Евгений Васильевич Кутузов Во сне и наяву, или Игра в бирюльки
Эта книга под названием «Клетчатое солнце» должна была выйти в Лениздате в 1965 году. По не зависящим от автора и издательства причинам тогда книга так и не увидела свет — время было не то…
С тех пор многое изменилось в мире и в нашей жизни, в понимании нами прошлого, и автор посчитал невозможным издавать книгу в ее прежнем, первоначальном виде, поэтому переписал, дополнил, что-то исправил, что-то изменил. Однако по существу и в главном это все та же книга.
Ибо книгу все-таки можно написать только раз.
Часть первая
Я СИДЕЛ на гранитном парапете, чувствуя спиной прохладу воды, и курил. Сидел как раз напротив огромной, в три этажа, арки и почему-то думал о том, что арка могла бы быть и поменьше, пониже то есть. Тогда в третьем этаже можно было бы построить лишнюю квартиру. Нет, не лишнюю, конечно, просто еще одну квартиру.
Створки затейливых сварных ворот были распахнуты настежь, чего раньше, когда мы жили в этом доме, никогда не бывало. По створкам карабкался наверх мальчишка лет семи. Я наблюдал за ним и вспоминал, как мы лазали на ворота. Только в наше время они всегда были закрыты. Их открывали, чтобы пропустить машины— во двор или со двора. Два постовых круглосуточно дежурили в стеклянной будке у ворот. Иногда нам, мальчишкам, удавалось выскользнуть за ворота, мы рассыпались по набережной и дразнили постовых: «Мильтошка-картошка, мильтон-картон!..» — а они гонялись за нами, отлавливали и возвращали во двор, но никогда не ругались, не хватали грубо, а уговаривали — именно уговаривали, просили — нас вернуться…
Мне было стыдно вспоминать об этом, и я подумал, что как же постовые должны были ненавидеть нас, мальчишек, на которых не распространялась их большая милицейская власть, а в особенности ненавидеть наших отцов, власть которых, наоборот, распространялась в том числе и на милицию. Может, думал я, обыкновенные люди, живущие в обыкновенных коммунальных квартирах, а то и вовсе в подвалах, потому и поверили легко в массовую измену Родине и народу, что «враги», или большинство из них, отделили себя от собственно народа охраняемыми милицией воротами… Разумеется, это не главное, но тоже сыграло свою роль. Наверняка сыграло, ибо не было ни равенства, ни братства, а богатый испокон веку был врагом бедного. Уж так повелось в России. Вряд ли рядовые милиционеры, дворники, лифтеры, обслуживавшие этот дом, сочувствовали тем, кого увозили по ночам в «воронках», а не в привычных «эмках» и «зисах»…
Я отправил очередной окурок в мутную воду, спрыгнул с парапета и перешел улицу. Под аркой сифонило. Мальчишка оседлал створку ворот и смотрел на меня свысока счастливыми и гордыми глазами. Видимо, он одержал сегодня первую большую победу — оседлал не просто ворота, а собственный страх. Это трудно, очень трудно. Мне в жизни частенько приходилось бороться со страхом, и далеко, далеко не всегда я оказывался победителем, так что я знал цену победе.
— Свалишься! — крикнул я, задирая голову.
— А вот и фигушки, — с достоинством отозвался мальчишка и, оттолкнувшись ногой от стены, медленно поплыл верхом на створке.
А во дворе вроде бы ничего и не изменилось. Но вместе с тем и не хватало чего-то. Я внимательно огляделся и понял, что не работает фонтан. Круглый бассейн, прежде заполненный водой, зарос жухлой городской травой. Мне захотелось присесть на ограждение бассейна, чтобы перевести дух перед последним, как я полагал, броском, однако я прошел мимо, не решился сидеть посреди двора, в самом центре его, на виду у сотен любопытных глаз, которые наблюдали бы за мной из окон многоквартирного дома.
Номера своей квартиры я не помнил, но помнил, что фонтан нужно обойти слева. Последняя (или тут правильнее — крайняя?) парадная, пятый этаж, дверь опять же слева от лифта.
Вообще-то я не собирался сюда приходить. В полученном несколько дней назад официальном письме было написано, что я должен обратиться в отдел учета и распределения жилплощади, имея при себе справку о реабилитации отца (справка была) и документы, подтверждающие, что мы, то есть вся наша семья, проживали по такому-то адресу, когда был арестован отец. Семьи, той семьи, в сущности, уже не было: я жил в Риге, старший брат — в Череповце, младший неизвестно где бродил по свету, а сестра воспитывалась в детском доме. Мать к тому времени умерла.
Где взять документы, подтверждающие, что мы жили в этом доме, я не имел понятия. К счастью, женщина-инспектор, у которой я побывал в отделе учета и распределения, посоветовала обратиться в жилконтору и даже узнала, какая именно жилконтора мне нужна, где она находится и что там сегодня вечерний прием. Целый день у меня был свободный.
— Знаете, — сказала женщина-инспектор, — домовые книги за те года, возможно, и не сохранились. Поищите в доме двух свидетелей, которые жили там и тогда. Если они подтвердят, что и вы жили, я приму у вас документы.
Я поблагодарил эту милую женщину, хотел даже подарить одну из трех коробок конфет, которыми снабдила меня жена, отправляя в Ленинград, но почему-то постеснялся. Как-то слишком внимательно, с явным интересом она разглядывала наколки на моих запястьях. Бог знает, что думала она при этом.
Так вот я оказался в своем дворе.
Возле парадной я едва не столкнулся со старушкой, выскользнувшей мне навстречу. Я шарахнулся в сторону, извинился, а старушка, взглянув на меня, остановилась.
— Ничего, ничего, молодой человек, — пробормотала она, — Господи, да ведь я забыла дома кошелек! Вот что делает склероз. Если бы не вы, так бы и пошла в магазин без кошелька. Вам сюда?.. — Она кивнула, показывая на парадную.
— Да, — сказал я.
Я первым вошел в кабину лифта. Старушка ни за что не захотела воспользоваться моей галантностью, и я тогда подумал еще, что она боится повернуться ко мне спиной.
— Мне четвертый, пожалуйста, — сказала она.
Лифт был старый, хотя и богато отделанный «под
дуб», полз медленно, скрипел, покачивался, и я все время чувствовал на себе пристальный взгляд старуш-ки. Вид у нее был уютный, ласковый, почти игрушечный, а выходя на четвертом этаже, она оглянулась и как мне показалось, кивнула. '
Над кнопкой звонка была привинчена никелированная табличка с указанием, кому и сколько раз звонить. Фамилий было три. Значит, понял я, квартира теперь коммунальная. И нажал кнопку один раз. Подождал, прислушиваясь, и нажал два раза. Дверь открылась почти мгновенно. Передо мной стояла женщина лет сорока. Похоже, она сама только что пришла домой или собиралась уходить — одета была по-уличному, в пальто и шляпке.
— Вам кого? — спросила она нетерпеливо.
— Простите за беспокойство, — суетливо заговорил я, — у меня несколько необычный вопрос… Вы, случайно, не знаете кого-нибудь, кто жил в этом доме до войны, году в тридцать седьмом?..
— А в чем дело-то? — настороженно поинтересовалась женщина.
— Как бы вам объяснить… Дело в том, что мы жили в этой квартире…
— То есть каким это образом вы жили в этой квартире?! — вспыхнула женщина, — Вы не могли здесь жить, не придумывайте ерунды! Я вот сейчас вызову милицию! Ходят тут, проверяют, кто есть дома…
— Но мы действительно жили здесь до тридцать седьмого года. Я могу рассказать, какая в квартире планировка…
— А на кой мне нужны ваши планировки?! Идите отсюда по-хорошему! — Она собралась закрыть дверь.
И в это время за моей спиной раздался голос:
— День добрый, Мария Ивановна.
— Здравствуйте, — недовольно буркнула женщина.
Я оглянулся. На лестнице, на предпоследней ступеньке, держась за перила, стояла знакомая уже старушка. Она улыбалась.
— Я ведь сразу узнала вас, — сказала она. — Вы сын Василия Петровича, верно?
— Да. — Я кивнул.
— Вы и похожи на него как две капли воды. А вот как вас зовут… Вас было трое братьев?..
Женщина, открывшая мне дверь, с недобрым вниманием прислушивалась к нашему разговору.
— Евгений, — сказал я.
— Средний, верно? — обрадованно воскликнула старушка. — А я Елизавета Григорьевна, живу в десятой квартире. Ну, вы-то не можете меня помнить. А вы, Мария Ивановна, напрасно так. Ведь сами-то только после войны сюда приехали.
— А что, я каждому, кто придет, должна верить?
— Все равно стыдно, — сказала Елизавета Григорьевна и позвонила в квартиру напротив.
Вышел мужчина в пижаме, но при галстуке.
— Вы подумайте, Семен Давыдович, приехал сын Василия Петровича и Евгении Самсоновны! — сообщила ему Елизавета Григорьевна, как будто для него это должно было бы стать важным событием. — Вот он, пожалуйста! Евгений Васильевич Кутузов.
— И в самом деле, — оглядев меня, признал Семен Давыдович.
Женщина, которая была Марией Ивановной, усмехнулась и, закрывая дверь, выкрикнула:
— Ничего не выйдет у вас! Или пусть нам отдельные квартиры дают.
— Эх, люди, люди, — вздохнул Семен Давыдович. — Неужели мы так никогда и не научимся уважать друг друга? А вы насчет квартиры хлопочете? — обратился он ко мне, — Родители живы?
— Нет, — сказал я. — Отец, кажется, погиб, а мать умерла в сорок девятом. Мне нужно найти двух свидетелей, что мы здесь жили с отцом, когда его арестовали. На тот случай, если не сохранились домовые книги.
— Вот мы с Семеном Давыдовичем и есть самые настоящие, живые свидетели! — сказала Елизавета Григорьевна.
— Не знаю, не знаю, — с сомнением в голосе пробормотал он, — Я ведь тоже мальчишкой был тогда. Почти ничего не помню. Если бы вы, Елизавета Григорьевна, не сказали, что это сын Кутузовых, я бы никогда его не узнал. Нет. Мое свидетельство вряд ли будет юридически законным, поскольку я был несовершеннолетним.
Это почему же вы были несовершеннолетний?.. — удивленно сказала Елизавета Григорьевна, — Вы ровесник моему сыну. Нет, вы даже чуть старше его.
— Что вы, дорогая Елизавета Григорьевна, — возразил Семен Давыдович, — Это ваш сын старше меня, вы запамятовали. Одну минутку, кажется, телефон!.. — Он прислушался. — Да, телефон. Очень важный звонок. Извините меня, а вам, — он кивнул мне, — желаю всяческого благополучия и успешных хлопот. — И дверь закрылась.
— Ничего, вы не переживайте, — успокоила меня Елизавета Григорьевна, — Он вообще человек очень осторожный, всего боится. Он, понимаете, зубной техник, потихоньку на дому работает. Пойдемте ко мне и все спокойно обсудим. Есть еще люди, есть. Вдова адмирала Родионова жива, я с ней вчера по телефону разговаривала. Лидия Андреевна, наконец. — Она говорила об этом так, словно я знал кого-то из названных ею людей, — Правда, с Лидией Андреевной мы едва раскланиваемся, вздорная она старуха, но раз такое дело…
— Может, — сказал я, — домовые книги сохранились. В жилконторе вечерний прием.
— Сохранились — и слава Богу, а если нет — тоже не беда.
Книги, как ни странно, сохранились.
Вечером, когда я пришел в жилконтору и объяснил, что мне нужно, молоденькая девушка-паспортистка, даже не спросив у меня документы, показала на канцелярский шкаф, стоявший в углу тесной комнаты, и сказала:
— Ищите сами.
На шкафу возвышалась стопка старых и пыльных домовых книг. В одной из них я очень быстро разыскал свою фамилию. Справа, в графе: «Куда выбыл», поперек всех пяти имен, вдоль листа, была короткая надпись: «Выписаны в связи с арестом органами НКВД».
Все просто и ясно, как будто люди знали, что придет время и кому-то понадобятся справки, для которых потребуются основания, а для оснований — документ, и, чтобы упростить всю эту канцелярщину и облегчить путь к заветным справкам, писали коротко и внятно…
А историки добиваются, требуют доступа в какие-то там спецхраны, чтобы вызнать — им это зачем-то обязательно нужно! — сколько и когда именно было арестовано «врагов народа». Господи, все «спецархивы» — в фанерных шкафах жэков. Приходи и смотри. Смотри и подсчитывай.
Но в том ли дело?..
Через пять минут я получил справку, паспортистка — коробку рижских конфет фабрики «Лайма», а уже на следующий день мне выдали ордер на квартиру.
Была в разгаре первая оттепель. На южных вокзалах еще не торговали брелоками с портретами И. В. Сталина…
I
ПОЖАЛУЙ, больше всего Андрею нравилось бывать в кабинете отца, что удавалось совсем не часто. Здесь было замечательно все: и огромный письменный стол с резными ножками-тумбами, покрытый зеленым сукном, отчего стол был похож на дачную лужайку перед домом в Сиверской, где жили летом; и глубокое кожаное кресло, в котором можно было поместиться вдвоем, а если поджать ноги, можно было и спать; и конечно же книги — они стояли вдоль стен, в застекленных шкафах, до самого потолка. Правда, одно обстоятельство смущало Андрея — большинство книг было без картинок.
— Они для взрослых, — объяснял отец.
— А взрослым разве не нужны картинки?
— Ну, как тебе сказать… В книге это не главное.
— Но в некоторых есть, а в других нет, — резонно возражал Андрей, имея в виду «Жизнь животных» с прекрасными иллюстрациями, переложенными тонкой папиросной бумагой.
Василий Павлович понимал хитрость сына. Раньше, когда у него случалось побольше свободного времени, они иногда вместе рассматривали картинки. Теперь времени не было. Он знал, что его время истекает.
— Прости, мне некогда, — вздыхая, говорил он. — Ступай к себе, а мне еще нужно поработать.
— Ты работай, я сам посмотрю…
— Вот вырастешь и смотри сколько угодно. Эти книги будут твои.
— Все-все?!
— Все-все, — улыбался отец.
— И про животных?
— И про животных.
— Эх, скорей бы вырасти!
— Успеешь. — Василий Павлович гладил сына по голове. — Ты все еще успеешь, не надо спешить.
— Вы с мамой всегда так: «Успеешь», «Нос не дорос»… А почему нельзя, чтобы люди сразу делались взрослыми, чтобы им все было можно?
— Так уж устроена человеческая природа.
— И никакая это не природа, — фыркал Андрей. — Просто взрослому не поместиться у мамы в животе.
— Видишь, сам всё знаешь, а задаешь слишком много вопросов.
— Не всё, а очень даже мало. Потому что если много буду знать, скоро состарюсь.
— Тем более. Ступай, ступай. Мама будет ругаться. Надо соблюдать режим. Это, брат, очень важно — всегда соблюдать режим. Ну, спокойной ночи.
— А почему ты работаешь дома, а не на работе? — все-таки пытался Андрей втянуть отца в разговор.
— Не успеваю на работе, — вполне серьезно отвечал Василий Павлович. — Дел много, а времени мало. Очень мало времени, почти совсем уже нет…
Неохотно, нарочито долго Андрей слезал с кресла, в котором было так уютно, и уходил в свою комнату-
Василий Павлович мало бывал дома. Он уезжал на службу, когда сын еще спал, а возвращался, как правило, когда он уже спал. Мать, Евгения Сергеевна, тоже работала, однако она больше бывала дома. Но с ней почему-то Андрею было не очень интересно. Она заставляла заниматься делом, не любила, когда в детской беспорядок, не разрешала ползать по полу на коленях, как будто можно ползать не на коленях, и вообще была строгая и требовательная. Очень красивая и очень строгая. И вот этого Андрей понять никак не мог. Он считал, что строгие не могут быть красивыми, понятия о красоте и строгости не совмещались в его сознании. Безусловно, тут или — или, и тому в жизни было сколько угодно примеров. Дворничиха, например, то есть жена дворника и мать Андреева врага, лифтерша, которая всегда ворчит, что шляются взад-вперед, покою никакого нету, — они, по мнению Андрея, не просто даже строгие, а злые и поэтому некрасивые. Но его мать красивая, это он понимал, да и от взрослых не однажды слышал об этом, и несовместимость ее красоты и строгости не то чтобы отталкивала Андрея от нее, однако заставляла все же держаться настороже, в постоянном напряжении. Тем более ласковой мать и впрямь не была. Вот Катя, их домработница, совсем другое дело. Она была добрая, ласковая и поэтому, разумеется, красивая. Она никогда не кричала на Андрея, скрывала от родителей, прежде всего от Евгении Сергеевны, его проказы, защищала, когда ему грозило наказание, и звала его Андрейкой. Пожалуй, он был привязан к Кате больше, чем к матери.
Считалось, что Катя домработница, но на самом деле она была членом семьи. Просто помогала по хозяйству, присматривала днем за Андреем, а по вечерам училась. Василий Павлович хотел, чтобы она обязательно поступила в институт. Несколько лет назад он привез Катю, еще совсем девочкой, из деревни, куда ездил разбираться с какой-то жалобой. Тогда был страшный голод, мать Кати умерла от истощения, а отец еще раньше попал в тюрьму — он был «подкулачник» и, по наущению кулаков, избил местного активиста-избача, — и больше никто и ничего не слыхал о нем. Девочка была никому не нужна, попрошайничала, да только в тот год подать-то ей было нечего — все сами ели лебеду, и Василий Павлович, пожалев ее, взял с собой в Ленинград. Он решил дать ей образование, и сначала они с Евгенией Сергеевной думали, что Катя поживет у них, пока Андрей немного подрастет и его можно будет отдать в очаг, а потом она устроится на работу и станет жить в общежитии и вечером учиться. Однако получилось не так. Катя прижилась у них, привязалась к Андрею, боготворила Василия Павловича, который, как она говорила, «спас ее от неминучей смерти», со слезами просила не отдавать Андрея в очаг, где только и знают, что издеваются над бедными ребятишками, и таким образом она осталась в семье Воронцовых. Девушка она была способная, трудолюбивая, и Василий Павлович не сомневался, что она осилит и рабфак, и институт. Довольна была ею и Евгения Сергеевна, хотя иногда и поругивала за «излишний либерализм» в отношении Андрея. Ребенок с раннего детства должен иметь и знать свои обязанности, говорила она. А главное — выполнять их. У Кати, правда, были свои соображения на этот счет, но спорить с Евгенией Сергеевной она не смела, поддакивала ей, будто бы соглашаясь, но строгости в ней не прибывало ничуть.
Андрею было хорошо с Катей. И вообще мир был прекрасен, если не брать во внимание небольшие неприятности, и вмещался этот прекрасный мир в рамки двора с фонтаном посредине, а в тот мир, который находился за пределами двора, ребят, живущих в этом большом сером доме, не выпускали. А там, за высокими затейливыми воротами, которые постоянно были закрыты и охранялись милиционерами, предположительно было много чего интересного, не узнанного, и потому ребят тянуло туда. Конечно, Андрей, как и другие ребята, бывал з а воротами, но вместе с родителями, а это совсем не то…
— Почему мильтоны караулят наши ворота? — приставал Андрей к Кате. Это был вопрос вопросов, ибо ворота в соседних домах, насколько он знал, никто не охранял.
Бедная Катя, ей было трудно объяснить это, и она совестила Андрея, терпеливо объясняла, что говорить «мильтоны» нельзя, нехорошо так говорить…
— Все равно, — упрямился Андрей, — Зачем они караулят? Чтобы мы не убегали, да?
— Так надо, — уклончиво отвечала Катя.
— А почему так надо? — не унимался Андрей.
— В нашем доме, — сдавалась Катя, — живут большие люди, их надо охранять от врагов. Ну, чтобы враги не могли попасть во двор.
— А какие это враги? Шпионы?
— Разные. И шпионы тоже. Вообще враги.
Подумав, Андрей возражал с чувством даже некоторого превосходства:
— Врагов всех давно победили. — Он замечал, что взрослые люди многого не понимают. — Их победили еще в революцию Чапаев, Ворошилов и Буденный.
— Значит, — вздыхала Катя, — не всех победили. Для того и Красная Армия, и милиция.
Это было резонно, и тогда Андрей находил новое возражение:
— Большие люди — это великаны, а они бывают только в книжках.
— Это так говорится, — совсем уж запутывалась Катя. — Они ростом обыкновенные, как все люди, но работают на важной работе. Вот и говорится, что они большие.
— А папа на важной работе работает? — хитро спрашивал Андрей.
— Очень даже на важной.
— А разве на важной работе работают дома?
Этой репликой он, кажется, вовсе загнал Катю в
тупик, однако она не придала разговору никакого значения, а спустя несколько дней случилась неприятность-
Андрей был выбран командиром отряда. Накануне ему как раз подарили шикарный пистолет — копия настоящего, да еще заграничный, так что быть командиром у него имелись все основания. Ни у кого во дворе такого пистолета не было. В самый разгар «войны», когда отряд под командованием Андрея одерживал победу (иначе не могло и быть), появился Лешка, сын дворника. Он подошел к Андрею, хотя и видел, что тот находится «в засаде», и попросил показать пистолет.
— Т-с-с-с, — прошептал Андрей. — Я же в засаде.
— Давай сюда! — потребовал Лешка и вырвал пистолет из рук Андрея. Внимательно исследовал его, не обращая внимания на протесты, почмокал губами, покачал головой, но тут же напустил на себя равнодушный вид и как бы между прочим, как бы без всякого интереса сказал, что может дать за пистолет увеличительное стекло в оправе, с ручкой, и десять любых фантиков.
Вокруг них столпились ребята.
— Я ни на что не меняюсь, — сказал Андрей. — Это подарок, а подарками не меняются. — Он потянулся за пистолетом, но Лешка спрятал его за спину.
— Подумаешь, важность какая — подарок! — хмыкнул он и сплюнул сквозь зубы. Его-то свободно выпускали со двора на улицу, и поэтому он знал и умел все. — Я ведь могу и так просто забрать… Лучше соглашайся, пока не поздно.
— Попробуй только, — сказал Андрей, а у самого екнуло сердечко. Лешка был старше его, уже учился в школе и, разумеется, был сильнее. Вообще ребята, сверстники Андрея, побаивались Лешку.
— А что ты мне сделаешь, шкет? Заберу, и всё тут. Или к мамочке побежишь ябедничать?..
Ябедничать матери — самое распоследнее дело. И Андрей, подумав, ответил:
— Папе скажу.
— А чего мне твой папа? — Лешка прищурился и снова сплюнул. — Подумаешь, папа! Во, напугал!..
— Он прогонит вас из нашего дома.
— Чего-о-о?.. — Лешка громко рассмеялся и щелкнул Андрея по носу. — Да мой папаня, если захочет, всех вас, шкетов, вместе с родителями поганой метлой отсюда выметет. Чтобы не воняли тут. Вы же все… эти… К стенке вас всех надо, понял?!
— Фигушки тебе! — выкрикнул Андрей. — Мой папа на очень важной работе работает, а твой — дворник!
— Ах ты так?! — сказал Лешка и отвесил Андрею оплеуху: — Это тебе за важность. А это за «фигушки». — И он снова ударил Андрея. Потом повернулся и, насвистывая, пошел прочь.
Андрей, едва сдерживая слезы и закусив до боли губу, догнал Лешку возле парадной, выхватил у него пистолет и стукнул тяжелой оловянной рукояткой по голове. Лешка охнул, присел, скорее от неожиданности и страха, чем от боли, обхватил голову руками и завыл на весь двор.
Андрей, перепугавшись, удрал домой.
Через полчаса пришла Лешкина мать. Она буквально ворвалась в квартиру, оттолкнув Катю в сторону, и закричала:
— Это что же такое делается?! Это по какому такому праву и по какой справедливости ваш бандит забил моего сыночка?! Всю голову как есть размозжил, крови целый таз вытекло!.. Я найду на вас на всех управу!..
— Успокойтесь, пожалуйста, — тихо сказала перепуганная насмерть Катя.
— Как это — успокойтесь, если сыночка моего чуть не забил ваш бандит?.. Чего это ты меня успокаиваешь?.. Где хозяева?..
— На работе, вы же знаете.
— Я-то все знаю, как есть все, это уж точно! И молчать не буду, когда спросят, пусть не надеются. Ишь, вырастили барчука! Нет, этого дела я так не оставлю, куда хошь пойду, а не оставлю. Вот так и передай им, чтобы не думали про себя много.
— Хорошо, я обязательно передам, — кивнула Катя. — Только ваш сын ведь, первый пристал…
Андрей честно обо всем рассказал Кате, когда вернулся с улицы.
— А это не твоего ума дело, кто первый, а кто последний, — сказала дворничиха. — Там разберутся! Мы люди простые, трудящие, нам побольше веры-то будет. Видишь ты, взяли моду головы разбивать! Много тут было таких-то, которые важные, да мало осталось. И до твоих хозяев доберутся, не думай.
Катя понимала, что такое происшествие не скрыть, все равно Евгения Сергеевна узнает, и было ей страшно за Андрея.
Евгения Сергеевна пришла домой злая, это сразу было видно. Даже не раздевшись, она вызвала Андрея в прихожую. Он стоял перед нею опустив голову, не ожидая, естественно, ничего хорошего. В отличие от отца, она могла не только наказать — в угол, например, поставить, — но и побить. Хоть и редко, но такое случалось.
— Я тебя слушаю, — сказала она.
Он молчал. Он чувствовал себя не виноватым, правым, и потому решил держаться до конца.
— Я слушаю тебя, — повторила Евгения Сергеевна.
Он продолжал молчать.
— Ты будешь говорить или собрался играть со мной в молчанку? — Евгения Сергеевна повысила голос. — Сейчас же, сию минуту мы вместе пойдем, и ты попросишь у мальчика прошения! — Она взяла Андрея за ухо и потянула к двери.
— Не пойду, — упираясь, сказал он.
— Это почему же ты не пойдешь? — даже чуть растерялась Евгения Сергеевна.
— Он первый полез.
— Это не имеет значения.
— А вот и имеет, имеет! — Андрей почти плакал от обиды. Да и ухо горело от боли.
— Сколько раз тебе говорили, чтобы ты не дрался? Или ты хочешь попасть в тюрьму и опозорить отца с матерью?.. В тюрьме держат хулиганов и бандитов, ты это понимаешь?! — Ухо она все же отпустила, а голос ее сделался мягче.
— Ему можно драться, а мне нельзя?..
— Никому нельзя.
— А он ударил меня. Два раза.
— Нужно было отойти и потом сказать Кате или мне.
— Да, чтобы меня ябедой дразнили?.. А он еще забрал у меня пистолет.
— С этим мальчиком, если он виноват, разберутся его родители. А ты марш в угол! — сказала Евгения Сергеевна устало. Может быть, она и понимала, что Андрей по-своему прав, у детей свои счеты и правила поведения, однако и не наказать не считала возможным.
Стоять в углу означало, в сущности, просто находиться в детской, не выходить оттуда и сидеть там тихо, не напоминая о себе. В общем-то это было символическое наказание, к которому Евгения Сергеевна прибегала чаще всего. Но на этот раз она ограничилась таким наказанием лишь потому, что проступок сына был из ряда вон выходящим, требующим серьезного разбирательства и вмешательства отца. Андрей догадывался об этом, но страха не испытывал хотя бы уже потому, что отец не станет бить ремнем. Он никогда не брался за ремень, а если это делала Евгения Сергеевна, выражал недовольство и говорил, что человек разумный не нуждается в физическом воздействии, что это унижает его достоинство, а порой заставляет и лгать, чтобы избежать именно физической расправы, то есть боли и унижения. Человек разумный, говорил Василий Павлович, должен воспринимать слово, а судья всегда, при любых обстоятельствах обязан помнить о справедливости и достоинстве подсудимого. Ибо всякое наказание, еще говорил он, должно соответствовать вине, только тогда оно имеет смысл и достигает желаемого результата. Иначе наказание превращается в пытку.
Андрей уснул прямо на полу. Его разбудил отец. Взял за плечи и поставил на ноги.
— Рассказывай, — велел он.
Андрей рассказал все так, как было на самом деле. Василий Павлович посмотрел ему в глаза.
— Надеюсь, ты сказал правду?
— Честное слово, папа!
— Хорошо, я верю тебе. Но учти, что драться недостойно человека. Разве что заступиться за более слабого или за женщину. Ну, за девочку. Но и в этом случае сначала надо попытаться объяснить, доказать словом. С помощью кулаков, брат, можно утвердить силу — и только. Но не истину, запомни это навсегда. Истина и грубая сила несовместимы. Поэтому к силе прибегает обычно тот, кто не прав.
Позднее, когда Андрей уже спал и даже видел сон про девочку, которую странно как-то звали — Истиной, Василий Павлович позвал в кабинет Катю.
— Садись, Катюша, — пригласил он. — Мне необходимо серьезно с тобой поговорить. — Он ходил по кабинету вдоль книжных шкафов, без всякой надобности открывал дверцы и поправлял корешки книг, стоявших и без того ровно, как в строю. Он не знал, как приступить к разговору, что сказать Кате, чтобы нечаянно не обидеть ее. Он-то давно понимал, может, понимал с самого начала коллективизации и раскулачивания, в котором принимал участие отнюдь не в роли рядового исполнителя чужой воли, что и за голод, и за многое другое, в том числе и за гибель родителей Кати, вина лежит и на нем, большевике Воронцове, и это острое, непреходящее чувство вины как бы обезоруживало его перед Катей, да и не только перед ней, — Вот что, Катюша… Пойми меня правильно. Ты никогда и никому не должна говорить того, что наговорила Андрею…
— Вы про что, Василий Павлович?.. Я ничего такого…
— В нашей стране все люди равны. Все. Ради этого и делалась революция, ради этого народ… У нас нет больших и маленьких людей. Не имеет, понимаешь, значения, кто и где работает. Труд сам по себе украшает человека…
— А товарищ Сталин? — с испугом спросила Катя. — Разве он такой, как все?..
Василий Павлович, признаться, немного растерялся.
— Иосиф Виссарионович Сталин, Катюша, — вождь и учитель партии и всего народа, продолжатель дела Ленина. Мы должны равняться на него, брать пример во всем… Но дело сейчас не в товарище Сталине, верно?.. Дело в Андрее. Он еще ребенок, ему не разобраться в таких сложных вещах, и это может привести… Нужна предельная осторожность, Катюша. Предельная! — Он понимал, что говорит не то, что хотел сказать, однако не мог найти правильных, точных слов.
— Я понимаю, Василий Павлович, — кивнула Катя, как будто угадав его сомнения и неуверенность. — Анд-рейка спросил, почему у наших ворот дежурят милиционеры, а я сказала, что в нашем доме живут большие люди, что их надо охранять от врагов…
Василий Павлович поморщился невольно.
— Охраняют, Катюша, не больших людей, а партийные кадры. Ты, если чего-то недопонимаешь или не знаешь, так и скажи прямо. Это всегда лучше. А такие вещи… — Он покачал головой. — Наивная и светлая ты душа… Ну, ну, только не кукситься, морщины будут, и никто замуж не возьмет. — Он погладил ее по голове и улыбнулся: — Ступай отдыхать. И попроси, пожалуйста, чтобы Евгения Сергеевна зашла.
Уходя, Катя тихонько прикрыла за собой дверь. Она всегда делала это как-то особенно осторожно и аккуратно, и Василий Павлович был уверен, что и по прихожей мимо кабинета Катя ходит на цыпочках, чтобы не помешать ему. Да так оно и было в действительности. Кабинет Василия Павловича воспринимался ею как некое святилище, чуть ли не храм, и она никогда не входила туда без приглашения.
II
В ОТЛИЧИЕ от мужа, Евгения Сергеевна видела во всей этой истории только то, что Андрей разбил голову сыну дворника, которого, несмотря на его «низкое» положение, жильцы дома побаивались. Вряд ли кто-нибудь звал, за что именно, но побаивались всерьез. Он мог при встрече вежливо, едва ли не униженно поздороваться и даже поклониться, но мог и вообще не поздороваться. Мог улыбнуться и спросить о здоровье, но мог молча, прищурившись, проводить взглядом, от которого по спине пробегал мерзкий холодок. Было такое впечатление, будто он все и обо всех знает и к жильцам относится свысока, как к временным постояльцам, не подозревающим о том, что они именно временные, а подлинный хозяин в доме он. Возможно, Евгения Сергеевна и ошибалась, думая так, однако отделаться от этих мыслей не могла. Поэтому испугалась не на шутку, когда узнала о случившемся.
— Разъяснил? — спросила она, входя в кабинет.
— Не знаю, сумел ли…
— Можно себе представить, что ты наговорил девушке!
— В этом ли дело? — пожал плечами Василий Павлович. — Я о другом, мамуля, думаю. Я думаю, когда мы все, все без исключения, научимся понимать простые истины?.. Когда избавимся от психологии рабов?.. Похоже, это чувство не вытравить из нас и серной кислотой. Этакие маленькие человечки. А пора, пора уразуметь, что человек — хозяин жизни!..
— И это ты объяснил Кате? — Евгения Сергеевна усмехнулась. — Ты еще сказал бы ей, что «человек — это звучит гордо»…
— Не надо иронизировать, — мягко возразил Василий Павлович.
— Какая там ирония, Вася! Вот я смотрю на тебя и… тоже думаю.
— О чем?
— О том, например, что ты сам нё понимаешь простых истин.
— Вот как?.. — Василий Павлович удивленно вскинул брови. — И каких же простых истин я не понимаю?..
— Хотя бы о вытравлении рабской психологии, — грустно проговорила Евгения Сергеевна. — Мне кажется, что никто и не собирается это вытравлять. Наоборот, из нас пытаются сделать больших рабов, чем мы есть на самом деле. Кому-то очень нужно, чтобы человек ощущал себя маленьким и бесправным.
— Не говори глупостей. А кстати, действительно, зачем у ворот дежурит милиция?.. Ты не находишь, что это противоречит здравому смыслу? Какие враги, откуда?! Если они и были, то их давно уже нет. С ними покончено раз и навсегда. Нет, это абсурд.
— Ты сам-то веришь тому, что говоришь? — спросила Евгения Сергеевна.
— Чему — тому, мамуля? — Василий Павлович нервно заходил по кабинету.
— Ну… Что милиция дежурит для охраны от врагов…
— Оставим это! — прервал Василий Павлович, — Да, а сын растет с характером, это хорошо, мамуля. Это замечательно! Мужчиной будет, не мямлей. Ты извинилась за него?
— Извинилась и дала денег.
— Каких денег, за что и кому?
— Вроде компенсации, — виновато ответила Евгения Сергеевна.
— Ты сошла с ума! Какая компенсация, если дети, дети, мамуля, поссорились?! Первобытчина, дикость!..
— Но они взяли. И потом… Им трудно живется, у них двое детей… И я боюсь их, Вася. Их все боятся, только ты не видишь этого. — Последние слова Евгения Сергеевна произнесла шепотом.
— А почему, собственно, их должны бояться? — удивился Василий Павлович. — Люди как люди.
— Они всё и про всех знают. А сам он такой… Он какой-то ненастоящий. Улыбается, раскланивается, а у меня мороз по коже от его улыбки…
— Ерунда какая-то, честное слово. Просто ты стала очень мнительной, тебе нужно отдохнуть. Взяли бы и съездили с Андреем на юг, к морю. Сейчас там прекрасно.
— Ты хочешь, чтобы мы уехали? — настороженно спросила Евгения Сергеевна. — Что-нибудь случилось, Вася?.. — Она была совершенно уверена, что за предложением отдохнуть кроется что-то важное — и, может, страшное.
— Нет, ничего. Решительно ничего не случилось. Я же говорю, что это твоя болезненная мнительность. Да, но что же я собирался тебе сказать?.. Напрасно ты давала деньги…
— Вася, при чем тут деньги?! — воскликнула Евгения Сергеевна. — Ты позвал меня совсем не для этого.
— Сегодня ночью арестовали Николая Федоровича, — сказал Василий Павлович.
— Ой!..
— Спокойно, мамуля. Ты только не волнуйся.
— Но это… — Она прикрыла рот ладошкой. — Это значит…
— Пока нет. Будем надеяться на лучшее. Разберутся, я не сомневаюсь. Это ошибка, которую скоро исправят. Строится новый мир, и эту истину мы должны осознать. Нельзя построить новый дом на старом пепелище, не расчистив его. А мы — мир!.. Вот. Так. А за собой я не чувствую никакой вины. Ни-ка-кой.
— Разве Николай Федорович в чем-нибудь виноват?
— Вот и разберутся, — сказал Василий Павлович. — Хотя нельзя полностью исключать…
— Чего? — быстро переспросила Евгения Сергеевна, с испугом глядя на мужа. — Чего нельзя исключать?..
— Ошибок, мамуля. И потом… Лес рубят — щепки летят. Увы, но это неизбежность. А большое дело не делается без ошибок. Большое и новое. Идет борьба, а в борьбе не может не быть побежденных и обиженных. Вопрос стоит жестко: или мы — или нас. Третьего не дано, а такие вопросы решаются не путем дискуссий, вернее, не только путем дискуссий и мирных переговоров. К большому делу всегда примазываются и случайные люди, ищущие личной выгоды. С ними бороться труднее, чем с откровенными врагами. Они опаснее, изощреннее. Это, мамуля, азы политической борьбы.
— Но Николай Федорович не случайный человек.
— Я не о нем. Я вообще.
— Ты бы поговорил с Андреем Александровичем…
— Вот так просто? — Василий Павлович усмехнулся и покачал головой.
— Он же будет на твоем дне рождения.
— Это не совсем удобно. И все не так просто, как может показаться на первый взгляд. По-моему, Андрей Александрович знает об аресте Николая Федоровича…
— Но тогда…
— Давай не будем опережать события, — положив руку на голову жены, сказал Василий Павлович. — И не будем паниковать. Иди лучше спать. Утро вечера мудренее, говорили умные люди, и они, безусловно, были правы. — Он вовсю старался казаться спокойным, улыбался даже, однако скрыть тревоги не мог. Или не умел.
— А ты спать не собираешься?
— Мне надо еще немного поработать. Ты же знаешь, что я готовлюсь к докладу.
— Все надо, надо, надо, — тяжко вздохнула Евгения Сергеевна, — а потом оказывается, что ничего не надо. Какая разница, Вася, закончишь ты свой доклад сегодня или завтра? До праздников полтора месяца.
Василий Павлович готовился к докладу, с которым должен был выступить на торжественном собрании, посвященном двадцатой годовщине Октября, и относился к этому очень серьезно.
— Разница хотя бы уже в том, — сказал он, — что ни у меня, ни у тебя нет лишних дней. Ты забыла одну из основных заповедей: никогда не откладывай на завтра то, что можно сделать сегодня. — Он рассмеялся, поцеловал Евгению Сергеевну и легонько, нежно подтолкнул к двери.
— А ты не забыл, что у тебя есть жена и что ей всего тридцать?
— Маму-у-ля! — Василий Павлович шутливо погрозил ей пальцем. — Такие разговоры начинают меня беспокоить.
— Жаль, что только начинают. Спокойной ночи.
Знать бы Василию Павловичу, что доклад, над которым он трудился ночами, пытаясь совместить правду, как он ее понимал, и действительность, какой она была и какой ее видели колхозники, перед которыми он должен был выступать, знать бы ему, что именно этот доклад, даже не прочитанный публично, а только представленный для одобрения, явится главным обвинением против него… Он-то как раз в глубине души думал, что такой доклад спасет его в случае неожиданных неприятностей, что любой человек, прочитав этот доклад, поймет, насколько он предан партии, народу, лично товарищу Сталину, и спешил написать его еще и поэтому. Ибо чувствовал, как темнеют, сгущаясь, над его головой тучи. Арест же его заместителя, в честности и преданности которого Советской власти он ничуть не сомневался, внушал уже не безотчетную тревогу, а вполне осознанные опасения. Да вот и Жданов сегодня не принял его, хотя была договоренность…
III
В БОЛЬШОМ сером доме, недавно построенном специально для руководящих работников Ленинграда, постоянно охраняемом милицией, поселилась всеобщая тревога, и эту гнетущую тревогу уловили даже дети. А может, именно дети прежде всего и уловили.
Мальчишки как-то вдруг перестали играть в войну, в прятки, вообще в шумные, веселые игры, и тихо, непривычно тихо стало в замкнутом, хотя и просторном дворе. И возле фонтана в центре двора не собирались, как обычно, бабушки, мамы и няни. Зато дворник ходил с видом победителя, не скрывая уже, что он — хозяин, не улыбался больше никому, не раскланивался ни с кем и подолгу о чем-то беседовал с постовыми у ворот.
Все жили в ожидании каких-то важных событий. В том числе и Воронцовы. Василий Павлович все так же поздно возвращался домой, иногда глубокой ночью, а Евгения Сергеевна, отправив Андрея спать, сидела в кухне, не зажигая света, и смотрела, смотрела во двор. Если в прихожей звонил телефон, она вздрагивала, трубку снимала со страхом и разговаривала шепотом.
Накануне своего дня рождения (этот день отмечался ежегодно, и всегда приходили близкие друзья) Василий Павлович сказал, что ничего готовить не надо:
— Завтра поедем в Колпино.
— Но ты говорил, что придет Андрей Александрович… — со слабой надеждой сказала Евгения Сергеевна.
— Его срочно вызвали в Москву.
В Колпино жила тетка Евгении Сергеевны, и время от времени, но в общем-то довольно редко, они бывали у нее. Она была единственной оставшейся в живых из родственников. Отец Евгении Сергеевны, старший брат Клавдии Михайловны, погиб в гражданскую войну, а мать умерла от туберкулеза, когда Евгении было тринадцать лет. До самого замужества она жила у тетки и, честно говоря, побаивалась ее. Андрей тоже боялся Клавдии Михайловны, боялся и недолюбливал. В отличие от матери, баба Клава — так звал ее Андрей — была не просто строгой, но даже жестокой, на его взгляд, и наказывала за всякий пустяк, не обращая внимания ни на отца, ни на мать. А вот Василий Павлович относился к ней снисходительно, с усмешкой и никогда не принимал всерьез ее вечного брюзжания и болезненной, почти маниакальной приверженности к чистоте и порядку. Впрочем, он высоко ценил ее острый практический ум и большой житейский опыт. И еще, или прежде всего, чувство собственного достоинства, которое позволяло ей, малограмотной женщине, со всеми держаться на равных, и не было в ней ничуть ни подобострастия, ни униженности — она ощущала себя просто человеком среди таких же, как сама, людей и была всегда такой, какая есть. Перед ней, случалось, заискивали вовсе не зависимые от нее люди, она — никогда и ни перед кем. Похоже, она и в Бога не очень верила из-за своего характера, чтобы не попасть под его влияние. Ей было чуждо всякое смирение, хотя других она частенько к смирению призывала. В том числе
и Василия Павловича.
* * *
У моего родного деда Самсона было, кажется, двенадцать братьев и сестер. Но к тому времени, как я начал осознавать себя, оставалось в живых трое: дед Македон и две бабушки — Дора и Нюша. Дед Самсон умер еще до моего рождения, а деда Македона хоронили 22 июня 1941 года. Именно тогда я в первый и в последний раз поцеловал покойника.
Баба Дора и баба Нюша жили долго.
Образ Клавдии Михайловны безусловно навеян бабой Дорой. Она была своеобразным центром нашего большого рода. У нее было множество племянников и племянниц, в числе которых была моя мать, а у них — дети, так что бабе Доре было кем руководить. (Своих детей она не имела.) Характером властная, не терпящая никаких и ни от кого возражений (кажется, только моя мать и жена деда Македона не боялись ее), она должна была бы отталкивать от себя, в особенности детей, а между тем все мы ее любили, и не было большего праздника, чем собраться у бабы Доры. По выходным дом ее напоминал бедлам, собиралось сразу несколько семей, и всех она успевала поругать, всем вместе и каждому в отдельности прочесть нравоучение, однако успевала и вкусно всех накормить, а уж ее знаменитые пироги бывали на столе непременно. Нигде и никогда больше я не ел таких пирогов! Возможно, мы, дети, и любили ездить к бабе Доре потому, что она вкусно кормила. Ведь рассказываю я о предвоенных годах, а годы эти не были легкими и сытными, как многим видится теперь. Напротив, это были тяжелые годы, и я хорошо помню, как мать поднимала нас, малолетних, затемно, до трамваев, и тащила в магазин стоять в очереди за маслом или за сахаром.
А у бабы Доры была отличная кухня, как сказали бы нынче.
Она давала обеды одиноким мужчинам. Как правило, это были инженеры, специалисты, работающие на Ижорском заводе. Она набирала (точнее было бы сказать — отбирала, потому что не всякого пустила бы за свой стол, хотя бы и за плату) несколько человек и готовила на них именно обеды. Заодно вместе с ними, насколько я понимаю, кормились и они с мужем. Не случайно она говорила, что чем больше семья, тем дешевле обходится питание. Я очень долго не мог понять этого парадокса, не догадываясь, что она имеет в виду стоимость питания из расчета на одного человека. Наверное, она была неплохим финансистом или экономистом, хотя умела едва-едва писать, а знаков препинания не ставила вовсе. Мужа она буквально вытащила из Сердобска, где они спасались от голода в гражданскую войну, и она же сотворила из него главного кассира Ижорского завода.
Обедали у бабы Доры очень разные люди, но для нее они все были равными, никого она не выделяла и держалась хозяйкой. Более чем хозяйкой. Она держалась так, словно кормит их не за деньги, которые они ей платили, а как бы угощает, и чуть ли не из милости и добросердечия. Если кто-то запаздывал к общему столу — пусть и на пять минут, — она строго выговаривала за опоздание, а уж если кто-нибудь чавкал или, не дай Бог, шмыгал носом, тому доставалось за милую, что называется, душу.
Откуда в ней все это было, не знаю. Отец ее — мой, стало быть, прадед — был рабочим, а дед — уже мой прапрадед — солдатом, он отслужил двадцать пять лет при Ижорском заводе. (Дальше мои знания родословной по матери отрывочны и случайны, знаю только, что далеких прапращуров Петр I пригнал строить Санкт-Петербург.)
Казалось бы, приходящие обедать инженеры должны были терпеть бабу Дору за вкусную еду, и только, однако не тут-то было. Женившись, обзаведясь семьями, они поддерживали отношения с бабой Дорой, приходили в гости, в трудные минуты жизни спешили к ней за советом, так что, например, я (думаю, что не только я) даже путал, кто наша родня, а кто — нет. К тому же у нее постоянно кто-нибудь жил — либо племянник, либо кто-то из детей племянников и племянниц. Жили и мы с братьями и сестрой у бабы Доры, когда умерла мать, и я не скажу, что это была сладкая жизнь, совсем нет. Но если бы не ее строгость и требовательность в сочетании с бескорыстием и милосердием, кто знает, что сталось бы в конце концов и со мной, и с моими братьями…
А вот нашего отца она почему-то не любила. А может, вообще не любила людей, занимающихся политикой. Или, что всего вероятнее, не столько не любила отца, сколько жалела мать, предвидя, должно быть, ее несуразную, исковерканную судьбу и ранний конец: мать умерла в сорок два года. Очевидно, баба Дора видела гораздо больше, чем видели или хотели видеть люди высокообразованные. Но теперь можно лишь гадать, как и что было в действительности.
И мучает, мучает меня одна не разрешимая для меня загадка, и все кажется, когда подумаю об этом, что нелюбовь бабы Доры к моему отцу отразилась и на матери, и на всех нас. Похоже на то, что, привечая нас, она выполняла какой-то свой долг, а любить — не любила тоже, поскольку родились мы от нелюбимого ею человека. Иначе почему нашу мать похоронили отдельно, а не в общей родовой могиле?.. Ведь хоронили-то именно баба Дора и ее муж! Иначе почему ни мне, ни братьям, ни сестре так и не показали могилу деда Самсона, который лежит на Смоленском кладбище?..
Впрямь все это похоже на то, что мы, Кутузовы, отлучены были от своего рода по материнской линии. Нас терпели, поскольку мы уж есть и поскольку мы — внуки старшего брата бабы Доры, но и только.
Грустно и тревожно думать об этом, ведь мы-то любили бабу Дору искренне, преданно любили, любила ее и наша мать, а вот похоронили же ее в сторонке (правда, место хорошее, на центральной аллее), не допустили к себе, да и умерла она в больнице, так и не дождавшись никого перед смертью. А говорят, ждала, до самого последнего мгновения ждала, что кто-нибудь придет к ней… Был как раз впускной день. Никто не пришел, ни у кого из родственников не случилось в этот день свободного времени…
* * *
На этот раз Клавдия Михайловна встретила их приветливее обычного, приласкала Андрея, что для него было непривычным, и разрешила пойти в кино с соседским мальчиком.
— Вот что, дорогие мои, — заговорила она без всяких там околичностей и предисловий, едва выпроводив Андрея. — Вы бы потихоньку перевезли самое ценное ко мне. Неровен час…
— Не надо, тетя, — сказала Евгения Сергеевна.
— А ты помолчи, Евгения, пока я говорю. Посиди и помолчи, послушай. Останешься с сыном голая и босая, тогда и будешь показывать свой ум. А сейчас молчи. Я разговариваю с твоим мужем.
Евгения Сергеевна вздохнула, вспыхнула, но возразить не посмела.
— Давайте не будем обсуждать эту тему, — сказал Василий Павлович. — У меня сегодня все-таки день рождения.
— Поздравляю. И сколько же тебе исполнилось?
— Тридцать три. Возраст Христа.
— Только ты не Христос, — сказала на это Клавдия Михайловна и усмехнулась. — Он-то за людей мучения принял, а нынче все наоборот выходит: бабы с детишками за ваши дела мучения принимают. Он знал, за что взошел на Голгофу, а вы и этого не узнаете. Да и Голгофа ваша…
Неожиданная эта тирада о Христе удивила, признаться, Василия Павловича, он и подумать не мог, что Клавдия Михайловна что-то знает о нем. А вот знает. И к месту, к месту о Голгофе вспомнила.
— Ну, тетушка! — сказал он и рассмеялся. Между прочим, тетушкой он называл ее крайне редко. — Голгофа у каждого своя, тут вы правы. Только я-то, кажется, жив и здоров…
— И все-то ты на шуточки переводишь, и все-то ко мне с ехидцей…
— Помилуйте, Клавдия Михайловна! Кто вам сказал такую глупость?
— А сама вижу, не слепая. Да и жизнь подсказывает. Ты считаешь меня темной, раз, мол, неграмотная, а я не хуже других на свете прожила. И людей разных повидала, и революцию вашу помню, ой как помню!..
— Но почему же «нашу», а не «вашу»?
— А что мне та революция? Один сплошной разор, и ничего больше. Мой отец, дед вот ее, — она кивнула на Евгению Сергеевну, — семерых вырастил, а работал один. И ничего, не голодали, по праздникам без пирогов за стол не садились. А теперь?.. Ну, тем, кто наверх взобрался, может, и сладко живется, не спорю, а простым людям… Да и вам тоже не очень сладко. — Она взмахнула рукой. — Сегодня наверху, а завтра неизвестно где. И то верно: кто высоко сидит, тому глубже падать.
— Мрачную картину вы нарисовали, — сказал Василий Павлович, косясь на Евгению Сергеевну. Как-то она воспримет эти откровения тетушки?..
— Мрачнее самой жизни не нарисуешь, — спокойно возразила Клавдия Михайловна. — Все я вижу, не думай. А ты, Василий, обязан о жене с сыном подумать. О себе, может, и поздно уже, а о них обязан. Я, конечно, помогу, если что случится, родная все же племянница, но что с меня возьмешь?
— Это я понимаю, — хмурясь, сказал Василий Павлович. — Но почему вы решили, что со мной что-то должно случиться?
— Дай-то Бог, чтобы не случилось, а только вперед заглянуть никогда не помешает. Чего вот ты сегодня ко мне приехал, а не празднуешь свое рождение как всегда?.. Ладно, ладно, не нахмуривай брови, я ведь все равно не боюсь. Правду надо слушать, хоть бы и не хотелось. А правда, она… Сегодня утром, перед вашим приездом, явилась соседка, в слезах вся. Мужа ночью увели. Взяли и увели. А он кто, ты думаешь?.. Мастером на мартене всего-то и работает, шишка на ровном месте. Зато партийный. В семнадцатом году громче всех на митингах кричал за власть Советов и за большевиков. Выходит, докричался. Власть-то, она есть, а его нету. Пьяница, горлопан, это верно, но живой человек же!..
— Разберутся, — неуверенно сказал Василий Павлович. — А вы бы лучше помолчали об этом.
— А мне-то что? — возмутилась Клавдия Михайловна. — Мне бояться нечего, я вся тут, какая есть. С меня взятки гладки.
— Это правда.
— Да не вся! А Евгения, говорю, не чужая мне. И отец ее, чтоб ты знал, тоже за вашу власть погиб.
— Общая у нас с вами власть.
— Нет уж, Василий, дудки! Это не моя, а ваша власть.
— И чем же она вам не угодила, эта власть?
— А мне не надо угождений, обойдусь. Ты вот ответь мне, как соседке жить теперь?.. У них трое ребят и внук вскорости будет.
— Трудно будет жить. Но при чем тут власть вообще? Власть — это народ, мы с вами…
— Меня туда не записывай, — замахала Клавдия Михайловна руками.
Василий Павлович улыбнулся — так неподдельно, так искренне она отказывалась от власти.
— За что же соседа вашего увели? — спросила Евгения Сергеевна.
— Кто ж, кроме них, знает? Весь дом кверху тормашками перевернули, искали что-то. А что там можно найти?.. Вошь в кармане да блоху на аркане. А нашли…
— Что? — не удержался Василий Павлович, не угадав подвоха.
— Книжку красную, на которой написано: «Сры-сры-сры».
— Ну, хватит, тетушка! — возмутился Василий Павлович. — Это уже слишком.
— Заело? Вот оно самое и есть. Кричать научились, книжечки в карманах носите, а правду знать не хотите. Да какая же это власть народная, если правды не хочет знать?.. Ладно, мы прожили свое и помрем, даст Бог, по-людски. А вы-то сами как? А семьи ваши несчастные?.. Подумай, Василий, хорошенько подумай.
Тут Василий Павлович неосторожно задел локтем тарелку, стоявшую на краю стола, она упала и, даже не звякнув, развалилась.
— К счастью, — грустно улыбнулась Евгения Сергеевна. — А вы ссоритесь.
— Да кто же ссорится? — возразила Клавдия Михайловна. — Мы не ссоримся. Мы эту, как ее?.. Дискуссию проводим. — Она наклонилась и собрала осколки. Сложила их стопкой перед собой и проговорила: — Не мне тебя судить, Василий. Но ты-то глава семьи, кормилец, помнить должен всегда, что твое горе — еще не горе. Ты идейный, большевик, а им-то за что страдать?.. Кто там правый, кто виноватый, о том Бог ведает. Он и рассудит всех, когда час придет. Может, и на вашей стороне какая-никакая правда есть. Однако одной правдой, хоть бы и вся она была с вами, сыт не будешь. К правде-то хлебушек нужен, и маслица на него не худо бы намазать.
— Вот тут с вами нельзя не согласиться, — развел руками Василий Павлович. — Совсем не худо и маслица, и кое-чего еще. Но где же Александр Федорович? — Он имел в виду мужа Клавдии Михайловны. — Без него и с маслом не пойдет.
— На футболе своем, где ему быть. У него одно в голове.
— Футбол — это серьезно. И когда он вернется?
— Кто его знает. Знал бы, что вы здесь, примчался бы небось. Ты ж вина, наверно, привез. Ждать не будем, давайте обедать. Тебе, Василий, в осколки налью, не сердись.
— Можно и в осколки, только со дна, пожиже.
— Тарелка-то от сервиза, — вздохнула Клавдия Михайловна.
Обедали молча. Хозяйка чтила правило: «Когда я ем, то глух и нем». Позволить исключение она могла только за большим праздничным столом, когда пьют вино. А так — никаких исключений, в том числе и для детей. Андрею, который как раз вернулся к обеду, не терпелось рассказать, какой замечательный был фильм, однако и он молчал, переживая киноприключения в себе, зная, что за нарушение установленного порядка баба Клава может запросто выставить из-за стола, поставить в угол, и никто не заступится. Рассказать ему удалось лишь после того, как унесли обеденную посуду и поставили чайную. За чаем разговоры позволялись и даже поощрялись. Впрочем, рассказывал Андрей без энтузиазма, чувствуя, что взрослые не слушают. Им было сегодня не до него, хотя «по программе» он должен был бы прочитать еще стихотворение. И оно было приготовлено, к тому же удачно подходящее к случаю. Начиналось стихотворение так: «Я нашел в канаве серого щенка…»
Александра Федоровича так и не дождались, стали собираться домой. Клавдия Михайловна напомнила, что все-таки неплохо было бы перевезти к ней часть вещей. Василий Павлович промолчал, сделал вид, что не расслышал. Пожалуй, в глубине души он был согласен, что беспокойство Клавдии Михайловны имеет под собой почву и что предложение ее вполне разумное. Но как это сделать практически?.. Если решено его взять, то за ним наверняка ведется слежка («Кстати, — подумал он, — почему вдруг так неожиданно решил уйти мой шофер?..»), и перевозку вещей ему обязательно вменят в вину. Безвинный не станет готовиться к аресту. Да и Клавдию Михайловну с Александром Федоровичем можно подвести. То есть их могут обвинить в преступных связях с ним, в соучастии. А решение об его аресте, похоже, было принято. Тому находилось множество косвенных подтверждений: тот же шофер; еще секретарша, которая несколько дней назад не пришла на работу, и он, сколько ни старался, не смог выяснить, где она; взяли Николая Федоровича — его заместителя, не объяснив причину ареста, а со Ждановым не удалось поговорить даже по телефону…
Нет, никакой вины за собой Василий Павлович не чувствовал, вот разве что «полуаристократическое» происхождение, как он сам смеясь говорил: отец его был директором гимназии. Титулов — дворянских — не имел, однако гражданский чин у него был довольно высокий, чуть ли не действительный статский советник. Мать, та в самом деле происходила из рода каких-то захудалых, разорившихся дворян (какой же русский дворянин рано или поздно не разорялся!), но Василий Павлович давным-давно не поддерживал с родителями никаких отношений. Слышал, что отец скончался от апоплексического удара, а мать как будто жива.
Впрочем, он понимал, что достаточно и этого, если решено его арестовать и объявить причастным к антисоветскому заговору. Происхождение вполне позволяет вступить на контрреволюционный путь, а его несогласие с массовым раскулачиванием, о чем он высказывался и публично, ему наверняка не забыли.
Уже совсем собравшись уходить, он вдруг сказал:
— А что, если мы оставим Андрея на пару деньков у вас?
Евгения Сергеевна испуганно взглянула на него.
— И оставьте, — охотно согласилась Клавдия Михайловна, — пусть поживет на воле.
— Я не хочу, — захныкал Андрей, прячась за мать.
— А кто тебя спрашивает, хочешь ты или не хочешь? — сказала Клавдия Михайловна.
— А это… нужно, Вася? — тихо спросила Евгения Сергеевна.
— Не знаю, — ответил Василий Павлович, пожимая плечами. — Но пусть побудет.
IV
НОЧЬЮ за Василием Павловичем пришли. Трое военных и с ними управдом и дворник.
Дверь открыла Катя.
— Ой! — вскрикнула она. — Вам кого?
— Гражданин Воронцов Василий Павлович дома? — спросил, отстраняя Катю, военный с тремя кубиками в петлицах.
— Спит он, вы потише, пожалуйста.
— Ничего, все равно придется разбудить. Ты стой здесь, — сказал военный с кубиками одному из сопровождавших его. — Всех впускать и никого не выпускать. Демченко и понятые — со мной. Где спит гражданин Воронцов? — обратился он к Кате.
— Я не сплю, — сказал Василий Павлович, выходя в прихожую. Он был уже одет. За ним, в халате, вышла и Евгения Сергеевна.
— Вот ордер на обыск и на ваш арест. — Военный протянул бумаги.
— Действуйте, — усмехнулся Василий Павлович. — А мне, насколько я понимаю, собираться?
— При обыске необходимо ваше присутствие.
Все толпой двинулись в кабинет. Но тут Катя, пришедшая немного в себя, преградила им дорогу.
— Затопчете ковер! — решительно заявила она. — Ноги хотя бы как следует вытерли, вон как наследили в прихожей.
— Пустяки, Катюша, — улыбнулся Василий Павлович.
Однако управдом и дворник старательно вытерли ноги, а ковер в кабинете, скользнув туда раньше других, Катя успела загнуть.
Военный, которого старший назвал Демченко, залез на стремянку и стал сбрасывать прямо на пол книги с верхних полок. Старший книги перетряхивал, некоторые перелистывал. Управдом с дворником стояли у двери. Не найдя ничего подозрительного в книгах, принялись за письменный стол. Старший вынул ящики и вывалил их содержимое в общую кучу. Перебрал бумаги, кое-что отложил в сторону, в том числе и вчерне написанный доклад. То есть черновик, который Василий Павлович после перепечатки оставил у себя.
— Оружие имеется? — вдруг спросил военный.
— Имеется. — Василий Павлович подошел к столу, открыл маленький потайной ящик, который устроен был сбоку и о котором не знали ни Евгения Сергеевна, ни Катя. Они даже и не подозревали, что в доме хранится оружие. А в ящике лежали изящный бельгийский браунинг и патроны к нему.
— Удостоверение на право ношения?
— Есть, есть.
— А ящички секретные еще есть? Сами покажете или стол ломать?
— Больше потайных ящиков нет, — сказал Василий Павлович. — Можете ломать, если не жалко. Посылайте дворника за ломом. У нас в доме, к сожалению, ничего подходящего нет.
— Проверим, — сказал старший.
Из кабинета перешли в гостиную. Перетряхнули все там (Василий Павлович вспомнил рассказ Клавдии Михайловны об аресте соседа и подумал, что всё «кверху тормашками перевернули» — очень точно сказано), потом направились в спальню. Евгения Сергеевна смутилась, покраснела, хотела возразить против такого вторжения, сказать, что входить в спальню, да еще среди ночи, когда разобрана постель, где они только что спали с мужем, по меньшей мере бестактно, неприлично, но Василий Павлович, поняв ее, улыбнулся и кивнул. Ничего, дескать, мамуля, надо терпеть и такое. В спальне тщательно обыскали шкаф, порылись в тумбочке, где была косметика, прощупали матрацы, одеяла, подушки, заглянули с фонариком и под кровать. После этого пошли в детскую, и вот здесь Евгения Сергеевна все-таки не выдержала, загородила дверь, раскинув руки.
— Сюда не пущу! — решительно заявила она.
— Женя, не делай глупостей, — мягко, почти ласково сказал Василий Павлович.
— Неужели у них нет ничего святого?
— Они ни при чем. Они выполняют свой долг. Это их работа.
Удивительно, но поступок Евгении Сергеевны, ее решительность произвели впечатление на старшего: в комнате Андрея ничего не тронули. Просто огляделись. А вот дворник, увидав на подоконнике пистолет, которым Андрей ударил Лешку, спросил, выразительно так, с усмешкой посмотрев на Евгению Сергеевну:
— Тот самый, что ли?
Она кивнула.
Дворник взял пистолет, повертел в руках, покачал головой и произнес уважительно:
— Хорошая игрушка.
— Возьмите для сына, — неожиданно предложила Евгения Сергеевна.
— Ни к чему, — сказал дворник. — Да и не положено. — И он аккуратно положил пистолет на место.
* * *
Нашего отца тоже «брали» ночью. Мы с братьями спали. Не знаю, протестовала мать или нет, когда несколько человек ввалились в нашу комнату, но нас подняли с постелей и прямо на глазах тщательно все обыскали. Это я помню отлично. Изучению подверглась каждая игрушка. Старший брат стоял насупившись, он-то уже многое понимал — ему было девять лет, младший, которому недавно исполнилось два года, плакал, и мать взяла его на руки, а я, по-моему, был поначалу безучастен к происходящему. Возможно, мне было даже интересно: пять лет такой возраст, когда уже не очень страшно, тем более родители рядом, однако и понимаешь маловато, чтобы осознать, что именно происходит.
Среди множества игрушек, подвергнутых изучению, была подводная лодка, заводная, подаренная мне на день рождения как раз за месяц до ареста отца. Лодка эта действительно могла плавать под водой. Скорее всего, ее привезли из-за границы.
Военных, делавших обыск, сопровождал некий тип с портфелем под мышкой. Не знаю, кто он был. Может, управдом. А лицо его помню до сих пор: маленькое такое, сальное и улыбающееся, точно это было не лицо живого человека, а маска. Когда, обыскав комнату, стали выходить, этот человечек осторожно, крадучись подошел к полке с игрушками и взял подводную лодку. Он собрался положить ее в карман, но мать остановила его.
— Что вы делаете? — сказала она.
— Вам теперь все равно, — ответил он, хихикнув, — а моему сорванцу пригодится.
— Сейчас же положите на место!
— Не шуми, не шуми, отшумелась.
И я рванулся к нему. Он, сунув лодку в карман, вытянул руку, отталкивая меня. Я вцепился в нее зубами.
— Ах ты сволочь! — заорал он.
Мать схватила меня и оттащила в сторону. Один из военных обернулся и строго спросил:
— Ну, в чем еще дело?!
— Кусается, вражонок, — сказал человечек с портфелем, растирая укушенную руку.
— Товарищ, — сказала мать, — не знаю, как вас… Этот гражданин взял игрушку.
— Какую игрушку?
— Подводную лодку, — сказал я. Боже, как мне хотелось вцепиться этому человечку не в руку уже, а в горло! Но еще больше хотелось плакать. Лодка была моей гордостью.
Военный молча посмотрел на него, и человечек так же молча вытащил лодку из кармана и протянул военному.
— Она что, в самом деле подводная? — спросил он, с интересом разглядывая лодку.
— Она даже плавает под водой, — на свое несчастье, охотно пояснил я. — Ее надо завести и нажать эту штучку…
— Занятно, — проговорил военный. — Очень занятно. Ладно, разберемся, что это за устройство. — И он положил лодку в свой карман.
— Змееныш, — прошипел человечек с портфелем, выходя из комнаты последним. — Погоди у меня!
Когда все ушли, я разрыдался. Кажется, со мной случилась настоящая истерика, меня никак не могли успокоить; а отца уводили, нужно было прощаться; и мать металась, сама вся зареванная; отец требовал успокоить детей, потому что плакал и младший брат; военные торопили; и тогда старший брат начал меня бить, так что военным пришлось вмешаться. В конце концов нас по одному вывели в прихожую проститься с отцом, он был уже в кожаном пальто, и я помню, что пальто было неприятно холодным и жестким.
— Эх ты, рева-корова, — укоризненно сказал отец, поднимая меня на руки. — Москва у нас что?
— Москва слезам не верит, а верит сэ-сэ-эр, — ответил я.
— Именно. Никогда, Кешка, не распускай нюни. — Почему-то в раннем детстве дома меня звали Кешкой. А во дворе — самураем. — Слезы недостойны настоящего мужчины.
Став взрослым, я понял, что отец был не совсем прав. Иногда слезы бывают как раз достойны настоящего мужчины, ибо не только омывают глаза, но и очищают душу…
* * *
Обыскали всю квартиру, не оставив без внимания ни одного уголка, заглянули и в мусоропровод, и в холодильник (в доме, где жили Воронцовы, были встроенные холодильники), а потом вернулись в кабинет. Старший еще раз осмотрел стол, попробовал приподнять столешницу, глядя при этом на Василия Павловича — проверяя, должно быть, его реакцию, — и устало сказал:
— Ну хорошо. Одевайтесь, гражданин Воронцов.
— Что я могу взять с собой?
— Только самое необходимое: мыло, зубную щетку, смену белья, папиросы, можно немного денег. Бритвенные принадлежности — запрещается. — Он пристально, чуть ли не сочувственно посмотрел на Василия Павловича и тихо проговорил: — И что вам не живется спокойно? В таких-то условиях жить бы да жить… Белье лучше возьмите теплое. И свитер можно, пригодится.
— Собери, Женя, — сказал Василий Павлович.
— А из еды что-нибудь можно? — спросила она.
— Это пожалуйста, — вздохнул военный. — Вы, товарищи, свободны, — обратился он к управдому и дворнику. — Завтра вас пригласят подписать протокол обыска.
Василий Павлович хотел было заявить протест, что протокол обыска положено составлять тотчас, на месте, в его присутствии, однако не стал возражать, промолчал. В конце концов, подумал он, это не имеет значения. Все, что им нужно для обвинения, у них уже есть, и вряд ли они пойдут на то, чтобы приписать наличие антисоветской литературы, листовок или чего-нибудь в этом роде. Не обратили же внимания на собрание сочинений Ленина со статьей Троцкого. Не знал Василий Павлович, что через день в квартиру — в освобожденную уже квартиру — придут другие, опытные и образованные «сыщики», которые на многое обратят внимание. Что, впрочем, также не имело значения. Разве что для какой-нибудь справки, для отчетности. Испокон веку каждый зарабатывал свой кусок хлеба по-своему же…
— Можем и мы двигаться, — поднимаясь, сказал военный. — Мы и так задержались у вас слишком долго, скоро будет светать.
— При свете дня эти дела не делаются? — усмехнулся Василий Павлович.
Военный пожал плечами и вышел из кабинета.
Евгения Сергеевна стояла посреди прихожей с маленьким чемоданчиком. Катя стояла тут же, прижавшись к стене.
— Давай прощаться, мамуля, — сказал Василий Павлович. — Уж не знаю, надолго ли…
— Вася!.. — вскрикнула Евгения Сергеевна и бросилась ему на грудь.
— Ну, ну, мамуля, — говорил Василий Павлович, гладя жену по голове. Волосы у нее были мягкие, шелковистые. — Держи себя в руках, мамуля. Катюша, подай, пожалуйста, пальто и шляпу.
— Как же мы без вас? — всхлипнула она, подавая пальто.
— Все уладится, Катюша, не унывай. И учись, обязательно учись. Коммунизм могут построить только образованные, умные люди.
— Все, — сказал старший военный. — На выход.
— Васенька!.. — снова закричала Евгения Сергеевна и вцепилась в рукав пальто. — Не отпущу, не отдам!..
Часовой, стоявший до сих пор у двери, словно статуя, буквально оторвал ее от Василия Павловича.
— Береги себя и сына, — успел еще сказать он, когда, взяв под руки, его выводили из квартиры. — И никому не верь, слышишь, никому не верь, что твой муж враг народа!
Его вытолкнули на лестничную площадку. Дверь захлопнулась.
— Вася, Вася… — бормотала Евгения Сергеевна, опустившись на пол. — Что же это такое, Васенька?..
Катя осторожно подняла ее и увела в гостиную. Усадила на оттоманку и сказала:
— А вы бы взяли и позвонили Андрею Александровичу.
— Андрею Александровичу?.. — встрепенулась Евгения Сергеевна. — Да, да, Катюша! Конечно, нужно немедленно позвонить ему. Который час?
— Шестой.
— Ты думаешь, удобно звонить? Он поздно встает… Или ничего? Наверно, ничего. Все-таки они друзья, верно?..
— Ничего, — сказала Катя. — Он вчера, когда вас не было, сам звонил. Я забыла передать…
— Да?..
— Правда, — кивнула Катя. Разумеется, она лгала, однако ей было нисколько не стыдно. — Хотел с днем рождения Василия Павловича поздравить.
— Но если так, — проговорила Евгения Сергеевна с надеждой, — тогда Андрей Александрович ничего не знает…
— Уж верно не знает, — поддакнула Катя. Она взяла трубку (в гостиной, как и в прихожей, и в кабинете, и даже в спальне, тоже был телефонный аппарат) и протянула Евгении Сергеевне.
— Станция, — ответил женский голос.
— Квартиру товарища Жданова, пожалуйста, — дрожащим голосом попросила Евгения Сергеевна, понимая, что вот сейчас, сию вот минуту многое, если не все, должно решиться…
— Я не могу вас соединять ни с кем, запрещено, — сказала телефонистка обычным казенным голосом. — Дайте отбой.
— Послушайте, девушка…
— Дайте отбой, — повторила телефонистка. — Ваш номер отключается.
Евгения Сергеевна положила трубку на стол, мимо аппарата, посидела недолго молча и, словно вспомнив о чем-то, резко поднялась и пошла в прихожую.
— Пусть отключают, пусть. Я сама пойду к Андрею Александровичу, я расскажу. Они боятся его, Катюша, вот и отключили.
Она накинула на плечи пальто (жили-то они рядышком) и сунула ноги в боты. И открыла дверь.
На лестничной площадке стоял тот самый часовой, который раньше торчал в прихожей. Евгения Сергеевна испуганно попятилась назад. Сняла телефонную трубку, но в трубке не было слышно даже шороха — гробовая тишина.
— Они что, и нас арестовали? — растерянно пробормотала Евгения Сергеевна. И вдруг рассмеялась. Она смеялась долго, истерично, не смеялась, а хохотала, так что Катя всерьез перепугалась. Налила в чашку воды и накапала валерьянки. Потом увела Евгению Сергеевну в спальню и уговорила прилечь.
Часов в десять пришли двое мужчин в штатском и с ними опять управдом. Они по-хозяйски, не обращая внимания ни на Евгению Сергеевну, ни тем более на Катю, обошли квартиру и уселись в гостиной у стола. Один из них раскрыл портфель, достал бумаги.
— Приступим к описи имущества, — объявил он чуть ли не торжественно. — У вас, гражданка Воронцова, есть просьбы, заявления?
— Нет.
— Ваши личные вещи, кроме предметов роскоши и особой ценности, а также и вещи ребенка изъятию не подлежат. Можете предъявить их.
— А квартирку придется сегодня же освободить, — сказал управдом. — На нее имеется ордерок. Часам к трем придет машина, будьте готовы.
— Как это — освободить? — удивленно спросила Евгения Сергеевна. — А мы куда?..
— Вас перевезут на другое место жительства.
— Пока временно, — уточнил мужчина, тот, что с бумагами. — Ваш вопрос будет решаться отдельно, в законном порядке.
— Пожили в хоромах, — усмехнулся управдом, — теперь пусть поживут другие. — И добавил, хихикнув: — Тоже, может, временно…
И тут Евгения Сергеевна не выдержала, взорвалась:
— От тюрьмы и от сумы никто не застрахован. И вы, не думайте…
— Это почему я?.. — Управдом вскочил. — У меня все в порядке, и анкетка чистая, и все другое.
— Прекратите! — прикрикнул на него мужчина и с интересом посмотрел на Евгению Сергеевну. — Работать давайте, дел много.
V
«РАЗ, два, три, четыре…»
Андрей сидит на подоконнике и считает проходящие мимо окна ноги. Не все, а только в брюках, мужские. Он и сам не знает, почему именно мужские, а не все или, наоборот, не женские. Может быть, ему уже и стыдно смотреть на женские ноги снизу вверх. Если немножечко поднять глаза, можно увидеть под платьями и юбками резинки и даже трусики. Вот ему и стыдно. Он почувствовал этот стыд, когда мать первый раз привела его с собой в женскую баню. Женщины почему-то смотрели на него, и некоторые откровенно улыбались. Ему сделалось очень стыдно, и он попросил, чтобы мать не водила его больше в баню. С тех пор Евгения Сергеевна мыла его дома, в корыте, потому что пускать в баню одного боялась, а знакомых мужчин, с кем можно было бы отпустить, не было.
Андрей не смеет поднять глаза, когда считает ноги, боясь увидеть то, что он увидел в бане.
«Раз, два, три…»
Он досчитывает до десяти и начинает снова, хотя умеет считать до тысячи. Но так, десятками, быстрее и интереснее.
В окне, кроме ног, ничего не видно. Комната находится в полуподвале. И окно с решеткой. Слава Богу, что с решеткой, грустно радовалась Евгения Сергеевна. Никто не влезет. Да и полуподвал, если разобраться, тоже не так уж плохо. Здесь о них скорее забудут, потому что кому может понадобиться такая комната? Она была наивно уверена, что их выселили с прежней квартиры именно из-за того, что квартира кому-то понадобилась. Вытолкнули сюда и, может, оставят в покое. Многих, чьи мужья тоже были арестованы, вообще выселили из Ленинграда. А это пострашнее любого ленинградского подвала, разумно думала Евгения Сергеевна. теперь главное — жить тихо, незаметно, не привлекая ничьего внимания. Большинство так и живет зато никто и не трогает их, зато за ними не являются по ночам. Евгения Сергеевна думала об этом вовсе не в упрек мужу, Боже упаси. Когда они познакомились, он уже был на ответственной работе, поэтому пенять ей не на кого, кроме как на себя. Значит, их жизнь не могла сложиться иначе, и остается одно — терпеть, терпеть и ждать. Неизвестность, по крайней мере, вечно продолжаться не может. А неизвестность — это самое страшное…
Комната мало пригодна для жизни. Сырая на стенах никогда не просыхают мокрые пятна, плесень Обои потрескались, отклеились, висят клочьями, местами обвалилась даже штукатурка и видна, точно ребра на рентгеновском снимке, крест-накрест набитая дранка. По ночам зверствуют клопы, а от тараканов и мышей нет покою и днем. Из-за мышей, которых Андрей боится, он и придумал сидеть на подоконнике и считать от нечего делать проходящие ноги. Сюда мыши не забираются, а по полу шныряют, ничуть не обращая внимания на Андрея. На улицу выйти нельзя — в доме нет своего двора. Совсем нет, хотя бы крохотного «колодца». Только помойка в глухой арке, где роются в поисках пропитания одичавшие кошки. Раньше, наверное, был и двор раз есть арка и «черный ход» в квартире, однако арка закрыта тяжелыми железными воротами, а «черный ход» заколочен.
Наверху, на первом этаже, живут очень шумные соседи. Днем терпимо, но по ночам там творится столпотворение. Андрей скоро привык к этому и спал, а Евгения Сергеевна привыкнуть не могла, хотя старалась не замечать неудобств. Она терпеливо относилась к свалившимся на них невзгодам, успокаивая себя тем что и это пройдет, что другим еще хуже, и все-таки однажды, не выдержав топота над головой, постучала шваб-рои в потолок. Топот неожиданно прекратился и тотчас, спустя две-три минуты, позвонили в дверь, позвонили настойчиво, длинно, и Евгения Сергеевна поспешила открыть, догадавшись, что звонят верхние жильцы
Перед ней стоял огромный (так ей показалось) лохматый парень. Был он сильно пьян и ухмылялся, показывая полный рот золотых зубов.
— Кто это барабанил, ты? — спросил он.
— Я бы попросила вас, молодой человек, вести себя чуточку потише, вы же спать мешаете…
— А чуточку помереть не желаешь? — надвигаясь, сказал парень и взял Евгению Сергеевну за подбородок. — Тоже мне, вшивая интеллигенция! — Он оттолкнул ее.
— Какое вы имеете право…
— Цыц, крыса подвальная! Не лезь, падла, в душу, она у меня не железная! Разберу на части, ни один часовщик не соберет. Сиди и помалкивай в тряпочку, а то…
— Но нельзя же так, молодой человек. Ведь я женщина, мать, у меня ребенок…
— А е…. я тебя хотел вместе с твоим ребенком! Вот поставлю на четыре кости и корешей позову, тогда узнаешь, что такое женщина!.. Ну ладно, на первый раз прощаю. А еще возникнешь, порешу. Чтобы мне, Гришке, всякая б…. указывала?! Да ты знаешь, кто я такой? Я — Зуб! — Он постучал себя в грудь.
— Вы же сказали, что вас зовут Григорий…
— Ха, Григорий! — Он рассмеялся. — Нет, ты мне начинаешь нравиться, хоть от тебя и несет за версту вонючим подвалом. В Ленинхграде на хгоре хговорят на букву хгэ. Хгришка, хгад, подай хгребенку, хгниды, хга-ды, хголову хгрызут… А ты толкуешь — Григорий! Зуб я. Зуб! Брысь на место и больше не высовывайся, пока не позову. Поняла? Я не всегда такой добренький. А то, может, зайдешь в гости, покажу экземпляр корешам, пусть повеселятся…
Услышав это, Евгения Сергеевна побледнела.
— У меня же ребенок… — пробормотала она.
— Ну дуй к ребенку, а то у меня сухостой будет.
Закрыв дверь, Евгения Сергеевна тут же, в кухне (коридор был за кухней, а выход на лестницу — прямо из кухни), опустилась на табурет и заплакала. Вот теперь ей сделалось страшно уже по-настоящему. Это был страх, какого она не испытывала никогда прежде. В ту ночь, когда увели мужа, был не страх, что-то другое…
Тихий плач перешел в рыдания, ее колотила дрожь. Евгения Сергеевна до боли в висках стискивала зубы, пытаясь сдержать рыдания. К страху добавились обида и жалость к себе. Нужно выпить хотя бы глоток воды, почти уже теряя сознание, думала она, но сил, чтобы подняться, взять стакан и набрать под краном воды, не было. Начиналась истерика, и Евгения Сергеевна понимала это.
И тут в кухню вышла соседка, Анна Францевна. Ее комната была смежной с кухней, и она, должно быть, все слышала. В руке она держала пузырек с нашатырем и кусочек ватки. Она натерла Евгении Сергеевне виски, дала понюхать ватку, а после, с трудом разжав ее зубы, влила в рот — из крошечной золоченой стопки — валерьянки.
Евгения Сергеевна шумно вздохнула, подняла голову, посмотрела на соседку мутными глазами, однако узнала ее.
— Как же это, за что?.. — всхлипнула она.
— Успокойтесь, милая, сейчас все пройдет, — ласково сказала Анна Францевна.
— Что я им сделала?.. — повторила Евгения Сергеевна и, поймав руку Анны Францевны, прижалась к ней щекой.
— Лучше не думать об этом. Разве вы ничего не знали?.. Это же нелюди, бандиты. С ними не стоит связываться. Надо терпеть. Они могут и убить, они все могут. А у вас сын, вы должны жить. Терпение, милая, и смирение побеждают любую силу, поверьте мне, старому человеку.
— Так нельзя жить. Я сойду с ума.
— Можно все, что нужно, что необходимо, — сказала Анна Францевна уверенно. — И сходить с ума вы не имеете права. У вас только одно право: верить, ждать и воспитывать сына. Все остальное как-нибудь образуется. В жизни все в конце концов образовывается и всегда находится выход.
— Но кому и чему верить? — Евгения Сергеевна безнадежно покачала головой.
— Ах, милая! У каждого своя вера. Надо просто верить.
— И это говорите вы?!
— Я, милая, я, — улыбнулась Анна Францевна. — Жизнь гораздо сложнее и многообразнее, чем кажется нам, ибо мы с вами видим лишь свой, маленький кусочек общей жизни. А судим о жизни в целом. Знаете, в этом подвале я поняла, что в конечном счете большевики правы. Не удивляйтесь — они правы в главном. У них благородная цель — всеобщая справедливость, равенство, а это… Скорее всего, цель эта недостижима, пусть. Но достоин уважения тот, кто ставит перед собой благую цель. Вот и получается, что из подвала виднее. Мы с вами как-нибудь потом, если вы не возражаете, поговорим об этом, а теперь ступайте-ка спать и постарайтесь ни о чем не думать. Надо просто уснуть. Сон — лучший лекарь. Все у вас будет хорошо. Помните, что всякая революция несет много такого, против чего народ и восстает. Великая французская революция, например, с ее необузданным, варварским террором… Но спать, милая, спать.
— Но почему? — поднимаясь с табуретки, сказала Евгения Сергеевна. Ее пошатывало.
— На этот вопрос никто не знает ответа. Сначала народ впадает в детскую эйфорию, а после начинает думать, как распорядиться властью. А этих людей, пришедших к власти, подпирают следующие, также жаждущие власти. В сущности своей все одинаковые — и красные, и белые, и прочие. Все жаждут власти, только власти, для того и создают партии. Вот я и поняла, что все-таки наиболее симпатичные из них именно большевики. Во-первых, они не скрывали, что хотят власти, что борются именно за власть; во-вторых, они хотят этой власти для народа. Ну, не все получается, что поделать!.. Ступайте, однако. Больше ни слова.
Тихо и незаметно жила Анна Францевна. Была она добрая, интеллигентная, аристократка по происхождению и по духу. Мужа ее, занимавшего какой-то важный пост в Министерстве юстиции — чуть ли не пост товарища министра, — арестовали сразу после революции. Но вскоре выпустили, и он работал на железной дороге юрисконсультом. Жили они в прежней своей квартире, только занимали не все шесть комнат, как до революции, а всего две смежные: в другие комнаты поселили рабочих. По словам Анны Францевны, муж к новой власти относился вполне лояльно, если не сказать сочувственно, считал, что форма власти — дело профессиональных политиков и большинства нации, а каждый конкретный человек, кем бы он ни был, должен выполнять свои, конкретные же, обязанности, памятуя о благе народа. Формы власти меняются, ибо человечество в начале пути и только ищет наилучших форм правления, то есть государственности, и противиться той власти, которая дана, которая сложилась на данном историческом отрезке времени, бессмысленно и вредно. Не потому, что любая власть от Бога, а потому, что любая власть временна и на смену ей непременно приходит другая. Хуже или лучше — это иной вопрос.
И тем не менее мужа Анны Францевны снова арестовали. Возможно, его убеждения фатальным образом расходились с убеждениями именно большевиков, которым он искренне сочувствовал, однако, в отличие от них, не считал и эту власть вечной. И уж почти наверняка, будучи арестованным, он не скрыл своих взглядов на природу власти, а какая же власть потерпит этакого либерала, который готов служить любой власти?.. Правда, он никому не делал заявлений, что готов служить любой власти, он говорил о служении народу, нации при любой власти, но — это уже детали, нюансы, в которых следователи разбирались плохо, а от убиенного истины не узнаешь…
Тихо, в полном смирении с судьбой доживала свой век Анна Францевна и радовалась еще, что Бог дал ей возможность посмотреть на новую жизнь, которая и впрямь была интересной, а если верить радио, то должна получиться и совершенно счастливой для народа, а значит — для России. Она коротала время за пасьянса ми в комнате, выходящей единственным окном на территорию завода, отчего держала окно постоянно зашторенным и сидела с электрическим светом, либо читала, точнее — перечитывала романы, и преимущественно на французском языке. Спасибо властям, говорила она Евгении Сергеевне, когда им приходилось вместе готовить в кухне, спасибо, что не конфисковали все подчистую. Кое-что оставили. В двадцатые годы это случалось. А вот готовить она не умела ничего, кроме оладьев. Да и те у нее всегда пригорали…
VI
ЕВГЕНИЯ Сергеевна не знала, как относиться к соседке. Анна Францевна была симпатична ей, и по-хорошему нужно было бы радоваться, что попалась такая милая, такая интеллигентная и тихая соседка, ведь соседями по квартире могли оказаться и верхние жильцы (вот когда она узнала бы, что такое ад!), но, если разобраться, в растерянности иногда думала Евгения Сергеевна, они с Анной Францевной классовые враги. А уж мужья и вовсе. Но получается, что именно она, аристократка, «голубая кровь», потерявшая в результате революции и захвата власти большевиками, к которым принадлежит муж Евгении Сергеевны, все, что можно потерять, в том числе внуков (сын и дочь Анны Францевны эмигрировали), оказавшаяся изгоем нового строя, именно она понимает горе, свалившееся на Евгению Сергеевну, сочувствует ей. Как же это?.. Это немыслимо, этого просто не может быть… Вторая соседка, тоже пожилая женщина и тоже одинокая, работающая в какой-то конторе техничкой, едва здоровается, когда столкнешься с нею в коридоре, она, как мышка в норке, сидит у себя в комнате, даже в кухню не выходит, и непонятно, чем питается. Казалось бы, с ней-то и должны были сложиться отношения, а вовсе не с Анной Францевной, у которой есть причины не любить Советскую власть. А она говорит, что понимает эту власть! Ну а если притворяется?.. Жизнь могла заставить приспосабливаться к обстоятельствам.
Господи, Господи, до чего же я дошла, тут же и ругала себя Евгения Сергеевна. Нельзя же в каждом человеке подозревать нечестность, притворство. Это низко, грязно. Да и чего ради Анна Францевна стала бы притворяться передо мною?.. Что я для нее?.. Однако точно так же она может думать обо мне, рассуждала далее Евгения Сергеевна, вот поэтому и играет не свою роль. Жить все хотят одинаково, а чтобы в такое время выжить, многим приходится выдавать себя не за тех, кто они есть. Всё просто, и всё легко объяснимо. Завтра же поговорю с Анной Францевной начистоту, решила Евгения Сергеевна. Раз уж вместе живем, нужно постараться быть откровенными друг с другом. Иначе трудно будет.
Как это ни странно, но, приняв решение, она успокоилась и хорошо заснула, несмотря на топот над головой. А назавтра к вечеру постучалась к Анне Францевне.
Та, по обыкновению, сидела за ломберным столиком— красное дерево с бронзой — и раскладывала пасьянс.
— Входите, милая, входите, — дружелюбно пригласила она. — Садитесь вон в то кресло, оно очень удобное. В нем любила отдыхать еще моя бабушка.
Кресло и впрямь было удобное.
— Я пришла извиниться, — сказала Евгения Сергеевна.
— Бог с вами, за что же извиняться? Мы, кажется, не ссорились…
— Я плохо подумала о вас.
— Да что ж с того, милая, что вы подумали плохо обо мне? — Анна Францевна оставила в покое карты. — А почему вы должны были обо мне хорошо думать?
— Не знаю, — смутилась Евгения Сергеевна, не ожидавшая такого поворота. — Мне с детства внушали, что о людях нужно думать хорошо, пока не убедишься, что имеешь дело с плохим человеком.
— Знаете, что я вам отвечу на это? Типичная российская интеллигентщина. Думай хорошо, а плохое само себя покажет!.. А в жизни как раз плохое и прячется, маскируется под хорошее. Ох и трудно же вам придется с таким воспитанием, милая.
— Ас вашим? — неожиданно спросила Евгения Сергеевна и даже испугалась своих слов.
— С моим легче. Меня очень многому научили. Да и что такое я? — Анна Францевна как-то изящно, артистически взмахнула белой ручкой. — Я уже прожила. Но главное, — тут она перешла на шепот, — я надеюсь, что про меня все забыли. Забыли, что я еще живу на свете. Когда меня сюда вселили, я никому не дала адреса. Не только старые знакомые, но и родственники не подозревают, что я жива. Меня наверняка считают давно умершей. — Она рассмеялась, и тоже изящно. — Это очень много значит в жизни — покой и неизвестность.
— Неизвестность?.. — переспросила Евгения Сергеевна. Ее-то мучила именно неизвестность.
— Не та неизвестность, о которой думаете вы, — сказала Анна Францевна.
— Но вас могут найти через адресный стол.
— Разумеется, могут. Но не найдут.
— Почему же?
— Все очень просто, милая: потому, что не станут искать. — Анна Францевна улыбнулась, однако это была уже печальная улыбка, улыбка старой женщины, знающей, что такое покой и неизвестность. Она поежилась, плотнее укуталась шалью и тихо молвила: — Се ля ви. — И покивала головой.
Евгения Сергеевна недоуменно посмотрела на нее.
— Такова жизнь, милая. Уж не знаю, как там соотносятся с нею законы Дарвина и Ньютона, а этот безусловно справедлив…
— Вы о чем?
— Каждому — свое, — сказала грустно Анна Францевна. — Меня не трогают, и я счастлив…
— Если это закон, то слишком жестокий, — возразила Евгения Сергеевна. — Какой-то нечеловеческий… Вы же совсем одна, и в этих ужасных условиях…
— Когда речь идет о выживании, трудно надеяться на милосердие. А наши с вами условия не самые худшие, уж поверьте мне.
И она права, со страхом подумала Евгения Сергеевна. Выходит, что в иных обстоятельствах жестокость может обернуться милосердием?.. Неужели мир так и задуман при сотворении?.. Нет, нет, мысленно воскликнула она. Здравый смысл, да и все, что она знала раньше, чему ее учили с детства, — все противилось этому кощунственному выводу, но в нем как будто была и своя логика, и разумность, а оттого становилось вовсе уж не по себе…
— Извините, что потревожила, — сказала Евгения Сергеевна, нечаянно найдя повод, чтобы произнести это слово — «извините», и Анна Францевна поняла ее, усмехнулась чуть снисходительно и предложила:
— А не выпить ли нам по чашечке чаю? У меня есть хороший чай и вишневое варенье без косточек.
— Спасибо, в другой раз как-нибудь.
— В другой раз будет и другой чай. Отказываться, когда вас угощают от чистого сердца, еще менее благородно, чем просить, и как-то, простите, не по-русски. Не обижайтесь за прямоту.
— Что вы… — Евгения Сергеевна почувствовала, что краснеет. Нет, она решительно не знала, как держать себя. Получается, что бы она ни сказала, все невпопад.
— Вот и прекрасно. — Анна Францевна включила электрочайник и, пока он грелся, поставила на ломберный столик, убрав с него карты, красивые чашечки, каких Евгения Сергеевна не видывала никогда, розетки, достала варенье. — Вы не задумывались, как много значит чай для русского человека?.. Чае-питие! Это совсем, совсем не то, что выпить стакан чаю с бутербродом, да еще на скорую руку. Это… ритуал, действо. К сожалению, вино тоже. Но мы с вами обойдемся без вина, хотя бокал настоящего вина… — Она прикрыла глаза. — Много, очень много всего намешано в нас, русских людях. И хорошего, и дурного.
— У всех, наверное, так.
— Не думаю, — возразила Анна Францевна. — Мы особенная нация, пограничная между западом и востоком. В медицине есть такой термин — «пограничное состояние». Это когда человек еще не болен, но уже и не здоров…
— У вас не женский ум, — неожиданно сказала Евгения Сергеевна.
— Да, мне, знаете, и отец говорил об этом. Он был опечален этим обстоятельством и оказался не прав. Во-первых, мы находили общий язык с моим мужем, он ценил мое умение слушать — простите за бахвальство; во-вторых, способность анализировать и делать выводы, которой как раз и наградил меня отец, не желая этого, помогает теперь выжить. О, мой отец был большой аналитик! Увы, его прекрасный ум работал впустую.
— И почему же?
— Лентяй он был, мой папа. Куда там Обломову!..
— Он был барин?
— Барином, милая, может быть даже дворник. А лентяй не может быть и дворником. Между тем мой отец был генерал.
— Генерал? — почему-то удивилась Евгения Сергеевна.
— Цивильный. Действительный тайный советник. Но это, милая, строго между нами.
— Конечно, конечно…
— Видите, как мы с вами разговорились за чаем! Я рада. Но вообще, по нынешним временам нужно быть осторожнее. Особенно нам с вами. Странно, не правда ли, что вот мы сидим с вами, пьем чай, откровенничаем, как старинные приятельницы, стараемся первыми — не опоздать бы! — раскланяться с дворником, с нашей соседкой — техничкой, а между тем нас разделяет пропасть… Разделяла. Ваш муж в тюрьме, мой там умер…
— Действительно странно, — согласно кивнула Евгения Сергеевна.
— Рождение и радость разделяют людей, а смерть и несчастье — соединяют. Тоже ведь странность… А вы как считаете?
— Даже не знаю.
— Поэтому смерть — в конце земного пути, — проговорила Анна Францевна едва ли не с пафосом. — Люди стремятся к объединению, не подозревая об этом. Поняв это, вы станете жить гораздо спокойнее и трезво будете смотреть на происходящее. Заходите ко мне почаще, и сын пусть заходит. Передайте ему, что Анна Францевна приглашает его в гости. У меня найдется, что показать ему. У вас замечательный мальчик, умница.
— Спасибо, но у вас достаточно своих забот.
— Помилуйте, да какие же у меня заботы? Сойдется или не сойдется пасьянс?.. Имеет ли это значение? А если я буду знать, что вы не брезгуете зайти ко мне просто поболтать, выпить чашку чаю, тогда у меня появится и надежда, что не откажете мне в помощи. А помощь может понадобиться каждую минуту…
— Что вы, конечно поможем.
— Видите, я уже и не совсем одинока. Да, милая, люди должны помогать друг другу в горе. В счастье и в радости никто в посторонней помощи не нуждается…
— С вами трудно не соглашаться, — сказала Евгения Сергеевна.
— Хотя иногда и хочется поспорить? — Анна Францевна снова улыбнулась своей тихой улыбкой. — Это не я придумала. В этом — долгий опыт человечества и его мудрость. Просто я всегда любила умные книги и умных людей.
* * *
Я получил квартиру в новом районе. Нашими ближайшими соседями оказалась пожилая пара. По соображениям этики назову их просто В. К. и Л. М. Оба они уже ушли в мир иной, но все равно…
С В. К. мы познакомились еще до вселения в дом; пришли вставлять замки. Я возился внутри квартиры, пытаясь приладить замок, когда постучался В. К.
— Здравствуйте, молодой человек, — сказал он, пристально и, кажется, критически оглядывая меня. — Это вы будете жить здесь?..
— Да.
— И что у вас за хоромы? — Он обошел всю квартиру, заглянул и на балкон. — Ничего, — сказал, — по теперешним временам даже прилично. Вас сколько человек?
— Трое.
— Вы, супруга и…
— Сын.
— Большой?
— Тринадцать.
— Балбес, значит. Супруга работает?
Это становилось похожим на допрос, к тому же я замучился с замком, который никак не мог подогнать, а в манере держаться и разговаривать, в голосе В. К. было нечто такое, что заставляло отвечать на его бесцеремонные вопросы, а я с детства питал отвращение к допросам, и в тот раз, взорвавшись, я ответил грубо и резко:
— Жена работает. Ее и мои родители умерли. Родственников за границей не имеем. Русские. В оккупации… — Но тут я вынужденно замолчал, потому что жена была в оккупации.
В. К. взглянул на меня, как на снежного человека, явившегося в Ленинграде, когда его ищут в Гималаях и на Памире, поклонился с каким-то подчеркнутым достоинством и молча вышел. Мне было стыдно, тем не менее я не кинулся за ним, чтобы тотчас извиниться, подумав грешным делом, что так-то, может, и лучше: не люблю, когда меня знают соседи, и сам предпочел бы никого не знать.
Он вернулся минут через пять. Отодвинул — именно отодвинул — меня от двери, вынул из кармана долото, деревянный молоток и быстренько, ловко так пригнал замок. Проверил, хорошо ли он работает, и сказал:
— Вы невоспитанный молодой человек и не имеете порядочного инструмента. Вашей стамеской гвозди заколачивать. Да и руки у вас… Придется взяться за ваше воспитание, хотя подозреваю, что это бессмысленное занятие. Если так воспитана вся ваша семья, моя супруга будет в диком восторге! Вы не в зеленном магазине работаете?
От злости я признался, что писатель.
— Вы — писатель?! Ну, знаете!.. В наше время писатели были другие. Разные, но вежливости обучены все. Впрочем, — он пожал плечами, — с моей супругой вы, кажется, все-таки найдете общий язык. Всего хорошего. — Он ушел, церемонно раскланявшись.
Я благодарен судьбе, что у нас были эти соседи.
С женой В. К., то есть с Л. М., мы действительно нашли «общий язык», и довольно скоро. Она была профессиональной художницей и аристократкой по крови Бог знает в каком поколении (со времен, если не ошибаюсь, Богдана Хмельницкого и присоединения Украины к России). В давние уже двадцатые годы на общественных началах, как сказали бы теперь, она создала детский кукольный театр, о чем знают, наверное, лишь историки театрального искусства, сама руководила им, сама делала кукол, оформляла спектакли и сама же сочиняла пьесы-сказки. Не берусь судить, каким художником была Л. М., возможно, и посредственным. Но она имела прекрасное, глубокое образование и была от природы талантлива и любознательна, так что могла бы стать и музыкантом — на фортепьяно играла превосходно. Но главное — гобелены. Несколько ее работ хранится в музейных запасниках.
У соседей собирался очень интересный народ. Тут можно было встретить «музейных дам», живущих как бы в прошлом веке, покойного ныне профессора-китаиста, престарелых музыкантов, художников, в том числе и авангардистов, начальника отдела труда и зарплаты большого завода — необычайной красоты женщину польской крови, просто любителей старины, не имеющих средств на собирание собственной коллекции, и профессиональных коллекционеров — эти, едва переступив порог, придирчиво осматривались, проверяя, все ли на месте, не ушло ли что-нибудь мимо них…
А квартира соседей напоминала музей. Чего только не висело и не стояло в их однокомнатной квартире! Картины в подлинниках, редчайшие книги, альбомы по искусству, стекло, фарфор и так далее. Можно долго перечислять, вызывая зависть нуворишей и незнакомых с этим собранием коллекционеров, однако не стану делать этого, ибо — увы! — собрание развалилось еще при жизни Л. М., но после смерти В. К., и разваливали его люди, здравствующие и посейчас. Бог им судья, а я только сосед и нечаянный свидетель…
Характерами В. К. и Л. М. были очень разные.
Открытая, совершенно бесхитростная, но невозможно упрямая (она-то как раз считала упрямым мужа), гостеприимная Л. М., с манерами статс-дамы, влюбленная в искусство, в литературу, в жизнь вообще, владеющая, кроме русского, украинским (она и по происхождению была украинка, униатка даже), французским, итальянским языками, — и суховатый, ворчливый, несколько подозрительный В. К., по профессии — геодезист, далекий от всякого искусства и происходивший, в отличие от жены, из бедной рабочей семьи. При этом был он в полном, безраздельном подчинении у Л. М., хотя посторонний никогда бы не заметил этого — они оба отлично умели «сохранять лицо». Хозяйство вел В. К. Магазины, приготовление еды, уборка квартиры — все было на нем. Л. М. и после смерти мужа (он скончался на моих руках двумя годами раньше жены) понятия не имела, сколько стоит хлеб или картошка — это ее просто не интересовало, чем, кстати, и воспользовались «доброхоты», разорившие ее собрание.
Я все задавал себе, да и теперь задаю, вопрос: что свело столь разных людей? Каким образом столбовая дворянка, дочь богатейшего помещика, повесы, картежника, любителя чистокровных скаковых лошадей и псовой охоты, а в предреволюционные годы еще и предводителя дворянства в одном из древнейших городов Украины, — каким образом она и обыкновенный рабочий, начинавший подмастерьем у столяра, стали мужем и женой и прожили вместе — в добром согласии в общем-то— почти семьдесят лет?
А может, все просто?..
После внезапной смерти отца (от запоя, говорила Л. М.) они с матерью, бросив на произвол судьбы роскошное имение с не менее роскошными конюшней и псарней, бежали от большевиков (от «красных», всегда подчеркивала Л. М.) в престольный Киев. Однако и в Киеве были большевики. Скрываясь от новой власти, они сняли угол как раз в семье В. К. И то ли молодой В. К. влюбился в красивую дворяночку, то ли мать Л. М. присмотрела для дочери удобного по тем временам жениха, то ли экспансивная Л. М. увлеклась молодым красавцем (В. К. был действительно красавец мужчина— я видел старые его фотографии), но, так или иначе, они поженились. А чтобы вовсе «замести следы», втроем — мать Л. М. вместе с ними — перебрались в Петроград. Имея мужа и зятя пролетария, в Петрограде было безопаснее прожить. И прожили всю жизнь, мыкаясь по коммуналкам. Лишь за несколько лет до кончины Союз художников выделил Л. М. отдельную квартиру.
Всего этого можно было бы и не рассказывать, и не вставлять в роман, но…
Насколько аристократка и художница Л. М. уважала Советскую власть, настолько пролетарий, орденоносец (В. К. получил во время войны орден Трудового Красного Знамени за участие в открытии какого-то стратегически важного месторождения), ее муж, получивший именно от Советской власти (пусть при ней) все, что имел, включая высшее образование и в придачу жену-дворянку, ненавидел эту самую власть! И надо было видеть, слышать, как они спорили!
— Мужичье, пьяницы, москали проклятые, чтоб им!.. — шумел В. К.
— Валя, Валя (выдал-таки одно имя), — укоризненно говорила Л. М. своим спокойным, ровным голосом, — как ты можешь?.. Они же открыли народу жизнь…
— Тьфу ты! Какая это, к бесу, жизнь, если за картошкой простоял два часа, а она вся гнилая?!
— Но это же не главное, Валя. Зато посмотри, сколько домов для людей построили, люди одеваться стали прилично, и никто ведь не голодает. Нет, как хочешь, а они правильно сделали революцию. Революция— дело хорошее. А жизнь наладится, и картошка будет не гнилая.
— Наладится, наладится, жди! — ворчливо, морщась, возражал В. К. — Чтобы наладить жизнь, нужно головы на плечах иметь, а у них недозрелые кавуны. Промотали страну, продали и пропили. Не могу смотреть на них.
— Не знаю, не знаю, — покачивала головой Л. М. — Я бы не сказала, что они дураки, ты не прав. Пьют, конечно, много… А раньше разве не пили? — Тут она оживлялась. — Вспомни-ка, какую «горькую» запивал твой отец…
Надо отдать должное: В. К. не пил вообще.
— Ты своего вспомни, мой-то что, — ворчал он.
— Тут ты прав, — легко соглашалась Л. М — Неделями гуляли, пили и в карты играли. Огромные тысячи проигрывали, а народ-то голодал. Если бы собрать эти тысячи вместе…
— Ага, в один мешок, — усмехался В. К.
— Зря смеешься, — осуждающе говорила Л. М. — Не обкрадывали бы народ, так и революция, может, была бы не нужна. И ты никогда бы не имел меня, глупый. И инженером бы не был. А все ворчишь, ворчишь. Я, между прочим, живого Николая Второго видела, он даже погладил меня по головке… — Она задумывалась, вспоминая туманное свое детство, сомневаясь, было ли оно у нее. — Помирать нам пора, Валя, вот что я тебе скажу. Только ты, пожалуйста, не помирай раньше меня, я тебя очень прошу.
В. К. не исполнил просьбы жены — умер раньше.
Л. М. сидела у нас, мы пили чай. Вдруг она вскочила.
— Вале плохо! — испуганно воскликнула она.
Я пошел вместе с ней.
В. К. лежал в какой-то неестественной позе поперек тахты и захлебывался дыханием. В горле у него булькало и хрипело. Я вызвал «скорую», которая приехала через час. Врач — молодой мужик — бегло осмотрел В. К. и заявил, что им тут делать нечего, что больной, дескать, скончается с минуты на минуту. Я потребовал оказать помощь, однако врач наотрез отказался. Нисколько не стесняясь ни меня, ни даже Л. М. — она стояла молча, — он прямо сказал, что В. К. уже там.
Он умер на моих руках спустя еще примерно час. И все это время был в сознании, только говорить не мог. А сказать ему что-то хотелось — видно было по его глазам,-
Он частенько спрашивал у меня с ехидцей:
— И как это вы, писатель, записались в коммунисты?..
VII
ПЕРВОЕ время забегала Катя. Она работала теперь на фабрике швеей и жила в общежитии. Была ударницей и очень гордилась этим. Она приносила Андрею гостинцы, прибиралась в комнате, готовила обед. А то и стирку устраивала. Евгения Сергеевна занималась только самыми необходимыми домашними делами, потеряв всякий интерес к быту, так что даже бывали дни, когда они питались всухомятку.
Она все куда-то ездила, куда-то ходила, наводила справки, писала в Москву знакомым и друзьям Василия Павловича, занимавшим высокие посты, но кроме того, что муж ее — враг народа и в свое время будет судим, ничего конкретного выяснить не могла.
Пыталась Евгения Сергеевна встретиться и со Ждановым, считая, что он должен помочь, однако ее и близко к нему не подпустили. Вместо ответа от Жданова она получила повестку из Управления НКВД, и там ее строго предупредили, что если она не прекратит писать и добиваться встречи, ее вообще вышлют из Ленинграда в отдаленные места, а сына отдадут в детский дом. Для верности, чтобы не надумала ехать в Москву искать справедливости, с нее взяли подписку о невыезде.
Не оставалось ничего другого, как сидеть и ждать. А это и было самое ужасное — сидеть и ждать неизвестно чего.
Катя вносила в дом, если можно назвать домом полуподвальную сырую комнату, хоть какое-то, хоть временное оживление. Она охотно рассказывала о своей работе, об учебе (она продолжала учиться, за что Евгения Сергеевна хвалила ее), о том, что ее портрет висит на Доске почета, а однажды, вся возбужденная, радостно сообщила, что на демонстрации ей доверили нести портрет товарища Сталина.
— Вот даже как? — удивилась Евгения Сергеевна. И вздохнула. Кто знает, о чем она тогда думала. Но вряд ли о том, что и по вине вождя арестован ее муж. Ведь имя его и сам Василий Павлович произносил с благоговением. — Ты молодец, Катюша. Старайся и дальше, в люди выбьешься. Теперь молодым открыты все дороги.
— Меня еще обещаются послать на курсы мастеров, прямо не знаю, — смущенно сказала Катя, и глаза ее при этом были счастливыми. — Это такая ответственность, такая ответственность!.. Мы ведь шьем форму для Красной Армии, не шутка.
— Видишь, как у тебя все хорошо складывается.
— Это благодаря Василию Павловичу и вам.
— Ну что ты, Катюша, — возразила Евгения Сергеевна. — У нас в стране каждый человек может всего добиться. Ты умная девушка, у тебя золотые руки, доброе сердце…
— Все равно спасибо вам. А Василия Павловича отпустят, вот увидите, отпустят. У нас работает одна женщина, — шепотом заговорила Катя, — так у нее мужа тоже сначала арестовали, а потом отпустили и еще даже извинились. Люди говорят, что, когда товарищ Сталин узнал всю правду, как она есть, он приказал немедленно разобраться и отпустить всех, кто ни в чем не виноватый. А настоящих врагов народа, которые против, тех расстрелять. И правильно, верно?..
— Конечно правильно, — кивнула Евгения Сергеевна. — Но тебе лучше не приходить к нам, Катюша. На всякий случай. Мало ли что…
— Зачем вы такое говорите, Евгения Сергеевна?! — обиделась Катя. — Вы с Василием Павловичем столько для меня сделали, я век этого не забуду. И детям своим накажу… — Она вспыхнула и смущенно умолкла.
— Спасибо, Катюша, но будь все же осторожнее.
— Это вы зря так. Василий Павлович никакой не враг, я-то уж знаю. Я и там сказала…
— Там?! Где там, Катюша?..
— Куда вызывали.
— И… что же ты сказала? — настороженно спросила Евгения Сергеевна, чувствуя, как сжалось и замерло сердце.
— Мне не велели никому рассказывать, но вам я все равно расскажу. Они спрашивали, кто приходил к Василию Павловичу, о чем вели разговоры, и вообще…
— Ну и?.. — Евгения Сергеевна напряглась вся, понимая, что бесхитростная, по-хорошему простоватая Катя могла сказать что-то лишнее, не подозревая, что этим навредит Василию Павловичу.
— Все как есть и рассказала. И что товарищ Жданов приходил, и про других, а подслушивать я не подслушивала.
— Молодец, — вздохнула Евгения Сергеевна.
Катя, наведя в комнате порядок и приготовив нормальный обед, убегала так же неожиданно и стремительно, как и появлялась.
Евгения Сергеевна снова надолго уходила из дому, искала работу, потому что жить им было не на что. С прежней работы ее уволили сразу после ареста Василия Павловича. Но теперь она разрешала Андрею бывать у Анны Францевны, и это было для него истинным удовольствием. Сидеть одному в комнате и считать ноги прохожих все-таки скучно, к тому же и страшновато, когда по полу шныряют мыши, а у Анны Францевны столько всего интересного! Она позволяла даже смотреть старинные книги, которыми очень дорожила, и, случалось, читала вслух. Он, правда, и сам уже умел немного читать, но дело в том, что многие книги были на французском языке. Однако Анна Францевна читала по-русски, переводила прямо с листа, вернее, пересказывала. Андрей понимал далеко не все, книги были не детские, но все равно слушал внимательно. Голос у Анны Францевны был приятный, мелодичный, читала она негромко, «с выражением», а иногда сбивалась на французский, и тогда они вместе смеялись, и она говорила:
— Ничего не остается, как только взяться за твое образование. Обучу тебя французскому, и станешь ты у нас аристократом. А впрочем, не стоит. Да и опасно это. Каждый должен прожить свою судьбу.
— А что такое аристократ?
— Как тебе сказать?.. Я и сама толком не знаю. — Ласково и с болью в сердце глядя на Андрея, Анна Францевна думала, что нынче вообще опасно жить, и не только аристократам. Просто жить. Бог знает, может, и права была дочь, что эмигрировала?.. Сыну-то деваться было некуда — офицер, а зять служил в Министерстве финансов, занимал не ахти какую должность, но все-таки решил уехать. Уговаривали они ехать с ними и Анну Францевну с мужем — тогда это было несложно, — но она не захотела покидать Родину.
Однажды, разглядывая в застекленном шкафу всякие диковинные вещи, Андрей увидал бирюльки. Они были сложены в коробке, а коробка оказалась открытой.
— А это что такое? — спросил он.
— Это?.. Ах да, откуда же тебе знать, мой мальчик. Сейчас я тебе покажу. — Анна Францевна достала коробку и высыпала бирюльки на стол.
— Можно взять одну? — попросил Андрей. Ему очень понравились ярко раскрашенные и вовсе уж крохотные палочки.
— Разумеется, я для тебя и достала.
Андрей осторожно взял палочку, внимательно пригляделся и вдруг обнаружил, что это и не палочка, а такая маленькая дудочка или флейта.
— Ой! — удивленно и радостно воскликнул он. И взял другую палочку, которая оказалась курительной трубкой. — Как настоящие…
— Это такая игра, — сказала Анна Францевна. — Хочешь, я научу тебя играть в нее?
— Хочу!
— Вот тебе лопатка. — Она подала ему такую же малюсенькую лопаточку, которую он с трудом сумел удержать двумя пальчиками. — А вот эта пусть будет моя. Теперь делаем таким образом… — Она собрала бирюльки в ладонь, а потом аккуратно высыпала их обратно на стол. Они сложились неровной кучкой. — Нужно из кучки доставать лопаткой по одной бирюльке, — объяснила Анна Францевна. — Но только так, чтобы другие не шелохнулись.
— А если шелохнутся?
— Тогда ты проиграл. А делается это поочередно. Сначала, допустим, я, а потом ты.
— Можно, сначала я?
— Можно, можно, — рассмеялась Анна Францевна и погладила Андрея по голове. — Выигрывает тот, кто вытащит больше бирюлек, не потревожив остальные. Ты понял?
— Надо попробовать, — сказал Андрей. Он уже присмотрел красивую дудочку, которая лежала почти совсем в стороне от общей кучки, лишь едва-едва соприкасаясь с другой бирюлькой.
— Начинай, но смотри, будь осторожен.
Андрей прикоснулся к выбранной дудочке, начал ее тихонько, затаив дыхание, отодвигать, но тут вся кучка почему-то шевельнулась и расползлась.
— Ага, попался, который кусался! — с детской радостью воскликнула Анна Францевна и захлопала в ладоши. А Андрей чуть не плакал от обиды. — Это непростая игра, — заметив на его глазах слезы, сказала Анна Францевна. — Тут нужны ловкость и умение, так что ты, мой мальчик, не расстраивайся. Ты погнался за легкой добычей, а на этой дудочке как раз и держалась вся кучка. Надо уметь выбрать и все рассчитать. Вот смотри, как делаю я. — Она прицелилась и быстрым, почти неуловимым движением одну за другой выудила из кучки четыре бирюльки подряд. На пятой все же споткнулась, потревожила кучку, и разочарованно проговорила — Теперь твоя очередь.
— А давайте снова, я тогда не умел, — сказал Андрей.
— Можно и снова, — согласилась Анна Францевна, собирая бирюльки, — но я тебе должна заметить, мой мальчик, что всякое дело, в том числе и игра, требует терпения и выдержки. Я понимаю, тебе очень обидно, что ты так сразу проиграл…
— Я больше не буду.
— Я знаю, что ты больше не будешь. Ты же у нас умный, интеллигентный мальчик. Все же позволь мне закончить свою мысль. В игре всегда и непременно кто-то проигрывает, а кто-то выигрывает, верно?
— Да.
— Значит, обижаться нельзя, — сказала Анна Францевна. — Сегодня выиграю я, что вполне естественно, а завтра, глядишь, выиграешь ты, и нам обоим будет радостно. В жизни вообще все так. Кому-то сегодня повезло, а кому-то завтра. Ты понимаешь, о чем я говорю?
— Понимаю, — кивнул Андрей. Может быть, он действительно что-то понял, но скорее, ему просто не терпелось продолжить игру. Это уж потом, спустя годы и годы, он по-настоящему поймет, что всегда и во всем кто-то выигрывает, а кто-то проигрывает.
А играть в бирюльки он скоро наловчился и, случалось, обыгрывал Анну Францевну.
Как-то Евгения Сергеевна, придя за Андреем — пора было спать, — застала их за игрой. Понаблюдав за ними, она подумала, что вот уж поистине старый и малый занимаются чепухой, однако и порадовалась в то же время, что Андрей хоть чем-то занят и под присмотром, — все лучше, чем бродил бы в соседнем сквере, где собирается шпана.
— Хотите с нами? — предложила Анна Францевна. — Можно и втроем. Это, знаете, очень интересно и азартно. Мы с мужем часто играли.
— Спасибо, не хочется, — отказалась Евгения Сергеевна.
Ей было не до игры в бирюльки.
VIII
ОДНАЖДЫ поздно вечером, когда Андрей уже спал, кто-то постучался в форточку. Евгения Сергеевна сидела за швейной машинкой, перешивала Андрею штаны, но осторожный, какой-то — так ей показалось — потаенный стук услышала сразу. Вероятно, она ждала чего-нибудь подобного и поэтому была постоянно настороже. Она влезла на табуретку, не испытывая нисколько страха, и открыла форточку. В комнату влетел комочек бумаги. Она спрыгнула на пол и схватила этот комочек, уже догадываясь, что это может быть. Развернула и прочла: «Выйдите в сквер, сядьте на скамейку возле туалета. Там будет сидеть человек, у которого для вас есть известие».
Евгения Сергеевна не раздумывая помчалась в сквер, который находился неподалеку от дома.
Она сразу увидела сидящего на скамье возле общественного туалета мужчину в шляпе. В голове мелькнуло, что место он выбрал не совсем удачное, хуже не придумаешь, но вдруг сообразила, что, наоборот, удачное, все остальные скамейки были заняты влюбленными парочками. Раскрыв сумочку (зачем взяла с собой?), она стала рыться в ней, как будто искала что-то.
— Поставьте сумочку, — не глядя в ее сторону, тихо сказал мужчина. Он повернулся резко, словно его неожиданно окликнули, на какое-то мгновение заслонил сумочку своим телом и что-то положил в нее. — Сидите спокойно, пока я не уйду, — принимая прежнюю позу, сказал он. — В сумочке письмо от вашего мужа. — Он достал из кармана портсигар, вынул папиросу, щеголевато постучал мундштуком по крышке и закурил, вальяжно откинувшись на спинку скамьи.
— Где он, что с ним? — шепотом спросила Евгения Сергеевна.
— Не смотрите в мою сторону. Он жив, остальное в письме. Я ухожу, а вы посидите несколько минут. — Мужчина быстро встал и помахал рукой женщине, которая прогуливалась по дорожке. Это явно была проститутка. Она заулыбалась и пошла навстречу мужчине. Он, наклонившись, что-то сказал ей, и они оба засмеялись. Мужчина обнял ее за талию и повел к выходу из сквера.
Евгении Сергеевне сделалось неприятно и захотелось вдруг помыть руки. Она знала, что в этом сквере, который пользовался дурной славой, действительно собираются проститутки и разная шпана. Позабыв о наставлении не уходить сразу, она схватила сумочку и быстро пошла прочь. После уже догадалась, что на самом деле никакой проститутки не было, что эта сцена была специально разыграна для тех, кто, возможно, следил за нею. Впрочем, она могла и ошибиться.
Записка была написана карандашом.
«Родные мои! Не знаю, увидимся ли мы еще когда-нибудь. Скорее всего, нет, так что на всякий случай я прощаюсь с вами. Прошу тебя, Женя: верь мне, обязательно и всегда верь, что бы и кто тебе ни говорил. Я ни в чем не виновен. Это какое-то страшное, нелепое недоразумение. Рано или поздно все разъяснится, вы поймете, что всех нас — мертвых и живых — кто-то предал, обманув и товарища Сталина, и партию. А пока нужно жить и терпеть, родные мои. Терпите и надейтесь на лучшее. Справедливость восторжествует. Береги сына, мамуля, вырасти его настоящим Человеком. Помни, что это и есть твой долг. Увы, у меня нет времени, а сказать хотелось бы многое. Еще раз прощайте, родные мои, любимые!»
Евгения Сергеевна не сразу осознала страшный смысл записки. Она понимала только одно: Вася, ее Вася, жив, и ей хотелось тотчас, немедленно поделиться с кем-нибудь такой радостью, радостью, о которой ка-кой-то час назад она не посмела бы и мечтать. Анна Францевна!.. Да, да, Анна Францевна. Она поймет ее, разделит с нею радость, то есть порадуется вместе. Неправда это, что радость не хочется делить ни с кем. Еще как хочется…
И в это время проснулся Андрей.
— Уже утро, мама? — спросил он, сонно оглядываясь.
— Нет, нет, сыночек, — ответила Евгения Сергеевна и присела на корточки рядом с его постелью. — Ночь еще. Даже вечер. А я тебе сейчас что-то скажу, очень-очень важное и очень хорошее. Только ты никогда и никому не рассказывай об этом. — Она обняла его и прошептала: — Мы получили от папы письмо. Вот оно. — И она показала Андрею записку.
— Ура! — сразу проснувшись, закричал Андрей и запрыгал, размахивая руками. — Ура, папка скоро вернется, и мы уедем обратно в свой дом!..
— Тише, тише, сумасшедший ты мой, — остановила его Евгения Сергеевна. — Скоро, скоро вернется. — Кто знает, в тот момент, возможно, ома и сама уверовала в скорое возвращение мужа, ведь человек верит тому, на что надеется. — Спи, завтра рано утром поедем в Колпино. — А еще нужно было все-таки поделиться радостью и с Анной Францевной.
— Прочитай, что папа пишет.
И вот сейчас только до сознания Евгении Сергеевны дошел страшный смысл записки, это «…прощайте, родные мои, любимые!» и наказ беречь сына и вырастить его настоящим Человеком… Василий Павлович никогда не был ни трусом, ни паникером, но если он все же написал это…
Ей хотелось закричать, хотелось схватиться за голову и рвать на себе волосы, биться головой об стенку, однако она, закусив губу, чтобы не дать волю подступившим слезам и готовому вырваться крику, чуть слышно проговорила:
— Ты не поймешь всего, сынок. Папа пишет, чтобы мы ждали его и чтобы ты слушался меня и хорошо учился. Ну, спи, спи…
— А ты?
— И я скоро лягу.
— Ты сразу ложись.
— Хорошо. — Она и сама не понимала, откуда берутся силы, чтобы держать себя в руках. И она действительно легла и сделала вид, что засыпает, а когда Андрей, спустя несколько минут, окликнул ее, она не ответила. Выждав немного, пока дыхание Андрея стало спокойным, она осторожно поднялась, подошла к окну, чтобы не зажигать свет, и снова перечитала записку. Нет, никаких сомнений — это прощальная записка. Василий Павлович знал, что пишет. Евгения Сергеевна достала из шкафа старый ридикюль, где хранились документы и разные бумаги, и спрятала туда записку, хотя собиралась ее сжечь. Теперь, подумала она, это не имеет значения. Убрав ридикюль на место, она медленно подошла к кровати, но не легла, а тихо села и долго молча сидела так, уставившись в одну точку. Она не слышала ни привычного топота над головой, ни грохота последнего трамвая, ни утреннего заводского гудка…
Когда проснулся Андрей, она так и сидела, обхватив руками голову и медленно раскачиваясь из стороны в сторону. Андрей почувствовал неладное, его охватила тревога.
— Мама! — позвал он. — Мама, ты что?..
Евгения Сергеевна не откликнулась, не изменила позы, только медленно, как бы нехотя, повернула к нему лицо, долго всматривалась, точно в пустоту, и вдруг рассмеялась громко, и этот смех был страшен.
— Мамочка!.. — истошно закричал Андрей. Он подбежал к ней, схватил за вздрагивающие от смеха плечи и начал изо всех сил трясти. — Мамочка, милая… — повторял он, давясь слезами.
Она перестала смеяться. Опять посмотрела на него, как на пустое место, подняла указательный палец и прошептала:
— Тс-с-с… — Долго прислушивалась, затаив дыхание, потом тряхнула головой, и на лице ее появилась блаженная улыбка. — Он совсем рядом, я слышу его… — сказала она радостным голосом.
Андрей догадался, что с матерью случилось что-то очень страшное.
— Ты заболела? — спросил он, дергая ее руку. — Ну скажи что-нибудь, мамочка!
Евгения Сергеевна на мгновение очнулась, взгляд ее сделался почти осмысленным, она повела глазами по сторонам и спросила:
— Кто здесь?.. — И снова прислушалась, напрягшись вся. — Вася, это ты?.. Я тебя почему-то не вижу. Какая темень, ничего не видно. Или ты спрятался?.. Подойди же ко мне, Вася! — Она поискала рукой в воздухе. — Перестань шутить, вечно ты со своими неуместными шутками!..
— Это не папа, это я! Ты не узнаешь меня?! — Андрею было до жути страшно, его душили слезы.
— Да, да, я слышу тебя! — радостно воскликнула Евгения Сергеевна. — Иди же сюда, ну же, ну!.. — Она встала и пошла по комнате, шаря вытянутыми руками в пустоте. Андрей от страха забился между печкой и шкафом. — Я прошу тебя, Вася, хватит шутить. Сколько можно, в самом деле!.. Нет, ты все же бессовестный. Вот я сейчас разденусь, ты этого хочешь?.. — Она остановилась посреди комнаты и стала снимать платье.
Андрей выбежал в коридор и громко закричал:
— Анна Францевна! Анна Францевна!..
Она была на кухне, жарила свои обычные утренние оладьи и, услышав дикий крик Андрея, тоже выбежала в коридор.
— Что с тобой, детка?!
— Мама, мама… — повторял Андрей уже почти в истерике, и Анна Францевна поняла, что с Евгенией Сергеевной что-то случилось. По правде говоря, она ожидала этого и боялась за нее, замечая иногда ее отсутствующий, какой-то пустой взгляд, маленькие странности, а накануне поздно вечером слышала, как Евгения Сергеевна куда-то уходила; этот ее поздний уход и скорое возвращение насторожили Анну Францевну.
«Господи, помилуй, — мелькнуло в голове, — неужели она что-то сделала с собой?..»
— М-не с-тра-шно… — стуча зубами и захлебываясь слезами, бормотал Андрей, прижимаясь к Анне Францевне. — Т-там м-ма-ма…
Она отвела его в свою комнату, не сомневаясь почти, что Евгения Сергеевна наложила на себя руки, дала ему попить, погладила, и он немножко успокоился.
— Побудь здесь, — велела она. — Я сейчас, я мигом. — И поспешила в комнату Воронцовых.
Евгения Сергеевна лежала на полу полураздетая, громко всхлипывала, скребла пальцами половик и бормотала что-то бессвязное. У Анны Францевны отлегло от сердца. Слава Богу, самого страшного не случилось. Она присела возле Евгении Сергеевны и попыталась привести ее в чувство, но поняла, что это бесполезно: тут не обыкновенная истерика, а глубокий обморок, а может, и что-то похуже.
Оставив ее, Анна Францевна вернулась к себе. Андрей тихо сидел в кресле и даже не плакал.
— Вот и молодец. Ты посиди еще чуточку один, а я вызову доктора. Мама заболела.
— А что с ней?
— Я не знаю, детка. Приедет доктор и разберется.
В их доме, в соседней парадной, была стоматологическая поликлиника. Анна Францевна объяснила регистраторше, в чем дело, сказала, что с больной остался ребенок, и попросила вызвать «скорую». Подумав, уточнила, что, наверное, нужен психиатр. И бегом вернулась домой.
Евгения Сергеевна сидела на полу. Лицо у нее было какое-то просветленное, даже одухотворенное, обратила внимание Анна Францевна.
Она пела, раскачиваясь в такт мелодии: А он надсмеялся, нахал. И медного гроша не дал За ласки и шутки. Конец проститутки…Голос у Евгении Сергеевны был мягкий, грудной и чистоты необыкновенной. «Какое дивное колоратурное сопрано!» — удивленно подумала Анна Францевна.
— А зал кругом хохочет, А зал кругом гремит. И как эхо раздается: «Рыжий, браво, Рыжий, бис!»— Кто тут?.. — обрывая пение, настороженно спросила Евгения Сергеевна, прислушиваясь, и лицо ее мгновенно преобразилось, глаза потухли, кожа на лбу собралась в морщины.
— Это я, милая. — Анна Францевна подошла к ней, поправила задранную рубашку, положила руку на голову и спросила ласково: —Ну что же с вами такое? Нельзя же так…
— Господи, это ты, Вася?.. — вздрогнула Евгения Сергеевна и поймала руку Анны Францевны. — Вася, Вася!.. Где же ты был так долго, бессовестный?.. Я ждала, а ты все не приходил и не приходил. Нет, ты нисколько не думаешь обо мне, ты эгоист. А теперь мне уже все равно… Ты любишь меня, Вася?.. Почему ты молчишь? Скажи хоть слово!.. Я сойду с ума от твоего упрямства!..
У Анны Францевны выступили слезы. Слушать этот явный бред было невыносимо.
В квартиру позвонили. Она поспешила открыть дверь. Приехал врач. Анна Францевна тут же начала объяснять, что произошло.
— Посмотрим, разберемся, не надо волноваться раньше времени, — сказал врач. — Где больная?
Евгения Сергеевна по-прежнему сидела на полу и гладила пустоту вокруг себя, все повторяя:
— Ах, Вася, Вася…
— М-да, — пробормотал врач, присаживаясь на корточках рядом с нею. Он похлопал Евгению Сергеевну по щекам, вывернул веко, попытался разжать зубы, потом, взяв под мышки, поставил ее на ноги.
— Я хочу домой, — отчетливо, требовательно сказала Евгения Сергеевна. — Я очень устала, Вася. И с меня хватит. Ты меня слышишь?..
— Слышу, слышу, — ответил врач. — Сейчас поедем домой, вы отдохнете, и все пройдет. Давайте ее в машину — махнул он двум санитарам, пришедшим следом.
Санитары подхватили Евгению Сергеевну под руки. Она не сопротивлялась, шла спокойно, послушно. Врач огляделся, пожал плечами и спросил:
— Больная — ваша дочь?
— Нет, соседка, — сказала Анна Францевна, глотая слезы.
— С кем она живет? Кто такой этот Вася?
— Живет с сыном, он сидит у меня в комнате. А Василий — это ее муж.
— Он что, в отъезде? Или они в разводе?
— Скорее, в отъезде, — вздохнула Анна Францевна.
— Что значит «скорее»? Мне нужно знать…
— Его нет, доктор. Он арестован. — Она не знала, — должна ли говорить правду, но предпочла все-таки сказать.
— Но жив?..
— Этого я не знаю. По-моему, и она не знает.
— Сколько мальчику?
— Восьмой год.
— И живут они вдвоем?..
— У них есть родственники, — поспешила объяснить Анна Францевна. — Много родственников, так что мальчика возьмут. Я тотчас позвоню, и за ним приедут. Он такой хороший мальчик, большая умница…
— И все-таки я обязан поставить в известность…
— Доктор, я уверяю вас, что его немедленно возьмут родственники. Не надо его отправлять в приют, доктор! Послушайте, ведь вы могли и не знать, что здесь есть ребенок, так?.. Могло случиться, что он находился бы как раз у родственников, он часто у них живет по нескольку дней. Да и я тоже ничего, в сущности, не знаю. Соседи и соседи. А кто они такие, откуда переехали сюда… Нет, я этого не знаю. Случайно зашла, попросить соли щепотку, а она сидит на полу и поет, вот я и подумала, что лучше вызвать вас…
— Понятно, понятно. — Доктор покивал головой. — А фамилию соседки вы хоть знаете?
— Знаю, знаю. Воронцова Евгения Сергеевна, лет ей, кажется, тридцать. Она как-то говорила, помнится, в кухне…
— Может быть, случайно знаете, и где она работает?
— У меня такое впечатление, что она не работает. То ли устраивается, то ли уволилась… Они недавно здесь живут, а я как-то специально не интересовалась. У каждого своя жизнь.
— Пожалуй, — задумчиво проговорил врач. — В конце концов, вы действительно не обязаны знать. Но я прошу вас немедленно сообщить родственникам, чтобы забрали мальчика. Надеюсь, что вы не подведете меня?..
— Как можно, доктор! Спасибо вам.
— Мальчика здесь не было, когда мы приехали и увозили больную. Во всяком случае, я никого не видел. Предупредите об этом родственников.
— Я все сделаю, доктор. А с ней это серьезно?..
— Трудно так сразу сказать. Обследуют, понаблюдают. Всякое, знаете ли, бывает.
Пообещать-то Анна Францевна пообещала, что немедленно сообщит родственникам Евгении Сергеевны о несчастье, но как сообщить, кому именно и есть ли вообще у нее родственники, которым стоило бы сообщать, она не имела понятия. Она знала, что какие-то родственники живут за городом, но этого мало. А действовать нужно быстро, без промедления, понимала она. Так или иначе, из больницы сообщат в НКВД — да ведь и врач дал ясно понять, что так оно и будет, — и тогда явятся оттуда и заберут Андрея в приют…
В коридоре она столкнулась с другой соседкой, с которой прожили несколько лет, но вряд ли обмолвились и двумя-тремя словами. Соседка явно спешила.
— Какое несчастье, — сказала Анна Францевна.
— Ничего не знаю, ничего не видела, ничего не слышала и не хочу ничего знать, — пробормотала та и быстренько прошмыгнула в кухню. Открывая наружную дверь, обернулась и недовольно сказала: — Не было меня дома, вот и все.
И слава Богу, подумала Анна Францевна и вздохнула с облегчением. Со страху ли соседка предупредила, что ничего не знает и что ее не было дома, или приняла участие, не имело значения. Главное — решить, как быть с Андреем. Только не в приют.
Она объяснила ему, что Евгению Сергеевну увезли в больницу, у нее, оказывается, сильный жар, простудилась, должно быть, поэтому и бредила — при высокой температуре часто бредят.
— Ты знаешь, где живут ваши родственники? — спросила она.
— Баба Клава живет в Колпине, — сказал Андрей.
— О, это совсем близко! И ты нашел бы дом, где живет бабушка?
— Да. Это около церкви, сразу за мостом. Но я не хочу к ней, она сердитая. Можно, я лучше побуду у вас, пока мама придет из больницы?
— Конечно можно, мой мальчик. Но, видишь ли, я должна сегодня уехать, — солгала Анна Францевна, устыдившись этого. — И я никак не могу отложить поездку…
— А как я доеду один? — потухшим голосом спросил Андрей.
— Я отвезу тебя. С вокзала дорогу найдешь?
— Найду. А вы мне дадите что-нибудь с собой? — попросил Андрей и отвернулся, затаив дыхание.
— Разумеется дам, мой мальчик. Что бы ты хотел взять?
— Ну…
— Ты хочешь бирюльки? — догадалась Анна Францевна.
— Да, — прошептал Андрей.
— Я подарю их тебе.
— Насовсем?!
— Дарят всегда насовсем, — улыбнулась Анна Францевна. — Или не дарят вовсе.
IX
КЛАВДИЯ Михайловна увидела Анну Францевну с Андреем в окно. Она любила сидеть у окна, наблюдая за улицей. Летом, когда окна открыты, она не пропускала никого из знакомых (а в Колпине едва ли не все знали друг друга), чтобы не остановить, не обменяться хоть несколькими словами. Поэтому все колпинские новости как бы сами стекались к ней, и при этом никто не мог сказать, что Клавдия Михайловна сплетничает. Анну Францевну она не знала и, увидав Андрея с чужой женщиной, решила, что племянницу арестовали.
Не мешкая, она выбежала на улицу.
— Совсем осиротили ребенка, — сказала она, позабыв даже поздороваться.
— Мама заболела, и ее увезли в больницу, — доложил Андрей.
— Это правда? — Клавдия Михайловна с надеждой посмотрела на Анну Францевну. — Простите, я не поздоровалась с перепугу… Я тетя его матери.
— Да-да, я наслышана о вас. А я их соседка.
— Это Анна Францевна, — сказал Андрей. — Она привезла меня к вам, пока мама в больнице.
— Очень хорошо. А вам огромное спасибо. Что с Евгенией?..
— У мамы сильный жар, — объяснил Андрей.
Анна Францевна прикрыла глаза и покачала головой.
— Ничего опасного, — сказала она. — Но врач со «скорой» посчитал, что ей лучше полежать в больнице.
— Докторам виднее, — вздохнула Клавдия Михайловна. — Но что же это мы стоим посреди улицы? Давайте в дом.
— Благодарю, у меня совершенно нет времени, — отказалась Анна Францевна. — Я узнала на станции, скоро обратный поезд. — И показала глазами на Андрея, давая понять, что при нем не может говорить правду.
— Ступай домой, — велела Клавдия Михайловна Андрею и слегка подтолкнула его в спину.
— У Евгении Сергеевны нервный срыв, что-то вроде приступа истерии, — оглядываясь по сторонам, быстро заговорила Анна Францевна. — Слава Богу, приехал очень милый, интеллигентный доктор, он все понял. Они обязаны сообщить в НКВД, но тогда мальчика забрали бы в приют…
— Этого еще не хватало! — возмутилась Клавдия Михайловна.
— Так у них положено. Доктор и посоветовал увезти Андрея, сердечный он человек. Надо внушить Андрею, что он был у вас, когда заболела мама, то есть когда ее увозили. А я как будто ничего не знаю, понимаете?.. Соседка, и всё. Поэтому мне необходимо сейчас же вернуться домой, ведь обычно я, кроме магазина, никуда не выхожу.
— Я все поняла, — сказала Клавдия Михайловна. — Спасибо вам. Господь не оставит вас.
— Что вы, что вы, — смущенно пробормотала Анна Францевна. — Люди должны помогать друг другу в беде, иначе как же жить?..
— Должны-то должны… Куда Евгению увезли?
— Не спросила, простите. Растерялась как-то, все так неожиданно… Я думаю, это не сложно выяснить. Но сейчас… Она никого не узнает, все звала мужа…
— Господи Боже ты мой, — вздохнула Клавдия Михайловна.
Проводив Анну Францевну, она вернулась в дом и усадила Андрея на оттоманку. Сама села напротив, на стул. Андрей сразу смекнул, что предстоит серьезный разговор, и заранее сжался весь, не ожидая от этого разговора ничего хорошего. Он привык уже, что если баба Клава садится напротив, то будет либо ругать, либо учить, как нужно себя вести.
— Ты хочешь жить в приюте? — без обиняков спросила она.
— Не надо отдавать меня в приют! — испуганно выкрикнул Андрей. — Я буду вести себя хорошо и слушаться буду.
— И я думаю, что в приют тебе не надо, — одобрительно кивнула Клавдия Михайловна, — Тогда запомни; ты был здесь, когда заболела мама. Ты сейчас даже не знаешь, что она заболела. Ты ничего не знаешь, понял? Если кто-нибудь спросит, где мама, отвечай всем, что она дома, а ты гостишь у нас.
— Нужно говорить неправду? — удивился Андрей. Именно за неправду баба Клава наказывала строже всего.
— Значит, так надо, — нахмурилась она. — Иногда… Это называется ложь во спасение, она простится и тебе, и мне. Но ты все понял?
— Да.
— Смотри.
Оставив Андрея дома и наказав, чтобы не выходил на улицу, Клавдия Михайловна быстренько собралась и отправилась на рынок, чтобы пожаловаться, кого встретит, что племянница привезла больного ребенка, а сама — «Вот они, молодые!» — и носа не показывает. На всякий случай вызвала с работы Александра Федоровича и ему внушила, что и как говорить, если станут расспрашивать об Евгении, а после забежала к старой своей приятельнице, докторше, и упросила ее подтвердить, что она смотрела Андрея еще накануне и что у него было красное горло.
Старания Клавдии Михайловны оказались нельзя сказать чтобы напрасными: уже на другой день в квартиру, где жила Евгения Сергеевна, явился сотрудник НКВД. Был он молод, подтянут и при каждом движении скрипел новенькой портупеей. Впустила его Анна Францевна, и ее ничуть не удивило, когда сотрудник уверенно сказал:
— Гражданка Вахрушева?
— Да, я действительно гражданка Вахрушева. У вас ко мне дело? — Она была готова к этому визиту и решила держаться не просто с достоинством, но даже несколько вызывающе, что, по ее мнению, должно было указывать на полную ее непричастность к случившемуся.
— Лейтенант государственной безопасности Шмалевич, — представился он.
— Очень приятно.
— Почему вы не сообщили, что вашу соседку, гражданку Воронцову, отправили в больницу? «Скорую» вызывали вы?
— Вызывала я. Но почему я должна была сообщать кому-то об этом? — Анна Францевна удивленно пожала плечами. — Простите, не знала за собой таких обязанностей. Да и куда бы я стала сообщать? Разве вы давали мне свой телефон или адрес?..
— Гражданка Воронцова является женой врага народа и находится, как и вы, под особым надзором.
— Да что вы говорите?! Ей-богу, никогда бы не подумала, что ее муж враг народа.
— Крутите? Спектакль разыгрываете? — сказал лейтенант. — Все вы прекрасно знаете. Еще соседи в квартире имеются?
— Да, пожилая и одинокая, как и я женщина.
— Она дома?
— Уже несколько дней ее не видела. Она вообще странная особа. Ее никогда не видно и не слышно. Возможно, дома, не знаю.
— Что-то у вас здесь все странные собрались. Хороню. А где сын гражданки Воронцовой?
— Голубчик!.. — Анна Францевна развела руками.
— Хватит! — выкрикнул лейтенант. — Я вам не голубчик, а представитель органов.
— Прошу прощения. Товарищ Шмалевич, так вы сказали?
— И не товарищ я вам, в гражданки.
— Ага, — проговорила Анна Францевна и улыбнулась невинно. — Бонапарт тоже сначала был гражданином..
— Прекратите! Я вас спрашиваю, где сын гражданки Воронцовой? Мне нужно знать, куда делся мальчишка, не испарился же он, черт возьми}
— По-моему, когда увозили соседку, его не было. Или был?.. Вот память стала старушечья. Нет, точно не было. Я еще подумала, где он может быть с утра…
— Покажите комнату второй соседки.
— Прошу сюда, — пригласила Анна Францевна лейтенанта в — коридор, немножко пугаясь, что соседка может оказаться дома и расскажет правду. Хотя ее действительно не было видно со вчерашнего утра. — Вот ее комната. — Она указала на дверь.
Лейтенант постучал сначала осторожно, потом сильнее, настойчивее. Никто не отозвался. Он подергал дверь.
— Где комната Воронцовой?
— В самом конце коридора. Вам дать ключ?
— Откуда он у вас?
— Доктор оставил.
Они вместе вошли в комнату. Лейтенант постоял у порога, брезгливо оглядел неприглядное, бедное жилище, закрыл дверь и ключ положил в карман.
— Простите, но как же хозяйка попадет в комнату, когда вернется из больницы? — спросила Анна Францевна.
— Как-нибудь попадет, — усмехнулся лейтенант. — Сюда не входить. Кстати, как вы узнали, что Воронцова больна?..
— Чистая случайность, — махнула рукой Анна Францевна. — Утром я вышла в кухню, а на ее керосинке стоял чайник. Он уже кипел, и похоже, давно. Керосинка сильно коптила. Я убавила огонь и пошла сказать, что чайник вскипел…
— Достаточно, — остановил ее лейтенант. — Разберемся.
Однако что-то не сработало на этот раз в отлаженном механизме НКВД — никто больше так и не пришел, дверь не опечатали и в Колпино не приезжали, хотя выяснить, что Андрей именно там и что привезла его туда Анна Францевна, было, очевидно, несложно. Скорее всего, махнули рукой на душевнобольную женщину, не представлявшую теперь угрозы для Советской власти. Да и у НКВД хватало забот, чтобы заниматься еще и сумасшедшими женами врагов народа.
X
ЕВГЕНИЯ Сергеевна- пробыла в больнице полгода. Вернулась худая, молчаливая и постаревшая. Андрей отвык от матери и боялся подойти к ней.
— Как ты вырос, — сказала она и попыталась взять его на руки, однако он отстранился. — Ты соскучился, сынок?
Он молча кивнул. Ему было чуточку стыдно, что на самом деле он не соскучился-. По правде говоря, жить у бабы Клавы ему даже понравилась, несмотря на ее строгость. Зато Александр Федорович был человек доступный и веселый, так что Андрей прямо влюбился в него.
— Отвык от мамы, — вздохнула Евгения Сергеевна. — Некрасивая я стала?
Андрей поднял глаза, и в нем пробудилась жалость к матери — она действительно стала некрасивой. Пожалуй, в этот момент он впервые по-настоящему пожалел мать, и на глазах у него навернулись слезы. Он прижался к ней, а она гладила его по голове, повторяя:
— Сирота ты моя, сиротинушка…
После обеда Андрея отправили гулять. Клавдия Михайловна собралась серьезно поговорить с племянницей о дальнейшей жизни. Для себя-то она все уже обдумала, решила и, разумеется, не ждала никаких возражений. Евгении с сыном нужно переехать в Колпино. Она и обмен нашла. К тому же очень выгодный, по ее мнению: за их полуподвальную комнату в Ленинграде дают хорошую, светлую, во втором этаже. Лучше и желать нечего.
— Тут рядышком, можно хоть сейчас пойти и посмотреть. Да и смотреть нечего, я знаю.
— Спасибо, тетя, за заботу и за Андрея.
— Мне твое спасибо к подолу не пришивать. Я о ребенке только и забочусь. Будешь смотреть комнату?
_ Нет, — покачала головой Евгения Сергеевна. — Мы уж как-нибудь, надо когда-то привыкать…
— Всю жизнь ты как-нибудь! А что хорошего получилось из твоего «как-нибудь»?.. Одно расстройство.
— Не надо, тетя.
— Чего не надо-то?.. Сама пропадешь и ребенка угробишь. Или бандиты эти прибьют. Как ты собираешься жить теперь?
— Как и все.
— Видали, «как и все»! — горько усмехнулась Клавдия Михайловна. — У других мужья и сами здоровые…
— Многие и без мужей живут, — возразила Евгения Сергеевна. — А насчет здоровья… Я здорова, тетя. Просто нервы не выдержали.
— Нервы у всех есть, да не все попадают туда, где
была ты.
— Ничего, наладится все. Пойду работать…
— Пойдешь, куда же ты денешься. А сын? Ему же в школу осенью. С кем он будет после школы? А тут мы с Сашей рядом. Из школы прямо к нам может приходить, пока ты на работе. Саша, ты почему молчишь? — Она повернулась лицом к мужу: — Объясни этой упрямице, ты же хозяин, мужчина!
— Ты права.
Евгения Сергеевна невольно улыбнулась.
Александр Федорович никогда не вмешивался в дела, которые решала жена. А решала она все дела, и он не протестовал, не пытался отстаивать права главы семьи и хозяина дома. На этот счет у него были правила, которых он неукоснительно придерживался: в спорах и ссорах рождается {если вообще рождается) не столько истина, сколько неприязнь, ибо каждый почитает себя умнее других, а командовать и принимать решения должен тот, кому это нравится, кто к этому склонен. Возможно, по молодости он смог бы переломить характер жены, проявив достаточную твердость и жесткость, однако не захотел и легко смирился с ролью подчиненного. Похоже, так ему было даже удобнее — спросу меньше и никаких претензий. Единственное, чем он не поступился, — футбол. Не было такой силы, которая остановила бы его, задержала дома, если играла заводская команда. Человек верующий, он все же скорее пропустил бы службу в храме, чем игру. Сегодня, правда, он искренне соглашался с женой: Андрею действительно было бы лучше в Колпине, но надо понять и Евгению — живя здесь, она никогда не обретет независимость и, может статься, потеряет сына.
— Ты не мужчина, ты тряпка! — укорила его Клавдия Михайловна, изображая на лице презрение. Обычно ей не нужны были ни поддержка со стороны мужа, ни его согласие или несогласие, а на сей раз без поддержки было не обойтись. Евгения слишком упряма и своенравна, ее так просто не уговоришь. А вот Сашу, то есть Александра Федоровича, она может и послушать, даром что не его племянница.
— Дурак старый! — воскликнул Александр Федорович озабоченно и подскочил на стуле. — У нас же керосин кончился, а завтра керосиновая лавка выходная. Мы сходим с Андреем. Не опоздать бы только.
— Ступай хоть к черту на кулички, — махнула рукой Клавдия Михайловна. — От тебя все равно толку — что от козла молока.
— Но и без козла молочка не получишь, — не промолчал Александр Федорович и вышел из комнаты. Ждать ответа жены он не собирался, зная, что это будет за ответ. Впрочем, не собирался он идти и за керосином, которого хватит еще на неделю.
— Совсем ребенок, — проворчала Клавдия Михайловна.
Евгения Сергеевна, отвернувшись, улыбнулась. Она любила теткиного мужа, хотя он и был, в сущности, чужим для нее человеком. Пожалуй, она и догадывалась, что не так он прост и бесхарактерен, как кажется, и что, уступив добровольно первенство жене, он не лишился независимости, но именно сохранил ее. С ним у Евгении Сергеевны были хорошие отношения, а вот с теткой, особенно после замужества, складывались трудно. Клавдия Михайловна недолюбливала мать Евгении Сергеевны, жену своего брата, почему-то считала ее белоручкой и вообще никчемной женщиной. Что правда, то правда — была она из «другого круга», из профессорской семьи, однако еще в юности порвала со своей семьей и жила самостоятельной жизнью. С будущим мужем и отцом Евгении Сергеевны она познакомилась в политкружке, так что ни белоручкой, ни неженкой (что также ставилось ей в вину) она не была, связав свою жизнь с пролетарской средой, и не ее вина, а ее беда, что эта среда не приняла ее, отторгнула, не признав за свою.
По тем же причинам Клавдия Михайловна была категорически против замужества племянницы: Василий Павлович был «чужак», ибо «своими» она считала только представителей рабочего класса, и желательно, чтобы представители эти имели корни в Колпине. Об интеллигенции, не имеющей дело с заводом, она отзывалась не иначе как с презрением, которого даже не пыталась как-то скрыть, и досадой, однако себя и свой род причисляла к рабочей аристократии. «Мы на чухна какая-нибудь и не пришлые, — случалось, с гордостью говаривала она. — Мы коренные!..»
Она была убеждена, что без нее Евгения Сергеевна пропадет и погубит сына, а он хоть и родился от Воронцова, а все же в нем течет и богдановская кровь. В перспективе Клавдия Михайловна предполагала вообще забрать Андрея к себе. Племянница, погоревав, и замуж может выйти — женщина молодая, красивая, — а мальчишке отчим ни к чему, да и кто знает, какой это будет отчим. У нее достаточно сил, чтобы вырастить и воспитать Андрея.
— Ты вот что, Евгения, — чуть назидательно сказала она. — Ты, прежде чем решать что-нибудь, сначала подумай как следует, что из этого получится. Не зря говорится, что семь раз отмерь, а один раз отрежь…
— Разумеется, — согласилась Евгения Сергеевна. — Именно так я и поступаю всегда.
— Как ты поступаешь всегда, это мне известно.
— Вы думаете?
— Не перебивай, что за противная мода перебивать старших! Не хочешь переезжать в Колпино — не надо. Я тебя не неволю и в няньки, между прочим, не навязываюсь. А парня оставь у меня.
— Да вы с ума сошли, тетя!
— Я-то не сошла и пока не собираюсь. У меня он будет ухожен и под присмотром. Ты не смотри, что Саша такая тряпка…
— Никогда так не думала.
— Опять перебиваешь! С Андреем они подружились. Саша и вообще детей любит. А ты устраивай свою жизнь, Евгения. Мы мешать не станем, а помочь — поможем, не чужая ты мне.
— Спасибо, тетя. За все вам спасибо. Но Андрея я не отдам. Что я без него буду делать? Зачем мне жить тогда?..
— Вот тебе и раз! — воскликнула Клавдия Михайловна. — Кто же у тебя отнимает его? Просто он будет у нас жить, в школу пойдет, а ты приезжать на выходные будешь. Что же здесь такого особенного?..
— Возможно, вы и правы, и Андрею у вас было бы лучше, пока он маленький, — еле шевеля губами, проговорила Евгения Сергеевна. — И воздух здесь все-таки почище, и речка, все это верно… Но я-то без него не смогу, поймите и вы меня!
— Понимаю, поэтому и толкую целый час, что лучше тебе поменяться в Колпино. Все рядом и будем жить.
— Я сама ничего не могу решать. Вы же знаете, что я давала подписку.
— Делов-то! — фыркнула Клавдия Михайловна. — Не на край же света ты собираешься бежать. Да про тебя и думать забыли, нужна ты кому-то.
— Не забыли, — возразила Евгения Сергеевна. — Они ничего не забывают.
— Сходи тогда и попроси разрешения переехать.
— Нет, тетя, просить и х я ни о чем не буду.
— Ишь гонору у вас сколько. Неужели у Василия друзей-приятелей нет, которые помогут? В больших же начальниках ходил.
— Были, — сказала Евгения Сергеевна. — А теперь не знаю. Никого не знаю и знать не хочу.
— Ох и упрямая ты, Евгения! — вздохнула Клавдия Михайловна. — Вся в мать. Та тоже ни своих не жаловала, ни нас. Все сама по себе, царство ей небесное. Ну, поживи, помучайся, тогда узнаешь, что лучше, а что хуже. На работу куда собралась идти?
— Найду работу.
— На старое место не возьмут, что ли?
— Нет конечно. Да я и сама не пошла бы.
— Ты же ничего не умеешь и, кроме своей бухгалтерии, ничего не знаешь.
— Я шить умею, пойду на фабрику.
— Господи прости, какая из тебя работница, — устало сказала Клавдия Михайловна.
— Ничего, другие живут — и мы проживем. А у вас я хотела… попросить…
— Проси, раз хотела.
— Дайте взаймы немного денег, — поборов стыд, проговорила Евгения Сергеевна. — У меня совсем не осталось. Нам с Андреем только бы первое время перебиться.
— А сколько вам было говорено, чтобы самые ценные вещи сюда перевезли? Вот и пригодились бы.
— Вася, тетя, не хотел вас подводить.
— Что?..
— Вас боялся подвести, ведь они все равно узнали бы, куда мы перевезли вещи. И не нужно больше об этом. Если у вас нет денег, как-нибудь выкрутимся, не умрем.
— Святым духом питаться будете, как же! — Клавдия Михайловна со вздохом поднялась, открыла комод, достала из-под белья пакет, обернутый в тряпку, и положила на стол. — Здесь восемьсот рублей, все, что есть в запасе. Для тебя же и откладывала помаленьку, Саша про эти деньги не знает.
— Ох, тетя!..
— Тетя, тетя. Гордые все сделались, прямо не подступиться ни к кому. И запомни, Евгения: ни сегодня, ни завтра вы никуда не поедете. Отдохнешь хоть недельку, а то смотреть на тебя страшно. Потом поедешь одна, устроишься сначала на работу. А пока не устроишься, Андрея не отпущу, так и знай.
— Хорошо.
— Хорошо ли, плохо ли, а так будет, — заключила Клавдия Михайловна.
XI
УСТРОИЛАСЬ Евгения Сергеевна на швейную фабрику. Вернее сказать, устроила ее Катя, взяла в свою смену — она работала уже мастером. Это было удобно еще и потому, что, не привыкшая к физическому труду и не имевшая опыта, Евгения Сергеевна не справлялась с нормами, а Катя разрешала брать работу домой, хотя это было не положено. Хорошо, что, когда описывали имущество, вместе с другими самыми необходимыми вещами оставили и швейную машинку «Зингер».
Теперь по вечерам Евгения Сергеевна шила, выполняя сначала норму, а после стала шить и сверх нормы. Нужно было как-то зарабатывать на жизнь и Андрея одевать и обувать не хуже других ребят, чтобы не чувствовал себя отверженным, ущемленным. И еще поначалу она боялась, как бы ее не обвинили в том, что специально не выполняет нормы, саботирует, — на фабрике шили форменную одежду для Красной Армии. Да мало ли в чем можно обвинить при желании жену «врага народа». Конечно, Катя заступилась бы, не дала в обиду, но не хотелось подводить ее, портить ей карьеру. Она была на хорошем счету у начальства не только как работник, но и как партийная активистка, общественница. К ней присматривались, готовили ее на выдвижение по общественной линии. Происхождение — лучше не бывает, из крестьян, на собраниях всегда выступает с правильных позиций, бескомпромиссно проводит среди работниц политику партии и товарища Сталина, к тому же и морально пострадала, вынужденная обслуживать в качестве домработницы семью «врага народа». Как ни странно, но это обстоятельство тоже принималось во внимание теми, кто готовил Катю на выдвижение. И на допросе в НКВД вела себя честно, в духе преданности, и назвала, не ведая того, какие-то полезные следствию имена.
Впрочем, ни Катя, ни тем более Евгения Сергеевна об этом даже не подозревали.
Андрей же и вовсе толком ничего не знал, у него пока еще была своя жизнь. Плохо, конечно, что нет отца, однако он не особенно болезненно переживал это. У многих ребят не было отцов. А в остальном он не чувствовал себя обделенным. У него было все, что у других сверстников, а учился он хорошо, без натуги. Но если и случались в школе какие-то трудности, на помощь приходила Анна Францевна, которая относилась к нему как к родному внуку. По вечерам Андрей обычно засыпал под негромкий, монотонный стрекот швейной машинки. Он привык к этому стрекоту и даже просыпался, когда Евгения Сергеевна переставала работать и в комнате вдруг делалось тихо. Его и будила тишина. А на грохот трамваев за окном и на шум над головой он не обращал внимания. Между прочим, он дал себе клятву, что отомстит верхним жильцам, когда вырастет.
Евгения Сергеевна, уронив голову на стол, дремала, и Андрей, испытывая всякий раз, просыпаясь от тишины, однажды пережитый страх, окликал:
— Мама!
Она вздрагивала, резко вскидывала голову и, жмурясь на свет, протирала глаза.
— Спи, спи, сыночек. Я тоже скоро лягу. Еще немножко поработаю и лягу.
И снова стрекотала машинка.
Андрей жалел мать, понимая уже, что она очень много работает и, конечно, сильно устает. Засыпая, он думал, что, когда станет взрослым, будет сам работать днем и ночью, чтобы мать не сгибалась над машинкой, чтобы была, как раньше, молодая и красивая…
Однажды, когда он выносил на помойку ведро, услышал за спиной разговор двух незнакомых женщин. Они стояли на лестнице. «Сынок той дамочки из подвала, — сказала одна из них. — Слыхала, мужа-то ее расстреляли…» Андрею очень хотелось обернуться и спросить, откуда они узнали такое, хотелось еще им сказать, что этого не может быть, потому что отец его арестован по ошибке и скоро вернется домой, от него даже письмо пришло… Он сдержался, промолчал, а вечером ошарашил Евгению Сергеевну вопросом:
— Нашего папу расстреляли?
Она вздрогнула, побледнела и почувствовала, как спазм сдавил горло.
— Да ты что, сынок?! Кто тебе сказал это?..
— Сам услышал.
— Но от кого?
— Какие-то женщины на лестнице разговаривали, а я услышал.
У Евгении Сергеевны чуточку отлегло от сердца. Значит, Андрей все-таки не знает правды.
— Мало ли что люди болтают, — сказала она нарочито спокойным тоном. — А ты не слушай никого и никогда. Наш папа жив, и его обязательно отпустят, как только во всем разберутся.
Но какое-то сомнение уже закралось в душу Андрея: или Евгения Сергеевна переиграла, стараясь не выдать себя, или говорила не совсем убедительно.
— Скорее бы разбирались, — с надеждой проговорил Андрей.
С этим он и уснул, а Евгения Сергеевна сидела у стола, плакала тихо и думала о том, что сегодня еще можно отделаться от вопросов сына полуправдой, не объясняя ничего по существу, но что будет завтра, когда он сам начнет понимать происходящее и делать собственные выводы?..
Неожиданно позвонили три раза. Евгения Сергеевна испуганно взглянула на спящего Андрея и пошла открывать дверь. Три звонка, значит, это к ним.
Пришла Катя.
— Что-нибудь случилось, Катюша? Так поздно…
— Случилось, очень даже случилось! — Глаза у Кати горели от возбуждения. — Вы разве ничего не слышали?
— О чем? — насторожилась Евгения Сергеевна, не замечая радости на лице Кати, потому что не привыкла к хорошим известиям.
— Ну, вы прямо совсем тут отстали от жизни. Ежова арестовали, вот!
— Как это — арестовали?.. За что?.. Ты ничего, случайно, не перепутала?..
— Оказался врагом народа, шпионом и агентом, — выпалила Катя.
— Да ты что, Катюша! — Евгения Сергеевна даже руками замахала и попятилась. — Этого быть не может. Ты бы поосторожнее.
— А вот и может, — Катя тряхнула головой. — Нам официально сообщили в партийном комитете. Пока про это еще не всем объявили, но я, как узнала, сразу к вам. Теперь-то всех невиноватых выпустят. И Василия Павловича.
Евгения Сергеевна еле стояла на ногах. У нее не было оснований не верить Кате. Ясно и то, что, раз Ежов оказался врагом, невиновных освободят, ведь это именно он руководил арестами. Но… От Васи было прощальное письмо…
В кухню на голоса вышла Анна Францевна. Едва взглянув на Евгению Сергеевну, она поняла, что случилось нечто из ряда вон выходящее. На ней, что называется, не было лица.
— Да что с вами, милая? — тревожно спросила она.
— Нет, нет, ничего… — пробормотала Евгения Сергеевна. — Вот Катюша пришла, рассказывает… Ах, Боже, Боже мой!.. Я присяду, пожалуй. — Она села на табуретку. — Катя, ты расскажи Анне Францевне сама, ей можно…
Катя взахлеб, с удовольствием повторила всё.
— Так радоваться же надо, милая вы моя! — сказала Анна Францевна, положив руку на голову Евгении Сергеевны. — Бог даст, теперь и ваш муж выйдет на свободу.
— Нет, — прошептала Евгения Сергеевна. — Он никогда не выйдет.
— Но почему вы так решили?
— Письмо… Было письмо… Тогда было… Он попрощался с нами…
— Ой! — вскрикнула Катя.
— Подождите, — проговорила Анна Францевна. — Это было официальное письмо, вы получили его через НКВД?
— Нет, мне принесли тайно. В тот вечер…
— Но это же меняет дело, милая! Возможно, ваш муж решил… Вы понимаете, там особая обстановка, люди теряют всякую надежду и, бывает, сами себе выносят приговор. Мой муж во время свидания — это когда его арестовали в первый раз, — сказал мне с полной уверенностью, что мы больше не увидимся, а его через несколько дней выпустили! Но даже после вынесения официального приговора проходит много времени. Пока приговор обжалуют, пока жалобу проверят…
— Вы думаете? — Евгения Сергеевна посмотрела на Анну Францевну с надеждой.
— Я знаю, милая. Всегда и везде так было.
— Но почему мне не говорят, где он и что с ним?
— Вот потому и не говорят, что он сидит в тюрьме. А если бы случилось то, что вы взяли себе в голову, вам немедленно сообщили бы об этом. Не сомневайтесь.
— И верно! — подхватила Катя.
— Увы, так уж принято, а у нас в России в особенности: сообщать дурные вести и не сообщать вестей хороших, — сказала Анна Францевна.
— Вы прямо обнадежили меня. Я уже ни на что не надеялась.
— Напрасно. Совсем напрасно. Как же можно жить без надежды? Люди в основном только и живут надеждами. На счастье, которое наступит завтра, вообще на лучшее будущее. Подумайте-ка. И загробную жизнь придумали, чтобы до смертного одра сохранять надежду. Здесь, на этом свете, было плохо — там будет хорошо. А вот когда человек расстается со всякими надеждами… — Анна Францевна покачала головой. — А у вас все будет хорошо, не берите лишнего в голову.
— Если бы. — Евгении Сергеевне хотелось, да еще как хотелось, верить Анне Францевне, однако она боялась верить, потому что уже как бы смирилась с неизбежным, как бы сжилась с этой мыслью, а если потом рухнет новая надежда… Дважды узнать, что муж расстрелян, — этого не пережить.
— Вы сейчас в том состоянии, когда не можете рассуждать здраво и взвешенно, — сказала Анна Францевна. — Надо прийти в себя, обдумать все, и тогда вы поймете, что преждевременно, без достаточных оснований внушили себе… Ступайте-ка вы спать, утро вечера мудренее. А вы, — обратилась она к Кате, мигая ей, — заночуете здесь? Я могу постелить у себя.
Катя, умница, поняла все.
— Ничего, мы поместимся, — ответила она. — Я же ночевала раньше.
— Ну и прекрасно. Я дам вам плед.
— Ты остаешься, Катюша? — спросила Евгения Сергеевна.
— Ага, если вы разрешите. Когда я еще доберусь до общежития, а от вас и на работу ближе. Вместе и пойдем утром.
— Конечно, оставайся. И мне спокойнее будет. Сейчас чай поставим. Да, Катюша, вам вполне официально сообщили насчет Ежова?
— Специально собирали актив. Был представитель райкома.
— Видите, — сказала Анна Францевна, хотя, по правде говоря, не имела ни малейшего понятия, что такое райком. Впрочем, и слово «представитель» звучало весомо.
XII
ВАСИЛИЙ Павлович не вернулся, и вестей ни от него, ни о нем по-прежнему не было. А по городу действительно ходили слухи, что кого-то освободили и что вообще освобождают чуть ли не всех подряд, кто был арестован как «враг народа». И Евгения Сергеевна, то ли поверив Анне Францевне и слухам, то ли просто убедив себя, что самого страшного все же не случилось, ждала мужа. Она даже чистое белье приготовила, чтобы он мог сразу, как только вернется, пойти в баню. В тюрьме, чего доброго, и вши есть. Белье было аккуратно завернуто в газету, вместе с мылом и мочалкой, и лежало в шкафу. Евгения Сергеевна перестала работать по вечерам и сидела тихо, уложив Андрея, прислушиваясь, не позвонят ли три раза?.. Почему-то она была уверена, что Василий Павлович вернется непременно поздно вечером или ночью. Но проходили мучительные вечера и бесконечно длинные, бессонные ночи, а никто не звонил. И однажды Евгения Сергеевна с тревогой подумала, что он не знает не только, сколько раз нужно звонить, но и нового их адреса. Конечно, там всё знают, однако могут и не сказать, с них станется, не пришлось бы ему ночевать на улице… Мысль эта всерьез встревожила ее, и она поделилась своим беспокойством с Анной Францевной.
— Но вы говорили, что приносили от него письмо?
— Да, но он-то адреса не знает.
— Раз нашлись люди, которые рискнули передать письмо, они же и адрес сообщат, и доставят вашего мужа прямо домой. Это не те хлопоты, милая.
Чем-то не понравился Евгении Сергеевне тон, каким были сказаны эти слова. Пренебрежительным и даже чуть насмешливым показался ей тон Анны Францевны. Словно она отмахнулась, как от назойливой осенней мухи, словно дала понять, что надоела ей Евгения Сергеевна со своими никчемными хлопотами, и она обиделась. После-то поняла, что ничего подобного не было, что ей все это показалось, а вот пойти и извиниться почему-то не могла. Скорее всего потому и не могла, что Анна Францевна была права. Действительно, стоит ли забивать себе и людям голову пустяками, когда речь идет о самом-самом…
Значит, я выгляжу в глазах Анны Францевны просто дурой, набитой дурой, решила Евгения Сергеевна. Ну да. А вот она всегда права, всегда умеет объяснить все, разложить по полочкам… Она как будто специально хочет унизить меня, подавить своим умом, поставить на место… Евгения Сергеевна с маниакальной дотошностью вспоминала и другие случаи, всякую ерунду, когда Анна Францевна указывала ей, в чем и почему она не права. А могла бы ведь и промолчать хоть иногда, не показывать свое превосходство… И чем больше набиралось таких случаев, тем сильнее разгоралась обида на соседку. В конце концов Евгения Сергеевна пришла к выводу, что это неспроста. За этим что-то кроется… И вдруг подумала: что, если она всё знает? А похоже, очень похоже, что она действительно знает то, что обыкновенный и к тому же посторонний человек знать не может и не должен… И тут естественно возник страшный в своей простоте вопрос: откуда?.. Откуда она знает?!
Память выхватывала какие-то кухонные разговоры, какие-то реплики Анны Францевны, и все это складывалось в болезненном сознании в мозаику, что-то означавшую, и это «что-то» навело Евгению Сергеевну на мысль, что соседка не тот человек, за которого выдает себя. Не зря, значит, однажды она уже подумала об этом. Дважды одна и та же мысль в голову просто так не придет…
— Господи, кому же верить тогда?!
И надо же в тот день (был выходной) Андрею было явиться домой с разбитым носом и синяком под глазом! Последнее время он ежедневно ходил встречать отца — сидел или бродил в сквере, откуда видна трамвайная остановка, однако Евгения Сергеевна не знала об этом. Вернувшись из школы, он съедал, не подогревая, обед, оставленный матерью, и мчался в сквер, так что подзапустил немного и занятия. А по выходным вообще целыми днями торчал там. И в этот раз он также встречал отца. К нему привязались мальчишки, и он вынужден был защищаться…
— Откуда это ты в таком виде? — спросила Евгения Сергеевна. — Да ты, никак, подрался?.. — Была она вся еще в рассуждениях об Анне Францевне, и вид Андрея вызвал в ней не жалость, а новую вспышку негодования. Быть может, и оттого, что в глубине души она понимала, что ее подозрения не имеют под собой никаких, в общем-то, оснований.
Андрей тоже был возбужден, и в нем жила обида, но сильнее обиды было пережитое унижение. Все-таки его побили, и он был бессилен постоять за себя.
— Ну и подрался, — не подозревая о том, в каком состоянии пребывала мать, дерзко ответил он. — Пусть не лезут!
— С кем ты подрался и где?..
— В сквере, где же еще.
— Ты бываешь в этом сквере и так спокойно говоришь об этом?!
— А что тут такого? — Он пожал плечами.
— Может быть, ты и куришь, и на «колбасе»[1] катаешься?
— Все катаются, и я катаюсь.
Этого Евгения Сергеевна выдержать уже не могла. Негодование и унижение, испытанные ею, требовали выхода, каких-то действий, и она, схватив шнур от плитки, который некстати попался под руку, отхлестала Андрея до кровавых рубцов. Он молча, только стиснув зубы, выдержал эту жестокую порку. А его молчание еще более распаляло Евгению Сергеевну.
— Хулиган! Бандит! — в гневе кричала она. — В тюрьму угодишь!
А вечером, когда Андрей ложился спать, она увидала рубцы, оставленные шнуром, и не на шутку перепугалась.
— Господи, тебе очень больно, сынок?..
— Нет.
— Я знаю, больно. С ума я совсем сошла!.. — Она целовала рубцы, орошая их слезами. — Сейчас я помажу, и все пройдет, потерпи.
— Не надо мазать, — буркнул Андрей. — Само пройдет.
— Почему ты не сказал, что на тебя напали? Ведь напали, да?.. И зачем ты обманываешь, что катаешься на «колбасе»? Это же неправда, сынок! Скажи, что неправда!.. Ты гулял…
— Я ходил встречать папу, — сказал Андрей.
— Что-о?! — Евгения Сергеевна отшатнулась.
— Встречал папу. Я каждый день его встречаю
— Дура, какая же я дура!.. — Она взялась за голову — Прости меня, сынок, прости. Я больше никогда, никогда пальцем тебя не трону. Господи, что же я?.. — И она упала перед сыном на колени.
— Не надо, мамочка. Пожалуйста, не надо! Я прошу тебя, — Андрей взял ее за плечи и стал трясти. Ему было страшно, почти так же страшно, как в тот раз.
— Не буду, больше не буду, — повторяла Евгения Сергеевна, а сама рыдала все сильнее, все громче и прижималась лицом к ногам Андрея.
— Вставай, — сказал он, не замечая, что в голосе его появились повелительные нотки, — Ну вставай же! — Он помог ей подняться и проводил до кровати, придерживая за руку.
Евгения Сергеевна села и, сложив руки на коленях, словно окаменела. По щекам текли крупные слезы. Однако она не рыдала уже, просто текли слезы. Андрей налил в чашку воды из чайника и попытался напоить мать, но у нее были крепко стиснуты зубы.
— Выпей, мамочка. Хоть глоточек.
Она молчала.
И тогда Андрей бросился за Анной Францевной. Она не спала еще, раскладывала пасьянс.
— Мама, — ворвавшись без стука в комнату, выдохнул Андрей.
— Что с ней?
— Опять…
Анна Францевна зачем-то перемешала карты и пошла с Андреем.
Евгения Сергеевна все так же сидела на кровати, и руки ее по-прежнему лежали на коленях. Похоже, она даже не пошевелилась. Правда, в лице ее изменилось что-то, а губы, заметил Андрей, были чуточку приоткрыты.
Анна Францевна взяла чашку с водой и поднесла к губам Евгении Сергеевны. Она жадно схватила чашку обеими руками и стала пить. Зубы ее громко стучали, а вода лилась по подбородку.
— Что с вами, милая?.. — Анна Францевна склонилась над ней и легонько похлопала ее по щекам. Евгения Сергеевна никак не реагировала. — Очнитесь же, ну!.. Что-то вы распускаетесь, так нельзя. Нельзя так, надо держать себя в руках. Вы же сильная, мужественная женщина. — Она снова похлопала Евгению Сергеевну по щекам и сказала Андрею: — Сбегай ко мне, там в бюро… Нет, лучше я сама, тебе все равно не найти. А ты не бойся, ничего страшного.
Она вернулась с пузырьком нашатыря и клочком ваты. Обильно смочила вату и сначала натерла Евгении Сергеевне виски, а потом дала понюхать.
Евгения Сергеевна глубоко вздохнула, вздрогнула и стала трясти головой.
— Вот и хорошо, — сказала Анна Францевна. — Еще немножко подышите — и все пройдет. Дай-ка ей, дитя, воды.
Андрей протянул чашку. Но Евгения Сергеевна отвела ее рукой. Плечи ее опустились. Она повела глазами по сторонам и спросила:
— Ты где, сынок?
— Я здесь, мама.
— Мне, кажется, было дурно?..
— Уже все в порядке, — сказала Анна Францевна, присаживаясь с нею рядом.
— А это вы…
— Да-да, это я.
— Вот как оно получается, — проговорила Евгения Сергеевна. — Вы здесь, а я опять… Простите ли вы меня когда-нибудь?..
— Да я на вас и не сердилась никогда, выбросьте из головы.
— Но вы не знаете…
— Знаю, милая. И это знаю.
— Что вы знаете? — встрепенулась Евгения Сергеевна.
— Что вы забиваете себе голову всякими глупостями.
— Откуда вы это знаете?
— Милая вы моя! — улыбнулась Анна Францевна, приобнимая Евгению Сергеевну за плечи. — Я прожила вдвое больше вашего и тоже прошла через это. Мне тоже казалось, что никому нельзя доверять, что меня окружают враги, недоброжелатели, что за мной постоянно следят. А потом я сказала себе, что все это глупости, наваждение. Поверьте, люди лучше, чем мы иногда о них думаем. В сущности, никто никому не желает зла…
— Но оно есть.
— Чаще мы сами творим зло, выдумываем его, не находя объяснений происходящему. Мы списываем на зло, якобы идущее от окружающих, свои неприятности и несчастья. Это так просто, милая. Только нужно понять.
— Вас послушаешь — и легче на душе делается, — проговорила Евгения Сергеевна, покачав головой. — А начнешь сама думать…
— Бывает. Может, валерьянки накапать?
— Нет, мне уже хорошо. Слабость только…
— Это пройдет. Вам сейчас необходимо уснуть.
— Да, я хочу спать. Вы меня извините, я прилягу, пожалуй. — И она легла на бок, подложив руку под щеку и подтянув к животу колени. Глаза ее тотчас закрылись, дыхание сделалось глубоким и ровным. Она уснула мгновенно.
Анна Францевна посидела возле нее еще несколько минут, потом осторожно встала и спросила Андрея:
— У вас есть лишнее одеяло? Нужно накрыть маму, чтобы она не замерзла.
— Я дам мое.
— Твое не надо, тебе тоже надо будет укрыться.
— Тогда можно из-под нее вытащить.
— Ни в коем случае! Ее нельзя тревожить. Сходи-ка принеси от меня плед.
— А что это такое? — спросил Андрей.
— Лежит на кресле, — улыбнулась Анна Францевна. — Клетчатый такой.
— А! — сказал он. — Знаю.
Он принес плед. Анна Францевна укутала Евгению Сергеевну.
— Ну вот, теперь мама будет спать до самого утра. Ей во сколько нужно вставать?
— В шесть часов.
— Сейчас десять, выспится. И ты ложись.
— А если ночью…
— Нет, нет, ничего не случится, уже все в порядке. Просто она чем-то сильно расстроена. К вам никто не приходил?
— Никто.
— Что же тогда произошло?..
Андрей насупился и опустил глаза.
— Ты, кажется, что-то натворил? — спросила Анна Францевна.
— Я подрался…
— Это плохо, но это еще не причина.
— Я ходил встречать папу, — сказал Андрей, — а в сквере ко мне пристали мальчишки… Мама ругалась, что я хожу в сквер, она говорит, что там собираются бандиты, а я еще сказал, что катаюсь на «колбасе»…
— А ты катаешься?
— Один разок прокатился всего.
— Ты не дерзил маме?..
— Ну так, немножко…
— Плохо, мой мальчик. Очень плохо. Дерзить нельзя ни много, ни немножко. Совсем нельзя. А маму ты должен беречь, ведь ты мужчина. Давай договоримся с тобой: либо ты будешь вести себя только на «отлично» и не будешь дерзить маме, либо мы перестанем с тобой дружить. И в этом сквере тебе совершенно нечего делать, там действительно прохлаждается худая публика.
— Оттуда видно остановку, — сказал Андрей.
— Все равно Папа сам придет, а ты уж, пожалуйста, не ходи туда.
— Я не буду.
— Я верю тебе, — сказала Анна Францевна и погладила его по голове. — Ты умный мальчик, должен уже все понимать. А теперь ложись спать. Где у вас будильник, я заведу.
— Я умею.
— Ну и ладно, раз умеешь. Спи, с мамой будет все в порядке.
Андрей долго не мог уснуть. Трамваи перестали ходить, лишь изредка проезжала машина, освещая на короткое время комнату фарами. Вещи тогда как бы оживали и принимали самые причудливые формы. А вообще стояла непривычная, прямо какая-то оглушительная тишина. Даже наверху было тихо. Андрей лежал и придумывал способы, как помочь матери. Он догадывался, что она больна, а значит, все может повториться. Дерзить он, разумеется, не будет и в сквер перестанет ходить, тут все просто. А в остальном?.. Если бы он был чуть постарше!.. Как раз за сквером есть слесарная мастерская, там чинят керосинки, примуса, лудят-паяют кастрюли, и вместе с мастером, с безногим дядей Федей, которого все в округе знают, вместе с ним работает мальчишка лет двенадцати… Или вот еще извозчик на тяжеловозе, который доставляет по утрам продукты в очаги и в ясли. Иногда вместо него развозит мальчишка, ему тоже лет двенадцать-тринадцать, ну, может, четырнадцать…
Так он и уснул, ничего не придумав.
* * *
Хорошо помню, как наша мать ждала возвращения отца. В Ленинграде в самом деле было много разговоров о том, что выпускают политических. По крайней мере, даже мы, дети, слышали эти разговоры. Кажется, это действительно было как-то связано с арестом самого Ежова. Теперь это легко проверить, сопоставив даты, однако проверять почему-то не хочется. Правда, я на всякий случай заглянул-таки в Энциклопедический словарь, чтобы узнать, когда именно исчез Ежов и объявился Берия, но ни того, ни другого словарь не упоминает. А если разобраться, совсем напрасно. Они были, от этого никуда не денешься, этого не зачеркнешь, не выбросишь из памяти народа, и без них — увы, увы! — наша история это не история, а выжимки из нее или дама, только что посетившая салон красоты.
Вымарывание черных страниц истории никакое не благо, а зло. Это смахивает, мне кажется, на оправдательный вердикт.
На днях разговорились с приятелем о довоенной жизни. Мы ведь долгое время делили жизнь именно так — на довоенную и послевоенную. Приятель старше меня на несколько лет и, кажется, должен был бы помнить гораздо больше, чем помню я, а вот поди ж ты — он помнит только хорошее, хотя как раз хорошего в действительности было мало. И тогда я подумал: насколько же избирательна наша память, как нам хочется спокойно спать и видеть только «сладкие» сны, как будто мы еще не нажились именно во сне, а не наяву. Или нас вырастили, воспитали такими, заставили не просто дружно, упоительно петь «Широка страна моя родная…», но и поверить, что «Я другой такой страны не знаю, где так вольно дышит человек…»?
А мать все же дождалась отца.
Мы жили тогда на Урале, в Туринском районе. Младший брат еще не учился, ему не исполнилось восьми, а старший уже не учился — работал в колхозе. К тому же в нашей деревне Красново была только начальная школа.
Во время урока я увидел младшего брата (я сидел у окна), который бежал к школе и размахивал руками. Подбежав, он прилип к стеклу и стал делать мне какие-то знаки, объясняя что-то. Я ничего не мог понять. Тогда брат показал мне язык, обогнул избу, в которой помещалась школа, и влетел в класс, заорав:
— Женька, папа приехал!
Не знаю откуда, но в деревне все знали, что наш отец сидит «за политику», так что все, в том числе и учительница, смотрели на меня удивленно.
Я вскочил, чтобы бежать домой, а учительница (она тоже была из эвакуированных) спокойно так сказала:
— Кутузов, сядь на место. Урок еще не закончился. А ты, Боренька, иди. — И она подтолкнула брата и закрыла дверь.
— Но папа приехал, — сказал я. — Мне нужно домой.
— Раз вернулся, значит, никуда не денется, — все тем же спокойным, ровным голосом сказала она.
И я сел. До сих пор не могу понять, почему я тогда ее послушался, вместо того чтобы плюнуть на все и бежать домой.
Когда прозвенел звонок (коровий колоколец, в который звонил сторож и истопник дядя Захар), учительница разрешила мне уйти с занятий.
У нас был почти что отдельный дом. Строили его для каких-то казенных надобностей — то ли под сельсовет, то ли под правление колхоза, — однако до войны не достроили, да так и оставили. Вот нам и выделили половину этого недостроенного дома, а в другой половине сушили зерно. Должно быть, поэтому мы не очень мерзли, хотя печки на нашей половине не было вовсе, так что я даже не могу сказать, на чем мать готовила еду. «Буржуйка», правда, была. А спали мы вповалку на дощатых нарах.
Когда я ворвался в дом, все — в том числе и отец — сидели возле «буржуйки». Надо сказать, что отца я помнил очень смутно, а скорее совсем не помнил. Когда его взяли, мне было пять лет.
— А вот и Кешка явился, — сказал отец, поднимаясь, — Не узнаёшь? — Он засмеялся, шагнул ко мне и взял меня на руки. От него пахло табаком.
Тогда я не обратил внимания, да и с чего бы мне было обращать, что отец был очень прилично одет. На нем был френч с отложным воротником, какие до воины носили ответственные работники и даже сам товарищ Сталин, синие галифе и белые, также традиционные, бурки. Но помню, что бурки громко скрипели.
Мать прямо цвела от счастья — ни до, ни после я не видел ее такой, а вот были ли счастливы мы — не знаю, не помню. Скорее всего, отвыкшие от отца, мы растерялись, не успели осознать, что произошло.
А следом за мной пожаловал к нам председатель колхоза. Посидел, поговорил, как это принято в деревнях, выкурил «козью ножку» и обратился к отцу с просьбой помочь колхозу. Мужиков, здоровых, в деревне не было вовсе, а работы, требующей мужской силы, хватало.
Мать стала возражать, говорила, что отцу нужно отдохнуть, однако он поднялся и сказал:
— Пойдемте, я готов.
— Не сразу уж так-то, — махнул председатель шапкой, которую держал в руке — Завтра. Вы надолго погостить?
— Поживу, а там посмотрим.
— Отпустили-то совсем, вчистую, стало быть?
— Совсем.
_ Угу, — промычал председатель и почесал небритый подбородок. — Срок, получается, вышел?..
Отец полез в карман, достал какую-то бумагу и протянул председателю.
— Да неужто я так не верю? — сказал председатель. — Это я к слову, вообще. — Он встал и натянул шапку. — Ну, стало быть, подмогнете?
— О чем разговор!
— Так я наряжу вас завтра вместе с вашим старшим, — Он кивнул на старшего брата, — Жердей бы надо поболе заготовить.
В эту ночь мы спали на полу.
А рано утром, чуть свет, за отцом приехали и увезли его уже навсегда.
В ноябре сорок третьего родилась сестра.
Сейчас легко сделать вывод, что мать имела какую-то связь с отцом. Возможно, тайком от нас (от нас ли?) и переписывалась с ним. Позднее, много позднее, когда мне удалось все же кое-что выяснить о судьбе отца, я утвердился в мысли, что в принципе они могли переписываться. Правда, никаких отцовских писем после смерти матери не обнаружилось, хотя она хранила массу вовсе никому не нужных бумаг. И все-таки: каким образом, от кого он узнал наш адрес?..
XIII
ОДНАЖДЫ Катя пришла в гости со своим женихом. Она давно уже не приходила, и Евгения Сергеевна объясняла это тем, что Катя очень занята, некогда ей. Она сильно изменилась, так что Андрей не сразу даже и узнал ее. Раньше она была тихая, скромная, пожалуй, и стеснительная, а теперь в ней появилась уверенность, от стеснительности не осталось и следа, и голос стал громкий, с повелительным оттенком, она то и дело смеялась — тоже громко, — была модно одета и накрашена. По правде говоря, прежняя Катя нравилась Андрею куда больше.
— Ну что, Андрей Васильевич, как живешь поживаешь? — спросила она, потрепав его волосы, а сама между тем смотрелась в зеркало и поправляла прическу. — Ты почему не здороваешься со старшими?
— Здравствуйте, — сказал он.
— Как учишься? — И, не дожидаясь ответа, обратилась к жениху: — Сережа, ты не забыл подарок для мальчика? Ты ведь вечно что-нибудь забываешь, разиня. Представляете, Евгения Сергеевна, на днях пошли мы в театр на «Ивана Сусанина», а он билеты позабыл?.. Как вы думаете, с таким человеком можно дело иметь?..
А подарили Андрею прекрасный конструктор, о каком он давно мечтал. Однако большой радости почему-то не испытал. Евгения Сергеевна, конечно, заметила это, она и сама чувствовала себя как-то неловко. Приход Кати был для нее неожиданным и выглядел немножко как вторжение, и она засуетилась.
— Раздевайтесь, что же вы, Катюша.
— Мы вообще-то на минутку. Ты как думаешь, Сережа?
— Как прикажешь.
— Ладно, давай посидим. Я вот Андрея давно не видела, а он что-то бычится на меня. Что с тобой?
— Я не бычусь, — сказал Андрей.
Его нисколько не интересовала Катя. Его интересовал ее жених — он был военный, с тремя «кубиками» в петлицах. А когда снял шинель, у Андрея и вовсе захватило дух, потому что на гимнастерке у него блистал орден Боевого Красного Знамени. Тут невольно ахнула и Евгения Сергеевна. Она знала, что Катя собирается замуж и что ее жених командир Красной Армии, но что он еще и орденоносец, герой, этого она не подозревала.
— Поздравляю вас, Сергей, — сказала она искренне. — И тебя, Катюша, тоже поздравляю.
— Спасибо, — кивнул жених и покраснел.
А Катя, снисходительно усмехнувшись, сказала:
— Еще неизвестно, стоит ли меня поздравлять.
— Это почему же? — удивилась Евгения Сергеевна.
— Так ведь выйдешь за него замуж, а он где-нибудь забудет меня. — Катя опять рассмеялась громко.
— Разве можно так шутить? — махнула на нее рукой Евгения Сергеевна. — Пойду поставлю чайник.
Катя вышла вместе с ней. Наверно, ей хотелось посекретничать. И тогда Андрей осмелел, задал свой вопрос, который висел у него на кончике языка. Да и не один вопрос был у него в запасе.
— Три «кубика», — спросил он для начала, — это кто?
— Старший лейтенант.
— А после старшего лейтенанта кто идет?
— Капитан, — улыбнулся Сергей.
— У него четыре «кубика»?
— У капитана одна шпала.
— Это такая длинная?
— Ага.
— Здорово, — вздохнул Андрей — Я тоже буду военным. Летчиком или танкистом. А за что вы орден получили?
— Ну… Давай лучше что-нибудь соорудим, — уклонился от ответа Сергей и открыл коробку с конструктором.
— А орден… можно потрогать?
— Можно.
Катя с Сергеем пробыли недолго. А на другой день Андрей похвастался в школе, что к ним в гости приходил командир, старший лейтенант, что у него орден Боевого Красного Знамени. Рассказывая, он чувствовал себя почти героем, как будто орден был на его груди. Ребята слушали Андрея с восторгом и легкой завистью, а вот Венька Горшков, соперник и недруг, ухмыльнувшись, сказал:
— Ври больше.
— Это я вру?! — возмутился Андрей. — Если хочешь знать, это дядя Сережа, он Катин жених. Они скоро поженятся и будут часто к нам приходить. Я своими руками даже орден трогал!
— Болтай, кто тебе разрешит орден трогать, — презрительно сказал Венька и сплюнул сквозь зубы. — Все ты наврал. К вам никто не пойдет.
— Это почему к нам никто не пойдет?
— Сам знаешь.
— Ты скажи, скажи! — настаивал Андрей.
— Потому что твой отец — враг народа, вот почему!
Ребята испуганно отшатнулись, они-то не знали этого. А мать Веньки была председателем родительского комитета, поэтому он и знал.
— Повтори, гад, что ты сказал?! — Андрей сжал кулаки и надвинулся угрожающе на Веньку.
— Подумаешь, могу и повторить, сколько угодно! — усмехнулся Венька, — Никто тебя не боится, не думай.
Андрей схватил его за горло, прижал к стене и стал по-настоящему душить. Ребята с трудом оторвали его и оттащили в сторону. Если бы не оттащили, он, пожалуй, и задушил бы Веньку…
Кончилось тем, что Евгению Сергеевну вызвали в школу. Беседовали с ней директор и завуч. Собственно, беседа свелась к тому, что директор посоветовал забрать Андрея из школы и определить в другую. Он объяснил, что вопрос придется ставить на педсовете — этого требует мать обиженного мальчика, и Андрея все равно исключат.
— Куда же я его заберу? — растерялась Евгения Сергеевна. — Другая школа далеко от дома…
— А вы думали, что мы в своей школе будем держать хулигана? — вступила в разговор завуч. — Вчера он чуть не задушил мальчика, круглого отличника, а завтра…
— Вы не имеете права называть ребенка хулиганом, — возразила Евгения Сергеевна. — Сначала нужно разобраться во всем. Какой же вы, простите, педагог…
— Только не вам, мамаша Воронцова, меня учить!
— Боюсь, что вас уже поздно учить, — не сдержалась Евгения Сергеевна, возмущенная намеками завуча. Да и Андрей честно все рассказал, и она верила ему.
— Вы слышите, что эта дама позволяет себе?! — обращаясь к директору, выкрикнула завуч — Она меня еще и оскорбляет! Я этого не оставлю, не надейтесь! Если каждая…
— Помолчали бы вы лучше, — спокойно сказала Евгения Сергеевна, хотя спокойствие это далось ей с большим трудом. Хотелось встать и уйти. — Я вам не каждая. Я мать вашего, к сожалению вашего, ученика.
— Нина Андреевна, выйдите пока, мы поговорим вдвоем, так действительно будет лучше, — сказал директор — Иначе мы ни до чего не договоримся.
— Хорошо, я выйду, — с вызовом сказала завуч, — Мне и самой неприятно находиться вместе… Но предупреждаю, что, если вы не примете самые строгие меры в отношении ее сына, я вынуждена буду обратиться куда следует!
Она ушла, хлопнув дверью. Директор грустно и виновато посмотрел на Евгению Сергеевну:
— Я понимаю ваше негодование, разделяю ваши чувства, поверьте мне. Но и вы должны понять меня и войти в мое положение. Дело в том… Видите ли, Нина Андреевна и мать того мальчика, с которым… поссорился Андрей, они большие приятельницы… — Директор поднял глаза и пристально взглянул на Евгению Сергеевну. Решившись на что-то, он вздохнул и сказал: — Я не имею права говорить вам об этом, но… Мне искренне жаль и вас, и вашего сына, он очень способный ребенок. В общем, муж Нины Андреевны человек не простой, он работает в органах НКВД, так что… Сами понимаете…
— Понимаю, — кивнула Евгения Сергеевна.
— Я переговорю с директором той школы, чтобы к мальчику отнеслись с пониманием и доброжелательно.
— Ничего не надо. Я увезу сына.
— Куда же вы его увезете? Ему учиться нужно.
— Он и будет там учиться.
— Где? — спросил директор.
— В другом городе, — уклончиво ответила Евгения Сергеевна. Она никому уже не хотела доверять. Она решила, что попробует все-таки поменяться в Колпино, а если не получится, оставит Андрея у тетки. Пока. А там будет видно.
— Ну что ж, — сказал директор, — может, это и к лучшему.
— Документы я могу взять?
— Вообще-то педсовет должен вынести свое решение, случай из ряда вон… Но хорошо, я выдам вам документы.
А комнату, о которой говорила Клавдия Михайловна, уже обменяли.
— Слишком долго раздумывала, — попеняла она.
— Так получилось, жаль.
— И что же изменилось? — поинтересовалась Клавдия Михайловна. — Разрешили переехать?
— Да.
— Никак смирила гордыню и сходила куда надо?
— Сами пришли и сказали, — солгала Евгения Сергеевна. Впрочем, она лгала сознательно с самого начала, не хотела, чтобы тетка знала правду. И Андрею наказала не рассказывать о случившемся в школе.
— А про Василия ничего не сообщили?
— Нет, ничего. Вы поспрашивайте, тетя, может, другая комната найдется…
— Как же, держи карман шире! Кто это захочет в твой подвал ехать, клопов и мышей кормить? Дураки-то, говорят, в семнадцатом году все перевелись, одни умные остались. Ну да что делать, — вздохнула Клавдия Михайловна, — будем искать. Глядишь, какой-нибудь дурак остался живой после семнадцатого…
— Не надо так говорить, — попросила Евгения Сергеевна.
— Ага, правда-то глаза колет!.. Вы же все умные, жизнь по-новому захотели переделать. А ее не переделаешь, не-ет. Жизнь, она и есть жизнь. Как жили люди испокон веку, так и до скончания века будут жить. Подумай-ка своей умной головой, сколько люди крови пролили, земля вся уж насквозь пропиталась кровью, а жизнь лучше не стала. Какая она была, такая и есть. Одни сытые, другие голодные. А то еще одни на воле гуляют себе в удовольствие, горюшка не зная, а другие по тюрьмам сидят. Разве что и перемен на свете, что люди местами поменялись… — Клавдия Михайловна снова вздохнула. — Вот и вся ваша новая счастливая жизнь.
— Мы сейчас же уедем, тетя, если вы…
— Ладно, чего там. Выходит, что у каждого своя правда-матушка. У тебя своя, а у меня своя.
Она оказалась права: желающих переехать в полуподвальную комнату не находилось, хотя смотреть приезжали. Всех отпугивало даже не то, что комната в полуподвале — многие тогда жили еще хуже, — а то, что нет двора: дрова и те хранить негде. А много ли их поместится под лестницей или в коридоре? За зиму приходилось докупать несколько раз, да и воровали часто дрова. Вообще место хуже некуда и никаких удобств. И рядом — Обводный канал, завод «Красный треугольник», фабрика «Веретено».
Все-таки нашлась в конце концов старушка, которая, поохав, согласилась на обмен. У нее поблизости жила дочка с семьей, да и в Колпине комната была не ахти что — одиннадцать метров в старом, ветхом доме. Однако Евгения Сергеевна теперь и такому обмену обрадовалась, боясь за Андрея. Но ничего не получилось: когда она пришла в жакт узнать, какие нужны документы для обмена и как вообще это делается, ей показали домовую книгу, где против ее фамилии стоял штамп: «Без права выезда». Она пыталась объяснить, что и не собирается никуда уезжать, просто меняется на Колпино — ведь это тоже Ленинград…
— Куда я поеду? Мне некуда ехать.
— Не имеет значения, гражданка Воронцова. Вы же видите сами, что стоит штамп. Значит, вы не имеете права выехать именно с этого адреса. Должны жить там, где прописаны.
— Но я же и в Колпине буду прописана! — ничего не понимая, сказала Евгения Сергеевна.
— Мы не можем вас выписать без особого разрешения органов НКВД. Обращайтесь туда, а мы не имеем к этому никакого отношения. Наше дело маленькое, Разрешат — пожалуйста, хоть на край света.
Скорее всего, высокое начальство, распорядившееся судьбой Евгении Сергеевны с сыном, забыло и думать о них. Однако штамп как клеймо стоял в домовой книге, и с этим ничего нельзя было поделать…
* * *
Память моя хранит, как одно из ярких воспоминаний детства, встречу победителей белофиннов (встречали еще и героев папанинцев, и Чкалова) — так тогда говорили. По тем временам это был немыслимый праздник.
На улице образовался живой коридор из возбужденных, счастливых людей, танки и броневики, засыпанные цветами, медленно ползли по этому коридору. А вот криков не помню. Вернее, не помню, что кричали люди, хотя кричать, разумеется, должны были. Но была ли уже и эта победа победой «великого товарища Сталина»?.. Пожалуй, еще нет. Иначе где-нибудь этот факт промелькнул бы. А может, Сталину лично не нужна была такая победа?.. В отличие от народа, он-то знал ее настоящую цену.
Мы всей семьей стояли возле дома. Никуда не уходили. Значит, точно было известно, что победители пройдут и по нашей улице. Но едва появился первый танк, как старший брат исчез в толпе. Пожалуй, именно с его исчезновением и связаны мои воспоминания, ибо дальнейшее было ужасно…
Брат вернулся домой к вечеру и буквально полыхал от переполнявшего его счастья. Оказывается, ему невероятно повезло: удалось проехать на танке до самых Нарвских ворот! Кто-то из танкистов подхватил его (таких счастливчиков вообще-то было немало) и посадил на танк. Мне было до слез завидно, верить даже не хотелось, что такое может быть, но я ведь своими глазами видел, как другие мальчишки ехали на танках. Так что и не поверить не было причин.
Брат рассказывал о своем везении и косился на мать. Боялся, что ему влетит. И влетело бы, мать частенько била нас, но, видимо, на этот раз она поняла, что нельзя омрачать такую детскую радость. Тем более не часто мы имели возможность радоваться. Она молча простила брата.
Назавтра в школе он рассказал, как прокатился на танке. И все бы ничего, но среди его одноклассников, похоже, никому больше не повезло, и ему не поверили. А кто-то назвал брата сыном «буржуйского шпиона». Была драка, в которой брату хорошенько досталось, но в школу вызвали почему-то только нашу мать, и брата исключили.
Мать била его долго, жестоко била (не помню уже чем), а утром, уходя на работу, привязала бельевой веревкой к спинке кровати и повесила ему на грудь листок с надписью: «Я БАНДИТ». Меня и младшего брата она отвела в детский сад — в очаг, а старший так весь день и стоял, привязанный крепко к кровати.
Вечером мать отвязала его. Он, ни слова не сказав, сходил в уборную и лег спать, закрывшись с головой. Не знаю, плакал ли брат, а вот мать сидела, уронив голову на стол, и рыдала в голос. Мы с младшим братом, напуганные почти до смерти, еле-еле успокоили ее, а старший брат даже не шелохнулся, даже голову не высунул из-под одеяла.
Что же произошло в школе на самом деле? Что такого страшного могли сказать матери?.. Она была умная женщина и должна была понять, что брат защищал не себя, но честь отца и ее честь. В невиновность отца мать верила всегда. Дальняя наша родственница, навещавшая иногда мать в больнице перед смертью, рассказывала мне, что она очень больно переживала именно., этот случай и говорила, едва ли не накануне смерти: «Валерий так и не простил меня…»
Валерием звали старшего брата.
Как-то в разговоре с ним я вспомнил этот эпизод из далекого детства и спросил, правда ли, что он не простил мать, а он, нахмурившись, ответил, что ничего подобного не помнит.
А с того дня он замкнулся, что называется, «ушел в себя». Каждое слово из него нужно было выдирать. Случалось, он неделями ни с кем не разговаривал, что доводило мать до истерик. А он все равно молчал, молчал несмотря ни на что.
Исключили его из пятого класса, и в школу он так больше и не ходил. Возможно, сразу его и не приняли в другую школу: тогда ведь не было «всеобщего». Зиму с сорокового на сорок первый год он сидел дома — взаперти, потому что мать боялась за него, а там началась война. Как я теперь понимаю, брат был талантлив (у него несколько изобретений), но так и прожил с незаконченными пятью классами. Он пытался продолжить образование в вечерней школе, однако рано женился и ему было не до учебы.
В сорок седьмом мы вместе окончили ремесленное училище. Его направили в Вологду. Потом он строил Череповецкий металлургический завод, работал машинистом на железной дороге, сильно пил и умер в пятьдесят шесть лет, едва выйдя на пенсию. Последние годы, будучи уже совсем больным, брат работал слесарем, вот здесь-то и проявился его изобретательский талант. По-моему, очень одарен и его сын — художник. Но… Не знаю, где он и что с ним.
Мать умерла в сорок девятом. Брат не приехал навестить ее в больнице, хотя знал, что она умирает, и не был даже на похоронах. Лишь спустя много лет, когда и ему оставалось недолго жить, он сходил на могилу матери. Молча постоял и так же молча ушел.
Родина, что же ты сделала с нами?!
Мать лежит на Колпинском кладбище. Брат — в Кадуе. Это между Бабаевом и Череповцом. Где покоится отец — не имею понятия.
Пусть всем им земля будет пухом…
XIV
КОГДА началась война, Андрей жил в Колпине, там он проводил каникулы. Что такое настоящая война, ребята не понимали, а «финская» прошла как бы стороной, запомнилась только светомаскировка, но это было даже интересно.
Мгновенно родилась веселая песенка, которую мальчишки распевали себе в удовольствие:
Внимание! Внимание! На нас идёт Германия. С музыкой, с лопатами, С бабами горбатыми…В первых числах июля к Евгении Сергеевне (опять поздно вечером) пришел человек и предложил эвакуироваться.
— Эвакуироваться? — удивилась она. — Но все говорят, что война скоро кончится. И в газетах пишут, что у фашистов временные успехи.
— Разумеется, временные, — кивнул гость, — но лучше будет, если вы с сыном уедете пока из Ленинграда.
— Стоит ли? — усомнилась Евгения Сергеевна.
— Стоит.
— А вы кто?
— Не имеет значения, — сказал гость. — Допустим, друг вашего мужа.
— Не знаю, не знаю, что и делать. А про Васю вы не можете сказать ничего нового?
— К сожалению, я знаю не больше вашего. Будем надеяться на лучшее.
— И готовиться к худшему? — грустно усмехнулась Евгения Сергеевна.
— Что я могу вам на это ответить?.. Бог, как говорится, не выдаст. А вы собирайтесь и ждите меня. Я принесу необходимые документы.
— Бог, может, и не выдаст, — проговорила задумчиво Евгения Сергеевна. — Я подумаю, хорошо?
— Думать некогда. Да, где ваш сын?
— В Колпине, у родственников. Там поспокойнее,
все-таки за городом.
— Завтра же поезжайте за ним. И возьмите расчет на фабрике.
— А мне дадут расчет? — усомнилась Евгения Сергеевна, вспомнив о штампе в домовой книге.
— Дадут, — уверенно сказал мужчина.
— Ну, если вы друг Василия Павловича… А кто вы?.. Кажется, я знала всех друзей мужа.
— Значит, не всех, — улыбнулся он. — А мое имя вам ровным счетом ничего не скажет. Лучше, если вы и не будете его знать.
— Кому лучше?
— Всем. И мне, и вам. — Он собрался уходить, напомнив еще, чтобы завтра же Евгения Сергеевна привезла сына и не мешкая оформила расчет.
И тут она подумала об Анне Францевне.
— А нельзя вместе с нами эвакуировать соседку? Старая женщина, очень сердечная, добрая, нам мною помогает. Она совсем одинока, муж ее умер в тюрьме.
Мужчина с сомнением покачал головой, подумал и сказал:
— Сложно. Но попробуем. Обещать твердо не могу, уж извините.
Проводив гостя, Евгения Сергеевна пошла к Анне Францевне. Она видела свет под дверью ее комнаты и решила, что соседка не спит. Анна Францевна действительно не спала, она вообще ложилась далеко за полночь.
— К вам кто-то приходил? — полюбопытствовала она.
— Да. Приходил какой-то человек, назвался другом мужа и порекомендовал уехать из Ленинграда. Не знаю, как быть. Ехать некуда, а он говорит, что оставаться опасно.
— Он прав, — сказала Анна Францевна. — Это будет нешуточная война, милая. У немцев огромная силища. А Ленинград для них лакомый кусок.
— Неужели они захватят Ленинград?
— Старый хитрец Кутузов Михайла Илларионович, как вы помните, и Москву Наполеону отдал. Знаете, что он говорил по этому поводу?..
— Что?
— Наполеона, говорил, я победить не могу, а вот обмануть попробую. И обманул же!.. Поезжайте, поезжайте не раздумывая.
— Поедемте и вы с нами! — предложила Евгения Сергеевна. Она не собиралась делать этого сейчас, не зная еще, возможно ли это, но не сдержалась, — Я просила, чтобы и на вас оформили документы.
— Спасибо, милая вы моя, спасибо, что не забыли, позаботились. У вас своих забот полон рот, а вы еще и за меня хлопочете! Такое, знаете, не забывается… Дайте я вас поцелую. — Анна Францевна встала, подошла к Евгении Сергеевне и поцеловала ее в голову, в самую макушку. Глаза у нее были мокрые.
— Значит, вместе едем?
— Нет, милая. Вы уж не взыщите с неблагодарной старухи, только никуда я не поеду. Зачем?.. Вы должны уехать, вы сами молоды, — и у вас сын. А мне-то какая в том нужда?.. Если суждено умереть теперь, так уж умру лучше дома. Я родилась в Петербурге, всю жизнь прожила здесь и хочу умереть на родине. А то похоронят неизвестно где. Да и стара я слишком, чтобы от смерти бегать. Я ждать ее должна. Сидеть тихо и ждать.
— Глупости, — сказала Евгения Сергеевна. — Нам всем вместе будет легче.
— Ой, милая, не думаю! Вы-то не помните, молодая, а я повидала в гражданскую беженцев. Куда мне.
— Вы все же не отказывайтесь совсем, подумайте еще.
— Хорошо, хорошо, милая, я еще подумаю.
Евгения Сергеевна, как и советовал гость, назавтра
съездила за Андреем, простилась заодно с Клавдией Михайловной и Александром Федоровичем, покаявшись, что не попросила за них — растерялась, что ли, от неожиданности? — и оставила им на всякий случай ключи от квартиры и комнаты. В отличие от Анны Францевны, тетка неодобрительно отнеслась к их отъезду.
— И чего ехать, чего мчаться неизвестно куда? — выговаривала она, собирая в дорогу остатки воскресных пирогов. Она-то не изменила образа жизни и с началом войны. — Закрыла бы свою комнату и приезжала к нам пока жить. Сюда война не дойдет, а если опять карточки введут, тоже не беда, огород есть. — У них было на задах несколько небольших грядок с луком, морковью, укропом.
— А вы бы не поехали? — осторожно спросила Евгения Сергеевна.
— Ни в жизнь, — твердо сказала Клавдия Михайловна. — В ту войну, — она имела в виду гражданскую, — наездились, хватит с меня.
Ответ ее несколько успокоил Евгению Сергеевну, как бы избавил от вины, и она облегченно вздохнула.
На фабрике никаких сложностей не возникло: расчет дали без разговоров. Катя сказала, что придет их проводить, но Евгения Сергеевна не знала, когда именно они уезжают. Она пообещала Кате сообщить, как только устроятся на новом месте, свой адрес, а Катя всплакнула даже, прощаясь, на том и расстались…
Два дня прошли в такой лихорадке, что некогда было просто сесть и подумать, а когда вещи были собраны, Евгения Сергеевна начала вдруг сомневаться в правильности принятого решения. Да, она знала, что эвакуация идет вовсю, что эвакуируют даже целые заводы, но это не касалось пока лично ее, а теперь вот они с Андреем сами сидели на узлах, и ей сделалось страшно. Что ожидает их там, куда они приедут (да хотя бы знать куда!), ведь никто не встретит, никто не ждет их, никому они там не нужны…
Со своими сомнениями она пошла к Анне Францевне, и та не стала, вопреки обыкновению, успокаивать.
— Трудно вам будет, очень трудно, — сказала она. — Не шутки, когда такая огромная страна приходит в движение. А ехать все равно надо,
— А вы?..
— Я — что. Я одна.
— Поедемте с нами вместе, — предложила Евгения Сергеевна.
— Нет уж, милая, — покачала головой Анна Францевна— Я положусь на судьбу. А у вас сын. И еще… Я тут кое-что приготовила и прошу не отказываться, если не хотите, чтобы я на вас обиделась — Она показала на узел, который лежал на диване.
— Что это?
— Мелочь разная. Ненужные мне вещи. А вам они пригодятся.
— Что вы!.. — отстранилась Евгения Сергеевна. — Я не могу…
— И сильно меня обидите. Я же знаю, что у вас ничего нет, а в эвакуации любая вещь, ненужная дома, может оказаться необходимой.
— Но это…
— Это нормально, — улыбнулась Анна Францевна. — И вообще мне виднее. — Она говорила таким тоном, что Евгения Сергеевна смутилась, даже почувствовала себя виноватой. Анна Францевна открыла между тем резную шкатулку, стоявшую перед нею, и вынула оттуда карманные часы-луковицу с массивной серебряной цепочкой, перстень с изумрудом и бусы из старинного венецианского стекла, которые когда-то показывала Евгении Сергеевне и объясняла при этом, что бусы антикварные, изготовленные в пятнадцатом веке. — А это, милая, вам на память, — сказала она, любуясь бусами. — И наденьте их на себя, так спокойнее и надежнее.
— Вы сошли с ума! — воскликнула Евгения Сергеевна, убирая за спину руки. — Я не могу принять такой подарок.
— Глупо, — спокойно проговорила Анна Францевна. — Очень глупо. Все это пропадет. В лучшем случае— я продам. А мне хочется сделать вам подарок. Считайте, что это каприз богатой старухи.
— Но часы мужские…
— Продадите, когда станет совсем трудно. Возможно, вам придется продать всё — этим вы поддержите себя и сына. А коли сохраните, Андрей, когда вырастет, будет носить эти часы и вспоминать вздорную старуху, которая научила его играть в бирюльки. — Она улыбнулась и закрыла глаза. — Никто не знает, что ждет нас завтра, а береженого и Бог бережет. За меня не беспокойтесь, у меня кое-что еще сохранилось. Мой муж был человек предусмотрительный.
— И все-таки… Это же больших денег стоит.
— Скорее, стоило, — сказала Анна Францевна. — Нынче мало кто разбирается. Нынче в цене просто золото. Кстати, перстень — девяносто шестой пробы, а изумруд — не поддельный, настоящий. Если придется продавать — а придется, я знаю, — не продешевите, милая. Впрочем, что я такое говорю?.. Не исключено, что за кусок хлеба рады будете отдать всё. Голод не тетка.
— Вы думаете, до этого дойдет? — усомнилась Евгения Сергеевна.
— Это война, милая, и нужно быть готовыми ко всему.
Еще через день, рано утром, пришел уже знакомый мужчина. Он принес все необходимые документы, в том числе и на Анну Францевну, и велел поспешить — машина ждала возле дома. Евгения Сергеевна пошла к Анне Францевне в надежде, что в последний момент она согласится ехать с ними. Однако ее не оказалось дома. То есть она была дома, разумеется, просто не открыла дверь. А на кухонном столе лежала записка, придавленная утюгом: «Забыла вам сказать, что, если представится возможность, лучше поезжайте в деревню. Там будет легче пережить войну и голод. Прощайте, и дай вам Бог счастья!»
XV
ЕХАЛИ в почти нормальных условиях, в обычном пассажирском вагоне, хотя и в тесноте. Людей в вагон набилось вдвое больше, чем было мест. Однако Евгении Сергеевне с Андреем досталась на двоих целая полка, да еще нижняя. Мужчина, который организовал их отъезд, проводил в Обухово, откуда отправлялся эшелон, и устроил так, что они попали в вагон еще задолго до общей посадки. Евгения Сергеевна снова пыталась узнать, кто он, но он отказался назвать себя.
— Но кого я должна благодарить?
— Вы никому и ничего не должны, — сказал он. — И не заводите тесных знакомств в дороге, молчите больше, — посоветовал он. Она поняла смысл этого совета, когда выяснилось, что в их вагоне в основном ехали семьи работников НКВД.
Естественно, попутчики заговаривали с нею, интересовались, кто ее муж, и она вынуждена была делать вид, что не имеет права раскрывать его имя. Отмалчивалась, улыбаясь, и соседи понимающе заводили разговоры о чем-нибудь другом. Она и Андрею строго-на-строго наказала, чтобы он молчал, если будут спрашивать об отце. Ситуация эта держала Евгению Сергеевну в постоянном напряжении, она боялась, что Андрей может нечаянно проговориться, однако в этом были и свои преимущества. Ибо соседи, сделав выводы, относились к ней с почтительным уважением, даже чуть ли не с подобострастием. Видимо, в вагоне ехали семьи не самых больших начальников.
Продвигались на восток медленно, подолгу стояли на разъездах и полустанках, пропускали встречные эшелоны, идущие к фронту. Из раздвинутых дверей «теплушек» выглядывали красноармейцы, были они веселые, жизнерадостные, пели «Если завтра война, если завтра в поход…», и Андрей, когда слышал эту песню, покрывался мурашками и у него щемило в груди. Может быть, не только у него. Потому что одно дело, когда эту песню с утра до вечера исполняли по радио невидимые певцы, и совсем другое, когда пели ее — пусть нестройно, неумело — красноармейцы, ехавшие на фронт, навстречу врагу…
А вообще дорога нравилась Андрею, тем более что он всего один раз, трехлетним, ездил с родителями на юг. Он видел много нового, интересного и, кстати, чуть не плакал, узнав, что ночью, когда он спал, переехали Вятку. Зато уж Каму он не проспал! У него аж дух за хватило — такой широкой, величественной показалась ему река. Она была далеко внизу, а поезд по мосту едва тащился.
— А что, если мы провалимся?
— Не провалимся.
— А вдруг!
Соседи смеялись над его наивностью, но вместе с тем находили, что мальчик не по возрасту смышленый, так что Евгении Сергеевне приходилось одергивать его, чтобы лишний раз не привлекать внимания. Где там! У него было столько вопросов…
— Мама, правда, что Гитлер самый главный фашист?
— Правда.
— Он как Наполеон?
— Почему именно как Наполеон? — рассеянно переспрашивала Евгения Сергеевна, не замечая, что невольно втягивается в разговор. А у нее были совсем иные мысли — о дне завтрашнем, о том, что ожидает их на Урале, куда, как стало известно, они ехали. Она уже поняла, что война всерьез и надолго.
— Гитлер, как и Наполеон, тоже хочет захватить Россию.
— Он хуже.
— Жаль, что нет Кутузова, — вздыхал почти по-взрослому Андрей. — Он бы показал этому Гитлеру! Знаешь, какой он был полководец?!
— Знаю, знаю, сынок. Только тогда была совсем другая война.
— Да, не было танков и самолетов. Зато с танками и с самолетами Кутузов разбил бы Гитлера за один день! Как бы дал!..
На девятые сутки эшелон прибыл в Свердловск.
Попутчики все рассеялись (некоторые, правда, остались еще в Вологде, Кирове, Перми) — значит, ехали не на голое место, — а Евгению Сергеевну с Андреем поместили в эвакопункт, рядом с вокзалом. Здесь им предстояло жить, пока найдется работа и жилье. Для начала отправили в баню и прожарили в санпропускнике одежду, потом указали место в общем зале, где стояло несколько десятков коек, и поставили на довольствие. Кормили раз в день горячим обедом и выдавали еще сухой паек, так что голодно, в общем-то, не было.
Кое-кто из живших на эвакопункте находил работу и жилье, не дожидаясь официального направления. В июле сорок первого это еще было возможно. Однако Евгения Сергеевна терпеливо ждала, она даже не пыталась устроиться самостоятельно, понимая, что с ее анкетой нечего и думать найти подходящую работу, да еще с жильем. А снимать «угол» ей было просто не на что.
Все, ожидающие своей участи на эвакопункте, заполняли анкеты, и Евгения Сергеевна в графе о муже написала, что он арестован в тридцать седьмом году по обвинению в антисоветской деятельности. Солгать она не посчитала возможным. Да и как солгать?.. Написать, что муж на фронте?.. Нет, на такую ложь она никогда бы не пошла, хотя бы и во имя самой благой цели. Написать, что умер?.. Тоже невозможно — это означало бы похоронить его, не зная наверное, что его уже нет. К тому же, думала Евгения Сергеевна, сейчас и не нужны бухгалтеры, а нужны обыкновенные рабочие руки, так что какая-нибудь работа найдется и для нее. В конце концов всех куда-то пристраивают.
И вдруг совершенно неожиданно через несколько дней ее пригласили и предложили ехать в колхоз счетоводом. Тут она вспомнила про записку Анны Францевны и совет пережить, если представится возможность, войну в деревне и с готовностью согласилась. Но все-таки поинтересовалась, далеко ли это, как будто имело значение, далеко или близко от Свердловска им предстояло жить. Ей даже самой сделалось смешно.
Она получила пакет с документами, билеты на поезд, сухой паек. В райцентре Радлово она должна была явиться в земотдел.
Поезд уходил поздно вечером, а рано утром Евгения Сергеевна и Андрей вышли на маленькой захолустной станции. Деревянный вокзал, похожий на обычную избу, только что обшит досками. Перед входом — одинокий столб с фонарем. Слева от вокзала — коновязь.
Пустынно было на станции и тихо, и от этой пустынности и тишины Евгении Сергеевне стало тоскливо. Андрей не выспался и теперь капризничал, хныкал, что устал.
— Потерпи, ты же большой мальчик, стыдно, — раздраженно сказала Евгения Сергеевна. — Бери узел.
Сама взяла чемодан и швейную машинку, которую везла с собой опять же по совету Анны Францевны. Еще у них была корзина, напоминающая по размерам и форме сундук. Евгения Сергеевна оставила Андрея с вещами у входа в вокзал и вернулась за корзиной. И тут к ней подошел милиционер, появившийся из-за угла, и спросил, кто они и откуда прибыли. Евгения Сергеевна объяснила, что приехали сюда жить и что ей нужно попасть в райземотдел.
— Так я и подумал, — облегченно вздохнул милиционер. — Звонили сейчас, справлялись, прибыли вы или нет. Велели ждать на станции, приедут за вами. А вы, стало быть, из самого Ленинграда?
— Да.
— У нас в Радлове вроде есть ваши земляки. Красивый, говорят, город, получше даже Москвы… Вот поглядеть бы!.. Но у нас тоже хорошо. Тайга, воздух чистый. Старики до ста лет живут. Никак сам Яков Филиппович пожаловал?.. Ну, так и есть, его Марат. — Он побежал к коновязи, возле которой резко остановился серый в яблоках конь, запряженный в тарантас.
Из тарантаса степенно слез мужчина в стареньком пиджаке, в галифе и в русских сапогах. Он привязал коня, погладил его по холке и что-то спросил у подбежавшего милиционера, кивая в сторону Евгении Сергеевны.
— Кажется, это за нами, — сказала она Андрею.
Мужчина подошел к ним:
— День добрый. С прибытием вас.
— Здравствуйте, — ответила Евгения Сергеевна.
— Ты, что ли, счетоводом приехала? — спросил мужчина.
— Да.
— Тогда давай знакомиться будем. — Он протянул руку. — Меня Яковом Филиппычем зовут.
— Евгения Сергеевна. А это мой сын Андрей.
— Поедешь ко мне в колхоз?
— Не знаю, — растерялась она. — Куда направят…
— А вот ко мне и направят. — Яков Филиппович пристально, цепко смотрел на Евгению Сергеевну, так что она почувствовала даже некоторую неловкости. Взгляд у него был тяжелый, пронизывающий. А сам он был невысок, сутул, вовсе не выглядел здоровяком, однако в нем угадывалась недюжинная сила. Лет ему было примерно пятьдесят.
— Если направят к вам, значит, поеду, — сказала Евгения Сергеевна.
— У Якова Филиппыча будете жить как у Христа за пазухой, — вмешался милиционер.
— А тебя не спрашивают, — холодно сказал Яков Филиппович, — У тебя служба?.. Вот ступай и неси свою службу, а мы тут без тебя разберемся и с Христом, и с пазухой. — Он усмехнулся.
Милиционер молча ушел.
— Что же вы так с ним? — сказала Евгения Сергеевна.
— Молод, чтобы не в свое дело нос совать. И не заступничай, у нас свои законы. Документы имеешь при себе?
— Разумеется.
— Давай. — Он протянул руку.
— Я должна явиться в райземотдел.
— И явишься, а то как же. Я оттуда и приехал за тобой. — Яков Филиппович действительно был в райземотделе, когда звонили на станцию. Он слышал разговор и предложил встретить Евгению Сергеевну. Понял, что ее собираются оставить в районе, а ему в колхозе был нужен счетовод — прежнего, мужика, взяли на фронт, заменить его было некем, и он решил переманить приезжую к себе, если она ему понравится. И Евгения Сергеевна понравилась уже тем, что заступилась за милиционера. «С характером баба-то, — удовлетворенно подумал он. — Такая себя в обиду не даст». Яков Филиппович уважал людей с характером, самостоятельных и презирал податливых, не умеющих постоять за себя, и это было одно из противоречий его собственного характера, о чем Евгении Сергеевне еще только предстояло узнать. — Ну, по рукам, что ли?..
— Все так неожиданно для меня… — неуверенно ответила она.
— А у меня завсегда только так! — сказал Яков Филиппович. — Не люблю, понимаешь ли, когда долго раздумывают и сомневаются. Такой задерет голову-то в небо, чешет в затылке и думает, то ли дождик будет, то ли вёдро, а дело стоит. Не по мне это. Или, может, я тебе не приглянулся чем?.. Ежели не приглянулся, говори прямо, я не обижусь.
— Ну что вы, — смутилась Евгения Сергеевна. — Я ведь вас и не знаю. И вы меня не знаете.
— Это, положим, дело поправимое, — небрежно махнул рукой Яков Филиппович. — Верно, парень? — Он подмигнул Андрею. — Самое главное, что ты мне подходишь…
— Как же вы это определили?
— У меня глаз на людей меткий. Вот посмотрю и сразу скажу, что ты есть за человек. Решай, ехать надо. А то Марат мой застоится. — Он кивнул на коня, который грыз коновязь.
— Марат, это так лошадь зовут? — удивилась Евгения Сергеевна.
— Лошадь! — хохотнул Яков Филиппович. — Конь это, а не лошадь. Жеребец. Второго такого по всему Уралу не сыщешь.
— Интересное имя… Почему тогда не Робеспьер?..
— Потому что линкор «Марат» есть, — вдруг сказал Андрей.
— Во, малец сообразил. А вообще сам не знаю, кто-то подсказал так назвать, вот и назвали. Ро… Робе… Как ты сказала?..
— Робеспьер.
— Не, трудно выговаривать.
Погрузились в тарантас, сели и поехали. У дома — двухэтажный, «купеческий», подумала Евгения Сергеевна, с кирпичным низом и деревянным верхом — остановились. Здесь находился райисполком. Яков Филиппович спрыгнул на землю.
— Ты сиди, — сказал он. — Я быстро все устрою. Давай-ка документы.
— Может, и я с вами зайду? — усомнилась Евгения Сергеевна.
— Сиди, — повторил он таким тоном, что она не решилась спорить, а достала конверт с документами и отдала Якову Филипповичу. Он перегнул конверт и сунул его за голенище сапога. И вошел в дом.
Спустя минут десять вернулся в сопровождении второго мужчины. Тот поздоровался, назвался заведующим райземотделом и сказал, что Евгения Сергеевна может ехать в колхоз «Большевик», если она сама этого хочет.
— Мне безразлично, — ответила она.
— Это наш лучший колхоз, — сказал заведующий. — Вот Яков Филиппович берет вас к себе. Можете считать, что вам повезло. Были у нас другие виды…
— Ты мне со своими видами не порть обедню, — перебил его Яков Филиппович. — Мы тронулись, значит.
— Счастливого пути.
XVI
ПО ПРАВДЕ говоря, немножко тревожно было на душе Евгении Сергеевны. Может, потому, что Яков Филиппович вызывал сложные чувства, даже легкую неприязнь, однако не это главное — она понимала, что первое впечатление может оказаться неверным, а она для него человек не просто новый, но совершенно чужой, так что рискует, если подумать, больше он, чем она. В сущности, — она ничем и не рискует. Жить где-то надо, работать тоже. Другое дело, что она совсем не знает деревенской жизни и уж вовсе не знакома с работой колхозного счетовода. О деревне она имела очень смутное представление, больше книжное. И никогда не бывала в деревне. Однако постеснялась признаться в этом и, отвечая на вопрос Якова Филипповича, сказала, что бывала.
Похоже, он не поверил, потому что усмехнулся и как-то странно взглянул на Евгению Сергеевну.
— Ну-ну, — проговорил он, кивая головой. — Стало быть, легше привыкать будет. А то народишко у нас хотя и добрый, приветливый, но не скажу, чтоб особенно городских жаловал. Оно и верно, радостей от города мужик не много видал. Все только дай, дай, да так всю жизнь. Но ты, самое главное, не робей сразу, робких да боязливых и вовсе не жалуют. Не-е, не жалуют. Ты приглядывайся и на ус наматывай, что и как, а дело само покажет. В делах-то разберешься?
— Надеюсь, все же я бухгалтер.
— Бухгалтеры тоже разные бывают. Но у тебя получится, я вижу. С прежней-то работы из-за мужика уволили?
— Да.
— Беда, ох беда! Ты никому не рассказывай, нечего. Тебе вот с мальцом лихое время пережить-переждать надо, а мне грамотный и верный человек нужон. Мужик, должно, в больших начальниках был?
— Теперь не имеет значения, — вздохнула Евгения Сергеевна.
— Это верно, так оно получается, — согласился Яков Филиппович. — Малец уснул, кажись?
Андрей действительно спал, скрючившись на корзине.
— Притомился. А ты поимей, значит, в виду.
— Что? — не поняла Евгения Сергеевна.
— А вот слушай и узнаешь. — Яков Филиппович остановил коня и повернулся лицом к ней. — У меня в колхозе порядок и дисциплина, всяких там разговоров-перемолов и собраний я не люблю. Разговоры — это там. — Он махнул кнутом куда-то в сторону. — А наше дело крестьянское, хлебушек сеять-собирать, фронт, стало быть, кормить, чтобы наши бойцы дрались лучше. И еще скажу тебе, что грамоте я не учен, только что расписаться и умею…
— Совсем? — удивленно воскликнула Евгения Сергеевна.
— Как сказал. Так что верить во всем должон тебе.
— Я постараюсь.
— Это само собой, что постараешься. Тебе особенно, выходит, стараться надо, такое твое положение. Я тебе про другое толкую. Ты, считай, второй человек после меня в колхозе, значит, и верить я тебе должон, как самому себе…
— Я понимаю, Яков Филиппович. — Евгения Сергеевна никак не могла прийти в себя от его признания, что он совсем неграмотен, и поэтому до нее вряд ли доходил весь смысл разговора, затеянного вдруг посреди дороги. А остановились они в поле, засеянном рожью. Рожь колосилась. Над ними было, голубое полуденное небо, и стояла пронзительная, звенящая тишина, так что слышен был стрекот кузнечиков. — Красота какая, — сказала Евгения Сергеевна. — Это что растет?
— Вот он и есть хлеб наш насущный, — усмехнувшись, ответил Яков Филиппович. — А ты думала, он на деревьях готовыми булками растет?
— Нет, — смутилась она. — Я подумала, что это пшеница.
— Пшеницу мы почти не сеем. А корову-то живую видела когда или нет?
— Видела.
— И доить умеешь?
— Доить не умею. Я вообще боюсь коров, — призналась, краснея, Евгения Сергеевна.
— Ну, нашла кого бояться! Ты не расскажи кому-нибудь, засмеют вовсе. Бояться людей надо, а коровы что, коровы они и есть коровы. Да ничего, привыкнешь. А обманешь хотя раз — пеняй на себя, — сказал Яков Филиппович. — У меня разговор короткий.
— Зачем же мне вас обманывать?
— Незачем, верно, а все ж предупредить хочу, чтобы потом никаких не было. Но, пошел, чертушко! — крикнул он и щелкнул кнутом.
Нет, не придала Евгения Сергеевна особенного значения словам председателя. Приняла их как должное, привыкнув за последние годы к недоверию и всеобщей подозрительности. Остался, правда, в душе неприятный осадок, но это мелочи, неизбежные неприятности, на которые лучше не обращать внимания. А Яков Филиппович поступил честно, думала она. Честно и по-крестьянски бесхитростно-
Понемногу и ее укачало, она задремала. Разбудил ее голос Якова Филипповича.
— Приехали, — сказал он. — Вон оно, наше Серо-во. — И указал кнутовищем вперед.
Деревня стояла на взгорке, окруженная, словно венком, колосящимися полями.
Остановились у высокого глухого забора, который был как бы продолжением большого добротного дома. Яков Филиппович слез с облучка, дождался, когда откроются ворота. А открыла их женщина. В глубине двора скулила и рвалась с цепи собака.
— Принимай гостей, Варвара.
— Милости просим, — сказала она и поклонилась низко.
— Марата распряги, — велел Яков Филиппович. — А вы пошли в дом, после познакомитесь, — обратился он к Евгении Сергеевне. — Вещички оставь, не трогай, никуда не денутся. Сегодня у меня заночуете, а завтра на постоянное жительство определю.
— Ступайте в дом, ступайте, — повторила и женщина, снова поклонившись.
Евгения Сергеевна поняла, что это хозяйка, жена Якова Филипповича, однако выглядела она старше его. Лицо испещрено морщинами, хотя и не старушечье, а глаза какие-то потухшие, неживые и словно испуганные.
Вошли в дом.
Справа, при входе из просторных сеней, — чисто выбеленная русская печь, которая занимала чуть ли не половину избы. Слева — тщательно выскобленная лавка. В углу стоял большой стол, над ним висела пузатая керосиновая лампа. Полы застланы пестрыми домоткаными половиками. Была и икона, а под нею теплилась лампадка.
Вошла хозяйка.
— Копаешься, — буркнул Яков Филиппович. — Обтерла Марата?
— Обтерла, а как же.
— Сухо?.. Собирай на стол, гости проголодались с дороги.
— Я мигом, — кивнула хозяйка.
Евгения Сергеевна хотела было возразить, что они не очень голодны, потерпят — спешить теперь некуда, но промолчала, сообразив, что в этом доме возражать хозяину нельзя.
Не прошло и четверти часа, как на столе появились яичница в огромной сковороде, с крупно нарезанными, еще прозрачными кусками сала, свежие огурцы, холодная картошка с луком и сметаной, простокваша, душистый ржаной хлеб домашней выпечки и графин с мутным самогоном.
— Прошу, гости дорогие, — чуть склонив голову, пригласила хозяйка.
— Правда, что соловья баснями не кормят — петь перестанет, — потирая руки, сказал Яков Филиппович, толсто нарезая хлеб. Буханку он прижимал к груди. — С благополучным, стало быть, прибытием. — Он вынул из горлышка графина пробку и собрался налить в стакан, стоявший перед Евгенией Сергеевной.
— Что вы, — вспыхнула она и отодвинула стакан в сторону. — Я не пью.
— Нисколько? — Прищурившись, он недоверчиво смотрел на Евгению Сергеевну и держал графин над столом.
— Нисколько.
— Ну, гляди сама. — Он налил в свой стакан до краев, опорожнил одним духом и запил простоквашей прямо из кринки. Похрустев огурцом, сказал, не повернув даже головы к жене: — Это гости из Ленинграда. Евгения Сергеевна, значит, и сынишка ее, Андрей. Теперь будут жить здесь, она бухгалтер, счетоводом будет в колхозе. А хозяйку мою, — он усмехнулся чему-то, — зовут Варвара Степановна.
— Очень приятно, — сказала Евгения Сергеевна, чувствуя какую-то неловкость.
Варвара Степановна привстала и склонила голову.
— Сорванцы наши где? — спросил Яков Филиппович.
— Бегают, где им еще быть.
— Ты, Варвара, накажи им, чтоб с мальцом подружились и чтоб никто, слышь, не смел обидеть его.
— Накажу, накажу.
Постучались в окно. Яков Филиппович, не оборачиваясь, махнул рукой. Скрипнуло крыльцо, потом в сенях.
Открылась-дверь, и в дом вошел, стуча деревяшкой вместо правой ноги, мужчина.
— Мир дому сему, — сказал он, кланяясь.
— Проходи, проходи, Иван Никанорович, — пригласил хозяин. — Вот и наша Советская власть пожаловала, — сказал он, обращаясь к Евгении Сергеевне. — У нее на это дело, — он постучал пальцем по графину, — нюх собачий.
— Так ведь… — Иван Никанорович виновато пожал плечами и поскреб подбородок. — Вся деревня знает, что ты счетоводиху новую привез.
— Ишь, уже знают, — удовлетворенно хмыкнул Яков Филиппович. — Ну, раз такое дело, садись с нами, опохмелись.
— Не-е, я два дня капли в рот не брал. Ни маковой росинки.
— А два-то дня когда исполняется, послезавтра?
— Да оно вроде как сегодня получается, — хихикнул Иван Никанорович и заулыбался.
— Наливай, чего уж там. А то внутрях-то чешется, зудит, а?
— Зудит, что ты скажешь. Аж рукой залезть хочется и поскрести там, во как зудит. — Он налил тоже полный, с краями, стакан, но пил, в отличие от Якова Филипповича, медленно, маленькими глотками, а осушив стакан, взял кусочек хлеба и обнюхал его со всех сторон, потом положил в рот. Больше ничем не закусывал.
Евгения Сергеевна забеспокоилась, поняла, что мужчины будут много пить, и не хотела, чтобы тут же сидел Андрей. Дома ему не разрешалось находиться даже в комнате, когда приходили гости и на столе бывало вино. Василий Павлович был строг насчет этого и непреклонен. Он только позволял Андрею, еще до выпивки, показаться гостям и прочитать вслух стихотворение.
Догадался и Яков Филиппович, что Андрей лишний за столом.
— Наелся? — спросил он.
— Наелся, спасибо.
— Тогда ступай на двор. Варвара, покажи мальцу, где наши шныряются. Да не забудь, что я велел! Чтобы у меня без всяких там.
Андрей вопросительно посмотрел на мать.
— Иди, — разрешила она. — Познакомься с ребятами.
Евгения Сергеевна и сама с удовольствием ушла бы из-за стола, она вообще не любила пьяных застолий, а сейчас и. вовсе чувствовала себя не в своей тарелке. И страшно устала к тому же. Но не уйдешь, когда хозяин за столом. И некуда. Тем временем Яков Филиппович налил снова. Однако гостю только половину стакана, а себе едва плеснул на донышко.
— А вы? — спросил Иван Никанорович удивленно, глядя на Евгению Сергеевну.
— Она непьющая, — сказал Яков Филиппович. — Учись, председатель Советской власти.
— Поздновато получается учиться, да ведь и женщина она, не мужик. Так что извиняйте. — Теперь, выцедив самогон, он пожевал огурец, и жевал долго, тщательно. — Поселять куда ее будем?
— А ты сам как мыслишь?
— Оно можно бы к Макарихе на постой определить, а то…
— В избе Федотихи будут жить, сами, — сказал Яков Филиппович. — Не свинарка она, чтоб на постое быть, а счетовод. Правая моя рука.
— Не забоятся? — с сомнением проговорил Иван Никанорович, протягивая руку за графином.
— Не тянись, — остановил его хозяин. — Успеешь нализаться. А она не забоится, думаю. Не забоишься? — Яков Филиппович в упор посмотрел на Евгению Сергеевну.
— А в чем дело? Я не знаю.
— Дело-то ерундовое. Вроде как заговоренная изба.
— Как это, заговоренная?
— А кто ж ее знает, как! Жила там бабка Федотиха такая, ведунья, говорят. Болтают, что с нечистой силой водилась…
— Не верю я этому, — сказала Евгения Сергеевна. — Предрассудки это.
— Опиум для народа, а?.. — рассмеялся Яков Филиппович громко. — Видал, Советская власть? А ты говоришь — забои-и-тся. Если б она такого забоялась, не была бы сейчас тут. У меня, сам знаешь, какой на людей глаз меткий. Я посмотрел разок на человека — и насквозь все увидал. Ну уж налей, налей, а то вон слюни текут. Только чуть, смотри мне!
Иван Никанорович быстренько нацедил себе опять половину стакана, высосал и, крякнув, проговорил:
— Ежели нет, так оно и ладно, стало быть. Может, и правда хреновина все это, кто их знает, старух… — Он икнул, и у него действительно потекли слюни.
— Ну все, хватит, — сказал, поднимаясь, Яков Филиппович. — Тебе домой надо, иди спать. И гостья наша устала.
— Андрея бы нужно поискать, — обеспокоенно сказала Евгения Сергеевна.
— А чего его искать? Сам вместе с нашими заявится. На полатях и заночуют. Это тебе не город, тут у нас ребятишки сами рождаются и сами растут. А ты в горнице спать будешь.
XVII
БАБКА Федотиха много-много лет жила одна в своей избе на краю деревни. Умерла она в последнюю предвоенную зиму, предсказав будто бы скорую войну, которая «большим разором пройдет по всей земле-матушке». Так рассказывали в деревне. Когда-то у бабки Федотихи были и муж, и дети, но было это очень давно, почти в незапамятные времена, и никто не мог сказать, куда кто подевался. Во всяком случае, на деревенском погосте могил их не было, это точно. А прожила Федотиха дольше ста лет. Занималась она заговорами и лечением травами, ничего и никого не боялась, даже в тайгу — за травками и корешками, одной ей известными, — уходила на несколько дней. Никакого хозяйства не вела, ни коровы не держала, ни поросенка и на огороде не пахала и не сажала ничего. Жила тем, что люди приносили. Кто в благодарность за лечение, а кто и просто, чтобы показать Федотихе свою доброту. Боялись ее в деревне, хотя никому и никогда она зла не причинила.
Рассказывая об этом Евгении Сергеевне, Яков Филиппович был вроде бы серьезен, однако проскальзывала в его глазах смешинка, так что не понять было, верит он сам в колдовство Федотихи или нет.
— Всяко на свете бывает, — завершил он рассказ. — Мы-то капельку от жизни видим, а вся она ого-го какая огромная!
А все же повезло Евгении Сергеевне: целое хозяйство досталось, хоть и приведенное в полный разор, а главное — изба. Но и посуда кое-какая имелась, и даже кровать в горнице стояла, накрытая лоскутным одеялом, даром что сама-то Федотиха спала на печи.
Яков Филиппович отодрал доски с окна и с двери. Ребятишки и несколько баб стояли при этом поодаль, наблюдая, и ожидали, должно быть, что произойдет нечто страшное…
— Темные людишки-то у нас, эвона выставились! — усмехнулся Яков Филиппович. — Им во что ни верить, лишь бы верить. Они и властям-то верят со страху, а не от понимания, что ихняя собственная власть и есть. Где там. — Он махнул рукой.
Изба была дряхлая, дышала на ладан, как говорится. Но Евгения Сергеевна все равно радовалась: жить самостоятельно без сомнения лучше, чем на постое у хозяев. Двор, огороженный ветхим скособоченным тыном, тоже был запущен. Но все это не имело никакого значения в сравнении с тем, что жизнь на новом месте начиналась удачно, и Евгения Сергеевна искренне пожалела, что нет сейчас с ними Анны Францевны, и еще раз покаялась, что не догадалась попросить за Клавдию Михайловну с Александром Федоровичем. Здесь могли бы и все вместе прожить, в тесноте — не в обиде.
Яков Филиппович прислал жену помочь прибраться в избе, нарядил двух стариков — они подправили кое-что, подновили, под одну стену на всякий случай подпорку поставили, привезли дров, напилили, накололи и сложили в аккуратную поленницу, как у всех. Варвара Степановна научила, как воду из колодца-«журавля» доставать, как печь растапливать, как ухватами пользоваться.
— Если что, приходите, — как-то скорбно вздохнула она. — К деревенской жизни после городской трудно привыкать, я знаю. — Сегодня глаза у нее были вовсе не мертвые, не пустые, а скорее печальные.
— Вы не здешняя? — спросила Евгения Сергеевна.
— Уж давно здешняя, — опять вздохнула Варвара Степановна, — Теперь что про это говорить. А за сыночка не беспокойтесь, наши его в обиду не дадут.
У них было два сына — пятнадцати и тринадцати лет.
С колхозного склада Евгении Сергеевне выписали и привезли муки, картошки, разрешили брать на ферме литр молока в день, а Яков Филиппович сам притащил десятилитровый бидон керосина и спички.
— Береги, — сказал он — Керосин и спички нынче дороги.
Нет, не приходилось Евгении Сергеевне пенять на судьбу: на этот раз она обошлась с нею милостиво и щедро. Даже школа в деревне была. А к обязанностям счетовода она привыкла быстро. Да и не было, как оказалось, особенных сложностей в колхозной бухгалтерии, любой мало-мальски грамотный человек легко бы справился. А вот привыкнуть к тому, что в деревне ее считали начальством, вроде как заместителем председателя, она не могла. Она понимала, что ее роль в делах колхоза более чем скромная, но люди думали иначе. Поддерживал это мнение и сам Яков Филиппович, при каждом удобном случае подчеркивая, что во всем надеется на Евгению Сергеевну и доверяет ей безгранично. Способствовало этому и то обстоятельство, что почти все взрослое население деревни было неграмотным, как и сам председатель. А грамотными были школьный учитель— ссыльный, между прочим, — Дмитрий Иванович, преподававший во всех четырех классах одновременно, председатель сельсовета Иван Никанорович Бурмаков (в деревне, кстати, едва ли не все носили эту фамилию), тот самый Иван Никанорович, с которым Евгения Сергеевна познакомилась в первый же день, секретарь сельсовета Маша, совсем еще девочка, и Варвара Степановна.
Первое время, особенно на людях, Яков Филиппович, подписывая какие-нибудь бумаги, спрашивал:
— Не подведешь, Сергеевна? — Он как-то сразу стал ее так называть, по-деревенски. — Надеюсь на тебя и верю.
Подписывал он бумаги не на ходу, этого не любил, но обязательно усаживался за свой стол (все правление размещалось в одной комнате), надевал очки, аккуратно заправляя веревочки — вместо заушников, которых не было, — за уши, и, прежде чем поставить свою корявую, неуверенную подпись там, где отмечено было «птичкой», просматривал каждую бумажку с таким серьезным видом, словно умел читать. Иногда у Евгении Сергеевны появлялось подозрение, что он и в самом деле умеет читать, хотя она и не понимала, какой смысл в обмане.
С председателем сельсовета она встречалась редко. Он жил не по-деревенски замкнуто, почти не выходил из дому, много пил, да и дел, в сущности, у него никаких не было. Настоящим хозяином и властью в деревне был Яков Филиппович, он решал любые вопросы. Даже сельсоветовская печать хранилась у него в несгораемом ящике, так что Маша, если бывала нужда, обращалась к нему же. Евгения Сергеевна однажды нечаянно проговорилась, что это вообще-то непорядок, что все-таки Советская власть в деревне — сельсовет и ее представляет Иван Никанорович, на что Яков Филиппович, посмеиваясь, сказал:
— У нас так говорят: «Закон — тайга, медведь — хозяин». Не слыхала?.. А власть Советская крепка не своей властью, а верой в нее людей, вот, — произнес он почти торжественно, поразив Евгению Сергеевну точностью мысли. — Печать у меня сохраннее будет, а то Иван и пропить ее может. Его и в председатели-то выбрали из уважения к его грамотности, а так-то человечишко он зряшный. Ну, еще что без ноги. Курятник бы ему сторожить.
Ногу Иван Никанорович потерял на гражданской войне. Он воевал вместе с Яковом Филипповичем, который вернулся домой не один, а с будущей своей женой. Была она совсем девочкой, сначала и жила в доме не как жена, а вроде из милости. Была она моложе мужа на пятнадцать лет, а выглядела едва ли не старше его. Учитель, с которым Евгения Сергеевна подружилась, объяснил, что в деревне женщины вообще рано старятся. Работа тяжелая, все время на воздухе, гигиены, не говоря уже о косметике, никакой. К тому же Яков Филиппович человек жесткий, своенравный и старорежимный, форменный кулак, или перерожденец, говорил Дмитрий Иванович, что еще хуже. Ходят слухи, что и воевали-то они с Иваном Никаноровичем на стороне белых, однако официально считается, что на стороне большевиков.
— А вы этому не верите?
— Верить или не верить — дело не моего ума. У меня просто имеется собственное мнение и кое-какое знание людей. Увы, наши органы часто смотрят не в ту сторону, в какую им следовало бы смотреть. Поэтому и видят врагов не там, где они пребывают в полном здравии и благоденствии.
— А вы тоже жесткий человек.
— Ничуть. Но там я сделался зрячим.
Дмитрий Иванович поселился в Серове — точнее, его здесь поселили — в тридцать девятом году. В тридцать четвертом его осудили на пять лет за участие в каком-то мифическом заговоре, отбывал он срок неподалеку отсюда, в поселке Койва, а после отбытия «наказания» ему предписали жить безвыездно в Серове.
— Строго говоря, я не имею права работать учителем, — рассказывал он. — Мне ведь нельзя доверять воспитание подрастающего поколения строителей коммунизма. Но наш председатель добился — и разрешили! Он все может, учтите. Бог даст, доживу потихонечку благодаря заботам Якова Филипповича…
— А вы о нем так говорите, — укорила Евгения Сергеевна.
— А вы считаете, что, если подлец, выжига не сделал мне лично ничего худого, значит, он стал порядочным человеком?.. Всякий подлец для кого-то хорош. Более того, подлецы питают слабость к проявлению благородства и даже милосердия, если им это ничего не стоит. И потом… Знаете, я не исключаю, что он во мне видит настоящего врага народа. Свой свояка видит издалека… — Тут Дмитрий Иванович рассмеялся.
— Вы бескомпромиссны, — заметила Евгения Сергеевна.
— Русский народ столько натерпелся от компромиссов!.. Простите за любопытство, ваш муж на фронте?
— Да, — солгала Евгения Сергеевна и смутилась.
— А писем не получаете.
— Он не знает нашего адреса, а мы — его, — нашлась она. — Война все смешала.
— Это верно, — кивнул Дмитрий Иванович. — «Все смешалось в доме Облонских…» — Он улыбнулся. — А что касается нашего председателя, советую быть с ним осторожнее. Он не так прост и наивен, как это кажется. Мне иногда приходит в голову мысль, что он и неграмотным-то притворяется в каких-то своих интересах. А с другой стороны, он местный, люди должны были бы это знать…
— И я думала об этом, — призналась Евгения Сергеевна. — Он, когда подписывает документы, очень уж внимательно изучает их, как будто прочитывает. Но зачем ему это?
— Нам с вами его психологию не понять. Но совершенно очевидно, что он ничего не делает случайно, по наитию. Он шагу не ступит, не взвесив все, не просчитав последствий.
— Вы из него делаете…
— О-о! — усмехнулся Дмитрий Иванович. — Из него сделать ничего нельзя, он состоялся. Да. Мужик, разумеется, крестьянин, но за ним вековой опыт поколений и невероятная приспособляемость к любым условиям. И если он пригласил именно вас, следовательно, именно вы ему и были нужны.
— Глупости, — возразила Евгения Сергеевна. — Это уже из области вашей фантазии. Он же не знал меня, это чистая случайность.
— Блажен, кто верует.
XVIII
АНДРЕЮ понравилась деревенская жизнь. Правда, было непривычно без электричества, да и керосин экономили, так что по вечерам чаще сидели с лучиной, а вообще, как и все, рано ложились спать. Непривычно было и без водопровода, и без уборной в доме — по нужде ходили во двор, а это не только неудобно, но и страшно, когда темно. Особенно Андрей боялся волков, которых развелось видимо-невидимо (говорили, что они бежали на Урал от войны), и по ночам они стаями выходили прямо на поскотину.
И все-таки это была вольная жизнь, и она не могла не понравиться мальчишке, оказавшемуся после подвала на просторе. А война, что ж война, она была далеко, а здесь зловещего ее дыхания ребятишки еще не почувствовали.
Труднее всего было побороть страх перед животными— коровами, лошадьми, равнодушными баранами. Вот уж где деревенские мальчишки потешились! Случалось, Андрей заиграется в те же «бабки», а кто-нибудь шепнет ему на ухо: «Андрюха, бык!» — и он, не оглядываясь, бросив все, пускается бежать. Мальчишки хохочут до упаду, им весело. А ему до слез обидно…
* * *
После войны, когда отменили пропуска на въезд в Ленинград, вернулась и наша мать. К тому времени мы со старшим братом учились в ремесленном (мы сумели вернуться раньше матери, но это уже другая история). Мать с младшим братом и сестрой в Ленинграде не прописали — семья «врага народа». Какое-то время они помыкались, не имея прописки, у родственников, а после мать устроилась в леспромхоз. Первое время жили они в деревне, километрах в двенадцати от Мги. Старший брат туда не ездил (хранил обиду?..), а я изредка, в выходные дни, навещал мать. От станции до лесопункта идти нужно было пешком. Во всяком случае, мне ни разу не удалось подъехать, хотя, как я понимаю, машины ходили. Может быть, по другой дороге. Примерно полпути добирался по хлюпкой гати, устроенной немцами. И вот однажды со мной приключилась страшная история. Километрах в трех от станции я увидел стадо коров, которое брело по той же гати навстречу мне. Пастух с подпаском, естественно, шли сзади стада. Бежать было некуда — болото. Назад?.. Вроде и стыдно, хотя никого поблизости не было, да ведь и пройдено уже три километра, а у матери можно было поесть. Однако и пройти сквозь стадо я не мог. Мне до сих пор делается не по себе, если корова, пусть самая мирная и даже безрогая, косит на меня глазом. И в последний момент я сошел с гати и тотчас провалился по плечи в противную торфяную жижу. Я вцепился в поперечину (гать была выстлана в несколько рядов) и простоял так, или вернее провисел, покуда не прошло все стадо. При этом каждая корова непременно косила глазом, а вот ни пастух, ни подпасок меня не заметили. Матери я сказал, что случайно провалился в болото.
Ей-богу, в тот раз мне было страшнее, чем тогда, когда я встретил волка.
Мать тогда жила на лесопункте под Жихаревом. Дорога туда шла лесом. Никаких коров на этой дороге я никогда не встречал и поэтому ходил смело. Под осень и ягодами по пути полакомишься, и отдохнешь под кустом. И вот иду я однажды, насвистываю весело (все же какой-то страх был, потому и насвистывал), приближаюсь к повороту дороги, от которого остается километра два до лесопункта. На этом повороте справа есть песчаный взлобок. Подхожу и вижу, что на взлобке, как бы сторожа его, стоит волк. (Это был именно волк, не собака.) Матерый такой волчище, но какой-то ободранный, клочковатый. То ли старый совсем, то ли не успел отъесться после голодной зимы. Дело было ранней весной. Стоит, значит, он и смотрит на меня желтыми глазами. Я подался немножко влево, но так, чтобы волк не заметил этого, не подумал, что я боюсь, примерился мысленно, успею или нет, если волк бросится на меня, влезть на дерево, а сам продолжаю потихоньку двигаться вперед… Волк проводил меня взглядом, как-то лениво, словно без охоты, повернулся и затрусил прочь от дороги, в глубину леса…
Страшно было, очень страшно. Но, честное слово, я пережил гораздо больший страх, когда встретил на гати стадо коров. Возможно, я верил, что волки не нападают на людей (недавно специалист по волкам мне сказал, что не нападают на детей), а если и случается такое, то зимой. Возможно, у меня просто был шок. Но почему, интересно, я никому и никогда не рассказывал о встрече с коровами (делаю это впервые), а вот о встрече с волком рассказывал?.. Стыдно, конечно, это понятно. В случае с волком я выгляжу чуть ли не героем, однако мне ничего не стоило соврать, что я не испугался коров и прошел сквозь стадо, и это выглядело бы почти как подвиг (если бы мне поверили), ибо боялись коров многие мои товарищи, и я это знал…
Иногда легче объяснить сложное, чем самое простое.
Вот я спрашиваю у внука и внучки (семь и пять лет), чем отличается корова от лошади.
— У коровы есть рога, а у лошади рогов нет, — отвечают они, перебивая друг друга.
Чуть подумав, внук вносит уточнение:
— У лошади хвост густой, а у коровы — голый.
О волках же, по крайней мере внук, знают едва ли не всё, что знаю я. Может, и больше меня, потому что волк — привычный герой детских книжек и мультиков, на волка можно посмотреть в зоопарке.
И появляется идиотская мысль: не пришла ли пора поместить в зоопарк коров, овец, коз, вообще домашнюю скотину?.. Не мешало бы и моим внукам знать, кто дает молоко…
* * *
Пожалуй, более всего ребят, да и взрослых тоже, удивлял и смешил ленинградский выговор Андрея. Это и в самом деле очень смешно, когда все знают, что надо говорить «кОрова», а он говорит — «кАрова», «вАрона». Его так и прозвали «карова-варона». Тут и фамилия кстати подошла. Андрей не обижался, понимал, что это шутки, игра, и ему, в свою очередь, было смешно, как все в деревне «окают», а прозвище имел каждый мальчишка, и некоторые были действительно обидные, злые. Не имели прозвищ разве что сыновья Якова Филипповича — Санька и Федька. Они опекали Андрея и вообще верховодили среди сверстников и даже тех, кто был немного постарше. Перед ними заискивали, их боялись ничуть, может быть, не меньше, чем их отца. Это было неприятно, тем более что они не были ни задирами, ни драчунами, вели себя тихо, не выпячивали своего особенного положения в деревне, но, казалось, тяготились этим положением, которое как бы разделяло их с мальчишками. Младший, Федька, учился в четвертом классе вместе с Андреем, но был старше на два года. До школы он долго болел и поэтому поздно начал учиться. А Санька не учился, работал на конюшне и, в общем-то, редко участвовал в ребячьих играх.
Оба они были тугодумы, учеба Федьке давалась с трудом, и Андрей помогал ему. Отец держал их в такой же Строгости, как и жену, бил жестоко за малейшую провинность. Другие бы на их месте озлобились и вымещали бы свои обиды и боль на других, а они ничего. «В мать растут», — вздыхая, говорили о них деревенские бабы.
Безусловно, свою роль в хорошем отношении ребят к Андрею играло и то, что большим уважением пользовалась Евгения Сергеевна. Старики первыми здоровались с нею, заходили и домой поговорить, посоветоваться, письмо написать, а когда женщины узнали, что она еще и шьет, тут уж вовсе от людей не стало отбою. Шить-то, правда, было не из чего, и Евгения Сергеевна перешивала, перелицовывала старые вещи — пока были нитки. Плату за работу она не принимала, так что приносили «угощенье»: кто яиц, кто сметаны кринку, кто свежих шанежек…
Яков Филиппович, посмеиваясь, говорил:
— Ты, Сергеевна, прямо как свет в окошке. К тебе вроде как в церковь идут. Ишь, что значит городская, образованная, да еще и на машинке умеешь!.. И где же ты шить-то научилась?
— Жизнь всему научит.
— Это верно. Жизнь, она такая. Глядишь, так-то тебя и в председатели, чего доброго, выберут. В правление назначили…
Евгения Сергеевна не придавала значения этим мимолетным разговорам. Выполняла свою работу — и все. Да ведь и не поймешь никогда, то ли шутит Яков Филиппович, то ли всерьез говорит. В правление ее действительно избрали, сам же председатель и предложил, однако правление никакой власти в колхозе не имело и ничего не решало. Управлял всем единолично Яков Филиппович.
Как раз на заседании правления и случилась у Евгении Сергеевны первая стычка с ним.
Он предложил срезать двум колхозницам по нескольку трудодней за какие-то мелкие провинности. То есть просто сказал, что надо срезать, и никто не стал перечить ему, хотя и было видно, что не все согласны с таким наказанием. Одну из этих женщин Евгения Сергеевна знала — она жила по соседству, у нее было двое маленьких детей, а муж на фронте, — и заступилась за нее.
— Евдокию Бурмакову штрафовать не стоит, — сказала она. — Они и так еле-еле концы с концами сводят, а работает Евдокия хорошо…
Яков Филиппович снял очки (когда он вел правление, то надевал очки, как и тогда, когда подписывал бумаги), удивленно посмотрел на Евгению Сергеевну, усмехнулся.
— Про то, Сергеевна, кто хорошо работает, а кто плохо, мне лучше знать, — холодно проговорил он.
— Но жалоб от бригадира не было.
— Ты вот что, ты сиди и считай. Чтобы не у Дуньки, а в колхозе чтобы концы с концами сходились. Каждый должен знать свое дело, — веско так, с нажимом сказал он. — А с Дунькой ли, с кем еще и без тебя разберусь.
— А слышь-ко, Яков Филиппыч, — подал неожиданно голос бригадир животноводов Егор Кузьмич, — она верно, ей-бо, верно толкует. Не надо бы забижать бабу, оставь ты ее в покое. Она же не виноватая, что скотина поранилась. Быват, вот оно какое дело.
— Быват, быват! — сердито передразнил Яков Филиппович. — Ну, кто тут еще добрый у нас, кто за Дуньку в заступники подрядился? — Он обвел правленцев недобрым взглядом.
На Евгению Сергеевну, однако, не посмотрел.
Все молчали.
— Значит, так и порешим. Запиши, Сергеевна, что Евдокию Бурмакову за причинение ущерба, стало быть, колхозной корове оштрафовать на десять трудодней.
Евгения Сергеевна как бы по совместительству выполняла и функции секретаря.
— Это незаконно, — возразила она. — Если уж наказывать, то нужно создать комиссию, составить акт…
— Ну, опять ты! — сказал председатель и поморщился. — Тебе бы всё комиссии да бумажки, а мы не привыкши жить по бумажкам. Мы живем как оно есть, по жизни, стало быть. И точка.
— А может, пусть, а, Филиппыч?.. — почесывая под шапкой, проговорил Егор Кузьмич. — Оно верно, конешно, что не привыкши мы по бумажкам жить, но опять же, ежели подумать, к примеру, Сергеевна получше нашего законы знает, а они-то на бумаге писаны!..
— Законы писаные она знает, это верно, — сказал Яков Филиппович. У него задвигались скулы и взгляд сделался злой, колючий. Но при этом он улыбался. — Ну, коли члены правления счетовода слушаются больше, чем меня, пусть будет по-ейному.
— Проголосовать надо, — сказала Евгения Сергеевна.
— Обойдется. Хватит на сегодня разговоры разговаривать, темно вон уже, а керосину нету. Айда по домам.
Правленцы разошлись. Евгения Сергеевна задержалась, чтобы убрать документы. Яков Филиппович молча свернул цигарку, закурил.
— Ты вот что, Сергеевна, — заговорил он, — ты не встревай наперед, когда тебя не спрашивают. Что людей жалеешь, заступничаешь за них — это хорошо. Жалости-то людям всегда не хватает. А вот жизнь нашу не знаешь, не ведаешь о ней, так что лучше мы тут сами как-нибудь разберемся…
— Я понимаю, — кивнула Евгения Сергеевна. — Но все должно быть законно.
— Законно?! — Яков Филиппович усмехнулся. — Законы твои, Сергеевна, где-то там сочиняют, — он ткнул пальцем в потолок, — в столицах ваших, в городах, а жизнь, она здесь происходит… Ты уж на меня не обижайся, однако со своим уставом в чужой монастырь не ходят. Про то наши деды знали, и ты запомни. За Дуньку — тьфу на нее! — заступилась, это ладно, прощаю и зла не имею. Но другой раз смотри… Твое дело — считать, а командовать здесь буду я. Как до тебя командовал, так и после тебя буду. На фронте — там свои генералы и маршалы, а у нас — свои. — Он сгреб со стола кисет, сложенную газетку, кремень, трут, сунул все небрежно в карман, хотя обычно носил курительные принадлежности в специальном кожаном мешочке, и, не попрощавшись, вышел прочь.
Вот тут Евгения Сергеевна вспомнила шутку Якова Филипповича о том, что как бы ее не выбрали вместо него председателем, и поняла, что не шутил он, а предупреждал…
XIX
ВЕЧЕРОМ пришла Дуня. Была она зареванная и чуть ли не на коленях благодарила Евгению Сергеевну.
— Извел, как есть совсем извел меня, — жаловалась она. — Уж сколько пристает, чтоб полюбовницей его стала… Господи, Господи, и пожалиться некому, вот вам только и говорю. Мало ему незамужних и вдовых баб, теперь и до мужних подбирается, вовсе совести нет…
— Да вы что, Дуня?.. — удивилась Евгения Сергеевна. — Не может этого быть. В деревне все на виду…
— Ох, ему-то что, старому козлу? Для него никакого указу нету, он ничего не боится. Бабы-то, грешным делом, сперва подумали, что он и вас привез для своих этих дел… Простите меня, дурочку. Не-ет вот. Вас-то он одну и боится. Только все равно запомнит и отомстит, он такой. И что же будет с вами и вашим сынком?..
— За меня не беспокойся, — сказала Евгения Сергеевна. — Я за себя постою. — А самой тревожно было. Понимала, что Дуня права.
— Дай-то Бог!
— А как же Варвара Степановна? Неужели она ничего не знает?
— Как не знать, — вздохнула Дуня. — Знает, конечно.
— И молчит?
— А что ж тут поделаешь? Он ведь и прибить могёт, он все могёт, если чего захочет.
Признание Дуни потрясло Евгению Сергеевну. Она, разумеется, видела, что Яков Филиппович чувствует себя полновластным хозяином в деревне — да он и не скрывал этого, никто не смеет слова ему поперек сказать, — но как-то не придавала этому особенного значения. В деревне действительно живут по своим правилам. Авторитет председателя, думала она, и в самом деле должен быть, очевидно, незыблемым, а раз люди молчат, раз соглашаются с таким положением вещей, значит, так и нужно, значит, людей это устраивает… И вот оказывается, что устраивает это не всех, ибо председательская власть не только незыблема, но безгранична и распространяется даже на личную жизнь людей. Но почему же они молчат?.. Неужели один человек, кем бы он ни был, может подчинить себе, своей воле десятки людей, таких же, в сущности, крестьян, как и он?..
— Я побегу уж, — сказала Дуня, — а то доложат ему, что у вас была, тогда вовсе худо будет и мне, и вам. Да мне-то и все равно, никуда от него не денешься…
Она убежала, и тотчас, словно ждал за дверью, пришел учитель.
— Нашла коса на камень? — спросил он и покачал укоризненно головой. — А ведь я предупреждал вас, чтобы осторожнее с ним были. Зачем вам нужно это?..
Вас что, порядки наводить прислали?.. Вам пережить лихолетье надо, а изменять и улучшать мир есть кому.
— Ну, во-первых, никто за нас не улучшит мир, Дмитрий Иванович, — возразила Евгения Сергеевна, — а во-вторых, не так страшен волк. Удалось же вот защитить Дуню, и члены правления меня поддержали.
— Пиррова победа. Он свое возьмет, можете не сомневаться, а вам при случае припомнит эту победу. Не тот он человек, чтобы отступать. И уступить тоже. Маневрировать — да, отступать — никогда.
— В конце концов, есть повыше его, — не сдавалась Евгения Сергеевна.
— И где она, такая власть? — усмехнулся Дмитрий Иванович.
— Хотя бы в районе.
— Наивная вы женщина, извините за откровенность. Нет власти здесь, в том числе и в районе, которая могла бы помешать этому человеку, остановить его, пресечь произвол. Это провинция, уважаемая Евгения Сергеевна, здесь свои законы…
— Знаю, слышала. «Закон — тайга, медведь — хозяин»?!
— Примерно так и есть. И вы должны помнить об этом. Никто не посмотрит, что вы жена фронтовика…
И снова, как уже было раньше, Евгения Сергеевна уловила в словах и в голосе учителя какой-то намек, недоговоренность, как будто он знал всю правду, но скрывал это. Да какое же имеет значение, подумала она, знает он или нет, ведь он и сам репрессированный, зачем же от него скрывать эту правду, зачем ему лгать, что муж на фронте?..
— Мой муж не на фронте, — сказала она.
— Я знаю, — кивнул он. — И не я один. Так что делайте выводы и как следует подумайте о себе и о будущем Андрея. Стоит ли лезть на рожон? Вы человек здесь временный…
— Да что я ему?! — воскликнула Евгения Сергеевна. — Не детей же нам с ним крестить.
— Вот именно. И не надо лезть. Живите себе спокойно. Такие люди очень ревнивы и мнительны. Ему кажется, что вы покушаетесь на его власть, на его авторитет. Или мешаете в полной мере пользоваться властью. Да оно так и есть, Евгения Сергеевна. Люди вас уважают, к вам прислушиваются, даже решились поддержать вас на правлении, а это страшно…
— Что страшно и кому?
— Страшно, когда диктатору мешают им быть. Не обязательно хотеть занять его место. Важно, что ему так кажется. За власть он будет бороться до конца. Можно покушаться на его честь, достоинство, на его имущество — он простит. Но покушение на его власть заставит его вступить в смертельную схватку. Вы не обращали внимания, что чем личность мельче, зауряднее, тем она более стремится к власти? И дело не только в том, что власть — это право командовать другими. Власть дает еще возможность скрывать свою заурядность и даже глупость. Яков Филиппович, правда, не глуп, нет.
— Вы говорите такие вещи… Он действительно неглупый от природы человек, а ничего особенного не произошло. Поддержала я Дуню, ну и что?.. — Евгения Сергеевна возражала, однако в глубине души понимала, что во многом учитель прав, и потому ей не хотелось поверить этому.
— Именно особенное произошло! — сказал он. — Вы оспорили прилюдно его решение, а он к такому не привык. А вас еще и поддержали. Это уже что-то похожее на бунт в открытом море. Не наказав возмутителя спокойствия, откуда он будет черпать уверенность в завтрашнем дне? А ну как и другие захотят возражать ему?.. Дурной пример, думает он, заразителен.
Между тем шло время, и Яков Филиппович, вопреки предсказаниям учителя, не давал никакого повода заподозрить его в злопамятстве. Он держался так, словно вообще ничего не случилось. Был, как и прежде, вежлив с Евгенией Сергеевной, предупредителен даже, насколько умел быть им, никогда не забывал первым поздороваться и спросить о здоровье, и она совсем было успокоилась, решив, что Дмитрий Иванович преувеличивает все же, говоря о диктаторских наклонностях председателя и его коварстве. Власть, конечно, у него и впрямь неограниченная, и он пользуется ею, но ведь не сам же он захватил такую власть, люди ее дали, добровольно дали, избрав председателем и согласившись с тем порядком вещей, какой сложился. Тем более идет война, и сильная рука необходима. А насчет диктаторства смешно и говорить. Яков Филиппович — в роли диктатора?! Какое там диктаторство на уровне деревни. В самом деле: мало ли что в деревне случается, нельзя же в каждом поступке, чуть ли не в каждом слове и взгляде подозревать какие-то козни, злой умысел. Люди есть люди, между людьми всякое бывает, а тут они связаны между собой не просто общим делом, но и общей жизнью. Дуне, правда, Евгения Сергеевна поверила, да и учитель подтвердил, что председатель охоч до чужих женщин, однако разве он один такой?.. Увы, большинство мужчин такие же. За редким исключением. А Дуня женщина молодая, привлекательная, не чета Варваре Степановне, которая похожа на старуху, так что могла и взыграть в здоровом мужике природа. Что же касается других женщин, может, Дуня и преувеличивает. И Дмитрий Иванович заодно с ней. Это своеобразная форма защиты: случись что, не я одна грешница. Конечно, конечно, ухватилась Евгения Сергеевна за эту мысль. Раньше-то она не слышала разговоров на эту тему. И если все-таки Яков Филиппович такой, если он не пропускает ни одной юбки, как выразился Дмитрий Иванович, то должен бы был попытаться и ее склонить к сожительству — это логично и естественно было бы для него. Но этого не было.
А перед Новым годом он велел выписать Евгении Сергеевне поросенка.
— Праздник скоро, Сергеевна. Надо, чтоб и у вас с сыном праздник получился не хуже, чем у всех. Гостей чтоб могла попотчевать, как полагается.
— Какие у меня гости, Яков Филиппович. И не до гостей теперь.
— Мало ли! Хороших гостей не зовут, они сами приходят. А люди тянутся к тебе. Вот и получается, что не ошибся я, не зря взял тебя в колхоз. Ну, а если ты там обиделась на меня или что, так прости. По делу-то всякое бывает.
— Никаких обид у меня нет, что вы. Работа есть работа, какие могут быть обиды?
— Вот это верно, Сергеевна: работа — она и есть работа. А про меня если что худое тебе говорят, ты не очень-то слушай. На чужой роток не накинешь платок, а обиженные всегда найдутся. А к тебе я со всей душой. Шибко говорливых не люблю, это точно. И сам зато лишнего не болтаю. А поросенка выпиши — премия это тебе к празднику.
— Нельзя без решения правления, Яков Филиппович. Да и стыдно, честное слово. Не голодные мы, а на фронте и у нас, в Ленинграде…
— Знаю, что на фронте и что у вас в Ленинграде, — перебил он. — А что, мы с тобой накормим одним поросенком весь фронт? То-то, — что не накормим, а праздник сделать хоть бы и одному человеку — уже большое, я тебе скажу, дело. И насчет правления не сомневайся, будет и решение. Не собираться же каждый раз, чтобы пустяк решить. Поставки мы выполнили за этот год и сверх того немало дали. Все бы так-то работали, как наши люди.
И это была правда: колхоз «Большевик» успешнее всех в районе справлялся с госпоставками, и самим кое-что оставалось. Будь Евгения Сергеевна поопытнее, она давно поняла бы, что дело тут не только и, может, не столько в хорошей работе, сколько в умении Якова Филипповича, в его природной хитрости. Ну, например, она знала, что есть так называемое Воробьево поле — километрах в семи от деревни, но не догадывалась, что поле это — тайное, нигде не учтенное, а там как-никак двадцать гектаров с гаком, и засеяно оно было горохом. А еще были в колхозе и неучтенные коровы, и овцы, и свиньи, а уж про кур и говорить нечего.
— Ладно, Сергеевна, — сказал, надевая шапку, Яков Филиппович. — Дай-ка чистую квитанцию, я подпишу, а ты после заполнишь, что там положено.
Конечно, получить поросенка к Новому году было бы совсем неплохо. Голодать-то они с Андреем не голодали, но мясо все же на столе бывало редко. И все-таки Евгения Сергеевна не решилась выписывать, спрятала квитанцию в стол. Подумала, что посоветуется с тем же Егором Кузьмичом или с Дмитрием Ивановичем. А дома ее ждал сюрприз — кладовщица уже принесла поросенка.
Андрей радовался, что на Новый год у них будет поросенок, и Евгения Сергеевна поняла, что придется принять этот подарок. Не нести же назад — это обидит Якова Филипповича, да и других правленцев, и не хотелось омрачать радость сына…
XX
ТРИДЦАТОГО декабря (Евгения Сергеевна до смерти не забудет этот день) Яков Филиппович прямо с утра распорядился выписать еще двух поросят, барашка, пять десятков яиц и три пуда муки.
— Ты оформляй, а я пойду запрягать Марата, в район поеду. Отнесешь квитанции в кладовую, я по пути сам заеду и заберу все.
— А на кого выписывать? — спросила Евгения Сергеевна.
— Ну там… — Он поморщился. — Придумай сама. В район повезу, людям тоже попраздновать Новый год хочется.
— А списывать как будем?
— Война, Сергеевна, все спишет!
Ей показалось, что председатель подмигнул при этом.
— Я на это не пойду, — сказала Евгения Сергеевна и покачала головой. — За это нас с вами под суд могут отдать.
— Эка делов! — Яков Филиппович рассмеялся. — Не пугайся, здесь не Ленинград. Суд наш хотя и называется народный, а тоже районный. Понимать надо, Сергеевна. Так что давай, чтоб я засветло и домой вернулся. По ночи-то ехать не ахти, волков нынче развелось ужас сколько. Будто бы от фронта в тыл бегут.
— Нет, Яков Филиппович, не имею права, — вздохнула Евгения Сергеевна. Пожалуй, она понимала, что вступает в борьбу, и в борьбу неравную…
— Я уже тебе объяснял, что с госпоставками мы рассчитались и сверх еще дали. Остальным имеем полное право сами распоряжаться.
— Не знаю. Каждый грамм продовольствия на строжайшем учете, люди с голоду умирают…
— Насчет учета вилами по воде писано, — возразил Яков Филиппович хмуро. — Да и с голоду ни ты, ни я не помираем. И другие не помирают.
— Я имею в виду…
— Знаю, слыхал, что ты имеешь. Поди-ка я глупее тебя! Люди мрут. Ну, мрут, и что с того?.. Они и вчера мерли, и завтра будут, давай вот и мы с тобой ляжем рядом и начнем помирать вместе. Чего уж там, заодно!
— Если так рассуждать, можно договориться до абсурда.
— Вот и не рассуждай. Делай, что тебе велено, и все тут. — Яков Филиппович надвинулся на стол Евгении Сергеевны и почти зловеще прошептал: — Себе-то колхозное, которое на строгом учете, или, может, немецкое выписываешь?..
Она побледнела, спазм перехватил горло.
— Как вы… Как вы… можете?..
— Могу! — выкрикнул он. — Я, чтоб ты знала, все могу! А то больно умная. Но и мы не лыком шиты, хотя в городах ваших не живали и грамоте не обучены.
— Разве я в этом виновата?
— И ты виновата, и все вы виноватые, что жизнь кувырком идет! И заруби себе: не люблю, когда мне прекословят. Тут я хозяин! — И он вышел, хлопнув дверью так, что, кажется, качнулся дом.
Вот теперь-то Евгения Сергеевна поняла, что не были напрасными предупреждения Дуни и Дмитрия Ивановича и что ничего они не преувеличивали — нет у нее выхода: либо она должна беспрекословно выполнять все, что велит Яков Филиппович, либо он ее просто-напросто растопчет. Третьего не дано.
Она пыталась все же успокоить себя тем, что безвыходных положений не бывает, но в то же время прекрасно сознавала, что оказалась в безвыходном положении…
Назавтра она не пустила Андрея на ферму за молоком. Дуня принесла сама, однако Евгения Сергеевна отказалась взять.
— Все из-за меня, — догадалась Дуня. — Зря вы заступались. Все равно, как он захочет, так и будет. — Она безнадежно махнула рукой.
— Не беспокойся, у нас с Яковом Филипповичем свои счеты.
— Ой, да неужто и к вам посмел приставать?!
— Ну что ты. — Евгения Сергеевна улыбнулась. — Дело совсем в другом.
В этот же день поколотили Андрея. Домой он пришел с разбитым носом, с рассеченной губой и синяком под глазом.
— Что случилось, сынок? Ты упал?..
— Упал, — набычившись, сказал Андрей.
— Как же тебя угораздило так упасть?
— Съезжал с горы и упал.
— Надо быть осторожнее, сынок.
Андрей поднял на мать полные слез глаза, и она почувствовала неладное.
— Ты сказал мне правду?
Давай уедем отсюда, мама… — тихо проговорил он.
— Уедем?.. — переспросила Евгения Сергеевна. — Но почему? У тебя, неприятности с ребятами, да?.. Ты расскажи, и тебе станет легче. А потом мы вместе обдумаем все.
И Андрей, захлебываясь слезами, рассказал, как на горе, с которой любили кататься на санках и даже на дровнях деревенские ребята, ему устроили «темную».
— И шепнули на ухо… — Он не мог говорить, у него дрожали губы.
— Что, что тебе шепнули? — допытывалась Евгения Сергеевна.
— Чтобы… — Андрей испуганно смотрел на мать, — Чтобы мы убирались отсюда.
Евгения Сергеевна не сомневалась, что именно так все и было. Андрей не станет лгать. Только не хотелось верить, что Яков Филиппович дошел до того, что впутывает в их взрослые дела детей. Что-то тут не т. ак, думала она. Однако никогда раньше Андрея не били. Почему же, за что избили теперь? И главное, почему сегодня?..
— А ты сам не дрался? — на всякий случай спросила она.
Андрей покачал головой.
И тут без стука отворилась дверь, вошел Дмитрий Иванович. В руках он держал обломок жердины метра в полтора. Сам был бледен и заметно возбужден.
— Вот, дверь была у вас приперта, — сказал он и прислонил жердину к печи. — Двое их было, жаль, что удрали, сволочи.
— Как это — дверь приперта? — не поняла Евгения Сергеевна.
— А чтобы вы из дому не могли выйти.
— И Андрея сегодня избили.
— Знаю, потому и шел к вам. Войну, выходит, вам объявили.
— Что же нам делать?
— На войне как на войне, — вздохнул Дмитрий Иванович. — Либо наступают, либо… Уезжать вам надо. И как можно скорее. Нравы здесь жестокие, а это только начало. Не ко двору пришлись.
— Значит, бежать, — потерянно проговорила Евгения Сергеевна.
— Значит, да.
— А куда?.. Некуда нам бежать, совсем некуда.
— Это сложный вопрос, я понимаю. Раз сюда получили направление, теперь вы как бы сами по себе, никому не нужны… Есть, правда, у меня одна идея, но даже не знаю, как вы отнесетесь к ней… — Дмитрий Иванович пристально посмотрел на Евгению Сергеевну, и она прочла в глазах его сомнение.
— Не знаете, как я отнесусь, или не уверены, можно ли доверять мне?
— Если честно — и то, и другое. Ну да ладно. Есть неподалеку отсюда такой городок, под названием Койва…
— Не слышала.
— Лучше бы и не слышать никогда, — усмехнулся Дмитрий Иванович, вздохнув. — Но выбора нет.
— И что же в этой Койве?
— Во-первых, городок маленький, а в маленьких городах легче жить. И угол найти можно…
— А во-вторых? — Теперь уже Евгения Сергеевна смотрела на него пристально, испытующе.
— Там много наших. Зато, насколько я знаю, почти нет эвакуированных, поэтому с жильем попроще. Надеюсь, вам помогут на первых порах. Я напишу кое-кому. Не исключено, что и знакомых встретите… В некотором роде это особенный город. Ну да сами увидите. Наши там в общем устроены неплохо.
— Вы переписываетесь?
— Начальство тамошнее не зверствует, — сказал Дмитрий Иванович, уклоняясь от прямого ответа. — Я вам советую ехать туда.
— А… туда можно?
— Отсюда уже можно.
— Не знаю, прямо не знаю, что делать.
— Исходите из того, что у вас нет другого выхода. Сегодня Андрея избили, а завтра придумают что-нибудь пострашнее. — Он покосился на жердину. — Никогда не видели, как такими вот дубинами дерутся?.. Пока вас только предупредили.
— Наверное, так оно и есть, — согласилась Евгения Сергеевна. — Вы меня, кажется, убедили. Андрей тоже просится уехать отсюда. Ему шепнули, чтобы мы убирались.
— И вам шепнут, — вздохнул Дмитрий Иванович, — И еще как шепнут! А председатель будет в стороне. Он даже посочувствует вам. Это он вам говорил, что здесь закон — тайга?
— Да. Жестокие все-таки люди.
— Люди, дорогая Евгения Сергеевна, здесь разные, как и повсюду. А нравы… Даже не знаю, можно ли винить людей. Идет борьба за выживание, почти по Дарвину. Или — или. Не я тебя, так ты меня. Такая вот философия.
— Война повлияла.
— И война, разумеется. Но не только. Слишком недалеко ушел человек от первобытного своего предка, не знавшего огня. Кровь и страдания других возбуждают в человеке самые низменные инстинкты. А здесь темнота, беспросветная, вековечная,
— А я со своим уставом, — усмехнулась Евгения Сергеевна.
— Азиатчина, язычество, — поморщился Дмитрий Иванович. — В округе, между прочим, верст на сто нет ни одного храма. Так что монастырь это особенный, поистине со своим уставом. Ехать вам надо.
— Поедем, мама? — спросил Андрей совсем уж сонным голосом.
— Поедем, сынок. Спи, поздно уже.
— Да и вам пора отдыхать, — сказал Дмитрий Иванович. — И уж извините, но сегодня и я заночую у вас. На лавке вот и прилягу.
Евгения Сергеевна удивленно взглянула на него.
— Береженого и Бог бережет, — проговорил он и развел руками. — А сплетни вам теперь безразличны.
— Тогда хоть к Андрею на печь полезайте.
— Ничего, отсюда слышнее, что на дворе делается.
— Вы считаете, что это так серьезно?
— Я считаюсь с фактами и со своим опытом.
XXI
КОГДА на следующий день Евгения Сергеевна сказала председателю, что они хотят уехать, он откровенно удивился. Похоже, он был уверен, что она смирится с неизбежностью, придет на поклон, ибо понимал — деваться ей просто некуда. Добро бы обыкновенная эвакуированная, жена фронтовика, тогда за нее военкомат мог бы заступиться, а то неизвестно кто! Ну, что муж ее враг народа — этому-то Яков Филиппович ничуть не верил, у него хватало ума разобраться и понять, что происходило на самом деле в предвоенные годы, даром что ни газет, ни книг не читал, хотя и вправду немножко читать умел — научился, пока скитался по фронтам гражданской. А повоевать ему, между прочим, пришлось и за красных, и за белых — такая уж это была война.
— Вон ты как все обдумала, — покачал он головой, сверля Евгению Сергеевну глазами. — Или учитель присоветовал?..
— Нам ведь с вами все равно не сработаться. — Она старалась говорить спокойно. Решила, что выяснять отношения бессмысленно и вообще лучше сделать вид, будто ничего не случилось. О том же, что произошло накануне, напоминать и вовсе ни к чему. Не сработались — и все тут. И мирно разошлись.
— Обвела, выходит… Вокруг пальца обвела, — ухмыльнулся он и покачал головой. — И далеко ли ежели не секрет, навострилась? Где тебя ждут-поджидают?..
— Это мое дело, Яков Филиппович.
— Может, и твое, а может, и не только твое, а наше общее.
— Что вы имеете в виду? — насторожилась Евгения Сергеевна, зная, что председатель зря слова не молвит.
— Так, к слову пришлось… Спешить не надо, Сергеевна, — Он усмехнулся злорадно, и от этой его усмешки кожа у Евгении Сергеевны покрылась мурашками. Страшно ей стало, — Умные люди толкуют, что поспешишь — народ насмешишь!.. — Он поднял палец, — А что его смешить, народ-то, когда он и так насквозь смешной весь. В делах твоих еще разобраться надо. Откуда мне знать, чего это ты бежать надумала?.. Может, пользовалась моей неграмотностью и доверием… Да и член колхоза ты, даже вот и член правления, шутка ли сказать! Отпустит ли тебя собрание…
— Не стыдно вам, Яков Филиппович?
— А чего мне стыдно? Вроде все застегнуто… — Он опустил глаза, посмотрел на штаны.
— Вы же прекрасно знаете, что ничем я не пользовалась…
— Я и говорю, что стыд не дым, глаза не выест. Однако пощипать сильно может. Правда ли, к примеру, что ты взяла со склада поросеночка на восемь кило, а документов не представила, как оно положено быть?..
— Вы же знаете, как было дело. А поросенка Татьяна сама и принесла.
— Прямо сама?
— Сын свидетель.
— Твой сын, конечно, важный свидетель. Да и что, если сама принесла?.. Ты велела — она принесла. Нарушила порядок? Нарушила, тоже ответит по всей строгости военного времени, чтоб другим неповадно было колхозное добро тащить! Оно получается, что ты тут вроде и не виноватая… — Он покачал головой и поскреб в затылке. — Худо для Таньки дело складывается, он как худо! Хищение получается колхозного имущества!.. — Яков Филиппович достал кисет и стал сворачивать цигарку.
— Я не отказываюсь, что взяла поросенка, — сказала Евгения Сергеевна. — Татьяна ни при чем. Д квитанцию я сейчас выпишу. Она у меня в столе с вашей подписью лежит, — И обругала себя мысленно, что не сделала этого сразу.
— Однако не лежит, — сказал Яков Филиппович, прикуривая, — Однако мы тоже не дураки.
— Вы ее взяли?!
— Бог с тобой. Ее и не было вовсе.
Евгения Сергеевна открыла ящик стола. Квитанции не было.
— Это подло, Яков Филиппович.
— А ты как думала?.. Я же говорю, что в твоих делах разобраться надо. Мало ли что у тебя в бумагах делается? Может, если поискать, и что другое найдется. Да и найдется, чтоб к прокурору за самовольство и самовластие. Ты говорила, что люди с голоду мрут, а сама поросятинку кушаешь, молочко опять же… На молочко-то, поди, и вовсе квитанций нет? Задарма, выходит, брала на ферме?..
— Но я же не знала ничего, вы же сами велели!
— Мое веление к делу не прицепишь, — сказал Яков Филиппович, попыхивая цигаркой. — Ты тут навыдумываешь всякого.
— Люди подтвердят.
— Эх-ха, Сергеевна! — Он рассмеялся, — Людям жить хочется, а что ты им?.. А хоть бы и осмелился кто, пустое это. Твое дело учет, а ты сама безучетно получала все. Я, к примеру, думал, что ты по-честному выписываешь. Откуда мне знать, что ты подсовываешь мне подписывать?.. Не-е, Сергеевна, куда ни кинь, всюду получается клин. Не будет тебе веры. И с тебя хватит, чтоб засадить туда, где и мужик твой ныне обретается. Или его к стенке, а?..
— Замолчите! — выкрикнула Евгения Сергеевна, не в силах больше сдерживать себя и чувствуя, что сейчас расплачется. А допустить этого нельзя. Нельзя этому человеку показать свою слабость. — Гадкий вы, гадкий! И как только земля такого носит!..
— Земля что, — проговорил Яков Филиппович посмеиваясь, — Земля, она одна на всех, потому и носит всех и в себя принимает. А ты бы помалкивала, чем словами разными кидаться. А то нехорошо получается. Очень даже нехорошо. Тебя, понимаешь, со всей душой встретили, люди потянулись к тебе, поверили, стало быть, а ты не оправдала… Вот я и говорю: что теперь делать-то будем?
— Что хотите, то и делайте. Я докажу.
— Навряд ли, Сергеевна, Назначим ревизию, пригласим для такого дела кого пограмотнее из района, вынесем на правление, а то на общее собрание можно, пусть народ решает, если прокурор по-своему прежде не решит.
— Надеетесь, что мне не поверят, а вам поверят?
— На то похоже.
— Ну да, у вас в районе все свои, а в деревне вас боятся.
— И это есть. Гляди, в общем, сама. По крайности, рассчитаться с колхозом ты так и так должна. Хоть и законно получала прокорм себе и сыну. Авансом давали.
— Но у меня же есть трудодни, — сказала Евгения Сергеевна, чуть успокаиваясь. Ей показалось, что председатель отступает.
— Не смеши, Сергеевна. Что твои трудодни! Тощий нынче трудодень, название одно. А ты много чего получила от колхоза, за три года тебе своими трудоднями не покрыть.
Это был неожиданный удар. Евгения Сергеевна думала, что Яков Филиппович будет обвинять ее только в злоупотреблениях, и втайне надеялась все же, что ревизия разберется, что поверят ей — не все же такие кровожадные, — хотя и понимала, что сила на стороне председателя, да и возможности у него неограниченные. А тут!.. Никто не поверит в деревне, что она лишнее брала для себя и без разрешения — жила у всех на виду, а люди уважают ее, — однако продукты-то действительно получала, и хотя никто не предупреждал ее, что все выдается авансом, в счет будущих трудодней, рассчитываться конечно же придется. И Яков Филиппович прав: за все, что она получила, и за три года не рассчитаться.
— Что же мне делать? — тихо спросила она. — Пожалейте сына.
— Ишь как заговорила! Правда, она штука такая. С двух сторон острая. Но я-то могу пожалеть. Хоть сына хоть и тебя. Сын-то у тебя умный малец, не чета моим уродам. — Он даже рукой махнул. — А народ что скажет, за который ты у нас прямо генералом?!. Покажется ли этому самому народу моя жалость?.. — Он будто бы ждал ответа, отвалясь на спинку стула, и Евгения Сергеевна понимала, что он просто смеется над нею, издевается, показывает свою неограниченную, почти звериную власть. А ей нечего было ответить, нечего возразить по существу, — На свиноферму пойдешь? Там трудодней поболе заработаешь. Глядишь, тогда и отдашь колхозу должок. — Тут он усмехнулся и добавил презрительно: — Где тебе, костьми жидковата. Белая, небось, косточка, городская. Мужик супонью не жаловал?.. То — то и оно. Смотри и думай. — Яков Филиппович докурил цигарку, поднялся и, сказав, что будет на конюшне, если кто спросит, ушел.
Евгения Сергеевна лихорадочно думала, как выйти из этого положения, в котором оказалась не только по злому умыслу председателя, но и по собственной вине. Однако ничего утешительного придумать не могла. Сеть была поставлена частая и прочная.
Нет, работы она не боялась, пусть и на свиноферме. Если бы это был выход!.. Но в том-то и дело, что не даст Яков Филиппович покою и там. Она ему нужна здесь, в конторе, в качестве своего, прирученного человека. Либо не нужна совсем. Тогда почему же он не отпускает ее?..
Так ничего и не решив, Евгения Сергеевна пошла обедать домой. А по дороге она встретила Варвару Степановну. Не останавливаясь, только чуть замедлив шаг, она быстро проговорила:
— Какое добро есть, отдай ему, тогда отпустит с миром. — И пошла своей дорогой, еще и лицо отвернула в сторону, как будто и знать не знает Евгению Сергеевну. Пусть, дескать, видят все, что она и разговаривать со счетоводихой не желает.
Были сомнения у Евгении Сергеевны, большие были сомнения. И все-таки, набравшись смелости и поборов чувство брезгливости, вечером она пошла к председателю домой. Яков Филиппович сидел у стола, ужинал. Варвара Степановна стояла рядом.
— О, гостья какая к нам пожаловала, — отложив ложку, сказал председатель. — Садись к столу, раз поспела к ужину.
— Спасибо, я к вам по делу.
— А дела завтра в конторе решать будем.
— У меня срочное дело, вы уж извините, что побеспокоила.
— Срочное, говоришь?.. Ну, если так… Рассказывай.
— Я бы хотела поговорить с вами наедине.
— Никак тайна военная? — Яков Филиппович усмехнулся. — Пошли в сени.
Они вышли, и он плотно прикрыл за собой дверь.
— Выкладывай, что у тебя за тайное дело. — В сенях было темно, и Евгения Сергеевна подумала, что это хорошо, не так стыдно.
— Отпустите нас! — сказала она. — Я рассчитаюсь, только отпустите!..
— Это как же ты рассчитаешься? Откуда возьмешь?
— У меня есть старинные серебряные часы, швейцарские, очень дорогие. И перстень для вашей жены, тоже очень дорогой, с настоящим камнем…
— Да ты никак взятку даешь?! Знаешь, что за это бывает?.. — угрожающе сказал Яков Филиппович, — Выходит, совесть не чиста…
— Что вы, какая же это взятка. Я ведь могла бы обменять на продукты и вернуть долг колхозу. Мне все равно, а вы все-таки помогли нам. А что получилось неладно, простите.
— Неладно получилось, то верно. И оставаться тебе здесь не след, тоже верно. Не знаю, как и быть с тобой. Отпустить если с миром, так говорить станешь, что обобрал тебя…
— Зачем же мне говорить, кто поверит мне?
— Поверят не поверят, а дыму без огня вроде и не бывает. Часы-то ходют или сломанные?
— Ходят, ходят, — успокоила Евгения Сергеевна. — Им цены нет, и цепочка серебряная. А перстень с изумрудом…
— Цена нынче на все есть, вопрос — какая? — сказал Яков Филиппович. — Жизнь наша цена всему, вот оно как получается. Изумруд, говоришь?
— Изумруд.
— Схоронила, значит, от обыска.
Евгения Сергеевна не ответила на это ничего, зато — в который уже раз — мысленно поблагодарила Анну Францевну.
— Выручите, Яков Филиппович! Никогда вам этого не забуду.
— Не забудешь, это точно, — усмехнулся он. — .злато у меня на тебя нет, и жить бы могла, когда бы не характер твой… Смотри, Сергеевна! Если что — посажу, второй раз не пожалею… Езжай с Богом. Вот завтра же и езжай. Чтобы одним духом порешить.
— А дела кому сдать?
— Чего там дела. Сами разберемся с делами.
— Можно еще вас попросить…
— Проси.
— Лошадь дадите до станции доехать?
— Ну, сказанула! Да неужто пешкодралом отправим? Люди же мы, не звери какие-нибудь.
— Спасибо, — пожалуй что и искренне поблагодарила Евгения Сергеевна, — Вот часы и перстень, — Она протянула коробку из-под конфет.
— Не надо! — отстраняя ее руку, сказал Яков Филиппович. — Завтра и отдашь, когда уезжать соберешься. И не мне, а Варваре отдашь. Вроде как подаришь ей. Не мое это дело, ваши это с ней бабские дела.
— Не доверяете?
— Не то чтоб, а так-то оно лучше и спокойнее. Варвара придет тебя проводить, на дорогу кое-чего принесет, она — жалостливая, все знают. Вот ты и отдаришь ее. И люди, какие если придут проводить, пусть видят, что по-хорошему расстались, по-людски, раз баба моя провожать явилась с гостинцами.
И опять он предусмотрел все, подумала Евгения Сергеевна, застраховал себя от любой неожиданности. Нет, ему не откажешь в логике и здравомыслии…
XXII
ПРОВОДИТЬ их пришел Дмитрий Иванович, принес и письмо. А следом пришла и Варвара Степановна, что удивило учителя. Она поздоровалась с обычным своим поклоном и поставила на лавку объемистую корзину, накрытую тряпицей.
— Тут вот еды кой-какой Яков Филиппыч на дорогу вам прислал, — сказала она смущенно. — Шанежки там, сальца маленько. Чем богаты, как говорится…
— Что вы, что вы, — заупрямилась Евгения Сергеевна, — обойдемся.
— Не обижайте, примите уж, от чистого сердца. И еще Яков Филиппыч велел передать, что зла не держит. Счастливой вам дороги, а я пойду, — Она снова поклонилась.
— Подождите минуточку, — задержала ее Евгения Сергеевна. Она взяла приготовленную коробку и протянула Варваре Степановне: — Это вам на память.
— Я не могу. — Варвара Степановна даже руки за спину убрала.
— Ну вот, а меня обижаете.
Дмитрий Иванович, кажется, понял все.
— Покурю пойду, — сказал он и вышел из избы.
— Мы так договорились с вашим мужем, — объяснила Евгения Сергеевна, опять протягивая коробку.
— Стыдно-то, Господи, как!.. — покусывая губу, промолвила Варвара Степановна, но коробку приняла и спрятала под платок. — Уж простите нас, грешных!..
— Пустяки, нам лишь бы уехать.
После, когда Варвара Степановна ушла, Дмитрий Иванович не выдержал все-таки и не без ехидства спросил:
— Откупились? И дорого взял?
Евгения Сергеевна промолчала.
— Письмо понесете, будьте осторожны, — сказал он. — Всякое может случиться. И от меня привет Кондратию.
Отвозил их на станцию конюх дед Степан. Он уложил в возок небогатый скарб, потом с сомнением взглянул на ноги Евгении Сергеевны и, покачав головой, сказал:
— Нешто в такой обувке можно ехать? К нам заедем, бабка моя даст пимы. — Два тулупа он захватил заранее.
Евгения Сергеевна была в стареньких фетровых ботах, а мороз подбирался к сорока.
Дед Степан сам укутал Евгению Сергеевну и Андрея в тулупы и еще на ноги кинул охапку сена.
Лошадь шла крупной, размеренной рысью, возок плавно катился по гладкой, хорошо наезженной дороге. Тотчас за поскотиной дорога углублялась в лес, и деревня Серово быстро скрылась из виду. Евгения Сергеевна вздохнула с облегчением. Неизвестно, что ожидало их в неведомой Койве, однако надо признать, понимала она, что все могло сложиться гораздо хуже. Жаль, конечно, было и часов, и перстня, но какое счастье, Господи, какое же это счастье, что у нее были эти часы и перстень!.. Евгения Сергеевна снова и снова мысленно благодарила Анну Францевну, ее прозорливость и давала себе слово во что бы то ни стало сохранить бусы, чтобы, когда они вернутся после войны в Ленинград, возвратить их Анне Францевне…
— Карахтерами не сошлись, так оно получается, — проговорил дед Степан. — И то, карахтер-то у Якова Филиппыча не приведи Бог какой. Ежели что не по-евонному, со свету сживет, кого хошь сживет. Это ему раз плюнуть. А ты бы в район подалась. Так, мол, и так. Не правый, мол, председатель. Мы-то что, мы-то вроде привыкшие ко всякому, законов не знаем, грамоте не учены, а ты ж образованная, Сергевна…
— Никто мне не поверит.
— Ох-хо, и это правда. Яков-то Филиппыч в большой силе перед начальством. Хозяин крепкий, что тут скажешь!.. И все у него ладно, все справно. А прежде-то, до того, как колхозам стать, ничего у их не было. Голь как есть перекатная, только что глотка большая.
— А мне казалось, что он из кулаков, — удивилась Евгения Сергеевна. Впрочем, подумала она об этом только теперь.
— Ни-и, что ты! Это он в силу-то вошел, когда колхоз стал. Оно и выходит, что власть как есть евонная. Прежде-то их во внимание никто не примал. А теперя Яков Филиппыч в районе всем нужон. Кому что надо, сейчас к нему. А он не откажет, не-ет. А ну, ленивая, наддай, язви тебя в душу!.. Мужика-то твоего правда заарестовали али бабьи сплетки это?..
— Правда, Степан Петрович, — вздохнула Евгения Сергеевна.
— Ишь, как оно в жизни выкручивается все. Зря небось?
— Зря. Не надо об этом спрашивать.
— Знамо дело, что не надо, — согласился дед Степан. — Оно и видно, что зря. У такой женщины, как ты, и мужик справный и честный должен быть.
Евгения Сергеевна улыбнулась невольно.
— В столицах испокон веку так, — продолжал дед Степан. — Друг дружку арестовывают, а то и вовсе-Как новая власть… Эх-ха! У нас-то поспокойнее будет. Живем — не жалимся. Война, конечное дело, а так-то жить можно, чего не жить, ежели живется. И до колхозов жили, и при колхозах живем. — Он взмахнул кнутом, и лошадь прибавила ходу.
А на подъезде к деревне Займище дед Степан отчего-то вдруг забеспокоился. Ему показалось, что лошадь стала припадать на левую переднюю ногу, хотя Евгения Сергеевна этого не замечала. Он остановил лошадь, вылез из возка и долго осматривал копыто.
— Ах ты, язви ее душу, мать твою! Подкова болтается, а я-то думаю, что такое?.. Не доедем, однако.
— А что же делать? — обеспокоилась и Евгения Сергеевна.
— Что тут делать, — сказал дед Степан, — ковать придется. Ладно хоть в Займище кузнец хороший.
Займище деревня небольшая, дворов тридцать всего. Колхоз здесь был слабенький, еле-еле концы с концами сводил. Евгения Сергеевна знала это по районным сводкам.
Остановились в центре села.
— Кума моя тут живет, — объяснил дед Степан. — У нее и побудете, покуда я справлюсь.
В избе была одна старуха. Дед Степан шепнул ей что-то, она согласно закивала.
— Скидывайтесь, — шамкая беззубым ртом, пригласила она. — У меня жарко натоплено, сопреете, а после смерзнете на холоду.
Евгения Сергеевна разделась сама, размотала с головы Андрея шерстяной платок. Старуха тем временем вытащила из печи чугунок со щами, принесла из сеней кринку с молоком.
— Вы не беспокойтесь, мы сыты, да и ненадолго, — стыдливо отказывалась от угощения Евгения Сергеевна.
— Горяченьких щец завсегда похлебать нехудо, а покуда Степан добудится Федота, ого как много время пройдет.
— Он что, пьян?
— А уж никак с неделю, поди.
Едва сели к столу, как отворилась дверь и в избу вошел мужчина в шинели. Один рукав, пустой, был засунут в карман.
— Здорова бывай, Мироновна, — стаскивая с головы шапку, сказал он. — У тебя гости, гляжу. Здрасте.
— Здравствуйте, — ответила Евгения Сергеевна.
— Проезжие, — пояснила старуха. — Кум Степан из Серова на станцию везет, а у коня подкова отскочила. Поехал к Федоту. Присаживайся тоже, похлебай щец моих.
— Сей час дома хлебал, — сказал мужчина. Он присел на лавку, ловко одной рукой свернул цигарку, так же ловко, зажав коленями кремень и трут, высек огонь и закурил. — А в Серове-то что делали? — поинтересовался он, внимательно приглядываясь к Евгении Сергеевне.
— Жили там. — Она почему-то подумала, что это какой-то уполномоченный пришел проверить их.
— Постой-ка, постой-ка! Не ты ли у Якова Филиппыча счетоводом работаешь?
— Работала, — сказала Евгения Сергеевна.
— Вот оно, значит, что, дела-то какие!.. Куда ж теперь?
— Еще не решила. Куда-нибудь.
— А не по-людски, нет, поступил Яков Филиппыч. Не по-нашему. И что ты с ним сделаешь!.. Никогда наперед не угадаешь, чего он выкинет. В Свердловск, небось, решила податься?
— Может, и в Свердловск.
— Да-а, была бы шея, а хомут, говорят, найдется. Голодно только в городах нынче. И у нас не мед с сахаром, а жить можно.
— Конечно, в деревне сейчас полегче, — согласилась Евгения Сергеевна.
— Оно так, — вздохнул мужчина. — А ты оставайся у нас в колхозе, слышь, а?.. Чего тебе Свердловск?.. Мне во как счетовод нужен! Кущ райских не обещаю, колхоз наш победнее «Большевика», однако живем. Будешь у меня помощником. Я здешний председатель. В колхоз примем, как положено быть…
— Спасибо за приглашение, — улыбнулась Евгения Сергеевна, — но нам лучше уехать подальше. Вы же сами знаете, что у Якова Филипповича в районе сильная поддержка.
— Рука у него длинная, это верно, но мы в обиду не дадим.
— От него всего можно ожидать. Да и мне не будет покою.
— Жаль, — проговорил председатель, — Но и тебя понять надо. Большую силу взял Яков Филиппыч, нету на него сладу. Ему что исполком, что райком, все едино. А я-то, грешным делом, понадеялся, что уговорю. Дай, думаю, попробую, чем черт не шутит!.. Наслышаны о тебе, такое дело…
— Спасибо, — повторила Евгения Сергеевна.
— Что уж там! — Председатель махнул рукой. — Езжайте, пойду скажу Степану Петровичу.
После, когда ехали дальше, дед Степан все бормотал:
— И поди-ка ты, откудова прознал, что тебя отвожу?.. Встрел у кузни, пристал, словно бы банный лист, помоги, мол, уговорить, чтоб осталась…
Евгения Сергеевна улыбалась, слушая деда Степана. Еще когда председатель только предложил ей остаться, она поняла, что дед Степан и подстроил же все и что никакая подкова не отваливалась.
— Звал?
— Звал, — кивнула Евгения Сергеевна.
— Чего ж не осталась? Захар-то Львович мужик настоящий.
— Не стоит нам оставаться здесь.
— Может, оно и так, — согласился дед Степан.
XXIII
КОЙВА — небольшой таежный городок, получивший статус города, незадолго до войны, Прежде это был обыкновенный поселок. Кроме постоянных, то есть местных, жителей, которых насчитывалось около десяти тысяч, в Койве было много временных: ссыльные поселенцы, работники, охрана лагерей, окружавших город этаким венком из высоких заборов и сторожевых вышек.
Койва — тупик, здесь кончается железная дорога. Дальше на все стороны света сплошная тайга. Разве что приткнулась где-нибудь на берегу таежной речки глухая деревушка или спрятался в непролазной глухомани заброшенный, всеми забытый скит. Гиблое, в общем, почти запретное место, и здесь каждый новый человек оказывался на виду. В Койве не было эвакуированных, а если и были — единицы (как, впрочем, и в Радлове), они не добирались сюда, в эту таежную глухомань, оседая в Свердловске и поближе к нему. А может, их не пускали. Хозяином города, в сущности, был УЛАГ — управление лагерей.
Мороз держался за сорок. Над деревянными домами — осанистыми, крепкими, срубленными из кедрача на века, из которых и состоял город, — поднимались в туманное от мороза небо дымки. Ветра не было, и дымки долго не растворялись в застывшем воздухе, отчего небо над Койвой казалось аккуратно разлинованным.
Станция была побольше радловской, то есть это была уже настоящая станция: водокачка, пакгаузы, деревянная платформа, вдоль которой тянулся невысокий забор, и калитка с надписью: «Выход в город».
В зале ожидания вдоль стен стояли скамьи-диваны, на спинках которых вырезаны буквы «НКПС», в углу на табурете бачок с прикрепленной цепочкой кружкой. Здесь было тепло и даже как-то уютно. Пахло свежевымытыми полами, а в окне билась, громко жужжа, ожившая муха.
И ни одного человека.
Евгения Сергеевна решила пойти в город на разведку, как она сказала себе. Андрея оставила на вокзале, предупредив, чтобы он никуда не уходил. Она надеялась скоро вернуться. Чемодан и большую корзину, вывезенную из Ленинграда, она связала вместе, а поменьше, ту, что дала Варвара Степановна, велела держать Андрею в руках.
Очень тихо в зале ожидания. Так тихо, что страшно делается. И муха успокоилась, затихла. Устала, наверное, бессмысленно биться. А может, подумал Андрей, сломала крылья. Он подошел к окну, протянул руку, и муха снова ожила, однако ей никак не удавалось оторваться от стекла, она словно прилипла к нему. Андрей пальцем сбросил ее на пол, она упала кверху лапками и затихла.
Над дверью висят большие часы. Они ходят неслышно, но если закрыть глаза и затаить дыхание, часы начинают стучать громко и стук их отдается в голове, как будто включаются какие-то молоточки и стучат уже сами по себе, немножко отставая от часов. От круглой гофрированной печки, точно такой же, какая была на проспекте Газа, растекается приятное, сонное тепло.
Андрей достал из корзины шаньгу, съел и запил водой из бачка. Незаметно он задремал. Очнулся оттого, что ноги обдало холодом. В зал ожидания вошел мужчина в красной фуражке.
— Ты кого ждешь, — спросил он вполне дружелюбно, — или собрался ехать?
— Мы приехали с мамой.
— Издалека?
— Вообще-то сперва из Ленинграда, а сейчас из Серова.
— Эвакуированные?
— Да. А.
— Ладно, раз так. После разберемся. А сейчас пойдем-ка со мной, — сказал мужчина.
— Мама не велела мне никуда отсюда уходить-воспротивился Андрей.
— Да ты не бойся, паря. Я дежурный. Побудешь пока у меня в дежурке, а то здесь шпана шныряет.
— А как мама узнает, что я у вас?
— Узнает, — улыбнулся дежурный. — Пошли, пошли. — Он взял чемодан и большую корзину.
Они обогнули здание вокзала и вошли в просторную светлую комнату. Здесь, как показалось Андрею, было еще теплее. В печке весело трещали сухие дрова.
— Раздевайся, а то сопреешь, — сказал дежурный.
На столе стояло несколько телефонов. Один из них зазвонил, дежурный снял трубку, и Андрей удивленно подумал, как это он угадал, какой именно телефон звонил. Дежурный поговорил и положил трубку на место.
— Располагайся, паря, на диване. — Диван был точно такой же, какие стояли в зале ожидания.
— Это что за буквы? — спросил Андрей.
— Народный комиссариат путей сообщения, — пояснил дежурный с гордостью, — Сокращенно и получается НКПС. Можешь вздремнуть, пока мать вернется. Тебя как зовут-то?
— Андрей.
— А меня Алексей Григорьевич. Мать в город пошла?
— Да, квартиру искать.
— Понятно. Ну ложись, отдохни.
— Не хочется спать, — слукавил Андрей. — Я так посижу.
— Ну посиди. А я делами займусь. — Он раскрыл амбарную книгу и стал что-то записывать в нее.
Андрей сидел тихо, с любопытством оглядывая помещение. Трещали дрова, мерно жужжал, но не так, как муха, какой-то аппарат в углу, на котором вспыхивали огоньки; дежурный, склонившись над столом, все писал и писал. Незаметно Андрей задремал и свалился боком на скамью. А когда он проснулся, мать сидела у стола, и они с дежурным пили чай.
— Где ты так долго была? — Андрей сел и протер глаза.
— Потом расскажу. Спи, поздно уже. Ты есть хочешь?
Есть он хотел, однако еще больше хотел все-таки спать. Он и не проснулся бы, если бы не затекла рука. Мужественно отказавшись от еды, он снова лег, свернувшись калачиком.
Евгения Сергеевна напрасно почти целый день ходила по городу в поисках жилья. В какой бы дом она ни постучалась, всюду был один ответ: самим тесно. В конце концов она решилась воспользоваться письмом Дмитрия Ивановича, которое было адресовано какому-то Уварову. Правда, Дмитрий Иванович предупреждал об осторожности, ведь Уваров — ссыльный, однако другого выхода не было. Увы, его не оказалось дома. Так ни с чем она и вернулась на вокзал…
— Тяжелый у нас народ, что тут скажешь, — вздохнул Алексей Григорьевич, выслушав рассказ Евгении Сергеевны. Об Уварове она промолчала. — Пока присмотрятся, привыкнут. Да и боятся пускать без направления.
— А что за направление? У меня спрашивали.
— В исполкоме надо получить. Теперь большие строгости. Раньше-то, до войны, тоже разрешение требовалось, а сейчас — война…
— У вас что, режимный город?
— Считайте, что так.
— Значит, придется ехать в Свердловск, — с грустью проговорила Евгения Сергеевна. Ей понравился городок, и казалось, что в Койве они с Андреем могли бы пережить войну. И не хотелось, ой как не хотелось пускаться снова в дорогу, в неизвестность.
— Не надо вам никуда ехать, — сказал Алексей Григорьевич. — Устроим. У меня и станете жить, мы вдвоем с сестрой остались, места хватит.
— А как же направление? — усомнилась Евгения Сергеевна.
— И это устроится. Все ж таки мы всю жизнь здесь живем.
— А сестра согласится?
— Согласится. С виду-то она, правда, строгая, неласковая, а на самом деле душевная.
— Простите, но ведь у нее и у вас семья, наверное…
— Нету, — сказал Алексей Григорьевич. — Вдвоем мы. Ну, вы устраивайтесь, помучайтесь одну ночку вместе с сыном, а я пойду взгляну, что в зале делается. Едет все народ, едет, а куда и зачем, если спросить… — Он надел полушубок, красную фуражку и вышел из дежурки, впустив в комнату холод и клубы пара.
Евгения Сергеевна потеснила Андрея к стенке и кое-как устроилась рядом с ним, накрывшись своим пальто, хотя и было жарко. Она не умела засыпать, не накрывшись.
Алексей Григорьевич вернулся через полчаса, тихо спросил:
— Спите?
Евгения Сергеевна не ответила, сделала вид, что спит. Он зажег на столе керосиновую лампу и погасил электричество.
А рано утром разбудил их и, смущаясь, попросил побыть в зале ожидания, пока сдаст дежурство.
В отличие от вчерашнего, в зале было грязно, повсюду валялись окурки, пол был заплеван. Печка остыла, помещение за ночь выстудилось, и на внутренней стороне двери поблескивал иней. Пришла уборщица, покосилась на них и объявила, что зал закрывается и откроется только завтра, а сегодня, сказала она, поезда нет.
— Мы скоро уйдем, — успокоила уборщицу Евгения Сергеевна.
— Знамо, что уйдете, раз не положено. А ждете-то чего? С вещами, гляжу, а поезд вчера прибыл…
— Алексея Григорьевича ждем, когда он сдаст дежурство.
— Вон оно как! — Уборщица уважительно покачала головой. — Ежели Алексея Григорьевича ждете, так сидите, вы мне не мешаете. Знакомые его?
— Знакомые.
— А нездешние, однако.
— Нездешние.
— Я и вижу. У нас зал-то ожидания через день открытый для пассажиров, когда поезд прибывает, — рассказывала уборщица, внимательно приглядываясь к Евгении Сергеевне. — Чего зря дрова на топку переводить. Да и некому тут быть-то. Алексей Григорьевич сейчас освободится, скоро уже. Сменщик пришел, я видела. Они через день и меняются. Когда поезд, тогда уж сам Алексей Григорьевич дежурит, он-то давно на железной дороге. Господи, что я все говорю вам, вы и сами знаете…
Евгения Сергеевна улыбнулась и кивнула неопределенно. Она догадалась, к чему клонит уборщица, что именно ей хочется выяснить. Но дальнейшим расспросам помешал Алексей Григорьевич. Он вошел в полушубке, в пимах, в мохнатой шапке.
— А, и Петровна здесь. Добрый день, Петровна.
— Добрый, добрый. Вот с вашей знакомой беседуем.
— Протопила бы ты, Петровна.
— Нечего! — Уборщица махнула рукой. — Все равно выхолонет. Завтра пораньше приду и протоплю. А я гляжу, сидят люди. Чего, думаю, сидят, ежели поезда сегодня нет?..
— Будь здорова, Петровна.
Только на улице, когда шли гуськом по тропе, пробитой в глубоком снегу, Евгения Сергеевна заметила, что Алексей Григорьевич прихрамывает. А идти пришлось порядочно. Сначала по тропе, потом по тихой заснеженной улочке. Наконец свернули к дому, стоявшему чуть на отшибе, с резными раскрашенными наличниками. На дворе их встретила хозяйка. На вид было ей около пятидесяти, как и самому Алексею Григорьевичу. Она вышла во двор за дровами.
— Постояльцев вот привел, — сказал Алексей Григорьевич. — Ленинградцы.
— А мне что? Привел и привел.
— Здравствуйте, — поздоровалась Евгения Сергеевна.
Хоть и предупреждал Алексей Григорьевич, что сестра его с виду строгая, а все равно неприветливость ее Обескураживала. — Вы извините…
— А чего извиняться? Жить все хотят, и всем надо жить. Вы не виноватые, что война. Проходите в дом, я только дров наберу.
— Андрей, помоги, — велела Евгения Сергеевна.
— Сама как-нибудь, напомогается еще, — проворчала хозяйка.
Алексей Григорьевич сопроводил их в дом и, не раздеваясь, тотчас вышел, сказав, что за водой. И правда, было видно в окно, как он пошел с санками со двора. На санках был прилажен бачок, такой же, какой стоял в зале ожидания. Вернулась хозяйка. Ссыпала у плиты дрова, сняла телогрейку и, присев на корточки, стала растапливать плиту. Она молчала, не проявляя никакого любопытства, словно и не замечала гостей. Это ее молчание и безразличие угнетали Евгению Сергеевну, и она пожалела, что согласилась на предложение Алексея Григорьевича. Ну, правда, и деваться было им некуда, тем более даже на вокзале нельзя было переждать до завтрашнего дня.
Хозяйка управилась с плитой и стала накрывать на стол. Поставила холодную картошку в «мундирах», соленые грибы, сало.
— Хлеба вот нету, извиняйте уж, — сказала она.
— У нас есть, — обрадовалась Евгения Сергеевна.
На дворе заскрипел снег, тяжело пропели половицы
в сенях.
— И Алексей вертается, — вздохнула отчего-то хозяйка. — Вот хлопотун, минутки не посидит.
— Обзнакомились? — спросил он, входя в дом. И улыбнулся. — Придется самому. Главный тут человек, Валентина, Андрей, так что гляди. А это, стало быть, мать его, Евгения Сергеевна.
— Милости просим, хорошим людям мы завсегда рады, — почти пропела хозяйка.
— А ее зовут Валентина Ивановна, — сказал Алексей Григорьевич.
Евгения Сергеевна посмотрела на него удивленно. Он кивнул, давая понять, что так и есть, но объяснять ничего не стал.
После завтрака, который прошел в полном молчании, Валентина Ивановна показала комнату, и комната оказалась просто замечательной на взгляд Евгении Сергеевны. Да на такое жилье она и рассчитывать не смела. Идеально чистая, с вышитыми «ришелье» занавесками на двух окошках, комната действительно была уютная, располагающая к покою.
— Сколько же мы должны платить? — поинтересовалась Евгения Сергеевна. Денег у нее было всего ничего.
Алексей Григорьевич поморщился. Валентина Ивановна посмотрела хмуро и тихо сказала:
— А вот сына моего, Василия, верни — упокой, Господи, раба твоего, — это и будет твоя плата.
— Простите, — пробормотала Евгения Сергеевна. И вскользь так отметила, что сын хозяйки— тезка ее мужа.
— А чё прощать? На то война. На войне всегда мужиков убивают. Не один мой там остался. Твой-то тоже небось на войне? — Валентина Ивановна повернулась и вышла из комнаты.
— Едрит твою корень! — сказал в сердцах, взмахнув рукой, Алексей Григорьевич, — Забыл, чтоб про деньги не говорили. Ну да теперь уж все равно. Погиб у нее сын, в сентябре еще похоронка пришла. А что Ивановна она, так сводные мы. Ладно, — вздохнул он, — обойдется. Устраивайтесь.
* * *
«Город Тавда расположен на 58-м градусе северной широты. Такое сравнительно северное положение Тавды, находящейся в глубине материка, определило континентальность климата этого района. Среднегодовая температура здесь равна минус одному градусу; Лето короткое, но теплое. Средняя температура июля 18 градусов. В течение лета много безоблачных дней. Осень, как и везде в средней Сибири, короткая, морозы начинаются рано. Зима длинная, без оттепелей. Средняя январская температура равна минус 18,3 градуса. Снежный покрои устанавливается к началу ноября и сходит лишь в конце апреля. Почва и водоемы сильно промерзают. Толщина льда на реках и озерах достигает в среднем 0,7 метра, а в отдельные годы— 1,2 метра…»[2]
Не знаю, каким образом зимой с сорок второго на сорок третий мы уехали из деревни и оказались в Тавде, то есть именно там, где находился в лагере отец. Могу только догадываться, что, значит, у них с матерью была все-таки налажена какая-то связь. Теперь время от времени я вдруг собираюсь и еду в Тавду. (Когда бывает особенно тяжко, невыносимо жить, я зову жену переехать в Тавду насовсем, и, кажется, жена знает о Тавде не меньше, чем знаю я, хотя она-то там никогда не бывала.) Что-то тянет меня туда, какая-то поистине неведомая, мистическая сила. Ибо ничто ведь не роднит меня с этим городом, а место заключения отца вроде бы и не повод для ностальгии…
В одну из поездок в Тавду я и привез оттуда книжку, отрывок из которой привел. Любопытная, должен сказать, книжка. Из нее можно почерпнуть массу сведений, если сведения эти кому-нибудь нужны. Например, можно узнать, что по берегам «Тавды и ее притоков жили манси, известные в дореволюционной литературе как вогулы, а в более ранних источниках — югры», что «среди переселенцев много было белорусов из бывших Могилевской и Витебской губерний. Они основали ряд деревень в затавдинской части района, в том числе Герасимовку…»
В этом месте задержимся, прервем цитату. Вспомним, что именно в Герасимовке разыгралась одна из трагедий новейшей нашей истории…
«Герасимовка — родина героя пионера Павлика Морозова, павшего от рук кулаков во время коллективизации. В деревне организован колхоз, носящий его имя. Создан музей. Перед фасадом школы возвышается памятник герою…»
К этому нужно добавить, что в Тавде есть улица Павлика Морозова, а по городу еще не так давно бегали (возможно, и сейчас бегают) автобусы с красочной надписью: «Пионер Павлик Морозов».
Бывал я и в Герасимовке, видел памятник, у которого лежали живые цветы. Здесь, у этого памятника, ребят принимают в пионеры, и они дают торжественную клятву…
А я впервые здесь задумался о том, что, пожалуй, и не случайно трагедия эта свершилась вблизи города Тавды, потому что вся атмосфера этого края была (отчасти остается и теперь) как бы напитана арестантским духом, духом ГУЛАГа. Сколь бы красиво, сколь бы влюбленно автор книжки ни описывал Тавду и ее окрестности, известность городу принесло дело Павлика Морозова и лагеря, которые в действительности и составляли окрестный пейзаж. Суровый — это правда — климат очень даже удачно подходил для сселения сюда в начале тридцатых «раскулаченных)» (в Тавде их называли спецпереселенцами, у них был свой поселок, выгодно, кстати, отличавшийся своими добротными домами и рациональным хозяйствованием от так называемых «рабочих поселков» старого города), а позднее— для содержания политзаключенных. Да и почти не тронутая тайга, богатая столь необходимой стране древесиной, также удачно подходила для устройства лагерей с их дармовой рабсилой.
Увы, в книжке ни слова об этом.
В книжке живописуются, наравне с трудовыми буднями города, его действительно живописные окрестности. Упоминается и Белый Яр — место поистине сказочное, однако спросите любого местного жителя, что это за место такое, и вам ответят, не задумываясь, что там — лагерь.
Политзаключенных мы, разумеется, почти не видели— они все-таки в основном пребывали за высокими заборами. Зато политических ссыльных в городе было много, и если на улице встречался прилично одетый человек — всем было ясно, что это ссыльный. Даже некоторые руководящие должности районного масштаба занимали политические ссыльные. Возможно, начальство из местного управления лагерей было настроено либерально. Во всяком случае, наша семья столкнулась вплотную с этой либеральностью (об этом ниже), а мой отец, как я теперь знаю, работал, будучи подконвойным, техноруком — по-нынешнему главным инженером — огромной лесобиржи. Ссыльным во время войны был даже главный врач районной больницы. В Тавде была отличная футбольная команда, состоящая из зеков, и был прекрасный драматический театр (спектакли шли как раз в том здании, где проходил процесс над «убийцами» Павлика Морозова), в труппе которого состояли одни «враги народа», в том числе и знаменитые артисты. Я малевал для этого уникального театра афиши и знаю это наверняка. Спектакли шли все больше героико-патриотические, и особенно популярен был Константин Симонов. Вот интересно: знал ли он, где и кто играл в его пьесах?..
А еще в войну нагнали тьму-тьмущую узбеков — так называемая трудармия. Они бродили, точно тени, по городу в своих ватных халатах, никто их не обмундировывал, и каждое утро с улиц убирали трупы теплолюбивых южан.
В книжке и об этом ни слова. Надо думать, что это не наша история. А многие узбекские семьи и до сей поры, наверное, не знают, где лежат останки их отцов и дедов.
«Тавда — город леса…»
Это верно, хотя тайгу и повырубили изрядно, так что некогда знаменитый лесокомбинат, чуть ли не самый крупный в стране, несколько лет назад оказался в ведении местной, то есть областной, промышленности. Союзному министерству он стал не нужен.
Но Тавда — это и огромная братская могила политзаключенных, трудармейцев, спецпереселенцев. Братская могила человеческих судеб, в том числе и судьбы Павлика Морозова, ибо что может быть трагичней судьбы сына, предавшего отца?!
Но почему же, почему меня неисповедимо, безудержно тянет опять и опять в Тавду? Чего я не видел там?.. И знаю, ведь наперед знаю, что, когда выйдет эта книга— если, конечно, выйдет, я снова отправлюсь в Тавду и отвезу ее туда, подарю еще живым сверстникам, с кем учился немного в школе, бойкотируя немецкий язык, с кем сколачивал снарядные ящики на лесокомбинате, с кем воровал в чужих огородах раннюю картошку…
А вообще-то мне повезло: мне удалось в Тавде найти людей, знавших отца. Тех самых людей, которые, в бытность его зеком, то есть «врагом народа», были его начальниками и охранниками и которых он обязан был называть «гражданин начальник»…
XXIV
ТАКИМ вот неожиданным образом уладилось с жильем, а это, понимала Евгения Сергеевна, самое важное сейчас. О работе она особенно не беспокоилась, хотя и сознавала, что вряд ли повезет устроиться по специальности.
Но прежде надо было прописаться.
В милиции тщательно проверили ее документы и задали вопрос, который она должна была бы предвидеть:
— Как вы оказались в Койве?
— Приехала… — растерялась Евгения Сергеевна.
— А где проживали до этого?
«Ах, вот в чем дело», — подумала она и объяснила, что по направлению эвакопункта несколько месяцев жила в деревне, работала в колхозе счетоводом.
— А справка из колхоза?
Справки у нее не было, как не было и записи в «Трудовой книжке», и она сейчас только поняла, какую допустила ошибку, не взяв справку. Действительно, кто она такая, откуда взялась в этом городе и где «болталась» все это время после эвакуации из Ленинграда?.. Так, видимо, рассуждает работник паспортного стола, и он, безусловно, прав.
— Обождите в дежурной части.
И тогда пришел испуг. Дело принимало скверный оборот, могут возникнуть большие сложности, и Евгения Сергеевна попеняла себе за легкомыслие. Начнут расспрашивать, придется рассказать правду — куда же денешься, а рассказывать вовсе не хотелось, тем более о муже. Обязательно спросят, понимала Евгения Сергеевна, почему они приехали именно в Койву: разве здесь у нее есть родственники или знакомые?.. Да, это было неизбежно, не зря велели обождать в дежурной части. Здесь она как бы под охраной. А что, если уйти, вдруг подумала она. Вот просто взять и уйти. Никто не приказывал ее охранять… А потом уехать. Сегодня же и уехать. Куда глаза глядят. Лишь бы подальше. Сначала в Свердловск, а оттуда еще куда-нибудь. Подумав об этом, Евгения Сергеевна покосилась на дежурного, который, кажется, не обращал на нее внимания, и усмехнулась своей наивности. Разыскать их в Койве не составит для милиции никакого труда. Найдут мгновенно. Да и документы остались в паспортном столе, а без них далеко не уедешь. Задержат при первой же проверке. Но хоть бы и не задержали, все равно без документов жить невозможно…
Она просидела в дежурке около часа. Наконец появился военный с двумя кубиками в петлицах и спросил, кто здесь гражданка Воронцова.
— Это я, — сказала она и встала. Увидеть военного с голубыми петлицами она никак не ожидала. Она хорошо помнила, что у тех, кто арестовывал мужа, тоже были голубые петлицы.
Военный окинул ее насмешливым взглядом и сказал, чтобы она следовала за ним. Он так и сказал: «Следуйте за мной», и эти слова могли означать только одно — арест.
— Куда?.. — тихо спросила она. Голос ее дрожал, выдавая страх, и военный усмехнулся.
— За мной, — повторил он.
Они вышли на улицу. В двух кварталах от милиции свернули к двухэтажному дому с вывеской: «Койвинский районный комитет ВЛКСМ». Увидав эту вывеску, Евгения Сергеевна и вовсе растерялась. Она ожидала чего угодно, только не этого. Но, странное дело, оказавшись вместо тюрьмы у райкома комсомола, она ничуть
не успокоилась, а страх ее сделался еще большим…
* * *
В северном городе П., в самом центре его, в шестидесятые годы стояла будка сапожника. Хозяин ее был иранец по национальности. Звали его Ахмет. Впрочем, я не уверен, что это его настоящее имя. В прошлом — контрабандист, отбывший десятилетний срок, он после освобождения не уехал домой в Иран, а остался в П. Ему понравилось у нас. Надо сказать, что работал он, не в пример нашим мастерам, честно, добросовестно и пользовался уважением. Ну, понятно, что он вызывал интерес, любопытство, был вроде достопримечательности, приезжие приходили просто взглянуть на него, но и как сапожник Ахмет был вне конкуренции. Правда, делал он только мелкий ремонт, «с ноги», а еще чистил обувь, торговал гуталином, шнурками, стельками и прочими обувными принадлежностями. И любой товар стоил у него полтинник. То есть полтинник шнурки, но и полтинник сапожная щетка. Как-то я спросил его, как же он сводит концы с концами, и он охотно объяснил, что концы у него вполне сходятся, потому что щетки покупают редко, зато гуталин и шнурки — часто.
Будка у Ахмета состояла из двух помещений. В заднем он работал, а переднее было предназначено для ожидавших очереди. И была здесь всегда удивительная чистота, а на журнальном столике — свежие газеты. Жил он в своем доме, который и построил своими руками. И было у Ахмета две жены. Официально, разумеется, одна — после отсидки он чтил наши законы, — но весь город, в том числе и местное руководство, прекрасно знали, что фактически жен у него две. Проблему эту, как совместить традиции и закон, он решил элементарно: взял в дом младшую сестру своей старшей жены. Самое анекдотичное, что Ахмет, кроме работы в качестве сапожника и чистильщика, состоял при ка-кой-то конторе ночным сторожем. Между тем у него было четверо детей. Трое — от старшей жены и один— от младшей. Рожать младшая уезжала к родителям, так что никаких законных претензий предъявить Ахмету никто не мог. Или не хотел. А записан был ребенок на старшую жену.
Так-вот, уважая власть и чтя законы, по-настоящему Ахмет боялся… комсомола.
Он рассказывал мне, что, когда приехал на родину и гостил у брата, к нему пожаловал чуть ли не премьер-министр, узнав, что он, Ахмет, дружит с самим комсомольским секретарем.
А случилась в общем-то смешная история.
Кто-то в шутку сказал Ахмету, что его молодая жена исчезает из дому, когда он ночью сторожит контору. Ахмет решил проверить, явился среди ночи домой. Обе жены мирно спали, и тогда Ахмет поклялся отомстить за клевету и оскорбление. Он подстерег парня, который неосторожно пошутил, и кинулся на него с ножом. Не поранил, не ударил вообще — просто попугал. А тут как раз объявились дружинники, и его забрали. Драки никакой не было, парень претензий не имел, признал, что сам же и виноват. Ахмета отпустили, однако наложили штраф в десять рублей. А он считал, что это несправедливо, и не захотел платить. Добиваясь отмены штрафа, он побывал и в милиции, и в исполкоме, и в райкоме партии (изучил-таки нашу структуру власти), но все впустую. И вот тогда он обратился в райком комсомола. Не знаю, каким образом удалось секретарю это сделать, но штраф отменили, что и доказывало в глазах Ахмета всемогущество и высшую власть комсомола.
Я спрашивал его, не собирается ли он вернуться на родину.
— Нет, — решительно сказал он. — Здесь хорошие люди, жить можно, а что я буду делать там? Брат бедный, семья большая. Нет. Здесь меня сам секретарь комсомольский знает, мы с ним друзья, а шах меня совсем-совсем не знает…
* * *
Они вошли в дом и поднялись на второй этаж. Оставив Евгению Сергеевну в коридоре, военный скрылся за одной из дверей. Минут пять спустя он выглянул и поманил ее пальцем.
В просторном кабинете за массивным письменным столом сидел тоже военный с двумя шпалами в голубых петлицах. Над его головой в простенке висел портрет Дзержинского. Военный поднял голову, удивленно, как показалось Евгении Сергеевне, взглянул на нее, нахмурился и сказал:
— Прошу садиться. — И показал на стул. — Рассказывайте.
— Я не знаю, что рассказывать.
— Кто вы, откуда, как и зачем попали в Койву. В общем, все по порядку и лучше правду.
— Простите, — осмелилась Евгения Сергеевна, — а где я нахожусь?
Хозяин кабинета улыбнулся:
— Я старший уполномоченный НКВД. Моя фамилия— Фатеев.
— А я решила, что это райком комсомола.
— Райком на первом этаже. Слушаю вас.
— В паспорте и в «Трудовой книжке» все записано.
— Не все, не все. Например, когда вы выехали из Ленинграда?
— Второго июля.
— Сорок первого года, — уточнил уполномоченный. — А сейчас на дворе — год сорок второй. Возникает вопрос: где вы находились столько времени? Ни в паспорте, ни в «Трудовой книжке» нет никаких записей на этот счет…
— Но вы же знаете, что в деревне не прописывают. Я уже все объяснила в милиции.
— Милиция — это одно, а мы — другое. Почему не взяли справку из колхоза?
— Не догадалась, — ответила Евгения Сергеевна.
— Возможно, — кивнул уполномоченный. — А на основании чего мы должны вам верить? Кстати, как называется колхоз?
— «Большевик».
— Разумно. Колхозов с таким названием… Кто там председатель?
— Бурмаков Яков Филиппович.
— А деревня как называется?
— Серово.
Фатеев настороженно посмотрел на Евгению Сергеевну, и она догадалась, что он не верит ей. Ну да, они же никому не верят. Служба у них такая.
— Такой деревни в районе нет, — сказал Фатеев.
— Господи, — вздохнула Евгения Сергеевна. — Это другой район, Радловский!
— Соседи наши?.. — Фатеев чуть заметно кивнул второму военному, который сидел у двери. Тот тоже кивнул в ответ и вышел. — В паспорте у вас есть отметка, — продолжал Фатеев, — что до октября тридцать седьмого вы проживали в Ленинграде по одному адресу, а с октября — по другому. Вы можете не отвечать на мой вопрос, но лучше, если объясните, чем был вызван переезд.
Вот оно, подумала Евгения Сергеевна. Вот оно, начинается. Она подняла глаза, Фатеев смотрел на нее, и, кажется, смотрел благожелательно…
— Вы прекрасно знаете, чем был вызван переезд, — сказала она с вызовом.
— Разумеется, знаем. И поэтому лучше ничего не скрывать.
— Я и не скрываю. Вы просто раньше не спрашивали.
— О чем? — быстро спросил Фатеев.
— О муже. — Евгения Сергеевна пожала плечами, решив, что теперь уж все равно.
— Он жив?
— Не знаю. Думаю, что нет.
— Поймите меня правильно, Евгения Сергеевна. Мы обязаны проверить все, что вы рассказываете. И я очень надеюсь, что рассказали вы правду. Почему вы уехали из деревни и почему именно сюда?.. Подумайте хорошенько, прежде чем отвечать.
В последних словах Фатеева Евгении Сергеевне послышался какой-то намек. Впрочем, это могло и показаться.
— Ушла из колхоза по личным причинам, — ответила она, — А сюда приехала совершенно случайно. Ближайший поезд шел на Койву, а нам с сыном ведь безразлично было, куда ехать. Нас нигде не ждут.
— В Свердловск, например. Все-таки большой город…
— И миллион приезжих. А потом… Я же говорю, что ближайший поезд шел в Койву. Мне не хотелось сидеть на вокзале в Радлове.
— Были причины?
— Были, — вздохнула Евгения Сергеевна, почувствовав, что ее окончательно загоняют в угол вроде бы невинными вопросами.
— Какие?
— Если коротко, не сошлись характерами с председателем колхоза. Я вынуждена была уехать.
— Это не объяснение, Евгения Сергеевна. Председатель колхоза — не муж, чтобы бросать хорошее место из-за несходства характеров. Тут причина серьезнее должна быть. Или не хотите говорить правду? Напрасно. Мне необходимо знать все. — И опять ей послышался то ли намек в его словах, то ли какая-то недоговоренность.
Она понимала, что и м ничего не стоит выяснить абсолютно все, но поверят ли они, что произошло на самом деле, если выяснят сами? Раз скрывала правду, следовательно, в чем-то виновата… Не лучше ли действительно рассказать самой?..
Евгения Сергеевна все же с сомнением посмотрела на Фатеева. Он улыбался ей поощрительно, почти дружески, в какой-то момент даже показалось, что он, чуть прикрыв глаза, покивал едва заметно, как будто давал понять, что его не следует остерегаться, что ему нужно и можно верить.
И она решилась.
Выслушав внимательно ее рассказ (естественно, она умолчала о том, что отдала Якову Филипповичу часы и перстень, так же как и том, что знакома с Дмитрием Ивановичем…), Фатеев встал, прошелся от стола к двери, постоял там, прислушиваясь к чему-то, и вернулся обратно. Бурки его при ходьбе громко скрипели, и Евгения Сергеевна невольно отметила, что точно такие же бурки были у мужа.
— Это вся правда? — спросил он. — Поймите, я хочу вам помочь, но для этого я должен быть абсолютно уверен, что вы ничего не скрыли от меня. Учтите, на моем месте могут оказаться другие.
— Я догадалась, что вы хотите мне помочь, — сказала она, убежденная, что так оно и было, хотя за минуту до этого и мысли не допускала, что уполномоченный хочет ей помочь. Просто как-то сразу поверила в это.
— Хорошо, Евгения Сергеевна, будем считать, что мы откровенно побеседовали. Идите домой, мы дадим знать, когда вы понадобитесь.
— А как мне быть с пропиской и работой?
— Все будет в порядке, не волнуйтесь. Документы пока останутся у нас. Вы у знакомых остановились?
Вот что их интересует на самом деле, поняла она. Их интересует, нет ли у меня здесь знакомых. И с прежним страхом подумала, как бы они не докопались, что она знает Дмитрия Ивановича и что он передал письмо для Уварова. И еще подумала, что нет худа без добра: если бы она застала Уварова дома, если бы повидалась с ним, кто знает, чем бы теперь все кончилось.
— Вы хотите еще что-то сказать? — спросил Фатеев.
— Нет, ничего. А остановилась я не у знакомых, какие же у меня могут быть знакомые здесь?
— Мало ли.
— Совершенно случайно получилось с жильем. Дежурный на станции предложил остановиться у него.
— Это кто же у нас такой отзывчивый?
— Его зовут Алексей Григорьевич.
— Вам повезло, — удовлетворенно сказал Фатеев. — Это действительно порядочный человек.
В этот момент открылась дверь, в кабинет вошел военный, который привел сюда Евгению Сергеевну.
— Вы пока свободны, гражданка Воронцова, — сухим, официальным тоном сказал Фатеев.
XXV
ПОСЛЕДУЮЩИЕ три дня, пока Евгения Сергеевна ждала вызова к уполномоченному, показались ей вечностью. (Раньше, встречая такую фразу в книгах, она морщилась, а теперь поняла, что именно так и бывает, когда ждешь чего-то важного.) Она убедила себя, что Фатеев знает что-то о Васе, и потому нетерпение ее и тревога были заметны со стороны. Алексей Григорьевич, которому она не могла не рассказать о случившемся, успокаивал ее, но сам тоже тревожился: без направления из исполкома они не имели права пускать квартирантов. А Валентина Ивановна помалкивала, ни единым словом, ни единым жестом не выдала своего отношения, точно ее все это не касалось, хотя именно она, как выяснилось, была хозяйкой дома и, значит, спрос за нарушение порядка прежде всего с нее.
Наутро третьего дня этого невыносимого, мучительного ожидания, проходя мимо комнаты Валентины Ивановны, Евгения Сергеевна услышала какое-то странное бормотание. Она невольно задержалась и прислушалась…
— «…очисти грехи наша; Владыко, прости беззакония наша. Святый, посети и исцели немощи наша, имени Твоего ради…», — разобрала Евгения Сергеевна и, сообразив, что хозяйка молится, на цыпочках прошла к себе, никак не связав молитву Валентины Ивановны со своими делами.
У ее нетерпения и беспокойства была еще причина — не только невесть откуда взявшаяся уверенность, что уполномоченный знает что-то о муже: она не сомневалась, что они все тщательно проверят, для них это не составляет труда, и кто угадает, чем может закончиться эта проверка для нее. Ведь проверять будут сотрудники, которые работают в Радлове, а у Якова Филипповича в районе все свои, так что, почуяв неладное, он возьмет и заявит, что, боясь ответственности за нарушения, она сбежала. Мучаясь от незнания, Евгения Сергеевна выпустила из виду, что Яков Филиппович сказать этого не может, потому что многие видели, как ее провожала жена Якова Филипповича. К тому же он не менее, а более ее заинтересован в том, чтобы вся правда не всплыла наружу. Ее-то он мог запугать, наверное, мог и в тюрьму посадить, однако уполномоченные НКВД на местах никому не подчинялись, кроме своего начальства, а местные власти сами боялись их как огня.
К обеду третьего дня пришла посыльная и передала, что Евгении Сергеевне приказано немедленно явиться к товарищу Фатееву. И вот теперь только Валентина Ивановна подала голос, сказав:
— Христос тя спаси. — И, вздохнув, перекрестила
Евгению Сергеевну.
Фатеев был один в кабинете. Он поднялся из-за стола и вышел навстречу.
— Прошу, прошу, — пригласил он. — Могу вас обрадовать: ваш рассказ полностью подтвердился.
— Теперь меня пропишут? — спросила она, поднимая глаза.
— Я же вам в прошлый раз сказал, что все будет хорошо. Но я немного обижен на вас, Евгения Сергеевна.
— Чем же это я могла вас обидеть? — удивилась она.
— Вы были не до конца искренни.
— Это какое-то недоразумение, уверяю вас. Я сказала правду.
— Я сейчас имею в виду искренность. Ладно, оставим это. В конце концов, вы могли ничего не знать… — Фатеев, прищурившись, посмотрел на Евгению Сергеевну, и она тотчас поняла, что он имеет в виду Дмитрия Ивановича, знакомство с ним. Ясно же, что, живя в одной деревне, они обязательно были знакомы. — Да, — сказал Фатеев с явным, откровенным нажимом, — вы этого не знали.
— Не понимаю, о чем вы?..
— Не имеет значения. Я ведь тоже кое-что скрыл от вас.
— Я догадалась, — кивнула Евгения Сергеевна.
— Вот как? И о чем вы догадались?
— Да нет, мне, должно быть, показалось… Бывает, вобьешь себе что-то в голову…
— Похоже, на этот раз вам не показалось, — сказал Фатеев. — Я действительно немного знал вашего мужа.
— Но сразу побоялись признаться, не доверяли мне?
— Отчасти.
— Где он? Что с ним?
Фатеев развел руками.
— Вы знали его до ареста или после?
— После.
— Тогда должны…
— Нет. Вы не получали никаких официальных сообщений?
— Вообще ничего. Как увели, так и все.
— Но хоть какое-то известие было?.. — спросил Фатеев. — Записка, например…
— Записка?.. — смешалась Евгения Сергеевна. Он не может знать про записку, лихорадочно думала она. Не может. Значит, пытается поймать ее на слове. Господи, до чего же они хитрые, до чего же коварные…
— Забудем об этом, — сказал Фатеев. — И лучше попробуем выяснить судьбу вашего мужа, Василия Павловича, верно?
— Да.
— Тесен, тесен мир, Евгения Сергеевна. Я вам ничего не обещаю, но будем стараться. А к вам у меня просьба, личная: никто, ни один человек не должен знать о том, что я знал вашего мужа.
— Хорошо. Даю вам слово.
— Ну, это уже лучше. — Фатеев улыбнулся. — Теперь поговорим о вашей работе и вашем житье-бытье. Вы по профессии бухгалтер? Это как раз то, что нужно. — Он снял трубку с одного из телефонных аппаратов и попросил (скорее, приказал) соединить его с Алферовым, — Здравствуй, Иван Николаевич. Фатеев по твою душу… Нет, я не Вельзевул, — рассмеялся он. — Я насчет той женщины, помнишь?.. Бухгалтер, да. Вот и прекрасно. Она сейчас у меня… Договорились.
Евгения Сергеевна усмехнулась, вспомнив свои опасения. Похоже, Фатеев с самого начала верил ей. Но почему же затеял все-таки проверку и не признался сразу, что знал мужа?.. Ведь успел даже договориться о работе для нее… И вдруг в голову явилась мысль, что Фатеев затеял проверку для своего помощника, потому что не доверяет именно ему… Значит, он не случайно спросил о записке?..
По правде говоря, ей все больше и больше нравился этот уполномоченный, однако расслабляться нельзя, надо держаться настороже. Догадки догадками, симпатии симпатиями, но кто их знает, этих людей с голубыми петлицами, что они на самом деле думают и чего добиваются…
— Евгения Сергеевна, — заговорил Фатеев, — мое предложение, наверное, покажется вам странным и неприемлемым. Все же вы подумайте как следует, прежде чем принимать окончательное решение.
— Вы говорите так, словно хотите предложить мне работать у вас.
— Не совсем. В Койве находится управление лагерей. Алферов, с которым я разговаривал сейчас по телефону, его начальник. Он согласен принять вас на работу бухгалтером. Не спешите отвечать «нет». Это работа, как и всякая другая. Собственно, с заключенными вам не придется общаться. Вы — вольнонаемная. Но зато у вас будет дополнительный паек. Алферов, поверьте мне, человек в высшей степени порядочный. И не надо думать, что все, кто работает у нас и там… — Фатеев замолчал и смешно, совсем как ребенок, наморщил лоб, подбирая нужное слово.
— Я так не думаю, — возразила Евгения Сергеевна. — Я понимаю, что порядочный человек на любом месте останется порядочным, но… Простите, как вас зовут?
— Это вы меня простите. — Он привстал. — Аркадий Владимирович.
— Я благодарна вам за заботу, Аркадий Владимирович, но все-таки отвечу «нет». Я верю вам. Не знаю почему, но верю…
— Прекрасно понимаю вас, — сказал Фатеев. — Но я лучше вас знаю реальное положение вещей и совершенно искренне хочу вам добра.
— Мне лично или вообще людям? — Она пронзительно смотрела на него.
— Хотелось бы добра всем, вообще, как вы сказали, но — увы! — это невозможна Так в жизни не бывает. Всегда находились мыслители и даже практические деятели, которые мечтали облагодетельствовать, сделать счастливым всё человечество. Что из этого вышло, вы знаете не хуже меня.
— Вы опасный человек. А у меня сын, и я бы не хотела, чтобы он остался круглым сиротой.
— Нельзя жить, не доверяя никому. Это уже земной, прижизненный ад. Хорошо. В данном случае я хочу помочь именно вам.
— Потому что знали моего мужа?
— И поэтому.
— Ну что ж… Я могу подумать?
— Разумеется, — кивнул Фатеев. — А пока оформляйте прописку, устраивайтесь, привыкайте к новому месту.
— А как вам сообщить о моем решении? — спросила Евгения Сергеевна.
— Ничего не надо мне сообщать. Если решитесь, идите прямо в управление. Алферов вас примет в любое время. Да, и оставьте мне установочные данные на мужа.
— Какие… данные?..
— Установочные, — усмехнулся Фатеев. — Год и место рождения, где он работал перед арестом…
— Поняла. А сказать, откуда вы его знаете, не хотите или не можете?
— Пока не могу, — ответил Фатеев. — Когда-нибудь, сейчас не время.
XXVI
ПРЕДЛОЖЕНИЕ Фатеева было и неожиданным, и более чем странным. Предложить такую работу жене «врага народа»… Для этого нужно иметь веские основания. И смелость нужна. Так что Евгении Сергеевне было о чем задуматься.
Допустим, рассуждала она, Фатеев ей верит и вообще он хороший, порядочный человек. Допустим. А этот Алферов?.. Скорее всего, они друзья, раз Фатеев настолько доверяет ему. Кому попало не стал бы он рекомендовать жену «врага народа». Это ясно. А вот интересно, сказал ли Фатеев, кто она, или, может, не сказал?.. Должен был бы сказать. Ведь придется заполнять анкету, писать автобиографию, так что скрыть правду просто невозможно. Да и предупредил бы он, если бы считал, что она не должна открывать правду. Обязательно бы предупредил…
Определенно он что-то недоговаривает, скрывает что-то от нее. Похоже, он хорошо знал мужа, но почему-то не хочет в этом признаваться. И записку от Васи, похоже, организовал и передал именно он. Значит, располагал такими возможностями. А не признается только потому, что все же боится, ее боится. Верит в невиновность мужа, а ее боится. Но чтобы верить, надо близко знать человека. Господи, неужели там есть действительно порядочные люди, способные верить другим, оболганным, растоптанным, и не просто верить — одного этого еще мало, — но и рисковать собой?.. А если Фатеев не искренен, если ему что-то от нее нужно?.. Но что, что ему может быть нужно от нее?.. Не рассчитывает же он выпытать у нее что-то такое, чего не сказал, в чем не признался муж?.. Глупости, глупости, глупости! Она же абсолютно ничего не знает, и это наверняка известно им, иначе ее затаскали бы еще тогда, после ареста мужа. И потом — записка… А вдруг он не имеет к записке никакого отношения? Знал, что она существует, что ее передали ей, но сам отношения не имеет и теперь пытается втереться в доверие?.. Может быть, тот человек, который приносил записку, уже и сам давно арестован?!
Евгения Сергеевна окончательно запуталась в попытках понять, что же происходит на самом деле. Она начинала рассуждения снова и снова, пока в голову не пришла в общем-то элементарная мысль: ведь чтобы все это провернуть, Фатеев должен был бы знать, или хотя бы предвидеть, что она окажется в Койве, да еще в таком положении, когда ее обязательно приведут к нему, а в противном случае все его хитрости не имеют никакого смысла. Но знать, что она приедет в Койву, он никак не мог. А если предположить, что знал, тогда нужно допустить, что все было подстроено. Но это уже абсурд, полный абсурд.
Не проще ли допустить, что Фатеев — глубоко порядочный человек, по воле судьбы оказавшийся на службе в органах. Он лучше других знает, как и за что арестовывали людей, то есть знает правду, и что же удивительного, невозможного в том, что порядочный человек, в надежде на порядочность с ее стороны, решился помочь?.. А вот интересно, как он сам очутился в Койве?..
Впрочем, подумала Евгения Сергеевна, в этом-то как раз ничего странного нет. Перевели сюда — и все. Военных вообще часто переводят с места на место. А своему помощнику он явно не доверяет.
Значит, соглашаться?.. Но как она будет работать в таком месте? Это же… Господи, хоть бы посоветоваться с кем-нибудь. Рассказать Алексею Григорьевичу? Не все, конечно. Только о работе. Тем более она чувствовала себя виноватой перед ним…
И она рассказала, не называя Фатеева, что ей предложили работу в управлении, а она не знает, что делать.
— И сомневаться нечего, — успокоил ее Алексей Григорьевич. — Вы же не охранником пойдете. А начальником там хороший человек, Алферов Иван Николаевич. Он давно у нас в Койве, его все знают. Правильный человек, про него худого слова никто не скажет…
* * *
Чудеса на свете все-таки случаются…
Редакция журнала «К новой жизни» (есть такой в системе МВД) попросила меня съездить в командировку на Урал, в колонию. Оттуда пришло письмо заключенного, который убедительно доказывал, что отбывает непомерно большой срок. Убедительным письмо выглядело потому, что автор его не считал себя невиновным вообще. Он признавал свою вину и соглашался с тем, что осудили его правильно, по заслугам, однако срок назначили слишком большой, превышающий разумность наказания, и в связи с этим подвергал сомнениям уголовное законодательство, его гуманную направленность, ибо всякое наказание, писал он, должно быть неотвратимым, строгим, но не жестоким.
Редакции письмо показалось интересным. Мне — тоже. И я согласился поехать. Впрочем, был у меня и другой, личный интерес. Письмо было из Тавды. Вернее, из колонии, которая находилась рядом с Тавдой. К тому времени я знал уже, что где-то там был в заключении отец.
В Свердловске я пересел в поезд, идущий в Тавду.
Народу в вагоне было немного, и я как-то сразу обратил внимание на пожилого подполковника внутренних войск, который, в свою очередь, присматривался ко мне. Мы стояли в коридоре и курили. Он буквально не спускал с меня глаз. Я чувствовал это, но, как только поворачивался к нему, он отводил глаза в сторону. Грешным делом я подумал, что вот работают люди: я еще не добрался до места, а меня уже вычислили…
Покурив, я ушел в купе, в котором, между прочим, ехал один. Почти сразу раздался осторожный стук в дверь, и я понял, что это подполковник.
— Прошу прощения, — сказал он. — Проводница говорит, что вы тут один скучаете, а у меня соседка с грудным ребенком. Вы не будете против, если я переберусь к вам? — В руке он держал портфель.
— Ради Бога, — ответил я.
Мы посидели молча, потом он задал какие-то дежурные вопросы, мы познакомились (называть подлинное его имя не стану, ибо не знаю, захотел бы он этого или нет), — он представился Николаем Степановичем. И вовсе уж неожиданно предложил:
— А не принять ли нам за знакомство по граммульке? — И вынул из портфеля бутылку водки, а затем и пакет с бутербродами.
Ну, выпили. Поговорили. Слово за слово, и я признался, куда и зачем еду. Он расхохотался.
— Я же начальник этой самой колонии, — сказал он. — А тип, который написал письмо, любопытный. Сами увидите. Рецидивист. Это у него седьмая судимость. Отбывает очередной срок за нанесение тяжких телесных повреждений. Покушался на жизнь. Топором трахнул мужика. И между прочим, письмо-то писал не он. Где ему! У него все образование два класса и около двадцати лет лагерей. Есть у нас один грамотей, он за пайку и сочиняет такие писульки…
(Так все и было в действительности. Шесть предыдущих судимостей у «автора» письма были за воровство, грабеж и т. д.)
— Ладно, — сказал подполковник Николай Степанович— Раз все выяснилось, не покажете для порядка командировочку?
Я показал. Он долго изучал командировочное удостоверение, потом усмехнулся, покачал головой.
— Все в порядке? — спросил я.
— Не то слово. — Он потянулся к бутылке. — За такое дело мы должны еще выпить.
Признаться, на языке у меня вертелся вопрос, давно ли он работает в этих краях, чтобы таким, окольным, как мне представлялось, путем выйти на вопрос об отце. Чем черт не шутит, пока Бог спит!.. Но я воздержался.
Мы допили бутылку, покурили прямо в купе и легли спать. Утром прибыли на станцию А. (не доезжая до Тавды), и Николай Степанович пригласил меня к себе домой. Никакой, разумеется, гостиницы в поселке не было и в помине, и я принял приглашение.
Жили они вдвоем с женой на окраине поселка в собственном добротном доме. Когда мы явились, он отвел жену в сторонку и что-то пошептал ей. Она странно как-то взглянула на меня и, кажется, сказала: «Не может быть!»
Мы позавтракали, Николай Степанович показал мне свое хозяйство — куры, поросенок, большой огород.
— И банька имеется, вечерком попаримся. Мне скоро в отставку, так вот мы с женой решили здесь обосноваться до конца дней. Дети взрослые, разъехались и живут сами по себе. А здесь привольно. Охота, рыбалка, воздух…
— Вы не местный?
— Не-ет, я мужик рязанский. Знаете, «а в Рязани грибы с глазами, их едять, а они глядять…» — Он рассмеялся. — В позапрошлом году съездили туда, осмотрелись и решили, что лучше доживать здесь свой век. Я ведь здесь почти тридцать лет. Дом тут, всё. В Рязани кто я буду?.. Бывший охранник, гражданин начальник, ну и все такое прочее… — Он с сожалением вздохнул. — А здесь меня каждый знает, хоть в лицо не плюнут и в огород камень не бросят. Такие дела, Евгении сын Василия. Пора нам на службу, однако. Кстати, ваш друг в ШИЗО.
Он привел меня к отдельно стоявшему домику неподалеку от вахты, но за пределами зоны. Дверь была обита листовым железом, на окнах — решетки. Мы поднялись на крыльцо. Он позвонил. Послышался звук отпираемых запоров, и тут Николай Степанович как-то странно и быстренько отодвинулся в сторону. Дверь открылась наружу, спрятав его, и я остался на крыльце как бы один, а передо мной возникла женщина. Она удивленно посмотрела на меня, глаза ее сделались большие, испуганные…
— Ой! — вскрикнула она, вытянув вперед руки, словно загораживаясь от меня. — Василий Петрович?! Живой?!
Моего отца звали Василий Петрович.
Подполковник вышел из-за двери и, смеясь, объявил:
— Сын его, собственной персоной! Прошу любить н жаловать.
Я знал, что похож на отца. Но не в такой же степени, чтобы меня можно было принять за него! Правда, на тот момент мы были ровесниками, то есть отца арестовали как раз в том возрасте, в каком пребывал я, когда случилась эта невероятная история.-
— Я приметил вас еще на вокзале во время посадки, — рассказывал после Николай Степанович. — Увидел и сразу подумал, что есть в вас что-то знакомое… А уж когда курили в коридоре, тут и вспомнил Василия Петровича. Поэтому и попросил командировочное удостоверение, чтобы убедиться. Смотрю — так и есть, Васильевич!
— Верно, верно, — закивала головой женщина, открывшая дверь. — Вы прямо ну как две капли воды похожи на Василия Петровича, я его хорошо помню. Вера! — крикнула она в глубину дома. — Иди сюда, посмотри, кто здесь!
Вышла вторая женщина. Скользнула по мне взглядом, удивленно посмотрела на первую женщину, поздоровалась с подполковником и, снова скользнув по мне взглядом, пожала плечами.
— Не признаешь? — спросила первая женщина.
— Вроде где-то видела…
— Вспомни, вспомни, ну!.. Ты же на лесобирже работала перед войной и в войну. Недавно, когда личные дела пересматривали, кого ты вспомнила?..
— Да ну вас, в самом деле, — отмахнулась она. Но посмотрела на меня внимательно, так что мне сделалось неловко — даже.
— Спроси сама.
— Правда?.. — спросила она.
— Кажется, да, — кивнул я. И только сейчас подумал, что и Николай Степанович, и первая женщина определили меня в сыновья моего отца настолько уверенно, что не потрудились поинтересоваться, так ли это. Ведь могли же совпасть и фамилия, и отчество. Чего не бывает в жизни. Наверняка где-нибудь живет человек — может, и не один, — у которого и фамилия, и отчество совпадают с моими, и он вполне так же может быть похож на моего отца.
Вторая женщина, которую звали Верой, спросила:
— Ваш отец был у нас?
— Где-то был, — сказал я. — Где-то здесь. Получается, что именно у вас.
— Тогда точно, — сказала она.
Вообще-то ничего особенно удивительного в этом «чуде» не было — ведь я и ехал сюда с тайной надеждой что-нибудь узнать об отце. Узнал, правда, не много, но кое-что все же узнал.
Обе женщины (их подлинные имена тоже не обязательны), как и Николай Степанович, хорошо помнили отца. Впрочем, уже в первый день моего приезда выяснилось, что помнил его чуть ли не весь поселок. Раньше я упоминал, что он, будучи зеком, работал техноруком лесобиржи, а на бирже вместе с заключенными трудились и местные жители. Так что тут все просто.
По случаю моего приезда — разумеется, по случаю приезда сына Василия Петровича — в поселке было устроено нечто вроде праздника. Николай Степанович точно дорогого гостя водил меня из дома в дом, и всюду было застолье, всюду были воспоминания, из которых хоть и не сложилась полная картина пребывания здесь отца, однако некоторые обстоятельства прояснились.
Из карточки, хранившейся в спецчасти (женщины как раз там и работали), я узнал, что «особым совещанием» при НКВД СССР отец был осужден на пять лет (до этого более двух лет он провел в тюрьме, что, вероятно, и спасло его от высшей меры, ибо в тридцать девятом расстреливали все же меньше, чем в тридцать седьмом) и по этапу попал в этот лагерь. По истечении пятилетнего срока его освободили, и он должен был остаться здесь на поселении, уже как политический ссыльный. Вот тогда-то он приезжал на один день к нам в деревню. Тот факт, что отец знал наш адрес, Николай Степанович объяснил просто: у отца были возможности переписываться через вольных, с которыми как технорук он постоянно общался. Его самовольный отъезд к нам послужил, скорее всего, основанием для нового ареста. Хотя и не обязательно. Многих, кого освободили, «брали» тотчас снова. Но в этот лагерь отец больше не попал, и мои гостеприимные хозяева не знали его дальнейшей судьбы.
«Личное дело» отца, к сожалению, не сохранилось. Его уничтожили после пятьдесят шестого года, осталась только карточка. А может, и не уничтожили, а передали в другой лагерь?..
Мать, сколько я помню, нам говорила, что будто бы отцу в сорок четвертом, кажется, году удалось вырваться на фронт, где он и погиб. Ни писем, как я уже говорил, ни «похоронки» в семье не сохранилось, так что вполне возможно, что мать и обманывала нас. Все-таки фронт — не лагерь, а она беспокоилась о нашем будущем. Мать не дожила до лучших времен и умерла в сорок девятом, когда по стране катилась волна новых арестов.
Смутно я всегда помнил, что, живя в Тавде, мы носили перешитые из военной формы вещи, что кто-то нам привозил дрова, то есть помогал нам. Побывав в А., я понял, кто это был…
Может быть, поэтому время от времени я и езжу в Тавду?
В тамошнем военкомате, кстати, не нашлось документов, подтверждающих, что отца призвали на фронт.
* * *
— Так вы считаете, что мне надо соглашаться? — с сомнением спросила Евгения Сергеевна.
— Это уж вы как хотите, я тут не советчик, — ответил Алексей Григорьевич. — А то хотите, я познакомлю вас с одним человеком…
— Что за человек?
— Да ведь как вам сказать… В депо инженером работает. Сам-то он москвич, говорят, большим начальником был. Сидел в лагере, теперь на поселении. В этих делах он лучше нас с вами разбирается.
— А ему можно доверять?
— Вообще-то, чужая душа — потемки, — сказал Алексей Григорьевич, — но человек он уважаемый и людей понимает.
Евгения Сергеевна подумала и решила, что, доверяя ей, Алексей Григорьевич рискует больше, чем она, доверившись тому человеку. Для нее-то вполне естественно искать знакомств, совета и помощи, в том числе и среди таких людей, а вот у Алексея Григорьевича могут и спросить, почему он взял к себе в квартирантки жену «врага народа» и познакомил ее с неблагонадежным, поднадзорным человеком.
— Хорошо, — сказала она.
В тот же вечер Алексей Григорьевич повел ее знакомить. Она сразу узнала дом с мезонином: здесь жил Уваров. По правде говоря, она сначала испугалась и наивно подумала, не следят ли за нею. Вдруг Фатеев ведет какую-то свою игру, чтобы отличиться перед начальством, а она оказалась в Койве как раз кстати?.. Она, пожалуй, и понимала, что все это сущая ерунда, не более чем уже игра. ее воображения, что никому она не нужна, а иначе давно была бы в другом месте, однако страх был сильнее здравого смысла, да и возможно ли полагаться на здравый смысл, когда вокруг слишком многое делается именно вопреки ему…
— Кажись, дома, — удовлетворенно сказал Алексей Григорьевич. — Свет горит в его светелке.
А с другой стороны, лихорадочно размышляла Евгения Сергеевна, меня сюда привел Алексей Григорьевич, и никто не подозревает даже, что у меня есть письмо к Уварову (отчего-то простая мысль, что Фатеев мог догадаться о письме, а скорее всего и догадался, ей не пришла в голову, к тому же письмо-то было при ней), а они с Уваровым вместе работают, так что ничего особенного в том, что нас познакомят, нету. А если спросят, зачем я хотела познакомиться, можно объяснить, что не знала, кто такой Уваров, что просто хотела посоветоваться с умным человеком…
Они прошли через дворик, обогнув дом. Дверь была не заперта. В мезонин вела крутая лестница, а наверху была еще дверь, которая также оказалась открытой. Алексей Григорьевич без стука толкнул ее, и они вошли в крохотную комнатку, приспособленную под кухню. Проход в жилое помещение был завешен пестрой занавеской.
— Кто там? — спросил из-за занавески мужской голос.
— Свои, Кондратий Федорович, — отозвался Алексей Григорьевич. — К вам можно?
— Милости прошу.
В тесной с покатым потолком комнате сидел у стола над шахматной доской мужчина лет сорока пяти. Голова совсем белая, седая.
— А, Алексей Григорьевич! — проговорил он приветливо. — Рад видеть. Да с вами, кажется, гостья?
— Квартирантка наша, я вам рассказывал про нее. Поговорить вот ей нужно.
— Это можно, отчего не поговорить, тем более с прекрасной дамой. — Уваров встал, пристально, подслеповато щурясь, посмотрел на Евгению Сергеевну. — Уваров Кондратий Федорович. Имечко, как видите, родители дали старорежимное.
— Евгения Сергеевна. Я кое-что о вас слышала.
— Вот как? — Он удивленно поднял брови, в глазах его появилась настороженность. — И от кого?
— Да от меня, — сказал Алексей Григорьевич. — У них такое дело…
— Ну, если только от вас!.. — Уваров улыбнулся. — Присаживайтесь, прошу. Вы, Евгения Сергеевна, на стул, а уж ты, Алексей Григорьевич, потрудись принести с кухни табуретку. — Он снова улыбнулся, но при этом глаза его оставались серьезными, внимательными и настороженными. Он улыбался как-то не глазами, а лицом.
Обстановка в светелке, как назвал жилье Уварова Алексей Григорьевич, была вполне спартанская. Узкая железная койка, заправленная серым байковым одеялом, — на нее хозяин и сел, — у изголовья койки — тумбочка, над которой висела самодельная полка с книгами, посреди комнаты стол, а над ним свисала голая, без абажура, лампочка. Зато на тумбочке красовалась бронзовая настольная лампа, стойка которой была отлита в виде обнаженной женщины с поднятыми руками. На ладонях она держала плафон.
Уваров перехватил взгляд Евгении Сергеевны.
— Тонкая работа, — сказал он. — Валялась у хозяев на чердаке. Жаль, что сломана. Так я слушаю вас.
А она не знала, с чего начать. То есть нужно было бы начать с письма, передать его Уварову, а после уже рассказывать обо всем остальном, но отдавать письмо в присутствии Алексея Григорьевича она не решалась, и пауза неловко затягивалась…
— Вы тут поговорите покуда, а мне по одному делу нужно сходить, — поднявшись с табуретки, сказал Алексей Григорьевич.
— А в шахматишки?
— После, я быстро.
Какой же он умница, подумала о нем Евгения Сергеевна. Ах, какой умница! И сколько же в нем такта…
— Сейчас сообразим чайку, — сказал Уваров, потирая руки. — Сахару, правда, у меня нет, и заварка отнюдь не цейлонская, а липовая, зато имеется в наличии сахарин. Вы пили когда-нибудь липовый чай?
— Не стоит. — Евгения Сергеевна вынула из сумочки письмо и протянула Уварову: — Это вам.
Он осторожно взял письмо, быстро прочитал и тотчас порвал на мелкие кусочки и вынес в кухню. Вернувшись, спросил:
— Как там Дмитрий поживает? Сеет разумное и вечное?
— Да, учительствует. Мой сын тоже у него учился.
— А вы, если я правильно понял…
— Мой муж арестован в тридцать седьмом.
— Тридцать седьмой, тридцать седьмой!.. Мы-то с Дмитрием раньше попали под эту облаву, потому и выжили. Пока. — Уваров усмехнулся горько. — На фронт вот все прошусь, искупить!.. Не берут. А как же!.. Вредителям нельзя доверить оружие. Нас еще не обзывали врагами народа, нас обзывали попроще — вредителями. Все-таки легче. Вредить можно и соседу, а враг народа — это уже все. — Он развел руками. — Впрочем, не обо мне речь. Какая вам нужна помощь? С жильем, кажется, вы устроились?
— Мне нужна не столько помощь, — сказала Евгения Сергеевна, — сколько дельный совет. Да, я ведь, когда мы приехали, заходила к вам.
— Хозяйка доложила.
— Я не должна была этого делать?
— Почему же? — возразил Уваров. — Во-первых, как бы вы передали мне письмо, а во-вторых, мало ли кто ко мне приходит. Тем более женщина. Нет, все в порядке.
— Я постоянно чего-то боюсь.
— Это понятно. На вашем месте и сам Господь Бог не чувствовал бы себя в безопасности. Здесь не Божье царствие, ангелочки не порхают. Теперь вам нужна работа, так?
— В этом все и дело, — вздохнула Евгения Сергеевна и рассказала все подробно, кроме того все же, что Фатеев знал мужа.
Уваров со вниманием и интересом выслушал ее рассказ.
— Любопытно, очень любопытно. И вы хотите получить от меня совет, как вам поступить?
— Да, хотя понимаю, что давать советы…
— Как раз давать советы нетрудно. Однако давайте-ка мы с вами проанализируем ситуацию. Фатеев, Фатеев… К сожалению, я почти не знаю его. Так, встречались пару раз. Видите ли, я обязан являться в сие малопочтенное учреждение, дабы засвидетельствовать свое… почтение. Но обычно имею дело с неким Шутовым, если он действительно Шутов. Шут — да, а насчет Шутова сомневаюсь. Скользкий тип. А вот Фатеев… Давайте начнем со дня творения и зададимся вопросом, почему он предложил вам эту работу. Почему вообще вдруг проявил участие к вам?..
— Видимо, с этого я должна была начать, — сказала Евгения Сергеевна. — Дело в том, что Фатеев знал моего мужа.
— Это уже кое-что!
— Мне кажется, что именно через него или с его помощью мне передали от мужа из тюрьмы единственную записку.
— Кажется или так и есть?
— Не знаю. У меня такое впечатление. Во всяком случае, он-то про эту записку знает, это точно.
— Так, — сказал Уваров. — Он появился в Койве перед войной. По слухам, его перевели сюда действительно из Ленинграда. И с понижением в должности. Но это только слухи. Которые, впрочем, совпадают в чем-то с вашим рассказом. Значит, повод оказать вам помощь у него вроде есть. Алферов мужик приличный. Я отбывал срок в лагере, когда он был там начальником. Кто побывал в других лагерях и попал сюда, считали, что здесь санаторий. Не Сочи, разумеется, и не Ялта, но жить можно. Алферову я бы поверил. Но ведь по идее вас нельзя допускать к такой работе. И тем не менее вам ее предлагают… Что же вытекает отсюда? Допускать или не допускать вас, видимо, решает, как уполномоченный гэбэ, именно Фатеев. Он же и рекомендует вас Алферову. Следовательно, Алферов почти не рискует. А вот сам гражданин Фатеев?.. Либо он очень порядочный человек и хорошо знает вашего супруга, либо… — Уваров поднял глаза на Евгению Сергеевну, и она обратила внимание, что они сильно воспалены. — Либо решил взять вас на крючок.
— А что это значит?
— Это значит привлечь вас к своим делам. Скажем, ему нужен доверенный, свой человек у Алферова. Таким образом вы станете его глазами и ушами.
— Бог с вами, — махнула рукой Евгения Сергеевна. — Я не гожусь на такую роль.
— Никто из нас не знает, на какую роль годится. Но вы как раз очень подходящая фигура. С одной стороны — обиженная, несчастная женщина, пострадавшая от властей…
— Но никто не знает…
— Ваши анкеты и прочие бумаги прочтут многие, — усмехнулся Уваров. — К тому же можно сделать так, что знать будут и без анкет. Ну кто возьмет в голову, что вы работаете на Фатеева?.. С другой стороны, вас легко шантажировать. Например, колхозные ваши дела, как вы сами говорите, можно повернуть в любую сторону. Идем дальше. Вы знакомы с Дмитрием, поднадзорным ссыльным, по наущению и заданию которого установили связь со мной. С какой целью?.. И не потому ли приехали именно в Койву?..
— Я подвела вас?!
— Нет, что вы. Я, допустим, могу завтра пойти и доложиться, что вы были у меня. Не волнуйтесь, это я рассуждаю.
— Мне страшно, — призналась Евгения Сергеевна.
— Будет гораздо страшнее, если вам это же самое скажут другие. Например, Шутов.
— Это такой моложавый, с двумя кубиками?
— Именно.
— Знаете, мы разговаривали о муже и о работе с глазу на глаз с Фатеевым, а когда вошел этот, Фатеев сразу изменил тон. Как будто совсем другой человек. Я еще подумала…
— О, это ровным счетом ничего не значит. Это может входить в правила их игры. Он специально дает вам понять, что не доверяет помощнику…
— Но зачем?
— А чтобы вызвать ваше доверие. Вот, дескать, уважаемая Евгения Сергеевна, у нас с вами есть общая тайна, которая нас связывает.
— Он показался мне порядочным человеком. Конечно, я могла и ошибиться…
— И всему-то вы готовы поверить, — сказал Уваров. — С сотрудниками этого ведомства нужно держать ушки на макушке. У них иезуитские методы работы. Уж они-то умеют влезть в душу. Впрочем, я допускаю, что Фатеев искренне хочет вам помочь. Вот и записка, о которой вы упомянули… Возможно, почему бы и нет, что он хороший человек, по стечению обстоятельств оказавшийся на этой службе. Да мало ли!.. И само ведомство, если разобраться, объективно необходимо, и не могут там работать одни сволочи. К счастью для нас с вами и для страны, везде еще есть порядочные люди. Вопрос лишь в соотношении. Но тогда мы тем более не имеем права подвергать порядочных людей ненужному риску. Это необходимо хотя бы для будущего. Наши дети и внуки могут ведь и не поверить нам — их так воспитают, чтобы они не поверили. Им вдолбят в головы… А, что там говорить. Вы знаете, сколько жен и детей отказались от своих мужей и отцов?.. Это самое страшное, дорогая Евгения Сергеевна. Самое страшное, что круги пойдут отнюдь не по воде, а по судьбам!.. И в будущем, может статься, детям и внукам нашим не останется ничего другого, как только продолжать не верить нам, чтобы сохранить свою репутацию, чтобы защитить свое доброе имя… Что там имя! Совесть больную нужно будет успокаивать, а как?.. Есть только один известный способ: убедить себя, что моя совесть чиста. Покаяние в этом случае исключается, оно не для отступников и предателей.
— Но это… Это же…
— Увы, это так, — сказал Уваров. — В этой мясорубке мало кто уцелеет. Кого не сломают сегодня, тот сломается завтра. И поверьте, мне не за себя страшно. Мне страшно за будущее детей, которые должны будут или не верить мне, или… или я не знаю что. Вожди наши понимают, что и они не бессмертны, что будет, будет суд истории, и они сделают все, чтобы дети и внуки оболганных, уничтоженных были на этом суде не на стороне отцов и дедов. Подонки всегда, во все времена заботились о своем месте в истории и в памяти людей гораздо больше, чем нам кажется, и уж несравненно больше, чем светочи человечества. А человечество, к сожалению, верит больше пастырям Божиим, а не самому Богу… Но что-то я разговорился, к добру ли сие?.. Так о чем?.. Ах да, Фатеев и ваша работа. Если вы убеждены…
— Ни в чем я не убеждена, — вздохнула Евгения Сергеевна.
— В чем-то все-таки убеждены, — возразил. Уваров, — Например, что ваш супруг невиновен перед народом.
— Разве что в этом.
— А это главное! Что же касается работы… Что ж, соглашайтесь. Да. Возможно, это самый верный шаг. Как это ни парадоксально, вы будете защищены от множества случайностей. Не думаю, что гражданин Фатеев затеял с вами игру. Это была бы слишком сложная партия. И рискованная. У них есть более простые и более верные возможности.
— Вы действительно считаете, что мне нужно согласиться? — спросила Евгения Сергеевна, немножко удивленная столь неожиданным поворотом.
— Да, — кивнул Уваров. У него был очень усталый вид, он трудно дышал, часто и прерывисто, потом вдруг быстро встал, схватившись рукой за горло, вышел в кухню и там долго и надсадно кашлял. Вернулся он и вовсе бледный, как будто даже осунувшийся. Сел и, улыбнувшись, сказал: — Простите. А вы соглашайтесь.
— Честное слово, не знаю, что и делать. Сумбур в голове.
— И я еще добавил. Вечно меня заносит куда-то.
— Наоборот, — возразила Евгения Сергеевна. — Вы помогли хоть немного разобраться, понять. Вы вот о Боге говорили. Он есть, по-вашему?
— Об этом Он только сам и ведает, — усмехнулся Уваров. — Да и зачем нам-то с вами Бог, если он подарил нам великого вождя?
— Не надо, прошу вас.
— Одни считают, что миром правит злато, другие — что любовь, а на самом деле — страх. Обычный животный страх. И ладно еще, что не всегда только за свою собственную шкуру.
Хлопнула дверь. Пришел Алексей Григорьевич.
— Ну и мороз на улице! — сказал он, поеживаясь. — Наговорились?
— Раздевайся, изопьем чайку и сгоняем партийку, — предложил Уваров.
— В другой раз, поздно уже.
— Да, поздно, — поднимаясь, сказала Евгения Сергеевна. — Извините за беспокойство, Кондратий Федорович.
XXVII
ОФОРМЛЕНИЕ прописки заняло всего несколько минут. При этом начальник паспортного стола — он сам принимал Евгению Сергеевну — был вежлив и предупредителен, совсем не то что в прошлый раз.
Прямо из милиции она пошла в управление и разыскала его без труда. В Койве все официальные учреждения располагались в центре, а управление занимало едва ли не самый шикарный и заметный особняк — двухэтажный, с фальшивыми, под мрамор, колоннами у парадного входа. Издали еще можно было обмануться насчет этих колонн, а вблизи и неопытный глаз заметил бы сразу, что они бутафорские и поддерживают, если вообще поддерживают, всего лишь легкий козырек над входом. Зато вывеска была действительно из настоящего черного мрамора.
Снаружи, как это было бы естественно предположить, часового не было. Евгения Сергеевна, робея, вошла в здание. Часовой стоял внутри, в просторном вестибюле. Однако первое, что бросалось в глаза, был не часовой, а бюст Ленина на высоком пьедестале, обтянутом— в сборку — красной тканью, и над ним плакат: «ПОД ЗНАМЕНЕМ ЛЕНИНА, ПОД ВОДИТЕЛЬСТВОМ СТАЛИНА — ВПЕРЕД, К ПОБЕДЕ КОММУНИЗМА!»
— Вы к кому? — чуть наклоняя винтовку с примкнутым штыком, как бы загораживая проход, спросил часовой.
— К товарищу Алферову.
— Второй этаж, комната девять, от лестницы направо, в самый конец коридора, — скороговоркой отчеканил часовой и вернул винтовку «к ноге».
— Благодарю, — сказала Евгения Сергеевна, подумав мимоходом: зачем же часовой, если никакого пропуска не требуется?
По дворцовой, веером, лестнице она поднялась на второй этаж. Разыскала девятую комнату и постучалась. Женский голос пригласил войти. Она вошла. Как и во всех приемных всей страны, здесь вдоль стены рядком выстроились несколько стульев, в углу у двери — вешалка, на которой висели шинель и полушубок, а у окна за столом сидела хозяйка приемной — пожилая женщина в очках. Она вопросительно смотрела на Евгению Сергеевну.
— Мне к товарищу Алферову…
Справа была обитая дерматином дверь.
— Он вас приглашал?
— Да, он знает о моем приходе. — Евгения Сергеевна решила так: если не знает, то есть если Фатеев не предупредил, тогда она повернется и со спокойной совестью уйдет. Значит, не судьба.
— Проходите, пока он на месте, — неожиданно просто разрешила женщина. И указала на обитую дерматином дверь.
— Прямо так?.. — растерялась от удивления Евгения Сергеевна. Господи, мысленно сказала она себе, здесь, кажется, все бутафорское — и колонны, и часовой, и даже секретарша-
Полковник Алферов разговаривал по телефону. Он показал глазами на стул. Евгения Сергеевна осторожно присела. Она не посмела откровенно оглядеться, хотя и заметила краем глаза портрет Сталина в багетовой раме, висевший напротив письменного стола. И вспомнила, что в кабинете Фатеева висит портрет Дзержинского, и не напротив стола, а в простенке. Здесь в простенке висел барометр. Еще она обратила внимание — благо озираться для этого не потребовалось— на добротный, до зеркального лоска натертый паркет и широкую ковровую дорожку.
— Выполнить и доложить, — заканчивая разговор, сказал в трубку Алферов и, положив ее на аппарат, поднял голову: — Слушаю вас.
Евгения Сергеевна как-то невольно встала:
— Моя фамилия — Воронцова. Я насчет работы.
— Сидите, сидите, — махнул рукой Алферов. — Евгения Сергеевна, кажется?.. Нам требуется старший бухгалтер, мне рекомендовали вас. — Она отметила, что Фатеева он не назвал. — Место работы в этом здании. В курс дела вас введет начальник финотдела майор Силаков. Остальное… — Он встал, подошел к двери и, открыв ее широко, распорядился: — Зоя Казимировна, пригласите Силакова. — Вернувшись на место, сказал: — Придется заполнить анкету и выполнить кое-какие формальности. Пишите все так, как есть. Анкету выдаст Зоя Казимировна. Ей же и сдадите, когда заполните, она поможет. Еще у вас возьмут подписку о неразглашении. Старайтесь поменьше вступать в разговоры, не имеющие отношения к вашим служебным обязанностям. У нас так принято. А вне стен управления лучше вообще ни с кем не говорить о работе.
— А где работаю, это можно говорить?
— В Койве трудно скрыть место работы. Сама по себе ваша работа не является секретной. За редким исключением. Численность, штатное расписание… Многие думают, что в нашей системе работают какие-то особенные люди. А у нас работают и служат обыкновенные граждане. Разные, как и повсюду. Кто-то должен работать и здесь. Кто-то должен убирать мусор, который, по существу, есть не что иное, как отходы жизнедеятельности общества…
Евгения Сергеевна вздрогнула при этих словах и опустила глаза. Она понимала, что именно хотел сказать Алферов, понимала, что по-своему он прав, и тем не менее слушать это было ей неприятно, больно было слушать. Ибо, говоря об отходах, он, хотел этого или нет, имел в виду и ее мужа.
— Бандит, вор, убийца, дезертир — это действительно преступники, — продолжал Алферов, — и даже не отходы, а отбросы. Они преступили закон.
— А… — Она подняла глаза и испытующе посмотрела на Алферова, сказав себе, что, если он уйдет от прямого ответа на ее вопрос или попытается как-то замять его, она тоже немедленно уйдет отсюда. — А как же другие?..
Алферов шумно вздохнул.
— Я надеюсь, что у нас будет время и место обсудить эту больную проблему, — сказал он. — Поработаете и сами многое поймете. А предубеждение, всякое предубеждение, — враг истины. Вину ограниченного круга людей нельзя перекладывать на всех. А мы, к сожалению, часто именно так и делаем. Можно ведь работать сестрой милосердия и не быть… милосердной. А можно работать прозектором и любить людей, любить жизнь.
— А мы с вами не договоримся до того, что можно работать палачом?..
— Это уже не работа. — Лицо Алферова исказилось в гримасе, — Если хотите, это призвание, основанное на искаженном представлении о ценностях жизни.
«Ему не откажешь в логике», — подумала Евгения Сергеевна.
Открылась дверь, заглянула Зоя Казимировна и доложила, что Силакова нет на месте.
— Хорошо, спасибо, — кивнул Алферов. — Вот Евгения Сергеевна будет работать в его отделе, познакомьтесь. И помогите ей разобраться с анкетой. А когда прибудет Силаков, передайте ему, чтобы заготовил приказ. Вы здесь и заполняйте анкету, — обратился он к Евгении Сергеевне, — а я должен уйти.
Зоя Казимировна принесла три экземпляра многостраничной анкеты и положила на стол. Дверь в приемную оставила полуоткрытой.
— Справитесь?
— Не знаю, никогда таких не заполняла, — неуверенно сказала Евгения Сергеевна.
— Они, в общем, обычные, только подлиннее. Если что-то не поймете, я у себя. Вы из эвакуированных?
— В принципе да. — Евгения Сергеевна понимала, что Зоя Казимировна все равно прочтет анкеты.
— И откуда?
— Из Ленинграда.
— О! — уважительно воскликнула Зоя Казимировна. — Давно оттуда выехали?
— Давно.
— Муж на фронте?
— Нет. Мой муж арестован в тридцать седьмом. И где он теперь, не знаю.
— Вот в чем дело… Мужайтесь, милочка. Мой тоже.
— И ваш?.. — удивилась Евгения Сергеевна. Этого она не могла ожидать, никак не могла. Секретарша начальника управления, доверенное лицо…
— Вас удивляет, что я работаю здесь? — улыбнулась Зоя Казимировна, — Мы обязаны выжить, милочка, чтобы сохранить память для будущего. Обязаны.
* * *
Однажды моя двоюродная бабушка, у которой я в то время жил, сообщила тоном заговорщика, что сегодня видела отца.
— Смотрю в окно, а Вася все ходит, все ходит вокруг дома. — Она любила сидеть у окна, оно было для нее в последние годы жизни поистине окном в мир. Возьмет на колени собачку и сидит с ней, наблюдает за улицей. Кто куда пошел, во что одет и так далее. — Я сначала не поняла, — продолжала она свой рассказ, — кто это. Подумала даже, что мазурик какой-то ходит, высматривает, а после пригляделась: да это же Василий!.. Важный такой, как и в молодости был, а старый, старый уже. Встретила бы на улице — и не узнала. Я хотела позвать его, а он тут сам поднял голову, увидел, что я на него смотрю, и быстро так ушел за угол. Я еще подумала, что сейчас явится. А он не пришел, пропал куда-то. Мы с Динкой спустились вниз (Динкой звали собачку), осмотрели все вокруг — никого. А Василий это был, он.
Рассказывала она с полной уверенностью, что к дому приходил именно отец, однако я этому не поверил, я ведь знал, что он погиб на фронте. Мало ли что могло почудиться бабе Доре. По целым дням просиживая у окна, можно увидать кого угодно и что угодно. А я не только не поверил, что она видела отца, но вообще не принял всерьез ее рассказ. И лишь спустя много лет как-то случайно пересказал эту историю старшему брату. А он вдруг побледнел, губы у него задрожали…
Оказалось, что примерно в то же время он разговаривал с человеком, который также будто бы видел нашего отца.
— Мы стояли в Буе, — рассказывал брат. — Я спустился на перрон (он был машинистом), стою, курю. Неизвестно, когда дадут отправление. Да, везли мы тогда военных, целый состав. Подходит ко мне начальник эшелона, подполковник. Прикурил у меня и спрашивает: «Вы наш машинист? ваша фамилия Кутузов?» Я говорю, что да. «А по отчеству Васильевич?» Васильевич, отвечаю. «Василий Петрович Кутузов — это ваш отец?» Тут уже мне интересно стало, и я спросил, в чем, собственно, дело?.. Ведь я скрыл, когда на машиниста учился, что отец был арестован, так что любопытство любопытством, а и струхнул малость. «А где он сейчас?» — спрашивает подполковник. Ну, я сказал, что погиб… А он сделал такие, знаешь, огромные глаза и говорит, что как же отец мог погибнуть, если он видел его живого и здорового около года назад!.. И тут, как назло, нам дали зеленый! А когда бригады менялись, я, кретин, побоялся разыскать этого подполковника…
Честно говоря, даже после рассказа брата мне не очень верится в эту легенду. Скорее всего, это именно легенда, миф, основанный на том, что в семье действительно не сохранилось ни писем отца, которые должны бы были быть с фронта, ни «похоронки». А все же, все же… Почему, все чаще задаюсь я вопросом, мать слишком уж настойчиво, с каким-то постоянством внушала нам, детям, что отец добился, чтобы его взяли на фронт, потому что хотел смыть пятно с наших биографий?..
Тут сплетается сложный узел, и, может быть, я смог бы его распутать, а не хочется.
Из разговоров с людьми; помнящими отца, в том числе и с Николаем Степановичем, и с женщинами из спецчасти, я уловил (прямо мне этого не говорили), что у него в лагере была жена, врач, вольнонаемная. И будто бы у нее был от отца сын, и будто бы…
Вот жизнь с ее сюжетами и поворотами, которых не придумаешь, не сочинишь.
Признаться, после рассказа брата у меня были поползновения разыскать эту женщину, что в общем-то было бы не так уж и трудно — мне бы помогли в Тавде это сделать, — но меня отговорила жена. «Зачем тебе это нужно?» — спросила она, и я не нашелся, что ответить, и подумал, что лучше будет, если сохранится какая-то семейная тайна, легенда. Пусть я буду и дальше считать, что отец погиб на фронте рядовым штрафного батальона, чем знать, что он дожил до пятьдесят шестого года…
А совсем недавно по телевизору я увидел человека, очень, очень похожего на одного из моих братьев. Возможно, я и не обратил бы на это внимания, но его фамилия тоже Кутузов. И вот живу теперь — и все хочется написать ему (знаю, в каком городе он живет и даже где работает), и страшно: а вдруг это правда, и понимаю, что все мы жаждем правды, ничего, кроме правды, но… боимся ее.
XXVIII
И ВПРЯМЬ повезло Евгении Сергеевне. Немногим, очень немногим так повезло. Если бы не Фатеев, пришлось бы идти работать на лесокомбинат: другой работы в Койве, в сущности, не было. А могло быть и того хуже: уж до дружбы-то с Дмитрием Ивановичем радловские коллеги Фатеева наверняка докопались.
Никто и никуда ее не вызывал, ничего от нее не требовали, так что она скоро вполне успокоилась, привыкла к работе, ничем не отличавшейся от привычной бухгалтерской работы (разве что на некоторых документах стоял гриф «секретно»), а с заключенными и правда общаться не приходилось. Она имела дело со своим начальством и с такими же, как сама, вольнонаемными. Близко ни с кем не сходилась, помня совет Алферова, была как бы сама по себе, да это было и нетрудно, и не бросалось никому в глаза, потому что и все ее сослуживцы держались так же.
Андрей и вовсе не знал забот. Учился он легко, по всем предметам у него были отличные отметки. Четвертый класс закончил с похвальной грамотой, в пятом проучился полгода, и его перевели в шестой. В шестом, правда, пришлось напрячься, однако и здесь он быстро «выбился» в отличники, и учителя в один голос прочили ему большое будущее. Дома тоже было все в порядке. Валентина Ивановна не выказывала ни особенной любви к нему, ни неприязни, относилась ровно, как к взрослому, хотя иногда Андрей и ловил на себе ее пристальный, грустный взгляд, а вот с Алексеем Григорьевичем они подружились.
Евгения Сергеевна часто задерживалась на работе допоздна, Андрей по вечерам сидел один, много читал. Книги ему давала учительница русского языка и литературы, Надежда Петровна, которая особенно благосклонно относилась к нему, он даже бывал у нее дома, и она позволяла ему копаться в книгах.
Как-то вечером зашел Алексей Григорьевич:
— Не помешаю, паря? Ты занимаешься?
— Читаю. — Андрей читал «Пятнадцатилетнего капитана».
— Хорошее дело. Чего зазря шляться по улице, да и мороз нынче сильный. — Это было уже во вторую зиму их жизни в Койве. — А книжка-то про войну, что ли?
— Нет, про путешественников.
— Тогда другое дело. — Алексей Григорьевич кивнул одобрительно. — А то все война да война. Я вот тоже, когда мальчишкой был, сильно любил разные приключения. Теперь и не подумаешь, а?.. — Он улыбнулся и подмигнул. — Жизнь, она идет себе и никогда не останавливается. Не успеешь оглянуться — и прошла уже вся… — Тут он шумно вздохнул. — Я присяду?
— Что вы спрашиваете, — смутился Андрей.
— Ты, паря, хозяин. Отец у меня, понимаешь, охотник был, да. В тайгу с собой с малых лет брал. В Койве-то, считай, все мужики были охотники, пока железную дорогу не провели и комбинат не построили. Раз как-то занемог отец, а у нас в тайге капканы были поставлены. Вот я отправился один-сам капканы-то проверять, никому не сказавшись. И заблудился, такое дело. Во страху-то, паря, натерпелся, не приведи Бог!.. Зима же стояла, мороз трескучий — это когда деревья от мороза трещат… Прежде вообще зимы похолоднее были теперешних.
— И как же вы? — заинтригованный, спросил Андрей. Ему тоже сделалось немножко страшно.
— Повезло мне в тот раз, на старую заимку набрел, здесь меня и отыскали через два дня. Отец сообразил, что я пошел капканы проверять. А я-то все кружил возле. В тайге, когда заплутаешь, всегда почему-то на одном месте кружишь. Вот уж возьму как-нибудь тебя в тайгу, посмотришь сам.
— Я ходил с ребятами по грибы.
— Ну, это не тайга, — сказал Алексей Григорьевич. — А на рыбалку можно. Пойдешь со мной?
— Еще бы! — с готовностью ответил Андрей.
— По весне соберемся. Я знаю местечко на старице, щука там во какая берет! — Он широко развел руки.
— А что такое старица?
— Ну это… как бы тебе сказать?.. Река, значит, раньше там текла, а после свернула в сторону, ушла вроде. А запруда осталась. По весне, когда вода высокая, старица с рекой соединяется, рыба туда и приходит на икромет. А то еще, когда маленький был, все собирался в лодке до Ледовитого океана доплыть. Оно, если подумать, мы как раз и живем на берегу Ледовитого океана… — Алексей Григорьевич, похоже, говорил об этом не для Андрея или не только для него, но как бы и для своего удовольствия и был странно задумчив, словно рассуждал всерьез.
— Что вы, — возразил Андрей с чувством некоторого превосходства, — до Ледовитого океана тыща километров. А то и больше.
— Может, и побольше тыщи, верно. А кто мерил, где берег кончается?.. Он не бывает от сих до сих. Хоть и на карте если посмотреть, от нас до самого Ледовитого океана жилья настоящего нету, тайга да тундра, вовсе уж пустые места. Вот оно и получается, что на самом берегу мы живем. Возьми ты нашу речку Еловку, возле дома прямо бежит. За мостом в Койву впадает, а Койва сноровистая, быстрая река, скоро до Тобола добежит-докатится, а уж Тобол, известно, в Иртыш…
— А Иртыш — в Обь, — подхватил Андрей, — а Обь — в Северный Ледовитый океан!
— То-то и есть. Далековато до самого океана, если плыть, через тайгу напрямки много ближе… Но это как подумать. По-разному можно, кому что нравится. Одному хотя бы и солнце близко, а другому… — Алексей Григорьевич махнул рукой. — Жизнь, она как бы из мыслей сотворена. Думаем и живем.
— А белые медведи и моржи могут сюда доплыть? — мечтательно проговорил Андрей.
— Навряд ли. Когда бы могли, давно бы приплыли. А не слыхать про такое было.
— Потому что против течения, — сообразил Андрей.
— Да нет, паря. Первое — им тут делать нечего. Зверь идет и плывет туда, где у него свои дела. На прокорм и на размножение. Потому и живет там, где ему природой назначено. В тайге — бурый медведь, там — белый. Или вот у нас — лиса, а на севере — песец, хотя и похож на лису, а все ж не лиса. Рыба, та еще может, но больше, однако, по своим местам держится.
— А угорь далеко, за тысячи километров уплывает, — сказал Андрей, вспомнив книгу о жизни рыб, которую любил рассматривать в кабинете отца. В этой книге было написано, что угри уплывают в какое-то южное море метать икру.
— Не слыхал, — недоверчиво сказал Алексей Григорьевич.
— Папа мне читал в книге.
— Угорь, говоришь?.. У нас, правда, угри не водятся. Вот семга, та вообще живет в море, а икру в речках мечет. Где сама вывелась из икры, туда и приходит. Глупое, вроде, существо, раз наживку с крючком хватает — видно же, что это наживка, — и та знает, где на свет произошла. Видишь ты, как умно жизнь устроена. Опять же волк волка или там лиса даже не станут друг дружку жрать, а люди поедом друг друга едят. Кто ж умнее?.. Такие дела получаются, если подумать. Значит, про путешествия читаешь. Это хорошо. — Алексей Григорьевич взял книгу, полистал. — Ладно, читай.
После этого он частенько стал заглядывать к Андрею, когда не было дома Евгении Сергеевны. Он оказался прекрасным рассказчиком и любил рассказывать разные истории, но при этом умел и слушать. А вот книг не читал, говорил, что с детства не приучен, не до книг было, да и в семье грамотных не было и книг не водилось. Однажды он увидел у Андрея сборник стихотворений Есенина (давая книгу, Надежда Петровна предупредила, чтобы он никому ее не показывал) и признался, что стихов, которые записаны, вообще не понимает.
— Песни — другое дело. А уж если красиво поют, да если песня душевная, распевная, так иной раз аж глаза щиплет.
— Песни — это и есть стихи, — возразил Андрей. — Или наоборот. Хотите, почитаю вам вслух?
Алексей Григорьевич усмехнулся иронически:
— Почитай, если так. Может, я умом не дорос.
Андрей с чувством прочел «Не жалею, не зову, не плачу…», и Алексей Григорьевич внимательно слушал, тихо сидел, насупив брови и уставившись в одну точку.
— Еще, — выдохнул он.
Тогда Андрей прочитал «Письмо матери», и в глазах Алексея Григорьевича блеснули слезы.
— Красотища-то какая, паря! Не подумал бы, что так написать можно. И надо ж придумать. Кто ж это такой сочинил?
— Сергей Есенин, — сказал Андрей, — Великий русский поэт.
— Наш, значит?
— Русский и советский.
— Оно сразу и видать, что русский. Другие не смогли бы, нет. Прочитай-ка еще раз это, про мать.
За чтением и застала их Евгения Сергеевна.
Алексей Григорьевич смутился, покраснел и, извинившись, как-то очень уж поспешно ушел. А Евгения Сергеевна, протянув руку, строго сказала:
— Дай-ка мне эту книгу.
— Не дам. — Андрей спрятал книгу за спину. — Это не моя, мне учительница дала и не велела никому показывать.
— Надежда Петровна? — удивленно спросила Евгения Сергеевна. — Хорошо, я сама поговорю с ней. А ты завтра же верни книгу.
— Почему?
— Тебе еще рано читать такие книги. И вообще Есенина читать не надо. Он был пьяница, развратник и не советский человек. — Трудно сказать, была ли Евгения Сергеевна убеждена в том, что говорила, или просто испугалась за Андрея.
Он не стал выяснять, что значит развратник и почему Есенин не советский человек. Он знал, что, когда мать сердита, лучше не приставать к ней с вопросами, и решил спросить об этом Надежду Петровну.
И спросил, возвращая книгу.
— Кто тебе такое сказал? Ты давал кому-нибудь читать?..
— Я не давал, просто мама сама увидела.
— Это сложный вопрос, Андрюша, — проговорила Надежда Петровна. — К сожалению, Есенина не все понимают. Литература, а поэзия в особенности, требует не только образованности… Поэзию нужно чувствовать, принимать ее сердцем, душой, а люди живут больше разумом. Почему-то считается, что детям не следует читать того же Есенина, но я с этим не согласна. Что хорошо, то хорошо всегда — прекрасное не может принести вреда. Мы с тобой как-нибудь подробно поговорим об этом, хорошо?
Андрей кивнул. Он понял, что Надежда Петровна не хочет сказать ему правду, скрывает что-то. Значит, еще понял, права была мать…
XXIX
ВОЗВРАЩАЯСЬ как-то с работы, Евгения Сергеевна повстречала Уварова. С тех пор, когда она была у него, они виделись два-три раза на улице, и все мельком, невзначай. Раскланивались, но не разговаривали. Может быть, Евгения Сергеевна и хотела бы поддерживать знакомство, однако навязываться в друзья, да еще мужчине… Осторожность тоже не была излишней, все-таки Уваров — политический ссыльный, а она работает в управлении. Правда и то, что никто ведь не ставил ей условий, с кем она имеет право поддерживать дружеские отношения, а с кем — нет, не говоря уже о том, что она просто могла и не знать, что Уваров ссыльный.
Он подошел к ней, поздоровался и сказал, что ждал ее.
— Хочу пригласить вас на день рождения и очень прошу не отказываться. Пятьдесят стукнуло, круглая дата, как говорится.
— Бог с вами, Кондратий Федорович, до этого ли теперь.
— А что тут особенного? Посидим немного, поболтаем в тесном кругу. Жизнь-то продолжается, и в этом, согласитесь, есть некий глубинный смысл. Человек должен жить, пока не умер.
— Но я не принадлежу к вашему тесному кругу.
— Это не беда, — возразил Уваров. — Познакомитесь. Уважьте старика…
— Какой же вы старик, в пятьдесят-то лет! — искренне сказала Евгения Сергеевна.
— Будет два-три человека, все свои. Прошу вас. — Уваров осторожно взял ее под руку.
— Прямо сейчас, вот так?! — Она попыталась высвободить руку, однако Уваров не отпустил.
— Разумеется. Нельзя же отложить собственный день рождения.
— Но это невозможно.
— Почему? В жизни, насколько я успел и сумел разобраться за полвека, нет ничего невозможного. Все, дорогая Евгения Сергеевна, в нашей воле. Кроме смерти, — Теперь он сам отпустил ее руку, и они остановились. Здесь нужно было сворачивать к дому, где жил Уваров.
— Вы же знаете, что у меня дома сын один…
— Сын у вас взрослый парень и вполне самостоятельный. Кстати, я должен научить его играть в шахматы. У меня будет его учительница, Надежда Петровна. Вы знакомы?
— Постольку, поскольку она учительница, а я мать, — ответила Евгения Сергеевна и подумала, что, может быть, и неплохо бы поближе познакомиться с Надеждой Петровной. Все-таки не дело, что она дает Андрею книги без разбора. А по правде говоря, приглашение Уварова было приятным, чего уж там себя обманывать. Если разобраться, со дня ареста мужа она не бывала в гостях. А Уваров в одном прав безусловно: жизнь продолжается несмотря ни на что. Стыдно думать об этом, но это так. И люди у него соберутся наверняка интересные. И сам он человек интересный, в чем-то даже загадочный. По крайней мере, таким показался Евгении Сергеевне при первой и, в сущности, единственной встрече. И еще она устала. Душой устала. Живет постоянно с оглядкой, в напряжении, всякого знакомства остерегается и как бы лишнее слово не обронить, сама на окружающих смотрит с подозрением, и кажется ей, все время кажется, что и на нее смотрят так же. Господи, кто бы знал, как тяжело все это, как противно…
— Разве что на часок, не больше, — вздохнула Евгения Сергеевна.
А с Надеждой Петровной никакого разговора не получилось. Неудобно и начинать было разговор при посторонних. Евгения Сергеевна дала себе слово в ближайшие дни специально зайти в школу. А может, Надежда Петровна в этой обстановке просто не понравилась ей. Была она какая-то громкая, много и беспричинно смеялась, отчего создавалась неловкость, и притом смех ее был надрывен, вымучен, а глаза оставались грустными. Были в гостях еще двое мужчин — начальник депо и товарищ Уварова по несчастью, — но держались они незаметно, молчали оба, так что Евгения Сергеевна не запомнила даже их имен. Уваров раздобыл патефон с пластинками, среди которых была одна из любимых Евгении Сергеевны — «Хочу иметь красивую лодку» и «После тебя я не буду любить», в исполнении Тино Росси. Это была приятная неожиданность.
Пили разбавленный брусничной водой спирт, говорили о войне, о прошлом и ни слова о будущем, как будто никто не собирался в нем жить. Евгения Сергеевна быстро и незаметно для себя опьянела, хотя выпила совсем чуть-чуть, и была оттого чрезмерно возбуждена, разговорчива, пыталась петь. Она неплохо пела, но только в домашнем кругу, под настроение. Чаще — под грустное.
Она спела «Все васильки, васильки…», ей дружно аплодировали, просили еще и еще, а Уваров, не скрывая удивления, сказал:
— С таким-то голосом — и бухгалтер?! Поистине, Россия — страна неожиданностей.
Евгения Сергеевна, польщенная, отшутилась:
— Женщине голос необходим независимо от профессии.
— Браво! — Уваров легонько похлопал. Прищурившись, спросил: — А все-таки голос необходим или право голоса?..
— Ах вы лицедей! — сказала Надежда Петровна и погрозила пальчиком.
— Христос с вами, Наденька. Я всего лишь ссыльный поселенец. Как и вы. Или вы поселенка?.. — Уваров улыбнулся. — К тому же и лишенный права голоса. А без голоса лицедеев не бывает.
— Не верьте ни одному его слову, — поворачиваясь к Евгении Сергеевне, сказала Надежда Петровна. У нее было на редкость красивое лицо с едва вздернутым капризным носиком и пухлыми, чувственными губами, которые она то и дело облизывала кончиком языка, и большущие, как бы постоянно удивленные голубые глаза, глаза не женщины, а девочки, и Евгения Сергеевна подумала, глядя на нее, что она влюблена в Уварова, и сделалось ей смешно, потому что сам Уваров откровенно, вызывающе даже не обращал на Надежду Петровну внимания, и этого нельзя было не заметить. Похоже, он и не воспринимал ее как женщину, что было, в общем-то, удивительно: все-таки ей нельзя было отказать в красоте, в той самой броской красоте, которая обычно вызывает в мужчинах неосознанную страсть. Другое дело, что ей не хватало обаяния и чуть-чуть загадочности. Скорее всего, их связывали лишь схожие судьбы (Надежда Петровна была сослана за мужа, с которым была к моменту его ареста в разводе), то есть прошлое, ставшее для обоих только памятью, жившее только в воспоминаниях.
— Наденька, вы меня с кем-то путаете, — почти официальным тоном сказал Уваров.
— Вас ни с кем не спутаешь, — возразила она. — Это опасный человек, — продолжала она, обращаясь к Евгении Сергеевне. — Нам, женщинам, лучше держаться от него подальше. — На щеках Надежды Петровны проступил яркий румянец, а вот глаза ее по-прежнему были печальные, наполненные тоской.
Господи, догадалась Евгения Сергеевна, да она же говорит это потому, что боится, меня боится. Боится, что я отниму у нее Уварова. Неужели она, глупенькая, не видит, что не нужна ему?.. Ох и дуры же мы бываем, бабы. Какие же мы бываем дуры! Считается, что тонко чувствуем, всё чувствуем, а едва сердечко ёкнет, всколыхнется едва, покажется, что поманили, позвали за собой, — и куда девается наша тонкость, наша проницательность…
У нее приятно кружилась голова, и она видела, что Уваров неотрывно и пристально смотрит на нее, именно на нее. Она улыбнулась ему, открыв свои красивые зубы. Она знала, что у нее очень красивые зубы и завлекающая, не менее чувственная, чем у Надежды Петровны, улыбка, и ей хотелось сегодня немножко подурачиться. На лицо, конечно, Надежда Петровна красивее ее — это надо признать, и моложе, что немаловажно, однако она совсем не умеет держаться, не умеет даже скрыть свою сутуловатость. И еще слишком много и слишком громко смеется, что всегда выдает ограниченность, и откровенно показывает свои права на Уварова, не понимая — да и не может понять со своей ограниченностью, — что на самом-то деле у нее нет на него никаких прав. Впрочем, у женщины и не бывает прав на мужчину. Женщина либо должна раз и навсегда признать его права, забыв о своих, либо должна быть готовой к тому, что будет отвергнута. Рано или поздно, но будет, и тут не поможет никакая красота, ибо делить свои права мужчина не станет ни с кем. Природа и это предусмотрела. Иначе не бросали бы красивых женщин. Сила женщины вовсе не в том, чтобы завоевать в борьбе с мужчиной какие-то права, а в том, чтобы добровольно уступить все права мужчине. Нужно уметь обладать, как бы и не обладая. Но это уже искусство, которому женщина учится всю жизнь. Может быть, это и есть реальная власть — ученицы нравятся мужчинам. Увы, женщины, как правило, не понимают этого, им почему-то хочется иметь обязательно всё и сразу. А так не бывает, поэтому женщины в борьбе за свои эфемерные права чаще всего и проигрывают. Они думают, что защищают, отстаивают свое Я, а в действительности испокон веку пытаются задавить мужское Я. Евгения Сергеевна исподтишка наблюдала за Надеждой Петровной, которая чуть не из кожи вон лезла, чтобы показать и даже доказать присутствующим, что они — она и Уваров — не каждый сам по себе, а вместе. Нет, голубушка, мужчинам нужна наша жизнь, наше тело, а всякое покушение на их свободу раздражает их, делает нетерпимыми…
— О чем это вы так загадочно думаете? — спросил Уваров.
— Совершенно ни о чем не думаю, — ответила Евгения Сергеевна. — Думать — привилегия мужчин.
— И все-таки вы думали, — настойчиво повторил Уваров. — Секрет?
— Что вы, я терпеть не могу секретов, — рассмеялась она, — Я даже на работе, когда вижу бум-ягу с грифом «секретно», стараюсь отвернуться, чтобы случайно не прочесть, что там написано.
— Абсолютно с вами согласен, — подал голос приятель Уварова и его товарищ по несчастью. — Меньше знаешь чужих секретов — спокойнее и дольше проживешь. Я имел возможность в этом убедиться. — Высказавшись, он отчего-то смутился, съежился и опять стал почти невидимым.
— Все это чепуха! — тряхнув своей роскошной прической, заявила Надежда Петровна. — Слишком мы всего боимся.
— Знание — сила? — усмехнулся Уваров. — Или как там еще: ученье — свет?.. В вас говорит именно учительница.
— Кто бы во мне ни говорил, а все наши несчастья от недостатка знаний и… трусости.
— Спорное утверждение, — возразил Уваров задумчиво, — Просто вы, Наденька…
— Дура?!
Евгения Сергеевна почувствовала, что Уваров растерялся. Безусловно, он хотел сказать действительно нечто подобное, не теми, конечно, словами, но подобное, и теперь не знал, как выйти из щекотливого положения, и она решила выручить его, прийти на помощь.
— Кондратий Федорович имел в виду, по-моему, что мы с вами прежде всего женщины, а наша женская логика… — Она знала, хотя и не смотрела в его сторону, что Уваров-то сейчас как раз смотрит на нее и сумеет оценить ее находчивость и помощь.
— Ошибаетесь, — резко ответила Надежда Петровна. — Он этого не понимает. Женщина для него… Ему безразлично, что перед ним — паровоз или женщина. Паровоз даже предпочтительнее. — Она оглядела всех с торжествующим видом, не замечая, что все были смущены, шокированы ее неожиданными словами. — Вы диктатор, вот вы кто! — добавила она.
— За что и пребывает в сих не столь отдаленных краях, — хихикнув как-то старчески, словно покашлял, подхватил уваровский приятель, а Евгения Сергеевна подумала почему-то вдруг, что он похож на приказчика из пьес Островского. — Знаешь, Кондратий, я тут случайно нащупал некую закономерность в появлении на историческом горизонте диктаторов…
— Избавь, — поморщился Уваров. — У меня сегодня день рождения, а я все-таки вряд ли тяну на роль диктатора.
— Расскажите, это кошмарно интересно! — потребовала Надежда Петровна. Она, как капризная девочка, захлопала в ладоши.
— Но Кондратий, по праву новорожденного…
— Сдаюсь! — Уваров поднял руки. — Желание женщины — закон даже для такого типа, как я.
— Право, не знаю, насколько это интересно… — пробормотал уваровский приятель смущенно. — К тому же необходима проверка, для чего нужна литература…
— Давай, чего уж там, — махнул рукой Уваров и, наклонившись к Евгении Сергеевне, шепнул: «Светлейшая голова, за что и отсидел пять лет, а теперь сидит в ожидании справедливости».
— Повторяю, товарищи, очень может быть, что это всего лишь случайные совпадения, даже скорее всего так…
— Семен, не мути воду, — сказал Уваров.
— Хорошо. Возьмем такие личности, как Иван Грозный, Петр Первый и Наполеон. Между воцарением каждого из них получается такая вот картина: сто сорок девять лет, сто семнадцать и сто двадцать пять. Как видите, в исторической перспективе разница весьма незначительная, допускающая причинную связь между этими событиями, то есть закономерность. Но еще любопытнее другое… Иван и Петр родились и почили, как говорится, в бозе с разницей вообще всего в один год.
— Простите, но я что-то не понимаю, — проговорила Евгения Сергеевна, пытаясь вспомнить хронологию царской династии.
— Петр родился после Ивана через сто сорок два года, а умер… через сто сорок один год!
— А Наполеон? — заинтригованная, спросила Надежда Петровна.
— В том-то и дело!.. От рождения Петра до рождения Наполеона минуло девяносто семь лет, а от смерти Петра до смерти Наполеона — девяносто шесть. Опять только один год.
— Поразительно, — прошептала Евгения Сергеевна.
— Я же вам говорил, что у Семена светлейшая голова, — снова наклоняясь, тихо сказал Уваров.
— Наполеона отравили, — сказала Надежда Петровна. — Так что…
— Это, знаете, вопрос спорный. К тому же ничего не доказывает. Да и не ведаем мы, каковы истинные причины смерти других узурпаторов. А вот с воцарением Наполеона история действительно допустила некоторую промашку, которую, впрочем, можно объяснить его происхождением и консульством. У него с Петром разница в сто семнадцать лет…
— Долго думал, Семен? — усмехнулся Уваров.
— Как-то случайно подумалось…
— А что, на Наполеоне закономерности исторического происхождения диктаторов заканчиваются?
— Видишь ли, Кондратий, жизнь научила меня некоторые мысли и догадки держать при себе, не обнародовать их…
— Значит, не все выложил?! А ну давай дальше! Нечего скрывать от народа свои гениальные открытия. Народ жаждет знаний. Здесь все свои, пролетарии, можно сказать, а пролетарию терять нечего, так?..
— Не знаю, интересно ли это дамам…
— Очень даже интересно! — воскликнула Надежда Петровна. — Верно, Евгения Сергеевна?
— Да, конечно, — сказала она, а сама подумала по-чему-то, что лучше бы этот Семен, Семен Матвеевич, кажется, не обнародовал свои открытия. Тем более это наверняка никакие не открытия, а давно известные факты.
— Признаться, мне и самому немножко страшно, — тихо проговорил Семен Матвеевич (именно так его и звали) и покачал непомерно большой головой: у него была пышная седая шевелюра. — Дело в том, что наш вождь и учитель также укладывается в эту схему… Он родился через сто десять лет после рождения Наполеона, а воцарился через сто двадцать пять…
Господи, что же он такое говорит, холодея от ужаса, подумала Евгения Сергеевна, ведь за такие слова…
— Адольф Гитлер моложе нашего вождя на десять лет и примерно на десять же лет позднее пришел к власти.
— Хватит, Семен, — остановил его Уваров, покосившись на побледневшую Евгению Сергеевну. — А то мы договоримся до «вышки».
— Я же предупреждал, — пробормотал Семен Матвеевич.
— Ах, не слушайте вы Уварова, — сказала Надежда Петровна почти презрительно. — Это у него такие шуточки. Кстати, куда девался наш третий мужчина?
Действительно, начальника депо в комнате не было. Никто, кажется, не заметил, как он ушел, и теперь все переглядывались и, должно быть, думали об одном и том же.
Евгения Сергеевна встала:
— Извините, мне пора. Сын один и не знает, где я.
— У вас прекрасный сын, — сказала Надежда Петровна. — Просто умница и необычайно одарен.
— Спасибо. Но вы напрасно даете ему читать все подряд.
— Вы имеете в виду Есенина?
— И его тоже.
— Но ведь это величайший русский поэт! — воскликнула Надежда Петровна. — И никто никогда не убедит меня в обратном.
— А я и не спорю, — пожала плечами Евгения Сергеевна. — Но Андрею еще рано…
— Прекрасное не может быть рано, может быть только поздно.
— Товарищи, товарищи! — поднимаясь, сказал Уваров. — Все дискуссии, в том числе и о роли литературы в жизни, переносятся на другой день. Сейчас я вношу предложение: не отпускать дорогую нашу Евгению Сергеевну, прошу голосовать.
— Благодарю всех, — сказала она, — вечер бы замечательный. А вам, Надежда Петровна, еще раз спасибо за теплые слова об Андрее. Рада была со всеми познакомиться. Но я все-таки должна идти.
Уваров вышел проводить ее.
— Жаль, что вы покидаете нас.
— В гостях хорошо, а дома лучше, — улыбнулась она.
— Надеюсь, мы с вами еще увидимся?
— Почти наверняка, — рассмеялась она, подумав, что в Койве просто мудрено не встретиться. — Спасибо за вечер, я хоть отдохнула.
— Вы в самом деле довольны? — Уваров взял Евгению Сергеевну за руку.
— В самом, Кондратий Федорович, — ответила она и мягко высвободила руку.
— И передайте сыну, что я жду его. Я ведь серьезно хочу научить его играть в шахматы.
— Передам.
XXX
ДОМОЙ Евгения Сергеевна пришла около часу ночи. Андреи спал, но тотчас поднял голову, как только она отворила в комнату дверь.
— Ты где так долго была? — спросил он.
— Задержалась, нужно было. А ты спи, спи. — Она наклонилась, чтобы поцеловать Андрея, и он, почувствовав запах спиртного, резко отстранился.
— Ты что, сынок?
— От тебя пахнет противно, — сказал Андрей и поморщился.
— Я была на дне рождения у хорошего человека, немножко выпила. Что же тут особенного, сынок?.. Кстати, там и Надежда Петровна была, она передавала тебе привет и очень хвалила тебя…
Андрей молча смотрел на мать, и что-то странное происходило с ним: хотелось плакать от обиды, от жалости к самому себе, но в то же время было жалко и мать, жалко так, словно произошло страшное, непоправимое.
— Ты почему молчишь? — с тревогой спросила Евгения Сергеевна. — И не смотри на меня так, не смей, слышишь, так смотреть!..
Взгляд у него был холодный, застывший.
Весь долгий вечер Андрей ждал мать. Он получил «отлично» за контрольную по математике. Только он, один он во всем классе, решил дополнительную задачу «из Магницкого». Математичка сказала, что эта задачка особой трудности, что за нее не будет выставлять отметки в журнал, однако Андрею все же поставила «отлично», так что у него была причина для радости, и он ждал мать, чтобы поделиться радостью с нею. Он думал, что она задержалась на работе, придет усталая, вот он и порадует ее… А она, оказывается, была вовсе и не на работе, в гостях, ей не понадобилась и каша, которую Андрей сварил и держал завернутой в бумагу и одеяло, чтобы не остыла, и ей конечно же было сейчас все равно, какую и за что он получил отметку…
— Перестань же молчать, сынок! — повторила Евгения Сергеевна. Она сама в обиде могла молчать по нескольку дней, знала за собой эту привычку и поэтому молчание сына воспринимала особенно остро и болезненно. — Сейчас же перестань! — уже почти выкрикнула она и, схватив Андрея за плечи, трясла его, добиваясь хоть каких-то слов, лишь бы услышать его голос.
А он по-прежнему молчал. Он просто не знал, что говорить. В нем боролись обида и жалость. Он впервые, пожалуй, слышал от матери запах вина. Он не слышал этого запаха даже от отца. Зато он видел пьяными других. Совсем недавно, когда возвращался из школы, двое раненых (один был на костылях, второй — с рукой в гипсе) тащили третьего — без одной руки, с лицом, почти сплошь забинтованным, так что оставались только щелки для глаз, — который был пьян до бесчувствия и на всю улицу матерился. Это было ужасное, страшное зрелище, Андрею даже приснился потом этот раненый с забинтованным лицом.
Теперь пахло вином от матери.
— Ну, хорошо, хорошо, — опускаясь на топчан (Алексей Григорьевич соорудил все-таки топчан, который днем поднимался к стенке, как полка в вагоне), проговорила примирительно Евгения Сергеевна. — Хорошо, я никуда больше не буду ходить. Ты меня слышишь, сынок?.. Я не подумала, что это причинит тебе такую боль. Вот не подумала — и все… Кондратий Федорович пригласил, я не могла отказаться. Он ведь, как и наш папа…
— Нет! — закричал Андрей. — Нет, нет! Он не такой, как папа. Он противный!..
— Ты разве знаешь его? — удивилась Евгения Сергеевна.
— Видел у Надежды Петровны, — хмуро ответил Андрей. Он действительно познакомился с Уваровым в доме учительницы, и тот приглашал его заходить и обещал научить играть в шахматы. Андрею, по правде говоря, очень хотелось научиться хорошо играть, однако Уваров ему не понравился, а теперь выясняется, что мать была у него в гостях…
— Ты не понял меня, сынок, — сказала Евгения Сергеевна, догадываясь, в чем дело. — Я имела в виду, что он тоже, как папа… пострадал напрасно. Ты понимаешь, о чем я говорю?.. И ты зря о нем плохо думаешь. Кондратий Федорович добрый, интеллигентный человек. Мы все здесь должны поддерживать как-то друг друга. Да, он ведь товарищ Дмитрия Ивановича…
— Какого еще Дмитрия Ивановича? — насторожился Андрей.
— Ты разве забыл учителя, в деревне? И Алексей Григорьевич очень уважает Кондратия Федоровича… Прости, но я не могла тебя предупредить заранее, все получилось так неожиданно… Мне, наверное, не следовало принимать приглашение… Я больше не пойду, обещаю тебе… — Евгения Сергеевна продолжала говорить и говорила много и сумбурно, точно оправдывалась (да так оно и было) и боялась, что Андрей прервет ее, не даст выговориться и она не сумеет до конца оправдаться. — Ты простишь меня, сынок?..
Андрей взглянул на мать н увидел, что она постарела. В голове были уже не отдельные седые волосинки, которые появились после ареста отца, а целые пряди седых волос, отчего голова сделалась пепельной. Лицо испещрено морщинами, которых еще недавно он не замечал, а вот лоб почему-то был гладкий, блестящий— на лбу не было ни одной морщинки.
— Ты больше не пей вино, — сказал Андрей.
— Не буду, — кивнула Евгения Сергеевна. — Ты простил меня?
— Да, И не ходи… к этому.
— Хорошо, сынок.
А на другой день Надежда Петровна попросила Андрея задержаться после уроков и пригласила к себе домой. Она жила прямо в школе, занимала маленькую комнатку в конце коридора на первом этаже.
— Как тебе понравился О' Генри?
— Не очень, — признался Андрей.
— Вот как?.. — удивилась Надежда Петровна. — И почему же?
— Сам не знаю. Читать вроде смешно, а потом, когда прочитаешь, как-то все равно. Что читал, что не читал…
— Ты меня удивляешь все больше. Значит, тебе нужна только серьезная литература. Для твоего возраста это… Ну хорошо, я дам тебе, пожалуй, Бунина. Только уж ты, пожалуйста, никому не показывай.
— Он тоже запрещенный?
— Не совсем, — улыбнулась Надежда Петровна. — Он просто эмигрант. Ты знаешь, что это такое?
— Это кто после революции уехал за границу.
— Правильно.
— Значит, Бунин против Советской власти? — спросил Андрей.
— Все гораздо сложнее, Андрюша. Пока тебе этого не понять. Но Иван Алексеевич Бунин — замечательный русский писатель. Ты почитай, мы потом обсудим с тобой. А у вас дома совсем нет книг?
— Раньше у папы было очень много.
— Прости, я спросила глупость. А мне вот удалось кое-что сохранить и вывезти. Мама любит читать?
— Раньше любила, а теперь ей не до книг, — серьезно сказал Андрей.
— Это верно, теперь всем не до книг. — Надежда Петровна вздохнула, — Вот даже Кондратий Федорович уж как начитан, а почти совсем не читает. Ведь ты знаком, кажется, с ним?
Андрей кивнул молча. Что-то насторожило его в вопросе Надежды Петровны.
— Хороший человек и очень умный. Мы с твоей мамой вчера были у него в гостях. Мама рассказывала?
— Да,
— А у вас он бывает часто?
— Ни разу не был, — сказал Андрей.
— Что же я хотела тебя спросить?.. Память стала подводить. А у папы, говоришь, была большая библиотека?
— Во всю комнату.
— Ты помнишь папу?
— Помню, но уже не очень.
— Вот это и есть самое страшное, что мы постепенно забываем близких, — проговорила грустно Надежда Петровна. — А они там надеются, что их помнят…
Андрей так и не понял, зачем она приглашала его к себе, хотя какие-то смутные догадки и тревожили его. Не просто же так она заговорила об Уварове и рассказала, что они с матерью были у него в гостях, а потом сразу стала спрашивать про отца. Он если и не понимал еще, то догадывался, чувствовал во всяком случае, что женщины просто так о мужчинах не говорят.
В последующие дни Андрей внимательно наблюдал за матерью, живя в каком-то неясном и напряженном ожидании, однако не замечал ничего особенного, что могло бы встревожить его, подтвердить смутные, неосознанные догадки. Евгения Сергеевна даже раньше обычного приходила домой и, застав его однажды за чтением Бунина, к удивлению Андрея, не стала ругаться, а совсем напротив — похвалила, что он читает серьезные книги.
— Молодец, — сказала она. — Серьезное чтение открывает окно в мир. — И даже погладила по голове.
Так прошло недели две, и Андрей забыл о разговоре с Надеждой Петровной и о своих подозрениях. Возраст брал свое, и он после школы пропадал на улице. И вот как-то вечером, возвращаясь домой, он увидел в освещенном окне их комнаты Уварова. К тому же форточка была открыта (должно быть, Алексей Григорьевич перестарался, слишком жарко натопил, а Евгения Сергеевна плохо переносила жару), и Андрей не только увидал Уварова, но и услышал разговор с матерью. Он вовсе не собирался подслушивать, зная, что это гадко — подслушивать чужие разговоры, но невольно задержался возле окна — уж очень хорошо все было слышно…
УВАРОВ. Вы должны подумать и о себе, нельзя жить только ради сына. В конце концов…
МАТЬ. Может быть, вы и правы, не знаю. Но иначе я не могу.
УВАРОВ. Как минимум, это наивно.
МАТЬ. Наивность — суть женская логика. А я все-таки женщина.
УВАРОВ. Я о другом, Евгения Сергеевна. Вы же сами работаете там и не можете не понимать…
МАТЬ. Не надо, прошу вас. Да, я понимаю. Я все понимаю. Но я не имею права отнимать надежду у Андрея.
УВАРОВ. Однако рано или поздно…
МАТЬ. Это произойдет независимо от меня, и моя совесть останется чиста и перед ним, и перед мужем. Вам, мужчинам, этого никогда не понять, вы легче и проще относитесь к жизни.
УВАРОВ. Возможно. Но живые должны жить.
МАТЬ. Разумеется, но ради чего и во имя кого?.. Впрочем, мы начинаем повторяться.
УВАРОВ. Пройдет несколько лет, Андрей станет взрослым, и ему не нужна будет мать. Что вам тогда останется?
МАТЬ. То же, что остается всем матерям на свете. Хотя бы сознание выполненного долга и, простите за выспренность, чистая совесть.
УВАРОВ. Позвольте вам возразить, Евгения Сергеевна. Этого мало для человека, для женщины, наконец. Вы же молодая, красивая…
МАТЬ. Вы считаете, что чистая совесть — это мало?!
УВАРОВ. Одного этого мало. В жизни существует много…
МАТЬ. Для меня — нет. Для меня ничего больше не существует. И очень прошу вас, Кондратий Федорович, давайте раз и навсегда договоримся не возвращаться к этому… И еще об одном прошу: не приходите больше сюда. Не надо. Я благодарна вам за помощь и внимание, но так будет лучше.
УВАРОВ. Кому?
МАТЬ. Всем. Думаю, что и вам.
УВАРОВ. Всем — это всему человечеству и мне в том числе?..
МАТЬ. Не надо иронизировать. У каждого своя жизнь и своя судьба, которую не выбирают.
УВАРОВ. Но вы же делаете выбор?
МАТЬ. Нет, это не выбор. Выбор, когда есть из чего или из кого выбирать. И этот выбор я сделала давно. А если все-таки это выбор, то в пользу сына. Уходите, Кондратий Федорович, прошу вас, уходите. Сейчас вернется Андрей, получится некрасиво.
УВАРОВ. Хорошо, я ухожу, подчиняясь вашей воле. Но обещайте, что вы еще подумаете.
МАТЬ. Не обещаю. И не сердитесь на меня.
Под окно, на снег, упали две тени. Тень Уварова переместилась ближе к матери, он взял ее руку и поднес к губам.
Андрей забарабанил кулаком в окно. Уваров быстро вышел из комнаты. Проходя через двор, он на мгновение замешкался и, взглянув на Андрея, сказал:
— Эх ты, человек — один нос, два уха!
Что-то поразило Андрея в голосе Уварова. В голосе его не было обиды или осуждения. В нем была горечь. Горечь и тоска. Андрей готов был даже бежать следом за Уваровым, чтобы попросить прощения и вернуть его. Но тут во двор вышла Евгения Сергеевна.
— Это ты? — спросила она, вглядываясь в темноту.
— Я. — Андрей вышел на свет.
— Пойдем, сынок. Ужинать пора.
Они молча поужинали и сразу легли спать. Но уснуть долго не могли. Евгения Сергеевна лежала тихо, лишь время от времени глубоко и шумно вздыхала. Андрей же ворочался с боку на бок на своем топчане, шурша соломой, которой был набит тюфяк, и ждал, что мать окликнет его, спросит, почему он не спит, и скажет: «Спокойной ночи, сынок», как это бывало всегда.
Она не окликнула, не пожелала спокойной ночи, а он впервые, кажется, по-настоящему осознал, что отца нет в живых…
XXXI
НЕОЖИДАННО Евгению Сергеевну послали в командировку на отдаленный лагпункт[3]. Ехать она должна была вместе со своим непосредственным начальником майором Силаковым, чтобы провести ревизию.
Она была уверена, что ее командировка — предлог, что кому-то и зачем-то нужно, чтобы она выехала на этот лагпункт. Но кому и зачем?.. Хотела поинтересоваться у Зои Казимировны, которая знает все, что делается в управлении и даже за пределами его, однако не решилась, привыкшая уже никому не задавать лишних вопросов и никому особенно не доверять. В конце концов остановилась на том, что просто хотят проверить ее. Ведь одно дело текущая работа, с которой она справляется без труда, а другое — ревизия. Ну да, она числится по штатному расписанию старшим бухгалтером-ревизором, а настоящих ревизий с выездом на места не проводила. Или, может быть, собираются присвоить ей звание?.. В управлении. работали женщины, у которых были воинские звания, так что ничего нет удивительного, если решили присвоить и ей. Очень похоже на это. У Силакова вот уже полгода нет заместителя. Возможно, ее и прочат на это место, а должность эта офицерская. Начальство можно понять: удобнее и полезнее для дела, если она будет не вольнонаемной, а на службе. Вот и допуск к документам у нее сейчас все же ограниченный. Например, она не имеет права обрабатывать документы с грифом «СС», а это неудобно, потому что такие документы вынужден обрабатывать сам Силаков, а его часто не бывает на месте…
Правда, догадка эта как-то не стыковалась со званием жены «врага народа», зато объясняла многое. К тому же она не высланная и официально не привлекалась по делу мужа. А Силаков едет с нею в качестве проверяющего…
Рассуждения эти, надо сказать, выглядели вполне логично. По крайней мере, не было в них ничего невероятного, невозможного. Евгения Сергеевна знала, что в командировки на лагпункты, как правило, ездят кадровые служащие, а не вольнонаемные, однако все это не успокоило окончательно ее, а может, и растревожило еще больше, ибо никогда и ни за что, ни за какие блага на свете она не согласилась бы надеть военную форму. То есть даже не военную вообще, но именно эту, с голубыми петлицами. Она подумала, не лучше ли тогда отказаться от поездки, пусть увольняют, но почему-то не сделала этого. Может быть, из-за обыкновенного любопытства (в глубине души ей давно хотелось побывать на каком-нибудь лагпункте, посмотреть, что это такое, ведь нельзя исключить, что где-то в таких же условиях находится муж), а может, чтобы не подвести Алферова, поскольку он-то взял ее на работу как бы по знакомству. Если ей предложат потом перейти на службу и она не согласится — это будет естественно, объяснимо хотя бы тем, что она женщина, а если она просто не выполнит распоряжение — подведет человека, который устроил ее на хорошее — это надо признать — место. Двоих сразу подведет, в том числе и уполномоченного Фатеева.
Она договорилась с Валентиной Ивановной, что та присмотрит за Андреем и покормит его (продукты и карточки оставила ей), ему наказала вести себя хорошо и слушаться, прибавив к наказу кучу предостережений, и решила перед дорогой пораньше лечь спать. Дорога предстояла тяжелая: сначала часа три по узкоколейке, а потом Бог знает на чем. Лагпункт находился далеко в тайге.
Однако лечь пораньше не получилось. Неожиданно прибежал с дежурства запыхавшийся Алексей Григорьевич и вызвал Евгению Сергеевну в кухню.
— Человек один заходил, — шепотом сообщил он. — Велел вот передать вам…
— Что, что передать?! — вскрикнула Евгения Сергеевна, хватая Алексея Григорьевича за рукав, и высветилось в памяти давнее: вечер, осторожный стук в окно, комочек бумаги, упавший на пол…
— Чтобы осторожнее были.
— Осторожнее?.. В чем я должна быть осторожнее?.. — Мимолетно вспыхнувшая радость сменилась нехорошим предчувствием, страх охватил Евгению Сергеевну.
— Вообще, — пожимая плечами, сказал Алексей Григорьевич.
— А что за человек?
— Обыкновенный так-то мужчина. Я первый раз его видел. Пришел и говорит: передайте, дескать, вашей жиличке, чтобы осторожнее была. А если, еще сказал, что-нибудь случится, пусть стоит на своем, что никого и ничего не знает, ничего не слыхала и ни с кем никаких дел не имеет…
— Но я действительно ничего такого не знаю, — пробормотала Евгения Сергеевна, лихорадочно пытаясь понять, что бы это могло означать. Скорее всего, какое-то предупреждение, связанное с командировкой. Да, да, конечно!.. Кто-то дает ей понять, чтобы она была осторожна в разговорах с Силаковым?.. Похоже на то. Значит, он едет вместе с нею даже не просто в качестве надзирателя или контролера, но с целью прощупать ее, выведать какие-то мысли или, как они это называют, связи. Выходит, кто-то вспомнил о ней, вспомнил, что она не обычная эвакуированная, а жена «врага народа». — Как выглядел этот человек? — спросила она.
— Не очень чтобы молодой… Средний такой. Да я толком и не разглядел, — виновато проговорил Алексей Григорьевич. — Он и в дежурку не зашел, на улицу меня вызвал, а на улице какой свет… Шапка мохнатая, полушубок вроде, а воротник кверху поднят, лицо-то и не видно вовсе. Но выговор не наш, не здешний… Побегу я, а?.. Вдруг позвонят по телефону, а я закрыл дежурку.
— Да-да, — пробормотала Евгения Сергеевна. — Спасибо вам, — А сама, кусая губы, думала, что командировку, значит, придумал не Алферов, но кто-то выше его, важнее…
А ей бы о том подумать, что столь могущественный человек, который, возможно, помимо воли и желания Алферова организовал ее командировку и поручил Силакову надзирать за нею, мог и не устраивать такой сложный в постановке спектакль, а решить дело просто: приказал бы уволить ее — и все тут. И еще подумать бы, что нет в Койве такого человека. Алферов подчиняется очень высокому начальству. Подумать бы ей обо всем этом, и тогда она догадалась бы, что существуют некие тайные, скрытые силы, для которых и полковничье звание Алферова, и его большая должность вовсе не помеха для достижения тайных же, неведомых ей, целей, что есть люди, которые хотя и занимают вроде бы скромное, невидное положение, зато обладают огромной и вполне реальной властью над другими людьми, в том числе над людьми высокого ранга, и знают, как эту власть употребить во благо себе. Она могла бы, к примеру, обратиться к истории, в туманной дымке которой совсем не трудно разглядеть лица тех, кто, не афишируя своего действительного положения, диктовал свою волю даже монархам…
Но и думать об этом было страшно. Особенно после дня рождения Уварова. Евгения Сергеевна хорошо помнила выкладки этого Семена Матвеевича, не раз в мыслях возвращалась к ним и никак не могла, сколько ни пыталась сделать это, разобраться, согласна с ним или нет. Иногда казалось, что в рассуждениях его есть здравый смысл (да ведь и Уваров, в котором она видела сильный ум и сильную волю, еще раньше говорил примерно то же самое), однако верить этому не хотелось, а хотелось верить, что это — случайные совпадения, что просто все мы плохо знаем историю, а главное— товарищ Сталин не знает всей правды, его обманывают нечистоплотные помощники. Более того, закрадывались— чего уж там! — мысли о том, что, может, и не совсем безгрешен муж… То есть она была совершение уверена, что никакой он не враг народа, что он всегда был и остался борцом за Советскую власть, честным большевиком, но мог же допустить какую-то оплошность, сделать ошибку, пойти, впав в заблуждение, против какой-нибудь линии партии (не ошибается тот, кто ничего не делает), а когда рубят лес, летят, как известно, щепки. Тут ничего не поделаешь, на то и жизнь, на то и борьба…
А поездка, между прочим, оказалась ничем не примечательной. Обычная рутинная ревизия. Правда, неплановая, но это тоже обычное дело. Вела себя Евгения Сергеевна аккуратно, держалась настороже, ожидая от Силакова какого-нибудь подвоха, неожиданного и, конечно же, каверзного вопроса, однако Силаков даже повода не дал, чтобы заподозрить его в тайных помыслах.
В зону Евгению Сергеевну не пустили, да ей там и делать было нечего — контора лагпункта находилась за пределами зоны, в поселке. Так что и заключенных она видела только на работе, на лесосеке, когда ехали по узкоколейке. Ну, еще когда они возвращались с работы. Брели не очень стройной толпой в окружении вооруженной охраны и собак, все одинаковые, какие-то серые, уставшие и, похоже, равнодушные ко всему, что происходит за пределами их каждодневной жизни. Впрочем, с одним заключенным — расконвоированным— Евгения Сергеевна даже познакомилась: он работал в финчасти лагпункта. Пожилой и безусловно в прошлом интеллигентный человек, опытный бухгалтер, он произвел на нее хорошее впечатление, и в другой раз она непременно заговорила бы с ним, расспросила бы о многом, ведь ей хотелось узнать больше, чем она видела и знала, работая в управлении, однако не решилась, а он все молчал, с подчеркнутой готовностью выполняя то, что она просила. Он и не воспринимал ее просьбы как просьбы — они были для него приказом.
В первый день случился удобный повод завязать разговор, так что Евгения Сергеевна едва не потеряла осторожность, но, слава Богу (или как раз наоборот?), «заключенный Сидорович, статья пятьдесят восемь — десять, срок заключения восемь лет», как он представился, не воспользовался этой возможностью. А случилось вот что. Обращаясь к Евгении Сергеевне, Сидорович назвал ее «гражданка начальница», ей сделалось смешно от такого нелепого обращения, и она сказала, что он может называть ее просто по имени-отчеству, ведь они как-никак коллеги, добавила она, к тому же он годится ей едва ли те в отцы, а Сидорович смутился отчего-то, покраснел и в дальнейшем не называл ее никак, молча выполняя распоряжения.
Словом, домой Евгения Сергеевна возвращалась немного успокоенная, уверенная в себе, зная, что ничего лишнего не допустила, не сказала, то есть не дала повода для подозрений, а с заданием справилась успешно. Она уже стала думать, что опасения ее насчет командировки были напрасными, а предупреждение об осторожности, переданное через Алексея Григорьевича, никак не связано с поездкой, а если и связано, то было излишним.
А дома ее ждал сюрприз, и она сразу поняла, что о таком сюрпризе не скажешь, как это сказано в словаре: «неожиданный подарок».
Андрей сообщил, что без нее к ним приходил дяденька и очень жалел, что не застал ее дома.
— И что ему было нужно?
— Спросил тебя, потом мы с ним разговаривали.
— И о чем же он тебя спрашивал? — насторожилась Евгения Сергеевна.
— Да так, вообще. Как учусь. Еще про Уварова…
— Про Уварова? — Она почувствовала холодок в груди. — Что именно он спрашивал про Уварова?
— Бывает ли он у нас…
— А ты?..
— Я ничего, — пожал плечами Андрей. — Сказал, что видел его один раз… Ты не думай, во какой дядька! — Он показал большой палец. — Он еще придет, сама увидишь.
XXXII
ПРИШЕЛ он тотчас, как только Андрей вернулся из школы. Постучал в окно. Андрей выглянул. Перед окном стоял мужчина в кожаном пальто (возможно, именно кожаное пальто и внушило Андрею доверие, а иначе он не впустил бы в дом постороннего) и улыбался, показывая рукой, чтобы Андрей открыл дверь.
И он открыл.
— Я не ошибся, — спросил мужчина, — Евгения Сергеевна Воронцова здесь проживает? — Вид у него был приветливый и не внушал никаких опасений. Во всяком случае, на грабителя он не был похож.
— Здесь.
— Ага, следовательно, ты — Андрей, так?
— Да.
— А я уж боялся, что не найду вас. Давай знакомиться. Меня зовут Павел Васильевич. — Мужчина протянул руку. — А твоего отца наоборот, верно?
— Верно, — сказал Андрей. — А вы разве знаете папу?
— Ну, брат, не все сразу! — Павел Васильевич рассмеялся и развел руками. — Мама дома?
— Нет, она уехала в командировку.
— Вот тебе, бабушка, и Юрьев день! А я надеялся, что она выходная. Контора ее закрыта. М-да. — Он покачал головой и сбил на затылок шапку, — И надолго она уехала, не знаешь?
— Говорила, что дня на три.
— Надо же, такое невезение… Это всегда так бывает: не повезет так не повезет. Дай-ка водички, Андрей сын Василия.
— А вы проходите, — пригласил Андрей.
— Хозяева не будут ругаться?
— Не будут, они добрые. Да их и дома никого нету. Алексей Григорьевич сегодня дежурит, а Валентина Ивановна на работе. У них не бывает выходных.
— Теперь, брат, мало кто с выходными, — улыбнулся Павел Васильевич. — А ты не боишься чужого человека в дом впускать?
— А чего бояться? — сказал Андрей даже с обидой в голосе. — Вы же не кусаетесь.
— Я-то не кусаюсь, это точно, хотя иногда и не помешало бы. Ну, спасибо тебе за доверие и за приглашение.
Они прошли в кухню. Андрей зачерпнул ковшом воды из кадки и протянул гостю. Он не торопясь, маленькими глотками, выпил половину ковша.
— Ледяная, аж зубы зашлись. Как вы тут устроились, не очень тесно?
— Нет, — ответил Андрей. — Если хотите, можете посмотреть. Вот наша комната.
— У вас отдельная комната? — удивился Павел Васильевич.
— На двоих с мамой.
— Это здорово! Показывай.
Андрей распахнул дверь и только тогда вспомнил про книжку, которая лежала на столе. Это был Аркадий Аверченко, «Веселые устрицы», и Надежда Петровна, когда давала ее, особенно строго предупреждала, что эту книжку никому нельзя показывать. А он не спрятал ее, когда пошел открывать Павлу Васильевичу. К счастью, тот не обратил на книжку никакого внимания. Осмотрелся и одобрительно сказал:
— Терпимо, и даже очень. И хозяева, говоришь, хорошие?
— Хорошие, — подтвердил Андрей.
— В таком случае совсем все отлично. Послушай, Андрей сын Василия, у меня тут мыслишка одна появилась… Мамы нет, ты один. Что, если я попрошу у ваших хозяев разрешения заночевать у тебя, как ты думаешь?.. Понимаешь, я приезжий, пока подыщу что-нибудь…
— Я думаю, что Валентина Ивановна разрешит, — уверенно сказал Андрей. — Только подождать надо, когда она придет.
— А уж это — как ты прикажешь! Я готов ждать, деться все равно некуда.
— Пожалуйста, раздевайтесь тогда.
А потом они сидели, и Павел Васильевич дотошно расспрашивал, как им с матерью живется в Койве и как у Андрея идут дела в школе. Поначалу Андрей отвечал односложно, все-таки и осторожничал немного или стеснялся, но постепенно разговорился, не заметив даже, как это произошло. Павел Васильевич располагал к себе своей простотой и непосредственностью. С ним было легко.
— А признайся-ка, брат Андрей, до чертиков хочется узнать, кто я таков?
— Ну… — Андрей смущенно отвернулся.
— Все правильно. Любопытство, как говорят мудрые люди, не порок, а большое… свинство! — Павел Васильевич рассмеялся громко и обнял Андрея за плечи. — Не сердись, это я в шутку. Все узнаешь, когда придет время. И вообще, много будешь знать, скоро состаришься. А нужно быть молодым. Учти, все самое главное и важное в жизни человек делает в молодости, а потом доживает свой век, хотя доживание это и называют подведением итогов. Итоги, брат, подводит сама жизнь и будущие поколения. Согласен с такой постановкой вопроса или у тебя есть возражения?
— Не знаю.
— А вот это как раз то, что знать необходимо. Ибо только тот добивается чего-то существенного в жизни, кто шагает по ней сознательно, имея впереди ясную цель. Ясная цель — это уже половина успеха… Значит, здесь вы и проживаете… — Павел Васильевич снова огляделся и как бы случайно, как бы только сейчас заметил на столе раскрытую книгу. — Ты читаешь или мама? — Он протянул руку, Андрей съежился от страха. — Ого, сам Аркадий Аверченко, король юмористики! Шестнадцатый год издания?.. Ну, брат!.. Поздравляю. Ты береги', береги эту книгу, это очень ценная книга. И никому не показывай. Где же это вы раздобыли такую редкость?
— Это не наша, — машинально сказал Андрей.
— Не ваша? — удивился Павел Васильевич. — Кто же такой добрый, что доверил тебе эту книжку?
— Учительница, Надежда Петровна, — опустив глаза, признался Андрей.
— Повезло тебе с учительницей, брат. Сильно повезло. — Он аккуратно положил книгу на стол. — А у хозяев дети есть?
— Не-а. Они брат и сестра.
— Ах так. Не скучно?
— Ничего, я больше на улице после школы. Это сегодня сижу дома, потому что нет никого.
— А по вечерам? Представляю, какая скучища по вечерам. И мать, бедная, сидит дома. Пойти некуда, в гости никто не ходит, да и знакомых, наверное, в Койве раз-два и обчелся…
— У мамы есть знакомые, — сказал Андрей.
— Заходят хоть иногда?
— Не очень. Приходил разок Кондратий Федорович, но он противный.
— Имя-то какое интересное, — покачал головой Павел Васильевич. — С маминой работы?
— Он высланный, кажется.
— Тогда правильно, что часто не заходит, теперь время такое. А учишься, говоришь, хорошо?
— По всем предметам «отлично», — с гордостью сказал Андрей, довольный, что гость забыл про книгу.
— За это молодец. Учиться надо хорошо. Вообще всякое дело надо делать хорошо. Старание в конце концов окупается сторицей. Как говорил великий наш полководец Суворов… Что он Говорил?
— Тяжело в ученье — легко в бою, — отчеканил Андрей.
— Именно! — Павел Васильевич поднял указательный палец. — А это никак карты? — Он подошел к окну, взял с подоконника колоду и зачем-то задернул занавеску. — Темновато уже, включи-ка свет.
Андрей включил, хотя было еще достаточно светло. Вообще электричеством пользовались, когда делалось совсем уж темно — экономили, а иначе отключали. Однако Павлу Васильевичу он возразить не смог — гость как-никак.
— Мама пасьянсы раскладывает? — тасуя карты, спросил Павел Васильевич. А тасовал он карты необычно. Брал, например, полколоды в одну руку, полколоды — в другую, запускал их, как гребенка в гребенку, углами вперед, слегка перегибая дугой, и, вытягивая гармошкой, всю колоду складывал аккуратной стопкой. Проделывал он это быстро, ловко, почти незаметно, так что у Андрея разбегались глаза, не успевая следить за этими манипуляциями, и сверкали от восторга. А Павел Васильевич, держа колоду в одной руке, вовсе уж неуловимым движением пальцев превратил ее в веер.
— Вот здорово! — сказал Андрей.
— Ловкость рук, как говорят факиры, и никакого мошенства. Выбирай любую карту, какая тебе понравится. Клади на стол, чтобы я не видел. — Он накрыл даму треф, выбранную Андреем, всей колодой — Теперь сам перемешай.
Андрей взял карты и тщательно перетасовал. Павел Васильевич снова превратил колоду в веер и мгновенно выдернул именно даму треф.
— А как это у вас получается?
— Секрет, — цокнув языком, сказал Павел Васильевич.
— Покажите еще.
— За показ деньги платят, — пошутил Павел Васильевич. — Старайся быть внимательным. — Он выдернул из колоды две карты — девятку и десятку, обе красной масти. — Распихивай их в разные места. А теперь внимание… — Он проделал с колодой какую-то манипуляцию и выложил на столе обе карты, которые Андрей клал в колоду поврозь.
— Еще!
Павел Васильевич, усмехнувшись, повторил фокус. Андрей долго рассматривал лежащие перед ним девятку и десятку, потом поднял глаза и неуверенно сказал:
— По-моему, было наоборот… Десятка была бубновая, а девятка червовая. А у вас…
— Молодец, — похвалил Павел Васильевич. — Ты наблюдательный парень. Мало кто так быстро обнаруживает обман. Поэтому фокусы лучше не повторять. Показал разок — и достаточно. А вообще-то чепуха все это.
— Зато интересно, — возразил Андрей. — Мне бы научиться..
— В шахматы учись играть.
— Не с кем, — вздохнул Андрей. — Кондратий Федорович звал, а я к нему не хочу.
— Почему?
— Противный он.
— Ну, это ты зря. Просто противных людей не бывает. Это они нам кажутся противными.
— А хотите, я научу вас играть в бирюльки? — предложил Андрей, чтобы замять неловкость. Ему было стыдно, что он назвал Уварова противным. — У меня настоящие бирюльки есть.
— В бирюльки? — удивленно переспросил Павел Васильевич. — Это что же такое? Детское что-нибудь?
— И вовсе нет. — Андрей достал коробочку с бирюльками, высыпал их на стол.
— Какая прелесть! — восхищенно сказал Павел Васильевич. — Вот тебе и бирюльки. — Он усмехнулся и покачал головой.
— Это мне Анна Францевна подарила.
— Какая Анна Францевна?..
— А, соседка у нас в Ленинграде на проспекте Газа была. Когда лапу арестовали… — Тут Андрей замолчал испуганно.
— Вот именно, — рассмеялся Павел Васильевич, — Ешь пирог с грибами и держи язык за зубами. — Он похлопал Андрея по плечу. — Меня-то тебе нечего бояться, а вообще поменьше болтай. Ну, показывай, как в эти самые бирюльки играют… — Он снова усмехнулся.
— А вы мне тогда еще фокус покажете, ладно?
— Договорились.
Они сыграли в бирюльки и, к удивлению Андрея, Павел Васильевич легко обыграл его. У него были очень подвижные, тонкие пальцы и все получалось ловко. Вытаскивая очередную скрипочку или флейту, он почти по-детски улыбался, высовывал язык и приговаривал:
— Вот мы сейчас ее за ушко и на солнышко, на солнышко!.. Ну-ну, иди сюда, милая, иди, не бойся…
В самый разгар игры где-то поблизости просигналила машина. Павел Васильевич насторожился, прислушиваясь. Впрочем, Андрей не обратил на это внимания. Он был поглощен игрой и как раз нацелился вытащить из кучи расписную дудочку…
— Схожу-ка я, пожалуй, в одно место, — поднимаясь, сказал Павел Васильевич, — а то поздно будет. Так ты никуда не уйдешь?
— Нет, — ответил Андрей. — Только давайте доиграем.
— Доиграем, обязательно доиграем. — Он подмигнул. — Мне понравилось играть в… бирюльки. Да, если сегодня не вернусь, значит, устроился с ночлегом. Приду, когда вернется мама.
С этим Павел Васильевич ушел, а спустя несколько минут вернулась Валентина Ивановна.
— Андрейка, — окликнула она с кухни, — чего это у тебя среди дня свет горит?
— Да тут… — смущенно пробормотал Андрей. — Я читаю, тетя Валя, а буквы в книжке очень мелкие…
— Читать-то бы надо, когда светло, — незлобиво попеняла она, — а то, неровен час, отрежут электричество. Есть сейчас будем. Никто не приходил к нам?
— Нет, никто, — соврал Андрей.
XXXIII
ГОСПОДИ, не находя себе места и не зная, что предпринять, думала Евгения Сергеевна, даже посоветоваться не с кем. Неспроста все это, неспроста…
Она тщательно перебирала в памяти события последнего времени, однако ничего особенного, ничего такого, что могло бы привлечь к ней внимание органов, не находила в своем поведении. Разве что посещение Уварова, его визит к ней и редкие, случайные встречи с ним на улице?.. Он — ссыльный, за ним, должно быть, наблюдают, следят, кто приходит к нему, куда ходит он, с кем встречается, разговаривает. Это наверняка так. Но с другой стороны, что же в этом необычного и подозрительного?.. Он свободно работает в депо, каждый день встречается со многими вольными людьми, вообще живет свободно на частной квартире, какой же смысл за ним следить?.. К тому же регулярно ходит отмечаться. Словом, всегда на виду. Да в Койве и невозможно иначе. И все-таки ничего другого в голову не приходило, и Евгения Сергеевна стала вспоминать, о чем они говорили с Уваровым, встречаясь на улице, и вот здесь получалось вроде бы не все ладно. Если подумать, разговоры их иногда были рискованные, то есть такие разговоры, что, узнай о них органы, могут быть неприятности. Чаще всего говорили о незавидном своем положении, что уже было небезопасно (недовольство!), о муже Евгении Сергеевны, о несправедливости властей…
Она поежилась.
Но как, каким образом они могли узнать?.. Нет, это исключено, абсолютно исключено. И вообще на их месте все говорили бы об этом. Другое дело — день рождения. Никому не нужный, какой-то даже дурацкий разговор о диктаторах. Однако рассказывал-то вовсе не Уваров (он предостерегал как раз!), а Семен Матвеевич. Человек он, конечно, малосимпатичный, неприятный, всклокоченный, но Уваров хорошо отзывался о нем. Да и не станет же он доносить на самого себя, смешно. Но выходило так, что все дело в дне рождения и в разговоре не столько, разумеется, о диктаторах в принципе, сколько о товарище Сталине… Да, рассказывал Семен Матвеевич, а слушали-то все!..
Кто-то донес?..
Не Уваров, это яснее ясного. Не сам Семен Матвеевич, тоже ясно. Неужели… Надежда Петровна?! Больше вроде бы некому, потому что еще один гость ушел раньше, чем начался этот разговор. Нет, нет, верить, что донесла Надежда Петровна, Евгения Сергеевна не хотела, не могла. Она же влюблена в Уварова — это очевидно, а чтобы любящая женщина хотя бы в мыслях пожелала любимому мужчине зла… Такое исключается. Это противоестественно, дико это. Да ведь Надежда Петровна и сама такая же ссыльная, как Уваров, такая же несчастная и обездоленная. Вот и запрещенные книги дает Андрею. Интересно, правда, откуда у нее эти книги?.. И почему она не боится их давать?..
Ах, какое это имеет значение. Они же с мужем развелись задолго до его ареста, так что у нее вполне могли и не делать обыска — выслали, и все. И книги, наверное, не то чтобы совсем уж были запрещены. Просто не рекомендованы для широкого чтения. А может, и нет?.. Специально этим вопросом Евгения Сергеевна не интересовалась, и, кстати, у них в доме тоже было много запрещенных книг, однако муж держал их открыто, не прятал.
Нет, думать плохо о Надежде Петровне нельзя. Как нельзя подумать что-нибудь такое и об Уварове.
А может, тот, пятый, ушел все-таки не до разговора, а после?.. И как-то незаметно он ушел, тихо, ни слова никому не сказав, не попрощавшись даже. А что, если… Что, если он и не ушел, а прятался, например, в кухне, за занавеской?..
— Мам, — потревожил мысли Евгении Сергеевны Андрей. — Павел Васильевич, наверно, от папы приехал…
— Он что, приезжий?
— Я же тебе говорил.
— Господи, сынок, ничего ты мне не говорил, — устало сказала Евгения Сергеевна. — А нужно было с этого начать. Давай все сначала, это очень важно.
Андрей повторил рассказ о том, как пришел Павел Васильевич, как был огорчен, что матери нет дома, как попросил попить, а потом поинтересовался, как они живут. Он пересказал — очень приблизительно, — о чем они говорили, как гость показывал фокусы и как он сам показывал ему бирюльки, утаив, что они играли, потому что стыдно было признаться, что проиграл… И еще рассказал, что Павел Васильевич не велел никому рассказывать о его приходе, хотя, по правде говоря, Андрей не помнил, на самом ли деле это было так. Впрочем, по его мнению, он должен был предупредить об этом. Скорее всего, просто забыл или понадеялся, что Андрей догадается сам. Вел-то он себя осторожно, даже занавеску на окне задернул, наверняка, значит, не хотел, чтобы его увидели через окно…
А Евгения Сергеевна, плохо слушая подробности, ухватилась за тот факт, что гость приехал, именно приехал, что имело для нее решающее значение, ибо действительно могло означать, что он от мужа.
Боязно было поверить, но все сходилось. Визитер, который приходил к Алексею Григорьевичу, предупреждал ведь, чтобы она ничему не удивлялась, чтобы была осторожна, а это могло означать, что он подготавливал приход Павла Васильевича… Или сам же Павел Васильевич и был у Алексея Григорьевича. Возможно, очень возможно, что так и было. И главное, не было никаких официальных известий о смерти мужа. Вот и Фатеев, и Алферов обещали навести справки, но им ничего, не удалось узнать. Они не нашли никаких следов. Конечно, в Ленинграде, еще не снята блокада, там трудно что-нибудь выяснить, но дела-то хранятся, наверное, в Москве, или уж, по крайней мере, в Москве имеются сведения о тех, кого расстреливали, а вот о муже таких сведений не нашлось. И это хороший признак. Неизвестность оставляет надежду. Пусть слабенькую, но все же надежду. Поработав в управлении, Евгения Сергеевна знала, что учет мертвых в этом ведомстве налажен безукоризненно. То есть учет вообще налажен, но все-таки если заключенный жив и находится где-нибудь за тридевять земель, да еще в спецлагере, сведения о нем получить трудно, а если расстрелян или умер — тогда совсем другое дело…
Однако недолго она тешила себя мыслями о том, что муж не только жив, но даже нашел способ дать о себе знать. Пережив краткие мгновения радостного подъема, отчего кровь приливала к голове и стучала громко в затылке, она поняла, что все это — наивность чистой воды, глупость, непростительная для взрослого человека. Тем более непростительная, что она-то работает в управлении лагерей. Откуда, например, муж мог бы узнать ее адрес?.. Можно, конечно, допустить, что этот таинственный Павел Васильевич, как и Фатеев, знал мужа раньше и тоже работает (служит) в одном с ним ведомстве, так что для него не составило бы труда узнать адрес; что он приехал в Койву по своим служебным делам и не хочет, чтобы здешние его коллеги пронюхали, что он был у нее. Возможно такое?.. Да, возможно. Однако слишком уж много получается допущений, которые сами по себе также нуждаются в допущениях, да и не укладывается в эту схему ее командировка. Остается допустить еще и случайность, совпадение. А не верилось, нет, не верилось — хотя и хотелось, — Евгении Сергеевне в подобные совпадения. Здравый смысл подсказывал, что история эта таит в себе какую-то опасность…
А может, это «привет» из деревни, то есть приехали по ее душу из Радлова?.. Или Дмитрий Иванович, прознав что-то о грозящей ей опасности с этой стороны, решился на отчаянный шаг — взял и приехал самовольно в Койву, чтобы предостеречь ее?.. Логичное и успокоительное объяснение. Как он узнал, что она живет в доме Алексея Григорьевича и что тот работает дежурным на станции?.. Господи, да через того же Уварова. Утром приехал, встретился с Уваровым, передал Алексею Григорьевичу, что ей грозят какие-то неприятности, и в тот же вечер уехал обратно…
Однако проходил день за днем, а Павел Васильевич не давал о себе знать, и не было никаких признаков, что кто-то интересуется ею. История эта начала уже казаться Евгении Сергеевне наваждением, когда однажды утром Зоя Казимировна шепнула, что ее вызывает уполномоченный НКВД товарищ Шутов.
— А не Фатеев? — переспросила она, чувствуя, как замерло сердце от вспыхнувшей вновь надежды.
— Тс-с-с, — приложив палец к губам, сказала Зоя Казимировна. — Вы разве не знаете, что Фатеева больше нет?
Вот здесь бы Евгении Сергеевне вспомнить, что говорил Уваров о помощнике Фатеева, вспомнить, что думала о нем сама, — тогда, возможно, она вела бы себя с ним осторожнее, но она как-то не придала значения этому, хотя и почувствовала легкое разочарование в связи с тем, что Фатеева больше нет. Все-таки знакомый человек, и, что бы там ни было, к нему Евгения Сергеевна испытывала доверие. Она понимала, что до конца доверять нельзя никому, разве что себе, да и то лучше с оглядкой по сторонам, тем более нельзя сотрудникам органов, однако же именно Фатеев помог ей с пропиской и с работой тоже, и не доверять ему вовсе она не могла.
Шутов принял ее в том же кабинете, в котором принимал и Фатеев.
— Здравствуйте, здравствуйте, Евгения Сергеевна, — сказал он с радостной улыбкой, поднимаясь навстречу. Можно было подумать, что радость его неподдельна. — Присаживайтесь, прошу вас. — Он отодвинул от стола стул, чтобы ей было удобнее сесть. — Нам необходимо побеседовать, а в ногах, как говорится, правды нет. А знаете, почему так говорится?..
— Никогда не задумывалась.
— Правда — синоним истины, — чуть назидательно проговорил Шутов, по-прежнему улыбаясь, — а истина рождается в споре, не так ли?.. А много поспоришь на ногах?..
— Действительно, — сказала Евгения Сергеевна.
— Почему вы, кстати, не интересуетесь, зачем я вас пригласил и почему именно я?..
— Значит, так нужно. — Она пожала плечами. — А Фатеева что, опять куда-то перевели?
Шутов откинулся на спинку кресла, усмехнулся и сказал:
— Назовем это переводом. В конце концов, всякое понятие условность, не более того. Договорились называть… Да, почему вы сказали «опять»? — Лицо у него сделалось сосредоточенное, он как бы силился понять что-то, ухватить какую-то ускользающую мысль, и Евгения Сергеевна поняла, что допустила неосторожность, выдала и Фатеева, и себя — ведь он предупреждал, просил даже, чтобы она никому не говорила, что знает, где он работал раньше, до Койвы. — И давно вы знакомы с ним? — Теперь Шутов не улыбался, а смотрел на нее чуть сощурившись, не скрывая иронии.
Однако Евгения Сергеевна уже сообразила, что и как должна говорить.
— С того момента, как вы привели меня в этот кабинет. В этот, я не ошибаюсь?
— Плохо, очень плохо, — сказал Шутов, — Допустим… Но откуда же вы знаете, что он был переведен в Койву… из Ленинграда?
— О том, что из Ленинграда, слышу впервые, и это даже интересно. А вообще кто-то когда-то говорил, что он не местный. Да это и так видно.
— Выходит, что вы с кем-то и когда-то обсуждали этот вопрос? С кем же именно?
— Ей-богу, не помню. — Евгения Сергеевна все же взяла себя в руки и держалась теперь увереннее. — Скорее всего, просто был разговор. Я все-таки работаю тоже в органах.
— Да-да, — покивал, вздохнув, Шутов. — Что-то, где-то, кто-то, когда-то… Прямо сказочка про белого бычка. Однако вам не кажется странным, Евгения Сергеевна, что вы приехали в Койву, а здесь как раз служит переведенный из Ленинграда Фатеев, который знал вашего мужа?..
— Как это?.. — Она изобразила на лице удивление. — Откуда?..
— Ну-ну, уважаемая Евгения Сергеевна! — Шутов рассмеялся. — Не надо играть, актриса из вас никакая.
— Да вы что?! В чем вы меня подозреваете?..
— Пока только в связях, — сказал Шутов. — В связях, которые наводят на размышления. Давайте вместе порассуждаем. Итак, Фатеев — это раз. Уваров — это два. Кстати, с Уваровым вас связал, безусловно, ссыльный гражданин Журавлев Дмитрий Иванович, имеющий местом своего поднадзорного проживания деревню Серово Радловского района, откуда вы и прибыли в Койву, прекрасно понимая, что из милиции вас направят к Фатееву и таким образом…
— Но вы же сами привели меня к Фатееву! — воскликнула Евгения Сергеевна.
— Это не имеет значения. Главное — вы знали, что попадете к нему.
— Господи, да вы…
— Господь тут ни при чем. Совершенно ни при чем. А вот то, что вы бывали в доме ссыльного Уварова, куда также приходили ссыльные Володина и Нуйкин…
— Надежда Петровна — учительница моего сына, — сказала она, — а Нуйкин… Это Семен Матвеевич?
— Он самый.
— Я видела его один раз в жизни.
— Знаете, я охотно поверил бы вам, очень охотно и с большим удовольствием, но вы почему-то отрицаете, что были знакомы с Фатеевым еще по Ленинграду…
— Да не была, не была!
— А если я вам скажу, что это установленный факт?
— Нельзя установить то, чего не было.
— Ладно, об этом мы еще поговорим. Но чем вы объясните, что на работу в управление, на секретную работу, вас рекомендовал Фатеев?
— Я не знаю, чем это объяснить, — пожала плечами Евгения Сергеевна, — Но разве нельзя допустить, что просто один человек захотел помочь другому?
— Отчего же, я допускаю и такую возможность, — сказал Шутов. — В этом нет ничего предосудительного и противозаконного. Я бы сказал, что даже наоборот. Но!.. — Тут он поднял указательный палец и вздохнул. — Вы почему-то упорно не хотите признать, что знали его раньше. А что в этом особенного? Ну, знали и знали…
— Действительно, — усмехнулась Евгения Сергеевна. — И если бы я знала его, не стала бы скрывать этого.
— Увы, он велел вам скрывать, вот в чем дело, Евгения Сергеевна. А почему?
— Не знаю, — как-то машинально ответила она.
— Значит, велел? — быстро, привстав, спросил Шутов.
— Я же говорю, что ничего не знаю.
— А я, признаться, думал, что не зря же вас с сыном не тронули после ареста мужа. Думал, что были убеждены в вашей честности и порядочности и что вы не замешаны в грязных делах мужа. Вы же теперь сами заставляете меня усомниться в этом, и я начинаю понимать, какую роль сыграл в этом Фатеев. Вместо того чтобы помочь нам разобраться…
— Каким образом и в чем я могу помочь вам разобраться? — Она чувствовала себя уставшей, разбитой и уже плохо соображала. Все спуталось в ее голове.
— Например, честно рассказать о связи мужа с Фатеевым, что, кстати, не может повредить ни тому, ни другому. О разговорах, которые велись в доме ссыльного Уварова, с какой целью вы прибыли в Койву и как связались с ним. Какие поручения передал вам Журавлев. Да, письмо Журавлева Уваров уничтожил или спрятал?..
— Не знаю, — опять машинально ответила Евгения Сергеевна и тотчас спохватилась, что нельзя было так отвечать на вопрос, нужно было сказать, что никакой записки не было вообще. А с другой стороны, Шутов наверняка знает, что записка (почему-то он назвал ее письмом) все-таки была, иначе не спросил бы прямо…
— И вы, конечно, не поинтересовались, что было в письме?
— Неужели вы могли подумать…
— Извините, — сказал Шутов. — Да это и не имеет значения. Они не настолько глупы и наивны, чтобы делать из вас связника. Письмо наверняка было зашифровано. Так что вы, не ведая о том, выполняли их задание. Повторяю, Евгения Сергеевна: не ведая о том. Мы так и зафиксируем. Но при условии, при одном непременном условии, что впредь вы будете искренни и чистосердечно расскажете обо всем, что вам известно. Учтите, нам тоже многое известно. Но для вас лучше, если вы дадите правдивые, исчерпывающие показания. Разумеется, может возникнуть вопрос — он обязательно возникнет! — почему вы не пришли к нам сами, без нашего приглашения?.. Впрочем, это объяснимо. — Шутов встал и прошелся по кабинету. Вид у него был вполне довольный, вид победителя. Он остановился за спиной Евгении Сергеевны. Ей хотелось обернуться, чтобы видеть его глаза, но она не осмелилась. — Слушайте меня внимательно. Вы не придавали всему этому значения. Не связывали, так сказать, воедино звенья общей цепи. Да, именно так. Вы — женщина, по натуре человек отзывчивый, добрый, а эти люди отнеслись к вам тоже по-доброму, хорошо отнеслись. Верно?.. Помогли вам устроиться, и вы не заподозрили никакого злого умысла в их действиях. Не подумали, что они могут вас использовать в своих грязных, преступных замыслах. Женщины, женщины!.. А когда от нас узнали, кто на самом деле эти люди, да еще случайно услышали об аресте Фатеева…
— Как?! — воскликнула Евгения Сергеевна.
— Вот так, — сказал Шутов. — Слушайте дальше. Когда услышали об этом, поняли все и решили рассказать честно то, что вам известно… Вы действительно могли не знать раньше Фатеева, как могли не знать и того, что Журавлев и Уваров — ссыльные и находятся под надзором. Не полностью доверяя вам, Фатеев не сказал об этом. Подчеркиваю: могли не знать. Хотя знали… — Шутов вернулся на свое место. — Выводы делайте сами. И вот еще один любопытный вопрос: могли ли вы, мать, не знать, что читает ваш сын и откуда он берет такие книги?.. Не правда ли, любопытный вопрос?..
— Значит, это были вы, — упавшим голосом проговорила Евгения Сергеевна.
— В данном случае — я, — признался Шутов. — Но мог быть и кто-то другой. У нас достаточно возможностей. Захотелось самому посмотреть, как вы живете, чем дышите, познакомиться с вашим замечательным сынишкой. Очень умный мальчик! Тем печальнее, что он читает врага Аверченко, а вы этому попустительствуете. Полагаю, не только Аверченко?.. Но мы опять можем допустить, что вы и этого не знали. Скажем, гражданка Володина, снабжая вашего сына вражеской, антисоветской литературой, научила его, как прятать книги от вас. Почему бы и нет?.. Вы хоть и попали в их поле зрения и показались им удобным человеком, да еще служащим в управлении лагерей, однако особенного доверия пока не вызывали. Вас потихоньку проверяли. Логично?..
— Более чем, — вздохнула Евгения Сергеевна.
— Как видите, из любого положения можно найти разумный выход. В том числе, из того, в какое попали вы по своей доверчивости и некоторой… неразборчивости в знакомствах. Важно, кто именно и с какой точки зрения посмотрит на факты. Вы образованная, интеллигентная женщина и должны понять, что для вас лучше — прикрывать затаившихся врагов, тем самым калечить и свою судьбу, и судьбу сына, а также усугублять вину мужа, или помочь нам окончательно разоблачить шайку изменников, жаждущих победы фашизма. Я не могу ничего обещать, но возможно, что ваша помощь нам облегчит положение мужа…
— Зачем вы говорите это? — тихо сказала Евгения Сергеевна. — Вы же знаете, что его давно нет…
— Пока мы наверняка знаем, что он не был расстрелян, — сказал Шутов. — Но сейчас это уже не имеет значения. Будем считать, что вам повезло. Мы вашего мужа выведем за скобки…
— За скобки?.. Что это значит?..
— Это значит, — улыбнулся Шутов, — что между вашим мужем и преступной группой, в которой оказались замешаны вы — не по своей воле, — никакой связи нет.
— Вы говорите так, словно наверняка что-то знаете о нем. Где он?..
— Выясняем. В ближайшее время…
— Я не верю вам, вы меня обманываете.
— Зачем мне вас обманывать?.. Согласитесь, что мне гораздо проще и выгоднее, если на то пошло, включить вас в группу. Основания имеются. — Шутов положил руку на папку, лежащую перед ним на столе.
— Но для этого вам нужны какие-то мои показания?
— Они нужны скорее вам, а не мне. Неужели вы думаете, что у нас уже нет изобличающих показаний?.. — Он похлопал рукой по папке, усмехнулся. — В таком случае спросите себя, откуда я знаю то, что знаю?.. Не стану скрывать, своими искренними, чистосердечными признаниями вы можете оказать нам помощь, но… Дело за вами, Евгения Сергеевна. Как говорится, ваша судьба и судьба вашего сына в ваших руках. — Шутов встал, одернул гимнастерку, согнал под ремнем складки с живота на спину. — Сейчас вы устали, у вас голова идет кругом, и вам необходимо разобраться во всем и спокойно подумать. Обратите внимание: я мог бы воспользоваться вашей усталостью, растерянностью, мог бы получить от вас любые показания — это несложно при вашем состоянии и при наших возможностях…
— Вы могли бы… — Она не закончила фразу, испугалась того, о чем подумала.
— Ну что вы! — сказал Шутов и махнул рукой. — Это сказки врагов. Мы не применяем физического воздействия. Идите работайте и хорошенько взвесьте все. Если кто-то заинтересуется, зачем вас приглашали, говорите, что возникли вопросы в связи с местонахождением мужа…
XXIV
ГОЛОВА действительно шла кругом.
Не зная и не чувствуя за собой никакой вины, Евгения Сергеевна тем не менее понимала, что вина все-таки есть. Во всяком случае, доказать это не составляет труда. Все складывается один к одному, и все — не в ее пользу. Получается цепочка, отдельные звенья которой прочно связаны между собой. Словно кто-то специально провел ее по этой дорожке, хотя ничего подобного быть не могло.
Да, но она жила в колхозе, где находится в ссылке Дмитрий Иванович Журавлев, который направил ее в Койву и связал с Уваровым, а в Койве служит старший уполномоченный госбезопасности Фатеев, каким-то образом (преступным, разумеется, преступным!) связанный с ее арестованным мужем, и по его, Фатеева, рекомендации она поступает на работу в управление лагерей…
Именно Фатеев казался Евгении Сергеевне наиболее уязвимым местом во всей этой невероятной, но далеко не шуточной, как она понимала, истории. Если Шутов не лжет, что Фатеев арестован… Уж своего человека они зря не арестуют. Значит, за ним тянутся серьезные дела. А что, если раньше, в Ленинграде, он действительно был связан с мужем?.. Что, если знал его не после ареста, как сказал ей, а до?.. Но тогда получается, что и Вася виновен в чем-то?.. Конечно, быть такого не может, а все же знаю ли я, признавалась себе Евгения Сергеевна, чем он занимался, о чем думал, что носил в себе?.. Может, у него была вторая жизнь, в которую он не впускал меня хотя бы потому, что хотел уберечь от неприятностей?.. Ведь многих, очень многих жен, когда арестовывали их мужей, отправляли в ссылку или куда-то еще, а ее с Андреем не тронули и даже устроили эвакуацию, и нельзя теперь исключить, что устроили и все остальное…
От этого можно сойти с ума.
Любой аргумент, который Евгения Сергеевна мысленно приводила в свое оправдание, тотчас наталкивался на контраргумент. Таким образом, выходило, что Шутов абсолютно прав, говоря, что неважно, как было в действительности, а важно, кто именно и с какой точки зрения оценит факты.
А вдруг Василий и в самом деле жив?! В сущности, ничего невероятного в этом нет. Он был уверен, что его расстреляют, поэтому и прислал ту записку, а его почему-то не расстреляли, отправили куда-нибудь на Колыму или на Соловки, дали, например, десять лет без права переписки и засадили в секретный лагерь — говорят, есть такие лагеря, — потому-то и не разыскать его следов. Вполне возможно, что его влиятельные друзья из тех же органов упрятали его специально подальше. Кто-то же вел ее по жизни, помогая избежать участи других жен, и был ли это один Фатеев?
Евгения Сергеевна давно и окончательно смирилась с тем, что мужа нет. И вот ей снова подарили надежду, и еще не надежду даже, а так, крохотную возможность поверить, что не все потеряно, что есть шанс, хотя бы и один на тысячу. И радоваться бы ей, лелеять этот призрачный шанс, вынашивать в себе, как мать вынашивает будущего ребенка, мечту о счастливой встрече еще в этом мире, когда все разъяснится, и строить бы планы на будущее, на совместное будущее… Но не было ни должной радости, какую испытала бы любая женщина на ее месте и какую испытала бы она в другое время, ни суеверного языческого страха спугнуть явившуюся вдруг надежду… Куда там! Она думала, что лучше бы надежда не являлась вовсе, ибо дело, в которое оказалась втянутой и сама, получается серьезное, не обещающее ничего хорошего и мужу, если он вправду жив. А если учесть, что он уже осужден как «враг народа», что идет война… Они найдут его, куда бы ни запрятали его друзья. Найдут не только на краю света, но даже дальше…
Картина воистину вырисовывалась страшная, и не менее страшен был ее автор, Шутов, который — можно не сомневаться — доведет дело до конца. А конец так-же не вызывал никаких сомнений.
И вот вопрос, который мучил Евгению Сергеевну и который она избегала задавать себе: можно ли поверить в виновность Дмитрия Ивановича, Уварова, Фатеева, Надежды Петровны, этого… Семена Матвеевича, поверить, что они — настоящие враги и что даже теперь, когда идет война, замышляли что-то против Советской власти, против своего народа?.. Она избегала думать об этом потому, что не могла однозначно и убежденно; сказать ни «да», ни «нет». В сущности, что она знала об этих людях, с которыми судьба случайно столкнула ее?.. Ровным счетом ничего. Однако, если судить по разговорам и по тому, какие книги Надежда Петровна подсовывала Андрею, на уме у них могло что-то быть. Слава Богу еще, что Шутов не знает о разговорах, которые они вели, а она при этом присутствовала. Вот это был бы конец. Но каких же признаний он добивается от нее? Ага, он как раз и упоминал о разговорах, это для него важно. Естественно, пока они только и могли вести разговоры. Так все-таки знает Шутов или догадывается, что именно она слышала в доме Уварова?.. Нет, знать он не может, откуда. Да и не нужны бы ему были ее показания, если бы знал. Просто привлек бы и ее по этому делу. Правда, он намекал, что у него уже есть какие-то изобличающие показания, но это, скорее всего, обычное их запугивание. И вообще, почему при ней должны были вестись какие-то серьезные и тем более опасные разговоры, если она и знакома-то с этими людьми едва-едва? А с Семеном Матвеевичем и вовсе, можно сказать, не знакома, мало ли, что один вечер просидели за общим столом. Это ни о чем не говорит. В любой компании встречаются незнакомые люди. Враги не настолько наивны (об этом сам Шутов говорил!), чтобы, не зная хорошо человека, доверять ему и пускаться при нем в откровенные разговоры. А больше ее и обвинить-то не в чем. Конечно же не в чем! Она действительно ничего, совершенно ничегошеньки не знает. И с Фатеевым раньше не была знакома, пусть проверяют. Пусть представят свидетеля, хотя бы одного, который бы подтвердил обратное. А книга Аверченко, вдруг с радостью сообразила Евгения Сергеевна, и вовсе ерунда: она издана еще до революции, то есть до Советской власти, а потому не может быть антисоветской…
Нельзя сказать, что спасительные эти мысли и логика рассуждений, в которой она не могла себе отказать, совсем успокоили Евгению Сергеевну, да и возможно ли обрести покой, когда тебя подозревают — пусть только подозревают — в связях с «врагами народа» (о муже говорить не приходится), но все-таки и от первой растерянности она избавилась, и почувствовала даже некоторую уверенность. Уверенность эта делалась тем сильнее, чем больше проходило времени со дня вызова к Шутову, и стало уже казаться, что вызов этот был пустой, просто Шутов прощупывал ее, может быть, запугивал на всякий случай, не имея против нее никаких материалов. Господи, да и откуда он мог бы взять такие материалы?!
Так прошло недели две или даже больше. Евгения Сергеевна окончательно убедила себя, что ее забыли, что она не нужна Шутову, поскольку пользы от нее для дела никакой. Возвращаясь как-то с работы, она повстречала Уварова. Они почти столкнулись — он выходил из того самого здания, где сидел Шутов. Евгения Сергеевна была уверена, что Уваров тоже видел ее, однако не остановился, как обычно, не поздоровался и, кажется, поморщился.
— Кондратий Федорович! — позвала его Евгения Сергеевна. — Постойте же, Кондратий Федорович!.. А он втянул голову в плечи и прибавил шагу.
Дура, какая же я дура, сказала она себе, разве можно было останавливать его и заговаривать с ним, да еще возле этого дома! Бог знает зачем он там был. Может, просто приходил отметиться, а может, вызывал Шутов. Не зря же сделал вид, что не заметил меня. Ясно дал понять, чтобы я к нему не подходила, а я, дура, кричу на всю улицу…
Она огляделась по сторонам и непроизвольно подняла глаза. Ей показалось, что в окне мелькнуло лицо Шутова. Да нет, пожалуй что и не показалось, в окне точно было его лицо. И он улыбался.
И тогда снова ею овладело беспокойство. И снова она жила в постоянном напряжении, не спала ночами, изводила себя самыми страшными предположениями, издергалась вся, и так прошла еще неделя, а когда Евгения Сергеевна сумела убедить себя, что Уваров все-таки мог и не видеть ее, потому что вообще плохо видит, Андрей сообщил, что у Надежды Петровны был обыск…
Сам по себе этот факт не имел к Евгении Сергеевне отношения. Уж с Надеждой-то Петровной они не были связаны никак. Учительница сына — только и всего. Одна-единственная встреча в доме Уварова. Не она же приглашала гостей на его день рождения. Она сама была гостьей. И все же, все же… Явилось ощущение, что некий круг все сужается, сужается, и делается уже трудно дышать, и начинаешь бояться собственной тени…
Вот когда был нужен умный, добрый советчик, который бы успокоил Евгению Сергеевну, развеял бы ее страх, научил, как быть, что делать дальше, объяснил бы, что все это чепуха, плод ее запуганного воображения. Наверное, самое разумное, что можно было предпринять в этой ситуации, — уехать из Койвы. Плюнуть на все и уехать. Даже если ее оставили в покое, понимала Евгения Сергеевна, покоя, как такового, не будет.
Здесь не будет. А жить в постоянном страхе, зная, что каждый твой шаг контролируется, за каждым шагом следят… А если и не следят, все равно остается ощущение, что все-таки следят. Тут не только сойдешь с ума, тут петлю на шею…
На другой день Алексей Григорьевич сказал, что «взяли» Уварова…
Этого следовало ожидать, подумала Евгения Сергеевна.
— Такой хороший человек, — покачал головой Алексей Григорьевич.
— Вы не боитесь, что мы у вас живем? — спросила Евгения Сергеевна. — Вы скажите честно, я что-нибудь придумаю.
Он насупился, махнул рукой и вышел. Она поняла, что обидела его, и кинулась за ним в кухню.
Алексей Григорьевич надевал полушубок. Валентина Ивановна сидела возле окна, подперев сухоньким своим кулачком голову.
— Простите меня, — сказала Евгения Сергеевна. — Я виновата перед вами. — Ей хотелось упасть на колени.
— Да что тут! Только всех на один-то аршин нельзя мерить, — хмуро ответил Алексей Григорьевич. Он схватил с гвоздя шапку и пошел из дому, хлопнув дверью.
— Нынче всё то же, всё то же, — проговорила непонятно Валентина Ивановна. — Молись, вот что я тебе скажу. На Бога уповай. А на брата не серчай — отойдет. Он отходчивый. И глупостей разных не бери в голову. Нам нечего бояться, мы свое отбоялись. Дальше-то не сошлют, поди. Некуда вроде дальше. А и сошлют, так ничего. Бог един, что тут, что там. Он дал, он и возьмет. О сыне думай и о Боге. Остальное суета сует… — Она пристально посмотрела на Евгению Сергеевну. — Не живется никак людям спокойно…
— Я уже вообще никуда не лезу, никуда не хожу и ни во что не вмешиваюсь, — словно оправдываясь, сказала Евгения Сергеевна.
— Не в тебе дело, однако. Не в тебе. Ты-то и правда никуда не лезешь. Вот я и говорю, что нечего маяться, никому ты не нужна. Сыну только. Мало ли кого забирают! Не наше это дело. Я все вижу и где хошь могу сказать, что никуда ты не ходила и никто к тебе не приходил. Так и знай.
— Спасибо вам.
— Я врать не стану, как оно есть, так оно и есть.
А что в Бога, Спасителя нашего, не веруешь, то худо. — Валентина Ивановна вздохнула с сожалением. — Да хоть и не верь, а молись, легче станет. Всякая молитва до Бога доходит. Небось и сын не крещеный?
— Нет.
— А сама?
— Сама крещеная.
— И то ладно. Не мучь себя, обойдется. Я помолюсь за вас.
XXXV
НА ЭТОТ раз Шутов не дал Евгении Сергеевне прийти в себя, вызвал сразу после ареста Уварова. Но это было и к лучшему: надоело ждать неизвестно чего. Устала она, смертельно устала. Хотелось какого-то конца, какой-то определенности.
— Вот и ваша очередь настала, — сказал Шутов, перебирая на столе бумаги, и она еще успела подумать, что они всегда почему-то перебирают бумаги или стучат пальцами по столешнице.
— Меня арестуют?
— Сразу и арестуют! — усмехнулся Шутов. — Кого нужно было, уже арестовали. Вы в курсе дела?
— А это тайна?
— Нет, разумеется. Да если бы и тайна, что из того?.. Во-первых, ваш квартирный хозяин также работает на железной дороге, во-вторых, вы работаете в таком месте… Какие же от вас могут быть тайны, а?..
— Благодарю за доверие. — Для себя она решила, когда шла сюда, что будет держаться изо всех сил, не даст Шутову запугать себя, запутать, поймать на какой-нибудь глупости. Они хотят получить от нее показания против Уварова и, конечно, против Фатеева, она им нужна как свидетель. Для Уварова и Фатеева — свидетель особенно опасный, потому что и сама жена врага народа, так что у них были все основания доверять ей. К такому выводу Евгения Сергеевна пришла неожиданно и теперь, сидя напротив усмехающегося Шутова, держалась независимо, зная, что никаких показаний он от нее не получит.
— Доверие имеет смысл лишь тогда, когда оно взаимно, — проговорил Шутов, заставив ее вздрогнуть. — Вам не кажется, что именно взаимности в наших с вами отношениях и не хватает?
— Не понимаю, о чем вы?
— О взаимности, Евгения Сергеевна, о взаимности. Итак, серьезных претензий к вам у нас нет. Пока. Было допущено нарушение при вашем приеме на работу, но это не ваша вина. А то доверие, которое вам оказали, вы оправдали. Прямо скажем, ваши друзья не ошиблись в вас.
— Что вы имеете в виду?
— Все то же. Ну кто нам с вами поверит, что вас взяли на работу из чисто, так сказать, альтруистических побуждений?.. И может ли враг вообще быть альтруистом?.. Нет, вы были нужны им.
— Но я же ничего не знаю! — воскликнула Евгения Сергеевна с горячностью, хотя и велела себе быть спокойной. — Фатеев предложил мне работу в управлении, я еще сомневалась. Понимаете, в моем положении…
— Понимаю, — сказал Шутов. — За разрешением сомнений вы обратились к… Уварову, не так ли?.. — Он смотрел на нее прищурившись.
— Обратилась, и что из этого следует?
— Почему к нему?
— Потому что никого в Койве не знала.
— И он не удивился, что вы пришли к нему?
— Я принесла письмо от Журавлева, вы же знаете.
— И он ни о чем вас не расспрашивал?
— Не помню. Знаете, эти пустые разговоры, они не запоминаются как-то…
— Евгения Сергеевна, мы с вами встречаемся вторично. Я смотрю на вас, слушаю и никак не могу понять, действительно вы ничего не знаете и послужили этакой игрушкой в руках врагов или сами ведете умную игру?.. Уж очень все удачно получается у вас. Повсюду вы рядом, но всегда как бы в стороне…
— Да вы с ума сошли! — воскликнула Евгения Сергеевна, — Как вам могло такое прийти в голову?
— Не мне, другим может прийти, вот что опасно.
— Тогда арестуйте меня, чтобы не было опасности для вас.
— За каждым ходит своя опасность, — сказал Шутов. — И не надо горячиться. Арестовать вас просто. Но мне, лично мне, не хотелось бы ошибиться. К тому же у вас сын, а он мне понравился. Лучше, если вы убедите меня и тех, кто будет проверять материалы дела, что вы к нему не причастны. Я даже готов снять вопрос о вашем возможном, — тут Шутов сделал ударение, — знакомстве с Фатеевым до Койвы. Я допускаю, что вы не были с ним знакомы. В общем и целом логическая цепочка связывается довольно правдоподобно. Бы случайно попали в колхоз, где находится в ссылке Журавлев, это возможно. Никакого криминала в этом нет, ибо в другой деревне мог оказаться другой ссыльный. У вас не складываются отношения с председателем колхоза, который просто-напросто жулик и сукин сын, а вы женщина честная, с принципами, неотделимыми от нашей коммунистической морали, хотя и являетесь женой врага народа. Вам ничего не остается, как только уехать из, деревни. Пользуясь своим положением и вашей неопытностью в колхозных делах, председатель хотел втянуть вас в свои жульнические махинации, а когда вы отказались, он припугнул вас. Ссыльный Журавлев, симпатизируя вам и как женщине, и как товарищу- по несчастью, посоветовал уехать в Койву, поскольку здесь проживает также ссыльный Уваров, с которым они состоят в дружеских отношениях и который на первых порах мог бы помочь вам. Все в пределах логики и здравого смысла. В милиции вам отказывают в прописке и отправляют для проверки к нам. И вот тут — внимание! — оказывается, что бывший старший уполномоченный Фатеев откуда-то знал вашего мужа. Скорее всего, он был каким-то образом причастен к расследованию дела вашего мужа. Это мы еще проверим. Желая помочь вам, он договаривается с Алферовым, и вас принимают на работу в управление. При этом совсем- не обязательно, чтобы Фатеев признался, что знает вашего мужа. Вы не ожидали такого предложения, а потому растерялись. И, естественно, обратились за советом к Уварову, поскольку действительно никого в Койве не знали и должны были к тому же передать ему письмо от Журавлева. Он, не вдаваясь в подробности, посоветовал принять предложение — там хороший паек и работа по специальности. Какие у Фатеева и Уварова были виды на вас и были ли вообще, вы не имеете понятия. — Шутов замолчал, посмотрел пристально на Евгению Сергеевну и спросил: — Убедительно?
— Но именно так все и было, — облегченно сказала она.
— Никакой Плевако, — усмехнулся Шутов, — не выстроил бы такую линию вашей защиты. Но!.. Все могло быть чуточку иначе. От Журавлева вы случайно узнали, что Фатеев, с которым через мужа были знакомы, находится в Койве и занимает там — с их точки зрения — важное положение. Нет, Журавлев не знал, что вы знакомы с Фатеевым и что он вам нужен. Он просто упомянул его имя. И вы сами — сами! — решаете ехать в Койву, чтобы восстановить прерванные его переводом связи. Конфликт с жуликом председателем для убедительности был вами инсценирован. А дальше все очевидно. Согласитесь, что и такая версия сделала бы честь любому обвинителю…
— А вы умный и потому особенно опасный человек, — сказала Евгения Сергеевна, удивляясь собственному спокойствию, которое снизошло на нее.
— Дураков у нас не держат, это правда. — Шутов рассмеялся громко, ему понравилась шутка.
— Но в вашей… версии не хватает…
— Чего? — быстро спросил Шутов.
— С какой целью я стала бы заниматься такими делами?
— Конкретные цели мы выясним. Например, вражеская агитация среди заключенных. Бунт! Понимаете, бунт врагов в тылу, когда идет война! Имея допуск к делам, вы имели возможность подбирать нужных соучастников…
— Я бухгалтер, а не сотрудник спецчасти.
— Это-то просто. Завели бы знакомства, втянули бы других. Кстати, какие у вас отношения с Зоей Казимировной?..
— Нормальные, служебные.
— Я так и думал. Приятная дама, не правда ли? Как говаривали в старину, приятная во всех отношениях. Даже жаль, что ее переводят.
— Куда?
— Это не имеет значения. А вы разве не знали об этом?
— Понятия не имела. — Евгения Сергеевна пожала плечами. Она и в самом деле впервые слышала, что Зою Казимировну куда-то переводят.
— Мы с вами все говорим, говорим, все ходим вокруг да около, а я ведь жду, когда вы расскажете о разговорах, которые велись в вашем присутствии в доме Уварова…
— По-моему, вы уже спрашивали, и я отвечала, что никаких особенных разговоров в доме Уварова, где я была всего дважды, в моем присутствии не велось.
— Ответ четкий, ясный, хорошо продуманный. Но как же мне верить вам после этого? Мы ведь всё знаем… Эх, Евгения Сергеевна, Евгения Сергеевна! — Шутов покачал головой. — Мы ведь действительно знаем, что в вашем присутствии произносились грязные речи, в коих упоминалось, среди прочих имен, имя нашего вождя и учителя… Вспомнили?.. Ну да, Иван Грозный, Петр Первый, кто там дальше?.. Знаете, мне страшно вслух повторять то, что говорилось там, а вы, вместо того чтобы немедленно сообщить нам, как и обязан поступить каждый советский человек, умалчиваете, тем самым покрывая злобных врагов и агентов фашизма! Или вы согласны с тем, что говорили там?
Шутов встал и, опершись руками на столешницу, в упор, жестко смотрел на Евгению Сергеевну. Она почувствовала, как остановилось на мгновение сердце, образовав в груди удушающую и страшную пустоту. Она с отчаянной безнадежностью поняла, что положение ее безвыходное, ибо они действительно знают всё.
— Господи, — выдохнула она, — но там же были все свои!..
— Запомните навсегда, хорошенько запомните, что для вас они не свои, — наклоняясь вперед, сказал Шутов. — Я рад, что вы допустили всего лишь ошибку, не сообщив своевременно об этих вражеских разговорах. Но вас можно и понять — вы подозревали, что Фатеев тоже их человек, и поэтому не знали, куда обратиться. С таким же успехом вы могли подозревать и меня…
— Да, — прошептала Евгения Сергеевна, хватаясь за эту соломинку и вовсе не подозревая, что это не соломинка, а камень, который утащит ее на дно.
— Вы боялись их…
— Да! Да!
— Боялись за сына, за себя, никому не доверяли, вам повсюду мерещились враги… — Шутов говорил и говорил, все ближе придвигаясь к Евгении Сергеевне, почти наваливаясь на нее, однако она не разбирала его слов — это были просто слова, несшие страшный смысл, но не доходившие до ее сознания, потому как бы не имевшие никакого смысла, и лицо Шутова делалось прямо на глазах похожим на маску, покрывалось — так казалось Евгении Сергеевне — густой рыжей шерстью. — Враги наверняка успели пустить здесь глубокие и хорошо замаскированные корни, они опытные конспираторы, обзавелись помощниками… Зоя Казимировна навсегда исчезнет из Койвы, ее не было. Вы займете ее место. Вам доверяет Алферов, благоволит вам. Вы нравитесь ему и как женщина. Не чурайтесь его. Заведите широкий круг знакомств в управлении, знакомства с вами будут искать многие… Ходите в гости, приглашайте к себе. Вам дадут свою комнату. Прислушивайтесь, о чем говорят окружающие, главным образом сослуживцы… — Волосатая маска была совсем близко, маленькие желтые глазки в упор смотрели на Евгению Сергеевну, и она вскрикнула испуганно, с отчаянием и закрылась руками.
Шутов обошел стол и потряс ее за плечи:
— Что с вами? Воды?
Она отвела руки от лица. Перед нею, улыбаясь, стоял муж. Был он почему-то в военной форме.
— Вася? — сказала она. — Господи, Вася!..
XXXVI
ШЕСТЬ долгих месяцев провела Евгения Сергеевна в больнице. Первые две недели ее держали в Койве, но так и не смогли вывести из состояния тяжелейшей каталепсии и отправили в Свердловск. Выписалась она поздней осенью сорок четвертого года и была похожа на подростка — остриженная наголо, она и ростом сделалась как будто меньше, и похудела до прозрачности. Говорила замедленно, полушепотом, постоянно оглядывалась по сторонам и виновато улыбалась при этом.
Андрей, заметив такие перемены в матери, постеснялся даже обнять ее. Сам он вырос, возмужал. Он стоял у двери, не решаясь войти в комнату (Евгения Сергеевна вернулась, когда он был в школе), а она сидела на кровати и смотрела на него. Она улыбалась, но глаза оставались грустные, наполненные безысходной тоской, и Андрею стало не по себе.
— Как ты тут жил без меня? — спросила она обыденно, как будто отсутствовала всего несколько дней и причина отсутствия была вполне обычной.
— Нормально, — ответил он.
— Да, я знаю. — Она кивнула. — Валентина Ивановна мне рассказала. Огород, говорят, помогал копать, это верно?
— Помогал.
— Молодец, сынок. Ты уже совсем взрослый. В школе все в порядке?
— В порядке.
— Ну и ладно. Теперь уже скоро и война кончится, поедем мы с тобой домой, в Ленинград. От тетушки не было письма? — Евгения Сергеевна написала Клавдии Михайловне тотчас, как только стало известно о прорыве блокады.
— Не было.
— Ничего, наладится все. А меня вот остригли… — Она смущенно развела руками. — Я помолодела, наверное?.. Там всех стригут. Правильно, конечно. Иначе можно завшиветь. Придется ходить в платке, пока не отрастут волосы. Смешная я стала?
— Почему смешная, нисколько, — растерянно пробормотал Андрей. Мать казалась ему не столько смешной, сколько жалкой.
— Ты у меня молодец, мужчина! Подойди ко мне. Наклонись, я хоть поцелую тебя. Что-то не встать, слабость в ногах. От свежего воздуха, это скоро пройдет. Летом гуляли, а осенью почти нет. То дождь, то ветер сильный. Что-то я хотела у тебя спросить?.. Забыла. Память никуда стала. — Евгения Сергеевна потерла виски. — Ладно, потом вспомню.
— Давай уедем отсюда, — неожиданно сказал Андрей. — Теперь и домой, говорят, можно.
— Уедем, обязательно уедем. Немного потерпи. А тебе разве плохо здесь? Тебя кто-нибудь обижает?
— Вообще, так просто. Не хочется больше здесь жить.
Нет, никто не обижал Андрея, никто не говорил ему ничего такого, что могло бы вызвать в нем обиду, а все же он чувствовал какую-то настороженность окружающих его взрослых по отношению к себе. И началось это, как ему казалось, сразу после того, как заболела мать. Или чуть позднее, когда арестовали Надежду Петровну, а потом, спустя буквально несколько дней, отпустили. По поводу ее счастливого освобождения ходили самые разные слухи, и ребята, разумеется, всё знали. Говорили, например, что Надежда Петровна кого-то «посадила» и за это ее отпустили, но говорили также и о том, что кто-то хотел «посадить» как раз ее, чуть ли не из-за ревности («мужика, бессовестные, не поделили»), однако где следует разобрались во всем и она оказалась ни в чем не виноватой… Слухи эти странным образом почему-то связались в голове Андрея с матерью, хотя он и не понимал, какая тут могла быть связь. Но связь была, и это скоро подтвердилось. Надежда Петровна заметно изменилась — держалась теперь с ребятами подчеркнуто официально, сухо, никого не выделяла и строго придерживалась программы, — а вот Андрея и вовсе перестала замечать, даже когда вызывала к доске, не смотрела на него. А потом он стал обращать внимание, что и другие учителя избегают лишний раз спросить его и тоже стараются не смотреть на него. Он решил, что его жалеют в связи с болезнью матери, и тогда понял, почему жалость считается чувством, унижающим человеческое достоинство. Это в самом деле было неприятно, как будто тебя, почти взрослого человека, все время гладят по голове, приговаривая: «Ах ты, бедняжка…»
Возможно, Андрей со временем разобрался бы в истинных причинах отчуждения учителей, в подчеркнутом равнодушии Надежды Петровны, понял бы, что дело совсем не в жалости и не в болезни матери, а в чем-то ином, но тут вернулась сама Евгения Сергеевна, и, увидав ее, похожую на подростка и не похожую на себя прежнюю, он подумал, что теперь еще и мать будут все жалеть, и хорошо, если молча, а то начнут высказывать свою жалость, и ему сделалось вовсе уж неприятно, противно даже, Он представил, как вздыхают знакомые люди, глядя на мать, и ему захотелось броситься к ней, приласкаться, но ведь и это было бы проявлением жалости…
— Ах, сынок, — с силой растирая виски, чтобы прогнать возникшую в голове боль, проговорила Евгения Сергеевна, — если бы нам было куда уехать! Тетушка молчит, а чтобы выехать в Ленинград, нужен вызов от родственников. Я напишу ей еще. И Кате напишу. Может, Катя вышлет нам вызов?.. Значит, в школе у тебя все в порядке?
— Да, — сказал Андрей. — Знаешь, Надежду Петровну забирали, но выпустили.
— Куда забирали?
— Ну… Сама знаешь.
— Господи, еще не хватало. Но я рада за нее, что выпустили. Очень рада, сынок. Ты передай ей привет от меня. Я как-нибудь зайду к ней.
Вполне вероятно, что, упомянув Надежду Петровну, Андрей интуитивно и рассчитывал именно на то, что мать передаст привет или попросит еще что-нибудь передать и тогда у него появится естественный повод подойти к Надежде Петровне, заговорить с ней. За полтора месяца, прошедшие с начала учебного года, они ни разу не поговорили, она ни о чем его не спрашивала, даже о здоровье матери, у него же не было повода подойти, а невидимая, но ощутимая стена отчуждения и холодности, возникшая между ними, мешала подойти просто так.
На другой день он подошел и сказал:
— Мама выписалась из больницы и передавала вам привет.
— Вот как?.. — Надежда Петровна взяла со стола журнал, стопку тетрадей и пошла из класса.
Андрей почувствовал, что вот сейчас, сию вот минуту что-то произошло, и произошло не очень приятное, но что именно — понять не мог. И еще ему показалось, что Надежда Петровна поморщилась, когда он передал привет…
А Евгения Сергеевна не забыла и, когда Андрей пришел из школы, спросила, передал ли он привет Надежде Петровне.
— Да.
— Спасибо, сынок. А она ничего не передавала мне?
— Тоже привет, — солгал Андрей. Солгал единственно потому, что не знал, как лучше ответить, чтобы не обидеть мать. Не говорить же правду. А она обрадовалась.
Ей было отчего радоваться привету. В последнее время, придя в себя, она много думала о случившемся накануне болезни и сделала страшное, ужаснувшее ее открытие: все было подстроено Шутовым так, чтобы ее можно было обвинить в доносительстве. То есть прежде всего подозрения падали именно на нее. Не случайно же он впутывал ее в свои дела. Значит, видел в ней человека, который готов пойти на провокацию, готов стать его доносителем. А если это видел и понимал он, могли — должны были — видеть и понимать другие. Его же дело заключалось лишь в том, чтобы укрепить подозрения, устроить все таким образом, чтобы подумали на нее. И потом… Все они — и Уваров, и Дмитрий Иванович, и Надежда Петровна, и Семен Матвеевич — были как-то связаны между собой раньше, доверялись друг другу, а она в их кругу появилась последней, и вся эта история совпала с ее появлением. А Фатеев нужен был Шутову для того, чтобы придать делу весомость. Разумеется, она-то знает о своей непричастности к доносительству, сама немало поломала голову, пытаясь угадать, кто донес о разговоре в доме Уварова, однако они, те, кто был чист перед товарищами, этого не знали и имели основания заподозрить ее.
Было это тем более ужасно, что она не знала, как оправдаться. Хотя бы уже потому, что не перед кем. Оставалась одна Надежда Петровна, каким-то чудом уцелевшая и освобожденная после ареста. Поэтому Евгения Сергеевна и обрадовалась, получив обратный привет. И не подумала, кстати, о том, что подозрения ведь могут возникнуть и в отношении самой Надежды Петровны, раз ее почему-то освободили. Она не хотела больше ничего, она устала думать об этом. В конце концов, донести или просто проговориться мог кто угодно. И скорее всего, о разглагольствованиях этого Семена Матвеевича Нуйкина донес человек, которого и не было на дне рождения. Он ведь наверняка болтал об этом и в других местах, но тоже в присутствии Уварова. Поэтому Надежду Петровну освободили, а ей самой помогла болезнь. Иначе Шутов либо заставил бы ее работать на себя, либо тоже арестовал. Безусловно одно: она нужна была Шутову для определенной цели, и он ее запугивал, чтобы окончательно запутать и сломать. Устроил целый спектакль, чтобы нагнать на нее побольше страху. Только ошибся в своих изуверских расчетах! Поистине, не было бы счастья, да несчастье помогло…
XXXVII
ЧЕРЕЗ несколько дней после возвращения Евгения Сергеевна пошла в управление, чтобы оформить расчет. Это она решила твердо. Подальше, подальше от всех этих дел. К тому же Алексей Григорьевич сказал, что можно устроиться кассиром на станции. Правда, в обязанности кассира входит еще и уборка служебных помещений вокзала, но это не страшно, лишь бы уйти из управления и спокойно дожить до конца войны. Уж в качестве кассира она будет не нужна никакому Шутову.
Но все оказалось не так просто, как думалось Евгении Сергеевне.
Ни Силаков, ни сам Алферов заявление не подписали. Объяснили, что им нужен опытный бухгалтер, но при этом, как показалось Евгении Сергеевне, Алферов смотрел на нее виновато.
— Отдохните еще денька три и приступайте к работе, — сказал он. — Не имею я права вас уволить.
— Не имеете или не хотите? — спросила она напрямик.
— Евгения Сергеевна, вы же умный человек! Я думаю, вам надо продолжать пока работать у нас и не обращать ни на что внимания. А там посмотрим. Кстати, не забудьте подать заявление на дрова, зима на носу.
— Разве дело в дровах?
— И в дровах тоже, — сказал Алферов и развел руками.
Она все правильно поняла и пошла к Шутову, решила объясниться. Он встретил ее чуть ли не с объятиями.
— Кого я вижу! Поздравляю, от души поздравляю с выздоровлением! Признаться, напугали вы меня тогда. Надеюсь, теперь все в порядке?
— Благодарю за чуткость, — холодно сказала Евгения Сергеевна.
— А я вечерком сам собирался к вам зайти.
— Что-то не помню, чтобы я приглашала вас в гости.
— Не надо так, Евгения Сергеевна. Кто старое вспомянет… Все в прошлом, мы разобрались и даже гражданку Володину не стали привлекать по этому делу, но внушение сделали, а как же!..
— Я пришла спросить…
— Потом, все потом. Сейчас у меня для вас радостное известие. — У нее дрогнуло сердце и сделалось сухо во рту. Неужели что-то о муже?.. Она доверчиво взглянула на Шутова, тот улыбнулся и достал из стола письмо: — Вот, из Ленинграда. Я задержал, чтобы вручить вам лично.
Письмо было от Клавдии Михайловны. Евгения Сергеевна вертела его в руках, не зная, что с ним делать. Хотелось тотчас прочесть, однако в присутствии Шутова она не могла этого сделать, хотя и понимала, что он наверняка письмо читал.
— Вы извините, — сказал он, поднимаясь, — но мне некогда. Катастрофически некогда! Опаздываю. — Он взглянул на часы и покачал головой. — Если у вас ко мне дело, заходите завтра. Нет, лучше послезавтра.
— Я зайду, — сказала Евгения Сергеевна.
— Я буду вас ждать. Часиков, скажем, в двенадцать. Вас устроит?
— Мне все равно.
— Тогда до послезавтра.
«Здравствуй, Евгения, — писала Клавдия Михайловна своими крупными корявыми буквами. — Вот получила твою весточку, и будто дыхнуло на меня живой жизнью, а то уж и вовсе помирать сама собралась. Да Господь не берет к себе, а вот Саша мой умер, еще в первую блокадную зиму умер. Я сама и отвезла его на саночках на кладбище, а схоронить не смогла. Могильщики сказали, что схоронят, я показала им нашу могилу, где все лежат, да кто ж их знает, могильщиков этих, обманули скорее всего. Хотя я отнесла им Сашин серебряный прибор, ты должна помнить, он всегда ел только своей ложкой и своей вилкой. И гроба не было, негде взять, ну, завернула его в одеяло, царство ему небесное. Шебалда был человек, а добрый и хороший. Я все копчу зачем-то небо, а копоти-то от меня с гулькин нос. За вас очень рада, может, когда и свидимся еще, Бог знает. А если нет, прости, Евгения, если что не так было. Обиду на сердце не держи и береги сына, одна у тебя надежда и святость. Что у нас тут было, подумать страшно, а рассказать и вовсе нельзя. Рука устала и не знаю, что тебе писать. Не доживу, скорее, до конца войны, где там, а хотелось бы вас-то повидать перед смертью, какой Андрей вырос…»
Евгения Сергеевна ясно так представила тетушку, склонившуюся над письмом и старательно, мусоля карандаш, выводящую слова. Это для нее всегда был огромный труд. А вот мертвый Александр Николаевич не вмещался в сознание. Жизнерадостный, никогда не унывающий человек, он был оптимист и на все происходящее смотрел вроде бы шутя, всему находил здравое объяснение, за что тетушка и называла его шебалдой.
— Теперь можно ехать в Ленинград? — обрадовался Андрей, узнав о письме.
— Надо еще, чтобы Клавдия Михайловна вызов оформила, так что придется потерпеть. — Евгения Сергеевна подумала, что, наверное, не стоит увольняться, доработать уж как-нибудь до вызова. Не хотелось, очень не хотелось снова идти к Шутову.
И все же решила пойти. Не могла оставаться на этой работе.
На этот раз он встретил ее радушно, точно между ними были давние и добрые отношения. Поднялся навстречу, и Евгения Сергеевна испугалась, что он протянет ей руку. Нет, не протянул. Сообразил, должно быть, что она руки не подаст. Неглупый человек.
— Надеюсь, письмо доставило вам радость?
— Конечно. Тетка жива, напишу, чтобы выслала вызов. Впрочем, вы же наверняка читали письмо…
— Плохо же вы о нас думаете.
— А зачем тогда задержали письмо? Как оно вообще к вам попало?
— Как попало — это не вопрос, — сказал Шутов, — а задержал, потому что не знал содержание. Мало ли что там могло быть, не отдавать же ребенку. А с вызовом… То есть с пропуском, Евгения Сергеевна, мы, возможно, вам поможем. Да, у вас ко мне было дело?
— Я хочу уволиться из управления.
— Воля ваша. Хотя я на вашем месте сначала хорошенько подумал бы. Куда вы пойдете?
— Все равно куда.
— Предрассудки. Вам давно следовало бы смириться…
— С чем?
— Со своей судьбой, Евгения Сергеевна.
— Моя судьба — это моя судьба, — сказала она.
— Хорошо. Так что вас ко мне-то привело?
— Меня не отпускают, и насколько я понимаю…
— Кто вам сказал такую глупость! — Шутов нахмурился, и тон его сделался официальным. От наигранного радушия и дружеского расположения не осталось и следа.
— Сама догадалась.
— Я давно говорил, что ваша сообразительность делает вам честь. Не допускаете, что на этот раз могли ошибиться? По законам военного времени никто не имеет права менять место работы, когда захочется. А вы к тому же служите в особом ведомстве, не забывайте. И попали туда по собственному желанию и… по знакомству даже.
— Вот это была моя ошибка, — вздохнула Евгения Сергеевна. — А теперь прошу вас, отпустите!
— У Алферова проситесь, чтобы он вас отпустил. Он ваш начальник, а не я. К сожалению.
— Но он не подписывает заявление.
— Ничем не могу помочь. — Шутов натурально пожал плечами.
— Или не хотите?..
— Если честно, и не хочу. Думаю, что мы с вами еще нужны будем друг другу.
— Зато я так не думаю.
— В жизни часто случается, что сегодня думаешь одно, а завтра — совсем-совсем другое. В мире постоянно происходит переоценка ценностей. И пересмотр принципов тоже.
— Что же это за принципы, если их пересматривают?
— Есть личные принципы, а есть общие, высшие, так сказать. Когда того требуют интересы Родины, государства, честный советский человек обязан забыть о своих личных принципах. Как там у Маяковского?.. Во, наступать нужно на горло собственной песне. Прекрасные слова! Желательно, правда, чтобы песни у нас были общие. Или вы против общих песен?
— Нет, я «за».
— Вот и договорились, — одобрительно проговорил Шутов. — Работайте спокойно на прежнем месте и не мучайте себя лишними размышлениями. Вам все равно не разобраться в том, в чем вы пытаетесь разобраться. Для этого есть мы, а ваше дело — добросовестно исполнять свой долг. Большего от вас никто не требует. Время придет, поедете в Ленинград, об этом тоже мы позаботимся. А если кто-то о вас плохо думает, тем хуже для него. Вы меня поняли?
— И все-таки отпустите меня, я прошу вас!
— Опять вы за свое, — откровенно поморщился Шутов. — Я вас не принимал на работу.
— Ну зачем ломать комедию?!
— Комедию ломать мы не будем ни в коем случае. А работать вы будете там, где работаете. Пока. Или там, где укажут.
— Но я хочу уехать отсюда, уехать хочу! — почти выкрикнула Евгения Сергеевна. — Куда глаза глядят, лишь бы подальше.
— Ваши глаза отныне также должны глядеть в указанном вам направлении. Шаг вправо, шаг влево считается побег… Слышали?.. Вы уже не эвакуированная, уважаемая гражданка Воронцова, а ссыльная.
— Это… как же?.. — растерялась Евгения Сергеевна.
— Таким вот образом, да-с. Как жена врага народа и как лицо не вполне благонадежное. От более суровой ответственности вас спасли болезнь и наличие несовершеннолетнего сына. И мои старания. Вас не интересует судьба ваших друзей?
— Думаю, что судьба их незавидная, — молвила Евгения Сергеевна, — но с какой стати…
— Ваши друзья расстреляны, — жестко сказал Шутов.
— Господи, но за что?..
— Ваше счастье, что вы не знаете, за что, — усмехнулся зло Шутов. — А теперь идите. Живите, работайте, а когда понадобитесь, мы вас пригласим. Вообще-то вам надлежит приходить отмечаться, но уж ладно, снимаю с вас эту обязанность.
— Я не хочу, не хочу! Оставьте меня в покое! Что я вам сделала, за что вы преследуете меня?! — Она сдавила руками виски, в голове рождалась ставшая уже привычной боль.
— Думаете, я хочу сидеть здесь и заниматься грязными делишками всякой швали?.. Нет, я тоже хочу с оружием в руках защищать Родину и мой народ! А мне приказали быть здесь, мне объяснили, что сегодня и здесь фронт, и я выполняю приказ. Нет у нас выбора, ни у кого нет. А вы ведь хотите как можно скорее встретить победный час и вернуться чистой в Ленинград? Хотите?
— Кто бы знал, как хочу!
— Это зависит от вас, — уже мягче, доброжелательнее сказал Шутов. Он умел менять интонации.
— Но я не могу… — прошептала Евгения Сергеевна.
— Сможете. Захотите выжить, дождаться победы, вернуться домой и вырастить сына — сможете.
— Это… Это…
— Только без истерик и без слез. Второй раз больницы не будет, сами приведем в чувство. Учтите, дело по обвинению вас в пособничестве врагам народа и гитлеровским агентам не закрыто, оно только приостановлено, и в любое время его можно возобновить.
— Возобновляйте, — выдохнула Евгения Сергеевна. — Мне безразлично. И плакать перед вами я не буду, — до крови закусив губу, сказала она. — Но вы меня не заставите…
— Заставим, если потребуется. А сейчас подпишите один документ. — Шутов достал из стола желтую папку, аккуратно развязал тесемки, вытащил какую-то бумажку и придвинул Евгении Сергеевне — Ознакомьтесь и распишитесь.
— Что это?
— Подписка о неразглашении.
— А что я могу разгласить, если я ничего не знаю?
— Тем более это вас ни к чему не обязывает.
— Но зачем тогда подписка?
— Затем, что никто — никто, подчеркиваю! — не должен знать о наших с вами встречах и разговорах. Вы были у нас, чтобы отметиться как политическая ссыльная. И пожалуй, будет лучше, чтобы вы впредь являлись ко мне еженедельно по субботам. Вот об этом пусть знают все ваши знакомые и сын в том числе. Можете высказывать недовольство, возмущаться, можете ругать нас. И даже чем сильнее будет ваше возмущение, тем лучше. Подписывайте, подписывайте. Сам по себе этот документ ровным счетом ничего не значит. Если, разумеется, не станете болтать лишнего.
— А если не подпишу?
— Отказ дать подписку о неразглашении карается законом наравне с самим разглашением, — объяснил Шутов. — А вот эта папочка… — он потряс ею, — эта папочка кое-что означает…
Тут Евгения Сергеевна вспомнила про Надежду Петровну и подумала, что наверняка и она сидела на этом самом стуле, наверняка и ей дали подписать такой же документ. И цена, разумеется, также была высокой — свобода, хотя бы относительная свобода, или лагерь. В лучшем случае лагерь. И еще подумала, что неспроста на свободе их оставили вдвоем. Неспроста. Здесь ничего не делается просто так, все имеет какой-то смысл. Она даже хотела спросить об этом у Шутова, но не успела. Он, словно угадав ее мысли, спросил сам:
— Какие у вас отношения с гражданкой Володиной?
— Я уже вам говорила, что никаких. Она — учительница, я — мать. Больше ничего.
— Ну почему же? Милая, красивая женщина. И возраст у вас для дружбы вполне подходящий.
— Разве возраст в данном случае имеет значение?
— Неестественно, что вы не дружите. Мне жаль ее. Была так сильно влюблена во врага… Вам он тоже нравился?..
— Ерунда какая, — сказала Евгения Сергеевна.
— Жизнь есть жизнь. А я, признаться, думал, что он делал вам предложение.
— С чего вы взяли? — А сама подумала со страхом, что он знает и об этом.
— Так показалось, — сказал Шутов.
Уваров сам признался, догадалась она. Его спрашивали, зачем он приходил к ней, и он, чтобы выгородить ее, отвести подозрения, признался, что сделал предложение. Выходит, нужно было подтвердить, а она отказалась…
— Вам правильно показалось, — вздохнула она.
— Взвесили? — Шутов улыбнулся, положил в папку подписку, снова аккуратно, неторопливо завязал тесемки, убрал папку в стол и, резко вскинув голову, пронзительно, с прищуром посмотрел на Евгению Сергеевну. — Надо учиться сначала взвешивать, а потом отвечать, — проговорил он назидательно.
XXXVIII
ОНА понимала, что Шутов окончательно загнал ее в угол. И не просто загнал, но не оставил никаких лазеек. Разве что чудо, какое-нибудь невероятное событие могло бы спасти ее, а чудес, как известно, на свете не бывает. В самом деле, что такого особенного могло случиться, что заставило бы Шутова оставить ее в покое?..
А вдруг его возьмут на фронт? Ведь он сам говорил, что хотел бы с оружием в руках…
Но эту зыбкую и наивную надежду Евгения Сергеевна тотчас отбросила. Такие люди на фронт не уходят. Они умеют устроиться и в тылу. Им как раз даже выгодно, что тыл объявили трудовым фронтом. Да, для кого-то тыл действительно почти как фронт, только без стрельбы, но не для таких, как Шутов. Вот уж правда: «Кому война, а кому мать родна!» Эти разные шутовы — сколько же их, Господи! — всегда сумеют устроиться, для них-то не существует ничего запретного, ничего невозможного и… святого. Что им горе народное, что им кровь! Они сыты, хорошо одеты-обуты, у них в руках власть, которая не снилась никогда и никому, им не надо бороться за жизнь — они и так выживут. И не просто выживут, но переживут всех, потому что кроме власти в их руках и жизни других…
Евгения Сергеевна зацепилась за эту мысль и поймала себя на том, что думает о смерти Шутова. Она хотела его смерти, зная, что только его смерть могла бы стать ее освобождением, и ей сделалось стыдно, невыносимо стыдно сделалось ей, ибо желать смерти человеку, пусть даже и очень худому человеку, врагу своему, — безнравственно и даже преступно. Правда, сам Шутов вряд ли задумывался о нравственности, и уж наверняка у него не страдала душа, когда он отправлял на смерть других, однако это не могло служить оправданием таких мыслей. Никому нельзя желать того, чего не пожелаешь себе. Где-то Евгения Сергеевна слышала или читала эту формулу морали и сейчас подумала, что именно в этих мудрых словах заложено все самое главное, чем люди должны руководствоваться в жизни. А смерть… Что ж смерть, ее никто не избежит, она в каждом существует от рождения, то есть рождается вместе с человеком, и поэтому не может служить даже искуплением. Это все равно, что вернуть долг. Да-да, именно так. Смерть может стать избавлением, а искуплением — нет…
Несколько последующих дней Евгения Сергеевна прожила как в тумане или полусне. Она ходила на службу, выполняла обычную свою работу, не обращая внимания на окружающих, которые шептались за ее спиной, что-то делала дома, на удивление хорошо спала, однако не воспринимала себя в реальности, как это бывает при высокой температуре. Она жила по инерции, жила лишь потому, что надо было жить…
— Сама не своя квартирантка-то наша, — говорила Валентина Ивановна, вздыхая. — Не случилось бы что с ней, боюсь я. Спросил бы ты, Алексей, помочь, может, чем нужно?..
Алексей Григорьевич пытался разговорить Евгению Сергеевну — не получилось. Она не поддерживала разговоров и отвечала невпопад, из вежливости только. Всего и удалось понять, что с работы ее не отпускают.
— Письмо она получила, в нем, должно, все дело, — догадывалась Валентина Ивановна. Она ходила в церковь, молилась за Евгению Сергеевну и ей советовала молиться: — Полегчает, уж поверь мне. С тебя не убудет, а Богу то угодно.
— Хорошо, я обязательно помолюсь, — пообещала Евгения Сергеевна, вряд ли создавая, что говорит.
— Ты хотя на ночь, на сон грядущий. Всего и скажи, ложась-то: «В руце Твои, Господи Иисусе, Боже мой, предаю дух мой. Ты же мя благослови, Ты мя помилуй и живот вечный даруй ми. Аминь…»
— Это что же, вечную жизнь просить надо? — Евгения Сергеевна неожиданно уловила мысль, заключенную в молитве.
— Так, так! — обрадовалась Валентина Ивановна, уверенная, что даже ею прочитанная молитва помогла.
— Вечной жизни не бывает.
— То здесь, на этом свете не бывает, а там… — Валентина Ивановна воздела глаза к потолку. — Там жизнь вечная. Но не всякому дается она, ох, не всякому.
— Спасибо вам на добром слове, только там ничего нет. Все здесь, на земле, все с нами. И плохое, и хорошее. Что кому досталось.
— Оно, может, и так, — согласилась Валентина Ивановна, — а может, и не так. Никто, кроме самого Господа, не знает того. Язык, однако, не отсохнет, да. шепотом же, никто и не услышит, А до Бога дойдет, не сомневайся.
— Да я никого не боюсь.
— А то на исповедь сходила бы, — продолжала Валентина Ивановна гнуть свое. — Батюшка у нас человек душевный, одно слово, что Божий человек.
Евгения Сергеевна усмехнулась на это грустно, подумав, что она и без того завтра, как раз завтра, в субботу, должна идти на исповедь к Шутову. Тоже «душевный» человек…
И завтра наступило.
Она решила пойти в обеденный перерыв, чтобы не бродить вечером в потемках. Хоть и небольшой получается крюк по дороге с работы домой, а все же крюк. Да и делать в обеденный перерыв нечего. В столовую теперь Евгения Сергеевна не ходила — там много народу, а на людях она чувствовала себя совсем скверно. К тому же Шутов велел бывать именно там, где собирается много народу и, значит, много разных разговоров.
У входа в здание она столкнулась с Надеждой Петровной.
— И вы ходите отмечаться? — почему-то удивилась Евгения Сергеевна, хотя в этом не было ничего удивительного, ибо Надежда Петровна всегда ходила.
— Я — да, а вот зачем вы сюда ходите, не знаю, — сухо ответила Надежда Петровна и так холодно, презрительно посмотрела, что Евгения Сергеевна почувствовала озноб.
— Постойте, — бледнея, сказала она. — Что вы имеете в виду?
— А вы не догадываетесь? — Она усмехнулась, и Евгения Сергеевна отметила машинально, что у нее были не припухлые чувственные губы, а наоборот — тонкие, какие бывают у женщин злых, сильных.
— Не понимаю, о чем я должна догадываться? — Понимала она, прекрасно понимала, что имеет в виду Надежда Петровна, но верить этому не хотелось. Страшно было поверить.
— Оставили бы вы свое притворство. Не вы первая Иуда в юбке, не вы последняя. Одному удивляюсь: как это Кондратий Федорович сразу не раскусил вас?..
— Да… Да как вы смеете?! — вскрикнула Евгения Сергеевна.
— Смею, потому что знаю. И не хочу, не желаю больше разговаривать с вами, подлая, подлая вы женщина! А еще мать… Теперь ступайте, доносите, что я вам наговорила!.. — И Надежда Петровна, отвернув лицо, пошла прочь, а Евгения Сергеевна так и стояла возле двери с вывеской «Райком ВЛКСМ», в которую ей надлежало войти, и не было у нее сил, чтобы броситься за Надеждой Петровной, догнать ее и рассказать, как все произошло на самом деле, признаться, что то же самое думала о ней. А может, не было уже и желания, потому что она еще до этой встречи поняла безысходность положения, в котором оказалась. Да нет, не оказалась — туда ее вогнал Шутов…
Она не пошла ни к нему, ни на работу. Она пошла домой. Надо успеть, пока не вернулся из школы Андрей. К счастью, дома сейчас нет никого.
Странно, но именно теперь, когда созрело решение, которое Евгения Сергеевна вынашивала в себе последнее время, не сознавая, быть может, этого или сознавая смутно, — именно теперь исчез страх и мысли ее сделались ясными. Отгоняя жалость к сыну, Евгения Сергеевна заставляла себя думать, что так ему будет лучше жить. Он уже не маленький — пятнадцатый год, и многие в его возрасте работают. Пойдет работать и он, ничего страшного. Алексей Григорьевич и Валентина Ивановна не оставят его в беде, не прогонят. Они добрые люди. А там и война кончится. Слава Богу, тетушка жива. Андрей будет жить у нее, получит образование…
Ей повезло — так она подумала, — Андрей еще не вернулся. Она написала две короткие (очень спешила) записки. Алексея Григорьевича и Валентину Ивановну просила не оставлять Андрея, разрешить ему жить у них, пока не появится возможность вернуться в Ленинград, а у сына просила прощения:
«У меня нет выхода, сынок. Так будет лучше для всех. Когда вырастешь и станешь совсем взрослым, поймешь, что я была права. А теперь прости меня…»
Повесилась Евгения Сергеевна в сарае.
XXXIX
ЗАДОЛГО до войны, когда в эти таежные края стали свозить спецпереселенцев, кладбище в Койве сделалось тесным и расширилось за пределы ограды. Никаких там дорожек и тем более аллей не было и в помине. Хоронили где кому вздумается, лишь бы место было получше. Евгению Сергеевну похоронили, не нарушая дедовских устоев — не хоронить самоубийц на кладбище, то есть в его пределах, — чуть в сторонке от последней, крайней могилы. Со временем кладбище расширится еще больше, и покойная будет лежать не в одиночестве, и никто не узнает, что она самоубийца, Правда, уговорить батюшку совершить отпевание Валентине Ивановне не удалось, н это ее сильно расстроило. Она-то не считала, что Евгения Сергеевна сама ушла из жизни, и, не ведая подробностей, не догадываясь даже ни о чем, думала, что ее убила болезнь. Однако и батюшку нужно было понять: местные старушки, ревностные блюстители стародавних обычаев и порядков, если не среди живых, где новые порядки устанавливали власти, то хотя бы уж среди мертвых, не простили бы батюшке святотатства.
Провожали Евгению Сергеевну в последнюю дорогу Валентина Ивановна с Алексеем Григорьевичем, Зоя Казимировна, майор Силаков и Надежда Петровна. Кажется, она более всех и страдала, искренне плакала, а может, и покаянно: никто ведь из провожавших не знал, кроме нее, истинной причины смерти Евгении Сергеевны…
А спустя два дня после похорон за Андреем пришли.
— Господи, помилуй, — всполошилась Валентина Ивановна, — да куда же вы ребенка-то забираете?
Алексей Григорьевич, как назло, был на дежурстве.
— Поедет в детский дом, — объяснил молодой человек в гражданском. С ним был еще старшина милиции, но тот помалкивал.
— Никуда я не поеду, — набычившись, заупрямился Андрей. — Когда кончится война, я поеду в Ленинград. У меня там бабушка.
— Вот из детского дома тебя и отправят к бабушке.
— Оставили бы вы ребенка, мы же не прогоняем его, — сказала Валентина Ивановна. — Он нам заместо сына теперь. Ты-то что молчишь, Иван Тимофеевич? — обратилась она к старшине.
— Я что, я ничего, — пожал плечами старшина и отвел глаза в сторону.
— Не положено, — сказал молодой человек. — Если бы вы были его родственниками, тогда другое дело. Ему даже карточки не выдадут. У кого он на иждивении? Сам у себя?..
— Что там родственники, — не уступала Валентина Ивановна. — Иной и родственник, а похуже чужого человека. — Она ласково и вместе с тем тоскливо смотрела на Андрея, сердцем чувствовала, что ничего хорошего его не ждет. — Сделайте милость, не уводите!
— Я работать пойду, — сказал Андрей.
— Без тебя есть кому работать, — усмехнулся молодой человек. — Тебе учиться надо, образование получать. Станешь образованным человеком. Стране нужны образованные люди. Давай побыстрее собирайся, а то на поезд опоздаем.
— А что собирать? — глотая слезы, спросил Андрей. Он понял, что изменить уже ничего нельзя.
— Самое необходимое. А что останется — не пропадет. Как в Ростовском банке. — Молодой человек рассмеялся и подмигнул.
— Господи Иисусе Христе, девять же дней не прошло!.. — запричитала Валентина Ивановна. — Да разве ж можно так?.. По-людски это разве?.. Ты хоть отпиши сразу, как доедешь до места, — всхлипнула она и прижала Андрея к себе. — И помни, что мать-то твоя, царствие ей небесное и вечный покой, здесь лежит…
На станции Андрея сдали оперативной группе, сопровождавшей поезд. В Свердловске отвели в милицию, а уже оттуда переправили в детский приемник-распределитель.
Часть вторая
I
ЛЮБОЙ казенный дом в те времена начинался со стрижки «под Котовского», то есть наголо. И Андрея в приемнике прежде всего остригли, потом отвели в баню. После бани был положен медицинский осмотр. Андрей стоял перед врачом — молодой женщиной — голый, и было ему нестерпимо стыдно. Он даже покраснел от стыда.
— Да ты у нас стеснительный мальчик, — рассмеялась врач. — Женилку отрастил почти до колен, а все краснеешь. Онанизмом занимаешься?
— Нет, — сказал он, хотя и не знал, что такое онанизм. В голосе врача слышалась насмешка, и поэтому Андрей решил на всякий случай отречься от этого неизвестного онанизма.
— Врешь, — брезгливо сказала врач и поморщилась. — Все вы занимаетесь.
— Честное слово, не занимаюсь! — вспыхнул он, прикрывая руками срам.
Врач удивленно, с интересом взглянула на него, пожала плечами и велела одеваться.
Ему выдали серое нижнее белье, серую хлопчатобумажную куртку, которую он едва напялил на себя, серые же штаны, не закрывавшие и щиколоток, парусиновые тапочки и повели в канцелярию на беседу к начальнику приемника. Здешний начальник любил сам проводить собеседования с вновь прибывшими.
Он сидел за столом. На нем была зеленая суконная гимнастерка с отложным воротником, на котором явственно выделялись темные следы недавно споротых петлиц. Один рукав — левый — был пустой и заправлен под ремень. Правая рука лежала на столешнице.
— Воронцов, значит?
— Да, — подтвердил Андрей и передернулся — куртка больно жала под мышками.
— Не вертись, стоять смирно! — Начальник поправил пустой рукав, норовивший вылезти из-под ремня. — Где же я тебя видел раньше, а?..
— Не знаю, — удивленно сказал Андрей. — Я вас никогда не видел.
— Еще бы! — Начальник усмехнулся и, наваливаясь грудью на стол, резко спросил: — Из какой колонии бежал? Отвечать быстро! -
— Я ниоткуда не бежал…
— Ты мне туфту не гони, я тебя сразу узнал. Из Красноуфимской рванул?.. Какого же черта тебя занесло в эту Койву?
— Мы там жили.
— Понятно. Жил с мамой, она умерла, папа погиб на фронте, и ты, бедненький, остался сироткой?..
Андрей молчал. Прошло всего три дня после похорон матери, и при напоминании о ее смерти спазм сдавил ему горло. Он едва сдерживал слезы. А на столе, перед глазами начальника, лежал большой желтый конверт, на котором крупно была написана его, Андрея, фамилия. Значит, в конверте должны быть его документы. Почему же тогда начальник спрашивает, как он попал в Койву?.. В документах наверняка все написано…
Не знал Андрей, да и откуда ему было знать, что Шутов распорядился оформить его как беспризорника, задержанного без документов за подозрение в карманной краже. А метрику Андрея Шутов оставил у себя. Трудно сказать, зачем он сделал это. Возможно, таким способом мстил покойной Евгении Сергеевне за ее строптивость, рассчитывая, что без документов Андрей скоро затеряется в какой-нибудь колонии, сгинет среди настоящих беспризорников, мелких воришек, но даже если выживет, все равно навсегда потеряет связь с нормальным миром, забудет и своих родителей, и свое детство. Никто не станет проверять его басни, потому что никому нет до него дела. А там путь один — сначала колония, потом лагеря. Всего же вернее, был убежден Шутов, мальчишка и не будет рассказывать правду, всю правду. Он смышленый и поймет, что правда не в его интересах. Да и мать наверняка научила, чтобы молчал об отце. В общем-то Шутов не ошибся.
— Щипач? [4] — спросил начальник.
— Что вы сказали? — не понял Андрей.
— И все-таки я тебя где-то видел, — проговорил начальник и, прищурившись, снова оглядел Андрея. — У меня хорошая память на лица, а у тебя запоминающееся лицо. Ладно, Воронцов, или как тебя там, потом разберемся. — Он встал и ловко, одной рукой, оправил гимнастерку. — Сейчас пойдем в группу.
Он привел Андрея в большую комнату, посреди которой на единственном стуле сидела женщина средних лет, в очках. Перед ней на полу, полукругом, сложив по-турецки ноги, сидели мальчишки, человек тридцать. Все они были в серых куртках и в серых штанах, все наголо остриженные, и оттого у всех, так казалось, оттопыривались уши.
Едва начальник, подтолкнув Андрея вперед, вошел в комнату, женщина вскочила и скомандовала:
— Встать!
Мальчишки дружно встали.
— Новенького вам привел, — сказал начальник. — Внимательно присмотритесь к нему. Потом доложите свои соображения. И продолжайте заниматься. А ты, Воронцов, чтобы без фокусов мне! — Он повернулся и вышел.
Женщина, а это была воспитательница, разрешила всем сесть и обратилась к Андрею:
— Фамилия?
— Ну, Воронцов…
— Без ну! — строго сказала женщина. — Имя?
— Андрей.
— Откуда прибыл?
— Из Койвы.
— За что?
— Просто привезли, ни за что.
— Что же, ты прогуливался по улице, а тебя просто так забрали и доставили сюда?
Мальчишки захохотали, им было смешно.
— Встать! — скомандовала воспитательница.
И все встали.
— Садись!
И все сели.
— Встать!.. Садись!.. Встать!.. А тебе, Воронцов, особое приглашение нужно? Все сидят. Воронцов разминается один. — Она подняла руку, подержала недолго, а потом посыпались резкие, частые команды: — Встать! Садись! Встать! Садись!..
Андрей тяжело дышал, громко стучало в висках, ломило коленки, к тому же мешала тесная одежда, и он поднимался и садился с большим трудом. Перед глазами мелькали круглые головы мальчишек с оттопыренными ушами и злое, с насмешливо поджатыми губами лицо воспитательницы. А вот голос у нее был вовсе не злой, но даже приятный, похожий на голос артистки, которая пела русские народные песни. Мать любила ее слушать.
— Встать! Садись!..
И наступил момент, когда Андрей выбился окончательно из сил. Он не мог больше подняться на ноги.
— Встать!
— Не могу, — переводя дыхание и облизывая сухим языком сухое же нёбо, сказал он.
— Встать! — повторила воспитательница.
— Не могу.
Воспитательница подошла к Андрею, наклонилась над ним и схватила его за ухо, пытаясь поднять. Андрей рванулся, вскрикнул от дикой боли и… вскочил на ноги. Он дрожал весь. Потрогал пальцем ухо — на пальце остался след крови.
— Можешь?.. — сказала воспитательница. — Садись!
— Не буду. — Андрей напрягся, готовый к отпору.
— Ах так! — Воспитательница размахнулась и ударила его по лицу.
Особенной боли он не почувствовал, но явственно услышал звонкий шлепок. Обида захлестнула его. Он не выдержал и тоже ударил воспитательницу по руке.
— Бандит! Сволочь! — уже совсем не песенным голосом закричала она, чуть отступая назад, ближе к двери. — В карцер! Я тебе покажу, уркаган проклятый, как распускать руки! Я сгною тебя в карцере!..
А тем временем кто-то из мальчишек успел позвать дежурного надзирателя. Он буквально ворвался в комнату, опытным глазом мгновенно оценил обстановку и, схватив Андрея за руки, больно вывернул их за спину. Воспитательница несколько раз наотмашь ударила по лицу. Из носа пошла кровь. Но Андрей не заплакал, не запросил прощения. Он стиснул зубы и зверьком смотрел на нее.
— Ишь как смотрит! — сказала она. — Наглец какой, подумать только! Ударил меня и еще скрежещет зубами. Пять суток карцера!
— Сама первая ударила, — сказал Андрей.
— Не разговаривать! — завизжала воспитательница и топнула ногой. А надзиратель сдавил запястья, и от острой, жгучей боли Андрей едва не потерял сознание, в глазах поплыли фиолетовые круги.
Карцер это холодная, сырая клетка в подвале старинного барского дома. Каменные стены, каменный пол, каменный сводчатый потолок, с которого в одном углу беспрерывно капала вода. Дверь с «волчком», обитая железом, напротив двери — голый топчан, а над дверью— лампочка, прикрытая проволочной сеткой. Лампочка горела круглые сутки, и, хотя была она маломощная, тусклая, едва освещала помещение, свет ее давил на глаза и мешал спать. А спать было положено на голом топчане, без одеяла и только ночью. Днем вообще нельзя ложиться. Но самое страшное в карцере — крысы. Они свободно шныряли по полу, не обращая внимания ни на свет, ни на Андрея, длинные хвосты волочились за ними и, казалось, шуршали. Когда приносили еду — один раз в день, — крысы щерились и злыми маленькими глазками следили за Андреем, готовые напасть на него, и поэтому он ел стоя…
* * *
Здесь я вынужден нарушить чистоту жанра.
Несколько дней назад по телевидению была передача о детском приемнике-распределителе, о том, в каких условиях там содержатся дети, вовсе не обязательно малолетние правонарушители. Видеть этих и без того обездоленных, несчастных детей, слушать их рассказы, как издеваются над ними старшие ребята и взрослые работники приемника, было жутко. Не хотелось всему этому верить. И правда, спустя еще несколько дней в газете появилось «открытое письмо» высокого милицейского начальника, который опровергал все, что показывали и рассказывали по телевидению.
Не знаю, кто тут прав, судить не берусь, потому что знаком с подобными учреждениями военных и первых послевоенных лет, а с тех давних пор многое изменилось (должно было измениться) в лучшую сторону. Все-таки мы живем в цивилизованном, просвещенном обществе. Однако и телевизионная передача, и «открытое письмо» в газете заставили меня задуматься…
Всем известно, что карцеры (штрафные изоляторы — ШИЗО, гауптвахты и проч.) существуют и поныне в колониях, в детских исправительных учреждениях, в армии, в так называемых лечебно-трудовых профилакториях. И вот тут возникает непростой вопрос: насколько законна система таких наказаний, насколько она законна в принципе?..
Давайте разберемся.
Признать человека виновным в совершении преступления может только суд, и только суд — никто больше — имеет законное право лишить человека свободы на определенный, в зависимости от уголовно наказуемого деяния, срок. Но ведь пребывание в том же карцере или на гауптвахте, в сущности, есть лишение свободы! Пусть относительной, урезанной судом либо присягой, но все же свободы. К тому же условия существования в карцере, например, не идут ни в какое сравнение даже с условиями существования в колонии особого режима. Тут речь уже идет не только о лишении и без того урезанной свободы, но также о лишении права на пищу. А карцеры, между прочим, есть и в следственных изоляторах (нынче тюрьму стараются не называть тюрьмой), где люди находятся и вовсе до суда, то есть эти люди еще не признаны по закону виновными в совершении преступления, а попадая в карцер, как бы вторично лишаются свободы и всех прав. Увы, заведения эти, какими бы словами их ни называли, имеются и в детских колониях, и в специальных ПТУ, и в приемниках-распределителях.
Меня, как и любого полностью свободного гражданина, отправить на несколько суток в заключение не может и сам министр внутренних дел, и даже сам Генеральный прокурор— только суд, хотя бы и формальный. А вот малолетнего правонарушителя, находящегося в ОПТУ, безнадзорного мальчишку, сбежавшего от деспота отца и оказавшегося в приемнике, солдата, выполняющего свой священный гражданский долг, почему-то имеет право отправить в карцер, на гауптвахту едва ли не любой работник перечисленных учреждений или прапорщик. Не говоря уже о тех, кто отбывает наказание, отмеренное судом. В этом случае вообще все просто. А ведь тот же карцер (пусть ШИЗО, какая разница) — это не что иное, как тюрьма в тюрьме, но с более жестким режимом. И не надо забывать, что пребывание в ШИЗО автоматически лишает заключенного возможности досрочно освободиться, что предусмотрено некоторыми статьями Уголовного кодекса. В реальной жизни получается, что какой-нибудь надзиратель-воспитатель берет на себя функции народного суда! Все без исключения функции: он и обвинитель, и судья, и… народные заседатели. (А мы еще рассуждаем о суде присяжных!) При всем при том далеко не всегда отправляют в карцер за грубое нарушение режима. Бывает достаточно непочтительно ответить тому же надзирателю, не «уважить» его, а то и просто не понравиться ему. Поистине, была бы шея, а хомут найдется.
Убежден, что и в армии (возможно, тем более в армии) наказание в виде ареста является также незаконным. Ибо солдата никто не лишал гражданских прав и свобод, почему же это позволительно прапорщику?..
Понимаю, что иногда необходимо изолировать человека от коллектива. Однако это редчайший случай, и в таких ситуациях нужно хотя бы разобраться, хотя бы получить объяснения. И уж если все-таки допустимо наказание арестом, то пусть это право принадлежит старшему начальнику, и быть может, не одному ему. И никто, даже суд, не должен иметь права лишать человека пищи, нормального сна и воздуха.
* * *
Когда истекли пять суток, Андрея опять отвели к начальнику приемника.
— Ну что, успокоился? Недооценил я тебя, шпана.
— Я не шпана, — сказал Андрей. Его бил озноб. И от холода, и от пережитого страха, а главное, от обиды и несправедливости.
— Допустим, что ты не шпана, — с усмешкой проговорил начальник. — Тогда кто же ты? Герой нашего времени?
— Человек.
— Челове-ек?! — Начальник даже привстал от неожиданности и удивления. — Человек — это… До человека тебе еще дорасти надо, Воронцов. До-рас-ти! Если ты вообще когда-нибудь им станешь, в чем я сильно сомневаюсь.
— А вы не сомневайтесь, — буркнул Андрей.
— Хотелось бы, да вот не получается. Да что там! — Начальник хотел было махнуть левой рукой, но культя только приподнялась и рукав вылез из-под ремня. — Говоришь, что отец погиб на фронте? Хорошо, я верю тебе. Так за что, думаешь, он кровь свою пролил? Чтобы ты шпаной стал?.. Он шел на смерть, как и другие солдаты, с надеждой, что сын его станет настоящим человеком, а ты?! Эх ты, Воронцов. Ты же посмел ударить женщину!
— Она сама первая ударила, — сказал Андрей. — Сначала ухо выкрутила, а потом по лицу била.
— По лицу, — вздохнул начальник, тяжело опускаясь на стул. — Это плохо, просто никуда не годится, когда бьют по лицу. У нее нервы не выдержали. С такими, как ты, поработаешь — никакие нервы не выдержат. Тут стальные канаты нужны.
— А какой я, какой?.. — выкрикнул Андрей, и на глазах у него выступили слезы. — Что я сделал? Почему никто мне не верит? Я вам правду говорю, а вы не верите!
И его словно прорвало. Захлебываясь словами п слезами, он рассказал все, как было на самом деле. В том числе и про отца, и что мать не умерла, а повесилась, и что его забрали и привезли сюда, хотя хозяева, где они с матерью жили, просили оставить его у них…
Начальник с интересом, внимательно выслушал сбивчивый рассказ Андрея и, кажется, поверил ему. Во всяком случае, все это было похоже на правду. Такое не придумаешь. Да такое и в голову не придет малолетнему воришке…
У всех, кого доставляли в приемник, была одна, общая версия: отец погиб на фронте, мать умерла. Без каких-либо вариаций. В лучшем случае — потерялся, отстал от матери. А тут… Безусловно, размышлял начальник, мальчишка рассказал правду. И не похож он, зареванный, на обыкновенного беспризорника, бродяжку и тем более на изворотливого воришку. Не в том дело, что он плакал, — это они умеют все, когда им выгодно поплакать. Но было в нем что-то такое домашнее, семейное, а в его рассказе, обратил внимание начальник, не проскользнуло ни одного жаргонного словечка. Однако в сопроводительных документах было написано, что задержан он «за беспризорничество на рынке города Койва, документов не имеет, подозревается в совершении карманных краж и направляется в детский приемник-распределитель для дальнейшего препровождения в детскую исправительную колонию»… Были, значит, основания для этого? Или не было?.. Если мальчишка не врет, в чем начальник уже почти не сомневался, если только допустить такое, тогда получается, что в документах ложь?.. А этого не может быть! Не должно быть. Ведь это официальные документы, с подписями ответственных лиц, с гербовыми печатями, документы, которые будут сопровождать мальчишку, куда бы он ни попал отсюда…
— Базар-то в Койве большой? — спросил начальник. Задавая этот вопрос, он, пожалуй, и не думал вовсе подловить Андрея, просто спросил, вспомнив, что именно написано в сопроводительных документах. Да и не был он ни следователем, ни оперативником, чтобы задавать каверзные вопросы. Направили после госпиталя работать в приемник, вот и работал, убежденный, что сюда попадают малолетние правонарушители и беспризорники. Задав же вопрос, он понял, что более все же пока хочет верить Андрею, нежели верит. И ему сделалось стыдно.
— Базар? — Андрей пожал плечами. — Я не знаю, ни разу там не был.
— И слава Богу, — сказал начальник с облегчением. Вот теперь он окончательно убедился, что Андрей рассказал правду. Однако правда эта была опасной, понимал он, и требовала каких-то действий. Разве что самому переоформить документы и отправить мальчишку в детский дом, пусть живет и учится. Сын «врага народа»?.. Но есть же, в конце концов, закон, по которому сын за отца не отвечает! Да и никто ведь не знает…
Все так. А если те, кто направил его в приемник, заинтересованы в том, чтобы он обязательно попал в колонию, и если они проверят? Что тогда?.. Конечно, могут и не проверить, даже скорее всего не станут проверять, но риск есть. Есть риск. Или вдруг мальчишка сбежит из детского дома и вернется в Койву?.. Это самое опасное и самое вероятное. Предупредить?..
Он поднял голову, пристально посмотрел на Андрея и сказал:
— Сейчас пойдешь в группу…
— Я не пойду в группу. Она опять начнет…
— Пойдешь в другую группу. — Начальник не стал объяснять, что это — штрафная группа, куда обычно направляли после карцера беглецов из детдомов и колоний. Он понимал, что Андрею не место в штрафной группе, но иного выхода не было. У сотрудников могут возникнуть вопросы. Например, почему для Воронцова сделано исключение?..
II
ПРЯМО от начальника дежурный надзиратель привел Андрея в столовую, где как раз обедала штрафная группа. Воспитатель — мужчина — показал ему место за столом и выдал пайку хлеба. Андрей изголодался в карцере и, не дожидаясь, пока разнесут суп, схватился за хлеб. Но тут его толкнул в бок сосед и прошептал, а скорее прошипел:
— Не хавай пайку, Машке отдашь.
— Какой Машке? — удивился Андрей: девчонок не было видно.
— Машку не знаешь?
— Нет.
— Узнаешь, — сказал сосед, злорадно ухмыляясь. — Вон, наискосок от нас, рыжий который.
Рыжий подросток, сидевший по другую сторону стола, как-то небрежно, лениво и равнодушно смотрел на дежурного, разносившего миски с супом. Перед ним лежали три пайки хлеба.
— А почему я должен отдавать? — спросил Андрей у соседа.
— Положено. Ты новенький.
— Я не новенький, я из карцера вышел.
Хоть и был он домашний, хоть и не встречался никогда с беспризорниками, а все же сообразил, что рыжий — главарь в группе, а остальные подчиняются ему. И еще понял, что уступать нельзя, потому что, если уступишь сейчас, сразу, придется уступать снова и снова. Это уж так водится среди всех мальчишек на свете. Это — неписаный закон улицы, двора, любого мальчишеского сообщества. К тому же очень хотелось есть. Просто страшно как хотелось есть. Даже подташнивало от запаха еды.
— Понял? — снова толкнул его сосед.
— Пошел ты! — сказал Андрей. И демонстративно разломил пайку и стал есть.
Рыжий, или Машка, на вид был щуплый, узкоплечий и какой-то нескладный. Как «человек без плеч», подумал Андрей, из книжки «Борьба за огонь». Он не сомневался, что, если дело дойдет до драки, с рыжим справится. Один на один, конечно. Главное — не поддаваться, не показывать своего страха и своей слабости.
После обеда — рыбный супчик с костями, в котором «крупинка за крупинкой бегала с дубинкой», и кучка холодной, комковатой ячневой каши, почему-то посиневшей, — группа строем направилась в спальню. По распорядку в приемнике полагался тихий час, во время которого работники приемника обедали сами и немного успевали отдохнуть. Работа-то и впрямь была у них не из легких.
Воспитатель показал Андрею койку и, предупредив, чтобы была абсолютная тишина («Чтоб муха пролетела— и было слышно!»), ушел. И в спальне действительно установилась тишина. Однако была она напряженная, враждебная, и Андрей сразу почувствовал это, хотя никто его не задирал, на него вроде и внимания никто не обращал. Машка сидел на тумбочке и болтал ногами. Но вот он кивнул, просто кивнул, не сказав ни слова, и к Андрею не спеша, вразвалочку направился длинный тощий подросток с продолговатой, похожей на яйцо, головой. Он подошел, постоял, оглядывая, точно прицеливаясь, Андрея, почесал бок, потом вдруг схватил подушку и бросил на пол:
— Подыми, ты!
— Лакеи отменены в семнадцатом году, — спокойно сказал Андрей. — Ты бросил, ты и поднимай.
Тогда длинный взялся за одеяло и потянул на себя.
— Не лапай. — Андрей вырвал одеяло.
— Ну ты, черт с рогами!.. Я тебя счас заделаю!.. — Стиснув зубы, длинный стал надвигаться на Андрея. Придвинувшись вплотную, он резко вскинул руку и двумя растопыренными пальцами нацелился в глаза. Андрей понял, что наступает решающий момент. Он чуть-чуть подался вбок и пнул длинного в пах. Тот завопил, скрючился и, схватившись за живот, свалился на пол.
Машка спрыгнул с тумбочки.
Все притихли, никто даже не шевелился в ожидании большой потехи. А Машка, насвистывая, подошел к Андрею, оттолкнув длинного, который медленно поднимался, ногой. Прищурившись, спросил:
— Откель будешь, мужичок?
— Издалека, отсель не видать. — Андрей привалился спиной к стене, чтобы не напали сзади. Он понимал, что бить его будут всей группой.
— Ишь ты, шустрый, — сказал Машка и покачал головой. — Уважаю дальних и шустрых. А ты еще и вумный. Страсть как люблю вумненьких да разумненьких. И где же это такие вумные растут?
— Где дураков нет.
— Во, сила! — рассмеялся Машка. И поцокал от удовольствия языком. — Это ты, что ли, Сове врезал?
— Какой сове?
— А этой кикиморе в очках из третьей группы.
— Воспиталке?
— Ну.
— Я, — сказал Андрей.
— Так ты прямо из кандея[5]?
— Да, — ответил Андрей. Ответил скорее по наитию, потому что не знал, что такое кандей.
— А сам откуда?
— Вообще-то из Ленинграда, а сейчас из Койвы. — Он почувствовал, что напряжение немного спало, а вместе с этим отодвинулась и опасность. И понял, что сейчас самое лучшее — поддержать разговор с Машкой.
— Питерский, значит?! — почти восторженно сказал Машка. — А не свистишь? — тут же усомнился он и прищурился, оскалив желтые щербатые зубы.
— Свистни лучше — соловьем будешь. — Это Андрей слышал от мальчишек в Койве.
— Да. ладно ты, не злись, — миролюбиво проговорил Машка. — Это я так, для проверки слуха. Мы же с тобой почти земели, я сам из Новгорода. Тебя как звать?
— Андрей.
— Годится. А меня Машка. Родители назвали Ленькой, но мне не нравится быть Ленькой. Знаешь роман про деда Архипа и Леньку? Во!.. — Он оттопырил большой палец. — Машка — сильнее, верно?.. — Он весело подмигнул. — Жрать хочешь? Айда ко мне. У Машки для хорошего кореша жратва найдется. И не бзди, Андрюха! Отмахнемся, если что. Питерских я уважаю. Ты, — он поманил длинного, — подыми подушку и почисти как следует.
Мальчишки тем временем разбрелись по своим койкам, не дождавшись потехи. Машка привел Андрея в дальний конец спальни и, похлопав по одеялу, предложил:
— Садись. Сейчас поштевкаем[6]. — Он открыл тумбочку, вынул кусок фанеры (у тумбочки оказалось двойное дно), и Андрей увидел целый склад еды: куски хлеба, засохшие скрюченные котлеты, сахар.
— Ничтяк, а? — Машка подмигнул озорно. — Шамай, Андрюха. Здесь без спецпайка совсем пропадешь, брюхо к позвоночнику прирастет, потом ни один хирург не возьмется оперировать.
Андрей мигом проглотил пайку хлеба и две котлеты. За обедом он едва заморил червячка, так что есть хотелось по-прежнему. Машка поманил пальцем длинного, который все еще скулил и держался за живот. Тот подошел, жадными, голодными глазами глядя на еду. А вот на Андрея старался не смотреть.
— Ну что, — сказал Машка, хихикая, — здорово Андрюха тебе врезал? Будешь знать питерских, восточная долгота. Организуй кипяточку, человек желает чайку испить.
Андрей привстал, он хотел сказать, что сам принесет кипятку, только пусть объяснят, где взять, но Машка молча надавил ему на колено, я он сообразил, что делать этого нельзя. Если Машка посылает за кипятком длинного, значит, так и надо. Вообще все происходящее, понял он, лучше принимать как должное. Машка верховодит в группе, это совершенно ясно, ему подчиняются остальные. Выходит, оа обладает какими-то достоинствами, пока непонятными Андрею, которые поднимают его авторитет и делают его слово законом, хотя силой он наверняка не отличается. Более того, Андрей обратил внимание, что ребята и на него уже смотрят с завистью, а пожалуй что и с испугом. Да так оно и было на самом деле. Может быть, глядя на него, каждый думал с тоской, что в группе объявился еще один блатной и теперь придется — никуда не денешься — прикармливать двоих…
По правде говоря, Андрею было неловко, совестно было, однако он помалкивал, понимая, что попал в особый, чуждый ему мир, где существуют своя правила и законы, а чувство самосохранения подсказывало, что нужно держаться за Машку. Все-таки он прочел достаточно много книг, смотрел фильм «Путевка в жизнь» и кое-что знал. Если бы не случай, не его решительность в самый критический момент, корчиться бы ему сейчас избитым, униженным, а после быть на месте длинного безропотным исполнителем капризов и воли того же Машки. С сильными вообще лучше дружить, чем ссориться. А Машка в группе безусловно сила. Неважно какая, но — села.
— Тебя с поличным схватили или так, за подозрение? — спросил он.
— Так, — ответил Андрей на всякий случай.
— А меня, сучий потрох, по дурости замели! Увел у одного черта сидор, а в тамбуре шасть в карман — ключа вагонного нет. Выронил, когда с сидором под полками полз. Я туда, сюда… Во непруха так непруха. А тут два легавых вваливаются, ксивы[7] требуют. Болт им в пасть, сукам.
Из рассказа Машки Андрей понял, что он — вор. Ему не понравилось это, тем более он помнил соседей, живших над ними иа проспекте Газа. И вообще знал, что воровать — самое последнее дело. Но в то же время Машка был симпатичен ему, Такой нескладный, рыжий — у него и лицо было рыжее от веснушек, — с добродушной улыбкой. Словом, внешность его, казалось Андрею, не вязалась с теми представлениями о ворах, какие у него сложились. Скорее, Машка был похож на мазурика, как говорила о таких мать.
— И тебе, Андрюха, не повезло, — вздохнув, проговорил Машка. — Сова — это такая стерва!.. Я прошлый раз был у нее в группе, падла она законченная. Но ничтяк, вместе поедем в колонию, а там посмотрим, кто кого. Жизнь, она везде жизнь, только надо уметь жить.
Машка жить умел. Для Андрея дружба с ним стала как бы охранной грамотой, его побаивались, как и самого Машку, а воспитателя мало интересовала жизнь подопечных, лишь бы все было тихо, спокойно, лишь бы не случалось ЧП. Машка, конечно, сразу раскусил Андрея, понял, что он «домашняк», то есть никакой не воришка и даже не беспризорник, однако привязался к нему. И потому, что был Андрей питерским, и потому еще, что Машке нравилось быть добрым покровителем, хотя, разумеется, он и понятия не имел, что такое вот покровительство — неотъемлемый признак любого диктатора. Андрей к тому же оказался хорошим рассказчиком, умел «как но-писаному тискать романы», а это умение высоко ценилось в воровской среде, к которой Машка себя относил. Он прямо млел от восторга, когда Андрей читал наизусть Есенина или пересказывал О'Генри. Почему-то ему особенно нравился О'Генри, а среди прочих рассказов — «Персики».
— Во дает, во дает! — визжал он и хлопал себя по ляжкам, когда Андрей в конце произносил, патетически подыгрывая голосом: «Гадкий мальчик, разве я просила персик? Я бы охотнее съела апельсин». — Они все такие, твари ползучие, — плевался Машка, имея в виду женщин. — За милую душу продадут кого угодно.
Однако дружба с Машкой сослужила и худую службу. Начальник приемника не забыл Андрея, не забыл и своих сомнений. И когда ему воспитатель доложил, что Воронцов корешит с Ивановым (настоящая фамилия Машки была Петров, но так уж принято — не называться своей фамилией, а фантазия Машки была ограниченна), о чем ему самому доложили его «доверенные» — сексоты, начальник вновь засомневался. Он знал, что Иванов уже дважды побывал в приемнике, бежал из колонии, что он прожженный бродяга и воришка, а это означает, что он не стал бы водить дружбу — «корешить» — с кем попало. У этих гопников тоже свои законы, они во всем подражают взрослым уркам и строго блюдут воровские правила поведения.
Все это начальник знал, хотя и работал в приемнике недавно, и всякие сомнения должны были бы оставить его, а вот не оставляли, нет. Не похож Воронцов на воришку, да и рассказ его о себе не укладывался в привычную, стереотипную легенду беспризорников, а разговор с ним убеждал, что он еще не испорченный мальчик. Тут что-то не так. Возможно, что Иванов просто покровительствует Воронцову, просто симпатизирует ему. Среди уголовников и это бывает. Они иногда очень сентиментальны, а покровительство — тоже ведь признак силы и уверенности в себе…
И вот на совещании, когда решался вопрос, кого отправлять в колонию (как раз пришла разнарядка на пятерых), начальник не назвал Андрея. Он решил все же направить его в детский дом. Будь что будет. И тогда воспитательница третьей группы по кличке Сова, которую Андрей ударил по руке, напомнила, что уже было решено отправить в первую очередь «этого бандита Воронцова». Начальник возразил ей, сказав, что Воронцов кажется ему воспитанным мальчиком, домашним и что такому не место в колонии.
— Пусть едет в детский дом, — подытожил он. — Я думаю, он попал к нам случайно.
— Вы плохо знаете этих уркаганов, — возмутилась Сова. — Они кого угодно проведут, а вы человек новый в нашей системе. Я настаиваю, чтобы Воронцова немедленно отправить в колонию. Именно там ему место.
— Насколько мне известно, — заговорила вдруг старшая воспитательница, — этот самый Воронцов прибыл к нам с конкретной рекомендацией?.. Должна заметить, что я его знаю давно. — Все повернули к ней удивленные лица, — До войны он учился в школе, где я работала завучем. Уже тогда он отличался хулиганскими замашками. Однажды избил хорошего мальчика…
— Вот видите! — с воодушевлением воскликнула Сова.
— А главное, — продолжала старшая воспитательница, — отец Воронцова — враг народа и, кажется, даже расстрелян. Полагаю, что рекомендация о направлении его в колонию, а не в детский дом, не случайна. Значит, так надо. Спорить нам вообще не о чем — это не наше дело.
Возможно, начальник приемника имел и право, и власть настоять на своем и его ничуть не убедил рассказ старшей воспитательницы. Он понимал, что никому Андрей не нужен и никакой политики, на что старшая воспитательница намекала, тут нет, однако понимал он и то, что она не согласится с ним ни за что, не успокоится, пока не настоит на своем. А за одно только сочувствие к сыну «врага народа» его, начальника, могут обвинить Бог знает в чем… И еще он подумал, что ему-то, в конце концов, тоже нет никакого дела до этого Воронцова. Всем не поможешь, на всех жалости не наберешься, а у него своих двое сорванцов и больная жена…
III
ГРУППУ из пятерых подростков сопровождали два эвакуатора, а проще сказать — конвоира. Была и такая работа, и занимались ею отнюдь не калеки, не инвалиды, а вполне здоровые и не старые мужчины призывного возраста.
Крайнее отделение в обычном плацкартном вагоне заняли еще до посадки и никого туда больше не пустили, хотя вагон был набит так, что многим и присесть было негде. Пассажиры недовольно ворчали и с откровенной ненавистью смотрели на ребят. В них виделись им все неудобства. Кое-кто, правда, и заступался за ребят. Одна женщина в соседнем отделении доказывала, что это же дети, сироты, что они совсем не виноваты, а виноваты проклятые фашисты, война, в общем, виновата, но другая женщина напористо, агрессивно возражала:
— Жалей, жалей, матушка. А я погляжу, как они тебя пожалеют. Врут они, что сироты. Те, которые сироты, в детских домах живут. Наша Советская власть сирот не бросает. Жулье это, вот я что скажу. Да и по ихним нахальным рожам видать.
— Но не родились же они жуликами.
— Какие как. Зять рассказывал — а он человек ученый и врать не станет, — что преступниками прямо так и рождаются.
— Ерунда это. Есть такая теория…
— Да не теория у них, матушка, а это… организация у них! И командиры, стало быть, свои, генералы даже и другие начальники. Попробуй-ка тронь одного такого — как саранча налетят, откуда только и возьмутся!.. Сейчас-то война, известное дело. Мужики гибнут, сироты все ж остаются, это верно. А до войны разве мало было жулья разного?.. Не-е, как хошь, а зазря под конвоем не возят.
— Колонуть бы эту дуру набитую, — сказал Машка, толкая Андрея в бок. — Молотит языком. Генералы, генералы!.. Сама стерва, наверняка барыга какая-нибудь.
Они лежали на самых верхних, третьих полках. Здесь было тепло и даже уютно. Конвоиры устроились на нижних полках, и один из них тотчас, как только поезд тронулся, завалился спать, а второй, разогнав любопытных— всем хотелось взглянуть, кого это везут под конвоем, — и завесив отделение плащ-палаткой, сидел, клевал носом, проверяя время от времени, все ли его подопечные на своих местах, и курил папиросы «Пушка». Ароматный дым тянулся кверху, Машка шмыгал носом и вздыхал. Наконец не выдержал искушения, свесил с полки голову и попросил:
— Начальник, дай хоть разок курнуть.
— Я вот тебе курну, — лениво отозвался конвоир.
— Что тебе, жалко? — канючил Машка. — Оставь сорок-то [8]…
Конвоир поднял голову:
— А, это ты, Иванов-Сидоров?
— Так точно, начальник.
— Драпать собрался, а?
— Нет, начальник. Ну его, набегался. Все равно от вас далеко не убежишь.
— Это ты верно говоришь, — довольный, подтвердил конвоир. Он встал, протянул Машке целую папиросу и дал прикурить. — Ты, Иванов, если уж надумал все-таки драпать, валяй из колонии, чтобы мы вас в полном составе сдали.
— Не подведу, начальник, — осклабился Машка. — Не боись. Ты ко мне по-хорошему — и я к тебе по-хорошему. В какую везете-то, имени Крупской?.. — Он имел в виду колонию.
— Привезем — тогда узнаешь.
Машка лежал на спине и с наслаждением курил папиросу. Докурив до половины, он оторвал зубами кончик мундштука и протянул окурок Андрею.
— Я не курю, — сказал Андрей.
— Во даешь! — удивленно воскликнул Машка. — Совсем?
— Совсем.
— Тогда мне больше достанется. Вообще-то я больше китайские люблю… Знаешь, как называются?
— Нет.
— Чу-жи-е. — Машка хихикнул, глубоко затянулся, сложил губы трубочкой и выпустил несколько дымных колец. — В «Крупскую» везут, точно, — проговорил он с тоской, — А там режимчик я тебе дам! И рвануть оттуда трудно. Придется покумекать. Не хочется туда…
— Эй, чего там шушукаетесь? — поинтересовался конвоир.
— А вот рассказываю корешу, — отозвался Машка, — как до войны жили. По утрам всегда какаву пили, с колбасой. А сейчас бы пайку черняшки, начальник. И без какавы бы пошла за милую душу. — Ничего из его запасов в дорогу взять не удалось.
— Спать давайте, хватит балаболить.
Машка полежал молча, о чем-то сосредоточенно размышляя. Какие-то фантазии занимали его голову, а бродячая жизнь научила выкручиваться из любого и даже, казалось бы, тупикового положения. Иначе просто не выжить. Что-то придумав, он повернулся на бок, к Андрею лицом, и поманил его пальцем. Вытянув шею, Андрей подставил ухо.
— Раз в «Крупскую», — зашептал Машка, — значит, будет пересадка на Узловой.
— Иванов, сколько раз повторять?! — строго прикрикнул конвоир. — Разгоню вас.
— В уборную хочется, начальник…
— Терпи, нечего шастать.
— Не могу, у меня этот, насморк. — Машка подмигнул Андрею.
— Сморкайся в штаны.
— Я-то могу, а людям как потом будет нюхать?
— Ну и зараза ты, Иванов! — Конвоир сплюнул. — У кого еще насморк? Потом не поведу.
— Я тоже, — сказал Андрей, заметив, что Машка кивает ему.
— Больше никто?
— И я. — объявился еще один.
— Засранцы чертовы, слазьте, — велел конвоир и разбудил напарника.
В уборную он запустил всех троих сразу едва закрылась дверь, Машка быстро заговорил: __
— Значит, так. На Узловой мы с тобой, Андрюха, рвем когти. А вы, черти, — он презрительно посмотрел на третьего мальчишку, — чтобы не вздумали рвать за нами! Ты, Андрюха, рви вперед по ходу поезда, сворачивай за паровоз, налево, и держи на водокачку. Если составы будут стоять, не бзди, ныряй под вагоны. Один легавый с этими чертями останется, а второй за мной побежит. За водокачкой сарай есть, он закрыт на замок. Но одна половинка дверей, которая правая, висит только на верхней петле, понял?.. Ты оттяни низ — и в сарай. И не забудь дверь на место поставить, как будто так и было. Жди меня там. Сиди тихо, как мышка.
Потом Андрей лежал и думал, а нужно ли ему бежать с Машкой. Правда, они еще в приемнике сговорились, что при первой возможности рванут, но теперь, когда предполагаемый побег обрел конкретное время и место, когда Машка придумал план, он засомневался. В сущности, куда ему бежать и зачем?.. В Койву не вернешься, все равно отправят назад, в приемник, а до Ленинграда далеко и не добраться туда. Еще мать говорила, что нужен какой-то вызов и пропуск. И нет у него ни денег, ни документов. Однако и в колонию совсем не хотелось. Андрей наслушался таких страстей про колонию, что и подумать об этом страшно. А эта, куда их везут, отличается особенной строгостью и жестокостью, по словам Машки. Конечно, Машка мог и насочинять — врать он умеет, но и другие ребята, кто побывал в колонии, рассказывали жуткие вещи. И не зря же все стараются оттуда удрать. Было бы хорошо — не удирали бы. Издеваются, говорят, в колониях над малолетками, по-страшному, как хотят. Положат, например, на пол, сверху — лист фанеры, и лупят, палками или резиновыми шлангами — это чтобы синяков на теле не осталось, все печенки-селезенки начисто отобьют, потом всю жизнь будешь кровью харкать. А то привяжут к столбу так, чтобы шелохнуться не мог, а сверху на темя вода из трубочки капает. С ума можно сойти…
* * *
Такое вот случилось совпадение: принесли «АиФ» (1989, № 15), а там опубликованы отрывки из доклада Н. С. Хрущева на XX съезде партии, в том числе телеграмма Сталина: «ЦК ВКП(б) разъясняет, что применение физического воздействия в практике НКВД было допущено с 1937 года с разрешения ЦК ВКП(б)… Известно, что все буржуазные разведки применяют физическое воздействие в отношении представителей социалистического пролетариата и притом применяют его в самых безобразных формах. Спрашивается, почему социалистическая разведка должна быть более гуманна в отношении заядлых агентов буржуазии, заклятых врагов рабочего класса и колхозников. ЦК ВКП(б) считает, что метод физического воздействия должен обязательно применяться и впредь, в виде исключения, в отношении явных и неразоружающихся врагов народа, как совершенно правильный и целесообразный метод…»
С содроганием прочитал я эту телеграмму и понял, наконец, что били меня и таких же, как я, бездомных мальчишек на вполне законных основаниях, «с разрешения ЦК ВКП(б)», то есть с разрешения ЦК той партии, членом которой до того, как стать «врагом народа», был и мой отец, членом которой уже тридцать лет являюсь и я.
Выходит, что и армия беспризорников — детей! — родители которых погибали на фронтах, защищая Родину, в фашистских концлагерях и в лагерях ГУЛАГа, во время блокады Ленинграда и оккупации огромной территории страны, — выходит, что вся эта армия сирот, вынужденных добывать кусок хлеба хотя бы и воровством (поначалу это всегда было мелкое воровство, именно ради куска хлеба), была приравнена к «заядлым агентам буржуазии», ибо чем еще можно объяснить тот бесспорный факт, что «физические методы воздействия» (и вовсе не в виде исключения!) применялись к ним?.. А ведь применялись, ой как применялись! Работниками колоний, приемников, детских домов, сотрудниками милиции и даже обыкновенными железнодорожниками.
Нельзя простить, но все-таки как-то можно понять следователя-провинциала, убежденного, что перед ним действительно враг народа, не желающий «разоружаться», когда он применял меры физического воздействия, зная, что они санкционированы самим вождем всех времен и народов. Можно понять и тюремного или лагерного надзирателя, охранника, которые в силу своей малограмотности воистину слепо верили (да ведь и люди образованные и умные часто верили столь же слепо), что имеют дело с настоящими врагами. Им-то откуда было знать правду! Но как понять воспитателей детского дома, приемника, детской колонии? Они-то знали, что их воспитанники — дети, пусть даже дети «врагов народа». Сироты. И я вот не знаю, кто из них — следователи, надзиратели, охранники или воспитатели (не все, нет, но — многие!) — применяли более изощренные и дикие «методы воздействия»…
Били, жестоко н безжалостно били. Били все, кому бить было не лень. Иногда с каким-то сладостным упоением. Морили голодом, лишали сна. Долгими часами заставляли стоять по стойке «смирно», до полного изнеможения ходить по кругу «гусиным шагом» (кто не пробовал, пусть испытает на себе), да мало ли что взбредет в голову обладающему некоторой фантазией воспитателю, получившему практически не ограниченную власть над бесправными детскими душами и телами!
Где вы нынче, товарищи по несчастью, прошедшие приемники, детдома, колонии, где вы, дети войны и кровавых тридцатых годов?.. Ау, друзья, отзовитесь! Вспомните своих «воспитателей» (и воспитателей тоже вспомните, ибо среди них были и добрые, замечательные люди), вспомните пережитые вами унижения, боль, издевательства, вспомните — зову вас — всё. Заполняя исторический реестр, мы не должны, не имеем права забывать ничего, ни самой малой малости. Мы ищем и, случается, находим тех, кто, исполняя волю вождя и его присных, истязал наших отцов и матерей, мы требуем над ними запоздалого суда. Но разве меньше зла принесли те, кто калечил — и физически, и морально — детей, подростков, виновных, быть может, лишь в том, что они родились в такое время и имели таких родителей?.. Не с «легкой» ли руки иных «воспитателей» тысячи, десятки тысяч вполне нормальных мальчишек, среди которых наверняка были и потенциальные гении, могущие стать гордостью Отечества, сделались матерыми уголовниками — ворами, грабителями, убийцами?..
Кто знает, не пожинаем ли мы и сегодня еще тот «урожай», который посеяли и взрастили эти «воспитатели»…
Мне было двенадцать, когда я первый раз попал в приемник.
Разные люди работали в этом приемнике. Одни просто давали подзатыльники, без всяких там премудростей и особенной злости; другие били «по мордам», выкручивали уши, таскали за нос, потому что волос-то у нас не было, лупили «под дых»… Но одна «воспитательница», совсем молодая и, кажется, очень красивая женщина, изощрялась интеллектуально. Она любила книги и, как я теперь понимаю, стремилась приобщить и нас, гопников, воришек, вообще человеческое отребье (ее слова), к литературе. Господи, да это же святое дело! Правда, приобщала она нас к изящной словесности довольно оригинальным способом: после отбоя садилась у двери и читала вслух часов до двух ночи. Хорошо еще, что дежурила она не каждую ночь. Не могу сейчас вспомнить всего, что она читала, но «Войну и мир» — это точно. У нее, в отличие от других служителей приемника, был интеллигентный вид, она носила пенсне со шнурком и обладала, увы, редкой способностью, читая, видеть все, что делается вокруг. Если кто-то не выдерживал этой пытки чтением, задремывал, например, она поднимала немедленно с кровати и заставляла дальше слушать уже стоя. Если же и это не помогало и мальчишка начинал клевать носом, она подзывала его к себе и спокойно так, деловито, без всяких эмоций и выговоров выдавала от десяти до тридцати щелчков по кончику носа. Самое, может быть, удивительное, что, несмотря на интеллигентный вид, изысканность манер и пенсне на шнурочке, била она больно.
И вот я думаю теперь: сколько же душ погубила она, сколько судеб исковеркала, «приобщая» подростков к литературе?.. И еще думаю: кем стали ее дети, если они у нее были?.. Возможно, тоже воспитывают кого-то, поддерживая семейную традицию. Возможно, чем-то руководят или сделались «крестными отцами»?.. Ведь литература — сильное средство воздействия. А сама она наверняка получает спецпенсию МВД, имеет какие-то льготы (пенсионеры МВД их имеют) и спокойно почитывает — без чтения она жить не может! — разоблачительные статьи о том времени. Ей-то нечего волноваться — она же не причастна…
* * *
Так и не решив окончательно, бежать ему с Машкой или нет, Андрей незаметно уснул. И снилось ему…
Черный и очень шумный, весь грохочущий, поезд рвал на части ночную тишину. Ослепительно белый свет паровозного прожектора выхватывал из темноты причудливой формы не то строения, не то деревья. Внимательно приглядевшись, Андрей понял, что это эвкалипты, хотя и не представлял, какие они бывают на самом деле. И вдруг все стихло. Заложило уши. А поезд продолжал мчаться в ночь, и оттого, что мчался он теперь в полной тишине, было жутко. (Почти как в детстве, когда Андрей оставался дома один. Пугали посторонние звуки — шорохи, постукивания, скрип, — но всего страшнее бывало, если наступала тишина. Правда, случалось это редко. Дом постоянно, всегда жил, даже по ночам, когда жильцы — и верхние тоже — спали.) За окном вагона шевелились какие-то тени — это были уже не эвкалипты, потому что они передвигались, то забегая вперед поезда, то отставая. И вот в толпе этих теней мелькнуло, постепенно проявляясь все явственнее, лицо матери, мертвое лицо, каким Андрей видел его, когда мать лежала в гробу. А потом и ее рука. Отдельно — лицо и отдельно — рука. Она манила Андрея указательным пальцем, который был непомерно длинным и делался все длиннее, вытягиваясь прямо на глазах. Андрей хотел крикнуть или даже крикнул, что он сейчас, он быстро, только вот проснется и слезет с полки, но тут сбоку протянулась рука Совы, схватила мать за горло и потащила от окна. Лицо матери на какое-то мгновение вспыхнуло, стало красным, но тотчас начало синеть, однако она улыбалась и все манила, манила Андрея пальцем, а паровоз вдруг дал пронзительный долгий гудок, и все исчезло сразу…
Андрей вскочил, ударившись головой о потолок.
Поезд притормаживал на стрелках.
Ребят вывели в пустой нерабочий тамбур. Едва поезд остановился, один конвоир спрыгнул на платформу и приказал спускаться. Второй конвоир сторожил в тамбуре. Андрей был третьим, Машка — за ним. Последний мальчишка замешкался, зацепившись расстегнутой фуфайкой за поручень, Машка громко крикнул: «Атас!» — и побежал. Люди на платформе от неожиданности шарахались от него. Конвоир, который оставался в тамбуре, вытолкнул замешкавшегося мальчишку — тот даже упал, но тотчас вскочил на ноги — и кинулся за Машкой. Тогда рванулся еще один. Был он маленький, юркий и сразу нырнул под вагон.
— Куда, жиденок! — заорал конвоир и потянулся за ним, но оступился, нога соскользнула с низкой, едва приподнятой над рельсами, платформы, и он свалился на спину.
И тогда побежал Андрей.
Он окунулся в густой мокрый пар — машинист как раз стравливал излишек давления, — обогнул, как и учил Машка, паровоз и не без страха подлез под товарный вагон: на параллельном пути стоял товарняк.
Мелькнула мысль, что состав может тронуться, но раздумывать было некогда. Ничего не случилось, и уже под второй вагон — составов оказалось два — Андрей подлезал смелее. А потом увидел водокачку. Он пошел — именно пошел, чтобы не привлекать к себе внимания, — к ней.
За водокачкой и чуть в стороне действительно стоял полуразвалившийся сарай или барак. Одна половинка двери, а скорее ворот, как и говорил Машка, висела только на верхней петле. Замок был на месте. Андрей с трудом отодвинул эту половинку и пролез в сарай. Подсунув руки под дверь, он потянул ее на себя и поставил на прежнее место.
В сарае было темно. Брезгливо ощупывая перед собой земляной пол, усыпанный мусором, Андрей отполз в угол, подальше от двери, и принюхался. Дерьмом, кажется, не пахло. Пахло прелью и сыростью. Он осторожно, как бы все-таки не вляпаться во что-нибудь непотребное, пошарил вокруг себя. Под руки попалась стружка, целый ворох. Андрей сел на этот ворох, привалившись спиной к стене. Возбуждение немножко спало, но спокойнее он себя не почувствовал. Остался страх ничуть не меньший, чем тот, какой он испытал, когда лез под первый товарный вагон. А теперь к страху снова добавились сомнения: нужно ли было ему бежать?..
До последнего мгновения он не был уверен, что побежит. И остался бы, не побежал, но оставаться было стыдно, ведь мальчишки, которым Машка бежать запретил, знали, кто должен «рвать когти», так что останься он, ему потом не дали бы проходу и уж наверняка стали бы в колонии мстить за унижения, за свое подчиненное положение в приемнике, поскольку Андрей корешил с Машкой и даже вместе с ним кушал[9], хотя сам-то не из блатных…
Он чутко прислушивался, что делается на улице, за стеной сарая, но ничего подозрительного не слышал. Впрочем, вряд ли и услышал бы — большая узловая станция жила своей привычной, напряженной и шумной жизнью.
Думать о том, что будет завтра, послезавтра, вообще потом, не хотелось. Мысли об этом нагоняли еще больший страх, и Андрей старался думать о чем угодно, только не о завтрашнем дне. Но именно потому, что не хотел об этом думать, никак не мог отделаться от навязчивых вопросов: куда податься и зачем?..
Вся надежда была на Машку. С ним, может быть, удалось бы добраться и в Ленинград. А там есть Клавдия Михайловна, и еще Анна Францевна, и Катя… Он понимал, что была блокада, голод, что многие, очень многие погибли, умерли, но ведь не все же… А что жива Клавдия Михайловна, он знал точно.
«А если Машку поймали? — с испугом подумал он. — Что тогда делать?..» За ним помчался конвоир, на платформе было много людей, кто-нибудь мог помочь задержать Машку. Да любой мог.
И Андрей понял, что тогда ему придется идти в милицию. Больше ничего не остается. Только нужно придумать что-нибудь правдоподобное. Например, сказать, что растерялся, побежал просто так, безотчетно, заодно с другими. А после заблудился на станции. Нет, не поверят, пожалуй. Конвоиры злющие и знают, конечно, что он и Машка — кореша. Но он же сам придет, добровольно! Значит, должны поверить… Да, во что скажет Машка? Что подумает о нем?.. Уж не похвалит, это точно. Из товарища сделается врагом, будет презирать больше других…
Андрей отчетливо осознал, что положение у него безвыходное — так плохо, а иначе еще хуже.
Ему вспомнился сон, мертвое лицо матери, ее уходящая улыбка, ее растущий на глазах палец, которым она манила к себе, и рука Совы, схватившая мать за горло. Стало до жути тоскливо и жалко себя, и, кусая от обиды губы, Андрей заплакал. Он думал при этом, что надо пойти и броситься под поезд, пусть они все знают…
Обессиленный и заплаканный, он свалился на стружки и уснул.
IV
МАШКУ не поймали.
Он хорошо знал эту станцию, ему не раз приходилось здесь удирать от милиции. И еще за время бродяжничества он изучил людей и давно понял, что людям наплевать на все и на всех, когда они в толпе и толпа одержима какой-то общей целью.
Матка нырнул в самую гущу толпы. Он петлял, придерживаясь, однако, нужного направления — к выходу в город. Он-то знал, куда бежит, а конвоир — нет, потому и пёр за Машкой вслепую, напролом, расталкивая людей, озлобляя их против себя, и на него, а не на Машку, сыпались проклятия и угрозы. Он был в цивильной одежде. В конце концов он и вовсе попал в людскую пробку, образовавшуюся в узкой калитке, через которую пропускали на платформу. Толпа двигалась навстречу ему, и, сколько он ни кричал, ни требовал, чтобы его пропустили, сколько ни взывал к сознательности граждан, никто не обращал на него внимания. Все рвались к поезду, на штурм. И пока конвоир выбирался из толпы — причем толпа относила его назад, — Машка буквально между ног выскользнул за калитку. Тут он заметил бабку с плетеной корзиной. Бабка тоже пыталась пробиться на платформу. Машка с разбегу боднул ее головой, бабка схватилась за живот, выпустила корзину из рук и запричитала: «Ой, люди добрые, убили меня, убили!.» А Машка подхватил корзину и нырнул в кусты, высаженные вдоль забора. Он и здесь рассчитал все точно, безошибочно: никто не погнался за ним, а причитавшую бабку просто оттерли в сторону, чтобы не путалась под ногами, не мешала людям, и хорошо еще, что не задавили.
Пригнувшись, Машка добежал до конца посадок, оглянулся, на всякий случай, хотя я не сомневался, что погони уже нет, и с независимым видом пошел к перекидному мосту через многочисленные пути. Перейдя на другую, противоположную от вокзала сторону, он почувствовал себя в относительной безопасности. Искать его будут в районе вокзала и рынка, никому не придет в голову искать в поселке. Он знал одно потаенное местечко поблизости, где обычно собирались на ночлег беспризорники и где можно было бы переждать до обеда, пока уйдет поезд, на котором увезут оставшихся ребят, но идти туда не решился, потому что это местечко могут вполне знать и местные легавые. Возьмут и устроят облаву. Тогда прощай, свобода. Да и Андрюха, подумал Машка, сидит там в сараюхе, дрожит, наверное, от страха. Впрочем, сейчас, сразу, рискованно появляться и возле сарая. Там тоже может быть засада, если Андрею удалось рвануть, но его выследили. Парень он мировой, одно слово — питерский, но «домашняк», его легавые запросто расколют, он и не заметит этого. Машка поэтому и не рванул вместе с ним, зная, что ловить будут прежде всего именно его, и таким образом отводил погоню от Андрея. А в себе-то он был уверен — не впервой водить за нос легавых.
В поселке спрятаться было, негде, здесь каждая собака друг друга знает. И Машка решил выйти к сараю кружным путем, по дороге, ведущей на заброшенный рудник. Получалось километра три, зато безопаснее и вернее. Да и спешить ему некуда. В любом случае надо выждать какое-то время, пока уляжется паника и пока не уйдет поезд. Местные легавые порыскают для виду — им-то какое дело! — и плюнут. У них своих забот хватает.
В бабкиной корзине была жратва — шаньги с картошкой и с гороховой мукой, полкаравая хлеба и порядочный шмат сала — и почти новый оренбургский платок. Нашелся там и мешочек с самосадом.
Машка плотно подзаправился, пожалев, что нет бумажки и спичек, чтобы покурить. Хлеб, сало и оставшиеся четыре шаньги он завязал в узелок (корзина была обтянута тряпкой), табак сунул в карман, а платком обмотался и сверху надел фуфайку.
К сараю он приближался с опаской: боялся все-таки засады. Прежде чем подойти, долго наблюдал, нет ли чего подозрительного. Но все было тихо, спокойно. А главное, к сараю от водокачки вели только одни следы, и Машка был уверен, что они оставлены Андреем. Значит, его не засекли, не схватили, и сюда легавые не сунулись.
Он низко пригнулся и перебежал пустое, голое пространство— метров пятьдесят, — отделявшее его от сарая. Оттянул створку и протиснулся внутрь. Тихонько свистнул, но никто не откликнулся.
В сарае по-прежнему было темно, но все же не совсем. В щели под дверью и в крыше пробивался дневной свет. Напрягшись, Машка осмотрелся и увидел в углу спящего Андрея.
— Эй, соня! — сказал Машка и толкнул его ногой. — Вставай, приехали.
Андрей испуганно вскочил:
— Кто тут?..
— Легавые с прокурором, — рассмеялся Машка, но не громко, чтобы не было слышно за тонкими дощатыми стенами. — Чисто ушел?
— Что?
— Чисто, толкую, ушел? Не засекли, куда ты рванул?
— По-моему, нет, — неуверенно ответил Андрей.
— Ну и ничтяк. Они меня, гады, пасут, — с чувством превосходства и довольства сказал Машка. — Ты им до фонаря. Но могли засечь, а теперь сидят, например, на водокачке и следят, когда я здесь появлюсь. Они же знают, суки, что я кореша не брошу. Блатные никогда корешей не бросают.
— Что же делать? — обеспокоенно спросил Андрей.
— Рвать отсюда надо вообще-то. Если и не засекли тебя, все равно допереть могут. Среди легавых тоже не дураки попадаются, не думай. А здешние наверняка знают про этот сарай.
Он вовсе не думал так. Напротив, он не сомневался, что раз легавые не заявились сюда сразу после побега, значит, уже и не заявятся. Или все-таки не знают про сарай. Или забыли про него. Или он не принадлежит к станции, и тогда железнодорожным легавым наплевать с горки, что это за сарай и что там делается. Но Машка и не запугивал Андрея. Он просто сгущал краски, преувеличивал опасность, чтобы выглядеть этаким многоопытным героем, который наперед знает все уловки и хитрости легавых.
— А куда мы теперь? — спросил Андрей. Раз Машка явился живой и здоровый, он готов был уже без всяких сомнений идти и ехать с ним хоть на край света. Лишь бы не оставаться одному. Страх, пережитый в одиночестве, был сильнее здравого смысла, который должен был бы подсказать, что ничего хорошего из этого не выйдет.
— Покумекаем, — сказал Машка. — Придумаем что-нибудь, будь спок и не кашляй. Может, пересидим здесь до вечера. Это в книжках пишут и фраера толкуют, что утро вечера мудренее, а на самом деле все наоборот, понял? Жрать хочешь?
— Хочу, а где взять?.. — Андрей сглотнул слюну.
— У Машки найдется. — Он развязал узелок и разложил словно скатерть-самобранку.
— Ух ты, откуда это?!
— Купил, нашел, едва ушел, — ухмыльнулся Машка — Прогуливался по центральному парку культуры и отдыха, гляжу — висит на дереве, и записка пришпилена, что для нас с тобой! Вот я взял и принес. Рубай, Андрюха, компот, он жирный.
Шаньги были большие, пышные, таких Андрей даже не видал. Валентина Ивановна стряпала иногда, угощала их с матерью, однако у нее шаньги были не такие большие и пышные, хотя тоже вкусные.
— Стащил?.. — тихо спросил он. Сказать «украл» не решился.
— А ты думал, что тебе легавые жратву на блюдечке поднесут?.. Кушайте, дорогие детки!.. — Машка сопел громко и недовольно. — Болт с винтом они тебе поднесут, а не жратву. Подумаешь, стащи-ил!.. Не хочешь гулять на свободе, беги к легавым, попроси прощения и дуй в колонию имени Надежды Константиновны Крупской! Там тебя научат свободу любить.
— Ты не сердись, — проговорил Андрей виновато, почувствовав в голосе Машки неподдельную обиду. И в самом деле, Машка позаботился о нем, не бросил одного на произвол судьбы, чего же тут выламываться. Ведь знал же, что Машка вор…
— Я не сержусь, я так.
Андрей разломил шаньгу пополам и половину протянул Машке.
— Это законно. Это настоящий кореш, уважаю. Я пожрал, ты не волнуйся, валяй сам. Пока живем, а там видно будет. Житуха, она такая штука. Обмани ближнего и возрадуйся, или ближний обманет тебя и сам возрадуется. Думаешь, до нас с тобой есть кому-нибудь дело? Ха, как бы не так! У каждого своя шкура чешется, потому что она ближе к телу. Вот твой отец на фронте погиб, мамаша умерла, а тебя — в колонию, да еще в «Крупскую». За что?.. За то, что Сове по руке дал? Да ее, суку, убить мало!..
— Мой отец не погиб на фронте, — вздохнул Андрей. Он и сам не понимал, почему вдруг признался в этом. Скорее всего, хотел загладить этим признанием свою вину перед Машкой.
— Во даешь! А где же он?
— Арестовали его. В тридцать седьмом году еще. А мать… Она повесилась…
— Свистишь! — Машка даже вскочил от удивления.
— Правда. Только ты никому не рассказывай.
— Ну, Андрюха! Ну, керя! У меня же тоже папашу в тридцать седьмом замели. Твой кем был?
— Сам не знаю. — Андрей пожал плечами. Он действительно не знал, кем работал отец. — В Смольном работал, его на машине возили.
— Ого! Значит, большой начальничек. А у меня председателем колхоза был. Знаешь, когда за ним легавые явились, мамаша на колени кинулась, обхватила руками прахаря[10] главного легавого и ревет… У меня еще братуха был младший и сестренка. А он, легавый этот, вырвал ногу в начищенном прахаре и пнул мамашу… Ненавижу всех легавых! Глотки бы им перегрыз!.. — Машка скрипнул зубами. — Сгинул отец где-то. И мамаша скоро умерла. Может, легавый отбил ей внутренности. Он с размаху, падла вонючая, ударил ее. Нас — в детдом, а когда детдом из Новгорода эвакуировали, под бомбежку попали… Нет, Андрюха, душить их надо!.. Выходит, мы с тобой кореша по несчастью. Ты так и знай, что я за тебя кому хошь ноздрю вырву с корнем, век мне свободы не видать! Если что, никого не бзди. Кричи, что мой кореш, понял?.. Машку блатные знают, — хвастался он упоенно. — И в Питере тоже знают. Вместе махнем туда. И в Новгород заедем. Ты был в Новгороде?
— Нет.
— Знаешь, какой это город? Самый древний в России.
— Киев древнее, — возразил Андрей.
— Может, кто его знает, — неохотно согласился Машка. — Ты, наверное, хорошо учился, а я так себе. Не люблю зубрить. Мне бы побольше грошей да харчи хорошие. У меня и папаша был почти совсем неграмотный. А вот, слушай. — Он встрепенулся. — Корова у нас была, вот это да. Комолая…
— Какая?
— Ну, комолая. Безрогая значит. А бодалась со страшной силой. Она однажды налетела на какого-то уполномоченного из района, так тот от нее на крышу забрался! Может, папашу за это и замели. Этот уполномоченный со страху в штаны наложил, сукой буду. А то еще в деревне козел Тимофей был, табак, гад, жрал. Вот умора. — В голосе Машки появились задушевные, теплые нотки.
Андрей подумал, что было бы хорошо вместе с ним добраться в Ленинград. У бабы Клавы места много, она возьмет Машку к себе, особенно когда узнает, что он, вообще-то, настоящий друг и что его отца тоже арестовали ни за что…
V
ТАК они и просидели до вечера в сарае. Холодно было, но зато в безопасности. Только Машка исстонался весь, что не покурить. И главное, табак есть, а не покурить. Это уж как водится, разглагольствовал он, или ты драишь, или тебя драят. Не бывает в жизни, чтобы всё выходило один в один.
К сараю никто не подходил, но на водокачку приходили какие-то люди, и Машка опасался, что могут обратить внимание на следы, хотя они и были едва заметны — снег за день подтаял. И все же он поглядывал в щель. Легавые иногда устраивают облавы. То ли от нечего делать, то ли начальство приказывает. Ну, если не с поличным попадешься к ним в лапы, просвещал он Андрея, это еще ничтяк. На худой конец, отправят в приемник. А то и вовсе не связываются. Отлупят (это обязательно) — и под зад коленкой. Чеши на все четыре стороны, лишь бы с этой станции убрался подальше. А вот нормально в поезд сесть сами же и не дают.
— Мы с тобой — это да, потому что в розыске. Нам надо в оба смотреть. За мной-то они давно охотятся, а ты — сынок «врага народа», тоже не хухры-мухры. Про моего папашу они ничего не знают. Но мы им во как нужны! — Машка провел рукой по горлу и далеко сплюнул сквозь зубы.
— И что нам будет, если поймают?
— По этапу в колонию, а там прямым ходом в кандей.
— А из колонии куда?
— Кого куда. Нам с тобой влепят по троячку за побег, как пить дать влепят. А там еще прокурор добавит, найдут за что. И на взрослую зону. И будешь петь: «Сижу на нарах, как король на именинах…» Может, в Котлас загонят, а то и на Воркуту. Сейчас самое главное — отсюда подальше рвануть, туда, где нас не ищут. В Питер — это, конечно, да, — мечтательно произнес Машка, — но там голодуха…
— У меня бабушка в Ленинграде, — сказал Андрей.
— Бабушка — это ничтяк, но все равно голодуха. А она жива?
— Жива, недавно письмо от нее было.
— Посмотрим. — Машка насупился, задумавшись. — Нет, Андрюха, в Питер пока не стоит. Дуба врежем[11] запростяка. Там и дров наверняка нету, а зима же. Махнем лучше в Среднюю Азию. Круглый год лето, апельсины растут…
— В Средней Азии не растут апельсины, — сказал Андрей.
— Ну, бананы там разные, ананасы… А дыни прямо вдоль каждой дороги висят. Бери и лопай, сколько влезет. Никто слова не скажет.
Насчет бананов и ананасов Андрей сомневался, просто не знал, растут ли они в Средней Азии. А вообще туда ему не хотелось. Ему хотелось только в Ленинград, домой. В крайнем случае, если бы было можно, он вернулся бы в Койву.
— Перекантуемся до лета, а потом посмотрим, — развивал свои планы Машка. — Летом в Средней Азии жара страшная. Один кореш рассказывал, что даже мозги от жары разжижаются. И как они сами, эти узбеки, живут в такой жаре?.. К лету, глядишь, война кончится, отменят пропуска, жратвы в Питер навезут… Мы с тобой купим мягкие билеты и чин чинарем завалимся к твоей бабушке. Фруктов ей навезем, после голодухи это полезно. Вон как наши фашистов прут, за милую душу!.. Знаешь, я вообще-то, можно сказать, почти и не жрал фрукты. Яблоки только. — Он вздохнул. — На солнышке погреемся. Умные люди не зря толкуют, что лучше маленький костер, чем большой мороз. Грошей поднакопим, чтобы в Питере фраерами пожить. Узбеки, говорят, гроши в поясах носят, по десять кусков[12] сразу. Чик по поясу мойкой[13] — и порядок. Ты, главное, не бзди и держись за меня.
А что же и оставалось Андрею, как не держаться за Машку. Раз доверился ему, теперь никуда не денешься. Без него не то что в Ленинград или в Среднюю Азию, вообще отсюда не уехать. Разве что в колонию. То есть только в колонию.
Когда стемнело, Машка решил сходить на разведку. Андрею он велел сидеть тихо и ждать.
У входа на водокачку на скамейке сидел мужик. Он курил. У Машки аж скулы свело от зависти. Эх, была не была, сказал он себе. Мужик, скорее всего, сторож здесь, ему до фонаря беспризорники. У него свое дело— охранять водокачку от диверсантов. На нем была телогрейка, подпоясанная командирским ремнем, на котором болталась кобура.
Машка подошел к нему.
— Чего надо? — спросил сторож равнодушно.
— Дай газетки на завертку и прикурить.
— Газетка нынче дорого стоит. Валяй-ка ты отсюда, здесь для тебя ничего интересного нет.
— Тогда давай махаться, — предложил Машка. Он достал из кармана мешочек с табаком. — Ты мне — газетки и спичек, а я тебе табачку сыпану.
Сторож с некоторой опаской протянул руку, взял мешочек, понюхал.
— Самосад вроде ничего, — заключил он. — Газетка-то найдется, а вот со спичками — оно хужее. Пачка всего у меня неполная. Пополам идет, а?.. Ты мне, значит, половину табачку, а я тебе полпачки спичек и газетки не пожалею.
— Покажь, сколько спичек.
Сторож вытащил из-за пазухи картонную упаковку, раскрыл ее. Там было два «гребешка»[14], один из них начатый.
— Дуришь меня, дед, — сказал Машка. — Черт с тобой, давай мне полную «гребенку» и чиркалку оторви. И гони газету, только не жмотничай.
— Постой, кисет принесу. — Сторож поднялся и открыл дверь.
Машке показалось, что там, внутри водокачки, кто-то есть. Он на всякий случай отступил в сторону, чтобы, когда снова откроется дверь, его не было видно. И заодно отсыпал из мешочка на несколько закруток табаку прямо в карман. «Хватит с него», — подумал он.
Сторож вернулся и, не видя Машку, окликнул:
— Э-э, ты где прячешься?
— Здесь я, — отозвался Машка, выходя на свет.
— Не бойся, — усмехнулся сторож, — Давай самосад. Не отсыпал?
— Больно надо, — хмыкнул Машка.
— Вроде меньше стало… — с сомнением проговорил сторож. Он сам разделил табак и половину пересыпал в свой кисет. Потом отдал Машке спички и приличную пачку газеты, уже сложенную для закруток.
— Слушай, — спросил Машка, — кто у тебя там, баба?
— А тебе что?
— Спроси, может, ей платок нужен? Мировой платочек, оренбургский. Сам бы ел, да деньги надо.
— Деньги ему надо! — беззлобно проворчал сторож. — Деньги всем надо. Платок-то краденый?
— На нем не написано.
— С одной стороны, оно верно… — Он чуть приоткрыл дверь и позвал: — Марья, подь-ка сюда, дело есть.
Вышла женщина, тоже в телогрейке:
— Что за дело такое?
— Платок вот оренбургский парень предлагает, тебе не нужон?
— Так ведь ворованный небось…
— Нет, — усмехнулся Машка, — от бабушки по наследству достался, а она всего раз на свадьбу надевала.
— Ишь наследник какой нашелся. Показывай, что у тебя за платок такой оренбургский.
Машка расстегнул фуфайку и размотал платок. Женщина взяла его, пощупала, и у нее вспыхнули глаза. Платок в самом деле был отличный, почти воздушный — настоящий оренбургский платок.
— Сколько просишь? — поинтересовалась она с полным как бы равнодушием.
Но Машка видел, как горели ее глаза.
— А сколько ты дашь? — спросил он, потому что понятия не имел, сколько стоят такие платки.
Зато женщина знала, что цена этому платку не меньше двух тысяч.
— Твой товар, — сказала она, — ты и запрашивай. — Она понимала, что за ворованный платок Машка много не запросит, и не хотела назначать свою цену, чтобы не переплатить.
— Кусок, — подумав, сказал Машка. Вообще-то он рассчитывал получить пятьсот рублей, но на всякий случай запросил вдвое. Все равно женщина станет торговаться. Бабы такой народ, им хоть задарма отдавай, они все равно будут торговаться.
— С ума ты сошел! Тыщу, да еще за ворованный! Сильно много это, парень… — Она снова ощупала платок, зачем-то подула на него, помяла. — Ты-то как думаешь? — обратилась она к сторожу.
— Что я. Вещь, конечно, справная, но опять же и краденая. А людям интересно, откуда у Марьи такой платок объявился… Дойдет до хозяев…
— Не дойдет, — сказал Машка. — Я его далеко отсюда увел.
— Не брешешь?
— Зуб даю!
— За семьсот отдашь, тогда уж, так и быть, возьму, — вздохнула женщина.
— Черт с вами, берите.
— Тогда я мигом, за деньгами только сбегаю. — И женщина убежала.
Сторож с Машкой закурили, каждый из своего табачку свернул цигарку, а спички никто из них расходовать не захотел, так что пришлось сторожу идти й прикуривать от печки.
— Далеко путь-то держишь? — спросил сторож.
— Еду в Москву разгонять тоску.
— А по мне — хоть бы и в сам Берлин. Я к тому, что следы-то в сарай ведут, а оттудова вроде как не было…
— Глазастый.
— На то и приставлен с оружием объект охранять. А давеча ходил вот на станцию, встретил знакомого милицейского, с ним еще был какой-то, не наш. Спрашивали, не видал ли кого подозрительных. Двоих вроде ищут, сбежали откуда-то. Да мне что?.. Ихнее дело — искать, а мое дело — объект охранять. А вон и Марья бежит.
Запыхавшись, подошла женщина. Взяла платок, снова общупала его, обмяла, сунула в сумку, принесенную с собой, и отдала Машке деньги.
— С покупкой, — подмигнул он.
— Ты, парень, если мало ли что там, так нас не видал. И мы тебя не видали, — сказал сторож.
— В цвет гадаешь, — ухмыльнулся Машка. — Поезд скоро будет?
— На Куйбышев должен быть через два часа.
— Лучше бы на Владивосток. — Он и впрямь думал, что нужно ехать в сторону Владивостока, чтобы попасть в Среднюю Азию. Который год мотался по стране, но дальше Свердловска не забирался, а географию и вовсе толком не знал.
— Ты не трепись, — сказал сторож. — Куйбышевский с третьего пути отправляется. Только опаздывает часто. Ты вот что. Сидите в сарае и глядите на мое окошко. Как мигну три раза светом, так можете вылезать. А раньше-то вам нечего возле станции болтаться, раз ищут вас. Двое же вас, а?..
— Ну, ты даешь, дед Мазай! — даже с восхищением сказал Машка.
Он не догадывался, что старик сторож просто боялся выдать их. Боялся мести. Наган-то у него хоть и имеется, да что жулью наган. А по ночам одному оставаться на водокачке было страшновато.
VI
СТОРОЖ не обманул: где-то за полночь в окошке три раза мигнул свет. Да и не было ему смысла обманывать. Он был не меньше Машки с Андреем заинтересован, чтобы они поскорее уехали. Не первый раз покупал ворованные вещи, прирабатывал со своей Марьей на этом, поэтому и повадки жуликов знал, и побаивался их, и привык быть осторожным.
А ребятам повезло: на четвертом пути («Вот пруха так пруха!» — сказал Машка) отстаивался порожний и неохраняемый товарняк. Они залезли под вагон и притаились там. За несколько минут до прибытия пассажирского поезда появилась милиция, человек десять. Они рассредоточились вдоль пути (посадка производилась с другой стороны), а едва поезд остановился, полезли обшаривать нерабочие тамбуры и переходные площадки. Двое заняли посты в начале и в конце состава.
Андрей не понимал, как они могут уехать, если столько милиции. А Машка внимательно следил за происходящим вокруг, дожидаясь подходящего момента, когда близко не будет легавых и когда прицепят паровоз. Здесь паровозные бригады менялись. Наконец прицепили. До отправления поезда оставались, значит, считанные минуты… Вот один из милиционеров вытащил из тамбура мальчишку и потащил его за шиворот. Мальчишка упирался, кричал, что он ниоткуда не убегал, что он едет к бабушке, отстал от матери. Милиционер едва справлялся с ним и поэтому забыл закрыть дверь на ключ.
— Нас ловят, гады, — шепнул Машка. — Ничтяк, быстро за мной.
Они почти ползком переместились к концу состава, чтобы оказаться напротив незакрытого тамбура. У Андрея сильно колотилось сердечко, а от напряжения и страха пересохло во рту…
Милиционеров осталось всего трое, остальные увели задержанных. Один прохаживался вдоль состава, а двое по-прежнему торчали на своих постах. Эти были заняты тем, что отгоняли безбилетников. Но Машка выжидал — раньше времени рыпаться нельзя…
Паровоз прогудел, вагоны дернулись.
— Теперь не зевай, — сказал Машка. — И не бзди.
Милиционер, который прохаживался вдоль состава,
повернулся к ним спиной.
— Пошел! — скомандовал Машка и пулей вылетел из-под вагона.
Андрей рванулся за ним. Ударился головой о какую-то штуковину, но боли не ощутил. Его захватил азарт.
— Стой! — заорал милиционер, стоявший возле последнего вагона.
Тотчас третий, развернувшись, бросился к ребятам. Однако Машка был уже на подножке и успел открыть дверь. Поезд медленно трогался с места. Андрей, в два прыжка одолев междупутье, схватился за уплывающий поручень. Машка подал руку и помог взобраться на подножку. Они втиснулись в тамбур и прижали дверь. Милиционер тоже успел вспрыгнуть на подножку, но дверь открыть не мог. Он погрозил кулаком и спрыгнул на землю.
— Теперь быстро в «собачник», пока проводник не заявился проверять, — сказал Машка. И показал на потолок.
Андрей поднял голову. Под потолком, точно ласточкины гнезда, прилепились два ящика. Дверцы были чуть приоткрыты.
— Там не поместиться, — сказал Андрей удивленно. Ящики показались ему совсем маленькими.
— Поместишься, — успокоил Машка. — Давай я подсажу.
С большим трудом Андрей залез в ящик. Машка влез во второй.
— Нормально? — Он высунул голову и подмигнул — Закрывайся, только не плотно, как будто здесь пусто, понял? И не дыши. Сейчас явится проводник, они всегда после станции проверяют.
И точно: распахнулась дверь, из вагона в тамбур вышла проводница. Она взглянула наверх, увидела приоткрытые дверцы «собачников» и, ничего не заподозрив, вернулась в вагон.
— Хорошо, что не мужик, — сказал Машка. — Тот бы полез проверять.
— Милиционер же знает, в каком мы вагоне, — забеспокоился Андрей.
— Допер, молодец, — похвалил Машка, — Только ему уже до фонаря, никуда он сообщать не будет. Я их породу знаю.
В «собачнике» было тесно, грязно, пахло псиной. Но, может, вовсе и не псиной. Просто Андрей так подумал. Однако, несмотря на все неудобства, было здесь даже уютно, потому что тепло. Да и теснота создавала свой дополнительный уют. Андрей не любил больших, слишком просторных помещений. Пустота вокруг всегда пугала его, и он спал закрывшись с головой. Так ему было спокойнее, он чувствовал себя в безопасности. Мать сначала ругалась, а после привыкла и говорила, что ему бы в норке жить или в скворечнике, и называла это непонятным словом «атавизм». А «собачник» был похож на скворечник. Кто-то придумал смешное, но не точное название. Может, эти ящики — для перевозки собак, подумал Андрей. Вряд ли, сюда собаку не затащишь.
Скрючившись, он лежал на боку, подтянув ноги к подбородку и подложив под голову шапку. Сейчас, в тепле, он снова запоздало и с тоской раскаивался, что согласился бежать. Ему совсем не нужна никакая Средняя Азия. Зачем?.. Воровать он не хотел, а придется, раз связался с Машкой. Никуда не денешься. Все беспризорники воруют. Или попрошайничают, что еще хуже и позорнее. А в колонии, наверное, не так уж и страшно, как Машка рассказывает… Оттуда он написал бы Клавдии Михайловне, она похлопотала бы за него — все-таки бабушка, — чтобы выпустили и отправили к ней в Ленинград.
Однако мысль о том, что можно наплевать на Машку, на Среднюю Азию, где всегда лето и сколько угодно фруктов, что можно ведь потихоньку вылезти из «собачника» и на первой же станции пойти в милицию, признаться во всем и покаяться, — эта очевидная с точки зрения здравого смысла мысль не приходила Андрею в голову. Но, если бы и пришла, он ни за что не решился бы на этот шаг. Чтобы самому явиться в милицию и добровольно отправиться в колонию — это позор, которого ему не простят. В приемнике Андрей нагляделся, как шпыняют мальчишек, чем-то опозоривших себя в глазах таких же беспризорников, почему-то обзывают их «суками». Нет, ничего уже нельзя исправить, ничего. Остается положиться на случай, а если колонии все равно не избежать, то лучше попасть туда честным, чем сукой…
Есть судьбы, которых хватило бы на пятерых, с избытком бы хватило, когда бы можно их было разделить. Но судьба — не пайка хлеба, и на двоих не разделишь…
Году, кажется, в шестьдесят шестом я был в командировке на Севере. Приехал я туда от газеты, по жалобе. Человек жаловался, что его преследуют за критику местные власти. Даже из партии исключили. Когда во всем разобрались, когда «несправедливо обиженный» пригрозил, что и на меня напишет жалобу, и мы расстались с ним, секретарь обкома, в кабинете которого происходил разговор, неожиданно сказал:
— Раз уж вы все равно приехали заступаться за обиженного, попробуйте помочь человеку, который действительно очень нуждается в помощи.
И он рассказал поразительную историю, историю человеческой трагедии, рядом с которой, на мой взгляд, меркнут и шекспировские трагедии.
К нему, то есть к секретарю обкома, пришел беглый заключенный. Один Бог знает, как он смог не только проникнуть в обком, но добраться до секретаря! Он сбежал из лагерной санчасти, где находился на лечении. У него была куча болезней, среди которых туберкулез не самая страшная… А сбежал он не для того, чтобы скрыться, чтобы таким путем обрести свободу, а чтобы прийти именно в обком партии (как Ахмет ходил в райком комсомола!), надеясь хотя бы перед смертью найти справедливость. Разумеется, его отправили назад, в колонию, однако секретарь его выслушал и сам просил прокурора не возбуждать новое дело за побег.
Судьба этого человека страшная, но в чем-то и обычная для зека. Впрочем, потому и страшная, что обычная.
Ему было семь лет, когда арестовали отца. Мать вскоре вышла замуж, отказавшись от первого мужа, отца Лени. (Так звали этого человека, а вот назвать его фамилию считаю себя не вправе.) Отчим мальчика невзлюбил, и по его настоянию мать сдала сына в детдом, где он и жил до сорок пятого года. Прекрасно учился, на него «возлагали надежды», но сменился директор, и прежняя обстановка терпимости, дружбы резко изменилась. А тут еще в той местности, где был детдом, наступил голод. Старшие воспитанники у младших, и особенно у отличников и «пай-мальчиков», стали отнимать последний кусок, а когда Леня однажды воспротивился— он ведь был отличником! — его жестоко избили. Он пожаловался директору. Его избили снова. Леня не выдержал издевательств и сбежал из детского дома. Решил разыскать родителей. Или отца, если он жив, или мать. Никого не нашел, а в сорок шестом году попал за бродяжничество под суд. Ему дали один год. Он отбыл почти весь срок — около одиннадцати месяцев, — когда его почему-то перевели в другую колонию. Там временно поместили в изолятор (так делалось везде), и он оказался в одной камере с еще двумя заключенными. Один из них был блатной, «вор в законе», а второй — «сука», которого блатной опознал. Среди ночи блатной разбудил Леню и приказал ему держать ноги сексота, чтобы тот не дрыгался, а сам навалился на него и стал душить. Однако сексот оказался мужиком сильным и все-таки вырвался, закричал. Охрана спасла его. У блатного срок был двадцать пять лет, отсидел он всего ничего, так что ему добавили снова до двадцати пяти — и всё. А Леню приговорили к десяти годам за соучастие. Статья — так называемая «лагерная»: осужденный по ней не подлежит ни амнистии, ни помилованию, ни досрочному освобождению. И строжайший режим. Пройдя несколько колоний, Леня попал на Север и там заболел. Но кто станет обращать внимание на болезни опасных рецидивистов, к числу которых теперь относился и Леня! Подыхай, это личное дело каждого…
Когда он почувствовал себя вовсе уж плохо, пошел в санчасть просить освобождение от работы (работал он на лесоповале), но температура была невысокая, тридцать семь с небольшим, и освобождение ему не дали. (Тут, наверное, стоит заметить, что фельдшера в лагерях были тоже зеки, их называли «помощниками смерти».) Леня чувствовал себя, повторяю, очень скверно — потом выяснилось, что как раз начался туберкулезный процесс, — и поэтому не пошел на развод. Не пошел и на второй день, не было сил, хотя и знал, что за два невыхода — отказа — судят по страшной статье как за саботаж. На суде он пытался объяснить, что болен, но никто его не слушал. По «лагерным» статьям вообще судят скоро и не вникая в существо дела. Есть материал— и ладно. Лене добавили еще десять лет — теперь уже особого режима.
Особый режим, в сущности, это тюремное заключение. Только хуже, потому что срок отбывают в бараках. А распорядок тюремный: днем прилечь нельзя, в углу — параша, никаких передач, посылок (впрочем, отбывающим на особом режиме, как правило, и не от кого получать посылки), не положены даже, в отличие от тюрьмы, прогулки. А может, и положены по правилам, но не выводят. Там свои законы и правила. Разве что за хорошее поведение разрешат подмести двор или сделать еще какую-нибудь работу на улице. А вообще работы, как таковой, нет… Из этих колоний редко кто освобождался — умирали. По идее, на особом режиме содержались (не знаю, есть ли сейчас такие колонии) неисправимые рецидивисты — насильники, убийцы, грабители, — и они не столько отбывали срок, сколько доживали свой век.
Вот в такой колонии и оказался Леня, по сути дела не совершивший никакого преступления! Он не мог не помочь блатному держать ноги «суки» — придушили бы самого, да ведь и убийства не совершилось. «Отказником» же он стал по нужде, будучи уже тяжело больным.
Когда я с ним встретился (я поехал к нему), он находился в заключении без малого двадцать лет. Оставалось, в общем-то, немного, однако он чувствовал близость смерти и желал одного — глоток предсмертной свободы, хотя бы просто взглянуть на свою забытую родину.
Был он тихий, немногословный, очень худой — поистине кожа и кости — и совсем желтый. На вид ему вполне можно было дать лет шестьдесят, если не больше. А было-то ему тридцать шесть! Он не жаловался на судей и на закон. Он вообще ни на что не жаловался, вроде как и соглашаясь, что получил заслуженное, но не понимал, почему так много ему «отвалили» (кстати, он мне сказал, что тот блатной, который заставил его держать ноги «суки», давным-давно на свободе!) и почему он должен умирать в лагере. Выходило так, что его приговорили к пожизненному заключению.
Врачи подтвердили, что жить ему осталось считанные дни…
Я написал в Верховный суд. Оттуда мое письмо переправили в прокуратуру для проверки в порядке надзора. Я просил снизить хотя бы срок до фактически отбытого или помиловать Леню. И получил ответ, что «оснований для принесения протеста не имеется». Господи, да я и сам это знал! Знал это и Леня. Тогда я обратился в Верховный Совет. И снова получил ответ, что «оснований для помилования не имеется». И тогда я написал «на высочайшее имя». Я просто рассказал о трагической судьбе человека, о незначительности его проступков, о его смертельных болезнях… Я просил о милосердии, больше ни о чем.
И меня пригласили в Москву. Со мной беседовал генерал.
— Я ознакомился с делом, — сказал он. — Наверное, по существу вы правы. Была когда-то допущена ошибка. Не разобрались, не вникли. Сами знаете, какое это было время. Исправить ошибку теперь невозможно, но в порядке исключения, исходя из материалов дела, можно ставить вопрос перед Президиумом о помиловании, хотя законом это и не предусмотрено. Но…
И генерал — довольно молодой, интеллигентный — популярно объяснил мне, как ему видится будущее Лени, если его помилуют. Впрочем, он не сомневался, что помилуют.
И вот что получалось.
Леня — инвалид 1-й группы, совершенно нетрудоспособен. У него нет ни одного дня трудового стажа. Следовательно, не будет никакой, даже копеечной, пенсии. Родственников — ни души. (Генерал, надо сказать, тщательно подготовился к встрече со мной.) Была сестра по матери от ее второго брака, но недавно умерла. Жить ему негде, никто и нигде его не ждет. На лицевом счету — почти ноль. Что ждет его на свободе?..
— Все, что угодно, — сам себе ответил генерал, — только не свобода! Скорее всего, он вынужден будет пойти на преступление, чтобы не умереть с голоду… Я знаю, что и так скоро умрет, — поняв, что я хочу что-то сказать, добавил генерал. — И снова — особый режим. Сейчас мы кое-что для него сделали. Он находится в больнице, получает необходимое лечение. Возможно, и дотянет до окончания срока. Да. Его будут держать в больнице столько, сколько… потребуется.
— Пока не умрет?
— И такое не исключено. Но если подлечится, мы переведем его в колонию для инвалидов и престарелых, — заключил генерал. — Решайте.
Двадцать лет кто-то распоряжался судьбой этого человека. Его превратили в живой — полуживой — труп, а теперь, когда осталось ему жить всего ничего, предлагали его судьбой, предсмертной судьбой, распорядиться мне. Остатками жизни, в сущности. Жизни, которой у него и не было вовсе…
Леня распорядился сам. Он прислал мне письмо.
«Спасибо за Вашу заботу и Ваши хлопоты. Умирать легче, когда знаешь, что все-таки есть на свете справедливость. Мне сообщили, что, если я напишу прошение, меня могут помиловать. Только я понял теперь, что все это лишнее и никому не нужное дело. А меня извините, что доставил Вам столько беспокойства. Так захотелось перед смертью свободы, и так захотелось побывать на родине, что я совсем голову потерял. Сейчас мне хорошо живется. Меня лечат, кормят сытно, даже белый хлеб и масло дают. Мне тепло, и сверху, как говорится, не капает. А я давно забыл, как пахнет белый хлеб. Вам лично и Вашей семье желаю счастья и крепкого здоровья. Если разрешите и если успею, когда-нибудь напишу еще…»
Не успел. Спустя месяц начальник колонии сообщил мне, что Леня умер…
* * *
Утром Машка разбудил Андрея:
— Выскакиваем, сейчас большая станция, будет грандиозный шухер! Здесь легавые прямо звери. Завод какой-то военный в городе, вот они и выслуживаются, шпионов ловят. А мы заодно жратвы купим. У меня кишка на кишку протокол пишет, а сала не хочется.
Перед станцией, когда появились дома, открыли настежь дверь — пусть люди подумают, что в эту дверь разрешена посадка, — а едва поезд притормозил, они спрыгнули на перрон и смешались с толпой, которая, как и рассчитал Машка, ринулась к дверям. Им удалось улизнуть от легавых, которых действительно на платформе было непривычно много, и Андрей не мог еще раз не оценить предусмотрительности и ловкости Машки. Кажется, он умел предусмотреть все.
Чуть в стороне от вокзала бурлил базар. Здесь можно было купить любую жратву, и у Андрея даже глаза разбежались. Он никогда не видел такого изобилия.
Машка тотчас засек солидного мужчину, покупавшего целую кучу разной еды. Он сгреб покупки в охапку, как дрова, а толстый бумажник сунул в задний карман брюк.
— Я беру лопатник[15], даю тебе в пропаль[16], а ты рви за сортир, понял? И не бздюхай, все будет ничтяк!
Мужчина пробирался сквозь толпу, оберегая свои покупки. Машка догнал его, подтолкнул в спину и а тот же момент выхватил из кармана бумажник и сунул Андрею. Мужчина споткнулся, чуть не упал, как-то нелепо взмахнул руками, чтобы удержать равновесие, и его покупки посыпались на землю. Машка юркнул я толпу, но не в сторону уборной. Андрей хотел бежать за ним, но вспомнил, что велел Машка, и пошел в другую сторону. Бумажник он держал в кармане, рука сделалась мокрой от пота. В это время дали отправление поезду, пассажиры бросились к вагонам. Мужчина, так и не заметив пропажи, поднял с земли вареную курицу и тоже заспешил.
Возле уборной Машка нагнал Андрея. Он шел быстрым шагом, но совершенно был спокоен и даже насвистывал.
— Порядочек, — подмигнул он. — Пошли в сортир, там проверим лопатник.
В бумажнике оказались документы и толстая пачка денег.
— Лопух, — презрительно сказал Машка. Он разделил деньги, не считая, пополам и одну половину отдал Андрею. — Твоя законная доля.
— Не надо, — воспротивился Андрей. — Мы же все равно вместе.
— Мало ли что, — возразил Машка, — а у тебя ни гроша в кармане. Ну, видал, как это просто?
И в самом деле, это было на удивление просто. И не очень даже страшно, как-то невольно подумал Андрей. По крайней мере, сейчас уже было совсем не страшно.
Бумажник вместе с документами Машка бросил в угол.
Потом они вернулись на базар. Теперь здесь было не так многолюдно. Базар успокоился и отдыхал до прибытия следующего поезда. Они накупили еды и в скверике за базаром сытно позавтракали. Машка вальяжно развалился на скамейке, свернул самокрутку, закурил и произнес:
— По закону Архимеда, после сытного обеда нужно покурить. Надо узнать насчет поездов на Среднюю Азию. И папирос купить, а то от самосада скулы сводит.
— Может, не поедем в Среднюю Азию? — с надеждой спросил Андрей.
— Дурак, там же фрукты! Есть такая книжка «Ташкент — город хлебный», слыхал? Сила, говорят. Про таких, как мы с тобой. Не зря в Ташкент все евреи смотались от войны, понял! А у них грошей куры не клюют. Айда, не пожалеешь, век свободы не видать.
Нет, не хотелось Андрею в Среднюю Азию. Совсем не хотелось. А теперь, когда у них были деньги, много денег, как считал он, можно попробовать добраться в Ленинград. Он и сказал об этом Машке.
— Не получится, — отверг предложение Машка. — Если бы летом… Ладно, покумекаем. Пошли на разведку.
VII
БЛИЖАЙШИЙ поезд на Ташкент проходил через эту станцию на следующее утро. Машка с Андреем повертелись на вокзале, но долго оставаться здесь было опасно, и они пошли в город. Делать было решительно нечего. Сходили в кино — посмотрели «В шесть часов вечера после войны»— и снова вернулись на вокзал. Болтаться на улице холодно, да и на ночлег нужно было устраиваться. Машка еще утром присмотрел укромный уголок. Народу в зале ожидания было не очень много — дневные поезда прошли, а станция не узловая, не пересадочная, — и в этом уголке стояла свободная скамья. Андрей думал, что они лягут на скамью, но Машка полез под нее. Полез за ним и Андрей. На полу было прохладно— дуло из дверей, но они все-таки уснули, тесно прижавшись друг к другу. Андрею даже приснился какой-то приятный сон.
Из-под скамьи их вытащил милиционер.
— Дяденька, отпусти, нам ехать надо, мы маму потеряли… — канючил Машка. Получалось у него почти натурально, жалостливо, только слез не хватало.
Милиционер взял обоих за шиворот и повел на улицу. Вход в отдел милиции находился с другой стороны вокзала. В дверях они столкнулись с военным, старшим лейтенантом. Милиционер на мгновение замешкался. Машка, крикнув: «Рвем!», действительно вырвался из рук милиционера и побежал. Андрей растерялся.
— Подержите этого, — сказал милиционер старшему лейтенанту и бросился за Машкой.
Старший лейтенант положил руку на плечо Андрея:
— Ну что, малыш, влипли?
Андрей хотел было юркнуть в дверь, но старший лейтенант сдавил плечо и сказал:
— Спокойно, малыш. Не рыпайся. Быстро за мной, и чтобы без глупостей, я этого страшно не люблю.
Они вышли на улицу, было темно. Впереди маячила фигура инвалида на костылях, который только что проходил мимо них. Ни милиционера, ни Машки нигде не было видно.
— Не глазей по сторонам, — сказал старший лейтенант. — Иди спокойно рядом.
Они пересекли сквер, где Андрей с Машкой завтракали, и свернули в совсем уж темный переулок. Невдалеке их ждал инвалид. Старший лейтенант наконец отпустил плечо. Теперь можно было попытаться удрать, однако Андрей послушно шел рядом. Ему было все равно.
— Откуда прибыл, малыш, и куда путь держишь? — спросил старший лейтенант. В голосе его не было ни злости, ни даже строгости.
— Не знаю, — вздохнул Андрей. — А куда вы меня ведете?
— Прежде всего я тебя не веду — ты сам идешь. А потом… Много будешь знать, скоро состаришься. С милиции, я так полагаю, и твоего кореша хватит, если поймают. Он ловкий малый, только приметный очень. Так куда, говоришь, собирались ехать?
— В Среднюю Азию…
— А-а, тепло, светло, и мухи не кусают?.. Фруктов навалом, не жизнь, а малина! Балда ты. Объясняю популярно: мух там — тьма, полная антисанитария. И бьют узбеки и прочие азиаты смертным боем. Знаешь, какой у них закон?.. Схватили с поличным — ручку на чурбачок и топориком! Р-раз — и нет ручки. Была и нет. Как говорится, играй, мой баян. Или глаза выкалывают. Нагревают конец кинжала и горяченьким — пшик! Таким вот образом. А ты толкуешь: «Ташкент — город хлебный»!..
— Откуда вы знаете про Ташкент? — удивленно спросил Андрей.
— Надо, малыш, знать советскую литературу. Сам-то откуда?
— Из Ленинграда.
Старший лейтенант остановился, поставил на землю чемодан, который тащил, и пристально, с подозрением посмотрел на Андрея:
— Не врешь?
— А чего мне врать? Честное слово.
— Да, сюжет. Сюжет для небольшого рассказа. И где же ты в Ленинграде жил?
— Перед войной — на проспекте Газа. А вы что, знаете?
— Я все знаю, малыш. Запомни это раз и навсегда. Трущоба проспект Газа. Столичная помойка. Хорошо, после мы с тобой еще разберемся.
Он взял чемодан, и они двинулись дальше. Обогнали инвалида на костылях. Свернули в другой переулок и скоро оказались в тупике, перед глухим высоким забором. Старший лейтенант уверенно раздвинул две доски, пропустил вперед Андрея и следом за ним полез в дыру сам. Постояли недолго, пока появился инвалид.
— Ну, привет, котяра жирный, — сказал старший лейтенант.
Тут Андрей узнал этого инвалида. Утром он был на базаре, сидел возле какого-то ларька, и перед ним лежала шапка с мелочью. Кое-кто, проходя мимо, бросал в шапку деньги.
— Привет, Князь.
— Все врешь трудящимся, как доты брал и жопой амбразуры затыкал?
— Трудящийся народ любит и чтит своих героев, — усмехнулся инвалид. — Каждый работает как умеет, важен результат.
— Не трепыхайся, пошли.
— А это еще что за типчик? — спросил инвалид, косясь на Андрея.
— Не твое собачье дело. Племянник это мой. Так и заруби на своем прыщавом носу и другим передай.
— А как зовут племянника?
— Скажи, племяш, этому асмодею, как тебя зовут, — велел старший лейтенант.
— Андрей.
— Прекрасное имя! Историческое, можно сказать, имя, — Он похлопал Андрея по плечу. — Кто сегодня на проходной дежурит?
— Гришаня, — ответил инвалид.
— Веди.
Не территории, куда они проникли через дыру в заборе, располагались какие-то склады. Инвалид — он же котяра и асмодей — привел их к одному из складов, сбоку которого была пристройка, открыл амбарный замок и пропустил старшего лейтенанта и Андрея в помещение. Сам огляделся, а потом вошел следом за ними. Щелкнул выключателем, зажегся свет. Но лампочка почему-то была синяя. Воздух в каморке был застоявшийся, нежилой. Единственное зарешеченное оконце плотно завешено старым армейским одеялом. В углу громоздились, поставленные один на другой, два больших ящика. Видимо, они служили столом — на ящиках валялась бутылка из-под водки, а пустые консервные банки были набиты окурками. На полу лежал мешок, из которого торчала солома. Сверху — полушубок. Инвалид извлек из-под ящиков электроплитку и включил ее.
— Хоть убирал бы за собой, — поморщился старший лейтенант и потянул носом.
— Я здесь давно не был, — сказал инвалид. — Гришаня тут гужевался.
— Вам с Гришаней обоим нужно по глазу выбить. Развели свинарник, асмодеи.
— Так ведь и жизнь тоже свинячья. Или ты режешь, а кто-то хрюкает, или тебя режут, а ты хрюкаешь. — Инвалид тоненько хихикнул и подмигнул Андрею. — Вот и получается, что все мы живем в одном ба-альшом свинарнике.
— Дохрюкаешься, что вместе с Гришаней будешь гнить в одном ба-альшом гробу. Сообрази-ка лучше пожрать и убери это свинство. Хочешь есть, племяш?
— Не очень чтобы…
— Почти по Гайдару: немножко хочется, немножко нет? Значит, нормально хочешь.
Инвалид тем временем убрал с ящиков грязную посуду, консервные банки с окурками, открыл один из них и достал американскую тушенку, хлеб, водку.
— Водяру убери пока, успеется, — сказал старший лейтенант.
— Да ты что, Князь? За здоровье и за победу нашего славного воинства…
— Убери. И кончай паясничать.
Инвалид с явным сожалением спрятал бутылку обратно в ящик, открыл тушенку и поставил на плитку. Все это он делал, ловко прыгая на одном костыле. Второй стоял у двери. Когда тушенка разогрелась, он нарезал толстыми ломтями хлеб.
— Прошу к столу, гости дорогие.
Старший лейтенант вынул из кармана перочинный нож и намазал тушенкой хлеб сначала Андрею, потом себе. Инвалид залез в банку своим ножом и стал есть прямо с ножа.
— В лоб дам, — спокойно сказал старший лейтенант.
— Ну эта аристократия! — покачал головой инвалид и тоже намазал тушенку на хлеб.
Андрей съел два куска и почувствовал себя сытым. Хотелось пить. Он повертел головой и увидел на плитке помятый алюминиевый чайник. Когда инвалид его поставил, он даже не заметил.
— Теперь отдохни, а то под скамейкой какой, к черту, отдых, — усмехнулся старший лейтенант, — Если в уборную хочешь, выйди на улицу.
— Я гляну, чтобы шухера не было. — Инвалид потушил свет и, открыв дверь, высунулся наружу. — Валяй, — сказал он.
Вернувшись, Андрей улегся на мешок, набитый соломой. Спать не хотелось, однако возражать он не осмелился, натянул на голову вонючий полушубок и отвернулся к стене.
Старший лейтенант, которого инвалид почему-то называл князем, закурил. В каморке запахло хорошим, душистым табаком, и Андрей подумал о Машке. Поймали его или нет?..
— Ну, смотри, котяра, — тихо сказал старший лейтенант.
Щелкнули замки (Андрей догадался, что открыли чемодан), что-то зашуршало. Инвалид бормотал, что всем нужен, все к нему тащатся, а случись неприятность — бросят на произвол судьбы, сухой корочки не принесут…
— Не стони, не обижен, — прервал его бормотание старший лейтенант, и Андрей отчетливо представил, как он при этом поморщился.
— Сколько хочешь? — спросил инвалид.
— Двадцать.
— С ума спятил, Князь! Ты же меня за глотку хватаешь. Я же с этим спалюсь и чихнуть не успею.
— Не прибедняйся, никто тебя не тронет. Ты ведь у нас герой, почти Саша Матросов, только вот рожей не вышел и очко у тебя работает.
— Зря ты, Князь, — проговорил инвалид с обидой в голосе. — У каждого свое дело.
— Хватит ныть. Ты меня знаешь — я два раза не повторяю.
— Режешь ты меня, Князь. Тебе-то что, ты залетный. Сегодня здесь — завтра там.
— В цвет гадаешь, — рассмеялся старший лейтенант, или Князь.
Андрей уже сообразил, что Князь — кличка старшего лейтенанта. Ему страшно хотелось повернуться и посмотреть, что там у них такое, о чем они спорят, но еще страшнее было сделать это.
— Нету у меня двадцати кусков, гад буду! — сказал инвалид. — Век мне свободы не видать.
— А на хрена тебе свобода?.. Вся твоя свобода в грошах и в водяре, так что терять тебе особенно нечего. Достанешь два билета.
— Трудно.
— А было бы легко, я бы и сам достал.
— Дорого стоить будет, сам знаешь.
— Вычтешь. И еще парню другие шмотки нужны. Пальтуган какой-нибудь поприличнее, шапку.
— Не боишься зашухериться с ним?
— Волков бояться — в лес не ходить. Ну, это моя забота. А пацан мне нравится. Ты спишь, племяш?
Андрей промолчал, сделал вид, что уснул. А сам лежал и пытался разобраться в ситуации, понять, что же произошло и кто такие Князь и инвалид… Хорошо это или плохо, что он попал сюда?.. И зачем его привели?.. Почему старший лейтенант, то есть Князь, спас его от милиционера?.. Во всем этом, не сомневался Андрей, была какая-то большая, важная тайна, недоступная его пониманию. Но и подозрительно тоже все это. Проще всего было предположить, что они просто бандиты, воры, и этим многое объяснялось, однако Андрея сбивала с толку военная форма Князя. И вообще он не похож на бандита. Инвалид — тот похож. Но ведь он без ноги, фронтовик. И не станет бандит просить милостыню. А этот просил, Андрей не мог ошибиться…
— Билеты на когда? — спросил инвалид.
— На сегодня. Надо убираться. Да и домой что-то хочется, давно не был.
— По Любке соскучился?
— Ее не трожь. Давай-ка врежем по маленькой, прохладно что-то.
— Во, это другое дело! Это по-нашему, по-русски! — радостно воскликнул инвалид.
— Какой ты, на хрен, русский, — сказал Князь.
— А кто же я, по-твоему?
— Асмодей.
— Обижаешь, Князь…
— Пошутил, ладно. Наливай.
VIII
ПРОСНУЛСЯ Андрей утром. В каморке никого не было. Сквозь ветхое одеяло, которым было завешено окно, пробивался солнечный свет. Андрей полежал, прислушиваясь к тишине. Потом неохотно встал. Осторожно, на цыпочках подошел к двери, толкнул ее. Дверь не поддалась — была закрыта снаружи. Он огляделся. В углу у входа стоял большой чемодан с никелированными замками. Тот самый, который ночью тащил Князь. Некоторое время Андрей просто смотрел на чемодан, не сознавая, что именно он-то его и интересует. Скорее всего, в нем и скрывалась тайна.
Он понимал, что сильно рискует, и ему было страшно — Князь с инвалидом могли вернуться в любую минуту, — но любопытство и уверенность, что в чемодане разгадка тайны, взяли верх над здравым смыслом и страхом. Андрей аккуратно положил чемодан на бок и открыл сразу оба замка. Они громко щелкнули, так что Андрей вздрогнул даже от этого звука и с испугом посмотрел на дверь. Крышка откинулась сама, как будто была на пружинах. И тут Андрей едва не вскрикнул от удивления и неожиданности. Бог знает, что он думал увидеть там, только не то, что увидел: внутри лежал другой чемодан, поменьше…
И Андрея сковал страх. Он вдруг понял все. Не было сомнений, что старший лейтенант, он же — Князь, немецкий шпион. А инвалид — его помощник. Поэтому он и просил на базаре милостыню, чтобы видеть все, что делается на станции. Никто не заподозрит ни в чем инвалида, фронтовика, просящего к тому же милостыню. Мало ли их на базарах и на станциях. Да вот и Машка говорил, что в этом городе какой-то военный завод, поэтому здесь много милиции. А в чемодане, конечно, радиостанция.
Это открытие ошеломило Андрея своей ясностью и простотой. Случившееся с ним как нельзя лучше укладывалось в схему, тотчас и придуманную. На станцию, где живет помощник (еще есть какой-то Гришаня, значит, два помощника), приехал шпион, диверсант, для маскировки одетый в военную форму. Приехал, само собой разумеется, с каким-то важным заданием. На вокзале ему подвернулся Андрей, и он решил, что его можно использовать для своих шпионских дел, поэтому и спас от милиции. Здесь у них тайная явка, и он привел его сюда. Не потому ли инвалид и говорил, как бы не зашухериться?.. Это слово было знакомо Андрею. Зато из всего остального разговора он почти ничего не понял. Они разговаривали шифром…
А что, если во втором чемодане не радиостанция, а взрывчатка?! Может, у них задание — взорвать станцию? Или инвалид, например, узнал, что должен пройти какой-то особый поезд и… Он все может узнать, целыми днями сидя на базаре, где люди болтают о чем угодно. А его никто не остерегается. Как же, инвалид, герой войны, фронтовик! Очень, очень похоже, что так все и есть на самом деле. Андрей понадобился, чтобы подложить взрывчатку…
Его прошиб пот.
Дрожащими руками он собрался уже открыть второй чемодан, чтобы проверить свои предположения, но, к счастью, сообразил, что наверняка есть какая-нибудь хитрость и все устройство рванет, если только попытаться дотронуться до замков, не зная секрета.
Андрей закрыл чемодан и поставил его на место.
Нужно было что-то предпринять. И немедленно, пока не поздно. Бежать. Да, сначала нужно бежать отсюда. И заявить в милицию. Это место окружат и, когда они вернутся, их схватят. А его уже не отправят в колонию, а отправят в Ленинград, потому что он помог разоблачить и поймать немецких шпионов. Могут даже и наградить.
И тут он вспомнил, что дверь заперта снаружи, а на окошке — толстая железная решетка. Получалось, что он оказался в западне и ему отсюда никак не выбраться. Это было тем более обидно и страшно, что он знал тайну чемодана и знал, кто они такие, этот переодетый старший лейтенант и инвалид. Да еще какой-то Гришаня, который дежурит на проходной. Целая банда шпионов… А Машка говорил, что это большая станция и что здесь особенно зверствуют легавые. Не зря, значит. Через станцию наверняка идут эшелоны к фронту. Если ее взорвать, остановится много поездов. А кому же не известно, что с Урала на фронт везут танки, самолеты, пушки и вообще разную военную технику? Очень удобное место для диверсантов!..
Андрей от бессилия и безнадежности готов был расплакаться. Он не видел выхода из положения, в котором оказался, но понимал, что просто обязан что-то придумать.
Можно, когда они вернутся, сказать, что хочет в уборную, выйти на улицу и удрать. Дыру в заборе он найдет по их же следам. Дорогу на станцию тоже найдет. Или спросит у кого-нибудь. А там, на станции, все расскажет первому же милиционеру…
План ему понравился. Однако, подумав как следует, он отверг его. Ничего из этого не выйдет. Ему и до забора вряд ли позволят добежать. Догонят или возьмут и пристрелят. Место здесь глухое, а на проходной дежурит и х человек. Но если даже он и убежит, все равно они сразу догадаются, в чем дело, и скроются. Наверняка у них есть и другое укрытие. Куда-то же они ушли. А просто так они ходить не станут.
Придется закричать, когда они с этим Князем придут на станцию, что он — шпион. Они должны пойти, раз Князь велел безногому купить два билета. Громко закричать, а самому рвануть в сторону. Князь не посмеет стрелять на станции, где полно народу. Скорее всего, он тоже попытается удрать. А безногому не удрать. Или его вообще не будет с ними. Тогда Андрей укажет, где он прячется…
Эх, жаль, что нет Машки! Он бы придумал что-нибудь похитрее.
Послышался шорох за дверью. Андрей быстренько улегся на прежнее место. Открылась дверь, и вошел Князь. Инвалида с ним не было.
— Ну ты и дрыхать, племянничек! Выспался?
— Выспался.
— А что во сне видел? — Князь снял шинель и повесил на гвоздь как раз над чемоданом. На кителе были две нашивки — красная и желтая — за ранения и три орденские планки.
— Ничего не видел, — сказал Андрей.
— Рассказывай! — Князь подмигнул. — Про шпионов что-нибудь, а? — Он рассмеялся. У Андрея по спине побежали мурашки. — А я твоего кореша видел.
— Машку? Где он?
— Взяли его легавые, у них кантуется. Ну, рассказывай. И чтобы как на духу. Не люблю вранья.
— А… что рассказывать?
— Откуда? Что? Как? И смотри, малыш, расколю — не помилую. Я вижу, парень ты интеллигентный, воспитанный, да еще говоришь, что питерский. Это точно?
— Честное слово.
— Верю. А сюда как залетел? И на кой черт тебе понадобилась Средняя Азия?
— Это Машка туда собирался. А я хотел в Ленинград.
— И давно ты с этим Машкой бегаешь[17]?
— Первый раз, — смущенно ответил Андрей. Он не понял смысла вопроса, зато его снова удивила проницательность Князя.
Князь пристально, прищурившись, посмотрел на него и усмехнулся.
— Это хорошо, что первый раз, — сказал он. — И где же вы нашли друг друга?
— В приемнике познакомились.
— Ну вот, кое-что начинает проясняться. Как же ты попал в приемник?
— Привезли из Койвы, мы там жили. — Андрей чувствовал, что врать Князю бесполезно, опасно ему врать.
— С кем?
— С матерью.
— Ты вот что, племяш. Давай-ка все по порядку, чтобы мне не вытягивать правду из тебя клещами. В Койве были в эвакуации?
— Да…
— Дальше, дальше.
— Мать… умерла, а меня взяли и отправили в приемник. А оттуда нас везли в колонию. Мы с Машкой удрали.
— За какие же грехи тебя везли в колонию?
— Воспиталку по руке ударил, — признался Андрей.
— Ай-ай!.. — Князь укоризненно покачал головой. — Разве можно воспитательниц ударять по рукам?
— Она первая меня ударила.
— Отец на фронте?
Этого вопроса Андрей ждал и боялся. Ему показалось, что Князь как-то хитро ухмыльнулся, как будто знал что-то и был при этом уверен, что он, Андрей, не скажет правду.
Князь действительно был уверен, что Андрей врет. Но, разумеется, не потому, что знал что-то, а потому, что все беспризорники врали одинаково.
А с Андреем произошло невероятное. Он понимал, что должен подтвердить, соврать то есть, что да, отец на фронте или погиб, но вместо этого он честно сказал:
— Нет. Его арестовали.
— Вот это новость! — Князь присвистнул. — Что же у нас с тобой получается, а?.. Да с тобой, малыш, опасно связываться. И кем же был твой отец? Деятель литературы и искусства или партийный руководитель?
— Он в Смольном работал.
— Серьезный папа. Жив?
— Не знаю.
— Понятно, — сказал Князь. — За отца тебя и хотели сплавить в колонию. Чтобы глаза трудовому народу не мозолил. А в колониях таких, как ты, подвешивают за уши и коптят.
— Как это — за уши?.. — не поверил Андрей. Про такое Машка ничего не рассказывал.
— Очень просто. Протыкают уши, как для сережек, продевают проволоку и подвешивают на крюке. Называется это «закоптить окорок». Разве не слышал?
— Н-нет…
— Повезло тебе, что смылся. Но что же мне с тобой делать?
Если бы Андрей знал! Однако разговор с Князем (или он все-таки настоящий старший лейтенант?) успокоил его немного. По крайней мере, он убедился, что не зря сбежал, и уже не думал, что Князь — шпион.
— А куда вы хотели меня увезти? — спросил он, не подумав, что этим неосторожным вопросом выдает себя.
— А почему ты решил, что я хотел тебя куда-то увезти? — Князь опять прищурился и так посмотрел на Андрея, что ему сделалось не по себе и снова по спине побежали мурашки.
— Вы велели купить два билета… — Теперь он понял, что допустил непростительный промах: он же притворился спящим, когда Князь разговаривал с инвалидом.
— Выходит, малыш, что я ошибся в тебе, — проговорил Князь, продолжая щуриться. — Думал, что ты хорошо воспитан… Иди-ка сюда. — Андрей подошел, у него дрожали коленки. Он почти не сомневался, что Князь будет его бить. Или вообще убьет. — Тебя родители и учителя учили, что врать нехорошо? Особенно старшим? — Он взял Андрея за подбородок, приподнял голову и заглянул в глаза. — А еще и пионер, наверное? Тебе сколько лет?
— Четырнадцать, пятнадцатый.
— Взрослый парень. Твои ровесники трудятся, вместе со взрослыми куют победу над врагом, а ты!.. Расстроил ты меня, малыш, сильно расстроил.
— Простите, я больше не буду.
— Это ясно, что ты больше не будешь, — усмехнулся Князь. — Мне можно солгать только раз. Подумай и ответь на такой вопрос: тот, кто часто извиняется, хороший человек или плохой?
Вопрос этот привел Андрея в некоторое замешательство, потому что тут и думать нечего — плохие люди не извиняются. Но, если Князь все же спрашивает, значит, в этом есть какой-то скрытый смысл, подвох…
— Хороший, — не очень уверенно ответил Андрей.
— Ошибаешься. Хорошим людям нет нужды извиняться. Они просто ведут себя прилично и не лгут. А я-то совсем было поверил в тебя. Интеллигентный вроде юноша, земляк…
— Вы тоже из Ленинграда?!
— Тоже, тоже. Но ты не оправдал моего доверия. — Князь поднял указательный палец. — Не оправдал, — повторил он, — и поэтому нам с тобой, малыш, не по пути, — Он встал, подошел к двери, распахнул ее и, отвернув лицо, брезгливо сказал — Ступай на все четыре стороны! Хочешь — в Среднюю Азию, чтобы из тебя там бешбармак сделали, хочешь — в колонию за своим корешем. И запомни: ты меня никогда не видел. И этого безногого асмодея тоже. Осознал?.. Быстро напяливай свою шкуру и отваливай, пока я добрый.
И Андрею стало страшно. Еще недавно он ломал голову, как бы ему удрать отсюда, как бы избавиться от подозрительного старшего лейтенанта, который не поймешь кто на самом деле, а теперь стало страшно. Он боялся остаться один. Он ведь не знал даже, где находится. Зато прекрасно понимал, что его задержит первый же милиционер и действительно отправит вслед за Машкой в колонию, а там… Насчет «окорока» Князь, конечно, пошутил, такого быть не может, но в остальном он прав. Не просто так его увезли из Койвы в приемник. В одном с ним классе учился мальчишка, у которого умерла мать, однако его не отправили в приемник— он жил в детском доме. В Койве вообще было много детдомовских ребят, и все они учились в общей школе.
— Ножками, ножками! — поторопил Князь.
— Не прогоняйте меня, — чуть не взмолился Андрей. — Честное слово, я никогда не буду больше обманывать. Это случайно получилось, я не специально подслушивал…
— Не специально, говоришь? Чемодан, пока меня не было, трогал? — неожиданно спросил Князь.
— Трогал.
— Хорошо, что хоть сейчас не соврал. Ты знаешь о том, что любопытство не порок, а большое свинство?
Андрей пожал плечами. Он почувствовал перемену в настроении Князя и немножко успокоился.
— Ладно, на первый раз прощаю. Но смотри у меня, малыш! Я таких шуток не люблю. Выкладывай всю правду о себе.
— Я правду сказал.
— Кто-нибудь из родных есть?
— Бабушка, мамина тетка. Она в Ленинграде.
— Жива, что ли?
— Жива.
— Больше никого?
— Еще Катя, — подумав, сказал Андрей. — Она домработницей у нас была.
— Книжки читать любишь?
— Очень.
— Про шпионов?
— И это была сущая правда.
— Правильно делаешь, — одобрил Князь. — Это не литература — мура. В общем, ты мне нравишься, хоть и пытался солгать. Отныне будешь моим племянником. Твоя мать — моя сестра. А твой отец погиб на фронте. Вы с матерью жили…
— В Койве, — напомнил Андрей.
— Какая там, к черту, Койва! Вы жили в этом самом городке, где мы сейчас с тобой находимся. Знаешь, как он называется?
— Нет.
— Южноуральск. Вот здесь вы и жили. Мать умерла, ты остался один. Я приехал и забрал тебя к себе. Зовут меня Павел Иванович. Для тебя — дядя Паша. Фамилия — Князев. Едем мы с тобой к моей жене в Куйбышев. Остальное тебя не касается. Ты даже не знаком с моей жёной. Да, а как мать-то звали?
— Евгения Сергеевна.
— Сергеевна… — Князь задумался. — Чтобы не запутаться, пусть она будет моей двоюродной сестрой, так вернее. Все понял?
— Понял. А до войны мы так и жили в Ленинграде?
— Вопрос мудрого человека, — рассмеялся Князь. Андрей уже понял, что его прозвали Князем из-за фамилии. — Так и жили. Зачем нам лишние сложности? На какой улице, говоришь?
— На проспекте Газа. Нас туда переселили, когда забрали отца.
— Загнали вас в трущобу. Но это все-таки лучше, чем жить, например, в столице Колымы.
— А что такое Колыма?
— Чему же тебя в школе учили?… Колыма — это такая веселая планета, где двенадцать месяцев зима, а остальное лето. А столица Колымы — славный город Магадан.
— Магадан на Чукотке, — возразил Андрей. — Порт на Охотском море. Вспомнил, — обрадовался он. — Колыма — это река. Мы в школе проходили.
— В том-то и дело, племяш, что в школе проходят одно, а вот в жизни бывает другое. По науке, солнце светит всем одинаково, на самом же деле — одному круглый год, а другому — по большим праздникам и с разрешения гражданина начальника. И давай условимся: лишних вопросов не задавать. Что нужно — сам объясню. Вообще никогда не старайся узнать больше, чем это необходимо. Люди заблуждаются, думая, что знание — сила. Все наоборот. Кто самый счастливый? Дурак, идиот. Почему? Потому что он ничего не соображает и ему все до фени. Чувствую, что влипну я с тобой, племяш! Зачислят и меня во враги народа…
— Мой отец не враг, — насупившись, сказал Андрей.
— Слышал, верю. Но кому он не враг? Тебе? Мне? Асмодею безногому?.. Что-то долго его нет, котяры жирного. Так ведь мы с тобой и не трудовой народ, а в некотором смысле и совсем не народ. Сечешь?.. На-род. он… — Князь задумался, исподлобья глядя на Андрея. — Как бы это тебе объяснить популярно, малыш…
А ничего, в сущности, и не нужно было объяснять. Андрей понял уже, что Князь разведчик, наш разведчик, а безногий действительно его помощник, и он ведет наблюдение на станции как раз за немецкими шпионами и диверсантами, выявляет их и докладывает Князю или еще кому-то. Это очень удобно: ни один самый опытный шпион никогда не догадается, что безногий инвалид, да еще с такой противной рожей и от которого пахнет винным перегаром, на самом деле никакой не пьяница и не нищий… Это просто здорово придумано! И очень хотелось Андрею расспросить Князя об этом, но он понимал, что спрашивать нельзя. Не имеет права разведчик выдавать себя, сначала он должен проверить человека. Разведчики и друг друга не все знают. Вот, может, Князь знает Гришаню, про которого они говорили с безногим, а Гришаня Князя — нет. Это и есть конспирация…
— В темноте мы живем, — вздохнул Князь. — Ни я, ни ты ничего не знаем. Никто, малыш, ни черта не знает. Но каждый уверен, что знает все. Печально, но факт. И с врагами-то мы с тобой как-нибудь разберемся, разобраться бы с друзьями.
— А у вас, наверно, много друзей? — осторожно спросил Андрей.
— Не угадал, — усмехнулся Князь. — У меня совсем нет друзей.
Это окончательно убедило Андрея в его догадке. Разумеется, разведчик и не может иметь друзей, потому что какая же дружба, если надо что-то скрывать от друга…
— Можно, я буду вашим другом?
— Поживем — увидим, — сказал на это Князь. — Но куда же провалился асмодей проклятый?
Безногий вернулся после обеда. Он принес билеты и в рюкзаке, перекинутом через одно плечо, пальто и шапку для Андрея. Пальто было немного великовато, и Князь сначала поморщился, а потом сказал, что это даже хорошо, вызывает больше доверия. Теперь все нормальные подростки носят одежду не по росту.
IX
НОЧЬЮ они выехали из Южноуральска.
На станции Андрей высматривал, не мелькнет ли в толпе пассажиров Машка, хотя и понимал, что никто Машку не отпустит и вряд ли ему удастся сбежать второй раз. Да если бы и удалось, все равно его не было бы здесь. А все-таки и теплилась маленькая надежда. Пусть бы Машка увидел, с кем он, Андрей, теперь имеет дело. Впрочем, он не догадается.
У вагонов было настоящее столпотворение. Всем необходимо было ехать, но билеты были далеко не у всех. Да и с билетом попасть в вагон было не так-то просто. И лишь у одного вагона в середине состава сохранялся порядок, и Князь уверенно направился именно к этому вагону, возле которого дежурил военный патруль. Старшим патруля был капитан, и Князь отдал ему честь. Потом предъявил билеты проводнику.
— Порасторопнее, Андрюша, — сказал он, подталкивая его в спину. — Прими чемодан.
— Успеете, товарищ старший лейтенант, — успокоил его проводник. — Полчаса стоянка.
Андрей, принимая чемодан, обратил внимание, что он совсем легкий, и догадался, что радиостанцию (конечно же это была радиостанция) Князь оставил безногому для связи, а вынул ее и передал, когда Андрей выходил на улицу по нужде. На всякий случай он сделал вид, что чемодан вовсе не легкий. Князь, заметив это, улыбнулся.
Вагон был офицерский. Вполне приличный, чистый, с нумерованными местами, так что Андрею даже досталась отдельная средняя полка, а Князь почему-то занял самую верхнюю. Впрочем, он туда не залезал, только закинул чемодан, а вещмешок, который взял у безногого и в котором — это Андрей знал — лежала еда, оставил Андрею и велел положить под голову.
— И давай спать ложись, племянник. Тебе нужно отдохнуть и набраться сил.
Понятно, что их попутчиками были офицеры, и Князь как-то сразу и очень легко перезнакомился со всеми. Никто его не спрашивал, откуда и куда он едет, что за мальчишка с ним, и он сам рассказал, что приезжал в Южноуральск хоронить сестру, которая, бедняжка, пережила первую блокадную зиму в Ленинграде, а здесь вот умерла, и он везет племянника к своей семье. Он щедро угощал попутчиков папиросами и предложил выпить за знакомство, за скорую победу и заодно помянуть его сестру, тем более официальных поминок он не устраивал, — не до того, да и времени нет. Словом, вел себя Князь так, точно были они все не случайные попутчики, а давным-давно знакомы, и этим уж вовсе убедил Андрея, что он — разведчик. Именно так, по мнению Андрея, и должны вести себя разведчики — располагать окружающих к себе, не позволять задавать вопросы, рассказывать то, что можно и нужно.
Правда, кое-что все же вызывало смутные подозрения, особенно грубый разговор с безногим, словечки, которые проскакивали у Князя и которых Андрей наслушался в приемнике от Машки, но этому при желании нетрудно было найти объяснение: так надо. У безногого ведь была своя роль, и Князь, должно быть, специально подыгрывал ему, что бы тот не выходил из роли.
После выпивки (в вещмешке оказалась не только еда, но и водка) Князь с офицерами сел играть в карты. Похоже, попутчики играли и раньше, потому что карты лежали на столике. Некоторое время Андрей с интересом наблюдал за игрой, пытался даже разобраться в правилах, но скоро ему надоело, и он задремал. Разбудил его громкий, требовательный голос: кто-то объявил на весь вагон, чтобы «товарищи офицеры приготовили документы для проверки». Инстинкт подсказал Андрею, что лучше притвориться спящим — ведь у него не было документов, и он отвернулся к стенке, хотя очень хотелось посмотреть, как будут проверять и какие документы покажет Князь. Все-таки он не решился на это, но слышал, как кто-то спросил:
— Что за мальчик, с кем он?
— Со мной, — ответил Князь, — Племянник. Сестра, его мать, умерла, вот везу к своим.
— Сожалею, — сказал тот же голос, который спрашивал, с кем едет Андрей, — Все в порядке, товарищи офицеры. Продолжайте, но не шумите.
— А может, помянете с нами мою сестру? — предложил Князь.
— Служба, старший лейтенант. В другой раз.
Игра продолжалась почти до утра, потом все спали до обеда, и у Андрея мелькнула было мысль сойти с поезда, остаться на какой-нибудь станции. Деньги у него были, может, и повезет добраться до Ленинграда… Вот только документы. Без документов далеко не уехать. Наверняка проверяют в каждом поезде.
К вечеру офицеры раздобыли где-то еще выпивки и снова сели за карты. Андрей обратил внимание, что Князь, в отличие от остальных, не был сильно пьян, хотя выпивал вроде бы со всеми вместе.
А среди ночи Андрей проснулся от шума. В соседнем отделении у пожилого интендантского капитана пропал чемодан. Капитан ехал тоже, как и Князь, на третьей полке. Офицеры дружно и на чем свет ругали ворье, грозились поймать «эту сволочь» и пристрелить на месте, капитан только что не рвал на себе волосы — да и рвал бы, наверное, когда бы не был совершенно лысый, — все бегали, суетясь, по вагону, и только Князь, казалось, оставался спокоен и сдержан.
— Господа, господа офицеры, — немножко пьяно говорил он, — необходимо провести тщательное расследование. Так мы ничего не добьемся. Попробуем использовать опыт незабвенного Шерлока Холмса. — Он встал и подошел к капитану — Давайте рассуждать. Вы не могли положить чемодан не на свое место? Вы играли у нас в купе…
— Да что ты, старший лейтенант! Я же не пьяный. — На самом деле капитан был изрядно выпивши. — И чемодан был привязан к батарее отопления.
— Его отвязали?
— А! Перерезали ремень. Вот кусок остался.
— В таком случае… Я все же проверю. — Князь забрался на свою полку, повозился там и объявил: — Похоже, мы зевнули. А мой на месте. — Он спустил свой чемодан и поставил его на полку Андрея. Потом слез вниз и снова обратился к капитану: — Вспомните, когда вы видели чемодан в последний раз?
— Когда, когда! Спирт когда доставал. Ты как раз проверял свой.
— Это было… Господа, но это же было совсем недавно! Вор не мог уйти далеко. Поезд, по-моему, не останавливался.
— Останавливался, — подсказал кто-то.
— Разве? Я что-то не заметил.
— Послушай, старший лейтенант, — раздраженно проговорил капитан, — ты не особист случайно?
— На этот раз, к сожалению… — Князь развел руками.
— Тогда сядь и сиди, не лезь не в свое дело. И радуйся, что твой на месте.
— Прошу прощения, капитан. Все же любопытно получается. Никто из нас не видел посторонних?
— А ты хотел, чтобы вор представился нам? Все нормальные люди спали, а я, дурак, ввязался с вами в игру, — сказал капитан.
— Надо вызвать оперативную группу. Шляются без толку, а когда нужны, их нету. Привязан, говорите, был чемодан?.. Это ваша ошибка, товарищ капитан. Вор решил, что раз привязан, значит…
— Слушай, пошел бы ты к едреной матери со своими советами, без тебя тошно. Тоже мне, Шерлок Холмс нашелся! Играй, тебе вон и карта идет.
Но игра уже как-то не складывалась. Все были уставшие, пьяные и взялись обсуждать происшествие. Кто-то из офицеров шепотом высказал предположение, что вор, похоже на то, знал, чей чемодан брать. Иначе почему бы ему было не прихватить чемодан старшего лейтенанта? Другой офицер, усмехнувшись, возразил на это, что старший лейтенант совершенно прав: любой идиот взял бы именно привязанный чемодан. Это же элементарно, чуть ли не с пафосом говорил он, — чем крепче и хитрее запоры, тем привлекательнее для вора. А два чемодана брать, конечно, рискованно, да с двумя и не слезешь с полки. Первый офицер согласился, однако, развивая прежнюю свою мысль, высказался в том смысле, что все-таки не случайно капитан не стал вызывать оперативную группу. Это обстоятельство наводит его на размышления: а все ли здесь чисто?..
— Так мы договоримся черт-те знает до чего, — покачал головой Князь. — По-моему, капитан просто растерялся. Подумайте, что может быть ценного в чемодане у офицера?.. Пара портянок, запасные кальсоны?.. Не смешите мир, он и без того достаточно смешон. Разумеется, вора привлекло то обстоятельство, что чемоданчик привязан. А вообще-то действовал неопытный вор, как хотите. Существует, конечно, расхожее мнение, что мы, офицеры, богатые люди, однако мы-то знаем, что это чепуха. А риск огромный. Нет, я бы на месте вора не полез в офицерский вагон. Ведь и в самом деле кто-нибудь из нас мог пристрелить негодяя…
— Вы на свой аршин меряете, — возразили Князю, — а у них совсем другая психология.
— Психология психологией, — не сдавался Князь, — но здравый-то смысл должен быть. Кстати, мой здравый смысл подсказывает мне, что подъезжаем к Куйбышеву. Нам с племянником выходить, так что не выпить ли, друзья, на прощанье?.. — Он взял вещмешок из-под головы Андрея и вытащил оттуда флягу. — Спирт, господа офицеры, не обессудьте.
Тут все радостно возбудились, заспорили, нужно ли разводить спирт, и сошлись на том, что лучше не нужно. Потом разговор перешел на женщин. Князю дружно и весело завидовали, что он едет к жене, подмигивали ему заговорщически, хлопали по плечам и требовали, чтобы он не подкачал, не посрамил чтобы звание офицера. Князь тоже смеялся, тоже подмигивал и обещал не посрамить…
Когда я писал этот эпизод, был совершенно уверен, что придумал его, сочинил. Более того, в давнем варианте книги такого эпизода не было. А теперь, дописав, я вспомнил, что был свидетелем и чуть ли даже не участником похожего случая.
Я ехал в поезде Ташкент — Москва. Ехал, кстати, именно в Куйбышев, где временно находился штаб воинской части, в которой я был воспитанником. Вагон был тоже воинский. Как-то ночью меня разбудила девушка-сержант и спросила, есть ли у меня котелок. Котелок у меня был.
— Давай сюда, старлей, — сказала девушка-сержант.
Меня прозвали в вагоне «старлеем» потому, что у меня были погоны со следами от просвета и трех звездочек. Начальник штаба батальона подарил мне свои «полевые» погоны, с них спороли просвет, сняли звездочки, однако следы остались.
Я отдал котелок, не понимая, в чем дело. Девушка-сержант куда-то ушла, но скоро вернулась и принесла полный котелок меду. И тогда я обратил внимание, что все едят мед. Ели ложками, ножами, просто слизывали с крышек от котелков. Мед был густой и душистый.
А потом где-то в глубине вагона послышались крики, ругань, и по проходу забегал взад-вперед интендантский майор. Он заглядывал в каждое отделение, отнимал посуду с медом, орал, что это его мед, что его обокрали, требовал указать, кто именно это сделал, и вот тогда кто-то подал мысль, что неплохо бы проверить этого майора: откуда у него столько меду?.. Он как-то сразу сник, перестал кричать и почти заискивающе объявил, что ему не жалко меду, черт, дескать, с ним, пусть все едят, хотя достал он этот мед с большим трудом и везет в госпиталь. Однако сомнения уже были посеяны, а вел себя майор настолько подозрительно, что все-таки вызвали оперативную группу. А майор тем временем исчез. Пустую смятую банку из-под меда обнаружили в уборной. Видимо, ее хотели выбросить в унитаз, для того и смяли, но банка туда не пролезла. Большая была банка. В вагоне начался обыск… Под полкой, которую занимал исчезнувший майор, нашли еще несколько банок. Они были наглухо запаяны, и каждая, говорили, весила килограммов двадцать.
Оперативники расположились в купе проводника и вызывали всех подряд. Вызвали и меня. Для начала проверили документы, потом расспрашивали, не знаю ли я, кто украл банку, которую нашли пустой, и не знаком ли мне майор.
К утру прошел слух, что майора задержали, что он оказался вовсе не майором, а спекулянтом или все же майором, но все равно спекулянтом, что мед он вез из Ташкента в Москву. Все хвалили неизвестного ловкача, который фактически разоблачил спекулянта, и потешались над «майором» за его жадность и глупость — молчал бы, дурак, и лишился бы всего одной банки.
Не знаю, чем завершилась эта история, которая сегодня кажется смешной, но меду я наелся тогда на много лет вперед.
А другая история случилась уже со мной.
Как говорится, матери «не светило» вернуться в Ленинград с Урала, пока для въезда требовался пропуск. Никто, разумеется, не мог выслать вызов семье «врага народа». Получила вызов наша знакомая, некая Циля Соломоновна — на себя и на своего сына, моего ровесника. Мы с ним учились в одном классе. К несчастью, пока вызов был в дороге, сын умер. И она вместо него взяла с собой в Ленинград меня — вызов-то был на двоих. Иначе говоря, я ехал в качестве ее сына, а точнее, как понимаю теперь, в качестве носильщика и сторожа ее вещей, которых было много. Где-то в районе Казани (точно помню) на станции продавался дешевый лук. Должно быть, по тем временам очень дешевый, потому что покупали все. Циля Соломоновна сама не покупала, зато посоветовала купить мне. Сказала, что пригодится. Она сделала из наволочки «сидор» — положила в углы по луковице и пришила лямки. В Москве, когда мы перетаскивались с Казанского вокзала на Ленинградский, через площадь, мой «сидор» развязался и лук высыпался. Мужик, нанятый Цилей Соломоновной в помощь (вдвоем мы не смогли бы перетащить все вещи сразу), громко хохотал, а она отчитывала меня за небрежность. Мне было ужасно стыдно, прямо до слез. Люди, москвичи, останавливались посмотреть на это луковое чудо, а я ползал посреди площади на коленях и собирал по луковке. Меня обзывали «спекулянтом проклятым», говорили, что люди голодают, что в Москве ходит цинга, а тут…
Лук я собрал. А когда приехали в Ленинград, когда доставили вещи Цили Соломоновны до ее дома, она вдруг сказала, что, пожалуй, мне действительно ни к чему лук и что она возьмет его у меня и заплатит мне. Я и сам не имел понятия, зачем мне лук, и с удовольствием отдал его Циле Соломоновне. Да и стыдновато мне было тащиться за спиной с «сидором», сделанным из обычной наволочки. Она заплатила мне ровно столько, сколько платил и я. Приехав к бабе Доре, я как-то невзначай упомянул про этот злосчастный лук — будь он трижды проклят! — и баба Дора тотчас потащила меня к Циле Соломоновне, чтобы востребовать лук обратно. Ругалась она нещадно, называла меня «круглым дураком», а уж как называла Цилю Соломоновну…
Слава Богу, я не нашел дом, где она жила. Хотя сейчас, бывая на Сенной, узнаю этот дом…
X
РАНО утром поезд прибыл в Куйбышев.
Офицеры-попутчики, все пьяненькие, вышли проводить Князя с Андреем. Они выказывали всяческую приязнь Князю, жали ему руку, уверяли, что он прекрасный товарищ, скрасил им скучную дорогу, хотя все они проигрались ему в карты. Князь тоже говорил, что было приятно познакомиться и провести весело время, что это хоть немного позволило ему забыть постигшее его горе — смерть сестры, извинялся за выигрыш и даже пытался вернуть выигранные деньги (это получилось у него искренне), однако офицеры и слышать не желали об этом. Честь дороже денег. Тем более офицерская честь. Да и что им деньги, если они ехали на фронт. Они и Андрея дружески похлопывали по плечам, обнимали на прощанье, призывали не унывать, быть настоящим мужчиной и благодарить судьбу, что у него есть такой замечательный дядюшка…
Трамваи еще не ходили, пришлось тащиться пешком. Ждать на вокзале Князь не захотел. Не меньше часа они кружили, так показалось Андрею, по тихим, непроснувшимся улицам, пока не добрались до окраины. Чемодан Князь нес сам, а вещмешок отдал нести Андрею, и Андрей почему-то обратил внимание, что время от времени Князь меняет руки, хотя чемодан был вовсе не тяжелый.
Они остановились у деревянного одноэтажного дома в переулке, который круто спускался к Волге. Окна в доме были закрыты ставнями. Князь условно, морзянкой, постучал в ставень. В доме зажегся свет и узкими полосками просочился сквозь щели.
— Кто там? — спросил женский голос.
— Прокурор, — весело ответил Князь и подмигнул Андрею.
— Сейчас, сейчас! — тоже весело, радостно крикнула женщина.
Они прошли во дворик и поднялись на крыльцо. Дверь открыла совсем молодая женщина. Она была в ночной рубашке и поеживалась от холода. Взглянув на Андрея, она ничего не спросила, не сказала и, кажется, ничуть не удивилась.
— С приездом, Пашенька. — И подставила губы для поцелуя.
Князь обнял ее.
— Соскучилась?
— Еще бы! Тебя же целый месяц не было. Я уж чего только не передумала.
— Не бойся за меня, — сказал Князь. — Мы еще покоптим небо. Верно, племяш? Да, Люба, это вот Андрей, мой племянник. Значит, отчасти и твой. Тащи угол[18] в дом, — велел он Андрею. И кивнул на чемодан.
Он оказался на удивление тяжелым.
А в доме было хорошо, уютно. От изразцовой печки исходило ласковое тепло. Красивая дорогая мебель. На полу в комнате, куда они все прошли, лежал толстый ковер. На стенах висели картины в золоченых рамах. На круглом огромном столе посреди комнаты стояла ваза с живыми цветами, а над столом висела хрустальная люстра с многочисленными висюльками.
Князь покосился на цветы, шумно втянул воздух носом и спросил:
— Кто это приволок такой букет? — Лицо у Князя было хмурым.
— Мамины поклонники принесли, — сказала Люба. — У нее же был юбилей, Пашенька.
— А не твои поклонники?
— Вечно ты что-нибудь придумаешь, — поджала Люба обидчиво губы. — Знаешь ведь, что никого у меня нету, кроме тебя. А каждый раз начинаешь…
— Ну прости. А какой у матери юбилей?
— Пятьдесят лет исполнилось.
— Действительно юбилейная дата. — Князь положил руку на плечо Андрея. — Племянник, Любаша, будет у нас жить. Пока, а там посмотрим. Парень он мировой, земляк. Вы должны подружиться, чтобы всем было ясно, что он тебе не чужой.
Теперь Люба внимательно оглядела Андрея и улыбнулась ему, а он почувствовал, что краснеет.
— Подружимся, — сказала она.
— А ты запомни, племяш, что Люба — моя жена. Как бы твоя тетка. Любовь Николаевна. Но ты зови ее просто Люба, она разрешает. Но не при посторонних, понял?..
— Да.
— Порядок тогда. А теперь досыпать. Недоспишь, как говорят умные люди, все равно что…
— Паша! — укоризненно сказала Люба. — Постыдился бы Андрея. Он еще ребенок.
— Такие ребенки в борьбе с фашизмом творят чудеса храбрости и геройства, — усмехнулся Князь.
— Ты поесть не хочешь? — спросила Люба, глядя на Андрея.
— Нет.
— А у меня почему не спрашиваешь? — изобразив на лице удивление, сказал Князь. — Не мешало бы и «наркомовскую» с прицепом. Устал я, как десять «Сталинцев»[19].
— Обойдешься.
— О женщины! О племя! — Он театрально развел руки. — Воистину тираны. Имей это в виду, племяш, и никогда не женись на красивой женщине. Сядет такая вот красотка на холку, ножки-рюмочки свесит, — тут он опустил глаза и почмокал губами, — и будет понукать.
И еще пяточками своими нежными, розовенькими — под ребра, чтобы не брыкался. — Говорил Князь это несерьезно, шутя, голос его был ласковым, и он следил глазами за каждым движением Любы, отчего Андрей чувствовал непонятную неловкость и стыд. — Как тут делишки? — переходя на серьезный тон, спросил Князь.
— Все нормально. Хрящ на днях был, ждут тебя.
— А должок принес?
— Принес.
— Покажи племяннику, где ему лечь. Он совеем носом клюет.
Андрей действительно хотел спать. Люба провела его через кухню, они вышли в холодные сени и поднялись по шаткой скрипучей лестнице в мансарду, а точнее — на чердак, где была оборудована маленькая комната-каморка. Ни старинной мебели, ни ковра, ни хрустальной люстры здесь не было. Простая железная койка, стул, тумбочка — и все.
Люба ушла. Андрей внимательно огляделся, но ничего примечательного не обнаружил. Подошел к маленькому слуховому окошку. Оно выходило во двор, поэтому с улицы его не было видно. Заглянул в тумбочку. Там лежало несколько старых, потрепанных книжек. Андрей разделся и забрался под одеяло.
По правде говоря, он еще в поезде догадался, что чемодан у капитана спер Князь. Однако были все-таки сомнения. Теперь же, когда он обнаружил, что чемодан Князя стал тяжелым, сомнения отпали. Было ясно, что и тот чемодан, который он принял за радиостанцию или взрывчатку, тоже краденый. А безногий инвалид — сообщник Князя по воровским делам. Скорее всего, он скупает у Князя краденое. Вот они и торговались тогда в сторожке. Тут все сходилось, и даже военная форма уже не смущала Андрея: Князь специально ее носит, чтобы не вызывать лишних подозрений и втираться в доверие. Значит, он жулик, вор. Может быть, «вор в законе», настоящий блатной. Машка рассказывал о блатных, он и себя считал блатным и внушал это всем в приемнике. Однако в рассказах Машки О жизни блатных не было ни жен, ни домов, а у Князя и дом, и жена…
Впрочем, кем бы ни был Князь на самом деле, надо от него бежать, думал Андрей, засыпая. Это нетрудно. Можно спуститься в сени, как будто пошел в уборную, и потихоньку выскользнуть на улицу. Или вылезти отсюда через окно. Кажется, как раз под окном козырек над крыльцом. Сначала спуститься на козырек, а оттуда спрыгнуть — пара пустяков…
Но для этого нужно было встать, одеться, а он так давно не спал в нормальной домашней постели, на чистой простыне. Подняться сейчас было выше его сил, и Андрей решил, что удрать никогда не поздно. Потом даже еще лучше — он побольше разузнает о Князе, разберется, кто он такой на самом деле и кто такая Люба — жена или его сообщница. Зачем это ему было нужно, он не задумывался.
Проспал Андрей до позднего вечера: сказалась усталость последних дней. Он оделся и сошел вниз. Войдя в кухню, растерялся. Кроме двери, в которую он прошел, было еще две. Он наугад толкнул одну из них — это была кладовка. Здесь горел свет. На кровати, каким-то образом втиснутой в это крошечное помещение, лежала женщина. Она безразличными, пустыми глазами посмотрела на Андрея, пошевелила синими бескровными губами, но ничего не сказала. Лицо у нее было серое, неживое, и Андрею сделалось страшно. Он попятился назад и прикрыл дверь.
В кухню вышла Люба.
— Ты что, заблудился? — с досадой спросила она. — Пойдем.
«Неужели это ее мать?» — подумал Андрей, вспомнив, что Люба упоминала о юбилее.
Они прошли через вторую дверь в маленькую прихожую, а уже оттуда попали в комнату.
За столом сидели Князь и еще трое. Играли в карты. На столе между бутылками и тарелками с едой валялись деньги, много денег. Андрей никогда в жизни не видел столько, их было не меньше миллиона, так казалось ему. В комнате было сумрачно от дыма. Дым, колыхаясь, слоями поднимался к люстре, которая сейчас, когда был включен свет, выглядела особенно красиво, переливалась множеством огоньков-звездочек, как будто в каждой висюльке горела отдельная лампочка.
Никто не обратил внимания на Андрея. Люба тотчас ушла обратно в кухню, и он, не зная, что делать, стоял у двери.
Играли в «очко». Банковал не то грузин, не то армянин. Он сидел, странно как-то, неестественно повернув голову набок, словно не видел одним глазом, и перебрасывал во рту — из угла в угол — потухшую папиросу. Князь сидел спиной к двери, на нем была пижама.
— Ва-банк, — сказал он и вытянул руку, на которой уже лежала одна карта.
Банкомет побелел и сплюнул прямо на ковер замусоленный окурок. Волосатые его руки дрожали.
— Хорошо подумал, Князь? — спросил он. Голос у него тоже дрожал, а вот говорил он почти без акцента.
— Давай, сучье вымя!
Банкомет положил на ладонь Князю вторую карту. Все вытянули шеи, пытаясь заглянуть, какая это карта.
— Куда суете свои рыла? — зло крикнул Князь. Он поднес обе руки к лицу и стал медленно выдвигать полученную карту. Андрею из-за его спины было видно, что это дама. Раньше у Князя был туз. Значит, стало четырнадцать очков. — Еще! — сказал Князь решительно. Банкомет положил третью карту. И тут Князь неожиданно повернулся к Андрею, как будто спиной увидел его или почувствовал. Карты он держал в руках. — А, племяш пришел! Выспался?
И в этот самый момент, заметил Андрей, третья карта скользнула в рукав пижамы, а Князь неуловимым движением левой руки вытащил из нагрудного кармана другую карту.
— Не тяни резину, — сказал банкомет.
Тогда Князь, бросив все три карты на стол, подозвал Андрея к себе.
— Открой верхнюю, племяш, — велел он, а сам отвернулся.
Андрей открыл карту.
— Семерка, — пробормотал он.
— Очко! — закричал Князь и вскочил, — Вот что значит чистая душа! Дай я тебя поцелую! — И он действительно обнял Андрея и расцеловал.
Банкомет, бледный как смерть, протянул через стол руку и открыл все карты.
— В рот меня!.. — Он швырнул колоду на пол.
— Драл таких, как ты, и драть буду! — хохоча, сказал Князь, — Все. Шубка зашивается, больше не играется. Шубка нужна самому, этап идет на Колыму, — продекламировал он, — Э-эх, мама, мама родная, а у меня жена международная…
— Соскакиваешь[20]…—прищурившись, сказал один из игроков. У него было страшное, все в прыщах, лицо.
— А ты помалкивай в тряпочку. Объявки[21] не было, имею полное право.
— У тебя всегда право.
— Что ты имеешь против меня? — Князь надвинулся на прыщавого.
— Прет тебе.
— А ты потерпи, Хрящ. Карта не дура, к утру и тебе повезет. Любаша! — позвал Князь громко.
Она явилась мгновенно.
— Организуй. — Он показал на стол.
Люба быстро убрала со стола грязную посуду, пустые бутылки и деньги. И накрыла заново. Потом сидели, пили водку. Андрей наелся и, слушая малопонятные разговоры, окончательно расставался со своими иллюзиями. Ему стало ясно, что он попал в притон. В самый настоящий притон. Но при этом ему все больше нравился Князь, выглядевший в сравнении с остальными интеллигентом, аристократом. У него даже руки были не такие, как у других, — белые, холеные, — и он нисколько не был похож на бандита. Вот Хрящ — тот похож. Сразу видно, что бандит. Он молчал, пил больше остальных и очень недобро смотрел на Князя. Зато злые его глаза делались маслянистыми, блестели, когда он исподтишка поглядывал на Любу, и Андрею почему-то было это неприятно. А Князь пил мало, но быстро пьянел. Язык у него скоро стал заплетаться.
— Племянник мой, — говорил он, обнимая Андрея. — Чтобы ни одна тварь… Ни одна чтобы… А это… — Он поморщился и обвел рукой вокруг себя. — Шавки это… В гробу я их… Ты, племяш… Ты…
— Успокойся, ну, успокойся, Пашенька, — ласково приговаривала Люба и гладила Князя по голове. — Возьми себя в руки, все будет хорошо. — Она делала знаки, чтобы все уходили.
— Не лезь, — вырывался Князь. — Баба!.. Не т-твое дело…
— Не мое, конечно, не мое дело. Пойдем, милый, я уложу тебя в постельку…
— Это кого в постельку?! Эт-то м-меня в п-постель-ку?.. — Князь вскочил и, взмахнув рукой, сбросил одним движением со стола всю посуду. — А вы!.. П-подлые рожи!.. — У него на губах выступила пена.
Андрею стало страшно. Сейчас Князь был чем-то похож на мать, когда ей было плохо.
Люба обняла его:
— Пошли, пошли.
Но Князь стряхнул ее руки, вытер рукавом рот и вдруг запел:
Замерзали в снегу трактора. Даже «Сталинцу» сил не хватало. И тогда под удар топора Снова песня о доме звучала. Не печалься, любимая, За разлуку прости меня, Я вернусь прежде времени… Дорогая, поверь…Так, поющего, Люба и увела его в смежную комнату.
— Валим отсюда, — сказал Хрящ. — У Князя припадок, он теперь неделю будет дрыхать.
Все трое ушли, и у Андрея появилась нехорошая мысль — взять деньги, которые лежали на комоде, куда их положила Люба, и бежать. Более удобного случая не будет, понимал он. Сразу никто и не заметит, что его нет. Или можно крикнуть Любе, что пошел наверх, спать. А деньги, чтобы тоже не сразу заметили, взять не все. Ведь это нечестные деньги. Он же ясно видел, что Князь подменил карту. Удивительно, что этого не заметили другие.
Пока он раздумывал, вернулась Люба. И Андрей облегченно вздохнул.
— Перепугался? — спросила она. И улыбнулась.
— Не очень, — ответил он. А у самого зубы стучали от страха. Но страх этот был вызван не тем, что случилось с Князем, а тем, что он чуть не украл деньги.
— Пройдет, — сказала Люба. — Сейчас приберемся и будем с тобой пить чай.
— Он опьянел?
— Что ты. Он может бочку выпить. Нездоров он, Андрей. Ему вообще нельзя пить. И притворяется еще немного. А ты… — Она внимательно посмотрела на него. В глазах ее, показалось Андрею, была дикая тоска.
— У меня мама… — пробормотал Андрей. — Она тоже была больная…
— Она что, умерла?
— Повесилась.
— Прости. — Люба погладила его, и он почувствовал, как внутри задрожало все. — Лучше бы тебе не встречаться с ним, — вздохнула она. — Мальчик ты еще совсем. Хочешь, уходи?.. Уходи, пока он не в себе. Можешь деньги взять себе. Паша не заметит, он забыл про них.
— А вы? — почему-то спросил Андрей.
— Что я?.. Я дома, мне некуда идти. И мама больная лежит.
— И мне некуда, — сказал Андрей. Он понимал, что упускает последний, может быть, шанс, но уйти не мог. Да и все равно далеко не уйдешь. И еще ему было жалко оставлять Любу. Он даже подумал, что вот если бы вместе с ней…
Вдруг распахнулась дверь, и, чуть пошатываясь, вошел Князь. Он вполне осмысленным взглядом обвел комнату, задержал взгляд на Андрее, нахмурился, как бы вспоминая что-то, подошел к столу и сел.
— Свалили?.. Ну а ты как, племяш, жив? Правильно, надо жить. Налей-ка мне, Любаша. Хреново что-то.
— Хватит, может? — неуверенно возразила она.
— Налей.
Люба взяла бутылку и налила в стакан водки. Князь зажмурился и, поморщившись, выпил. Поискал глазами, чем бы закусить, но так и не стал закусывать, махнул рукой и подмигнул Андрею:
— Никого не слушай, племяш. Меня слушай. И ее. — Князь показал пальцем на Любу. — «Все пройдет, как с белых яблонь дым». Сильно сказано?..
— Это Сергей Есенин.
— О, да ты Есенина знаешь?! Тогда с тобой все в порядке. Поедем в Питер. Ты хочешь в Питер?
— Конечно, — признался Андрей. — Еще как.
— Вот я оклемаюсь немного… Ты не бойся, со мной не пропадешь. А без меня погибнешь. Жизнь — жестокая штука. Никто тебя не пожалеет. Какой-нибудь Хрящ, сука подворотная… Мы еще потолкуем, обсудим все. А я сейчас пойду баиньки. Баиньки, баиньки, спите, детки маленькие… — Князь медленно, держась за стол, поднялся и побрел в другую комнату. Оттуда ка-кое-то время слышался его охрипший голос:
Как бы ни был мой приговор строг, Я вернусь на родимый порог…
— Все, — сказала Люба. — Можешь уходить, если хочешь. Теперь он надолго. Бедненький ты мой, — вдруг всхлипнула она.
— А можно, я останусь у вас? — тихо попросил Андрей.
— Как знаешь. — Люба обняла его и гладила, гладила по голове. — Значит, судьба. Может, Паша тебя и пожалеет. Он вообще-то добрый, хороший, вот только судьба не сложилась…
— Вы правда его жена?
— Жена. Раскисла я что-то. А мне еще и убраться надо. А ты иди, иди к себе. Я тут сама.
Поднявшись в мансарду, Андрей бросился на кровать и заплакал. Он отчетливо понимал, что попал в тупик, в заколдованный круг, из которого нет выхода, хотя и был вроде бы свободен принять любое решение. Но это только казалось, что он свободен, ибо распорядиться своей свободой он все равно не мог, был просто бессилен. Разве что оставалась еще возможность все-таки. уйти, пока Князь спит, но никуда не ехать, а явиться в милицию и рассказать всю правду. Не совсем всю — о Князе рассказывать, конечно, нельзя. Возможно, это и в самом деле был единственный разумный выход, однако путь этот наверняка привел бы Андрея обратно в приемник, а оттуда — в колонию, мысль о которой — всего лишь мысль — была страшнее реальности…
XI
УЖЕ на следующий день к вечеру Князь проспался и пришел к Андрею в мансарду. Был он чисто выбрит, подтянут, от него пахло одеколоном.
Андрей как раз читал. Он нашел в тумбочке «Петербургские повести» Гоголя, сначала просто полистал книгу, а потом увлекся, так что не слышал, как Князь поднимался наверх.
— Просвещаешься? — весело спросил он.
— Интересная книжка, — сказал Андрей.
— А что это?
— «Нос» читаю, Гоголя, — Он почему-то смутился.
— Уважительное чтение. Николай Васильевич — великий писатель. А какова глубина! А язык!.. Обрати внимание, что ни фраза — вологодские кружева. Вот тебе и хохол. По-русски пишет — дай Бог каждому русскому писателю. Как там?.. — Князь закрыл глаза, пошевелил губами и произнес: — «Марта двадцать пятого числа случилось в Петербурге странное происшествие. Цирюльник Иван Яковлевич, живущий на Вознесенском проспекте…» Так?
— Здорово!
— А вот кстати, как теперь называется Вознесенский проспект?
— Не знаю, — покачал Андрей головой.
— Плохо, — сказал Князь осуждающе. — Надо знать и любить свой город. Теперь это проспект Майорова. Это ведь недалеко от проспекта Газа.
— Мы там мало жили, — сказал Андрей, не сообразив, что Князь проверяет его.
— Молодец, что читаешь настоящую литературу. Великая русская литература, вообще искусство — это едва ли не все, племяш, что осталось от великой России. Все русские люди обязаны знать классику, как «Отче наш». Иначе какие мы, к чертям собачьим, русские!.. Просто Иваны, не помнящие родства. Просто скопище русскоязычных болванов. Поэтому и гадим в углу собственного жилища, когда приспичит. В школе вам это объясняли?
— Объясняли, только не так.
— Вот именно что не так. Ты знаешь, отчего все несчастья и беды России? Оттого, что народ не знает ни своей культуры, ни своей истории, ни самого себя, — Князь ходил взад-вперед по тесной комнатке. — Мы все думаем, что история началась со дня нашего рождения. Хрен!.. Русский человек не осознал себя как нацию, как великую нацию, и потому живет сегодняшним днем. В лучшем случае — завтрашним. Да и то в светлых мечтах, которые ему навязали. А он расплачивается и всегда расплачивался за эти мечты живой кровью. Отняли у народа прошлое, его историю, зачеркнули, к чертовой матери, как будто там, сзади, была только чернуха. А это… Это все равно что у дерева корни обрубить. Вот стоит гигантский дуб, столетия стоит, вроде живой еще, а на самом деле уже мертвец… Но ты никогда и никому не верь, что русский человек ленив от природы и чуть ли не раб по доброй воле. Это опасная чушь, племяш. Очень опасная! Сначала я тебе докажу, что ты дурак, а потом стану тобой управлять как дураком. А?.. Сделали народ рабами, а теперь толкуют, гады, что мы рабы от рождения…
— А кто сделал?
— Желающих превратить Россию в скопище рабов всегда было много, — поморщился Князь. — Чтобы задавить ее. Она как бельмо у всяких там… Ладно, продолжим эту дискуссию в другой раз. Сейчас тебе этого не понять. Погоди, кончится война, вернемся мы с тобой в Питер, и я определю тебя в университет. Будешь юристом. Или философом. Хочешь?
— Мне сначала школу надо кончить.
— Школу мы с тобой закончим экстерном. Путем самостоятельного проникновения в глубины знания. И, кстати, запомни, что самая лучшая школа, — тут Князь поднял указательный палец, — жизнь! Со всеми ее изгибами и парадоксами. И лучший учитель — тоже жизнь. А я помогу тебе пройти курс обучения. Хочешь, чтобы я взялся за твое воспитание и образование? — Он прищурившись смотрел на Андрея.
— Да, — кивнул Андрей.
— Быть посему.
Князь довольно тонко, умело занимался воспитанием, исподволь внушая Андрею мысль о том, что у него нет иного выхода, как только держаться за него, за Князя. Не лучший, возможно, выход — да, как бы сомневаясь, говорил он, но другого просто-напросто нет…
— Твоего отца сделали врагом народа, хотя он, не сомневаюсь, заботился именно о благе народа. А вас с матерью… Ты запомни на всю жизнь, что в твоей судьбе и в судьбе матери не было ничего случайного, так было и задумано сволочами…
— Мама была больная. — Андрею не хотелось верить всему, что говорил Князь. Страшно было поверить, потому что тогда — это он уже сознавал — у него отнимали будущее, завтрашний день.
— Она не была больная, а стала больной, — возражал Князь. — А это, как говорят в жидовском городе Одессе, две большие разницы. Все было устроено таким образом, а потому и предрешено. У твоей матери было два выхода: либо служить им, либо… Ее загнали в угол, или я ни хрена не понимаю в жизни. А ты был свидетелем, лишней пешкой в и х игре, которая называется борьбой за власть. Вот тебя и выбросили за борт.
Нельзя сказать, что Андрей безоговорочно принимал объяснения Князя. Слишком уж сложная, на его взгляд, получалась игра. И выходило, что в этой игре ему вроде бы отводилась не последняя роль. Однако не мог он и не признать, что аргументы Князя похожи на правду.
— Рано или поздно, — капал на его голову Князь, — каждый ребенок, если повезет, становится взрослым и начинает задумываться об окружающем мире и о своем месте в нем, И они это понимают. А задумавшись, человек может проникнуть в тайну, что для них является опасностью. Выброшенный же за борт, даже если ему и очень крупно повезет и он выплывет, не полезет на рога — у него тоже будет рыльце в пуху. Кто-то из великих французов — по-моему, Сен-Жюст — высказал гениальную по своей подлости и простоте, мысль: врагов не ищут, их уничтожают. Либо — ты, либо — тебя. Третьего, племяш, не дано! Это и есть твой выбор. Хочешь — садись на горшок, хочешь — рядом. Впрочем, есть еще один вариант… Смерть во имя совести. Но тебе рано становиться мучеником совести, святым. Ты не дорос даже до Александра Невского, который, я думаю, был самым молодым святым. Ты обязан жить и мстить за своих мучеников родителей…
Не многое понимал Андрей из того, что говорил ему Князь, но то, что все-таки понимал, слишком уж походило на правду. Во всяком случае, не противоречило фактам… Он и не подозревал, с кем на самом деле свела его судьба.
А был Князь не просто вор, то есть вор не по случайному стечению жизненных обстоятельств, не по нужде, а был он вор по призванию — «идейный» вор. Он действительно происходил из княжеского (отсюда и фамилия, которую он придумал себе), хотя и захудалого рода. А родился — перст судьбы! — в ту самую ночь, когда свершилась Октябрьская революция. Все предки его, сколько он знал, были военными, в том числе и отец, который погиб в гражданскую войну. Мать, как могла, тянула единственного сына, но как-то к месту и не к месту и слишком навязчиво вспоминала о прошлом, вздыхая, рассказывала, что прежде вся квартира — огромная, из восьми комнат — принадлежала им, а теперь вот они вынуждены ютиться в крохотной прикухонной келье, где раньше жила их кухарка. Все это наслаивалось в сознании, копилось, а когда мать тихо умерла и самого Князя исключили с третьего курса университета (шел тридцать седьмой год), он понял, что это — крах. Правда, у него-то был все же выбор, как у его сверстников из обычных семей, и он попробовал работать на заводе, однако такая жизнь ему не пришлась по вкусу. В нем бурлила кровь предков, для которых игра со смертью, не говоря уже о других играх, была естественным состоянием, а озлобленность против власти, внушенная матерью ненависть к ней подогревала в нем авантюристические наклонности. Да и не мог он, потомок аристократов, жить в мире с теми, кто — наоборот — попал из грязи в князи…
И он стал вором. Просто захотел и стал.
Он был при этом волком-одиночкой и Немножко артистом, вором, что называется, «широкого профиля», однако известен был в основном как профессиональный Поездной вор. Он разработал собственную систему, которая сводила риск до минимума, но при этом удовлетворяла его артистические амбиции.
Князь покупал билет до станции, куда поезд прибывал ночью, с таким расчетом, чтобы тотчас с этой станции уехать либо в обратном направлении, либо в сторону. (Правда, со временем на «перевалочных» станциях у него появились знакомые скупщики краденого, и он иногда задерживался, как это и случилось в Южноуральске, где он нашел Андрея.) Чтобы проводник не пришел будить и не потревожил попутчиков, соседей по купе (Князь ездил либо в мягких вагонах, либо, на худой конец, в купейных), он заранее выходил в коридор. При необходимости, но редко, пользовался Князь и снотворным, угощая «клиентов» вином. Обычно же, выбрав «клиента» и улучив момент, он просто перекладывал чужие вещи — небольшие чемоданы, сумки, портфели, саквояжи — в свой большой чемодан и спокойно выходил из вагона. Проводники, умеющие все замечать, видели, что он выходит с тем же чемоданом, с которым садился в поезд, и ничего не подозревали. Надо сказать, что эта система была действительно почти идеальной, хотя и далеко не всегда достаточно прибыльной, потому что приходилось тратиться на дорогие билеты, на угощение попутчиков, но Князю вполне хватало на безбедную, «красивую» жизнь. Зато — путешествия по стране и полная свобода.
Сгорел[22] он всего только раз.
Он вышел на маленькой станции и, как всегда, среди ночи. К несчастью, на этой же станции вышел еще пассажир, из соседнего купе. Сам по себе такой случай не представлял бы опасности, будь это обычная станция. Ну, вышли вместе. Ну, распрощались и разошлись каждый в свою сторону. Однако это была не обычная станция и не было здесь ничего, кроме крохотного вокзала, перед которым одиноко торчал столб с фонарем. Поезд, едва притормозив, ушел, и Князь с попутчиком остались вдвоем. Встречный должен был прибыть через двадцать минут, и нужно было еще купить билет.
— Вы тоже к нам? — спросил попутчик, внимательно оглядывая Князя. — Ехали вместе, а не знали.
— Да как вам сказать… — замялся Князь, понимая, что попал в неловкое положение.
— А здесь больше некуда, как только к нам. Вы ведь на почтовый ящик двести шесть?
Тут уж Князь понял, что не просто попал в неловкое положение, а влип. Сказать, что да, тоже приехал на этот чертов почтовый ящик, нельзя. Тогда пришлось бы добираться вместе. А если не туда, то куда? Вокруг была тайга.
— Понимаю, понимаю, — улыбнулся попутчик. — Первый раз, наверно?
— Первый, — ответил Князь, подумав, что и последний.
— За вами приедут?
— По идее… Но я еще должен дождаться товарища, который приедет из Новосибирска, он в курсе, — нашелся Князь. — Пойду взгляну, когда придет поезд, — Ему во что бы то ни стало нужно было освободиться от разговорчивого попутчика и купить билет.
— Через двадцать минут после нашего, — сказал попутчик. — Поэтому, значит, и машины еще нет. Решили, видимо, послать сразу и за вами, и за мной. Подождем.
Князь лихорадочно думал, как бы ему ускользнуть, и в это время поблизости заурчал мотор, в глаза ударил свет фар. Возле вокзала остановилась «эмка», из нее выскочил шофер — военный — и бегом направился к ним. Подбежав, козырнул и доложил:
— Товарищ майор, прибыл в ваше распоряжение! Извините, что задержался, баллон сел.
— Пустяки, Гусев. Ты только за мной или еще кого-то должен взять?
— За вами, товарищ майор…
— А вторую машину не посылали, ты не в курсе?
— Никак нет, одну путевку оформляли. — Шофер покосился на Князя. Видимо, не нашел его достойным внимания и вновь уставился на майора, который с таким же успехом мог оказаться и полковником, и комбригом — он был в гражданском.
— Странно, — сказал майор.
— Ничего странного, — улыбнулся Князь, — он вечно что-нибудь забывает.
— Ваш товарищ?
— Ага. До гения не дорос, а привычки гения уже приобрел.
— Бывает. Но что-то нет поезда?.. Гусев, сходи-ка выясни, не опаздывает ли новосибирский.
— Я сам, — дернулся Князь.
— Гусев сходит, — остановил его майор.
Тог мигом обернулся и доложил, что новосибирский поезд опаздывает на четыре часа.
— Ждать здесь бессмысленно, — сказал майор. — Едем. А за вашим товарищем вышлем машину.
— Да нет, я уж обожду…
— Зачем же торчать на вокзале четыре часа?! Гусев, отнеси чемодан в машину. Как вас?..
Бежать было некуда. Князь отлично понимал, что далеко не убежать. Догонят. А не догонят — значит, пристрелят. Но скорее всего, тут кругом посты. По незнанию, он попал на станцию рядом с каким-то засекреченным объектом, и если побежит, его примут за шпиона…
В конце концов, подумал он, усмехнувшись, проигрывать тоже надо красиво и с достоинством.
— Давайте чемодан назад, — сказал он. — Там чужие вещи. Но, кажется, здесь нет милиции?..
Он получил два года и освободился весной сорок первого.
С началом войны воровская специализация Князя сделалась опасной. Ему было двадцать четыре — самый призывной возраст, так что в любой момент его могли задержать хотя бы только для проверки. У него, правда, всегда были при себе надежные «ксивы». Но все-таки риск был велик. Тогда-то он и стал носить военную форму…
Во время войны на железных дорогах были созданы специальные оперативные группы, которые занимались поимкой дезертиров и уклоняющихся от призыва в армию. Никакой формы эти оперативники не носили, опознать их было трудно. Они прочесывали вокзалы, поезда и задерживали всех, кто вызывал малейшее подозрение. Судя по всему, права у них были неограниченные, и они, естественно, старались оправдать доверие. Еще бы! Ведь укомплектованы группы были отнюдь не инвалидами или престарелыми, а здоровыми, крепкими мужчинами как раз призывного возраста. Им было за что стараться. Сами-то они, похоже, на фронт не стремились. В связи с этим иногда возникает вопрос: не является ли одной из причин разгула репрессий именно огромный репрессивный аппарат?.. Ну да, скажут мне, все так, но кто-то же создавал этот аппарат, руководил им, направлял его деятельность. Все так, скажу и я, но зачем же направлять, если аппарат этот имел единственную задачу — репрессии, подавление инакомыслия, то есть четко и однозначно сформулированную цель?..
В борьбе за существований, за безбедное, сытое существование, в борьбе за привилегии, которыми пользовались «органы» (возьмите хотя бы неограниченную власть), аппарат этот не просто приспособился к определенным условиям, не просто осознал, чего от него хотят и ждут, но приобрел некий иммунитет, выработал свои, особенные способы выживания и, как простейшие, самообучился размножаться путем… деления.
Вот в чем дело.
Каждый сотрудник твердо знал, что его обязанность — ловить, выявлять, «выжигать каленым железом», и лишь успешное выполнение этих обязанностей оправдывало его личное существование и существование аппарата в целом. Чем больше выловишь и «выжжешь», тем лучше работаешь, тем, значит, ты нужнее стране и народу. И наоборот. При такой постановке дела и не захочешь, а будешь, как миленький будешь из кожи лезть, чтобы самому не оказаться «врагом народа». А далекому и высокому начальству, занимающему места на вершине пирамиды, безразлично, кто именно попал в списки «разоблаченных». Тут главное — сколько.
В сорок третьем году мать отправила меня в Нижний Тагил в ремесленное — ехали другие, заодно с ними и я. В училище меня не приняли по малолетству, и я возвращался домой, в Тавду. В Свердловске на вокзале у меня вытащили документы, и я попал в облаву. Однако задержала меня не милиция, а оперативная группа, которая занималась дезертирами. Привели то ли в дежурку, то ли в штаб. Господи, кого только там не было! Старики, инвалиды, «мешочники» и дети. Когда подошла очередь, меня стали допрашивать. И допрашивали, прямо скажем, «с пристрастием», на полном серьезе: кто я, откуда и куда ехал, был ли один или со взрослыми, причем не верили, что был один и ехал домой, допытывались, кто меня послал, к кому и зачем, сколько на самом деле мне лет, как будто бы восемнадцатилетний мог выдать себя за одиннадцатилетнего. Или подозревали во мне шпионского помощника?..
Был я еще неопытен в подобных делах, почти «маменькин сыночек», что, конечно же, не укрылось от опытных оперативников, и они в конце концов меня отпустили, однако, прежде чем отпустить, записали мои установочные данные и составили по всей форме протокол задержания и допроса. Не знаю, правда, какой год рождения указали, но наверняка подходящий для призыва.
Я понимаю, что ловить шпионов и диверсантов, так же как дезертиров и беглых заключенных, было необходимо, но интересно все же узнать, сколько было «охотников» и сколько истинных врагов они выловили. Боюсь, что этого не узнает никто и никогда. Впрочем, можно не сомневаться, что армия — в прямом смысле — молодых мужчин, занявшись «охотой» (на ведьм, как сказали бы нынче), таким вот образом успешно уклонялась от фронта, пополняя лагеря «врагами народа». Для этого и нужно было внушить людям и властям, высоким властям, что страна прямо кишмя кишит дезертирами и шпионами. Но ведь рядовыми «врагами», которых и выявляли оперативные группы, должен кто-то руководить, верно? Не могли же рядовые действовать сами по себе! И не могли же большие начальники работать менее «продуктивно», чем их подчиненные! Так вот и складывалась система…
Ну а я в тот раз впервые попал в приемник, где воспитательница приобщала мальчишек к литературе…
XII
КНЯЗЬ обратил внимание на Андрея, когда его и Машку милиционер вытаскивал из-под лавки. Ему как-то сразу приглянулся Андрей, а вот Машка — нет. У этого на роже крупно было написано, что он бродяга и мелкий воришка. Андрей же нисколько не был похож на беспризорника, и даже шмотки на нем были домашние, свои, что Князь также отметил. У него был нормальный, разве чуть помятый вид вполне воспитанного подростка, случайно оказавшегося в компании бродяги. Собственно, он специально подстроил столкновение в дверях, безошибочно угадав, что Машка, воспользовавшись заминкой, рванется бежать, а легавый бросится за ним.
Он понимал, что нельзя до бесконечности пользоваться одним и тем же приемом — военной формой, что у милиции наверняка уже есть кое-какие сведения о нем и, возможно, приметы. Нужно было менять личину. Да и война шла к концу, так что офицерское прикрытие в общем-то теряло смысл.
Приметив Андрея, Князь тотчас сообразил, что пассажир с ребенком, пусть и великовозрастным (это может быть младший брат, племянник), ни у кого не вызовет подозрений. О таком прикрытии можно было только мечтать. Это даже безопаснее, менее рискованно, чем, например, ехать с женой. К тому же и не мог Князь использовать для «работы» Любу. И потому, что нельзя было оставлять ее больную мать, и главным образом потому, что он действительно считал Любу женой и по-настоящему любил ее. В глубине души он надеялся, что когда-нибудь, скопив достаточно денег для безбедной жизни, он «завяжет» и официально женится на Любе. Надеялся, зная, правда, что этого никогда не будет…
Взяв Андрея с собой и занимаясь его «образованием», Князь радовался, что не ошибся в нем, однако на «дело» брать не спешил. И не позволял шляться по городу. Он и сам старался поменьше «светиться». Его все-таки знали соседи и даже участковый, но считалось, что он тяжело ранен еще в начале войны — у него, разумеется, были и соответствующие документы, — поэтому он не на фронте, а служит где-то под Куйбышевом и имеет возможность иногда бывать дома. Прописан он был у Любы как постоялец.
К Андрею Князь внимательно присматривался, не во всем ему доверяя. Он не сомневался, что Андрей новичок в мире беспризорщины, однако не зря сказано, что береженого и Бог бережет, а эти подростки, этот «полуцвет»[23], были хитры, как-то особенно изворотливы. Они запросто могли провести кого угодно, ибо кормились только хитростью, изворотливостью и артистическим притворством.
Однажды, когда они играли в шахматы (Андрей проигрывал и потому был поглощен игрой), Князь между прочим спросил:
— С отцом-то где, говоришь, жили?
Андрей назвал адрес, не задумываясь над смыслом вопроса.
— Постой, постой… Такой старинный желтый дом с амурами?
— Нет, новый дом, серый. — И вот тут Андрея насторожило что-то, он поднял глаза и встретил холодный, пытливый взгляд Князя.
— Серый?.. Черт, в самом деле. Сдаваться тебе нужно, племяш. И вообще хватит прозябать, пора нам отправиться в маленькое путешествие. Как ты на это смотришь?
— Вам виднее.
— Значит, пора. Только никаких лишних вопросов, я уже предупреждал тебя. Вообще поменьше вопросов. И никакой самодеятельности. Старайся не вступать в разговоры. Ты — воспитанный, культурный подросток из интеллигентной семьи. Я — доктор. — Князь рассмеялся. — Доктор Рюриков. — Он любил придумывать для себя красивые фамилии. А может, ему казалось, что звучные фамилии, напоминающие об истории России, об ее славном прошлом, поднимают и его в глазах окружающих, или просто утолял таким образом жажду к возвышенному и втайне считал, что его род пошел от Рюриковичей. Однако правда и то, что фамилии, которые он менял часто, действительно производили впечатление на случайных знакомых. Малообразованные и лишенные фантазии воры назывались Ивановыми, Петровыми и т. д., и адреса у них всегда были схожими — улица Ленина либо Сталина, в крайнем случае Железнодорожная, Привокзальная, Почтовая, благо в любом городе, в любом поселке непременно были улицы с такими названиями.
На другой день они выехали из Куйбышева. Князь был в цивильной одежде. На нем было добротное пальто с каракулевым воротником, каракулевая же шапка с кожаным верхом, белые бурки «со скрипом». Андрей тоже был одет вполне прилично, как и подобает племяннику преуспевающего доктора.
Обычно Князь не «работал» в районе Куйбышева, полагая, что это лишний и ненужный риск: здесь его скорее могут опознать. Там, где едят, не гадят. Они выбрались на линию Москва — Владивосток — «Транссиб», — нацелившись на экспресс, в котором ездили солидные люди, в том числе иностранцы, у которых было чем поживиться.
Люди старшего поколения, кому приходилось во время войны ездить в поездах, помнят, должно быть, что означало достать билет, да еще в спальный вагон. Любые нынешние сложности, даже в курортный сезон, даже добывание билета на международные рейсы Аэрофлота, — детские забавы, просто ничто в сравнении с тем, что творилось на вокзалах в годы войны и после, в первые годы, тоже. А вот у Князя проблем почти никогда не возникало. Едва ли не на каждой узловой станции по всей сети его маршрутов (Поволжье, Урал, Западная Сибирь, отчасти Средняя Азия) у него были свои люди — железнодорожники, а по «совместительству», как правило, скупщики краденого и содержатели «хавир»[24], которым Князь щедро платил и которые обеспечивали его не только билетами, но и нужной информацией, и крышей над головой, когда это было нужно. Он был расчетлив, по-звериному осторожен и хитер и не полагался на авось, на слепое везение.
Они благополучно добрались до Казани, там два дня прожили у знакомой Князя, билетной кассирши, и она раздобыла места на экспресс, в мягкий вагон.
Посадка была спокойная, толпы жаждущих уехать пассажиров не штурмовали поезд, зато на перроне было столько милиции и военных патрулей, как будто встречали правительственную делегацию. И в вагоне было на удивление чисто (между прочим, Князь с Андреем могли бы ехать и в международном вагоне, но там купе были на двоих), уютно, на окнах — занавески, а в коридоре на полу — мягкая ковровая дорожка. В таких вагонах Андрею ездить не приходилось. Соседями по купе оказались военный моряк, капитан второго ранга, и толстый лысый не то китаец, не то японец. На его полке в изголовье стоял раздутый желтый портфель из натуральной кожи, и китаец (Андрей почему-то решил, что он все же китаец) постоянно держал на нем руку, словно боялся, что портфель может сам по себе исчезнуть.
Князь, войдя в купе, поздоровался.
— Сыночика? — осведомился китаец, разглядывая Андрея. — Бальшая сыночика.
— Племянник, — улыбаясь, ответил Князь.
— Палимянника, палимянника… — покивал китаец и замолчал.
— Сын моей сестры, — объяснил Князь.
— А-а, сыночика ваша сестра?.. Харошая сыночика хорошая сестра.
Моряк, похоже, обрадовался новым попутчикам, и они быстро нашли с Князем общий язык. Он рассказал, что у него есть сын, ровесник Андрея, и что он учится в суворовском училище.
— А ты кем хочешь быть? — спросил он.
— Танкистом мечтает, — сказал уверенно Князь, и Андрей удивленно подумал: откуда он это знает?
— Хорошее дело, — одобрил моряк. — «Броня крепка и танки наши быстры…» Так? — Он весело подмигнул.
— Так, — согласился Андрей. Он действительно мечтал стать танкистом.
— Далеко едете?
— Не близко, — уклончиво ответил Князь и виновато улыбнулся.
— Ясно, — кивнул моряк. — Вопросов больше не имею. Пойдемте покурим?
Они вышли. Китаец, поглядывая на дверь, спросил у Андрея:
— Сколько тебе лет?
Андрею показалось странным, что китаец вдруг заговорил без всякого акцента.
— Скоро пятнадцать.
— Ага. Чита едете, Новосибирск, Владивосток? — Теперь он снова говорил с акцентом.
Андрей пожал плечами и промолчал. А по правде сказать, он и сам не знал, куда они едут.
— Харошая юноша, не болтаешь мынога.
Ужинать пошли в ресторан вместе с капитаном второго ранга. (В этом поезде был и вагон-ресторан, где можно было купить почти все что душе угодно, но по очень высоким ценам.) Андрей съел яичницу и выпил крем-соды, а Князь с капитаном поужинали бифштексами, выпили водки и заказали кофе.
— Подозрительный какой тип, этот китаец, или кто он там? — вроде между прочим проговорил Князь, закуривая «Казбек». — Что-то в нем есть такое…
— Вы правы, — согласился капитан. — Только мне кажется, что он сам всех подозревает. От самой Москвы портфель из рук не выпускает. Можно подумать, что дипломатическую почту везет.
— Может, правда дипломат?
— Какой, к черту, дипломат. Они с охраной ездят. Пройдоха.
— А если сам в этом купе, а охрана, для отвода глаз, в соседнем? Еще по сто граммов?
— Пожалуй, — кивнул капитан. — Скорее всего, он какой-нибудь торгаш. Китайцы — народ коммерческий: поняли, что война кончается, и засуетились.
— Они сами все время воюют.
— А кто их разберет, между нами говоря. И воюют, и торгуют. У них все вместе, как у американцев.
Когда вернулись в купе, китаец спал. Или делал вид, что спит. Портфель по-прежнему стоял в изголовье, а сам он отвернулся к стенке.
Наутро он неожиданно предложил позавтракать всем вместе в ресторане. Капитан согласился, а Князь отказался, сказав, что неважно себя чувствует.
— А палимянника сы нами можно?
— Можно, — разрешил Князь и при этом подмигнул Андрею, дал понять, чтобы он не ходил тоже. И Андрей не пошел.
Однако портфель китаец прихватил с собой.
— Хитрая китаеза, — злобно высказался Князь. — Что у него в портфеле, как мыслишь?
— Деньги?
— Вряд ли. Ладно, потом выясним, никуда не денется.
Днем играли в карты, в подкидного дурака. Князь соврал, что в преферанс не умеет и что вообще не любит карты. Болтали о всякой всячине, и китаец мало-помалу оживился, оттаял, проникшись доверием к попутчикам. Скорее всего, предположил Князь, он во время завтрака прощупывал капитана и получил доброжелательный отзыв о нем и об Андрее.
Князь выходил на какой-то большой станции якобы дать телеграмму, а ближе к вечеру предложил устроить маленький сабантуй прямо в купе. Если, разумеется, никто не против.
— По какому поводу? — поинтересовался капитан.
— Пока секрет, — сказал Князь и потер руки. — Но повод стоящий, уверяю вас.
— Как это вы сказал, саба… туй? — спросил китаец.
— Сабантуй. Праздник.
— А-а, пыразника! — Китаец заулыбался, сверкая золотыми зубами. — Пыразника харашо.
— Итак?
— Раз имеется в наличии повод, — сказал капитан, — военно-морской флот готов!
Князь открыл маленький чемодан (на этот раз у них было два чемодана) и выставил на столик водку, вино, консервы.
— О! — Китаец широко распахнул руки, — Одыну минутыку… — Он шустро выскочил из купе. Портфель остался на месте.
Князь и капитан удивленно переглянулись.
— Это вы, доктор, внушили ему такое доверие, — рассмеялся капитан, — Раньше он и в туалет ходил с портфелем. Куда же он помчался?
— За своей охраной, наверное. — Князь тоже рассмеялся. — Или предупредить, чтобы были начеку.
А китаец вскорости вернулся с бутылкой коньяка и с пакетом, в котором были бутерброды с икрой, — он ходил в вагон-ресторан.
— Пыразника! — сказал он.
— А повод? — спросил капитан.
Князь встал, обвел всех глазами и торжественно объявил:
— Сегодня, товарищи, день рождения моей жены!
— Сколько — не спрашиваю, — поднимаясь, сказал капитан, — но повод замечательный! За наших любимых женщин!
— Женщина — харашо! — подхватил китаец и тоже встал.
Андрей не стал слушать пьяную болтовню, он даже боялся, как бы Князь не напился и ему не сделалось бы плохо. Он залез на свою верхнюю полку и быстро уснул.
А среди ночи Князь разбудил его:
— Быстро, племяш. Через десять минут наша станция.
Андрей обратил внимание, что в изголовье у китайца уже не было портфеля, а сам он, как и капитан, спал на спине и громко, взахлеб храпел.
Выходя на станции из вагона, Князь поблагодарил проводника и сунул в карман его форменной тужурки тридцатку. Тот расплылся в улыбке, приподнял фуражку и пожелал всего хорошего.
Станция была не маленькая, средняя такая станция. Возле багажного отделения Князя с Андреем ждал железнодорожник, и Андрей понял, что Князь действительно днем отправлял телеграмму.
Все вместе зашли в тесную конторку. Здесь железнодорожник передал Князю билеты, а Князь достал из своего большого чемодана портфель китайца и вывалил на стол его содержимое. Андрей с любопытством смотрел, что же там было. А были там облигации, очень много облигаций, упакованные в аккуратные пачки, и еще коробки с иголками. С обыкновенными иголками для швейных машин. Андрей даже почувствовал разочарование, увидав такое «богатство». Облигации — это понятно, это почти те же деньги, так казалось Андрею, а вот иголки… Между тем у железнодорожника загорелись глаза при виде иголок. Князь довольно ухмылялся. Он взял одну пачку облигаций, повертел в руках и небрежно бросил на стол. Железнодорожник принялся пересчитывать их. Делал он это профессионально, пальцы его мелькали, как у фокусника. А потом он открывал коробки и пересчитывал иголки, которые по десятку были укреплены на черных картонках. Потом он долго что-то записывал, щелкал на счетах, а Князь сидел, развалясь барином, и насвистывал. Наконец железнодорожник закончил свои подсчеты, отложил карандаш и сказал:
— Тридцать кусков.
Князь прищурился, долго в упор смотрел на него.
— Годится, племяш?
— Не знаю, — растерянно пробормотал Андрей. Что такое тридцать кусков, он, разумеется, знал, но за что железнодорожник готов отвалить столько денег, понять не мог.
— Вот что, Ефим, — сказал Князь. — Запомни хорошенько моего племянника. Мало ли что случается в нашей жизни.
— Бог с тобой, Князь.
— Бог со мной и в баню ходит, а ты имей в виду. Племянник — все равно что я, усек?
— Как сказано.
— Ладно, гони монету и радуйся, что я сегодня добрый. Признайся, сколько поимеешь на иголочках?
— Не так много, не так много. Кое-что.
— Кусков двадцать?
— Навряд ли… — Железнодорожник извлек из-за печки начатую бутылку водки, Князь налил почти полный стакан и залпом выпил. Поморщился (он всегда морщился, когда пил), повертел головой и занюхал корочкой хлеба.
— Гадость, — сказал он. — Как с посадкой?
— Посадим, не беспокойся. До следующей доедете в багажном — там свой человек, а после пересядете. Так оно лучше. На той станции и билеты взяты.
— Пожалуй, — согласился Князь, — Варит у тебя котелок, Ефим. Себя не подставишь.
— И вас, Князь, и вас.
Потом Андрей поинтересовался, зачем китайцу нужно было столько иголок и почему Ефим заплатил за них так много денег.
— Глупышка, — усмехнулся Князь. — Облигации — тьфу, им грош цена в базарный день, а иголочки не обыкновенные, в том-то и дело они, можно сказать, золотые. Знаешь, сколько стоит одна штучка на барыге?.. У Ефима есть свои людишки, он пустит иголки в розницу и будет иметь не меньше, чем мы с тобой, А твой китаец, племяш, такой же китаец, как я доктор Боткин.
Андрей вспомнил, что китаец говорил без акцента, когда Князь с капитаном вышли курить, и спросил:
— А ты как догадался?
— Проще пареной репы. Во-первых, настоящий китаец ехал бы в международном вагоне. Во-вторых, не стал бы с нами пить. В-третьих, он слишком старался быть похожим на китайца, чтобы быть им. Тебе же не нужно притворяться, что ты русский?
— А если бы они проснулись?
— Риск, конечно, всегда есть. Но в данном случае им не следовало пить мое вино. Кстати, в «лопатнике» у твоего «китайца» было пятнадцать кусков наличными.
— Но когда они утром проснутся, сразу поймут…
— Китаеза не станет поднимать шум, ему это не светит. А у военно-морского флота мы ничего не тронули. Ты заметил, что я сунул проводнику тридцатник?.. У этих асмодеев профессиональная память. Мало ли, китаеза от жадности все-таки поднимет шум или капитан заявит. Доказательств нет, а все же… Проводник даст показания, что мы выходили с двумя «углами», с которыми и садились, что никакого портфеля у нас не было. Да и капитан вспомнит, что я уклонился от ответа на его вопрос, куда мы едем. Он решил, что я не имею права говорить об этом. Соображаешь?..
— А я тоже заметил, — признался Андрей, — что китаеза, когда вы выходили, говорил без акцента.
— Во! Молодец, племяш, — Князь похлопал его по плечу. — Барыга он, работает под китайца. Нам с тобой нужны крепкие нервы, выдержка, приличный антураж и… чуточку везенья. Остальное — голый расчет и знание волчьей психологии людишек…
XIII
ОДНАКО иногда сдавали нервы и у Князя.
Время от времени он запивал. Правда, по-настоящему всегда только дома. Нигде в пьяном виде не появлялся, во двор даже не выходил, но запивал по-черному, на много дней. Он терял свой обычный лоск, свою особинку, чем и отличался от других воров и аферистов, с которыми якшался, и делался похожим на них. В период запоев он почти не спал, лишь забываясь на час-другой, поучал Андрея, объясняя и толкуя законы воровского мира, уже не стесняясь в выражениях и не избегая «фени»[25], пел, подыгрывая на гитаре, протяжные и тоскливые блатные песни, которых знал множество. А иногда просил спеть Любу. Оказывается; она училась «на артистку», изредка выступала где-то в концертах, а ее родители были известными провинциальными артистами. Отец умер перед войной, а мать лежала разбитая параличом. Отчасти и поэтому Князь чувствовал себя у Любы в безопасности. Кому бы, в самом деле, пришло в голову, что в доме артистки, хотя бы и известной лишь узкому кругу ее поклонников, живет вор.
Андрею нравилось, как поет Люба. Может быть, нравилось потому, что голос ее был похож на голос матери. Вот только песен, какие пела мать, Люба не пела, а попросить он стеснялся.
Но обычно пел сам Князь. Наверное, он считал себя немножко артистом во всем или боялся признать, что кто-то — пусть это и была Люба — умеет делать лучше его. Чаще всего он пел про рыбачку. Брал гитару, ронял голову на гриф, ударял по струнам и затягивал, нарочито гнусавя:
Шутки морские бывают коварными шутками. Жил-был рыбак с черноокою дочкой своей. Катя угроз от отца никогда не слыхала, Крепко любил ее старый рыбак Тимофей. Часто они выезжали в открытое море. Рыбу ловили, катали богатых господ. Катя росла, словно чайка на море, Но от судьбы от своей уж никто не уйдет. Как-то зашли к ним в лачугу напиться Трое парней, среди них был красавец один, С бледным лицом и печальной улыбкой, Пальцы в перстнях, словно княжеский сын. Вот и напился красавец последним, Кружку поставил, остаток она допила… Так полюбили друг друга на муки Юный красавец и чудная дочь рыбака. Старый рыбак поседел от тоски и кручины. «Дочка, опомнись, твой милый — картежник и вор. Если сказал я тебе: берегись, Катерина,— Лучше убью, чем отдам я тебя на позор». Как-то отец возвратился из города пьяный. «Дочка, коней молодцу твоему. В краже поймали его и убили, Так ему надо, туда и дорога ему…» Катя накинула шаль, побежала. Город был близок, и там, у кафе одного, Кучу народу с трудом растолкала. Бросилась к трупу, целуя, лаская его. Глазки его неподвижно закрыты, Алая кровь запеклась на груди… Девушка, вся разодетая в черном, Бросилась в море с высокой отвесной скалы…В финале песни голос Князя начинал дрожать, он скрипел зубами и, случалось, даже пускал слезу.
Потом некоторое время сидел неподвижно, пребывая в полной прострации. Отложив гитару, оглядывался. Взгляд его становился диким, страшным. Сцена эта могла продолжаться пять минут, но могла затянуться и на полчаса. Все зависело от настроения Князя.
— Таким вот образом, — наконец произносил он, выпивал водки и пускался в «философию». После этой песни он обязательно делал перерыв и обязательно «философствовал». Видимо, эта песня вызывала в нем какие-то воспоминания. А может, все дело было в словах, которые и у Андрея вышибали слезу. — Считается, племяш, что мир держится на трех евреях — Фрейде, Марксе и Эйнштейне. Не слыхал о таких?.. А я говорю — чушь собачья! Мир держится на блядстве. Все люди — бляди, а свет — огромный бардак! А что проповедовали эти умники с длинными носами?.. Они проповедовали ма-те-ри-а-лизм. А в чем соль ихнего материализма, в рот ему?! Живи сам и не мешай жить другим. Каждый живет, как умеет, важен результат. Отсюда и танцуй па-де-труа!.. Сволочи, про душу забыли! А у меня, может, душа болит, горит там все, а они… У-у, гады!.. Давай выпьем.
— Нет, — отказывался Андрей, — я же не пью.
— Все когда-то не пили. Сначала никогда не пили, потом вчера не пили, потом позавчера… Все равно будешь, потому что питие есть единственная подлинная радость в этом паршивом волчьем мире. А мы, все мы… — Князь снова оглядывался, — Вши мы, ползающие по шарику. Гребень бы большой-большой — прочесать шарик. Чернуха всё, племяш. Сплошная чернуха. А жить-то надо? Надо жить.
Андрей долго держался, но однажды не смог отказаться — Князь настаивал, а в нем жил не вполне, пожалуй, осознанный, однако сильный страх перед Князем, который не становился меньше, со временем, ибо он видел, что Князя боятся все, даже Хрящ.
— Пей, племянничек. Пошла, как говорится, душа в рай. И учти, в раю выпить не дадут. Там обитают одни только трезвенники и девственницы, А меня надо слушаться, потому что я знаю то, что знают очень немногие на этом свете.
И Андрей выпил. Водка огненным комом прошла через горло, обожгла все в груди, в животе, и он едва не поперхнулся. Князь протянул ему соленый огурец и рассмеялся:
— Хороша стерва?
Андрей не мог и слова вымолвить, он задыхался, мотал головой, а когда чуть пришел в себя, комната куда-то плыла, под потолком мерно раскачивалась >люстра, тело сделалось невесомым, и было такое ощущение, что ноги отделяются от пола…
А Князь веселился. Судорожно хохотал и, давясь смехом, кричал Любе в кухню:
— Иди посмотри на нашего ангелочка с крылышками! Скорее иди, а то он сейчас вспорхнет!..
Люба пришла. Посмотрела на Андрея и, вздохнув, укоризненно сказала Князю:
— Зачем, Паша?..
— Пусть приобщается. С волками жить — по-волчьи выть. — Он неожиданно как-то посерьезнел, насупился, грузно осел, опустив плечи, глаза его остановились, точно остекленели, и тяжело задвигались скулы. — Волки… — Сжимая тонкими, но сильными пальцами стакан, бормотал он. — Они волки, мы волки… А-а! — выкрикнул он. — Гнусь болотная! Давить, давить, как вонючих клопов. Всех давить!.. — Он рванул скатерть, посуда полетела на пол. Князь, закрыв глаза, опять запел, подвывая:
И снова этап собирают.
По камерам крики и гам.
Ой, братцы, куда отправляют?
Поедем мы строить Канал…
Обычно этой песней, которую он никогда не дотягивал до конца, Князь завершал свой пьяный репертуар. К этому моменту он делался невменяемым, рвался куда-то идти и рвал на себе рубашку. Люба успокаивала его — она умела это, и он постепенно затихал, забывался в тяжелом хмельном сне, и тогда Люба с Андреем затаскивали его в спальню и укладывали на кровать.
После запоя Князь, как он сам говорил, выгуливался. Выходил на улицу и либо бродил по тихим улицам, избегая людных мест, либо спускался на берег Волги. Иногда брал с собой Андрея.
В День Победы они как раз и были вместе.
— Видишь, какая оказия приключилась, — с сожалением говорил Князь, качая головой. — Сегодня бы выпить, отпраздновать такой светлый день, а я, сука… — За неделю до этого они вернулись в Куйбышев с большими деньгами. По наводке одного из скупщиков в Оренбурге, вместе с Хрящом, очистили очень богатую квартиру, и Князь сразу запил. Из запоя он вышел накануне Дня Победы. — Так вот чертей и лупят пыльным мешком из-за угла. В Питер-то хочется, а?
— Еще как, — признался Андрей. Он уже понимал, что завяз окончательно, что только возвращение в Ленинград, может быть, могло бы спасти его. Но как это сделать? Бегства ему не простят никогда. Ни сам Князь, ни его дружки. А найдут они его, если нужно, где угодно.
— И мне, — сказал Князь, — Ну что ж, теперь, пожалуй, можно и попробовать. Устроимся мы с тобой в «Англетере», снимем хороший номер и будем проживать, как порядочные советские граждане.
— И тетю Клаву навестим. — Называть ее бабушкой Андрей почему-то не мог.
— Обязательно. Всех навестим. У меня ведь тоже родственнички должны иметься в наличии. Кто нам мешает? Время у нас не нормированное, нам даже дополнительный отпуск полагается за вредные условия труда. — Князь рассмеялся. — А пожелаешь, — сказал он, наблюдая внимательно за реакцией Андрея, — и совсем останешься в Питере. Посмотрим там. Может, и я останусь.
— Если бы и Люба с нами, — проговорил Андрей. — Жаль, что она не может.
— В Тулу со своими самоварами не ездят. Вообще запомни простую и мудрую истину: женщину можно и нужно любить, можно ей прощать кое-что за красоту, которой она украшает мир, и за удовольствия, которыми она одаривает — если пожелает! — мужчину, но не больше. В делах лучше довериться козлу или пожарнику, чем самой распрекрасной женщине. Баба — она и есть баба, какой бы хорошей она ни была. Сегодня с тобой спит, а завтра с гражданином начальником ляжет, потому что устроена так.
— Люба не такая, неправда, — вырвалось у Андрея, и он почувствовал, что краснеет.
— Та-та-та-та!.. — Князь присвистнул. — Да никак ты втрескался в нее?.. — Он удивленно посмотрел на Андрея, а тот не знал, куда деть глаза. — Ну-ну, выше подбородок! Все нормально, все именно так и должно быть. И все, увы, пройдет, как говорил… кто?
— Есенин, — еле слышно сказал Андрей.
— Я забыл, что ты знаком с Есениным. Кстати, вот кто знал, что такое любовь. Но и что такое ненависть, тоже знал. Значит, в Питер хочется… Признаться, и мне. Давно я там не бывал, пора, пожалуй, навестить родной город…
— Поедем?
— Поедем, — кивнул Князь. — И скоро, племяш.
Однако мечтам этим не суждено было сбыться так скоро, как хотелось бы Андрею. Насколько бы ни был Князь осторожен и предусмотрителен, а учесть все не мог и он. Да это, в сущности, и невозможно.
Подвела его собственная «теория невероятности», как шутя говорил он.
Андрей давно обратил внимание, что они иногда повторяют прежние свои маршруты, и высказал опасение, что это слишком рискованно — их могут опознать те же проводники. Князь похвалил его за смекалку, но при этом заметил:
— Проводникам мы с тобой до фени. А одного и того же человека дважды встретить в поезде почти невозможно.
Андрей в глубине души не согласился с Князем. Он уже не был тем наивным мальчиком, которого Князь подобрал на вокзале в Южноуральске. Он много чего повидал, многое понял и многому научился, так что и сам Князь, случалось, прислушивался к его советам. Он безошибочно, например, угадывал, стоящий попался попутчик либо «пустышка», у которого нечего взять. Князь искренне удивлялся его наблюдательности.
— Прямо Шерлок Холмс. В «уголовке» тебе не было бы цены. Нюх у тебя собачий. — Впрочем, хваля Андрея, он прежде всего гордился собой — нашел-то его сам.
Похвалы Князя льстили, конечно, в особенности когда он расточал их в присутствии своих приятелей, но в общем-то Андрей не страдал повышенным самомнением и не переоценивал собственных способностей. Он считал, что определить, чего стоит намеченный «клиент», очень просто. Вот, например, он обратил внимание, что если попутчик, на которого нацелился Князь, не скупился, угощал тоже, принимая угощения Князя, не жалел денег, значит, у него ничего нет ценного, достойного их внимания. Разве что пара сменного белья в чемодане и кое-какая дорожная мелочь. Ему нечего остерегаться и сторожить. Но если попутчик отказывается от дармовой выпивки или если и выпивает, а сам бормочет при этом о трудной жизни, обещает в другой раз («Гора с горой не сходятся, а человек с человеком…») отблагодарить, — такого стоило «колонуть». Скупость за версту видна, но именно у скупых и водятся деньжата.
— Разумно, — соглашался Князь. — Ты, племяш, на верном пути. Я за тебя спокоен — не пропадешь, если со мной что-нибудь случится.
А сгорели они все же по-глупому.
XIV
КНЯЗЯ опознал в вагоне один из его бывших «клиентов». Они столкнулись в коридоре, когда Князь выходил из купе. Он тоже узнал своего «клиента» и, сделав вид, что забыл что-то, вернулся в купе и шепнул Андрею:
— Я горю. Ты меня не знаешь, уходи.
Андрей слез с верхней полки и открыл дверь. Однако мужчина, опознавший Князя, не выпустил его.
— Спокойно, юноша, — сказал он, загораживая дверь.
— Я в уборную.
— Придется немного потерпеть.
За Андрея вступился один из попутчиков:
— В чем дело, гражданин? Почему вы не пускаете мальчика? А вы что же молчите? — обратился он к Князю, который делал вид, что ищет что-то в чемодане.
— А?
— Вашего племянника не пускают в уборную…
— Из-за него и не пускаю, — усмехаясь, пояснил «клиент». — Это вор. Сейчас придет милиция…
— Кто вор?
— Вот он! — «Клиент» ткнул пальцем в Князя.
— Это вы мне? — Князь изобразил на лице удивление.
— Тебе, кому же еще.
— Вы обознались, гражданин. И дайте мальчику выйти.
— Не обознался. Я тебя, сволочь, на всю жизнь запомнил! Напоил какой-то дрянью и обчистил. — Тут «клиент» взглянул на столик, где уже стояла бутылка с водкой. Князь как раз собирался организовать ужин с выпивкой. — Его водка?..
Сосед по купе (четвертой была женщина, она спала) начал, кажется, сомневаться. Когда Андрей попытался все же выскользнуть в коридор, он ухватил его за рукав.
— Глупо, — пожимая плечами, сказал Князь, — Глупо и смешно. Вам же будет стыдно.
— Только не перед тобой, жулик!
— И не надо «тыкать». Я с вами свиней не пас.
— Ах, ваше благородие! В рожу бы тебе дать, да руки не хочется марать.
Князь скрипнул зубами, но промолчал. Он понимал, что влип, и лихорадочно думал, как «отмазать» Андрея. Вдвоем уйти невозможно, в коридоре собралась толпа любопытных. В таких случаях самое верное — затеять драку и под шумок рвануть, но было уже поздно. Да и не пользовался Князь никогда этим способом.
— На оскорбления я отвечать не стану, — сказал он. — А мальчику вы все же позвольте выйти по нужде.
«Клиент», кажется, готов был уступить — Андрея он не знал, — но тут появился проводник и следом за ним два здоровых парня в штатском.
— Что случилось, граждане?
«Клиент» начал сбивчиво рассказывать, как в прошлом году он ехал вместе с Князем в одном купе, как они выпивали, играли в преферанс и как потом все заснули, а когда проснулись «с больными головами», обнаружили, что «этот» — он кивнул в сторону Князя — исчез и унес чемодан и все три бумажника.
— Всех обчистил, сволочь. Только на нем тогда была офицерская форма. Летная. Старший лейтенант.
Князь сидел и ухмылялся. В сущности, он мог бы все начисто отрицать. Но пустой чемодан, от которого не откажешься, запасные «ксивы» в кармане так или иначе вызовут у оперативников подозрения. А главное — в бутылку с водкой он успел всыпать снотворное.
Выслушав рассказ «клиента», оперативники у всех потребовали документы. В том числе и у женщины. Ее документы, проверив, они вернули.
— Все пройдемте с нами.
— И я? — спросила женщина.
— Вы можете оставаться.
Андрей забился в угол и сидел тихонько, надеясь, что о нем забудут. Однако не забыли.
— С кем этот юноша? — спросил один из оперативников.
— Со мной вообще-то, — сказал Князь,
— Это его племянник, — уточнил сосед по купе.
— Племянник?.. — Оперативник посмотрел на своего напарника. — Кажется, есть ориентировка насчет дяди с племянником?
— Есть.
— Давай с нами.
Удрать не было никакой возможности. Шли по составу гуськом: впереди — один оперативник, за ним — «клиент», Андрей, потом сосед, за ним — Князь, а замыкал шествие второй оперативник. Причем Князя заставили нести чемодан. Будь Андрей поопытнее и половчее, можно было бы попытаться рвануть с переходной площадки на буфер, с буфера — на подножку, а оттуда спрыгнуть… Шедший за ним сосед вряд ли схватил бы его, потому что трусил, ступал осторожно, глядя под ноги. Однако Андрей не додумался до этого. Но если бы и додумался, все равно не решился бы. Он тогда еще не знал, что спрыгнуть с подножки на ходу поезда не так трудно.
Оперативная группа занимала отдельное купе в первом вагоне. Всех туда и привели.
И тут Князь удивил Андрея. Когда стали оформлять протокол задержания, он вдруг признался, что действительно в прошлом году ехал вместе с потерпевшим и обокрал его и еще двоих попутчиков, предварительно напоив их. А вот то, что на нем была якобы военная форма, он категорически отрицал.
— Шинель на мне была, верно, но без погон.
— Как же без погон? — горячился потерпевший. — Я хорошо помню, что погоны были с тремя звездочками и летными эмблемами.
— Гражданин что-то путает, — обращаясь к оперативникам, усмехнулся Князь. — Это в соседнем купе ехал старший лейтенант. И не летчик, а танкист. Он играл в нашем купе в карты, вот гражданин и перепутал все на свете.
— Ничего подобного! — настаивал потерпевший. — Тот был капитан. И не танкист, а артиллерист.
— Разве? — Князь пожал плечами. — Впрочем, возможно. Человеческая память — материя тонкая, хрупкая и непознанная. Все мы можем ошибаться. Тем более давненько это было.
— В марте прошлого года, — сказал потерпевший.
— Видите, в марте прошлого года! А гражданин наверняка не помнит, какая погода была во вторник, не говоря уже о понедельнике.
— При чем здесь погода?
— В качестве примера несовершенства человеческой памяти.
— Хватит разводить философию, — остановил Князя оперативник. — Кто этот юноша? Племянник ваш?
— Какой там племянник, — махнул Князь рукой. — Просто я представил его племянником. А вообще — понятия не имею, кто он такой. Подошел на вокзале ко мне, сказал, что ехал с матерью, отстал случайно. Документов, конечно, нет. Попросил взять с собой… Парень вроде нормальный, интеллигентный…
— Ладно, с ним потом разберемся.
— Разберитесь, — сказал Князь. — Он попал как кур в ощип. Да и мне подельник[26] ни к чему.
Вот тогда Андрей понял все.
Для Князя сейчас было выгоднее признаться в одной краже и во что бы то ни стало отречься от него. Оперативники же говорили между собой насчет дяди с племянником… Значит, у милиции есть какие-то показания против них. Но ищут офицера-летчика с племянником. Поэтому Князь, признавшись в прошлогодней краже, отрицает, что на нем была военная форма с погонами. Ведь уже только за незаконное ношение формы можно загреметь под трибунал. Андрею же, если бы Князю удалось «отмазать» его, грозил приемник и — в худшем случае — колония. Но не срок за соучастие в кражах. А колонии Андрей теперь не очень-то боялся. Как кореш самого Князя, он будет пользоваться там авторитетом среди колонистов. У Князя известное имя в воровском мире.
Однако случай распорядился иначе.
В милиции, куда их с Князем сдали оперативники, Андрея допрашивал опытный, пройдошливый капитан. Он с равнодушным спокойствием выслушал рассказ о том, как Андрей с матерью возвращался из эвакуации, как он отстал от поезда, как встретил Князя и упросил взять его с собой — им было по пути.
— Очень правдоподобная история, — усмехнулся капитан. — Можно прослезиться и первым же поездом отправить тебя в Ленинград к маме, которая проливает слезы. Адрес ты, конечно, помнишь?
— Помню. — Андрей назвал свой бывший ленинградский адрес.
— Смотри-ка ты, а я думал, что ты живешь на Невском проспекте.
— Нет, на Газа.
— Я понял. — Капитан кивнул. — А хочешь, я тоже расскажу тебе сказку про белого бычка?
— Про какого белого бычка?
— Ты разве не знаешь эту сказку? Ну, как же можно не знать знаменитую сказку про белого бычка?! В твоем возрасте все знают сказку про белого бычка. Папиросами тебя мама снабдила?
— Сам купил. Она не знает, что я курю.
— Ах так. А деньги откуда?
С деньгами получилась неувязка. Князь сказал оперативникам, что у Андрея нет ни документов, ни денег, а у него при обыске нашли около тысячи рублей. Ну Князь-то тогда развел руками, откуда, дескать, я мог знать, что у парня есть деньги, он мне не говорил этого, а теперь эти деньги с головой выдавали Андрея. Ибо просто не могло быть таких денег у мальчишки, если он ехал с матерью…
— Молчишь? А ты соври, что дала мама, чтобы ты на станции купил еды…
— Она разделила деньги, — нашелся Андрей. — Чтобы если украли, так не все сразу.
Он понимал, что легенда с матерью лопнула, однако сдаваться не хотел и твердо стоял на своем. Потерпевший, который опознал Князя, подтвердил, что тот был один, а станут ли искать других потерпевших, еще неизвестно— у милиции и без того хватает дел. Им самим проще отправить Андрея в приемник — и дело с концом. Так бы оно и случилось, потому что действительно разыскивать тех, чьи заявления о кражах лежали в милиции на разных станциях, проводить очные ставки, вызывать свидетелей, которых еще тоже надо найти, — работа долгая, трудная, — если бы не офицерская форма Князя. Много раз эта форма помогала ему, выручала в критических, безнадежных вроде бы ситуациях, а теперь подвела. Обычный поездной вор — это одно, а вор, переодетый в форму офицера Советской Армии, — совсем другое…
И транспортный прокурор, ознакомившись с материалами, распорядился провести тщательную проверку, установить личность Князя и дал санкцию на арест Андрея.
Его допрашивали еще несколько раз, в том числе и сам прокурор, но Андрей повторял свой рассказ, хотя и понимал, что это бессмысленно и что никто не верит ни одному его слову.
На третий день его повели на экспертизу.
Почему-то ни у кого не вызывало сомнений, правильно ли он называет свою фамилию, имя, отчество, место рождения и довоенный ленинградский адрес, а вот его возраст сомнению подвергли. Ну, правда, он действительно выглядел старше своих пятнадцати лет[27].
Врач-эксперт был здоровенный рыжий мужчина, больше похожий на пыточника из кино, чем на доктора. И рукава у него были закатаны до локтей. Словно он демонстрировал свои сильные, поросшие шерстью руки.
— Открой рот. Так. Зубы. Зубы стисни! — Он схватил Андрея за подбородок и резко запрокинул назад его голову.
— Больно, — простонал Андрей.
— Раздевайся.
— Совсем?
— Совсем, а ты как думал? Пятнадцатилетний капитан!
Андрей разделся.
Врач подошел, нагнулся, осмотрел лобок.
— А ну-ка руки подыми. Та-ак. А бреешься давно?
— Я не бреюсь.
— Волосья плохо растут?
— Пока не растут.
— Угу. На евнуха вроде не похож. Согни руку. Сильнее! Мышцы напряги. — Андрей напряг. Врач пощупал мускулы и похвалил: — Ничего, силенкой Бог нет обидел. Одевайся.
В итоге эксперт определил, что Андрею полных шестнадцать лет, и в тот же день его отправили вместо приемника в тюрьму. К счастью, он хорошо усвоил уроки Князя и в целом знал, как должен вести себя в камере вор, чтобы не быть принятым за «черта».
XV
В КАМЕРЕ было трое.
Один — бородатый мужчина неопределенного возраста — сидел по-турецки на нарах. Он кольнул Андрея прищуренными глазами и, не проявляя заметного интереса к новичку, опустил голову. Второй мужчина, лет тридцати, ходил по камере между нарами и стеной, заложив за спину руки. Этот даже улыбнулся Андрею, но не сказал ни слова. Третий — подросток примерно одних лет с Андреем или чуть постарше — тоже сидел на на рах, забившись в угол. Внимательно оглядев Андрея, он сплюнул сквозь зубы и спросил:
— Откуда будешь, кореш?
— Отсюда не видать.
— Ха-ха, отсюда вообще ничего не видать. А тебя если люди спрашивают, ты должен отвечать.
— Я тебе ничего не должен, — спокойно сказал Андрей и присел на край нар.
— Возможно, ты действительно никому и ничего не должен, — вполголоса проговорил бородатый, не меняя позы, — но быть вежливыми должны все. Когда товарищ задает вопрос, нужно отвечать. Ты не представился, не поздоровался, а в приличных домах так себя не ведут. Не станешь же ты утверждать, мой мальчик, что ты попал в неприличный дом…
По тону, каким все это было сказано, да и по манере бородатого держаться, Андрей понял, что он — хозяин в камере, наверняка блатной, а подросток у него на подхвате. Третий же, который мерил ногами камеру, скорее всего «мужик»…
— Здравствуйте, дяденька, — сказал Андреи с иронией. И напрягся весь, сжался, готовый, если потребуется, защищаться.
— Совсем другое дело, — покачал головой бородатый. — Теперь можно и поразговаривать… — Он пристально посмотрел на Андрея. — Всегда интересно познакомиться с новым человеком, узнать свежие новости с воли, как там и что… Радио, понимаешь, нет, газет не дают…
Тут загремели ключи и засовы в дверн. Наступило время «оправки». Мужчина, ходивший по камере, подошел к параше, наклонился и сказал Андрею:
— Берись.
Андрей знал, что вор не имеет права выносить парашу, когда это могут и должны сделать другие. Бородатый, неторопливо сползая с нар, ухмылялся. Подросток напряженно, но с вызовом смотрел на Андрея.
— Берись, берись, — повторил «мужик».
Андрей почувствовал, что наступил кризисный момент. От его поведения сейчас многое зависит в будущем. Конечно, подросток и сам мог оказаться вором, а потому и не берется за парашу, раз появился новенький, хотя раньше и выносил — не мог же это делать бородатый. Но что-то заставило все же Андрея усомниться в том, что подросток — вор. Уж слишком он был замызганный и одет в рванье. Кроме того, учил Князь, вор должен утвердить свое право на независимость в любой ситуации, не оглядываясь на возможные права других. Разбираться можно потом. Но трудно разбираться и утверждать свои права, если уступишь сразу.
— Ну, ты! — прошипел подросток, наступая на Андрея. — Хватай парашу, тебе говорят, а то!..
А дверь уже открывалась.
— Не хочется руки пачкать твоим говном, — сказал Андрей как можно спокойнее, хотя внутри у него все дрожало.
Дверь распахнулась.
— Готовы, гаврики? — спросил надзиратель, гремя связкой ключей. — Ждать не буду.
— Не тяни резину, цыпленок, — лениво, но веско, без права на возражения, распорядился бородатый, обращаясь к подростку.
Тот, пробормотав что-то угрожающее в адрес Андрея, взялся за парашу, и они с «мужиком» понесли ее.
Едва вошли в уборную (надзиратель остался в коридоре), подросток освободился от параши, так что «мужик» чуть не выронил ее, и, выкатив тощую — цыплячью! — грудь, надвинулся на Андрея.
Бородатый тем временем сунул руку куда-то за трубы и вытащил пакетик.
— Ты чего, а?.. — шипел подросток, все ближе подступая к Андрею, — В глаз, падла, захотел?..
Бородатый молча развернул пакетик, в котором оказалось курево, и свернул цигарку.
— Отпрянь, — сказал Андрей, отводя в сторону руку подростка с растопыренными пальцами. — Воняет от тебя.
— Да ты, ты… Ты что?!
— Не «что», а «кто», — сказал Андрей.
— Кто ты такой?
— Клювом не вышел, чтобы меня спрашивать.
— Да я!.. В рот…
И тогда снова вмешался бородатый.
— Кончай, цыпленок, — сказал он. — Опоражнивайте парашу. Нечего в сральнике толковище разводить. — Он с откровенным интересом посмотрел на Андрея и улыбнулся: — Курить будешь?
Андрей взял окурок, докурил.
В камере, как только в коридоре затихли бухающие шаги надзирателя, бородатый — он восседал на своем прежнем месте и в прежней же позе — поманил Андрея пальцем:
— Подойди, малыш.
— Сено к лошади не ходит. — Андрей видел, что и подросток, и «мужик» с напряженным интересом и вниманием наблюдают за ним.
— Ты прав, — сказал бородатый. — Но тебя старший просит.
Уважить старшего, сколько знал Андрей, не противоречило понятиям о воровской чести, и он подошел, сел рядом:
— Ну что?
— Отчаянный ты, такие мне нравятся.
— Я тоже себе нравлюсь.
Бородатый рассмеялся громко.
— Не боязно?
— А почему я должен бояться? — Андрей пожал плечами. В общих чертах он представлял, со слов Князя, как его будут допрашивать блатные и что он должен говорить. Покуда его представления соответствовали происходящему, а в том, что бородатый блатной, он ничуть не сомневался. Он также знал, что рано или поздно придется назвать Князя, сослаться на его авторитет, который и защитит от возможных неприятностей. Но прежде всего он обязан показать собственную независимость, самостоятельность.
— Мало ли что бывает в жизни, — сказал бородатый. — Отчаянным в наше время быть хорошо, но и опасно. — И вдруг спросил: — Бегаешь?
— А ты, дядя, кто такой, чтобы я отчитывался?
— Хорошо, мальчик мой, хорошо… — Он протянул руку, хотел взять Андрея за подбородок, однако Андрей мягко отвел ее в сторону.
И они посмотрели друг другу в глаза.
— Я ведь не отчета требую, — проговорил бородатый с усмешкой. — Боже меня спаси и сохрани! Я с тобой толкую как человек с человеком. А ты гоношишься. Худо у нас с воспитанием, очень худо. Ладно, на первый раз прощаю. Я — Борода, слыхал?.. — Он буравил Андрея своими маленькими колкими глазками, или они казались маленькими, оттого что были прищурены, а над ними нависали густущие брови.
О Бороде Андрей слышал от Князя. Упоминал его и Хрящ. Это был старый вор, пользующийся большим авторитетом среди блатных. За ним числилось много чего и даже почти немыслимый побег с Колымы. Князь рассказывал о нем с восхищением.
— Слыхал.
— От кого? — быстро спросил Борода и замер.
— От Князя и от Хряща.
Борода кивнул, слез с нар, а вернее — сполз, потому что делал это как-то неловко, остерегаясь, медленно прошелся от стенки к стенке, остановился напротив Андрея и долго стоял молча, набычившись.
Подросток, которого Борода называл цыпленком, до самого последнего момента с надеждой ждал, чем закончится этот разговор, с надеждой, что теперь не ему, а новенькому придется таскать парашу. И еще он с вожделением думал, что, может, удастся забрать у новенького кое-что из шмоток, обменять на свое рванье. И уж вовсе было бы приятно загнать эту суку под нары, чтобы не пер, как на собственный буфет, и знал свое место. Однако, когда Андрей назвал Князя и Хряща, все надежды его разом рухнули. Он знал, что Князь — это имя в воровском мире.
А «мужик», тот без всякого интереса прислушивался к разговору, ибо ему-то поистине было все равно, кто есть кто в этой компании, в которой он оказался, и был он похож на человека, покорно смирившегося с участью отвергнутого, и понял, не сильно огорчаясь даже, что ему на роду предписано и парашу выносить, и передачу отдавать другим. Да он и не пытался противиться тюремным законам, привыкший еще раньше, на свободе подчиняться едва ли не всем подряд…
— Давно Князя видел? — спросил Борода.
— Четыре дня назад, — ответил Андрей.
— И где он сейчас обретается?
— Наверное, здесь же, в этой тюрьме. Мы вместе сгорели.
— Как твоя кликуха?
— Князь Племянником звал.
— Племянник, толкуешь?.. — Борода дружески похлопал Андрея по плечу — Хорош, Племянник, хорош. — Он сел сам и показал, что Андрей может сесть с ним рядом. — Здесь Князь, это точно, — сказал он. — Вчера передали, что в семерке. Интересовался, нет ли Племянника. А это ты, оказывается, и есть. С поличным вас взяли?
— Не совсем, один фраер Князя опознал.
— Тогда вывернется, у него не голова, а «дом Советов».
— Навряд ли, — возразил Андрей. — При нем липовые ксивы были, и опера толковали, что ориентировка на нас имеется.
В тот же вечер Борода отстучал в соседнюю камеру, чтобы сообщили Князю, что Племянник в шестнадцатой вместе с ним, то есть с Бородой, и что он не «колется». От Князя через стенку же передали Андрею привет.
Так вот он утвердился в праве не выносить парашу и вообще не делать того, что могут и обязаны сделать за него другие — «черти», «мужики», «шестерки» и прочая «шушера». Таков закон, суровый и жестокий закон воровского мира, где повелевает тот, кто занимает в воровской иерархии более высокую ступеньку. Может быть, закон этот со стороны и похож на игру, которой забавляются взрослые люди, прошедшие «огонь, воду и медные трубы», однако «забава» эта вполне серьезная. В этой «игре» «за фук» не берут и зевков не прощают…
* * *
Воры в законе, или блатные, как их иногда называют, — элита преступного мира, нечто вроде Тайного Совета, правящего от своего же имени. Они и законодатели, и судьи, они держатели верховной и, в сущности, ничем (кроме закона!) не ограниченной власти в том мире, в котором живут. Власть эта в условиях тюремной и лагерной жизни распространяется не только на преступную среду, но так или иначе ей подчиняются все заключенные, ибо это вовсе не стихийная власть, основанная на силе, а власть прекрасно организованная и осознанная. Обыкновенный зек, например, не имеет права распорядиться своей передачей, посылкой, прежде чем «законную» долю не изымет блатной. Естественно, доля эта всегда лучшая, владельцу остаются лишь сухарики. А еще доля зависит от того, сколько блатных приходится кормить, то есть сколько блатных находится «на командировке»[28]. А кроме блатных дань собирал и так называемый «полуцвет». Правда, с этими «налоговыми инспекторами» можно хоть поспорить, среди них можно как-то сохранить собственное достоинство, если достанет духу и силы. С блатным не поспоришь. Разве что понравится чем-то иной «мужик» блатным, и они зауважают его, пригреют и защитят в случае чего. Таким уважением обычно пользовались «романисты»— люди, обладающие даром хороших рассказчиков (что-то вроде артистов разговорного жанра), исполнители песен, всякого рода умельцы, вообще образованные, интеллигентные люди, носители интересной и полезной для блатных информации. Правда, тут многое, если не все, зависит от воли случая, от характера блатного, от его настроения. Среди блатных часто встречались люди очень сентиментальные, по-своему жалостливые, вплоть до проявлений некоего милосердия. Но в принципе, конечно, это жестокие, беспощадные люди.
Статус блатного, дающий право жить по законам воровской элиты и пользоваться привилегиями, какие даются этим статусом, зиждется на определенном «кодексе чести» и обставлен, между прочим, многочисленными табу, не допускающими никаких поблажек и исключений. Тут вполне даже допустимо сравнение с дипломатическим протоколом — в обоих случаях предусмотрен каждый шаг, каждый поступок, и малейшее, хотя бы и нечаянное, не корыстное нарушение правил карается неотвратимо, беспощадно и порой крайне жестоко. Нередко и смертью, но почти обязательно пожизненным лишением воровских прав и привилегий. Это называется «приземлить», и такой приговор обжалованию не подлежит. Не предусмотрены ни помилования, ни амнистии. Нарушитель становится изгоем, он больше не блатной, не «честный» вор и автоматически переходит в более низкую, особую касту, состоящую из таких же, как он, «приземленных», то есть бывших блатных. Однако и бывшие делятся на случайных, мелких нарушителей, которым все-таки оказывается доверие и некоторое уважение (именно из их числа зачастую назначают «бугров» — бригадиров) и которые находятся в воровской иерархии где-то между блатными и «полуцветом» в моральном отношении, но не имеют права получать дань с обычных зеков, и на «ссученных», которые уже окружены полным презрением, низведены до уровня «шестерок» и могут даже быть проиграны в карты. Вот именно эта категория блатных, бывших блатных, нарушивших воровской кодекс, и расплачивается чаще всего своей жизнью за неуважение к закону.
Я лично знал бывшего вора в законе, вора в прошлом очень авторитетного (это уж самая-самая элита!), известного, образованного, что в среде блатных всегда высоко ценилось, которого «приземлили» за то, что, проиграв в карты рубашку черного цвета, он в оплату проигрыша принес рубашку серого цвета. Рубашка была а стирке, когда он играл на нее, и вылиняла, сделалась серой. Воры на толковище посчитали, что он «двинул фуфло»[29]. После, досиживая срок, он был бригадиром и в общем-то пользовался уважением блатных.
Случай сам по себе частный, редчайший случай, но за ним сложнейшая система взаимоотношений, жесточайшая борьба за выживание. В другой раз и в другом месте выигравший эту рубаху наплевал бы на ее цвет, будь она хоть рыжая, однако произошло это «на командировке», где собралось слишком много блатных, а кормильцев, то есть тех, кто получал посылки и вкалывал за дополнительную пайку, которую обязан, как и посылку, отдавать блатным, как раз было мало. Каждый кусок хлеба и, значит, каждый рот были на счету, и, таким образом, доля приземленного оставалась другим блатным.
Нужно заметить, что лагерная администрация не гнушалась использовать авторитет блатных для удержания в подчинении прочей разношерстной толпы зеков, в особенности мелкого жулья и хулиганов. Может быть, вот это и есть самое страшное и пагубное в системе лагерных отношений. Ибо такое поощрение — негласное, разумеется, негласное! — блатных со стороны администрации постоянно подпитывает их сознанием собственной исключительности, всевластия, а для новичка в уголовном мире — это мечта, исполненная романтики, которая постепенно делается и смыслом жизни. Еще бы не сделаться, когда авторитет блатного громаден и беспрекословен, а ведь перед человечеством проблема личной власти, я бы сказал — личности при власти, на протяжении всей его истории стояла очень остро. Эта больная и сложная проблема обретает в преступном мире особо опасные формы. Все знают, как власть губит и сильную, и талантливую личность, изначально вроде бы не эгоистическую, не корыстную, не тщеславную даже. Власть обладает гигантской притягательностью и… разрушительной силой, сопротивляться которой могут немногие. А в данном случае речь идет о власти практически безмерной, об умопомрачительной власти над окружающими, когда не существует хотя бы малого противовеса в лице некой общественности, когда закон «писан» только для самого «законодателя», а обязанность всех остальных, оказавшихся в зоне действия этого закона, — безропотное повиновение. И мало кто, окунувшись в уголовную среду, не возжелает такой власти. Это сильнее и алкоголя, и наркотиков, ибо и то и другое будет — была бы власть…
Администрация никогда не станет без крайней необходимости воевать с блатными — себе дороже. Да от собственно блатных и не бывает больших неприятностей. Они не затевают драк, не совершают убийств (это вообще табу для вора в законе), отказ же блатных от работы — как бы уже и законное их право, некий статус-кво. А план за них выполнит «мужик». Но и сами блатные без нужды не вступают в конфронтацию с администрацией. Тут действует принцип: вы не вмешиваетесь в нашу внутреннюю жизнь, в наши дела, а мы, то есть блатные, по возможности и если это не противоречит закону, выполняем ваш распорядок[30]. Блатной понимает, что его благополучие в лагере зависит от хорошего начальника, который тоже понимает закон, по-своему чтит его, а благополучие начальника, его продвижение по службе — от спокойствия в колонии и от… выполнения плана. Поэтому блатной будет стараться, чтобы сохранялся порядок и был план, администрация же, в свою очередь, «не замечает», что и порядок, и план — заслуга вовсе не ее. Удобно и тем и другим, так что можно даже «не заметить» некоторые «шалости» блатных, мелкие нарушения распорядка. Впрочем, для блатного и карты — не нарушение, а всего лишь «шалость», хотя за игру в карты положен ШИЗО.
Своеобразный, жестокий и начисто закрытый для посторонних мир. Именно его закрытость, умолчание о нем споспешествовали его нынешнему «ренессансу», хотя и в несколько ином, осовремененном виде. Делая вид, что у нас не существует профессиональной, организованной преступности, мы не просто лгали себе, но объективно помогали уголовному миру укрепить некогда утраченные позиции, перегруппировать свои силы. Умолчание было как бы инкубационным периодом, самым благоприятным для возрождения. Это ведь болезнь, а для всякой болезни такой период — лучшее время, когда вирус знает, что он есть, живет и развивается, зато носитель вируса либо не подозревает об этом, либо — увы — делает вид, что все в порядке, что его-то «минет чаша сия». Тут действует тот же принцип: мне, скажем, известно, что рак — болезнь века, одна из главных трагедий современного человечества, но почему заболеть раком должен именно Я?..
В одну из поездок на Урал я познакомился с полковником, который более тридцати лет проработал в лагерях и воровской закон знает лучше любого блатного. Он вполне серьезно говорил мне, что с блатными работать гораздо легче, спокойнее, чем с обыкновенными, да еще нынешними, зеками, составляющими «какой-то непонятный сброд».
— Понимаете, поведение блатного в общем-то предсказуемо, поддается анализу, — объяснял полковник. — Поэтому хотя бы в целом знаешь, что может случиться в зоне завтра. У них спонтанные выходки — исключение. А сейчас?… — Полковник даже вздыхал, искренне, наверно, тоскуя по тем былым временам, когда вор в законе вовсе не был редкостью в лагере[31].— Сейчас никакого покою! Каждое мгновение что-то может случиться. На днях произошло убийство. По существу, немотивированное убийство, его невозможно было предугадать и предотвратить. Один зек убил другого топором только за то, что тот назвал его козлом…
— За козла, — возразил я, — убивали и раньше.
— А вы слышали, чтобы блатной блатного назвал козлом? То-то и оно. А если между собой цапается «шушера», блатной не допустит «мокроты». Или вот еще недавно дело было. Взбунтовалась бригада, отказывается работать. В прежние времена быстренько нашли бы способ заставить. Слышали: «Вологодский конвой шуток не имеет». А теперь другие времена, силу не применишь, об оружии и говорить нечего, хотя дело было не в зоне[32], а на лесосеке. И зеки это прекрасно знают. Я сам выехал на место, долго уговаривал приступить к работе, пообещал доложить об их требованиях — они требовали восьмичасового рабочего дня! — и вызвать прокурора. А они стоят, вернее — сидят на своем: подай им немедленно начальника УМЗа[33] или прокурора прямо сюда. Что прикажете делать?.. Подскочил я в колонию особого режима, благо рядом, вывел одного старого блатного, который еще Беломорканал помнит, и привез на лесосеку… Поднялась моя бунтующая бригада! Как миленькие взялись за пилы и топоры и дали план. А то, понимаешь, сидят и хором мне поют: «Вот и все, работать мы не будем. Топоры и пилы не для нас…» — Тут полковник улыбнулся. Ему, должно быть, и в самом деле смешно было вспоминать этот случай и этих зеков, не подозревающих, какая дополнительная власть есть у «гражданина начальника» в лице старика блатного, помнящего ББК, прошедшего Колыму и Соловки, для которого «тряхнуть стариной» ввиду скорой смерти и показать свою былую силу и власть — уже радость, как бы продление бытия.
Но каков же авторитет настоящих, «корневых» блатных, если бригада подчинилась бессильному старику!..
Воистину страх перед властью, даже бывшей, сильнее рассудка. Ведь старый вор доживал в другой зоне и никакой связи с внешним миром, хотя бы и лагерным, не имел.
— И на каких же условиях вы договорились с этим мастодонтом? — спросил я полковника.
— Секрет фирмы, — рассмеялся он. — Но могу сказать, что условия были вполне нормальными. Их выполнение не выходило за границы моей компетенции и за рамки его закона. У нас есть разные возможности, только надо использовать их с умом.
— Долг платежом красен? Или, как теперь говорят, ты — мне, я — тебе?..
— Отчасти и это тоже, — вздохнул полковник. — Вы раньше слышали, чтобы убивали работников колонии? А теперь это не редкость. С волками… — заикнулся
он и тотчас поправился: — С козлами жить…
* * *
Князю не удалось «отмазать» Андрея. Все-таки милиция разыскала по заявлениям еще двух потерпевших, нашлись и свидетели. За соучастие в кражах Андрей получил два года заключения, а Князь «по совокупности» — семь лет…
XVI
ГОЛОВЫ, головы, головы…
Белобрысые, рыжие, черные, сивые и даже пегие, круглые головы с оттопыренными ушами склоняются над длинными столами, поставленными так, чтобы свет из окон падал на рабочие места. Бригада, в которую попал Андрей, трудится в цехе РТИ — резиновых технических изделий. Изделия эти — втулки, прокладки, вкладыши — привозят в колонию с завода, их нужно обработать, то есть обрезать облой, заусенцы после горячей штамповки. Однако чаше всего привозят каблуки. А бывает, и вовсе ничего не привезут и тогда дают другую работу. Вязать сети, например, шить брезентовые рукавицы либо рвать на узкие полоски парашютные шелковые полотнища и сматывать эти полоски в клубки. Зачем это делается, никто не знает. А рукавицы, между прочим, заставляют шить вручную из готового кроя, хотя в другой половине барака — швейный цех, там шьют мешки. Кто посноровистее и понахальнее, проникает к швейникам и за полпайки хлеба или за щепоть махорки (если есть, разумеется) умудряется в несколько минут выполнить сменную норму — четыре пары рукавиц. На машине что: вжик — и готово. Правда, если выловят, отберут готовые рукавицы, а пайка или махорочка уже тю-тю…
Вообще-то, можно сказать, что работенка не пыльная и в теплом помещении. Однако утомительная и вовсе не легкая. За смену — это одиннадцать часов — по норме нужно обрезать 550 пар каблуков, то есть 1100 штук. Вроде и не так много… Всего и дел-то: взял каблук, одним круговым движением ножниц обрезал облой по неполной окружности, а потом спереди — и готово. Бери следующий. Ловко, быстро. Раз-два, раз-два… Но если посчитать, то получается, что каждую минуту надо обрезать почти два каблука — это без перекуров. А каблуки предварительно нужно отделить друг от друга, потому что с завода их привозят листами, штук по двадцать в каждом. Можно, конечно, обрезать каблуки и не разрывая листы, но это очень неудобно и получается гораздо дольше.
Руки с непривычки к концу смены болят, в особенности пальцы. Их лучше обматывать тряпкой, иначе моментально набьешь кровавые мозоли, а освобождение от работы в санчасти ни за что не дадут, хоть волком вой от боли. В колонии есть вольнонаемный доктор (может, и не вольнонаемный, но форму не носит), а у него разговор короткий: «Знаешь, что бывает солдату за мозоль?.. Марш на работу, саботажник!» Слово это — саботажник — едва ли не самое страшное для зека, в том числе и для подростка, так что в санчасть с мозолями бегали разве что новички. Впрочем, и мозоли набивали новички. В нехитром деле обрезания каблуков тоже есть свои маленькие хитрости.
Прежде всего нужно достать хорошие ножницы. Потом заполучить каблуки, с которыми меньше возни. Лучше всего — для солдатских сапог. Когда листы сваливают в общую кучу посреди цеха, зевать нельзя — иначе достанутся плохо проштампованные, и обрезать такой облой сплошное мучение. При дележе листов частенько доходит до драки. Первыми отбирают Шерхан и Андрей. Покуда они не выберут для себя, никто не смеет и близко подойти. Это — их привилегия, их право, потому что они хоть и не в законе — малолетки, как и все в бригаде, но пользуются кое-какими привилегиями. Их уважают взрослые блатные, с ними считается «бугор», а этого вполне достаточно, чтобы быть первыми среди равных, но еще мало, чтобы не работать вовсе.
Настоящее имя Шерхана — Славка. У него удивительно чистое, какое-то даже светлое лицо, как у детей на немецких открытках, и ясные голубые глаза, которые, кажется, смотрят на окружающих доверчиво и наивно. Но впечатление это обманчивое. На самом деле Шерхан злобен и мстителен. Он уже дважды побывал в колониях, повидал всякого и способен на все. Он щипач, сгорел с поличным и имеет три года сроку. Он знает многих блатных, и его знают блатные. С Андреем они покорешились сразу. Дело, разумеется, не в Андрее, вернее, не только в нем. Дело в том, что он «бегал» с Князем, а это — как визитная карточка или как рекомендательное письмо.
У них всегда есть норма и нет никаких проблем. А выполняющим норму положена дополнительная порция каши и двести граммов хлеба. Ни Шерхан, ни Андрей не остались бы голодными и без дополнительной пайки, однако выполнивший сменную норму имеет право больше не работать. А впрочем, они и так почти не работают. Обрежут пар по сто каблуков — и начинается игра в «чет-нечет». Игра совсем не хитрая, и вроде бы у каждого участника равные шансы — тут как повезет, — но вот Шерхану везет постоянно, он всегда выигрывает…
Загребается руками куча обрезанных каблуков, и партнер должен угадать — чет или нечет в куче. Угадал— куча твоя, не угадал — отдай столько же.
— Чет или нечет? — Шерхан смотрит на партнера своими светлыми, ясными глазами, часто моргает, хлопая белесыми ресницами, и этот его невинный взгляд может обмануть кого угодно.
— Чет! — выкрикивает Цыпленок, тот самый, с которым Андрей сидел в одной камере. Их и в колонию привезли вместе. Цыпленку постоянно и во всем не везет, вечно он попадает в какие-нибудь истории. То пайку проиграет в карты на несколько дней вперед, то попадется на глаза дежурному надзирателю в неположенное время и в неположенном месте. Такой уж он невезучий, и, чтобы не «врезать дуба», он «шестерит». А бывает, что и миски в столовой вылизывает с другими доходягами. Одна у него мечта — выиграть две нормы каблуков и получить двойную дополнительную порцию, а вот понять ему не дано, что у Шерхана выиграть невозможно.
У Шерхана в рукаве спрятан один каблук, который он и подбрасывает в кучу, когда нужно. Все понимают, что он каким-то образом надувает их, но как именно, никто не может понять. А не пойман — не вор. Но если бы его и засекли, когда он подбрасывает каблук, все равно не решились бы сказать об этом, потому что он даст в морду и еще заставит кукарекать. Очень он жестокий, Шерхан, и Андрей в глубине души недолюбливает его, но все-таки они корешат — выбора нет, а «марку держать» надо, положено, ведь за ними авторитет взрослых блатных.
В колонии трое воров в законе — Штырь, Цыган и Борода, который прибыл в зону вскоре после Андрея и Цыпленка и знакомство с которым, так же как и дружба с Князем, возвышало Андрея в глазах обыкновенных зеков.
Колония эта не совсем обычная. Здесь отбывают срок подростки от шестнадцати до восемнадцати лег, инвалиды и престарелые, то есть те, кого не положено выводить на работу за зону, на общие работы.
Штырь и Цыган — старые воры, старше Бороды. Они успели похлебать баланды еще при «Николашке» — Так они называли царя Николая, помнили нэпмановскую вольницу, знали знаменитых рецидивистов, о которых написаны книги, да и сами были когда-то знаменитостями среди урок, а Цыган однажды был приговорен к «вышке», но в последний момент получил помилование от дедушки Калинина и поэтому уважал его, считал своим крестным отцом, а когда Калинин умер, Цыган даже плакал и в знак траура три дня ничего не ел. Оба они, Штырь и Цыган, отбывали десятилетний срок, просидели всю войну, и оба готовились к смерти, не рассчитывая уже выйти на свободу. Борода тоже имел «червонец», но у него были шансы дотянуть «до звонка»[34]. В эту колонию он попал не по возрасту, а по болезни.
Все трое привечали Шерхана с Андреем.
С Шерханом все было ясно — он свой в этом мире и наверняка со временем также станет вором в законе, а вот Андрей не чувствовал себя среди блатных своим. Ему бы только протянуть два года, получить после освобождения документы и тогда можно будет спокойно вернуться в Ленинград, где он начнет новую жизнь и навсегда забудет и Машку, и Князя, и Шерхана — всех забудет, с кем свела его судьба после побега. Он втайне даже совестился, понимая, что пользуется привилегиями не по праву, подкармливал Цыпленка, жалея его, однако отказаться от привилегий и сравняться с тем же Цыпленком не мог, зная, что будет трудно, а скорее и невозможно сохранить достоинство. А стать доходягой было страшно…
Сдав готовые каблуки, Шерхан с Андреем забираются за печку. Там можно спокойно поспать на пахнущих мочалкой рогожных мешках, в которых привозят разные детали и каблуки. Или можно болтать и втихую курить, чтобы не засек Енот, приемщик и кладовщик. Он живет в цехе, в крохотной отгороженной каморке, сидит «за политику», и конца его сроку не видать. Сюда, в колонию, он попал, как и Борода, по болезни, а раньше отбывал где-то на Севере. У Енота совершенно белая голова и густая, тоже белая, борода. Сам он не курит и потому не переносит табачного дыма. К тому же в цехе курить запрещается Когда бригада работает в ночную смену, жить проще. Часов в двенадцать Енот уходит в свою каморку, а «бугор» слова не скажет ни Шерхану, ни Андрею. Он уважает их, а они уважают его. К нему хорошо относятся и блатные старики, потому что он не какая-нибудь там сука, а человек. Его «приземлили» за то, что он в запарке проиграл свою, кровную, пайку, а блатной не имеет на это права.
Шерхан любит поговорить о вольной жизни, привирает, конечно, но Андрей делает вид, что всему верит. Верить тоже как бы положено, ибо привирают все. Без этого прошлая вольная жизнь оказалась бы скучной, да и не было в той жизни ничего такого замечательного, чем можно было бы похвалиться.
— В Ярославле хата была клевая, я тебе дам, — рассказывает Шерхан с восторгом, но и с тоской. — А хозяйка хаты, сукой буду, баба на все его с хвостиком! Красивая, стерва, аж до невозможности. На нее только посмотришь — сразу вскакивает. Ты пробовал?
— Нет. — По правде говоря, Андрею было стыдно слушать откровения Шерхана, он даже краснел. Но при этом вспоминалась Люба, и вспоминалась почему-то как раз в стыдном виде, хотя он ни разу не видел ее раздетой.
— Ну, это сила!.. — захлебывался Шерхан. — Душа вон, на стенку клопов давить лезешь! Как только выскочу на волю, сразу в Ярославль подамся. А ты куда? В Питер?
— Ага.
— Питер — это да! — восхищенно сказал Шерхан. — Кого-нибудь из воров там знаешь?
— Только Князя.
— Князь — авторитет, ничтяк. Был тут тоже один питерский, выскочил перед тобой. Во пел!.. Слыхал эту песню:
Я вырос сироткой у доброй старушки. В огромный и шумный я город пошел. Там много бродило оборванных нищих, Среди них у графа я службу нашел…— Нет, — сказал Андрей. — А как это он среди нищих нашел службу у графа?
— Это неважно, — отмахнулся Шерхан. — Это же песня, а слова для склада. А то еще как затянет:
Я сын старинного партийного работника. Отец любил меня, и я им дорожил. Но извела его проклятая больница, Туберкулез костей в могилу уложил…— А дальше? — спросил Андрей.
— Не знаю всю, — вздохнул Шерхан. — Но там еще так:
И я остался без отцовского надзора. Я бросил мать, а сам на улицу пошел. И эта улица дала мне званье вора, Так незаметно до решеточки дошел. И так ходил, по плану и без плана, И в лагерях я побывал разочков пять. А в тридцать третьем, с окончанием Канала, Решил я жизнь свою с преступностью порвать…—Тут Шерхан наморщил лоб, вспоминая слова. — Вот конец:
Приехал в город (позабыл его названье), Пошел на фабрику работать поступить. А мне сказали: «Вы отбыли наказанье, Так будьте ласковы наш адрес позабыть». И я ходил от фабрики к заводу И всюду слышал все тот же разговор… Так для чего ж я добывал себе свободу, Когда по-старому, по-прежнему я вор?.. И разорвал ту справочку с Канала, Котору добыл пятилетним я трудом. И снова в руки меня жизнь взяла блатная. И снова улица, и снова исправдом…Ну как, а?.. — у Шерхана горели глаза.
— Нич-чего, — прошептал Андрей, сглатывая слюну.
— Сила! Эх, если бы я умел петь. Артистом бы стал, сукой буду. Хотя тоже не малина. Выдрючивайся перед фраерами, кланяйся им. Мне, знаешь, бабушка в детстве в ухо пёрнула, вот у меня и нет слуха. — Он осклабился. — Что-то спать не хочется. А тебе?
— И мне. — Андрей переживал песню. Ему казалось, что судьба героя этой песни перекликается с его собственной судьбой, и еще он представил вдруг, как здорово спела бы эту песню Люба.
— Давай Енота выкурим? — предложил Шерхан. Надергав ваты из оконной рамы, он скатал шарик, подпалил его и сунул под дверь каморки, где жил Енот. Минут через пять Енот выскочил в цех в кальсонах. Руки и борода у него тряслись. Раздался дружный хохот. Бригадир, сделав вид, что ничего не видел и не знает, стал орать, требуя, чтобы виновник признался и извинился. А Енот, чихая, повторял:
— Безобразие, форменное безобразие!.. И как только вам, молодые люди, не стыдно?.. Старый больной человек прилег отдохнуть, а вы так зло, так жестоко смеетесь над ним… — Он действительно был старый и сейчас походил на клоуна в сером казенном белье, всклокоченный, с растрепанной бородой, которую он всегда тщательно расчесывал и холил. Недоставало лишь шутовского колпака, — Прости их, Господи, неразумных. Придется пожаловаться начальнику режима. А что мне остается делать?..
К Еноту подошел бригадир.
— Успокойтесь, — сказал он. — Не надо никому жаловаться, я сам разберусь.
— Вы много раз обещали разобраться и навести в бригаде порядок, а эти безобразия повторяются без конца. Я уже начинаю бояться, что меня когда-нибудь заживо сожгут. Нет-нет, как хотите, а я просто вынужден буду жаловаться.
— Тогда я ни за что не ручаюсь.
— А что мне ваше ручательство, скажите на милость, если вы не можете призвать к порядку эту шпану? Смотрю на них и думаю: чем занимались их родители и школа? А ведь наверняка большинство из них были октябрятами и даже пионерами!..
Кто-то крикнул:
— Не трожь родителей, вша! Они, может, давно в сырой земле лежат, их черви доедают…
— Вот вам, пожалуйста! — вздохнув, сказал Енот. — И у них поворачивается язык говорить такое о собственных родителях?! Я ухожу. Я не могу слышать подобное богохульство. Это выше моих слабых сил. — И он возвращался в свою каморку, и все прекрасно знали, что жаловаться куму[35] он не пойдет. Вообще не пойдет никому жаловаться.
XVII
ОДНАЖДЫ Енот зазвал Андрея к себе.
Шерхан был в «кандее» — попался с картами, когда дежурил надзиратель по прозвищу Лис, которого зеки ненавидели. Он действительно чем-то был похож на лису. Ходил осторожно, крадучись и принюхиваясь, даже если просто шел по зоне. Личико у него было такое остренькое, вытянутое вперед и безбровое. Противный. тип. На Воркуте, где он служил раньше, его убивали кайлом, но не добили, а после госпиталя перевели в эту колонию. У него был заметный шрам от виска до затылка и на этом месте не росли волосы.
А Шерхан схватил десять суток.
Работали как раз в ночную смену. Часов в десять Андрей пошел покурить, тут его и перехватил Енот:
— Молодой человек, вы уже сдали норму, и я хотел бы с вами немного побеседовать. Пойдемте ко мне, там нам не будут мешать.
— Зачем? — Андрей с брезгливостью подумал, уж не педераст ли этот старый хрыч.
— Не пожалеете, уверяю вас. Это касается… Прошу!.. — Енот открыл дверь в каморку.
«Черт с ним, — подумал Андрей, заинтригованный, — Если полезет, дам по роже чтобы шары выскочили».
В каморке было ужасно тесно, но чистенько. Узкая железная койка, аккуратно заправленная серым одеялом, какие были у всех зеков; табуретка и тумбочка, на которой стоял чайник, а из него — невероятно! — торчал кипятильник. Енот перехватил взгляд Андрея и улыбнулся:
— Маленькая привилегия за много лет безвинных страданий. Но чай я не пью, тоже только кипяток. Зато у меня есть кусочек сахару, так что могу угостить вас.
— Я не хочу, — отказался Андрей.
— Разумеется, вы не страдаете от недоедания, — проговорил Енот с ноткой неодобрения, — У вас ведь тоже есть свои привилегии. Я понимаю, молодой человек, каждый умирает в одиночку. И это уже общая привилегия, — Он грустно усмехнулся, — Но вы — петербуржец, простите, — ленинградец, из интеллигентной семьи и не должны были бы опускаться до уровня вашего приятеля…
— Вы что, собираетесь мне читать мораль?
— О, совсем нет! Я не гожусь на роль проповедника. Хотя, честно говоря, иной раз и хотелось бы вознестись над сим миром и вопросить у людей: камо грядеши?.. Однако почему вы не интересуетесь, откуда я знаю, что вы ленинградец?..
— Все знают, — сказал Андрей.
— Это верно. Кстати, молодой человек, как зовут вашего папу?
— А в чем дело?.. — Андрей насторожился. Он привык к тому, что на вопросы, кто бы их ни задавал, отвечать следует с оглядкой. Чем меньше окружающие о тебе знают, тем лучше. Так учил Князь, так поступали все, и так подсказывал кое-какой уже накопленный опыт. Ибо никогда не угадаешь, кто именно и с какой целью задает вопросы. Думаешь, что спрашивает твой товарищ по несчастью, а потом оказывается, что он стукач и подослан кумом. Верить можно только самому себе, говорил Князь, и то по большим праздникам. Выживает не тот, кто сильнее, а тот, кто меньше болтает. Лучше иметь длинные уши и быть ослом, чем иметь длинный язык и долгий срок…
— Я понимаю, что у вас есть все основания остерегаться меня, — сказал Енот со вздохом. — Тогда я поставлю вопрос иначе: вашего отца зовут Василий Павлович?..
— Допустим… — Андрей догадался, что Енот что-то знает об отце или был знаком с ним раньше. Однако осторожность никогда не повредит.
— Я бы мог и не спрашивать, раз вы Воронцов Андрей Васильевич, но большинство ваших товарищей, — Енот кивнул на дверь, — имеют не свои фамилии…
— У меня своя.
— Я верю вам. Да и трудно не верить собственным глазам. Мы встречались с вашим отцом, — сказал он.
— Где?
— А где, как вы думаете, могут встретиться в наше смутное время интеллигентные люди? Мы с вашим отцом жили в одном бараке.
— Когда вы его видели?
— Увы, последний раз я видел Василия Павловича в сорок первом. Нет, уже в сорок втором, зимой.
— Он был жив?!
— Разумеется, жив, если я его видел. Да, ваш отеи очень, очень сильный человек. А я!.. — Енот развел руками, — Меня лишили не столько свободы — это полбеды, — сколько воли, И я должен честно сказать, что, если бы не Василий Павлович, мы с вами сейчас не разговаривали бы. Перед ним преклонялись начальники и даже матерые уголовники. Мои косточки давно бы сгнили… Впрочем, там косточки не гниют. Там вечная мерзлота. Вечная, молодой человек! Ваш отец по этому поводу шутил… — Енот покачал головой, — Он говорил, что те из нас, кто не выйдет живым из этого ада, те уподобятся мамонтам, навсегда сохранившись в вечной мерзлоте. Вы понимаете, он позволял себе там так шутить!..
— Мать думала, что его расстреляли, — кусая губы, проговорил Андрей.
— Совершенно верно! — подхватил Енот чуть ли не радостно, — Его действительно должны были расстрелять, «тройка» вынесла такой приговор. Но не успели. Этот убийца и сатрап Ежов сам был расстрелян. И поделом!.. А вашему отцу расстрел заменили десятью годами. О, простите, вы упомянули про мать… Она, надеюсь, жива?..
— Нет.
— Ай-яй-яй!.. Теперь я понимаю, почему вы оказались здесь. А Василий Павлович так много рассказывал о семье. Он очень любил вашу маму.
— А где вы с ним… встречались?
— Мы встретились на пересылке в конце тридцать девятого. Нас привезли в Инту, слышал такое место?.. Здесь, — Енот притопнул ногой, — настоящий курорт в сравнении с тем, что в Инте. Честное слово, я не был так удивлен, когда впервые попал в Ялту, как был удивлен, когда попал сюда. Конечно, и здесь не растут кипарисы… — Он почему-то сказал «кипарысы», — но все же! Но я, кажется, отвлекся. Последний раз я видел вашего отца в феврале сорок второго. Это была страшная зима. Каждое утро из барака выносили несколько трупов. Да. А Василий Павлович делал по утрам зарядку и растирался снегом! Это подумать надо!.. Он и других, в том числе и меня, заставлял делать зарядку… Держитесь, говорил, товарищи! Правда непременно восторжествует, потому что правда не может не восторжествовать. Нет, это не наивные, не пустые слова, молодой человек. Многие благодаря им держались и выдержали. Всякая настоящая мудрость в своей основе наивна, ибо обращена она к детям и должна быть доступной. Учтите, что и Сын Божий, проповедуя Истину, обращался именно к детям. Все мы дети Божии. А наши далекие предки тем более были сущими детьми в своем развитии. Вы не читали Ветхий завет?..
— Нет.
— Ну да, как вы могли читать Ветхий завет, если ваш отец яростный атеист. Я не осуждаю, я только констатирую факт. Но читать все равно надо. Вы вслушайтесь, вслушайтесь: НЕ УБИЙ! Тут нельзя ничего ни убавить, ни прибавить. А Василия Павловича убивали уголовники. Он ведь не позволял им особенно измываться над своими товарищами, всегда поднимался на защиту слабых. Он даже бил, когда не действовали увещевания. И с ним решили рассчитаться. Мешал он. Его связали, избили жестоко и завалили в забое углем. А он выжил! Понимаете — выжил!.. Его искали двое суток — не нашли, или не хотели найти, и он выполз сам. Ему удалось перетереть веревку на руках, он разгреб уголь и выполз. И не назвал своих истязателей, убийц. Я спрашивал, почему он так поступил, — ведь должны же они были быть наказаны. И знаете, что он ответил?.. — Енот с пронзительной тоской посмотрел на Андрея. — «У вас есть дети, — сказал он, — и у меня есть сын. Мы с вами не знаем, что с нашими детьми. Может статься, они тоже стали уголовниками, ибо они — дети „врагов народа“. Среди тех, кто пытался убить меня, был один сын „врага народа“… Разве я имею право обвинять его в том, что он бандит и убийца?.. Из него сделали бандита, как из нас сделали врагов…» Это уже… Да. И это был наш последний разговор. К сожалению, больше ничего я не могу вам рассказать. Василия Павловича на всякий случай этапировали в другой лагерь, не знаю, куда, а я вскоре заболел и попал сюда…
— Спасибо и на этом, — сказал Андрей искренне. — Я найду отца, если он жив. И тех… — Он скрипнул зубами. — Вы не знаете их кличек?..
— Нет, что вы. Это знает только ваш отец. И он жив, я убежден в этом. Такой человек не может погибнуть. Найдете — передайте от меня низкий поклон. Но вы же не знаете моего имени! Для вас я Енот — и все. — Он улыбнулся почти ласково. — Передайте привет от Бориса Михайловича. Он должен меня помнить. Как жаль, что умерла ваша мама. Для Василия Павловича это будет тяжелый удар… А вам, Андрей, я еще хотел бы сказать… Вы выбрали себе не лучших товарищей…
— Вы имеете в виду Шерхана?
— Кажется, у молодого такая кличка? Но не это даже самое страшное, хотя и он… В первую очередь я имею в виду Щукина.
— Бороду, что ли?
— Да. Это очень опасный уголовник. Поверьте мне. Вы с ним якшаетесь, а вам еще жить и жить. У вас прекрасный отец…
— Откуда вы все и про всех знаете?
— Когда столько лет проведешь в лагерях, многое узнаешь и поймешь. Я вам как друг Василия Павловича советую… оставьте дружбу с этим человеком. Лучше вообще держитесь подальше от блатных. Это до хорошего не доведет. Срок у вас невелик, условия здесь приличные, можно прожить и без таких друзей. Да, забыл вам сказать, что вы — копия Василий Павлович. Будьте же достойны его.
Все это было настолько неожиданно, невероятно (хотя что же невероятного в том, что один заключенный встречался с другим?), что Андрей не сразу пришел в себя после разговора с Енотом. И оказалось, что он совсем не помнит отца. Он был для Андрея каким-то почти абстрактным человеком из детства, и, явись отец вдруг перед ним, не узнал бы, пожалуй, его… И главное — Андрей поймал себя на этом — он не испытывал никаких особенных чувств, словно узнал нечто новое не об отце. А ведь всколыхнулось же в нем все, как только Енот заикнулся, что знал отца, и ведь поклялся же он, искренне поклялся, что отомстит, жестоко и безжалостно отомстит тем, кто пытался его убить. Найдет и отомстит. Однако мысли эти как-то незаметно забылись или просто перегорело вспыхнувшее желание мстить, да еще и неизвестно кому, и Андрей чуть ли не заставлял себя вспоминать отца, но ничего, кроме каких-то отдельных эпизодов, каких-то малозначащих деталей, не вспоминалось… Мать — да, ее он помнил хорошо, и почему-то в особенности отчетливо помнил мертвую, когда она лежала в сарае, вынутая из петли, с красивым, ничуть не искаженным смертью лицом, а вот представить их вместе, отца и мать, не получалось…
Борода спросил мимоходом:
— О чем с Енотом толковали?
Спросил будто бы без интереса, но Андрей угадал за этим невинным вроде вопросом недобрый интерес и понял, что Борода недоволен. Он не был готов к ответу, потому что не ждал вопроса, и с ходу не сумел придумать ничего вразумительного, что оправдывало бы в глазах Бороды его свидание с Енотом.
— А, — сказал он, — ерунда какая-то…
— Смотри, Племянник, — прищурился Борода, — этот фашист с «кумом» живет вась-вась.
— Фашист? — удивился Андрей.
— А ты как думал? Все они фашисты, политики эти вшивые. Всех надо к стенке поставить. Чего он от тебя хотел?
— Да показалось ему, что я очень похож на какого-то его товарища, — сказал Андрей. — Он решил, что я сын этого товарища.
— Тоже мне «товарищ» нашелся! Ну и?..
— Ошибся.
— Во дает, сука. Это он к тебе подкатывался. А твой пахан где?
— Погиб.
— На фронте, что ли?
— А где же еще? — Андрей не просто боялся сказать правду — он помнил совет Князя никому не говорить об отце; теперь, когда Борода назвал всех политиков «фашистами», он боялся в десять раз больше.
— Поосторожнее будь с Енотом, — посоветовал Борода. И сплюнул.
Здесь нужно сказать едва ли не самое страшное, как кажется мне.
Вряд ли кто-нибудь знает, сколько на самом деле погибло в лагерях «врагов народа». Думаю, что опубликованные в «Аргументах и фактах» частичные сведения об этом не отражают даже приближенной к истине картины. И уж вовсе никто не имеет понятия, сколько замечательных людей погибло в тех же лагерях от рук уголовников. Уж эти-то данные скрывались наверняка. А самое страшное заключается в том, что администрация лагерей специально раздувала, подогревала вражду между «политиками» и уголовниками, прекрасно, между прочим, зная, что многие воры, бандиты, убийцы — именно дети «врагов народа», но им постоянно целенаправленно внушалась мысль, что политические заключенные— враги. Уголовники же таковыми себя не считали ни в коем случае! Они все и всегда были за Советскую власть…
В зонах, где политические и уголовники оказывались вместе, творились жуткие вещи. Уголовники измывались над своими, в сущности, отцами и дедами почище администрации, а сама администрация закрывала на это глаза. (Не везде, и это тоже правда.)
Трудно, если вообще возможно объяснить с точки зрения здравого смысла, чем это было вызвано. Вряд ли непониманием или искренней верой в то, что все политические действительно враги. Скорее всего, таким садистским способом, сталкивая два совершенно разных мира, хотя один из них и был во многом порождением другого, администрация держала в повиновении «врагов народа», страшась бунта, а то и восстания. Получается, что уголовнички, эти «честные» воры, преданные Советской власти, выполняли, не ведая о том, роль дополнительной и весьма надежной охраны. И не была ли амнистия 1953 года платой уголовному миру за эту помощь? Ведь как бы там ни было, а в годы войны значительные силы из ведомства Берии все-таки были отвлечены на фронт и настоящей охраны просто не хватало…
Мысль эта как-то сама собою возникла у меня, когда я пришел в приемную Ленинградского КГБ, куда меня пригласили в ответ на мою просьбу ознакомиться с «делом» отца. (В скобках замечу, что с «делом» меня так и не ознакомили.)
В помещении, где я ожидал вызова, было полно народу. Я подумал, что придется отстоять многочасовую очередь. Оказалось же, что это помещение — не приемная КГБ: в этой просторной комнате собрались ветераны НКВД — МВД, которым как раз в этот день выдавали какие-то льготные документы. То ли проездные билеты, то ли еще что-то. Операция выдачи длится буквально несколько секунд, и, пока я ждал вызова (нужный мне сотрудник в это время ждал меня в соседней комнате), передо мною прошло не менее полусотни ветеранов. А очередь не убывала, подходили еще и еще, мужчины и женщины, и были они упитанные, довольные, самоуверенные. Похоже, многие из них были давно знакомы между собой. Они весело и дружески переговаривались, громко смеялись, вспоминая былое, а мне вдруг — именно вдруг — сделалось страшно, и я подумал, что не исключено, что кто-то специально собирает их в одном месте и в один день, чтобы произвести негласную проверку наличного состава. Нет-нет, я ничего не придумываю — эта мысль действительно пришла мне в голову тогда, а не теперь. Глядя на этих пожилых уже, но крепких мужчин и женщин, почему-то в большинстве своем одетых по-спортивному, я с ужасом представил, что некто, пока никому неведомый, однако обладающий реальной и огромной властью, призывает готовых служак в свои ряды. На всякий случай…
Они не обращали на меня, тихонько сидящего в уголке, внимания и, как мне показалось, ничуть не сомневались, что их в самом деле еще призовут, а уж они-то — будьте уверены! — наведут должный порядок…
Кто-то очень умный и прозорливый давно заметил, что никакая фантазия, даже самая изощренная, не бывает изощренней и фантастичней реальной жизни. Ну разве мог я подумать, когда писал кусочек об отношениях уголовников и политических заключенных в лагерях, о посещении приемной КГБ, что мне придется продолжить эту тему?.. Разве мог я хоть на одно мгновение предположить, что мысли, явившиеся мне при виде очереди ветеранов НКВД — МВД за льготами, неожиданно найдут документальное подтверждение?..
После этого случая прошло три месяца, и вот я получил «Литературную газету» (от 28 июня 1989 г.), в которой сразу обратил внимание на «письмо в редакцию», озаглавленное «КАРАТЬ, КАРАТЬ и КАРАТЬ…».
«Уважаемые граждане либералы!
Хочу вам кое-что сказать по поводу стихийного бедствия, охватившего страну, то есть так называемой перестройки, гласности и демократизации. Всюду падение дисциплины, развал, разброд. Союз разваливается — вот до чего довело нас либеральное сюсюканье.
Нет, нам сейчас нужна как воздух в первую очередь высочайшая дисциплина. У нас другой путь развития, не такой, как у стран Западной Европы и Северной Америки. Мы не готовы жить в условиях слишком больших свобод — особенно народы южных республик. Некоторые из них стали фактически неуправляемыми, ввергнуты в анархию и хаос. Этого могло не случиться, если бы не „гласность“, которая узаконила все эти митинги, несанкционированные сборища и прочие безобразия. Вместо того чтобы вовремя арестовать и отправить в прохладные места несколько десятков экстремистов, теперь придется переселять куда-нибудь в Казахстан или Сибирь несколько десятков тысяч „горячих парней“. Без этого не успокоить…
Только благодаря высочайшей дисциплине наша страна стала великой державой. Сейчас к нам из-за кордона прет разврат и разложение, и мы с радостью принимаем его в объятья. Запад поставляет сейчас нам не только свои залежалые технологии, но и идеологию разложения в виде волосатых „обезьян“, кривляющихся перед зрителями в голом виде. А наши идиоты и рады стараться перенимать все это дерьмо и готовы перещеголять всех этих могингов-токингов. Молодежь им подражает и теряет веру во все.
Наркоманов, проституток, хронических алкоголиков и тем более гомосексуалистов (обратите внимание — ни слова об уголовниках, „мафии“! — Е. К.) людьми можно назвать с большой натяжкой, разве что имея в виду, что они двуногие. Но это не основной признак.
А чтобы зараза СПИДа не расползалась по всей стране, необходимо все эти так называемые „группы риска“ немедленно изолировать от общества в спецлагерях. Колючая проволока и сибирский мороз — лучшее для них лекарство. Если этого не сделать сегодня, завтра, быть может, мы погибнем без атомной войны.
Сейчас все средства массовой информации трубят о нашем отставании от западных стран. В чем? В уровне жизни? Ну и бог с ними, пусть живут лучше: разве владение личным автомобилем, дачей или видеомагнитофоном — главное в жизни? Обуты, одеты, сыты — чего еще надо?
Главное — высокая обороноспособность! Ничего не жалеть для армии, в то же время навести там порядок и условия высочайшей дисциплины — за неуставные отношения карать, карать и карать. В то же время необходимо повысить жизненный уровень офицерского состава.
Не думайте, господа пацифисты, что вся Америка в восторге от нашей перестройки и гласности…
Сейчас, когда наше общество и государство переживают небывалый кризис, спасти нас может только жесткая всеобъемлющая дисциплина. Конечно, меня никто не послушает — не та волна сейчас (разрядка моя,—Е. К.), — а обществу придется жестоко заплатить за эту самую „гласность“.
Письмо мое вы, конечно, не напечатаете, несмотря на вашу „гласность“. Что же, у нас скоро будет своя печать! И мы будем отстаивать попранные идеалы социализма!..»
Возможно, я бы не обратил особенного внимания на это «письмо», мало ли еще живет среди нас людей, страдающих тяжелой ностальгией по тем временам. К тому же есть в этом «письме» и какая-то правда, хотя бы и вывернутая наизнанку, поставленная с ног на голову и притороченная — неумело, впрочем, — к идее тоталитаризма, воплощением которой и были те самые «спецлагеря», о которых вспоминает автор. Признаться, и определенная смелость нужна, чтобы в наше-то время выступить в открытую с подобным письмом. По крайней мере, нужно не бояться.
Но в том-то и дело, что автор не боится — он привык, что боятся его.
Так кто же он?..
«К сему И. ГРУБЕР, ветеран НКВД, член Союза спасения социализма».
Как видите, кое-кто из ветеранов НКВД вовсе не собирается ждать, когда его призовут для наведения в стране «всеобъемлющей дисциплины», он уже готов приступить к исполнению, коль скоро заявляет об этом в открытую. А стремительно и почти безнаказанно возрождающийся преступный мир, быть может, нужен ему, чтобы снова исполнить роль «помощника»?..
XVIII
МОРОЗЫ стояли крепкие, сухие, и по ночам дневальные не спали, как обычно, а подтапливали в бараках печки. И все равно по утрам в углах искрился иней, а вода в бачке подергивалась ледяной коркой. Бараки сколочены кое-как — их строили такие же зеки — и совсем не держат тепло.
Вокруг зоны — ни домика, ни деревца, а на вышках ярко горят прожекторы, ощупывая каждый сантиметр запретки. Маячат, завернутые в тулупы, неподвижные, словно куклы, фигуры часовых. Господи, им тоже не очень сладко торчать в такую стужу на продуваемых ветрами вышках, им хочется в тепло, и может быть, случаются минуты, когда часовые завидуют зекам, спящим в бараках. И свобода бывает не в радость. Да и какая, если разобраться, свобода у часовых? Проторчат на вышках положенное время, сменятся, подремлют в таком же, как все, бараке и тоже на нарах, а потом снова на вышку. Только и разницы, что одни стерегут, а других стерегут. До города — сорок километров, и ни выходных, ни праздников. Вся радость — сбегать в ближайшую деревню, напиться вонючего самогона и переспать, если повезет, с солдатской вдовой…
Андрей вышел на улицу покурить, ему не спится.
Заскрипел снег. Из-за угла появился дежурный по зоне старший лейтенант Реутов. Хороший мужик, зеки его, в общем-то, уважают, как только можно уважать «гражданина начальника». Он не придирается по мелочам, а если и наказывает — не строго. Больше для видимости и для острастки. Говорят, что он сам когда-то беспризорничал и вроде бы «тянул» срок.
— Почему не спишь, Воронцов?
— Не спится, гражданин начальник.
— Сам нарушаешь режим и дневального подводишь, — сказал укоризненно Реутов. — Знаешь ведь, что из барака ночью выходить не положено.
— Я на минутку, гражданин начальник.
— А как у тебя дела, Воронцов? — Реутов вытащил из кармана портсигар, щелкнул крышкой и протянул Андрею: — Закуривай.
Андрей с удовольствием затянулся ароматным папиросным дымом. После махорки было особенно вкусно.
— Нормально.
— Скоро тебе освобождаться, как собираешься жить дальше?
— За меня вы думаете, гражданин начальник. И еще прокурор. — Андрей усмехнулся.
— А вот это ты брось, — Реутов поморщился. — Эта дурацкая философия не для тебя. Ты же случайный человек среди блатных, Воронцов. Твой подельник — Князь, кажется? — конечно, авторитет у них, а ты-то для них никто. Поверь мне. Поиграл в эти игры — и довольно. Куда после освобождения?..
— В Ленинград, куда же еще.
— Прекрасная у тебя родина, позавидовать можно. Беда только, что не дадут тебе направления в Ленинград, — вздохнул Реутов. — Есть там кто-нибудь?
— Да вроде есть двоюродная бабушка.
— Написал бы.
— Адреса не знаю, — Андрей действительно не знал адреса Клавдии Михайловны.
— Это можно узнать.
— Не стоит.
— Тоже верно. Стыдно?
— Есть немного.
— Значит, не все потеряно, раз стыдно. Завязывать надо. Дорожка эта ох какая кривая, Воронцов! Ты поинтересуйся у своих покровителей, сколько они на свободе прожили.
— Они-то и здесь неплохо живут, — сказал Андрей.
— Это не жизнь, обман. Подумай сам, разве можно прожить жизнь в ненависти? А они ненавидят не только всех, кто не с ними, но и друг друга.
— Зато их боятся.
— И что в этом хорошего? Страх — поганое, мерзкое чувство.
— Не они же боятся, а их.
— А это еще хуже. Тебе толкуют, что тебя уважают, клянутся в вечной дружбе, но все это — ложь. На самом деле готовы перегрызть тебе горло. Это тот же страх, только наоборот. Согласен?..
— Не думал, не знаю. А правда, гражданин начальник, что вы…
— Не имеет значения, — перебил его Реутов. — Докуривай и ступай спать. И думай, думай, Воронцов, пока есть время и не потерян последний шанс.
Далеко прогудел паровоз. Долгое перекатистое эхо повисло в воздухе, рождая тоскливое, сосущее чувство одиночества и неприкаянности. И без того паршиво было на душе, а тут еще Реутов со своим разговором… Андрею почти до слез стало жалко себя, своей неустроенности в этом огромном мире, который начинался за высоким забором, отороченным по верху колючей проволокой. Он понимал, что Реутов прав, но именно оттого, что это была правда, его почему-то разбирало зло.
Он вернулся в барак. Дневальный, сидя у тумбочки, клевал носом. Печка погасла, дырки в дверце не светились, и не было слышно обычного потрескивания.
Андрей пнул дневального:
— Чего дрыхнешь, сука?!
Тот вскочил, засуетился у печки, бормоча: «Я сейчас, сейчас». Андрей лег и натянул на голову одеяло.
А на следующий день он совершенно неожиданно получил письмо.
В три часа дня на площадке возле столовой собираются свободные от работы зеки. Здесь раздают почту. Почтарь влезает на бочку и выкрикивает фамилии. Счастливцы проталкиваются к нему, протягивают руки и, настороженно оглядываясь, словно кто-то покушается на их радость, на весточки с воли, торопливо прячут письма под телогрейками. Даже посылки из каптерки тащат в бараки не с такой опаской. Может быть, потому, что с посылками все ясно — лучшую часть все равно заберут блатные.
У столовой в этот час собираются все, кто свободен и кто способен ходить. В том числе и те, кто писем не ждет. Это как ритуал. Андрей тоже иногда приходит сюда. Просто приходит — и все. Или есть что-то в этом болезненном и неосознанном ожидании: а вдруг?..
Наверное, что-то есть.
Холодно, мороз под сорок. Зеки в ожидании почтаря прыгают на месте, толкаются, согреваясь, стучат деревянными колодками, и пар колышется над живой серой массой, и в эти минуты всеобщего ожидания нет тут ни блатных, ни «чертей», ни «мужиков» — все равны, и не услышишь в этот святой час привычной ругани, и любой «черт» имеет право толкнуть хотя бы и самого Бороду.
— Воронцов, третий барак!
Андрей услышал свою фамилию, однако ему и в голову не пришло, что выкликают именно его, и он еще подумал, вскользь так подумал, что в их бараке больше нет никакого Воронцова…
— Воронцов, Племянник! — снова крикнул почтарь, оглядываясь поверх голов.
Нет, Андрей не рванулся вперед со счастливой и заискивающей улыбкой на лице, как это делают другие. Он с достоинством подошел к почтарю и протянул руку. Почтарь нагнулся и подал ему письмо.
Андрей неспешно, с прежним достоинством отошел. Л у самого в горле застрял комок, стучало в висках, в затылке, буквы прыгали и плыли, не складываясь в слова, так что он не сразу и понял даже, что письмо из Койвы.
«Здравствуй, Андрей.
Что же это ты такое натворил, парень, голова твоя пять раз садовая, что тебя посадили в тюрьму? А мыто ждали, ждали от тебя весточки, да не дождались вот. Спасибо, нашелся хороший человек, он в милиции служит, через него и узнали, где ты находишься. Оно, видно, и впрямь, чему быть, того не миновать. Так старые люди говорят. Да уж что там много рассуждать, делу-то все равно не поможешь. А сестра, Валентина Ивановна, совсем засовестилась. С какими, говорит, глазами на могилу к твоей матери теперь идти, если парня обещали поберечь, а не сберегли вот. Это она, видишь ты, такое обещание покойнице-то дала. Ты, Андрюха, отпиши, как и что у тебя, можно ли посылку собрать, и вообще. Учителку твою тут встретил, так уж не сказал ей, где ты ныне обретаешься. Очень она о тебе и твоей покойной матери отзывается, вот и не стал ее расстраивать. Выходит так, что скоро уже твое наказание кончится, так ты прямо к нам и приезжай, стало быть. Денег на дорогу мы пришлем, не волнуйся. А тут вместе-то все и обсудим, и поглядим, что делать и как быть дальше. Да оно и думать-то особо нечего, жить надо, я так тебе скажу. Не забывай, паря, что могила твоей матери здесь…»
Потеплело на душе Андрея, когда он прочитал письмо, хотя никем ведь не приходились ему ни Алексей Григорьевич, ни Валентина Ивановна. Совсем чужие люди, а йог разыскали его, да еще в колонии.
Он ответил им, дал слово, что обязательно приедет, но сначала все-таки съездит в Ленинград. А посылка ему не нужна, ему всего хватает. И деньги на дорогу не нужны — выдадут при освобождении.
Как и положено, он сдал свое письмо, а на другой день его вызвал «кум» и начал допытываться, кто такой Алексей Григорьевич и почему Андрей отказался от посылки.
— Это хозяева. Мы с матерью жили у них, — забыв, что в его деле даже не упоминается Койва, ответил Андрей.
— Какие хозяева, если вы жили в Южноуральске! А это… — «кум» взглянул на письмо, — Койва. Что за Койва?
— Город.
— Темнишь, Воронцов. У меня такие штучки не проходят.
— Мы потом в Южноуральске жили, а сначала в Койве, — сказал Андрей, не сообразив, что если мать похоронена в Койве, то как же они потом могли жить в Южноуральске.
Однако не сообразил этого и «кум». Но его профессиональная подозрительность не успокоилась. Он почуял неладное сразу, как только на имя Андрея пришло письмо. Почему, задался он вопросом, раньше писем не было, а перед освобождением пришло? О какой посылке идет речь? Не бывало в практике «кума», чтобы зек, хотя бы блатной или приблатненный, отказывался от посылки. Тут явно что-то не так. Письмо ведь может быть и зашифрованным. Но, с другой стороны, не его, в общем-то, дело, если связь с Воронцовым, который близок с блатными, кто-то налаживает на потом, на будущее то есть. Стоит ли копать, искать скрытый смысл в этих «учителках», «могилках», которые явно означают совсем иное, стоит ли начинать расследование, если его, «кума», это непосредственно не касается?.. Его дело — зона, а что творится за зоной, ему наплевать. Там пусть работают другие, кому положено.
— Ну что, Воронцов, будем говорить правду или я арестую твое письмецо до выяснения?
— Арестовывайте, гражданин начальник, — махнул Андрей рукой. — Мне все равно.
— Но хозяин-то ждет ответа, а?..
— Напишу с воли.
— На волю еще выйти надо.
— Выйду, скоро уже «звонок».
— А «довеска»[36] не боишься?
— Не за что вроде.
— Это-то всегда найти можно, — сказал, ухмыляясь, «кум», — Организуем заявленьице, что грабишь мужичков, посылки отбираешь, вот тебе и замечательный «довесочек»! — Он даже рассмеялся. — Как сам-то думаешь?
— Вам виднее, гражданин начальник. Я никого не грабил и ни у кого посылок не отбирал. — Разумеется, Андрей отлично знал, что организовывают, если это нужно начальству, и такие дела. Находятся смелые мужики, пишут заявления по наущению того же начальства, а потом, идиоты, жестоко расплачиваются за свою смелость.
— Черт с тобой, Воронцов, — сказал «кум», подумав— Выходи на волю, все равно долго не нагуляешь. А вот письмецо твое я все же на всякий случай попридержу у себя. Освобождаться будешь — верну. И тебе спокойнее, и мне. Если спросит хозяин, почему не ответил на писулю, скажешь, что не получал. — Он поверил письмо в руках. — Или лучше порвать? Порвем. — И он разорвал письмо на мелкие клочки и бросил в корзину. — Но ты все-таки темнишь, Воронцов. Забыл, ты же Племянник! — Вот тут «кум» впервые подумал, что в письме, полученном Андреем, ни разу не упомянуто слово «племянник», хотя было бы в духе блатных называть его именно так, а он — по всем правилам никуда не годной блатняцкой конспирации — должен был бы называть хозяина «дядей» — Ладно, иди, — разрешил он.
Вызов к «куму» не остался незамеченным, и блатные поинтересовались, зачем он вызывал Андрея. Разговор об этом велся вроде бы между прочим, за чайком, но походил на допрос, и Андрей почувствовал это. Впрочем, он не обиделся, не оскорбился, зная, на какие хитрости может пойти «кум», чтобы, не вызывая подозрений у зеков, поговорить с глазу на глаз со «своим» человеком. Правда, для этой цели «кум» обычно вызывает несколько человек, среди которых и «свой», — поди узнай, кто на самом деле стукач. Было однажды, «кум» перетаскал к себе весь барак, выясняя какую-то чепуху, однако блатные все равно вычислили стукача, жестоко избили его, а на другой же день его отправили по этапу в другое место. Но вряд ли это его спасло — со стукачами у блатных разговор короткий.
XIX
ВСЕ, что имеет начало, имеет и конец. Не Князем это придумано, но именно от Князя Андрей впервые услышал эту простую и вместе с тем всеобъемлющую мудрость.
Наступил и конец срока.
Накануне освобождения Андрея сфотографировали Он пожалел, что на паспорте, на первом в жизни паспорте, будет фотокарточка, на которой он острижен на голо. Потом его вызвал начальник колонии. Он вызывал для беседы всех или почти всех, кто освобождался. Конечно, начальник отнюдь не тешил себя надеждами, что его нравоучения помогли кому-нибудь вернуться «на путь истинный», да и возвращаться большинству было некуда, а все-таки считал своим долгом сказать несколько напутственных слов. А может, просто исправ но выполнял какие-то инструкции. Или делал это по наивности, часто свойственной людям, живущим среди изощренной хитрости и подлости. Это нечто вроде самосохранения. Бывает же, что среди мутного потока бежит себе чистая струя, не перемешиваясь с грязью. Бог знает, как это происходит, но бывает.
Андрей не слушал вовсе разумных наставлений начальника. Мысленно он был уже в завтрашнем дне, на свободе, и было ему абсолютно безразлично, что талдычит начальник. Лишь бы покороче, а то уши вянут.
От Штыря с Бородой Андрей получил наказ разыскать в Питере Евангелиста и передать ему, что Баламут ссучился, по всем данным, и нужно его «тряхануть».
— Евангелиста найдешь через Крольчиху, — уточнил Штырь. — Запомни адресок, только не записывай. От меня передашь привет. Она и приютит тебя на первое время, а там сам разберешься. Мирское ее имя, — Штырь ухмыльнулся, — Марья Денисовна. — Скажешь Евангелисту, что у нас с Бородой все в порядке. А Баламута, суку, пусть тащит на толковище, сильные против него подозрения. Усек?
— Усек. — По правде говоря, Андрей не собирался выполнять никаких поручений. У него были другие планы.
— Вот гроши. — Штырь вынул из кармана пачку денег. — Прибарахлись сразу, как выскочишь. Чтобы в Питер заявиться чин чинарем.
— Не надо, — сказал Андрей, — Обойдусь.
— Тебе что, начальничек дает?.. — хмуро сказал Борода. — Тебе воры-дают, значит, бери.
Раз воры дают, отказываться нельзя — это Андрей знал, — как нельзя и благодарить, потому что это
само собой разумеется.
И вот наступил момент, когда Андреи шагнул за ворота зоны и за ним с грохотом закрылась тяжелая, окованная железом дверь вахты. Он был свободен. Он мог идти на все четыре стороны. У него в кармане лежал паспорт (временный, на розовом бланке) и справка об освобождении, в которой — увы — было написано, что местом жительства ему назначен город Южноуральск.
День был на редкость солнечный, ясный, жизнь, если разобраться, только начиналась, так что у Судьбы был выбор, куда направить Андрея.
В городе, на толкучке, он купил приличные брюки, парусиновые баретки и «москвичку»[37]. Тут же переоделся и стал похожим на обычного юношу. Дав «на лапу» какому-то железнодорожнику, он достал билет и ночью выехал в Ленинград. В вагоне было тесно, душно, но весело — люди все еще возвращались из эвакуации домой охотно знакомились, вступали в разговоры, и Андрей чувствовал себя чужим, лишним среди этих счастливых людей, многих из которых дома вовсе не ожидали большие радости. Он заметил, что его сторонятся, с ним никто не заговаривал, и он корчился на узкой боковой багажной полке, где отыскался кусочек свободного пространства. Время от времени заглядывал проводник Он делал вид, что появляется по служебным надобностям, однако не умел скрыть, что присматривает за Андреем. Похоже, он и пассажиров предупредил, чтобы были осторожнее и внимательнее.
А всю последнюю ночь Андрей проторчал в тамбуре Здесь было прохладно и никто не косился, не мешал строить планы, которые были туманными, зыбкими и никак не связанными с той реальностью, какая ожидала Андрея. Ветер приносил запах паровозного дыма, колючую угольную пыль (стекло в двери. было разбито), а колеса под ногами выстукивали свою бесконечную песню: «Не догонишь, не догонишь…»
Андрей пытался представить, как он приедет в Кол-пино, как Клавдия Михайловна сразу не узнает его, будет долго приглядываться, а узнав, обрадуется и спросит, где же мать — где Женя, спросит она, — и расплачется, когда он скажет, что мать умерла, не повесилась, а именно умерла, скажет он…
В тамбур вошел мужчина лет сорока. Он постоял недолго молчком, как-то воровато, исподтишка приглядываясь к Андрею, и неожиданно, без всяких предисловий, начал рассказывать какую-то историю из своей жизни. Возможно, история была интересная и поучи тельная — в конце концов все истории поучительны, — однако Андрею совсем не хотелось никого слушать, ему хотелось побыть одному со своими мыслями, со своим будущим, которое никак, сколько бы он ни старался, не складывалось в нечто законченное и ясное.
— Все думаешь о чем-то, — проговорил елейным, приторным голоском мужчина. — Молодой, красивый, а задумчивый. Поменьше надо думать. Как говорится, думай не думай, а сто рублей — не деньги. — Он захихикал и пахнул в лицо Андрею одеколоном. — А как их заработать?.. Издалека путь держишь?
— Издалека.
— Я в твои годы не думал. Занимался более приятным и полезным делом. Знаешь, каким?.. Девок щупал. — Он снова хихикнул. — Девки, они любят, когда их щупают. Они и визжат от удовольствия: забирает их, когда мужик щупает. А ты уже щупал или еще нет? — Он вплотную приблизился к Андрею и как бы ненароком погладил его руку.
Андрей резко повернулся. У мужчины были маслянистые глаза и зрачки суетливо бегали из стороны в сторону.
— Вали-ка ты отсюда, дядя.
— Чего это ты такой серьезный? — поджимая губы, прошамкал мужчина. — Я к тебе по-хорошему, со всей душой и лаской… Может, ты пожрать хочешь? У меня и пожрать найдется, и выпить… — Он протянул руку, пытаясь взять Андрея за локоть.
— Вали, говорю, падла рогатая! — крикнул Андрей и схватил мужчину за ворот.
— Да ты что, что?.. — отступая, пробормотал тот.
— Душить вас надо, педерастов! — Андрей сплюнул. — Отвали и закрой плотно дверь с той стороны.
Мужчина юркнул в вагон. Но вскоре вернулся в сопровождении проводника. Показав на Андрея, заискивающе сказал:
— Проверить его надо, наверняка жулик.
— Ты снова здесь? Придется отпилить тебе рога!
— Видите, видите! — взвизгнул мужчина. — Он еще и грозится.
— Шли бы вы на место, гражданин, — сказал проводник, — Этот молодой человек едет с билетом, — И, когда мужчина ушел, разочарованный и посрамленный, спросил Андрея — Ты что в тамбуре-то торчишь всю ночь?
— Не спится, душно в вагоне.
— Это верно. А с этим чего не поделили?
— Педераст он, — брезгливо сказал Андрей.
— Противный тип, — согласился проводник. — А ты освободился, похоже?
— Заметно? — усмехнулся Андрей. — Могу справку
предъявить.
— Зачем она мне? Сам ленинградский?
— Был когда-то.
— Домой, значит, едешь… А направление-то в Ленинград?
— Нет, — признался Андрей. Дружелюбный, спокойный тон проводника подкупал.
— Тогда тебе лучше не ехать до конца. На вокзале сразу задержат, там строго проверяют с дальних поездов. В Малой Вишере выходи, а можно и в Любани. Мы стоим там. Оттуда на пригородном доедешь.
— Мне вообще-то в Колпино нужно.
— Еще и лучше. Это же по пути. А дальние в Колпине все равно не останавливаются.
Проводник вернулся в вагон.
Андрей закурил и уставился в окно. В небе высветилась луна. Она висела, как в раме, и не откатывалась назад, двигалась вместе с поездом, то ныряя в тучу, то вновь появляясь в квадратном проеме.
Доверившись проводнику, Андрей вышел в Любани, а там без хлопот сел в пригородный поезд.
XX
КОЛПИНО Андрей помнил цветущим, веселым, а теперь вокруг было запустение и разруха. Он с трудом нашел улицу, где жила до войны Клавдия Михайловна, — таким все казалось незнакомым. Да и домов-то почти не было.
Не было и дома Клавдии Михайловны. И церквушки, которая раньше стояла рядом, тоже не было. На ее месте возвышалась груда битого кирпича, уже поросшего крапивой. Сохранился лишь кусок арки.
Андрей стоял посреди пустынной улицы, стоял растерянный, не зная, что делать, куда идти. Ведь было же, было письмо от Клавдии Михайловны…
Он огляделся по сторонам. От моста, направляясь к бывшей площади, где до войны по праздникам была карусель, шла женщина с двумя молочными бидонами. Андрей бросился к ней:
— Постойте!
Женщина остановилась, поставила бидоны на землю.
— Вы здешняя?
— Нет, молоко сюда вожу. А что?
— Ничего, раз не здешняя, — вздохнул Андрей.
— Ищешь, что ли, кого? — спросила женщина, приглядываясь к нему. — Так я тут всех знаю.
— Бабушку ищу.
— И кто ж такая твоя бабушка?
— Клавдия Михайловна, она рядом с церковью жила.
— Господи, милый! — Женщина всплеснула руками, — Да ведь внуков-то у нее вроде не было…
— Двоюродная бабушка.
— Во-он что!.. Ее племянницы, стало быть, сынок?
— Да. Вы знаете?
— Померла Клавдия Михайловна, померла, царство ей небесное. Еще в прошедшую зиму померла. Муж-то ее, Александр Федорович, в блокаду помер, а она, видишь ты…
— А это точно? — с сомнением и надеждой спросил Андрей.
— Сама была на похоронах. Я ж ей до войны молоко возила. Постой-ка, постой… Не ты ли у них жил одно время?
— Я.
— У-у!.. Вот дела-то какие. Сходи на могилку. Знаешь ли, где их родовая могила? Там она и лежит. И муж ее тоже там.
— Знаю, — сказал Андрей. Он и правда знал — когда-то его водили на кладбище, где были похоронены все предки матери.
Однако он не пошел на могилу. Вернулся на станцию и первым же поездом уехал в Ленинград.
Теперь на проспект Газа. Может быть, там по-прежнему живет Анна Францевна. Добрая, ласковая, почти родная Анна Францевна. Она подскажет она научит, что ему делать дальше. Она и приютит, и обогреет…
Он понимал, что шансов мало, что скорее всего умерла и Анна Францевна, но гнал, гнал прочь эти мысли, так хотелось сохранить хоть маленькую хоть призрачную надежду. Но действительность оказалась безжалостной — на том месте, где стоял их дом, был пустырь. И уже расчищенный.
И тут Андрею сделалось страшно. Он остался один. Совсем один в огромном мрачном городе Никто не ждет его, никому он не нужен, да еще с Документами которые не дают ему права находиться в Ленинграде. Первый же легавый может запросто задержать его, и в лучшем случае — подписку[38] в зубы — и валяй, мальчик, на все четыре стороны…
Он поехал в центр, Набрел на коммерческую столовую, плотно пообедал, и тогда захотелось спать. Пошел в кино и там вздремнул полтора часа. И вроде во сне ему приснилось, что он должен уничтожить или спрятать подальше справку об освобождении в которой указано место его назначения — Южноуральск. Правда в паспорте записано, что он выдан на основании именно этой справки и без нее паспорт недействителен, но ведь можно сказать, что справку потерял. Зато в паспорте также записано, что он родился в Ленинграде и это дает ему какое-то право находиться здесь-при ехал на свою родину. А если повезет…
Рвать справку Андрей все же не стал, а, сложив ее, сунул в носок, на всякий случай.
Он мог пойти по адресу, который дал Штырь. Но это наверняка «малина», а соваться на «малину» не хотелось. Были у него еще кое-какие надежды. Он решил найти Катю. Во что бы то ни стало найти ее. Конечно, сделать это трудно. Она могла и не жить в Ленинграде. Да мало ли что могло случиться за эти годы. Однако это была единственная и последняя зацепка, та самая соломинка, схватившись за которую, можно спастись. Если бы только найти Катю! Как именно он будет ее искать где он не имел понятия. Ведь он не знал ни ее нынешней фамилии, ни даже отчества.
Но то — завтра. А переночевать он решил на Московском вокзале. Гораздо надежнее сесть в пригородный поезд на ту же Любань, проехать туда обратно, скоротав ночь на вагонной полке, благо вагоны самые обычные, пассажирские, однако это не пришло Андрею в голову. Не было у него достаточно опыта. Он купил перронный билет, чтобы пройти в вокзал, нашел в дальнем углу зала ожидания кусок свободной скамьи и прилег, подобрав под себя ноги. Так спали все.
Разбудил его милиционер:
— Вставай, архаровец, приехали!
Андрей сел и протер глаза. Спросонья не сразу сообразил, где находится.
— Куда едем? — спросил милиционер, придирчиво рассматривая его. Одет вроде прилично.
— Приехал уже.
— Документы есть?
Андрей предъявил паспорт.
— А справочка?..
— Сейчас… — Андрей стал рыться в карманах, делая вид, что ищет справку. — Черт, куда же она делась?..
— Справочку держат вместе с паспортом, — усмехнулся понимающе милиционер. — А на вокзале почему ночуешь? Ленинградец же вроде, вот написано… Или нет никого?..
— Должна быть одна родственница. Завтра буду искать.
— Худо дело. А здесь ночевать без билета не положено. Придется освободить помещение, пойдем. — Милиционер вернул Андрею паспорт, и они вместе пошли к выходу.
Дежурная возле двери пробормотала что-то в свое оправдание, объясняя, что без билетов никто не проходил— она строго проверяет всех, однако милиционер не обратил на нее внимания. А на улице он сказал:
— Я тебя понимаю, парень, у самого вот племянник сгинул где-то. Мать его, моя сестра, умерла в блокаду, а он сгинул. Вывезли с детдомом, да так и с концами, — Милиционер вздохнул шумно и полез в кармин за куревом. Андрей быстро достал портсигар и предложил папиросу. Они закурили. — У тебя, как я понимаю, справка-то не в Ленинград, а у нас начальник зверь зверем. Он не будет выяснять, что да как. В Ленинграде сейчас большие строгости. Разве что найдешь родственницу, похлопочет насчет прописки. Или работу с общежитием.
— А это можно?
— Тут как повезет. Ты вот что, ты не встречал где-нибудь Лешку Колтунова? Конопатый такой, заикается маленько…
— Нет, — покачал головой Андрей.
— Страна-то огромная, а вашего брата… Я и в милицию после фронта пошел, чтобы его найти. Думал, полегче искать. Шестнадцатый год парню. — И столько тоски, столько печали было в голосе милиционера, что Андрей искренне пожалел его.
— Найдется, — сказал он.
— Кто ж знает. Ты ладно, ты досыпай до утра, пока я дежурю.
А утро наступило невеселое, хмурое, шел мелкий дождик. День нарождался с трудом, тяжело пробиваясь сквозь плотные, низко нависшие над городом тучи.
Андрей вышел с вокзала, но что делать дальше, решительно не знал. Он просто брел по улицам, разгоняя сонливость и пытаясь как-то сосредоточиться, осмыслить свое положение. Да, Катя. Надо искать ее. Но как?.. Вроде бы она работала на фабрике вместе с матерью. Это неподалеку от их дома на проспекте Газа. Фабрика находилась в бывшей церкви. Но как ее фамилия? И отчество?.. Ивановна?.. Кажется, да. А дальше?.. Екатерина Ивановна — и все. Ни где родилась, ни когда родилась, Андрей, разумеется, не имел понятия. И все-таки в нем продолжала жить надежда, что он разыщет Катю. Он пока не знал, каким образом, но разыщет. В голове шевелилась какая-то мысль-
Дождик унялся, однако задул порывистый, пронизывающий ветер.
Чтобы спрятаться от ветра, Андрей свернул в переулок, и здесь он набрел на закусочную, где не столько закусывали, сколько пили. Таких закусочных, шалманов, после войны в Ленинграде было множество, чуть ли не на каждом углу. В эти «крылья Советов» и «голубые Дунай» забегали случайные прохожие, чтобы погреться, но в основном, в особенности поблизости от барахолки, где Андрей и оказался, в шалманах сходились постоянные посетители — карманники, скупщики краденого, фармазонщики[39], проститутки, предлагавшие себя за «сто пятьдесят и кружку пива», всякие прочие темные личности. Открывались шалманы рано утром, и уже с утра в них толпился похмельный народ.
Андрей продрог, промок и с удовольствием спустился в закусочную. Он взял сосиски и кружку пива. Едва пристроился за стойкой, как к нему подошла девица. Кокетливо вставляя в рот папиросу, что само по себе было шиком, она вальяжным тоном спросила:
— Замерз, мальчик? А чего же пивом балуешься? Взял бы сто пятьдесят с прицепом, меня бы угостил, я тоже замерзла. Вместе бы и погрелись. Да и головка со вчерашнего бо-бо.
— Катись ты!.. — буркнул Андрей.
— Фьють! — Девица прищурилась. — Ты, кажется, сердитый мальчик. Прямо бука. Нельзя быть таким сердитым, тем более с утра. Вообще с женщинами надо разговаривать культурно и вежливо. «Прошу, мадам. Простите, мадам…» — Она стояла боком к Андрею, облокотясь одной рукой на стойку.
— Кому сказано — катись!
— Ты очень-то широко пасть не разевай, — сказала она, — а то ворона влетит, подавишься. Или хочешь на большие неприятности нарваться? — Она откинула назад голову и рассмеялась, пуская в лицо Андрею дымные кольца.
Он тихо сказал, сжав зубы:
— Отпрянь, сучье вымя, если тебе человек говорит.
— Это кто, это ты человек?
Андрея уже колотило от злости. Если бы перед ним выпендривалась не девица, он не сдержался бы, ударил…
И тут к ним подошел парень. В кепочке-«лондонке», надвинутой на глаза, в расстегнутой до пупа рубахе. На груди у него красовался выколотый орел, смахивающий на курицу, держащий в когтях голую женщину.
— В чем дело, Зайчик? — спросил он, не глядя вроде бы на Андрея.
— Мальчик вот клевый, только сердитый очень.
— Не выспался, может?
— Залетный, видать, — сказала девица и повела плечом.
Андрей понял, что скандала не миновать. Скорее всего, придется драться. Однако отступать он не собирался. Нельзя отступать. Если покажешь слабину, решат, что струсил, и будет только хуже. А парень усмехнулся и теперь уже открыто и с вызовом посмотрел на него.
— Откуда будешь, корешок? — Он взял в руки вилку.
— Оттуда, где меня уже нет. Устраивает?
— Это как подумать…
— А вот и думай. — Андрей отпил пива.
— Шутник, — сказал парень, — Ничтяк, я люблю веселых. С веселыми и самому жить веселее. Им перо под левое ребрышко, а они хохочут, щекотно им!.. Вчера как раз с одним таким познакомились. Ты не из этих, которые щекотки боятся? — Он вилкой почесал орла.
— Перья на своей курице выщиплешь, — усмехнулся Андрей и отпил еще глоток.
— Ха! Травани-ка еще чего-нибудь.
— В цирк сходи, там тебе траванут, — Андрей допил остатки пива, поставил кружку на стойку и сделал
движение, чтобы уйти.
— Один маленький вопросик, — подступая ближе, тихо проговорил парень, — По фене ботаешь[40]?..
— Только по-китайски, — улыбнулся Андрей. Он догадался, что это, по крайней мере, не хулиган. Значит, можно договориться и без драки, — Все? А то спешу на работу.
— И где же ты работаешь? — Парень по-прежнему играл вилкой.
— Положи, — сказал Андрей и, взяв вилку, бросил на стойку. — А работаю я рядышком тут, в уголовном розыске. Забегай, потолкуем. Можно и на фене, если желаешь. Здесь неудобно, фраеров полно. Ну, будь здоров и не кашляй. — Он похлопал парня по плечу.
— Полегче на поворотах! Выскочил, что ли?
— Что-то многовато задаешь вопросов. Сам-то кто такой?
— Пузо я, — сказал парень и протянул руку: — давай пять.
— Кликуха у тебя что надо, в самый раз, — рассмеялся Андрей.
— Посидим? — Пузо кивнул в угол, где стоял единственный столик, — Зайка своя баба. Дает за милую душу, верно, Зайка?.. — Он шлепнул девицу по заду. — Хоть по-французски.
— В другой раз, — сказал Андреи, — Некогда, дельце есть.
— Ну заглядывай, — подмигнул Пузо. — Меня всегда здесь найдешь. Из блатных кого-нибудь в Питере знаешь?
— Привез кое-кому привет.
— Кому? — быстро, настороженно спросил Пузо.
— Тебе докладывать не стану. Ты сам-то кого знаешь?
— Много кого…
— А Евангелиста?
— Тс-с-с!.. — испуганно прошипел Пузо. — Ему, что ли, привез привет?
— Ему.
— Как передать, от кого?
— Я сам зайду, — сказал Андрей. — Пока.
Он вышел на улицу. Здесь текла своя жизнь, и подчинялась она своим правилам, ритму большого города. Никому из прохожих, торопливо снующих по тротуару, не было дела до грязного и прокуренного шалмана, где облюбовали себе место воришки и спекулянты, как не было дела и до Андрея, которого привела в этот шалман случайность. А может, и не совсем случайность. Вот назвал же он Пузу Евангелиста, хотя в этом не было никакой нужды — скандала и драки можно было избежать и так.
И вдруг мысль, которая беспокоила его, когда он бродил по улицам, которая давала надежду, оформилась четко и ясно: поиски Кати нужно начинать оттуда, где они жили раньше, до ареста отца…
XXI
СОЛНЦЕ, пробившись к полудню сквозь тяжелое тучи, скользило по окнам, окрашивая их в золотистый слепящий цвет. Большой серый дом стоял на своем месте и выглядел чуточку вычурно и нелепо рядом с другими, неказистыми старыми домами. Высокие узорчатые ворота были распахнуты настежь, и Андрей беспрепятственно прошел во двор.
Возле своей парадной он остановился, понимая, что подниматься в квартиру незачем. И тут ему повезло. Из соседней парадной вышла дворничиха. Он сразу узнал ее — это была та самая, довоенная, дворничиха.
— Можно у вас спросить?..
— Чего еще? — Она недружелюбно, подозрительно смотрела на Андрея. Он был чужой.
— Вы давно здесь работаете? — на всякий случай спросил он.
— А хоть бы и давно, так что?
— Мы когда-то жили в этом доме…
— Не припомню что-то… — Дворничиха внимательно смотрела на Андрея, — В какой квартире жили?
— В девятой.
— В девятой? А фамилия как?
— Воронцовы.
— Воронцовы, Воронцовы… — пробормотала дворничиха, разглядывая Андрея, — Постой-ка, тебя не Андреем ли звать?
— Да.
— Как же, помню. — Она кивнула. — Я всех тут помню. И которые сами съехали, и которых… Господи, жизнь наша грешная. Сколько людей погибло! А вы-то где теперь? Вас вроде выселили?..
— Выселили, — подтвердил Андрей. — А я вот вернулся.
— А родители?
— Отец — не знаю, а мать умерла.
— Царствие ей небесное. Не помню, как ее звали.
— Евгения Сергеевна.
— Так, так. И я одна осталась. Мужик тоже сгинул, а сыночек, помнишь ли его?.. Помер в блокаду. — Дворничиха всхлипнула. — Вместе же озорничали.
— Помню.
— Ох-хо-хо. Сюда-то чего пришел? По делу или так, посмотреть?
— Домработница у нас была, хочу ее найти. А где искать, не знаю.
— Екатерину Ивановну? — воскликнула дворничиха. — Да жива-здорова она. И живут они совсем тут рядом.
— А вы не знаете ее адрес? — Нет, на такое везение Андрей не рассчитывал.
— Да как же не знаю, знаю. За углом. Выйдешь из наших ворот, свернешь налево за угол, так второй дом от угла ихний. Седьмой номер. А вот квартиру не знаю, не буду врать. Парадная-то первая, отсюда если идти. Спросишь, каждый укажет.
— Я не знаю ее фамилии, — признался Андрей.
— Антоновы их фамилия. Ступай, ступай, это у тебя хорошее знакомство.
Никого спрашивать не понадобилось. В парадной висел список жильцов, первым в котором значился С. С. Антонов. Правильно, все правильно, черт возьми, думал радостно Андрей, медленно поднимаясь по лестнице. Катиного мужа зовут Сергей. Все сходится.
Дверь открыла девочка лет пяти-шести.
— Вам кого, дяденька? — спросила она, рассмешив Андрея. Дяденькой его еще никто не называл. А девочка с любопытством смотрела на него.
— Екатерину Ивановну, — сказал Андрей. — Она здесь живет?
— Конечно здесь, это же моя мама. Вам ее позвать?
— Позови.
— Мама, мама, к тебе пришли! — крикнула девочка.
— Кто пришел? — раздался голос из глубины квартиры, и это безусловно был голос Кати. Андрей сразу узнал его.
— Дяденька какой-то, — ответила девочка. С Андрея она не спускала глаз. Но в глазах ее не было страха, только любопытство.
— Пусть войдет.
— Он зовет тебя.
Катя, Екатерина Ивановна, вышла из кухни в прихожую, вытирая фартуком руки, и Андрей понял, что узнал бы ее, даже случайно повстречав на улице, в толпе. Узнал бы и спустя еще много лет. Чуть пополнела, округлилась, а вообще совсем прежняя Катя, которая рассказывала ему сказки и защищала от гнева матери. Она несколько удивленно смотрела на Андрея, то ли не узнавая его, то ли не доверяя своим глазам.
— Андрей, — наконец тихо, почти шепотом проговорила она. — Ну конечно, Андрей. Ты же вылитый Василий Павлович. Откуда ты?
— Приехал вот в Ленинград…
— Да, приехал. Разумеется, приехал. — Они стояли друг против друга, не двигаясь с места, а девочка вовсе уж с нескрываемым интересом разглядывала Андрея, — Как же ты нашел?
— Дворничиха из того дома подсказала.
— Ты был там?
Андрей кивнул. Что-то насторожило его в поведении Кати, но что именно, он не мог понять. Может быть, ее явная растерянность? Но растерянность легко объяснить его неожиданным появлением. Что же тогда?.. Кажется, в ее вопросе «Ты был там?» послышалось удивление, почти испуг…
— Да-да, Полина Андреевна, — проговорила Катя, кивая головой. — Ты, значит, и ее помнишь. Ну проходи, что же мы стоим в дверях. Я рада видеть тебя. Ты стал совсем взрослый. Сколько же тебе?..
— Семнадцать.
— Бежит время. — И вдруг, словно спохватившись, спросила: — Ты один?
— Один.
— А мама?.. — Это был не вопрос, Андреи почувствовал это.
— Она умерла.
— Несчастье-то какое! О Господи. Проходи в комнату, я сейчас.
В комнате Андрей растерялся. Все здесь было большое, солидное, даже картины, которыми были увешаны стены, покоились в массивных, как в музее, рамах.
Катя вошла следом.
— Садись, — пригласила она, показывая на обитый кожей диван с полочкой на спинке, где тесно расположились фарфоровые статуэтки, — Как же это Евгения Сергеевна?..
— И снова Андрею показалось, что известие о смерти матери не новость для Кати. Более того, теперь он был почти уверен, что Катя даже знает, как умерла мать…
И он сказал:
— Она повесилась.
— Что же она наделала?.. Молодая ведь еще, жить и жить. Ах, Евгения Сергеевна, Евгения Сергеевна! И придумала же такое… Ну, а ты как?..
Сомнений не было — Катя все знала о матери. Но откуда? Впрочем, сейчас это не имеет значения. Сейчас важно другое, подумал Андрей: если она знает про мать… И он признался, что сидел и что освободился из колонии. Хотел рассказать, что Енот встречался в лагере с отцом, но почему-то удержался, промолчал.
— Нехорошо получилось, — сказала Катя с сожалением. — В Колпине был?
— Там все умерли, а дом сгорел. И Анна Францевна, наша соседка, тоже, наверное, умерла. И нашего дома тоже нет.
— Анна Францевна, это старушка такая?.. Помню, помню. Приятная была старушка. Выходит, ты один остался. Но ничего, ты уже взрослый, самостоятельный мужчина, в твоем возрасте… Про Олега Кошевого слышал? Какой герой!..
Катя продолжала что-то говорить, задавала какие-то вопросы и, не дожидаясь ответа, говорила снова, и Андрей чувствовал, что разговор у них получается ненужный, пустой получается разговор, что Кате он совсем не интересен, она просто поддерживает беседу — не молчать же, в самом деле, — а сама чего-то напряженно ждет… И когда в прихожей зазвонил телефон, она быстро вскочила, и было заметно, слишком даже было заметно, что звонок обрадовал ее.
— Все в порядке, — сказала она кому-то по телефону. — Вот гость у нас… Андрей… Ну какой Андрей — Воронцов!.. Нет, только что пришел, еще не успели… Будем ждать, пока. — Вернувшись в комнату, она вздохнула с облегчением и сообщила, что звонил Сергей Сергеевич, что он скоро придет. — А ты помнишь его?
— Помню. Он мне конструктор подарил.
— Конструктор? Хорошая у тебя память. Да, ты кроме Колпина был где-нибудь?
— На Газа.
— А больше нигде?
— Нет. Я вчера только приехал.
— Ладно, ты посиди, поскучай, а я займусь обедом.
Неловко чувствовал себя Андрей в этой огромной, но
тесной комнате, заставленной старинной и, должно быть, дорогой мебелью. Он сидел на краешке дивана, зажав коленями ладони, и все сильнее было желание встать и потихоньку уйти. Почему-то казалось, что его появление не только не обрадовало Катю, но озадачило и встревожило.
Напольные часы с ажурными стрелками и бронзовым маятником пробили пять раз. Мелодичный их звон надолго повис в комнате.
Может, действительно уйти?..
Его ждали здесь. Это он понял. Но ждали с надеждой, что он все-таки не придет. А если так, в чем Андрей уже нисколько не сомневался, то и знают о нем все. Конечно, это невозможно — откуда Катя могла бы узнать о нем? Однако интуиция подсказывала, что в данном случае невозможное — возможно…
Интуиция не обманула Андрея. Катя и Сергей Сергеевич, ее муж, действительно знали все. И о самом Андрее, и о том, что Евгения Сергеевна покончила жизнь самоубийством в далекой Койве. Они знали гораздо больше, чем можно было бы допустить, — например, что жив Василий Павлович и находится в лагере на Севере. А дело в том, что Сергей Сергеевич Антонов служил в органах и, будучи в звании подполковника, занимал довольно высокий пост. Его всегда тяготило то обстоятельство, что он был знаком с женой «врага народа» Воронцова, бывал у них в доме, а жена его и вовсе хорошо знала эту семью, и он понимал, что при умелой подаче какого-нибудь недоброжелателя (а их хватает) это обстоятельство может сильно подпортить его карьеру, а может и прервать ее. Ведь он нигде, ни в одной анкете не указывал, поступая в органы, что сам и члены его семьи имели связи с «врагом народа», приговоренным «особым совещанием» к расстрелу и чудом избежавшим смерти, а сокрытие такого факта из биографии — уже, в сущности, преступление. Ибо напрашивается естественный вопрос: почему, с какой целью скрывал?.. Именно поэтому он интересовался судьбой всей семьи Воронцовых, благо получить такую информацию при его положении было несложно. Один-два запроса — и вся информация у него перед глазами.
В сущности, никакой реальной опасности Андреи для подполковника Антонова не представлял, однако, когда приблизился срок освобождения Андрея, Сергеи Сергеевич обеспокоился, логично предположив, что он может объявиться у них. А это было нежелательно, очень нежелательно. Мало того, что сын «врага народа», так еще и сам уголовник, вор.
Он никогда не делился своими опасениями с Катей. На эту тему у них состоялся всего один разговор, давным-давно, когда молодого Антонова пригласили в органы. Он просто сказал тогда Кате, что будет для всех лучше, если она прекратит знакомство с Евгенией Сергеевной и перестанет бывать у нее. Нельзя сказать, что Катя без сомнений и колебаний приняла это условие — она искренне была привязана к Евгении Сергеевне, не говоря уже о Василии Павловиче и Андрее, — но все же приняла, потому что выбирать не приходилось. И время было смутное — никто не мог быть уверен в завтрашнем дне, и, конечно же, хотелось получше устроить свою личную жизнь. А Сергей был молод, красив и к тому же командир.
Второй раз разговор возник за несколько дней до появления Андрея. Антонов рассказал Кате всё, предупредил, что Андрей освободился, а значит, может появиться в городе и разыскать их. Обсудив положение, они решили, что Кате с дочкой надо уехать из Ленинграда к родителям Сергея Сергеевича, в деревню. А потом, когда у него начнется отпуск (через неделю), он тоже приедет к ним. Уже и билеты были взяты, и завтра Катя должна была уезжать. Андрей спутал все карты, явившись слишком быстро и слишком легко разыскав их. А Сергей Сергеевич, между прочим, рассчитывал, что он, прежде чем приехать в Ленинград, побывает в этой Койве…
XXII
АНДРЕЙ так и сидел на диване, заложив ладони между коленок, когда пришел сам хозяин. Он долго возился в прихожей, шептался о чем-то с Катей, звонил по телефону — давал какие-то указания, потом переодевался, чтобы не показываться сразу в форме, и все это походило на оттяжку времени.
Наконец Сергей Сергеевич вошел в комнату. На нем была пижамная куртка с замысловато переплетенными петлями для пуговиц и широкие спортивные штаны. Андрей не помнил его, почти не помнил — видел всего один раз, молодого, — но почему-то ему показалось, чтя он сильно изменился. Крупный мужчина, широкий в плечах, схваченные налетом седины волосы, взгляд прямой, уверенный и, пожалуй, тяжеловатый. От такого взгляда не спрячешь глаза.
Андрей встал.
— Прибыл, значит? — сказал Сергей Сергеевич, и это «значит» окончательно убедило Андрея, что здесь про него знают всё. — Ну здравствуй, герой. Садись. Ты не в строю, а в гостях. Вопросов задавать не буду, Екатерина Ивановна доложила. Вчера, говоришь, прибыл?
— Да.
— А где ночевал?
— На вокзале.
— И не задержали?
— Документы проверили — и все.
— Документы, говоришь, проверили — и все?.. Покажи-ка мне документы.
Андрей подал паспорт.
— А где справка об освобождении?
— Она… Сейчас… — Он нагнулся и достал из носка справку.
— Понятно. Город Южноуральск. Почему именно туда дали направление?
— Когда… задержали, я сказал, что мы жили там.
— Видишь, к чему приводит ложь, — назидательно проговорил Сергей Сергеевич, — Одна маленькая ложь порождает другую, побольше, и так до бесконечности. Пока вся жизнь не станет сплошной ложью. Из друзей-приятелей кого-нибудь видел?
— У меня нет в Ленинграде друзей.
— Ну а привет кто-нибудь кому-нибудь передавал?..
— Никто не передавал, — сказал Андреи, пряча глаза.
— Ладно, хорошо, что нет друзей. То есть вообще-то плохо, когда и нет, но в данном случае хорошо. Чем же ты собираешься заняться?
— Пока сам не знаю. Устроиться бы на работу и прописаться, да направление вот…
— В том-то и дело! — Сергей Сергеевич поднял указательный палец, — И судимость у тебя, брат, неприятная. Кража на транспорте. Впрочем, никакая судимость не может быть приятной. — Он вынул из нагрудного кармана расческу и провел по волосам, — И как же ты умудрился попасть туда?..
— Так получилось, — тихо сказал Андрей.
— Но ведь не у всех же так получается?!
— Когда мама… умерла, меня отправили в приемник Оттуда хотели в колонию… Я испугался…
— Испугался! — Сергей Сергеевич усмехнулся и укоризненно покачал головой. — Да, брат ты мои. А был такой хорошенький мальчик. Меня-то помнишь?
— Помню. Вы приходили к нам на проспект Газа…
— На проспект Газа, верно, — И вдруг быстро спросил-Кличка у тебя какая?..
— Племянник, — машинально ответил Андреи.
— Ничего И чей же ты племянник?
— Просто прозвали так, — попытался исправить ошибку Андрей.
— Там, откуда ты явился, просто так ничего не бывает. Хорошо, подумаем, чем можно тебе помочь. Ничего обещать не могу, но попробую что-нибудь сделать. А сейчас-обедать. Ты питался сегодня? Деньги есть?
— Есть еще немного.
— Заработал в колонии или снабдили дружки?
— И то и другое, — ответил Андрей честно. Его, по правде говоря, удивляла осведомленность Сергея Сергеевича, и он чувствовал себя как бы просвеченным насквозь и оттого беспомощным.
— Мылся? Вшей нет?
— Вроде нет.
— Руки все-таки помой перед обедом. Пойдем, покажу где.
Обедали молча, только негромко стучали ложки. Сергей Сергеевич был сосредоточен, хмур, а Катя явно прятала глаза, не поднимая головы от тарелки. Андрей почти ничего не ел, стеснялся. Да и не лез кусок в горло. У него снова пробудилось желание встать и уйти. В сущности, Сергей Сергеевич устроил ему настоящий допрос. И документы проверил, словно легавый какой, про вшей не забыл спросить… Никогда еще, кажется. Андрей не чувствовал себя таким униженным, а шел сюда с надеждой. Правда, Сергей Сергеевич сказал, что попытается помочь… Только это, пожалуй, удерживало его.
— Дядя Андрей, вы к нам насовсем жить приехали? — спросила девочка.
Он чуть не поперхнулся, а Катя строго сказала:
— Быстро доедай — и марш из-за стола!
Этот нечаянный, невинный вопрос окончательно испортил всем и настроение, и аппетит. Сергей Сергеевич отказался от второго, выпил стакан чаю и ушел в комнату. И девочка ушла за ним следом. Андрей и Катя остались в кухне вдвоем.
— Ты не обижайся, все так неожиданно получилось, — заговорила она. — А Сергей очень устает на работе. Это он сегодня пришел рано, а вообще приходит ночью…
— Я не обижаюсь, я понимаю.
— Он только кажется таким строгим, а на самом деле добрый. Он постарается тебе помочь устроиться, мы уже говорили с ним.
— Спасибо. Это, наверно, очень трудно…
— Еще как трудно! — сказала Катя.
— Тогда, может, не надо?..
— А куда же ты денешься? Ничего, попробует, раз обещал. А сейчас тебе нужно принять ванну. Ляжешь в гостиной на диване. Белье-то грязное? И сменного нет?..
— Не очень грязное вообще-то.
— Все равно, я дам тебе трусы и майку Сергея Сергеевича. — Катя почему-то так и не решилась сказать, что она завтра с дочкой уезжает, хотя у них с мужем была договоренность, что скажет об этом именно она.
После ванной, на чистом крахмальном белье, Андрей мгновенно уснул, хотя обычно он засыпал плохо. Особенно на новом месте. А тут словно провалился куда-то.
А вот Катя с мужем не спали долго.
— Ты дала ему чистую постель? — поинтересовался Сергей Сергеевич.
— Конечно.
— Зачем? Могла бы постелить, которая приготовлена в стирку.
— Неудобно, Сережа. Все-таки гость.
— Гость! С этим гостем хлебнем еще. Сказала, что вы завтра уезжаете?
— Не смогла, — вздохнула Катя. — Подумает, что специально.
— Все равно же ехать надо!
— Ты, может, скажешь?.. Мне его жалко. И ничего такого в нем нет, парень как парень.
— Ты думала, что у них на лбу написано, кто они такие? — усмехнулся Сергей Сергеевич, — Я же тебе объяснял, что его подельник — рецидивист, опытный ворюга.
— Ну, судьба так сложилась, Сережа, — сказала Катя, — Ты же знаешь.
— Ему уже ничем не поможешь, поверь мне. Даже если б он и захотел завязать, ему дружки не позволят. А ты лучше подумала бы о своей судьбе и о судьбе дочери…
— Но чем он нам-то может навредить.
— Антонов пригрел уголовника, сына врага — этого тебе мало?! И потом, откуда я знаю, чем он дышит, что у него на уме…
— Ох, не знаю, Сережа, прямо не знаю. Василий Павлович столько сделал для меня…
— Об этом надо молчать, — жестко сказал Сергеи Сергеевич — А лучше всего — забыть раз и навсегда. — Ну позвони хоть кому там… Пусть пропишут, на работу возьмут, дадут общежитие…
— Очень хорошо! Замечательно прямо! Как ты себе представляешь это? Что я могу сказать?.. Объяснить, что прошу за сына врага, что мать его покончила с собой при весьма странных и невыясненных обстоятельствах, когда ею заинтересовались органы, что сам он — уголовник, проходил по делу вместе с рецидивистом? Прекрасная характеристика! И прекрасный вывод для тех кто спит и видит себя на моем месте!.. А вы?.. Но допустим, допустим, я позвоню, поговорю. Ему помогут устроиться, а он завтра попадется на чем-нибудь. Ты это-то понимаешь? Кто принял, кто прописал и на каком основании, если у него направление в Южноуральск?! Ага, Антонов рекомендовал! С какой стати товарищ Антонов это сделал?.. Почему вообще освобожденный из мест лишения свободы Воронцов объявился в Ленинграде и обратился… к Антонову? Какая тут связь? Ты чувствуешь, Катенька, чем это пахнет?.. Начнется служебное расследование, поднимут дело отца, запросят Койву…
— Неужели совсем ничего нельзя придумать?
— Если только в область попробовать? — с сомнением проговорил Сергей Сергеевич. — Это, пожалуй, можно.
— Видишь, не все так плохо, — с облегчением сказала Катя.
— У вас поезд в два?
— В два.
— Пусть вечером приходит, я выясню, какие есть возможности. Дома одного не оставляй.
— Но не выгоню же я его на улицу, Сережа.
— Надо что-нибудь придумать. Пошли его в жакт, например, за справкой с прежнего места жительства. Скажи, что такая справка необходима. А я потом разберусь. Машина придет за вами около часу.
— Ты разве не проводишь нас?
— Если смогу, подскочу на вокзал.
Андрей проснулся поздно, в десятом часу. Тихо вышел в прихожую. В квартире, кажется, никого не было, стояла тишина, а на полу возле двери — чемоданы, которых вчера здесь не было. На вешалке висел китель с погонами подполковника, но эмблемы рода войск не было. Только две звезды и голубые просветы. И тут Андрей понял, что Сергей Сергеевич не просто военный, а служит в органах. Вот почему он все знает и почему учинил настоящий допрос.
А Катя с дочкой ходили в магазин. Вернувшись, они застали Андрея в кухне. Он сидел и курил, пуская дым в открытое окно. Катя догадалась, что он не мог не обратить внимания на чемоданы в прихожей.
— Так получилось, Андрей, не совсем удобно… Мы с Наденькой сегодня уезжаем. Вчера я тебе не стала говорить… Билеты уже взяты. Да билеты-то ладно, но родители Сергея Сергеевича будут нас встречать. А им не сообщить, они в деревне живут, за сорок километров от станции. Ты извини. А тебе Сергей Сергеевич велел съездить в ваш жакт и взять справку, что вы жили до войны на проспекте Газа. Вечером он тебя будет ждать. Сегодня же и переговорит с кем надо. Только сначала, наверное, тебе придется пожить в области. Но это ничего, лишь бы устроиться… Сейчас позавтракаем, и мы будем собираться — в два часа поезд. А ты поезжай за справкой.
— Не хочется есть, — сказал Андрей. Он понял, что ему пора уходить, что его на самом деле боятся оставить дома одного. Однако в тот момент он еще, пожалуй, верил что Сергей Сергеевич хочет ему помочь…
* * *
Наша мать с младшим братом и сестрой вернулась в Ленинград из Тавды в конце сорок шестого года, когда отменили пропуска на въезд. Мы со старшим братом учились в это время в ремесленном. Жили в общежитии.
Трудно сказать, откуда мы с ним, узнали (от родственников, должно быть, от кого же еще?), когда именно и даже каким поездом приезжает мать. Ехали они через Москву — там жила (и теперь еще живет, старушка) единственная родная сестра матери.
Мы с братом встречали их. Причем разделились: старший брат ждал поезда на Московском вокзале, а я — в Колпине. Не знаю, из каких соображений брат отправил меня в Колпино — дальние поезда, вообще-то, там не останавливались. Но чего не случается в жизни — этот поезд как раз почему-то остановился, и таким образом мне посчастливилось встретить мать с младшим братом и сестрой. Я увидел их в окне вагона, а мать увидела меня, и я бежал рядом с замедляющим ход поездом, пока он не остановился.
Вещей у матери было не много, но все-таки были, и мы дождались на станции старшего брата, который, не встретив мать на Московском вокзале, тотчас приехал в Колпино. Он узнал, что поезд останавливался здесь.
Вот так всей семьей (кажется, это был последний раз, когда мы собирались всей семьей) мы и отправились к тетке матери, к ее крестной, к нашей то есть двоюродной бабушке. Понятно, какими счастливыми, радостными мы явились в дом! Пожалуй, мы со старшим братом рассчитывали даже на похвалу — ведь встретили же, встретили! — и как-то не подумали: почему мать не встречал никто из наших многочисленных родственников, почему понадеялись на нас?..
Великое дело — радость, она, слава Богу, хоть иногда заставляет забывать о разных суетных необходимостях и не задавать себе лишних вопросов, ответы на которые жизнь в конце концов дает сама. Увы, слишком часто эти ответы бывают поздними и никому не нужными…
Поздоровавшись с матерью, бабушка, строго глядя на старшего брата, спросила:
— Вы рационы свои получили?
Дело было в воскресенье, а по воскресным дням в училище кормили один раз в день, в обед, а выдавали весь рацион сразу, и горячее тоже. Понятно, нам в тот день было не до рационов (если честно, они были проданы заранее, а деньги потрачены на эскимо), и ми не могли взять в голову, что бабушка в такой день поинтересуется этим. Обычно же, когда мы приезжали на выходной в Колпино, хлеб от рациона непременно привозили с собой. Так было заведено, поэтому ездили мы не часто: нужно было дождаться обеда, чтобы получить рацион, а пригородные поезда ходили редко.
Мы сказали, что не получили рационы (мать приехала утром), что было еще рано…
— Мне нечем вас кормить, — сказала бабушка. — Поезжайте и получите.
— Пусть остаются, крестная. Мы же давно не виделись, — заступилась мать. — У меня все есть.
— Ты все такая же, Евгения!.. Войну пережила, Василия потеряла, а ничему не научилась. Ишь богатеи какие нашлись, рационами разбрасываться!..
Ослушаться бабушку мы не могли и, таким образом, день приезда матери отпраздновали вынужденной голодовкой в общежитии: вернуться в Колпино без хлеба мы не посмели, а откупить обратно свои рационы— не было денег.
Выше я упомянул, что у матери было с собой не много вещей. После оказалось, что зато многое было отправлено из Тавды багажом, и спустя какое-то время мы получили этот багаж. Причем получали опять же мы со старшим обратом, и нам помогал наш друг Ерема. В багаже были в основном продукты: американская тушенка, сгущенное молоко. И кое-какая одежда. Словом, вернулась мать отнюдь не с пустыми руками. Были у нее — это я знаю точно — и деньги.
Поселили ее на чердаке, в комнатке, приспособленной для жилья, у другой тетки (у них был собственный дом, один из немногих, кстати, сохранившихся в войну), там мать и прожила несколько месяцев, а потом вынуждена была съехать. И это еще одна из тайн, похороненная вместе с нею и родственниками старшего поколения… Может быть, ее просто не прописали постоянно в Ленинграде? Не знаю. Но работать она работала какое-то время на Ижорском заводе.
Вот вспомнился эпизод, неприятный эпизод, вряд ли что-нибудь объясняющий, но все же…
Надо сказать, что, предчувствуя скорый арест отца, родители успели кое-что вывезти из дома и поместить на хранение у родственников матери в Колпине. Уже после ее смерти то чайный сервиз появлялся у кого-нибудь на столе в праздничные дни, для гостей, то патефон, который целехонек и сегодня, но нам его не отдают, молчат, словно не знают, чей это патефон (по семейной легенде, которую я слышал в детстве, он был подарен отцу… Ждановым!), то еще какая-нибудь вещь. Однажды, когда мы с женой были в гостях у бабушки, в доме которой и ютилась по приезде с Урала мать, мужчины собрались в палисаднике играть в карты. Вечер был прохладный, и муж двоюродной сестры матери, зять бабушки, пошел в дом одеться потеплее. Вернулся он в накинутой на плечи старой беличьей шубе, и я сразу узнал ее — это была шуба матери. Без всяких задних мыслей, вовсе не имея в виду обидеть дядю (в нашем роду всех называли «дядя», «тетя») — да и человек-то он был прекрасный, — я просто сказал, что это мамина шуба. А была-то она, Господи, вся вытертая уже, совсем лысая. К тому же я не имел и не имею понятия, как она попала к тетке.
— Ты ошибаешься, — сказал дядя. Он не знал ничего, потому что женился на тетке во время войны, в Сибири. — Это Олина шуба.
— Да нет, — возразил я по дурости, — Она была у мамы еще при отце.
Дядя молча повернулся и снова ушел в дом. Его не было долго. Пришел он насупленный, пожалуй что и злой, хотя злым бывал редко, и на нем была «душегрейка». Он не сказал больше ни слова. А мне до самой его смерти хотелось извиниться перед ним. Не извинился, так уж получилось…
Съехав с чердака, мать устроилась на работу в «Лен-лес» и кочевала оставшиеся два года жизни по разным леспромхозам и лесопунктам, жила с младшим обратом в бараках, а сестру вынуждена была отдать в детский дом, иначе вряд ли сестра выжила бы в тех условиях. Да и брат находился больше в школе-интернате во Мге, откуда и сбежал. Как-то я увидел его в поезде. Я курил в тамбуре, а он появился неожиданно на переходной площадке. Я знал, что он удрал из интерната — его искали, — и кинулся к нему, однако он быстро перелез на подножку и спрыгнул на ходу.
Умирала мать в областной больнице. Старший брат жил тогда в Череповце, строил металлургический гигант, нас с младшим братом, увы, также не было в Ленинграде— носила нас нелегкая по стране…
Много позднее я узнал, что мать разыскивали органы, что на нее было заведено какое-то дело, и кто знает, не была ли ее ранняя смерть избавлением— ведь это был печально памятный сорок девятый год.
И все всего боялись.
Все и всего…
XXIII
АНДРЕЙ вышел из парадной, на мгновение задержался, раздумывая, куда идти, в какую сторону хотя бы, чтобы поехать в жакт за справкой, увидел тормозящий у остановки трамвай и побежал наискосок через улицу. И нарушил правила — здесь не было перехода. Другие прохожие переходили именно в этом месте, и постовой, торчащий на углу, — накануне, кстати, его вроде бы не было — не обращал внимания на это. Но едва Андрей добежал до середины улицы, как раздался пронзительный свисток, и постовой поманил Андрея пальцем:
— Почему нарушаешь? Правила для кого, для Пушкина? — Виноват.
У постового был чрезвычайно деловой вид. Ему поручили задержать молодого человека, который, по всей вероятности, может здесь появиться, и дали приметы: высокий, семнадцати-восемнадцати лет, в кепке-«лондонке» серого цвета, в коричневых брюках, в коричневых же парусиновых баретках, в серой, с черной кокеткой, в куртке-«москвичке».
Оглядев Андрея, постовой нашел, что все приметы сходятся один к одному, но, чтобы не вышло ошибки, все-таки лучше проверить документы. Тот, которого велено задержать и доставить в отделение, имеет временный паспорт на имя Воронцова.
— Документы, — потребовал постовой. — Андрей не сразу сообразил, для чего понадобились документы. Ведь за нарушение правил просто штрафуют. Впрочем, проверяли же на вокзале, почему бы не проверить и этому легавому? Может, им нравится проверять.
Он предъявил паспорт. Но теперь в паспорте лежала и справка об освобождении: показав Антонову, он не спрятал ее обратно в носок.
— Пройдемте со мной в отделение, — сказал постовой и взял Андрея за локоть.
— Зачем? — Он пытался освободить руку, однако постовой держал крепко.
— Там разберутся.
Нет в тот момент Андрей ничуть не встревожился, не удивился. Постовой вычитал, что направление дано в Южноуральск, вот и решил отвести в отделение. Ничего страшного. Он сошлется на Антонова, они ему позвонят — и все будет в порядке. __
А день был отличный, редкостный для Ленинграда день Прямо картинка. Высокое яркое солнце, небо до опьянения голубое, чистое, словно помытое, ни тучки, ни даже облачка — сплошная золотистая голубизна. Вдоль тротуара росли аккуратно постриженные кусты не то акации, не то жасмина. Андрей не разбирался в этом, он только и мог отличить елку от березы и в школе терпеть не мог ботанику — скучища, спать хотелось на ботанике. Какие-то там тычинки, пестики и прочая галиматья.
Милиционер ослабил хватку. Пальцы, наверно, устали И вообще задержанный вел себя странно, не пытался бежать, не канючил, шел спокойно и улыбался.
Немножко странно было и самому Андрею, что он покорно позволяет вести себя в отделение. Вот взять и рвануть Через кусты, в подворотню — и поминай как звали Но ему не нужно бежать. Сейчас все выяснится, и он поедет за справкой. Заодно и спросит в милиции, как найти жакт. Получит нужную справку, что они действительно жили перед войной на проспекте Газа, вечером вернется к Антонову, к Сергею Сергеевичу…
И все же в нем пробуждалось некое подозрение, предчувствие, что задержали его не совсем случайно, что это не обыкновенное усердие постового, который решил проявить бдительность. Отчего явилось это предчувствие он не смог бы объяснить, но было, было оно…
А вот и отделение. Постовой, довольный, что доставил задержанного без происшествий, в целости и сохранности, вежливо сказал:
— Сюда, пожалуйста. — И толкнул дверь, пропуская Андрея вперед.
— Покорно благодарю, — У Андрея разыгралось настроение ему сделалось весело. Он-то, в отличие от постового, знал, что сейчас позвонят Антонову и потом станут еще извиняться, говорить, что «ошибочка вышла». Но почему же тогда проснулась тревога и это нехорошее предчувствие?.. — Привет, начальник! — Он стащил с головы кепку и помахал ею дежурному, сидевшему за перегородкой.
— Я тебе покажу привет! — огрызнулся дежурный. — В чем дело, Михальчук?
— Как было приказано, доставил, — ответил растерянно постовой. — Приметы сходятся…
— Ступай на пост! — зло взглянув на постового, приказал дежурный.
«Приметы? — подумал Андрей. — Какие приметы, при чем здесь приметы?..»
Постовой выложил на барьер паспорт Андрея и справку об освобождении и, козырнув, вышел.
— Явился не запылился? — проговорил дежурный, заглянув в документы. — Только тебя и не хватало. Зачем приехал?
— Жить.
— Жить! А куда должен был ехать? — Дежурный вдруг вскочил и вытянулся по стойке «смирно».
Андрей оглянулся. В дежурку вошел милицейский майор. Он покосился на Андрея и спросил у дежурного:
— Задержанный?
— Так точно.
— Ага. Фамилия?
— Воронцов.
— Из заключения?
— Да.
— Чего шляешься по городу? — усталым голосом спросил майор, держа в руках документы Андрея.
— По небу я не могу, я не ангел с крылышками.
— Не паясничай, Воронцов. — Майор бросил на стол дежурному документы. — Оформи подписку.
«Значит, дело не в том, что перешел улицу в неположенном месте, — понял окончательно Андрей. — Значит…»
— Почему подписку? — сказал он.
— А что тебе?
— Позвоните подполковнику Антонову…
Майор усмехнулся, вздохнул и молча вышел из дежурки.
Теперь Андрею стало абсолютно все ясно. Его обманули. Обманули, как шелудивого щенка. Выпроводили из дому, якобы за какой-то справкой, а постовому, конечно, было приказано задержать его и доставить в отделение. Здесь подписку в зубы — и мотай из Ленинграда. Пока всё оформляют, Катя успеет уехать. А самого Антонова тоже след простынет, в этом Андрей не сомневался. Скорее всего, они и уезжают все вместе…
Он, не читая, расписался небрежно, взял документы и сунул в задний карман брюк. Там что-то было, какие-то бумажки. Он вытащил их — это были деньги. Несколько красных тридцаток. Андрей удивленно рассматривал купюры, не понимая, откуда они взялись в его кармане. Не было у него здесь денег, это он хорошо помнил…
— Столько грошей, что даже не знаешь, где лежат? — сказал дежурный.
Андрей как-то отрешенно взглянул на него и вдруг догадался, что деньги положила Катя. Больше некому. Явилась было мысль отдать их дежурному и попросить, чтобы передал подполковнику Антонову, с благодарностью однако понял, что тот наверняка не знает о деньгах, а подводить Катю совсем не хотелось. Она не участница в этом деле.
— До скорого, начальник, — спрятав деньги и документы, сказал Андрей и пошел прочь.
Выйдя на улицу, он зажмурился. В чистом небе плавало жаркое солнце и било прямо в глаза. Он постоял, подумал недолго и направился к дому, где жили Антоновы Он надеялся, что еще успеет застать Катю — было около часу. Ему нужно задать ей один, всего один вопрос. И вернуть деньги. Он не нуждается в подачках.
Постовой по-прежнему торчал на углу.
Андрей вошел в парадную, поднялся на третий этаж и позвонил в квартиру. Тишина. Позвонил снова. За спиной послышался шум, открылась дверь квартиры напротив. Андрей обернулся. На него исподлобья смотрел здоровенный мужик.
— Ну, чего раззвонился? — сказал он. — Там никого нет.
— Благодарю.
«Не успел, — разочарованно подумал Андрей. — Жаль, очень жаль…»
Он спустился вниз и вызывающе пошел через улицу в том же месте, где переходил утром. Постовой не мог не видеть его, но не свистел. Сделал вид, что не замечает И тогда Андрей сам подошел к постовому:
— Охраняем мирный покой ленинградцев?
— Шел бы своей дорогой, парень.
— А у нас у всех одна дорога, — рассмеялся Андрей и показал на плакат, висевший на фронтоне дома: «МЫ ЖИВЕМ В ТАКОМ ВЕКЕ, КОГДА ВСЕ ДОРОГИ ВЕДУТ К КОММУНИЗМУ!» — Видал?..
— Шутник ты, парень, — заулыбался постовой. Но тотчас сделал серьезное лицо и строго проговорил — Ты смотри с такими шуточками…
— Да я кладбище имел в виду. Там и будем строить коммунизм.
— Но-но!..
— Не бзди, никто не слышал. И будь здоров.
XXIV
ТЕПЕРЬ у Андрея и в самом деле была одна дорога. А впрочем, все-таки две: в шалман, где познакомился с Пузом, или на «малину» к Крольчихе. Однако обе эти дороги вели в одну сторону…
«Ладно хоть не на кладбище пока», — усмехнувшись, подумал он.
Для начала Андрей решил наведаться в шалман. Заодно и выпить, гори оно все синим пламенем.
Ему казалось, что в трамвае все внимательно смотрят на него, и он в ответ нахально и небрежно разглядывал немногочисленных в этот час пассажиров. Наплевать ему было на всё и вся, в гробу он всех видел, фраеров и асмодеев, и он готов был на любой самый отчаянный шаг, ничего не опасался, уверенный в том, что по крайней мере сегодня, то есть до истечения суток с момента подписки, застрахован от неприятностей с легавыми. И потому, что ему законно установлен срок, когда он должен покинуть Ленинград, и потому еще — это главное, — что наверняка дежурные всех отделений милиции уведомлены о том, что гражданина Воронцова А. В., по паспорту двадцать девятого года рождения, уроженца города Ленинграда, освобожденного из заключения, задерживать сегодня не надо, а если все-таки он будет случайно задержан и доставлен в отделение, его следует отпустить с миром. Завтра — другое дело. Завтра в первом часу дня истекут отпущенные по подписке двадцать четыре часа…
В шалмане он сразу увидел Пузо. Тот сидел за столиком в углу, но, как только вошел Андрей, вскочил и бросился ему навстречу:
— Привет. А я тебя поджидаю.
— Зачем это я тебе понадобился?
— Видел Евангелиста, — шепотом сказал Пузо, — толковал насчет тебя…
— А кто тебя просил?
— Ты же сам кричал, что привет ему привез.
— Ладно, — Андрей кивнул и огляделся по сторонам. И встретился глазами с Зайкой. Она улыбнулась ему.
— Ты жива еще, моя старушка? — спросил он и подмигнул.
— А что мне сделается, пока мужики не перевелись? — хихикнула она и подошла к столику.
— Угостить, что ли?
— Во сегодня ты совсем другой человек, — сказала Зайка — Угости, если гроши есть и не жалко. — Она повела плечами. У нее был жирно намазан рот. Карандаш заехал далеко за границы губ, и оттого рот казался непомерно большим.
— Садись, — пригласил Андрей.
— Слушай, валила бы ты отсюда, — поморщился Пузо. — Нам потолковать нужно.
— Пусть сидит, — возразил Андреи — Успеем, натолкуемся.
— Она нажрется и чего-нибудь захочет. Потом от нее не отвяжешься.
— Подумаешь, фраер, — фыркнула Зайка, — Может он мне понравился, — Она откровенно оглядела Андрея с головы до ног, — Может, я с ним хочу потрахаться. Тебе-то какое дело?
Андрей смутился, но вместе с тем его охватило желание он готов был прямо сейчас, прямо здесь схватить Зайку, или как там ее на самом деле зовут, сдавить так, чтобы хрустнули косточки, если они у нее есть — такая она была пухлая, мягкая, — и срывать с нее одежду… Его бросило в жар, застучало в висках, ноги стали ватными. Он никогда еще не обнимал женщину. Он не без труда встал, подошел к стойке, за которой распоряжался не то грузин, не то армянин, взял триста граммов водки, три кружки пива и сосиски. Буфетчик с явным интересом смотрел на него.
— Пузо, помоги! — позвал Андреи.
— Садись, дорогой, я принесу, — сказал буфетчик. Он сам поставил на стол выпивку и закуску и подмигнул Пузу. Тот пробормотал что-то невнятное и ушел. Андрей, проводив его взглядом, усмехнулся. Он не сомневался, что Пузо побежал докладывать о нем Евангелисту, А буфетчик, похоже, у них свой человек и дал знать, что Евангелист ждет где-то поблизости.
— Ну что, выпьем с горя? — сказал Андрей Зайке.
— А какое у тебя горе?
— Вообще, так говорится. — Он налил ей в стакан водки, а себе наливать не стал, подумал, что с Евангелистом лучше встретиться трезвым.
— А ты что? — удивленно спросила Зайка.
— Я пока воздержусь, пивка вот выпью. Не знаешь; куда это Пузо смылся?
— А черт его знает. — Она передернула плечами, выцедила полстакана водки, поморщилась, отчего губы у нее сложились бантиком, и занюхала корочкой хлеба с горчицей.
— Даешь стране угля, — сказал Андрей. — Мелкого, но… — Он выпил пиво и поднялся, — Пойду и я. — Нет, никуда он не собирался уходить, он просто решил, что Пузо наверняка велел девке задержать его, если что, и захотел проверить свою догадку. Что его отсюда так просто не выпустят, он понимал.
— Куда тебе спешить, — сказала Зайка и — заметил Андрей — покосилась на буфетчика, — Посидел бы со мной, поговорил по-человечески. Все мужики с ходу лапать лезут и под юбку, а ты такой симпатяга и культурный. Сразу видно, что воспитанный… — Она протянула руку, хотела погладить его.
Андрей оттолкнул ее.
— Только похвалила тебя, а ты снова грубишь, фи! — Она надула и без того толстые губы.
— Сначала руки помой, — сказал Андрей. Краем глаза он следил за буфетчиком. Тот, в свою очередь, с нетерпением поглядывал на дверь.
— Руки у меня всегда чистые, — с наигранной обидой проговорила Зайка. — А ты злой, оказывается.
— Мама с папой поругались, когда делали меня.
— Это стихи?
За спиной Андрея хлопнула дверь. Буфетчик, кажется, вздохнул облегченно. Значит, вернулся Пузо. Так и есть: он подошел к столику, наклонился и шепнул:
— Тебя люди ждут.
— Сено к лошади не ходит, — сказал Андрей и взял вторую кружку с пивом, как будто собрался пить. — Верно, Зайка?
— Евангелист ждет, — снова шепнул Пузо.
— Пусть идет сюда.
«Интересно, что он из себя представляет, — подумал при этом Андрей. — Борода и Штырь говорили, что авторитетный вор…»
— Сюда ему нельзя. — Пузо положил руку на плечо Андрею.
— Тогда другое дело.
Они вышли из шалмана, прошли пол квартала и свернули за угол. Здесь, перед кинотеатром, был небольшой сквер. Андрей тотчас засек «людей»: один из них, довольно пожилой, сидел ка скамейке с газетой в руках, а второй, помоложе, с беспечным видом прогуливался по дорожке, делая вид, что кого-то ждет. Пузо подвел Андрея к пожилому, кивнул, а сам отошел в сторону.
— Присаживайся, сынок, — велел мужчина, не глядя на Андрея, а но-прежнему уткнувшись в газету. — Толкуй, откуда знаешь меня?
— А я тебя не знаю, — ответил Андрей.
— Хорошо отвечаешь. А Пузо вот толкует, что ты на меня ссылался. Врет, блядища?
— Смотря кто ты такой.
— Хм, и это верно. — Он сложил газету и сунул в карман. — Допустим, Евангелист я…
— Чем докажешь?
— А вон сейчас Пузо с Балдой тебе докажут. Толкуй, мальчик, откуда знаешь обо мне?
— Штырь с Бородой привет велели передать, — сказал Андрей.
— Штыря — знаю, — кивнул одобрительно Евангелист. — А Борода… Какой Борода?.. Никола, что ли?..
— Да, Никола Борода.
— Другое дело. Где ты их видел?
— В зоне вместе были.
— Выскочил только?
— Ага. Велели еще передать, что Баламут вроде ссучился. Сказали, что на толковище его надо.
— Баламут ссучился?! — вскричал Евангелист.—
Не может быть!
— Я передаю, что меня просили.
— Это точно?
— Что?
— Ну что он ссучился?
— Штырь толковал, что у него сильные подозрения, — сказал Андрей.
— Неужели, а?.. — Евангелист покачал головой,—
Ох-х ты, гад подлючий! Ладно, разберемся. Как на Пузо вышел?
— Случайно в общем-то. Зашел в шалман — и познакомились.
— Не люблю я всяких случайностей… — прищурившись, проговорил Евангелист. — Случайно бабы рожают.
— У меня есть адресок Крольчихи, Штырь дал.
— Помнит, старый хрыч, — ухмыльнулся Евангелист. — Кого в Питере знаешь?
— Никого. Только Пузо.
— Ванькино пузо просит арбуза. Шестерка он.
— Я понял, — кивнул Андрей. — Князя, правда, знаю. Бегали с ним.
— Князюшку знаешь? Бегал с ним?.. — удивился Евангелист. — Он, толковали блатные, сгорел?
— Мы вместе и сгорели. Мне два года дали, а ему семерик по совокупности влепили.
— А я не верил, что Князь сгорел. Счастливчик он, интеллигенция. Но вор в авторитете… Так случайно, говоришь, загреб в этот вшивый шалман?
— Случайно.
— Давай тогда снова загребем,'— сказал Евангелист. — Посидим, потолкуем, обдумаем, что и как. Кличут-то тебя как?
— Племянником.
— Князев племянник, что ли? — рассмеялся Евангелист и обнял Андрея за плечи. Руки у него были сильные и цепкие.
Они вернулись в шалман. Пузо и второй, которого Евангелист назвал Балдой, шли сзади. Зайка по-прежнему сидела за столом, точно караулила место. Увидев Евангелиста, она расплылась в улыбке,
— Что пасть разинула? Видал, Племянник, что за чудище? Ночью приснится — со страху дуба дашь. А за кружку пива продаст легавым вместе с потрохами. Выгребайся отсюда! Допивай и топай.
— Мне все не допить… — Зайка часто моргала и смотрела на Евангелиста с откровенным испугом.
— Допьешь. — Он слил водку в кружку с пивом и придвинул Зайке. — Давай.
— Я умру…
— Пей, сука… Считаю до трех, а потом вылью все в одно место и солью присыплю. Раз…
Зайка дрожащими руками взяла полную, с краями, кружку и стала пить. Зубы ее стучали по стеклу, глаза закатились, но она пила, и жидкость, похожая на мочу, стекала по подбородку. Зрелище было противное, и Андрей отвернулся. А Пузо громко захохотал, приседая.
— Смешно? — спросил его Евангелист.
— Спрашиваешь! Аж в животе колет.
— Тогда все вместе посмеемся, дружно, как смеются пионеры и школьники. Алло, Степа, подь-ка сюда! — Евангелист подманил пальцем буфетчика, тот подошел— Тебе не кажется, Степа, что твою лавочку пора закрывать на переучет? Нам нужно спокойно потолковать…
— Понял, будет сделано, — сказал буфетчик и стал поторапливать с выпивкой немногих посетителей.
Через пять минут шалман был пуст. Остались Евангелист, Андрей, Пузо, Балда и Зайка, совсем одуревшая от выпитого.
— Таким, значит, макаром, Степа, — подумав, сказал Евангелист. — Организуй выпить и закусить. И чтобы все прилично, как в лучших домах Филадельфии. Накрой на троих, — добавил он — А Пузу нацеди пятнадцать кружек пива, и пополнее, без туфты. Высосешь, — обратился он к Пузу, — получишь полкуска, а не высосешь _ за шиворот вылью все остатки. Понял?.. Это чтобы нам веселее было закусывать, а ты чтобы не
смеялся над другими.
— Да ты что, Евангелист, мне же в жизнь столько не выпить, — заскулил Пузо. — Я больше трех кружек не могу, век свободы не видать… Скости хоть половину…
— Господь скостит. Слыхал афоризму: смеется тот, кто смеется последним? Вот мы с Племянником и Балдой и хотим быть последними, а ты со своим свиным рылом сиди в сторонке и жри это ссаньё.
Тем временем Степа тщательно вытер столик, принес водку, бутерброды с колбасой и с сыром и даже селедочку, украшенную луком.
— Нормалеус, — похвалил Евангелист, оглядев стол и шумно со вкусом принюхиваясь. — Садись, Племянник. Балда, ты тоже садись. Да за Пузом присматривай чтобы не фармазонил. — Он аккуратно, с уважением разлил водку по стопкам, которых вроде бы и не водилось в шалмане, — Ну, ворье, за тех, кто в море, на вахте и на харчах у начальничка! — произнес он торжественно и опрокинул стопку в рот. — Хор-роша, стерва! Балда, кто наш главный враг?
— Водка, — с готовностью ответил Балда.
— А с врагами что нужно делать?
— Их нужно уничтожать.
— Правильно. Наливай по второй, — Евангелист взял стопку и пристально посмотрел на Андрея: — Теперь ты, Племянник. Ответь мне на вопрос; почему водку пьют?
Андрей не раз слышал эту «загадку» от Князя, знал ответ и понял, что Евангелист его проверяет. Должно быть, он тоже знал эту «загадку» от Князя.
— Жрать нельзя, потому и пьют, — сказал он. — А неплохо бы кусочек отрезать!
— За Князя! — удовлетворенно улыбнувшись, сказал Евангелист. — Князь — голова!
— Дом Советов, — уточнял Балда.
— Мавзолей, — поправил Евангелист.
А Пузо пил пиво. Первые две-три кружки он выпил легко, не переводя дыхания. Евангелист не смотрел в его сторону. Он смачно закусывал, приговаривая: «Люблю повеселиться, особенно пожрать».
— Чего сразу не пошел на хату к Крольчихе? — неожиданно спросил он.
— Как-то не получилось, а потом Пузо встретил…
— Гляди-ка, шестую лупит! Вылупит все, как думаешь?
— Вряд ли, — сказал Андрей. — Лопнет.
— Не лопнет, — возразил Балда. — В его брюхо бочка влезет.
— Если как следует утрамбовать — и две влезет, — усмехнулся Евангелист. — Ты когда в Питер приехал? — снова спросил он без всякого перехода.
«Подловить хочет», — подумал Андрей.
— Вчера, — ответил он.
— Искал кого-нибудь?
— Искал.
— Ну и?..
— Никого.
— А ночевал где?
— На «бану»[41].
— Нашел место. — Евангелист посмотрел на Зайку, которая сползла уже на пол. — Трахнуть эту сучку хочешь?
— Нет. — Андрей покачал головой. Сейчас Зайка вызывала в нем не желание, как раньше, а отвращение и брезгливость.
— Правильно. Ее только по приговору вместо червонца сроку можно трахать. И то с закрытыми глазами.
Пузо поставил пустую кружку на стойку, отфыркался и тяжело спросил у Евангелиста:
— Отлить можно?
— Дуй прямо здесь, все равно свинарник.
Пузо отошел в угол у двери и помочился. Буфетчик спокойно и равнодушно наблюдал за этим.
— Не могу больше, сука буду, не могу! — взмолился Пузо, заискивающе глядя на Евангелиста.
— Лей за шиворот. Как там Штырь с Бородой?
— Нормально, — сказал Андрей.
— Ты в законе?
— Нет пока, но кушал с ними.
— На толковище стащу. Раз Штырь с Бородой рекомендуют и с Князем бегал, уладим.
Пузо, пошатываясь, подошел к столу!
— Убей, не лезет больше!
— Убивать не стану, живи. А наперед наука. Она, как и искусство, требует жертв. Проси Зайку. Простит — черт с тобой. Эй, баба, проснись! — Евангелист толкнул ее ногой.
Она пошевелилась, промычала что-то и приподняла голову.
— Вот Пузо у тебя прощения просит. Прощаешь?
— Н-не, н-не п-прощаю, — пробормотала она и снова уронила голову.
— Дама не прощает, сам видишь, — разводя руками как бы сожалея об этом, сказал Евангелист. — Вставай на колени. Балда, тащи пиво.
— Ну, Евангелист, ну пожалуйста!.. — Пузо едва не плакал.
— На колени, отрок! — Он взял из рук Балды кружку и медленно тонкой струйкой стал лить пиво Пузу за ворот рубахи. Вылил целую кружку, поморщился, достал носовой платок, вытер руки и бросил платок в пустую кружку. — Поднимайся, а то ревматизм схватишь — велел он. Пузо шустро вскочил на ноги-Больше не будешь издеваться над слабой женщиной?
— Гад буду!
— Смотри, узнаю-башку откручу, а вместо башки Зайкину жопу поставлю. Выпей водяры, легче станет. И не смей Зайку трогать. — Евангелист вытащил из кармана пачку денег и положил на стол, — Эй, Степа, хватит?..
— Без делов, — отозвался буфетчик. — И на похмелку кое-кому останется.
— Тогда мы пошлепали. — Евангелист поднялся. — Его запомнил хорошо? — Он показал на Андрея.
— Сфотографировал еще вчера, будь спок.
— Лады. Это мой кореш, в законе. Имей в виду. Ну, пошли отсюда, Племянник. А ты, Пузо, никогда не ржи над чужим несчастьем, ибо, — тут Евангелист поднял указательный палец и закатил глаза, — пожнешь свое! И не торчи здесь долго. Убери за собой ссаньё, возьми девку и доставь на хату. А то легавые подберут. Да, Степа… Вот Племянник нехорошую весточку привез от Штыря. Толкуют люди, что Баламут того, ссучился. Надо бы проверить и разобраться с ним. Штырь зря не скажет. Валяй.
XXV
СОЛНЦЕ заканчивало свою дневную работу. Дописывая в небе суточную параболу, оно медленно, но неуклонно скатывалось за черные, закопченные крыши таких же закопченных домов. Вдоль улицы тянул предвечерний холодок.
Евангелист с Андреем дошли до Обводного, прошли немного по набережной и свернули в какой-то мрачный переулок, где, кажется, никто не жил — полуразвалившиеся дома выглядели заброшенными, оставленными на откуп времени и сырости. Наконец уперлись в кирпичную стену-забор. Здесь снова свернули в узкую щель между этим забором и деревянной развалюхой, окна которой были наглухо заделаны ржавыми листами жести, и оказались в замкнутом тесном дворике. Тут их опередил Балда, шедший до этого сзади. Он своим ключом открыл один из сараев, которые замыкали дворик со всех сторон, и юркнул внутрь. Не прошло и минуты, как он высунул из сарая голову и позвал:
— Можно, все чисто.
Тогда Евангелист с Андреем тоже вошли в сарай. Раздвинув в задней стенке две доски, они пролезли в дыру и оказались в щели между сараем и поленницами дров, уже в другом дворе и на другой улице. Балда вернулся назад.
— Я бы не нашел хату, — сказал Андрей.
— Нашел бы, только с другого конца, — ответил Евангелист.
Они проторчали в щели минут десять — пятнадцать. Раздался свист.
— Балда зовет, — кивнул Евангелист. И Они вышли из-за поленницы.
Двор-тоже был тесный, заброшенный. В глубине его стоял мрачный двухэтажный кирпичный дом. Балда стукнул в крайнее окошко. Шевельнулась занавеска, и за стеклом появилось женское лицо. Разглядев Балду, женщина показала рукой, что можно проходить, и все трое пошли к двери.
В коридоре было темно, пахло плесенью, отбросами и кошачьей мочой. Эти острые и неприятные запахи напомнили Андрею их дом на проспекте Газа, который был где-то неподалеку. Раньше был, до войны.
Открылась дверь в квартиру.
— Кто с тобой? — спросила женщина Балду.
— Евангелист.
— А третий?
— Кореш один, — выступая вперед, сказал Евангелист. — Племянником кличут. Свой человек, не волновайся. Привет вот тебе привез от Штыря.
— От Штыря? Живой, значит, старый хрен, — проговорила женщина (это и была Крольчиха) с улыбкой. И внимательно, с недоверием все же прощупала Андрея глазами, — Сколько же я его не видала, обалдуя?! После ББК завалился всего пару раз — и с концами. Я думала, дуба давно врезал старик или «вышку» схватил. Где он, пыхтит?..
— Да, у начальника, — ответил Евангелист.
— Хоть отдохнет перед смертью, — усмехнулась Крольчиха. — Пора ему уже о душе подумать.
— Всем нам пора, — сказал Евангелист. — От самого рождения пора.
А в квартире было на удивление чисто и тихо. То есть квартира совсем не была похожа на «малину», какой представлял ее Андрей. Любин дом он не считал «малиной». Немного темновато, потому что окна выходили в тесный, мрачный двор, к тому же были наглухо зашторены, но было в этой сумеречности и что-то располагающее, по-настоящему домашнее.
Евангелист плюхнулся в большое зачехленное кресло и развалился в нем, закинув ногу на ногу.
— Вот так бы и дожить до конца дней, а? — сказал он. — Еще бы кошечку, собачку… Завязывать не собирался? — вдруг спросил он, в упор глядя на Андрея.
Взгляд у Евангелиста был тяжелый, давящий, такой взгляд выдержать трудно, и он, разумеется, все прекрасно видит и понимает. Его не проведешь, ему лучше не врать. Да и зачем?.. Назад пятками не ходят. И прав Евангелист в своем недоверии. Он должен быть убежден, что Андрей свой, раз привел его сюда…
— Было дело, — сказал Андрей.
— У каждого из нас когда-то шевелилась в мозгах эта мыслишке, — кивнув, произнес Евангелист. Он вздохнул, и Андрею подумалось, что сейчас он перекрестится. Однако Евангелист не перекрестился. — И у меня была. Вот у Князя, пожалуй, нет. Он идейный вор. А ты молоток, не стал лепить горбатого[42]. За это хвалю. Перед людьми надо быть честным.
В прихожей кто-то топтался, скрипели половицы. Скорее всего, решил Андрей, Балда возле двери стоит не стреме.
Андрей молчал, провожая глазами муху, которая оторвалась от липучки и теперь ползла, спотыкаясь, по столу. Она не могла уже взлететь, и, наверное, чудом обретенная свобода была ей не в радость, лишь увеличивала агонию, продлевала ее, а жить-то она все равно не сможет, потому что главное — крылья, а они сделались ненужными и даже лишними. Андрей аккуратно взял муху двумя пальцами и вернул на липучку, висевшую над столом.
— Спасение является нам через смирение, — проговорил Евангелист. — Смиривший гордыню свою обретает счастье незнания. — Он поднялся с кресла и подошел к окну. — Ни одна тварь не возьмет в рот то, что однажды выплюнула. Отрезанный ломоть к буханке не приклеишь. Так было и так пребудет во веки веков.
Андрей удивленно смотрел на Евангелиста. Он почему-то не ожидал от него ничего подобного, да и не улавливал в его словах ни смысла, ни связи со своим признанием.
— Думай, шевели извилинами, — сказал Евангелист. — Человекам для того и дадена башка, чтобы они иногда шевелили извилинами… Посмотри на эту жертву собственного любопытства. — Он повернулся и показал пальцем на затихшую муху. — Была и нет. И не нужна своим товарищам по… классу, а? Или нужна, как почившему в бозе согревающий компресс на жопу.
Вон, ее родичи жужжат в не заметили даже, что их стало на одну меньше. В этом и есть вся великая тайна бытия: каждый умирает в одиночку. Хотя бы в на миру подыхал, а все равно в одиночку. Молоток, что честно признался насчет завязки, — снова похвалил он. — Точность — вежливость королей, а честность — лицо вора.
Хлопнула дверь, в прихожей послышались голоса.
— Сейчас сообразим маленький торжественный ужин в честь обнародования Указа[43],— потирая руки, ухмыльнулся Евангелист. — Все правильно: наше дело выжить, а их дело — нас уничтожить. Борьба противоположностей. А мы с тобой и есть противоположность.
— Не добавили бы Князю, — обеспокоен но сказал Андрей.
— Не добавят. Закон обратной силы не имеет. Хотя… — Он поцокал языком. — Закон как дышло: куда повернул, туда и вышло. Это для них. А для нас — как телеграфный столб: перешагнуть нельзя, но обойти можно. Покажь-ка свои ксивы.
Эта манера Евангелиста задавать неожиданные вопросы и говорить о вещах, не имеющих отношения к разговору, обескураживала Андрея. И даже злила немного. Впрочем, он понимал, что доверие, полное доверие, нужно заслужить и что Евангелист вправе подозревать в нем кого угодно. Мало ли, что бегал с Князем, что привез привет от Штыря с Бородой. Поди проверь! А легавые и не на такие штучки способны, если им надо.
Он отдал Евангелисту документы. Тот едва взглянул и разорвал на мелкие части.
— Залетишь с такими ксивамн. Сделаем нормальные.
Открылась дверь. В комнату вошли две девицы. Одна лет двадцати пяти, а вторая совсем молоденькая, не старше Андрея.
— Приветик, — сказала та, которая была постарше.
— Приветик, приветик, киска, — заулыбался Евангелист и поманил девиц пальцем. — Вот, красотульки вы мои ненаглядные, прошу любить и жаловать — это Племянник, в миру же Андрей. Прочие анкетные данные только для служебного пользования. А вы ведь, хорошие моя, в уголовке не служите, верно?.. — Он чмокнул их по очереди в щечки.
Девицы с интересом смотрели на Андрея. Молоденькая особенно пристально и внимательно, так что он почувствовал смущение, какое-то даже неудобство. И не находил места рукам, они мешали ему, и он вдруг вспомнил, как однажды Люба объясняла, что умение владеть руками, когда ими ничего не делаешь, очень важно для актера.
Старшая назвалась Верой, а молоденькая, тоже чуточку смущенная, сказала тихо:
— Татьяна.
Андрей решительно не знал, что делать. Татьяна же, быстро справившись с легким смущением, смотрела на него ласково, и на губах ее светилась улыбка. Она была очень красивая. Глазищи огромные, голубые, каким было утреннее небо над городом. Мысли, путаные и глупые, роились в голове Андрея, он переминался с ноги на ногу, пряча руки то в карманы, то за спину…
— Танька, — сказала со смехом Вера, — ты что, ослепла? Не видишь. Племянник втрескался в тебя с первого взгляда?
— Ну и что? — Татьяна пожала плечами, — Ну и втрескался, ну и я, может, в него втрескалась. Возьмем вот и закрутим с ним безумную любовь. Как в кино. Хочешь? — спросила она Андрея, взяла его руку и прижала к своей груди. Он ощутил дрожь в коленках. — Вот, послушай, как бьется сердце. Слышишь?..
— Да, — едва слышно пробормотал он, с трудом шевеля сухим языком.
— Давай сядем, — предложила она, и они сели на один стул. Татьяна примостилась на самом краешке и тесно прижалась к Андрею. — Я тебе нравлюсь? — Она положила голову ему на плечо.
— Очень.
— И ты мне нравишься, — шепнула она прямо в ухо и провела нежно своей мягкой ладошкой но его лицу.
В голове Андрея зашумело, в глазах поплыли радужные круги.
Пришла Крольчиха, стала накрывать на стол. Татьяна взялась помогать, то и дело — поглядывая на Андрея и улыбаясь ему обещающе. Они с Крольчихой носили посуду, бутылки, закуски, а когда все было на столе, появился и Балда с еще одной девицей, чем-то похожей на Зайку. Присмотревшись, Андрей понял, что у нее, как у Зайки, слишком жирно, до безобразия, накрашены губы. А вот у Татьяны губы были подкрашены аккуратно, почти незаметно.
Евангелист кивнул, и Балда разлил водку по стопкам;
— Поехали? — сказала Крольчиха.
— Погоди, мать. Я вот смотрю на Танюху и думаю: как жаль, что она родилась не в каком-нибудь прошлом веке: С такой красотой была бы она графиней Помпадур, например…
— А ты ее любовником? — фыркнула Вера.
— Дура. У нее хватило бы любовников и без меня. Племянник, например.
— Он мужем моим был бы, — сказала Татьяна, прижимаясь к нему.
— Граф Помпадур! — расхохотался Балда. — Во сила!
— Заткнись, — спокойно сказал Евангелист, — Так выпьем, друзья мои, за нашего нового товарища, и, как говаривал мой покойный дедушка, дай-то Бог не по последней! За тебя, Племянник, за мудрых дедушек и прекрасных девушек! Поцелуй Танюху.
— Где ему, — усмехнулась злорадно Вера. — Танька, придется тебе самой проявить активность.
— Ну и что, ну и поцелую, ну и подумаешь! — Татьяна тряхнула головой, отчего волосы ее рассыпались по плечам, повернулась лицом к Андрею, пристально посмотрела на него, не посмотрела даже — всмотрелась, как бы оценивая, достоин ли он ее любви, потом обхватила его за шею и впилась в губы.
И Андрей почувствовал, что взлетает. Тело сделалось невесомым, вроде это было и не его тело, и приятно кружилась голова, а от Татьяны исходил дурманящий запах не то хороших духов, не то просто молодой женщины…
— Хватит вам лизаться, лизуны херовы, — поморщилась Крольчиха.
— Эх, мать, стара ты стала, забыла уже, как сама лизалась, — с укоризной сказал Евангелист. — Это же святое.
— Только не с тобой, — огрызнулась Крольчиха.
Наконец Татьяна разжала руки, опустила их безвольно и откинулась на спинку стула. Она часто и глубоко дышала, глаза ее были полузакрыты. Андрей дрожал весь, только что не стучали зубы.
— Ха, — сказал Балда. — Их забрало!
— Заткнись, говорю! — прикрикнул на него Евангелист. — Разве тебе понять, что такое любовь?! Ну, пошла душа в рай!
Андрей выпил водку одним глотком, чтобы успокоиться. Поставив стопку, незаметно — так ему казалось — покосился на Татьяну. Она допивала маленькими глоточками, и у нее был до странности сосредоточенный вид, словно была она занята крайне важным делом. Выпив, она приоткрыла рот и потянулась к Андрею. Он поймал вилкой шпротину и подал ей. Татьяна аккуратно сняла шпротину губами и, прикрыв глаза, изобразила поцелуй.
Пили много, с каким-то тупым ожесточением, и Андрей, скорее всего, тоже пил бы наравне со всеми, такое у него было настроение — не ударить лицом в грязь, не показаться слабаком и фраером, — однако Татьяна удерживала его. Никто не замечал этого, или никому не было до них дела. Кроме, как оказалось, Крольчихи, которая видела все и смирилась в конце концов с тем, что они воркуют, точно голубочки. А может, вспомнила свою далекую молодость, кто ее знает… В какой-то момент она встала, на удивление трезвая, подошла сзади и, обняв Андрея и Татьяну, тихо спросила:
— Пойдете, что ли? Ишь как Танька тебя бережет, для себя. — Она похлопала Андрея по плечу. — Правильно делает, с пьяного мужика мало проку.
— Мать, — позвал Евангелист, — оставь ты их в покое, сами разберутся. Ты лучше рвани-ка что-нибудь, чтобы душу навыворот. Балда, тащи гитару.
— Надумаете, — сказала Крольчиха, — идите в мою комнату. — И вернулась на свое место.
Балда принес гитару, отдал Крольчихе. Она долго настраивала ее, а потом как-то незаметно, без обычной блатной натуги, спокойно, вполголоса запела, и Андрей, едва услышав первые слова, вздрогнул от неожиданности…
— Утомленное солнце нежно с морем прощалось. В этот час ты призналась, что нет любви…Это была одна из песен, что пела мать, и голос Крольчихи был похож на голос матери — такой же чистый, глубокий, наполненный щемящей тоской. Все, даже Балда, сидели тихо, не шевелясь.
Грустные, будоражащие душу песни сменяли одна другую, но были они одинаково печальными, потому что рассказывали о потерянном счастье, о сломанной судьбе, о смерти…
Посмотри, там, вдали, холм зеленый стоит. Весь поросший он мохом-травою. А под этим холмом эта девушка спит, Что взяла мою песню с собою.Татьяна прижалась к Андрею и положила голову на его плечо, и он не двигался, боялся глубоко вздохнуть, чтобы не вспугнуть ее, не нарушить сладкую благодать. Ему было хорошо, но и чуть жутковато. Они пили из одной стопки, по капельке. Андрей сначала давал глотнуть Татьяне, потом остатки допивал сам. В голове шумело то ли от выпитого, то ли от пения Крольчихи, а скорее, от близости Татьяны. Она взяла его руку и положила на свое бедро, под платье, и комната поплыла куда-то, раскачиваясь, и лица сидящих за столом сделались неясными, смазанными, словно Андреи видел их через запотевшее стекло.
— Хватит тебе гнусавить, мать, — хмурясь, проговорил Евангелист. — Рвани-ка что-нибудь веселенькое, а то своими псалмами всю душу вытянула.
Крольчиха обвела застолье осоловевшими глазами, схватила полную стопку, опрокинула в рот и, тряхнув головой, ударила по струнам:
А на дворе хорошая погода, В окошко светит месяц золотой. А мне сидеть еще почти три года. Душа болит, как хочется домой. Уж скоро год попал я в слабосилку Из-за того, что ты не шлешь посылку. Я не прошу посылку пожирнее — Пришли хоть черных черствых сухарей. Сходи к Егорке, нашему соседу, Он по свободке должен шесть рублей. На два рубля купи ты мне махорки, А на четыре — черных сухарей. Да не сиди с Егоркой до полночи, А то Егор обнять тебя захочет. Что будешь делать, куда будешь деваться? Пускай пришлет хоть пачку папирос. Писать кончаю, целую тебя в лобик. Не забывай, что я живу как бобик. Привет из дальних лагерей И от меня, и от друзей. Письмо писал любимый твой Андрей…— Про тебя, Племянник, а? — хохотнул Балда, подмигивая. — Это как будто ты Таньке пишешь, ха!..
— Да уж ты бы не написал, это точно, — устало сказала Крольчиха.
— Почему?
— Ума не хватило бы, в буквы не все знаешь,
— Да если хочешь знать…
— Сиди, — махнула Крольчиха рукой.
— Пойдем отсюда, — шепнула Татьяна. — Сейчас спорить начнут.
Андрей послушно встал и пошел за ней. Она привела его в маленькую комнатку в конце коридора, большую часть которой занимала широкая кровать. Татьяна накинула на двери крючок и бросилась на постель. Покачиваясь на стонущих пружинах, она протянула руки и позвала:
— Иди ко мне!..
Он сел на край кровати. Татьяна уронила его, навалилась сверху и, всасываясь в губы, просунула в рот острый и крепкий кончик языка. Он услышал, как стукнули, падая на пол, ее туфли.
Она раздела Андрея и разделась сама.
У нее было гладкое, как шелковое, тело, маленькие, тугие, словно детские мячики, груди и нежные, бархатные руки, которыми она ласкала Андрея.
И он погрузился в небытие.
XXVI
СРЕДИ ночи Андрей проснулся.
Гудела голова, во рту было сухо и горько. Тело казалось тяжелым и чужим. Рядом пошевелилась Татьяна. Она что-то бормотала во сне, причмокивая губами. Одеяло, скомканное, валялось в ногах. Андрею сделалось стыдно. Он накинул одеяло на Татьяну, осторожно сполз с кровати, надел трусы и вышел на цыпочках из комнаты. Нестерпимо хотелось пить.
Выйдя в прихожую, он увидел свет в кухне и направился туда. Между прочим подумал, что идти в трусах неудобно — вдруг там Крольчиха, или Вера, или девица, имени которой он не знал. Однако возвращаться не стал.
А в кухне, и тоже в трусах, сидел Евангелист. Все тело его было испещрено наколками. Кажется, чистого места не было. На груди — распятый Иисус Христос, а на одном плече, на левом, — Маркс, Энгельс, Ленин и Сталин.
— Заходи, Племянник, — кивнул Евангелист. Голос у него был глухой, хриплый, словно простуженный. — Трещит котелок?
— Аж разламывается, — поморщился Андрей.
— И кто ее только выдумал, водяру Памятник бы ему поставить. Похмелиться надо.
— Квасу бы сейчас или морсу. — Андрей поискал глазами какую-нибудь посудину, чтобы налить воды из-под крана.
— Тут морс не поможет, — сказал Евангелист и помотал головой. Он взял наполовину опорожненную бутылку и прямо из горла сделал большой глоток. — Глотни, полегчает. — Он протянул бутылку Андрею.
Поборов отвращение и подступившую к горлу тошноту, Андрей выпил. Его чуть не вырвало. Евангелист сунул ему малосольный огурец.
_ Зажуй.
И правда стало легче. Как-то сразу вдруг и полегчало. Исчезла сухость во рту, и уменьшился в голове гул.
— Клин вышибают клином, — проговорил евангелист— Ну, как тебе Танька?.. Чудо-девка! Ел бы сам. да деньги надо. Эх, где мои семнадцать лет!..
Андрею отчего-то сделалось неприятно, чувство гадливости, омерзения шевельнулось в нем. А более всего он был сейчас противен сам себе.
Он потянулся к бутылке.
— Совесть гложет? — насмешливо, с прищуром спросил Евангелист. — А ты ее за рога, совесть свою. За рога и на солнышко, на просушку. Или можно еще башкой об стенку — помогает. Только не забудь подушку подложить, чтобы не было больно. Первый раз, что ли, с бабой трахался?.. Тогда ясно. — Евангелист кивнул понимающе. — В этом деле нужно во вкус войти. Наука!..
Андрей молчал. Хотелось схватить бутылку и запустить в башку Евангелиста. И все, все было мерзко, противно.
Он глотнул еще водки, отфыркался и уже помутневшими глазами посмотрел на Евангелиста. Тот сидел на табуретке, подсунув ноги под себя и сложив руки на груди.
— Ничтяк, Племянник, все перемелется — мука будет. — Андрей подумал, что он снова заговорит о Татьяне и приготовился ответить какой-нибудь грубостью, послать его подальше, однако Евангелист заговорил о другом. — Я тоже после первого срока хотел завязать. А мне в душу нахаркали. Теперь я харкаю в их подлые душонки, если они у них есть. Пусть облизываются. Ты свободен, можешь идти к этим честным сволочам. Покайся, пообещай, что исправишься, встанешь на путь истинный, — простят, глядишь… Только учти: даром ничего не делается. Даром — за амбаром!..
Серый рассвет вползал в окно. И таяли, убывая вместе с уходящей ночью, остатки сомнений, которые еще чуточку тревожили душу, и наступала апатия, наступало то сумеречное, почти ирреальное состояние, когда все делается безразличным. Не видеть ничего, не слышать, не двигаться, уйти в пустоту, в мир туманных иллюзий, где, в отличие от живого мира, всегда бывает хорошо, хорошо и спокойно, и нет никаких проблем.
Хочется спать. Ужасно хочется спать.
И наступает утро. И тихо, неслышно дышит туман над рекой, и улыбается, осторожно розовея, небо и пробуждаются птицы, и налетает из далекого далека легкий ласковый ветерок и шепчет шелестом трав, цветов, листьев на деревьях: «Спать, спать, спать…»
Как сказочная птица Феникс.
«Спать, спать, спать…» — выстукивают колеса на стыках рельсов, и поезд плавно, без рывков и передергиваний, мчится к солнцу, которое всплывает над белесым горизонтом. Хороший машинист ведет поезд, так что из полного до краев стакана, оставленного на столике, не выплеснется ни одна капля…
«Кап, кап, кап…» — падает вода из крана, и в этих простых, однообразных звуках тоже живет своя музыка. Она живет во всяком звуке, только надо уметь ее слушать и слышать…
— А ты исповедуйся, легче станет, — сказал Евангелист, выводя Андрея из оцепенения.
— Что?
— Исповедуйся, говорю, легче станет. Родных искал?
И что-то накатило на Андрея, какой-то приступ откровенности, а может, и правда была у него нужда исповедаться, раскрыть кому-то больную душу, снять с нее тяжкий груз отчаяния, рухнувших надежд, и он рассказал Евангелисту все: как приехал в Ленинград, как не нашел ни бабушки, ни Анны Францевны — не осталось даже домов, где они жили, как отыскал Катю, и про ее мужа, подполковника Антонова, тоже рассказал.
— Легавый? — настороженно спросил Евангелист.
— Да нет вроде, форма другая.
— Госбезопасность, — уверенно сказал Евангелист. — Ничего себе у тебя знакомства!
— Катя мне сказки рассказывала, когда я был маленькй, — почему — то вспомнил Андрей.
— Это уже не сказочки, — проговорил Евангелист, играя желваками. — Сказки, они всегда хорошо кончаются. А отец, выходит, политик? — Он почесал грудь с распятием, — А струхнул твой подполковник. Сильно струхнул. Если госбезопасность, значит армейский генерал. У них разница на два звания. Высокая шишка!.. Подписочку он тебе организовал, нема делов. Нельзя, Племянник, тебе оставаться в Питере. Рвать когти надо. Ты ему как кость поперек горла, пока на свободе. Все равно прихватит… А я-то хотел тебя на «дело» взять. Есть приличная хата… — Евангелист пристально и долго смотрел на Андрея, — Нет, рвать тебе надо. Во, напиши ему письмо, а после рви когти. Такое нужно сочинить, чтобы он жил в вечном страхе, сука! — Он слез с табуретки, пошел в комнату и привес тетрадь и карандаш. Сдвинул на столе посуду, освободив место, положил тетрадь и сказал: — Садись, пиши.
— Что писать?
— Письмо твоему генералу. Я буду диктовать.
Евангелист стоял посреди кухни, заложив за спину руки, и диктовал, тщательно обдумывая каждое слово. Ему нравилась эта игра. По правде говоря, понравилась и Андрею — хотелось отомстить Антонову. И еще Андрей был почему-то убежден, что Антонов обижает Катю — не зря же она сунула ему деньги в карман, не зря же Антонов отправил ее с дочкой в деревню и у нее был такой растерянный вид, когда она выпроваживала Андрея Она наверняка ничего не подозревает. А он, Антонов, после скажет ей, что Андрей куда-то исчез, не пришел.
— «Спешу-высказать свою искреннюю глубочайшую признательность Вам…» Здесь с большой буквы, — уточнил Евангелист, — «…признательность Вам за ту неподдельную душевную заботу и помощь которую Вы оказали мне, проявив чуткость и доброту…» Так, доброту. Дальше: «Я также считаю своим долгом заверить Вас что готов по первому Вашему зову откликнуться и отплатить добром за добро, ибо доброта взывает Чувство взаимности. Возлюби ближнего своего призы-вал Господь, а все мы Его, — тоже с большой буквы, — паства» — Евангелист взял тетрадь и прочитал напитанное. — Годится. Тут самое главное-вежливость грубостью сволочь не прошибешь. Давай дальше. — Он прикрыл глаза. — «К сожалению, непредвиденные обстоятельства и крайняя занятость — это здорово! — не позволили мне лично засвидетельствовать Вам мое нижайшее почтение, посему примите от меня лично…» Зачеркни «лично», — сказал Евангелист. — Просто: «…примите от меня самые искренние пожелания успехов по службе и здоровья…» — Он снова взял тетрадь, — Неплохо, очень неплохо. Но что-то нужно еще в конце. Что-то такое… Валяй постскриптум: «Второй экземпляр письма посылаю в Министерство государственной безопасности на предмет представления Вас к очередному званию». Теперь все, точка.
— А зачем про второй экземпляр? — недоуменно спросил Андрей.
— В этом вся соль! Его от страха прошибет желтая лихорадка. А уж в галифе обязательно наложит. Чем подлее человек, тем больших подлостей он ждет от других и тем больше трус. Мастырь треугольник, конверта нет. И пошлем доплатным, чтобы уж точно вручили.
Андрей понимал, что это письмо — последний мостик, который он сжигает за собой. Ничто уже больше не будет связывать его с тем миром, в который он честно хотел вернуться и который отринул его, с миром, где благоденствует подполковник Антонов, подаривший когда-то конструктор, а теперь оттолкнувший. Они не просто разошлись, нет — они стали врагами. И если до последней минуты у Андрея были какие-то сомнения, они окончились, испарились, когда он соорудил «треугольник» и надписал адрес. Он не жалел, что сделал это. Он имел право поступить так. У него было одно желание — мстить. Мстить всем подряд, кто живет в том мире, ставшем окончательно и уже навсегда враждебным и чужим. Может быть, когда-то и придет час и он все же пожалеет, что сжег последний мостик, поддавшись чувству обиды, безысходности, поймет, может быть, что была, была возможность начать все сначала — не сошелся свет клином на Антонове, да и на Ленинграде не сошелся, — но не сейчас, когда обида была свежа, когда мозг был отравлен водкой, а рядом сидел Евангелист, подавивший его волю. Сейчас в нем просыпался зверь, опасный, злобный и расчетливый зверь, и он подумал со злорадством, как Антонов прочтет письмо, какое негодование оно вызовет в нем, негодование и, конечно, страх. Евангелист прав. Так и должно быть впредь, он должен вызывать страх. Его должны бояться. Правда, была еще Катя, которая вовсе не вызывала в нем чувства мщения, но Андрей успокоил себя тем. что она не узнает о письме. Антонов ни за что не решится показать его Кате.
— Возьми на «дело», — сказал он Евангелисту.
— Ходил с Князем на «скачки»[44]?
— Пару раз. Мне гроши нужны. Хочу на Урал съездить, к матери на могилу.
— Это надо, — кивнул Евангелист. — Мать — святое. — И прохрипел глухим, похмельным голосом:
Под тем крестом, землей зарыта, Лежишь ты, превратившись в прах. А над твоею сырой могилой Стоит преступный сын в слезах. Пришел я, мать, просить прошенья. Я вновь работой занялся. Но вдруг могила задрожала, Загробный голос раздался: «Уйди, уйди, сын, от могилы…» —— Гады! — выкрикнул Евангелист и снова приложился к бутылке. — Покумекаем. Сейчас иди досыпай. Танька там, наверное, икру мечет. Вечером будем брать хату.
Андрей вернулся в комнату. Татьяна спала, накрывшись с головой. Он прилег рядом осторожно, чтобы не разбудить ее. Однако она проснулась.
— Это ты?. — спросила она сонным голосом и высунула из-под одеяла голову. — Иди скорее ко мне, я замерзла.
Он лег. Она ногами стащила с него трусы.
— Обними меня. Сильнее, еще сильнее!
От нее пахло перегаром, потом, по лицу была размазана краска с ресниц, а руки, которые скользили по голому телу Андрея, вовсе не были мягкими и нежны-ми! как показалось вечером, и он вдруг подумал — о вот так же она кого-то ласкала до него и будет ласкать после, а подумав, представил, как это было с другими, и ему сделалось противно, пропало всякое желание, и он, отбросив ее руки, сказал зло.
— Дай поспать.
— Ты не хочешь меня?
— Я хочу спать. — Он отворачивал лицо, чтобы не слышать запаха.
— Ну спи, спи, — прошептала она. — Ты спи, не обращай на меня внимания, ладно? Я сама я все сделаю сама… — И руки ее снова заскользили по его телу и он, против желания, возбуждался постепенно, рука его легла на ее бедро, а она, извиваясь, все шептала: — Я хочу тебя… О, как я хочу тебя, милый… Ты такой сильный, такой вкусненький…
И опять во рту сделалось сухо, застучало в голове, по всему телу прошла дрожь, и Андрей схватил Татьяну, стонущую, и навалился на нее…
XXVII
КОГДА Андрей проснулся, Татьяны рядом не было. Он быстро оделся и вышел из комнаты. За столом, где вчера была пьянка, чинно и благородно, почти по-семейному пили чай Евангелист, Балда и Крольчиха.
— Живой? — усмехнулась Крольчиха.
— Шатается, — сказал Балда, — Тонкий, звонкий и прозрачный.
— Испей чайку, — позвал Евангелист.
— Кипяточку не попьешь, откуда силы возьмешь, — подхватил Балда. — Танька, наверно, всё высосала?
— Не тарахти, — сказала Крольчиха. — Танька — не твоя шалашовка. Садись, Племянничек. На «дело», говорят, хочешь пойти?
— Да. — Андрей сел и налил себе чаю.
— Лишний, вообще-то, будешь… — Она поставила блюдце, из которого пила, держа его пальцами за донышко, как купчиха.
— Пущай со мной на шухере постоит, — предложил Балда.
— Посмотрим, — проговорил Евангелист. — Возьмем, мать? Ему гроши нужны, на могилу к матери собрался съездить, а дело-то святое. Пусть честно заработает свою долю.
— Ладно, хрен с тобой, — согласилась Крольчиха, — Нравишься ты мне, и Таньке понравился. А Таньку я люблю, она вместо дочки мне, учти. И не обижай ее.
А дело было заманчивое и обещало в случае успеха хороший куш. Собирались взять хату одного еврея, очень богатого еврея. Когда-то, еще в тридцатые годы и даже раньше, в воровском мире он был известен как барыга, скупщик краденого, потом ушел в тень, его потеряли из виду, а после войны его случайно засекла Крольчиха. Она выследила его хату, сумела познакомиться с домработницей и втерлась к ней в доверие. От нее узнала, что живет Лева одиноко, почти не выходит из дому, не уезжал из Ленинграда даже в блокаду, и это навело Крольчиху на мысль, что он боялся уехать — за богатство хвое дрожал. Мало-помалу ей удалось вызвать, что во время блокады Лева не терялся, обирая умирающих от голода. У него всегда имелись продукты, и он менял их на драгоценности, картины и прочие антикварные цацки.
Домработница была не очень-то довольна хозяином. Она жаловалась Крольчихе, что Лева жадный до невозможности, что она с удовольствием ушла бы от него, вернулась бы в деревню, чтобы там спокойно умереть, да только не с чем возвращаться — ничего так и не скопила, работая у Левы…
И Крольчиха решила проникнуть к нему в дом.
Разок-другой она специально показалась Леве вместе с домработницей, и он, разумеется, поинтересовался из осторожности, кто она такая (слава Богу, Крольчиху он раньше не знал), и домработница, по наущению Крольчихи, объяснила, что это ее землячка, тоже была в домработницах, а теперь работает на фабрике. В конце концов Крольчиха сумела внушить «приятельнице», что ей в самом деле лучше вернуться в деревню. Не быть же в услужении до самой смерти! А уж помирать и подавно нужно на родине…
И тут как раз подвернулся счастливый случай, выгуливая утром хозяйскую овчарку, домработница нашла бумажник, набитый деньгами и без документов. Ей конечно, и в голову не могло прийти, что бумажник подбросила Крольчиха, а когда она рассказала Крольчихе о своей находке и о своих сомнениях — нести или не нести в милицию? — Крольчиха даже руками замахала:
— Да ты что, дуреха?! Счастье, можно сказать, подвалило а ты — в милицию!.. Все равно деньги не вернут заберут себе. Думаешь, они там искать будут, кто потерял? Как бы не так!.. И вообще неизвестно еще, кто владелец денег — может, жулик, а ты, — сказала она, — с этими деньгами можешь вернуться в деревню…
Лева этот старый жук и пройдоха, на этот раз проморгал хитрый ход Крольчихи, не сообразил, что его опутывают, или понадеялся, что навсегда исчез из поля зрения блатных, и, когда домработница объявила ему, что уходит от него, совсем уезжает из Ленинграда, он сам пригласил Крольчиху. Такой скромной, провинциальной бабой показалась она ему, что он порадовался даже.
Крольчиха почти год тихо — мирно прожила у Левы. Ничего не трогала, терпеливо искала тайник, где он хранил драгоценности, — а что драгоценности у него были, она не сомневалась. Как не сомневалась и в том, что хранит он их в доме.
Она обнаружила тайник совершенно случайно, и там, где меньше всего ожидала, — в старом патефоне, который и стоял-то на видном месте, на шкафу в спальне. Едва ли не через день, а уж раз в неделю обязательно, Крольчиха вытирала с него пыль. Она даже открывала его, но ничего не заподозрила. Патефон и патефон. Но однажды пришла в голову мысль, что в доме нет пластинок. Ни одной пластинки. И тогда Крольчиха догадалась…
Проще всего было взять патефон и смыться — ищи ветра в поле. Однако Крольчиха не была дурой и прекрасно понимала, что повсюду в квартире остались ее пальчики, а они имеются в коллекции уголовного розыска. Навести на хату кого-нибудь из воров сразу она тоже не решилась. Уж очень хотелось сляпать это дельце чисто, не наследить. Пахло огромными деньгами, а Крольчиха втайне мечтала уехать из Питера, купить домик на берегу озера — почему-то именно на берегу озера, а не реки, — взять с собой Татьяну (она в самом деле любила ее и жалела), выдать замуж за обыкновенного мужика, пусть бы Татьяна родила, а она нянчилась бы с ребеночком. С возрастом вообще все настоящие воры делаются сентиментальными, мечтают о спокойной, тихой старости, а Крольчиха все-таки была женщиной…
И вдруг у Левы объявилась племянница, довольно молодая красивенькая жидовочка (Крольчиха была уверена, что никакая она не племянница, а любовница и что ее подсунули Леве его же соплеменники, торгаши, чтобы не пропало богатство, когда он загнется или когда ему помогут загнуться), так что услуги домработницы стали не нужны, и Крольчиху рассчитали, заплатив, между прочим, копейки. Лева действительно был жаден.
Лучшего варианта, сообразила Крольчиха, не придумать. Потому что, если бы она ушла от Левы сама, это могло бы вызвать подозрения, а так — он уволил. Она продолжала следить за Левой и его «племянницей» и скоро обнаружила закономерность: регулярно, по средам, они ходили в театр, в оперу. Тут Крольчиха всполошилась, предположив, что кто-то уже подготовил это дельце. И рассказала Евангелисту: они были необходимы друг другу — он специалист по замкам, а Лева менял время от времени замки и уж наверняка сменил после ухода Крольчихи, как и после той домработницы — она же хорошо знала квартиру, и главное, ее знала овчарка. Привязанность собаки Крольчиха обеспечила заранее.
Андрея С Балдой отправили наблюдать задолго до предполагаемого ухода Левы из дому. Около семи часов он и «племянница» вышли из парадной и направились к трамвайной остановке. Балда проследил их до самого театра и, только когда вернулся, дал знать Евангелисту с Крольчихой, что все в порядке.
По плану, Андрей должен был остаться с Балдой, стоять на шухере. Случись накладка (вернулись бы, например, раньше времени Лева с «племянницей»), Андрей должен был предупредить Евангелиста и Крольчиху, а Балда — задержать Леву. Для этого годился даже скандальчик. Однако в последний момент Евангелист обеспокоился, что кто-нибудь может оказаться дома.
— Всякое бывает, — сказал он. — Подозрительно мне, что Лева оставляет пустую квартиру.
— Там собака, — возразила Крольчиха.
— Что собака! Давай так. Пусть Племянник идет вперед и позвонит. А мы обождем внизу. Если что, он скажет, что ошибся. Тебе звонить нельзя…
Сам Евангелист «светиться», понятно, не хотел. Андрей звонил долго. За дверью было тихо. И собака не лаяла.
— Она никогда не лает на звонок, — объяснила Крольчиха. — Сейчас стоит, сука, у двери и прислушивается, ждет.
Евангелист быстро управился с замками. Крольчиха, чуть приоткрыв дверь, ласково позвала:
— Джудди, это я.
Овчарка несколько недоверчиво посмотрела на Крольчиху и принюхалась.
— Свои, свои, — сказала Крольчиха и погладила овчарку. Та заскулила. Крольчиха взяла ее за ошейник, отвела в уборную и закрыла.
— Зверюга, — процедил Евангелист. — Кокнуть бы ее. Где патефончик?
Они прошли в спальню. Патефон стоял на своем обычном месте. Евангелист взял его, поставил на кровать и открыл.
Патефон был пуст.
— Где же твоя шкатулка? — зарычал Евангелист.
— Здесь была, — растерянно пробормотала Крольчиха. — Вот жид пархатый! Да вот же она!.. — И показала на трюмо.
Там стояла шкатулка красного дерева. Она была закрыта, и Евангелисту пришлось порядочно повозиться, прежде чем он справился с хитрым замочком.
— Да бери ты, и валим отсюда, — поторапливала его Крольчиха, прислушиваясь, как беснуется в уборной овчарка.
Однако Евангелист во что бы то ни стало хотел посмотреть, что в шкатулке. Интуиция и опыт уже подсказывали ему, что там ничего нет. К тому же она была подозрительно легкой. Так и вышло — в шкатулке сиротливо лежали одно колечко с явно поддельным камешком и дешевенькие сережки.
— Для таких идиотов, как мы, и оставил! Неужели уплыло все? — разочарованно сказала Крольчиха, оглядываясь.
— Не уплыло, — уверенно сказал Евангелист. — Просто перепрятано. Колонул, наверно, тебя.
Квартира состояла из двух комнат и была забита старинной мебелью, коврами, картинами. Огромный шкаф между тем был почти пустой: три-четыре платья, изрядно поношенный костюм и шуба. На тряпки Лева тратиться не любил. На полочках, на столиках, на секретере — повсюду стояли всякие безделушки, дорогие, должно быть, но Евангелист искал драгоценности. Он был уверен, что они где-то в доме. Крольчиха время от времени поглядывала в окно. Балда торчал на месте.
Перетряхнули все, что можно было перетряхнуть. Трижды обыскали комнаты, кухню, ванну — ничего. Андрей высказал предположение, что драгоценности могут быть спрятаны в сливном бачке, но в уборную заглянуть было невозможно: овчарка буквально взбесилась там.
Всем было ясно, что найти драгоценности можно разве случайно. Лева мог спрятать их где угодно. Или у него есть потайной сейф. Но тогда почему он хранил их в патефоне?.. Проверили за картинами, отодвинули диван. Пусто.
— Берем хоть эту дребедень, — презрительно сказал Евангелист, показывая на безделушки, — и рвем когти. — Он взял маленькую серебряную статуэтку. — Дон-Кихот на своей кляче, — повертел ее, хмыкнул и сунул в портфель. — Давай, Племянник, складывай что приглянется. С паршивого жида хоть шерсти клок.
Они набили портфель и пошли к выходу. Дверь в спальню была открыта настежь. Андрей машинально заглянул туда. Какая-то несообразность остановила его, задержала внимание.
— Постойте-ка… — Он понял, в чем дело. Кровать, на которой валялся перевернутый вверх дном патефон, была не прибрана, как будто с нее только что встали. Поверх одеяла лежало скомканное покрывало. А вот подушки почему-то не примяты, а, наоборот, взбиты. Похоже, постель нарочно привели в беспорядок…
Андрей шагнул в спальню, снял с кровати патефон и откинув одеяло, увидел чем-то набитую наволочку.
— Ну молоток! Ну голова! — выдохнул Евангелист. — А Лева не дурак, — повернувшись, сказал он Крольчихе. Он вывалил из портфеля на кровать безделушки и запихал туда наволочку с драгоценностями.
Андрей, уходя, все-таки положил в карман Дон-Кихота, уж очень он был симпатичный, смешной.
Евангелист, выйдя из парадной, перешел улицу и направился к трамвайной остановке. Балда шел следом в некотором отдалении, прикрывая его. Крольчиха, а за нею и Андрей пошли в противоположную сторону. За углом сели в троллейбус, однако ехали врозь, каждый сам по себе, и лишь когда через несколько остановок вышли из троллейбуса и нырнули в темный переулок, Крольчиха задержалась и дождалась Андрея.
— Умница, — сказала она. — Князева наука, сразу видно. Но как ты допер?
— Сам не знаю. Подозрительно показалось, что постель разобрана, а подушки не смяты. И покрывало лежит…
— Все видели, а допер один ты.
Где-то поблизости раздались громкие шаги. Так могли стучать по мостовой только подкованные сапоги. Крольчиха вмиг преобразилась, схватила Андрея за руку и закричала:
— Шалопай! Бандит! Сколько раз я тебе говорила, чтобы не шлялся по ночам!.. Вот был бы отец живой, он показал бы тебе!.. А ну пошли сию минуту домой!.. — Она тащила Андрея, а он делал вид, что упирается.
— Не пойду…
— Пойдешь, я еще с тобой справлюсь!
Рядом появились два легавых:
— В чем дело?
— Вот, заберите его! — сказала Крольчиха вроде даже с радостью. — Мать с ума сходит, день, и ночь работает, чтобы накормить эту ораву, а он!.. У-у.. — Она замахнулась на Андрея, но не ударила и почти натурально всхлипнула: —Лучше пусть в тюрьме сидит. Где ты шлялся, я тебя спрашиваю, уродина ты проклятая?..
— В кино был.
— В кино! Знаю я твое кино. Дошляешься…
— Что же ты мать обижаешь? — укоризненно покачал головой один из легавых с сержантскими лычками на погонах. — Нехорошо, парень.
— Честное слово, я был в кино.
— Уж я тебе покажу дома такое кино!.. — выкрикнула Крольчиха и снова потянула Андрея за руку.
Легавые постояли, посмотрели им вслед, обменялись мнениями насчет того, что страшное это дело — безотцовщина, совсем подростки распустились, и пошли продолжать обход, охранять спокойствие и безопасность граждан. Их дело ловить хулиганов, жуликов, задерживать подозрительных, а мать с сыном сами как-нибудь разберутся, тут ничем не поможешь.
Когда Крольчиха и Андрей вернулись на хату, Евангелист с Балдой были уже там. Содержимое наволочки валялось на столе. Золотые монеты, кольца, брошки, кулоны, крестики, браслеты… Все это богатство сверкало, переливалось, завораживало.
— Кусков на сто, гад буду! — восхищенно сказал Балда. — Смотри-ка, царь! — Он взял монету и долго разглядывал ее.
— Тут пахнет не ста кусками, — проговорил Евангелист. — Тут раз пять по сто кусков. Думать, кореша, надо, куда загнать. В Питере нельзя, сгорим без дыма и огня. Жидовня сейчас забегает, замечет икру.
— Был в Москве один барыга, — сказала Крольчиха, — но хрен его знает, может, загнулся давно. Старик уже.
— Они не загибаются, — усмехнулся Балда. — Им страшно.
— Надо выяснить.
Андрей не принимал участия в обсуждении. И на драгоценности, рассыпанные по столу, смотрел равнодушно. Что-то сломалось в нем. Он не испытывал ни гордости за себя — ведь он же, он нашел! — ни чувства удовлетворения. Ему было безразлично. Он полез в карман за папиросами и — вытащил статуэтку Дон-Кихота. Нет, он понятия не имел, что это очень ценная вещь — статуэтка просто нравилась ему.
_ Покажь, что за штуковина. — Балда протянул руку. Повертел Дон-Кихота и, покачав головой, сказал: — Во гад, как настоящий. Прямо комик жизни, злодей на сцене.
Ну, у кого какие мыслишки имеются? — спросил Евангелист.
— А Леве и толкнуть, — неожиданно предложил Андрей.
— Чокнулся, что ли?! — испуганно воскликнул Балда и вскочил. — Во дает Племянник!.
— Сиди смирно, — сказал Евангелист. — Сдается мне, что Племянник дело толкует… К легавым Лева не побежит — это факт, и гроши ему до фени. А за эти вещички он удавится. А ты как мыслишь, мать?
— Тут покумекать надо, — с сомнением ответила Крольчиха.
— Надо, — согласился Евангелист. — Хорошенько надо. Присмотрим за Левой и за его жидовней и тогда решим. А пока ложимся тихо на дно. Племянник, ты рвешь когти?
— Да, — кивнул Андрей, — Поеду.
— Валяй. Через месячишко приваливай обратно, к тому времени толкнем это барахлишко, получишь свою долю.
Андрей, глядя на «барахлишко», подумал вдруг, что неплохо бы подарить что-нибудь из этого Валентине Ивановне, а то с пустыми руками и ехать неудобно. Ему приглянулась камея, оправленная в золото.
— Можно, я возьму? — спросил он, беря камею. — Подарю хозяйке, у которой жили. Она за могилой присматривает…
— Бери, какие дела, — разрешил Евангелист. — здесь всем хватит и еще останется. — Он усмехнулся. — Еще какую-нибудь хреновину возьми, загонишь на Урале. А гроши-то у тебя есть?
— Немного есть.
— Я могу куска два дать, — сказала Крольчиха. — Потом сочтемся.
— На том свете пирожками с ливером, ха-ха! — рассмеялся Балда.
Евангелист молча ударил его ладонью в лоб.
— Ты чего, я же пошутил…
— И я пошутил, — сказал Евангелист.
Андрей оставил у себя камею и Дон-Кихота.
XXVIII
НИЧЕГО на первый взгляд не изменилось на станции в Койве. Тот же вокзал, покрашенный в грязно-коричневый цвет, как почти все провинциальные вокзалы России, тот же кипятильник с сохранившейся надписью: «Бесплатно», та же торговая палатка, которая никогда, кажется, не открывалась. И в зале ожидания, куда Андрей заглянул любопытства ради — делать ему там было нечего, — тоже все осталось по-старому: скамейки с. вырезанными навечно буквами «НКПС» (теперь Андрей знал, что означают, а вернее — означали эти буквы), гофрированная «голландская» печка, чистая до уровня, куда уборщица могла дотянуться рукой, бачок с не меняемой неделями водой, отчего вода пахла, болотом, помятая кружка на цепочке…
Впрочем, приглядевшись повнимательнее, Андрей все-таки обнаружил и кое-что новенькое. Например, расписание единственного поезда было не на обыкновенном листке бумаги, а на куске фанеры, и аккуратно написано краской, а вместо военных плакатов и лозунгов, призывающих «отдать все силы для победы над врагом», новые лозунги призывали «отдать все силы на восстановление разрушенного войной народного хозяйства». На одном из плакатов здоровенный молодой мужик в рабочей спецовке, вытянув руку с огромным указательным пальцем, спрашивал: «Ты подписался на заем?»
На всякий случай Андрей заглянул в окно дежурки — вдруг Алексей Григорьевич на работе, — но там сидела женщина.
Он пошел напрямик, по шпалам. «Паровоз набит битком, а я, как курва, с кипятком — по шпалам, по шпалам..» — усмехнулся он, припомнив слова дурацкой, но веселой песенки. Так дорога в поселок была заметно короче, и, хотя через каждые полсотни метров официальные предупреждения грозились штрафом «за хождение по путям» и пугали неотвратимой смертью под колесами поезда, ходили здесь все, в том числе и железнодорожники.
А вот и, школа, где Андрей учился. Она смотрит окнами на железную дорогу. У одного из этих окон, на втором этаже, сидел когда-то Андрей. Но у которого именно?.. Ему вдруг стало это интересно. Пятое справа, если встать к школе лицом?.. Нет, скорее — шестое…
Он подавил в себе глубокий вздох. И в голову явилась неожиданная мысль, что прошло ведь совсем немного времени и наверняка в школе работают прежние учителя. И Надежда Петровна, может быть, работает. Он подумал, что в таком случае его могут узнать, и прибавил шагу. Почему-то не хотелось быть узнанным, хотя Андрей понимал, что в этом нет ничего страшного. На нем не написано, слава Богу, кто он, да и одет он вполне прилично, даже хорошо одет, если разобраться, и все же он прибавил шагу, чтобы скорее миновать школу.
Только возле дома он позволил себе маленькую передышку. Ему нужно было успокоиться и прийти в себя, собраться с мыслями — ведь он знал, что сейчас ему придется лгать…
Калитка была не заперта, да она и не запиралась никогда, и Андрей вошел во двор. Было тихо. У забора, разделявшего двор и огород, копошились куры, охраняемые бдительным старым петухом, который, подергивая шеей, внимательно приглядывал за котом, спящим на крыльце. У стены, под водостоком, стояла бочка с водой, подернутой зеленой ряской. Протяжно скрипнула дверь. На крыльцо вышел Алексей Григорьевич. Они встретились взглядами. Кот, словно почувствовав свою непричастность к происходящему, неохотно поднялся, выгнул спину, потягиваясь, и не спеша отправился по своим делам.
— Приехал, паря?.. — сказал Алексей Григорьевич. Он узнал Андрея, когда тот еще только входил в калитку — в окно узнал, — и вышел встретить.
— Я, — зачем-то ответил Андрей.
— Вижу. А чего ж стоишь посреди двора? Проходи в дом. — Он шагнул навстречу Андрею, они обнялись. — Хорош, совсем взрослый стал.
Они вошли в дом. Валентина Ивановна, сидевшая у стола — она перебирала пшено, — подняла голову и, признав Андрея, захлопотала, говоря какие-то ласковые слова, и от ее слов дрогнуло в груди, он почувствовал и радость, какую люди испытывают при встрече после долгой разлуки, и горечь, от которой спазм сдавил горло потому что он не мог сказать этим людям правду… И он подумал, что сделал, пожалуй, ошибку, приехав сюда. Лучше бы не приезжать или хотя бы не приходить а пойти прямо на могилу матери и сегодня же уехать назад, не тревожить хороших людей, которые были искренне рады его приезду. А ведь он для них совершенно чужой. Всегда был чужим, а теперь-то и вовсе. И нечем, кроме лжи, ответить на их искренность и радость…
Он поставил чемодан {купил специально в Свердловске) на табуретку, открыл его, чтобы достать подарки. Алексей Григорьевич положил ему руку на плечо:
— Успеется с этим. Рассказывай, что и как у тебя.
Андрей был готов к такому вопросу, а все же растерялся немного. Пряча глаза, ответил неуверенно:
— Нормально, в общем. В Ленинград съездил…
— Что там? Своих-то кого разыскал?
— Катю только, — вздохнул Андрей. — Она домработницей у нас была.
— Видишь ты, какое дело!.. — Алексей Григорьевич покачал головой. — Война, брат. Устроиться не успел?
— Прописался только. Катин муж в милиции работает, у них и прописали.
— Тогда ничего, раз так. А мы ждем тебя.
— Уж и заждались совсем, — сказала Валентина Ивановна. — Уж думали, что и не приедешь…
— Главное, что прописался, — перебил ее Алексей Григорьевич. — Остальное-то как-нибудь, устроится все. Письмо наше получил?
— Получил, спасибо.
— Я для верности спрашиваю, а не для спасиба. А сам не мог написать?
— Не мог, — солгал Андрей.
— Туда, выходит, можно, а оттуда нельзя, — понимающе кивнул Алексей Григорьевич. — Учителку-то свою помнишь?
— Помню.
— Нет ее. Забрали. Такие у нас тут дела.
— Как забрали, за что?..
— А за что и других забирают. Нам, видишь ты, какое дело, не докладывают, когда забирают. — Алексей Григорьевич вздохнул шумно, а Валентина Ивановна, отвернувшись, перекрестилась на образа. — Ну, показывай, что у тебя в чемодане, раз привез. Обратно же не повезешь.
Андрей достал шелковую мужскую рубашку, купленную тоже в Свердловске на барахолке:
— Это вам.
— Спасибо, паря! Угодил. Женихом теперь буду.
— А это вот вам. — Андрей протянул Валентине Ивановне камею.
Она убрала руки за спину и отступила:
— Господь с тобой!.. Не барыня я. чтоб такие-то брошки носить. Она же большие тыщи небось стоит…
— Я не покупал, — нашелся Андрей. — От бабушки осталось кое-что.
— Она померла, а вещи, выходит, сохранились!.. — недоверчиво проговорил Алексей Григорьевич..
— Да, соседи отдали.
— Есть, значит, еще люди на свете, не все перевелись. Бери, Валентина, раз такое дело. Не обижай парня, он же с чистым сердцем.
— Уж и не знаю прямо, — с сомнением сказала Валентина Ивановна — Куда я ее одевать-то стану?
— Пусть лежит, — сказал Алексей Григорьевич, — Память будет.
Незаметно за разговорами день пролетел, выпили малость самогону, и вроде не проговорился Андрей, вроде не дал повода к недоверию, а тем не менее Алексей Григорьевич почувствовал что-то неладное, а скорее всего, камея навела его на подозрения.
Он поделился своими сомнениями с Валентиной Ивановной.
— С чего ты взял? Парень как парень, культурный, смотри-ка, обходительный. На мать похож. Показалось тебе…
— Дай-то Бог, — сказал Алексей Григорьевич, — а только есть у него что-то такое на уме…
— Мерещится тебе.
— Мучит его что-то, беспокойный он какой-то. Прямо как на иголках все время. И глядит все в сторону… Брошка эта опять же смущает меня, Валентина. Это непростая вещь. Давай-ка я положу ее в чемодан ему, мало ли.
— Брошку-то положи, и то верно.
На другой день с утра все вместе отправились на кладбище.
Могила была в порядке. Крест недавно покрашен белой краской, скамеечка поставлена, как почти у каждой могилы, вокруг песочком присыпано. И не поймешь уже, что похоронена мать была вне кладбища, за его пределами — могил заметно прибавилось…
Алексей Григорьевич с Валентиной Ивановной постояли недолго и отошли, вроде как навестить родных, похороненных тут же, и Андрей остался один. Он присел на корточки и погладил взрыхленную землю. ему показалось, что снизу, изнутри, идет тепло.
Комок подкатил к горлу, Андрей сглотнул его. На память пришли слова песни, которую пел Евангелист. Их страшный смысл только сейчас дошел до сознания Андрея. Он вздрогнул и ощутил в груди пугающую пустоту. Ему почудилось, что в самом деле зашевелилась земля и едва заметно качнулся крест…
Он испуганно вскочил на ноги и огляделся. Нет, ничего не произошло, не изменилось в окружающем его мире. Ветер, путаясь в ветвях, свистел, и гудели, протяжно и глухо, словно стонали, старые сосны, чьи корни, прорастая в глубь земли, чтобы набраться жизненных сил, тревожили там, в вечной темноте, прах когда-то живших на этой земле людей.
Далеко на станции пронзительно, высоко прогудел
паровоз, и Андрей снова вздрогнул…
* * *
Я легко прихожу к могиле матери, не испытывая никаких особенных ощущений. Грешно, наверно, говорить об этом, но это так — для меня ее могила только одна из многих могил.
А вообще я боюсь кладбищ. До сих пор не знаю, как я прожил — целых пять лет! — возле кладбища. Что там возле — через дорогу от его ворот, в каких-нибудь двадцати метрах от могил. Однако и это не все. Работал я в две смены, а путь на работу и с работы один — вдоль кладбищенской ограды. И вот неделю я по ночам ходил вдоль ограды с работы, неделю — из вечерней школы. Господи, чего мне стоили эти две сотни метров от железнодорожного переезда до дому!.. И не было рядом других домов — ни одного.
А первого покойника, как уже упоминал, я увидел 22 июня 1941 года.
Не ищу никаких аналогий и символов. Так случилось, что дед Македон — один из братьев моего родного деда Самсона — умер за два дня до начала войны.
22 июня его хоронили.
Он лежал в гробу в тесном флигеле, где они с бабой Лилей прожили всю жизнь, снимая «угол» (своего жилья никогда не имели), и гроб занимал почти все помещение, так что втиснуться туда можно было едва-едва двоим или троим.
— Иди, — подтолкнула меня мать, — поцелуй дедушку Македона.
Мои родители любили его.
Взрослые наклонялись над гробом, прощаясь, а мне пришлось привстать на цыпочки. Я ткнулся, скорее, носом, чем губами, в усы покойного. Они были ужасно колючие, а щека — холодная.
Мне часто снятся покойники. Кажется, снились все, кого я видел мертвым, но дед Македон — никогда. С приближением собственной смерти начинаешь понимать, что с умершими надо прощаться. Это ведь правда, что смерть — продолжение жизни. Не бытия, нет, но именно жизни…
* * *
— Ну что, паря, поговорил с матерью? — спросил Алексей Григорьевич, осторожно трогая Андрея за плечо.
А у него в глазах стоял туман, и он никак не мог разобрать буквы, неровно выведенные черной краской на простой белой жестянке:
Е. С. Воронцова
1907–1944
Мир праху твоему
— Отзаботилась, Господи, прости, — молвила Валентина Ивановна и перекрестила могилу. — Мало пожила, сердешная, на белом-то свете. Судьба такая вышла.
— Прощайся, да пойдем, а то вон дождик собирается — сказал Алексей Григорьевич. — Как бы не застал по дороге. А за могилку не волнуйся, сохраним в порядке.
— Пойдемте, — кивнул Андрей, — Я попрощался.
Когда свернули на другую дорожку, к выходу с кладбища, он оглянулся и среди янтарных стволов увидел белый крест.
— Навещать-то мать надо, — произнес Алексеи Григорьевич. Не было в голосе его ничуть осуждения, но был какой-то скрытый смысл, была какая-то недоговоренность.
Андрей хотел сказать, что теперь будет часто приезжать, однако вздохнул только, понимая, что, быть может, никогда больше не приедет сюда и, значит, не придет на могилу матери.
— Покойники-то любят, когда к ним приходят, — проговорила Валентина Ивановна. — Им тогда лежится спокойнее. А так-то, когда одни да одни, неспокойно им, все думают, как мы тут без них живем, все ли ладно у нас…
— Хватит тебе, Валентина, — возразил Алексей Григорьевич. — Ничего они не могут думать, потому как и есть покойники. А навещать надо, от веку так заведено.
— Кто там знает, думают или не думают. Мы-то с тобой не были там, где они.
— Будем.
— На то воля Божья.
— Это что же получается, что мать его, — Алексей Григорьевич показал на Андрея, — по воле Божьей сорока годов не прожила? Тут, Валентина, другая воля. Воля, да не вольная.
За обедом он продолжил разговор, даже спор затеял с Валентиной Ивановной, все доказывал, что никакой загробной жизни вовсе нет, что это выдумки темных людишек, которым хоть что пообещай, они всему поверят — лишь бы какая-никакая надежда блеснула, а вот судьба, говорил Алексей Григорьевич, она есть, это верно. Но и судьбой, однако, распоряжаются люди же, а не Бог, так что и судьбу, если разобраться да подумать как следует, можно повернуть в любую сторону…
— Мели-мели, Емеля, — незлобиво ворчала Валентина Ивановна. — Только уж не забывай, что после тебе попомнятся эти твои слова.
— А, что там! Лишь бы жить, — отмахнулся Алексей Григорьевич, подмигнув Андрею. — Но и то правда — как жить…
— Вот оно и есть, что без Бога никуда-а.
— Э-э, Валентина!.. — Он пристально посмотрел на Андрея и неожиданно предложил — Оставайся-ка ты, паря, жить у нас. Что тебе в том Ленинграде, если никого нету?.. А здесь мать твоя лежит. Мать, паря, это все равно что ты сам, плоть же ее, подумай-ка… Выходит так, что жить надо там, где помер. Потому люди и возвращаются к могилам предков своих. К себе вроде получается. Из матери вышел, к матери вернулся…
И Андрей понял, что Алексей Григорьевич обо всем догадался. Не поверил, скорее всего, ни одному его слову. И сделалось ему нестерпимо стыдно, и он подумал даже, что, может, и в самом деле остаться в Койве. Но тогда придется признаться, что врал, а признаться в этом Алексею Григорьевичу с Валентиной Ивановной он не мог. Это было выше его сил. И потом… У него же нет документов, фактически он как бы никто.
Хуже, чем никто, — сын «врага народа» и бывший зек, вор.
В тот же вечер он уехал.
XXIX
В СВЕРДЛОВСКЕ на привокзальном «толчке» Андрей покупал папиросы и обратил внимание на мальчишку лет двенадцати, который вертелся возле него. Он поймал мальчишку за воротник:
— Ну что, шпингалет, щиплешь помаленьку?
— Ты чего, ты чего, отпусти! — Мальчишка попытался вывернуться.
— Цыц, воробей! — сказал Андрей. И тихо добавил: — Я не легавый, не бойся. Пошли со мной.
— Куда?
— Узнаешь. И не брыкайся, а то пенделя дам.
— Пенделя, пенделя!.. А пожрать у тебя есть?
— Найдем и пожрать.
Может, ему в тот момент вспомнилось, как самого выловил когда-то Князь, и он теперь подражал Князю, не отдавая себе в этом отчета. А может, просто было смешно, как вертелся мальчишка возле него, увидев, наверное, что Андрей сунул деньги в задний карман брюк. Или накатило что-то, захотелось вдруг проявить душевность, доброту. Он видел, что мальчишка голодный.
— Тебя как звать?
— Серега.
— Не знаешь, есть тут поблизости какая-нибудь забегаловка?
— Рядом совсем.
В забегаловке было полным-полно народу, из-за густого табачного дыма не видно было лиц. Все пьяно гудели, матерились громко. Андрей протолкался к буфету, взял себе сто пятьдесят граммов водки, кружку пива и кучу бутербродов, чтобы накормить Серегу. Самому есть не хотелось. Серега накинулся на бутерброды, как будто не ел по крайней мере неделю.
— Куда ехать собрался? — спросил Андрей.
— Сам не знаю. Где потеплее.
— В Среднюю Азию? — Андрей улыбнулся.
— Не, там чичмеки, — с серьезным видом сказал Серега. — Лучше в Одессу.
— В Одессе тебя ждут с нетерпением. А сюда как тебя занесло?
— А чего ты все выспрашиваешь, как легавый?..
— Похож на легавого?
— Вроде нет…
— Меня зовут Андрей. Или Племянник еще.
— Ты что, вор? — спросил Серега.
— Все тебе расскажи! Сам-то воровать научился?
— Не очень. Страшно, если по-честному. Если только в «верхах»[45].— Он доел последний бутерброд и вытер грязным рукавом губы.
Они выбрались из забегаловки, свернули в скверик, сели на скамейку.
— Ну, рассказывай, Серега. Из приемника удрал?
— Из дому. — Он насупился. — Мать умерла в прошлом году, а отец другую привел. Стерва такая попалась… Свою доченьку и так и эдак, а меня только и знает, что по углам шпынять, всей ей нехорошо. А чуть что — за ремень хватается. Какое она имеет право?..
— А что же отец?
— Отец-то жалеет меня, а слушается ее. Она наговорит ему сто бочек арестантов, он и верит. Ничего, как-нибудь сам проживу. — Серега вздохнул, — А то к тетке махну, к материной сестре, она в Харькове живет. А ты куда?
— Я далеко, — сказал Андрей. Он покосился на Серегу. Тот сидел нахохлившийся, действительно похожий на воробья, тощий, в изрядно уже оборванной одежонке. И такая тоска навалилась вдруг на Андрея, хоть волком вой, и вспомнил он приемник, который, кстати, был недалеко от вокзала, вспомнил Машку и как бежал с ним, и бегство это сейчас казалось ему бессмысленным, с него началось все, и встречу с Князем вспомнил, и многое другое, чего лучше бы не было. И он подумал, не пойти ли в милицию. Сказать, что освободился, потерял документы, что направление у него в Южноуральск… «Вот и мотай в Южноуральск», — скажут ему. А что там?.. Там его ждут так же, как Серегу в Одессе.
— Ехал бы ты домой, — сказал он, похлопав Серегу по спине.
— А что я не видел дома, порки? — Он шмыгнул носом.
— Отец больше не позволит тебя бить. Он же с ума сходит, а ты шляешься неизвестно где. Я тебе дам денег на дорогу, билет куплю. Далеко ехать?
— Не очень, в Южноуральск, — сказал Серега, опять вздохнув.
— Куда? — переспросил Андреи.
— В Южноуральск, а что?..
— Да нет, ничего. Просто нам с тобой по пути. Вместе поедем.
— А тебя не подослали ко мне? — недоверчиво сказал Серега и чуть отодвинулся.
— Кому ты нужен, чтобы к тебе подсылать. — Андрей обнял его. — Никому ты не нужен, кроме отца. Вернешься, он все простит.
— А эта его стерва?
— Ты ей скажи, что, если будет бить, совсем убежишь и не вернешься больше.
— Ей же и лучше еще.
— Ей, может, и лучше, а отцу-нет. Слово даю, что он не позволит тебя бить.
— Не знаю. Вообще-то, конечно, отец у меня добрый — Он прижался к спинке скамьи и долго, с упоением чесался — Во заразы эти воши. Кусаются, как свиньи.
— Свиньи разве кусаются? — машинально спросил Андрей. Он думал: нет ли в этой истории перста судьбы?.. Надо же, у него было направление в Южноуральск, а Серега живет в Южноуральске! Пожалуй, что так и не бывает, это уж слишком…
— Еще как кусаются! У них зубищи будь здоров! Хватит и пальца нет. А у нас хорошо, хоть летом, хоть зимой… — мечтательно проговорил Серега. — и Люська если разобраться, девчонка мировая и красивая. Задавала Немного. Так девчонки все задавалы.
— Ага, — кивнул рассеянно Андрей. Какая-то мысль не давала ему покоя, мешала сосредоточиться.
— Слушай, поехали к нам, а?! — вдруг предложил Серега, дергая его за рукав. — Можешь даже влюбиться в Люську, не думай. У нас женихов совсем почти нету, а ей хочется жениха, я знаю.
— Кто такая Люська?
— Дочка, кто же еще.
— Мачехи дочка?
— Ну. С ней-то мы ладим.
— Вот видишь, не все так уж и плохо, как тебе кажется.
— По-всякому бывает. Поедем, а?.. Домой-то правда хочется.
— Поедем, — сказал Андрей.
Бог знает, что двигало им в ту минуту, какие благородные и светлые мысли бродили в его голове. Он решил, что, по крайней мере, отвезет Серегу домой, а там будет видно. Будет видно. Может, и в самом деле «приземлиться» в этом Южноуральске?.. Поступить на работу и жить, как живут все. Документы вот только. Могут запросить колонию. А могут — и нет. «Посмотрим», — решил Андрей. Он взял билеты и отправил Серегиному отцу телеграмму, чтобы встречали беглеца.
И отец встречал. А чуть поодаль стояли женщина с девушкой. Андрей догадался, что это и есть мачеха с дочкой.
Серега бросился к отцу и повис у него на шее.
— Ну-ну, — сказал отец и поставил его на землю. — Потом поговорим. А вы… — Он с любопытством посмотрел на Андрея.
В голосе Серегиного отца была настороженность, да и смотрел он, пожалуй, не столько с любопытством, сколько с подозрением.
— Это Андрей, — сказал Серега. — Он уговорил меня вернуться домой и билет даже купил.
— Вот оно что. Спасибо, молодой человек. Сколько я должен вам за билет и хлопоты? — Он полез в карман.
— Ерунда, — махнул Андрей рукой. — Жалко стало парня, пропадет.
— А вы откуда будете, кто? — Определенно в голосе его было недоверие, и как-то странно он косился по сторонам, словно высматривал кого-то.
— Я? — Андрей на мгновение растерялся, — Я эвакуатором в приемнике работаю. Развожу таких, как ваш сын, по домам.
— Да врет он, папа! — сказал Серега. — Он нигде не работает и не живет. Но теперь останется у нас жить, ладно?
— Это так? — спросил Серегин отец.
— Примерно…
— Вот оно что. Документы у вас имеются?..
— Документы?..
Нет, не нравилось все это Андрею. Решительно не нравилось. И вдруг он обратил внимание, что брюки на Серегином отце с кантами, с голубыми кантами… «Легавый!» — мелькнуло в голове. А паровоз уже дал гудок к отправлению. В это время из вокзала на перрон вышел милицейский капитан. Увидев Серегиного отца, он отдал честь, а тот поманил его пальцем. Капитан, придерживая шашку, быстро направился к ним. Серегин отец взял Андрея за руку. И тогда Андрей, уже ни о чем не раздумывая, рванулся и побежал. Поезд как раз тронулся. Он схватился за проплывающий мимо поручень и вспрыгнул на подножку. Чувство опасности подсказало, что надо бежать. Правда, за ним ничего не числится, бояться вроде и нечего, а все же лучше держаться подальше от легавых. И потом… Да, письмо. Письмо, которое он написал Антонову под диктовку Евангелиста. Антонов этого не простит. А останься Андрей в Южноуральске, пришлось бы рассказывать, кто он, откуда, запросили бы Ленинград, а там…
Все правильно. Дороги назад нет.
Он понимал, что на него устроят облаву. Он посмотрел назад. Так и есть: легавый тоже успел вспрыгнуть на подножку последнего вагона. Сейчас он найдет начальника поезда, и они сообщат на следующую станцию его приметы, а там уже будут встречать. В сущности, в этом нет еще никакой реальной опасности для него — он чист. Подержат день-другой, возьмут подписку — и на все четыре стороны, вот разве что пальчики подведут (отпечатки-то снимают обязательно). И тут он вспомнил, что и не совсем чист — при нем камея, которую он обнаружил в чемодане, когда уехал из Койвы. Чемодан он оставил на перроне в Южноуральске, на память Серегиному отцу, а камея лежит в кармане. И Дон-Кихот. Это посерьезнее пальчиков! К этим вещичкам легавые прицепятся. А хрен его знает, откуда эта камея была у Левы. Вдруг она числится в розыске?.. Или Лева от жадности все-таки заявил о краже? Тогда — горение. Конечно, проще всего было бы выбросить и камею, и Дон-Кихота, избавиться от улик, однако выбрасывать такую вещь жалко. Да и деньги у Андрея кончались, а камею можно выгодно загнать.
Андрей влез на крышу и, низко пригнувшись, побежал к началу состава. Бежать против ветра было трудно. Тем более перепрыгивать с вагона на вагон. Так он пробежал четыре вагона, и до паровоза оставалось три (он решил, что на станции его встречать будут в середине состава), когда впереди над крышей высунулась голова в малиновой фуражке. Он оглянулся. Милицейский капитан тоже был на крыше.
Его обложили с двух сторон.
Выход был один — прыгать. Он добежал до конца вагона и спустился на подножку. Насыпь была высокая, песчаная. Андрей встал на левое колено, правую ногу опустил, так что ступня почти касалась насыпи, закрыл глаза — все-таки страшновато было — и, сильно оттолкнувшись, прыгнул. Полет был недолгим, но дух захватило. Приземлился он удачно, скатился вниз, увлекая за собой потоки сухого, рыхлого песка. Когда открыл глаза, поезд был уже далеко…
Андрей поднялся и отряхнулся. Ничего не болело. А вокруг был лес. И он понял, что все равно уйти будет трудно. Легавые примерно знают, где его искать, а он совсем не знает местности, не представляет, в какую сторону податься. Не идти же в тайгу.
И тут ему снова — в который раз — пригодились уроки Князя. В таких случаях, учил Князь, уходить нужно в ту сторону, откуда ехал, где тебя засекли, потому что именно там скорее всего искать не будут. У легавых простая логика — ищут в том направлении, куда ты намылился. А ты внаглую дуй назад, где, по их логике, не должен появляться в ближайшие сто лет.
Андрей так и поступил.
Было тихо, до звона в ушах тихо. И даже не верилось, что такая тишина может быть возле железной дороги, по которой часто ходят поезда.
Андрей обошел станцию лесом (город, к счастью, находился с другой стороны железной дороги), не углубляясь далеко, чтобы не заблудиться. Километров через пять вышел к разъезду. Здесь было пустынно, разъезд выглядел заброшенным. Стояли будка и два барачного типа дома. Возле них играли мальчик и девочка. И еще паслась корова. Из будки вышел мужчина в красной фуражке, огляделся, постоял в раздумье, потянулся и вернулся в будку.
Андрей устал и решил передохнуть. А заодно и обдумать, что делать дальше. Поезда здесь вряд ли останавливаются. Хотя, сообразил он, если есть разъезд, значит, должны останавливаться. Иначе зачем разъезд?.. Тем более колея была одна. Он лег на спину, уставившись в чистое осеннее небо, и незаметно уснул. Проснулся под вечер, стало зябко. На путях стоял товарняк. Наверное, пережидал встречный, пассажирский.
Андрей перебежал пустое пространство — между лесом и путями, еще на бегу наметив полувагон в середине состава, и быстро вскарабкался наверх. Полувагон был загружен щебнем, наваленным горой, так что можно было укрыться от ветра с подветренной стороны. А при нужде в щебень можно и зарыться на некоторое время.
Куда шел товарняк, он, разумеется, не знал. Главное сейчас — отъехать подальше, вырваться за границы поиска. Да особенно его и не станут искать. Видимо, Серегин отец какой-то начальничек, вот и погнались. Ну да, вспомнил Андрей, Серега же говорил что-то насчет того, что его отец «большая шишка»…
Встречный ветер, закручиваясь, словно смерч, поднимает пыль и даже мелкие камешки, колеса отстукивают свою бесконечную мелодию, мчится товарняк в неизвестность, и текут, текут в голове мысли ни о чем и обо всем сразу.
Снова Андрей остался один на один с жизнью, в которой нет ему места, в которой он оказался лишним, никому не нужным. Но разве бывает так, чтобы живой человек был никому не нужен?.. Каждого кто-то любит, кто-то ждет. И последний гад дорог кому-то, и, когда он умирает, кто-то оплакивает его… А вот исчезни сегодня Андрей — и никто не заплачет, никто не заметит, что его не стало, и ничего не изменится в этом мире, как будто и не было его вовсе…
Мысли эти не вызывали жалости к себе. Андрей уже не тот, каким был еще недавно. Совсем не тот. Он не простачок какой-нибудь и не станет дрожать перед каждым встречным. Пусть перед ним дрожат фраера и всякие болотные черти. В его душе поселились ожесточение и ненависть к нормальным, как они сами о себе думают, людям, и ненависть эта не знает ни страха, ни укоров совести. Зуб за зуб. Око за око. Нормальные отвергли его — он отвергает их. Баш на баш, квиты. Жить все хотят, а за жизнь надо бороться. И он будет бороться. И победит, чего бы ему это ни стоило, потому что готов заплатить любую цену за свою жизнь, а на чужие жизни ему плевать. Плевать на всех, раз всем плевать на него.
Закон — тайга. Побеждает сильнейший…
Главное — он свободен. Он абсолютно свободен и никому ничем не обязан. И все дороги огромной страны открыты ему — езжай, куда душа запросится…
XXX
УТРОМ продрогший, насквозь пропыленный, Андрей выбрался из полувагона. Отошел подальше от станции, вытряхнул как следует одежду, помылся в канаве и только после этого решился пойти на вокзал. Через эту станцию ходили поезда на Куйбышев. Андрей понял, что поедет туда, к Любе. Или, скорее, признался себе, что, уезжая из Койвы, уже знал, что едет именно к ней. А по правде сказать, мысль об этом тревожила его со дня освобождения. И он знал, что рано или поздно сделает это. Теперь же получалось, что так распорядилась сама судьба.
И в кармане лежала роскошная камея.
Люба удивится, конечно. Возможно, вовсе и не обрадуется его появлению. Но это ничего, ничтяк. У него есть причина заехать к Любе — он должен рассказать о Князе…
А она нисколько не удивилась.
— Это ты, — сказала она как-то потерянно. — Проходи. — У нее были печальные глаза, она нервно покусывала нижнюю губу. — Освободился, значит?
— Освободился.
— Это хорошо. А у меня мама умерла. Отмучилась.
— Когда? — глупо спросил Андрей.
— В прошлом году еще. А ты откуда в таком виде?
Андрей смутился:
— В товарняке пришлось ехать. Ты не против, если я пару дней побуду у тебя? В порядок надо себя привести…
— Что ты спрашиваешь, Андрюша? Мне все равно… Теперь уже все равно. — Она опять вздохнула, — Не обращай на меня внимания.
— Это ты из-за матери?
— Нет — Люба покачала головой, — Это прошло уже. Да и страдала она сильно, так что… А вот Паша. — Она тоскливо посмотрела на Андрея. В глазах появились слезы. — И зачем ты только связался с ним! Он же…
— Да что случилось-то? — обеспокоенно спросил Андреи.
— А ты разве ничего не знаешь?
— Нет.
— Паша проиграл все. Все-все, понимаешь?
— Как это, проиграл?
— В лагере проиграл пятьдесят тысяч, а я должна за него расплачиваться. Иначе… — Она всхлипнула.
— Он что, на тебя должок перевел?
— Да, перевел. А где я возьму столько денег? Что он оставил, давно кончилось. Мама же болела, ты знаешь, потом похороны… Придется продать все.
— Постой, — сказал Андрей, начиная соображать, в чем дело. — Объясни по порядку.
— Господи, что тут объяснять?.. Явился какой-то Никола, противный такой тип. Говорит, Князь, Паша то есть, проиграл ему пятьдесят тысяч и перевел долг на меня. Вот и все.
— А это точно?
— Наверно. — Люба пожала плечами — Он приходил вместе с этим Хрящом. Припугнули, что если я не расплачусь в течение недели… Ты же лучше меня знаешь, что бывает за это.
Андрей знал. Любу-то не тронут, она ни при чем. А вот Князю придется кисло. Очень кисло. «Приземлят», как минимум. Но могут и «пришить». Пятьдесят кусков — сумма, а у Князя врагов-завистников навалом. Сначала, как водится, «приземлят», а потом продуют в карты [46]…
— Неделю, говоришь, дали?
— Да. Как раз сегодня явятся.
— Дела-а. Ну ладно, посмотрим — Андрей подумал, что, может быть, этот Никола обождет еще день-два, пока он толкнет камею. Среди знакомых Любы наверняка найдется покупатель. Только опасно продавать через нее… И пятьдесят кусков вряд ли за нее дадут. Но Князя нужно вытаскивать из этого дерьма. И Любу выручать. Она хоть и ни при чем, но кто же станет считаться с бабой «приземленного», да к тому же двинувшего фуфло?! Пустят по «кругу», как пить дать пустят. Хрящ давно на нее зуб точит…
А если Никола не согласится ждать? Это его законное, между прочим, право. Ничего не скажешь.
Они пришли к вечеру, Хрящ и Никола.
— О! — сказал Хрящ, увидев Андрея, — Кого я вижу, сам не рад! Привет, двоюродный племянник троюродного брата моей неродной бабушки от первого брака. Откуда дровишки?
— А все оттуда же, из леса, — сказал Андрей, приглядываясь к Николе.
Видок у Николы был, что называется, бандитский, почти как в кино: низкий лоб, до бровей закрытый челкой, близко посаженные глаза-щелки, почти приросшие к голове уши, широкий, с раздувающимися ноздрями нос. И полный рот золотых зубов. Он тоже покосился на Андрея, кивнул и обратился к Любе, которая стояла, комкая в руках носовой платок. На Николу она не смотрела.
— Как насчет грошей, приготовила? — спросил он, потирая руки.
— Не спеши, — сказал Андрей и тронул его за локоть. — Знаешь, поспешишь — людей насмешишь, а они и так смешные. Потолковать бы надо. Давай сядем рядком…
— Кто такой?! — Никола резко повернулся, отступил чуть в сторону и назад и быстро сунул руку в карман.
— Свой, не бзди, — сказал Хрящ. — Кореш Князя. Они «бегали» вместе и вместе сгорели. Только что выскочил? — спросил он Андрея.
— Недавно.
— Это другое дело. — Никола вытащил руку из кармана. — После с тобой потолкуем, если надо. Тут, понимаешь, дельце такое… Князь-то залетел на пятьдесят кусков, не слыхал?.. Перевел вот на Любку. Сегодня последний срок.
— Тебе залетел? — спросил Андрей.
— Ну… Или тебе не нравится? Можешь добавить. — Никола дико заржал, показав полный рот золотых зубов. А сам маслеными глазами пожирал Любу.
— Слушай, обождешь пару дней еще?
— В гробу и в белых тапочках.
— В натуре тебе толкую. Я рассчитаюсь.
— И я в натуре. Если хочешь заплатить за кореша — гони монету. А если денег нету…
— Но два-то дня можешь потерпеть?!
— Не пойдеть, — сказал Никола и осклабился. — Мы сами с Любкой столкуемся. — Он посмотрел на нее и громко сглотнул.
— Будь человеком, — сказал Андрей.
— А ты не при на меня, как на собственный буфет! Хочешь, попробуй отмазаться[47]…— Он подмигнул, вынул из кармана колоду карт — самодельных — и стал тасовать их.
Андрей, глядя на его руки, понял, что это — игрок. Может быть, исполнитель[48]. Иначе не колонул бы Князя. Князь — тоже игрок настоящий. Андрей и сам играл вполне прилично, однако, подумал он, это случай особенный и риск, конечно, тут большой. Но и делать нечего. Иного выхода, чтобы спасти Князя, нет. А скорее, спасать надо даже не Князя, а Любу. Ей ведь ничего не остается, и она согласится на все… Никола не будет ждать, пока она распродаст вещи. Он потребует либо деньги, и сегодня же, сейчас, либо расплатиться натурой. По его роже видно.
И Андрей решился.
— Давай подделим[49],— сказал он.
— Играешь наличные. Казать пушнину!
Ох как не хотелось Андрею показывать камею! Он рассчитывал играть, имея в кармане всего три сотни. Может, и повезло бы. Но Никола не станет рисковать пятьюдесятью кусками из-за каких-то трех сотен.
И Андрей положил камею на стол.
— Тю-тю-тю!.. — присвистнул Хрящ и потянулся за камеей.
— Не лапай, — сказал Андрей.
У Николы вспыхнули глаза. Он сразу сообразил, что вещичка эта стоит больших грошей. Если ее выиграть и кинуть Князевой бабе, да еще скостить должок, то эта недотрога никуда не денется, как миленькая уляжется с ним в кроватку. Да за такую штуковину любая шалава[50], хоть бы и самая честная, что угодно сделает… Вон у нее уже глазки вспыхнули, а только что ревела!..
Люба действительно с восторгом и удивлением смотрела на камею. Она-то знала ее настоящую цену.
— Во сколько ставишь? — спросил Никола. Руки у него дрожали.
— Баш на баш, — сказал Андрей.
— В пятьдесят кусков?
— А ты думал!
— Эта камея стоит гораздо дороже, — тихо проговорила Люба.
— Какая еще… камлея? — недоверчиво спросил Никола. — Вот эта брошка, что ли?
— Да, — вздохнула Люба. — Только она называется камея.
— Толкуй!.. — Никола почесал в затылке. — Идет за половину?
— Ну и гад же ты, — сказал Андрей.
— За гада и ответить можешь.
— Ладно, хрен с тобой. Игра воровская[51].
— А ты что, в законе? — прищурился Никола.
— Толкую же — кореш Князя! — сказал Хрящ.
— Стос[52] имеешь? А то возьми у Хряща, чистый.
— Смотри, — сказал Андрей.
А игра у него пошла как-то сразу. Бог правду любит, думал он, боясь только, как бы не сглазить и как бы Никола не стал давить кушем[53]. А тот явно психовал, у него игра не заладилась. Но вот наконец повезло и ему — он угадал полуцветного[54] валета. После этого долго выбирал карту, заставляя Андрея снова и снова тасовать.
— Полтора куска!
Андрей понял, что Никола летерит[55]. Он задумался, сомневаясь, отпускать ли[56] Николу. И все же решился, отпустил.
Во лбу[57] был валет пик. Никола, побелев, завопил:
— Сучий потрох, в рот тебя…..! — И схватился за голову.
Хрящ, внимательно следивший за игрой, ухмыльнулся и пропел:
Свалися, дама пик, налево. Свалися в жизни один раз. А дама пик не захотела, И вышла в лоб ему как раз…— Заткнись, падаль! — заорал на него Никола. — Не рви душу, она у меня не железная. А ты что, — он злобно смотрел на Андрея, — говно маленький ел?
— Вместе с тобой, разве не помнишь? Только ты палец с говном в пасть себе пихал, а я мимо проносил.
— Во Племянник дает, во артист! — хохотал Хрящ.
— Ну ставь, — процедил Никола сквозь зубы. — У тебя карточка идет раздевайсь[58]…
Андрей поставил семерку треф.
— Угол[59]!
Никола подумал и снова перетасовал карты. Однако Андрей не ушел[60] с семерки: чутье подсказывало, что это — верная карта.
Он угадал, и Никола уже выходил из себя. Похоже, он в самом деле готов был рвать на себе волосы. Андрей с облегчением подумал, что теперь — порядок, теперь инициатива в его руках, потому что играть, если не хочешь залететь, нужно спокойно. Нужно следить за картой, а не тащить «за хвост»[61], как это сделал Николай со злости. Да еще поставил сразу шесть кусков и, конечно, «убился».
К пяти утра все было кончено.
— Амба, — сказал Андрей, бросил карты на стол и потянулся. Князь был спасен, и Люба — тоже.
— Еще одну карточку, — попросил Никола. Он никак не мог успокоиться.
В другой бы раз Андрей не отказал себе в удовольствии наказать его, выиграть все, что у него есть, что называется — раздеть, но сейчас это было лишнее.
Нельзя дважды подряд искушать судьбу.
— Хватит, — решительно сказал он. — Все по закону, Хрящ свидетель. Князь с тобой квит.
— Это точно, по закону, — одобрительно подтвердил Хрящ.
— А ты не лезь, тебя не спрашивают! — выкрикнул Никола.
— Осторожнее на поворотах, — скрипнув зубами, выдавил из себя Хрящ. — А то уделаю, как бог черепаху, так что мама родная не узнает.
— Да я из тебя, бес с Молдаванки, ливерную колбасу сделаю!..
— Рылом не вышел!
— Это кто, я рылом не вышел?!
Они вскочили и были готовы, кажется, вцепиться в горло один другому, но Андрей знал, что все так и кончится руганью, взаимными оскорблениями, и на этом они разойдутся, а скорее всего — уйдут вместе, как и пришли. В конце концов, не очень-то Никола и жалеет, что проигрался, тем более что он не видел этих денег.
Сегодня — выиграл, завтра — проиграл. Обычное дело. А злился он, что Любу упустил.
— Сильно тебя Племянник сделал, — не унимался Хрящ, — Это тебе не фраеров щипать.
И тут неожиданно вмешалась Люба.
— Хватит вам, — сказала она. — Все вы хороши.
— А ты не встревай! — процедил Никола.
— А ты не гоношись, — сказал Андрей. — Получил должок — и вали отсюда, пока трамваи ходят.
— Во, точно! Получил должок! — расхохотался Хрящ.
— Блатного гонишь?.. — прищурившись, спросил Никола.
— Во-первых, я тебя не звал, — ответил Андрей. — Во-вторых, у меня дело. Да, если встретишь кого из воров, не забудь сказать, что Князь с тобой в расчете.
— А, чего там! — Никола махнул рукой. — Проиграл— значит, проиграл. Претензий не имею, давай пять.
Хрящ похлопал Андрея по плечу:
— Увидимся?
— Наверно.
— Валим, Никола. С тебя сегодня причитается. — Хрящ опять захохотал, обнял Николу, и они ушли, дуэтом напевая: «Игрались хлебные припасы, добыты потом и трудом…»
Люба пошла закрыть за ними дверь. Вернувшись, тяжело опустилась на стул, закрыла руками лицо и какое-то время сидела молча, не двигаясь. Андрей тоже молчал. Недавнее напряжение отпустило его, он чувствовал себя опустошенным. На Любу старался не смотреть, но краем глаза все-таки видел, как она уронила руки на колени и обвела комнату отсутствующим взглядом.
— А если бы он и тебя обыграл? — шумно вздохнув, спросила она.
— Не знаю, — сказал Андрей.
— Представляешь, что тогда было бы?.. Ужас, дикий ужас!.. Я бы не смогла, ни за что не смогла бы продать все это… А Пашу могли… убить?..
— Чего теперь, — сказал Андрей. — Забудь и не бери в голову.
— Я как представлю… А рожа у этого Николы!.. Бр-р-р. — Люба протянула руку и взяла камею, которая так и лежала на столе. Долго рассматривала ее, лаская глазами. — Прелесть какая! Откуда она у тебя?
— Неважно. Это тебе на память.
— Мне?!
— Да. Я все равно тебе ее вез, — солгал Андрей. А может, и не солгал. Найдя ее после Койвы в чемодане, он, пожалуй, действительно хотел подарить камею Любе. Просто боялся себе признаться в этом. Иначе почему не загнал ее еще в Свердловске, а носил в кармане, хотя понимал ведь, понимал, что рискует, что это возможная улика?..
— Такой подарок, Андрюша…
— А вот еще. — Он поставил на стол Дон-Кихота.
— Господи… А это не Фаберже?
— Понятия не имею. — Андрей пожал плечами. Он не знал, что Люба имеет в виду.
— Нет, все-таки не Фаберже, — с легким разочарованием проговорила она. — Но все равно очень мило. Очень.
Андрей отошел к окну.
Он слышал, как Люба встала, как подошла к нему сзади (дышать стало трудно, и опять дрожали коленки), однако не шевельнулся даже, застыв в каком-то тревожном, но сладостном ожидании.
Она погладила его по голове и, обнимая, прошептала:
— Милый ты мой мальчик… Повернись ко мне.
Он повернулся. Она медленно, скользя руками по его телу, опустилась на колени:
— Ты мой спаситель.
— Не надо. — Андрей попятился, но Люба крепко держала его ноги, обняв их.
— Я знала, что ты не такой, как… как все… как эти. Ты не их, Андрюша!.. Ты мой. Теперь ты мой. Я никому не отдам тебя, слышишь?.. А я твоя раба. Делай со мной что хочешь…
— Встань, — выдавил Андрей.
Люба встала. Они смотрели друг другу в глаза. Андрей не выдержал, отвел взгляд.
— Ведь ты любишь меня, да?.. — сказала она. — И тогда, раньше, любил, я знаю. Я все знаю. Молчи!.. — Она закрыла его рот ладошкой. — Это хорошо, что ты такой… У нас сегодня будет праздник, большой праздник.
Люба собрала на стол. Андрей, увидев на столе две бутылки — полную с вином и чуть начатую с водкой, — с легкой ревностью подумал, откуда они у Любы, а она, словно угадав его мысли, сказала, улыбнувшись:
— Поверишь, с прошлого года стоят, с поминок. Вот и пригодились. Были для похорон, а пригодились для праздника… — Она покачала головой. — И все это жизнь…
— Приколи брошку, — вдруг сказал Андрей.
— Это называется не брошка, а камея, — ласково улыбнулась Люба.
— Все равно.
— Потом, Андрюша. Она не подойдет к этому платью. Для такой вещи нужно одеться. А ты не думай, у меня есть десять тысяч, я кое-что успела продать…
Андрея начинал бить озноб. Он налил себе водки и выпил.
— Я красивая?.. — спросила Люба.
— Сама знаешь.
— Красивая, знаю. А ты никогда не говорил мне об этом. И зря. Женщинам надо говорить, что они красивые. Мы это любим. Может быть, больше всего любим. Наша красота ведь существует для вас, мужчин. А вы не замечаете… Давай выпьем с тобой!
Она сама наполнила стопки, а когда они чокались, коснулась руки Андрея. Его будто ударило током. Это было похожим на то, как было и с Татьяной. Тогда его тоже бил озноб и было стыдно поднять глаза… Нет, все-таки не совсем то. Татьяну привели для него. А Люба… Люба совсем другое. Люба — женщина Князя, она старше Андрея. И лучше ему уйти. С Любой не может быть так, как было с Татьяной. Она не позволит себе этого. И он не имеет права.
Но уйти Андрей не мог. Это было выше его сил.
— Ты знаешь, сколько мне лет? — спросила Люба.
— Нет.
— Мне же всего двадцать четвертый пошел, Андрюша. Я ведь молодая совсем. А Паша… Я любила его, ох как я любила его!.. А потом… Мечтала стать актрисой, а вместо этого… Но еще не все потеряно, верно? Я теперь свободная… Паша ведь записку передал… Просил отдать долг и считать себя свободной… Господи, что я такое говорю?.. Главное — я сама чувствую себя свободной… Совсем забыла! — спохватилась она. — Я ванну тебе приготовила.
Андрей знал, что в доме была ванная с дровяной колонкой.
— Когда ты успела? — удивился он.
— Успела вот. Иди мойся. Грязное белье брось там, я дам чистое.
В ванной Андрей протрезвел и немного пришел в себя. Он твердо решил, что помоется и уйдет. Нельзя оставаться. Он уже понимал, что может, если захочет, остаться — Люба не прогонит, да и зачем бы она стала топить ванную! — но это подтвердило бы, что она такая же, как другие, как Татьяна, а он не мог, не хотел так думать…
А как быть с бельем? Сразу почему-то Люба не дала чистое. Он надел грязные трусы и вышел в комнату.
Люба стояла возле стола. На ней был теперь халат, в котором Андрей видел ее и раньше, когда жил здесь. Он был короткий, не закрывал даже коленки, к тому же была расстегнута нижняя пуговица и видны голубые резинки, державшие чулки. Этот халат и прежде вызывал в Андрее смущение, а сейчас смотреть на Любу было просто невыносимо.
— Дурачок, — нежно сказала она. — Какой же ты еще дурачок у меня!.. Ну, иди же ко мне. — Она вытянула руки, и он не выдержал, шагнул вперед. Чуть приподнявшись на цыпочках, она поцеловала его в лоб.
— Не надо…
— Ты мне сразу понравился, — шептала Люба. — Как появился, так сразу и понравился. Молоденький, чистенький… Господи, а дрожишь-то как осенний листочек. Глупышка. Ты же мужчина!.. Сядь, успокойся, выпей немножко… — Стопка была уже налита, и Андрей послушно выпил.
Он убеждал себя, что не должен больше пить, что должен уйти, а Люба все подливала ему, говоря при этом нежные слова. И он снова незаметно пьянел, и всякие сомнения понемногу исчезали, растворяясь в хмельном тумане, и Люба, молодая и очень красивая, была рядом, и от нее истекал тонкий, едва уловимый аромат хороших духов, и все это кружило голову не меньше, чем водка…
— Дай мне твою руку. — Люба взяла его руку в свою и просунула под халат, себе на грудь. Андрей ощутил почти ожог. — Погладь, — тихо сказала она. — Не бойся, ну!..
И он стал гладить ее грудь, а она, расстегнув халат совсем, высвободилась из рукавов и встала. На ней был бюстгальтер, корсет и чулки. А вот трусиков не было…
Потом они лежали на кровати, и Люба снова и снова разжигала в нем желание, доводя до безумия, и все это было похожим на какой-то бред.
— Мальчик ты мой, — шептала она. — Ты же ничегошеньки еще не знаешь и не умеешь… Молчи, молчи!..
Это даже хорошо, что ты такой. Я сама, сама научу тебя, всему научу… Ты будешь доволен. И тобой будут довольны. Ты хочешь быть сильным и уметь все?..
Он хотел, разумеется, он хотел и сильным быть, и уметь все. Ему было несказанно приятно в жарких, но чуточку стыдных объятиях Любы. Ничего подобного он не испытал с Татьяной, хоть тогда и думал, что лучше уже не бывает…
Минуло две недели, и все это время Андрей был словно в бреду. А однажды, проснувшись утром, он вдруг осознал, что на этой же кровати любил поваляться и Князь, когда Люба уходила куда-то или занималась домашними делами. И ему сделалось неприятно. Он представил их вдвоем — Князя и Любу — и почувствовал почти ненависть к ним. Его бросило в жар.
Он соскочил с кровати, торопливо оделся и вышел из спальни. Люба готовила в кухне завтрак.
— Спал бы еще, — улыбнувшись, сказала она и подставила для поцелуя губы.
Он сделал вид, что не заметил этого.
— Хватит спать. Так можно проспать и царство небесное.
— Что с тобой? — настороженно спросила Люба.
— Ничего. — Андрей пожал плечами. — Ехать надо.
— Куда?..
— В Питер. У меня там важное дело.
— Опять важные дела. Господи, как мне все это надоело!.. — устало проговорила Люба. — Зачем тебе ехать?..
— Надо, — повторил он.
— У нас же все есть, Андрюша! Нам с тобой всего хватит…
— У меня другое дело, — сказал Андрей. — Совсем не то, что ты думаешь.
— Правда?.. И ты сразу вернешься, да?
— Вернусь.
Возможно, Андрей и сам верил, что съездит в Ленинград, заберет свою долю и вернется. Во всяком случае, в глубине души ему хотелось этого. Он смотрел на Любу и с нежностью думал, что с ней всегда ему было бы хорошо. Хорошо и спокойно. С ней он даже забывал, что он чужой в этом мире. В сущности, никто. Без документов, без места жительства и — сын «врага народа». Но — Князь. Ведь был же Князь, а он, если разобраться, предал его. Воспользовался моментом и — предал. А это подло. Правда, и Князь…
— Ты думаешь о Паше? — тихо спросила Люба. — Ты не бойся, он все поймет. А я, если захочешь, рожу тебе ребеночка…
«Какой, к черту, ребеночек!» — хотелось крикнуть Андрею, однако он сдержался и промолчал. И вдруг в голову пришла мысль, что эти две недели бредового счастья были всего лишь платой за спасение… Нет, не может этого быть, не может… Но опыт, уже обретенный им, подсказывал, что все-таки может. Поверить бабе, говорил Князь, все равно что поверить козлу.
— Ты не веришь мне, — проговорила Люба с печалью в голосе. — Я чувствую, что не веришь… — Она села на табуретку и заплакала, и Андрею стало до бесконечности жаль ее…
«Там будет видно, — подумал он. — Время покажет».
Откуда ему было знать, что времени у него уже нет.
XXXI
В ЛЕНИНГРАДЕ шел дождь.
Андрей не был уверен, что сам найдет хату Крольчихи, да и нельзя было соваться туда вот так сразу. Мало ли что! И он отправился в шалман, где надеялся встретить Пузо. А кроме того, там был Степа, который тоже наверняка все знает.
Была середина буднего дня, и у стойки толклись пять-шесть жаждущих, а Степа заряжал новую бочку с пивом.
Андрей подошел к стойке сбоку.
— Приветик, — сказал он.
Степа вскинул голову и, узнав Андрея, кажется, растерялся:
— Ты, Племянник?!
— Как видишь.
— Не ожидал. Эй, мужики, — разгибаясь, крикнул он, — пива пока не будет. Насос что-то хандрит.
Мужики заворчали недовольно, их организмы требовали опохмелки, однако Степа был непреклонен. Он вышел из-за стойки, подошел к двери и распахнул ее.
— Всё, приходите через полчасика. Тогда всех ублажу.
Спорить со Степой никто не решился. Здешние завсегдатаи боялись его. Но и уважали — многие пользовались у него кредитом.
Закрыв дверь, он спросил:
— Выпьешь?
— Не хочется, — отказался Андрей.
— Бросил пить, что ли?
— Ага.
— С утра или со вчерашнего дня? — Степа ухмыльнулся, и Андрею не понравился его бегающий взгляд и явно настороженный вид. — А вообще правильно делаешь. Я тоже со вчерашнего дня капли в рот не брал. Откуда прибыл?
— С Урала, — Андрей почему-то не назвал Куйбышев.
— «Урал, Урал-река, глубока и широка…»— просипел Степа. — Никого не встречал?
— А кого я должен был встретить?
— Ах да, ты же на кладбище ездил. В Питере давно?
— Прямо с поезда сюда.
— Значит, ты не в курсе. — Степа покивал головой.
— Что-то случилось?
— Случилось. Ты куда намылился?
— К Крольчихе надо бы. Решил сначала разведать, как там, на хате. И Евангелиста повидать надо.
— Сгорели они, и Балда с ними, — сказал Степа и пристально так, с нехорошим прищуром посмотрел на Андрея. — Всех троих повязали разом.
— Как?
— Просто. Схватили на хате, и золотишко при них было. Получается, что с поличным.
— Когда?
— Ты уехал, а тут легавые и заявились. Повезло тебе. — Он снова вцепился глазами в Андрея.
— Но там же все было чисто…
— Выходит, что не совсем. Да чего теперь толковать! Вор всегда готов, что рано или поздно сгорит. Дело вора — бегать, а дело легавых — ловить. Оно баш на баш и получается. Теперь тебя ищут. Так что тебе светиться нельзя, на дно надо уходить. На дно. Но сначала потолковать бы нужно, выпить с горя. Ты вот что, ты сейчас дуй на хату — я дам адресок, — а вечером свидимся. Потом смотаешься из Питера.
Все было логично, правильно, и, когда бы не бегающий взгляд Степы, не его настороженность, которая была слишком заметна, чтобы ее не заметить, Андрей воспользовался бы его советом не задумываясь. Но тут что-то было не так. Что же?.. Неужели Евангелист с Крольчихой решили его фраернуть[62], а Степе поручили сделать так, чтобы его, Андрея, не было видно?.. Не похоже это на Евангелиста. Он авторитетный вор и не пойдет на такую подлянку…
А что, если… Что, если его заподозрили в том, что он продал всех?.. Их взяли, а он-то ведь ушел! Не потому ли и успел уйти вовремя, что продал?..
От этой догадки сделалось страшно. Андрей представил, что его ожидает, если на него действительно пало подозрение. Но это же чушь, успокаивал он себя. Чушь собачья!.. Он же был вместе с ними на деле, и Евангелист сам посоветовал ему на время исчезнуть из Питера. Именно сам!.. Но каким образом легавые вышли на хату?.. Если вообще подозревать его, то нетрудно заподозрить, что он и навел легавых. И что там Степа толковал насчет того, что надо бы… потолковать?.. Что он имел в виду?..
Уехать? Взять и уехать. Прямо сейчас пойти на вокзал — благо рядом, — купить билет на ближайший поезд… А дальше? Что будет потом?.. Это только убедит того же Степу, да и других, что он действительно продал Евангелиста. Вор не имеет права не явиться на толковище, даже если знает, что ему грозит смерть. Да, он обязан пойти. И доказать, что никого не продавал. Иного пути нет и быть не может.
— Андрей?! — окликнул его кто-то.
Он резко повернул голову. На него смотрела Татьяна.
— Ты?.. — удивился он.
— На хату идешь?
— Да.
— Степан послал?
— Ага.
— Не ходи! — сказала Татьяна. Она схватила Андрея за руку и потащила прочь.
— Да в чем дело, куда ты меня тащишь?
— Скорее! Он наверняка позвонил, там есть телефон. Они выйдут тебя встречать. Это же совсем рядом, за углом.
— Кто выйдет встречать?
— Потом, потом. Вон трамвай, бежим, успеем догнать.
Они догнали трамвай и уехали аж на Троицкое поле. И только тогда Татьяна рассказала Андрею то, что знала сама.
Так оно и было, как он предположил: тотчас после его ухода с хаты Крольчихи ввалились легавые и взяли всех троих — Евангелиста, Крольчиху и Балду. Взяли с драгоценностями. Евангелист передал на волю, что легавых на хату навел Племянник и что сделал это будто бы не случайно, а по поручению какого-то своего родственника, который тоже легавый и даже большой начальник…
— Да никакой он не родственник! — возмущенно воскликнул Андрей.
— Все равно, — вздохнула Татьяна. — Туда тебе нельзя, они тебя убьют. Я знаю.
— Но я докажу!
— Ничего ты не докажешь.
— На толковище докажу.
— Никакого толковища не будет. Было уже, я сама слышала. И порешили тебя убить. Степа это сделает. И помощники у него есть.
— Так не бывает, — возразил Андрей. Но тут вспомнил, как сам же передавал Евангелисту, со слов Штыря и Бороды, что какой-то Баламут ссучился, и как Евангелист велел разобраться именно Степе, и это означало— просто убрать Баламута. Для того и держат Степу. Должен же кто-то делать грязную работу, а блатной сам на «мокруху» не пойдет. Ну а с ним, понимал Андрей, и вовсе чикаться не станут: он пока для них — чужой и не в законе. Выходит, Татьяна права — толковища не будет. Пришьют — и концы в воду…
— Ты Баламута знаешь? — спросил он.
— Баламута?! — испуганно переспросила она. — Его же…
— Степа?
— Наверно. Говорят, он ссучился. А ты беги, Андрей! Я не верю, что это ты продал, но все равно беги. — Татьяна приподнялась на цыпочки и поцеловала его в щеку. — Почему всё так?.. — с грустью проговорила она. — Не поминай лихом!.. — И побежала на трамвай.
Легко сказать — беги. А куда? И далеко ли убежишь от блатных, если порешили тебя убрать, если такой авторитетный вор, как Евангелист, обвинил тебя в том, что ты продал его легавым. Пожалуй, есть единственный шанс доказать свою невиновность — пойти по этому делу вместе со всеми.
Это было настолько очевидно, что Андрей готов был прямо тут же подойти к легавому, к первому попавшемуся легавому, и сдаться. И он сделал бы это, но поблизости не было ни одного милиционера, а уже спустя несколько минут он понял, что этого делать нельзя. Сейчас нельзя. Он ведь не знает, раскололись ли Евангелист и остальные… Если раскололись — одно, а если нет?.. А если нет, тогда получится, что он теперь продаст их с потрохами. Признавшись сам, продаст их…
Но должна же быть какая-то зацепка, неужели уже ничто не может его спасти?..
Итак, Евангелиста, Крольчиху и Балду взяли на хате. Что же из этого вытекает?..
Вряд ли Лева заявлял о краже. По крайней мере, сразу. Он искал бы свои камешки и свое золотишко по своим же каналам, чтобы выкупить. Это наверняка. Ему ни к чему «светиться», а легавые у него обязательно спросят, откуда такие ценности… Спросят и у Евангелиста, и у Крольчихи, и у Балды. А они будут кричать, что нашли. Нашли, и все! Попробуй доказать обратное, то есть попробуйте, граждане легавые, доказать, что золотишко украдено ими, если даже заявления о краже у вас нет!.. С неба свалилось богатство. Бог послал. А хоть бы Лева и заявил, ну и что?.. Все равно они-то нашли. Кто-то украл, но почему-то бросил, а тот же Балда шел по улице, глядит — портфельчик валяется, поднял, принес на хату, открыли, а там… Мама родная!.. Не пойман — не вор. Да, скорее всего, именно этой версии они и будут держаться. Евангелиста легавым ни за что не расколоть. А раз так, им не намотают дело, и с него, с Андрея, снимется обвинение. В чем его можно обвинить, если дела не будет?..
Выстроив эту логическую цепочку, Андрей немного успокоился. Значит, сейчас главное для него — действительно уйти на дно, то есть от Степы, который не станет ни в чем разбираться. Он у блатных на подхвате, и только. Его дело исполнять, решает не он. А когда Евангелиста выпустят, все само собой разъяснится…
Андрей сел в Обухове на пригородный поезд, доехал до Волховстроя, оттуда — в Вологду, потом — в Ярославль, рассчитывая там пересесть на поезд, идущий на восток, куда-нибудь подальше. А может быть, и в Среднюю Азию. Воры не особенно жалуют Среднюю Азию. Они разве что к зиме собираются там, где потеплее. Да и то все предпочитают Кавказ и Крым.
В Вологде Андрей на последние деньги взял билет в плацкартный вагон до Ярославля. И тут ему как будто повезло: в соседнем отделении ехал очень прилично одетый мужчина с редкостным по тем временам кожаным чемоданом, который и сам по себе представлял немалую ценность. Весь вечер мужчина пил то ли с друзьями, то ли просто с попутчиками. Ночью, когда вагон превратился в спящую казарму, Андрей слез с полки. Никто не обратил на него внимания. И никого не было видно в проходе — все, кажется, действительно спали. А мужчина — еще удача! — занимал нижнюю боковую полку. Чемодан стоял «на попа» у него в изголовье, а сам он дрых и пускал пузыри. Андрей, покачнувшись якобы от толчка, навалился на мужчину. Тот не шелохнулся, лишь пробурчал что-то во сне. Тогда Андрей, попридержав его голову, вытащил чемодан и спокойно направился в нерабочий тамбур. Обе двери оказались запертыми на ключ. Андрей чертыхнулся и решил перейти в соседний тамбур, попробовать оттуда залезть на крышу или спрыгнуть. С переходной площадки ни на подножку, ни на крышу было не попасть- она была закрыта «гармошкой».
Но все произошло не так, как спланировал Андрей.
Едва он вошел в соседний тамбур, из вагона вышли ревизор и легавый.
— Билетик попрошу, — сказал ревизор.
А легавый, оценив обстановку, прикрыл собой путь к отступлению.
Андрей предъявил билет.
— Почему не в своем вагоне? — спросил ревизор. — Вы что, собрались выходить?.. — Он смотрел на чемодан.
— Я?..
— А кто же еще?
— Нет, — сказал Андрей. — Я в уборную вышел, а там занято. — Он даже поморщился, как будто действительно ему было невтерпеж.
— В уборную с чемоданом? — усмехнулся легавый.
— С каким чемоданом? — Андрей сделал удивленные глаза. Он успел все-таки поставить чемодан в угол.
— Вот с этим. Ваш?
— Этот?.. Первый раз вижу. Нет, кажется, он стоял, когда я вошел сюда…
— Документы, — потребовал легавый.
Андрей начал рыться в карманах. И лихорадочно думал, что же делать, как выкрутиться из этого положения?.. Если бы дверь на подножку открывалась наружу, можно было бы попробовать спрыгнуть…
— Дома на комоде забыл документы? — усмехнулся легавый.
— Сам не знаю… Вроде были. Куда же они подевались?..
И тут в соседний тамбур, откуда Андрей только что перешел в этот, выскочил хозяин чемодана, а за ним и проводник. Они увидели Андрея, и потерпевший, распахнув двери, заорал:
— Вот он! — и замахнулся.
Легавый оттеснил его:
— В чем дело, гражданин?
— Как в чем?.. Вот он, — потерпевший ткнул в Андрея пальцем, — украл мой чемодан.
— Этот? — спросил легавый, показывая на чемодан.
— Он самый!
Строго говоря, доказать без свидетелей, что Андрей украл чемодан, было очень трудно. Или невозможно вообще. Однако оказалось, что какая-то женщина все же видела, как Андрей шел по вагону с чемоданом, и заподозрила неладное. Она хорошо запомнила этот желтый чемодан и его хозяина — они вместе садились в поезд, и она еще позавидовала такому чемодану… Как только Андрей прошел мимо нее, она быстро слезла с полки и сообщила проводнику.
Таким образом, свидетель был налицо.
Капитан, который допрашивал Андрея, был настроен благодушно, или просто у него было хорошее настроение. Впрочем, и Андрей не запирался, понимая, что это бесполезно. Он даже подумал, что, может, и к лучшему, что сгорел, — скроется от Степы.
В чемоданчике, который он оставил на своей полке и который изъяли после задержания, не было ничего ценного. Мыло, полотенце, зубная щетка — к этому его приучил Князь — и книга. Она-то и заинтересовала капитана.
— Смотри-ка, — сказал он удивленно, — Федор Михайлович Достоевский! Твоя?
— Моя.
— И на кой она тебе?
— А на кой все книги? — Андрей пожал плечами. — Читать, разумеется.
— Ты что же, читаешь Достоевского?
— А это запрещено?
— Да нет, это не запрещено, — сказал капитан. Он захлопнул книгу и аккуратно положил ее на стол.
В открытую форточку вместе с ветром ворвался громкий и хриплый, как на всех станциях, голос диктора, который объявил о скором отправлении поезда и просил пассажиров занять свои места. При этом он говорил «граждане пассажиры», и Андрей некстати подумал, что вот он-то обязан называть капитана «гражданин», а диктор должен бы называть пассажиров «товарищи», но почему-то называет «граждане»…
— Любопытный ты, однако, фрукт — проговорил капитан. — Книги вот серьезные читаешь…
— Каждому свое, — сказал Андрей.
— Э-э, нет. Ты хоть знаешь, что именно эти слова фашисты писали на воротах концлагерей?.. Каждому свое!.. — Он усмехнулся, — Это не игра в слова, а очень серьезно. Влепят тебе лет восемь, а вот жизнь у человека действительно одна. Хоть лопни — одна. Дважды ее не проживешь. А говоришь — ленинградец!..
— А это при чем?
— Да так. Для тебя, может, и ничего. А я думаю, что ленинградец — как звание. Почетное звание.
— Замысловато.
— Почему замысловато? Все просто. Я вот защищал твой Ленинград. Его вся страна защищала, весь народ, значит, потому что… — Капитан не нашел нужных слов и махнул рукой, — Объясни мне: ты воруешь у людей последний кусок, я веду с тобой борьбу…
— У нищих не ворую.
— Брось, сказки это. Берешь ты там, где ближе лежит. Да и не в этом даже дело. Никто не давал тебе права и у богатых брать. Не твое! Выходит, мы с тобой враги, а ты мне почему-то симпатичен… А-а, ладно, Воронцов. Ступай в КПЗ[63], там будет время подумать.
— Думай не думай, сто рублей — не деньги, — сказал Андрей.
— А это для кого как. Ты украл, а другому их заработать надо.
И вот Андрей в камере. За дверью в коридоре раздаются бухающие шаги дежурного. Он проходит из конца в конец коридора и снова пристраивается возле тумбочки вздремнуть, вытянув длинные ноги и привалившись спиной к холодной бетонной стенке.
В узкую щель намордника[64] Андрею виден крошечный кусочек ночного неба. Как клочок ткани с рисунком. Три звездочки на почти черном фоне. Две рядышком, тесно прижавшись друг к другу, а третья в сторонке, словно охраняет их нежность. Луны не видно, только угадывается ее свет. Расширить бы чуточку щель, чтобы луна тоже вместилась в этот рисунок, и тогда мир увеличится, полнее войдет в камеру и, может, исчезнет ощущение полной отрешенности, изолированности от жизни и чувство глубокого, тоскливого одиночества.
Андрей стоит на нарах. Ему хочется приблизить этот кусочек нарисованного неба, кусочек далекой-далекой жизни, а звездочки дрожат, точно подмигивая, и Андрей тоже подмигивает им. «Ничтяк, — говорит он звездочкам, — прорвемся. А вы светите, светите…» Но вот приплыла темная туча — она темнее даже почти черного неба, — медленно наехала на звездочки и сглотнула их…
XXXII
СЕГОДНЯ выходной.
Кто-то валяется на нарах, отсыпаясь за всю неделю, кто-то режется в карты, кто-то варит чифир. Дневальный торчит возле двери на шухере и гнусавит песню, дико фальшивя при этом:
Служили мы с товарищем на мельнице вдвоем. Он был председателем, а я — секретарем. Он взял жене на платье, а я — на портсигар, Он — как председатель, а я — как секретарь…— Хватит тебе скулить, и без тебя тошно, — сказал Андрей.
Он лежит на нарах и внимательно следит за ржавой каплей воды, повисшей на оконной решетке. Капля долго вытягивается, дрожит, точно живая, и ей страшно оторваться, но в конце концов не выдерживает собственной тяжести, обрывается и падает вниз. И тотчас на ее месте рождается новая капля, и все повторяется в том же порядке. Кап, кап, кап…
Ночью прошел дождь.
Капли падают реже и реже. Крыши бараков уже почти сухие, но на земле по всей зоне долго еще будут стоять мутные лужи — глина. Какой-то докембрий, как говорит Князь. Может, и докембрий, хрен его знает, что это такое. Но все равно глина, и поэтому вода не уходит в землю. И стены в БУРе[65] никогда не просыхают.
Осенью, когда идут затяжные дожди, по углам барака даже растут грибы. А зимой стены покрываются инеем. Зеки жаловались начальнику лагеря, а он отмахивается и смеется, падла рогатая, чтоб его на том свете вши зажрали — в гробу не очень-то почешешься. Ему что, псу бесхвостому, он живет в новом кирпичном доме, который зеки же и строили, и у него не растут в углах грибы и зимой не бывает инея. А в общем-то, и у него житуха — не позавидуешь. Даром что подполковник, чин! Загнали в эту гнилую дыру, и черт его знает, когда удастся выбраться отсюда, и удастся ли когда-нибудь. «Ни тебе ни бабы, ни пивной…» — усмехнулся Андрей. Впрочем, пивная-то как раз в поселке есть. Во всяком случае, граждане начальники хлещут водяру за милую душу, оттого и рожи у всех сизые. От начальника лагеря, толкуют, сбежала жена, поэтому он и озверел совсем. Но тут, в этой помойной яме, озвереешь и с женой. Только и остается что пить.
Иногда перепадает выпить и блатным — бесконвойные протаскивают на объект. Но это бывает редко. Чифир — да, с чифиром на зоне все нормально. Чайком блатные обеспечены. И ларек неплохой, иногда подбрасывают и маслица…
Сегодня дали выходной. Первый за полгода. Наверное, готовят новый объект для штрафной бригады. Или Рекун, начальник конвоя, сам решил отдохнуть, или нажрался вчера. А может, и заболел. Сдох бы, что ли, скотина, думает Андрей. Бывают и начальники конвоя нормальные люди, а этот!.. И откуда их берут, таких сволочей. Каждое утро, принимая на вахте бригаду, он толкает речугу, которая заканчивается обязательными словами: «Шаг вправо, шаг влево — считается побег. Стреляю без предупреждения. Девять грамм в жопу и осиновый кол на могилу. Желающие есть? Желающих нет, принято единогласно. Па-ше-ел!..»
И пристрелит, как дважды два пристрелит. За ним не заржавеет. На его совести четыре трупа. Последний был дядя Миша, тихий, немногословный мужик. Он никого не трогал, и его — никто. Даже блатные относились к нему с уважением. Он полтора года провел в Освенциме и чудом остался жив. На фронте был шофером, возил генерала, они вместе и в плен попали. Генерала — к стенке, а дядю Мишу пощадили. После войны он тоже работал шофером, возил какого-то районного начальника. Однажды застряли и целую ночь просидели в поле, пока их не вытащил случайный «студебекер». Когда выбрались на шоссе, дядя Миша неосторожно сказал, что вот «студебекер»— это машина, а наши — дерьмо. Начальник, которого он возил, донес на него, и за эти слова дяде Мише влепили десять лет, чтобы не преклонялся перед иностранной техникой и не пропагандировал идеи космополитизма. Да еще и плен припомнили. Уже в лагере дядя Миша не выполнил распоряжения коменданта, такого же, между прочим, «политика»: отказался чистить выгребную яму в конторе, сказал, что пусть начальники сами за собой убирают собственное говно. За это его перевели в БУР. Так дядя Миша и оказался в штрафной бригаде. А тут они взаимно возненавидели друг друга с Рекуном. Рекуна-то ненавидели все, но помалкивали (блатных он не задевал), а дядя Миша молчать не умел — накатал жалобу прокурору. Приехала комиссия, разбирались. Легче никому не стало, потому что в действиях Рекуна не нашли ничего незаконного — еще бы нашли! — а он перед всей бригадой поклялся, что «сотворит из этого космополита вареник», однако на некоторое время притих, так что зеки решили, что его все же наказали за превышение власти, а самого дядю Мишу он как бы перестал замечать. Месяца три прошло, все уже и думать забыли про жалобу и про комиссию, а бригаду перебросили на новый объект — копать котлованы. Место голое, и начали обживать объект с сооружения времянки, где можно было бы укрыться от дождя. Вот тут-то Рекун, ежа бы ему под хвост, и подловил дядю Мишу. В сторонке, за оцеплением, торчал какой-то столб, и Рекун послал дядю Мишу посмотреть, что это за столб и нельзя ли его вытащить и приспособить для стояка. Не заподозрив подвоха, дядя Миша пошел выполнять распоряжение, хотя вообще-то распоряжаться по работе не входит в обязанности конвоя. Но так уж случилось, никто не сообразил, что задумал. Рекун, и никто поэтому не остановил дядю Мишу. Он и сделал всего десяток шагов за оцепление… Один из конвоиров вскинул винтовку и выстрелил. То ли не предупредил его Рекун, что сам послал зека за оцепление, то ли, наоборот, предупредил… Дядя Миша странно как-то вздрогнул, даже подпрыгнул чуть, н медленно осел в грязь. Все понимали, что это самое настоящее подлое убийство, что Рекун отомстил за жалобу, выполнил свою угрозу, а когда примчался вызванный срочно «кум», Рекун доложил, что заключенный «номер триста девяносто семь» убит при попытке к бегству. Зеки зашумели, стали орать, что это убийство, что начальник конвоя сам же и послал дядю Мишу за оцепление, но разве докажешь что-нибудь начальству, если оно не хочет этого! Да и стрелял ведь не Рекун. Так и погиб хороший человек, когда-то неосторожно похваливший американскую машину, которая конечно же хуже наших машин… И бригада пострадала: в отместку за шум Рекун еще неделю не разрешал строить времянку и разжигать костер, пока блатные не дали ему понять, что он тоже ходит под Богом…
А стрелял в дядю Мишу самоохранник.
* * *
Трудно изобрести что-нибудь более изуверское, более аморальное и бесчеловечное, чем самоохрана. До недавних пор я думал, что о существовании самоохраны знают все, кто имеет хотя бы самое отдаленное представление о лагерях тех времен. Оказалось, что знают немногие. Да и в литературе мне не приходилось ничего об этом читать. (Пишу эти строки, еще не прочитав «Архипелаг ГУЛАГ» — боюсь браться за чтение этой книги, пока не завершил свою. А там наверняка есть и о самоохране.)
Самоохрана — это заключенные, которые не просто расконвоированы, что в те годы было не редкостью (похоже, начальство отлично знало, что многие отбывают «ни за что»), но которым доверено оружие наравне со штатными конвойными и которые несут ту же службу, то есть охраняют, конвоируют заключенных. (Была песня: «Там же, братцы, конвой заключенных, там же сын охраняет отца…») Они, разумеется, и жили за зоной, в общежитиях вместе с конвойными — иначе их поубивали бы немедленно, — так что были тоже почти как вольными. Разве что не имели права никуда уезжать. Чаще всего в самоохрану брали так называемых «бытовиков», то есть осужденных за бытовые преступления. Это — прогульщики, семейные скандалисты, но и растратчики, и расхитители госимущества, и — случайные убийцы (по неосторожности, в состоянии аффекта, на почве ревности и т. д.). Иногда в самоохрану попадали и «чистые» уголовники из числа «ссученных», а бывало, что и политические. Политические, правда, особого рода. Я знал такого. У него было десять лет сроку по 58-й статье.
Но за что?..
На воле он был профессиональным ассенизатором. Работал в одном провинциальном городе в специальной конторе, по найму, на собственной лошади. Само собой разумеется, немножко «левачил», то есть продавал огородникам «добро», хотя обязан был, по договору, вывозить все на колхозные поля. «Левые» ездки он обычно делал вечером, когда меньше риска попасться. И вот однажды он рискнул ночью проехать с полной бочкой «добра» через центр города, что было запрещено. Когда пересекал площадь, сломалась рессора. Бочка накренилась, часть содержимого вылилась на мостовую. Случилось же это, как нарочно, накануне праздника Первого мая, и как раз возле памятника Ленину…
Можно сказать, что это анекдот, смешная история. В другое время незадачливый золотарь отделался бы штрафом — и поделом: не езди, где не положено, — но в те времена штрафы брали разве что за переход улицы в неустановленном месте. А тут — осквернение святыни, и, разумеется, не случайно в ночь перед таким праздником. И получил он свои десять лет. И стал в лагере самоохранником. И найти второго такого зверя, каким был этот ассенизатор с винтовкой, вряд ли было возможно.
Надо сказать, что, за редким исключением, самоохранники отличались особенной жестокостью и усердием. (Не потому ли никто не хочет признаваться теперь, что был самоохранником? Опросите всех, кто побывал в заключении, — все пережили страшные ужасы, издевательства, однако никто не участвовал в этих издевательствах. А ведь кроме самоохраны были еще и коменданты, также люди отобранные, доверенные…) Начальство умело найти среди зеков людей, которые вполне соответствовали этой запредельной роли. Но есть и другие причины их усердия и жестокости — они тоже по-своему боролись за выживание, ибо им-то и не оставалось ничего иного, как только угождать начальству, — выбора у них, увы, не было, потому что в любой момент любого из них могли вернуть в зону, а это означало — почти наверняка — смерть.
Скажите, можно ли придумать что-нибудь более страшное?..
Можно ли представить, хотя бы только представить и хотя бы только в кошмарном сне, что «врагов народа» (не говорю об уголовниках) охраняли в том числе и… бывшие полицаи, и подлинные — были, были и такие— изменники Родины?..
Нет, это уже не издержки системы, но сама система во всей ее сути. Продуманная, изощренная система. Как и то, что лагерное начальство специально натравливало уголовников на политических. Все делалось по принципу «разделяй и властвуй», а когда уголовнику, потерявшему, скажем, на фронте отца, показывали пальцем на «политика» и говорили, что это — «враг народа», предатель и прочее, как мог этот уголовник относиться к «врагу»?.. Тут надо заметить, что в уголовном мире считалось дурным тоном не любить Советскую власть. Антисоветчиков блатные просто презирали.
Впрочем, это требует отдельного разговора.
Вернемся к ассенизатору.
Можно, не очень сильно напрягая фантазию, додумать судьбу этого несчастного человека (именно несчастного), который, «осквернив» памятник вождю, после несколько лет поистине осквернял свою совесть и душу, а теперь доживает свой век, если уже не умер, рассказывая, каким мучениям подвергался в лагере. Ему-то выдумывать ничего не надо — он действительно всё видел своими глазами, ибо был в едином лице и жертвой, и подручным палачей. За миску ячневой похлебки. За кусок акульего мяса. За право иметь власть над другими.
Иное дело, сколько в этом его вины…
* * *
Вообще-то лучше б\х выходного не было. На объекте повеселее, и время проходит незаметно. Туда-сюда — и день кончился. К тому же Андрей не очень-то напрягается с лопатой, есть и без него кому вкалывать на начальника. Так, ради разминки можно немножко покопать, чтобы суставы не склеились. А в бараке тускло, скучно и промозгло. В зону не выйдешь, когда хочется, — БУР есть БУР, он всегда на запоре и от общей зоны отгорожен колючкой.
Скучно.
— Племянник, — зовет Князь, — иди сыграем.
— Не хочется.
А все-таки мир ужасно тесен, тесен до невозможности, до неправдоподобия. Они встретились с Князем на пересылке в Кирове. Андрей едва переступил порог огромной камеры — не камеры, а целого зала — и услышал знакомый голос:
— Привет, Племянник! — Князь сидел на нарах и жрал французскую булку с маслом. — Я же говорю, что гора с горой не сходятся, а человек с человеком обязательно сойдутся. Железный закон, почти дарвинизм. Даже диамат.
Он получил «довесок» за побег и теперь шел по этапу в другой лагерь.
— А ты? Ты же вроде должен был освободиться…
— Снова сгорел.
— И сколько отвалили?
— Семерик.
— Это больше, чем пять, но меньше, чем десять, — философски заметил Князь. — Садись жрать. Сейчас чайку подадут. Эй, кто там?.. Чаю нам!
На этап они попали вместе. И теперь в одной бригаде и в одном бараке. «Жизнь, — смеется Князь, — продолжается!» Он вообще не унывает никогда. «Ибо, — говорит он, — кому-то всегда хуже, чем тебе. А тебе, следовательно, лучше, чем тому, кому хуже!..»
А сыграть он зовет в шахматы. Он начисто завязал с картами после того, как узнал, что Андрей отмазал его проигрыш у Николы. Он поклялся, что в руки никогда не возьмет карты. Андрей, между прочим, признался в порыве откровенности, что был с Любой.
— Делов куча! — сказал Князь. — Баба, она и есть баба. И больше ничего. С нее взять нечего, кроме того, что… можно. Не с тобой, так с другим бы трахалась. Ей сам Бог велел этим делом заниматься. А иначе откуда народонаселение будет увеличиваться?.. Пусть уж лучше с тобой, чем с каким-нибудь подонком. Ты ведь был в нее влюблен?.. Все нормально, Племяш, не бери в голову, как советовал великому Гоголю Николаю Васильевичу его духовник. К тому же я твой должничок.
По правде говоря, Андрею давно хотелось рассказать Князю, что его заподозрили в том, что он будто бы продал Евангелиста. Но что-то сдерживало его. Или надеялся, что все обойдется. А на душе было неспокойно, и случались дни, когда он не находил себе места, мучился нехорошими предчувствиями. Вернувшись с объекта в барак, заваливался на свои верхние нары и лежал целыми вечерами, уставившись в потолок. Приходили мысли и о побеге. Но бежать было некуда.
— Много будешь думать, скоро состаришься, — не зная причины его хандры, смеялся Князь. — Или мозги засохнут.
— Хрен с ними, пусть сохнут.
— Ветром выдует и по свету разнесет. Они же, когда высохнут, как пыль делаются. Вся пыль на земле — это и есть засохшие мозги бывших человеков. Слезай, сыграем.
— Не хочется.
Тогда Князь начинает играть один. И за белых, и за черных. Шахматы, между прочим, у него знаменитые, уникальные шахматы. Их сотворил один умелец из «политиков» за две пачки папирос. Фигуры вылеплены из хлеба, но совсем как настоящие. Даже морды у коней похожи на живые. Кажется, что вот сейчас кони заржут. Князь уверен, что такие шахматы только у него, и бережет их.
У столбиков проволочного ограждения, куда не ступает ничья нога, сочно зеленеет молодая травка. Она пробивается сквозь утрамбованный грунт, сквозь толстый слой шлака, которым засыпана территория вокруг БУРа (шлак громко шуршит под ногами, далеко, даже на вышках слышно), и оттого, наверное, кажется особенно яркой и нежной на фоне сплошной серости.
Солнце свалило за крышу соседнего, «политического», барака. Теперь оно вернется только завтра, если будет хороший день. В бараке заметно потемнело, хотя время полуденное. Зря все-таки начальничек подарил выходной. На объекте не так тошно…
XXXIII
АНДРЕЮ не так уж и худо живется в этом лагере. Не на лесоповале где-нибудь «в стране Иркутской», не на Колыме, слава Богу. Конечно, земляные работы тоже не сахар, однако не в тайге все же и мошка не жрет. А норму всегда сделают «мужики», так что и дополнительная пайка имеется, и зачеты[66] капают. В БУРе, само собой, потруднее, чем на общей зоне, но и здесь жить можно. Кое-кто получает посылки, и свою долю вместе с Князем получает и Андрей. Князь в авторитете, они вместе кушают, другие блатные — их всего четверо — уважают Андрея, считают в законе. Правда, Князя недолюбливает один из них, Фугас, он поэтому и к Андрею относится с некоторым недоверием, но все блатные знают, что Фугас вообще недолюбливает интеллигентных воров — сам он едва умеет расписаться, а читает по слогам. К тому же еще и заикается сильно.
Князь убирает шахматы и предлагает попить чайку. Андрей слезает вниз. Насчет чайку он не против. Чаек — дело почти святое, и далеко не каждый зек имеет возможность его попить.
— Алло, дневальный! — зовет Князь.
Тотчас является, тряся седой головой, пожилой мужик:
— Я здесь.
— Сообрази-ка кипяточку, любезный, — велит Князь.
Мужика этого прозвали «ходячим справочным бюро». На воле он был главным бухгалтером, попал под суд за махинации, в которых участия не принимал — начальство подставило. Однако начальство, как и полагается, выкрутилось, всё свалили на него, и он получил пять лет. Виновным он себя не признавал и всем рассказывал, что дело было как раз наоборот, то есть что именно он разоблачил махинаторов, и — наивная душа— был уверен, что случилась просто судебная ошибка, которую обязательно исправят в высших инстанциях. И писал, писал жалобы, писал до тех пор, пока действительно не назначили пересуд. Но вместо ожидаемого освобождения он получил уже не пять, а десять лет. После этого повторного суда у него постоянно трясется голова. А она умная, его голова, и знает он все на свете. Его можно разбудить среди ночи и спросить, например, когда родился Пушкин, сколько прожил Иван Грозный, как звали всех российских царей, — он ответит не задумываясь на любой из этих вопросов. Обращались к нему и за конкретной помощью — написать заявление, жалобу, письмо женщине, чтоб «за душу брало», и он никому не отказывал. Говорят, двоим или троим зекам он помог освободиться, доказать свою невиновность. Вот только себе помочь не смог и уже не надеется на торжество справедливости. Он даже поговорку придумал: «Советская власть всегда права, потому что она — власть». За эту поговорку он и попал, между прочим, в БУР. Спасибо еще «куму», что тот пожалел его и не завел дело. К нему относятся хорошо, по-доброму, а блатные подкармливают. Ему никто не шлет посылок — жена взяла развод, а дети, повзрослев, забыли, должно быть, что у них есть отец. Работник из него никакой — его должны этапировать в другую колонию, а пока он дневалит в бараке.
— Садись, дядя Боря, попей чайку с нами, — пригласил Князь, — С вишневым вареньем!
— Благодарю, молодые люди. Я, с вашего позволения, попозже. Все улягутся, я и побалуюсь.
— Садись, садись, — настаивал Князь, — У нас и сухарик сладенький для тебя найдется. А аппетит приходит во время еды.
— Это в широком смысле, — возразил дядя Боря. — Имеется в виду, что богатый всегда стремится стать и становится, как правило, еще богаче…
— Деньги к деньгам липнут?
— Примерно. Ведь в сущности, молодые люди, поговорка эта о человеческой жадности, ненасытности, а некоторые вульгарные толкователи истолковывают ее слишком узко, специфически, я бы сказал — буквально. Между тем всякая народная мудрость непременно имеет глубинный смысл, скрытое значение. И еще важный момент: истинная народная мудрость всегда с лукавинкой…
— Тебе бы академиком быть, — усмехнулся Князь.
— Вот я и стану здесь академиком. Да, а вареньице и сухарики вы бы поберегли, молодые люди. Мало ли…
— Ну, что за новость, дядя Боря? — насторожился Князь. — Что-нибудь начальничек придумал?
— Придумал, — шепотом сказал дядя Боря. — Всех блатных приказано готовить на этап.
— Куда?
— Точно я не могу сказать. В одно место вашего брата собирают из разных зон.
— Откуда знаешь?
— Каптерщик передал.
— Не лепит горбатого?
— Не похоже. Говорят, из «восьмерки» уже отправили.
— У, гады, что придумали! — Князь вскочил. — Надо срочно собирать толковище, Племянник. Немедленно. А ты, дядя Боря, ступай, ступай. За информацию — спасибо.
— Что-то случилось? — встревоженно спросил Андрей, когда дядя Боря, захватив с собой пару кусков сахару, подаренных Князем, ушел.
— Не то слово, Племяш, не то слово! Случилось страшное дело. Додумались, суки недобитые. Что-то надо предпринимать… Кличь блатных, толковать будем.
* * *
Много чего порассказал мне полковник, о котором я уже упоминал. Вот одна из рассказанных им историй.
— Пришел, понимаете, приказ свезти всех блатных, законников, в одну зону. В чем идея?.. Все просто. В зоне, значит, будут только блатные, никаких там «мужиков», «чертей» и прочее. Никаких посылок, ни-че-го! Ну, и работать, норму выполнять, за блатных некому. Или сам паши, или помирай потихонечку на четырехстах граммах черняшки и супчике, не говоря уж о зачетах. А то ведь что они делали?.. Сами на солнышке греются либо в картишки режутся, а «мужики» вкалывают. А дополнительная пайка — всем. Зачеты — всем. Да еще в первую очередь на блатного пишут. Иной вкалывает до седьмого пота, а никаких зачетов — все на блатных списывают. Словом, порешило начальство загнать блатных, как пауков в банку. Или пусть пашут, как все зеки, или жрут друг дружку. Они ведь дружные вроде и «честные», пока есть у кого отнять и есть кому на них работать. А так-то!.. За пайку любой из них в глотку лучшему корешу вцепится. Я был тогда начальником режима — «кумом», по-ихнему. А в зоне блатняков этих было четырнадцать голов. Придумал я во время развода задержать их на вахте, чтобы потом всех скопом в машину погрузить… М-да… Только не получилось так. Лагерная почта получше Минсвязи работает — мы еще только что-то подумали, а блатные уже знают. Ну и свои ответные меры принимают. Мои гаврики забаррикадировались в бараке и ни в какую не выходят. А что мне делать?.. Оружие внутри зоны применять нельзя, даже носить запрещается. А они вооружились — кто чем… Понятно, век не просидят, рано или поздно выползут, но у меня-то на шее начальство висит: «Давай, давай!» Как всегда у нас. Веду переговоры через закрытую дверь, а они меня — на три буквы. Сдохнем, мол, а не выйдем, отвечать, дескать, гражданин начальник, за нас придется. И то верно… И пришла мне в голову одна мысль. Может, и подленькая, теперь-то я понимаю это, но время какое было, учтите!.. Решил я вызвать на переговоры самого авторитетного среди них вора по кличке Солдат. Старый ворище, матерый, все прошел и даже больше. Кое-как договорились. Вышел Солдат и с ним еще один блатной, для сопровождения вроде, чтоб, значит, все честь по чести было. Привел я Солдата к себе в кабинет, а второй на улице остался, у окна торчит, наблюдает. Я как раз на это и рассчитывал, между прочим. У меня в кабинете стоял старинный диван с высокой такой спинкой, и стоял вдоль окна. Пригласил, значит, я Солдата сесть, сам рядышком сел, закурили мой «Казбек». Сидим, беседуем. Я объясняю ему, что все равно придется выходить из барака, а нет, говорю, так дымком выкурим… Ну, он, похоже, понимает ситуацию. Недаром набирался опыта и на Колыме, и на Соловках. Между делом я незаметно этак руку на спинку дивана положил, потом и на плечо Солдату. А сам кошу глазом в окно — наблюдатель торчит. Потолковали, в общем, а когда вставали, я еще для пущей важности похлопал Солдата по плечу и ручку пожал ему. Как бы сговор между нами произошел, понимаете?.. Я-то, конечно, имел в виду и то, что Солдат и в том лагере не пропадет, так что надеялся, что уговорю. Он и пообещал мне, что попробует убедить блатных выйти, хотя твердого слова не дал, нет. У них коллегиальность соблюдается на толковищах, что правда, то правда… На что я надеялся, спросите? Ну, тут было два возможных варианта: или Солдат убедит блатных, или… В общем, второй, который торчал у окна, обязательно доложит, что Солдат с начальником сидел в обнимку и что они, то есть мы, жали друг другу руки. Значит, если большинство блатных не согласится с доводами Солдата, веры ему не будет и его обвинят в сговоре со мной. А это у них чуть ли не самым большим преступлением перед законом считается! Значит, возможен большой скандал, а когда случается скандал в «святом семействе», когда блатные не поделили что-нибудь, тут их голыми руками можно брать… Так оно и произошло, и нам удалось согнать эту братию на вахту. Но они и тут — когда сообразили, что проиграли, — придумали… Разделись все догола! А на дворе мороз за тридцать. Я докладываю начальству, что так, мол, и так, что делать прикажете? А мне велят грузить их в машину и везти в новую зону. Это за семьдесят километров, в тайгу. Голых-то, да по такому морозу и в открытой машине?! Ничего, говорит начальство, сами себя согреют, а не согреют и не оденутся, пусть замерзают, сактируем. Таким вот образом. Приказываю и я грузиться. Они, конечно, не предполагали, что их голыми повезут, сами в кузов полезли. А мы их одежонку покидали туда же, в кузов, и — пошел!..
— И как, довезли? — спросил я.
— Один замерз, не откачали, парочка подморозилась, а остальные оделись как миленькие.
— А Солдат?
— С Солдатом осечка вышла, — вздохнул полковник. — «Приземлили» его, когда в новую зону прибыли. Сначала «приземлили», а вскорости и прикончили. Многих там прикончили… Я же говорю, что они дружные, покуда их мало, а «мужиков» много, покуда жратвы на всех хватает. А так-то… — И полковник махнул рукой. — Так-то чуть что — за ножи, за топоры хватаются. О-о, сколько я крови повидал!.. И далеко не всегда действительно виноватых кончают, даже и по их меркам. Волчьи законы. Как хотите, а волчьи. Вроде и толковище свое соберут, вроде по справедливости разбираются, но если появился в зоне лишний рот — кого-то прикончат не задумываясь. А там, как они сами говорят, иди толкуй, кто откуда…
Все чаще и чаще мне снится страшный сон с убийством. Да еще с таким зверским убийством, что не дай Бог никому — никому! — увидеть нечто подобное наяву. Да хотя бы и во сне. А вот почему убийство особенно зверское, я не знаю, ибо ни разу не видел подробностей. Более того, просыпаясь среди ночи от липкого страха и собственного крика (что уже само по себе страшно), я почти уверен, что был свидетелем этого убийства, а может быть, и соучаствовал в нем. Знаю — уж это-то точно знаю, — что не могу убить и никогда не убивал, а страшный сон повторяется, и это становится пыткой. И пытка эта может сравниться разве что с патологической боязнью внезапного «рассекречивания» мыслей, которые терзают мозг, преследует тебя после пережитого однажды чего-то такого, чему ты был невольным свидетелем. Пока об этом никто не догадывается. Но сам-то ты понимаешь, что рано или поздно твое тайное знание сделается знанием других, перестанет быть тайным, и ты можешь подозревать всякого в том, что именно этот человек обо всем догадывается, хуже того — знает, уже знает всю правду, то есть владеет твоей тайной, ибо кто-то же должен знать то, что снится мне, если сон — суть отпечаток реальности, некий слепок с нее…
Вообще-то мне редко снятся цветные сны, а этот — всегда цветной, что и делает его для меня страшным, потому что я с детства боюсь крови. Крови и высоты.
Господи, я перетряхнул всю свою жизнь. Я заставил себя вспомнить и то, чего не хотелось бы вспоминать, что давным-давно забыл (у каждого из нас есть в прошлой жизни что-нибудь такое, что мы старательно хотим забыть), но ничего похожего на этот сон не отыскивалось в моей беспорядочной и — увы, увы! — далеко не безупречной биографии. А сон повторяется с маниакальной изощренностью, словно некая неведомая сила (не ее ли, эту силу, в старых добрых романах почти нежно называли Провидением?..) избрала меня в качестве мишени для запугивания, повторяется все чаще и чаще, и, бывает, я готов пойти к прокурору и признаться в убийстве. Но в том-то и дело, что я не сумел бы ответить на вопросы, которые мне обязательно зададут: когда это было? где? при каких обстоятельствах?.. Без ответов на эти вопросы прокурор отошлет меня восвояси, а скорее — отправит в дурдом. Тем более срок давности истек. Я почему-то убежден, что истек, хотя — повторяю — не имею понятия, когда это случилось и каково в действительности мое участие в этом злодеянии.
Впрочем, нет нужды беспокоить прокурора. Ведь и сейчас, когда пишу эти строки, я нахожусь как раз почти в дурдоме. Считается, что лечусь «от нервов», а на самом-то деле доктора пытаются привести в порядок мою истерзанную душу и мой измочаленный, больной мозг.
Я понимаю, пока еще понимаю, что преследующий меня сон — фантазия уставшего, опустошенного мозга, результат перенапряжения, но тогда отчего же вдруг являются мысли о том, что я был, был соучастником этого дикого убийства?.. Из ничего только ничего и бывает, и, значит, что-то же было!..
Решеток на окнах нет. Это и впрямь не совсем дурдом, а клиника полузакрытого типа, и меня ведет очень вежливый и очень интеллигентный доктор, который любит живопись и поэзию («Хорошую живопись и хорошую поэзию», — говорит он), искренне жалеет алкоголиков, неврастеников, психопатов и начисто не принимает юмора. Его более всего почему-то интересуют мои сны.
С чего бы это?
Все остальное он про меня знает. Или думает, что знает. Да он просто убежден в этом.
Исполать ему!
По утрам непременно спрашивает, как я спал, были ли у меня сновидения (он никогда не скажет «сны», ибо для него это именно видения во сне, то есть сонные видения), и если были, то какие… Ему нужно знать обо мне не только все, но чуть-чуть больше. Это его профессиональный долг. А может, и призвание. Я уважаю в своем докторе (как и во всех людях) его призвание, хотя временами делается как-то не по себе, когда подумаешь, что у человека призвание — рыться в чужой душе. И не хочу, не желаю я, чтобы он узнал раньше, чем пойму сам, снится мне просто страшный сон или это воспоминание? Видение или давняя реальность?..
И мне не остается ничего другого, как только перетрясти, перелопатить (чем я, собственно, и занят), пройти шаг за шагом, не пропуская никакой подробности, никакой мелочи, прожитое мною, и тогда — дай-то Бог! — этот сон, возможно, оставит меня в покое, освободит…
А вдруг из небытия, то есть как бы из небытия, из-под отвалов собственной памяти, всплывет нечто такое, что сейчас мне кажется фантазией больного, воспаленного от усталости и алкоголя мозга, всплывет и явит страшную истину, которая во сто крат страшнее самого страшного и кровавого сна?..
А вам не страшно, милый мой доктор, узнавать больше, чем всё, узнавать то, что я сам боюсь вспоминать?.. Ведь для этого вам придется пройти вместе со мной, не рядом, но именно вместе всю мою жизнь и увидеть такое… такое увидеть, что может свести с ума кого угодно. Кого угодно.
Господи, позволь мне умереть больным!..
А хорошо-то как, что в этом «почти» дурдоме на окнах нет решеток. В любое время можно открыть створки и выглянуть наружу. Во дворе гуляют больные, среди которых есть и очень красивые женщины. Неужели и красивые женщины, которым, кажется, все доступно в этом мире, тоже устают от жизни?..
В общем-то, решетки не имеют значения, хотя приятнее жить без решеток, чем с ними. Это дарует надежду, что еще не все потеряно, что доктора верят в твое возможное исцеление и не ждут, значит, что однажды ты распахнешь окно, высунешься наружу, полюбуешься на красивых женщин, посмотришь в последний раз в прозрачное чистое небо — весна стоит замечательная — и…
Однако и ждут все же чего-то от тебя, ждут какого-то признания, откровения, и ты понимаешь это, когда твой доктор, а то и сам профессор (такая душечка этот профессор, так хочется верить ему и хочется погладить его круглый живот или хотя бы дотронуться до его крахмального халата), задав дежурный вопрос о самочувствии, как-то уж очень искательно, с иронической усмешкой посмотрят на тебя, когда они ищут твои глаза, чтобы заглянуть в них, — ведь там, в бездонности глаз, сокрыты все наши тайные помыслы и грехи, — секут когда, адекватна ли твоя реакция на поставленный вопрос или, может, ты обманываешь, отвечая, что самочувствие у тебя отличное, скрываешь что-то, а им-то нужно понять, что именно ты скрываешь и почему, ибо и в самом деле, как же лечить твой уставший, дистрофичный мозг, твою душу, если они не будут знать всей правды и чуть-чуть больше того?..
Да, им нужна правда, только правда, абсолютная правда.
Покажи, Боже, мне человека, который бы всегда говорил правду. Лгут все и лгут всем. Вот это и есть самая главная правда. Лгут по мелочам, лгут по-крупному, лгут для того, чтобы успокоить кого-то, утешить даже, лгут друзьям, знакомым, врагам, лгут, чтобы поиметь выгоду, то есть корыстно лгут, и лгут без всякой надобности, просто так. А от меня требуют всей правды! Да где же я ее возьму, эту всю правду?.. И зачем она, правда без берегов и без… решеток?.. Разве содеянное перестанет быть содеянным, если я скажу правду или разве грех обернется добродетелью, если я покаюсь в грехе, или ненависть превратится в любовь?..
Милый доктор, вы искренне — ничуть не сомневаюсь в этом — хотите мне помочь. Но ведь, сказав всё, я останусь пустым, ибо больше-то мне нечего будет сказать!
Помните, я как-то заметил в разговоре с вами, что занятие литературой, писательство то есть, — это отклонение от нормы, своего рода патология? Ибо Бог создал человека не для того, чтобы он выворачивался наизнанку сам и выворачивал себе подобных, а чтобы творил — желательно в любви — подобных себе. Вот именно: единственное, в сущности, назначение человека как и любого живого существа, — продолжение рода, сохранение, как говорят ученые мужи, вида. Остальное — антураж, декорации. Цветы на могилы родителей. Ну да, да — дети — цветы… Вы еще поморщились тогда. Вы возражали мне, говорили что-то о духовности о миссии человека на Земле, о познании окружающего мира и все такое прочее, что говорят обычно, оправдывая собственное существование, а я видел, прекрасно видел, доктор, насколько вы сами не уверены в том, что пытаетесь доказать мне. Но если так (а это так), тогда с какой же стати вы ждете от меня правды? И зачем она вам, моя правда? Неужто вам, любящему хорошую живопись и хорошую поэзию, вам, глубоко интеллигентному человеку, интересна моя изнанка?.. Да ведь там и нет ничего такого, что неизвестно вам как врачу. И как же я, доктор, смогу жить дальше, если вывернусь наизнанку, пусть только и перед вами, если опустошусь?.. «А литература?» — сказали вы на это. И усмехнулись так, словно подловили меня на дешевом вранье. А все просто, доктор: читатель не знает, выворачиваю ли я перед ним душу или нет, и если выворачиваю, то насколько. Читателя легко обмануть. Он даже желает, чтобы его обманывали. Человек готов принять любую ложь за правду, за истину, лишь бы и другие обманывались вместе с ним. Такова наша с вами природа. Не зря, нет, сказано: «На миру и смерть красна». Не правда ли, весомо и точно? А быть дураком среди дураков — чего же здесь страшного или стыдного?! Среди дураков вовсе и не бывает дураков. Среди дураков все умные, вот в чем дело.
А жестокие сны я вижу давно, и никак не могу разобраться, что тут причина, а что следствие. То ли уставший мозг рождает эти сны, то ли мозг устал от этих снов.
Скорее, последнее.
Я вспомнил. Я все вспомнил. И если вы, доктор, так уж хотели это знать, пожалуйста.
Был дико жаркий день, хотя дело происходило ближе к Северному полюсу, чем к экватору. Гораздо ближе. И был обеденный перерыв. Мы — это делая бригада, работавшая на котловане, — лежали в ряд на горячем песке. Кто-то спал, кто-то просто лежал. Я задремал и проснулся от крика. Или от выстрела?.. Это все равно. Рядом со мной корчился в предсмертных судорогах совсем еще молодой мужик. Ему размозжили голову ломом. Он бился, бился размозженной головой, и я подложил ему под голову носовой платок, чтобы вытекающие мозги (это действительно серое вещество, похожее на лягушачью икру) не запачкались в песке…
Позднее я узнал, что он продал кого-то. А может, и не продал. Вполне может быть, что его убил как раз тот, кто продал. Такое тоже случалось.
А здесь хорошо пишется. Мой доктор «в курсе», что я работаю по вечерам, — сам же и разрешил работать в его кабинете. К счастью, он не догадывается, что именно я пишу. Как не догадывается и о том, что Я — это как бы не совсем Я, или даже вовсе не Я…
По семейной легенде (всякая легенда зачем-то ведь сочиняется), я должен быть Леонидом. Так, якобы, решили мои родители. Регистрировать факт моего появления на свет послали нашу домработницу, а она, пока ехала до ЗАГСа, забыла, что меня нужно зарегистрировать Леней. Возвращаться домой не стала — плохая примета — и приняла соломоново решение: назвала меня Евгением. Логика у нее была простая — раз мать Евгения, пусть будет и сын Евгений…
Так и получилось, что Я — это не совсем Я, а вроде другой человек, а возможно, и не «вроде», но совершенно другой. Скорее всего, подобные мысли (явно нездоровые, сказал бы мой чудный доктор) и не являлись бы в голову, если бы история эта не имела почти мистического продолжения.
Когда подошло время рожать моей жене, мы твердо и однозначно решили, что сына назовем… Леонидом. В записках (они сохранились), которые я передавал жене в роддом, сын фигурирует именно как Леня. Регистрировал я его сам. А назвал… Геной. Значит, на свете сегодня должны были бы жить Кутузовы Леонид Евгеньевич… нет, не то… Кутузовы Леонид Леонидович и Леонид Васильевич, а живут — Геннадий Евгеньевич и Евгений Васильевич. И никто до сих пор не подозревал, что и я, и — выходит — сын, что оба мы живем под чужими именами…
Не оттого ли и трудно меня лечить, не оттого ли милый мой доктор все пытается вывернуть наизнанку мое нутро?..
За окнами стоят пока еще голые каштаны. Бог знает как они выжили в этой удушающей атмосфере — вокруг дымят заводы. Однако каштаны даже плодоносят, не подозревая, должно быть, о загрязненной атмосфере. Осенью и больные, и работники клиники собирают, разрывая опавшие листья, крупные лакированные плоды, делают из них украшения, и в этом есть что-то дремучее, языческое. Замечательно, в общем-то, что в нас сохранились остатки языческой древности, ибо только языческая память соединяет еще человека с природой. Память — и ничего больше. Вот и я помню, что когда-то было много хороших, интеллигентных и воспитанных мальчиков из приличных семей, которые носили короткие штанишки на лямках, «матроски» с воротником (почти как у настоящих матросов), «испанки» (это после войны в Испании) — нечто вроде пилотки с кисточкой спереди, — которые читали для гостей из классиков, а также и современные стихи («Кремлевские звезды над нами горят. Повсюду доходит их свет. Хорошая Родина есть у ребят. И лучше той Родины нет…»), никогда не говорили взрослым «ты», не забывали, выходя из-за стола, сказать «спасибо», не сморкались в рукав и не ковыряли в носу, не чавкали за едой, не тыкали указательным пальцем, хотя и не понимали, почему нельзя этого делать, если палец называется указательным, мыли руки, приходя с улицы, до и после еды, а также после «пользования уборной», не знали «матерных» слов, не портили стенок лифта, не толкали дверей ногами, даже близко не подходили к столу, за которым взрослые пили вино, и которые отчего-то сделались жестокими мужчинами, иногда — ворами и убийцами, а уж алкоголиками и пьяницами — почти поголовно, и всем им, всем снятся страшные сны, всех преследуют видения, преследуют во сне и наяву, преследуют до последнего вздоха.
Видения, от которых можно сойти с ума.
Сверстники, товарищи мои, подымите руки, кого не преследуют?..
1964–1990
Примечания
1
«Колбаса» — буфер заднего вагона трамвая.
(обратно)2
Шувалов Е. Л. Тавда — город леса. Свердловск, Средне-Уральское книжное издательство, 1964.
(обратно)3
Лагпункт — лагерный пункт, колония, зона.
(обратно)4
Щипач — карманный вор.
(обратно)5
Кандей — карцер.
(обратно)6
Штевкать — есть, кушать.
(обратно)7
Ксивы — документы.
(обратно)8
Оставить сорок — дать докурить.
(обратно)9
«Вместе кушать» — не просто делиться куском хлеба — это высшая степень взаимного доверия, дружба «до гроба».
(обратно)10
Прахаря — сапоги.
(обратно)11
Врезать дуб а — умереть.
(обратно)12
Кусок — тысяча рублей.
(обратно)13
Мойка — бритва, лезвие.
(обратно)14
Во время войны выпускали спячки в виде гребенки из однослойной фанеры — их нужно было отламывать.
(обратно)15
Лопатник — бумажник.
(обратно)16
Дать в пропаль — передать украденное напарнику.
(обратно)17
Бегать — здесь: вместе воровать.
(обратно)18
Угол — чемодан.
(обратно)19
«Сталинец» — трактор «СТЗ» — Сталинградский тракторный завод.
(обратно)20
Соскакивать — бросать игру.
(обратно)21
Объявка — уговор, на какую сумму идет игра.
(обратно)22
Сгореть — быть пойманным с поличным.
(обратно)23
«Полуцвет» — здесь: вор, но еще не в законе, полублатной.
(обратно)24
«Xавира» — то же, что «малина».
(обратно)25
«Феня» — блатной жаргон.
(обратно)26
Подельник — сообщник, соучастник преступлении, проходящий по одному делу.
(обратно)27
Надо сказать, что в те времена подвергали экспертизе на возраст всех, кого задерживали без документов. И почему-то, как правило, возраст прибавляли. Так и мне однажды прибавили год. Зато в сорок пятом я сумел поступить в ремесленное, куда принимали с четырнадцати лет, а мне было только тринадцать.
(обратно)28
Командировка — то же, что и лагпункт.
(обратно)29
Двинуть фуфло — не уплатить карточный долг.
(обратно)30
Убежден, что и в армии так называемая «дедовщина» имеет те же самые корни — с одной стороны, стремление к власти над окружающими, над более слабыми, с другой — молчаливое поощрение офицеров, которым так удобно.
(обратно)31
Это было лет десять назад, когда «ренессанс» в уголовном мире еще не наступил.
(обратно)32
На территории колонии, в зоне, оружие носить запрещено в целях безопасности.
(обратно)33
УМЗ — Управление мест заключения.
(обратно)34
Дотянуть «до звонка» — отбыть срок.
(обратно)35
Кум — начальник режима в колонии.
(обратно)36
«Довесок» — дополнительный срок за преступление, совершенное в местах лишения свободы.
(обратно)37
«Москвичка» — куртка (рубашка) с кокеткой из ткани другого цвета, на «молниях».
(обратно)38
Подписка — здесь: обязательство о выезде из данного населенного пункта в течение 24 часов.
(обратно)39
Фармазонщик — мошенник.
(обратно)40
Ботать по фене — владеть блатным жаргоном.
(обратно)41
«Бан» — вокзал.
(обратно)42
Лепить горбатого — врать, изворачиваться, ловчить и т. д.
(обратно)43
Имеется в виду Указ Президиума Верховного Совета СССР от 4 июня 1947 года, которым отменялись некоторые статьи действующего Уголовного кодекса в резко увеличивались сроки заключения.
(обратно)44
«Скачок» — квартирная кража.
(обратно)45
«Верха» — наружные карманы.
(обратно)46
Игра в карты «на жизнь» была в лагерях не редкостью. Проигравший обязан был убить проигранного. «Суки» и «двинувшие фуфло» рисковали быть проигранными в первую очередь.
(обратно)47
Отмазаться — отыграться.
(обратно)48
Исполнитель — профессиональный игрок, шулер.
(обратно)49
Подделить — сыграть в карты так называемыми «третьями». Игра почти такая же, как «штос».
(обратно)50
Шалава — проститутка, однако в уголовном мире так называли женщин вообще.
(обратно)51
Воровская игра — честная игра, без обмана.
(обратно)52
Стос — карточная колода, от названия игры «штос».
(обратно)53
Давить кушем — делать высокие ставки. Обычно это использует в игре тот, у кого много денег.
(обратно)54
Угадать полуцветную карту — здесь: угадать цвет масти поставленной карты, но не саму масть.
(обратно)55
Летерить — повторно ставить одну и ту же карту.
(обратно)56
Отпускать — соглашаться на ставку, сделанную партнером.
(обратно)57
Во лбу — первая карта с лицевой стороны колоды, «убитая». В этом случае тот, кто делал ставку, проигрывает.
(обратно)58
Карта идет раздевайсь — это означает, что делающий ставку должен поставить сумму крупнее прежней, потому что предыдущую карту «угадал».
(обратно)59
Угол — удвоение ставки.
(обратно)60
Не ушел — то есть не сменил карту, сделал ставку на ту, которую выбрал первоначально.
(обратно)61
Тащить «за хвост» — брать карту из колоды наугад, без выбора, в надежде на случайность.
(обратно)62
Фраернуть — обмануть, не выделить «законную» долю.
(обратно)63
КПЗ — камера предварительного заключения, где содержатся арестованные до отправления в тюрьму.
(обратно)64
Намордник — деревянный ящик, закрывающий окна с внешней стороны.
(обратно)65
БУР — барак усиленного режима.
(обратно)66
Зачеты — право на снижение срока заключения за перевыполнение норм выработки. День за два, например, и т, д.
(обратно)
Комментарии к книге «Во сне и наяву, или Игра в бирюльки», Евгений Васильевич Кутузов
Всего 0 комментариев