Лидия Скрябина Дневник ее соглядатая
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
Глава 1 КОРОТКИЕ ПРОВОДЫ. ДОЛГИЕ СЛЕЗЫ
– Куда? Это реанимация! Посторонним нельзя. – Молодой врач отсекает Аллу еще на подходе.
– Даже к умирающим? – Она делает особое ударение на последнем слове, будто упрекая врача.
Реаниматолог, веснушчатый и белобрысый, вспыхивает румянцем.
– Я ничего не могу поделать, – отбивается он и нервно шарит по странной выделки голубым брюкам на резинке в поисках несуществующего кармана с сигаретами.
«У них даже операционные костюмы – одноразовые», – мельком удивляется Алла, но продолжает сверлить ни в чем не повинного доктора жгучим осуждающим взглядом.
– Все вопросы к Алексан Николаичу, – увертывается тот, прикрываясь, как щитом, именем главврача. – Если он разрешит… Сам я не могу.
– Сколько она еще… протянет? – Алла быстро сглатывает, удивившись неожиданно выскочившему грубому слову, и опасливо косится на врача.
– Не знаю, – искренне вздыхает реаниматолог. – Операция прошла блестяще. Она почти очнулась, даже назвала свое имя. Но такой долгий наркоз… Не все могут вернуться. Отек мозга – довольно частое осложнение… Два-три дня максимум, – наконец выдавливает он.
– Я хочу ее видеть.
– Но вы даже не родня…
– Неправда, она меня удочерила, – убежденно возражает Алла и верит сама себе.
– Вон Алексан Николаич…
– Алексан Николаич… – Она поворачивается к стремительно вынырнувшему из-за угла, словно из другого измерения, главврачу с едва поспевающей за ним свитой. – Умоляю… – И делает шаг вперед, преграждая ему путь.
– Со слезами вообще велю не пускать в отделение, – отрезвляюще холодно обрывает ее старый хирург. – А где мама Стёпы… то есть я хотел сказать… Лина Ивановна?
– С сердечным приступом увезли. – Алла вдруг ловит себя на том, что, как ревнивая собственница, рада пусть даже в такой горький момент остаться единственным близким человеком для умирающей мачехи.
Александр Николаевич, словно уловив это, хмурится и отрывисто распоряжается:
– Наденьте халат и стойте здесь. Ее сейчас повезут на МРТ. Даю вам минуту, не больше, потом сразу поезжайте в больницу к Стёпиной маме. Ей вы сейчас нужнее. Поняли?
– Да.
Александр Николаевич вместе с врачами скрывается в реанимации. Им встык, словно получив телепатический приказ, в коридор выглядывает реанимационная сестра и молча протягивает Алле голубое хлопчатобумажное облачение. Та едва успевает запахнуть халат, как двойные двери снова размыкаются и на нее выезжает высокая кровать-дом с какими-то приборами в изголовье и громоздким мигающим и попискивающим монитором, прикрепленным к спинке, в ногах больной. Поравнявшись с Аллой, эта величественная белоснежная гора, подталкиваемая двумя медсестрами, приостанавливается. И Алла, кроме прикрытого простыней и обмотанного датчиками неопознанного тела, наконец видит бледное лицо мачехи с перебинтованной головой-луковкой и смешным пучком русых волос, торчащим из-под тугих бинтов на самой макушке. «Я веселый Чиполлино. Вырос я в Италии…» Вдруг на Стёпиных ногах под простыней начинает что-то шевелиться. Алла в ужасе отшатывается.
– Это специальные ботфорты, чтобы кровь не застаивалась, – тихо поясняет медсестра.
Резиновые ботфорты с шумом надуваются и опадают. На предплечье у Стёпы начинает шуршать проснувшийся измеритель давления, а на каждом ее восковом пальчике Алла замечает несуразные бельевые прищепки, провода от которых тянутся к монитору. Приборы переговариваются, жужжат, важничают, живут своей жизнью, а человек, который ими обмотан, – умирает. Это совершенно невозможно.
Алле хочется схватить мачеху за руку, шептать, нет, выкрикивать ей ласковые слова, тормошить, смеяться, но она стесняется больницы, медсестер и саму себя. Она стоит, вытянувшись в струнку и впившись ногтями себе в ладони. Кровать-дом трогается с места, и Алла еще какое-то время сквозь слезы видит беспечно торчащий русый хвостик на белой луковке.
«Окочурилась», – неожиданно вкатывается в ее пустую голову грубое, пренебрежительное слово. Алла в ужасе выталкивает его из себя, но оно только стрекочет и надувается, как резиновые ботфорты под простыней. «Окочурилась! Окочурилась!» Наконец слово вырастает настолько, что уже не может уместиться внутри, лопается и рассыпается на тысячу осколков-букв, становится чужим, незнакомым, бессмысленным. Ок. Чур. Ась?
Донской крематорий. Дико, но утешительно, что твои останки поджарят под боком монастыря. Умели при советской власти загнать церкви иголки под ногти. Насильственное освещение языческого сожжения близким соседством. Или осквернение. Но это была единственная возможность уложить Стёпу вместе с ее отцом на Троекуровском кладбище. Закладывать нового покойника можно только через пятнадцать лет после предыдущего. А Стёпа пережила отца всего на семь лет. Вообще-то все упиралось в деньги. Новое место на приличном кладбище стоило дорого. До последнего Алла с Линой Ивановной надеялись, что в похоронное дело включится гражданин Шишаков, ведь он, несмотря на начавшийся развод, все еще оставался «законным супругом покойной», но, очевидно, совместная жизнь на загробную не распространялась.
Степан Ильич Шишаков занял глухую оборону, и до него даже невозможно было дозвониться. «Пусть!» – горько думала Алла, это делало вину родного отца еще гибельнее и ужаснее, а обиду на него – справедливее и благороднее.
В крематории все нереально, полно каких-то синтетических запахов, и саму себя Алла тоже ощущает как грубо скроенную, ватную игрушку. С похоронами очень помог Илья. Как хорошо, что он и сейчас стоит рядом. Недаром Стёпа его больше всех любила из Аллиных ухажеров. Золотой парень.
Проститься с мачехой пришли двое незнакомых мужчин. Один – сравнительно молодой нескладный увалень, с неожиданно быстрыми движениями и стремительной, легкой поступью. В рваных джинсах, бесформенном свитере навыпуск и вызывающем клоунском кепи. Симпатичный. С курчавой русой бородкой и взлохмаченной шевелюрой. Потрепанный Гаврош.
Второй – породистый, высокий, нервный, элегантный, старый.
Откуда узнали? Кто такие? Алла их никогда раньше не видела. Подошли по отдельности к Лине Ивановне, выразили соболезнования. Прамачеха, как теперь ее называла про себя Алла, с горестной благодарностью всхлипывала в ответ.
– Ты их знаешь? – шепнула ей Алла, все это время поддерживавшая прамачеху под руку, боясь, что та грохнется оземь.
Лина Ивановна трагически обронила:
– Потом.
«Конечно, потом! – вспыхнула гневом Алла. – Что она хочет подчеркнуть? Что это ее личное горе? Что я тут ни при чем? И отвлекаюсь на всякие глупости?»
Она демонстративно отстранилась от прамачехи и прижалась к Илье: «Раз это твое личное горе, то и стой одна!»
Прамачеха все поняла, снова притянула к себе Аллу и извиняющимся шепотом пояснила:
– Это Стёпины друзья. Виктор и Вадим. Я нашла ее дневник, там про них подробно написано.
– Дневник? – Алла заинтересованно наклонилась к ней.
В этот момент гроб на металлическом постаменте дрогнул и с неприятным металлическим звуком стал погружаться в недра невидимой огненной геенны… гиены…
Алла представила себе огромную, рыжую, голодную гиену, которая мечется по преисподней, бьет себя хвостом по впалым бокам и нервно разевает пасть в ожидании новой жертвы. И ей в морду со свистом летит длинный глянцевый ящик и больно бьет по носу. Он пуст. Чужая деревянная скорлупа. А их Стёпушка осталась в больнице и сейчас ездит в своем доме-кровати по бесконечным чистым коридорам госпиталя.
Виктор с Вадимом от поминок отказались, записали Лине Ивановне свои телефоны – на случай, если понадобится помощь, и разошлись в разные стороны.
Оставшаяся горестная троица молча поехала к Стёпе домой. Женщины механически накрыли на стол, потом посидели молча, словно дожидаясь, не появится ли случайно припозднившаяся хозяйка. Выпили ее любимого розового мартини, оставшегося еще от недавнего дня рождения Стёпы. Как дико: открыли бутылку на день рождения, а прикончили на день смерти.
Стёпин скотч-терьер Тарзан, встретивший их в прихожей радостно-вопросительным взвизгиванием, теперь принес мячик и положил у Аллиных ног, приглашая поиграть. И тогда Алла зарыдала. Всем телом разом ухнула в истерику. Словно изрешеченная крупной дрожью, как дробью, сползла на пол и, закусив диванную подушку, сдавленно взвыла. Тарзан недоуменно послушал, склонив голову набок, бросил мячик и начал лизать ее голые пятки. От этого стало нестерпимо больно, и Алла застонала в голос. Илья нежно гладил ее по волосам. Прамачеха пошла за сердечными каплями.
– Я ему никогда не прощу. Никогда. Я его уничтожу. Я… я… я… я с ним страшное сделаю… – бубнила Алла в подушку и вздрагивала. – Он даже на похороны не пришел. Не позвонил…
– Ты спрашивала о дневнике, – попыталась отвлечь ее прамачеха, – вот, прочитай про Виктора… лохматого… – и положила рядом с истерзанной подушкой толстый еженедельник, а капли выпила сама.
Алла приподняла голову, шмыгнула носом, взяла дневник, начала перелистывать страницы. Это были скорее эссе под общим заголовком «Друзья», датированные 6 января этого, 2004 года – последним днем рождения мачехи. «Значит, когда я завалилась после праздничного ужина спать, Стёпа взялась за перо?..»
Записей было всего две. Алла пристроилась к Илье, тот приобнял ее и ободряюще поглаживал по спине. А свободной рукой долил Лине Ивановне мартини, на некоторое время зафиксировав ее блуждающий взгляд на бокале.
Алла нырнула в чтение.
«Двенадцать лет назад, в 1992 году… («В тот год, осенью я как раз переехала от бабушки к ним», – подумала Алла.) Уехал муж в командировку. А меня оставил сторожить старую дачу, в которой полным ходом шла перестройка. Что за гадость эта перестройка – теперь знает каждый. Но тогда я по недомыслию легко согласилась.
В первую же ночь выяснилось, что я смертельно боюсь темноты и не могу ночевать в доме одна, несмотря на овчарку, сигнализацию и близких соседей. Страх был животным и одновременно совершенно нематериальным. Первопричина его скрывалась где-то глубоко в подсознании. Помню, лет в шесть мне приснился ужасный сон. Будто я пошла в бабушкин курятник – темную клетушку за домом – посмотреть на несушек и вдруг заметила, что в дальнем углу в груде тряпья копошится какая-то новая большая курица. Я подошла поближе, чтобы лучше рассмотреть новенькую несушку, но, наклонившись, увидела, что это вовсе не курица, а маленький старый уродец с крутой козлиной башкой и злыми красными глазками. В крошечных кривых ручках он держал скорлупу от только что выпитого яйца. На нижней, противно оттопыренной губе запекся кусочек яркого желтка.
Уродец страшно разозлился, что его застали с поличным, отбросил от себя скорлупки и, выставив вперед круглую нечесаную голову с двумя маленькими тупыми рожками, попытался меня забодать. Я в ужасе отпрянула и бросилась из курятника. Взлохмаченный воришка пустился следом, и тут время, подлое или спасительное – не знаю, остановилось. Сон словно зацепился за что-то и забуксовал. Я до сих пор ясно вижу себя со стороны, как на черно-белом немом экране, бесконечно бегущей по дорожке к дому и злобного уродца, бесконечно догоняющего меня и гадко щекочущего своим дыханием мой затылок.
Этот старый сон всегда вызывал у меня какое-то стойкое, недоброе беспокойство. А след мистического страха, когда привычная реальность распадается у тебя в руках, произвольно образуя новую, незнакомую и опасную, остался со мной навсегда.
Основным преобразующим фактором, изменяющим сущность вещей, конечно, была темнота. Я уверена, ночью изменяется каждый из нас. Все мы в той или иной степени становимся оборотнями. Просто большинство людей мирно проводит это опасное для них время, укрывшись одеялом и сладко посапывая. С каждым разом все больше теряя способность к перевоплощению. Не раз, проснувшись среди ночи, я прокрадывалась в родительскую спальню и подолгу вглядывалась в лица папы и мамы в надежде уловить происходящие с ними перемены. Не обнаружив ничего подозрительного, я возвращалась обратно в постель, упрямо считая, что они просто ждут, когда я успокоюсь и потеряю бдительность, – вот тут-то они в кого-нибудь обязательно и превратятся.
Итак, сторожа дачу, я боялась, что в темноте за мной придет инфернальный некто и протянет свою костлявую, с набухшими от нетерпения жилами руку к моей груди, в которой трепещет испуганное, но еще живое сердце. Спать я от страха не могла, опасаясь, что если усну, то перестану скреплять своей волей окружающую меня реальность и она расползется, а в образовавшиеся щели пролезет многоликий ужас и схватит меня.
Рабочие, как могли, старались меня отвлечь от черных мыслей. В первый же день мужниной отлучки они разобрали крышу, а потом дней пять отмечали это историческое событие. С вечера обычно начинал накрапывать дождь, и я, расставив по всему дому ведра, должна была несколько раз за ночь обегать места протечек, чтобы сменить наполненные дождевой водой емкости. Конечно, эта беготня не могла развеять мои мрачные страхи, но она, по крайней мере, разнообразила мое ночное бдение.
Обычно я сидела на неразобранной постели с напряженно поджатыми ногами и с остро заточенным топориком в руках. С топориком я не расставалась ни на секунду и, возясь с ведрами, как заправский дровосек, затыкала его за пояс мужниного махрового халата, в котором расхаживала, надеясь перенять немного мужественности от его владельца и носителя.
Прикованная к недостроенной даче, я тоскливо озирала из окна ненавистную частную земельную собственность. В первый вечер попробовала звать домой собаку – большую, верную и храбрую овчарку. Но во-первых, с наступлением темноты, приглядываясь к Джине, я уже сомневалась, собака это или уже оборотень, а во-вторых, овчарка воспринимала приглашение в дом как увольнительную и тут же заваливалась спать с громким храпом и пуканьем.
Очередная ночь с прижатым к груди топором меня совершенно измочалила. От ветра по стеклам в окнах гостиной, где я несла ночную вахту, то и дело шваркали ветки сирени, заставляя меня каждый раз вздрагивать от ужаса. Только когда начало светать и в соседней деревне заголосили петухи, я забылась ненадолго тяжелой, беспокойной дремой.
На следующее утро я первым делом подрубила под окнами все густые кусты сирени, раскидистые ветки которой так пугали меня в темноте. Игра в лесоруба немного расслабила натянутые нервы, но лишь до сумерек. Чувствуя затылком неприятный холодок при виде подступающей темени, я бросилась обзванивать всех своих знакомых, зазывая разделить со мною загородное житье. Но среди недели редко кого заманишь на дачу, особенно когда там идет ремонт.
На отчаянный SOS откликнулся один Витя Войтенко, кумир моей юности. Витя был личностью колоритнейшей. Внешне он походил на битника 70-х годов. Огромный, в провисших шароварах, подвязанных бельевой веревочкой, в свободной цветастой рубахе навыпуск, с патлатой мягкой гривой и округлой русой бородкой. Большой человек, презирающий карьерный успех и позволяющий себе любой эпатаж – от появления в чопорных «Аргументах и фактах», где мы одно время вместе работали, в кедах на босу ногу и длинных буржуйских шортах (для идеологического издания тех лет это было верхом неприличия) до демонстративного нюханья на редколлегии кокаина. В чем он лично под большим секретом «признавался» самому большому трепачу в нашей редакции рыжему Паше Пельцеру. Кокаина! Вы представляете? А может быть, все-таки растертого стрептоцида? «Да что вы! Это порошок от насморка, – насмешливо успокаивал Витя толстую цензоршу, сидевшую рядом с ним на редколлегии. – Хотите попробовать?» Та хлопала наивными, круглыми, как у птиц, глазками и с участливым испугом отрицательно мотала головой.
Надо заметить, что в те дремучие времена верхом упадка считалось не нюхать кокаин, а только шепотом говорить о том, что кто-то где-то видел, как ЭТО делается. Так что с моей, обывательской точки зрения, Витю даже зашкаливало, иногда так, что он на несколько дней выпадал из обращения. За этими отлучками я подозревала какие-то жуткие приключения, расспрашивать о которых считала неудобным и предпочитала томиться в сладостной неизвестности.
Стены в подъезде Витиного дома на улице Горького, ныне Тверской, были покрыты тогда еще никому не известным граффити, рок-посланиями и философскими изречениями друзей и почитателей разнообразных талантов хозяина. Витя жил в двухкомнатной квартире вместе с зашуганной тетей, а может, двоюродной бабкой, которая боязливо высовывалась в коридор, чтобы мышью проскочить в уборную. Готовила она у себя на плитке.
В десятиметровой комнате Войтенко не было мебели, а с четырехметрового потолка, делающего его берлогу похожей на большой гулкий колодец, вместо люстры спускалась толстая зловещая петля, в которую был вдет фонарик. В хорошем настроении Витя, завязав канат узлом, принимался качаться, наподобие Тарзана, попутно разглагольствуя о вечном. А свет от фонарика метался по стенам.
Со стен на посетителей смотрели с плакатов огромных размеров Владимиры Ильичи Ленины с простертыми в светлое будущее кепками.
Закусывали и выпивали мы обычно у подоконника. Музыку слушали, лежа на полу. Надо ли говорить, что я – хорошая девочка из хорошей семьи, в глубине души робеющая даже перед вполне безобидными, но нахрапистыми и горластыми продавщицами, – восхищалась безоглядной смелостью Вити, независимостью его суждений и изумительным пренебрежением к окружающим, которые в ответ почему-то его горячо обожали и прощали все его несносные выходки.
Я со сладким замиранием сердца наблюдала, как он делает то, чего мне самой отчаянно хотелось: ни от кого не зависеть, ни к кому не прилепляться, смело идти на риск, спокойно высказывать свое мнение и всегда иметь наготове несколько саркастических фраз для тех, кто с тобой не согласен. Только у Вити это было естественным проявлением его многогранной натуры, а у меня – ноющим, болезненным стремлением пуститься во все тяжкие. Страшась непомерности этих желаний, я крепко держала себя под уздцы. Кто знает, хватило бы у меня сил притормаживать, как он, на крутых поворотах? Опасение сорваться в пропасть было единственным, что сдерживало меня от опрометчивых экспериментов.
Именно ему, своему тайному кумиру, я и дозвонилась в тот день с дачи.
– Подгребу, переночую, – меланхолично ответил на мои мольбы Витя. – Часам к одиннадцати, подходит?
Поздними сумерками я села у окна, под которым уродливо торчали обрубки сиреневых кустов, дожидаться своего спасителя. Но напрасно. Ни в одиннадцать, ни в двенадцать, ни в два часа он не приехал. Всю ночь я не сомкнула глаз, вздрагивая от каждого шороха в страхе и надежде, что это Войтенко. Домашний телефон у него не отвечал, мобильные тогда еще на свет не родились, и я уже начала бояться, не случилось ли что в дороге. Объявился мой защитник только в девять утра. Помятый, растрепанный и не вполне трезвый. С обезоруживающей откровенностью он поведал, что, сев на последнюю электричку, проскочил нужную остановку. От следующей станции до дачи километров восемнадцать – по шпалам не дойдешь. Ночевать ему пришлось на платформе. Там Витя коротал время с какими-то темными личностями за портвейном, а потом немного подрался.
Пригладив патлатую голову и улыбнувшись мне одной из самых обворожительных улыбок, он попросился в душ.
– Иди, спасатель, – устало вздохнула я и, порывшись в шкафу, протянула ему полотенце и еще один мужнин халат, благо мой Степан с Витей одинаковых габаритов.
Приняв душ, умывшись и причесавшись, Витя с удовольствием завернулся в большой махровый халат, сладко потянулся и примирительно сказал:
– Не злись, Стёпушка, я готов отработать. Ты ведь настоящий куркуль, так что наверняка найдешь для меня занятие.
Пропустив «куркуля» мимо ушей, я быстро отозвалась:
– С крышей ты, конечно, не справишься. Но мне еще нужно повесить полки в кабинете, а под них надо обстругать доску.
Витя осмотрел фронт работ и одобрительно хмыкнул, взяв у меня из рук остро заточенный топор:
– Скальпы снимала?
– Да, но сегодня была плохая охота. Я посплю немного в гамаке. Ты же в доме стучать будешь? Я с ног валюсь.
Гамак висел под яблоней, скрытый кустами жасмина. Утро было солнечным и прекрасным. В густой листве раскидистой яблони то там, то здесь розовели маленькие твердые плоды, от которых шел тонкий, терпкий аромат, смешанный с дурманящим запахом позднего жасмина. Сквозь слипающиеся веки я видела, как Витя вышел на крыльцо, сел на верхнюю ступеньку и, скрестив волосатые ноги, стал меланхолично разглядывать свои ступни, растопыривая забавным веером пальцы на ногах. Ловко перебросив остро заточенный топорик из левой руки в правую, он склонился, намереваясь всласть поковыряться его кончиком под ногтями.
В это время из-за забора протянулась чья-то рука, привычным жестом отодвинула потайную задвижку, и в проеме калитки появился давний приятель и сосед мужа Ося Оберман.
Это был симпатичный низенький еврей с немного безумными глазами навыкате и вьющимся седым венчиком волос вокруг аккуратно, словно циркулем, очерченной плеши на затылке. Его пухлый мягкий зад уравновешивался с другой стороны таким же округлым, волосатым животиком.
Растительность у Оси была такой буйной, что отдельные непослушные завитушки выбивались в прорези между пуговицами его всегда немножко тесных рубашек.
Идиш наш сосед освоил раньше русского, поэтому разделительный мягкий знак ему не давался. Меня это очень забавляло. Я просила сказать Осю: «пьяный, как свинья», у него выходило: «пяный, как свиня». Коверкая слова, Ося беззлобно хихикал вместе со мной, собирая в уголках губ белую пленочку слюны. Он был компанейским, смешливым умницей и, несмотря на совершенно неспортивную фигуру, ловким партнером по теннису, прыгучим, как теннисный мячик.
Ося Оберман, вырулив из-за угла дома, наткнулся на занятого педикюром Витю и замер, сомлев при виде здорового бородатого детины в халате с хозяйского плеча и с топором в руках. Витя невозмутимо оглядел Осю с головы до ног и нежно провел лезвием топора по ладони.
– Ой, извините, я, кажется, ошибся дачей, – пролепетал порядком испуганный сосед и медленно, стараясь не делать резких движений, сдал назад, за угол, невинно опустив глаза долу.
Но то, что он увидел в этом самом злополучном доле, напугало его еще больше. Ося скользнул взглядом по растопыренным пальцам ног зловещего бородача и с ужасом обнаружил, что ступни жуткого незнакомца покрыты татуировкой.
Да-да, оригинальный во всем Витя сделал себе тогда еще только входившую в моду тату, но не вульгарную, на плече или на спине, а тайную, на ступнях, чем привел своих многочисленных поклонниц в неописуемый восторг.
Ося побелел как полотно и, сглотнув, продолжил медленно пятиться к спасительной калитке, не в силах отвести глаза от замысловатого орнамента на Витиных пятках.
Витя молча проводил взглядом соседа, вздохнул и еще раз огладил лезвием топора ладонь. За углом Оберман развернулся и опрометью бросился бежать.
По возвращении мужа традиционные вечерние посиделки были возобновлены. Ося ни словом не обмолвился о встрече с бородатым незнакомцем. Впрочем, по некоторым тонким признакам я поняла, что он теперь так же, как и я, перестал считать реальность абсолютно надежной штуковиной. Сидя у нас в гостях, он иногда напряженно озирался, словно проверяя, все ли на своих местах за его спиной.
Однако все это глупости. Мало ли что может померещиться знойным летним днем!»
Алла отложила дневник.
– Нет, он обмолвился, этот Ося, еще как обмолвился, – вздохнула она, но уже без нутряных судорог рыданий. Смешная история о Викторе утешила Аллу, словно ее рассказала сама Стёпа. Живая и невредимая. Ведь еще совсем недавно мачеха именно так, по кусочкам, и приоткрывала ей свою жизнь, а Алле не всегда хотелось слушать – она куда-то торопилась, ее ждали свидания, ночной клуб или фитнес. – Ося рассказал все папе, да еще приврал с три короба. Ничего, он у меня за все заплатит, – уже без прежней страсти холодно заключила девушка.
– Кто? – не понял Илья. – Ося?
– Отец, – мрачно уронила Алла. – Ведь это он ее загубил! – Слово ей понравилось, она вдохнула его в себя и выдохнула вместе с болью: – Погубил.
Илья поморщился, но промолчал – не время сейчас для воспитательных бесед, – хотя его, любящего сына, слова подруги резанули. А прамачеха, наоборот, с робкой надеждой подняла глаза на девушку: неужели в ее жизни может появиться еще хоть какая-нибудь цель? Мстить – как это ей раньше не пришло в голову! Мстить! Какая прекрасная, сладостная, духоподъемная цель.
Женщины переглянулись, мгновенно поняли друг друга и заключили молчаливый союз. До смерти, до крови, на веки вечные! Ненавижу, следовательно, существую.
Тем более что судебное дело по разводу за смертью ответчицы будет прекращено. Константин подтвердил это однозначно. А он хоть и преподавал у Аллы теорию гражданского права, но был действующей моделью адвоката и о разводах знал все в мельчайших, изумляющих подробностях. Студентки, насмешничая, объясняли это тем, что он мысленно примерял все время на себя развод с собственной благоверной, о свирепом нраве которой было сочинено много ужастиков. Говорили, она даже в универ «бузить» приходила.
Выходит, дележ имущества к радости «вдовца» и к злобе осиротевшей родни тоже накрывается медным тазом. А Алла с прамачехой очень надеялись оторвать большой кусок от шишаковского добра. Это было бы справедливо.
Обе они, слава богу, особо не нуждались. Прамачеха собиралась сдать свою квартиру и переехать в гнездо покойной дочери. И хотя вслух это не произносилось, Лина Ивановна была готова бросить собственный дом и занять Стёпин, только чтобы привадить к себе Аллу, привыкшую околачиваться у мачехи.
Кормовые деньги Алле переводила на карточку мама. Поэтому даже без подачек отца она вполне могла свести концы с концами. Тем более что квартира по негласному соглашению между родителями оставалась за ней. От Стёпы ей достались куча модного шмотья, две шубы, в которые Лина Ивановна не смогла влезть, и отличная тачка – цвета роскошной бледной поганки «мерседес», купе, компрессор.
Тем не менее обе злились оттого, что бывший зять и отец оставил их обездоленными и они никак не могут наказать его ни за смерть Стёпы, ни за неправедный дележ.
Образ отца, и до этого не слишком светозарный, стремительно двинулся в сторону окошмаривания. Алла припоминала в красках все его прегрешения. От первого, когда он, придя с работы домой, если верить маминым рассказам, по привычке бросил портфель в кресло, на месте которого уже три дня как стояла детская коляска, и угодил месячной Алле острым, оббитым железом углом по лицу, оставив на всю жизнь тонкий шрам на скуле. До последнего, еще совсем свежего унижения от выклянчивания денег на новые джинсы. Когда она приехала их навестить на Николину гору и попросить у отца двести баксов на ливайсовские штаны, тот легко согласился и ужин прошел вполне мирно, если не считать того, что папа раз десять, вроде бы шутя, сетовал, почему какие-то джинсовые брюки так дорого стоят. На что Алла, злясь раз от раза все сильнее, втолковывала ему, что по-настоящему крутые штаны стоят не меньше четырехсот, что она выбрала самые скромные, что готова засчитать их как подарок к будущему Новому году и что он, в конце концов, купил же себе за двести баксов какую-то инструментальную железяку по ускоренному заколачиванию гвоздей.
– Ты, кстати, так ею хвастался, а она вчера поломалась, – поддержала падчерицу Стёпа.
Отец хихикнул и продолжил разглагольствовать о деньгах, получая видимое удовольствие в медленном растравлении просительницы. На лице девушки ясно читалась борьба между желанием вырвать деньги на джинсы и уязвленной унизительным выклянчиванием гордостью.
Ужин закончился в молчании. Степан Ильич встал из-за стола в отличном настроении, радостно обнял дочь, но так и не поднялся в кабинет за деньгами и как ни в чем не бывало собрался провожать ее в Москву. Стоя в прихожей, уже в пальто, Алла чувствовала, как закипает в ней бешенство и начинает медленно вылезать красными пятнами на шее. Еще немного, и они прожгут шерстяной шарф. Как всегда, первой не выдержала этого утонченного издевательства мачеха.
– Ну что ты стоишь? – сварливо бросила она мужу. – Иди за деньгами! Ребенок ждет.
Степан Ильич сначала удивленно вскинул брови, словно хотел сказать: «За какими деньгами?», но, видя перекошенные физиономии своих женщин, вздохнул, сожалея, что такая изумительная игра закончилась, и послушно пошел за деньгами. Мачеха переглянулась с Аллой и улыбнулась, утешительно погладив ее по спине: «Ну что поделаешь, такой вредоносный характер».
Но они обе ошибались, это был не конец игры, а конец первого раунда. Степан Ильич вернулся и протянул дочери не двести, а двадцать долларов. Две десятки.
– Это что? – взвизгнула за нее мачеха. – Ты что, ошизел? Гони двести баксов! Нечего над нами издеваться!
– Двести? – удивленно протянул Степан Ильич, словно впервые услышал об этой сумасшедшей сумме.
– Да, двести! – гаркнула мачеха, а Алле показалось, что еще секунда, и она просто кинется расцарапывать отцу физиономию, будет плеваться, кусаться и биться в падучей.
Степан Ильич постоял еще секунду в надежде, что у кого-нибудь сдадут нервы, и снова отправился за деньгами.
– Ничего, корона не свалится, – прижала ее к себе мачеха.
– Клянусь, я в последний раз у него что-то прошу! Меня Илья обещал на полставки пристроить в юридическую фирму, где он сам подрабатывает, – сдавленно прошипела Алла. – Знаешь, а пусть последним разом будет прошлый, – вдруг решила она. – Пусть подавится! Я пошла!
– Подожди! – Мачеха поскакала следом за мужем по лестнице в кабинет, вырвала у него, очевидно, из самой глубины утробы обещанные двести баксов и, легко слетев обратно, сунула их каменной от обиды и унижения Алле: – Не унывай, ласточка! Позвони мне завтра, может, увидимся в Москве. – И крепко обняла ее.
– А что она ушла, со мной не попрощавшись? – капризно удивился Степан Ильич откуда-то сверху так, чтобы дочь могла слышать. – Вот дети неблагодарные. Взяла деньги – и фьють…
«А ведь мачеха легко и храбро вступалась только за меня, – вдруг подумала Алла. – А каково было ей самой проходить через эти унижения каждый день? От такого не только мозг, вся от обиды опухнешь».
Алла вспомнила, как все общие деньги папа, якобы для сохранности, прятал в цифровой сейф и забавы ради произвольно менял на нем шифр, пока мачеха, придя однажды в ярость, не купила себе собственный. Как он выставлял Стёпу на все неприятные переговоры в роли плохого полицейского и согласно кивал, когда ее честили почем зря. Как орал тонким визгливым голосом, топал ногам и бил посуду. Как бросил их на горе в метель, когда Алла подвернула ногу, и продолжал остервенело кататься до темноты, пока мачеха искала врача и переноску. Как… Как… Как…
Все пережитые ими вместе утеснения встали, как ожившие мертвецы из могил, и воззвали к отмщению. Сердце заныло по мачехе. Оно скулило и скулило, и нечем было этот скулеж унять. Алла и прикрикивала на себя, и уговаривала. Ничего не помогало. Любовь продолжала жить и возрастать после смерти, а с нею возрастала и жажда мщения за эту поруганную и отнятую любовь. «Хм. Поруганную. Это уже из индийского кино, – отметила про себя Алла. – Ну, не поруганную, а обруганную или обсмеянную отцом».
Вся остальная жизнь отодвинулась для Аллы на второй план. Она даже по рассеянности стала отвечать на электронные письма мамы, которую обычно строжила, наказывая своим молчанием.
Весна 2004 года выдалась бурной. Полыхающий Манеж. Неожиданные и пугающие взрывы в мадридских электричках. Стремительное и жалкое падение Абашидзе. Его осиротевшие кавказские овчарки, мечущиеся в роскошных вольерах, которых из раза в раз показывали по телевизору в новостях. Впереди еще был ошеломляющий взрыв в Грозном, скосивший матерого и могучего человечище Ахмата Кадырова. Бешеные, истерические толчки в утробе общества по поводу новых мировых угроз, расширения НАТО, террористических набегов на мирные народы, смерча, «труса, мора и потопа»… Неотвратимо надвигающаяся ее собственная угроза в образе весенней сессии на юрфаке при абсолютной заброшенности предпринимательского и прочих прав. Все это совершенно не волновало Аллу. И не потому, что она надеялась на помощь Ильи, который, как мог, переписывал для нее все конспекты и рефераты. Нет, просто ею овладели сладостная сосредоточенность зомби и равнодушная отстраненность от себя и окружающих. Все силы стянулись в глубину, где вызревала черная, жгучая ненависть.
Даже то, что на форуме появились довольно «мерзотные» намеки на некоторых студенток-первокурсниц, севших на шею некоторым профессорам в очках, а как известно, нельзя сесть на шею, не раздвинув ноги, было удостоено только мрачного Аллиного смешка.
Константин, наоборот, ходил как натянутая струна, а когда случайно сталкивался с ней в университетском коридоре, предобморочно белел. Они так и не переговорили ни разу после смерти Стёпы с глазу на глаз. И Алла, увидев на въезде к себе во двор его припаркованную «вольво», выскочила из своей машины чуть ли не посреди дороги, в два прыжка домчалась до него, прижала коленом водительскую дверцу, чтобы он не успел выйти, и прошипела в мягко опускающееся полированное стекло, за которым открывалось искаженное мукой лицо Константина: «Ненавижу! Что, проболтался?! Пойду к жене, если еще раз здесь застану!»
Он отшатнулся от опалившей его злобы, потом рванулся выйти, но Алла уже отпрянула, юркнула в свою машину, со всей компрессорной мочи дала задний ход и, крутанувшись, выскочила на Кутузовский. Вдруг она почувствовала, что за ней кто-то наблюдает. Она даже взглянула в зеркало заднего вида и непонятно чего испугалась, хотя сиденье было пустым. Алла резко свернула к тротуару и, с трудом уняв дрожь, отогнула зеркальце на щитке и уставилась на себя. На нее смотрела горько оскорбленная в своей невинности барышня. Хотя именно эта барышня с учебного университетского компа, чтобы никто не застукал, дала на форуме наводку, что у них с профессором Константином Чернецким роман.
Ей нужен был веский повод порвать отношения, но не остаться виноватой, а все свалить на Константина. Алле вдруг стал ненавистен его вид, большие руки, плотное тело, круглая голова. Его манера теребить кончик галстука и близоруко щуриться, улыбаясь, – все вызывало бешенство. Потому что… потому что он был внешне похож на ее отца – наконец-то нашла для себя объяснение Алла, хотя тот не носил ни галстуков, ни очков.
Она еще ждала, что отец позвонит, спросит, как прошли похороны, расстроится, будет сожалеть или хотя бы сделает вид, что чувствует себя виноватым. Но он все не звонил и не звонил. Будто не только покойной мачехи, но и самой Аллы уже не было на свете. Засел на своей Николиной горе с молодой любовницей, как в засаде, и не было никакого способа выкурить его оттуда. Алла, конечно, могла заявиться на Николину сама, но было невыносимо на месте любимой мачехи увидеть чужую тетку. Алла с трудом переживала даже присутствие Лины Ивановны в Стёпиной квартире. Но тут все-таки мать, куда денешься, а на Николиной – врагиня.
Нет, это была не полная правда. Полная правда заключалась в том, что мир под названием «Николина гора» стал для Аллы нежилым, скомкался, как кусочек пластилина, скатался в неровный липкий шарик и теперь, чтобы развернуть его заново и войти обратно, ей понадобилось бы огромное усилие. Мысль, что свойство сворачивать вселенные она могла получить от отца, Алле в голову не приходила, поэтому самого простого объяснения его поведения она не видела. Разве он мог скомкать мир по имени «дочь» в такой же неровный пластилиновый шарик?
Сначала Алла еще надеялась, что отец захочет пережить трудное время с ней вдвоем, скажет: «Доча, давай поживем вместе. Мы нужны друг другу». То, что он нашел другую утешительницу, оскорбляло Аллу и словно лишало ее последних прав на отца. Что ж, она в ответ откажет ему в человеческих правах. Отец-монстр.
Весь мир не обращает на нее внимания, но отец – должен. В противном случае она силой заставит его это сделать!
Невозможность проникнуть в мир отца приводила Аллу в отчаяние и лютую злобу. Хотелось вскрыть этот мир грубым консервным ножом, корежа веселый глянец поверхности. «Правильно его бросила моя мама», – впервые хорошо подумала она о собственной матери.
Что же делать? Месть будила Аллу даже среди ночи, чтобы в тишине придумалось что-нибудь поужаснее. В корзине грез собралось уже много яиц, из которых могли вывестись черные гады.
Самым простым актом мщения оказалась смена фамилии. Алла думала, что ей придется убеждать регистраторов, доказывать свое право носить мачехину фамилию. Но понадобились только заявление и сто пятьдесят рублей. В конце марта, уже через месяц после смерти мачехи, Алла из Шишаковой преобразилась в Милославскую. Точно, как шутила покойная Стёпа: «Была Муркина, стала Мурмурьева».
«Ничего, Стёпа, ничего, мачеха! Прорвемся! Я проживу и за тебя, и за себя», – утешала Алла про себя любимую покойницу, часами обсасывая детали всевозможных пакостей с неожиданно обретенной «бабушкой».
– А куда делся дневник, который ты мне показывала в день похорон? – вдруг вспомнила Алла.
– Он у меня. Но там, Лалочка, больше ничего нет, – заторопилась Лина Ивановна.
– Не называй меня так! Я только Стёпе разрешала! – вспыхнула Алла. – Как нет? Ты же говорила, там про этого бородатого Виктора и другого…
– Вадима? А я думала, ты про него уже прочла…
– Нет! Давай!
– Но ты мне его вернешь? – опасливо спросила прамачеха.
– Не знаю, – поддразнила ее Алла. – Должно же у меня от Стёпы тоже что-нибудь на память остаться?
«У тебя ее «мерседес» на память остался», – хотела съязвить прамачеха, но вовремя спохватилась и нехотя пошла разыскивать еженедельник, в котором покойная дочка делала записи.
Лала цапнула его, не глядя на мученическое лицо прамачехи, бросила в сумку и тут же засобиралась с добычей домой. Спустившись, она села в машину и, пока не наступили сумерки, прямо у подъезда начала читать.
«Сегодня меня поздравил с сорокалетием Вадим. Неужели я знаю его уже восемнадцать лет? С 1986 года… («Я в этом году родилась! – изумилась Алла. – А мачеха еще даже не встретила папу, а мама еще даже не собиралась смыться в Америку. А может, уже собиралась? Предательница!»)
Итак, 1986 год. На улице (что для нашей семьи было совершенно неприличным) я познакомилась с совершенно приличным скрипачом – заметьте, не уличным, а из оркестра Большого театра. Вадим был медленно сползающим в старость сухопарым плейбоем с живым взглядом быстрых, насмешливых глаз и легкими, стремительными движениями юноши.
Он мог бы преуспеть в любой области, но, как большинству талантливых людей, Вадику все быстро надоедало, и он был не способен для достижения даже весьма соблазнительной цели приложить хоть сколько-нибудь основательные усилия. Даже студентом консерватории он не утруждал себя экзерсисами, выезжая на голом таланте.
Его красивые нервные руки с длинными чуткими пальцами одинаково ловко держали и скрипку, и отвертку, и теннисную ракетку. Механизмы всех сортов доверчиво льнули к нему, как преданные собаки к хозяину. Он мог починить все: стиральную машину, велосипед, часы, очки, автомобиль, пианино и слуховой аппарат. Осчастливленные таким соседством ближние вовсю эксплуатировали этот дар и обычно расплачивались снедью: кто кастрюлю борща принесет, кто капустный пирог. Жил Вадик вдвоем с дочерью – десятиклассницей Машей, с которой я быстро и крепко сдружилась, несмотря на разницу в возрасте. Жена незадолго до нашего знакомства ушла от Вадика к молодому гитаристу и родила в новом браке прелестную девочку Катю. Брошенный муж принял удар судьбы более чем философски. У Вадика было много любовниц, которые прямо рвали его на части.
Помню, мы с Машей раскокали его любимую кружку. Он просто взорвался от злости – как все одаренные люди, Вадик был легко возбудим – и всем на нас в тот вечер жаловался. Одна из его поклонниц уже на следующий день подарила ему новую кружку, на внутренней стороне которой было выведено каллиграфическим почерком гравера: «Ваша, только ваша!» Мы долго потом ухахатывались над этой двусмысленной надписью.
Меня всегда обезоруживала непринужденная легкость, с которой Вадик относился к жизни. Это была не безответственность гуляки и циника, не затхлое, мелочное следование условностям посредственности, а божественная легкость гения.
Новый для страны год он всегда начинал с символического открытия велосипедного сезона. Первого января в восемь часов утра, пока все в пьяном забытьи валялись по постелям, он, облачившись в шерстяную спортивную форму, объезжал свой квартал на велосипеде, распугивая припозднившихся гуляк, принимавших раннего наездника за плод своей утомленной водкой фантазии.
В конце января мы собирались отпраздновать день рождения Вадика. Маша поджарила курицу, я испекла пиццу, а Вадик принес бутылку шампанского. Но за стол сесть не успели.
Вадик повздорил с Машей, вспылил и выкинул еще не откупоренную бутылку шампанского в форточку. Маша бросилась к столу, и в одно мгновение курица улетела вслед за шампанским. Я, привыкшая к тяжелым родительским ссорам, так огорчилась, что слезы градом покатились по моему лицу, и – гори все огнем! – в отчаянии запустила пиццу следом за курицей.
Вадик и Маша, для которых подобные сцены были чем-то вроде эмоциональной разминки, так удивились моим горючим слезам, что, забыв о размолвке, бросились меня утешать, целовать и никак не могли взять в толк, с чего я так расстроилась.
«Хватит хныкать. Пойдем лучше поищем наш ужин, пока его собаки не съели», – скомандовал Вадик. Вооружившись лопатой, мы пошли на поиски праздничной трапезы и благополучно откопали не только пиццу и курицу, но и бутылку. Она вошла в сугроб под углом и не разбилась, хотя летела с восьмого этажа. Благо снега в том году было завались.
Вадик обладал прекрасным чувством юмора, или, как он называл его, «чувством умора». Например, на приветствие «Я ужасно рад вас видеть» он тут же отвечал: «А я еще ужаснее!» Имея превосходнейший музыкальный слух, он ловко подражал голосам людей и животных. Большой театр тогда только вернулся с гастролей по Италии, и Вадик до колик смешно представлял в лицах, как нищая труппа пристроилась бесплатно кормиться в благотворительной общине ордена иезуитов, где за обед надо было выстоять обедню. Пронюхав об этом, итальянская печать подняла московских артистов на смех. Разразился скандал. Но директор театра не хуже любого иезуита ловко выворачивался, утверждая, что это свидетельствует только о реальной свободе совести в СССР: религиозно настроенные музыканты открыто демонстрируют свою веру, не боясь репрессий со стороны начальства и коммунистической партии. Орден же иезуитов у нас якобы всегда был очень популярен благодаря романам Дюма.
В оркестровой яме место Вадика было рядом с дирижером. В те времена за пультом его соседом чаще всего оказывался Жайгис Будрайтис, с которым они давно были на ножах. Не знаю, что за кошка между ними пробежала. Правда, злые языки утверждали, что это была вовсе не кошка, а прелестная балерина на легких пуантах. Однажды, когда в театре давали «Ивана Сусанина», дирижер грубо отчитал Вадика, придравшись к какой-то мелочи. Тот пошел в перерыве в гримерную и приклеил себе длинные усы и пышный чуб благородного шляхтича – так Вадик решил отметить второй акт оперы, который назывался «польским», так как начинался балом во дворце польского короля.
В последний момент, уже в темноте, он вернулся в яму с низко опущенной головой, всем своим видом выражая смирение. Отзвенел третий звонок, поднялся занавес. Вадик резким движением распрямился во весь свой немалый рост, дирижер взмахнул палочкой и вдруг увидел перед собой незнакомого усатого мужчину с залихватским чубом. Рука Будрайтиса дрогнула, оркестр сбился. А Вадик лишился «премии в квартал».
Никто так сильно не повлиял на мое формирование, как Вадик. Даже через годы я живо чувствую огромную силу обаяния его личности. Тяжелая махина подавления и унификации, созданная советской властью, не смогла справиться с этим хрупким человеком. Его «я» осталось не переваренным и не изуродованным Системой. Не знаю как, но ему удалось сохранить совершенно независимое мышление, ясное понимание истинных человеческих ценностей и острое чувство вкуса жизни.
После спектакля Вадим жарил на кухне картошку со шкварками и чесноком, пританцовывал у плиты, напевая вполголоса отрывки из любимых опер. На кухонном столе, заваленном всяким хламом, всегда можно было отыскать открытый томик «Евгения Онегина» с многочисленными пометками на полях и старый радиоприемник, настроенный на «Немецкую волну». Со смаком опрокидывая рюмку холодной водки и закусывая ее еще урчащей картошкой прямо со сковородки, Вадик то и дело апеллировал к Александру Сергеевичу, декламируя наизусть строфу за строфой. Вся кухня была наполнена его ничем не замутненной радостью существования.
Вадик словно вырабатывал свежесть солнечного утра. Казалось, что рядом с ним ты прикасаешься к чему-то настоящему, молодому, живому и важному. Вадик был первый встреченный мною «человек на своем месте», который проживал свою, а не чужую, навязанную кем-то жизнь. А если она и была не так хороша, как ему хотелось бы, то Вадик относился к этому стоически и все равно проживал ее как свою, на все сто.
Ни удачная карьера, ни быстрый ум, ни природная одаренность не были залогом этой искрящейся, игристой внутренней гармонии. Просто жизнь, как отлично пошитый костюм, была ему впору и прекрасно сидела на его стройном, сухопаром теле. Глядя на него с завистью и восхищением, я впервые задумалась над тем, что моя жизнь мне всюду жмет. Все было словно с чужого плеча.
Я очень привязалась к Вадику с Машей, и они легко приютили меня, как прибившуюся к дому симпатичную собаку, потерянную кем-то при переезде. Он был старше меня лет на двадцать пять, и я все время думала, как повезло Маше, что у нее такой отец, и все пыталась пристроиться не на свое место. Иными словами, в моей жизни появился человек, на которого мне хотелось быть похожей. Родители наставляли меня, как преуспеть в этой жизни, сделав карьеру или удачно выйдя замуж, а мне бы хотелось научиться любить жизнь независимо от материального успеха и благополучия. Вадик владел этим тайным знанием и ежеминутно его демонстрировал.
Тем временем его бывшая жена, не дождавшись очереди на кооперативную квартиру, вдрызг разругалась с новым мужем. Пришлось дважды экс-супруге возвращаться с чужим трехлетним карапузом к Вадику по месту прописки, но место хозяйки к тому времени было уже занято. Не мной, а подругой и одноклассницей его дочери Филей. «Если бы я знала, что сижу за одной партой с будущей мачехой, я бы ее еще в восьмом классе удавила!» – вспыхивала, как порох, обычно добрая и сердечная Маша. Да-да, Вадим закрутил роман с подругой своей дочери и привел ее домой за неделю до возвращения бывшей жены. Так они начали жить впятером.
Первое время я не заходила к ним, со сладким ужасом представляя всяческие африканские страсти, которые там теперь кипели. Но через неделю-другую любопытство взяло верх. Идиллическая картина, которую я застала, уязвила меня в самое сердце.
На кухне бывшая жена хлопотала по хозяйству, накрывая на стол к обеду. В соседней комнате Маша, склонившись над швейной машинкой, заканчивала обтачивать петли на пальто для молодой мачехи. А саму мачеху вместе с Вадиком я встретила в парке. Они шли по тропинке, держа за руки трехлетнюю Катеньку. Девчушка весело болтала и старалась повиснуть на руках у взрослых. Неужели полноценно проживаемая жизнь дает человеку такое могущество, что его силовое поле может удерживать в равновесии четырех растревоженных женщин в одной малогабаритной двухкомнатной квартире?
Впрочем, его молодая жена оказалась очень ревнивой и быстро оттеснила от мужа всех «сомнительных» приятельниц. Мы стали видеться все реже и реже и наконец потерялись совсем.
Прошло лет десять. Однажды муж, зная мою любовь к опере, подарил мне поход на «Бал-маскарад» в Большой театр. Мы сидели в партере, совсем близко от сцены, и в оркестровой яме я неожиданно приметила Вадика. Когда все музыканты с серьезными, полными достоинства лицами встали кланяться публике, он один, скорчив уморительную гримасу полного идиота, скосив глаза к переносице и пустив воображаемую слюну, прижал скрипку на манер балалайки к животу и сделал вид, что трынькает на ней. Солидная публика прыснула. Постаревший Будрайтис со своего боевого поста благосклонно улыбнулся шалостям старого недруга. Сердце мое переполнила гордость: перестройке мой кумир тоже оказался не по зубам».
Алла откинулась на спинку сиденья. «Почему мачеха ничего не рассказала мне именно об этих двух мужчинах, которые были не любовники, не женихи, а друзья, личности, сформировавшие ее личность? И как странно, что именно они пришли на похороны. Только они. А паршивец Жоржик Романович даже не позвонил. Потом объявится и будет врать, что уезжал. Не друг юности и бизнес-партнер, а большой фуфел».
Алла считала нрав покойной мачехи легким, завидовала тому, как просто та сходится с людьми и вообще смотрит на мир снисходительно, поэтому ее потрясли признания мачехи о мире, который был ей не впору. «Если он такому человеку, как Стёпа, не впору, тогда кому он как раз? В размерчик? Неизвестному Вадиму? А моему отцу разве он не впору? Вон, с него все как с гуся вода! Носорогам все впору», – хмурилась она, вглядываясь в открытый дневник.
Алла считала, что всем остальным живется легче, чем ей. Она тяготилась собственной замкнутостью, которую окружающие бездумно принимали за высокомерие или глупость. Ей трудно давалось извлечение на свет божий любых эмоций, особенно отрицательных: пласт их залегания был слишком глубок. Почти во всех кризисных ситуациях она выжидательно улыбалась, хотя внутри, как в скороварке, могли кипеть чернейшие страсти, но клапан сброса пара был наглухо запаян. Возможно, это был заводской брак. Порой давление зашкаливало, клапан сносило, и тогда всех ошпаривало крутейшим кипятком.
Но пока были силы, Алла удерживала все в себе. В ежедневной жизни ничего интимного не должно было выйти наружу. Даже щелкая дверью туалета, Алла тут же спускала воду, чтобы сразу заглушить любые возможные физиологические звуки бурным журчанием слива.
Преодоление настоящего давалось ей с трудом. Оно вываливалось из-за черной занавеси будущего прямо под ноги слишком быстро, чтобы сделать с ним что-нибудь стоящее. Влучшем случае Алла только успевала растащить это нагромождение «бульников» в разные стороны – тогда, полежав немного и отдышавшись, все события потихоньку осваивались, превращаясь в красочное, полное ощущений и жизни прошлое.
Милое сердцу прошлое, к которому можно было возвращаться снова и снова, наращивая какими угодно деталями. Она любила толстые исторические романы и костюмированные киноэпопеи, истории, переходящие из поколения в поколение, как в «Саге о Форсайтах», где время и времена жили и развивались наравне с прочими героями.
Эта укорененность в прошлом заставляла ее затаивать дыхание в настоящем. Взять хотя бы студенческую компанию. По всем статьям в своем «социальном формате», как говорил Илья, она была равной среди равных. Хорошенькая, с состоятельным папой, домом на Рублевке и мамой в Америке, с отличной тачкой, с ай-подом и ноутбуком в модном нумерованном «биркине», доставшемся ей от мачехи в наследство. Отформатирована по всем правилам.
Она читала те же «Космо» и «Ом», отрывалась в том же «Джусто», в очередь пускала косяк по кругу, но университетская тусовка ее не принимала. Нет, не отвергала, а просто забывала о ней. Словно Алла – пустое место. Если только перепехнуться по-быстрому. А ведь она была хорошенькая, черноглазая с точеной фигуркой, как у куколки. Куколка-балетница-вображала-сплетница.
В компании она была пристегнута к Илье. Илья же – провинциал из Твери, без серьезных связей и больших денег, с родителями, шустрившими в областной прокуратуре, – мгновенно прижился, оброс приятелями. К нему, как в бюро путешествий, стекалась вся инфа о тусне на юрфаке. И это несмотря на то, что Илья был малой, первокурсник. Без могучего папы-олигарха, но с могучим носом-рубильником. Этакий армянский Сирано.
«Это потому, что он еврей, они всюду без мыла влезут», – утешала себя Алла, но чувствовала, что лжет. И не только потому, что еврейской крови в Илье была всего лишь четверть, а русской – целая половина, и обе они тускнели перед яростной армянской четвертиной.
Нет, кровь была тут ни при чем. Алла просто ревновала Илью к сверстникам. Мир Ильи был теплым, обжитым, рядом с ним люди начинали беспричинно улыбаться, вольнее дышать и двигаться, хотя он специально ничего для этого не делал. А мир Аллы был словно брошенный промозглой зимой многоэтажный недострой с бетонными стенами в изморози. И сама она распадалась на плохо подогнанные друг к другу части, походила на первые неудачные двойники-дубли у Карлоса Кастанеды. И все ее жизненные ситуации смахивали на эти уродливые дубли. Иногда, хромая и хватаясь друг за друга, они ковыляли к ней и стучали костылями, грозясь настичь и отколошматить хозяйку. Впрочем, ей и самой хотелось прибить этих калек.
В Илье чувствовалось радостное принятие настоящего, он сам был как плодородная почва, на которой все счастливо и легко произрастало. Да, он легко шел по жизни. По сути, он был южной разновидностью светозарного Вадика из рассказа мачехи. Алле льстило, что такой теплый человечек втюрился именно в нее и именно она имеет власть над ним и может заставить его огорчаться и даже плакать.
Сидя в его отсутствие дома и злясь, что где-то кто-то веселится и отрывается по полной без нее, Алла придумывала, что бы такое устроить, чтобы все ее заметили и горячо полюбили. Ничего путного, кроме как заиметь кучу денег и утереть всем нос, ей в голову не приходило. «Как другие заводят подруг? В школе надо было начинать! Сейчас все равно уже поздно! – дулась она на весь мир. – Мачеха! Родная! Как мне тебя не хватает! Хочу быть такой, как ты! Такой, как твои герои! Может, разыскать Витю и Вадима?»
И здесь перед Аллой мелькнула молния: вот кого надо разыскать! Как же ей раньше в голову не пришло? «Надо найти бывшего мужа нынешней отцовской пассии! И с его помощью отомстить отцу! Мачеха говорила, что он какой-то олигарх. Нажалуюсь, что папашка плохо с его детьми обращается!»
Она решительно захлопнула дневник мачехи, лихорадочно крутанула ключ зажигания и газанула. Домчавшись домой, не раздеваясь, подсела к компу и, вытянувшись в струнку от возбуждения, загрузила Интернет.
Вот он, голубчик! Кахабер Беркетов, финансовый директор «Ривоны» – огромной инвестиционной компании. Не олигарх, конечно, но при деньжищах, молодой и симпатичный, чернявый, похож на итальянца. План мести, так долго бродивший в глубине, вдруг сложился в ясную схему дьявольских действий. А что? Чем она хуже коварных героинь всех этих мыльных опер? Ее просто распирало поделиться своими великолепными задумками с кем-нибудь. А с кем? Только с прамачехой и можно.
Прометавшись всю ночь по постели, снова и снова проигрывая в уме возможные варианты внедрения в чужую жизнь, Алла махнула рукой на универ и покатила по знакомому маршруту: в бывший Стёпин дом – пить горячий, ароматный кофе и секретничать с прамачехой.
Глава 2 КОГДА ЕДЕШЬ НА КАВКАЗ,СОЛНЦЕ СВЕТИТ В ПРАВЫЙ ГЛАЗ
– Очень опасно. Он же чеченец! – Прамачеха даже руками всплеснула, когда Алла поведала ей свой дерзкий замысел.
– Нет, кабардинец!
– Какая разница! Тебе когда-нибудь Стёпа говорила, что мы выходцы из Владикавказа?
– Нет, только, что ее прабабушка была черкешенка.
– Ну и фантазерка! Послушай, я родилась в тридцать седьмом и ничего этого не помню, но моя мама, Стёпина бабушка Антонина, оказывается, очень подробно ей обо всем рассказывала. Я нашла у Стёпы записи. По-моему, она хотела отредактировать их и напечатать.
– Ну и?..
– Там такие ужасы описаны!
– Да? Дай прочту.
Лина Ивановна даже пошла пятнами от возмущения. Дураков нет! Она только что выпустила из рук записи дочери про друзей, теперь будет умнее и станет скармливать приманку этой девочке по лакомому кусочку.
– Я сама еще не прочла до конца, – солгала она. – Давай читать вместе. Я буду вслух. Я же актриса, – напомнила она обиженным тоном, – профессиональный чтец. К тому же тут почерк очень неразборчивый. Стёпа многое вымарывала, добавляла.
Старая хитрунья хотела сохранить связь с Аллой любой ценой, даже ценой испорченного зрения.
Лина Ивановна и теперь, когда стрелки часов показывали шесть с половиной десятков, все еще была маленькой девочкой, шаловливой, любопытной и жадной до жизни. Она любила все новое. Ей казалось, что каждый новый день может принести ей что-то необычное, что любое событие способно перевернуть прежнюю скучную жизнь. Алла и была этим новым, чудесной живой игрушкой, неожиданно желанной внучкой и хорошенькой куклой одновременно.
Лина Ивановна любила выкидывать все старое, пусть даже потом выяснялось, что многое из выброшенного могло пригодиться. Настоящее мгновенно отрывалось, как осенний листок от ветки, и уносилось далеко в прошлое, так что через секунду оно уже скрывалось из вида. В ее жизни все время дул теплый сильный ветер из завтра, порывы которого подхватывали все хорошее и плохое, что приключилось в ее жизни сегодня, и уносили прочь, расчищая пространство для прекрасного, радостного будущего.
Она любила все начинать, но не закончить, а бросить на полдороги. Вынашивание и рождение Стёпы было единственным делом, которое она завершила, и как выяснилось, навсегда.
Но теперь, когда щупальца, выброшенные вперед, в будущее, обуглились от неожиданного горя, ей было нечем зацепиться за новую жизнь. Проведя целых три года в солнечной и беззаботной Испании, она потеряла чувство своей страны. Прежние навыки выживания казались ей теперь невозможно тяжелыми, а прежние подруги – выжившими из ума уродливыми старыми кошелками.
Алла была единственной живой жилочкой, через которую Лина Ивановна могла снова прорасти в новый, пусть и страшный мир. Она очень старалась привадить эту чужую девочку – и пироги пекла, и безропотно слушала какую-то дикую музыку, и расспрашивала о студенческом житье, и сама не заметила, как постепенно начала питаться всей Лалиной жизнью. Это было как нескончаемый захватывающий каждодневный сериал, гораздо лучше телевизионного – с живой героиней, непредсказуемыми поворотами сюжета и бешеным интерактивом. Алла не возражала. Прамачеха накрепко связывала ее с теплым утерянным раем прошлого. Поэтому Алла и не пыталась уяснить, где заканчивается искренность и начинается эгоизм старой стяжательницы. Впрочем, Лина Ивановна и сама этого не знала.
Алла глядела на полное драматизма и муки лицо прамачехи, которая переминалась, как школьница, с ноги на ногу, прижимая к груди заветную тетрадь. Она была уже грузной, но все еще статной и красивой старой боярыней. Вельможной блондинкой. Такой должна была стать в старости и Стёпа.
– Ладно. Давай читай вслух, – сдалась Алла. – Так даже прикольнее!
Ей нравилось лежать на знакомом диване и мять жесткую шерсть Тарзана. «Загребущая все-таки тетка, все ей досталось: и дневники, и квартира, и Тарзан, и могила. – Алла еще раз вяло перечислила про себя все добро, отошедшее к Лине Ивановне. Искоса глядя на трогательные приготовления прамачехи к художественному чтению, вздохнула: – И на меня лапу наложила». То, что сама она ездит на «мерседесе» покойной мачехи, девушку не смущало. Это было по любви.
Лина Ивановна действительно стала ходить на могилу первого, давно забвенного мужа, в которую зарыли урну с прахом дочери, принялась обустраивать там палисадник и сокрушенно повествовать новым кладбищенским знакомым, как потеряла дочь и любимого супруга. Кладбище было престижным, а публика – благожелательной, и Лина Ивановна потихоньку утвердилась в благородной роли безутешной и безупречной вдовы и матери семейства и скоро сама в это свято поверила. Алла в эту идиллическую картину не вписывалась и бывала на кладбище с прамачехой очень редко. Вернее, ни разу.
Перечислив в уме добро, которое прибрала к рукам загребущая старушенция, Алла утешилась тем, что мачеха любила ее, неродную дочь, больше, чем родную мамашу. Наверное.
Но как много осталось за бортом этой любви и дружбы! Почему Стёпа ни словом не обмолвилась о своих и бабушкиных записях? Сколько же слоев было в ее жизни, как у луковицы, недоступных для окружающих?
«Я, я ее единственная любовь!» – упрямо твердила себе девушка, наблюдая, как прамачеха, надев новые очки, что-то размечала себе в «кавказских дневниках Антонины», так назвала про себя рукопись Алла.
Лина Ивановна между тем, деликатно покашляв и театрально выпрямив спину, с пафосом начала хорошо поставленным красивым грудным голосом:
– «Владикавказ. Тысяча девятьсот пятнадцатый год…»
– Ого, – тут же прервала ее Алла. – Господи, почти сто лет назад!
Декламаторша недовольно покосилась на Аллу, но продолжила:
– «За моей любимой подругой по гимназии Ирой Антоновой ухаживал мой старший брат Порфирий. Ирина была дочерью недавно погибшего в Маньчжурии полковника. Ее мать – хрупкая, тихая, боязливая женщина, окончившая в свое время Смольный, – всегда так нежно, застенчиво улыбалась, когда я заходила к ним, словно не я, а она у меня в гостях. У Иры был еще брат Федор, учившийся в младших классах Пажеского корпуса. Жили они по соседству, на Шоссейной улице, в малюсеньком домике с глиняными полами. Деревянные полы, как у нас, считались редкостью и роскошеством. А дома строились не из кирпича, а из терского холодного камня, и в них всегда было сыро.
На их кухне с уродливой прокопченной печью ютился бывший денщик, который не захотел в трудный момент бросить семью своего покойного командира и вел все хозяйство. Получали они пенсию за погибшего полковника в шестьдесят рублей ассигнациями и жили всегда в нужде. Тогда фунт мяса стоил десять копеек, а требухи, обрезок и костей – пять копеек, фунт хлеба – две копейки, сахара – двенадцать копеек, а сливочного масла – целых тридцать. Наш сосед-писарь получал двадцать пять – тридцать рублей, а моя любимая тетка Нюра, сестра отца, пока была горничной – двенадцать рублей в месяц.
За три года Нюра как-то исхитрилась скопить целых сто рублей и ушла к мадам в модную мастерскую, выучилась на портниху. Разнося заказы, она познакомилась в одном доме с поляком-пивоваром, то есть главным инженером пивоваренного завода. Был он дворянин, но, влюбившись без памяти, женился на Нюре. Она высокая, стройная, белокурая, с тонкими чертами лица и прямой спиной. Пивовар говорил, что Нюра – вылитая героиня из «Дзяд» Мицкевича. Под самое Рождество шестнадцатого года она приняла католичество, стала мадам Вольской и перебралась в польский квартал на Евдокимовскую. Быстро научилась пшикать по-польски и зачесывать волосы назад в модный среди полячек пучок, который спереди поднимался на волну, оставляя пышными бочка. В революцию Нюра, то есть пани Анна, с мужем пытались бежать, но их убили. Мы так и не узнали, кто – может, просто бандиты.
Так вот у моей подруги Ирочки Антоновой тоже была тетка. Жили они с мужем-полковником в гостинице «Париж», в целых трех комнатах. Там буфетчик смешной был, все делал вид, что по-французски балакает: «Атансьен, не торопе! Важно подавай!»
Семье Ирины тетка никак не помогала. «У нее алчность скупость съела», – говорила про нее моя подруга. Ну, могла шляпку модную подарить или какие-нибудь старые наряды, которые муж ей выписывал из настоящего Парижа. Мы тогда живо неслись с ними к моей тетке-портнихе. Нюра, вернее Анна, их распарывала и по ним шила платья нам и другим городским модницам.
У Ириной тетки было три сына. Младшие два кадеты, а старший уже юнкер. Противные. Мы всегда дрались. Полковник звал жену «моя королева» и целовал ей ручки. От него всегда пахло «Мускус амбре». А от нее – «Амбре виолет де Пари».
Ириша говорила, что у тетки на шее была родинка – точно мышь с шерстью. Тетка ее под шарфом прятала от взоров. Когда началась первая, Февральская революция, их словно ветром сдуло из города, а Ира с матерью перестали получать пенсию за отца и начали голодать.
Брат Порфирий таскал у нашей мамы провизию из подвала и их подкармливал. Порфирий был влюблен в Ирину, а я перекрестно влюбилась в его старшего товарища Ивана, который, в отличие от моего брата-лоботряса Порфишки, закончил кадетский корпус и распределился во 2-й горско-моздокский полк Терского войска корнетом. По казачьему чину – хорунжим.
Любовь ударила в меня, как молния. Летом пятнадцатого в воскресное утро прогуливалась я с подругами в парке «Трек» на берегу Терека. Парк так назывался потому, что его основало Велосипедное общество и там действительно был чудесный трек с твердым настилом и виражами, отделенными от публики барьерами, чтобы спортсмен случайно не наехал на зрителей. Я только училась кататься и регулярно пыталась забодать гуляющих. У нас с Ириной был один велосипед на двоих, вернее у нее. Последний подарок погибшего полковника.
Ах, какой это был дивный парк! Во французском стиле: с беседками, прудами и каналами. У входа – фонтан с крутящейся под напором воды грациозной цаплей. Говорят, его какой-то осетин-самоучка сделал. Вечером в парк подавали электричество с бельгийской электростанции.
А какие роскошные клумбы! Кроме своих, местных цветов, там было много заморских диковинок, которые высаживали из оранжереи. С наступлением темноты все погружалось в благоухание ночных фиалок и табака. Дорожки в парке посыпались красивым крупным зернистым песком, привезенным чуть ли не с Каспийского моря. На прудах был устроен декоративный зоологический островок с водопадом. По аллеям спесиво вышагивали павлины. В озере красовались лебеди.
За библиотекой со стороны летнего театра тянулась Аллея любви, вся густо завитая лианами и глицинией, а за нею – Девичья рощица. Но больше всего мне нравилась Стрелка – площадка на высоком берегу с дух захватывающим видом на горы и поросшее мхом колесо водяной мельницы.
Все это великолепие на «Треке» пестовал начальник штаба 21-й дивизии генерал Ерофеев, жена и дочери которого были у нас первыми красавицами и дамами. С ними равнялись только баронессы Штейнгель. Самого Ерофеева в городе очень любили и, когда ему по службе надо было уехать из Владикавказа на несколько лет, провожали и встречали с оркестром.
Генерал души не чаял в парке и нянчился с ним, как с ребенком, на радость себе и горожанам.
В революцию, уже будучи в отставке, он остался во Владикавказе охранять и защищать свое детище, но во время ночной перестрелки у железнодорожного переезда серебросвинцового завода его застрелили. Ходили слухи, что друзья тайно потом похоронили генерала на его любимом «острове большого пруда», так что парк заполучил собственного стража и привидение.
Брат Сергей играл даже с младшим Павлушей в ужасную игру, как генерал каждую ночь мечется окровавленный по дорожкам и стонет, видя, как вытаптываются его дивные клумбы, зарастают илом пруды и разломан на растопку летний павильон. Он был жестоким, наш Сергей, и таким же оголтелым, как Порфишка.
Так вот, в этом шикарном парке была специальная площадка для игр, летних горок и гигантских шагов. Мы там по воскресеньям с подругами прохлаждались.
На столбе гигантских шагов крепились три петли, мы с девочками в то утро хотели занять все, но двое мальчишек нас опередили. Я уже поставила ногу в стремя и не собиралась отступать. Я вообще была не из пугливых и стала прыгать вместе с мальчишками.
А они, паршивцы, шутки ради разогнались и одновременно соскочили. Меня пулей подбросило вверх, прямо влепило в толстую ветку акации. Уцепилась я за нее двумя руками – и падать с такой высоты страшно, и висеть страшно. И стыдно. Я же в платье, когда буду лететь, оно задерется до ушей. Вижу, внизу идет мой брат Порфирий с каким-то есаулом, сверху только башлык с волчьим хвостом виден, а навстречу им хорунжий.
Под деревом уже народ собрался, зубоскалят, никто не решается за мной лезть. Тут сучок, за который канат зацепился, затрещал, и я сорвалась вниз. Лечу прямо на столб, разбилась бы в лепешку, но хорунжий, что навстречу Порфишке шел, кинулся и почти у самого столба схватил меня в охапку. Я врезалась в своего спасителя со всего маху, и мы оба едва проскочили мимо столба, я только ногу ободрала. Молодой офицер все-таки и на ногах удержался, и меня из рук не выпустил.
– Вот тебе, Иван, невеста с неба упала! – закричал Порфирий. – Это моя сестра-отчаюга. Ты же хотел на казачке жениться!
– Не собираюсь выходить замуж за первого встречного, – вспыхнула я.
А спаситель мой крепко так меня прижимает, у меня аж мурашки по всему телу побежали. И пахнет от него терпко. Сколько было потом объятий и ласк, но ничего не случилось в моей жизни умопомрачительнее этого первого мужского объятия.
– А ведь зашлю сватов! – засмеялся он и нехотя выпустил меня из рук. Я отпрыгнула, как кошка, одернула платье и помчалась что есть духу домой, но сердце мое навсегда осталось биться в его сильных ласковых руках.
Мне было четырнадцать, ему двадцать один. Сватать меня пришел его командир, полковник Рощупкин, и предложил по моему малолетству будущей весной после Пасхи нам обручиться, а свадьбу сыграть под мое шестнадцатилетие.
Но вышло совсем по-иному. Уже через месяц Ивана послали на австрийский фронт. Я и успела только пару раз пройтись с ним под ручку по песчаным дорожкам парка, да и то под присмотром мамы, которая очень сердилась, что из-за этого ей приходится отлучаться от домашних дел. Она была затворницей, домоседкой.
Я очень горевала, когда он уехал. Письма писала. К маме его, полковничьей вдове, бегала на другой конец города. Она не очень меня привечала, считая, что я для ее единственного сыночка простовата. И только перед самой Февральской революцией вернулся он живой и невредимый, уже подъесаулом.
Я его отчаянно любила, хотя и не очень помнила, и все время дрожала, что погибнет. Глядя, как я убиваюсь в разлуке, мать мне сурово сказала:
– Не бойся за него. Так умом подвинуться можно. И страх твой ему вреден.
И я маленько успокоилась. А вернулся он – у меня ноги подкашиваться начали от счастья. Честно. Как подойду к нему – ноги сами собой подкашиваются, он меня все время на руки должен был подхватывать. Жених мой ненаглядный как-то действовал на меня, что я уже вроде и не здесь была, а где-то в другом месте.
Тогда он уже свободно в гости к нам ходил, и мы с ним тайно целовались-целовались в темной прихожей, и такое томление на меня находило, что передать невозможно. Но снова мы не успели обвенчаться, словно заколдованные. Не прошло и месяца, как случилась первая революция, и Ване с отрядом пришлось уйти в горы, сначала следить за порядком на Военно-Грузинской дороге, а потом, после второй революции, укрываться от большевиков.
Порфирий надо мной подтрунивал, называл меня вечной невестой, но каким-то чудом, пока был в городе, доставлял все-таки весточки от Ивана. Брат статью и лицом был очень похож на моего Ванечку, и так же великолепно джигитовал, даже без седла.
Порфирий был самым беспокойным в нашей семье. Отец сначала определил его в кадетский корпус, хотя для нас это было очень дорогим удовольствием. Отец хорошо зарабатывал, он перебрался с грозненских приисков на Донбасс, домой приезжал редко, на побывку, как солдат, но денег привозил порядочно. Нас, детей, к тому времени было уже четверо. Порфирий, я, Сергей и младший Павлуша.
Родители любили первенца больше нас, баловали нещадно и специально копили деньги на его учебу. Из пятисот вакантных мест в кадетском корпусе выделялось около двухсот бесплатных для Кубанского войска и тридцать – для Терского. Остальные выкручивайтесь, как можете, набирайте четыреста пятьдесят рубликов в год на учебу.
В кадетском корпусе распорядок был, конечно, не для вольного Порфирия. Подъем в шесть утра и муштра до позднего вечера с неукоснительным исполнением мельчайших деталей распорядка. Невыполнение или получение замечаний до трех раз утром каралось лишением завтрака. Тогда вместо пирожка, чая или кофе, масла, яйца, булочки и запеканки провинившемуся давали хлеб и воду. То же самое могло приключиться с обедом и ужином. Каралось, даже если ученик забывал есть суп с широкой части ложки, а гущу собирать острым концом. Хлеб воспитатели требовали брать руками, а рубленное вареное мясо разделывать вилкой без ножа.
Строго наказывалось и уклонение от молитв, которые читались до и после еды.
К молитвам мы все были не очень охочи. Мама наша хоть и считалась всеми истово верующей, но по угрюмости и замкнутости своего нрава передать нам эту веру не могла или не хотела. А отца никогда не было дома.
Боясь вспышек материнского гнева, я, конечно, много что из Евангелия и даже из Псалтыри знала наизусть, хоть и не по доброй воле. А про мальчишек мама говорила: «Худое семя дает худой плод. Это мне в наказание».
Я только потом поняла, что она имела в виду моего деда, папиного папу, лишенного священнического сана за вольнодумство и сосланного на Кавказ.
Так вот, для свободолюбивого Порфишки, которого все называли «вольный ветер», прокрустово ложе кадетства было слишком тесным. Воспитанникам запрещалось есть на улице, грызть семечки и плевать на тротуар. Застигнутые на этих проступках отлучались на время от тира, спортивных площадок и фехтовального зала – самых любимых мест для мальчишек. За более серьезные преступления грозил карцер.
Порфирий продержался в корпусе три года, почти не вылезая из этого самого карцера. Он был строптивый и дерзкий, поэтому к нему цеплялись все преподаватели. Даже такие выдержанные, как полковник Ракович – автор первой истории Владикавказа, которого все обожали за веселый и легкий нрав, и географ Ермаков, известный путешественник и картограф, по картам которого потом учился весь Советский Союз до сороковых годов. Он у нас в гимназии иногда лекции по географии читал и тоже был большой весельчак. Но Порфирий умел и ангела до того допечь, что у него рожки с копытами начинали расти.
Последней каплей стал скандал, разразившийся во время ежегодного октябрьского бала с ученицами нашей Ольгинской гимназии. Воспитатель якобы заметил, что кадет Порфирий Милославский после нескольких танцев с гимназисткой забыл угостить девушку лимонадом в буфете, как это полагалось, и сделал ему замечание на людях. Порфирий вспылил, нагрубил воспитателю и сбежал с бала на хутор, а потом махнул к горцам.
Через месяц знакомые сказали, что видели его торгующим камушками горного хрусталя на Военно-Грузинской дороге вместе с горскими мальчишками. Мать посылала гонцов, умоляя его вернуться, пока не приехал отец.
Порфирий вернулся прямо к приезду родителя, получил от него взбучку и покорно пошел в реальное училище, но проваландался там всего год. Он все рвался путешествовать, и в четырнадцать лет с такими же сорванцами собрался в Америку, даже сына директора реального училища умудрился подбить на это безобразие. Беглецов сняли уже с парохода и доставили под конвоем по домам.
Из реального его исключили, и Порфишка долго пропадал в горах, якшаясь там с абреками, а потом нанялся торговать сигаретами и папиросами с фабрики купца Вахтангова, сын которого потом стал знаменитым театральным режиссером.
Порфирий таскал домой пачки папирос «Дядя Том» с улыбающимся негром пиратского вида с золотыми серьгами в ушах. На негре почему-то была синяя блуза с красным галстуком и красная турецкая феска.
Мне больше всего нравились пачки «Ню» с чувственной полуголой рыжеволосой девицей, в волосах которой сияла ромашка, а в красных напомаженных губах была зажата сигарета. Я называла обольстительную незнакомку Азой. Мама, правда, нашла у меня однажды вырезанный с пачки портрет Азы и жестоко меня избила.
Папиросы были недорогими и назывались «турецкими мортирами», потому что табак для них привозили из Турции. А на коробках писали: «Выше среднего качества».
Порфирий и мне с Иришкой Антоновой давал покурить, и младшим братьям. Мама старалась отвадить нас от шалопутного старшего брата, но мы души в нем не чаяли, считали его героем и обожали донельзя.
Мама кидалась на него с бранью, что он учит нас плохому, кусала губы, стегала нас ремнем, но втолковать ничего не умела и скоро снова впадала в привычную ей черную меланхолию. Порфишка действительно учил нас врать и таскать у мамы кур, которых он менял на базаре на всякую всячину. А мне он показал свой тайник за собачьей будкой во дворе, куда я начала прятать мамины платья. Я их тайком перешивала на себя у Нюры, а потом фикстулила по городу, пользуясь тем, что мама, выходившая из дому только в церковь и на базар, застукать меня не могла.
Отец привозил маме много красивых вещей и даже шубу. И дивные духи «Ласточка». На этикетке маленькая пичужка храбро летит над бушующим морем, а в клюве держит якорь с цепью. Два двадцать флакон. Но мама все эти сокровища складывала в сундук «на потом», а носила всегда одни и те же застиранные казачьи юбку и кофту и только в церковь одевалась по-городскому.
Порфирий подсказал мне, как этот сундук можно открывать, поддевая кончиком ножа затвор через щель в рассохшихся досках, и что брать наряды надо со дна, чтобы мама не заметила пропажу. А в опустошаемый пузырек с «Ласточкой» я приноровилась капать пипеткой кипяченую воду.
Я прятала узелок с обновкой в тайнике за собачьей будкой, потом переодевалась там же, хотя это было непростым делом, так как заползти туда можно было только на четвереньках. Зато выбравшись, можно было не красться через двор, как я делала раньше, а отодвинуть доску в заборе и сразу очутиться на улице.
Одним словом, Порфирий нас порядком испортил, но это было ничто в сравнении с тем, что мой бесшабашный брат брал меня и младших в горы. И некоторые из этих вылазок были смертельно опасны.
Ой, я же про Ирину рассказ завела. Так вот, после первой революции начали Антоновы форменным образом голодать. Пенсию за погибшего отца им платить перестали. К зиме Иришкин младший брат Федор куда-то уехал вместе с эвакуированным кадетским корпусом, хотя ему было всего двенадцать лет, и сгинул, а денщика силком забрали от них в Красную Армию…»
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
Глава 3 МЫ ПТЕНЦЫ ИЗ ОДНОГО ГНЕЗДА
– Классно. Хотя немного сумбурно. А где же обещанные чеченские зверства? – поддела Алла Лину Ивановну.
– Это дальше, – торопливо пообещала та.
– Читаем?
– Нет, давай лучше завтра, я что-то разволновалась, – слукавила прамачеха, которой было важно растянуть декламацию, как Шахерезаде, на тысячу и одну ночь.
– А когда Антонина все это вспоминала?
– Думаю, в семидесятые или даже позже. Наговаривала Стёпе на диктофон. Стёпа же каждое лето к ней летала. Легко сосчитать. Диктофон я привезла ей из гастролей по Германии. Она тогда пошла в десятом классе курьером в «Литературную газету». Это был… э-э-э… семьдесят девятый.
– Тогда трогательно, что Антонина все цены дореволюционные помнит. А пленок не осталось?
– Не знаю, я еще не всё разобрала. На виду вроде нет. Может, на Николиной? Стёпа скрытная была, не говорила мне, что бабушку записывает.
«Это не она скрытная, а ты невнимательная, – подумала Алла. – Еще бы, какая из актрисы мамаша». Алла могла бы остаться и разобрать мачехины бумаги сама, поискать пленки, но тогда надо будет окончательно признать, что Стёпа умерла. Нет, пусть все остается, как есть. Алла и на могиле не была ни разу, чтобы не спугнуть присутствие мачехи в ее жизни. Пусть прошлое еще побудет немного настоящим.
– А знаешь, я придумала, как познакомиться с моим кабардинцем!
– Как?
– Я позвоню подружке: ее старшая сестра ведет светскую хронику в «Коммерсанте». Она его отыщет.
– Нет, нельзя светиться, – встревожилась прамачеха. – Он начнет расспрашивать, что да зачем, проколешься раньше времени.
– Ладно, другое. Я нашла его в Интернете, вот, видишь, какой красавчик! – Алла взмахнула перед носом прамачехи заранее приготовленной распечаткой. – Не дикарь какой-то. Тут написано: «Закончил школу бизнеса в Америке». Надеюсь, не такую, как организовывал мой папочка с Жоржиком Романычем в Бельгии. Помнишь, как они под видом знакомства с технологией западного производства таскали группы по пивзаводам? А Беркетов – финансовый директор «Ривоны», представляешь?
– Нет, – честно призналась прамачеха.
– Это гигантская фирма, которая скупает и перепродает другие фирмы. Денег – лом. А ты говоришь – зверь! Он же не с гор спустился!
– А моя мама и Стёпина бабушка Антонина говорила: «Сначала верь змее, потом чеченцу».
Алла поморщилась:
– Он не чеченец! Он ка-бар-ди-нец!
– Какая разница!
– Ой, давай не будем! – Алла сама не знала, есть ли разница, но чернявый красавчик ей приглянулся, и она не хотела сдавать его кавказской дикости. – Тут написано: в прошлом году он играл в теннис на клубном рублевском турнире. Значит, и на нынешнем будет. Турнир начался три дня назад, я посмотрела в Интернете. Я туда поеду, найду его по расписанию и подсеку.
– Да, вот бы мы им дали, если бы они нас догнали. – Прамачеха обеспокоенно сдвинула брови, она искренне опасалась за свою внученьку ненаглядную. Свет в окошке.
– Он единственный, кого можно реально подзавести на месть, – гнула свое Алла. – Что мы с тобой можем? Крыльями хлопать и проклятья кудахтать! А он мужчина, да еще кавказской национальности. Понимаешь? Можно сыграть на ревности к бывшей, на любви к детям. Раз он развелся с молодой женой и двумя детьми, значит, там что-то серьезное приключилось. Кавказцы детей не бросают, – убеждала Лину Ивановну, да и саму себя Алла. Мысленно она уже переступила эту черту, победила отца, победила однокурсников, победила весь мир и тащила теперь его на поводке куда захочет.
Да, соблазн сунуться в осиное гнездо был очень велик и для прамачехи. Алла искрилась такой уверенностью, такой энергией, что старой женщине тоже захотелось включиться в эту опасную юношескую затею. Казалось, у ее ласточки все должно получиться. На Лину Ивановну пахнуло молодостью и азартом. Ей живо ударил в голову хмель, пьянящий хмель невероятного приключения. Дух охоты, радость авантюры.
Алла почувствовала поддержку и солидарность, на секунду она уловила в воздухе дуновение знакомой нежности мачехи и даже инстинктивно потянулась к Лине Ивановне. У той блеснули слезы в глазах. «Она любит, но она не Стёпа, – горько вздохнула про себя Алла, – а только суррогат, тень, поселившаяся в Стёпиной квартире».
– Давай попьем теперь чаю? – Алла сменила тему, уклоняясь из так и не заключенных объятий.
– Хорошо, – сдавленно согласилась прамачеха, сглатывая комок в горле. – Времени-то уже два часа. Обедать пора.
Пока Лина Ивановна возилась на кухне, Алла подошла к письменному столу мачехи и вроде без всякой определенной цели начала выдвигать ящики. Смутная мысль наткнуться на кассеты, опередив Лину Ивановну, не оставляла ее все это время. Но ящики были забиты бумагами, обрывками каких-то текстов, вырезками из газет и журналов.
На глаза ей попался старый «филипс» в потертом черном кожаном чехле. «Вот прамачеха дуреха! Это ж диктофон! – Алла щелкнула кнопками. – Он с кассетой!» Сердце екнуло, она нажала на «пуск» и приникла ухом к динамику. Послышался треск. Чьи-то шаги. Отдаленный звон посуды. Ивдруг прямо в ухо ей засмеялась Стёпа. Алла вскочила, нажала на «стоп», мурашки побежали по телу. Она отмотала пленку и включила снова, как можно тише, чтобы прамачеха не услышала с кухни. Треск. Шаги и точно, Стёпин смех, вернее, характерное веселое пофыркивание. Потом Стёпин голос:
– Раз, два, три, четыре, пять. Вышел зайчик погулять. Хи-хи. Толстый такой заяц. Жирный кролик.
На этом запись оборвалась, и «Иглз» затянули «Отель Калифорния». Алла прокрутила пленку вперед и наугад включила снова. Послышалась какая-то возня, чей-то вздох, и низкий женский голос с хрипотцой рассеянно произнес:
– Мой отец, хотя и записан был терским казаком, работал кузнецом на грозненских приисках. (Пауза. Треск.) В тысяча девятисотом году за выступления против плохого содержания рабочих его сослали на семь лет на марганцевые рудники в Меретию.
– Куда? – донесся Стёпин голос издалека.
– Это в Грузии.
– Может, в Имеретию?
– Может. Это за Кутаиси.
– Надо уточнить. Прости, давай дальше.
– Протяни мне папиросы. От волчьего билета отца спасло исключительное, виртуозное мастерство. Он, как лесковский Левша, блоху мог подковать. А выковать детали по чертежам или по образцу к аглицким станкам для него было вообще раз плюнуть. (Долгая пауза. Затяжка. Кашель.)
– Ба, у тебя же эмфизема. Не кури так много… Ладно, прости-прости. Вспоминай всё подряд. Я потом скомпоную.
– Осиротевшие инженеры – бельгийцы, немцы и французы – выхлопотали ему помилование. За хорошее поведение он был полностью прощен властью. Вернулся на прииски и даже потом получил солидную премию за какое-то изобретение.
– А вы где жили?
– На грозненских приисках. В домике для персонала в рабочем поселке. Но ты ж просила про Владикавказ? На деньги от премии отец купил семье дом во Владикавказе, поближе к станичной родне. К нему тогда потянулись ходоки по прежней нелегальной организации. Но отец их не очень привечал. «Когда я подыхал с семьей в Меретии…»
– Имеретии…
– «…ни один черт не навестил меня. Использовали и выбросили на свалку. Совсем забыли о том товариществе, про которое пели раньше, когда я за всех выступал. Теперь снова объявились, снова понадобился», – ворчал он. (Пауза. Треск. Долгая возня. Чирканье спичкой. Снова затяжка.) Наверное, у отца были свои представления о товариществе. Он хотя и возмущался, но построил во дворе небольшой флигель на четыре квартирки и заселил его якобы съемщиками, а на самом деле подпольщиками. Помню, у нас жил рабочий ремонтных мастерских Поздняков. Прачка Настя Чикало из Майкопа. Большая мастерица стирать и гладить батист. Потом семья какого-то ссыльного латыша из самого Петербурга. У городничего наш дом, как дом потомственного казака, был на хорошем счету. Урядник появлялся только под большие праздники. Мать угощала его пирогом с почками, наливкой и дарила рубль. Этим досмотр и ограничивался…
Дальше послышался треск – и снова сладостные стоны «Иглз».
Алла еще несколько раз перемотала пленку взад-вперед, но больше ничего не поймала. На обратной стороне было попурри из хрипатых «Битлз». Ужасного качества. Как такое люди слушали?
Она вынула кассету и бросила к себе в сумку. Потом подумала: «Где я буду ее слушать? Везде же лазерные диски». Вернула кассету в диктофон, поколебалась немного и все-таки сунула его в сумку. Это не воровство. Это присвоение любви.
– Тебе картошку к котлеткам пожарить? – крикнула ей из кухни прамачеха.
Алла вздрогнула всем телом, словно пойманная с поличным.
– Пожарь.
Она снова полезла в сумку за диктофоном, завалилась на диван и поднесла «филипс» к самому уху, отмотала в начало, чтобы еще раз услышать смех покойной мачехи.
– Давай поедим здесь, чтоб тарелки не таскать? – предложила из кухни прамачеха.
– Угу, – легко согласилась Алла, спрятала находку в сумку и довольная отправилась обедать. – Что тебе больше всего понравилось в Испании? – милостиво поинтересовалась она в качестве поощрения за вкуснейший протертый супчик.
– Испанские мужчины, – засмеялась Лина Ивановна. – Они страстные и галантные.
– Будешь тут галантным, – фыркнула Алла, – по закону после развода все имущество остается женам.
– Правда?
– Ну, что-то в этом роде. А в Барселоне ты была?
– Нет. Могла, конечно, поехать, но это далеко. Зато я почти по всему побережью проехала.
– Здорово там?
– Ах как здорово! – вздохнула Лина Ивановна, вспомнив свое сладкое курортное житье. Нет, не права Алла. Испанцы галантны со всеми женщинами, даже с чужими и пожилыми. – Самое главное, там много солнца!
Алла глянула в окно, где, несмотря на май, накрапывал серый дождик, и тоже вздохнула:
– Да, мне самой не хватает солнца. Эх, жили бы мы хотя бы на широте Киева… А Илья называет Москву «городом невосходящего солнца».
– Как его дела?
– Нормально. Сессию сдает.
– А ты?
– А меня тошнит.
– У меня было все свежее, – не поняла прамачеха.
– Я про универ говорю. – Алла зевнула. Глаза слипались. Шаг, один короткий шаг до дремы. – А ты не почитаешь мне еще?
– Как сказку перед сном? – засмеялась Лина Ивановна, поймав настроение внученьки.
– Угу. – Приятно было ничего из себя не строить, а просто завалиться на диван и послушать сказку, как маленькая.
Алле надо было ехать в университет, на четыре назначена консультация по римскому праву. Но вместо этого она уютно устроилась под пледом и подоткнула под голову подушку. Медом этот диван, что ли, обмазан?
Лина Ивановна тоже ощутила послеобеденную умиротворенность. «Ничего, что быстро все прочтем, я еще что-нибудь придумаю», – решила она, опустилась в кресло, полистала рукопись, нашла нужное место и начала:
– «Владикавказ. Живя в городе, мы не теряли связи со своими станичниками. Вся наша родня была из станиц Тарской в горах и ущелье по реке Камбилеевка и Сунженской по реке Сунже. Но больше всех Художиных, маминой родни, осело в ближайшем хуторе Тарский.
Хозяйство у них было одно на весь род. Пахотной и садовой земли – несколько гектаров, шесть лошадей (две верховых и четыре рабочих), четыре коровы и четыре батрачки. Несмотря на близость к городу, хутор жил на военном положении. Меня этот холодок опасности очень возбуждал, ведь во Владикавказе его совсем не ощущалось, все было чинно, сонно и благородно. Поэтому я при любой возможности рвалась на хутор за приключениями. Долгое время горцы для меня были чем-то вроде американских индейцев – притягательные и грозные дикари. А может, и людоеды.
Так вот, обрабатывать поля станичники выезжали на подводах по нескольку семей. С оружием хорошо управлялись все от мала до велика и, опасаясь постоянных набегов абреков, надеялись только на себя. Даже воду возили из речки (колодцев не делали) под охраной.
У дороги никогда не сеяли кукурузу или подсолнух, чтобы горцы не могли подкрасться незамеченными. Вгород, в церковь или на базар отправлялись только группой. В лес за дровами собирались как на военную операцию. Пастбища охранялись нарядом из двух человек. В ночное ходили только в те места, где недалеко лежал скрытый пикет в семь– десять человек. Особенно опасным выдавалось косовище, когда надо было всю ночь с оружием в руках сторожить, чтобы горцы не забрали сжатое зерно.
Горцы всегда подкарауливали оплошавших или бесшабашных смельчаков, а девчат, осмеливавшихся пойти на огороды неподалеку от станицы без присмотра, крали или насильничали.
За каждой станицей разрасталось кладбище с могилами молодых, а в поминальниках почти у каждого имени значилось за упокой «убиенного». Самыми лютыми считались ингуши-магометане. Осетины были поспокойней. Они часто шли работать в русские мастерские – делали отличную обувь, из козлиной кожи сапоги, чувяки, бурки, черкески, башлыки с позументом и пояса с серебряными подвесками, газыри. Потом, конечно, легкие арбы и двуколки, на которых можно было проехать по любым горным тропкам. Открывали кабаки, пекли цицки из кукурузной муки и исподтишка грабили на дорогах, прикидываясь чужаками и валя все на ингушей и чеченов. А когда надо, снова вспоминали: «Мы птенцы из одного орлиного гнезда».
Но жгучей ненависти у казаков к горцам не было. Они на своей земле, и те на своей земле. Бог рассудит. Вражду принимали как должное. Горские обычаи уважали и при случае использовали к своей выгоде.
Ненависть была устойчивая и не огнеопасная – так ненавидишь зверя, таскающего твой домашний скот или нападающего на тебя в лесу. Разве обижаешься на рысь или волка, что тот тоже есть хочет? Горцы были неотъемлемой частью этого края, как сами горы и ущелья, скорпионы в расщелинах и фазаны в облепиховых зарослях. Казаки так к ним и относились – как к опасным, но природным, Богом данным, соседям.
Дядя мой Осип Абрамович Художин, старший брат матери, за статность и смекалистость был взят после Русско-турецкой войны в гренадерский полк в охрану дворца наместника Кавказа в Тифлисе великого князя Николая Николаевича. Дядя имел одну медаль за отвагу, проявленную в Турецкую кампанию, а вторую – за спасение наследника цесаревича.
Он рассказывал нам, как стоял в каракуле у входа во дворец перед роскошными цветниками и фонтаном. Маленький наследник гулял, няня с фрейлиной за ним присматривали, а на самом деле трещали без умолку. Царевич Алексей перебежал по клумбе к фонтану и, нагнувшись через невысокий парапет, в пол-аршина, пытался дотянуться до воды. И вдруг бултых, только каблучки мелькнули в воздухе. Осип Абрамович бросился со всех ног и вытащил мальчишку, уже порядком захлебнувшегося.
Ну, суматоха, переполох. С неделю наследник пролежал в постели, а оправившись, вышел поблагодарить моего дядю за спасение и сам приколол ему на грудь вторую медаль. За то, что Осип Абрамович бросил свой пост, он получил выговор перед строем, а за спасение наследника и безукоризненную службу царь вручил ему тридцать золотых червонцев, на которые и были прикуплены земля и лошади.
Наши станичники часто приезжали на подводах по воскресным дням на базар, тогда меня отпускали к ним одну. Это было счастье, ведь остальное время мама держала меня взаперти. Сама затворничала и меня понуждала.
Я обожала базар, его вольность, разноязычный говор. Ингуши, осетины, черкесы, татары, терцы, лезгины, тавлины, армяне, кумыки, кубанцы, немцы с Михайловской и даже поляки (у нас целый квартал польский был на Евдокимовской) – словом, весь честной мир собирался на базаре и гомонил на своих языках. Я уже лет с восьми хорошо различала почти всех горцев по одеже и говору. Порфишка выучил.
Весь этот бурлящий среди подвод люд, корзины на телегах и даже камышовые крыши духанов были укутаны, как одеялом, густым терпким ароматом черемши и брынзы. А чуть поодаль на деревянных столах, заваленных всякой домашней выпечкой – калачами, сайками, пышками и просто весовым медовым хлебом, – фырчали русские самовары. Наши дородные каза́чки в ярких шалях на пышных плечах угощали всех желающих чаем. Чай был липовый, из чабреца, с листьями смородины и, конечно, очень душистый черный, который они каким-то только им известным способом пересушивали заново так, что заваривался он очень густо.
С ними соревновались бойкие городские разносчики заграничной, только вошедшей в моду газировки: «Мед-лимонад газес, от него черт на крышу залез. Редкое питьецо – заморское варевцо». Казачки смотрели на них свысока, зубоскалили и лениво лузгали семечки: «Говнецо ваше варевцо!» Ах, как хотелось мне попробовать этой шипучки, но после такого переругивания я не смела просить.
Наши все делали чинно. Освободив лошадей и подкинув им сена, неспешно шли в маленькую, красивую часовню у Сергиевского бульвара, близ биржи извозчиков. А я оставалась приглядывать за товаром, на самом же деле наслаждалась жизнью и свободой. Меня просто завораживала эта многообразная людская гуща среди изобилия плодов, рыбы, дичи. Глаз радовался, играл, ликовал.
Я безнаказанно глазела на пудовых астраханских, сказочных, как царь-рыба, осетров и душистую жирную сельдь в бочках. На распяленные туши баранов, с которых еще капала на землю, скатываясь в пыльные шарики, кровь. Тогда я еще не знала, что увижу, как капает и сворачивается в пыльные шарики кровь человеческая.
А фруктовые ряды с горами глянцевой черной и желтой черешни, золотисто-розовых бархатных персиков, янтарной айвы, лопающегося от сочности лилового инжира! Всем этим великолепием чаще всего торговали спесивые персияне. Обычно они степенно и отрешенно сидели на подстилках, скрестив ноги и перебирая темные четки. Говорили, что многие из них были разорившейся знатью из Тавриза, которой было стыдно искать работу на родине. Другие бежали от шариатского суда. В городе вообще было много грузин, скрывавшихся от кровников, и греков с армянами, спасавшихся от притеснения турок.
Среди этой толчеи продирались с коробами, полными всякого жуткого инструмента, бродячие цирюльники. Стулья они надевали себе на шею через отверстие спинки и поэтому походили на каких-то средневековых чудищ: «Бреем, стрижем бобриком-ежом. Лечим паршивых. Из лысых делаем плешивых».
Мальчишки продавали навозных червей, подлистиков и выползней. У них тоже была своя прибаутка: «Хочешь– рыбу лови, хочешь – в пироги клади». Мы так же приговаривали, когда собирали червей после дождя и гонялись друг за дружкой, норовя засунуть розового извивающегося червяка зазевавшемуся за воротник.
И конечно, продавцы сладостей и игрушек. Мне особенно нравился «тещин язык» – длинная скрученная трубочка-пищалка с перышком на конце. Я любила ей дразниться, а маму она почему-то приводила в мгновенную черную ярость. «Теща околела, язык продать велела». За это можно было схлопотать от матери по губам.
После торга наши приходили обедать, рассказывали станичные новости, разглядывали мои наряды. Мужчины просматривали газеты, женщины завороженно приникали к граммофону с роскошным, вертящимся во все стороны рупором. Мама, как слишком увеселительную и дорогую вещь, разрешала заводить его только для гостей. У нее хранилось под замком много купленных отцом дивных пластинок: «Цыганские песни в лицах», арии из оперетт Аркадьева, леденящая кровь в жилах баллада о вампирах «Волки» в исполнении баса Мариинского театра Касторского и, конечно, записи Шаляпина, Вавича и Тамары. Тамара – это не имя, а фамилия. Помню, как мы впервые в одиннадцатом году услышали «Мокшанский полк на сопках Маньчжурии» в нежном, хватающем за душу исполнении Вавича.
Белеют кресты далеких героев прекрасных, И прошлого тени кружатся вокруг, Твердят нам о жертвах напрасных. Средь будничной тьмы, Житейской обыденной прозы Забыть до сих пор мы не можем войны, И льются горючие слезы.Женщины в этом месте рыдали, не прячась, а мужчины отводили влажные глаза. Теперь они всякий раз просили поставить именно эту пластинку. Она, кстати, была односторонняя экстра-класса. Я только Ирине не ставила этот печальный вальс, ведь на сопках Маньчжурии остался ее отец. Они и так все глаза выплакали с матерью.
Станичники привозили в подарок ряженку в двухлитровых кувшинах, протомленную в соломе. Каймак на молоке отливал золотом, а под ним таилось с пол-литра сметаны, а дальше такая густая сквашенка, что выбрать ее можно было только ложкой. Нигде я больше не пивала такой ряженки.
А в каникулы я с младшим братом Павлушей шла на хутор Тарский сама – это двенадцать километров, часа два-три ходу – и оставалась там на все лето на воле. Порфирий на хуторе тоже часто появлялся, он дружил с нашим дедом Терентием Игнатьевичем Милославским, папиным отцом, сосланным на Кавказ за вольнодумие и лишенным сана священником.
Терентий Игнатьевич был родом с Вятки, из купцов. По воле родителей они с братом получили духовное образование. Старший Федор шестнадцати лет принял постриг, а младший Терентий стал священником. Федор уединенно прожил в монастыре почти двадцать лет, сподобился чина иеромонаха, а когда родители сильно занедужили, отпросился с ними проститься. Вернулся в родную Вятку, похоронил родителей, увидел на поминках молодую учительницу и так гибельно влюбился, что, словно в горячке, захотел снять с себя монашеские обеты и жениться. Подал прошение – ему, конечно, отказали. А он взял и повесился. Брат его, мой дед, так убивался, что в ослушание церковных правил отпел несчастного, хотя тот считался вероотступником и даже хоронить его надо было за кладбищенской оградой – ведь он не только наложил на себя руки, но и ангельский чин отверг, а это сугубое преступление. Епархиальное начальство строптивого священника извергло из церкви и сослало с семьей на Кавказ. Так смерть родителей неожиданно повлекла за собой и крушение всего рода.
Жил Терентий Игнатьевич обособленно, на околице, хозяйства не имел, землю свою отдавал в обработку соседям, ни с кем не дружил. Двух своих детей – моего папу и тетю Нюру, – самолично выучив грамоте и прочим премудростям, отправил с малолетства в город учиться ремеслу. Папу – кузнечному, а тетю Нюру устроил горничной, не хотел, чтобы они в станице опростились.
Бабушка моя, разжалованная попадья, умерла довольно рано, все горевала о родине и оставленной в Вятке родне. Я ее на этом свете не застала. Второй раз дед не женился и жил бобылем-отшельником. Привечал только Порфишку, откровенничал с ним, давал читать разные книги, которые выписывал из Москвы и Петербурга, и охотно рассуждал с ним о жизни и проблемах мировой важности.
Я часто при этих разговорах присутствовала, хотя и мало что понимала. Но, чувствуя серьезность момента, тихо притаивалась в углу, чтобы обо мне не вспомнили и не шуганули.
Так, из своего угла, я впервые услышала историю горцев в дедовском разумении.
– «С тех пор как грузинское царство, властвовавшее прежде над горами, пало, всякое право и порядок исчезли с Кавказа. Местные племена разделились на охотников и добычу. Приучаемые с детства к ловле людей, горцы так сроднились с этим ремеслом, что перенесли его и в собственные ущелья. Могли поставить капканы на соседа и его семью…» – зачитывал он собственноручно писанные заметки о Кавказе.
Порфирий молчал, обдумывая услышанное, дымил папиросой.
– А что было дальше? – пискнула я из угла – пауза казалась слишком томительной.
– Это кто там пищит? У нас что, мыши завелись? – с деланной строгостью спросил дед и чинно продолжил: – «Пятнадцать лет понадобилось нашим войскам только для того, чтобы мало-мальски очистить Военно-Грузинскую дорогу от лезгинских шаек. А когда российские власти обратились к именитым лезгинам с просьбой утихомирить сородичей, те ответили: «Мы люди честные. Будем жить разбоем, как наши отцы и деды. Не землю же нам пахать». Ты и сам, Порфирий, знаешь, – оторвался дед от записок, – характер их полностью сроднился с хищничеством. Вот ты с ними какой год якшаешься, а разве их интересует что-нибудь, кроме оружия? Нет, причем здесь они быстры и переимчивы. Но между набегами они проводят время в самой тупоумной праздности. Разве ты сам не видел, как горец часами может в оцепенении сидеть в дверях сакли? Уставится в одну точку или обстругивает кинжалом веточку. Думаешь, он о жизни размышляет? Нет, он, как зверь, просто расслабляется между набегами.
Дед вздохнул и снова открыл рукопись:
– «Проводя так столетие за столетием, горец стал подобием плотоядного зверя, который беспечно греется на солнце, пока не почувствует голода. А потом рыскает по горам в поисках добычи и терзает ее без злобы, без угрызений совести, не страшась никакой отплаты за разбой и насилие, так как всегда отступает в свое неприступное горное гнездо». Поверь, Порфирий, – убежденно продолжал он, – так они жили раньше и живут сейчас. Союзы скрепляются только в виду добычи. Даже поэт Александр Сергеевич Пушкин сказал, что для них убийство – простое телодвижение. Но душа у горца человеческая, хоть и спящая, и она тоже просит правды. Коран возбудил горский дух, но не утолил его. А так как дух этот бойцовский, то они даже не замечают, насколько нынешний их мюридизм отравлен ненавистью. Это яд для горской души. Да и чего еще можно было ждать, кроме всплеска ненависти к неверным в стране, занятой неверными, то есть к нам с тобой? Ведь мюридизм не отвергает разбой, а узаконивает его! Понимаешь теперь, как важно то, что ты делаешь? Всё замечай, тут малости упускать нельзя!
Порфирий кивал без особой страстности и рассеянно слушал, словно был не согласен с Терентием Игнатьевичем, но не хотел ввязываться в бесполезный спор. Я знала эту его манеру. С таким же упрямо-отрешенным видом он обычно слушал все поучения родителей. С молчаливым неприятием. Но в чем старается его убедить дед? Что такого важного делает Порфирий? И может ли вообще такой вертопрах сделать хоть что-нибудь стоящее?
Между тем дед не отступал, продолжая пояснять свою точку зрения:
– Русское правительство дало возможность горским народам спуститься на равнину, но они так и не сроднились с нами.
– А как же осетины? Среди них же много христиан! – наконец возразил Порфирий.
Терентий Игнатьевич раздраженно махнул рукой:
– Да, осетины раньше по пять-шесть раз крестились в разных местах, только чтобы получить новые крестильные рубашки. Или чтобы закрепиться и отбить землю у ингушей и кабардинцев. Так что для них главное не вера, а земля. Земля и есть их вера.
– А кабардинцы тут при чем?
– Ингуши и осетины, жившие на месте Владикавказа в семнадцатом– восемнадцатом веках, платили дань кабардинским ханам, черкесам, по-нашему, пока мы не пришли, – пояснил дед. – Раньше вся равнина от Тамани до Каспия, вся Кубань были черкесскими землями.
Терентий Игнатьевич наклонился к Порфишке и начал говорить совсем тихо, чтобы я не услышала, но я подползла близко-близко и поймала обрывки фраз:
– …Это ближайший последователь шейха Гаджи Абди. Он тоже живет в Караджалы, в нескольких верстах от Ганчайской станции. Когда выберешься туда, будь особенно осторожен. Ты слыхал про шейха Абди? Он был настоящим бедствием для России, бандит на большой дороге, хоть три года и проучился в Турции. Несмотря на строгость, предписываемую мюридам, он вел самую что ни на есть разгульную жизнь. Говорят, у него были первая конюшня, первая соколиная охота и первый гарем во всей губернии. Он пользовался (чего в горах отродясь не бывало) всеми мусульманскими женщинами в крае по выбору. А те считали святым делом провести с ним ночь. Его власть над людьми была подобна власти шейха гашишинов. Даже сейчас скажи встречному магометанину: «Кувыркнись в честь шейха Абди», – и он станет кувыркаться, как заведенная игрушка. Я так тебе подробно рассказываю, чтобы ты знал, если встретишь Фарнаха, что за дьявол был его учитель и каков он сам может быть. Фарнах ведь долго был в его свите… Фарнах сейчас проповедует его именем. Он очень опасен. Один раз упустишь – в другой ряд будет уже не с руки.
Порфирий нетерпеливо передернул плечами. Дед вздохнул и, не очень довольный разговором, все-таки дружески потрепал внука по плечу:
– Всегда помни, кто ты и откуда. Сделаешь, что должен, и лети на все четыре стороны. Дам тебе свое благословение.
– Хорошо, отец, – послушно кивнул брат. Он всегда называл так деда Терентия, ведь с ним он точно проводил времени больше, чем с нашим папой.
Порфирий хотел повидать мир, рвался с Кавказа, а дед его не пускал, вернее, убеждал что-то закончить перед отъездом – так я поняла их разговор.
Порфирий был непоседа, гулена и сам по сути абрек, а я мечтала прожить жизнь дома, в мире и тишине гор. Лучше места на Божьем свете, чем наши горы, было не сыскать! Сколько раз я сбегала из дома на Стрелку, чтобы встретить рассвет в горах в одиночестве. Прочувствовать, что все это только мое!
Когда заря едва начинала заниматься, остроконечный Казбек вспыхивал алым факелом. Как серебряное блюдо, посверкивала синим инеем верхняя площадка Столовой горы. А еще ниже в яркой густой зелени предгорий хранились наш город, хутор и станицы. Когда солнце взбиралось чуть выше, весь Владикавказ вместе со скалистыми предгорьями переливался дымчатой, сиреневой, потом охряной и огненной зарей. У меня мурашки по телу бежали.
Потом солнце врывалось в город, и был момент, когда я стояла, вся залитая светом, а внизу, еще в тумане, по городу, весело урча, бесшабашно мчался, громыхая голышом, Терек. Даже в ненастье красота не исчезала, а только меняла свой облик. В непогоду вода становилась злющая, черная и опасная, а после грозовых дождей даже пыталась сбросить с себя мосты. Горами невозможно было напиться, невозможно утолить жажду этой красоты. Даже умерев, я хотела бы превратиться в эти скалы, чтобы остаться здесь навсегда.
Счастье гор отзывалось, как эхо, повсюду. Оно плыло по нашей улице ароматом южного города, настоянным на запахах истомленного солнцем укропа и кинзы, тушеных переспелых помидоров с болгарским перцем и жареной картошки с чесноком. Перед воротами домов сидели загорелые соседки в цветастых халатах и тапочках на босу ногу, пересмеивались, лузгали семечки. У нас была пролетарская слобода, много армян, греков и персиян. Всегда пахло пирогами.
Особенно мне нравились уалибахта с начинкой из горячего тягучего сыра и фыдчин с сочным мясом, приправленным чесноком, луком и перцем. Ели его по-осетински, подрезая сверху корочку теста.
Именно в этом счастливом месте хотела я остаться навсегда, выйти замуж за своего Ванечку, нарожать детей.
– Зачем ты учишься, если никем не хочешь стать? – фыркали подруги в гимназии.
– Чтобы детей большему научить, – отвечала я солидно. Да, прожить жизнь дома, под крылом у родителей, может быть даже на хуторе. Как хорошо!
Подворье у наших станичных было обширное, места хватило бы на всех. На общий внутренний двор выходило три дома. Старый, построенный еще дедом Художиным, где жила основная семья из трех его сыновей с женами. Новый – для молодого женатого внука. А чуть поодаль третий – для сына, которого взяли на военную службу. И пока он не вернулся, там жила бабушка с молодыми внучками и я на каникулах.
Деда я своего по материнской линии не знала, его застрелили в какой-то стычке абреки задолго до моего рождения, еще в Кавказскую войну. А проводы на службу младшего из дядьев я помнила хорошо.
Забирали на службу в шестнадцать лет, и родители обязаны были справить сыну коня, седло и сбрую. А также бурку, черкеску, кинжал, два бешмета, три пары белья, две пары сапог, праздничные и ходовые. А ружье и патроны выдавались за плату государством. Чаще всего из-за роста и статности наших Художиных брали в гвардейские войска.
У большого дома парадное крыльцо выходило на главную улицу. Крыльцо было царское, все украшенное изразцами с петухами. А вокруг с ранней весны цвели сирень и жасмин, а под окнами – маки и розы «крестьянка», и все лужайки засеивались шелковистой травой, мятой и любистиком.
Бабушка, мамина мама, была из семьи принудительных переселенцев-погорельцев, маленькая, юркая, черноглазая, забавно говорящая на «я»: «Манькя, Танькя». Она была очень смешливая и выглядела старой девочкой. Явсегда поражалась, как такая пигалица могла уродить восьмерых богатырей. Все пошли в отца – гренадеры, включая мою маму-великаншу.
За домами раскинулся огромный фруктовый сад, соток на пятьдесят, в котором росло все, что душе угодно. Земля была такой плодородной, что сад начинал плодоносить уже на третий год после посадки. Благословенная земля.
Я любила ездить с хуторской родней на работы, хотя они сначала все «с меня посмеивались». Как я, городская, да еще гимназистка, могу с ними работать? Конечно, у них это ловчее получалось. В прополке я не могла угнаться за двоюродным девятилетним братом, а мне уже было четырнадцать. Потом я приобвыкла и стала с ним тягаться. Тогда они меня зауважали и приняли. А сестра Евдокия даже позвала к себе, открыла мне сундук со своим приданым и похвасталась припасенным. Выложила на кровать роскошные разноцветные платки – и с вышивкой, и с каймой, и даже с бисерной тесьмой.
Она была невестой на выданье, и все мысли ее витали вокруг свадьбы.
– Молодым обычно сначала строят пуньку, комнату из плетня, которую летом обмазывают глиной, белят и ставят там кровать, стол и два стула. Над кроватью вешают плетку.
– Зачем? – спросила я.
– А ты не знаешь? – изумилась Евдокия и, чтобы растянуть удовольствие приоткрытия страшной тайны, прижала самый любимый, алыми розами расшитый платок к груди и мечтательно продолжала, будто и не слышала моего вопроса: – Ах! После венчанья по деревне несется тройка с женихом и невестой, а за ней другая – с приданым. Вон, видишь, – она махнула рукой на постель, – теплые и холодные одеяла, подушки, и конечно, сундук. Проезжая по деревне, свахи открывают сундук, достают оттуда наряды невесты и хвастаются ими перед станичниками. Потом, пока все гуляют на свадьбе и пляшут, – она тянула слова, нагнетая напряжение, – молодых провожают в пуньку и выставляют караул из свах. И только когда им есть что показать, они это выносят. И тогда родители молодых поздравляют друг друга.
– Что «это»? – не поняла я.
Евдокия слегка краснеет и шепчет мне на ухо. Я в ужасе отшатываюсь.
– Да, а если девушка бывалая и показать нечего, то муж тогда бьет ее плеткой. На утро она не выходит, сказавшись больной, и праздник быстро закругляется.
– А у нас на хуторе такое было?
– Не-а. Но по договоренности, если девушка гуляла со своим же женихом, кровь запасают заранее в курином мочевом пузыре, – смеется Евдокия, – только ты всего этого пока не увидишь, потому что мелюзга празднует отдельно от взрослых, под присмотром.
– Я не мелюзга. У меня уже жених есть, – вспыхиваю я.
Евдокия хохочет:
– Да, знаю я о твоем суженом. А вы целовались?
Мне становится жарко и стыдно, я вспоминаю наши невольные объятия у столба с гигантскими шагами, и сердце начинает стучать как бешеное. К счастью, бабушка зовет нас обедать и на покос.
Трудились хуторские всю неделю и только по воскресеньям выходили на гулянку, играли на двурядной гармонике, бегали на реку купаться, а после дождя ходили за рыбой. В разлившихся от Комбилеевки лужах оставалось много форели, и ее ловили руками. Бегали вдоль берега, брызгались, визжали.
По вечерам сидели на бревнах, вычесывали друг другу волосы, пощипывая кожу на голове, точно обезьяны, и рассказывали сны. Сплетничать или жаловаться не любили, так как все про всех и так знали.
Школа была только в станице Сунженской, с хуторов туда ходить было опасно и хлопотно, поэтому среди станичников много было полуграмотных и самоучек. Учили детей отцы семейств, которые вернулись с царской службы, кое-как освоив там грамоту. Как мой дядя Осип Абрамович, который, правда, порядочно знал и арифметику.
У меня была подруга в гимназии на год старше из Сунженской станицы – Женя Мешкова. Она зимой жила у моей тетки-портнихи. Ходила Женя в гимназию в сатиновых коричневом платье и черном переднике, а по форме полагалось шерстяное платье и такой же фартук. Но ее нисколько не смущал этот «бумажный наряд». Она была чудо как хороша собой. Смуглая, высокая, с глянцево-смоляными косами, карими бархатными глазами и родинкой на левой щечке. Никаких чинов и рангов среди учениц Женя не почитала и всех запросто называла на «ты».
Многие девчонки на такие ее манеры фыркали. Обычно мы встречались с ней на большой перемене. Она беззаботно разворачивала вощеную бумагу и доставала свой завтрак, чаще всего это был один плоский, но широкий, в две ладони, казачий пирожок. Боже, какой он был вкусный! С мятой картошкой и жареным луком, ароматный, румяный, поджаренный на пахучем подсолнечном масле.
Городские ученицы воротили носики и презрительно бросали: «Ах, бедняцкий пирожок!» А Женя как ни в чем не бывало с аппетитом уплетала свой завтрак и мне отщипывала». Всё, – выдохнула прамачеха, – конец второй серии.
– Поразительно. – Алла непроизвольно сглотнула слюну – так вкусно был описан пирожок. – До нас тоже люди жили полной жизнью. Строили какие-то пуньки. И думать не думали ни о компах, ни о мобилах. И главное – были счастливы. Точно как у Ильфа и Петрова: «И вот радио есть, а счастья почему-то нет».
– О компах! Они даже о теплых сортирах не думали.
– Хотя это очень серьезное счастье, – хихикнула Алла. – Можно я у тебя сегодня останусь? Погреюсь в теплом сортире? А то у нас уже вырубили горячую воду, а мне надо навести назавтра боевой раскрас.
– Конечно, – стараясь выглядеть незаинтересованной, отозвалась прамачеха. Если бы эта девочка знала, как нескончаемы и бессонны одинокие ночи у старого человека. Ночью старость подступает особенно близко. Склоняется над подушкой, заглядывает в лицо, и ничем ее не отпугнешь.
– А ты вела дневник?
– Нет. Как-то не о чем было. А потом, мама говорила, что за нас уже ведут дневник бесы. Что они, как соглядатаи, всё в хартии свои записывают да еще привирают и на суде потом зачитывают.
– Они к нам типа надсмотрщиков приставлены?
– Вроде того.
Алла представила, как за ней шныряют два жутких беса и все ее мысли, слова и поступки забивают в ноутбуки. Она презрительно хмыкнула, но все равно невольно стало не по себе.
– А ангел-хранитель тоже ведет дневник или он все наизусть помнит? А может, у него микрочип вставлен? Может, это просто более продвинутая модель? А может, они вообще искусственные?
– Как это? – не поняла прамачеха.
– Ну, просто сенсорные машины, которые создал высший разум. Ведь говорят, у них своей воли нет, одни запрограммированы на зло, другие – на добро.
– Может, – растерянно протянула прамачеха. Ничего подобного ей в голову не приходило. Всю мистику она понимала по старинке: черт – с хвостом, рогами и копытами, а ангелы – с крыльями и локонами до плеч. – Ты пройдешься с Тарзаном?
– Само собой.
– Давай, а я приготовлю ужин. Пирожки с картошкой не обещаю, но оладьи с яблоками и джемом будут тебя ждать.
Во дворе дома был малюсенький сквер, и Алла только сейчас заметила, что в нем росли одни каштаны. Может, потому, что они распускались позже других и все остальные деревья уже давно шелестели майской листвой, а на каштанах недораспустившиеся листья висели сморщившимися куколками, ожидая тепла, чтобы превратиться в пятикрылых сильных темно-зеленых глянцевых бабочек.
А сейчас, вечером, эти гигантские темные куколки слегка покачивались от ветра, и казалось, что сотни летучих мышей прилетели, чтобы переночевать на ветках могучих деревьев, и повисли вниз головами, сложив перепончатые крылья. «Убежище летучих мышей, – улыбнулась про себя Алла. – А может, они не летучие, а перелетные? С приходом весны двигаются на север? А может, это и есть те самые бесы-блоггеры? Как это я раньше не замечала здесь каштанов?..»
Глава 4 ОХОТА И НЕВОЛЯ
«Уорлд класс» на Рублевке. Стоянка. Аллино бледно-сиреневое купе – равное среди равных. Забавно, что в холе фитнес-центра теснятся лавчонки с брюликами. Если вдруг придет охота. Она гордо перекинула с одной руки на другую доставшийся ей от мачехи роскошный и неудобный «биркин», прикрываясь им как щитом, и прошествовала в сторону крытых теннисных кортов.
Турнир был в разгаре, на всех кортах шла игра. Слышались глухие, упругие удары мячей, вскрики игроков и зрителей.
Алла замерла на секунду перед этой звуковой завесой. Сердце ее колотилось. Еще можно было отступить, сделать вид, что она забрела сюда случайно или ждет припозднившуюся подружку.
– Вы кого-то ищете? – вежливо, но собранно поинтересовался у нее охранник. У этих людей прямо нюх на леваков.
– Да, Каху Беркетова, – само выскочило у нее изо рта. Тем лучше, отступать некуда.
– Кахабера Абдурахимовича? А вы договаривались?
– Нет, но…
Охранник напрягся.
– Я его родня! – широко и нагло улыбнулась девушка.
Тот осклабился:
– Он скоро освободится. У него игра на втором корте. Хотите посмотреть?
– Не-а, – беспечно отозвалась Алла, она боялась наткнуться на знакомых и скомкать разговор, – я лучше в кафе подожду. Он же все равно через вестибюль пройдет?
Охранник-распорядитель кивнул, еще раз полуподозрительно взглянул на девицу, на внушительный «биркин», в котором вполне мог уместиться пистолет, и отошел.
Алла потягивала свежевыжатый апельсиновый сок, не чувствуя его терпкого вкуса, и то и дело зыркала в сторону стеклянной двери, опасаясь пропустить добычу.
Вот он, не совсем такой, как на фото: вальяжный, в спортивной форме, не просто потенциальный мститель, а красавчик Зорро! А может, не он? Мало ли тут чернявых! Она слишком резко соскочила с высокого стула, что было сразу замечено охраной, и издали крикнула:
– Каха!
Брюнет приостановился, оглядывая зальчик кафе. Алла помахала ему рукой, подошла и, мельком взглянув в обжигающе темные глаза, ясно отчеканила:
– Я ваша дальняя родственница, Каха.
Он непонимающе поднял брови, но продолжал улыбаться. Сколько таких хорошеньких, молоденьких девчонок вьется вокруг него, и все в родню просятся.
– Я падчерица вашей бывшей жены, – выпалила Алла заранее приготовленную фразу.
Каха поднял бровь, распутывая словесный наворот, понял, хмыкнул, еще раз уже с любопытством посмотрел на девушку:
– И?
– Мне очень нужно с вами поговорить!
«О чем? – лихорадочно думала она. – О чем? Если спросит?»
– О чем? – отстраненно поинтересовался Каха.
– Папа с мачехой говорят, что вы меня убьете, если я буду им мешать. Вы меня убьете? – И нагло посмотрела прямо в глаза, стараясь не краснеть.
– А вы им мешаете? – деланно засмеялся Каха.
– Да, – призналась Алла. – Так убьете?
Он на секунду стушевался, оглянулся на приостановившихся друзей, но быстро нашелся:
– Конечно, убью, – и взглянул на часы.
– Прямо сейчас? – вполне искренне ужаснулась Алла.
– Нет, сейчас у меня есть только час, чтобы рассказать, как именно я это сделаю. – Он взял ее под локоток и сделал приглашающий жест: – Поедемте на «Причал», перекусим.
– Кого и на сколько частей? – повторила Алла любимую присказку мачехи. Как много Стёпиных словечек, жестов и рожиц передалось ей по наследству. Даже прамачеха это подметила.
Каха шутку оценил, улыбнулся.
«Закогтилась!» – мысленно взвизгнула от радости Алла и подалась вперед, гордо заявив:
– Я на машине. Поехать за вами?
– Как хотите. Я только переоденусь.
– Лучше на одной.
Брюнет был обалденным и неприступным. У Аллы даже дыхание перехватило от возбуждения, а в низу живота затрепетало, словно маленькая землеройка стала нежно поводить хоботком. «Боже! Я хочу с ним переспать», – изумилась она самой себе. Несмотря на типаж секси, это желание давно ее не посещало. Недели две точно. Месть оттянула на себя всю внутреннюю энергию личности, даже сексуальную.
Но здесь все оказалось в одном флаконе. Месть и секс! Вот свезло так свезло! Машина у него была конечно же «бентли», но не какое-то черное чудовище, гроб на колесиках, а прекрасное, небесно-голубое.
– Такой человек и без охраны? – игриво удивилась Алла, опустившись на мягкое кожаное сиденье.
– Охрана защищает только от хулиганья. Это скорее вопрос амбиций, а не безопасности, – пожал плечами Каха.
– Значит, на переговоры вы ездите с охраной? Чтобы пыль в глаза пустить?
Он улыбнулся и кивнул. Нахальная девчонка…
Они сидели на «Причале» за столиком у самой воды и пили ароматный жасминовый чай. Алла любила это место, где дорогой и стильный комфорт сочетался с живописным пейзанским склоном на другом берегу, допотопными лодками для катанья по реке, сельской тишиной. Все было дорого, авантажно и все-таки по-дачному.
О чем они говорили? Голосом о пустяках, глазами о постели. Смотрели друг другу в глаза. Нагло разглядывали губы, плечи, руки друг друга. Алла вдруг подумала, что если бы он предложил ей сейчас поехать к нему, то она бы согласилась.
Что бы она там ни плела покойной мачехе, дразня ее своей бывалостью, но Илья был ее первым мужчиной, причем желание проснулось от нежности и жалости. Чахлая влюбленность все тянулась, потихоньку истаивая. А потом появился профессор. Просто подвернулся под игривое настроение. Он так преданно глядел, так вилял хвостом. Алле это льстило, хотя и быстро наскучило. Назойливая преданность оказалась отвратительной. Так, оживляясь сменой кавалеров, и петляла эта двойная интрижка, замысловатая, как новая развязка на МКАДе, пока на лестничной клетке не появилась обманутая профессорская жена с топором, если верить рассказам мачехи. Архитектурное излишество рухнуло само собой.
– В вас течет южная кровь? – полуутвердительно спросил Каха. Алла была маленькой, смуглой, фигуристой, с темными блестящими глазами и короткой стрижкой под мальчика, влекуще обнажавшей нежную девичью шею, беззащитный затылок. Он тоже почувствовал какое-то смутное приятное теснение в теле и не спешил затевать разговор о своей бывшей половине.
– У меня прапрабабушка черкешенка, – соврала Алла.
Каха довольно улыбнулся. Приятно, что угадал.
– Из каких мест?
– Не знаю точно, – уклонилась Алла. – Мои родные по матери из Владикавказа, – украла она у покойной мачехи часть судьбы. Но ведь та ее почти удочерила, отдала свою фамилию, а с ней и судьбу.
– Что ж, значит, мы с вами, как у Киплинга, одной крови. Я тоже черкес, и мои родители если не родились, то жили во Владикавказе.
Алла подняла брови:
– А я думала, вы кабардинец!
– Хорошо же вы знаете своих предков! Черкесы и есть кабардинцы! Я, правда, из моздокских кабардинцев, – пояснил Каха.
Алла понимающе кивнула, хотя этот пароль ровным счетом ничего ей не открывал. «Надо было в Интернете посмотреть», – недовольно подумала она.
Каха уловил фальшь и пояснил:
– Мэздэгу – православные кабардинцы, которые и основали город Моздок. Екатерина Вторая пожаловала нашему князю титул Черкесский и звание подполковника. Он был князем Малой Кабарды. Со строительства Моздока, по сути, и началась Кавказская война.
– Значит, вы православный? – с нескрываемым облегчением спросила Алла.
– Нет, – на мгновение замялся Каха, – мои предки были мусульмане. А родители выросли уже обыкновенными советскими людьми, тем более что росли они во владикавказском детдоме. Кабардинцы не очень религиозны. У нас говорят: «Из адыгейского воина так же сложно сделать муллу, как из турецкого муллы – воина».
Алла прыснула. Слава богу, еще не хватало на религиозного фанатика напороться. Лучше язычник, чем мусульманин. От мусульманина пахнет насилием.
Каха расслабленно продолжал:
– С православными земляками мы всегда жили дружно. Тем более что у нас много общего. Например, посещение церкви у наших христиан называется «намэз». У нас есть даже общее божество молнии Щыблэ, и кабардинцы-христиане исполняют ритуальную пляску в его честь.
– Значит, и те, и другие немного язычники?
– Выходит так, – улыбнулся Каха. – Поэтому я в первую очередь чту адыге-хабзэ. Это древний кодекс чести черкесов.
– Например?
Каха ненадолго задумался.
– Например, в нем говорится, что надо быть внимательным к словам, что слова сильнее пули. «Рана от пули заживет, а рана от слов – всегда в сердце».
– Очень поэтично, – одобрительно закивала Алла.
Каха опомнился, досадливо сдвинул брови: «Как тебя развела эта девчонка, что ты уже о кодексе чести заговорил! Вот что бывает, когда тебя член ведет. Распустил перья, фазан».
– Хорошо. – Он с деланной отстраненностью посмотрел на часы. – Завтра открывается всемирный форум выпускников Эм-би-эй в «Марриоте». Пару дней я буду занят. Оставьте свой телефон, я с вами свяжусь. Если вам действительно… э-э-э… ваша мачеха угрожала, то я все улажу.
– Вы делаете там доклад? – попыталась снова зацепиться за разговор Алла.
– Нет, я один из выпускников. Изучал финансы в Чикаго. Впрочем, раз вы меня разыскивали, наверняка заглянули в Интернет.
Алла хихикнула:
– Да. Курс обучения стоил шестьдесят две тысячи долларов.
– Вы любопытны. Мне оплачивала учебу фирма. – Каха нахмурился. Сколько еще разной шелупони елозит по Сети и отслеживает его передвижение по жизни? Что все-таки хочет от него эта девочка? Угроза расправы – это пустое, предлог. Надо ее пробить.
– Вам там понравилось? – не сдавалась Алла.
– Понравилось? Это была учеба, а не отдых, – сухо заметил Каха, но тут же смягчился. – Ну, сама школа напоминает Хогвартс, замок в готическом стиле. Кстати, а как вы относитесь к футболу? – неожиданно сменил он тему; было видно, что об Америке разговаривать не хотел – Алла только собралась похвастаться, что у нее мама в Штатах, как перед ее носом выскочил футбол.
– Отлично! Папа болеет за «Спартак», – с деланным энтузиазмом, не очень уверенно соврала Алла. За «Спартак» болел Илья.
– Хотите пойти на финал Кубка России? Двадцать девятого?
– Еще бы! Я никогда не была на футболе! – сразу отозвалась Алла, даже не спросив, кто вышел в этот самый финал, – надеялась, что Каха примет это за осведомленность.
«Врет, – подумал Каха, – она чуть запинается, когда врет. И волоски над верхней губой встают дыбом. Ладно, через пару дней все станет ясно. Может, ее моя бывшая подослала? С этой шизофренички станется».
Ему не хотелось думать о недавнем тяжелом, хоть и придушенном мировым соглашением скотском разрыве с женой. О той жадности, ненависти и истерии, что хлынули на него из прорехи в такой веселой и гладкой семейной жизни. Это смутное, муторное время он обернул в кокон и отодвинул в самый дальний угол утробы, и вдруг появилась юркая, сумасшедше привлекательная девчонка и проткнула накрашенным коготком спасительный кокон, из которого начал тихо истекать гной обиды. «Трахну ее все равно, – вдруг понял Каха и улыбнулся, – трахну эту маленькую врушку».
– Что ж, дальняя родственница, будем предаваться азартным играм? Вы азартная болельщица? – Он махнул официанту; не прося счет, подоткнул под солонку тысячу рублей. Тот бросился услужливо отодвигать из-под Аллы тяжелый тиковый стул.
– А то! – беспечно отозвалась она, поднимаясь.
Все шло как нельзя лучше. На этот раз Каха забрался в машину рядом с ней на заднее сиденье. Лимузин покачивался из стороны в сторону, как корабль, они сидели, не соприкасаясь, но остро чувствуя волнующую близость друг друга. Эти сладостные толчки крови, эта пульсация желанья! Впереди новое приключение! Машина мягко притормозила у «Уорлд класса».
Алла быстро выскользнула, чтобы не дожидаться галантности от водителя или пассажира. Откроют ли ей дверцу? А вдруг нет? Не хотелось выглядеть смешной. Каха вышел из машины следом, Алла протянула ему руку. Она просто не могла уйти, не прикоснувшись к нему. Его ответное пожатие было крепким, ладони – сухими и жаркими.
Они еще раз посмотрели друг другу в глаза, замерли на секунду, почувствовали, как обоим жалко размыкать руки. И Каха пожалел, что вечер у него занят.
Глава 5 НЕПРОЛАЗНАЯ ДЕБРЯ
Два дня Алла вертелась как юла, не в силах усидеть ни на лекциях, ни за компьютером. Она даже сама взялась вести дневник, чтобы отвлечься. Вернее, прописалась в Живом Журнале, выбрала для своей странички смешной дизайн с кошечками и такой же кошачий юзерпик, игриво назвала себя «kisska», но сам дневник озаглавила, вспомнив недавний разговор с прамачехой, очень вычурно: «Дневник ее соглядатая».
«Сама себе буду соглядатаем, – решила она. – Спасение утопающих – дело рук самих утопающих. Разве нельзя самой защищать себя на Страшном Суде?»
Она открыла страницу и написала в первом сообщении человечеству: «Каштаны…» Задумалась, как бы получше описать эти сморщенные листья, сумерки, острое ощущение мгновенного прикосновения к чему-то незримому, но слова разбегались в разные стороны, и отловить их было невозможно.
«Каштаны…» – еще раз повторила она единственное пойманное слово и надолго задумалась. Мысли бросились врассыпную так же, как и слова, и в голову ровным счетом ничего не лезло. «Каштаны…» – начала Алла по третьему разу и поняла, что бороться бесполезно.
Впрочем, трижды повторенные «каштаны» выглядели на странице весьма загадочно, и Алла смело нажала на клавишу «отослать в блог». Интересно, прокомментирует ли кто-нибудь ее первую запись?
Через пять минут ее терпение кончилось, она захлопнула комп, даже не взглянув на очередные письма от заморской мамы, и, покрутившись по квартире еще минут десять, спустилась к машине, завела мотор, и колеса сами прикатили ее к дому покойной мачехи. Девушка, очарованно оглядывающаяся на прошлое, и пожилая женщина, цепляющаяся за будущее, составляли странный зыбкий дуэт, скрепленный покойницей Стёпой. Словно сходя в гроб, Стёпа благословила или наказала им быть вместе. И они мучились, но были.
Каштаны во дворе полностью преобразились. Всего за пару дней они раскрыли темные веера пальмовых листьев и выпустили толстые кремовые стрелки, полные мясистых восковых цветочков, похожие издали на ликующие, возбужденные члены. Этакие гламурные цветущие фаллосы. Алла стыдливо прыснула, окинув взглядом могучие кроны каштанов. На всех ярусах покачивались фривольные эротические знаки. Боже, неужели она так быстро стала сексуально озабоченной?
– Я тут рядом. Можно зайти? – позвонила она прамачехе от подъезда.
– Конечно, – обрадовалась Лина Ивановна. – Жажду услышать подробности встречи.
На лестничной клетке Алла замерла на секунду с уже протянутой к звонку рукой. Ей вдруг представилось, что сейчас откроется дверь и ее затащит внутрь веселая мачеха, начнет обнимать и тискать. Сердце отчаянно колотилось. Она отняла пальцы от кнопки звонка, нащупала внезапно вспотевшей рукой ключ в кармане куртки, вынула его, вложила в замочную скважину, щелкнула и тихонько потянула на себя дверь. Квартира, еще удерживая иллюзию прежнего бытия, накрыла ее густым ароматом молотого кофе, радостным взвизгом Тарзана, теплой ласкательной волной родного запаха мачехи.
– Это ты? – крикнула из кухни Лина Ивановна. – Ну, каков он? – Прамачеха показалась в дверном проеме, сияющая и взволнованная.
Сердце застонало так сильно, что Алле почудилось, будто она слышит этот стон. Чтобы заглушить его, наклонилась к скотч-терьеру, подхватила его на руки и прижала к себе так сильно, что пес закряхтел, но не вырвался.
Она шагнула к кухне, наткнулась на прамачеху, чмокнула ее в щеку и вдруг застеснялась признаться, как ей приглянулся кабардинец. Сладкая тайна не хотела быть обнаруженной.
– Так, ничего. Кажется, он на меня запал. Договорились пойти на футбол.
– На футбол? Странный выбор.
Алла рассеянно пожала плечами:
– Он, наверное, болельщик. Надо узнать, кто с кем играет, чтобы не лузернуть. Мне тоже по приколу, на стадионе я ни разу не была. Слушай, пойдем в гостиную гонять кофеи, ты мне кавказские дневники почитаешь.
Алле хотелось оторваться мыслями от своего чернявого кабардинца, чтобы как-то скоротать время до футбола. Книжки в голову не шли, в кино ничего стоящего не было, а Ильи с университетской тусовкой она пыталась избежать. Измена еще не приключилась, но была уже решена.
– Давай, – легко согласилась Лина Ивановна. Интуитивно ожидая свидания, она успела с утра вымыть голову, причесаться и полностью привести себя в порядок, чтобы предстать перед этой девчонкой не старой одинокой развалиной, а милой пожилой дамой. Теперь она радовалась, что интуиция ее в который раз не подвела. Вот она, эта сладкая добыча, вертится на диване, собаку тискает. – А тебе разве не надо в университет? Как, кстати, сессия?
– Ой, не будем о грустном. Все это такой отстой. Я тащу кофе?
– Да-да. Я тебе вареники ленивые сделала.
– Спасибо, мой дорогой, – вырвалось у Аллы, и она прикусила язык: так она обычно благодарила мачеху, обыгрывая ее мужское прозвище Стёпа, прилипшее к ней еще в школе как производное от пафосной Степаниды. Ладно, это не предательство, а оговорка.
Лина Ивановна, уже по традиции, расположилась в кресле, приняв позу декламатора, сменила очки, откашлялась и, выдержав долгую паузу, начала художественное чтение:
– Владикавказ. «Я страсть как любила танцевать. Вгимназии норовила стать с танцмейстером в первую пару, чтобы все было по-настоящему. Лучше меня танцевала только Ириша Антонова, которая даже сама новые «па» придумывала. Понятное дело, что популярные в станице лезгинку, польку и гопак я выучила с лету. Причем могла танцевать и за парня. Часто, пририсовав себе сажей усы и брови, я забавляла своих двоюродных сестер бравыми наскоками удалого казака или бешеного горца, посылала пламенные поцелуи и страшно крутила выпученными глазами. Сестры визжали от удовольствия и страха.
Лезгинку полагалось отплясывать, громко вопя:
Старая ингушка в гробу лежала, Кусок чурека в зубах держала. А чурек тот неистребимый, Для ингушки чурек любимый. Ас-с-са!Тетя Нюра, портниха, пошила мне казачью широкую юбку на учкуре в много полотен и блузку короткую, навыпуск. А дивный цветастый платок я получила от Евдокии и ловко его повязывала, как она, на лоб.
Евдокия была статная, белая, медлительная и очень добрая. Ей было уже восемнадцать лет, для невесты почти перестарок. К ней многие сватались, тем более что приданого за нее давали целых пятьдесят рублей, телку и жеребенка-годовика. Но мой дядя Осип Абрамович очень не хотел расставаться со своей любимицей Дуняшей и всех женихов старался отвадить.
Мама моя, Александра, тоже была любимицей своего отца, и ее тоже долго не отпускали замуж. Всё говорили сватам, то «лета еще маленькие», то «простите, уже просватана». Наконец, уже лет в двадцать, она отчаянно влюбилась в моего будущего папу-кузнеца, когда тот приезжал из Грозного повидать родных, и сказала: «Баста, не отдадите за этого – сбегу! Сколько мне сидеть в старых девках?»
Дуняша же была нрава тихого и покладистого, у родителей в послушании, так что вполне могла остаться безмужней. Недовольство свое она выражала только в печальных песнях. Поэтому я сразу покорила ее, да и всю девичью родню, жалостливым романсом:
Удалитесь к себе и оставьте меня на покое. Здесь святая обитель, Божий здесь монастырь… Розы в клумбах, цветы и левкои Не зовут меня в жизненный пир. Удалитесь, прошу! Тишину я ищу…Сердца станичных барышень раскрылись мне, и я всюду чувствовала себя своей. Тем более что родня в станице у меня была знатная. Моего прадеда по материнской линии Федора Михайловича Художина сослала на Терек из Воронежа Екатерина Вторая. За нечаянное убийство в кулачном бою молодого дворянина. Прадед мой был борцом на ярмарках. Говорили, что он имел небывалую силу и мог убить быка одним ударом головы. Это был его фирменный приемчик. Выскакивал на быка сбоку, хватал за рога и бил головой в лоб. Росту был крупного, белокурый и очень крепкий, как и вся его поросль. У меня на хуторе жили семеро двоюродных братьев и три сестры, все отчаянные бойцы, как на подбор, включая девиц, поэтому никому из станичников и в голову не приходило меня задирать.
Вернувшись осенью в город, долго не могла я отучиться от их говора и исковерканных ударений, которые быстро перенимала. «Тася! Ты опять оказачилась», – корила меня Ирина.
Если Порфирий, сбегая из города, целые дни пропадал в горах или просиживал у нашего деда отшельника-расстриги, то моим кумиром был дядя Осип Абрамович, голубоглазый, бесшабашный, с роскошными пшеничными усами, огромный, как медведь.
Своего отца я видела всего два-три раза в год, да и вид этот был неказистый. И белокурый богатырь дядя стал для меня эталоном мужчины. Я всегда с радостью подмечала, что мой собственный Ванечка выглядит уменьшенной копией дяди. Статный, с прямой спиной, тонкий в талии, с гордо поднятой головой и пронзительными васильковыми глазами.
При любой возможности я таскалась за дядей следом по хутору и просила рассказать что-нибудь жуткое про горцев и про деда, его отца, который участвовал в войне с Шамилем. Все, что касалось абреков, притягивало меня, как магнит. Я была уверена, что горцы знают какую-то тайну, которая позволяет им срастись с горами и черпать из них силу. Они были словно спаяны с горными кручами в одно, а мы, русские, как вода, обтекали горы, но не проникали в них. Камень ведь не впитывает воду.
Я хотела знать секрет гор. Но в городе искать его было бесполезно – у нас все горцы были приветливыми и скрытными. Надежда оставалась только на вольных абреков.
– Самое плохое для горца – разойтись без боя. Это роняет дух, – неспешно объяснял мне Осип Абрамович, польщенный моим обожанием. – Чеченцы – храбрейший народ на восточном Кавказе. Походы на них всегда стоили нам кровавых жертв. К чеченскому аулу русскому солдату надобно продираться сквозь непролазную дебрю. Хотя и в Дагестане не лучше. Там горцы гнездятся, как птицы на скалах. Лепят свои дома с башенками прямо по горным карнизам, как у нас в Куртатинском или Кармадонском ущельях. Дагестанский аул надобно брать штурмом. Карабкаешься по отвесной тропке, а на тебя летит сверху град пуль и камней. Отец, дед твой, рассказывал, что при взятии нам доставались одни стены. Горцы всегда успевали подняться выше и сразу возвращались, как только русские покидали никому не нужные голые каменные норы. А назавтра аул надобно было брать сызнова. Взятый аул был дотоле наш, покуда занят.
– Значит, они лучшие воины?
– Горячность горцев велика, как и их стойкость, – чинно подтверждал Осип Абрамович, – но они не выносят долгих неудач. Воля их без якоря, и любой неуспех может привести к полному краху. Как обвал в горах. Они готовы драться, но с кем и сколько, каждый решает самостийно. Они готовы подчиниться, но десять человек не смогут надолго сговориться, кому и зачем.
– А мой дед в каком полку воевал?
– Твой дед был пластуном. Разведчиком, охотником за «языками». А еще он выискивал ямы, где абреки держали наших пленных, и выводил страдальцев на свободу. Он мог ходить по сто верст в день. Плавал, как рыба, даже в ледяной воде. Без лодки переправлялся через самые бурные и широкие горные реки. Неслышно подбирался к любому аулу в безвыходной дебри и как тень прокрадывался сквозь скопище чеченцев. Абрам Федорович, царствие ему небесное, воевал в Чечне и в нижнем течении Койсу. Там лежат Койсубу и Авария, общества, твердо стоявшие за нас в 1843 году. Они потерпели потом сильное гонение от Шамиля, так твой дед часто от его мести и горцев спасал. При окончательном покорении Шамиля наших пленных было освобождено до двух тысяч обоего пола, а твой дед один за всю кампанию спас от рабства две сотни человек. А это ведь были смертники, рабы. Горцы их за людей не считали, кормили травой и сырым тестом. Мюриды его ненавидели, говорят, что Кази-Мула даже награду за его голову назначил.
– А кто это – Кази-Мула?
– Это ученик главного мюрида – муллы Магомета. Говорят, он так страстно проповедовал, что сердце человека прилипало к его губам. Некоторые горцы сами считают, что в него шайтан вселялся, такую силу он над людьми имел.
– А я думала, главным был Шамиль.
– Шамиль был воин, а Кази-Мула – мюрид-проповедник.
– Мюрид – это горский священник? – вспомнила я уже слышанное от деда Терентия слово.
– Нет, это такой сорт лютого магометанства. Ты об этом у расстриги спроси. Это ж не по военной части. А он в этих духовных делах дока. Вон у него книжек сколько. Даже на заморских языках есть. Там небось он всю эту заразу и подхватил.
– Какую заразу? – не поняла я.
– На Божью Церковь роптать.
Я робею спрашивать дальше, хотя понимаю, что речь идет о снятии с деда Терентия священнического сана.
– Ну пожалуйста, дядя, расскажи сам. Я его боюсь!
– Терентия Игнатича? – усмехнулся дядя.
– Да, он такой угрюмый. Скажи, кто такие мюриды?
Терентий Игнатьевич был, кстати, внешне полной противоположностью дяде. Щуплый, невзрачный, жилистый и очень нелюдимый. У такого много не наспрашиваешь.
– Ох, что я знаю? Это ж не по военной части. Живут они вроде как в монастыре. Всякое слово старшего мюрида считается непогрешимым. Умершие с голоду, как и павшие на войне, становятся мучениками. Когда мюриды начинали петь «Ля Илляге», наши знали уже, что сейчас горцы будут атаковать.
– Это «Нет бога кроме Аллаха»?
– Верно! Бусурманская молитва.
– Но почему они не выбрали Христа, ведь православным быть лучше? – У меня давно уже закралось сомнение, что секрет горцев таится в их религии.
– Нам – лучше, – чинно согласился дядя и осенил себя крестным знамением. – А они своего счастья не знают, а может, магометанство ближе их дикой натуре. И грабить не запрещает.
– Тогда почему же мы не можем их совсем одолеть? Нас же больше и с нами Бог!
Осип Абрамович фыркнул:
– Ишь ты, скорая какая. У горцев армия – это все жители, от десяти лет и до последней дряхлости. Горцев можно победить, но не покорить.
– А женщины могут быть мюридами?
– Не знаю. Ты у расстриги спроси. Да что там, Порфишка наш на них охотится. Ох, оторвут они ему когда-нибудь башку!
– Как охотится?
Осип Абрамович поморщился, недовольный, что проговорился, и, наклонившись ко мне, буркнул:
– Ты сама у него спроси. Он на прыгунов охотится. Ох, и репейник-девка! Всё, кышь отсюда! Надоела ты мне!
– Дядя, а кто они, прыгуны? – взмолилась я, подозревая самые невероятные вещи, и в порыве даже схватила его за руку. – Умоляю, скажи!
– О Порфишке, чур, молчок. Если кто дознается, его самого выследят и растерзают. Так что держи язык за зубами, дочка. Прыгуны – это новые мюриды, наипервейшие враги нашей Российской империи. Они учат самой лютой ненависти к иноверцам.
Невероятно заинтригованная охотой на таинственных прыгунов, я все думала, как бы подкатить к деду Терентию с расспросами, но Порфирий где-то в очередной раз пропадал, а одной идти к деду было боязно. Помог мне неожиданный трагический случай.
У дяди Осип Абрамовича младший двадцатилетний сын Игнат был красивым и таким же тихим и застенчивым, как дочь Евдокия, несмотря на могучий рост и косую сажень в плечах. Тетка моя Нюра, ну, та, что за поляка замуж вышла и стала пани Анной, приехала как-то навестить отца Терентия Игнатьевича и взяла с собой подругу-полячку, с которой в модной галантерейной лавке работала. Та увидела Игната и втюрилась в красавчика-казака. Стала на хутор сама наезжать в экипаже и увозить Игната кататься. Тот, конечно, занесся мечтами жениться и перебраться в город. Осип Абрамович был категорически против.
– Нам нужна хозяйка и работница, а не заморская птица да еще католичка. И тебе в примаки пойти не позволю, – сказал, как отрезал.
– Я люблю ее, батя.
– Прокляну. А для начала высеку.
– Я застрелюсь.
– Давай, – махнул рукой дядя. – Пошел с глаз моих, сопляк!
А Игнат пошел в сарай, взял ружье и, нежная душа, застрелился.
Горе было страшное. Осип Абрамович так убивался, что запил вчерную, и две недели из сарая не выходил, хотя до этого за ним подобных излишеств не водилось. И молчал, будто онемел. Потом вышел, весь заросший, видом черен, не сказал никому ни слова и побрел на кладбище. Похоронили Игната на самом краю за оградой, как отлученную от Царствия Божьего душу самоубийцы. Домашние побежали следом, боясь, что Осип Абрамович руки на себя наложит. Тогда мой дед Терентий Игнатьевич, живший невдалеке от кладбища, услышал завывание родни, пришел следом и самочинно отпел своего молодого сродника. Без облачения, но с крестом и кадилом и всеми положенными по чину молитвами. Все станичники об этом знали, но молчали.
Так история проклятия его священнического рода повторилась вновь, словно затвердилась в веках. Зато дядя мой Осип Абрамович наконец заговорил. На сороковой день, в конце августа все мы приехали на поминки, и у меня появилась возможность расспросить деда о мюридах и прыгунах. Я крутилась и крутилась возле него, потом, улучив минутку, подсела:
– А можно, Терентий Игнатич, я вас о духовном спрошу?
– Давай, девка.
– Чем обычные магометане, те, что живут с нами в городе, отличаются от мюридов?
– А откуда ты про них знаешь? Разве этому теперь в гимназии учат?
– Нет-нет. Мне рассказывали… соседи ингуши. – Япобоялась напомнить деду, что услышала о мюридах от него самого, когда он с Порфишкой объяснялся.
– Ты, как и Порфирий, дружишь с горцами? Ни к чему это!
– Я… я…
– Хорошо, я объясню, раз спросила. Но начинать придется издалека. В Коране собраны правила внешнего поведения мусульманина, называются они – шариат. Шариат обязателен для всех магометан, но над ним стоит тарикат – вершина веры для избранных. Человек, исполняющий тарикат, выше перед их Богом, чем просто исполняющий шариат. Коренная разница между ними та, что шариат есть практическое применение ислама к жизни. А тарикат – абсолютный вывод из духа закона, не ставящий действительность ни во что. Мюриды исповедуют этот самый тарикат. Понимаешь?
Я не поняла ничего, но героически кивнула. Терентий Игнатьевич вздохнул, задумался на минуту и пояснил:
– Например, по шариату мусульманин может как-нибудь ужиться с иноверцами, по тарикату – никогда. По тарикату он должен безжалостно добиваться, чтобы на земле не осталось ни одного гяура, то есть иноверца – тебя, меня. В святые тарикатские места иноверец даже не допускается, чтоб не заразил своим дыханием воздух. Тарикат неумолимым. Одно движение головы мусульманина, выступающего за газават, стоит большего, чем целая добродетельная жизнь святого отшельника. По тарикату молитва, совершенная на земле, покорствующей неверным, недействительна. А смерть в бою – это верный способ заслужить высшую ступень рая.
– То есть чем больше убьешь, тем лучше? – ужаснулась я.
– Да, – подтвердил дед. – Однако и тарикат допускает единственную, но очень лукавую сделку с неверными. Завоевывая христианские земли, магометане по тарикату должны вырезать всех непокорных. Но чтобы сохранить себе рабов, завоеватели еще в древности приняли исход: «Свет истинной веры так силен, что гяуры, пожив с мусульманами, непременно обратятся. Для этого нужен годовой срок. Позволим же им выкупить год жизни, а за это время они сами поймут свое заблуждение». И так из года в год пленным разрешают заплатить гарадж – выкуп за жизнь. Эта подать существует во всех магометанских государствах, а у турков составляет даже половину дохода казны.
– Ужас, – только и смогла выдавить я. Дед выражался гораздо мудренее дяди и так ловко, словно по написанному. По-моему, он просто пересказывал мне свои записки.
– Магометанские правительства сами боятся тариката, – успокоил меня дед, – ведь он отвергает всякую светскую и особенно наследственную власть и утверждает верховную власть духовенства, имама. Когда на Кавказ еще в прошлом веке пришли первые мюриды, они вырезали всю местную знать, всех достойных людей гор, родовых князей, наследственных старшин в племенах. Я понятно объясняю?
– Понятно, Терентий Игнатич! – с готовностью отрапортовала я.
– Хорошо, но я был бы рад, чтобы к православию у тебя был такой же пылкий интерес, как к магометанству. Что вы теперь проходите по Закону Божьему?
– Мы? – тупо переспросила я.
– Достойно знать чужую веру, но только после того, как познаешь свою.
– Да-да, я понимаю.
– Читай больше Евангелие, девонька. Через него Господь с тобой говорит.
Закон Божий преподавал у нас в гимназии злющий священник, мы его отчаянно презирали. За то, что он носил апланте – накладку на лысину. Причем эта накладка сама уже порядком обтрепалась и облысела. Объясняя что-то, он быстро раздражался, начинал визжать, брызгать слюной и безотчетно почесывать лысину под апланте, словно там засели блохи.
Отец мой был слабоверующим, а мать очень набожной, но такой строгой и углубленной в себя, что ни разу не снизошла до задушевного разговора со мной не только о вере, но и вообще о чем-нибудь, кроме хозяйства.
Ее снедала какая-то тайная страсть. Только повзрослев, я поняла, что это была ревность. Она тосковала и ревновала моего отца, который вырывался с промыслов на короткие побывки, а вся его жизнь проходила вдали от нее. Мама подозревала, что у отца на стороне другая семья, это ее мучило и терзало. Только повседневные заботы о большом семействе – нас было четверо – держали ее на плаву, иначе она давно бы погрузилась в глубины черной меланхолии. На материнскую любовь сил у нее оставалось не много.
На службу мы обычно ходили с ней и Павлушей в Михаило-Архангельский собор, где осанистый хмурый батюшка говорил длинные карательные проповеди о Страшном Суде и вечных муках. Если бы не дивный хор и ласкательные васнецовские фрески, я бы зачахла там с тоски. Во Владикавказе осело много отставных военных на пенсии, и священник тоже, похоже, был раньше полковым батюшкой. Он все время командовал прихожанами и дьяконом, сухоньким старичком, и гонял его по церкви, как по плацу взад-вперед за каждой малостью.
Но я стеснялась поделиться всеми этими неурядицами с дедом, поэтому просто уважительно молчала и выжидала удобного момента задать главный вопрос о прыгунах. «Прочту все четыре Евангелия Великим постом, – дала я себе зарок, – если удастся выведать у деда Порфишкин секрет».
Дождавшись, когда дед соберется уходить с поминок, я увязалась его провожать, чтобы нам никто не мог помешать.
– А что еще входит у мюридов в тарикат, кроме убийства неверных? – робко, но настойчиво спросила я по дороге.
– Сильно тебе голову задурили ваши соседи. Держись от них подальше, девонька. – Дед вздохнул, недовольно покачал головой, но все-таки объяснил: – Они выполняют зикир. Это молитвенный обряд, помогающий простым смертным постичь все семь смыслов Корана.
– Какие семь смыслов? – Я почувствовала, что вплотную подобралась к секрету горцев.
– Откровения о жизни. Магометане считают, что Коран имеет семь смыслов. Первые четыре постигаются мудрецами, а другие три открываются только великим подвижникам веры. Но говорят, что и обыкновенный человек может по вдохновению на мгновение вознестись и проникнуть в седьмой смысл.
– И как это сделать? – У меня аж дух захватило. Еще мгновение – и я буду знать самую великую тайну в мире.
– Они все время повторяют свой символ веры, только у нас он из двенадцати членов состоит, а у них из одного. «Нет Бога, кроме Аллаха, и Магомет пророк Божий», – буднично пояснил дед. – «Ля Илляге», ты сто раз это в городе слышала, нечего прикидываться, хитрюга.
Я сделала большие глаза, всем своим видом изображая полное неведение, хотя в темноте мои гримасы невозможно было разглядеть.
– Слова эти произносятся певучим голосом, под обыкновенный тон азиатской музыки, так что русскому горлу трудно с точностью его перенять.
Мне почудилось, что дед понял мой дерзкий замысел и хочет меня предостеречь от экспериментов.
– Но как все-таки простому смертному проникнуть в высшие смыслы? – спросила напролом я.
– Магометане считают, что если эту короткую молитву повторять без конца, то человеку открывается неведомое.
– Так просто? – не поверила я.
– Да, после намаза те, кто хочет, неистово твердят «Ля Илляге». Это повторение и есть зикир.
– И это все? Только-то? – разочарованно протянула я. Не может великая тайна быть такой жалкой.
– Никогда не относись пренебрежительно к вере, Антонина. Ни к чужой, ни тем более к своей. Многие знаменитые арабские учителя написали целые книги о зикире. Горцы верят, что они писали впотьмах, не имея надобности в свече. Пальцы их светились сами собою. «Ля Илляге» надо страстно повторить двести, триста или даже тысячи раз. У каждого своя мера для выхода из… э-э-э… тела. От такого напряжения с человеком делается обморок. В этом-то беспамятстве он якобы и может иметь вдохновенные видения. Но даже сам обморок уже доказывает, что он избранный.
– Брякнулся в обморок – и избранный?
– Выходит, да, только не обсуждай это ни с кем, а то сильно схлопочешь.
– Почему?
– Потому что этот обморок и есть джазма, высший дар. Если будешь над этим зубоскалить, горец может перерезать тебе горло. Дойти до обморока в одиночку очень трудно, поэтому зикиристы образуют секты под руководством мюридов и молятся сообща.
– Это прыгуны? – робко спросила я.
– Прыгуны? – с холодной рассеянностью переспросил меня дед, но я почувствовала в темноте, как он вздрогнул. – Впервые слышу! Вот мы и пришли! И давай договоримся, в следующий раз побеседуем о духовных дарах Иисусовой молитвы.
– Хорошо, Терентий Игнатич! – пролепетала я, поняв, что затронула запретную тему, и опрометью бросилась бежать обратно в дом дяди. В темноте мне всюду мерещились кровожадные зикиристы, готовые прыгнуть на меня из кустов и вцепиться в горло, как дикие, лютые звери.
Я знала, что только один человек может открыть мне тайну – сам охотник за прыгунами, мой шалопаистый братец Порфирий, который уже месяц незнамо где пропадал.
На мое счастье, утром первый голос, услышанный мною на дворе, был Порфишкин. Брат исхудал, оброс, почернел от солнца, но был веселый и, как всегда, шебутной, несмотря на то что приехал на поминки. Да еще опоздав на день.
– Где ты пропадал?
– На кудыкиных горах. В Майкоп ходил.
– Зачем?
– Не твоего бабского ума дело, – нежно щелкнул меня по носу брат.
– Возьми меня в следующий раз с собой.
– Это еще зачем?
– Возьми, я хочу посмотреть на прыгунов.
– А это еще кто?
– Сам знаешь!
– Не знаю и знать не хочу. Брысь отсюда.
– Я маме расскажу.
– Я тебе расскажу! – разозлился Порфирий и поднял хлыст.
Я не тронулась с места. Мы пугали друг друга впустую. Порфирий знал, что я ничего никому не расскажу, а я знала, что он не ударит.
Брат раздосадованно покачал головой:
– Знаешь, что с тобой могут сделать, если поймают?
– Я буду слушаться тебя во всем.
– Хорошо. – Порфишка окинул меня оценивающим взглядом и предложил: – Ты позовешь Ирину Антонову в гости, когда наша мать пойдет к станичникам на Яблочный Спас.
– Конечно!
– А сама с Павлухой уйдешь.
– Зачем? – не поняла я.
– Всё, иди отсюда!
– Но почему?
– Иди-иди!
– Хорошо, я все сделаю.
– Обещаешь?
– Да, – твердо сказала я. Непреодолимое желание узнать тайну брата толкало меня на домашнее преступление, но я решила, что подумаю об этом потом.
– Тогда сегодня после завтрака. Возьмем одну лошадь, две там негде спрятать.
Верхом я ездила вполне прилично, но сидеть впереди брата на одну сторону, как королевна в сказке, было очень здорово. От него приятно пахло потом, табаком и чачей. Как хорошо иметь столько братьев! Мы не спеша процокали на Красотке – хорошей гнедой кобыле, которую Осип Абрамович давал на выезд Порфишке, в сторону Сунжи по ущелью, но свернули не направо к станице, а в сторону сталактитовых пещер. Долго взбирались в гору, потом вели Красотку под узцы, потом Порфирий резко свернул и откинул сухой куст, за которым открылся вход в довольно большую пещеру.
Для Красотки все эти горные вылазки были привычны, а может, наша местная кабардинская порода тоже была горской, хоть и лошадиной. Кобыла спокойно дала завести себя в пещеру и привязать к выступу. Здесь она замерла, словно приготовилась ждать. Порфирий заботливо прикрыл вход изнутри сухостоем и только потом отвалил камень в дальнем конце. За ним оказался круглый лаз во внутренность горы.
– Я поползу первым, – распорядился брат. – Тут метров тридцать, потом будет сужение, поворот, и дальше уже близко.
– В темноте? – сробела я, глядя в черную узкую пасть пещеры.
Порфишка равнодушно пожал плечами:
– Тогда тут оставайся, но уговор про Ирину все равно в силе.
– Нет-нет. Я с тобой. – Остаться одной в горной пещере было тоже боязно.
Поползли, потемки быстро сменились кромешной тьмой. «В аду, наверное, так. Покарает нас Господь, что мы к басурманам ползем за их погаными секретами», – подумала я и стала задыхаться. Страх вдруг навалился, сдавил со всех сторон, словно гора сделала вдох. Я представляла, что мы – два горных червя, ползем внутри скалы по нескончаемому лабиринту.
Наконец доползли до поворота, и лаз маленько расширился, а вдали забрезжил слабый свет. Выползли мы с другой стороны горы на небольшой уступ отвесный скалы, все измазанные, и на четвереньках стали карабкаться по отлогой, но узкой, едва заметной тропинке мимо греющихся на солнце скорпионов и сухих колючек. Вся скала цвела огненно-алым лишайником, и мы словно по алому бархату ползли.
За поворотом глубоко внизу открылись небольшая теснина и аул, прилепленный к скале. Мы продолжали ползти с риском в любую минуту сорваться в теснину и в конце концов уткнулись в огромный валун. Здесь можно было перевести дух.
Порфирий осторожно снял с плеча ружье, опершись о камень, угнездился на узкой тропке поудобнее, вынул из-за пазухи бинокль и навел его на аул.
– А как ты охотишься? Ты их убиваешь? – прошептала я, тоже привалившись к валуну и стараясь не смотреть в сторону отвесной кручи, которая была в шаге от меня.
– Ну и дурища! Я их выслеживаю и предупреждаю власти, они высылают карательный отряд для дознания или сажают «кукушек». За каждую обнаруженную точку мне платят. А сам стреляю только по крайности.
– Ты осведомитель? – поморщилась я.
– Нет, я пластун, как наш дед, только на другом поле боя. Смотри. – Он поднес бинокль к моим глазам и повернул мою голову влево. – Видишь крайнюю саклю, прямо у скалы?
Сначала я ничего не увидела, кроме нагромождения камней, потом выхватила взглядом часть окна и мужчин, сидящих в кружок на полу, локоть к локтю. Они слегка покачивались и открывали рты, словно что-то говорили хором – наверное, «Ля Илляге». Горцы довольно долго качали головами из стороны в сторону и подергивали плечами, и я уже собиралась опустить тяжелый бинокль, но тут они все в той же позе, поджав под себя колени и продолжая что-то бешено выкрикивать, стали подпрыгивать. У меня мурашки по коже побежали.
– Прыгают?
– Прыгают, – потрясенно подтвердила я.
Порфирий забрал у меня бинокль.
– Есть такие искусники, которые на аршин скачут. Ничего, кузнечики, считай здесь отпрыгались. Пошли.
Мы пустились в обратный путь. Доползли на четвереньках до входа в горный лаз. Снова перевели дух.
– Откуда ты этот лаз знаешь?
– Он от войны с Шамилем остался. Мне один лезгин показал.
– А то, что ты делаешь, законно?
Порфирий презрительно фыркнул:
– Тебя еще в судьи не хватало, шмакодявка. С падением Шамиля зикир поначалу исчез, а сейчас появился снова, улучшенный, что ли. Теперь они прыгают. Это душегубная секта, она под запретом даже у самих горцев. Полезли.
Обратный путь был уже не таким страшным. Красотка спокойно ждала нас в пещере и приветствовала радостным фырканьем. Я немного содрала локти и вся перепачкалась, но была жива и невредима. Хотя и слегка разочарована. Неужели это прыгание и есть главный секрет? Может, попробовать?
– А ближе подойти нельзя было?
– Ага, ближе! А в пасть прямо не хочешь? Мне еще жизнь дорога. И если тебе тоже – держи язык за зубами.
– Понятно. Но для чего они прыгают? И почему они молитву орут как оглашенные?
– От экстаза. Каждый последователь зикира должен проговорить ее в день шесть тысяч раз. От такого напряжения многие сходят с ума…»
– Стоп-стоп-стоп, – прервала повествование Алла. – У меня самой сейчас крыша съедет. Точно какая-то непролазная религиозная дебря. Забавно, что раньше это слово было женского рода… Да-а-а. Зикир улучшенной планировки. Охотник за прыгунами – это почти охотник за головами, а пластуны – прямо ниндзя какие-то. Ты меня по полной загрузила. Там много еще такой зауми?
– Я не до конца прочла, но, по-моему, это все, – торопливо заверила Лина Ивановна. – Дальше только ее собственные злоключения.
– Хорошо. Это надо переварить. Интересно, есть ли сейчас эта секта на Кавказе? Надо полазить по Сети.
Алла задумалась: «Какая-то дикая горная страна у нас под боком. «Киса и Ося были здесь»; царица Тамара; гламурный демон Лермонтова и Врубеля, слегка оттесненный жуткими бородачами Басаева; жалкий, какой-то недоделанный Радуев в тюремной камере; отрубленные головы англичан и новозеландца на грязном снегу. Неужели в России не нашлось ни одного умного человека, который бы сказал: «Не буди лихо, пока оно тихо»?»
Алла, родившаяся в перестройку, уже не застала Кавказ живьем. Для нее это была какая-то черная дыра на обочине земли, рядом с которой искажается пространство реального мира и начинается первобытный хаос Вселенной. Гибельно опасный для простого смертного Мордор, где в горных ущельях еще таятся хтонические чудовища. Не ходите, дети, на Кавказ гулять…
– Поеду-ка я лучше готовиться к футболу, – вздохнула она.
– Как?
– Прическу делать, когти красить, перья чистить. Боевой раскрас наводить, – хихикнула Алла.
Своя квартира после мачехиной показалась Алле необжитой и неуютной. Может, потому, что в ней были остатки маминой и папиной жизни? Обломки чужого существования? А может, просто хотелось обратно к мачехе.
«Надо поменять замок, – мстительно подумала Алла, – пусть папашка покрутится у дверей, если вздумает навестить свою дочку. Неужели он так и будет сидеть на Николиной? И больше я его никогда не увижу? Никогда. – Алла словно попробовала это слово на вкус. – Нет, это я тебя, мачеха, никогда уже не увижу, а его, голубчика, я с Николиной выкурю!»
Она рассеянно подсела к компьютеру, пощелкала клавишами и вошла в ЖЖ. На ее запись про каштаны откликнулась уйма народа. Она глазам своим не поверила: тридцать четыре коммента! Лихорадочно открыла.
«Кисакуку, киса, ты с какова горада?» – вопрошал ее какой-то Мирамид со страшной подмигивающей рожей на юзерпике.
«Из Бобруйска, видать», – отвечал за нее Анка-8 с обритой головой макроцефала на юзерпике.
«Обратно в Бобруйск, животное!» – подхватывала подмигивающая рожа.
«Да, аффтор выпей йаду!» – соглашалась бритая голова.
«Тема ебли совсем не раскрыта», – сетовала подмигивающая рожа.
«Да, пелотка небритая покажи сиськи!» – вторила ей бритая голова.
И так все тридцать четыре коммента! Азартный диалог двух сетевых придурков, пинающих новичка ногами.
Последняя запись была, правда, от какого-то третьего Фафера, прятавшегося за портретом Фрейда.
«КГ/АМ и вы тоже», – подводил он итог дискуссии.
«Что это еще за КГ/АМ? – раздраженно подумала Алла. – Надо будет у Ильи выяснить». У нее даже уши горели от стыда за прочитанное. Нет, никакого соглядатая в Сети. Она будет вести обыкновенный дневник и писать его тайными чернилами. А может, это на нее электронные бесы накинулись под видом Мирамида и Анки-8? Злятся, что их хартии будут не нужны?
Алла заглянула к себе на почту. От мамы прибавилось еще одно письмо. Настырная. И три от Ильи. Сейчас она не будет их открывать. Лень.
Она завалилась на диван и начала хаотично щелкать пультом телевизора, нарезая один огромный бессмысленный клип. «В Бобруйск?! Сами идите в Бобруйск, сами животные! – Она непроизвольно даже лягнула в сердцах невидимых обидчиков. – Погоди немного, папашка, я из тебя душу вытрясу!» Обида на сетевых хамов каким-то невероятным образом пошла в топку злобы на отца. У ненависти каждое лыко в строку.
К 29 мая Алла уже знала, что впервые в финале за Кубок России борются две немосковские команды. Что грозненский «Терек» из первого дивизиона играет с самарскими «Крыльями Советов» из премьер-лиги, поэтому «Крылья» наверняка выиграют. А раз так, в предвкушении победы из Самары на матч прикатили четырнадцать тысяч болельщиков. Еще в газетах писали, что «Терек» дошел до финала своими силами, без взяток судьям и договорных матчей, потому что в команде были собраны старые, но хорошие игроки из разных российских клубов.
А Каха к этому времени уже знал, что Алла не такая уж большая врушка. Что она действительно потенциальная падчерица его бывшей жены. Что с отцом у нее отношения плохие. Что она крутит роман одновременно с сокурсником и профессором своего юрфака. А вообще отличная девчонка, но немного диковатая, как отозвались о ней в университете.
«Если «Терек» выиграет, а мое дело выгорит, то я, пожалуй, сделаю то, о чем меня собирается попросить эта шальная девчонка», – решил для себя Каха. То, что она разыскала его с тайным умыслом, было ясно ему с самого начала. Жалобы на «родителей» выглядели слишком нелепыми, они годились только для предлога встречи.
Он рассеянно смотрел, как Алла беззаботно, почти вприпрыжку, припустилась от подъезда к его машине, и думал, что сам уже никогда не сможет с такой же беззаботностью куда-то скакать. Неужели тридцать пять – это уже душевная дряхлость? Он вышел из машины, открыл дверцу для девушки, и она впорхнула в салон, как птичка, с лету.
Каха неспешно обошел лимузин, мельком скользнул удовлетворенным взглядом по небесно-голубому глянцу вымытой машины и с удовольствием уселся рядом с Аллой, почти касаясь ее. Это «почти» оказалось неожиданно волнующим.
– А почему вы болеете за «Терек», а не за «Нальчик»? – Она спешила обнаружить свои новые футбольные познания.
– Нет такой команды «Нальчик», есть «Спартак» Нальчик. Матчасть надо учить, если хотите прикинуться футбольным болелой, – благодушно ухмыльнулся Каха. – Я не фанат, просто на матче мне кое с кем надо встретиться. Вас я взял как талисман. Новичкам везет. Если «Терек» выиграет, будем на «ты»?
– Как? Без брудершафта? – шутливо удивилась девушка.
– Обижаете! – с поддельным возмущением повернулся он к ней. – Теперь придется брудершафить авансом! – Открыл бар, скромно прятавшийся в спинке переднего сиденья, и вопросительно взглянул на Аллу.
Она взмахом руки указала на сухой мартини – просто в глаза бросилась знакомая этикетка.
– Прекрасный выбор, ничего так не поднимает настроение, как сухой мартини. Есть ли у нас под него бокалы? Безобразие, придется довольствоваться винными.
– Не знаю, смогу ли я это пережить, – скорбно вскинула брови Алла, сразу включившись в игру.
– Обязуюсь исправиться, товарищ генерал, – шуточно отрапортовал бизнесмен. – За знакомство.
Они плотно сдвинулись, скрестились локтями, отчего оказались прижатыми друг к другу пьяняще близко. Оба пили медленно, маленькими глоточками, словно пробуя первые ощущения близости и предвкушая, что будет после.
Помедлив, опустили бокалы и замерли. Вдруг, хотя она только и ждала этого, Каха обнял ее за талию и повернул так, чтобы загородить собой от водителя, при этом почти уложив ее на сиденье. Поцелуй был долгим и «продвинутым», как шутили на форуме. Со стыдливым бегством, бурным наступлением, нежной сдачей позиций.
«Может, не ехать ни на какую игру? А трахнуть ее прямо здесь? – С трудом преодолев первую волну желания, он слегка отстранился. – Нет, слишком много поставлено на карту». Придержав добычу, он ласково прикусил ее за мочку уха и прошептал:
– Ты завлекательно пахнешь.
– Ты тоже, – отозвалась Алла и попробовала слегка отстраниться. Приличия требовали, чтобы она попыталась принять вертикальное положение. Каха легко вернул ее на место.
Теперь он положил руку на ее колено, и Алла пожалела, что надела брюки. А Каха порадовался. Если бы девчонка была в юбке, он бы не смог удержаться от прямого нападения. «Ладно, позволим себе еще маленькое удовольствие», – Каха взял ее руку и положил себе на топорщащийся от нетерпения член. Сладостная мука. Алла тихо ахнула и замерла. Пожилой водитель с каменным лицом смотрел прямо, на дорогу.
«Сколько он видел подобных сцен? Или чего покруче? Нет, я не девчонка, которая трахается в машине при водителе. Я… я… – Алла не знала, как себя назвать. Ведь секунду назад она была именно такой девчонкой. В довершение ко всему у Кахи зазвонил телефон. – Хороши бы мы были», – ужаснулась немного пришедшая в себя Алла. Каха выпустил добычу, она отодвинулась в дальний угол широкого сиденья. Обсудив что-то на прекрасном американском английском, он собрался кому-то перезванивать, но в промежутке нежно коснулся Аллиной руки. Она ответила пожатием. Молодые люди прекрасно поняли друг друга. По сути, они уже были сыгранной парой.
А лимузин все несся, рассекая город своим мощным голубым телом. И это была целая вселенная, в которой нагнеталась страсть и даже у каменного водителя блестели глаза.
Стадион оказался где-то у черта на рогах, но довольно элегантный и новенький. С настоящим, ярко раскрашенным, и от того похожим на детскую игрушку, паровозом и таким же большим красно-зеленым мячом у входа, напоминающим не футбольный, а детский, резиновый.
Народу было много. Почти одни мужчины. Много кавказцев. Все галдели. В атмосфере чувствовались агрессивность и нехорошее возбуждение. Эта толпа испугала Аллу. Если бы сейчас все ринулись в драку, то смели бы всё. Она взяла Каху за руку.
К счастью, он шел, уверенно рассекая толпу, прямо к указателю VIP-зоны, и скоро Алла с облегчением опустилась на красное мягкое сиденье. А она думала, что это будут деревянные скамьи или пластиковые стульчики. Большинство болельщиков в VIP-зоне оказались кавказцами. Они шумно переговаривались на неприятном гортанном языке, и Алла почувствовала себя не в своей тарелке. Хорошо, что Каха посадил ее с краю, прикрыв собой от остальной публики, и она могла незаметно разглядывать мужчин через его плечо.
Больше всего ее поразило, что среди них так много большеголовых, светлокожих и скорее рыжеватых шатенов, чем жгучих брюнетов. Когда кто-то пристально глядел в ее сторону, Алла опускала взгляд на скамейки запасных прямо под ними.
Но сосредоточиться на матче или болельщиках она не могла, мысли лихорадочно роились вокруг поцелуя в машине, а воспоминание о прикосновении к живой, упругой плоти, нахально топорщащейся под тканью брюк, обдавало ее жаром. А Каха весь ушел в себя, обдумывая будущий разговор с нужным человеком и не зная, как лучше сделать, чтобы эта беседа выглядела случайной. Он обещал себе не участвовать в таких делах лично, но ему позвонил старый друг отца, которому Каха не мог отказать. Пошел на встречу с тяжелым сердцем в надежде все уладить, хотя понимал, что на самом деле увязает еще больше. Мысленно он все время отталкивал от себя этот разговор и ощущал такую неприязнь к старому знакомому, что называл его про себя даже не по имени, а отстраненно – «собеседник».
Он смотрел на поле и ничего не видел, словно там бегали не команды, а свора собак. В голове ожила точка, быстро разросшаяся до знакомого огненного шара боли. «…Когда спасатели разгребали нижние слои завалов, увидели руки в резиновых перчатках и кусочек халата…» – поплыли перед глазами в тысячный раз огненные строчки. «Они погибли за операционным столом, а я в это время сладко спал за океаном на другой планете. В стране их общей мечты, – терзался одними и теми же мыслями Каха. – Они погибли. И стало ничего больше не нужно. Ни карьеры, ни семьи, ничего, что казалось таким важным. Куда все это провалилось? Куда провалилась моя жизнь? В чудовищную воронку от взрыва».
Он смотрел на мечущихся по полю игроков и видел только руки в резиновых перчатках, торчащие из груды строительного хлама, совсем недавно бывшего лучшим госпиталем на Северном Кавказе.
Алла прочла в Сети, что безусловным фаворитом сезона считались самарские «Крылья Советов», одни из лидеров премьер-лиги. Волжане (они были в приятной сине-голубой форме) с лучшим бомбардиром Андреем Карякой должны были легко управиться с грозненской командой (понятное дело, в зеленом), входящей только в первый дивизион.
Первый тайм был абсолютно тягомотный. Алла, пару раз смотревшая футбол с Ильей по телику – лучшие моменты матча показывали крупным планом – за пивом и сырными чипсами, была разочарована. Далекое видеотабло не могло ее развлечь. А глухой ропот и бешеные вскрики болельщиков заставляли ежиться. Каха сидел с каменным лицом. В перерыве он попросил разрешения отлучиться и вернулся только к началу игры, мрачнее тучи, желваки на скулах ходили ходуном.
– Послушай, тут такая незадача… Даже не знаю, как сказать… – мялся «собеседник» и утирал пот со лба. – То, что ты давал Тарику для своего человека…
– А ты откуда знаешь?
«Собеседник» дернулся и невольно подтянул штаны.
– Да знаю, знаю, – засуетился он. – Только ты не горячись. Тарик мне сказал, чтобы я тебе передал. В общем, нет денег.
– Как это нет?
«Это же не сто рублей, а пятьдесят тысяч баксов!» – хотел гаркнуть Каха и схватить «собеседника» за грудки. Но вовремя опомнился – чем меньше людей будут знать про его интерес к этому делу, тем лучше. Может, этот ишак, Тарик, не успел проговориться, какую сумму он ему передал.
Тем временем «собеседник» со скучающим видом озирался, а его красные глазки бегали и моргали, выдавая ужас.
– На Тарика наехали люди Рамзана, после смерти отца он словно озверел. Прочесали всех.
– А я-то тут при чем? – холодно поинтересовался Каха.
– Тарику вспомнили старые долги и поставили на счетчик, у него же брат в горах. Беспредел. Или зови назад брата, или плати за него.
– И что?! – начал злиться Каха, хотя про себя отметил: «Налог на нелояльность? Башка у Рамзана варит!»
– Одним словом, твой человек ничего пока не сделал. Тарик соберет деньги и даст тебе знать. Ситуация меняется. Никто рисковать не хочет. А Рамзан больно резок.
Каха знал свою родину, знал, что не сможет найти нужных людей без финансовых потерь, но что его будут кидать друзья детства, к этому он готов не был. Для них он теперь просто попавшаяся под руку дойная корова с американской бездонной мошной. А возвращаться в Моздок и начинать разборку самому значило отступиться от всего, что так хотели для него родители. Что бы сказал сейчас отец? Не мсти, живи полной жизнью, уезжай обратно в Штаты, рожай больше детей, чтобы род наш не прервался. Но что скажет этот род, когда подрастет и окрепнет? Что их отец трус? Бежал, не отомстив за смерть родителей? Даже на похороны опоздал!
Каха резко отвернулся от «собеседника» и пошел прочь. Неуважительно так вести себя с другом покойного отца. Но какой же он друг, когда, как шакал, вместе с племянником украл священные деньги мести?
Алла в течение всего перерыва исподтишка разглядывала наглых, самодовольных южан и в который раз засомневалась, правильно ли сделала, затеяв охоту на Каху, и не поздно ли еще дать деру. Один кавказец в жизни или в компании – это изюминка, а много кавказцев наводили на нее жуть.
Во втором тайме самарцы, как заговоренные, четыре раза попали в штангу. Все уже смаковали возможную серию пенальти, но судья добавил к игре каких-то пару минут, и тут «чеченцы» неожиданно забили гол. Началось что-то невообразимое! Мужчины вокруг ревели так, что у Аллы волоски на теле поднялись дыбом! На футбольное поле выбежал какой-то большой плотный чеченец в темном костюме и черно-зеленой национальной шапочке. За ним ринулись другие.
– Это кто? – повернулась к своему спутнику Алла.
– Рамзан, – сквозь зубы процедил Каха, и в глазах его полыхнула холодная ненависть, словно это лично он, Рамзан, был виновен в его бессилии. Теперь в республике будет новый передел власти и все с таким трудом восстановленные связи могут порваться.
– Кто? – не поняла Алла.
– Кадыров!
Боже, конечно! Это же сын недавно погибшего президента Чечни Ахмата Кадырова! Это вокруг него толпились охранники в перерыве. Алла ведь читала, что он и.о. президента клуба! Перед вручением «Тереку» Кубка России рядом с пьедесталом ликующие чеченцы растянули полотнище с портретом убитого президента. С полотнища на ревущие трибуны глядел матерый хищник, мощный зверюга с недобрыми, пронзающими тебя насквозь маленькими глазками.
Круг почета команда победителей делала вместе с Рамзаном и его свитой, жадно ловящей рукоплескания ликующей толпы. Алла неожиданно увидела, как кулаки у Кахи непроизвольно сжались, и ей стало сильно не по себе.
На выходе со стадиона то там, то здесь распаленные радостью чеченцы отрывались в лезгинке. Алла подумала, как по-идиотски смотрелись бы русские, пустись они после победного матча вприсядку. Все-таки дикие люди и опасные, как дикие звери, – права ее прамачеха. Как там писал историк-самоучка Игнатий Терентьевич? Рыскает по горам в поисках добычи и терзает ее без злобы, без угрызений совести? Да что там, если уж «наше всё» считало, что убийство для них – простое телодвижение, то отсюда надо делать ноги. А то как бы самой не угодить с этим Кахой в непролазную дебрю. Кстати, где это «наше всё» такое написало? В школьной программе вроде не было…
Когда они проходили мимо ментов, что охраняли отплясывающих лезгинку чеченцев, Алла услышала, как один из стражей порядка мрачно буркнул товарищу: «Теперь, чтобы вернуть Кубок, надо будет спецназ в Чечню посылать». Другой хмыкнул в ответ и смачно харкнул в сторону разгоряченных танцоров.
После всего увиденного продолжать романтический вечер расхотелось. Волшебство рассеялось, придавленное этим злосчастным матчем, как могильным камнем.
– Поедем ужинать? – через силу спросил Каха.
– Пожалуй, в следующий раз! Слишком много впечатлений, – вежливо отказалась Алла. А сама подумала: «Даже если я решу продолжать эту опасную игру, не стоит навязываться и быть слишком доступной добычей».
– Жаль, тогда приглашаю тебя на скромные дачные шашлыки на уик-энд. – Он не собирался настаивать, самому надо было обдумать сегодняшний разговор. Успокоиться. Каха снова чувствовал приближение знакомого приступа отчаяния и боли. Думал ли он, что из блестящего богатого бизнесмена превратится в припадочную развалину?
«Виноваты врачи. Госпиталь превратился в настоящий проходной двор, – снова замелькали тысячу раз читанные строчки новостей. – Там лечились все, у кого были деньги, в том числе из Чечни и Ингушетии. Как подтвердили очевидцы из медперсонала, за деньги коммерческих больных устраивали в лучшие палаты. Беспрепятственно пускали к ним многочисленную родню. Родственники, чтобы лишний раз не мотаться через блокпосты, дневали и ночевали под дверями палат. Так что пособникам террористов было легко выяснить порядок охраны, режим пересменки и укрепленность объекта, а также заметить отсутствие бетонных блоков у въезда…»
«Ищите крайних. Врачи виноваты. А я отыщу этого сотрудника медперсонала, который наговорил все эти гадости, а заодно и безымянного писаку из этой поганой «Российской газеты», – мрачно накручивал круги гнева Каха. – Ничего, я все равно всех-всех отыщу. Врачи виноваты. Не война, которую так бездарно развязали тупые федералы. Не боевики, не неповоротливая ФСБ и не продажные чиновники. Виноваты врачи».
И он снова явственно увидел торчащие из-под развалин руки в резиновых перчатках и кончик белого халата. Руки отца. От матери не осталось ничего. Вернее, коллеги опознали что-то и похоронили вместе с отцом. А он? Он в это время возился с этой безмозглой куклой, которая не желала уезжать из своей сраной Америки! Цеплялась за шмотье, за машину, за дом. Надо было ее бросить там! Какой он идиот! Идиот!
– Согласна.
– Что? – Он не сразу очнулся и осознал себя на заднем сиденье «бентли» рядом с нежной маленькой птичкой.
– Согласна на шашлыки! – улыбнулась она.
«Похожа на ласточку», – неожиданно подумал Каха и через силу пошутил:
– Учтите, это очень важное решение. Гость, евший пищу с кабардинцем, становится его временным родственником, ибо пища важнее Корана.
– Это все из кодекса чести?
– Да, у нас даже есть такое проклятие: «Чтоб некому было есть пищу, приготовленную тобой».
В эту секунду лимузин притормозил у Аллиного подъезда, она сделала смешную гримасу типа: «Какое жуткое проклятие! Бр-р-р!» – и легко выпорхнула из машины. Он тоже, ссутулившись, вышел, обогнул авто, протянул ей обе руки. Этот доверительный жест несколько развеял ее печальный настрой. Она не потянулась к нему целоваться, и он только тепло пожал маленькие ладошки.
– До скорого?
– Да!
«На фига мне эта интрижка? Лучше проститутку качественную взять, чем с малявками возиться», – устало подумал Каха, садясь в машину.
Боковым зрением Алла увидела, как со скамейки у подъезда поднялся Илья. Какая пошлость! На секунду ее парализовала паника, и она осталась стоять и не моргая смотреть на отъезжающий лимузин. Что ж, это ее и спасло. Илья чуть помедлил, не понимая, заметила она его или нет, а лимузин тем временем благополучно скрылся за поворотом. На этот раз, кажется, пронесло. Издержки будут минимальны, ведь Каха ничего не заметил, а он ее волновал гораздо больше Ильи.
– Ты не звонишь. На эсэмэски не отвечаешь. Мобильный выключен. На зачет не пришла… У тебя новый поклонник?
«Боже, тебя мне только не хватало», – устало подумала Алла и вполне искренне вздохнула:
– Скорее, потенциальный враг.
Илья был готов принять любое объяснение.
– Это Кахабер, бывший муж новой пассии моего папашки. Папашка грозил, что Каха меня прибьет, если я буду говорить гадости про свою потенциальную мачеху. Вот мне и пришлось выяснить, так ли это. – Алла настолько сжилась с этой версией, что озвучила ее естественно, как настоящую.
– Он грузин?
– Почему? Кабардинец!
– А имя грузинское, – заметил Илья. – Это опасно? Как ты поговорила? Почему мне ничего не сказала? Я бы с тобой поехал.
– Да вроде он вменяемый. Что тебя нагружать…
– А как с сессией? Я принес тебе все лекции по римке и кое-какие рефераты скачал.
– Спасибо, я потом посмотрю, у меня сейчас башка раскалывается! А ты как?
– Я уже отстрелялся.
– Да, ты впереди планеты всей.
– Ты меня приглашаешь? – с надеждой спросил Илья.
– Нет, прости. Я совсем измочалена после толковища.
«Как все по́шло! Дешевый водевиль! Дражайшая Солоха!» – она была самой себе противна.
– А я завтра в Тверь уезжаю, бабушка совсем плоха…
– Да? – с сердечной озабоченностью отозвалась Алла и почти искренне на мгновенье приникла к Илье. – Не огорчайся. Я к тебе приеду!
– Правда? – Он уткнулся лицом ей в шею, потом доверчиво положил подбородок на ее плечо и прошептал: – Мур-мур-мур.
– Зуб даю, – засмеялась Алла и легонько отстранилась, – отлуплюсь от сессии и приеду. В конце июня.
– Мы с тобой на Казантип поедем, как хотели?
– А то, – беспечно отозвалась Алла. Ложь давалась ей без всякого напряжения – зачем огорчать человека раньше времени.
– Бойся англичанки, это ходячий ахтунг!
– Спасибо. Я пойду?
– Угу. – Он судорожно обнял ее.
«В последний раз, дурында, ты меня лапаешь, – с мелочной мстительностью подумала Алла, но привычным жестом потрепала его мягкие смоляные кудри. – Адью! Как удачно складывается, что он отваливает к себе в Тверь и объясняться не придется! По крайней мере, в ближайшее время».
– Слушай, Илюш, ты в ЖЖ сидишь?
– Иногда. А ты тоже поселилась?
– Нет. Я просто хотела узнать, что такое КГ/АМ?
– Ну… – замялся Илья. – Это сленг. «Креатив – говно, автор – мудак».
– А-а-а-а, – протянула Алла. – Понятно. – И не дожидаясь новых вопросов, чмокнула юношу в губы и повернулась к подъезду.
Через час к ней в квартиру позвонил рассыльный с огромным букетом розовых и белых пионов. И с запиской: «Я тоже умею закидывать сети». Алла встретила рассыльного с каменным лицом и забыла дать чаевые, потому что в первую минуту подумала, что это вернулся липучий Илья.
«Значит, Кахик лазил на наш юрфаковский сайт? Я только на форуме писала, что люблю пионы. Тогда он знает про Илью, а может, и про Константина? Прекрасно. Интересно, он с пионами специально прокололся, чтобы я не навалила вранья с три короба про свою личную жисть? Или случайно? Вот была бы стыдоба! Я врушка, ужасная врушка! Почему?» Она и сама не знала. Ее словно что-то изнутри подталкивало врать и врать без передышки.
Алла автоматически включила комп, сразу выскочило приглашение в чат от мамы и памятка о трех новых письмах. Все от мамы. Алла рассеянно открыла последнее, со скрепкой. Это оказались фото братьев. Смешные мальчишки семи и пяти лет. Чернявые и глазастые, как она сама. Трудно себе представить, что где-то за тридевять земель у нее есть братья, мама. Сколько она ее не видела? Десять лет?.. Нет, одиннадцать.
«Ты все сердишься на меня, моя девочка, – писала мама. – Не сердись. Мы очень любим тебя и ждем в гости. Этой зимой у меня наконец заканчивается контракт, и я смогу приехать в Москву сама. Мы скучаем без тебя. Джон, Борис и Майкл шлют тебе привет».
Какой же он Майкл, когда он обыкновенный Михайло. Михайло Потапыч! Отчима Алла увидела в первый раз только через пять лет после маминой свадьбы, когда бабушка показала ей фотографию, где они снялись втроем с первенцем Борисом. Алла тогда вырвала снимок у бабушки из рук, долго рассматривала круглое, безбровое, веселое хохляцкое лицо мужчины, укравшего у нее маму. Потом разорвала мерзкую бумажку на тысячу кусочков и бросилась вон из дома. Бабушка звонила папе, и они ее до ночи искали. А она залезла на старую липу во дворе у детской площадки и смотрела сверху, как мечутся ее родные и расспрашивают соседей, и только когда папа собрался идти в милицию, спустилась с дерева.
Но будет ли кому-нибудь интересно, если она напишет об этом в блоге? Даже не в блоге – если она напишет об этом маме? Или та тоже подумает: «КГ/АМ»?
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
Глава 6 РОДСТВЕННИК НА ВРЕМЯ
На следующее утро Алла снова не пошла сдавать римку, а, поколесив по мокрым улицам, привычно свернула на Кутузовский к дому покойной мачехи. Произошло какое-то тотальное размагничивание жизни.
Настроение выдалось паршивое, снова похолодало, моросил мелкий, совсем не весенний дождь, и она мечтала только очутиться на знакомом диване и замереть. Как все паршиво. А что именно паршиво, и не объяснишь. Паршиво. Запаршиветь. Покрыться паршой. Фу, какая гадость!
– Привет, я собиралась с тобой позавтракать. – Алла избегала как-нибудь называть прамачеху. По имени-отчеству звучало слишком отстраненно и фальшиво, по имени – не по возрасту, а сказать «бабуля» – язык не поворачивался. Да и сама Лина Ивановна на бабулю не походила. Милая пожилая дама. Алла исхитрялась уже третий месяц никак ее не называть.
– Всегда с радостью, – отозвался в трубке приятный грудной голос.
– Я уже у подъезда, – предупредила девушка.
– Замечательно.
Пока Алла устрашала прамачеху своим скорым появлением, придерживая дверь подъезда, сзади совсем близко подошел молодой мужчина и тронул ее за локоток. Легонько, но Алла вдруг испугалась, отпрянула, пропустила его вперед и, несмотря на обезоруживающую улыбку незнакомца, помедлила зайти следом. А он тем временем подошел к лифту, нажал кнопку и выжидательно посмотрел на Аллу. На лестничной клетке горел свет, но предбанник был темным, и ей вдруг показалось, что между ними легла спасительная или предупредительная полоса мглы, и если она шагнет вперед, то провалится в эту мглу и пропадет. Душе стало страшно.
– Вы едете? – Незнакомец приготовился шагнуть в кабину.
Алла сделала над собой усилие, подалась вперед, просквозила опасную мглу, но у лифта замешкалась. Смутившись, пробормотала:
– Нет-нет, поезжайте.
Тот все равно не торопился нажимать на кнопку. Стоял и выжидательно улыбался. Молодой, сероглазый, веселый. Эталон маньяка-убийцы.
– Я с незнакомыми мужчинами в лифт не вхожу, – сухо пояснила Алла.
– И правильно делаете, – рассмеялся он. – Но со мной можно. Я ваш участковый.
– А почему не в форме?
– Да я в гости к тетке иду. – Парень полез в задний карман джинсов и вынул красную корочку.
– Корочку можно в переходе купить, – продолжала упорствовать Алла. «И почему ему так важно затащить меня в лифт? Точно – маньяк».
В это время кодовый замок щелкнул и в подъезд ввалилась какая-то тетка с сумками. Алла облегченно вздохнула.
– Юрочка! Добрый день, – поздоровалась тетка с маньяком, поставила у своей двери сумку и начала шарить в карманах плаща в поисках ключа.
– Здравствуйте, Нина Ивановна, – с излишней приветливостью откликнулся парень и сделал приглашающий жест Алле. Той ничего не оставалось, как войти в маленькую кабину.
– Мне пятый, – сказала она, их руки у кнопки встретились, и Аллу вдруг обдало жаром. Лифт был тесным. Рядом с ней почти вплотную стоял молодой, сильный мужчина. Алла почувствовала его тело, руки, губы. Что за наваждение?!
– Вы дочка покойной Стефании Александровны? – сдавленно спросил участковый и посмотрел Алле в глаза.
– Да, – прошептала она и покраснела до кончиков ушей.
– Я вам очень сочувствую.
– Спасибо.
Они почти соприкоснулись друг с другом. Волоски стали дыбом. «Что же это происходит! Граждане-товарищи! Неужели я собираюсь трахнуться в лифте с участковым?» Кабина остановилась, двери с томительным промедлением раздвинулись, и амок рассеялся. Девушка выпорхнула из лифта и игриво помахала юному участковому ручкой.
– Я на юридическом учусь, на вечернем… – зачем-то бросил он в закрывающиеся дверцы лифта, словно оправдываясь.
«Еще один законник на мою голову или задницу», – прыснула про себя Алла.
Она остановилась перед дверью, помедлила. Вдруг представила себе, как выходила из лифта и стояла тут Стёпа. Может, все, что случилось за эти два месяца, – только сон? Вот сейчас она позвонит, и мачеха, живая и невредимая, впустит ее домой… Нет, этот искус она уже прошла.
Алла все равно снова открыла дверь своим ключом, подчеркивая, что она здесь не чужая, что получила право входа в эту квартиру задолго до того, как туда заселилась прамачеха. Что в шкафу и сейчас висят ее вещи, а в ящиках комода ее барахло перемешано со Стёпиным.
В прихожей она встряхнула плащ, бросила его на стул, которого раньше не было, и шагнула в гостиную. Лина Ивановна переставила мебель. Аллу это сразу больно резануло.
– Если тут не останется все, как при Стёпе, я перестану к тебе ходить, – угрюмо буркнула она вместо приветствия.
С улыбкой поднявшаяся ей на встречу прамачеха вся сжалась:
– Я просто подумала, вдруг так будет лучше…
– Не будет, – горько отрубила Алла. – Лучше уже никогда не будет.
– А стул в прихожей я для себя поставила, – обиженно заскулила Лина Ивановна, – я старая, могу только сидя обуться.
– Ладно, – пожалела о своей грубости Алла. – Давай завтракать и читать про кавказцев. Ты же самой мне прочесть не доверяешь! – уколола она прамачеху, подчеркивая, что приехала не ее навещать, а по делу. Но не стала добавлять, что все-таки попала на крючок, что подсела на эту кавказскую сагу и все время прокручивает в голове похождения юной Антонины, по сути ее ровесницы.
Лина Ивановна безропотно пошла на кухню ставить кофе, всем своим видом демонстрируя смирение и раскаяние. Она вернулась с подносом, красиво сервировала стол, а в центре поставила тарелку с оладьями и букет желтых тюльпанов. В ноздреватых румяных оладьях проглядывали кусочки яблок и изюма.
«Она знала, что я приду. Или нет? Не для себя же она пекла оладьи. Она только и делает, что безрезультатно бережет фигуру. Ждала меня? Знала, что приду? – рассеянно думала Алла, разглядывая Лину Ивановну. – Что я тут делаю с этой старой ведьмой? У меня есть папа, мама, братья, семья!.. Почему «ведьмой»?» – удивилась она сама себе и подцепила нежный румяный оладушек.
Прамачеха с трагическим видом глотнула кофе, словно это был поднесенный другом яд, и, не снисходя до разговора, раскрыла тетрадь.
– «Февральская революция докатилась до нас только к марту, когда Войсковой круг выбрал нового атамана от Временного правительства, а горцы отъединились в свой союз. Большевиков в ту пору было мало и первое время все шло тихо, потому что атамана хотя и выбрали от Временного правительства, но своего, из станицы Тарской. Народ атамана уважал, да не уберег – его потом революционные солдаты растерзали и уже убитому голову до мозгов разбили.
Тогда никто толком не знал, хорошо революция или плохо, но все с воодушевлением ждали перемен, сытой и вольной жизни. Съезды, собрания, сходки всех и вся сменяли друг друга каждый день. Мужчины кричали и спорили до хрипоты, женщины потом пересказывали дома небылицы с этих собраний, одна другой страшней.
И уже к осени дождались лавинного наплыва горцев, жуткой неразберихи во всех управах и грязи на улицах. Дворники из-за отсутствия в городской казне денег на жалованье околачивались по дешевым духанам и обжоркам и ныли, что им теперь даже на хаш с мерзавчиком не разжиться. Почему-то простой люд у нас пил в основном сивушную водку, а не вино.
Город лихорадочно вдыхал ядовитый запах свободы и безвластия, набухал слухами и дрожал в ознобе страшных, влекущих и непонятных вестей.
То на одной, то на другой улице образовывались запруды из людей, как заторы мусора при половодье, мужчины до крика спорили о лучшей жизни и спасении отечества. А потом разгоряченная толпа шаталась по улицам, хамя прохожим, надеясь нарваться на скандал и драку и жадно шаря глазами по витринам магазинов. Вчерашние смирные обыватели грабили уже в открытую, а зазевавшегося прохожего могли раздеть среди белого дня. К ночной канонаде присоединились теперь одиночные дневные перестрелки. Но толком никто не мог сказать, кто, кого и зачем пристрелил, прибил или прирезал.
Неожиданно Временное правительство потеснила новая, не понятная никому горская власть и долго выясняла, куда делись деньги из казны, а город начал медленно сползать в хаос. Но дворникам повезло больше, чем фонарщикам, над которыми разъяренная неожиданной вседозволенностью, растерянная и беспризорная толпа горожан собиралась устроить самосуд: те, мол, стали слишком рано гасить фонари, а на многих улицах не зажигали их и вовсе.
Наконец в стычке между пришлыми горцами и поляками брызнула первая кровь, и все горожане, словно только этого и ждали, сразу угомонились и закупорились по домам.
Но в двери стучался новый страшный слух: станица Фельдмаршальская полностью изничтожена. У нас там была дальняя родня. Кто, что, почему напали – неизвестно. Говорили, что красноармейцы с ингушами подавляли контрреволюционный мятеж. Город замер и притих. Никто такого крутого заворота событий не ожидал.
После этого словно кто-то дал отмашку – и остатки прежнего мира рухнули как подкошенные. Чеченцы, жившие восточнее нас, мгновенно сбились в банды и начали грабить немецкие колонии, русские экономии, хутора, села, слободы и даже железнодорожные станции Хасавьюртского и смежных с ним округов. Ингуши с осетинами от них не сильно отставали.
Под новый, 1918 год пришли вести, что станицы Кахановская и Ильинская разграблены и сожжены до основания. В январе та же участь постигла слободу Хасавьюрт.
Чеченские ли это были банды или чьи другие, никто толком не знал, но по городу поползли слухи, что горцы как с цепи сорвались и во время погромов кричат, что мстят русским за поражение Шамиля. «Волки почуяли кровь», – тихо сказала мама, перекрестилась и стала запирать нас с Сережей и Павлушей в доме. Порфишка в это время в очередной раз где-то пропадал.
С кавказского фронта хлынули дезертиры и тоже грабили всех подряд. Станичникам теперь приходилось туго. Они перестали навещать нас еще с осени.
В конце января ингуши неожиданно набежали и разграбили правобережную окраину Владикавказа. Это было на другом конце города от нас, где привычно селились осетины. А чуть позже пришли вести, что у осетин из Ольгинского и ингушей из Базоркина произошла кровавая стычка, которая закончилась погромом ингушами осетинского селения Батакоюрт.
Когда хаос стал более-менее привычным, выяснилось, что Горская республика шатается, власть прибрали к рукам пришлые большевики, и уже через пару месяцев жители Владикавказа оказались гражданами нового государства – на этот раз Терской советской республики. Большевистские Советы наспех собрали какой-то съезд, объявили жизнь заново и начали составлять списки контрреволюционеров для их скорейшего расстрела и конфискации имущества. Ошарашенные таким поворотом событий кадеты, которых было в городе очень много, некоторое время ловили ртом воздух, как выброшенная на берег рыба, а потом пошли в собрания для выяснения политических отношений. А часть, прознав о расстрельных списках, отошла в станицы и хутора и дальше – в горы.
Оттуда они устраивали ночные налеты, стараясь отбить родное гнездо, а заодно и разграбить богатые большевистские склады. Осетины из окрестных селений тоже вовсю баловались грабежом, особенно в ингушских кварталах. Но и оставшиеся в своих домах горожане особой мирностью не отличались. Во Владикавказе традиционно селились отставные военные, в домах было много наградного оружия в полной боевой готовности.
В головах остальных жителей царила такая неразбериха, что одни еще долго ждали восстановления Временного правительства, а другие – реставрации монархии.
Мы с Сергеем подсаживали Павлушу к слуховому окну, втроем выбирались из заточения на крышу и даже сбегали в город узнавать последние новости. Но мама быстро это пресекла и стала запирать нас в подвале; там мы могли расслышать только выстрелы. А что происходит в городе, нам рассказывали наши жильцы, бывшие подпольщики.
Все они были на стороне Советов. Прачка Настя Чикало теперь заседала в каком-то комитете, безногий фотограф Петрович возглавлял продовольственную комиссию. Они перестали платить за жилье, посчитав его теперь своим, но обихаживание дома по-прежнему осталось на маме.
Почти каждую ночь в городе теперь слышалась стрельба. Все держали ворота и ставни на запоре. Взрослые организовывали патрули и сами охраняли свои кварталы по ночам. В темноте город был ничейный, и каждый творил в нем, что хотел.
Как-то за полночь мы услышали тихие стоны под вентиляционным окном. Я из подвала побежала наверх, в свою комнату, окна которой выходили на улицу, и слегка приоткрыла ставни. На земле прямо у дома под моим окном лежал белокурый юноша, почти мальчик, лет восемнадцати, не больше. В потемках невозможно было разобрать, в военной он форме или нет. Он вытянулся в неестественной напряженной позе с вывернутыми, как у куклы, руками и ногами и запрокинутой головой. Волосы на лбу запеклись от пота. Юноша поймал мой взгляд сквозь щель ставен и неотрывно смотрел на меня, словно боясь упустить последнюю ниточку, связывающую его с жизнью. А в глазах его было столько страдания, что я до сих пор вижу эти мученические глаза, устремленные на меня и молящие о помощи и пощаде.
Но никто не решился выйти к нему на улицу среди ночи, а утром его уже не было. Сам ли он смог уползти, забрал ли его патруль, отбили ли свои, и кто были эти свои – мы так и не узнали.
Днем было не лучше. По улицам бродили тифозные красноармейцы в больничных халатах в поисках пропитания. Кормиться стало трудно, часто даже хлеба в продаже не было. Муку выменивали на вещи, но для этого приходилось ехать на хутор или в станицу, а это было очень опасно.
Мама чаще всего запирала нас с Павлушей в подвале и шла со старшим Сережей на базар продавать наряды из заветного сундука или на хутор, чтобы раздобыть какой-нибудь еды. Вестей от отца с Донбасса не было. Мы не видели его почти год, хотя деньги получали регулярно. Часто с верными людьми он передавал маме и золотые царской чеканки, которые та зашивала на черный день в свою выходную польку.
Порфишка неизвестно где пропадал, заявляясь иногда по ночам. Грязный, обросший и веселый, он неожиданно заскакивал, как черт из печной трубы, чтобы что-то забрать из своих многочисленных тайников в доме. Мы только гадали, на кого он теперь охотится. Порфишка не только якшался с горцами, но и, по сути, сам был абреком еще с тех пор, когда вместе с ними мальчишкой промышлял продажей путешественникам горного хрусталя на Военно-Грузинской дороге.
Приехавший из Пятигорска со Съезда народов Терека мой дядя Осип Абрамович возмущался, как жестко отстаивали свою позицию горцы и как лебезили перед ними левые товарищи, готовые на любые уступки, лишь бы удержаться у власти.
Мама только теребила край платка и шептала: «Тише, тише», – боясь, что его могут услышать наши жильцы-подпольщики.
«Чужаки, иногородние, так и лезут урвать чужой земли! Вот кто орал громче всех о тайной контрреволюционности казаков, – горячился Осип Абрамович. – Эти скоты готовы пойти за кем угодно, лишь бы хапнуть нашу землю».
Надо ли говорить, что на хутор Осип Абрамович принес не согласие, а ропот. В станицах начались смута и брожение. Говорили о полковнике Шкуро, собиравшем в Бургустанском лесу казаков, об отрядах Агоева и Гажеева. А в первых числах июня с кавказского фронта привезли по железной дороге оголодавшую и истерзанную 39-ю пехотную дивизию. Солдаты, а по сути мародеры, занялись грабежом – забирали зерно и скот в Александровской, Подгорной и Георгиевской станицах. Все это было чуть дальше от нас, в Пятигорском районе, но слух об этом насилии над своими быстро разнесся по всему взбудораженному Кавказу.
В конце июня зазвонили колокола в Моздокском районе, да так отчаянно, что было слышно даже у нас. Это взбунтовавшиеся казаки взяли Моздок. Собрали собственный съезд. Выбрали совет, который там, в Моздоке, возглавил осетин Георгий Бичерахов, а здесь, по Владикавказу, главным определили начальника штаба, полковника Соколова.
У нас во Владикавказе в это время проходил свой Съезд народов Терской области, на котором решали совсем другое: отнять землю у казаков и отдать всем желающим. Каждый решал свое, и каждый был в своей правоте.
Почти все эти полгода я просидела с Павлушей в подвале и новости узнавала из обрывков разговоров соседей и жильцов. Самой мне, кроме запаха сырости, жуткого ночного затишья, когда тревожный сон обрывается хлопками выстрелов, скрежетом взламываемых дверей и далекими криками о помощи, и вспомнить не о чем.
Слухи о дневных и ночных происшествиях, о дальних и ближних кровавых стычках клубились по городу, перекатывались со двора во двор, обрастая все более жуткими подробностями. Жители охали, ужасались, но с вожделением ждали вестей все омерзительней, подробностей все кровожадней. Словно хотели почувствовать всю полноту конца света.
К лету я совершенно осатанела от тюремного заключения и сообразила выдавливать боковую дверь в еще более низкий подпол, откуда был лаз во двор. Его еще Порфишка прорыл, чтобы воровать съестное для Ириши Антоновой, когда та с мамой начала голодать.
Летом все немного приободрились. Мы стали чаще выходить в город и в горы за дикой алычой и орехами – не потому что все успокоилось, а потому что привыкли к выстрелам, голоду, грабежам и даже к смерти. Каждый день кого-то убивали, но все принимали это с тупым равнодушием, если дело не касалось самой близкой родни. Конец света оказался такой же рутиной, как и все остальное. Мама, будто устав о нас беспокоиться, отпускала теперь Сережу со мной на рынок одних.
Другие горожане тоже, казалось, очнулись от столбняка и продолжили заниматься своими делами. Наш сосед-фотограф даже на рыбалку стал ходить и торговать рыбой на базаре, потому что продовольственную комиссию у него отобрали. Это звучит неправдоподобно, но люди быстро привыкли к новой жуткой жизни, словно прежней, мирной, никогда и не было. Ее даже никто не вспоминал.
Жаркой августовской ночью, почти на рассвете нас разбудили грохот копыт по мостовым и лихорадочная шквальная стрельба. Это три сотни казаков на рысях с полковником Соколовым промчались вихрем по Владимирской слободе, махнули через Ольгинский мост и захватили совдеп, то есть бывшее реальное училище.
Ворвавшись в нижний этаж, казаки вывели на двор Апшеронского собрания сонных красноармейцев, но замешкались их расстрелять, и те стали разбегаться кто куда. Издали они напоминали белых тараканов – повыскакивали-то в исподнем. Это я видела сама с голубятни на крыше дома, куда мы сразу забрались, когда началась пальба. Вся площадь перед совдепом была сплошь покрыта распростертыми телами. Нашу сторону заняли казаки, южная Молоканская и северная Курская слободы остались за большевиками.
Бойня была страшная, потому что отряд китайцев, невесть откуда взявшийся в нашем городе, втащил на колокольню пулемет и стал всех кругом поливать огнем. «Дьяволы косые», – шипела мама и беспрестанно молилась. А китайцев этих была тьма-тьмущая, штук триста, не меньше.
На третий день этой сумятицы, стрельбы, криков и взрывов красные отступили. Бронепоезд Орджоникидзе – мы называли его так, потому что в городе говорили, что он лично его прислал, – отошел к Беслану, напоследок выпустив по красавчику Владикавказу тысячи снарядов. Земля содрогалась, как при землетрясении. Казалось, еще немного – и мы просто провалимся в преисподнюю. Четыре дня бронепоезд громил нас из орудий, а в последнюю ночь дал по городу двести залпов. Такого жуткого грохота я за всю жизнь не слыхала, чудилось, что снаряды разрывались прямо в воздухе от ярости. Это был кромешный ад. Впервые я помчалась в подвал сама, и маме не надо было подгонять меня метлой или ремнем. Но даже в самые страшные минуты я все ждала, не объявится ли мой Ванечка вместе с казаками, и сердце дрожало и екало от каждого мужского вскрикивания за окнами.
Одновременно с орудиями бронепоезда громыхали гаубицы у кадетского корпуса. Кроасноармейцы хладнокровно расстреливали жилые дома, просто чтобы выкурить из них возможных белогвардейцев. О жителях никто не думал. Много домов подожгли и разворотили снарядами вместе с людьми, которым некуда было бежать. Выгорели целые улицы: Тифлисская, Владикавказская, сгорели дом умалишенных и магазин Зингера. Под завалами, должно быть, погибла и моя названая свекровь, мама моего Ванечки. Со времени налета ее больше никто не видел.
Потом выяснилось, что перед уходом красные расстреляли уйму народа. Оказывается, они ходили ночью по домам – во Владикавказе было много отставных военных – и брали всех, кто служил в Белой армии или у кого находили наградное оружие либо фотографии сыновей в офицерской форме. Задерживали якобы для разбирательства и всех расстреливали за госпитальным кладбищем у кукурузных полей. Расстреляли и директора Павлушиной гимназии Иосифа Бигаева, с которым был дружен наш отец. Говорят, что особенно зверствовали китайцы.
Пока я сидела в подвале, мама, прослышав о ночных облавах, сожгла все письма и фотографии моего Ивана. Я рыдала три дня, думала, что тем самым она отдала его смерти где-то там, далеко, где он был. Я ненавидела мать такой жгучей ненавистью тогда, что готова была ей лицо исцарапать, когда она входила в комнату и уговаривала меня поесть и перестать выть.
Казаки продержались в городе не больше недели. Они не грабили, не расстреливали и даже выставили охрану у госбанка и казначейства. Собрали общий комитет и стали заседать, решая, как жить дальше. Согласия на этот счет между ними не было. Правда, не обошлось без погромов ингушских окраин – осетины теперь мстили за недавнее нападение на свой правобережный район Владикавказа.
Народ потихоньку начал выползать из подвалов и укрытий и содрогнулся. От города остались целые кварталы пепелища, под завалами погибли сотни людей. Оставшиеся в живых раскапывали их вместе с казаками. Никто не радовался победе и приходу белых. Город словно замкнулся в себе и хмуро глядел, не ожидая для себя ничего хорошего.
И точно, через несколько дней бронепоезд Орджоникидзе вернулся и с боем отбил вокзал обратно. Отовсюду к городу начали стягиваться красноармейцы и орды всякой попутной швали. Наш район – Шалдон – пытались взять ингуши. От свирепого ингушского «Вурро!» у нас сердце обрывалось даже в подполе. Но поначалу казаки их отбили. Потом кто-то истошно закричал: «Ингуши пошли громить станицы!» – и казаки дрогнули.
Следующей ночью казаки ушли домой. И началось самое жуткое. Пока ингуши грабили осетинские кварталы, красноармейцы хватали горожан без разбору и расстреливали за госпитальным кладбищем. Хоронить убитых не разрешали.
Место расстрела охранял караул, бойцы иногда милостиво позволяли горожанам покопаться в горах трупов, чтобы отыскать своих родных, но только за деньги и ночью. Улицы и дома обезлюдели. Целые кварталы стояли сгоревшие или пустые. Всюду нагло шныряли мародеры и хватали все, что уцелело от пожаров. Только тогда жители по-настоящему поняли, что их ждет в новой жизни, и тупо ужаснулись. Но не сдвинулись с места, не бежали за границу, не пытались оправдаться или потребовать чего-то у новой власти. Все словно обезволели и молча принимали безжалостную и дикую расправу над собой.
Жизнь вошла в свое кровавое русло и никого уже не удивляла. Мать отпустила девятилетнего Павлушу на Тарский хутор к бабушке за фруктами. Его вызвались проводить и прогуляться наши жильцы, сапожник с женой.
Они были тоже подпольщики и пришли к матери перед самой революцией с запиской от отца, который в это время работал на донбасских промыслах, с просьбой их укрыть на время. А теперь этот сапожник стал помощником коменданта города и ходил с наганом.
По соседству с нами жил ингуш по фамилии Албак, и в последнее время к нему много народа с гор приходило. «Свадьбу дочери готовлю», – объяснял он. Но зловещей оказалась эта свадьба.
Павлуша с жильцами пошли рано утром, по прохладе, прихватив с собой корзины для фруктов. Вдруг часа в два за городом послышалась военная канонада, разрывы бомб, пулеметная строчка. Мы переполошились – артиллерии в той стороне раньше не бывало, а единственный бронепоезд безмолвно стоял на станции. Выскочили на улицу, а нам кричат: «Ингуши бомбят казачьи станицы!»
Мать сорвалась бежать на хутор, но патрули ее за городом не пропустили, как ни билась – «Это их горское дело, пусть сами разбираются». А часа в четыре нашего Павлушу привез на арбе сосед наш Албак и тихо так, с извинением, говорит: «Я сразу узнал, Абрамовна, что это ваш мальчик, и забрал его с собой». Все кинулись к Павлуше с расспросами, а он заплаканный, заикается, весь трясется, слова с языка не идут, одно мычание. Пока его отхаживали, сосед наш словно сквозь землю провалился. Дом пустой – ни арбы, ни семейства, ни пожиток.
Когда мы брата Павлушу немного отпоили, он перестал стучать зубами и, всхлипывая, рассказал:
– Нас тетя Люба хорошо накормила и показала, где в саду за домом самые лучшие яблони. Мы пошли и стали рвать яблоки. Потом дядя Сережа (сапожник) с женой сказали, что пойдут на речку искупаться, а я лег в траву и уснул. Было жарко. Бой начался сразу. Рвануло в нескольких местах. Закричала скотина, завизжали собаки. Среди дыма и грохота ничего нельзя было разобрать. Я остался в саду, как лежал в густой траве. Закрыл голову руками. Кругом все взрывалось, и один снаряд разорвался в глубине сада. И меня словно по ушам ударило. А потом было много пулеметных очередей, но я так оглох, что думал сначала, это кузнечики стрекочут. В саду меня ингуши и нашли. Всех оставшихся в живых станичников выволокли на улицу и погнали вместе со скотом в горы. И меня тоже. Кто сопротивлялся, всех убивали. Нашего дядю Егора, Осипа и дядю Федора… Там так много народа лежало на улице… Ингуши отрезали мертвым женщинам уши с серьгами и пальцы с кольцами… По дороге в горы нам встретился дядя Мирза на арбе, увидел меня, сказал что-то своим и меня забрал…
Мама ахнула, выслушав этот сбивчивый рассказ, и осела наземь, страшно закатив глаза до белков. Все начали хлопотать вокруг нее, не словом не обмолвившись об услышанном, словно никакого налета и не было, а был какой-то страшный вязкий сон.
Но к вечеру пришли вести, что ингуши под предводительством какого-то Вассан-Герея сговорились с Красной Армией, взяли у нее тачанки с пулеметами и гранаты и, окружив казачьи поселения, неожиданно на них напали, перебили почти всех мужчин, а женщин, стариков, детей, скот и все имущество увели в горы. Станицы Сунженская, Тарская и наш хутор Тарский были одновременно полностью разгромлены.
А остальным поселениям был предъявлен ультиматум о сдаче оружия и выдворении. Самое ужасное, что станицы Слепцовская и Карабахальская соседям на подмогу не пришли. Теперь каждый был за себя. Казачество обессилело от внутренней распри, кто подался за красными, кто за белыми. Поля стояли не сжатыми, огороды заросли. От осетин подмоги тоже уже никто не ждал – на казачью землю они глядели жадными глазами. Говорили, что все это придумал предсевкавказа Орджоникидзе в отместку за недавнее нападение казаков на Владикавказ.
В городе даже не все начальники знали о готовящемся погроме. Наш сапожник с женой едва спасся, допоздна отсиживался в кустах у реки далеко от станицы, не зная, что происходит, и буквально приполз вечером в город.
Только после этого начались волнения и поднялся ропот. В городе у многих осталась родня по станицам. Тогда представители Советов народных депутатов вызвали ингушских старейшин города и потребовали, чтобы те вернули взятых в плен людей и личное имущество.
На следующий день во двор семинарии ингуши начали приносить всякую дрянь: старые поломанные самовары, ржавые косы, порванные сбруи, а к полудню пригнали станичников. Из своих мы нашли только Евдокию – ее, как и некоторых других, привезли на телеге.
Она, видно, была в плену страшно изнасилована. Когда мы привели ее домой, она еле держалась на ногах, легла прямо на пол, укрылась шубой, несмотря на августовскую жару, и так, ни слова не говоря, пролежала месяц, почти ничего не ела и только пила воду. А когда начала понемногу подниматься, мы ужаснулись. Из красавицы она превратилась в страшный скелет с выпученными глазами и открытым ртом, из которого все время текла слюна. Врачи нашли, что у нее весь позвоночник изломан. Говорить она не могла, только мычала и, когда ела, давилась, не могла глотать. Промучилась еще полгода и умерла. Из большого семейства не осталось никого.
Других пленных быстро переправили кого в станицу Александровскую, кого в Минеральные Воды, Ессентуки и Нальчик.
Якобы у советской власти не было возможности защитить казаков в их прежних домах, потому что ингуши в своем праве – заняли их в результате революционно-освободительной борьбы с пережитками царского уклада, а решение это было принято еще весной, на Третьем съезде Терских советов. Так одним махом с терскими казаками было покончено, а их станицы начали заселять ингуши. Да. Из наших еще моя подруга по гимназии Женя Мешкова спаслась – она намазала лицо сажей и накинула на себя батрачьи навозные обноски со скотного двора. Ею и побрезговали.
Через город потянулась вереница переселенцев. На них было страшно смотреть. Когда терцы проходили через Владикавказ, молча, с опущенными головами и темными от горя лицами, от Шалдона до Молоканской слободы сбежался весь город. Над процессией нависло облаком безмолвие полного, безысходного отчаяния.
Все мы, бывшие сытые и веселые горожане, а теперь сами незнамо кто, глядели на этих несчастных и ясно понимали, что скоро наступит и наш черед. Вернее, уже наступил. Но вместо того чтобы что-то предпринять, сопротивляться обстоятельствам, требовать от новой власти ответа, все хмуро разошлись по домам и замерли в оцепенении.
Мы потом отыскали еще двух двоюродных братьев, которые во время нападения уезжали в Майкоп на ярмарку. Их отправили в Александровскую станицу, они там нанялись батраками. Обоих затем насильно забрали в Красную Армию, и связь с ними оборвалась.
Через два дня после налета мать моя вытребовала угорсовета через нашего сапожника пропуск на хутор. Снами пошло много горожан.
Хутор встретил нас страшной тишиной. Ни людского гомона, ни мычания коров. Только вой обезумевших собак. Мы нашли убитыми и дядю Осипа Абрамовича, и деда Терентия Игнатьевича, и многих других. Всех, кого смогли, похоронили.
А моя бабушка, мамина мама, видно, не хотела уходить с ингушами, забилась в подпол – она же мелкая была, юркая. Так ее ингуши добили штыками сквозь щели в полу. Мы ее вытащили и похоронили на заднем дворе под негной-деревом, что росло прямо за сараем у входа в сад. Она была легкая и твердая, как деревянная кукла.
Вернулись мы страшно подавленные. Стоны Евдокии было невозможно слушать, но мама посадила меня под домашний арест и велела за ней ухаживать. Ингуша, нашего соседа, нашли скоро с перерезанным горлом прямо на пороге дома. Он, видно, вернулся за чем-то и попал в казачью засаду. Хотя соседи шептались, что казаки его выследили где-то на стороне, а на порог специально кинули, чтобы городские ингуши знали, какая участь ждет наводчиков. И не просто кинули, а прибили стальными штырями к ступенькам, так что его отрывали по кускам…»
– Ужас-ужас-ужас! – оборвала чтение Алла. Ей стало невыносимо горько. Мрачное, холодное отчаяние Антонины, ее спокойно-равнодушный тон, за которым слышалось омертвелое нечувствие боли, передались Алле и заполнили ее. Слезы подкатили к глазам, горло перехватило. – А ты когда-нибудь была в тех местах? – спросила она первое пришедшее на ум, чтобы справиться с собой и не разрыдаться.
– Нет, только однажды в детстве, – вздохнула прамачеха. Чтение развеяло недавнюю обиду на грубость Лалочки.
– Надо хоть по карте посмотреть, где все это происходило, – деловито буркнула Алла, словно, сверившись с картой, собиралась навести в возмущенном районе порядок.
Обе женщины помолчали, еще раз представляя ужасы прочитанного.
– Ладно, сделаем перерыв. После такого и оладьи не лезут. – Алла отодвинула тарелку. Прибитый к крыльцу ингуш и истерзанная Евдокия не шли у нее из головы.
– Ты еще не рассказала мне главного, – напомнила ей Лина Ивановна. – Как прошел футбольный матч?
– Не знаю, – рассеянно пожала плечами Алла.
– Не знаешь? Как это? – удивилась прамачеха.
– Ну, не счет, конечно. А что-то там приключилось нехорошее. Не могу понять.
– Он тебе угрожал? – испугалась Лина Ивановна.
– Нет, что ты. На шашлык даже пригласил. Но он был какой-то дерганый, напряженный. Может, неприятности на работе? Я еще не поняла.
– А Илюша не знает о твоих планах мести? – деликатно зашла с другой стороны Лина Ивановна.
– Нет, он же в Твери. Звонит и эсэмэски шлет, – усмехнулась Алла.
– А ты научишь меня слать эсэмэски?
– Давай, – без особого энтузиазма отозвалась девушка. Кому это прамачеха эсэмэски собралась слать? Не ей ли?
Некоторое время они возились с отправкой и чтением эсэмэсок, хотя обе думали о прочитанном и каждая украдкой вздыхала.
Дождь за окном барабанил по глянцевым листьям каштанов. Кремовые гламурные члены покачивались призывно на ветру. Красивые, сильные, мужские деревья.
– Я останусь у тебя?
– Буду только рада!
«Всё у меня есть: и папа, и мама, и братья, и даже новая мачеха, а я цепляюсь за чужую старую тетку. Что скажешь, соглядатай? Креатив – говно, автор – мудак?» – горько вздохнула Алла и отошла от окна.
На следующее утро Алла потащилась в свой Второй Гум, в последний раз попробовать взять римское право штурмом. На подходе к корпусу юные юристы в очередной раз азартно мерялись пиписьками. Из припаркованных в кружок крутых тачек с раскрытыми багажниками била мощнейшая звуковая волна. В каждом был вмонтирован саббуфер не меньше чем на пять киловатт. Алла подошла, послушала, вяло кивнула двум знакомым и повернулась обратно к своей машине.
Она не была вхожа в этот круг студентов. На юрфаке кастовость особенно бросалась в глаза. По местной табели о рангах Алла числилась «из зажиточных крестьян» и входной билет в другие сообщества был для нее слишком дорог. Аллу это дико задевало. Наткнуться на них у входа значило, что он для нее закрыт. Тем лучше. Жизнь начала пробуксовывать. Она просто не могла заставить себя войти в здание, словно у порога вибрировала невидимая преграда.
Алла села за руль и тупо уставилась на мокрое от дождя стекло. Попробовала считать капли. Тем лучше, она не пойдет сегодня в универ. Черт с ней, с этой римкой. Катиться в пропасть несданной сессии было легко и даже сладостно.
Неожиданно все прочитанное накануне выскочило из какого-то уголка сознания, как непрошеная реклама в компе, запульсировала картинками. Тихая, улыбчивая красавица Евдокия с переломанным позвоночником; застреленный на пороге собственного дома гренадер Осип Абрамович; ингуш Албак с перерезанным горлом; умирающий под окнами Антонины безымянный юноша. Боль, ненависть, любовь, отчаяние, невозвратность всех этих жизней нахлынули на нее, и ей стало нестерпимо жалко всех этих людей. Зачем всё это? Пронеслось, сгубилось, и нет следа.
Она достала из сумки диктофон и в который раз послушала нежный смех мачехи: «Раз, два, три, четыре, пять. Вышел зайчик погулять. Хи-хи. Толстый такой заяц. Жирный кролик». Где она теперь? Может, с Антониной и Евдокией?..
Тем временем наступил обещанный уик-энд с шашлыком. Алла до последнего не знала, примет ли приглашение. У Кахи был дом в «Горках-2». Очень официальный, похожий на дворец культуры колхоза-миллионера. С широкой лестницей и колоннадой. Пафосно, фундаментально, богато и уродливо.
Каха в джинсах, свитере и сандалиях на босу ногу вышел встречать ее к воротам, и у Аллы снова екнуло и затрепетало сердце. Она изнывала по нему все эти дни. Просто ясно это стало только сейчас, когда она увидела Каху в воротах.
Он сам открыл их, приветливо кивнув охраннику, с готовностью маячившему у сторожки, и Алла въехала на просторный, вымощенный плитами двор. Вблизи дом смотрелся еще ужаснее, чем издали.
– Очень неудобный. Мечта моей бывшей, – с холодной неприязнью отозвался о своем жилище Каха. – Плюс дико неэкономичный – как только коммуналка подрастет до общемирового уровня, он золотым станет. – И словно оправдываясь, добавил: – Единственный плюс – хорошее вложение денег. Может, продам его, когда цена еще немного подрастет. Я себе другой в Успенке на госдачах присмотрел, шале из финского бруса.
– А вы как с женой развелись? Дети – ей, дом – вам? – ехидно поинтересовалась Алла.
– Давайте не будем о грустном.
В его голове разом пронеслись бешеные, сумбурные сборы в Америке. Мрачное противление жены, не хотевшей уезжать и тихо, но упорно склонявшей его оставить ее с детьми в Чикаго. Его тупое, необъяснимое сопротивление в ответ. Нежданный страх остаться одному в горькие минуты прощания с родителями.
Хныкающие дочки, жена, которая устроила остервенелый бессмысленный шопинг перед отлетом. Ее отстраненное, влажное от духоты ночи тело, безвольное в его руках в наказание за отъезд. Потерянные в суматохе сборов документы. Страшное подозрение, что жена специально их затеряла, и тяжелый гнев, что из-за этой пропажи он опоздал на похороны родителей, позорно опоздал, куда опаздывать нельзя. Стыд до сих пор выжигал его изнутри.
Но тогда он был еще уверен, что не может без них, что его семья, жена, девочки – это часть его самого. И вот вся его жизнь-монолит, триплекс, рассыпалась на тысячи осколков, как лобовое стекло, в которое попал камень из-под колес круто повернувшего грузовика.
Видя, как он изменился в лице, Алла прикусила язык. «Неудачный заход», – разозлилась на себя она и тоже загрустила и притихла. Каха, заметив, что она скисла, смягчился, сглотнул неприятное воспоминание.
– По-моему, мы на «ты», – напомнил он.
– Прости, – поправилась с улыбкой Алла, – я бы поговорила о чем-нибудь хорошем, да меня саму сегодня препод на зачете прокатил. Боюсь, к экзаменам не допустят. Юрист из меня никакой, – с налету сфабриковала она причину для грусти.
– А почему пошла на юрфак?
– Папа подсадил.
– Да, в молодости трудно понять, куда выруливать. Я тоже сначала хотел на медицинский поступать, как родители.
– Они врачи?
– Да, – коротко ответил Каха. Врачи во всем виноваты! Сволочи эти журналисты! Неужели не понятно, что блоки у госпиталя специально не ставили, чтобы спасти как можно больше жизней. Рядом на поле садились вертолеты с тяжелоранеными бойцами. Госпитальные «скорые» забирали их чуть ли не с лету и мчались обратно. Если бы на дороге стояли какие-нибудь заграждения, то многих мальчишек не довезли бы до операционного стола. А его отец не склонялся бы к их развороченным внутренностям в резиновых перчатках…
Каха вдруг вспомнил, как навещал родителей последний раз в 2001-м. Он застал отца в госпитале на обходе. В одной палате ему запомнился совсем молодой парнишка-срочник с безумным взглядом пронзительно голубых глаз, дико блеснувших из-под бинтов.
«Боевики отрезали ему уши, – буднично вздохнул отец. – Он все время твердит, что там была яма с отрезанными ушами. Может, шок, а может, тронулся. На его счастье, федералы случайно отбили его буквально через час, как он попался. Когда уж приказ вышел не брать срочников, а они всё шлют на бойню детей». Отец ссутулился и, безнадежно махнув рукой, пошел дальше. Задержался у постели другого мальчишки. Тот тихо стонал. Через заостренное, с впалыми щеками лицо, как нервный тик, передергивалась гримаса боли.
Отец приподнял и осторожно опустил обратно простыню. Понизив голос, угрюмо пояснил: «Он местный. Учится в Краснодарском университете. Угораздило парня отправиться в гости к родне в Старую Сунжу и попасть под зачистку. Всех мужчин забрали и посадили в силосные ямы. А его с тремя другими измолотили и поставили на колени под палящим солнцем. Так держали несколько дней. В открытых ранах завелись черви, федералы разрешали промывать их мочей. Всем пришлось мочиться друг на друга на виду. Это самые простые военные забавы, сынок. Вот почему я не хочу, чтобы ты привозил к нам жену и внучек. Мы лучше сами в отпуск приедем. Я больше не могу это выносить. Вот дождусь отставки, и приедем. Уже не долго. Я рапорт подал. А тебе в этом проклятом месте делать нечего. Эта земля – людоед…»
– Каха, я сказала что-то не то?
– Что ты! – очнулся он. – А почему мы все еще на пороге? Проходи. Беде твоей можно помочь. Хочешь, устрою, что ты сдашь сессию? Только учти, это будет не взятка, а просто дружеская услуга. Так что на пятерки не рассчитывай, но на тройки проползешь.
– Серьезно? – Алла захлопала в ладоши, изображая маленькую девочку. – Вау-вау-вау! Упс-упс-упс! Пять раз «ку»! Вот спасибочки! Тогда можно оторваться!
– По полной?
– А то!
В официально холодной гостиной с гигантским, отделанным мрамором камином, в котором можно было зажарить быка, Каха взял со стола уже откупоренную бутылку красного вина и разлил его по большим высоким бокалам.
– Посмотрим дом?
– Прекрасная идея. А ты единственный сын?
– Да, – нехотя сказал Каха.
«Я тоже единственная», – хотела подхватить Алла, но вдруг вспомнила, что у нее двое американских братьев, от удивления застопорилась и только заметила:
– Странно, я думала, на Кавказе большие семьи.
– Да, но у мамы, несмотря на то что она сама врач, не очень получались дети. У меня вообще родни не много, мы из мухаджиров.
Алла понимающе склонила голову, хотя ведать не ведала, кто такие мухаджиры. Она надеялась, что Каха расскажет сам, но тот рассеянно молчал, снова мгновенно погрузившись в себя. «Какое-то глубинное ныряние в прошлое, – удивлялась Алла. – На поверхности даже ряби нет – что он там, в глубине, видит? Ладно, надо будет в Интернете поискать».
– А кстати, почему у тебя имя грузинское? – блеснула она знанием кавказских реалий.
«Как этой девочке удается задавать самые болезненные вопросы? Или я весь стал сплошной болью, о чем ни спроси? – подумал он. – Какое ей дело до моей несчастной семьи, до многочисленной дружной родни, оставившей когда-то родную землю, не в силах разделять ее с русскими? До полумертвого существования на чужбине, которая обещала стать второй родиной? До того, что от общины в двадцать тысяч черкесов через сто лет осталась жалкая горстка отщепенцев? Как ей рассказать об упорных и отчаянных попытках пробиться на родину, в которых погибли остатки нашего когда-то славного рода? Об отце с матерью, попавших домой ценой смерти родных? Одетдоме под Смоленском, а потом во Владикавказе, где они выросли? О многодетной семье грузинской нянечки, подкармливавшей их в детдоме и приютившей у себя в селе после окончания школы? О клятве родителей всегда быть вместе и назвать первенца в честь пригревшего их грузинского отчима? И о прекрасной мечте моих родителей подарить мне, своему единственному сыну, другую, достойную, жизнь и другую, заокеанскую, родину, чтобы я смог вырваться из порочного круга войны, крови и ненависти?..»
Алла почувствовала, что свидание не заладилось. Поначалу легко вспархивавший, разговор то и дело гас, словно на мокрые поленья безрезультатно плескали бензина. Сырые дрова жарко вспыхивали и тут же с шипением меркли. Ей стало вдруг очень грустно, до слез.
Именно сейчас, казалось бы в самый неподходящий момент, влечение к этому странному, такому мужественному и такому отстраненному мужчине неожиданно вернулось, как только она подумала, что ждать нечего и это их последняя встреча. Она порывисто схватила его за руку, и он горячо сжал ее ладонь в ответ и уже не выпустил, а повел девушку за собой наверх, нежно перебирая ее пальчики. Дрова наконец разгорелись. Для этого надо было просто ненадолго замолчать.
В этом согласном молчании они поднялись на второй этаж, прошли через нелепый, ни для чего не пригодный огромный холл, каких обычно много в старых цековских санаториях, и остановились у открытых дверей спальни. Кровать была по-настоящему безобразной, с пологом, который придерживали фарфоровые амурчики.
– Ты дом вместе с мебелью покупал? – с надеждой спросила Алла.
– Нет, это все твоя новая мачеха выбирала, – беззлобно усмехнулся Каха.
– Бедный папашка! Может, и мстить ему не надо? Господь уже за меня постарался? С такой сам загнется.
– Что? – не понял Каха.
– Это я так, с одним хорошим человеком говорю. Сама с собой, – улыбнулась Алла и смело шагнула в спальню, чтобы поближе рассмотреть это варварское и восхитительное сооружение.
Он тихо подошел к ней со спины вплотную и замер. Это было невыносимо сладостно. Желание и возбуждение поглотили все сомнения.
Каха стал чуть-чуть всем телом подталкивать ее к постели. Она медленно поддавалась, запрокинула голову, взглянула на лица купидонов, и ей стало смешно, радостно и беззаботно. Перед самой постелью она повернулась к своему загадочному черкесу лицом и стала расстегивать ему рубашку. Сердце бешено колотилось. Медленно нагнетая желание, они начали раздевать друг друга.
– Мне сейчас все можно, – радостно пробормотала Алла заранее припасенную подарочную фразу. Собственно, это была одна из веских причин ее столь быстрой сдачи позиций.
– А мне нет, – засмеялся Каха и потянулся к тумбочке за презервативом.
«Он что, мне не доверяет или болен?» – всполошилась Алла.
– Женщину должен охранять ее мужчина, – пояснил Каха, – но я сначала поздороваюсь с тобой без резинки, – и притянул ее к себе.
Все случилось не так, как представляла себе Алла. Желание и сладкое возбуждение были в избытке, но оргазм тенью метался где-то рядом, и его ничем невозможно было подманить. «Наверное, я перевозбудилась, – наконец сдалась девушка и томно застонала, ложно освобождая партнера от сексуальных обязательств. – Какие мужчины все-таки глупые, обмануть их в постели ничего не стоит», – печально усмехнулась она. Небольшое утешение при отсутствии оргазма.
Каха, наоборот, почувствовал такое бурное, упоительное освобождение, что удивился полноте этого давно позабытого ощущения. Он даже на несколько минут провалился в глубокое забытье. Сон, который бежал от него несколько месяцев, вдруг потащил Каху на такую глубину, что, очнувшись, он не сразу понял, где находится.
Они лежали, вольготно раскинувшись на кровати, и Алла мстительно думала, что новая мачеха изошла бы желчью, если б знала, что делает сейчас ее новоиспеченная падчерица в ее бывшей постели с ее бывшим черкесом. Купидонам тоже было смешно. Маленькая клеточка мести заполнилась янтарным сладостным ядом. Это, конечно, не оргазм, но очень приятно.
А Каха лежал с закрытыми глазами и думал, что вся его прежняя жизнь была заточена на единственную цель: заработать большие, чистые деньги, построить и оборудовать для родителей собственный госпиталь в Моздоке или еще лучше – открыть для них клинику в Чикаго. И вот отца нет, и матери нет, и цели нет. Все стало чужим, ненужным – день и ночь, любимое дело, друзья, собственные дети. Он жил и работал все эти месяцы со дня гибели родителей, как автомат, засыпая только со снотворным. И вот случайно переспал с какой-то шальной девчонкой и неизвестно почему впервые больше чем за полгода смог уснуть сам. Что это? Если он точно знает, что это не любовь? Может, это месть? Не та священная месть убийцам, которой теперь посвящена вся его жизнь, а мелкая, частная местишка? Пока его красавица жена, которую так трудно считать бывшей, спит со старым уродом, он вставил его дочери. Может ли он отрываться хотя бы на минуту от своей великой мести и получать удовольствие от малой? Не предательство ли это памяти родителей? Может ли он позволить себе хоть какую-то радость, пока не все убийцы найдены и изничтожены? И что делать со знанием, что его любимые родители были бы против этой кровавой охоты? Что его возвращение на родину рушит все их мечты? Ведь они оторвали от сердца единственного сына и уже в пятом классе отослали его учиться в Ленинград, пристроив в интернат. Мотались все время к нему в Питер, лишь бы он не прикипел к родной земле, не отравился родным воздухом Кавказа. Они, как пара китов, выталкивали своего любимого детеныша на поверхность, чтобы дать ему жизнь в другом мире, омываемом другими океанами. Неужели он предает их своей местью?
– Зачем все-таки ты меня нашла? – повернулся он к Алле.
– О, у меня были коварные планы, – засмеялась та.
– Не сомневаюсь. Какие же?
– Если честно, я так от отца натерпелась, что хотела сделать ему какую-нибудь гадость. С твоей помощью, – неожиданно для себя самой честно призналась Алла.
– Например? – Ему стало грустно. Неужели он теперь будет притягивать все большие и маленькие мести на свете? И они будут оседать на нем, как железная пыль на магните?
– Например, лишить денег. Какую еще гадость можно сделать коммерсанту? – Она досадливо пожала плечами.
– А у него есть деньги? – хмыкнул Каха и, слегка отстранившись, взглянул на нее внимательно, словно видел в первый раз.
– Не такие, как у тебя, конечно, но достаточные, чтобы за них удавиться.
Каха нахмурился, его задело пренебрежение, с которым Алла говорила об отце. Девушка поняла, что совершила оплошность, и стала оправдываться:
– Он очень жадный. Он мою любимую мачеху до смерти довел.
– И как ты себе представляешь план мести?
– Например, ты подпишешь с ним через дочерние фирмы какой-нибудь левый договор и выставишь его на бабки.
– А поточнее?
– Ну, поточнее можешь только ты придумать.
– Что ж, это можно устроить.
– Серьезно? А как?
– Раз ты сама не знаешь как, я тебя посвящать в это не буду.
«Напрасно я так быстро раскололась, – подумала Алла, глядя на снова замкнувшегося в себе любовника, но было уже поздно. Вот и выяснилось, что она не может держать долгой интриги. – Значит, я спринтер? Надо иметь в виду и не ввязываться в долгие проекты. Такие, как учеба в универе, – хихикнула она про себя, – или семейная жизнь. Боже, какая я дура. Я ведь даже не узнала, общается ли он с собственными детьми. А если он их забросил, как мой отец меня?» – вдруг закруглилась ее мысль.
Глава 7 ОБМОРОЧНАЯ ЛЮБОВЬ
На следующий день Алла, пересилив себя, все-таки доползла до универа и с изумлением обнаружила, что волшебное слово Кахой уже сказано: она не только легко сдала зачет по нуднейшим юридическим практикам, но проскочила ненавистную римку, на которой всех заворачивали по нескольку раз. Еще три экзамена – и могильный камень под названием «весенняя сессия» будет отвален. Однако облегчение не пришло. Ей казалось, что в аудиториях пыльно и душно, хотя на вид все было чисто. Потолки давили на макушку, хотя были высоки, а однокурсники смахивали на тарантиновских придурков и раздражали безумно.
– Пойдешь на тусню в «Точку»? – бросил Алле на ходу Вовчик Петров из ее группы.
Но только она собралась расспросить, что за тусня, как Вовчик уже завернул в аудиторию, словно и не ждал ответа. «Доктор, меня все игнорируют! Следующий!.. Пошел ты! КГ/АМ».
Когда Алла выходила из своего Второго Гума, земля у нее под ногами на мгновение дрогнула, и она краем глаза увидела, что вселенная универа за ее спиной сворачивается в комочек и липнет, как изжеванная жвачка, к подошве ее туфелек. Этого она как раз и боялась. Теперь, приходя в универ, ей надо будет тратить уйму энергии, чтобы развернуть этот скомканный мир и войти в него.
Неподходящие ей миры сворачивались сами собой, Алла ничего не могла с этим поделать. Неприятие учебы копилось и наконец прорвалось в самый неудачный момент. Ведь остались каких-то три экзамена, тройки по которым обеспечены. Три карты. Три карты. Нет, она их добьет, из принципа. И может, за каникулы вселенная универа, свернувшаяся в калачик, сама собой снова распрямится.
А пока она отправится в мир, который всегда для нее распахнут, в теплый мир ее возлюбленной покойной мачехи. По дороге пришла эсэмэска от Ильи: «Люблю, жду, жажду и стражду!»
– Ну, что сказал наш мститель? – встревоженно поинтересовалась Лина Ивановна, как только Алла появилась на пороге.
– Согласился, – буркнула та.
– Так просто? – насторожилась прамачеха.
– Нет, не так, – усмехнулась Алла.
– Ты с ним спала? – всплеснула руками Лина Ивановна то ли от испуга, то ли от восхищения.
– Да, – просто ответила девушка и сама удивилась, что сказала правду.
Лина Ивановна озадаченно на нее посмотрела, не в состоянии решить, хорошо это или плохо. Она не думала, что их чудесная игра в месть зайдет так далеко. Их разговоры о сладкой расправе над Шишаковым были своеобразной психотерапией. Вот бы мы им дали, если б они нас догнали. И вдруг весь этот трёп обратился в реальную и угрожающую плоть и кровь какого-то черкеса.
– Слушай, давай пока не будем это обсуждать. Я хочу отвлечься. Почитаем кавказские дневники?
– Конечно. А обедать ты будешь?
– Конечно, – в тон отозвалась Алла. Она, как собака Павлова, приучилась есть в этом доме, валяться на диване в этом доме, она почти привыкла жить в этом доме.
В гостиной мебель вся была возвращена на привычные места, и это радовало и ободряло. В отдельно взятой вселенной жизнь явно налаживалась.
– «Владикавказ кишмя кишел революционными войсками Рабоче-Крестьянской Армии. При ближайшем рассмотрении – разномастным сбродом. На железной дороге по-прежнему стоял бронепоезд. Под новый, 1919 год по городу расклеили плакаты с приглашением горожан в военный клуб на маскарад. До клуба этот особняк был занят под госпиталь, а до госпиталя в нем была церковь, а до пятнадцатого года, когда к нему пристроили колокольню и сделали храмом, он был частным домом одной богатой бездетной вдовы Макавейчихи, которая и завещала его городу под церковь. Уф, как-то все очень запутанно получилось…»
– Прямо как в еврейском анекдоте, – встряла в чтение Алла. – По набережной в Одессе гуляют мама с дочкой. Упричала стоит теплоход «Сергей Есенин». «Деточка, а ты знаешь, кем был Сергей Есенин?» – спрашивает молодая мамаша девочку. «Откуда ребенку знать, что он был «Лазарь Каганович»?» – вздыхает проходящий мимо пожилой одессит. Да. Это у меня от Стёпы. Она говорила, что у нее еврейское чувство юмора, и помнила уйму еврейских анекдотов, которые по наследству все перешли ко мне. Ладно, прости, читай дальше.
– 1919 год, Владикавказ, – еще раз торжественно уточнила Лина Ивановна и продолжила: – «Ах! Как мне захотелось пойти на этот новогодний маскарад! Я целый вечер лазила дома по мешкам с обрезками разной материи, которые нам достались от убиенной пани Анны, ну, от покойницы тетки Нюры, и соорудила себе костюм цветочницы. На живую нитку сшила белую маркизетовую блузу, из лоскута черного бархата – лиф, а из двух кусков шелка – яркую цветастую юбку. Подвязала на красную ленту корзиночку через плечо и закрепила в ней искусственные цветы от разных шляпок. Все это я отнесла в пустующую собачью конуру, за которой у нас с Порфишкой был тайник с ходом на улицу у забора. Там широкая доска, державшаяся на одном гвозде, легко и незаметно отводилась в сторону.
Моя лучшая подруга Ириша Антонова сначала наотрез отказалась идти. Но ведь и она сама изнывала без танцев, поэтому долго противиться моим жарким уговорам не могла. Ей мы соорудили розовые крылья бабочки и сплели прелестный веночек из тех же шляпных цветов. А платье – абрикосового пан-бархата с гипюровыми вставками – я отдала свое, вернее, тайно перешитое из маминого. Мама не носила платья, что привозил отец, а копила, складывала в сундук. Меня же она специально одевала очень плохо, чтобы я стеснялась выходить на улицу оборванкой и больше сидела дома.
Наконец час настал! Нарядные и трепещущие мы стояли на пороге новогоднего карнавала. В просторном вестибюле перед широкой лестницей, полукругом поднимающейся в зал, была организована солидная раздевалка. Представительный дядечка лет сорока, в военной форме, галантно принял у нас пальто и выдал взамен медные бляшки номерков.
В зале оркестр уже вовсю играл тустеп. Среди гостей было очень много совсем молоденьких бойцов с бронепоезда, все в новеньком, с иголочки, обмундировании, выданном им накануне карнавала. Они походили на стойких оловянных солдатиков из детского новогоднего набора.
Меня сразу увлек танцевать именно такой стройный паренек в форме, а к Ирине подошел какой-то серьезный военный, по выправке – офицер. Потом я уже за ней не следила, потому что была занята часто меняющимися кавалерами. Да и освещение в зале оставалось не бальным, слишком тусклым, и что-то тревожное висело в воздухе, не было того искрящегося веселья, как раньше.
Публика все прибывала, и к одиннадцати часам зал уже почти наполнился. Только начали играть мой любимый вальс-бостон, как внизу раздались оглушительные выстрелы. Военные бросились вон, а штатские гости и барышни рассыпались, как горох, по углам и повалились на пол, потому что по окнам тоже стреляли. Я доползла до кадки с пальмой и скорчилась за ней ни жива ни мертва, ища глазами Ирину. Вижу, она одна осталась стоять посреди зала. Кругом крики, внизу стреляют, стекла летят, а она застыла в вальсирующей позе с высоко поднятой головой и прямой спиной, словно заколдованная.
Я так за нее испугалась, что на четвереньках поползла в ее сторону, а корзинка на красной ленте скребла по паркету и путалась в ногах. Из нее вывалились последние цветы. Сорвав с себя злополучную ленту, я подползла к Ирине и начала ее дергать за подол юбки. В это время выстрелы прекратились, все стихло. Так мы и замерли посреди зала. Она, как богиня танца, и я на четвереньках, как ее собачка.
Потом я вскочила, отряхнулась, схватила ее за руку и, пока все еще до конца не очухались, потащила к дверям. Ирина как сомнамбула следовала за мной. Я выглянула на лестницу и увидела, что там все вверх дном: скамейки перевернуты, стулья поломаны, шторы вместе с бумажными гирляндами сорваны, гардеробная разгромлена и пальто разбросаны по всему холлу. А на лестнице, перегородив нам дорогу, лежали, опрокинутые на спины, четыре человека или четыре мертвеца. Над пятым, прислоненным к колонне, хлопотал, склонившись, какой-то рыжий парень. Он обернулся к нам, и я увидела, что знаю его. Это был Матвей – приятель моего брата Сережи и старший брат нашей гимназистки Нади Колосовой со слободы. Она тоже была рыжая.
– А, и вы здесь, отчаюги! – воскликнул он. – Шагайте, ничего, они мертвые, не укусят!
Мы робко переступили через трупы, стараясь не попасть ботинками в кровавые лужицы, которые уже успели превратиться в красный студень. Подобрали свои пальто, к счастью брошенные в стороне. Человек у колонны перестал стонать и запрокинул голову, обнажив кадык. Это был мальчишка с бронепоезда, который первым пригласил меня на танец.
– Пошли скорее, я вас провожу! – крикнул нам Матвей.
Всю дорогу до дома он бежал, буквально волоча нас за собой и подпрыгивая от возбуждения. На окраине еще шла перестрелка.
– Горские прознали, что бронепоезд устраивает карнавал, и решили захватить нас врасплох. Но на железной дороге атаку отбили, отрезали путь к отступлению и погнали их в сторону клуба.
– Так это были не казаки? – изумилась я.
– Нет, я ж говорю, горцы. Ну, вот ваш переулок. Мчитесь. Мне надо обратно, я дежурный по комендатуре, – гордо сказал он и вприпрыжку, как и подобает мальчишке, понесся обратно.
Когда мы добежали до дома, я увидела в щель свет в подвале у нашего жильца, одноногого фотографа. Его дверь выходила на улицу. Он долго не открывал – не слышал, потому что я боялась стучать громко, чтобы не разбудить маму. Потом впустил нас, отругал, но, видя наш растерзанный карнавальный вид, смягчился и долго фыркал: «Феи под обстрелом». Я проскользнула во двор, принесла из тайника узел с одеждой, мы с Ириной переоделись.
– Ты почему не пряталась? – спросила я ее.
– Испугалась, – растерянно пожала она плечами, – меня как льдом сковало.
Я чмокнула ее в щеку, крепко обняла и выпустила на улицу – она жила совсем рядом, через два дома, – а сама спрятала узел с карнавальными костюмами в тайник и юркнула к себе. Утром мама страшно ругалась, думая, что я осталась вечером у Иры, и посадила меня в очередной раз под домашний арест. Потом выяснилось, что мое пальто прострелено в двух местах.
Пятьдесят горцев расплатились за это новогоднее развлечение жизнью. Говорили, что нападение устроили недовольные новой властью вайнахи, которые на съезде выступали за независимую горскую республику.
Все гимназии и реальные училища закрыли из-за опасной обстановки еще в прошлом году, но для молодежи это было только хуже. Мы слонялись без дела по городу и постепенно втягивались в междоусобицу. Мой брат Сергей, так и не закончив последнего класса гимназии, подался в поисках романтики в местную ЧК. Ему еще шестнадцати не было.
Многие от бескормицы промышляли мелким мародерством. Очень бедствовали и Ирина с мамой. Пока Порфирий был в городе, он их поддерживал и подкармливал. Но еще в прошлом году он исчез окончательно, прихватив с собой все золотые червонцы нашей мамы, отложенные на черный день. Во время одного из своих набегов домой прилег отдохнуть, а мать прикрыла его своей выходной стеганой полькой из черного атласа, в которую она зашила золотые монеты. Он их нащупал, срезал и сбежал. С тех пор мы его не видели. Знакомые передали, что он все-таки сел на пароход в Америку.
Ирина долго убивалась, тосковала по нему. И я, честно говоря, тоже – несмотря на дьявольский характер, его невозможно было не любить. Потом с голодухи втайне от мамы Ира собралась пойти танцовщицей в кафе-шантан при гостинице «Бристоль». Одной идти узнавать о вакансиях ей было боязно, вот мы и договорились отпроситься у моей мамы сходить в центр к нашей подруге Тамаре Элердовой – якобы узнать, когда же откроется гимназия. На их двор выходил и черный ход особняка нашего губернского инспектора, чудом оставшегося в живых.
Сами мы жили на окраине, недалеко от базара, на Шалдоне. Нас с Ириной так и звали – шалдоночки. И еще все смеялись, что я Антонина, а она Антонова.
Вырвавшись из дома, мы все-таки решили сначала заглянуть к Элердовым для алиби. Отец Тамары был пузатый коротышка-грузин, настоящий «кацо». Он носил короткие сапожки, широкие, с напуском брюки и рубашку навыпуск, а сверху – блестящую разномастными серебряными бирюльками жилетку. Люди звали его просто Сидорка и подсмеивались, что он ходит дикарем, хотя уже давно из обыкновенного пастуха превратился во владельца маленького колбасного завода и большого двухэтажного кирпичного особняка. При этом Сидорка только и сменил лохматую шапку из невыделанной бараньей шкуры, какие носят горцы-пастухи, на круглую грузинскую шерстяную шапочку да сбросил чекмень с бахромой.
Хозяев мы дома не застали. Но их новый жилец, революционер Киров, который жил у них уже пару недель с женой учительницей и двумя сыновьями, потому что его квартира ремонтировалась, впустил нас с Ириной и успокоил: «Ничего, девчата, скоро все наладится. Оставайтесь. Сейчас я буду выступать».
Он ведь был наш, владикавказский, бывший журналист Костриков, заведующий редакцией «Терека». Порфишка эту газету выписывал и сохранял подшивку для отца.
Вот Киров вышел на балкон, внизу собралось много раненых красноармейцев. Некоторые приковыляли в теплых больничных халатах. Другие – просто в грязных опорках. Все волновались, к городу подступали белые части. Ночью были уже слышны орудийные разрывы и пулеметная стрельба дальнего боя.
– Тяжелое время наступило, товарищи, – просто сказал Киров. – Придется временно отступать. Нас одолел тиф. Уходите из города в лес, в станицы, укройтесь по домам, организуйте партизанские отряды. Мы еще вернемся. Ждите нас.
Так и не встретившись с Тамарой и не узнав о гимназии – дом инспектора стоял заколоченным, – мы отправились в «Бристоль». Но и двух улиц не успели пройти, как нас остановил военный патруль и молча завернул к зданию Дворянского собрания. Мы верещали без умолку, что нас ждут дома, но конвойные – два здоровых небритых детины с винтовками – бесцеремонно подтолкнули нас к парадной лестнице, еще недавно устланной зелеными бархатными половиками, а теперь почему-то усыпанной сеном.
Мы заглянули в залу для танцев, где Ира на последнем предреволюционном гимназическом балу показывала свою новую изящную танцевальную композицию, которой все так восхищались, и где Иван шепнул мне в танце: «Родишь мне пятерых удальцов?», а я обмерла и сделала вид, что послышалось. Теперь здесь прямо на полу, на соломе очень тесно друг к другу лежали раненые.
Арестовавший нас караульный сказал, что мы мобилизованы для нужд Красной Армии, дал нам по железной кружке, велел внизу в уборной взять два ведра, наполнить водой и напоить бойцов. Мы бросились сразу вниз в надежде удрать, но у дверей дорогу нам преградил другой часовой с ружьем, и нам пришлось-таки набирать воду и тащить ее наверх.
Над ранеными поднимался какой-то зловонный, специфический смрад. С краю в куче сена лежал молодой чернявый мужчина в шинели и что-то бормотал. Я постояла рядом, не зная, что предпринять. Вдруг он очнулся, увидел у меня в руках кружку, потянулся к ней и пересохшими губами прошептал: «Воды». Я наклонилась, поднесла кружку, он с трудом повернул голову и стал жадно пить, проливая на себя.
Несколько часов мы с Ириной поили раненых бойцов. Некоторые жадно пили, другие только стонали, и мы, боясь приподнять им головы, старались напоить их лежа, заливая им грудь водой.
Один, хорошо одетый мужчина, лежал скрючившись, лицом вниз. Я предложила ему воды и, наклонившись, хотела помочь повернуть голову – рука прикоснулась к скользкому, холодному виску. Я закричала и бросилась бежать к дежурному:
– У вас там человек умер!
– Люди помирают, барышня! – меланхолично изрек тот, ему было забавно видеть мой ужас. – Здеся и тама. Тьма-тьмуща.
Ирина тоже наткнулась на двух мертвецов и теперь тихо плакала в углу и дрожала. Уже наступил вечер, а нас никто не собирался отпускать. Дома ведь все с ума сходили, куда мы задевались, но часовой-красноармеец и в ус не дул.
– Дожидайтесь смены, – сурово и равнодушно ответил он на наши мольбы и отвернулся, продолжая лузгать семечки.
Мы стояли в уборной и тихо подвывали на два голоса от бессилия и ужаса. Вдруг я заметила, что самая верхняя фрамуга окна не заколочена, как другие, а закрыта на крючки. Ирина живо подсадила меня на высокий подоконник, и я, встав на цыпочки, едва дотянулась до нижнего крючка и навалилась на него, но он не поддался. Тогда Ирина опрокинула на подоконник ведро, я на него забралась и, ломая ногти, все-таки откинула оба тугих крючка. Не в силах больше раздумывать, подтянулась, протиснулась в форточку и вывалилась на волю, как куль с мукой, больно ударившись боком об уступ и разорвав подол платья. Ирина следом за мной, как настоящая танцовщица, выпорхнула из форточки легко и грациозно, словно птичка.
До дома мы промчались без оглядки на одном дыхании, страшась погони и выстрелов в спину. Все мамины крики и угрозы я слушала со слезами умиления на глазах – так была счастлива оказаться дома. После этого дежурства я три ночи не спала, все кричала по ночам. Это был последний раз, когда я видела свою любимую подругу.
Она подхватила у кого-то из раненых сыпной тиф и сгорела в несколько дней. Врачи говорили – от тифа, осложненного крупозным воспалением легких. Но я думаю, что от тоски по Порфирию.
Жаль Иришку до слез и по сей день. Многие родные и любимые затерялись в толпе умерших, сгинули, истаяли, а она, как живая, стоит перед моими глазами с высоко поднятой головой. Одна посреди бального зала под пулями, среди криков и грохота, и ее розовые крылья дрожат и бликуют на ледяном сквозняке. По окнам-то стреляли…
А еще через пять дней в город вошли белые части, и вернулся Ирин младший брат Федор. Оказывается, его кадетский корпус соединился с Полтавским и теперь они держались вместе.
Ириной матери это стало недолгим утешением, Федор пробыл дома всего ничего, через год, в 1920-м, оба корпуса по Военно-Грузинской дороге ушли через Батуми в Крым, а потом в Югославию, и больше мы о них ничего не слышали. Из всех офицеров корпуса дома остался только штабс-капитан Романов. Он потом преподавал у Сергея на Первых курсах красных командиров, но, по-моему, в тридцатом его расстреляли.
Так вот, когда в 1919-м в город вошли белые, начались повальные обыски, и все наши жильцы удрали в горы, включая сапожника Марковича, который при красных был помощником коменданта города. Бежал и его друг Серго Орджоникидзе, который часто заходил к нему в подвал, и я все угрюмо думала, как показать ему нашу Евдокию, вернее, то, что от нее осталось. Дважды хотела его застрелить, да духу не хватило. Как я его ненавидела! Ночами не спала, задыхалась, все представляла, как убью. Акогда подвернулась возможность, рука не поднялась, хотя стрелять на хуторе я научилась хорошо, а из Порфишкиного оружейного тайника стащила наган.
Ушел с красными и мой брат Сергей. О нем я не так горевала, как о Порфишке. Сергей был такой же хвастливый и вороватый, только злой и очень ревнивый ко всему.
Остальной город затаился. Все было смутно. Люди устали от беспорядков и хотели только, чтобы их оставили в покое, хотели снова зажить мирной жизнью. Однако возврата к ней не было. Все это понимали, но верить не хотели.
Начались массовые похороны жителей, расстрелянных при красных. Мертвецы пролежали на зловещем кукурузном поле несколько месяцев, многих можно было узнать только по одеже. Самое невероятное, что больше всего народа красноармейцы почему-то расстреляли с Молоканской и Курской слободок, где жила беднота, которая с самого начала поддерживала новую власть.
Не успели похоронить одних, как на Кирпичной улице против кладбища появились новые мертвецы. На этот раз – повешенные белой властью. Красные расстреливали – им было важно уничтожить; белые вешали – им было важно продемонстрировать расправу в воспитательных целях.
Первых висельников мы с Павлушей увидели из окна чердака. Среди них был наш знакомый мальчик Виктор, бывший моряк-юнга, с соседнего двора. Он висел в середине. Висели они три дня, и стоял караул. А потом солдаты тут же вырыли ямы, которые мгновенно заполнились талой водой, и трупы ночью тайно похоронили в этой жиже. А виселицы еще два дня стояли пустые, пока их не перенесли в центр города для следующих казней.
Тогда мама Виктора вместе с моей мамой пошли и откопали Витю. Похоронили его у нас во дворе, потому что в доме у Виктора расквартировали белогвардейскую часть, а на кладбище везти было опасно.
После смерти Ирины я совершенно отбилась от рук и стала убегать далеко в горы по тропкам, которые когда-то показывал мне Порфишка. Я очень тосковала по Ивану, Ирине и старшему брату. Утешить меня могли только горы.
От них шла какая-то эманация, возбуждающая к жизни, как снадобья возбуждают аппетит к еде или любви. Бездонное небо, за ним ярко-голубые, сверкающие снегом вершины, чуть ближе лиловые, все в таинственных шевелящихся тенях от крон горных сосен скалы, черно-фиолетовый провал ущелья в густом агатовом тумане. Если забраться на самую верхотуру какой-нибудь скалы, можно было смотреть, как этот туман, словно живое существо, крадется за тобой наверх по горной тропке и наконец настигает и покрывает влажным пологом.
Эти побеги в горы были настоящим самоубийством, хоть я и брала с собой наган. Меня могли не только подстрелить, но и изувечить, изнасиловать, но мне было все равно, я хотела умереть. Умереть в горах. Я нашла себе узкую пещерку, где приноровилась лежать на сосновых ветках, смотреть в просвет между камней на небо и представлять, что я уже умерла. Я даже хотела застрелить себя из Порфишкиного нагана.
Мама сначала била меня смертным боем, потом устала и на все махнула рукой. Из-за долгого отсутствия отца она сама впала в обычную черную меланхолию и иногда целыми часами теперь молча сидела в своей комнате или сосредоточенно молилась у большой иконы Казанской Божьей Матери, которую привезла с собой еще приданым с хутора.
Я ее не жалела, не могла простить, что она сожгла все фотокарточки Ивана и тем самым разлучила нас, порвала последнюю ниточку, ведь я даже стала забывать, как он выглядит. Его лицо постепенно слилось у меня с лицом того белокурого юноши, которого я видела ночью умирающим под моим окном. Со временем мне даже стало казаться, что это и был мой Иван.
Я чувствовала, что его уже нет в живых, а у меня даже карточки его не сохранилось. А что сохранилось? Память о нескольких сладких поцелуях, ощущение томной невесомости, когда он меня обнимал, его васильковые, обморочные глаза, загорелые руки с золотистыми волосиками на запястьях, родинка на мочке уха. Все для того, чтобы вечно страдать по несвершенной любви.
Когда мама стала отпускать меня в город после возвращения белых, я первым делом побежала к его матери, но их дом был разрушен. То есть вся их улица была разрушена еще со времен обстрела бронепоезда. И спросить было не у кого, остался ли кто в живых. Вообще, город был фактически разгромлен и изничтожен. Особенно мне жалко было взорванного мавританского дворца.
У нас во Владикавказе жило знаменитое семейство богачей баронов Штейнгелей. Один из них построил Ласточкино гнездо в Крыму и железную дорогу из Ростова-на-Дону во Владикавказ. А другой, красавец, жизнелюб и всенародный любимец Владимир, провел в город первый водопровод от подножия Белой горы с кристально чистой студеной водой. Он помогал обустроить электрические огни в парке «Трек» и еще много чего, так как нрава был веселого и очень деятельного. Потом мне в Москве даже говорили, что барон Майгель у Булгакова – это наш барон. Так вот этот самый барон Владимир перед революцией построил в центре города сказочный особняк из «Тысячи и одной ночи» в мавританском стиле и подарил городу.
Когда пришли красные в первый раз, нашего барона Владимира арестовали и держали в подвале собственного дома. Говорят, он там тяжело заболел. Его даже собирались расстрелять, но по просьбе жителей, очень любивших своего эксцентричного богача-благодетеля, барона Владимира, выпустили, хотя все имущество и реквизировали в пользу трудящихся. А перед вторым приходом красных он, уже не ожидая никаких милостей от новой власти, бежал в Париж и, говорят, умалился там до швейцара в гостинице. Трудно в это поверить.
Так вот, в последний день отхода Красной Армии этот чудесный мавританский дворец взорвали. Это было самое красивое здание в городе! Теперь одни говорят, что дом подожгли выпущенные по городу пушечные снаряды белогвардейцев, другие – что его взорвали бойцы Одиннадцатой Красной Армии, мол, в подвалах хранились архивы ЧК. Брешут! Конница шкуровцев уже прорвалась в город, ее на время сумели задержать красноармейцы-пулеметчики у Чугунного моста. А когда эти красноармейцы последними отходили через наши шалдонские сады и Сапицкую будку на Военно-Грузинскую дорогу в меньшевистскую Грузию, они-то дворец и взорвали – мы сами с Павлушей видели с чердака. И не из-за секретных бумаг взорвали, а потому что подвалы были забиты конфискатом: дорогой материей, сукном, шерстью, ситцем. Взорвали, чтоб все это добро белым не досталось.
Мы видели, как казаки потом ныряли в огонь и вытаскивали тюки материи, тушили их шинелями и затаптывали огонь сапогами. После взрыва и пожара от дворца осталась одна мавританская башня, которую потом приспособили под пожарную каланчу…»
– Какая все это жуть, – прервала чтение дневника Алла. – Конец света. Почему все не сопротивлялись большевикам? Почему потом не бежали с белыми? Почему вообще эти идиоты думали, что с красными будет лучше?
– Никто не мог знать, чем дело кончится, – пожала плечами прамачеха. – Думали, что потихоньку все наладится. Потом, всем так обрыд старый порядок, что все чаяли нового, лучшего…
– Как подумаешь, сколько мы самих себя погубили, истерзали… Зачем все это? Знаешь, тяжко от этих дневников, душе жутко. Давай сделаем перерыв.
– Давай. Расскажи мне, наконец, про твоего кавказского принца.
– Там все отлично! Как по маслу все само собой устроилось.
– Он что, в тебя втюрился?
– Не знаю, – скромно потупилась Алла. А сама подумала: «А почему бы и нет? Что, если он сделает мне предложение? Вот будет фортель! Мы с папочкой перекрестно «породнимся»! – Она представила себя в роли хозяйки рублевского безобразия, и на душе сладко защекотало. – Не надо будет вымучивать этот юридический, Каха все разрулит. И вообще денег куры вовек не склюют. Разница у нас – ой-ой-ой, в пятнадцать лет. Почему бы ему не жениться?»
– Только не…
– Забеременей! Ты это хотела сказать? – зло фыркнула Алла.
– Нет, почему? – чувствуя подвох, насторожилась Лина Ивановна.
– Потому что именно этими словами ты всегда заклинала Стёпу, вот она и не забеременела!
– Я? Это не честно! – поперхнулась прамачеха. – Почему ты меня чудовищем выставляешь? Это тебе Стёпа так говорила?
– Да, – отчеканила Алла.
Лина Ивановна растерянно хлопала глазами и судорожно глотала воздух. Все это так несправедливо, ведь она хотела как лучше…
– Ладно, если не о беременности, то о чем ты хотела меня предостеречь? – примирительно отступила Алла. Ей хотелось только уколоть прамачеху, а не расстроить ее до слез.
– Я опасалась, что он увезет тебя в аул, горшки чистить, – упавшим голосом пояснила Лина Ивановна, но решила не пугать эту злую девчонку бурным выражением обиды, а пойти на предложенную мировую. – А почему он развелся с женой?
– Не говорит. Он вообще не из разговорчивых.
– А что друзья рассказывают?
– У него нет друзей, или он меня им не показывает.
– Тоже подозрительно. А вдруг он уже женат на какой-нибудь… э-э-э… горянке? Они же многоженцы.
– Не все ли равно! Ладно, не буду тебя пугать. Это не мой формат. Слишком много денег.
– Разве денег может быть слишком много? – оживилась Лина Ивановна.
– Оказывается, может. В нем такой масштаб, который я не могу освоить. Каково ощущать себя пустым товарным вагоном, напрямую пристегнутым к паровозу? Понимаешь, жена может зарабатывать меньше мужа в два, три, четыре раза, в десять раз, но не в сотни. Мне нужен партнер, пусть даже старший партнер, но не хозяин.
– Час от часу не легче, – покачала головой прамачеха. – Теперь ей денег слишком много. Учись тогда, станешь знаменитым адвокатом, будешь сама много зарабатывать. Сессию хотя бы сдай!
– Сессию мне сдавать не придется! Вернее, париться не придется. Он договорился, что мне поставят тройки. И все зачеты я уже сдала.
– Тройки? С кем договорился?
– Не знаю, с деканом, наверное.
– Быть не может! Я с женой декана знакома, он очень приличный человек.
– Значит, еще с кем-то. Главное, сессия мне обеспечена.
– Но разве тройки тебя устроят?
– А то!
Алле не было стыдно. Она еще в зимнюю сессию поняла, что это не ее. Слишком сложно, слишком занудно, слишком много букв. Когда она видела пункты и подпункты статей, ее голова автоматически отключалась, словно кто-то на клавишу «откл» нажимал. Интересной была только история адвокатуры. Она и зимнюю сессию перевалила, только поддерживаемая с двух сторон Ильей и Константином, проковыляла на двух костылях-любовниках.
Алла вообще с удивлением обнаружила, что тяготится запланированностью существования, принятого на вооружение остальным человечеством. Она не знала, куда себя деть в размеренной повседневности, и тайно чаяла конца света или хотя бы какой-нибудь мало-мальски серьезной катастрофы, которая бы смешала и разрушила все правила, обязательства и графики продвижения. Тогда не надо будет ни с кем соревноваться, комплексовать, гадая, какое место тебе под силу занять в тусовке, и терзаться, оказавшись в хвосте. Она готова была сама сотворить конец света, лишь бы не подвергнуться насмешкам
Алла ненавидела, когда ее подгоняли, и тоскливо ощущала, что движется по жизни медленнее, чем сверстники. Может, поэтому у нее, кроме Ильи, в универе не было друзей? Они, как Вовчик, проносились мимо нее слишком быстро. Ей нужна была возможность в любой момент остановиться, чтобы оглядеться и разгрести завалы настоящего. Она хотела бы объяснить все это прамачехе, но не могла найти нужных слов.
– Хорошо, давай теперь добьем эти печальные дневники, – вздохнула Алла. – Там много еще?
– Прилично. Может, в другой раз?
– Нет, они такие грустные, теснят душу, надо их скорее дочитать.
– Хорошо. Только погуляй с Тарзаном, а я на ужин что-нибудь соображу.
– Само собой. Тузик, ко мне! Ладно, шучу! Жучка, ко мне! Хорошо-хорошо. Тарзаша, где твой поводок?
Каштаны во дворе недовольно шуршали, словно шептались друг с другом, качали цветущими кремовыми членами-соцветиями, и Алла в первый раз заметила, какая у них плотная, ярусная листва. Шесть деревьев создавали во дворе густой, дремучий лес. Под ветвями стояла кромешная тьма, несмотря на чудные июньские сумерки.
Каштаны удерживали вокруг себя другую вселенную, здесь текло другое время и, может, даже ткалось другое пространство. Алла шагнула под кроны и попробовала ощутить это иное пространство. Раньше она была равнодушна к деревьям, да и вообще к природе.
Она чуяла деньги, запахи, мачеху, музыку, папу, любовников, скорость, вкусную жратву и… пожалуй, всё. Теперь, благодаря восторженным рассказам неведомой Антонины о горах, ее собственный мир раздвинулся и пустил туда эти самые горы, а с ними протиснулись реки, деревья и облака. Неужели можно так тосковать о камнях? Может, и правда, что в этих горах есть что-то особенное, раз столько веков люди умирают за то, чтобы быть с ними?
– «Владикавказ. Жизнь с белыми так и не вошла в прежнюю колею. Город уже не принадлежал горожанам. Люди потеряли все человеческие права, и на родной город в том числе. Он до краев заполнился беженцами со всего света, а самому этому свету, казалось, пришел конец. Люди бежали отовсюду и нигде не находили укрытия. Несчастные, потерянные русские, чудом спасшиеся после чеченских и ингушских погромов в казачьих станицах. Вырвавшиеся из-под турок армяне и греки с черными от горя лицами. Южные осетины, изгоняемые грузинами с насиженных предгорий, и просто несчастный, бездомный, потерянный люд со всей голодающей России.
Ютились беженцы где придется: по чердакам, подвалам и брошенным домам, торговали, чем могли, просили милостыню, слонялись по городу. Запах пирогов, помидоров и мяты смешался с запахом пороха, пожарищ и гниющего мусора, который теперь никто не убирал.
Белые тоже были на самом деле не белыми, а пестрыми. Родные кубанцы и терцы в черкесках с башлыками; высокомерные корниловцы с черепами на рукавах, все подтянутые и начищенные, как на парад; разномастные дроздовцы, алексеевцы, марковцы, апшеронцы с лакированными красными полосками на голенищах. Еще какие-то, со знаком меча в терновом венце на нагрудных нашивках. И согласия между ними не наблюдалось. То и дело вспыхивали стычки. Горько и жалко было смотреть на всех этих храбрых, но растерянных мужчин.
На базарной площади вывесили огромную доску Освага. На ней трепетали на ветру маленькие трехцветные флажки, устремленные на Москву. Освободительная армия напыщенно называлась «победоносной». Но этот щит, как и наведенный белыми наспех порядок, скорее напоминал театральную декорацию или отражение в воде настоящей жизни, но не ее саму.
В нашей бывшей гимназии тоже на скорую руку организовали педагогический институт. Я пришла подавать документы, чтобы доучиться, и ужаснулась!
Гимназия наша была не абы какая, а Ольгинская, названная в честь Ольги Федоровны – жены великого князя, наместника Кавказа. Княгиня сама ее открывала, а еще раньше она первый мост нам привезла из Англии и школу-пансион для осетинских девочек обустроила.
До революции у дверей гимназии стоял швейцар, теперь у входа никого не было, двери – настежь. Как войдешь, направо была приличная раздевалка, отделанная дубовыми панелями. Каждое пальто висело на вешалке с плечиками. Осанистый гардеробщик чинно принимал номерок и уважительно подавал пальто даже самым маленьким гимназисткам. Большевики раздевалку уничтожили вместе с буржуазным классом, ее породившим, а белым восстановить ее было уже не под силу.
Теперь здесь воняло застарелой уборной, стены были заляпаны пятнами и непристойными надписями и рисунками, пол до того истоптан и заплеван шелухой от семечек, что даже не видно, что он родился паркетным. По перилам лестницы съезжали пацаны, девчата бежали следом, взъерошенные и с папиросами в накрашенных зубах, так как помада быстро сползала с губ на бумажный прикус.
Я когда-то сама втихомолку от мамы покуривала с Ириной, но это было тайное лакомство, а не вульгарная обыденность. Все толкались, орали. Мне стало так не по себе, что я ушла, даже не поднявшись в канцелярию. Мне только исполнилось восемнадцать, неужели это уже не мой мир?
На обратном пути я еще издали увидела курящего на скамейке у дома военного, и что-то показалось мне в его позе знакомым. Но вместо того чтобы бежать к нему со всех ног, я, наоборот, застыла и стала тупо, подозрительно вглядываться в этот силуэт, чем-то напоминавший…
Мужчина поднял голову, словно ощутив мой взгляд, и я узнала Ивана.
Я думала, что у меня сердце выпрыгнет от радости при встрече, но почему-то ничего не почувствовала и все стояла на ватных ногах и вглядывалась в него. Он вскочил, отбросил папиросу и пошел, а потом побежал ко мне, прижал к себе, вмял в себя, обдав новым, незнакомым запахом. И сделалось страшно и сладко от мысли, что вся моя жизнь теперь решена и навсегда связана с этим человеком.
Он изменился – возмужал, осунулся; тонкие пальцы его подрагивали, но цепко держали меня. Рыжая щетина щекотала шею, царапала щеки. Губы запеклись. Наконец радость вынырнула, словно откуда-то из-за угла, и затопила меня целиком. Я с облегчением вздохнула и почти повисла у него на руках. Ноги вдруг снова отказали.
Через неделю после своего счастливого возвращения повез меня Ванечка вечером на извозчике в театр на «Демона». Все было как-то неспокойно. На обратном пути он вдруг привлек меня к себе и шепнул не смотреть на базарную площадь. Но я уже увидела. На площади под фонарем стояли три виселицы. По бокам болтались какие-то босяки без возраста, может, партизаны. А тот, что висел посредине, был молод, в парадной военной форме, черные кудри закрывали лицо.
– Это наш хорунжий, предатель, – выдавил Ванечка.
– А другие?
– Сволочь красная.
Мы вообще в это время мало разговаривали. Дома как завороженные неотрывно смотрели друг на друга, любовались. Иван много курил. Могли несколько часов молча просидеть в обнимку, прижавшись друг к другу. Словно пили друг друга и не могли насытиться. Мы ощущали постоянный голод осязания друг друга. А разговоры только мешали. Я никак теперь не могу вспомнить, каким он был по характеру. Добрым? Веселым? Не знаю. И тогда не знала. И поразительно, что даже не задумывалась. Витала где-то в облаках.
Он был теперь в армии Деникина, но снова все время пропадал в горах, охраняя Военно-Грузинскую дорогу. А часы редких побывок проводил всегда с нами, уже как член семьи.
Мы собирались в первое же воскресенье обвенчаться, но хорошего священника расстреляли, остался один завалящий отец Василий, злюка и пьянчужка, я у него венчаться не хотела.
Мать мне говорила, что венчает нас не батюшка, а Господь Бог, но я уперлась и ни в какую. Думала: «Как обвенчаешься, так всю жизнь и проживешь». Дурочка.
– Скоро другого пришлют, – успокоил нас Ванюша. – А пока отца твоего нет, пускай нас мой командир с твоей матерью благословят, а обвенчаемся через месяц, когда новый батюшка приедет.
Но вышло снова не по-нашему. Белые продержались меньше этого месяца, и нового священника мы так и не дождались.
Неожиданно красные прорвали фронт и, занимая один город за другим, подкатились к Кавказу. Остатки Белой армии после неудачных боев за Владикавказ решили отступать. На этот раз в отступлении военных было что-то гибельное, обморочное, и уцелевшие семьи потянулись следом. Никто не говорил об эмиграции, но все чувствовали приближение чего-то ужасного.
Я тоже решила ехать. Простилась с матерью и маленьким Павлушей и, так и не дождавшись отца, отправилась на фаэтоне вместе с верховыми по Военно-Грузинской дороге в Тифлис.
– Девочка, куда ты? Ведь это навсегда! – больно сжимала меня перед отъездом мать.
«Она даже обняться не умеет», – горько подумала я.
Несмотря на бумаги, подписанные Гегечкори, на нас по дороге трижды пытались напасть грузины. На перевале был буран. Мело. Лошади не хотели идти, и Ванечка вел их под узцы. Я тихо плакала в своем фаэтоне. Страшно было без мамы.
А когда въехали в Тифлис, молодые грузины ехидно кричали нам в след: «Драпаете?!» – и улюлюкали. На душе у всех было гадко.
В Тифлисе мы обосновались в дрянной гостинице по Михайловскому проспекту и стали ждать указаний, то есть неизвестно чего. В одном, пусть и большом, номере мы поселились тремя семьями. Офицеры братья-близнецы Тимофеевы с женами, тоже похожими друг на друга, как сестры, и мы с Ванечкой. Это принудительное общежитие нас как-то сразу разлучило, и мне сделалось очень грустно и одиноко.
Днем мужчины уходили «ориентироваться в обстановке», а женщины изнывали дома от скуки и неопределенности. Я вся оцепенела и из гостиницы даже не выходила. Навалилась какая-то ватность и апатия. Однажды Иван пришел очень раздосадованный, я думала, получил какие-нибудь известия из дома, но боялась спросить. А жены Тимофеевых, похожие на графинь Вишенок, по секрету шепнули мне, что он в бильярд проиграл все деньги, часы и портсигар. И хотел послать вестового за обручальными кольцами, да его друзья пристыдили.
Вечером пришел наш командир и сказал, что нехорошо нам жить недовенчанными и что он договорился в Александровской церкви, а его жена уже замесила кулич на завтрашний свадебный пир.
Я тогда первый раз за месяц вышла на улицу. Там уже настала весна, солнце пригревало. Магазины сияли вымытыми витринами. Я приободрилась, подошла к ближайшему дамскому магазину и увидала там на манекене чудесное платье.
Всю ночь я перешивала себе свадебный наряд из старых запасов по увиденному на витрине образцу. И утром на мне было уже новое маркизетовое платье, отделанное шелком – бледно-голубым «либерти». Очень миленьким. Фаты не нашлось, но мои белокурые волосы были завиты и красиво уложены женами Тимофеевых.
После венчального обряда служка – молодой черноглазый грузин – подозвал меня и, потупившись, пробормотал: «Батюшка велел в документах выправить, что ваш муж учитель. Сейчас такое время – если вы от своих отстанете, у вас будет надежда на жизнь».
Я только малодушно кивнула.
Городская барышня, я выросла среди подпольщиков и казаков, поэтому и красные, и белые, и станичники, и даже горцы были мне свои. Я ненавидела не их, а политику, революцию, войну и светлое будущее, которые разрушили мой мир и принесли всем столько горя. Мне хотелось, чтобы все были просто людьми и жили, как раньше.
Нынешняя жизнь потеряла свой цвет и вкус, все было, как во сне. Люди, как тени, метались на горизонте. Я молча взяла свой паспорт и вышла на улицу, где меня уже ждали муж, двойники Тимофеевы и полковник Рощупкин с женой.
У нас в номере мы ели шашлык из баранины, пили шампанское, а потом чай с куличом. Вот и все свадебное торжество. Мужчины спорили о жизни.
– Большевики победили нас, но они не победили горцев, – уверенно говорил полковник. – Вайнахи еще покажут себя. Им нужен не коммунизм, а земля, независимость и вольность. Они семьдесят лет воевали с Россией открыто, а после пленения Шамиля еще семьдесят скрыто. Не смирятся они и под красными. Подкатят к ним турки или поляки, или даже немцы со свободой – и вайнахи комиссаров сдадут. Красные или белые, мы для них чужаки. А наложат на них лапу турки, они и своих мусульман будут резать. Это волки, и коммунисты роют себе могилу.
Я не совсем понимала, о чем говорит полковник, но его жена тихо пояснила мне, что еще в мае восемнадцатого года состоялся Съезд народов Терека, после которого пошли разговоры о переселение четырех казачьих станиц – Тарской, Сунженской, Воронцово-Дашковской, Фельдмаршальской и нашего хутора Тарский. Они нужны были горцам больше всего, потому что наглухо закрывали горловину – выход горной Ингушетии на равнину. Зажми эту горловину – и сена скоту и хлеба горцам хватило бы недели на три, не более. Это была петля на горле у ингушей с чеченами, которую те хотели скинуть во что бы то ни стало. Наши станицы были обречены.
Белое казачество, крестьяне и союзные им осетины противостояли красному казачеству вместе с вайнахской безземельной беднотой. Вайнахи, благодаря союзу с большевиками, рассчитывали осуществить передел земель в свою пользу. А чересполосица – когда русские станицы перемежались с горскими поселениями – была уничтожена. Теперь осетины и ингуши оказались лицом к лицу. Основная схватка за землю должна была развернуться между ними.
Прознав о нашей свадьбе, хозяин гостиницы – старый, страшный мингрел, которого я побаивалась, – предложил нам переехать в его дом по соседству, так как он бездетный вдовец и все время проводит в гостинице. Из ценных вещей у нас остались только два персидских ковра. Мы продали один и, заплатив сразу за три месяца, переехали в дом хозяина. Хотя смутно понимали, что вряд ли продержимся здесь так долго, просто очень хотелось побыть вдвоем. Теперь целые дни мы проводили в спальне и ластились друг к другу.
Стыдно и сладко вспоминать эти недели, но все во мне пело и радовалось ласкам. Я забыла и маму, и Ирину, и даже грусть разлуки с любимыми горами отступила перед этой негой и счастьем.
Как-то к нам зашел знакомый офицер, и в разговоре выяснилось, что ему негде переночевать три ночи до отъезда в Батуми, откуда отходил пароход в Америку с грузом и людьми, отступающими из России в неизвестность. Мы предложили ему ночлег и уложили в проходной столовой на тахте. Утром Иван с другом ушли по делам, а я принялась готовить обед. Уронила под стол нож, наклонилась его достать, отогнула скатерть и вижу – под столом лежит узел из пестрой портьеры. Только я взялась вытащить его из-под стола, чтобы посмотреть, что внутри, как примчался наш офицер и сказал, что узел этот с его вещами принес утром его товарищ. Иобъявил, что пароход уходит раньше и, чтобы его не упустить, он сегодня же уедет и будет последнюю ночь ночевать на палубе – займет место и станет сторожить вещи. Поблагодарил сердечно, взвалил узел на плечи и заторопился к дверям.
Вечером я сказала мужу, что товарищ его уплыл раньше, а про узел – из головы вон.
А через три дня разразилась катастрофа. Зашел хозяин за какими-то бумагами и уже через пять минут бросился на нас с криками, что мы его обворовали. Мы стояли как громом пораженные, а хозяин побесновался и помчался звать околоточного. Так что через полчаса нас под конвоем отправили в полицейский участок.
Дальше начался кошмарный сон. Нас разделили, меня повели на допрос, грубо спрашивая, куда я дела вещи, а потом заперли в подвале. Всю ночь я простояла, держась за ручку двери и глядя в маленькое зарешеченное окошко на мелькающие взад-вперед ноги. Подвал был пустой, без мебели, с земляным полом, но я боялась даже пошевелиться, чувствуя, как крысы тыкаются мне в ноги, обутые в легкие летные туфли. Я просто оцепенела на всю ночь, как цепенеют животные.
Утром меня через весь город отвели под конвоем в главное следственное управление. Мне казалось, что люди по дороге оглядывались и ухмылялись. Я вся горела от стыда и ужаса. Мы поднялись на второй этаж, конвоир щелкнул замком и впихнул меня в какую-то комнату. Я снова схватилась за ручку двери и даже не хотела оглядываться. Но все-таки повернула голову на шушуканье и смешки и мельком увидела, что просторная комната вся заставлена железными кроватями с матрацами, но без постельного белья и одеял. Справа от меня на длинной лавке сидели несколько женщин и о чем-то перешептывались.
Так как я, вцепившись в ручку, продолжала стоять у двери, они окружили меня и стали расспрашивать, кто я и как сюда попала. Но я упорно молчала и даже зажмурилась, надеясь побыстрее отогнать от себя этот страшный сон. Соседки мои разозлились, начали силой отдирать меня от двери и сквернословили так, что я хоть и жила на окраине, таких мерзостей не слыхала. Тут дверь грубо толкнули, я чуть не получила по лбу, в проеме появился пожилой следователь-грузин, оглядел всех, отцепил мои руки от ручки двери и, взяв под локоть, повел в кабинет, похожий на канцелярию.
Там он усадил меня на деревянный топчан, а сам сел за стол напротив и принялся что-то сосредоточенно писать. Потом спросил, грамотная ли я, и, получив мой робкий кивок, попросил ему помочь. Дал мне стопку повесток, в которых я должна была заполнить число и время. Я с усердием принялась за работу, хотя в глазах все рябило от усталости после бессонного стояния с крысами. Так в молчании прошло несколько часов. Потом он собрал бумаги на столе в стопку, вынул из шкафа несвежую подушку и сказал:
– Поспи чуток. Вечером принесу тебе поесть. Дневную пайку хлеба ты уже пропустила, а похлебкой угощу. – Помедлил немного, вернулся к печке-буржуйке, открыл дверцу. – Ты бы маленько намазалась сажей, а то больно хорошенькая, соблазн большой.
«Ну вот еще!» – фыркнула про себя я, забыв уже, как спасла сажа мою подругу Женю Мешкову. Он вздохнул и ушел, заперев меня снаружи. Я тут же повалилась на топчан и проспала до утра, все дивясь, какой длинный сон мне снится – наверное, я уже все сновидения пересмотрела, поэтому мне просто снится, что я сплю.
Наутро за мной явился молодой следователь-грузин и снова повел меня через весь город, но это вроде уже был не вчерашний город, а только похожий на него. Встречные прохожие теперь на меня не глядели, словно меня даже на улице не было. Мы шли около получаса и, наконец, оказались на базаре. Нашли какую-то торговку, следователь сунул мне прямо в нос мою наволочку и стал орать: «Чьи это вещи?» Я сказала, что это моя наволочка и что вот, мол, инициалы «А.М.», которые мама на ней вышила, когда мне было еще десять лет. Он очень разозлился, торговка что-то затараторила по-аджарски, и мы пошли обратно.
Проходим мимо какого-то здания, следователь остановился в нерешительности, а потом как-то тихо говорит:
– Зайдем сюда.
Я подняла глаза, вижу, у входа висит большой белый фонарь-пузырь и на нем крупными буквами написано «Гостиница». Я машинально уже хотела ступить на порог, но потом что-то меня остановило.
– А сюда-то зачем? – громко, деревянным голосом спросила я, и прохожие на улице все-таки меня заметили и оглянулись. Молодой грузин смутился, рванул меня вперед и до следственного комитета уже не говорил ни слова. Как же я пожалела, что не намазалась сажей!
Я провела еще один вечер в канцелярии под присмотром вчерашнего молчаливого пожилого следователя, заполняя повестки, и, снова запертая им, переночевала на топчане. На прощание он мне сказал:
– Все позади. Охрану уже сняли, но я тебя, дочка, все-таки запру для твоей же пользы.
Утром меня отвели в кабинет начальника полиции, здесь я впервые после трех дней ареста увидела Ивана. Он был растерян, бледен и мне как будто и не обрадовался, даже не улыбнулся. Начальник поднялся из-за стола, подошел к нам. А мы в оцепенении стояли на расстоянии друг от друга потерянные и совершенно уничтоженные. Он пожал нам по очереди руки и сказал:
– Мы выяснили, вы ни в чем не виноваты. Обокрал вашего хозяина, да и вас самих, ваш же товарищ. Кое-что он успел распродать и спокойнехонько отправился в Америку. Разбираться надо в людях. Вы свободны.
Мы тихо вышли из здания. Но мой Иван уже был не мой, а совершенно чужой. Всю дорогу до дома он не сказал ни слова, не утешил, не пожалел. Я тоже молчала. Когда поднялись в квартиру, мы не нашли никаких наших вещей, не только персидского ковра, но даже одежды и белья. Подсели к столу, впервые даже не глядя друг на друга, и замерли.
Вскоре пришел хозяин, ворчливо сообщил, что вещи наши ему пришлось продать, чтобы хоть как-то возместить убытки. Поэтому он разрешает нам прожить у него еще неделю, пока мы решим, куда деваться.
Ночью мы лежали с открытыми глазами и думали каждый о своем, так ни разу и не прикоснувшись друг к другу. Не знаю, что меня больше оскорбило – что муж мой не смог меня защитить или что он не захотел меня после всего пережитого ужаса утешить и приласкать, но утром я поднялась и поняла: молчание так затянулось, что я уже никогда не смогу говорить с ним. Явзяла листок бумаги и написала: «Купи мне гужевой билет домой».
Гужевой – это линейка с боковыми скамейками, покрытая сверху брезентом, ее едва тянули две лошади. Тащились они обычно так медленно, что приходилось делать ночевки в Коби или Ларсах.
Иван долго читал мою записку. Я все надеялась, что он будет возражать, убеждать меня остаться. Но он молча поднялся, оделся и ушел. Вернулся только утром следующего дня с воспаленными глазами и дрожащими руками и протянул мне билет и завернутый в вощеную бумагу еще горячий чебурек, ведь я со вчерашнего дня ничего не ела. В доме съестного не осталось, на базар пойти было тоже не на что.
Мы вышли из злополучной квартиры, в которой еще недавно были так счастливы, и побрели порознь по улице к стоянке гужевого. Там уже собралось много народа. Я подумала, что Иван специально пришел впритык к отходу, чтобы не было времени поговорить, объясниться, и оскорбилась еще больше. Вся зареванная и опухшая от слез, я залезла в линейку, отшатнувшись от его протянутой руки. Боялась, что, прикоснувшись к нему, зарыдаю и буду умолять не отправлять меня домой, а оставить с собой. Но гордость пересилила.
Дед-возница предложил:
– Садись, красавица, со мной рядом. Будешь мне помогать. Говорить, нет ли машины впереди. У меня глаза слабые.
Я подсела к деду на козлы и упорно смотрела в землю, пока не тронулись. Слезы текли ручьем. Всю последующую жизнь, сколько ни терзалась этим, так и не поняла, зачем я тогда уехала. И зачем он меня отпустил. Всю дорогу я была как в бреду. На ночлег остановились на окраине в Ларсах в огромном сарае, устланном соломой. Спали вповалку. Я втиснулась между двух пожилых женщин и забылась тревожной дремой. Вдруг чувствую, сзади ко мне кто-то привалился и одной рукой мне под грудь подлезает, а другой по подолу юбки шарит. Я попыталась обернуться, а у меня над самым ухом грузиняка какой-то огромными усами шевелит, шею мне щекочет: «Лежи, детка, лежи». Я со всей силы пырнула его локтем, вырвалась, вскочила и рысью помчалась до своей подводы к деду. Так, сидя рядом с ним, и перемогла ночь; он не спал, лошадей сторожил.
Вся я была одно ноющее раненое сердце. И на каждом повороте оглядывалась – не догоняет ли нас Иван?
Наконец въехали на пост Владикавказа во двор НКВД. Всех пассажиров до выяснения личностей отправили под арест. Я снова сидела в камере и вместо того, чтобы соображать, что сказать следователю, почему-то думала, что знаю это место. Раньше это был особняк Воробьева. Его дочь Надя, старше меня на два года, училась в той же Ольгинской гимназии.
В городе все называли Воробьева «счастливчик Воробей», так как в молодости он был простым рабочим на лесопилке. За хорошую работу его премировали поломанным лесопильным станком. Парень оказался башковитый, станок починил, еще к моему отцу ходил за советом. Починил так, что стало лучше прежнего. С этого станка и началось его богатство.
Я снова хотела заставить себя подумать о скором допросе, но думалось только о счастливчике Воробье. Через десять лет он уже был совладелец лесозавода и владелец этого трехэтажного особняка. А перед революцией у него уже три таких было в городе. Где теперь этот Воробей? Посчастливилось ли ему улететь вовремя, или он больше уже не чирикает?
Мы все, пассажиры гужевого и еще человек семь, толпились в одной просторной камере на втором этаже с заколоченным окном. По-моему, это была бывшая столовая, по стенам остались широкие дубовые скамьи. На потолке раскинулась величественная хрустальная люстра. В окошечко двери все время заглядывали какие-то люди и внимательно нас разглядывали. В дороге я ничего не ела и от горя и голода очень ослабела. Просидели мы так часа четыре, вдруг старая грузинка толкает меня в бок, мол, тебя зовут. Поднимаю я глаза, вижу, и правда, подзывает меня к окошку молодой красноармеец и протягивает мне котелок с ложкой, а там тушенка с картошкой.
– Возьми, подшамкай маленько, оголодала небось.
Говорил он протяжно и смешно «окал». Я такого говора еще не слыхала. Потом мне сказали, что это тамбовские.
Я держала горячий котелок в руках, и все с осуждением и завистью на меня глядели и хмурились. Только женщина с маленьким ребенком умоляюще смотрела, и старик, который, как и я, ехал один и питался, кто что подаст, бессмысленно улыбался. Я подошла к женщине и молча протянула ей котелок. Я так давно ничего не ела, что впала уже в равнодушную, тупую прострацию.
Молодая мать с благодарностью приняла еду и покормила немного ребенка. А старику мы прямо в сложенные ладони положили несколько ложек, и он, склонившись, начал осторожно втягивать губами душистые кусочки мяса и картошки. Остальное перепало мне, ложки три всего. Только когда первая ложка оказалась во рту, организм проснулся и затрепетал. Стесняясь и укрываясь от других, я вылизала котелок языком, испачкав подбородок.
Соус был, видно, из молодой конины, немного отдавал по́том, но был очень-очень вкусным. Остальные, возбужденные запахом мяса, начали возмущаться, что юной и хорошенькой дали поесть, а о других позабыли.
Молодой солдат на шум заглянул в окно, взял протянутый мной с благодарностью котелок с ложкой, молча всех оглядел и с грохотом задвинул заслонку. Ноль внимания, фунт презрения.
В два часа ночи меня повели на допрос. Следователь повертел мой паспорт и спросил, усмехнувшись:
– Так кто же ваш муж?
В паспорте старым священником было прописано, что он учитель. Я молчала. Видя мое заплаканное, растерянное лицо, следователь махнул рукой:
– Хорошо ты сделала, что домой вернулась. Только не бреши, мы про тебя все бачим, – вздохнул он, но в документах ничего исправлять не стал. – Сейчас я дам провожатого, который доставит тебя до твоей матери. Дорогу ему сама покажешь! Не ко времени ты замуж захотела, дивчина!
Он вызвал молодого косолапого красноармейца с уродливым обмороженным лицом, и через минуту мы уже шли по знакомым ночным улицам. Вот и Евдокимовская, а там до нас уже рукой подать. У парадного мы долго звонили. И когда я отозвалась на встревоженное мамино «Кто здесь?», она распахнула дверь настежь и выхватила меня из мрака ночи обеими руками.
– Примите в целости свое дитё, – улыбнулся страшный конвоир и повернул обратно.
Я была дома. Бесконечный кошмарный сон закончился…»
– Это все?
– Нет, – засмеялась Лина Ивановна, – это только конец очередной серии.
– Покажи.
– Тут еще на пару вечеров. – Прамачеха перелистала оставшиеся страницы, прикидывая, сколько еще осталось. Но тетрадь из рук не выпустила.
ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
Глава 8 В ГОРАХ МОЕ СЕРДЦЕ, ПОНЫНЕ Я ТАМ
В Москве летом оказалось шумно, пыльно и душно. Раньше Алла все лето проводила на Николиной горе с мачехой и ее друзьями, а теперь непривычно осталась одна в чужом городе. Она, конечно, могла и сейчас заявиться на дачу, но душа не лежала. В самом начале июня Алла пересилила себя и заехала забрать летние вещи, подгадав, когда никого из новых, да и из старых членов семьи не будет на месте, и была раздавлена переменами, произошедшими с домом.
Новая папина пассия, очевидно, хотела стереть следы присутствия прошлой хозяйки, но, не обладая Стёпиными стильностью и шиком, быстро превратила элегантный дом в сарай. Причем превратила простой перестановкой мест слагаемых, сумма которых от этого невероятно изменилась. Особенно Аллу взбесило, что ее собственная комната тоже бесцеремонно подверглась варваризации. Диван с креслом оказались прикрыты куцыми цветными тряпочками, на подоконнике мерзко и нагло цвела какая-то сиреневая дрянь в аляповатом горшке.
Нет, путь в прежний рай был отрезан.
Каха много работал, весь день был занят и чаще всего ужинал с ней поздними вечерами в шикарном и невероятно вкусном «Онтинори», и то потому, что жил в двух шагах в арбатских переулках. Он снимал просторную трехкомнатную купеческую квартиру в бывшем цековском доме на одиннадцатом этаже с роскошным видом на храм Христа Спасителя. Алла любила сидеть там, не включая света, на широком подоконнике и смотреть на прекрасный вечерний город. В остальном роман затеялся какой-то неправильный, перекособоченный.
Алле хотелось погонять на роликах на Поклонке, потусоваться на джазовом фестивале в саду «Эрмитаж», махнуть встречать восход на Ленгоры, оттянуться в каком-нибудь новом ночном клубе – но все эти привычные с Ильей развлечения Кахе были недоступны. А вести старческую жизнедеятельность Алле быстро надоедало.
И потом, несмотря на явное влечение, Алла так ни разу и не смогла поймать долгожданный оргазм. Странно, с Ильей или даже с увальнем Константином, с которыми «не очень-то и хотелось», все получалось расчудесно. Может, потому, что «не очень хотелось»? «Дотрахаюсь до оргазма из принципа», – дала себе зарок Алла и следовала ему с отчаянностью штурмующего крепость, но пока безрезультатно.
Казалось, Кахе она нравилась. Это было видно во всем: как он церемонно ухаживал, какие дорогие подарки делал. Кстати, он любил покупать ей вещи с витрины и полный комплект. Но больше всего ее трогало, что он хотел с ней спать. В самом прямом смысле этого слова. «Я у тебя вместо снотворного?» – смеялась Алла, даже не подозревая, насколько она близка к истине. С ней он засыпал. Без кошмаров, без вскрикиваний и пробуждений в холодном поту, вообще без сновидений, как подкошенный.
Домой она возвращалась только днем – переодеться, заняться делами. Слушала автоответчик в надежде поймать сообщение от отца.
«Привет, Лалка, забиваем стрелку в «Шезлонге» в восемь, потом решим, где оторваться», – это одна из ее редких подружек Катя.
«Привет, Лал, куда пропала? Мобила отключена», – снова Катя. «Приятно, когда кто-то о тебе помнит. Ладно, перезвоню ей».
Алла открыла комп, почитать мамины заокеанские письма, которые теперь начала милостиво распечатывать, и побродить по Живому Журналу. Попробовала сделать еще одну запись в «Дневнике ее соглядатая».
Долго сидела перед чистой электронной страницей и наконец легко застучала по клавишам: «Каштаны». И снова застряла.
«Прямо наваждение какое-то, – разозлилась она. – Что все это значит? Какое-то заколдованное слово! Так, кто еще, кроме меня, зациклился на этих дурацких деревьях?» – спросила она себя и полезла в Сеть.
Первым в длинном списке обожателей каштанов выскочил сайт некоего ботанического сада «Огород» на проспекте Мира. Там росли пять каштановых разновидностей, включая какой-то реликт. «Где это? Сколько раз проезжала – не видела», – удивилась Алла, от нечего делать порулила взглянуть и обнаружила землю обетованную, жемчужину под спудом, которую действительно с проспекта заметить было невозможно.
Она мгновенно, с первого взгляда влюбилась в этот сад и растворилась в нем, в его тенистых старинных липовых аллеях и избыточных в щедрости цветниках, заплуталась в ветвях могучего, словно из сказки, раскидистого дуба на зеленой лужайке, заигралась с ленивыми золотисто-алыми рыбками в пруду, засмотрелась на пробившие крышу старой оранжереи гигантские пальмы.
Каштаны оказались кодом доступа в райский сад, подсказкой и приветом от покойной мачехи, ведь впервые она встретила их у Стёпы во дворе. «Хорошо бы стать дюймовочкой и остаться тут навсегда, – рассеянно думала Алла, нежась на солнце под куполом благоухающего жасмина, – а на зиму перебираться на летние квартиры в оранжерею под шоколадное дерево».
Теперь почти все дни с книжкой или ноутбуком она проводила не у прамачехи, а в своем саду, из которого не хотелось высовывать нос, тем более что открытый космос за оградой ничем не радовал.
Восемнадцатого июня завалился «Содбизнесбанк», и всех деловых, да и просто людей начало лихорадить. Курсы валют завибрировали. В небе сгустилось беспокойство. С Кавказа передавали новости, похожие на боевые сводки. «Без малого сто лет просвистело со времени дневников Антонины, – вдруг подумалось Алле, – а ведь на этом самом Кавказе мало что изменилось. Советская власть всех на время скрутила, а теперь все вернулось на прежние места. Тот же разбой, та же работорговля, те же ваххабиты и священная война за свободу. Может, это не лечится? Почему бы их не отпустить? Столько уже русского народа положили. Дать независимость и всех кавказцев на территории России автоматически лишить гражданства. Пусть они его наново получают, если захотят. Может, тогда кавказцы, которые держат в стране большой бизнес, сразу бы нашли пути выхода из войны? А уж казна бы как пополнилась!»
На этом государственные мысли иссякали, и Алла, зарывшись в сугроб благоухающего жасмина, который уронил свои ветви прямо на спинку скамьи, читала письма матери:
«Дорогая доченька! Пишу тебе по привычке, не надеясь, что ты отзовешься. Хорошо ли ты сдала сессию? Подходит ли тебе юриспруденция? Отец написал, что ты с ним не видишься и поменяла его фамилию на Стёпину. Надеюсь, в пику ему, а не мне? Я тебя под любой фамилией очень люблю. Правда ли, что он снова женился? Что-то очень уж быстро. Мне жаль Стёпу, вы, по-моему, дружили?
Братья шлют тебе привет и ждут в гости. А может, переедешь учиться к нам? Мы с Майклом сейчас можем себе это позволить. Подумай. Что у вас там происходит? Спокойно ли в Москве?
Целую тебя, моя дорогая девочка. Может, хотя бы фотографию пришлешь? Какая ты теперь?»
«Большая. Большая я теперь, дорогая мамочка, – с привычной злостью подумала Алла. – Что ж, значит, ты со своим Михайло Потапычем можешь себе позволить посмотреть на меня поближе? То ли дело десять лет назад!»
Однако от этих горьких упреков Алла не ощутила привычного толчка ненависти. Всю чернуху оттянул на себя отец. Странно. Что это значит? Что она может выработать только определенное количество ненависти и на всех не хватает?
«Ладно, пошлю ей фотографию, – неожиданно решила Алла и полезла в фотоальбом. Сначала выбрала улыбающуюся перед «мерсом», потом в вечернем платье, потом подумала и послала коллективную, где весь курс на «арбузнике», шуточном приеме в первокурсники, – пусть разбирается, где ее маленькая дочурка. Найдите десять отличий!.. А папашка! Уже наябедничал! Значит, его все-таки проняло, что я стала Милославской! Это вам не Шишакова! Отречемся от старого мира! Отрясем его прах с наших ног!»
Сессию, как и обещал Каха, она сдала на один большой трояк, и впереди были свобода, любовь и месть. Прамачеха, устав выжидать ее, обиделась и демонстративно засобиралась на дачу к подруге, но по-прежнему не выпускала «кавказских дневников» из рук и уклонялась от всех телефонных уговоров оставить их Алле дочитать.
В ответ на робкие жалобные стоны Лины Ивановны «на прощанье» Алла примирительно пробурчала какие-то нежности в трубку и поехала навестить страдалицу.
Она действительно немного упустила из виду названую бабушку, осваивая новый ботанический мир. Повседневная реальность была для Аллы лишь разорванными во времени и пространстве лоскутами жизни, островами в океане. Один остров занимала любимая мачеха Стёпа. Другой был отдан во владение американской родне, глянцевым братьям, дерганому от бесконечной родительской перебранки детству и непонятной на сегодняшний момент маме. На третьем острове благоухала лавандой и пионами обетованная земля ботанического сада.
Образование новых земель-островов давалось ей с трудом. А вот сворачивание в жалкие комочки неугодных прежних выходило очень быстро. Алла, как творец, была обидчива и скора на расправу.
В один из таких жалких комочков был безжалостно сжат универ с однокурсниками в роли босховских уродов, в другой – мстительно стиснут папашка со всеми его заморочками. От каждого острова отходила пуповина, за которую Алла, когда хотела, притягивала его из непрозрачной мути космоса к себе. Эта система мироздания страдала явными недоработками, но все-таки кое-как функционировала. Все лучше первородного хаоса.
На сегодняшний день самой обжитой землей была по-прежнему мачехина. В нее включались колонии по имени прамачеха, Каха и даже несчастная Антонина из неведомого Владикавказа.
Алла подрулила к этой земле, пришвартовалась у тротуара и спрыгнула на знакомую пристань под козырек подъезда. Каштаны во дворе одобрительно качнули листвой при виде ее. Гламурные члены съежились и отпали. Бобик сдох.
Смотрительница земли распахнула перед ней двери и замялась, размышляя, может ли она обнять изменщицу, променявшую ее на какой-то сад. Алла первой притянула к себе старую женщину, та слишком поспешно, всем телом откликнулась на эту долгожданную ласку, в глазах блеснули незапланированные слезы. Как давно к ней никто не прикасался, никто ее не гладил, хорошо еще, что Тарзан оказался игривым и приветливым. Лина Ивановна раньше не задумывалась, как важно для живого существа, чтобы к нему кто-нибудь прикасался, ведь совсем недавно желающих была уйма. А теперь один Тарзан. Ласковый пес старался всегда привалиться к ее ногам и положить голову прямо на пальцы. Теперь она знала почему.
– Слушай, а ты о своем дяде Порфирии что-нибудь слышала? Он действительно в Америку подался? – Алла боялась упреков в невнимании и сразу выбрала нейтральную тему. Они сидели в гостиной и пили чай с пенками от клубничного варенья, которым благоухала квартира.
– Да, доходили слухи, что он там джигитовкой занимался. Потом осел где-то в Сан-Франциско, женился на американке, дочери какого-то конезаводчика, и даже породил двух детей.
– Откуда ты знаешь? Вы переписывались?
– Нет, что ты. За родственников за границей можно было знаешь как схлопотать. В лагерь отправиться.
– Конкретно? В концлагерь? – недоверчиво фыркнула Алла.
– Не юродствуй. Конечно. Самое малое – могли не взять на хорошую работу или вышибить из института. Ты становился неблагонадежным. Первым кандидатом в шпионы. А Порфирий после войны, когда была большая волна реэмигрантов, хотел вернуться в Союз. Моей маме Антонине пришел запрос из компетентных органов, действительно ли у нее есть такой брат. Но она отписала, что он вор и мошенник, в революцию воевал за белых, и его не пустили.
– Она за золотые червонцы мстила?
Лина Ивановна посмотрела на девушку как на несмышленыша, вздохнула:
– Конечно нет. Воровство золота – это были цветочки по сравнению с тем, что он сотворил потом. Тот офицер, который обокрал их в Тифлисе, и был Порфирий.
– Быть не может!
– Да, мать сама мне рассказывала, просто в дневнике она постыдилась написать такое про любимого брата и выдумала безымянного офицера.
– Ну и скотина же этот Порфирий! Он же сестре жизнь искалечил! Понятно теперь, почему они так странно с Иваном расстались! А я еще собиралась предложить тебе разыскать его в Америке. Сейчас ведь это просто делается через Красный Крест или вообще через Сеть, наверняка там полно поисковых сайтов.
– Знаешь, моя мама долго носила в себе эту боль, они ведь были очень близки. Но я думаю, она так страшно расписала его не из ненависти. Наоборот, спасти хотела. Это была единственная возможность уберечь его от возвращения на Родину, неминуемой посадки в тюрьму или отправки в лагерь. Ведь предупредить его о том, что у нас тут творится, было невозможно. А советская пропаганда вовсю кричала о том, как все распрекрасно.
– Вот это поворот! Слушай, ты когда уезжаешь к подруге на дачу?
– Может, и сегодня. Она должна позвонить и заехать за мной.
– Оставишь мне дневники? – спросила Алла, беря со стола тетрадь. Ей было уже любопытно, насколько сильно вцепилась прамачеха в дневники, и смешно, что пожилого человека так легко дразнить.
– Нет-нет. Я всего на неделю уезжаю, – затараторила прамачеха, с трудом удержавшись, чтобы не броситься к столу и не вырвать записи у девушки из рук. – Но если хочешь, давай сейчас почитаем.
– А тебе не надо собираться?
– Нет-нет, – горячо заверила ее Лина Ивановна и мягко, но настойчиво отняла заветную тетрадь. – Я с удовольствием почитаю. «1920 год. Владикавказ. Утром я очнулась в маминой мягкой и теплой постели, куда она меня заботливо уложила с дороги.
Я видела беспокойные, пестрые сны и проснулась от сердечной боли, потому что рядом не было Ванечки. Горячка расставания прошла, а горечь и боль невозвратной потери остались и заполнили каждую клеточку тела.
Сколько бы мне ни снилось потом сладких грез, только две медовые недели, проведенные с Иваном в квартире хозяина гостиницы в Тифлисе, остались самым лучшим, самым сладостным сном в моей жизни.
А через три дня у меня подскочила температура и начался бред. В дороге я где-то подцепила тиф. Да, тиф, от которого наша семья уворачивалась три года подряд, все-таки нас настиг. Несколько недель я провалялась в бреду, а когда очнулась, с ужасом обнаружила, что мать с отцом и десятилетний Павлуша тоже больны. Отец, оказывается, из газет (письма тогда почти не доходили) узнал, что у нас тут очень голодно, и, купив мешок сала и пять мешков пшеницы, повез их домой.
Добирался он трудно, надо было все время мешки с платформы на платформу перекидывать, ехал-то на перекладных. Едва добрел, усталый, измученный; два мешка с зерном по дороге отобрали. Ну, видно, то ли в дороге, то ли от меня с устатку заразился и тоже слег. Аза ним мать и Павлуша.
Все больницы были переполнены тифозными, доктора дозваться оказалось невозможно. Наконец наш сапожник, который при красных снова стал помощником коменданта, вытребовал отцу военного врача. Тот сказал, что у отца тиф и воспаление легких и вряд ли он выживет, а у матери тиф в очень тяжелой форме, зато Павлуша уже поправляется.
Тот же сапожник привел ко мне медсестру из военного госпиталя, чтобы она помогла ухаживать за больными родителями. Я ведь была еще очень слаба, а мать с отцом так отяжелели, что я не могла их даже перевернуть в одиночку.
Заплатить медсестре было нечем, и я из сердца вырвала свое обручальное кольцо с изумрудами и отдала ей. Отец прометался в бреду еще шесть дней, а когда умирал, неожиданно пришел в себя. Как умоляюще он на меня смотрел в эти последние минуты! Видно, ему не хотелось умирать. Я глядела на него и поражалась, что хотя любила его, но совершенно не знала и чувствовала его ответную отцовскую любовь и близость лишь однажды. И это «однажды» было моим первым осознанным воспоминанием в жизни.
Мне не больше трех лет. На мне новое, розовое, в мелкий черный цветочек ситцевое платьице с оборками и черной бархоткой, окаймляющей ворот. Отец держит меня за руку. Мы высоко в горах стоим у входа в пещеру, мне жутко, и я упираюсь, не хочу входить. Отец, улыбаясь, наклоняется ко мне и мягко подбадривает. Я крепко сжимаю большую ладонь, жмурюсь от страха, но ступаю в темноту.
Внутри горы пещерная церковь. В ней сумрачно и душно. Посредине возвышается небольшой колодец с деревянным длинным и каким-то неуклюжим журавлем. На крюке висит бадья с припаянной железной кружкой на цепочке. Своды пещеры разрисованы прямо по камню множеством святых в полный рост. Они толпятся в пещере и сумрачно наблюдают за каждым входящим. Словно в надежде, что тот сделает что-нибудь не так и его можно будет утащить в камень. Но отец уже увлекает меня дальше к двустворчатой железной двери в глубине, откуда доносится негромкое пение.
Мы попадаем в еще более темную пещеру. Напротив низкого входа, у маленького, выдолбленного в скале алтаря, убранного цветами, старый священник с длинными седыми волосами кадит и читает молитву на незнакомом певучем языке. В каменные стены перед большими иконами вбиты железные подсвечники, полные пылающих свечей. В мареве ладана они походят на невиданные огненные цветы. Пахнет мятой, чабрецом и реганом. Весь пол устлан травой. Здесь уютно, тесно и душно. На службе одни монахи. Мы стоим пару минут в жарких ароматных потьмах и отступаем к выходу. Ах! Как легко, вольно дышится на свободе!
Вход в церковь-пещеру скрыт за каменной глыбой на самом верху крутой горы, вокруг дремучий лес и непроходимые колючие заросли барбариса. От дороги к пещере петляет, огибая валуны, узкая потайная тропка. Это горный монастырь в Меретии…»
– Имеретии, – поправила прамачеху Алла.
– Что?..
– Имеретия. Вернее, даже Имерети. Область Грузии, где Кутаиси.
– А ты откуда знаешь? – удивилась Лина Ивановна.
– В школе учили, – соврала Алла. – Ладно, проехали…
– Точно, у Степы тоже тут поправлено, я сразу не заметила. Читаем дальше?
– Угу.
– Хорошо. «…Отец хоть был не религиозным и с вызовом нес крест сына извергнутого из сана священника, но ко всему церковному относился со спокойным уважением. «Троица», – вздыхает отец и, подхватив меня на руки, начинает потихоньку продираться сквозь колючие заросли на дорогу. Под ногами у него много скорпионов. А мне весело и не страшно…
Я все держала умершего отца за руку и, сглатывая слезы, думала, что единственными живыми воспоминаниями о нем у меня так и останутся его молящий неведомо кого о спасении взгляд и наше минутное единение в сумраке пещерного храма. Первое и последнее воспоминания. Остальная длинная жизнь отца пронеслась мимо меня неузнанной и смазанной тенью, словно в утреннем молочном тумане гор.
Наши жильцы помогли мне его похоронить. Тихо, без отпевания и поминок. Храмы все были закрыты, священники расстреляны. Горожане ходили притихшие, с черными лицами. Потом соседи рассказали мне, что, пока я лежала в бреду, огромную колонну казачьих переселенцев со всех станиц нагнали на Военно-Грузинской дороге «красные горцы» и изрубили шашками всех подряд: и женщин, и детей. Кто говорил, двадцать тысяч порубили, кто – все пятьдесят, но народу полегло тьма-тьмущая. А конвойные защитить казаков не захотели. Дали горцам покуражиться вволю. Люди шептались, что родным даже не позволили похоронить убитых, так и заставили бросить их на дороге. Аиных успели посталкивать в ущелье. Выходило, что свои, русские, оказались хуже и лютее любых бусурман. Что свои и не свои вовсе, а чужие, страшные звери.
Мама очнулась только через неделю, лежала слабая, растерянная и все не могла припомнить, приезжал муж или это ей в бреду привиделось. Поправлялась она медленно и только через десять дней после того, как пришла в себя, набралась сил сесть на кровати.
Мы молчали с Павлушей, боялись ей сказать, что отец умер. Но однажды вечером, пока я укладывала Павлушу, она попробовала подняться с постели сама. Держась за стену, добрела до комода, а там врач оставил справку о смерти отца.
Она прочла, все поняла, легла в постель и той же ночью умерла. А справку мы нашли у нее утром под подушкой. Я часто думаю, от любви она пошла за ним на тот свет или из ревности? Я думала, что не любила свою мать – очень уж она была суровой, – и, только оставшись сиротой, поняла, какой ужас, когда ты никому не нужен.
На следующий день после похорон матери пришел к нам с Павлушей уполномоченный и объявил, что дом для нас теперь слишком большой, поэтому он реквизируется для нужд советской власти и Красной Армии. А мы можем переехать в подвальный этаж флигеля, где раньше жили безногий фотограф-подпольщик и сапожник с женой.
Спорить у меня сил не осталось, посоветоваться тоже не с кем было. От брата Сергея не было ни слуху ни духу. Как он еще в последний приход белых бежал, так где-то и сгинул.
Жиличка наша, прачка, помогла мне перенести кое-какие вещи вниз и пообещала, что, если в доме расквартируются военные и будет работа, она возьмет меня помощницей – стирать и гладить.
Только мы с Павлушей перебрались в подвал, объявился брат Сергей – недели не прошло. Как я обрадовалась родной душе! Но пока я жаловалась на судьбу и причитала, Сережа, присев на край стола, качал ногой в роскошном хромовом сапоге и на сапог только и глядел. Скучно ему было меня слушать.
«Я, – говорит, – тут в командировке. В гостинице остановился. Я теперь уполномоченный ЧК по всему краю. И тут ненадолго. Мне теперь некогда». И ушел.
Сергей меня презирал за то, что я вышла замуж за белогвардейца. Поэтому ничем нам с младшим братом не помогал. Сам получал хороший паек, но нам не давал ни крошки. Завел себе овчарку Сильву и кормил ее колбасой, а мы с Павлушей кормились чем придется.
Наступил студеный январь, а затем и февраль 1921года. Из-под снега мы откапывали в горах зеленую траву и, набив ее в мешки, меняли у красноармейцев на жмых. Запасались смерзшимися каштанами, жарили их и варили. Только запасы наши надо было все время перебирать, потому что в каштанах быстро заводились черви.
Главное было дотянуть до марта – там уже пригревало солнышко и в горах появлялись первые побеги черемши, крапивы, щавеля и свирбиги – она как редис на вкус. А летом вообще раздолье: дикая черешня, алыча, орехи. Горы кормили, поили, согревали и утешали нас. Это были отчие горы.
Все, что можно было продать с самих себя, мы продали или выменяли на кукурузную муку. Иногда брат Сергей приносил сварить кусок конины. Мясо забирал, а пустой вонючий бульон оставлял нам. Жильцы наши стали теперь хозяевами, но о доме не заботились. У меня сердце кровью обливалось, когда я видела, как разворовывается и рушится наш дом. Залу заняла военная канцелярия. Они там сразу портьеры посрывали на портянки, а в кадки с фикусами стали справлять малую нужду. ВПавлушину детскую вселили ингушей с железной дороги. В мамину комнату – начальника почты и телеграфа. А в мою – какого-то военного.
Я приняла это с тупым равнодушием. Несправедливость происходящего была так велика, что сопротивляться не имело смысла. Отместкой могла стать только смерть. Наступило какое-то запредельное торможение, сверхнапряженное оцепенение жизни.
Сердцевина жизни провалилась, а края неожиданно встали дыбом. Например, я почему-то страшно терзалась все время из-за протекающей в доме крыши и даже пыталась из последних сил чинить ее сама. Остальным было все равно. Я заползала на крышу с риском в любую секунду свалиться от слабости вниз и закладывала прорехи мешками, пропитанными масляной краской. Дыры появлялись потому, что нашу роскошную черепицу с надписью-клеймом «Кирпичный завод», которой так гордилась мама, беззастенчиво растащили сами жильцы и соседи.
Кирпичный завод, кстати, принадлежал тому же барону Штейнгелю, который построил мавританский дворец. У него каждая черепица была на счету. Мы с мамой, когда ходили покупать эту черепицу, сами видели, как на специальную деревянную вышку поднимался мастер и бросал вниз на камни только что испеченные кирпичи или черепичные чешуйки – проверял на прочность. Поэтому брака в продаже не было вовсе.
Теперь все говорят, что капиталисты народ душили. А я помню, что хотя на заводе и были установлены штрафы за сквернословие, игру в карты или орлянку, но штрафные деньги шли не хозяину, а в фонд для выдачи пособия покалечившимся рабочим, денег на похороны и беременным за две недели до родов.
Поначалу мы с Павлушей часто ходили к брату Сергею. Часами, пока не замерзнем, простаивали у него под окнами гостиницы. Он иногда открывал форточку и бросал нам, как собакам, то кусок хлеба, то пачку с остатками папирос, а иногда для смеху пустые фантики, свернутые из обрывков газет.
У меня не было сил его ненавидеть. Я даже не хотела напоминать ему, как в девятнадцатом году, когда у власти были снова белые, он пробрался к нам тайком ночью оборванный, худой, завшивленный и рассказал, в каком ужасающем положении оказались части Красной Армии, с которой он отступил из Владикавказа в Крым. Они там очутились запертыми белыми в какой-то «бутылке», и многие просто поумирали от голода.
Мы несколько недель прятали брата в холодной кладовке между ящиками с черепицей и мешками с мукой. И только ночью он пробирался на летнюю кухню, которую мать протапливала днем, и там, усевшись прямо на теплую плиту, сидя спал до рассвета. А потом пришел мой Ванечка и предупредил, что будет облава по всем дворам на нашей улице, и ночью вывел моего Сергея в своих шинели и сапогах через все посты за город, чтобы тот мог у своих в станице отсидеться.
Околачиваясь под окнами брата, я быстро усвоила все инстинкты голодной бродячей собаки. Однажды, бросив пост, увязалась за какой-то веселой парочкой. Женщина смеялась и грызла яблоко, а я тащилась следом, дожидаясь, не выкинет ли она огрызок. А когда та бросила его в мартовскую грязь, проворно подобрала и съела, смакуя горьковатый вкус каждой разгрызенной яблочной косточки.
Голод отнимал все мои силы, и жизнь города отступила куда-то на обочину моей жизни. Словно сквозь вату я слышала рассказы соседей и жильцов о ежедневных арестах и допросах отставных военных, которые, не чуя за собой никакой вины, имели глупость или упрямство остаться в родном городе. Странно, людей убивали и убивали, а их все не убавлялось и всегда находилось, кого еще можно убить.
На Лорис-Меликовской улице в доме штабс-капитана Атарова угнездились особый отдел и ЧК. Меня туда однажды Сергей водил, поил коньяком сараджевским с горным туром на этикетке, какому-то лезгину все меня показывал. А в соседних комнатах шли допросы, люди кричали от боли, горя, а может, просто от несправедливости. А я кричать не могла, не было сил.
По большей части, чтобы сохранить жизнь и тепло, мы с Павлушей спали у себя в подвале на матрасе в обнимку. Как пролетело лето, даже не помню. Голод маленько отступил, я стала помогать прачке с бельем. Все силы и смысл существования сосредоточились теперь на будничных заботах о пропитании, сузились до завтрака, обеда и ужина, даже если они все вместе состояли из одной миски запаренной кукурузы.
Казалось, из остросюжетного кошмарного сна я перешла в другой, тягомотный и бесконечный, но такой же дурной. Я думала, нам не пережить еще одной зимы. Да и зачем поправляться и пытаться выжить? Чтобы продлить муку голода? Лучше было бы умереть вместе с родителями. Я могла попробовать поискать работу секретаря или машинистки: в городе открылось много новых контор. Могла походить по знакомым, попросить о помощи, пойти учиться на медсестру или еще что-нибудь придумать, но сил на спасение не было. Хотелось просто лежать не шевелясь и чтобы меня никто не трогал.
А может, мы никак не могли с Павлушей выбраться из-под тифа. Единственным утешением было доплестись до какой-нибудь ложбинки в горах, упасть в душистую траву и задремать на прогретой солнцем земле. Город внизу суетился, звенели трамваи, сновали люди, визжали дети, но мы уже не были жильцами этого суматошного белого света.
Павлуша ходил за мной всюду как тень. Он рос тихим, ласковым, мелким телом в отца и молчаливым в мать. После истории с нападением на хутор, когда его сосед-ингуш привез на арбе, Павлуша немного заикался и при волнении вспыхивал лихорадочными красными пятнами по лицу и шее. Он очень тяжело перенес покалеченность Евдокии, она ему в прежней жизни нравилась, и он больше всех за ней больной ухаживал. Теперь Павлуша редко даже летом выходил из дома. Чаще всего он целыми днями, как и я, валялся на матрасе в нашей конурке и, уставившись в потолок, о чем-то думал. Сережа считал его дурачком.
Прикорнула я как-то рядом с Павлушей, и снится мне сон. Яркий солнечный день, и поле, все сплошь заросшее огромными красными маками, как бывает на горных лугах в мае. Маки высокие, почти до пояса, и так густо цветут, что все вокруг красное. Ветерок качает маки, и солнце ярко светит, а издали, раздвигая маки, идет ко мне мой муж Ванечка.
Он в белой черкеске осетинской ручной выделки. Газыри на солнце блестят. На голове парадная папаха из белоснежного курпея. А лицо встревоженное, и идет он быстро, почти бежит ко мне. В больших синих глазах отчаяние. Протягивает ко мне руки и, не добежав до средины поля, падает. Одни маки колышутся.
Вскочила я с криком: «Десять часов! Десять часов!» Выбежала во двор, потом на улицу. Меня соседи пытались поймать, но я рвалась из рук. Потом осела на землю как подкошенная, и назад они меня тащили почти волоком, уже в бреду. Позвали врача. Тот сразу определил: «У нее возвратный паратиф».
И снова я месяц провалялась без сознания, а может, и год. А очнулась от нежного, родного прикосновения. Оказывается, я лежала на материнской перине, которую наша жиличка-прачка отбила у соседей. Пока мы первый раз год назад тифозные валялись без сознания, все наши пожитки растащили. Вернувшаяся домой перина, как материнские руки, меня вылечила.
Прачка Настя Чикало оказалась очень доброй. Утром приносила мне чай с вином, потом супчик жидкий, тыкву печеную. На пятый день я уже могла одеться, покачиваясь встать с постели и, держась за стол и стены, сделать свои первые шаги к высокому полуподвальному окну.
Я слегла 17 ноября 1921 года, а теперь уже был январь 1922-го. За окном падал снег, весь двор утопал в мягкой лебяжьей перине, наподобие маминой. Все было тихо, сонно. Я смотрела, как медленно, словно нехотя, планируют с неба снежинки, и чувствовала, что в моей душе так же сонно и замедленно движутся думы, куски каких-то воспоминаний, что было, что будет, и ничем они меня не тревожат. Я только тихо радовалась, что жива.
Продукты для меня из своего пайка, оказывается, выдавал Насте тот самый молодой военный, что поселился в моей комнате. Он после рассказал мне, что на комоде осталась моя фотография, и он в меня влюбился по фото. Все собирался завести знакомство, а тут я с тифом слегла.
Мой спаситель и кормилец стал к нам наведываться и Павлушу привечать и подкармливать. И звали его тоже Иваном. Был он при новой власти большим человеком, хоть по виду совсем мальчишка, каким-то уполномоченным по контролю за чем-то, чуть ли не из ЦК партии.
А через неделю после моего выздоровления принес мне почтальон письмо. Конверт грязный, весь измят. Адрес писал кто-то малограмотный – как курица лапой. Письмо из соседнего Мелитополя, а шло из-за полной неразберихи во всех конторах и на железной дороге больше двух месяцев.
Вскрыла я конверт, а там листок из ученической тетради, порядком измусоленный: «Уважаемая гражданка! Пишем вам печальную весть. Муж ваш Иван Александрович Михайлов был арестован на теплоходе «Абхазия» при возвращении из Марселя и предан реввоенсуду. Я дал слово передать его жене крест золотой и обручальное кольцо именованное. И указать, где он зарыт на мелитопольском кладбище. Его прямо там расстреляли 17 ноября в 10 утра. Я его просьбу выполняю, сообщаю вам о его конце. С глубоким к вам уважением. Мой адрес…»
Выходит, сон мой был в руку.
Долго я хранила это письмо, все выжидая удобного момента поехать в Мелитополь, да так и не собралась. Вто время поезда на всем Кавказе ходили нерегулярно. Билеты продавались только командировочным по спецпропускам. А по своим частным нуждам люди ездили зайцами, ютясь на платформах, на площадках товарных вагонов и даже цепляясь за буфера. Все кругом было наводнено бандами грабителей, которые и узлы, и мешки с продуктами, да и самих безбилетников стаскивали на ходу баграми в чисто поле, где зимой замерзнуть, если тебя не прибьют, было проще простого.
Машинисты, заметив нападение или слыша крики пассажиров, только подбавляли ходу, чтобы скорее проскочить опасное место, боясь, как бы их самих багром не выволокли из кочегарки.
А когда наступила весна, я подумала, что уже поздно ехать. Время было зыбкое, наверняка уже нет в живых этого человека, да и золото было слишком опасной реликвией. Вон у нас еще в девятнадцатом мама припрятала на черный день нательные кресты, так красноармейцы нашли при обыске, забрали на нужды революции, а нас чуть не прибили. А через месяц, когда с обысками пришли белые, те у нашего жильца-фотографа забрали даже костюм и часы-луковку. Отец тогда всего на два дня приехал на побывку, но пошел к атаману отдела и сказал: «Я терский казак и не позволю позорить казачество из-за мелкого мародерства». Костюм вернули, а часы заныкали.
Вообще-то этот фотограф был тоже подпольщик, он потерял ногу на германском фронте и теперь ходил с деревянной. А фотоаппарат ему купило подполье вскладчину, он нанялся фотографом в городской парк «Трек» для заработка и чтобы снимать нужных людей для подполья. Там по воскресеньям весь город собирался. Но это, конечно, еще в царское время, до семнадцатого года. Да, костюм ему вернули, но то костюм, а у мужа моего крест был замечательный с камнями и кольцо с тремя изумрудами. Так я и не поехала.
Шел уже двадцать второй год, а покоя все не было. На Кавказе организовалась Горская автономная республика, и все шептались, что будет она жить по законам шариата. И на здании горисполкома висел портрет не Ленина, а Шамиля. А под ним было растянуто полотнище: «За советскую власть, за красный шариат!» Большевики победили белых, но не горцев – прав был полковник Рощупкин.
Сунженская станица стала аулом Акки-Юрт, Воронцовско-Дашковская – Таузен-Юрт, Фельдмаршальская превратилась в Алхасте, Тарская – в Ангушт, а наш Тарский хутор – в Шолхи или Галгай, не помню уж.
Те станицы, что были дальше, у чеченцев, тоже все переименовались. Михайловская – в аул Асланбек, Романовская – в Закан-Юрт, Ермоловская – в Алхан-Юрт. Словно там никогда русские и не жили, не любили эту землю, не хоронили в ней своих дорогих покойничков, не ублажали своей кровушкой.
Настала очередь городов. Взаимные ингушско-осетинские погромы сменились русскими, немецкими и польскими. Все, кто еще мог, засобирались к родне в Тифлис, на заработки в Россию, а иные через Турцию в Европу. На улицах теперь редко можно было встретить знакомого горожанина. Владикавказ потихоньку навсегда уходил в прошлое, а на его месте прорастал незнакомый, но ненавистный Орджоникидзе.
Выше в горах по-прежнему отсиживались банды горцев, теперь уже укрывающие остатки беглых белых военных. Несмотря на то что ингуши почти полностью вытеснили русское, немецкое и даже осетинское население, покой не пришел. Все земли были отданы чечено-ингушской автономии, и теперь горцы вроде бы стали опорой нового режима. Режима, но не порядка. Прав, прав был полковник. На дороги вернулся средневековый бандитизм, участились кражи людей и продажа их за выкуп родне, властям или новым хозяевам в батраки или рабы. А часть высокогорных вайнахов продолжала бунтовать и против большевиков еще и в тридцатом, и тридцать пятом годах. Но я этого уже не увидела, а только мельком слышала от случайно встреченных земляков.
Определив Павлушу доучиваться в гимназию, которая теперь называлась Школой рабочей молодежи, я оставила его на попечение Сергея, по-прежнему работавшего в НКВД. А сама отправилась с Ваней № 2 в новую жизнь.
Когда после возвратного тифа я вышла в первый раз во двор и увидела своего нового Ивана у сарая, то даже сердце ёкнуло – та же стать, та же военная выправка, как у моего Ванечки. Но оказалось, он был ранен в позвоночник в Гражданскую и просто носил корсет.
Он в бою без сознания пал, его в мертвецкую с остальными трупами сбросили. А когда стали обмывать – пошевелился, так и спасся, считай, чудом. Был Иван № 2 белобрысый, жилистый, очень башковитый батрак из Майкопа, да еще младше меня на два года, но по первому виду человек хороший, хоть страшный сквернослов. «Нам без ругани никак нельзя. Нам это заместо покурить», – добродушно отвечал он на мои робкие замечания. Я терзалась, что стара для него, и переправила в документах дату своего рождения. К цифре «1» достаточно было прибавить малюсенькую палочку, и она легко превратилась в «4». Теперь я значилась даже годом младше.
Был он щупленьким и хрупким, и я его жалела, не зная еще, как быстро у калек портится характер и какими они могут быть мучителями.
Когда он ко мне посватался, я согласилась, но с одним условием: уехать с Кавказа, где все было пропитано ненавистью, кровью и болью. Я любила эту землю всем сердцем, и сердце мое надорвалось. Теперь я от всего сердца ненавидела эти горы.
Но даже в разлуке они продолжали мучить меня, снится мне, дергать за душу. А постылая равнина, пусть она хоть трижды русская, была мне в тягость и наказание. Я несла собственный крест отречения от того, что беззаветно любила. В этом самоистязании были сладость и горечь.
Иван № 2 увез меня в Москву за новым назначением. Он был представителем ВЦИК на Северном Кавказе, но ради меня перешел военкомом политкурсов комсостава всех родов войск 5-й Армии Восточно-Сибирского военного округа и ездил с инспекцией из одного гарнизона в другой. Началась бессмысленная кочевая жизнь. Без дома, без друзей, без гор.
А моя настоящая жизнь закончилась. Все, что мне было дорого, осталось далеко на покинутом Кавказе. Существование мое стало призрачным и никчемным. Я словно смотрела со стороны на себя, на поселки и города, в которых жила, и не было в этом ни смысла, ни чувства. Но и прервать эту странную полуявь я не могла. Самое удивительное, что мир перестал пахнуть. Вернее, всюду пахло пылью, холодной студеной пылью.
Собственно, больше писать не о чем. Я долго избегала постылой участи материнства, но все-таки забеременела и с удивлением думала, что рожу в эту мертвую жизнь живого ребенка, и надеялась, что он будет все-таки мертвым. Но вышло еще хуже. Ребенок – милая, белокурая девочка родилась живой, но оживить мою жизнь она уже не могла и быстро омертвела для меня, как и все остальные люди-призраки. В честь апрельских тезисов В.И. Ленина Иван назвал ее Апрелиной…»
Лина Ивановна закрыла тетрадь и тихо заплакала.
– Что ты? Что? – неловко потянулась к ней Алла и начала через силу гладить по спине.
– Это я. Я – мертвая девочка! Я всегда знала, что мама меня не любила! Она меня родила, потому что был запрет на аборты!
– Ну, это замкнутый порочный круг. Ты же Стёпу тоже не любила, – вдруг ни с того ни с сего брякнула Алла.
– Нет, я любила! Любила! – взвыла пожилая женщина.
«Любила – не любила, все равно их уже нет. Чего уж тут кудахтать на старости лет!» – раздраженно подумала Алла, удивляясь своей жесткости.
– Ладно, не плачь. Я не хотела. Сколько слез в этой истории, хоть выжимай. «All you need is love»,[1] а мы всё продолжаем плодить ненависть. Почему так?
– Не знаю, – хлюпнула носом Лина Ивановна.
Алла взяла у прамачехи дневник, перелистала страницы, выхватывая глазом только что прочитанные куски. «Как тепло рассказано там о походе в пещерную церковь с отцом. Акакое первое внятное воспоминание об отце у меня?..»
Ей уже лет пять. Мама с папой позвали ее утром в постель, что бывало очень редко. Алла сквозь сон слышала, как они тяжело бранились всю ночь, а под утро вроде затихли и, видно, зазвали маленькую дочку как последнюю соломинку, за которую можно зацепиться, чтобы остаться вместе. Так, по крайней мере, считала теперь Алла.
Папа лежа подхватил ее с пола на руки и начал неловко подкидывать вверх. Ночная рубашка у нее задралась, и в воздухе мелькали ее голые ноги и пися. Алле стало стыдно и неловко. Подбрасывание было не нежным, отеческим, а каким-то механическим, словно она большая кукла. Алла вырвалась из рук отца и забилась под бок к маме. Отец нахмурился и порывисто встал с постели. Алле потом долго было не по себе от этой неполучившейся утренней возни. Неумелые заигрывания отца ее обидели.
«Даже вспомнить, и то нечего», – с обидой на весь белый свет вздохнула взрослая Алла.
– Я вижу, тут немного осталось? – Она перелистала тетрадь до конца.
– Да, остался кусочек про возвращение во Владикавказ, – отозвалась прамачеха из кухни, куда пошла капать себе валокардин.
– Она все-таки вернулась? Хорошо, оставим это на сладкое, когда и я вернусь.
– А ты куда собираешься?
– Мы уплываем с Кахой на его яхте по Волге.
– У тебя с ним такой серьезный роман?
– В некотором роде.
– А как же Илья?
– Он пока ничего не знает. Сидит в Твери с больной бабушкой, ждет меня. Я к нему потом приеду и посмотрю, что и как.
– А что твой Каха говорит про Степана Ильича?
– Про папашку? Обещает урыть в самое ближайшее время.
– А как? Не рассказывает?
– Нет, темнит. Он вообще какой-то странный, нервный. То дергается, то замрет и онемеет.
– Ты серьезно влюбилась? – вкрадчиво, с притворной легкостью поинтересовалась Лина Ивановна: ей соперники были ни к чему.
– Не знаю. «Пути мести никогда не бывают прямыми. Ты заходишь в нее, как в лес, и часто не знаешь потом, в какую сторону идти и как из него выбраться…»
– Это что?
– «Убить Билла». Часть первая, – вздохнула Алла. – Каха – обалденный любовник, – не очень уверенно сказала она. – И потом, мне надо проследить, чтобы приговор был приведен в исполнение.
– А неужели твой папа ничего не чует?
– Не знаю. С тех пор как я поменяла фамилию на Стёпину, он мне даже ни разу не позвонил. А через знакомых передал, что у него нет дочери с такой фамилией. Он даже маме в Америку пожаловался. Уела, видно, – удовлетворенно отметила Алла.
– А мама что? – Лине Ивановне важно было отследить каждую деталь жизни названой внученьки.
– Подлизывется, – улыбнулась Алла. Теперь, когда у нее появился новый объект для ненависти, она стала относиться к матери гораздо лучше. По крайней мере, поняла, почему родители не могли жить вместе. Она же с отцом не может теперь жить вместе, а раньше могла. Так и мама. Может, мама и вправду без нее скучает?
Глава 9 СОГЛЯДАТАЙ, ВЫРУЧАЙ!
Алла многого ждала от будущего путешествия. Несмотря на бурный и бесплодный секс, эстетские ужины и прочую романтическую активность, у нее возникло такое впечатление, что роман их пробуксовывает на одном месте. Например, она по-прежнему не знала ни одного из Кахиных друзей. Неужели у него их нет? Или он ее прячет? То, что у нее самой не было подруг, Алла считала нормальным. Но успешный человек в ее понимании мог быть только общественно значимым, а следовательно, общительным и известным.
В плавании она надеялась прорваться из благоустроенной резервации, в которой держал ее Каха, к его настоящей жизни. Ее, правда, удивляла скоропалительность покупки яхты – это походило на истерический каприз, бессмысленное бегство от судьбы или срочную лепку алиби.
Аллой этим летом владели беспокойство и томление духа. Возможно, смута и тревога, царящие в мире Антонины, разбередили ей душу. Прошлое всегда на нее сильно действовало. Но скорее всего, она смутно чувствовала, что зарулила куда-то не в ту степь, что делает в жизни что-то не так. Но осознать, что именно не так, не получалось. Ладно, поживем – разглядим.
В одно прекрасное июньское утро она с легким сердцем запрыгнула в свой «мерседес» и помчалась на место сбора в Завидово, откуда стартовало их маленькое судно. На безлюдном лесном перегоне ее впервые в жизни занесло на огромном масляном пятне, крутануло и выбросило на обочину. Все обошлось. Обочина в этом месте тянулась широкой пологой полосой, машина, идущая сзади, успела притормозить и проскочить в нескольких сантиметрах от ее смертельной бледно-сиреневой юлы.
Алла после крутого виража минуту сидела неподвижно, стараясь прийти в себя от неожиданности. Она даже испугаться не успела. Потом осторожно открыла дверцу, чтобы выйти из машины, убедиться, что с ее сизым «мерином» все в порядке. У откоса дороги, где начинался веселый, жизнерадостный березняк, сидел большой лохматый пес дворянской породы и внимательно наблюдал за происходящим.
Алла захлопнула дверцу – она побаивалась бродячих собак. Вдруг пес вскинул голову и страшно, истошно завыл. Было чудесное июньское утро, ласковое, солнечное и беззаботное. А противная лохматая зверюга горько и страшно выла. Аллу прямо холод сковал. «Может, это знак для меня? Двойной знак? Может, не надо никуда плыть? Не надо продолжать роман? Не надо дожидаться мести отцу? Мы получаем знаки от Господа, но почти никогда не можем их прочесть, – подумала она. – Препятствие на пути к цели может говорить о том, что лучше повернуть назад, а может быть только проверкой на прочность. Например, Господь испытывает, насколько это мне надо. Что скажешь, соглядатай? Молчишь?»
Алла послушала еще минуту истовые завывания, действительно похожие на заклинания, и, так ничего и не решив, тупо тронулась с места. Как она объяснит Кахе свое отсутствие? Нет, все уже слишком далеко зашло, чтобы отступать.
На причале ее ждала чудесная посудина с собственной кухней, гальюном, душем и двумя рубками. И улыбающаяся команда: Андрей – молодой загорелый и белобрысый капитан и матрос в одном лице, и Ксюша – смешливая жена капитана, кухарка и матрос в другом, круглом и веснушчатом, лице. Оба – жители ближайшего Конакова, чета учителей английского в школе, в летнее время промышляющая кораблевождением.
Моторная яхта была новенькой, только что с верфи, и еще безымянной. Алла настояла, чтобы плавсредству присвоили игривое название «Авантюр». «Что ж, как говорил капитан Врунгель: как вы яхту назовете, так она и поплывет», – пошутил капитан Андрей, не предполагая, насколько он окажется прав.
Каха улыбался, команда улыбалась, Алла так вообще ликовала. Все с энтузиазмом погрузились в новенький дом на воде и лихо отчалили, купаясь в завистливых взглядах праздных завидовских завсегдатаев.
Их коллективного везения и воодушевления хватило до Углича, горючее удачи закончилось вместе с хорошей погодой в первый же вечер плавания. У самого причала капитан-матрос Андрюха случайно утопил огромный швартовочный фонарь, столкнув его ногой в темную воду у самого причала. Алла трусливо промолчала, что это она оставила фонарь в неположенном месте, когда баловалась новеньким оборудованием.
Каким-то чудом, несмотря на приличную глубину и непроницаемую темень реки, Андрею удалось выловить утопленника и даже успешно сделать ему искусственное дыхание. И Алла с Кахой, как и подобает молодой парочке, отправились ужинать в местный ресторан, сочтя происшествие досадной случайностью. Пса девушка отогнала от себя как можно дальше в лес, из которого он вышел на обочину. В мыслях это было сделать проще, чем наяву.
Но когда они, сытые, довольные и слегка навеселе, вернулись, увидели полный разор на палубе и всклокоченную, перемазанную голову капитана, торчащую из технического люка. Где-то в трубках оказалась течь, и из системы рулевого управления вытекло все масло. Они не могли тронуться с места. Пока всем миром, ползая по рубке, искали трещину, пока Андрей гонял за маслом, пошел дождь, а затем и ливень.
Господь словно придерживал их, как придерживают детей от излишнего баловства. Еще было не поздно вернуться. Пес еще выжидательно переминался с ноги на ногу у самой опушки березняка.
Под ливнем город сразу стал скучным, провинциальным и жалостным. Поэтому вместо того, чтобы отправиться в местную гостиницу, беспечные путешественники легкомысленно отчалили от Углича в поисках более гостеприимных и девственных берегов.
До Рыбинского водохранилища, на берегах которого они собирались разбить первый лагерь, оказалось идти довольно долго, и они затеяли романтическую ночевку на природе, бросив якорь у живописной лесной опушки. Во всяком случае, именно такой она выглядела с середины реки.
При ближайшем рассмотрении опушка обернулась помойкой. А Андрюха, спустившийся на берег в поисках хорошего места для костра, углубился в лес, полез через дыру в заборе на близлежащую турбазу и, не заметив в сумерках торчащего гвоздя, раскроил им себе кожу на голове. Когда он выбежал на причал-помойку и, весь залитый кровью, начал махать руками, требуя срочной эвакуации, остальной компании пришлось надолго отвлечься от любования закатом.
После игры в военно-полевой госпиталь было решено не высаживаться на вражеский берег, и Ксюша принялась сооружать романтический ужин на борту. Тем более что дождь маленько затих.
Она предложила запечь на мангале рыбу, обмененную на бутылку водки у местных рыбаков еще в начале плавания. Но только что распакованный электромангал заискрился у Ксюши под руками и прожег белоснежный настил яхты. Оказывается, именно на электромангал вытекло накануне масло.
Пока все суетились, бегали и махали крыльями вокруг несостоявшегося ужина, салют перекинулся на запасной генератор в кают-компании, к которому в тот момент приникли, чтобы напиться электричества, зарядные устройства от Аллиного телефона и фотоаппарата, Андрюхиного компа и телефона и даже Кахиной джипиэски. Все аккумуляторы охнули и умерли от разрыва электрического сердца. Генератор продолжал плеваться искрами и тоже прожег дыры, но уже в прекрасных белоснежных кожаных сиденьях плавучей гостиной.
Каха рассердился и проорал забинтованному на всю голову капитану лекцию о технике безопасности. Капитан надулся, но смолчал, хотя и затаил, как зощенский печник, некоторое хамство.
Но засада еще не была полной. Ксюше еще удалось сварить ароматную густую уху из свежих рыбешек. Алла с Кахой еще купались, еще воскуривали антикомариные свечи, еще сладко целовались, а потом еще тихо занимались любовью, чтобы не услышала команда в своей каморке на корме. Хотя команда занималась тем же самым.
«Раньше, когда у женщины был один мужчина на всю жизнь, она могла даже и не узнать, что такое оргазм. Жила, рожала детей и особо не задумывалась о сладости любви, – рассеянно рассуждала про себя Алла, в очередной раз упустив золотую рыбку удовольствия. – А теперь чуть что, все чувствуют себя неудовлетворенными. Ах, если бы оргазм приходил только вместе с любовью. Для всех, и для мужчин и для женщин. Любишь – получи удовольствие. Не любишь – сиди голодный. Вот была бы проверочка!»
Утром они расслабленно и благодушно хихикали, пили ароматный кофе. Каха названивал по мобильному больше обычного, живописуя всем собеседникам повороты сюжета в путешествии, и внимательно, напряженно слушал последние известия, словно ждал чего-то. По окнам хлестал дождь, похолодало, небо затянули свинцовые, бугристые тучи. Пахнуло осенью.
Они вошли в Рыбинку. Темная, неспокойная вода ходила ходуном. Волны подбрасывали плоскодонную «Авантюр» почти на метровую высоту. И каждый такой нырок и взлет был для них если не девятым, то седьмым валом.
– В один присест мы Рыбинку не осилим, – покачал головой Андрей. – Надо искать, где сделать передых. Шторм может разыграться. Здесь на карте возле самого судового хода есть деревушка. Можно спрятаться возле нее в устье Магавки.
– Это что еще за зверь?
– Речушка.
– Хорошо, – согласился Каха, которого уже порядком укачало.
Злые волны поддавали мореплавателям чувствительных пенделей, и те стремительно домчались до убежища, легко скользнули в мелкое устье и замерли там на несколько часов. Из-за ливня на палубу и носа нельзя было показать.
К вечеру всем уже поднадоело сидеть в небольшой кают-компании. Телефоны без зарядки медленно умирали, генератор не чинился, комп капитана со всеми картами собирался тоже издохнуть от голода. А Каха упорно продолжал ловить новости и, наконец, дождался своего, весь подобрался как зверь. Рассказывали про неожиданный налет на Назрань и возможную гибель Яндарбиева.
«Предполагается, что сепаратисты проникли на территорию республики из Чечни и Южной Осетии. Они одновременно атаковали пограничников и сотрудников милиции в Назрани, Карабулаке, станицах Орджоникидзевской и Троицкой, а также перекрыли трассу «Кавказ», – тревожно вещало радио.
– У тебя друзья там? – спросила Алла, видя напряженное лицо Кахи.
– Лучше, – засмеялся тот, – у меня там враги.
«Я хожу по тонкому льду, – подумала Алла. – Вдруг он причастен к этому налету? Иначе что ему целый день не отрываться от приемника? Сколько раз оказывалось, что якобы порядочный и успешный человек участвует в самых ужасных вещах. – Вдруг где-то за проливным дождем громыхнуло, и мысли девушки перескочили на другое. – Странные гримасы истории. Троицкая станица названа в честь Святой Троицы, а Орджоникидзевская – в честь губителя казаков и безбожника».
А Каха теперь весь обратился в слух. Он не сочувствовал отчаянно оборонявшимся погибшим милиционерам, так и не получившим поддержки от своей огромной родины, не переживал за потерявших эту родину боевиков, погибших, так и не найдя ничего стоящего взамен. Он только жадно представлял себе, как Воины Аллаха, приложившие руку к гибели его маленькой семьи, сейчас корчатся на жарком асфальте в судорогах и в крови, подстреленные своими же или якобы своими же товарищами по оружию. Ловко придумано. Никакого покушения. Все спишется на войну.
Ночью ему приснились родители. Такими, как на старой фотографии из клуба, когда они оба, отучившись в Ленинграде, только приехали в моздокский госпиталь и участвовали в самодеятельности. Отец в черкеске с наборным серебряным поясом и кинжалом, в сафьяновых чувяках с ноговицами и папахой на ушах. Папаха была роскошной, но немного великоватой, с чужой головы, поэтому глубоко надвинулась на лоб и зацепилась за уши. А мама в алой тунике, из-под которой виднелись красные с синим шаровары. А сверху – длинное распашное платье, перехваченное серебряным поясом. У нее были сафьяновые чувяки, такие же как у отца, и расшитая золотом шапочка. Они впервые нарядились в народные костюмы и застенчиво и счастливо улыбались, чувствуя себя преображенными. В этом сне отец обнял мать за плечи и махнул сыну в сторону неожиданно открывшегося вдали моря. Каха вспомнил, что обещал родителям уехать за океан и быть счастливым. Благодарил ли его отец за совершенную месть? Напоминал ли об обещании, которое Каха не исполнил? На душе было неспокойно.
Наутро стало ясно, что речка Магавка не столько убежище, сколько ловушка. Устье было торфяное, болотистое. Яхту быстро засосало по самые жабры. Выход на большую воду оказался тоже завален торфом, который нанесли за ночь штормовые волны. Дождь немного утих. Обещанной на карте деревни в пределах видимости не оказалось, и в тот день они, представляя себя на необитаемом острове, купались в мутном и бешеном торфяном вареве, каким стало это штормящее пресное море. У берега было мелко, но волны так свирепствовали, что сбивали с ног, и из воды надо было выбегать на четвереньках. Каха был страшно возбужден и больше часа ожесточенно бултыхался в волнах, выскочил на берег весь в тине, но довольный и сразу снова приник к приемнику.
«Неужели он ждал этого налета? – с ужасом думала Алла. – Что я о нем знаю? Чем он зарабатывает деньги? Может, его «Ревона», или как ее там, только прикрытие? Может, он международный террорист? Куда меня занесло? Засосало, как эту яхту в зыбкий торф. Надо делать ноги. Теперь уже без дураков. И бог с ней, с этой местью. Придумаю новую, лучше прежней».
Но если засосало, то даже один шаг сделать трудно. Шторм снова разбушевался, ливень хлестал, как из брандспойта, так что весь следующий день они просидели взаперти, глядя на бесконечную стену воды за окнами и сделав неудачную вылазку в деревню за провизией. Деревня нашлась, но оказалась брошенной, идти к ней надо было по непролазной жирной грязи, а разжиться удалось только пятью яйцами у какой-то древней старухи с бородой, в шапке-ушанке и валенках с калошами.
– Не будем есть эти яйца. Они заколдованные. Старая ведьма превратит нас в больших куриц или домашнюю скотину, и мы будем до конца своих дней прозябать в хлеву. Или запечет по очереди, сунув на лопате в печь! Это ведь баба-яга! У нее ступа была на крыльце! Я видела! – уговаривала компанию Алла.
Все смеялись, беззаботно уплетая омлет, одна Алла едва притронулась. На душе было муторно. Вечер выдался бесконечным, нудным и дурным. Хотелось выскочить из собственной шкуры, катапультироваться с этого корабля и приземлиться на другом конце света. Она неожиданно решила, что, если завтра вырваться не удастся, сойдет на берег одна, дошлепает до проезжей дороги и на попутке доедет до Череповца.
Она начала задыхаться в этой пластиковой шкатулке. Каха же не отрывался от новостей и тихо чему-то улыбался. Алла с ужасом обнаружила, что ей совершенно не о чем с ним разговаривать. С Ильей она могла болтать часами о жизни, о книгах, о фильмах. Ей вдруг стало грустно без Ильи. А ведь у нее сел телефон и она даже эсэмэску не могла ему послать, написать, как соскучилась.
Утром ливень только усилился. Уже к завтраку толкаться вчетвером на пяти квадратных метрах кают-компании стало невыносимо. Андрей с Ксюшей казались тупыми и нудными, как все их игры в дурака и прочие идиотские развлечения типа загадывания английских шарад.
Пару раз чуть распогодилось, они даже начинали вяло собирать пожитки, чтобы отчалить. Но шторм быстро возвращался, ветер метался, меняясь каждые два часа, но ни разу не подул в благоприятном для них направлении.
Связь с миром оборвалась. У Кахи на запасном телефоне от бесконечных переговоров кончились деньги, и он ждал, пока секретарша пополнит его запасы. Все остальные давно уже были вне информационной игры.
От торфа засорились фильтры на помпе речной воды, и не только принять душ, но даже слить за собой в туалете воду было проблематично. Отовсюду лилась черная жижа.
Во влажном сыром воздухе стало набухать раздражение. Ролевая игра хозяева– обслуга всем надоела, и компания разбилась по-новому: Каха– Андрей, Алла– Ксюша.
Причем если в своей паре Каха сохранил лидерство, то Алла, несмотря на небольшую разницу в возрасте, была подмята учительствующей кухаркой. Сказалась, наверное, Ксюшина профессиональная манера общения, а привычка школьного послушания у Аллы была еще слишком свежа. Алла злилась, ловя себя на том, что внимательно слушает наставления и даже распоряжения Ксении, почтительно называя ее полным именем. Но учительница уже крепко взяла бразды правления в свои руки. Перегруппировавшись, обе команды начали готовиться к перебранке.
Неожиданно в природе все стихло. О том, чтобы продолжать плавание дальше по Рыбинке в запланированный Ферапонтов монастырь, не было и речи. Всем хотелось поскорее вернуться домой, в цивилизацию. Каха, словно после выполнения задания, вдруг совершенно охладел к путешествию.
Время шло к вечеру, но новая пара Алла– Ксюша настояла срочно сниматься с якоря, а не ждать завтрашней хорошей погоды, как собирались расслабленные бездельем мужчины. Каха с Андреем наконец поддались на уговоры и неспешно отправились откапывать русло, но в момент отхода оказалось, что за время их вынужденной стоянки аккумулятор успел полностью сесть и мотор не заводится. Пока переставляли починенный запасной, яхту снова занесло торфом. Теперь мужчины возились с мотором, а женщины орудовали пластиковыми лопатами, откапывая злополучную посудину из-под тины. Вид трудящихся на раскопках дамочек смешил мужскую пару и поднимал настроение.
Небеса в этот момент самым невероятным образом прояснились и широкий закатный луч солнца, как прожектором, осветил суетливое копошение путешественников. Господь, словно небесный регулировщик, развел для них тучи руками и скомандовал: «Эй, мелюзга, живей улепетывайте!»
Хорошо, что мелюзга оказалась достаточно чуткой, чтобы расслышать эти слова и пуститься наутек. Грязные и всклокоченные, они наконец отчалили. Едва успели выскочить на большую воду, как луч погас, тучи снова сдвинулись. На водохранилище пала густая тьма. Ворота из одного измерения в другое закрылись. Волна пробовала бодать яхту, как молодой бычок, пока еще играючи.
Но стоило оторваться от берега метров на сто, как шторм словно выскочил из укрытия и ветер стал буквально таскать их по воде. Началась реальная болтанка. Всем пришлось надеть спасательные жилеты и сесть на дно для улучшения остойчивости яхты. Так все и сидели часа два, каждую минуту ожидая, что их скорлупка зачерпнет воду. Вел яхту Каха из нижней рубки, потому что на палубу подниматься было слишком опасно. Каждый лишний килограмм наверху мог оказаться роковым. «Авантюр» могла перевернуться в любую минуту.
Иллюминатор на носу яхты пришлось распахнуть, чтобы хоть что-то можно было впереди разглядеть, и в него хлестали вода и ветер, при каждом порыве обливая команду с головы до ног.
Все быстро продрогли на холодном ветру, то и дело обдаваемые брызгами от гребней волн. А надо было еще пройти в полной темноте километров тридцать, срезав угол фарватера, что в этих местах очень опасно из-за затопленных домов и деревьев, на остовы которых можно было легко напороться. Утопленников вылавливали здесь регулярно. Вот почему ходить по Рыбинке можно только по фарватерам.
Однако, если этот отчаянный маневр удастся, они надеялись выскочить правее Рыбинска, где волны были уже не такими большими, так как водохранилище в этом месте начинает сужаться.
Пришлось гнать в темноте на свой страх и риск. Волшебный джипиэс, чудо техники, был обессилен метким электрическим плевком аккумулятора еще в первый день плавания.
Долгое время шли в страхе и темноте, подлетая на хаотичных волнах. Андрей возился с лоцией, но без особого успеха, все-таки теоретические знания, полученные им в школе капитанов, разнились с суровой практикой ночной навигации в шторм. Каха на него злился и часто орал, и это почему-то всех, кроме Андрея, успокаивало.
Капитан действительно двигался, как заторможенный, и даже заветный бакен, говорящий, что они выскочили на долгожданный фарватер, он в бинокль разглядел позже, чем Каха живым глазом.
После первого святящегося бакена все вздохнули с облегчением и начали даже хихикать и пробовать подняться с пола. Но не тут-то было. Андрей ойкнул и показал рукой вправо, в кромешную тьму. Там плясали на воде какие-то огоньки.
Из темноты им наперерез двигались две гигантские баржи, одна за другой в кильватер. Да, «Авантюр» умудрилась выскочить прямо на судовой перекресток. Каха дал полный вперед. Их суденышко ускорилось, как могло, задрожав всем своим белым пластиковым телом, чтобы успеть проскочить перед баржами, но тщетно. Волны отбрасывали его назад, а грузовые гиганты, как огромные киты, мчались вперед. Столкновение стало очевидным, и перед самым носом первой баржи Кахе пришлось дать реверс. «Авантюр» содрогнулась, но остановилась.
Ладно, надо отдышаться. Но и отдышаться не получилось. Ксюша взвизгнула и повалилась на пол, затараторив тонким голосом: «Господи, помилуй». Все увидели, как вторая баржа стала обходить первую, наваливаясь прямо на них. Нашли время плавать наперегонки!
Каха опять дал задний ход и побледнел. Неужели какое-то развлекательное плавание может обернуться гибелью? Зачем тогда все это было? «Авантюр» пятилась, снова дрожа всем корпусом. К счастью, волны теперь ей помогали. Причем все эти судорожные маневры и героические усилия яхты на баржах даже не заметили. Поле видимости из-за высоких бортов у этих великанов очень мало, особенно в такой кромешной тьме. Мельканье фонарей «Авантюр» они приняли за болтанку бакенов.
Уворачиваясь от двух ночных монстров, Каха сбился с пути и час они шли вообще куда глаза глядят. Ксюша тихо бубнила молитву, английские слова были позабыты. Остальные «яхтсмены» лязгали зубами от страха и холода.
Наконец наткнулись на свой фарватер, просчитали бакены – все это сделал Каха – и, с разбегу заскочив в устье Волги, не переведя дыхания, помчались дальше, словно боясь, что шторм может затянуть их обратно. Улепетывали всю ночь без передыха, причем Каха отстегнул бешеные деньги оторопевшему диспетчеру, чтобы для них одних открыли шлюз.
Под утро, окоченевшие, сонные и злые, в глубоком безмолвии они совершенно беспрепятственно причалили в Завидове и покинули злополучную посудину навсегда.
– Дайте объявление о продаже, – буркнул смотрителю Каха. – Я сухопутное, а не водоплавающее.
Отмокая в ванне и перебирая в памяти детали этого странного жизненного аппендикса, Алла недоумевала: «Кто принес на борт катастрофу? Кому беда села на хвост?» – не подозревая, что виной всему она сама.
Причем это была даже не катастрофа, а только генеральная репетиция чего-то большего и страшного. Раскаты дальнего грома. Алла начала сопротивляться пространству, и ему это не понравилось.
Сначала она об этом только смутно догадывалась, лишь отметив про себя, что Каха с честью выдержал испытание, чего нельзя было сказать об их романе. Роман съежился и усох. При тесном общении Каха неожиданно замкнулся в себе и резко отдалился. К тому же теперь она подозревала Каху в самых страшных грехах. Говорил же Осип Абрамович про кавказцев, что для них убийство – простое телодвижение. Или это «наше всё» говорило? Нет, надо незаметно закругляться.
Казалось бы, июль еще только начинался, еще ярко светило солнце, как в день их отплытия. Сессия была сдана, месть переложена в крепкие мужские руки Кахи. Даже мама порадовалаее, безошибочно опознав на коллективном фото любимую дочку.
«Эх, надо было схохмить и послать ей снимок без себя. Только хорошая мысля приходит опосля, – улыбалась довольная Алла. – Или, как говорил старый еврей, когда у него спрашивали, какую черту русского он хотел бы иметь: «Яхотел бы быть таким же умным, как русский потом». Дорогая мачеха, ты бы мною гордилась. Я не только запомнила все твои еврейские анекдоты, я нашла, как за тебя отомстить, и скоро твоя смерть будет возмещена отцовским разорением, – утешала себя Алла и не чувствовала прежней радости в предвкушении отчей крови. – Разорение. Какое неприятное слово. Разорение гнезда. Хорошо, скажем не «разорением», а «унижением». Унижение, впрочем, тоже плохое слово, в нем есть что-то змеиное. Нет, слово тут ни при чем. Оно не виновато. Плохо само унижение».
Отдышавшись с дороги, Алла вдруг поняла, что соскучилась по красноречивым вздохам прамачехи, скорбному лицу и драматическому голосу. «Ну и родню ты мне оставила, любимая мачеха». Но больше пошуршать о жизни было не с кем.
Во дворе Алла по привычке скользнула глазами по каштанам и обнаружила, что членообразные соцветия сменились не менее эротическими зелеными колючими яичками. «Что-то мне, как сексуальному маньяку, везде одно и то же видится, – усмехнулась Алла. – Это от недотраха! Когда же я, наконец, с ним кончу? Бежать без оглядки или трахаться до победного?»
Все ее тело сладко ныло и содрогалось, даже само по себе, от одного взгляда на зеленые шарики каштанов. Она ухмыльнулась своей гиперсексуальности и набрала код домофона.
В лифте на нее из зеркала глядела наглая, довольная, улыбающаяся физиономия нимфоманки. Алле стало смешно: «Хорошо, что я придумала эту месть, а то бы долго еще не узнала, что такое бешеный секс вхолостую. Ну хоть какой-нибудь ка-а-арликовый оргазмик! Чего только не бывает на свете. Может, в «Спид-инфо» написать? Дорогая редакция, помогите!»
Немного от этой избыточной чувственности перепало и прамачехе. Алла крепко обняла ее в дверях и громко чмокнула в обе щеки. Тарзан пришел в неописуемый восторг и бросился по такому случаю за мячиком. Здравствуй, дом!
– Как дача?
– Как плавание?
– Обалденно! – искренне воскликнула Алла.
– У меня тоже! – искренне повелась прамачеха.
Мгновение они продолжали стоять в обнимку и радоваться друг другу.
– У Софьи Владимировны прекрасный дом по Минке. Мы с ней на кладбище познакомились. Она сама и ее муж – адвокаты. Эх, знать бы их раньше, может, успели бы что-нибудь отсудить у Шишака. А я тебе пирог клубничный испекла! Со сметаной!
– Хитрюга, ты меня прикармливаешь? – засмеялась Алла. Ей нравилось, что прамачеха встречает ее нарядная и довольная, как дорогую гостью. Девушка привычно угнездилась на диване и рассеянно ждала подношений.
– Расскажи про путешествие. Он сделал тебе предложение?
– Рационализаторское? Нет, но это отдельная история. Мы чуть не утонули. Может, это знак? Что с ним я потону?
– Не говори так!
– Я потом тебе все подробно расскажу. Когда в голове уляжется. Но что-то мне в нем не нравится.
– Он агрессивный? – насторожилась прамачеха.
Алле не хотелось сразу признаваться, что так ловко придуманный ею план дает крен, поэтому она только беспечно махнула рукой:
– Знаешь, странно: у него двое маленьких детей, а он ни разу о них не заговорил.
– Ой! Я же не сказала тебе главную новость! Твой папа женился!
– По-настоящему?!
– Да, мне Лена Степанова звонила и рассказала.
– Это еще кто?
– Не помнишь? Его бывший ученый секретарь.
– Значит, наша пассия легализовалась? Но он же старше ее чуть ли не на тридцать лет. Что она в нем нашла?
– Наверное, Николину гору, – грустно съязвила Лина Ивановна.
– А может, хотела утереть нос Кахе. Как думаешь, это изменит его настроение? В смысле мести?
– Не знаю. Теперь деньги твоего отца становятся деньгами для его дочек.
– Надо подумать, – протянула Алла. Вдруг блеснула трусливо-спасительная мысль, что это отличный повод отступить от мести и свернуть весь проект, включая Каху… Нет, она не может подвести покойную мачеху. Или может?..
Лина Ивановна с беспокойством наблюдала за Аллой. Ей очень хотелось нагадить бывшему зятю, но не большой ценой. Во всяком случае, не ценой неприятностей у внученьки. Алла почувствовала ее искреннее участие и тут же откликнулась ответным тостом:
– А я в Москве такое местечко отыскала. Сад «Огород».
– Это филиал университетского ботанического сада? – неожиданно включилась мачеха.
– Да. Ты знаешь?
– Еще бы. Я там все время с маленькой Стёпой гуляла!
– Не может быть!
– Что значит – «не может быть»? Я на Мещанской жила со Стёпиным папой. Это через дорогу.
«Вот, оказывается, какой дивный знак подала мне мачеха! – У Аллы сладко ёкнуло сердце. – Мы на связи! Или мне просто хочется в это верить? Но ведь именно каштаны во дворе мачехи привели меня окольным путем в «Огород».
– А какая она была маленькой?
– Очень самостоятельная, – вздохнула Лина Ивановна. – Соберешься ее укачивать или колыбельную петь, а она бунтует: «Не надо, я сама усну». «Я сама» – ее любимые слова.
– А она говорила, ты ее к бабушке отфутболила!
– Что?! – возмутилась прамачеха. – Просто Стёпушка была очень слабенькая, и врач сказал, что в городе она умрет. У нее было золотое детство! Меня вообще родители мотали с места на место по казенным углам – и ничего. И ваша распрекрасная Антонина была плохой матерью! – Лина Ивановна надулась и замолчала.
– Наша? – подначила ее Алла. – Ладно. Пожалуйся на трудное детство.
Прамачеха продолжала молчать, поджав губы, со скорбным, трагическим лицом и, кажется, собиралась плакать.
– Хорошо, я пошутила, – сдалась Алла. – И где тебя родители таскали?
– Не помню, – буркнула Лина Ивановна. Потом с усилием сглотнула обиду и сухо пояснила: – Они все время переезжали. После Гражданской отец инспектировал то один военный округ, то другой. Потом мы жили в Москве в Лоскутной гостинице. Отец работал в информационном отделе ЦК.
– Круто. А где эта Лоскутная гостиница?
– Ее снесли. Это около Манежа. Там был Лоскутный и Обжорный переулки, прямо у Кремля. Помню, к нам Берия в гости приходил, – похвасталась Лина Ивановна. – Противный. Я играла под столом с любимой немецкой фарфоровой куклой. А он норовил наступить на нее или поддеть носком ботинка. Отстал, только когда я сняла с шеи ключ от квартиры и чиркнула острой бороздочкой ему по лодыжке. Он взбрыкнул и отстал.
– А откуда ты знала, что это Берия?
– Папа сказал. Они с мамой потом тихо-тихо обсуждали, какой он мерзавец. Папиного друга в Тбилиси, замначальника ОГПУ Абуляна, убил. Тот вместе с начальником транспортной милиции собирал документы на Берию – на его самоуправство жаловались низшие чины. Но сейф, где хранились документы, ночью был кем-то вскрыт. – Лина Ивановна втянулась в разговор и теперь тараторила, спеша все рассказать. Она приободрилась и чувствовала, что тоже является героиней семейной саги. – Начальника милиции застрелили дома прямо у умывальника, а Абуляну устроили автокатастрофу. Его якобы срочно вызвали в какое-то горное село и на Военно-Грузинской дороге столкнули грузовиком в пропасть. А папа с этим Абуляном то ли в ссылке был вместе, то ли в буденновских войсках и очень его любил, считал верным ленинцем. Папа потом ходил жаловаться на Берию во все инстанции, но закончилось тем, что его самого посадили. Уже в середине войны.
– А что у Антонины про это написано? – довольно бесцеремонно прервала ее Алла. Ей не хотелось представлять Лину Ивановну маленькой беззащитной девочкой. Пусть она навсегда останется нынешней шестидесятисемилетней гранд-дамой, примой на пенсии. Так меньше прикипаешь к человеку. И вообще – это история Антонины, а не ее.
– Там еще хвостик, – без особого энтузиазма откликнулась прамачеха.
– Что ж ты не несешь его вместе с пирогом?
– Я как раз хотела предложить тебе дочитать! – потупившись, пробормотала Лина Ивановна.
Ей было жалко, что записей осталось так мало, и хотелось растянуть удовольствие. Она боялась, что ее дорогая девочка перестанет к ней ходить, когда закончится история Антонины.
– «1944 год. Мы уже две недели ждем Ивана в Степанакерте, хотя местные называют эту дыру Ханкенди. Ивана загнали сюда налаживать военный госпиталь. В почетную ссылку. Не надо было дергать тигра за усы с этим Абуляном, все равно плетью обуха не перешибешь.
Начальство недоумевает, где Иван мог потеряться.
Город мне не понравился – грязный, пыльный, жалкий, с плоскими жалкими горами вокруг. А может, я тоскую оттого, что воздух, воздух гор все же проникает в номер и бередит душу. Меня опять стала уедать черная меланхолия, наверное, от покойницы матери в наследство досталась. Хотя и жалкие, но эти горы напомнили мне мои горы, и сердце привычно защемило.
Гостиница заплевана. Номер убогий донельзя. Все удобства в коридоре.
Светлана – жена начальника штаба, с которой мы вместе ехали из Москвы и сильно сдружились, обещала мне сразу же передать любые известия от мужа.
Живем с Линочкой в гостинице, но деньги давно кончились. Вчера мне исполнилось сорок лет, пусть даже и подложных. Все равно грустно. Через Светиного мужа мне предложили место сестры-хозяйки в доме фронтовиков-инвалидов в Шуше. На время, пока не объявится Иван. Пришлось якобы с благодарностью согласиться.
Сердце гложет страх. А вдруг приключилось что-нибудь дурное? Начала с заботы об Иване, а потом домечталась до того, как буду жить без него. Почему у меня нету сил развестись? Завтра надо уже отправляться на новое место работы.
Мы тронулись в Шушу еще затемно на подводе с завхозом гостиницы, вызвавшимся нас довезти. Это был провяленный и закопченный мужичонка неопределенного возраста и породы.
Мерно протряслись с Линой около двух часов в хлипкой повозке, запряженной приземистой лошадкой, похожей на ослика-переростка. Горы на горизонте возмужали, дорога стала по-родному извилиста и красива, а сердце мое сладко и предательски екало, учуяв родину. Срассветом въехали в Шушу.
Стоял плотный, какой-то пластовой туман, в котором тонули даже звуки. Вдруг сквозь молочную густоту стали проступать силуэты прекрасных домов из нежного, кремового камня. Они приближались, крепли и превращались в руины. А в проемах дверей застыли гигантские сорняки. Необъятные доисторические лопухи. Полынь в человеческий рост. На душе стало жутко. Мы въехали в город-призрак.
Все было нереально: витые решетки местами обвалившихся балконов, просторные арочные окна, ведущие в никуда. На осыпающихся балюстрадах красовались резные каменные вазоны. Особняки когда-то, наверное, были восхитительными и величественными, некоторые даже трехэтажными, теперь они превратились в остовы с провалами окон. Большинство без крыш.
Тощая черная коза паслась на мощной каменной стене, поросшей травой и мелким кустарником. Другая упорно карабкалась к ней наверх, перепрыгивая с камня на камень выступающей, как зубцы, кладки. Луч утреннего солнца прорезался сквозь туман, и руины стали розовым, печальным сном.
На дребезжание телеги из какой-то слепленной наспех глиняной хибары у дороги выглянул старый, заросший щетиной азербайджанец. Босой, несмотря на то что в округе еще лежал скудный снег, и закутанный в одеяло. За ним следом выскочил трехлетний карапуз, тоже босой, с большим рахитичным животом, едва прикрытым грязной распашонкой.
– Бомбежка? – растерянно спросила я возницу, боязливо и зачарованно оглядываясь по сторонам.
Он без всякого интереса окинул открывшуюся глазу живописную разруху и любовно поправил один об другой одетые на босу ногу большие солдатские ботинки без шнурков, из которых в разные стороны вываливались заскорузлые языки, словно у двух бешеных кожаных собак. Башмаки были хозяину маленько великоваты. «Боже, какая бомбежка? Тут же не было немцев!» – мелькнуло у меня в голове.
– Не, резня. Тута раньше армяне селились, – скучно, словно нехотя, пояснил возница. – Еще с прошлого века, даже монастырь с церквами отстроили. – Он, не оборачиваясь, махнул рукой в сторону дальних развалин. – Но как только советская власть тута установилась, местные азербайджанцы захотели вернуть землю себе. Долго подбивали клинья под начальство, а потом обложили дома армян полыном и пожгли. Многие задохнулись и сгорели вместе со скарбом. Другие побросали все добро и, говорят, успели по монастырским подземным ходам уйти.
– Какой ужас!
– Каждый в своей правоте, – отстраненно пожал плечами возница и, продолжая любоваться недавно выменянными на базаре ботинками, пояснил: – Я сюды в детстве босяком попал, семья моя с Рязани. – И убежденно, как-то криво усмехнувшись, прибавил: – Родная землица крови с потом просит. Ей тоже пить охота.
Начался небольшой подъем, мужичок спрыгнул с самодельного облучка и повел лошадку в поводу, мимоходом любовно огладив ее крутой бок. В нашем вознице было много любви, но вся она была отдана старой кобыле-недорослику и новым башмакам.
– Но это давно было?
– Говорю же, после революции, кажись в девятнадцатом…
– Двадцать пять лет назад? – изумилась я. – Почему же они до сих пор не обустроились?
– А шут их знает, – пожал плечами возница.
Мы подъехали к местами порушившейся высокой каменной ограде, в прорехи которой виднелись обшарпанные остатки прежней роскоши господского, вернее, байского дворца. В нем и приютился интернат для инвалидов-фронтовиков.
Только я успела скинуть с телеги чемоданы и расплатиться с возницей, как откуда-то сбоку выскочил молоденький солдатик и бросился к нам с Линочкой. Он бежал, то нелепо взмахивая руками, словно птенец, пытающийся взлететь, то складывая их запретительным крестом, словно призывая нас не двигаться с места. Возница между тем, не оборачиваясь, весь поглощенный созерцанием башмаков, скрылся за поворотом с другой стороны.
– Я уп-п-полномоченный, – запыхавшись, с трудом выговорил солдатик – мальчишка, смуглый, маленький, черноглазый.
Он очень волновался, и над верхней губой у него все время выступали капельки пота, которые поблескивали на быстро восходящем солнце. Он инстинктивно промокал их сжатым кулаком с натянутой глянцевой кожей. Ивдруг я почувствовала, что он задыхался не от бега, а от страха.
– Стойте, я привез вам записку от Светланы!
– От Светланы? – изумилась я. Это была моя попутчица и благодетельница. Она везла к мужу из Москвы троих дочерей, шести, пяти и трех лет. Верочку, Надю и Галину. Трех белокурых ангелочков, сразу полюбившихся и мне, и Апрелиночке…
Записка химическим карандашом, прыгающие буквы: «Тоня! Нас с мужем ночью заберут. Не знаю за что, но знаю, что не отпустят. Умоляю, спаси детей. Я скажу, что они гостят у друзей за городом. Беги сама. Мужа не жди. Его взяли в дороге. Вчера вечером получили распоряжение о твоем задержании. Надыр – верный друг. Унего бумага на тебя на выезд. Вчерашним числом».
Страх, от которого задыхался Надыр, обжег и меня. А вдруг провокатор? Верить или нет? И куда бежать? Я знала только одно место, где можно схорониться, – родной дом во Владикавказе, где не была больше двадцати лет…
– Быстрее, быстрее, у нас малое время, – бормотал Надыр и промокал верхнюю губу судорожно сжатым смуглым кулачком.
– А что за бумага? – механически спросила я, а у самой стучало в мозгу: «Враг или друг? Спаситель или палач?»
– Вы назначаетесь сопровождающей к двум слепым морякам. Их должны выписать домой. Тогда вам выдадут проездные документы.
– А дочке?
– У меня полковничьи дети в телеге, – торопливо прошептал Надыр и даже оглянулся, до того стало ему от собственных слов страшно, – я их у соседнего дома в кустах оставил. Надо спешить.
– Как же мы все выберемся? – механически продолжала выспрашивать я, всем существом пытаясь проникнуть в нутро этого дрожащего на припекающем солнце мальчика. Его зрачки казались расширенными, сливаясь с теменью радужных оболочек. В них был различим только безмерный ужас.
– Оставь здесь один чемодан и скажи, что дочка остается. В поезд сядете, я подсажу детей в окна, – сбивчиво пояснил Надыр, путаясь от волнения в русских словах. И, видя, что я не знаю, на что решиться, нетерпеливо бросил: – Детей отправят в спецлагерь. Там голая степь. С директором сам говорить буду. Девочку оставь за воротами. Может, он ее не увидел. Просто молчи и улыбайся.
Я повернулась к Апрелине и подумала: «Вдруг я вижу ее в последний раз в своей жизни?» Она сидела на корточках и увлеченно пасла огромного черного муравья, пытаясь загнать его веточкой под чемодан.
Неожиданно я сварливо подумала, что вложила в нее столько сил, пока носила и рожала, что это не честно – отнять у меня ребенка. Вот это любовь! Бухгалтерский учет. Откуда-то налетела мысль, что будет трудно выбрать, какой чемодан оставить. Ведь в обоих наряды из Германии, которых здесь отродясь не видали. Есть даже пара шелковых чулок. Но в каком? Чулки хотелось сохранить во что бы то ни стало.
Я, как сомнамбула, шагнула вместе с Надымом к воротам. Он подхватил чемодан. О чем-то весело попререкался со своими за воротами в комендатуре и провел меня в кабинет директора. Там хозяйничал кругленький лысый азербайджанец с бегающими глазками, животиком и масленой улыбкой – просто карикатура на мелкого провинциального казнокрада. В детских книжках такими рисовали вороватых визирей при несправедливых шахах. Говорили Надыр с толстячком быстро и непонятно. Я только улыбалась деревянной улыбкой и поправляла лямки тяжелого рюкзака с провизией, который привез для меня солдатик. А он показывал бумаги и все утирал капельки пота кулачком. Наконец нужные печати были поставлены, он вывел меня на широкое каменное крыльцо и шепнул:
– Осталось немного, я помогу собрать в дорогу слепых. Улыбайся. Ни с кем не говори. Директора нет, уехал в центр, нам повезло. Бумаги завхоз подмахнул.
Я, словно завороженная этим местом и страшным известием об Иване, могла только слушаться моего провожатого. Я просто оцепенела. Столько лет прожить с нелюбимым, злым инвалидом, чтобы укрыться от собственной горькой судьбы, и она все равно меня догнала. Жена врага народа. Дочь врага народа. Тяжелый сонный ужас сковал все мои члены. Замедлил течение крови.
В следующее мгновение я помнила себя уже стоящей у телеги в зарослях колючего кизила. Под мешковиной кто-то тихо всхлипывал. Я подняла ветошь и увидела три знакомые испуганные мордочки в испарине. Старшая, Верочка, крепко прижимала к себе сестренок. Несмотря на теплую южную зиму, все были одеты в пальто и высокие ботинки».
– Я это помню, мне ведь было уже семь, – неожиданно опустила рукопись Лина Ивановна.
Алла недовольно вскинула брови, ей хотелось слушать воспоминания неведомой Антонины, а не вполне осязаемой старой прамачехи, которая и так слишком глубоко закогтилась в ее жизнь. Но прамачеха старалась втиснуться между Аллой и новой соперницей:
– Мы протряслись на телеге до города, и слепые бойцы, один из которых был еще с перевязанной головой, все дивились, как много у мамы ребятишек. Потом все пересели на дрезину. Было весело, но немного страшно. А на вокзале военные нас всех по одному втащили в окна разных вагонов. Там стоял такой крик, все толкались. Меня какой-то моряк забросил на верхнюю полку, и я видела, как мама пробивается через толпу к соседнему вагону, подталкивая слепых впереди себя. Она была уже на ступеньках, когда какой-то ловкач срезал с ее плеч рюкзак со всеми нашими запасами. Но мама даже не обернулась. В любой момент ее могли столкнуть с подножки и смять. Потом мама бегала по вагонам, кричала, нас собирала, потом нас матросы кормили. Самую младшую, Галину, потеряли.
– Как потеряли? – оторопела Алла.
– Так, – пожала плечами Лина Ивановна. – Не нашли. Может, Надыр не успел закинуть ее в вагон – поезд стоял минуты три, не больше. А таскал он нас из телеги по одной. Заявить о пропаже мы не могли. Мы же все без документов ехали. Мама вся прямо почернела.
– А потом вы их родителей отыскали?
– Нет.
– Нет?!
– Папа после Двадцатого съезда пытался, но выходило, что те были отправлены по разным лагерям и сгинули. Оставшихся двух девочек мои родители удочерили, сменив им имена.
– Зачем? – не поняла Алла.
– Чтобы не преследовали. Если бы вышло наружу, чьи они дети, нас всех могли посадить.
– И назвали их Майечка и Эммочка? – изумилась своей догадке Алла. – Так твои сестры не родные, а названые?
– Да, – засмеялась Лина Ивановна, – но тогда я их не сразу приняла, к маме ревновала, хотела быть главной. Всюду лезла первой. «Мы – выковыренные», – громко объявляла я в поезде, не могла выговорить «эвакуированные». Все улыбались. Через два дня ночью мы добрались до Беслана. Распрощались с нашими слепыми – они ехали в Тамбов, а нам надо было заворачивать в сторону. Мама везла нас на родину.
Поезда на Владикавказ почему-то не ходили, хотя до него было уже рукой подать. Мама сняла с себя котиковую шубу и отдала ее за проезд какому-то бородатому страшному дядьке. Тот снова подсадил нас на дрезину и повез в город. Только тогда он был не Владикавказом и не Орджоникидзе, а Дзауджикау.
Наш возница плохо говорил по-русски, но был очень взвинчен и все время вскрикивал: «Галгай! Галгай!» – так местные называли ингушей – и размахивал руками, чуть не пустив несколько раз нас всех под откос.
Он ссадил нас, когда до станции оставалось еще далеко. Вокзал и подступы к нему оказались оцеплены солдатами, там сгрудилась уйма товарняков, слышались крики, ругань и лай собак. Мы слезли с дрезины и долго еще обходным путем топали в город. Я очень устала и хотела плакать. Но Вера с Надей молчали, и мне пришлось держаться. Они вообще ни одного слова от самой Шуши не сказали. И все время держались за руки. Мама им шепотом объяснила, что теперь они Эмма и Майя. Они серьезно кивали, но обе или отзывались на одно и тоже имя, или не отзывались вовсе. Все считали их контуженными и жалели.
«Скоро мы будем у себя, вернее, у дяди Павла, – успокаивала нас мама, а сама вся дрожала. – Вот наша Шоссейная улица, вот наш дом».
Но дядя Павел ушел на фронт, а в нашей квартире жили чужие и злые люди. А у нас не было даже эваколиста, и мы не могли жаловаться… – Лина Ивановна так погрузилась в воспоминания, что даже стала говорить, как маленькая девочка.
«А ведь она талантливая, – подумала Алла. – Какое включение в образ!» Но вслух все же с притворной суровостью одернула:
– А Антонина про это пишет?
– Да.
– Тогда читай.
Лине Ивановне было немного обидно – почему ее живые воспоминания не так ценны, как мамины. Но усилием воли она смирилась и, перелистав страницы, продолжила по писаному, так и не признавшись Алле, что рассказанный ею кусок был взят из тех же дневников. Сама она помнила только грохот и толчею вокзала, солдатский дух пота и махорки в поезде и тупую, ноющую усталость во всем теле.
– «Мы бессильно топтались у порога собственного дома. Последний раз дети ели вчера вечером. У меня самой живот подвело. Все было на месте – и дом, и сад, и даже собачья конура, но уже не наше. В это невозможно было поверить. Я стояла столбом и не знала, что делать. Завод кончился. Я села на землю прямо у ступенек и заплакала. Девочки растерянно молчали. И тут меня пронзила мысль: «Может, оставить детей в собачьей будке? Она большая и теплая. А самой поискать старых знакомых, найти хоть какой-то приют».
Я обошла уже давно необитаемую собачью будку. Механически пошарила рукой в своем старом тайнике и – о чудо! – нащупала там сверток, припрятанный двадцать лет назад. Встала на колени, развязала полотняный узел, и на свет божий показались красивые кожаные ботинки на крючках, которые я стащила у мамы еще перед бегством в Тифлис и забыла в суете давних сборов, так похожих на бегство. Но как же я могла не вспомнить о них потом, вернувшись? Неужели после тифа и смерти родителей у меня настолько отшибло память?
Там же обнаружились роскошная мамина шаль, местами, правда, истлевшая, и легкомысленная соломенная шляпка, расползшаяся прямо у меня в руках. Я стояла, пораженная этой посылкой из прошлого, потом накинула на себя шаль – в одной кофте я порядком замерзла, ведь стоял конец февраля, – прижала к себе кожаные ботинки и бодро повела свою притихшую ватагу в сторону рынка по когда-то родному городу.
Я шла, опустив глаза, чтобы не смотреть на горы, не рвать сердце.
Как изменился родной Владикавказ! Многие дома восстановили и перестроили, на месте сгоревших теперь стояли целые ряды новостроя. Господи! А где Михаило-Архангельский собор, новый собор и старый, еще екатерининский, с такими дивными колоколами, что их звон плыл по предкавказским равнинам вплоть до Моздока и Георгиева? Где башня мавританского замка, приспособленная под водокачку?
Нет, я не могла не глядеть на горы. Боль хлынула волной. Мои горы, моя любовь, моя земля. Хотелось кричать, но я боялась напугать детей и только ловила ртом воздух. Благословенный воздух родного гнезда. Пахло снегом и весенними талыми ручьями.
Привоз уменьшился раза в два. Исчез сенной рынок, а на оставшемся пятачке бушевала толкучка. Люди раскладывали товар прямо на мерзлой земле. Самодельные примусы и лампы из пушечных, крупнокалиберных гильз лежали вперемешку с довоенными парусиновыми туфлями, посудой и даже книгами. Между рядами сновали мальчишки с большими медными чайниками: «Кому воды горячей! Копейка кружка!» Где прежние разносчики заграничного газового лимонада? Где изобилие земных плодов? Где каза́чки за столами, заваленными снедью? Моя счастливая юность, где ты?
Девочки сначала потянулись к конфетам из патоки на самодельном лотке безногого моряка в рваном бушлате – на куске фанеры лежали желтые липкие брусочки, завернутые в обрывки газет. Потом принюхались и устремились в другую сторону, за ларьки под черепицей, которых не было раньше. Там в мужском пальто до пят, повязанном крест-накрест платком, но в ботинках на босу ногу веселая золотозубая осетинка торговала пирожками «собачья радость» с ливером. А рядом в государственном ларьке продавали бекмез – густой тутовый мед.
Я быстро обменяла мамины ботинки на восемь пирожков, матерчатые чувяки-дзабырта для себя, если придется продавать и свои ботинки, и еще получила десять копеек на бумажный кулечек с медом. Девочки стали жадно уплетать собачье лакомство, а я впервые очнулась и услышала, наконец, о чем говорят люди.
Весь рынок жужжал как растревоженный улей. Люди горячим шепотом обсуждали вчерашнее выселение ингушей. Вокзал был оцеплен. В городе введено особое положение.
Многие хвастали, что видели ночную осветительную ракету, которая дала отмашку секретной операции. Мужчин-ингушей по всей округе собрали на праздничную сходку: был канун 23 февраля. Их дома окружили военные. Говорили, что солдаты пришли заранее, якобы на учения, и у них же в аулах и столовались последние две недели.
Мужчин заперли в сельсоветах и объявили о выселении, а тех, кто пытался сбежать, расстреляли на месте. Осиротевших домочадцев, дав на сборы пару часов, заталкивали целыми семьями в грузовики и везли на станцию. А там их уже ждали товарняки. А чтобы ингуши не могли предупредить своих в других аулах или в городе, им в сельсоветах загодя отключили телефоны и радио.
Из обрывков чужих разговоров я поняла, что выселили не только ингушей, но и чеченцев. Всех – за пособничество немцам и бандитизм. Тьму народа. И куда их вывозят, неизвестно, может, на север. А на их место будут заселять всех желающих.
Всем было страшно, люди ежились и говорили шепотом, хотя многие считали это решение правильным – мол, ингуши с чеченцами ждали Гитлера, как отца родного, и даже для торжественной встречи приготовили ему белоснежного скакуна, убранного по-царски драгоценными камнями. Но ненавидели их не из-за Гитлера, а потому что ингуши спекулировали кукурузой. Почти весь город ходил к ним от голода на поклон. Сломленные нищетой и голодом жители, большей частью остатки русских, грузин и кабардинцев, брали в селеньях у зажиточных ингушей кукурузу в мешках и тащили на себе несколько километров в город. Там продавали на рынке, возвращали деньги хозяину и за это получали немного кукурузной муки.
Я вспомнила, как сама голодала в Гражданскую и так же таскала эти проклятые мешки больше двадцати лет назад. Неужели люди должны ходить по одному и тому же кругу ада? Только тогда ингуши пользовались запасами, сделанными казаками, которых выгнали, даже не позволив собрать уже созревший урожай.
Решение пришло само собой. Больше мне деваться было некуда. Если придется умереть от голода, то на родной земле, в яблоневом саду, а не у собачьей будки, в которую я готова была в отчаянии засунуть детей на ночлег.
Мы пошли пешком в село, которое в городе называли Галгай, а до этого оно было нашим хутором Тарским. Я шла как сомнамбула и тащила на закорках младшую Надю-Майечку механически, как мешок с кукурузой. Она молчала, намертво обхватив мне шею липкими от меда, холодными грязными ручонками. Лина с Верочкой-Эммочкой крепко держали меня за юбку с двух сторон и, спотыкаясь, брели рядом, иногда отставая и оттягивая юбку назад – тогда я думала, что сейчас упаду.
Споткнувшись, я все-таки повалилась, увлекая за собой детей. Мы долго лежали на обочине в замерзшей траве и смотрели в огромное небо, на котором вспыхивали зарницы. Гроза бушевала без дождя и снега. Сначала огромная молния вспыхивала раскидистой, изломанной, ослепительной, в полнеба веткой и над нами раздавался оглушительный треск, словно кто-то ломал через колено огромные доски. Мир зависал, и через несколько секунд на него обрушивался, как девятый вал, раскат грома.
Душа от его низкого гула обмирала. Я думала, мы все умрем там, под этой грозой. Я лежала на спине, а дети наваливались сверху, буквально вдавливаясь в меня от страха, и старались подлезть мне под руки, чтобы спастись от грозы. А я смотрела широко раскрытыми глазами на небо и горы и думала: какое счастье, что я снова вижу эту красоту. Как мне не хватало моих гор все эти годы. Я словно очнулась. Зачем я мучила себя столько лет разлукой? Хорошо, как хорошо умереть дома.
Смеркалось. Наверное, мы стали потихоньку замерзать, но из обморочного небытия меня вывело грохотанье на дороге. В клубах холодной пыли к нам приближалась колонна из пяти грузовиков. Мы отползли от греха подальше и приникли к земле, как дикие звери.
Дребезжание моторов покрыл лютый, тоже звериный вой и стон. В открытых кузовах стояли, сидели на мешках и тюках, мотались на кочках из стороны в сторону, рыдали и кричали, прижимая к себе детей, ингуши. Их жуткий вой надрывал сердце. Куда везут этих несчастных, оторвав от теплых домов, от любимой земли? Впреисподнюю. Туда, куда они гнали когда-то терцев, а те в свою очередь сгоняли еще кого-то. Может, лезгин или черкесов. Неужели эта благословенная земля действительно умывается кровью?
Несчастные страдальцы скрылись из вида, а горькое горе просы́палось кукурузным зерном на дорогу.
Но это чужое непосильное горе придало мне сил. Я поднялась сначала на четвереньки, потом встала, держась за девочек, и мы побрели дальше. Плелись почти полночи, качаясь, как былинки на ветру, хотя быстрым шагом ходу было часа два-три, не больше. Или это в юности путь короче и веселее?
Когда показалась околица, уже светало. За двадцать с лишним лет станица, вернее какой-то там Юрт, сильно разрослась, но главная улица осталась на месте. Было пустынно, выли собаки, мычали недоеные коровы, бесхозные козы разбрелись по бесхозным теперь огородам и объедали оставшуюся ботву. Индюки с курами нахально крутили головами в темных проемах распахнутых дверей и с любопытством заглядывали в недоступные раньше хозяйские курятники.
Вот и наше крыльцо, я узнала его по изразцам с петухами. Ворота открыты нараспашку. Во дворе все перестроено на ингушский лад. На него выходили теперь две новые пристройки с широкими боковыми галереями. Двери сараев тоже распахнуты. По земле раскиданы котлы, просыпана кукуруза.
Красивая гнедая лошадь, сиротливо переминающаяся у коновязи, шарахнулась от нас, задрожав всем телом. Вее больших карих глазах стояли слезы. Что она видела? Чувствовала ли, что простилась с хозяевами навсегда?
За сараями я вдруг заметила разросшееся негной-дерево и бросилась к нему через сад. Упала на колени, обняла его руками, прижалась щекой к холодной, шершавой коре. Целовала жарко. Я вернулась домой. В отчий дом. Где больше четверти века назад жили моя бабка и дядя Осип Абрамович, где красивая и смешливая Евдокия перебирала свои платки в сундуке с приданым, где я пела им прочувственный романс о левкоях. И где мы с мамой зарыли нашу шуструю бабушку после революционного ингушского налета.
Нацеловавшись вволю, я вернулась во двор дома; девочки жались на крыльце и тихо поскуливали. Мы вошли, я гладила стены и невесть как сохранившуюся печь, которую сложил еще мой дед.
В большой комнате стоял стол, накрытый белой скатертью, на пять приборов, едва запачканных пищей. Посередине валялся перевернутый хрустальный графин, из него вытекла темно-красная жидкость, расцвела на скатерти красным цветком, загустела кровавой лужицей на полу. Красивый резной буфет у стены поражал роскошью выделки и содержимого – фарфоровой посудой, бокалами из хрусталя с золотыми баронскими вензелями.
Потом я узнала, что это был дом родни районного прокурора. А все эти хорошие, дорогие вещи он конфисковал у всякого рода подозреваемых.
Во дворе вдруг закудахтали беспризорные курицы. Вокне промелькнул силуэт. Я выглянула и увидела, что от новых пристроек к сараю крадутся какие-то парни. Они наверняка пришли со стороны сада, ведь калитку у ворот я закрыла на засов.
Обернувшись, я сделала детям знак молчать и спрятаться под стол. Привыкшие за это время таиться, девочки шмыгнули под скатерть, а я, подхватив у печки рогач, распахнула дверь и бросилась к калитке. Привлеченные шумом, незнакомцы оглянулись и кинулись за мной, их оказалось много, человек десять молодых парней. Я выскочила на главную улицу и побежала, как птица, уводя врага подальше от своих птенцов.
С боковой улицы мне навстречу, словно получив условный сигнал, выехал конный разъезд. При виде всадников преследователи повернули обратно и сами бросились бежать, военные поскакали вслед.
Через пару минут, когда я уже стояла у калитки, разъезд вернулся.
– Вы кто такая будете, гражданочка?
– Я узнала на базаре, что нужны люди для подготовки села к приезду новых жителей…
– А чего самоходом? У нас же контора по вербовке в городе.
– Детям негде было ночевать, – развела я руками и позвала: – Девочки!
На порог робко вышли мои дети.
– Ого, какой выводок! – присвистнул патрульный. – Ладно, пакуй в доме все ценные вещи. Вон, видишь, у ворот ящики сложены. Посуду, картины. Постельное белье и одеяла выноси в тюках к воротам отдельно. Да, мешки с зерном и остальную провизию из сараев тоже, нам надо военный транспорт кормежкой обеспечить. Кобеду будет грузовик, всё заберет. Закончишь, приходи в штаб у мельницы, получишь новое задание. Считай, ты на работу принята.
– А эти не вернутся? – боязливо кивнула я в сторону убежавших парней.
– Не, это беспризорники ульи выбирали. Мы их до реки шуганули.
День прошел в суматохе сборов чужого скарба. Вечером мы поймали трех ничейных куриц. Двух пеструшек оставили ночевать в сенях, одной я, закрыв от ужаса глаза, отрубила голову и, также зажмурившись, общипала. Несмотря на то что меня теперь тошнило от вида крови, руки помнили, как все делать. Я сварила из пойманной пеструшки густую, ароматную похлебку, но сама так и не смогла съесть ни ложки. Все время вспоминала, как мне на руки хлынула теплая куриная кровь.
Ночью мы остались в пустом доме. Из прокурорского добра нам перепали только панцирная кровать, грубый стол с кухни и лавка. Всю остальную мебель забрали в штаб.
Только мы сели ужинать, как мне почудилось, что наверху, под крышей, кто-то скребется. Нас в штабе предупредили, чтобы мы были настороже. Ингуши, которым удалось сбежать в горы, могут вернуться за вещами или скотом, а может, чтобы просто отомстить. Накануне ночью они зарезали двух часовых у мельницы.
Услышав шуршание на чердаке, мы в страхе переглянулись. Девочки бросили есть и изготовились сигануть под стол. Я бы тоже с радостью последовала за ними, но приходилось быть взрослой.
Я взяла керосиновую лампу, посветила наверх и вдруг увидела на потолке ряд дырочек, а вокруг них бурые пятна. Шуршание повторилось. Ничего не оставалось, как взять лестницу в сенях и приставить ее к балке, где был ход на чердак.
Девочки молча столпились вокруг и ухватились за лестницу, я полезла наверх, с трудом откинула щеколду на рассохшейся дверце и, затаив дыхание, заглянула внутрь.
Ничего не было видно, я осторожно протянула руку, пошарила в темноте и ощутила, что весь пол устлан соломой, перемешанной с кукурузой. Это была хорошая новость: у нас есть еда. Осмелев, я взгромоздилась на последнюю ступеньку лестницы и высоко подняла над собой лампу.
Из глубины чердака на меня смотрели два огромных сияющих глаза. Я взвизгнула, убийца или шайтан заскулил в ответ. Я, едва не выронив лампу, вгляделась и увидела силуэт огромной белой кавказской овчарки. Она тихо поскуливала и старалась подползти поближе к дверце.
«Как она туда попала? Ингуши никогда собак в доме не держат. Для мусульманина это нечистое животное», – мельком подумала я, разглядывая чердачную узницу или узника.
Не знаю, сколько времени провела там эта огромная собачища, но она так ослабела, что позволила подтащить себя за передние лапы к выходу, свесилась, глянула вниз, взвизгнула и, к моему изумлению, самостоятельно с грохотом скатилась по ступенькам лестницы. Я едва успела увернуться, чтобы не сорваться вместе с ней. Она распласталась на полу и, жалобно заскулив, начала зализывать длинную кровавую рану на боку.
Я, едва удержавшись на лестнице, захватила горсть кукурузы и спустилась следом, обошла псину, потом подумала и зачерпнула ей в единственную миску воды. Зверюга тяжело приподнялась на лапы и жадно все вылакала, расплескивая на пол. Я вдруг вспомнила, как мы с Иришей Антоновой поили раненых. Овчарка понюхала воздух. Ядумала, она принюхивается к детям, но оказалось, к остаткам курицы. Она поймала брошенные мною в ее сторону со стола косточки на лету и вмиг сожрала их, сглотнула, даже не хрустнув. Еще раз оглядела дом и вдруг запрокинула морду и страшно завыла. Дети бросились мне за спину.
«Это к покойнику, – мелькнула у меня идиотская мысль. – Неужели наверху еще кто-то остался?» Тогда я собралась с духом и полезла снова. Дети подали мне лампу. Под соломой и кукурузой среди горы пустых мешков я нащупала сначала шерстяной чувяк, потом твердую окоченевшую ногу. Что делать? Оставить наверху? Начнем топить – он завоняет. И спать с покойником страшно. Да и собака будет выть всю ночь, радости мало. Можно, конечно, сказать завтра властям, но они его снимут только утром, да и похоронят ли? Люди на базаре говорили, что всех, кто сопротивлялся сборам, расстреливали на месте и сбрасывали в одну яму.
Что же делать? Я тут на птичьих правах, начнут составлять протокол, я назвалась девичьей фамилией и солгала, что документы украли дорогой. Они поверили, но сказали, что пошлют запрос в Шушу. Я могла только надеяться, что он будет долго идти. А еще лучше – ползти.
Поразмыслив, я зажмурилась и, нащупав вторую ступню в чувяке, потянула ноги на себя. Ноги легко выползли наружу и легкомысленно, нахально торчали теперь в проходе, так и не согнувшись в коленях.
Собака завыла еще жалостливее. Всем стало жутко. Детям, стоявшим запрокинув головы, в глаза попала шелуха от кукурузы. В окна смотрела жадная холодная темень.
Я потянула сильнее, мертвец неожиданно легко подался прямо мне на руки, я завопила и отпрянула, сорвалась с лестницы, грохнувшись, больно стукнулась локтем об пол, а сверху меня накрыл мертвец. Я орала так, что собака перестала выть, а дети окончательно онемели. Сбросила с себя мертвое тело и еще несколько минут орала, потом выдохлась, замолчала и переглянулась с волкодавом. Он склонил голову набок и уважительно молчал. Я старалась не смотреть на убитого, но он будто притягивал взгляд. Пожилой сухопарый ингуш в изодранной черкеске, заскорузлой от запекшейся крови. Вкаштановых, отливающих медью волосах торчала солома от кукурузы. Резкие черты лица, впалые щеки, приоткрытый рот со стершимися желтыми зубами и рыжеватая щетина, начинающаяся прямо от глаз, – все наводило ужас.
– Кролики мои, вы нигде не видели лопату?
– Она в сарае осталась, – пискнула Лина.
Я взяла лампу и вышла в сени. Куры сонно закудахтали при виде волкодава и взлетели повыше на полки. Собака, пол которой я так и не выяснила, явно заинтересовалась легкой добычей, но рана не давала ей возможности прыгать. Припадая на левую сторону, она поплелась за мной на улицу.
Девочки боялись оставаться в доме с мертвецом и тоже вышли со мной в ночь. Я прихватила лопату, и мы углубились в сад. Земля была еще подмерзшая, но податливая. Я выкопала яму у первой же яблони. Где восток? Где запад? Как хоронят ингуши? По-моему, женщинам нельзя. Но тут, кроме женщин, больших и маленьких, никого нет. Даже собака, и та сука. Во всяком случае, во дворе она присела, а не подняла лапу. Может, от слабости. Вариантов нет. Лучше быть похороненным женщиной во дворе собственного дома, чем мужчиной в общей яме.
Я вернулась в дом, подошла, глядя в сторону, к покойнику и, ухватив его за ноги, поволокла к двери. Никогда не забуду звука стукающейся о ступени головы. Меня тошнило. Он был не очень тяжелым и на ощупь не холодным, ведь я держала его за лодыжки в шерстяных чувяках. У могилы я задумалась. Покойника не во что было даже завернуть. Не в мамину же шаль. Жалко.
На чердаке оставались мешки из-под кукурузы. Мы снова вереницей вернулись в дом, я полезла наверх и вытянула четыре мешка. Двумя выстлала могилу, потом не глядя спихнула туда мертвеца и, зажмурившись, набросила сверху мешки. Он стал похож на мумию.
Жутко было бросать человеку в лицо землю, пусть даже оно было закрыто мешковиной. Еще ужасней было утрамбовывать. Надо придумать, что привалить на могилу, чтобы ее не разрыли беспризорные собаки. Но это уже утром.
Вернулись мы так же молча и долго дрожали у очага. У меня не было сил утешать девочек, я просто повторяла про себя: «Хорошо, что все позади». Мы постелили на панцирную кровать найденные на чердаке мешки, один свернули под голову, накрылись маминой шалью и, сбившись в кучу, наконец забылись тревожным сном.
Обе Светины дочки так и не спросили ни разу, где их мама с папой и сестра Галя. Они вообще ни о чем не спрашивали и ничего не говорили, онемели еще с тех пор, как я нашла их под ветошью в телеге. Собака подползла к нам под кровать и тоже уснула, тихо поскуливая и жалобно взвизгивая во сне.
Молодую кавказскую овчарку назвали Сильвой. Мне почему-то запало это имя еще со времен Сережиной овчарки. Он, кстати, недолго прошиковал уполномоченным. В тридцать девятом его взяли за пьянку и стрельбу на рабочем месте, присудили лагеря, и след его потерялся. Мне об этом Павлуша написал. А собаку Сережину пристрелили, потому что она при задержании оперативников покусала.
Рана у нашей Сильвы оказалась длинной, но не глубокой. Пуля, видно, прошла по касательной, а главное, почти у ляжки, и овчарка спокойно могла ее вылизывать.
Я пошла работать в колхоз. Сильва оставалась сторожить детей. Девочки черпали мисками с чердака кукурузу с соломой и перебирали ее, пока меня не было. Потом мы несли миску с кукурузой к мельнику, бывшему фронтовику с одной рукой. Он из милости брал нашу мелкую мусорную кукурузу, бросал в общий помол и возвращал полную, с горкой, миску кукурузной муки, из которой я пекла лепешки. Куры оказались очень плодовитыми и, хотя они загадили все сени, неслись как сумасшедшие.
В колхозе мне зарплату выдали поросенком. Мы его назвали Васька и тоже держали в закутке в сенях, так как боялись, что украдут. А днем девочки выводили его на помочах во двор, где он гулял под присмотром Сильвы.
Васька влюбился в Сильву. Он всюду таскался за ней, хрюкал и лез целоваться. Сильва огрызалась, норовила цапнуть его за пятачок, но он не унимался и даже ночью призывно хрюкал, пытаясь протиснуть розовый пятачок в щель под дверью. Девочки мои приемные продолжали молчать. Они слушались, всё понимали, даже улыбались иногда, глядя на Васькины проделки, но оставались онемевшими. Я не очень-то и настаивала на разговорах. Во-первых, заговори они, трудно было бы сохранить нашу тайну. Во-вторых, немых больше жалели.
Но наше монотонное блаженство длилось не больше месяца. Из Шуши пришли документы, кто я такая есть – жена врага народа. А следом заявились городские чекисты и вместе со мной забрали из дома все, даже детскую одежду. Девочки очень горевали о Ваське. А я подумала: хорошо, что забрали. Как бы мы его закололи и ели потом? Акурицы, словно наученные, убежали за сарай и там схоронились. Прямо подпольщицы. Хотя со мной могли сделать что угодно, я не боялась. Я дошла до такой степени ожесточения, что терять, казалось, было уже нечего.
Допрашивали меня в правлении часа три, всё пытали про мужа.
– Вы коммунисты, вы и разбирайтесь. А мое дело детей рожать и растить, – сказала я следователю.
В тот раз меня отпустили, но сказали, что в ближайшее время вызовут снова на допрос уже в Орджоникидзе, вернее в Дзауджикау. Взяли подписку о невыезде.
Из колхоза меня исключили. Из прокурорского дома выкинули, разрешив пожить в развалюхе на окраине, пока она не приглянется какому-нибудь переселенцу. По поселку все время ходили потенциальные жители, присматривались. Были и русские, и грузины, но больше всего кударов – выходцев из Южной Осетии. Селились все неохотно, хотя власти давали подъемные и объявляли, что через пять лет работы в колхозе дом переходит в собственность переселенца.
К счастью, в сторону нашей бедняцкой глиняной халабуды даже никто не смотрел. В конце марта уже появилась первая трава, которую мы щипали и кормили этим двух утаенных куриц и себе варили отвар, когда были дрова. Я теперь наряжала моих девочек в оставшиеся обноски и с миской, полной шелухи или жухлой травы, отправляла их к мельнику. Они ни о чем не просили. Вставали рядком. Три белокурых ангелочка семи, шести и пяти лет. Старшая Лина прижимала к себе миску. Они стояли тихо, иногда часами, пока мельник их не замечал, выходя на воздух продышаться или покурить. Он тогда из жалости брал у них кукурузную труху, бросал ее в общий помол и отдавал обратно полную миску муки.
Сильва по-прежнему сторожила детей. Курицы, как узницы, жили в холодном подполе, а днем выходили гулять в комнату. Самое трудное было раздобыть дров. Пару раз я ходила в ингушский лес за дровами без порубочного билета. Но это было очень опасно: если встретится медведь, то задерет, а если лесник, то отберет топор. Вообще-то лесник мог и под суд отдать, но тогда и топор, и срубленное дерево достались бы другим, а не ему, поэтому он предпочитал расправу на месте. Чаще всего удавалось раздобыть ольху, но от нее не было ни жару, ни углей.
Шел уже второй месяц нашей жизни на хуторе, а Светины девочки всё молчали. От постоянного недоедания я заболела пеллагрой. Постели у нас не было, девочки спали на холодной печке, а я лежала на столе. Так курицы повадились забираться на меня, как на насест, и нестись в ногах. Ноги были опухшие, все в коросте. Но курам нравилось.
Каждый теперь промышлял чем мог. Сильва ловила мышей и ходила с девочками в ближайший лес за хворостом, тогда можно было приготовить кукурузную похлебку. Каждому доставалось в день по сырому яйцу. Скорлупу толкли и снова давали склевать курам. Девочки мои исхудали, у Сильвы тоже подвело брюхо. Шкура стала ей сильно велика.
В одну из чудных майских ночей Сильва вдруг разбудила нас громким скулением. Она металась, припадая брюхом к земляному полу, но не лаяла. Вдруг кто-то сильно толкнул плечом дверь. Я решила, что это за мной пришли, я ведь из-за пеллагры не смогла пойти на второй допрос в город. Засов, на который мы закрывались, затрещал и сорвался, в проеме при свете луны показался страшный, заросший горец с ружьем в судорожно сжатой руке.
– Где Мухарбек? – Он легко прыгнул от порога кстолу и ткнул мне дулом в грудь.
Не знаю почему, но я сразу поняла, что речь идет о старом ингуше с чердака. Может, от того, что вломившийся к нам абрек был похож на него. Те же медные кудри и рыжая борода от глаз.
– Похоронила под яблоней, первой справа, там камень, – прошептала я, завороженно глядя на ствол ружья.
Сильва все это время скулила у стола, поджав хвост, и лизала кожаные опорки абрека.
Горец оглядел мое черное, в волдырях тело, оглянулся на девочек, которые, как волчата, сбились в кучу на печке, и брезгливо скривился. Потом опустил взгляд на Сильву, свистнул ей и едва кивнул: пошли, мол. Та легла на брюхо, виновато поползла за ним до порога и замерла. Страшный горец нетерпеливо свистнул еще раз. Сильва заскулила, проползла еще полметра и остановилась. Тогда горец обернулся и выходя, с руки, не целясь, выстрелил ей прямо в голову. Комнату заполнил запах пороха. Собака взвизгнула и осела. Девчонки соскочили с печки, бросились к Сильве.
– Не умирай, не умирай, – причитали они.
«Заговорили, – радостно подумала я. – Ах, Сильва, Сильва, надо было тебе уйти с прежним хозяином. Ревность даже любовь обращает в смерть».
Наутро ко мне завалились встревоженные секретарь колхоза с энкавэдэшником: кто стрелял, да зачем, да почему на допрос не явилась. Оказывается, вся семья новых поселенцев в нашем бывшем доме была вчерашней ночью убита.
– Не знаю я. Ничего не знаю, – хмуро отвечала я. – Вот щеколду сломал. Хотел зарезать детей. А кто, не знаю.
– А кровь чья?
– Собаку застрелил.
Дети еще ночью оттащили Сильву мне под стол в надежде, что она оживет, и теперь сидели там же, обняв ее со всех сторон и хмуро зыркали на пришельцев.
– Ишь, звереныши, – хмыкнул особист, – вражьи выблядки. Мы тебя забираем. Вставай.
– Берите, – равнодушно ответила я.
Особист посмотрел на мои распухшие ноги, черное от струпьев тело и огорченно сплюнул – не хотелось ему возиться с доставкой шелудивой вражины.
– Да куда она денется, – вступился за меня подошедший к дверям мельник. – Вы ее живой, может, и не довезете.
Это решило дело, особист махнул рукой:
– Ладно, подыхай так, – и вышел.
Мельник постоял немного, вынул из-за пазухи кулечек с мукой и подал Лине.
– Возьми, ты же теперь за хозяйку? А я вашу собаку вытащу.
– Сильву, – уточнила Майечка.
– Заговорила, – улыбнулся мельник.
– Да, – прошептала девочка.
– И то слава богу. Надо вам отсюда выбираться.
– Как? – вздохнула я. – Вы, если что, присмотрите за девочками? У меня скоро брат с войны вернется, Павел.
Мельник тоже вздохнул, присел на корточки и ловко подхватил единственной рукой нашу белую Сильву.
– Придумаем что-нибудь. А Сильву я доктору снесу, вдруг еще можно помочь, – утешительно сказал он девочкам и осторожно понес окоченевшую собаку, перекинув ее через плечо.
– Она еще не умерла? – с надеждой, не веря самой себе, спросила Эммочка.
– Если не умерла, он ей поможет, – серьезно, по-взрослому ответила Лина. – Пошли, разберем штакетник.
Без меня девочки повадились воровать с околицы остатки штакетника в тех дворах, которые еще не заняли переселенцы. Сторож мог их пристрелить за это на месте как мародеров.
В этот раз вылазка оказалась неудачной, и на ужин пришлось довольствоваться кукурузной болтанкой на холодной колодезной воде. Дверь мы подперли тяпкой. Что же делать? Если меня заберут, девочек отправят в детский дом. Главное, чтобы они не проговорились. Не назвали свои настоящие имена. Надо с ними еще раз заучить новые. Когда еще Павлуша демобилизуется. Последнее письмо из госпиталя под Смоленском пришло почти полгода назад. Если не умер, давно должен был быть уже дома. А может, бежать? Но как? Вот и догнала меня судьба. Я хотела ее обмануть, вышла замуж за комиссара, и судьба дала мне фору, а потом все равно прихлопнула, как муху. Зачем была эта тягомотная чужая жизнь, если в итоге я все равно умираю от голода, как двадцать с лишним лет назад? А ведь мне только сорок… Не судьбу я обманула, а саму себя.
В это время в дверь постучали. Дети привычно забились под стол. Два мужских силуэта приникли к окнам, раздался дребезжащий стук в стекло. Лампа у нас не горела – керосин давно кончился. Разглядеть в потемках, кто в доме, с улицы было невозможно.
– Неужели за мной особист вернулся? – вяло ужаснулась я.
В окно еще раз постучали.
– Антонина! Ты здесь? – Это был голос Ивана.
– Открывайте, это папа! – попыталась я приподняться на локтях.
На пороге появился скелет. Лина в испуге отскочила в сторону, Эмма с Майей ринулись под стол.
– О! Сколько вас тут, – засмеялся из-за плеча скелета второй, в военной форме. – Здорово, сестра. – Шагнул к столу, качнувшись из стороны в сторону и слегка волоча ногу. – Вот, комиссовали вчистую. Стал хромать, но перестал заикаться! Жаль, до Берлина не дотянул. А ты, я вижу, тут залежалась.
Военный подошел ближе, крепко обнял меня, обдав терпким мужским запахом пота, чеснока и самогона. Запахом жизни. Он был сероглазым, жилистым и невысоким, как отец, мой дорогой брат Павел.
– Мы тебя в два дня на ноги поставим. Держись за меня, переползай на лавку. Щас пировать будем. Иди, Иван, поздоровкайся хоть с женой! А то как неродной!
Иван, изможденный и совершенно седой, шагнул ко мне, сел рядом и молча положил свою руку поверх моей, шершавой и темной, со слезшими ногтями. Что-то мы все молчуны стали.
– Сколько у нас детей теперь, – улыбнулся он одними глазами. – Ну, мелкота, вылезайте. Дайте на вас посмотреть. Ух ты! Три королевны!
Девочки робко выбрались из-под стола и исподлобья смотрели на Ивана – слишком он был бледен и худ.
– Хорошо, что мы с твоим Иваном в городе столкнулись, – продолжал басить Павел. – Я как раз жильцов из нашей квартиры выкидывал. Вот сволочь – участковый ему ордер дал, паскуда такая. Я ему так в зубы дал, что он без всякого ордера в окно вылетел. Ну, за встречу! Сколько же мы с тобой, сестричка, не видались! Красавица ты у нас! А казачманок каких нарожала! А я все холостевал, а теперь баста! Милославский я теперя один остался. Серегу-то нашего еще перед войной забрали, и с концами. Шальная башка. Я ж тебе писал.
Павел торжественно водрузил на стол вещмешок, из недр которого появились, как из мешка Деда Мороза: бутыль с мутным самогоном, шмат сала в газете, банка американской тушенки, полбуханки черного сырого хлеба и мятая плитка заморского шоколада.
Я быстро захмелела от еды и самогона, уронила голову на руки и слышала только отрывки тихого разговора мужчин:
– Операцию-то назвали «Чечевица». Не знаю к чему. Мне доро́гой земляк сказывал, он еще пацан совсем, что они жили недели две в горах у тех, кого потом выселяли. Пришли в аул, расквартировались. Начальство сказало, что учения. Всё чин чинарем. Они, понятно, на фронт рвались, только мобилизовались. Добровольцы. На сараях плакаты висели про поддержку Красной Армии. Жили у ингушей мирно. Парни до последнего сами не знали, зачем они здесь. А когда своячок мой дознался, успел только шепнуть хозяевам, чтобы те матрацы разрезали и поболе напхали туды кукурузы и струментов. А лепешки обмотали вокруг тела лишними рубахами. В дороге-то их никто кормить-поить не собирался. Да и выкинули, говорят, в голой степи.
– Да, это как водится. Нас тоже этапировали без комфорту. Вагоны для скота, ни полок, ни печки. Я себе все нутро застудил. Если бы не засохший навоз, что мы от стен отколупывали, загнулся бы уже… А ты веришь, что они предатели и дезертиры?
– Не знаю, они не трусы. У нас в роте дагестанец был – дрался как черт. Это власти народ взбаламутили. Мы от немцев в сорок втором такого тут натерпелись. Теперь любого назови дезертиром – растерзают. – Исовсем понизив голос, Павел почти прошептал: – Ятак думаю, это не их война. Понимаешь? Это не их война. Говорят, немцы им свободу от нас, русских, обещали. Ведь сколя волка не корми, он все в лес просится.
– Но тут целые банды были. Оружия много изъяли, – продолжал допытываться Иван.
«Надо же, еле жив, а подавай ему политинформацию. А куда его самого-то по этапу гнали?» – сонно подумала я.
– Да когда у нас на Кавказе банд-то не было?! Аоружье изъяли, – согласился Павлуша. – Его еще с Гражданской знаешь сколько припрятано! Какой же горец без ружья и разбоя? Не знаю, как у других, а у нас люди говорят, сверху задание дали собрать оружие. Для галочки. У нас начальник милиции сам ингуш. Так он дал команду хватать пришлых ингушей с чеченами, а родне объявлять: выпустим, если сдадите винтовку. А если винтовки нету, у них можно отовариться. Прыткачи!
– Да сколько у милиции купить винтовок можно?!
– Э, не скажи. Номерок-то не пишется, одну винтовку хоть сто раз продавай.
– И что теперь будет с аулами?
– Осетин поселят. Не пойму только, зачем кударам отдавать, когда столько своих без крыши над головой. Ладно, за встречу. Ты-то как выкарабкался?..» – дочитала прамачеха и замолчала.
– Ну, что дальше-то? – нетерпеливо спросила Алла.
– Это все.
– Как – все? Точно?
– Как видишь. – Лина Ивановна протянула ей раскрытую тетрадь с недописанной страницей.
Алла с недоумением повертела ее в руках, еще раз перечитала про себя последний абзац. «Мы так не договаривались, останавливаться на всем скаку».
– Значит, аулы осетинам отдали? – пробормотала она, чтобы хоть как-то продлить резко оборвавшееся действо. – А если ингуши из ссылки вернутся, они осетин резать будут? Хотя осетины такие же безбашенные горцы. Они сами, наверно, кого хошь зарежут за свои дома. Дома, которые сложили казаки. Действительно, кровожадная земля там. Может, люди и не виноваты? Земля рассыпает споры насилия, люди поедают их с плодами этой земли? Может, она действительно кровью умывается? Как какая-то мифическая красавица? Поэтому и остается такой прекрасной и притягательной? Прекрасной горской вампиршей?
– А ты что, про пригородный район Владикавказа не слышала? – спросила прамачеха. – Это как раз там, где когда-то был Тарский хутор.
– Не-а.
– Про конфликт в пригородном районе в девяносто первом?
– Нет, мне тогда пять лет было.
– Ельцин подписал закон о репрессированных народах. Ингуши потянулись из Средней Азии на Кавказ…
– Почему из Средней Азии, их разве не на Север отправили?
– Нет, кого в Казахстан, кого в Туркмению…
– Эх, почему наших на лютый Север ссылали, а как кавказцев, так – на юга!
– Девочка! Там голая степь. Их выбросили без вещей, без еды. Там земля как камень, даже покойников не принимала. Целые семьи так и умирали на холодном ветру, а их тела обгладывали шакалы. Мне папа рассказывал.
– Не хочу про «умирали». Ладно, вернулись, и что?
– А осетины их не пустили. Ингуши стали селиться поблизости и плодиться, как кролики. Осетины испугались, что ингуши их перерожают. Они даже термин новый придумали – агрессивная рождаемость.
– Фигня, всех нас китайцы перерожают, – возразила Алла. Ей не хотелось связывать драматическую историю Антонины с современной жизнью. – К тому же сравнивать ингушей с кроликами не хорошо. Вот это и есть бытовой шовинизм, – поддела она Лину Ивановну. Алле приятно было поймать прамачеху на каком-нибудь промахе. Хотя на ингушей ей было наплевать так же, как и на осетин. Все горцы были для нее на одно лицо, кроме, пожалуй, черкесов, и то благодаря знакомству с Кахой. Она даже про мухаджиров прочла в Интернете. Но это оказалась еще одна горькая и кровоточащая кавказская история. Так что Алла про нее с Кахой даже не заговаривала.
– Там была драка из-за огорода, а закончилось все резней, – гордая тем, что в курсе неведомых Алле событий, хорошо поставленным голосом покрыла ее замечание про кроликов прамачеха. – Осетины в футбол играли отрубленными головами ингушей. Или наоборот. Не помню уже.
– Я больше не хочу слушать ни про какую резню. – Алла заткнула уши. – Хва-а-а-тит!
– Хорошо, но я могу рассказать, что было дальше…
– Нет-нет. Лучше дай мне тетрадь с собой. Я хочу еще раз перечитать уже сама.
Лина Ивановна нехотя отдала свое сокровище внученьке Лалочке, как она криминально называла ее про себя.
Алла не хотела слушать, что было дальше с Антониной, от прамачехи. Она даже не хотела знать, что Антонина – мама прамачехи и бабушка Стёпы. Ей важно было, чтобы история неведомой Антонины закончилась, как и история ее мачехи Стёпы, когда той едва исполнилось сорок. Пусть наступит конец фильмы. Ведь недаром же именно в этом месте записи обрываются. Она бережно открыла тетрадь, вгляделась в незнакомую жизнь. Почерк неровный, прыгающий. Видно, Стёпа расшифровывала пленки небольшими кусками и в зависимости от настроения писала то мелко, то размашисто. А может, какие-то записи делались прямо со слов, впопыхах. Поверх строчек и на полях знаки вопросов и замечания. Некоторые места перечеркнуты. Как это Лине Ивановне удалось все так бойко прочесть? Тетрадь исписана на треть, но на полуоборванном листе в середине Алла обнаружила еще несколько строчек:
«Горы полны любви. Все живое вокруг них: звезды, рыбы, камни, лава внутри земли – все дышит любовью. Уязвленный до глубины сердца этой любовью, человек отвечает земле отчаянной ненавистью. Зачем? Даже среди себе подобных люди любят больше всего ненавистных. Душегубы принесли в мир столько черной ненависти, но до сих пор пожинают за нее любовь. А я не хочу больше высекать ненависть в надежде обменять ее на любовь. И чувствую, что мое место в этом мире сокращается, съеживается. Закончится ненависть, и мне конец».
«Стоп. Чьи это мысли? Антонины или Стёпы? И кому они предназначены? – Аллу словно молния пробила. – Может, Стёпа умерла именно из-за того, что отпустила ненависть? Может, это был экзамен, который она сдала и перешла на другой уровень, как в компьютерной игре? А беспризорная ненависть перекинулась на меня? Как собака без хозяина? А я повелась… Может, послание было совершенно другим? Не «доверши мое дело», а «отпусти и освободись»? А вдруг, если я прощу отца, то тоже умру?» – неожиданно и нелепо испугалась она.
– Что с тобой? – забеспокоилась прамачеха, видя, как побледнела девушка.
– Мне надо подумать, – тихо ответила Алла. – Мне очень надо подумать.
ЧАСТЬ ПЯТАЯ
Глава 10 СМУТНОЕ ВРЕМЯ
Они сидели на террасе «Причала» и завтракали. Прошло всего два с половиной месяца со дня знакомства, а как много изменилось. Они не виделись несколько дней. Каха уезжал в Моздок. Алла только теперь догадалась, что на годовщину смерти родителей. Разговор не клеился. Алла, вся сосредоточенная на себе, не могла переключиться на Каху. Ее так распирало новое видение жизни, что она без подготовки шарахнула:
– Послушай, помнишь, я просила тебя о подлянке для отца?
– Да, – сухо ответил Каха.
– Я передумала! – Алла была уверена, что это понравится Кахе, что она будет выглядеть благородной и милосердной. Но случилось неожиданное.
– Поздно! – холодно пожал плечами Каха. Его самого удивил собственный грубый ответ. Он ничего еще не предпринял против Аллиного отца и даже еще не решил, будет ли. Просто на душе стало очень горько. Ни одинокие посиделки на могиле родителей, ни теплые поминки, устроенные соседями, ни резко сократившийся список кандидатов в покойники не облегчали душу. Перед глазами стояли голые остовы деревьев у госпиталя, с которых взрывной волной начисто сорвало листву. Поначалу он их не помнил, но потом, через полгода после взрыва, они вдруг всплыли на поверхность памяти и с тех пор терзали своими голыми ветками. У него оставалось смутное чувство, что родители им недовольны. Что они тоже ждали от него прощения. Он бы и хотел простить, но не мог. А Алла, пустая девчонка, вдруг смогла.
– Как – поздно? – растерялась она. – Ты уже что-то сделал?
– Такими словами не бросаются, детка.
– Но я передумала! Я его простила! Я поняла…
– Это уже никого не колышет.
– Но я не хочу!..
– Придется потерпеть! Тебе тоже не мешает преподать урок. Неуважительное отношение к отцу карается. Власть старшего равна власти Бога!
– Мне? Преподать урок?! – Бешенство ударило ей в голову. Нет, она не умрет, в запасе еще много ненависти. – Пошел ты!..
Боже, неужели она это сказала? Алла отшатнулась, скорее от страха перед выскочившими у нее изо рта бранными словами, чем от возмущения Кахиными, опрокинула на деревянный помост стул и рванулась вон, словно ужаленная обоюдной грубостью.
Куда?! Она же на Кахиной машине!
Каха продолжал как ни в чем не бывало сидеть, небрежно закинув ногу на ногу. Официант услужливо подхватил упавший тиковый стул. Каха кивком показал, что прибор беглянки можно убрать. Он тоже был в бешенстве, но по другому поводу. Какая-то девчонка смогла, а он? Он по дороге сюда злился, что его опередили и одного косвенного виновника взрыва убрали раньше. Смешно: убийства наперегонки. Это и есть кавказская честь? Или та дикость, которой мягко попрекали его близкие? Хорошо еще, что на фирме не знают о его «хобби». Или делают вид, что не знают.
Почему же нет облегчения? Потому что он стал таким же кровожадным абреком, как все? Стал тем, от чего его так долго уберегали родители? Что же делать? Возвращаться в Америку и полностью оторваться от родных корней, навсегда став гражданином мира? Вернуться в Моздок, принять ислам и посвятить свою жизнь очистке любимого города от нечести всех мастей? Но родители не хотели, чтобы он стал мусульманином. Они хотели, чтобы он был человеком. Они считали, что любая религия делает человека несчастным.
Но на что может опереться человек без корней, как он? Можно посвятить жизнь поискам своих родичей-изгнанников. Можно остаться высокооплачиваемым хай-менеджером в Москве, уважаемым человеком в кавказской диаспоре, обдуманно жениться, родить новых детей. Или отнять прежних. Или вернуть прежнюю жену. Он может всё, но ничего не может утешить его. А тут еще эта взбалмошная девчонка со своими выкрутасами. Все было так ясно, пока она была просто ночной дежурной, недостойной человеческого отношения из-за ненависти к родному отцу… Каха смотрел тяжелым взглядом ей вслед. «Все плохо. Отец, научи меня! Как трудно одному!»
Алла мчалась вверх по ступенькам с причала, в ужасе чувствуя, что вселенная Кахи сворачивается у нее за спиной, точно как в рекламе мобильного телефона. Сворачиваются ее дерзкие мечты выйти за него замуж и дом-уродец в «Горках-2», сворачивается за ее спиной и сам «Причал», и она едва успевает выскочить на стоянку.
– Можно вызвать такси?
– Сию минуту.
«Что делать? Предупредить отца? Оставить все как есть? Что делать? Перестать вырабатывать ненависть? Как бы поступила Стёпа? Стёпа, подскажи! Как трудно одной!»
Пока дожидалась такси, она еще надеялась, что Каха поднимется к ней. Или не надеялась? Она сама не знала!
Алла попросила водителя высадить ее на Кутузовском у дома покойной мачехи, проскочила через двор, не поздоровавшись с каштанами, и те возмущенно зашуршали вслед.
– Понимаешь, до меня дошло наконец. Стёпа простила и умерла. Она сдала экзамен, и я хочу! – бросилась она с порога объяснять Лине Ивановне.
– Что? Умереть? – ужаснулась прамачеха. Алла отвлекла ее от романтического сериала, но Лина Ивановна, как солдат на посту, сразу включилась в ситуацию. Она повела возбужденную внученьку в гостиную, усадила на диван и начала ласково поглаживать. Хватит с них смертей.
– Нет, сдать экзамен, – сказала Алла, нервно вертясь на диване, подпираемая с одной стороны сочувствующей прамачехой, поглаживающей ее по спине, а с другой – радостным Тарзаном. Он поддевал мокрым черным носом ее руку, чтобы она его тоже ласкала и гладила. Алла в этом любовном кольце наконец обмякла и перестала дрожать.
– У меня для тебя котлетки парные с пюре, – начала заговаривать ее прамачеха, – я варенье сварила из абрикосов с миндалем.
– Послушай, – сжала ее руки Алла. – Перечитав дневники, я решила его отпустить. Там Стёпа мне подсказку оставила, чтобы я поняла. Свободным от прошлого человека делает не месть, а… не знаю, что… прощение или отпускание этой мести на свободу, как птицы из клетки. Понимаешь?
– Да, – не очень уверенно кивнула прамачеха.
– Ненависть сладка и самоценна, но она… она… Ею невозможно насытиться… Понимаешь?
– Да, – уже тверже ответила Лина Ивановна. Теперь она понимала: что-то случилось и внученьке Лалочке нужны ее помощь и совет. Об этом можно было только мечтать.
– А он не хочет отступать. Что делать?
– Кто?
– Каха! Я дала отбой, а он сказал, что все равно его уроет. И меня вместе с ним. Преподаст мне урок. Надо предупредить отца. Но как?
– Девочка моя! Ты больше не хочешь ему мстить?
Ситуация стала проясняться.
– Да. Мне Стёпа сто раз повторяла, что мы сами выбираем родителей, полезных для нашей души! Для ее учебы и развития. Раз я выбрала таких, они мне нужны. Я только сейчас поняла зачем: чтобы научиться переплавлять ненависть в любовь и принять их такими, какие они есть. Не общаться с ними, не жить вместе, но принять, пусть и в отдалении, на расстоянии. Пусть они этого даже не узнают. Перестать выбрасывать в атмосферу ненависть.
– Она тебе так говорила?
– Да, что душа ребенка еще до рождения сама выбирает себе родителей.
Лина Ивановна примерила эту мысль на себя. Она оправдывала ее, как мать, но тянула за пуповину непрощенных обид, как дочь. Лина Ивановна не знала, что выбрать. Лучше, конечно, полностью реабилитироваться самой, но оставить претензии к собственной матери. Но индульгенция выдается только обоим. Значит, любовь сильнее ненависти? Например, ее любовь к этой девочке сильнее чего? Сильнее обиды на ее собственных, давно покойных родителей? Готова ли она простить своих родителей, чтобы сохранить Лалу? Неожиданность этой мысли поразила Лину Ивановну. Но вывод напрашивался сам собой.
– Девочка моя, я поняла. Я возьму огонь на себя. Сама позвоню твоему отцу! Прямо сейчас!
– Но что ты скажешь? – всполошилась Алла.
– Скажу, что подговорила людей, чтобы его подставить. Атеперь передумала. Чтобы он перепроверил все контракты, которые ему предлагали в течение последних двух месяцев. Особенно прибыльные. Скажу, что это ловушка. Что я из вредности не говорю, какой именно договор будет подставной, но даю ему шанс. Ради тебя. – Лине Ивановне льстило, что она сможет в глазах бывшего зятя выглядеть способной замутить такое черное дело. Одно это уже было достаточной местью. – Захочет – прислушается. А остальное оставим на волю Господа.
– Угу. Предупрежден, значит, вооружен, – облегченно вздохнула Алла. Сама она боялась звонить отцу. – Ты прямо сейчас позвонишь? – Девушка вдруг испугалась, что на счету может быть каждая минута. Вдруг Каха уже дал отмашку на случай, если она предупредит отца?
– Конечно, моя дорогая.
Они звонили целых полчаса, но мобильный был недоступен, а домашний занят. Алла все-таки немного успокоилась, поела котлеток с пюре, полакомилась вареньем.
– Подожди, я тебе баночку с собой дам, – хлопотала Лина Ивановна.
– Спасибочки. Давай. Хорошо, я помчусь, а ты, если дозвонишься, сразу сообщи мне, – попросила Алла. – Целую. Я побегу.
Хотя ей не хотелось никуда бежать, да и бежать было некуда. Она медленно вышла из подъезда, взглянула на каштаны. Листья были огромные, разлапистые и напоминали опахала. Зеленые колючие шарики по-прежнему кокетливо выглядывали из-под них, но не вызывали уже никаких фривольных ассоциаций. Неужели это всё? Конец романа?
В это время зазвонил мобильный. Лина Ивановна возбужденно доложила:
– Только ты ушла, я сразу дозвонилась. Он мне не поверил.
– Не поверил? Все равно, главное – предупредили. А как говорил?
– Сквозь зубы.
– Хорошо. Я тебе перезвоню.
«А вот сейчас мы посмотрим, что скажет мой горец», – злорадно подумала Алла и набрала номер любовника:
– Каха?
– Да? – ответил он отстраненно.
– Я предупредила отца о подставе. Я с ним помирилась! – вызывающе крикнула в трубку Алла.
– Хочешь меня обыграть? Девочка, не зли меня.
– Ты мне угрожаешь?
Он сухо засмеялся – «Ничего себе характер!» – и первым повесил трубку.
Вечером Алле позвонил Кахин домоправитель из «Горок-2» и вежливо попросил заехать завтра за вещами.
«Что это значит? Может, хочет мириться? Может, это предлог? Если это окончательный разрыв, что ему беспокоиться о моих вещах? Ехать или нет? Вещи-то первоклассные». На нее вдруг накатила маленькая, но сильная жадность.
Утром Алла с особой тщательностью собралась, навела боевой раскрас и покатила в неизвестность. Подъехав и свернув на знакомую улочку, она остановилась в ожидании, когда откроются автоматические ворота. Но все было недвижимо. Алла погудела. Ответа не было. Подождав еще немного, она вышла и требовательно нажала на кнопку домофона.
– Алла Степановна? – как ни в чем не бывало отозвался охранник. – Сейчас, сейчас.
Но ворота не открылись ни «сейчас, сейчас», ни через пять минут. Алла начала терять терпение и снова надавила на кнопку. В это время калитка рядом с воротами распахнулась, и в проеме показалась нагруженная ее пожитками садовая тачка, которую с каменным лицом катил охранник.
Алла просто лишилась дара речи, движения и разумения, а тот остановился перед ней, ловко опрокинул тачку, вывалив вещи девушке под ноги, и быстро, пока она не опомнилась, отступил за глухой трехметровый забор.
Она ошарашенно смотрела под ноги, глотала ртом воздух и не знала, что делать. Гордо уехать, оставив все валяться в грязи? Но тогда ее пожитки просто растащат окрестные таджики. И не только одежду. Как быстро она обросла в этом доме всякой всячиной! Она не могла бросить свои записи, свое белье, туфли. Надо было, но не могла. Дрожа от ненависти и бешенства, она открыла багажник и побросала туда без разбору свое барахло.
Интересно, наблюдает ли за ней сейчас из дома Каха? Унего же домофон с камерой. Но челядь-то точно приникла к экранам! «Убью тебя, поганый охранник! И тебя, Каха, прибью! Ничего себе погасила ненависть! Всех перебью!»
Глаза застилала пелена, а сердце так бухало, что каждый удар взрывался в голове. Алла домчалась до дома мачехи на автопилоте, ввалилась, вся дрожа, в квартиру и начала шарить глазами по комнате, что бы такое разбить, перед тем как разрыдаться. Взгляд упал на стеклянную стойку бара с початой бутылкой коньяка. Она взяла со стола чашку, налила до краев и залпом выпила. Сердце замерло на секунду, ойкнуло и сбавило обороты.
– Девочка моя, – только и сказала прамачеха.
Алла упала на диван и дала себя огладить, уложить, укрыть пледом. Потом она резко села и начала подробно рассказывать Лине Ивановне про разговор с Кахой, про вещи, про неудачное плавание и даже про идею мстить теперь Кахе. Выговорившись и хлебнув еще коньяку, она наконец затихла, притянув к себе Тарзана. Лина Ивановна ободряюще похлопала ее по коленке и пошла готовить обед. Ее дорогая птичка, хоть и с потрепанными перышками, была на своей жердочке.
Алла провалялась на диване весь день, перечитывая «кавказские дневники», бессмысленно щелкая пультом от телевизора с программы на программу и затеяв длиннющую переписку с Илюшей.
Немного утешившись от его нежных слов, она так и уснула, не раздеваясь, под пледом. Но среди ночи неожиданно вскочила и долго стояла на лоджии, глядя, как колышутся в теплой ночи каштаны и тоже шепчут ей слова утешения.
Она проснулась утром на диване в гостиной у мачехи. Дождь громко стучал по разлапистым листьям каштанов. Все тело болело, во рту была горечь. «Что все это значит? Вместо одного у меня теперь целый ворох кандидатов на месть. Аэто значит, – подумала Алла, – что ненависть не хочет отпускать свою жертву. То есть меня. Она борется за свое выживание и расставляет ловушки, чтобы я в них застряла. Ранит самолюбие, подначивает к мести, чтобы я доказывала самой себе, что я не трусиха и не лузер. Это западня».
Долго звонил мобильный. Из кухни пахло кофе. В «биркине» разве что найдешь… Почему все дорогое и модное такое неудобное? Наконец она нащупала дрожащее металлическое тельце.
– Алла Степановна Милославская?
– Да?
– Вас беспокоят из учебной части.
– Да?
– Загляните к нам, пожалуйста, к куратору вашего курса. Мы не можем разобраться с вашей курсовой. Профессор Заславский говорит, что он перепутал вашу работу с другой и выставил не ту оценку.
– Четверку?
– Нет, у вас по ведомости «неудовлетворительно»!
– Но в зачетке – четверка!
– Да-да. Сергей Александрович об этом и говорит. Он перепутал.
– Перепутал?
– Да, поэтому мы и просим вас зайти. Получается, что у вас не сдана весенняя сессия.
– Ладно. Когда? – упавшим голосом спросила Алла.
– Если сможете, сегодня в два.
– Хорошо, буду.
Что там может быть с курсовой? Она же ее еще в июне сдала. Неужели это Каха наносит ответные удары? Скор он на руку! Уже полдвенадцатого!
За дверью скулил и скребся Тарзан, услышавший, что она проснулась.
– Доброе утро, дорогая! – открыла дверь прамачеха; на постель с разбегу прыгнул скотч-терьер и мокрым носом начал подтыкать под руки с требованием ласки. – Кофе тебя уже ждет. Я сделала творожники с изюмом.
«Надо сменить SIM-карту, – неожиданно решила Алла. – А старую выкинуть, чтобы даже соблазна не было посмотреть, звонил мне Каха или нет. Надо вычеркнуть его из жизни вместе с местью. Ненависть, так просто ты меня не возьмешь», – твердо сказала она себе, подруливая к универу.
Второй Гум встретил ее гулкой тишиной и запахом ремонта – кое-где покрасили стены в аудиториях. Интересно, протянет она в этом богоугодном заведении еще четыре года?..
– Милославская? Мы не можем отыскать вашу курсовую, а в документах она помечена как несданная.
– Этого не может быть.
Кураторша пожала плечами.
– Да вы позвоните Заславскому, – подсказала Алла.
– Он сам звонил, сказал, что перепутал оценки.
– Дайте мне его телефон, я с ним поговорю.
– Он в отпуске и просил его не беспокоить.
– Я все равно найду его телефон и позвоню, – с вызовом заявила Алла.
Кураторша поморщилась. Разговор был ей неприятен.
– Необязательно, просто напишите объяснительную. Это нестандартная ситуация, нам надо обсудить ее на кафедре. Ведь с неудом по курсовой мы не можем перевести вас на второй курс.
– Но я ведь не знала, что у меня неуд! – ошарашенно воскликнула Алла.
– Поэтому я и говорю, что ситуация нестандартная. Мы вам позвоним.
– Мне надо искать хорошего адвоката? – горько пошутила Алла.
Кураторша слабо улыбнулась.
Алла потянулась за листком для объяснительной. Вдруг ее качнуло. Волна непреодолимой тошноты поднялась откуда-то из глубин существа. «Неужели для меня учеба – такая тошниловка?» – мелькнуло в голове. Но в следующую секунду она уже вскочила и выпрыгнула в коридор, судорожно распахнула «биркин» и извергла в роскошные недра сумки и кофе с молоком, и творожники с изюмом, и какую-то мерзкую слизь и горечь. С раскрытой сумкой, как с ночным горшком, она бросилась в туалет. Продолжая скрючиваться от холостых позывов рвоты, она кое-как отмыла внутренность «биркина» и его содержимое. Хорошо, что права и документы на машину запаяны в пластик. Студенческий, паспорт и «биркин», конечно, осквернены, но это ерунда. Она посмотрела в зеркало на свое бледное лицо. Это после вчерашнего коньяка или что похуже? На ватных ногах Алла вернулась в учебную часть дописать объяснительную.
– Вы не расстраивайтесь так, – стесненно сказала кураторша, – может, еще все обойдется.
«О чем это она? Что обойдется? Неужели все-таки это подлянка от Кахи? – Смутное ощущение тревоги смешалось у Аллы с тошнотой. – Да, подлянка от Кахи, и по-моему, не единственная. Надо топать в аптеку за тестом на беременность. Вот будет смехота, если я залетела. Без оргазма, но с презервативом. Анекдот, причем на этот раз не еврейский!»
С заветной индикаторной картонной ленточкой она снова поехала к прамачехе. В такой момент Алла была не в силах оставаться одна.
Прамачеха тактично ни о чем не спрашивала первые десять минут, пока Алла возилась в туалете с идиотскими полосками экспресс-анализа на беременность. Делать тест полагалось утром натощак, но Алле было все равно – она без всякого анализа знала, что беременна. Ведь что могла еще выставить ненависть в качестве козыря? Только это.
Алла еще раз внимательно взглянула на себя в зеркало, словно стараясь разглядеть кого-то еще у себя за спиной. Она пыталась различить свою новую соперницу. Что ж, у нее личная битва с ненавистью. Ух, как та навалилась. Значит, она представляет какую-то ценность для пространства? Может, она какой-нибудь миллионный искушаемый, за которого идет схватка в маркетинговых верхах?
– Я беременна.
Лина Ивановна ахнула и осела на стул. Она не понимала, расстраиваться ей или восторгаться, и ждала подсказки. Но Алла сама не знала, расстраиваться ей или восторгаться, и растерянно смотрела на прамачеху – что та скажет. Так они в некотором недоумении смотрели друг на друга. У мести в этой игре оказались очень крутые козыри.
– Кахе ни слова. Он может отнять ребенка, назло, – первое, что пришло Алле в голову.
– Ты хочешь его оставить? – робко спросила Лина Ивановна.
– А то! Какая-то неизвестная мне душа выбрала меня себе в матери. Из миллионов, десятков миллионов женщин эта душа выбрала меня, как я могу ее подвести?
Лина Ивановна хлопала глазами. Такого аргумента она никак не ожидала. «По-моему, надо радоваться», – сообразила, наконец, она и растерянно, но широко улыбнулась. Потом нахмурилась, мгновенно включившись в новый виток игрового действа:
– Но как же быть? Ведь рано или поздно он все равно узнает?
– Значит, надо быстро переспать с кем-то еще.
Они внимательно посмотрели друг на друга и поняли, что этот «кто-то» давно найден и все это время только и ждал своего часа.
– Завтра же еду в Тверь. Я не буду выходить за него замуж, – успокоила свою и прамачехину совесть Алла. – Ятолько хочу им от Кахи прикрыться. Каха очень жесткий и… злопамятный. Понимаешь? Мне нужен только подставной папа. А буду я мамой-одиночкой. Ты мне поможешь? Справнуком?
– Конечно, – автоматически ответила прамачеха. Жизнь повернулась совершенно неожиданной стороной.
– Я к тебе перееду, свою квартиру сдам. Денег будет достаточно.
Лина Ивановна широко, хотя и скованно, улыбнулась. Вот это да! Она даже представить себе не могла такой перспективы! Когда к ней снова вернулся дар речи, она широко расправила плечи и сказала красивым грудным голосом:
– Справимся. Знаешь, как рожала наша родня в станице? Я вчера нашла. На отдельном листочке, когда последние документы разобрала. Я от тебя ничего не прячу! Правда! – С этими словами она вынула из сумки листок. – «1916 год. Владикавказ. У тетки Агафьи, снохи Осипа Абрамовича, начались схватки в поле, хорошо, что неподалеку от дома. Она едва успела добежать до кухни, легла на лавку, кое-как подстелила рядно и быстро родила мальчика. Пуповину отрезала сама и завернула младенца в постиранку, которая лежала на кухне про запас. Но схватки продолжались. Минуту передохнула и опять принялась рожать. Родила девочку. Но сил ее поднять уже не было. Ребенок лежал между ног, того и гляди мог задохнуться. Тетка тогда собралась из последних сил, нашарила рукой возле лавки свой башмак, с трудом вытянула немного шнурок и, кое-как обрезав пуповину, перевязала ее шнурком прямо с башмаком. Потом уж с поля подошли домашние и позвали повитуху допринять роды».
– Ужас! Ты специально пугать меня собралась, – взвизгнула Алла. – Они выжили?
– Думаю, да.
– И мы выживем! Сейчас я передохну и поеду домой собираться.
Привыкшая все делать быстро, Алла уже отсылала сообщение Илье. «Привет, кролик. Я сменила симку. Это мой новый номер. Как себя чувствует бабушка? Соскучилась. Завтра выезжаю. Ц-е-л-у-ю».
«Ласточка моя, глухо по тебе скучаю и жду с трепетом. Могу позвонить?»
«Конэчно!»
И через секунду уже раздался звонок. Счастливый Илья возбужденно балаболил всякие глупости, а Алла вторила ему аж пятнадцать минут. Влюбленным голубкам – что, лишь бы ворковать.
Наутро она для контроля повторила анализ. Двух мнений быть не могло. Она немного беременна. Прекрасно. Теперь отменяются все прежние договоренности. В жизни наступает долгожданный форс-мажор. А какой отличный повод бросить, наконец, учебу и заняться чем-нибудь стоящим! Конечно, это не очень хорошо – подставлять Илью, но ей же ничего от него не надо. Ни алиментов, ни фамилии. Только ширму для Кахи. Это вполне честно. Может быть, когда-нибудь потом она все расскажет ему. «Что, ненависть? Съела? Думаешь, толкнешь меня на убийство? Нет, я рожу этого ребенка! И буду любить его без памяти! Тебе назло!» Алле стало очень весело. Она даже пропела почти всю дорогу до Твери. Проезжая то место перед Завидовом, где месяц назад ее занесло на масляном пятне, Алла победоносно выставила вверх палец. Пошла ты, ненависть, куда подальше!
Они договорились, что Илья встретит ее около четырех часов в центре на набережной у моста. Но Алла с хорошим настроением, как с попутным ветром, домчалась раньше. Припарковалась, огляделась и пошла прогуляться вдоль набережной. Город был величественный, но обветшалый. Она облокотилась на обшарпанный парапет.
Внизу открылась вторая набережная. На ней проходила сходка местных байкеров. Двое тщедушных парнишек в самопальных кожаных куртках, похожих на индейские, с бахромой по всей длине рукава, горделиво оглаживали своих боевых коней: один – раздолбаную «Яву», другой – мопед. И оба о чем-то горячо спорили с довольно увесистой, под девяносто кило, юной барышней с многочисленными соблазнительными выпуклостями, тоже затянутыми в кожу. Ангел ночи чинно восседала на старом милицейском мотоцикле с коляской. Забив стрелку на вечер, она волевым движением крутанула ручку газа, ее свирепый зверь с рычанием отозвался и умчал хозяйку с бешеной скоростью 60 км в час под мост.
«Байкерша на мотоцикле с коляской – круто, – усмехнулась Алла. – Впрочем, пожалуй, это единственный мотоциклетный транспорт, который может взять такой вес. Эта попа требует трехколесной устойчивости».
Было воскресенье, и от набережной через замусоренную площадь вдоль улицы тянулась самостийная барахолка. Люди торговали домашней утварью, старыми книгами, железками всех сортов. Какой-то мужик лет семидесяти собирался, по всей видимости, продать свою кожаную кепку. Он аккуратно разложил чистый лист бумаги на парапете, снял с головы кепку, любовно огладил ее, словно прощаясь, и бережно опустил на постеленный на мостовой лист. Во всем этом базаре сквозила крайняя щемящая нищета, не заметная в Москве.
Вдруг сзади Аллу обнял тихо подошедший Илья и вложил ей прямо в руки прекрасный букет из фиолетовых и темно-розовых первых астр. Она повернулась к нему, уткнулась в плечо и с изумлением обнаружила, что соскучилась и что ей нравится, как от него пахнет. После разлуки его нежность была по-прежнему избыточна, но вполне терпима.
– Пойдем, мы живем тут в двух шагах.
Дом был старый, роскошный, сталинского типа, с колоннами в подъезде и вычурной лепниной на потолке. Пятикомнатная квартира, богато обставленная неотреставрированным антиквариатом, который было уже трудно отличить от рухляди, выглядела тесной. И не только от избытка мебели. Все полки в обширной прихожей, на кухне и на лоджии, все шкафы в комнатах были заставлены самой разной тарой, начиная с коробки от телевизора и заканчивая жестяными баночками из-под давно выпитого чая. Сначала Алла подумала, что семья в стадии ремонта или переезда собирает вещи, но, присмотревшись и немного освоившись, с удивлением обнаружила, что все это нагромождение – пустые упаковки.
В этом была какая-то загадка бытия – зачем хранить банку от чая, когда тот давно выпит? Беречь короб от телевизора, в который уже насмотрелись и давно выкинули? Складывать стройные ряды глянцевых обувных коробок, если ботинки давно сносились? Что заставляет людей быть добровольными хранителями скорлупок прошлого? Невозможность расстаться с последней ниточкой воспоминаний о том, что эти вещи были не только живы, но и молоды? Крайняя степень скопидомства? Или надежда, что когда они двинутся с этого корабля в другую жизнь, захватят туда с собой, как фараоны, все свое старое добро, аккуратно запакуют его по ящикам и оно омолодится вместе с хозяевами? Ведь упаковки – это вещи вещей. Может, хозяева верят, что если во время второго пришествия все воскреснут в возрасте Христа, тридцати трех лет, в полном расцвете сил, то их вещей это тоже касается?
Алла вдруг припомнила, что в квартире, которую снимал Илюша, был такой же склад пустых жестяных банок из-под шотландского печенья, до которого он был большой охотник, коробок из-под компьютерной техники и даже пустых бутылок от выпивки, выставленных на обозрение на кухне. Но она списывала это на безалаберность холостяцкого быта.
«Боже мой! Как же трудно тащиться по жизни со всем этим пустопорожним барахлом», – поразилась она. Алла сама любила прошлое, но не как пыльное нагромождение упаковки, вещественное напоминание о былом, а как теплую протяженность сердечного бытия. Впрочем, упорно тащить за собой все прошлое, сопротивляясь небытию, было тоже не самым легким делом.
Но все эти размышлизмы посетили ее ночью, а пока она переминалась с ноги на ногу в сумрачной прихожей, не зная, куда бросить куртку. Антикварная вешалка была завалена, а антикварное кресло рядом с ней выглядело не слишком чистым.
– Всё руки не доходят, – извиняющимся тоном сказала появившаяся из недр квартиры Илюшина мама и радушно раскинула пухлые, крепкие объятия. – Мариэтта Ашотовна. – Круглая, маленькая, усатая жгучая брюнетка страстно прижала Аллу к себе, крепко взяла за руку и уже не выпустила из-под своих когтистых крыл ни на минуту.
За обедом убийственное или убойное радушие и гостеприимство армянской мамы оттенялось молчаливой, смахивающей на лунатизм меланхоличностью бледного, с вытянутым лицом русского папы Андрея Александровича. За столом сидела еще бабушка Ильи, папина мама. Старая-престарая, сухая, как пергаментный лист, по всей видимости слепая и немая после инсульта, вся сосредоточенная на перебирании и щелкании целлофановых пупырышков на прокладке от шоколадных конфет. Все отношения с миром у нее были порваны. Жизнь сосредоточилась на кончиках пальцев.
Когда в разговоре за столом возникала естественная пауза, это легкое хлопанье под проворными пальцами отрешенной старухи было печальным и немного жутким.
– Наша бабуля, хотя ничего не говорит, любит компанию. Мы стараемся не оставлять ее одну и обедать вместе, – с нежностью глядя на страшную старуху, объяснила Мариэтта Ашотовна и поправила той сбившуюся прядь тусклых седых волос. – Она у нас умничка.
Старуха от этих слов начала давить пупырышки еще быстрее, отчетливо нажимая на каждый, словно одобряя ласковость невестки. У ее ног сидела такая же старая облезлая дворняга в клочьях шерсти и время от времени цыкала одним оставшимся кривым желтым клыком.
«Боже, почти как Наина Киевна у Стругацких, – хмыкнула Алла. – Ну и компания собралась. Древняя карга со старой дворнягой; пыльная, заваленная хламом, квартира; хозяин, похожий на печального вампира, и хозяйка, пышущая жизнью, которую она высосала у кого-то накануне. Надо будет повесить у себя в комнате над дверью головку чеснока, если останусь тут ночевать».
Конечно, это была шутка. Выглядело все немного нереально, и тем не менее вселенная Ильи была теплой, уютной, хоть и пыльной. Возможно, именно из-за доброй атмосферы домочадцы, их вещи и коробки и жили так долго.
После обеда они все вышли прогуляться. Илья вел собаку, которая хрипела и шаркала когтями по тротуару. Родители чуть от них отстали. Алла вежливо оборачивалась, чтобы те не почувствовали себя брошенными. Куда там! Они с удовольствием оглядывали давно известные окрестности. Оба нарядные и довольные. Он – длинный, бледный Пьеро, она – маленькая, жгуче черная кубышка Мальвина. Парочка с карикатуры или из цирка. Мариэтта Ашотовна оживленно рассказывала что-то мужу и храбро устремлялась всем телом вперед, семеня коротенькими шажками. Андрей Александрович чуть отставал от супруги и нес в руках ее маленький дамский ридикюль.
Только теперь Алла обратила внимание, что они довольно пожилые. «Наверное, Илья, как и я, поздний и единственный ребенок… Впрочем, какая же я поздняя и единственная, если у меня два брата и молодая мама! Чур меня! – Алла впервые тепло подумала, что у нее есть братья, которые, судя по фото, живут в просторном, светлом, хай-тековском доме. – Вот уеду к ним и буду жить в большой, пустой, белой комнате», – вдруг решила она. – Смешно». Просто ей не хотелось быть похожей на Илью.
– Слушай, ты такой темненький и кучерявый, вылитый армянин. Даже странно, что ты Скворцов. Все думают, что ты специально взял мамину фамилию.
– Теперь видишь, что нет? Впрочем, сама знаешь, бьют по морде, а не по фамилии. И что ж мне теперь делать? Обидеть отца и стать из Скворцова Скорцовяном?
– Или Скворцовичем, – хихикнула Алла.
– Хочешь, чтобы я взял двойную фамилию? – добродушно рассмеялся Илья.
Проблемы еврейства и армянства его почему-то не задевали. Его, полукровку, не задевали, а Аллу – русскую с головы до пят – заедали по полной. Она на секунду задумалась и выловила из памяти, что ее бабушка всегда повторяла: «Главное, деточка, не выходи замуж за злого и за еврея». «И что ж я не догадалась спросить ее почему… Ладно, проехали».
Подковырка не удалась, и Алла переключила раздражение на собаку. Она бы постеснялась с такой выходить, а Илье хоть бы хны. И здесь его не подначишь! Алла снова покосилась на родителей. И эти люди, эта карикатурная парочка, веселая коротышка и печальная жердь – большие шишки в областной прокуратуре? И как они смогли подсадить своего сына на юрфак? Как это возможно?
У Ильи были старые родители и старая собака, и старая бабка, и старые вещи в квартире. Рядом с ними все долго жило. Как милая сердцу ветошь. И Алла вдруг подумала, что если она зацепится за Илью и заблудится в его вселенной, то будет жить затхло и вечно. А сам этот доброжелательный до раздражения мальчик-рыцарь не жилец в мире неона и стекла, стёба и кокса. Что он будет делать в Москве? И словно отвечая на ее мысли, Илья вдруг сказал:
– Знаешь, я очень люблю Тверь. Мне хорошо в Москве, но после учебы я хотел бы вернуться сюда. В провинции, если у тебя есть деньги, жить довольно приятно. А за границу отовсюду можно ездить.
Алла молчала. «Все точно. Он хочет вернуться в свое пятикомнатное, темное, теплое, пыльное гнездо и жить долго и счастливо. А ведь, несмотря на затаренность старыми вещами, Илья больше, чем я, времени проживает в настоящем. Может, эта жизнь, как неведомому Вадику, герою, с которого мачеха хотела брать пример, Илье тоже впору? А мне, как и Стёпе, всюду жмет? Ведь сверстники Илью любят не из-за того, что он зажигает в «Джусто», а за то, что поет песни Окуджавы под гитару? Хотя это полный отстой. «Давайте жить, во всем друг другу потакая…»
– Разве ты не хочешь сделать блестящую адвокатскую карьеру? – спросила она вслух.
– Знаешь, я всегда хотел «уметь», а не «достичь». Ведь то, что ты умеешь, остается с тобой навсегда. А то, чего ты достиг, может быть отнято судьбой в любую минуту.
– Фило-ософ, – протянула Алла. А она всегда хотела только «достичь». Надо и об этом подумать на досуге.
– Ты побудешь у нас хоть чуть-чуть? – с надеждой спросил Илья и нежно сжал ее руку.
– Пару дней, – ответила Алла и нежно пожала ему руку в ответ. «Котик, тебя же надо еще трахнуть для алиби».
– А Казантип? Наша поездка не отменяется? Я всё узнал, – радостно оживился юноша.
– Еще не решила. Мне тут из учебки звонили. По-моему, этот горец долбаный собрался меня через универ прессануть.
– Что ты ему сделала?
– Не знаю, может, бывшая жена пожаловалась, что я с детьми его не хочу встречаться и считать своими сестрами. Аможет, еще что. Знаешь, я хочу уйти с юридического.
– Почему? – изумился Илья.
– Это не мое.
Они снова остановились на набережной, рядом с памятником купцу Никитину, ходившему за три моря.
– Он из Твери был?
– Да, земляк.
Повернули обратно.
Вечером после обильного ужина, разговоров и телевизионных «Вестей» пили чай, и Алла с удивлением подметила, что всю грязную посуду домочадцы дружно снесли на кухню, а чашки, каждый свою, поставили на комод. «Это что? Примета такая – чашки на ночь не мыть?» – фыркнула Алла. Но не успела придумать какую-нибудь новую язвительную теорию, потому что Илья заговорщически поманил ее в свою комнату. На роскошном старинном диване со скрипучей спинкой из карельской березы они уютно приникли друг к другу и потихоньку начали оглаживаться и обцеловываться. Наслаждение было полным, и Алле стало даже совестно. «Где же любовь? Если Каха не любовь и Илья не любовь, то где же она, любовь? И почему тогда я получаю такой кайф от этой не-любви к Илье?»
Утром ей захотелось побыстрее смыться на свежий солнечный воздух из этого музея восковых фигур, и она бодро вызвалась погулять с собакой, пока мама будет готовить завтрак из десяти блюд, а папа с Ильей поднимать бабушку.
«Имею ли я право вторгаться в эту жизнь со своим кукушонком? – сомневалась Алла, спускаясь в лифте. – Ладно, еще есть время отказаться от этой затеи и придумать что-нибудь другое», – решила она.
Псина, никчемная старая развалина, криво цокала на негнущихся лапах по асфальту. «Зачем, пока ты молод, окружать себя стариками? – недоумевала Алла, с отвращением наблюдая за судорожным передвижением дряхлой дворняги по жизни. – Ведь твое время тоже придет, и ты еще насмотришься на все это. Вот пес, какое с ним мученье! Он писает дома, ничего не слышит, пукает и храпит. Чего бы не усыпить бедное животное, которому так тяжело?» На этом месте, словно услышав ее мысли, барбос вдруг начал хрипеть и задыхаться.
– Нет, только не со мной, пошли, околевай дома! – простонала Алла и попыталась силком проволочить этого издыхающего в конвульсиях старпера в сторону подъезда.
Но он упирался и страшно хрипел.
«Вот сейчас сдохнет у меня на руках, – с ужасом подумала Алла. – А ведь я злая, только что хотела, чтобы он окочурился. А теперь жалко». Ей стало совестно.
– Пожалуйста, хороший мой, не умирай, старина! – подбодрила она пса.
Пес мужественно дохрипел до подъезда и собрался околеть на пороге отчего дома. Алла, преодолевая отвращение, хотела погладить его, чтобы он не ушел в мир иной без последней ласки, и тут заметила в его пасти какой-то заплесневелый огрызок, который он судорожно прикусил своим единственным желтым зубом.
Оказывается, подлая тварь и не думала подыхать, а давилась какой-то тухлятиной, пытаясь ее заглотнуть на ходу и боясь, что Алла отнимет добычу.
Теперь пес отчаянно сглотнул, осилив, наконец, трофей, так и не дожевав его. И хитро глянул на Аллу, самодовольно оскалив свой единственный зуб.
– Ну и паршивец, – только и сказала она, но вздохнула с облегчением.
Уезжая, Алла захватила с собой огромный короб со снедью человек на двадцать, горячие поцелуи Мариэтты и вялое пожатие холодеющей руки Андрея Александровича. «Как Илье удается быть таким миниатюрным на таких харчах? Ладно, дело сделано, дорогие бабушка и дедушка. Хотя вы еще не знаете об этом».
– Когда ты возвращаешься в Москву?
– Бабушке уже лучше, на той неделе.
– Я буду ждать!
«Интересно, как это выглядело, когда ей было хуже, – подумала Алла. – Ну и паноптикум».
– Мне так хорошо с тобой! – Илья прижался к ней, еще раз вдыхая родной, любимый запах.
– Мне тоже, – искренне сказала Алла и крепко поцеловала его в губы. С Ильей действительно было очень хорошо. Почему бы не влюбиться в такого славного парня по новой?
Хорошо катить на хорошей машине по хорошей дороге. Хорошо жить на свете. Подумать только, какая-то душа из вечности заглянула в наш мир и выбрала ее. Бывает же такое!
– Ну, как прошло сватовство? – деловито поинтересовалась прамачеха, стоило Алле показаться на пороге.
– Отлично. У него прикольные родители, просто клоуны. А еще бабушка и собака – обе после инсульта.
– Тебе там понравилось?
– А то! Иначе чего ради я там проторчала два дня, – фыркнула Алла.
– Ну, состоялось?
– Да! Да!
– А тебе Стёпа не рассказывала про свое сватовство за юриста?
– Нет! Ты хочешь сказать, что обнаружила еще дневники? Или прежние от меня заныкала?
– Клянусь, это последние. Вчера я закончила перебирать все ее бумаги, – попыталась оправдаться Лина Ивановна.
– Ты в прошлый раз тоже так говорила!
– Да, но эти были в чемодане с вещами!
– И что там?
– Прочитать?
– Конечно, еще спрашиваешь!
– «Москва 1984 год…»
– Ну и древность! – воскликнула Алла.
– Почему? – возразила прамачеха. – Стёпе только двадцать. На пару лет старше тебя нынешней. «…Я была красивой и умной, с хорошим приданым и плохим характером. Мамина подруга отловила где-то для меня боксера, который в свободное от мордобоя время посещал юридический факультет МГУ. «Боксер? Это то, что нам надо, – изрек мой отчим Георгий. – С тобой только боксер и может справиться!»
И мы начали встречаться. Алексей, боксер с юридическим уклоном, был хорошим малым. Он часто ездил в «братский зарубеж» на соревнования, шикарно одевался, жил на широкую ногу и был добр и наивен, как шестилетний ребенок. После месяца церемонных ухаживаний Алексей наконец решил представить меня своим родителям. Нас ждали к двенадцати часам. «На второй завтрак?» – с некоторым недоумением подумала я, но согласилась, рассчитывая на свежевыжатый апельсиновый сок, тосты с рокфором и импортный растворимый кофе, страшно дефицитный в те времена.
Его родители оказались людьми тоже простыми и добрыми. Оба ударники чего-то там и заядлые собиратели всяческого добра. Их квартира была плотно заставлена резными румынскими гарнитурами. За стеклами гробоподобных сервантов штабелями лежали нераспечатанные престижные «Мадонны». На стенах ковры висели в таком количестве, что обоев не было видно, словно это была не квартира, а ханский шатер. То там, то здесь с потолков свисали, как сталактиты в пещере, безобразного вида тяжеленные хрустальные люстры.
Меня усадили за стол, накрытый поверх итальянской шитой скатерти нашей родной клеенкой с чебурашками. Поставили пяток двухлитровых банок с соленьями и грибами. Толстыми ломтями порубали супердефицитный венгерский сервелат. И с горделивой торжественностью водрузили на стол трехлитровую бутыль самогона. Когда я имела неосторожность попросить нож, так как не привыкла есть одной вилкой, хозяйка с извиняющейся улыбкой приволокла мне из кухни огромный тесак.
Неуклюже терзая этим орудием массового убийства злополучный сервелат, про салфетки я уже спросить постеснялась, смутно догадываясь, что мне принесут рулон туалетной бумаги. Будьте проще, и люди потянутся к вам.
Разлили по первой. Глядя на белесую жидкость в моем стакане, я робко заметила, что в полдень начинать для меня рановато, но все только весело рассмеялись: «Разве это выпивание? Так, протирание горла изнутри. Вот Шурка с работы придет, тогда и вмажем!» И налили «по второй» за наше с боксером Алексеем счастье. Из чего хозяева гнали самогон – неизвестно, но он отчетливо пах кошачьей мочой. Делая вид, что пью, я пригубила эту гадость, и потом весь день у меня во рту было ощущение загаженного подъезда.
В это время раздался звонок в дверь. Алешина мама пошла открывать, в прихожей мелькнула милицейская форма. «Неужели участковый? Небось всех подопечных пьяниц по воскресеньям дозором обходит», – с ужасом подумала я. Участковым инспектором оказалась упитанная сорокалетняя блондинка, пышные формы которой были туго схвачены темно-серым кителем.
«Сейчас начнет стыдить», – я приготовилась к худшему. Но оказалось, что это не участковый, а инспектор по работе с несовершеннолетними, в свободное от службы время – старшая сестра моего ухажера.
– Шурочка, а мы тебя заждались. Давай-ка доставай баян, – обрадовался мой потенциальный свекор.
Пышнотелая Шура расстегнула мундир, ослабила узел галстука и боком подсела к столу.
– По одной, – скомандовала она маме, протянув крупную белую ручищу за ломтем сервелата, – и пойду переоденусь. – Одобрительно оглядела меня и с дружеским напутствием: «Будем!» – опрокинула в глотку наполненный до краев заботливой материнской рукой стакан. В горле у нее радостно булькнуло. Шура шумно вдохнула, крякнула от удовольствия и пошла за баяном.
Через десять минут все счастливое семейство дружно затянуло: «Темная ночь, только пули свистят по степи…»
На этом аудиенция мною была прервана. Спускаясь, я думала о том, что лифт несет меня не на первый этаж, а через миллиарды миров и вселенных обратно в мой привычный мир рефлексирующих эстетов и вторых завтраков.
В следующий раз я встретила боксера Лешу только через пять лет. Случайно столкнулись в магазине. Разговорились. К тому времени он был уже женат. История его женитьбы такова.
Купил он однажды солнечным летним днем модные белые польские ботинки у фарцовщика и отправился в них погулять в парк имени Горького. У летнего кафе он еще издали заприметил крепко сбитую, круглолицую блондинку с выщипанными по моде семидесятых тонкими дужками бровей.
На девушке была топорно пошитая отечественная майка с короткими рукавами, качество которой, впрочем, нисколько не мешало ей соблазнительно обтягивать внушительных размеров бюст своей хозяйки. Короткая самопальная джинсовая юбка, слегка топорщась на швах, туго прилегала всеми своими зигзагами к крутым бедрам незнакомки. А ее бледные, еще не схваченные загаром ноги с круглыми большими коленками были обуты в ярко-желтые, на толстой черной подошве босоножки.
Отбеленные перекисью волосы мелким бесом весело разбегались во все стороны. Девушка стояла посреди площади, теребила неровные швы джинсовой юбки и всем своим призывно-радостным видом напоминала новенький, только что сошедший с конвейера трактор.
Боксеру Леше девушка очень понравилась. Весь остаток дня он провел с ней, катаясь на скрипящей бортами рассохшейся лодке по маленькому грязному пруду, темную воду которого оживляли только апельсиновые корки и сигаретные бычки. Потом они осели в ближайшем кафе с видом на высокий зеленый забор летнего театра и, растягивая удовольствие, медленно прихлебывали теплое разбавленное пиво из толстых мутных кружек, заедая его кусочками прогорклого соленого сыра.
Неразношенные ботинки порядком натерли нашему герою ноги, поэтому вечером боксер Алексей сначала собирался просто посадить Любу в такси, но по закону подлости ни одна машина почему-то не останавливалась. Так он доплелся с девушкой до Замоскворечья, где жила его новая избранница. И когда Люба предложила ему подняться к себе, с радостью согласился, так как хотел уже только одного: снять ботинки.
Вошли в квартиру, которая из-за грязи и захламленности показалась ему коммунальной. Прошли в ее комнату. Здесь он наконец-то содрал с кровоточащих ног свою злополучную обновку и с удовольствием растянулся на диване. Девица Люба, как настоящая сестра милосердия, каковой впоследствии и оказалась (санитаркой), обтерла ему ступни холодной водой, и боксер Алексей забылся тревожным сном…
А утром на кухне его уже ждали родители девицы Любы, жаждавшие благословить молодых и обнять будущего зятя. Вырвался из их цепких объятий он только под вечер в растоптанных фиолетовых женских тапочках с оторванными помпонами и с целлофановым пакетом под мышкой, в котором лежали его новые белые ботинки. Надо ли говорить, что через десять дней девица Люба радостно объявила ему, что, «по-моему, уже немножко беременна». Мышеловка с грохотом захлопнулась».
– Смешно. Она была языкастая, наша Стёпа, – вздохнула Алла и впервые подумала о мачехе с нежностью, но без боли.
– Да… А Илюша уже знает, что ты тоже «немножко беременна»?
– Нет, я ему через неделю-другую скажу. Сначала еще раз переспать надо, для верности, – цинично бросила Алла. Ей нравилось дразнить прамачеху своей бывалостью.
– Боже, как все нехорошо получилось, – вздохнула та.
– Хорошо. Хорошо! – возразила Алла. – У нас будет маленький! У нас с тобой! Это ж здорово!
«А ведь действительно, – подумала Лина Ивановна. – Сейчас август, значит, к концу весны у нас будет пополнение. Как все запуталось».
Глава 11 ПОСЛЕДНЯЯ СХВАТКА
Конец августа и начало сентября были вычеркнуты из жизни. Люди горячо обсуждали последние известия и сокрушались о взорванных в воздухе самолетах. Метались в горячке с Бесланом и оцепенело смотрели новости, схватившись за голову. А Аллу беспрерывно рвало. «Это из меня ненависть выходит, – утешала она себя. – Я победила. Ненависть, где твое жало? Мой мальчик не должен видеть все эти ужасы! Лучше я буду смотреть на небо, облака, на кроны каштанов». Но Алла каким-то странным внутренним чутьем знала, что она связана с горем, пришедшим на Кавказ. Убавившись здесь, выперло, как протуберанец, в Беслане. Ненависть, как пьяная от крови змея, вилась кольцами и не знала, кого ужалить. Огромный, одурманенный кровью василиск.
Алла не хотела смотреть телевизор, не хотела вникать во встревоженные радиодискуссии. Она с трудом собралась после долгой отлежки дома с выключенным телефоном и задернутыми шторами, села в машину и прикатила на Кутузовский, залезла с ногами на знакомый диван и, забрав в охапку Тарзана, раздумывала о том, как быть дальше.
Втягивать ли Илью в свою битву втемную или все-таки сказать ему правду, что ей нужен отец ребенка для прикрытия?
В любом случае больше скрывать свою тайну было нельзя, и Алла позвонила Илье. Тот сразу примчался и с порога был оглушен.
– Ты знаешь, я беременна, только не падай в обморок. Сама не пойму, как так могло получиться, я предохранялась.
– Вот это новость! Давай поженимся? – с ходу предложил Илья.
– Нет, не давай, – выдавила из себя Алла, – пока не давай.
– Но почему? – изумился он.
– Я хочу ребенка, а не замуж, – просто сказала она. Иэто была чистая правда.
– Я буду с тобой. Всегда. Я так счастлив! Боже! Я даже не думал! Что я могу для тебя сделать, любовь моя?
– Погуляй с Тарзаном, – нежно улыбнулась Алла.
Из окна пятого этажа она смотрела, как Илья с Тарзаном скрылись под каштанами. Все деревья вокруг пожелтели, и в кронах уже обозначились прорехи, а каштаны, красавцы, мощно зеленели, словно собираясь встретить зиму во всеоружии своей сильной листвы. И каждый фрагмент семилистника походил на широкий обоюдоострый кинжал. Кроны были такими густыми, что Илья с Тарзаном полностью скрылись из виду, словно каштаны их поглотили.
– Вот тебе приветик от осени. – Илья, вернувшись, протянул ей горсть влажных глянцевых плодов.
«Дорогие каштаны, это вы мне передали приветик, а не осень», – подумала Алла, с нежностью перебирая неровные, но приятные на ощупь, прохладные каштановые четки. Она оставила их на прикроватной тумбочке. А утром, уходя в универ, положила в карман куртки. Маленькие талисманчики на счастье. Зародыши каштанов теперь всегда будут с ней. Вместе с ее зародышем.
– Каштаны – это мои соглядатаи, – пояснила она на прощание Илье.
– Как это?
– В мире есть добрый дух, который за тобой приглядывает. Ангел-хранитель. Иногда он воплощается в чем-нибудь – в солнце, или дожде, или бабочке – и сопровождает тебя. Глядит на мир и всё записывает.
– Что записывает? – засмеялся Илья. – Всё, что видит? Как чукча? Что видит, то и поет?
– Да, – засмеялась в ответ Алла.
Тошнота неожиданно отступила. Возможно, потому, что Алла легализовала свою беременность. Теперь предстояло вернуться к учебе в университете и разрулить ситуацию с курсовой.
После долгого затворничества студенческая лавина, смех, трезвон мобильников, радостный галдеж оглушили ее. Ребята с воодушевлением готовились к арбузнику. Словно и не было этого кровавого лета. Не разбивались самолеты, не лилась кровь в Назрани, не выли от ужаса и горя бесланские матери. Нет, студенты, конечно, жалели, сопереживали, но продолжали заниматься своими делами. За прошедшие после «Норд-Оста» два года людское безразличие уплотнилось, стало почти непробиваемым.
Она бы и сама, как другие, поплевывала с последнего ряда поточки на жизнь, если бы не была вовлечена в ход этих событий своей битвой с ненавистью. Каким-то невероятным образом она оказалась связана с ними в одну сложную цепь непонятных ей взаимодействий.
– Ты сменила мобильный? Нам надо поговорить! – Рядом с ней стоял Константин, осунувшийся, бледный и серьезный.
– О чем это? – насмешливо спросила Алла. – Будешь снова мне про жену и детей втирать?
– Нет, у тебя неприятности.
– У меня? Да у меня одни приятности. Ладно. Когда?
– Давай встретимся на смотровой в четыре.
– Хорошо, пупсик! – съязвила Алла. Она знала его мягкое, доброе нутро и могла спокойно, безнаказанно ранить его в податливое брюшко. «Боже, какая же я стерва, – вдруг подумала Алла. – Или это беременность так меня размягчила, что совесть вернулась?»
На Ленгорах дул ветер, несмотря на середину сентября, пахло зимой. Вдруг налетела черная туча и просеялась мелкой белой крупой. Ветер подхватил ярко-желтые березовые листочки и понес вместе с белоснежными крупинками по всей притихшей внизу Москве. Белое с желтым, праздничное, трепещущее покрывало укутало на несколько минут весь город. Туча, словно орел, выронивший добычу, покружила над Лужниками и умчалась. Нарядное ярко-желто-белое покрывало распалось на глазах.
– Не знаю, кому ты или твой папаша перешли дорогу, но в универе тебе не удержаться. Поступила просьба не засчитывать тебе курсовую, а если прорвешься – заваливать в первую сессию.
– Откуда? Из Кремля? – фыркнула по привычке Алла.
– Не знаю, но или попробуй как-нибудь это решить, или не трать времени зря, переводись прямо сейчас на другой факультет.
– Хорошо. Я это разрулю.
– А вообще-то как ты?
– Отлично, лучше не бывает. А ты?
Константин вздохнул:
– Скучаю. Иногда.
– А я никогда, – зло засмеялась Алла и вдруг подумала, что ее битва с ненавистью охватывает все стороны ее жизни, поэтому запнулась и неожиданно для самой себя сказала: – Ладно, я не хотела. Спасибо, что предупредил. Извини за грубость.
– А ты знаешь, кто это?
– Знаю, – вздохнула Алла. – Но тебе не могу сказать. Мне пора.
Она посмотрела на него. Он постарел за этот год. Обрюзг, раздался и осунулся одновременно. «А разве тридцать семь – это возраст? Моя Стёпа была обворожительна и в сорок». Алла быстро потянулась и крепко поцеловала Константина в губы, ей хотелось проститься по-хорошему и чтобы он никогда не забыл это прощанье. Она хотела запечатлеть этим поцелуем свою власть над ним на веки вечные.
«Какой же мерзавец этот Каха, – раздумывала Алла, направляясь к дому. Возвращаться в универ не имело смысла. – Обложил по всем фронтам. Но у прамачехи он меня не достанет. А на универ плевать. Переведусь в педакадемию. А если он меня и там найдет? Вот мстительная сволочь. Уйду на вечерний».
Через неделю за ужином они снова и снова обсуждали это на семейном совете. Лина Ивановна кормила их с Ильей фирменными оладьями. Чудесный семейный ужин, где все друг другу не родня. Алла смотрела на Илью и сомневалась, хотя роковые слова и были сказаны, не признаться ли ему во всем. При его благородстве он может помочь ей безвозмездно.
Они вышли из подъезда вместе, Алла с Тарзаном проводила Илью до машины, так и не сказав правды. Возвращаясь во двор, она заметила на углу знакомый силуэт. Они не виделись с Кахой почти два месяца. Сердце екнуло и бешено заколотилось: «А может, я не права? Может, надо сказать совсем другую правду и другому мужчине?»
Он шагнул ей навстречу. Статный, красивый, хищный.
– Думала, не отыщу? Играешь в беглянку? Садись в машину, поговорим.
– Нет. Не сяду, говори так, – непонятно чего испугалась Алла.
– Боишься меня? – усмехнулся Каха. Он и сам не знал точно, зачем приехал. Просто без этой шальной девчонки он не мог спать.
– Да, боюсь, – просто сказала Алла.
Пошел мелкий дождик, и она отступила под каштаны. От них исходили сила, безопасность и отстраненность достоинства. Достойная отстраненность от суетного мира города.
Каха шагнул следом.
– Ладно. Я прощаю тебя. На первый раз, – снисходительно обронил он.
– Зато я не прощаю. – Алла ощутила, как волна обиды ударила в сердце, словно в топку плеснули бензина.
– Приглашение не повторяется, – пригрозил Каха, все еще не зная, как вывернуться из этого положения и не стать просящим.
– Я поняла, – серьезно ответила Алла. Она смотрела на него и чувствовала, что соскучилась, что ее тянет дотронуться до его сильного, мускулистого тела и легонько куснуть его, нежно обкусать со всех сторон, оставляя легкие следы зубов.
– Ты все равно ко мне вернешься, если захочу, – тупо продолжал наступать он, уже понимая, что просить придется, и приходя от этого в бешенство.
– Захоти, только я не вернусь. Я уже вернулась, но не к тебе. – Алла разозлилась на эту незримую агрессию и ответила гораздо жестче, чем собиралась.
– К армяшке своему недоделанному? – Каху понесло. – А он знает, что ты со мной отлучалась в постельку на пару месяцев?
– Знает, – отрезала Алла.
– Ой ли.
Они стояли, немного набычившись, друг напротив друга под каштанами и напряженно рассматривали один другого, словно видели впервые. Ветки каштанов раскинулись плотными ярусами и полностью улавливали дождь. Вокруг было уединенно и сумрачно, словно их специально отгородили от остального мира.
«Я не люблю эту дрянную девчонку, – думал Каха, разглядывая Аллу. – Я просто не могу без нее спать. И я не позволю с собой, мужчиной, так обращаться. Достаточно одной злой курицы в моей жизни. Женщины. Такие уступчивые, такие податливые и такие ненадежные. Эта строптивая девчонка не смеет… Ничего, я возьму за шелковое горлышко эту маленькую птичку и легонько сдавлю».
«Эх, какой же ты дурак, хоть и супермен, – думала Алла, разглядывая Каху. – Не знаешь, какой дивный секрет ты упустил сейчас. Мальчик родится темненьким, и Илья темненький. Не знаешь и никогда не узнаешь, чего сейчас лишился. Очень хорошо».
– Чему ты улыбаешься? – угрюмо поинтересовался Каха.
– Да вон, водитель твой маячит с зонтиком в руке. Деликатничает. Интересно, а он наблюдал, как я елозила по грязи, собирая свои шмотки?
– Хорошо, – с трудом выдавил Каха, – я погорячился.
Алле послышалось пренебрежение в его тоне, она приблизилась вплотную и, глядя ему в глаза, ясно и четко произнесла:
– Не извиню, не жди.
Этот оскорбительный прямой взгляд ужалил Каху, на секунду он потерял контроль, размахнулся и отвесил Алле звонкую пощечину. Она успела отпрянуть, удар пришелся вскользь, но все равно жар полыхнул болью по скуле. Каха ужаснулся. Он не собирался бить по лицу ее. Он хотел отвесить оплеуху своей бывшей жене, назло ему выскочившей замуж за мерзкого старпера. Каха даже застонал, вспомнив нежное щекотание в сердце, когда дочки визжали и висли у него на одной руке, а жена – на другой. Какие у дочек были нежные, слабые тельца, и казалось странным, что эти ласковые смешливые котята – продолжение его, такого большого и грубого. Неужели теперь они виснут на этом… мудаке?
Каха хотел дать пощечину алчным, тупым столичным фээсбэшникам, которые не спешили искать виновных в смерти его родителей, а только тянули из него деньги за инфу, известную всем, и копили компромат на него самого, чтоб навечно оставить его дойной коровой.
Он хотел дать пощечину жадным и хитрым землякам, которые клялись Аллахом, но были готовы продать кого угодно и за деньги подставляли ему своих врагов под видом с трудом найденных его.
Он хотел дать пощечину судьбе, сделавшей для него недоступными главных убийц его родителей – Басаева и Умарова, до которых он так и не мог дотянуться. Каха жаждал залепить в бубен всему этому подлому и алчному миру, отнявшему у него тепло, счастье и жизнь. Месть и отчаяние так глубоко проникли в него и завладели им, что он уже не помнил ничего, что можно было бы сделать с нежностью. Мир начинался и заканчивался горьким, яростным насилием. В том числе и над собой.
«О! Какое счастье, что ты снял с меня все сомнения, все обязательства! Какое счастье, что ты весь открылся! Мразь! Горец долбаный! Иди баранов пасти!» Алла мчалась к подъезду, хотя за ней никто не гнался, и глотала слезы. Но это были слезы не унижения, а скорее освобождения. Чистейшие слезы чистейшей злобы. Самой высокой пробы.
Тошнота нахлынула снова, и почти две недели Алла провела «в объятьях с унитазом». Но как только полегчало, семейный совет во главе с Ильей продолжился за очередным семейным ужином. Как-то само собой получилось, что квартира покойной мачехи на Кутузовском стала их штаб-квартирой, а потом и общим домом. Лина Ивановна сияла, как начищенный пятак, такого полного счастья она и представить себе не могла. Теперь у нее на жердочке чирикали две чудесные молодые птички.
– Я решила взять академку по беременности. Они не могут отказать. Кишка тонка. Я буду судиться.
– Хорошая идея, – согласился Илья. – А я решил поговорить с твоим Кахой.
– Нет, только не это! – вырвалось у Аллы.
– Я твой мужчина и обязан тебя защитить.
– Нет, милый, не надо. Я буду волноваться за тебя. Обещай мне не говорить с ним, пока я не улажу все с универом, – несколько мелодраматично промурлыкала Алла, мысленно досадуя: «Куда ты лезешь со своим благородством, хочешь себе шею свернуть?»
А прамачеха сделала большие глаза и схватилась за сердце. Она действительно чуть не грохнулась в обморок от ужаса, только представив, к чему может привести этот разговор.
– Хорошо, обещаю, – улыбнулся Илья. – Ладно, дамы. Сегодня я вас бросаю. Пойду в спортбар, чтобы тут вас не оглушать своими воплями, посмотрю, как наши с Португалией сыграют, все же отборочный тур. Позвоню и заеду завтра.
«Зря я ей сказал, – подумал он, прижимая к себе нежное, гибкое тельце любимой. – Неужели где-то там, внутри, растет уже червячок, который станет моим сыном? Чудеса! Надо будет найти этого Каху самому и спокойно поговорить». Он чмокнул в щеку будущую пратещу и вышел на осенний пронзительный ветер. Машину решил не брать – все равно захочется выпить.
Но машина боялась оставаться на ночь без хозяина. Ветер подхватил опавшие на ее крышу листья и принес, как подношение, к его ногам. Смутное беспокойство почудилось Илье в этом просительном жесте осени. Ветер тем временем отшатнулся от него, бросился в каштаны, прорвался сквозь плотные кроны и на секунду высветил огромную пустую страшную луну.
Илья обогнул угол дома и свернул с Кутузовского на Дорогомиловку в сторону Киевского вокзала.
Вдруг он почувствовал, что за ним кто-то крадется. Ощущение угрозы было настолько явным, что он непроизвольно оглянулся. Никого, кроме ветра, который, закрутив листву в карликовый смерч, следовал за ним в отдалении. «Меня преследует ветер? Чушь какая», – усмехнулся Илья и ускорил шаги, раздумывая, где бы ему осесть. А вот и едальня с телевизором, за ближайшими от экрана столами уже сгрудились какие-то пацаны.
Илья, перед тем как шагнуть внутрь, еще раз на секунду обернулся. Ветер по-прежнему колебался за его спиной, и снова Илье почудилось что-то просительное и тревожное в этом убогом осенне-пыльном октябрьском завихрении. Что там говорила Алла про соглядатая? Может, его соглядатай – ветер?
Алла с прамачехой тоже сидели у телевизора. Как иногда приятно расслабиться и посмотреть несусветную чушь. «Ну что, ненависть? Обломалась? – удовлетворенно думала Алла, непроизвольно поглаживая свой совсем еще невидимый животик. – Не взять тебе меня голыми руками. Я еще Илье расскажу всю правду, когда увидимся в следующий раз. Или почти всю. Скажу, что не знаю, от кого ребенок. Тогда, ненависть, тебе нечем будет крыть. Я еще и своего Каханочка прощу. Ведь Господь уже отомстил ему за эту оплеуху. Из-за какой-то дурацкой пощечины лишиться сына! Да! Я буду прощать и прощать всех по списку. И в конце получу приз – ребеночка, который выбрал меня еще тогда, когда я была злая. Прощу всех назло ненависти… Хорошо сказано».
– Слушай, – отвлекла ее от мстительно-прощательных мыслей Лина Ивановна, – не хотела говорить при Илюше, но я сегодня столкнулась с нашим участковым.
– Участковый маньяк? Столкновение прошло без жертв? – хмыкнула Алла, не отрываясь от телика.
– Он под большим секретом сказал мне, что к их начальнику поступила просьба прессануть тебя.
– То есть?
– Посадить на день в обезьянник. – Лина Ивановна понизила голос. – Просто так, для проверки документов. Пугануть немного, а потом отпустить.
– Думаешь, посмеет? – поразилась Алла. Она спрашивала о Кахе, а прамачеха подумала, что о начальнике милиции.
– Еще как. У них это, оказывается, что-то вроде подработки. Даже если у человека есть с собой паспорт, его забирают для проверки подлинности документов. Димочка просил тебя не ходить никуда одной и гулять с собакой только во дворе, ведь у шлагбаума всегда дежурит охранник.
– Какая сволочь! Да не Димочка твой, а мой Каханочек! Он хочет, чтобы я к нему вернулась.
– Каха? – Прамачеха не знала, что и думать.
– Ты представляешь, как он опасен, если так принуждает к возвращению? От него надо держаться как можно дальше.
– Зачем мы только это затеяли! И я, старая дура, тебя не отговорила!
– Как зачем? У нас теперь ребетенок будет. Это ж клево! Причем Милославский.
– Ты думаешь, это будет мальчик?
– Чую.
– Я теперь с тобой буду ездить, когда Илья не сможет. Ему ведь не говорим?
– Нет, что ты. Их надо развести как можно дальше.
– Слушай… – замялась Лина Ивановна. – Я купила участковому роскошную бутылку виски, он отнекивался, но взял. Думаю, ему надо что-то заплатить за информацию. Может, долларов сто? – Прамачеха хотела взять расходы на себя, но так, чтобы Алла знала о ее благодеянии.
– Маньяку-участковому? Обойдется вискарем. Он у меня и так на крючке. Стал бы он иначе распинаться. Возьми у него номер мобильного. Я ему сама позвоню.
– Конечно. Деточка моя, Лалочка, береги себя.
«Танк ты мой, – подумала Алла, – хочется тебе занять все Стёпины позиции, даже Лалочкой меня называть», – но в этот раз вслух она уже не возразила, только фыркнула.
А долгий холодный вечер 13 октября все длился. В привокзальном баре, где осел Илья, было грязно и шумно. Показывали Лиссабон. На трибунах бесновались двадцать восемь тысяч зрителей. Отборочный тур Чемпионата мира – 2006. Португалия – Россия. 7:1. Такого позора и унижения российский футбол давно не знал. Проклятые травмы, из-за которых сразу девять футболистов из основного состава сборной не смогли выйти на поле. Невероятная везучесть португальцев, и наша полная непруха с греческим судейством. Поганый Вассарас, чтоб у тебя все повылезало! О! Этот террорист Криштиану Роналду! И наши импотенты-нападающие…
На восемьдесят девятой минуте, когда вышедший на замену Петит забил шестой гол, главный тренер сборной Георгий Ярцев в отчаянии бежал со скамьи запасных и уже не видел, как тот же Петит безумным ударом со штрафного установил окончательный счет в этом злосчастном матче. Ярцев сбежал, позорно сбежал от своей растерзанной команды и больше на поле не вернулся. Да его никто больше и не ждал ни на поле, ни вообще в российском футболе. Ярцев – ты покойник! Но ты, к сожалению, далеко.
Распаленная бешенством горя и позора футбольная общественность повела нехорошим взглядом вокруг, отодвинув пивные кружки, и каждый наметил себе своего покойника взамен скотины Ярцева. Столько драк и поножовщины, разбитых автобусных остановок и перевернутых мусорных баков после футбольного матча столица давно уже не видела. Конечно, это было мелкое хулиганство, а не показательный погром 2002 года, но некоторым и того хватило.
Едальня без названия, куда заглянул Илья, была у Киевского вокзала с народом низменным, разношерстным и в пьяном горе неуемным. И минуты не прошло после финального свистка арбитра, как в баре затеялась драка, которая при ловком маневрировании официантов быстро выплеснулась на улицу. В предбаннике в толкотне всеобщей злобы на вселенскую неслыханную несправедливость кто-то пырнул Илью ножом. Пока разогнали драку, пока вызвали милицию, пока приехала «скорая»… Десяток «пока» обернулся одной рядовой смертью.
Потом одни свидетели твердили, что бритоголовые, уязвленные поражением, стали цепляться к хачикам и Илья, как чернявый, попал под раздачу. Другие уверяли, что южане начали хамить и задираться первыми, а Илья за них вступился. Третьи тихо бубнили, зыркая по сторонам, чтобы не встречаться глазами со следователями, что не было никаких бритоголовых, а Илья вступился за какую-то официантку, к которой вязались хачики. А официанты от всего открещивались, ничего не видели и не слышали, и девочек у них в обслуге отродясь не бывало. Следователи позевывали и злились: «Какая национальная почва? Ну и что, что чернявый, он же Скворцов. Придумают, ей-богу».
Родители Ильи бились, как тигры, и убийцу все-таки вытащили на свет божий из какой-то дыры. Трясущийся прыщавый подросток, наркоша, жалкий, злобный. Никакой национальной почвы. Зачем пырнул, отчего – сам не знал. Так, от избытка паленой водки или дури.
«Вы нам «куклу» вместо настоящего убийцы подсовываете», – тихо сказал папа Ильи следователям, но глубже рыть не стал.
Все это Алла узнавала от усатой Мариэтты. Сама она впала в трусливый ступор и не могла сдвинуться с места. Ни в морг, ни на похороны не поехала.
«Это все Каха, – вяло думала Алла. Чудовищная новость лежала перед ней, как мертвая, скользкая рыба, которую невозможно было взять в руки. – Это все Каха или подстроил, или подтолкнул руку убийцы своей ненавистью. А ты думала, ненависть так легко тебя отпустит?»
На Аллу навалилась тяжелая усталость. «Это ведь личная битва. Зачем в ней невинные жертвы? Почему для пространства так важна моя прощабельность? Что во мне такого? Что поставлено на карту? Неужели большее, чем жизнь и смерть? И что случится, если я теперь отступлю, позволю ненависти снова влиться в меня? Почему я чувствую себя причастной к какой-то тяжкой, громадной битве? Главное, расскажи кому, даже прамачехе, – не поверят. Решат, нервный срыв».
Да, она не поехала на похороны. Струсила. Прикрылась своей беременностью перед удрученной и заплаканной Линой Ивановной, которую выставила вместо себя. «Достаточно с меня похорон Стёпы. Двое за один год – это уже слишком, – малодушно убеждала она себя. – Я не могу увидеть Илью в гробу. Буду думать, что он просто уехал в свою Тверь и когда-нибудь вернется. Прошлое, притормози, побудь еще настоящим. Подожди, пока я смогу по кусочку проглотить эту боль».
Алла смотрела во двор невидящими глазами и твердила себе, что ее малодушие оправданно. Вдруг заметила, что каштаны, так и не отдав осени ни одного листа, разом пожелтели. Все, с головы до пят, словно бойцы по команде. Этот яркий солнечный густой желтый цвет притягивал взгляд и вливал внутрь спокойствие, как микстуру.
Сильный порыв ветра пронесся сквозь листву. Давно созревшие, но притаившиеся под листьями плоды посыпались из своих высохших домиков. Шоколадный град забарабанил по тротуару, по крышам машин. Один каштан угодил зазевавшейся вороне по темечку. Она дико каркнула и взвилась в небо.
В прихожей раздался требовательный звонок. Вся в черном, грузная и печальная Лина Ивановна пошла открывать.
– Добрый день, мы были тут рядом, в вашем отделении… А у Аллочки мобильный отключен… – послышался извиняющийся басок Мариэтты.
– Конечно, конечно! Как хорошо, что вы зашли. Ей просто нездоровится. Врач говорит, это шок.
В гостиную вошли еще более посеревший Андрей Александрович и еще более почерневшая и отвердевшая Мариэтта Ашотовна. Посидели, помолчали. Выпили чаю. Андрей Александрович вышел на кухню позвонить. Мариэтта подсела к Алле на диван и, аккуратно поправив плед, тихо спросила:
– Илюша говорил, что у него для нас грандиозная новость. Это новость про тебя? Правда? – с надеждой в голосе прошептала она и вдруг заплакала, некрасиво сморщив усы. – Ты беременна?
– Да, – не в силах объяснить всю запутанность ситуации, ответила Алла, ужаснувшись, что теперь в эту заварушку оказались втянуты и Илюшины родители. Мариэтта Ашотовна ревниво покосилась на Лину Ивановну, как на конкурента, и придвинулась к Алле:
– Девочка моя, мы всё для тебя сделаем!
Лина Ивановна закатила глаза, полные слез, и поспешно вышла из комнаты.
Жизнь сузилась до дивана. В конце октября уже пошел снег. Алла видела этот легкий белый промельк за окном, но даже не привстала взглянуть. Она не знала, тает он или нет. Она уже почти три недели не выходила из дома. Общалась с миром теперь только эсэмэсками и по электронной почте.
«Дорогая, любимая моя девочка! Посылаю тебе с оказией приглашение и все необходимые документы для твоей визы, включая согласие из колледжа принять тебя после собеседования при гарантии стипендии с нашей стороны. Очень надеюсь, что тебе захочется воспользоваться этим приглашением.
Приезжай. Если не понравится, всегда сможешь вернуться в университет с потерей года. Ты ведь, слава богу, девочка, в армию не заберут. Братья шлют тебе привет. Они соревнуются, сочиняют программу знакомства с Америкой для тебя.
Дарагая сестричка! Прасти за нехароший руский. Мы тибя очен шдем.
Мы тебя действительно очень ждем. Целую, мама».
«Как же мне это в голову раньше не пришло? Если выкорчевывать ненависть и заменять ее прощением, то надо начинать с матери. С моей беглой мамаши, такой далекой и такой когда-то желанной. Сначала надо разобраться с матерью и только потом со всеми остальными. А что, если и правда поехать?» Раньше даже задуматься об этом Алле не позволила бы гордость. А теперь форс-мажор: она едет не клянчить материнскую любовь, а спасать собственного сына.
Каха сменил тактику с кнута на пряник и уже дважды присылал ей безумные в своей избыточности букеты, где теснились все возможные цветы мира – от хризантем до фрезий. Но Алла хорошо помнила оплеуху и жаждала только обрубить «хвост», как писали в шпионско-детективных романах, которыми был завален ее диван.
Через два дня раздался звонок в дверь, и Лина Ивановна вплыла в комнату с толстым желтым конвертом. Она была теперь и домоправительница, и целительница, и единственный связной с остальной вселенной. Поэтому скорбной величественности прибавилось.
– Это от мамы?
– Да, зовет к себе, прислала документы, – небрежно бросила Алла и вдруг вся раскрылась: – Я больше так не могу. Мне здесь ненависть дышит в затылок. Я решила уехать. Вернее, отдать бумаги в посольство и, если все пойдет гладко, уехать. А если будут какие-нибудь сложности, остаться. Никаких резких движений. Я сейчас могу только плыть по течению.
– Девочка, не уезжай… – Вся величественность Лины Ивановны слетела, она беспомощно хлопала глазами и кривила губы, готовясь заплакать, словно маленький ребенок, узнавший, что праздник закончился. Она вдруг почувствовала, что может снова и безвозвратно стать осколком бытия.
Алла тяжело вздохнула и отвернулась к стене. Откуда эта странная привычка держаться-держаться, а потом все вываливать начистоту, когда никто не просит? Может, оттого, что все ее силы сейчас уходили на борьбу с ненавистью, вернее, на бесконечное прощение и отпускание от себя этой ненависти? Она упорно припоминала всё новые и новые обидные эпизоды, связанные с отцом и матерью. Конца и края этой веренице гнойных заноз не было.
Утром Алла тяжело поднялась, оделась и, выглянув в окно – нет ли Кахиных соглядатаев? – поплелась в посольство. У подъезда махнула рукой благородно замершим каштанам, как машут знакомому постовому. Поразительно, но желтый шатер листвы еще держался, хотя на него уже местами лег снег.
А Лина Ивановна, как только за ее девочкой закрылась дверь, бросилась трезвонить новой родне в Тверь. В борьбе за счастье все средства хороши.
Вернувшись поздним вечером и обнаружив в гостиной родителей Ильи, Алла не удивилась. Она, собственно, так и представляла себе Лину Ивановну в роли партизана. Несчастные старые женщины согласно заламывали руки, а бледный Андрей Александрович молча кивал и гладил Мариэтту по спине, так же как Илья гладил недавно Аллу, так же как сама Мариэтта гладила безмозглую старую свекровь. Круговорот ласки в природе. Трое чужих взрослых людей цепко держали ее жизнь за фалды и не хотели отпускать. А родному отцу было на нее наплевать. Он за эти два месяца так и не объявился, даже в электронном виде. А ведь раньше они часто, когда ссорились, писали друг другу. Отец обычно не выдерживал первым и посылал ей сухие указания по всяким хозяйственным нуждам. Это был сигнал к примирению.
– Хорошо, я подумаю, – обещала она, просто чтобы не спорить. Хотя уже решила: «Уеду, укроюсь, рожу, там меня Каха не достанет. Руки коротки. Теперь я понимаю, что испытывала Антонина, покидая Владикавказ. Ненависть и ее вытеснила с родной земли. Вытеснила, омертвила, но не победила. И я уеду в Америку отягченная не ненавистью, а любовью, ребенком».
Проводив новую родню, Лина Ивановна вернулась к Алле. Она чувствовала себя немного виноватой и, скромно потупив глаза, начала ничего не значащий, нейтральный разговор, чтобы распознать настрой своей славной девочки.
– Ты собираешься говорить отцу?
– Мама считает, что не обязательно, – пожала плечами Алла. Она не сердилась на прамачеху. Слишком детскими и неуклюжими были ее маневры. – Достаточно, что я его отпускаю на свободу. За тебя, себя и Стёпу. Пусть плывет в старость, красит волосы, клеит на цемент вставную челюсть.
«Девочка моя, что ты знаешь о старости? О бессоннице на рассвете? Потому что на рассвете дует ветер смерти», – вздохнула про себя Лина Ивановна.
Собеседование прошло без запинки, английский Алла знала очень прилично. Виза была получена по мановению волшебной палочки. Словно Господь, как в недавнем роковом плавании на «Авантюр», снова придержал маленько смерч, чтобы мелюзга могла проскочить. Машина продана. Квартира сдана. Деньги взяты за полгода вперед. Животика еще совсем нет, но человечку в нем уже три месяца. «Прорвемся, дорогой, – гладит его Алла. – Двое отцов у тебя уже соскочили. Но я найду тебе третьего, обещаю. Если захочешь. А когда подрастешь, я все тебе расскажу, и ты выберешь любого. Какого душе угодно. Я люблю тебя, мой дорогой. Я так жду тебя». Алла не посвящала прамачеху в свои отъездные планы и не говорила с ней об Илье. Она не могла вспоминать Илью с трагическим придыханием, а почему-то только подхихикивая. Она сама ужасалась этого нервного подхихикивания, но ничего не могла с собой поделать. Когда пришло время собирать вещи, оказалось, что все ее имущество умещается в одну спортивную сумку. Зачем ей старое барахло? Она купит все новое и будет жить в светлой новой комнате!
Алла вышла раньше, чем приехало такси, – ей хотелось попрощаться с каштанами. Было пасмурно, холодно и промозгло. Листья наконец-то перестали сопротивляться зиме и разом, по команде, покинули ветви, словно сложили оружие. Первый по-настоящему обильный снегопад покрыл все вокруг белоснежной легкой скатертью. Алла нащупала у себя в кармане горсть неровных глянцевых каштановых плодов. Вынула их, подержала на ладони и веером швырнула на снег. Они бухнулись, как маленькие бомбочки, и заблестели в снегу гладкими шоколадными боками. «Пусть перезимуют, прорастут и дадут побеги. Оставайтесь дома, мои дорогие. В Америке у меня будут другие соглядатаи».
Лина Ивановна стояла посреди зала в Шереметьево и не могла поверить, что это конец.
– Я буду писать тебе и звонить, – пообещала Алла. – А летом приеду навестить, если смогу. Спасибо тебе за всё.
– Не уезжай! – бессмысленно бормотала старая прамачеха. – Не уезжай! Я не смогу без тебя жить! Не покидай меня!
Алле стало неловко от этих горьких, пафосных слов, она неуклюже обняла прамачеху:
– Обещаю, я вернусь!
– Меня уже не будет, – прошептала Лина Ивановна, уверенная, что умрет сразу, как только вернется сегодня в пустую квартиру.
– Не надо, – скованно попросила девушка и, в последний раз прижав к себе эту глыбу скорби, подхватила сумку.
– Месть, где твое жало? – тихо, уже без прежней горделивости, подвела итог Алла, протягивая паспорт в окошко контролерше-пограничнице с каменным лицом. Та, не расслышав, строго переспросила:
– Цель поездки?
– Побег.
– ???
– Учеба, – поправилась Алла и заискивающе улыбнулась служительнице пограничного культа: вдруг она играет на стороне противника и сейчас тормознет ее в последний момент? Скажет: «Вдвоем не положено!» У Аллы даже мурашки по коже побежали от неожиданного испуга. Пограничница уловила профессиональными антеннами этот испуг и долго вглядывалась в циферки и буковки. Она знала, что эту девушку нельзя выпускать, но не было ни одной зацепки. Недовольная собой, пограничница медлила сколько могла, потом специально небрежно шваркнула штамп. Что ей, больше всех надо? Она не виновата, если коллеги недорабатывают! И протянула девушке паспорт с нарочито равнодушным видом.
Лина Ивановна стояла посреди зала и горько плакала. Она не рискнула предупредить Мариэтту, боясь рассердить свою ласточку, и теперь жалела об этом. Было бы с кем пореветь навзрыд. Благодарно ловя на себе сочувствующие взгляды авиапассажиров, она, не утирая слез, набрала нужный номер и с ходу начала скулить в трубку: «Она никого не предупредила! Просто посадила меня в такси и повезла в аэропорт. Ядаже не могла вам позвонить. Улетает сейчас… Конечно, приезжайте. Буду ждать».
«Вечность разлуки, неужели уже больше никогда? Хоть умру на дружеских руках!»
Конец фильмы.
Глава 12 ИНОГДА ОНИ ВОЗВРАЩАЮТСЯ
Алла слала короткие электронные весточки на работу Мариэтте, прикрепляя к ним фотографии чудесного головастого бутуза. Бабушка Ильи и ее собака умерли. Привыкшая опекать старых, заботливая Мариэтта от избытка любви переключилась на Лину Ивановну, часто приезжала к ней в Москву, привозила Аллины письма и фото малыша. Его назвали Федором. Федор Ильич – хорошо звучит.
Алла и сама позванивала. Немного скованно рассказывала, что пошла учиться и нашла работу. Что при ближайшем рассмотрении мама оказалась довольно прикольной. А Лина Ивановна слушала, радовалась, утирала слезы и медленно умирала. Жизнь, всегда обращенная в замечательное будущее, улетела. Очень быстро, на самолете. Фьють – и нет.
Так прошел год с большим хвостиком. И раздался звонок в дверь. Лина Ивановна вышла в халате – несмотря на то что уже давно перевалило за полдень, она так и не собралась одеться. В прихожей перегорела лампочка, но ее некому было заменить, грузная старуха не рискнула взгромоздиться на стул. Один Тарзан не терял присутствия духа и сейчас страстно лаял на дверь.
– Кто там? – ворчливым голосом спросила Лина Ивановна, хотя знала, что это от скуки повадилась к ней гонять чаи такая же одинокая соседка с шестого этажа. Не надо было вообще отзываться, зачем ей эта старая карга. Этого добра у нее и дома хватает. Она сама старая карга!
– Это мы, открывай.
Сердце Лины Ивановны екнуло, и чтобы не упасть, она уперлась головой в мягкую обивку двери. В лоб больно врезался ободок дверного глазка. Она слегка отстранилась и увидела в пучеглазой лупе красивую молодую пару. Он, высокий, широкоплечий, загорелый и белобрысый, с мужественной ямочкой на подбородке – провинциальный шериф из кино, – придерживал одной рукой у себя на животе кучерявого карапуза. А на другой повисла сияющая юная мама.
Последним усилием, уже из других пространств, Лина Ивановна хотела открыть замок, но руки ее не слушались, и сладкая пелена начала застилать красивую молодую пару.
– Эй! Не думай там на радостях умирать! – обеспокоенно крикнула из-за двери Алла и бросилась судорожно искать в сумке ключи. – Надеюсь, она не меняла замок.
Алла щелкнула ключом, энергично потянула дверь на себя, вытягивая вместе с ней, как огромную рыбу из глубины небытия, Лину Ивановну. Та, продолжая цепляться за ручку, повалилась в объятия белобрысого ковбоя.
– Джон, осторожнее, – просит Алла мужа, – усади ее в кресло, я сейчас принесу капли. Хорошо, что старые люди ничего не меняют… Ой! Это не про нее! Она все переставила. Но все равно, вот валокордин!
– Все хорошо! Хорошо! – лепечет Лина Ивановна.
– Бабульчик, мой дорогой, посиди спокойно.
Когда Лина Ивановна окончательно приходит в себя, гости уже вовсю хозяйничают. Алла шуршит пакетами с подарками и снедью из дьюти-фри. Джон с любопытством разглядывает фотографии на комоде, а брюнетистый головастый малыш ползает у его ног, стараясь ухватить Тарзана за бороду. Тарзан отступает, не дается, а потом сам подскакивает к новому прикольному четвероногому человечку, который очень похож на собаку и от которого пахнет щенком.
Алла подсаживается на подлокотник кресла к Лине Ивановне и ласково гладит ее по руке:
– Ты нас не пугай, дорогая прамачеха! Ты даже не представляешь, кого я тебе привезла!
Лина Ивановна улыбается и смотрит с нежностью на бойкого годовалого малыша.
– Нет, не его. – Алла хохочет, гладит сына по голове. – Нет, я не могу молчать! – Она хватает теперь за руку мужа. – Это Джонни! Правнук Порфирия из Сан-Франциско. Я его все-таки нашла!
– Я ваш внучатый племянник, – на вполне сносном русском бормочет ковбой и смущенно улыбается, – или что-то в этом роде. С родней по-русски все очень сложно.
– Мальчик мой! – растерянно и умильно шепчет Лина Ивановна, и не понятно, к большому или маленькому мужчине это относится.
– Федор, это твоя прабабушка! – подхватывает карапуза Алла.
– Гу-гу-гу, – басит Федор Ильич и требует, чтобы его вернули к Тарзану.
– Джонни – биолог и юрист. Он отстаивает права животных. И я тоже, – тараторит Алла.
– Бедняжка, тебе так досадили люди, что ты решила в ответ защищать от них животных? – Лина Ивановна равнодушна к живности, ей важно только, что ее дивная ласточка снова порхает вокруг.
– Нет, наоборот, именно среди защитников животных я встретила настоящих людей.
– А вы надолго? – Лина Ивановна хочет сразу услышать свой приговор.
– Не боись, надолго! На полгода точно! У группы Джонни контракт с нашим Министерством экологии на проведение замеров и всего такого. Мы едем в Мурманск и севернее, за котиками. Смотри! – Алла выхватывает какую-то тетрадь и вертит ею перед носом Лины Ивановны. На обложке все по-английски, наверху приписка по-русски: «Дневник ее соглядатая». – Это мой дневник наблюдений за морским котиком Эльзой, – хвастает Алла. – Мы ее спасли из частного зверинца, теперь я сама ангел-спаситель… ой, хранитель. Неделю назад я делала о ней доклад! – Алла просто не может устоять на одном месте, она действительно как ласточка кружит и порхает по квартире. – Так, бабульчик, у нас всё с собой. Не хлопочи. Крыльями не хлопай. Посиди спокойно.
Когда все съедено, выпито и по первому кругу рассказано, Джонни ловко собирает тарелки и несет стопку на кухню.
– Ты его любишь? – Лина Ивановна кивает вслед внучатому племяннику.
– Так сильно, что даже не произношу это слово, – смеется Алла. Она наклоняется к прамачехе и взволнованно шепчет, ее глаза блестят от удовольствия: – Теперь главная новость. Мы настоящая родня. Ты и я. И Стёпа. Я снова жду ребенка. Как Милославская в законе. Понимаешь? Это будет реально твой правнук. Мы теперь одна семья, без дураков. Яхочу забрать тебя в Америку. Поможешь мне с мальчишками?
– Ты так уверена, что будет сын? – Лине Ивановне не верится, что конец истории может быть таким счастливым.
– А то! В нашем роду столпилось слишком много девчонок, пора двигать популяцию Милославских вперед!
Примечания
1
S «Все, что тебе нужно, – это любовь» (англ.).
(обратно)
Комментарии к книге «Дневник ее соглядатая», Лидия Скрябина
Всего 0 комментариев