«Сорочий глаз»

1616


Настроики
A

Фон текста:

  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Аа

    Roboto

  • Аа

    Garamond

  • Аа

    Fira Sans

  • Аа

    Times

Дмитрий Михайлович Шашурин Сорочий глаз

Где-нибудь, может быть, их называют по-другому. Очень часто у растений, особенно диких, несколько названий. Вот, например, черный паслен — где его зовут просто паслен, где поздника, а где и неприлично, потому что растет он в деревнях на самых неподходящих местах и мозолит глаза. С ним, с пасленом, некоторые очень любят пироги, и его даже продают на базарах. А эту ягоду я привык называть, слышал и от других: сорочий глаз. Она лесная, никакая не съедобная, горькая. На макушке травинки как бы звездочка из листьев, а в ней, в центре — голубая до небесности ягода с черной точкой, словно и вправду выглядывает из травы птичий глаз.

И еще приведу одно обстоятельство, не менее важное, как получается, чем ягоды, — то, что к тому времени я уже давно вышел на пенсию. Как давно — не уточню. Для одних давно — год, для других и десять лет — недавно. Жена тоже. Насчет детей: в принципе если были, то были бы взрослые. И внуки.

А по грибы-ягоды я всегда любил и до пенсии. Но тогда по выходным, в большой компании, с ночи в далекие леса. Шумно, колготно. Тут же тихо. Всего лишь пригородная зеленая зона, а ходишь, ходишь — никого. Поднимешь глаза от земли, и вдруг как вынырнул из шума, хлопот в прозрачность, покой, и кажется, вот-вот полностью поймешь и жизнь, и природу, и себя. И задерживается в тебе проникновение, и грибы находятся сами собой, знаешь, куда взглянуть, где наклониться, и оказывается, так и есть. Там он стоит, где предчувствовал: белый или красный — подосиновый. А то среди смешанного древостоя — чистый березняк, это и в кино не раз использовали: свет светом погоняет в белизну, в синеву, розовость. И солнце, и шелестят листья.

Тогда дышишь, словно сливаешься с воздухом.

В таком проникновенно-воздушном состоянии я и почувствовал, что увижу сейчас ягоды сорочьего глаза, и увижу не равнодушно, а с последствием, с продолжением, что ли, для себя, увижу более заинтересованно, чем любой гриб. Вскоре, как по заказу, вышел на куртину этих ягод. Бывают иногда такие яблоки прозрачные, сквозь мякоть видно семечки — наливное яблочко из сказки. Здесь оказались наливными ягоды сорочьего глаза, и не скажешь: голубые — прозрачные до того, что светятся изнутри. Нет, мерцают, но по-разному: одни будто больше в красное, другие — в желтое. Меня к ним потянуло, выходило по-предчувствованному, и не верилось, что они несъедобные, горькие, наоборот, влекло попробовать и обещало необыкновенную вкусность. Я, еще не веря до конца, взял ягоду в рот. Кто пробовал черный паслен, наверняка помнит его притягательно-отталкивающий вкус. На некоторых людей притягательность паслена почти не действует, и они никогда больше даже не смотрят на него, другие нечувствительны к отталкивающей стороне его вкуса — они-то и любят пироги с пасленом, третьи, как и я, одинаково чувствуют обе стороны вкуса и остаются равнодушными к паслену. Вкус наливных ягод сорочьего глаза с той куртины напоминал притягательный вкус паслена, если ягоды отсвечивали изнутри красным, и отталкивающий, если светились желтизной. Притягательный вкус красных был тоньше и приятнее, чем у паслена, отталкивающий желтый противнее и резче. И были они по вкусу совершенно разные ягоды — одни притягательные, другие отталкивающие. Я съел все красные ягоды, остались в куртине торчать на стеблях только желтые. Никаких вредных последствий я не ожидал, ничего и не случилось вредного. Но предчувствие, которое началось еще до ягод, — заинтересованность — усилилось, связалось с довольным ожиданием еще чего-то, но уже не внешнего, внутреннего. Как будто, когда ел ягоды, я добивался его, знал, что наступит, а теперь отметил про себя с самого краешка: ага! вот и началось, хотя явственно думать что-нибудь похожее я не был в состоянии в тот момент. Сейчас я осознаю все задним умом, как вспоминают потом, когда подломится ножка или стойка: да, да, трещало же! Мы слышали, что трещало, оказывается, вон почему! А не подломись, кто бы помнил о треске. Недолго его и выдумать, если уж произошла поломка.

Через день я помолодел, потому и вспомнил, что будто сразу после ягод почувствовал какие-то изменения в себе, навспоминал задним числом столько всего — впору писать научный труд о ходе внезапного омоложения. Мне теперь мнится, как в тот день я необыкновенно долго бродил, не уставая, по лесу, сидел вечером у телевизора, не задремывая, лег без гудения в пятках, встал утром без связанности в пояснице. И пошел, и пошел наматывать воспоминания на все прошедшие часы до того момента, когда я впервые воочию обнаружил, что происходит или уж, лучше сказать, произошло. Стоял я голый, распаренный перед зеркалом и смотрел на себя. Я не сделаю никакого открытия, если скажу, что мужчины-пенсионеры не часто смотрятся в зеркало, а если и взглядывают туда зачем-нибудь, то избегают общего обзора: каков я? Давно известно каков, и не жди изменений в лучшую сторону, представляешь себя не по зеркалу — по самочувствию, и хранишь в памяти совсем другую внешность, чем ту, которую постоянно дорисовывает время.

Но тут мне кричат с полка в парилке: молодой человек! Эй, молодой человек, поддай малость! Конечно, кого сейчас не называют молодым человеком. Однако, даже не глядя, определишь по тону, относится это действительно к молодому или сказано лишь так, для обращения. Хотя у меня и рост небольшой и можно принять за подростка со спины, но никогда еще в этих словах не слышалось той интонации, которая появляется или звучит в отношении действительно молодых. Но тут… Я и поддал, здорово поддал, забрался на полок и сам еле терплю, свирепый получился пар. Кто это, орут, так наподдавал? Да вот этот, показывают, усатый парень, молодой еще, небось холодной водой. Повыращивали, ворчат, бород, усов, а пацаны. Потому-то я и вышел в раздевалку, к зеркалу.

Первое, что подумалось, — жена, неужели не заметила жена? Как же она не заметила? И тут же вспомнил, что и сам не знаю, когда видел ее отчетливо, не мельком, что представляю ее по памяти. Да и кто же будет пристально вглядываться в лицо близкого человека, надев очки, чтобы уследить за его старением. Сама природа против, не оттого ли она ослабляет нам зрение заранее, до разрушительных изменений во внешности, щадит наши чувства. Кстати, о зрении. Я смотрел на свое отражение в глубину зеркала без очков, и ничто не туманилось, не расплывалось, передо мной стоял распаренный усатый парень. В молодости я никогда не носил усов, может быть, поэтому не узнал себя. Хотелось оглянуться, поискать сзади, где же я? Кинулся в парикмахерскую, но и без усов я не стал похожее на того меня, который помнился подробно и никогда не был чужим. Вот так для начала сам стал себе чужим. А дальше? Видимо, время не только сморщило лицо, но изменило и суть. Морщины убрали, новая суть осталась: вместо рабочего парня отягощенный неповторимой индивидуальностью молодой интеллектуал из телепередачи.

Вроде бы все разглядел и, оценив, понял, и даже задним умом раскинул, а привычка привычкой — ноги тянут домой почаевничать после бани. Как будто омоложение где-то там, с тем, другим, из зеркала, а со мной полный порядок, и чай ждет меня дома. Дома…

Ключа не оказалось в кармане. Позвонил и привычно жду, слышу шаги, представляю, как жена сейчас откроет мне, какая она, представляю автоматически те образы, которые внедрили в сознание ослабленное зрение и привычка долгих лет счастливой совместной жизни. Крякнула задвижка, отщелкнулся замок. Гляжу на жену, разеваю рот, смотрю на номер квартиры: номер тот, она не та.

Я смотрел на нее и не находил того, что знал всю жизнь, не мог понять, куда оно девалось, стало незнакомым. Не возраст меня оттолкнул, как он открылся моему помолодевшему зрению, а незнакомость. Помню, посетил я через тридцать лет после того, как ее покинул, свою деревню, отчий дом. Скорчилась изба, одряхлела, но все-таки угадывались в ней родные приметы, щемяще тоскливо, а знакомо. Тут же самый близкий еще два часа назад человек — и ничего, пусто. Она тоже смотрит недоуменно и видит туманным своим зрением чужого, молодого, безусого…

— Вам кого? — спрашивает. — Если, — называет мое имя-отчество, — то он выехал за город на три дня.

И медленно, как будто ждет от меня еще чего-то, закрывает дверь. Вот защелкнулся замок, вот ширкнула задвижка, вот удалились шаги. Я отмечаю, и ничего больше нет в голове, и в ногах окаменение — не двинуться. Вдруг с возмущением подумал: а чай? Как будто у меня из рук вырвали чашку с чаем, а мне кажется — по ошибке, надеюсь, что все сейчас наладится, опять пойдет по-заведенному. Этажом выше хлопнула дверь, я почему-то испугался, кинулся вниз и чуть не бегом выскочил из подъезда, а там со двора на улицу, словно надеялся, что подхватит меня общее ее движение и доставит к месту. Где же теперь мое место? Не оттого ли люди, дошедшие до крайности в домашней сваре, расхлестанные, выскакивают, сами не понимая зачем, на улицу. Выскакивают и, охваченные движущейся, пусть даже равнодушной к ним реальностью, возвращаются в колею, замечают свою расхлестанность, неуместность и отступают со стыдом ли, с просветлением ли. Я же поплыл вместе с улицей, только тогда понял, про какой загород, про какие три дня за городом сказала моя жена. Договорился с соседом по дому помочь ему оборудовать жилье на садовом участке и собирался ехать к нему сразу после бани, не заходя домой. "Три дня, три дня, — соображал я, — три дня, а что дальше?" Талдычил: три дня, три дня — не хуже, чем Германн в "Пиковой даме" — три карты, и не исключено, что вслух — от ошарашенности. Ноги соображали лучше, чем голова, потому что совершенно не помню, как они привели меня на вокзал и посадили в электричку. И до самого садового участка вели меня не голова с глазами — ноги с пятками. Соседа своего буду называть не его именем, а Петровичем, Иванычем и по-другому, хоть Морковичем, чтобы не давать ни его, ни своего адреса и еще чтобы передать свое тогдашнее бесшабашное, озорное от молодости настроение. Увидел Петровича на его участке тоже как-то механически и сразу же брякнул:

— Здорово, — говорю, — Иваныч!

Он на меня таращится, я, спохватившись, на него, стоим так, не двигаемся и молчим. Мне уже впору сматываться, как он вдруг светлеет, и по лицу его становится понятным, что он о чем-то догадывается. Я же таращусь еще больше, полностью овладев за эти мгновения пониманием ситуации, никак не могу представить, о чем же здесь возможно догадаться.

— Ага! — говорит Моркович. — Здорово! Ты небось Жора? Тебя, называет мое имя-отчество, — направил сюда?

Я тоже говорю:

— Ага!

— Сам-то, — снова звучит мое имя-отчество, — когда приедет? Или заболел?

Мне это подходит, я киваю и говорю со вздохом:

— Заболел!

Вижу, как Помидорыч попервоначалу захмурнел, но тут же, снова мне на удивление, засветился еще одной догадкой. Какой же умный оказался мужик мой сосед! Но на этот раз и я догадался, в чем его догадка. Рябиныч догадался, что Жора напускает на себя малословность и мрачность, оттого и звучит фальшь, которая его настораживала. Теперь же Капустыч успокоился совершенно. С такой чуткостью и наблюдательностью он далеко бы пошел, если б не стремление немедленно разгадать и успокоиться.

В той жизни, за которой для меня защелкнулся замок, ширкнула задвижка и удалились родные шаги (звуки все те же, старые, привычные, а видимость неузнаваема), говорил я Абрикосычу про чудака-студента Жору, сына наших знакомых. Вот теперь он и догадывался обо всем наперед, и восхищался, что сподобился общаться с закидоном, у которого прямо-таки трагическая рожа. А какая еще могла быть в тот день у меня рожа, хоть и молодая, что у меня творилось на душе-то?

Салатычу же развлечение, материал для наблюдений и догадок. Ну и дает, парень, лихо. Вот напускает на себя мраку, думал он не без уважения про меня — Жору и в то же время предвкушал, как этот надутый индюк осрамится с наладкой всей его садовой техники да со столярными работами, в которых я подрядился ему помочь, а прислал вместо себя явного неумеху. Теперь уж и я читал все мысли своего соседа в самый момент их зарождения. А в ушах моих продолжали звучать удаляющиеся шаги, уходили они все дальше и дальше. Даже теперь, после всего, что произошло со мной, когда затаюсь, снова слышу, как они уходят.

Три дня на садовом участке давали мне передышку, возможность прикинуть, продумать ближайшие действия, избежать немедленной катастрофы. Как бы я смог объяснить собственное свое исчезновение и то, что на мне были все до единой вещи пропавшего?

— Ты, Жора, — сказал мне вдруг Огородыч, — хороший, видно, жлоб, свои джинсы-пинсы пожалел, а костюмчик, — называет мои ИО, — надел. У тебя брезентовая спецовка, выходит, для театра и танцев, шерстяной костюм наоборот — для грязной работы. Не порви ненароком.

С того у меня и начались раздумья, что будет, если… И выгородилась из всевозможных "если"… стена. Стена с зарешеченным окошком. Не хватало мне на старости лет… тьфу! по молодости. Береги платье снову, а честь смолоду. А какая уж тут честь, когда сплошь поперла ложь, увертки. Не увернись, и вовсе вываляешься похуже, чем в грязи.

…если Изюмыч вдруг поедет домой, если его жена приедет на участок… если сюда приедет моя жена… Если, если… у Тыквыча тьма родни в городе. А если у него не окажется здесь, на участке, тех денег, на которые я подрядился — дружба дружбой, работа работой. Если скажет: посчитаемся дома, Жора. Если потащит за собой. Если… И сверх всего главный вопрос: что же дальше-то?

Смутно забрезжил достойный как будто поступок, который я наметил на первую очередь. Но прежде чем его осуществлять, пришлось обезопасить себя хоть от одного "если", создать у Сливыча мнение, что за Жорой нужен глаз да глаз, что с Жоры не слазь. Чтобы не поехал домой ни в коем случае, чтобы не решился оставить на Жору участок. И я с первых же шагов начал планомерно изматывать бедного соседа. То проявлю вроде трусливую неуверенность, то бесшабашную самонадеянность. Вот уж он в ужасе, что сейчас я неминуемо сломаю хрупкую деталь, как она неожиданно встает на место, словно ее подпихнул испуг владельца сада-огорода. С одним ленточным подъемником загонял я его до пота. Молчком скребу в затылке, шмыгаю носом, присаживаюсь на корточки, бросаю инструменты, будто ничего не понимаю, а ведь только что мотор подъемника фыркал как надо, по желобу катилась вода, и Малиныч, облегченно вздохнув, шел плотничать. А то придумал совершенно по-мальчишески сплевывать на кожух мотора. Три плевка в минуту — считаю про себя до двадцати — и тьфу! и еще считаю, Лаврович же, как загипнотизированный, мечется между досками и колодцем. Кряхтит, и чешется у него язык, но боится подать голос, потому что тогда я и поплевывать перестаю, и глаза закрываю, вроде до того сбит с толку его словами, что окаменел насовсем. Вошел в роль Жоры — загадочного акселерата — даже с вдохновением: такие штуки я выкидывал в этом образе, когда налаживал опрыскиватель, что и вспоминать неловко. Зато к вечеру и вся его техника была в исправности, и сам Укропыч не только куда-нибудь ехать, до топчана-то во времянке доковылял еле-еле и как пал на него, так и уснул мертвецки.

Я же вызвался спать на воздухе, еще днем пристроил раскладушку под яблоней. Теперь, как только сосед заснул, напихал под одеяло стружек со щепками, придал им соответствующую форму, на случай если он все-таки проснется до моего возвращения, и побежал на станцию.

С электрички на автобус, с автобуса на последнюю электричку на другой линии, а там пешком — летние ночи короткие. С рассветом разыскал я ту куртину сорочьих ягод. Допускаю: кто-нибудь другой на моем месте, возможно, придумал бы и получше, или, располагай я временем, придумал бы и сам. Но тогда мне ничего не подворачивалось более достойного, более честного, чем побыстрее набрать сорочьих глаз с притягательным вкусом и принести жене, чтобы и она стала молодой, как я. Не давали мне покоя удаляющиеся шаги, зловещие звуки.

Только ничего не вышло с самого начала. Не нашел я ни единой притягательной ягоды ни в куртине, ни кругом, как ни прочесывал лес. Желтых ягод тоже осталось мало. Я уж под кустами шарил, хоть бы падалица нашлась. Нет. Небо начало зеленеть. Что, если Корнеплодыч рано встает, по-дачному? Дернулся я к железной дороге, но ушел недалеко — вернулся, не понимая зачем, а вернулся. Еще раз обыскал куртину, напоследок же, также не зная зачем, торопясь собрал в спичечный коробок желтые ягоды, которые с отталкивающим вкусом, и с облегчением — вон, оказывается, зачем возвращался! — чуть не бегом, прыгая через канавы, кусты, спотыкаясь о корни и кочки, поспел к первой электричке. Потом автобус, еще электричка. А сам ломаю голову, зачем же мне потребовались отталкивающие ягоды? Сокрушительная неудача, невозможность одарить жену молодостью и непонятное, смутное предчувствие другого пути, связанного с желтыми ягодами. Не настолько уж я недогадлив, чтобы не заподозрить у ягод с противоположным вкусом и противоположных свойств. Но зачем они мне с их противоположными свойствами? Возвращаться в пенсионный возраст? Ну уж нет, нет. Нет!

Весь день, когда я изводил соседа, ломал голову над своим положением, прислушиваясь к удаляющимся шагам, каждое мгновение ощущал, кроме того, перекрывающее все заботы ликование тела, ток крови и, как отчетливо доносящийся грохот водопадов, предвкушение жизни. Воздух с каждым вздохом так просто и сладко входил в легкие и покидал их, что впору было, ничего не делая, лишь любоваться своим дыханием. А шаги? Да, я сознавал, говорил себе, что похож на предателя. Ушел, а она осталась. Но вернуться? Нет! Я найду ягоды, и мы снова будем вместе. Не нашел здесь, найду в другом лесу, обыщу все леса. Вот это мне и нужно делать — искать сорочий глаз во всех лесах. Желтые ягоды выбросить. Но я их не выбросил, чтобы узнать наверняка, есть ли в них противоположные свойства. Или меня удержало то туманное предчувствие иного выхода. Но не возвращения же?

Непонятно все-таки, что я не увидел ничего знакомого, близкого, ни крошки для глаз и совершенно все по-старому для ушей. Родной звук шагов. Можно ли променять молодость на звук?

Лопатыч еще не поднимался, на всем садовом кооперативе стояла тишина, которая только и ждет, чтобы кто-нибудь пошевелился, скрипнул или стукнул, а уж там пойдет, закипит жизнь. На крыше соседского сарайчика спал, прикрыв мордочку полосатым хвостом, котенок. Я разглядывал, проникался состоянием покоя, но не чувствовал усталости, наоборот, прилив сил — и потому, что наметил план действий, и потому, что был неутомим от молодости.

Вернуться? Ну нет, никогда! Да какое же это предательство, когда я совершаю открытие, полезное для всего человечества, ставлю на себе такой опыт? Найду ягоды и омоложу все человечество. Хоть мне самому показалось это не очень убедительным, я успокоил себя, что у молодых всегда большие слова получаются неубедительно. Я ведь знал еще и по-пенсионерски, что добьюсь, не в нынешнем году, так в будущем уж обязательно. Вырастут же на том же месте, на тех же кустах, те же самые ягоды.

Теперь в первую очередь буду закруглять с Иваечем-Петеичем, уж без художественной части постараюсь закончить плотничью работу до обеда. А во вторую очередь проведу одновременно эксперимент по биологии. Я отломил кусочек от вчерашней котлеты, вмял в него ягоду из спичечного коробка и дал котенку, который уже соскочил с крыши и бодал, мурлыкая, мои ноги. "Мы не в пустыне", — подумал я совсем не свои слова, совсем не на свой лад, а по-студенчески. Видно, омоложение пробралось уже и в мозг. Котенок проглотил кусочек. Я отломил еще, вмял в него три ягоды и, скармливая котенку, опять подумал в этом, новом для меня, невозмутимом стиле: "И хорошо, что мы не в пустыне". Всего котенок принял семь ягод, я решил, что для его размеров достаточно, отдал ему остатки котлеты, всю лапшу с соусом и взялся за топор. Котенок мигом все слопал, покрутился у меня под ногами, подхватил из мусора горбушку хлеба и вспрыгнул с ней на крышу.

Когда заспанный Турнепсыч вылез из домика, у меня уже были подготовлены стропила, осталось поднять их наверх, поставить, сколотить обрешетку и покрыть шифером. Домик чуть больше крольчатника, в приложении к нему такие слова, как стропила, обрешетка, все равно что про банную мочалку сказать ковер, — жердочки. Но все-таки я утомил и загонял Бананыча взятым темпом. Он потел и пыхтел, а радовался, что завершается строительство.

Про котенка я вспомнил, лишь приколотив последний лист шифера, когда Редисыч занялся обедом. Котенок продолжал спать на солнечной крыше — как свернулся в клубок, так и не менял положения. Я пощекотал его хворостинкой, он пошевелился. Пощекотал еще, котенок начал распрямляться, тянуться, выбросил вперед пятки-подушечки с растопыренными когтями и стал доставать от одного края крыши до другого. Рысь, а не котенок. Я для того и кормил его ягодами, чтобы подкрепить свою догадку экспериментом, выяснить биологическое действие желтых ягод на молодой организм. Но я никак не ждал такого быстрого и заметного действия. Оно меня даже испугало. На какое-то мгновение мне показалось, что все это несуразный сон и, возможно, я проснусь. Я ущипнул себя в тыльную сторону кисти с вывертом — получился немедленно синяк. Кот тем временем приоткрыл глаза, вытянулся, будто специально для наглядности, еще больше и зевнул во всю розовую пасть. В месте щипка бился пульс, кисть горела. Воровато оглянувшись — не видит ли кто, я стегнул кота хворостиной — тот не столько от боли, сколько от неожиданности прыснул с крыши и помчался, прыгая через участки, словно тигр, — в один мах, а напоследок перелетел так же легко через главный высоченный забор садового кооператива.

Кто знает, что было бы, разгляди этого вундеркотенка мой догадливый Сельдереич. (Даже в пустыне у меня не нашлось бы другого выхода, как только вытянуть котягу хворостиной.) Вон ведь как меня заносит озорничать словами. Я и воспользовался этим своим настроением. Чтобы поскорее выбраться из сада-огорода, способ придумал тоже юмористический, исходя из сложившихся обстоятельств. А обстоятельства сложились так, что никакого убедительного повода для моего отъезда, слов, которые можно выговорить и не покраснеть, не насторожить, не выдать себя, не было решительно. Накануне Рассадыч своими догадками заставил меня согласиться, что ИО — это я в своем прошлом виде, как только почувствует облегчение, так и прикатит в наш сад-огород-ягодник, или даже еще более возможно, что ИО — опять прежний я — вовсе и не заболевал, но по своему обыкновенно соблазнился грибной погодой и бродит по лесам, следовательно, жди его вот-вот. И мне на этот раз мне, Жоре, — приходилось бурчать или кивать, подтверждая его догадки. Кабы знать, что сам настраиваю для себя западню.

— Наденет, Жора, твои джинсы-пинсы и прикатит нынче вместе с моей Иркой на шестнадцатичасовой электричке.

Шестнадцатичасовая электричка с Иркой. Значит, я должен смыться раньше. В крайнем случае на этой же шестнадцатичасовой электричке, с которой прибудет Ирка, уеду до Конечной станции подальше от Города. А выберусь я только в том случае, если сосед догадается, почему мне позарез, и само собой естественно, что позарез, нужно уехать, — вот какой я придумал юмористический способ, воспользовавшись своим озорным настроением. Догадался же он, что я Жора, так пусть догадается, почему этому порожденному его догадливостью Жоре позарез необходимо покинуть ягодник. Сначала мне показалось, что есть опасность — вдруг Гексахлоранович догадается, что для пользы Жоры должен он Жору не отпускать до приезда своей лупоглазой Ирки. Но я тут же такую возможность отбросил, как не подходящую к характеру моего соседа. Он может догадаться только так, чтобы и дальше плыть по течению, он не будет догадываться против течения.

— Жора, садись обедать, — Мудреич поставил на козлоногий стол из горбылей чугунную сковороду яичницы с колбасой и салом.

Тянуть нечего, пора начинать давить на его природные способности.

— Я не буду! — пробурчал я невнятно, во вчерашнем стиле и как можно отчетливее и подчеркнутее брякнул: — Мне уезжать нужно! — подсел к сковороде, приналег и вскоре прикончил свою половину. Раз ты такой мудрец, то и догадывайся без меня.

Догадыч не отставал, хотя любил есть с расстановкой. Значит, плывет вслед за Жорой. А Жора — я наблюдал за ними, как сторонний третий, — Жора проглотил залпом кружку кофе из сгущенки, набычился на пустую сковороду и прямо-таки взвыл с тоской в голосе:

— Надо!

И ведь можно затосковать на самом деле — без чего-то три, пятнадцать часов, значит, а в шестнадцать — Ирка. Потому и неподдельно прозвучала у Жоры тоска. В глубине души я был уверен, что ход выбран правильно и Жора одолеет Рассудыча. Вырвемся мы из сада. Но вот догадается ли сосед отдать деньги? Ведь среди тех, кто всегда по течению, очень много таких, которые, как только зайдет о деньгах, на водопад выплывут против течения…

Ну а пока надувай, Жора, губы, набычивайся. Вижу, мой Виноградыч мучается, снует глазами, снует, но никак не может понять, еще чуть-чуть и откажется, начнет у нас требовать объяснения. А у нас ни единой подсказки за душой. Время, время! Жора вспотел даже от набычивания, между лопаток потекла, щекоча, струйка. Неужто не выйдет? Сидим друг против друга молчком.

— Брысь ты, проклятый, кто только откормил такого тигра! — кричали на дальнем участке.

"Не хватало еще этого пустынного котика!" — подумали мы с Жорой, и Жора вдруг, как я его ни удерживал, ухмыльнулся самым благодушным образом.

Тут-то Телепатыч совершенно обо всем догадался (это, конечно, так он решил для себя, что совершенно обо всем). Сначала его глаза застыли на месте, открываясь все шире, радостно поднялись брови, потом он вскочил, хлопнул меня по плечу, меня, потому что я почувствовал шлепок и кончилось раздвоение, исчез сторонний зритель, остались только действующие лица.

— Так бы сразу и говорил! — Ясновидыч назидательно и заговорщицки задрал голову, и скрылся в своем пряничном домике под новой крышей, и вернулся с деньгами.

— Дуй, ИО (бывшему мне, значит) я все объясню, как приедет. Костюм его побереги. — Тут он опять стал ко мне приглядываться, снова у него глаза пошли ерзать.

О, черт, еще догадывается. О чем же? Но Георгиныч сразу же и посветлел.

— Слышь, Жора, а ведь видно, что костюмчик на тебе чужой. Вчера мне показалось удивительно — сидит как влитой. — Глаза у него еще разок ерзнули, да, видно, течение тянуло мощное, смыло какую-то догадку в зародыше, и он заключил так: — Это костюм вчера по тебе еще не обвиселся. Зато сегодня в глаза бросается, что с чужого плеча. Дуй! А то опоздаешь. Сумку с инструментом не возьмешь? И правильно, ИО возьмет, когда приедет. — Резнул Полыныч напоследок мне слух моим именем-отчеством, и я понесся к станции как ветер. Хотел было, завернув за угол, сбавить скорость, плестись вразвалочку, наслаждаясь передышкой. Да не тут-то было, начала действовать психика человека скрывающегося, уходящего от преследования. Почему бы, думаю, не сделать вид, что спешу на электричку, которая идет в Город — мало ли народу смотрит с садово-ягодно-морковных участков на прохожих. За городом у людей, не успеют пожить там день-другой, образуется первейшая деревенская привычка — развлекаться, наблюдая дорогу: кто, куда, от кого, с кем и, главное, не заключена ли в прохожих хотя бы отдаленная угроза морковному или банановому урожаю. Обязательно найдется и такой наблюдатель, который засечет меня и запомнит, что да, торопился на городскую электричку такого и такого-то вида молодой человек. Черт его знает, никуда это не денешь — не во сне, а наяву молодой! Не по трамвайно-магазинной вежливости — по самоощущению. Бегу не задыхаясь, в пятках словно крылышки, как у греческого бога. Но я не даю себе и моральной передышки, некогда любоваться, нельзя терять бдительность. Нужно решать криминальную задачу: как уйти от преследования, как не наследить.

Прежде всего кинутся ловить, искать, задерживать Жору в моем костюме или, скажем, как они скажут, такого-то и такого-то вида молодого человека, в таком-то костюме явно с чужого плеча. И, конечно, хотя и не сначала, а по ходу будут искать мое тело, тело пенсионера ФИО. Но эти поиски мне не помешают, пусть ищут мое тело хоть всей командой, я займусь исключительно Жорой — самим собой в моем теперешнем сложном положении. В Город на электричке, к которой тороплюсь, я не поеду, но, наверное, надо сделать вид, что уеду, и взять билет в Город. А поеду в другую сторону, до Конечной. Но тогда придется взять билет и до Конечной. Нельзя в моем положении ездить без билета. На таких пустяках и ловят преступников. Батюшки, я преступник! Конечно, можно тут наужахаться всласть, но у меня не было времени, так, просто мелькнуло на бегу. Преступник не преступник, а Жора под подозрением, несправедливым подозрением, и надо его до лучших времен увезти отсюда и спасти от погони.

Касса-то на станции одна, как же я буду брать одновременно билеты в оба конца: в Город и до Конечной? Сразу же и наслежу. Подходить два раза? Кассирша-то одна. Сделать вид, что в Город, а билет наоборот? Но как сделать вид для кассирши? Для нее куда взял билет, туда и еду. Вот уж и платформа, и касса, и электричка выкатывается из-за поворота, и кассирша смотрит из окошка, и дежурная по станции в красной фуражке улыбается дескать, в самый раз к поезду. Общественное давление — никуда не денешься, как под гипнозом делаю то, что от меня ожидают: полтинник на блюдечко в кассу — один в Город! Вот и сделал вид. Дальше еще лучше: сел в вагон, двери задвинулись, электричка тронулась — повезли загипнотизированного Жору в Город навстречу его коварной судьбе.

Не тут-то было, я вовремя встрепенулся и переиграл и гипноз и судьбу — вышел из вагона на следующей остановке, прошел кустами до конца платформы, пересек линию и в кассе на противоположной платформе взял билет до Конечной. Теперь оставалось лишь несколько минут до шестнадцатичасовой электрички с лупоглазой Иркой. И не остался торчать на платформе, нырнул снова в кусты. Уж на этот раз мы не наследили с Жорой. А теперь в кустах пора было мне с ним расставаться, как я к нему ни привык, как ни вжился в его образ. Хватит. Жора исчез навсегда, я остался наедине с самим собой. молодым и непривычным. В новом теле — старый дух. Только бы знать, сколько у меня в запасе доаврального времени: сегодня объявят тревогу или завтра? У меня уже тогда возникло впечатление, что в моей грудной клетке, где-то около сердца, пустили часы. Идут они пока равнодушно, еле слышно: так-так, тик-тик, но и с угрозой.

К Иванычу-Догадычу-Ирисовичу все ездили в четвертом вагоне, который останавливался как раз у схода с платформы, там же начиналась тропинка к садовым участкам. Не обнаружу Ирку в четвертом вагоне, пройду в хвостовой, и наверняка она окажется где-нибудь там или я увижу ее на тропинке, когда буду уезжать в хвостовом вагоне. Но никаких сложных розысков не потребовалось — Ирка была там, где и надлежало ей быть, в четвертом вагоне. Сидела на третьей скамейке от дверей, лупила глазищи в окно, а над головой у нее висела знакомая дырчатая сумка со знакомым термосом. Наша семейная сумка с нашим семейным термосом и газетными свертками — передача для меня.

Значит, передышки не будет, значит, с первых же дочкиных слов Жасминыча хватит догадка, и он начнет действовать. Как? Телефона на участке нет, машины, мотоцикла — тоже. Теперь вычислим затраты времени противной стороны: Ирке пешком до участка двадцать минут, на разговор с прояснением, осенением, догадыванием — три, на спешные сборы с переобуванием — семь и с поспехом до платформы — еще пятнадцать. И сразу же может начаться аврал. Сорок пять минут до тревоги. Сорок пять минут на заметание следов.

Сорок пять минут. Из них семнадцать на электричке до Конечной. Раньше слезать — слишком большой риск: никакого транспорта, а пешком скоро не скроешься. Остается двадцать восемь минут. Часы около сердца заработали, как по наковальне: гук-гук, бах-бах! Двадцать восемь минут, чтобы, во-первых, сменить одежду, во-вторых… И неизвестно, что во-вторых. Конечно, бежать, скрываться, чтобы они не нашли меня ни за что! Видал, уже Они с большой буквы. Я же — Дичь, Они — охотники. Мое дело — бежать, хорониться, их — распутывать следы и за шкирку: стой! Что там у них сейчас делается, что будет делаться дальше, я узнаю, если попадусь, а нет, так ничего и никогда — отрезана прошлая жизнь. Попал я в Переделку. Ну а, допустим, не бегать, пойти и начистоту как есть. Где доказательства? Кто поверит, неделю назад я сам бы не поверил хоть кому. Я же сейчас всем никто. Где тот мудрец-долготерпец, чтобы вникать всерьез?

Нету у меня другого выхода, как бежать по воровскому способу. Ничего для меня нет противней, как делать что-либо не по-настоящему, а шаляй-валяй, на соплях. Если взялся, сделаю со знаком качества. Взялся бежать, скрываться — так, чтобы убежать и скрыться. А вот когда найду ягоды, тогда любого заставлю допереть до истины.

Конечная. Еще двадцать восемь минут. Гук-гук! Спокойно. По-профессиональному все делается спокойно. Выхожу со всеми, не выделяясь. Та электричка, на которой я вроде бы уехал в Город, прибудет через тридцать четыре минуты. Вернее всего, меня будут встречать там, но и здесь спокойно нужно принимать меры. Иду со всеми. Идем мимо промтоварной палатки Конечного торга, около которой выстроилась очередь. Давали свитера: один из них покачивался на плечиках, прицепленных к козырьку палатки, и от него даже падали блики — оранжевые и малиновые, такие яркие были краски узоров, может быть, те самые краски, которыми, разрисовывают дорожные знаки, и они вспыхивают в темноте от света фар. К очереди сворачивали и некоторые, сошедшие со мной с электрички. Что, если я отоварюсь незаметно, мимоходом. На себя свитер, пиджак в сторону, кепку я уже давно сунул в карман. Очередь на четверть часа, а у меня в запасе еще двадцать шесть минут. Бах-бах! А вдруг? Спокойно, спокойно, что вдруг? Я уже нацелился на хвост очереди — полную женщину в голубой кофточке, как сам же себе и ответил. Спокойно и рассудительно: вдруг Патиссоныч вышел Ирку встречать. Тогда, может быть, давно уже начался аврал, и ту городскую электричку, на которой я вроде уехал, прочесывают или прочесали, и распространяют тревогу дальше. Взглянул я на дорожку, когда Ирка вышла из вагона? Нет, не взглянул. Прокол? Явный прокол! Ох, черт, и трудная же работа у преступников. Как ни погляди, вредное производство!

Теперь прикинем это вдруг спокойно и по логике. Я продолжал идти за большинством бывших пассажиров. Допустим, время ноль, пуск. Начинают меня искать в городской электричке, одновременно или, в лучшем случае, немного погодя сообщат сюда, на Конечную. Здесь же где меня искать? А вон, в очереди за дорожно-знаковыми свитерами. Допустим, успел, переоделся, тогда в чем меня искать? В этом же светящемся свитере. Таких костюмов-то, как на мне, зелененько-голубовато-сереньких, чуть не на каждом третьем. Дорожный же знак редкость, его видно издали. Вывод самый спокойный, логичный: наддать ходу! Тут как раз вышли все вместе на шоссе, а там кричат из "рафика":

— Кому на Заполье?

— Мне! — и влезаю в машину.

— Ну, все, что ли? Поехали!

И поехали взаправду. Гук-гук, бам-бам! Спокойно. Проверим еще. Если Тминыч встретил Ирку, если сразу трехнулся, если допустили его к линейному телефону, тогда, конечно, ноль — пуск! А если не встретил, не трехнулся, не допустили, тогда есть еще льготное время — девятнадцать минут. На Конечной я, похоже, не наследил: в очередь не вставал, последнего не спрашивал, а что направился было к палатке, они не заметили, увлеченные соблюдением очереди. Любой знает, когда стоишь в такой вот промтоварной очереди, ничегошеньки кругом не видишь, даже в дождь очередь не так промокает, как сторонний прохожий, а меньше. Нет для стоящих в очереди внешней среды, не воспринимают они ее, и она, похоже, отвечает тем же. Нет, не наследил я на Конечной.

"Рафик" тем временем свернул на бетонку. Кто-то собирал деньги, кто-то, расплачиваясь, попросил, чтобы остановили у поворота, впереди меня сказали: "И у фермы". Есть, выходит, варианты. Все платили мелочью, я молча протянул рубль, мне — сдачу. Ударил ветром встречный автобус, рейсовый, с номером и кондуктором. Тоже вариант. И самый подходящий — как кто будет выходить поблизости от автобусной остановки, слезу и я, дождусь автобуса, и жарь… Но тут "рафик", не снижая скорости, соскочил с бетонки на грунтовую дорогу. Я даже рот открыл от неожиданности и рванулся, словно хотел выскочить в окно. На меня смотрели все, кто был в "рафике", с понимающим, сочувствующим выражением. Неужели попался? Гук-бам! Спокойно. Профессиональная работа требует спокойствия и трезвости. Но шофер "рафика" тоже разглядывал меня через свое зеркальце с какой-то затаенностью.

— Ну, остановить, что ли? — спросил он у меня с двусмысленной ухмылкой.

Я опять дернулся к окну и только уж потом к дверце, еле пробормотав:

— Ага, мне по бетонке.

Все, кто был в "рафике", удовлетворенно захохотали. Шофер затормозил и, когда я открывал дверцу, сказал:

— Во, всегда так — прозевывают свой поворот, что старый, что малый.

Хохот возобновился, я спрыгнул на землю, ничего не соображая, в панике готовый кинуться бежать, а шофер еще добавил специально для меня:

— Смотри, парень, не соглашайся, если твою деревню опять начнут переименовывать. Нас позови!

Он захлопнул дверцу, рванул с места так, что пассажиры запрокинулись на сиденьях, но, возможно, они запрокинулись от смеха, а не от инерции.

Как попал я в немыслимое положение, так оно и продолжает становиться все немыслимее и немыслимее. Словно муха на липкой бумаге. Только присела, глядь, на лапке что-то лишнее, она ее об хоботок — и на хоботке неловко, другой лапкой — тут и задние что-то, задние — об крылышки, а не обчищаются, улететь бы чуть пораньше, жужжи не жужжи — гибель. Но я жужжать не стану, не такой я человек. "Рафик" скрылся за бугром. Я оглядываюсь, чтобы не прозевать, когда появятся о н и. Доконали меня хохотом. Втянул голову в плечи, покошусь через правое плечо, покошусь через левое, а и х нет. Поплелся на бетонку: решили небось встретить меня на бетонке, ждет меня там засада. Иду навстречу судьбе, деваться больше некуда.

На бетонке было даже пустынней, чем обычно бывает на бетонках, простор, тишина, только дятел стучал на засохшей облупленной осине. Впереди, как если б "рафик" не свернул на грунт, пестрела шашечками коробка автобусной остановки. Там тоже пусто, тихо. Под раскоряченной железной буквой А по торцу крыши было написано теми же разными красками, что и шашечки: дер. Зеваки. Где-то близко деревня, вон где — за полосой берез поле, на том краю ветлы и коньки крыш. Выходит, это и есть деревня, которая называется Зеваки. Зеваки так Зеваки, мало ли… Во мне ничего даже не шелохнулось, хотя я и не нашел еще объяснения ни смеху, ни затаенному ожиданию; как мне показалось, они были заранее уверены, что повеселятся на мой счет. Со страху-то, что значит потерять профессиональное спокойствие, думал — предупреждены, ждут, как это будет выглядеть: задержание, — оказалось же совсем другое, а я не знаю, что другое, опять прокол. Не знаю, и на какой оказался бетонке. Направление-то ясно — удаляться от Конечной. Но куда я приеду? На побитом камнями и исцарапанном расписании можно было разобрать, что машины ходят через двадцать пять минут, но без направления. Надо же, ни разу не забирался сюда за грибами — леса подходящие, вон дубняк, а там ельник. Мне дело надо решать, а я грибы!

И решать приходится, снова рискуя обратить на себя внимание. Прочту на трафарете, когда подойдет автобус, хорошо бы на лобовом трафарете всегда заметно, если разглядываешь боковой. Вернее всего, маршрут начинается от Конечной, тогда не придется ничего спрашивать, оставлять следы в памяти пассажиров.

Как бы не так! Они — сколько их там ни сидело, человек, может быть, шестнадцать пассажиров, — стали разглядывать меня и тоже с загадочным ожиданием, когда автобус еще только приближался к остановке. Гук-гук! Что же это такое, не дают устояться спокойствию! "Химзавод — Птицефабрика" лобовой трафарет, боковой: "Птицефабрика — Конечная — Химзавод". Что делать? Я неловко или совсем неуклюже, оттого что на меня все смотрели, вскарабкался по ступенькам, протянул кондукторше заготовленный рубль и деловито буркнул: "До конца". Но и это не прошло. Пассажиры окаменели, кондукторша же, наоборот, оживилась, она подняла мой рубль, чтобы не только пассажирам, но и шоферу было видно, хотя шофер и без этого смотрел на меня.

— А до какого именно конца, молодой человек? — спросила кондукторша, и все либо закивали, либо изобразили, что они тоже больше всего хотят знать, до какого именно конца я собираюсь ехать.

— До того, — продолжал я настаивать, мотнув головой по ходу автобуса, но не удержался, спросил: — А куда вы едете?

Тут случился точно такой же хохот, как в "рафике". Автобус не трогался, потому что шофер закатывался со всеми.

— А мы едем до птицефабрики, молодой человек, — сказала кондукторша на передышке.

Она держала мой рубль почему-то за уголок, двумя пальцами, как мокрый.

— Вот и мне до птицефабрики, — сказал я послушно.

На этот раз стало тихо так, что я услышал, как воздух завихривается в их легкие, а кондукторша сообщила в этот момент свистящей тишины:

— До птицефабрики — в обратную сторону. Такой, — она успела поколебаться, подбирая слово, а воздух все еще входил в них, — такой юный, а уже зевака! — Она разжала пальцы и капнула рублем мне в руку.

Меня вышибло из автобуса, словно взрывной волной, и они тут же умчались, как будто, задержись автобус еще хоть крошку, и лопнет их веселье, а так растянут его до самого Химзавода, и даже там расставаться им будет жалко. Зато и я догадался, что к чему, и стоял, задрав голову, читал на ребре крыши — дер. Зеваки — и не торопясь реконструировал свое участие в местном аттракционе. Воображал себя злодеем, а выступал в роли клоуна-зеваки! Вот так давным-давно, когда я был, возможно, лишь немного старше, чем сейчас, под Астраханью случались похожие спектакли. Только тогда-то я участвовал зрителем, а не рыжим. Уроженцев Хараболей, не то Сероглазки, но, может быть, и другого какого-нибудь села астраханцы считали неисправимыми путаниками: пошлешь за картузом — жди с арбузом, и, конечно, старались, как только могли, эту славу приумножить. Пользовались нечистыми уловками, чтобы подстроить, а потом так же, как сейчас эти в автобусе, ликовали, захлебываясь хохотом. У нас в изыскательской партии работали два таких парня из знаменитого села. Парни осторожные, а все равно их вкручивали в путаницу. Поменяют специально ночью местами ящики с инструментами, а утром уже с поля посылают одного из них, чтоб немедленно, чтоб скорей, и начинается потеха, когда парень, схватив на привычном месте, приносит совсем не тот ящик. Все смеялись, и я смеялся, хотя все знали и я знал, что подстроено, и еще как смеялись! Насколько же больше было веселье пассажиров и "рафика", и рейсового автобуса, когда встретились с неподдельным зевакой! И насколько же возросла сомнительная слава злополучной деревеньки!

Хорошо, что я определился и выскочил из этой карусели на твердую почву. Сяду на следующий автобус, возьму билет до Химзавода, и можно будет вздохнуть, переключиться на обдумывание дальнейшей своей судьбы. Отпихиваешь, откладываешь первостепенное, непоправимое, нарочно притворяешься сам перед собой, что забыл, тут же в этой суматохе, с глупыми недоразумениями забыл на какие-то минуты по-настоящему. Зато теперь обдало холодом.

И вдруг, как в липком кошмаре, наступала опять клоунада: следующий автобус оказался красным — с красным номером, и на красном трафарете одно знакомое название — Конечная — посередине. А в автобусе точно такие же пассажиры точно так же смотрят, разглядывают меня с затаенным ожиданием. Почти прожигали меня этим нарастающим ожиданием, а я невольно сжимался, втягивал голову в плечи, пока автобус, поиграв подфарником, свернул к остановке и, остановившись, призывно распахнул заднюю дверцу. Я помахал шоферу: мол, без меня. Все пассажиры немедленно просияли, осклабившись, а кондукторша, похоже, сестра той, с предыдущего автобуса, или даже двойняшка, так же вкрадчиво спросила, высовываясь из своего окна:

— Отчего же это вы, молодой человек, не желаете ехать с нами?

— Мне на черный! — сказал я затравленно.

На красном автобусе и смеялись красно, куда там тем, с черного, те больше запрокидывались и взвизгивали, эти же ржали, будто табун на скаку, и не успел моргнуть — не стало их, только ржание слышалось, как от умчавшейся грозы.

Не могу сказать, не помню, что я тогда — разрыдался, или взвыл, или сдержался. Потому что навалились на меня тоска и беспамятство. Собирается же все в последовательность с того момента, когда я уже сидел в следующем автобусе и допрашивал себя: почему же ты ее не узнал, она могла не узнать и должна была не узнать, а ты почему? Повернуться и уйти навсегда, разве это не подлость? Не узнал, предатель! А теперь назад поздно, другая запущена судьба. В то же время и тоска и раскаяние лишь ненадолго оттеснили ощущение нахального, на все взирающего с ухмылкой молодого непочатого здоровья. Опасение, ожидание погони тоже виделось через эту же ухмылку: и страшно и озорно, словно играю с кем в разведчики. Что лучше? Сначала проникнуть в Город кружным путем, а потом сменить одежду или сначала сменить, потом в Город? По озорной же линии припоминаю, что в электричке, высматривая Ирку, гадал: будет с ней или нет ИО, то есть я неомоложенный, в Жорином джинсо-пинсовом костюме, и когда ИО не оказалось, я принял это как просвет везения, что не так все сложно, как могло бы закрутиться при неблагоприятном стечении обстоятельств. Непринужденно, как будто только так всегда и бывает, передо мной и во мне двоилась действительность: я — не я, прятаться — не прятаться, мой костюм, а на мне он как с чужого плеча.

Химзавод. Сбылись мои предчувствия: с автобусной остановки виднелась железнодорожная станция, значит, я отсюда смогу вернуться в Город через Другой вокзал. Красный автобус, на котором я так гордо отказался ехать, довозил пассажиров до самой станции. Его маршрут был укорочен с противоположного конца, здесь же, наоборот, продлен от Химзавода до станции. Пусть страдают за меня жители дер. Зеваки, а я займусь переодеванием — магазин еще ближе, чем станция. К погоне я уже остыл, рассчитал, что Апельсинычу вряд ли предоставили линейный телефон, а пока в Город да там туда-сюда — долго еще до начала акции. Никакая акция еще и не начиналась, если без паники-то. Сейчас увидим, почему это мой костюм на мне — сразу видно, что с чужого плеча?

В магазине, толкая и подначивая друг друга, слонялась от отдела к отделу компания акселератов, и я сразу затерялся среди них, роста я всегда был небольшого, и со спины часто принимали меня за мальчишку, потом смущались, а я великодушно успокаивал, что маленькая собака — век щенок. А тут, когда поглядел в зеркало, впору было заскулить и поджать хвостик — до того у меня оказался щенячий, даже жалко-щенячий вид, без всяких пословиц и шуток. Костюм же, складнее сказать, свисал, готовясь перейти к сползанию. Хорошо еще подвернулись акселераты: если на них одежда и не болталась, зато они сами так вихлялись внутри своей одежды, что я мало чем выделялся среди них — одежда ли стремится сползти с тебя, ты ли выползаешь из нее — какая разница для постороннего наблюдателя. Что же мне, так и ходить без конца за акселератами?

Но они тут же подсказали мне выход. Бросились вдруг мерить уцененное пластиковое пальто-недомерок. Перемерили и пошли дальше, а я померил и заплатил, так и не снимая пластика. Они пошли в обувной отдел, я — в другую сторону, к головным уборам. Там нашлась фуражка-восьмигранка из такого же пластика — давно мечтал. Нет, заворачивать не нужно, надену. Акселераты запрыгали по лестнице на второй этаж, я подался на станцию.

Там до поезда, потом в поезде я обдумал все спокойно и по-глубокому, вплоть до свалки около трансформаторной будки. Во всех новых районах, в любых Черемушках, хоть, предполагаю, и в московских Черемушках, обязательно образуются стихийные свалки. Сначала в укромном месте — за кустами около забора или глухой стенки — возникает за ночь старый матрац с вывороченными пружинами, а то диван, и уж вокруг них со временем что угодно. Если б вас ловили, как меня, и вы уходили от погони, конечно, у вас были бы другие мысли и планы, без свалки. У меня же они замыкались на свалке, которая образовалась в нашем микрорайоне около трансформаторной будки вокруг шкафа с разбитыми дверцами. Я даже рассчитал, что там выброшу свою кепку — она все еще торчала в кармане. Но корзина была важнее всего, плетеная корзина с надломленной ручкой и немного дырявым дном. Эта корзина уже несколько дней валялась под самым шкафом, сначала пустая, потом в нее закинули красный фетровый ботик и разбитую детскую гармошку, а я ходил мимо и прикидывал: приспособить ее или не приспособить, и тогда каждый раз выходило, что не к чему. Если б вас ловили, вы, конечно, ни о чем таком бы не думали, но как бы вы придумали сделать так, что без документов с одного на вас взгляда любой понимал: вот у этого человека или парня, если вы тоже омолодились, есть дом и понятное каждому в настоящий момент занятие. Не отрицаю, что-нибудь придумали бы и вы, но для меня ничего не выходило лучше, чем плетеная дырявая корзина с надломленной ручкой. Закрыл дырявое донышко, закрутил надломленную ручку проводом или изоляционной синей лентой, прижал корзину локтем к боку, и готово дело — грибник. Есть у грибника дом? С пустой корзиной — значит, из дома на вокзал, на автобус, на сборный пункт, за грибами.

Когда тебе что нужно, так и кажется, а ну-ка перехватят из-под носа. Это и беспокоило меня больше всего, больше даже погони, видимо, я к погоне почти привык. Уж очень складно получалось с корзиной — и паспорт, и орудие производства, я ведь решил, что буду мотаться по лесам до победного, пока не найду еще где-нибудь сорочьих глаз для человечества. Попутно займусь грибами, чтобы добывать деньги на пропитание. Никогда не торговал на рынке, а тут чего не сделаешь, раз для пользы человечества. Только не увели бы корзину. А еще меня беспокоило, когда электричка проезжала мимо ребят, которые играли в футбол. Мне тоже хотелось играть в футбол, до того хотелось, что я растерялся и потянулся потрогать усы, которые сбрил еще в тот день в бане. И больше не брился. Но на месте усов не кололось, не отросла за эти дни щетина. В магазине я так и не посмотрел на себя — на костюм, на пальто глядел, а на себя нет.

Тут по вагону прошли два милиционера, они тоже не посмотрели на меня. Они-то делали вид, что ни на кого не смотрят, но я заметил, что разглядывают не глядя всех мужчин, особенно помоложе, один милиционер косился вправо, другой — влево. На меня же мой, правый, милиционер не посмотрел на самом деле, пропустил, как явно неподходящий и не стоящий внимания объект. Может быть, не начиналась еще погоня? Но перед самым Городом милиционеры, возвращаясь, провели к головному вагону парня в ярком свитере, наподобие тех, что продавались давеча на Конечной, и похожего на Жору, как бы его описал Лимоныч. Парень оборачивался на милиционеров, а те говорили: "Разберемся, разберемся". Может быть, по моему делу? Почему не меня? Из-за пальто и восьмигранника?

Не только. Не только. В вокзальном туалете я долго рассматривал свою физиономию в узком зеркале над умывальником и убедился, что не только из-за восьмигранника и пальто, не только. Я смотрел в незнакомое свое лицо и талдычил про себя: "Не только".

— Ну что, пацан, очень доволен собой? — спросил железнодорожник, проходя к кабинам.

— Не только, — вырвалось у меня вслух.

Вот оно: пацан! Еще утром я был в студенческом возрасте, а сейчас, к вечеру, сам вижу, что мальчишка. Не пальто и восьмигранник, а возраст сделал меня неуловимым.

Теперь, значит, можно отбросить погоню, хоть я к ней и привык, отбросить навсегда и окончательно. А себя всецело направить на служение человечеству, и вперед — за корзиной!

Кому-никому, а предъявление ягод — только тогда и выйдет разговор. С кем — ни с кем. Но, оказывается, не все я учитывал в своем плане, хотя мне-то казалось, что все.

К последней электричке у меня было полное грибниковое вооружение — в починенной корзине, никто ее, конечно, не увел — находился пластиковый пакет с колбасой-батоном-сыром и фляжка с водой. С таким паспортом — через любую таможню без досмотра! Не хватало только резиновых сапог, чтобы уж в любую погоду, обязательно надо купить с первой же грибной выручки и поменьше размером. В моих ботинках ноге стало чересчур свободно, и я напихал в них бумаги и положил стельки.

Начать свои поиски я решил с тех мест, где не бывал ни разу после того, как нам дали квартиру в новом районе. Почему-то у грибников сложилось обыкновение, если собираются ехать с вечера, то уезжать обязательно с последней электричкой. И хотя сплошь и рядом попадают на вокзал загодя и спокойно могли бы сесть в предпоследнюю или еще раньше, по-чумовому ждут последней. В ней всегда людно, а уж в третий вагон и не суйся — место свиданий. Чаще договариваются: третий от головы или третий от хвоста — считается, третий легче запомнить. На городских попутных платформах грибники сразу бросаются к третьим вагонам, как бы не опоздать на свидание с такими же пенсионерами, как сами. Да и одиночки тоже стремятся присоединиться в третьем, авось кто проговорится о заветном месте. Я сам всегда хоть и не подслушивал, но предпочитал третий. Теперь же забрался в четвертый: вроде и дочинить корзину, и вытянуться на диване, когда захочется спать, на самом же деле уединился из-за своей необычности, не исключено, что опасался разоблачения или еще чего. Корзина же не требовала никакой допочинки, спать мне тоже не хотелось — ни в одном глазу. Ну и пошли размышления. Больше суток на ногах, в бегах — и не устал. От нервотрепки, что ли? С другой стороны, какая у пацана нервотрепка? Настроение у меня сбивалось преимущественно на смешное, легкомысленное, без конца хотелось мороженого. Покупал, ел, а хотелось еще. Забывал даже временами о своем долге насчет человечества. Стал мечтать, что теперь смогу поступить в летное училище, а там и на космонавта. Вспоминал котенка, как он махнул через забор или как еще до ягод чесал задней ногой за ухом — уж так выходило для меня смешно, оттого что задней ногой, а за ухом! Потянуло попрыгать на одной ножке. Побежать бы сейчас к маме и рассказать про котенка. Вот насколько затянуло меня в детство. Какая уж мама. Обдало сознанием полного одиночества, но не всерьез. Скользнула мысль, не податься ли в детдом и начать все сначала и не в космонавты, а в артисты, даже в цирковые дрессировщики. Спохватывался, будил взрослое сознание, чтобы призвать к порядку несознательного сопляка.

Так потом и шло: старик возводил плотину из надо, стыдно, обязан, человечество; ее все чаще просасывало: а я не буду, а я хочу, мне так хорошо. И вдруг сносило плотину начисто. Старику даже нравилось любоваться безрассудством, и он все ленивее с каждым разом брался за новую плотину. С такой слегка обузданной стихией в голове я носился с корзиной по лесам, набирал грибов, вырезал свистушки, затаиваясь, подстерегал белок — посмотреть, как они скачут по сучьям или, заметив меня, прячутся за ствол, обняв его цапучими лапками, а потом, словно приглашая поиграть, высовывают из-за ствола мордочки. Сдается мне, не разыскивал я в те времена толком ягоды. Вот именно, времена. Сколько, что происходило, представляется отрывочно и туманно-расплывчатым.

Вся рыночная деятельность совсем как бы стерлась, только помнится, как отрывок из кинофильма: я в грибном ряду, и все смеются, я тоже смеюсь, и, может быть, смеются надо мной. И еще хмурый бородач в панамке, про которого говорили: торгует от жадности. Во времена я не спал, ни разу не захотелось. Прятал корзину, нашлось такое место около пустыря, на котором всегда какие-нибудь ребята играли в футбол. Я тоже играл. Сначала смотрел, а потом как-то позвали: "Эй ты, Старый, вставай в защиту!" Так и звали: Старый. Чем неожиданнее или страннее прозвище, тем глубже, вероятно, спрятана его причина. Ведь почувствовали каким-то образом ребята с пустыря мою сущность. А то я ходил в кино, часто с сеанса на сеанс. Любил по-прежнему париться в бане. В баню пускали и вечером, не то что в кино. Последняя электричка, и на рассвете в леса. Мелькание времен. Веселые времена, хоть и стертые, словно глядишь с карусели.

Как-то в последней электричке, в четвертом вагоне (не от желания уединиться, а уже от привычки садился только в четвертый вагон), ненадолго приостановилась карусель, и спокойно представилось и разграничилось прошлое, то, что есть и что, возможно, будет. Я потянулся за спичечным коробком, в котором у меня все еще хранились те, обратные, ягоды возможность возвращения, и открыл ее: что, если съесть две-три ягоды и перестать молодеть? "Что-то ты, мальчик, не вверх, а будто в землю растешь?" — сказал мне пространщик в бане, и я стал ходить в другую баню. Или даже немного постареть? Но тут карусель снова тронулась, и стерлись границы, замелькали, убыстряясь, времена со всеми веселыми соблазнами. На ходу как отпечаталось: память мешает счастью… мудрость — преддверие смерти… Последнее, как себя помню, — сижу с открытым спичечным коробком в руках, и меня заливает блаженство карусели, и мысли все проще, а радость все больше. Пусть всегда будет мама! И по складам: ма-ма, м-а, а. А. Мелькнули нарисованные человечки-огуречки, накрученные разноцветными карандашами клубки линий, и не осталось никакой памяти — только сознание бытия, радости, что бытие начинается с ничего, с чистоты. Я думаю, что взаправду могла бы начаться новая жизнь сознания, памяти от нуля. Пройдя какое-то время, чтобы возврат стертых воспоминаний не мог бы уже состояться… Но получилось по-другому. В руках у меня оставался открытый коробок с ягодами, и руки немедленно, по закону первичного освоения среды, начиная от нуля, потащили ягоды в рот и перетаскали весь коробок. Так мне мнится то, что произошло вне сознания. И старая память, не успев сгинуть, попятилась на свое место.

Я очнулся с пустым коробком в руке, скованностью в мышцах и с непреодолимой сонливостью и сейчас же уснул, прикорнув к корзинке. Окончательно пришел в себя в больнице, говорят, не очень скоро, а назвался еще позже. Не скрывал, а не знал сам. Глядел в зеркало на заросшее щетиной морщинистое свое лицо и вдруг вспомнил, что было и кто я. Что было, я не рассказывал никому. Жена. Похоронили за это время жену. Последний раз я слышал тогда ее удаляющиеся шаги. В памяти же они звучат до сих пор.

Сам я дряхлею быстрее, чем положено для моего возраста. Считается, что у меня был провал памяти, вернее всего, от возрастного склероза. Сосед и садовод Ананасыч-Бергамотыч навещает меня. Про склероз он, конечно, догадался первым, раньше врачей. Он даже считает, что склероза мне маловато, небось микроинсульт. Многое ему все-таки неясно, и он хотел бы выяснить, в какой одежде я вернулся из больницы. Много раз пускался рассказывать про мнимого Жору и запутывался, только твердо верил, что в последний день Жора торопился на уколы и он, Хлорофосыч, догадался, что на уколы, сам в молодости лечился и помнил, как важно не пропустить очередной укол.

На улице у меня кружится голова, и трудно оторвать ногу от земли, чтобы шагнуть. Невозможно представить, как я будущим летом выберусь за ягодами, за сорочьим глазом. Неужто так и не принесу пользу человечеству? Томатыч еще рассказывал, что котище, который сожрал, по его предположению, соседского котенка и жил в лесу около садовых участков, сдох недавно, и, что интересно, пришел сдыхать на крышу сарайчика, где любил греться на солнце сожранный им котенок.

Я вспоминаю, как котенок чесал за ухом задней лапкой, но мне не становится от этого легче, и я не могу выжать хотя бы слабой, хотя бы тени улыбки.

.

Сам уже думал, что не будет продолжения. И накось. Служу в армии. Отличник боевой подготовки, второй разряд по гимнастике.

Выжил! Заставил себя выжить. Чем слабее я становился, тем крепче тревожило меня сознание, что должен я оставить людям свою находку. Выходило: если помру — совершу дополнительное предательство по отношению к человечеству. Значит, нет мне святее долга, как доживать до нового урожая ягод, чтобы собрать, а уж потом отдавать с объяснением и доказательством. Еще, кроме сознательности, помогла мне подаренная соседом-садоводом Шампиньонычем трехлитровая банка живого витамина — протертая с сахаром черная смородина.

— Бегать будешь, как молодой олень, — внушал Клумбыч, — мы с тобой, глядишь, поставим на участке новый сарайчик! — Тут он по инерции вспоминал свою работу с Жорой, крякал и уходил размышлять домой.

За зиму через ягодник прокопали канаву, уложили в нее трубопровод, закидали землей, а когда я добрался до заветного места, сошел и снег. Разрушения оказались поменьше, чем я ожидал, — вокруг обломков стеблей приплюснулись нетронутые розетки прикорневых прошлогодних листьев. Остальные кустики освободил, отгребая растопыренными пальцами наваленную на них глину из канавы. Уцелел ягодник. Выжил и он. А я принял и другие меры: перенес несколько растений вместе с дерном на дальние полянки поглуше.

Хочешь не хочешь, но от физической нагрузки, от лесного воздуха наберешься силы. Слышал, называли меня во дворе старичком-бодрячком. А Шпинатыч все чаще намекал, что в самую мне пору с таким поправленным здоровьем погостить на его участке. Да только получилось нескладно — не смог я отблагодарить его за живые витамины, не хватило времени на новый сарайчик.

Зацвели мои кустики в июне, и тогда же проникла в лес засуха — с весны ни одного дождя и жара. Одно спасение — поливы. Либо вечером, либо утром на рассвете. Хорошо, в радиусе полукилометра нашлось два болотца. Сначала просто черпал из них воду пластмассовым ведром, потом разгреб торф, чтобы вода собиралась в углубление. Через несколько же дней пришлось действовать лопатой и копать на болотцах метровые ямы. Я спасал ягодник, а его цветы — меня. Они пахли тоже по-разному: на каких кустах противно-приторно, на каких — сладко-нежно. От нежного запаха проходила усталость. Таких кустов, по моим подсчетам, оказалось больше, и завязи появились сначала на них. Но радоваться было рано. Кругом говорили о лесных пожарах. И вот как-то под утро мне приснилось, что кусты сорочьего глаза погибают в огне и едком дыму.

Дым был не только во сне, дым едкий, торфяной и наяву накрыл весь город, проник в дома и затруднял дыхание. Конечно, страшно было, но уже по дороге узнал — загорелись торфяники с другой стороны города, не менее чем в семидесяти километрах. Однако и у меня высохли колодцы. Пришлось ходить за водой на озеро — три километра в один конец. Хоть и нанюхаюсь цветов, а обратный путь с полными канистрой, флягами и ведром — чуть не ползком. Мало того, старался каждый раз ходить другой дорогой, чтобы не вытоптать тропинку, не завлечь по ней в ягодник. Особенно стал опасаться, что все расстроится, под конец, когда начали созревать первые ягоды. Того гляди вспыхнет пожар или кто-нибудь случайно повредит или уничтожит кусты. Несколько раз даже ночевал в кустах валежника поблизости.

И все-таки не допустил себя проявить нервозность, торопливость: съел первую ягоду только по достижении ею полной спелости, когда налилась прозрачностью и замерцала изнутри красной точкой. Чтобы не помолодеть опять слишком скоро, ограничился всего одной ягодой, хотя созрело сразу четыре. Итак, вступила в действие моя программа, в которой не было места старым ошибкам. Сохранить весь урожай? Пожалуйста. Аккуратно снял оставшиеся три сегодняшние спелые ягодки и благополучно доставил их в холодильник. Наблюдать за действием на меня омолаживающих средств? Приготовил блокнот для записи наблюдений.

Но за вечер ничего не заметил, спать захотелось сразу после ужина, как и вчера, как в каждый из последних дней, и усталость через край. Насторожил будильник: поспеть на первой электричке к утреннему поливу до жаркого солнца, приспособился привозить с собой наполненные канистру и фляги в рюкзаке. Одним походом на озеро выходило меньше. Вскочил по звонку как будто полегче, как будто бодрее. Да разве как будто запишешь? Ненаучно. А то, что летал во сне, вспомнил лишь на перроне, когда переступал в вагон, по сходности движения ног. Снилось: летал над озером оттолкнулся от берега и понесся над водой, поджав ноги, если начинал чиркать по воде, шлепал ладошкой по упругой глади, и снова вверх! Блокнот для строго последовательных записей, как назло, остался дома. В самом начале вышел сбой. Вернулся в тот день еще позже, чем в предыдущий, уснул мгновенно, вскочил, когда будильниковая пружина на исходе завода лишь тренькала легонько звонком, где уж тут фиксировать наблюдения. Можно сказать, сами наблюдения тоже не вел, как намеревался, чтобы скрупулезно, час за часом. Где там! Не выдержал методику в самом истоке программы, а без нее нет никакой науки. Вот почему в вузах прежде всего требуют освоить методику, когда войдет в привычку, тогда и ученый, тогда и наука.

Я, вишь ты, второй раз прохожу омоложение, взять же начистоту, что знаю о процессе? Дважды начальные стадии проглядел в их грубом внешнем проявлении, не говоря уж о температуре, давлении, изменениях в крови, не записал и чисто субъективные реакции моего организма, включая мозг. Запоминал только, когда уж явственно натыкался носом, как на этот полет во сне. И еще — тогда же, после утреннего полива, не отдыхая, направился к озеру и дошел до него без привала, накануне присаживался трижды и на дорогу клал два часа. Тут показалось, что в три раза скорей, но не заметил точного времени по часам. На озере впервые за все знойное лето потянуло искупаться — плавал долго и с удовольствием. Что пошло на поправку — явно. Хотя я и не сомневался, обязательно пойдет, раз съел ягоду. Однако насколько продвинулось омоложение? Самое же основополагающее: у меня нет критерия для дозировки приема ягод.

Гляньте-ка, гляньте! Правильным научным методом человек не овладел, а уже зазнался, позволяет себе шлепать терминами: критерий… основополагающий… Вопрос-то узкий, примитивный: когда мне сжевать следующую ягоду? Сегодня, через день, через неделю? Его даже можно поставить еще ближе к моей практике: как бы мне снова не стать мальчишкой. Ведь тогда опять ничего не успею сделать для человечества.

Для полной ясности расскажу, как у меня задумано: внешне остаюсь стариком, хотя и довожу себя с помощью ягод до высокой работоспособности, и постепенно внедряю открытие. Переомоложусь — придется скрываться, выкручиваться, прощай наука. Вот почему мне нужен точный внешний показатель хода омоложения, кроме внутреннего самочувствия. Самочувствие-то надо поддерживать отличное, иначе ненароком схлопочешь либо инфаркт, либо инсульт. Показатель же нашелся, и совершенно простой. Для определения темпа омоложения я применил кронциркуль и морщины, которые идут от глаз веером к вискам. Можно было бы сказать использовал, но это слово звучит неопределенно, без твердости не обещает точного результата. Применил кронциркуль и морщины. Именной кронциркуль, мне вручили его от завода в день проводов на пенсию вместе с личным клеймом. Замерил морщины с точностью до десятых по нониусу и нанес на чертеж. Начнут быстро укорачиваться — перерыв курации. Правильная методика основа науки. И точные самостоятельные слова. Я уже знаю, в каком стиле буду писать свою научную работу. Применил кронциркуль и морщины. Только так!

К началу августа весь урожай постепенно созрел и так же постепенно был собран до единой ягодки. Отдельно красные, отдельно желтые. Часть высушил и из них некоторые высадил как семена на глухих полянах для страховки на случай гибели основных плантаций. Кстати, и засуха кончилась, полили дожди — прорастут семена. Основную же часть ягод я оставил на хранение в холодильнике в свежем виде. Теперь с лесом до весны покончено, наступила пора внедрять открытие.

Сначала кажется, что такое открытие нипочем не залежится, что оно помчится по зеленой улице. И помчится, точно, но только с тех пор, как убедятся медики — геронтологи или эндокринологи: да, действительно, прием ягод сорочий глаз перорально замедляет старение живых клеток и даже приводит к их омоложению, а прием так-то и так-то… тонно и фухти-мухти-визуально то-то и то-то, через так-то. Но если я приду с улицы к профессору и протяну ему даже не в горстке, а в элегантнейшем пластмассовом пакетике свои чудотворные ягоды — пожуйте, профессор, ягоды жизни, к завтрему помолодеете… к утречку, — надо ли объяснять, что случится? Если кому надо, пусть тому объясняют умные соседи. Им же, умным соседям, не надо, по-моему, объяснять, что равно бесполезно обещать к утречку и в письменном виде. Спросите этих соседей, отчего случался больший вред человечеству — от неверия в открывателей или от доверия шарлатанам и мошенникам? Может быть, они гораздо ярче и убедительней докажут вам, что мошенники и шарлатаны говорят и выглядят куда умнее и честнее настоящих честных и умных открывателей, которых нам хочется заподозрить в чем-нибудь нехорошем гораздо чаще, чем мошенников.

Что же мне оставалось, с какого действовать конца? И как мне ни горько это сознавать, я поторопился, взял то, или, вернее сказать, схватил то решение, которое лежало близко. В его близости я разобрался, конечно, потом, тогда же оно подкупило меня своей смелостью, оригинальностью. Случай, подумал, мне поможет, какой-нибудь случай. Но лучше не ждать, а организовать такой счастливый-рассчастливый случай.

Допустим, у профессора есть дочь, я на ней женюсь и как-нибудь за семейным чаем вынимаю горстку ягод, вот, говорю, папа, к завтрашнему… Сложно. Профессор может оказаться женщиной, или нет дочери, да и я сам ведь не собираюсь сейчас омолаживаться в соответствии с моей программой. Если же у профессора, положим, испортился автомобиль, профессор лезет под капот, а тут я — чик-брик, ведь двадцать лет механиком, готово. Слово за слово. Ну и как же тут вмазать: перорально… пожалуйте… Не то.

Все-таки чего стоит человеческое тщеславие. Вспомнил я между прочим, так, мелькнуло среди многого, мол, есть слово эврика. Выкрикивают его ученые, когда находят желаемое. Мне бы найти чего позаковыристей, и я бы шарахнул: эврика! Да, хорошо бы. И не уходит она из моего круга внимания. Уж так мне хочется воскликнуть по вдохновению. Воскликнул, дожал вдохновение, мне и на самом деле показалось это прозрением, хотя, как выяснилось, на поверку лежало близко.

— Эврика! Крысы! Какой-никакой ученый, крысы-то у него есть! Путь к сердцу эндокринолога лежит через крысиный желудок!

Наверняка кому-нибудь тоже покажется это прозрением, оригинальной находкой. Но для меня ясно, что сбился я с достойного пути, пошел сомнительным оттого лишь, что выглядел он ближним, сулящим быстрый успех. Ну как тут было не вспомнить, сколько плутов находило путь к сердцу, в душу и куда угодно и через желудок, и через многое и похуже желудка. Не вспомнил. И вернее всего, нарочно не дал себе передышки, чтобы не усомниться, не вспомнить, не опомниться вдруг, стремился скорее приступить к действию. Словом, совершенно противоположный случай шекспировскому Гамлету. Тот медлил, примеривался, как бы найти честное и благородное решение для неблагородной задачи — мести. А я с благородным своим открытием из-за поспешности встрял в мошенничество. Честный человек должен находить благородный путь еще и потому, что на бесчестном он окажется слабаком низкой квалификации. Кабы по-настоящему мошенничать, с размахом, то не трусливо, через лабораторных крыс, а через домашних кошек с собаками.

Небось многие эндокринологи и геронтологи держат животных, любимых, лабораторных-то им и нельзя любить — это не животные, только материал. Разыскать одного такого эндо-геро, допустим, гуляет с собакой. Ах, красивая собака! Разрешите погладить? Тут и повело. Сколько лет собачке? Ай, ай. Жаль, жаль. Такая красивая собака! Раза три встретились — вот и почва. Забрасывается крючок, что существует средство для собачьего старения, в смысле против старения. Знаю одного собачника, не поверите, совершенно взбодрил своего кобелька, похудел, и шерсть перестала лезть. Владелец водил его даже на вязку и, утверждает, с полным успехом. Конечно, узнаю, помилуйте, даст — принесу непременно. Ничего удивительного — эндо-геро на работе, а дома для ненаглядного Авы или Мявы сгодятся и знахарские снадобья. Вот так надо организовывать счастливый-рассчастливый случай с учетом мало-мальски квалифицированной практики, мошеннической, естественно.

Я же помчался наниматься в лаборанты при опытных крысах, так как знал об этой вакансии от пенсионеров нашего двора. Вон отчего получилась эврика-то. Знал, помнил, ухватился, ах, какой мыслитель! Ах, эврика! Так и потерял несколько лет. Однако мог бы, возможно, действовать ловчее даже в чине крысиного лаборанта. Присмотреться, изучить людей, взаимоотношения, включая скрытые, поработать хоть полгода. Но я пребывал все еще в восторге от эврики и жаждал поскорее возгласить ее снова, опять пережить ни с чем не сравнимый умственный взлет. Как раз то, с чем ученый, овладевший правильной методикой, бдительно воюет и в себе, и в своих сотрудниках, пресекает зуд поскорее желаемое зачислить в действительное. Я же не боролся, не подавлял, наоборот, разжигал мечту скорее заполучить свой счастливый случай.

И чуть ли не на первой неделе моих дежурств — вот оно! даже похолодело на желудке — услышал я знаменательный разговор научных сотрудниц около клетки:

— Шеф сказал, что эта крыса сдохнет завтра утром.

— Не может быть! Бодрая, веселая.

— Ты недавно у нас в лаборатории и не знаешь, что шеф не ошибается никогда.

— Нет, не могу поверить, такая витальность.

— Пари?

— Пари!

Они прошерохтели мимо меня крахмальными халатами в ореоле взбитых причесок и в облаке египетских духов.

Куда же лучше, чего еще мне ждать, если не сдохнет — непременно сообщат этому самому шефу — руководителю лаборатории, немедленно начнется научный шухер, что да как, и, пожалуйста, готово мое дело. Эврика! Не растаял даже аромат духов около клетки, как я изловчился сунуть крысе ягодку. Слопала охотно. Есть первый эксперимент, вернее всего, решающий эксперимент. Да не где-нибудь на садовом участке — в настоящей научной лаборатории, на добротном научном материале. До конца дежурства я представлял, какая тут развернется под моим руководством исследовательская работа, сколько появится новых научных сотрудниц в потрескивающих крахмальных халатах, высоких и разных других ростов, со взбитыми и гладкими прическами, благоуханию же самых приятнейших духов, вплоть до французских, не будет перерыва, и оно начисто забьет запах экспериментального материала.

Спорная крыса до самого моего ухода чистила брюшко, поводила усами и отчетливо подмигивала, будто хотела сказать: дай вторую ягодку перорально. Я тоже подмигнул ей на прощание, но вторую ягодку решил отложить до утра.

Ночные полеты на этот раз я совершал исключительно по огромным лабораторным залам в сопровождении сонма причесок и белых халатов. Потом вдруг мне приснилась издыхающая крыса, и я на всякий случай пришел на работу пораньше. Шеф действительно знал свое дело — крыса еле-еле дышала и не почуяла подсунутую ей под самый нос ягоду. Тогда я, недолго думая, разжевал ягоду и намазал кашицей крысиную мордочку. Крыса двинула усами, поморщила ноздри, высунула язык, слизнула ближние крошки раз, два, постепенно слизала все, что достала языком, перевалилась на бок, сняла остатки кашицы с усов, с шерстки. Я подсунул ей еще. К началу занятий крыса по-деловому шустрила, перебирала шерстку на брюхе и оттягивала усы за уши.

Я пристроился неподалеку чистить свободную клетку с расчетом лучше увидеть и услышать, какие будут складываться события вокруг моей крысы. Конечно, не миновать большой научной и общественной заинтересованности, сенсации со сбором всех эндокринологических сотрудников на экстренный симпозиум. Ну и мое неожиданное сообщение с демонстрацией ягод, специально переложенных в нагрудный карман моего синего халата. Надо прикинуть, поместятся ли в виварии телекамеры и осветительные приборы. Только бы не начать заикаться перед микрофоном.

И с самого начала все пошло точно, как я предполагал: прошуршали халаты, повеяли ароматы, раздались возгласы потом распоряжение:

— Немедленно за шефом!

Через считанные мгновения появился и шеф — заведующий лабораторией, он не пах духами, халат на нем не топорщился от крахмала, он поздоровался со мной, покосившись на мой нагрудный карман, в котором лежала коробочка из-под вазелина с ягодами. Или мне показалось, что на карман. Не останавливаясь, шеф прихватил табуретку, хлопнулся на нее около клетки и уставился на крысу. Крыса тоже заинтересовалась, села на хвост и, глядя на него, теребила лапами усы, норовя затянуть их на затылок.

— Очень прекрасно! — сказал шеф нашей лаборатории своим сотрудницам. Потом, не вставая с табуретки, он повернулся к крысе спиной и показал на мой карман, в котором лежала коробка из-под вазелина с ягодами.

— Теперь признавайтесь, ваша работа?

Я кивнул и полез в карман за коробочкой.

— Исключительно превосходно. Видите, он признается и рассчитывает предъявить нам открытую им панацею или эликсир жизни. Я правильно вас понял?

Я кивнул и протянул ему коробочку с ягодами.

— Не играет значения! — Шеф отстранил коробочку. — Даже если бы вы и не подменили издохшую крысу живой, а на самом деле оживили десять или сто издыхающих крыс, то и тогда я не взял бы вашу жестяную баночку. Поймите меня даже неправильно, но наш план забит до конца века, ждут испытаний сотни препаратов отечественных, десятки импортных, за которые плачено не только золотом, но и алмазами, поймите меня хотя бы неправильно!

А когда я пришел к нему подписывать обходной лист, шеф рассказал мне в утешение, что в соседнюю типографию нанялся в вахтеры один пенсионер, чтобы при случае напечатать там по блату свои песни и мемуары. Рассказал и опять попросил понять его даже неправильно. Я сказал: понял. Он обрадовался и сказал, что это даже чересчур очень прекрасно. Мы расстались: он — неколебимо уверенный, что я подменил крысу, я растерянный и посрамленный.

Ненадолго. Дома я утешился, измерив морщины своим именным кронциркулем — они укоротились на две десятых миллиметра. Ну, ошибся, не так действовал, сорвалось — и должно было сорваться, поймите меня… Стоп… Стоп, почему же это у шефа так убедительно звучало поймите меня хотя бы неправильно? Какой толк от такого понимания? И все эти его "чересчур очень прекрасно"… Выходит, многого я не в состоянии охватить не то чтобы правильно, а хоть чуть-чуть или кое-как. Ведь лезу в науку. С другой стороны, морщины-то, ягоды-то…

И тут же начал, как говорят кибернетики, проигрывать другой вариант с крысой. Не с той и не со следующей, а с десятой или двадцать пятой, когда уже шеф давно бы ко мне привык, пригляделся, притерпелся. Но проигрывание каждый раз застопоривалось, непременно шеф глядел на мой карман, лишь только я выводил его на сцену. Мне же хотелось, чтобы он перестал ограждать от меня науку, словно я могу ее поранить, допустил к себе по-свойски, позволил шутить запросто и с ним и про науку. Вот тогда и проигрался бы вариант — на спор при нем накормить издыхающую крысу ягодами, а я пригласил бы шефа в соавторы. Короче говоря, я не одумался и по-прежнему мечтал нащупать черный ход в науку, через кухню или мусоропровод, как тот вахтер из типографии — в литературу. Смехотворную наивность вахтера я оценил тотчас, а вот что сам ничем от него не отличался — гораздо позже.

Считал, не выгорело в одной научной конторе, выгорит в другой бывают же среди ученых люди простецкие, и к себе пускают, и науку дают попробовать на зуб, чтобы убедился ты, как они властвуют над ней. На таких ученых я надеялся, когда проигрывал в своем воображении, что кормлю крысу на спор с ними и как они придут в восторг, оттого что вместе со мной послужат людям. А не замечал, что проигрываю не совсем корректно — беру в игру ученых, которые стараются поставить науку на службу только личным интересам, ожидал же от них бескорыстия. В то же время бескорыстных, бдительных истинных ученых зачислил в недоброжелатели. Оттого я снова сорвался надолго, и хорошо еще, что обошлось без больницы.

Наигрался в кибернетические игры досыта, навоображал допустимые и недопустимые заходы-подходы-выходы и поехал, на другой конец города наниматься в лабораторию, связанную с геронтологией. Попробую, думал, бить в яблочко.

— У нас такой порядок, — сказали мне в кадрах, — кто поступает в лаборанты, идет сначала к руководителю.

Посмотрел он мои документы и предлагает:

— Поступайте лучше в поливитаминную группу, почти рядом с вашим домом, и зарплата у них на десять рублей выше.

Такого захода-поворота я почему-то не проигрывал, пришлось пускаться в импровизацию. Не допер сказать: меняюсь сюда квартирой, уж куда проще. Нет, принялся мэкать, экать, так сказать, вроде бы у меня призвание к геронтологии. Удивительно, когда это произошло, что научные наши силы настолько созрели. Читал в газетах и журналах, видел по телеку и в кинофильмах: мягкие, совершенно нехитрые люди, умные, добрые — это да, пожалуйста. Здесь — холодность во взгляде, точность в словах и никакой рассеянности. Тот допек меня типографией и "поймите меня даже неправильно", этот — вопросами, по виду простыми, но с подоплекой.

Физически получалось, будто подо мной не стул, а сковородка, морально же я оказывался заподозренным, что собираюсь тут у них тибрить из крысиных и стариковских лекарств себе на омоложение, как только подгляжу, лучшие средства. Чем больше я импровизировал, тем горячее мне было сидеть, а совесть моя забилась куда-то, чувствую только, сжимается от стыда. Махнул рукой — выложил все начистоту про ягоды.

Он же, как ни в чем не бывало, втыкает свои вопросы. И уж не иносказательно, а все как есть: что я, выходит, собираюсь не только портить экспериментальный материал — крыс со свинками, но и готов нанести непоправимый вред их престарелым пациентам своими знахарскими снадобьями.

— Какой вред? Какой вред? — Я совершенно потерялся — Да я… Да это… Вот… Вот…

Дрожащими от жестокой обиды и несправедливости руками я вытащил коробочку, или, правильнее назвать, жестяную баночку, с ягодами, начал ею трясти чуть не у самого лица руководителя. Впечатление со стороны трудно даже представить, вероятно, походило мое объяснение на сеанс исступленного шаманства или пьяного откровения на мотив об уважении. Налезая словами на слова, перескакивая с мысли на мысль, пытался я толковать о пользе для человечества, заключенной в скромной коробочке… да, тьфу! в жестяной баночке.

— Не стариков обкрадывать, не их, не как крыс, чтобы опыты, я сам могу кого угодно, показать самое простое, на тебе, на себе любое омоложение. Вот!

Я открыл баночку, пересыпал ягоды на ладонь горкой. Опять сунул их под нос руководителю, потом опрокинул всю горку себе в рот и стал быстро жевать и глотать, приговаривая:

— Вот, вот! — так, словно жевал и проглатывал все те нелепые и оскорбительные подозрения, которые содержались в его вопросах.

— Вот! — сказал я в последний раз, проглотив последнюю ягоду, и тут вспомнил своего соседа. Как же я теперь покажусь своему Розанычу? С испугу попросил руководителя совершенно даже растерянно:

— Вы, пожалуйста, приглядитесь сейчас ко мне, чтобы узнать завтра, я ведь буду помоложе. — И вдруг противненько прихихикнул и, как ни старался овладеть собой, сохранить достоинство, сказать веско: — Вы сами увидите завтра! — окончательно застыдился и выскочил из кабинета.

Иного ждать было нечего, раз запустил в ход ягодную механику — к следующему утру я резко помолодел: почернел волосами, посветлел лицом. Хоть очень мне было муторно за вчерашнее, поехал к руководителю по геронтологии с надеждой на достойный прием.

— К сожалению… ра… ича нет, выехал он в командировку на двадцать дней.

Одного этого было вполне достаточно, но меня, видно, решили посрамить окончательно и сообщили вдобавок:

— А вам и вашим братьям — старшему, который был здесь вчера, и всем младшим, он просил передать, что такое с ним случалось, пробовали другие братья. Вы даже и не вторые.

Спасибо, не поскупились, объяснили, что он имел в виду. Есть, оказывается, такие люди: как чего появляется нового, они непременно чуют в этом плутовство или розыгрыш и тут же начинают выкручивать, как бы и им тоже принять участие. Одним — откусить от жирного пирога, другим повеселиться на счет доверчивых простаков, исхитряются всячески. Ну, взять, например, как вышло с парапсихологией. Кто-то нащупал где-то какие-то проблески, неясности, а они тут как тут, держат телепатическую связь через океаны, видят сквозь броню, двигают мыслью колбасу и магнитные стрелки. Если среди них окажется случайно кто настоящий, и его неминуемо зачислят в плуты или клоуны.

С братьями же так. Приходит старший и говорит, совсем как я: имею омолаживающее средство, нашел или изобрел, могу продемонстрировать на себе. И тоже, как я, заглатывает на глазах врачей порцию. Назавтра является — по виду не отличишь, как будто он самый, только на пять лет моложе, послезавтра — на десять. Где-то четыре брата тайком подменивали друг друга по очереди в клинике — ночью, через туалет. Все вроде на глазах у врачей: вечером укладывают спать старика, утром на его месте пожилой мужчина, еще через два дня — дядечка в полном соку и требует: хочу домой.

— Скажите спасибо, что наш руководитель не сообщил в милицию! Уж очень наивно и неопытно, говорит, действовал ваш старший брат, возможно, впервые, понадеялся, может, останетесь честными людьми.

Даже в банной парилке я так никогда не краснел, как у этих геронтологов. Наверняка, сообщи он в милицию, дело пошло бы прямее. Там не стали бы подгонять под бывшие случаи, там устанавливали бы факты — один за другим. Есть у меня план, и, возможно, после армии я поступлю в милицию. Но в тот момент я испугался милиции.

И хотя я сейчас осуждаю тот мелкий страх, боязнь идти прямой дорогой, все-таки не встаю на нее, не докладываю, например, командиру, кто я такой, что знаю и что могу дать людям, нашей медицине. Остерегаюсь, опять все запутаю, не верю в свою способность к холодной логике. Решил ждать, пока жизнь сама выведет на прямую, а возможно, я на ней уже давно нахожусь, и иной, более короткой, нет. Отслужу, поступлю в медицинский. Куда уж прямее. План, чтобы служить в милиции, не отклонение, не обход, а продолжение.

Попал же я на свою марафонскую прямую после того, как в последний раз лгал, изворачивался, заливаясь детскими обильными слезами. Очень противно вопил, со взвизгиваниями:

— Не знаю, не знаю… ююю! Меня послал дяденька, дяденька… ааа!

— Спросите, спросите, — то шепотом, то, забывшись, чуть не кричал милиционеру мой сосед Барбарисыч, — спросите, есть у него брат Жора?

Не обошлось и на этот раз без догадливого моего Дюшесыча. Он оказался главным действующим лицом, выследил подозрительного пацана и сообщил в милицию. Примерно, как я запомнил, когда при мне зачитывали его заявление, что сосед его вновь исчез, Ткемалич написал "обратно исчез" и выразил мнение, что снова, "как недопустимо признавали врачи, по недугу памяти".

Думаю, что нет никакой необходимости рассказывать, почему я снова стал мальчишкой. Побоялся принимать обратные ягоды. Хорошо еще, успел приготовиться к внезапной эвакуации — закопал в лесу записи, урожай ягод. Я и сам намеревался попасться на глаза соседу или его лупоглазой дочке не было у меня другого выхода. На этот раз я гораздо тщательнее проиграл всякие возможности, включая самые фантастические. Но не прорезалось среди них ни одного, чтобы мог я обойтись без рева, соплей и слез. Поймите меня хотя бы неправильно.

— Дяденька послал, дяденька-а-ы-ы!

— Какой дяденька?

— У магазины-ы-ы!

— Спросите про Жору-то!

— Отнеси, — сказал, — продукты-ы-ы… дал ключи-и-и… — Откуда берется у детей столько влаги, и что может быть убедительнее детских слез.

Нашлась в магазине продавщица, которая видела, как пожилой покупатель давал ребенку сумку с продуктами, и признала во мне того ребенка.

— Велел взять со стола деньги-и-и… два с полтино-о-ой…

Такая сумма денег действительно лежала на столе, меня остановили, когда я открывал ключом наружный замок квартиры. По всему выходило, что про деньги я мог знать лишь от хозяина жилья — дяденьки у магазина. С Жорой же Апортыч настолько надоел милиции в прошлый раз, что его вежливо попросили не мешать следствию.

Вот тогда я понял — у милиции есть отличие от таких, как мой сосед Щавелич, и от таких, как шеф или руководитель, — она опирается только на полностью доказанные факты, стремится установить факт, как он есть, а уж потом искать то, что привело к таким фактам, и тоже факты. Мои же знакомые, столкнувшись с фактом, сразу принимали наиболее вероятную его причину, делали выводы и совершали поступки.

Пропал старик, мальчик неизвестно чей — сколько можно сочинить вероятных причин, сделать выводов, совершить поступков?

— Не знаю-ю-ю… ы-ы-ы!

— Где ты живешь?

— И-и-и… ы-ый!

Старика объявили в розыск, моих родителей тоже, меня поместили в детский дом — точно, как я и проигрывал в своей кибернетике. Не подвела милиция. Хоть не докопались до глубинных причин, а действия точные.

Родители мои находились несколько раз. Одни: взглянут — нет, не он! Другие: не он, но мы готовы его усыновить. Третьи — моим обходным путем: наш это, наш Вася, — а мне мигают: соглашайся, мол, ничего для тебя не пожалеем, будешь принцем. Подкарауливали с уговорами на улице, соблазняли машиной, квартирой, дачами и даже садовыми участками. Меня потомственного рабочего с сорокалетним производственным стажем. Как это правильно заведено в природе, что не подряд у людей получаются свои дети.

С каждым прожитым заново днем я убеждался — чем дальше я от цели, тем больше надежда, что стану ее достойным. Вы еще услышите обо мне. А вдруг чего опять не выйдет, по моей вине или невезучести, непременно найду способ досказать свою историю, если не всем, то кому-нибудь. Положительного результата, чтобы вы раньше времени не беспокоились, рассчитываю достичь лет через шесть-восемь.

И то это очень даже чересчур отлично.

Оглавление

  • Дмитрий Михайлович Шашурин . Сорочий глаз
  • Реклама на сайте

    Комментарии к книге «Сорочий глаз», Дмитрий Михайлович Шашурин

    Всего 0 комментариев

    Комментариев к этой книге пока нет, будьте первым!

    РЕКОМЕНДУЕМ К ПРОЧТЕНИЮ

    Популярные и начинающие авторы, крупнейшие и нишевые издательства