Виктор Машнин Это было в прошлом веке
Я и моя дочь
Недругов у меня немного, но они настоящие…
Пришёл Дед — мой отчим — бросил окурок в кабинетную печь, на ворох разорванных черновиков — дым повалил в дом. Это так естественно! Когда от него — дым не в трубу, а в дом.
Он пришёл не один. Привёл трёхлетнюю Лёну из садика. Пока я на работе, она живёт у моих стариков.
Дочь суетливо сбрасывает пальтишко, хватает ложечку, садится за йогурт; рву из старой пелёнки сатиновый передничек.
«Папа, я у тебя совсем останусь? Я у тебя всегда останусь?..»
Лена проверяет меня на ответ, внимательно смотрит в моё лицо.
Я молчу. Дел укоризненно курит в форточку. Циклон гремит на дворе железом.
— Останешься, Лена.
Забытый Дед бесшумно утекает из дома.
— На дворик пойдёшь, Леночка?
— Не пойду. Я дома останусь. У тебя. — На детском личике опять паника
Наконец, соглашается. Но возвращается быстро. Отыскала ржавую копеечку, эпохи позднего Ельцина. Взрослые такие деньги не находят.
— Мы шоколадку покупать будем?
— Конечно, деньги теперь есть!
Садимся на велосипедик, по деревенской улице едем до магазина, издерживаем сотенную. За столом Лена отдельно, на табурете. В яркой упаковке фруктовый рулет. Ей ещё слово отыскать надо — как называется-то.
— Я тоже бананчика хочу!..
Слово случайное, она понимает. Но маленькая победа: сказала, не тыкая ложечкой.
— Давай-ка, папа себе отвалит немножко. Папа ведь у тебя как ребёнок.
— Нет, ты как папа… — важно поправляет дочь.
А потом водит пальчиком по шоколадным клеткам (сродные сестрички-школьницы научили за лето делить шоколад на всех).
— Папа, няня Света, Саша-большой, тётя Таня, папа, баба, папа.
Тихонько подсказываю, со скрипом душевным: «Дед». На шоколадной иконке — её святые.
Она повторяет дважды, сомнительно и утвердительно:
— Дед. Дед.
Вечером, засыпая, дочь задумчиво гладит мою небритую щёку. Святого человека по имени «мама» она не знает.
Воспоминания
Лена перебирает в коробке игрушки. Добывает со дна свою погремушку. — А это чейетто?
Не может понять: зачем она здесь? Без ушей, без лапок, без колёсиков. Может, папины вешчи?.. Синие шарики в яркой пластмассовой рамке.
Объясняю: когда Лена была ма-аленькой, вот такой, с линейку, этими шариками играла — вот так! Вот так!
Откидываю голову, как младенец, и машу рукой. Лена что-то вспомнила. Или я отыскал природную, заложенную в нас пружинку-движение. Теперь не отпускает погремушку. Играет в себя, маленькую, девятимесячную.
Утром, едва открыв глазёнки, она просит: «Папа, можно я с дядей Жуком поздороваюсь?» Долго не могу понять: что за новый житель?
Когда выходим, бежит к железной клетке и машет кролику ручкой. Потом идём в садик.
Вчера я совершил поступок, на который способен только ребёнок. Всех кроликов отпустил на волю.
Они обживают «графские развалины» — уложенный в кучу на дрова старый сруб. Во дворе я всякий раз растерянно останавливаюсь: население заячьего замка при появлении хозяина привычно беспокоится. В полутёмных щелях, как летучие мыши, мелькают ушастые головы.
Лена прыгает от радости. По крыше заячьего замка, кокетливо подбрасывая задом, носится перед ней теряющий клочьями летнюю шерсть вожак — Дядя Крёлик Жук!
В углу двора растёт кем-то посаженная волчья ягода. Она очень ядовита. Кролики всеядны, прошлой зимой они запросто съели пластиковый китайский мешок. Но выдрать эту напасть мне что-то мешает.
Что с этой ягодой делал бывший хозяин? Варенье для врагов варил? Подмешивал отраву в засахаренную малину?
Навьюченным верблюдом шагаю в темноте по октябрьской грязи. Чавкает под сапогами. В каждой лужице — по огоньку.
На шее мой маленький бедуин. На грудь свисает матерчатая сумка с бутылкой молока и игрушками.
Лена смотрит на небо. Отличает, где там лампочки горят, а где звёздочки. Навстречу бежит серый волк. Пусть бежит, ему в лес надо.
В сырой тишине Лена кричит «Пока!» ребятишкам и старухам в домах.
Ближе к дому. Уже знакомые звери — собаки, кошки. Замечаем прыгающую тень.
А на следующий вечер всё повторяется. Бедуин на том же месте толкает ножками в грудь: Крёлик! Дядя Жук!
Из рассказов про Мырчиху
Мы живём с маленькой дочерью. Вечерами с ней долго разговариваем. В моей памяти открываются какие-то потаённые шлюзы. Я впервые в жизни вспоминаю то, что было со мной в её возрасте.
Мама с зимней сессии привезла самолёт. Я проснулся случайно. Квадратную коробку распечатали. Достали холодную игрушку.
А он летает? — спросил я.
Летает!
Потом я уснул. И мне, наверное, что-то снилось. Утром самолёт не полетел. Сломался, наверное.
А в магазине летал, — сказала мама. Вот так — над прилавком.
И я помнил и помню до сих пор, как ночью под нашим низким потолком кружился железный, даже без пропеллера, самолёт!
Иногда меня приводили в избу к прабабке Мырчихе. Вместе с Мырчихой жила большая семья её младшей дочери тёти Августы.
Прабабка Мырчиха была набожным человеком. Подумала не то, вспомнила некстати, зевнула, нетаковское слово выскочило… Её рука с тремя сжатыми перстами не уставала накладывать на грудь крёстное знамение.
На божничке у прабабки стояли иконы. На тусклой доске я однажды увидел головку Артурика из нашего детского садика.
К Мырчихе приходили старухи. Важные, в длинных юбках, цветастых платках. Они садились за самовар, пили чай из блюдечек, клали наколотый сахар, смотрели на блюдо с шаньгами и степенно разговаривали.
Одна старуха рассказывает. А пошла она в лес по ягоды. А попался навстречу нехороший мужик — Горев. Он церковь зорил, колокол сталкивал. А осенила себя крестом старуха, и обратился мужик в кабана противного, и бросился с хрюканьем в чашу непроходимую.
Разволновались старухи. Руками машут, как крыльями — ветряные мельницы. Но едва успокоились, Мырчиха заговорила:
— Моя икона на Успенье. мух ловила! Над столом опять появляется ветерок.
в моём доме летает самолётик, в избе у Мырчихи Спаситель ловнт мух.
Долго ли — коротко… Мамин брат, дядя Володя, привёз домой — в избу Мырчихи — два чуда из чудес: жену-москвичку и телевизор.
В галифе из чёртовой кожи и латаной телогрейке, пропитанный духами, пахнущий водкой дядя Володя взял ружьё, пошёл в сарай, раздался выстрел.
Матёрый прабабкин хряк полежал немножко с окровавленной мордой и заорал на дядю голосом нехорошего мужика:
— Ты ково делашь?!
Началась паника.
Свирепеюший дядя кинулся к патронташу. Восьмилетний Витька выхватил из-под мышки длинный кухонный ножик, как саблю. А я и жена-москвичка, как при бандитском налёте, спрятались на сундук, за спину прабабки Мырчихи. Оказалось, что Витька из патрона навыколупывал дроби для поджига. И досталось в ухо хряку пыжами от валенка.
…Москвичка Мырчихе не понравилась: корову доить не умеет, чугунки чистить — не нраавится! Её отправили обратно.
Дядя Володя после Москвы уехал покорять север. А телевизор остался. Это был первый телевизор в нашем посёлке.
На кухне меня поймали за руку. В открытой яме было шумно. Огурцы на Витькиной шабале шевелили попками и сваливались обратно в бочку. Редкой картечью летел из ямы огуречный рассол.
Дядя Яков на низеньком табурете у печки дёрнул рукой как ошпаренный. И Силой Небесной навис над дырой:
— Че там у тебя?
Витька, наверное, вывихнул шею от окрика.
— Опять сорвался! — испуганный, он показал отцу мокрую шабалу с дырками в форме пятиконечной звезды и лучей.
— Ты забыл, че там висит?! — прогремел дядя Яков Боженькой.
Солёный мокрый Витька затих. Вспоминал. До-олго. Как нечитанный параграф. Вытянул губы трубочкой. Взгляд затуманился, но голова отца не исчезала.
— А что висит? — спросил я дядю Якова свободно.
— А икона для неслухов. Только не молятся почему-то!
На голой стене суровым украшением висел изношенный офицерский ремень с железной пряжкой и заштопанным следом от немецкой пули.
Тётке Августе было четырнадцать, когда единственный сын Мырчихи, дядя Коля, поехал на Тракторный, на вечорку. В барачном посёлке дяде Коле воткнули нож в спину. Тюленью шубу с несоскобленной кровью убрали. Теперь тёте Клавдии за сорок. Тюленья шуба отыскалась. Её забросили на полати, к стареньким польтушкам. Однажды я просил:
— Дяденька Витенька, покажи… ну, покажи мне дырку от ножика.
Но восьмилетний мой дяденька куражился:
— И смотреть не-ко-го и вставать мне неохота… Мама запаниковала:
— Не показывай. Смотри не показывай! Меня срочно эвакуировали с прабабкиных
полатей.
В избе у Мырчихи, из разговоров я узнавал, как в свирепый голод — однажды! — слепой старик на дороге зарезал мальчика-поводыря, чтобы съесть его. Как у Мырчихи отбирали полторы избы, её на санях увозили на кулацкие выселки… Зимовали в сарае, рядом с коровой, без чая, без печки. Но сундучное имущество — и тюленью шубу, и тусклые доски икон ей тогда сберегли татары.
Спички древнего человека
— У бабки спичины лежат, от древних людей остались, они костры разжигали.
Ещё картинка была — люди мамонта встречают. Хотел показать ей картинки. Может, признает кого их наших — деверя там, свата какого…А она — «В книгах черти». И на сундук уползла.
Светило солнце. Искрился снег. С восьмилетним Витькой мы сидели на саночках посреди широкой дороги.
Ножку я вытянул, другую согнул, ручки положил на коленочки, как старичок, Никита Павлович. Я жалел сейчас, что нога у меня не деревянная, с круглым, чёрным галошиком на конце.
По-доброму так, с прищуром, посмотрел я на умного своего дядюшку, и спросил:
— А трамваи были?
— Да ты тёмный совсем, — подпрыгнул Витька. — Трамваев не было. На лошадях ездили, в бричках. Пошли, поп, мне скорее надо.
На дяденьке детская солдатская телогреечка. По снегу за ним волочились большие варежки — шубинки. А я — в пальто! В таком тяжёлом и толстом, что всегда хотелось взять ножницы и посмотреть — что там внутри?
У ворот мой дяденька сказал:
— Сей-час бе-ги! Тимошка догнать не успеет — и не укусит! У нас все гости до крыльца бегают.
Я стоял весь в снегу. Нос в испарине. Шапка с резинкой вокруг головы сидела боком. Обронён-ная варежка воткнута сзади за воротник.
Витька пихнул саночки, и меня
— Смотри не падай! Наступила ночь.
Отгоняя бесов молитвами, поднялась Мырчиха.
Скрипнул сундук, потом половицы: одна-вторая, одна-вторая, зашаркала на кухню.
Из клубящейся темноты на мою подушку что-то прыгнуло. Черти лохматые, и пахнут ночным ведром. А пахло тройным одеколоном.
Двойняшка — Витькина сестрёнка через меня дотянулась до плеча матери.
— М! — коротко и громко сказала тётка Августа во сне.
— Бабка военные спички понесла! — отчеканила ябеда.
Тётка просыпалась — медлила, зевала. Двойняшка вздрагивала, будто кто её щипал.
Никола зимний. Молиться будет.
Она ещё вчера сундук открывала.
Девочка положила руку на руку, с вытянутыми ладошками, на высокую подушку и на моё лицо.
— Витька, стихотворение выучил? — наконец, веско спросила тётка Августа.
Локоток заездил по моему носику.
В полном разгаре страда деревенская,
Долюшка русская, долюшка жён.
— Нет, не выучил. Он за этим ходил. Локтем ткнула в моё лицо.
— Целый день ходил?
— Весь день!
Я заморгал, касаясь ресницами её тёплой кожи. Двойняшка почесалась, и положила руки на место.
— А Серёжка Куприков сказал, что у кого Ленин. Владимир Ильич на груди выколот — тех не расстреливают…
Молчание
— А наш Витька сказа-а-а-а-л…Витька сказал…Что октябрятскую звёздочку на ж…пе носить будет — на трусы прицепит, его ремнём бить не смогут.
Тётка сматерилась, заворочалась подо одеялом, как медведица в берлоге. Бабкин внук!
На кухне затрещало. Под треск древней спички Двойняшка исчезла.
— Опять лучиной запахнет! Дымнуху свою вспомнила! — ворчала медведица.
С божнички разлилось мягкое отражение далёкого света.
Пёс прикидывается замерзающим кулаком — стонет протяжно в будке.
Натыкаясь на палки подсолнухов с сухими листьями и… головами, мимо чучела в её собственном истлевшем платке, по наметённому снегу, через весь огород, бредёт Мырчиха.
За баню, с кусочком болота. До ветру.
Выброшенный Цезарь
С мамой и маленьким братиком мы жили в пристанционном посёлке. За окнами — днём и ночью — поезда.
Несущийся поезд — это кочующее землетрясение, почти природное явление. Уборка в доме начиналась с замазки осыпавшейся печи белой татарской глиной.
Мама привела домой закутанную в платки Мырчиху, потом ушла на работу.
Старуха приманила конфетой двухлетнего братца и пояском перехватила ножку, другой конец верёвочки привязала к ножке кровати, аки телёнка на полянке, к колышку. И легла спать.
Возмущённый братец орал так, что мама должна была услышать его на заводе. Как я тогда хотел, чтобы папа поскорее возвращался из армии!
Но папа не ехал. А привезли старухин сундук (на кровати спать не умела).
Потом появились в доме иконы.
Он приехал, когда я ходил в первый класс.
Дети предвидят события чаще, чем взрослые.
В тот осенний серенький денёк меня не могли отогнать от будильника.
Взрослым сказал: жду папу! Они не ждали, а я — ждал!
Наконец, пришла обеденная электричка, и случилось чудо: на привокзальном бугре появился он.
Моя радость продолжалась сорок минут. Ещё оживлённая мама сидели за столом. Мырчиха подозрительно поглядывала на меня: всё не могла решить, кто я — ангел, или сатана!
А он молча встал… и пошёл. В сени, во двор, за ворота. Чтобы поспеть на обратную электричку.
Отчим женился. И приезжал в наш дом за какими-то бумажками.
В ранце — букварь, деревянная ручка, чернильница, завёрнутый в газету кусок с прослойкой из засахаренной смородины. Моё долгое путешествие до школы по длинной заснеженной улице Железнодорожной.
В тот год полетели в космос Николаев и Терешкова. Взрослые засматривались в небо. Кто-то спутник уже увидел. Кто-то боялся, что спутник свалится, и не куда-нибудь, а на его дом.
Смотрел ли я на небо? Не помню. Я только помню, как останавливался и смотрел в окна проходящих пассажирских поездов. Ждал, когда мелькнёт лицо отчима.
А Мырчиха всё так же в пояс кланялась прокопчённым в чёрных избах иконам, разговаривала с небесами. Она неожиданно подобрела ко мне. Я для неё был значительнее, чем космонавты.
До этого дня распахнутого сундука я никогда не видел. С появлением сундука в нашем доме я узнал, что существуют нюхательный табак, не только колотый, но и пилёный сахар, индийский чай в жестяных коробочках. Коробочки, как матрёшки, складываются друг в дружку и берегутся старухами как наследство.
Из раскрытого сундука пахло травами. Он был заполнен юбками, сарафанами, платками. Старуха выловила на дне, под бельём, узелок из платочка. Долго развязывала три узла, дала мне три грецких ореха.
Достала большой узел. Сжала коленями на полу, как ребёнка… Длинная рубаха, платье, свежий платок, иконка на белой верёвочке — её смертки.
Оторвала от рубахи нитку. В дешёвые тапочки положила свёрнутый поясок — принесла дочь Августа.
И вдруг — кротко, внимательно, наклонив голову — заглянула в мои детские глаза.
Иногда Мырчиха хворала. Она доставала из сундука маленькие графинчики. В графинчиках — водка, а в водке красные, жёлтые или чёрные корешки. Мырчиха принимала водку ложечкой.
Плита шоколада в прочной гремящей фольге дарила старухе власть над маленьким братиком.
…В тот день братика долго одевали. Хлопнула и отскочила дверь в доме. Братик помчался.
Прошло чуть-чуть, На дворе что-то утробно вздохнуло. Дом задрожал. Полетела расчёска с зеркала. Мама шагнула к порогу.
Крытого навеса на полдвора — не было! Он лежал на земле. Напоенная дождями перегнойная шапка навеса сломала столбы. Проходящий поезд дрожью по земле обрушил дедову постройку.
Братика мы не увидели. Было тихо. Очень тихо.
Зверь вползал в сознание.
Дом был нашим. А на дворе — всё не наше.
Я стоял рядом с мамой.
Я чувствовал, что мама про меня не помнит.
А потом звякнула щеколда. В воротах стоял живой наш маленький Санька!
Мы жили в доме умершего деда. Маме — внучке старухи — было едва за двадцать. Мырчиха без Кузьмы подняла пять девок, но ей было восемьдесят шесть.
В немагазинных платьях до пят, в глухом платке, старуха могла брать без тряпки сковородки с плиты, без варежки драла у ворот молодую крапиву.
Во дворе, кроме навеса, была старая банька. Её никогда не топили. Двери баньки заложили поленницей.
Куры расклевали в ветхом срубе дупло и залезали в баньку. Яйца в гнёздах исчезли.
В то утро я увидел Мырчиху у дупла на коленях. Куры ступали по подолу, ногам, пытались проскочить в дупло, как поселковые тётки в сельпо за свежими пряниками. Она отодвигала их за зобы и продолжала крошить рукой сгнившую древесину.
Наконец, перевернулась с колен, села и застучала палкой по срубу. Я вышел. Мырчиха показала на дыру: «Лезь, батюшко, за яичками».
Моя умершая бабушка Елена Никитична учила с прогулки возвращаться в чистой рубашке. Но я полез, стараясь не попадать коленками в куриные лепёшки.
Яиц в бане было множество. Я находил их в раскрытой печи, в прохудившемся тазу, под лавкой. Под моей тяжестью вставали трухлявые половицы, яйца проваливались, светились сквозь щели — в темноте — как белые фонарики.
Банька была куриной республикой. На свободе птица сорила яйцами, где приспело, забывая о гнезде, о цыплятах.
Дупло мы заткнули пеньком. Куры вернулись в гнёзда. Я о бане больше никогда не вспоминал.
Давно нет домика, в котором просыпался пульс от каждого проходящего поезда. Сохранились только воротца, сколоченные в войну вернувшимся хромым из госпиталя дедом. Дед не пожалел кедровой плахи на них.
Воротца широки для входящего человека, они делались под запряжённую в арбу корову или быка.
На нашем месте, в новом доме живёт дядя Володя по прозвищу Мырчик.
Однажды я копал траншею под сарай, звякнула лопата.
Я поднял предмет, который хорошо помнил. Глиняный шоколадного цвета пузырёк ёмкостью на чекушку.
На донышке клеймо — слова без пробелов и со старинными «ятями»: «рижскийбальзам- настоящийюлийцезарь».
Из хозяйства Мырчихи. Выброшенный цезарь.
Крещенские морозы 2006 года
Ранее утро. На улице минус тридцать семь.
Эмалированные станы. Яркое освещение. Чёрные окна большими зеркалами из древней бронзы. Пассажиры электрички — как на полках холодильника.
Женщина лет пятидесяти, с добрым ленинским прищуром, в шапке церковной маковкой, с нашитыми железками (в деревенской Шапке Мономаха), держит на коленях развёрнутую бумагу.
Её толстые соседки в шубах — родовитые чернавские казачки — сидят, нахохлившись: носы кверху, пар изо рта, лениво сплетничают.
На ближней лавке, их односельчане, спиной, в пальтишках попроще.
От пустынного вокзала до деревни степью. На гладкой дороге под ураганным ветром — образ знаменитого полярника. Александр Васильевич Колчак — … спиной к проруби… на Ангаре…
Когда пятишься на север, битый час, мысли — они, как бы, последние.
Ленка на бегу, в тёплой комнате, читает титры с экрана «тюмень!»
Останавливается, смотрит в телевизор.
— Не-ет! Это не тюмень, это медведь! Дочь, она у меня в тепле.
А вот и я, совсем маленький. Дядя Яков — машинист паровоза — берёт за руку и подводит к платяному шкафу.
На дверце бантик. Оттопырив мизинец, дядя сначала снял мерку с хвостика. Потом ленточка красиво распускается, дверца со скрипучей музыкой раскрывается сама.
В узком деревянном пенале, на гвоздиках, фронтовая гимнастёрка, щегольские галифе, охотничье ружьё. На скамеечке хромовые сапоги, детское песочное ведёрко, заполненное развесным гуталином.
Рядом с порохом и дробью ружейное масло в бутылочке с соской.
Из этой бутылочки ещё тебя кормили, когда совсем маленьким был!
Я с изумлением уставился на ружьё — на своего молочного брата.
Громадное, суровое ружьё… — А цифры знает? — интересуется Таня моей Ленкой.
— До ста!
— А слагает?… Два плюс шесть — сколько будет, девочка?
Дочь молчит. Перебирает пальчики.
Бабушка: «Чё их перебирать? На руке пальчиков всегда одинаково».
Дед, потомок выпускника Ленинградской школы нквд (медленно и обстоятельно):
— Не всегда-а-а!!! Я лежал в хирургическом в пятьдесят восьмом году — у мальчишки на одной руке было шесть пальце, на другой — семь! Лишние отрезали.
Я, кажется, не чувствую своих обмороженных рук.
…А дядя Яков продолжает хвастаться дальше. Из сапожного хромового голенища он выдёргивает лаковую туфлю:
— Ленинградской фабрики «Скороход» — какая кожа!!!
И сгибает туфлю надвое, так что носик её дотягивается до попки. У меня перехватило дыхание. Н-ну, такого от него не ожидал! Знаю что туфле сейчас неудобно.
Силы небесные… И ни одной машины.
Уже у школы, на островке безветрия, навстречу глубокая старуха Шура Семеркина в фуфайке, голой рукой поправляет платок. Я замечаю на руке старую, ещё сталинскую лагерную наколку.
— Дорога есть? — спрашивает Шура, опираясь на берёзовый бадог.
— Холодно, бабушка — шепчу я.
Шура коротко ответила, улыбаясь морщинистым, беззубым лицом; пошутила:
— Х. с ним, лишь бы не война!
Ночь. Крещенские морозы. За стеной дома храпит мужиком пёс Тимка в конуре.
А за другой стеной, в своей половине, соседка баба Люся на гармони покойного мужа, на трёх кнопках, тихо пробует Гимн Советского Союза.
Крепость Измаил
Наконец, наступил день, когда он сказал:
— Я возьму тебя, как крепость Измаил!
— Как это? — напугалась Даша Кострова.
Он доложил — как — наизусть, из «Пособия по истории для семилетней школы» (Учпедгиз, 1956 год, стр. 146)
…Взятая крепость, как известно, на три дня — на три ночи оставлялась грубой солдатне — для грабежей и бесчинств.
На четвёртое утро, в понедельник, Володенька принял ледяной душ, облил себя «Шипром», надел костюм, нацепил кобуру и ушёл.
Даша Кострова осталась одна. Она чувствовала себя разграбленной и осквернённой крепостью Измаил.
В руках у неё оказался фотоальбом — повесть о жизни полководца.
…Мальчик в армейской форме — первая увольнительная из части.
Москва. Кремль.. Царь-Пушка.
На чёрно-белых фотокарточках Владимир — один у Царь-Пушки, с девушкой — у Царь-Пушки.
С группой девушек в одинаковых платочках: двадцать семь ивановских ткачих и погибающий в море женского внимания.
Красавчик!!!
Советский солдат!
…У Царь-Пушки!
Акробатка под куполом, вцепившись зубами в какую-то губку, висела пойманной в Волге на крючок промысловой рыбиной.
Она отложила фотоальбом. У настенного зеркала подняла низ маечки до плеч. Поворачивалась вправо, поворачивалась влево — и восхищённо вздыхала:
— Вот это да! Вот это да!
Кот и Куракин по прозвищу Князь
В очередной приезд в родительский дом он по обычаю спросил:
— Кто родился, кто помер? Соскакивая на шёпот, Лариска сообщила:
— Маринка Грачёва триппер поймала!
…Малыши стояли у забора, у дома Маринки, и смотрели в щель: когда появится знаменитость! Вся деревня с азартом мыла руки.
Он сказал:
— Триппер — эт-та кличка квартирной собачки. А нич-чо страшного! Я тоже, в общем-то. в год смерти Высоцкого… н-ну, посвящён… «куда!!!»… в матёрые мужики… аптекарша Света… сволочь!
— Шампанское будешь? — спросил он сестру-старшеклассницу.
На дворе Князь испуганно прижался к сеням — раздался шорох на сеновале.
Ну, кто там! Домовой или индеец — он щёлкнул предохранителем в кармане.
Вылез кот, одичавший за лето.
…Кот лежал на боку, в своём тигрином логове — в высокой траве, лакировал языком шоколадные подушечки своей когтистой лапы и — в упор, сквозь щель в заборе, смотрел Князю в глаза.
— Мечтать не вредно, мой юный друг! — произнёс Князь, и присел у глыбы кустарного мыла из времён Перестройки, с пятнами мелких орнаментов от мышиных зубов и следами от топорика.
— Да-а… дом… Лошадка, раскрашенная под «дымку».
Он достал пистолет.
— Качалка! — деревянный конь с уздечкой. И мысли опять — как пена шампанского:
— Такой же был у отца русского романтизма. Василь Андреича Жуковского в зрелые годы.
…Туда-сюда… «Увы! Светлана…». Средства от тучности!
На квартире в зимнем дворце.
— Шампанское будешь? — внезапно спросил он кота. В этой деревне шампанское не пили.
Тишина.
Грохнул выстрел.
Родина
Мысли
Внушительный прокопчённый Танкоград. Гигант первой промышленной Пятилетки.
Ночью на дежурстве не спится: мелкие индустриальные скорпионы с крылышками — комары! В деревне таких не бывает.
И мысли в голове, почти ископаемые, чьи-то не мои:
Скорей бы коммунизм! Комаров не будет — выведут!!! Тут разве заснёшь?
Память
Осыпаются кленовые вертолётики на старый снег — февральский урожай.
Солнце выше, у каждого вертолётика появляется свой окопчик.
Их накрывают мокрые бураны.
И — я вспоминаю о них, пересекая пришкольную полянку, как иногда вспоминаю о зимующих ёжиках.
В гостях
Был в двух домах. Жёсткие рукопожатия горожан и горожанок. На столе чёрная икра, гантели в спальне.
Детсадишная история
В сончас Маргарита Алексеевна крадущейся кошкой на утреннике покинула спальню.
Я открыл глаза и вернулся к созерцанию собственной жизни. На Маргарите Алексеевне собрался жениться.
Жила она вдвоём с дочкой, худенькой длинноногой девочкой, которая спала здесь же, через коечку, Иринкой.
Я с тяжёлым сердцем подумывал… Что — и на Ирке потом жениться придётся.
Но сначала — на Маргарите Алексеевне.
На малой Родине
Законопаченная снегом дорога до кладбища. Только один следок — от валенок. И ещё заячьи следы.
Как хорошо — все живы!
г. Челябинск
Комментарии к книге «Это было в прошлом веке», Виктор Машнин
Всего 0 комментариев