Андрей Матвеев Жизнь с призраками[1]
Призракам моей жизни
Защити нас, Господи, пока мы на посту.
Убереги нас, пока мы спим.
Если Господь не защитит город,
то напрасно стоят его хранители на страже.
Надпись на стене Бодрумского замка1. Призраки
Они всегда где-то рядом — призрак моей собаки и призрак моей матери. Именно в такой последовательности. Но начну я с матери. Хотя бы потому, что ее призраку приходится сложнее. Ведь с ней под одной крышей я провел времени в два раза меньше, чем со своей собакой. И потому еще при жизни она была для меня почти все время призраком.
Наверное, я не был долгожданным ребенком, но с этим ничего не поделать. Да и не могу сказать, что меня это сильно волновало, по крайней мере в тот период, когда тебе особенно нужна родительская любовь. Я просто не задумывался об этом, а знал, что есть вот такая мама, которая сейчас опять где-то не со мной. Но со мной бабушка и дедушка, этого мне хватало, а о существовании отца я узнал намного позже, он не стал ни тенью, ни призраком, он до сих пор лишь некая субстанция, дурацкое слово, внезапно сорвавшееся с языка.
Субстанция, осеменившая мою мать, после чего та понесла.
Можно еще сказать «оплодотворившая», но это синонимы.
Не мое это дело, почему и отчего так случилось. Копаться в не своем прошлом — то же самое, что рыться в мусорном баке, пытаясь отыскать там жемчужину. Намного проще зайти в ювелирный магазин и купить, вот натуральный, вот искусственный, вот морской, вот речной, вот правильной формы, вот неправильной, вот японский, вот китайский, разные цены на любой вкус.
Мать, кстати, не любила жемчуг. Я не помню, чтобы она носила какие-то украшения, кроме серебра и бижутерии.
Ни золота, ни бриллиантов. В отличие от той же Леры, да и многих других женщин, с которыми меня сводила судьба за эти сорок два года.
Из которых чуть меньше тридцати мать была, как правило, лишь голосом в телефонной трубке. Не скрою, наступил момент, когда меня это начало устраивать. Голос бесплотен, он лишь вибрирует, модулирует, знакомые интонации, произносящие знакомые слова. Когда же голос обрастал плотью, то начинались проблемы. Нам трудно было нормально общаться друг с другом больше, чем первые двадцать минут после ее приезда, хотя если я начну вдаваться в подробности того, почему и отчего так случалось, то возникнет ощущение, будто я пытаюсь оправдаться; я же просто сейчас рассказываю о неумолимо преследующем меня призраке матери.
Он везде и во всем. Даже в том, что, как и она, я люблю спать голым. Никогда не забыть мне, как еще в том блаженном возрасте, когда детство лишь по касательной соприкасается с отрочеством, она вдруг почему-то решила взять меня с собой на отдых. Это была вторая половина семидесятых, самое ее начало. До этого если куда я и ездил, то с бабушкой и дедушкой, а тут королева решила, что пора вывести наследника в свет, он уже слишком большой, чтобы не создавать лишних проблем, но еще и достаточно мал, чтобы не мешать королевской жизни.
Я не просто так употребляю это слово, королева. До сих пор мне кажется, что мать именно так себя и воспринимала, царицей мира, владычицей, повелительницей, что и значит — королевой.
А инфант тащился рядом и думал, что ждет его впереди.
Впереди меня тогда ждало море, это, наверное, единственный стоящий подарок, невольно сделанный мне матерью за всю ее жизнь.
Был потом и еще один, но о нем мне пока не хочется.
Когда я впервые увидел море, то охренел. Вначале это было лишь прикосновение взглядом, из окна поезда, на котором мы тащились вот уже который (так мне тогда казалось) день. Через всю империю, которая еще даже не собиралась ни разваливаться, ни соединяться вновь.
На второй день за окном купе начались степи, которых я еще в жизни не видел. Так же как моря, о существовании которого лишь знал из прочитанных книг, что заглатывал тоннами. Ведь это был доисторический мир, без компьютеров и интернета.
Степи простирались до горизонта, а там почему-то взметались к высокому темнеющему небу огромные языки яркого пламени. Сейчас-то я знаю, что так горит газ, но тогда это вызывало совсем другие картинки внутри моего сознания: материализовавшийся призрак матери вышел из геенны огненной и спокойно лежит рядом на полке, хотя понятно, что ни о призраках, ни о геенне тогда я даже не подозревал.
А на следующий день поезд подошел к морю. Надо было погрузиться на паром и пересечь пролив. Из составов выстроилась целая очередь, соседи по купе, решив, что незачем просто так тратить драгоценное отпускное время, пошли на берег, а мать меня не пустила. И я только и мог, что смотреть сквозь покрытое пылью да чуть приоткрытое сверху окно на зеленоватые волны пролива и пытаться определить этот новый запах, что залетал в купе вперемежку с жарким духом томящихся на берегу поездов.
Потом был сам паром. Из окна купе я смотрел на невысокие волны. Почему-то сейчас мне кажется, что я чуть ли не начал их считать, по белым барашкам, бегущим навстречу, но это ведь не что иное, как аберрация памяти, фантомная боль, неведомая тогда печаль, таинственный хюзюн, слово, вытатуированное на сердце.
Из воды Левиафаном вдруг возник дельфин, он был огромным и розовым, как восход. И прямо мимо окна купе с криками пролетали чайки.
Призраки того дельфина и тех чаек до сих пор иногда навещают меня, но они не таят в себе угрозы, только вызывают смутное сожаление о том, что истинную картину того, что было, никогда не восстановить.
Вот только что касается призрака матери, то все остальное, что я могу вспомнить, — лишь мое одиночество. С годами я к нему привык, оно даже стало доставлять мне вначале удовольствие, а потом и наслаждение. Но все это кончилось, когда появилась Лера.
Потому как именно в тот момент мать решила вновь материализоваться в моей жизни. Наверное, даже будучи живыми, призраки чувствуют, что их власти угрожает опасность. А мать действительно имела надо мной власть. Хотя иногда мне кажется, что уже в те минувшие времена это было скорее внешне, чем внутренне. Королева желала царствовать, но инфант взбунтовался. На самом деле я просто перестал понимать, что эта женщина делает в моей системе координат, потому как у одиночества ведь две стороны, и если одна доставляет упомянутое наслаждение, то вторая обрывает те тонкие нити, что связывают тебя с миром.
Оставляя привычку, обязанности, порою благодарность.
А иногда не оставляя ничего.
Наверное, если бы не странное отношение матери к моей тогдашней возлюбленной и будущей жене, то призрак женщины, давшей мне жизнь, вел бы себя иначе, более терпимо. Не так доводил бы меня до приступов бессонницы и невралгии, как это случается сейчас постоянно. И если в свои теперешние сорок два я могу назвать слово, за восемью буквами которого весь ад наступивших потом дней, то тогда это произвело на меня столь же ошеломляющее впечатление, как и вид материнского кустящегося межножья на койке в маленькой халупе в Восточном Крыму.
Слово это «ревность».
И не женская, это надо хорошо понимать. Ни мать, ни я никогда не страдали инцестуальными отклонениями. Картинка всего лишь дань собственной памяти, да может, еще и некая женская матрица, впечатавшаяся в мое сознание навсегда и сотворившая этим очередное зло.
Я понимаю, что могу показаться сейчас бессердечным и жестоким, но это не так. Когда тебя преследуют призраки, то главная задача — от них избавиться, а для этого надо выпустить наружу и тех своих демонов, что служат для призраков пищей.
Давняя ревность моей матери к Лере — один из таких демонов. Утерять надо мной власть, вот что волновало ее больше всего. Лишиться возможности держать на поводке. Бедная, она и не знала, что поводка этого давно не существует, что он лишь в ее сознании.
Иногда я спрашиваю себя, смогу ли простить ее. Может, именно тогда призрак матери оставит меня в покое и перестанет терзать, выпрыгивая ночами из тьмы и пытаясь вгрызться в самое сердце.
Не знаю, для этого надо прожить еще какую-то жизнь. Лишь потом появится ответ на вопрос.
А Лера…
Она не справилась с королевой, не поняла, что та, как и положено, на самом-то деле голая. А у меня тогда не было силенок, чтобы взбунтоваться окончательно. Это я сделал уже потом, много позже. Когда призрачный мир вокруг стал намного живее мира реального.
Хотя самое смешное в том, что до конца своих дней мать с придыханием вспоминала о моей с Лерой жизни и сожалела, что она так бездарно и внезапно закончилась.
Что же касается женской матрицы…
Дело не в физиологических пристрастиях, на самом деле тот тип женщин, к которым принадлежала моя мать, меня никогда особо не привлекал: слишком уж она была яркая и, не побоюсь этого слова, вульгарная. Но вот это ее постоянное отсутствие в моей реальной жизни и породило ту постоянную тягу заполнять пустующее место рядом с собой женским телом, которое отчего-то всегда исчезало столь же быстро, как и мать после своих мимолетных визитов.
Но от тел остаются тени, с ними можно разговаривать, их можно любить, их не стоит бояться.
А призрака матери я боюсь. Ведь не исключено, что и в этой своей новой жизни она опять бросит меня, оставив одного, как это уже сделала много лет назад.
Умерла она в день моего рождения, а не виделись до этого мы восемь лет. Не скрою: она болела. Но когда я предложил ей перебраться в тот город, где живу, то услышал очередное высокомерное «нет». И опять где-то в самой глубине моей души, если, конечно, она существует, душа, что-то заныло. Какая-то утраченная и погребенная под минувшими тысячелетиями, там, где нет ни ада, ни рая, ни даже чистилища, чистая субстанция, божественный кристалл любви.
Только об этом я пытаюсь не думать…
Ну а призрак моей собаки…
Это совсем другая история. Как сказал один уже ушедший поэт, мужчина выбирает собаку этически, а женщину эстетически. Кавычки не нужны, цитата по памяти.
Я рад, когда он приходит ко мне. Что во сне, что наяву. Незримо бежит рядом со мной по улице. Поднимает лапу у еще не рухнувшего тополя. Лежит у ног, когда я смотрю телевизор. Иногда я слышу его лай. Не предсмертный, когда это был уже утробный, умоляющий об уходе вой, а тот радостный лай, которым он встречал меня, еще только зашедшего в подъезд. Не знаю, поймете ли вы меня, но если у вас был именно такой друг, то да, вы меня поймете!
Поначалу он приходил ко мне постоянно. Отгонял лаем призрак матери и устраивался рядом. Наверное, беспокоился обо мне. Частенько, сидя за столом, я ловил себя на невольном движении, когда вдруг отламывал кусочек и пытался накормить им воздух. И тогда я начинал выть, не стесняясь ни слез, ни соседей. В кресле, которое он так любил при жизни, постоянно ощущалось его присутствие. Но пришел день, когда он вдруг не вернулся домой ночевать.
И я понял, что он даровал мне свободу, хотя и пообещал навещать.
Последний раз это было несколько дней назад. Во сне. Я оказался в странном, никогда до этого не виданном месте. На берегу моря, по которому бежала лунная дорожка. Спал не только я, спали и яхты, пришвартованные к пирсу. А еще был берег, узкая полоса пляжа и высокие, черные, почти скрытые наступающей ночью холмы.
Я и сейчас могу пересказать все, что было потом. Сон закончился, слишком уж реально плескалось море у пирса, я чувствовал его запах, да еще какую-то томящую сладость, веющую с холмов. И внезапно из темноты появился мой пес. Он позволил положить себе руку на лобастую голову, а потом растворился в направлении горизонта, оставив послевкусие внезапно привалившего счастья да попытку осознать, существует ли это место на самом деле.
Где любимые призраки оживают, а значит, ты опять начинаешь жить своей жизнью и видеть в ней смысл.
2. Смысл жизни
Я стоял на мосту и смотрел, как счастливые люди удят рыбу. У них точно был смысл жизни: выловить в этой вонючей воде, покрытой переливающимися мазутными, бензиновыми и нефтяными пятнами, нечто живое, с плавниками, жабрами и хвостом.
Именно что живое. Рыбами назвать этих мутантов трудно, хотя на первый взгляд внешнее сходство полное. Но мне почему-то кажется, что в реке, протекающей по нашему городу, если кого и можно выловить, то лишь абсолютно непригодных в пищу маленьких монстров. По мосту за моей спиной проезжали трамваи. Машины толклись в постоянно возникающей пробке. Люди с удочками внизу пусть и занимались странным делом, но пребывали в каком-то другом измерении. Освещенные солнцем деревья, желтая, красная, восхитительная в своей осенней ущербности листва. Воздух необыкновенно прозрачен, ни следа от тумана, что висел над городом два дня подряд.
А еще через пару дней начнутся дожди. Потом снег. Река покроется льдом, мутанты зароются в ил.
— Твоя беда, что ты не позитивен! — сказал мне полчаса назад Влад, провожая меня до дверей своего кабинета. — Тебе надо побольше положительных эмоций, сходи хоть в парк, погуляй, это рядом!
Влад — врач.
Он слишком фактурен для своей специализации. Рост под два метра, вес под сто килограммов, такие бывают или хирургами, или патологоанатомами, а Влад всего лишь психотерапевт.
Мы познакомились с ним на площадке для выгула собак. Поначалу, пока наши кобели были юны, мы выходили в одно и то же время и мило общались, если, конечно, не было проливного дождя. Потом, когда псы подросли и начали грызться, мы просто начали время от времени ходить друг к другу в гости. Потом наши псы оставили нас, но мы давно уже дружили сами по себе, и вчера, промаявшись очередную бессонную ночь до самого утра, я позвонил ему и попросился на прием.
Я рассказал ему, что перестал спать и что мне кажется, будто живу за замерзшим стеклом. Независимо от того, что на улице: лето, зима, весна, осень.
— Оно все время замерзшее, знаешь, как в самые лютые морозы! — сказал я. А потом вдруг вспомнил ощущение неприснившегося сна и преследующих меня призраков пса и матери. Шторы в кабинете были плотно задернуты, Влад разлил по малюсеньким чашечкам какой-то экзотический восточный чай.
— Ты живешь в иллюзорном мире! — сказал он мне. — Эти твои тени, призраки, будущие сны… Проще говоря, у тебя нет мотивации.
— Не понял, — честно ответил я.
— Все просто. — Влад утопил чашечку в своей здоровущей ладони и продолжил: — Ты потерял смысл жизни.
Я засмеялся. В первый раз за долгое время. На самом деле: сидят два взрослых мужчины, обоим уже за сорок, и один с умным видом объясняет другому, что тот потерял смысл жизни. Видимо, сейчас меня станут учить, как его найти.
— Ты когда дочитал в последний раз хоть один роман до конца? Ты вообще давно открывал книгу? — внезапно спросил Влад.
Я задумался.
Если понимать под словом «книга» не что-то функциональное или развлекающее, а всерьез заставляющее тебя сопереживать героям и жить их жизнью, то очень давно. И дело не в том, что мне некогда. Не хочется. Любая хорошая книга, как сейчас принято говорить, «грузит», а мне хватает и своих внутренних заморочек.
— А какой фильм ты смотрел вчера?
Игра становится увлекательной. Вчера я смотрел какой-то сериал. Лежал на диване и пялился в телевизор. Я не помню ни названия, ни актеров. Могу лишь сказать, что там стреляли, но сейчас стреляют в половине сериалов. Во второй половине рыдают, те я не смотрю.
Влад рисует на листе бумаге, лежащем перед ним. Он допил свой чай, пустая чашечка стоит перед ним на столе.
Мне хочется рассказать ему про хюзюн, про это томящее и не отпускающее где-то в самой глубине тебя чувство, когда кажется, что некогда ты знал что-то очень важное, наполняющее все вокруг щедростью, любовью и состраданием. Но внезапно это исчезло, остались выжженная пустыня, поваленный лес, все те же руины, по которым гулко разносятся твои шаги.
Я делаю последний глоток из чашечки-наперстка, странный, горьковатый привкус, освежающий душу и нёбо.
— Музыка… — продолжает Влад, все так же терзая лист бумаги формата A4. — Ты слушаешь музыку?
Было время, когда я слушал ее часами. Более того, жизнь определялась исполнителями и мелодиями. До сих пор у меня пылится множество дисков, остались даже виниловые, хотя сам проигрыватель давно упокоился на ближайшей помойке. Иногда я беру с полки какой-нибудь из них, смотрю на обложку и пытаюсь вспомнить, что мне говорят картинка и название. Но память безмолвствует, она не хочет просыпаться.
— На работе…
— На работе все в порядке! — бодро рапортую я, с тоской думая, что завтра мне надо снова тащиться в офис. А если начальник опять придет с телефоном, где звонком поставлен государственный гимн, то мне захочется написать заявление и положить ему на стол, хотя понятно, что я этого не сделаю.
— Вот я и говорю, — продолжает Влад, смотря куда-то на стену поверх моей головы, — смысл… Ты утратил смысл…
— Только не советуй мне взять отпуск и отдохнуть, — внезапно взрываюсь я, — это не поможет!
— Не поможет, — соглашается Влад, — хотя мне вот помогает!
Я знаю, что ему это помогает. У Влада есть своя слабость, раз, а то и дважды в год он ездит в Юго-Восточную Азию. Отключает все телефоны, забывает про всех пациентов. Ныряет в океане, ездит по джунглям. Может, что делает еще, меня он не уведомляет, но я знаю, что ему там хорошо. Это его рецепт. Он как-то сказал мне, что там он счастлив как нигде.
Замечательное слово, «нигде». Я вот счастлив именно что нигде, хотя я и не был именно что нигде, пара выездов на невнятные курорты не в счет, но мне и не хочется…
— Тебе надо избавиться от прошлого! — внезапно очень уверенно говорит Влад. — Убежать от себя, в конце концов, ты можешь влюбиться…
Я опять начинаю смеяться. Влюбиться? В мои сорок два? Когда жизнь если и не подходит к концу, то явно перевалила за половину и кто знает, сколько вообще осталось?
— Смени образ жизни, — продолжает Влад, — не сиди дома, ты в гости к кому ходишь?
— К тебе, — отвечаю я, — вот сейчас зашел…
— Сходи к Аэропортовым, — говорит Влад, — они тебя любят…
— Они всех любят!
— Они позитивны, то, что тебе и надо…
Сложно общаться с врачом, который знает не только тебя, но и твоих друзей. Такому доктору не то чтобы не веришь, просто делаешь поправку: можно верить, а можно и нет.
— Все будет хорошо, вот увидишь, — говорит Влад, провожая меня до дверей, — а пока сходи в парк, тут ведь рядом, погода вон какая стоит!
В приемной уже другой пациент, мой час подошел к концу. Бесплатный час, а надо и зарабатывать, скоро Владу опять в Таиланд, ведь здесь уже ляжет снег и задуют промозглые ветра с севера.
За спиной надрывается очередной трамвай, я решаю спуститься вниз, к деревьям, может, подойду к рыбакам и посмотрю на ловлю мутантов.
Напротив моста, на берегу, прямо у воды, стоит одинокое дерево с еще не облетевшими листьями. Если я начну спускаться вниз, то выйду к нему. Но сейчас туда нельзя. По крайней мере, еще несколько минут.
У дерева обнимается парочка. Женщина стоит спиной к дереву, мне виден лишь силуэт, а мужчину я могу разглядеть. Он не моложе меня, может, и постарше. Они целуются, солнце слепит мужчине глаза, и ему не видно, что я подсматриваю.
Внезапно он замирает. Женский силуэт пропадает, явно, что сейчас она опустилась на колени. Мужчина опирается руками о дерево, мне надо бы отвести глаза, но я этого не делаю. За сколько они успеют? В интервале между двумя трамваями?
По рельсам громыхает второй трамвай, женщина уже стоит рядом с мужчиной, мне не видно ее лица, видно лишь, как она вытирает рот рукой. Я направляюсь вниз, к тропинке, что ведет на берег реки. И оказываюсь рядом с поднимающейся вверх парочкой.
Женщина не юна, даже не молода, ей точно больше тридцати. Но она счастлива. Наверное, вечером она будет проклинать себя за внезапно нашедшее помутнение и за этот минет, которым она наградила своего попутчика. Я ведь не могу точно сказать, партнер ли это был, возлюбленный, так что слово «попутчик» здесь вернее всего.
Но это будет вечером, а сейчас у нее счастливые глаза и бесстыдно припухшие губы. Может, после сегодняшнего для кого-то она тоже станет тенью, не исключено, что для своего же напарника по этой прогулке в городском дендрарии. Решит, что позволила себе недопустимую слабость, вдруг он женат или, наоборот, она замужем. Или они оба не свободны. Хотя мне-то что, я могу допустить и другой вариант: они счастливые любовники, и это была просто обычная прогулка, закончившаяся объятиями и ласками. Парк ведь располагает, несмотря на то что он небольшой, в нем много уединенных местечек.
Я знаю, о чем говорю. В этом парке когда-то я впервые объяснился в любви. Неподалеку от этого самого дерева.
Лера стояла на берегу у переката, на котором сейчас счастливые люди удят рыбу.
Внезапно вспомнилось, что в те годы ее так и называли: Рыба. Тень опять мелькнула за деревьями, я вновь стал преследуемым. Если бы я до сих пор сидел в кабинете у Влада, то мог бы даже назвать ему песню, что играла в тот день у меня в голове. Очень старую, но записанную уже после моего рождения. Я услышал ее предыдущим вечером по радио, по «Голосу Америки». Дедушка с бабушкой ночевали в саду, мать пребывала в своем призрачном, пусть и живом тогда мире. Взяв дедушкин приемник, я пошел на кухню и начал искать музыку. Работали имперские глушилки, они утробно выли, иногда сквозь вой доносились плохо различимые слова. Внезапно будто кто-то отключил кнопку, эфир стал прозрачным, пусть и потрескивающим. «А сейчас старая песня, друзья, очень старая…» — услышал я в динамике фразу, запомнившуюся почему-то навсегда. «Зажги мой огонь… Light My Fire… Одна тысяча девятьсот шестьдесят седьмой год…»
Может, подумал я, мне был всего годик, когда эту песню впервые услышал мир. Хотя навряд ли. Скорее всего, я думал о Лере и о том, что завтра ее увижу, мы договорились пойти в этот самый дендрарий, в котором тогда было больше деревьев и стояли скамейки, на которых сидели такие же юные, как и мы, ставшие сейчас, скорее всего, такими же тенями.
Мы встретились днем, был самый конец мая, удили ли тогда рыбаки на реке?
Не помню, да это и неважно.
Лера спустилась к воде. Завороженно кричала какая-то мелкая птица. Вчерашняя песня все крутилась и крутилась в моей голове. «Comon’ babe, light my fire…».
— Я тебя люблю! — внезапно сказал я ей.
Рыба обернулась. У нее было очень серьезное лицо. Странно, почему только сейчас я вспомнил это ее прозвище? Может, для этого Влад и отправил меня в дендрарий, будто зная, что для того, чтобы избавиться от прошлого, надо дойти, доползти до самых его глубин? До каких-то вроде бы незначительных вещей, о самом существовании которых успел напрочь забыть за долгие и томительные годы?
Слишком много вопросов. У ближайшего ко мне рыбака клюет. Серебристая плотвичка размером с детскую ладошку. В рыбке ничего от мутанта, глаза, жабры, плавники. Но ведь и я со стороны нормальный сорокалетний мужик, которому явно не до борьбы с тенями и призраками и уж точно не до бредовых воспоминаний и поисков смысла жизни.
— И я тебя… Вроде бы… — ответила мне тогда Лера.
Это «вроде бы» проскочило у меня мимо ушей, первая фраза, казалось, значит намного больше, откуда я мог знать тогда, что все наоборот!
Я протянул ей руку и помог подняться от реки на берег. Мы встали у этого самого дерева, оно тогда было моложе, кора еще не ссохлась и была не темно-коричневой, а зеленоватой, лишь местами будто тронутой темной краской.
Мне захотелось помочиться, я расстегнул ширинку и пустил струю прямо на то место, где совсем недавно женщина с мужчиной занимались оральным сексом. И где много лет назад я впервые долго и упоенно целовался с Лерой, еще не зная того, что это за исчадия ада — тени, преследующие тебя сутками напролет.
Счастливые люди начали сворачивать удочки. В аллее, ведущей от центрального входа к берегу, появилась очередная парочка. Моложе предыдущей, но так же решительно настроенная. Я посмотрел на мокрое пятно на стволе и почему-то подумал, что навряд ли стану звонить сегодня Аэропортовым.
Им не понять, что такое хюзюн. Влад на это способен, в конце концов, он может сделать вид, что понимает, такова его профессия. Но Веня и Клава…
Парочка остановилась напротив меня и стала обниматься. Я развернулся и пошел, но не по аллее, а прямо под деревьями, ступая по нападавшей листве. Рыбаки шли следом за мной.
3. Веня и Клава Аэропортовы
С Аэропортовыми меня познакомила П., а с П. я встретился на странном сборище безумных поэтов. Специально не расшифровываю ее фамилию, оставляя простор для воображения.
Было это пару лет назад, в день первого снега, убившего все рефлексы, кроме одного: желания тепла.
Что я делал на этом сборище? Да ничего, меня просто загнал туда снег. К поэзии я равнодушен с детства, видимо, Господь не дал мне того особого органа, что отвечает за наслаждение рифмованным бредом или, по крайней мере, способен вбирать в себя, втягивать при помощи неведомого щупальца особым родом выстроенные слова и помечать, как маркером, предположим, красного и желтого цветов, какое из этих слов верное, а какому здесь не место, и его можно пустить во вторичную переработку.
Лера вообще считала, что я не способен воспринимать красоту, она так и говорила мне: ты не тонок, тебе этого не понять!
Хотя ее красоту я осознавал не только то время, что мы были вместе. И сейчас, годы спустя, у меня может перехватить дух, если какая-то из случайно встреченных женщин вдруг напомнит мне ее.
То ли поворотом плеч, то ли взглядом.
Узким запястьем, тонкими щиколотками.
Иногда мне кажется, что ее на самом деле не было, что я ее придумал, можно, конечно, отыскать какую-нибудь из старых фотографий, но человек, на ней запечатленный, мне давно уже чужой, хотя я и помню запах ее тела. Но запахи — это то, что мы часто придумываем себе сами, надеваем на себя и своих близких, доставая из разных баночек и скляночек, пузырьков и флакончиков. Не исключено, что П. в тот день просто использовала скляночку, некогда принадлежавшую Лере и оказавшуюся у нее в руках совершенно случайно. Но запах поманил меня, он оказался сильнее, чем я мог предполагать, так что моей вины нет ни в чем. Разве что это было очередное проявление синдрома чужой жизни, от которого Влад несколько часов назад порекомендовал мне излечиться.
Забавно, но время опять совершает петлю. Первый снег выпадет спустя несколько дней; как говорят в метеопрогнозах, арктический циклон вытеснит теплые массы воздуха. Что за этим последует, знает каждый: небо посереет, потом станет почти черным, резкие порывы ветра собьют последние листья с деревьев, и вот уже никому не взбредет в голову бродить по парку, из которого я вышел всего лишь час назад.
Снег для меня рифмуется с хюзюн, печаль сыплется с неба, заставляя сердце отчаянно сжиматься от холода и искать тепла.
Я шел по улице, ветер дул в лицо, до ближайшего кафе, где можно было пересидеть арктический прорыв за чашкой кофе, надо было тащиться несколько кварталов. Не помню уже, что погнало меня в тот день в город, какие призраки и чьи очередные тени. Скорее всего, это была суббота, иначе я спокойно сидел бы на работе, прислушиваясь к разговорам коллег да вылавливая из этого гама звонки чужих мобильных. У начальника тогда еще не стояла на телефоне мелодия имперского гимна, да и у меня не было ощущения жизни за замерзшим и не способным оттаять стеклом.
Да, это точно было суббота, меня понесло на какой-то бессмысленный шопинг, в один из этих стеклобетонных моллов, в которых голова начинает болеть через первые же десять минут, а через пятнадцать ты просто не понимаешь, где и зачем находишься.
Но я честно отбродил пару часов по этажам, опустошив половину кредитки, а потом, выйдя на улицу с двумя пакетами, бившими по ногам, решил пройтись и свернул зачем-то в ближайший переулок, прошел каким-то двором и вышел на ту самую улицу, где меня и застал снег.
Единственным доступным укрытием была освещенная дверь, рядом с которой белел прямоугольник афиши с черными буквами, извещавшими о поэтических чтениях, вход свободный, дамы и господа, мы вам рады.
И я нырнул внутрь, прошел по коридору и оказался у входа в маленький зал. Двери были открыты, оттуда слышались голоса.
Сел я в последний ряд, на пустующее с краю место. Со сцены доносились какие-то слова, но они не складывались в предложения. Зато внезапно я почувствовал тот самый запах, который частенько преследовал меня все годы, что я пытался избавить свою жизнь от забредшей в нее тени.
Соседки видно не было, освещение со сцены не доходило до последних рядов. Зато, видимо, пресытившись очередным выступлением, она внезапно сказало мне на ухо:
— Какой это все бред!
Со сцены в этот момент в нашу сторону как раз полетела горстка несвязных фраз, транслируемых через микрофон мужеподобной девицей с очень короткой стрижкой. Пришлось пригнуться, фразы шмякнулись о стенку и расползлись по ней грязноватыми и неаппетитными кляксами. Соседка пригнулась тоже, наши головы соприкоснулись.
— Извините! — сказала она.
У меня сел голос. Такого не бывало уже много лет, будто я опять тот самый юноша, который то ли признался, то ли вот-вот признается Лере в любви. Мне хотелось намотать этот возникший запах на руку и забрать с собой. А дома, смотав обратно, поместить в какой-нибудь сосуд, плотно закупорить крышкой и лишь изредка, в особо тоскливые минуты, открывать, чтобы вновь почувствовать, что я все еще жив.
Слова и фразы прекратились, зал зааплодировал. Девица ушла со сцены, на нее забрался крепкий бородатый мужичонка в пиджаке мышиного цвета и каких-то коричневых брюках.
— Пойдемте отсюда! — внезапно произнес я.
— Куда?
Во мне будто поселился чревовещатель. Я лишь открывал рот, а слова вылетали из него сами, кто же их говорил — неведомо.
— В кафе, в ресторан, к вам, ко мне, куда угодно!
— К вам! — после непродолжительной паузы сказала соседка, я сгреб свои пакеты, и мы двинулись к выходу.
Как я узнал еще до ночи, П. оказалась на этих поэтических чтениях по такой же случайной и метеорологической причине, что и я: ее загнал туда снег. А перед этим она была в ресторане, на обычном любовном свидании, которое намеревалась продолжить вечером в постели своего бойфренда. Только вот спутник ее не вовремя отошел в туалет, да еще зачем-то оставил на столе свой телефон, на который как раз в этот самый момент пришла эсэмэска. И П. ее прочитала.
Когда кавалер явился обратно к столу, то получил по морде им же подаренными цветами, а П., размазывая тушь по щекам, отправилась восвояси, под внезапно нагрянувший снег, и ей, как и мне, ничего не оставалось, как нырнуть в убежище для рифмующих и их поклонников.
Собственно, кроме запаха, в ней не было ничего от Леры. Но то ли злость на своего бойфренда, то ли внезапно возникшее ощущение собственной порочности превратили ее хотя бы на этот вечер в удивительно страстную и умелую любовницу, каковой она, что стало ясно буквально через несколько дней, не являлась. По крайней мере, со мной. На самом деле, у нее тоже были свои тени, и когда П. лежала в моей постели, то занималась любовью не со мной, а с ними, и не мне считать, с которой прежде всего.
Наш роман продолжался недолго, где-то с пару месяцев, потом она простила эсэмэску, отомстив за это так, как часто и делают женщины. И в один уже канонически зимний день попросту исчезла из моей жизни. Если бы не запах, то ничего этого не случилось бы, и не исключено, что столь сладостной мести предавалась бы она не со мной, а с кем-то другим, и у меня бы не было поводов вспоминать ее. Ведь она не призрак и не тень, а такая же жертва синдрома чужой жизни, как и я. Но я вспоминаю о ней всегда с удовольствием, ведь это она познакомила меня с Аэропортовыми!
На второй неделе наших отношений, когда очередной женский цикл помешал ей заняться мщением, она вдруг сообщила мне, что нас в гости ждут ее друзья.
Как потом оказалось, особенно близкими друзьями они не были, хотя П. и Клава, жена Вени, учились в одном классе и временами доверяли друг другу все, вплоть до рассказов о физической близости с очередным любовником. Временами это доверие сменялось чуть ли не ненавистью, Веня смотрел на это со стороны, да и вообще он на все смотрит со стороны, удивляясь жизни и восхищаясь ею ежедневно, ежечасно и ежеминутно.
В первый же вечер, когда мы сели за стол и приступили к любимому русскому развлечению, он внезапно сообщил мне, что Клава на самом деле есть полностью продукт его творческих и магических наклонностей и что он сотворил ее так же, как незабвенный Пигмалион, ведь истинное Клавино имя — Галатея.
П. прыснула, она вообще очень смешлива.
Клава насупилась и показала Аэропортову кулак.
Когда ты оказываешься в непривычной среде, то бывает очень сложно научиться правильно реагировать на происходящее. Так было и со мной в тот вечер. Попросить рассказать эту историю? Или наоборот, сделать вид, что она меня совершенно не интересует, переведя разговор на другую тему?
— Расскажи, расскажи! — не замечая Клавиного кулака, требовала уже заметно опьяневшая П., и мне ничего не оставалось, как внимательно слушать.
— Я купил ее в секс-шопе! — торжественно заявил Вениамин.
— Ты еще адрес скажи! — накладывая всем очередную порцию салата оливье, пробурчала Клава.
Аэропортов сделал вид, что не слышит издевательских ноток в голосе жены, и продолжил.
— Она была худенькой куклой на витрине в самом углу…
— А зачем ты пошел в секс-шоп? — заинтересовалась П.
— Я искал подарок, другу на день рождения. Мы скинулись и решили купить ему куклу, такую навороченную, крутую, у которой все было бы почти настоящее…
— Так не бывает! — отчего-то очень довольным голосом сказала Клава, вновь садясь на свое место.
Аэропортов вновь отмахнулся от ее реплики, как от чего-то несущественного, он был в ударе, я присутствовал при истинном озарении, пусть обе дамы и слышали это повествование уже не раз.
Из всех кукол, имевшихся в ассортименте, только Клава отвечала всем необходимым условиям. Имя у нее, конечно, было другое, то ли Синди, то ли Сабрина, сейчас Веня этого уже не помнит. Он внимательно рассмотрел эту Синди-Сабрину, заплатил, получил все необходимые инструкции, а потом, забрав пакет, поехал домой.
— А что дальше? — будто подыгрывая, поинтересовалась П.
— Дома я решил, что негоже даме жить в коробке, даже если она просто кукла для сексуальных утех. Я достал ее, надул, как и положено, прилагавшимся в комплекте насосом и положил к себе под одеяло. А потом уснул. Но спал я недолго, меня вдруг окликнули по имени, и я услышал, что она голодна и хочет есть. Мне пришлось встать и пойти на кухню…
— Врешь ты все, Аэропортов, — засмеялась вдруг Клава, — это ты есть захотел, когда первый раз со мной остался, и мне пришлось ночью тебе котлеты жарить, а ты ходил голый по кухне и говорил, как вкусно пахнет!
И я понял, что оба они мне очень нравятся.
Мы замечательно посидели тем вечером, разговоров о кукле больше не заходило, я и до сих пор не знаю, почему Веня временами так любит эту байку. Как говорит Влад, которого я познакомил с ними с превеликим удовольствием, Веня таким образом просто пытается если и не поставить Клаву на место, ведь женщина она властная и частенько управляет мужем, да и зарабатывает больше него, то хотя бы соблюсти паритет в отношениях. Странный, надо сказать, способ, но у всех ведь свои тараканы.
Уже прощаясь, в прихожей, когда П. упаковалась в свою шубу и я собрался доставлять ее до ее же собственного дома, ведь она прилично выпила тем вечером, Клава с Веней предложили мне заходить еще. И было это не банальным и вежливым приглашением, которое никогда не будет принято, потому как это никому не надо.
Я позвонил им сам, через пару дней, и опять пришел в гости, на этот раз уже без П.
Никогда не рассказывал ей о Лере, а вот Аэропортовым рассказал.
И про живой призрак матери тоже, но уже Клаве. Почему-то мне захотелось выговориться.
— Не парься, — сказала мне Клава, — иди лучше домой, собаку выгуливать.
Пес тогда был еще жив, и каждый вечер, в любую погоду, я шел с ним на улицу. Он любил, когда падал снег, а морозными, но бесснежными вечерами долго таскал меня за собой, пока наконец холод не пробирал его и он не решал, что пора возвращаться.
Когда П. вернулась к своему бойфренду, то собака поняла, что я опять остался один. Подошла ко мне, лизнула языком и положила морду на колени.
Призрак пса вбежал вперед меня в подъезд, дома надрывался телефон, я открыл дверь и все-таки успел взять трубку.
Звонил Аэропортов.
— Слушай, — сказал он после приветствия, — мы тут для тебя одну смешную штуку в интернете нарыли, почту проверь!
— Вам делать нечего? — поинтересовался я.
— Есть что, Клава теребит, в кино идем… А потом суси есть…
Я положил трубку и пошел включать компьютер.
4. Странный е-мейл
Интернет убивает душу. Особенно я убедился в этом за последний год, когда ограничил контакты с внешним миром лишь редкими визитами к Аэропортовым и таким же нечастым общением с Владом. Не считая, конечно, сорока часов еженедельно в одном помещении с коллегами. Пять дней подряд, с девяти до шести. Обычно по пятницам вечером они отмечали начало уик-энда в пивном пабе, что поблизости от работы, но если я и присоединялся к ним, то не чаще чем раз в месяц, да и то чтобы не выглядеть белой вороной.
Отдушиной для меня стал интернет. Вначале, еще тогда, когда связь была модемной, я ограничивался серфингом по разным сайтам, часть которых была из серии «только для взрослых». Но потом, заведя себе выделенную линию, я ухнул в виртуальность, как в омут: чаты, форумы, «Живой журнал», социальные сети.
Мир начал обрастать никами и логинами. Существа без плоти и крови вползли в мою жизнь, прикидываясь людьми. Нет, где-то там, за сотни, а может, и тысячи километров, они были нормальными homo sapiens, но я знал их лишь в виде то ли пришельцев, то ли мутантов из киберпространства, впрочем, как и они меня.
Четыре окна горят напротив. Свет в них зажигается примерно в семь, значит, люди пришли с работы. Вползли, как и я, в свои норы, у кого получше и поуютнее, у кого совсем никудышная, но все равно есть окно, пусть и замерзшее, как, например, мое.
Не знаю, за всеми ли из них сейчас включают компьютер. Я делаю это сразу, как вхожу домой. Лишь потом раздеваюсь, готовлю какой-нибудь ужин. А компьютер уже работает, щупальца выпущены в мир. Берешь тарелку с едой и садишься перед монитором, как раньше сидел перед телевизором. Леру бесила эта моя привычка, есть и пялиться на экран. Сейчас беситься некому. Ау, кто здесь? Где вы, мои женщины, где друзья-мужчины? Появляются, сбегаются, у каждого свои приоритеты в кибертусовке, я же странствующий ник, не задерживающийся нигде надолго, отхлебнул там, побыл чуток здесь, здравствуйте, здравствуйте, что у вас нового, хотя «вы» не уместно, мы общаемся только на «ты».
Иногда мне кажется, что и в сети есть те, общение для которых полно смысла, они используют его для определенных целей, ищут информацию, повышают свой IQ. Я же ищу утешения, бегу в сеть от хюзюна, пытаясь найти пусть и иллюзорную, но полнокровную жизнь.
Сетевой наркоман, виртуальный алкоголик, давно потерявший смысл в нормальном общении, без ников и логинов, где имена и души, которым нет места в моем призрачном мире, вдобавок полном теней.
Когда мы жили с Лерой, сеть только появилась. Леру она не заинтересовала, ее всегда больше привлекала реальная жизнь. Да и сейчас, когда в виртуальном пространстве слоняются толпы ищущих кто развлечения, кто информации, а кто и общения, ее следов там мне не удалось найти. Ведь любое пребывание в киберпространстве оставляет свой след, а искать я умею, это тоже одно из свойств сетевого наркомана: набрать имя, фамилию и посмотреть, куда заведет тебя поиск в этом незримом лесу.
Лера в нем не видна. Может, скрылась под очень уж хитрым псевдонимом, но, скорее всего, для нее это так и осталось игрушкой бывшего мужа, часами торчавшего когда-то при ней, при живой, в чуждом и холодном космосе бессмысленного коннекта.
Иногда у меня бывают странные озарения, мне кажется, что она скрывается сейчас за тем или иным ником, знакомые интонации чувствуются в случайно полученной фразе, наваждение, превращающееся в кошмар.
Поэтому я и говорю, что интернет убивает душу, по крайней мере мою.
Но сегодня я не буду заниматься поисками того, что нельзя найти.
Положив трубку, я включил компьютер и запустил почту. Спам, рассылка, извещение из интернет-магазина, что мой заказ отправлен, — что я заказывал? Уже не помню… А вот и письмо от Клавы. Точнее, с ее ящика. Они у них с Аэропортовым раздельные, так удобнее и доверительнее, как сказал мне один раз Веня. Слово это, «доверительнее», мне очень понравилось.
Я начал читать письмо и поначалу решил, что надо мной издеваются. Дочитал до конца. Помотал головой, решил поужинать и сходить в душ, а потом перечитать еще.
Вообще-то, за Аэропортовыми я никогда не замечал склонности ни к мистике, ни к эзотерике, ни к иным подобным вещам. Они, что называется, люди абсолютно реальные. У Клавы свой туристический бизнес, Веня работает в большой корпорации то ли консультантом, то ли советником по чему-то финансовому. И отчего я еще так люблю бывать у них, так это по самой простой причине: мне нравится погружаться в атмосферу прагматичной семейной обыденности, с разговорами о том, что надо бы поменять машину, а еще не подумать ли о домике за городом, да и вообще пора бы завести детей.
Ну, насчет последнего пока проблематично. Как-то раз Веня признался мне, что у них с Клавой это не получается, но потом вдруг резко оборвал тему и правильно сделал: не мое это, собственно, дело.
Хотя я не исключаю, что они решат и эту проблему, или, как сказал бы мой начальник, задачу. Слово «проблема» у нас на работе табуировано, считается, что их просто не существует, ведь если это существительное не произносить, то и мир будет сказочно лишен этих самых проблем.
А то, что было написано в письме, было переполнено самой настоящей мистикой, я ел пельмени, принимал душ, вытирался и все перебирал в себе прочитанные слова и никак не мог понять, всерьез это или в шутку.
Вот это письмо.
«Привет.
Как ты знаешь, люди проживают не одну жизнь. По одним источникам, число данных нам жизней не больше девяти, по другим — двенадцати. Только не воспринимай все это как бред сумасшедшей женщины, ты ведь знаешь, что я особа прагматичная и не стала бы тебе писать просто всякую чушь.
Аэропортов вчера, почему-то на меня обидевшись, ушел в интернет, где и маялся всякой фигней полвечера, пока я не настучала ему по кумполу. Но он набрел на один интересный сайт, изучение которого нас примирило и даже имело последствия, о которых тебе лучше не знать, смайл. Сайт этот посвящен тому, сколько жизней прожил человек и кем он был в прошлой жизни. Понятное дело, что сначала Аэропортов просчитал себя, делается это просто, надо лишь ввести день и месяц рождения, а потом тыкать курсором мышки куда велено. Узнав, что сам он живет всего третью жизнь, а в прошлой был танцовщиком в каком-то то ли инкском, то ли ацтекском храме, супруг разразился гомерическим хохотом и начал просчитывать меня. После чего хохот обломался: выяснилось, что в прошлой жизни я была мужчиной, более того, бушменом, да еще и охотником на львов. Меня это порадовало, скрывать не буду, Аэропортов, конечно, не лев, но охота на него в свое время принесла мне массу удовольствия.
А потом мы почему-то решили узнать про тебя.
Наверное, по той причине, что все происходящее с тобой в последнее время имеет какой-то неведомый тебе самому смысл. Видишь ли, как было написано на том самом сайте, бывают, но очень редко, такие случаи, когда следы прошлой жизни не исчезают и человек оказывается как бы между двух миров. Он не вышел полностью из мира своего прошлого рождения и не вошел в мир нового…»
Я решил налить себе чая и перекурить. В отличие от тех же Аэропортовых, жизнь моя полна и мистики, и эзотерики: тени и призраки — от них ведь мне не сбежать. Но все эти перерождения есть не что иное, как сказки для убогих, в этом я убежден, хотя дальнейший текст письма подействовал на меня, как укол в самое сердце.
«Мы помним день и месяц твоего рождения, поэтому быстренько ввели их в нужные графы. И что оказалось? Ты живешь всего вторую жизнь, это не странно, хотя твое постоянное пребывание в депрессивном состоянии несколько противоречит этому, ощущение, что ты сейчас чуть ли не в последней своей, двенадцатой реинкарнации, у буддистов, конечно, их число бесконечно, но мы ведь не буддисты…»
Аэропортовы точно не буддисты, да и я тоже.
«Так что ключ к пониманию твоего состояния надо искать в ином, и может, тебе стоит об этом крепко подумать. Дело в месте твоего рождения и в том, кем ты был».
Я был белым медведем в Арктике. Или пингвином в Антарктиде. Или…
«А был ты турком. Не удивляйся. Ты был турком и жил в первой половине шестнадцатого века на западном побережье Османской империи. Более того, ты занимался географическими исследованиями на побережье и описывал острова, понятно, что сейчас ты смеешься, но хотя бы не ржешь так, как это делал Аэропортов, прочитав про то, что был храмовым танцовщиком, хорошо еще, что не танцовщицей…»
Я не смеялся. Мне было обидно. На самом деле, у тех же Аэропортовых в прошлой жизни было что-то приличное, что не стыдно вспомнить. Один — танцовщик в храме, другая так вообще бушмен, может, даже вождь племени, бесстрашный охотник на львов. А я — турок.
Географ. Исследователь островов и побережья.
И всего лишь в шестнадцатом веке, это с одна тысяча пятисотого по одна тысяча шестисотый год. Если в первой половине, то примерно до одна тысяча пятьсот пятидесятого. Мертвое для меня время, с которым ничего не ассоциируется. Я даже плохо помню, что в нашей-то истории было тогда, а тут Османская империя.
«Но ты не смейся, можешь сам сходить на сайт, вот тебе ссылка… Вдруг обнаружишь что-нибудь еще. А лучше приходи к нам в выходные, я буду готовить курицу в фольге, а вы с Аэропортовым сможете ее съесть.
Клава».Я щелкнул на ссылку.
Сайт так и назывался: «Кем ты был в прошлой жизни».
Аэропортовы правильно описали всю последовательность действий. Я вновь турок, вновь живу в первой половине шестнадцатого века и опять занимаюсь какими-то исследованиями на западном побережье Османской империи. Ничего нового, за исключением одного: я даже улыбаться не начал, а стал вдруг думать о том, что все это может означать.
Если бы не процитированная Клавой фраза о том, что бывают такие уникумы, которые застревают между перерождениями, то я бы отнесся ко всему этому бреду, как Веня, начал бы если и не ржать, то смеяться, а потом забыл как о чем-то совершенно незначительном.
Но в этой фразе была правда. По крайней мере, в отношении меня. Недаром вся моя жизнь сложилась таким образом, что я никогда и нигде не чувствую себя дома. У меня его просто нет. И даже вся история с призраком матери — что это, как не подтверждение вышесказанному.
У бездомных нет дома. Они мотаются в пространстве и во времени, чужаки, иные, пытаются найти себя, но не могут, и какая разница, сколько им лет, десять, двадцать, тридцать, сорок…
Недаром Лера иногда называла меня пришельцем. Как-то раз на Новый год я даже решил устроить ей сюрприз, купил в магазине розыгрышей костюм зеленого человечка и напялил на себя, да так и вышел к гостям в двенадцать часов, под бой курантов.
Гости смеялись, у Леры в глазах были слезы.
Это был наш последний Новый год вместе.
Вскоре она ушла, костюм до сих пор валяется где-то в кладовке вместе со старыми кроссовками, удочкой без лески и курткой, в которой я выводил гулять своего пса.
Можно найти его сейчас, отряхнуть от пыли, надеть и ходить в таком виде по квартире, развлекая незримых духов, которыми она полна. Только за последние годы я раздался вширь, вряд ли смогу напялить его не порвав. И потом, если надеть голову, то будет сложно сидеть за компьютером, помню, что там были очень неудобные прорези для глаз, мало что видно, плохой обзор, так, чтобы повеселить подвыпившую компанию, но духи не пьют, им и так весело.
Малоазиатское побережье Османской империи…
Побережье и острова.
У бездомных нет дома…
Голова кружится, мне хочется лечь. Включить телевизор, позвонить кому-нибудь. Набрать номер того же Влада или Аэропортовых. Или, скажем, выловить из закоулков памяти давно покрывшийся пылью номер П. Интересно, что поделывала она последние два года? С того момента, как мы расстались? Вопрос риторический, жила и живет, все мы живем, только вот кто и какой жизнью…
Нормальные люди в Турцию не ездят. Так считается у нас на работе. Европа, Америка, Юго-Восточная Азия. Есть такое слово «престижно». Иногда говорят иначе: «пафосно». Пафосные люди едут в пафосные места, а в Турции отдыхают лохи и гопники. При мне так совсем недавно говорила секретарша начальника, болтая с кем-то по телефону. Мол, что ты, дорогая, какая Турция, я была на Бали, там все так круто, причем с несколькими «у», вот так: кр-у-у-уто!
Я терпеть не могу эту девицу, хотя ничего плохого она мне не сделала, как и я ей. И мне все равно, спит она с начальником или нет. Но она меня раздражает. Какой-то идиотской самоуверенностью и постоянной боевой раскраской, будто она тоже заблудилась между двумя мирами и никак не может забыть, что в прошлом своем перерождении была индейским воином из племени навахо, а может, могикан. Тем самым, последним из них, роман о котором я читал в совсем уж далеком детстве. Ночью, под одеялом, подсвечивая себе дешевым китайским фонариком.
Мне надо бы опять сесть к компьютеру и загрузить карту. Найти западное побережье Турции и посмотреть, что я там мог исследовать почти пятьсот лет назад. Вдруг что-то кольнет в сердце и я пойму то, что скрыто за дилетантскими вычислениями, по которым один был храмовым танцовщиком, другая охотником на львов, а третий…
5. Красавица и чудовище
Моя бабушка умерла, когда мне было двадцать семь лет.
Случилось это в том самом месяце, начало которого всколыхнуло всю страну очередным бессонным бдением у телевизоров, на чьих экранах одни мои соотечественники убивали других.
Был разгар бабьего лета, Лера еще даже не думала о том, что уйдет от меня, а если эти мысли и приходили ей в голову, то я их не улавливал.
Бабушка болела, она сильно сдала после смерти деда, мать, внезапно как-то опомнившись, приехала и была с ней все это время.
Танки отбыли обратно, телевизионное шоу закончилось, остался привкус крови и чувство отчаяния от того, как все зыбко в стране, где я живу, и что нет никакой гарантии от очередного возвращения империи. Ведь я давно уже, еще с самого малолетства, понял главное: может, и есть те места на земле, где человеческая личность ценна сама по себе, но моей родины это не касается.
Богатые богатели, бедные беднели, шли девяностые c их болезненностью и одновременно надеждой.
Бабушка ничего этого уже не увидела, даже те события начала октября девяносто третьего прошли, как мне сейчас кажется, уже мимо ее затухающего сознания, одурманенного болеутоляющими. Уходила она от пожирающего ее рака и мучилась несказанно. К концу от некогда грузной и полной женщины остался лишь размытый набросок, будто некто долго водил по ее телу резинкой, стирая все, что можно.
Почему я сейчас вспомнил о ней?
Если мать с моим псом призраки, то бабушка скорее добрый дух, давно уже покинувший мое жилище, а если и возвращающийся, то лишь с одной целью: не вести душеспасительные разговоры, не агитировать, как то часто бывало с ней при жизни, за советскую власть, что и означает для меня империю, а просто посмотреть на меня с умилением, будто мне до сих пор еще лет пять-шесть и я сижу под большим круглым столом, что в гостиной, сооружая там крепость из картонных коробок.
Но отнюдь не это вызвало воспоминания. Я пытаюсь заснуть, но бесполезно, в голове крутится словосочетание «красавица и чудовище», откуда оно взялось и что означает?
Отбрасывая параллели с известной сказкой, можно было бы вывести свои. Например, Лера красавица, а я чудовище. Бывшая жена, скорее всего, была бы согласна с таким определением, наверное, я действительно был для нее чудовищем или стал им по прошествии лет. Обратное превращение, не как в канонической истории. Но это лишь один из вариантов, есть и другие.
Мать?
Я предпочел бы обойти это стороной. Краешком поля. Обочиной дороги. Не стоит добавлять к синдрому чужой жизни еще и обсессивный синдром, а то вновь придется идти к Владу и отнимать его время у платных пациентов, ведь с меня денег он не возьмет.
Тогда что?
Я не умею разговаривать с духами, а то спросил бы сейчас об этом бабушку, хотя откуда мне знать, что она действительно рядом?
Когда долго пытаешься, но никак не можешь уснуть, то начинаешь видеть странные вещи.
Видеть и слышать, ты как бы присутствуешь в неведомом переходе, свет в одном конце, свет в другом, звуки, голоса, шорохи, блики, цветовые пятна, мозг не может сфокусироваться на какой-то одной мысли, красавица и чудовище, странный е-мейл от Аэропортовых, смерть бабушки, лишившая меня возможности задать ей один вопрос…
Стоп. Свет в одном конце перехода становится вся ярче и ярче, он слепит глаза, если есть вопрос, то его надо задать, пусть даже на него не будет ответа.
У бессонницы своя логика, намного прихотливее логики снов. Я не верю в перерождения, скорее уж в гены, хотя может быть, я и не прав. И если каким-то образом я могу отыскать свои корни в том месте, где якобы некогда был тоже рожден, то лишь через бабушку, потому как именно она одна во всем нашем семействе из южных краев.
Она ведь родилась еще в той, предыдущей империи, в Херсонской губернии, это я помню по каким-то рассказам из детства. Потом их выслали в наши гиблые, холодные места, но ей всегда не хватало солнца, как не хватало его моей матери, как не хватает и мне.
Отсюда и ощущение инаковости, все просто, жизнь шита белыми нитками, в ней нет никакой сложной органики, сплошные штампы, как в кино, объяснить которые можно высказыванием небесного режиссера: я так вижу!
Мне хочется задать и ему вопрос: при чем здесь красавица и чудовище?
Ночь не только время любви, но и еще и отчаянных попыток понять, кто ты, откуда и что делаешь здесь?
Если бы рядом сейчас была Лера или хотя бы та же П., то я не стал бы ломать голову над этими глупостями, обнял бы теплое, сонное тело, положил руку между ног, дождался бы момента, пока там не увлажнится настолько, что щель раскроется, как это делают раковина или цветок. Сколько веков уже живут эти сравнения, а лучших все равно никто не придумал: раковина, цветок, раздвинутые створки, раскрытые лепестки, сонное тело просыпается, ты оказываешься в капкане. Лук, тетива, стрела, дичь и охотник, красавица и чудовище…
До меня внезапно начинает доходить смысл этой фразы. Не могу назвать это прозрением, скорее долго скрывавшейся правдой, которая стала явью этой бессонной ночью. Как бы только подобрать слова, чтобы ее передать?
Я просто не могу найти общего языка с тем местом, где живу уже сорок два года. Вот и все. Что-то не задалось изначально, а искать, кто виноват, нет никакого смысла. Красавица-родина не любит своего сына-чудовище, хотя все ведь всегда взаимно, надо лишь понять отчего.
Уже три, с утра на работу, а сон все никак не накроет меня, не погребет в забытьи. Будильник прозвонит ровно в семь, в восемь надо выйти из дома, если я все же усну, то на каких-то четыре часа.
Я встаю, подхожу к окну и отдергиваю штору. Дурацкий анекдот про поручика Ржевского и Наташу Ростову. Не люблю анекдоты, смешных очень мало, хотя, может, это у меня просто такое странное чувство юмора. За окном темнота, все окна в доме напротив погашены, там спят, спертый воздух в комнатах полон вирусов и микробов. Утром поручик Ржевский неглиже отдергивает штору спальни. За окном прекрасный день. Надо бы отключить мозг, или, по крайней мере, перевести его в другой режим. Открываю форточку, холодный, предзимний воздух врывается в комнату. — Ну… твою мать! — восхищенно произносит поручик. Мозг не переключается, если что-то всплывает, то должно достигнуть поверхности, почему именно Наташа Ростова? Опять же, красавица и чудовище, хотя кто сказал, что она была красивой? Со школы не перечитывал роман, а в школе не читал, а пролистывал. — Как, и ее тоже? — раздается из кровати обиженный голос Наташи Ростовой. Какого откровения мне еще ждать в эту ночь?
Иногда мне кажется, что в моих отношениях с родиной виновата мать. Точнее, наша не сложившаяся, не случившаяся любовь, хотя это совсем уж беззубое и банальное объяснение. Ночь опять переполнилась призраками, навряд ли мне уснуть, надо пойти и снова включить компьютер да попытаться хоть как-то выключить собственные мозги. Вышибить их, размазать по стенке, поручик Ржевский, Наташа Ростова, бабушка, мать, Лера, П., красавицы, чудовища, огромная страна за окном.
И все мы заблудившиеся в ней дети, потерянные своей матерью. Хорошо, когда ты этого не понимаешь, так проще. Соблюдаешь обряд, ритуал, оставаясь при этом своим. Или делая вид, что ты свой. Но опознавательная система работает как положено, цель найдена, чужак должен быть сбит.
Странно, но раньше такого чувства у меня не было. Может, все дело в юности, а может, и в том, что тогда, в годы настоящей империи, искривленность сознания была обыденным делом, казалось, что все это и есть настоящая жизнь, другая просто невозможна.
Когда мать внезапно надумала выйти замуж, то не сомневалась, что я поеду с ней на другой конец страны. Выбора у меня не было, да и потом, там было море, которое после нашего совместного с ней вояжа в Крым стало для меня тем единственным, что соразмерно словам «счастье» и «свобода». Лёта до города на тихоокеанском побережье по тем временам было часов десять, а может, и двенадцать. С двумя посадками, с проникновением изо дня в ночь.
Посадки мне не запомнились, а вот ночь за иллюминатором, долгая, безбрежная, скрывающая землю, вспоминается до сих пор. Она длилась и длилась, только наступал день, как мы опять влетали в ночь, если бы было наоборот, то этот ужас неприкаянности навряд ли поселился бы в моем сердце, ведь ночи ты не нужен, она пожирательница надежд и иллюзий, которыми так полно сердце любого подростка. Именно тогда, в том самолете, меня впервые посетило это чувство отчужденности от земли, что где-то там, далеко внизу. И какая разница, пролетали мы в тот момент над священным Байкалом, над сибирской тайгой, над хребтом Сихотэ-Алинь или еще над какими-то уникальными природными объектами, — словосочетание, от которого хочется взвыть и выпрыгнуть в окно.
Только много позже я понял, что именно в тот момент, когда мы с матерью сели в самолет, я впервые и уже навсегда лишился и дома, и родины.
Хотя те несколько лет там, в городе у моря, дали мне совершенно неожиданно чувство какой-то до тех пор не ощущаемой свободы. То ли это был ветер, постоянно дувший с Японских островов, то ли моя абсолютная ненужность матери и новоиспеченному родителю и, как следствие, неприкаянность, гнавшая меня на улицу, в сторону порта, на берег бухты Золотой Рог.
В серо-черных, покрытых корабельным мазутом волнах плескались чайки. Сидели они и на береговых кнехтах, и на якорных цепях, уходящих в воду прямо у портового причала. Пахло солью и йодом. Запах, которого я оказался лишен после того, как мать надумала вернуться. С отчимом они развелись, меня отправили обратно к деду с бабушкой, а матушка вслед за бывшим мужем отбыла покорять столицу, поселившись, правда, не в ней, а поблизости. В большой и унылой комнате, где и скончалась в день моего рождения много лет спустя.
Я смотрел на корабли, они давали гудки, уходя в море, и так же гудели, когда пришвартовывались, вернувшись. Часто мы приходили в порт с друзьями. Их было двое. Один еврей, из приличной семьи, отец был полковником погранвойск. Другой жил в бараке. Отца у него не было, зато была сестра старше на несколько лет, которую однажды я застал, случайно войдя не постучав, двери в бараке не всегда были закрыты, в постели с каким-то хмырем.
Она не смутилась, лишь прикрылась одеялом, сказав, чтобы я зашел через час. Хмырь уже ушел, она налила мне чаю и, внезапно заплакав, начала говорить, какое же все говно. А потом посмотрела на меня зареванными и пьяными глазами и распахнула халат, под которым не было ни лифчика, ни трусиков. Я испугался и убежал.
В тот день я долго слонялся по улицам. Дома никого не было. Сильный ветер все так же дул с моря, нагоняя предзимний шторм. Совсем скоро залив покроется льдом, но пока еще ветер и волны продлевают иллюзию жизни, а я пытаюсь понять, от чего же убежал. И вдруг соображаю, что лишь попытался замедлить собственное взросление, странно, зачем и это вспоминается в бессонную осеннюю ночь?
Влад прав. Мне надо избавиться от прошлого, слишком много призраков поджидает за замерзшим стеклом. Только вот это легче сказать, чем сделать, хотя кто бы знал, как я от них устал!
Времени пять утра. Ночь подходит к концу, скоро серый рассвет, за окном зашуршат машины, по соседней улице загремят трамваи. Ложиться уже бесполезно, хорош я буду на работе, можно, конечно, сказаться больным, но начальник этого не любит. Разве что сделать больничный у знакомого травматолога, что же я мог себе вывихнуть?
Диагноз: вывих мозга, такое явно не подойдет!
Красавица просыпается, чудовище не может заснуть.
Мне хочется позвонить Аэропортовым и спросить, какого черта они прислали мне этот дурацкий е-мейл, разбередивший душу. Но для звонка еще рано, я включаю компьютер, окончательно осознав, что поспать уже не удастся.
Запрос: побережье Турции, Малая Азия.
Ответ: побережье Эгейского моря.
Увеличиваю карту, пытаясь своим вывихнутым мозгом найти хоть что-то, что могло бы привести меня в равновесие с собой и с наступающим днем.
Если бы я все же уснул, то хорошо бы опять увидеть тот сон, про берег моря, по которому бежит лунная дорожка. И про то, как из темноты появляется мой пес. Море — вот оно, по краю карты, греческие острова, турецкая материковая часть.
И ни одного знакомого названия.
Пока не всплывает слово «Бодрум», где я мог его слышать?
Память разматывается назад, призраки отступают, заснувшие тени оставляют меня в покое.
Не слышал, но читал на рекламном щите, когда на город опустился туман и хюзюн был особенно пронзительным. Тоска, печаль, huzun…
Уже семь. Аэропортовы должны проснуться. Можно выждать минут пятнадцать и позвонить.
— Клава, — говорю я, даже не соизволив сказать «с добрым утром», — мне надо в Бодрум…
— Проснулся! — отвечает хмурая со сна Клава. — Там уже не сезон!
Я кладу трубку и думаю, что красавице придется еще какое-то время пожить с чудовищем. Впрочем, есть такое слово «судьба».
6. Хрустальный шар
Началось и закончилось зимнее время.
Перевод часов на меня производит параноидальное воздействие. Что на час вперед, что назад. И в том и в другом случае внутреннее время поднимает бунт. Ужаснее действуют только новолуние с полнолунием, тут уже не революция и не переворот, а Армагеддон, наступление эры Апокалипсиса, хорошо, что ангел депрессии обычно знает, когда наступает пора улетать.
Все зимние морозы призраки спали, а если и просыпались, то ненадолго. Обычно в сумерках, в тот мерзкий промежуток, когда чернота ночи еще не настала. Все какое-то расплывчатое, на той цветовой грани, что лежит между сиреневым и фиолетовым. Да грязный снег отражает желтые всполохи фонарей.
В один из предновогодних дней началась метель, каких давно не бывало. Я возвращался с работы и вдруг, уже выйдя из автобуса, увидел, как прямо передо мной дорогу переходит женщина, ведущая на поводке пса. Горел зеленый, машины прорывались через перекресток. Женщина шла сквозь них, собака тащила ее прямо под колеса. Вот они проходят одну машину, вот другую. Наконец показываются на той стороне улицы и теряются в белой мгле.
Стоит ли объяснять, что это была за женщина и что за собаку она вела на поводке. Хотя при жизни, в свои немногочисленные приезды до болезни, мать никогда не выводила моего пса на прогулку, ни ей, ни мне это не приходило в голову.
Новый год я встречал у Аэропортовых. За полчаса до полуночи внезапно приехала П. Была она с каким-то молодым человеком, годившимся ей если не в сыновья, то в племянники. Увидев меня, она стушевалась, они выпили с нами шампанского под бой курантов, а потом отбыли в ночь, уже взорвавшуюся за окном петардами и фейерверками, больше я ее не видел.
Аэропортовы собрались погулять, мне же не хотелось выходить на улицу. Я уселся у телевизора, налил себе коньяка и начал пялиться на экран, ожидая, пока вернутся хозяева. Да так и заснул, а снилось мне нечто совсем странное, я впервые увидел белый город, сбегающий к морю по крутым склонам гор.
Пространство сна было поделено на четыре части. Небо, горы, дома, море. Именно в такой последовательности.
Небо было даже не голубым. Цвета лазури — может быть, потому как неестественная чистота голубизны этой части сна подразумевала искусственность происхождения. По крайней мере, я никогда в жизни не видел такого неба, а значит, может ли оно существовать в действительности?
Горы…
Частично зеленые, частично коричневые. Мне хотелось как-то поближе взглянуть на них, чтобы понять, отчего такая гамма, и если там леса, то из каких деревьев и почему коричневый цвет, что это, выжженная солнцем земля?
Но как я ни старался подкрутить то колесико в оптике, что отвечает за укрупнение изображения, сон не позволял мне сделать этого.
А может, не позволял этого сделать тот, кто прислал мне этот сон. Ведь с того момента, как я понял, что жизнь моя состоит главным образом из снов, пусть временами еще не приснившихся, но уже осознаваемых, а также теней и призраков, то осознал и то, что есть некто, кто ответственен за это.
И вот он-то сейчас никак не давал мне разглядеть в подробностях отдаленные склоны гор. Просто два мазка, зеленый и коричневый, коричневый ближе к вершине, зеленый ниже по склону. Хотя попадались горы полностью зеленые, равно как и покрытые лишь одной, коричневой краской. Но взгляд мой уже был направлен ниже, будто кто-то взял мою голову в руки и насильно повернул в сторону белой россыпи. Сахарные кубики, набросанные на землю в определенном порядке.
Дома были трехэтажными, с плоскими крышами. Сбегали с гор ручейками, ручейки превращались в реку, река заканчивалась устьем, дальше было только море.
А значит, опять начинался тот голубой цвет, которому больше подходит название «лазурный». Хотя таким он становился подальше от берега, где одна голубизна переходила в другую, море смешивалось с небом, и пространство сна замыкалось, четыре части вновь становились одним целым, как стеклянный шар, внутри которого расположен сколок неведомого мира.
Мне хотелось взять его и повесить на елку. Аэропортовы всегда ставят елку на Новый год, в углу той комнаты, что они именуют гостиной.
И елка эта всегда настоящая. Клава как-то призналась мне, что у нее аллергия на искусственные елки, самая настоящая, какая бывает на тополиный пух, цветение, резкий парфюм, да на что только не бывает аллергии!
Выбирали елку они вдвоем, но украшал всегда Веня. Клава руководила, сидела на диване или в кресле и указывала, куда и какую игрушку повесить.
Я присмотрелся к елке, нашел ветку, на которой мой шар мог бы уютно разместиться между двумя шарами большего размера, одним красным, усыпанным белыми звездами и с белым же полумесяцем, а другим трехцветным, где белый цвет переходил в синий, а тот в красный.
Выбираться из сна не хотелось, так что я взял свой шар и повесил на присмотренное место, а потом снова сел на любимый аэропортовский диван и начал разглядывать ветку с водруженным только что артефактом.
Внутри шара началась своя жизнь. Мне было хорошо видно, как со стороны моря подул ветер, погнал волны, небо внезапно потемнело, видимо, собирались шторм и гроза.
Белые дома не то чтобы сникли, но стали приземистей, в некоторых из них зажегся свет.
Зажегся он и в прихожей, это вернулись с улицы разрумянившиеся от новогоднего морозца Аэропортовы.
— Эй! — услышал я Клавин голос. — Весь Новый год проспишь!
Я открыл глаза и уставился на елку. На той самой ветке действительно появился еще один стеклянный шар, внутри которого было все, что я видел во сне.
— Клава, — спросил я, стараясь, чтобы голос мой звучал как можно естественней, — а вот этой игрушки я раньше не видел…
— Плохо смотрел, — ответила Клава, — это мы из Германии еще в прошлом году привезли…
— А внутри…
— Да посмотри, она не кусается!
Я подошел к елке. Внутри шара действительно были горы, только покрытые снегом, еще можно было разглядеть маленький замок и кучку елок, в общем, ничего, что напоминало бы мой сон.
Типичная немецкая пастораль, не хватало только жаровни с сосисками да лыжников, спускающихся по склонам.
Клава принесла из кухни еще бутылку шампанского. Веня принялся ее открывать, а я вдруг почувствовал, как ангел депрессии кружит у меня над левым плечом.
— Да, — вдруг сказала Клава, — я тут тебе с работы один путеводитель принесла, считай, что это новогодний подарок! — И она засмеялась тем своим рассыпчатым, звонким смехом, от которого у Аэропортова, по его собственному признанию, всегда начинается эрекция. Это признание случилось в первый же месяц нашего знакомства, когда я еще был с П. Однажды Веня позвонил мне и позвал в баню. Мы хорошо попарились, окунулись в бассейн, а потом, под пиво, Веня вдруг начал говорить мне о том, какая у него замечательная жена, и что даже от ее смеха у него встает. И что вот мне бы такую же найти, а то от смеха П. лишь цветы вянут, он сам это видел…
Цветы у них дома были ухоженные, видимо, П., бывая у них, смеялась редко.
Клава выдала мне пакет, из которого я достал глянцевую книжку с надписью «Bodrum Tourist Guide». Я открыл, и первая же фотография поразила меня схожестью со странным сном, воплотившимся в шар, которого, как оказалось, никогда не было.
Еще прошлой осенью, когда я получил от Аэропортовых тот странный е-мейл, я смотрел в интернете фотографии этого места. Но ни одна из них не была чем-то таким, что могло породить впоследствии этот сон.
А тут было все, и небо, и горы, и белые, сбегающие по склонам дома, и море, сливающееся к горизонту все с тем же небом, будто замыкающее пространство даже не в стеклянный, а в тяжелый, ручной работы, посверкивающий гранями хрустальный шар.
С той ночи неведомый Бодрум стал моим фетишем, а путеводитель — единственной книжкой, что я читал.
Я достал Аэропортовых своими телефонными звонками, советуясь с Клавой, когда и в какое конкретно место мне лучше поехать. Ведь я уже знал, что собственно Бодрум — это город, некогда называвшийся Галикарнасом, а есть еще Бодрумский полуостров, на котором множество бухт, мои познания в географии росли с каждым днем, непривычные для слуха названия становились родными топонимами, будто я с детства произносил эти слова: Гюмбет, Битез, Ортакент, Ялыкавак…
Иногда я позволял себе ночами вновь доставать хрустальный шар. Началось это в марте, когда небо вдруг стало проясняться. Но дули ветра, было промозгло, временами температура резко падала, и опять возвращалось ощущение, что за окном зима.
Тогда-то хрустальный шар становился единственным, что связывало меня с жизнью. Долгие годы мне никогда не хотелось уехать так, чтобы не вернуться, изредка бывая в зарубежье, я хотел одного: поскорее оказаться в том безумном городе, где некогда был счастлив и где сейчас все напоминало мне об одном: то время прошло. По возвращении же, пройдя через сутолоку первых дней, я обходил места, где мог встретиться с Лериной тенью. Это был бег без цели, разве может быть таковой поиск тени? Разве что она такой же беглец, как и я, только если я бегу за ней, то ее задача — не дать себя настигнуть.
В те дни я часто думал о том, насколько все было бы проще, если бы у нас с Лерой были дети. «Было бы» и «бы были». Физически она вполне могла зачать от меня и родить. И какое-то время действительно подумывала об этом, хотя мы не переставали предохраняться, потому как нужное время, опять же, по ее размышлению, еще не настало. Надо подождать, год, может, два.
Но оно так и не настанет, что-то сломалось в один день, до сих пор так и не могу понять что.
Если бы у нас были дети, то, даже живя врозь, мы все равно бы виделись и мне не приходилось бы вылавливать ее тень.
Паранойя, как и в случае с хрустальным шаром.
Я не выходил из дома без него. Как мальчишка, носил в кармане. Или как тот безумец, которого я еще помнил, таскавший с собой Лерины трусики, случайно оставленные в грязном белье и найденные мною после ее ухода. Черные, с кружевами, хранящие ее запах. Наконец в один тоскливый вечер я, проходя мимо урны, — до сих пор помню улицу, где это было, — вытащил их из кармана и выкинул, да еще посмотрел на прощанье, как они упокоились на куче мусора. Пакеты из-под чипсов, пустые пачки от сигарет, окурки, пивные банки и бутылки, еще не вытащенные бомжами. А сверху черные кружевные трусики, мир их праху. И мир тени их обладательницы!
Только вот выкинул я их потому, что они начали жечь пальцы. Чем больше теребил я их в кармане, тем больше жгло подушечки. Появились волдыри, потом они лопнули, кончики пальцев никак не заживали, будто трусики были пропитаны ядом, что поразил вначале мою кожу, а потом начал всасываться и внутрь, в кровь, которая погнала его к сердцу.
Хотя, может, именно сердце было отравлено изначально и лишь потом яд дошел до кончиков пальцев и начал выходить наружу.
Хрустальный шар обладал другими свойствами. Стоило прикоснуться к его поверхности, как мне становилось легче, от него исходило тепло, беглец уже не ловил исчезнувшую тень, мир начинал принимать иные очертания, веяло теплом, морской свежестью, я шел по знакомым улицам, призраки и тени не преследовали меня.
Но стоило лишь перестать поглаживать шар, как они возвращались. Небо опять наваливалось на землю, серое, низкое, ветер же гнал черные тучи, то, что было внутри хрустального шара, казалось несбыточной мечтой, реальностью, которая не может существовать.
Но в апреле, когда снег сошел окончательно, меня позвала в свой офис Клава и сказала, что у нее для меня выгодное предложение. От меня требуется лишь одно: деньги. Не может ведь она заниматься благотворительностью.
А потом добавила, что ехать я могу в мае, это дешевле, причем уже сезон, но еще не сезон.
Двусмысленность фразы привела меня в недоумение.
— Как это? — поинтересовался я.
— Что «это»? — переспросила Клава.
— Ну, что сезон, но еще не сезон…
Клава засмеялась. Я начал понимать Аэропортова.
— Уже тепло, отели работают, но купаться холодно… А тебе что, плавать надо?
— Надо! — капризно ответил я.
— Поезжай в июне, будет теплее… Только деньги лучше сейчас заплати, выйдет дешевле!
Я погладил хрустальный шар. Он был теплее, чем обычно, кончики пальцев будто погрузились в нагретый солнцем песок.
— Полетишь как? Через Стамбул или напрямую?
Мне было все равно, как я полечу. Шар ожил в кармане, я чувствовал, как дышит море и как о чем-то пытаются говорить со мной белые дома.
— Да, — сказала Клава, — жить ты будешь не в Бодруме…
Я скривился.
— Извини, там дороже, да и какая тебе разница!
— Белые дома, — вдруг сказал я, — белые дома, сбегающие к морю!
— Сядешь на долмушик и доедешь…
— На что?
— Не грузи, — проворчала она, — все сам узнаешь…
— Отель хоть как называется? — спросил я.
— «Конкордия»! — ответила Клава. И опять засмеялась. Да так, что хрустальный шар в кармане зазвенел в ответ.
Я понял, что зимнее время действительно кончилось.
7. «Конкордия»
Так и оказался я в самом начале лета в «Конкордии»…
Многоточие есть музыкальная пауза, песня «Улица снов», которую я слушал во время перелета в Стамбул. Точнее, подслушивал, даже не зная ее названия. Хорошо одетый господин в кресле рядом надел предложенные стюардессой наушники, закрыл глаза, откинулся на спинку и начал подергиваться в такт музыке, что доносилась и до меня, так громко она играла.
Самолет был «Турецких авиалиний». Лететь им посоветовал мне Влад, таинственно сказав, что, мол, всякое может произойти с моей душой и кто знает, но вдруг я решусь на какое-то время остаться. Где-где… В Бодруме, конечно, вдруг да найдешь, что ищешь, а если чартером, то билет просто не поменяешь, другое дело регулярный рейс, ну и что, что с пересадкой.
Что ищешь? Тебе лучше знать, пусть я и твой психотерапевт, но подсказки здесь не нужны, так что звони Клаве и соглашайся на этот вариант…
Я согласился, и вот вынужден прислушиваться к песне, которая затягивает меня все больше и больше, попросить, что ли, наушники да присоединиться к прослушиванию?
Только стюардессы не видно, а нажимать на кнопочку лень. Девушка, что сидит третьей в нашем ряду, у окна, за которым ничего, кроме пелены облаков, недовольно морщится и просит господина сделать звук потише. Он не реагирует, тогда она теребит его за рукав и повторяет просьбу уже громче. Громче-тише, тише-громче. Господин снимает наушники, теперь мы все можем слушать, как голос подхватывает и, вместе с музыкой, внезапно погружает тебя в странную смесь радости и печали, жаль, что слова непонятны, они проскальзывают, пролетают мимо, как облака за иллюминатором.
— Хорошая песня! — говорю я, когда наступает тишина, слышен лишь гул двигателей.
Господин кивает, а потом отвечает на правильном русском, но с сильным акцентом:
— Очень хорошая!
Девушка смотрит на нас, потом поворачивается к окну и мгновенно засыпает.
— Как называется? — продолжаю я.
Сосед задумывается, видимо, подбирая нужные русские слова.
— «Улица снов», — после небольшой паузы говорит он. В его произношении это словосочетание звучит мягко и певуче, примерно так: «Ульицаа сновь».
И словосочетание это настигает меня как внезапный ливень в июльский полдень. Еще минуту назад небо было безоблачным, но вот выкатилась мощная черная туча и разверзлись хляби небесные.
Улица снов — это та, на которой я живу. Где мои тени и мои родные призраки. И откуда я сбежал, пока вот только неясно зачем.
— А про что там поют? — не удерживаюсь и спрашиваю уже позевывающего господина.
Он отвечает не сразу. Видимо, пытается перевести про себя с одного языка на другой, открыть для меня дверь между двумя мирами и сделать это так, чтобы она не сильно скрипела.
— Там нет сюжета, — отвечает он наконец, — но, вообще-то, там говорится о том, что когда главный герой был еще меньше птиц, то любовь взяла его за руку, и он пошел ночью по улице снов с Хаджи Ятмазом в кармане…
— С кем? — переспрашиваю я.
Сосед удрученно вздыхает, но потом, видимо, решив, что надо до конца объяснить этому приставучему русскому суть незамысловатой турецкой песенки, говорит, что это такая игрушка, можно еще ее назвать «хаджи, который не ложится».
Я не спрашиваю уже, кто такой этот хаджи, догадываюсь, что форма обращения. Дверь между мирами отчаянно скрипит, но мне хочется, чтобы она распахнулась как можно шире.
— А дальше?
Большие глаза господина становятся совсем печальными, он опять начинает мучительный процесс перевода с одного языка на другой, а потом, уже совсем сонным голосом, выдает мне результат:
— А дальше припев. Он поет, что если бы пошел дождь, если бы птица села ему на руку, то он бы плакал в одиночестве. Но его мама сказала бы: «Это все от любви, не обращай внимания, подойди ко мне…»
На этих словах мне самому захотелось плакать. Облака за иллюминатором исчезли, в салон пробивалось ослепительное солнце. Девушка, не открывая глаза, задернула на окне шторку. Господин продолжал говорить что-то еще, но я услышал лишь последнюю строчку: та, кого я люблю, и та, что любит меня, — разные люди… Видимо, он продолжал то открывать, то закрывать скрипящую дверь, но монотонный гул двигателей сморил меня, и я отправился на улицу снов, следом за давно пребывающей там девушкой. В ее лице мне вдруг невольно почудилось что-то напоминающее Леру, когда она была столь же молода.
А потом опять появились призраки, они летели со мной, пес забрался под кресло, а мать сидела в соседнем ряду, но не напротив, а чуть впереди, и даже не оглядывалась на меня.
Проснувшись, я понял, что впервые за долгое время спал не один. Спал турецкий господин в кресле рядом, спала девушка у окна, спал весь самолет. Табло замигало, мы начали снижаться, стюардессы обходили салон, забирая наушники.
— Селим, — представился встряхнувшийся после сна сосед.
Я назвал себя.
— Куда летите? — поинтересовался он.
— В Бодрум, — ответил я.
Он заулыбался, затем как-то таинственно произнес: — Удачи! — И внезапно сказал: — Не оставьте там свое сердце! — А потом добавил: — Сходите в замок!
Самолет приземлился и покатил к громаде аэропорта. В Бодруме я должен был оказаться еще через шесть часов.
А через семь, одурев от двух перелетов и от получасовой скоростной езды на такси, выгружался со своим чемоданом у «Конкордии».
Все эти полчаса в такси я боролся с двумя бедами: с настигнувшей меня головной болью и яростно урчащим кондиционером. Все мои просьбы выключить его водитель игнорировал, мой английский он не понимал, равно как и я его турецкий. Наконец я сообразил, как это сделать самому, и только потом расслабился, смотря в окно.
Призраки на время исчезли, за окном были горы, такие же, как и в хрустальном шаре, что перед отъездом я забыл в верхнем ящике письменного стола. И небо было таким же, зато все остальное казалось чужим и заставляло думать о том, что я опять оказался не в том месте и не в то время, как это со мню всегда бывает, и что я просто турист, а весь этот бред с перерождениями есть лишь обман сознания, боящегося неизбежной смерти. Зачем, почему, отчего? Машина в очередной раз круто повернула, и показалось море. Оно было неспокойным, белые барашки на гребнях волн. И густо-синего цвета, становящегося тем светлее, чем дальше к линии горизонта, где плескалось лишь одно серебро.
Опять поворот, белые дома начали свой спуск с гор к морю. Но мы не последовали за ними, а повернули еще раз, море, до того плескавшееся справа, оказалось слева, водитель включил приемник, и вдруг из него раздалась та самая песня про улицу снов, что я слушал по пути в Стамбул.
Я заслушался да так и не увидел Бодрума. Мы оставили его позади, голова болела все сильнее, я достал из сумки таблетку и запил уже теплой водой, плескавшейся на самом донышке пластиковой бутылочки, купленной еще в местном аэропорту.
Но боль отпустила лишь к вечеру, когда, устроившись в затхлом номере на втором этаже с видом на соседний корпус, да на два дерева с натянутым между ними гамаком, в котором качалась какая-то молодая пара, я, даже не дойдя до берега, рухнул спать, а проснувшись, пошел на ужин, заглотив еще одну таблетку.
Ресторан был полон, мои соотечественники сразу были заметны среди прочих отдыхавших в «Конкордии». Хорошо, что было их немного, я не отличаюсь как ксенофобией, так и особым патриотизмом, Лера всегда говорила, что это лишь случайность — то, что я говорю и мыслю по-русски.
Интересно, села бы она со мной вот за этот столик или предпочла бы вон тот, ближе к бассейну и к густой поросли каких-то вызывающе-ярких цветов? У меня всю жизнь проблемы с флорой, знаю лишь самые-самые, роза, ромашка, фиалка, иван-чай…
Олеандр, магнолия, гибискус…
Это лишь названия, в отличие от розы и ромашки. Я любил дарить Лере розы, по одной штуке, но часто. Когда бутон приоткрывался, то я смотрел на него и вспоминал дурацкую фразу, «женщина раскрылась, как цветок».
Леру это бесило, как и любое упоминание о физической стороне взаимоотношений. Нет, она с удовольствием занималась со мной любовью, но говорить об этом ей казалось чем-то если и не постыдным, то все равно неприличным.
— Салям алейкум! — сказал подошедший официант и зажег свечу в маленькой стеклянной колбочке, приютившейся посередине стола.
Не знаю почему, но я ответил «Алейкум салям!». Он улыбнулся, за соседним столиком слева чему-то сильно радовались громогласные немцы, а за моей спиной русская мамаша отчитывала своего великовозрастного сыночка, тот принес ей не красное вино, а белое, сколько можно говорить, что белое она не пьет!
Лера тоже не любила белое вино, а я наоборот. Поэтому мы часто ставили на стол две бутылки, с красным и с белым. Тень появилась возле стола, не хватало, чтобы очнулись призраки. Народ гомонил сильнее, запах еды, запах «ол инклюзив». Еще на рецепции мне нацепили на запястье левой руки голубенький пластиковый браслет, который предстояло носить весь срок пребывания в «Конкордии», то есть две недели.
У бассейна появились аниматоры, два парня и девушка. Направились в нашу сторону, пританцовывая и зазывая на вечернее шоу. Я доел, отодвинул тарелку в сторону и решил, что пора бы проведать море.
Отель, куда меня сослала Клава, находится в местечке под названием Ортакент. Если верить путеводителю, что она презентовала мне в новогоднюю ночь, то переводится это как «Срединный город», но раньше место это именовалось Мюсгеби. Иное звучание и другой настрой, хотя мне сложно объяснить почему.
До Бодрума полчаса езды неведомым долмушиком, надо не только проведать море, но еще и уяснить, что это и где.
Берег оказался рядом, отель, прогулочная дорожка метра в два шириной и берег. Песок, галька, море. Солнце еще не скрылось за нависающими горами, но уже появился серп луны, недавно проклюнувшийся и только начавший расти. На горизонте угадывались очертания большого острова, слегка затянутого вечерним туманом. Само море было спокойным, то ли ветер стих, то ли волны были там, с той стороны, где дорога от аэропорта, а здесь жемчужного цвета гладь с таинственным розоватым отливом и дорожка, вымощенная аккуратно подогнанными каменными плитками, по которой я и пошел, пытаясь понять, зачем меня сюда занесло.
Ведь пока я не чувствовал того, что хотел здесь найти. Я был чужим точно так же, как и дома, хотя здесь тепло, здесь море, и люди улыбаются, чего я давно не видел.
Но все равно это было чужим.
И за мной опять увязались призраки, я ничего не мог с ними поделать. Пес убежал к кромке прибоя, а мать шла следом, затеяв какой-то невнятный разговор с той самой русской мамашей, что отчитывала за ужином своего сына, а потом тоже отправилась на променад по набережной. Догнала меня и сейчас шла, лениво пялясь по сторонам и отмахиваясь от моей матери, потому как ей совершенно не хотелось грузить себя призрачными речами.
Внезапно меня что-то торкнуло. В одном из ресторанчиков, что, перемежаясь с отелями, были расположены вдоль всего променада, музыканты, закончив настраивать инструменты, внезапно заиграли ту самую песню, которую сегодня я слышал уже дважды. Терпеть не могу, когда мне начинают подкидывать знаки, я их плохо читаю, иначе не было бы той кучи глупостей, что я натворил в этой жизни. А сегодня их количество явно зашкаливало. Я вдруг вспомнил и те слова, что не разобрал из-за скрипа двери, когда Селим пересказывал мне содержание. Ведь не просто та, кого я люблю, и та, что любит меня, — разные люди, надо помнить, что однажды ночью мой разум покинул меня, а перед этим я провел столько лет во лжи на рынке любви, где продавал обманутым мечту, только вот кто из нас действительно обманут?
Лера засмеялась, я оттолкнул ее тень и быстро зашагал дальше. Музыканты уже играли что-то другое, тягучее и печальное, но печали мне и так хватило. Я еще убыстрил шаги, русская дамочка осталась там, где пахло кальяном и где призрак моей матери зашел в магазинчик серебряных украшений. Пса не было видно, может, он зашел в воду и поплыл к уже скрывшемуся в наступившей темноте острову?
Нарожденный серп месяца, желтые фонари, освещенные окна отелей и ресторанов. Свежая рыба на льду в застекленных витринах, креветки и осьминоги да угрюмые лобстеры, выпроставшие клешни. Внезапно время сместилось, и я оказался в том самом сне, что приснился мне почти год назад. Не было только лунной дорожки, месяц не набрал столько сил, чтобы сотворить ее на воде. Зато все остальное…
Спящие яхты, пришвартованные к пирсу, берег, узкая полоса пляжа и высокие, черные, почти скрытые наступающей ночью холмы. Так и казалось, что если я сяду сейчас прямо на камни, что навалены рядом с пирсом, сольюсь с ними и с ночью, то дождусь и того момента, когда из темноты появится мой пес. Хотя то ли еще может быть, если весь день ты вынужден бродить взад и вперед по одной и той же улице.
Запомните адрес: Турция, Мюсгеби, улица снов.
Может, именно за этим и оказался я в начале лета в «Конкордии».
8. Замок
Ступени круто взбирались верх, были они высокими и выщербленными от времени. Сперва могли показаться серо-черными, но то был обман зрения. Стоило солнцу дотронуться до камня, как он светлел, один становился коричневым, почти бежевым, другой приобретал загадочный розоватый оттенок, третий оставался серым. Это был цвет спящего утреннего моря того раннего часа, когда его остекленевшая поверхность еще не покрылась ни серебристыми, ни голубыми мазками, серая, ровная, будто проглаженная гигантским утюгом гладь воды.
В таком море я и принял крещение, до завтрака. Вода обожгла, иголочки впились в тело. Клава была права, уже сезон, но еще не сезон. Холодное Эгейское море в теплом июне, раннее утро после кошмарной ночи, когда публика «ол инклюзив» долго не могла успокоиться, шандарахалась по территории «Конкордии» с веселым подвыпившим гомоном, а я лежал и пялился в стену, на которой разыгрывалось представление театра теней.
Это была очень личная пьеса. Две тени, моя и Леры, место действия — где-то, время — когда-то. Оставленный на родине ангел депрессии внезапно взмахнул крылом, за окном раздался громкий звук и буйный голландский говор, потом шутихой взлетели русские слова, грянул фейерверк немецких. «Ол инклюзив» расходился по номерам под звуки грустной турецкий песни, преследующей меня целый день. Навряд ли она звучала на самом деле, это было бы слишком срежиссированно, привиделось, пригрезилось, примерещилось, как эти две тени, что сейчас на стене занялись любовью, так нежно, как это никогда не происходило у нас в жизни. И мне до жути захотелось обратно, в город сумрачных улиц и серого, давящего неба, где я мог наслаждаться и впредь своим одиночеством. Я окончательно перестал понимать, зачем меня сюда занесло, две тени на стене стали одной, Лера легла на живот и уткнулась в подушку, а я козлоюношей, недокентавром навалился на нее, нежность прошла, страсть и похоть, но вот тени распались, пьеса закончилась, как и гомон, что звучал за окном.
Уснул я внезапно, а проснулся с рассветом и пошел на море.
И уже подплывая к буйкам, весь утыканный иголками утренней бодрой воды, вдруг увидел, как на горизонте из моря проступает остров. Я знал его название — то был греческий остров Кос. Солнце взошло, серое стекло засеребрилось, появились голубые и розовые квадраты, потом море вздохнуло и проснулось, и я повернул обратно к берегу.
Иголки пропали из кожи, море запахло арбузом, а берег ванилью. Бунинская часть фразы остается за спиной, моя надвигается. Полоса песка, смешанного с галькой, все ближе, две толстых тетки тупо стоят на берегу, боясь зайти в воду, наконец одна решается и с гулким уханьем плюхается на живот, поднимая волну, которая доходит до меня и начинает покачивать, вода попадает в нос и забивает запах ванили.
На берег я выхожу другим человеком. Не знаю, как это объяснить, но от ночных кошмаров не осталось и следа, как и никакого желания вернуться под низкое, тяжелое небо. Позавтракав, я пошел искать таинственный долмушик, — пора было ехать в Бодрум.
Клава опять оказалась права. Узнать, что такое долмушик, не составило труда. Для тупых на ближайшем углу стоял щит с расписанием на английском и стрелкой, указывавшей путь, в конце которого я и нашел несколько микроавтобусов, так похожих на наши маршрутки.
— Бодрум? — спросил я.
Один из водителей, сидевших в тени большого платана, улыбнулся и показал на ближайший к нему, в котором уже кто-то сидел.
Так и началось мое возвращение к самому себе.
Потерянному много веков назад, заблудившемуся в мире, где у бездомных нет дома.
Но все это я понимаю сейчас, когда сны из не приснившихся переходят в категорию «почти сбывшихся», специально употребляю наречие «почти», потому как всегда есть вероятность того, что тени и призраки вновь догонят меня и заберут с собой.
А пока я смотрю в окно долмушика, на мандариновые сады, на холмы, покрытые оливковыми деревьями, на появляющиеся тут и там белые дома, давно уже хранящиеся в моем хрустальном шаре, а оттого столь привычные, только сейчас они живые, настоящие. Вот из одного выходит женщина с сумкой и идет к дороге, долмушик притормаживает, турок, сидящий рядом со мной, уступает место, женщина садится и что-то говорит ему, тот отвечает. Я не понимаю ни слова, но это неважно, может, придет день, когда начну понимать, может, он так никогда и не наступит, хотя у меня ведь всего две недели, если только я не сдам билет, но работа, деньги, что я буду здесь делать?
«Да какая разница, — думаю я, — еще почти две недели, а там видно будет!»
Мы въезжаем в Бодрум, и я чувствую, как во мне вдруг опять что-то происходит. Другим я вышел сегодня из моря, другим выхожу сейчас и из долмушика, хюзюн остается, но впервые за долгие годы меня посещает чувство непривычной гармонии с самим собой. Так бывает всегда, когда ты оказываешься…
Я не рискую пока произнести это слово. Я иду вниз по заполненной людом улице, отчего-то зная, что мне придется ходить по ней еще много-много раз. Деревья, цветы, белые дома… Меня окликают по-русски, я не отвечаю, мне просто не хочется говорить ни на одном языке.
Бензоколонка, перекресток, какие-то магазины… Пересекаю дорогу, опять мне что-то говорят, но мне все так же не хочется отвечать. Я знаю, куда иду, зачем мне ваши советы?
Банк, еще один, еще улица, куда-то налево, почему мне так легко и свободно, кто знает и кто подскажет?
Я стараюсь не расплескать это волшебное ощущение. Дохожу, бережно прижимая к себе сосуд, который заполнен им до краев, до очередной развилки улиц, большой перекресток, за которым уже видно море.
И натыкаюсь на высеченное из камня лицо, отчего-то напомнившее мне хорошо одетого Селима из самолета. Зачесанные назад волосы, баки, большой нос и прищуренные умные глаза. Надпись гласит: «Cevat Юakir Kabaaрaзlэ». Знать бы еще, кто это такой!
По правую руку сквер, в нем еще один памятник, но к нему я не подхожу. Меня будто что-то ведет, подталкивая в спину. Набережная, вот они, яхты, есть белые, а есть и коричневые, из дерева, таких большинство.
Солнце пока не припекает, наверное, к полудню станет жарко, но пока еще лишь десять утра по местному времени.
Ряды сувенирных лавок, осминожьи разветвления улочек, ведущих от набережной вверх. Если в них углубиться, то можно долго бродить, вбирая в себя этот город, но меня все толкает в спину, — нет, не ветер, чья-то рука. Может, неведомый бог этих мест решил, что в первый же день в этом городе я должен попасть в его сердце, которое уже рядом, вот оно, мрачной громадой нависает над сверкающим морем.
Я купил билет за десять местных лир и вошел в замок.
Ступени все так же круто взбирались верх, как и в начале этой главы. Несколько мрачных утренних англичан поднимались вместе со мной, постоянно щелкая фотоаппаратами. С ними был экскурсовод, я прислушался, да, это знаменитый Бодрумский замок, он же Замок Святого Петра. Кем и когда был построен, да и зачем? Ветер отнес слова экскурсовода в сторону горизонта, а когда голос раздался вновь, то я услышал лишь про четыре башни, Английскую, Французскую, Итальянскую и Немецкую, мы все их посетим, дамы и господа!
Они рванули вперед, а я подошел к пролому в стене. Проснувшийся Бодрум подмигивал окошками домов, яхты готовились к уходу в море, опять подул ветер, а дальше случилось что-то совсем уж невообразимое: замок начал жить своей жизнью.
В солнечном мареве впереди меня по лестнице, ведущей к самой верхотуре, туда, где высится Английская башня, шли рыцари. На белых плащах алели красные кресты. Вот они остановились, один снял с перевязи странной формы трубу и поднес к губам. Высокий, надрывный звук пронесся над замком. Я опять посмотрел на берег. Белых домов не было, лишь несколько зданий стояло на берегу. Да и бухта была свободна от яхт. У берега покачивалась галера, все с тем же красным крестом на белом штандарте.
Замок будил память. Этого никогда не было, но это действительно было. Здесь нет места теням и призракам, что преследуют меня в последнее время, тени и призраки в замке свои.
Я шел по верхней стене, смотря, как на галере поднимают якорь. Где-то я все это видел, нет, не в кино, это точно, скорее, в какой-то из тех давних книг, что были читаны еще во время блаженного детства, и про которые я напрочь забыл, что там было? «Айвенго», «Ричард Львиное Сердце»…
Англичане спускаются, они не замечают рыцарей, которые стоят прямо у них на пути.
Ветер усиливается, плащи развеваются, штандарт на галере полощется, хлопая, как чайка крыльями.
Чаек здесь много, они долетают до верхней точки замка и вновь срываются вниз, к голубой амбразуре воды.
Мне становится жарко, нет, не от солнца, закипает что-то внутри, стены начинают сжиматься, рыцари скрываются в башне, и только тогда я с облегчением могу вдохнуть свежий бодрумский воздух, настоянный на солнце, холмах, соли и йоде. Все же надо узнать, кем и когда он был построен, этот божественный замок, да и зачем?
Я захожу в одну башню, в другую, подхожу к бойницам, смотрю на голубые просветы моря, пытаюсь найти галеру, но она уже отошла от берега, ее не видно, зато хорошо различимы яхточки, что опять появились в бухте.
Временами я боюсь собственных галлюцинаций. Ведь не всегда хочется возвращаться из того мира, куда они тебя заводят. Конечно, всему можно найти объяснение, те же рыцари: на них меня водила смотреть бабушка. Случилось это в тот самый год, как мать вывозила меня к морю, ну а после бабушка с дедушкой вдруг взяли меня с собой в Ленинград и в Москву. Я мало что помню из той поездки, разве что гостиницу в Ленинграде, где мне нравилось есть сосиски с горчицей, водную дорогу на Петергоф, да рыцарей в Эрмитаже, от которых я не мог оторваться. Мне хотелось потрогать доспехи, я подошел и уже было поднял руку, как смотрительница зала на меня прикрикнула, я отскочил, рыцарь засмеялся сквозь забрало на шлеме, да так, что мне стало страшно.
Сейчас мне почему-то показалось, что это был один из тех рыцарей, что встретились мне на ступенях, ведущих к Английской башне, он еще зачем-то помахал мне рукой в толстой кольчужной перчатке, как он может носить это железо в такую жару?
Солнце подходило к зениту, мне действительно стало жарко.
Я спустился во внутренний дворик, где можно было присесть в тени деревьев, посмотреть на лениво бродящих павлинов, да еще на художников, что работали тут же и тут же продавали свои работы, не очень большие холсты и картоны, возле них толпились туристы. Подождал, пока они отойдут, и подошел к тому, что сидел у большого развесистого дерева, скорее всего опять же платана.
Он был старым, с выцветшими и безумными глазами. На всех его работах было одно: белые домики, море и замок. «Если я решу возвращаться, то приду и куплю на память!» — подумал я. А затем вдруг заметил, что одна картина изображала иной пейзаж. Да, на ней тоже был замок, но таким, как много столетий назад. Видимо, галлюцинации посещали не меня одного, замок явно был местом силы, иначе откуда этот старик мог бы знать то, что привиделось мне всего с полчаса назад?
Пустая бухта с одинокой галерой, только вот вместо креста на штандарте был вышитый вензель. Арабские буквы золотом пылали на белом треугольнике ткани. И мне не надо было спрашивать ни у кого, что они означали, «Раб Божий и Раб Султана Пири Реис», — было вышито на штандарте.
Старец моргнул безумными глазами и о чем-то меня спросил.
Ничего не поняв, я покачал головой, тогда он перешел на английский:
— Будешь покупать? Это хорошая картинка.
— Кто такой Пири Реис?
Он ничего не ответил. Лишь улыбнулся как-то загадочно, кожа на лице его сморщилась, он стал похож на загорелое сушеное яблоко, правда, с cедой бородой.
Его отвлекли, подошли новые покупатели. Итальянцы, а с ними двое русских, он и она, распаренные и утомленные солнцем.
— Я устала! — слышал я капризный женский голос. — Зачем мы сюда потащились?
— Надо ведь посмотреть, дорогая!
— Что тут смотреть, эти камни? Да еще никто ничего не рассказывает, надо было экскурсию взять!
— Это на человека двадцать баксов! — недовольно возразил ее спутник.
— Не умер бы, пропиваешь больше…
Стало тошно, я повернулся и пошел.
Уже на самом выходе из замка я обнаружил кофейню в тени. Столики стояли под деревьями, пахло только что смолотым кофе, солнце не пробивалось сквозь листву, было необыкновенно тихо, лишь горлица о чем-то гугукала неподалеку.
Мне принесли заказанную чашечку кофе и стакан холодной воды.
Я слушал тишину, прерываемую лишь голосом горлицы, и чувствовал ту странную пустоту внутри, что появляется лишь после внезапного откровения, когда все на этом свете меняет места и ты начинаешь видеть по-другому.
Только вот еще надо бы понять, что именно ты увидел и почувствовал.
Допив кофе, я расплатился и вышел из замка на все ту же бодрумскую набережную.
Наступивший час жары согнал с нее утренний люд, пора было и мне возвращаться в отель. Ветер стих, волны не было, красные флаги с белыми звездами и такими же белыми полумесяцами обвисли на мачтах и флагштоках.
Я посмотрел в сторону моря. Хорошо была видна удаляющаяся галера, ветер трепал штандарт с золотым вензелем. Мне уже не надо было объяснять, кто такой Пири Реис, я знал это всю предыдущую жизнь.
9. Искусство пить турецкий чай
Турецкий чай меня научил пить Мамур, а с Мамуром я познакомился в «Кактусе».
Так называлось кафе на том самом пирсе, куда я ходил каждый вечер, все пытаясь дождаться, когда призрак моей собаки выскользнет из тьмы и ляжет на камни у моих ног.
Шел пятый день пребывания в «Конкордии». Я уже мог сказать «мерхаба», «насылсын», «тешеккюрлер» и «гюле-гюле». На этом все мои познания в турецком языке заканчивались. Если и вправду в своем прошлом пребывании на земле я был родом из этих мест, то за пять дней слов в моем сознании всплыло бы намного больше, убеждало меня ночами расслабленное солнцем и морем подсознание.
Но веры ему не было. Оно и так превратило мою жизнь в постоянную гонку. То я ловил призраков, то они меня. И число их увеличивалось. Сейчас прибавился еще один. Только вот Пири Реис — был ли он мной в прошлой жизни или предстал самим собой, но как часть сна, что начался в полуденную жару во внутреннем дворе замка и продолжился уже ночью, в номере, когда, отключив кондиционер, я открыл настежь балконную дверь, и густой, теплый воздух заполнил комнату, вызывая загадочные видения?
Публика «ол инклюзив» продолжала свой безбашенный отдых. Я насмотрелся на пожилых немок и молодых полячек, загорающих топлесс. Налюбовался красивыми турчанками, для которых был просто препятствием на линии взгляда, что они бросали на своих соотечественников. Тем же намного больше нравилось быть поблизости от нежных, если воспользоваться расхожей формулой, европеянок. Пусть я и далек от поэзии, но слышанные еще в молодости строки «Чуя грядущие казни, от рева событий мятежных / Я убежал к нереидам на Черное море, / И от красавиц тогдашних, от тех европеянок нежных, / Сколько я принял смущенья, надсады и горя!» прочно засели в моей памяти, как и все, связанное с Лерой, ведь ее тонкая душа не могла обходиться без поэтической подпитки и она часто читала стихи вслух, так что те или иные строки вонзались в мой мозг, да так и остались в нем навсегда.
В такой вот очередной день на пляже, уже после обеда, вернувшись из утренней поездки в Бодрум, куда ездил каждый день, чередуя лишь время суток, я вдруг впал в какой-то немыслимый хюзюн. Бессмысленность моего пребывания здесь вновь стала очевидной, то, за чем я приехал, никак не находилось, хотя холмы Ортакента уютно возвышались окрест, берег все так же пах ванилью, а море — арбузом.
Мой лежак стоял на второй линии. Передо мною, составив два лежбища в одно и устроившись так, чтобы спина была постоянно под солнцем, турчанка лет тридцати читала толстую книгу на английском. Это был Оруэлл, «Собачья жизнь в Париже и в Лондоне».
У меня тут была такая игра, когда я шел по пляжу: смотреть, кто что читает. Впрочем, читающих было меньшинство, но мои соотечественники в этой игре проигрывали вчистую. Журналы, детективы и фантастика. Хотя и я валялся на лежаке, предпочитая пялиться по сторонам, а не перебирать глазами кириллические буквы.
Турчанка закрыла книгу, положила ее в сумку, а сама пошла к воде. Она была невысокой, с узкими бедрами, длинные черные волосы рассыпались по покатым загорелым плечам. Если бы бедра были шире, то на ум пришло бы сравнение с амфорой, я насмотрелся на них в замке, в музее подводной археологии. Там их было множество, разных веков и всяческого предназначения. И такие, по всей видимости, хрупкие, как их удалось достать из воды невредимыми?
Мне безумно захотелось с кем-то поговорить. По-русски, по-английски, даже по-турецки, пусть я и знал лишь упомянутые четыре слова. Какая разница, на каком языке, но только лишь бы преодолеть эту стену, это чертово замерзшее стекло. Если я не найду собеседника, то скоро появится моя мать, и опять посыплются упреки в том, что я был плохим сыном, а ведь она меня так любила, и что на это возразить? Чтобы избежать встречи, я тоже пошел в воду, она чуток прогрелась за минувшие дни, но все еще бодрила. Турчанка уже возвращалась к берегу, а мне хотелось одного: миновав буйки, поплыть туда, где на горизонте отчетливо виднелись контуры греческого острова Кос, да так и сгинуть на полпути, не доплыв.
Пятый день точно не задался.
Так я думал до самого вечера, когда, решив, что нельзя изменять складывающимся и тут привычкам, опять пошел на пирс. Уже после ужина, в час предночного пения цикад, слушая музыку, что раздавалась из всех этих баров и ресторанчиков.
Я чувствовал собственную неполноценность. Мне хотелось знать, о чем эта песня, и вот эта… В них всех жила печаль, а еще какая-то мудрость, по крайней мере, так мне казалось. Почти у самого пирса, в рыбном ресторанчике, на столиках которого стояли аккуратные стеклянные плошки с трепетно колеблющимися язычками свечей, я заметил ту самую турчанку, что была днем на пляже рядом со мной. Она сидела напротив холеного мужчины, который чему-то громко смеялся, умело разделывая рыбу, лежащую на тарелке.
Официант принес бутылку вина, ловко открыл и разлил в бокалы. Сейчас они поужинают, потом отправятся в отель, поднимутся в номер и займутся любовью, по крайней мере, мне бы хотелось, чтобы они сегодня сделали это. Подросший за минувшие дни месяц прокладывал дорожку по поверхности моря. Странно, в этот час уже должны мелькать ночные бабочки, но здесь их нет, разве что возникнет внезапно летучая мышь и, вызывая пугливые возгласы, пронесется сквозь толпу отдыхающих, туристов, «ол инклюзив», пусть даже последняя фраза всего лишь метафора.
Наконец я дошел до места. Камни у воды были теплыми, турок рядом ловил рыбу. Все так же спали яхты и рыбацкие лодки. Фонарь освещал спину рыбака и пространство между нами. Пес мой все так и не приходил, который уже день именно в этот час я ждал его, но бесполезно.
Я встал и вдруг понял, что не хочу пока обратно в гостиницу, на чужой для меня праздник жизни. И решил присесть за один из столиков неподалеку, в том самом «Кактусе», где меня уже, как оказалось, поджидал Мамур.
Просто все столики были заняты компаниями. Сидели одни турки, ни европейца. Только за крайним, полускрытым в тени, оставались свободные места. Лишь одинокий, как и я, мужчина пил янтарную жидкость из небольшого стеклянного стаканчика наподобие рюмки.
— Можно? — спросил я по-английски.
Он заулыбался и приветливо показал на свободный стул.
Из тьмы возник официант, как видение. Я показал пальцем на стеклянный стаканчик, что был в руках у сидящего напротив мужчины.
— Мне тоже… Такой же…
Видимо, меня поняли. Видение пропало во тьме, но буквально через две минуты явилось снова.
— Чай! — сказал мужчина. — Это турецкий чай.
А потом показал на стаканчик и добавил: — Называется «бардак»! — И засмеялся.
Я положил два кусочка сахара в темную жидкость и пригубил. Пелена хюзюна, с послеобеденного пляжа напрочь застившая мой мозг, вдруг стала рассеиваться. Я отхлебнул еще и увидел, что небо усыпано звездами.
— Быстро, — сказал мой визави, — надо пить медленнее! А потом поинтересовался, откуда я.
— Из России.
— Холодно… — то ли спросил, то ли утвердительно ответил сам себе. И назвал себя: — Мамур!
Я представился в ответ.
Он говорил по-английски лучше, чем я, но мы прекрасно понимали друг друга.
— Выпей еще, у тебя грустное лицо, чай веселит лучше, чем ракы!
И он засмеялся. Ракы я уже пробовал, долго потом чувствуя во рту привкус аниса.
— Надо пить чай и говорить. Смотреть на звезды и наслаждаться жизнью. Чай — это жизнь. А такого, как у нас, нет нигде!
Он был прав, второй бардак прояснил мою голову окончательно, я пил маленькими глоточками, горячая янтарная жидкость наполняла меня если и не силой, то умением видеть то, от чего я, казалось бы, отвык, не столько призраков, сколько реальную жизнь.
— Что для счастья надо? — продолжал Мамур. — Один чайник, на него ставишь другой, знаешь, как это называется?
Я помотал головой.
— Чайданлык! — выпалил он и опять засмеялся. А потом продолжил: — В одном вода, в другом чай. Наливаешь и доливаешь, кипит долго, стоит на огне, чайданлык! Пьешь и разговариваешь, это главное. Хочешь еще?
Я представил, что увижу, если выпью третий бардак чая. Наверное, звезды станут крупнее, да и месяц выплывет из накрывшей его дымки. Мне хотелось сказать Мамуру, что описанный им чайданлык напомнил мне наш русский самовар или то, как моя бабушка заваривала чай: ставила заварочник на перевернутую крышку большого чайника и ждала так минут пять, не больше. Было вкусно, но по-другому. А слово «самовар» мне не перевести, у них ведь скорее всего просто нет такого понятия. Тут и английский не поможет.
— Отдыхаешь? — спросил Мамур. — Тут хорошо, Бодрум! — И он восторженно щелкнул пальцами.
— Ищу, — вдруг зачем-то ответил я, — хочу найти самого себя.
— Здесь? — удивился Мамур. — Ты не любишь свою страну?
— Не знаю, скорее нет, чем да…
— Почему?
— Это все еще империя…
— Мы тоже были империей, давно, ты слышал?
Мне не хочется переводить разговор в политические дебри, да и моего английского не хватит, чтобы объяснить все, что я чувствую. Дело ведь даже не в империи и не в том, что там, дома, постоянно низкое, давящее небо и так мало солнца, отчего люди почти не улыбаются. Не в улыбках дело. Но вот как рассказать о призраках и этих тенях, что преследуют тебя по пятам. Где бы ты ни был, они всегда рядом, даже здесь от них нет покоя. Окрестные горы уже не видны, скрыты ночной мглой. Турчанка со спутником, скорее всего, доели уже рыбу, допили вино и гуляют сейчас по набережной. Навряд ли они последовали моему совету и сразу пошли в номер, чтобы завалиться в постель. Мамур смотрит на часы, видимо, ему тоже пора.
— У тебя есть время, — спрашивает он, — тебя кто-нибудь ждет?
Я устал говорить по-английски, но это все равно лучше, чем молчать.
— Покурим кальян, послушаем музыку, попьем чая!
— Чайданлык! — говорю я и внезапно начинаю смеяться.
Мы расплачиваемся, встаем и идем обратно на променад. Пес опять не пришел сегодня, наверное, сон был не в руку, хотя еще почти десять дней, да и… Нет, я не могу пока представить, что решусь сдать билет, что я буду здесь делать, на что жить?
— Ты какой кальян любишь? С вишней? С яблоком?
Мне все равно, на самом деле я равнодушен к кальяну, хотя, может, никогда не курил его в правильных местах, где все располагает к этому: и леность теплого воздуха, и желание продлить сиюминутное мгновение, которое так восхитительно, что даже не может прийти мысль о смерти.
Кальян — молчание, турецкий чай — разговор.
Пока мне не хочется молчать, но Мамур уже нацелен на поиски именно того места, где кальян окажется именно таковым, каким и должен быть в этот вечер: дарующим отдохновение от самого себя.
Место это находится неподалеку, на берегу, у невидимого уже в темноте Эгейского моря. Слышен лишь легкий плеск волн. Все те же летучие мыши беззвучно буравят воздух, да музыкант средних лет играет на электросазе, поставив колонку прямо у пальмы.
Мамур о чем-то говорит ему, тот кивает. Нам приносят кальян и подносик с двумя бардаками. Музыкант начинает песню, красивый мотив, полный тоски и печали.
— О чем он поет? — спрашиваю Мамура.
Тот не слышит, дымит с закрытыми глазами. Я опять начинаю пить чай и замечаю, что турчанка с партнером тоже сидят здесь и слушают голос певца, улетающий в небо. И внезапно вдруг чувствую, что мне становится хорошо, что я опять там, где и должен быть. Странно, вроде бы для этого нет никаких видимых поводов, может, дело в песне, может, в том, что я не один, может, в чем-то еще, но какое-то блаженное, практически невыразимое состояние охватывает меня. Небо над головой распахивается, над моей головой появляется Млечный Путь. Тьма высыпает его, как камешки из ладони, собранные со дна моря.
— О чем? — открыв глаза, переспрашивает Мамур. — Это знаменитая песня, ей много лет. Ее написал наш ашуг Вейсель, он давно уже умер, а песню все поют. Сейчас, подожди…
Он шевелит губами, перекладывая внутри себя турецкие слова на английские. А потом, дождавшись, пока последняя высокая нота замрет между небом и морем, тихо пересказывает мне текст:
Я иду по длинному узкому пути. Иду день и ночь. Не знаю, что со мной — Иду день и ночь. Как только пришел я в этот мир, Сразу отправился в путь. В этом постоялом дворе две двери — От одной я иду до другой, иду день и ночь Дивится этому Вейсель, И печалится, и смеется. Чтобы успеть к вечному приюту, Иду день и ночь.— Будешь курить?
Кальян булькает, летучие мыши все так же кувыркаются над нами. Ничего не происходит просто так, случайностей не бывает. Если ты оказался в месте силы, то надо лишь дождаться, когда она себя проявит. Я вдруг задумываюсь о том, кто и когда построил замок, который, как центростремительная сила, притягивает к себе все мои помыслы.
И не знаю ответа.
10. Песнь несчастного в любви
Когда-то у меня был друг. Он давно уже на небесах. Иногда вдруг появляется и рассказывает, как это — быть там, где заканчиваются облака. Когда я его спрашиваю про Бога, то он ничего не отвечает, лишь странно улыбается, будто намекая, что придет время и сам узнаю. Не призрак и не тень, просто друг, которого давно нет рядом.
Почему я вспомнил его? Через два дня мне пора улетать, двенадцать дней и ночей, наполненных поисками, не привели ни к чему. Я приехал сюда, когда месяц только народился, через пару дней полнолуние. А еще — это опять будет вторник, мне же до рвоты не нравятся вторники. Отчего-то у меня это всегда самый плохой день недели, как будто кто-то специально пометил его в календаре черной краской, без проблесковых маячков.
Во вторник я познакомился с Лерой. Во вторник моя мать стала призраком. Стоит ли говорить, что именно во второй день недели призраком стала и моя собака. И друга я вспомнил лишь по той же причине, много лет назад, именно во вторник он ушел на небеса, где живет своей новой жизнью, о которой мне мало что известно.
Хотя все мы давно уже живем новой жизнью.
Я не хочу думать сейчас о стране, из которой приехал почти две недели назад. О довольных толстых рожах, сидящих в телевизоре, равно как и о маячащих в нем рожах ухоженных и худых. О президенте, равно как и о премьер-министре, что постоянно меняются местами, мне нет до них дела, как моей стране никогда не было и нет дела до меня. Ко всему этому можно привыкнуть, даже к тому навязчивому ощущению полного бессилия от того, что в один прекрасный день тебя все равно поставят на место, как бы ты ни пытался выскользнуть, вынырнуть, убежать. Может, это и есть новая жизнь под все тем же старым, низким и давящим небом, среди давно разучившихся улыбаться людей, любящих только себя и деньги, хотя это равно тому, что мы никого не любим.
Как это и было все мои сорок два года. У бездомных нет дома. Фраза эта вновь возникает в голове, будто кто-то вдувает ее в ухо через катетер. Слова пульсируют, наливаются кровью, вот-вот они лопнут, как отстрелянные воздушные шарики, чьи разноцветные обрывки ярким узором покроют мощенную светлым камнем улочку, по которой я иду.
На этот раз в Бодрум я выбрался к вечеру. Спустился к набережной и, не доходя до замка, свернул влево и устремился вверх, по улице баров.
Свобода была где-то рядом, я уже понял за эти дни, что весь город пропитан ею. Только странно, отчего она ускользает от меня, никак не дается, как изменчивая память или очередная мелодия, доносящаяся из ближайшего ресторанчика. Только начинаешь втягивать ее в себя, как она уже сменяется другой и забывается, оставаясь где-то позади.
— Ты все такой же! — говорит друг, с удивлением оглядываясь по сторонам, и добавляет: — А здесь мило, славный, должно быть, городишко!
Мы так много лет не виделись, что он мог бы спросить и о Лере. Впрочем, хорошо, что это не приходит ему в голову. Он ведь надеется, что мы все еще вместе. Я предпочитаю не вспоминать о том, что именно он был ее первой любовью. И первым мужчиной, хотя это вообще не играет никакой роли, по крайней мере, для меня. Даже смешно думать об этом, какая разница, кто лишил мою бывшую жену девственности — он или я.
Не знаю, отчего они расстались, при его жизни я никогда об этом не спрашивал. Мы встречались, продолжали дружить, если, конечно, наши отношения еще было можно назвать этим словом. Сколько лет назад это было? Цифры замутняют разум, бешенство наступающего полнолуния провоцирует на непредсказуемые поступки, кто знает, что я выкину, когда оно предстанет во всей красе и ночь озарится безжалостным и желтым светом местной луны, повисшей над манящими глубинами моря.
— Почему вы расстались?
Кружащаяся, как в танце, толпа разносит нас по разным сторонам улочки. Я у одного бара, он у другого. То ли карнавал, то ли праздничное шествие, хотя идея с ряжеными мне нравится больше. Я тоже хочу маску, дайте мне вон ту, что на следующей витрине, она мне пойдет!
— А ты еще не понял?
— Мистер, мистер, зайдите к нам…
Я не хочу заходить к вам, я вообще никуда пока не хочу заходить. Внезапно я оказываюсь в узком переулочке, где светятся еще не закрытые лавки и магазинчики. Обычная туристическая дребедень да куча всякого шмотья. Хотя нет, я вдруг замечаю, что в одной лавке, центр которой заставлен кальянами да завален стилизованными изображениями «глаза Фатимы», этими преследующими тебя здесь на каждом шагу спасительными талисманами от сглаза, именуемыми по-турецки «назар бунджук», на стенах висят удивительной красоты картины, суть которых так и осталась бы неведомой, если бы меня не углядел хозяин лавки, узкоплечий, белозубый, с маленькой бородкой турок, жестами позвавший меня внутрь.
— Иди, — сказал друг, — мы еще встретимся, я тебя подожду!
По-английски турок почти не говорил, но улыбался мне, хотя и не так, как все прочие местные торговцы, у которых было одно желание: продать хоть что-нибудь из своих запасов.
Его улыбка была трогательной и немного смущенной, только вот почему?
Он поманил меня в глубь лавки, к той стене, на которой висели картины. Показал на одну и певуче произнес:
— Элиф!
Зеркальное отображение единицы на узорчатом розовом фоне.
Я знал, что «элиф» — первая буква османского алфавита, чье изображение на картине приносит в дом доброту, чистоту и честность. Отчего-то по-русски эту букву принято называть «алеф», что, согласитесь, звучит не так сказочно и певуче.
Следующая картина была совсем уж загадочной. Вроде бы как несколько человеческих эмбрионов закружились в предродовом танце на золотисто-коричневом фоне то ли из парчи, то ли из палых, прошлогодних листьев, нанесенных на бумагу кистью этого самого узкоплечего и стеснительного турка, все продолжающего улыбаться мне.
Я спросил цену. Она была не по карману. Буква «вав», означающая равно и жизнь, и судьбу, и начало всех начал, так и осталась висеть на стене, заключенная в тяжелую серебристую рамку. Художник-каллиграф опять застенчиво улыбнулся, я запечатлел букву в своем сердце и вышел обратно в переулок.
Друга нигде не было. Видимо, ему пришла пора возвращаться на небеса, у каждого ведь свое «вав», эта предпоследняя буква арабского алфавита.
И тут я понял, что безудержно влюбился в этот город. Без взаимности. Лера и та любила меня хоть какое-то время. Может, по-своему любила и мать, но об этом сейчас мне не хочется думать, я опять оказался на улице баров, все залито светом, музыка, голоса. Чаю или ракы? Или лучше чистого, неразбавленного виски? Или пару коктейлей с ромом и колой? Напиться и уснуть на берегу, под безжалостной луной и далекими звездами, на бодрумском песке, под плеск Эгейского моря.
У каждого наступает день, когда он понимает, что заперт в клетку.
Я бежал из нее, вот только выдернутый из привычной среды, помещенный в питательный бульон чуждого мира, так и не смог пока стать в нем своим. Но разве не ради этого я пустился в бегство? Буква «вав» — жизнь, начало, судьба.
— Почему мы расстались? — внезапно услышал я негромкий голос, что жил сам по себе. Друга нигде не было видно, да это и не мудрено, мертвые не возвращаются, хотя и продолжают оставаться с нами. — А она тебе об этом не рассказывала?
Лера мне об этом не рассказывала. Я так и не понял, отчего в один прекрасный день она сама заявила, что свободна и теперь я тоже могу попытать счастья.
Вообще-то прошлое надо уничтожать, жечь из огнеметов, сбрасывать на него атомную бомбу. Это единственный случай, когда ее применение оправдано. Прошлое убивает настоящее, превращает его в ящик Пандоры. Хотя ведь на самом дне его, если я правильно помню, все равно осталась надежда, но кого бы спросить мне об этом?
— Ты знаешь, — опять услышал я голос, — это ведь я все придумал, мне как-то приснилось, что долго я не проживу, не спрашивай, что это был за сон, только он оказался вещим, так что сам можешь догадаться…
Я взял в ближайшем баре мохито и пошел к столикам, стоящим на берегу. Напротив был замок, лучи прожекторов вырывали его из темноты. Вдруг небо взорвалось фейерверками, турки за столиками начали громко скандировать «Фенербахче», европейцы улыбались и пили, большое судно, стоящее поодаль от берега, дало утробный, густой гудок.
Догадаться? Это было несложно. Скорее всего, он увидел ночной перекресток, летящую навстречу машину, потом был удар, а вслед за этим…
— Мне пора, — сказал голос, — теперь ты все знаешь.
Небо опять окрасилось салютом, интересно, а как себя чувствуют ангелы в такую пальбу?
— Подожди, — сказал я, — ты хотя бы знаешь, что со мной будет дальше?
Он не ответил, может, это и к лучшему. Сколько можно зависеть от потустороннего мира, от призраков и теней, что преследуют тебя в жизни? Я вошел обратно в бар и взял еще коктейль. Гитарист в углу начал новую песню. Она была медленной и въедающейся в сердце. Я не знал, о чем он поет, но мне казалось, что эта песня о человеке, который лениво лежит на пляже, греется на солнышке, пьет холодную воду, в теле у него жар души, в голове ветерок любви. Он думал, что остановит так время и не будет ни атомной бомбы, ни нищих детей, но все это несбывшиеся надежды, ведь в жизни столько горя и бед, да и будущего у нас нет… Простенькие слова, лишенные всяческих красивостей, хотя это само по себе здорово: лежать так вот на пляже, жар души, ветерок любви, второй мохито, пора бы остановиться, это время нельзя остановить, а себя — можно, голова потихоньку становится невесомой, а мир вокруг прозрачным.
Я опять выхожу на улицу баров. Меня преследуют ангелы, они незримы, но я чувствую касание их крыльев, вот одно крыло задело меня, вот другое. Небо опять расцветает желтым, зеленым, белым, красным, опять утробно гудит уходящее в море судно, из ночного клуба «Галикарнас» слышно пульсирующее буханье баса и барабанов. Это не та музыка, что нравится мне и слышится здесь во всем: в плеске волны, в теплом ветре, в разноголосице бодрумской ночи, только ее надо уметь ухватить за ниточку мелодии и вытащить из плотно закупоренной норы времени, в которой она живет.
Мне не надо в «Галикарнас», мне надо к морю.
Я раздеваюсь, бросаю вещи, даже не думая, найду их по возвращении или нет, и иду в воду. Она чуть потеплела за эти дни, но не намного. Если поплыть к островам, что виднеются поодаль, то можно и не доплыть. И тогда море сомкнется над тобой, и ты начнешь погружаться на дно. К уже покоящимся там кораблям, к каменным россыпям, поросшим губками и водорослями, к черным расщелинам с их таинственными обитателями.
Мне становится не по себе, я поворачиваю назад, к берегу. Рядом с тем местом, где я оставил свою одежду, танцуют под музыку, которая доносится из «Галикарнаса». Я же предпочел бы опять услышать ту тихую песню, что играл и пел гитарист в баре, но лишь ее отзвуки разбегаются сейчас по воде.
Этот город не любит меня, но кого он вообще любит? Мы все для него лишь приезжие, нам его не понять. Эти склоны с домами, сбегающими к морю, эту набережную и замок. Он полон своими призраками и своими тенями, город, которому уже три тысячи лет. Проще добиться любви от женщины, чем от него, такого прекрасного, задуманного богами, а может, ими и построенного, но тогда, когда люди и боги еще понимали друг друга.
Танцоры на берегу отплясывают безудержный танец. Я надеваю шорты и майку на мокрое тело и чувствую, что мне становится зябко. Остается одно: присоединиться к пляшущему, радостному люду, что я и делаю. А потом, чуть попозже, вместе с компанией двигаюсь в очередную забегаловку, которых здесь, как мидий в море.
Всю ночь я таскался по городу, переходя так из бара в бар, выпивая то с одной компанией, то с другой. Последний долмушик в мою сторону уже ушел, надо ждать, когда наступит раннее утро. Когда же рассвело, то я оглянулся и понял, что оказался один. Голландцы, англичане, канадцы, да и прочий веселый народ, с которым я пьянствовал эту ночь, разбрелся по своим отелям, а может, кто-то из них спал сейчас на берегу, на неубранных лежаках.
И я опять пошел на набережную, навстречу солнцу.
Уже начали возвращаться рыбаки, было видно, как их лодки подходят к берегу. Я шел мимо яхт и рыбацких лодок, вдоль просыпающегося моря. У меня не было ощущения, что через два дня мне улетать. Наверное, я сдам билет. Скорее же всего просто забью на него, хотя что мне здесь делать?
Дурацкий вопрос, ведь ответ очевиден: добиваться любви.
Прямо из лучей восходящего солнца вдруг вышел славный парнишка с большой корзиной, доверху наполненной мидиями. Бессонная ночь и гульба пробудили голод. Я попросил с десяток, парень очень серьезно наложил мне на пластиковую тарелочку требуемое количество моллюсков. И протянул блюдечко со специями и лимоном. Расплатившись, я присел на ближайшую скамейку. Соль, перец, лимон. Освежающий, нежный вкус моря, сдобренный лимонным соком. Первый раз в жизни я завтракал мидиями и вдруг почувствовал, что счастлив. То ли город начал приоткрывать свои объятия, то ли я просто понял что-то такое, чего до этой странной и смешной ночи никак не мог уяснить.
Кто помог этому? Друг, зачем-то сошедший с небес? Гитарист с незамысловатой песенкой о человеке, размышляющем на пляже? А может, вся выпивка, что я влил в себя этой ночью, сделала свое дело, заглушила боль, пусть и на время.
Пора ехать в отель. Мидиями долго сыт не будешь, надо успевать к нормальному завтраку.
Через час я уже был в своем номере, принял душ и отправился в ресторан.
Где ко мне сразу же подошел один из аниматоров и поинтересовался, не видел ли я свою соотечественницу Марину, работающую в их команде.
— Нет-нет! — заверил я его.
Он пошел дальше, а я спросил у русской соседки по столу, что случилось.
— Ой! — вздохнула она. — Они со вчерашнего вечера в панике, но вас ведь не было…
— Так что случилось? — вновь задал я вопрос.
— Пропала аниматорша! — ответила соседка и принялась за свой утренний йогурт.
11. Пропавшая аниматорша
Али любил Марину, а Марина любила Озтюрка.
Родилась и выросла она в маленьком северном городке и промерзла за первые двадцать лет своей жизни настолько, что даже приличная зарплата на радио, из-за которой каждое утро, еще затемно, она тащилась в студию, чтобы, сев у микрофона, веселить город и, одновременно, снабжать новостями, не помешала ей внезапно уволиться и, оформив академку по месту учебы, отбыть еще в апреле в «Конкордию» в поисках солнца, тепла, а еще свободы, веселья, бесшабашности, — в общем, всего, чего ищут в двадцать лет.
Хуже всего оказалось со свободой. Она не имела права завтракать, обедать и ужинать одной, необходимо было подсаживаться к гостям, беседовать с ними и только тогда есть и пить.
Также было нельзя в течение рабочего дня быть в одиночестве более десяти минут. Впрочем, как и наедине с другими аниматорами. На территории отеля она была обязана всегда находиться только с гостями.
Категорически запрещалось сидеть в мужской компании. Ее собеседниками должны быть или смешанная пара, или две женщины.
Никакой личной жизни, никаких мобильных телефонов и никаких романов с гостями.
Вдобавок ко всему, покидать территорию отеля без разрешения шефа нельзя ни при каких условиях!
NB: если говоришь с гостями или ведешь занятия (а на нее нагрузили весь фитнес, аэробику и прочие прелести), то нельзя находиться в солнцезащитных очках, пусть даже солнце выжигает глаза.
Запрещено плавать в бассейне и купаться в море на пляже отеля.
После 01.00 запрещено находиться на территории отеля, то есть выходить из своей комнаты.
При этом рабочий день начинался в 9.00 и заканчивался в 01.00 с двухчасовым перерывом вечером для принятия душа и подготовки вечернего шоу.
Два главных слова, «нельзя» и «запрещено». А еще надо помнить, что любое нарушение этих правил влечет за собой санкции: лишение единственного выходного в неделю.
Так что о какой свободе может идти речь, хотя и тепла, и солнца было достаточно, а в свой единственный выходной она умудрялась и купаться, и ездить в Бодрум, в один из ночных клубов, хотя больше всего ей хотелось, чтобы срок контракта подошел к концу и она улетела обратно в свой северный город, где каждое утро надо будет нестись на машине по темным и сонным улицам к студии, где ее все еще ждет микрофон, — ведь ей обещали, что вновь примут на работу сразу же, как у нее прочистятся мозги.
Только вот случилось не предусмотренное контрактом и всеми этими «нельзя» и «запрещено». Фотограф, работавший в отеле с самого начала сезона, невысокий, полноватый, лысеющий турок с черноморского побережья, чуть ли не из Трабзона, сломал ногу. Пытаясь сделать удачный кадр, забрался на россыпь камней, служивших естественным волнорезом. Они были мокрыми, он не удержался и упал, да так, что правая нога, попав в щель между двумя огромными булыжниками, хрустнула. Дамочки, которых он фотографировал, с испуганными воплями понеслись к отелю, а через пару часов бедолагу уже увезли в Бодрум, в больницу, откуда он скорее всего и отбыл обратно в Трабзон.
И в отеле появился Озтюрк.
Это было незадолго до моего прибытия в «Конкордию». К этому времени Марина уже прекрасно знала, что крутить любовь с турками — занятие пусть и приятное, но бессмысленное. Насмотрелась на отдыхающих девушек и дам. Хорошо было тем, кто просто искал безудержного отпускного расслабления, но она никак не могла забыть одну влюбленную девчушку, уезжавшую в слезах, и то, как красавчик Невзат, самый красивый из аниматоров, которому, судя по всему, все эти «нельзя» и «запрещено» были до фонаря, клялся ей в любви и обещал сразу же после сезона приехать к ней. А на следующий вечер он уже зажигал с белобрысой и веснушчатой ирландкой, с которой Марина и застукала его ночью на пляже, когда, в очередной раз забыв про свод правил, пошла посмотреть на ночное море и на то, как серебристая лунная дорожка, перебегая с волны на волну, исчезает у горизонта, среди невидимых в этот час островов.
Озтюрк был мужественен и красив. Еще он был интеллигентен и образован. Говорил на трех языках, играл на гитаре и пел, учился на последнем курсе Измирского университета, но своей будущей специальности «Администрирование бизнеса» предпочитал фотографию, отчего каждое лето на сезон уезжал на заработки в тот или иной отель, и всегда — в Бодрум. Здесь было не так влажно, как на анталийском побережье, что в самой Анталии, что ближе к Алании, что, наоборот, к Кемеру, да и люди здесь отдыхали другие, Озтюрк так и называл их: Bodrum people, люди Бодрума.
Высокий, загорелый, с аккуратно подстриженной бородкой, с постоянно чуть растрепанными, но при этом всегда будто уложенными парикмахером длинными волосами.
В застиранных джинсах и легкой рубашке с короткими рукавами. И даже в полдень, когда глаза сильнее всего резало от солнца, не надевавший темные очки.
С раннего утра он выходил на охоту со своим фотоаппаратом, территория отеля, пляж, опять территория отеля. А вечерами шел снимать закаты. Он мечтал сделать хотя бы один снимок, но такой, который вобрал бы в себя всю магию этого места и того часа, когда солнце садится за холмы и море на какое-то мгновение становится сказочно-розового цвета. Иногда в воде попадаются камушки подобного оттенка, но очень редко.
Марина никогда так не влюблялась. Сразу же, как увидела его, так и пропала. Она тонула в его глазах и в голосе, в его манере улыбаться, чуть-чуть, уголками губ. Это был тот мужчина, которого она ждала с того самого момента, когда задумалась о любви, уже целых пять, нет, даже семь, если не восемь, лет!
Он разговаривал с ней, когда шефа анимации или кого-нибудь из менеджеров отеля не было рядом, не говоря уже о Мемдухе, этом главном местном стукаче, диджее, который возненавидел ее с первого взгляда и так и норовил подловить на нарушении «нельзя» и «запрещено». Иногда Озтюрк снимал ее, заставляя принять то одну позу на фоне моря, то другую. Встать у олеандров, наклониться над магнолиями. Сесть в гамак, натянутый между платанами. Улыбнуться, чуть наклонив голову, чтобы волосы рассыпались по плечам. Но не больше. Она была объектом для съемки, хотя и не таким изысканным, как ежедневные закаты над Эгейским морем.
Откуда я знаю все это? От Али.
Полногубый и кудрявый, худой и нескладный, будто морской конек, он был парикмахером, хотя это как раз тот случай, когда более подходящим будет слово «куафёр».
Салон его был в главном корпусе, неподалеку от моего номера. И каждое утро, идя на завтрак, я видел Али, уже сидящего за стаканчиком чая и ожидающего клиентов, точнее, клиенток. Ими были холеные и красивые турчанки, проводящие в отеле свои вакации, и появлялись они в салоне лишь к вечеру, так что весь день Али мог пить чай, курить и разговаривать с кем-нибудь, кто оказывался рядом.
Он наливал еще чая из чайданлыка, включал турецкую музыку и рассказывал о своей любви. Точнее, любовях, любвях звучит как-то поганенько.
Если бы не музыка, что он слушал у себя в салоне, то вряд ли бы я попался в его сети. Но как-то раз, после очередного вечернего посещения Бодрума, я еле проснулся к завтраку и, съев свой утренний «ол инклюзив», решил еще поспать в номере и уже направлялся к нему, как вдруг услышал завораживающую мелодию. Это была то ли гитара, то ли какой-то иной струнный инструмент. Волна накатывала на берег, нагоняемая ветром, из воды и ветра рождались слова. Голос, про который можно сказать, что он был полон скорее печали, нежели боли, пел о чем-то неведомом, но одно слово как крючок зацепило меня и потащило к открытым дверям салона Али, возле которых сидел он сам, покачивая в такт головой и подпевая: «Zaman Zaman, Zaman Zaman…»
— Али, — спросил я его, — что это значит?
Даже не улыбнувшись, он ответил на своем беглом и певучем английском:
— «Иногда»… — И добавил: — Это моя любимая песня о несчастной любви!
— У тебя несчастная любовь?
— Ты мне вот скажи, — вдруг пустился он в неожиданный утренний монолог, — отчего русские женщины все такие?
Я сел рядом и стал смотреть, как внезапно выскользнувшая из трещинки на фундаменте ящерка устроилась на солнце, беззащитная и одинокая, как любой из нас, когда он остается наедине с собой.
— Я очень любил одну русскую женщину, — продолжал Али, — два года назад… — Он задумался, будто проверяя что-то внутри себя, а потом сказал: — Нет, три… — Налил нам еще по стаканчику чая, вновь включил песню, в которой ветер выбрасывал на берег слова «Zaman Zaman», и продолжил: — Я даже приезжал к ней в Россию, думал, что она ждет меня. Но она посмеялась, и я уехал обратно… У нее оказался муж, он хотел меня убить…
Мне стоило больших трудов не рассмеяться. Я представил, как Али бежит по улице большого, вымерзшего, заснеженного города, удирая от мужа своей возлюбленной, которая таковой, впрочем, и не была. Морок, тень, не более. И, как специалист по теням, я сдержал смех. Ящерка внезапно взмахнула хвостиком и вновь скрылась в одной из трещинок фундамента.
— Тебе просто не повезло, Али! — сказал я.
— А Марина? — возразил он.
Песня закончилась, Али сразу же поставил ее третий раз подряд.
Я не понимал, о какой Марине он говорит. Мне хотелось в номер, открыть балкон, включить телевизор и уснуть под один из иноговорящих каналов, лучше местных, чтобы звуки турецкой речи напрочь выбивали из меня, как пыль из ковра, всю память о родине, возвращение на которую приближалось неумолимо.
— Аниматорша, — уточнил он, поняв, что я с трудом идентифицирую имя, — она на меня даже не смотрит! А ведь я ей сразу сказал, что женюсь…
Али страдал. Это было серьезно. И я ничем не мог ему помочь!
— А что она говорит? — спросил я.
— Ничего, но я знаю, что она любит Озтюрка…
Это была не комедия, самая настоящая драма. Мне казалось, что еще минута, и Али или расплачется, или решит покончить жизнь самоубийством. Щипцами для завивки, машинкой для стрижки волос, ножницами, да мало ли какие изысканные приспособления еще можно найти в его куаферской.
— Почему только русские женщины, Али?
— Для турчанок я неудачник, и потом, они очень гордые. И им надо сразу замуж. А для этого у меня должно быть много денег.
— Но они ведь такие красивые, Али! — искренне сказал я.
— Ты знаешь слово «харашo»?
— Конечно!
— Харашо — это значит русская женщина! — сказал Али.
— А немки, шведки, англичанки? Бельгийки, француженки, да кто только сюда не приезжает!
Али смотрел на меня, как на полного идиота. И в его глазах действительно стояли слезы. Если он еще раз включит сейчас эту песню, то я зареву вместе с ним, она приманивает тени и призраки, еще не хватало, чтобы вот здесь, на этой скамейке, рядышком уселись моя покойная мать и моя бывшая жена, а собака начала ловить ящериц, как это любила делать при жизни.
Когда летними вечерами мы уходили в лесок поблизости от дома, пес, навалявшись в траве, начинал носом приподнимать камни в поисках этих странных существ, которых я до сих пор люблю не меньше, если не больше, бабочек. Хотя иррациональность и эротизм последних все так же завораживает меня и сейчас, как тогда, в детстве, когда я наблюдал за порхающими сгустками красок на берегу совсем другого моря, думая, что наблюдаю нашествие ангелов, не иначе.
Это было несколько дней назад, а сегодня утром, узнав, что Марина пропала, я решил, что лучше всего пойти сейчас к Али и попытаться узнать, что произошло на самом деле. На мгновение мне даже подумалось, что он вполне мог похитить ее в пылу своей безудержной страсти, хотя если это так, то он явно ничего не скажет.
Али был не один. Он сидел вместе с Озтюрком, они пили чай и слушали все ту же загадочную песню с припевом «Zaman Zaman». И Али плакал, а Озтюрк его успокаивал. И они о чем-то быстро-быстро говорили по-турецки, было ощущение, что Али в чем-то обвиняет Озтюрка, а тот если и не оправдывается, то, по крайней мере, защищается.
И значило все это одно: ни о каком похищении не может быть и речи. Слишком естественными были слезы Али, чтобы подозревать его в исчезновении Марины. Остается надеяться, что ничего фатального не произошло и она просто сделала какую-нибудь глупость, свойственную всем особам двадцатилетнего возраста.
Только вот какую?
Я не полиция, чтобы задаваться такими вопросами, мне и так есть над чем ломать голову. Прежде всего, что делать с билетом, успеваю его сдать или же нет?
И внезапно понимаю, что уже принял решение. Бессмысленное, идиотское, абсолютно не прагматическое. Видимо, это все пьяная, бессонная бодрумская ночь, да еще утренний кипеж в отеле. Но я не могу пока возвращаться. Пусть будет «пока», всегда должна оставаться зацепка.
— Она ушла, — говорит, наконец-то заметив меня, Али, — он ей сказал вчера, что не сможет ее полюбить! И она ушла!
— Не дура, вернется! — тщательно подбирая английские слова, отвечаю я.
— Русские женщины, они такие странные!
— Надо работать! — говорит Озтюрк, берет камеру и идет по направлению к пляжу.
12. Продолжение игры с демонами
Когда в детстве мне бывало особенно плохо, скажем, в те дни, когда я особенно ждал мать, а она все не появлялась и бабушка с дедушкой устало объясняли, что ее нет в городе, что она занята на работе, да и не помню уже всего, что они говорили мне в эти минуты, то я, наревевшись, скрывался за старым комодом, где было мое укрывище, доставал некрашеную деревянную шкатулку, зачем-то выпрошенную у бабушки, и начинал играть с демонами.
Про них дома мне никто и никогда не рассказывал. Просто я знал, что они есть.
В коробке хранились два солдатика с неразличимыми лицами, индеец с томагавком и с двумя перьями в пластмассовых волосах, а самое главное, цветные стеклышки и картонная трубочка калейдоскопа. Хотел бы я и сейчас иметь такую, но сомневаюсь, что ее можно найти в магазинах, торгующих игрушками. Разве что китайцы наловчились их изготавливать так же шустро, как они делают все на свете, от квакающих роботов до кукол, пугающих одним лишь взглядом.
Солдатики и индеец просто жили в коробке и к демонам не имели никакого отношения. А вот стеклышки и калейдоскоп были магическими артефактами, пользоваться которыми я быстро научился.
Через стеклышки я пытался найти мать. Я искал ее в зеленом мире и в желтом. В красном и в синем. Иногда мне казалось, что я вижу ее, идущую то по каким-то странным холмам, покрытым высокой, чуть ли не в мой тогдашний рост, красной травой, то по песчаным дюнам непривычно синего цвета, хотя само слово «дюны» было мне в те годы еще неведомо. Долго прижимать стеклышко к глазу было неприятно, мир начинал расплываться, мать, так и не появившись вблизи, исчезала окончательно, и мне оставалось одно, взять в руки калейдоскоп.
Это и было средство общения с демонами. Приманка, ловилка, подзывалка, волшебная снасть, наделенная удивительным свойством. Она соединяла мой мир с тем, где обретались эти клыкастые и злобные существа, вот только, общаясь со мной, они становились другими, добрее и отзывчивее. Видимо, мое детское отчаяние действовало на их души, хотя я до сих пор не убежден, есть ли таковые у демонов.
Для того чтобы их увидеть, надо было просто приставить калейдоскоп к глазу и потихоньку начать вращать. Поначалу ничего не происходило, лишь один узор сменялся другим. Но вот наступал момент, когда в дальней точке, в самом центре цветовой пляски, как в жерле вулкана, вдруг появлялось отвратительное лицо с глазами навыкате и с двумя клыками, выпирающими из обоих уголков рта. Кто-то пожаловал ко мне, я не знал его имени, они обычно не представлялись. Да и были похожи друг на друга, разве что у некоторых было не два клыка, а четыре, кто-то отличался уродливыми наростами на голове, ну а у одного, который порою снится мне и сейчас, был всего лишь один глаз без белка, пристально смотревший на меня прямо из его лба.
— Найди мою мать! — просил я демона и опять начинал вращать калейдоскоп.
Существо исчезало, но всегда возвращалось. И всегда с одной и той же фразой:
— Попроси чего-нибудь другого!
И тогда я предлагал поиграть, демон начинал ловить меня, я прятался от него, порою выигрывал я, порою он, второе случалось чаще, но в самый пик игры, когда мне надо было прятаться снова, всегда появлялась бабушка, мне приходилось убирать калейдоскоп в шкатулку, покидать укрывище и идти на ее зов.
Продолжалось это года два, после чего я забросил своих демонов, решив, что уже вырос, да и потом, их же вообще не существует! И отчего-то лишь сейчас, смотря на скрывающийся в сумеречном море остров Кос, вспомнил о них.
Произошло это через три дня после исчезновения Марины и всего через сутки после моего так и не случившегося вылета обратно. Доплатив, я перенес срок отлета на последний день действия визы, добрым словом вспомнив Влада и послав ему эсэмэску, в которой написал лишь одну фразу: «Пока остаюсь».
После чего, собрав вещи, покинул гостеприимную «Конкордию», не собираясь при этом покидать Ортакент. Мне не улыбалось искать себе жилье в Бодруме, где все было намного дороже, да и потом, у меня уже было здесь койко-место, которое сосватал Мамур.
На том самом пирсе, где мы познакомились и где я все так и не мог дождаться своей собаки, был пришвартован катер его отца. Обычно тот на весь сезон приезжал сюда из Стамбула, но в этом году то ли здоровье не позволило, то ли что еще, только катер, названный ласковым словом «Istavrit», стоял у пирса невостребованным и вполне мог приютить меня на какое-то время.
Не бесплатно, конечно, хотя Мамур и придумал мне работу.
Надо сказать, довольно безумную.
Сам он ведь тоже не просто так бил здесь баклуши. У его сестры в Бодруме было небольшое туристическое агентство, которое занималось тем же, чем и все прочие, продавало экскурсии по разным местным достопримечательностям. Были экскурсии серьезные, которые требовали лицензированных гидов, а были и те, на которых лицензии никто не спрашивал, главное — иметь хорошо подвешенный язык да хоть что-то знать о том месте, где ты находишься.
Бизнес у Мамура с сестрой шел гладко, но была одна проблема, русские. Они вечно всем были недовольны. Особенно те, кто поселялся не в какой-нибудь «Конкордии», а в дорогущих пятизвездочных резервациях, разбросанных по всему побережью Бодрумского полуострова. И мой турецкий друг, с которым мы встречались уже каждый день, да и в город частенько ездили вместе, вдруг сообразил, что если обладать определенными талантами к раскрашиванию действительности, проще говоря, к выдумкам, то можно проводить и эксклюзивные экскурсии по очень высокой цене, что так должно понравиться состоятельным русским из пафосных отелей. Особенно эта идея запала ему в голову, когда я весь вечер рассказывал ему о своих видениях, связанных с капудан-пашой Пири Реисом и с первым строителем замка немецким рыцарем Генрихом Шлегельхольтом из городка, некогда именовавшегося Темпельбургом, а сейчас известного как польское местечко Чаплинек.
— Попробуй, — сказал Мамур, — все чаевые твои, а так кров и стол, согласен?
— А сестра?
— Дениз? Вот познакомишься и сам все поймешь.
Клиентов должны были подбирать они, они же обеспечивали и их трансфер. Мне надо было к обозначенному часу добираться до Бодрума, встречаться с гостями, водить их по городу, рассказывая различные байки, потом сдавать на руки или Мамуру, или Дениз, а самому ехать обратно в Ортакент и тащиться на пирс, где меня ждал катер «Istavrit», что в переводе означает «Ставрида», турки любят эту рыбу, особенно те из них, кто родом из Стамбула.
Устроив меня на новом месте жительства, Мамур выдал мне голубую футболку размера XL с белой надписью «Deniz Tour», показал, где стоит микроволновка, а где чайник, и, сказав, что завтра в десять утра мне надо быть у входа в замок, отбыл в Бодрум, дав всем этим понять, что отныне наши отношения переходят в иную плоскость, работодателя и его служащего. Что же, не самые плохие отношения, особенно если и тот и другой ведут себя честно.
Последнее можно было проверить только временем. Меня не смущало, что Мамур мусульманин, а я по вероисповеданию христианин. За эти две недели, что я уже пробыл здесь, до меня дошло главное. Не знаю, как в глубине страны, скажем, в той же Анатолии или на юго-восточных границах, в каком-нибудь городе Муш, но здесь, на Эгейском побережье, в районе бывшего Галикарнаса, а ныне в городе Бодруме и его окрестностях, турки порою большие европейцы, чем мы, русские. При этом они все равно восточные люди, но и мы далеко не западные. И судьба у нас примерно схожа, у них была империя, распространившаяся на две части света, и у нас такая же, одно слово, Евразия. Что же касается ислама…
Мне не понять его сути, но я и не стремлюсь. Здесь, на Эгейском побережье, он меня не пугает, как и не мешает. Это не так, как в Эмиратах, куда меня занесло несколько лет назад по делам в командировку с шефом. Там я чувствовал себя рыбой в аквариуме, которая всего лишь объект для наблюдения. Или же существо инопланетное, для которого контакт с местными жителями невозможен. Тут же все иначе. Я оказался если и не среди своих, то среди очень близких мне людей.
Я догадываюсь, что у турок есть свои проблемы. И навряд ли мне понять их, даже если предчувствие прошлогоднего сна станет явью и я узнаю, какая здесь зима. Но вот это странное чувство дома все больше и больше овладевает мною, хотя весь этот бред насчет того, кем я был в прошлой жизни в этих самых местах, с каждым днем становится все дальше и дальше от меня. По крайней мере, того, каким я вышел из самолета в Стамбульском аэропорту пару недель назад. Разве что я был Пири Реисом? Не самый, между прочим, плохой вариант!
На соседней яхте начинается ужин. Там живет семья, родители и трое детей. Весь вечер они бегали по пирсу, временами с любопытством поглядывая в сторону катера. Мамур предупредил соседей, что на нем какое-то время поживет гость, но не сказал, что это будет русский, вот детям и стало интересно, что это за тип поселился у них по соседству.
Тип же, выйдя из каюты, смотрел на небо и считал звезды, которых было очень мало в эту ночь, луна съела всё!
А потом, когда все в ближайшей округе уже легли спать, катер внезапно стал моей новой шкатулкой с демонами. Не знаю, как это получилось, может, я просто очень долго смотрел на небо и научился различать звезды сквозь невыносимо яркий свет луны, но в один прекрасный момент вдруг опять возникло то самое ощущение, как в детстве, когда я приставлял к правому глазу картонную трубочку калейдоскопа.
И они вдруг вновь появились. Когда я в последний раз играл с демонами? Лет в шесть?
Они заполонили собой все небо, самый уродливый, тот, с большим глазом, лишенным белка, что красовался посредине лба, смотрел на меня прямо из лунного диска и улыбался, щеря свои клыки, остальные облюбовали почему-то трапецию Ориона.
Стоял гомон, демоны взвизгивали и смеялись.
У меня схватило сердце. Такое со мной бывает редко, но эти минуты всегда запоминаются, когда что-то проваливается в тебе, к горлу подступает тошнота, прерывается дыхание, а в глазах темнеет и кажется, что еще мгновение, земля закружится под ногами, и ты упадешь на нее, чтобы больше не встать.
Только сейчас подо мной была не земля.
Катер покачивался на невысокой волне, демоны, все так же гомоня, рассаживались на небе, кто на луне, кто на звездах.
Я хорошо слышал, о чем он разговаривают.
— Смотри, он жив все еще!
— Может, мы опять поиграем в прятки?
— Наверное, он опять будет спрашивать про свою мать…
— Эй! — крикнул я. — Пусть говорит кто-то один!
Одноглазый, вновь ощерясь, оторвался от луны, и я впервые заметил, что у него есть крылья. В калейдоскопе ведь показывались лишь их лица. Он взмахнул леталами и оказался на корме катера, прямо передо мной.
— Мы будем играть?
Я помотал головой.
Возраст игр прошел, с этим уже ничего не поделать.
— Тогда зачем ты нас позвал?
Я мог бы ответить, что совсем их не звал, да и вообще забыл про них за долгие годы, но тут до меня вдруг дошло, что я могу попытаться использовать их так же, как делал это в те времена, когда доставал калейдоскоп из некрашеной деревянной шкатулки.
Искать мать бесполезно, да и призрак ее все равно появится, как только наступит его очередной час.
Но вот эта Марина, которую найти не может даже местная полиция, — вдруг они смогут мне что-то сказать? Поиски идут не первый день, но пока все без толку. Еще сегодня, когда я покидал отель, мне встретился печальный Али, который спросил, есть ли у меня новости, но откуда им было взяться?
Демон хмыкнул, свернул крылья и погрузился в медитацию. Остальные тоже притихли, свисая, как летучие мыши, гроздьями с трапеции Ориона. Так продолжалось довольно долго, я заскучал и начал смотреть в воду, где появились странные огоньки. Вначале показалось, что это отражаются звезды, но потом я подумал, что, скорее всего, это какие-нибудь подводные твари, наделенные способностью светиться в воде. Хотя это ведь не океан, это просто Эгейское море, отчего-то носящее прозвище Моря Богов, так, может, это они сейчас всплывают на поверхность, пробудившись от долгой спячки? И там, под ленивой волной, готовятся вновь выйти в мир, давно уже лишенный очарования и иллюзий, чтобы образумить его и вернуть если и не во времена Эдема, то хотя бы к тем годам, когда люди еще знали истинный смысл своего существования.
— Вы его никогда не знали! — хихикая, сказал одноглазый демон, а потом добавил: — А ее ты найдешь, недели не пройдет, как найдешь, сейчас же она, заливаясь слезами, пытается выбраться из той черной дыры, куда сама и попала, глупая девушка, да и все вы умом не отличаетесь!
Он взмахнул леталами и исчез. Пропали и остальные, лишь луна и звезды, вот все, что осталось на небе. Скрылись и огоньки в воде. Она была черной и манящей, как та дыра, в которую мне, по всей видимости, предстояло пробраться, хотя ни разу в жизни еще я не слышал от демонов дельного совета. Вот играть с ними в прятки, это да, это всегда доставляло наслаждение, по крайней мере в те годы, когда я не стеснялся самому себе признаться, что они, демоны, есть.
Я достал надувной матрац и бросил его на палубу, у кормы. Ночь была теплой, а в каюте душно. Здесь же ветер, дующий с моря, если хорошо прислушаться, то в нем можно различить голоса заблудившихся душ, просящих о помощи. Плеснулась неподалеку подошедшая к берегу большая рыба. На пирсе погасли фонари, и лишь луна продолжала светить, ее было некому выключить.
13. Розовая роза
Так называл ее отец. Когда становилось невмоготу, она думала о нем и уходила на берег, подальше от летних туристических толп. Садилась прямо на песок и смотрела на разбросанные тут и там острова, среди которых выделялись, будто намалеванные грубыми мазками поверх тончайшей прорисовки бликующей поверхности моря, дальняя тень греческого Коса и совсем близко вырастающая из воды громада Карады, Черного острова. Один мазок вправо, почти у горизонта, другой влево, да и то виден лишь краешек, все остальное скрывается за прихотливо извивающейся линией берега.
Море и берег — то, что рядом с ней всю жизнь. Да и назвали ее родители подходяще, Дениз, что значит «море».
Босфор был виден прямо из окон их дома в Стамбуле, жили они в Ускюдаре, на азиатском берегу, совсем неподалеку от паромной переправы и от площади, окруженной минаретами. Когда отец шел с ней гулять, то рассказывал, кто и когда построил ту или иную мечеть, а потом они сворачивали на шумную улицу Бююк-Хамам, где постоянно толклись торговцы и старались перекричать друг друга, ей это нравилось, как вообще нравились прогулки с отцом.
Он мог взять ее с собой на берег, и тогда они долго стояли и смотрели на маленький островок, на котором находится Девичья башня. А мог выбрать другой маршрут, повести дочь на прогулку по кладбищу Караджа-Ахмет, рассказывая при этом, что именно сюда когда-то привезли горсть земли из Медины, с того самого места, где погребен пророк Мухаммед. Тут отец всегда добавлял странную для нее фразу: «Да благословит его Аллах и приветствует!».
— Почему ты так говоришь? — спрашивала маленькая Дениз.
Отец улыбался, и отвечал лишь одно:
— Так положено!
А потом начинал вдруг говорить совсем о другом. Почему-то она запомнила рассказ о знаменитом европейском поэте, у которого одна нога была короче другой, но при этом его обожали все женщины, которых он встречал. А еще у него были неописуемой красоты кудри, и вот, потряхивая ими, он в задумчивости ходил по кипарисовым аллеям кладбища, сочиняя стихи.
— Ты их помнишь? — задавала очередной вопрос Дениз.
— Вот вырастешь, — говорил отец, — закончишь школу, поступишь в университет, и сама все узнаешь!
Он растил их с братом один, мать умерла, когда Дениз только исполнилось десять, а брату еще не было шести.
После смерти матери он и начал называть ее розовой розой — была такая песня у певца, которого отец очень любил, Барыша Манчо. Как раз в год маминой кончины Манчо начал вести по телевизору программу для детей, и Дениз не пропускала ни одного выпуска. Ей нравился этот длинноволосый и усатый человек с добрыми глазами и мягким голосом, но она и не подозревала, какой он замечательный певец, пока отец как-то вечером не включил пластинку с песней о девушке, которая приносила всем радость, а потом вдруг взяла да исчезла, и стало вокруг пусто, как в пустыне.
— Это песня о маме? — спросила Дениз.
— Не только, — ответил отец, — ты ведь тоже когда-нибудь уйдешь от меня, выйдешь замуж и станешь такой же розовой розой…
Когда в самом начале девяносто девятого года Манчо умер, Дениз показалось, что из ее жизни ушел еще один родной человек, пусть она давно уже не смотрела его программу, да и слушать предпочитала другую музыку, ту же Сезен Аксу, на которую ей так хотелось походить.
Но Дениз не была столь красива, ей многое не нравилось в себе, она с удовольствием поменяла бы нос на более тонкий, губы же, наоборот, следовало бы сделать потолще, да и лоб был несуразно высоким, и эта идиотская привычка морщить его, отчего он собирался складками, как кожа на шее слоненка. Хотя это она загнула, просто над бровями образовывались какие-то бугры. Если лоб не морщить, то все нормально, но отчего-то у нее это не получалось, после смерти матери она постоянно была в напряжении. Отец ей все время говорил, что она должна следить за собой и больше улыбаться, это ей так идет, и она сразу же становится такой красивой, она строила рожицу и убегала в свою комнату, накрепко закрыв дверь.
В двадцать она начала красить волосы в темно-рыжий, с частично мелированными прядями, цвет. Она уже училась в университете и подумывала о том, что, может, вскоре действительно выйдет замуж, надо только решить, за кого.
Чайки кричали над Босфором, брат играл в футбол с приятелями, отец все позже и позже приходил домой, с его бизнесом происходило что-то неладное, и он боялся, что могут начаться неприятности.
А когда боишься, то так оно и случается. Дениз была уже на третьем году обучения, когда бизнес отца дал трещину, а потом и вообще рухнул. Ей пришлось оставить университет и пойти работать, работал уже и брат. А потом появился отцовский брат, ее дядя, у которого было свое дело в Бодруме, и предложил ей там место.
Раньше они ездили в Бодрум отдыхать. Еще когда была жива мама, каждое лето хотя бы на неделю, а то и на две они всей семьей выбирались на побережье Эгейского моря, матери здесь легче дышалось, у нее были проблемы с легкими, а воздух Бодрума лечит не только душу, но и тело. Потом они совершали поездки втроем, отец и она с братом. Даже купили катер, но это было еще в то время, когда с бизнесом у отца все было нормально.
Сейчас у нее свой бизнес, дядя, присмотревшись к тому, как она управляет его бодрумским магазинчиком, решил, что может инвестировать в нее деньги, тем более что магазином сейчас было кому заниматься, у дяди подросли свои дети, вот он и отправил сюда старшего сына. А ей помог открыть турфирму, все как положено, с лицензией, с маленьким офисом, с несколькими подчиненными. И даже имя разрешил дать то, какое она выбрала, «Deniz Tour».
Хотя стоило бы назвать ее «Розовая роза», но это мало бы кто понял.
Отец начал болеть, этим летом даже не приехал сюда из Стамбула. Замуж она все так и не вышла, у нее случались любовные истории, как без этого, но заканчивались они всегда одним, она уходила, именно что она.
Да и что интересовало ее сейчас больше всего, так это собственный бизнес, дядя ведь не будет все время вкладывать деньги, их надо и отдавать, брат, приехавший к ней на помощь, предпочитает проводить вечера в клубах или порождает сумасшедшие идеи. Как с этим странным русским, которого просто упросил взять на подработку, хотя надо ведь понимать, что у того нет рабочей визы, и если кто застукает, то неприятностей не оберешься.
Как раз сейчас она должна с ним встретиться, на набережной. Брат привезет клиентов, и что-то будет.
Дениз не любила русских. Они какие-то темные внутри, и почти никто из них не говорит по-английски. В Бодруме все говорят по-английски, и все улыбаются, кроме русских. Хорошо, что их тут немного, в основном они едут в другие места страны, на иные курорты. А Бодрум не курорт, это такое место, к которому еще надо привыкнуть. Но ей здесь хорошо, хотя она и скучает по Стамбулу, по их квартире, по окнам, из которых виден Босфор.
Когда она была маленькой и они с папой ходили гулять, прямо на площади у паромной переправы он покупал ей лакомства. Мама иногда ругалась, но потом смотрела в ее счастливые глаза и начинала улыбаться сама. Когда сезон закончится, она поедет домой, к отцу, хотя бы на неделю. И они пойдут гулять, только не на кладбище, где по кипарисовым аллеям когда-то бродил лорд Байрон. Лучше просто на берег, смотреть, как над волнами летают чайки. А дома будут слушать Барыша Манчо, песню про розовую розу. Отец слушает ее до сих пор и все говорит, что пережил уже и ее мать, и Манчо, и единственное, чего бы хотелось ему до собственной смерти, так это дождаться внуков. Тогда он опять стал бы счастлив, вот только Дениз никак не может выйти замуж, а это значит…
Дениз почувствовала, что опять начала морщить лоб. Сейчас над бровями вновь появятся бугорки, будто вершины незваных гор. Раньше она могла обходиться без всей той уймы косметики, которой приходится сейчас пользоваться, чтобы кожа на лбу оставалась гладкой, в марте ей исполнилось тридцать, а что это значит, известно любой женщине. Если вдруг она все же идет с друзьями в «Галикарнас», а потом следует продолжение, то ей стыдно самой на себя смотреть в зеркало. Вот Сезен Аксу сейчас сколько? А она все такая же, если не лучше, чем в молодости.
Дениз сказала Гюльнар, девочке из Азербайджана, работающей у нее, что отправляется по делам, посмотрелась в зеркало, взяла сумку и вышла из офиса на улицу.
Можно было бы поехать на машине, но утренний Бодрум настраивал на прогулку. Если будет надо, то обратно ее подвезет Мамур, как раз пока этот русский будет работать с новыми клиентами.
Они появились несколько дней назад, шли по улице Джеват Шакыра вниз от автобусной станции. Как раз мимо офиса. Русских сразу видно, даже если они загорелые, то все равно отличаются от других приезжих. А эти были краснолицые и надутые и шли так гордо, что хотелось смеяться. Трое, двое мужчин и женщина. Один коренастый, с неприкрытой лысиной и жестким подбородком, невысокого роста, в белой майке с какой-то надписью на русском.
Женщина была ухоженной, в огромных темных очках, на шее у нее была нитка крупного жемчуга. А ее спутник смотрел вокруг так, будто все ждал, когда же ему под ноги бросят ковровую дорожку, по которой ему и следует продолжать свой путь.
Вначале на них набросились соседи, там как раз работала русская девушка, живущая в Бодруме уже который год. Троица встала и начала перебирать проспекты, но потом коренастый махнул недовольно рукой, видимо, что-то не понравилось, и они пошли дальше, как раз минуя их офис.
Тут их и перехватил Мамур. По-русски он говорил слабо, но для таких случаев призывалась Гюльнар, пусть и с акцентом, но изъяснявшаяся на этом языке бойко и уверенно.
— Все то же! — недовольно сказал коренастый, бегло просмотрев предложенные проспекты. — Да и цены, можно дешевле!
— Мы готовы и дороже, но чтобы это было особенным, не как для всех! — заявила дамочка с жемчугом на шее.
— А то опять впариваете всякую ерунду, — присоединился ее спутник, — опять дайвинг, да какой тут может быть дайвинг, в этом море даже акул нету!
— Ты что, — очень громко заговорила его спутница, — говорят, весной были, даже пляжи закрывали!
— Они уже уплыли! — сказал коренастый и добавил: — Нас испугались!
Троица одновременно загоготала и собралась уже идти дальше, как вдруг Мамур что-то очень быстро начал говорить Гюльнар, так быстро, что Дениз даже не поняла.
— Тайны древнего Бодрума… — начала переводить девушка. — Если хотите, у нас есть такая эксклюзивная экскурсия, но дорого, обычно берут только очень богатые люди.
Коренастый, который, видимо, был в троице заводилой, вновь заинтересовался.
— А как вы это определяете?
— По отелям, где они живут. Вот вы где остановились?
— В «Риксосе»! — гордо ответил спутник дамы с жемчугами.
— Хороший отель, не «Кемпински», конечно, но тоже ничего…
Коренастый побагровел.
Дениз чувствовала, что брат вовлекает ее в какую-то авантюру, но пока ничего не могла сделать, да и мало что понимала в происходящем.
— У нас есть гид, русскоговорящий, — опять начала перекладывать турецкие слова на русский язык Гюльнар, — он знает про Бодрум все, даже то, о чем вы не прочитаете ни в одном путеводителе, вот вы слышали про сокровища госпитальеров?
— Сколько это стоит? — вопрос задал, естественно, коренастый.
— Сто долларов с человека, экскурсия три часа плюс трансфер.
— А почему так дорого?
— Не для всех! — гордо сказала, видимо, проникшись речью Мамура, Гюльнар.
— Я хочу! — подала реплику жемчужная дама.
Некоторое время спустя они отбыли к набережной, расплатившись и забрав выписанные ваучеры, после чего Дениз принялась допрашивать Мамура, что за безумие он устроил.
После чего объявила, что еще одна такая авантюра, и ему придется подыскивать себе другую работу, а также что он полностью отвечает за этот эксперимент.
До начала которого остается всего полчаса, хотя идти отсюда до набережной всего-то минут десять очень медленным шагом. Русских Мамур довезет почти до места, там они встретятся и пойдут пешком к замку, где их должен уже ожидать этот его новый знакомый, решивший зависнуть зачем-то в Бодруме.
А вот и русские, брат улыбается и что-то объясняет им на пальцах. Видимо, недовольны, что никто не понимает их языка. Потерпите немного, вон тот тип, судя по всему, уже поджидает их у входа в крепость. Крепость, замок — как кто ни называет это место, ей самой больше нравится, когда говорят «крепость».
Мужчина средних лет, загорелый и мало похожий на своих соотечественников. Скорее уж на ее дядю, хотя и помоложе. Такой же лысый и с аккуратно подстриженной, уже седеющей бородкой. Отец никогда не носил бороды, да и волосы у него все еще густые, только совсем стал седым в последние годы.
— Я хочу кофе! — говорит Дениз брату, дождавшись, пока их новообретенные туристы с таким же, лишь сегодня появившимся гидом исчезают в воротах, в которых собралась уже целая очередь из утренних посетителей.
Они идут в кафе неподалеку, чтобы увидеть, когда русские выйдут обратно.
— Ты думаешь, получится? — спрашивает Дениз, опять морща лоб.
Мамур улыбается.
Звонит мобильный, это Гюльнар. Дениз надо срочно в офис, должен подъехать дядя.
Она допивает кофе, тушит недокуренную сигарету и собирается уходить, велев Мамуру обязательно дождаться, пока гости с гидом не выйдут из крепости.
Официант включает музыку. Странно, но почему-то звучит старая песня Барыша Манчо про розовую розу.
Утренний ветер срывает лепестки и уносит их прочь от моря.
14. Тень Великого магистра
Я не люблю эту публику. Сколько лет уже живем рядом, а все равно существуем в разных мирах. Мне не нравится ее философия, стремление к успеху любой ценой, сакраментальное «жизнь удалась». Никак не могу забыть рекламный билборд, что мозолил мне глаза по дороге на работу и обратно, как раз на автомобильной развязке, где вечно образовывались пробки и у меня хватало времени, чтобы налюбоваться коротышкой-толстячком, разлегшимся на кожаном диване, который и стоял на этой самой надписи — «Жизнь удалась!».
Порою у меня возникало желание достать где-нибудь взрывчатки, выйти ночью из дома и, крадучись, перебегая от одного строения к другому, добраться до упомянутого билборда, заложить под него тротиловую шашку, поджечь запал и вновь сгинуть во тьме, так бесил меня этот толстячок. Могли бы уложить на диван кого-то менее самовлюбленного, с не такими масляными и бегающими глазами, а то точно карикатура из уже давнего советского детства про «мир чистогана». Это не значит, что тогда мне было лучше, чем сейчас. В то время были одни призраки, сейчас иные, да и коммунистов я никогда терпеть не мог. Но эта публика, со свойственной ей спесью, необразованностью, наглостью и желанием урвать как можно больше, вызывает лишь отвращение, и совсем не потому, что я завидую, мол, у них намного больше денег, чем у меня.
Скорее всего, я просто не понимаю их, а отсюда и это чувство. У меня нет комплекса какого-то превосходства перед ними, как нет и комплекса неполноценности, наверное, это как встреча с другой цивилизацией, чужаками, иными, когда ты пытаешься найти общий язык и вдруг осознаешь, что он невозможен, а значит, его и не стоит искать.
Как-то раз мой шеф послал меня на переговоры к одному очень уважаемому господину. Тогда я лишь интуитивно нащупывал пути бегства от призраков и хюзюн мой с каждым днем все усиливался, так что если чем я и мог его заглушить, то работой.
Удивительным было то, что с представителями этой немногочисленной части соотечественников общаться мне было не сложно, я даже забывал о своих незримых спутниках, становился веселым, будто ловил какой-то невнятный кураж, скорее всего появлявшийся потому, что я оказывался совсем не в том месте и не с теми людьми.
Господин ожидал меня в огромном кабинете, где все было рассчитано на покорение твоего воображения. И мебельный гарнитур ценных пород дерева, с двумя столами, и кожаные кресла, и картины на стенах, подобранные явно стилистами. Сам он, в костюме за сколько-то тысяч евро, встретил меня на половине пути к столу, отработанным жестом подал руку и заулыбался, да так мило, что не могло возникнуть сомнений в том, что он тоже человек.
А потом мы приступили к делам, чай, кофе, коньяк положенной марки. Иногда господин вдруг пропадал. Нет, он оставался все там же, в своем хозяйском кресле напротив меня, но было ощущение, что это лишь тело, а сознание покидает его и устремляется иные миры.
Потом он вновь появлялся, опять улыбался мне и начинал крутить снятые с руки часы, пристально рассматривая их, чуть ли не подбрасывая в воздух.
Я был для него никем, так, посланником моего собственного шефа, а значит, мог себе позволить все. Ну, или почти все.
И, решив сделать ему приятное, я сказал:
— Какие часы у вас замечательные!
Господин оживился. Деловая часть разговоров закончилась, мне было сказано то, что я должен был передать, такая игра в перепасовку, где я то ли мяч, то ли сетка.
Лицо неодушевленное, перед которым можно ничего не таиться.
И он протянул мне часы, я взял их, они оказались тяжелыми, и, чего уж скрывать, была в них своя красота, в этих многочисленных стрелочках и циферблатиках, так и казалось, что сейчас они подмигнут тебе, а может, и заговорят.
— Вчера привез из Швейцарии, — проговорил господин, — специально летал, сам выбирал, чтобы не надули!
Повисла пауза, и вдруг до меня дошло, что ему безумно хочется приоткрыть тайну, назвать цену, показать мне, чего он стоит на самом деле.
И я спросил, во сколько они обошлись ему, понимая, что вопрос этот из разряда неприличных в моем мире, но ведь я-то сейчас в другом.
— Двести тысяч! — радостно поведал господин.
И тут я сморозил глупость, которая дорого обошлась потом моему шефу, ведь результат переговоров оказался не в его пользу.
— Рублей? — машинально спросил я.
Глаза господина сузились, в них появился холодок. От только что чувствовавшейся благодати не осталось и следа.
— Евро, — услышал я в ответ, — двести тысяч евро!
После чего я понял, что надо откланиваться, если я не способен отличить часики за двести тысяч рублей от тех, что стоят названную сумму, то делать мне здесь нечего.
Почему я вспомнил об этом? Да просто один из этих троих клиентов, которые поднимаются сейчас со мной вместе по лестнице, ведущей к верхним башням замка, очень похож на того господина, да и часы у него вроде бы той же марки, ну, может, на сотню тысяч евро подешевле. И это наводит меня на мысль, что я влип, приняв безумное предложение Мамура. Этим господам и госпоже, что с ними, нет никакого дела до эмоциональных пассажей о местных красотах, перемежаемых именами доблестных строителей замка. Тут даже Генрих Шлегельхольт из славного города Темпельбурга не поможет. Истории не существует, есть лишь они сами. Но что может помешать мне придумать видения и сейчас же вызвать их, тем более что до наступления жары еще около часа и у них хватит сил и терпения, чтобы выслушать меня.
Я предлагаю остановиться на площадке, от которой лестница идет вверх и влево, а здесь можно подойти к стене и посмотреть на гавань, на яхты, на утренний бодрумский пляж, еще только заполняющийся людьми.
— У каждого замка, — говорю я очень серьезно, — есть свои тайны…
Дама смотрит на меня со скукой, будто я пытаюсь продать ей нечто абсолютно бессмысленное.
Мужчины же молчат, им жарко, им хочется пива. Лучше два раза по большой кружке, и чтобы потом сразу в бассейн. В море может быть опасно, но, если выпить по три, тогда можно и в море. Хорошо, когда фраза заканчивается так же, как и начинается.
— Наверное, — продолжаю я, — вы читали про проклятых королей и про рыцарей-тамплиеров…
— Я смотрела кино… — говорит дама.
Уже теплее, хоть кто-то зацепился за крючок.
— Тогда вы знаете про сокровища тамплиеров, но вам совершенно ничего не известно о несметных богатствах ордена госпитальеров…
— А они были? — это вернулся к жизни в реальности тот, что пониже, похожий на того господина с часами. Голос грубый, рыкающий, не привыкший, чтобы ему возражали.
— Были! — уверенно отвечаю я и предлагаю идти дальше, продолжая ткать из отдельных фактов, застрявших в моей безумной голове, нечто правдоподобное, во что им бы захотелось поверить.
Мы заходим в Английскую башню, дама сразу же садится на скамейку, устала подниматься все вверх и вверх.
На стене, что у входа, висит стилизованная под древность доска с перечнем Великих магистров. Я смотрю на нее внимательно и выбираю последнего, Фабрицио Карретто. Он же Фабрицио Карретто ди Финале. Великий магистр с тысяча пятьсот тринадцатого по тысяча девятьсот двадцать первый год. На самом деле последним Великим магистром был Филипп де Вилье де Лиль-Адан, но именно ему пришлось сдать замок без боя войскам Сулеймана Великолепного…
— А при чем тут сокровища? — это уже спутник дамы, ему явно скучно, пора бы развеселить.
— Там были талеры, пиастры и самая надежная валюта того времени, венецианские флорины, их еще называли секвинами…
— Как доллары! — говорит дама.
— Евро лучше! — это ее спутник.
Третий молчит и лишь хитро улыбается.
— Все это были золотые монеты, — продолжаю я, — казна ордена хранилась в нескольких дубовых сундуках. А один был заполнен драгоценными камнями и жемчугом.
В ту ночь Великий магистр долго не мог уснуть. Ему пришлось даже выпить бокал сладкого и горячего вина, чтобы мозг затуманился и дурные предчувствия, что преследовали его уже несколько дней, отступили, дав дорогу безмятежному сну. Только вот вместо легких видений, которые обычно помогали скоротать ночные часы, ему привиделась жуткая картина пылающего города, галеры, все появляющиеся и появляющиеся из моря, осадные лестницы у стен, и кто знает, сколько еще выдержат стены Родосской цитадели. Этого не дано увидеть, как нельзя и узнать, когда это случится, но явен знак, послание Господа! Великий магистр Фабрицио Карретто ди Финале стряхивает с себя сон, будто то пауки или скорпионы, которых много в этих местах, зовет рыцаря, что стоит у дверей в его опочивальню, требует запалить факел и проводить его в часовню. Встает на колени у алтаря и неистово молится Ему, прося лишь одного совета: что надо сделать.
Ответ был получен, Господь не оставляет верных слуг в неведении.
Через месяц сокровища ордена были погружены на корабль, который в час, когда только что народившаяся луна лишь показала свой серпик на черном пологе неба, выскользнул из гавани Родоса и скрылся в темноте, взяв курс на Бодрумский замок. Великий магистр, завернувшись в теплый плащ, сидел в резном кресле на корме, пока ветер с моря не заставил его встать и уйти в каюту.
Они шли не два дня, а почти четыре, днем бросая якорь возле разбросанных у берега островков. Ночью же продолжали путь и наконец добрались до места, ночью же выгрузили сундуки из трюма корабля и унесли их в замок, где они и исчезли. Куда?
Есть несколько версий. Одна гласит, что Великий магистр приказал замуровать их во внутреннюю стену круглого бастиона, строительством которого сам руководил все годы своего управления орденом. Но это навряд ли, стены толстые, но сундуки в них не скроешь. Скорее всего, их зарыли в том подземелье, где во времена османского правления была тюрьма, а при рыцарях там находился один из подземных ходов, связывающих замок с берегом. Мы как раз сейчас идем туда, только осторожнее, ступеньки очень крутые и здесь темно, как было и раньше, сколько там столетий назад?
Дама пытается сосчитать, но у нее не получается. Да ей и сложно это сделать, приходится аккуратно переставлять ноги со ступеньки на ступеньку, чтобы не загреметь и не сломать себе шею.
— А их нашли? Сундуки эти? — судя по голосу, вопрос задал не ее спутник.
— Нет, хотя замок ведь реставрировали, так что перерыли здесь все. Но известно, что Карретто ди Финале оставил точные координаты места последнему Великому магистру времен пребывания госпитальеров на Родосе и в Бодрумском замке, Филиппу де Вилье де Лиль-Адану. А тот, поняв, что и Родосскую цитадель, и Бодрумский замок придется оставить, успел их перепрятать.
Мы выходим из подземелья на солнце, оно уже почти в зените.
— А сколько это на сегодняшние деньги?
Спутник дамы любит считать, это сразу видно.
— Ну если и не миллиард, то пятьсот миллионов будет точно.
— Найти бы! — говорит мечтательно дама.
— Да их давно уже прикарманили! — это опять третий, с дорогими часами.
— Не думаю, есть версия, что де Лиль-Адан поступил как какой-нибудь из карибских пиратов…
Вся троица смотрит на меня, будто ждет откровения.
— Он велел зарыть сокровища ордена на одном из близлежащих островов, нанеся его на карту, только зашифровав перед этим. А карта пропала. Островов же здесь…
И я гордо показываю рукой и на Черный остров, Кара-Аду, и на Кос, и на всю мелочь, что толпится в море между ними.
Если бы я сам прятал сокровища, то выбрал бы для этого Кара-Аду. В нем действительно есть что-то таинственное, по крайней мере если смотреть издалека. Обрывистые, крутые склоны, поросшие непроходимым кустарником, каменистые пляжи с угрожающими скалами, темные жерла пещер, хотя и там сейчас цивилизация, но ведь ее точно не было в этих местах почти пятьсот лет назад.
— Карту бы! — задумчиво проговорил грубоголосый и посмотрел на меня.
— А как вывозить будешь? — это уже подал голос спутник дамы.
— Сначала найти надо, а потом видно будет, ребят позову…
Видимо, солнце на них все-таки подействовало. Иначе мне сложно объяснить последовавшее за этой фразой предложение «нарыть карту» и обещание «дать мне тоже бабок».
Конечно, я мог ее нарисовать, но это совсем не входило в мои планы. Да и потом, если дама и ее спутник производили впечатление пусть не очень умных, но все же отчасти вменяемых людей, то этот точно был из тех, кто в девяностых отрывался по полной. Потом затаился, чуть пообтесался, стал уважаемым среди себе подобных членом общества. Может быть, даже пошел в политику и теперь депутат какого-нибудь местного законодательного собрания, но это все абсолютно ничего не значит. Как я не могу убежать от себя, хотя и пытаюсь постоянно, так не может этого сделать и он, но вот как ускользнуть от этой нелепой ситуации, которую я сам и создал своим бредом?
Мамур ждет нас у входа/выхода.
— Вы довольны?
Я перевожу вопрос и с удовольствием транслирую по-английски ответ, мол, все было круто, мужик, только нам бы вот еще карту… Стоп, это переводить я не буду, Мамуру об этой части нашей экскурсии знать не следует.
На прощание грубоголосый протянул мне руку и сказал:
— Арнольд!
Потом подумал и добавил:
— Это мое имя!
Рукопожатие было крепким и потным.
— Ты знаешь, где офис? — спросил Мамур. — Иди, подожди меня там!
— Телефон, — сказал Арнольд, — как мы созвонимся?
Я еще не завел себе турецкую симку, придется сегодня это сделать.
Арнольд написал что-то на листочке, свернул его и протянул мне.
Они пошли вместе с Мамуром к машине, а я развернул листочек и увидел накарябанный номер мобильного телефона. И еще стодолларовую купюру, тоже свернутую пополам, видимо, это был бакшиш.
Тень Великого магистра рассмеялась за моей спиной, и мне даже не надо спрашивать, кто это, Фабрицио Карретто ди Финале или же Филипп де Вилье де Лиль-Адан. Ведь каких-то полчаса назад я сам назвал последнего.
15. Халиль и Гюльсюм
Халиль не любил Бодрум, да и было за что. Семь лет в крепости, в каменном мешке на нижнем ярусе, от одной стены до другой пять шагов. По крайней мере, я бы за это время точно взвыл.
Про Халиля мне рассказала Дениз вечером субботы, утро которой началось с того, что я встретил Озтюрка. Он шел по променаду в сторону пирса, фотоаппарат болтался у него на шее. А глаза были безумны.
Это наиболее точное слово, которое можно подобрать. Не грустные, не печальные, не тоскливые, даже не сумасшедшие. Именно что безумные.
Я вгляделся в них, и мне стало страшно.
С тех пор как я переехал на «Istavrit», я не видел никого из «Конкордии», да и новые обязанности, если их можно так назвать, не давали возможности задумываться о недавнем шуме в отеле, связанном с исчезновением аниматорши Марины.
В конце концов, помочь я ничем не мог. Есть полиция, которая обязана с этим разобраться, а у меня достаточно своих призраков. Всю минувшую ночь я опять разбирался с ними, то выгуливал пса, то выслушивал упреки матери, да еще новая напасть: временами из каких-то совсем уж неведомых глубин сна выныривал лысый и коренастый Арнольд, начинал подмигивать мне, а потом вдруг, с присвистом и шипом, выдыхал лишь одно слово: «Карта!»
Так что Озтюрк с безумными глазами был лишь еще одной метой этих странных дней, в которые я попал как в ловушку, устроенную, по всей видимости, несколько столетий назад кем-то из госпитальеров, для пущей неприступности замка Святого Петра. То ли это был глубокий колодец с острыми кольями на дне, то ли проваливающийся пол, а за ним каменный мешок со стенами, что начинают внезапно двигаться навстречу друг другу. В общем, нормальный готический бред, тень романтического чтива, которым я упивался тогда, когда даже не подозревал, что встречу Леру, что потом, много лет спустя, заведу собаку и что так и не смогу отойти от ее смерти, ведь даже уход матери настолько не потрясет меня. Видимо, что-то не то со мной, скорее уж, безумен не Озтюрк, а я, хотя по моим глазам этого не скажешь.
В жару тоже возможен хюзюн, только действует он странно. Все вокруг начинает струиться, возникающее марево поглощает вначале дома, отели, магазины, лавчонки, потом наступает очередь берега. Исчезают пальмы, пляжные зонтики, сам пляж, приходит черед моря. Вот и оно уже не существует, лишь жаркий, невесомый мир, состоящий из одного воздуха, белесого и плотного, как туман.
От этого есть спасение, надо преодолеть страх, поглубже нырнуть в марево и добраться до моря, хотя кто знает, что может ожидать тебя там в эти минуты.
Жужжит мобильник, я вздрагиваю, стряхиваю с себя морок, паучки сыплются на раскаленные камни променада и разбегаются в разные стороны, стараясь как можно быстрее достичь тени.
Эсэмэска от Влада. Еще вчера я сообщил ему свой турецкий номер, вот он и интересуется, все ли у меня в порядке. Вопрос, на который бессмысленно отвечать правдиво, ведь этого я и сам не знаю.
Влад, Аэропортовы, П., даже Лерина тень, все они сейчас так далеко от меня, что вряд ли возможно хоть какое-то взаимопонимание. А ведь заканчивается лишь третья неделя, видимо, в местном воздухе на самом деле есть особые добавки, способствующие счастливой амнезии, были когда-то острова блаженных, а это целый полуостров, где не просто дышится, думается иначе.
Но пора уже погружаться в вечернюю истому. Мне трудно сейчас воспроизвести всю ту прихотливую цепочку ничего на первый взгляд не значащих событий, что наполнили меня, как оказалось, новым смыслом. Да и стоит ли, если можно вновь попытаться поймать ускользающую реальность и, распечатав намертво запаянную консервную банку, где она хранится, выпустить наружу, оказавшись в девятом часу в одном из тех ресторанчиков, мимо которых я прогуливался все минувшие дни, если, конечно, не уезжал в город.
Меня позвали сюда Дениз с Мамуром. Видимо, все же ощутимой оказалась финансовая польза для их бизнеса от нового сотрудника, если таковым меня можно назвать, так что пусть это будет знак благорасположения.
С моря опять дул ветер. Мы сидели за столиком у самой кромки воды и ждали, пока принесут заказанные Мамуром креветки. От нечего делать я зачем-то начал рассказывать Дениз обо всей той кутерьме с пропавшей девушкой-аниматором и об Озтюрке с безумными глазами. На самом деле мне просто хотелось говорить, о чем, значения не имело. Дениз была этим вечером ослепительно красива, как часто бывает, что я уже заметил, с турчанками, пусть для них ты все равно остаешься при этом всего лишь милым собеседником, а не возможным партнером. Но я слишком давно не разговаривал в такой интимной обстановке с красивыми женщинами, да и сколько можно быть привязанным к тени?
— Ее украли, — на полном серьезе сказала мне Дениз, — как Гюльсюм…
Мамур закурил сигарету и с неодобрением посмотрел на сестру.
— Он ведь не знает, кто это!
— Пусть споют! — сказала Дениз и тоже потянулась за сигаретой.
Мамур подозвал официанта и что-то сказал ему по-турецки, я все еще не мог научиться разбирать хотя бы отдельные слова, так что опять ничего не понял.
Как, естественно, не понял и слов песни, что четверо музыкантов, расположившиеся по ту сторону променада, заиграли через несколько минут.
За эти недели я наслушался здесь песен, но еще ни разу не доводилось слышать мне такой завораживающей, красивой и дурманящей своим ритмом мелодии.
Дениз подпевала, а Мамур слушал, покачивая головой в такт.
— Это главная местная песня! — сказал он мне, когда музыка стихла. — Ее здесь все знают. Но лучше пусть тебе Дениз расскажет, она ее очень любит!
Тут-то я и услышал про Халиля, который не любил Бодрум, да и было за что. Семь лет в зиндане замка, угодив в него еще совсем молодым. Почему? История умалчивает, да и ему об этом вспоминать уже не хочется, может, просто каймакам*, пусть проклянет его Аллах, невзлюбил Халиля, хотя можно ли любить или хотя бы уважать контрабандиста?
Этим он занимался до зиндана, тем же самым начал промышлять и после, когда ворота крепости открылись и он вышел на свободу, на берег того самого моря, которое знал как свои пять пальцев.
На быстрой гулете со своим другом Ибрагимом они возили грекам на Кос табак, пахучий, ядреный турецкий табак, равного которому нет в мире. А обратно везли кофе и ракы. И все это ночью, чтобы не заметили таможенники, да и стражники, постоянно объезжающие берег.
— Тебе интересно? — вдруг спрашивает Дениз.
Я смотрю ей в глаза. Они большие и печальные. Только эти два слова приходят сейчас мне на ум.
— Интересно, — говорю я, — контрабандисты, море, сплошная романтика!
— Дальше еще не то будет!
И Дениз продолжает.
Мужчины любят женщин, это естественно. И прежде всего красивых женщин, это даже не обсуждается. А самой красивой в этих местах была Хавсе, дочка танцовщицы Гюльсюм. Сама Хавсе вначале была служанкой у каймакама, а потом ее взял второй женой еще один контрабандист, только тут я начал терять нить рассказа, запутавшись во всех этих именах. Но сами звуки голоса Дениз были настолько похожи на недавно услышанную завораживающую, красивую и дурманящую мелодию, что мне уже было не до смысла.
Он вернулся ко мне в тот момент, когда официант принес еще одну бутылку местного белого вина и вторую тарелку с приготовленными на огне креветками.
Судя по всему, Халиль был тот еще фрукт. Не знаю, чем ему насолил муж Хавсе, но наш герой, подговорив еще пару своих дружков, умыкнул красотку прямо из дома, они увезли ее в горы, и тут началось то, отчего их история живет до сих пор.
Халиль влюбился. Мужчина он был видный, широкоплечий, с усами. Хавсе в сравнении с ним была просто гибкой тростинкой, говоря языком того времени. С узкой талией и большими, по всей видимости, как у Дениз, глазами.
Метаморфозы сюжета переходят в метаморфозы имен. Мало того, что Халиль обманул своих напарников и скрылся в ночь, забрав с собой Хавсе, так еще и имя у нее с момента бегства стало иным. Отныне она решила называться как ее мать, танцовщица Гюльсюм.
Почему? Один Аллах ведает, Гюльсюм так Гюльсюм, впрочем, мне это имя как-то больше ласкает слух.
Но все это на самом деле предыстория, самое интересное начинается только сейчас.
Несколько месяцев влюбленная парочка скрывалась в горах. Искали их и обманутые Халилем подельники, и каймакам, который имел на Халиля зуб, но горы покрыты лесом, в горах есть пещеры и родники, а когда тепло, то какая разница, где любить друг друга, на простынях или на траве.
Вообще-то, это история не только о любви, но и о предательстве. Дениз так и сказала мне, когда начала свой рассказ.
Лето кончилось, началась и неумолимо стала подходить к концу осень. С моря задули холодные ветра, надо было что-то делать, ведь зиму в пещере не проживешь. И Халиль решился.
К этому времени они уже несколько недель скрывались поблизости от местечка под названием Чёкертме, тогда это был пустынный и райский уголок, населенный рыбаками, ловцами губок да контрабандистами, турками и греками, прямо отсюда ходившими все на тот же Кос. У Халиля был в Чёкертме приятель, грек Коста, с ним он и договорился, что за мзду тот перевезет их с Гюльсюм с материка на Кос, где ни каймакам, ни подельники их точно не достанут.
Есть, правда, и иная версия, что никаким приятелем Коста не был, Халиль просто припугнул его и силой заставил выйти в море, только первая мне нравится больше, о чем я и поведал Дениз.
Она улыбнулась, но печаль из глаз не пропала.
Мне все больше казалось, что напротив меня сидит Гюльсюм.
Суденышко у Косты было старенькое, когда море спокойное, то еще можно добраться до Коса. Но в ту ночь начался шторм, испуганная Гюльсюм смотрела на рычащие волны, да и Халиль побледнел. Он-то хорошо знал, что может случиться, если сломается мачта или, пусть не будет на то воли Аллаха, треснет корпус и в щели начнет бить вода. Тогда кораблик Косты перевернется, море сомкнется над их головами, сумрачный мир затянет в себя и не будет больше на свете Халиля с Гюльсюм.
Грек перекрестился и сказал, что на Кос они не пойдут, надо переждать начавшуюся бурю, а проще всего это сделать в Аспате, там волны их не достанут.
Свечка в маленькой плошке, стоявшей на столе, догорала, ветер стих, начинался штиль.
Гюльсюм промокла и промерзла от волн, Халиль попросил у Косты вина. Аллах против, конечно, но иначе Гюльсюм может заболеть. Да и самому ему не помешает согреться, Коста улыбнулся и ушел за вином.
Наверное, он придумал это еще тогда, когда пассажиры только взошли на корабль, кто знает, но в каюте у Косты хранился яд для ловли рыбы, если налить его в воду, то рыба цепенеет и умирает, ее можно брать голыми руками, любую, даже самую большую. Для человека он безвреден, но погружает в сон, и тогда…
Мне кажется, что Дениз сейчас заплачет. Мамур, знающий эту историю, видимо, наизусть, опять курит и думает о чем-то своем. А мне остается лишь смотреть, как Халиль с Гюльсюм лежат на палубе без движения, Коста связывает руки вначале мужчине, потом женщине, суденышко уже бросило якорь, но не в Аспате, а в бухте Битез, конец не только пути.
Когда Дениз по моей просьбе перевела текст песни, оказалось, что в ней Халиль с Гюльсюм приняли бой, он был ранен пулей одного из стражников каймакама, а потом их увезли в Бодрум, который опять принес Халилю беду.
Шел я по палубе, да поскользнулся; Мой белый шелковый платок унесло ветром; Мою кареглазую Гюльсюм забрал черкес каймакам!Только в жизни все не совсем так, как в песнях. Странный грек, опоивший героев ядом, отчего-то не сдал их каймакаму, видимо, у самого были с ним проблемы. Вообще роль Косты во всей этой истории кажется мне чрезвычайно невнятной, если и была правда, то она ускользнула, скажу лишь, что Халиля действительно захватили и увезли через гору, в столь нелюбимый им город, который так полюбил за эти дни я. Так что получил ли Коста свою награду за предательство, никому до сих пор не ведомо.
Целый день пролежал Халиль, крепко связанный, в саду каймакама, без глотка воды во рту. А ночью его задушили тайком, вывезли тело в горы и сбросили в пропасть, чтобы никто не нашел. А Гюльсюм…
Да кто знает, что стало с Гюльсюм!
— Мне пора, — сказала Дениз, — не забудь позвонить этому твоему соотечественнику, он и сегодня мне на мобильный звонил, ладно?
Музыканты играли очередную турецкую мелодию, музыка без слов, ночь без звезд, хотя это лишь так, уточнение фразы, звезды были, ярче всего, как и положено, сияла Полярная, по которой, наверное, ориентировался темными ночами Халиль, когда возил контрабанду на Кос и обратно.
— Проводить тебя до такси? — спросил я Дениз.
Она улыбнулась, Мамур помахал нам рукой и остался расплачиваться по счету.
Такси были там же, откуда ходили долмушики, мы шли по променаду, мне хотелось взять Дениз под руку, а лучше за руку, но я не рискнул.
Ведь я из другого для нее мира и своим никогда не стану, так что пора опять возвращаться к призракам и теням, хотя здесь уживаться с ними намного проще, полуостров блаженных, навевающий грезы, а вот лечат ли они душу — того пока не понять!
Дениз садится в такси, потом вдруг открывает дверь и говорит мне так тихо, что я с трудом разбираю английские слова:
— Если хочешь, как-нибудь съездим в Чёкертме, тебе будет интересно.
Захлопывает дверь, машина трогается.
Давай, Халиль, доберемся до Чёкертме!Я иду обратно на променад, уже пора возвращаться в сторону пирса.
По дороге я вижу, как двое полицейских о чем-то разговаривают с Озтюрком, у одного на поясе хорошо различимы угрожающего вида наручники.
16. Арнольд
Если у Господа Бога, в том из подразделений администрации, что отвечает за всех живущих, существует особое хранилище с историями их судеб, то файл, посвященный Арнольду, явно хранится на запароленном диске Божественного компьютера. Вряд ли сам Господь перечитывает его, но что касается Петра Ключника, то Святой Апостол по долгу службы вынужден просматривать его время от времени, хотя бы с одной целью: отделить зерна от плевел да заранее сформулировать будущее решение, открыть ворота или так и оставить их на замке.
Почему на запароленном? Многое из того файла не предназначено для сторонних глаз, но ведь всякое может случиться, кто-нибудь из ангелов невзначай решит полюбопытствовать или, что совсем уж не годится, скопирует информацию и передаст конкурентам, а ведь борьба за души посильнее, чем за капиталы, только нам, земным, этого не понять.
И чем серьезнее клиент, чем больше у него возможностей отправиться прямиком в самое пекло земное, тем строже режим секретности, кто знает, вдруг да удастся еще спасти заблудшую душу, и тогда, в долгожданный час, ворота откроются, пусть и со скрипом.
Только сам Арнольд обо всем этом даже не подозревал. Не то чтобы он считал себя бессмертным, но вот думать о том, что придет некогда час, после которого уже ничего и никогда не будет, для него было настолько мучительно, что он раз и навсегда решил выбросить это из головы. Лучше, чтобы в ней жили цифры, такой специальный счетчик со многими делениями, который постоянно показывает, когда он в плюсе, а когда в минусе. Плюсики повышали эндорфины, минусы вызывали повышенную выработку эндозипинов, и тогда появлялось невольное чувство страха, которое можно было отогнать одним лишь способом. Подойти к бару, достать бутылку крепкого коллекционного пойла и начать мрачно надираться, пока в голове что-то не щелкало и мир снова не становился привычно уютным, полным того комфорта, к которому Арнольд привык за последний десяток лет, когда число плюсиков в его голове намного превысило количество минусов.
Можно было еще поехать в сауну, не одному, конечно, а с какой-нибудь из знакомых девиц, да и просто вызвать туда проститутку, хотя это самый простой способ лечения, намного круче была охота, и все равно на кого, на одуревшего от загонщиков лося или же на конкурента по одному из бизнесов, которых у Арнольда было множество. Потеряв один, он старался как можно быстрее отыскать другой, хотя слово «терять» практически отсутствовало в его лексиконе. Он был уверен, что слова программируют, поэтому все, что относилось к поражениям, потерям, рефлексиям, памяти, воспоминаниям, бедам, старению, болезням и тому подобным явлениям любой человеческой жизни, находилось под строжайшим запретом.
Отчего ночами его часто преследовали кошмары, ведь он виделся сам себе исключительно Арнольдом Победоносным, Арнольдом Неустрашимым, Арнольдом Победителем. А тут внезапно просыпаешься в холодном поту и пытаешься выскользнуть из той мрачной и черной щели, куда тебя загнало твое же подсознание, заставляя переживать те моменты, которые вроде бы навсегда исчезли в этом треклятом прошлом, в ином десятилетии другого, уже скончавшегося века, когда он был еще просто Арнольдом, без всяких эпитетов.
Чаще всего в этой щели возникал крутой, обрывистой берег, под которым плескалось море. Ветер дул ему в лицо, а в затылок смотрел ствол, тело было напряжено, язык ворочался с трудом, но ему приходилось говорить, говорить, говорить, только это могло спасти его от наступления того неизбежного, что просто не должно быть.
Каким-то образом ему удалось ускользнуть в тот раз от смерти, — слово, тоже подверженное запрету. Чем больше слов аннигилируешь, тем проще жить. Хотя порою они тебя не слушаются, возникают сами по себе из ниоткуда, и ты остаешься с ними один на один. Одиночество же Арнольд ненавидел, хотя в файле Божественного компьютера возле этого пункта характеристики его личности одним из Ангелов слежения было добавлено: «беспредельное».
Но быть и казаться, как известно, не одно и то же, беспредельное одиночество Арнольда, если бы кто-то о нем узнал, могло помешать ему в увлекательных играх со счетчиком. Количество эндозипинов стало бы постоянно превышать нужное для искусства выживания в непотребную эпоху число эндорфинов, а искусством этим Арнольд овладел в совершенстве.
И в Турцию этим летом он приехал за порцией эндорфинов. На самом деле он не очень любил ездить. Европа была чужой, как чужой была и Америка. Да и потом, ему всегда казалось, что над ним здесь подсмеиваются. Если бы еще знать язык, но с этим у него было просто никак, так что оставалось делать умную мину и кивать головой, ничего не понимая, хотя ведь собеседники примерно знали, сколько он стоит, так что вели себя корректно. А в Турции, в тех местах, где он бывал до этого года, язык ему просто не требовался никакой, кроме русского. Откуда было знать, что Бодрум — другая Турция и что тут он один из всех, если не хуже, потому как даже пары фраз на английском связать не может, а его деньги…
Тут и своих с деньгами хватает, да и прочих жителей мира, что облюбовали этот уголок Эгейского моря.
Море Арнольд не любил. Любое. Именно что не любил, тут не стоит употреблять иные глаголы, все эти «не понимал» и «побаивался».
Разве что если свести их в один. Тогда и получится искомое «не любил». Красиво, конечно, но плавать лучше в бассейне, кто знает, какая тварь может схватить тебя из-под воды. Вон, постоянно пишут о всяких ужасах по всему миру в связи с изменением экологии, то нашествие медуз возле побережья Китая, да таких, что, чем больше их уничтожаешь, тем больше их становится. Зесь не Китай, но ведь по морю они и сюда добраться могут, и ладно, если просто безобидные, хотя и противные, а есть ядовитые, начнешь плыть, только приноровишься к волне, как тебя незаметно ужалит такой вот маленький наперсточек, схватит сердце, помутится в голове, и пойдешь на дно, к Морскому Царю.
А есть еще акулы, есть ядовитые рыбы, есть, говорят, и Великий Морской Змей, которого пусть никто и не видел, но ведь неизвестно, что там, под этой, такой нежной и ласковой сейчас поверхностью. Может, он уже вынырнул из глубин где-то в районе Марианской впадины, уверенно проплыл лишь ему одному известным маршрутом из Тихого океана в Индийский. А тут совсем близко, надо лишь обогнуть Аравийский полуостров и, через Красное море, пронырнув Суэцкий канал, оказаться в море Средиземном, и вот уже он где-то поблизости, достигнет берега к вечеру, в худшем случае к ночи.
Было время, когда он любил купаться ночами, молодой был и безрассудный, и море тогда казалось ему другим. Пока одним поздним часом, в тропической немоте, ему не примерещился косой плавник, рассекающий волны. Он повернул обратно, страх подгонял в спину, а когда вышел из воды и рухнул на теплый даже в ночи песок, то чувствовал лишь оглашенно колотящееся сердце, с тех пор в море ночью ни ногой, да и днем лучше обходить его по берегу.
Давно это было.
Захотелось курить. Тип все не звонит. А интересно, на самом деле можно найти эти сокровища? Как их там? Госпитальеров? Скорее всего это ерунда, байка для туристов, но что-то ему подсказывает иное.
Он всегда доверял своей интуиции. Если бы не она, то он давно бы уже лежал где-нибудь в бетонном мешке, в лучшем случае на кладбище, слово тоже из разряда запретных. И потом, это ведь не требует от него инвестиций, так, оплата яхты в лучшем случае, а если найдут…
С лоджии не видно ни города, ни замка. И ему это нравится. Искусственный остров в бухточке, прямо напротив пляжа, возле него пришвартован кораблик. Вечерами так хорошо сидеть на верхней палубе, есть рыбу и пить вино. Он не взял с собой жену в этот раз, им надо малость отдохнуть друг от друга, да и потом, та захотела в Европу, да и потом, еще надо будет заехать в Стамбул на пару дней, а с женой там делать вовсе нечего.
Турция хорошая страна, если бы не турки. Он им не верит, хотя он вообще никому не верит, только себе самому. Весь мир делится на две части, он и все остальные, ну разве что еще жена, но и она отчасти среди остальных.
Скоро начнет смеркаться. Тогда можно будет выйти из номера и пойти погулять, отель большой, есть где размять ноги.
В Турции у него партнеры, есть даже портной в Стамбуле, очень модный и известный, но он так и не смог сшить, что надо.
С костюмами Арнольду вообще не везло. Может, дело в фигуре, хотя ему бы не хотелось так думать, но отчего-то все, что ни шьют, кажется чужеродным, а ведь должно быть как вторая кожа, тем более за такие деньги! На обратном пути надо навестить портного, а еще обязательно сходить в хамам.
Вот что тут ему нравится больше всего, он даже дома сделал себе турецкую баню, правда, пришлось обойтись без камня посредине, на который ты ложишься, и тебя намыливают, делают тебе массаж, снова намыливают. Просто места не хватило, надо бы снести все и сделать заново, а лучше позвонить сейчас жене и попросить ее заняться этим, она любит возиться с хозяйством, планировать, нанимать рабочих, следить, правильно ли они все сделали.
Вот сейчас докурит и позвонит.
В дверь стучат.
Это та пара из Москвы, с которой они ездили на экскурсию в замок. Интересно, а чего он так повелся на эту историю про сокровища? С детства ведь не дурак, и развести его на подобное невозможно, но тут что-то как торкнуло, хотя, может, просто скучно?
Бодрум бесит его, все из-за этого. Он никогда не чувствовал себя еще таким чужим, несмотря на все плюсики, что показывает счетчик. Неправильный город с этими белыми домами и серой громадой замка, хотя не так уж он и громаден, если быть объективным. Но он мешает, будто постоянно напоминает о том, что вот он, замок этот, был, есть и будет, как и море, омывающее его стены, а он, Арнольд, исчезнет и даже не превратится в призрака. Наподобие того, что примерещился ему в тот час начала жары, когда этот соотечественник вывел их из подземной тюрьмы и они опять начали подниматься по крутым ступеням. Илона, жена москвича, так вспотела, что у нее вся белая блузка стала мокрой. Несмотря на возраст, она еще ничего и явно смотрит на него с интересом.
Пора бы открыть дверь. Так он и думал, что это она. Была бы лет на пять помоложе, а лучше на десять. Отсутствие жены дает себя знать, а про проституток до Стамбула и думать нечего, да и потом, будет ли время, всего два дня, а дел много, не только ведь визит к портному, надо еще провести ряд встреч, эндорфины, эндозипины, когда количество нулей в конце увеличивается, то первых становится больше и жить становится лучше. Хорошо, что она без мужа, привет, заходи!
— Ты пойдешь с нами на ужин?
На ней простенькая маечка, под которой явно нет лифчика. Сегодняшняя озабоченность начинает ему мешать. Дома в таких случаях хватает одного телефонного звонка, но сейчас он не дома. Вообще в таком возрасте маечки уже не носят, хотя это она явно специально, чтобы посмотреть на реакцию, видимо, ей тут тоже скучно.
— Анатолий где?
— Где обычно!
Это значит, что муж ее сидит у бара и вливает в себя очередную кружку пива. Или чего покрепче. Он так с утра и до вечера, если они в отеле.
Что-то подсказывает ему, что лучше вести себя корректно. От этой дамочки потом не отвязаться, а зачем ему это нужно? Хотя она хочет, это чувствуется даже по запаху, от нее пахнет не только парфюмом, но и вожделением, наверное, уже вся намокла, что за дурацкое имя, Илона, надо же такое придумать!
— Так мы идем?
— Выпить хочешь?
Глаза у нее вот только ледяные, как у змеи. Если не смотреть в глаза, то даже можно испытать желание, но стоит лишь заглянуть в эти холодные пустышки, как оно пропадает напрочь, или он чего-то сейчас опять себе придумывает? Крашеная блондинка, как и положено даме ее возраста. Чем больше за тридцать, тем крашеннее. Когда он смотрит на таких, то всегда забавляется тем, что пытается представить себе цвет их волос на лобке. Некоторые красят и там, а другие оставляют, если, конечно, там все не выбрито гладко-гладко, хотя этого он не любит.
Он разливает вино, Илона садится в кресло и закидывает ногу на ногу. Какие они все одинаковые. Если хочешь показать ноги, то надо сесть именно так. Сколько их уже у него было? Иногда ему кажется, что всего в жизни он добился ради женщин. Красавцем его назвать нельзя, и были времена, когда он был мало кому нужен, но они давно в прошлом. Нет, дело не в его деньгах, но они дают харизму, и именно она заставляет женщин становится податливыми. Купить можно все и всех, он в этом убежден, пусть даже кто-то не продастся за одну сумму, но всегда можно предложить другую или же найти неденежный эквивалент.
Может, спросить, сколько она стоит?
Арнольд начинает смеяться.
— Ты чего?
— Хочешь еще? — спрашивает он и доливает ей вина в бокал.
В ближайшем ресторане начинает звучать турецкая музыка, он терпеть не может эти завывания, кажется, что они все плачут и плачут, никакой радости, хотя они вообще другие, интересно, а их женщины похожи на наших?
— У нас еще есть время! — говорит Илона, и в ее глазах проскальзывают змейки.
Если ничего не случится, то он не удержится, но ведь этого она и ждет. И тогда в файле появится очередная запись, хотя Господь временами уберегает неразумных ради спасения души и посылает им знак.
Мобильный начинает громко исполнять песню Чебурашки, какой-то незнакомый номер, видимо, местный, кто бы это мог быть?
Я давно уже понял, что если не хочу чего-то, то обязательно это сделаю. Так получилось и со звонком Арнольду.
«Через час, позвоню через час!» — подумал я и полез в карман за телефоном.
Соединение миров есть бритва Оккама. Или просто бритва, хотя в том, что «не следует привлекать новые сущности без самой крайней на то необходимости», есть нечто завораживающее, в отличие от простого прикосновения металла к горлу.
Стоит ли говорить, что Арнольд ждал моего звонка.
17. Половина карты
Мне часто доводилось сидеть без работы. Временами это вызывало приступы отчаяния, вплоть до мыслей о самоубийстве. Порою же наоборот, я становился счастливым от внезапно обретенной свободы, пусть у нее и был полынный привкус нищеты. Иногда не было денег даже на хлеб и сигареты, но я не помню, чтобы хоть раз моя собака осталась голодной. Последний такой период случился лет пять назад, и матушка, и пес были еще живы. Сложнее всего было с матерью, она жутко обижалась, что я не присылал ей тогда денег, и комплекс плохого сына пульсировал все сильнее и болезненнее, как флюс. Вот только возникшую боль нельзя было унять ни содой, ни шалфеем, ни фурацилином. Даже хирург не смог бы помочь мне со всеми его стальными блестяшками, стерилизованными и приготовленными к работе уютной медсестрой. Предположим, что крашеной блондинкой за сорок, матерью троих детей, ни разу не испытавшей оргазма, пусть и честно удовлетворяющей все прихоти мужа, метаясь между любовью и ненавистью, как теннисный мяч над кортом. Я лениво придумываю себе ее образ, распаленный жарой и полуденным бездельем. Тем более что совсем недавно опять был ошарашен встречей с призраком матери, а после этого, как и следовало ожидать, вновь оказался одновременно в двух мирах.
В этом совсем неподалеку уютно возвышается над берегом замок. Чем дольше смотришь на него, тем сильнее он манит, будит странные желания. Мне вдруг хочется встать со скамейки, дойти до ближайшей лавчонки, где делают тату и пирсинг, проколоть себе мочку левого уха и вставить в нее серьгу. В мои-то годы! Не до конца придуманная медсестра посмотрела бы на меня, как на сумасшедшего, чего не скажешь о матери, ей это все равно. Хоть две серьги, хоть три, да даже двадцать, тот, другой мир не за углом, не надо идти по набережной, ни влево, ни вправо.
Час назад она уже поджидала меня здесь, хотя мы об этом не договаривались.
Она всегда поступала именно так, что при жизни, что сейчас, после смерти, делая лишь то, что удобно именно ей.
Например, любила зиму и думала, что я тоже обязан ее любить. Идти с ней на улицу под снег и вставать на лыжи. Или, что намного хуже, на коньки. Я не хотел, но меня не слушали, чем больше я думаю о ней, тем больше понимаю, что меня просто никогда не слушали, потому что за меня все и так знали.
Это преследовало меня с детства, а сейчас, когда матери не стало, чуда не произошло, вместо пелены сладкого забвения отчего-то я стал помнить все еще более отчетливо, чем в те времена, когда мог слышать ее голос в телефонной трубке.
Я знаю, зачем она сейчас пришла на набережную. Любимая игра, ей надо, чтобы я попросил прощения. За все, мол, мама, прости меня, я ведь обязан тебе всем…
Смотрю на замок и пытаюсь набраться мужества. Рыцари стоят на крепостных стенах, реет знамя госпитальеров. «Защити нас, Господи, пока мы на посту. Убереги нас, пока мы спим…» Эти слова не дают мне покоя, как соединить первую часть фразы со второй? «Если Господь не защитит город, то напрасно стоят его хранители на страже».
Что-то ускользает от меня, чрезвычайно важное, что должно изменить всю жизнь. Ключ здесь, в этой фразе, но он пока не дается в руки, солнце жарит вовсю, замок начинает струиться в мареве, расползается, превращается в фантом, кажется, что еще несколько минут, и от него не останется ни следа. Он исчезнет, будто его никогда и не было, и не будет больше никакой бодрумской набережной, с кафешками, магазинчиками, ресторанчиками и многочисленными яхтами, покачивающимися на уютной эгейской волне, и всем этим радостным людом, что лениво бредет сейчас под палящими лучами полуденного солнца. Останутся лишь двое, моя мать и я, призрак и тот, кто еще им не стал и от кого так ждут слова прощения.
Только я не могу. Иначе опять наступит ненавистная зима. И мне придется вставать на лыжи, которые я ненавижу.
— Ты не прав, — говорит мать, — ведь далеко не все было так плохо, как тебе помнится. Не хочешь про лыжи, вспомни про рыбалку…
Помнится, вспомни, память, ветер опять дует с моря, а это значит, что я пока в мире живых.
Я хочу позвонить Дениз и услышать ее голос. Только она удивится и навряд ли обрадуется. Кто я для нее? Мужчина средних лет, у которого явно проблемы с головой, иначе он не застрял бы в этом маленьком курортном городке, бывшем некогда столицей кариев. Когда это было? Я плохо считаю, так что ограничусь лишь фразой: тысячи лет назад.
И тысячи лет назад это море уже сверкало под полуденным солнцем. Пройдут еще тысячи лет, и оно будет все так же сверкать, а над его поверхностью, как бабочки или стрекозы, будут проноситься полупрозрачные на свету силуэты призраков, которые навряд ли заинтересуют чаек, не говоря уже о дельфинах. Чего бы мне хотелось, так чтобы моя призрачная жизнь проходила именно в этих местах, над волнами этого моря.
— Успокойся, — говорит мать, — всему свое время, не надо его торопить. Поверь, здесь не так весело…
Самое странное у призраков — это глаза. Лишь подразумеваются, смотришь на серую тень и понимаешь, вот то место, где когда-то они были. И представляешь их.
У Леры были глаза, как у моей матери, большие и карие. У Дениз тоже такие глаза. Насколько я слышал, Лера покрасилась в блондинку, не исключено, что Дениз тоже сделает это через несколько лет, когда подойдет тот момент, когда женщины решают резко сменить облик. Окраситься или покраситься? Часто слова — лишь единственное, что соединяет с внешним миром, море, набережная, замок.
Моя мать никогда не была блондинкой.
Меня не столько волнует, сможет ли она простить меня, как смогу ли я это сделать. Может, все действительно началось с рыбалки, сколько мне тогда было? Наверное, лет шесть.
Она приехала на дачу к родителям, моим бабушке и дедушке, с которыми я жил там целое лето. И вдруг сказала: вот что я решила, мы пойдем ловить рыбу!
Мне было все равно, что это решила именно она. Само ее внезапное появление уже было чем-то волшебным, абсолютно неожиданным. И потом, я никогда еще не был на настоящей рыбалке, дед частенько садился на велосипед и уезжал на какое-то дальнее озеро, но мне говорил, что я еще мал, вот подрастешь немного, и тогда я тебя обязательно возьму, а пока играй тут, возле дома.
— Пойдем, пойдем, — сказала мать, — обязательно, с самого утра!
— На озеро? — уточнил я.
— Конечно, на озеро! — и она засмеялась, а потом, фальшиво напевая, у нее не было слуха, пошла собирать клубнику к вечернему чаю.
Я же попросил деда достать удочки. Две, мне и матери, она ведь тоже будет ловить со мной, не так ли?
Обычно я как можно дольше тянул с тем, чтобы идти спать, но тут отправился как можно раньше, ведь я помнил, что дед на рыбалку уезжал обычно еще до восхода солнца, а значит, и нам придется вставать до рассвета, вот только уснуть никак не мог. Лишь под утро рухнул в пропасть сна, плескалась вода, невиданная никогда до этого в жизни лодка качалась на волнах, над которыми пролетали странные птицы. Я еще не знал, что это те самые чайки, что с криками носятся сейчас рядом с набережной, упирающейся в этот волшебный, мистический, полный иллюзий замок.
Чем дольше смотришь на него, тем сильнее он манит. Фраза, уже возникавшая недавно в сознании.
Проснулся от звонкого смеха матери, о чем-то говорившей с бабушкой. Я вышел на веранду, солнце стояло высоко. Из глаз брызнули слезы.
— Дурачок, — сказала мать, — завтракай, и идем!
Я быстро съел то ли кашу, то ли яичницу, то ли бутерброды с чем-то, что невозможно вспомнить через столько лет, равно как и все подробности того дня. Может, его вообще не было, и лишь случайная фраза матери заставила меня углубиться в дебри прошлого и придумать тот день и ту обиду, с которой, не исключено, все и началось.
Мы действительно пошли на рыбалку. Была она в ближайшей канаве, рыбу мать брала из консервной банки и надевала мне на крючок. Я должен был подсекать и вываживать, хотя я и не знал тогда еще этих слов. Сейчас мне уже не сказать, была ли добыча в томате, в собственном соку или в масле, скорее всего в собственном соку, потому как консервы в масле стоило придержать до ужина.
Наверное, я все это действительно придумал и на самом деле все было иначе. В нашей с ней жизни все было придумано, и началось это действительно с того самого дня, когда мы ходили ловить рыбу из банки, а в канаве это было или нет, какая разница, главное, что было.
Внезапно я поймал себя на мысли, что начинаю забывать ее лицо. У призраков его нет, точно так же, как и глаз. Просто смутная, неясная тень, колеблющаяся от малейшего дуновения ветерка.
— Мне уйти?
Вообще, давно бы пора. Иначе я так и не смогу окончательно стать самим собой, тем самым, к которому стремлюсь уже много лет, с окончательно погребенного детства.
И надо что-то решать с картой. Это намного важнее сейчас, от этого зависит моя жизнь в ближайшее время, дело даже не в Арнольде и не в деньгах, что я могу заработать на этой авантюре.
Если в чем и есть смысл, то в Дениз.
Соединить концы прихотливо разведенных в пространстве нитей очень трудно, особенно когда они расположены в разных мирах.
Мне надо услышать ее голос, ее английскую речь, которая намного правильнее моей. Наверное, в моих отношениях с женщинами тоже виновата мать. Она дозволяла мне все, но подразумевалось, что полной свободы я не получу, рыбалка из банки будет продолжаться и мать так и будет насаживать кусочки какой-нибудь сайры или частика на крючок.
У нее самой было много мужчин.
Я ревновал ее к ним? Ответ отрицательный, я вообще не знаю, что такое ревность. Порою эти мужчины, просыпавшиеся за шкафом, отгораживающим мою раскладушку от тахты матери, на которой она принимала очередного любовника, дарили мне подарки. Только я всегда знал одно: они опять исчезнут, как исчезнет и мать, а мне останется заснеженный двор, по которому я буду бродить с приятелем, которого давно уже нет в живых, хотя его призрак, надо отдать ему должное, ни разу не потревожил меня за прошедшие годы.
— Ты жестокосердный, — говорит мать, — я надеялась, что хоть сейчас ты что-то понял, когда меня уже нет даже в телефонной трубке.
Я не буду ей отвечать, что действительно понял. Может, я все и забуду. Вот только когда — не знаю. Это выше моих сил, вне рассудка, вне принципов общепринятой морали.
Она пропадает так же, как и появилась, успев спросить напоследок:
— Я могу тебе помочь?
— Ты никогда не могла мне помочь! — отвечаю я.
— Я хочу тебе помочь! — говорит она и вдруг исчезает с очередным порывом ветра, налетевшего на берег с моря.
И при ее жизни наши разговоры выматывали меня, нас хватало обычно минут на двадцать, а потом мы начинали ссориться, кто бы знал, что это будет и после ее смерти.
Ее силуэт тает над морем, среди белесых, почти прозрачных облачков, что внезапно появились в небе со стороны Коса. Я уже подметил, что, когда такое происходит, это обещает резкую перемену погоды, нет, не похолодает, но ветер начнет дуть с другой стороны, откуда-нибудь с северо-запада. Может нагнать и шторм, тогда пару дней к морю будет трудно подойти. Волны с ревом начнут вгрызаться в берег, а когда они успокоятся, вода внезапно станет холодной, в такую и войти-то не будет никакого желания.
Если я что и люблю больше всего на свете, то это море. И сейчас, когда призрак матери наконец-то оставил меня в покое, я опять чувствую себя счастливым, здесь, неподалеку от замка, который вновь стал темно-серым, каменным нагромождением стен и башен, некогда привидевшимся Генриху Шлегельхольту, уроженцу городка Темпельбурга, и пережившим своего создателя больше чем на полтысячи лет.
Мне пора идти. Я и так разморен жарой и этими видениями, что совершенно некстати посетили меня. Хочется в тень и чтобы рядом была Дениз, только это ведь невозможно.
Очередной порыв ветра вдруг бросает мне на колени обрывок плотной бумаги. Зачем-то я беру его в руки и вдруг понимаю, что это совсем не бумага, а кусок выделанной шкуры газели, именно на таком материале Пири Реис рисовал свои карты.
Несмотря на жару, меня бросает в холодный пот. Ноги становятся ватными, я не могу встать со скамейки, на которой просидел все это время. Понятия не имею, откуда взялся этот обрывок, уши закладывает, как при перепаде давления в самолете, я больше не слышу чудных бодрумских звуков, мир опять стал единым, пусть и лишенным голосов.
А потом хлопок, и звуки возвращаются. Я смотрю на карту, вот море, вот крепость, вот край острова. Потом обрыв, на колени мне прилетела лишь одна половина. Другая осталась там, в сумрачном, призрачном мире, потому как иначе, чем посланием от матушки, я это назвать не могу. Она ведь действительно хотела мне помочь, вдруг ей это удалось, пусть только сейчас.
Я знаю, что это за остров, он хорошо виден из Бодрума, совсем неподалеку. Его называют Карадой, еща Кара-Адой, или Черным островом. Добраться до него пустяки, но вот где там искать и что?
Сомневаюсь, что это действительно утерянные сокровища госпитальеров, но карты просто так с неба не падают, если их посылают призраки, значит, они видят в этом смысл.
Меня лихорадит. С трудом достаю из кармана мобильник. Надо звонить Арнольду, но я набираю номер Дениз.
18. На борту гулеты
Арнольду я позвонил уже после того, как поговорил с Дениз. Я не стал объяснять всех подробностей того, каким образом обрывок газельей шкуры с выцветшими от времени набросками карты попал мне в руки, фигуры умолчания существуют не только в риторике. Встретиться все договорились на следующий день, в десять утра. Арнольда должен был привезти Мамур, а мы с Дениз должны были ждать их у гулеты под названием «Рай», что стояла пришвартованной неподалеку от входа в замок, среди множества других, разве что некоторые были с двумя мачтами, а наша с одной.
Гулета — та же яхта, делается она вручную из дерева и испокон веков бороздит эгейские воды. Отличие от прошлых времен лишь в том, что сейчас на них ставится мотор и чаще, чем рыбаков, контрабандистов и ловцов губок, на них можно увидеть туристов, отправляющихся в «Голубой круиз», что означает плавание вдоль побережья с заходом в бухточки для купания прямо с палубы.
Арнольд появился с блеском, чуть ли не в шлейфе огня и дыма, хотя это просто адреналин, что чувствовался во мне с самого утра, придал наступившему дню инфернальный оттенок. Безумие нарастало с каждой минутой. Что-то должно было произойти благодаря затеянной мною авантюре, вот только я понятия не имел, что именно.
— Снимайте обувь! — сказал капитан.
Арнольд недовольно поморщился, но снял свои мокасины и прошествовал по трапу на палубу, вслед за ним проскользнула Дениз, а потом и мы с Мамуром.
Капитана звали Селимом, прямо как отца султана Сулеймана Великолепного. Мамур успел рассказать мне это за те пять минут, что мы толклись в ожидании нашей погрузки. Он даже успел радостно сообщить, что до сих пор есть такая поговорка, мол, быть тебе визирем у султана Селима, и, не дожидаясь моего очередного идиотского вопроса, поведал, что хотя приснопамятный султан и правил всего-то восемь лет, визирей за это время он казнил более десятка, а значит, поговорка эта из тех, что желает адресату отправиться в ад, в тартарары, на тот самый Черный остров, куда мы вот-вот должны отправиться.
Если бы кого я и назначил сегодня визирем, то Арнольда, хотя он и оплачивал всю эту экскурсию в поисках неведомо чего.
Сам он, зачем-то надевший сегодня капитанскую фуражку и майку десантника, снял шорты, подставив под солнце белые волосатые ноги, и затребовал себе чего-нибудь выпить. Не знаю, всерьез ли он относился к нашей авантюре, но наличие при нем двух мобильных телефонов, GPS-навигатора и еще какого-то приспособления, напоминающего портативный миноискатель, говорило о том, что настроен он серьезно, и кто знает, что случится, если мы ничего не найдем.
Экипаж гулеты состоял из трех человек, уже упомянутого капитана Селима и двух матросов, Джабраила, типичного бодрумского мачо, загорелого и мускулистого, с цепочкой на шее и татуировкой на плече, и худого, меланхоличного, странно рыжеволосого Ахмеда, который ходил по палубе потупив глаза, он чуть ли не просвечивал на солнце. Было в нем что-то ангельское, я все пытался разглядеть крылья, но он явно их снял и убрал под лавку в каюте. Лишь по какой-то ошибке родители дали ему это имя, Ахмед, вот кого следовало назвать Джабраилом!
Селим что-то сказал своим парням, Джабраил принял с берега толстый конец, которым была пришвартована яхта, Ахмед в это время убрал трап, заработал мотор, и «Рай» бодро направился к выходу из бодрумской гавани.
Насколько я разбираюсь в географии, идти нам надо было на юг. Кара-Ада ведь практически сразу у выхода из гавани. Но мы забирали на запад, море чуть волнилось, мне нравится это ласковое слово, в нем нет пафоса завывающего ветра и белых барашков на гребнях, так, небольшая волна, при которой никакой качки не чувствуется. Селим стоял за штурвалом, Арнольд пил уже второе пиво, ребята исчезли внутри гулеты, а я смотрел на Дениз, которая только что вышла на солнечный свет, чтобы позагорать.
Первый раз я видел Дениз в купальнике. Меня зазнобило, это было невольно. Все предыдущие дни я гнал от себя нарастающее чувство, понимая, что ничем, кроме очередного краха, закончиться оно не может. Мы слишком разные, мы абсолютно разные, и дело не в том, что она турчанка, а я русский, хотя…
Хотя именно в том, не надо обманывать себя, надо всегда называть вещи своими именами. Она турчанка, я русский, у нас разные ментальности, мы отличаемся, как день и ночь, нам никогда не найти общего языка.
Я даже не знаю, что сказать ей, какие слова найти. На днях Мамур преподал мне урок турецкого, с уклоном в интимную лексику. Мой хитрый друг явно понял, зачем мне это понадобилось, и, покуривая со мной на пару кальян, начал вдруг рассуждать о том, как его сестре не хватает мужского внимания. Только вот закончил это вбитой накрепко, как гвоздь, фразой, «жаль, что ты не турок!», а потом перешел непосредственно к тем словам, которые турок бы на моем месте не преминул сказать.
Например, я мог бы сказать ей «джаным беним», что значит «душа моя», только я никогда этого не сделаю, потому что фразу эту здесь не говорит только глухонемой. Если идти по улице и слушать, внимательно, очистив свой мозг от всех мыслей и открыв его случайно влетающим словам, то окажется, что это нечто наподобие «привет» или «здравствуйте», формула вежливости, знак радушия, не более. Мне нравится такое обращение, как нравятся и люди, что говорят это друг другу, но Дениз заслуживает иных слов, по крайней мере сейчас, когда я смотрю, как она стоит на корме, подставив всю себя солнцу.
Нет, в ней нет ничего особенного, обычная женская фигура, которую нет смысла расцвечивать восторженными эпитетами, но меня к ней тянет, вот в чем все дело!
Меня не смущает ее небольшая полнота, от этого лишь выигрывают бедра и грудь, мне нравятся ее плечи, длинная, гордая шея, все же я начинаю заигрываться, сейчас наступит черед восточной велеречивости, чего следует избежать, лучше вновь вспомнить урок Мамура и вызвать из памяти еще несколько слов.
Например, я мог бы ей сказать «ашкым». Или «севгилим». Означает это одно и то же, любимая, интересно, гордая турчанка сразу заедет мне в глаз, или позовет брата, чтобы он разобрался с crazy russian? Безумный русский сидит прямо на палубе, неподалеку от загорающей любимой, и играет в слова, бросая их на палубу, как кубики, интересно, что получится?
Пока получается то, что я внезапно ответил себе на главный вопрос, что же происходит со мной в последнее время. Я влюбился. В свои-то сорок два года, да вдобавок ко всему в турчанку! Я оглядываюсь, где-то поблизости должна быть тень Леры, ведь она не может допустить ничего подобного, даже те женщины, что уходят сами, не терпят, когда им находят замену, это в женской природе, и с этим ничего не поделаешь.
Но тени нет, небо безоблачно, все так же немного волнит море. Дениз зовет Мамура, надо, чтобы он намазал ей спину кремом от загара. Тот где-то пропадает, наверное, говорит о чем-то с капитаном или развлекает Арнольда, который с пива перешел на белое вино и расслабленно вбирает в себя морской ветер, становясь все больше и больше похожим на человека.
И ей приходится звать меня. Она делает это нехотя, протягивает мне крем и поворачивается спиной. Кожа уже горит, я нежно втираю патентованное средство в ее шелковистую спину, опять восточная велеречивость, но я ничего не могу поделать с этим, как и с тем, что прикосновения мои излишне нежны и должны бы ее насторожить.
Главное, не забыть втереть крем под бретельки верхней части купальника, хотя меня об этом и не просят. Но и не сопротивляются. Дениз стоит немного напуганно, я замечаю, как между лопаток скатывается капелька пота. «Это все от жары, — думаю я, — ведь не может она так реагировать на мои прикосновения!»
— Тешеккюрлер! — говорит Дениз и вдруг добавляет: — Джаным беним!
В глазах ее скачут чертики, мне всегда нравилась и нравится эта идиома, вот только наблюдать их я могу недолго. Она надевает темные очки и устраивается на корме поудобнее, уже не спиной ко мне, а в профиль, опершись руками о палубу и чуть изогнувшись назад, отчего мне остается сделать одно, вновь достать кубики слов и начать бросать их перед собой.
Больше подходит кубик со словом «ашк», по крайней мере если верить Мамуру. Это всегда любовь между мужчиной и женщиной, «севги» же относится и к другим понятиям, хотя ни призрак матери, ни далекая родина меня сейчас не интересуют. Но кубиков много, они падают на доски палубы один за другим, и, скорее всего, мне выпадет тот, что закатывается под самый борт яхты. Когда я беру его в руки, то он жжется, мне приходится перебрасывать его с ладони на ладонь и дуть, как на горячий камешек, только что вынутый из огня или из кипящей воды. А когда кубик остывает, то на нем проступает странное слово, «севда».
Как сказал мне Мамур, докуривая кальян в тот вечер:
— Понимаешь, ашк это просто love, а севда…
Он мог не объяснять, ведь я специалист по безумию, так что просто любовь от сумасшествия, того, что в английском именуют crazy love, отличить могу.
Как могу сказать, что не в восторге от того, что кубик именно с этим словом оказался у меня в руках.
Дениз будто чувствовала, что происходит со мной, она сидела на корме прекрасным, солнечным терракотовым изваянием и позволяла любоваться всеми изгибами своего тела, хотя какая из женщин лишена кокетства?
По правому борту показалась та самая «Конкордия», где все и началось. Если приноровиться, то можно увидеть и катер мамуровского отца, но мы довольно далеко от берега и идем все дальше и дальше на запад, хотя пора бы уже повернуть. Скоро солнце перевалит зенит и начнет быстрый бег к сумеркам, а к этому времени нам уже надо ступить на остров, иначе переломаем себе ноги и головы.
Заметание следов, обманный финт, возможность обходного маневра, вот чем был вызван наш странный отход от курса, видимо, это в крови у тех, кто унаследовал гены местных пиратов и контрабандистов, идти в одну точку, но оказаться в другой, и именно тогда, когда тебя там не ждут.
— Обед! — зычно крикнул Селим. — Затем поворачиваем.
Он не ведал сути этого заметания следов по эгейским волнам, но его наняли на сутки, и он честно отрабатывал свои деньги.
После обеда Арнольд, уже изрядно поднабравшись, прилег в каюте, велев разбудить его, когда мы наконец придем на место, а Мамур внезапно взял гитару и заиграл песню, от которой у меня вдруг защемило сердце, в буквальном смысле слова, да так, что мне пришлось встать и вздохнуть полной грудью морского воздуха, лишь тогда боль прошла.
— Это старая песня, — сказала Дениз, когда стих последний аккорд, — ее написал Эркин Корай.
— Он кто?
— Бог! — серьезно произнес Мамур. — Он знает о жизни то, чего не дано всем нам. В прошлом году он давал концерт здесь, в замке, и пел ее, я не выдержал и подошел к нему после концерта, он показался мне очень усталым, как и положено Богу, но он не отказался поговорить со мной…
— А про что там?
— Про небесные звезды, которые смотрят на тебя издалека, проводят с тобой всю ночь до самого утра, дежурят у твоего изголовья, выслушивают твои жалобы, все уходят, только они остаются, они единственные твои друзья, эти небесные звезды, когда начинается дождь, они плачут вместе с ним, они ищут тебя, пытаются разглядеть среди облаков, только их заботят твои беды…
— Боги все знают про одиночество! — сказал я.
— Пойду вздремнуть, — ответил Мамур и скрылся в каюте.
Гулета уже развернулась и снова шла на восток. Вскоре покажется силуэт Черного острова, Джабраил с Ахмедом мыли палубу, опять стало чувствоваться напряжение, на обрывок карты, что оказался у меня в руках, полагаться нельзя, это я знал точно, но вот что делать?
— Тебе понравилась песня? — услышал я голос Дениз.
Она тихо подошла и села рядом, уже одетая, в майке и джинсах. Без косметики глаза ее казались беззащитными, я не мог не смотреть в них, хотя и чувствовал, что поведение мое иначе, чем наглым, не назовешь.
— Понравилась! — ответил я.
— Это заметно, ты так слушал, что понятно, от чего ты сбежал…
— От чего?
Она улыбнулась краешками губ, а потом выдохнула это ненавистное мне словосочетание:
— От одиночества!
Мне хотелось рассказать ей про все мои тени и призраки, про ангелов, что некогда были со мной, но оставили меня, непонятно за какие грехи. И про то, что я сдуру влюбился в нее, хотя смысла в этом нет никакого, нам никогда не быть вместе, кто я для нее? Всего лишь очередное мужское пятно, да еще иной национальности и вероисповедания, пришелец из другого мира, забавный, но не более.
На горизонте показалась звезда. Все, как и положено, до сумерек еще долго, но Венера уже мерцает над горизонтом. Пройдет пара часов, и она исчезнет, наступит время иных светил, к этой поре мы уже будем на берегу, воплощая в реальность фантомы моего безумия.
Я смотрю на Дениз, мне отчаянно хочется обнять ее и поцеловать, но если сделать это, то все можно разрушить, даже не существующее, более того, не осуществимое. Лучше просто любоваться ее лицом, полными губами, так не похожими на губы Леры, у них между собой вообще ничего общего, русская и турчанка, Полярная звезда и Венера, хотя с той я какое-то время находил общий язык, но эта поняла меня сразу. Понятно, от чего ты сбежал, от одиночества!
Она встает, странно смотрит на меня и уходит с палубы. Что-то промелькнуло, прикоснулось и исчезло, может, давно утерянный ангел внезапно пролетел рядом и махнул напоследок крылом.
— Иди в каюту, замерзнешь, ветер поднимается! — сказал невесть почему оказавшийся опять на палубе матрос Джабраил.
19. Черный остров
Если мир похож на театр теней, то издали Черный остров напоминает контур кита, готового нырнуть в море. Голова и хвост уже под водой, а тело парит над волнами своей многотонной массой. Только в случае с островом это сотни тысяч тонн круто вздыбленных напластований песка и камня, покрытых невысокими и плохо проходимыми зарослями темно-зеленого кустарника, отчего даже на солнце склоны кажутся затянутыми почти черным ковром, накинутым некогда на этот ошметок земли руками самого Бога.
Мы идем вдоль берега, на расстоянии метров двадцати от него. Скоро упадут сумерки, а я все еще не знаю, где отыскать необходимую подсказку, карта больше ничего не скажет, она мертва, как и положено быть тому, что ты получил из рук призрака. Остается лишь смотреть на берег, освещаемый печальными лучами предвечернего солнца, и пытаться самому разгадать загадку: если что и есть здесь, то где?
Скорее всего, это должна быть пещера. Или грот. Отверстие в скале, ход, ведущий к самому центру земли. Береговой склон испещрен большими и малыми дырами, если проверять каждую из них, то этим можно заниматься неделями, если не месяцами. Разве что уповать на провидение, но для этого все равно надо получить какой-то знак, толчок в спину, внезапный удар под дых.
Показывается причал для яхт, сейчас он уже пуст, все гулеты и катера ушли обратно в Бодрум. Никто не встречает нас, только местный секьюрити и по совместительству матрос принимает у Ахмета швартовы и долго ворчит, пока Мамур не дает ему несколько смятых лир, что моментально исчезают в кармане донельзя выцветших джинсов.
Мы ступаем на доски причала, после дня в море нас всех немного покачивает. У меня еще есть час, чтобы крикнуть «Эврика!», и если я ничего не придумаю за это время, то можно и самому нырнуть где-нибудь здесь, найдя местечко поглубже, да еще чтобы было побольше камней, о которые так просто размозжить голову.
Арнольд явно устал. Не знаю, догадывается ли он, что ему дурят голову, если честно, мне бы этого не хотелось, кто знает, что может выкинуть разъяренный бык, привыкший у себя на родине решать все проблемы если не одним, то двумя способами, силой и хитростью, и я точно знаю, какой он выберет на этот раз.
Мамур будто догадывается о моих страданиях, он опять находит местного турка и о чем-то говорит с ним, тот улыбается в ответ и исчезает в уже закрытых на ночь дверях кофейни. Нас подзывают взмахом руки, и Мамур с гордостью объявляет, что сейчас вот мы перекусим, ну а потом пойдем на дело. При этих словах он внимательно смотрит на меня, мол, думай быстрее, больше я помочь ничем не смогу.
И я думаю.
Закрываю глаза и стараюсь хоть что-то увидеть.
В воздухе пахнет жареным мясом, нам готовят шиш кебаб. Арнольд ободрился, не могу сказать, что у него подобрели глаза, но еще ведь не вечер, точнее, не поздний вечер, не ночь. А нам нужна именно ночь, ведь лишь под покровом тьмы, когда лунная дорожка спокойно уляжется на воде, можно точно проследить, куда она ведет, и не исключено, что это та самая волшебная нить, на другом конце которой нас будет ждать черная яма, уводящая в глубь земли.
Бред, конечно, впрочем, как и все, что составляет суть моей жизни.
Мы ужинаем прямо на берегу, мясо с шампура, салат, ракы, чему особенно рад Арнольд.
Мы с Дениз не пьем, команда перекусывает на гулете.
Время начинает убыстряться, хотя до полного разгона маятника еще остается запас хода.
Сытый и подвыпивший Арнольд вдруг решает поговорить. Вначале ему приходит в голову взять у Мамура урок турецкого матерного языка. Я выступаю переводчиком. Арнольд произносит слово, мне надо изобразить его на английском, а турецкий вариант он смешно воспроизводит несколько раз кряду. Видимо, все это для того, чтобы блеснуть потом в компании своих российских друзей и партнеров.
Дениз это не нравится, но сделать она ничего не может, клиент, как известно, всегда прав, даже если и вызывает омерзение. Хотя есть старая фраза, что деньги не пахнут, только даже сам Арнольд усомнился бы в ее правоте.
Она встает из-за стола и идет на берег, ближе к воде, которая уже почти не видна в упавших сумерках.
— Тебе она нравится! — внезапно говорит мне, сыто рыгая, Арнольд. — Да она и вправду ничего, только что ты теряешься!
Я не хочу говорить с ним о том, что для меня стало столь важно за эти последние дни, с кем угодно, но только не с этим моим соотечественником.
— А я люблю иностранок, — продолжает он, — вот помню, в Шанхае, на переговорах, мы вначале ели змей, а потом взяли китайских проституток, очень даже ничего, такие маленькие все и милые!
Коренастый и широкоплечий Арнольд с маленькой и милой китаянкой, картинка, достойная увековечения. Я пытаюсь вспомнить имя хоть одного китайского художника, который мог бы изобразить подобное, но не могу.
— Про этот остров есть легенда? — вдруг спрашивает Арнольд.
Мне лень вновь тормошить Мамура, и я решаю выпутываться сам.
— Есть, как без нее!
— Опять про какую-нибудь девицу, бросившуюся с утеса?
На самом деле я немного знаю об этом острове, еще пока проживал в «Конкордии», наш отельный гид пыталась запродать мне сюда экскурсию и кое-что порассказала.
О горячих источниках, которые якобы лечат.
Об очередной пещере с озером, в котором купалась Клеопатра, она, если верить местным экскурсоводам, купалась здесь везде. На самом деле трудно представить, чтобы одна женщина могла освятить своим телом чуть ли не каждое озерцо, сделав его впоследствии приманкой для страждущих туристических толп.
Да Бог с ней, с Клеопатрой, для Арнольда у меня найдется кое-что получше.
Если пойти от пирса вправо, по узенькой тропинке, то в конце ее будет несколько строений. Это приют для одиноких сердец, хотя как он называется на самом деле, того я не знаю. Лет двадцать назад один очень богатый стамбульский турок, крупный предприниматель, внезапно потерял то, что называют радостью жизни. Ему стало не просто скучно, он постоянно пребывал в депрессии, хотя видимых причин не было, дела шли удачно, в семье тоже все было хорошо, но что-то жгло и жгло его изнутри, пока одним холодном стамбульским вечером, когда Галатский мост был скрыт за пеленой так редко здесь идущего снега, он…
— А как его звали? — спросил Арнольд.
Имя находится сразу, будто лежит у меня в ладони.
— Гурхан, — отвечаю я, — что-то типа «Сильный хан»…
— А, — говорит Арнольд, — ну, продолжай…
Вечерняя звезда уже скрылась за горизонтом, уступив место целой россыпи созвездий. Выплыла и луна, скоро пора в путь.
— Так вот, он вдруг понял, что всю свою жизнь занимался лишь одним, зарабатыванием денег, а ведь кто знает, сколько дней еще отвел ему Аллах и не стоит ли потратить их на другое? На следующий же день он сел на самолет и улетел в Бодрум, построил на этом острове небольшой отель и начал в нем жить сам и пускать туда тех, кто так же, как он, нуждался в успокоении сердца. Вечерами он ходил на берег, садился у воды и ждал, вдруг Аллах заговорит с ним и он поймет что-то такое, ради чего стоило бы жить дальше. Вдали от Стамбула, этого города городов, столицы мира, которую он так любил.
— Ну и что? — спрашивает Арнольд.
— А ничего, — говорю я, — просто у каждого из нас наступает в жизни момент, когда пора задуматься, зачем ты живешь на этой земле.
Я могу говорить так еще долго, но стоит ли рассказывать Арнольду о добре и зле и тому подобных вещах, которые навряд ли интересуют его.
— А почему в Бодрум и почему именно на этот остров? — внезапно спрашивает Арнольд.
— Здесь место силы, — не задумываясь, отвечаю я, — тут те сгустки энергии, которые несут в себе память тысячелетий, живя здесь, ты приобщаешься к вечности, это Элизиум, в котором стоит закончить свой путь!
— Бред какой-то, — потягиваясь, говорит Арнольд и встает из-за стола.
Мне надо сходить за Дениз, а потом мы отправимся дальше, я уже знаю куда, лишь одна из пещер запомнилась мне, и если лунная дорожка указывает на нее, то это явно будет не мой выбор.
Дениз сидит на берегу, прямо на песке, смешанном с галькой. Ни разу я не видел ее такой задумчивой и напряженной. Если бы мог, то обнял бы ее сейчас и прижал к себе, но это из разряда грез, фантазий, иногда я всерьез думаю, что с призраками мне общаться проще, чем с живыми, тех я не боюсь, те привычны, и от них знаешь, чего ожидать, а от живых…
Терпеть не могу многоточия, но порою лишь они способны придать завершенность выстраиваемой картине мира.
И тут на берегу появляется мой пес. Этого следовало ожидать. Еще при его жизни он всегда возникал именно в те минуты, когда мне требовалась поддержка, тыкался носом в ладонь, позволял погладить себя по лобастой голове и холке. Часто, когда мы уходили на вечерние прогулки в ближайший к дому лесок, от которого сейчас не осталось ничего, кроме памяти, он, надолго исчезнув среди темных силуэтов деревьев, вдруг будто чувствовал мой мысленный зов и оказывался рядом.
Сейчас я его не звал, но этого и не понадобилось. Он стоял рядом, часто дыша после быстрого бега, красивый, мускулистый, готовый разделить со мной как радость, так и любое горе.
Ткнулся мордой в ладонь и облизал ее большим, влажным языком.
— Зябко! — сказала Дениз.
Пес смотрел на нее и улыбался. Никогда и никого я не любил так, как его, в этом можно признаться сейчас, когда он давно живет в параллельном мире. Конечно, если бы в свое время Лера родила мне дочь, то эта любовь бы перевесила, но что толку постоянно с сожалением думать о прошлом, Лера — тень, мой пес — призрак, а Дениз недостижимая мечта, и с этим придется смириться.
— Эй, вы где? — Мамур сбегает на берег, пес растворяется в наступившей ночи, а мы идем обратно, пора грузиться на яхту и отдавать швартовы.
Вначале я думал, что проще будет идти на лодке, но ветер дул со стороны Бодрума, и на веслах нам пришлось бы добираться не один час. Лодка понадобится, когда придет время высаживаться на берег. Селим уже приготовил ее по нашей просьбе, нагрузив припасенным скарбом — мощными фонарями, парой лопат, прочной и длинной веревкой.
Лунная дорожка поймала нас почти сразу же, как мы отошли от берега, ее серебристый свет манил, втягивал в себя, будто в воды магической и страшной реки.
Тихо, лишь шум дизеля да плеск волн, вот и все, что слышно.
Берег был неразличим, я не представлял, как найду нужное место. Арнольд сидел на корме и курил, Мамур о чем-то разговаривал с Дениз. Поток серебра на воде был сплошным и увлекал в открытое море.
Как вдруг я увидел тоненький ручеек, ведущий к берегу, ответвление от основного русла, струйка расплавленного лунного металла, уходящая в сторону.
— Селим, — крикнул я, — стоп!
Шум двигателя стих, слышен лишь говор волн. Затем раздался характерный звук опускаемого якоря, скрежет цепи, гудение лебедки, всплеск воды.
Первым в лодку спрыгнул Мамур, затем Арнольд, притихший, будто наконец-то понявший, во что вляпался. Наша очередь с Дениз была последней, опускаться по веревочной лестнице неудобно, особенно когда лодка не стоит на месте, ее то подымает, то опускает волнами.
Мамур сел на весла и погреб в сторону берега, следуя всем извивам серебристого ручейка.
Появился берег, он был темным, можно даже сказать, черным. Море тоже было аспидным, вызывающим скорее чувство страха, чем привычных ласки и нежности.
Я не выдержал и зажег фонарь. Нам оставалось всего метров пять, но прямо к берегу подплыть было нельзя, начались камни, пришлось остановиться и выпрыгнуть в воду, хорошо, что только до колена.
Сначала мы перенесли на берег скарб, потом на руках вытащили лодку. Серебристый ручеек не исчез, он двигался хитрой змейкой по берегу, упираясь в самом конце в черное отверстие.
— Я не хочу туда! — сказала Дениз.
— Костер бы развести! — то ли нам, то ли самому себе проговорил Арнольд.
Мы с Мамуром, подсвечивая себе фонарями, набрали разбросанного под скалами плавника. Он был сухим, и костер разгорелся быстро. Языки пламени вырывали из темноты кусочки берега, часть моря и ту черную, мрачную дыру, куда нам придется лезть совсем скоро, может, что и прямо сейчас.
Хотя никому этого не хочется. Одно дело размышлять об утерянных сокровищах госпитальеров, а другое — полезть во чрево земли, где еще неизвестно, что найдешь.
— Один страхует, двое лезут! — говорю я. Сначала по-английски, затем по-русски.
Арнольд начинает разматывать веревку, делает на конце петлю и ныряет в нее.
— Нет, — останавливаю его, — я первым!
Мы меняемся местами. Мамур держит страховочный конец, Дениз сидит у костра, такая же задумчивая и красивая, как на берегу у пирса, где я встретился с призраком своего пса.
В дыре влажно и душно, свет фонаря вырывает из темноты то кусок каменной стены, то покрытый налетом помета летучих мышей пол. Потолок, стены, пол, странно применять эти слова к пещере, хотя чем дальше мы продвигаемся вглубь, тем все больше ощущаем себя в трубе, кишке, сужающемся с каждой минутой лазе, пока наконец не застреваем в узком месте этого дьявольского прохода, куда нас невесть что занесло, и тут до меня вдруг доносится стон.
Арнольд тоже слышит его и начинает кричать. Не думаю, что ему мерещатся скелеты, стоящие на страже сокровищ госпитальеров. Скорее всего, что, как и я, он понимает: в пещере кто-то есть!
20. Зеркала
Ей снились маленькие золотые рыбки с бриллиантовыми глазами. Они не были живыми, каждая чешуйка странно оттопыривалась, под некоторыми таинственно мерцали маленькие аккуратные жемчужины, отчего возникало ощущение, что тело рыбки усеяно множеством серебристо-матовых шариков, те же глаза, но поменьше. Не рыбка, а прибор ночного видения, лоцман очередного кошмара, вот сейчас они поплывут, и тогда она сможет увидеть все, что творится там, где солнце и день, хотя Марина уже потеряла счет часам и минутам. Время застыло, до сих пор до нее не доходил смысл этой фразы, но за те дни, что она здесь, ей удалось научиться чувствовать каждое мгновение, надо было лишь прислушиваться к биению собственного сердца.
Только оно говорило, что жизнь продолжается, все остальное настаивало на ином. Подвернутая при падении нога не давала нормально двигаться, любое передвижение давалось с трудом, хотелось кричать от боли. Налипшая на тело грязь раздражала кожу, казалось, что по ней кто-то ползает, жучки, паучки, прочие мерзкие твари. Есть женщины, которые спокойно относятся к насекомым, в отеле она сама видела супружескую пару, восторженно разглядывающую большущего жука, случайно заползшего в ресторан, на носу у него был рог, и из-под панциря выдавались три ряда крепких, мохнатых ножек. Ее же тогда чуть не вытошнило, пришлось срочно идти к себе в комнату и долго стоять под душем, пока это ощущение встречи с чем-то отвратительным и мерзким не исчезло, смытое горячей водой.
Стук сердца — это единственное, что отмеряет здесь время. Да еще звук капающей воды. С этим ей повезло, по крайней мере, она может пить, пусть вода просто стекает по стенке пещеры тоненькой струйкой и не видно, какая она. Скорее всего не очень чистая, в ней полно всякой гадости, которая начинает пожирать ее изнутри, но это вода, можно набрать немного в ладонь, поднести ко рту, протереть лицо, почувствовать, что ты еще жива.
Во всем остальном движение времени остановилось. Хотя так и должно было произойти, если ты начинаешь бежать, то остановка неизбежна, опять эти золотые рыбки, кто сказал, что они красивые? Намного страшнее жуков и прочих ползающих многоногих гадов, в предыдущих снах у них не было зубов, сейчас же они появились, тоже бриллиантовые, как и глаза, пасть открыта, это уже не золотые рыбки, а пираньи. Как-то она смотрела фильм про них, еще дома, вместе с отцом, мать была в командировке, в Москве, а они коротали время вдвоем. За окном мело, стояли жуткие морозы, на экране телевизора было жаркое тропическое лето, летали огромные бабочки, которых можно было не бояться, а потом показали реку, кишащую этими прожорливыми тварями. Тогда она и подумала, что хорошо бы уехать туда, где лето долгое и жаркое, но чтобы не было пираний и прочих неприятностей. Кто мог знать, что произойдет все это, и время остановится, и она будет лежать на дне пещеры, а вокруг начнут мельтешить странные создания, напоминающие то ли золотых игрушечных рыбок, то ли отвратительных созданий с множеством острых и неприятных зубов.
Если бы она не увидела в то утро Озтюрка, то ничего бы этого не произошло. Еще вечером все шло иначе, он улыбался ей, они танцевали в диско-баре, что рядом с отелем, а потом он позвал ее с собой в Бодрум. У нее не было выходного, и она опять нарушила правила, но ничего поделать с собой не могла. Поехали они на такси, платил Озтюрк, побыли в одном клубе, затем в другом, опять танцевали, курили кальян, а потом целовались у моря, она была готова уже на все, но Озтюрк сказал, что еще не время, и улыбнулся как-то очень нежно, она гладила его руки, ей никогда еще не хотелось так, как сейчас, но ведь действительно, не на пляже этим заниматься, чтобы потом вычищать отовсюду песок. — Ты меня любишь? — спросила она. Он ничего не ответил, ни «ашкым», ни «севгилим», просто улыбнулся, взял ее за руки и повел в сторону bus station, по-турецки они называют ее смешно, «гараж».
Долмушики уже ходили, скоро наступит рассвет.
Ночной охранник у входа в «Конкордию» сделал вид, что их не заметил, лишь подмигнул им и отвернулся. Они проскользнули в ворота, скоро она уже спала, а проснулась с каким-то идиотским чувством, будто все кончено и больше уже никогда и ничего не будет. Ее ломало от недосыпа, надо было идти на завтрак и потом приступать к этим ежедневным играм с отдыхающими, улыбаться, разговаривать, опять улыбаться, хотя хотелось одного, остаться в постели, повернуться на живот, обнять подушку, уткнуться в нее и зареветь.
Но пришлось встать и пойти.
Лучше бы она этого не делала. После завтрака, когда настала ее очередь идти на пляж и обходить загорающих и ленивых постояльцев, отмахивающихся от нее в этот предполуденный час, как от мухи, что мешает наслаждаться всеми прелестями отдыха у моря, Марина вдруг увидела Озтюрка. На нем висла крашеная белобрысая девица из Красноярска, приехавшая в отель всего пару дней назад в компании с еще одной девицей, только уже черненькой.
До этого они не отползали от бассейна, разве что делали несколько шагов в сторону бара. Кокетничая и посмеиваясь, брали у Махмуда, красивого бармена в белой рубашке и черных брюках, по очередному коктейлю, да так и проводили время. Лишь во время обеда оставляли свои лежаки, но потом появлялись опять, жирно намазанные кремом от загара и уже хорошо поддатые, плюхались в бассейн, опять пили коктейли, в общем, отдыхали, как и большинство соотечественниц и соотечественников.
Марина насмотрелась на им подобных. Иногда ей становилось стыдно, но потом она вспоминала родину, и стыд исчезал, все было естественно, иначе и быть не могло, вырвавшись из всех этих богом забытых городов, сложно не пойти в отрыв, даже жители столиц, и те сходят с ума, а что остается другим?
Порою ей было неловко, что остальные над русскими посмеивались, хотя не над всеми. Были нормальные, иногда даже улыбающиеся и говорящие на английском или французском, но таких было мало, сейчас же она просто была готова убить любую русскую, да и любого турка.
Первым нельзя верить, она знала это еще с тех пор, как лучшая подруга переспала с ее парнем, хотя в родном городке мужиков много, а вот нормальных парней нет, нефтяники ищут там другое, не женщин, а деньги. Больше всего ее поразила реакция подруги, когда, войдя в комнату, Марина увидела их в одной постели.
— Ну и что? — сказала та.
А потом вдруг добавила:
— Если хочешь, присоединяйся к нам!
С тех пор они не виделась. Подруга, как и тот Маринин парень, давно числились под графой «бывшие», но осадок, горькая мерзость во рту, ощущение нечистоплотности остались. Может, именно от этого она и сбежала сюда, в райское место, когда-то именовавшееся Мюсгеби?
Туркам верить тоже нельзя. Они лживы, она убедилась в этом сама сегодня. Кто заставлял Озтюрка говорить ей вчера нежные слова, танцевать с ней, чувствовать себе королевой?
В Марину как бес вселился, такого с ней еще никогда не было. Если мир похож на зеркало, то сейчас оно расколото. С неба падают блестящие осколки, только амальгама покрыта множеством мельчайших трещинок, и, как ни вглядывайся, невозможно увидеть истинную картину того, что было вчера, все изменилось, стало другим, даже лицо Озтюрка выглядит ужасно, не говоря уже о его спутнице с размалеванными глазами вампирши и выпирающими изо рта клыками.
У подруги тоже были такие. Когда Марина смотрела, как они бесстыдно лежат на кровати, даже не натянув на себя одеяла, то под ослепительным электрическим светом вдруг разглядела, что из уголков рта у нее выступают длинные, желтоватые клыки, с которых капает кровь. И рот весь был в крови, как у волчицы после охоты. А у него на шее был хорошо заметен след укуса, и был он какой-то другой, с отсутствующим лицом мертвенно бледного цвета, то ли жертва, то ли сообщник, трудно вспомнить сейчас.
На шее Озтюрка тоже заметны следы, она это хорошо видит. Если поднять с земли осколок с не успевшей потемнеть амальгамой и поймать в него луч солнца, то она может ослепить их и проскользнуть невидимой. Вот чего она хочет больше всего, стать невидимой, исчезнуть, проникнуть за разбитое зеркало, где можно пересидеть, переждать нагрянувшее унижение. Хорошо, что он сам отказался вчера от ее тела, сейчас бы она не смогла пережить этого, пусть и звучит подобное смешно.
А так лишь исчезнуть, скрыться, сбежать.
Через час она была в Бодруме. Город, который обычно вызывал восторг, стал вдруг чужим, наполненным обидой и слезами. Уже наступила жара, хотя безумные отдыхающие лениво бродили вдоль набережной, сидели в кафе и ресторанчиках, толпились у входа в замок, который всегда казался Марине чем-то таким, что скрывает в себе множество тайн. От этого ей становилось не по себе, каменные стены будто пришли из зазеркалья, принеся с собой напоминание об иных временах, намного более жестоких, чем то, в котором ей выпало жить.
Она ни разу не осмелилась пройти сквозь его ворота. Да и не было времени. Оно появилось сейчас, но зеркало ведь уже разбилось, а значит, мир стал другим. Можно, конечно, пойти по лавкам и найти новое, у нее есть с собой деньги, должно хватить, но как правильно задать вопрос продавцу, который еле-еле говорит по-английски, скажите, у вас тут нет такого зеркала, в котором я могла бы увидеть свою другую жизнь?
Опять слезы, сегодня она плачет и плачет. Проходящий мимо пожилой турок что-то ласково говорит ей, но она ненавидит и его. Нет, она зря остановила свой бег, надо продолжать, вот море, в нем острова, добраться и затеряться, и чтобы ее никто и никогда не нашел!
Катера ходят весь день, проще всего добраться до Черного острова. Марина встает в очередь у пристани, впереди пара смешливых англичан, позади то ли французы, то ли бельгийцы, они живут все еще там, за зеркалом, в другом мире, где солнце и жара, ветер с моря несет прохладу и все кажется восхитительным, как и ей прошедшей ночью.
Внезапно она понимает, что больше не может плакать.
Брызги морской воды попадают на лицо, неужели они заменяют ей слезы?
На катере до острова всего минут десять, ну, может, пятнадцать. Вот они уже у пирса, она поднимается по качающемуся трапу и думает, что все же она жуткая трусиха, вдруг трап сейчас сломается и она упадет в воду?
А может, правильно это называть не трап, а сходни? С отцом они часто играли в слова, если она не вернется, то трудно представить, что с ним будет, хотя и мать тоже будет реветь белугой, почему так говорят, что это значит?
Белуга реветь не может, ведь это рыба, если бы она была сейчас дома, то спросила бы об этом отца, он точно знает, он всегда знает ответы на все вопросы, но если спрашивать, то о другом.
О зеркале, можно ли склеить его обратно и что она в нем увидит.
Хотя она знает, что он ответит. Зеркал много, если разбилось одно, то это, конечно, плохо, но не стоит отчаиваться, надо просто найти другое и посмотреть в него. Там тоже целый мир, и навряд ли хуже, чем исчезнувший.
Приехавшие с ней смешливые англичане пошли смотреть на пещеру, где, по преданию, в маленьком озерке купалась Клеопатра. Она потащилась за ними. Заходить в воду нельзя, можно только смотреть. Наверное, во времена Клеопатры вода эта и отличалась какими-то волшебными свойствами, но сейчас просто подсыхающая лужица, от которой еще и странно пахнет, наверное, какой-то газ, тут неподалеку источники, если надышаться, то можно потерять сознание, впрочем, она и так его уже потеряла.
Англичане возвращаются на том же катере, на котором они все вместе сюда приплыли. А ей не хочется, лучше уйти от всех, дальше по берегу. Хорошо, что она надела джинсы, пока спускалась к морю, попала в заросли колючего кустарника, исцарапала все руки, зато ноги остались целы.
Берег покрыт камнями, иногда вода подходит прямо к скалам и приходится идти по дну, аккуратно переставляя ноги, удерживая равновесие, чтобы не упасть и не переломать их.
Наверное, стоило вернуться вместе с этими парнями на катере, но ее что-то будто подталкивает в спину. Марина не может остановиться, слезы давно высохли, но разбитое и помутневшее зеркало все не дает покоя.
А потом это и произошло. Она дошла до маленькой бухточки, которая показалась такой милой и уютной, ноги болели, ей ведь не в привычку так много ходить, перепрыгивая с камня на камень. Хорошо бы развести костер и подсушить джинсы, но у нее нет с собой спичек, да и солнце еще палит вовсю, обсохнет и так, а потом пойдет обратно. Гнев, ярость, ненависть, все это куда-то сгинуло, хотя обида осталась, но она все последние годы живет с обидой, так что одной больше, одной меньше, какая разница!
Тут она и задремала, сидя прямо на гальке, прислонившись к каменистому обрыву, почти вертикально уходящему вверх. А проснулась уже тогда, когда солнце почти подошло к горизонту, море было спокойным, не вода, зеркало, в котором, наверное, и стоило поискать отражение нового мира, если он, конечно, возможен.
Марина встала, ноги болели, лезть по склону было нельзя, а идти обратно по морю не получится, совсем скоро станет темно, и она просто не дойдет до причала.
Придется остаться здесь, хотя это и страшно.
Она огляделась по сторонам. В нескольких метрах от нее, прямо в стене, виднелось черное отверстие, вход в пещеру. Там должно быть тепло и сухо, подумала она, если не заходить далеко, то можно переждать до утра, дура, что с меня взять, устроила развлечение, черт бы побрал Озтюрка с этой крашеной девицей, сидят сейчас в отеле и смеются над ней, а она тут на берегу, и неизвестно, когда доберется обратно.
В пещере оказалось не очень тепло и совсем не сухо, но было все равно уютнее, чем на берегу, где уже стало совсем темно и казалось, что вот-вот из моря на берег полезет всякая нечисть.
Ей пришло в голову, что если пройти еще несколько метров, то там может быть посуше. Шла она аккуратно, стараясь не упасть, но тут кто-то пролетел прямо над ее головой. Марина испугалась, поскользнулась, внезапно правую ногу пронзила резкая боль чуть повыше щиколотки, и она упала.
И кубарем покатилась куда-то вперед и вниз, пока не ударилась о стену и не потеряла сознание.
Придя в себя несколько часов спустя, попыталась встать, вскрикнула от боли и снова опустилась на землю. Свернулась клубочком и заплакала.
Она действительно сбежала так, что ее никто никогда не найдет. Разве что спустя много лет кто-нибудь забредет сюда и обнаружит кучку костей и череп. И осколки разбитого зеркала, которые она так и не смогла собрать. Как не смогла добыть себе нового, с ясной и ничем не замутненной амальгамой.
21. Салат из осьминогов
Дороги из Бодрума до Гюмюшлюка минут сорок, если ехать на долмушике. Вначале мимо холмов, поросших оливами, затем слева начинаются лимонные и мандариновые сады, а справа продолжаются оливковые рощи. Одна сторона дороги серебристая, разве что иногда попадаются тусклые проплешины обгоревшей земли, а другая радостно-оранжевая и восхитительно-желтая. Мандариновые нравятся мне больше лимонных. Иногда я думаю, что если бы родился в этих краях не в прошлом перерождении, а в этом, то перед домом у меня обязательно росло бы старое, узловатое дерево, покрытое не только листвой, но и маленькими оранжевыми мячиками, как елка из моего детства. Почему-то было положено вешать рядом с игрушками и мандарины, делала это бабушка, а я стоял рядом и заворожено смотрел, как между зелеными колючими лапами покачиваются на ниточках воспоминания о чужом и замерзшем лете, казалось бы, навсегда погребенном под метровым слоем снега, засыпавшим двор и улицу.
Мандарины бывали всегда только в Новый год, а морозы всю зиму. И чем я становился старше, тем они мягчали. Наконец исчезли январские сиреневые сумерки, окна больше не покрывались льдистым узором, да и не стало куржака на ветвях деревьев, что росли во дворе.
И двора того не стало, как и бабушки с дедом. Мне сорок два, за окнами долмушика слева уже не мандариновые и лимонные сады, а Эгейское море, не голубое здесь, и не жемчужно-розовое, а глубокого синего цвета, до дома несколько тысяч километров, хотя где он, мой дом?
В России? Как бы я ни пытался забыть о ней, все равно не получается, и дело не в призраках, что никак не отпускают меня, преследуют постоянно, нагоняя то в одном месте, то в другом.
Что им от меня надо? Чтобы я покаялся и вернулся? Попросил прощения? У кого?
— Приехали, — говорит Дениз, — Гюмюшлюк!
Когда я пригласил ее в ресторан на наградные, полученные от Арнольда, она сама выбрала это место. Турки любят бывать в нем, отчего-то считая, что лучших рыбных ресторанчиков не найти по всему бодрумскому побережью. Что же касается Арнольда, то тому так понравилось быть спасителем, что он не поскупился на оплату, забыв про так и не найденные сокровища госпитальеров. У него брали интервью, его снимало турецкое телевидение. Маринины родители, каким-то образом прослышав про чудесное спасение дочери, собрались прилететь за ней, так Арнольд оплатил им билеты туда и обратно, хотя я абсолютно не верил в такое великодушие. Это просто тешило его самолюбие и давало преференции в каких-то неведомых мне играх, которые он вел там, дома, в стране, из которой я сбежал, чтобы избавиться от морока, преследующего меня долгие годы. Но и сейчас он накрывал меня здесь, на пасторальных холмах Гюмюшлюка, рядом с женщиной, которая могла бы стать для меня избавлением от этой напасти, если, конечно, наши судьбы сложились бы иначе и меня окружали бы не порождения тьмы, пусть даже некогда близкие и родные, а ангелы света, хотя кто и когда их видел, мне вот не довелось.
В ту ночь, когда мы нашли Марину и капитан вызвал по рации полицию и врачей, Дениз не отходила от нее до того момента, пока быстроходный катер не унесся обратно в сторону Бодрума, увозя завернутую в одеяла несчастную аниматоршу, все еще не осознавшую чудесного мига спасения.
А на следующий день, когда пришлось давать показания, Дениз уверенно рассказала о том, как ВИП-клиент из России со своим приятелем, то есть со мной, решил пройтись вдоль побережья Черного острова и, увидев вход в пещеру, надумал совершить туда экскурсию, которая известно чем закончилась, очередной миф, рождающийся прямо на глазах.
Когда мы уходили из больницы, где приходила в себя от шока и переохлаждения Марина, нам встретился Озтюрк с большим букетом цветов. Мне еще подумалось, что хоть у какой-то истории в этом мире должен быть счастливый конец, после этого я и пригласил Дениз в ресторан, будто чувствуя, что и самому мне надо делать выбор.
Ресторанчики находились на берегу, до них надо было идти пешком от местной остановки такси и долмушиков, которым въезд к морю был запрещен. Ничем особым от тех, что были в Бодруме или в Ортакенте, они не отличались, разве что пляж возле них был не галечным, а песчаным, и терпко пахло морской травой, выброшенной на него, по всей видимости, последним штормом.
Напротив был маленький островок, до которого можно было дойти, едва замочив ноги. Дениз улыбнулась и вдруг направилась к морю, не оборачиваясь, будучи уверенной, что я последую за ней.
Что я и сделал, только снял на всякий случай сандалии и джинсы да положил их в сумку. Дениз сбросила юбку, но оставила топ, и так мы и пошли по воде, стараясь не поскользнуться и не упасть в воду.
— Заячий остров! — сказала она, когда мы выбрались на сушу.
И пошла вверх, к вершине, по одной из многочисленных узеньких тропинок, пересекающих островок повсеместно.
Было еще жарко, солнце лишь недавно начало клониться к закату. Под кустами действительно сидели зайцы, их было много, они были толстыми и ленивыми, а еще напуганными. Скорее всего, встречей с нами. Прижимали уши, косили глазами. Но так и не покидали своих убежищ, стараясь врасти в жухлую, выгоревшую траву, слиться с кустарником, превратиться в камни, которых здесь было нагромождено множество.
Мы добрались до вершины, за островом было открытое море. Суденышки рыбаков начинали возвращаться с уловом. Я обнял Дениз за плечи, она не сопротивлялась, но и не прижималась ко мне с нежностью и страстью, чего мне бы хотелось. Просто стояла и позволяла защищать себя от сильного ветра, который мог подхватить ее, сорвать с места и унести с этой вершины, в море, с каждой минутой становящееся все темнее и темнее.
— Пойдем! — сказала она и отодвинулась от меня.
Обратный путь занял минут пятнадцать, чувственная пауза, возникшая на вершине, исчезла, у самой воды Дениз вдруг поскользнулась и чуть не упала, я поймал ее и вновь почувствовал магическое тепло ее тела, манящее меня все больше и больше.
И тут опять на меня нашел морок. Я вспомнил нашу последнюю встречу с Лерой, хотя слово «вспомнил» лишь жалкое подобие того, что мне довелось ощутить.
Мы уже не жили вместе, она съехала к тому, с кем живет и сейчас.
Но у меня оставались еще ее некоторые вещи, и она, предварительно позвонив, пришла после работы и даже согласилась поужинать.
Я достал бутылку белого сухого вина, разговор вяло переходил с одного на другое, старательно обходя все опасные рифы, на которые мог наткнуться. Мне ведь так и не было понятно, что случилось и отчего, причем второе намного важнее, с первым еще понятно, женщина может уйти, решив, что с другим ей будет лучше, но вот отчего?
А потом мы вдруг начали вспоминать какие-то милые моменты из нашей прошлой жизни, было их ведь немало, Лера выпила один бокал, другой, в глазах ее я увидел опять те самые искорки, что всегда предвещали в нашей прежней жизни тот момент, после которого она была готова раздеться. И я не выдержал, как она ни отбивалась, я заграбастал ее и унес в спальню. Это было почти изнасилованием, лишь когда я, с силой раздвинув ей ноги, вошел в нее, она вдруг замерла и так и лежала подо мной, равнодушная и безучастная.
Потом сходила в душ, собрала вещи и ушла, не сказав мне ни слова.
Я допил бутылку один, потом нашел початый коньяк и влил в себя лошадиную порцию, от чего рухнул на кровать не раздевшись, уткнувшись лицом в простыни, которые еще пахли Лерой.
Не знаю, отчего эти две женщины сейчас вдруг стали чем-то единым. Дениз похожа на Леру, Лера напоминает мне Дениз. Морок опять улетучивается, ресторанчики на берегу заполняются народом.
Мы выбираем тот, что подальше, в самом конце пляжа, небольшой, над ним гордо развевается турецкий флаг, а при входе в глаза сразу бросается огромный, в полстены, портрет Ататюрка.
Садимся за столик на двоих, улыбающийся официант с телом молодого фавна приносит меню.
Когда-то я тоже был похож на фавна, с кудрями и мускулистым торсом, только вот давно это было, иногда я чувствую себя намного старше, чем мне лет, да и сколько жизней я уже прожил там, дома?
Опять появляется фавн, он откладывает свирель, и берет блокнот с ручкой.
— Ты пробовал салат из осьминогов? — спрашивает меня Дениз.
Фавн подмигивает, в его кудрях заметны листочки, которые он так и не удосужился убрать, вернувшись из леса. Наверное, гонялся за молодыми нимфами, занимался с ними любовью под лесным пологом, с одной ли, с двумя, с тремя, фавново это дело, не мое.
— Салат из осьминогов? — переспрашивает официант и одобрительно качает головой.
А еще кальмары, жаренные во фритюре, и креветки, тоже жареные, одну порцию или две?
Мы остаемся вдвоем, Дениз вдруг протягивает мне ладонь и говорит:
— Посмотри, какая линия жизни!
Мне хочется взять ее руку и прижать к губам, но что-то не дает сделать этого, чем больше эта женщина овладевает моим сердцем, тем больше я понимаю бессмысленность происходящего, ведь ни призраки, ни тени не оставят меня в покое и прошлое постоянно будет рядом.
— Ты был женат? — спрашивает вдруг Дениз.
Я смотрю на тарелку, заполненную салатом из осьминогов, только что принесенную и поставленную передо мной фавном. Розоватые кусочки мяса, овощи, и все это полито уксусом и оливковым маслом. Когда я пробую первый кусочек, то нёбо ощущает вкус той самой забытой нежности, что исчезла из моей жизни много веков назад, это не оговорка, наверное, с момента еще первого прихода в этот мир мне не было так уютно, нежно и хорошо, как сейчас.
— Был, — отвечаю я, — она ушла, этому уже много лет.
— А дети? — продолжает Дениз.
Я смотрю на нее и вижу, что в глазах у нее печаль.
«Интересно, какие бы у нас могли быть дети?» — думаю я, понимая, что об этом ее никогда не спрошу.
— Мне бы хотелось детей, — говорит она, — может, и будут!
А потом вдруг начинает читать стихи. Это даже не турецкий, ее язык я уже начал немного понимать. Тягучие слова скатываются с ее язык одно за другим, я смотрю на ее полные губы, которые шевелятся так, будто произносят то ли молитву, то ли заклинание. Внезапно до меня начинает доходить смысл тех слов, что я слышу сейчас. Без перевода, он не нужен, я могу повторить каждое четверостишие вслед за Дениз, с той же певучей, пришедшей из иного мира интонацией, но я молчу, не перебиваю ее, и лишь когда доходит черед до последней строфы, то подхватываю ее и произношу, но уже по-русски, вместе с ней:
Какие чувства без тебя пробудит Подлунный мир от края и до края? Но если и в раю тебя не будет — Не нужно рая.— Ваши цари писали стихи? — вдруг спрашивает, немного помолчав, Дениз.
Фавн уносит пустые тарелки из-под салата с осьминогами и обещает, что сейчас мы насладимся сказочным блюдом из креветок, таких больших ловят только здесь, в районе Гюмюшлюка.
— Не знаю, — честно отвечаю я.
— А наши султаны писали, это вот одно из лучших у Сулеймана Кануни, я его с детства знаю.
Солнце скрылось, пора бы фавну зажечь свечи.
Мы допиваем вино, от креветок давно осталась лишь кучка мусора.
— Я сама проверю счет, — говорит Дениз, — чтобы тебя не обманули.
— Почему ты не захотела рыбы? — спрашиваю я.
Она не отвечает, только улыбается, ставит на стол пустую чашку из-под кофе и начинает красить губы.
У меня сжимается сердце.
Вот сейчас мы поедем обратно, и весь этот день станет прошлым. Как череда других, иногда не таких счастливых, временами же наполненных жизнью до краев. Но сегодня день особенный, хотя ничего вроде бы и не произошло.
Просто я провел его с женщиной, которую люблю. Или хочу полюбить. Не знаю. Мы с ней как те два путника, что идут вместе по одной дороге, но никак не могут оказаться рядом, между ними стена, и ни дверей, ни ворот поблизости.
Я плачу по счету, чаевые уже включены, фавн может быть спокоен и опять идти в свой лес, к нимфам.
Как там у Сулеймана Великолепного?
Мой верный друг, жизнь смысла не имеет. Любовь ушла. И нет былого лада. Так соловей в неволе петь не смеет, Лишенный сада.Обратно мы едем в такси, Дениз склонила голову мне на плечо и задремала. Водитель даже выключил музыку, хотя для местных таксистов это нарушение устойчивого миропорядка. Я опять обнимал ее за плечи, прекрасно понимая, что больше это в моей жизни не повторится.
Нельзя зависнуть между двумя мирами, как невозможно одновременно жить в прошлом и настоящем. И как бы чудесно ни было проснуться завтра утром с Дениз в одной постели, этого не произойдет. Простит ли мне она отказ? Не знаю, но на ее вопрос, не зайду ли я к ней выпить перед сном, отвечаю «нет», хотя один Бог ведает, как мне этого хочется.
22. Гечмиш олсун
На душе было тяжело. Я все-таки зашел не в ту дверь, да и вообще пошел не по той улице. Это, конечно, метафора, но жизнь и состоит из них. Любовь — метафора, ненависть — тоже. Иное дело, что так и тянет приплести сюда смерть, равно как ад и рай, только это ведь не так, все намного проще, без мистических завихрений и игры бесполезных слов, превращающихся в томительные картинки несуществующей реальности.
Опять вернулся хюзюн. Он накрыл собой Бодрум и окрестности, весь полуостров скрылся в липком мареве, будто прошел очередной пожар, что так часто бывают здесь в высокий сезон. Опалил вершины холмов, пожрал поросшие соснами взгорья, оставил мрачные пустоши после себя да хлопья сажи, что ветер понес в сторону отчего-то безмятежного моря.
Внезапно пошел дождь, неожиданный для этого времени года. Такое здесь случается раз в десять лет, говорят старожилы. Пошел ниоткуда, ни тучки не было на голубом летнем небе. Он смыл следы пожара, липкое марево исчезло, я стоял на набережной, промокший до нитки, а дождь и не думал заканчиваться, может, действительно наступил час, когда должны развернуться хляби небесные, и будет так лить еще сорок дней и ночей.
Море выйдет из берегов, скроется в нем замок, даже самая высокая башня не будет видна из-под бурлящих волн, да и города не будет, смоет дождь белые дома, унесет их за горизонт. Но и горизонта не будет, только стена воды, накрывшая мир. А когда взвоют небесные трубы и все прекратится так же, как и началось, из пучины морской покажутся иные создания, с выпуклыми рыбьими глазами и прекрасными ликами андрогинов. Только навряд ли кто-то из нас увидит их столь близко, чтобы оценить эту красоту.
Набережная опустела, дождь смыл с нее всех гуляющих, замок проступает сквозь хлещущие струи, пока Господь защищает город, то и его хранители стоят на страже. В ливень, в жару, в зимний промозглый холод, когда наступает пора штормов и волны разбиваются о берег, вынося на него остовы разбитых судов да черепа и кости тех, кто еще недавно живым уходил на рассвете в просторы Эгейского моря.
Неподалеку от меня растет большой платан с развесистой кроной. До него ближе, чем до любого кафе на набережной, дождь все равно закончится, но лучше укрыться под деревом, чем продолжать стоять под хлещущими струями воды.
Солнце огромным шаром продолжает катиться по небу, ливень ему не помеха, мне уже не до метафор, я промок до нитки, скорее бы забраться под платан, прижаться к стволу, к морщинистой коре, теплой, несмотря на небесные хляби. Но и душе ведь уже стало легче, тяжесть пропала, будто смыта дождем. А вскоре он закончится, и тогда мир преобразится, может, и во мне что-то изменится и я найду нужную улицу.
Подбежав к дереву, я вижу, что место занято. У ствола на корточках сидит мужчина, явно потрепанного вида. Не стоит думать, что здесь нет бомжей, может, не так много, как у нас, но они есть. Бесприютные, неприкаянные, но удивительно гордые, как и положено тем, кто знает полную меру свободы и независимости и давно уже привык к тому, что никому не нужен в этой жизни.
Мне даже показалось, что я уже видел этого человека. Несколько дней назад я вышел поздним вечером на пирс, было это как раз после того, как я вернулся из города, проводив до дома Дениз, так и не зайдя к ней, чем пустил все развитие сюжета моей жизни по иному пути.
Фонари у моря еще горели, но все обитатели отелей и пансионатов, да и местные жители, уже покинули взморье, отправившись кто в номера, кто по домам, а кто в еще открытые ресторанчики. Пирс же спал, ветер гнал по доскам немногие облетевшие листья, покачивались на волнах успокоившиеся гулеты и рыбацкие катера, да и единственная здесь прогулочная белая яхта, которую нанимали обычно состоятельные европейцы и мои пафосные соотечественники, уже отошла ко сну, лишь горели сигнальные огни да было слышно, как тихо-тихо внутри играет музыка.
И тут я заметил, что кто-то устраивает себе ночлег на лавке, где обычно сидят отдыхающие, любующиеся очередным закатом. Был этот человек в пиджаке, надетом прямо на майку, и мятых широких штанах. Он посмотрел на меня и внезапно попросил сигарету. Добра этого было не жалко, я достал пачку и отсыпал ему половину.
Он бережно спрятал их так, чтобы не сломать во сне, а одну закурил и, пока не домусолил ее до фильтра, смотрел на успокоившееся ночное море с еле заметной волной, пуская струйку дыма, исчезающую в направлении греческих островов.
Странные люди есть везде, и дома мне доводилось встречаться с ними. Я давно уже понял, что они не то чтобы счастливее нас, они просто другие. Не отребье, не лузеры, не потерянные для жизни, а другие, может, немой укор нам, напоминание о том, что жизнь может внезапно повернуться к тебе иной стороной, тогда ты задашь себе вопрос, зачем ты на этом свете, а они…
Мне кажется, они ответ знают.
Мужчина под деревом подвинулся и приглашающе похлопал ладонью по земле.
Дождь начал стихать, скоро он закончится и солнце высушит его следы, набережная опять заполнится народом, и Бодрум станет тем, чем был всегда, городом, дарующим веселье и счастье.
И только я подумал об этом, как мужчина засмеялся. Хриплым, надрывным смехом не очень здорового человека.
Я посмотрел на него и обомлел. Это был тот самый, с кем я летел сюда в самолете. Тот, чей бюст стоит прямо у сквера перед набережной, а еще один у входа в замок. Такого не может быть, это я знал точно, призраки если и приходят, то лишь те, кто знает тебя давно, у них ведь тоже все поделено, и являться просто так — значит посягать на чужую территорию, хотя для него это как раз его земля, а я на ней призрак.
Так что он хранитель, дух этих мест, который знает тут каждый камень и каждое дерево, я же гость, занесенный сюда странным ветром с севера, гость, который никак не может понять главного: что он хочет здесь найти.
Джеват Шакир Кабаагачлы собственной персоной сидел рядом со мной. Я знал, что он умер в тысяча девятьсот семьдесят третьем году, даже был уже на его могиле, ведь никто из тех, кто влюбился в этот город, не может не отдать дань памяти человеку, который и принес ему новую жизнь.
А сейчас мы сидим рядом и смотрим, как идет пусть и стихнувший, но все не прекращающийся дождь. У меня больший опыт в общении с духами и призраками, но одно дело матушка, пес или Лера, живая, но для меня давно будто умершая, и этот сын дипломата, племянник Великого визиря при султане Абдул-Хамиде II, родной брат принцессы Фахрельниссы Зейд, свояченицы иорданского короля, узник Бодрумского замка, ссыльный писатель, познавший сердце этих мест тогда, когда здесь было Аллахом забытое место, подвал на берегу Эгейского моря, хотя «Бодрум» так и переводится с турецкого, «подвал».
Если выпало в империи родиться, надо жить в глухой провинции у моря…Мне хочется спросить его о многом. Например, действительно ли он убил своего отца, застав с женщиной, которую любил, или это сплетни, а отца просто застрелили из принадлежащего Шакиру ружья.
И про то, как он, напечатав в газете статью «О том, как приговоренные к смертной казни идут на виселицу», был арестован и сам приговорен к смертной казни. Что он чувствовал до того момента, пока к нему в камеру не вошел судейский чиновник и не зачитал высочайшее помилование, заменившее казнь пребыванием в замке, где он провел три года?
И где была его камера, в каком из подвалов божественного творения Генриха Шлегельхольта из Темпельбурга?
Сыро ли было в ней, там ли он заболел туберкулезом, скорее всего действительно в одном из этих каменных мешков, куда не проникают лучи света, и даже шум моря не проникает сквозь эти мощные стены.
А главное, что он нашел в этом месте, хотя ответ, кажется, мне известен.
Шакир смотрит на пелену дождя, ветер гонит ее прочь от берега, вот последние капли стучат по кладке мостовой, набережная блестит после внезапного омовения, солнце опять жарит вовсю, появляются чайки, с голодным гвалтом ищут, чем бы поживиться, здесь всегда было так хорошо?
— Было лучше! — говорит он внезапно. — Эти люди… Да, они принесли сюда деньги и процветание, но что-то ушло, хочешь, я покажу тебе, что?
Мы встаем и выходим из-под дерева.
Мой спутник убыстряет шаги, он не хочет, чтобы его увидели и узнали.
Проходим мимо замка, у входа опять очередь.
Сворачиваем в какой-то проход и вдруг оказываемся в том Бодруме, которого давно уже нет. За спиной неотреставрированный, полуразрушенный замок, кучка домиков и лодки, сохнущие на берегу.
Прямо у воды разложены рыбацкие сети, какой-то иной воздух, в нем можно купаться, как в эгейской воде.
Я приглядываюсь к Шакиру. Он небрит, лицо покрыто морщинами. Еще про такие лица говорят «выдублено на солнце». За все время, что я здесь, мне не доводилось видеть подобные, они ушли в прошлое, куда меня и привел призрак, разбуженный дождем.
Его приветствуют, я же невидим, странно так внезапно поменяться местами, самому стать бестелесным и несуществующим.
Мы вскакиваем в уже отходящую от берега лодку, на веслах старый ловец губок, скрюченный кессонной болезнью.
За губками мы и идем, в сторону Гюмбета, сейчас там уже никто не ныряет, но тогда это было тем местом, где улов всегда стоил риска, лодка не доходит до берега, под нами манящая глубина, куда, привязав себя на всякий случай веревкой, и ныряет скрюченный старик, внезапно помолодевший от близости воды.
Я следую за ним, все такой же невидимый и бестелесный.
Губки растут на крутом каменистом склоне, в самом низу.
Множество рыб кружатся в хороводе.
Из пещерки показывается толстая морда мурены, лениво смотрит на нас и опять заползает внутрь.
Если поднять голову вверх, то сквозь толщу воды можно увидеть и блики от лучей солнца, что играют на волнах, тех самых, на которых поджидает нас лодка, где сидит сейчас Джеват Шакир.
Мы поднимаемся, ловец тащит веревочную сетку, полную губок. Шакир помогает ему влезть в лодку, мне помощь не нужна, я уже примостился на корме, ожидая, когда мы пойдем в обратный путь.
Кажется, я начинаю понимать. Это действительно было место свободы, но от него осталась лишь тень, как остается она от всех великих мест. Ведь даже в Иерусалиме, когда ты идешь от храма Гроба Господня до Стены Плача, над которой высится золотой купол мечети Аль-Акса, ты пребываешь в тени былых времен, от которых дошли лишь жалкие отголоски, будоражащие память тем величием человечества, когда боги были намного ближе к нам, чем сейчас, и еще не считали, что мы все для них потеряны, погрязнув в корысти и утратив любовь.
Бодрум, тень великого Галикарнаса, но что делать мне, неужели я опять заблудился и так и предстоит скитаться остаток всех отведенных Господом дней в поисках места, где я почувствую себя своим?
Мы пристаем к берегу почти в том самом месте, от которого отчалили пару часов назад. Хотя время всего лишь иллюзия, я это начал хорошо понимать именно здесь, в Бодруме, два часа равны вечности, тень мавзолея падает на замок, тень от замка скрывается в море, а морщинистый спутник, выйдя на берег из лодки, вдруг оборачивается ко мне и таинственно манит пальцем, ничего не говоря при этом.
Оказывается, что и в жизни с призраками можно найти свое удовольствие.
— Еще бы! — говорит мне Джеват Шакир и открывает едва приметную в глинобитной стене дверь.
Маленький дворик, в центре которого растет одинокое мандариновое дерево. Рядом стол, на котором уже накрыт чай. Мы садимся, солнце перестало нещадно жечь, теперь оно ласкает, нежит, доставляет лишь наслаждение.
— Ты отказался от своей судьбы, — говорит мне Шакир, пригубив янтарный, крепкий и горячий напиток, — а значит, лишился и свободы…
— Но ведь можно вернуть! — возражаю я.
— Вчерашний день? — спрашивает он. — Ушедшую любовь? Мать, которая дала тебе жизнь и с которой ты никак не можешь примириться, даже захоронив ее прах. Она ведь не отпустит тебя, пока ты не поймешь главного…
— Чего? — спрашиваю я.
— Что ты и приехал сюда ради одного, чтобы понять все это и набраться смелости простить. А Бодрум…
Он замолкает, я знаю, что сейчас он произнесет ту самую свою фразу, которая цитируется во всех путеводителях на всех языках. «Не думай, что уйдешь отсюда таким же, как и был. Пришедшие до тебя тоже так полагали, но они ушли, оставив свои сердца в Бодруме…»
Он печально улыбается, нет, он не любит сейчас эти слова. Ему намного милее другие, про лодки и про дома, ты знаешь?
«Лодки, которым наскучит бродить по морям, выходят на сушу и становятся домами или мандариновыми садами», — произношу я вслух.
— У тебя живое сердце, — говорит мне Джеват Шакир Кабаагачлы, — но в нем много злости, постарайся запомнить главное, что, даже ожидая смертной казни и сидя потом три года в каменном мешке, с плесенью и мокрицами на стенах, можно помнить добро, а все остальное…
И он вдруг произносит фразу, которая меняет всю мою жизнь.
— Гечмиш олсун! — говорит Джеват Шакир. — Пусть пройдет!
А потом исчезает, как и положено призраку, хотя я уже привык к тому, что они существуют как им вздумается, совсем не считаясь с желаниями живых.
«Гечмиш олсун!» — повторяю про себя и оглядываюсь по сторонам. Дождь давно закончился, я все еще сижу под деревом, с пятипалых листьев которого скатываются крупные, чистые капли. И тут же рядом приютились несколько бродячих собак, видимо, пережидавших, как и я, ливень под платаном.
— Пусть пройдет! — говорю им и иду в сторону автобусной станции, чувствуя, как затекли от долгого сидения на корточках ноги.
23. Девятьсот первый год хиджры
Уже под вечер, незадолго до последней молитвы, когда над морем сгустились сумерки, а со стороны островов внезапно подул резкий северный ветер, Сулейман повернул коня, тронув поводья.
Было самое начало девятьсот первого года хиджры.
Еще с утра над замком Святого Петра, над его высоким донжоном, развевалось знамя рыцарей Госпиталя, а сейчас ветер трепал полотнище с султанской тугрой.
«Сулейман шах бин Селим шах хан эль-музаффер даима», — было вышито на ней золотом, что означало: «Шах Сулейман, сын шаха и хана Селима, всегда победоносный».
Рыцари покинули крепость. Последний корабль с госпитальерами скрылся за горизонтом. Точно так же несколько недель назад уходили они и с Родоса, время постоянно перемещается из «сегодня» во «вчера», но Сулеймана всегда интересовало, что будет завтра.
Мюнеджимбаши, главный астролог, услышав этот вопрос, обычно напускал на себя задумчивый вид, потом начинал долго что-то высчитывать по арабским таблицам, испещренным мелкой вязью, просил позволения посоветоваться со звездами и лишь затем, уже на следующий день, рассказывал о предстоящих победах и грядущей славе, будто самому Сулейману это было неведомо! Но недаром звезды так холодно мерцают на ночном небосводе. Без сомнения, им известно то, что скрыто от правоверных и от гяуров, а мюнеджимбаши всего лишь посредник, пусть и делает лицо умника, будто бы посвященного в их тайны.
Хотя еще на Родосе, когда верные янычары вошли в цитадель, а за ними ворвалась и конница сипахи, Сулейману передали предсказание, что Петрониум будет взят без крови. Он лишь улыбнулся, прочитав об этом. Великий магистр, подписывая соглашение о сдаче, был вынужден вставить туда и пункт о крепости Святого Петра, так что мирным оказался сегодняшний исход рыцарей из Петрониума, и не понадобилось султану приводить под стены все свои силы. Хватило лишь трех бёлюков янычар, да одного — верных силяхдаров, еще при Мехмеде Втором Фатихе получивших привилегию расчищать путь султану. Обычно они располагались слева и шли под знаменем желтого цвета, а справа, уже под красным полотнищем, были столь же верные сипахи. Но и предсказание мюнеджимбаши, и договор, заключенный с Великим магистром, позволили Победоносному ограничиться самым малым числом войска.
А еще в предсказании было начертано, что негоже оставаться Сулейману на ночевку в замке, потому как не выветрится там столь быстро опасный для здоровья султана тяжкий дух гяуров.
Потому и тронул он поводья своего белого арабского жеребца.
Бёлюкбаши силяхдаров, заметив это, пустил своего коня вперед, за ним потянулись и остальные.
В замке остались два бёлюка янычаров, ста человек хватит, чтобы не допустить беспорядков.
Прямо перед султаном покачивался в седле алемдар, крепко сжимая одной рукой поводья, стараясь другой удержать тяжелое древко с зеленым знаменем Пророка. Рядом, отстав от знаменосца лишь на полкорпуса лошади, рослый тугджу, сидя на вороном мощном скакуне, вез личный бунчук Сулеймана.
Если бы Победоносный не устал от моря, то сейчас все они, погрузившись на галеры, уже направлялись бы в сторону Константинополя. Но он соскучился по суше, ему хотелось других запахов, отличных от этого вечно соленого духа, пропитавшего, казалось бы, даже солнце, облака и звезды.
Облака еще днем закрыли острова, потом они съели и солнце. Начало девятьсот первого года хиджры выдалось холодным, лишь с полудня можно было жить и дышать, да и то до того момента, пока не подступал вечер.
Ночь же морозила, хотя звездам это было все равно. Они привыкли, они ведь всегда там, об этом говорят и улемы, и мюнеджимбаши. Сулейман побаивался звезд, может, действительно они управляют его жизнью, хотя она в руках Аллаха, и тот не допустит, чтобы с ним что-то случилось.
Дорога шла вверх, была она узкой и запущенной. Море то исчезало, то вновь появлялось по левую руку Победоносного, ветер нес привычные запахи, отряд продолжал взбираться в гору, скоро упадут сумерки, и он уже не сможет различать, что впереди.
Сулейман посмотрел на лунный серп. Еще несколько дней, и он исчезнет, чтобы потом, по воле Аллаха, народиться вновь и с каждым днем становиться все больше и больше, пока наконец не станет шаром, занимающим часть неба. Говорят, что на луне живут иблисы, они только и ждут, чтобы кто-нибудь попал к ним в лапы. Стало неуютно, обычно султан не ведал страха, но вот эта пора, перед последней молитвой, всегда заставляла его чувствовать беспомощность и неуверенность перед беспощадной тьмой. Скорее надо встать на ночлег, велеть разбить шатер, помолиться и уснуть. Демоны ночи тогда будут бессильны, а утреннее солнце вновь окрасит все в яркие и радостные тона.
Внезапно ветер переменился, и вкус его стал другим. В нем появилось тепло очага и какая-то сладость, которой Сулейман не мог подобрать названия. Он придержал поводья, отряд остановился, вскоре, будто прочитав его мысли, подскакал бёлюкбаши силяхдаров и, склонив голову, стал ожидать воли султана.
— Туда! — сказал Победоносный и показал в сторону холмов, с которых ветер принес тепло и сладость. Конь бёлюкбаши сорвался с места, вскоре голова отряда развернулась, и желтое знамя, уже еле различимое в сгустившейся темноте, затрепетало в стороне от дороги.
От Петрониума они были на расстоянии примерно двух фарсахов, всего полтора часа медленного пути.
Опять раздался нарастающий топот копыт, бёлюкбаши прислал сообщение, что на холме часовня гяуров, а возле нее разбит сад.
Сулейман почувствовал, что устал. Сегодняшний день вымотал его. Хотелось размять ноги, затем позвать музыкантов и, пока тирмукджибаши подстригает ему ногти, а бербербаши убирает лишние волоски с бороды султана, слушать волшебные звуки уда, да божественную флейту мевлеви.
Но все это уже после часа последней молитвы, когда ночь вступит в свои права.
Может, он даже позовет танцовщиц в свой шатер и будет смотреть, как они, изгибаясь и потупив глаза, чтобы невольно не прогневать Победоносного, исполняют ракс, иногда ведь приятно побыть в окружении гурий, владеющих танцем живота.
В этом походе с ним были две рабыни, черкешенка и цыганка. После танца он оставит в шатре одну из них, за другой же прикажет плотно закрыть полог.
Вот и часовня, рикябдар придерживает стремя, пока султан спешивается. Воздух здесь иной, чем на берегу, да и по дороге сюда он был не таким вязким и плотным. Этот можно резать ножом на куски, он тягуч, как пахлава, пропитанная медом.
Серебряный тазик для омовения, время молитвы, все остальное потом.
Шатер разбивают быстро, Сулейман не чувствует холода, здесь на самом деле намного теплее, чем у моря, на берегу.
Он встает с коврика, еще раз смотрит в сторону Мекки и, бросив случайный взгляд на часовню гяуров, идет в приготовленные дорожные покои, где уже тепло от жаровни, наполненной тлеющими углями, накрыт легкий ужин, фрукты, сладости и шербет, а музыканты ждут лишь взмаха руки, чтобы заиграть его любимые песни.
Дебюндар с поклоном помогает ему раздеться, Победоносный, надев шелковый сверху, но подбитый для тепла толстым войлоком халат, опускается на подушки. Тирмукджибаши и бербербаши уже здесь, чуть позже он пошлет за танцовщицами, если, конечно, его не сморит сон после тяжелого дня.
Но фрукты и шербет придают силы.
Танцовщиц приводят в шатер, музыканты играют.
Сулейман вспоминает, как госпитальеры уходили из Петрониума, прошедший день, уже ставший вчера, никак не может перейти в завтра. Девушки боятся приближаться близко с султану. Вообще-то негоже правителю всего правоверного мира предаваться такому постыдному зрелищу, как танец живота, но иногда это даже полезно, женское тело хоть и наделено всеми мыслимыми грехами, действует иногда, как шербет, освежает и расслабляет, пусть танцуют, только ни одну из них он не оставит сегодня в шатре.
Его мысли опять оказываются в замке. Там, на Родосе, после долгой осады, когда пролились реки крови и жар пламени чуть не подобрался к дворцу самого Великого магистра, Сулейман почувствовал гордость за деяние рук своих.
Тут же было что-то иное. Какая-то тайна, загадка. Великий магистр без раздумий отдал ему замок Святого Петра, понятно, что защищать его рыцари Госпиталя не могли, потеряв Родос, но неспокойно было на сердце у Победоносного. Дары хороши, кто же спорит, но это странное место еще даст знать о себе в веках, которым лишь предстоит наступить после того, как Аллах призовет его к себе.
Музыка стала утомлять.
Как и танцовщицы.
Захотелось спать, чухадар уже приготовил постель.
Сулейман прикрыл глаза, музыканты прекратили играть, черкешенка и цыганка застыли, будто их заколдовал иблис.
А потом они все исчезли из шатра, Победоносный на эту ночь выбрал сон.
Снился ему почему-то Старый дворец, тот самый, в котором он провел детство. И опять был мраморный бассейн, в котором плавали золотые рыбки, только были они не живыми, а теми, что он сделал сам, с бриллиантовыми глазами и жемчужинами под чешуйками. Сулейман пытался их кормить, но они говорили, что лепешкам предпочитают гяуров, а потом, вдруг выпрыгнув из воды, полетели туда, где когда-то его встретит Аллах.
У них оказались крылья, они были тоже золотыми, из тончайших пластинок, переливающихся на солнце, свет был столь нестерпим, что у него заболели глаза.
Он открыл их. В шатре было темно, но за плотной тканью и кожей пели птицы. Странно, обычно так они голосят лишь весной, а сейчас ведь еще начало девятьсот первого года хиджры, самый разгар зимы.
Сулейман взял золотой колокольчик, стоявший у изголовья, и позвонил.
Ему хотелось выйти туда, к птицам, убедиться, что завтра настало и опять ярко светит солнце, прогнав всех демонов ночи.
Ибтыктар, проскользнув беззвучно в шатер, подал тазик для умывания. Потом ему помогли одеться, и он вышел на улицу.
И сразу же ощутил тот самый запах, что вчера привел его сюда, сладкий, томительный, несущий в себе счастье. Будь его воля, он бы не стал ни с кем им делиться, сам бы вдыхал этот воздух, что драгоценнее золота и алмазов.
Дверь в часовню было открыта.
Сулейман подозвал бёлюкбаши и велел проверить, кто там.
Тот, придерживая рукой ножны, изогнутые по форме дамасского клинка, буквально влетел внутрь и почти сразу вышел, подталкивая в спину старика в одежде гяурского монаха.
— Тебя как зовут? — спросил Победоносный, поудобнее устраиваясь в походном кресле. Драгоман перевел эти слова владыки на столь грубый и непонятный язык, на котором общались неверные.
Монах был лыс, кожа на черепе просвечивала и была покрыта теми пятнами старости, что говорят о скором уходе на небеса. Если бы не этот запах, явно ниспосланный Аллахом, Сулейман бы и не подумал заговорить с ним, но он хотел понять, что за волшебство сделало здешний воздух таким.
Старик смотрел на султана, глаза его были прозрачными, как море в тихий-тихий день, и такого же светло-голубого, отливающего серебристым жемчугом оттенка.
Он что-то сказал. Драгоман замешкался. Пришлось сделать грозное выражение лица.
— Он говорит, что его зовут Эпископис, повелитель!
— Таких имен не бывает!
Драгоман зачастил на басурманском языке, а потом, опустив голову, обратился к султану.
— Он так стар, что не помнит своего настоящего имени. Просто это место называется Эпископи, на греческом языке это означает наблюдательный пункт, он здесь уже давно, раньше были и другие монахи, но сейчас все умерли, он следит за часовней и возносит в ней молитвы своему богу!
— Так он грек? — К грекам Сулейман был снисходительней, чем к латинянам. — Спроси его, почему тут так чудесно пахнет!
Драгоман опять зачастил.
Глаза монаха засияли, а потом он начал что-то долго говорить в ответ.
Лицо драгомана стало красным, это значило одно, он боялся переводить ответ.
Султан опять нахмурился. Драгоман должен переводить, даже если услышанное вызовет у Победоносного гнев и тому отрубят голову. Но скорее ее отрубят, если он будет молчать.
— Он хочет показать тебе этот запах, повелитель! — все так же, не поднимая головы, проговорил драгоман.
— Скажи ему, что я готов! — сказал Сулейман и встал с кресла.
Монах пошел впереди, несколько янычаров и драгоман сопровождали султана.
Птицы запели еще громче, Эпископис свернул на узкую тропинку, по которой можно было идти лишь друг за другом. Бёлюкбаши янычаров обогнал султана и взялся на всякий случай за рукоять сабли. Но Сулейман не чувствовал опасности, волны волшебного воздуха накатывали, ласкали его, нежили, как никогда это не делала ни одна из женщин его гарема. Он улыбался, счастье было где-то рядом, ему казалось, что так должен пахнуть воздух в том небесном саду, где когда-нибудь его встретит Аллах.
А потом тропинка кончилась, и они вышли к склону, на котором росли виноградные лозы.
Воздух сгустился, его можно было перебирать руками, как четки, никогда еще Сулейману не доводилось вдыхать такой божественный аромат.
Эпископис подошел к одной из лоз и погладил ее рукой. Несмотря на зиму, она вся была в темных гроздьях, от которых и шел этот завораживающий дух.
Он гладил гроздья и что-то говорил, говорил, непонятно, то ли им, то ли султану.
— Это все, что у него есть. — перевел драгоман. — Кроме его бога. Лишь этот виноградник остался у него в жизни да молитвы, что он возносит каждый день!
Сулейман Кануни, султан Сулейман Первый Великолепный, сорвав одну виноградину и поднеся ее к лицу, вдохнул ее пряный, терпкий, сладкий, кружащий голову запах.
— Мис гиби! — сказал он, не обращаясь ни к кому.
Но драгоман послушно перевел эти слова Эпископису.
— Как мускус, так сказал повелитель!
Перед тем как сесть на своего арабского жеребца, Победоносный вдруг подозвал писаря и продиктовал фирман, повелевавший с этого дня именовать место, известное как Эпископи, иначе. Чтобы сохранить в веках его волшебный дух, надлежит именовать это место Мисгиби. Продиктовано самим султаном и скреплено его печатью в следующий день после освобождения от гяуров замка Святого Петра и города, именуемого Петрониум, как и все окрестные земли ставших отныне частью его владений, а случилось это в самом начале девятьсот первого года хиджры.
Силяхдары, развернув желтое знамя, уже скрылись за поворотом. За ними шли янычары, алемдар нес зеленое знамя Пророка, трепетал на ветру и личный бунчук султана, нога которого никогда уже не ступит на эти холмы.
Эпископис, дождавшись, пока отряд Победоносного не скроется вдали, начал подрезать лозы. Птицы смолкли, для них стало жарко. Здесь, в холмах над морем, даже зимой выдавались очень теплые дни.
И ни бедный монах, ни повелитель великой империи так и не узнают, что с веками название Мисгиби изменится. Вместо двух «и» в нем появятся «ю» и «е», и лишь затем волнительное чудо Мюсгеби явится миру, наделив его способностью погружать в летаргический сон того волшебства, которое и есть не что иное, как состояние мюсгеби.
24. Состояние мюсгеби
Я хотел найти место, где некогда стояла часовня Эпискописа и был его виноградник. Но никто не мог даже приблизительно сказать, куда надо идти. Мамур, услышав вопрос, лишь пожал плечами, а Дениз со мной не разговаривала с того самого дня, когда я оставил ее одну у входа в дом. Женщина не прощает отказа, даже в собственное благо.
Она мне снилась. Это были совсем не те сны, в которых меня преследовала Лера. В тех всегда шел дождь, асфальт был усыпан желтыми, склизкими листьями. Низкое серое небо с продольными небрежными черными, мазками, сделанными грубой кистью. Да и все было таким же грубым, лица людей, всплывающих среди ночного миража, их громкие голоса. А главное, тяжесть, с которой приходилось передвигаться по тем улицам, будто бултыхаясь в питательном бульоне невнятно желтого цвета, чтобы ускользнуть от нее, хотя в действительности все было не так и не она была преследовательницей, гнался за ней я.
Всегда снится то, чего не было, ведь сны — это жизнь наоборот, злая Фата Моргана, делающая тебе укол прямо в сердце и выжидающая того момента, когда можно будет начать колдовство.
Я видел Дениз, она шла по берегу моря, ее сопровождали собаки, добровольные охранники, вызвавшиеся быть рядом. Иногда волна из тех, что посмелее, доставала до ее ног, целовала лодыжки, забиралась чуть выше, пытаясь лизнуть колени, но вновь опадала и, шурша по песку и гальке, убегала обратно в море, чтобы потом смениться другой, такой же наглой и смелой, соленой, бирюзового цвета с жемчужным отливом. Дениз была в юбке, она поднимала ее повыше, чтобы не замочить, и продолжала свой путь, не в неведомое, у сна была цель, она шла к замку, чтобы скрыться от меня за его толстыми стенами, рыцари ее защитят, пусть они и не смогли уберечь этот город.
Эти сны я складывал отдельно от остальных, пытаясь, уже проснувшись, вновь промотать пленку, пересмотреть, насладиться, но, увы, лишь белесое, зернистое изображение проплывало у меня перед глазами, она со мной не только не разговаривала, она больше не хотела, чтобы я на нее смотрел.
Так что место, где когда-то были виноградники и должны быть остатки часовни, я пошел искать по наитию, не будучи в состоянии объяснить, зачем это мне надо, но твердо зная, что иначе бессмысленным окажется мое пребывание на земле.
Долмушиком добрался до рынка, решив, что вдруг да смогу узнать дорогу у местных, если найду, конечно, кого-нибудь англоязычного, турецкий мой так и не продвинулся дальше, разве что чуть-чуть.
На веранде кафе мужчины играли в нарды и пили чай. Были они все того возраста, когда рай уже рядом, но это их не смущало, они говорили, смеялись, время от времени посматривая на меня, тупо уставившегося на эти счастливые, пожилые, такие задорные лица.
Они были дома, это отличало их от меня. Если бы я смог сейчас сесть рядом с ними и начать играть в нарды, то был бы, наверное, счастлив, но мне надо было идти дальше, пока не наступил пик жары. Развалины Эпископи скорее всего там, за большой дорогой, на темнеющих отсюда холмах, здесь слишком низко, прибрежная полоса. Наблюдательные пункты делали явно повыше, хотя я видел уже башню Мустафы-паши, стоящую на скалах и возведенную с той же целью, но она не интересует меня, равно как и прочие местные древности, путь мой лежит туда, за шоссе. Спускаюсь в ложбину, а потом начинается подъем, утомительный и выматывающий. Майка становится мокрой от пота, хорошо, что захватил с собой флягу воды. Солнце на полпути к зениту, закончились оливковые рощи, заброшенный мандариновый сад манит тенью сгрудившихся деревьев, начинается подлесок, и вот уже я у подножья того самого холма, который был выбран мною как цель.
Он порос туей и самшитом, идти трудно, тропинка давно не хожена, но я вдруг чувствую, как что-то ведет меня, будто я ухватился за ниточку клубочка, что распутывается, катясь передо мной.
Клубочек выкатывается на поляну, здесь давно никто не бывал. Я перевожу дух и вдруг понимаю, что это и есть то место.
Странным образом лес исчезает, даже без подзорной трубы видно все до самого моря. В белесой дымке заметен греческий остров Кос, ближние же острова рельефны, будто их кто-то вырезал из темного камня и положил на стеклянное море.
А с другой стороны, там, где холм резко сбегает вниз, тянет мускусным духом. Хотя, может, на самом деле все было не так и это лишь вновь Фата Моргана плетет свои сети, пытаясь меня обмануть. Но я ощущаю ту благость, что редко на меня снисходила в стране, откуда я прибыл незваным гостем сюда, к этому морю и этим холмам.
Мне хочется лечь на землю и считать облака.
Они прозрачны, сквозь них видна голубизна неба.
Солнце уже в зените, надо поискать тень.
На самом краю поляны стоит большая чинара, — толстый, бесстыже оголенный ствол и мощные ветви, покрытые листьями.
Я ложусь под нее и смотрю, как клубочек, оказавшийся рядом, вдруг тает в воздухе. Жужжание насекомых, сладким пахнущий воздух.
Наверное, если бы я был историком или археологом, то ухватился бы за него, пытаясь извлечь все те драгоценности, что он скрывает в себе, ведь воздух как память, это летопись состояний, незримая дорога, связывающая эпохи. Туя с самшитом наполняют его ароматными смолами, кажется, еще немного, и возникнет в солнечном мареве шатер, из которого выйдет тот, чьи слова позвали меня в дорогу.
Но я специалист по призракам, ловец химерических состояний, у бездомных нет дома, у призраков его тоже нет. Я смотрю на поляну, вон груда каких-то камней, к ней от чинары маршируют жуки, торжественным строем, как янычары султана, каждый на морде гордо несет свой рог, будто обнаженный ятаган, на стали которого бешено пляшет солнце.
Жуки-носороги, давно не доводилось их видеть, крупные, как на подбор, с темно-коричневой спинкой, если взять такого в руки, то почувствуешь тяжесть, будто изнутри в него влит свинец, или олово, или прочий металл.
Из камней навстречу процессии выскальзывает ящерица. Светло-серого цвета, с длинным, ломким хвостом. Не хватает лишь бабочек, и тогда я вернусь к ощущению рая, в котором некогда жил, чувствуя, что бессмертен, и это все будет вечно, и ни духи, ни призраки не помешают мне.
Я услышал смех.
Он раздавался откуда-то сверху, где ветви чинары образовывали развилку, в которой можно было устроиться и наслаждаться негой в тени от больших и зеленых листьев. Чинара, платан, древо судьбы, дух Мюсгеби.
Она и здесь подкараулила меня, но я не чувствовал ни обиды, ни ярости.
Может, для этого я и пришел сюда, чтобы попрощаться, сказать то, чего не успел при ее жизни. Сердце заколотилось, пульс был не меньше ста.
Смех продолжался, он был иным, чем тогда, когда меня раздражало в ней все, даже то, как она улыбалась. Казалось, это служит лишь одному, унизить, сделать мне побольнее.
— Я спущусь, сяду рядом?
Никогда она не спрашивала разрешения, всегда поступала лишь так, как ей хотелось самой.
— Ты стала дриадой?
— Может быть, стану, мне понравилось здесь, это дерево подходит для того, чтобы я с ним слилась, и ты всегда будешь знать, где меня найти!
Я подумал, что это ей подойдет, ведь дриады совсем не просты, их облик не однозначен. Прекрасное в нем сочетается с чем-то чуждым, пугающим, необъяснимым, порою отвратительным и ужасным. Юные девы с мраморной кожей, такой моя мать была давно, когда и сама считала, что будет жить вечно. Она была как природа, непредсказуема, невыносима, хаос всегда присутствовал в ее делах и поступках, но здесь, на этой поляне, в тени древней чинары, я вдруг понимаю, что хватит таить обиду, она прожила cвою жизнь так, как это хотела, и смерть ее стала и для меня концом той прекрасной эпохи, что уже никогда не вернется, и лишь сейчас я могу покаяться и попросить ее простить меня.
— Мама, — говорю я, — ведь все могло быть иначе, все должно было сложиться иначе!
Она опять смеется, дриады взбалмошны, их настроение скачет, то радость, то печаль до слез.
А еще они существа дикие, не поддающиеся приручению, любящие свободу, как любила ее моя мать.
Я пригубливаю из фляги, вода почему-то не нагрелась, будто я только что набрал ее из холодного родника.
— Сходи на мою могилу! — говорит она. — Ты ведь давно там не был.
Ее прах покоится там, где давно уже ее родители, дед с бабушкой, на старом кладбище, под сосной. Летом это место еще вполне сносно, насколько, конечно, может быть сносным кладбище. Солнце, пробивающееся сквозь кроны высоких корабельных сосен, умиротворяет пейзаж, и чувства бренности и печали смешиваются с какой-то тихой радостью от того, что все они жили когда-то, пусть это и было давно.
Зато осенью туда лучше не ходить. И зимой, и весной. Как начинаются в конце августа дожди, так и льют, нагоняя тоску и мрачность, и призраки снова начинают кружить вокруг, занося тебя мокрыми, опавшими листьями.
Зима и весна же — это время снега. Холодные ветры стихают в кладбищенских соснах, но готовы наброситься, как только ты выйдешь из плена воспоминаний и вновь обратишься к жизни.
— Поезжай сейчас, — говорит мать, — пока там еще сносно, я ведь, как и ты, тоже любила тепло…
Солнце давно перешло зенит, мне пора возвращаться.
Но что-то мешает, то ли я еще не все сказал, то ли чего-то не услышал.
— Ты хочешь избавиться от меня? — смеется мать. — Думаешь, я перестану быть призраком и оставлю тебя в покое? Навряд ли, наваждения не проходят, как ни беги, так и не убежишь, лучше просто скажи сам себе, что виноват…
Я пытаюсь вытолкнуть эти слова, но не могу. Во рту опять пересохло, язык приклеен к гортани. Вода во фляге тепла и противна на вкус, неужели все бесполезно и так и придется мне все кружить и кружить по следам этой призрачной женщины, давно уже ставшей прахом?
— Не расстраивайся, — говорит мать, — я тебя действительно не оставлю! Но все же сделай то, о чем я тебя попросила, может, тогда я буду приходить реже, а потом исчезну совсем. Мне ведь нравится быть дриадой, а если ты тут построишь свой дом, то мы опять будем вместе, ведь мы были вместе, ты помнишь?
Этого я не помню, точнее, помню плохо, но ей не скажу.
Призраки утомляют, от них хочется сбежать, вот только как это сделать?
Другим я уже не стану, можно сменить имя и фамилию, место жительства, номера телефонов и тому подобное, но толку от этого никакого, я уже понял это, забравшись сегодня на вершину холма.
Разве что действительно начать строить все заново.
Я подошел к груде камней, ни ящерки, ни жуков давно уже здесь не видно, зато бабочки порхают стайкой, держась в полете одна за другой.
Это явно развалины когда-то стоящего дома. Чем он был, часовней или жилым помещением, того мне не скажет никто, но я начинаю растаскивать камни, грубо обтесанные, потемневшие от времени, хотя когда-то они были светлее, не белыми, конечно, пусть светло-серыми, как мелькнувшая перед глазами ящерица, но и не того мрачного оттенка, как сейчас.
На одном из камней заметна неразборчивая надпись. Еще светло, я вглядываюсь в нее, пытаясь понять, какого алфавита эти буквы, арабского, греческого или латынь?
Если здесь строить дом, то этот камень должен будет положен первым над дверью, чтобы, перед тем как переступить порог, ты смотрел на него и пытался понять, что за слово было выбито древним каменщиком много веков назад.
Оберег, защита, заклинание или молитва?
Солнце уходит с поляны, но перед тем, как тень накрыла ее, последний, случайный луч вдруг стер наслоения поздних времен и надпись открылась мне, будто была сделана лишь вчера.
Два слова, выбитые очень давно, mis gibi.
И я понимаю, что это было действительно здесь, неведомым мне путем я оказался там, куда и стремился. Все одно к одному, предчувствие, интуиция, озарение, как это ни называй, но я там, откуда пошло это слово, мюсгеби, что заключает в себе волшебный, во многом утраченный смысл, в котором поиски то ли счастья, то ли покоя. Состояние, что лишь иногда дает тебе чувство всей полноты жизни, для чего мы и были созданы некогда Богом.
Состояние мюсгеби, в поисках которого я и прилетел в эти края еще в самом начале сезона, который неумолимо подходит к концу.
Я не знаю, что будет дальше, может, я действительно поселюсь на этой поляне и начну отстраивать жилище, разрушенное временем, хотя ведь с меня взяли слово и его надо держать.
Иначе они меня не отпустят, ни мать, ни все остальные. И опять нагрянут эти душные сны, от которых некуда деться. Только вот стоит представить себе сумрачный город, с этими улицами, где так редко бывает солнце, забитый машинами, с серыми домами, которые хочется перекрасить в любой цвет, кроме черного, так становится невмоготу, комок подступает к горлу, и жалость становится единственным чувством, что поселяется в сердце.
— Сострадание, — слышу я слова матери, — тебе этого всегда не хватало!
Мне хочется ответить ей тем же, но я решаю промолчать. При жизни мы и так наговорили друг другу море гадостей, пора уже успокоиться, и потом, кто знает, как я в свое время почувствую себя в ее призрачном мире, а ведь я все равно окажусь там.
Поляна уже в густой тени, пора возвращаться.
На прощание я глажу ствол чинары, он все еще теплый, кажется, я чувствую, как по нему течет зеленая кровь.
Смех матери провожает меня, подталкивая в спину, и я вдруг понимаю, что больше не окажусь здесь никогда. Это ее поляна, и нам не надо больше встречаться, а волшебство этого места я найду и в другом. Ведь если ты хотя бы раз ощутил на себе, что это такое, состояние мюсгеби, то невольно будешь пытаться вернуться в него. Это сильнее наркотиков и алкоголя, разве что любовь в чем-то подобна ему, но лишь в чем-то. Мюсгеби не просто захватывает тебя, оно не разрушает, хотя кого-то не разрушает и любовь.
Несколько дней спустя я уже был в Стамбуле и ждал пересадки на рейс до города, притулившегося между старых, разрушенных гор в самом центре империи.
И понятия не имел, смогу ли вернуться.
25. Желтое лето
Свадьба Марины и Озтюрка была назначена на конец сентября, когда начиналось желтое лето.
Об этой поре мне рассказал Мамур.
Алтын Йаз, золотое лето… Бабье, индейское, у каждого народа свои названия, разве что есть разница в наступлении этой божественной паузы, когда затихающий перед моментом очередной маленькой смерти мир внезапно начинает сверкать своими лучшими гранями, давая возможность почувствовать, как оно это было, в Раю.
Дома этим дням предшествуют холод и ливни, лето погибает в августе, тогда же наступает и осень. И прочерк бабьих мгновений возможен лишь в сентябре, да и то если циклоны Атлантики сдадутся под натиском жаркого воздуха с азиатских равнин.
Весь конец августа я платил по счетам, ожидавшим меня в родном городе. Призрак матери перестал преследовать меня. Даже тогда, когда я пришел на ее могилу, она не возникла по своему обыкновению из воздуха и не стала бередить мое сердце звуками голоса, который больше я не услышу.
Хотя ждал этого и боялся. Мы ведь всегда боимся своих грехов.
И тогда, когда, сев в трамвай, я оказался в толпе безумных садоводов с мешками и рюкзаками и, уже выйдя на нужной остановке, войдя в лесок, зашагав по тропинке, мокрой после ночного дождя, усыпанной побуревшей за последние дни хвоей. Кладбищенские ворота были открыты, мраморные памятники по бокам центральной аллеи были безмолвны, но о чем им со мной говорить?
По идее, именно сейчас тучи должны бы развеяться, облака исчезнуть, и появится солнце. Но этого не произошло, небо давило, казалось, что вот-вот, снова пойдет дождь.
Я подошел к знакомой сосне, страхи мои окончательно улетучились. Когда смотришь на потемневший гранит с рядом букв и цифр, призраки замолкают, они теряют дар речи, видимо, понимают, что живых надо оставить в покое, раз они помнят о тех, кто ушел.
С кладбища меня выгнал опять начавшийся дождь. Я попрощался с матерью, с дедом и бабушкой, лежавшими вместе с ней, я попрощался с собой, тем, которого тоже давно уже нет на свете, и пошел по пустой аллее, мимо все тех же безмолвных изваяний черного мрамора, белого мрамора да серого гранита. Мокрый асфальт, усыпанный листьями и такой же, как и на тропинке, побуревшей сосновой хвоей. Мне хотелось желтого лета.
Не золотого, не бабьего, не индейского.
Именно желтого, когда воздух становится настолько прозрачен, что светится от солнца, приобретая странный оттенок не золота, а охры. Видимо, это можно объяснить тем, что ветра остались позади на временной шкале года, море застыло, отполированная, стеклянная поверхность отражается в небе, а небо, в свою очередь, в жемчужно-розовом море, и дающем в соединении с солнечными лучами этот волшебный желтый цвет.
Нырнуть поскорее в это бессмертие, оставив позади дорогу с угрюмого российского погоста, провожавшего меня вновь накрапывающим дождем.
Хотя еще не все завершено.
Прежде чем мы встретимся с Арнольдом в Стамбульском аэропорту и он сообщит мне о предстоящей свадьбе аниматорши и фотографа, точнее, если бы мы встретились с ним там и он рассказал бы мне об этом, я все равно должен был уладить еще кое-что.
В ежедневнике запись, я цитирую ее так, как есть. Увольнение. Сдача квартиры. Переправлять деньги через Влада. С первым пунктом проще всего, слишком долго отсутствуя летом, я сам спровоцировал начальника, мне было предложено уйти по собственному желанию, что я и сделал. Третий пункт тоже несложен, Влад человек ответственный, и ему это я могу поручить. Пункт же второй…
Квартиросъемщиков мне подобрали Аэропортовы. Смешная молодая пара, напомнившая мне нас с Лерой в молодости. Она работала у Клавы, он где-то и чем-то торговал. Они смотрели на мою берлогу, в глазах читался ужас, хотя как иначе, если это квартира, где так долго не чувствовалась женская рука. Зато хозяин уезжает и, может, вообще не вернется, так что это жилище надолго, можно все устраивать, как захочется, вот тут будет кровать, тут стол, тут компьютер, тут телевизор, а еще мы сделаем ремонт, как только вы уедете, так и начнем клеить обои, когда вы собираетесь?
К началу желтого лета, ждать осталось недолго, собирайте пока свои вещи, перед отъездом ключи передам.
Они ушли. За ними меня покинули Влад и Аэропортовы. Подкатила тоска. Я стоял у окна и смотрел на улицу, по мокрому асфальту шуршали шины, свет фонарей вырывал из темноты пожелтевшие деревья, видимо, к утру опять будет туман.
Не удержался и позвонил Лере. Впервые за много лет. Мне хотелось ее увидеть, не скрою. Голос в трубке был сонным и недовольным, она всегда терпеть не могла, когда ее будят.
— Ты с ума сошел?
— Ты помнишь? — спросил я ее.
Она повесила трубку. Отрезвляющий душ коротких гудков. Мне показалась, что, закончив разговор, она встала и пошла в ванную, шум воды, видимо, у нее осталась эта дурацкая привычка закрывать дверь на задвижку, будто увижу что-то, что не для моих глаз, это всегда смешило, вот только из какой это жизни? Позвонить снова и спросить?
Как только окажусь в Бодруме, то, отойдя с дороги, сразу пойду к замку.
Уже без сопровождения, тени и призраки отпустили меня на свободу.
Начало желтого лета еще сезон, но народа намного меньше, чем в жаркие месяцы. Набережная пуста, лишь несколько человек толкутся в сувенирной лавке, покупая кто морские губки, кто сладости, кто что-то еще.
Замок не изменился, он возвышается над гаванью, у входа нет очереди, но мне вдруг расхотелось заходить в ворота и подниматься по крутым ступеням, ведущим к верхней башне.
Если я и приехал сюда снова, то не для того, чтобы переживать то, что было.
Хотя рыцари здесь, они все еще на страже, и это вселяет в душу надежду, уверенность и спокойствие, как и тогда, когда Петрониум был лишь затерянным форпостом госпитальеров на побережье Малой Азии. Жаль, что я так и не рассказал Лере о замке и о тех мгновениях, когда в струящемся мареве перед тобой на ступенях вдруг оказываются люди в плащах и доспехах, расступающиеся, чтобы дать тебе дорогу, а потом вновь смыкающие ряды.
Но она бы и не поняла этого, она повесила трубку, фонари за окном начинают гаснуть, один за другим, дождь усиливается. Если я найду что-то выпить дома, то с удовольствием сделаю пару глотков. Но можно и больше, пока алкоголь не расслабит и в голове не прояснится настолько, что желтое лето станет явью, как замок Святого Петра, от ворот которого я разворачиваюсь и иду привычным путем на Улицу баров, пытаясь найти знакомые лица, ведь за минувшие месяцы я бывал здесь множество раз и, кто знает, может, я увижу ее?
Улица баров немноголюдна, еще месяц назад здесь все было не так. Но мне это нравится, исчезло ощущение безумной энергии, что пропитывало город в сезон, все расслабленно и кейфует, это слово выскакивает само по себе, я его не искал специально, просто подобрал на мощенном камнем пятачке у входа в Old Cafe, где оно лежало, прикрывшись слетевшим с платана листом.
Мне захотелось продлить это ощущение неги. Дождь за окном нарастает, если так будет и дальше, то никакого тумана утром, лишь хляби небесные да море раскрытых зонтов.
— Салям алейкум, джаным беним! Кофе, кальян?
Я сажусь на берегу, хорошо виден замок.
Мы так и не сходили сюда с Дениз, хотя и собирались. — Там уютно, — говорила она, — тебе понравится! — Мне здесь действительно нравится, хотя бы потому, что я абсолютно один, если кто и появится, то уже вечером, ведь еще желтое лето, а это значит, что сезон продолжается и надо наслаждаться жизнью, ради чего еще едут в Бодрум?
Официант приносит мне кофе и стакан холодной воды.
Негромко играет музыка. Заканчивается одна песня, начинается другая. Эту я хорошо знаю, слышал уже не раз. Она меланхолична и светла, эпитеты дурацкие, но я не смогу найти сейчас иных, да и сами слова ее настолько просты и точны, что даже третий глоток коньяка не сможет убить их очарование, как не будет способен заглушить хюзюн, опять поселившийся в моей душе.
Как рассказать, с чего начать? Бодрум, Бодрум… Чего я хотел в те дни? Нежных чувств, вот и всё. Искупаться в море, выспаться — вот и все желания. Как рассказать, с чего начать? Помнишь, сколько нас было тогда — А сколько теперь осталось? Однажды я был влюблен — Вот только как ее звали, уже не вспомнить. Бодрум, Бодрум… Чего я хотел в те дни? Нежных чувств, вот и всё. Искупаться в море, выспаться — вот и все желания.Песня заканчивается. Я прошу бармена поставить ее снова, улыбнувшись, он выполняет мою просьбу, по берегу ходят чайки, ища, чем бы поживиться. Они так же ленивы, как этот день, полный истомы и неги, им неведом мир, в котором нет моря и где зимы выстуживают души, а солнца не бывает больше двухсот дней в году.
Вот только как ее звали, уже не вспомнить…Это неправда, я помню имя и номер телефона, в моем мобильнике опять турецкая симка, а набрать нужные цифры несложно, жаль лишь, что абонент недоступен.
Я звоню снова и снова, коньяк сделал свое дело. Начинают путаться мысли, Арнольд в аэропорту зачем-то рассказывает о том, что летит на свадьбу по приглашению, он хитро улыбается, тебя не пригласили?
Пора расплатиться, нет, кальян я курить не буду, может позже, скажем, вечером или завтра, ведь завтра тоже желтое лето?
Отставляю недопитую рюмку и решительно иду к столу. Там, в одном из ящиков, лежит пачка фотографий, которые обычно не достаю, прошлое и так сильно давит. Мы с Лерой на них совсем молодые, как та самая смешная пара, что сняла бы мою квартиру, если бы я надумал уезжать.
Рассматривать эти фото как раскладывать пасьянс, который никогда не сойдется.
Стало прохладно, все же уже октябрь.
Скоро начнется исход. Позакрываются многие магазины и бары, ресторанчики и отели. В Бодрум тоже придет зима.
Я опять набираю номер, абонент все еще недоступен, хотя что-то мне говорит, что скоро я ее увижу, может, имеет смысл пойти в сторону офиса?
Он закрыт, жалюзи на окнах, дверь заперта на засов.
— Ты опоздал, — говорит мне Дениз, — мы уехали неделю назад, может, вернемся на следующий сезон, если я не уеду в Европу.
Мне хочется о многом спросить ее, за окном непроглядная тьма, дождь стих, фотографии я так и не стал доставать из стола, раз она уехала, значит, так было надо, но зачем в Европу, может, она передумает и вернется, вдруг все можно начать сначала?
Я назначу тебе встречу на Галатском мосту, там, где стоят рыбаки, под дождем они ловят кефаль и хамсу, из моря, не из реки. Мы будем вместе смотреть на Босфор, накрытый туманом зимы, на Галатском мосту ты найдешь меня, под зонтом от потоков воды. Ведь зимою в Стамбуле часто дожди, но я тебя буду ждать, на Галатском мосту ты найдешь меня, хотя можешь и опоздать…
Раздается звонок, извиняющийся Лерин голос.
— Слушай, я тебе нагрубила, что-то случилось?
После трех рюмок коньяка мне сложно объяснить, что в действительности случилось. Я уже жалею, что позвонил ей и нарвался на фразу, которую так часто слышал в последние месяцы нашей совместной жизни. Да и потом, какой смысл нам видеться, она замужем, у нее все хорошо, стоит ли опять начинать все сначала, впрочем, это невозможно, мы все совершаем ошибки, потом платим за них, раскаиваемся, пытаемся что-то изменить, пока не понимаем, что это бесполезно и надо лишь стоически принять условия игры, пусть этого и не хочется.
На Галатском мосту ты найдешь меня, хотя можешь и опоздать…
От Бодрума до Стамбула час лета или почти четырнадцать часов на автобусе. Это если я остаюсь здесь.
— Ты меня слышишь? — спрашивает Лера.
— Да! — машинально отвечаю я, думая о другом.
О пустом, зимнем Бодруме, когда с моря идут шторма. Бывает, что набережную заливает до замка и Улицы баров, но потом волны отступают, и на мокрые камни приходят собаки. Бродят они и по пляжу, местные, что остаются здесь на это время, подкармливают их, смотря на острова, спящие у горизонта, и на то, как солнце быстро скрывается за ними, а небо покрывается звездами, если, конечно, на нем нет рваных, клочкастых туч.
Обе Медведицы, Орион, Кассиопея, Персей, Андромеда, Цефей…
Капудан-паша Пири Реис находит Полярную звезду и прокладывает курс. Лучше снова идти вдоль берега, чтобы была возможность переждать бурю, если она начнется, в тихой гавани, а не болтаясь на волнах в открытом море, когда так мало шансов уцелеть.
Я кладу трубку, даже не попрощавшись. Теперь моя очередь устроить ей душ из коротких гудков.
Желтое лето в самом начале. Мне даже не приходило в голову, что оно может быть так прекрасно. Надо успевать ловить каждое мгновение, пытаясь забыть все, что возвращает тебя к другой жизни, где опять могут проснуться призраки, да и тени бродят неподалеку, ожидая встречи с тобой, и нет замка, в котором можно найти защиту.
Что же касается Дениз, то она ушла, ее больше никогда не будет. Рассказчика ждет Сулейман Великолепный. Он собирается отрубить мне, как когда-то и Пири Реису, голову. Впрочем, Великий визирь передал через гонца, что возможна отсрочка, я ведь должен узнать, какая здесь зима.
И тогда внезапно нагрянувшие морозы по-детски разукрасят окно, за которым будет еле просматриваться заваленная снегом, ведущая неизвестно куда улица.
Я назначу тебе встречу на Галатском мосту, там, где стоят рыбаки, под дождем они ловят кефаль и хамсу, из моря, не из реки.
Чайки, как по команде, внезапно взмывают в воздух и начинают кружить над остекленевшей поверхностью воды, которая из жемчужно-розовой становится темно-зеленой, с голубыми проблесками. Но чем дальше от берега, тем она все темнее, пока не превращается в черную полосу, за которую цепляется последними сегодня лучами нежаркое солнце желтого лета.
Ничего не остается, как развернуться и пойти в противоположную от моря сторону. Только далеко не уйти, оно все равно догонит меня.
Примечания
1
За консультации и постоянную помощь в работе над романом огромное спасибо Михаилу Шарову.
(обратно)
Комментарии к книге «Жизнь с призраками», Андрей Александрович Матвеев
Всего 0 комментариев