«Боснийская спираль (Они всегда возвращаются)»

2056

Описание

Первая книга «Берлиады» — трилогии Шломо Бельского. Издана под названием «Они всегда возвращаются» изд-вом «Олимп»-АСТ, 2006. Второе, исправленное издание, под названием «Боснийская спираль»: изд. «Иврус», 2008. Под маской остросюжетного триллера прячутся мелодрама и философская притча, пародия и политический детектив. Эта книга — о любви, о ее всепобеждающей силе, о ненависти, о трагедии противостоянии Злу, о незримых связях, соединяющих прошлое и настоящее. Он — Берл — израильский суперпрофессионал. Сейчас он работает на международную антитеррористическую организацию. Его задача самая благородная: он обязан предотвратить спланированное террористами убийство очень важного и достойного человека. Для этого Берл отправляется в Боснию, где судьба сталкивает его с девушкой, одержимой единственным желанием — отомстить за погибших родственников. А потом появляется русский парень, спецназовец, и теперь их трое, связанных одной целью. В повествование о наших днях жестко врывается история. И сейчас, и прежде по жизненной дороге рядом идут любовь и смерть, верность и...



Настроики
A

Фон текста:

  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Аа

    Roboto

  • Аа

    Garamond

  • Аа

    Fira Sans

  • Аа

    Times

Алекс Тарн БОСНИЙСКАЯ СПИРАЛЬ (ОНИ ВСЕГДА ВОЗВРАЩАЮТСЯ)

Берл вышел из машины, и полуденный иерусалимский зной, по-приятельски обхватив за плечи, жарко дохнул ему в лицо горьковатым запахом раскаленной земли и хвои.

— Отстань, бижу, — сказал Берл с легким оттенком досады. — Меня этим не возьмешь.

Прозрачная звонкая глубина висела над городом; тени пугливо прятались под стены и под деревья. Берл миновал мельницу и, спустившись по широкой лестнице, повернул налево. Каменные плиты мостовой ослепительно сияли на солнце. Остановившись у одной из дверей, он постучал.

— Открыто!

Берл глубоко вздохнул и открыл дверь. Он волновался. До этого момента ему ни разу еще не приходилось встречаться лицом к лицу с самим Габриэлем Каганом. Да и теперь, честно говоря, необходимость такой встречи представлялась ему сомнительной. Обычная ориентировка перед заданием… Зачем проводить ее на столь высоком уровне?.. Непонятно…

В большой комнате было прохладно. Посередине царил необъятный стол черного дерева, заваленный бумагами и разнокалиберными книгами с торчащими из них цветными закладками. Вдоль стен со стеллажей насупленно глядели темные толстые тома, посверкивая золотым тиснением корешков. У огромного, обращенного в сторону Сионской Горы окна стояли кресла — массивные, под стать всему интерьеру. Хозяин, сухо щелкнув суставами, встал из-за стола навстречу Берлу.

— Садитесь, молодой человек, — сказал он, указывая на кресла. — Я немедленно присоединюсь к вам, вот только закончу абзац… И налейте себе чего-нибудь… там… на столике.

Посреди фразы Габриэль Каган вернулся к небольшому ноутбуку и вновь принялся настукивать на клавиатуре. Последние слова старик произнес уже скорее себе под нос, нежели обращаясь к собеседнику. Берл улыбнулся. Легендарный Мудрец вовсе не выглядел таким уж внушительным. Высокий, нескладный, в домашнем клетчатом пиджаке и мятых бесформенных брюках, он походил на птицу-секретаря из детского мультфильма — особенно сейчас, когда, сгорбившись и нависая над компьютером своим огромными клювообразным носом, он совершенно по-птичьи выклевывал одним пальцем нужные клавиши.

Берл плеснул себе немного джина, добавил кубики льда и тоник.

«Надо бы и птице что-нибудь налить, а то ведь совсем высохнет…» — подумал он и приготовился кашлянуть поделикатнее.

— Мне ничего не нужно, — раздраженно произнес старик, не поднимая головы. — Садитесь, молодой человек, сколько раз повторять?

Берл пожал плечами и уселся в кресло перед окном. Опаленные солнцем стены Старого Города сияли перед ним в своем молчаливом величии. Жаркое полуденное марево струилось между холмами, и оттого казалось, что башни, шпили и купола Иерусалима плывут над землей, как на гигантском ковре-самолете.

— Небесный Иерусалим, — проговорил старик у него за спиной. — Подождите еще минутку, уже недолго.

Гм… Берл чуть не поперхнулся. Он что — мысли читает?

— Увы, не все, — Каган захлопнул крышку ноутбука и встал. — Только самые очевидные.

Он прошелся по комнате и встал рядом с Берлом, глядя в окно.

— Мигель Карцон. Приходилось ли вам слышать это имя?

Берл поерзал в своем кресле. Он чувствовал себя неловко рядом со стоящим Мудрецом.

— Карцон? Это уж не тот ли испанский судья, что сделал себе имя на судебном преследовании Пиночета?

— Именно. Весьма честолюбивый, блестящий молодой человек. В двадцать четыре года он был уже судьей. В тридцать два — членом Национального Суда Испании… — старик скептически хмыкнул. — Многие, особенно в академических кругах, невысоко оценивают его чисто профессиональные достоинства. Говорят, что парню не хватает глубины…

Мудрец замолчал.

— Завидуют?.. — осторожно предположил Берл.

— Что не вызывает никакого сомнения, — продолжил Каган, полностью игнорируя осторожную попытку собеседника превратить лекцию в диалог, — так это его исключительное умение выгодно себя подать. Пресса носит Карцона на руках. И что с того, что зачастую арестованные им очевидные преступники выходят сухими из воды благодаря плохой подготовке процесса? Кого это в конечном счете волнует? Кто вообще читает сообщения о судебных провалах, набранные мелким шрифтом между светскими новостями и биржевыми сводками? Шум, шум, шум!.. — вот двигатель современного мира!

Старик раздраженно фыркнул и забегал по комнате, щелкая суставами пальцев. Берл сидел, втянув голову в плечи и не понимая решительно ничего.

— Газетная жвачка! Телевизионное пойло! — гневно выпалил Каган у него за спиной и всплеснул руками. При этом его локти угрожающе хрустнули.

«Черт возьми, — подумал Берл. — Еще, чего доброго, развалится тут прямо в моем присутствии. Вот скандал будет.»

— Извините, Габриэль, — торопливо заметил он вслух, не забывая, однако, и о таинственных телепатических способностях хозяина. — Если вы обвиняете в этом лично меня…

— Что?.. При чем тут вы? — Старик резко остановился. Он удивленно посмотрел на Берла, как будто начисто забыл о его присутствии, и теперь недоумевал, откуда вдруг в комнате взялся этот верзила с квадратной челюстью. Глубоко вздохнув, Каган вернулся к окну и сел в кресло рядом со своим гостем.

— Извините, Берл, — сказал он тоном пониже. — Я что-то нервничаю. Но с вашей непосредственной задачей это никак не связано. Итак, Мигель Карцон.

Старик составил вместе кончики длинных костлявых пальцев и продолжил уже совершенно бесстрастно.

— Когда нашему герою стало тесно в маленькой Испании, он, не колеблясь, вышел на международную арену. В самом деле: зачем в поте лица бегать за местными наркодилерами, если можно найти громкое дело и без проблем заработать себе заголовки в главных газетах всех мировых столиц? Скажем, предъявив иск правительству Аргентины или выдав ордер на арест дряхлого генерала Пиночета… Так оно и случилось. Карцон получил в точности то, на что он и рассчитывал: бесконечные интервью, сияние юпитеров, славословия на всех языках, лицо на обложках «Тайма» и «Ньюсвика». Но! Но, увы, молодой человек, честолюбие хуже наркотика — даже самые сильные почести и похвалы приносят всего лишь кратковременное удовлетворение. Как бы громко ни гремело имя честолюбца, ему непременно хочется еще. Еще громче, еще ярче, еще шире… И вот бывшего чилийского диктатора хватил удар, а бесплодная погоня за другими латиноамериканскими прохвостами наскучила ветреной прессе. Слава понеслась искать других героев, и наш бедный Мигель совсем загрустил.

Каган недобро усмехнулся.

— Тут-то мы и решили: зачем такому добру пропадать? Все-таки парень уже показал себя как гений пиара, так отчего бы нам не использовать его в нужном направлении?

Берл кивнул. Он начинал понимать, о чем идет речь. Международный террор! Как-никак, самая модная тема…

— Вот именно, Берл! — подхватил Мудрец, будто вновь услышав его мысли. — Модная тема! Карцона интересует мода, нас — война с террором на всех возможных фронтах. У Карцона — известнейшее имя, у нас — никому не известная информация. Ну как тут не составить взаимовыгодный картель?

Старик снова поднялся с кресла и прошелся по комнате.

— В настоящее время судья Карцон, сам того не зная, представляет для нас немалую ценность. Как обычно, он не пытается копать слишком глубоко, и поэтому мы сливаем ему нужные данные, особо не рискуя вскрытием наших источников. С другой стороны, информация немедленно попадает в прессу, и поднимающийся шум в какой-то мере затрудняет жизнь террористам. Так или иначе, мы заинтересованы в том, чтобы Мигель Карцон играл роль непримиримого борца с международным терроризмом как можно дольше. Наши враги, ясное дело, заинтересованы в обратном. Судья отнюдь не дурак. Он понимает, что его нынешние противники имеют совсем другие возможности, чем были у немощного Пиночета. Того можно было пинать совершенно безнаказанно, нисколько не опасаясь встречных исков; эти — решают свои проблемы, не обращаясь к адвокатам. Поэтому Карцон выстроил вокруг себя недурную, широкоплечую, хотя и несколько бестолковую охрану и теперь наивно приписывает ей главную заслугу в том, что он еще жив.

Берл улыбнулся.

— Да-да… — кивнул Мудрец. — Я же предупреждал вас, что глубина анализа никогда не была сильной стороной уважаемого судьи. Так или иначе, нам приходится охранять его своими силами. Ваша задача связана именно с этим.

Берл облегченно вздохнул.

— Никаких проблем, Габриэль. Я прекрасно знаю Испанию и…

— Вы не дослушали, — перебил его старик. — Испания в данном случае ни при чем. Действительно, до последнего времени все попытки покушения на Карцона исходили оттуда и пресекались нами относительно легко. Видимо, поэтому на сей раз пригласили гастролеров. Что делает вашу задачу намного труднее. По понятным причинам, испанские источники тут бесполезны, так что, если убийцам удастся добраться до Мадрида, помешать им будет почти невозможно. Значит, надо действовать в начальной точке маршрута. Вам придется ехать в Боснию, Берл. Город Травник. Подробную ориентировку получите обычным путем.

Каган подошел к столику с напитками, плеснул себе виски, выпил залпом и снова налил. Берл встал, озадаченный. И это все? Общая лекция по истории вопроса? Но зачем? Только для того, чтобы подчеркнуть важность задания?

— Нет, Берл, — глухо сказал старик, не оборачиваясь. — Это не все. Садитесь. У меня будет к вам личная просьба. Дело в том, что я родом оттуда, из Травника.

* * *

— Не бойся, Габо, только не бойся… — шепчет ему Барух еле слышным, сдавленным от ужаса голосом. — Скоро все кончится, слава богу, недолго уже осталось…

Габриэль чуть заметно улыбается, одним уголком рта. Он ведь старший — Барух — кому же еще командовать, как не ему? Даже теперь, когда они стоят, связанные по трое — ни дать, ни взять, сказочные драконы: шесть ног, три головы… а рук вообще не видать, руки скручены за спинами. А может, и нету их уже вовсе, рук-то… трудно судить, занемели так, что не чувствует Габриэль собственных рук.

Так же, наверное, и смерть — просто онемеешь и все. Габриэль не боится смерти. Не то что он такой храбрец, нет… никогда особой храбростью не отличался. Вот братья, Барух и Горан, эти да: во всех проделках первые заводилы. С моста прыгнуть, или с горы съехать по самому крутому склону, или еще что… А Габо — нет. С раннего детства больше любил, сидя на месте, смотреть по сторонам, а не бегать с братьями как заведенный. Может, и трусил, кто ж теперь скажет? Так что уж сейчас-то точно — он должен был бы со страху помирать. Вон как Барух боится. И Горан тоже. Лица своего второго, среднего, брата Габо не видит, потому что связали их спинами. Барух-то стоит к нему боком, так что если голову повернуть, то видно… а вот с Гораном им друг друга, пожалуй, уже не увидать.

С одной стороны, жалко — Горан из них троих самый красивый, от девок никакого отбоя… А с другой, оно еще и лучше, потому что никакой он уже не красавец, без зубов и с выбитым глазом. Спиною Габо чувствует, как дрожит Горан — мелко-мелко, иногда приостанавливаясь для глубокого, со всхлипом, вздоха. Во время вздоха дрожь прекращается, замирает, как будто свежий воздух, входя внутрь, хватает ее за руки, за ноги и держит. Но потом Горан выдыхает, и дрожь, оставшись без присмотра, снова принимается за свое. Это, конечно, от страха.

Барух боится меньше. По разбитому лицу все равно ничего не разберешь, но вот голос его выдает — страшно Баруху. Так что это просто удивительно, отчего сам Габриэль настолько спокоен. Наверное, это у него страх онемел, вот что. Онемел, как руки, как весь он онемеет через несколько минут, или часов, или как там будет угодно господам ханджарам.

Ханджары… несколько месяцев назад никто и знать не знал, кто это такие. Многие даже слова такого не слышали. Габо-то слышал, вернее, читал. В книжках всяких, про историю. Ханджар — это такой мусульманский меч, меч-ятаган, расширяющийся ближе к концу. Вон он у них на лацкане: рука с мечом и, чуть пониже, свастика. Потому что это не просто исламская часть, а особая дивизия СС «Ханджар». А уж что такое СС, все знают, и спрашивать не надо.

— Мама… — шепчет Барух. — Мама… мамочка… мама…

Не надо бы об этом, Барух, не надо, брат. Ты ведь большой и храбрый, ты старший, тебе нельзя. Габриэль наклоняет голову и осторожно прикасается к братнему виску. Видишь, это я, Габо, самый младший, самый трусливый — мне всего-то восемнадцать, а я держусь. Так что не надо про маму, и про отца не надо, и про сестер. Габриэль чувствует, как что-то начинает трепетать у него в груди — узкое, острое и блестящее, как сербосек… шш-ш-ш… тише, не разрастайся, не надо. Он глубоко вздыхает и давит это опасное шевеление, загоняет его в привычную немоту, ближе к неподвижному, мертвому страху.

Сербосек — это такой нож, маленький, но очень острый. Этим ножом ханджары и усташи убивают людей. Рассекают горло одним движением… чик — и готово. Хорошая смерть, быстрая. Все мысли сразу немеют, и ничего не чувствуешь. Вот бы и нам так. Это ведь только такое название — «сербосек», но на самом-то деле убивают им не одних только сербов, но и нас, и цыган тоже — всех, кто без фески. Хотя сербов, конечно, чаще — просто потому, что их намного больше. Иногда ханджары привязывают сербосек к руке, чтобы не уставала. Говорят, в самом большом лагере, в Ясеноваце, даже соревнование устроили — кто больше зарежет. И будто бы победил тамошний священник; у него вышло целых тысяча шестьсот, даже немного больше. Это же сколько времени выходит, если, допустим, по пять секунд на человека…

Габриэль начинает считать, чтобы отвлечься. Нет, голова что-то не работает, онемела голова, и мысли онемели. Вот и хорошо, вот и правильно.

— Барух, — вдруг говорит Горан ясным голосом, так, что слышно даже сквозь выстрелы. — Барух, я хочу в туалет. Ты забрал мой горшок, Барух. Где мама?

Горан помутился рассудком, давно, примерно месяц тому назад, еще в Травнике. Впал в детство. Тогда ханджары придумали себе развлечение. Привязывали людей к тросу, на котором обычно спускают сено с горного луга, и стреляли по движущейся мишени. Горана привязали вместе с его четырехлетним сыном, Михасем, спина к спине. Михасю-то повезло, убили его… и, наверное, даже не один раз. А вот в Горана до самого низу ни одна пуля не попала, даже не оцарапало. Но рассудок свой он там оставил, на тросе. Да еще и избили смертным боем…

— Делай так, — отвечает Барух, всхлипывая. — Ты уже большой мальчик. А мама в лавке, работает. Не-е-е… — голос у Баруха срывается в какое-то жалобное блеяние, но он справляется, молодец. — Не-е-екогда… ей… тут… с тобой…

— Хочу писать… — ноет Горан.

Странно это, с Гораном. Ведь, если рассудок помутился, то это, считай, подарок: сразу перестаешь понимать, что тут вокруг происходит. Лучше этого только сербосек, быстрая смерть. Почему же он так дрожит, почему продолжает бояться? Непонятно. Видать, что-то, каким-то боком, все-таки…

Подходят два ханджара. За нами? Мы ведь теперь первые, с краю. Сердце вдруг прыгает в горло и запирает дыхание. Во рту сухо. Вот он, твой страх-то, Габо, здесь, никуда не делся. Габриэль сглатывает и закрывает глаза. Вот сейчас, сейчас… Нет, не сейчас. Ханджары выдергивают соседнюю тройку, старика Малера и братьев Алкалай. Старик Малер совсем слаб, мешком висит на своих веревках, ноги волочатся по земле. Ханджары вопят, бьют прикладами; пот льет ручьями из-под форменных кепи. Нелегко убить так много людей, особенно если патроны на учете. А немцы скупятся, много патронов не дают, им для войны надо.

Поначалу они убивали долго, тщательно; мучили, изгалялись. Отпиливали головы, резали по-всякому. Это даже не представить, что человек может сделать с другим человеком… а может, они и не люди вовсе, эти ханджары? А потом устали, потому что, во-первых, это все-таки работа, а во-вторых, от вида крови все устают, даже такие убийцы. Сначала пьянеют, а потом, как в похмелье, тошнит, видеть ее не могут. Устать-то они устали, но нас оставалось еще много — всех, и сербов, и цыган, и евреев. И тогда они согнали нас в лагеря, как этот, в Крушице, чтобы самим передохнуть, а потом продолжить.

Но тут оказалось, что отдохнуть не получится, потому что лагерь не может вместить больше, чем может, даже если набивать туда людей, как сельдь в бочку. А транспорты прибывают чуть ли не каждый день… Так что работать им все равно приходилось, не переставая, и они ужасно злились на нас из-за этого. Наверное, им бы очень хотелось, чтобы мы все вдруг разом исчезли… Нет, не все, не полностью, а так, чтобы время от времени можно было бы, не вставая, протянуть руку и кого-нибудь взять, чтобы помучить, убить или изнасиловать, когда возникнет на то настроение.

Но так не получалось, наоборот, транспорты все прибывали. Это просто удивительно, сколько, оказывается, людей в Боснии! Патронов ханджарам по-прежнему давали мало, так что они стали убивать большими деревянными молотками: просто клали людей на землю и лупили по голове. Это им тоже поначалу очень нравилось, но потом быстро надоело. Молотом, даже деревянным, работать вообще нелегко, даже по удобной наковальне, а тут — почти по самой земле… умучаешься махать.

Потом попробовали травить, но это тоже не пошло. Люди умирали, где ни попадя, в неположенных местах, а главные командиры требовали порядка. Главными командирами у них немцы, у ханджаров-то, хоть они и мусульмане, а немцы непонятно кто. В исламе главный командир — Аллах, но поскольку «Ханджар» — это все-таки дивизия СС, то есть кое-кто и пониже Аллаха. Или повыше — смотря как посмотреть. И эти кое-кто — немцы. А немцы любят порядок.

Наверное, немцы-то и придумали эти тройки. Двоих связывают спина к спине, а третьего — сбоку, тоже спиною. А потом стреляют два раза. Первой пулей можно убить сразу двоих — тех, что затылок к затылку. Ну а вторая — на того, что сбоку, тут уж ничего не поделаешь. Всего два патрона на троих. Такая вот немецкая экономия. Тут главное — первый выстрел аккуратно делать. Хотя на самом деле и это не обязательно. Потому что затем всю тройку целиком, не развязывая, сбрасывают в ров и закапывают. Так что если кому-то из троих не повезло, и он выжил, то из рва ему, привязанному к двум трупам, все равно уже не выбраться. Вот это-то самое страшное и есть. Уж лучше пусть бы молотками забивали…

Старик Малер и братья Алкалай уже внизу, и похоронная бригада набрасывает на их тела тонкий слой земли. Сегодня хоронят цыгане: Йока, Симон и еще один, безымянный. Последняя тройка. Их похоронят уже сами ханджары. Таков порядок.

— Эй, погодите!.. Стойте, вы, свиньи!.. — кто-то светловолосый бежит со стороны лагеря, кричит, размахивает руками; карабин болтается сбоку… ханджар, кто же еще?

Все останавливаются — и палачи, и цыгане, и даже мы поворачиваем головы — те, кто может, конечно.

— Куртка! — кричит ханджар. — Вещи! Где мои вещи?! Мустафа, пес, убью!

Мустафа, посмеиваясь, кладет на землю свой карабин и достает сигареты.

— Что ты вопишь, Халил? — говорит он миролюбиво. — Нету у нас твоих вещей.

— А где?!

— Откуда мне знать — где? Небось уже в Бугойно… Ты, дурная башка, зачем свой тюк в фургоне оставил? Вот теперь и бегай, как пьяный кабан.

Ханджары дружно смеются. Теперь они даже становятся немного похожими на людей.

— Как же так? — растерянно произносит светловолосый. — У меня же там все… и куртка, и белье, и даже шапка…

— Ага! — назидательно произносит пожилой Мустафа. — Нечего было по женскому бараку шнырять. Всем ребятам тех двух вчерашних баб хватило, а тебе, понимаешь, еще захотелось!

Ханджары смеются еще громче. Нет, на людей они совсем не похожи.

— Ничего, не горюй! — Мустафа хлопает светловолосого по плечу. — Послезавтра фургон вернется. А пока что…

Он бросает на землю недокуренную сигарету и обводит нас прищуренным взглядом. На лице его еще подрагивает тень улыбки, остывает, испаряется, как пар с запотевшего зеркала.

— А куртку мы тебе сейчас достанем… — говорит Мустафа, оскаливает желтые зубы и смотрит прямо на нас… на Баруха?.. — Вот прямо сейчас и достанем.

Нет, Габо, не на Баруха. На тебя смотрит этот гнилозубый шакал, убийца, садист… даже не на тебя, а на твою куртку, вот на что. На куртку, мамой сшитую, на твою старую куртку, хорошую, теплую, удобную, как вся твоя прошлая жизнь, как вся твоя прошлая радость, как все-все твое прошлое, оставшееся где-то там, позади, в невозможной и недостижимой дали, за пропастью ада.

— Нет!.. Не отдам… — голос у Габриэля срывается. Привычное льдистое онемение в груди вдруг тает одним махом, расплескивается, вскипает горячим фонтаном слез. У тебя еще остались слезы, Габо?

— Габо, не надо, Габо… зачем?.. — испуганно шепчет Барух, толкает его виском в мокрую от слез щеку, но поздно… или не поздно, а просто все равно, потому что ханджар уже рядом, уже схватил их за веревку… Ров все ближе и ближе… Вот Симон кивает ему, опершись на лопату. Прощай, Симон.

— Хочу писать, — говорит Горан.

Ханджар Мустафа одним резким движением валит их с ног на самом краю ямы. Со всех шести ног. Габриэль падает лицом вниз, больно ушибаясь о землю. Он едва успевает повернуть голову вбок, чтобы уберечь нос. Он видит ноги Мустафы, и чьи-то еще, и ствол карабина — самый кончик… а дальше — травянистый покатый склон, и деревья, и лес. А неба не видно. Габриэль сразу забывает о куртке, так ему вдруг хочется увидеть небо. Хорошо Горану, который лежит прямо на нем, спина к спине, Горан видит сразу все небо — от края и до края. Поделился бы с братом… Габриэль изо всех сил выворачивает шею, но все равно ничего не выходит: только склон и кусты, и начинающий желтеть осенний лес.

— Бейте, сволочи! Чтоб вы все передохли, гады! — Это Барух, мой храбрый и сильный Барух. Надо умирать достойно. Габо тоже хочет сказать что-нибудь такое же, важное и сильное, но у него не получается открыть рот.

— Подожди, не стреляй, — говорит Мустафа кому-то.

— Не наказывайте меня, я не хотел! — говорит Горан и начинает плакать. — Я же говорил, что мне нужен горшок! Барух, отдай мой горшок! Мама!

Ханджары принимаются ржать, и тут же следует выстрел, над самым ухом, настолько близкий, что Габриэль даже глохнет на секунду, а потом сразу слепнет, потому что горячая липкая масса падает ему прямо на лицо и на глаз, широко открытый, отчаянно вывернутый в безуспешных поисках неба.

— Ну говорил ведь! Мне его куртка нужна!

— Шма, Исраэль!.. — это опять Барух. И выстрел. Второй. Два выстрела на троих. «Значит, я убит?» — думает Габо. Он приоткрывает левый глаз, тот, что ближе к земле, и видит землю и муравья, настороженно приподнявшего усики.

— Цела твоя куртка! — это второй ханджар.

«Я слышу и вижу. Я еще жив, — думает Габо. — Мне не повезло. Сейчас они сбросят нас в яму, и я буду умирать там, долго и трудно.»

Он хочет попросить, чтобы его тоже убили, но рта не раскрыть, да и бесполезно. Свои две пули на троих они уже получили, а больше не выдают, таков порядок.

— Подожди, не сбрасывай, — говорит Мустафа.

Габриэль чувствует какое-то шевеление наверху, на спине. Потом вдруг становится легко, потом онемевшие руки падают сбоку, больно отдавая в плечевые суставы. Куртка. С него стаскивают куртку.

— Связать снова?

— Зачем? — говорит Мустафа, разглядывая куртку. — Трупы не бегают. Эй, ты! Чего расселся, как на цыганской свадьбе? Сбрасывай падаль!

Кто-то переворачивает Габриэля на спину. Это цыган Симон.

— Шш-ш-ш… — шепчет Симон. — Молчи, Габо, и не шевелись. Шш-ш-ш…

Он скатывает Габриэля в ров, как бревно. Чей-то локоть упирается Габриэлю в бок. Надо бы устроиться поудобнее, но шевелиться нельзя — Симон запретил. Габо крепко зажмуривается, и тут что-то тяжелое бухается сверху, больно придавливая его к острому локтю нижнего мертвеца. Он с трудом удерживается от крика и открывает глаза. На него смотрит искаженное мертвое лицо Баруха. Часть лица. Габриэль хочет закричать, но тут сознание, сжалившись, покидает его.

* * *

Когда самолет набрал высоту и стюардессы засуетились в проходе, сосед Берла, жилистый, выбритый до блеска американский сержант, крякнул и достал откуда-то из-под ног початую бутылку «Дикой Индюшки».

— Ты ведь не откажешься составить мне компанию, а, приятель?

Берл вздохнул. Сержант начал оказывать ему усиленные знаки внимания, когда они еще только вошли в салон и рассовывали свои сумки по ящикам для багажа.

— Как можно отказать самой сильной армии в мире? — ответил он. — Вот только, послушай, бижу, не слишком ли рано для бурбона?

— Ничуть! — просиял сержант. — Бурбон годится для любого времени, особенно в отпуске. Особенно в последние часы отпуска…

Он протянул Берлу руку: Сержант Смит. Джек Смит. Из Мериленда.

— Редкое имя, — заметил Берл и тоже представился. — Майкл Кейни. Из Торонто.

— Репортер? — Сержант понимающе кивнул на внушительный кофр с фотоаппаратурой. — Много там вашего брата, в Сараево. Хотя раньше-то побольше бывало…

Он плеснул виски в пластиковый стаканчик и протянул Берлу.

— Давай, приятель… за твою будущую Пулитцеровскую премию!

Выпили.

— Давно ты в Боснии, Джек? — спросил Берл, ставя на стол пустой стаканчик. — Как там служить? Скучно небось?

— Да нет, что ты… — удивился сержант. — В Боснии классно. В Сараево то есть. В Германии скучно, это да. Никакой цивилизации. Ни баб, ни развлечений… жуть. А в Боснии хорошо. Палатки хорошие, новые, с деревянными полами, ага. В Германии, скажем, если палатка на шестнадцать, то там шестнадцать и живут. Таков порядок. А в Боснии нет, в Боснии свобода… ты что… Палатка на шестнадцать, а там — шестеро или даже пятеро, представляешь? Душевые, горячая вода, все путем… ты что…

Он налил снова.

— Ну, давай — за Боснию… классное местечко, парень, слушай меня. А жрачка! Жрачка! — сержант наклонился к Берлу, схватил его за руку и горячо зашептал: — Ты мне не поверишь, так что пристегнись, чтобы с кресла не упасть. Пристегнись, пристегнись, я тебя сейчас удивлю, приятель! Там у нас местные повара по контракту! Представляешь? По контракту! Ты такой жрачки в жизни не пробовал, вот что я тебе скажу!

Берл ухмыльнулся и высвободил руку.

— Послушать тебя, так лучше места не найти.

— Конечно! — заверил сержант. — В Европе точно не найти! А какие девочки! Какие девочки! Идешь по городу, а навстречу тебе — девки, одна другой краше. Не то что в Германии — одни крокодилы злобные. В Германии, скажем, подмигнешь такой — не для чего-то там, а просто от отчаяния, потому что с такой крокодилицей можно только в крокодильем болоте, да и то — по сильной пьяни… подмигнешь, а она, стерва, на тебя зубами — щелк!.. щелк!.. и в полицию бежит, представляешь? В полицию! А за что? Что я ей такого сделал? Подмигнул без никакого дурного умысла… За что же сразу в полицию? Дерьмо…

Сержант заскрежетал зубами, видимо, припомнив что-то очень обидное.

— Не горюй, бижу, — сказал Берл. — Забудь ты ее, эту дуру. Мало ли что бывает…

— Ага… — детина в форме смахнул злую слезу. — Тебе легко говорить… А мне за это сержанта на два года задержали. Два года, представляешь? Всего-то и подмигнул…

Он снова разлил виски по стаканчикам.

— Забудь, Джек. Ты еще в генералы выйдешь, — сказал гуманный Берл. — Да и вообще… сейчас-то ты летишь не в Германию…

— Будь она проклята! — добавил сержант, заглатывая бурбон.

— Амен! — припечатал Берл и перевел на другое. — Ну а кроме баб и жрачки? Стрелять-то приходится?

— Стрелять? В кого? — удивился сержант. — Нет, приятель, это же не Ирак… ты что… Есть у нас саперы, эти еще иногда работают. Мин много осталось. А мы — нет, ты что…

Бутылка кончилась в аккурат над Балканами.

Сараевский аэропорт хранил на себе отчетливый отпечаток войны. Даже сейчас, по прошествии почти девяти лет после Дейтонских соглашений, покончивших с нею официально, война еще жила здесь, щетинилась стволами крупнокалиберных пулеметов, торчала уродливыми прыщами огневых точек, щеголяла пыльной маскировочной расцветкой бронетранспортеров и вертолетов. Но еще сильнее ее сытое, победительное присутствие ощущалось по дороге из аэропорта в город: по обугленным остовам покинутых домов, по сиротливой пустоте улиц, по разноцветным, торопливым, сделанным на скорую руку черепичным заплатам крыш, по заросшим сорняками воронкам, по жестяным табличкам с грубо намалеванными черепами и надписью «Мины», раскачивающимся тут и там на осеннем ветру.

Договориться с водителем такси оказалось неожиданно трудно. Берл, начав с английского, перешел на немецкий, попробовал французский, арабский, русский… но пожилой усатый босняк, замкнувшись в угрюмом молчании, все так же упорно мотал головой из стороны в сторону. Наконец, когда Берл окончательно отчаялся и стал оглядываться в поисках другого такси, водитель вдруг протянул ему мобильный телефон.

— Алло! Куда вам надо? Говорите, я переведу, — сказала трубка на ломаном английском.

— На вокзал.

— О'кей. Верните трубку Златану.

Центр города смотрелся иначе. Такси еле ползло по переполненной людьми и машинами улице. Здесь царила какая-то нарочитая, показная праздничность: на улицах толпился народ, кафе были забиты до отказа, люди оживленно жестикулировали и смеялись, громко играла музыка. Во всем определенно чувствовалась какая-то натужность, излишнесть, чересчурность: слишком много людей, слишком громкая музыка, слишком отвязное, неестественное веселье. И в этом упрямом, настойчивом отрицании войны, самого ее существования, тоже была война — может быть, даже больше, чем в выщербленных пулями и осколками стенах или в черных потеках копоти на фасадах жилых домов.

На вокзале Берл прошел в камеру хранения. В ячейке лежали ключи и самодельная, с толком нарисованная карта. Выйдя наружу, он без труда нашел по карте машину и остался ею вполне доволен — нестарый еще фольксваген-гольф, ничем не выделяющийся среди десятков таких же на привокзальной стоянке. Берл открыл багажник… все вроде на месте. Пистолет и три запасные обоймы лежали, как и условлено, под сиденьем. Он еще немного повозился, прилепляя таблички «Пресса» на ветровое стекло, а также сзади и по бокам. Ну вот, парень, похоже, теперь все тип-топ. Теперь — с богом!

Берл завел машину и поехал прочь из судорожно веселящейся боснийской столицы. Он двигался в северо-западном направлении, в сторону небольшого городка под названием Травник. Там его ожидало по крайней мере одно дело, не терпящее отлагательств.

* * *

Он идет по широкому лугу с цветами и пчелами, и кузнечики сигают во все стороны из-под ног по заполошной дуге, а самые глупые — так и по нескольку раз, потому что никак не могут догадаться взять, наконец, вбок, а все норовят вперед, под его босые ступни… вот ведь недотепы. Идти босиком приятно, но странно… где же мои сапоги, мама?

— Не знаю я, где ты их потерял, — сердито отвечает мать. — А куртка? Да что ж это за несчастье-то такое? И сапоги, и куртка… Что ж теперь делать-то?

— Не сердись, мама, — просит Габо, но мать не слушает его. Мать расстроилась не на шутку. Она берет луг за самый край, там, где он сходится с кромкой леса и с небом, берет и отдергивает, как занавеску… А там, за занавеской — темнота, и дальнее уханье, и вой оборотня.

— Нет! — кричит Габо. Он пытается ухватиться за край луга и не пускать, но мать упрямо тянет занавес на себя и вбок. Какая она сильная!.. Да это ведь и не мать вовсе! Это ханджар Мустафа, а в руках у него деревянный молоток.

— Отдай! — кричит Мустафа и тянет молоток на себя за длинную рукоятку.

Но Габо знает, что отпускать нельзя, потому что если отпустить, то Мустафа сразу же замахнется и — все… нет, надо держаться.

— Ах, ты так, пес?! — кричит Мустафа и начинает расти. Он растет во все стороны одновременно, он уже всюду: и сверху, и снизу, и по бокам… мир исчезает, есть только он, маленький Габо и огромный, гигантский Мустафа. Он наваливается на Габриэля и давит, и давит, и давит… невыносимо… так, что просто нечем дышать.

Нет! Нет! Нет! Габо сопротивляется изо всех сил. Отчаянно работая руками и ногами, он пробивается прямо сквозь Мустафу, раздвигая его холодную мокрую плоть, его многочисленные, как у мерзкого насекомого, конечности… вверх, вверх, к воздуху, к небу… вверх!.. Вот оно, небо! Габриэль делает глубокий вдох и приходит в себя. Он сидит во рву на груде трупов, слегка присыпанных землей. Он жив. Кожу лица и шеи стягивает отвратительная короста, корка из засохшей крови. Чьей? Его собственной? Может быть, он все-таки умер?

Холодно… Почему он без куртки? Без куртки… и тут вдруг, одним толчком, рывком, сумасшедшим прыжком в комнату через внезапно настежь распахнувшееся окно, к нему возвращается беспощадная, резкая, подробная на детали память, вся, без остатка и без милости. Барух… Горан… Габриэль принимается лихорадочно, по-собачьи разгребать землю. Он ищет, задыхаясь и повизгивая, приближает лицо к почти неразличимым в темноте мертвым лицам, обнюхивает, пытаясь уловить родной запах в густой вони разлагающихся трупов, в тяжелом дурмане сегодняшней свежей крови. Напрасно… не найти… все мертвы в этом темном, кромешном овраге, под темным, кромешным, безлунным небом. Лишь он остался, один… зачем?

— Возьми и меня тоже, — шепчет Габо, вывернув лицо наверх, к звездам. Он стоит во рву на четвереньках, один во всем мире, и кровь брата запеклась на щеке его. — Возьми меня, если Ты есть. Ведь Ты есть, правда? Или Тебя нету?..

Тихим стоном отвечает небо. И снова. И снова… Какое небо? При чем тут небо, Габриэль? Кто-то стонет здесь, во рву, рядом с тобою. Тщательно прислушиваясь, Габо ползет на звук. Вот, вроде бы где-то здесь…

— Кто тут? — шепчет Габриэль. — Кто-то живой? Барух!.. Горан!..

— Габо… — стонет темнота. — Габо… это я, Симон. Симон-цыган. Габо, послушай…

Это у самой стенки оврага, волглой от ночной росы. Габриэль отгребает комья земли с верхнего мертвеца. Звук идет из-под него, снизу. Последняя тройка, цыганы, похоронная команда. Йока, Симон и еще кто-то, безымянный. Упершись спиной в земляную стену, Габриэль переворачивает их всех вместе.

— Симон, это ты?

Вот он Симон, живой, блестит в темноте белками глаз.

— Подожди, Симон, я тебя развяжу… Я сейчас…

— Нет… — хрипит Симон. — Поздно, Габо. Не сможешь. Зажми мне рану на шее, справа… зажми…

Габриэль протягивает руку, нащупывает пальцами пульсирующий фонтанчик пулевого отверстия, зажимает ладонью.

— Сейчас, Симон, сейчас. Надо перевязать, ага. И развязать. Сначала перевязать, а потом развязать. И все будет хорошо. Сейчас.

— Габо… — чуть слышно шелестит Симон. — Слушай, пожалуйста. Времени у меня мало осталось. Может, минуты три, а может, меньше. Так что слушай и не перебивай, ладно?

— Говори, Симон, говори, здесь я, рядом.

— Помнишь дом Алкалаев в Травнике? Если от рынка в сторону большой мечети, то он…

— Шестой от угла, — перебивает его Габриэль. — Конечно, помню.

— Тогда вот что… — Симон булькает горлом и замолкает.

— Симон! Симон! — трясет его Габриэль, и умирающий шепчет, с трудом выталкивая слова непослушным языком.

— Там… теперь… моя семья… половина… обещай мне, дай слово… обещай…

— Что? Что тебе обещать, Симон?

— Что ты… расскажешь им… где я… где меня… обещай…

— Обещаю, Симон.

— Клянись!

— Мы не клянемся, Симон…

— Клянись!

— Клянусь, Симон…

— Ну вот… теперь все. Помни же — поклялся…

Шепот цыгана снова превращается в бульканье. Симон! Симон!.. молчит Симон. И фонтанчик под рукою тоже затих. Нету больше Симона.

Габриэль выбирается из оврага и идет в сторону леса. Он больше не смотрит на небо. Оно дает слишком неожиданные ответы, это небо. Теперь он не может даже умереть. Он обещал Симону, поклялся над последним вздохом умирающего… если уже и такое не уважать, то что же тогда останется на этой страшной земле, кроме ее длинных, глубоких оврагов? И лес, словно услышав этот немой вопрос, принимает беглеца как друга, подсовывает ему под ноги малую тропку, и Габо идет туда, где, наверное, должен быть северо-запад, а значит, и Травник, и дом семейства Алкалай, двое сынов из которого были убиты сегодня вечером прямо перед ними… перед ним… да нет, Габо, ты-то жив, жив! Помни: ты поклялся!

У лесного ручья Габриэль смывает с лица страшную коросту и тут только обнаруживает, что ранен, ранен в шею — неглубоко, по касательной. Он отрывает рукав рубашки и делает себе перевязку, а заодно уже и спарывает с левого плеча желтые заплаты с шестиконечной звездой и буквой «Z» — «жид», значит. Подойдут в качестве тампонов для раны. Он идет всю ночь, до рассвета, а с первыми лучами солнца забирается в бурелом — переждать опасное время суток. Он изможден до предела, но лежит с открытыми глазами, потому что боится. Нет, не смерти и не ханджаров… он боится чего-то другого, что намного страшнее. Габриэль боится собственных снов.

* * *

Километрах в пятидесяти от Сараево Берла остановили. Приземистый бронетранспортер с большими белыми буквами SFOR перегораживал дорогу. Офицер в форме бундесвера наклонился к окошку гольфа.

— Добрый вечер. Куда следуете?

Вопрос был задан по-английски, но Берл отвечал по-немецки, сопровождая слова дружелюбной улыбкой.

— В Карловац, а потом в Загреб… Слушайте, лейтенант, если уж вы меня все равно остановили, — продолжил он, перехватывая инициативу, — где бы мне тут заночевать? Как-то не хочется ехать в темноте.

Если не хочешь, чтобы другие задавали тебе вопросы, спрашивай сам.

— Впервые в Боснии? — понимающе подмигнул немец. — Тогда тем более будьте осторожны. Прежде всего, оставайтесь на шоссе, не сворачивайте на проселки. А ночевать здесь не стоит. Лучше уж езжайте до Баня-Луки.

— Почему? — Берл наивно захлопал ресницами. — Я намеревался остановиться в Зенице. Там что, нет отелей?

Лейтенант широко улыбнулся.

— Какие отели? Вы не в Баварии, мой друг. Ищите на домах таблички B B, авось найдете… Но все же мой вам совет: продолжайте путь до Баня-Луки. Места тут не очень дружелюбные, если вы понимаете, что я имею в виду. За два часа доберетесь. И вот еще что: я вижу, у вас с собой камера…

— Ага! — жизнерадостно подтвердил Берл. — Хочу поснимать здешние мечети.

Солдат, стоявший рядом с офицером, сплюнул и покрутил головой.

— Нет, приятель, — возразил лейтенант, демонстрируя похвальное терпение. — Фотографировать мечети не стоит. А людей рядом с мечетями — тем более. Здесь слишком многие сомневаются в собственной фотогеничности.

— Что ж, нет — значит, нет… — Берл беззаботно пожал плечами, стараясь поддерживать улыбку на прежнем уровне дружелюбного идиотизма. — Спасибо за совет. Ну так я поеду?

Офицер легонько прихлопнул по крыше гольфа, отпуская Берла.

— Я вот чего не понимаю, — сказал его напарник, глядя вслед отъехавшей машине. — Как такие кретины доживают до совершеннолетия?

— Бывает… — философски ответил лейтенант и смерил своего подчиненного долгим оценивающим взглядом. — Ты-то дожил.

Сразу же после блокпоста шоссе превратилось в однорядное. Движения почти не было. В быстро сгущающихся сумерках Берл различал на обочине обгоревшие остовы автомобилей. Местность выглядела пустынной. Кое-где мерцали огоньки жилья, но как-то неуверенно, робко, словно выпрашивая взаймы. Дорога изобиловала колдобинами, ехать приходилось осторожно. Уже совсем стемнело, когда Берл достиг наконец Травника. Городок походил на ежа, ощетинившегося острыми иглами минаретов. Берл въехал на пустую, скупо освещенную рыночную площадь и остановился, чтобы осмотреться.

— В направлении большой мечети… — повторил он про себя слова Кагана. Которая из них — большая? И та не маленькая, и эта — ничего себе… Стоя возле гольфа, Берл озадаченно крутил головой. Тем временем площадь оказалась вовсе не такой необитаемой, какой выглядела на первый взгляд. Краем глаза Берл увидел, как от стены в дальнем углу отделились две тени и неторопливо направились в его сторону. Уже издали, по одной только походке, Берл определил наличие автоматов за их спинами и пожалел, что оставил глок под сиденьем. Теперь лезть в машину было уже поздно. Он повернулся спиной к опасным призракам и беспечно задрал голову, разглядывая самый высокий минарет. Это, наверное, и есть большая мечеть… ага… по всему выходит… ну, что же вы, ребятки?.. начинайте…

— Эй, ты! Ты кто? — окрик был по-английски.

«Слава богу… — подумал Берл. — Хотя бы обойдемся без толмача через мобильник…»

Он старательно вздрогнул и обернулся. Двое уже стояли рядом. Грамотно стояли, на расстоянии чуть больше прыжка. «Ну я-то допрыгну…» — подумал Берл и улыбнулся самой дружелюбной из своих улыбок.

— Красиво!.. — сказал он вслух, делая широкий жест обеими руками. — Пресса! Турист! — Он гулко хлопнул себя по груди и для верности засмеялся. Но угрюмые аборигены и не думали разделять его приветливое веселье. Бородатые, облаченные в разномастный камуфляж без каких-либо знаков различия, они мрачно смотрели на Берла из-под козырьков одинаковых кепи. Кепи, кстати, выглядели неуместно. Этим душманским мордам куда лучше подошла бы афганка.

— Документы! — сказал ближний к Берлу, протягивая руку.

Пока Берл копался в бумажнике, второй тип занялся гольфом. Он повернулся к ним спиной, отчего наконец обнаружился тип автомата: АК-47, старый знакомый… Медленно обходя машину и разглядывая наклеенные Берлом таблички прессы, он, наконец, решительно открыл дверцу.

Берл чертыхнулся про себя с досадой, однако, с прежней улыбкой продолжал наблюдать за тем, как первый душман изучает его журналистское удостоверение: «Плохо дело. Если начнет шарить под сиденьем — придется кончать их прямо здесь, посреди площади. А это — верный провал задания… Вот ведь непруха!»

— Ну что там, Халед? — вдруг сказал первый по-арабски, не отрывая глаз от документа. — Проверь получше, не ленись… и под сиденьями не забудь, слышишь?

— Слышу, слышу, — глухо ответил второй, копаясь в кофре с фотоаппаратурой. — Ты его пока подержи на мушке…

— Алло, алло, братан! — завопил Берл, тоже переходя на арабский и, сделав два быстрых шага к остолбеневшему от такой неожиданности автоматчику, ухватился за кофр. — Ты там поосторожнее, во имя всемилостивейшего Аллаха! Разобьешь ведь… а я с этой камерой целый год по Газе ползал!

— По какой… Газе?.. — оторопело пробормотал первый араб.

— Да по той самой… — развязно передразнил Берл, забирая свое удостоверение из его замершей руки. — Кто-то ведь должен фотографировать героическую борьбу палестинского народа против оккупации! А что, ребята, — заговорщицки продолжил он, понизив голос и возвращая кофр на заднее сиденье. — Где тут у вас травкой можно разжиться? Курить хочется — сил нету.

Арабы неуверенно переглянулись.

— Да вообще-то можно… — сказал первый после некоторого колебания. — Тебе много надо?

— А сколько есть?

— Сто пятьдесят, — араб полез в карман и извлек замусоленный газетный кулек.

— Ты меня что — за фраера держишь? — расхохотался Берл. — Да тут в три раза меньше! Беру все за тридцать марок.

— Семьдесят.

— Сорок, и ни маркой больше.

— Пятьдесят пять!

Через минуту к вящему удовольствию обеих сторон торговля завершилась, и арабы побрели восвояси, шепотом обсуждая выгоды произведенной сделки. Берл сел в машину и перевел дух.

— Ну вот, — сказал он собственному отражению в зеркальце заднего обзора. — А еще говорят, что марихуана вредна для здоровья. Сегодня на твоих глазах она спасла сразу две человеческих жизни…

Берл завел двигатель и поехал с площади в сторону большой мечети. Шестой дом от угла был в точности таким, как его описывал Габриэль Каган: высокий цоколь из серых необработанных валунов, кирпичные стены, длинный балкон по фасаду…

* * *

…и лестница с левой стороны. Габриэль садится на землю, прислоняется к низкой ограде палисадника и закрывает глаза. Его знобит, рана снова начала кровоточить. В голове мельтешит какой-то сладкий, мерцающий туман, а в нем, как в бульоне, медленно плавают прозрачные членистые червяки.

«Дошел… — лениво думает Габо. — Во всех смыслах… дошел…»

Ему отчего-то ужасно приятно произносить и слышать это слово, а если так и держать глаза закрытыми, то его даже можно увидеть: вот оно, проплывает рядом с червяками, подобно транспаранту, влекомому самолетом на воздушном параде в Сараево.

Сегодня он вылез из своего лесного укрытия, не дожидаясь полной темноты, когда сумерки еще только начали сгущаться. Он уже видел со склона горы остроконечные минареты города, торчащие в долине, как иглы огромного ежа. Идти оставалось всего несколько километров, но именно эти последние километры и представляли наибольшую опасность. Обидно было бы, проделав столь длинный путь, попасть в руки ханджаров где-нибудь на рыночной площади. Габриэль не боялся смерти; просто тогда получилось бы, что он подвел Симона… Реку Габо переплыл уже в полной темноте, подальше от моста. Вода была жутко холодной, но он справился.

В город Габриэль пробрался неожиданно легко — через огород семьи Леви. Собак в Травнике осталось мало — ханджары перестреляли, и теперь это сильно облегчало задачу. Обходя задами рыночную площадь, он слышал пьяные крики ханджаров и выстрелы в воздух. Ракию они глушили — будьте-нате, даром что мусульмане… А вот дурацкая стрельба по звездам наполнила Габриэля досадой. Ну разве не обидно? Здесь они патроны не жалеют, а в Крушице на людей не хватает… А может быть, они стреляют в Бога?

Габриэль сидит на влажной земле, прислонившись к холодному камню ограды. Он смертельно замерз, но это не беда — к холоду привыкаешь. Его бьет крупная дрожь, но это тоже не страшно. Приступы кашля, подавляемые с неимоверным трудом, беспокоят его намного больше: того и гляди, кто-нибудь услышит его полузадушенное кхеканье… Надо идти в дом, Габо. Что же ты тогда сидишь, не торопишься закончить свое последнее дело на этой земле? Оттого и не тороплюсь, что — последнее. И не в том даже беда, что за последним этим делом наступит уже наконец полное ничто, окончательное расставание с постылой кровавой мерзостью, называемой жизнью — это как раз-таки хорошо, это как раз-таки просто замечательно. А в том беда, что в это самое «ничто» еще надо как-то попасть, надо что-то для этого сделать, куда-то пойти, о чем-то подумать, каким-то образом решить, а сил на все это не остается у него уже ровным счетом никаких.

Новый взрыв пьяных воплей с площади выводит Габриэля из опасной, отупляющей нерешительности. Пошатываясь, он пересекает двор, начинает взбираться по лестнице на высокое крыльцо. Сколько раз он птицей взлетал по этим крепким дубовым ступенькам, торопясь к своему школьному дружку Янко Алкалаю! Отчего же сейчас так трудно?.. Но вот и дверь. Привалившись к мощной стене, Габо переводит дух, негромко стучит и ждет, вслушиваясь в дом поверх неровного колгочения собственного сердца и кашля, раздирающего грудь. Тишина. Он стучит снова, еще и еще. Дом упрямо молчит, крепко прижимая к себе тяжелые крылья ставен, вцепившись сталью засовов в крепкие косяки. Эх, Симон… что ж тут поделаешь, дружище? Война.

Вот и все. Габриэль сползает по двери на сухой деревянный настил крыльца. Дальше идти некуда и незачем. Да и сюда-то, как выяснилось, зря он перся за тридевять земель. Где твоя «половина семьи», Симон? Кому теперь рассказать о твоей могиле? Разве что самому дому… Габриэль прижимается щекою к гладкой дверной древесине.

— Слушай, дом, — говорит он. — Слушай, старый дом Алкалаев. Ты вот меня не впускаешь, а я ведь тебе не чужой. Я Габо Каган, твой старый знакомый. Я тебя, старый хрыч, помню наизусть, от подпола до крыши, каждый уголок. Мне, если хочешь знать, Янко даже тайник показывал, куда старый Алкалай мешки с мукой прятал в голодные годы. Так что зря ты так со мной, дружище.

На Габриэля снова накатывает кашель. Но на этот раз он и не думает таиться — зачем, от кого? Бухает свободно, вовсю, выворачивает наизнанку невыносимо першащую грудь, выхаркивает воспаленные, саднящие легкие.

— Ой… видишь, как меня крутит… Ничего — недолго уже осталось. Но ты все равно зря… Хотя и не во мне тут дело. Ты уж поверь, не для того я сюда перся двадцать километров по лесу да по горам, чтобы помереть здесь у тебя на крыльце. Попросили меня, вот что. Нет, не Алкалаи, не думай… другие… в жизни не догадаешься… Кто бы ты думал, а?.. Симон-цыган! Да ты его и не знаешь, наверное…

В доме вдруг слышится какое-то движение, как будто кто-то вскочил на ноги там, внутри… и сразу — звук отодвигаемого засова. Габриэль не успевает даже удивиться, как дверь бесшумно распахивается, его подхватывают под мышки и, отчаянно пыхтя прямо в ухо, втаскивают в темную горницу.

Потом дверь так же бесшумно закрывается… шорох и легкий стук деревянного засова… и тишина. Габриэль неуклюже возится, безуспешно пяля глаза в непроглядную темноту. Смешно сказать, но ему становится не по себе; одним разом всплывают откуда-то из дальней, детской памяти страшные рассказы о нечистой силе, о покинутых домах, о когтистых вурдалаках, о ведьмах и домовых…

— Эй! — панически выдавливает он из себя. — Ты кто?.. Ты где?..

— Шш-ш-ш… — шипит на него темнота. — Тиш-ш-ше…

Чья-то узкая и теплая ладонь ложится ему на плечо, спускается по руке, берет за пальцы, тянет куда-то вглубь дома. Разве может быть у вурдалака такая нежная рука? А у ведьмы? У ведьмы — может…

Обходя невидимые Габриэлю препятствия, они проходят через горницу, поднимаются по лестнице, делают еще несколько шагов и сворачивают. Путеводная ладонь отпускает руку Габриэля, чиркает спичка, свеча весело высовывает свой бойкий язычок, дразня неповоротливую темноту, и та, обидевшись, уползает в углы, под стол, под кровать, туда, откуда не видать стеариновой забияки. Они вдвоем в маленькой комнатке без окна — он и ведьма.

— Садись, — говорит ведьма и прислоняется спиною к двери. — Говори. Что с отцом? Где он?

— С отцом?.. — недоуменно спрашивает Габриэль. Туман в его голове уже не колышется, как раньше, а крутится сумасшедшим волчком, заметая в едином вихре прекрасных черноволосых ведьм с нежными ладонями, деревянные засовы, превращающиеся на лету в страшные молотки с длинными рукоятями и прозрачных червяков, отчего-то ставших за это время огненными. — С каким отцом? Ты кто?

В комнате тепло, он перестает дрожать, что приятно и даже как-то непривычно… вот если бы только не это кружение…

— Ты что, смеешься надо мною? — сердито говорит ведьма, щуря глаза. Глаза у нее зеленые, с огромными черными зрачками и крутым выгибом ресниц. — Ты же сам говорил: Симон-цыган… попросил тебя… что? Ну, говори… пожалуйста…

Голос у нее ломается на середине слова, и она начинает плакать, совсем не по-ведьминому шмыгая носом. Слезы застревают в ресницах, и она сбрасывает их резким движением головы.

— Да-да, Симон… конечно… — Габриэль берет себя за голову обеими руками и трясет посильнее, чтобы хоть на минутку остановить безумствующий волчок. Вот так. Возьми себя в руки, парень. Ты ведь за этим сюда шел, вспомни. Развел тут детские сказки у ночного костра, про ведьм с вурдалаками. Да ты уж не рехнулся ли часом?

— Сейчас, — говорит он извиняющимся тоном. — Подожди… ты меня прости… я немного не в себе… долго шел, ранен. Симон сказал, что тут у него половина семьи… где же они все?

— Не зна-а-аю… — она прячет лицо в ладони и быстро-быстро бормочет сквозь мокрые от слез ладони. — Были мама, я и две младшие сестренки, они двойняшки, по одиннадцать, Зилка и Хеленка. Говорили им: не выходите, не выходите… и я говорила, и мама: не выходите, не выходите… не выходите…

Бормотание ее переходит в тихий жалобный скулеж.

— Ладно, не надо, — шепчет Габриэль. — Не надо, не рассказывай. Тебя как зовут?

— Энджи.

— Ну вот и хорошо, Энджи. Анджела. Ангел, значит. А я — Габриэль. Мы с тобою вместе Ангел Габриэль… смешно, правда? — Габриэль пытается улыбнуться.

Энджи послушно кивает. Она берет со стола цветастый платок и вытирает мокрое лицо. Она изо всех сил старается помочь Габриэлю в его улыбчивом усилии, но у нее не очень-то получается. Какое-то время они сидят молча, без улыбок, но и без слез.

— Вообще-то это не наш дом, — говорит она почти спокойно. — Мы из Сисака. Когда усташи стали всех убивать, мы убежали сюда. Нам сказали, что босняки не трогают цыган, которые мусульмане.

— Белые цыгане… — кивает Габриэль.

— Ага. Белые. Мы-то не белые, мы просто… Но папа решил, что надо идти сюда и сказать, что мы — белые. Потому что усташи резали всех: и белых, и любых.

— Это дом Алкалаев, — говорит Габриэль. В голове его снова затевается вьюга. Деревянные молотки стучат в висках.

— Ага… Нам сказали: занимайте любой свободный дом. Потому что они уже поубивали всех, кто не мусульманин. Всех, не только мужчин. И поэтому было много свободных домов. Мама сказала, что это нехорошо — занимать чужой дом. Но я думаю, что если бы хозяева знали, что мы не могли иначе, просто не выжили бы, то они бы нас не осудили. Правда?

— Правда… — слабо отзывается Габриэль. Комната плывет у него перед глазами.

— Ну вот… А потом они забрали отца и братьев. В солдаты, на войну. Это было два месяца назад. С тех пор мы их не видели. Где они?

— Твои отец и братья были храбрыми людьми, — говорит Габриэль, набрав воздуху.

Она подносит ко рту два сжатых кулака. Черные огромные зрачки над белыми костяшками пальцев.

— Не плачь, — говорит Габриэль твердо. — Это всего лишь смерть. Они отказались убивать, твой отец Симон и его два сына. Не каждую возможность выжить можно использовать. Даже когда она единственная. Я видел смерть твоего отца. Он умер достойным человеком, Энджи. Он просил меня рассказать тебе об этом. Теперь он лежит вместе с другими достойными людьми, Энджи. Когда все это кончится, обязательно сходи туда. Это недалеко. Деревня Крушице, на самой лесной опушке, в овраге…

— Нет… — шепчет она, глядя прямо перед собою сухими невидящими глазами. — Нет…

Вот и все, Симон. Ты должен быть доволен — там, где ты сейчас. Просьба твоя исполнена в точности… Собрав последние силы, Габо поднимается на ноги. Настала пора подумать и о себе, парень…

— Прощай, Энджи. Мне надо идти. Будь осторожна. Запри за мной дверь.

Словно не слыша его, она все так же сидит, уставившись в одну точку. Ничего… это пройдет… все проходит. Габриэль спускается в темную горницу, наощупь отодвигает засов. Холодная осенняя ночь встречает его как старого знакомого. Что, заждалась, разбойница? Вот он я, бери, загребай ледяными, скользкими, когтистыми лапами… Ну да, вот они где, вурдалаки…

Куда теперь? Как это все кончить, а, Габо? В какую сторону? Не разбирая дороги, он бредет наугад, натыкаясь на садовые деревья. Вот и ограда. Сесть, что ли, отдохнуть?

Он уже почти опускается на землю, но останавливает себя, запрещает: нет, здесь нельзя. Если ханджары найдут его во дворе, то непременно обшарят и дом. Так что надо перелезть наружу. Обязательно надо. Вот только — получится ли? Оградка невысокая, по пояс. Габриэль ложится на нее животом и переваливается на другую сторону, особо не заботясь о том, куда и как падает. Это теперь не важно. Теперь-то уже точно все дела закончены. Теперь он окончательно свободен. Осталось только решить: как и где? Странное умиротворение овладевает всем его существом. Хорошо-то как… не слышно ничего — ни пьяных ханджаров, ни стрельбы, и в голове все встало на свои места: ни тебе вихрей, ни тебе червяков, только яркий голубой туннель прямо перед глазами. Что это, Габо? — Да это же смерть, дурачок. А-а… ну конечно. Ну и славно. Ты-то думал, что придется еще куда-то тащиться, что-то решать, кашлять… А это, оказывается, вон как просто! Все, оказывается, уже решено: здесь и сейчас. Хорошо… Блаженно улыбаясь, он всматривается в голубой туннель, а потом перестает видеть и его.

* * *

Не выходя из машины, Берл осматривал дом. Сквозь ставни просачивался свет, на балконе сушилось белье… дом был явно и нескрываемо обитаем. Зайти что ли? Он взглянул на часы. Время — к одиннадцати, поздновато для визитов. В маленьких городках ложатся рано. Но, с другой стороны, и откладывать дело в долгий ящик не хотелось бы. Личное поручение старика необходимо было исполнить до основного задания. Потому что потом еще неизвестно, как все повернется. Немного поколебавшись, Берл решил заехать завтра утром. Делов-то куча: потолковать о том — о сем, узнать, какие тут теперь жильцы, сделать несколько снимков… Берл хмыкнул и покачал головой. Вот уж представить себе не мог, что у железного Габриэля Кагана окажется такое мягкое подбрюшье… как это его после восьмидесяти на сантименты потянуло? Старость не радость…

Берл уже тронул было машину, как вдруг в глаза ему бросилась старая выцветшая табличка на ограде: B B. Ночлег и завтрак. Гм… Это в корне меняло дело. Берл припарковался и решительно двинулся к дому. Пистолет он на этот раз не забыл. Крыльцо размещалось высоко, слева, к нему поднималась старая, но еще крепкая лестница с дубовыми ступеньками. Постучавшись, Берл приготовился ждать, но, к его удивлению, почти сразу же внутри послышались быстрые шаги, шаркнул засов, и дверь отворилась.

На пороге, вопросительно глядя на него, стояла женщина неопределенного возраста в платке и в старом мешковатом спортивном костюме с повязанным поверх кухонным передником.

— Ночлег?.. Завтрак?.. — нерешительно проговорил Берл и для большей убедительности ткнул пальцем в сторону таблички.

— Ах да!.. B B… — женщина отрицательно покачала головой. — Нет-нет, господин, я не сдаю, когда-то тут сдавали — прежние хозяева, вот табличка и осталась. Давно надо было снять, да вот забыла, извините… Вообще-то туристов здесь не бывает. Вы — первый.

Ее английский был совершенен.

— Гм… — смущенно пробормотал Берл. — Вот так незадача. Что же мне теперь делать? Не посоветуете ли какое-нибудь другое место? Уж больно не хочется ехать дальше в такое время. Я, знаете ли, тут впервые…

Хозяйка молчала. Свет падал на нее со спины, и Берл мог только предположить, что она пытается разрешить собственные сомнения, пристально разглядывая неожиданного гостя. Он улыбнулся оптимистично-просительной улыбкой, как абитуриент перед экзаменационной комиссией. Женщина в дверном проеме сокрушенно вздохнула.

— Ладно, что с вами сделаешь — заходите. — Она отступила, приглашая Берла в дом. — Придется приютить, не выгонять же человека на ночь глядя. И послать мне вас не к кому — я тут не знаю никого. Но только предупреждаю сразу: на завтрак не рассчитывайте — я сплю допоздна.

Голос у нее был низкий, глубокий, с тенью хрипотцы. «Как у ведьмы», — неожиданно подумал Берл и развел руками.

— Не знаю, как вас и благодарить. Вы не возражаете, если я занесу свой багаж? Думаю, будет неразумно оставлять чемоданы в машине…

Через десять минут, препровожденный в просторную комнату наверху, Берл проверил содержимое чемоданов, лежавших до сей поры в багажнике гольфа. Его давно уже занимал вопрос: что в них понапихали ребята из группы обеспечения? Затребованный Берлом штурмовой автомат тавор с подствольным гранатометом и амуниция к нему никак не могли весить больше семи-восьми килограммов. Один из чемоданов примерно этому и соответствовал. Но что же тогда было в двух других, тянувших не меньше чем на двадцать пять кило каждый? Протискиваясь с этой тяжестью наверх мимо удивленной хозяйки, Берл чувствовал себя полным идиотом.

Впрочем, распаковав багаж, он в полной мере оценил заботливость резидентов. В качестве «довеска» они подготовили для гостя хорватскую снайперскую винтовку RT-20 двадцатимиллиметрового калибра. По сути дела это была маленькая ручная пушка, при помощи которой, если повезет, вполне можно справиться с целым бронетранспортером. Вот только на черта ему весь этот арсенал? По предварительной информации, группа киллеров, готовившаяся к покушению в тренировочном лагере на окраине Травника, насчитывала не более трех человек. Ну, допустим, парочка инструкторов, начальник-идеолог, телохранители… Так или иначе, даже при самом плохом раскладе, семь-восемь душ максимум. Ничего такого, чего он не мог бы решить в одиночку при помощи глока, тавора и фактора неожиданности. Зачем же тогда RT-20? Нет, явно перемудрили ребята, перестарались…

Неожиданно погас свет. Что такое? Берл подошел к двери и прислушался.

— Эй! — крикнула снизу хозяйка. — Не пугайтесь. Тут это часто — перебои с электричеством. Сейчас я подойду, принесу вам свечи.

— Ага, спасибо! — бодро откликнулся Берл, наощупь лихорадочно собирая и запихивая под кровать многочисленные детали своего разложенного на столе арсенала. Судя по звуку шагов, хозяйка уже поднималась по лестнице. Вот же шустрая ведьма!.. Неужели не успеть?.. Сказать, чтоб не заходила, что я — голый?.. Глупости, успею…

Дверь комнаты отворилась как раз в тот момент, когда он обеими руками заталкивал поглубже чересчур длинный винтовочный ствол. Успел!.. Берл облегченно вздохнул и выпрямился. Женщина вошла в комнату, неся толстую стеариновую свечу в медном подсвечнике.

— Вот… — она поставила подсвечник на стол. — Ой, что это?

Берл прикусил губу. На краю стола лежала забытая граната к тавору. Как это она откатилась, зараза этакая?..

— Зажигалка, — сказал он беспечно, кладя гранату в карман. — Сейчас как только их не делают. И в виде пистолетов, и в виде гранат, и в виде…

— …атомных бомб, ракетных крейсеров и спутников-шпионов! — сердито перебила женщина. — Послушайте, мистер, заткнитесь и не дурите мне голову! Вы в Боснии, где, к несчастью, умеют отличить гранату от игрушки. Потому что все те, кто не умели, уже вымерли!

Берл послушно заткнулся. А что тут можно было возразить? Он сокрушенно перебирал в уме многочисленные мелкие неудачи сегодняшнего дня и ждал решения своей участи. Неужели вытурит? А если предложить денег побольше? Берл уже было открыл рот, чтобы начать торговаться, но интуиция остановила его. В конце концов, проклятая ведьма еще ни разу не заводила речь о деньгах, так что не похоже, чтобы этот фактор являлся для нее решающим. Хозяйка тем временем раздумывала, стоя в дверях и постукивая тонкими пальцами по притолоке. В колеблющемся свете свечи она выглядела совершеннейшей бомжихой: бесформенный лыжный костюм, затрапезный передник, небрежно повязанный платок, делающий голову похожей на огромный кочан капусты. Что же сказать-то?

— Заткнитесь! — повторила странная ведьма, будто прочитав его мысли. — Вот что я вам скажу, мистер. Если уж я такая идиотка, что впустила вас в дом, то так тому и быть. От судьбы не уйдешь. Ночуйте и убирайтесь, чтобы утром духу вашего здесь не было. Понятно?

Пламя свечи дернулось, размазывая огромные тени по стенам комнаты. Берл присел на кровать. В таких ситуациях следует казаться меньше.

— Извините, госпожа, — смиренно проговорил он. — Поверьте, у меня и в мыслях не было причинить вам вреда. Все будет так, как вы хотите. Клянусь вам.

Хозяйка подняла голову, и в метнувшемся свете свечи Берл впервые увидел ее глаза — два черных колодца с узкими зелеными ободками.

— Не клянитесь… — сказала она, усмехнувшись. — Такие, как вы, не клянутся.

* * *

Если ты — Бог, то зачем тебе небо и земля? У тебя и так есть все — эта бесконечная, неимоверная, бесчувственная темнота, где так спокойно и тихо. Тебе не нужен свет… откуда он здесь? Зачем?.. Но свет назойливо лезет в тебя… Нет! Нет! Не хочу!

— Открой глаза, Габо… не спи! Я не дам тебе спать, слышишь? Открой глаза!

Что такое — «глаза»? Что такое — «спать»? Кто такой «Габо»?

Габо — это ты, Габриэль Каган. Нет, этого не может быть! Габриэль Каган умер, ушел по светлому голубому туннелю в теплое бесчувствие темноты… его больше нету!

Есть, Габо, есть… Иначе откуда вдруг эта старая боль, и кашель, разрывающий грудь, и прозрачные членистые червяки, плавающие перед глазами, даже если очень плотно зажмуриться?

— Открой глаза, Габо! Слышишь?! Не спи!

Он чувствует еще одну боль — от удара по щеке; он открывает глаза и стонет от этой ужасающей несправедливости: ну почему, почему?.. Неужели он так много нагрешил в своей короткой жизни, что теперь ему не дают спокойно уйти, закрыть глаза и нырнуть в ту сладкую темноту, где он плавал еще так недавно, где все так спокойно, и тихо, и тепло, и прохладно одновременно?

Взгляд его упирается в черные зрачки с зеленым ободком… зрачки вцепляются в него и тянут наружу, в боль, и в кашель, и в тягостный потный озноб — в жизнь, назад, в жизнь.

— Оставьте… меня… — говорит он, еле ворочая распухшим языком. — Отпустите… меня…

— Ага! Молодец! Умница! Заговорил! Ты у меня еще бегать будешь, вот увидишь! Отпустить его, видите ли… а вот это ты видел?

Она вертит перед его носом кукишем, но Габо не видит ничего; прозрачные огненные червяки вихрем кружатся в его голове, деревянные молотки стучат в пылающих висках. Мучительница-жизнь вновь оседлала его истерзанное тело.

— Хо-лод-но… — выдавливает он сквозь пляшущие зубы. — Ох, как… холодно…

— Сейчас, сейчас, милый, сейчас… — она наваливает на него целую груду одеял. — Ну что? Тепло? Да?

— Хо-лод-но… — выстукивают зубы.

Что же делать? Она в отчаянии оглядывается по сторонам. Нет, Энджи, кончились одеяла. И Габриэль кончается, уходит, убегает туда, куда ему так хочется убежать, где он уже был, откуда она вытащила его силой, пощечинами, оплеухами, немилосердной тряской.

— Габриэль! — она изо всех сил трясет его за плечи. — Не уходи! Не спи!

Неужели все зря? Неужели напрасно она тащила его со двора, с неимоверным трудом переваливала через ограду тяжелое бесчувственное тело, напрасно втаскивала на высокое крыльцо, и еще выше — в спальню, и еще выше — на кровать?..

Еще два часа назад она и понятия не имела о его существовании, но сейчас ей кажется, что если уйдет и он, то жизнь кончится совсем, и не будет уже никого и ничего, кроме смерти и страшных людей, не похожих на людей, — там, снаружи. Он — последний, кто видел ее отца и братьев, видел их честную смерть, ловил прощальный сполох жизни в стекленеющих глазах, и оттого выходит, что они передали ему свое последнее дыхание, часть себя, и теперь в этом незнакомом парне сосредоточено все, что осталось родного для нее на этой земле. Он ей теперь и семья, и отец, и братья, и мать, и сестры… И она не собирается отдавать его смерти, ни за что.

Энджи сбрасывает все наваленные сверху одеяла, срывает с него одежду, обнажая бледное, исцарапанное, почти прозрачное от недоедания тело. Она раздевается сама, совсем, догола и ложится рядом с ним, крепко обняв неожиданно сильными руками, обвив голени, вжимая живот в живот, грудь в грудь, бедра в бедра. Не уйдешь, нет… не уйдешь. Она прижимается ухом к его щеке и слышит, как съеживается темная смерть, как тает ее ледяной панцирь, как раскрывается полумертвое тело навстречу жизни, подобно тому как растрескавшиеся, пустынные губы жаждущего раскрываются навстречу каплям прохладной воды.

Эй, Габриэль, а так ли уж ты уверен в том, что хочешь умереть? Ты многое ухитрился позабыть, парень, в той неимоверной боли, от которой можно спастись только в бесчувствии, в грохочущей, черной вселенной окровавленных деревянных молотков, где жизнь — синоним страдания, а единственное милосердие — быстрая смерть. Как ты мог забыть об этом… О ладонях, быстрых от желания погладить всю твою спину разом, о мягкой упругости груди, впечатанной в твою грудь, о горячем, влажном от сладкого пота животе, липнущем к твоему животу, о длинных и сильных бедрах, бьющихся о твои бедра в такт ударам твоего сердца. Он вздыхает, глубоко и чисто, и даже кашель смущенно затихает, понимая свою неуместность.

Она смеется ему в ухо: «Как-то ты чересчур быстро оживаешь, Габо, вот уж не думала…» Нет, это и в самом деле чересчур, Энджи… Энджи — ангел-спаситель. Оставим это на потом, ладно? И он засыпает в ее объятиях — но не тем, прежним, страшным, смертельным сном, из которого нет возврата, а честным сном уставшего от ласк любовника — сном, в котором копят жизнь и силу для продолжения любви. А она, ангел-спаситель, плачет над его щекой, счастливая горькой радостью первого материнства. Ведь она только что родила его заново, разве не так?

— А еще говорят, что не бывает родов без зачатия… — бормочет она, засыпая. — Завтра сварю ему бульон из консервов, там еще две банки…

* * *

Берл проснулся прежде, чем рассвело, собрался и спустился в горницу. Электричество так и не вернулось. Зато на столе стоял приготовленный явно для него завтрак: плетеная корзинка с деревенским хлебом, бутыль оливкового масла, крупные зеленые маслины и банка рыбных консервов. Консервы Берл предпочел не трогать, полагая экологический террор одним из самых опасных. Зато хлеб и маслины оказались превосходными и очень кстати, поскольку во рту у него не было маковой росинки уже целые сутки, исключая, конечно, морпеховский бурбон. Берл сделал несколько снимков для Кагана и, оставив на столе крупную банкноту, вышел из дома. Снаружи он поснимал еще немного, рискуя привлечь незваных гостей молниями вспышек. Выбора, собственно говоря, не было, потому что возвращаться сюда еще раз он не собирался.

Сидя в машине, он еще раз внимательно просмотрел карту целевого участка. Одно слово — тренировочный лагерь, а так — дом как дом; стоит у реки, на отшибе. Двор полон плодовых деревьев — вот ведь идиоты — так что подойти к окнам не составит никакого труда. Дверь — неважно: кто же в таких ситуациях пользуется дверью? Разве что для того, чтобы убежать. Но убежать не получится, ребята, уж извините. Два этажа; наверху три комнаты и кладовка… вход-выход один — еще одна ошибка! Получалось, что либо в охране у них работали беспечнейшие любители, либо чувство полной безопасности способствовало тому, что люди совершенно потеряли бдительность. Ну и ладно, нам же легче.

Берл завел двигатель и, объезжая главную улицу и площадь, спустился к реке. Рассвет уже брезжил над восточным краем долины. Время сладких снов, самый подходящий момент. Остановив гольф на безопасном расстоянии от цели, он тщательно подготовил снаряжение, дважды проверив каждую мелочь: метательные ножи на предплечьях и на голени, нож-коммандо на правом бедре, запасные обоймы к глоку, глушитель к нему же, тавор с полным магазином и гранатой в подствольнике — за спиной. Впрочем, тавор, скорее всего, не понадобится… шуметь нам ни к чему. Винтовку Берл даже не стал собирать — не понадобится. Увлеклись резиденты, честное слово, увлеклись. Жаль, что придется выбросить такую хорошую игрушку.

Он вышел из машины и быстро пошел к дому, держа у бедра глок с навинченным глушителем. Как всегда в таких случаях, Берл ощущал необыкновенный подъем, злую и веселую обостренность чувств, утонченную обнаженность каждого нерва. Ему казалось, что взгляд его способен проникать сквозь стены, не говоря уже о негустом предрассветном сумраке; слух улавливал мельчайшие шорохи; ноздри раздулись, как у охотничьей собаки; мозг работал ясно и быстро, безупречно обрабатывая окружающую картину; мышцы постанывали в ожидании действия. Он превратился в сгусток адреналина, в совершенную, не знающую сомнений машину убийства.

Перемахнув через ограду, Берл перебежал к ближнему дереву и осмотрелся. Все было тихо; даже птицы еще не думали приступать к своему утреннему концерту. Дом высился перед ним, молчаливый и сонный в покрывале утренней росы. Во дворе стоял раздолбанный армейский джип со странной эмблемой: белая рука на черном фоне, сжимающая белый же, расширяющийся к концу меч-ятаган. Берл заглянул внутрь, чтобы застраховаться от возможных неожиданностей: а вдруг там кто-нибудь дремлет? Нет, джип был пуст, если не считать груду амуниции, громоздящуюся на заднем сиденье: пыльные бронежилеты, каски, автоматные рожки и картонные пачки с патронами. То, что все это хозяйство было столь беспечно брошено во дворе, свидетельствовало о том, что обитатели дома пребывали в полнейшей уверенности, что ни одна живая душа не осмелится даже приблизиться к ним на расстояние прямого взгляда. Это не могло не порадовать Берла.

Может, они и входную дверь не запирают? Зачем тогда в окошко лазить? «Остынь, приятель, — одернул он сам себя. — Охолони чуток. Наглеть-то не надо. Войдешь, как и планировал, через кухню».

Берл осторожно обошел дом. Ставень кухонного окна поддался сразу; еще минута ушла на проделывание аккуратного отверстия в стекле. Просунув внутрь руку, Берл бесшумно растворил окно и, подтянувшись, одним длинным кошачьим движением оказался в кухне. Дом по-прежнему молчал, но — особым, спящим, обитаемым молчанием. В горнице горел свет: похоже, дали электричество… «В самый раз», — весело подумал Берл и выглянул из кухни.

За столом сидел человек в камуфляжной форме без знаков различия и спал, положив голову на руки. Автомат Калашникова со вставленным рожком стоял рядом, прислоненный к стулу.

— Надо же, какой бдительный! — восхитился Берл. — Спит-спит, но оружие при себе держит. Надежные у них сторожа…

Он сунул глок за пояс, сделал два длинных шага и, встав за спиной у спящего, тихонько потряс его за плечо.

— Эй, бижу, просыпайся, — прошептал он ему на ухо. — Подними немножко голову, а то мне так неудобно.

Человек разлепил веки и недоуменно приподнял со стола кудлатую со сна башку. Быстрым движением обеих рук Берл свернул ему шею. В тишине горницы раздался только негромкий хруст и какой-то придушенный писк. Так пищит рыба, когда рыболов, чертыхаясь, вытягивает из нее вместе с внутренностями глубоко заглоченный крючок.

— Спасибо, бижу, — благодарно прошептал Берл, осторожно укладывая на стол неестественно вывернутую голову. — Приятно иметь дело с такими гостеприимными хозяевами.

Последние слова он бормотал, уже поднимаясь по лестнице наверх.

Так. Две комнаты слева, две справа и кладовка. Начнем, как и положено, справа, уж больно там храпят. Дверь в комнату была приоткрыта; внутри на походных раскладушках спали двое. Берл не стал их будить — зачем домать людям кайф? Предутренний сон самый сладкий. Оба умерли мгновенно и безболезненно. Нож Берл оставил в комнате, чтобы не пачкать кровью ножны… потом помоем, главное — не забыть… Теперь следовало действовать быстро, ибо тишина после резко прервавшегося храпа могла встревожить остальных. Держа перед собою тавор, он толкнул дверь напротив. Пусто. Пусто? Как же так?.. Уже чуя недоброе, он снова рванулся направо… никого!

Последняя дверь оказалась запертой, и Берл высаживал ее, не таясь, с соответствующим шумом. Комната была пуста, как и две предыдущие, как и весь этот проклятый дом, обернувшийся пустышкой, ложной приманкой, потемкинской деревней, если, конечно, не считать этих троих. Вот же гадство! Берл присел на ступеньки и сокрушенно посмотрел на собственные руки. Он не питал ни малейших сомнений относительно людей, которых только что хладнокровно, походя, погубил — они не имели к делу ровным счетом никакого отношения. Конечно, бандюги, и все-таки…

Больше всего на свете Берл не любил убивать, хотя, по странному стечению обстоятельств, именно это являлось его профессией и даже в некотором роде призванием. Он умел убивать превосходно, сотнями разных способов, любым оружием и просто голыми руками. Он старался делать это возможно чище, не причиняя своим жертвам излишних страданий. Проблема заключалась в том, что все они потом приходили к нему, возвращались хотя бы по одному разу, а кто и чаще — во снах или даже наяву, в памяти. Поначалу он избегал смотреть им в лицо, полагая что таким образом избавится от незваных визитеров, но в итоге получалось еще хуже: они все равно приходили, только теперь он безуспешно напрягал воображение, пытаясь представить себе, какими они были тогда — например, цвет глаз, форму рта или случайный порез от бритья, сделанный утром того самого дня, под конец которого им столь фатально не повезло.

Как правило, Берл справлялся с такими визитами без особого напряжения. Совесть мучила его не больше, чем любого солдата: в конце концов, он сражался на войне, и цели этой войны были несомненны, святы и благородны. Именно это он и объяснял своим гостям, и они, как правило, понимали. Смерть, она ведь меняет человека, даже если при жизни он был заклятым террористом.

— Послушай, бижу, ну какие могут быть претензии? — к примеру, говорил Берл, обращаясь к нагловатому красавцу с кровавым пятном на груди и аккуратной дырочкой точно над переносицей. — Если бы ты, подлец, успел изготовить этот самый пояс и передать его своему упертому приятелю, то ты представляешь, что могло бы случиться? Там ведь дети ездят, в этих автобусах… Ну как тут было тебя не пристрелить?

И красавец, подумав, согласно кивал простреленной головой. А и в самом деле, что тут возразишь? Дело-то бесспорное.

Но бывали случаи, когда Берл чувствовал себя весьма неуютно. Ну что он скажет этим троим? — «Извините, ребята, ошибочка вышла»? Или: «Вы лучше к своему начальству сходите — это оно вас, дураков, подставило»? Или… Берл вздохнул и оглянулся на раскрытую дверь спальни. Отсюда, с лестницы, ему была видна мертвая кисть, свесившаяся с края кровати, и лужа крови на полу. Черт… Ладно, хватит переживать. Самое время подумать — что теперь делать дальше? Возвращаться? Продолжать поиски? Но где?.. Он задумчиво спустился в горницу. Усатое пожилое лицо удивленно смотрело на него мертвыми глазами, упираясь подбородком в собственный позвоночник.

— А вот не надо спать, бижу, когда сторожишь, — сказал Берл назидательно. — Будет тебе наука…

На душе у него скребли кошки. Задание выглядело безнадежно проваленным. Он попробовал входную дверь… Точно, не заперто; зря в окошко лазал… Все зря, черт тебя забери! Найдут этих жмуриков — утроят меры предосторожности, поди их потом достань… Да и тебе, дураку, оставаться здесь дальше никак нельзя: городок крошечный, во всей округе чужих — никого, сразу ясно, что ты за фрукт. Тем более что эти двое на площади тебя уже видели… плохо дело, приятель. По всему выходит, что надо уматывать, и поскорее, топить в речке оружие и уматывать…

Берл вышел на улицу. Шестой час. Надо торопиться. А если все-таки немного поупираться? Но как? Кого ты тут знаешь? Как собираешься искать иголку в стоге сена, не зная даже двух слов на местном наречии? Погоди-ка… А те арабы на площади? Глупости, не дури, заводи мотор и вперед, в Загреб, по аварийному плану. С дороги позвонишь, пусть начальники решают, у них головы большие. В конце концов — не твоя вина, что все так получилось. Неправильная ориентировка, бывает. Вон указатель в конце улицы. На Загреб — налево, в центр города — направо. Куда уж проще… Берл решительно кивнул и свернул направо, в сторону рыночной площади.

Он ехал быстро, чтобы не было возможности передумать, сердясь и одновременно уговаривая самого себя в пользу этого совершенно безрассудного решения. В конце концов, ничего страшного не случится — все равно их там уже нету. Больше им, дуракам, делать нечего — всю ночь на площади сидеть, тебя поджидать. Наверняка уже дрыхнут где-нибудь на своей, неведомой тебе базе. И хорошо, что — неведомой, а то бы ты еще и не таких дров наломал. Тебе ведь только дай волю, ковбой недоделанный. Ну куда ты прешься, куда? Зачем на рожон лезешь? Берл упрямо набычился и прибавил газу. Машина взвизгнула на круто заложенном повороте, по-лошадиному закинула круп и выправилась на прямой.

— Да ладно, — пробормотал он, по-мальчишески подмигнув самому себе в зеркальце заднего обзора. — Ну чего ты так распереживался-то? Подумаешь, большое дело. Сейчас приедешь, сделаешь круг почета, никого не найдешь — и кончен бал. Дуй себе тогда в свой Загреб, но уже, заметь, спокойно, без всех этих дурацких сомнений. Ага…

Он вынесся на площадь и резко затормозил у того ее края, где прошлым вечером торговался с арабами. Несчастный гольф прошелся несколько метров юзом и остановился, обиженно стуча клапанами. Площадь была тиха и абсолютно пуста. Все? Доволен? Берл с досадой прихлопнул по рулю обеими руками. Машина жалобно тявкнула — мол, я-то чем виновата?

— Ничем, родимая, ничем… — вздохнул Берл. — Ты-то в полном порядке.

Ну что — вперед, в Загреб? Сейчас… Он неторопливо вылез из машины и прошелся взад-вперед по пустому тротуару. Никого. Ну вот. Время признать поражение, бижу. Давай, давай, дуй отсюда. Он неохотно взялся за дверцу. Давай, давай…

— Эй!.. — Берл недоуменно оглянулся. Никого…

— Эй, ты! — Крик шел откуда-то сверху. Берл задрал голову. Прямо над ним, в окошке третьего этажа сидел один из давешних арабов… как его — Халед? Берл расплылся в счастливой улыбке. Давно он так никому не радовался…

— Салям, Халед! — воскликнул он, с неподдельным восторгом хлопая себя по коленям. — Тебя-то мне и надо, брат!

Халед зевнул, хрустко вывернув челюсть.

— Что, уже всю траву скурил? Быстро ты…

— А я не один, — подмигнул Берл. — В хорошей компании сладко дымится. Так что — вынесешь?

— Еще чего! Выносить тебе — нашел фраера. Сам поднимайся. Третий этаж, слева. — Халед еще раз зевнул, осчастливив площадь видом своей желтозубой пасти. Окошко захлопнулось.

Так. Интересно, сколько их там? «Слева» — значит, одна квартира. Значит, тавор ни к чему, обойдемся глоком.

А если другие квартиры тоже «грязные»? Как будешь, в случае чего, вниз пробиваться? — А халедов калаш на что? Вот у него и одолжим, если понадобится. Он даст… парень добрый, особенно если хорошо попросить.

Берл тряхнул головой, отгоняя последние сомнения, вошел в подъезд и стал подниматься по лестнице. Глушитель он навинчивал по пути, не слишком при этом торопясь, так что последние обороты производились прямо перед изумленными глазами Халеда, с нетерпением ожидавшего выгодного покупателя перед открытой дверью.

— Что это? — удивленно спросил Халед, кивая на глок. С одной стороны, вид пистолета с навинченным глушителем и взведенным курком не оставлял никаких сомнений относительно намерений «гостя». Однако, с другой стороны, все поведение Берла свидетельствовало о таком подчеркнутом и предупредительном дружелюбии, что просто невозможно было заподозрить его в чем-либо нехорошем. Чисто интуитивно Халед выбрал из двух возможностей вторую как продлевающую жизнь.

— Это? — переспросил Берл, с недоумением разглядывая пистолет. — Я вот всем рассказываю, что это зажигалка, да почему-то никто не верит. Представляешь? Но ты-то поверишь, правда?

Халед с готовностью кивнул и сглотнул слюну.

— Да ты не стой в дверях-то, братан, — гостеприимно сказал Берл. — Заходи в дом, а то еще простудишься.

В маленькой прихожей стоял прислоненный к стене калашников. Берл по-отцовски положил тяжелую руку на халедов загривок.

— Ты ведь не обидишь меня недоверием, бижу? — ласково спросил он. — А где же твой дружок? Спит небось? А остальные — тоже здесь?

— Какие остальные? Мы тут вдвоем… я и Фарук. — Халед отвечал поспешно и с какой-то истерической готовностью. Берлова рука лежала у него на шее, как ярмо неимоверной тяжести. Что-то подсказывало ему, что этой руки следует бояться даже больше, чем пистолета.

— Фарук… Этот, что ли? — стволом глока Берл указал на вышедшего им навстречу Фарука.

«Точно… он — тот самый, второй, — отметил он про себя. — Наконец-то и мне повезло… Ну, теперь — все. Больше меня тут никто не видел. Нет, еще старуха-хозяйка… ничего, доберемся и до хозяйки…»

— Ты ведь Фарук? — сказал он вслух. — Очень приятно. Ты только не суетись, бижу. Стой, где стоишь. Я, слышь, так — покурить зашел.

Фарук настороженно кивнул. Застигнутый врасплох, он и не думал суетиться. Торс его слегка наклонился вперед, руки дрогнули, глаза, на мгновение метнувшись по сторонам, вернулись к берловому глоку.

«Эге… — подумал Берл. — Этот парнишка из другого теста. С таким и разговаривать бесполезно… Что ж, ничего не поделаешь. Смелые всегда умирают первыми.»

Он выстрелил дважды — в грудь и в лоб, над самой переносицей. Фарук сполз по стене, размазав на белом красные неопрятные пятна.

— Ай! — пискнул Халед. Его начала бить крупная дрожь.

— Смотри-ка, — сказал Берл, удивленно покачивая головой. — Действительно не зажигалка. А я спорил, доказывал… Верить надо людям, бижу, вот что. Все наши беды от недоверия. Согласен? Да ты садись, Халед. В ногах правды нет. Давай-ка познакомимся поближе, а? Дружить так дружить, вот что я тебе скажу.

Он усадил Халеда в кресло, лицом к мертвому напарнику, а сам пристроился на стуле сзади. Руку Берл продолжал держать на шее араба, время от времени, как бы невзначай, пережимая сонную артерию.

— Ну вот… Ты сам-то откуда будешь?

— Иордания… — глухо ответил Халед. — Из Ирбида я. И Фарук — тоже.

Он всхлипнул.

— Из Ирбида? — обрадовался Берл. — Так мы же с тобой почти земляки. Я вот — из Иерусалима. Бывал в Иерусалиме? Нет? Я-то в Ирбиде бывал, да… И не только бывал, но и шороху хорошего навел, это я тебе без хвастовства говорю. А еще кофе там классный, в кофейной у Абу-Дауда, на рынке… Скажешь, нет? Как там Абу-Дауд, жив еще?

— Не знаю. Я там десять… двенадцать лет не был, — сказал Халед. Он сидел, сцепив трясущиеся руки, и боялся пошевельнуться. — Нам по четырнадцать было, когда мы ушли. В Афганистан. Вместе с Фаруу-у-у…

Не закончив слова, он начал плакать, заходясь в подавленных рыданиях. Берл присвистнул.

— Афганистан? Скажите на милость… а потом сразу сюда?

— Нет… три года там. Потом Фергана… Чечня. А в девяносто восьмом — сюда.

Халед судорожно задрал подол майки и вытер мокрое лицо. Берл слегка ослабил хватку. Сопротивления явно не предвиделось.

— Экая у тебя одиссея… Ладно, что это мы все о прошлом да о прошлом. Ты мне лучше вот что расскажи: где тут у вас «жаворонки» обретаются? А? Только не говори, что не знаешь, иначе я очень… нет, очень-очень-очень рассержусь. А если я рассержусь, то тебе, бижу, станет так страшно, как никогда не бывало, это я точно обещаю, с гарантией. Ты у меня тогда Фаруку позавидуешь.

Халед беспомощно хлюпнул носом и скосил глаза, тщетно пытаясь заглянуть в лицо своему мучителю.

— Жаворонки?

— Ну да… снайперы. Где они?

— Не знаю я никаких «жаворонков», — прошептал Халед. — Клянусь тебе матерью, не знаю. Тут мы, моджахеды… нас еще афганцами зовут. Потом ханджары, потом эти, как их… «черные лебеди». И все, больше никого нет.

Черт! Берл выругался про себя. Парень явно не врал. Неужели все опять впустую?

— Ладно, — сказал он мрачно. — И где тут весь этот зоопарк тренируется? Стрельба, минирование, радио… Где?

— Аа-а, это… — облегченно выдохнул араб. — Ну, это не здесь, это в Крушице. Деревня такая, километров двадцать отсюда. Мы туда на прошлой неделе ездили, всем отрядом. Погоди, погоди, там и снайперы были, точно!

— А откуда ты знаешь, что они снайперы?

— Ну как же… Я ж не фраер… Что я, макмиллана от обычной винтовки не отличу? Были снайперы, трое. Жили отдельно от всех, только молились вместе.

— Гм… конечно… И впрямь, макмиллана от обычной винтовки только фраер не отличит, — задумчиво повторил Берл. — А ведь ты мне помог, Халед, очень помог. Молодчина.

Если б можно было оставить парня в живых, Берл непременно так бы и поступил. Увы… Он спустился на улицу, оставив в квартире два мертвых тела.

«Ничего, приятель, — виновато сказал он своему отражению. — По крайней мере у тебя есть что ответить, когда они придут со своим обычным вопросом „зачем?“. С Фаруком-то вообще говорить не придется — такие, как он, сами все понимают. Сегодня Фарук, завтра ты. Все справедливо. А вот Халеду придется объяснять. И тем троим — тоже…»

Берл вздохнул и тронул машину. Деревню Крушице он помнил по карте, проезжал такой указатель по дороге сюда, совсем недалеко от Травника. Гольф резво бежал по пустынному шоссе, довольный уже тем, что его не колотят руками по рулю, не жгут покрышки об асфальт и не бросают в невозможные повороты.

Вот и указатель… Крушице, три километра. Проехав еще немного по узкой грунтовке, Берл свернул на первый же попавшийся лесной проселок, а затем, выбрав подходящую прогалину, вообще сошел с дороги и продвинулся в глубь леса, насколько это было возможно. Затем он вынул из багажника чемоданы с винтовкой и патронами и отнес их в ближний овраг, забросав валежником. Ключи от машины брать с собой не стал — спрятал здесь же, рядом. Гольф, уже ничему не удивляясь, мрачно смотрел на эти зловещие приготовления.

— Извини, бижу, — Берл развел руками. — Дальше я один, а ты меня тут подождешь. Только не мелькай особо, ладно? Бог даст, свидимся.

Он вернулся к грунтовой дороге и пошел вдоль нее лесом, обходя блокпосты. Первый из них, всего лишь в полукилометре от места, где Берл спрятал машину, состоял из пыльного джипа с уже знакомой Берлу эмблемой и четверых усачей средних лет, в живописных позах отдыхавших в кювете, крепко обняв свои калашниковы. Следующий, перед самой деревней, выглядел уже намного серьезнее. Помимо джипа здесь была настоящая огневая точка, тщательно обложенная мешками с песком; из оборудованной по всем правилам амбразуры торчал хобот пулемета. Да и солдаты были другие: молодые, подтянутые, в безупречной черной новенькой униформе. Вооружены они были не калашами, а американскими штурмовыми винтовками М-16 и, в отличие от своих пожилых соратников, службу несли исправно, пристально глазея в надлежащих направлениях.

Помня о местных особенностях, Берл избегал тропок и прогалин, чтобы не наткнуться на мину. Первое минное поле он обнаружил при выходе из леса, рядом с деревенской околицей. Восприняв это как знак, Берл изменил направление и пошел опушкой, пристально вглядываясь в деревья. Наконец он нашел именно то, что искал — группу высоких сосен с густой кроной. Через несколько минут вся окрестность расстилалась перед ним как на ладони. К северо-западу от него, в лесной ложбине, образованной долиной неширокой реки, лежала деревня Крушице — около сотни добротных кирпичных домов с черепичными крышами. В центре деревни, на холме, высилась тяжеловесная мечеть с круглым куполом и длиннющим островерхим минаретом. Большая часть деревни размещалась на правом, ближнем к Берлу, высоком берегу. Были дома и за речкой, но эти держались от воды подальше, опасливо вскарабкавшись на холмики и пригорки и как бы подгребая под себя дворы с огородами и сарайчиками. Вся их неуверенная повадка красноречиво свидетельствовала о весенних наводнениях. Через речку был перекинут массивный каменный мост — такой, чтоб не смыло.

Там-то, на левом берегу, как раз между последними деревенскими домами и лесной опушкой, и располагался тренировочный лагерь. Единственная ведущая в Крушице дорога, пройдя через деревню и перемахнув через мост, кошкой подлезала прямо под дощатые лагерные ворота, а затем, сторонкой миновав караульную будку, облегченно растекалась по широкому, в пыль вытоптанному плацу. Прямоугольник базы был обнесен двухметровым проволочным забором; по углам его, а также в середине длинной стороны стояли сторожевые вышки. Слева от ворот параллельно реке тянулись несколько длинных бараков из бруса, еще один, такой же, отгораживал плац с противоположной стороны. За ним, в правой стороне лагеря, тремя ровными рядами стояли девять армейских утепленных палаток — из тех, о которых рассказывал Берлу в самолете веселый американский сержант.

Берл вздохнул. Сейчас он определенно не отказался бы от хорошего глотка «Дикой Индюшки». Мечты, мечты… Он снова вздохнул, достал из-за пазухи винтовочный оптический прицел и начал наблюдение. Солнце торчало справа-сзади, так что у Берла было как минимум шесть-семь относительно безопасных часов, пока светило, перевалив через речку, не начнет гонять по лагерю стада солнечных зайчиков от могучей берловой оптики.

* * *

— Габо, Габо!.. Проснись, милый…

— Что?.. Что такое?.. — он всплывает из горячечного бреда к ее прохладным рукам, к нежной улыбке, к черной бездне зрачков. Он потерял счет часам… или дням?.. или месяцам? Сколько времени он уже мечется-мучается в этой сухой, кашляющей, обжигающей пустыне, плавает в собственном поту, ползет по жаркой сковородке смерти… куда? Да вот сюда и ползет, к этим прохладным рукам, так чудно и сладко лежащим на его пылающем лбу, к этой улыбке, к этому шепоту, к этим зеленым глазам. Он уже не хочет умирать, он хочет жить и обязательно будет, потому что от такого не уходят, во всяком случае — по собственной воле.

— Габо, слушай, ты что-то говорил о тайнике. Пожалуйста, вспомни, милый, ну постарайся. Просто у нас уже все кончилось — и хлеб, и крупа, и консервы. Габо, ну пожалуйста.

— Какой тайник? Где?

— Ну, помнишь, когда ты сидел там, за дверью и разговаривал с домом? С домом Алкалаев? Ты сказал, что тут есть тайник, куда старый Алкалай прятал муку в голодные годы. Где он? Я все половицы простукала — нету.

Габриэль улыбается.

— Нет, Энджи, не так прост был старый Алкалай. Только дурак делает тайник под полом, куда любой бандит полезет прежде всего.

— Ах, так! По-твоему, я — бандит? — Она шутливо тыкает в ребра острым кулачком. — Вот сейчас покажу тебе бандита, будешь знать!

— Нет, нет, — смеется он. — Ты не бандит, ты ангел. Ты мой ангел, моя Энджи.

Он берет ее узкие ладони, кладет их на свое лицо, шепчет, царапая запекшимися губами нежную кожу.

— Что, Габо? Что ты сказал?

— Это в стене, Энджи, за буфетом. Но тебе самой не найти. Придется мне спуститься, помоги.

Ей это совсем не нравится, но делать-то нечего. Они медленно, с передышками преодолевают коридор и лестницу.

— Знаешь, чего я понять не могу? — говорит она. — Как ты в таком состоянии дошел от Крушице до Травника, да еще лесом? Да еще и реку переплыл?

— Не знаю. Это, наверное, не я был. Все, что было — не я.

Они подходят к огромному буфету с темными сплошными дверцами понизу, массивным резным карнизом наверху и воздушной стеклянной горкой посередине. Он тут главный, этот буфет, и в горнице, и во всем доме — кто еще может сравниться с ним по царственному величию? Ну разве что комод…

Габриэль открывает нижнюю дверцу, приседает и, запустив руку глубоко внутрь, нащупывает невидимый рычажок. Что-то щелкает, и боковая доска выскакивает вперед — ненамного, сантиметров на пять, но этого достаточно, чтобы обнажить мощные петли — там, где буфет соприкасается со стеной. Габриэль выпрямляется и берется за правый край.

— Помогай, Энджи, не стой. Мне одному не сдвинуть.

Тихо звякают стаканы в горке. Медленно поворачивается огромный буфет, открывая отверстие в стене. Ах, хитер был старый Алкалай! Жаль, что не уберегла эта хитрость ни его самого, ни его семью… Вся стена за буфетом двойная — по всей своей трехметровой длине, во как! Стучи — не стучи, повсюду звучит одинаково. А что там в зазоре? Энджи берет свечку, заглядывает.

— Есть, Габо! Есть мука! И крупа, и консервы…

— Ну и слава богу, девочка… Давай возьмем себе, сколько надо, да и закроем, подальше от дурного глаза. Об этом тайнике, Энджи, никто теперь не знает и знать не должен, вот так…

* * *

Когда солнце обошло его сзади и показалось со стороны лагеря, перейдя таким образом в стан противника, Берл покинул свой наблюдательный пункт и вернулся к машине. Он видел достаточно, чтобы оценить ситуацию с высокой степенью достоверности. Теперь оставалось понять, как действовать дальше. Он ничего не ел с самого утра, но вопрос питания тоже напрямую зависел от его будущего решения. К примеру, если все-таки возвращаться — через Загреб, через Сараево, все равно как — главное, если возвращаться, тогда можно было, немного отъехав, перехватить что-нибудь на первой же заправке. И этот вариант выглядел самым логичным из всех возможных. «Из всех возможных»? — Берл невесело покачал головой. Этот вариант выглядел единственно возможным — так будет точнее, приятель. Все прочие варианты питания не предусматривали, если, конечно, не считать выражение «свинцом тебя накормят» относящимся к области гастрономии.

В одиночку тут просто было нечего делать. Лагерь кишел вооруженными людьми — человек полтораста, никак не меньше. Жилые палатки заняты все до одной, плюс инструкторы и командиры в штабном бараке. В полдень, когда обитатели лагеря, исключая разве что часовых, отправились в деревенскую мечеть, Берл получил прекрасную возможность разглядеть все необходимые детали. Еще дома, на ориентировке, его предупреждали о пестром составе вооруженных сил на Балканах вообще и в Боснии в частности. Но в подробности не вникали — именно из-за этой невообразимой пестроты, справедливо рассудив, что это равносильно попытке объять необъятное.

Покойный Халед упоминал «афганцев», «ханджаров» и «черных лебедей». Насчет афганцев Берл не был уверен, но ханджары в лагере присутствовали совершенно определенно, причем большим числом, занимая шесть палаток из девяти. Их черный стяг с белою рукою, вцепившейся в ятаган, развевался на лагерном плацу рядом с желто-синим государственным флагом Боснии и Герцеговины. Эта же эмблема красовалась на двух-трех грузовиках и десятке джипов. Регулярную армию ханджары напоминали весьма относительно, слонялись по лагерю нестройными группами, одетые в разнокалиберный камуфляж без каких-либо знаков различия. Свои калаши они таскали тоже по-партизански, как придется: кто на плече, кто на шее, а кто и просто в руке, со вставленными рожками и без, стволом вверх, стволом вниз, стволом в приятеля, в командира и вообще куда только повернется.

Три оставшихся палатки — те, что ближе к лесу, занимали молодые ребята в черном, с круглой эмблемой на рукаве и непонятными Берлу знаками различия. Эти вели себя совершенно иначе, ходили строем, с ханджарами не смешивались. Их презрение к партизанскому сброду ощущалось даже на расстоянии. Видимо, это и были «черные лебеди» — элитный корпус армии босняков. Одетые с иголочки, они оружие свое носили по-натовски, за спиной. Их новенькие джипы стояли особняком, как бы брезгуя соседством с пыльными и неопрятными машинами ханджаров.

Своих «клиентов» Берл отыскал далеко не сразу. Сначала они вообще не показывались; тщетно всматривался он в «лебедей», отрабатывавших на плацу приемы рукопашного боя, впустую искал знакомые по ориентировке лица в нестройной толпе ханджаров, понапрасну изучал каждого входящего и выходящего из штабного барака. «Жаворонков» нигде не было видно. Даже в мечеть они, очевидно, не ходили вместе с остальными. Но какой же истинный мусульманин пропустит полуденную молитву, да еще в исламском тренировочном лагере, да еще перед опасным заданием? Вот и эти птички высунулись-таки из своего гнездышка, расстелили молитвенные коврики, застучали в землю усердными лбами, оборотясь точнехонько в сторону берловой сосны. Берл засек их немедленно, как только они вышли из своего барака — крайнего, в левом дальнем углу лагеря, рядом с цистерной солярки и угловой вышкой. Начиная с этого момента, он уже не спускал с них глаз.

Вот они, голубчики, все трое, в точности как на фотографиях, только бороды посбривали. Без бород-то на европейских кордонах сподручнее, спору нет… Мирсад — командир группы, Фуад и Весим — помощники. И что характерно, блондины. Весим так вообще за классического шведа сойти может. Хорошо типажи подобраны, ничего не скажешь. Лебеди-то у них, может быть, и черные, а вот эти три жаворонка — натурально белые. А молятся-то как истово, небось сбритые бороды отмаливают — грех ведь. Впрочем, ради джихада и не такие грехи допускаются.

Про группу «жаворонков» Берл знал намного больше, чем про остальных. Созданы они были двенадцать лет назад, перед самым началом войны как отряд киллеров-ликвидаторов. По верным слухам, набирал их сам Алия Карамустафич, будущий всесильный сараевский министр, военный преступник и убийца. Набирал из отставных сотрудников распавшейся югославской контрразведки, из парашютистов-десантников, не брезговал и криминальными профессионалами. Главное, чтобы были мусульманами. В итоге получилась та еще гремучая смесь. Киллеры-контрактники из криминального мира принесли в отряд тесное знакомство с боссами наркомафии, налаженные каналы переправки рабынь и детей для секс-бизнеса, торговлю младенцами и человеческими органами для пересадок. Контрразведчики и парашютисты добавили свои связи: оружие, террор, отмывание денег…

Специализацией «жаворонков» стала снайперская стрельба. Вокруг любой войны всегда крутятся очень большие деньги. Кому война, а кому — тугая мошна. Много у войны миллионов, и все быстрые. Ни тебе адвокатов, ни тебе бухгалтерских книг — война все спишет. Но войну, как костер, нужно сначала хорошенько раздуть, а потом умело поддерживать, чтобы не погасла. У отряда исламских киллеров никогда не было недостатка в заказах. Помимо нескольких громких убийств, они прославились так называемой «работой парами», когда два «жаворонка», расположившись в надежном укрытии крыло к крылу, стреляли по обеим противоборствующим сторонам одновременно. Многие большие события боснийской войны начинались с одного выстрела неизвестного снайпера. Особенным предпочтением «жаворонков» пользовались свадьбы, причем неважно, чьи — сербские, хорватские или боснийские… Убийство невесты всегда вызывает превосходный резонанс, а кровавые пятна на белоснежной фате отлично смотрятся на цветной фотографии.

«Жаворонки» никогда особо не афишировали своей работы, а после окончания войны и вовсе ушли в тень. Говорили, что теперь они специализируются в основном на криминальных заказах — «мирная» Босния превратилась в одну из главных европейских перевалочных баз для всех видов преступного бизнеса. Остался и исламский террор — тренировочные базы «воинов джихада» расцвели под самым носом у натовских войск по поддержанию мира. По всему выходило, что участие боснийских киллеров в исламской террористической войне против Запада — всего лишь вопрос времени. И тем не менее, до этого момента «жаворонки» благоразумно воздерживались от международного террора и оставались в рамках традиционного «криминала», справедливо опасаясь восстановить против себя слишком сильных и могущественных врагов. Не бери много — бери наверняка… Но, видимо, на сей раз была предложена особенно заманчивая награда. Важность берлова задания заключалась, таким образом, не только в спасении испанского судьи, но еще и в том, чтобы сразу, с первого же момента, дать понять новым игрокам, что им не стоит вылезать за пределы обычных пастбищ, что по глупости или неведению они забрели совсем-совсем не на ту лужайку, где капуста хотя и зелена, но крайне ядовита.

Закончив молитву, трое немедленно вернулись в барак. Через минуту Берл увидел, как открылось окно — угловое, в дальнем конце строения, рядом с вышкой. Он усмехнулся — тоже мне, конспираторы… Теперь, считай, треть дела сделана. Вот так можно неделями сидеть взаперти, вдали от любопытных глаз, вовсю осторожничать, а потом высунуться на десять минут по святому делу да еще и не вовремя растворить форточку — и все, ребята… Теперь мне разве что не известно, спите ли вы к этому окну головой или ногами, но это не так уж и важно, поверьте. Лучше, конечно, чтоб — головой, да и дружкам вашим потом будет сподручнее трупы в дверь вытаскивать, потому как ногами вперед.

Настроение у Берла резко улучшилось. Он еще немного понаблюдал за бараком, но «жаворонки» больше не светились, и он переключился на изучение системы лагерной охраны. Здесь его ожидал неприятный сюрприз. Территория вокруг базы охранялась самым тщательным образом. На каждой вышке сидели по двое ханджаров; по периметру, проверяя забор, постоянно разъезжал их дежурный джип; в будке у ворот сторожили еще четверо. Часовые стояли у входа в каждый барак. В непосредственной близости к заветному окну был установлен дополнительный пост, охраняющий заодно и цистерну с соляркой. Незаметно подобраться к лагерю со стороны реки представлялось решительно невозможным: слишком много открытого пространства. А подходы со стороны леса наверняка были заминированы. Плюс ко всему этому Берл обнаружил еще несколько хорошо замаскированных наружных засад в радиусе двухсот метров от забора.

Таким образом, задачу можно было разделить на три этапа. Сначала требовалось попасть внутрь, преодолев круг внешних препятствий в виде лесных засад, минного поля, наблюдателей с вышек и дежурного джипа. Затем надо было подобраться к окну, в прямом зрительном контакте с которым находились семь человек одновременно: четверо на двух угловых вышках, двое в огневой точке около цистерны и часовой у входа в барак. И наконец, финальный этап — он тоже не обещал быть легким. Трое опытных киллеров с десантной подготовкой — да, бижу — это тебе не бородатые младенцы из дома в Травнике. Захватить таких врасплох труднее, чем убить.

Но Берл не терял оптимизма. К каждому замку есть и ключ, и отмычка. Хороший план — вот что нужно… хороший план… Обычно Берл долго и тщательно накапливал информацию, систематически анализируя ее, чтобы не забыть ни об одной, даже самой мелкой детали, но сам План всегда формировался у него одним махом, внезапным озарением, как будто горы кропотливо собранных данных вдруг волшебным образом сплетались в стройную и безошибочную программу действий. Вот и на этот раз он продолжал всматриваться в прямоугольник лагеря, терпеливо поджидая, когда блеснет наконец в этой бесформенной куче фактов и ощущений хрустальное здание Плана. Он уже чувствовал в груди знакомое восторженное шевеление, обычно предшествующее таинственному акту рождения, он уже начинал в общих чертах различать строгую логику линий, уже делил метры на паузы и рывки… Но тут совсем недавнее прошлое настигло его справедливым в своей неотвратимости возмездием.

Все началось с джипа, серой букашкой выскочившего из леса, слева от Берла. Суматошно пыхтя мотором и таща за собою облако пыли, джип влетел в деревню, пронесся по улице, сопровождаемый возмущенным гоготом потревоженных гусей, выскочил на мост, прошелся юзом, выправился и, чихая, замер у ворот лагеря.

— Ну вот, — обреченно подумал Берл. — Аукнулись тебе твои бородачи, бижу. И Халед с Фаруком тоже…

Из джипа, отчаянно жестикулируя, выпрыгнул растрепанный ханджар в камуфляже, закричал что-то неслышное, суетясь и заполошно размахивая руками. Ворота поспешно распахнулись, и бородач, бросив джип, со всех ног помчался к штабному бараку.

Берл ждал, приникнув к окуляру и всем своим существом предчувствуя недоброе. В лагере завыла сирена, забегали-заметались ханджары, беспорядочными ручейками стекаясь к плацу. «Черные лебеди», в противоположность им, явно действовали по заранее составленному плану, группами по два-три человека занимая позиции в разных точках проволочного прямоугольника. Из барака вышли несколько офицеров, прозвучали слова команды. Лагерь быстро переходил на новый, многократно усиленный режим охраны. Берл вздохнул и прикрыл уставшие от постоянного напряжения глаза. Похоже, конец твоим планам, бижу, — не видать тебе, куница, жаворонкова гнезда.

Тем временем ханджары начали рассаживаться по машинам. Неужели уезжают? Ага, так тебе они все и уедут, лишь человек сорок в двух грузовиках и джипах выехали в сторону шоссе. Не иначе как тебя ловить, приятель, облаву организуют. Да облава-то — черт с ней! А вот «жаворонки»… Как теперь до них дотянешься? Ээ-э, брось ты, парень, — об этом теперь и думать забудь, понял? Вон, глянь-ка: смена караула. «Черные лебеди» сменили безалаберных ханджаров на всех постах и на вышках. А эти свое дело знают, сразу видно: не просто сидят, покуривают — замелькали, засуетились по долине блики полевых биноклей, вот и по берловой сосне скользнули разок-другой. Пора слезать, бижу. Сейчас уже всё против тебя, даже солнце.

И он спустился, вернулся к машине и сейчас сидел на мягком хвойном ковре, привалившись к колесу гольфа и невесело перебирая в голове возможные варианты. Возможные и невозможные. Собственно говоря, теперь оставалось только уходить, вернее, убегать, потому что если не поторопиться, то петля облавы непременно захлестнется у него на шее. Берл ненавидел проигрывать. Конечно, если бы сейчас рядом с ним был напарник — неважно кто, командир или подчиненный, то они уже давно сидели бы не здесь, на душистой сосновой хвое, а где-нибудь за кружкой пива в венском или мюнхенском аэропорту, поджидая рейс на Тель-Авив. Господи, да они вообще бы не приехали в этот лес, да что там в лес — не вернулись бы на рыночную площадь в Травнике. Поражение поражению рознь. Когда речь идет о жизни товарища, а не только о твоей, то можешь скатать свои дурацкие амбиции в маленький комочек и поскорее проглотить, чтобы никто, не дай Бог, не увидал.

Но сейчас-то он был один, наедине со своей собственной жизнью, а уж ею он привык распоряжаться единолично, вот так. Берл хлопнул ладонью по мягкой земле и сощурился, пристально глядя куда-то в глубь леса.

— Что, Яшка, не веришь? — сказал он вслух и презрительно сплюнул сквозь зубы, как плюют подростки. — Ну и не верь, твое дело.

Яшка приходил к нему нечасто, только по самым серьезным случаям. Видать, сейчас вырисовывался как раз такой, подходящий.

Он был старше Берла ровно на год и четыре дня, так что их дни рождения праздновали вместе. Даже берлов день рождения он себе присвоил, этот Яшка. Старший брат, ничего не поделаешь. Вечно он забирал себе все — такой характер: и игрушки, и всякие уличные находки, и дни рождения. Говорил, все это, мол, общее, ни твое, ни мое — наше. Ага, наше — держи карман шире, так или иначе, а всем этим «общим» распоряжался один только Яшка, а уж Берлу доставалось то, что зависело от яшкиной милости.

А он и не спорил — чего там, подумаешь… Не у всех был такой брат, а точнее — ни у кого такого брата не было. Чтобы старший и в то же время не настолько, не так, чтобы вместе играть неинтересно. Но главное даже не в этом. А главное в том, что такого смельчака во всем дворе не было и, наверное, во всем Тбилиси, да и во всем мире тоже. Яшка не боялся ничего. Ни драки, ни кладбища, ни высоты, даже колченогой старухи с соседней улицы, про которую все точно знали, что она ведьма. А Берл боялся. Собственно, Берл боялся всего вышеперечисленного без исключения и еще много чего. Но больше всего он боялся, что Яшка от него откажется. Скажет: «Зачем мне, такому смельчаку, такой трус в братья?» И откажется.

Как после этого жить? — Непонятно. А жить хотелось, и поэтому Берл, зажмурив глаза, изо всех сил старался соответствовать Яшке. Но Яшка-то чувствовал, что это не та храбрость, не та, красивая и упругая, как пружина, как фонтан, как лихая пиратка… Короче, не та храбрость, которая у Яшки, а вынужденная, вымученная, некрасивая замарашка с потными ладошками, которую и храбростью-то назвать трудно, настолько она похожа на трусость. И это его не устраивало, Яшку. Он с полным основанием хотел видеть в своем брате хотя и младшего, но достойного партнера, а потому непрерывно изобретал всевозможные страшные испытания, полагая, что только так и можно закалить некачественный берлов характер.

Это было в субботу, в день их совместного — общего — дня рождения. На двоих им исполнилось тринадцать, то есть Яшке — семь, ну а Берлу, как всегда, — сколько осталось. Мама возилась на кухне, непрерывно дергала их — «подай-принеси»; и они, чтобы не сбрендить, убежали от этого наказания во двор.

— Пойдем, — сказал Яшка. — Сейчас будешь учиться прыгать.

— Я умею прыгать, — сказал Берл, предчувствуя недоброе.

— Не трусь, — сказал Яшка и презрительно сплюнул сквозь зубы.

Они поднялись на крышу. Берл молча карабкался за Яшкой по лестнице, гадая, что же на этот раз задумал его мучитель. Конечно, они уже неоднократно бывали здесь, невзирая на строжайшие запреты взрослых. Выход с чердака запирался, но Яшка знал, какую доску нужно отодвинуть, чтобы вылезти прямо на жестяную кровлю. Наверху было чудесно и страшно, и казалось, что весь город с его красными крышами, сквериками и рогатыми троллейбусами лежит внизу, у их ног. Через улицу высилось красивое здание с огромными закругленными витринами и двумя прямоугольными башнями по краям. Одна из башен поднималась всего на несколько метров над общим уровнем дома и тут же благоразумно заканчивалась широкой площадкой с мраморной балюстрадой и шишечками по углам; зато другая ни с того ни с сего громоздила еще несколько ярусов и в итоге завершалась длиннющим шпилем с округлым гербом, совсем уже задевающим за редкие тбилисские облака.

— Смотри, — как-то сказал Яшка, указывая брату на башни. — Это как мы с тобой… Эх, забраться бы туда, на самый верх.

Берл кивнул с показной готовностью, но сердце у него сжалось. Он ни на секунду не усомнился в яшкиной способности рано или поздно пролезть туда, к гербу. Это было для него совершенно очевидно, как и исключительная точность братнего замечания насчет башен: вот он, Берл, низенький и приземленный, даже будто какой-то недоделанный, а рядом — прекрасный, воздушный Яшка, бесстрашно хватающий за хвост проплывающие облака.

Кровля была покатой, но не сильно, и чем-то напоминала драконову спину. Красные жестяные полосы сбегали вниз, к невысокому гребню, тянущемуся вдоль самого края слегка наискосок, от середины к углам — к разверстым жерлам водосборников. Гребень был чертой, отделяющей для Берла обычный страх от ужаса. Зная это, Яшка время от времени заставлял его делать несколько шагов по ту сторону — пока что только в центральной, самой широкой части этой длинной треугольной полосы, обрывающейся через край в пропасть. Берл делал несколько шагов на негнущихся ногах и возвращался, весь в поту, на безопасную сторону.

— Эх ты, трусишка! — смеялся Яшка. — Смотри, это ведь совсем просто!

И он легким танцующим шагом пробегал по всей длине ужасной сужающейся полосы — от середины, где она была не меньше метра, до самого угла, где она уже и вовсе сходилась в считанные сантиметры, так что между гребнем и краем еле-еле умещалась всего только одна яшкина ступня.

Но на этот раз Яшка не собирался бегать по краю. Он сразу повел Берла к торцу здания — туда, где широкий брандмауер, сложенный из старых, выщербленных, серых от времени кирпичей, отделял кровлю от узкого короткого переулка, вернее, прохода между домами, гадкого замусоренного пространства, пахнущего кошками и мочой. По другую сторону переулка была такая же стена, такая же кровля, такой же дом, как и у них, ну разве что немного пониже.

— Вот, — возбужденно сказал Яшка, с ходу залезая на брандмауер и указывая на противоположную кровлю. — Метр двадцать, я мерил, делать нечего — совершенная ерунда. Разбегаешься, сильно отталкиваешься вот здесь, и — оп-па — ты уже там! Как птица! Я пробовал — это такой класс, такой класс, обалдеть!.. вот увидишь!

— Нет, — сказал Берл, делая шаг назад. — Я не смогу.

— Глупости! Сам подумай — метр двадцать. Ты ведь, когда на земле, на полтора прыгаешь без проблем? Почему же здесь не сможешь? Это как летишь, я тебе говорю. Ну почему ты такой трус, а? Смотри, как это делается…

Яшка спрыгнул с брандмауера и отбежал подальше, громко топая по жести резиновыми спортивными тапками.

— Смотри! — крикнул он и помчался. Это было последнее слово, которое Берл слышал от своего брата. От живого брата.

Добежав до стенки, Яшка с разбегу вскочил на нее и сильно оттолкнулся. Он все рассчитал правильно, как всегда. Все, кроме того, что старая стенка была уже не из тех, на которые можно полагаться в жизни. Серый кирпич под яшкиной ногой дрогнул и съехал вниз, осыпав на жесть мелкую цементную крошку. Толчковая яшкина нога беспомощно дернулась, теряя опору, и он полетел вперед, в пустоту, болтая ногами и хватая руками воздух. Но воздух ничем не мог помочь Яшке. Воздух — ничем. Яшке мог бы помочь кто-то другой, это да. Кто-то другой, правда, Берл?

Яшка долетел до противоположной стороны, ударился грудью, сполз вниз и повис, цепляясь руками за кирпичную кромку. Он не намеревался сдаваться, он сохранил полное присутствие духа, этот неимоверный Яшка, самый смелый во всем дворе и, наверное, во всем Тбилиси, да и во всем мире тоже. Он боролся еще несколько долгих минут, обдирая пальцы о предательски крошащиеся кирпичи. Несколько минут. И в течение всех этих минут его младший брат, трус, стоял, парализованный страхом, и смотрел. Просто смотрел, вместо того чтобы разбежаться, и перепрыгнуть туда, и помочь. Да, да, именно так, правда, Берл? И Яшка знал об этом все эти минуты. Он мог бы крикнуть, позвать, приказать… Но не стал. Он и упал так же молча, без крика.

А потом они сразу переехали в Израиль, к родственникам, и началась новая жизнь, без Яшки и без дней рождения. Поначалу родители еще накрывали на стол, приглашали гостей, но Берл убегал из дому каждый раз на несколько дней, и они прекратили свои попытки напоминать о том, чего уже никогда не будет. Теперь он жил за двоих, за себя и за брата. В новой мальчишеской компании, в иерусалимском квартале Катамоны, на весь город известном своей нехилой шпаной, Берла приняли моментально, несмотря на жестокие детские законы, не жалующие чужаков. Он выделялся даже на фоне самых отъявленных местных сорвиголов своею спокойной и в то же время какой-то отчаянной, безрассудной смелостью. Он прыгал в опасность не раздумывая, с головой, как в воду.

Кстати, о воде… в Страну Берл приехал, не умея плавать. Почти сразу после его приезда вся дворовая компания отправилась в местный бассейн, и он пошел тоже, сам не зная зачем. Ребята попрыгали с бортика в воду и поплыли наперегонки к противоположной стенке. Берл остался один. Тут-то он и увидел Яшку, впервые с того памятного утра на крыше. Яшка сидел рядом, свесив ноги в воду.

— Привет, — сказал он просто.

— Привет, — просто ответил Берл.

— Зря боишься, — сказал Яшка. — Смотри, как это делается… Смотри!

От оттолкнулся от стенки и поплыл, быстрыми красивыми саженками. Берл, не раздумывая, бросился следом. Он бы доплыл до конца, если бы перепуганный спасатель не вытащил его из воды на полпути к противоположной стенке.

— Ты что, пацан, с ума сошел? — сердито сказал спасатель, ставя на траву дрожащего от возбуждения мальчишку. — Не умеешь плавать, так учись на мелководье. Что тебя на глубину потянуло? Смерти не боишься?

— А чего ее бояться, бижу? — хладнокровно ответил мальчик и с презрением сплюнул сквозь зубы. — Это как полететь — ничего страшного. Хочешь, покажу?

В то время Берлу еще не исполнилось семи лет.

Собственно говоря, если считать по дням рождения, которые с шести лет не отмечались, то и теперь, в этом боснийском лесу, ему было не больше, и таким образом, мелькнувший в лесной чаще Яшка по-прежнему оставался его старшим братом.

— А что такое? В чем сомнения? — сказал Берл. — Смотри, со стороны леса, конечно, идти смешно. Там ждут, и мины к тому же, а сапер из меня хреновый. Пройти-то я пройду, но провожусь с этим долго, а времени терять нельзя. Правильно?

Яшка сидел на корточках невдалеке и, не поднимая головы, сосредоточенно играл в «ножички» острым сучком. Он молчал.

— Молчание — знак согласия, — констатировал Берл. — Значит, остается по нахалке — через ворота, откуда не ждут. Ну а дальше, если все быстро делать, то я вполне могу до них добраться, разве не так?

Яшка кивнул.

— Ну вот! — обрадовался Берл. — А я что говорю… Значит, вперед, а, Яшка? Это как полететь — ничего страшного… Помнишь?

Яшка отбросил сучок в сторону и поднял голову.

— Добраться-то ты доберешься, — сказал он. — А вот что потом? Шансов выбраться оттуда у тебя нет. Никаких. Это я тебе говорю.

— Так что же? Убегать? Да? Это ты мне советуешь? Смываться?

Яшка встал и молча пошел прочь, исчезая в сумраке чащи.

— Эй! — крикнул Берл. — Ты куда? Яшка!..

А что «Яшка», бижу? Что ты, в самом деле, на брата ответственность перекладываешь? Сам решить не можешь? Он поднялся на ноги и начал тщательно снаряжаться, дважды проверяя каждый ремешок и каждую резинку, распределяя по кармашкам ножи, обоймы и гранаты. Собственно, решение он принял еще давно, там, на тбилисской крыше. Это как полететь…

— Бывай, приятель, — сказал он гольфу. — Ездишь ты неплохо, но как-то нервно. Ты уж на меня не обижайся за правду, ладно? Нету в тебе столь необходимого в жизни спокойствия. Ты бы проверился, что ли, может, карбюратор барахлит, или еще что?..

Машина обиженно молчала. Она понятия не имела, как и с кем ей предстоит выезжать из этой кочковатой ловушки. Прощаясь, Берл дружески хлопнул ее по крылу и пошел к дороге.

Он двигался параллельно грунтовке, избегая тропинок, бесшумно и ловко обходя препятствия. Дойдя до первого, ханджарского блокпоста, Берл приостановился. Изменения в порядке несения караульной службы были налицо: камуфлированные под солдат дядьки уже не валялись как попало по кюветам, но бдительно расхаживали вокруг своего вездехода, с важным видом вглядываясь в окружающее пространство. Берл понаблюдал за ними из-за ближнего куста и не смог удержаться от улыбки — уж больно комично выглядела их многозначительная серьезность.

«Эк вам хвост-то накрутили, беднягам, — думал он, отползая обратно в глубину леса. — Ну к чему вам эти приключения, горе-воины джихада? Шли бы по домам… а то ведь ненароком попадетесь под руку, будете потом приходить, спрашивать — зачем?»

Ко второму, «лебединому», посту Берл подбирался с надлежащим почтением. Здесь все было по-прежнему: сверкающий чистотой джип, огневое гнездо сбоку от дороги, парень в черной униформе за пулеметом, а на самой дороге, на пыльном грунтовом полотне, широко расставив ноги в ярко начищенных ботинках, еще один солдат. Этот-то солдат вдруг повернул голову и, глядя прямо на Берла, окликнул: «Эй, Самир!..» — и дальше еще что-то на боснийском, непонятное Берлу, но, видимо, очень смешное, потому что конец фразы перешел в неудержимый смех, немедленно поддержанный пулеметчиком.

Берл растерялся. Во-первых, то, что его с такой легкостью обнаружили, было крайне неприятным сюрпризом. Во-вторых, кто такой Самир, где он есть на самом деле и как теперь следует себя вести?

Он уже собрался было выйти из своего укрытия и действовать по обстоятельствам, как все объяснилось самым неожиданным и в то же время самым естественным образом. Сзади раздался ответный возглас неведомого Самира, шедший, казалось, прямо из-за берловой спины, а точнее — из зарослей орешника метрах в пяти. Берл осторожно оглянулся и порадовался собственной удаче. За кустом, боком к нему, над маленьким овражком сидел «орлом» третий часовой и напряженно тужился. С дороги донесся новый взрыв хохота.

«Повезло ребятам, — подумал Берл. — Приятно умирать в таком хорошем настроении…»

Он плавно и бесшумно рванулся к орешнику и оказался за спиной у мучимого запором солдатика.

— Тише, тише, бижу, не колготись ты так, — шептал Берл, удерживая трепещущее последними судорогами тело. — Нечего было «орлом» сидеть. Ты же лебедь, а не орел… вот так… самозванство наказуется.

В двадцати метрах от него, на дороге, шум и суета в орешнике были истолкованы в далеком от реальности юмористическом ключе.

«Эй, Самир!..» — на этот раз в остроумии упражнялся пулеметчик. Его шутка, очевидно, оказалась еще смешнее — оба солдата захлебнулись смехом. Часового на дороге прямо-таки перегнуло пополам; пулеметчик, задыхаясь, корчился в своем гнезде. Берл быстро нахлобучил на голову форменное кепи мертвеца и, навинчивая глушитель, вышел на грунтовку. Смешливые «лебеди» даже не успели удивиться.

Теперь Берл действовал молниеносно — отныне и до самого конца успех зависел в основном от быстроты. Он снял с гнезда ручной пулемет, а также собрал с убитых солдат все гранаты, какие только смог обнаружить. Мертвые тела Берл усадил внутрь машины, на скорую руку закрепив их ремнями. Джип завелся с полоборота. Берл сразу взял максимальную скорость.

— Держись крепче, бижу, — посоветовал он мертвецу, мотавшему головой на соседнем сиденье. — Тебе сегодня еще предстоит несколько смертей. Иной раз, знаешь, непруха как навалится, так и давит без остановки. Кажется уже все — умер… ан нет, помирай по новой! Ну, ты, я вижу, не возражаешь?

Солдат согласно кивнул оскаленным в предсмертном смехе лицом. Над переносицей у него краснела аккуратная дырочка.

Лес кончился, показались первые деревенские дома. Берл начал сигналить, еще не въехав в деревню. Скорости он не сбавлял. Люди, гуси и собаки в панике шарахались от бешеного, отчаянно гудящего джипа, летящего по главной улице впереди густого пылевого шлейфа. Вот и река. Машина вынеслась на мост, прыгнула, оторвавшись всеми четырьмя колесами, приземлилась на другой стороне, прошлась юзом и рванулась к воротам лагеря. Берл вытащил чеку у первой гранаты и вдавил в пол педаль газа. Он издали видел, как мечется у ворот паникующий охранник.

— Откроет?.. — азартно спросил он у своего мертвого соседа. — Не откроет?.. Своему же джипу — да не откроет? А давай на спор: два к одному, что откроет! Идет? Аа-а-а… Я выиграл, бижу!.. Выиграл!

Ворота распахнулись перед самым капотом. Берл ловко забросил гранату в окно караульной будки и вынесся на середину плаца. Со всех сторон, размахивая руками, бежали люди. Берл походя ударил кого-то крылом и свернул в проход между бараками. Машину занесло, она царапнула деревянную стену и выправилась. Сзади грохнул взрыв от его первой гранаты.

— Так долго? — успел удивиться Берл и выдернул чеку у второй. Время сжималось и разжималось произвольным образом. Вон оно, пулеметное гнездо — в самом конце прохода. Из мчащейся машины Берл видел, как суетятся за мешками черные фигуры. Часовой у входа в барак вскинул автомат. Берл пригнулся, бросил гранату на пол джипа и выпрыгнул, таща за собою ручной пулемет.

Он приземлился, думая скорее о сохранности оружия, чем о собственных костях. Часовой прямо напротив него стрелял вслед джипу длинной сплошной очередью. Берл пришел в себя достаточно быстро, чтобы воспользоваться глоком прежде, чем солдат успел перевести в его сторону брызжущий огнем ствол М-16. Первые его выстрелы слились с грохотом взрыва — это взорвалась граната, за долю мгновения до того, как мчавшийся на полном ходу внедорожник врезался в пулеметное гнездо. Все еще сидя на земле, Берл отбросил пистолет и потянулся к пулемету. На его счастье, «лебеди» с ближней вышки были вплотную заняты машиной и не обращали на Берла никакого внимания, яростно поливая из крупного калибра ее пылающий остов. Мертвецам внутри явно пришлось несладко.

Не теряя времени, Берл поднял свой пулемет и открыл огонь по вышке. Одной очереди оказалось достаточно. Он вскочил на ноги и побежал вдоль длинной стены барака, таща на себе пулемет. До заветного окна оставалось еще метров десять. В горящем джипе сдетонировала граната, и вдруг наступила тишина. Берл обернулся — в дальнем конце прохода бежали люди, вскидывая автоматы. Он прыгнул на землю вниз лицом, уходя от пуль, перекатился и открыл стрельбу по бегущим. Люди рассыпались, попадали, спасаясь от разящего пулеметного огня. Придавив пальцем дергающийся спусковой крючок, Берл покосился на окно. Вот оно, приятель… добежали…

Свободной рукою он подготовил к бою тавор и, оставив на месте пулемет, сделал короткий бросок под окно. Ну вот. Последний этап. Для начала Берл дал очередь из автомата по залегшим преследователям — чтобы не дергались до поры, а затем выстрелил в окно из подствольного гранатомета и бросил одну за другой несколько гранат. Из окна полыхнуло. Дав для острастки еще одну очередь вдоль прохода, Берл приподнялся и головой вперед впрыгнул в развороченную взрывами комнату.

Внутри стоял едкий смог, было трудно дышать. В углу комнаты кто-то, тихо скуля и поскальзываясь в луже собственной крови, пытался встать на четвереньки. Берл подошел, взял человека за волосы, повернул лицом к свету. Ага, Фуад — тебя-то мне и надо, милок… Киллер слепо моргнул, закатил глаза и умер. Берл продолжил осмотр — он хотел убедиться, что дело сделано. Бездыханное тело Весима лежало под одной из кроватей. Мирсада в комнате не оказалось. Поискать, что ли? Вообще-то, на этом можно было бы и закончить — один Мирсад в поле не воин… Ты выполнил задание, бижу, открывай шампанское! Берл вдруг ощутил страшную усталость. Куда теперь? За окном слышались приглушенные команды; судя по звуку моторов, подкатили сразу несколько джипов. «Обложили, дурачки, — равнодушно подумал Берл и усмехнулся. — Поздно. Мертвы ваши птички…»

Он подошел к дверному проему с болтающейся на одной петле дверью и выглянул в коридор. В коридоре не было никого, за исключением Яшки. Яшка стоял, прислонившись плечом к стенке и сосредоточенно шаркал ногой по дощатому полу. Берл уже открыл рот, чтобы произнести торжествующее «ну, что я тебе говорил?» и, может, даже презрительно сплюнуть сквозь зубы, но тут Яшка быстро поднял голову и сказал: «Сзади!»

Берл дернулся, и оттого удар, который по идее должен был пробить ему череп, прошел по касательной. Падая, он увидел ударившего его Мирсада. В руках у Мирсада покачивался здоровенный деревянный молоток. Сквозь подступающую тошноту и розовый туман в глазах Бэрл увидел, как враг замахивается снова, чтобы добить его окончательно… «Тавор!» — крикнул Яшка откуда-то сбоку, и Берл, вспомнив об оружии, инстинктивно нажал на спусковой крючок, весьма смутно представляя себе, куда именно он стреляет, и только надеясь не попасть в брата. Веки его вдруг стали совершенно неподъемными, и он прикрыл их от нечего делать, ожидая последнего удара; но удара все не было и не было, а Берл уже устал ждать и даже приподнял одно веко, чтобы посмотреть — чего же он там медлит? И в этот момент потная, фонтанирующая кровью туша Мирсада наконец повалилась на него, придавив своей мертвой тяжестью.

Берл снова усмехнулся.

— Вот видишь, бижу, — прошептал он прямо в мирсадово ухо, по счастливому совпадению оказавшееся прямо напротив его губ. — Теперь вы все тут. Комплект. А говорили — невозможно… невозможно… невоз…

Тут, на полуслове, ему вдруг стало лень продолжать, и он потерял сознание.

* * *

По ночам Энджи выходит во двор, к колодцу и за дровами. По ночам можно немного протопить плиту и согреть воду. Сегодня ей нужно много воды. Она улыбается своему темному отражению в ведре, подрагивающему силуэту ведьминой головы с длинными распущенными волосами. Сегодня она станет женщиной. Он будет ее мужем, Габо, иначе и быть не может. Ведь это она сделала все — сама, своими руками, своим телом — кому же теперь он должен принадлежать, если не ей? Энджи удивленно смотрит на свои руки — такие слабые, узкие в белом свете неполной луны, ощупывает свое тело под полотном рубашки. Как они смогли, как сумели — и руки, и тело? Откуда взялось у нее столько сил — победить смерть, вытащить его оттуда, откуда никто не возвращается, родить его заново? Она ведь еще совсем девочка, мамина дочка…

«Нет, мы не слабые…» — смеются руки, и ласковая сила льется, стекая с длинных пальцев на влажную землю у колодца. Это не сила, Энджи, это вода. А что же тогда вот это? Что? Ну… это… — распускающееся, как бутон, в груди и в животе, сладкой и сильной волною колышущееся внутри? Разве это не сила? Нет, Энджи, это лунный свет и звезды в твоем жестяном ведре — их медленное колыхание сбивает тебя с толку и кружит глупую твою голову.

Энджи зажмуривается и медленно поднимает руки, как крылья. Ей хочется смеяться и летать. Да-да, она могла бы летать, если бы захотела. Но сегодня ей не хочется. Сегодня у нее дела поважнее. Сегодня она станет женщиной. Она плывет, с двумя тяжелыми ведрами в руках, плывет, не касаясь земли, невесомая от счастья, и удивленная ночь глухо кашляет дальним совиным уханьем, поражаясь, откуда вдруг взялось счастье в этом страшном, неимоверном, дышащем смертью и муками аду, в черной, склизкой юдоли расстрельных рвов и деревянных молотков с налипшими на них человеческими волосами в засохшей крови? Возможно ли?

Возможно, ночь. Сильна смерть, ничего не скажешь. Приходит, когда ей вздумается, берет, что ей нравится, и никого никогда не спрашивает, и никому никогда не отвечает. Она проникает повсюду, открывает любые двери, взламывает любые замки. Громче ужасного грома неслышный ее шепоток. Она убивает слепо, одним широким пьяным размахом кладя на мокрые от крови поля десятки тысяч людей, без меры и без разбора. Она убивает точно, кречетом падая с высоты, чтобы прицельно выклюнуть из толпы именно ту, нужную ей душу… Что может быть сильнее смерти?

Любовь, ночь. Оттого и сказано: «Сильна, как смерть, любовь.»

Это, наверное, шутка, да? Любовь?.. — Бледный, тщедушный росточек, вянущий от косого взгляда, прячущийся от любопытных зевак, боящийся всего, даже глупой насмешки, даже самого себя? Ему ли устоять, ему ли тягаться? Ему, ночь, ему… «Сильна, как смерть, любовь» — помнишь?.. Нет, она сильнее смерти, мощнее космоса, огромней роящихся звездных миров. Победа и смятение, нежность и натиск, гроза и возрождение — это любовь, любовь!

Она ставит на плиту тазы и кастрюли, разжигает огонь — несильный, скромный, чтобы не видно было из трубы летящих искр, садится перед чугунной дверцей с мерцающими красным слюдяными прорезями, подкладывает поленья, выбирая самые сухие, самые честные, с прямыми и ровными волокнами. Ей кажется, что она может положить туда, в топку, руку или сердце — и ничего не случится, такие они горячие. Наверное, поэтому отдают любимому руку и сердце, да, Энджи?

— Нет, — смеется она. — Нет, я отдам ему все, пусть забирает все, без остатка, чтобы не стало меня больше, чтобы всю, до последней клеточки, растворил бы он в сильных своих руках…

Что он там делает, наверху, Габо? Спит? — Нет, навряд ли — сколько можно спать? Он ведь уже почти здоров, слаб немного, но это не страшно. Уже несколько дней, как начал вставать, и на двор выходит. Начал стесняться меня, смешной. Как будто я чего-то там не видела за ту первую неделю, когда он без памяти лежал! Да я его всего наизусть знаю, от макушки до пяток, каждую родинку, лучше матери… Но сейчас-то уже совсем другое, сейчас это уже не так, не мать с сыном.

В этом-то все дело, Энджи, этого он и стесняется. Он ведь знает, как и ты, что это обязательно произойдет, поэтому и смотрит так, тем особенным взглядом, от которого начинают теплеть ладони, взглядом, который трогает сильнее, чем пальцы. Взглядом, который начинает с губ и ласкает их так, что они распухают, а потом спускается по шее к вырезу рубашки, оставленному открытым специально для него, потому что нет ничего острее этого чувства, когда он касается своим взглядом ее груди и движется дальше к скрытому под рубашкой соску, и она чувствует это движение всем телом, как надрез, и немного наклоняется, как будто невзначай, и раздвигает лопатки, чтобы помочь ему продвинуться подальше, подальше… поближе…

Энджи вздыхает и трогает пылающие щеки тыльной стороной ладони. Она ставит на пол большое корыто и снова идет к колодцу. Звезды, увидев ее, весело прыгают в ведро, суетятся на черной поверхности воды быстрыми серебристыми водомерками. Неуклюжая луна медленно ворочается между ними, как толстая пожилая нянька. Энджи зачерпывает луну в горсть и остужает ею горячий лоб. Пускай теперь лицо светится белым лунным светом. Вернувшись в горницу, она наполняет корыто водой со звездами, добавляет кипятка с плиты, пробует рукою… тепло… Сердце ее бьется где-то у горла. Она поднимается по широким деревянным ступенькам наверх, и каждый шаг — как свадебный гость, провожающий невесту к венцу.

Габо сидит на кровати в нижнем белье, свесив ноги.

— У тебя лицо светится, — говорит он хрипло, глядя на ее губы.

— Это луна, — отвечает Энджи. — Пойдем.

Они спускаются вниз, и дрожь бьет их, перетекая от нее к нему и обратно через сцепленные руки. Она раздевает его, медленно, рассматривая каждую клеточку тела, так знакомого ей наощупь и при свете свечи или масляной лампы. Сейчас, в белом лунном сиянии, льющемся в окна горницы, оно выглядит как-то не так, иначе. Он берет ее за плечи, притягивает к себе, но Энджи высвобождается.

— Нет, подожди, не сейчас… я сама…

Энджи сбрасывает с себя одежду, и они стоят друг против друга, белые от лунного света, и любовь напряженно и больно пульсирует в них и рвется наружу спеленутым зверем. Они входят в воду, полную звезд, они садятся в нее, касаясь коленями, плечами, локтями… подожди, не сейчас… я сама…

Энджи берет деревянный ковшик и льет воду на него и на себя, снова и снова, и они оба смотрят, как звездные капли скользят по шее, груди и животу, замирая тут и там крошечными ночными светляками.

И вот она наклоняется и целует его в рот, сначала тихонько, короткими легкими касаниями, затем сильнее и сильнее, пробуя на вкус губы, сплетая языки в попытке стать одним ртом, одним языком, одним существом. И все так же, не разделяя этого нескончаемого поцелуя, она привстает, и рукою вводит его в себя, в ждущее лоно, жаждущее его. И острая сладкая боль взрывается у нее внутри, как тысяча солнц, и она, оставив его губы, закидывает голову назад, выгибаясь в его руках напряженной, вибрирующей дугою, и, захлебываясь, лепечет что-то, непонятное ни ей, ни ему. Она чувствует судорогу Габриэля, и фонтан звезд ударяет в нее изнутри, пронзая насквозь, выплескиваясь наружу волной безудержных, бессвязных рыданий.

Потом они сидят неподвижно в остывающей воде, прижавшись друг к другу, залитые слезами и лунным светом.

— Почему ты плачешь? Я сделал тебе больно?

— Нет-нет… — всхлипывает она, прижимаясь губами к его уху. — Все хорошо, милый, все хорошо…

— Пойдем наверх? Холодно…

— Да-да… пойдем

— Ты простишь меня, если я не понесу тебя на руках? Я сейчас, пожалуй, не смогу.

Энджи фыркает:

— Что это за муж, который даже не может отнести жену на руках в спальню?

— Ну ладно, я попробую…

— Ну вот еще, глупый, — смеется она. — Я пошутила. Сейчас ты, конечно, не сможешь, так что на этот раз я прощаю. Но в наказание тебе придется носить меня на руках всю оставшуюся жизнь. Понял?

— Понял, — серьезно говорит он.

— Поклянись.

— Я не могу, Энджи, любимая. Нам запрещено клясться. Поверь мне без этого, ладно? Я буду носить тебя на руках всю жизнь. А проживем мы долго, долго и счастливо, долго и счастливо…

Он баюкает ее на своем плече, сидя в холодной звездной воде, расцвеченной ее девственной кровью и его семенем. Луна ласково смотрит на них со двора. Время запирать ставни. Поднявшись наверх, Энджи застилает постель чистыми простынями, они ложатся и любят друг друга несколько суток подряд, изредка прерываясь на еду и на сон.

* * *

Берл очнулся и с трудом разлепил веки. По лицу его стекала вода; собственно говоря, он был мокрым весь с головы до ног, и не только он сам, но и стул, к которому его привязали, и дощатый пол вокруг стула. Очевидно, неизвестные доброжелатели долго пытались привести его в чувство при помощи ведер с водой.

— Вы что, за воду не платите? — спросил он в пространство по-английски.

Голову ломило, состояние было тошнотворное. Вот же чертов… как его?.. Мирсад?.. — ага, Мирсад. Вот же чертов Мирсад со своей проклятой киянкой!

— Очухался? — кто-то отвечал ему по-арабски. — Ну вот и хорошо. Сейчас поговорим. А воды у нас хватит, не волнуйся.

Берл, не торопясь, прикинул, сознаваться в знании арабского или нет, и решил не сознаваться. Во-первых, есть шанс, что они будут переговариваться при нем, рассчитывая на его непонимание; а во-вторых, английский с его встроенным независимым сарказмом намного лучше подходит человеку со связанными руками.

— Извините, я не понимаю. Может, немецкий? Испанский?

Он наконец заставил себя поднять голову и осмотреться. Как и следовало ожидать, ничего хорошего: он был прикручен к стулу, стоявшему посередине небольшой комнаты, в которой, кроме него, находились еще трое. Если, конечно, не считать динамомашинки…

Заметив его взгляд, один из троих расхохотался. Это был, видимо, главный, тот, кто заговорил первым. Он сидел за столом в торце комнаты, метрах в трех от Берла.

— Что, нравится? — он что-то сказал по-боснийски своим товарищам, и те тоже заржали. — Любишь, когда ток между ушей пропускают? Или от жареных яиц ты больше балдеешь? Или еще как-нибудь — мы тут по-всякому умеем. Так что не стесняйся, проси Селима. Он у нас главный электрик. Познакомься.

Он кивнул на щуплого мужичка с куцей бородкой и огромным насморочным носом. Мужичок театрально поклонился и для пущей убедительности щелкнул наконечниками электродов.

— Рад встрече, — вежливо кивнул Берл. — Я непременно позвоню, когда у меня дома перегорит лампочка в сортире.

Главный улыбнулся. Ему было лет сорок, не меньше; высокий, с пышной раздвоенной бородой и глубокими жесткими морщинами вокруг рта. Берл вспомнил, что видел его возле штабного барака во время выхода на молитву. Когда это было — неужели сегодня в полдень? Кажется — годы назад. Самое обидное, что поесть так и не получилось. Теперь уже, видимо, и не получится…

— Смешно… — сказал главный. — Ты, оказывается, шутник. Только, боюсь, до своего сортира ты уже не доберешься.

— Элементарно, Ватсон, — возразил Берл, радуясь, что не расстался с английским. Он начинал испытывать истинное удовольствие от беседы. — Допустим, вы меня убиваете, помучив перед этим, как это у вас водится. Дальше я попадаю в землю, а там, как известно, черви. Потом, допустим, Селим, устав пытать честной народ, отправляется на рыбалку, и червячок попадает в рыбку. Ну а дальнейшее понятно даже такому идиоту, как ты: кто-то съедает рыбку, идет в мой сортир… и в результате я туда все-таки попадаю.

— В виде дерьма, — уточнил дотошный бородач.

— Подумаешь… — поморщился Берл. — Ты туда попадаешь в виде дерьма без всех этих приключений.

Улыбка сползла с бородатого лица. Главный кивнул третьему, стоявшему позади Берла, так что рассмотреть его в подробностях пока не представлялось возможным. Третий сделал шаг вперед и ударил Берла по печени. Удар был такой сокрушительной силы, что Берл задохнулся и почти потерял сознание. Мир скрутился для него в одну воющую болезненную трубу; кашляя, выпучив глаза и хватая воздух разинутым ртом, он летел сквозь нее, искренне надеясь на то, что это — конец, что такой боли больше уже не будет никогда. Прошло как минимум две-три минуты, прежде чем он пришел в себя, и комната снова обрела жесткие очертания в его наполненных слезами глазах.

Бородач за столом снова усмехался.

— Забыл тебя познакомить: это Хасан. Наш слесарь-механик. Разбирает таких, как ты, на запчасти. Ты там про рыбку чего-то рассказывал? И не надейся, парень. Организм у тебя здоровый, зачем добру зазря пропадать? Мы тебя продадим. По частям, конечно. Сердце — туда, почки — сюда, печень… Вот насчет печени — не знаю. Печень тебе Хасан, похоже, отобьет. А, Хасан? Выйди, покажись гостю.

Хасан оказался звероподобным существом среднего роста с широченными плечами и несоразмерно длинными волосатыми руками.

«Бывший борец, — подумал Берл, глядя на его сломанный нос и уши, приплюснутые к бритому черепу. — Да, неприятный дядечка…»

— Большая честь для человека быть расчлененным человекообразной обезьяной, — сказал он вслух хриплым, сдавленным от боли голосом. — Обычно ведь происходит все наоборот.

Главный покачал головой, разгадав нехитрую берлову тактику.

— Думаешь легко отделаться, да? Думаешь, забьем мы тебя сейчас за два-три удара — и все? Не-ет, брат, так не будет. Уж больно много ты шуму наделал. Большой умелец, сразу видно. Шестнадцать человек убитых только здесь, считая тех троих, за которыми ты шел. Плюс еще пятеро, те, что в Травнике. Это ведь тоже твои?

— Ага, как же, — легко согласился Берл. Он уже отдышался и обрел прежнюю самоуверенность. — И президента Кеннеди тоже я шлепнул. А перед этим эрцгерцога Фердинанда ликвидировал — здесь неподалеку, в Сараево. Вешай на меня уже и это, чего ты стесняешься?

— Насчет Фердинанда и Кеннеди не знаю, а вот в Травнике ты был, это точно. — Бородатый открыл ящик стола и заговорщицки подмигнул Берлу. — Что, ты думаешь, у меня тут есть? Догадываешься?

«Дешевка… — подумал Берл презрительно. — Даже жалко от такого дурака помирать. Вынимай уже свой козырь, Пинкертон малахольный.»

О своем ноже, забытом в доме у речки, Берл знал давно, еще с Травника. Но не возвращаться же было за ним специально, в самом деле?

Бородач торжествующе выложил на стол берлов нож-коммандо с запекшейся кровью на лезвии:

— Ну что? Твой ведь, из твоего комплекта?

Берл равнодушно пожал плечами.

— Мало ли тут ножей бродит?.. Да и какая тебе разница — я, не я? Что ты меня, в суд потянешь?

— В суд не потяну, это точно. Но вот кто ты такой, откуда сюда прибыл и зачем — это мне знать очень хочется. И не только мне. Скоро сюда несколько больших людей приедут — на тебя посмотреть. Из Сараево, из Загреба, из Косово… даже из Стамбула! Вот как ты всех заинтересовал, парень, представляешь? Я ж тебя, дурака, потому так и берегу, чтобы боссы на тебя, на свеженького, посмотрели. А то ведь Хасану с Селимом только волю дай.

Селим хихикнул и потер ручки. Медвежья морда Хасана не выразила никаких эмоций.

— Ну так и убери их отсюда, если хочешь серьезно разговаривать, — сказал Берл с досадой. — Что ты комедию ломаешь? На испуг берешь? Неужели не понятно, что со мной не пройдет?

Главный посмотрел на часы. Он был смущен очевидной берловой правотой. Недвусмысленное указание представить боссам пленника в свежем виде, действительно, мешало ему развернуться по полной программе. С другой стороны, бородача переполняло желание самостоятельно добыть хоть какую-то информацию, чтобы было о чем доложить именитым гостям. А благосклонность начальства, никогда не лишняя, сейчас так и вовсе была для него на вес золота. В конце концов, кто «жаворонков» профукал, не уберег?

Посомневавшись, бородач решился. Подойдя к Берлу, он лично проверил прочность узлов и что-то сказал по-боснийски. Селим возразил, указывая на динамо. Главный настаивал на своем. Берл прикрыл глаза, устало думая о том, от каких странностей иногда зависит вся твоя участь… Вот, к примеру, сейчас — от результата этого непонятного спора дурака с садистом. Наконец препирательство закончилось победой начальника. «Электрик» и «слесарь» неохотно покинули комнату. Уходя, Хасан еще раз проверил веревки.

— Ну что? — бородач снова сел за стол и закурил. — Серьезный разговор, говоришь? Давай, начинай…

— Тебя как зовут? — спросил Берл, глядя на нож. — Палачей-то своих ты мне представил, а себя — забыл.

— Зови меня Абу-Ахмад. А ты кто?

— Ага… — отозвался Берл, игнорируя вопрос. — Я вот на нож смотрю и все думаю: а ну как и впрямь мой? Мне бы на него поближе посмотреть.

— Ты меня что — за идиота держишь?..

— Да что ты, в самом деле, — с досадой сказал Берл, привставая вместе со стулом. — Я же связан. Дай мне только к столу подойти, посмотреть…

Пока Абу-Ахмад раздумывал, Берл уже сидел с противоположной стороны стола, наклонившись над ножом. Он водил над ним носом, будто обнюхивая. Внешне его действия выглядели странноватыми, но абсолютно невинными. К несчастью для Абу-Ахмада, это было не совсем так. Нож имел один маленький, но очень полезный в данной ситуации секрет — выстреливаемую пружиной четырехдюймовую иглу сбоку от лезвия. По идее иглу полагалось периодически смазывать быстродействующим паралитическим ядом, но Берл не делал этого никогда, полагая «секрет» совершенно бесполезным с практической точки зрения. Сейчас он горько сожалел об этом. Увы, другого шанса не было и не предвиделось, так что оставалось уповать только на точность выстрела. Эх, много ли времени заняло бы окунуть наконечник иглы в пузырек? Минуту? Две? Ну почему было этого не сделать, хотя бы даже и не веря в необходимость — просто так, на всякий случай? Вот же досада…

— Знаешь, Абу-Ахмад, — сокрушенно проговорил Берл, поднимая голову от ножа. — Никогда не надо умничать, вот что я тебе скажу. Если в правилах написано «делай А», то и надо делать «А», а не выпендриваться с дурацкими «зачем?» да «почему?» Это я тебе говорю как человек, пострадавший от собственной глупости.

Раскаяние его звучало настолько искренне, что Абу-Ахмад обрадовался. Похоже, пленник и в самом деле собирается колоться…

— Я тебя слушаю, парень… Так это твой нож, правда ведь?

— Знаешь, как можно понять? — доверительно прошептал Берл, снова наклоняясь к ножу и носом аккуратно разворачивая его лезвие в направлении бородача. — Если посмотришь вдоль линии лезвия… да не так… наклонись пониже и смотри прямо в острие, ага, так… видишь?

— Нет… — прошептал Абу-Ахмад, честно стараясь.

— Тогда чуть-чуть правее… еще… теперь еще ниже… вот так! — на слове «так» Берл резко ударил лбом по тому месту рукоятки, где, насколько он помнил, располагалась кнопка. Раздался щелчок. Берл поднял голову. Бородач задумчиво смотрел на него одним глазом, лежа щекой на столе. Второго глаза не было: на его месте зияла красная неопрятная яма. Иголка вошла в голову почти на всю свою длину — из кровавого дна глазницы торчал совсем небольшой кончик, не более пяти миллиметров.

Берл покрепче ухватил нож зубами и принялся пилить веревку. К счастью, на заточку ножа он времени не жалел никогда. Менее чем через минуту он уже стоял за креслом глупого своего следователя, вытаскивая из кобуры пистолет и запасную обойму.

— Ты еще и оружие не чистишь, бижу… — упрекнул он покойного, брезгливо осматривая грязный исцарапанный магнум. — Ну нельзя же настолько быть идиотом… Надеюсь, он хотя бы стреляет?

Абу-Ахмад не отвечал по понятным причинам.

— Молчишь? А ведь какой разговорчивый был… Ну ладно, ты пока тут посиди, а я пойду. Ножик я заберу, хорошо? Ты ведь на него насмотрелся по самые уши, а мне еще пригодится. А вообще-то, знаешь, одолжи-ка мне свою форму. У вас ведь тут все в камуфляже ходят, по моде одетые, а я что — не человек? Я тоже хочу…

Приговаривая так образом, Берл стащил с бородача одежду и натянул ее на себя. Получилось почти впору, хотя и тесновато в плечах. Окно выходило на жилые палатки ханджаров. Эта часть лагеря почти не освещалась, и Берл не сомневался, что в темноте сумеет выскочить незамеченным. Проблема заключалась в том, что для того, чтобы дойти до стоянки автомашин, требовалось обогнуть штабной барак, пересечь ярко освещенный плац и миновать пост у ворот. На это может уйти минут пять — время значительное. А подручные Абу-Ахмада, скорее всего, сидят снаружи, прямо за дверью, прислушиваются. Пока Берл тут бормочет, мертвеца воспитывает, пока в коридоре слышен звук мирной беседы, никто ничего и не заподозрит. А вот как наступит в кабинете мертвая тишина, тут-то и встрепенутся господа садисты. Ну а дальше понятно: тревога, вся база вокруг тебя, а ты — посередине плаца, как мышь на паркете бального зала… Нет, не годится.

Берл перетащил мертвеца на стул, подошел к двери, приоткрыл слегка, на небольшую щелку, позвал: «Эй, Хасан! Селим!»

Вошел Хасан, один, сделал шаг-другой и остановился, недоуменно глядя в затылок сидящему на стуле командиру. Берл насадил его сзади на нож по всем правилам, снизу вверх, под лопатку, но тем не менее «слесарь» не умер. Он обернулся и с рычанием вцепился в Берла, пытаясь добраться до горла. Чудовищная жизненная сила этого волосатого балканского оборотня отказывалась уходить без боя. Держа правую руку у горла, Берл размахнулся левой и что есть силы ударил Хасана в печень. Палач охнул и ослабил хватку. Берл ударил снова и снова. Он бил, не переставая, в одну и ту же точку, поражаясь тому, что враг продолжает держаться, надеясь только на то, что жизнь в теле этого жуткого существа иссякнет прежде, чем его, берловы, силы. Он уже взвешивал возможность воспользоваться пистолетом, как Хасан наконец дернулся, уронил руки и обмяк.

Берл аккуратно опустил «слесаря» на пол и потер свою помятую шею.

— Экий ты инопланетянин, — сказал он, вытаскивая нож. — Как это так выходит, бижу, что ты меня с одного удара вырубил, а я, грешный, тебя с десяти не пронял? Да еще с этой штукой в спине… За что тебе отдельное спасибо, бижу, так это за то, что ты один тут такой. Кстати, а где же твой напарник?

Он снова приоткрыл дверь и осторожно выглянул. Коридор был пуст. Ну и прекрасно… Берл открыл окно, выпрыгнул наружу и, надвинув на лицо форменное кепи, неторопливо двинулся в обход барака. У самого угла он остановился. Тщедушная фигура Селима маячила у темной стены. «Электрик» мирно мочился, выписывая замысловатые кривые на пыльной крашеной поверхности, и был настолько поглощен этим увлекательным творчеством, что совершенно не обратил внимания на подошедшего сзади Берла.

— Салям алейкум, бижу, — приветствовал его Берл, зажимая Селиму рот одной рукой, в то время как другая решительно ухватила беззащитные гениталии «электрика», грубо скомкав их в один болящий комок. — Ну я тебя прямо обыскался, а ты тут, оказывается, чистописанием занимаешься.

Селим пискнул по-мышиному.

— Тише! Будешь шуметь — оторву. Понял? — предупредил Берл, для наглядности дернув рукой с зажатым в кулаке селимовым хозяйством. Селим отчаянно закивал, вращая глазами и мыча что-то в берлову ладонь. Берл передвинул руку со рта на загривок. Со стороны они должны были выглядеть двумя беседующими приятелями, которые нежданно-негаданно повстречали друг друга и отчего-то забыли расцепить крепкое дружеское рукопожатие.

— Селим — хорошо! Убивать Селим — нет! — тут же горячо зашептал «электрик», демонстрируя свои познания в английском и приподнимаясь на цыпочки, чтобы облегчить режущую боль в мошонке.

— Тогда так, — решительно сказал Берл. — Селим — хорошо, Селим — жить. Селим — плохо, Селим — мертв. Понял?

— Понял! Понял! Селим — хорошо! Понял! — отчаянно закивал Селим, добавляя к редким английским словам бурный поток непонятных клятв и заверений.

— Ладно, верю, — смилостивился Берл, разжимая руку. — Пошли. Только штаны застегни…

Они обогнули барак и вышли на плац, направляясь в сторону стоянки. Селим ковылял на полусогнутых, поминутно шмыгая носом и кося глазами во все стороны одновременно. Берл уверенно подталкивал его вперед, многозначительно поглаживая шейные позвонки.

— Не трусь, бижу, прорвемся… И не будь таким букой, поздоровайся с часовыми, ну!.. как я, смотри… — Берл помахал рукою часовым у ворот. Те после небольшой паузы помахали в ответ и что-то крикнули Селиму.

— Отвечай, сволочь, задавлю! — прошипел Берл зловеще и сжал селимову шею. Тот вздрогнул и поспешно ответил. Без помех они пересекли плац и вошли на стоянку.

Берл открыл дверцу грузовика:

— Садись.

«Электрик» отрицательно покачал головой. В глазах у него стояли слезы.

— Нет, — сказал он. — Ты обещал. Селим — хорошо, Селим — жить. Обещал…

У Берла не было времени на споры. Коротко размахнувшись, он влепил Селиму пощечину и за шиворот запихнул в кабину.

— Обещал, обещал… — пробурчал он, заводя двигатель. — Мало ли кому что обещают на войне? Ты прямо как ребенок, бижу… а еще садист называешься…

Селим заплакал. Захлебываясь слезами, он бормотал что-то по-боснийски, и в его плаче было больше обиды, чем страха. Берл плюнул с досады.

— Да отпущу я тебя, черт с тобой! Отпущу! Но не здесь же, сам подумай… вот в лес заедем и выкину тебя из кабины. И не реви ты как белуга!

Он уже выезжал со стоянки, когда в лагере завыла сирена. Ага, видать, нашли своих горе-следователей…

Берл заложил широкий вираж по плацу, набрал скорость и понесся к воротам. С вышек ударили пулеметы. Пригнувшись, Берл выжал газ до предела. Грузовик миновал ворота, как будто их там и не было, вынеся на капоте обломки досок и колючую проволоку. Подпрыгивая на кочках, машина понеслась к мосту. Пули продолжали стучать по кабине. Звякнув, разлетелось ветровое стекло. Берл почувствовал толчок в ногу — ранили-таки, гады! Грузовик влетел на темную деревенскую улицу, и выстрелы прекратились.

— Ушли мы, садист, ушли, дорогой! — азартно закричал Берл, направляя машину на мост. — Эх, садистушка! Везучие мы с тобой, честное слово, везучие!

Селим молча трясся на пассажирском сиденье. Он перестал скулить и шмыгать носом; на искаженном лице его застыл смертельный ужас.

На освещенном мосту они схлопотали еще несколько очередей. Промчавшись через деревню, Берл въехал в лес и остановил машину.

— Все! — торжественно провозгласил он. — Вылезай! Обещал так обещал… Что со мною — сам не понимаю. Никого не отпускал, а тебя, гниду последнюю, садиста, палача… а может, все-таки шлепнуть, а? Да шевелись ты, погоня не ждет!

Но Селим молчал. Он был мертв, мертвее мертвого. Пулеметная очередь вошла ему в правый бок; так что не сиди он там, сбоку…

«Э-э, брат, — подумал Берл печально. — Да ведь ты мне жизнь спас… Ладно, делать нечего, давай пересаживаться.» Он усадил мертвеца на сиденье водителя, вывел грузовик на относительно прямой участок дороги, разогнал, стоя на подножке, и соскочил. Дальше ехать было невозможно — блокпост. На ходу, углубляясь в лес, он осмотрел свои ранения. На счастье, ничего серьезного — царапины на бедре и левом плече… Надо бы перевязать, но времени на это не оставалось. Погоня уже шумела вовсю. Он слышал, как справа впереди встретили пулеметным и автоматным огнем его неуправляемый грузовик, и порадовался последней услуге, которую оказал ему «электрик» Селим. Потом со стороны дороги послышался шум многих автомобильных моторов. Погоня и впрямь завязывалась нешуточная.

Берл продвигался быстро, насколько это позволяла ему раненая нога. Дороги не выбирал — тропка так тропка, прогалина так прогалина — не время осторожничать. Если уж суждено погибнуть от мины, то пусть так и будет. Все лучше, чем смерть от пыток. Вторично попадать в плен живым он не намеревался. Судя по звукам справа, Берл миновал второй, ханджарский блокпост. Интересно, обнаружили ли они гольф? Вот сейчас и узнаем… Если обнаружили, то можно стреляться сразу, на месте. Пешком ему из этого леса не выбраться и спрятаться негде. Лесок, хоть и густой, но небольшой; такой прочесать — раз плюнуть. Пока что окружат со всех сторон, а потом дождутся рассвета и — вперед…

Но даже если бы и на машине, то все равно непонятно, как отсюда выбираться. Вся эта чертова округа — как лес; кустов много, а спрятаться негде… Люди чужие, враждебные, язык чужой, непонятный. И связи никакой, так что помощи ждать неоткуда. И оружия — кот наплакал, бородатый кот Абу-Ахмад: ржавый пистолетишка да две обоймы. Дрянь дело, бижу, что и говорить…

Пыльная крыша гольфа вынырнула перед ним из кустов неожиданным подарком судьбы, и Берл обрадовался ему как родному. Гольф тоже не скрывал облегчения — он провел в лесу три четверти суток и уже почти не надеялся выбраться из этой кочковатой ловушки, полной незнакомых звуков и запахов. Разве тут место уважающей себя машине? Машина живет на шоссе, на его серой ласковой ленте, такой гладкой и логичной, расписанной, словно индеец, красивой бело-желтой боевой раскраской, управляемой грозными знаками и величественными светофорами, восхитительно пахнущей бензином и машинным маслом.

Скорее бы туда добраться… Одно его беспокоило: как этот сумасшедший хозяин собирается выбираться на дорогу по кочкам, да еще и в полнейшей темноте? Так ведь недолго и на брюхо лечь, а то и — страшно подумать — ось поломать! Берл почувствовал сомнения своего единственного напарника.

— Не боись, лошадка, — сказал он, заводя мотор. — У меня память на дорогу абсолютная. Как заехали, так и выедем. Вот смотри: сначала никуда не крутим, а потом — резко влево…

Если бы несчастный гольф мог закрыть глаза, то он бы так и сделал. Но закрывать было нечего, поскольку этот идиот даже не включил фары! Проваливаясь в ямы, они каким-то чудом вырулили на проселок и, все так же не зажигая света, медленно двинулись в сторону грунтовки, смутно белеющей впереди.

Как правило, сонная и безлюдная, грунтовка казалась ошалевшей от интенсивности движения, необычной в этот предутренний час. Похоже, что и в самом деле завязывалась большая охота — с засадами, загонщиками, густым оцеплением и поисковыми собаками. Пока Берл осторожно преодолевал последние три сотни метров, отделявшие его от полотна дороги, по ней проехали два грузовика и несколько джипов. Как будешь выбираться, бижу?.. Сидя в машине и выжидая удобного момента для рывка на грунтовку, Берл вдруг почувствовал, что сил у него осталось совсем немного, и удивился этому обстоятельству. Такое с ним происходило крайне редко.

А впрочем… чему тут удивляться? Вот уже сутки, как он работает в состоянии предельного напряжения: преследует, убегает, сражается, убивает. Сутки без сна и без еды. Удар, только чудом не раздробивший череп, но оставивший после себя тупую ноющую головную боль. Печень, отбитая этим гориллообразным Хасаном. Потеря крови от двух ранений — легких, но непрерывно досаждающих. Не так уж мало набирается, правда, Яшка?

Яшка презрительно сплюнул сквозь зубы. Он сидел тут же, на заднем сиденье, и Берл видел в зеркале его насмешливые глаза. Яшка молчал. И правильно, все и так понятно, без слов. Нечего скулить, как потерявшийся щенок. Работать надо, вот что. Мимо со стороны лагеря проехал грузовик. Берл подождал, пока он скроется за поворотом, включил фары и выехал следом.

— Ты вот чего не понимаешь, Яшка, — сказал он, глядя в зеркальце. — Мне отсюда и здоровому-то не выбраться… Они ведь уже целую армию подтянули, а к утру так и вообще вся Босния мне на хвост сядет… вместе с Албанией и дружественным Косово.

— И даже большие люди из Стамбула… — напомнил Яшка и подмигнул.

— Во-во… — улыбнулся Берл.

Этот Яшка ухитрялся находить смешное даже в самой серьезной ситуации. Лес кончился. Грузовик впереди включил правый поворот перед выездом на шоссе. Берл прибавил газу, чтобы успеть приблизиться к нему вплотную — на случай блокпоста в конце грунтовки.

«На случай…» — все еще на что-то надеешься, бижу? Так тебе они и оставят этот перекресток без охраны… Выезд на шоссе блокировался сразу тремя «лебедиными» джипами. Завидев свой грузовик в сопровождении второй машины, солдаты свернули гармошку с шипами, перекрывавшую дорогу, и Берлу удалось выскочить на асфальт невредимым. Дальше маскироваться уже не имело смысла. Дорогу на юго-восток, к Сараево, плотно закрывал грузовик, и поэтому Берлу не оставалось ничего другого, как свернуть налево, в противоположную сторону. Высокий парень в черном шагнул навстречу, предостерегающе поднимая руку. Берл резко нажал на газ и рванул вперед. Не успев отпрыгнуть, «лебедь» прокатился по капоту, мелькнули ноги в красиво зашнурованных армейских ботинках — ветровое стекло треснуло, но устояло.

Пригнувшись и бросая машину из стороны в сторону, Берл ускорился. Вслед загремели выстрелы… Поздно, гуси-лебеди, этот раунд тоже за мной… Сколько их еще будет, таких раундов? В отличие от обычного боксерского поединка, этот бой велся без ограничений и без подсчета заработанных очков, так что берловы враги могли позволить себе проиграть сколько угодно промежуточных раундов. Для общей победы им было вполне достаточно выиграть один — последний. В зеркале заднего обзора Берл видел, что джипы рванулись следом. Догнать-то они нас не догонят, не так ли, лошадка? Но и с дороги свернуть не дадут. Так что весь вопрос заключался только в том, где они поставили следующий блокпост… Там-то наверняка уже ждут; там-то, судя по всему, и завершится наша славная эпопея. Вот так-то, Яшка…

— Я ведь предупреждал… — сказал Яшка с заднего сиденья. — Я ведь говорил, что живым тебе не уйти. Шансов не было. Не было и нету. Один ты, вот какая штука. Если бы мы вдвоем были, тогда другое дело. Если бы ты тогда, на крыше…

— Заткнись! — проревел Берл. — Нашел время…

Гольф несся по пятой магистрали в сторону Травника. Наконец-то он был в своей стихии — на ровном асфальте, и впереди ничего, кроме дороги. Он любил скорость, любил уходить первым из-под светофора, оставляя позади надменные вольво и мерседесы. Он был легче, проворнее, быстрее… он был лучше, вот что!.. он был лучше всех! Конечно, у всех этих дорогущих монстров на приборных щитках понаписаны всякие заоблачные числа, близкие к скорости самолета; но, господа, давайте спустимся с небес на землю, нам ведь не летать, а ездить — помните, господа? — кто ж вам даст разгоняться до трехсот, даже на самой крутой автостраде? Никто не даст, а значит, и говорить не о чем.

Гольф всегда твердо верил, что, попадись ему настоящий водитель, никакие супертачки не смогут его опередить. Ни в жизнь. Но с водителями, как назло, никак не сходилось. За те два года, что он помнил себя в качестве самостоятельного транспортного средства, кто только ни садился за его многострадальный руль — и бесшабашные женщины, и осторожные мужчины, и прыщавые подростки — и никто, это ж представить себе — никто — даже близко не подходил под определение настоящего водителя.

Больше всего гольф не любил подростков. Эти просто обращались с ним совершенно неподобающим образом. Занятые исключительно собственными проблемами, они в принципе отказывались видеть в чем-либо или в ком-либо, кроме самих себя, индивидуальный объект, заслуживающий сочувствия и понимания. Можно подумать, что проблемы у них были какие-то необыкновенные! Как бы не так! Доехать до бара, обкуриться в лесочке, потрахаться на заднем сиденье — и все. Последнее гольф ненавидел в особенности — из-за повышенной нагрузки на рессоры. Он решительно не понимал, почему нельзя заниматься этим делом на специально предназначенном бесколесном устройстве, именуемом кроватью? Иногда подросткам попадала вожжа под хвост, и они, зарядившись наркотой и алкоголем, устраивали бестолковые и неумелые гонки, после которых у гольфа оставалось лишь чувство досады, как из-за участия в дурацкой клоунаде.

Мужчины, как правило, ездили осторожно и умело. Из некоторых вполне мог бы получиться достойный партнер, тонко чувствующий руль, сцепление и тормоза… Но, увы, одного чувства тут мало. Для настоящих отношений необходим еще и темперамент, а с этим гольфовым мужчинам как-то не везло. Женщины были самыми интересными водителями из-за своей потрясающей непредсказуемости. Поначалу гольф не понимал: как это можно, показав левый поворот, свернуть вправо? Потом, привыкнув, он обнаружил, что и это нельзя считать правилом. Женщины были коварны. Они могли, усыпляя бдительность гольфа, четверть часа медленно ехать вдоль тротуара, как будто выбирая место для стоянки, а потом вдруг неожиданно рвануться вперед, тараня ни в чем не повинную переднюю машину. Забавнее всего было слушать, как затем, мило улыбаясь, гольфова водительница объясняет потерпевшему, что «перепутала газ с тормозом». Слыша это, гольф обычно ухмылялся. Он-то точно знал, что ничего она не перепутала. Просто женщины всегда действуют сообразно настроению, вот и все. И если именно в тот конкретный момент возникло настроение посильнее нажать на газ, то так оно и будет, причем вне всякой зависимости от внешних обстоятельств — неужели непонятно?

Короче говоря, женщины представляли собою неразрешимую загадку. Погруженные в свой сложный, таинственный мир, они были безнадежно далеки от гольфовых спортивных амбиций. Умные и чувствительные, они наверняка могли бы стать замечательными партнершами — теми самыми, настоящими… Но гольфу всегда казалось неудобным отвлекать их своими мальчишескими фантазиями. Собственно говоря, он уже почти смирился с тем, что проживет свою недолгую автомобильную жизнь, так и не реализовав заложенных в нем возможностей — что ж поделаешь, не судьба. Но о старости тоже думать пока не хотелось — какая, к черту, старость с тридцатью тысячами на спидометре!

Этот новый хозяин, подобравший его на сараевском вокзале, поначалу ничем особенным не отличался от обычной, надежной, но скучной категории водителей-мужчин. Вел уверенно, не торопясь, вовремя переключая передачи, чутко реагируя на сцепление и не увлекаясь тормозами. Приключения, по большому счету, начались во время утренней поездки от травникского дома на реке до рыночной площади. С одной стороны, непоследовательность действий чем-то напомнила гольфу женщин; с другой — у парня проявилась какая-то прежде не свойственная ему лихость в ускорениях, в манере торможения, в разворотах юзом, на грани заноса. Так с гольфом еще никто не обращался. Сначала это даже рассердило его, в особенности когда пришлось съехать с асфальта на грунтовку, а потом и с грунтовки на лесной проселок. В подобную глушь гольф заезжал до этого только с подростками на предмет обкуриться и потрахаться.

Когда же новый водитель вообще свернул даже с последнего подобия дороги и заставил его ковылять по кочкам в глубь лесной чащи, гольф уже не знал, что и думать. Потом хозяин ушел, не взяв с собою ключи, и это пробудило в гольфе самые страшные подозрения. Возможно ли, что тут, вдали от шоссе, и закончится его непутевая жизнь? Проржавеют крылья и крыша; облепленное отвратительным влажным мхом, сгниет днище, растрескаются и лопнут трубопроводы, отвалится глушитель и протечет на гадкую неровную почву чистейшее драгоценное питание из прохудившегося бензобака… Эти мрачные предчувствия почти подтвердились, когда хозяин, вернувшись через несколько бесконечно долгих часов, всем своим поведением продемонстрировал, что прощается с ним навсегда. Он даже не стал заводить двигатель — просто посидел немного, привалившись к колесу и разговаривая сам с собой, а потом собрался и исчез, на прощание похлопав машину по крылу.

В этом прощании отчетливо ощущалась неизбежная окончательность, и гольф понял, что надеяться больше не на что. Если бы он мог, то закричал бы, заплакал, позвал назад своего безжалостного губителя, попытался бы разжалобить его; в конце концов, это ведь так невыносимо — умирать, едва перевалив через тридцать тысяч… Но автомобили не умеют кричать и плакать, тем более — при выключенном двигателе. Потом наступила ночь, полная незнакомых звуков и запахов, ночь, сочащаяся влагой, обещающая ржавчину, разложение, смерть. Стоя под мокрым кустом, гольф печально прикидывал, сколько таких мучительных ночей ему еще предстоит пережить. Это было ужасно, ужасно.

И тут хозяин вернулся — побитый, истекающий кровью, как после автокатастрофы, в чужой одежде, но живой, живой! Он сразу стал искать ключи, и это был еще один замечательный знак. А уж когда он завел мотор, и гольф услышал и почувствовал то, что уже не чаял услышать и почувствовать: биение собственного сердца, жаркий ток бензина и воды в упругих артериях трубопроводов, четкое чередование клапанов, безошибочную работу инжектора — о! — тут уже счастью не было предела. Он будет жить! Жить! И даже недоумение от странного поведения хозяина, не пожелавшего зажигать фар в кромешной темноте, не смогло испортить гольфового праздника. Более того — он не мог не оценить ту впечатляющую точность, с которой водитель вывел его из кочковатой ловушки. Вслепую! Что ни говорите, а это чего-то стоит!

Он благодарно воспринимал каждое действие своего хозяина, чутко прислушивался к его командам, изо всех сил стараясь исполнить их наилучшим образом, готовясь немедленно исправить неизбежно случающиеся мелкие ошибки и погрешности — на долю секунды опоздавшее сцепление, лишние капли топлива, недовернутый градус на повороте. Но их не было, этих неточностей! Гольф просто не верил самому себе — шоферская работа на этот раз была просто совершенной. Казалось, хозяин слился с ним, предчувствуя и предвосхищая мельчайшие детали его поведения, его дыхания, его жизни. Они были одним целым, одним механизмом — он и его водитель! Никогда еще гольфу не приходилось испытывать столь восхитительного чувства. Неужели ему настолько повезло? Ему, скромному гольфу, ничем не отличимому от миллионов других машин — ну разве что неистребимой верой в свою особенность, в свою звезду? Неужели это случилось именно с ним, с ним, а не с каким-нибудь навороченным лексусом или порше? Неужели именно в нем сидел настоящий водитель?

И тут хозяин, словно желая рассеять его последние сомнения, резко вывернул с грунтовки на асфальт, взял влево, вильнул вправо, ушел от столкновения с джипом, мгновенно ускорился на третьей передаче, а затем, вернувшись на вторую, убрал с дороги сунувшегося было навстречу наглеца и стремительными галсами ушел от перекрестка вперед, на свободу. Все это было проделано мастерски, одним духом, в замечательно точном ритме, и даже несколько пуль, застрявших в багажнике, не смогли испортить общего впечатления. Подумаешь, две-три дырки в жестянке задка! — заделаем, не беда — главное, что они стремительно мчались по гладкой ленте предрассветного шоссе, оставляя позади неуклюжую погоню — самые быстрые, самые проворные — он, гольф, и его настоящий водитель.

Следующее препятствие ожидало их на полпути между Витежем и Слименой — там, где от магистрали направо уходила дорога на Зеницу. Людей гольф не боялся — с людьми должен справиться сам хозяин, это его работа — так что три серые фигуры с автоматами, врассыпную бросившиеся в кювет при их приближении, не особо взволновали машину. Куда опаснее выглядела гармошка острых шипов, которую подлецы растянули поперек шоссе, оставив лишь узкие проходы по краям. Честно говоря, гольф уже не видел никакой возможности проехать дальше, не проколов как минимум двух покрышек, но тут хозяин снова показал свой потрясающий уровень. Он рванул влево, на обочину, потом снова вправо, и вдруг гольф понял, что едет на двух левых колесах, вращая правыми в воздухе — да, да, именно так, на двух колесах, минуя смертельно опасные шипы, сбоку, по узкой метровой полосе между асфальтом и кюветом.

Это был высший класс! Ради этого стоило сходить с конвейера! Более того, теперь уже не страшно было и умереть, даже в расцвете своих неполных тридцати тысяч. Что он, в конце концов, видел за эти несчастные тридцать тысяч? Да последние десять километров дали ему в тридцать тысяч раз больше удовольствия! Разве не так? Победно урча, гольф несся в сторону Травника. Он был горд собою и своим настоящим водителем. Он был твердо уверен в их совместном непререкаемом превосходстве над любым четырехколесным, двуруко-двуногим, бензиновокровным существом внутреннего сгорания.

Берл вел машину автоматически, не думая. Он впал в какое-то странное, незнакомое состояние полупрострации. Усталость? Или потеря крови? Дышалось тяжело, перед глазами плавно качался мало-помалу густеющий туман, сквозь клочья которого виднелось шоссе, лес, горы, домишки вдоль дороги, рассвет, светлеющий справа за спиной. Яшка куда-то делся, видимо, ушел, обидевшись на грубость, и теперь Берл остался совсем один. Один и без шансов. Он понял это окончательно на последнем блокпосту, когда ханджары даже не стали стрелять. Хотят получить его живым, ясное дело… Этот пост на перекрестке, который ему удалось объехать без особого труда, цирковым макаром, был явно несерьезным, сымпровизированным на скорую руку. Где-то впереди его ждет настоящий заслон, организованный по всем правилам, это уж будь спокоен. Судя по всему, они были совершенно уверены в успехе, в том, что деваться ему некуда. Машины погони маячили сзади, даже не делая попыток приблизиться, — просто присматривали за добычей, вели его, как зверя, в заранее расставленную ловушку.

Где? Скорее всего, перед самым Травником. Там у них гнездо, легче организоваться. Внутрь города не пустят — зачем потом отлавливать беглеца по дворам и закоулкам? Значит, где-нибудь на въезде… Вот только черта лысого вы меня живым получите. С дыркой в голове — это да. Берл улыбнулся: это будет хоть маленькая, но победа. Может, прямо сейчас? Он достал магнум и взвесил его в руке… или еще немного порыпаться? А зачем? Долину прорезал вопль муэдзина — рассвет наступал и у них, у врагов. Ему, рассвету, все равно, он наступает для всех — и день тоже, и ночь… Берл тряхнул головой, разгоняя туман — ты с этим поосторожнее, бижу, так ведь и отключиться недолго. То-то подарочек будет для подлецов.

Впереди засветились огоньки минаретов; Травник надвигался на него, как широкий, коренастый ловец с огромною сетью в руках. По бокам дороги замелькали сараи, гаражи, заборы… Ну, где же вы, братья-мусульмане?

Прожектора вспыхнули внезапно, ослепив его; баррикада оказалась неожиданно близко, не замеченная им вовремя в молочном тумане рассвета. А может, в болезненном тумане, наплывающем на меркнущее сознание? Берл автоматически бросил свой гольф в занос и развернулся. С противоположного конца улицы навстречу ему надвигались джипы погони. Они тоже врубили на полную мощность все имеющиеся у них фонари, и теперь Берл в маленьком гольфе и в самом деле походил на зверя, загнанного в угол, пришпиленного безжалостными лучами прожекторов к водительскому сиденью. Слева и справа шли сплошные дощатые заборы, деваться было решительно некуда.

Берл ударил по газам и, взревев мотором, рванулся навстречу джипам. Сжав зубы, он шел на таран, намереваясь закончить дело именно так, красиво. Что ни говори, в самоубийстве всегда есть отчетливый привкус поражения… а при таране, даже таком безнадежном — гольф против армейской машины — в конце концов, существовала некоторая, пусть бесконечно малая, вероятность, что противник увернется, испугавшись столкновения. Таким образом получалось, что это не совсем самоубийство, а достойная смерть в погоне за последним, хотя и нереальным, шансом. Погоня стремительно приближалась. Они и не думали отворачивать. Их было много, шесть штук — тяжелых, мощных, усиленных броневой сталью машин. Им нечего было бояться.

— Влево! — крикнул Яшка с заднего сиденья. — Режь влево!

Берл инстинктивно тормознул и резко заложил руль. Он привык слушаться старшего брата. Гольф прошелся юзом на правых колесах, выправился и на полном ходу ударил передним бампером в дощатый забор.

Гольф пребывал в крайнем возбуждении. Счастье и победная радость жизни клокотали в нем, как вода в радиаторе. Ему казалось, что теперь он способен на любые чудеса. Даже когда хозяин направил его таранить этих здоровенных амбалов в конце улицы, он нисколько не смутился. Мчась на их выставленные вперед несокрушимые стальные рамы, гольф не испытывал ни капельки страха. Ведь настоящий водитель не мог ошибаться. Так оно и произошло. Поворот влево на полном ходу прямо перед носом у остолбеневших чудовищ был выполнен настолько мастерски, что гольфу захотелось запеть. Гнилые доски забора вылетели под молодецким ударом его бампера; птицей перелетев через канаву, он приземлился посередине широкого двора. Здорово! Какой классный прыжок! Никогда в жизни он еще так не прыгал. Да, сегодня все у него было впервые — какая удача, что они наконец повстречались — он и его настоящий водитель!

Это были, видимо, какие-то склады. Сзади, неуклюже преодолевая канаву, урчали одураченные машины врага. Так вам и надо, идиоты… Сделав быстрый круг по двору, они въехали на пандус, а с него — внутрь огромного темного склада. Со стороны хозяина это был замечательно умный ход: повсюду здесь громоздились штабеля каких-то тюков, и прохода между ними насилу хватало для него — узенького гольфа, так что джипам тут определенно не светило пролезть. Главное теперь — найти второй выход. А вот и он — мелькает серым утренним туманом в просвете между тюками! Вперед! Они разогнались и вылетели наружу с полутораметрового пандуса, свободным полетом, как птица. Это был именно полет, а не просто большой прыжок, и гольф понял, что счастью не бывает предела.

Приземлившись, он почувствовал какое-то небольшое неудобство в правом переднем колесе, но это были, конечно же, мелочи. Они победили и на этот раз, причем с явным преимуществом. Погоня отстала, не в силах повторить их головокружительные трюки. Проехав по двору, они углубились в лабиринт каких-то узких переулков со сплошными заборами, складами и сараями. Ехали быстро, классно срезая повороты. Впрочем, к этому гольф уже привык, так что теперь он только гадал, чем же еще порадует его сегодня этот необыкновенный хозяин? Чем же еще… — и тут покрышка правого колеса лопнула и разлетелась прямо во время поворота, на своем наибольшем усилии. Гольф качнулся, отчаянно вцепился оставшимися тремя колесами в мокрый грунт, пытаясь изо всех сил удержаться… и — не смог.

Проклятый голый обод зацепился за землю, автомобиль перекувырнулся на крышу, проехал так еще несколько метров, уткнулся в столб и замер, нелепо крутя тремя уцелевшими колесами. Это была катастрофа. И виноват в ней был он, гольф, собственной персоной. Хозяин-то все делал совершенно правильно, а вот он, гольф, не смог, не выдержал, подвел, и эта мысль мучила его намного больше, чем сознание того, что лично для него все кончено, что отныне он — ничто, груда металлолома, пригодная только на запчасти и переплавку. Надо же — неполные тридцать тысяч… Хозяин зашевелился внутри, задергался, пытаясь открыть заклинившую дверь. Гольф почувствовал, как потекло из пробитого бака, как заструился бензин, подбираясь к неизбежной искре, и понял, что насчет запчастей он погорячился — не будет и этого. Ну и черт с ним, зато хотя бы пожил напоследок на полную катушку. Двадцать километров счастья — большинству машин и этого не дано. Вот только бы хозяин выбрался. Он напрягся последним усилием, качнулся, высвобождая дверь, и порадовался, услышав, как она щелкнула и отлетела, поддаваясь удару хозяйской ноги. Ну вот и все. Он прощально скрипнул вслед своему последнему водителю, взорвался, вспыхнул и перестал быть гольфом.

Берл немного постоял, глядя на пылающую машину. Торопиться было особо некуда, да и сил уже не оставалось никаких. По привычке он попытался сориентироваться. Где-то к востоку от рыночной площади? Да, видимо, так. Погоня отстала, но он не обольщался относительно своих перспектив. Уже практически рассвело, город окружен, и каждая собака тут за счастье сочтет поучаствовать в общей облаве на чужака, убийцу и преступника. А что, разве не так? Чужак — само собой, убийца — ясное дело, преступник… — ну, это понятие относительное — относительно же местных властей и местных жителей — преступнее не бывает. Вот и затравят тебя, бижу, всем городом, как тигра-людоеда.

Он пошел, не выбирая направления, просто, чтобы не стоять на месте, потому что оставаться на месте означало капитуляцию. А до такого позора он не дойдет никогда. И живым тоже не дастся… Берл ковылял какими-то задворками, пересекал огороды, перелезал через низенькие ограды, и каждый следующий заборчик давался ему труднее предыдущего. Туман в голове сгустился до невозможности; он уже с трудом понимал, что происходит вокруг, и в какой-то момент определенно поймал себя на том, что кружит на одном и том же месте, уже в третий раз подряд преодолевая одну и ту же невысокую каменную ограду: туда-сюда, туда-сюда…

Берл сел на землю, привалился к злополучной ограде и посмеялся собственной глупости. Туда-сюда, туда-сюда… Это ж надо дойти до такого! Он пожалел, что рядом не видно Яшки, а то было бы с кем посмеяться. С другой стороны, отсутствие Яшки облегчало основную задачу. Основную, а также последнюю… Берл достал из-за пояса магнум. Стреляться при Яшке ему было бы неудобно. Такие дела надобно творить наедине с собой, чтобы никто не видел твоего лица. А интересно, какое при этом выражение? Страх? Боль? Сомнение? Яшка всегда отличался редкой тактичностью. Вот и сейчас… Берл взвел курок. Так. Теперь вроде положено осмотреться, попрощаться с миром и прочая лабуда. Он и стал осматриваться, мучительно протискивая взгляд сквозь клочья тумана — ничего интересного, если честно: земля, небо, деревья, глаза — черные провалы с зеленым ободком… Где-то он уже это видел…

— Идти можешь? — спросил его туман женским голосом. Странно, что туман говорит именно так, по-женски. Ведь по идее…

— Эй! Ты меня слышишь? Эй! — кто-то взял его за руку. А вот это уже лишнее, дорогие господа. За руку извольте не брать, понятно? Он слепо отмахнулся от тумана, но тот, чертыхнувшись в ответ, звонко шлепнул его по щеке — раз!.. два!.. три!.. как через забор: туда-сюда, туда-сюда…

— Как через забор… — улыбаясь, прошептал Берл и медленно поплыл в туман, радуясь тому, что он оказался таким — говорящим и женским.

* * *

Ночь солона от слез и от пота. У ночи и у любви — соленый вкус, правда, Энджи? А почему ты решил, что сейчас ночь? В нашей спальне нету окна, нету света, — ничего, кроме блеска зубов, кроме влажного мерцания слюны на языке, кроме сияния твоих глаз, Энджи…

«Сильна, как смерть, любовь…» — откуда это, Габо?

Так написано в книге, девочка, в самой большой из книг.

Значит, это правда?

Конечно, правда — посмотри сама…

Он проводит рукою по ее спине, по поющему ручью позвонков, и их задремавшая было дрожь послушно отзывается в его пальцах.

— Габо, щекотно, — смеется она.

— Щекотно?..

Нет, уже нет. Уже не щекотно — уже темнеют глаза от подступающей соленой волны, уже вытягиваются бедра вдоль трепещущих бедер, уже текут реки ладоней по напряженной спине, вливаясь в черный омут беспамятства… Сильна, как смерть, любовь.

— Габо, расскажи мне…

— Что тебе рассказать, любимая?

— Расскажи мне все. О себе. Я ведь должна знать. Ты мой муж.

Он вздыхает:

— Ах, Энджи, Энджи… зачем тебе это сейчас? Разве нам плохо с тобой вдвоем, только вдвоем, без прошлого и без будущего, только мы и больше ничего?

— Нет, — говорит она твердо. — Я должна. Иначе не получается.

Он снова вздыхает. Не получается, Габо. Любовь не умеет стоять на месте, ей всегда мало того, что есть, она должна непрерывно расширяться, захватывать все новые и новые территории, без конца, пока не подчинит себе весь мир. А что потом? А потом она умирает. — Умирает? — Ну да… Умирает от голода, потому что больше уже не осталось ничего для ее ненасытной силы. — Тогда зачем давать ей расти, если она все равно умрет? — Ну как же… если не давать ей расти, то она просто умрет маленькой, вот и все.

— Эй, Габо! Ну что ты там бормочешь себе под нос? — Энджи нетерпеливо дергает его за волосы. — Рассказывай!

— Ладно, слушай. Я Габриэль — Габриэль Каган. Каганы — большая семья. Была. Это место, Травник… Мы живем… мы жили здесь очень давно. Наш дом — через две улицы отсюда, пять минут, если бегом. Я тут родился, и два моих брата, Барух и Горан, и две сестренки: Ханна и Сара. А потом…

— Нет-нет! — поспешно перебивает она. — Тебе незачем так торопиться. Времени у нас много. Расскажи с самого начала — то, что тебе дома рассказывали. В каждой семье есть свои рассказы. Не может быть, чтобы у тебя их не было.

Габо покорно целует ее в висок, прижимает к себе.

— Слушаюсь и повинуюсь. Приходилось ли моей госпоже слышать о стране, называемой Испания, и о ее славном городе Толедо, столице кастильского королевства? Вот там-то и жили мои предки. Как они там оказались и когда — неизвестно… известно лишь, что один из них, по имени Шмуэль Каган, поставлял вино ко двору вестготского короля. И было это полторы тысячи лет тому назад, милая Энджи.

— Так давно? — недоверчиво спрашивает она. — Как это может быть?

— Не знаю, — разводит руками Габриэль. — Ты же хотела семейные рассказы. Вот и получай… Мы прожили в Испании тысячу лет. А потом переехали сюда, в Травник.

— Кончилось вино? — смеется Энджи.

— Ага. Кончилось. Вернее, превратилось в кровь. Католическая королева выгнала из Испании всех евреев до единого, кроме тех, что согласились креститься. И моя семья уехала вместе со всеми.

— Почему вы не крестились?

— А твоей семье помогло, что вы назвались «белыми цыганами»? Нет ведь, правда? Те, кто крестился, называли себя «анусим» — изнасилованные. Их все равно потом посжигали на кострах, почти всех.

— А в твоей семье не согласился никто? Ни один человек?

— Нет. На этот раз — нет. Потому что до этого у нас в семье была одна ужасная история, очень давняя, задолго до злобной королевы Изабеллы. Это произошло еще при вестготских королях. Видишь ли, вестготы были благородными рыцарями. Сначала они не настаивали, чтобы все в королевстве были одной веры. Но потом очередной король вдруг заделался ревностным католиком и принялся повсюду насаждать свое католичество. Настали трудные времена. И тогда один парень из нашей семьи решил, что намного выгоднее быть одной веры с королем.

— Как его звали?

— Не знаю. Есть имена, которые не следует помнить. Назовем его дон Хаман. Он сразу же начал доказывать королю свое рвение. Выстаивал на коленях самые длинные мессы, постился и был святее самого архиепископа. Но король все равно не верил ему до конца. Предавший единожды предаст и вторично. И тогда дон Хаман решил доказать свое рвение кровью. Не своею, конечно, — кто ценит кровь предателя? В соборе на темной южной стене висело распятие, одно из многих, ничем не примечательное. Его-то дон Хаман и выбрал для своего злодейского замысла. Незаметно снял он небольшую статуэтку и вынес ее под плащом. А на следующий день побежал к королю с доносом. Так, мол, и так, заснул он этой ночью в соборе, сомлев от непрерывных бдений во славу Христа. И, мол, проснувшись среди ночи от шума и выглянув украдкой из-под лавки, увидел он собственными глазами, как два человека в плащах кололи ножом святое распятие. И что, мол, узнал он в одном из них своего родного дядю Авишая Кагана. Ну тут все побежали к церкви и видят: распятия-то нет. А под тем местом, где оно висело — лужица крови. Ее наш хитрый родственничек тогда же ночью из пузырька и налил. Кровь-то была баранья, да кто ж различит? «Ага, — кричит. — Смотрите — вот она, кровь! А вот и следы — кровавые капли из тела Спасителя!» Пошли по этому кровавому следу — а он ведет не куда-нибудь, а прямо в наш дом, в дом Каганов, всем в городе известный и уважаемый. Вышибли дверь, ворвались… Дон Хаман проклятый — впереди всех. И сразу — на кухню, к мусорным мешкам, куда он сам, подлец, накануне статуэтку спрятал. «Ищите здесь! — кричит. — Здесь! Чует мое сердце христианское!» Разрезали мешок, а там — окровавленное распятие, с боком исцарапанным…

— Боже мой! — испуганно говорит Энджи. — Как же вы уцелели?

— А никто и не уцелел. Из тех, кто в доме на этот момент оказался. И в окрестных домах — тоже. Многих евреев Толедо поубивали в ту ночь. А где убийство, там и грабеж, и насилие, короче — погром. И подлый предатель дон Хаман — впереди всех. Несколько дней бушевал погром, а потом пошел на убыль. Король остановил, как всегда. Не захотел оставаться совсем без банкиров, врачей и звездочетов. Вообще-то, Энджи, подобные истории происходили с нами частенько — примерно раз в двадцать лет, не реже… Просто этот случай запомнился из-за дальнейшего.

— Дело в том, что дон Хаман не собирался на этом заканчивать. Он смазал ноги того же распятия сильнейшим ядом, одной капельки которого было достаточно, чтобы убить человека, и снова пошел к королю. Невозможно, говорит, ваше величество, это дело так просто замять. Надо, чтобы проклятые иудеи раскаялись в своем преступлении и поклялись не злоумышлять больше против честных христиан. Так что пускай уцелевшие еврейские старейшины запечатлеют эту клятву целованием ног оскверненного ими же распятия. А это, Энджи, была совсем уже дьявольская ловушка.

— Знал, подлец, что нам запрещено клясться, что не станут старейшины нарушать запрета. Ну и тогда, понятно, можно будет сказать, что не раскаялись иудеи в преступлении, что повторят его при первой же возможности, а значит, надо либо поубивать их всех без остатка, либо изгнать вовсе из королевства. А если все-таки кто-то, чтобы спастись, поцелует отравленную статуэтку, то тут же упадет в смертных корчах на глазах у всего города — и тогда всем станет ясно, что не простил Господь своих мучителей… — с тем же самым результатом, что и в первом случае.

— В общем, сам дьявол не мог бы придумать шутку подлее. Но король-то ничего не подозревал и согласился. Целование было назначено на площади перед собором. Собрался, конечно, весь город. Добрые христиане заранее запаслись палками и камнями на случай, если злоумышленные иудеи откажутся целовать или Господь подаст знак, что не прощает содеянного. Распятие было укреплено самим доном Хаманом на должной высоте — так, чтобы можно было дотянуться губами только до ног, чтобы не могли спастись старейшины, поцеловав распятие по нечаянности в колено или в живот.

И вот объявляет глашатай королевскую волю, хватают главного из старейшин и подталкивают к распятию. И вот стоит он и думает, как ему быть. Напротив губ его — ноги распятия, а на плечах — судьба тысяч людей, братьев по вере. И целовать нельзя, и отказываться смерти подобно. Качнулся старик вперед — даже не целовать, просто поближе… и вдруг…

Габриэль умолкает.

— Что? Что — вдруг? — нетерпеливо подгоняет его Энджи.

Габо зевает с самым невинным видом.

— А не пора ли нам перекусить, любимая? — говорит он, потягиваясь. — Что-то я изнемог от любви.

— Ах, так?! — кричит она, накидываясь на него в нешуточной ярости. — Вот так ты со мной, Габриэль Каган?! В самом интересном месте! Это ж кого я тут на груди пригрела?

Задыхаясь от смеха, он валится на спину, даже не пробуя защищаться:

— Сдаюсь!.. Сдаюсь!.. Все, Энджи, сдаюсь…

Энджи садится на него верхом, придавливает коленкой, угрожающе хватает за горло:

— Говори! Что — вдруг?

— Ноги… — выдавливает из себя Габо между приступами хохота. — Ноги…

— Я тебе покажу — ноги! Ноги ему мои не нравятся — видали такого?! Говори! Что было дальше?

— Да не твои… — обессиленно шепчет Габо, отсмеявшись. — Твои ноги в полном порядке. Ноги распятия…

— Ноги распятия?

— Ноги распятия… — произносит Габо свистящим шепотом. — Едва лишь старик качнулся вперед, как статуэтка поджала ноги! На глазах у всей площади! Представляешь?! Распятие просто наотрез отказывалось участвовать в спектакле, задуманном коварным доном Хаманом! Это чудо повторилось несколько раз подряд, и все жители Толедо видели его своими глазами!

— Как это понимать? — спросил озадаченный король. Но дон Хаман испуганно молчал. Каждый предатель обязательно предчувствует свой конец, кожей чует наступающую развязку. Тогда главный старейшина выступил вперед и, поклонившись королю, сказал, что поведение распятия является лучшим доказательством того, что толедским евреям не в чем каяться. Они невиновны, как были невиновны все злодейски убитые и изнасилованные за время последнего погрома. Последнего, и всех предыдущих, и, не дай Бог, последующих…

Но тут дон Хаман пришел в себя.

— Глупости! — завопил он. — Конечно же, вы виновны, исчадия ада, мучители Господа нашего…

— Погоди-ка, дон Хаман, — прервал его король. — Почему бы тебе самому не поцеловать святое распятие? Невинному нечего страшиться перед лицом Всевышнего. Целуй!

Весь дрожа, злодей приблизился к распятию. К его неописуемой радости, ноги статуэтки дрогнули в точности, как и до этого. Вот поползла вверх одна нога… он ждал, когда за ней последует и вторая… но нет — вторая оставалась на месте! «Целуй!» — закричал король грозно. Дон Хаман прикоснулся губами к отравленной ноге распятого и упал замертво.

— Здорово… — зачарованно шепчет Энджи. — Неужели это все правда?

— Конечно, любимая. Чистая правда. Кстати, распятие так с того времени и осталось с одной поджатой ногой. Посмотреть на это чудо стекались люди со всей Испании.

— Габо, а как же… ты сказал, что во время погрома поубивали всех, кто был в доме Каганов. Как же твой род продолжился?

— Чудом, Энджи… Один из сыновей Авишая как раз уехал в Андалусию за вином. Он вернулся в Толедо, когда все уже кончилось. Он остался один из всей семьи.

— Как и ты, Габо…

— Как и я, Энджи…

— Я рожу тебе много детей, много-много… я сделаю все, как надо… твой род продолжится, Габо.

— Конечно, Энджи…

— Иди ко мне, поцелуй меня… прижми… вот так… вот так…

* * *

Это было как большой прыжок. Берл оттолкнулся посильнее и, перебирая ногами, полетел над землей — не очень высоко, может быть, в метре, не выше. Полет был плавный, как при замедленной съемке. Поэтому, добравшись таким образом до густой, аккуратно подстриженной живой изгороди, Берл не врезался в нее, как следовало бы ожидать, но повис все в том же метре над землей, крепко ухватившись за тонкие веточки.

— Ну?.. Что ты висишь? — сказал снизу Яшка. — Давай, лети дальше.

Берл оттолкнулся обеими руками и полетел дальше. Он уже понимал, что это не просто длинный прыжок, а полет. Он также знал, что спит. До этого Берл никогда не летал во сне — никогда в жизни! — и теперь его переполняли новые необычайные ощущения. Сначала он двигался на очень небольшой высоте, перелетая от куста к кусту, от стенки к дереву… Это было так необычно, что он просто не знал, что обо всем этом думать.

Прежде всего, никогда уже больше он не будет чувствовать себя неполноценным идиотом, недоуменно пожимая плечами в ответ на вопрос: «Неужели ты никогда не летал во сне?» Теперь он с полным на то основанием может говорить: «Конечно, летал, естественно — как и все.» Но с другой стороны, неожиданный подарок слегка разочаровывал. Все-таки больно уж это напоминало обычные прыжки в длину, а не настоящий полет. Он-то представлял себе нечто орлиное, а тут — какие-то убогие перескоки с ветки на ветку, как птенец, — ей-богу… несолидно.

— Так ты ведь и есть пока что птенец, дурик, — рассмеялся Яшка. — Работай, работай, не ленись!

И в самом деле, с каждым разом прыжки получались все длиннее, все выше… длиннее и выше… и вот он уже летит по-настоящему, не так, как раньше — будто стоя и нелепо перебирая бесполезными ногами, а красиво, уверенно, на манер небесного ныряльщика, грудью ложась на упругую подушку ветра и меняя направление легкими движениями рук. Он вдруг ощутил счастье и одновременно острую тоску, оттого что это чудо скоро закончится и неизвестно, когда вернется и даже — вернется ли вообще? Эта тоска была настолько сильной, что Берл заплакал и открыл глаза. Сон кончился, оставив после себя необыкновенную легкость и мокрое от слез лицо.

Берл еще полежал какое-то время, баюкая в себе остатки необыкновенного сна и по возможности грубо отпихивая явь, чтобы отстала ко всем чертям. Но явь настойчиво требовала внимания, перла в глаза отдаленно знакомым потолком из беленой вагонки, насвистывала сквозняком по мокрой щеке, ныла в раненой ноге, лезла в нос дразнящим запахом чего-то жареного, съедобного. Последнее особенно раздражало. Он вдруг ощутил страшный голод. Такой голод обычно именуют «зверским» или «нечеловеческим», потому что предполагается, будто с человеком подобного происходить просто не может, не должно. Что, конечно же, совершенно неправильно.

Он приподнялся на локте, чтобы осмотреться, уткнулся глазами в ее черные зрачки с тонким зеленым ободком и тут же все вспомнил. Вспомнил свой безнадежный побег, погоню по шоссе, вспомнил гибель гольфа и полубессознательные скитания по дворам и огородам чужого, враждебного городка. Вспомнил ржавый магнум в руке, и черные зрачки напротив, и пощечины, которыми она пыталась привести его в чувство там, в саду. Вспомнил, как, собрав совсем уже последние силы, он помогал ей втащить свое собственное неподъемное тело на высокое крыльцо, как упал здесь, в горнице, потому что больше уже точно не мог, как ухитрился, несмотря на это, подняться еще один раз — и тогда уже упал снова, окончательно и бесповоротно. Или все-таки поворотно?.. Лежал он, вроде бы именно там, где свалился, на полу, но судя по тому, что внизу была подстелена теплая перина, хозяйке пришлось-таки его поворочать.

И вот теперь она сидела у стола и молча смотрела на него, уперев подбородок в сплетенные кисти рук.

— Добрый день, — сказал Берл, чтобы что-то сказать. Женщина молчала. С чего это он давеча решил, что она старуха? Наверное, из-за того бесформенного лыжного костюма и глухо замотанного платка… Да и темно было тогда. А сейчас сквозь раскрытые ставни в горницу лился яркий полуденный свет. Берл посмотрел на стенные часы. Одиннадцать с небольшим. Она подобрала его на рассвете.

— Неужели я проспал шесть с лишним часов?

Женщина усмехнулась:

— Тридцать с лишним. Вы были без сознания более суток.

Берл рывком сел на своей постели. Только сейчас он обратил внимание на то, что плечо у него было аккуратно забинтовано. Для этого ей пришлось отрезать рукав абу-ахмадовой гимнастерки. Подожди, подожди… а как же рана на бедре? Он сунул руку под одеяло и тут же нащупал повязку. Штанов на нем не было. Вот тебе на…

— Штаны я вам дам другие, — сказала она, не меняя позы. — Те были все в крови. Я их сожгла. И вообще пора вставать. Могут прийти.

— Кто? — Берл оглянулся, думая, где же может быть пистолет? Последний раз он помнил его у себя за поясом. Но теперь не было ни пояса, ни штанов.

— Под подушкой ваш пистолет, — сказала хозяйка, вставая из-за стола и подходя к нему. — Я подумала, что так вам будет уютнее. Шпионы в кино всегда кладут пистолет под подушку.

Она присела рядом и взялась за край одеяла:

— Давайте я посмотрю ваши царапины.

— Не надо, спасибо, — неловко отказался Берл. — Уже не болит…

— Прекратите блажить! — сердито прикрикнула женщина, сдергивая одеяло. — Я, к вашему сведению, дипломированная медсестра…

Она размотала бинт и обработала рану — ловко и точно, как будто занималась этим ежедневно.

Берл смотрел на нее со все возрастающим удивлением. Удивлялся он прежде всего своей вчерашней… нет, позавчерашней… или когда это было?.. ну в общем, неважно… — своей прошлой ошибке: как можно было настолько промахнуться в оценке ее возраста? Сейчас на вид ей казалось лет двадцать пять — двадцать семь, не больше. Неужели только из-за одежды? Она действительно переоделась: ничего особенного, никаких вечерних платьев с глубокими декольте и бриллиантовых колье… но и обычной длинной клетчатой юбки, безрукавки в тон и белой вышитой блузы вполне хватило для того, чтобы изменить ее облик почти до неузнаваемости. Хотя, конечно, нет, дело не только в одежде: длинные черные пряди волос, прежде скрытые наглухо повязанным платком, теперь свободно лежали на плечах и на спине.

— Ну что вы так на меня уставились? — проговорила она, закончив с бедром и переходя к раненому плечу. — Вспоминаете тот мой затрапезный вид?.. Не удивляйтесь: я сижу здесь одна, безвылазно, вот уже несколько месяцев. Странно, что я вообще вспомнила, как все это надевают — женщина провела ладонью по клетчатой ткани. Теперь она и впрямь выглядела слегка удивленной собственным превращением. — Как вас зовут?

— Майкл Кейни. Майк.

Она фыркнула.

— Что ж, пусть будет Майк. Наверняка врете, да мне-то какое дело… Все, медицинские процедуры закончены. Вставайте.

Берл неловко заерзал, натягивая на себя одеяло.

— Что такое? — изумилась она. — Вы собираетесь продолжать истязать меня своим храпом?

— Ээ-э… — робко проблеял Берл. — Вы обещали достать какую-нибудь одежду…

— Ах да! Штаны! — Женщина закусила губу, как будто удерживая внутри что-то, рвущееся наружу, но безуспешно — «что-то» все равно вырвалось и оказалось на поверку неожиданно веселым смехом.

— Извините, не обращайте внимания, — сказала она, утирая рукою слезы и направляясь к комоду. — Это нервное.

— Никакое не нервное, — обижено отвечал Берл. — Вы надо мной смеетесь, я знаю.

Это его замечание вызвало новый взрыв хохота.

— Ох… — вымолвила она наконец. — Давно я так не смеялась. Вы должны извинить меня, Майк. В жизни не видела такого нелепого шпиона.

— А вы видели в своей жизни много шпионов? — ядовито парировал Берл. — Я уже начинаю думать, что вы работаете в контрразведке.

— Энджи, — сообщила она из глубины комода.

— Что?

— Зовите меня Энджи. Это, кстати, настоящее имя, в отличие от вашего, мистер Бонд. Джеймс Бонд… — она снова засмеялась. — А шпионов я видела тысячи… ну ладно, сотни. В кино. И среди них, дорогой Майк, не было ни одного, кто был бы так смешон, как вы. Ну разве что мистер Бин… Но и он при этом ни разу не терял штаны…

— Должен заметить, уважаемая Энджи, — сказал Берл, стараясь говорить с достоинством, но при этом чувствуя себя полным идиотом. — Должен заметить, что я понял бы ваше воодушевление, если я бы и в самом деле прибежал сюда без штанов. Но это не так. Я прибыл в этот дом в полном комплекте. Штаны с меня вы сняли собственноручно.

Энджи молчала, внимательно рассматривая вытащенную из комода вещь, и при этом, казалось, одновременно взвешивала варианты ответа. Берл, прижав уши, ждал нового укола. Но настроение безжалостной насмешницы неожиданно снова изменилось на девяносто градусов. Она вздохнула, расправила необъятные деревенские шаровары и тряхнула ими, распространив по горнице легкое облачко нафталина.

— Ладно. Черт с вами, Джеймс. Вот вам отцовские домашние штаны. Других, извините, нету. Мужчины, знаете ли, в этом доме долго не задерживались. Хотя шпионов среди них не наблюдалось. — Она бросила Берлу шаровары. — Берите. Это вернет вам уверенность в себе.

— Майк, с вашего разрешения, — напомнил Берл, влезая в штаны и в самом деле обретая некоторое равновесие духа. — Не Джеймс — Майк… Вы что-то говорили о том, что кто-то может прийти. Кто?

— А вы как думаете — кто? — Она подошла к столу, закурила, оценивающе посмотрела на него, качая головой, и улыбнулась.

— Что? — в панике спросил Берл, оглядывая себя. — Опять что-нибудь не так?.. Вы меня совсем затуркали, госпожа. Уж лучше пристрелите. Я вам пистолет одолжу.

— Я взвешу ваше предложение, — хозяйка повернулась к плите. — В будущем. А пока поешьте. У вас в животе урчит. Какой же вы шпион после этого?

Она поставила на стол сковородку с жареной картошкой и хлеб. Берл забыл обо всем на свете. Никогда еще ему не приходилось есть что-либо вкуснее. Пока он ел, женщина убрала с пола постель; использованные бинты полетели в печку.

— Вы, видимо, важная птица. — Она подошла к окну. — Думаю, такой облавы Травник не видывал даже во время Второй мировой. Вчера они запретили людям выходить из домов и прочесывали все дворы, сады и сараи, особенно в районе складов, за рынком. На это ушел целый день. А сегодня уже ходят по домам, с самого утра.

Берл проглотил последний кусок и откинулся на спинку стула. Теперь пусть убивают — того, что съел — не отнимут.

— Понимаю… — расслабленно сказал он. — Я уйду немедленно, не волнуйтесь. Я вам ужасно благодарен, Энджи. Вы спасли мне жизнь… Спрятали той ночью, перевязали, накормили… Было бы свинством с моей стороны и дальше подвергать вас опасности.

— Ничего вы не понимаете. Вас поймают, как только вы окажетесь на улице. По всему городу патрули, посты на каждом углу. Наверняка есть и наблюдатели на минаретах.

— Почему же вы тогда держите ставни открытыми настежь?

Энджи усмехнулась:

— Потому и держу. Окна у меня высокие, с улицы не заглянешь. Минареты тоже, на наше счастье, в стороне. Так что на самом деле ничего не увидишь, если вы, конечно, не станете в окно по пояс высовываться. Но вы ведь не станете, правда, Джеймс? И вообще — если ставни распахнуты, значит и скрывать в доме нечего.

— Майк.

— Что?

— Не Джеймс — Майк.

— Бросьте… — отмахнулась она. — Какая разница?

«А и в самом деле — какая разница? — подумал Берл. — Пускай будет Джеймс, тебе-то что? Хоть Бондом назови, только в печку не суй… или куда там его совали?»

Энджи вдруг открыла окно, высунулась в прохладный осенний воздух и помахала кому-то рукой. С улицы, видимо, ответили, потому что она улыбнулась и что-то звонко крикнула на боснийском.

— Что такое? — спросил Берл от стола.

— Ханджары, — ответила она, закрывая раму. — Я спросила, поймали ли тебя. Как ты думаешь, что они ответили?

— Пока нет, но обязательно поймают.

— Точно. А ты молодец, Джеймс, проницательный… понимаешь ханджарскую душу. Ладно. Пора прятаться. Сейчас они закончат в соседнем доме и придут сюда.

Она подошла к внушительному старинному буфету, высившемуся у дальней стены и, открыв нижнюю дверцу, запустила руку глубоко внутрь. Берл услышал щелчок, и боковая доска выскочила вперед дюйма на два. Женщина взялась за правый край буфета и обернулась к Берлу:

— Ну что вы там стоите, как памятник Джеймсу Бонду? Помогайте…

Скрипнули мощные петли, и огромное сооружение темного дерева повернулось, открывая большой проем. Вход в тайник.

— Вот… — сказала она. — Полезайте. Да, на всякий случай — там внутри есть рычажок, слева на стене. Если что, сможете выйти самостоятельно. Ну, вперед, мистер Бонд! Новые подвиги и приключения ждут вас в этом темном чулане! Только не шебуршитесь, сидите тихо.

— Погодите… — остановил ее Берл. — Что значит «на всякий случай»? Почему мне может понадобиться выходить отсюда самостоятельно?

Энджи насмешливо развела руками, но глаза ее были серьезны.

— Балканская жизнь полна неожиданностей, милый Джеймс. А ну как мы с вами что-то забыли там, снаружи? Пуговицу… обрывок бинта… след на полу… Кстати, надо успеть протереть пол, так что не задерживайте меня, пожалуйста.

— Послушайте, Энджи, если это действительно произойдет, признавайтесь сразу, ладно? Дайте мне слово, иначе я не пойду ни в какой тайник. Ну?

— Ладно, ладно… — нетерпеливо закивала она, заталкивая его внутрь. — Конечно… еще терпеть из-за вас пытки… этого мне только не хватало!

Буфет встал на место с тем же щелчком. Берл очутился в кромешной темноте. Слепо вытягивая руки, он попытался определить границы тайника. В ширину — полметра; в длину… он сделал шаг, уткнулся во что-то мягкое… мешок?.. вроде да, похоже на муку или крупу… Над мешками размещалось что-то твердое… ящики? Наверное, консервы. Видимо, семья хранила здесь еду — на черные дни, недостатка которым не было в местном календаре. Берл попробовал крышку верхнего ящика. Она поддалась, высвобождая запах машинного масла. Точно, консервы. Сам не зная зачем, Берл сунул руку в ящик и замер от неожиданности. Внутри находились предметы, которые он мог узнать при любых обстоятельствах, даже наощупь, даже с завязанными глазами. И это были не банки с тушенкой. В ящике, надежно законсервированные и покрытые густым слоем масла, лежали укороченные штурмовые винтовки М-16 в количестве четырех штук.

* * *

Откуда этот грохот? Что такое? Это стучат в дверь, Энджи, стучат в дверь… Господи, да что же это?!. Да как же… Габо, Габо, быстрее, вниз! Тебе надо прятаться, Габо!

Они второпях хватают одежду, скатываются по лестнице. Бум! Бум! Дверь дрожит под ударами сапог и прикладов.

— Открывай, цыганка! — грубый бас и пьяный хохот. — Открывай, шлюха!

Быстро, Габо, скорее в тайник! Ну что ты встал, скорее, они же сейчас выломают дверь! Лихорадочно натягивая на себя юбку и кофту, она подбегает к окошку, кричит в него:

— Сейчас, господин, сейчас, я уже открываю, подождите минутку, господин!

— То-то же! Отпирай, шлюха!

— Нет, Энджи, я не могу тебя так оставить, не могу.

— Ты что, с ума сошел? Мы погибнем оба! Они всего лишь хотят ракии — они знают, что у цыган бывает ракия, и у меня есть бутылка, там, в буфете. Я им дам ракию, и они уйдут… Быстрее, Габо!

Они поворачивают буфет. Сапоги снова бьют в дрожащую дверь.

— Открывай, сука!

Энджи заматывает голову платком, второпях мажет лицо сажей из печки, достает бутылку, бежит к двери.

«Главное, не бойся, — говорит она сама себе. — Они возьмут бутылку и уйдут. Им больше ничего не надо. А Габо им в жизни не найти, не найти…»

Она чувствует себя уткой, уводящей охотников от гнезда. Так ей почему-то менее страшно. Да они и искать его не будут, возьмут бутылку и уйдут… Господи! Сделай так, чтобы они ушли! Сотвори чудо, как тогда, в Толедо! Ну что тебе стоит?!

— Сейчас, господин! — кричит она в стонущую дверь. — Подождите стучать! Я уже открываю! У меня есть то, что вам надо!

Дрожащими руками она хватается за засов… Никак — да что же это?

— Не стучите же так! — кричит она в панике. — Мне не открыть! Не стучите! Ну пожалуйста!

Снаружи — хохот и ругань, грязная, гадкая… Боже, как же так, Боже? Ведь все было так хорошо еще три минуты тому назад… Почему, Боже?.. Засов наконец поддается ее дрожащим рукам. Она отскакивает от двери и стоит, прижав к груди бутылку с ракией — как спасательный круг, как пропуск на выход из ада… Ей так страшно, что хочется зажмурить глаза, но она боится, что с зажмуренными глазами будет еще страшнее. Господи, сделай… Бам! Дверь распахивается настежь, сбивая с ног оторопевшую табуретку, и жестяной тазик, слетев с нее, ударяется об пол и звенит длинным затухающим звоном.

Они вваливаются в горницу, огромные, косматые в своих барашковых шапках и с бородами в неряшливых колтунах. Они покрыты шерстью, как волки, от них разит, как от козлов, они заполняют всю горницу разом, как грязевой оползень. Их двое, всего двое, но как ужасно полинял и скорчился мир от их гадостного нахрапа.

— Ха! — удовлетворенно крякает один и указывает пальцем на Энджи. — Смотри-ка, Халед, и впрямь свежее мясо. Что я тебе говорил? У меня на это нюх, как у пса на текущую сучку.

— А откуда ты знаешь, что у нее течка?

— Подо мной потечет… — говорит первый и обходит вокруг Энджи, рассупонивая опоясывающую его кожаную сбрую. — Правда ведь потечешь, шлюшка? Попробовала бы ты только не потечь… Про газовую камеру слыхала?

Он напрягается, выпучивает глаза и с треском пускает газы. Энджи в ужасе вскрикивает. Ханджары хохочут, хлопая себя по ляжкам, довольные произведенным эффектом. Комната наполняется острой вонью.

— Эй, Фарук, — смеется второй, зажимая нос. — Так ты когда-нибудь ненароком меня отравишь.

— Не, не боись… этот газ только на цыган и евреев…

Он сбрасывает на пол портупею и начинает, не торопясь, расстегивать замусоленный кожух.

— Вот… — еле слышно говорит Энджи, протягивая бутылку. — Ракия для господ…

— Ракия, говоришь? — удивленно спрашивает Фарук, забирая у нее бутылку и передавая напарнику. — А ну-ка, Халед, проверь, что там у нас?

— Точно, ракия… Не врет сучка.

— Ах, не врет… — Фарук неожиданно сильно бьет девушку по щеке. Энджи падает, отлетая к стене. Ханджар подходит, придавливает ее грязным сапожищем.

— Ты что же, падла, честных мусульман спаивать? Да за это тебе знаешь что будет? Знаешь?

— Вот же гады цыганские! — говорит Халед и, глотнув из горлышка, передает водку Фаруку. — Ты только попробуй эту сивуху!

«Вот и все… — думает Энджи, пока ханджары по очереди прикладываются к бутылке. — Вот и все… Зилка и Хеленка, сестренки мои милые, вот и до меня дошло… моя очередь… Теперь главное — не думать… Вот только бы Габо не услышал, только бы не выскочил, а то ведь убьют обоих… Только бы не выскочил. А он и не выскочит; там стенки толстые, в полбревна, ничего не слышно. Я кричать не буду, ни за что не буду, не буду, не буду…»

— Что ты там бормочешь, сука? — наклоняется к ней Фарук. — А ну встань! Намазала рыло сажей… думаешь, побрезгую? А вот и нет, дура! И Халед не побрезгует… А ну!

Он рывком поднимает девушку с пола, швыряет на стол, раздвигает ей ноги, наклоняется, по-собачьи обнюхивая ее, выпрямляется, причмокивая толстыми губами.

— Мм-м-м… Хорошо мясцо — чистое…

— Ну так чего ты тянешь? — Халед обходит горницу, заглядывая во все углы. — Давай, заводи по-первому. Мне небось тоже хочется…

Энджи лежит, обмякнув на обеденном столе. Главное — не кричать, как бы больно не было… не кричать… Она для верности сует в рот кулак.

— Что такое? — удивляется ханджар. — Это еще зачем? Эй, Халед, смотри — ей рот занять нечем…

— Сейчас поможем! — ржет напарник. — Ты пока заводи, а я наверху проверю, чтоб без сюрпризов.

Он поднимается по лестнице. Энджи, запрокинув голову, смотрит на подошвы его сапог, топочуших по ступенькам. Господи, если уж ты позволил этому произойти, сделай так, чтобы оно скорее кончилось… чтоб убили, не мучая, не как Зилку и Хеленку, Господи… Зачем ты пустил чудовищ к людям, зачем? Грубые руки задирают юбку, царапая живот и бедра. Гадкая сальная борода нависает прямо над ее лицом, лезет в глаза. Главное — не закричать, помнишь — ни за что! Как бы больно не было, помнишь?.. Ханджар сопит, копаясь в собственных штанах, слюна течет по подбородку, налитые кровью глаза смотрят на нее… Не закричать!.. Но она все-таки кричит, не удержавшись, когда мерзкая туша бухается на нее всей своей тяжестью и лежит так, не шевелясь.

— Эй, Фарук, оставь мне немного! — кричит сверху второй ханджар.

— Оставим и тебе… — говорит кто-то шепотом. И это не Фарук, это Габо! Как хорошо, что он здесь! Он возится с карабином, чем-то щелкая, поминутно поглядывая на лестницу. Энджи пытается спихнуть с себя фарукову тушу; это ужасно трудно, особенно в таком положении, когда ноги свисают со стола, а он прилип к ней наподобие мерзкой жабы; она извивается под мертвецом, и тут над самым ее ухом раздается грохот и еще один, и сразу — шум падающего с лестницы тела, и тут, наконец, изловчившись, она сбрасывает на пол ханджара с торчащим в спине кухонным ножом, садится на столе, одергивая юбку, и видит, как Габо, держа карабин за ствол, безостановочно бьет прикладом по кровавому месиву, бывшему когда-то человеческой головой.

— Габо… — говорит она через минуту. — Хватит. Он уже давно мертв. Они оба мертвы. Ты убил их. Слава Богу, ты убил их. Мы живы, а они мертвы. Хватит.

И он прекращает молотить прикладом и смотрит на нее дикими глазами, не похожими на глаза ее мужа Габриэля, и лицо у него забрызгано кровью убитого человека. А потом, поперхнувшись, прижав ладонь ко рту, выскакивает во все еще открытую дверь на крыльцо и едва успевает перевеситься через перила крыльца в приступе рвоты, корчась и выворачиваясь наизнанку от невыносимого отвращения к миру, заставившему его сделать то, что он только что сделал. Его трясет и колотит, и Энджи босиком выходит наружу, чтобы обтереть мокрым полотенцем его бледное опрокинутое лицо, чтобы сунуть ему в руку то единственное, что может помочь сейчас — недопитую ханджарами бутылку ракии, еще хранящую отпечатки их грязных пальцев, миазмы их слюнявых ртов — потому что жизнь продолжается, потому что другой водки нету, потому что теперь, как ни крути, они с Габо чем-то похожи на тех, убитых ими убийц. И он пьет.

Пей, Габо, пей, мой бедный мальчик, мой муж и защитник. Пей на поминках нашего счастья, нашего звенящего радостью мира на двоих, нашего дома, чьи простыни еще хранят отпечатки наших сочащихся любовью тел, нашего колодца с водою, полной звезд, нашей луны, светящейся отраженным светом наших сияющих лиц… пей, Габо! Отчего мы не первые люди на Земле? Зачем тут это двуногое зверье? Что оно делает здесь, в нашем мире? Оно врывается к нам и убивает нас — нашей ли смертью или своей, убивает в любом случае, даже если мы остаемся жить, а оно погибает от нашей руки.

— Надо уходить, Габо. Я пока соберусь… и ты приходи тоже.

Энджи возвращается в дом. Женщина должна думать о простых и важных вещах, ведь если она не подумает, то больше некому. Надо собрать в дорогу еду, не забыть спички и теплую одежду, и еще сколько-то полезных мелочей — всякие ложки, кружки и веревочки. Она ходит, собирая понемногу, и плачет, потому что знает — того, что было, не вернуть, это кончилось, и никогда, никогда не будет ничего лучше. Никогда, никогда… какое это ужасное слово, в нем нет ни капельки надежды. Она плачет беззвучно, чтобы не мешать Габриэлю, чтобы он мог взять себя в руки, чтобы пришел в себя; что поделаешь, мужчинам всегда требуется больше времени, чтобы встать на ноги. Ее никто не учил этому, она просто знает, несет в себе эти важные и простые истины с самого начала времен, когда они действительно были одни, вдвоем в целом мире, и вокруг не было никого, кроме них двоих, и звезд в колодце, и дома с простынями, хранящими отпечаток их впечатанных друг в дружку тел.

Он заходит в дом, незнакомо нагнув голову, и она понимает, что теперь придется приручать его заново, отогревать его враз заледеневшее сердце, снова рожать и снова учить ходить, и говорить, и любить — все сначала… И ладно, она согласна, лишь бы не мешали, лишь бы позволили. Вот одежда — оденься, Габо, вот котомки, твоя и моя… Давай присядем и пойдем, а куда — неважно, ты реши, ты у нас главный. Механическими движениями он натягивает на себя носки, брюки и свитера.

— Подожди, не мельтеши, дай подумать, — глухо говорит он и садится на ступеньку лестницы, в шаге от трупа с головой, раздробленной в крошку его руками. Он сидит и думает свои страшные мужские мысли, а она стоит в ожидании около двери, с двумя увязанными котомками у ног, и ждет.

— Мы пойдем в лес. А там посмотрим, что будет дальше — сообщает он ей свое решение. — А сволочь надо убрать. Я не оставлю падаль в доме Алкалая.

Он встает и начинает шарить по мертвым телам, спокойно и целеустремленно, как опытный вор по ящикам чужого комода. Он забирает патроны и гранаты; теперь ему нужно это. Он сбрасывает трупы с крыльца, а потом, взгромоздив на плечи, оттаскивает их один за другим подальше от алкалаевого двора. Он действует, как автомат, экономно и быстро. Он надевает фаруков кожух и повязывает фарукову портупею. Сходство очень отдаленное, но все же… Энджи мотает головой, отгоняя от себя неуместные мысли. Сейчас не время для глупостей. Сейчас надо торопиться и быть проще.

Габриэль запирает дом на стальную щеколду с большим навесным замком.

— Смотри, Энджи, — говорит он, пряча ключ между валунами высокого цоколя. — Здесь Алкалаи прятали ключ. Это случалось редко: обычно всегда кто-нибудь был дома. Теперь их не осталось никого… только я и ты. Не забудь, ладно?

Она кивает. Ночь опасна, как матерая волчица. Острые колючие звезды ползают по небу, клещами впиваясь в гнойную желтизну лунного следа. Энджи поспешает за своим мужчиной, частя шагами вслед его шагу, не рассуждая и не задавая лишних вопросов. За плечом у Габо ханджарский карабин, заряженный свинцом и смертью.

* * *

Щелкнул замок.

— Помогайте, Джеймс! — крикнула хозяйка снаружи. Берл помог, налегая плечом на поворотную стену и моргая от режущего глаза света. В кромешной темноте схрона он утратил чувство времени, может, даже закемарил незаметно для себя. Выйдя, он посмотрел на стенные часы.

— Сорок минут… — помогла ему женщина. Она села за стол и закурила. — Вы просидели там ровно сорок минут. Надеюсь, у вас нет клаустрофобии?

Берл саркастически хмыкнул:

— Обычно этот вопрос задают перед, а не после… Но я все равно ценю вашу заботу. Как прошел прием гостей?

— А вы ничего не слышали? Ах да, я ж совсем забыла — там ведь не слышно почти ни звука. Стены в полбревна, чтоб не простукивались. Я в этом схроне сидела подольше вашего, часами.

— Когда?

— В войну. Десять лет назад. Мать нас прятала — меня и сестру. Тогда насиловали всех подряд… и если бы только насиловали… — Она глубоко затянулась сигаретой.

— Так что с гостями? — напомнил Берл.

— А… с гостями… Прием прошел на высшем уровне — обшарили даже чердак. Впрочем, низший уровень тоже имел место — лазали в подпол. Заглянули под все кровати, в каждый шкаф и комод. Стучали по стенам и по полу. Очень они вас хотят, Джеймс…

Берл сел за стол напротив нее.

— Хотят, это точно. А чего вы хотите, Энджи?

Женщина продолжала сидеть боком к нему, покачивая ногой в домашнем шлепанце.

— Энджи?

Она тщательно загасила сигарету и повернулась к Берлу лицом. Ярко зеленые глаза смотрели прямо и вызывающе.

— Мужчину, дорогой Джеймс. У меня давно не было мужчины. Несколько месяцев. Мой организм рассматривает это как вопиющее нарушение режима. Что скажете?

— Скажу, что я вас прекрасно понимаю, — серьезно отвечал Берл, не отводя глаз. — Моя последняя неделя тоже вполне сойдет за несколько месяцев. Уж больно много всего…

Она встала и потянулась длинным кошачьим движением.

— Пойдемте наверх, Джеймс. Посмотрим, не врут ли про вас фильмы.

Потом Берл лежал рядом с нею, глядя в потолок и привыкая к этой неожиданной новой близости. Чего она хочет? В ее насмешливой улыбке, в непроницаемых омутах зрачков, в скупой точности слов и движений угадывался какой-то сложный и пока еще непонятный фон. Эта женщина напоминала ему горный склон, чреватый мощными лавинами разрушительной силы. Она явно ничего не делала просто так, у нее была цель, был план, и он, Берл, почему-то превратился в часть этого плана — а иначе он не лежал бы здесь, глядя в потолок и чувствуя ее щеку своим плечом.

— Так как тебя зовут, Джеймс? Яшка?.. Берл? — Она произнесла это сонным расслабленным голосом, но удар был настолько неожиданным, что Берл вздрогнул, выдав свое смятение. Как?.. Откуда?..

— Ты бредил во сне, — ответила Энджи на его незаданные вопросы. — Разговаривал сразу за двоих. Интересно — жуть! Прямо радиопьеса.

Она приподнялась на локте и уставилась прямо на него черными зрачками своих ведьминых колодцев. Как и следовало ожидать, сонливость в них и не ночевала.

— Ну, колись, шпионище… Ты — который из двух?

Берл вздохнул.

— Слушай, Энджи, а ты не зарываешься, нет? Что будет, если я тебя сейчас придушу — и дело с концом?

— Нет, — засмеялась она. — Джеймс Бонд — благородный воин. Такой девушку не обидит… Так кто ты? Яшка, да?.. Или Берл?.. О, подожди, подожди…

Наклонив голову, она пристально всматривалась в него, выуживая ответ. Берл почти физически чувствовал, как этот взгляд стремительной змейкой скользит прямо ему в душу. Он моргнул и отвернулся… но опоздал. Энджи приложила губы к его уху и быстро зашептала, щекоча горячим дыханием и пронзительной точностью диагноза.

— Вот оно что… Бедный — ты — оба! Правда? Ты и Яшка, и Берл! Ты — оба! Ну надо же, я и не думала, что мы с тобой настолько похожи. Погоди, куда ты? Яшка! Берл!

Но Берл не мог больше этого выносить. Оторвав женщину от себя, он собрал одежду и спустился в горницу. За окном темнело. Можно посидеть еще часика два и идти. Куда угодно, лишь бы подальше от этой ведьмы. Он мало чего боялся, но теперь… Она еще, похоже, и мысли читает…

— Увы, не все. Только самые очевидные, — сказала она у него за спиной.

Берл обернулся. Где-то он уже слышал похожие слова. Женщина стояла у подножия лестницы и, закинув обе руки за голову, ловко собирала волосы в тяжелый узел.

— Не пугайся, красивый. Это не оттого, что я ведьма. Цыганка, знаешь ли. Передалось по наследству, от матери.

Она села к столу, зажгла сигарету, устало кивнула Берлу:

— Иди сюда, сядь. Все расскажу, обещаю. Думала тебе голову постелью заморочить, да, видать, не тот у меня нынче запал.

Энджи опустила веки, как будто притушив огонь своих сумасшедших зрачков, и сразу изменилась, съежилась, напрочь отбросив насмешливую победительную повадку. Берл присел напротив на краешек стула, недоверчиво наблюдая за этой метаморфозой, происходящей прямо у него на глазах. Он бы нисколько не удивился, если бы его странной хозяйке вдруг вздумалось превратиться в Бабу-Ягу, или в Красную Шапочку, или даже в ковер-самолет.

— Энджи, — сказал он неловко. — Ты меня спасла, и даже несколько раз… И вообще… ты просто замечательная, и с запалом у тебя все в порядке, так что…

Он умолк, запутавшись и не зная, что говорить дальше. Энджи помахала рукой, будто прося его подождать и дать ей собраться с мыслями.

— Понимаешь, ты действительно мне нужен. — Она упорно не поднимала век, уставившись на собственную руку с сигаретой, растерянно блуждавшую по клеенке стола. — Очень нужен. Я давно тебя искала… Ну, не совсем тебя, то есть не обязательно тебя… Такого, как ты.

Рука метнулась вверх для резкой затяжки и снова спорхнула на стол.

Берл неуверенно кашлянул.

— Это как-то связано с оружием в тайнике? Так ведь?

— Да.

Вот так… «да» — как выстрел… и все, и точка, и молчание, и бесцельное кружение сигареты по столу.

— Энджи…

— Молчи! — резко скомандовала она. — Молчи! Ты мне должен, разве не так? Если бы не я, ты бы уже давно булькал в каком-нибудь адском котле. Или где там булькают такие, как ты?! Ты теперь мой, понял?! Мой!

Последнее слово Энджи выкрикнула несколько раз, яростно тыча при этом в пепельницу выкуренной до фильтра сигаретой: «Мой!.. Мой!.. Мой!..»

— Энджи…

— Нет, подожди, не то… не то… — Она закурила новую сигарету.

«Черт меня подери, если я хоть что-нибудь понимаю в ведьмах,» — подумал Берл. Он уже не помнил, когда в последний раз испытывал похожую растерянность.

— В общем, так… — Энджи аккуратно положила сигарету и, расставив веером пальцы обеих рук, уставилась на них пристальным взглядом. — Я, конечно, не могу тебя заставить. У тебя свои проблемы, зачем добавлять к ним еще и мои? Я могу только умолять. Не знаю, сколько денег ты берешь и берешь ли вообще. Мне нечем заплатить, кроме как собою. Хочешь, возьми меня себе, рабой, хочешь — продай… Я готова…

Терпение у Берла лопнуло. Он отметил это событие звонким шлепком ладони по столу.

— Вот что, милая. Хватит. По-хорошему мне надо сматываться отсюда немедленно, прямо сейчас… Но я тебе действительно должен, и потому честно пытаюсь понять, чего тебе все-таки от меня нужно? Пытаюсь изо всех сил и не могу. Может быть, ты попробуешь еще раз, с самого начала? А?..

Энджи молчала, подрагивая веерами расставленных пальцев.

— Не хочешь, как хочешь, — сказал Берл, вставая. Он испытывал странную смесь облегчения и разочарования. — Спасибо за штаны.

Энджи молчала. Берл подошел к окну. Сумерки сгущались над городом. С одной стороны, выходить было еще рановато, но с другой, это даже к лучшему — нет ничего обманчивей ранней осенней темноты. Он вынул магнум, выщелкнул обойму и пересчитал патроны — восемь. Негусто.

— Эй… — тихо послышалось сзади.

Он обернулся. Она стояла вплотную к нему, заломив руки и распахнув навстречу кричащие от боли сухие глаза.

— Я расскажу. Мне трудно. Я никогда не рассказывала. Никому. Ты первый… Майк?..

— Берл, — сказал Берл, не успев понять, зачем.

— Берл… — повторила она и сглотнула. — Мне очень трудно, Берл. Это как умереть. Я буду рассказывать, а ты, пожалуйста, смотри куда-нибудь в сторону, ладно? Только не на меня. Иначе я совсем не смогу.

* * *

Она родилась в этом доме. Ее назвали Энджи в честь бабки, которой она никогда не видела. Собственно говоря, даже мама не помнила ту бабку-тезку, свою мать. Та, первая Энджи, погибла во время Второй Мировой войны, в местном лагере в Крушице, будь проклято это место.

Дом этот очень старый, ему, наверное, лет сто, а цоколю наверняка — двести, если не больше. Его построила еврейская семья; даже сейчас еще можно увидеть на дверных косяках следы от мезуз. На входной двери нету: отец снял рубанком и закрасил, чтобы не раздражать мусульман. Во время большой войны евреев истребили всех до единого, до последнего человека. Кто-то, может быть, и остался; но из этой семьи, из той, что жила в этом доме и зажигала по субботам свечи в старинных подсвечниках, не вернулся никто. Эти подсвечники долго хранились у них на чердаке — вместе с другой утварью и старыми книгами на непонятном языке — на случай, если кто-то все-таки выжил и, вернувшись, потребует назад свое владение.

Тогда пришлось бы уходить или как-то договариваться… И этот странный, неокончательный статус дома, в котором они жили, делал из них еще больших цыган, чем они были на самом деле. Так говорил Энджин отец.

— Мы — цыганы, — говорил он без всякой горечи, даже наоборот, с каким-то гордым удовольствием. — Для нас любой дом неродной. Родная для нас только дорога.

Но никто, конечно, не воспринимал это всерьез. Для Энджиной матери этот дом был уж точно родной, и для Энджи, и для ее младшей сестренки Анны, и для старшего брата Симона. С беззубых младенческих дней они учились узнавать его качающиеся над люлькой потолки, его запах, рассеянный свет луны в переплетах его окон. Они ползали по его дощатым полам, карабкались по его широкой лестнице, делали первые шаги, держась за его надежные стены, росли наперегонки с карандашными метками на его дверном косяке. Это был их дом, без всяких оговорок, и оттого они никогда не одобряли отцовского легкомыслия в столь важном вопросе. Да и вообще они уже так много всего переделали, переложили печку, выстроили новое крыльцо, посадили деревья… Как же так — все это бросить и уйти? Ну нет…

И тем не менее, узел с вещами от прежних владельцев на чердаке служил постоянным напоминанием о непрочности их прав на владение. Поэтому все вздохнули с облегчением, когда с началом последней войны отец спустил узел с чердака, развязал его на полу горницы, посидел над вещами, сокрушенно качая головой и как будто прося прощения, а потом завязал снова и унес из дома неведомо куда.

— Нельзя, опасно, — объяснил он, вернувшись. — Если мусульмане найдут это, то будет совсем плохо. Как цыган они нас еще пощадят, но если решат, что мы евреи… тю!..

В этом отцовском «тю!» сквозила такая бесконечность угрозы, что никто даже не спросил, что именно он сделал со злополучным узлом.

Тем более что и Тетка сказала, что он поступил мудро. А уж Тетка-то понимала в таких вещах побольше других. Вообще-то теткой она приходилась той самой Энджи, первой, погибшей на большой войне, вернее, сгинувшей в крушицком лагерном аду, да сотрутся имена палачей… А энджиной дочке-сосунку она заменила мать, выкормила, вырастила, подняла в этом спорном в плане принадлежности доме. А потом выдала замуж и нянчила ее детей, так что для новой, юной Энджи, она выходила скорее бабкой, чем теткой. И тем не менее, все звали ее Тетка… не мать, не бабушка, а Тетка — что ж тут поделаешь, как повелось, так пусть и идет, никому не мешает. В начале последней войны Тетке было уже сильно за семьдесят. О той, большой войне она не рассказывала ничего, никогда, хотя просили. Тогда из всего их огромного семейного клана в несколько десятков человек уцелели только она и энджин младенец, и с тех пор все погибшие родственники приходили по ночам вспоминать о прежнем житье-бытье именно к ней, потому что больше идти им было не к кому. Тетка ужасно уставала от такой неимоверной ночной нагрузки и ни за что не желала посвящать той войне еще и дневное время.

Начало последней войны Тетка почувствовала задолго, за несколько месяцев до первых смертей. Она собрала всю семью в горнице и сказала, что хочет открыть им один старый секрет.

— Я очень надеялась, — сказала она, — что смогу подождать с этим разговором до того времени, пока не почувствую, что настала пора присоединиться к ушедшей части моей семьи, которая так бессовестно мучает меня по ночам, не давая спать. Их можно понять — кто еще знал их на этой земле, кроме меня? Вам, дети, будет намного легче. Не знаю, хорошо это или плохо. Я думала, что передам этот секрет только старшим, для хранения, на всякий случай. Но теперь вижу, что об этом должны узнать все, даже самые маленькие, потому что неизвестно, как все обернется… Не хочу вас пугать, но войны в здешних местах делят людей на две части: тех, кто убивает, и тех, кто прячется. Слава Богу, вы не принадлежите к первой части. Поэтому я покажу вам, где вы будете прятаться.

С этими словами она подошла к буфету, открыла нижнюю дверцу и, щелкнув невидимым рычажком, продемонстрировала своим изумленным родным заветную тайну дома Алкалаев.

— Постарайтесь хранить это в полном секрете. Тайник не вместит всех желающих. Он предназначен для спасения тех, кто живет в этом доме. Для вас и для тех, кто будет после.

Потом пришла война, страшная и кровавая. Через Травник прокатывались банды, похожие на регулярные войска, и армейские части, похожие на банды. Хорваты, сербы и босняки самозабвенно убивали друг друга. Круто заваренная ненависть кипела в котле этой жуткой войны; дети, внуки и правнуки прежних мертвецов сводили друг с другом старые счеты; собаки обгрызали лица неубранных трупов на городских улицах. Казалось, только одно было по-настоящему живо в этом царстве торжествующей смерти — ненависть. Ненависть! Только ей, размашисто пляшущей на залитых кровью площадях и на кромках расстрельных рвов, было не занимать жизненной силы!

Цыганская семья изо всех сил пыталась выжить в этой смертельной пляске, стараясь по возможности оставаться в стороне, пряча детей во время обысков — Симона от мобилизации, Энджи и Анку от насильников. Под конец третьего года войны отец поехал в Зеницу проведать родных и привез Милену — девушку, семья которой погибла целиком, а сама она чудом уцелела, отсидевшись в заваленном бомбежкой погребе. Помимо спасения родственницы у отца имелся и дальний прицел — Симон. Парню стукнуло двадцать, самое время жениться, а девушек вокруг почти не осталось. Тех поубивали, этих сломали диким насилием, а какие и сами скурвились под безжалостными чреслами войны. А Милена — красавица, из хорошей семьи… что еще надо?

— Умен у вас отец, — сказала Тетка Энджи и Анке, увидев Милену. — Где бы вы были, когда б не нашла я такого хорошего парня для вашей матери? И были бы вы вообще?..

Все так и вышло, в точности по отцовскому расчету. Расцвела любовь в старом доме Алкалаев. Теперь, сидя подолгу в тайном схроне за буфетом, тесном для четверых, поневоле слушали Энджи и Анка подавленные вздохи и частое прерывистое дыхание из противоположного конца, где ждали конца тревоги Симон и Милена. Ждали ли?.. Сначала хотели играть свадьбу весной, как и положено, но мудрая Тетка настояла на немедленном решении проблемы.

— Чего ждать-то? — говорила она отцу. — Ты только посмотри, какие искры между ними проскакивают — не ровен час, дом запалят. Да и вообще — жить надо сейчас, на завтра не откладывать. Кто его знает, будет ли оно у тебя, это завтра? Война…

А война кончалась, издыхала, подлая гадина. В середине декабря подписали в Париже мирное соглашение, замелькали на улицах натовские джипы «миротворцев», все реже слышались выстрелы, люди стали выходить из домов, не боясь снайперской пули или случайной мины. Можно было бы справить свадьбу еще до рождества, но отец решил переждать месяцок, на всякий случай. Не коня ведь случает — сына женит, первенца… Война-войной, а праздник надо устроить чин по чину, настоящую цыганскую свадьбу, с гостями, с оркестром и с угощением. Ждать больше месяца было никак нельзя — это понимала даже Анка. Симон с Миленой повадились запираться по ночам в тайнике, чтобы не слышны были в доме страстные стоны невесты.

Как же, не услышишь такое… Энджи прокрадывалась в горницу, приникала ухом к гладким бревенчатым стенам, слушала с пылающими щеками. Как-то Тетка, спускаясь на двор от своей наполненной ночными визитерами бессонницы, поймала ее за этим занятием.

— Ты чего это здесь делаешь?.. — приложила ухо, послушала, покачала головой. — Вот так Симон… Это ж надо, что он из нее выкручивает — даром что молодой жеребенок, а пашет, слышь-ты, по самые уши…

И, спохватившись, шлепнула зардевшуюся Энджи: «А ну, спать, красавица! Бог даст, и тебе такого найдем!»

Свадьбу назначили на вторую субботу января. Накануне отец привез музыкантов — они ночевали в горнице на полу и с утра путались у всех под ногами со своими скрипками, бубнами и гитарами. Большого количества гостей не ждали — из-за войны и неудобного зимнего времени, но собралось неожиданно много. Уж больно хотелось праздника людям — вот и набежали со всего городка, да и с окрестных мест тоже. А война — что ж… война кончилась — самое время на свадьбу идти, напиться до беспамятства, наплясаться до упаду, вытряхнуть из сердец невыносимую горечь утрат, забыть, отодвинуть подальше въевшийся в душу страх, урвать хоть немного, хоть чуть-чуть прежней, человеческой радости.

Когда стало ясно, что в горницу все равно всех не вместить, поставили несколько столов во дворе, на снегу, как будто и не зима это вовсе, а лето. Рядом сложили несколько костров побольше. Теперь и легкий морозец — не беда: с веселым огнем, да с хорошей ракией, да со свадебной музыкой небось не замерзнут! С вечера выпал легкий снежок, а потом вызвездило. Все спали вмертвую, умотавшись от предсвадебных хлопот. Энджи тоже сначала свалилась, но потом что-то разбудило ее в самой середине ночи, будто толкнул кто под локоть. И как она ни ворочалась, заснуть так и не смогла. Снизу доносился богатырский храп авансом напившихся музыкантов. Наконец, наскучив постелью, она встала и вышла во двор, осторожно перешагнув через ноги и скрипки.

На свадебных столах лежали белые пушистые скатерти свежего снега, чернели шалашики дров на заготовленных костровищах, а в неожиданно близком небе плавали звезды, крупные, как карпы в пруду. Ноги сами привели ее к колодцу. Она откинула тяжелую заиндевевшую крышку, глянула внутрь, и плещущиеся в воде серебристые осколки радостно скакнули ей навстречу из черной глубины. Энджи спустила ведро на позвякивающей обжигающей цепи и вытащила наружу несколько светляков. Наклонившись над ведром, она ловила и не могла поймать свое неверное отражение в искрящейся темной воде.

«Эй, кто это там? — прошептала она, улыбаясь. — Кто ты?» — «Энджи… — прошелестела ночь. — Это я, Энджи…» — «Я знаю, — подмигнула девушка. — Ты — это я, Энджи.» — «Нет… — ответило отражение. — Это я — Энджи… Я… я…»

Похолодев от страха, Энджи опрокинула ведро в снег, убежала домой, к уютному храпу перепившихся музыкантов, забралась под еще теплую перину и немедленно заснула, на этот раз до утра.

Утром началась беготня, заполошная и бестолковая, но полная радостного предчувствия, как и положено свадебному утру. Похмелили музыкантов, заперли дом и с музыкой отправились в мэрию. Жених с невестой шли впереди всех, ослепительно красивые от своего счастья. Полдень выдался солнечный, с легким морозцем, с хрустким настом под ногами. Ночной снежок припорошил открытые язвы войны, накинул белое покрывало на черные пепелища, и оттого всем казалось, что беда прошла, кончилась, а то, что было — забудется, отойдет само собой, исчезнет, укрытое снегопадом как покровом спасительного, все лечащего времени. На площади перед маленькой мэрией собралось множество народу — еще бы: никому не хотелось пропустить первую послевоенную свадьбу.

Торжественный мэр с лентой через плечо вышел на крыльцо встречать новобрачных. Энджи замешкалась у ступенек, и ее оттерли от входа, а потом уже было не войти — люди плотной стеною стояли в дверях, вытянув шеи. Потыкавшись в неуступчивые спины, она вышла назад на крыльцо и запрыгала на месте, хлопая себя по бокам, чтобы не замерзнуть. Она чувствовала себя неимоверной красавицей в новом — ну ладно, не столь уж и новом, но по крайней мере специально по этому случаю перелицованном мамином платье. Конечно, Милена была самой красивой — на то она и невеста, но в настоящий момент Милена находилась внутри, а в ее отсутствие лавры первой красавицы города несомненно принадлежали ей, Энджи. Вот так! Она специально держала полушубок расстегнутым, чтобы вся площадь могла полюбоваться ею и ее замечательным платьем.

— Мирсад, Мирсад, ты только посмотри, какая телка! — сказал в полукилометре от нее человек в белом маскировочном халате, на секунду оторвавшись от окуляра, чтобы взглянуть на товарища. — Это что, местная? Как же это мы ее пропустили?

— Так ведь прячут девок, сволочи, — отвечал второй, рассматривая Энджи через паутинку оптического прицела. — И в самом деле хороша. Давно у нас свежей девки не было… Даже жалко такое мясцо в расход пускать.

Он сглотнул слюну. На крыше мечети рядом с площадью было холодновато, но снайперы не жаловались. Такая уж профессия, ничего не поделаешь. Тот, кто не в состоянии выдержать многочасовое ожидание в засаде, без пищи, без воды, без курева и без движения, не годится для этой тонкой работенки.

В дверях мэрии наметилось движение.

— Смотри, Мирсад, выходят… — сказал первый «жаворонок».

— Вижу. Как выйдут, подождем, чтобы дошли до середины площади. А там уже все будут наши, кого успеем. Ты бери мужиков, а я — баб. Примерно поровну и получится. Ишь ты, как прыгает-то…

Энджи попрыгала еще чуть-чуть и застегнула полушубок — а то ведь и простудиться недолго. Спины в дверях мэрии зашевелились, стали вываливаться наружу. Но тут уже Энджи не сплоховала, не дала унести себя людскому потоку — ухватилась за перила, дождалась, пока отец вышел, да и прицепилась к его рукаву. Грянули скрипки, приветствуя новобрачных. Засуетились люди, освобождая дорогу жениху и невесте. Совет вам да любовь! Долгой жизни и много детей!

«Будут дети, будут… и скорее, чем вы думаете!» — смеется счастливый Симон.

«Чш-ш-ш!..» — возмущенно стукает его по руке счастливая Милена.

Ах, Милена, милая, да кто ж того не знает? Кто ж не слышал стонов вашей красивой и сильной любви, доносившихся до самого Загреба!

Эй, музыканты! Да что же вы еле пиликаете, как на похоронах? А ну-ка, гряньте пожарче, чтобы ноги сами пошли мелким бесом, чтобы взвились руки к улыбающемуся солнцу, чтобы таял снег под ногами танцующих!

И грянули жарко, заюлили-забегали смычки по стонущим струнам, ударили бубны, звеня, заливаясь бубенцами; пошла в разудалый пляс цыганская свадьба. И запрыгала Энджи, заплясала в паре с хохочущей Анкой, вместе со всеми посередине веселой городской площади, пьяной от уже позабытой было радости. Вот смеху-то, вот счастья-то! Смотри, Анка, смотри — поскользнулся Симон да и растянулся во весь рост! То-то же, братик, это тебе не с Миленкой в схроне миловаться, танец ловкости требует! Еще и Милену за собой потянул, увалень! Да что это с вами со всеми? Анка! Анка!..

Упала Анка, бессильно подвернув ноги, тяжестью повисла на энджиных руках, а над глазом у Анки — красная кровавая ямка и такая знакомая анкина улыбка — стылой гримасой на мертвом уже лице…

И Энджи отпустила сестру и закричала немым криком, потому что не было голоса и музыки тоже больше не было, только катился мимо, кренясь и заворачивая внутрь, окровавленный бубен, и гремели выстрелы, и бежали врассыпную обезумевшие от ужаса люди, падая и выплескивая фонтанчики крови из пробитых черепов. Тетка, что это, Тетка?

— Прости меня, девочка, прости, — хрипит Тетка, лежа толстым черным комом на красном снегу. — Прости, не уберегла вас, старая дура… знала ведь — надо прятаться, пря… та…

Замолчала Тетка, вперив в Энджи стекленеющие глаза. Как же это, отец? Нету отца, никого не осталось — вот они все, вся твоя семья — грудой мертвых тел посередине городской площади.

Энджи посмотрела вокруг дикими от ужаса глазами. Она стояла теперь одна, единственная живая на залитой кровью площади. Кто-то отчаянно махал ей рукой из переулка: мол, беги, что же ты стоишь? — но она не могла сдвинуться с места. Почему она еще жива, почему? На площадь вылетел грязно-белый джип, взревел мотором, затормозил в метре от нее. Выскочил кто-то бородатый, огромный, сгреб девушку в охапку, бросил в машину, влез следом, прижав ее плотной массой вонючего тела, крикнул: «Гони, Фуад! Гони!» Что это, как? Почему? Некому ответить, все мертвы, никто не придет, не защитит, не отнимет. Бородач протянул руку, грубо схватил ее за грудь, облизнулся.

— Подожди, Мирсад, — захохотал водитель. — Через десять минут мы дома, пропесочим телку со всеми удобствами. Вблизи она еще лучше. Эх, славно!

Они отвезли ее в Крушице, в барак, отведенный для «жаворонков», где кроме них было еще четверо. Они насиловали ее вшестером две недели подряд, пока им не наскучил грязный кусок мяса, в который она превратилась. Тогда они вывезли ее на шоссе и выбросили из грузовика в кювет — как была, нагишом. Патруль миротворцев обнаружил ее прежде, чем она успела замерзнуть, в состоянии глубокого шока, со множественными переломами и обморожениями полурастерзанного тела. Девушка не могла вымолвить ни слова, не помнила, кто она и откуда. После оказания первой помощи в сараевском военном госпитале натовские миротворцы были вынуждены переправить ее в специализированную больницу в Англии. Там Энджи провела около года. Трудно было найти кого-то, кто более нее подходил бы под определение «беженец», так что проблем с английским гражданством не возникло.

* * *

Энджи с хрустом смяла в кулаке пустую сигаретную пачку.

— Вот и все, — сказала она, направляясь к буфету. — Теперь можешь смотреть. Подожди, я возьму сигареты.

Берл проводил ее взглядом. Тяжелая история, которую ему пришлось только что выслушать, была рассказана ровным, почти бесстрастным голосом, прерываемым лишь глубокими затяжками прикуриваемых одна от другой сигарет. И сейчас, когда женщина вернулась, на ходу распечатывая новую пачку, глаза ее оставались сухими. Разве что немного прибавилось тусклого болезненного огня в самой глубине зрачков.

«Она сумасшедшая, — вдруг понял Берл. — Вот и вся разгадка. Одержима идеей мести. И я ей нужен для этого, и оружие.»

— Надо же, — Энджи усмехнулась и, склонив голову набок, аккуратно стряхнула сигаретный пепел. — Я и не думала, что это окажется настолько просто. В смысле — рассказать. Ни разу, представляешь? Ни разу, ни слова, никому, за все эти без малого девять лет… Знаешь, почему я просила тебя не смотреть? Была уверена, что заплачу.

— Ну и что? — не понял Берл. — Что тут такого? Люди плачут.

— Люди — да, — снова усмехнулась она. — Энджи — нет. Последний раз я плакала там, в Крушице, девять лет назад. И с тех пор — ни разу. Совсем разучилась. Теперь уже, думаю, навсегда — если уж сейчас не заплакала… А представляешь, какое бы это было веселое зрелище — расплакаться после девяти лет засухи? Плачущая женщина, забывшая, как это делается. Не для слабонервных.

— У меня нервы в порядке, — угрюмо заметил Берл.

Он ждал. Наверняка сейчас она намеревалась выложить карты на стол. А иначе зачем было все это рассказывать? Намеревалась просить, требовать, во всеоружии своей нечеловеческой беды, своей боли, сухой и белой, как пустыня у Мертвого моря. А он? Что он мог ей ответить, чем помочь? Объяснить, что месть — как соленая вода из того же моря, не утоляет жажды? Рассказать, как приходят по ночам убитые твоими руками люди и спрашивают «зачем?»

Нет, все зря — одержимость слышит только свои собственные аргументы.

Энджи молча курила, сидя напротив и щурясь от сигаретного дыма. В сгустившейся темноте, дыме и молчании Берл не видел ее лица, только отдельные черты, выхватываемые из мрака огоньком во время затяжки. За окном уже вовсю шевелилась ночь, удобная безлунная ночь, прорезаемая лишь несколькими прожекторами с минаретов да желтыми мигалками патрулей.

«Пора… — подумал Берл. — Сейчас скажу ей „нет“ и уйду.»

Все так же молча, он встал и распахнул окно. Начинался дождик, мелкий и, видимо, долгий; деловитый осенний ветер носился в холодном воздухе. Берл вдохнул полной грудью, наслаждаясь этим чистым и влажным глотком после удушливой сухости беды и сигаретного дыма, клубящихся в горнице у него за спиной. Он был жив, вот ведь как. Жив, несмотря ни на что. Это главное. Город обложен со всех сторон, повсюду засады и охотники — так что ж? Подумаешь… Он пройдет сквозь них, быстро и бесшумно, как умеет. И дождливая ночь поможет ему. А если напорется на засаду — тем хуже для засады…

Энджи обняла его сзади, прижавшись к спине. Он чувствовал ее щеку и подбородок на своей лопатке. Ну вот, начинается…

— Ты ведь не скажешь мне «нет», правда? — прошептала она. — Тебе трудно понять, я знаю. Ты считаешь меня сумасшедшей.

Не глядя, Берл представлял себе ее лицо, ее сухие глаза, незряче уставленные в никуда, тусклый огонь одержимости в глубине огромных зрачков.

— Энджи, милая, — сказал он мягко. — Мы все равно не сможем убить их всех. Даже вдвоем.

— Вчетвером. Нас будет четверо.

— Да хоть целый полк… И почему ты думаешь, что они еще живы, твои снайперы? Прошло девять лет. Киллеры долго не живут, даже такие элитные. Кстати, трупы троих «жаворонков» я видел собственными глазами относительно недавно. Мирсад, Весим и Фуад… эти имена тебе знакомы?

Она вздрогнула всем телом, отстранилась и развернула Берла к себе. Блуждающий луч прожектора с дальнего минарета мазнул ее по лицу, высветив гримасу боли.

— У Мирсада на лице шрам… — начал Берл, но она закрыла ему рот ладонью и продолжила, странно постукивая зубами:

— …над левым глазом? Да? Да?..

Берл кивнул. Он почувствовал, как дернулось ее тело, будто раздираемое огромной, раскручивающейся изнутри пружиной; как судорожно, по-кошачьи, вцепились в него скрюченные пальцы. Она подняла к нему лицо с немо разинутым ртом, и тут только Берл скорее угадал, чем увидел, слезы, безудержными волнами текущие по щекам, и поскорее прижал ее голову к груди, чтобы не смотреть. Энджи оказалась права — зрелище действительно не для слабонервных.

Он стоял у раскрытого в сад окна, прижимая к себе ее сотрясаемое рыданиями тело, прижимая сильно, чтобы передать ей ощущение опоры, надежной и крепкой скалы в бушующем море истерики, по волнам которой беспомощной щепкой носилось сейчас ее переполненное болью сознание. Дождь за окном усилился, сопровождаемый дальним ворчанием приближающейся грозы, как будто ночь тоже копила рыдания, собираясь выплакать в темноте все свои неведомые горести. Наконец Энджи взяла себя в руки или почти взяла — во всяком случае достаточно для того, чтобы оторваться от Берла, и, спотыкаясь, закрыв ладонями лицо, преодолеть расстояние, отделяющее ее от входной двери, и, вырвавшись под дождь, встать там, держась за угол дома, запрокинув лицо к невидимому холодному небу, торопливо смешивающему ее слезы со своими, ее горе со своим, облегчая, врачуя и сглаживая.

Когда она вернулась в горницу, все еще дыша длинными прерывистыми вздохами и смущенно трогая распухшее лицо подушечками пальцев, Берл стоял там же у окна и уныло думал о том, что ночь, того и гляди, пойдет на убыль. Оставаться здесь еще на одни сутки ему решительно не хотелось.

— Вот видишь, — сказала Энджи, вздыхая. — Я тебя предупреждала… Давай закроем ставни и зажжем свет. Надо уже закончить этот разговор.

Зажегся свет, и Берл в который раз поразился удивительной способности этой женщины меняться, причем не только внешне, но и внутренне. Возможно, в этом был виноват именно свет, сузивший огромные горячечные зрачки, отчего на свободу вырвалась блестящая, влажная зелень глаз, похожих сейчас на умытый дождем луг под неожиданно проглянувшим солнцем. Резкие черты лица как-то сгладились, смягченные слезами и смущенной улыбкой, которая совершенно не походила на прежние циничные и саркастические усмешки. Забыв о своем беспокойстве, Берл с интересом разглядывал эту новую, незнакомую Энджи. Грубая старуха и голливудская женщина-вамп, фурия, сжигаемая сухим огнем одержимости, и нынешняя невинная пастушка — сколько еще обличий ему предстоит увидеть?

— Что ты на меня так смотришь? Не нравлюсь? — спросила Энджи, закуривая. Рука ее слегка подрагивала. Даже сигарету она теперь держала иначе… вот так штука!

Берл пожал плечами:

— Не знаю даже, что тебе ответить. Уж больно быстро ты меняешься. Мне, тугодуму, никак не успеть составить твердое мнение.

— Нам так нужна твоя помощь, Берл, — пробормотала она тихо. — Ты ведь не бросишь нас, правда?

— Ну вот, опять, — Берл сердито всплеснул руками. — Я уже было решил, что ты оставила в покое свою сумасшедшую идею. Сядь-ка! Слышишь, сядь и слушай.

Они снова сидели за столом друг напротив друга, но теперь говорил Берл, а она слушала, кивая и беспомощно улыбаясь.

— Ты хочешь мстить, я понимаю. И кто бы не хотел после всего… — Он пристукнул ребром ладони по столу, как бы отрубая то, что было. — Но пойми же, месть тебе не поможет, станет только хуже. Во-первых, ты и понятия не имеешь, что значит убить человека, даже такую гадину, как Мирсад. Убить такого — это будто топнуть в грязной луже — как ни остерегайся, а заляпаешься так или иначе. Часть этой пакости прилипает к тебе, и потом долго приходится ходить с ощущением грязного пятна на лице и думать, что все вокруг его замечают, это пятно, и оттого смотрят на тебя так странно, и тереть по утрам до красноты ни в чем не повинную щеку, и видеть, что гадское пятно и не думает сходить. К этому нельзя привыкнуть, Энджи! Поверь, я знаю, о чем говорю.

Берл вздохнул и посмотрел на стенные часы. Шел уже третий час ночи. Энджи сидела, опустив голову и по-ученически сложив на столе руки.

— Но это еще самая легкая часть, — быстро продолжил Берл. — Если ты думаешь, что сможешь убивать только мирсадов, то разочарую тебя сразу: не получится. Лес рубят — щепки летят. А иногда вообще выходят одни щепки, без всякого леса. Будешь убивать тех, кто вообще ни при чем или при чем, но не сильно… тех, о ком ты и думать не думала и знать не знала… Те, что живут себе где-то в стороне от твоих планов, а потом в неподходящий момент выходят из двери или из-за угла прямо под линию огня — твоего или вражеского — все равно… Все равно, потому что виноватой все равно будешь ты, потому что ведь ты эту бойню затеяла, ты и никто другой, понимаешь?

Он перевел дыхание.

— А потом они начнут приходить по ночам и спрашивать «зачем?», и тебе придется отвечать, потому что иначе они не уходят. И хуже всего будет с теми, кого ты не успела рассмотреть, потому что эти приходят тоже, но со стертыми лицами, с грязно-белыми пятнами вместо лиц, и ты будешь дополнительно мучиться, пытаясь угадать, как же они выглядели на самом деле за секунду до того, как повернули за тот злополучный угол, оказавшийся последним в их жизни. И знаешь?.. — Берл низко наклонился над столом и прошептал. — Ты будешь помнишь их всех, до единого, всю жизнь. Я помню всех… А их у меня несколько сотен… Всех! Ты этого хочешь? Да?.. Ты мало страдала? Месть не принесет облегчения — она только добавит тебе новой боли. Не вылечит — добавит!

Энджи улыбнулась, взяла новую сигарету и задумчиво размяла ее.

— Ты тоже многого не знаешь, Берл, — сказала она, прикуривая от спички, а потом пристально наблюдая за ее корчами в маленьком желтом огоньке. — Например, что есть такая боль, от которой нет облегчения. Которая не лечится никак. Которую можно только выбить. Знаешь, чем, Берл? — Она положила голову на вытянутую по столу руку и посмотрела на Берла долгим внимательным взглядом. Зрачки снова увеличились, съев радужную зелень, и Берлу показалось, что он увидел отблески прежнего тусклого огня в их черной непроницаемой глубине. Энджи что-то прошептала, но настолько тихо, что он не услышал.

— Чем?

— Болью, — повторила она ненамного громче. — Настоящая боль вышибается только новой болью. А что такое настоящая боль, я тебе объяснить не смогу. Ты этого, слава Богу, не знаешь. Кто не испытал, не поймет. А тех, кто испытал, сразу видно… У них, Берл, тени такие в глазах… типа проблесков. Это она и есть, боль… булькает, сволочь, внутри, как лава.

Энджи помахала рукой, разгоняя дым, пренебрежительно фыркнула.

— Пожалуйста, не думай, что я преувеличиваю. Я слышала, вас обучают терпеть пытки, физическую боль и так далее… Но поверь, это все — чушь по сравнению с настоящей болью. Когда болит по-настоящему, то о физической боли мечтаешь как об избавлении. А почему? Да все потому же — настоящая боль не лечится, ее можно только выбить. Чем? — новой болью… Вот и все. Так что твое предупреждение меня не пугает. Скорее, наоборот.

Берл покачал головой. Он не ожидал такого ответа. По существу возразить было нечего. Его личный опыт убийцы, тяжелым грузом висящий у него на душе в течение многих лет, с лихвой уравновешивался ее опытом жертвы, неизмеримо более страшным. Она просто жила другой логикой, другой моралью, смотрела на мир другими глазами, сражалась по другим правилам. Его «плохо» было «хорошо» для нее, его боль оборачивалась для нее лекарством. Перед ним сидела гостья из другого мира, инопланетянка. Что тут можно было доказывать?

Он снова рубанул по столу ребром ладони, на этот раз уже не столь уверенно.

— Что ж… Если ты собираешься убивать людей в целях личной душевной профилактики…

— Они не люди! — перебила его Энджи. — Это крысы, огромная стая крыс, ползущая на нас на всех, и на тебя тоже. Это изуверские крысы — хуже всего, что только можно вообразить. — Она закрыла лицо руками, продолжила говорить сквозь них быстро и горячо. — Я пыталась забыть обо всем… Жила в Бирмингеме, ходила на курсы медсестер, закончила университет, защитила диссертацию по балканской литературе, пыталась жить как все нормальные люди… И не смогла, не смогла! Это преследует меня повсюду. Потом я познакомилась с одним человеком, сербом… ты его еще увидишь — и мы вернулись, этой весной. Дом был занят босняками, но я его выкупила. — Энджи горько усмехается. — Теперь он принадлежит моей семье по полному праву — деньги плачены. Не то что прежде. Вот только семьи не осталось, чтобы в нем жить.

— Энджи…

— Нет-нет… — остановила она Берла. — Не перебивай, дай мне закончить… Так вот — это страшные, беспощадные крысы. Ты видел у них эмблему такую: на черном фоне белая рука сжимает меч? Этот меч — турецкий, называется «ханджар», а эмблема принадлежит 13-й дивизии СС. Только в оригинале там еще была свастика в нижнем левом углу. Сейчас свастику замазали, чтобы не раздражать европейцев, но на самом-то деле — по сути — она там, на эмблеме. В начале сороковых немцы создали здесь три чисто мусульманские дивизии СС. Они занимались в основном карательными акциями. Кроме боснийских «Ханджара» и «Камы» была еще албанская «Скандербек». В смешанном Хорватском легионе мусульмане составляли треть численности. То, что они выделывали здесь с людьми, смущало даже отъявленных нацистов. Двадцать шесть лагерей смерти! Только в отличие от цивилизованных немцев, построивших Аушвиц и Треблинку, мусульмане убивали вручную, без газовых камер. Деревянными молотками, ножами, топорами. Убивали, забавляясь. Рвали детей на части — просто так, на спор. Женщин и девочек всегда мучили больше — из-за садистского воображения, которое разыгрывалось у палачей после обязательного изнасилования. Чтобы описать их чудовищные зверства, нет слов ни в одном языке. И у нынешних подонков — тот же флаг. Правда, они называют себя иначе: «Патриотическая лига», «Зеленые береты», моджахеды, но это — те же крысы, в точности. И в последнюю войну они делали то же самое, даже убивали так же. Шестьдесят лет назад они убили мою бабку и всю ее семью. Девять лет назад они убили всю мою семью и изуродовали меня. Они были такими всегда. Пока они слабы, они тихонько сидят в своих норах. Но они всегда возвращаются! Стоит им хоть немного усилиться, как они начинают убивать, убивать, убивать!..

Берл покачал головой, улыбнулся, пытаясь перевести разговор на менее серьезный лад:

— Всех не перебьёшь. Даже вместе со мной.

— А мне и не надо всех, — абсолютно серьезно ответила Энджи. — У меня есть конкретная цель: лагерь в Крушице. Во время Второй Мировой там был один из лагерей смерти. Там, на опушке леса, во рву, лежат мой прадед и его сыновья. Во время последней войны крысы снова устроили там что-то похожее, на том же самом месте. Потом переделали лагерь смерти в тренировочную базу. Оттуда пришли снайперы, расстрелявшие мою семью. Там они истязали меня… Для меня лично все сходится в Крушице. И я не успокоюсь, пока не сотру с лица земли эту пакость, до основания. Так, чтобы запомнили навсегда, чтобы больше не вернулись. Понимаешь? Помоги мне сделать это, Берл, — и все, мы квиты. Больше ни о чем не попрошу, честно.

— И это тебя успокоит? — спросил Берл недоверчиво.

— Успокоит. Честно. Я знаю. Ну так что?..

Она напряженно ждала ответа. Берл взглянул на стенные часы. Три с четвертью. Через два часа начнет светать. Это оставляло ему совсем немного времени для того, чтобы покинуть город в темноте. А с другой стороны, предрассветные часы самые тяжелые для тех, кто сидит в засаде. Можно попытаться.

— Я ухожу, Энджи, — сказал он твердо. — Извини. Я, видишь ли, не вольный стрелок. Я солдат и выполняю приказы. То, о чем ты меня просишь, является из ряда вон выходящим превышением полномочий. Я просто не могу самостоятельно принять такое решение, не имею права. Прощай.

Энджи не шевелилась. Берл подошел к ней, положил руку на плечо и наклонился, пытаясь поцеловать в щеку, но женщина отшатнулась, сбросив его руку резким движением.

— Оставь меня! — выкрикнула она, глядя на него прежними безумными глазами. — Ты предатель! Я тебя спасла, а ты… ты… ты меня оставляешь, уходишь. Ты меня предаешь!

Берл вздохнул и пошел к двери.

Энджи продолжала кричать ему в спину:

— Ты предал не только меня, так и знай! Ты предал моих родителей, и Тетку, и моего брата Симона…

Берл открыл дверь и обернулся с порога. Энджи по-прежнему сидела за столом и швыряла в него именами своих мертвецов, как проклятиями:

— …и его невесту Милену, и мою сестру Анку, и мою бабку Энджи, и моего деда Габриэля Кагана!

Берл встал как громом пораженный.

— Как ты сказала? — хрипло переспросил он и шагнул назад в горницу. — Твоего деда… как?..

* * *

Габриэль Каган. Так его зовут, моего мужа. Габриэль Каган, Габо… Грудь его широка, как небо, пальцы нежны и чутки, а кожа на спине шелковистее весенней травы. Бедра его длиннее самой дальней дороги, сильны его колени. По глади живота его мечутся молнии, пронзающие мое сердце… Энджи старается не отставать, поспешает вслед за Габриэлем по неприметной лесной тропинке.

«Скорее, Энджи, скорее…» — то и дело шепчет он, оборачиваясь. Им нужно торопиться, нужно перевалить через хребет еще до рассвета. Ханджары и усташи сидят высоко на горе, могут увидеть. Идти по склону нелегко; козья тропинка узка и неудобна. Немного пониже, вдоль реки, вьется по долине широкая ровная дорога, но туда нельзя, там засады и патрули, там смерть.

Ничего, можно и по тропинке, только бы Энджи справилась. Габо оглядывается на девушку: вроде бы все в порядке, поспешает, старается изо всех сил. Ему-то самому что — он-то эти склоны облазил вдоль и поперек с раннего детства. Вместе с братьями. Габо улыбается в темноте, вспомнив своих братьев — силача Баруха и красавчика Горана. Тут, на горе, в чудную пору начала лета они разжигали огромный костер в честь веселого праздника Лаг-ба-Омер. Разжигали на самой вершине — так, чтобы было видно аж до стен Иерусалима. Так говорил Барух, а Габо, пока был маленьким глупышом, принимал его слова всерьез и всю ночь упорно пялил глаза на юго-восток. Ведь если их костер виден со стен Святого Города, то наверняка и отсюда можно углядеть иерусалимские костры, разве не так? Вся округа пестрела огоньками — который из них иерусалимский? Не тот ли? Он хватал за руку Горана, отвлекая его от очередной подружки:

— Эй, Горан, глянь, вон он, костер Иерусалима!

— Где? — рассеянно вопрошал Горан. — Что ты чушь ты несешь, Габо? Это небось Себежи.

И снова отворачивался к податливым девичьим губам.

Эх, Горан, Горан… Габриэль вспоминает лицо брата перед расстрелом — кривое, с черным беззубым провалом рта, и ненависть закипает у него в сердце злыми слезами. Сволочи. Чтоб вы все передохли, гады! Так сказал Барух перед тем, как умереть. Это, а потом уже «Шма Исраэль». Он умер героем, Барух.

Габо всегда хотел походить на старшего брата. Он и тогда тоже хотел сказать что-то похожее, но просто не смог открыть рта — придавило. «Чтоб вы все передохли, гады!»

— Что, Габо? Что ты сказал? — это Энджи, сзади, беспокоится, что чего-то не расслышала. Оказывается, он уже давно бормочет себе под нос последние баруховы слова, барухово проклятие.

— Нет, Энджи, ничего. Вперед, девочка, не отставай…

Габриэль приостанавливается — осмотреться, прислушаться. Все тихо, только звенит внизу река особенным своим, прозрачным звуком. Сколько рыбы они переловили на ее каменистых отмелях, плавали наперегонки… Горан — быстрее всех. Он и с моста прыгал так красиво, как никто не мог. Вставал на перила, слегка приседал, наклонившись и вытянув назад напряженные руки, словно натягивал тетиву или заводил пружину, и вдруг выстреливал в воздух, неожиданно легкий и невесомый, как стриж, зависал над речкой, вглядываясь в нее, как будто выискивая там подходящую рыбину, и, повисев так несколько томительных мгновений, волшебным образом превращался в стремительный гарпун и почти неслышно, без брызг и без всплеска, вонзался в удивленную воду. Парни завистливо и восхищенно качали головами, а девушки вскрикивали и прижимали ладони к щекам, избегая смотреть на счастливицу, которая в тот момент носила ненадежный титул горановой подруги.

Габо улыбается и качает головой: сколько их было, этих подружек… Пока не пришла Мария и не взяла Горана в свои крепкие руки. И все, с тех пор как отрезало. Родился Михась… Тот самый, которого потом привязали к Горану спина к спине. Чтоб вы все передохли, гады! Рука его сжимает затвор карабина. Нет, Габо, сами не передохнут. Без тебя не передохнут. Будут жить и убивать и не передохнут, пока ты им не поможешь. Вот так-то, парень. Наверное, Барух это и имел в виду, произнося свои последние слова. Он ведь был деятельным человеком, Барух. Никогда не ждал, когда к нему что-то само приплывет. Хочешь, чтобы жизнь твоя стала лучше — исправь ее. Все просто.

Край неба впереди светлеет, как будто подтверждая этот важный вывод. Скоро рассветет. Не страшно — вот он уже, гребень, еще совсем немного — и можно будет отдохнуть. Габо останавливается, чтобы подбодрить Энджи. Она совсем устала, бедняжка. Держись, девочка, уже скоро. Она через силу улыбается и кивает — мол, ничего, все в порядке, за меня не волнуйся, я справлюсь… Лес здесь совсем редок, спрятаться негде. Габо берет Энджи за руку и прибавляет шагу. Спиною он чувствует сзади вершину горы, где засели ханджары — не дай бог, увидят… Скорее, Энджи, скорее! Задыхаясь в предрассветных сумерках, они бегут вперед, к кромке спасительного леса, два крохотных теплых комочка на голой горной проплешине, под серым равнодушным небом… Где теперь ваша сильная любовь? Не спасет, не укроет… Потому что смерть сильнее. Захочет — возьмет, вот прямо сейчас и возьмет, склюнет двумя точными выстрелами, бросит на землю умирать в хрипах и кровяном тумане. А не захочет — смежит веки сонному ханджарскому снайперу, замутит зевотой голову убийцы, отвлечет его в сторону за сигаретой, за водой, за малой нуждой… да мало ли за чем! Тогда еще поживете, побегаете…

Спотыкаясь, мучительно медленно, как во сне, они преодолевают опасную полосу. Деревья становятся все гуще, вот уже и лес… Все, Энджи, все, мой верный ангел, теперь можно отдохнуть, теперь мы в безопасности — надолго ли, не знаю, но на этот раз выжили, добежали…

— Габо, можно уже отдохнуть?

— Сейчас, девочка, сейчас, отойдем еще немного…

Теперь найти бы чащобу погуще, овраг потемнее, пещеру или просто укромную каменистую складку на теле горы — что угодно, лишь бы укрыться, лишь бы спрятаться… ведь люди делятся на тех, кто убивает, и тех, кто прячется. А ты из каких, Габо?.. — Потом, потом, не сейчас. Сейчас — вот он, мшистый овражек под старой разлапистой сосною… Как раз для нас, правда, Энджи?

— Правда, любимый…

— Посиди пока здесь, отдохни, а я приготовлю нам постель.

Габриэль нарезает мягких еловых веток — много, не скупясь, кладет их в несколько слоев на бархатный мох, расстилает кожух. Он еще пахнет ханджаром, но это не беда — все равно запах хвои сильнее. А поверх овражка — ветви покрупнее — будут и крышей, и одеялом.

— Забирайся туда, Энджи. Теперь у нас все наоборот: ночь — днем, а день — ночью. Но не все ли равно, правда?

— Правда, любимый…

Они ложатся в лесную постель, в еловый полумрак своей берлоги; они укрываются курткой Энджи, свитерами и объятием; они смешивают свое дыхание, щекоча губами губы, уткнувшись нос в нос, успокаиваясь и согреваясь своим общим теплом, своей общей жизнью. Серое осеннее небо нависает над ними, холодный ветер гуляет по горному склону, пригибая к земле голые кусты, раскачивая черный лес, грудью налетая на угрюмые пористые скалы. Вокруг ходит несытая всесильная смерть, собирая человеческие головы для своего ожерелья. Страшен мир и гадок — зачем он нам такой, правда, Габо? Они отняли у нас дом, загнали сюда, в этот крошечный овражек, но нам хватит и этого, правда? Лишь бы оставили нас в покое, забыли здесь… Ну кому она нужна кроме нас, эта ямка на склоне горы? Даже ветер, здешний хозяин, облетает ее стороной, не замечая; даже лисам и шакалам не сгодилась она для логова. Оставь ее нам, Боже… ну разве это так много?

— Что ты там бормочешь, ворчунья? — спрашивает Габриэль одним дыханием, но она слышит и понимает, что он улыбается.

— Я так люблю тебя, Габо, — говорит она и нежно проводит языком по его губам. — Так люблю. Мы ведь не умрем сегодня, правда? Не сегодня?

— Нет, не сегодня…

Люби меня, любовь моя, забери в горячий туман своих вздохов, в темное мерцание распухших от желания зрачков; обвей своими гибкими руками, источающими ласку, околдуй быстрыми и легкими касаниями языка, дрожью бедер, мороком живота. Прекрасна возлюбленная моя на хвойной постели, под кровом из еловых ветвей, с бликами дневного света на сумрачном от любви лице. Мед и молоко на устах твоих, невеста. Ладони твои, как быстрые лесные ласки, то замирающие, то мчащиеся по моей спине. Грудь твоя, как купола храма — осмелюсь ли коснуться святыни? Колени твои, как жемчужные раковины, белеющие на песчаном дне.

Люби меня, любовь моя, укрой надежным сводом своей широкой спины, сильными опорами локтей, шелковой гладью груди, качающейся надо мною в солнечных бликах утра. Прекрасен возлюбленный мой в моих объятиях, тяжел и сладок его язык у меня во рту. Руки его — головокружение, губы его — забытье. Из горной породы вырастают его колени, мощный пульс земли стучит в его бедрах, лава клокочет в твердом его животе, врываясь в меня горячим потоком, взрываясь во мне мукой, слаще которой нету…

Они засыпают в своем овражке, все так же нос к носу, губы к губам, смешав дыхание, сцепив руки, сплетясь ногами, чтобы не разлучаться даже во сне, чтобы не пришлось, проснувшись, чересчур долго искать друг друга. Они спят, просыпаются, любят и снова засыпают, счастливые этой замечательной последовательностью, несчастные оттого, что она невозможна навечно, да что там навечно — невозможна надолго, даже на день — несчастные оттого, что рано или поздно придется оторваться от губ, расцепить руки, расплести тугие лианы голеней и бедер. Прощайтесь, возлюбленные — война уже дышит за вашими плечами, чувствуете ее зловонное дыхание?.. уже сопит невдалеке и каплет ядовитой слюною голодная смерть… Прощайтесь навсегда, прячьте подальше в потаенный уголок сердца надежду на новую встречу, потому что каждая встреча — подарок, неимоверное сбывшееся счастье в почерневшем от страдания мире. Так что радуйтесь этому подарку, своему невероятному везению — ведь многим другим не досталось ничего, даже самых малых крошек от вашего роскошного пиршества.

— Куда мы идем, Габо? — спрашивает Энджи. Они сидят на краю своего овражка. Солнце уже давно клонится к закату. Вечер.

— Не знаю, — отвечает Габриэль. — Я еще не решил.

Это первые слова, которыми они обмениваются с тех пор, как заползли в свою берлогу, если, конечно, не считать любовного шепота, но его и не надо считать, потому что любовный шепот — это никакие не слова, это всего лишь продолжение ласки. А слова — это совсем другое, то, что относится к враждебному миру, тому, что выгнал их сначала из дому, а теперь из берлоги, из той чудесной страны на двоих, где прекрасно обходятся без всяких слов, где губы и язык имеют совсем иное, правильное назначение.

Но как ни крути, а прожить в этой чудесной стране безвылазно не удавалось еще никому. Сначала мир попробовал выкурить их из овражка голодом, а когда не получилось, подогнал небольшую, но назойливую дождевую тучку. Пришлось вылезать. Все так же молча Энджи достала еду, и они поели, не отрывая глаз друг от друга и играя в особую игру случайных касаний, знакомую всем истинно влюбленным. Молчание тоже было игрой, но не только — инстинктивно они старались оттянуть свое возвращение к отвратительной реальности, все настойчивее и настойчивее постукивающей их по плечу. Еще четверть часа… еще пять минуток… еще чуть-чуть. Энджи нарушила молчание первой. Не потому что не выдержала — ее бы воля, они так бы и немотствовали до конца дней — а потому, что так было легче для Габо. Мужчины не любят сдаваться.

— Да, ты права, надо об этом хорошенько подумать, — говорит Габриэль. — Мы не сможем жить в лесу. Если бы еще летом, а то ведь зима на подходе…

Энджи прижимается к его плечу. Вот и хорошо. Потому что она уже все обдумала.

— Знаешь, Габо, у меня есть родственники в Зенице. Родная тетка… — Энджи неожиданно фыркает. — Одно слово что тетка, а так мы с ней почти ровесницы — она всего-то на три года и старше. Считай, подружка. Они тоже белыми цыганами сказались. Там и спрятаться можно. Как ты думаешь?

— Ну что ж… — кивает Габо. — Это, пожалуй, подойдет. До Зеницы недалеко, за ночь доберемся.

Он берет карабин, кладет его на колени и начинает оглядывать и ощупывать, будто знакомясь: оттягивает затвор, передвигает рычажок предохранителя. Энджи усмехается про себя — пусть поиграет. Мужчины любят такие игрушки, на то они и мужчины.

— Из тебя получится отличный цыган, — говорит она, потягиваясь. — Мы с теткой научим тебя всему, не волнуйся. А пока не научишься, будем прятаться. Нам ведь не привыкать прятаться, правда, любимый?

Габриэль молчит, и есть в этом молчании что-то странное, что-то чужое и неприятное.

— Габо?.. — Энджи трогает его за плечо. — Ты меня слышишь, Габо?

— Слышу… — отвечает он, возясь со своим карабином. — Конечно, слышу. Только я больше не буду прятаться.

— Это как же? — растерянно спрашивает она.

— Да вот так. Отведу тебя в Зеницу… — Он замолкает, будто собираясь с духом, но она понимает все сразу, без слов.

— Нет, — говорит она дрожащим голосом. — Я с тобой. Я тебя не отпущу, слышишь? Ты мой, понял? Ты принадлежишь мне, понял? Это я тебя родила заново! Ты никуда не уйдешь, слышишь?

— Энджи, любимая… — Сколько чужой, незнакомой твердости в этой ласковой интонации! — Энджи, мы не сможем прятаться все время, как ты не понимаешь? Они придут убивать нас, рано или поздно. Они всегда возвращаются.

— Нет! — кричит она, пытаясь криком пробить его непонятную, необъяснимую отчужденность. — Мы можем! Мы с тобой прятались целый месяц, даже больше. Почему нельзя делать это и дальше — полгода, год, сколько понадобится? Почему? Мы просто будем осторожнее, вот и все. Мой отец… ты его знал — Симон… он говорил, что люди в этих местах делятся на тех, кто убивает, и тех, кто прячется. Ты хочешь убивать? Зачем? Неужели тебе плохо со мной?

— Твой отец не смог спрятаться, Энджи. И твои братья тоже. — Габриэль поднимает голову, и она видит в его незнакомых глазах какой-то странный тусклый огонь. Это смерть… смерть поселилась там… будь ты проклята, ненасытная, подлая тварь!

— И мои братья, Барух и Горан. И родители. Их убили деревянными молотками. Поставили в реку и убили, одним ударом на каждого. Ты видела, как раскалывают деревянным молотком голову твоей матери, Энджи? У моих родителей даже нет могилы — река унесла их вниз по течению вместе с остальными. Я не буду рассказывать тебе, что сделали с моими сестрами, потому что этого не рассказать.

— Я знаю… — говорит она тихо. — У меня тоже были сестры.

Они молчат, сидя на краю своего овражка, но это уже другое молчание, совсем не похожее на то, прежнее. Габриэль продолжает возиться с карабином, а глаза его сухи и горячи, как пустыня.

— Их надо убивать, Энджи. Прятаться от них бесполезно. Я отведу тебя в Зеницу и пойду в леса Босанской Краины, в горы, в Бихач — искать партизан. Сербы с нами в одной беде. У меня теперь есть оружие, меня примут. Не плачь, Энджи, не мучай меня.

Не плачь… Легко ему говорить… Энджи прячет лицо в ладони. Кто не убивает, тот прячется… но как спрячешься от мира? Не получилось в доме, не вышло в овраге — разве получится в ладонях? Она глубоко вздыхает, вытирает рукавом мокрое лицо и пробует еще раз.

— Габо, милый, послушай меня, пожалуйста. Войны всегда кончаются, кончится и эта. Все у нас погибли — и у тебя, и у меня… Ужасно, Габо, ужасно… Но они уже мертвы, их не вернешь, никого, ни твоих, ни моих, никого… Есть только одно средство вернуть их, Габо, — наши дети. Их души вернутся к нам в детях. Я рожу тебе твоих мальчиков и девочек. Они будут твои и мои, похожие на нас, но ведь не только. Ты посмотришь на них и увидишь Баруха и Горана, и отца с матерью, и сестер… И я тоже увижу своих. Так оно бывает, так было всегда и будет. Но для этого надо выжить, понимаешь, выжить!

Энджи снова почти что срывается в плач, но закусывает губы и справляется с собой. А вдруг он все-таки согласится, а вдруг?

— Конечно, их надо убивать, Габо, сами они никогда не прекратят. Но война огромна, ты же знаешь. Она идет по всему миру — много ли в ней изменит твой старый карабин? И потом, сколько бы их ни поубивали, они все равно вернутся, как возвращались до этого всегда. Эта война закончится и без тебя, а следующую не предотвратить — она начнется так или иначе, как только они подкопят новые силы. Зачем же тогда ты бросаешь меня? Ради чего?

Ее отчаянный вопрос падает в овражек, скатывается, как слеза, исчезая в мягкой хвое их последней постели. Вот и все. Даже не глядя на Габриэля, она знает, что ничто уже не поможет, не заставит его отменить это странное, нелогичное, необъяснимое решение, похожее на приговор. Силы покидают ее, и она начинает плакать, тихо и горько, слегка поскуливая, как маленький щенок, и уже не обращая внимания ни на что вокруг, кроме своей огромной и непоправимой беды, кроме черной дымящейся пропасти под ногами, кроме подлой ненасытной смерти, радостно отплясывающей под каждым окрестным деревом.

Габриэль молчит. Карабин уже знаком ему до последней царапинки на стволе, до каждой щербинки в длинном ряду неглубоких зарубок на прикладе. Ровно двадцать три зарубки. Что они означают? Количество застреленных в затылок? Забитых насмерть? Изнасилованных? Разодранных в клочья? Он берет нож и, сосредоточенно сопя, соскабливает с приклада ханджарские метки.

— Пора собираться, Энджи, через полчаса выходим, — говорит он, проверяя приклад на отсвет: видно ли еще что-нибудь? Нет, не видно. Габриэль удовлетворенно вздыхает и, сильно нажимая на лезвие, вырезает на прикладе две новые метки — на этот раз — свои собственные.

* * *

Телефонный звонок был одновременно похож на зубную боль и на злобный рыболовный крючок. Нырнув в теплые глубины сашиного сна, он подцепил его за ухо, как размякшего в дремоте налима — за жабры, и теперь настойчиво тащил вверх, в никому не нужную, непотребную явь. Саша замычал, пытаясь высвободиться, но звонок и не думал сдаваться, наоборот, он заверещал еще противнее, еще глубже и больнее впиваясь в беззащитное ухо. Вздохнув, Саша принялся вслепую шарить по тумбочке в поисках трубки. Веки он не разлеплял на тот случай, если леска порвется. Но леска, то есть телефонная связь, упрямо демонстрировала обычно не свойственную ей надежность.

— Алло…

— Алло, Саша? — сказала трубка энджиным голосом. — Извини, что разбудила. Это срочно.

— Который час? — промычал Саша. Приоткрыв глаза, он уткнулся взглядом в табло электронного будильника и сам же себе возмущенно ответил. — Четыре!.. Ты с ума сошла. Не могла подождать пару часиков? Что такое?

— Извини, родной… — засмеялась Энджи. — У нас комплект. Джеймс Бонд собственной персоной. Бери Кольку и выезжайте.

Саша почувствовал, что кровать под ним закачалась. Он попытался что-то сказать, но смог выдавить одно только слово:

— П-п-почему?

— Что — почему? — не поняла Энджи.

— Почему… почему среди ночи?

— Чтобы время не терять, — Энджи понизила голос. — Я его насилу уговорила. Боюсь, передумает. Приезжайте скорее.

Она повесила трубку в своем стиле, не прощаясь. Ни здрасте, ни до свидания… Саша сел на кровати и попытался взять себя в руки. Энджи есть Энджи… всегда такая была, сколько он ее помнил. Они познакомились в Бирмингеме, на вечеринке выходцев из бывшей Югославии. Подошла, так же, не здороваясь, спросила: «Ты откуда?» — Он ответил: «Из Сараево.» — «Серб?» Он кивнул.

В крови его чего только было не намешано, но вопрос, а значит, и ответ подразумевали не этническую чистоту, а сторону, занимаемую им относительно баррикады.

— Семья там осталась? — продолжила она в безразличном ритме уличного опроса.

— Родители были, но погибли — от снайперов, — ответил Саша спокойно и улыбнулся, чтобы удержать ее около себя подольше. Девушка была очень красивая — такие к нему обычно интереса не проявляли. Ниже среднего роста, костлявый и длиннорукий, с большим мясистым носом и жирными, редкими, зачесанными набок волосами, Саша мало кого привлекал. Оттого-то, наверное, и чувствовал себя не слишком уверенно в этой не ласковой к неудачникам гонке, именуемой жизнью.

— Пошли, потанцуем, — сказала красавица и повелительно взяла его за руку. Саша разом обалдел от счастья и пошел за ней, как во сне. Тем же вечером она привела его к себе, в крохотную съемную квартирку, и они переспали. Энджи проделала это как-то деловито, без всякого воодушевления, словно следуя обременительной, но обязательной к выполнению программе. Впрочем, его воодушевления вполне хватало на двоих. Собственно говоря, если Энджи собиралась сделать из него раба, то постель вовсе не так уж была для этого необходима. Саша совершенно потерял голову от нежданно-негаданно свалившейся на него любви уже во время их первого танца. С тех пор Энджи вертела им, как хотела.

А хоть бы и так — какая разница? Подчиненное положение никогда Сашу не смущало — не всем же командовать, правда? Да и вообще вся эта шелуха — большие амбиции, погоня за славой и прочая чушь — зачем они? Для счастья? Ради денег? Чтобы заполучить красивую девушку? Так разве он не имел этого всего и безо всяких больших амбиций? Такую красавицу, как Энджи, даже в кино не часто увидишь. Весь город оборачивался на нее, когда они шли рука об руку по главной улице. С деньгами, конечно, было не столь хорошо, но денег никогда не бывает много. Главное, чтобы хватало, а ему хватало. Чего же еще желать?

Профессией его, слава Богу, судьба не обделила. Саша зарабатывал на хлеб фотожурналистикой и зарабатывал неплохо, мотаясь ежемесячно на Балканы и возвращаясь оттуда с ворохом снимков, которые шли «на ура» в престижных английских газетах. И не только английских: в свои тридцать семь лет он успел составить себе небольшую, но устойчивую международную известность в качестве военного фотокорреспондента. Хотя, честно говоря, беспокойная военная тематика ему уже изрядно поднадоела, и он всерьез подумывал о смене амплуа. Не заняться ли, к примеру, иммигрантской темой, актуальной для Европы не меньше балканских войн? Собственно, эти соображения и привели его тогда на бирмингемскую вечеринку.

Так что как ни крути, а всему лучшему в своей жизни он был обязан фотоаппарату. А кого за это надо благодарить? — Отца, больше некого, да будет ему земля пухом! Отец, влиятельный сараевский журналист, научил Сашу азам профессии, оплатил дорогие итальянские курсы и даже пристроил сына во вполне приличный иллюстрированный еженедельник. Еженедельник назывался «Зеркало» и, хотя издавался в провинциальном Сараево, а не в столичном Белграде, для начала карьеры подходил замечательно. Главный редактор, старинный отцовский приятель и горький пьяница, давал Саше работать в свое удовольствие, за промахи журил по-семейному и платил сносно.

Тогда подходила к концу вторая половина восьмидесятых — годы сначала робких, а затем и все более уверенных надежд на новую весну, на свежую радость, на невиданные доселе свободу и обновление. Век-волкодав, теперь безобидный, как щенок, на брюхе вползал в последнее десятилетие своей жизни. Люди уже давно не слышали его страшного рыка, не видели налитых кровью глаз и оскаленной пасти; казалось, он мирно издохнет где-нибудь на заднем дворе, оставив по себе лишь недобрую память, как облезлую шкуру перед камином. Кто же мог тогда предположить, что мерзкий людоед просто копит силы для своего последнего злодейства? Кто мог знать, что в загребских кафе и в сараевских школах сидят за одним столиком, за одной партой, танцуют под одну и ту же музыку будущие убийцы и их жертвы, насильники и изнасилованные, палачи и казненные? Что этот веселый парень, вот прямо сейчас проехавший мимо на велосипеде, через четыре года размозжит голову твоей матери деревянным молотком? Что вот эта девушка-цветочница на углу будет зверски изнасилована и убита тем самым улыбчивым господином, который только что купил у нее букет? Кто мог себе такое представить? Никто.

Поначалу Саша увлеченно бегал по городу, выполняя обычную поденщину: снимал митинги, автокатастрофы, интервью спортивных звезд, несчастные случаи на стройках, всевозможные торжественные открытия и бытовую уголовщину. Но хроника быстро приелась. Как и всякий репортер, он мечтал о настоящем репортаже, который стал бы гвоздем газетного сезона. Он собирался прогреметь на весь город, да что там город — на всю страну! Но истинные «скупы», как сказочные жар-птицы, порхали где-то в недоступной параллельной реальности, никак не пересекаясь с маршрутами, по которым ежедневно сновал Саша в толпе таких же, как и он, потных газетных мышей.

Удача улыбнулась ему совершенно неожиданно. Как-то раз, зайдя в случайно попавшийся по дороге бар пересидеть досадное «окно» между дежурным перерезанием ленточки и не менее скучной пресс-конференцией, Саша наткнулся на своего школьного приятеля Златко. Вернее, наткнулся на него Златко, потому что сам Саша в жизни не узнал бы прежнего одноклассника в этом обдолбанном, опустившемся наркомане неопределенного возраста. Вид у парня был как после длительной ломки, хотя глубоко запавшие глазки весело поблескивали, а на костлявом лице даже присутствовал некоторый румянец, свидетельствовавший о том, что утренняя порция счастья уже нашла свою дорогу в дырявые Златкины вены.

Первые приветствия были шумными и искренними со стороны Златко и несколько вымученными со стороны Саши, неприятно пораженного произошедшей с приятелем переменой. Впрочем, тот истолковал сашину сдержанность по-своему.

— Что, плохи дела, дружище? — спросил он Сашу тоном миллионера, признавшего давнего знакомца в уличном чистильщике сапог. — Давно без работы?

Саша недоуменно пожал плечами и выдавил из себя что-то невнятное. Ленточку сегодня перерезали на совсем еще свежей новостройке, и по этому случаю он был одет во всякое рабочее старье. В этом облачении, с пятном краски на рубашке и цементными брызгами на башмаках, Саша и впрямь походил на бомжа. Кофр с аппаратурой лежал в багажнике автомашины, ничто не указывало на истинное положение вещей, и Саша не стал мешать Златко развивать приятное для того покровительственное направление беседы. В конце концов одной иллюзией больше, одной меньше — какая разница для человека, давно уже по большому счету порвавшего с реальностью?

Поговорили о том, о сем, вспомнили прошлое. Саша совсем уже собрался уходить, когда Златко с важным видом положил руку ему на плечо и, понизив голос, предложил хорошую работу.

— Ты, я вижу, чистый, не колешься, — сказал он, кивая на сашины девственные вены. Сам Златко был в футболке с длинными рукавами, невзирая на июньскую жару. — Такие у нас ценятся. Только обещай держать язык за зубами, а я уж замолвлю за тебя словечко. Босс меня любит…

Сердце у Саши екнуло. Он еще не знал, о чем в точности идет речь, но репортерское предчувствие уже трепыхалось у него в груди радостной птицей. Через два дня Златко устроил ему встречу с боссом — в том же баре. Босс, наголо бритый албанец бандитского вида, долго молча изучал сначала сашины документы, затем самого Сашу и наконец спросил:

— Ты, случаем, не полицейский? Лучше сразу скажи, а то ведь все равно узнаем. У твоих же начальников.

Саша от души рассмеялся. Во-первых, он действительно не был полицейским, а во-вторых, уж больно наивной выглядела угроза этого киношного мафиози: как же, станет полицейское начальство сдавать бандитам своих сотрудников… Размечтался, аль-капоне местного значения.

В конце беседы босс все же достал фотоаппаратик и сфотографировал Сашу.

— На всякий случай, — пояснил он. — Отдадим в полицию, пусть проверят.

«На пушку берет… — презрительно подумал Саша. — Эх, ошибся я. Никакой это не „скуп“; так, мелкая уголовная шушера.»

Он и не предполагал, насколько ошибался.

Златко позвонил Саше еще через неделю:

— Поздравляю, братан! Проверка закончена, ты принят! Что я говорил? Если Златко кого приводит, то качество обеспечено!

Саша почувствовал легкие угрызения совести, но подавил их без особых проблем.

Утром следующего дня микроавтобус с наглухо закрашенными окнами забрал его с условленного места. Внутри на скамейках уже сидели несколько молчаливых парней. После недолгой поездки Саша услышал скрежет открываемых ворот. Микроавтобус подскочил, видимо, преодолевая порог, въехал куда-то и остановился. Снова завизжали ворота, затем дверца машины открылась, и они поочередно выпрыгнули на цементный пол большого ангара. Сашины попутчики сразу направились куда-то вглубь, а самого Сашу дотошно обыскали, раздев догола и прощупав каждый шов одежды и каждую складку кожи. При обыске присутствовали уже знакомый Саше босс-албанец и два сосредоточенно жующих автоматчика. Босс с улыбкой наблюдал за все возрастающей сашиной растерянностью, которая достигла пика, когда производивший обыск парень заставил Сашу нагнуться и раздвинуть ягодицы. Посмотрев на испуганное лицо нового работника, албанец рассмеялся:

— Даже не надейся, петушок, — сказал он, подмигивая. — Ты приехал сюда работать. Удовольствия оставим на потом.

Автоматчики одинаково поперхнулись жевательной резинкой и заржали в унисон. Босс потрепал обыскивающего по плечу:

— Ладно, Хасан, оставь его. Не видишь — мальчуган сейчас обделается со страху. Одевайся, Сашок-петушок. Пойдем на экскурсию. У меня на тебя большие планы. В кои веки попадается чистый работничек. Парень ты смышленый, сразу видно. Через месяц будешь старшим. Обещаю. Карьера, брат!

Так Саша начал работать на перевалочной базе героина, самой крупной в ту пору во всей Европе. Он был потрясен и испуган масштабами дела, в которое вляпался по чистому недоразумению и по собственной непростительной беспечности. Через неприметный ангар в складской зоне Сараево проходил стрежень афганской героиновой реки — без малого пятая часть мирового потока. Саша взял в редакции отпуск и стал думать, что делать дальше. Обычное бегство парадоксальным образом выглядело самым опасным. Ясное дело, найдут, из-под земли выкопают, с их-то деньгами и связями. Продолжать работать, уж если попался как кур в ощип? Делать головокружительную карьеру в области наркоторговли? Что-то подсказывало Саше, что он не обладает необходимыми для такой карьеры личными данными. Кроме этого выяснилось, что состав работников на базе постоянно обновлялся, и это наводило на грустные мысли.

Оставался третий вариант: сделать репортаж, тот самый репортаж века, о котором он мечтал, выбирая профессию газетчика. Если что-то и поможет в сложившейся безвыходной, смертельно опасной ситуации, так это только широкая известность — такая, которая сделает плату за его убийство слишком большой по сравнению с удовольствием отомстить нахальному шпиону. Надо сказать, что сашин расчет не выглядел столь уж фантастическим. Его прекратили обыскивать уже на второй день работы. Вообще босс-албанец и другие более крупные шишки, которые иногда заезжали в ангар на длинных черных лимузинах, вели себя на удивление уверенно для преследуемых по всему миру преступников. Наверняка этому существовало какое-то объяснение, но Саше оно было не известно. Пользуясь общей беспечностью охраны и начальства, он стал приносить в ангар портативные камеры и снимать, снимать, снимать — все, что попадало в объектив, скрытый в рукаве, в брелоке, в сигаретной пачке. Дома, вечерами, он готовил свой потрясающий материал. Даже на фоне громких событий того года, устланных бархатом восточноевропейских бескровных переворотов, даже в атмосфере конца эпохи и новорожденных надежд на всеобщее благоденствие — его репортаж должен был прозвучать подобно взрыву водородной бомбы. Описание работы крупнейшей перевалочной наркобазы, сделанное изнутри, с подробными документальными кадрами! Такого еще не было нигде и никогда.

Репортаж был готов к концу второй недели. Даже с поверхностного взгляда он тянул как минимум на десяток Пулитцеровских премий. Саша распечатал статью и снимки, взял компьютер — на случай, если главред попросит срочно что-нибудь исправить, и понесся в редакцию. Главный встретил его неприветливо:

— Вернулся? — буркнул он, поднимая голову от верстки. — В твои годы, парень, надо работать круглые сутки. Слово «отпуск» придумано для стариков вроде меня.

Еще не было девяти, а первую рюмку главред старался выпивать не раньше полудня. Зная это, никто не совался к нему в кабинет до половины первого. Но Саша был уверен, что, увидев его материал, старик забудет даже о бутылке. Не говоря ни слова, он положил свои листочки на редакторский стол, прямо поверх верстки. Главный изумленно поднял кустистые седые брови:

— Надеюсь, то, что ты принес, стоит твоей наглости…

Саша молча кивнул, преисполненный величием текущего исторического момента. Старик начал читать. На второй страничке он постучал по столу, как по стойке бара, и сказал, не отрывая глаз от статьи:

— Налей мне. Полную.

Саша, улыбаясь, подошел к шкафчику, где, как все знали, главный держал свои «сердечные капли», и налил полстаканчика виски.

— Соды не надо, — добавил старик, продолжая читать. Саша долил виски до края и принес редактору.

Дочитав, главный выпил виски залпом, как воду, и помолчал, барабаня пальцами по столешнице.

— Кому еще ты это успел показать? — спросил он наконец.

— Никому, — гордо ответил Саша. — Сразу принес к вам.

— Это делает тебя чуть более живым — сказал старик и покрутил головой. — Хотя людей мертвее мне лично приходилось видеть только в гробу. Ну почему ты такой идиот, Саша? Ты когда-нибудь слышал фамилию Карамустафич?

— Конечно… А при чем тут?.. — на середине вопроса Саша замолчал и прикусил губу.

Алия Карамустафич был сильным человеком в городе. Слухи приписывали ему несметные богатства и неограниченные возможности. В качестве источников его взошедшего, как на дрожжах, капитала называли контрабанду и международную торговлю оружием. На последних республиканских выборах Карамустафич финансировал одновременно обе соперничавшие друг с другом партии. В итоге он стал министром внутренней безопасности, хотя наверняка мог бы получить любой пост — по желанию, вплоть до главы правительства.

— При чем тут — что? — очень тихо, но внятно прошипел старик. — Ты что, не знаешь, что ему принадлежит половина этого города? Если уже не весь? И эта газета, между прочим, — тоже. Он платит тебе зарплату, Саша, он, Карамустафич! И склад, который ты описываешь здесь своим ученическим слогом, тоже принадлежит ему. Это тебе, дураку, понятно? И полиция — тоже. Раньше он просто давал им взятки, теперь он дает им оклады, продвигает по службе, увольняет, берет на работу — он теперь министр, глупая твоя башка!

Главный взял со стола сашины листочки и потряс ими в воздухе.

— Как ты мог хоть на секунду предположить, что такой репортаж может появиться здесь? Здесь — я имею в виду не только в этом журнале — в этом проклятом городе, в этой чертовой стране… на этой гребаной планете, прах тебя побери!

Саша потрясенно молчал. Теперь ему стали понятны причины беспечности мафиозных боссов. Им и в самом деле нечего было опасаться. Главный встал, ожесточенно оттолкнув стул, и налил себе еще. Виски в початой бутылке кончился на середине стакана, и этот факт добавил старику раздражения.

— Прах тебя побери! — повторил он. — Отца твоего, вот кого жалко… не тебя, дурака!

Походив по комнате, он послал Сашу в лавку за новой бутылкой и взялся за телефон. К моменту, когда незадачливый претендент на мировую репортерскую славу вернулся, план спасения был в общих чертах готов. Вечером того же дня Саша уже сидел в самолете. Он направлялся в Россию, в город Волгоград, транзитом через Москву. Все пленки и отпечатки главред сжег собственноручно, та же участь постигла и ни в чем не повинный диск сашиного компьютера — на всякий случай.

В Волгограде жили отцовские родственники — там предполагалось пересидеть несколько месяцев в расчете на то, что люди Карамустафича не станут чересчур упорствовать в поисках своего неожиданно пропавшего работника. В конце концов, они чувствовали себя слишком уверенно, чтобы долго беспокоиться о такой мелочи.

Сашин дед происходил из донских казаков. Попав на Балканы в конце Гражданской войны, он вовремя отстал от основной массы разбитой армии Врангеля, женился и, удачно войдя в сербскую крестьянскую семью, осел на новом месте, занимаясь привычной рукам землепашной работой. Во время большой войны волею счастливого случая он оказался на правильной стороне, примкнув к партизанам Тито, а не к четникам или к пронемецкой Русской освободительной армии генерала Власова, как это сделали большинство его прежних сослуживцев по Донскому казачьему корпусу. По этой причине они полегли под огнем советских расстрельных пулеметов в мае 45-го, а он не только выжил, но и занял приличный партийный пост в послевоенной титовской Югославии. Маршал обычно не забывал своих боевых товарищей.

Так вот и получилось, что дед выбился из сельской грязи в партийные князи…

— А стоило ли? — спрашивал себя Саша, уныло глядя в иллюминатор аэрофлотовского Ту-154 на клубящиеся внизу ватные облака. — Не лез бы он в боссы — сидел бы я сейчас спокойненько где-нибудь в деревенском хлеву, дергал бы корову за титьки без всех этих проблем. Что я теперь буду делать в этом дурацком чужом городе? Умирать от скуки?

Но в Волгограде оказалось не скучно, а жарко, намного жарче, чем в Сараево. Июльское солнце палило город на раскаленной степной сковородке. Город прятался в реку по уши и сидел там, дожидаясь лучших времен.

Повсюду чувствовалось какое-то странное, надрывное напряжение. Воздух был наэлектризован так, что, казалось, вот-вот проскочит искра. Судя по всему, она действительно проскакивала время от времени — по телевизору показывали обуглившиеся дома, степные пожары, горящую тайгу в Сибири и в лесном Нечерноземье. Горела вся огромная страна, вспыхивая тут и там, угрюмо и рассеянно похлопывая себя по тлеющим бокам. На улицах, в магазинах и очередях искрилась небывалая, дикая, бессмысленная злоба: по ничтожным поводам, а то и вовсе беспричинно, люди били друг друга в лицо, остервенело таскали за волосы, а попадался под руку нож — пыряли и ножом.

Все будто ждали чего-то; вернее, даже не «чего-то», потому что слово «чего-то» здесь не подходило из-за заложенной в нем неопределенности. Люди ждали совершенно определенного Большого Пожара, страшного, всеобщего кровопролития; ждали привычного им Хозяина в тяжелых сапожищах, со жгучей нагайкой в веснушчатой, отеческой, палаческой руке. В этом городе, когда-то носившем хозяйское имя, его возвращение казалось особенно неизбежным. Это его жаркое смрадное дыхание доносилось из обгоревшей степи, его рябое лицо ежедневно поднималось над миром под видом солнца, а по ночам, преобразовавшись в луну, угрожающе щурилось на грязные, заросшие окурками и насилием переулки.

Саша вошел в эту тяжелую наэлектризованную атмосферу на удивление легко. Русского он практически не знал, но близость к сербскому, врожденный слух к языкам и естественная для югослава привычка быстро адаптироваться в чужой языковой среде помогли ему. Через месяц он уже не только понимал практически все, но даже мог выразить многое, почти не прибегая к помощи жестов и многозначительных улыбок. Слово «иностранец» еще не утратило тогда в России своего волшебного ореола советских времен, и Саша пользовался успехом в той молодежной компании, куда привел его троюродный племянник, седьмая вода на киселе. Как водится, очень много пили, ездили за Волгу, пили, купались, снова пили, занимались беспорядочной и, конечно же, пьяной любовью, утром вставали с чудовищной головной болью и сразу снова искали бутылку — это называлось «поправиться».

Поначалу Саше казалось, что люди пьют так много потому, что празднуют какой-то не известный ему, но очень длинный праздник, однако потом он понял, что это не так. Постоянное пьянство являлось образом жизни — с ним и праздновали, и горевали, и просто скучали. Со временем Саша стал находить в этом известный вкус. Пить было как дышать. И так же, как воздух для дыхания мог быть чистым или загрязненным, так же и выпивка имела свою, совершенно определенную экологическую сторону. К примеру, шотландский виски, которым пользовался в Сараево старик главред, можно было бы сравнить с глотком горного воздуха, молдавский портвейн напоминал задымленную атмосферу рабочей окраины, а местный самогон — так и вовсе дышащую миазмами городскую свалку. Это, однако, не означало, что следовало остановиться исключительно на виски и полностью забраковать самогон — так же ведь невозможно и провести всю жизнь среди горных ледников.

По сравнению с выпивкой отношения с девушками представлялись менее важным вопросом, ибо не обладали описанной выше глобальностью. Без девушек, в отличие от дыхания, вполне можно было обойтись — в особенности если хорошенько «надышаться» портвейном. Впрочем, девушек в компании хватало — веселых, ласковых, живущих сегодняшним днем в преддверии угрожающего завтра, думать о котором не хотелось никому. Саше недолго пришлось стесняться своей непритязательной внешности, усугубленной к тому же еще и вынужденной немотой. Как это происходило с ним всегда, он просто достался той, кто первая положила на него глаз. Ее звали Вика, ей только-только исполнилось двадцать, и она была из тех, кого называют «кровь с молоком»: румяная, красивая, с длинными прямыми русыми волосами до пояса. Бедный Саша был ниже ее на полголовы.

Как-то раз, когда, приехав на очередную гулянку, они вдвоем подходили к большому костру, кто-то негромко сказал, явно рассчитывая на то, что Саша не услышит, а если и услышит, то не поймет:

— А вот и Викуля со своей обезьянкой…

Но Саша понял и под общий смех, не раздумывая, бросился на обидчика, щупловатого на вид светловолосого паренька среднего роста. Ослепленный яростью, он даже не сразу понял, отчего это вдруг все завертелось вокруг него, как в диковинном огромном калейдоскопе: костер, река, смеющиеся лица вокруг и Вика, в испуге прижавшая ладони к обеим щекам. Потом все исчезло, сменившись мгновенным киношным затемнением, а в следующее мгновение он уже лежал на земле, и паренек, сидя у него на груди, что-то говорил, подмигивая и виновато улыбаясь. Саша дернулся, пытаясь вырваться, но парень, продолжая говорить, держал обе его руки неожиданно крепким, каким-то даже стальным захватом. Пришлось слушать. Оказалось, что паренек извинялся и предлагал дружить. Так Саша познакомился с Колькой.

Колька Еремеев был Сашин ровесник, хотя выглядел лет на пять моложе. Сблизило их, собственно говоря, то, что Колька ухаживал за младшей сестрой Вики — Ангелиной, Гелькой. Гелька в тот год числилась чуть ли не первой красавицей района и вела себя соответственно гордо и стервозно, мучая несчастного Кольку всеми возможными способами. Сам Колька выглядел скромным, совершенно деревенским пареньком, замечательным разве что по части виртуозного лузгания семечек. Гельку он боготворил и не сводил с нее глаз, всем своим видом выражая безграничное удивление тем фактом, что подобное неимоверное чудо может существовать, ходить, говорить и даже пить водку. В компании Колька все больше помалкивал, но если уж открывал рот, то исключительно вовремя, остроумно и по делу, так что все остальные либо принимались покатываться со смеху, либо замолкали на минуту-другую, обдумывая предъявленный им неожиданный взгляд на вещи.

Глядя на наивное порхание его белесых ресниц, трудно было предположить, что парень провел два года в элитных частях спецназа в Афганистане, тем более что тема эта в компании не поднималась в принципе, глубоко похороненная под наложенным самим же Колькой табу. Колька не говорил об афганской войне никогда, а если кто-то новенький по незнанию затевал при нем соответствующий разговор, просто уходил в сторону по неизменно находящемуся и всегда оправданному поводу: то сучьев для костра поискать, то воды принести, а то и просто на закат поглазеть. При этом выражение лица его всегда оставалось прежним — даже легкая тень не проскальзывала в невинной голубизне взгляда. Драться Колька не любил и всеми силами старался избежать любых столкновений, хотя, будучи поставлен в безвыходное положение, кончал схватку в свою пользу моментально, несколькими незаметными, но страшными по своим последствиям движениями.

А еще Колька отличался необыкновенными способностями в отношении сна. Он мог не спать несколько суток подряд, не выказывая при этом особой усталости, разве что белки глаз слегка краснели. С другой стороны, парень засыпал по желанию в любое время суток и в любой позе: сидя, стоя, присев на корточки — как угодно. Колька уходил в сон незаметно — на час, на два, на три минуты, спал бесшумно и чутко, как волк, и возвращался назад рывком, натягивая себя подобно пружине за долю секунды до открывания глаз. Впрочем, Гелька по большому секрету рассказывала старшей сестре, что в обычных условиях, а именно в кровати, под одеялом и после хорошего перепихона, Колька дрыхнет, ничем не отличаясь от нормального человека и гражданина, то есть похрапывает за милую душу, а временами даже скрежещет зубами и что-то грозно кричит на непонятном языке.

В общем и целом, Саша жил припеваючи. Присылаемых отцом денег хватало в избытке, Вика была божественна и послушна, водка и портвейн не иссякали. Для души он делал панорамные снимки приволжских пейзажей, и, хотя иногда руки чесались запечатлеть что-нибудь более актуальное — например, молчаливую, злобную, заряженную тупой агрессией очередь пенсионеров или пьяного двадцатипятилетнего наголо бритого инвалида афганской войны — вовремя принятая доза спиртного успешно нейтрализовывала эти опасные творческие поползновения. Но потом настал август, а с ним пришла и развязка.

Странен был тот августовский путч, бессмысленный и идиотский! Поначалу страна, вот уже несколько лет томившаяся в опасливом ожидании Хозяина, присела и скорчилась, подставив свою послушную спину под удары неизбежной нагайки. Виноваты, батя, бей! Накажи и прости засранцев! Мы больше не бу-у-удем, батя-я-я!.. Но, ко всеобщему удивлению, ударов не последовало. Люди, собравшись с духом, опасливо всматривались в мерцающие телевизионные экраны. На экранах мямлили беспомощные слова какие-то серолицые обреченные выродки, не похожие на Хозяина. Страна поняла: бить не будут, облегченно и разочарованно вздохнула, встала с колен и развалилась на куски.

Пораженная планета вздрогнула, американский профессор сел писать о конце истории, а отец Саши позвонил сыну и сказал, что пора возвращаться, поскольку в громе мировых катаклизмов его бегство с сараевского наркосклада, скорее всего, будет забыто прочно и навсегда. Расставание с Волгоградом и с Викой прошло просто замечательно. Оргазмы, приправленные слезами и клятвами в верности, были особенно остры, а заключительная отвальная пьянка по объему выпитого грозила далеко превысить годовой водосброс великой русской реки. Вика сопроводила бесчувственное сашино тело до шереметьевского аэропорта, чмокнула на прощанье в похмельный рот соленым от слез поцелуем, пообещала любить вечно, и они расстались, как выяснилось позже, навсегда.

Саша отсутствовал в Сараево меньше трех месяцев, но за это короткое время город успел измениться до неузнаваемости. Нет, дома остались прежними, но люди, люди… Повсюду царило какое-то напряженное отчаянное веселье, странным образом напомнившее Саше волгоградские недели перед путчем. Только там, в русском городе, это напряжение трансформировалось в злобу и дикое пьянство, а здесь во что-то иное, сходное с пиром во время чумы. В соседней Хорватии уже гремели выстрелы, обильно лилась кровь; каждому ребенку было ясно, что и здесь война — всего лишь вопрос времени. А коли так — давайте же веселиться до упаду! И веселились. Ночные клубы работали чуть ли не круглосуточно, разудалая музыка наяривала в переполненных кафе; прежние, казавшиеся неразрывными связи рвались с треском, распадались скрепы и основы. Мужчины и женщины судорожно праздновали жизнь, переходя от столика к столику, из постели в постель; еще одна вечеринка, еще один танец, еще одна ночь, еще один партнер — и снова вперед, вперед, очертя голову, лишь бы не замечать, лишь бы не видеть черного рыла Чумы, встающей над грозовым горизонтом, не слышать ее людоедского рыка. Забыться, забыться…

Главный редактор встретил Сашу с распростертыми объятиями.

— Вернулся, сынок, вот и хорошо, вот и здорово! — сказал он, бросая Саше последние номера еженедельника. — Познакомься с нашим новым профилем и начинай немедленно, рук не хватает. Тут такие дела, такие дела…

Судя по запаху перегара, дела действительно шли полным ходом, хотя и несколько наперекосяк. Саша взял в руки журнал и оторопел. С обложки, широко распахнув гладко выбритую промежность, на него смотрела глянцевая красотка.

— Не будь ханжой, — преувеличенно бодро произнес главред у него за спиной. — Теперь это повсюду. Свобода, мать ее…

Саша раскрыл номер. Порно было везде, чуть ли на каждой странице.

— Но как же так?.. — недоуменно начал он. Главный остановил его резким движением руки.

— Не говори ничего, ладно? — сказал старик и пошел к буфету за бутылкой. — Ты же не хочешь, чтобы я расплакался прямо перед тобой, мальчишкой? Считай, что эпоха коммунизма плавно перетекла в эпоху порнографии. Хоть какой-то шаг вперед, и то слава богу…

Саша пожал плечами и приступил к работе. Новый «профиль» оказался необыкновенно простым и прибыльным: следить за соблюдением авторских прав в сараевском чумовом загуле было решительно некому, и поэтому журналистика практически сводилась к простой перепечатке порнографии отовсюду, где ее только можно было найти. Длинных текстов все равно уже никто не читал по причине полного отсутствия свободного времени между пирушкой и похмелюшкой. Достаточно было разбросать в темном пространстве между грудями, задницами и рекламой ночных клубов несколько коротеньких новостных фраз, стараясь при этом не особо расстраивать читателя политическими событиями, и сосредоточиться на том, что действительно интересовало всех: к примеру, кто кого бросил или кто с кем, наоборот, переспал. Заметно возросшие тиражи свидетельствовали о безоговорочной правоте нового культурного направления.

— Глас народа — глас Божий… — вздыхал главный, поднося ко рту очередной стакан. — Если люди этого хотят, Саша…

Но Сашу от «нового профиля» тошнило, и даже высокие заработки не помогали. Вика, написав крупным почерком несколько страстных полуграмотных посланий, замолкла и больше не отвечала ни на письма, ни на телеграммы. Телефонная связь практически не работала, а в тех редких случаях, когда все-таки удавалось пробиться на волгоградский номер викиных и гелькиных родителей, никто не отвечал. Для того чтобы разобрать и понять викины каракули, а также для перевода собственных писем Саша пользовался помощью отца. Отец владел русским относительно свободно. Сдержанно хмыкая, он всматривался в сашины тоскливые пассажи про «незабываемые ночи», «уютное гнездышко» и «любовь до гроба», пожимал плечами, но до поры до времени помалкивал. Мать вздыхала у плиты, комкая в руках узорчатое полотенце.

В начале января, когда Саша пришел с очередным заказом на перевод, отец усадил его за стол, сам сел напротив и сказал:

— Вот что, сын. Хватит. Судя по письмам, работа с порнографией сильно портит твой вкус. Ты становишься пошляком, Саша. А ведь когда-то был неплохим репортером, я помню. Теперь эта Вика… Она не пишет тебе с октября, уже три месяца. Может, она уже давно оттуда уехала. Ну зачем ты продолжаешь гонять свою почту в никуда? Да еще и с этими ужасными «помнишь ли ты наш чудный сеновал»? Тьфу!.. И этот молодой человек еще мечтал о Пулитцеровской премии!

Саша поджал губы.

— Ты сильно ошибаешься, если думаешь, что мне нравится моя нынешняя работа, — сухо заметил он, игнорируя тему Вики. — Но больше ничего нет. Если уж ты, журналист с именем, вот уже полгода не можешь напечатать ни строчки, то что же тогда говорить обо мне? Или у тебя есть какие-то другие предложения? Наркосклад не предлагать.

Мать, ставя на стол еду, вздохнула и погладила его по голове, как маленького. Отец серьезно кивнул.

— Правильно, об этом и речь, — подтвердил он. — В Сараево другой работы нет, и во всей Югославии тоже. Ты обречен заниматься здесь этой пакостью, да и то неизвестно, надолго ли. В феврале будет референдум о боснийской независимости, а потом сразу начнется война, это очевидно. А что такое война на Балканах, тебе должно быть известно из курса истории.

— Брось, отец, — сказал Саша. — Мы в Европе, в конце двадцатого века.

Мать у плиты всхлипнула. Отец снова кивнул:

— Да, да, конечно, в конце… В общем, мы с матерью подумали и решили так. Тебе надо уехать отсюда. Это легко: сейчас ничто тебя здесь не держит — ни семья, ни работа… Разве что мы… немножко. Езжай в Англию, возьми пару журналистских курсов в университете, отточи язык, поучись новой технике. У нас есть немного денег — на год тебе хватит. На прошлой неделе я разговаривал со своим давним приятелем из службы Би-Би-Си. Он обещал помочь. А через год, когда здесь начнется настоящая заварушка, такие репортеры, с хорошим английским языком, западной техникой и югославским опытом будут везде нарасхват. Представляешь, какие перспективы, сынок? Настоящая работа, крупнейшие мировые агентства, ведущие газеты… Эх, мне бы твои годы!..

Саша задумался. Все это звучало очень неожиданно, но в то же время и очень реально. Отец никогда не ошибался в своих прогнозах. Да и потом, действительно, на кой черт ему сдался этот сумасшедший город с его порнушной журналистикой и порнушным, ненатуральным весельем, с войной, маячащей на горизонте? Что, кто у него здесь — друзья?.. любимое дело?.. любимая женщина?.. — никого, кроме родителей. Гм… а родители — этого мало?

— А как же вы? — спросил Саша не очень уверенно. — Да и потом — деньги. Год в Англии стоит уйму денег, а уж за учебу там могут заплатить разве что нефтяные шейхи…

— За нас не волнуйся, сынок, — мягко возразил отец. — Что с нами станется? Мы тут с матерью как рыбы в воде, всю жизнь в этом аквариуме плаваем. А денег я тебе дам достаточно. На Кембридж, конечно, не потянет, но на год в Бирмингеме — вполне. Да и друзья обещали помочь: проведут тебя по льготному тарифу и все такое. Ты ж меня знаешь, я зря говорить не стану. Ну, решайся!

— Я не могу взять у вас деньги, — сказал Саша уже сугубо для очистки совести.

— Глупости! — улыбнулся отец. — Деньги я тебе и не думаю дарить. Как же, разбежался… Я их тебе даю в долг, под грабительские проценты. Начнешь работать на «Таймс» — вернешь вдвое. Договорились?

Через три недели родители провожали Сашу на лондонский рейс. При полной внешней логичности происходящего его не покидало странное чувство, будто что-то здесь не так, что-то нехорошо, даже очень нехорошо. Нет, не с его, сашиной стороны, и уж конечно, не с родительской — а будто как-то вообще: в воздухе, в сером небе над городом, в грязных сугробах на обочинах, в расклеенных повсюду плакатах предстоящего референдума. Мать плакала особенно горько, а отец, непривычно крепко обняв сына, отвернулся, и Саша в полнейшем изумлении заметил слезы у него на щеках. Видеть отца плачущим ему не доводилось до этого никогда, даже на похоронах деда и бабушки.

Самое интересное, что где-то в глубине сашиного сознания существовал и ответ, объясняющий эту странность, но ответ этот был, видимо, каким-то неловким, негабаритным, с торчащими во все стороны штангами и углами, и по этой причине он, ответ, так и не смог пролезть тогда в тонкие опрятные каналы, ведущие в область ясного понимания. Саша еще немного помучился, пытаясь протащить его куда надо, но потом устал, и где-то над Альпами, рассердившись, прекратил свои бесплодные попытки. Впереди расстилалась новая жизнь с новыми задачами и вызовами, и самокопание представлялось при таких перспективах непозволительной роскошью.

Уже потом, вечность спустя, стоя у братской могилы, где предположительно были зарыты тела родителей, Саша вытащил наружу этот старый ответ, успевший изрядно пообтерхаться и сгладить некогда острые углы. Тогда, провожая его в сараевском аэропорту, отец с матерью абсолютно точно знали, что прощаются навсегда, и изо всех сил старались не показать этого сыну. Сыну, а заодно и ненасытной смерти, встающей над миром, расправляя затекшие члены для кровавой потехи. Чтоб не обратила внимания на беспорядок, происходящий прямо перед ее безносой мордой, чтобы не заметила, как они спасают, вырывают из ее костлявых клещей своего единственного ребенка.

Отцовский прогноз оправдался в очередной раз — и относительно последнего прощания, и во всех прочих деталях. Февральский референдум, утвердивший боснийскую независимость, приблизил войну, хотя шанс избежать кровопролития все же оставался. Огромное большинство людей были до смерти напуганы ожесточенностью резни в соседней Хорватии; никто не желал такого же здесь, дома. Жители Сараево вылезли наконец из ночных клубов: по городу пошли антивоенные демонстрации — последняя отчаянная попытка спастись до того, как их с неизбежностью поведут на убой. Но кто-то сильной рукой уверенно направлял события в нужное ему русло. Апрельская демонстрация была расстреляна неизвестными снайперами. В начале мая сербская армия покинула город. Арьергард уходящих был атакован босняками и уничтожен. В ответ сербы блокировали Сараево и начали артиллерийский обстрел. Война стала фактом.

Саша вернулся в Боснию осенью — внештатным фотокорреспондентом крупной лондонской газеты. К тому времени родители его были уже мертвы. Их застрелили снайперы. Вышли вдвоем на улицу за продуктами, вдвоем и погибли, рука в руке. Саша узнал об этом только через несколько недель, дозвонившись соседям.

Взгляд через объектив фотоаппарата будто менял события, делал отношение к ним другим, перенося его из области сопереживания в профессиональные поля интересного ракурса, правильного освещения, точной выдержки, композиции. Это помогало выжить и не сойти с ума при виде выпотрошенных человеческих тел на улицах сожженных деревень, при виде осенних рек, вспученных раздувшимися трупами. Как-то раз отец сказал Саше, что люди на войне делятся на две категории: тех, кто убивает, и тех, кто прячется. Тогда к какой категории относился он, фотограф, щелкающий затвором камеры рядом с убийцами, передергивающими затвор автомата, снимающий их жертв, не успевших спрятаться? Кем был он сам — убийцей или жертвой?

А может быть, отец ошибался, или правота его относилась к прежним войнам, отличавшимся от этой, нынешней? Возможно, теперь появилась третья, странная, какая-то даже потусторонняя категория людей: те, кто упорно продолжает делать вид, будто ничего не происходит. Часто Саше приходилось наблюдать странную картину совершенно обыденного поведения людей на фоне пляшущей вокруг смерти. К примеру, в Сараево, где линия фронта проходила по улицам пригородов и перестрелка велась практически через шоссе, из одного ряда домов по другому — даже там в соседнем дворе люди могли мирно вскапывать огород, будто не слыша свист летящих над их головами пуль и грохота снарядов, рвущихся в сорока метрах от окучиваемой грядки.

Казалось, их интересовал исключительно конкретный кустик картофеля — в точности как Сашу, тщательно вычисляющего подходящую диафрагму перед тем, как сфотографировать расстрелянного ребенка. Или это тоже был всего-навсего один из способов спрятаться, убежать от невозможной реальности? Ведь в реальном мире спрятаться было так трудно: убийцы находили и вытаскивали тебя и твоих детей из любых погребов и схронов… Да и можно ли безвылазно просидеть в погребе неделю?.. месяц?.. год? И люди прятались в упрямое непризнание того, что весь этот ужас может происходить в созданном благим Богом мире.

В ноябре 92-го Саша вместе с большой группой журналистов оказался в городке под названием Пале, ставшим столицей боснийских сербов. Расположенный в считанных километрах от сараевского фронта, он выглядел на удивление пасторально. После полудня зашли перекусить во вполне приличный ресторан. В углу шумела пьяная компания, одетая по местной моде: в разномастный камуфляж без знаков отличия.

— Русские добровольцы, — шепнул Саше местный пресс-атташе. — Казаки. Пьют по-черному, но воюют хорошо. Вы только на них лучше не пяльтесь: чуть что, лезут драться. Сумасшедшие на всю голову… Не смотрите, не смотрите!..

Но было уже поздно.

— Эй ты там! — крикнул по-русски через весь зал здоровенный бугай в буденовских усах и кепи с кокардой четников. — Да-да, ты, с фотоаппаратом — журналюга. Ты чего на меня вылупился, сука немецкая? Снять хочешь? Щас я тебе рыло-то начищу… Падлы… Мы тут кровь проливаем, а они — понапишут всякого дерьма…

Он встал, с грохотом опрокинув стул, и покачнулся. Саша быстро сунул аппарат в кофр и отодвинул от греха подальше, на случай драки. Сидевший рядом репортер побледнел. Бугай надвигался на них с самыми серьезными намерениями, цепляя по дороге столы и стулья, и, казалось, ничто уже не может остановить его танкообразного приближения.

— А ну стоять, Витя! — раздался негромкий окрик с «казачьего» стола. Бугай встал как вкопанный. — Назад!

Усач как-то беспомощно развел руками и повернул назад.

— Ты чего, Колян? — виновато бормотал он, поднимая свой стул и усаживаясь. — Кого защищаешь, подумай… Уже и рыла этим гадам не начистить… беспредел какой-то… Чего лыбишься-то?

Но улыбка всемогущего «Коляна», одним словом остановившего пьяную танковую атаку, была адресована не ему. Саша разинул рот в полном изумлении. На него смотрели знакомые голубые глаза под белесыми ресницами. Колька! Это и в самом деле был Колька!

Потом они долго сидели вдвоем в опустевшем ресторане и пили, не закусывая и не пьянея. Колька рассказывал с трудом, часто останавливаясь и молча куря, как будто собираясь с духом каждый раз, когда требовалось произнести еще несколько фраз. Почти сразу же после сашиного отъезда в Волгоград вернулась некая девица по имени Света, уехавшая за два года до этого на заработки в Европу. Вернулась одна, хотя уезжала вдвоем с подругой. На вопросы о последней отвечала с завистливым вздохом, что подружка вышла замуж за бельгийского миллионера, в доме у которого работала горничной.

— Жаль, мне не повезло, как Машке, — говорила она, обводя сокрушенным взглядом затаивших дыхание слушательниц. — У нее хозяин оказался и богатый, и молодой. Видели бы вы их вместе! Какая пара, какая любовь!.. Кино, блин! А мне вот старик попался. Тоже богач, причем без детей. Звал замуж, да зачем мне такая развалина? Что, я себе молодого не найду, что ли? Найду, как нехрен делать…

Светкин вопрос и в самом деле казался чисто риторическим — по арсеналу косметики и по умопомрачительному гардеробу она могла дать сто очков вперед любой местной красавице. Драгоценностями была обвешана, как новогодняя елка игрушками. В общем, головокружительный запах успеха так и порхал вокруг нее, сидя верхом на облаке дорогих французских духов.

С этой-то сучки все и началось. Сашиной Вике, кровь из носу, втемяшилось пойти по светкиным стопам, тем более что никаких сложностей на этом пути, по светкиным же уверениям, не предвиделось. Поработать всего годик и обогатиться на всю жизнь — чем не вариант? И главное, никакой грязи: вот, к примеру, Светка исполняла строго обязанности домоуправительницы, вела хозяйство, и никто к ней даже приставать не смел. На эти случаи в цивилизованных странах имеется полиция. А тряпки и драгоценности — ну, это, сами понимаете, — зарплаты там — не чета нашим, плюс подарки на праздники… а уж праздников там — видимо-невидимо, как у нас — грязи! И все какие праздники — закачаешься вспоминать…

Одной Вике ехать не хотелось, а потому сбила она с панталыку еще и Гельку. А уж за ними, видя такое дело, еще несколько девиц увязались. Колька бился как мог, увещевая дурочек. Увы, супротив сверкающего бриллиантами светкиного образа вся его скучная логика оказывалась бессильной.

— Глупенький, — ласково говорила ему Гелька. — Ну чего ты боишься? Отдохни от меня с годик, а как вернусь — все наверстаем, обещаю. Ты только посмотри на Светку! Представляешь, как бы все эти тряпки и побрякушки на мне смотрелись? Застрелиться и не жить! Ну что ты носом крутишь, Колька? Ты вот мне такие тряпки купить можешь? Можешь? Ага, молчишь… Ну, то-то же!

В итоге пришлось Кольке соглашаться, потому что от несогласия получилась бы только ссора и больше ничего. Не было у него выбора, у Кольки, вот и согласился. И не только согласился, но и денег помог набрать. Каких денег? Ну как же… Где это видано, чтобы такую фантастическую работу задарма получали? Надо всякие документы выправить, справки, визы. Кто-то этим должен заниматься или как? А с потенциальными хозяевами договариваться? А лицензия специальная? Вы вот о специальной лицензии слышали? Нет? То-то и оно… Короче, по великой дружбе познакомила Светка девочек с неким Рашидом, который всеми этими делами заведовал. И даже денег за посредничество не взяла. Потому что, во-первых, какие могут быть счеты между подругами, а, во-вторых — зачем ей ихние деньги, Светке? У нее теперь своих куры не клюют.

Ну а Рашиду уж, конечно, пришлось заплатить — по полторы тысячи баксов с носа. Сумма огромная, где такую возьмешь? Светка как услышала — расхохоталась.

— Огромная?! Ну вы, девки, даете… Я, если хотите знать, вдвое больше платила. Это сейчас у Рашида уже дорожка накатана, а два года назад все дороже стоило. Да и потом — чего тут огромного? Вернее спросить: где эта сумма такая огромная? Здесь? Так вы же, дурочки, туда едете. Там это и вовсе не деньги — за три дня делаются. Короче, не хотите — не надо. Я-то, дура, старалась…

Колька продал что мог, наодалживал у корешей, достал денег. В начале ноября он провожал Гельку с Викой и еще шесть девушек в аэропорту. Рашид со скучающим видом покуривал поблизости, похожий на пастуха. Поцеловав Кольку, Геля отчего-то заплакала.

— Оставайся, Геля, — взмолился он со внезапно проснувшейся надеждой. — Черт с ними, с долларами. Что нам — так плохо, без этих домоуправительниц?

Гелька молча покачала головой. Рашид проследил, чтобы все девушки миновали стойку, повернулся к Кольке и протянул руку:

— Не плачь, Ромео! Ищи себе другую дырку. Их тут вон сколько — только пальцем помани…

Оглушенный разлукой, Колька автоматически пожал протянутую руку. Когда же, врубившись в смысл сказанного, он поднял глаза, Рашид уже скрылся в проходе, поглотившем до этого девушек. Поглотившем его Гельку. Потому что с той самой поры Колька ее не видел.

Она обещала писать через день и не написала ни разу. Как и остальные семь девушек. Это не могло быть нормальным. Через месяц Колька выследил Свету и пришел к ней домой.

— Ой, Коленька… Как ты меня нашел? — спросила она, приоткрыв дверь на цепочке. — Что слышно от девочек?.. Небось не пишут? Сердце красавицы склонно…

Закончить куплет Светке не пришлось, потому что Колька вышиб дверь ногой. В крохотной однокомнатной квартирке пахло немытым телом и бедностью. Колька толкнул Светку на постель со скомканными застиранными простынями, смахнул шмотки с колченого стула, сел напротив.

— Говори.

— Что говорить, Коленька? — испуганно дернулась Светка.

Он молча снял куртку и начал расстегивать рубашку.

— Ах, так ты потрахаться? — с надеждой спросила Светка. — Так бы и сказал, я с радостью…

Все так же молча Коля обнажил грудь и вытащил из-под штанины блестящий нож-коммандо. Светка ойкнула.

— Смотри, сука, — сказал Колька и полоснул себя ножом по груди. Красный косой след разом набух кровью. — Видишь? Мне себя не больно резать, а уж тебя, гадину, и подавно. Говори.

Светка всхлипнула и начала говорить. Все было разыграно, от первой и до последней ноты. Два года назад Рашид обманул ее, увез, как он сказал, «во Францию, работать горничной у богатой старухи», а привез в Боснию, где ее сначала «тренировали» ежедневными изнасилованиями, а потом отправили в стамбульский бордель, где она и прожила долгие пятнадцать месяцев, ни разу не выходя наружу. Потом Рашид приехал с очередной партией товара и предложил ей сделку: свобода в обмен на… В этом месте Светка замялась, выбирая слово, и в конце концов остановилась на нейтральном «спектакль». Он научил ее, что говорить девочкам, он же выдавал ей под расписку тряпки и украшения.

— У меня не было выбора, Коленька. Я уже подыхала там, в этом борделе, понимаешь, подыхала!

— А тут? Почему тут врала? Почему тут не сказала? Ты же восемь душ сгубила, тварь! — выдохнул Колька, сжимая нож побелевшими пальцами.

— Боялась я, Коля. Не за себя… Дочка у меня, четыре годика, с бабушкой живет… — Светка зарыдала в голос, перекатилась на пол, извиваясь, поползла к колькиным ногам. — Ну хочешь, убей меня, убей! Заслужила! Зарежь меня, сволочь подлую, зарежь!

Колька брезгливо отпихнул ее ногой и встал, застегивая рубашку.

— Прекрати истерику, дура! Как найти Рашида?

— Он уже не вернется… — всхлипнула Светка. — Он сказал, что останется в Боснии сражаться с неверными.

— Где? В каком месте?

— Не знаю, — прошептала она. — А разве Босния такое большое место? Я думала, это деревня такая, с бараками…

Колька спрятал нож и вышел. Через пару месяцев, найдя нужных людей, он вылетел из Москвы в Белград в качестве бойца казачьего добровольческого отряда. Он и сам не знал, на что надеялся. Просто единственный след вел туда, в Боснию. С тех пор Колька успел побывать под Сребреницей, Гораждой и Сараево. Война казалась ему странной, не похожей на ту, афганскую. Обе воюющие стороны нисколько не стремились к решающей победе, но напротив, делали все, чтобы поддерживать конфликт на медленном огне. Поэтому непосредственные военные действия были редки и носили характер коротких разрозненных вылазок. Это оставляло «добровольцам» уйму свободного времени, которое использовалось каждым по собственному усмотрению — в основном для беспробудного пьянства, мародерства и поиска денег. Колька от общих забав уклонялся, одержимый своей задачей. Увы, как он ни искал, у кого ни спрашивал, следов Гели не обнаруживалось нигде.

Выслушав колькину историю, Саша долго молчал. Сначала он думал о Вике, вспоминая последние письма, где она и словом не обмолвилась о своих фантастических планах. Впрочем, нет, сейчас он припоминал мелкие детали, дальние намеки, которые тогда, не зная истинного положения вещей, невозможно было истолковать иначе как беспочвенные мечты о близкой встрече. Наверняка хотела сделать ему сюрприз, бедная девочка, оттого и рвалась так в недоступную заграницу. Тем более что этот торговец «живым товаром», Рашид, наверняка наплел им с три короба про транзит через Сараево. Мечтала небось, строила радостные планы, как заявится к нему на порог прямо из аэропорта: «Привет, Сашуля! Узнаешь старую подружку?» А вместо этого… Сашу передернуло.

Как их теперь сыскать, эту восьмерку несчастных русских девчонок, восемь крошечных капелек в мощном потоке вольных и невольных проституток, как распознать их слезы в горестной реке современных рабынь, пронесшейся через Боснию за последний год? Куда она их вынесла, эта река? В бордель или на кладбище? И где — в Париже или в Каире? В Стамбуле или в Гамбурге? В Марселе или в Тель-Авиве? Саша безнадежно покачал головой. Колька терпеливо ждал, дымя сигаретой и поглядывая на него голубыми, горящими тусклым огнем глазами.

А что ему сказать, Кольке? Что поиски безнадежны? Но это он, скорее всего, и сам понимает… Что ищет он не там, не в тех местах? Ведь если этот подонок Рашид уехал делать джихад, то логичнее будет искать его не в Сербской республике, а в мусульманских районах, к западу от Сараево? Нет, как раз этого говорить Кольке не стоит: сорвется ведь туда, недолго думая, да и погибнет ни за грош.

— Ну что ты молчишь? — Колька тщательно раздавил окурок, посмотрел в упор. — Надо что-то делать, Сашок. Тебе ведь Вика тоже… не совсем чужая.

— Коля, дорогой, — сказал Саша, глядя в пол. — Я тут журналистом работал и работаю, так что с предметом знаком… более-менее. Эта страна в последние годы — мафиозный рай. Мировой транзит наркоты, сигарет, девочек и оружия. А сейчас еще и война — лучшего прикрытия не придумаешь. У них тут баз — десятки.

— Десятки — не сотни, — упрямо возразил Колька. — Десятки обойти можно, одну за другой.

— И что?.. Придешь на базу и спросишь, не видали ли местные братья-разбойники торговца девочками по имени Рашид, потому что тебе ужас как хочется открутить ему голову?

— Мне нужна Геля, — твердо сказал Колька. — Хотя Рашид тоже пригодится.

Саша вздохнул.

— Глупости, Коля. Нам нужен именно Рашид. Потому что девушек тут уже давно нет. Их ведь сюда везут не на постоянное жительство. Товар не должен залеживаться. Неделя, максимум — две, и — вперед, к заказчику. А заказчик этот может быть везде, в любом борделе, в любой европейской стране. И их уже не десятки, а десятки тысяч — жизни не хватит обойти. Вот и выходит, что эта гнида Рашид — наш единственный шанс. Так мне кажется.

— Хорошо, — пожал плечами Колька. — Согласен. Что ты предлагаешь конкретно?

«Что я тебе могу предложить, да еще и конкретно? — подумал Саша. — Девушек уже не вернешь… тебя бы, дурака, от глупостей удержать…»

— Я вот что думаю, — осторожно сказал он вслух. — От тебя здесь все равно никакой пользы. Пока, на этой стадии. Языка ты не знаешь, босняка от серба отличить не можешь. Давай так: я тут поищу, разнюхаю, а ты поезжай пока домой, в Волгоград…

— Это еще зачем? — перебил его Колька. — Я сюда три месяца добирался, а теперь возвращаться? Ну уж нет… Да и потом — какая разница, где ждать? Там мне все равно не жизнь… На каждом шагу ее вспоминаю — вот в этом кафе сидели, по этим улицам гуляли, в этот дом заходили. Не-ет, там я совсем с катушек слечу, это точно. Лучше уж здесь.

— Ладно, — согласился Саша. — Здесь так здесь, тебе виднее. Главное, не делай глупостей, советуйся, ладно? Договорились?

Колька устало кивнул.

Саша уехал, оставив номера своих телефонов и адреса. Сначала Колька звонил часто, потом все реже и реже. Встречались они обычно три-четыре раза в году. Не то чтобы Саша не прилагал никаких усилий для того, чтобы обнаружить следы девушек или хотя бы Рашида — конечно, прилагал, даже временами порядочно при этом рискуя, но веры в успех у него не было никакой. Единственным оправданием этих безнадежных и бессмысленных поисков служило для него сознание того, что тем самым он удерживает друга от нелепых действий, с большой степенью вероятности ведущих к гибели. Соответственно и интенсивность поисков находилась в прямой зависимости от колькиного состояния.

Тогда, после первой их встречи, Саша был уверен, что позднее Колька и сам поймет бесперспективность своих поисков, успокоится и вернется домой, к нормальной жизни — ну не через год, так через два.

«Ничего, ничего. Время — лучшее лекарство; подождем еще немного, и все образуется,» — повторял про себя во время последующих разговоров, глядя на немеркнущий тусклый огонек в голубизне невеселых колькиных глаз. Но, похоже, даже лучшее лекарство не очень-то действовало на упрямого сашиного друга. Скорее, наоборот — наблюдалась даже своего рода лекарственная аллергия. Колька все глубже и глубже уходил в себя, замыкался, оставаясь наедине со своим горем; они и пили по-черному вдвоем — он и горе, понуро сидя друг напротив друга и уважающе кивая своему смутному отражению в глазах собутыльника. Пили, не пьянея: Колька — водку, а горе — колькину душу.

Через три года война закончилась, но Колька и не думал возвращаться в Россию. Видимо, он даже не рассматривал такой вариант, настолько дикой казалась ему возможность оказаться там, где каждая пылинка напоминает о Гельке, где самый воздух пропитан гелькиным дыханием, в местах, которые все — Гелька… Только вот самой-то Гельки нет, и вряд ли она вернется. Здесь же, на этой чужой земле, напротив, не существовало ничего, связанного с их общим прошлым, и это избавляло Кольку от лишних мучений. С другой стороны, именно эта земля хранила последний известный ему гелькин след, а потому открывала неограниченные возможности для построения всевозможных фантастических планов и сновидений, неизменно завершающихся счастливым концом. Собственно говоря, безвыходная странность ситуации заключалась в том, что, при всем разнообразии земных стран и континентов, только здесь, на этом балканском пятачке, Колька и мог получить хоть немного радости, хоть как-то, хоть в мечтах, хотя бы во сне. И он продолжал жить здесь, уже как лабораторная крыса, опытным путем нашедшая под ударами электрического тока какой-то один уголок, где хотя и продолжает бить, но, по крайней мере, не так сильно.

Он жил, пробавляясь случайными заработками, существуя у самого дна, как морская трава, безразлично колышущаяся в такт любому течению, но неизменно привязанная к одному и тому же месту. Время от времени Колька попадал в переделки, связанные со старыми знакомствами по добровольческому отряду. В основном это были пьяные дебоши, заканчивающиеся дракой с битьем морд и посуды, появлением полиции, несколькими месяцами тюрьмы и последующей попыткой депортации. Полицейские загружали безропотного Кольку в поезд или автобус и везли в сторону сербской границы, до которой, впрочем, Колька никогда не доезжал, сбегая с поразительной легкостью и даже изяществом.

Случались у него и контакты с теми из бывших дружков, которые, оставшись в Боснии, присоединились к местному криминалу. Но со временем Кольки стали сторониться — он задавал слишком много вопросов. А потом еще случилось так, что, посидев с ним в ресторане, исчезли два запорожских авторитета, занимавшиеся экспортом девушек с Украины. Исчезли тихо, не оставив следов, вместе со своим роскошным лимузином и джипом охраны, замаскированным для удобства передвижения под машину натовских миротворческих сил. И хотя прямо Кольку никто не обвинял — в самом деле, может ли алкаш-одиночка справиться с шестью профессионалами? — слухи ходили разные. Так или иначе, после этого случая его начали открыто избегать — от греха подальше.

В последние годы Колька работал ночным охранником на большой автомобильной стоянке в Вышеграде. Ночами он подобно псу сидел возле своей сторожевой будки, и щурился на луну, будто собираясь завыть. Луна появлялась со стороны России, крупная и желтая, как жирный карась, и медленно плыла вверх, белея и уменьшаясь. Колька задумчиво курил, прихлебывая крепкий кофе, и представлял себе встречу с Нею. Его фантазии могли начинаться самым невероятным образом, как кассета с кинобоевиком, запущенная с произвольного места, — например, с автомобильной погони, с ожесточенной перестрелки или с подводной схватки, но заканчивались они всегда одинаково: Гелька, с ленивой улыбкой на лице, идет навстречу, покачивая при этом бедрами с особым, только им двоим известным, смыслом.

Она шла долго-долго, через все небо, пятнистое от звезд, и луна сопровождала ее почетным эскортом, шевеля белыми плавниками, а Колька сидел, смотрел на свою любимую, и душа его радовалась. Потом светлело, и Гелька исчезала, растворяясь в небесном утреннем молоке — до завтрашней ночи. Сдав смену, Колька пешком отправлялся домой, в небольшой сарайчик недалеко от стоянки, выпивал припасенные с вечера полбутылки и ложился спать, твердо зная, что во сне Гелька обязательно вернется, хотя и без луны. Просыпался он уже в сумерках, приносил из соседней лавки продукты, включая новую бутылку, и готовил, как мог, особо не заботясь о разнообразии.

Так они и проходили, колькины тихие дни и мирные ночи, до краев заполненные дорогим его сердцу существом. Он, собственно, жил в воображаемом мире, редко пересекаясь с реальностью и не общаясь ни с кем, если не считать сонной продавщицы из магазина, дневного сменщика и начальника, раз в месяц привозившего ему зарплату в конвертике. Если бы не Саша, Колька, наверное, даже разучился бы разговаривать. В будке был телефон; Саша время от времени позванивал туда из разных концов света: из Лондона и Белграда, из Нью-Йорка и Москвы, и это заставляло Кольку вспоминать, что на свете существует еще что-то, кроме автостоянки, сарайчика, магазина и звездного неба, заполненного, как поле цветами, покачивающимися гелькиными бедрами.

Разговаривали они обычно недолго, то есть говорил в основном Саша, а Колька слушал, поддакивал и, в ответ на настойчивые расспросы, неохотно рассказывал о своем житье-бытье, постоянном, как железнодорожное расписание, после чего, повесив наконец трубку, облегченно вздыхал. Так продолжалось до тех пор, пока Сашу не нашла Энджи. Нашла?.. Наскочила, налетела, как мчащийся без всякого расписания, взбесившийся поезд, сбила с ног, смяла, зацепила и поволокла за собой по мелькающим шпалам в страну взорванных мостов, в неизвестную и неизбежную пропасть.

Такой уж он получился человек, Саша, ничего не поделаешь. С малых лет ходил по жизни, держась за чью-нибудь руку. Тут ведь как — каждому свое. Один так уже из люльки норовит вывалиться да и ползти себе без конца, вперед и вперед, куда глядят любопытные, жадные до новизны глазенки. Поди удержи такого… А другой, напротив, живет, раскрыв рот, в неподвижном потрясении от чудес и неожиданностей огромного мира; этому и ползти-то никуда не надо: хоть до старости мог бы пролежать на спине, разглядывая висящую над ним трехцветную погремушку, и не надоела бы она ему до самой смерти. Вот и Саша так же — никуда не двигался без направляющей вожжи. Потеряв очередного вожатого, он просто останавливался и, растерянно озираясь, ждал, когда и кто его подберет. И всегда кто-нибудь находился — мать, отец, школьные приятели, главред, Вика… А теперь вот Энджи.

Правда, всем предыдущим сашиным поводырям до Энджи было как до неба. В ней клокотала бешеная энергия, способная захлестнуть и утащить за собой кого угодно. Саше недолго пришлось гадать, куда именно катит этот неистовый вал. Его новая подруга была одержима идеей мести, мести любой ценой. За что, почему — в детали Сашу не больно-то посвящали. В самом первом разговоре на эту тему, сразу же после проведенной вместе ночи, Энджи сказала, что вся ее семья тоже погибла от снайперского огня. Более в подробности прошлого она не вдавалась, а немедленно перешла к плану будущих действий. К тому времени их знакомство длилось еще менее суток, но Энджи явно не собиралась терять ни минуты. При этом не вызывало никаких сомнений, что стоило Саше сказать «нет» или хотя бы немного заколебаться, и он тут же вылетел бы, причем навсегда и без следа, из ее постели, ее квартиры и ее жизни.

Но подобная глупость даже не приходила ему в голову. Он лишь завороженно кивал, облокотившись на подушки и глядя с восторгом обреченного кролика в черный морок ее огромных зрачков, будто освещенных изнутри странным тусклым огнем. Правда, кивал он больше не словам, которые она произносила, а всему ее облику, тому, как она сидела напротив него на постели, скрестив ноги по-турецки, разбросав по плечам волнистые черные волосы и уперев локти в длинные упругие бедра, тому, как она двигалась, дышала, смотрела, прикуривала сигарету, придавливала окурок. Он был заранее согласен на все, лишь бы это чудо продолжалось.

— Ну что ты киваешь? — говорила она с досадой. — Я тебе только что объяснила, что знаю, кто убил твоих родителей, и мою семью, и еще многих, а ты все киваешь, как китайский болванчик. Спроси хотя бы для приличия, кто они?

— Кто они?.. — послушно спрашивал Саша.

— Жаворонки… — шептала Энджи, наклоняясь вперед, и Сашино сердце вздрагивало при виде ее грудей в глубоком вырезе сорочки. — Мусульманские снайперы, мафия, люди Карамустафича. И я знаю, где у них гнездо. Мы должны их уничтожить, понял? И мы их уничтожим — вместе.

— Вместе… — с готовностью повторял Саша.

Этот тусклый огонек в глубине энджиных зрачков… Где-то он уже видел такой же… Но где? А, ну да, конечно же! — Колька. Когда-то у Кольки так же подрагивало, металось в глазах дальнее неяркое пламя. Это признак одержимости — не иначе. Вот Колька, к примеру, в последнее время остепенился, уже несколько лет работает на одном и том же месте, забросил свои нелепые сумасшедшие мечты — ну и соответственно огонек тоже исчез. А все почему? Да потому что он, Саша, повел себя по-умному. Не спорил, не возражал, делал все, что Колька просил, всю Боснию добросовестно перерыл, гниду-Рашида разыскивая. Ну а то, что это ни к чему не привело, тут уж никто не виноват, ни Саша, ни Колька — судьба разве что. А уж если судьба, то ничего не попишешь. Против нее не попрешь, против судьбы-то. И это понимают все, даже самые одержимые. Вот и все лечение.

Так думал Саша, послушно кивая в ответ на безумные энджины планы. Главное — не спорить, не возражать, дать времени и судьбе сделать свою работу. Колька вылечился, и Энджи тоже поправится… А пока — терпение… терпение и послушание.

— Сначала надо собрать оружие, — говорила Энджи. — Нам ведь понадобится много оружия, правда?

— Правда, — соглашался Саша. — Ты не волнуйся, я соберу. В Боснии это нетрудно. Только вот что, Энджи… Вояки из нас с тобой не бог весть какие. А эти сволочи, как-никак, профессионалы…

— Да… — задумывалась она. — Ты прав. Надо найти кого-нибудь покруче. Какого-нибудь джеймса бонда.

— А еще лучше — двух… — подсказывал он. — Чтобы были две пары. Тогда уж точно справимся.

Поначалу все шло в полном соответствии с сашиным сценарием. Сбор оружия и поиск двоих джеймс-бондов мог занять годы. Оружие-то еще ладно — вопрос денег и времени, но вот кто из настоящих профессионалов согласится на бессмысленную идею атаки укрепленного военного лагеря? Однако довольно быстро выяснилось, что Саша недооценил свою нынешнюю руководительницу. Энджи требовала конкретных результатов, так что пришлось по крайней мере лететь в Сараево. В аэропорту Саша взял машину и поехал в Вышеград, к Кольке.

Когда он подъехал к автостоянке, было уже очень поздно. Колька сидел на скамеечке около своей будки и курил, задумчиво глядя в ночное небо. Увидев старого приятеля, он не выказал ни радости, ни удивления, а некоторую даже досаду, как будто Саша своим появлением отвлек его от чего-то неизмеримо более важного, чем обычное сосание сигареты в середине ночной смены.

— Не помешаю? — саркастически осведомился Саша. — Извини, что я без звонка…

Колька смущенно откашлялся и обнял друга.

— Прости, дружище. Ночная смена, сам понимаешь — сплю на ходу. Конечно, я тебе рад, какие вопросы. Случилось что?

Они сели на скамью и немного поговорили о погоде в Бирмингеме. Потом помолчали.

— Слышь, Сашок, — Колька усмехнулся и положил ему руку на плечо. — Ты говори чего надо, не стесняйся. Мы же друзья, чего там.

Саша замялся. То, что он собирался сделать, не вполне вписывалось в схему дружеских отношений, и оттого совесть его была неспокойна. С другой стороны, планируемый обман выглядел совершенно невинным. Никаких практических последствий, все останется на этапе разговоров, как и до этого. Ну, побудет Колька джеймс-бондом, не выходя со своей автостоянки. Какой и кому от этого вред?

— Вот что, Коля, — сказал он с преувеличенной таинственностью. — Есть новости. Я познакомился в Бирмингеме с одной девахой. Ее имя Энджи, Анджела. В общем, она уверяет, что знает, где он.

— Кто? — тихо спросил Колька и закурил.

— Лагерь, о котором говорил Рашид. Возможно, что и сам он сейчас там.

— Этому можно верить?

— Я поверил, — коротко ответил Саша, радуясь темноте. Впрочем, Колька так или иначе смотрел в сторону и не мог бы увидеть его смущения.

— Где?

— Не говорит, — на этот раз Саша сказал правду. Трудный участок лжи был пройден, и теперь ему стало легче. — У нее свои счеты с этими людьми. Помимо торговцев девушками там базируется банда, убившая ее семью. «Жаворонки» — может, слышал?

— Слышал. А тебе она кто?

— Я… Как бы тебе сказать…

— Скажи правду, — спокойно посоветовал Колька, все так же глядя в сторону.

— Я люблю ее, Коля, — твердо сказал Саша. — Все для нее сделаю.

— Ага, — кивнул Колька. — Как для Вики…

Он повернулся и глянул на Сашу прежним взглядом, с тусклыми огоньками в глубине зрачков.

— Зря ты так, Коля…

Колька снова отвел глаза.

— Наверное, зря. Так что она хочет, эта твоя Энджи?

Саша пожал плечами.

— Ты не поверишь. У нее идефикс: стереть этот лагерь с лица земли. Как она говорит, «выжечь гнездо». Хочет набрать оружия, подобрать еще пару человек, профессионалов, и напасть всем вместе. Представляешь? — он развел руками. — Голливудский боевик. Вестерн. Фантастика.

— Отчего же фантастика? — тихо отозвался Колька. — Умеючи все можно.

— Ты о чем? — недоуменно спросил Саша. — Начать с того, что у нас ничего нету: ни людей, ни оружия, ни транспорта, ни плана… Ну, она в этом ничего не понимает, но ты-то профессионал, должен соображать. С чем мы туда пойдем, с этой твоей пукалкой? — Он кивнул на пистолетик, заткнутый в кобуру на колькином поясе.

Колька молча докурил сигарету, отщелкнул окурок в сторону и встал.

— Поехали.

— Куда?

— Увидишь, когда приедем… — ответил Колька. — У тебя полотенце есть?.. Ну что ты вылупился? Купаться не повезу, не надейся. А вот глаза тебе завязать придется, для твоего же блага. Меньше знаешь — крепче спишь.

Колька сел за руль, и машина рванула с места. Сидя с завязанными глазами, Саша отчего-то вспомнил свою историю с наркоскладом, как он ехал так же, не зная куда, в микроавтобусе с глухими окнами, и ему стало не по себе. Что он о нем знает, в конце концов, об этом Кольке? Сейчас завезет куда-нибудь…

— Не тушуйся, Сашок, — подбодрил его Колька, будто почувствовав беспокойство друга. — Уже недолго осталось.

Наконец машина остановилась, Колька вышел, и Саша услышал звук отпираемых ворот. Затем, ведомый колькиной рукой, он выбрался наружу и сделал несколько шагов.

— Все, — сказал Колька у него за спиной. — Снимай бандаж, рожай, кобыла.

Саша сдвинул с глаз полотенце. Они находились в небольшом сарае, скорее, даже гараже, судя по накрытому чехлом автомобилю, занимавшему большую часть пространства. Колька взял с полки масляную лампу и, немного повозившись, зажег фитиль.

— Милости просим, господа и граждане! — он потешно поклонился и сделал книксен. — Экскурсия начинается!

Он потянул за чехол — аккуратно, чтобы не поднимать слишком много пыли. Автомобиль оказался джипом с опознавательными знаками миротворческих сил НАТО.

— Транспорт! — торжественно провозгласил Колька. — Граждане приглашаются к продолжению осмотра.

В продолжение были продемонстрированы ящики с наплечными ракетами, гранаты, противотанковые мины и штурмовые винтовки М-16.

— Оружие! — констатировал Колька, завершая экскурсию. — Что там было дальше по списку? Люди? Или план? Насчет людей действительно небогато. Могу предложить только самого пана экскурсовода. — Он поклонился. — Ну, скажи уже что-нибудь. Что ты молчишь, как памятник Матери-Родине?

— Поехали назад, — потрясенно сказал Саша и надвинул на глаза полотенце.

Назад Колька ехал дольше, другим путем. Береженого Бог бережет. Что он о нем знает, в конце концов, об этом Саше?

— Откуда у тебя все это богатство? — спросил Саша из-под полотенца.

— Война… — неопределенно ответил Колька. — Набрал помаленьку, там и сям.

— А джип… Выходит, правду говорят, что это ты запорожских перестрелял?

Колька покачал головой.

— Не… Перестрелял я тогда только охрану. Кстати, большая часть оружия — от них. Автоматы, РПГ… — Он помолчал, облизнул губы, глубоко вздохнул и добавил. — А тех двоих козлов я руками душил. Медленно. А до этого связал и жилы тянул, буквально. Можешь снять полотенце, приехали.

На обратном пути в Бирмингем Саша долго обдумывал, что именно рассказать Энджи, а что, наоборот, скрыть. Неожиданно для него дело приобретало пугающе конкретный оборот. Перед отъездом в Боснию он туманно пообещал разузнать насчет оружия и рассчитывал этим отделаться. Кто же мог знать, что Колька окажется настолько крут? Главная проблема в общении с Энджи заключалась для Саши в том, что врать ей он совершенно не умел. Она видела его насквозь, правильно истолковывая каждую заминку и недоговорку. Помучившись сомнениями, он в итоге решил рассказать все как есть. В конце концов, наличие сумасшедшего Кольки и его арсенала еще не могло служить сигналом к началу непосредственных действий. Для полного завершения картины отсутствовала одна важная деталь: второй джеймс-бонд — если, конечно, считать Кольку первым.

На это обстоятельство Саша и указал Энджи, когда, воодушевленная его рассказом, она потребовала немедленного нападения на крушицкий лагерь.

— Мы ведь с тобой ясно договорились: нужно найти двоих профессионалов, — напомнил он. — Двоих, а не одного. Как хочешь, но без этого я начинать не согласен. И Кольку не дам губить.

Энджи немного поспорила, но Саша твердо стоял на своем, и ей пришлось согласиться. Собственно говоря, дальше отступать ему было некуда. Тем не менее Саша не отчаивался, ведь его последний рубеж выглядел вполне защищенным. Конечно, Колька со своей неожиданно высокой боеготовностью подложил Саше порядочную свинью, но это вовсе не означало, что на всей планете найдется второй такой же сумасшедший, готовый идти на верную смерть не пойми за что.

С другой стороны, нет худа без добра. Теперь Саша ощущал настоящую уверенность в своих отношениях с Энджи. Разве не он достал оружие, транспорт и замечательного профессионала? Разве не он перевел фантазию Энджи на реальные рельсы? По всему выходило, что его личный вклад в общий котел был решающим. Это делало заранее невозможными любые упреки в его адрес. Наоборот, теперь он мог, спокойно развалясь в кресле, снисходительно наблюдать за отчаянными попытками подруги достать луну с неба. Он-то, Саша, свое дело сделал, да еще и с лихвой. А ну-ка посмотрим, на что другие способны?

Прошел месяц, другой. Как Саша и предполагал, сумасшедшие джеймс-бонды не фланировали толпами по бирмингемским улицам, не танцевали на лондонских дискотеках и даже не продавались в нью-йоркских универмагах, где, как известно, продается все. Впрочем, и Энджи не собиралась сдаваться. Не обнаружив нужного человека на Британских островах, она предпочла обвинить в неудаче географию. Это даже обрадовало Сашу. Парадоксальным образом переезд в Боснию приближал его к необходимому результату. Во-первых, между ними существовало молчаливое согласие о том, что если уж искомого специалиста не найдется на послевоенных Балканах, то не найдется и нигде. Во-вторых, возвращение на место пережитой травмы могло помочь Энджи окончательно излечиться, прийти в себя и зажить наконец нормальной жизнью.

Практически все обстояло как нельзя лучше. Энджи без труда получила в университете грант на работу о своем земляке-писателе, Нобелевском лауреате. Лучшее прикрытие трудно было придумать. В Травник возвращалась не местная бесправная беженка, а английская исследовательница, доктор всемирно известного университета, находящаяся под официальной защитой и покровительством размещенных в Боснии европейских учреждений. Поэтому никто не должен был удивляться тому, что около выкупленного ею дома время от времени останавливался джип с опознавательными знаками миротворческих сил. Познакомившись с Энджи, Колька почел за благо перепрятать оружие в схрон травникского дома. Сарай в Вышеграде оставался безопасным, пока никто не суетился вокруг, но не в новой ситуации, когда, расконсервировав джип, они совершили несколько выездов, неизбежно привлекая к себе нежелательное внимание.

Энджи, вернувшись после восьмилетнего отсутствия в места, где она родилась и выросла, сделала все, чтобы не быть узнанной. Конечно, более всего ей помогал в этом статус заграничной ученой докторши и измененная в свое время на английский манер фамилия, но, не полагаясь только на это, она еще и довольно искусно старила себя при помощи одежды и грима. Продукты и все необходимое закупала в соседних городках, чтобы ненароком не выдать себя, наткнувшись на бывшую школьную подружку в суете травникского рынка или в местной лавке. Изменяя внешность, выезжала в Вышеград, в Баня Луку, в Сараево, бродила там по улицам, сидела в кафе, знакомилась с людьми — все без толку.

Саша снял себе квартиру в Вышеграде. Он намеренно не настаивал на том, чтобы жить вместе с Энджи в травникском доме. Помимо соображений безопасности, в этом был все тот же лечебный резон: пусть Энджи немного поварится в собственном соку, окончательно поймет бесплодность своих фантазий. Как-то, заехав навестить, он посоветовал ей хотя бы для отвода глаз все же заняться земляком-лауреатом и с удивлением услышал, что она действительно начала писать свое исследование и, более того, сильно им увлечена. Саша возвращался к себе в Вышеград, как на крыльях. Его любимая явно выздоравливала.

— Терпение и послушание, — радостно повторял он. — Терпение и послушание. Еще немножко — месяц, может быть, два — максимум, к Рождеству все закончится. Вернемся домой и поженимся. И сразу — детей. Двоих, троих, десятерых… сколько выйдет…

Жизнь определенно налаживалась.

В свой следующий приезд он впервые осторожно заговорил о возвращении. К его удивлению и радости, Энджи не оборвала сразу, не накричала, а просто перевела на другое. Это было хорошим признаком.

— Вот кончится ноябрь, и решим, что делать дальше. Хорошо? — предложил он уже намного уверенней. Энджи промолчала, что вполне могло быть истолковано как знак согласия.

И вот теперь — этот звонок… Почему? Что он означает? Кого она там могла найти? Что за чушь?.. Саша стал поспешно одеваться, одолеваемый дурным предчувствием.

Спустя полчаса он подъехал к колькиной стоянке. Колька, как всегда, задумчиво курил, сидя на скамеечке у будки и глядя в небо. Увидев Сашу, он встал и потянулся.

— Ну что, пора?.. Хватай мешки, вокзал отходит? А я уж думал, вы никогда не соберетесь. Неужто она четвертого нашла?

— Откуда ты знаешь? — Оторопел Саша.

Колька усмехнулся.

— По запаху. От тебя, друган, страхом пахнет. Погоди, я только будку запру.

* * *

Саша Берлу не понравился. Суетливый какой-то, испуганный — в глазах вопросы дурацкие мечутся: «кто вы, Майк?», да «что вы, Майк?», да «откуда вы такой взялись, Майк?» — а вслух спросить боится. А вот второй парень оказался ничего, нужной породы. Опытный «охотник на людей», Берл сразу отличил себе подобного — по первому колькиному взгляду, внешне ленивому, недолгому, будто случайно мазнувшему приветливой голубизной из-под белесых ресниц. Эдакий субтильный недотепа — молча сунул вялую костистую ладонь для рукопожатия да и сел себе поскорее в уголок. Обычный наблюдатель и не заметил бы, как на долю секунды высунулся из безмятежной сини хищный ястребиный клюв, выклюнул быстрым клевком всю суть стоящего напротив человека и унес к себе, в недоступное гнездо, разбирать по косточкам.

И движения соответствующие — расслабленные и в то же время точные, как у отдыхающей кошки. Хороший паренек, с большим и непростым прошлым, которое и хотелось бы забыть — да никак, о котором можно рассказывать долго, но нельзя рассказать никому, даже маме. В особенности маме.

Энджи вся светилась какой-то истеричной, наэлектризованной радостью, как маленький ребенок перед давно обещанным и вымечтанным походом в зоопарк. Она только что не подпрыгивала от нетерпения. В сочетании с мечущимся из угла в угол, перепуганным Сашей это создавало совершенно невыносимый фон. Берл в который раз спросил себя — что он тут, черт возьми, делает, и, посмотрев в угол, где сидел Колька, увидел в глазах последнего тот же самый вопрос. Поймав его взгляд, Колька подмигнул и негромко сказал по-русски, явно не рассчитывая на понимание:

— Что, влип, красивый? Не было печали, купила баба порося…

— А ты не влип? — по-русски же парировал Берл и, насладившись колькиным изумлением, поймал за рукав проходившего мимо неприкаянного Сашу.

— Слышь, бижу, кончай изображать маятник, — сказал он, возвращаясь на английский. — Ты тут всего пять минут, а у меня уже от тебя голова болит. Эй, Энджи! Возьми-ка своего друга и займитесь делом, о'кей? Нужно вынуть оружие, почистить и собрать… А мы тут с Колей пока побеседуем. Правда, Коля?

Колька кивнул. Английский он понимал плохо, но общую суть уловил. Странный незнакомец по имени Майк, говоривший по-русски с легким грузинским акцентом, с каждой минутой нравился ему все больше и больше. Где это Энджи такого хвата огребла? Он сел к столу напротив Берла.

— Значит так, бижу… — начал было тот, но Колька перебил его, предостерегающе подняв руку.

— Нет, братан, ты все перепутал. «Бижу» — это он, — Колька кивнул в сторону Саши. — А меня ты можешь звать «дядя Коля». Для друзей просто «Колян». Но для этого нам надо сперва подружиться.

Берл улыбнулся.

— Договорились. Мне лишний дядя не помешает. Особенно такой дядя, который знаком с планом местности… — он взял карандаш и начал рисовать на листке бумаги. — Смотри, Коля, и запоминай. Это шоссе… грунтовка… деревня Крушице…

Колька внимательно слушал. Когда Берл закончил объяснения, он откинулся на спинку стула и сказал:

— Сто пятьдесят человек — слишком много. Вдвоем не справиться.

— Конечно, не справиться, — с готовностью подтвердил Берл. — Может, объяснишь это вашей подружке? Спрячем железки и разбежимся в разные стороны. А? Что скажешь?

— Но, — продолжил Колька, игнорируя берлово предложение. — Сейчас там нету ста пятидесяти. Сейчас они все на дорогах и в городе. Ловят кого-то… — Он подмигнул. — Уж не тебя ли, братан? Больно тебе это место хорошо знакомо… Не иначе — внутри побывал?

— Может, и побывал, — туманно ответил Берл. — Что было, то прошло, дядя. Так что, объяснять ей будешь? — Он кивнул на Энджи, склонившуюся над автоматом в дальнем конце комнаты.

— А чего тут объяснять? — Колька придвинул к себе листок бумаги с планом. — Ты, братан, если хочешь соскочить, то так и скажи. Силком на такие дела не тащат. Придется мне тогда одному кувыркаться. Хотя с тобой, конечно, было бы сподручнее. Вон ты какой… основательный…

Он поднял от бумажного листка взгляд, горящий знакомым тусклым огоньком, и Берл понял, что убеждать тут некого.

— Дурдом, однако… — сказал он, вздохнув. — Извини, дядя, ошибка вышла. Я, знаешь, сначала думал, что у вас тут психов кустарно изготовляют, а теперь оказалось, что производство массовое. Ладно, проехали…

Колька промолчал. Возражать не хотелось, да и зачем? Разве такие вещи расскажешь? Сытый голодного не разумеет. Чувству не прикажешь. Он понятия не имел, за каким бесом этому грузинскому Майку понадобилось присоединяться к ним, но эта странность ничуть не беспокоила Кольку. Честно говоря, мотивы остальных тоже мало его интересовали. Он, Колька, был по горло сыт своими собственными проблемами и забивать себе голову чужими не собирался ни при каких обстоятельствах.

— Я думаю, разумно будет разделиться, — сказал Берл, возвращая колькино внимание к плану. — Смотри. Один может работать с минарета. Оттуда вся округа как на ладони. Второй идет внутрь, под прикрытием.

Колька покачал головой.

— Какое прикрытие с минарета? Оттуда до лагеря больше километра по прямой. А у нас даже пулемета нет… Чем прикрывать-то?

— Правильно, — согласился Берл. — Пулемета нету. Есть кое-что получше. Пушка! RT-20, слышал о такой? С бронебойными и зажигательными.

Колька не смог скрыть удивления. Винтовка RT-20, разработанная хорватами в середине 90-х специально для последней войны, именовалась «винтовкой» по чистому недоразумению, стреляла патронами от зенитного орудия и действительно представляла собою маленькую пушку, снабженную к тому же снайперским прицелом.

— Не хило… — признал он. — Прицел?

— Оба: обычный и ночной.

— Погоди, — вспомнил Колька. — а площадка на минарете открытая?

Берл прищелкнул языком, в полной мере оценив колькину дотошность. При стрельбе RT-20 испускала огненную реактивную струю для уменьшения отдачи и потому не годилась для закрытых помещений.

— А ты молодец, дядя, — сказал он, улыбаясь. — Люблю иметь дело с профессионалами. Мечеть у них древняя, так что в оригинале площадка точно была открытой. Сейчас они ее вроде как остеклили, но это не беда — проведешь там реставрационные работы. Историки тебе только спасибо скажут за восстановление первоначального облика.

— Мне? — переспросил Колька. — Почему мне, а не тебе? Может, это я хочу внутрь идти, а ты чтоб прикрывал.

— Нет, Коля, — серьезно сказал Берл. — Пойду я, а ты будешь на минарете. Я ведь этот лагерь изнутри знаю, по плацу гулял, в бараки заходил. По всему выходит, что так правильнее.

Колька немного подумал. Ему очень не хотелось сидеть наверху, но возразить было нечем.

— Ладно, — неохотно признал он. — Я наверху, а вы втроем…

— Вдвоем, — поправил его Берл. — Вдвоем, Коля. Балласт распределяем поровну. Я беру себе даму, чтобы ты не говорил, что мне всегда достается самое лучшее. А ты забирай своего нервного приятеля, тем более что без него тебе все равно не справиться.

— Не справиться? Мне? Без него?

— Предстоит беглая стрельба, Коля, — пояснил Берл, и Колька снова был вынужден признать его правоту. Для беглой стрельбы из RT-20 требовался заряжающий.

Остаток дня они провели, уточняя цели и приучая Энджи держать автомат. В отличие от Саши, военная карьера которого в Югославской народной армии хотя и ограничилась доблестной службой на складе, но все-таки включала в себе четырехмесячный «курс молодого бойца», Энджи могла похвастаться разве что двухнедельной программой обучения практической стрельбе из пистолета. Большего в Бирмингеме получить просто не удалось.

* * *

Они тряслись в джипе по кочковатой проселочной дороге — она и все остальные: мать и отец, Тетка и сестра с братом, Милена, а также Габриэль и Энджи, дед и бабка, которых она не знала и не могла знать, но тем не менее отчетливо помнила и ощущала. Она даже могла точно сказать, когда эта память, эти ощущения возникли в ней: это случилось тогда, в ту январскую ночь перед кровавым днем, перевернувшим всю ее жизнь. Это ведь лицо Энджи смотрело на нее тогда из колодца, дробясь в искрящихся светляках звезд и в кругах от падающих капель. Это та, прежняя, Энджи пыталась предупредить, предостеречь свою глупую тезку, а она не поняла, убежала, испугавшись.

Зато потом они познакомились намного ближе. В самые страшные минуты, когда на нее наваливались вонючие мерзкие твари, чтобы сделать с ее телом такое, что не может прийти в голову земному существу, рожденному земной матерью, тогда вдруг появлялась Энджи, брала ее за руку и уводила далеко-далеко, в редкий осенний лес на склоне горы, к уютному овражку, устланному хвойными ветками. Они ложились рядом, обнявшись, как две сестры, и шептали друг дружке на ухо неразличимые слова утешения.

Потом Энджи-старшая сидела в госпитале рядом с ее кроватью и, положив прохладную ладонь на пылающий лоб, удерживала свою младшую тезку от падения в смерть. Они даже спорили тогда на эту тему. Младшая просила отпустить ее, потому что она устала бороться с болью и с этим ужасным, все убыстряющимся, как водоворот, головокружением. Но старшая не соглашалась и, прилепив ладонь ко лбу, крепко держала ее над бездной, клубящейся желанным покоем. Затем, когда Энджи пошла на поправку, и позднее, в Бирмингеме, они встречались реже, хотя по-прежнему оставались подружками. Забавно, что со временем пришлось поменяться ролями: нынешняя Энджи сначала сравнялась с прежней по возрасту, а затем стала старше. Конечно, этот факт не мог не повлиять на их взаимоотношения: отныне обязанности старшей сестры автоматически перешли от одной к другой. Теперь Энджи, ставшая университетской дамой, ученым доктором, нередко позволяла себе покровительственные нотки в разговоре со своей восемнадцатилетней бабкой.

Деда Габриэля она представляла себе плохо — только по описаниям Тетки, которая тоже видела его всего лишь один раз, да и то мельком. Наверное, поэтому он если и присутствовал, то незримо, к примеру, когда Энджи-прежняя обращалась к нему, невидимому, в самый разгар своей беседы с внучкой. Но это в конце концов было не столь важно. Главное заключалось в том, что он тоже находился рядом, вместе со всеми, в этом раскрашенном в миротворческие цвета джипе, видимо, похожем на тот, который подобрал в свое время ее, голую и бесчувственную, выброшенную в мерзлую грязь придорожной канавы, подобно использованному презервативу.

Джип увез ее отсюда, на джипе она возвращается назад, замыкая круг. Отсюда бежал ее дед Габриэль, недобитый палачами, — ныне он возвращается к тем же расстрельным рвам с оружием в руках. Здесь мерзит, здесь поганит землю гадкое крысиное гнездо, логово смерти, вскормившее убийц ее семьи — сюда теперь явилась ее семья, чтобы раз и навсегда вытравить, извести подлую заразу. И в неизбежности этого возвращения, в неумолимости расплаты, в глубинной неразрывности этих мощных и неуязвимых, неподвластных даже самой смерти связей, была такая ясная и стройная логика, что у Энджи ни на секунду не возникало и тени сомнения в правильности того, что она совершает.

Эта логика была божественной, не иначе: ну разве кто-нибудь, кроме Бога, способен так точно, так справедливо замкнуть все линии и события? Она всегда верила, что так и произойдет — ведь иначе все это бытие, вся эта вселенная просто утрачивали малейшее подобие смысла. Это должно было получиться как бы само собой, даже если бы она, Энджи, не ударила палец о палец. И разве не случилось все именно так, само собой? Глупый Саша смеялся над нею, над тем, что она собирается разрушить укрепленный военный лагерь, а сама даже никогда не держала в руках автомата. Ну и что? Теперь она держит в руках нечто намного более сильное, чем автомат: двоих людей, для которых разрушение является профессией. И в этом нет никакого чуда, просто линии сошлись в нужной точке в нужное время — сошлись потому, что не могли не сойтись.

Взять хоть этого Берла. Она, дурочка, тоже хороша — выгнала его с первого раза, не поняла, с кем имеет дело. А может быть, все, наоборот, шло по некоему заранее начертанному плану, и иначе не удалось бы его уговорить, пристегнуть к упряжке, усадить рядом с собою в этот прыгающий по кочкам джип. Действительно, был ведь момент, когда она уже почти отчаялась, когда он уже взялся за ручку двери, даже открыл, даже ступил за порог, когда он уже уходил вопреки той, главной логике, нарушая те, основные правила игры. Энджи до сих пор не понимала, отчего он вдруг передумал. Ну и ладно, не все обязательно понимать. Да и не важно это — почему. Видимо, просто в этот момент невидимые колесики повернулись в нужном направлении, сведя вместе нужные линии — клик! — и все, сцепление, да такое, что крепче не бывает.

Энджи с улыбкой посмотрела на сумрачную Берлову физиономию.

— Чем ты так довольна? — буркнул он, заметив ее взгляд. — Что сейчас начнем убивать? Чужим смертям радуешься? А еще Анджелой именуешься, ангелом. Какой же ты после этого ангел?

Она счастливо рассмеялась:

— Ангел смерти! Слыхал? Бывают и такие…

— Бывает и хуже, — мрачно подтвердил Берл. — Но реже… Помнишь, о чем мы договорились? Повтори.

— Держаться вплотную к тебе. Не задавать вопросов. Немедленно выполнять любую команду. Последняя команда отменяет все предыдущие и действует, пока не поступит следующая.

— Или?.. — напомнил Берл.

— Или — что?

— Пока не поступит следующая или…

— А! — вспомнила она. — Пока не поступит следующая, или пока тебя не убьют. Твоя смерть отменяет все твои команды.

— Ну слава Богу, — вздохнул Берл. — Вот уж не думал, что ангелы смерти настолько бестолковы, что не могут запомнить четыре простых правила.

Он пребывал в исключительно дурном расположении духа и даже не пытался этого скрывать. Излучаемого со стороны Энджи счастья с избытком хватало не только на них обоих, но и на Сашу с Колей, переваливающихся с кочки на кочку впереди, в сашиной тойоте с опознавательными знаками прессы на дверцах и на капоте. Ехали проселочными дорогами, во избежание преждевременной встречи с патрулями. Сейчас они находились на разбитом лесном проселке, ведущем к тому месту, где Берл тысячу лет назад спрятал чемоданы с винтовкой и боеприпасами. Легковушку предполагалось оставить там и дальше двигаться вчетвером на джипе в сторону крушицкой грунтовки.

Все правильно, все складно, намного складнее и разумнее его давешнего одиночного рейда, который иначе как безумием и не назовешь. Не то чтобы сейчас не было никакого риска: все-таки они выходили вдвоем против многих. Но на этот раз предстояло действовать с прикрытием, не отягощая себя выбором конкретных целей, не заботясь о том, что кто-нибудь сбежит. Набежать, нашуметь, наломать как можно больше дров, сжечь что сгорит, уложить всех, кто под руку попадется, и надеяться, что все это в совокупности успокоит неутоленную жажду мщения одной сумасшедшей фурии, возомнившей себя Ангелом Смерти. Эта бессмысленная расплывчатость цели возмущала Берла больше всего, несмотря на наличие четкого и логичного плана действий. Три дня назад все обстояло ровно наоборот: ясность и оправданность цели при слепой, рассчитанной на авось, атаке. Тогдашняя святая цель оправдывала негодные средства. Но как можно оправдать отсутствие цели, слепую стрельбу по площадям, хаотическое уничтожение, превращающее войну в убийство?

Никак. По всему выходило, что, согласившись на это безумие, Берл совершает серьезный проступок, даже преступление против этического кода той невидимой армии, солдатом которой он себя числил. Он бы, конечно, в жизни не согласился, когда бы не оказалось, что Энджи — внучка Габриэля Кагана, а не просто местная сумасшедшая, на выкрутасы которой не следует обращать внимания, при всем уважении к ее несомненным достоинством в постели или даже учитывая пережитую ею трагедию. Но — внучка Кагана?.. — Это открытие потрясло Берла. Он никогда не воспринимал Старшего Мудреца как обычного человека с личными слабостями и личным прошлым.

Для Берла, как и для прочих посвященных, Габриэль Каган представлял собой совершенную машину для принятия решений, обязательных к неукоснительному исполнению и безупречных с моральной и практической точек зрения, даже если поначалу могло казаться иначе. Этот барьер в восприятии был настолько велик, что Берл ухитрился проигнорировать многочисленные признаки, прямо указывающие на связь между Каганом и Энджи, включая общность места, детали биографии, несомненное внешнее сходство и даже унаследованную ею способность читать мысли. Поэтому для того, чтобы до Берла наконец дошло, понадобилось, чтобы она произнесла имя своего деда открытым текстом.

«Это просто поразительно, насколько мыслительные стереотипы замыливают взгляд,» — подумал Берл, покосившись на Энджи. Сейчас уже сходство представлялось ему таким очевидным, что на секунду Берлу показалось, будто сам Габриэль Каган сидит рядом с ним на пассажирском сиденье джипа.

— Что это ты на меня так поглядываешь, со значением? — удивленно спросила Энджи.

— Учи правила, ангел мой, — буркнул он и вернулся к своим невеселым мыслям.

Так или иначе, теперь, когда связь стала фактом, он уже не мог вести себя по-прежнему, как будто ничего не произошло. При этом не имело никакого значения, что Энджи была уверена в гибели своего деда от рук мусульман во время Второй Мировой войны, а Каган, скорее всего, даже не подозревал о существовании дочери и внуков. Достаточно было того, что для него, Берла, Энджи автоматически перешла из разряда «чужих» в «свои», от которых нельзя уходить просто так, безразлично закрыв за собой дверь и оставив их наедине с бедой, пусть накликанной их же собственным безумием.

В определенном смысле ее можно было рассматривать как раненую. А своих раненых не бросают, и этот главнейший принцип этического кода перевешивал любые сомнения относительно преступной бесцельности предстоящей операции. Да, но что если не удастся ее спасти? Или — если получится так, что будущая бойня не принесет ей желанного результата? Женщины вообще труднопредсказуемы, а уж одержимые женщины — тем более. Нелегкая работенка — служить ангелом-хранителем у такой Энджи, особенно под градом пуль. Еще, чего доброго, психанет да и полезет в полный рост на пулеметы… Он снова опасливо покосился на Энджи, и чертова ведьма снова поймала его взгляд.

— Не волнуйся, Джеймс, — улыбнулась она. — Я смерти не ищу.

— Если ты, сучка, от меня без приказа хотя бы на метр дернешься, — хрипло проговорил Берл, — то, клянусь памятью родителей, я все брошу, догоню и ноги тебе отрежу. Если уж ты так здорово мысли читаешь, то должна видеть, что сейчас я говорю на полном серьезе. Поняла?

— Поняла, — она отвернулась, обиженная неожиданной берловой грубостью.

«Ничего, ничего… — мстительно думал Берл, заранее входя в роль армейского сержанта на базе для новобранцев. — Спесь-то не вредно с тебя посбить. Ангел смерти, мать твою…»

Он пристально вглядывался в темные заросли справа от проселка. По его расчетам, просека находилась где-то совсем рядом. Джип снова подпрыгнул на кочке.

«Странно, что мы до сих пор не летаем, а по кочкам прыгаем, — подумал Берл. — А то ведь тут целый сонм образовался: ангел смерти, ангел-хранитель, дядя Коля этот, с ангельскими глазками, а Саша, так он просто ангелочек.»

Берл усмехнулся. После того, как он обругал Энджи, настроение почему-то резко пошло на поправку. Справа показалась знакомая прогалина. Берл вынул переговорник и произнес одно только слово: «Здесь». Сашина тойота свернула с дороги и остановилась. Остановился и Берл.

— Сидеть! — прорычал он, увидев, что Энджи протянула руку, чтобы открыть дверь. — Я тебе что — разрешал выйти?

Энджи испуганно сжалась. В противоположность Берлу, она явно погрустнела.

Взяв с собой Сашу, Берл двинулся по просеке, вглядываясь в следы. К его облегчению, было не похоже, чтобы кто-то побывал здесь после него. Вот и полянка, где в свое время дожидался своего хозяина верный гольф, вечная ему память… Вот дерево, под которым Берл прятал ключи; поваленный ствол, на котором сидел, ведя разговор с Яшкой. Кстати, что-то Яшка давно не появлялся — не иначе как наскучил ему младший брат.

Чемоданы лежали нетронутыми в овраге, прикрытые валежником, точно там, где он их и оставил. Забрав оружие, Берл и Саша вернулись к джипу.

Колька сидел на земле, расслабленно привалившись к колесу, и покуривал, задумчиво глядя в ночное небо. Завидев Берла, он длинно сплюнул и зевнул.

— Слышь, начальник, ты бы разрешил девке в кустики сбегать. А то она говорит, что без твоей команды с места не сойдет. Дрессированная. И когда это ты успел?

Берл открыл дверцу и посмотрел на энджины поджатые губы. Она вся кипела от ярости, но с места не сходила.

— О'кей, — сказал Берл, абсолютно игнорируя ее возмущение. — Видела, откуда мы вышли? Можешь туда сбегать, отлить. Двадцать шагов, не дальше. Иди прямо по просеке, в сторону не ступать — могут быть мины. Поняла?.. Не слышу…

— Поняла! — рявкнула Энджи и выкатилась наружу.

— Классно, — одобрил Колька, глядя ей вслед. — Молодец ты, кацо. Теперь есть шанс, что эта дура выживет. Хотя и небольшой.

Саша поперхнулся.

— Не обращай внимания, Саша, — успокоил его Берл. — Дядя шутит. Если не будем делать глупостей, все останемся целы, обещаю.

Он повесил на плечо автомат и рассовал по карманам запасные магазины. Колька спокойно наблюдал за ним, все так же сидя на земле.

— Ну я пошел, Коля, — сказал Берл. — Как договорились. Слушай связь. Думаю, минут за двадцать доберусь. Ты бы пока собрал пушечку — он показал на чемодан с RT-20. — На минарете времени не будет.

— Не, — покачал головой Колька. — Она в собранном виде почти полтора метра. Будет мешать. В минарете лестница узкая. Да ты не волнуйся, Майк. Я эту игрушку знаю. Соберу за две минуты. Иди себе, ни о чем не думай. Я на связи.

Берл кивнул и посмотрел на вернувшуюся Энджи.

— Я пока ухожу. Слушай Колю.

Он поправил на плече автомат и зашагал по проселку в сторону грунтовки.

— Куда это он? — удивленно спросила Энджи.

— Погулять… — ответил Колька, закуривая новую сигарету. — А вы пока кончайте тут болтаться, лезьте в джип. Ты, Саша, — сзади, она — спереди. Только не перепутайте. Ах ты, боже ж мой, возись тут с вами, с младенцами…

Они послушно сели в машину на указанные места. Неприятные изменения в тоне Коли и Берла действовали удручающе. Глядя через ветровое стекло на едва различимую колею проселка, Энджи силилась вспомнить, вернуть свое прежнее замечательное чувство исполнения желаний и не могла. Странно, что при этом она не испытывала и особой досады на пренебрежительную грубость Берла, испортившую ей настроение. Разве не она сама привела их всех в этот лес, заставила играть в эту игру? Что ж теперь удивляться тому, что Берл ведет себя в соответствии с ее жесткими правилами? Эти правила известны здесь только ему и Коле, а они с Сашей и в самом деле сбоку припека, не более того, а потому должны сидеть тихо и делать что говорят.

И все-таки было что-то очень обидное в ее новом, подчиненном и униженном положении, с чем она никак не могла и не хотела мириться. Ведь еще совсем недавно она, Энджи, управляла событиями, вела за собой этих людей, подчиняла их своей воле. Это был ее праздник, ее личный проект. Как же так вышло, что она вдруг превратилась в безликий винтик, в ветошь, хуже того — в балласт, помеху? И куда это вдруг подевались ее любимые призраки, присутствие которых она так остро ощущала в этом самом джипе еще час тому назад? Энджи вздохнула, окидывая взглядом пустую машину, и неожиданно наткнулась на собачьи глаза Саши.

О нем она как-то совсем позабыла, и в этом была особенная несправедливость: ведь для него она наверняка не станет помехой ни при каких обстоятельствах. Ей вдруг захотелось сказать Саше что-нибудь хорошее. Энджи протянула руку и погладила по щеке своего верного оруженосца.

— Не бойся, Сашок, — ласково прошептала она. — Все будет хорошо, не бойся…

Саша как-то беспомощно моргнул и приник лицом к ее ладони.

— Энджи, любимая…

— Не бойся, — повторила она, как заклинание, черпая для себя силу в его слабости.

— Любимая, — забормотал он, вцепивщись в энджину руку и покрывая ее поцелуями. — Давай все отменим, а? Давай просто уедем домой, в Бирмингем, и забудем обо всей этой крови. Я так тебя люблю… Я без тебя… Энджи, ну давай уедем, прямо сейчас. У тебя ведь такая интересная работа, тебя все хотят, всем ты нужна, а мне особенно… Ну зачем тебе эта война, зачем? Уедем, ты родишь мне детей, красивых, таких же, как ты, Энджи…

Снаружи постучал по стенке Колька:

— А ну кончайте шуметь, голуби! А то шейки сверну, чтоб не курлыкали…

Саша вздрогнул и замолк, но руку Энджи не отпускал. Она чувствовала на ладони его мягкие губы, его дыхание, влагу его слез. Энджи знала точно: он боялся не за себя. По роду своей работы Саша бывал во многих непростых переделках и всегда считался достаточно смелым даже в привычной к опасностям компании военных корреспондентов. Этот человек сходил с ума от страха за нее, Энджи. Без нее он не представлял себе жизни. Разве этого мало? Да и она к нему уже как-то привыкла, скучает, когда его долго нету. Может, это и не то, что называется сумасшедшей любовью, но семья у них была бы хорошая… а рожать и в самом деле уже пора, если хочешь нескольких… И книга почти готова, хорошая книга… Может, действительно, уедем, а, Саша?

Она так и не отняла руки, рассеянно улыбаясь в темноте салона. Саша снова начал что-то бормотать о семье, о Бирмингеме, о детях. Неужели он прав, неужели еще не поздно все отменить? Конечно, не поздно. Если эти два джеймс-бонда не согласятся, то ничто не мешает им продолжить свой план вдвоем. Все равно в помощи дилетантов такие профессионалы не нуждаются, так что Энджи с Сашей вполне могут уехать назад на тойоте, оставив им джип со всем оружием… Саша бормотал, щекоча ей ладонь своими горячими словами. Энджи наклонилась, прислушиваясь.

— Свадьба… — шептал Саша. — Мы с тобой устроим такую свадьбу — на весь Бирмингем. Весны ждать не будем, вот вернемся, справим Рождество, а после Нового года, недельки через две… Ты будешь в таком длинном белом платье… Представляешь, по январскому снежку…

Энджи вздрогнула, выдернула руку и повернулась, краем глаза заметив что-то в темноте за ветровым стеклом. Так и есть: Милена шла к машине прямо по мягкому январскому снегу. На ней сияло длинное белое платье, и фата красиво клубилась вокруг головы, а над переносицей краснело ровное круглое пятнышко, как у индусов, только побольше. Милена улыбалась. Остальные тоже были здесь: и родители, и Тетка, и Симон, и Энджи со своим невидимым Габриэлем.

В руках у Кольки пробудился переговорник: сначала пошуршал-пошелестел, а потом застучал, как дятел, — всего лишь несколько негромких, но отчетливых щелчков, и снова все стихло. Колька сунул моторолу в карман и встал.

— Годится, — сказал он, влезая в машину и заводя двигатель. — Поехали с орехами. Всем молчать и улыбаться.

Подпрыгивая на кочках, они выбрались на относительно ровную грунтовку. Колька вел машину медленно, мурлыча себе под нос какую-то монотонную песенку. Через несколько минут впереди замаячили огни блокпоста. Консервные банки с соляркой и тряпичными фитилями тускло освещали грунтовку, лес, джип, стоящий поперек дороги, и груду мешков с торчащим поверх хоботом пулемета. Хобот смотрел прямо на Энджи. Она услышала слова команды, на джипе зажегся прожектор и, развернувшись, ударил ее по глазам ярким белым светом. Энджи зажмурилась.

Колька остановил машину и заглушил двигатель.

— Саша, ты оставайся на месте, — сказал он. — Энджи, когда позову, медленно выходи и двигай прямо ко мне, без оружия. Помни, медленно.

Затем он открыл дверцу, неуклюже выбрался наружу, постоял, потягиваясь, как делает человек, у которого затекли ноги или болит спина, что-то крикнул в сторону слепящего прожекторного луча и замахал руками, будто отгоняя комаров. Луч дернулся и отъехал в сторону. Из-за джипа, держа наизготовку автоматы, вышли двое: бородатый пожилой мужик в полушубке и длинношеий дылда в натовской форменной куртке с большими нагрудными карманами. Колька, выскочивший на дорогу в одной миротворческой гимастерке, казался на их фоне сущим цыпленком. Он похлопал себя по карманам, вытащил сигаретную пачку и начал ковырять в ней пальцем, не глядя на подходящих ханджаров.

— Кто такие? — спросил длинношеий, подходя к нему вплотную, так что ствол калашникова уперся прямо в колькин бок.

Колька хихикнул, как от щекотки, и выдал какую-то длинную и на удивление складную тираду по-русски.

— Что? — не понял ханджар. — У тебя толмач есть? А? Толмач?

Колька быстро-быстро закивал и, улыбаясь, произнес еще что-то, столь же длинное и столь же непонятное.

— Что он такое говорит? — шепотом спросила Энджи, косясь на Сашу.

К ее удивлению, тот с трудом сдерживал смех.

— Стихи читает.

— Стихи?

Но Колька уже махал им снаружи, приглашая Энджи на выход. Она соскочила на землю и подошла. Бородач стоял рядом, держа их на прицеле. Колька широко улыбнулся и, фамильярно обняв ее за плечи, продолжил декламацию. Завершив тираду, он нагло чмокнул свою «переводчицу» в щечку и вернулся к сигаретной пачке.

— Что он сказал? — длинношеий повернулся к Энджи.

Она пожала плечами в полном недоумении. Видимо, вид у нее был настолько дурацкий, что бородач заржал, а длинношеий, повесив автомат на плечо, со стоном воздел руки к небу. Колька тем временем выудил наконец сигарету и, сунув ее в рот, шарил по карманам в поисках зажигалки.

И тут Энджи увидела Берла. Он поднялся из пулеметного гнезда и теперь шел — даже не шел, а как-то быстро и бесшумно скользил в направлении ханджарского джипа. Она перевела взгляд на длинношеего и неожиданно для себя самой запоздало ответила:

— Стихи…

— Что-что?.. — переспросил тот в полном недоумении, но в этот момент Колька, выплюнув сигарету, резко взмахнул рукой, бородач в полушубке выронил автомат и, схватившись за горло, закружился на месте, издавая странные кудахтающие звуки. Длинношеий потянул из-за спины автомат, но не успел: Колька вдруг высоко подпрыгнул, его ноги описали широкий полукруг, как крылья взлетающей птицы, но по дороге он, видимо, передумал улетать, или длинношеий помешал ему своей головой, некстати пришедшейся как раз на траекторию колькиного ботинка. Раздался чмокающий хлюп, колени у ханджара подогнулись, и он рухнул на землю. Колька неторопливо подошел к нему, отбросил в сторону автомат и, перевернув на спину, стал деловито расстегивать куртку.

«Зачем? Неужели…» — пронеслось в голове Энджи. Она изо всех сил гнала от себя страшную догадку, но когда Колька расстегнул у длинношеего брючный ремень, сомнений у нее уже не осталось — Колька явно собирался изнасиловать врага. Отвернувшись в ужасе и отвращении, Энджи сделала неверный шаг в сторону и чуть не наступила на бородача. Он был еще жив; кровь толчками выплескивалась на бороду изо рта и разваленной надвое шеи. Ханджар сплевывал кровь и поводил глазами из стороны в сторону, как будто ища кого-то. Поймав взгляд Энджи, он зашевелил губами, словно желая что-то сказать, но не смог издать ни звука, только выдул несколько красных пузырей. Энджи почувствовала стремительно подступающий приступ тошноты и бросилась к краю дороги, туда, где над кучей мешков с песком торчал хобот пулемета.

Ее еще выворачивало, когда она почувствовала, что кто-то смотрит на нее, и, повернув голову, увидела пулеметчика. Он лежал на спине в двух шагах, удивленно уставившись на нее блестящими в свете прожектора глазами. Пулеметчик никак не выглядел мертвым; видимо, Берл всего лишь связал его… Энджи наклонилась, чтобы получше рассмотреть, и тут поняла, что человек лежит вовсе не на спине, а на животе… просто голова у него свернута так, что подбородок упирается в позвоночник. Энджино нутро снова рванулось наружу, и она едва успела отодвинуться, чтобы сблевать в сторону, а не прямо в удивленные глаза мертвого ханджара.

— Эй, крутая! — Берл похлопал ее сзади по плечу. — Команды блевать не было.

Энджи с трудом разогнулась. Берл смотрел на нее, насмешливо ухмыляясь и выказывая скорее злорадство, чем жалость. Бородач по-прежнему булькал, мелко суча ногами. Около распахнутой дверцы ханджарского джипа бесформенной кучей лежал еще один мертвец, очевидно, водитель. Она заставила себя посмотреть в сторону Кольки и длинношеего, ожидая увидеть самое страшное, и не смогла удержаться от облегченного вздоха. Какая же она все-таки дура! Это ж надо же подумать такое! Ну сколько можно переносить собственную травму на весь окружающий мир? Колька, конечно же, и не думал никого насиловать: брючный ремень понадобился ему, чтобы всего-навсего связать ханджара.

Более того, длинношеий уже пришел в себя и теперь сидел на земле, растерянно оглядываясь вокруг. Колька поднял с земли сломанную сигарету и с упреком посмотрел на Эджи.

— Дура! — сказал он и покачал головой с самым безнадежным видом. — Надо тебе было мою сигарету топтать? Я ж ее специально в сторону выплюнул, чтоб потом подобрать… Какого же, спрашивается, хрена, ты тут носишься взад-вперед, как стадо слонов?

Саша протянул ему пачку и что-то сказал по-русски. Берл рассмеялся и тоже добавил что-то, видимо, очень смешное, отчего остальные принялись ржать, как ненормальные. Они говорили на незнакомом ей языке, как будто ее тут рядом и не было! Даже Саша! Энджи прикинула — обидеться или нет — и решила не обижаться.

Берл подошел к бородачу и тронул его ногой.

— Что, Красная Борода? — спросил он скорее даже участливо, переходя на английский. — Не видать тебе твоих жен?

Ханджар булькнул и выдул кровавый пузырь.

— Жены были у Синей Бороды, — подала голос Энджи. Она хотела сказать это жестко и насмешливо, но вышло как-то жалобно.

— Ах да, я ж совсем забыл — с нами ведь специалист по мировой литературе — безразлично начал было Берл, но остановился, глядя на красивый кривой кинжал в узорчатых ножнах на поясе у бородача. Наклонившись, он вытащил клинок и рассмотрел его. — Это что, и есть ханджар? Да?… Ну тогда — подобное к подобному.

Берл быстрым движением вонзил клинок в сердце умирающему. Бородач дернулся всем телом и затих.

— Зачем? — спросил Саша, глубоко затягиваясь. — Так бы помер.

— Последняя милость, Саша, — ответил Берл серьезно. — Зачем зря людей мучить?

Он повернулся к Кольке и что-то произнес, показывая на часы.

Колька кивнул, и, не выпуская изо рта сигареты, присел на корточки рядом с длинношеим.

— Ну что, жираф, — сказал он на ломаном сербском. — Теперь ты меня поймешь без толмача, правда? Сколько людей в лагере? Только быстро, времени нету.

Ханджар отрицательно покачал головой.

— Зря ты так, — вздохнул Колька. В руках у него волшебным образом возник короткий обоюдоострый нож. — Я ж тебе сейчас пальцы обстругивать буду, до косточки, один за другим. На моей памяти никто до третьего пальца не доходил, самые крутые ломаются в конце второго. Но, возможно, ты у нас феномен. Ну как? Идем на рекорд? Только пасть придется заткнуть, уж извини, а то крику не оберемся…

Он оглянулся, ища подходящую тряпку.

— Двадцать шесть, — прошептал длинношеий. — Включая нас.

— Черные лебеди?

— Нету, все на облаве. Ловят кого-то.

Колька кивнул, одобрительно потрепал ханджара по щеке и, повернувшись к Берлу, что-то произнес по-русски.

— О'кей, — сказал Берл. В голосе у него звучало облегчение. — Энджи, в машину. Саша, перегружай винтовку. Вы с Колей поедете на местном транспорте. Пулемет тоже прихвати, авось пригодится. Дядя Коля, кончай свою светскую беседу, и займемся делом.

Оставив трупы на дороге, они тщательно заминировали все место.

* * *

— Чего мы ждем? — спросила Энджи. Их джип стоял на обочине грунтовки перед самым выездом из леса. Свозь деревья виднелись редкие огоньки спящей деревни.

— Колю, — сказал Берл, показывая на переговорник. — Вот как залезут на минарет да соберут винтовку, тут и наш с тобой черед настанет, уважаемая ангел смерти.

Энджи возмущенно повернулась к нему.

— Послушай, парень, что ты от меня хочешь? Да, стрелять я не умею и сворачивать людям шею — тоже; да, меня тошнит при виде перерезанного горла… Но это еще не повод хамить мне при каждом удобном случае.

— Что я от тебя хочу? — удивился Берл. — Можно подумать, что это я тебя сюда затащил, а не наоборот. Я здесь, если хочешь знать, только для того, чтобы тебя, дуру, отсюда живой выволочь, вот и все. А если по дороге ты еще и поймешь кое-что, так это уже просто прямой профит.

— Что пойму? Например?

Берл усмехнулся.

— Например, что ангел смерти не бежит блевать в кусты при виде чужой крови. Например, что любая война — дерьмо, и, начав воевать, ты непременно измажешься. Думаешь, я не видел, как ты отвернулась, когда Коля резал этого, последнего, с длинной шеей?

— Он был связан, — упрямо возразила она. — Он ответил на все вопросы. Можно было привязать его к дереву…

— …и играть в Вильгельма Теля, — насмешливо продолжил Берл. — А-а… Что тебе объяснять… Одно странно — куда это вдруг пропал твой пыл? Разве это не ханджар? Разве это не один из тех, кого ты еще сегодня именовала «страшными беспощадными крысами» и призывала извести под корень? Или уже забыла?

Энджи молчала.

— Ладно, — сказал Берл неожиданно мягко. — Не тушуйся, девочка. Ты права. Поняла? Ты права, а они, крысы, виноваты. И слабость твоя тоже права: нормального человека должно тошнить от убийства. А если не тошнит, то он уже ненормален. Как мы с Колей. В этом, если хочешь знать, их самая главная крысиная пакость: они заставляют нас убивать. Гады. Они убивают нас так или иначе. Превращают или в трупы, или в бесчувственных монстров, и неизвестно еще, что хуже.

— Известно… — пробормотала Энджи.

— Что? — переспросил он, не расслышав.

— Ты просто не знаешь, но есть еще и третье состояние, самое худшее… — она сжала виски обеими руками и принялась выталкивать из себя слова, как камни, одно за другим. — Ты и не труп, и не монстр… ты — вонючая тряпка, выброшенный в кювет презерватив, до горла набитый мерзкой спермой насильников… Ты настолько грязна, что отвратительна самой себе, ты скребешь себя до крови и не можешь очиститься, даже если соскребешь все мясо до самых костей, понимаешь? Потому что кости тоже осквернены… Все осквернено — до самого мозга… А в голове — их морды, их невыносимая вонь, въевшаяся в тебя… Что делать тогда, а, Берл? Скажи мне, если ты такой умный!.. Ага, молчишь?..

Энджи всхлипнула, но, совладав с собой, вытерла кулаками выступившие слезы.

— Надо же… ты и в самом деле супермен. Заставил меня плакать дважды в течение суток… В общем, я согласна быть монстром. Или трупом. Неважно, кем — лишь бы не… лишь бы… — она поискала нужное слово, и, не найдя, усмехнулась. — Лишь бы не тем, кто я есть. Вот видишь, для этого даже слова не придумали…

Берл покачал головой.

— Ты уж извини меня, ладно? — сказал он неловко. — Мужчины — они дураки, сами многого не рюхают… Слышь, Энджи?..

— Ничего, ничего. — Она отвела его руку. — Все в порядке. Ты командир, я учу правила. Ровно четыре.

— Гм…

Они сидели вдвоем в темном джипе на краю ночного ханджарского леса. Переговорник молчал, огни враждебной деревни тускло мерцали в просвете зарослей.

— Энджи, — сказал Берл, неуклюже меняя тему. — Объясни мне про Колю. Зачем ему это все? Ну… ты понимаешь.

— А, Колька… — она пожала плечами. — У него это личное. Мне Саша рассказывал. Он сам откуда-то из России. Была у него то ли жена, то ли просто девушка… В общем, какой-то мафиози, торговец проститутками, увез ее оттуда обманом лет десять тому назад. С тех самых пор Колька ее и ищет.

— А почему здесь?

— Ну, как… — неуверенно сказала Энджи. — Торговец этот мусульманин, возил девушек через Боснию, вот и…

Он хмыкнул.

— Что? — не поняла она.

— Да вот, — объяснил Берл. — Смешно получается. Если бы этот мафиози оказался сербом, русским или евреем, то сидел бы сейчас Коля где-нибудь на другой стороне, может быть, даже в этом самом лагере, вместе с ханджарами. Странно, правда?

Энджи молчала, подавленная беспощадной жесткостью этого замечания.

— Нет-нет, — пробормотала она. — Ты не прав. Тут что-то не так…

— Ну как же. Сама посуди…

— Нет! — перебила она, схватив его за руку. — Послушай. Так просто не может быть, понимаешь? Смотри: есть добро, и есть зло, правда? Мы здесь — добро, а крысы там, в лагере, — зло. И дело тут не только в том, что они убили многих, и растоптали меня, и превратили в монстров тебя и Кольку… Дело в том, что они — крысы, злобные твари, и нужно уничтожить их не просто за нас лично, а вообще, понимаешь? Вообще как зло, как гадость! Поэтому то, что ты сказал, просто не может быть правильным. Слышишь, Берл?

Он смущенно кашлянул, ища ответ, но тут некстати проснувшийся переговорник тихим шелестом отозвался на его кашель. Берл тряхнул головой, как бы отгоняя от себя лишние мысли, и предостерегающе поднял палец. Из моторолы донеслось несколько щелчков.

— Пора, — сказал Берл, заводя двигатель. — Такие вещи трудно объяснить. Может, потом как-нибудь сама поймешь. А пока — вспомни и повтори правила.

* * *

Колька подогнал джип к самому входу в мечеть. Тяжелая дверь была заперта изнутри. Саша посмотрел на часы. До первого намаза оставалось еще часа два с половиной.

— Стучи! — коротко приказал Колька и стал быстро выгружать из джипа оружие.

— А если не откроют?

— Взорвем. Мины еще есть.

Саша постучал. После недолгой паузы за дверью послышались шаги и скрежет засова. Подошел Колька с автоматом наизготовку. В открывшемся проеме, держась за притолоку, стоял старик и недоуменно пялился на их армейские ботинки.

— Привет, дед, — сказал Колька, отодвигая старика стволом автомата и проходя внутрь. — А мы к тебе в гости. Ты чего мне на ноги смотришь? Полы намыл? Ничего, не боись, мы не напачкаем. Саша, заноси шмотки. И спроси у него, где тут вход на минарет…

Старик сердито залопотал, всплескивая руками. В ответ Колька кивнул, коротко ударил его прикладом по голове и, подхватив обмякшее тело, осторожно опустил на пол.

— Извини, дед… Нету времени разговоры разговаривать. Саша, вот он, вход. Поднимай все наверх, а я пока свяжу этого улугбека, чтоб не рыпался.

Заперев дверь, они поднялись на верхнюю площадку минарета. Она представляла собою круглый пятачок не более двух метров в диаметре, увенчанный конусообразной крышей. Крыша опиралась на шесть массивных кирпичных столбов. Пространство между столбами было забрано высокими — от пола до самого верху — резными деревянными рамами с витражами. Внутри стояла стойка с магнитофоном и усилительной аппаратурой, которую Колька, едва осмотревшись, сбросил вниз по винтовой лестнице. Затем он подергал раму и решительно заключил:

— Стекла бить не будем.

— Правильно, — облегченно вздохнул Саша. — Уж больно витражи красивые.

— При чем тут это? — презрительно отозвался Колька. — Плевать я хотел на твои витражи. Шуметь раньше времени не хочется. Ночью по долине знаешь, как хорошо слышно?

Он потянул раму на себя, и рассохшееся дерево легко поддалось, с легким треском освобождаясь от ржавых петель и шурупов. Колька осторожно поставил раму к стене и скомандовал:

— Снимай остальные. А я пока соберу нашу пушечку.

Через несколько минут все было готово. Колька установил винтовку на двуноге и показал Саше, как заряжать. Трофейный пулемет снарядили в сторонке, на всякий случай.

— Вот и все, — сказал Колька, укладываясь на пол и приникая к прицелу. — Легче легкого. Перещелкаем гадов одного за другим.

Лагерь лежал перед ним как на ладони. «Одного за другим… одного за другим…» — задумчиво повторял он, переводя окуляр с места на место. Описание грузинского Майка оказалось исключительно точным. Пять вышек по два рыла на каждой, будка у ворот — еще двое, всего дюжина. Ерунда, плюнуть и растереть. Пулеметное гнездо около цистерны и бочек с горючим пустовало: видимо, и впрямь не хватает людей на все посты. По периметру медленно ковылял патрульный джип… Колька всмотрелся — еще двое… или трое?.. Да какая разница, одним больше, одним меньше — все они тут, как утки в тире. Одного за другим, пиф-паф. Девять палаток, из них только одна обитаема: это было заметно сразу по искрящей трубе от буржуйки. Четыре длинных брусовых барака; на одном из них, в дальнем углу, виднелись следы недавнего боя: выбитые стекла, копоть над окнами, рябые от пуль и осколков стены. Не иначе как Майк… ах, бродяга, хорошо же он тут погулял! Неужели все в одиночку? Даже не верится. Колька покрутил головой и крякнул.

— Что такое, Коля? — беспокойно дернулся Саша. — Что-то не так?

— Все в ажуре, Сашок, все в ажуре… — Успокоил его Колька, не отрываясь от прицела. — С одним исключением…

— Что? С каким исключением?

Колька поднял голову, протер глаз и посмотрел на Сашу.

— Никаких девушек тут не видать. И Рашида, я думаю, тоже. Зачем мне мозги пудрил, братан?

Саша смущенно отвел взгляд.

— Ладно, — сказал Колька, вытаскивая из кармана моторолу. — Проехали. Я ведь сразу понял, что ты впариваешь. Просто мне самому размяться захотелось. Закис я там, на этой автостоянке. А то, что ты мне врешь постоянно, так это я, друг, давно знаю.

Он включил переговорник на передачу и сделал несколько быстрых щелчков по микрофону.

— С чего ты взял… — начал Саша, но Колька быстро перебил его.

— Шш-ш, братишка. Перед боем кривить душой не положено. Да и не сержусь я — ведь не со зла ты это. Просто тебе не понять. Сытый голодного не разумеет. Вон бабе своей ты тоже лапшу на уши вешал. Так мы с ней и сидели бы, каждый на своей стоянке, если бы не этот грузин…

— Какой грузин?

— Ну этот — Майк. Он ведь грузин. Ты не различаешь, а я вот сразу рюхнул — по акценту.

Со стороны леса показались фары джипа. Сверху Саша и Колька отчетливо слышали звук мотора, неожиданно громкий в тишине ночной долины.

— Вот и они, — сказал Колька. — В общем, спасибо тебе, Сашок, за этого Майка. Вполне конкретный пацан, со связями. Если он твоей Энджи помог, то, может, и мне пособит, как ты думаешь?.. Ты вот что — готовься заряжать, только не путайся, ладно? Сначала зажигательный, а потом обычные… Короче, я говорить буду. И держись подальше от выхлопа, а то поджаришься.

Он отдернул болт затвора, вставил бронебойно-зажигательный патрон и приник к прицелу.

* * *

Берл медленно вел джип по главной улице спящей деревни. Его не покидало чувство удивления этому странному возвращению в место, куда он никак не думал вернуться, по крайней мере, добровольно. В прошлый раз он мчался в этом направлении на полном ходу, вжав в пол педаль газа, а в руль — кнопку сирены, и «черные лебеди», пристегнутые к сиденьям, мотали из стороны в сторону своими мертвыми клювами. Это происходило прямо среди бела дня, улица была полна народу, и он отчаянно боялся задавить ненароком какого-нибудь ребенка. Похоже, без жертв тогда все же не обошлось: вот на этом углу дорогу переходило стадо гусей. Завидев Берла, они рванулись врассыпную, как белая волна, рассекаемая надвое носом моторного катера, но какую-то из птиц он, вроде бы все-таки задел, добавив к мертвым «лебедям» еще и гуся, для комплекта.

Сейчас деревня спала, джип, сдержанно урча, ехал по пустым улицам, и, казалось, нету других звуков в этой тихой и темной ночи, кроме рокота автомобильного двигателя. Они въехали на горбатый мост, пересекая речку.

— Энджи, — сказал Берл. — Ты будешь переводчицей. Главное, не волнуйся и больше улыбайся. Стрельба начнется не сразу.

— Если ты хочешь, чтобы я переводила русские стихи, то лучше сразу поворачивай назад, — она фыркнула, вспомнив свой предыдущий переводческий опыт.

Берл рассмеялся.

— Я сам чуть не умер со смеху, когда он начал декламировать Некрасова. Видела бы ты свое лицо… Все-таки он молодец, этот Коля. Глядя на твою растерянность, любой бы поверил, что перед ним какие-то несерьезные клоуны.

— Жлоб он, твой Колька, — обиженно сказала Энджи. — Мог хотя бы предупредить, а не делать из меня дуру.

— Э, нет, — возразил Берл. — Тогда не было бы того эффекта… Но сейчас ты будешь переводчицей по-настоящему. С немецкого сможешь?

— Смогу. Но лучше бы с английского…

— Для тебя, может, лучше с английского, а для дела — с немецкого, — заупрямился Берл. — Немецкий здесь уважают намного больше. По старой памяти.

Прожектора с угловых вышек взяли их в перекрестие и сопровождали до самого въезда в лагерь.

«Интересно, ворота успели починить?» — подумал Берл. В предыдущий раз он видел эти дощатые створки на капоте ханджарского грузовика после того, как высадил их лихим наездом. Как, кстати, звали того палача, который сидел тогда с ним в кабине? Вроде бы Селим?..

— Ты даже не представляешь себе, Энджи, как это приятно, что здесь рядом со мной ты, а не кто-нибудь другой, — сказал он вслух. — Обычно я проезжаю это место в соседстве либо с трупами, либо с полумертвыми от страха садистами… Эй, Энджи!

Энджи молчала, вцепившись в сиденье побелевшими от напряжения пальцами.

Они остановились в метре от ворот, которые оказались починены, хотя и на скорую руку. За проволокой, наставив на них автомат Калашникова, стоял ханджар. Второй целился из окна будки. Обе угловые вышки соответствовали моменту своими крупнокалиберными пулеметами. Со времени последнего визита Берла бдительность лагерной охраны явно возросла.

«Забздели… — с удовольствием отметил Берл и широко улыбнулся часовому через ветровое стекло. — Все равно не поможет. Теперь вам уже ничего не поможет. Вы уже мертвее Селима, хотя сами об этом и не знаете…» — Он повернулся к Энджи.

— Вылезай, девочка, приехали. Эй, Энджи!

Но Энджи, белая, как мел, не двигалась и, казалось, даже не слышала его.

* * *

Из-за прожекторов на вышках Колька не мог воспользоваться ночным прицелом. Впрочем, пока что все интересующие его события происходили на свету. Он видел, как джип приблизился к воротам лагеря, ведомый прожекторными лучами, словно детская машинка — веревочкой. Затем, после недолгих переговоров, ворота раскрылись, Майк и Энджи вернулись в машину и въехали внутрь, причем один из часовых сопровождал их до самого штабного барака, стоя на подножке. Плац был освещен совсем плохо, поэтому Кольке пришлось напрягаться, чтобы не потерять Майка в обычной оптике. Слава Богу, над входом в барак висел фонарь, и Колька с облегчением вздохнул, когда джип въехал в круг его света.

Теперь он мог различить все необходимые детали. Майк выпрыгнул из джипа и что-то вполне по-дружески втолковывал сопровождавшему их ханджару, похлопывая его по плечу. Ханджар кивал, неловко улыбаясь. Энджи стояла рядом. Ее бледность показалась Кольке неестественной, но, возможно, следовало списать этот эффект на освещение или на цветовые искажения, вносимые оптикой на таком расстоянии. Потом часовой распрощался наконец с Майком и, получив прощальный шлепок по спине, зашагал назад к воротам. Видимо, кто-то вышел им навстречу на порог штабного барака — судя по тому, как Энджи повернула голову, будто реагируя на чей-то голос. Колька же, в отличие от нее, не должен был терять из виду Майка и потому ружьем не вертел, а сосредоточенно ждал условного сигнала.

Майк сначала смотрел вслед уходящему часовому, потом обернулся — очевидно, в ответ на зов Энджи, широко улыбнулся и взялся за мочку уха.

— Саша, начали! — громко скомандовал Колька. Он быстро перевел перекрестие прицела на дальний левый угол, где между вышкой и крайним бараком располагалась цистерна с соляркой, а рядом с нею — небольшая батарея бочек и канистр. Колька немного поводил прицелом, выбирая наиболее перспективный бочонок, покрепче прижался к прикладу и плавно нажал на спусковой крючок. Ответная реакция винтовки была существенно менее деликатной: зверски толкнув Кольку в плечо, она изрыгнула длинный шлейф огня, такой сильный, что Саша, хотя и предупрежденный заранее, остолбенел, разом забыв о своих обязанностях заряжающего.

Колькин двенадцатиэтажный мат вывел его из оцепенения.

— Где ты, сволочь?!! Падла-сука!! Давай патрон! Быстро!! — ревел Колька. — Зажигательный!.. Отставить! Обычный!

В итоге задержка оказалась даже кстати, поскольку поначалу Колька собирался потратить на склад горючего еще один зажигательный патрон — просто на всякий случай, если, к примеру, первый бочонок окажется пуст или не оправдает возлагаемых на него надежд каким-либо другим образом. Но бочонок не подкачал. Мощный огненный столб взвился над долиной. В ошалевший ночной воздух взлетели обломки лопнувшей цистерны, и река огня хлынула на ханджарский лагерь. Ближний барак сразу же вспыхнул, как факел; горела и угловая вышка.

Но Кольке было не до изучения деталей: четыре оставшиеся вышки требовали неотложного внимания. Необходимо было покончить с караульными, прежде чем они поймут, откуда ведется стрельба по лагерю, поскольку состязание с крупнокалиберными пулеметами, да еще и сидя при этом на кончике торчащего посреди долины пальца, вовсе не входило в Колькины планы. Теперь все решала быстрота. На две первые вышки у него ушло ровно четыре выстрела — благо Саша не мешкал. Последняя угловая отняла неоправданно много времени: сняв одного ханджара, он долго не мог найти второго, безрезультатно водя крестиком прицела вокруг пулеметного хобота, пока наконец не обнаружил пропавшего караульного совсем в другом месте, рядом с палатками, — бедняга просто сбежал с поста.

Колька перевел прицел на последнюю оставшуюся вышку в середине дальней длинной стороны и понял, что опоздал. Его обнаружили — странно, что только сейчас, потому что проклятая RT-20 плевалась огнем, что твой Змей Горыныч. Видимо, со стороны при беглой стрельбе минарет напоминал факел. Прожектор с уцелевшей вышки уперся прямо в колькины глаза и ослепил его.

— Саша! — крикнул Колька. — Вниз!

Он схватил товарища за рукав и рванулся к лестнице, под прикрытие стены. Вовремя! Они едва успели спрятаться от града пуль и каменной крошки, заполнивших, казалось, каждый сантиметр минаретной площадки. У подножия лестницы Колька остановился, прислушиваясь к барабанной дроби обстрела там, наверху.

— Во дают! — сказал он, удивленно качая головой. — По своему же храму лупят! Ну ничего святого у этих басурманов… Поехали, Сашок. Здесь мы свое отработали. Развяжи деда, а я пока затарюсь.

— А винтовка? — напомнил Саша, указывая вверх.

— Какая винтовка? — снова удивился Колька. — Теперь там, брат, ничего целого не осталось — ни винтовки, ни пулемета, ни витражей. А кто виноват? Кто после самого первого выстрела клювом щелкал вместо того, чтобы заряжать? Мне, может, этих трех секунд и не хватило на последнюю вышечку… Стыдно, а? Ничего, наш кацо о ней позаботится…

Как бы в подтверждение его слов, едва они вышли на улицу, со стороны лагеря донесся взрыв, и обстрел прекратился; одновременно погас и направленный на минарет прожектор. Колька споро рассовал по карманам рожки от автомата и гранаты. Через минуту они уже неслись на джипе в направлении горящего ханджарского лагеря.

* * *

Она сразу узнала это место и эти ворота. Тогда ее тоже привезли сюда на джипе, только на заднем сиденье, еле живую от страха, придавленную вонючей тушей Мирсада к жестким ребрам патронных ящиков, в расстегнутом полушубке и одежде, разорванной его грубыми нетерпеливыми лапами с черной грязью под ногтями, с обнаженной грудью, обслюнявленной его жирным поганым ртом. Тогда джип тоже остановился здесь, на этом же самом квадратном метре, и часовой, выглянув из этой же самой будки, прокричал что-то веселое насчет «свежего мяса» перед тем, как настежь распахнуть эти же самые ворота, ворота ада.

— Энджи, — предостерегающе повторил Берл. — Мы приехали. Улыбайся.

— Это он, — шепнула она, уставившись расширившимися зрачками на вышедшего из будки часового. — Это он.

— Кто?

— Мирсад.

— Глупости! — прикрикнул на нее Берл. — Мирсад мертв. Я убил его. Этот парень ниже Мирсада на две головы. Возьми себя в руки и прекрати истерику. Дыши глубоко… еще глубже… еще… Выходи, быстро!

Он перегнулся через Энджи, открыл дверцу и почти выпихнул ее наружу. Глубоко вдохнув, она задержала в легких воздух и подняла глаза на часового. Ханджар за воротами и впрямь был каким-то недомерком. И как это она могла так ошибиться? Надо взять себя в руки, просто взять себя в руки. Голова кружилась от слишком глубоких вдохов, и Энджи ухватилась за дверцу, чтобы не упасть. Берл, обойдя джип, подхватил ее под руку и повел к воротам.

Продолжая улыбаться, он подошел вплотную к проволоке и сказал по-немецки:

— Миротворческие силы. Из Сараево. Я — капитан Шолль, к коменданту лагеря. Срочно. Важная информация.

Караульный непонимающе покачал головой. Берл нетерпеливо обернулся к Энджи и толкнул ее в бок. Энджи послушно перевела.

— И побыстрей! — добавил Берл начальственных ноток. Энджи снова перевела. Ханджар в будке убрал автомат и взялся за телефон.

— Тебе плохо? Хочешь воды? — спросил часовой сочувственно. Энджи слабо улыбнулась. Вполне симпатичный парень… И что это на нее накатило?

— Предлагает мне воды, — перевела она Берлу. — Неужели я такая бледная?

— Страшнее смерти, — благожелательно заверил Берл. — Дыши поглубже, тогда, может, выживешь.

Повернувшись к ханджару и указывая на Энджи, он изобразил нехитрую пантомиму на тему «девушку укачало в дороге». Часовой понимающе засмеялся. Его напарник в будке положил трубку и приглашающе махнул рукой.

Когда Берл въехал в ворота, часовой вскочил на подножку джипа.

— Он покажет дорогу, — перевела Энджи.

— Надо же… — удивился Берл. — Какие они тут, оказывается, любезные. Прямо ресторан с метрдотелем. Что с тобой? Эй! Опять?

— Нет-нет, ничего… — успокоила его Энджи. — Это я так, не обращай внимания…

Но на нее и в самом деле снова накатило. Рука ханджара на дверце джипа вдруг показалась ей мирсадовой лапой, и Энджи усилием воли заставила себя смотреть в сторону. «Прекрати немедленно, — приказала она самой себе. — Ты так все испортишь. Это всего лишь наваждение, помни… наваждение.» Но наваждение не отпускало. Оно накатывало волнами, раз за разом возвращая Энджи в те невозможные, нечеловеческие дни, наполняя ее ужасом и отвращением.

Они остановились у самого входа в штабной барак.

— Вообще-то здесь нельзя стоять, — сказал часовой. — Но она так плохо себя чувствует…

Энджи перевела. Берл дружески похлопал парня по спине.

— Скажи ему, что мы ненадолго. Пару минуток и назад.

— Нет проблем, — кивнул ханджар. — Вот и командир. Вам срочно необходим кофе, поверьте. Ну я пошел.

Он приветливо помахал рукой, получил от Берла прощальный шлепок по спине и зашагал через плац к будке. Энджи повернулась к входу в барак и оцепенела. На нее, ухмыляясь знакомой ухмылкой, смотрел Мирсад. Он стоял прямо в дверях, живой и здоровый, в точности такой же, как тогда, широко расставив крепкие ноги в армейских ботинках, держась за пояс одной волосатой рукой и запустив пятерню второй в сальную бороду.

«Это наваждение,» — твердо сказала себе Энджи.

Ага, как же… наваждение… Тогда она тоже сначала говорила себе: это сон, это наваждение, такого просто не может быть… Не может? — Еще как может!

— Энджи… — предупреждающе сказал Берл у нее над ухом, но было уже поздно. Она взвизгнула и бросилась на остолбеневшего офицера, выставив вперед скрюченные пальцы, ногти, зубы — все, что может понадобиться, чтобы выцарапать ему глаза, разорвать рот, перегрызть горло.

Изумленный ханджар отступил, хватаясь за кобуру, но тут сначала полыхнуло на полнеба, а потом раздался гром, словно во время грозы, и стало светло. Что-то толкнуло Энджи в спину. Она ударилась в грудь попятившегося Мирсада, и они вместе влетели в барак. Энджи вонзила ногти в волосатую щеку и с наслаждением дернула руку вниз, раздирая кожу чудовища. Мирсад взвыл. Продолжая возиться с упрямой кобурой, он оттолкнул от себя Энджи. Энджи отлетела в сторону на несколько метров, но тут же снова собралась в клубок, собираясь повторить атаку. Она уже приподнялась, когда вошедший в барак Берл завалил ханджара короткой очередью. Это изменило энджины планы лишь ненамного: рыча, она подскочила к поверженному, дергающемуся в предсмертной агонии телу и принялась остервенело топтать его.

Берл схватил ее обеими руками за плечи и несколько раз тряханул.

— Стоп! — прошипел он, глядя в ее безумные глаза. — Стоп! Ты хочешь, чтобы я тебя связал?

— Это Мирсад…

— Это не Мирсад, слышишь ты, безумная дура? Это не Мирсад! Посмотри сама! — Берл толкнул ее к телу и дал длинную очередь вдоль коридора. Энджи упала на мертвеца. Конечно, это был не Мирсад… Теперь она видела это совершенно ясно. Наваждение… Да что же это с нею?

Одиночные выстрелы снаружи сменились слитным грохотом пулемета.

— Держись со мной, вплотную! За спиной! — крикнул Берл и выскочил наружу. Она послушно последовала за ним. Быстро открыв заднюю дверцу джипа, Берл вытащил РПГ и встал на одно колено. Полыхнул выхлоп, раздался взрыв, и пулемет смолк. Не теряя ни секунды, Берл достал вторую трубу и повторил выстрел в направлении будки.

— За мной! Бегом! — скомандовал он. Огибая барак, они бежали в сторону палаток. У каждого окна Берл ненадолго задерживался, чтобы забросить внутрь гранату. Навстречу им неслись ошалевшие от ужаса люди; выскакивая на плац, они принимались бесцельно метаться, пока Берл не срубал их на бегу короткими очередями. В одной из комнат сзади что-то сдетонировало; Энджи упала, сбитая взрывной волной, но тут же вскочила и, спотыкаясь, бросилась вслед за Берлом. Теперь горел весь лагерь, за исключением ближнего к воротам барака, но огонь подбирался уже и к нему.

Добравшись до палаток, Берл приостановился, очевидно, прикидывая, с какой начать. Выскочивший из-за полога ханджар разрешил его сомнения. Берл по-волейбольному нырнул на землю, таща за собой Энджи. Очередь… граната… вторая… Палатка вздулась и опала клочьями. Берл вскочил, не забыв вздернуть на ноги и Энджи. Они вбежали под лохмотья, бывшие когда-то ханджарской палаткой. В углу кто-то скулил, жалобно, как потерявшийся щенок. Ударом ноги Берл опрокинул койку. Под ней, вжавшись в дощатый пол и обхватив голову обеими руками, лежал насмерть перепуганный человек в камуфляжной форме. «Нет! — закричал он, вытягивая руку защитительным и одновременно молящим жестом. — Нет!»

Автомат Берла ответил ему короткой очередью в лицо. Энджи отвернулась. Странно, но на этот раз ее уже не тошнило. Остальные палатки оказались пустыми. Обойдя пылающий штабной барак, Берл и Энджи вернулись на плац. Кроме их собственного джипа там уже находился колькин; Саша стоял возле него, наставив автомат на троих ханджаров, лежавших на земле вниз лицами, с руками на затылке. Увидев Энджи, он облегченно вздохнул.

— Где Коля? — спросил Берл.

— Там… — Саша неопределенно махнул рукой в сторону стоянки. — Проверяет, не осталось ли кого.

Будто в подтверждение его слов послышался взрыв, за ним другой. Колька взрывал ханджарские автомобили.

— А эти откуда? — Берл кивнул на лежащих.

— Сдались… — пожал плечами Саша.

— Сдались… — хмыкнул Берл. — На хрена они нам сдались?

Он задумчиво поиграл автоматом и повернулся к Энджи.

— Эй, Немезида! Вот тебе еще три мирсада, — он протянул ей автомат. — Вперед.

— Что? — Она сделала шаг назад, но Берл и не думал оставлять ее в покое.

— А что тебе непонятно, ангел смерти? — спросил он, подходя вплотную. — Убей их. Они ведь крысы, правда? Вот и пристрели их. Не все же чужими руками воевать.

Он сунул ей в руки автомат и отошел. Саша молча курил, глядя в сторону. Крайний ханджар смотрел на нее снизу, вывернув шею, — это был тот самый низенький часовой, который совсем недавно предлагал ей воды. Он шевельнул губами, но очередной колькин взрыв заглушил его слова. Энджи наклонилась поближе:

— Что ты сказал?

— Не надо… — тихо повторил парень. — Не надо…

Энджи выпрямилась, чувствуя в руках затаившуюся мощь автомата. Три беззащитных, потных от страха спины ждали. С другого конца плаца показался бегущий Колька. Он что-то кричал издали.

— Пора уходить, — сказал Берл у нее за спиной. — Коля перехватил их радио. Сюда уже едут, так что решай скорее.

* * *

Где же ты, Габо, где ты, мой муж, мой защитник и спаситель? Знал бы ты, как стосковались мои руки по твоей коже и по твоим волосам, как стосковалось мое тело по сладкой тяжести твоего тела, как стосковались глаза по твоей улыбке, а слух — по твоему смеху, по ласковому ночному шепоту… Вот уже год, как тебя нету, и уже не будет… вернее, не будет меня, но это ведь одно и то же, правда? Ах, если бы они только так не грохотали…

Энджи сидит у стола в горнице, положив руки на скатерть. Они пришли сюда недавно, меньше месяца назад: она, Тетка и малышка Габриэла. Вернее, малышка не пришла, ее принесли, она ведь еще совсем маленькая — всего три месяца, но уже смышленая, похожая на отца.

Энджи усмехается. Надо же, Габриэль даже не знает, что у него есть дочь. Вот уж будет сюрприз так сюрприз! Одно беспокоит: он ведь будет искать в Зенице, а их там уже нету, и никого нету, чтобы рассказать. И туда добрались ханджары. Энджи и Тетка были тогда в лесу — собирали поздние осенние грибы и малышку с собой взяли, потому что ушли на целый день, а есть-то ребенку надо. Это их и спасло, всех троих. Уже вечером, возвращаясь, увидели в сумерках зарево — и над своим домом тоже. Кто еще кроме них уцелел — бог весть; одно точно — в самой Зенице никого в живых не осталось, из цыган то есть.

Вот теперь придет Габо в Зеницу со своими партизанами и что услышит? — Что всех поубивали, до единого человека. И ее, значит, тоже. Энджи сокрушенно качает головой. Нехорошо это. Одна надежда — что почувствует Габо, что сердцем уловит в горестном воздухе пепелища ее, Энджин, живой запах или запах своей дочери, о существовании которой он даже не подозревает… Да что же они так грохочут…

Хотя трудно ожидать такую тонкую вещь от мужчины. Они ведь так не умеют, а если и умеют, то боятся поверить самим себе. Что же тогда? Тогда остается надеяться, что Габо вернется когда-нибудь и сюда, в старый дом Алкалаев, где они были так счастливы вдвоем — возможно, только лишь для того, чтобы вспомнить. Поэтому в тот вечер на лесном склоне, когда они увидели зарево над Зеницей, услышали выстрелы и крики людей, в тот вечер она сразу сказала Тетке, что надо идти сюда, в Травник. Собственно, у них другого выбора-то и не было. Без еды, без одежды, с двухмесячным ребенком на руках в октябрьском лесу долго не протянешь. А тут все-таки был дом и даже ключ от него, спрятанный между камнями высокого цоколя, а в доме — тайник, и мука в тайнике… А во дворе — колодец, полный звезд, и запах счастья повсюду.

И они шли по склону горы, а потом перевалили через хребет — бегом, как год тому назад, только в противоположном направлении; Энджи помнила дорогу, она помнила все, каждую кочку и ямку на пути… Что уж говорить об их счастливом овражке. Она улыбается. Как оно странно, это возвращение — будто спираль, делающая виток за витком и приводящая тебя в ту же самую точку, но уже по-другому, по-другому, да. Они переждали тот день в лесу над Травником, а ночью спустились вниз, и малышка вела себя просто замечательно, она вообще молодец, никогда не плачет, если, конечно, не голодна. Вот и сейчас спит и будет спать еще часа два, это точно. Такое везение: Энджи покормила ее за четверть часа до того, как ханджары принялись стучать в дверь сапогами, и она засунула в схрон Тетку со спящей малышкой на руках. Бог помог, не иначе.

— Открывай, сучка! Мы знаем, что ты там!..

Крепка дверь в доме Алкалая…

И тогда Он тоже помог. И ключ оказался на месте, и замок не сорван, и все внутри цело — в точности как они с Габо оставили, даже застарелые пятна крови на полу и скомканная скатерть на столе, где ее не успели изнасиловать тогда и где ее изнасилуют сейчас, после того как сломают эту дверь. Тетка с ней спорила, не хотела идти в схрон… Но так надежнее. Человек, когда его начинают мучить, все рассказывает, даже то, о чем не спрашивают. Поэтому если бы в тайник пошла она, а Тетка осталась бы снаружи, то погибли бы все. А так — только она, Энджи. Потому что мать никогда не выдаст своего ребенка. Простой расчет. Было бы легче, если бы можно было убить себя, но это тоже не годится, потому что тогда они уже точно сожгут дом. Еще один расчет.

— Открывай, ведьма! А то ведь сейчас запалю!

Ну вот… догадались… нашли-таки правильные слова. Энджи встает и идет открывать. На пороге — бородатая вонючая смерть в овчинном полушубке.

февраль-май 2005, Бейт-Арье.

Оглавление

  • Алекс Тарн . БОСНИЙСКАЯ СПИРАЛЬ (ОНИ ВСЕГДА ВОЗВРАЩАЮТСЯ)
  • Реклама на сайте

    Комментарии к книге «Боснийская спираль (Они всегда возвращаются)», Алекс Тарн

    Всего 0 комментариев

    Комментариев к этой книге пока нет, будьте первым!

    РЕКОМЕНДУЕМ К ПРОЧТЕНИЮ

    Популярные и начинающие авторы, крупнейшие и нишевые издательства