Андрей Бычков Гулливер и его любовь
Часть 1
1
Негр сидел, упираясь мизинцем в стекло. Такси тронулось и поехало. Евгений посмотрел ему вслед. Теперь он стоял, засунув руки в карманы.
Манекены на улицах, манекены в витринах, нарисованные гуашью глаза.
«Ман Рей фотографировал таких еще в двадцатых…»
Москва, высвеченная в неон, модная, иностранная, вся в рекламе с призрачными огнями автомашин. И на фоне заката, черным, сталинские высотки.
Он вынул Pall Mall и закурил. Мимо спешили подростки. «I hate myself and I want to die[1]» – было написано у одного из них на спине. Другой подросток кричал, выбрасывая пальцами «козу»: «Банчило, так это же наш бабл![2]»
Он наступил на отброшенный снег, вспоминая негра в фиолетовой беретке, его вывернутый мизинец с длинным ногтем, странный взгляд и то, как тронулась кабина, исчезая среди мириадов других кабин. Загорелась реклама «Night club», фиолетовым золотом рассыпалась неоновая жар-птица. И на низкой деревянной тележке к нему подкатила красивая молодая женщина без ног, жалостливо заглядывая в глаза.
«Как попросит, так и дам».
Она что-то бессмысленно промычала, он промолчал и она покатилась дальше, нагибая свою маленькую спину с коротким грязным рюкзачком.
«Вот она, твоя последняя любовь», – усмехнулся он, словно бы бросая ей вслед золотые монеты – пфенниги, шиллинги и рубли.
Когда она скрылась из виду, он щелчком выстрелил сигарету. Окурок полетел по огненной дуге и разбился на искры о лобовое стекло проносящегося мимо автомобиля. Евгений запахнул полы своего замшевого плаща и двинулся дальше.
2
Так он и шел – немолодой уже человек с опытом разочарований и тоски, исполненный чувств несовершенства мира.
Мир давно уже разъезжался по швам и смысл его Евгению по-прежнему не был ясен. Последняя попытка – разбогатеть, играя в «Форексе» на разнице валют. А все вопросы о смысле пора растворять в интернете, просто набирая в «искалке». Так, вместо Бога там можно найти адреса многочисленных религиозных конфессий и сект, а вместо любви – брачные объявления или мэйлы проституток с откровенными иллюстрациями: сиськи-письки с наезжающими на них штативами, неожиданный ракурс, удачное и смелое освещение, и, конечно же, непрерывное совершенствование качества переданных в электронном виде фотографий.
В переходе играли рок. Кого-то били по лицу, но вмешиваться не хотелось. Да и не время было вмешиваться.
Контрабасист пел, лабая по струнам всей пятерней, пристукивая кедами по кафельной плитке. «Don’t leave me baby, don’t leave[3]». Лицо шло на удар в каком-то слепом экстазе и разбивалось вдребезги. Контрабасист идиотически, радостно улыбался, глядя проходящим мимо в глаза и некоторым даже недвусмысленно подмигивал.
Евгений вдруг ощутил к нему зависть. И даже к тому, кто теперь сидел, пьяно смеясь и рыдая в углу, размазывая кровавые сопли.
– Э-ээ, ты чё? – наклонился контрабасист к какой-то пьяной девчонке, отставляя в сторону свой инструмент. – Вальты прилетели? Чё, катют, гуляют? – он взял у нее бутылку и отхлебнул. – Да плюнь ты, щелкни носом и скажи ей своей депрессии, я сделаю из тебя алмаз. Да, из соплей своих алмаз, из говна своего алмаз! Во, посмотри на меня. Вот они мы, новые герои – насмешливые и прозрачные! Да во Колян…
– Ка-акой ещ-ще, блин, Кол-лян? – попыталась подняться она.
Контрабасист кивнул на парня с разбитой мордой и усмехнулся торжественно:
– Из него сделали Ника. И Ник теперь будет отражать солнце. Был Колян, а стал Ник. Поняла, нет? Вот так, поняла? – он снова хлебнул. – Жрать витамины – а, бэ, цэ, дэ и е-двенадцать. Ха-ха! Слышь, – он вдруг наклонился и понизил голос, – у меня винт – суперский, всего пятьдесят баксов за дозу…
Евгений вдруг отчетливо увидел его руку. Желтоватые мозоли на подушечках пальцев, блестящие с металлическим налетом ложбинки от струн, как будто они, эти пальцы собирались что-то зажать сейчас и на лице этой девчонки, извлекая какой-то новый, раньше неслыханный звукизвлекая какой-нибудь иво ое —. Он отвернулся и пошел дальше.
Шуршащие шины автомашин. Гудение громадного безличного механизма. Реклама – мерцание прославляющих себя стен.
Он усмехнулся:
«А Ник теперь отражает солнце… Колян там по старой русской привычке все ссал в себя, срал, как водолаз, зато Ник будет сгонять вес на тренажере, и париться в сауне. Колян этот, наверное, вечерами все еще пытался читать Бердяева или Леонтьева, зато Ник уж точно будет обсуждать в ток-шоу Дерриду. Колян Ника, конечно, ненавидит. А Ник Коляна презирает. Но ведь так только до тех пор, пока они не догадаются, что баян-то[4] у них общий».
Он нащупал и сжал в кармане денежные купюры, теплые от своего же собственного тепла.
«Как это сказано у Беньямина – капитал освобождает не желания, капитал освобождает лишь сам себя?».
И вспомнил бродягу, которого видел пару дней назад в вагоне метро. Тот откровенно ворочал рукой в своем мелком кармане, прижимаясь к какой-то пьяной девке. Их искривленные гримасой сладострастия лица. Рай, проступающий на брюках бродяги грязным и мокрым пятном.
«А теперь, Чина, чтобы опрокинуть всеобщее», – подумал, вынимая купюры, и остановил желтое с шашечками такси.
Авто поплыло среди других авто.
«Когда-то, Чина, купив мотоцикл, старый четырехцилиндровый «Харлей Девидсон», и, едва выехав со двора, я хотел сразу же разогнаться… И было что-то неумолимое и даже издевательское в том, как, зажатый со всех сторон, я уперся в заднее крыло какой-то «волги», и потащился за ней, отставая даже от пешеходов…»
Проститутки стояли на Тверской, но он решил взять после Водного, там, на троллейбусной остановке. Евгений знал этот поворот.
«После Водного, – сухо усмехнулся он сам в себе. – Пока не мелькнет опора моста. После железной дороги надо постараться стать адекватным, чтобы не ошибиться в выборе…»
Он откинул голову на подголовник и закрыл глаза.
3
– Остановите вот здесь.
Машина затормозила. Вращая ручку, он опустил стекло. Девочки стояли, кто игриво, кто нагло предлагая себя. Почти незаметные жесты. Было что-то зловещее в этом укрупненном, замедленном, как на экране, мгновении, когда ничего еще не было.
«Ты уже знаешь и в то же время не знаешь. Соблазн воображений. Невинная и изначально порочная свобода выбора… Ну же, почему ты сейчас-то не можешь стать хоть ненадолго насмешливым и злым? Возвеселиться духом и телом, раз никакой любви больше нет».
– Что хочет господин?
«Господин…» – он усмехнулся, разглядывая их.
«Почему невозможна жизнь без пизды? Почему нельзя самому себе засунуть? Изогнуться, изощриться и стать наконец самодостаточным. Как андрогин. Или как тот бомжара… А все эти анютины глазки, кошки, собаки… Может быть, взять вон ту, будет скулить… довести до изнеможения… Тогда уж лучше вот эту – заколоть ее в ее же сало. Или ту, – он продолжал разглядывать их как в кино, – почти ребенок, Дюймовочка. Надевать, поддерживая одной рукой, пространно прохаживаясь по комнатам, и дирижируя другой. Задумчиво вслушиваясь в то, как она визжит… Музыка Гайдна… Да, надевая, натягивая до конца, пока она не разорвется от своего же визга. А зачем ты полезла на этот железный крест?.. Или вон ту… Удмуртка… Просто прибить к стене, широко раскинув ей ляжки, чтобы никогда не смогла сдвинуть обратно. Никогда… Наказанная своим удмуртским богом».
– Вы как? Остановились или как?
Он вздрогнул. Спросил:
– Сколько за час?
– Это зависит от желаний, – хрипло усмехнулась одна. – Классика, анал, госпожа…
– И от территории, – добавила другая.
Он посмотрел на эту другую. Длинные женщины – иногда и с ними можно протягивать. Но у этой совсем не было груди. Он представил себе это плоское протянутое наслаждение.
«Хотя и плоские иногда могут складываться в зигзаг. Но эта – вряд ли… В ее глазах – тоска».
Евгений хотел было уже повернуться к шоферу и сказать: «Поехали дальше». О, это «поехали дальше»! Да, не останавливаться. Но тогда это будет просто смешно. И рано или поздно придется, как тот бомжара…
И тут он заметил, увидел этот ненавидящий взгляд, взгляд, исполненный ненависти и презрения.
Она шла от машины сутенера, шла не спеша. Такси стояло здесь уже давно и она могла подумать, что торг окончен. Высокая блондинка с короткой стрижкой, какие-то странные, слегка водянистые, замершие глаза, резко обведенные фиолетовой тушью… В кончиках тонких мелко дрожащих пальцев она держала погасшую сигарету. И в этой ненависти, с какой она на него посмотрела, он прочел… что он прочел?
Она остановилась за спинами других, медленно поднесла сигарету к губам, едва справляясь с почти незаметной дрожью, хотела затянуться и вдруг отбросила. Как будто того, чего не было, и в самом деле нет.
«А будет только то, что будет», – подумал он, вглядываясь в ее длинный и острый ноготь. И неслышно она словно бы сказала только ему одному:
«Я же знаю, что ты любишь боль».
«И отчаяние», – также неслышно усмехнулся и он.
«Так я доставлю тебе эту радость».
Его коснулось предчувствие каких-то запретных наслаждений. И он ощутил в себе желание.
Подошел сутенер с лицом палача, наклонился и что-то сказал ей на ухо. Она усмехнулась, слегка прогибаясь в спине, словно бы для него и только для него, обнажая какую-то свою особенную тайную порочность. Неожиданно резко выпрямилась и, вдруг, как будто бы его и не было, повернулась и пошла вслед за сутенером к его заляпанному грязью «бээмвэ».
И тогда он торопливо и громко ее окликнул.
4
Он давно уже хотел сыграть в эту игру. Оставить какую-нибудь издевательскую записку. «Не ищите меня, поставьте Мусоргского «Ночь на Лысой Горе»». Вот такой финал, когда стихает бесовщина и все становится так чисто и так ясно. Ведь рассвет должен быть тих. Он любил слушать эту пьесу один, лежа на диване, когда Чины не было дома. Бегство от известного – он все еще помнил эту формулу Кришнамурти. Хотя… хотя все чаще сомневался. Прекрасная ложь чудака, и нет иного пути, как растворяться и растворяться, пока не станешь совсем прозрачным. Так, что через тебя станет просвечивать… что? Ну, например, новый мобильный телефон, инструкцию к которому он как-то, матерясь, изучал целых два дня…
Сейчас он вспомнил, как они курили с Чиной в комнате, его последняя попытка «стать реальным». Он даже позволил ей включить телевизор, последняя попытка стать, как все. В отличие от него Чина не испытывала отвращения к телевидению и даже иногда находила его остроумным. В тот раз он хмыкнул что-то на свой лад, что да, мол, телевидение тоже своеобразный буддизм, просто каждый принимает свои каналы. Она засмеялась: «Но выигрывает лишь тот, кто сумеет вовремя переключиться». Он лежал на спине, мелькание розового и голубого на лице лежащей рядом с ним его женщины. Шла реклама легендарного суперсовременного (так было сказано) спектакля по легендарному роману. Но для него реально было лишь лицо Чины, в этих бликах – розовых, зеленых и голубых. Он видел: ее лицо устремлено в экран. Она вдруг сказала, что когда-то давно она уже видела этот спектакль и что он ей не понравился. Ей понравилось лишь то, что в одном из эпизодов актер съел настоящую мышку, но потом у рабочих сцены Чина узнала, что мышка была ненастоящая, она оказалась сделанной из пастилы на кондитерской фабрике «Большевичка». Глядя на лицо Чины и слушая этот ее рассказ, он беззвучно рассмеялся. Ну да, тот самый, когда-то легендарный, в давние еще времена театр. И этот, до сих пор почему-то так любимый всеми проститутками роман с бессмертным эпиграфом из Гете: «Я тот, кто вечно хочет зла и вечно совершает благо». Он повернул голову и вдруг увидел подушку, на которой лежала его голова, не выдержал и рассмеялся. «Почему ты смеешься? – с любопытством спросила Чина. – Я, как всегда, сказала что-то не то?» Он не мог сдержать своего восторга. Но как ей это объяснить? Сказать: «Эта подушка… эти отсветы на твоем лице… телевизор… эта реклама, и эта рассказанная тобой история… и даже этот твой вопрос…» Нет, в чем-то Кришнамурти все-таки прав. Только… только если бы вот так, как сейчас, было всегда. «Нет, все то, все то», – ответил он, прижимаясь к ней, целуя ее в живот и соскальзывая все ниже и ниже…
– Не надо, – сказала проститутка, останавливая его за виски.
– Я просто хотел…
– Не надо, – повторила она.
Евгений поднял глаза и посмотрел ей в лицо.
«Слишком много человеческого».
Он понял, что и он ее пожалеет. Ведь он, похоже, и в самом деле все себе лишь придумывает.
– Я надену сама. Ты не возражаешь?
Он невинно кивнул. Она как-то странно, как ему показалось – стыдливо, разорвала фольгу, достала и зачем-то послюнявила.
– Ты, что, в первый раз?
– Нет, это примета.
– Что еще за примета? – усмехнулся Евгений.
Она помедлила.
– Я тебе потом скажу.
Взяла его член и стала аккуратно накатывать латекс кондома, пока не раскатала совсем. Осторожно расправила волосинки.
Он не любил презервативы. Но ведь все вокруг кишит болезнями. Весь мир – сплошная зараза, с которой надо поддерживать равновесие. Они не трогают тебя, а ты их. Или все-таки хочешь попробовать? Как будто за этим касанием из бездны засветится странный свет…
Но ведь однажды он уже ходил сдавать анализы в Габричевского. Навстречу по улице почему-то часто попадались старухи и он боялся, что и в кабинете его встретит одна из них. Старуха-смерть встретит его в кабинете и возьмет пробы из его священного мочеиспускательного канала. Но когда открылась дверь, он увидел очень красивую молодую женщину с поразительно бледным лицом. Она подчеркнуто вежливо и доброжелательно его опросила. Он также вежливо, с интеллектуальным оттенком, ей все рассказал. Как будто бы это был коллоквиум по средневековой стилистике. Этот его абстрактный монолог об абстрактном кризисе. Она вежливо поддерживала разговор, мягко переводя его на инфляцию, он почувствовал себя на своем коньке, хотел было уже рассказать про «форекс» и вдруг заметил у нее на столе роман Каннингема «Часы». Тогда он почему-то спросил, не боится ли она читать эту книгу и что она думает о миссис Деллоуэй? Она не ответила, он почувствовал себя идиотом, не признаваясь себе, что эта женщина-доктор с бледным красивым лицом нравится ему все больше и больше. А она уже одевала белые резиновые перчатки, и наконец сказала, отвечая на его вопрос, что однополая любовь это прежде всего любовь к самому себе. И теперь ее руки уже держали две пробирки с двумя длинными спицами, острые концы которых были упрятаны в мягкие тампоны – тонкий и толстый. Он попробовал возразить, что Деллоуэй все же любила мужчину, но женщина-доктор уже приглашала его жестом за ширму, где стояло, раскинув свои клешни, блестящее гинекологическое кресло. «Нет-нет, – вежливо усмехнулась она. – Просто приспустите белье». Он пробормотал нечто нечленораздельное. «Давайте», – вздохнула она и длинными красивыми пальцами аккуратно взяла головку его члена.
И ввела… Эту первую спицу. Тонкий тампон. Боль была резкая, разрывающая, как будто «нарезали резьбу». Он чуть не закричал. «Ну-ну», – ласково сказала женщина-доктор…
– Э-ээ, куда ты улетел? – засмеялась проститутка.
Латекс сморщился и обвис.
– Ненавижу презервативы.
– Расслабься. Ты, по-моему, слишком серьезно ко всему относишься.
– С чего ты взяла?
– Иди сюда, – она неожиданно стянула кондом. – Не бойся, у меня там все чисто.
И, быстро наклонившись, взяла его, опустившийся было, член в рот. Евгений вздрогнул и закрыл глаза.
«Горячее… нежное и горячее… словно бы путешествующее по огромной горе… Странно, однако. Это… и в чужую голову».
Он все же поймал себя в себе как животное. И слова и образы исчезли.
Вместе с этой поимкой вернулось наконец и его веселое зло. С нарастающим и нарастающим азартом он стал вжиматься в ее большие растягивающиеся губы. И, останавливаясь у самой грани, вышел, чтобы завершить в пизду…
Потом, когда все было кончено, он все же спросил:
– Ты… уверена, что у тебя там все чисто? – спросил он все же ее, когда они уже поджидали сутенера, который должен был снова отвезти ее на угол.
– Да, я недавно сдавала анализы в Габричевского…
«В Габричевского!»
Он всегда удивлялся совпадениям, пытаясь прочесть в них знаки судьбы.
– …и после этого ты первый, – продолжила она с легким презрением. – А у тебя?
– Можешь не сомневаться, – он посмотрел ей в глаза, вспоминая залеченный антибиотиками хламидиоз. – А ты, что, хотела бы заразиться?
– Что за дурацкий вопрос?
Он налил ей еще вина.
– А какие обычно задают клиенты?
– Они обычно интересуются, было ли и нам хорошо, – усмехнулась она.
– Ну… и?
– Это моя работа. Налей еще.
Он налил ей еще вина. Белого вина, сделанного из черного винограда. Сказал:
– М-да-с…Как это у Годара: «Вы любите работу или вы любите работать?» Знаешь, кто такой Годар?
– Знаю, кто такой Годар, – передразнила она, разглядывая этикетку.
Он подлил и себе.
– Мне показалось, что там, на углу, в твоем взгляде было много ненависти.
– Твой любимый фильм – «На последнем дыхании»?
Она продолжала невозмутимо разглядывать этикетку.
– Ты слишком образована для своей роли.
Она вдруг спокойно посмотрела ему в глаза:
– Если честно, то в этой роли я делала это в первый раз.
– Зачем? Из-за денег?
Она отвела взгляд и покачала головой из стороны в сторону.
– С некоторых пор я ненавижу мужчин.
Он медленно поставил бокал.
– Кажется, я догадываюсь, почему.
Она молчала. И он вдруг почувствовал, что начинает задыхаться.
– Тебя предали.
Девушка не отвечала. И он продолжил, обращаясь теперь словно бы даже и не к ней:
– Я знаю этих мастеров самообмана… ты любишь его, а он любит ее, а вместе вы любите одну и ту же иллюзию, с которой рано или поздно надо… кончать.
Он нервно засмеялся и вдруг почувствовал в себе какой-то обвал, обнажение чего-то другого, словно бы эти слова, наконец, освобождали проход.
– К чему ты клонишь? – подозрительно спросила она.
Он задержал дыхание:
– У японцев, знаешь… Мужчина и женщина…
Хотел сдержаться, убеждая себя, что это ложь, то, что он так хочет ей сейчас сказать. Нет, даже не ложь, а безумие. То, что он ей сейчас скажет.
Она неестественно щелкнула зажигалкой и закурила.
«Pall Mall».
Он тоже достал и закурил Pall Mall, еще одна попытка стать наконец конкретным, при всем его безразличии к курению.
– Мы курим одни и те же сигареты, – он лихорадочно подбирал слова, втайне надеясь, что она все же не заметит его дрожи.
Она медленно выпустила дым.
– Ты хотел сказать что-то другое. У японцев мужчина и женщина … что?
И тогда, вновь отдаваясь какому-то тайному мучительному и одновременно сладострастнейшему пороку, он продолжил:
– Мы могли бы встретиться еще раз… Еще один раз.
Она замерла. Ему показалось, что он видит, видит ее насквозь и знает, что проникает и что уносит ее все дальше и дальше.
– Не бойся, я бы обо всем позаботился.
Раздался длинный и резкий звонок, и они оба вздрогнули, словно бы обнаруживая себя опять в кинозале после того, как кончилось это какое-то безумное и завораживающее кино. И так хочется остаться там, «на экране», не видеть и не слышать того, что – здесь. Хлопанье откидных сидений, обыденные голоса. «Тебе понравилось?» «Мне – да. А тебе?» «А мне – нет». Как будто они что-то крадут у тебя. А ведь это твое и только твое. То с чем расстаешься, в надежде когда-нибудь встретиться.
Оказываясь вдруг за одним столом с сутенером, которому он отсчитал еще тысячу, словно бы за ту вторую, еще не начатую серию. Хотя сутенер и не настаивал.
Потом, проводив их до двери…
«Все же у него лицо палача…»
… он снова вернулся в свою комнату с неубранной постелью, вспоминая ее запах, ее пизду и свои слова. На столе, где все еще стояла бутылка Шабли, два бокала и на блюдечке черный шоколад, он заметил сложенный вчетверо листок. Это был номер ее телефона. Только номер телефона, без имени.
5
««Форекс» как система одиночества. Да, Чина, наверное, я всегда мечтал остаться один. И начать все сначала. Ибо смысла продолжать нет. И я по-прежнему состою из одних начал. Иллюзия как будто тебе по-прежнему двадцать. Проклятье неверно понятых афоризмов. «Быть человеком броска, а не пиршества, его эпилога». Или еще, из того же автора: «Как корабль, неспособный закрепить паруса…» А лучше вот это, из другого: «И кого вы не научите летать, того научите быстрее падать»».
Он засмеялся и запустил Интернет. Соединился с дилинговым. Вышел на Forexworld. Завис и выругался:
«Надо было разоряться на Reuters».
Наконец, выбрав валютную пару, фунт к доллару, открыл недельный и дневной графики, определил линии поддержки и сопротивления. Тренд[5] был по-прежнему «медвежий».[6] Он взял «голову и плечи», построил «neckline» в надежде на прорыв цен. Но «бычьего»[7] сигнала не было.
Усмехнулся:
«Медведь давно уже созрел для своей смерти. А бык?.. Где же мой Бык?»
Опять, как и вчера, он почувствовал непреодолимое желание сыграть против тренда.
“Что-то же должно произойти. Что-то же должно рано или поздно совпасть”.
Ему показалось, что он увидел флэт.[8] Он выставил защитный ордер и взял кредитное плечо, чтобы увеличить выигрыш.
«Пятьдесят или сто?.. Сто».
В одно мгновение, если тренд изменит свое направление, он может из своей одной комнаты, заложенной в этом вонючем американском Ситибанке, получить целых двадцать.
«Или даже тысячу… А тысяча комнат, Чина, в отличие от одной… Нет, все же в «форексе» я играю не ради того, чтобы снова с тобою встретиться… Скорее всего, это последняя возможность ничего и никому не доказывать».
На десятиминутном графике цены шли хаотически. Но он все же решил войти в рынок. Как всегда один и тот же вопрос – с короткой или с длинной? Он выставил уровни Боллинджера. Программа советовала войти в короткую позицию.[9] Но цена неожиданно пошла вверх. Тогда он открыл метод скользящих средних. Направление явно указывало на покупку. Но проход линии у верхнего Боллинджера сигналил о короткой продаже. Методы явно противоречили друг другу. И, как и вчера, Евгений почувствовал, что снова словно бы соскальзывает в какую-то дыру, не зная, за что зацепиться. Он нервно засмеялся:
«Ну же, Боллинджер».
На десятиминутном графике по-прежнему ничего нельзя было разобрать. Продолжался флэт. На дневном, как и на недельном, шел «медвежий». И снова – это мучительное желание сыграть против тренда.
«Если бы только знать когда, Чина, то можно было бы выиграть и миллиард. А миллиард разных комнат – это… почти на целое человечество. Сознательные за, а бессознательные – против. Ведь человечество должно же быть разным. Множество разных Чин и множество разных Боллинджеров.
– Ставь на Медведя!
– Нет, на Быка!
– В цене японцы!»
Паралич расползался.
“Вчера ты, однако, проиграл четыре тысячи… ”
Его снова бросило в дрожь.
“…баксами… Значит, осталось десять из тридцати”.
Он словно бы на мгновение вернулся к своему телу, осознавая его теперь лишь какой-то странной механической игрушкой. И… и все же передвинул стоп-лосс. Вспыхнула иконка предупреждения о рисках.
Взглянул на записку с ее телефоном.
“Да ничего страшного… Пистолет?.. Лучше какие-нибудь таблетки… медленно потеряться друг в друге… Голые, да, пусть голые… Неубранная постель… Так и остаться…”
Издевательски засмеялся:
“Похоже, я действительно ебнулся!”
Помедлил и… все же взял завернутую в сафьян колоду Таро. Когда-то на этой колоде гадала и Чина. Евгений снял черную карту с алым защитным пентаклем, зажег свечу и перетасовал.
“… to the glory of thine ineffable Name. Amen”.[10]
Разложил веером и достал. Девятка дисков. Чьи лица изобразила Фрида Харрис на этих монетах? Внезапно ему показалось, что на одной из них он видит швейцарский франк.
Он выбрал «указанную» картой пару и вошел в рынок с длинной.
6
На улице было холодно, и ей захотелось курить. Фантазмы, в которых она представляла себе, как это все будет отвратительно и как ее, наверное, будет потом рвать… Этот горилла-сутенер, отнимающий эти смешные две тысячи, заработанные ею на ее же к себе отвращении. Вот если бы баксами… Но горилла оказался честным. Его чудовищный пистолет, это загадочное и зловещее одновременно: «А чё, бля, с десяти метров три железных стенки в двух рядом стоящих автобусах». И еще это, понятное, почти отеческое: «Ну, на, пизда, держи».
Значит, она теперь пизда.
«Я, Люба, теперь пизда… Так зачем же я все таки это сделала? Ну… на гештальт деньги нужны … Или?.. «Каждая вавилонянка хотя бы раз в жизни должна отдаваться чужестранцу»?»
Пальцы мерзли. Можно было опять распечатать Pall Mall, но лучше уж потерпеть до дома, где можно спокойно скрутить свое. Люба снова словно бы увидела этот громоздкий, черный пистолет. Хорошо, что с сутенером свели по знакомству, обычно, «до панели» пропускают через себя…
Она купила «Квинт». Она любила этот коньяк.
Лечь на ковер и осознать, как медленно согревается твое тело, как, наконец, теплеют кончики пальцев и расслабляется лицо. Скрутить машинкой свою сигаретку из своего любимого табака пополам с марихуаной и наконец блаженно, долго-долго затянуться. Без перчаток. И… пуститься опять в эти бессмысленные и все же в чем-то приятные нанизывания себя на себя… В тепле, в теплой комнате… И сейчас, в самом начале этих, хоть и болезненных, но все же приносящих странное облегчение уколов, прежде всего, сознаться себе в том, что с ним, с этим «первым клиентом»…
«…делать это оказалось хорошо. Но…»
Коньяк зажигал, Люба посмотрела на телефон. Как будто тот, с кем она недавно рассталась, сейчас набирал ее номер.
«Чего я хочу?.. Не возвращаться к Григорию?».
Она вдруг вспомнила, что гештальт завтра, представила, как они снова, будут сидеть на стульях, покашливая и поскрипывая. В перерывах курить. Это так и называется – «круг».
«Курить, крик, круг…»
Рассказать им все завтра. Все, что так давно хотела рассказать про Григория… А теперь еще и это… Психотерапия так психотерапия. Да, стать прозрачной, как та бабочка Sesiidae, вылететь в раскрытое рассказом окно, в этот дождливый сентябрь. Прозрачная чистая бабочка Sesiidae, через которую просвечивает грязь мира. Прозрачность как последняя степень мимикрии. Да это просто ваш мир такой, а не я. Рассказать, чтобы, тайно обрадовавшись, они все же ее пожалели. Ее, такую умницу, такую красавицу… Что она оказалась в таком дерьме.
Под названием жизнь.
Она налила еще одну рюмку, прислушиваясь в себе к этому ритмичному, словно бы вырезанному из жести потоку. Этот нанизанный на ритм поток то бессвязных, а то осмысленных ассоциаций. Странная неподвижно бегущая музыка. Какая-то плавающая, то размораживающаяся, то замораживающаяся…
– Струк-тура! – усмехнулась Люба, с удовлетворением переводя это немецкое слово «гештальт».
Она могла бы лечь на кровать. Но предпочла так и остаться на ковре.
«А может быть, ту бабочку зовут не Sesiidae? А нужно лишь изменить в этом загадочном слове несколько букв?»
Еще одну рюмочку коньяка и… раздеться. Медленно, перед зеркалом. Нет, лучше перед другими. Это же не так страшно, как перед самой собой, и в этом есть даже какой-то кайф – обнажаться именно перед другими. Так же как и другие потом – перед тобой. Такое вот стриптиз-сообщество.
Как это Григорий сказал Глебу, что он сделал это, чтобы посмеяться над своим отчаянием?.. Завтра Люба тоже посмеется над своим.
7
Какая-то циничная эйфория заставила его взять таки в последний момент плечо в сто пятьдесят. И… если бы он вошел в рынок с короткой, то, похоже, никакой квартиры у него больше бы не было. Да и не только квартиры. И лишь какой-то странный зловещий смех, поднимающийся откуда-то изнутри, и еще, конечно, эта карта заставили его таки сыграть против себя самого. И, переменив пару, на йене он выиграл. Да, вчера он все же смог немного отыграться. Если перевести в доллары, то получится две тысячи шестьсот шестьдесят. Можно даже снова купить мотоцикл, какую-нибудь подержанную «хонду». Если только забыть о том, что позавчера проиграл четыре тысячи. А всего с начала августа двадцать, несмотря на операции с Таро.
На ночном столике остались сигареты той, что он вчера снял возле Водного. И сейчас, глядя на них, он почему-то подумал, что он заложник идеальной женщины.
“А идеальная женщина, Чина, это смерть”.
Еще он подумал, что, наверное, Кришнамурти был прав. Как это сказано?.. «Ведь у него нет страха, а потому нет и никакой нужды в вере». Да, кажется. Но Кришнамурти, скорее всего, не было нужды в других людях. А ему? Нужны ли ему хотя бы его друзья? Может быть, это их он хочет обыграть в «форексе»?
Он все же попробовал сварить себе кофе. На столике, рядом с сигаретами стояло недопитое Шабли. Машина по-прежнему показывала выигрыш в две тысячи шестьсот шестьдесят. Он вылил остатки вина в бокал и посмотрел на записку с ее телефоном:
“Разве мистика это не есть корреляция событий, причинно никак друг с другом не связанных?”
8
Когда она вошла, они уже начали. Они сидели на стульях и чем-то напоминали ей сейчас клавиши, нажимая на которые можно все же попробовать сочинить свою пьесу.
«Свою счастливую пьесу».
Наверное, так думает и каждый из них. И косоглазая Нина, раба еды. И сиротка Катенька, так лучезарно терпящая гадости от своей начальницы. И орел на тумбочке Горбунов. И монашка Ирина с рыбьим ртом. И перезрелый Умнов. И орангутанг Олечка, которой так трудно научиться говорить людям добрые слова. И Занозина, боящаяся засыпать без телевизора. И бабушкин сынок Васечка. И даже Наталья Авдотьевна Турсун-Заде, у которой «вообще никаких проблем». Иначе, какой в этом во всем смысл, в том, зачем они здесь собираются? Но чтобы сочинить свою счастливую историю, наверное, надо, прежде всего, найти того, кто мешает тебе это сделать.
«Найти его и попытаться…»
Она села на свой стул.
И они назвали ее имя.
– Здравствуй, Люба.
Она дружелюбно и, как всегда, очаровательно улыбнулась:
– Привет.
– Привет.
И бессознательно заметила напротив себя пустой стул, вспомнив о том клиенте.
«…и попытаться его убить».
На «горячем» уже сидела Ира.
– Значит… ты хочешь нам сегодня рассказать, как это было? – вкрадчиво начала ведущая, обращаясь к этой маленькой несчастной медсестре.
В помещении вдруг стало как-то особенно и пронзительно тихо. Где-то за окном задребезжал и словно бы погас трамвай. Словно бы какая-то большеголовая птица с огромным уродливым «лицом» на мгновение зависла в воздухе, как-то дико заглядывая через стекло.
«Сейчас попробует умереть монашка…»
Маленькая несчастная девушка, медсестра в какой-то монастырской больнице. Как она подставит сейчас свое беззащитное тельце под этот безличный клюв. И как этот клюв, незаметно отклоняясь назад и на мгновение замирая, вдруг сильно и точно ударит, рассекая обманчивые монашеские оболочки и попадая «в самое серебро». Хотя, может быть, и не с первого раза. И придется помучить бедную девочку еще и еще раз. Но рано или поздно клюв все же попадет. Да, попадет. В этого скрытого за строгим глухим черным платьем… Попадет. Зацепит и потащит. И… вот он, коричнево-розоватый, который так не хочет, не хочет вылезать, что аж удлиняется до белизны, извивается и рвется, лишь бы заползти, забраться опять туда, хотя бы оборванной частью, туда, где ему так уютно пребывать и покоиться и где он так тихо нашептывает и напевает на голоса – матери и отца, сестер и братьев, дедушек и бабушек, всех пра-пра-пра… напевает-нашептывает на голоса всего безмерного, и слишком уж человеческого, как и почему ты, Ира…
– Люба, ты где? – спросила гештальт-мастер Марина. – Такое ощущение, что ты все еще отсутствуешь.
«Почуяла».
– Я тут.
Как и Марина, она тоже рано или поздно станет мастером. А для начала расскажет свою историю про червяка. Хотя можно было бы попытаться сочинить и совсем другую… И не на терапии, а где-нибудь у моря… под солнцем… и не одной… Можно или нельзя? Ждать нет больше сил. Зато сейчас, здесь, в этом классе, вместе со всеми, здесь, где на «горячем стуле» замерла эта монашка, можно получить… Получить хотя бы это, пусть искусственное, но зато профессиональное… Если и не наслаждение, то хоть все же – удовлетворение.
Вот она, уже раздетая, жалкая… Можно… нет нельзя… нет можно… нет, еще нельзя… нет, уже можно.
– А сейчас, как сейчас? – незаметно дыша в такт с девушкой, спросила гештальт-мастер.
– Холодно, – жалко поежилась Ирина.
– А сейчас? – доброжелательно улыбнулась.
– Теплеет.
– Прислушайся к своему телу, к своему дыханию. Как там?
– Давит.
– Где?
Девушка помедлила и показала на живот.
– Вот здесь.
– Что это? – вкрадчиво спросила терапевт. – Что давит или, может быть, кто это давит?
– Я… не могу.
– Не бойся… Иди, иди туда, Ира… Иди в свою боль, не бойся, сейчас можно.
– Я…
– Не бойся. Стань ей, стань… Что ты видишь или что ты слышишь?
Девушка опустила голову. И вдруг, тихо и покорно сказала, вновь поднимая лицо, с каким-то невыразимым ужасом в глазах, даже не сказала, а выдохнула:
– Это они.
– Кто они?
– Они…
– Кто? – властно повторила психотерапевт.
Вот она, эта пауза. Говорить или не говорить, признаваться или не признаваться, отдавать, высвечивая свое падение, обнажая свое уродство, делая его зримым, предавая себя, или по-прежнему оставаться невидимым в своей мучительной тайне…
– Братья.
– Они унижали тебя?
Она заплакала.
– Да.
– Как?
– Они… раздевали меня… и… нет… Нет.
Девушка попыталась закрыть руками лицо, но психотерапевт осторожно взяла ее за запястье и отвела, словно бы обнажая и сейчас.
– Ну давай вместе… давай осторожно. Не бойся, здесь же все как бы не люди… Не мужчины… Не женщины… Здесь же группа… Так что… что твои братья с тобой… делали?
– Они… они рассматривали меня.
Остро заточенный клюв словно бы еще слегка отклонился назад и выжидающе замер.
– Как?
Девушка не отвечала, едва справляясь с дрожью. Лицо ее покрылось красными пятнами.
– Ну… они заставляли меня приседать на корточки…
– И?
– И рассматривали…
Она замерла.
– Что? – спросила психотерапевт.
– Подмышки.
– Подмышки?
– Да, сначала подмышки… Они заставляли меня поднимать руки и рассматривали подмышки.
– А потом?
Клюв словно бы слегка заблестел.
– Ну… они заставляли меня… разводить колени… и…
– И?
– И рассматривали… в зеркале.
– Как это в зеркале?
– В большом зеркале… В зеркале из ванной.
– Из ванной?
– Да, – густо покраснела девушка и попыталась опять прикрыть ладонями лицо. Но психотерапевт опять осторожно и властно отвела ее руки. Ирина опустила голову, и словно бы положила ее на лоток:
– Они снимали зеркало со стены и клали его на пол, а потом… потом они заставляли меня раздеваться и… присаживаться… над ним, над этим зеркалом…
Она подняла голову, в глазах ее блестела мучительная и одновременно сладостная усмешка.
Вот она, маленькая голенькая, почти ребенок, но все же женского пола, присаживающаяся над зеркалом. Как она в нем отражается. Сидит над собой на своих узких маленьких ступнях. Словно бы парит в воздухе. Вверх и вниз. Невинное эротическое существо с двумя головами и с четырьмя крыльями-ляжечками… О, эти два близко-близко друг к другу аккуратно расправленных аленьких… И эти ее широко раскрытые детские глаза, взгляд – страдающий и в то же время наслаждающийся своим неизбывным, сладким, прожигающим себя самое.
Подобно ножу клюв медленно и тяжело пошел вниз, бесстрастно и безлично наказывая…
Ира заплакала. Тельце ее затряслось, и еще долго и беззвучно трепетало. В зале было тихо. Никто не двигался. Только психотерапевт, неслышно достав из своей тяжелой черной сумки какую-то огромную желтую салфетку, осторожно положила ее перед девушкой.
– Видишь как… Вот, да… Возьми… Сейчас, сейчас уже завершаем… Ну не прячь, не прячь лицо, не прячь… Сядь-ка, нет, не на стул… Не бойся, ну не бойся… Да, вот так… Да, на корточки… Не бойся, это уже в последний раз в жизни… Да, как тогда… Вот так. Ну же, не дрожи! Сейчас все исчезнет… Разведи колени. Шире… Шире, я сказала! А вы – да ты, ты, да и вы – смотрите … Тише!.. А теперь представь, что это твои братья.
Бедная маленькая запуганная монашка. На корточках. Эти ее рыдания…
– Ну, крикни!.. Выкрикни! Вырви криком! Ира, ты слышишь меня?! Крикни им, чтобы перестали смотреть!
Задрожала… Дикий, конский какой-то хрип… Какой-то зловещий разрывающий горло хохот. Брызнули слезы. Подняла руки. Размазала тушь… И…
И наконец этот нечеловеческое, звериное:
– Прости-и меня, Господи!
Она вдруг бросилась, ударилась головой в стоящий рядом с Любой пустой стул и упала…
Через полчаса, придя в себя, Ира уже стояла в коридоре рядом со своим пастырем, благодарная, как собака. Сильные линзы мастера невозмутимо поблескивали.
«Ирина, ко мне! – еле слышно усмехнулась Люба сама себе. – Еще бы посоветовала ей съесть пиздой этих своих братьев … Бред… Сначала соблазнить невинностью… затем – монашеством… Если не дано… Так лучше уж унести с собой свою смерть…»
9
Нажать на кнопку и услышать щелчок, увидеть, как вспыхивает голубое, как в правом верхнем углу завертится серое, и как по черному белым побегут слова. Слова команды… Как, наконец, загрузится WINDOWS. И как безличный, исполненный неумолимой точности прибор начнет, наконец, набирать телефонный номер.
Модем соединил компьютер с диллинговым. Пробежав пальцами по клавиатуре, Евгений снова вышел на Forexworld. И начал, как и всегда с правила Элдера, с правила трех мониторов. Просмотрел парные котировки, прямые и обратные, по отношению к доллару. И снова взял йену, подчиняясь тайной игре предчувствий. Взглянул на бессмысленные осцилляции цены и почувствовал все то же, тупое, поднимающееся из глубины замешательство. На пятнадцатиминутном по-прежнему висел коричневый шум.
«Поколдовать на Таро или все же опереться хоть на какой-нибудь метод? Боллинджеры, скользящие средние, волновой анализ Элиота…»
Он взял было с полки завернутую в сафьян колоду и вдруг поймал себя на странном чувстве, что сегодня хотел бы остаться свободным и непредвзятым в игре.
«Чтобы не зависеть от Чины».
– Японские свечи! Раз уж играю на йене. Ха-ха! – Проговорил вслух и усмехнулся от своего единственного лица.
Он открыл метод японских свеч и вывел список фигур. Зеленая свеча – рост курса, красная – его падение. Пробежал названия диаграмм: «Вечерняя звезда», «Длинноногий дожи», «Брошенный младенец»…
– Как, однако, красиво!
Стал открывать, одна за одной диаграммы. Стал сравнивать с тем, что хаотично бежало на графике. В какой-то момент ему показалось, что бессмысленный боковой тренд постепенно сходит на нет и в основании намечается разворот. Он почувствовал легкую дрожь и стал подбирать фигуры. Та из них, что легла легче других, называлась «Просвет в облаках». Он усмехнулся. При нисходящем тренде за длинной красной свечой был ясно виден разрыв, и падение вниз на открытии следующей сессии казалось неоспоримым. И даже эта сессия завершалась сильной зеленой свечой с ценой закрытия выше середины тела предыдущей красной.
Какой-то радостный и одновременно безжалостный импульс, словно бы уже проламывал, наконец, корку паралича, сдавливающего его все эти дни. И, словно бы вдохновляясь этой ясной и неумолимой праздничной мощью, Евгений стремительно вошел в рынок с короткой.
Он решил поставить почти все, что осталось, взяв кредитное плечо в двести.
И, словно бы подчиняясь какому-то другому, неумолимому и беспощадному закону, цена медленно поползла… вниз. Евгений не поверил своим глазам. Как будто на него уже обрушивалась гора, и оставались только какие-то считанные миги, чтобы успеть выброситься из-под этой рушащейся на него громады. Он стал судорожно подставлять диаграммы, оставшиеся в списке, в последней попытке угадать, что же это за фигура так зловеще проступает напоследок из хаоса. Замигала иконка предупреждения о рисках. Раздался звуковой сигнал. Но он все продолжал и продолжал мучительно и бессмысленно подставлять. И вдруг понял, что надо же успеть продать, пусть в полный минус, но… Но было уже поздно. Подчиняясь закону неумолимого среднего, цена падала. И маленькое красное свечное тельце уже злорадно отбрасывало длинную и темную безжалостную тень…
Диаграмма называлась «Повешенный».
10
Собственно, было три возможности уйти, три, не считая мучительных. Застрелиться. Украсть у сутенера пистолет и выстрелить себе в голову. Наверное, это самое прекрасное. Яркая вспышка… Обрыв ассоциаций. Остановка образов. Просветление. И завершение. Вот и весь гештальт. И не нужно никакого круга. Никогда больше не думать, не представлять, как ее муж делает это с другой, как он с наслаждением входит в тело другой и как он в ней оживает. И как потом мучительно возвращается сюда, бледный и сам себя ненавидящий и ложится с ней, со своей женой, и отворачивается к стенке, и как потом возвышенно пишет в файле Livejournal,[11] что любит их обеих, зная, что она обязательно прочтет… Или второе – выпить таблетки, что-нибудь из цианидов, натощак…. Нет, таблетки – это, наверное, слишком медленно. Захочется вернуться из этой постепенно размягчающей и засасывающей мглы. Пока не поздно. А будет поздно. Тогда, может быть, третье? Украсть у отца ключи, открыть и завести машину, выехать на загородное шоссе и заскользить все быстрее и быстрее под влажным (и в то же время сухим) взором сверкающей Луны. И, наконец, врезаться. В опору моста, в налетающий КАМАЗ, в поезд, в дом, в железобетонную стену, в цистерну с нефтью… А лучше всего в кровать… В их кровать!
Она, наконец, почувствовала облегчение.
«Да, эти три – самое реальное. Хотя каждый раз надо что-то украсть – пистолет, ключи, таблетки… Смерть надо украсть… Как будто нельзя самой. Например, утопиться… Опускаясь под воду, попытаться дышать водой, кашлять, задыхаться. Пугаться, выбрасываться наверх, отхаркиваться, взмахивая руками, как в спортзале, давиться и снова туда, вниз, снова, рыдая, медленно погружаться. И вдыхать… всей грудью… вдыхать. Грязная холодная вода, чужие окурки, отклеившиеся этикетки. Как все это поплывет в рот, в легкие. Отвратительно… Лучше уж удавиться. Да, грубая шершавая, обдирающая шею, но зато надежная веревка. С твердым давящим за правым ухом узелком. На память. Нет… Как-то подло и вульгарно, как будто казнят. Так же кончают с собой какие-нибудь уборщицы или кухарки… Хотя Цветаева… Уж лучше газом. Тоже гадко… В него же добавляют что-то отвратительное, для запаха. И потом опять же – сидеть на стуле. Как ингаляция. Будет тошнить, будешь думать о газовых камерах, будет рвать. Даже не смочь остаться в эти последние минуты наедине с собой. И так и умереть, как бы из солидарности. Нет, это уж слишком социально. Одной, так одной, не досиживая вместе со всеми…»
Круглая, безумная луна заглядывала в окно, заглядывала в глаза, болезненно и в то же время сладко. Луна словно бы удивлялась. Медленно вращаясь, наливаясь алмазным светом… Ассоциации за ассоциации. Мысли за мысли. Бред за бред. Люба лежала в постели одна. Григорий опять не пришел ночевать.
«Мы могли бы встретиться еще раз… Еще один раз… Не бойся, я бы обо всем позаботился».
Она откинулась на подушку и усмехнулась. Она же помнит адрес и знает дорогу. И если он не позвонит, она придет, придет к нему сама.
«Я же и есть его и своя… смерть».
Ее глаза, в которые переливалась сейчас эта горькая алмазная Луна, исполненная какой-то сладкой освобождающей мести… Как он будет ее ебать… Как тот черно-белый офицер… Как тот великий и могучий… Как он будет ее ебать в последний раз… С широко закрытыми глазами… Огромное, алмазное, начинающееся и начинающееся. Приближающееся и приближающееся. Издалека и изнутри… La petit mort…[12] Не случайно же французы именно так говорят об этом… Потому что, потому что… Нет другого пути. Ведь она же больше не хочет жить так. Ибо круг, на котором она хотела рассказать, – это всего лишь повторение. Рассказать другим – это всегда всего лишь повторение.
11
«Скажи, а ты мог бы убить себя?»
Черный стол, черная этикетка с надписью «Nemiroff», ухмыляющийся официант. Евгений посмотрел на черные стены, желтый потолок, черный пол и заказал себе еще пятьдесят. Борис должен был подойти к четырем. Свет исходил от белого экрана, на котором плясал какой-то бессмысленный компьютерный мультфильм.
Они были друзьями еще с университета. И ему даже иногда казалось, что он был единственным, кого Борис любил на самом деле, хотя, быть может, было и что-то нехорошее в этой любви. Евгений был на несколько лет младше Бориса, только поступил в университет, когда Борис был уже на пятом курсе.
Увидеть его лицо, как когда-то, много-много лет назад. Одутловатое, изъеденное оспинами лицо с водянистыми, как у бешеного быка глазами мутными от крови и прозрачными одновременно. В каком-то неясном скорбном желании пострадать. И в то же время нанести последний удар. Вырваться из этого цирка… Нагло заявить всем, что предпочитаешь оставаться один. Единственным и неповторимым.
Сейчас, сидя в этом черном баре, он почему-то вспомнил, как, еще не познакомившись, он часто видел Бориса на лестницах, где тот всегда так загадочно курил. Борис окончил какую-то элитарную спецшколу, причем не просто, а с золотой медалью, и все знали, что его отец – адмирал. Да, Борис был звезда, это знали все, но он сходился далеко не со всеми… Сидя здесь, в этом черном баре, Евгений вспоминал сейчас те времена, когда еще был зеленым птенчиком, когда жизнь еще только открывалась. Как заходил к Борису в комнату в общаге, где тот жил еще с тремя монстрами. Они слушали Doors и King Crimson еще тогда, двадцать с лишним лет назад. В ванной были аккуратно развешаны выстиранные презервативы, длина которых производила на Евгения просто парализующее какое-то воздействие, словно бы это были не просто самые длинные и самые толстые в мире презервативы Баковского завода, а специальные презервативы для быков или коней. Потом, правда, он узнал, что Борис сотоварищи их специально вытягивали с помощью горячих гирек, чтобы поразить воображение посетительниц… Тогда, на первых курсах он был буквально загипнотизирован Борисом, говорил его фразочками и даже копировал его повадки. Он был просто болен Борисом, так он его любил. Он был им пропитан, им и только им. И не только его образом мыслей, а словно бы уже и всей его физиологией. Казалось, даже появились оспинки на лице и еще – этот странный, мученический какой-то отсвет в самой глубине глаз, когда он, подобно своему кумиру, взглядывал на себя в зеркало.
«Скажи, а ты мог бы убить себя?» – спросил как-то странно его однажды Борис.
Наверное, Борис хотел, чтобы и он был такой же сильный и безжалостный, и потому влезал в него, надевал как перчатку, так, что он чувствовал себя им во всем, каждый день ловя себя на разных мелочах, до смешного.
«Но он и в самом деле любил меня».
Вспомнить Ялту, тогда они приехали в марте и чтобы доказать ему, что он, Борис, – его лучший друг (когда Евгений в шутку попросил его об этом), он просто зашел в море по пояс в своих кожаных брюках. Вода была еще градусов семь…
– Привет, Джинн!
Борис появился из-за спины.
Он пожал Евгению руку и грузно сел, расстегивая на животе молнию кожаной куртки. Официант принес пятьдесят.
– Ты будешь? – спросил Евгений, кивая на рюмку.
– Нет.
Тогда сказал:
– Принесите, пожалуйста, сок.
Официант кивнул.
«Скажи, а ты мог бы…»
– Взять себе «Форд», – сказал Борис, как всегда сознательно строя фразу не так, как другие, – я решил тут на днях себе… Новый. Супермашина, сто тридцать сил, охлаждаемый перчаточный ящик, подушки безопасности!
Евгений молчал.
– За девятнадцать. Надо было, конечно, за двадцать девять, там аж двести двадцать пять лошадей!
«Скажи, а ты мог бы…»
И вслух:
– С подушками безопасности?
– Да – супер! Передняя и боковая. И для водителя, и для пассажира. Надуваются мгновенно. Выручают на девяносто процентов. И всего-то штука баксов. Вообще и на этом наворотов хватает. Там даже система предотвращения травмирования ног, ха-ха, внутренние фонари с затуханием в «театральном стиле», о-оо! Да это все цветочки. Экстренное торможение там – это да, это просто класс, а комп бортовой…
Фразы Бориса летели, как бильярдные шары, расстреливаемые один за другим по лузам. Евгений напрягся:
– Скажи, а ты мог бы… дать мне тысяч пять долларов в долг?
Борис ухмыльнулся:
– А на что тебе?
Посмотрев в сторону, Евгений сказал:
– Я проиграл в «Форексе»… квартиру.
Борис не отвечал.
– М-да… лихо, – сказал, наконец, он и спросил: – Как это тебя угораздило?
– Да, вот так.
– Целиком?
– Почти.
Борис молчал. Потом сказал:
– Знаешь, я бы дал… если бы не этот «форд», вбухал в него, понимаешь, сейчас последнее… Но как же быть… Может, у Славы?
– У Славы нет.
– Да, у Славы, конечно, нет. Но, может, у Победина? Он стал президентом банка. Я сам могу ему позвонить и спросить. Для тебя.
– У этого комсомольца? Нет, не надо… – Евгений посмотрел на часы. – Как-нибудь выкарабкаюсь.
И перевел тему.
Они поговорили еще с полчаса. О том, о сём. Говорил в основном Борис. Трудные времена, пытается поднять еще один магазин, в общем-то арт-проект, спонтанность покупки, разрешите себе купить, смысл жизни в трате, потлач, древняя цивилизация индейцев. Да только кому оно сейчас нужно, искусство…
– Мне, вообще-то, уже пора, – с трудом наконец выговорил Евгений.
– Куда?
– В театр.
– С Чиной? – как-то странно спросил Борис.
– Нет… Не с Чиной.
Вихрастый ухмыляющийся официант принес счет, с любопытством заглядывая им в глаза. На экране мелькал клип, огненная ящерица била хвостом, в попытке оторваться.
«Форд» и в самом деле оказался супер. Серая обивка, подогрев сидений… У метро Борис показательно затормозил, прижимая к тротуару отчаянно сигналящую «шестерку». Он сказал, что до первого попробует что-нибудь придумать и обязательно перезвонит. До первого, потому что первого он улетает в Америку.
Спустившись в метро и проходя мимо театральной кассы, Евгений остановился. Он немного постоял, разглядывая афишу, а потом купил два билета. На второе, потому что первое, как ему сказали в окошечке, уже послезавтра.
Засыпая, он вспомнил Ялту и тот холм над морем, тогда еще только зацветал миндаль, и слепые мальчики из интерната шли парами. Учитель объяснял им, как выглядит это дерево. Они мяли лепестки цветов, близко поднося их к лицу и вдыхая их запах…
Засыпая, Евгений подумал, что все время искал другую жизнь. Что ему все время казалось, что он словно бы еще и не родился.
12
«Может быть, Чина, это только я был такой? Раньше я боялся даже думать о смерти. Никто не знает, что это за игра. Боялся, как бы себе не наговорить, не накаркать. А теперь… Чина, почему? Когда же я впустил ее в себя, все еще пытаясь надеяться, что нет. Что просто во мне есть некто, кто как будто бы хочет в это лишь поиграться. Или я раздваивался с тайной надеждой так ее обмануть? В юности мне казалось, что я рожден для величия, для славы, для власти. Я писал стихи… Мне казалось, что у меня есть нечто такое, что они, люди, должны рано или поздно увидеть, узнать… что оно у меня есть… что я обладаю… И ведь я же не обязан им это все время предъявлять… Я могу, я даже имею право предъявить им это только один раз… Не знаю, как объяснить… Важно, что это у меня есть… Вот почему они должны оставить меня в покое… Если бы только кто-нибудь им об этом намекнул, хм… Как, например, скажут про кого-нибудь: «Вот этот человек – убийца». И все и будут видеть в нем убийцу. И будут его бояться и обходить стороной. И перестанут затягивать в свое людское болото. В трату себя… Конечно, лучше бы сказали, что некто… демиург! Ха-ха! Да, демиург, вот такое, удивительное, хотя и почему-то давно забытое словечко. И потому оставили бы его в покое, чтобы не мешать. Пусть делает, как хочет. Большинство же в демиургах, как, впрочем, и в убийцах, ничего не понимает. Как это на самом деле. И как часто. Как это происходит. А сам демиург, как и убийца, при всем своем желании не сможет им этого наглядно показать.
О, как бы я хотел быть таким демиургом… Радости, Чина, радости, а не скорби… Гением чистой радости…
Ты часто издевалась надо мной, когда, словно бы в шутку, я излагал тебе эти свои теории. Ты не знала, что, смеясь в ответ вместе с тобой, в глубине души я горько сокрушался, что ты меня не понимаешь… Лучше бы мне было так и остаться невидимым.
Когда-то, когда я еще жил один, я был очень счастлив. И я не называл это своей нереальностью. А теперь?.. Осталось только предъявить им свою чистую и радостную смерть?
Да нет, Борис позвонит, Борис обязательно позвонит».
13
Когда раздвинется занавес и голубое темнеющее пространство словно бы найдет, наконец, само в себе дом, волшебный светящийся дом, когда зашелестит ветка сакуры у окна и зашевелятся синие цветы в клумбе, зашевелятся, словно бы забыв о своей искусственности, словно бы их оживит падающий из окна свет, и когда женщина, сидящая рядом с ним, вздохнет вдруг тихо и глубоко, словно бы что-то пряча за лифом, и когда со всей пронзительностью вдруг как будто бы налетит ветер – ветер, возникающий из ничего и захватывающий все в своем порыве, – то тогда он, Евгений, быть может, увидит, что все могло бы быть не так, как он чудовищно задумал и как уже чудовищно исполнял, сидя здесь, рядом с ней, в зале, как зритель и как не зритель, а другой, второй, а на самом деле – первый, режиссер. Чудовищный режиссер, перелагающий этот спектакль, который еще только-только начинается, в другой, зачатый уже давно, глубоко трагичный и зловещий, где роль его героини найдет, наконец, себя в женщине, сидящей сейчас рядом с ним. Смахивая видение, Евгений хотел было засмеяться и словно бы переступил сам через свой смех. В конце-концов Борис подарил ему еще одно вчера…
Он ничего о ней не знал, ничего, кроме того, что было между ними в первый раз и за что он заплатил ее сутенеру три тысячи. Ничего, кроме того, что он так мрачно загадывал и провидел, и к чему не решился приблизиться в прошлый раз.
Сейчас она, эта женщина, его героиня, была как-то особенно красива. Встретив ее на ступеньках перед театром, он был поражен, как будто бы это была и она и не она. Как будто бы он встретил совсем другую женщину. И подумал, почему же он не был так обворожен в первый раз? Потому ли, что жадный до ненависти, хотел лишь отомстить сам себе, отомстить через ее тело, доказать себе самому, что ничего больше нет? Когда-то и чему-то не поверив… Ведь всё, чему не поверишь, – легкое и бесконечно счастливое… Легкое – до невозможности поднять… вместе со всей тяжестью этого бессмысленного мира. Поднять над собой и… отпустить. Чтобы стать свидетелем чуда.
«Что смерти нет».
Спокойно и даже ласково, как ни в чем не бывало, он пригласил ее вчера на «Сирано», да сначала на небесного де Бержерака, а потом…
«Что смерти нет… А если и есть, то разве она не также нова, как любовь?»
Сидя сейчас рядом с ней перед этим уже раскрытым занавесом и перед этим уже раскрывающимся пространством. Пространством невозможности и возможности. Невозможности и возможности еще одной любви, счастливой и, быть может, последней… Сидя рядом с ней, как сам Сирано… Или как проклявший сам себя Сирано…
Еле сдерживая чудовищный горловой спазм, он попробовал все же рассмеяться. Рассмеяться легко, беспечно и невинно, содрогаясь где-то там, на скользкой илистой глубине, где с неизбежностью выползало воспоминание и снова загорался тот трагичный и мрачный восторг, с каким он искал все эти последние дни этот редкий яд, который смог бы подействовать именно так, как он задумал.
Актеры еще не вышли, и женщина, сидящая рядом с ним, взглянула на него с удивлением, легким и радостным, улыбкой откликаясь на этот его странный словно бы давящий сам себя смех.
«Откликаясь улыбкой… И значит, я себя не выдал… И значит, и моя игра со смехом удалась… Улыбкой кроткой, как…»
Он вдруг понял, что его так поразило сегодня при встрече с ней.
«Как у мадонны. Как Ее, мать Бога, изображали в Средние Века на каких-то немецких картинах».
– Почему ты вдруг изменился в лице? То, вроде, смеялся… – Люба все также мягко улыбалась, разглядывая с любопытством сидящего рядом с ней Евгения. – Наверное, это и в самом деле так странно, что это снова… мы, – она вдруг сконфузилась и продолжила уже совсем о другом и совсем с другой интонацией:
– Смотри, какие бархатные кулисы… А впереди свет дома…
«… и ветка сакуры у окна, – подхватил, однако, он в себе, ту, первую интонацию, с которой она начала, – свет Божественный, хоть и искусственный одновременно, как будто бы ты, сидящая рядом, – не та, для которой уже приготовлен… Почему мне так радостно сейчас и спокойно, хотя я знаю и о том, что тебе суждено? Как будто я просто пригласил тебя в театр… А может быть, и вправду – ничего и не было? Никакого прошлого раза. Не было того стыда, с каким ты передо мной раздевалась… Как зацепила и порвала колготки… Как я холодно и даже как-то брезгливо смотрел, как будто бы ты была лишь каким-то безличным, хотя бы и живым, но – прежде всего – механизмом, который доставит мне удовольствие, за которое я потом заплачу… Но разве это не одно и то же – то, что получаешь и за что потом платишь? И разве каждый раз речь здесь не об отсутствии, о том, чего нет?»
Свет дома, мягко затопляющий пространство сцены, пространство, скрадываемое неизбежным вечером в неизбежную ночь. И уже выходящий на сцену старый японец Кёзо в черном с белыми знаками кимоно, старый самурай Кёзо, готовящийся к смерти и на свой лад уже начинающий рассказывать извечную историю о Сирано.
14
И тогда он поставил два бокала. И это был уже другой свет, желтый свет его настольной лампы, лампы стоящей на его столе, где она должна была бы так и остаться стоять, когда уже настанет утро и когда уже некому будет ее погасить. А может быть, и будет. Потому что есть истории, где кто-то – неважно, он или она – кто-то все же остается, даже если этот кто-то и не герой, даже если он или она во власти Того, Кто уносит их все дальше и дальше, на самое дно. Во власти Того, как сказали бы в старые времена, Кто был когда-то опорой самого Господа…
– Закурим, – сказал Евгений, доставая сигареты.
– Каждому свое, – как ни в чем не бывало засмеялась она.
Он посмотрел, как она достает машинку, как подсыпает себе в табак нарядную зеленую смесь и как, слегка обнажая нежную изнанку губы, облизывает бумажку.
Как этот джойнт будет медленно тлеть и как будет исчезать по краям тонкая, как папирус, бумага – вслед за медленно сгорающей смесью, горьким и дорогим табаком, перемешанным с легкой и сладкой марихуаной. И как, когда все уже будет кончено, когда, зная, что это было у тебя в последний раз, это будет ярче и острее всего в жизни. Последний и жадный солнечный раз…
Но неужели он так ей и не скажет, так и не подарит этого сокровенного знания? Так и не подарит ей ее смерти? Неужели он так и умрет с ней ее убийцей, ее незамеченным и сладким палачом?
Он щелкнул зажигалкой, не глядя на бокалы, и затянулся, глубоко, и первый раз в жизни почему-то получая от этого удовольствие. Сейчас в это мгновение, разделяющие другие мгновения, которые в свою очередь разделят другие, размельчая их и повергая в бессмысленное и священное ничто, он вдруг подумал, что раньше почему-то никогда не замечал этой комнаты, этой своей комнаты. Может быть, потому что всегда сидел спиной к окну?
«Как Бодлер».
Он знал, что, скорее всего она смотрит сейчас в его лицо, но все же словно бы вдруг услышал ее голос:
– Почему ты так улыбнулся? – спросила она, продолжая вглядываться в его лицо и затаенно удивляясь, как будто бы его лицо было ей уже родным, и она уже имела право не только читать его, но и спрашивать о прочитанном, как будто бы спрашивала саму себя.
– Где? – переспросил он.
– В себе.
Он перевел взгляд на бокал, в котором пока еще было только «Мерло».
«Как ало светится… а позднее, часа через три…»
И спросил:
– Так тебе понравился спектакль?
В машине они говорили ни о чем, в машине он иногда ловил себя на том, что разговаривает с ней, как с Чиной, и что они оба словно бы что-то берегут, и он, и она. Быть может, то, что увидели в театре и что сейчас не хотели облекать в слова? Чтобы оно, это знание, не исчезло; принадлежа до времени им обоим. Невысказанное, и потому не как вещь.
– Я ничего не поняла, – улыбнулась она.
Сидя с ногами на его диване, поставив свои маленькие ступни перед собой и прислоняясь спиной к его ковру, она улыбнулась еще раз, как будто была маленькой девочкой, признающейся старшему брату, что так и не усвоила еще условий этой странной задачи, этих «а» и «б» и этого «с» – расстояния между ними, теми, кто уже вышел навстречу друг другу.
– Что же ты не поняла? – спросил он, глядя, как она сидит.
– Мне понравились прозрачные желтые зонтики. И еще… в конце, когда стали падать белые снежинки… Но ведь весь спектакль был на японском языке. И, хоть я и догадывалась о сюжете, но все вдруг куда-то развернулось…
– Там же бежала подсказка на русском на тех черных табло по бокам.
– Да, я видела, но мне не хотелось отвлекаться на чтение. Каждый раз оглядываться, мы же сидели на первом ряду. И я просто предпочитала смотреть… Знаешь, как в другой стране… Смотреть просто на Кристиана и на Роксану, и на Сирано…
– Который и был самураем Кёзо, – мрачно усмехнулся он и взял свой бокал и отпил.
«Этот глубокий и тонкий вкус, словно бы вино уже ощущает себя само по себе».
Но спросил о другом:
– Получается, что ты придумала себе другой спектакль?
– Наверное, – снова улыбнулась она и глубоко вдохнула в себя дым своей любимой травы.
И посмотрела в окно, за которым, проплывало лицо Григория.
Они замолчали. Свет фар от проходящей по шоссе машины пересек веером потолок.
– Я о тебе ничего почти не знаю, – тихо сказал, наконец, он.
– Так же как, впрочем, и я о тебе, – также тихо ответила она.
Он подумал, что же произойдет, если он сейчас ей скажет, что его жизнь кончена, что еще несколько дней назад он проиграл свою жизнь в «форексе»?
«Что будет, если я скажу, что если она хочет, то этот вечер будет последним и для нее?»
– Тебя бросил муж, – сказал он, чтобы найти, наконец, свою безжалостность и прежде всего к самому себе.
Она вздрогнула:
– С чего ты взял?
– Видел в окне, в которое ты посмотрела.
Люба не ответила.
– Ты хотела его убить?
– Что?
– Я хотел спросить, ты хотела бы его убить?
– Почему ты так спрашиваешь?
Он помедлил.
– Ну… мне так кажется.
«Два бокала, в каждый из которых будет брошен яд».
Она вдруг как-то цинично засмеялась:
– Ты, что, хочешь, чтобы я рассказала тебе про свою жизнь?
– Кому же, как не мне.
– А может быть, лучше про…
Она вдруг замолчала и горько усмехнулась. Он взглянул на нее и понял, что за слово она не назвала.
– Тогда… может быть… Хотя… может быть… и я… расскажу тебе, – пробормотал бессвязно, отводя взгляд.
Он знал, что она по-прежнему смотрит на него, не отрываясь. На него и только на него, даже нет, не на него, а в него, и словно бы к чему-то там, в нем, уже прикасается.
И услышал ее тихий голос:
– Все равно противоядия нет.
И тихо ответил:
– Зато есть яд.
Чтобы отвлечь этот ее невыносимый для него сейчас в своей светлости взгляд, он взял бутылку. И с шумом, с какой-то яростной жаждой опрокинул горлышком вниз. «Мерло» полилось, падая и пенясь, в бокал, поднимаясь и наполняя. Его рука дрожала, но он налил себе до самого края, а потом, также, и ей.
– В самом деле, – сказал Евгений вдруг с какой-то новой и радостной интонацией, – представь себе, как будто у меня действительно есть яд. И я мог бы им с тобой поделиться.
Он лихорадочно засмеялся, думая о том, что для нее это звучит, как шутка, и что она не знает, что он-то уже действительно прыгнул в эту ледяную воду и уже действительно пытается плыть, зная, что в такой воде до другого берега не добраться. Да его, скорее всего, и нет, этого другого берега, и потому можно уже не заботиться о стиле, как плыть – героический кролль, ироничный брасс или какой-нибудь полумагический баттерфляй…
– Тебе, что, действительно так плохо?
Его бросило в дрожь, а потом в жар.
– Не делай вид, что и тебе хорошо.
Он все же сделал над собой усилие и сжал зубы, словно бы кладя свою дрожь на лопатки и прижимая к полу.
«Знает, догадывается? Но пока же только слова, которые могут так и остаться только словами».
Он взял свой бокал и отпил, не замечая и замечая, что все же что-то уже изменилось и в этой комнате, и в Любе, и в нем. Словно бы что-то уже наклонилось и теперь станет наклоняться все круче и круче, пока не останется ничего, кроме как отпустить ладони и заскользить, вниз и только вниз, набирая и набирая скорость.
– Не делай вид, – жестко начал он с тех же слов, – что ты здесь впервые. Я думаю, ты все же догадалась, почему я сказал тебе тогда, что мы могли бы встретиться еще один раз.
Она как-то странно, шумно задышала.
– Ну-у…
Голос ее задрожал.
– Ну, – продолжила, еле справляясь с дыханием, – тебе же понравилось делать это… А это моя работа.
– Не ври, ты же не блядь! Ты сказала, что в этой роли ты делала это в первый раз.
Что-то чудовищное, неумолимое и безжалостное, что теперь словно бы поменяло свое направление и что теперь наконец-то начало двигаться от него к ней и проникать в нее.
– Так это или не так?! – почти выкрикнул он.
– Да, – испуганно ответила она.
«Как бабочка, уже приколотая к цветку моего ковра».
Он почувствовал в себе зло. Его изначальная священная ненависть словно бы наконец вернулась к нему, и где-то глубоко в себе, он усмехнулся:
«Так зачем же мне кончать еще и с собой?»
И рассмеялся вслух.
– Ты, что, сумасшедший? – она попыталась встать. – Блин, да тебе терапия нужна, а не проститутки!
И тогда он засмеялся еще и еще громче, и сделал шаг к письменному столу:
– Так во-от же она, те-ра-пи-ия!
И выдвинул ящик и достал эти таблетки – в серебряной, разворачивающейся сейчас с каким-то волшебным легким звоном фольге.
Таблетки были маленькие и теперь они словно бы как-то странно светились в этой своей маленькой аккуратной белизне.
Люба так и не успела встать, она лишь подняла голову и с каким-то детским удивлением смотрела на стоящего перед ней Евгения и на то, что он держал в руках.
И словно бы над ней возвышался не он, а какой-то темный лучезарный ангел. Ангел с невидимыми крыльями из черного света, прозрачными, как черный шелк, когда через него смотришь на солнце.
– Это действительно яд, – тихо сказал он. – И… все должно произойти часа через три.
Он замолчал. Ошеломленная, она не знала, что ответить.
– Ты можешь сейчас встать и уйти, – сказал тогда он. – Может быть, я и ошибся, выбрав для этой роли тебя.
Люба замерла и не двигалась.
«Словно бы уже как часть узора ковра…»
– Тебя здесь и в самом деле никто не держит, – тихо повторил он. – Я хочу честной игры.
Она, однако, по-прежнему, молчала.
И тогда он продолжил:
– Я мог бы рассказать тебе, почему я решил сделать это… и сделать это именно так. Но при условии, что ты останешься. А это значит, что ты должна будешь взять из этих четырех таблеток две. И, по крайней мере, одну из них бросить в один из бокалов.
Часть 2
1
Он встал и вышел, был поздний час, когда он, наконец, вышел из своей квартиры. Он знал, что он уже мертв и что и она мертва. Вино, дорогое вино, было выпито.
Теперь – только это странное, легкое чувство, как будто они никогда не были знакомы, как будто между ними никогда ничего и не было. Он вышел в пространство, а она осталась лежать там, в его комнате, лежать с открытыми глазами, мертвая и улыбающаяся своему, а может быть, и его обману.
Теперь, мертвые, они знают, что, конечно же, встретятся снова, завтра или послезавтра или когда-нибудь. И тогда они не испугаются обыденности, а чего же ее пугаться, ведь теперь, отныне, они для обыденности мертвы, ибо Бог – в своем блистательном отсутствии и в своей неизменной всепроникающей нереальности – все же почему-то дал им время.
Евгений достал сигарету и закурил, получая маленькое, теперь уже не обесцененное наслаждение. Занимался рассвет. Полусонное еще небо, неоформившиеся пока облака, их тихие, почти бесследные перья, и под ними, вокруг, тихие дома, призрачные кровати, на которых спят те, кто все еще называют себя людьми.
«Ты один, ты снова стоишь посреди шоссе между двух линий, и еще не возникли упругие и невидимые границы, неумолимые, отводящие каждому его узкий путь».
Он усмехнулся и отбросил сигарету.
«Значит, теперь тебя зовут не Евгений?»
Бесконечная, разлившаяся по улицам смерть, светлое утро его ирреальности. Черные целлофановые пакеты, уносимые ветром из мусорного бака, что обгоняют друг друга, словно андалузские псы, подчиняясь теперь лишь законам этой странной отсрочки, переворачиваясь, нелепо подпрыгивая и шурша.
«Как на Луне…»
«Да, как на Луне».
Скоро высветят серые стены домов первые лучи мертвого солнца, пробуждая мертвых к их тихим посмертным завтракам. Отныне, рассыпавшись в прах, они будут продолжать свое идеальное путешествие, так ничего и не заметив, так и не догадавшись, что они теперь уже – не они. Неузнанный киоск, загадочный троллейбус и таинственный прохожий, так и не постигший обратной стороны своего лица.
«Отныне».
Мертвое солнце уже щедро дарило свой первый рассвет, разливая из-за крыш пушистые, нежгуче ласковые лучи.
«Хиросима тоски моей, как хорошо, что тебя больше нет».
Он заглянул в два-три спешащих мимо случайных лица. Зевали, обнаруживая зевотой рты. Оставались в телах и ускользали.
Беспечный призрак, он вдруг увидел призрачное такси с исчезающим в нем призрачным негром все в той же малиновой беретке, и все тот же коричневатый со светлой изнанкой палец упирался в призрачное стекло.
Небо уже расчистилось и теперь его голубизна словно бы погружала Евгения в свой новый бесшумный звон, в широкий и бесконечный колодец, бесшумный и нежный, празднующий вместе с ним его первое посмертное утро.
Он вышел на канал. Сонный бомж под яблоней, на картонных коробках, ветхозаветный, как Ной, за спиной которого отныне проплывает сверхсовременный пятипалубный лайнер, увенчанный элегантной тарелкой спутниковой антенны… Через час он, Евгений, вернется опять в свою комнату, где она, эта женщина, все еще спит. Он потрогает ее мертвые волосы, он коснется своими мертвыми губами ее мертвых губ, чтобы она снова проснулась здесь, в своей ирреальности… А может быть, он и не вернется, ведь теперь все, что его – не его. И что ее – не ее.
2
В этом каком-то струящемся двоении, как бы призрак и не призрак одновременно, однажды он случайно заходит в кафе.
Он достает из кармана серебристый блестящий pocket pc[13] и блестящим серебристым стило открывает файл, заходя на один из так называемых новостных сайтов.
Сидя за чашечкой кофе, он читает о том, что происходит в мире, в том самом мире, который нашел-таки в себе силы умереть вместе с ним. Но и теперь, после своей смерти, мир по-прежнему готов удивлять его своей новизной, да, собственно, новизной он теперь только и удивляет, превращая всех и вся в эту самую новизну. А, следовательно, пока еще в нечто, а не в ничто. Такая вот хитрая подмена бытия и времени, как выразился бы философ. Дзэн наоборот, как поправил бы его буддист.
Зачем теперь замечать бесценные детали, зачем различать их? Разве не все уже смазано и перемешано в этом стильном потоке, где уже ничто отныне не останавливается? А если и останавливается, то теперь, увы, не обостряя чувств. Несмотря на свои подчас шокирующие сюжеты, эта гламурная майя оставляет нас теперь равнодушными, подменяя прежнюю подлинность ощущений всего-навсего поверхностным эстетическим раздражением… Что толку бояться бомбы, заложенной под наше сиденье в кафе, этот страх не придаст ценности нашей жизни, и в этом уютном и расслабляющем интерьере мы все равно не совершим своих последних и самых лучших поступков. Скорее всего, потопленные в новой волне новостей, мы будем выручены оптимистичной и подчас даже остроумной рекламой… Конечно, можно не умирать, а лишь ограничиться сочинением инструкций, как покончить жизнь самоубийством, приходя таким образом к выводу, что ты бессмертен. Он представляет себе людей будущего. Они в светящихся брюках, в светящихся курточках, светящихся ботинках. Электрическая энергия – не проблема. Наверное, это и есть просветление, думает он. Светящаяся толпа.
Зевая, Евгений закрывает своим серебристым стило файл и допивает свой черный блестящий кофе. Очаровательная официантка безусловно тянет на брачный контракт, она – само воплощение доброжелательности золотого тельца. И, конечно же, ей положены чаевые.
– Да, здесь у вас очень мило, спасибо. Очень симпатичное кафе, – говорит он.
– Заходите, мы всегда будем вам рады, – отвечает она.
– Спасибо.
Он выскальзывает на улицу. Он движется среди пешеходов. Он едет вместе с пассажирами в метро, осознавая свою субъективность и субъективность всего, что с ним происходит – чего все же, однако, могло бы и не быть. На станции он вспоминает один из своих давних снов про Бориса, еще одна из утраченных возможностей. Потерянная дружба в чем-то похожа на несчастную любовь… В конце концов, мир состоит из потерь.
3
Но в тихой смелости своего посмертного счастья он рано или поздно находит этот странный сайт. И узнает, что некто доктор Эм, проходившая практику в институте гештальт-терапии в Эзалене, наконец возвращается в Россию. С помощью заново изобретенного велосипеда доктор Эм хочет спасти русскую психологическую натуру от архитипически присущей ей тоски. Доктор Эм считает, что в русской тоске есть глубоко скрытое и, увы, неизлечимое ядро, которое, однако, можно все же попробовать сублимировать в социально приемлемые процессы.
Отрываясь от аннотации (каких только мудростей не напридумывает эта психологическая наука!) Евгений, а он пока все еще остается Евгением, хотя в то же время им почти уже и не остается, Евгений усмехается в усы, которых у него, быть может, уже и нет.
Он снова думает о своей странной магии и видит доктора Эм, в длинном блестящем дождевике пересекающую границу на своем «новейшем» велосипеде. Он знает, что излечение назначено на среду. В среду некоторые из русских женщин и русских мужчин начнут, наконец, осознавать нечто общее в своей тоске и попробуют обнаружить, что они страшно похожи на европейцев.
Евгений представляет себе огромный чудовищный пистолет, из которого он расстреливает доктора Эм. Скорее всего, это одна из тех подслеповатых дур, загипнотизированных своей исключительностью. Проштудировав несколько ученых книг и вызубрив с десяток цитат, они надевают узкие модные очки и окружают пространство вокруг себя красиво звучащими терминами вроде проекции, интроекции и прочей херни, лишь бы незаметно покопаться своей палочкой для риса в чужой тарелке (разумеется, прежде всего, вытесняя в бессознательное тайное чувство собственного превосходства). В самом деле, а что может быть интереснее чужого, еще горячего, с кровью, бифштекса, на фоне этой всеобщей пластилиновой апатии, компульсивно проявляющей себя в делании денег, хотя бы и с помощью интеллекта?
Евгений представляет себе, как разлетаются докторские мозги и как розоватая наукообразная кашица стекает по стенам. И как он, огромный, освобожденный отныне единственно реальным для него процессом, процессом убийства, выходит в окно и сказочным Гулливером перешагивает через город, оставляя в изумлении маленьких слушательниц с их маленькими розоватыми пиздами.
В чем смысл нашего здесь присутствия, когда никого кроме нас нет? И стоит ли рассаживать на невидимых стульях тех, кто еще остается нам дорог? Друзей и возлюбленных, мать, братьев, отца… Как обратиться к самым близким, если у нас нет другой жизни, высвечивающей сейчас свое отсутствие подобно обратной стороне этой отсрочки? Хотя, быть может, и в этой условности можно найти ее уже едва видимые следы, ведь, мы по-прежнему оглядываемся вокруг, несмотря на свое отрицание. И, сверяясь с картой, скачанной с этого сайта, находим таки дорогу в это «царство мертвых».
Переступая порог, Евгений с усмешкой вспоминает рекламный ролик, как вместе с “Лоском”, тем самым стиральным и чересчур уж человеческим порошком, некто, по-видимому, рекламный агент, заманивает зрителя в пространство между волокнами ткани, пропитанной самой обычной человеческой грязью.
«Но ведь я тосковал по Божественной…»
4
После вступительной лекции и знакомства доктор Эм предлагает им разбиться на пары. Мужчин здесь мало, в основном женщины. Разглядывая круг, он, конечно же, выбирает ее. Он заметил ее сразу, но сделал вид, что не придал этому значения. Он хочет, чтобы его звали не Евгений, и надеется, что и она должна догадаться, что и ее зовут не Любовь. Он мог бы представиться ей Григорием, это совсем не означает, что она обязана представиться ему Чиной. Чина – это все же довольно редкое имя, к тому же с некоторых пор для него запретное.
Вечером, сидя один перед камином в своем огромном кресле, покрытом шкурой черного уругвайского быка, он вспоминает, как в предложенном доктором Эм упражнении он описывал словами лицо этой женщины и опять сравнил его с одной из своих любимых картин. «Красота – это страшная и ужасная вещь. Знал ты эту тайну иль нет?», – вспоминает он Достоевского. Эта женщина, о которой он пока еще «ничего не знает». Чего же он хочет от нее? Повторения? Или им движет лишь благодарность? Но если она не Любовь, то пусть она будет хотя бы Эль. А если бы сейчас в его кабинет вошел Борис, его лучший друг, пожелавший ему смерти еще тогда, в далеких семидесятых? «Скажи, а ты мог бы убить себя?» Хотя, быть может, он, Евгений, и так остался там, в этих далеких семидесятых, разбившись на старом «Харлее Девидсоне», купленном у разорившегося бармена. Ведь согласно теории Бориса он должен был разбиться вместо него, чтобы обратиться в некий миф, ибо только так все нетленное и остается нетленным. «Харлей Девидсон»… Конечно, он помнит тот фильм Хоппера «Беспечный ездок». И даже теперь, сказочно разбогатев, он от него не отречется.
Он еще не рассказывал ей, этой «пока еще незнакомой» красивой женщине, свой сюжет с «Форексом». На девятый день после своей смерти он все же выиграл свой золотой миллион. Это произошло одиннадцатого сентября, в день обрушения башен-близнецов Всемирного Торгового Центра в Нью-Йорке. Тогда доллар резко пошел вниз, и, повинуясь странному предчувствию, он снова взял в руки свои карты Таро и угадал свое событие, поставив на падение доллара последнюю контрольную тысячу. Тогда, однако, его выручила не йена, а швейцарский франк, взлетевший за несколько часов сразу на четыреста пунктов. Он рассмеялся, как будто бы это были не башни-близнецы WTC, а каменный двоящийся истукан – его «лучший» друг Борис, в которого он врезался, расправив наконец свои крылья…
Он продолжает сидеть, ослепленный опиумом воображений. Словно бы теперь ему все позволено. В самом деле, ведь теперь в его распоряжении особняк в несколько десятков комнат. Борис говорил, что у него только семь…
5
Через неделю они снова встречаются с Эль на группе и снова работают в паре. Доктор Эм предлагает им обсудить «наследство» своих родителей. Она говорит: «Спокойно подумайте, а потом расскажите партнеру, что в вас от матери, а что от отца?» Конечно, она замечает, что эту работу и Евгений, и Эль все же слегка имитируют. Похоже, они интересны друг другу сами по себе.
В субботу они гуляют в парке – он предложил, а она согласилась – и договариваются во вторник посидеть где-нибудь в кафе. Эль поведет его в одну из кофеен, где по ее словам варят самый вкусный кофе на свете.
В среду она рассказывает ему о своем последнем лете. Месяц в Египте, Шарм-Эль-Шейх и Дахаб – знаменитая «Голубая бездна», в которую она погружалась с аквалангом. Она спрашивает его, видел ли он фильм Люка Бессона? И, не дождавшись ответа, продолжает.
Дайвинг, голубая слоистая толща воды, пронизанная солнцем, экзотические рыбы, кораллы и водоросли… Он смотрит в ее лицо и снова поражается его красоте, он признается себе, что ослеплен, и словно бы задыхается, погружаясь все глубже и глубже, оставаясь здесь, в этой кофейне. Эль смотрит ему в глаза и он, не в силах, отводит свой взгляд. Нет, это не только чувство благодарности.
Ее худенькие ключицы, маленькая, почти невидная грудь… На последнем семинаре Эль сидела слегка ссутулившись, вытянув вперед свои длинные ноги. В какое-то мгновение, когда она перекидывала их – одну поверх другой, он все же подумал о ножницах. «Страх кастрации», – рассмеялась бы, наверное, докторша Эм, если бы умела читать его мысли.
Эта женщина со странным именем Эль, сидящая по-прежнему в этой кофейне сейчас напротив него, и есть его смерть? Ведь его смерть должна быть ослепительно прекрасна. Недаром же он призвал ее в союзницы.
Пригубив кофе, она просит его рассказать о себе. Что может он ей рассказать, что теперь его благосостояние зиждется на гибели двух, а, может, и трех тысяч клерков?
Таблички с именами тех, кто бесстрашно погружался все глубже и глубже в эту «Голубую бездну» в надежде найти ответ и кто так ничего и не нашел. Кто-то – не справившись с коварством течения, кто-то – погружаясь слишком быстро, а кто-то – от нехватки кислорода. Их имена выгравированы в бронзе и стали – таблички, навсегда привинченные нержавеющими болтами к нависающей над бездной скале.
Через два месяца после трагедии одиннадцатого сентября, в один час сделавшей его миллиардером, он все же побывал в Нью-Йорке. Аэропорт имени Кеннеди, из которого город, поднимающийся на горизонте, показался ему сначала какими-то авангардистскими декорациями к его феерическому спектаклю, а потом… От развалин, очерченных предупреждающей ленточкой и все еще оцепленных полицейскими, по-прежнему поднимался дым, серо-сизый и полупрозрачный, как из трубы крематория. Дым мертвый и все еще словно бы живой. Рядом с траурным провалом высились другие башни. На глянцевой рекламной фотографии Манхэттена эти другие небоскребы были «близнецам» по пояс. Потом, стоя на Уолл-стрит, он смотрел вверх, на эти другие, оставшиеся в живых, небоскребы, словно бы со дна ущелья. Знаменитая узкая Уолл-стрит, где даже в полдень солнце редко попадает на тротуар, ведь природа денег – человеческая искусственность. На катере, огибавшем с экскурсией Манхэттен, фанатичная девушка-гид рассказывала, сколько стоит каждый из небоскребов и кому он принадлежит, ее любимым словом было «рейтинг». В баре, куда он спустился, насмотревшись на эту обезображенную террористическим ударом челюсть, хотя и сияющую все также хищно, какой-то выходец из Старого Света, усмехаясь, сказал ему, что в ФБР наверняка знали о готовящемся нападении, но позволили это сделать, ведь войну с другими богами всегда начинают с жертвоприношения. Цедя «Johnnie Walker» вместе с ним, он поймал себя на мысли, что теперь и у него появилось оправдание.
Потом, в Москве, он опять неотвязно вспоминал о Борисе. Словно бы флюид под названием опиум вновь и вновь проникал в его воспаленное вседозволенностью воображение. Как тот стоит на карнизе, как срывается и как летит вниз сквозь клубы дыма и пламени, оборачиваясь налету, чтобы в последний раз увидеть его, Евгения, взгляд. За что же он казнил его, снова и снова подталкивая к самому краю карниза? А если у Бориса действительно была причина, из-за которой он так и не смог тогда позвонить? А потом?! Но он же, Евгений, так стремительно переместился, поднявшись из низших сфер. И никому не сообщил ни своего нового адреса, ни нового номера телефона, ни Борису, ни Славе. Он сменил даже и-мейл. Он решил воспользоваться старинным рецептом стереть наконец свою жизненную историю, историю поражений и неудач.
Доктор Эм, у которой он, поддавшись таки иррациональному импульсу, решил пройти и индивидуальную терапию и теперь поверяет ей свои сны (индивидуальная терапия – обязательное условие для тех, кто хочет получить европейский сертификат!), трактует их как проявление его врожденного русского мазохизма. Доктор Эм доброжелательно говорит, что, может быть, это и не так плохо – что русские часто подставляют под удар не то место, и когда их секут за любовь, они осмотрительно подставляют задницу. Доктор Эм, конечно, догадывается, что он один из самых богатых клиентов этой группы. Она приходит на занятия раньше всех и видит в окно его черный «ауди» последней модели, на котором он подъезжает, правда, каждый раз, слегка комплексуя – уж слишком это шикарный автомобиль. Получается, что его машина – одна из причин, почему доктор Эм позволяет себе каламбуры, обобщенно сравнивая его мазохизм с православием. Выходит, с православием она сравнивает механизм. Она, безусловно, уверена, что Евгений из тех, кто должен обладать недюжинной выдержкой. А иначе как бы он смог сколотить такой капитал? Доктор Эм вполне могла бы специализироваться на уязвлении богатых в их нищете и слабости, вытесняемых ими из своего сознания, по определению стремящегося к своей силе и славе. Католическая, как выразился кто-то из членов группы, задача. Доктор Эм просто не знает, что у православных или тех, чьи предки ими когда-то были, союзницей может быть только смерть.
Тем не менее, Евгений увлекается изучением этой науки под названием гештальт-терапия все больше и больше. Теперь, когда он богат, у него есть досуг исследовать самого себя, и он даже иногда думает, что нашел, наконец, свой процесс. А почему бы, в самом деле, не стать последователем Фредерика Пёрлза, отца-основателя этого ныне модного направления? В конце концов, за его спиной все же не легкомысленный постмодерн, а экзистенциализм. Или, на худой конец, обратиться пусть не в такого уж и модного, но по-прежнему актуального фрейдиста? Хотя проблемы, обсуждаемые на группе, увы, до отвращения скучны – обжорство, гадости от начальников, мелкие склоки в семье… Но ведь свой процесс он посвящает Эль. Он и в самом деле хочет ей помочь.
6
Через месяц Эль приглашает его к себе домой. Параллельно на группе она рассказывает о своих взаимоотношениях с Григорием, который бросил ее через год после свадьбы, признавшись, что просто влюбился в другую женщину. В упражнениях в паре на роль психотерапевта Эль недвусмысленно выбрала Евгения. Доктор Эм подбадривает – каждый из активных участников группы получит сертификат EAGT[14] и будет иметь официальное право распространять спасительные круги от брошенного в наше русское болото драгоценного европейского камня.
Приглашение в гости к Эль он, однако, воспринимает и как еще одно из своих начал. И на всякий случай у метро покупает презервативы. Разумеется, не Баковского завода. Такого ведь просто больше нет. Конечно, он знает, что секс и насилие между участниками группы запрещены. Это входит в условие «сублимации невроза» и – негласно – сертификации. О-о, безусловно, политкорректность в любой ее форме – прежде всего! «Психотерапия – гуманный инструмент и главным принципом исцелителя должно быть – не навреди». Еще тогда, на вступительной лекции, сидя в полутемной зале, он останавливает в себе этот последний фрагмент из пацифистской речи доктора Эм и спокойно рассматривает грани этого «алмазного» силлогизма. Короткое мгновение для остальных, которое только он теперь, в своем послесмертии, может исследовать и удлинять. Одна из высших подаренных ему в его последней отсрочке способностей? Во всяком случае он должен постараться использовать ее в качестве луча, отныне внимательно высвечивая свой каждый посмертный миг. Вот и сейчас, в полутемной зале, он исследует эту фразу до тех пор, пока не натыкается на частичку “не”. И… вдруг озаряется тайным смехом. Конечно же, сейчас, в начале двадцать первого, отгадка может быть только в том, чтобы насолить всем этим вонючим гуманистам.
– О чем ты думаешь? – спрашивает Эль, раскуривая кальян.
Теперь он рассматривает кальян, привезенный ею из Египта, нарядный, с хвостом, как у мангуста, хотя, если все же быть точным, ведь гештальт – прежде всего наука, этот шланг скорее напоминает ему змею.
Она насыпала табак, настоянный на меде и яблоках, а уголь разожгла на газу, обернула горло сосуда фольгой, проткнув ее потом маленькой вязальной спицей.
Этот дым из кальяна все также свеж, даже когда она выдыхает его ему в лицо. Дым пушистый, белый и большой, дым, который совсем не напоминает ему о Нью-Йорке. Она выдыхает, чтобы он очаровывался ей, этой женщиной со странным именем Эль, все больше и больше? Миндалевидные, блестящие, как у Сивиллы, глаза. Эротично картавый голос. Наверное, это и есть одно из тех мгновений, когда мир вдруг становится совершенным и некто говорит себе, что он счастлив. Священный квант времени, подаренный за беспощадное знание об отсрочке.
Иногда в этом послесмертии тоже хочется жить…
Она болтает ни о чем, рассказывая теперь о своей подруге, начинающей утро с марихуаны и заканчивающей вечером в клубе таблетками. При этом днем подруга умудряется делать успешный бизнес, продавая стильные, уже готовые интерьеры.
– Она всегда добивается своего, – с восхищением говорит Эль. – Представляешь, она просто выкуривает сигарету, садится за руль своей «тойоты» и… добивается своего.
– Ты бы, наверное, хотела стать такой, как она?
– Да… хотела бы.
В распустившейся паузе он слышит какой-то странный вскрик, словно бы доносящийся из соседней комнаты. Ему кажется, что это похоже на крик птицы, и он вопросительно взглядывает на Эль.
– Да, это попугайчик, – вздыхает она. – Он и в самом деле живет у меня за стеной. Вчера я подрезала ему клюв.
Она прерывается, задумчиво втягивая в себя дым и также задумчиво и очаровательно выпуская.
– Зачем?
– Он слишком быстро отрастает, становится слишком длинным и тогда моему бедному попугайчику становится трудно пить. Он начинает умирать от жажды.
– Вот как?
Усмехаясь, Евгений осторожно принимает из ее рук кальян и тоже затягивается. Ароматный яблочный дым прохладой проникает в Евгения и маленькая, аккуратная, очень красивая пизда появляется в его воображении.
Через мгновение, сопротивляющееся само себе и все же неудержимо соскальзывающее все дальше, он кладет руку ей на бедро. Через второе мгновение, лаконичное и короткое, как любое из «между прочим», Эль неожиданно отделяется от его ладони, выскальзывает и настороженно садится поодаль. В третье он снова подсаживается к ней, и она долго смотрит ему в глаза. В четвертое она говорит:
– Я люблю Григория.
Она вдруг опускает голову и горько-горько плачет:
– Я знаю, что во всем виновата только я сама. Я сама разбила самое дорогое, что только было в моей жизни.
Она медленно встает и ставит однообразный холодный эйсид-джаз. Он видит белые стены этой комнаты, словно бы предназначенные для иллюзий.
На обратном пути он останавливается перед одним из светофоров и выбрасывает презервативы в окно. Невозможность, из которой вырастает любовь и поднимается до самого неба?
Он скользит в потоке автомашин, обгоняя чужие спины, упрятанные в коробки «шестерок», «семерок», «девяток», и не заглядывая в чужие лица, он знает, что давно уже нарушает правила, но только теперь ему становится окончательно все равно, и он и в самом деле не реагирует на сигналы. Словно бы он теперь знает, что привязывает его к Эль день ото дня все крепче и крепче, и это не благодарность за отсрочку.
Вечером он видит в небе две звезды. Он хочет позвонить Эль и… не решается.
7
Через два дня они снова, как ни в чем не бывало, встречаются на группе, работают в паре и на кругу. В отчаянии своей прилежной и все совершенствующейся работы, он все яснее и яснее понимает, как Эль пытается разрушить свою независимость, как она хочет вернуться обратно к бросившему ее мужу, и что он, Евгений, холодно и бесстрастно ей в этом помогает, содрогаясь внутри себя, зачем же он все-таки это делает. Григорий, которого он, наверное, задушил бы своими руками как человек, теперь становится одним из его персонажей, с которым он как психотерапевт медленно сближает Эль.
Ему кажется, что он тонет, ему не хватает воздуха, он больше не в силах терпеть удушье, он вот-вот закричит, выдавая тайну, признаваясь торжествующей докторше Эм, что он безумно влюбляется в эту несчастную женщину, свою пациентку. Да нет, конечно, он не признаётся. Он никогда этого не сделает. Доктор Эм, стоящая со свечкой у изголовья его любви… Единственное, что она может, так это только пробраться в его, Евгения, сны. В снах она, конечно, подкарауливает его в магазине, в сберкассе, в школе… Но ведь она всегда за ним подсматривала. Следила с опаской за его поисками.
В один из погожих дней он не подбрасывает Эль до метро, как обычно после занятий, на своем шикарном «ауди». Евгений оставляет машину на стоянке и спускается в кегельбан, где, надев, новые белые тапочки, пробует напиться. Он видит, как другие бросают нарядные тяжелые шары и как тяжелые шары катятся все дальше и дальше, сбивая фигуры и исчезая в черном провале. За прозрачным стеклом он видит рычаги и шестерни машины, захватывающей в свою обойму сбитые болванки, снова собирающую их в нарядный ряд и выставляющую обратно, как будто бы смерти и в самом деле нет.
Той же ночью Евгению снится, что он болен какой-то ужасной болезнью, и что и Чина больна той же болезнью, и еще и Борис. Доктор Эм подглядывает за ними из-за ширмы, и когда они засыпают, делает им какие-то черно-белые инъекции. Проснувшись, он задумывается, что это значит, что значит этот его сон? И что это за ужасная болезнь? Он ловит себя на странной мысли, что ему хочется разыскать Бориса и спросить его, зачем тот ему приснился?
Вспомнить, как когда-то они познакомились. Борис заворожил тогда его своими непонятными жестами над салатами. Да и не только его. Это было еще, когда они учились на первом курсе, на дне рождения Славы. Все присутствующие хотели просто съесть эти салаты, они еще не сталкивались с непонятным, а он, Борис, он уже знал, что поражает непонятное, и тогда-то он и показал его им впервые. Тогда он просто взял свою тарелку и элегантно выпустил ее в окно. И она полетела по параболе, как, кстати, их учили еще в школе. Она полетела, вращаясь вокруг своей оси, с центробежной силой разнося вокруг себя то, что на ней лежало. И она именно летела, а не падала, пока не ударилась, наконец, о тротуар с глухим, ухающим звуком, словно бы была сделана не из фарфора, а из резины, и в весеннем воздухе не заскрежетал мат забрызганных остатками салата ветеранов Великой Отечественной войны. Борис же безбоязненно выглянул в окно и лишь фантастически рассмеялся, словно бы и в самом деле был безумен. Девчонки, и Чина в их числе, затаив дыхание, заворожено смотрели на него и только на него, как на полубога. А полубог, словно бы продолжал их высасывать в какой-то магической игре, высасывать и одновременно накачивать каким-то фантастическим водородом. И уже щелкал ножницами, этими сверкающими длинными ножницами, которые непонятно как оказались в его руках. И уже резал себе галстук.
«Скажи, а ты мог бы убить себя?»
Не потому ли он, Евгений, всегда ощущал себя в его присутствии никем?
Скорее всего, проснувшись, он подумал именно об этом.
Днем, на занятиях он по-прежнему прилежно исследует другой процесс, избавляя Эль от старой версии «ее кинофильма», медленно и неотвратимо делая remake.[15] Но расспрашивая о Григории, он вспоминает о Чине и Борисе, и словно бы раздирает и очищает и свою рану.
8
Ему снится, что он все же признаётся доктору Эм, что безумно влюблен в Эль. И тогда в его сне доктор Эм спрашивает его:
“Если вы рассказываете мне об этом, то с какой целью? И что значит вся эта история в свете изначально наложенного по правилам этой игры табу, что никаких «таких» отношений между терапевтом и клиентом быть не может?”
И он отвечает ей (его словно бы озаряет), что вся эта история означает только то, что ему, увы, не сублимировать того самого загадочного русского ядра. Что, быть может, он и есть тот самый либо идеальный любовник, либо …
«Идеальный преступник», – заканчивает за него докторша, доброжелательно приближая свое пушистое иностранное лицо и поправляя очки.
И тогда он окончательно догадывается, зачем он рассказывал ей об этом.
Он спокойно достает пистолет (с некоторых пор он ведь всегда теперь носит его с собой) и, так же спокойно прицелившись, нажимает на спусковой крючок, с первого же выстрела попадая изумленной гештальтистке в переносицу. Дужка оправы разлетается вдребезги и разбитые велосипедные колеса повисают на ее розоватых ушах. Как и положено – выплескивается бесшумный фонтанчик крови. Крупное тело докторши оседает назад, и голова нелепо откидывается набок. В ее меркнущих зрачках отражается низенький потолок с тремя рожками какой-то дурацкой люстры.
Разумеется, у него хватает средств, чтобы замести и эти следы, сделать так, чтобы все осталось на своих местах, нетронутым и без отпечатков пальцев того, кто побывал здесь последним. И кто предусмотрительно забрал с собою блокнот, в котором близорукая докторша ставила галочки после фамилий клиентов, аккуратно подсчитывая эквивалент психологической помощи в баксах.
В кегельбане всего за три тысячи тех же самых зеленых он покупает себе алиби. Бармен, девушка, выдающая белые тапочки и какой-то извилистый, ухмыляющийся игрок получают поровну.
На следующий день Евгений невинно рассказывает этот свой сон Эль. Конечно же, она выслушивает с недвусмысленным интересом. Эль серьезно качает своей очаровательной головкой, собираясь с мыслями для интерпретаций. Уже искушенная в психотерапии, она, обращает внимание, что, согласно аксиоме гештальта, во сне, как, впрочем, и в любом проявлении бессознательного, сновидец есть не только сновидец, но и все персонажи его сна.
– Эль хочет сказать мне, что я также и бармен, и тот извилистый игрок…
– Эль хочет сказать, что ты также и доктор Эм.
Он озадачен и не знает, что ей ответить.
«В самом деле, кого же я тогда в себе убиваю?» – думает он, пригубливая коньяк.
Сегодня он приехал без машины с надеждой на алкоголь. Разумеется, презервативы (по-прежнему, фаллическим числом три) в боковом кармане, под сердцем.
В соседней комнате опять кричит попугайчик. Эль говорит, что какое-то время вводила ему воду через катетер. Ибо так определил ветеринар – или через катетер, или на кладбище.
«Ибо».
Сидя сейчас рядом с ней, он словно бы рассматривает это свое странное чувство, пытаясь отстраниться от себя самого. Ведь в роли терапевта он все больше узнает о ее слабостях. Он уже догадывается, что ей не так уж и хорошо в постели с мужчинами. Но чем больше он о ней узнает, тем все мучительнее его к ней тянет. Да, это ее болезненное несовершенство, в котором она признается ему на сессиях. Пустота и никчемность ее «я», которое теперь она пытается наполнить ценностью своей трагедии. Какой-то изначальный и все же бесценный порок. То, что буквально начинает сводить его с ума. Как будто он и есть тот самый «идеальный любовник»? Как будто он хочет упасть в эту ее пустоту и, наполнив своим наслаждением, так исчезнуть?
Вот и сейчас он не выдерживает и опять кладет руку ей на бедро (в конце концов, ведь это же она опять пригласила его к себе в гости). Но… Эль опять ускользает.
Она неожиданно говорит:
– Хочешь марихуаны?
Он смотрит на нее, а она на него. За окном зима и в квартире очень холодно. Даже коньяк не согревает.
– Ну, давай, – пожимает плечами он.
Она достает газетный пакет и рассеивает верхушки травы по обложке какого-то глянцевого журнала. Евгений вздыхает – по закону совпадений, это фотография Николь Кидман из его любимого фильма Кубрика «С широко закрытыми глазами». Эль перегибает лист и измельчает верхушки и зерна травы, раскатывает пустой бутылкой из-под пива и усмехается:
– Вот как они умеют трещать эти чертовы афганские бошки.
И он, так ненавидящий современность, ждет не дождется, чтобы вдохнуть в себя ее, этой современности, дым. Но ведь этот дым приготовит Эль.
Длинными пальцами она берет «беломорину» и ловко высыпает из нее табак, затем зажимает бумагу и насыпает марихуану. Утрамбовывает и натягивает папирус потуже:
– Вот, как презерватив!
Он слегка краснеет. А Эль уже запечатывает смесь и зализывает бумагу.
– Это называется «джойнт»? – спрашивает он, чтобы скрыть свое смущение.
– Не-а… «Джойнт» это когда скручивают целиком, а это называется «пионерка».
Она показывает ему, как затягиваться через кулак, держа «пионерку» между перстневым и мизинцем.
– Так и не горячо, и меньше вероятности заразиться… ну, когда мы курим в круг.
«Заразиться…»
Он вздрагивает бесшумно.
Какое-то время они курят молча, ожидая «прихода». Наконец под его ногами вдруг появляется разноцветный веселый пол. И, поддавшись беспричинному приступу смеха, он погружается вслед за Эль в голубую бездну ее кухни, дурачась со стиральной машиной, которую он пытается прицепить за спину как акваланг.
Он почти достигает этой импровизированной подводной пещеры (во всяком случае, его рука уже на внутренней стороне ее бедра, бедра Эль, и теперь она ее не убирает), как вдруг раздается телефонный звонок.
– Не бери, – говорит он с улыбкой. – Тебя же нет дома.
Но телефон звонит и звонит.
– Это может быть мама. Она в больнице, – неестественно говорит Эль и берет.
Это, конечно же, Григорий…
9
На этот раз он выбрасывает презервативы в окно пригородной электрички. Это уже похоже на ритуал – выбрасывать неиспользованные презервативы во имя совершенства любви. Конечно, он сам втягивается в свой фантазм, ведь для нее он всего лишь психотерапевт или по крайней мере тот, кто играет его роль. Как когда-то и Сирано для Роксаны, только на новый лад… Поэт Сирано, помогающий Кристиану и пишущий от его имени любовные письма для Роксаны. А теперь – вместо поэта психотерапевт?
Нереальный человек, он пытается представить себе лицо Григория. Какой он, Григорий? И вдруг, с каким-то ослепительным вдохновением, догадывается, что Григорий – это и есть он сам.
С этой сверкающей догадкой он застывает над раковиной. Он словно бы находит себя вновь. Он давно уже не в электричке, а ванной комнате. Стоит перед зеркалом, упершись руками в края этой раковины, инкрустированной опалом и яшмой. Таких в его особняке – с добрый десяток, и ему неудержимо хочется блевать. Конечно, для этого есть и объективная причина. Вчера он все-таки напился после своего ошеломительного открытия. Правда уже не с Эль, а один, вернувшись в одну из комнат своего особняка, быть может, и предназначенную для подобных догадок. Но сейчас блевать хочет не только тело, блевать хочет и сам субъект. Словно бы все его «я» хочет вывернуть свое нутро наизнанку и выбросить из себя эту гадость, рухнуть на унитаз и хорошенько прочиститься. Да, им-м-менно так! Закачивать в себя литрами дистиллированную воду и… чиститься, чиститься, чиститься.
И, наконец, в изнеможении упасть на кровать.
10
Все же теперь он – Григорий. И в качестве Григория ему не так уж трудно признаться, наконец, и докторше Эм.
– Какое же я дерьмо, – говорит он и добавляет, глядя ей в глаза, – мамочка.
Доктор Эм смотрит на него в изумлении:
– Как вы меня назвали?
Она даже и не догадывается, что именно в этот момент его озаряет, что он же всегда искал своего отца.
Где он, его отец? Все также покоится в одной из его ненайденных комнат? Все такой же призрачной, как дым… Попробуй коснись этой тени и он исчезнет. Но в чем же тогда его наследство? И Григорий ли начинает свой рассказ с обвинения всех и вся общественных организаций, из удушающих и заботливых рук которых он всегда с таким отчаянием вырывался?
Но разве это были не ее руки, не руки любящей его матери? Что мог он противопоставить ее чересчур озабоченной самою собой любви кроме завораживающих и разрушительных флюидов своих воображений? Разве не в этом и начала его магии? Она же видела в нем лишь свое продолжение. Она же хотела, чтобы он сдался ей, отдал ей все свои маленькие мужские поражения, она же питалась ими и только ими. Она отнимала у него поражения, не давая научиться побеждать. Становясь с ней снова маленьким и беззащитным, он словно бы получал отпущение грехов. Словно бы у нее на все был одинаковый ответ: «А потому что надо было слушаться воспитательницу…» При этом она, конечно, часто восхищалась своим сыночком, особенно в ванне. Позднее, в разборках с его отцом, она делала его своим союзником и защитником, он должен был утешать ее в ее бесконечных депрессиях, вырастающих на месте неудавшейся супружеской жизни. Он должен был научиться вместе с ней ненавидеть своего отца. В своих детских фантазмах и снах он непременно оборачивался то магом, то разбойником. И, измученный галлюцинациями, вновь возвращался назад, снова к ней. И опять повисал в пустоте. И не в силах выдержать этой бессмыслицы, снова соскальзывал в свои фантазмы.
Однажды он убежал из детского сада, он не сказал тогда своей матери почему. Что он так хотел, чтобы из детского сада его забирал отец… Побег и уход, наверное, больше ничего и не остается, он сам назначает себе роль аутсайдера. Как если бы жизнь представляла из себя лишь некий музыкальный инструмент. Втайне он, конечно, все еще ждет Руки Господа. Но полчища ученых давно уже навалились на другой конец рычага, и перевернули все с ног на голову. Обескураженный, он застревает где-то на границе, словно бы над бездной. Ученые, которые теперь «вверху», кричат ему: «Держись за стул!». И, словно бы приклеенный к сидению, он зависает головой вниз. «Над Господом»… Его магия – всего лишь граница?
В своем приговоре доктор Эм пытается быть одновременно и доброжелательной и объективной. Она хочет отстраниться от переполняющих ее чувств. Она говорит, не догадываясь, что ее выдает ее дрожащий голос. Но, в конце концов, приговор есть приговор.
– Дорогой Григорий, ваше супер-эго и в самом деле впитало в себя значительную часть материнского эго. Вот почему вы, несмотря на свой мужеский пол, представляете из себя… как бы это сказать… ну, скажем, несфокусированного в гендерном пространстве субъекта. Обратите внимание, что вы все время «бежите по кругу», не беря на себя ответственности деятельного, активного и, прежде всего, социального источника силы. Поэтому и зачарованы этой… м-мм… идеей убийства. Убийство для вас – как бы сказать – прерывание порочности возвращений. Но за это, как сказали бы в старые времена, вы будете наказаны судьбою. Ваша проблема в том, что вы, впрочем, подобно многим современным мужчинам…
«Хорошо, хоть, что не в единственном числе», – все же успевает усмехнуться он.
…как бы состоите из отсутствия и присутствия, одно в вас сменяет другое, как ноль единицу. Вы превращаетесь всего-навсего в некий информационный код, теряя свою изначальную природную гениальность. А женщины, которые, кстати, всегда были умнее вас…
«Блядь! Где ты, отец?!»
11
Вот так, рано или поздно он все же во второй раз просыпается в объятиях Эль. Ведь он же теперь Григорий. Накануне они немного перебрали, начали с травы, а закончили винтом. У него и теперь во рту этот яблочно-фиалковый привкус. Даже секс был чем-то схож с галлюцинацией, такой же грандиозный и фантастичный, словно бы он долго ебал звезду, в результате чего и сам стал звездою. В буквальном смысле.
Это утро. Он лежит в ее большой белоснежной двуспальной кровати, размышляя о своем «отсутствии». Но если это было между ними «еще один раз», то, значит… пружина смерти приведена в движение? Тот контракт об отсрочке, когда они не сделали этого, вернувшись к нему домой из театра… Присутствующая на кухне Эль уже заботливо варит свое черненькое молочко, напевая “Mutter”[16] Раммштайн. Она предлагает выпить понемногу и успеть до “прихода” заскочить за продуктами в магазин. Он словно бы парализован воспоминанием о контракте и, переходя вместе с ней дорогу, покорно выслушивает ее объяснения, чем крек отличается от фенамина, а героин от кокаина. В его левом ухе сигналит автомобиль, а в правом шуршат названия. Грузовик зловеще проносится мимо.
«Значит, не сейчас».
Магазин развивается как магазин, пока вдруг их неожиданно не «прихватывает» чуть пораньше. Очевидно, Эль все же переборщила с дозой. Она сварила траву на козьем молочке и теперь, прежде всего на них набрасываются молочные, преимущественно козьи, продукты. Их начинает облизывать козий сыр, их пытается высосать козий кефир, козий хлеб с вимбильдановской полки нагло лезет им в рот, и самая сексапильная, самая козья из козьих бутылок кока-колы сама отвинчивает для них свою пробку, на пластмассовой изнанке которой вытеснен их «золотой миллион». В ужасе они выбегают из магазина. Огромные козьи небоскребы, хохоча, наступают на них.
– Бэд трип,[17] Гришечка, весь этот мир – это просто бэд трип… – шепчет Эль.
– За что ты убиваешь меня, Чина?
12
Пустые холодные обои и этот холодный эйсид-джаз, монотонный и одинаковый, затягивающий в свой прохладный блестящий туннель, где мелькают новые и новейшие станции, где можно не останавливаться, не выходить, проносясь все дальше и дальше мимо огромных бильбордов, рассказывающих о голливудском семейном счастье, мимо колонн с указателями, мимо людей, мимо и мимо, во все ускоряющемся потоке… чего? непонятно чего, проходящего через, имеющего бесстрастные расширения – точка ком, точка коз или точка ру…
Эль затянулась, она лежала одна в своей белоснежной двуспальной кровати. Она думала о себе, как о некоем нечто, что существует только сейчас, чтобы не существовать ни вчера, ни завтра, как некий иллюзорный попкорн, заполняющий чей-то равнодушно жующий рот. Она усмехнулась. В конце концов, не все ли равно, пусть будет так – молодая и быстро стареющая девушка по имени Любовь. Девушка-старушка из модного депрессивного мультфильма с набитыми марихуаной козами, которые несутся вместе с ней в одном нарядном игрушечном поезде и машут в окошечко проносящимся мимо станциям.
Григорий, ее муж, модный веб-дизайнер, наверное, бодро входил сейчас в свою очередную жертву. Бодро входил и бодро выходил. То, натягивая до основания розоватую кожицу, то, при возвратно-поступательном движении, скукоживая ее опять. Картинное нарядное такое действо, разворачивающееся в прозрачной порнографической, так искусно истязающей ее, Эль, трубе. Модной трубе с яркой неоновой подсветкой. Розоватое с желтым и голубым…
Где-то высоко, на другом конце трубы, в небесах, он же, Григорий и в то же время и не Григорий, проплывал сейчас меж курчавящихся облаков на своем «тэвэгэ»,[18] прыгал на каменный постамент и стоял на одном колесе, балансируя долго и искусно в лучах славы, стоял победно, разбив одной девочке жизнь, девочке по имени Эль, с которой сыграл недавно нарядную свадьбу, время от времени отлучаясь в туалет, чтобы спрятаться от торжественного скрежета своих предков, чтобы над этим элегантным унитазом, затягивающим в себя их непонятно зачем данную ему вечность, принять еще немножечко блистательной эфемерности, растворяя в ней свою архитипическую тоску, чтобы, как ни в чем не бывало протанцевать потом остаток этой брачной ночи. И на рассвете, добавив еще немножечко крэка, с захватывающим азартом устроить Эль и себе отчаянный спурт,[19] занавешивая радужными шторками оргазмических видений серое, как утро, лицо жены… Да, теперь уже жены… О, где же вы, мои mille e tre,[20] несущие радость побед своему странствующему через вас Казанове? Он проходит сквозь вас как сквозь сон, стремясь все дальше и дальше к одной единственной и идеальной возлюбленной…
Она затянулась, она лежала одна в своей белоснежной двуспальной кровати, вспоминая сейчас, как в ту брачную ночь, в те короткие два часа перед рассветом, когда удалось все же хоть немножко поспать, ей приснилась белая ночная рубашка, которую она так долго и тщательно выбирала в магазине свадебных принадлежностей, волшебную и воздушную ночную рубашку… которую она почему-то так и не решилась купить, словно бы сочтя себя в чем-то недостойной. И все эти два предрассветных часа беззвучно проплакала в своем сне, исполненном все той же невыразимой тоски и печали, пока ее не разбудило глянцевое и нарядное лицо ее мужа, теперь уже мужа. Уже громоздящегося на ней, и над ней и в ней. Отныне радостного веб-дизайнера ее жизни. Фиалково-яблочное дыхание и игрушечное лицо, не закрывающее теперь никогда над ней своих пустых глаз. Лицо Григория, являющееся частью его, Григория, тела, совершающего над телом ее, Эль, свои «сакральные» веб-дизайнерские операции… Изящно подтягивая теги… Ставя еще один постер… Вот так, дорогуша, вот так… Не беда, что тебе приходится еще немножечко потерпеть. Ведь терпишь же у дантиста, чтобы потом твоя улыбка была по-прежнему неотразима.
13
Отец умер в кресле, в одной из тех дальних комнат, где на стеллаже стояла гипсовая голова красавицы Райханы, когда-то привезенная им из индийского города Варанаси. Глаза джиннии были пусты. Евгений попросил брата отца пройти в комнату первым. В комнату, где должно было лежать тело покойного. Сам он не в силах был вынести этого своего последнего свидания наедине. Но брат отца всего лишь распахнул перед ним двери. Брат отца сказал, что распорядителем похорон отца может быть только он, Евгений. Эта анфилада комнат, которая движется и не движется, и через которую Евгений словно бы струится к этому своему последнему свиданию. Увидеть тело, взглянуть на эти навсегда окаменевшие черты, на эти отяжелевшие веки, прикрывшие навсегда его взор. Евгений движется и не движется. Ведь увидеть мертвое тело отца – это значит признать его смерть?
Евгений замер, он лежит в постели в спальне своего загородного особняка. Его глаза открыты, и он все еще во власти сна.
Кто отличит правду от вымысла, кто скажет ему, мертв он или нет? Кто скажет, осталась ли у него еще надежда?
Он закрывает глаза и трогает руками свое лицо – лоб, нос, щеки и губы. Наощупь оно, лицо, маленькое, и непонятно, как там, за его поверхностью, скрывается целая жизнь.
Как всегда он пробует начать с начала и теперь, искушенный в гештальте, словно бы тянется за своим сновидением. Он вспоминает маленькую гипсовую голову красавицы Райханы, она стояла на стеллаже в кабинете отца. И однажды он в нее выстрелил. Выстрелил из старого пневматического ружья, играя в охотника, когда отца не было дома. Пуля пробила гипс, и черная дырочка обезобразила ее висок. Отец занимался историей мусульманской Индии и позже рассказал ему, что Райхана была одной из наложниц самого пророка Мухаммада, она была единственной, из-за кого он чуть не забыл о своей миссии.
Судорожно пытаясь ее «воскресить», заклеивая отверстие кусочком тонкой бумаги и подкрашивая белилами, Евгений еще ничего не знал об исламе. Гипс был старый, и белое пятнышко все же выдавало выстрел. Он долго не мог попасть в тон, добавляя в белила «краплак» и «жженую кость». Но красное и черное плохо смешивалось с белым.
Почему он в нее выстрелил? Ведь часто, когда отца не было дома, он заходил в его кабинет и завороженно смотрел на этот бледный и прекрасный лик. Глаза джиннии казались слепыми, но он словно бы знал, что она все равно рано или поздно его найдет. Он боялся, что красота безжалостна?
14
Он сидит на стуле. Это круг. Иногда он думает, что его совершенство неизбежно. Слушая в который раз, как Нина не может удержаться над праздничной ватрушкой, как начальница обвиняет Катеньку в чрезмерном использовании карандашей, как Горбунов – орел на тумбочке – выиграл престижный конкурс караоке в подмосковном доме отдыха, Евгений вдруг испытывает нечто подобное благоговению. Принять этот мир и обрести безвольное безвластное просветление?
Он сидит на стуле и смотрит на Эль. Она ждет, когда же он, наконец, признается? В конце концов, мы живем в обществе и от этого никуда не деться. Другие нужны, чтобы понять – кто ты сам. Еще одно основание нашей самодостаточности?
Хищный тяжелый клюв незаметно отклоняется и в ожидании замирает. Алтарь, конечно же, ослепителен. И пружина бессмертного знания давно уже готова привести в действие священную гештальт-диаграмму. Ему надо только начать… Просто начать о себе…
О том, что когда-то, еще в университете, когда он познакомился с Борисом, у него почти не было увлечений. Разве что кроме чтения и музыки. Это сейчас он с горечью признает, что человек это в том числе и то, что он накапливает (или выигрывает?!) материально. Но тогда он еще ничего не коллекционировал, и издевался в душе над этими буржуазными мальчиками, над которыми Борис умел так артистично возноситься. Но они были и будут всегда, эти буржуазные мальчики, как и во все далекие времена, они всегда что-то собирают – камешки с побережья, дагерротипы, фотографии, видео, «эм пэ три», всевозможные значки, журналы, свои научные труды, прочитанные, написанные или изданные ими книги, награды, должности, регалии и фирмы, которыми они руководят, конечно же, приключения с женским полом, собак, охотничьи ружья, «мерседесы» и прежде всего деньги… А у него тогда был только Борис.
Рассказать о Борисе?
Как он возносился над всеми этими буржуа, забирая у них ту текучую магическую точку, из которой всегда мог, и в самом деле словно бы начинал расти, заполняя пространство собой и только собой? Частенько тут, кстати, не обходилось и без самых что ни на есть банальных анекдотов, которых он, Евгений, в отличие от Бориса, почему-то никогда не запоминал, предпочитая им мудрые мысли, вычитанные из книг. Но однажды Борис, усмехаясь, сказал ему, что дело не в анекдотах, а просто среди других всегда обостряется его чувство собственного «я», и он ярко ощущает, что не он присутствует для других, а они, эти другие, для него присутствуют. А анекдоты же лишь средство. Вместо анекдотов вполне могли бы быть и салаты, и мудрые мысли…
Рассказать о себе?
О Чине… О том, почему она ушла… Как он играл… О том, что он задумал, когда с квартирой в «форексе» было покончено… И почему он выбрал именно ее, именно Эль… И не забыть, что в своем послесмертии он все же выиграл благодаря ей.
Быть может, после его признания, она выйдет за него замуж. Разумеется, если он сделает ей предложение. И если только он ей признается, признается как Евгений, а не как Григорий. Признается и ей, и доктору Эм и всем им, замершим сейчас на своих прозрачных стульях в ожидании его признания. Замершим в своих прозрачных автомобилях, в своем прозрачном метро, в своих прозрачных самолетах, перед прозрачными экранами телевизоров, в прозрачных магазинах, на прозрачных улицах. Замершим в своих прозрачных домах, в своих прозрачных спальнях…
Признается… и тогда непризнанная им современность выйдет, наконец, за него замуж?
Начать с отца и рассказать им свой сон об отце. Чтобы они могли залезть в его сон с ногами. Залезть в это его последнее материнское тело, ибо согласно их науке, сновидение есть не что иное, как некий последний остаток, связывающий нас с телом матери, даже если это сновидение – об отце. Залезть и разрубить его на куски. И каждый из кусков затем безжалостно проинтерпретировать.
«Ассоциация, интерпретация, феминизация…»
Он погружен в поток своих мыслей и даже не замечает, как вместо него на «горячий стул» садится другой.
Это старый якут. Он в возрасте его отца. Он попал сюда случайно и завтра улетает к себе на родину. А сейчас сидит, скорчившись, опустив свои грузные плечи. Он почему-то начинает рассказывать про «Норд-Ост», и холодок пробегает у Евгения по спине. Когда это случилось, якут пытался выстроить длинный и узкий светящийся мост, мост из своего чума, он хотел воспользоваться телевидением, проникнуть за экран и по астральной трубке перенестись в тот ужасный мюзикл. Он хотел совместить несовместимое – телевизор и ясновидение, чтобы передать заложникам свою жизнь. Он хотел их спасти и готов был принести себя в жертву. Но у него ничего не вышло, и сейчас он плакал, этот старый несчастный старик, непонятно почему забредший именно сюда, на этот гештальт-семинар и именно здесь поведавший о бесполезности своего искусства.
Слушая его рассказ, Евгений еле сдерживает слезы. И когда старик уходит, он, чтобы не разрыдаться, смеется как сумасшедший.
15
Это какая-то странная машина, огромная черно-белая, и чем-то она похожа на самолет. Некто, в светском костюме, кого Евгений уже где-то видел, подходит к нему и, представившись социальным агентом, говорит:
– Этот хорошо отлаженный механизм сам исполняет ваши желания. И отныне вам не надо тратить себя, чтобы куда-то попасть.
– А что, разве мне обязательно надо куда-то попасть?
– Конечно, мой друг, всем нам нужно куда-то попасть, – усмехается агент. – Хотите посмотреть, как она работает?
Жестом он приглашает его подняться по узкой железной лесенке на самую крышу кабины. Поднимаясь вслед за агентом, Евгений мучительно пытается вспомнить, где же он его уже видел, и наконец вспоминает. Конечно же, это тот самый сутенер, сутенер Эль. Когда-то этот прыщавый тип приезжал за ней к нему на квартиру. Поднявшись на небольшую, но просторную площадку, Евгений видит несколько ящиков.
– Скоро уже начнем собирать, – говорит сутенер, посмотрев на часы. – А пока еще есть время, я расскажу вам, как это делается.
– Время инструкций, – пытается пошутить Евгений.
– Так вот, – продолжает сутенер, как-то странно взглядывая на него, – сначала вон из того ящика извлекается база и устанавливается вот здесь с помощью нивелира. Потом вот из этого достаем раму и закрепляем ее на базе. А потом уже на раму крепятся вертикально две четырехметровые балки. Затем в направляющие пазы на внутренних сторонах балок вставляют бабу.
– Бабу?
– Ну, это такой жаргон, – осклабился агент. – Бабой мы называем груз, это такая чугунная платформа с роликами по бокам.
– Сколько же она весит? – почему-то, не удержавшись, спрашивает Евгений.
– Ну, килограмм этак, – сутенер задумывается, – под пятьдесят. Но не больше, не больше.
Он молчит и вздыхает, а потом продолжает:
– И, наконец, сверху на балки кладут капитель. Капитель с замком и держит до поры, до времени эту бабу наверху.
Он как-то жадно оглядывает Евгения.
– Потом уже вот здесь, внизу, ставят цоколь, а на него – скамью со скользящей доской.
– Это уже что-то такое эротическое, – снова пытается пошутить Евгений.
– Хм… – усмехается сутенер. – Кстати, вот здесь, на скамье, – он снова обозначает руками невидимое и словно бы уже зримое, – закрепляют нижнюю половину очка, а вот тут ставят подвижную верхнюю. К скамейке потом придвигают корзину. Ну и спереди, как положено, ванночку.
– Ванночку?
– Да, ванночку.
– Я думал, ванночку – это опять жаргон.
– Нет, ванночка, она и в Африке ванночка. С ее стороны я и захожу и вот так, – он показывает, как, – и принимаю клиента, когда его на доске подают вперед. Наклоняясь, я вижу его голову через незащелкнутое еще очко, – он усмехается. – Почему клиента еще иногда называют очкариком.
Евгений чувствует, как все его тело охватывает какой-то жаркий озноб. И, пытаясь скрыть свою дрожь, торопливо уточняет:
– То есть, таким образом, вы как бы… торгуете удовольствием?
– Ну да… как бы, – снова осклабясь, отвечает сутенер. – Вы, впрочем, и сами все скоро увидите.
Евгений тупо, не отрываясь, смотрит на ящики.
– Да, извиняюсь, – как бы, между прочим, вдруг прерывает молчание агент, – забыл сказать, что вот здесь, – он снова показывает руками в невидимом, – вот здесь, внизу, у бабы крепится лезвие.
И он невозмутимо оглядывает Евгения. Как портной.
«Значит, здесь, в одном из них, оно уже невидимо блестит в темноте».
– Вот в этом, – усмехается сутенер, словно бы читая его мысли, – и заключается смысл. Да, мой друг, ибо смысл – в прокладывании маршрутов, в прокладывании путей и дорог. И именно благодаря работе этого, странного на первый взгляд, механизма и устремляется вперед наш самолет, на крыше которого мы с вами, позволю себе напомнить, стоим. А теперь давайте спустимся вниз.
Евгений спускается вслед за ним и чувствует, что задыхается. Холодные железные поручни обжигают ладони, словно бы напоминая о безжалостности этого замершего пока еще в своей неподвижности «самолета».
И от этого нестерпимого холода, проникающего сквозь руки в самые глубины его естества, он… просыпается.
Окно открыто и холодный ветер проникает в комнату, надувая и зигзагообразно отдергивая занавеску с каким-то ритмичным странным шлепком. Евгений встает и идет закрывать фрамугу, ловя себя на ощущении, как будто бы движется по проходу между кресел в салоне. Он, Эль, доктор Эм, та медсестра-монашка, старый якут и еще многие и многие другие, да, они словно бы ожидают полета на борту какого-то авиалайнера.
Евгений снова ложится, закладывает руки за голову, горячим затылком ощущая холод ладоней, и пытается прогнать пытающееся вновь набежать сновидение.
Он смотрит в окно. На черной драпировке бутафорные звезды. Они похожи на привокзальные фонари, что всегда любопытны, и любят заглядывать в чужие окна, они же остаются на своих станциях навсегда. Быть может, им эта другая, готовящаяся к отлету жизнь, кажется загадочной и исполненной какого-то нового таинственного смысла. И черное и белое всегда легче придумывать цветным.
«Может быть, тебя и в самом деле не было, Чина?..»
Обычная голубая лампочка в желтоватом плафоне, светящая из-за стекла.
«Да, именно так. Безличное электричество, принимающее форму бутафорной звезды».
Рядом с ним мягко присаживается агент. Раздается приглушенный, словно бы давящийся сам в себе смех. Фартук шуршит. Вежливым жестом сутенер предлагает Евгению пройти вместе с ним:
– Как это у вашего любимого поэта: «В моем конце – начало»? Хрмм-м…
Яркий прожекторный свет освещает гигантский замерший лайнер. Над ним простирается бутафорное звездное небо. А на самом верху кабины блестит и сияет в прожекторных лучах уже собранная гильотина. Внезапно Евгений видит, как там, на небольшой, но просторной площадке агент привязывает к доске его отца.
«Не может быть…»
Доска опрокидывается и едет под капитель. Сутенер защелкивает очко на шее отца и быстро отскакивает. Что-то тяжелое и ужасное срывается с капители вниз, визжа падает и…
Невообразимое, невозможное, так безжалостно выхваченное в прожекторных лучах – нечто – взвивается вверх в окровавленных руках торжествующего агента.
С каким-то неумолимым железным скрежетом растягивая свои сочленения-крылья, самолет дергается и медленно набирает ход.
Евгений пытается застегнуть на груди рубашку, его пальцы дрожат, и он не в силах удержать скользящие пуговицы…
Он в салоне, на своем месте, откидывает кресло головой к окну. Вдоль взлетной полосы проносятся унылые вырубленные пейзажи. В салон с бокалом шампанского плавно вплывает докторша Эм. Да, это именно она. Именно она мягко присаживается ему в изголовье.
– Мой масенький…
– Убирайся!
– Но только так можно проложить дорогу через давно отжившие мистические дебри.
Взмывая, лайнер разбрасывает по сторонам ненужные бутафорные звезды.
– Все равно через эти религиозные дебри рано или поздно должна быть проложена наша дорога, – говорит докторша Эм, доставая из сумочки лак для ногтей. – И хорошо, что этот инфантильный хаос лег-таки именно под наш с тобой самолет. Именно мы проложим здесь маршрут, и именно мы увенчаем этот процесс головокружительной развязкой.
– Сука, прочь!
– Мудак, – она медленно покрывает ноготь малиново-алым, какой-то эфирный дурманящий аромат кружит Евгению голову, – Мудак, у тебя же теперь есть капитал. С твоими-то средствами мы можем разогнать нашу гештальт-машину почти до скорости света. А ведь там, в этом мистическом мраке блуждает еще достаточно человечества, которое должно же осознать, что ничего кроме него, человечества, нет.
Эм как-то гортанно и пронзительно хохочет. За ее спиной хрюкает ей в тон и свистит агент.
«Чего они хотят от меня? Чтобы, отчаявшись в своей тоске по Отцу…»
16
Евгений просыпается в скверном расположении духа. Откидывает одеяло, отдавая себя стихии летнего воздуха, струящегося через жалюзи. Да, он ни в чем не признался вчера. Он почему-то думает о возвращении, как о последнем из признаний. Чего он хочет – снова вернуться в прошлое? Он и в самом деле думает, не разыскать ли Бориса? Не признаваясь себе самому, что хочет разыскать Чину.
Перед тем, как пойти прогуляться, он заглядывает в почтовый ящик и обнаруживает письмо. Заграничный конверт с обратным адресом из Нью-Йорка, его переслали Евгению со старой квартиры. Распечатывая конверт, Евгений почему-то уверен, что это письмо от Бориса. Неслучайно же он о нем вспоминал. Он не может не отметить этой странной корреляции, и задумывается: какой смысл в прошлом? И существует ли оно для того, кто одержал победу над своим поражением? И что означают эти излучины на линии жизни, когда оно возвращается или хотя бы напоминает о себе? В конверт вложен другой конверт и сопроводительная гербовая бумага. Некто мистер Эванс, начальник седьмого почтового отдела министерства связи США, сообщает, что в связи с антитеррористическими проверками, связанными с событиями одиннадцатого сентября, почтовая служба США не смогла вовремя переслать адресованное ему письмо, и приносит свои извинения.
Евгений медленно распечатывает конверт, подписанный почерком Чины.
«Здравствуй!
Я все же решила тебе написать. Не знаю, собственно, почему… Наверное, потому что Чина это твое имя. Ведь это ты мне его подарил. Я помню, ты называл меня по-разному – любительницей апельсинов и конфет, взбаламошой девчонкой, Кокой… Но в этом Чина было словно бы какое-то вызывание, какое-то высвобождение меня из меня, какое-то, даже смешно сказать, исполнение моих желаний. Ты произносил эти два слога полураскрытыми губами, словно бы мне навстречу. Они еще оставались у тебя на губах, как бы разомкнутыми, когда я, откликаясь, уже устремлялась им навстречу, чтобы соединить их и чтобы успеть стать ими.
Я ждала каждого утра, что ты позвонишь. И тогда утро действительно станет утром, потому что тогда впереди у нас будет целый день. Мы встретимся, неважно где, в парке, среди белых скамеек или на пропахшей бензином улице, в темном подъезде или на солнце, что в полдень звенит на бульваре, или даже в кино, священное вранье на экране, но ведь ты, кого я люблю, действительно рядом, и я словно бы смотрю сейчас эту историю на экране через тебя. Мы встретимся и поедем к тебе. Твой запах… твоя постель…
Чего я захотела, словно бы завороженная той любовью, которую ты мне дал? Если бы я могла вернуть тебе это имя, если бы я могла назвать Чиной тебя и отдаться тебе, как своему имени вновь. О, это последнее и порочнейшее из наслаждений…
Я часто спрашиваю себя, почему мы расстались? И каждый раз нахожу один и тот же ответ – иначе и быть не могло. «Самоубийство дозволено лишь тем, кто абсолютно счастлив». Наверное, найдутся и другие, банальные ответы. Ты не сделал мне предложения, потому что был беден и не захотел превращаться в машину для делания денег, потому что хотел, как ты выражался, остаться самим собой, ты писал стихи, мечтал написать философский роман. А я? Смешно. Я тоже хотела остаться самой собою… Но проклятая современность не для таких, как мы.
Я знаю, что ты мучаешься вопросом, почему я все же тебе изменила? Быть может, когда-нибудь ты догадался бы и сам… Колетт Пеньо, теперь моя любимая писательница, наверное, написала бы, что окружила тебя своей изменой, как окружают героев, зная, что они обречены на бессмертие. Но я не Колетт Пеньо. А ты… ты сам выбрал этот путь. Ты приближался к пламени, зная, что можешь ослепнуть. И, значит, ты все же отличался от Эдипа.
Если бы ты мог, если бы ты был сейчас здесь, ты бы сказал мне в лицо, какая я все-таки гадина… Но я знала, что ты должен был остаться один. И раз без меня, то, значит, и без Бориса.
На случай, если бы рано или поздно ты все же захотел бы меня разыскать (сейчас, наделенная знанием, какое дает, только последнее и совершеннейшее из предательств, я словно бы вижу тебя, стоящего перед дверью в то, что принято называть прошлым), – я сказала бы тебе, что только буддийские ламы могут сжигать сами себя, оставляя в золе сокровище.
Но я и в самом деле хотела бы, чтобы ты был гением радости. Кто бы ты ни был – поэт, мотоциклист, игрок…
Когда мы познакомились на вечеринке в той университетской общаге, я подумала, что ты действительно из тех, кто умеет танцевать над бездной. Преодолевая дискретность стробоскопических полос света и тьмы, вычерчивая единственность своей линии, ты был самодостаточен, ты не был похож ни на кого в своем танце. В движениях твоего тела я видела вызов другим, и прежде всего тому же твоему Борису, и любовалась тобой… Я не знала, что первым, с кем я изменю тебе, будешь именно ты. Именно ты, а не Борис. Он не стоил и твоего мизинца или, обращая банальность этой метафоры в действительность, он не стоил и большого пальца твоей ноги, на котором ты мог бы устоять в своих магических (о, я знаю, как ты по-прежнему любишь это слово) пассах.
В тот вечер, еще не зная твоего имени, я отдалась тебе. И мне было хорошо, как никогда в жизни. Я не знала, что начинаю эту историю с измены.
Ты познакомил меня с Борисом позже, на дне рождения у Славы. Помнишь, тогда еще Борис отрезал себе галстук. Ты не догадался, что он сделал это только ради меня?
Ты скажешь, что я издеваюсь сейчас над тобой, чтобы сделать тебе еще больнее. Может быть, и так. Ты спросишь, зачем я тогда это сделала?
Я знаю, ты продолжал свою игру в «форексе» лишь благодаря ожиданию чуда, не признаваясь себе самому, что это я и только я заставляю тебя продолжать.
Конечно, ты давно мог бы сдаться и стать по-куриному счастливым, рыться вместе с другими петухами в дерьме, выискивая зерна, но ты предпочел голод. Голод и ожидание. Я знаю, ты все еще ждал нашей с тобой второй встречи…
Так вот… Это письмо, если хочешь, и есть эта наша вторая встреча. Я все же расскажу тебе… Может быть, это знание действительно станет той последней и отчаянной силой, которую тебе сможет дать лишь твое окончательное поражение. Ведь тогда от прошлого действительно не останется ничего. И, забыв меня, ты сможешь начать с начала. Ведь ты же любишь все начинать с начала.
Ты помнишь тот вечер, когда Борис приехал к нам, как всегда со своими штучками – полежать то на одной кровати, то на другой. Вы стали вспоминать ту далекую алтайскую деревню, ваше место силы, вы даже собирались на нее медитировать. А перед этим ты восторгался, как это Борис приехал к тебе на велосипеде через весь город. Ты угощал его своим коньяком, не зная, чем я угощала его за час перед этим. Конечно, я начала первой, будто бы нечаянно положив ему свою ладонь чуть повыше колена… Он грозил порезать себя ножом, если я не отдамся. Он так самоотверженно клялся, что временами мне казалось, что он действительно не лжет. Я бы, конечно, посмотрела на эту «малую кровь», если бы не знала наперед, что так он станет для тебя еще идеальнее. И я предпочла оставить ему эту его роль как роль. Но здесь не обошлось и без тех твоих карт Таро, комментарии к которым написал Алистер Кроули. Я всегда была равнодушна к мистике. Но, чтобы все же остаться частью твоей игры, я предложила Борису вытянуть карту. И… если бы выпала другая, я бы никогда этого не сделала.
Я отдалась твоему Борису на ковре, который ты почему-то называл персидским, хотя это был обычный для тех времен ковер в стиле модерн. Помнишь, он лежал у нас сначала на полу в комнате, а потом в прихожей, и ты часто вытирал об него ноги, когда забывал это сделать перед входной дверью. Я злилась за это на тебя и иногда, находя следы грязи, даже плакала… Борису ничего не оставалось, как согласиться.
Моим вторым условием было, чтобы он разделся совсем. И он разделся совсем. Он не побоялся, что, открыв дверь и увидев эту сцену, ты забьешь его насмерть своими тяжелыми ботинками. Втайне я надеялась, что ты не опоздаешь к началу спектакля. Но ты все же опоздал.
Делать это с твоим прыщавым кумиром было и в самом деле отвратительно. Сначала он долго не мог попасть. Потом ему, видите ли, стало сухо, и он стал копить слюну, чтобы демонстративно послюнявить свою «машинку», но я видела, как он при этом ее поддрачивал. Очевидно, страх быть внезапно застигнутым тобой никак не давал ему сосредоточиться, так сказать, поднапрячься, и я даже не уверена, кончил ли он тогда и в самом деле или лишь разыграл эту сцену с повизгиваниями и конвульсиями. У меня было сильное подозрение, что спектакль продолжается, ведь его член, несмотря на лихорадочные фрикции, оставался мягким, как сосиска. Мне почему-то показалось, что он хочет выиграть у тебя не меня, а через меня тебя. Тайный пед. Хотя его отец и в самом деле был адмирал, и, я знаю, за столом Борис часто любил вам рассказывать, сколько у него было женщин.
Когда это письмо дойдет до тебя, я буду уже далеко. И от тебя, и от Бориса, от которого мне были нужны только деньги. На Манхеттене я открою себе студию и буду заниматься живописью.
Быть может, это письмо покажется тебе чересчур сентиментальным, манерным или даже напыщенным. Быть может, ты назовешь его дурацким. Но мне захотелось его написать именно так. Хоть я, к сожалению, и не Колетт Пеньо. И еще… На прощанье мне все же хотелось бы напомнить тебе твою любимую притчу, ее упоминает Мальро. Помнишь? «И тогда Император Непреклонный приговорил Великого Художника к повешению. Тот должен был устоять на самых кончиках больших пальцев. А когда устанет… Он устоял на одном пальце. Другим же нарисовал на песке мышей. Мыши были нарисованы так замечательно, что вскарабкались по его телу и перегрызли веревку».
Прощай же, мой гений радости,
Чина»
Задыхаясь, он откладывает письмо. Он чувствует, что ему больше нечем дышать. Как будто все это время он жил в каком-то невидимо тлеющем доме, и вот и настал наконец тот миг, когда валишься в обморок от удушья.
Через час, тяжело расстегнув воротник и прихватив с собою бутылку портвейна, Евгений выходит на улицу.
Издалека со своей близорукостью он принимает маленькую девочку за букет роз. Все же, по-видимому, существует нечто, не зависящее от его рефлексий. Но не может же он не думать о письме. Он не скрывает от себя, что все, чего бы он сейчас хотел, это снова встретить Чину. А этого мерзавца Бориса…
Он смотрит на девочку, думая о странном удвоении мерцающих полуформ, он все же находит в себе силы усмехнуться, что, в отличие от его бинарных оппозиций, жизнь в своей простоте по-прежнему остается целостной. Эти огромные алые газовые банты и полупрозрачное платьице. Мать держит ребенка на руках, лицо ее излучает счастье.
Он садится чуть поодаль на тротуаре, прямо на бордюр и открывает портвейн. Еще только двадцать минут одиннадцатого. Гештальт-процесс начинается в шесть. И значит у него еще целая вечность.
– А как же ты все-таки попадаешь туда? – спрашивают две пары стройных женских ног, проходя мимо.
И отвечают сами себе:
– Я дохожу до «Сокола»…
Ноги уходят, а он… он лишь печально усмехается:
«Но откуда вы знаете, что «Сокол» это «Сокол»?»
Отбрасывая длинные тени, ноги удаляются вдаль по аллее. Их тени горизонтально скользят, иногда вырастая на уже раскаленных солнцем каменных стенах.
«В семь недель у ребенка уже появляется мозг», – почему-то думает он, делая еще один глоток и замечая, что тень от бутылки светится.
«Ты дурак, Евгений, ты ничего не понял», – Чина говорит это смеясь, но легкий румянец выдает и ее. Они возвращаются на Рождество. Мягкий пушистый снег почти не падает, а там, где он все же оседает, его так легко и так смешно зачерпывать ботинками. Он знает, что она влюблена, и он сам чертовски влюблен. Он знает, что, конечно же, признается ей сегодня, может быть, даже почти сейчас, отдастся в рабство своих признаний, пусть делает, что захочет, ведь больше сил нет терпеть. И оттого весь вечер дразнит, заговаривая про другое, мучая и ее, и себя. Оттого он даже зазвал в эти гости и Бориса, чтобы тот еще немного их проводил, не давая им остаться один на один.
Зима и в то же время тепло, снег мягко, неслышно поднимается и не падает. Борис ступает в легких ботинках, он в одной тонкой батистовой рубашке. Чина смеется. Борис тоже влюблен в нее, как и Евгений. Но сейчас именно Борис теряет ее – чисто, празднично и легко. С бокалом вина, темного, красного, Борис идет рядом с ними и улыбается. Втроем они останавливаются под большим, празднично сияющим шаром. Тысяча маленьких зеркал, в каждом из которых мерцает голубым, зеленым и ярко-оранжевым эта загадочная жизнь, ожидающая каждого из них по ту сторону исчезающего старого года. «Миленький, возвращайся. Ты же замерзнешь!» – смеется Чина и гладит Бориса варежкой. Она целует его, медленно, узко вытягивая губы, конечно же, нарочно дразня Евгения. Но он не сердится. Ведь это тайна Рождества. И в этот падающий и поднимающийся вверх снег они все равно уйдут вдвоем, а он, Борис останется. Мягкий пушистый снег. Длинные волшебные улицы. Он все оттягивает слова до последнего. Вот и подъезд. Ее блестящие глаза. Долгий блестящий взгляд. Долгий поцелуй под лестницей. Он отстраняется и говорит: «Чина… я… я… люблю тебя».
Он снова здесь, в неизбывности жаркого дня. Отдельный коттеджный городок, аллеи, пруд, он купил этот особняк готовым, за два с половиной миллиона долларов. Этот дом даже не надо описывать словами. Цифры говорят сами за себя. В конце концов, и его самого, Евгения, когда-нибудь можно будет описать последовательностью цифр…
– Бан-зай, – звенит очаровательная толстушка, жена высокопоставленного таможенника, его соседа.
На месте вырубленного леса она разбивает декоративный сад. Она выписывает экзотические растения из Америки. Она хочет, чтобы сад был похож на Диснейленд. Она увлекается бодибилдингом, она посещает фитнес-клуб. И, конечно же, состоит членом модного мистического общества «Нагваль». Она давно намекает Евгению на тайский массаж. Может быть, он и попробует, но не ради ее толстой жопы, а чтобы у ее высокопоставленного мужа выросли экзотические тайские рога.
«Сделать хоть какую-нибудь гадость этим борисам, раз уж я оказался среди них», – думает он, представляя себе мужа этой очаровательной толстушки, этакого благообразного джентльмена, по утрам заботливо прикрывающего редкими седеющими кудряшками свою достопочтенную лысину. О, эти беззащитно растрепанные кудряшки, о, как они мелко дрожат, когда по ночам джентльмен с отчаяния дрочит в туалете.
«Разумеется, Чина, после меня толстушка ему больше не дает».
Да высокопоставленным чиновникам и не надо. Когда ебешь весь свой народ, уже не до жены.
Шлагбаум открыт, и Евгений выходит за ограду. Таможенники должны быть обнесены колючей проволокой. С высокой зеленой вышки смотрит вдаль часовой. Не приближаются ли полчища недоносков? Конечно, иногда в одиночку бедные еще могут прибегать к своим богатым друзьям, чтобы те могли показывать им свою жизнь. Избранничество познается в сравнении. А то, почему у богатых иногда не встает, так ведь и у бедных иногда не держится.
За оградой – поля и подступающий из-за деревьев лес. Евгений с неотвязностью вспоминает о Чине. Он замирает в попытке вернуть волшебное видение Рождества. Но на этот раз у него ничего не получается.
«Надо бы разыскать этого мерзавца Бориса…»
17
Он начинает собираться без пятнадцати пять, ловя себя на том, что три раза по пять это и есть пятнадцать – овладевающая разумом магия цифр. Ему и в самом деле надо бы вложить свой капитал в гештальт. Приобрести хоть какую-то квалификацию, а потом открыть сеть своих клиник. Специализироваться на психологической травме.
«И тогда вместе с Эль…»
Он представляет, как они делают это в идеальной геометрии круга.
Чего проще? Будущие психотерапевты будут молчать, свидетели не скажут ни слова. Бессознательно подавшись вперед, они будут лишь сознательно вглядываться в детали, в каждое из их движений, поражающих своей новизной. Завораживающее действо. Скорее всего, некрасивое, но зато реальное. Изъяны тел, неудобность поз, неуклюжесть качаний… Словно бы в дополнение к совершенству проекций из идеальной сферы. Конечно, чем-то это наслаждение будет похоже на казнь. Тоненькие ключицы, худенькие ляжки, как он закинет их ей за голову, прижимая ее острые коленки своими каменными пальцами. Как пианист, прижимая клавиши черные и обнажая клавиши белые… Скорее всего, то, что будет обнажено, задрожит от холода и от страха. Скорее всего, обнаженная вульва будет испуганно сжата. Конечно же, это ужасно, знать, что на тебя смотрят в такое мгновение. Надо быть особенно извращенными, чтобы получать от этого удовольствие. Но для них теперь это будет не страсть. Для них это будет теперь ритуал.
Застегивая запонки, он вдруг понимает, что никуда не поедет. В самом деле, зачем ему вступать в эту международную организацию? Принимать искусственность своего положения и ограниченность своих границ. Заголовки в газетах. Счастливый брак двух несостоявшихся самоубийц. Овации в Оксфорде. Обложенные по вечерам толстыми книжками о суициде, они готовятся к лекциям. До перерыва рассказывает он, а после перерыва она. Они становятся знаменитостями. Однообразно разнообразные обеды в их честь. Доброжелательные, брыластые улыбки. Старушка Европа трясет платочками, утирая слезы. А Голливуд нахально пиздит сюжет.
«Нет, от разборок с прошлым, Евгений, тебе действительно не уйти…»
Он смотрит на часы: ровно шесть. И набирает телефонный номер Бориса.
18
Стоя перед дверью в его жилище, Евгений с усмешкой подумал, что по рецептам доктора Эм он должен бы прежде всего осознать вот этот свой палец, именно свой палец, медленно нажимающий на кнопку его дверного звонка. Палец, который есть часть тела человека по имени Евгений, который и есть он, Евгений, в осознании своих тончайших пронизанностей, неповторимости рисунка кожи и судьбы.
Как он нажимает сейчас на этот чужой звонок, осознавая себя как себя. Или лишь как часть себя? Осознавая, чего он хочет больше – мщения или возвращения к Чине? И, если возвращения, то возвращаясь к ней, осознает ли он, что хочет и в то же время не хочет к ней возвращаться – нажимать на эту кнопку и приводить в действие безличные законы неизбежных последствий?
Но не то ли это чувство, не то ли же это самое чувство, что так часто вставало у него на пути со своим мучительным «а какой в этом смысл?». Возвращающее его назад от несомненности побед, и при этом не дающее ему просто остаться в решении – в равном себе самому присутствии. Где-то, почти вот здесь и все же все еще там, за дверью, его так и неизжитое еще прошлое. И он все же предпочел вернуться в него и разрешить, вместо того, чтобы отправиться на круг и разыграть?.. Он доходит сейчас до абсурда, стоя вот так, с вытянутым вперед пальцем перед этой дверью и снова сомневаясь, как будто у него не было выигрышей… Но тогда зачем же он здесь? Чтобы бросить Борису в лицо это письмо? Чтобы отомстить? Чтобы вернуть Чину? А как же Эль?.. Темный холодный подъезд, так быстро сменивший летнюю светлую убежденность, что все еще возможно повернуть назад… Всего в трех или четырех метрах от него замер сейчас в кресле тот, к кому он пришел, чтобы… Нет, перед собой не солжешь, и он знает, какого из возвращений он ждет. Нет, не ради мести он возвращается. Как идеальный вероотступник, он снова возвращается к своему Богу, зная, что Его нет и что Он есть. Он долго обманывал сам себя и был прав. Но теперь… Сможет ли он без обмана? Или это снова всего лишь сон, как некто снова берет смерть в союзники, как некто снова предлагает ей стать своей союзницей, как некто опять открывается ей, и как она соглашается из любви к нему?
Борис молча провел Евгения в свой кабинет. Он выглядел как-то подавленно и, судя по всему, не очень-то был и рад видеть Евгения. Они перекинулись парой фраз, кто как живет. Евгений коротко рассказал про свой выигрыш, про дом и про гештальт, где он исследует свое прошлое. Борис покивал головой, но похоже, что больше всего его заинтересовал гештальт, он даже спросил телефон, сказал, что ему тоже не мешало бы разобраться с собой. И тогда Евгений и передал ему это письмо. Он усмехнулся и попросил Бориса прочесть это письмо прямо сейчас, но Борис… Лицо Бориса исказилось, и каким-то странным, тихим и глухим голосом, словно бы давящим в своей глубине что-то пронзительное, он сказал:
– Мы ведь с тобой после ее смерти еще не виделись…
Последний луч, отражаясь и блестя в облаке, все еще падал в комнату. Но само солнце уже село. И теперь это был словно бы невидимый свет из той окончательной и неподвижной точки, что уже за рамой картины, и словно бы он находил сейчас вновь каждую из вещей и ее тень на своем и только на своем месте. Тень от тяжелой люстры и тень от пианино, тень от напольного фикуса, от высоких стульев с резными спинками, от низкого стола…
– Я почему-то думал, что ты знаешь, – выговорил наконец после паузы Борис.
– Нет… я ничего не знал.
Борис достал сигарету, руки его тряслись.
– Мы должны были лететь вдвоем… но я вынужден был задержаться здесь на две недели из-за контракта… И Чина все же решила лететь одна… Ты же помнишь… какая она… какая она была… Я не знаю… – Борис глубоко вобрал в себя воздух. – Я действительно не знаю… Я просто не могу понять, почему это… это именно так… Почему именно одиннадцатого сентября она решила подняться в мой офис в одной из этих проклятых башен.
Он опустил голову и стал судорожно давить в тяжелой пепельнице незажженную сигарету.
Снег, пушистый и белый, падающий вверх, на кожу ее лица, на кожу руки… Зимний бульвар… Снег на ресницах. Чина просит покатать ее на саночках. Она звонко смеется. Легкая шубка, к которой он, Евгений, все хотел пришить ей завязочки. Да так и не пришил. Чина держит его за руку. Как она держит его за руку, как-то слегка пожимая, слегка подрагивая, как будто что-то хочет сказать. Белые мохнатые деревья. Белый волшебный бульвар. Фонари в снежных шапках, с ледяной бородой. Праздничная Москва. Как открывают шампанское, смеясь и толкая друг друга под руку. Как бросают в небо бенгальские огни. Как эти огни долетают до снега, лежащего на разлапистых ветках, как ветки тяжело и медленно вздрагивают, отпуская легкий призрачный ровно садящийся шлейф.
«Да, на саночках!» – смеется Чина, подрагивая в руке Евгения пальцами…
Словно бы возвращаясь в комнату, он услышал глухой голос Бориса:
– Мы сошлись с ней в конце августа.
Все эти медленные вещи, медленные остающиеся вещи – люстра, стулья, пианино, стол, кресло, кадка с фикусом, все эти медленные, отныне и навсегда, вещи и эти выскальзывающие из-под них тени.
– После вашего разрыва, я позвонил ей сам, – продолжил, глухо покашливая, Борис. – Позвонил через два года после вашего разрыва. Ты же так и не сделал ей предложения. Она захотела встретиться сама.
– Зачем ты ее отпустил…
– Я ни в чем не виноват.
Вещи и их тени, остающиеся в безвоздушном пространстве…
– Ты будешь виски? – спросил Борис, нервно дрожа и открывая дверцу шкафчика. Он помедлил, выбирая. – Джемесон тысяча семьсот восемьдесят, двенадцать лет выдержки.
Евгений посмотрел на его бугристое лицо.
«Как будто на что-то натянуто… И тело тоже как будто на что-то натянуто… На что-то стальное, с пружинами, с рычагами… И с реверсом, освобождающим слова…»
Вот сейчас Борис разольет двум Борисам, и два Бориса выпьют за мертвую Чину.
Он вдруг рванулся и схватил его за рубашку:
– Это ты убил ее!
Но тот неожиданно сильно его оттолкнул:
– Мудак!
На глазах Бориса блестели слезы. Он истерически закричал:
– Убирайся отсюда, идиот!
– Тебя накажет Бог…
Выйдя на улицу, Евгений остановился около дерева, сорвал лист и подумал, что отныне и это дерево, и все остальные деревья, отныне и они, так же, как и он, Евгений, мертвы. Но как это принять, как принять, что кончился воздух?.. Может быть, все это лишь какая-то неправда, лишь какой-то подлый Борисов вымысел? И как гений чистой радости он должен сейчас просто рассмеяться, развеять этот глюк, наваждение, безумие или как там еще это можно назвать, он должен просто рассмеяться, и тогда исчезнет обман? Да, они с Чиной, конечно, рассмеялись бы, глядя на эту уродливую люстру, глядя, как Борис достает алюминиевую стремянку, показательно купленную в одном из своих же магазинов, и неуклюже лезет зажигать, по очереди, все семью семь сорок девять «магических» свечей… Как они с Чиной рассмеялись бы над этим играющим в мага перформером – сеть собственных магазинов, торгующих бессознательным: глюками, снами, психокоррекцией и, конечно же, салатами, да, салатами прежде всего, салатами, вылетающими в окно… Марка непреднамеренности, спонтанность покупки… Следуя своему бессознательному, просто перестать себе запрещать, перестать вытеснять желания, отдаться новизне, существовать в самоподдерживающихся сериях покупок, разнообразных услуг, обратиться наконец к «метафизике» и найти те самые «старинные», однокоренные со словом «вещь», слова. Вещий, священный! О, да! И ведь их, вещи, теперь, слава Богу, можно просто купить…
«Да нет, просто убить, Чина. Просто убить».
19
Через раскрытое окно класса был слышен трамвай, как он словно бы сам настигал свои зловещие ускорения. Сумрак сгущал сиреневость тени. Шевелящиеся в вечерней прохладе деревья отбрасывали на лица Эль и докторши Эм один и тот же зигзаг.
– Ну, теперь расскажи, – доброжелательно обратилась докторша к маленькой медсестре.
Маленькая монашка, как уверенно она теперь сидит на стуле. Эль с горечью подумала, что чем-то она все же похожа и на нее. За эти два года монашка оправилась, психотерапия явно пошла ей на пользу, она даже вышла замуж, хотя… Рок по-прежнему чертит свою спираль… И «монашка» словно бы опережает ее в своих несчастиях? Как некий вестник… Эль оглянулась на дверь и посмотрела на часы.
«Неужели он не придет?»
– Я все время возвращаюсь в тот день, – начала медсестра Ира.
«Теперь мы начинаем сами и нам даже не надо задавать наводящих вопросов, – печально усмехнулась Эль. – Мы сами рассказываем о своих несчастьях. Мы давно уже не стыдимся их, это словно бы уже предмет престижа, то, что можно предъявить как доказательство своего присутствия в этом мире. И даже – своей силы… Если бы Евгений пришел сегодня и рассказал, то и я, наверное, призналась бы в его присутствии, почему я хотела сделать это с ним… в последний раз… La petit grand mort[21]».
– Накануне они сделали мне укол, – отчужденно продолжала медсестра. – И врач сказал, что у ребенка живот больше головы. И я забеспокоилась, что что-то не так. Я почувствовала себя виноватой перед матерью. Я даже нафантазировала, что она скажет, когда увидит, что ребенок «не такой».
Она вдруг замолчала, вздохнула, и все с тем же отчужденным усилием продолжила:
– На следующий день вдруг потекло… с кровью… Я испугалась, но потом поняла, что это отходят воды. Меня посмотрел гинеколог. И сказал, что у нас, у татарок, всегда что-то не так, а у меня вообще все запущено, шейка не готова, и все такое. Я заплакала. Меня перевели в блок. И там заставляли шагать из угла в угол, и я все делала, как они говорили. Вечером поставили капельницу. А утром начались потуги. Они положили меня, и я все делала, как говорила мне акушерка. Она успокаивала, что все нормально.
Ира опять замолчала, вопросительно посмотрела на доктора Эм, та кивнула, и тогда Ира так же бесчувственно продолжила:
– Ребенок пошел. «Вот уже головка показалась, погладь его», – сказала акушерка. Я погладила… А потом у нее что-то изменилось в лице, и я поняла, что что-то не так…
Ира все же не выдержала и заплакала. С понимающим выражением в лице доктор Эм дала ей большую желтую салфетку.
– Они позвали врача, и меня пересадили в кресло… У них у всех были какие-то не те лица… Потом достали ребенка и отложили его в сторону… Я поняла… Хотя даже его и не видела.
Теперь она говорила медленно, словно бы еле сдерживая крик, и Эль почувствовала к ней какую-то странную благодарность.
– Они сказали, что… голова у ребенка какая-то «не такая»… Да, несколько раз повторили про голову… А потом завернули и… унесли… Потом они вернулись, уже без него, и сказали… что он мертвый… Акушерка спросила, буду ли я смотреть. Я сказала, что нет, потому что знала, что тогда это на всю жизнь… Потом я плакала… Они сделали мне укол… и я забылась… Очнулась я уже в палате, рядом сидел муж… Снова пришли они и спросили, будем ли мы забирать или как… Мы отказались.
Она поднесла к лицу огромную вафельную салфетку доктора Эм и зарыдала.
– Я его так и не увидела…
В классе воцарилось молчание, иногда прерываемое всхлипываниями Иры. Доктор Эм задумчиво поглаживала ее по голове. Эль подумала, что теперь, после перерыва, выйдет она, спокойно выйдет и сядет на «горячий стул» и, глядя на пакет желтых салфеток в мужеподобных руках доктора Эм, также спокойно и отчужденно им все расскажет. Все всем расскажет.
«Потому что он не придет…»
Группа давно уже разошлась и они, Эль и докторша Эм, остались одни. Лязгнула переводящая пути стрелка и синяя искра, срываясь с пантографа, осветила класс. Подрезая на повороте рельсы, трамвай завизжал.
– Ты рассказала то, что должен бы рассказать он? – спросила докторша.
– Я не знаю… Может быть, он здесь и ни причем. Ведь, в конце концов, не он был причиной… А то, что свело нас в той точке…
Эль замолчала.
– Что ты сейчас чувствуешь?
– Не знаю…
Эм все же осторожно продолжила:
– Что это за «не знаю»?.. Какое оно?.. Где?
– Мне кажется… я не должна была признаваться… так же как и устраивать весь этот спектакль с отсрочкой… Мы должны были умереть… Тогда, возможно, перед смертью мы оба что-то поняли бы… Мы смогли бы собраться и как-то собрав эту силу… все же спасти самих себя…
– О, я прекрасно понимаю тебя, – бодро перебила ее докторша. – Но ты же знаешь, что нас может спасти только сила признания. Вспомни первую сессию с Олечкой. Что мешало ей говорить людям добрые слова? И как она осознала этот свой страх, когда я попросила ее дать метафору, что ей мешает? Помнишь, она сказала про тяжелую крышку люка? Вот и Женя…
«Женя, – усмехнулась Эль и подумала: – Все не то… все какое-то мертвое… Наверное, потому и рождаются мертвые дети».
– … и потом, ведь благодаря этой отсрочке вы остались живы, и Женя даже сказочно разбогател…
– Да, но… – машинально и словно бы уже куда-то отлетая, отозвалась Эль.
– В чем ты не хочешь себе сознаваться? Скажи самое страшное.
Окно было раскрыто.
«Сказать ей, что самое страшное, что вся эта психотерапия бессмысленна?»
– Самое страшное…
Эль посмотрела в окно.
«Как та бабочка, уже давно подхваченная этим безличным потоком… раскалившиеся за день стены… все выше и выше… как легкий дым…»
– Самое страшное… надеюсь… уже позади.
Сказать и… вернуться домой.
Последовательность операций… «Квинт», солнечный алкоголь, крэк, затем разобранная луна, теперь уже под электрической лампой, насмешка черного вечера, священное отныне отвращение к жизни, смерть, покончившая сама с собой, смерть, так запросто оставшаяся в живых, фасад определений, бесполезные отныне сотрясения воздуха, всего-навсего слова и при этом уже невозможность себе признаться, эта игра в Григория, заботливый злак психотерапевтически прорастающей процедуры, «психотерапевт» Евгений, посредством которого «пациентка» Эль разрешает себе, наконец, вернуться в сердце своей любви, тайная горечь зла, так сладко обманывающего в лучших своих побуждениях, потому что обманываться надо, потому что жизнь это обман…
Лежа сейчас поверх одеяла, как бы без себя, лишь как своя же собственная одежда, Эль почему-то вспомнила про Амстердам, город чистый и светлый, и какой-то даже слегка дрожащий в своей искусственности, как будто его и нет. Добрый старый Амстердам, где даже улицы красных фонарей оказались не так уж страшны. Долгие школьные годы этот город жил в ее воображении как какое-то невинное сердце разврата, куда она почему-то всегда, не признаваясь себе самой, так мечтала попасть, чтобы избежать стерильности жизни своих родителей, спавших в отдельных комнатах…
Лежа сейчас поверх одеяла, она снова входила в тот памятный кофе-шоп, где неподвижные туристы из разных стран так неподвижно затягивались тогда марихуаной, словно бы были совсем не людьми, а адептами некоего бога, на время оставив здесь, в этом мире, свои тела и отдаваясь ему где-то там.
– Хотите попробовать? – по-русски спросил ее молодой человек, словно бы вырастая из своих слов в ее обостренном ожидании.
Этот внезапный молодой человек, легко, как дым, вошедший тогда в ее жизнь.
– Григорий или просто Гриша. А вас?
Легко вращая педали, они знакомились все ближе и ближе, по спирали объезжая на велосипедах кварталы этого счастливого города тьмы.
Через несколько дней он пригласил ее в свою квартиру на берегу канала, старую амстердамскую квартиру, которую он снимал, и где она так невинно осталась, и где потом, через пару дней, они так естественно двигались совершенно голыми. «Голыми до невероятности своего присутствия», – как однажды выразился Григорий. До этих слов она позволяла ему себя только ласкать. У нее еще не было мужчин, и она никак не могла решиться.
Эта пустая амстердамская студия, где она все же отдалась ему на четвертый день, на черной простыне, на которой ее первая кровь осталась почти незаметной… На другом берегу в высоком прозрачном здании сидели за экранами компьютеров клерки. А здесь, на этом, в старинном доме лежала она, закутавшись в зеленое верблюжье одеяло, думая о том, почему она почувствовала наслаждение вместе с болью и что это значит? Это и значит, что она теперь стала женщиной? Спрашивая себя еще и еще раз, пока Григорий раскуривал новый, купленный в кофе-шопе, кальян.
В тот вечер, вечер того дня, когда она стала женщиной, они пошли ужинать в один из тех загадочных ресторанчиков, где при входе вежливые, совсем не настаивающие на превосходстве своего товара, негры, товара под именем кокаин, словно бы пропускали их в их же собственные сны. Чуть позже, часа через два, Эль со странным смешанным чувством зависти и отвращения разглядывала в витринах «фантазмы королев», подсвеченные разноцветными огнями, квартал, куда Григорий повел ее после ужина на экскурсию, и где, зайдя в интим-шоп, она так неестественно весело издевалась над грустными приспособлениями для стареющих одиноких избранниц. Чем еще был памятен этот вечер, вечер того дня, когда она стала женщиной? Удаляющийся на лошади полицейский, умирающий за мусорным баком бомж, его желтый стекленеющий глаз, искусственные розы, облитые из витрины желтым искусственным светом…
Она пригубила Квинт. Амстердам уходил в янтарь.
«Но все же это была любовь…»
Григорий, оживший было в магическом стекле, застывал теперь в абстрактном знаке воспоминаний, застывал и… рассеивался, становился ненужным, хотя и привычным, подобно вещи, которая взята когда-то с собою как талисман и, забытая, остается просто сувениром, отчужденно пылящимся на полке.
Кто-то другой, неотвратимо поднимаясь из черного заоконного мрака, уже входил в ее комнату.
– Но разве я не предала и тебя, и себя на жизнь?! – закричала она.
Она знала, что в комнате никого нет, и что она разговаривает лишь сама с собой.
Вновь посмотрев на привезенный когда-то из Амстердама янтарь, она не увидела теперь в глубине его светящихся волокон ничего кроме трещины.
– Оставаться отныне так и только так. Как бы живой. В своей омертвелости… Вместо того чтобы жить, пусть недолго, но ярко… в своей смерти.
Она посмотрела на черный бессмысленный телефон, словно бы уже подкрадывающийся к ней из-за пустых коробок из-под обуви, и вдруг почувствовала, что смерть ее все же с ней остается, что ее смерть все же все еще ей верна…
«Но неужели теперь только ты, смерть?»
Нажать на клавиши и спросить, просто спросить, почему он не пришел, так неотвратимо обрекая ее на свое присутствие? Ведь отныне, в каждый из моментов неисчислимого в этом своем порочном послесмертии времени, он сможет, когда захочет, также запросто взять ее с полки, зевая, повертеть в руках и переставить с места на место. Ей показалось, что она сходит с ума.
На полу лежала разобранная на части луна. Евгений посмотрел на Эль сквозь дым ее сигареты, Евгений подошел ближе и присел на кровать. Протянув руку, Евгений провел по ее волосам.
– Ты останешься? – с надеждой спросила Эль.
И тогда он засмеялся. И квадраты луны на полу привстали, словно бы какие-то магические карты.
– Да… До тех пор, пока ты меня не убьешь.
– Если бы я не предала тебя, – так же жестоко засмеялась и Эль, словно бы снова становясь собою и только собою, – я бы ни за что не поверила, что это и в самом деле возможно.
20
Он сидит на террасе. Жаркий зной отделен черной полоской тени от нависающего карниза. Напротив него толстушка сажает в привезенную издалека землю какие-то ссохшиеся заморенные цветы, обильно поливая их из яркой оранжевой лейки.
С Эль они договорились встретиться в половине десятого. Она должна будет подъехать на такси.
«От меня ей нужно только это… Она же все равно не любит меня… Она любит своего Григория также как и я Чину?».
По телефону она говорила с Евгением как-то слишком уж весело, так, что он обо всем догадался. У него не возникло сомнений в цели ее визита.
Эти белые кружочки, неподвижно лежащие сейчас перед ним в развернутых лепестках фольги, напоминают ему какие-то странные жестокие цветы. Быть может, перед ним и в самом деле лежит нечто, чему он еще не успел дать имя?
«Если она приедет до заката, мы еще успеем немного погулять в лесу… Бред!»
Он все же вспоминает Клейста, великого поэта и неудавшегося офицера, застрелившегося со своей возлюбленной у озера. Сначала Клейст выстрелил ей в сердце, а потом себе в голову. Хотя, может быть, и не так. Может быть, наоборот. Ей в голову, а себе в сердце. Потом эту историю можно рассказывать по-разному.
Он думает, что умереть на природе, вместе с солнцем, все же что-то есть в этом, что-то все же в этом остается поверх старой и доброй романтики, несмотря на то, что слова давно уже отделяются от того, что они описывают, и уже не остаются нашей последней надеждой.
Он кладет таблетки в карман и возвращается в комнату.
Здесь прохладнее, чем на террасе. Окна выходят на север и потому не так жарко, как в тех комнатах, окна которых выходят на юг.
Теперь он вспоминает Кейджа, его пьесу «4’33’’», когда исполнитель присаживается за рояль, замирает над клавишами на четыре минуты и тридцать три секунды, а потом встает и уходит.
Вчера, вернувшись от Бориса, он перелил остатки вина в графин. Он сам не знал, зачем он это сделал. Как будто хотел все еще что-то сохранить, что-то, что все равно должно исчезнуть.
Звонит телефон, и Евгений берет трубку. Эль говорит, что хочет приехать пораньше. Он не возражает ей и лишь усмехается:
«Пораньше – это попозже? Или пораньше – это пораньше?»
Он наливает себе еще немного вина, думая, что Эль, скорее всего, не сможет сделать это без наркотика, без какого-нибудь безрассудного порошка, лишь бы в эти последние минуты не принадлежать себе, а как бы переложить решимость на кого-то другого, кто сделает это вместо нее, оставляя ее с ее верой, что все же есть этот последний выход, даже если она им и не воспользовалась.
«А на самом деле воспользовалась», – мрачно усмехается Евгений, отпивая пока еще только из своего бокала.
А может быть, это он будет невообразимо пьян, когда Эль, наконец, войдет в его комнату?
«И она будет запихивать мне таблетки в рот… Ха-ха-ха!»
Теперь ему не остается ничего, кроме как рассмеяться не просто мрачно, а зловеще.
Он вдруг вспоминает, что ведь когда-то и в самом деле танцевал. Да, он же всегда был танцующий человек, за что Чина и полюбила его когда-то. «Я поверю только в того бога, который умеет танцевать».
Он выходит на террасу. Направо, вдалеке, виднеется город, где-то там громоздятся дома, и на одном из высотных зданий зловеще вращается рекламный знак «Мерседеса».
21
Эль истерически засмеялась, представляя себе, как она прицеливается и как нажимает на спусковой крючок. Скорее всего Евгений попытается закрыться от выстрела ладонью, выбрасывая ее навстречу. Она решила убить его именно сегодня, раз он так внезапно решил «завязать» с психотерапией, оставляя себе свою мистику. Когда все уже будет кончено, она подарит ему другую смерть, ведь его смерть все же должна остаться для него неожиданностью.
В девять за ней должен был заехать сутенер, тот самый, который привез ее к Евгению когда-то на своем заляпанном грязью «BMW». По телефону она предложила сутенеру двести баксов, чтобы он съездил с ней вечером в коттеджный поселок. Тот спросил адрес и согласился.
Без пятнадцати восемь она подумала, что успеет еще принять ванну. Она бережно выбреет себе лобок, ведь в этот последний вечер тело ее должно быть совершенно. Она подошла к бельевому шкафу и открыла створку, снимая с вешалки свое любимое шелковое платье в косую черно-белую полоску, когда-то она брала его с собой в Амстердам. Может быть, это платье немного старомодно, но все же оно неплохо шло к тем накренившимся домам, к тем наклонившимся средневековым «билдингам», которые в этом городе предпочитают не трогать. Лепные аляповатые фронтоны на улице красных фонарей, украшенные свисающими на Рождество Санта– Клаусами…
«А теперь на улице черных фонарей!»
Когда с агентом было завершено (они просто попили перед выездом кофе, Эль – с лимоном, а он – с клофелином), и когда пистолет, наконец, был выкраден из его грубой мужской кобуры и переложен в ее аккуратную дамскую сумочку, ей вдруг стало страшно. Ведь она готовилась сыграть не свою роль. И, чтобы стать не собой, она все же решила сделать себе инъекцию.
Выходя на улицу, Эль выбросила ключи. Не для того, чтобы эта игра стала еще совершеннее. Она лишь захотела стать так еще ближе к тому, что вскоре должно было произойти.
Пистолет все же оказался довольно тяжелым, и она не рискнула повесить сумочку на плечо. Она держала ее правой рукой за гребешок, останавливая такси левой.
22
За городом солнце касается края земли чуть раньше. Созревшую пшеницу оно окрашивает в винный цвет. Евгений стоит, посреди поля, думая о том, что вот и пришла пора возвращаться.
Солнце опускается все ниже и ниже. Словно бы оно уходит под землю, освещая ее теперь изнутри – невидимо спрятавшиеся среди злаков зла птицы, и там, где самые корни, – всегда дрожащие за свою никчемную жизнь грызуны.
Солнце давно ушло уже в самую глубь земли, и теперь пшеница кажется черной. Евгений садится на обочину, в слепую мягкую пыль, а потом откидывается на траву.
«На прощанье мне все же хотелось бы напомнить тебе твою любимую притчу».
Часть 3
1
Если спрятать пистолет под подушку, то в последний момент, когда Евгений замычит от наслаждения, Люба все же успеет выстрелить ему в сердце. И, принимая в себя последнее из его движений, принимая в себя его последнее семя, она наконец познает эту яркую и благословенную тьму. Ибо блаженны убивающие в любви.
Она будет лежать под ним с закрытыми глазами, уронив ему на спину пистолет. Она станет им, Евгением, своей и его радостью. А потом она подарит и себе эту смерть, выстрелив и себе в сердце.
Она встретит Бога.
«Здравствуй, Бог. Я сама выбрала ад».
И Бог ее простит.
А сейчас, пока Евгений еще не пришел, она медленно разденется. Еще немножечко коньячку и к черту крэк. Она разбросает свою одежду по его бесчисленным комнатам, она включит музыку и будет долго кружиться, пока не закружится голова, и она, смеясь, не упадет в кресло, и пусть его дом будет продолжать двигаться вокруг нее, вокруг нее… А потом она натрется своей умопомрачительной мазью, которую она привезла еще из Амстердама, разожжет камин и будет ждать.
Она положила рядом с собой на кровать пистолет, закрыла лицо ладонями и заплакала.
«Потому что ничего нет… И я убиваю свое отрицание».
Она все же сунула пистолет под подушку, откинулась на постель и снова забылась в волнах накатывающего наркотического обмана. На длинной огненной руке кто-то выносил ее из маленькой комнаты в бесконечно черное и сияющее в своей черноте небо.
– Ты правильно сделала, что не закрыла дверь.
Люба открыла глаза. Над ней нависало чье-то гнилостное, искаженное судорогой, лицо.
– Сука!
Что-то налетело и ударило ее в лоб. Тьма раскололась на яркие сиреневые куски.
– Мразь!
Громадный кулак налетел опять, дробя вдребезги оставшееся.
– Гадина!
Что-то огромное обрушилось теперь на грудь, а потом опять на голову, оглушая густым колокольным боем. Ей показалось, что тело ее лопается, как помидор, и во все стороны брызжет кровь.
– Ты чё мне подмешала, падла?!
Желтый пузырчатый блин заколыхался над ней и задышал ей в лицо чем-то отвратительно кислым.
Люба попыталась собрать себя, вынуть и сложить хоть в какие-то осмысленные куски из этого мучительного распада.
– Не бей… ради Бога, – еле слышно прошепелявила она окровавленными губами, и наконец из блина отчетливо проступило дрожащее от ненависти лицо сутенера.
– Че-го?! – проревел он, обрушивая на нее очередной удар. – Где пистолет?!
Теперь, сквозь какие-то сдвигающиеся массы, Люба поняла, она наконец все поняла. Стальные рельсы неумолимой реальности и безжалостный поезд причины и следствия, безличные колеса и безличные рычаги, не рассеиваемые ни крэком, ни коньяком. Боль, невыносимая боль снова ломилась в ее сознание и разламывала ее тело.
– Пистолет… здесь, – тихо выговорила Люба, взглядывая тяжело в два угла комнаты.
– Где?
– В тумбочке.
– Обманешь, разрежу на куски.
Он достал нож и щелчком выкинул лезвие. Широкое и острое, оно словно бы сгустило вокруг себя в своем тусклом и тупом блеске нечто невидимое и уже неотвратимо натягивающее на себя. Плоское, с вырезом-канавкой для крови, лезвие тянуло к себе и притягивало.
И, как в каком-то кристалле, отталкиваясь в отчаянии от этих невидимых намагниченных линий, исходящих из этой безличной бритвенной остроты, вдруг сверкнуло:
«Или он меня, или я».
Она незаметно пошевелила пальцами правой руки, тайно обрадовавшись присутствию тела и его готовности броситься.
«Когда откроет тумбочку».
Сутенер сделал шаг назад, не сводя с нее глаз.
– Ссать будешь кровью, гадина, если наврешь.
Зловеще улыбаясь, он сделал еще два медленных шага спиной назад, вытягивая перед собой нож. Ткнулся в тумбочку и, не оборачиваясь, стал нащупывать ящик.
В каком-то отчаянном превозможении этой безжалостной и словно бы уже нанизывающей на себя намагниченности Люба рванулась к пистолету. Сутенер гаркнул, бросаясь вперед и выбрасывая перед собой нож.
И в этот, последний момент она выстрелила.
2
Он очнулся в поле. У леса еще низко стелился ночной мрак. Пролетал сонный стриж… Ему приснилось, что отец его жив, и что вдвоем они все же захватили этот проклятый «самолет». Они взяли управление в свои руки и разбили вдребезги гильотину… Ощущая щекой покалывание злака, Евгений поднял голову и отлепил двумя пальцами от щеки заломившуюся соломинку. Он вспомнил, что, уходя на прогулку, не запер коттедж, написав Любе на листке, что скоро вернется.
«Как бы она там не наделала глупостей».
Быстро поднялся с земли. И снова вспомнил, что привиделось.
«Что отец жив. А впереди – башни-близнецы…»
Свет фар заставил его прикрыть глаза рукою. По шоссе в сторону коттеджей пронеслась заляпанная грязью машина.
Подходя к чугунным воротам и глядя в сонную рожу охранника, переводя взгляд на громоздящиеся за его спиной черными башнями особняки, исполненные тьмы ритуала, имя которому Стоимость, Евгений вдруг подумал:
«Но разве выигрыш в этом?»
Увидеть себя спрыгивающим с чаши весов, и снова, как когда-то, во времена своей легкости… И пусть другая чаша, нагруженная этими коттеджными гирями с уханьем провалится вниз…
– Чой-то поздно-то так? – подобострастно спросил охранник и улыбнулся с плохо спрятанной неприязнью; возвратил пропуск.
Мельком Евгений заметил стоящий на стоянке, заляпанный грязью, «BMW».
– Ко мне никто не приезжал?
– Нет, никто. Только девушка на такси, как вы еще вечером сказали.
Тяжелые ворота загудели и медленно разошлись. За мостом вдалеке высился особняк Евгения. И словно бы опять этот его коттедж наливал его своей тяжестью, как будто бы Евгений снова вступал на свою чашу. Он вдруг представил себе, как эти громоздящиеся вокруг особняки бесшумно взрываются, словно бы в фильме Антониони, как лопается и его дворец, освобождая его от своей давящей оболочки.
Он улыбнулся:
«Как просто отменить мир. Стоит лишь тайно сосредоточиться».
Подходя к мосту и поднимаясь по лестнице, опрокидывая лицо навстречу падающей звезде, как когда-то открывая заново кристально черную ясность неба… Его и вправду словно бы опять настигало острие какой-то тайной иглы.
«Если мы с ней хотим остаться живыми, то, значит, нам больше и не нужны эти тяжелые громоздящиеся вокруг галлюциногены».
Он спустился с моста и пошел дальше. Косое окно в конце аллеи, косое окно, в которое он заглянет, как нарождающийся месяц. Он все ей скажет. Он скажет ей, что им надо очистить и очиститься…
3
Люба сидела на кровати, держа пистолет перед собой. На ковре, у тумбочки, в луже крови, быстро ссыхающейся в косичках ворса, корчился сутенер. Он был ранен и тяжело дышал. Нож выскочил на паркет и теперь одиноко блестел на твердой ровной поверхности. Люба чуть не выстрелила в Евгения, когда тот открыл дверь.
– Что случилось?!
– Он хотел меня убить, – заплакала она, выпуская из рук пистолет и едва не теряя сознание.
Евгений едва успел подхватить ее.
– Ты ранена?
– Нет.
– А лицо?
– Он бил меня.
Евгений прижал ее к себе. Она разрыдалась.
– Успокойся… Ну, успокойся.
Раненый замычал. Евгений пристально посмотрел на него, пытаясь вспомнить, где же он его видел:
– Кто это? Что ему здесь надо?
– Я украла его пистолет.
– Украла? Зачем?
– Я…
Она опять заплакала, прижимаясь к Евгению. Сутенер захаркал кровью и захрипел. Люба подняла голову от плеча Евгения и, вдруг улыбнувшись, сказала:
– Знаешь, я хотела нас убить.
Он усмехнулся:
– А убила вот этого.
Она посмотрела на корчащееся у тумбочки тело и нахмурилась:
– Надо, наверное, вызвать «скорую»?
Евгений снова взглянул на сутенера и взгляды их встретились. Сон с казнью отца встал перед ним. Сутенер как-то странно ухмыльнулся.
Евгений поднял пистолет с пола, ощущая какое-то странное избранничество.
– Да нет, не надо, – сказал медленно, с расстановкой.
Сутенер застонал:
– Я не хотел ее убивать.
Лицо его скорчилось от боли.
Люба жестоко и как-то отторгающе засмеялась.
– Не убивайте меня, – снова простонал сутенер.
Она посмотрела на Евгения:
– Ты убьешь его?
Евгений не ответил, он все вглядывался в этого поджимающегося и поджимающегося под его взглядом агента, в глазах которого не было сейчас ничего, кроме ненависти, страха и еще той, борисовой ухмылки.
– Ты убьешь его? – тихо повторила Люба.
– Я дам деньги… Много, – прохрипел сутенер. – Только отпустите. Назовите цену! Слышите, назовите цену!
«Нет, пришла пора называть не цену, а…»
Евгений в последний раз посмотрел в то, что так быстро перебегало из одного зрачка в другой.
«А закон».
И, словно бы поймав, когда оно переметнулось направо, выстрелил.
4
Грань была пересечена. Быть может, это грань, за которой Божественное вновь преступило человеческое? Грань, отделяющая их от их прежних жизней, причудливый зигзаг, поднимающийся дымком из ствола пистолета.
Прочь, современность! Ты не знаешь ничего, кроме жадности. Ты сеешь лицемерие морали и шепчешь на ухо «не убий!» и твоя политкорректная профессура, не отходя от кассы, наваривает свою маржу. Ты взываешь о гуманизме, отменяя смертную казнь, и в отсеченную главу ставишь Золотого Тельца. «О, не убий! – шепчешь ты. – Не смей убивать, человек, никогда никого не убивай! Помни о наказании!» И сама же ежевечерне подсовываешь голливудское «мыло». Но твоему голливудскому «мылу» избранник предпочитает убийство. И для избранных наказания нет.
– Ты действительно убил его, – засмеялась Люба. – Ты убил моего сутенера!
Евгений молчал.
– Знаешь, чего бы я сейчас хотел? – наконец отчужденно сказал он.
– Чего?
– Я бы хотел сжечь этот дом.
Они молча смотрели на труп. Половина лица его была залита кровью, рот полураскрыт и словно бы подавился своим последним удивлением, оставшийся глаз стекленел…
– Жаль, что это не я его убила.
Евгений не ответил. Наконец опустив пистолет, тихо сказал:
– Поехали отсюда.
– Ко мне, – сказала Люба. – Теперь только со мной и ко мне.
Они все же отмыли и привели в порядок спальню. Черный целлофановый герметически застегивающийся мешок, куда был отправлен также и ковер, остался дожидаться следующей ночи в подвале.
– Что же теперь будет? – тихо сказала Люба, когда они уже садились в машину.
Евгений завел мотор.
– Не бойся ничего, – он усмехнулся. – Если Бог есть, то наказания нет.
– Бог наоборот.
– Тебе страшно? Только честно? – он вдруг засмеялся. – О, старый человек и новый человек. О, старый Бог и Бог новый…
– Нет, мне не страшно.
– Это наше священное право.
– Что?
Он засмеялся:
– Отрицать.
Они подъехали к воротам.
– Чой-то рано-то так? – усмехнулась сонная морда охранника, отрываясь от телевизора и с похотцой оглядывая Любу, она сидела на переднем сидении рядом с Евгением.
Ворота тяжело раскрылись и они выскользнули на шоссе. Бесшумные и легкие, они словно бы оторвались наконец от земли и понеслись. Фары резко выхватывали желтую полосу дороги, вокруг все еще клубилась тьма.
– Когда ты выстрелил, – сказала Люба, они уже повернули на трассу, – я вдруг поняла, что то, что ты тогда хотел покончить с собой и что и я хотела покончить с собой – что это была иллюзия.
Евгений усмехнулся.
– А может быть, я и убил кого-то в себе, – сказал он. – Выстрелив в него, я и в самом деле почувствовал какое-то странное облегчение.
– Ты убил посредника. А кто такой посредник? Это тот, кто одному говорит одно, а другому другое.
– И значит, лжет.
– Значит, ты убил лжеца, – засмеялась Люба. – Но, если ты убил лжеца, то, значит, ты приблизился к истине.
Евгений обернулся и посмотрел на нее.
– Значит, это не так страшно?
– Да я не струсила. Просто спросила.
– А ты – ничего.
– Ты думал, я или психопатка, или дура?
– Нет, конечно, – он усмехнулся и вдруг погрустнел. – Но если честно, я все же боялся, что ты совсем другая, что я тебя выдумываю, – он помедлил, – как какое-то свое наказание.
Люба не отвечала.
– Ты ее бросил? – спросила наконец она.
С холма через предутренний туман стали проступать очертания развязки.
– Да нет, – он помолчал, вспоминая почему-то свой далекий выстрел из пневматического ружья. – Я просто сбежал от нее, потому что с ней я не принадлежал себе. Может быть, я был слишком слаб… Ей было достаточно щелкнуть пальцами среди ночи, чтобы я мчался за чаем, за каким-нибудь ликером «Аморетто»…
– Но… ты по-прежнему ее любишь?
– Ее больше нет, – он помедлил. – Она умерла.
Люба молчала. И Евгений продолжил:
– Это правда, что я играл в «форексе» из-за нее… И я выиграл в тот день, когда она погибла. Я не знал об этом… Узнал недавно… Накануне твоего вчерашнего звонка.
– И ты… ты снова захотел, чтобы мы сделали это с таблетками?
– Мне приснился сон, что мой отец жив. Я вдруг понял, если мне и суждена смерть, то уж лучше погибнуть, сопротивляясь.
– Зачем ты нашел меня? Мы дали себе отсрочку с уговором, что если это будет еще раз между нами как нами, то это будет последнее.
– Но я выиграл из-за тебя.
– Значит, это всего лишь благодарность?
– Я тоже боялся, что это всего лишь благодарность. Но теперь не боюсь.
Он улыбнулся.
В нем продолжало нарождаться какое-то новое, странное и радостное чувство, что жизнь причудлива и, если не позволять себе цепляться за прошлое, то она и не останавливается. Другая женщина сидела сейчас рядом с ним и словно бы он о ней ничего не знал. И ему ничего и не нужно было о ней знать. Что было с ней раньше, как плохо или хорошо ей было с кем-то до него. Так же как и он совсем не хотел сейчас рассказывать ей о том, что с ним было раньше. Ведь это будет опять психотерапия, а прошлое существует только для того, чтобы его не повторять. Перестать умирать так, как тебе словно бы кем-то назначено. Быть снова здесь и продолжать жить.
Эта кабина, шоссе, Люба… Это была и Люба, и эта кабина и шоссе, и в то же время что-то новое, фантастическое. Не было больше душного выдумывания себя, этого бесконечного запирания себя в себя, в свое знание о себе. И его «я» теперь снова было словно бы пронизано открытым бесконечным пространством.
– Мне… мне сейчас так страшно тебя хочется, – прошептала вдруг Люба. – Как будто я вижу тебя в первый раз.
– А как же Григорий?
– Да к черту!
Он засмеялся и нажал на тормоз. Машину слегка занесло и она остановилась.
– Эй! – вскрикнула Люба.
Евгений наклонился и осторожно ее поцеловал, стараясь не задеть за пластырь.
– Нет, нет… давай дотерпим… До дома… Осталось немножко… Там голыми, хочу совсем голыми.
5
Дом ее был разбит вдребезги. Был разбит вдребезги шкаф, стол, были перебиты зеркала и вазы, перевернуты и переломаны стулья. И посреди этого разгрома с рубашкой в руках стоял Григорий.
– Что ты сделала с моей квартирой? – тихо спросил он, едва они вошли; подбородок его дрожал. – Ты, что, специально это сделала? Признавайся, специально? – он вдруг сорвался на крик: – Я всегда знал, что ты меня ненавидела!
Люба хотела сказать, что это не она. Еще поднимаясь по лестнице, она вспомнила, что выбросила ключи, она боялась, что они сюда не попадут, но замок оказался выбит, а дверь открыта. Она сразу догадалась, что это сделал сутенер. Она же напоила его клофелином, украла пистолет. И за это он и отомстил.
– Зачем ты пришел сюда? – спросила она.
Этот ненужный человек, разбивший ей жизнь, зачем он снова здесь, зачем он стоит перед ней посреди этой разбитой квартиры?
– Я вернулся забрать свои рубашки! – заорал Григорий. – И ты не забывай, что эта квартира, и вещи и обстановка куплены на мои деньги!
– На деньги твоих родителей, – ответила Люба.
Что-то неотвязное словно бы опять затягивало ее в эту ненавистную ей роль.
– Не важно! Это моя собственность! Я понимаю, ты мстишь мне за Нелю.
– Я тебе не за что не мщу, – еле сдерживаясь, ответила она. – Это не я устроила здесь разгром.
– Не ты? Да нет – ты! И я знаю, ты отмстила мне не только за Нелю, – он усмехнулся и посмотрел на Евгения, который стоял чуть поодаль. – Ты отомстила мне за… за то, что ты не испытываешь… Ты же фригидна.
Он цинично захохотал.
– Мразь! – Она закрыла лицо руками.
– Да, я хочу, чтобы и этот господин это знал.
Залившись краской, она повернулась к Евгению.
– Убей его.
– Да плюнь ты на этого ублюдка.
Евгений сделал шаг, чтобы обнять ее, но она увернулась.
– Дай мне пистолет!
– Не хватит ли…
Она заплакала.
– Дай, прошу тебя.
– Убирайтесь отсюда! – заорал вдруг Григорий, хватая разбитую ножку стула и размахиваясь. – Или я вышибу вам мозги! Вы еще заплатите мне за мою собственность!
Люба бросилась к Евгению и вытащила из его кармана пистолет. Евгений не остановил ее, он стоял, не двигаясь. Он вдруг понял, что и ей возвращаться некуда. И что и здесь их ничто не сдержит. Словно бы лучезарный и жестокий ангел, вызванный ими однажды, снова набрасывал им на плечи свой светоносный шлейф.
Люба направила пистолет на Григория.
– Ты просто гад!
– Люба, что ты? Я же только… – он опустил отломанную ножку. – Люба, но мы же муж и жена! Убери, убери это… Я же вернулся.
– Даже если бы ты вернулся из-за меня, а не из-за своих рубашек, – она взвела курок. – Даже если бы ты попросил меня сейчас простить тебя за все – за измены, за наркоту, за издевательства.
Он обернулся к Евгению:
– Скажите! Скажите ей, чтобы она этого не де…
Выстрел не дал ему договорить.
Пуля попала в лоб, выбрасывая узкую кровяную струю обратно.
Григорий удивленно дернулся. Скосил глаза, вдруг подавился, и изо рта его хлынула кровь. Он выронил из рук ножку стула и упал куда-то назад.
Люба медленно опустила пистолет.
– Мы вступили на трудный путь, – еле слышно сказал Евгений.
– Я бы все равно это сделала.
В глазах ее по-прежнему блестела ненависть. Евгений подошел и осторожно ее обнял.
В гостинице они заснули мертвым сном. Они просто упали в объятия друг друга и уснули.
Быть может, им приснился рай? И все девять небес встретили их под неподвижностью Эмпирея? И Луна, сверкающая свободой воли, и Меркурий – искупитель грехов, и ласковая Венера, и блистательно мудрое Солнце, и Марс, вдохновляющий на войну за веру, и сама непостижность небесного правосудия – Юпитер, и покровитель созерцателей – Сатурн? И восьмое грядущее звездное небо испытаний в любви, и – в преддверии сверкающего Эмпирея – девятое, чистое, черное и кристальное?
6
Но ты, современность, не веришь ни в рай, ни в ад, ты веришь в доктора Эм, избавляющего тебя от твоих неврозов. И тебе ни к чему откровение, тебе «к чему» психотерапия. Тебе не нужна метафизика, тебе нужен процесс…
С некоторых пор в процесс доктора Эм был вовлечен и еще один, новый клиент. И сейчас, пока она все еще названивала на мобильный Евгению и Любе («Ах, неужели все же покончили с собой?»), он ожидал перед входной дверью, поглядывая на часы.
Исковерканный, исчерченный в рваные дыры письмом Чины, перед дверью доктора Эм ждал Борис.
Преданный своим собственным предательством, в своих неосознаваемых фантазмах все эти дни он призывал Евгения. О, как он хотел бы его убить! Как он хотел бы пронзить Евгения, поставив его на четвереньки и, поддрачивая ему одной рукой, и властно придерживая другой, драить его и драить, драть и драть, жестоко врываться и вырываться, и еще раз, и еще, врываться и вырываться! Хрипя и храпя, превращая его постепенно в себя и становясь постепенно им. О, Чина была тысячу раз права, ему нужен был Евгений. И ему нужно было самое дорогое в Евгении. Ему нужно было, чтобы Евгений заплакал от счастья под его вдохновенными и жестокими ударами, чтобы он закричал от наслаждения, прозревая наконец, что никакого Бога нет. Ебать сладко и жестоко. Ебать и быть. Быть в этот сладчайший из мигов Евгением и позволять ему, Евгению, мстить.
Но как рассказать об этом доктору Эм?
В клубящейся черной мгле длился и длился фантазм. Наконец часы показали ровно три и Борис позвонил.
Перед тем, как открыть дверь, доктор Эм выключила мобильный и хладнокровно дала себе еще минуту, чтобы сосредоточиться и вспомнить проблему нового клиента, над которой в прошлый раз она уже начала работать.
«Да, что-то про бывшего друга и его любовницу. Да-да, которая в конце концов стала любовницей клиента и которая… Да-да, так трагически погибла одиннадцатого сентября…»
Второй звонок затрубил в слуховых каналах доктора Эм.
«Да-да-да, написав перед смертью какое-то мучительное, непереносимое для клиента письмо, которое недавно вручил ему его бывший друг. А друг, кстати, вдруг так внезапно разбогател…»
Странный, затягивающий и затягивающий в себя интерес повлек доктора Эм в сторону этого «разбогател». О, этот снова поднимающийся сладостный зуд и постепенно зреющая в глубине научного лона фантастическая догадка, что, может быть, друг Бориса это и есть…
«О, Господи!»
Третий звонок глубоко пронзил ее сердце и едва не достиг психоаналитической глубины.
«Евгений…»
Она застегнула пуговицы на блузке, подлетела к двери, нащупала твердыми пальцами холодный дверной замок, и, уже выстраивая мысленно стратегию сеанса, наконец открыла…
Друг Бориса и в самом деле оказался Евгением. И процесс освобождения от невроза, едва начавшись, вдруг резко подошел к концу. Борис даже не смог скрыть своей торжествующей усмешки. Ведь тот, кто принес ему, Борису, это унизительное письмо, оказывается, хочет своей смерти.
– А поскольку вы его явно недолюбливаете, – повторяла еще раз концепцию освобождения от невроза докторша Эм, – то мы… мы просто разыграем это с вами обоими как упражнение. И вы оба окончательно сублимируете всю идущую на вытеснение энергию. И снова станете старыми добрыми друзьями.
– Или старыми добрыми врагами, – криво усмехнулся Борис.
– Нет, нет! Я вовремя вас остановлю. Но позвонить и пригласить его на встречу, повторяю, должны именно вы. И учтите, ваше приглашение должно прозвучать, как вызов. Только тогда он сможет переключить агрессию против себя – во вне. Это «во вне» зацепит его и потащит, и, – она помедлила, – они с Любой обязательно придут. Любе, кстати, можно будет предложить роль Чины.
– Значит, говорите, вызов, – мрачно проговорил Борис, вспоминая про то, как они расстались с Евгением, и про свой спрятанный в баре револьвер.
7
Черный излом яркого солнца разбудил их, коснувшись их ресниц. Они спали долго, может быть, целую вечность, но они наконец проснулись. Они проснулись как две черных звезды на кристально белом и ярком полночном небе проклятого полдня. И черное стало белым, а белое черным. Так всё, о чем сегодня кричат «истина», оказывается не более, чем вчерашняя ложь.
Не было гостиницы, не было медленного метрдотеля, не было ключей, не было стен, не было автобусов, офисов, магазинов и всех тех узких, словно бы кем-то в насмешку назначенных в удел человеку «прав человека» и «обязанностей человека», не было ни наказания, ни раскаяния, ни угрызений совести, ни нравоучений морали. Не было мостов, они были сожжены, и не было башенных кранов, воздвигающих новые небоскребы, не было прозрачных банковских комнат, описанных еще Доктороу, где клерки сидели, разделенные стеклянными перегородками. Не было искусственной зари, золотых сортиров и подлой, шарящей в темноте по карманам бедноты. Не было помпезных либеральных оркестров с американскими нотами, коммунистической и фашистской сволочи, аспирина Бауэра и прочая, прочая…
Не было ничего.
Лишь две черные звезды.
Зигзаги полоснули в окно. И там, где только что было солнце, встала синяя мгла. Сгустившись в фиолетовое, она исполнила эту гостиницу лишь как иллюзию, как будто бы она, эта гостиница, была не более, чем фортепианная гамма. Это мог быть и кельтский средневековый замок, и фантастическая планета.
Так проснулись они, прекрасные убийцы, порождение великой ночи, той, что несет свою черноту ради Божественного блеска звезд. И первое наслаждение, первое небо, стало их наградой.
О, Луна, иссасывающая огонь своего бога, бога пизды, жаждущей своего героя, роя меда пчелиного сот, нагнетателя нестерпимых света терпеть, за что дарит она ему себя, о наш черный бог, проваливаясь в сладчайшую из пыток, о Соссюр, соси наш язык, рассыпаясь мурашками наслаждений, пауза, снова и снова йух, свистит нагнетатель в едзипе, о, азбука, исступление стилей, священная абракадабра, о сладчайшая из ебль Луны, о запруженная запруда, дождавшаяся своего героя, прорывайся же брызгами огненного восторга, и звени, звени язык наш, било, в колокол их пламенной битвы, и хрусти, ломаясь под нашими русскими словами, дешевая голливудская порнография!
Они все еще лежали в постели.
– Мы изменили мир? – благодарно улыбнулась Люба.
Евгений засмеялся.
– Мы только начали.
– Как Гулливер и его Любовь, – засмеялась и она, – шагнем мы через дома и тогда под нашими шагами захрустит их прозрачное человеческое стекло.
– Но не ради мести, а во имя великого после.
– А что будет тогда?
– После того, как мир изменится?
– Да?
Евгений с улыбкой посмотрел на нее.
– Никто этого не знает.
– Разве не вернется то, что было раньше, о чем говорили религии?
– Всё станет другим.
– А Бог, Дьявол?
Он усмехнулся.
– Ты хочешь сказать, что мы все же кем-то посланы? Может быть, и так. На старом языке – так.
– А на новом?
– На новом… – он замолчал и задумался.
– Когда я была маленькой, – сказала Люба, – я думала, что все возвращается и все оживает, как прежде. Что Иисус Христос, узнав смерть, не возносится, а оживает на кресте. Время просто поворачивает вспять. Те же палачи, что распяли Его, снимают Его живым и отпускают. Что все, как в обратном кино. И так же будет и со мной. Когда я состарюсь и умру, то оживу снова и буду жить обратно, пока снова не стану маленькой и счастливой.
Он грустно усмехнулся.
– А потом, взрослея, ты поняла, что, предав Его однажды, они уже никогда не отпустят Его живым.
Она вздохнула.
– Но Он… Он же воскресает все равно?
Евгений взял сигареты со столика и закурил.
– Но для каждого по-разному.
Солнце, пробиваясь сквозь жалюзи, посеребрило полосками хлеб на столе и бокалы с вином.
– Ты меня любишь? – тихо спросила Люба.
Он посмотрел на нее, глаза ее блестели, в них был свет.
– Да, – также тихо ответил и он.
8
Подходя к низкому стильному зданию фирмы «Tukzar», в подвале которого арендовала свои пространства гештальт-терапия, Ирина вдруг с тоской подумала, что теперь она во всем зависит от доктора Эм. Ей вдруг даже показалось, что доктор Эм заменила ей братьев, которые когда-то сажали ее на зеркало. Конечно, за эти полтора года она стала гораздо увереннее в себе. Изменилась даже ее походка, она стала двигаться, широко расставляя ноги и уверенно наступая на всю стопу. Иногда ей даже нравилось представлять себя мужчиной, как будто у нее что-то даже слегка поддувалось в промежности. Что-то, с чем она бессознательно отождествляла докторшу Эм. Спустя несколько месяцев после начала процесса монашка ушла из монастырской больницы и теперь работала медсестрой на «скорой помощи». Эта служба и лучше оплачивалась, и теперь, слава Богу, ее не захватывало и то печальное чувство бесполезности молитвы, особенно когда в больнице умирали молодые верующие. Теперь, когда молодого верующего (а разве не всегда ли можно определить по крестику?) сбивала машина, Ирина уже не молилась, а прежде всего делала все необходимое – проверяла пульс, давление, смотрела зрачки, ставила капельницу (если еще оставалось куда, в мелкую или висящую вену попасть ведь всегда труднее). Выезжая, как правило, без санитаров, которых теперь все труднее было оторвать от телевизора, она мобилизовывала случайных зевак, чтобы те не толпились и не пучились на чужую кровь, а лучше, не стесняясь, помогали переложить несчастного на «волочок» и перенести в машину. Конечно, если жертва все-таки умирала, чего Ирина, разумеется, боялась больше всего, потому что тогда зеваки (а еще хуже – родственники) начинали обвинять почему-то прежде всего ее, что она что-то сделала не так или даже нарочно, то Ирина была уже озабочена опять же не бесполезной молитвой, а делом – как правильно составить карточку, чтобы ее, Ирину, нельзя было ни в чем обвинить, ведь все, в чем можно обвинить, наказывается законом. А провинившуюся медсестру закон наказывает сроком от трех до пяти. Конечно, если совсем честно, то Ирина не любила и эту свою работу. Ну, а кто ее любит, эту свою работу? Но зато благодаря работе (благодаря, конечно же, доктору Эм) Ирина смогла наконец выйти замуж, хотя и… то, что касается детей…
Но сейчас, подходя все ближе к этому низкому горизонтальному зданию с фасадом из огнеупорной пластмассы, она все яснее ощущала свое нежелание передвигать ногами, как будто ей и в самом деле что-то мешало.
Она вдруг подумала о любви, что ведь хотела любви, а узнала лишь то, что доктор Эм называла «отношениями с мужчинами». Конечно, упражнения доктора Эм пошли ей на пользу и после того, как однажды на «горячем стуле» доктор попросила представить ее, что и Нина, и Катенька, и Наталья Авдотьевна Турсун-Заде – это мужчины (ни Горбунов, ни Васечка, ни Умнов в тот раз почему-то не пришли, а Евгений тогда еще и не появился), и что надо выбрать кого-нибудь из них и позаботиться о самой себе, то есть принять их «мужские» ухаживания, после такой тренировки ей стало гораздо легче не сопротивляться грубым приставаниям шофера «скорой помощи». И однажды, когда очередная жертва несчастного случая умерла еще до их приезда, Ирина позаботилась и о шофере, и о себе. Это была пасмурная безлунная ночь, Ирина хотела позаботиться на траве, но трава оказалась мокрой и склизкой, и позаботиться об отношениях с Володькой пришлось на «волочке».
И вдруг она поняла, что не хочет идти сейчас на группу к доктору Эм, потому что… потому что перестал приходить Евгений.
Ирина вдруг с горечью поняла, что всю жизнь ждала только такого, как он. И, может быть, она не хотела, чтобы доктор Эм случайно выведала об этом и разрушила это последнее из ее ожиданий?
Она снова увидела эти его печальные горизонтальные морщинки у глаз, и на лбу – веселые вертикальные, и… заплакала.
Так значит, она всегда хотела встретить Евгения?
Однажды, когда его все же собьет машина, она, Ирина, примчится в последний миг и, снова помолившись Богу, спасет ему жизнь. И тогда он ей расскажет все, что у него на душе, и она тоже ему расскажет, что она несчастна с Володькой, как она знает теперь, что «отношения с мужчинами» – это же не любовь, и скороспелый брак – просто бегство от одиночества. И наказывается мертвым ребенком. О, он, Евгений, поймет эти простые слова. И тогда… Тогда она бросит своего грубого, пахнущего кирзой Володьку, а Евгений бросит эту неврастеничку Любу, и они убегут в какую-нибудь далекую страну. Она вспомнила свой сон – отель в горах, молодой негодяй, убивший своих богатых родителей, и его бедная невеста, как они сидят на веранде, и солнце сквозь жалюзи… Она с неохотой взялась за ручку двери, вспоминая теперь нового участника группы – высокомерного и прыщавого Бориса, как с визгливым и нервным хохотом он признается в каком-то своем непонятном пороке, и как доктор Эм подсовывает ему пустой стул, чтобы он мог заставить его какими-то странными движениями перестать верить в Бога.
9
В тот же час к низкому стильному зданию фирмы «Tukzar» подходила и докторша Эм. Она вдруг решила еще раз попробовать набрать номера телефонов Евгения и Любы. Хотя прошел уже почти месяц. И тут-то ее и осенила идея этого нового упражнения. В конце концов каждому полезно познакомиться со своим «собственным самоубийством»! Вытащить на свет Божий из бессознательного и признать.
Конечно, конечно, дорогая докторша Эм. И это, безусловно, надо потренировать на группе. Вот, например, косоглазая Нинок, раба еды, что есть силы запихивает себе в дыхательное горло ватрушку, а Катенька стучит ей по спине, чтобы Нинок все же вовремя откашлялась. Или Занозина – разбегается, чтобы врезаться головой в экран телевизора, а в телевизоре вдруг появляется изображение Натальи Авдотьевны Турсун-Заде, у которой вообще никаких проблем.
Доктор Эм даже прихлопнула себя по ляжкам – отличная идея! Ляжки доктора Эм восторженно заколыхались, умственное волнение привело их в чрезвычайное возбуждение. А идея нестерпимо запросилась претвориться в действие. Ах, если бы сейчас можно было испробовать придуманное упражнение на себе! Она вдруг, как увидела спрятанную в ящике письменного стола волшебную палочку и… с неподдельной горечью вздохнула о том, как убога, однако, несмотря на все ее глубокие познания, ее личная жизнь. Воистину во многой мудрости премного печали… С горькой усмешкой представила она себе, как ее личная жизнь кокетливо выглядывает сейчас из целлофанового пакетика. Впрочем, личная жизнь доктора Эм имела вполне натуральную форму и даже цвет, разве что была несколько большего, чем это требовалось природой, размера. Но на то и «премногость печали».
«О, моя волшебная палочка, – грустно улыбнулась докторша Эм, мысленно доставая из пакетика большой резиновый член, – конечно, у каждого должен быть свой собственный способ самоубийства…»
О, нескончаемо длящийся фантазм, о сон разума, именующийся подчас помпезно психотерапией, о сменяющие друг друга парадигмы и попирающие друг друга школы, о доктор Пёрлз, вонзающий свой процесс в своего психоаналитического отца, так ты и вправду надоумишь несчастных на самоубийство!
«Ах, лучше было бы для Евгения и Любы, если бы они и вправду покончили с собой», – все же бессознательно мелькнуло у доктора Эм.
О, бессознательная докторская гениальность! Конечно, конечно! Если бы она еще узнала, что они убийцы! Эх, жаль, что их телефоны по-прежнему не отвечали. Позвонили бы лучше доктору Эм сами и сказали: «Так, мол, и так, терпеть больше нету мочи. Совесть замучила. Не хотим больше так жить и через пять минут вскроем себе вены, консервным ножом вскроем! А если не хватит духу – примем таблетки или в петлю». И доктор Эм, конечно бы, им ответила: «О, подождите, не вскрывайте. Я сейчас приеду!» И примчалась бы, и поднялась бы по лестнице, но в дверь, не стучала, не стучала, а заглянула бы осторожно в замочную скважину. Как они там, бедняги? А они там – мучаются, ее ждут, не дождутся, на часы смотрят. А она как бы все не едет и не едет. Пять минут, пятьдесят, полтора часа, два. Ну, они и не выдерживают: «Где же ты, блядь, о отпускающая нам грехи докторша Эм?!» И – на табуретку. Петли ладошками мылят, намыливают, мылом таким душистым «амбрасадор». С тоской оглядываются на дверь. А там, конечно же, по-прежнему – ничего-с, ни звука (доктор-то Эм затаилась и не дышит!). Ну они и просовывают, рыдая, просовывают, каждый в свою. А доктор Эм, по-прежнему, у скважины замерла, ни движеньица. Ну они, бедняги, не выдерживают и… толкают ее ногами, табуретку эту ногами! И она летит, табуретка эта, вбок! И вот они, уже дрыгают отчаянно ногами и хрипят. «Хр-рр! Хр-рр!» – вот как хрипят, падлы, а руками-то цепляются за петли. Да поздно, суки, поздно!
Вот так вот. Да-аа. Вот такие дела. Были только что субъекты процесса и нету ужо никаких субъектов процесса. Затихли-с! И лишь слегка покачиваются на вешалке на этой, на своей. И скрыпит, скрыпит чегой-то там у них, у проклятых убийц, в поясницах.
И тебе, о современность, как-то так легче бы сразу стало. Как будто бы и у тебя чтой-то такое как бы само и отлегло. И теперяча и тебе можно было бы глубоко и с облегченьицем вздохнуть. Как будто что-то и тебя наконец бы освободило. Вот, поддуло, собака-смерть, как все равно свежим воздухом поддуло. Справедливая казнь-с! М-да, как говорили в старинные времена, таинство. Озон-с, господа, что ни говорите. А теперяча можно бы и на педали покрепче нажать и крутить их веселее и злее! И мчаться, мчаться-с на легком велосипеде мечты в магазин за новой тряпкой!
10
Но для избранных наказания нет… Где-то там, за поворотом, где изгибается тело поезда, и где тело поезда словно бы видит самое себя, уже скоро начнет рассеиваться ночная мгла. Скорый поезд набирает ход. В черном оконном стекле постепенно исчезают отражения лиц Евгения и Любы, из предутренней мглы несутся навстречу пока еще едва угадываемые манговые деревья. Заспанный черный бенгалец в желтой блузе и малиновом фартуке разносит маленькие желтые термосы. Евгений спрашивает, когда будет Варанаси, и бенгалец показывает ему свой коричневый с белым ногтем указательный палец, многозначительно поднимая его вверх.
«Варанаси… город, где когда-то был отец».
– Путешествия – лучшая из психотерапий, – улыбается Люба, взглядывая на Евгения, и добавляет после паузы: – Помнишь докторшу?
– Нашу долларовую докторшу Эм?
– Интересно, все же звонила она нам тогда или не звонила?
– Но разве не для этого мы и выбросили тогда, еще в гостинице, эти старые сим-карты, чтобы не знать?
– А вдруг она все же зазвала на группу Бориса? Наверняка, пыталась зазвать и нас.
– Ну, тогда бы мы показали им наш гештальт.
– Черный гештальт!
– Представь себе, входит монашка, а на полу в центре круга из привязанных к стульям окровавленных тел шевелится какая-то странная куча.
– Кошмар!
– И присмотревшись, монашка с ужасом понимает, что это есть не что иное, как детородные органы.
– Ужас! Прямо фон Триер!
– Они надеты один на другой и, как-то странно мерцая, подрагивают. Эта живая адская машина выложена в виде пирамиды.
– Ну, ты и нарисовал!
– Внизу, в трехпризменном основании, пульсируют, совокупляясь, органы Нины и Горбунова…
– Ха-ха-ха! Катеньки с Васечкой, а Занозиной…
– С Умновым!
– Супер!
– А на самом верху торжественно содрогается лоно докторши Эм…
– В которое бережно продет и мелко дрожит член Бориса.
– И мы говорим им: «Смотрите же, домохозяйки, пидарасы и клерки!»
– Смотрите, агенты, яппи и продавцы!
– На идеальную модель вашего общества!
– На ваш архетип!
– Ха-ха-ха!
– Ой, не могу!
– И молитесь, чтобы процесс этот поскорее закончился!
– И тогда ты берешь этого Бориса, так аккуратно распятого на стуле, за волосы. Смотришь в его меркнущие от наслаждения глаза и говоришь: «И предавая своего Бога…»
– А ты, крутанув вокруг оси офисное кресло, к которому вниз головой привязана докторша Эм, добавляешь: «И перевертывая все с ног на голову…»
– Неужели вы не догадывались, что рано или поздно придется расплачиваться?!
Бенгалец с удивлением смотрит на этих русских, покатывающихся со смеху в пятом часу утра, и тоже не выдерживает и смеется. Железнодорожные пути за окном пересекают шоссе, веселые огни придорожных фонарей, выстраиваются в линию и, поворачиваясь, сливаются в одну радостную и светящуюся точку.
«Шатабди Экспресс» набирает и набирает ход, время от времени предупреждая о себе в предутренней мгле сиреной. Вагон качает. Враскачку, как моряк, другой бенгалец уже разносит по проходу еду. Сначала закуску, потом чикен тандури – запеченных с маринованными травами цыплят, потом томатный суп, алу паратха – лепешки с начинкой из цветной капусты, рисовый пудинг кхир и творожные шарики в сахарном сиропе – с еще одним, так старательно выговариваемым им для Евгения и Любы названием.
Они аккуратно протирают ладошки и пальцы антисептическими салфетками и жадно набрасываются на еду.
Черный бенгалец подает тодди – пальмовое вино.
За окном поднимаются призрачные манговые деревья и в понемногу развеивающейся предутренней мгле начинает весело просвечивать вечное арийское лето. Кто-то по-прежнему, не оглядываясь, странствует босиком, кто-то невозмутимо катит свою повозку, относясь спокойно к безумию эпохи. Мелькают девушки на мотороллерах, их хищные взгляды блестят поверх праздно гуляющих мужчин. Вот безмятежно застыла спящая на перекрестке корова. Открытые уличные писсуары. Реклама «кока-колы». И белый в своей единственности жених, он сидит, улыбаясь, на лошади, подсвеченный яркими зелеными лампами. А рядом в ярком сари – невеста.
Люба вдруг вскрикивает:
– Ай!
– Что такое? – оборачивается к ней Евгений.
– Смотри! – она показывает в проход.
Между креслами по полу вагона несется стремглав мышь.
Люба боязливо прижимается к Евгению.
Самое время вспомнить о корреляциях. Он наклоняется к Любе и, улыбаясь, говорит:
– Не бойся.
Официант в желтой блузе с малиновым фартуком ставит еще один маленький термос на их столик. Чай на хинди и на русском звучит одинаково.
Моторикша понимает их с полувзгляда. Евгению даже не надо уточнять. Узкими улочками, лавируя между повозками и пешеходами, объезжая коров, развалившихся на проезжей части, мимо лавочек, где еще можно найти магический перец кубеба, он вывозит их к Гхатам Маникарника. Пространство словно бы расступается и перед Евгением и Любой наконец открывается священный Ганг.
Каменные ступени нисходят к воде. Справа, на обособленной площадке, – костры кремаций. Евгений платит домрам,[22] распоряжающимся церемонией, огромные деньги, чтобы они разрешили и им разжечь здесь свой погребальный костер.
На ступенях застыли паломники, кто-то по щиколотку, кто-то уже по пояс в воде, сложенные ладони у сердца. Паломники неотрывно смотрят на светлеющую полоску у самого края неба, там, где оно касается земли. Пряный аромат жасмина, грязь и раздавленные цветы. Медные кувшины, яркие сари, зонты из пальмовых листьев для брахманов. Но солнце еще не взошло.
За отдельную плату Евгений и Люба берут у служителя масло, сандал и дрова.
Чтобы наконец сжечь этот гештальт.
Домры подбрасывают в пламя сандаловых полений и плещут масла. Костер жадно вспыхивает и гудит. Пламя разгорается все ярче и ярче.
Сжечь Чину и Бориса, Григория, агента, доктора Эм и монашку Ирину, разбитую маленькую квартиру, дорогой особняк… Сжечь свое прошлое, оставляя себе сейчас лишь пламя.
Они бросают таблетки в огонь.
Луч солнца за Гангом наконец прорезает край земли. Тысячи паломников подаются назад и на мгновение застывают. И вот уже над великой рекой взлетает их благоговейный вскрик. Кто-то плещет себе в лицо, кто-то плачет, кто-то смеется, кто-то окунается с головой, ныряет, плавает и отхаркивается. Ореол сверкающих брызг вздымается над ступенями Гат Маникарника.
И костры кремаций бледнеют в лучах восстающего солнца.
Вернувшись в гостиницу, Евгений и Люба зажигают другое пламя – роя меда пчелиного сот. Кто знает, может, в этом огне зачнется новый ребенок?
О, ясноглазый сокол, да породит тогда тебя Великое Делание!
“… to the glory of thine ineffable Name. Amen”.[23]
Примечания
1
Я ненавижу себя и хочу умереть (англ.)
(обратно)2
Банчило – торговец наркотиками, бабл – деньги; жаргон (прим. автора)
(обратно)3
Не оставляй меня, детка, не оставляй (англ.)
(обратно)4
Шприц; жаргон (прим. автора)
(обратно)5
Тенденция; биржевой сленг (прим. авт.)
(обратно)6
Нисходящий; биржевой сленг (прим. авт.)
(обратно)7
Восходящий; биржевой сленг (прим. авт.)
(обратно)8
Неменяющийся; биржевой сленг (прим. авт.)
(обратно)9
Продавать; биржевой сленг (прим. авт.)
(обратно)10
Во славу твоего невыразимого Имени. Аминь. (англ.)
(обратно)11
Элитарный Интернет-журнал, где можно выкладывать свои дневники.
(обратно)12
Маленькая смерть (фр.)
(обратно)13
Карманный компьютер (англ.)
(обратно)14
Европейская ассоциация гештальт-терапевтов.
(обратно)15
Переделка, переснятый фильм (англ.)
(обратно)16
«Мать» (нем.).
(обратно)17
Неудачное путешествие (нарк. сленг)
(обратно)18
TVG – марка спортивного велосипеда.
(обратно)19
финиш в велосипедных гонках.
(обратно)20
Тысяча три (итал.)
(обратно)21
Маленькая большая смерть (фр.)
(обратно)22
Управляющие обрядом кремации (прим. автора).
(обратно)23
Во славу твоего невыразимого Имени. Аминь. (англ.)
(обратно)
Комментарии к книге «Гулливер и его любовь», Андрей Станиславович Бычков
Всего 0 комментариев