«И нитка, втрое скрученная...»

2036


Настроики
A

Фон текста:

  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Аа

    Roboto

  • Аа

    Garamond

  • Аа

    Fira Sans

  • Аа

    Times

АЛЕКС ЛА ГУМА

Родина Алекса Ла Гумы — Южно-Африканская Республика, страна-концлагерь. Под гнетом фашистского режима здесь томятся миллионы коренных жителей — чернокожих и цветных. Но и в невыносимых условиях, в атмосфере полицейских облав, массовых арестов и политических убийств писатели Южной Африки бесстрашно борются за освобождение народа, отдавая этому великому делу все свои силы, весь свой талант.

Алекс Ла Гума родился в 1926 году. Он уроженец „цветных" кварталов Кейптауна, сын Джимми Ла Гумы, одного из зачинателей и вождей антирасистского движения. Уже в ранней юности Алекс включился в освободительную борьбу. С начала пятидесятых годов он активный участник народных выступлений против расизма, автор гневных публицистических статей в прогрессивных органах печати — журнале „Шайтинг ток" и газете „Нью Эйдж". Правители ЮАР давно его преследуют. Не раз Ла Гума подвергался репрессиям, много месяцев провел в тюрьмах. А в 1962 году его приговорили к пяти годам домашнего ареста. Произведения писателя строжайше запрещены у него на родине.

Это не случайно. Все, что вышло из-под пера Ла Гумы, посвящено одной теме-борьбе африканского народа за свои права. Две его повести — „Скитания в ночи", „И нитка, втрое скрученная…", а также цикл рассказов получили широкое признание передовых людей в ЮАР и за ее пределами.

„Скитания в ночи" — горестная повесть о жизни обитателей шестого района Кейптауна, где негры и цветные задавлены нищетой, бесправием, непосильным трудом. На каждом шагу — унизительные запреты, оскорбления, полицейский террор. Герои произведения — Майкл Эдонис и Виллибой — не хотят мириться с тем, что попирается их человеческое достоинство. Они исступленно ненавидят угнетателей, но не знают пока путей борьбы. Где же выход? Что делать? — такие вопросы сами собой напрашиваются при чтении суровой и правдивой книги „Скитания в ночи".

Поисками ответа на эти насущные проблемы продиктована другая повесть Ла Гумы — „И нитка, втрое скрученная…", предлагаемая читателю. На первый взгляд кажется, что здесь отображена та же беспросветная жизнь, что и в „Скитаниях…". Героями также являются бесправные темнокожие — поденщики, уборщики, сторожа, мелкие уголовники, безработные, проститутки. Мы видим униженных, озлобленных дискриминацией людей — опустившуюся „пьяную Рию", безработного Романа, ставшего мелким вором, жалкую Сюзи Мейер, которая завидует „сладкой жизни" господ. Но главный герой повести — молодой африканец Чарльз Паулс — человек иного склада. Он уже понимает, что его народ несчастен потому, что люди разобщены. „Всего труднее перенести беду, если человек один… — говорит Чарльз Паулс. — Людям надо быть вместе". Так приходит к жителям трущобного района Кейптауна идея солидарности обездоленных, идея совместной борьбы за равноправие и свободу.

Алекс Ла Гума не одинок, бок о бок с ним работают талантливые писатели, которым дороги те же идейные и художественные принципы. Это — Питер Абрахамс, Эзекиель Мпахеле, Ричард Рив, Льюис Нкози и другие. Они опираются на традиции критического реализма, созданные лучшими мастерами мировой литературы. Но особенно плодотворно влияние на Ла Гуму великого пролетарского писателя Максима Горького, которого он считает своим учителем. „Для меня, — пишет он, — человека, живущего в такой стране, как Южная Африка, где мы сталкиваемся со всеми самыми худшими проявлениями расизма, экономической эксплуатации, социального неравенства, глубочайшей безнадежностью и жестокостью, идеи Горького были лучом света, рассеявшим густой мрак эксплуататорского общества".

В настоящее время писателю удалось вырваться из лап расистского правительства. Он снова активно окунулся в общественную деятельность, принял участие в Третьей конференции писателей стран Азии и Африки в Бейруте. Ла Гума — друг Советского Союза, в течение последних лет он не раз был гостем нашей страны. Им написан новый роман „Каменная страна" — о тюрьмах Южной Африки, где томятся лучшие сыны ее темнокожих народов. Писатель полон творческих сил, он убежден, что борьба африканцев за свое освобождение, поддержанная всеми честными людьми на земле, завершится полной победой.

МИХАИЛ КУРГАНЦЕВ

И НИТКА, ВТРОЕ СКРУЧЕННАЯ… 

ПОВЕСТЬ

БЛАНШ, С ЛЮБОВЬЮ

Двоим лучше, нежели одному,

потому что у них есть доброе

вознаграждение в труде их.

Ибо, если упадет один, то другой

поднимет товарища своего.

Но горе одному,когда упадет,

а другого нет,который поднял бы его.

Также, если лежат двое,

то тепло им; а одному как согреться?

И если станет преодолевать кто-либо

одного, то двое устоят против него.

И нитка, втрое скрученная, не скоро порвется.

Книга Екклезиаста, IV. 9—12

1

На северо-западе сгущались облака, сначала похожие на хлопья ваты, гонимые по небу напористым ветром, потом — на клубы серого дыма и, в конце концов, — на вздыбленные под самую высь крепостные валы с бастионами. Мрачная стена тянулась через весь горизонт, и солнце уже не сияло, а только угадывалось в бледном свечении за серой пеленой. И море было серое и свинцовое. Оно лениво колыхалось, как тяжелое полотнище на утихающем ветру. Осень рано пришла в тот год, а за ней и зима, и небо затянуло тяжелыми тучами, грозившими земле дождем. На взморье, в парках и на фермах с деревьев уже опали листья, и только по склонам и на вершинах гор, тянувшихся вдоль моря, зеленым по серому еще проступали сосны, смоковницы и редкие дубы, и земля упрямо хранила здоровый темно-коричневый цвет.

Первый дождь просеялся из туч моросящим туманом и остался лежать влажной пеленой на земле, на скамейках бульваров и на отвесных гладких стенах зданий, асфальт улиц и дорог почернел от него. Потом этот первый дождь прошел, оставив после себя только холодную сырость в воздухе и обещание вернуться.

Настал июль, и набрякшие тучи походными колоннами двинулись на землю с океана; подгоняемые окриками резкого ветра, они брели, прихрамывая, со стертыми ногами, через все небо в наступление на твердыню гор. Какое-то время горы сдерживали их, и дожди опустошали только побережье, и завеса их разбивалась о колючие вершины. На флангах дождь падал в море. Высокий, облаченный в серое туман отрезал горы от неба и всего остального мира и зловещим знамением повис над землей.

Потом дожди пробили бреши в линии обороны и стали делать вылазки на пригороды, налетая и снова отступая, — по утрам на окнах стыли струйки влаги и сырость лежала на бетоне шоссе, убегавшего на север, мокро блестели широкой дугой изгибающиеся рельсы железнодорожных путей.

За городом земля принимала дождь и поглощала его, впитывая влагу и все темнея, пока не стала совсем черной. Земля утоляла жажду ливнями, а потом, пресытившись, размякла, и когда человек ступал на нее, поддавалась под ним, и в грязи оставались кривые борозды от его подошв, или, если он шел босой, круглые лунки, где он давил пяткой и подушечкой ступни, и отдельно, совсем меленькие, от пальцев его ног.

Жители, ютящиеся в убогих хижинах и лачугах вдоль государственного шоссе, по обеим сторонам железнодорожных путей и на песчаных пустырях, тревожно следили за небом, не сводя глаз с северо-запада, где за горой нависли разбухшие от влаги тучи. И когда разразились дожди, забарабанив по крышам, рабочие потащили домой подхваченные где придется коробки из гофрированного картона, листы ржавой жести, обрезки оцинкованного железа, чтобы спешно залатать прохудившиеся кровли. Этот хлам укладывали на крышах и прижимали камнем потяжелей, чтобы не снесло ветром.

Дети играли среди луж на раскисшей земле, месили пальцами босых ног податливую жидкую грязь. И, слушай, ну и повезло мне, ты только подумай — полную жестянку битума я получил за пять монет! Ясное дело, налево. Битум — это как раз то, что надо, не пропускает воду. Окунуть в него мешковину, и затыкай щели и дыры. Похоже, этот год собирается быть дождливым, а? Надо полагать, что так. Старуха уже жалуется на свой ревматизм. А по мне, пусть льет сколько влезет, мне бы только была жестянка пива в холодный день, а так — плевать я хотел. Слушай, парень, я помню, однажды лило двадцать суток подряд, без перерыва, ей-богу. Арви обещался притащить домой гудрону. Он работает как раз рядом с муниципалитетом. Знаешь что, не нравится мне вон та дыра, Джонни, ты бы заделал ее, чем сидеть сиднем, штаны протирать, «Дождик, лить тебе не лень, возвращайся в другой день», — пели дети. Небо нависло тяжелое и серое, загородив солнце, дневной свет померк, на смену ему пришли противоестественные, сырые сумерки. Снова брызнул дождь и, окропив мир, приостановился ненадолго, а потом хлынул на землю целыми потоками. Постепенно его перестало лихорадить, он выровнялся и зарядил в ровном, устойчивом темпе, непроглядный, холодный, серый,

2

Шум воды, протекавшей сквозь кровлю, разбудил Чарли Паулса. Под порывами ветра дождь косо хлестал по лачуге, свистя и барабаня в стены из рифленого железа, поливая крышу. Ветер с ревом, будто в ярости, швырял дождь на дом и тут же, отпрянув, уносился прочь, свистя в облупившемся мокром железе.

Чарли Паулс заворочался на своей продавленной, с растянутой сеткой железной кровати, он спал, закрыв лицо согнутой левой рукой и подложив под локоть другую. Слыша в полусне шум ливня за стеной, он, не просыпаясь, натянул на плечи старое армейское одеяло. Но сразу же снова повернулся, рука соскользнула с лица, ударилась обо что-то тыльной стороной, он забормотал во сне и тут, всплыв из глубин забытья, сквозь шум дождя снаружи отчетливо различил другие звуки: в комнату с потолка протекала вода.

Вначале это было редкое, нерешительное покалывание по дощатому полу; потом капли глухо зачастили, сливаясь в струйки. Чарли открыл глаза, зевнул. Тьма окружала его густым мраком наглухо замурованного склепа, и он лежал в этой тьме и слушал, как каплет с потолка вода.

И еще в комнате стояли разные запахи. Запах пота, и запах нестиранных одеял, и запах непроветриваемых постелей совсем рядом, и где-то в отдалении — тяжелый запах стряпни, застарелой сырости и мокрого железа. Но он не внюхивался, он слушал, как падает на пол вода. В другом углу комнаты на такой же железной кровати метался, дергался во сне и проклинал кого-то его брат Рональд.

Чарли сел в постели, и одеяло, соскользнув с плеч, упало на поднятые колени. Он спал в одном нижнем белье, почти не чувствуя холода. Протерев глаза, он скоро привык к темноте и стал понемногу различать очертания предметов в комнате: вон дергается во сне долговязый Рональд, вон темнеет квадратная громада шкафа и еще одна кровать, на которой спит Йорни.

Чарли дотянулся левой рукой до ящика из-под яблок, служившего ему ночным столиком, пошарил — книжка без обложки, сигареты — и нащупал спичечный коробок. Он чиркнул спичкой и осмотрелся при свете ее слабенького дрожащего пламени, трепетавшего на вечно гуляющем в доме сквозняке, который тянул из бесчисленных щелей; вглядевшись в полумрак, различил лужицу воды, растекавшуюся на полу у обшарпанного, с разбитым зеркалом и сорванными петлями, шкафа. Спичка догорела, он зажег другую и опустил босые ступни на пол.

Половицы под ногами были холодными. Чарли встал, наклонил голову, чтобы не задевать потолок, и пошел к полке на противоположной стене комнаты, прикрывая ладонью горящую спичку, поднял стекло фонаря «летучая мышь», выкрутил и зажег фитиль. Когда фитиль занялся, он потряс спичкой, затушил ее и бросил на пол.

Опять налетел ветер и обрушил на дом новую лавину дождя, нахлестывавшего по железу какую-то минуту, и опять метнулся в сторону и понесся прочь, сопровождаемый глухим дребезжащим перестуком.

Чарли подкрутил фитиль, фонарь разгорелся ровным, ярким пламенем и осветил всю комнату и коричневое лицо Чарли, выхватив из темноты его широкие скулы и подбородок, закругленный и твердый, как носок армейского ботинка. Впалые щеки покрывала черная щетина, и глубокие складки, словно в скобки, заключали крупный, насмешливый и чувственный рот. Лоб у него был широкий и низкий, далеко вперед набегали густые курчавые волосы. На правой скуле чернела родинка. А глаза были темно-карие, цвета каштанов, они мерцали в свете лампы, глазные яблоки отливали желтизной.

Он поставил лампу и, пошарив взглядом по тесной, как коробка, комнатушке, нашел четырехгалонный, весь во вмятинах бидон для керосина. Он перенес его туда, где на полу под течью растекалась лужа. По дороге задел бидоном о железную кровать, на которой спал Рональд, и от звона жестянки тот проснулся.

Рональд рывком поднялся и сел на кровати, прислонившись спиной к картонной перегородке, отделявшей их от кухни, — все это одним испуганным стремительным движением, громко вскрикнув: «А? Что это? Что?»

Чарли поставил бидон на пол под течь. Шум шлепавшихся в лужу капель внезапно сменился барабанной дробью, когда капли застучали по железу, а затем постепенно перешел в монотонное позвякивание.

Чарли сказал, возвращаясь к своей кровати:

— Извини, парень, я тебя разбудил. Чертова крыша протекла.

Под его сильным телом старые, скрипучие половицы, прогибаясь, ходили ходуном. Он опустился на кровать и сидел задумавшись в своем заношенном нижнем белье. Другой брат, Йорни, спал лицом к стене под старым, распотрошенным стеганым одеялом, виднелась лишь одна его коротко остриженная голова. Дождь со свистом хлестал по дому.

Рональд не лег, он протирал сонные глаза Чарли потянулся за коробкой сигарет, вытащил одну, прикурил. Крохотное оконце между их кроватями сотрясалось под порывами сильного косого дождя.

— Сладкий сон приснился? — спросил Чарли, пуская дым через нос и поглядывая на Рональда. И улыбнулся, обнажив сильные, крупные, желтоватые зубы. — Ты, парень, так барахтался, будто у тебя там под одеялом эта самая Сюзи Мейер, ей-богу.

— Что? Ну чего тебе? — пробормотал Рональд, заливаясь краской и тараща глаза на старшего брата. — Ничего мне не снилось. Какого черта тебе от меня надо?

Чарли ухмыльнулся.

— Не мне, чудак. Сюзи Мейер.

— Ну а что тебе далась Сюзи Мейер? — запальчиво спросил Рональд. Он почувствовал, что краснеет, и сердито уставился на Чарли.

— Женился б ты на ней, хоть сны бы не мучили, — сказал Чарли. Ему нравилось дразнить Рональда.

Рональд громко и отчетливо произнес:

— Слушай, ты. Слушай, j о n g, малый. Оставь меня в покое. Понятно?

Чарли ответил, пуская дым:

— Малыша разбудишь.

Он показал большим пальцем туда, где спал Йорни.

— Ну а чего ты тогда привязался ко мне? — возмутился Рональд. — Вечно придирается, придирается.

— Да брось, — сказал Чарли и скользнул под одеяло, но оперся на локоть, чтобы можно было курить. — С тобой просто шутят. Никто не виноват, что ты лезешь в бутылку, стоит кому-нибудь упомянуть про эту Сюзи Мейер, — и он исподтишка хмыкнул.

Рональд сердито смотрел на брата, ожидая, что тот еще скажет. Ветер стих, и слышался только шум дождя и звон падающих в бидон капель. Чарли посмотрел туда, где протекал потолок, и буркнул:

— Надо будет утром заделать.

Рональд облегченно вздохнул и улегся обратно в ложбину своего продавленного тюфяка, но не сводил с Чарли из-под краешка одеяла угрюмого настороженного взгляда.

— Ветер затихает, — заметил Чарли.

Малыш Йорни забормотал во сне и заворочался под лохмотьями, оставшимися от стеганого ватного одеяла. Чарли посмотрел на будильник, стоящий на полке у дальней стены.

— Скоро вставать. — Он перевел взгляд на окно, квадратное отверстие, вырезанное в стене и заделанное куском грязного стекла. Там, за пеленой дождя, лежал мир, черный и мокрый. Пламя «летучей мыши» и маслянистая гарь от нее слегка согревали воздух, и Чарли решил не тушить лампу. Он докурил сигарету, а окурок придавил на полу у постели.

Он громко зевнул и сказал с притворной серьезностью:

— А здесь и здесь, — он показал, — у нее, между прочим, все как надо, это точно.

Рональд этого ожидал. Он взревел, нащупал у кровати ботинок и пустил им в Чарли. Ботинок пролетел через комнату, чуть не задел фонарь, но Чарли, небрежным жестом подняв руку, отбил его в воздухе, и он с глухим стуком упал на пол.

Рональд снова сидел на постели и свирепо смотрел на Чарли. У Рональда были широко раскрыты глаза и от волнения подергивались щеки. Он крикнул, чуть не плача:

— Лучше перестань, слышишь! Я тебя предупреждаю, лучше прекрати это.

Чарли нахмурившись сказал:

— Ну ладно, хватит. Ты чуть пожара не наделал.

— А ты… говорят тебе… прекрати это! — захлебываясь, прокричал Рональд.

На другой половине, за стенкой, скрипнула и запела пружинная кровать, будто сломанная арфа, и голос матери крикнул:

— Ну что там у вас происходит, мальчики? Вставайте или лежите тихо, но не беспокойте отца.

— Хорошо, ма, хорошо, — прокричал в ответ Чарли. — Тут у нас крыша потекла, и мне пришлось подставить посудину, я искал жестянку. — Он сидел на краю кровати.

— Тише, не беспокойте папеньку, — с ухмылкой сказал Рональд. — Наш папенька заслужил отдых. Дрыхнет все дни напролет.

Чарли потянулся к спинке кровати, там висели его джинсы. Он сказал:

— Оставь старика в покое. Пусть  ou keгеl[1] отдыхает. Никто тебе не давал права так о нем говорить.

Он просунул ноги в штанины и встал, подтягивая и расправляя джинсы на поясе.

— Ух, — сказал Рональд, — подумаешь. Чарли покончил с пуговицами на джинсах и затянулся старым потрескавшимся армейским ремнем.

— Никто тебе не давал права говорить об отце в таком тоне, — повторил Чарли.

Он продернул ремень через медную пряжку, попал дырочкой на шип и конец заправил в хомутик. Потом снова сел на кровать и, нагнувшись, стал искать ботинки.

— Липни лучше к своей Сюзи Мейер.

— Опять, да? — грозно сказал Рональд.

— Ладно, приятель, забудем, — усмехнулся Чарли. — Забудем. С тобой пошутить нельзя. — Он всунул ноги в башмаки и притопнул, затем положил рогу на ногу и принялся шнуровать их. — Похоже, дождь решил передохнуть, — сказал он. И посмотрел в окно. По стеклу еще сбегали одинокие капли, но темнота за ним уже растворялась в сером.

— Ну не забавно ли, — сказал Чарли. — А? Мне на работу не надо, а я все равно первым встаю, не то что ты, вечно валандаешься до последней минуты. Держу пари, в проходную прибежишь на полусогнутых.

Рональд сказал:

— Стану я торопиться из-за этой паршивой работенки, будь она проклята совсем.

— Они тебя выставят на улицу, парень.

— Ну и что, меня с ней не венчали, найду другую, только и всего.

Чарли открыл рот, чтобы сказать кое-что насчет венчания и Сюзи Мейер, но передумал и только засмеялся.

— Твое дело, — сказал он.

Младший, Йорни, тоже проснулся и смотрел на них из-под своего стеганого одеяла опухшими от сна глазами.

— Эй вы, — захныкал он. — Чего вы здесь расшумелись, типы.

Рональд огрызнулся: — Ну, ты, слюнявый… — Поспи еще, рikkiе, поспи, малыш, — вмешался Чарли. — Еще рано.

Он закурил новую сигарету, коробку положил в карман, поднялся и пошел к двери. Дождь уже успокоился и не хлестал больше, а лишь постукивал по рифленому железу стен.

Чарли был высокого роста. У него были широкие плечи и широкая грудь человека, привыкшего к физическому труду. Мускулы бугрились и переливались под его заношенной фланелевой фуфайкой. Его тень метнулась по стене над кроватью Рональда, как черный призрак, боящийся света. Чарли прошел к двери в своих старых ботинках, с сигаретой, свисающей из уголка широкого, подвижного рта, — , дымок вился вверх по скуле, и, чтобы он не попадал в глаз, Чарли прищурился.

Он повернул голову и еще раз пристально оглядел потолок. Распрямленные коробки и листы прессованного картона, которыми он был обшит, покоробились и рябили потеками с прошлой зимы, а там, где ночью открылась новая течь, по картону расползались черные очертания целого материка сырости. Капли воды медленно набухали и нехотя отрывались и падали вниз в подставленную под течь жестянку.

«Это на том краю, где отошел лист цинка, — сказал себе Чарли, рассматривая пятно. — Похоже, что дождь притих, пожалуй, успею починить», — Он вынул сигарету изо рта и стряхнул пепел в бидон на полу. Там уже набралось воды пальца на три.

Рональд сказал, все еще сидя на кровати: — Тьфу, будь оно проклято! В такой дождь человек должен тащиться на работу.

Он принялся одеваться, продрогший и злой на весь мир.

3

Чарли открыл дверь и вышел в темную кухню. Зажег спичку, отыскал второй фонарь. Он висел на балке под прогнувшимся от сырости картонным потолком. Чарли зажег фонарь, и пламя высветило в кухне побитые с закопченными днищами кастрюли, висящие в ряд над старой железной печкой, лезвие кухонного ножа, подвешенного сбоку к столу на обрывке засаленного шнурка, продетого в отверстие на конце рукоятки, металлическую крышку треснувшей сахарницы на посудной полке.

Пол в кухне прогибался. и стонал под тяжестью Чарли. Дождь стучал в дверь, совсем как человек перед тем, как войти. В кухню выходила и другая дверь — из комнаты родителей. Из-за тоненькой, вылинявшей занавески, повешенной в проеме вместо двери, послышался шорох, скрип кровати и глухой звук поправляемой на ноге ударом об пол туфли.

Потом голос матери позвал:

— Чарльз, это ты? Растопи печку, сынок. Оттуда же донесся надрывный, бурлящий мокротой старческий кашель.

— Есть такое дело, ма, — отозвался Чарли. Он подошел к наружной двери, отодвинул засов и распахнул ее. Ветер швырнул ему в лицо сноп мелких брызг, и он невольно отступил с порога, поеживаясь от холодной сырости. Дождь обдал порог, брызнул в кухню. Он шел теперь уже не сплошной непроглядной стеной, а падал отдельными мелкими, стремительными каплями. Чарли зажал сигарету в кулак и выглянул за дверь. Холода он уже не чувствовал, он вообще быстро приспосабливался к сменам температуры. Только грудь подернуло гусиной кожей.

Небо было густо-черное, и лишь к горизонту, далеко за темными очертаниями лачуг и деревьев, просвечивала серым, в цвет помоев, узкая размазанная полоса над дальними, еще не различимыми горами. И как бы в подтверждение приближавшегося рассвета где-то среди лачуг петух прокричал властное кукареку. Мир булькал и бултыхался во тьме. Прокричал второй петух, третий… Пронзительным лаем залилась собака..

Чарли щелчком отшвырнул окурок в мокрую темень, проследил, как он красной точкой мелькнул в воздухе и, описав дугу, исчез. Потом закрыл дверь, зажег еще одну спичку и бросил ее через конфорку в железную плиту.

Пламя охватило бумагу под щепой и тщательно положенными поверх кусками угля. Плита замурлыкала спросонок и затем тихонько загудела. Чарли переставил эмалированную кастрюльку с водой с края плиты на конфорку и ушел обратно в комнату.

Рональд уже оделся. На нем были брюки в обтяжку, старый свитер с оленем на груди и мягкая кожаная куртка. Он зачесывал волосы перед треснувшим, засиженным мухами зеркалом на дверце платяного шкафа. Умываться не было принято.

— Дождь все идет? — спросил он и положил щетку на полочку — просто ящик из-под помидоров, прибитый к деревянной подпорке стены, — рядом с запыленной баночкой густого зеленого бриолина и скелетом пластмассового гребешка с приставшими к последним зубьям-ребрам высохшими останками волос.

— Да, — сказал Чарли, — да, — и сел к себе на кровать. Долго стоять в комнате пригнувшись было трудно. — Но не очень сильный. Так, немного моросит. Я думаю, чуть погодя совсем перестанет.

— Откуда это ты знаешь, что перестанет? — спросил Рональд с ехидной ухмылкой. — Откуда это ты только знаешь такую кучу вещей о том, когда дождь перестанет и сколько он еще будет идти? Ты и впрямь умный малый, верно?

— А я и не говорю, что знаю, — ответил Чарли. Он сидел в покосившейся комнатке, опершись локтями о колени, свесив крупные тяжелые кисти рук. — Кто говорит, что я знаю? Просто я так думаю. Тоже мне, — он взглянул на Рональда и усмехнулся: — Это ты у нас умник. И все-то тебе не слава богу. И с погодой не так, и с этой Сюзи Мейер.

Рональд бросил взгляд в его сторону. Он начищал ботинки плешивой щеткой, ставя на край табуретки сначала одну ногу, потом другую.

— С чего это ты взял насчет Сюзи Мейер? Снова начинаешь, да?

Чарли засмеялся.

— Валяй, валяй, надраивай, замечательно они будут выглядеть, когда ты припустишься за автобусом.

Рональд был франтоватый малый.

— Ладно, это, кажется, мое дело, верно? — бросил Рональд. Он положил сапожную щетку на платяной шкаф и пошел на кухню.

— Поесть готово? — послышался оттуда его недовольный голос.

А голос матери отвечал:

— Подождешь немного. Прежде всего я бы поздоровалась.

— В таком случае, здравствуйте, — проворчал Рональд и повысил голос: — Почему человек вечно должен дожидаться своей жратвы?

— Что это ты такой раздражительный? — прикрикнула на него мать. — Ишь, важный какой стал.

Чарли хмыкнул. Затем поднялся, подошел к платяному шкафу, открыл скрипучую дверцу и вытащил из стопки белья свою старую защитного цвета рубашку. Встряхнул ее, она развернулась, натянул через голову и, на ходу заправляя в вылинявшие джинсы, тоже пошел на кухню.

4

Рональд сидел на скамейке у стены за выскобленным дощатым столом и жадно глотал из эмалированной щербатой миски горячую овсянку. Кухня, как и весь дом, была маленькой и тесной, и перемещались в ней с осторожностью, по очереди, чтобы разойтись и не столкнуть чего. Скамейка и несколько ящиков, таких, чтобы они могли свободно задвигаться под стол, служили сиденьями, а по стенам висели закопченные сковороды и кастрюли. Стены были из старого рифленого железа, изнутри кое-как выкрашенного. Они держались на деревянных подпорках, наворованных или принесенных со свалки. За дверью висел старый календарь с изображением веснушчатого голубоглазого мальчика с золотыми кудряшками, ласкающего неизвестной породы щенка со счастливой собачьей физиономией. Картинка называлась «Приятели», но подпись вместе с названием мебельного магазина, выпустившего календарь, была замазана коричневой краской. Потолок из листьев картона разбух и провис, и, чтобы не задеть его, мужчинам приходилось пригибать голову. Он был черный и заплесневел от сырости. Во всем доме стоял запах плесени, но его давно перестали замечать.

Рональд уткнулся в тарелку и мрачно поглощал свой завтрак. Свет от лампы бросал блики на его напомаженную голову. Он во многом еще был подростком, трудный возраст отражался в ожесточенном взгляде карих глаз, в презрительной ухмылке рта и в дерзкой отваге его затаенных мыслей, злобных как цепные собаки.

Чарли сказал, входя в теплую кухню и вдыхая запах горящих дров и булькавшей на огне овсяной каши:

— Доброе утро, ма. Опять потекла эта чертова крыша.

— Придется тебе ею заняться, — сказала мать, не поворачиваясь от плиты. — В нашей комнате тоже сыро. — И Рональду: — Ты бы поторапливался. Пропустишь первый автобус. — И снова Чарли: — Дом того и гляди рухнет. Не знаю, что и делать, отец-то совсем болен.

— Болен, — передразнил Рональд, выскребая из миски остатки каши и поднимаясь. — Он уж болен черт-те с каких пор.

— Ты все-таки придерживай язык, когда об отце говоришь, — оборвала его мать.

Чарли посмотрел на своего младшего брата.

— Молчал бы, если нечего сказать. Не ты этот дом строил, не ты его чинишь, не тебе и говорить.

— Придирайся, — огрызнулся Рональд, хватая со стола у своей тарелки пакет с бутербродами. — Вечно придираются, придираются, придираются…

— А ну замолчи, чертенок, — прикрикнула мать и пригрозила ему разливательной ложкой. — Замолчи и отправляйся на работу.

Рональд сунул за пазуху пакет с бутербродами и стал выбираться к двери. Он поднялся, нахмурившись, встал к ним спиной, долго возился с задвижкой, пока наконец не распахнул дверь. Завеса мелкого дождя заполоскалась перед ним покрывалом из жидкого кружева.

— Только и знаете, что придираться, — сказал он, шагнул в посеревшую уже темноту и хлопнул за собой дверью.

— Просто не знаю, что с ним будет, — сказала мать, смахивая с лица прядь волос. На лбу остался след от руки, вымазанной в овсянке. — Отец ваш совсем плох, и Каролина не сегодня-завтра разрешится. А ему все трын-трава.

— Да ничего. Ронни хороший парень, — сказал Чарли. — Он еще исправится, ма, вот увидишь. — Он улыбнулся ей. — Ну, ладно, пойду взгляну, как там сегодня наш старик.

Он прошел за занавеску в другую комнату. Пламя свечного огарка, дрожавшего от сквозняка на хромом комоде, накренившемся на неровном полу, бросало неверный свет на убогую обстановку. На широкой, прогнувшейся, дребезжащей от каждого движения кровати из-под вороха старого тряпья виднелась голова старшего Паулса. Огарок высвечивал белки его глаз и отражался в медном шарике на спинке кровати.

Когда-то, очень давно, папаша Паулс был сильным, высоким мужчиной, но теперь от него остался один скелет, детский рисунок человечка. Его темное лицо бороздили следы от схваток с нуждой и болезнью, высохшее и опустошенное лицо, черен, обтянутый тонкой кожей, чудовищная маска, грубо и наспех вырезанная из куска коричневого, в глубоких трещинах дерева. Костлявые колени вздымались под одеялом двумя острыми горными пиками и подергивались, будто горы било землетрясением; и весь он дрожал мелкой дрожью от лихорадки и сквозняка, тянувшего из щелей и старых дыр от гвоздей, которыми были испещрены стены. Ввалившийся беззубый рот был открыт, а впалая грудь клокотала и посвистывала, будто чайник на огне. Старик весь дергался, как страшная заводная игрушка.

Чарли остановился в ногах кровати и тихо спросил:

— Ну как, отец?

Ввалившиеся глаза обратились к нему, и губы беззвучно зашевелились, совсем как у выброшенной на берег рыбы. Больной старик цеплялся негнущимися пальцами за отвесную скалу жизни из последних отчаянных усилий.

Чарли сказал:

— Отдыхай, отец. Лежи, отдыхай.

Он подмигнул старику, повернулся и вышел.

— Старик плох, — сказал он, возвращаясь в кухню. Он сел за стол. Ему пришлось согнуться, чтобы уместить свое крупное тело в таком маленьком пространстве. — Сколько еще этот дождь собирается лить, ма, как ты считаешь?

— Бывает, что дней восемь, — сказала мать. — Похоже, будет скверная зима. Отцу тяжело:. придется. Может, он съест сегодня хоть немного овсянки. Уже почти ничего не может есть, бедняга. — Она вздохнула. — Многих он доконает, как зарядит, этот дождь. Ты бы посмотрел крышу. — Она поставила перед ним полную тарелку дымящейся овсяной каши.

— Взгляну, — сказал Чарли, принимаясь есть. Он подул на ложку с кашей. — Может быть, еще и нет ничего страшного.

— Если б только Ронни взялся за ум. Совсем от рук отбился. Дерзит, вечно всем недоволен, грубить стал. Он и отца расстраивает, а разве его можно волновать.

— Он! еще исправится, ма.

— Он попадет в беду. Вот посмотришь, мы еще хлебнем с ним горя.

— А, да он еще молокосос. Девчонка у него завелась, вот и все. Сюзи Мейер.

— Jа, — сказала мать, перемешивая в кастрюле остатки каши. — Да, я уже о ней наслушалась. Миссис Апполис говорила, у Сюзи был ребенок от женатого человека. Подумать только. И крутит она со всеми без разбора. Она мне не нравится, вот что я скажу. Хоть бы он и вправду не спутался с ней.

— Ну, может, она не такая уж и плохая, ма, — сказал Чарли, посыпая себе кашу сахаром. — Многие приносят в подоле, не она одна.

— Скажите, какой нашелся! — рассердилась матушка Паулс. — У тебя все хорошие. «Не такая плохая». Замечательная! По тебе, что ни возьми, все ладно. «Все приносят». Вырастишь своих, тогда узнаешь. — Она вытерла руки о грязное кухонное полотенце. — И не выгребай весь сахар. Это у нас до пятницы. Чарли улыбнулся, поднося ложку ко рту, — Ладно, ма. — Хорошо. Успокойся.

Дождь свистел и хлестал по дому. На востоке небо бледнело, медленно наливаясь тусклым безжизненным светом, робко разбавляло серым черное, как будто осторожное утро тихо кралось мимо часовых обложного дождя.

В комнате больного скрипела и сотрясалась кровать, и из-за занавески послышался стон. Чарли сказал, тщательно выскабливая ложкой тарелку:

— Совсем плох старик.

— Пойду покормлю его овсянкой, — сказала мать. — Ему бы надо, конечно, супу. — Она пошла к плите, сняла с огня облупившийся эмалированный кофейник и поставила на стол. Чарли подождал, пока она налила ему в чашку кофе. Мелкий дождь стучал по стене и, звеня, стекал с крыши. В детской вода с металлическим призвуком полилась в бидон, поставленный под капель.

— Похоже, стихает, — сказал Чарли. Он потянулся за сахаром.

— Одну ложку, — сказала ему мать. — Будем надеяться. Ты бы заделал крышу-то, пока совсем не провалилась.

Сгорбившись на деревянном ящике за столом, Чарли размешал сахар, медленно поднес чашку к губам, подул на кофе, осторожно отхлебнул, снова подул и тихонько поставил чашку на треснутое блюдце. Матушка Паулс сидела на скамейке у плиты, откинувшись к стене, закрыв глаза, словно о чем-то мечтала.

Чарли снова поднял чашку и стал пить, слушая, как шумит за стеной дождь. До него доносился откуда-то издалека резкий шелест листвы на деревьях, будто ветер трепал афиши на щитах.

Он поставил чашку, пошел к двери, открыл ее. Шелест листвы стал сильнее, и в кухню ворвался холодный ветер. Он сорвал с карниза капли воды и швырнул их через дверь, в кухню, дунул на лампу, и тени заплясали на закопченных стенах.

Матушку Паулс обдал поток холодного воздуха, и она открыла глаза.

— Что? Что случилось? — проговорила она.

— Смотрю, не кончился ли дождь, — сказал Чарли.

— Закрой дверь, — сказала мать.

Над темным и грязным двориком, над черными лужами, на которые падал из двери слабый желтый свет, над верхушками старых смоковниц, над сбившимися в кучу лачугами, нагроможденными по всему пустырю, над всем этим на небе проглядывало белесое пятно, постепенно расплывавшееся, будто течь на прохудившейся крыше вселенной. Дождь перестал, но ощущение его, как угроза, еще висело в воздухе.

На задворках кричали петухи, коричневая овчарка-полукровка по кличке «Сторож» вприпрыжку вынырнула из рассветного мрака, насквозь мокрая, будто после купанья, и ворвалась в кухню.

— Прогони собаку и закрой дверь, — проворчала мать. — Она тут наследит по всему полу.

— Пошел, Сторож, пошел, — сказал Чарли, похлопав собаку, и закрыл за ней дверь. — Скорей бы уж рассветало, — продолжал он. — Хочу управиться с крышей, пока снова не польет.

Собака оставила на полу кухни грязные следы.

Чарли пошел к себе в комнату, протиснулся в дверь, которая открывалась только наполовину из-за платяного шкафа. Младший, Горни, посмотрел на него из-под одеяла, под которым он съежился на своей раскладушке. На двери с внутренней стороны висел желтый армейский плащ. Чарли снял его, просунул руки в рукава, запахнулся. Надел свою старую суконную кепку.

С потолка уже почти не текло, зато по нему чуть не в половину комнаты расползлось мокрое неправильной формы пятно.

Чарли долго смотрел на него, нахмурясь, и затем, громоздкий и неуклюжий в желтом клеенчатом дождевике, выбрался из комнаты.

5

Папаша Паулс построил этот дом давным-давно, еще когда они с матерью перекочевали в город из деревни. Мать была, беременна Каролиной, а Рональд ковылял сопливым мальчишкой, цеплялся за ее подол и вечно скулил, как ушибленный щенок. Отец арендовал участок, один из немногих еще не занятых на этом песчаном пустыре, как раз застраивавшемся в те годы жалкими лачугами, которые выскакивали тогда, как болячка на ноге, на этой полосе земли, вытянутой вдоль шоссейной дороги.

Такие же, как они сами, приютили мать и Рональда, пока отец с Чарли жили в палатке из натянутых одеял, охраняя семейные пожитки и сколачивая дом. Фредерик Паулс работал отчаянно, надо было успеть построить хижину прежде, чем матери придет время рожать, и до того, как зарядят дожди. Но они с Чарли так и не успели, и Каролина родилась в курятнике, другого места люди, которые их приютили на первое время, им предложить не могли.

Отец и Чарли рылись на свалках, выпрашивали, а ночами потемней и воровали материалы для дома. Они за несколько миль таскали листы ржавого рифленого железа, доски, планки, куски картона и все, что могло понадобиться для сооружения лачуги: распрямленные канистры из-под горючего, рекламирующие фабричную марку автомобильного масла (это пошло на стены дома), ржавые закорюченные гвозди, которые Чарли выдергивал из старых; досок на свалке среди мусора и выпрямлял молотком на камне; тряпье для заделки щелей и дыр, об рывки проволоки и вощеной бумаги, коробки, обрезки жести и обрывки провода, фанерные ящики и две железнодорожные шпалы. Самой потрясающей находкой оказалась плита. Она была найдена на куче щебня, вся покрытая ржавчиной, с продырявленными боками, всего с двумя конфорочными кольцами, без дверки и дымовой трубы. Отец с Чарли погрузили ее на самодельные салазки и волоком протащили четыре мили по дороге до самого участка. Чарли очистил печь от ржавчины, а отец сделал из листа жести и двух канистр новую дымовую трубу. Сосед, вызвавшийся им помочь, приволок откуда-то несколько побитых огнеупорных кирпичей.

Отец с Чарли — время от времени им помогали и другие обитатели трущоб, цветные и черные, — залили четырехгалонные жестянки бетоном и дали ему схватиться. А тогда расположили их по углам квадрата и на них настелили пол кухни и спальни. Некоторыедоски для настила оказались слишком короткими, и их пришлось наращивать. Сколачивали внахлест, и, пока не привыкли, на полу долго спотыкались. Потом возвели стены — мозаику из старого оцинкованного железа и распрямленных жестянок из-под бензина, прибитых и прикрученных к подпоркам где гвоздем, где проволокой, — с квадратным отверстием, оставленным под окно в спальне. Отец выпросил I кухонную дверь у компании, занимавшейся неподалеку сносом домов, и ухитрился даже заодно заполучить дверную раму для спальни вместе с несколькими наличниками.

Как только кухня была готова, о ни и пере брались, вместе с плитой конечно, которую водрузили на добытые соседом огнеупорные кирпичи. И уже потом заканчивали другую комнату.

Пришла зима, бетонные опоры осели в расквашенном грунте, и дом скособочился. А к тому времени, когда закончили спальню, стало еще хуже — казалось, две половины вот-вот отвалятся друг от друга. Но папаша Паулс сколачивал их, сбивал, скручивал проволокой и неустанно молил бога, чтобы его постройка уцелела.

Крыша была приколочена гвоздями, а для большей прочности они придавили ее тяжелыми булыжниками. В самом конце отец даже смастерил маленький навес над кухонной дверью, которая была единственным входом в дом, а железнодорожная шпала пошла на ступеньки, В конечном счете, как их дом ни кряхтел и ни скрипел, как ни стонал, словно мученик на кресте, а устоял перед лицом непогоды, а потом и вовсе прирос к земле с упорством древних развалин.

Когда Рональд и Чарли подросли и в хижине стало тесно, к кухне пристроили еще одну комнату, и тогда все сооружение приобрело вид настоящего карточного домика: дунь — и развалится. Крылечко в кухне незаметно как-то само собой исчезло.

И теперь, ступив за порог, Чарли, громадный в желтом клеенчатом дождевике, сразу почувствовал под ногами раскисшую хлюпающую грязь. В воздухе еще висела мокрая дымка, но уже не моросило.

Он повернул голову и крикнул в кухню:

— Дождь перестал, ма!

Небо над головой все больше светлело, и вокруг вырисовывались, появляясь из темноты, знакомые предметы: чахлое тутовое деревце, и колья покосившейся изгороди вокруг дворика, и лужа посредине, и жидкая, поблескивающая от света из окна грязь. Дальше среди мокрых фиговых деревьев жались, припадая к побуревшему от влаги песку, другие лачуги. Там и сям, как глаза призраков на кладбище, мерцали их огоньки. Тонким подвывающим голосом залилась собака, и резкий хор подхватил и понес хриплое крещендо навстречу наступающему дню.

Чарли пошел вокруг дома, с трудом вытягивая ноги из грязи и оставляя за собой глубокие следы, тотчас наполнявшиеся бурой водой, вдоль мокрой покосившейся стены из кусков жести, вкривь и вкось пришитых планками, и завернул на извилистую, утонувшую в грязи, улочку между двумя беспорядочными рядами ободранных лачуг. Одни сбились в кучу, будто искали друг у друга спасения от холода, а другие держались в стороне, бедные, но гордые, каждая посреди собственного болотца.

По слякотной улочке уже двигались люди, шлепая по вязкой грязи и спотыкаясь, вобрав голову в плечи под серой угрозой, нависшей с неба. Они брели в сторону пригородного шоссе, где уже ждали автобусы, чтобы везти их до города или заводских окраин.

Мужчина и девушка пробирались мимо дома Паулсов, обходя рытвины и лужи. Девушка была в высоких резиновых сапогах. Мокрые сапоги блестели.

Мужчина приветствовал Чарли, помахав намокшим пакетом с завтраком:

— Эй, Чарли, привет, старина. Дрянь погодка, а?

— J а, — отозвался Чарли через изгородь. — Теперь, надо полагать, зачастит… — Он выругался.

— Доброе утро, Чарли, — окликнула девушка из-под капюшона. Она куталась в старое шерстяное пальто, влажное от промозглого утреннего тумана.

— Привет, Марджи.

Они захлюпали дальше по слякоти, а Чарли обогнул лачугу и остановился у задней стены. Здесь крыша опускалась, он мог дотянуться до нее руками. Бетонный устой, на который упиралась балка пола, ушел вниз в мягкую почву, и между ним и повисшим углом дома зияла пустота. Чарли снова обошел вокруг лачуги, вернулся во двор, где у пустого курятника валялись старые козлы для пилки дров.

Здесь, на задах, стояла еще одна лачуга — большой контейнер-клеть для перевозки легковых автомобилей, установленный в нескольких дюймах над землей на деревянных колодах. Чарли и муж Каролины Альфред купили и привезли его на грузовике старого Янни Исаакса из самого города. Они выломали несколько планок, получился вход, эти же планки пошли на дверь. Она не очень плотно закрывалась, и, чтобы не было сквозняка, на ночь ее завешивали изнутри старыми мешками. Крышу они покрыли толем. Чарли достал немного краски, и Альфред помалярничал, как умел. Правда, на весь контейнер краски не хватило, и там, где она кончилась, осталась незакрашенной часть слова «Детройт».

Чарли перетащил козлы к задней стене, оттуда было легче забраться на крышу дома Паулсов. Он придвинул их вплотную, поставил ногу на перекладину, пробуя, выдержат ли они. Затем, убедившись, что выдержат, рывком оттолкнулся от земли, ухватившись руками за край крыши, подтянулся, неловкий в своем желтом балахоне, перекинул тело на кровлю дома, и все это быстро, чтобы под его весом не успела покоситься хлипкая лачуга.

Была минута, когда показалось, будто угол дома качнулся под ним. «О господи, — в отчаянии подумал он, — сейчас вся эта штука рухнет».

Но она выдержала со скрипом, только прогнулась под ним. И тогда он двинулся дальше со всей осторожностью, четвероногое в желтом дождевике, под мохнато-серым небом, прогибающимся от обременившей его влаги. Чарли рассматривал проржавевшие остатки кровли. Железо прогнило, отслоилось кусками ржавчины и в одном месте отошло во всю длину листа. Он прополз туда, с ужасом ощущая, как под его весом трещит прогнившая жесть, и подумал: «Вот черт, тут нужен целый кусок железа».

Потом он так же слез с крыши, чувствуя, как его жилище дрожит и сотрясается, будто в лихорадке, и спрыгнул в раздавшуюся под ним жирную грязь. Из-за угла выглянула мать.

Чарли сказал:

— Пойду схожу к старине Мостерту, посмотрю, не найдется ли у него какого-нибудь хлама на крышу.

К крыше над головой он относился серьезно.

Он еще постоял у ржавой рыжей стены их дома и, когда резким порывом ветер зашуршал по желтому плащу, подумал, только бы снова не нагнало дождя.

6

Вряд ли это можно было назвать улицей, даже переулком; просто измызганная, разбитая проселочная колея, петляющая как попало, вкривь и вкось, по целому лесу лачуг, хижин, будок и хибар; лабиринт щелей между лоскутной мозаикой дворов; корчащееся поле сражения, покрытое раскисшей грязью и переплетением ржавой колючей проволоки, искореженного железа, покосившихся кольев, прутьев, веток и всякого пришедшего в негодность ощетинившегося хлама, обрывков и обрезков, острых, как акульи зубы, — всего того, что пошло на сооружение изгородей вокруг утопающих в жидком месиве клочков земли.

По одной стороне поселка, отделяя его настоящим крепостным валом от собственно предместья, бугрилась хребтом вымершего чудовища городская свалка, и резкий сырой ветер трепал его чешую из обрывков истлевшей бумаги, стружек, кухонных отбросов, консервных банок и всякой не поддающейся описанию гнили. А сверху на него взирало тоскливо серое небо.

Пробираясь этим вязким лабиринтом, Чарли украдкой поглядывал вокруг, как лиса, опасающаяся ловушки. Время от времени он поднимал руку, приветствуя кого-нибудь за забором. В развалинах вокруг него шевелилась жизнь; глухо стучал топор по сырому дереву, визгливый голос распекал непослушное чадо. Отчаянно полоскалось на ветру мокрое белье, будто выцветшие флаги, оставшиеся после какого-то празднества; депутация дворняжек разнюхивала за хижиной какую-то таинственную приманку. И над всем этим висел плотный тяжелый запах плесени, прелой мешковины, дождя, стряпни, курятников и шатких будок, отхожих мест, накренившихся над лужами омерзительной жижи.

За обвисшей проволочной изгородью, на пустыре, размытом и перепаханном дождем и усеянном грязными клочками газетной бумаги, Чарли остановился. Он услышал свое имя, оглянулся и увидел у старой коновязи компанию парней.

Он сразу повернул к ним. Он зашагал неторопливо, вразвалку и тут же заметил, что их разговор, стихая по мере его приближения, иссяк, как вода в дырявой бадье. В нем шевельнулось любопытство и подозрение, но он всетаки улыбнулся, показав желтые квадратные зубы, блеснувшие в давно не "'бритой щетине.

Их стояло пятеро, целая коллекция огородных пугал, чучела, набитые трухой нищеты, наряжённые в неописуемую рвань, бывшую когда-то куртками, штанами и головными уборами; двое босиком, с крепкими заскорузлыми от грязи ногами, искавшими тепла в жидком месиве, люди с лицами без возраста, черные потухшие головешки.

Чарли сказал:

— Hoit, men, привет всей компании. Я слышал, кто-то упомянул мое имя?

Четверо с настороженными ухмылками обернулись к пятому. Пятый стоял по ту сторону коновязи и оглядывал Чарли Паулса недобрым взглядом. Несмотря на холод, он был без пиджака.

— И не думал о тебе говорить, Чарли, — сказал тот. Синяя сырая рубаха плотно прилипла к его мускулистым плечам. Это был плотный, широкий в кости парень, но над поясным ремнем у него уже нависало брюшко, алкоголь разъедал его изнутри.

— Тогда все в порядке, — сказал Чарли. — Я просто спрашиваю, только и всего. — Он поскреб щетину на подбородке.

— Ну, а вы как, ребята, в порядке?

— J а, Чарли, конечно, да, — промычали четверо. Они смущенно переминались с ноги на ногу и поглядывали на толстого крепыша.

— Ладно, если уж тебе так хочется знать, — проговорил тот неожиданно с наглой усмешкой, но не очень решительно: — Мы говорили о твоем брате. Об этом сопляке, Ронни.

Остальные протестующе забубнили хором:

— Эй, Роман, старик, никто не говорил… Мы ничего не говорили. Это ты зря, Роман, слышишь? Пошли. Ничего мы такого не говорили, это точно. — И они захлюпали по грязи, отодвигаясь подальше от греха и оставляя Романа одного у коновязи.

— Ну, а чего вы тогда всполошились? — спросил Чарли, переводя взгляд с одного на другого. — В чем дело, а? — И Роману: — Ну и что: Ронни?

— Ничего, — сказал Роман. — Просто ты ему брат. А я просто говорю, пусть этот Ронни лучше не пристает к моей бабе. Понятно?

— К какой бабе? — переспросил Чарли. — Ты, между прочим, мог бы сказать это Ронни сам. Верно?

— О'кэй. Но, может быть, ты все-таки передашь ему? Скажи, пусть он лучше держится подальше от Сюзи. — Роман смотрел на Чарли дерзким взглядом, в нем были вызов и презрение.

Чарли покачал головой и хмыкнул:

— Из-за всякой… беспокоиться. И не по думаю.

Черный соседский кобель подлетел к ним, повертелся вокруг столбов коновязи, оставил на каждом отметину и помчался дальше. Чарли посмотрел ему вслед. Потом он услышал, как Роман сказал: «Мое дело предупредить».

Он повернулся к Роману, громоздкий, неуклюжий в своем желтом дождевике.

— Эй, парень, — сказал он. — Мне не нравится твой тон. Понятно? «Предупредить»! Какие там еще предупреждения? Насчет чего это ты предупреждаешь?

— Насчет Сюзи. Это моя девчонка, — сказал Роман. На Чарли смотрело твердое, изрытое оспой лицо, похожее на глыбу выветренного песчаника, — Я только предупреждаю тебя, что этот сопляк сам нарывается на неприятность.

— Слушай, — сказал Чарли. В нем закипало раздражение. — Никаких предупреждений я передавать не буду. И тебя предупреждаю: оставь Ронни в покое. Понял? — Он сказал это спокойно и подумал: «Этот тип ищет драки, и, если он начнет задираться, придется снять дождевик».

— Это ты мне грозишь! Думаешь, я тебя боюсь? — сказал Роман, распаляясь.

— А, иди ты… — бросил Чарли. Он решил прекратить разговор. Он повернулся, чтобы уйти, но Роман обежал коновязь и бросился за ним с криком: «Нет, погоди! Что, струсил?..»

Чарли остановился в полуоборот к Роману и посмотрел на него поверх топорщившегося на плечах дождевика. Приятели Романа, хлюпая по грязи, подвинулись поближе и не спускали с них немигающих, вороватых и по-вороньи настороженных глаз. Каждый понимал, что Роман полезет драться. Чарли улыбнулся. Роман напоминал ему соседского кобеля, готового загрызть соперника из-за приглянувшейся суки.

— Ага, друг, смыться задумал? Нет, поз воль, — наседал Роман.

Чарли сказал, поворачиваясь к нему лицом:

— Кто это смывается? Ну-ка повтори!

— Нечего мне грозить! — Роман знал, что на него смотрят. Над калитками, над заборами, вокруг пустыря стали показываться физиономии. Люди, как собаки помойку, пронюхали близкую драку.

— Ну и что дальше? — поинтересовался Чарли. — Захотел и пригрозил.

— Ты и твой братец, — зло ухмыляясь, сказал Роман, не желая уклоняться от первоначальной темы, — считаете, что можете просто взять и увести у человека бабу?

— Ты что, в уме? — сказал ему Чарли. — Ведь она тебе вроде не жена? У тебя есть своя жена. А вообще иди и объясняйся с Ронни насчет ваших девок. Не со мной.

— Ах, теперь ты прицепился к моей же не? — взвился Роман. — Лучше прикуси язык, ублюдок.

И как нападающая сторона, выискивавшая лишь повод для начала боевых действий, Роман решил, что теперь разговоры можно кончать, и двинулся на Чарли, — голова втянута в плечи, руки в локтях согнуты и прижаты к груди, кулаки стиснуты.

— Ну, сейчас я тебя разделаю, приятель. А потом и до братца очередь дойдет. — Он грязно выругался.

Чарли сказал:

— Оставь его в покое, понятно! И вообще полегче, как бы тебя самого не разделали. — Он отступил и, не сводя глаз с Романа, рас стегнул крючки на плаще.

Зрители вокруг возбужденно заорали:

— Воды! Разливать их! — А женский голос с другой стороны пустыря крикнул: — Да вы что, с ума сошли, драться, вы что, skоllies, хулиганье?!

Чарли швырнул дождевик одному из зрителей.

Роман больше не стал медлить. Пританцовывая, он ринулся вперед, сделал ложный выпад левой рукой и метнул вперед сжатую в кулак правую. Чарли подставил локоть, принял удар и резко отшвырнул его руку прочь. Он увернулся и от ноги Романа, норовившего угодить ему в пах, а сам лихорадочно вспоминал приемы бокса, которым его когда-то учили в школе при миссионерском клубе.

Он с размаху ударил Романа в живот и почувствовал, как его кулак ушел во что-то мягкое, как тесто. Чарли услышал, как тот стал хватать ртом воздух. Они скользили по грязи, пытаясь найти под ногами твердую точку опоры. Роман дрался, как все хулиганы, без правил, полагаясь на грубую силу и грязные ловушки. У Чарли перед глазами мелькал его круглый череп, твердый, как пушечное ядро, тупо скошенные плечи с мягкими подушками колыхавшегося мяса на руках от локтей и выше. Наконец, Чарли поймал локтями и зажал обе руки Романа и тут же отвел в сторону лицо, как раз вовремя, потому что тот рывком головы пытался таранить его в подбородок. А вокруг них вопили, стонали и приплясывали от возбуждения многочисленные зрители.

Чарли отпустил его, отступил и нанес ему сбоку сильный удар по почкам, еще один — в обвисший жирный живот и тут же отпрянул назад. Грязь засасывала ботинки, не давала оторвать ноги от земли.

Роман затряс головой, рот вытянулся розовой буквой «О», обрисованной черными губами, судорожно хватая воздух. Он выругался, топчась в грязи, затем рванулся вперед через размешанный в жижу пятачок, отделявший их друг от друга, по-бычьи нацеливаясь головой в Чарли. Тот опять пытался ударить в живот, промахнулся и, прежде чем успел развернуться, чуть не полетел навзничь от сокрушительного удара, которого никак не ожидал.

Он замахал руками, чтобы сохранить равновесие, но все-таки не удержался и упал. Хорошо еще, что успел вытянуть руку, а то угодил бы лицом прямо в грязь. Он упал на бедро, ладонью уперся в землю и снова еле-еле успел отклонить голову: нога в тяжелом ботинке метила ему в челюсть. Чарли поймал ее и, рывком вскочив на ноги, опрокинул Романа наземь. Толстяк плюхнулся во всю длину, подняв грязные брызги, и долго не мог встать, лягаясь и проклиная весь свет в неистовой ярости.

Чарли отошел на шаг в сторону, тяжело дыша, чертыхаясь на грязь под ногами, и смотрел, как поднимается Роман. И снова они, как терьеры, описывали круги один возле другого. Чарли исхитрился и двумя, один за другим, короткими ударами в живот заставил Романа раскрыться. И успел нанести ему тяжелый удар прежде, чем тот, подскочив, обхватил его руками. Черная коротко остриженная голова тараном рванулась на него, метя в лицо, но он увернулся, почувствовав только, как округлое темя, твердое, как автомобильная покрышка, скользнуло по скуле. От боли на глазах выступили слезы. Минуту он почти ничего не видел.

И тут внезапно налетел дождь. Он захлестнул пустырь, запнулся, помедлил, хлестнул еще и понесся дальше. Он изрыл поляну, оставив после себя воронки на грязи там, где не затопил ее лужами, и ушел, оставив наверху плоское защитно-серое небо.

Роман, задыхаясь, прорычал:

— Стой, погоди, парень… бой не кончен.

Он хватал ртом воздух и не находил его, будто заживо замурованный в могиле. Табак и алкоголь превратили его в задыхающуюся тушу. Он снова пошел на приступ, скользя по коричневому месиву. Чарли встретил его градом мелких, стремительных и точных ударов. Пора было кончать эту драку. Он ударил под дых — заросшее щетиной лицо Романа хватало воздух. Роман бросился на него, но Чарли увернулся, выбрал момент и ударил. Тот, казалось, совсем выдохся. Он дышал ртом, у него помутнели глаза. Он сделал вид, что силы оставляют его, затряс головой, бессильно уронил руки. Чарли сделал шаг вперед и тут же ложный выпад назад, когда Роман, рассчитывая, что ему удалось обмануть противника беспомощной позой, вдруг ожил и всем телом рванулся вперед. Он промахнулся и, потеряв равновесие, закачался. Тут Чарли и нанес ему сильный короткий и стремительный удар снизу в подбородок, от которого заныли суставы пальцев. Роман хрюкнул, громко выдохнул. Он почувствовал, будто у него, как пустой орех, треснула и рассыпалась голова. Хор болельщиков на пустыре куда-то отдалился. Затем силы и вправду оставили его разом, будто свет погас, и он неуклюже опустился в грязь, плюхнув щекой прямо в лужу.

Зрители встретили победу истошным воем. Они бесновались, никто не стоял на месте. Чарли повернулся, тяжело дыша, вытирая со лба пот, и поискал глазами, кому он дал подержать свой дождевик. В двух шагах от него уже боксировал с воображаемым противником мальчишка в рваной рубахе и штанах выше щиколоток. «Вот так, а? — радостно тараторил он, посылая в воздух удары. — Раз-два, раз-два. Правда? Правда, вот так, а?» Чарли вытер грязь со своих джинсов.

— Скажите ему, пусть оставит моего брата в покое. Понятно? Больше мне с ним делить нечего.

Но на него никто не взглянул — все столпились над поверженным Романом.

7

Влажный ветерок дул с ровной силой. Он подхватывал запахи поселка — устоявшуюся плесень и зловоние выгребных ям, аромат плодородной земли и опавших листьев — и нес их дальше. Небо над головой возводило свои крепости из гранитно-серых туч и швырялось угрозами обрушиться новым дождем.

По раскисшей дорожке между кривыми рядами лачуг неслась ватага ребятишек: они подталкивали друг друга, скакали на одной ножке по прямой и вокруг собственной оси, вопили, хохотали, торжествовали водянисто-серыми лицами маленьких привидений и бесцветными глазами нищеты. Руки, похожие на свободно сочлененные трубки-конструкции, покачивались, балансировали, колотили напоенный сыростью воздух, а ноги чавкали по черной грязи, будто лакали и не могли насытиться этим омерзительным месивом. Вокруг ребятишек скакала и в унисон их визгу пронзительно заливалась собачья компания.

В центре этой своры мальчишек и дворняжек брела, раскачиваясь из стороны в сторону и оглашая воздух пьяным хохотом, женщина, жалкая пародия на женский род, — словно дешевую куклу, манекен, провалявшуюся бог весть сколько времени в сточной канаве, вытащили, набили тряпками, обрядили в балахон из половой тряпки, вставили испорченный механизм, завели и пустили гулять по улице.

Дети смеялись и передразнивали ее, дергали за изорванную, висевшую клочьями одежду, бросали в нее грязью и удирали с проворством обезьян, когда она взмахивала пьяными руками, пытаясь схватить их.

— Пьяная Рия. Пьяная Рия, — распевали они вокруг нее.

— Ай-я-я, пьяная Рия. Пьяная Рия.

Страшная, как ведьма, женщина шла, пошатываясь и поминутно спотыкаясь, плюхалась в грязь и поднималась под градом комков грязи, ругаясь, хохоча, визжа, плача, делала нетвердой походкой несколько шагов и снова падала.

— Пьяная Рия, пьяная Рия.

В дверях лачуг показывались взрослые и кричали детям, чтобы они немедленно шли домой, бранили за непослушание, а затем и сами присоединялись к хохоту над пьяными ужимками женщины.

— О боже, Рия опять за свое.

— Ай-я-я, пьяная Рия.

— Ну и как, Рия? Далеко ты собралась?

— Перестаньте, замолчите, невоспитанные дети. Ха-ха-ха.

— Пьяная Рия, пьяная Рия.

— Ну не позор, а? Нет, вы только взгляните на нее. Ха-ха-ха.

— Пьяная Рия. Пьяная Рия. Пьяная Рия. Хохоча и насмехаясь с беспечной детской жестокостью, толпа мальчишек двигалась вниз по улочке. Временами они бросались врассыпную, когда пьяная женщина замахивалась на них, осыпая ругательствами, или спотыкалась о подставленную ногу. Растрепанные волосы висели клочьями мокрой и грязной соломы, от ее платья несло самогоном, она сквернословила, и плакала, и смеялась над самой собой голосом, похожим на предсмертный хрип.

8

Чарли Паулс свернул на тропинку к шоссе. У крохотной лачужки, просто будки, он увидел женщину. Она стояла, прислонившись к кривому в сучках столбу, на котором висела дверца калитки. От столба начиналась изгородь из обрывков проволоки, кое-как скрученных вместе и натянутых на вбитые в землю ободранные колья. Проволока тянулась поверх кольев, а так как их не было двух одинаковых, она прыгала вверх и вниз какой-то чудовищной диаграммой. Крохотный участок порос сорняками, грязно-зелеными, жавшимися к земле. Ворчливо поклевывая землю, среди них бродили мокрые рябые куры. Лачужка была низкая, ниже соседских хижин, с крышей из таких же, как и везде вокруг, распрямленных жестянок и обрезков ржавого кровельного железа. Чарли увидел женщину сразу же, как только свернул на тропинку, и направился к ней.

На брюках и рубахе у него еще осталась грязь, и он на ходу, осторожно перебираясь через залитые бурой водой колеи, отряхнул джинсы, потер в руках те места, где грязь налипла лепешками. Хоровод дворовых псов самых невероятных расцветок настороженно кружил вокруг суки, — та огрызалась и рычала на всех них по очереди. Чарли шел и думал: «Чертов Ронни, он еще нарвется на крупную неприятность, если не возьмется за ум!» Чарли перекинул желтый дождевик через руку, а свободной рукой счищал с себя грязь. Он слегка дрожал от холода и еще не прошедшего возбуждения после драки. Но когда он подошел к женщине, он уже улыбался, довольный встречей.

— Где это ты разгуливал, Чарли? — спросила она его от калитки. — Посмотри на себя. Ты весь в грязи. Ты что, поскользнулся?

— Доброе утро, Фрида. Как дела? — сказал Чарли, продолжая счищать с себя грязь. — Да вот, собрался в этот гараж, вон туда, к Мостерту. — Он очистил одежду от комьев грязи, но пятна остались. — Нет, не упал. Так, ничего.

Фрида сказала, чуть заметно улыбнувшись ему:

— Ты стал редкий гость, а?

И он, как мог безразличней, ответил:

— Занят был. Ну, а у тебя как, Фрида?

— Так, помаленьку, — сказала она и добавила: — Зашел бы уж и отмыл грязь как следует.

Чарли сказал:

— А, ничего, сойдет.

Он улыбнулся ей. «Красивая женщина», — подумал он. Она была полная, но приятной полнотой, и под замызганным, застиранным халатом угадывалась высокая грудь и крутые бедра. На груди халат был засален. У Фриды были густые брови и широкое, доброе лицо с полными, мягкими губами, а жесткие черные волосы она затягивала на затылке цветным лоскутком.

Потом она заметила опухшую ссадину у него на скуле.

— Да ты посмотри на свое лицо! Ты что, подрался с кем-нибудь? — И тут же участливо спросила: — Ты и вправду подрался? Идем, заходи. Я тебе дам мазь, смажешь.

— Да будет тебе, ничего страшного, — сказал Чарли, но вошел за ней в покосившуюся калитку и, взглянув на ее крепкие ноги и линии сильных бедер, вырисовывавшихся под халатом, с удовольствием подумал о тех временах, когда он оставался в этой лачуге на всю ночь. Муж у нее погиб — его сшиб грузовик два года на зад, — и у Чарли было подозрение, что она теперь всерьез рассчитывает, что он женится на ней..

Двое оборвышей, тщательно жевавших на пороге толстые ломти хлеба, посторонились, давая им пройти.

Женщина сказала:

— Идите играйте, дети. — И они поднялись, медленно дожевывая, и исчезли в траве вместе с курами.

Чарли вошел вслед за женщиной, пригнув голову, чтобы не задеть за притолоку. Он спросил:

— Ты что, сегодня не работаешь, Фрида? — И, переступив порог, осторожно выпрямился.

— Ты ведь знаешь, я работаю три дня в неделю, — сказала она. — Сейчас принесу воды. Подожди немного. Посиди пока.

Чарли сказал:

— Я тут тебе напачкаю, если сяду. Я по стою. Надо бы сначала счистить эту грязь.

Комната была низкая, тесная, как и в большинстве остальных лачуг. Горбатый пол из унавоженной и утрамбованной земли был покрыт дешевым линолеумом, который давно потерся, особенно на буграх. Занавеска, свисавшая с протянутой между стенами веревки, делила комнату на две половины. В одном углу к стене прислонился дешевенький кухонный шкаф, а за ним столик, заставленный посудой. Там же стоял примус и большой металлический бидон для воды, которую приходилось носить от коммунальной колонки.

Между Чарли и занавеской стоял старый овальный стол, под ножку которого была подложена чурка, а на столе красовалась до ужаса безобразная гипсовая ваза, краска потрескалась, и местами по ней пошли грязно-белые царапины. Старый шаткий деревянный диванчик у стены, напротив кухонного шкафа, довершал обстановку комнаты. А над ним, с железного костыля, вбитого в стену, свисала запыленная рамка с грубо раскрашенной фотографией, с которой смотрели Фрида в подвенечной фате и мужчина с озадаченным, нелепо желтым лицом, точками усов, будто ему под нос насыпали щепоть черного перца, и в полосатом воротничке — ее покойный муж. В уголок рамки был вставлен моментальный снимок: Фрида уже постарше, улыбающаяся, шла по улице с хозяйственной сумкой в руке. В комнате тепло пахло кухней, бумагой и мылом.

Чарли стоял у стола и смотрел мимо старомодной лампы, свисавшей с картонного потолка, — картон настелили прямо на шесты, державшие кровлю. Он сказал:

— Не стоит зря тратить воду, девочка. Желтый дождевик так и оставался висеть у него на руке, а сзади, за дверью, в комнату заглядывало небо, повисшее от тяжести дождевых туч.

Она принесла железный тазик с водой, которую нацедила из бидона на столе, и он снова уставился на ее свободно покачивающиеся бедра и колышущуюся под халатом полную грудь и улыбнулся ей.

— Я вправду соскучился по тебе, Фрида, — сказал он.

Она поставила тазик на стол и сказала:

— Garn, поди ты. Поэтому никогда и не зайдешь?

Она стояла рядом, одной рукой захватив то место на рубахе Чарли, где еще оставались пятна от грязи, и, натянув материю, смывала их, и он вдыхал запах ее тела. От нее веяло теплом и чуть-чуть потом, и он чувствовал у себя на шее ее горячее дыхание. Фрида отжала в миску намоченные места на, рубахе и сказала:

— Чего ты ввязался в драку? Нашел удовольствие драться на улице, вот уж…

Он посмотрел на нее и сказал немного даже с гордостью:

— Они цеплялись к моему брату. Должен же человек заступиться за собственного брата или нет?

Она отмыла грязь с рубахи и нагнулась к его джинсам, и, опустив глаза, он увидел две гладкие коричневые в голубых жилках округлости ее груди. Он положил ей руку на спину, обнял за плечи, но она, выпрямившись, отодвинулась от него. Глаза у нее заблестели. Она сказала совсем тихо:

— Ну-ну, не будь таким горячим, уж боль но ты скор на руку.

Он не чурался такого рода тем и ответил улыбаясь:

— О, Фрида, ты бывало сама мне показывала, где что лежит.:

— Заткнись, — сказала она, и под ее темной кожей разлился румянец. — Ты воображаешь, что можешь ходить сюда, когда тебе вздумается, а потом носу не казать, развлекаться где-то?

Она пошла к шкафу, а он спросил:

— Завела себе нового дружка? А, Фрида? — В его голосе прозвучало беспокойство.

— За кого ты меня принимаешь? — бросила она через плечо рассерженно. Она отыскала тюбик с вазелином и отвинтила колпачок.

Чарли сказал примиряюще: — Ну ладно, bokkie, деточка, ладно. Я ничего такого не хотел сказать, чего ты сердишься.

На улице неожиданно потемнело и хлынул дождь. Они слышали, как он зачастил по крыше и с шумом припустился по дорожкам вокруг дома. Дети вбежали в дверь и смотрели на дождь с порога, зажав в руках недоеденные корки. Фрида озорно улыбнулась Чарли, зная, что присутствие детей разрушило все планы, которые у него могли быть на ее счет.

В лачуге было тепло и сухо. Стены изнутри были обшиты листами картона от бакалейной тары и обклеены полосками бумаги с типографской свалки, так что, сидя в тепле от примуса» можно было сколько угодно читать обрывки реклам и разглядывать цветные этикетки.

— Дай-ка мне, — сказал Чарли, протягивая руку за тюбиком. — Я сам. Что я тебе, маленький? — Он взглянул на нее нахмурившись и потом кивнул на завесу дождя за дверью. — Мне еще предстоит добираться до этого гаража. Надо подыскать что-нибудь на заплатки для крыши. — Он поморщился от боли, когда стал смазывать ссадину на лице.

Фрида сказала:

— Я хотела попросить тебя починить примус. Он плохо горит. Горит-горит и погас нет.

Чарли пошел к столику, взял примус, потряс у себя над ухом. Одна ножка давно отпаялась, и, чтобы примус не падал, Фрида что-нибудь подкладывала под низ.

— Наверно, засорился, — сказал он. — За гляну в следующий раз, посмотрю.

Он поставил его — примус накренился. Фрида сказала:

— Подожди немножко, пока дождь перестанет. Присядь, ты теперь чистый.

Он ухмыльнулся.

— Ты действительно хочешь, чтобы твой Чарли присел?

Она сложила на груди свои полные, гладкие руки и сказала певучим голосом, кокетливо отводя глаза:

— Поступай как знаешь.

Он снова ухмыльнулся и сел на диванчик, а она, вдруг что-то вспомнив, повернулась к нему спиной, открыла кухонный шкаф и достала с полки плоскую флягу. Она посмотрела ее на свет, и Чарли увидел, что бутылка почти наполовину полная.

Фрида сказала:

— Вот. Смотри, что я даже приберегла для тебя. Все думала, зайдешь как-нибудь. Вот и стоит здесь все время, тебя ждет… — Она взяла с полки толстый стакан.

Чарли расплылся в улыбке.

— О-го-го, Фрида, деточка, козочка. Вот это ты здорово придумала.

— Я принесла это от миссис еще несколько недель назад, нашла на столе у хозяина. У них хватит, не обедняют.

Она поставила бутылку и стакан на стол.

— Садись рядышком, bokkie, — сказал Чарли.

Но она только улыбнулась и, отойдя к двери, встала рядом с детьми, наблюдая, как хлещет дождь.

— Похоже, надолго зарядил, — сказала она. — Теперь пойдет хлестать.

— Да нет, он переменный, пойдет-пойдет и перестанет, — авторитетно заявил Чарли, отвинчивая пробку. — Тем дождям еще рано.

Она повернулась, прислонилась к дверному косяку и, скрестив руки на груди, смотрела на Чарли.

— Бывает, что он хлещет и две недели подряд.

Чарли налил себе немного в стакан.

— Ничто так не согревает кровь, как капелька крепкого, а? — Игриво подмигнул ей. — Налить тебе на донышко?

— Ты же знаешь, что я не пью.

— Да ладно, крошка. Ну давай по одной, а?

— Не валяй дурака. Пей себе.

Он улыбнулся и оглядел ее. Она вскинула голову и отвернулась, а он засмеялся, когда она отвернулась и стала смотреть на серую стену дождя.

— Gesondheid, будьте здоровы, — и он залпом выпил. Коньяк обжег его, согрел желудок, и он почувствовал, как по всему телу разливается приятное тепло. Он достал сигарету и закурил. Налил себе еще и сказал с искренней благодарностью: — Очень мило с твоей стороны, Фрида, поднести человеку стаканчик. Хороший коньяк держит белый босс.

— Я так и думала, что ты как-нибудь зайдешь.

Он улыбнулся.

— Знаешь, как условимся? Я вот оставлю немного в бутылке, а как приду в следующий раз, допью.

Она насмешливо хмыкнула.

— Вот увидишь, — уверил ее Чарли, — приду. И вообще мы станем теперь чаще видеться, Фрида. — Он поднял стакан и сказал: — Удачи, Фрида.

За дверью шумел и плескался дождь. Со вторым стаканом проснулось желание, и Чарли смотрел на женщину, счастливо улыбаясь, и не подавлял в себе этого желания, распускавшегося внутри пышным цветом. Он стал вспоминать ночи, которые провел с ней за этой занавеской. Дети жались на пороге и смотрели на дождь, и он подумал: «Вот черт, надо же…» Но тут он почувствовал к ней что-то большее, чем желание, и это мешало ему.

Фрида отвернулась от двери.

— Не смейте выходить под дождь, слышите? — сказала она детям, и, когда она подошла ближе, Чарли порывисто подался к ней и схватил ее за руку.

— Фрида, Фрида, — засмеялся он, чувствуя легкое опьянение от двух выпитых стаканов. Другая рука сама потянулась к полной, округлой ягодице, но Фрида увернулась от него.

— Чарльз! — Она кивнула в сторону двери. — Дети. — Она потерла запястье, где остались следы от железных пальцев. — Какой ты грубый.

Он стоял, а внутри его точил червь желания, точил и отпускал.

Он сказал прерывистым голосом:

— Ну пойдем, слышишь. — И выругался. — Ну, пожалуйста.

— За кого ты меня принимаешь? За одну из своих потаскух?

— Моих потаскух? Каких это моих, bоkkie, козочка? Что ты говоришь?! — Он рассмеялся. Дети оглянулись и захихикали, подталкивая друг друга.

— Можно послать их за водой, или к бакалейщику, или… еще куда-нибудь, — шепнул он.

— Нет. — Голос у нее был твердый, и он подчинился, зная, что она не из таких и что она и раньше не просто так отдавалась ему. Он улыбнулся ей и почувствовал, как грубое желание отпустило его и погасло, подобно сгоревшей спичке, оставив только легкий, приятный туман в голове.

Она стояла, касаясь бедром овального столика, и задумчиво чертила на тусклой поверхности какие-то знаки, и Чарли стал надевать свой желтый дождевик. Он пристально посмотрел на нее, перевел взгляд на безобразную, в трещинах гипсовую вазу для цветов и сказал:

— Значит, прибережешь для меня этот глоточек, да? — Он вдруг заметил, что давно не слышит дождя. — Ну ладно, — сказал он. — Поспешу-ка я лучше к старине Мостерту.

Он тихонько похлопал ее по плечу, просто так, по-дружески, и она поняла, не отвела его руку, а только чуть слышно сказала:

— Теперь не пропадешь на целую вечность? Он сказал:

— Я мигом вернусь. Клянусь богом. Вот увидишь.

Они вместе дошли до двери, и он еще помялся, прежде чем нырнуть наружу, затем решился и уже из-за порога крикнул:

— Пока, Фрида, — и заспешил по затопленной дождем тропинке.

Серое застывшее небо нависло, разбухшее от сырости, и все пространство между мокрыми лачугами отсвечивало целым архипелагом луж. Чарли торопился, он ощущал приятное тепло под желтым дождевиком и не обращал внимания на то, что, пока он пробирался по этой трясине, набрал полные башмаки воды.

Фрида смотрела ему вслед, пока он не исчез. Тогда она вернулась в комнату, взяла бутылку с коньяком, там его оставалось еще на два пальца, и убрала в шкаф. Взяла миску с грязной водой, выплеснула воду за дверь и, прихватив стакан, отнесла все это на кухонный столик и поставила к грязной посуде.

Дети потянулись к двери, и она сказала им:

— Смотрите только, не промокните.

Они стремглав бросились на улицу, а она принялась мыть посуду и тут неожиданно для самой себя вдруг пожалела, что, пока здесь сидел Чарли, шел дождь.

9

Шоссе разматывалось от города черной влажной полоской изоляционной ленты, наклеенной на местность, извиваясь в тех местах, где лента как бы отстала от сырой поверхности земли. Станция обслуживания и гараж стояли как раз за одним из таких извилистых поворотов, где лента дороги, выйдя из предместья, пробиралась сквозь живую изгородь камедных деревьев, зеленых смоковниц и акаций.

Подобно одинокому блокгаузу на границе, она стояла на опушке темно-зеленого леса и казалась заброшенной, покинутой гарнизоном, оставленной на произвол судьбы на самом краю вражеской территории. Конечно, Джордж Мостерт, владелец станции обслуживания и гаража, неотлучно находился здесь, однако вряд ли его можно было принять за гарнизон, скорее он был похож на последнего солдата, который вызвался либо получил приказ стоять в одиночку в заслоне. Засилие новых, современных станций обслуживания, которых что ни год становилось все больше в городе и окрестностях, вконец подорвало его предприятие, и поток машин на север проносился мимо него стороной, их баки были уже полны, и их шины проверены, а водители, направлявшиеся в город, тем более не обращали на него внимания — у них все было рассчитано до конца пути.

Так она и торчала здесь, на излучине дороги, грязно-белым пятном, подобно забытому флагу никому не нужной и давно капитулировавшей крепости. Спереди площадку для обслуживания обегал полукружьем закапанный маслом въезд и шеренга рекламных щитов и стендов с целой батареей выставленных напоказ запыленных бутылок со смазочными материалами. Смотровая яма под подъемником была полна черной как смоль воды, а сам подъемник покрылся толстым слоем вековечной жирной грязи. Стены всего сооружения выглядели так, будто какой-то великан захватал их масляными пальцами.

Двор станции был невелик, его почти весь занимала груда старых покрышек в углу за крохотной стеклянной будочкой конторы перед крохотным, темным гаражом. Стекла конторы были такие грязные, что казались матовыми, а на них — целая коллекция дактилоскопических отпечатков, способная свести с ума любого детектива. Там и сям пестрели старые рекламы, этикетки и наклейки, предлагающие разные сорта бензина и смазочных материалов возможным клиентам.

Побелка на стенах станции была давным-давно вытерта стихиями и неосторожными водителями. Историю гибели можно было прочесть в царапинах, оставленных на стенах бамперами и крыльями машин, в высохших масляных пятнах подобных лужам застывшей крови на теле убитого дела, в побитых, с обтрескавшейся эмалью табличках-указателях и на выгоревших, обтрепанных полотнищах реклам — этих щитах и флагах, вывешенных по стенам в день поражения последним вызовом обреченных.

Ибо Джордж Мостерт оставался на посту среди развалин своего дела; почему — никто не знал. Иногда вдруг случалась какая-то работа — последние судороги умирающего организма: подкачать спустивший баллон, или продуть бензопровод, или прочистить карбюратор, или кто-нибудь из обитателей трущоб подкатывал на своей старой колымаге, чтобы выправить, или залатать, или заклепать последствия случайных дорожных неприятностей, а иной раз, глядишь, у него покупали галлон-другой бензину.

Джорджу Мостерту было за сорок. В свое время он был женат, но ходили слухи, будто жена, устав от этого человека, в котором не оказалось ни капли самолюбия и Силы воли противостоять более энергичным конкурентам, сбежала от него с агентом по продаже подержанных автомобилей. Правда, сам Джордж ни с кем на эту тему не разговаривал, так что слухи оставались только слухами. Но вынужденное одиночество сказалось в том, как он цеплялся за редких клиентов, как жаждал простого общения, в его готовности оказать любому небольшое одолжение. Оно отпечаталось в морщинках вокруг его совсем не выразительного рта, под вечно запачканными рыжеватыми усами — ус свисал в сторону над нижней губой, будто дешевая сигара, — и в сероватых лужицах глаз по обе стороны унылого вислого носа. Одиночеством веяло от черных полумесяцев под его нестрижеными ногтями, и от складок на морщинистой шее, и от давно не стиранного комбинезона, и гладких, нечесаных, поредевших и уже седеющих волос цвета запылившейся паркетной мастики. Оно сутулиной навалилось ему на плечи и кандалами повисло на ногах, которые он с трудом волочил по земле. Он слонялся по своей станции, совсем как бездомный пес, обнюхивающий знакомые места, или вглядывался в даль через тусклые стекла конторы, все еще надеясь, что к нему на закапанную маслом, в разводах трещин площадку завернет какой-нибудь автомобиль и он сможет выйти и не спеша потолковать с водителем.

Ночью Джордж Мостерт запирал станцию и отправлялся в комнатку над гаражом. Он сам себе готовил — продукты у бакалейщика он заказывал по телефону, — а затем читал потрепанную книжку, роман с убийствами, или просто сидел у окна и провожал взглядом двенадцатиколесные громадины, громыхавшие мимо в темноте, их задние огни подмигивали ему рубиново-красными глазами, когда фургоны, повернув на излучине шоссе, уносились прочь.

Из гаража он мог также смотреть поверх деревьев за дорогу, на рассыпавшиеся там в беспорядке лачуги и хижины, разбросанные как попало, будто на грязную мятую дерюгу безо всякого плана нашили слинявшие лоскутья: непонятная страна, чужой народ, знакомый ему только через оборванных коричневых послов, которые заглядывают иногда попросить чего-нибудь из лома или поздороваться с ним, проходя мимо по своим загадочным делам.

За их поселком была городская свалка, надежно охраняемая мухами, и сразу же за свалкой первые покосившиеся, нищие, с обвалившейся штукатуркой домики собственно предместья: линия однокомнатных домишек, похожих на глинобитные хижины из ковбойских фильмов, нагромождение ветхих крылечек и шатких веранд, постепенно уступающих место красным крышам и кирпичным трубам, за ними — прямоугольник кинотеатра с неоновой рекламой, светящейся только частью букв, церковь со шпилем и высокая стена обувной фабрики.

Жизнь, пусть убогая, какая есть, но жизнь, была в каких-нибудь двух шагах от Джорджа Мостерта, но он замкнулся от нее в стеклянной будке своей конторы, в своем одиночестве, в жалкой гордыне ложного расового превосходства, за рушащимися стенами своего мира, и только уныло поглядывал через дорогу мимо скучных бензоколонок, застывших, как часовые, расставленные на ничейной земле.

И когда он увидел Чарли Паулса, шагавшего к нему по насыпи, его голову и плечи, поднимающиеся над бетонным горизонтом, Джордж Мостерт почувствовал даже какую-то радость. Вот идет человек, с кем можно перекинуться словечком, пусть даже, уныло подумал он, этот парень и не ровня ему, Мостерту. Он вышел из конторы с запыленными стеклами на заляпанную масляными пятнами площадку перед станцией обслуживания.

Чарли Паулс пересек шоссе, оставив за собой на бетоне грязную дорожку следов. Он еще чувствовал у себя внутри тепло, был слегка навеселе от двух выпитых стаканчиков. Он шел и думал: «Что ж, она неплохая женщина». Он обошел колонку и улыбнулся хозяину гаража.

— Доброе утро, мистер Джордж, — сказал он.

— Доброе утро, — ответил Джордж Мостерт. Он давно заприметил этого парня, случалось, перебрасывался с ним словом-другим и однажды позволил ему взять домой кое-какой железный хлам. — Как дела? — сдержанно добавил он.

Чарли огляделся по сторонам. Он сказал:

— Да так, помаленьку, мистер Джордж. — Потом посмотрел прямо в лицо Джорджу Мостерту и продолжал: — Послушайте, мистер Джордж, я вынужден снова просить вас об одолжении. Вы мне как-то дали жести залатать крышу. А теперь эта чертова крыша опять потекла. Просто заливает дождем лачугу, будь она неладна. Ну вот, я и подумал, уж вы-то точно выручите меня. В последний раз…

Джордж Мостерт уловил лесть и не дал ему кончить:

— За жестянками пришел?

— Если у вас есть ненужные, мистер Мостерт. — Чарли знал, что за гаражом целая куча этого хлама, но повел разговор так, будто просит Джорджа Мостерта о величайшей любезности, чтобы тот проникся сознанием собственного великодушия.

Джордж Мостерт вынул из кармана комбинезона грязный носовой платок, высморкался и, вытирая нос, сказал:

— Ну что ж, я думаю, что-нибудь найдется. Хотя все, что можно, ваш брат уже растащил. Остались части от автомобиля да всякий мусор. — И добавил: — Господи Иисусе, да ведь вся эта ваша… э-э-э… деревня выстроена из то го, что вы унесли отсюда.

Чарли улыбнулся и развел руками.

— Черт побери, — сказал он, — им следовало бы сделать вас мэром, мистер Джордж.

Мостерт бросил на него быстрый взгляд и не смог сдержать вспыхнувшего вдруг в душе чувства гордости, от которого что-то затрепетало в груди. Он усмехнулся, снова вытер нос и, шаркая ногами, поплелся на зады, за гараж. Чарли пошел за ним.

Осмелев, Чарли сказал:

— Слушайте, мистер Джордж, вы все здесь один да один. Разве нет? Зашли бы как-нибудь, мы бы что-нибудь сообразили, правда…

— «Что-нибудь сообразили?»

— Ну, что-нибудь вроде вечеринки. Правда, мистер Джордж, — говорил Чарли, перешагивая через лужи вслед за ссутулившейся фигурой Мостерта. — Мигом организуем бутылочку-другую. Выпивка будет что надо.

Джордж Мостерт быстро ответил:

— Я не желаю неприятностей.

— А-а-а, — сказал Чарли. — Да какие там неприятности. Не бойтесь. Ничего не будет. Вы ведь не женаты, мистер Джордж?

— Нет.

Одинокая дождинка упала Чарли за шиворот. Он вытер шею и посмотрел на небо.

— Дождь собирается. Надо успеть починить крышу, пока не хлынет. — И тут же возвратился к прерванной теме: — Нет, правда. Выпьем, поболтаем, споем. Все имеют право повеселиться иногда, верно? — Он засмеялся и тряхнул головой.

Они обошли здание станции. Дальше был пустырь.

— Слушайте, мистер Джордж, и простите меня за то, что я сейчас скажу. Я знаю, о чем вы беспокоитесь. Но ведь мы с вами люди просвещенные, верно? — Он усмехнулся и подмигнул ему в спину. — Вот послушайте, что я вам скажу. Война забросила меня в Египет. Была у меня там, в Александрии, одна бабенка, француженка, так ей не было дела до цвета кожи. Для нее все были на один лад.

Джордж Мостерт взглянул неодобрительно, ему неловко было слушать такое о белой женщине. Он нетерпеливо перебил:

— Ладно, ты бы лучше выбирал, за чем пришел.

— Спасибо, мистер Джордж. Они стояли перед целой грудой искореженного металла. Будто сюда навезли и свалили железные останки с какого-то поля сражения: дикая мешанина из ржавых и негодных автомобильных двигателей, шасси, бамперов, каркасов, крыльев, радиаторов, рессор, осей, колесных дисков, кузовов, сорванных дверей, болтов и пружинных сидений лежала перед ними. Весь этот подобранный на дорогах металлолом громоздился здесь во дворе, обрастая рыжей ржав чиной, покрываясь коростой пыли, тавота и маслянистой шиши.

Чарли бродил среди мертвого металла, служившего когда-то для передвижения по земле, а Джордж Мостерт подумал, просто так: совсем не плохо было бы и вправду повеселиться с ними. Никто бы не увидел. Только вот единственное, там, кажется, чертовски грязно и противно. Боже правый, веселиться в самой гуще всей этой грязи! Одиночество пронзило его копьем, и он внутренне вздрогнул. Он тащился следом за Чарли, будто близость цветного могла возместить ему то, от чего он должен был отказаться.

— Слушайте, мистер Джордж, — сказал Чарли, расхаживая среди ржавого железа. — Слушайте, если здесь покопаться, вы спокойно могли бы собрать себе целый автомобиль.

— У меня есть автомобиль, — сказал Джордж Мостерт. — «Шевроле». А ты смыслишь в автомобилях?

Чарли присел на корточки и заглянул под остов двухместного кабриолета.

— В армии научился, разбираюсь в моторах. Я шофером служил. — Он внимательно оглядел двигатель снизу. — Вот здесь, я думаю, кое-какие части еще сгодятся. — Он встал и нежно похлопал по ржавому металлу. Потом вспомнил, зачем он сюда пришел, и стал копаться в железе, перебрасывая с места на место про ржавевшие капоты и обломки кузовов. Джордж. Мостерт ни на шаг не отходил от него.

Наконец Джордж Мостерт сдержанно заметил:

— Ты правда считаешь, что это ничего, если я загляну туда как-нибудь вечерком?

— Куда? — спросил Чарли, занятый своими мыслями и не оборачиваясь. Он разглядывал остатки переднего крыла и еще какие-то полосы жести и прикидывал, что из них можно выкроить. — Туда, к нам? Да в любое время, мистер Мостерт, когда душе угодно.

— Бери, не стесняйся, — сказал Джордж Мостерт. — А что, в самом деле, может быть, я и забегу. А? — И он продолжал в приступе какого-то отчаяния: — Я бы тоже мог купить бутылку-другую.

Чарли перевернул ногой лист железа и улыбнулся.

— О'кэй, мистер Джордж. Договорились. Когда вы придете?

Джордж Мостерт совсем разошелся.

— В субботу вечером, — сказал он. И высморкался в грязный платок. «Насморк вроде начинается», — подумал он. — В субботу вечером и приду. Ну как?

— Классно, мистер Джордж, — ответил Чарли. — У нас по субботам самое веселье.

Он отыскал кусок листового железа, который вроде как раз подходил ему для крыши, немного покореженный, кое-где поржавевший, но в общем еще вполне крепкий. Он тащил его через всю свалку в конец двора, а сзади за ним плелся Джордж Мостерт и сопел:

— Можешь взять это, бери… — Потом с растерянной улыбкой сказал: — Только ты скажи мне, куда приходить.

Чарли поставил лист на мокрую землю и показал через дорогу. Он сказал:

— Вон там начинается тропка, она ведет до самых домов. Прямо по ней и идите. Видите? Вон туда, мистер Джордж. — Он объяснял, куда идти, а тот слушал, следя за его рукой вы цветшими, усталыми, в покрасневших веках глазами. Он чувствовал себя как человек, решившийся на отчаянно смелый поступок, как открыватель, набравшийся смелости шагнуть на неведомые земли, куда еще не ступала нога человека. Сердце глухо стучало под его замасленным комбинезоном, и он подумал: «Только бы совсем не простудиться. Надо будет в конторе налить себе хорошенький глоток крепкого». Ему не пришло в голову предложить стаканчик и Чарли.

Джордж Мостерт наблюдал, как фигура в желтом дождевике перешла через дорогу и скрылась за насыпью, оставив за собой одни мокрые отпечатки ног на бетоне. Тогда он повернулся и двинулся к застекленной конторе под навесом своей станции.

Он сел за крохотный письменный стол, заваленный пыльными бумагами, потрепанными, с завернувшимися уголками, счетами, стопками сколотых квитанций, брошюрами с техническим описанием двигателей, каталогами. Недоеденный бутерброд, оставшийся от завтрака, лежал на блюдце, размокая в лужице жидкого чая. Он порылся в тумбе стола, вытащил начатую бутылку коньяку и налил себе в чайную чашку, даже не выплеснув остатки чая. Выпил торопливо, одним глотком, поперхнулся и почувствовал, как защипало глаза.

Мимо пронесся автомобиль, прошумев покрышками по бетону, огромный голубой «седан». Роскошная облицовка из нержавеющей стали тускло отсвечивала под серым-серым небом. Джордж Мостерт проводил его взглядом и усмехнулся с вновь обретенной удалью. Он вытащил из кармана носовой платок, отыскал сухое место и, продолжая улыбаться, энергично высморкался.

10

Чарли Паулс поставил лист железа, который он принес от Мостерта, у стены, а сам пошел на задний двор. Небо над головой совсем провисло от собственной неимоверной тяжести и вот-вот готово было обрушиться дождем. В дверях лачуги-контейнера на заднем дворе стояла Каролина, сестра Чарли. Она робко улыбнулась ему и, осторожно переступая с ноги на ногу, подалась назад.

Она сказала:

— Доброе утро, Чарли.

Он ответил ей улыбкой. Каролине исполнилось семнадцать лет. Она была замужем и носила сейчас первого ребенка. Нечесаные, мелко вьющиеся волосы кривой шапкой окружали ее полудетское, в коричневых пятнах беременности лицо с безответными, круглыми, как у телки, глазами. Хорошо развитая фигура да еще и беременность делали Каролину старше ее лет. Она была застенчива и молчалива, Чарли даже считал ее немного глуповатой. У нее для всех была готова улыбка, но какая-то неосмысленная. Говорила она тихо, вполголоса, и то, как правило, если к ней обращались. Когда ее просили что-нибудь сделать, требовалось давать ей подробнейшие инструкции, и тогда она исполняла порученное тупо и без всяких чувств, как машина, заведенная и налаженная на выполнение какой-либо автоматической операции.

Чарли симпатизировал сестре, хотя и чувствовал при виде ее постоянное замешательство и часто ловил себя на мысли, что сестра хранит в себе какую-то неразрешимую тайну.

Альфред, ее восемнадцатилетний супруг, не замечал за Каролиной никаких странностей и относился к ней со смешанным чувством благоговейного трепета и пылкой страсти, за исключением тех случаев, когда добродушно, но не без гордости, подтрунивал на людях над своей раздавшейся в ширину женой.

Чарли сказал, улыбнувшись ей в ответ:

— Ну и ну, Каролина, ты день ото дня все раздаешься. Эдак ты в один прекрасный день лопнешь.

Каролина глупо захихикала и, потупившись, снова переступила с ноги на ногу.

— Как у вас крыша? Не течет? — спросил Чарли.

— Нет, — ответила она своим спокойным голосом, — Алфи говорит, что все в порядке.

— Алфи, — проворчал Чарли. — У этого твоего Алфи одно на уме. — Он ухмыльнулся и подмигнул Каролине, а потом спросил:

— Насчет дома больше ничего не слышно там, в муниципалитете?

— Алфи говорит, они сказали, что он внес недостаточно, — оживилась Каролина. — Они сказали, мы получим дом, когда внесем остальные. — Она выпалила все это и сжала губы, будто устыдившись такой длинной речи.

— …— буркнул Чарли и снова улыбнулся ей. — Не обращай внимания, старушка. Ты пока здесь с нами, так? — Он вытащил портсигар и закурил сигарету. — Ну ладно, попробуем починить нашу крышу. Как тут наш оu kere1, наш старик, пока меня не было? — спросил он.

— Болит у него, — ответила Каролина. Она прикрыла свой большой живот, сложив на нем руки, прислонилась к двери и смотрела, как Чарли пошел через двор к их старому дому.

Из-за двери, прикрытой занавеской, доносились тихие стоны, низкие унылые «о-о-у», как далекие гудки сирены в тумане. Мать вышла на кухню. Она была в потертом жакете поверх платья, а глаза под низко повязанным черным платком казались совсем усталыми.

Чарли спросил:

— Ну как он, ма?

— Все слабеет, Чарльз. Ему вообще-то нужен врач.

— Ты идешь за доктором? Я бы мог сходить.

— Нет, — сказала мать. — Не за доктором. Доктору мы задолжали, и он последний раз сказал, что больше не пойдет, пока мы не заплатим. А у нас до пятницы, пока Ронни получит зарплату, нет денег. — Она застегнула жакет. — Пойду схожу к Мулеле, попрошу каких-нибудь трав. Может, хоть травы помогут. — Она пошла к двери. — А ты посиди дома, присмотри за отцом.

— Ладно, ма, — Чарли кивнул. — Но ты поторопись, а то дождь опять собирается.

— Я быстро.

— А я на крышу полезу. Достал у Мостерта кусок железа.

— Ну что ж. Только ты не шуми там, слышишь?

— Каролина может пока посидеть с отцом.

— Может-то может, да она не будет знать, что делать. Да хотя и ты тоже. Ну ладно, я мигом обернусь. Ты просто заходи, поглядывай.

В спальне натужно хрипел и что-то бормотал Паулс-старший, совсем как готовый вот-вот заглохнуть мотор. Тучи на небе цвета нестиранного кухонного полотенца набухали дождем. Чарли осторожно сдирал с ходуном ходившей кровли дырявую жесть. Хижина угрожающе скрипела и оседала под ним, и Чарли боялся сделать резкое движение, опасаясь, как бы она вообще не обрушилась. Несколько крупных капель ударились о жесткую клеенку его дождевика, и он поднял голову к грозно хмурившемуся небу. Потом спешно подтянул к себе лист железа, который приволок от Мостерта, и стал прилаживать его, подсовывая под края открывшейся в кровле дыры, бормоча про себя проклятия, когда острые, как акульи зубы, зазубрины обдирали ему кожу на суставах пальцев.

Он все еще мучился с листом, старательно прилаживая его на место, когда из-за угла дома вышел его дядюшка Бен.

— Здорово, Чарли, малыш. Крыша продырявилась?

Чарли заглянул через край крыши, посасывая ободранные в кровь пальцы. Он сказал:

— Ноit, дядя Бен, привет. Течет. Ну а у тебя как? — Он посмотрел на глубокую царапину на пальце. — Разве ты сегодня не работаешь?

— Погода. — Дядя Бен задрал голову вверх. — Малярам в дождь не работа, вот нас и отпустили. Еще день потеряли, вот оно как.

Дядюшка Бен был коротконогий толстый человечек, черный, словно обугленный, в дырявой фуфайке и лоснящихся, заношенных, залатанных брюках. Башмаки на нем были потрескавшиеся, все в грязи, до дыр протертые шишками на подагрических ногах. Несмотря на жизнерадостную округлость его тела, карие чуть выпиравшие глаза хранили выражение скорбной покорности перед каким-то необъяснимым горем. У него было жирное и одутловатое от злоупотребления спиртными напитками лицо и яркие, сочные губы, будто накрашенные. Под мышкой он держал свернутый в узел, весь заляпанный красками комбинезон, а седеющая курчавая голова была покрыта затвердевшей от краски старой фетровой шляпой. Чарли сказал ему:

— Там, под забором, были камни. Подал бы их мне сюда штуки две, а, дядя Бен? Надо бы прибить гвоздями, да стучать нельзя. Отец у нас лежит совсем больной.

— Ну, конечно, Чарли, малыш, сейчас подам, — сказал дядя Бен. Он бережно положил свой сверток на землю, выбрав место посуше, и перегнулся через заборчик, сопя и изо всех сил поджимая свое расплывшееся брюшко. — Ну а как он, твой папаша, Чарли? — Он поднял булыжник, подал его наверх, и Чарли, дотянувшись, принял и положил камень на крышу.

— Плохо, дядя Бен, плохо, — ответил Чарли. — Как есть плохо.

— А я иду и думаю, дай-ка загляну и навещу старикана. Я еще подумал, вот уж кому, наверно, нелегко приходится в такую погоду. — Он, достал из-за ограды второй булыжник. Они разговаривали, и дядя Бен подавал камни наверх.

— Твоя матушка, поди, с ног сбилась, бедная женщина.

— Jа, еще бы. Осторожно, oomie[2], — упадет. Мне сейчас в самый бы раз подыскать работенку.

— Держи, парень. Ах, черт, чуть не выронил. А я думал, ты ездишь на дорожные работы под этой, как там она зовется — Калвинией.

— Это была временная работа, — сказал Чарли. — Один несчастный месяц. Фунт двенадцать шиллингов и шесть пенсов в неделю. Кончили — и распустили по домам.

— Jа, — вздохнул дядя Бен. — Оно везде так. Я тоже перебиваюсь случайной работой. Здесь пару шиллингов перехватишь, там пару.

Чарли укладывал на крышу булыжники, прижимая отошедшие края жести. Он сказал:

— Ты бы зашел пока в дом, навестил старика. Я уже почти кончил.

Дядя Бен с беспокойством спросил:

— А мать дома? Чарли улыбнулся.

— Нет. Пошла достать для отца трав.

— Ну, что ж, я тогда, пожалуй, зайду. Чарли только хмыкнул про себя. Дядя Бен взял свой сверток и, аккуратно придерживая его, скрылся за углом лачуги. Дядюшка Бен старательно избегал встреч с матерью Чарли, она была решительной противницей его чрезмерных возлияний и не уставала отчитывать его при всяком удобном случае. Дядюшка Бен доводился ей родным братом, но жил отдельно, в крохотной хижине где-то на другом краю локации. Он был не женат и жил один, пропивая большую часть того, что удавалось заработать на случайных малярных подрядах. Чарли сразу догадался, что дядюшка Бен так бережно кутал в свой комбинезон.

Он укладывал на место последний камень, когда небо все-таки прорвало и пошел дождь. Дождь хлестнул по крыше и с остервенением набросился на Чарли, заплескал по двору, высоко вскидывая брызги, повис сплошной стеной и закрыл все вокруг. Чахлые камедные деревья, приземистые смоковницы и лачуги — все слилось в одну мутную свинцово-серую тень. Чарли сполз с крыши, нащупал ногой шаткие козлы, и, оттолкнувшись, спрыгнул на землю, но зацепился об острый край жести плащом, дернул, выругался, услышав, как затрещала желтая клеенка, бросился за угол и влетел в кухню.

11

«Боже правый! — Чарли с трудом перевел дух в кухне. — Надеюсь, этот ливень не застиг ее посреди дороги», — подумал он о матери. Он стянул с себя дождевик. Дождь за стенами ревел и стучал, а небо висело над крышами, темно-серое, свинцовое. Вода залила во дворе все канавки и стекалась под старую шелковицу, кружа в водоворотах вокруг кольев изгороди и угловых опор дома, размывая песок, на котором они покоились, и бетонные глыбы оседали, и дом скрипел и стонал, теряя под собой опору.

Чарли стряхнул дождевик прямо на пол. В дверь протиснулся Сторож, и в одно мгновение добавил к этому всю грязь, собранную им на улице. Собака шумно отряхнулась и юркнула за печку. Непогода продолжала реветь за дверью голодным чудовищем.

Приоткрыв занавеску, из спальни, где лежал отец, показался дядюшка Бен.

— Бедняга, — сказал он, входя. — Он здорово болен, правда, Чарли. Сильно болен.

Чарли рассматривал покоробившийся картон на потолке. Он ответил:

— Еще бы. Я вот думаю: неужели мать попала в самый ливень? Ты подожди, дядя Бен, пока дождь кончится. — Потолком он вроде бы остался доволен. — Ничего, здесь пока держит. Надо взглянуть, как в той комнате. Там у отца не потекло, не заметил? Я не хочу ходить туда взад-вперед.

— Вроде все в порядке, — сказал дядя Бен. Его свернутый в узел комбинезон лежал на кухонном столике, и он положил на сверток ладони, как бы в благословении.

— Слушай-ка, Чарли, малыш, — сказал он полушепотом. — Я тут прихватил с собой кое-чего. Пару бутылочек. Сладкая роса, божья слеза. Что, если мы с тобой одну быстренько раздавим, как ты считаешь?

— Можно, — усмехнулся Чарли. — Отчего же нет. Только пойдем лучше в нашу комнату. — Он подмигнул дяде Бену и засмеялся. И первым прошел в дверь. Плащ он повесил сушиться на гвоздь, но так, чтобы клеенка не касалась еще горячей печки. Дядюшка Бен последовал за ним, прихватив сверток и свою затрапезную шляпу.

С потолка в маленькой холодной комнатушке больше не текло, и только огромное сырое пятно все еще расплывалось по намокшему картону. Вот только бы теперь в другом месте не открылась течь, может, даже сразу в нескольких. На какую-то минуту он замер среди застоявшихся запахов еды, постелей и плесени, а из дыр в стенах дул ветер, и дождь изо всех сил барабанил по крыше.

— Садись на постель Ронни, — сказал он дяде Бену. Он принес с собой из кухни две стеклянные банки и поставил их на ящик между кроватями. Дядя Бен почтительно развернул свой комбинезон и, освобождая оттуда бутылки, сказал:

— А что еще, как не выпить в такой день, а? — Он откупорил одну и разлил желтую влагу по банкам. Неожиданно ему в голову пришла какая-то неприятная мысль, и он с нескрываемой тревогой посмотрел на Чарли:

— Слушай-ка, Чарльз, а ты не думаешь, что твоя матушка будет ругаться за выпивку?

Чарли взял одну банку, ту, что поближе, и посмотрел ее на свет. Он сказал:

— Ма вовсе не против, если человек иногда выпьет. Почему иногда не выпить? — И он серьезно добавил: — Но ты ведь всегда пьян в стельку, вечно еле на ногах держишься.

Дядюшка Бен грустно уставился в свою банку. Он сказал:

— Я и сам не понимаю, что со мной. 'Прав да, Чарли. Ведь вот у каждого своя мера, разве нет? А меня будто что-то толкает: пей, пей, пей. Будто сила злая заставляет человека пить до тех пор, пока он уже на ногах не держится. Говорю тебе — будто сила злая!

Шквал налетел на крышу, прогрохотал и пронесся дальше, оставив за собой на какое-то мгновенье непривычную тишину ровно моросившего дождя, но тут же обрушился новым потоком. В комнате, где лежал больной, стали громче и протяжнее жалобные стоны.

— Я слышал, непьющие люди говорят, будто выпивка — большой грех, — сказал Чарли.

— Ну, я так не думаю, — сказал дядюшка Бен, и они выпили. — Грех, Чарли, — это то, что заставляет человека упиваться до смерти, что заставляет бедного старого человека до могилы трястись от холода в лачуге с дырявой крышей, без ложки горячего супа и без лекарств.

— Ты думаешь, отец умрет? — в тревоге спросил Чарли.

— Я этого не говорю, — угрюмо ответил дядюшка Бен. Выпивка всегда нагоняла на него безысходную тоску. — Я не говорю этого. Но что заставляет человека страдать? Вот так трястись и дрожать до смерти?

Чарли отпил немного и сказал:

— Ну ты же принадлежишь к этой масонской ложе. Там, поди, вас учат, что к чему.

— А-а, давным-давно бросил эту ложу, — сказал дядюшка Бен. Он чувствовал, как на него наваливается тоска. Он прихлебывал из банки, в перерывах затягивался сигаретой из пачки Чарли, и его опухшее от пьянства лицо светилось в клубах дыма, как безжизненный лик солнца в зимнем небе. — Ничему она не учит человека, эта ложа, — вот все, чему я там научился. Библию я вот почитываю. Чарли сказал:

— Ма читает Библию каждый вечер. Непохоже, чтобы старику от этого полегчало.

— Мы должны верить в бога, Чарли, — сказал дядя Бен. — Твоя матушка читает Библию потому, что ей пришлось трудно. С семьей у нее беда, хлопот полон рот. Ты вот, и отец еще болен, и этот малец Ронни от рук отбивается, и Каролина собирается рожать, и нищета заела…

— И ты еще… — подхватил Чарли и, посмеиваясь, выпил глоток. — Ты тоже свое приложил.

Ветер успокоился, и дождь теперь опять ровно барабанил по кровле. Муха, захваченная зимой врасплох, сонно проползла по рассохшейся обшивке на стене и запнулась в самом низу, у пыльного плинтуса. Она обшаривала комнату мириадами своих глаз, и в полумраке чуть поблескивали ее радужные крылышки. Поколебавшись, она оторвалась от стены и, прожужжав в крутом вираже, села на ящик между кроватями. Почистила крылышки, перепрыгнула через горку стряхнутого с сигареты пепла и остановилась, умываясь передними ножками. Казалось, она дрожит от холода. Затем она снова снялась с места, описала петлю над кроватью, где сидел дядя Бен, и понеслась на тусклый свет из крохотного оконца. Она ударилась о стекло и стала падать вниз, но выровнялась и, прогудев над ухом Чарли, уселась ему на рукав. Он смахнул ее, и она, покружившись, снова опустилась на ящик. Она осторожно поползла по крышке ящика, наткнулась на каплю пролитого вина, отпрянула, потом погрузила в нее хоботок и принялась пить. Дядя Бен говорил:

— …так-то вот. Просто не знаю, что это, Чарли. — Он уже был во власти печали, вина в первой бутылке заметно поубавилось, оставалось меньше чем на четверть.

Чарли сказал, подняв бутылку и опоражнивая ее себе в банку, в то время как дядя Бен откупоривал вторую:

— К нам на трубопровод пришел один новенький из города. Знаешь, что он говорил? А уж он знает, он всегда читает газеты и все такое. Он говорил: бедные вовсе не должны быть бедными. — Чарли взял вторую бутылку и долил, чтобы в обеих банках было поровну. — Он говорит, если б бедные собрались все вместе и захватили все, что есть в этом чертовом мире, никакой бы бедности больше не было. Просто смех разбирает, послушаешь, а ведь похоже, так оно и есть… — сказал Чарли.

Он продолжал, воодушевляясь:

— А дальше этот новенький говорит, если б, мол, все имущество на свете распределить поровну между людьми, всем бы хватило жить припеваючи. Он считает, что люди должны объединиться и взять все себе.

Дядя Бен нахмурился и неодобрительно покачал головой.

— Это уж греховно звучит. В Библии сказано: «Не пожелай добра ближнего своего».

— …твою Библию! — сказал Чарли. — Этот парень знает, что говорит, так я полагаю.

— Я наслышался таких разговоров, — сказал дядя Бен. — Это штучки коммунистов. Разговоры против властей.

— Слушай, — сказал Чарли, когда они выпили еще по одной. У него развязался язык. —

Слушай, дядя Бен, однажды я зашел за Фридой в дом к тем людям, у которых она работает, чистит там и намывает. Черт, вот у них дом так дом, ей-богу, огромный, что твоя ратуша, не вру. Ну так вот, и там эта старая шлюха с рыжими волосами и толстым задом и ее муженек обжираются за столом длиной в милю, а на столе модные подсвечники и все такое прочее… А такой, как я, и коснуться не смей парадной двери. Тебе положено идти с черного хода! Жрут за шикарными полированными столами жаркого до отвала и всякие такие вещи, — Чарли насупился и глотнул из банки. — В Библии говорится также: «Возлюби ближнего своего». Слышал такое, когда еще сопляком ходил в воскресную школу.

Муха опрокинулась на спину и теперь тонула в лужице вина. Скрюченные ножки беспомощно колотили по воздуху, крылья прилипли. Шум дождя за стеной перешел в тонкий шипящий свист, как при утечке газа. Чарли протянул руку и смахнул муху на пол. Она и там не переставала барахтаться. В родительской спальне закашлялся отец. После этого он долго дышал с присвистом, как худые кузнечные мехи.

Дядя Бен тихо сказал:

— Просто не знаю, Чарли, малыш. Может, вы, молодежь, знаете лучше моего, конечно. —

Он говорил печально, будто сквозь слезы, и потряс вытертой, как старое шерстяное одеяло, головой, чтобы поймать ускользнувшую мысль. За спинами у них, оплакиваемый мелко сеявшей изморосью, угасал худосочный день. Чарли еще раз разлил по банкам, когда они услышали, как скрипнула и захлопнулась дверь на кухню.

— Ма, — сказал Чарли.

Это действительно была она. Мать заглянула в дверь.

— Ну как отец? — спросила она, увидела дядю Бена, и лицо у нее стало строгим. — О, вот кто у нас.

Дядя Бен робко улыбнулся, перевел взгляд на Чарли и потом сказал:

— Вот, Рахиль, зашел проведать, как дела у Фредерика.

— Гм. — Карие глаза матери, словно два острых ржавых гвоздя, впились в сторону бутылок на ящике: — Я не желаю терпеть здесь никакого пьянства, понятно?

Чарли сказал:

— Да мы просто по маленькой пропустили, ма. Ты не промокла, ма?

Старый жакет был весь покрыт изморосью.

— Немножко. Я переждала самый ливень. Ну, пойду к отцу. — Она скрылась за дверью, и они услышали ее шаги в соседней комнате.

Дядя Бен сказал:

— Мне, пожалуй, пора, так я понимаю.

— Сиди, да сиди ты, — удержал его Чарли, засмеявшись. — Не съест она тебя, не бойся. Тут еще кое-что осталось в посудине. — В кухне хлопнули печной дверцей. — Вот оно. Как раз еще на две.

Дядя Бен взял свою банку и поднял ее. Он чувствовал глубокую тоску, остановившись где-то на полпути, на грани опьянения, перебраться через которую у него не было больше сил. Он сказал:

— Будем здоровы, — деликатно отогнув грязный мизинец, с осторожностью поднес банку ко рту и выпил.

— Будем здоровы, — ответил Чарли и проглотил свое залпом.

Вино ударило в голову и навело на грубо чувственные мысли, он откинулся на кровать и стал думать о Фриде, пытаясь вызвать в воображении очертания ее фигуры, ее груди, ног, бедер, но ничего не получалось, не возникала она, как Чарли, уже в полудреме, ни силился ее себе представить.

Дядя Бен поднялся, аккуратно свернул комбинезон, подобрал свою шляпу и вышел в кухню, едва заметно пошатываясь, тщательно стараясь держать тело прямо, будто это была дорогая мебель, которую боже упаси за что-нибудь задеть и поцарапать.

В кухне стоял терпкий запах трав, матушка Паулс заваривала кипятком какое-то месиво. Она, не отрывая глаз от работы, сказала:

— Вот, принесла для Фреда трав. Вдруг поможет.

Дядя Бен покрутил носом и сказал:

— Jа, травы хорошие. Я вот помню, когда одно время меня мучили колики…

Матушка Паулс не дала ему кончить:

— Никогда тебя не мучили никакие колики. Не болтай чепухи.

— Тогда было такое чувство, будто это колики, — сказал дядя Бен, хмурясь и покачиваясь, как дерево на ветру. Ему было не по себе в присутствии матушки Паулс. Он сказал: — Ну, пожалуй, я пойду. — Он икнул и поспешно прикрыл свои мягкие полные губы ладонью.

— Погоди, куда уж ты пойдешь, — сказала она. — Поешь чего-нибудь. — Она пронзила его одним из своих уничтожающих взглядов, и он весь съежился.

— Ты, поди, дома-то не очень готовишь себе горячее.

— Да ничего, Рахиль, — сказал дядя Бен, прижимая к себе шляпу и свернутый комбинезон. — Я не хочу здесь болтаться, тебе мешать.

— Я всегда говорила, что тебе надо жениться. Возьми себе жену.

— Я не о том. Я не хочу вырывать у тебя кусок изо рта, женщина, — продолжал дядя Бен.

— Ладно, ладно, — сказала она ему, размешивая настой из трав. — У нас все равно мало, одним ртом больше, одним меньше, никакой разницы. Ступай, посиди у Чарли. Я тебя по зову.

Она принялась процеживать настой в битую-перебитую эмалированную кружку, не обращая больше на Бена никакого внимания. Перед тем как отнести настой отцу, она подложила в печку дров, подождала, пока они занялись, и поставила над огнем горшок. Печка ровно загудела.

12

Зимой не бывает вечеров. Сразу же опускается ночь, накрывая вялый, покорно гаснущий день своим холодным черным покрывалом. Ледяное дыхание ночи загоняет бедняков в хибары, где они жмутся к чадящим керосинкам, жаровням или старым железным печуркам. Люда забиваются под одеяла, напившись кофе с черным хлебом, и слушают голоса вторгающейся ночи: возню кур на насесте, стрекот бесчисленных сверчков, потирающих крылышки, далекое тявканье собаки.

По шоссе, шурша резиной, мчатся вдаль ночные автопоезда, будто журчит по разрисованному пунктирами бетону бьющая из шланга вода. Фары выхватывают из тьмы желтые конусы света, безразличного к миазмам помоек, к живому аромату варящейся в горшках убоины по шесть пенсов за фунт и к тленным запахам ржавого железа и прогнившего дерева. Лучи мощных фар проносятся в темноте, не задерживаясь на светящихся оконцах лачуг, на желтых язычках керосиновых ламп, на красных угольях, тлеющих в решетчатых жестянках-жаровнях. Они мелькают поверх этих крохотных бескровных огоньков, которые силятся вырваться наружу из этих хижин с провисшими крышами, будто нетерпеливые надежды, которые скребутся у дверей и просятся на волю. Машины мчатся по шоссе мимо накренившихся хижин и людей, тонущих, словно акулы, в море грязи. Мерцает бетон в перемежающихся огнях, а ночь подкрадывается вплотную, чтобы заключить холодную землю в свои бесстрастные объятия.

Чарли Паулс сидел у печки на корточках, прислонившись кстене. Он уперся локтями в колени. В одной руке у него была эмалированная миска, он держал ее почти у самого подбородка, а в другой — ложка, которой он отправлял в рот тушеную репу. Он медленно жевал, и на правой скуле у него ходила маленькая черная родинка.

В кухне стало теплее, в старой железной печке потрескивали дрова, и наружная дверь была наглухо закрыта, не давая доступа мелкому дождю. Немного, правда, попахивало дымом, потому что дрова попались сырые. Собака свернулась клубком у ног Чарли и нетерпеливо урчала в ожидании объедков от ужина. Мелкий моросящий дождь с шелестом сеял по стенам дома.

Мать сказала:

— Я сварила отцу немного супа из репы. Да он, поди, уснул.

Она стояла у плиты рядом с Чарли, дожидаясь, пока мужчины кончат ужинать. Рональд, самый младший — Йорни, дядя Бен и муж Каролины, совсем еще мальчишка, Алфи, набились вокруг стола, втиснутые в узкое пространство. Каролина, тяжелая и неуклюжая со своим животом, стояла, привалившись к шкафу, и молча наблюдала за всеми. Глуповатое, покрытое пятнами лицо, спокойно удовлетворенное и неосмысленное, было неподвижно, как у куклы. Она втайне гордилась своим мужем и смотрела, как он ест, не пропуская ни одного его движения.

Алфи был худенький, ничем не приметный юноша с лицом, отмеченным удивительным безличием, будто кто-то взял да и попробовал печать, оставив на бумаге размазанный неразборчивый отпечаток: лицо в серой массе, пятно в толпе, начисто лишенное хоть каких-нибудь черт индивидуальности. Но он был работящий парень и хороший муж, хотя сейчас и обескураженный слегка результатами собственной недавно открывшейся доблести на супружеском ложе. На людях он почти рта не раскрывал, и одна Каролина знала, о чем у них были разговоры в лачуге из старого контейнера. Чарли сказал ему с набитым ртом:

— А у вас крыша не должна протекать, толь хорошо держит. А, Алфи?

— В порядке, — пробормотал Алфи, не поднимая от тарелки глаз.

— Так Каролина считает, что вам не добиться этого домика.

Алфи ничего не ответил, и мать строго взглянула на Чарльза.

— Не говори с полным ртом, Чарльз, сделай одолжение, — сказала она.

Чарли проглотил и сказал:.

— Извини, ма. — И потом продолжал: — А забавно все-таки, ведь сколько вот наберется таких, как мы, кто обмирает и трясется за свои крыши всякий раз, как с неба покаплет, а есть люди, которым ни черта не приходится ни о чем заботиться. Живут себе в шикарных хоромах, вроде таких, где Фрида работает. Я вот дяде Бену рассказывал. Да взять хотя бы даже этих, по шоссе… — Он собрал с тарелки последнюю ложку, отломил кусок хлеба и вытер тарелку насухо. — У одних ни гроша, другие кое-как перебиваются, у третьих чуть побольше, а есть такие, у кого до черта, купаются в деньгах. Тут один новенький к нам пришел, когда я работал на прокладке труб, так он говорит, что беднякам надо просто организовать вроде бы союз. — Он сунул в рот мякиш, которым вытирал тарелку, и молча жевал.

Мать сказала:

— Каждый несет свою ношу.

— Вот и я так говорю, — сказал дядя Бен.

— J а, — сказал Чарли. — Пожалуй. Только вот не мешало бы подумать, кто это высчитывает да назначает, кому какую ношу нести?

Мать сказала:

— Ты говорил про Фриду. Как она там?

— В последний раз, когда я ее видел, ни чего, нормально, — сказал Чарли. — Можно мне теперь мою чашечку кофе, ма?

Мать наливала кофе, а Рональд с трудом поднялся и, ни на кого не глядя, стал выбираться из-за стола. За все время, пока они ужинали, он не сказал ни слова. Он исподлобья взглянул на Чарли. Тот усмехнулся ему в ответ.

Мать спросила, бросив в сторону Рональда сердитый взгляд:

— Ну что это ты как печаль смертная? Чего ты опять надулся?

Рональд не ответил, он пошел к себе, и они услышали, как он хлопнул дверью.

— Просто не знаю, что с ним творится, — сказала мать. — А все эта девушка, за которой он увивается. Дурная эта девушка.

Чарли знал причину скверного настроения брата. Он отозвал Рональда в сторону, когда тот вернулся с работы, и рассказал ему о стычке с этим типом, Романом.

— Слушай, — сказал он ему. — Я не хочу ничего говорить при матери, сам знаешь, отец болен, и вообще… Но этот тип, Роман, точит на тебя зуб, потому что считает, что ты путаешься с его бабой, с этой Сюзи Мейер…

Рональд, как обычно, полез в бутылку.

— Его баба? — закипятился он. — Черта с два она его баба!

— Ты послушай, — сказал ему Чарли. — Я тоже считаю, что у него нет на нее никаких прав, он женат и все такое. Но мне пришлось с ним сегодня подраться, потому что он полез на меня. Ну, я-то с ним всегда справлюсь, так?

В любое время, пока у него не пропадет охота задираться. Но вообще-то он твердый орешек, этот малый. И для тебя он, пожалуй, тяжеловат. И потом я вообще не считаю, что из-за этой Сюзи стоило нарываться на неприятности. Что тебе, других мало?

— …— выругался Рональд. — Никто тебя не просит за меня заступаться, понятно? Не лезь не в свои дела!

— О'кэй, — сказал Чарли, — но не могу же я стоять в стороне и смотреть, как Роман станет разделывать моего маленького братца, верно?

— Маленького? — разозлился Рональд. — Если надо будет, я сам справлюсь с твоим Романом, слышишь? Не лезь в чужие дела, говорят тебе.

— Ладно, а только я ему велел оставить тебя в покое. Надеюсь, он не полезет на рожон.

— Говорят тебе, я сам с ним разберусь! — крикнул Рональд и ушел.

Мать устало посмотрела ему вслед.

— Мы так старались для нашей семьи, ваш отец и я. Теперь вот он заболел, нам и так тяжело, хватит с нас и без того неприятностей.

Чарли сказал:

— А, обойдется, не обращай внимания, ма. Дядя Бен сказал, отодвигая табуретку и поднимаясь из-за стола:

— А я так полагаю, что с семьей всегда одни неприятности. У семейных вечно заботы, не то, так другое.

Мать сказала:

— Да. А только по мне лучше пусть заботы, чем совсем ничего. — И она посмотрела на дядю Бена.

Чарли допил кофе и тоже встал, потирая затекшие икры. Собака юркнула у него между ног и забилась под стол. Чарли спросил:

— Ну, ты идешь, дядя Бен? А то я бы с то бой прогулялся за компанию.

Мать спросила:

— Куда это ты собираешься в такой дождь, Чарльз?

— А что, погода как погода, — сказал ей Чарли. Он снял с гвоздя желтый дождевик и рывком натянул его на себя. — А ты без пальто, дядя? — спросил он.

— Мне тут недалеко, — ответил дядя Бен. Мать сказала, обращаясь к Чарли:

— Осторожнее, смотри. Здесь по ночам какого только хулиганья не шатается.

— О, как-нибудь постоим за себя. Дядя Бен сказал:

— Да пусть его, Рахиль. Он ведь уж муж чина. Ах, черт, а ведь ему было семнадцать годочков, когда он ушел в армию. И вот уже взрослый мужчина. Ну и бежит времечко, черт его подери.

Чарли улыбнулся ему и подмигнул. Мать сказала дяде Бену.

— Jа, взрослый мужчина. И я надеюсь, он не пойдет по твоим стопам.

Дядя Бен смутился, а Чарли захохотал. Он сказал:

— Ма, а мне так кажется, ты просто не знаешь дядю Бена. Правду я говорю, дядюшка?

Он снова подмигнул, но дядя Бен не видел: он печально уставился в пространство, застыв посреди сизой от дыма кухни.

13

Он постучал и через некоторое время услышал в доме какое-то движение и затем ее голос:

— Кто там?

— Это я, Чарли, — отозвался он тихонько. Шел мелкий моросящий дождь, и он стоял у хижины, зажав в кулаке сигарету, ожидая, когда в замочной скважине повернется ключ. Неба над головой не было видно, повсюду кругом царила кромешная тьма, нарушаемая лишь небрежно раскиданными точками огней. Ветер шуршал листьями, ударялись друг о друга ветки деревьев — казалось, по дереву скрежещут бесчисленные напильники. Он услышал, что дверь отпирают, и отшвырнул сигарету в слякотную темноту.

Дверь слегка приоткрылась, и он протиснулся в щель.

— Здравствуй, Фрида, моя девочка, — сказал он.

Она несла свечу в жестянке и прикрывала пламя рукой, пока он не захлопнул за собой дверь и не повернул ключ.

— Тише, — прошептала она, — не разбуди детей, — и добавила: — В такой дождь ты на улице?

— Ты недовольна? Хочешь, чтобы я ушел? — пошутил он.

— Не говори глупостей. Хотя ты давно не приходил.

— Bokkie, bokkie, — засмеялся он. Они стояли в дрожащем свете.

Ее жесткие волосы были заплетены на ночь в две короткие косы по обеим сторонам лица, и он видел тяжелые холмы ее грудей под старой, застиранной фланелью ночной рубашки. Он шел следом за ней по комнате, стягивая на ходу мокрый плащ, мимо детей, которые ворочались и бормотали во сне на диванчике.

— Здесь тепло и приятно, — сказал он.

— Я зажгла примус, — ответила Фрида. — Но он плохо горит. — И, зайдя за занавеску, висевшую посреди комнаты, усмехнувшись, спросила:

— Ты пришел допить ту бутылку?

— Вот еще, — он засмеялся. — Какого черта.

Она поставила свечу на туалетный столик у кровати, и Чарли почувствовал, что у него пересохло во рту, когда он смотрел, как движутся ее полные округлые бедра под ночной рубашкой.

— Мать знает, что ты здесь? — спросила она с издевкой.

Он улыбнулся, расшнуровывая перепачканные в глине ботинки.

— Догадывается, наверное. Да ведь она говорит, что я уже взрослый.

— Но ты все никак не женишься, Чарли, — сказала она.

— Нет. Меня, видно, контузило на этой войне.

Упоминание о женитьбе огорчило его немного, и он попытался отшутиться, надеясь, что она не станет развивать эту тему.

Она стояла близко к нему, и свеча горела на туалетном столике рядом с грудой одежды и разных вещиц. Здесь были баночки с остатками питательного крема, дезодорантом, мазями, и облезлый тюбик губной помады, и обмылок туалетного мыла на блюдце, и растянутый пояс с подвязками — скопившаяся за месяцы добыча из хозяйского будуара. С засиженного мухами зеркала, словно захваченный в бою штандарт, поникнув, свисал рваный нейлоновый чулок.

Она улыбнулась ему, но свеча, как рампа, светила снизу и отбрасывала тени, выхватывая из темноты лишь блеск ее глаз, и он не мог видеть ее улыбку. Но он видел глубину ее глаз, их нежность и удивительную красоту, которой не замечал раньше, и она немного подалась назад и легонько отпихивала его, и вся затрепетала, и ладони его запели на ее теле.

— Чарли. Чарли. Чарли, милый!

— Что, Фрида? Что?

— Чарли, ну что ты так, опомнись…

Но сопротивление ее ослабевало под его ищущими руками, и она вздохнула глубоко и облегченно, когда он прижался к ее груди и почувствовал дрожь в ее теле и нежное ответное прикосновение грубых рук поденщицы на своем лице.

14

Между хижинами, вся в разводах трещин, в изломах и залитых водой колдобинах, шла короткая полоса асфальта, вскоре терявшаяся среди пыльного, пышного былья. Это был труп улицы, которая давным-давно умерла, задушенная, погибшая без присмотра, и теперь ее теснили осевшие на сломанные зады, прижавшиеся к земле хибарки, точно ждущие своего часа прожорливые гиены.

Там и сям вдоль несуществующей улицы еще стояли, доживая свой век, кирпичные оштукатуренные дома. Стекла в их окнах были выбиты, и фанера, ветошь и картон походили на черные повязки поверх пустых глазниц. Штукатурка со стен облетела, обнажив рваные раны кирпичной кладки, крыши держались тяжестью наваленных сверху булыжников. Дома эти стояли чуть в стороне от лачуг из картона и жести, с видом надменным, словно люди побогаче, вынужденные мириться со своей многочисленной бедной родней.

Ронни Паулс вынырнул на улицу между двумя хижинами и остановился на мгновение у края исковерканного асфальта. Мелкий дождь сыпал не переставая, он промочил насквозь плечи его куртки, а теперь, когда дождь бил ему прямо в лицо, вода стала затекать за ворот рубашки. Он поежился и туже надвинул на лоб кепку, чтобы вода не попадала в глаза.

Он пересек улицу, ссутулившись, глубоко засунув руки в карманы брюк. В воздухе стоял ровный шелест дождя, а листья деревьев мягко и тихо шуршали, точно кто-то подметал твердую землю. Он перебрался на другую сторону этого жалкого подобия улицы и зашагал вдоль мокрых нахохлившихся лачуг. На краю асфальта он споткнулся, угодив ногой в выбоину, и "выругался, покачнувшись, еле удержав равновесие. Выпрямившись, он вновь зашагал, ступая по скользкой глине и мокрым листьям.

Где-то впереди едва мерцал огонек, пробивавшийся через щели заколоченного окна. Когда-то дом состоял из четырех комнат, но было это очень давно, боковая стена и задняя обвалились беспорядочной мокрой грудой, обнажив внутренние перегородки, ну точно как после бомбежки. Сохранились лишь передняя комната да кухня.

Палисадник перед домом был затоплен липким месивом из мокрой глины и черной грязи, и Рональд еле пробрался по нему к облезлой входной двери, темной и зловещей, как в кинофильме с привидениями. Он поежился и вытащил озябшую руку из кармана, чтобы постучать.

Внутри, как в волшебной пещере, играл граммофон, сквозь щели в двери доносилась музыка: визгливый искаженный голос пел что-то о лунном свете, розах и воспоминаниях. Он постучал еще раз, переминаясь с ноги на ногу на разбитой единственной ступеньке. В доме что-то крикнули, другой голос ответил бранью. Потом взвизгнул и грохнул замок, и дверь слегка приоткрылась.

— Ну кто там?

В узкой полосе тусклого желтого света показался прямоугольник лица: сморщенная коричневая кожа, как скомканная оберточная бумага, серые клочья волос, глаз, будто плавающий в лужице какой-то жидкости, щель рта и рука, вцепившаяся в край двери, рука, похожая на коричневую куриную лапу.

— Я хочу видеть Сюзи, — сказал Ронни, проклиная про себя и дождь, и эту отвратительную старуху. — Она дома? Скажите ей, что это Ронни.

— Ее здесь нет, — злобно проскрипела старуха. — Убирайся отсюда. Чего тебе надо от Сюзи? — А где-то за ее спиной шипела под тупой иглой граммофонная пластинка.

— Я хочу ее видеть, — настаивал Ронни. — Скажите ей…

— Парень, я сказала, что ее здесь нет. Проваливай, проваливай.

Рональд открыл было рот, чтобы сказать что-то еще, но дверь захлопнулась у него перед носом, и он услышал звук защелкнувшегося замка и вой убыстряющегося пения, очевидно, не снимая пластинки, заводили граммофон. Он поднял руку, чтобы снова постучать, но тут же раздумал. Чертова старая шлюха! Ненависть кипела в нем, а голос за дверью с металлическим скрежетом затянул что-то про Гавайи.

«Чертова сука, пусть она лучше не водит меня за нос», — подумал Рональд, отходя от двери. Пусть лучше не якшается с другими мужчинами, не то он ей покажет. Он уходил обратно по липкой грязи, спотыкаясь о битый кирпич. Бешенство и досада клокотали в нем, и все туже завязывался в груди железный узел ненависти.

Под моросящим дождем он перешел улицу. Остановился под эвкалиптом, с которого лило, как под открытым небом. Бьюсь об заклад, она там крутит свой чертов граммофон, ждет какого-нибудь… Он стоял, съежившись от холода, сжимая одной рукой воротник куртки. Позади залаяла и зарычала собака, заметалась на цепи. Рональд вышел из-под дерева, не думая о собаке, и остановился на краю искореженной мостовой. Он решил ждать.

Через некоторое время ему захотелось курить, и, нервным движением нащупав смятую пачку, он вытащил сигарету из кармана. Он осторожно зажег ее, прикрывая от дождя ладонями. Но через минуту сигарета расползлась от воды в коричневое табачное месиво, и он со злостью швырнул ее в глину. Он все стоял, наблюдая за домом, злость не отпускала его, мокрые пальцы нащупывали в кармане складной нож. Дождь промочил насквозь его одежду, он чихнул и вытер верхнюю губу мокрой рукой. Он все еще мучительно думал об этой девушке, Сюзи, когда увидел, как чья-то массивная фигура перебралась через разбитую улицу и остановилась перед домом. Мужчина был одет в старое пальто, он притоптывал на пороге, чтобы согреться. Вскоре дверь приоткрыли, и в мокрую тишину улицы издевкой просочилась музыка из граммофона. Мужчина сказал что-то старухе, дверь широко распахнулась, и он быстро скрылся в доме.

Там в доме одна половица разболталась и скрипела, когда на нее наступали. Пол был грязный, перепачканный глиной, на нем сохранились еще кое-где остатки линолеума, как содранные струпья громадной раны. Комната была загромождена обветшалой, покоробленной мебелью, сдвинутой сюда, когда остальная часть дома обрушилась. Доски на потолке прогнулись, в щели между ними напихали скомканные газеты. Повсюду виднелись громадные, причудливых очертаний пятна сырости и клеевая краска отставала от стен или вздувалась мокрыми пузырями.

Старуха плелась в кухню и громко брюзжала.

— Одно у ней на уме — мужики. Не тот, так другой. Вечно мужики, мужики, мужики.

На ней было старое, длинное, грязное платье, доходившее ей до щиколоток, и вконец изношенные шлепанцы, которые хлюпали по полу, когда она шла, а один из них был такой дырявый, что открывал ноготь большого пальца ноги, желтый, изломанный, грязный, словно выкопанный'- из древнего могильника.

Сюзи Мейер, которая заводила граммофон, стоявший на столе около неприбранной постели, огрызнулась на старуху:

— Заткнись! Прикуси язык! Не твое это собачье дело!

Роман, стаскивая старую солдатскую шинель, расхохотался. На шинели недоставало нескольких пуговиц, оторванные погоны болтались. Сукно потемнело от дождя.

Сюзи поставила пластинку, и искаженный голос певца вырвался из громадной трубы. Она села на край своей неопрятной постели и стала слушать.

— Скажи старухе, чтобы принесла выпить. Чертовски холодно, — сказал Роман.

— Скажи ей сам, — ответила Сюзи. — Ты же видишь — я слушаю.

— Хорошо. — Он осклабился. Гнилые зубы показались на обрюзгшем, расплывшемся, покрытом давно не бритой щетиной лице. Он пошел к ней. — Снова пластинки?

— Отстань. Дай послушать.

— Пластинки, — проворчал он и двинулся к кухонной двери, чтобы попросить у старухи бутылку дешевого вина.

Девушка сидела на кровати, слушала гнусавое пение, на лице у нее был написан восторг. Это было грубо раскрашенное лицо местной красотки, выступающие скулы лоснились слоем румян, ресницы топорщились под грузом краски, толстые губы рдели двумя аляповатыми полосами губной помады неподходящего к щекам оттенка, а жесткие волосы были накручены на пластмассовые трубочки-бигуди, делавшие ее похожей на какую-то нелепую куклу-уродца. Она сидела как завороженная и впитывала в себя скрипучие звуки про любовь и лунный свет.

Когда Роман вернулся в комнату с бутылкой в руке, пластинка прокрутилась до конца. Он сказал:

— Ну как, Сюзи?

— Я купила новые песни Бинга, — сказала девушка, снова взявшись за ручку граммофона. — Хорошо бы у нас было электричество и радиоприемник.

Роман закинул голову назад и начал пить прямо из горлышка.

— Где только ты монету берешь на свои пластинки? Иисусе, у меня вот нет даже на приличную выпивку.

— Не твое дело, — огрызнулась она. — Ты что, мой муж? — И уже спокойно сказала: — Две самых последних пластинки Бинга… Я хотела еще купить Фрэнки Лэйна, но песня мне не очень понравилась.

Роман отхлебнул еще вина и спросил, искоса глядя на Сюзи:

— Слушай, что у тебя с этим щенком, Ронни Паулсом?

— А что? — Она вскинула пеструю, в валиках бигуди голову, насмешливо прищурила подведенные глаза.

— Лучше ты это брось, со щенками крутить.

Она расхохоталась пронзительным, жестким смехом, издавая звуки, средние между карканьем и визгом, и затем презрительно сказала:

— Заруби себе на носу, я могу ходить с кем пожелаю, слышишь? А если ты уж такой щепетильный, то сидел бы дома со своей женой и детьми.

— Кончай шуметь, — ответил Роман и снова отпил из бутылки. Он терпеть не мог, когда ему напоминали о его жене и детях. В этой отвратительной комнате было холодно и неуютно, но все лучше того, что у него дома. Он захмелел и прислонился спиной к рассохшемуся буфету. С противоположной стены из грязного проржавевшего зеркала на него смотрели его собственные налитые кровью глаза.

— Я слыхала, этот Чарли Паулс отделал тебя как следует? — сказала девушка с издевкой.

Роман тупо уставился на нее.

— Он? Меня? Отделал меня?

— J а. Да и по лицу видно. Вон как он тебя разукрасил.

— Я еще доберусь до него, — сказал Роман угрюмо. — А этому щенку, младшему Паулсу, переломаю его щенячью шею.

Девушка снова засмеялась. Она взяла сигарету из пачки, лежавшей около граммофона, и закурила, выпуская клубы дыма и насмешливо разглядывая круглоголовую развалину, прислонившуюся к старому буфету. На улице по-прежнему шумел дождь. Она снова начала крутить ручку граммофона.

— Ты не можешь оставить эту штуку в покое? Лучше поговорим о том, о сем, а?»

— Я знаю, что ты называешь поговорить, — ответила Сюзи. — Сколько у тебя?

Он не ответил, и она вытащила из конверта новую пластинку и поставила ее на диск, игла зашипела, побежала, и снова послышалась музыка.

— Бинг — это класс! Я одну картину с ним четыре раза смотрела.

Роман не сводил с нее угрюмых глаз, а она сидела, забыв обо всем, упиваясь вырывающимися из трубы звуками голоса, искаженного сработанной пружиной, тупой иглой и негодной мембраной.

— Класс! — повторила она со вздохом. — Жаль только, у нас нет приемника,

15

Роман жил со своей семьей в постройке, которая была не то сараем, не то курятником, не то собачьей конурой. Жалкое это сооружение к тому же едва держалось. И когда всем сразу нужна была крыша над головой, он сам, его жена и одиннадцать ребятишек набивались внутрь, как кролики в клетку. Когда же такой необходимости не возникало, дети слонялись вокруг, одетые в грязные кофты, старые рубахи, порванные майки. Больше ничего не было. От голода у них распухли животы, и они целыми днями рылись в земле, как куры, выискивая лакомые отбросы: заплесневелые хлебные корки, обглоданные кости, грязно-липкие банки из-под сгущенного молока. Мать сидела на пороге, высохшая, как верхушка поваленного ветром дерева.

Постоянной работы у Романа не было, квалификации тоже. Сначала он еще перебивался от работенки к работенке, зарабатывая по нескольку шиллингов. Но потом, отчаявшись, увидя, что так ему все равно не прокормить свое многочисленное потомство, стал заниматься мелким воровством, обирая тех, кто был слабее его. Иногда в этом занятии он переступал границы и оказывался за решеткой.

В промежутках между очередными отсидками он пьянствовал и все свои несчастья вымещал на жене. Думать и соображать он был неспособен, вот и лупил того, кто оказывался к нему всех ближе, как тонущий, который отталкивает и бьет по головам своих товарищей по несчастью, чтобы только дотянуться до сомнительного залога спасения — плывущего по волнам весла.

Он пропивал теперь все, что ему удавалось выманить, украсть или иной раз заработать. А когда не было денег на самое дешевое вино, он пил шестипенсовый денатурат.

Когда он бывал дома, то все, кто жил поблизости, слышали неистовый шум его диких выходок. Он бил жену палкой по голове, кулаками по лицу. Он ломал ей руки, ребра. Когда он уставал бить ее, он порол детей. Он почти всегда пребывал в состоянии пьяного бешенства, а когда не было вина и средств добыть его, он был опасен, как старый голодный волк, готовый броситься на любого, кто попадался ему на пути.

Когда-то его жена была даже привлекательна. Но Роман вышиб и переломал ей зубы, а лицо измолотил, превратив в бесформенный блин шрамов. Какую бы любовь она к нему ни питала когда-то, все чувства давно уступили место ненависти; поначалу она даже дралась с ним, отбивалась. Но с годами непрерывные избиения и вечная нищета иссушили даже ненависть, и женщина стала, как тряпичная кукла, которую долго таскал и трепал дворовый пес, пока, наконец, не вытряхнул из нее опилки, и держит теперь в зубах лишь грязные обрывки ленты. Она перестала сопротивляться, драки в их доме больше уже не были завлекательным зрелищем для соседей, и на них махнули рукой — пусть дерутся, сколько душе угодно.

Но, точно по волшебству, жизнь не умирала в чреве женщины. Кажется, когда на нее ни взглянуть — она либо на сносях, либо с новорожденным на руках. Это пугало и бесило Романа еще больше. Его жена беременела безотказно, как по часам. И рожала так же гладко и мягко, как шприц гонит смазку: нажмешь — и смазка выходит наружу. И поэтому, кроме; шума драк, в доме всегда слышался детский плач.

Он пробовал подступиться к известным в локации женщинам свободных нравов, чтобы только избежать общения с женой. Но он был нищ и жалок, его прогоняли, и тогда он возвращался домой и набрасывался на жену. В то утро, когда Чарли Паулс отделал его, он вернулся в свою хибару и зверски избил жену — в качестве компенсации за собственное поражение.

Чем это кончится, никто не знал. Да никому, собственно, и дела не было. Своих бед хватало.

16

Дождь прекратился; повсюду была вода, между промокшими хижинами образовались стоячие озера, дорожки тянулись бусами черных луж, нанизанных кое-как на влажные нити глины, с мокрых листьев стекали капли воды и морзянкой барабанили по сочащимся влагой крышам. Люди пробирались по дорожкам, переправлялись через лужи или продирались через липкую глину. Дети были счастливы: они шлепали босиком, запускали флотилии щепок через коричневые озера. В воздухе стоял запах дождя, смешанный со всеми остальными запахами локации, растворявшийся во всепоглощающем горьком аромате нищеты и запустения. Когда Чарли вошел во двор своего дома, он сразу понял, что случилась какая-то беда. Здесь навис мрак, но иной, чем мрак непогоды, и Алфи с Рональдом слонялись по двору, хотя оба давно уже должны были уйти на работу. На пороге кухни стояла Каролина, большая, отяжелевшая, на ее расплывшемся, кукольном лице застыло волнение.

— В чем дело? — спросил Чарли. — По какому случаю не на работе, бездельники?

Альфред посмотрел на него глазами, полными тоски и ужаса, а Рональд, глухо, но прямо сказал:

— Отец. Он только что умер. — И отвернулся, насупившись, и еще глубже засунул руки в карманы брюк.

Чарли обвел их испуганным взглядом и прошептал:

— Нет. Нет. Да вы что?!

Он бросился в дом, отпихнув стоявшую в дверях Каролину, и ее опухшее лицо сразу растянулось в гримасе плача. Вбежав в кухню, Чарли услышал, как младший братишка Йорни плачет в их комнате, а из-за рваной занавески над входом в комнату родителей доносится странное унылое песнопение.

Это мать. Она сидела на стуле у кровати, ее руки лежали на коленях, а тело легонько раскачивалось взад и вперед в такт пению или причитанию. Слова падали сухие, как песок пустыни, на голову было накинуто черное покрывало, спина ее тихо покачивалась, а глаза смотрели невидяще, прямо в стену.

— Ма, — позвал Чарли.

— Твой отец ушел от нас, — проговорила она. — Твой отец ушел и больше никогда не вернется. Он был для меня хорошим мужем, и всю жизнь он работал, чтобы прокормить нас, и он дал мне детей и помогал их растить. Ой был добр со мной и со своими детьми, и он верил в нашего господа всемогущего. Он жил и работал и не делал ничего, что дурно в глазах господа. Он работал для своей семьи, а когда уже не мог больше работать, он лежал и ждал, когда Иисус призовет его к себе. Теперь он ушел к богу, ушел от болезни и голода, ушел Отдохнуть от своих трудов. Он нес свой крест, как и господь наш Иисус, и теперь ноша упала с его плеч…

Сухой, без слез, голос причитал, и плечи покачивались, у матери не было слез, слова эти были ее слезами.

Чарли посмотрел на кровать, и горло у него сжалось. Отец лежал теперь совершенно спокойный, под ровным, неподвижным покрывалом, а лицо его, темное от щетины и застывшее, как маска, было обращено вверх из грязных подушек, и слова матери падали вокруг.

— Ма, — снова позвал Чарли.

Тихие причитания кончились, раскачивающаяся фигура замерла. Несколько минут мать сидела молча, но вот бразды правления снова оказались в ее руках, и она заговорила.

— Отца надо обмыть, — сказала она. — Пошли малыша Йорни с ведром, пусть принесет воды. Кредитная книжка на полке в кухне.

— Хорошо, ма, — мягко ответил Чарли.

— А Ронни пошли за доктором. Он должен выписать справку, правда? По дороге он может сказать мистеру Сэмпи, который собирает каждую неделю похоронные взносы. Похоронная твоего отца выплачена. Я рада, что хоть это нам удалось.

— Хорошо, ма. Она вздохнула.

— А ты сходил бы и позвал миссис Нзубу, чтобы она помогла мне. Она захочет помочь. Она помогала мне на свадьбе Каролины, и она обидится, если я не попрошу ее помочь сейчас. И сообщи брату Бомбате, и твоему дяде Бену, и другим людям. Людям надо сказать, я думаю.

— Хорошо, ма, — сказал Чарли и пошел к двери. Но остановился и хриплым голосом добавил — Ма, ты уж не очень убивайся, а?..

— Обо мне не беспокойся, — ответила мать, не обернувшись. — Пойду-ка уложу Каролину. Ей нельзя сейчас волноваться.

Когда Чарли ушел, она встала, подошла к комоду и долго рылась в нем, пока не отыскала старую картонную коробку из-под конфет. Коробка была полна до краев рваными потрепанными бумажками — свидетельствами о браке, о рождении, рецептами, табелями воскресной школы, целым архивом большой семьи. Она достала похоронную страховую книжку, на которой значилось имя Фредерика Паулса, остальные бумаги сложила обратно в коробку. Она открыла потертый кошелек, вынула два пенни. Затем, склонившись над кроватью, положила монеты на глаза старого Паулса. Руки его были сложены под покрывалом. После этого она полезла в шкаф за чистой рубашкой.

В кухне тихонько плакала Каролина.

— Как ты себя чувствуешь, детка? — спросила мать.

— Да вроде ничего, мама, — ответила Каролина отрешенно. Она вытерла слезы, и на лице остались грязные полосы.

— Пойди ляг, — сказала мать, — и попроси Алфи посидеть с тобой. Вам пока здесь нечего делать. У Алфи вычтут день, если он пропустит работу?

— Не знаю, ма.

— Ну, ладно. Иди ложись пока. А я разведу огонь.

На улице небо по-прежнему было серо-стального цвета, а деревья стояли мокрые от дождя. Откуда-то из-за заборов доносились чьи-то слова, люди разговаривали, закатывались лаем собаки. Позади дома по улице проехала телега, раскачиваясь и подпрыгивая в глиняной колее и залитых водой ямах и выбрасывая из-под колес маленькие фонтанчики грязной воды. Телега была нагружена дровами, прикрытыми кусками мокрой мешковины, и босой мальчик шел следом за повозкой, следя, чтобы поленья не падали на землю. Наверху на дровах, нахохлившись от холода, сидел усатый старик с изможденным лицом пророка и то и дело подстегивал лошадь. Телега тащилась по дороге, а одно из колес издавало резкие, высокие, мучительные стоны.

Во дворе послышались шаги, и в дверях кухни появилась женщина с заплаканным взволнованным лицом. Под тяжестью ее шагов заскрипел и пошатнулся дом.

— Доброе утро, Нзуба, — сказала мать из-за печки.

Представьте себе массу черного смородинного желе, разлитого во множество сообщающихся между собой овалов, сфер, эллипсов и прочих разных выпуклостей, являющих собой голову, торс, руки и ноги. Облачите это желе в широкие одежды, стираные-перестираные и снова выпачканные, закапанные салом и супом, напяльте поверх платья мужское пальто, старое и расползающееся по швам, решительно отказывающееся застегиваться спереди, мужские вытянутые, перештопанные и все равно дырявые носки на слоноподобных икрах, обуйте эту фигуру в разбитые, расхлябанные мужские же ботинки со свалки — и вы получите в результате миссис Нзубу.

Когда она говорила или улыбалась, ее рот выглядел как раздувающийся и сжимающийся пузырь на кипящей поверхности шоколадного бланманже. Когда она двигалась или шевелила хотя бы одним пальцем, вся пышная громада ее тела приходила в движение, оно дергалось, колыхалось и дрожало, точно миллионы дряблых маленьких пружин начинали свое действие под неровной поверхностью кожи.

Увидев мамашу Паулс, она воскликнула:

— Ай, ай, Чарли только сейчас сказал мне. Ай, и не стыдно вам? Мне так жаль, Паулс.

— Dankie. Спасибо, Нзуба, — мягко ответила мать. — Я рада, что вы можете мне здесь немного помочь.

— Мы должны помогать друг другу. И не стыдно вам… — говорила женщина, вытирая рукавом пальто слезу. — Было очень плохо, Паулс?

— Нет, — ответила мать, ворочая кочергой угли. — Он отошел спокойно. Я сидела там рядом с ним, он как раз поел немного супа, со вчера у меня осталось. Он вдруг посмотрел на меня и говорит. «Рейчи, — он меня всегда так звал, знаете ли, — Рейчи, как дети?», и я сказала: «Отец, с ними все в порядке. Чего ты беспокоишься?» И он сказал еще: «Я бы хотел, чтобы они жили в другом доме. Вроде тех домов с черепичной крышей». Я говорю: «Зря ты беспокоишься насчет дома», — и он посмотрел на меня и закрыл глаза. Потом он как-то вроде вздохнул, и сразу у него заклокотало в горле, и вот так все и кончилось. — Мать минуту помолчала, вспоминая, как все это было, а миссис Нзуба утирала слезы.

— Ну, Паулс, — сказала она, хлюпая носом, будто у нее был насморк. — С тобой твои дети.

— Да, дети, — вздохнула мать. — Дети. Но я не знаю, Нзуба. С семьей как будто что-то происходит. Да, наверно, это во всех семьях. Младший, Йорни, не хочет больше ходить в школу, слоняется без дела, прогуливает. Целый день с другими детьми роется на свалках. Ронни совсем от рук отбился, и с каждым днем с ним все труднее. Да и что думает Чарли, я тоже не знаю.

— Верно, — сказала миссис Нзуба сочувственно. — Современные дети.

— Я послала Йорни за водой, — сказала мать. — Ты поможешь мне обмыть старика и по дому? Надеюсь, что Йорни не задержится.

— Немного воды есть у меня дома, — сказала Нзуба. — Она уже согрета. И ждать тогда не надо будет. Есть кого послать?

— Я потом верну тебе, — сказала мать. — Можно послать Алфи.

— Ничего не надо возвращать, — сказала женщина. — Мне приятно, что я могу помочь тебе. Мы живем здесь рядом столько времени.

— Dankbaar, большое спасибо, Нзуба, — ответила мать. — Я так тебе благодарна.

— Не надо меня благодарить. Мы должны поддерживать друг друга. Где Альфред? Я по шлю его ко мне за водой.

17

Вода, вода, вода. И в грязно нависшем небе, и в отяжелевшей земле, в медных кранах, и в железных цистернах. Вода, чтобы сварить кофе, чтобы выстирать лохмотья. Вода, чтобы обмыть покойника. Вода — это драгоценность, и во дворах у тех, в чьи дома проложены водопроводные трубы, выстраивались очереди маленьких оборванцев с ведрами, с банками и кастрюльками. Те, у кого из кранов бежала вода, продавали ее остальным, у кого таких благ не было. Потому что жить-то надо, верно?

— Мистер, мать просит ведро воды до пятницы.

— До пятницы? Ждать двух пенсов до пятницы? Твоя мать, должно быть, рехнулась. Два пенса ведро, плата наличными.

— У матери нет сейчас двух пенсов, по верьте, мистер.

— А я, что ли, в этом виноват? Проваливай, да побыстрее, некогда мне с тобой болтать.

— Эй ты, гад, я первый сюда пришел! Слышишь?

— Пошел ты. Я здесь все время, очередь моя.

— Ах ты!.. Я здесь стою. Спроси ее. Ведь я стою здесь?

— Слушайте вы, маленькие черти, если не умеете вести себя как следует, никто ничего не получит, ясно?

— Миссис, мать просит ведро воды до пятницы.

— Как бы не так! Нет денег, не будет воды. До пятницы ей…

— Эй, послушай! Ты что, за два пенса хочешь получить целую ванну воды? У нас здесь не распродажа, самим не хватает.

— А что? Два пенса — и наливай доверху свою посудину. Разве не так?

— Ах ты, сопляк! Ты еще поговори у меня, нахал ты этакий! Да я тебе сейчас спущу штаны и так всыплю!

— Банка есть банка. О размерах уговору не было.

— Ишь, ловкач какой. Притащил целую ванну и наливай ему до краев?

— Мистер, банка не полная. Долейте, чтоб полная была.

— Ладно, ладно, не ори! Давай сюда! Вода с шумом, бульканьем, плеском бежит в ведра, банки, кувшины, горшки. Вода, чтобы варить по утрам кофе, вода, чтобы выстирать отцу выходную рубашку. А иной раз даже — чтобы умыться. Вода, чтобы обмыть новорожденного или покойника.

Вода — это прибыль. Чтобы извлечь эту прибыль, тот, кто торгует водой, должен дочиста отмыть в ней свою душу от сострадания. Он должен выполоскать из сердца всякую жалость, до крошки выскрести из себя жесткой щеткой корысти следы сочувствия к ближнему. Надо иметь водопроводный кран вместо сердца, цистерну вместо головы, свинцовые трубы вместо внутренностей.

— Полведра, мистер. У нас только одно пенни.

— Полведра? Полведра. О господи Иисусе, на что мне сдалось одно пенни?

— Ма просит банку воды до завтра, мистер. Ей-богу, мистер, до завтра.

— Скажи своей матери, что до завтра еще дожить надо. Завтра. Что я, по-вашему, миллионер, что ли?

— Боже правый, ну и сквалыга этот человек!

— Сквалыга? Сквалыга. Ты с кем разговариваешь, а? Сквалыга.

— Слушай, будь человеком, дай мальчику воды до пятницы.

— Какое твое дело? Ты, что ли, здесь хозяин? «До пятницы». «До завтра». Да ведь если они сразу не заплатят, от них гроша не дождешься.

— Черт возьми. Нельзя же быть таким, мистер!

— Ну ладно, проваливай. Хозяин нашелся.

— Эй ты, отойди, сейчас моя очередь. Думаешь, если сильный, так тебе все позволено?

— Ну-ка, не драться здесь! Ишь ты.

— У-у! Образина!

— Мы все бедные люди, мистер.

— Я тоже не богач. Что вы думаете я ем? Камни? Траву?

— Мистер, ведро воды.

— Жестянку воды, мистер.

— Скажи: «пожалуйста». Их еще вежливости учи.

18

В доме набилось полно народу, а те, кто не смог протиснуться внутрь, толпились во дворе вокруг старой шелковицы и слушали, как в доме поют молитвы. Мужчины почти все были в своих лучших выходных костюмах, черных или темно-синих, извлеченных из сундуков и тщательно вычищенных. И при черных галстуках. Женщины стояли в шляпах — как и костюмы мужчин, эти шляпы хранились для торжественных случаев, таких, как свадьбы или похороны. Рядом с черными и синими костюмами люди в обычной рабочей одежде чувствовали себя неловко и скромно прятались в толпе. Здесь собрались родственники и соседи, смуглые лица мулатов и черные лица африканцев, все глядели строго и торжественно, потому что перед лицом смерти все едины.

Чарли стоял во дворе и пожимал руки гостям. Его темный костюм, купленный бог весть когда, был тесен в плечах и брюки коротковаты, и он втайне мечтал, чтобы все это поскорее кончилось и можно было переодеться. Рядом с ним стоял Рональд, он выглядел скорее угрюмым, чем печальным, и тоже принимал соболезнования от посетителей.

— Глубоко сочувствую, мой мальчик. — Бог располагает, на все Его воля.

— Смотри за матерью.

— Не унывай, мальчик.

Чарли улыбался и кивал головой в ответ и провожал гостей к дому.

Возле покойника сидели главным образом женщины. Мужчины курили и тихо разговаривали во дворе в пасмурном свете утра. По временам в дверях кухни возникала давка — кто-нибудь расталкивал стоящих, пробирался внутрь, чтобы выразить свои чувства вдове.

Женщины в доме пели скрипуче и нестройно. Другие женщины во дворе цыкали на ребятишек, сновавших вокруг, как щенки.

Ветер лениво завывал в листве, и лица настороженно обращались к свинцово-серому небу.

Чарли увидел Фриду, и его лицо расплылось в улыбке. Мрачная торжественность обстановки сделала всех чужими, как будто смерть, стирая радость с лиц, прятала друзей за незнакомой маской печали. Но увидев эту женщину, он почувствовал тепло, тепло возвращения к жизни, и он сказал, идя ей навстречу:

— Фрида, я думал, что ты сегодня работаешь.

— Я отпросилась у мадам на полдня.

— Ты хочешь пройти в дом?

— Не беспокойся, милый. Я увижу мать после.

Темное, красивое лицо мягко смотрело на него из-под шляпы, которая уже три сезона как вышла из моды и поэтому была выброшена хозяйкой. Она улыбнулась всем вокруг.

— Добрый день, сестрица, — сказал дядя Бен и попытался отвесить ей церемонный поклон, хотя это было и нелегко в жилетке, пере тянувшей ему живот. — Печальный час, печальный час.

Он уже выпил стаканчик-другой перед тем, как прийти сюда, и его обычно горестные глаза, казалось, утонули в море отчаяния.

— Я бы хотел, чтобы все это уже кончилось, — сказал Чарли спокойно. Он посмотрел на небо и нахмурился.

— Чарли, — мягко упрекнула его Фрида, — ведь это твой отец.

— Я ничего не могу поделать, — ответил Чарли. Он лукаво улыбнулся Фриде, при ней ему было уже не так тошно. — Я приду сегодня вечером снова, хорошо?

— Фу, Чарли. Ты не должен сейчас говорить об этом.

— Ах, Фрида, Фрида.

— Смотри, люди выходят.

Из дома на двор высыпала толпа людей.

— Подожди здесь, не уходи, — сказал Чар ли Фриде.

Он кивнул Ронни и Альфреду, и они вошли в дом. Он, Ронни, Альфред и дядя Бен должны были нести гроб. Протащить гроб в тесные двери им помогли еще двое мужчин. В соответствии с выплаченной папашей Паулсом страховкой похороны, как объяснил агент похоронного бюро мистер Сэмпи, устраивались на двадцать фунтов: катафалк, автомобиль для членов семьи и потом, конечно, гроб.

— Чтоб на нем было его имя, — сказала тихонько мать. — Отец хотел хороший гроб с серебряными ручками и чтобы имя было на серебряной пластинке.

И вот был гроб со сверкающей отделкой, а позади засуетилась, задвигалась толпа. Многие несли венки и букеты цветов. Некоторые женщины плакали, но глаза матери были сухие, суровые под черной накидкой и черной вдовьей повязкой. Толпа заполнила переулок, ступали прямо в залитые водой колеи, и хмурый серый балдахин неба навис над процессией. Гроб установили на катафалк и усыпали цветами. Шофер большого черного автомобиля открыл дверцы.

— Садись сзади, ма, — сказал Чарли. — Каролина и Йорни сядут с тобой. Миссис Нзуба тоже поедет?

— Нет, — ответила мать, влезая в машину. — Она сказала, что останется присмотреть за домом.

— Вот удача, — почти про себя пробормотал Чарли. — Одной этой женщине потребовался бы целый автомобиль. А из тяжеловесов у нас уже есть Каролина.

— Ш-ш, — сказала мать. — Нашел время шутить.

Каролина и Горни уселись рядом с матерью. Оба плакали, Каролина выглядела уродливой, какой-то нелепой.

— Пусть дядя Бен сядет впереди, — сказала мать. — А ты сядешь?

— Я пойду пешком, с остальными, — ответил Чарли.

— Я тоже пойду, — сказал дядя Бен. — Мужчины могут пойти пешком, я так полагаю.

— Ведь есть еще место, — сказала мать. — Тогда пусть впереди сядет Фрида. Позови ее.

Слова матери обдали Чарли теплом, это значило, что Фрида принята. Он улыбнулся ей, помогая влезть в машину, и тихонько подмигнул, но она, мрачно смотрела прямо перед собой, как того требовала торжественная минута.

— Осторожно, пальцы, — сказал шофер и захлопнул дверцы.

Катафалк двинулся, медленно переваливаясь с кочки на кочку по глинистой дороге, а позади громыхала машина. Чарли и другие члены семьи шли за автомобилем, а еще дальше следом за ними потянулась остальная процессия. Все небо от края до края было одна лохматая тяжелая туча.

Кортеж медленно пробирался среди ветхих хижин, мимо молчаливых зрителей по сторонам и выехал наконец на разбитую улицу, которая вела в городское предместье. Шаги зашаркали по разбитой, но твердой мостовой.

Возглавлял шествие, шагая впереди катафалка, мистер Сэмпи, агент похоронного бюро. Это был маленький, коричневый, с шишковатым черепом человечек, похожий на земляной орех. Сам по себе он был веселым и жизнерадостным, однако сейчас, при исполнении служебных обязанностей, он медленно шел, как подобает служителю смерти, с видом скорбным, профессиональным жестом заложив руки за спину; и, видно, гордился своими мешковатыми. брюками в полоску и старым, выутюженным фраком, составлявшим всю его униформу.

Рядом с ним шел брат Вомбата. Мелкокурчавый и черный, как жук, он шествовал с важностью, приличествующей его профессии, прижимая под мышкой растрепанную Библию, ноздри его раздувались, лицо было вытянутое, хмурое, ни дать ни взять престарелая лошадь в белом целлулоидном воротничке.

Процессия вступила на улицы предместья.

Через стены и заборы садов чьи-то лица смотрели на похороны. На углу какой-то человек снял шляпу и стоял вытянувшись, словно отдавая честь, пока катафалк проезжал мимо него. Небо было сумрачным, как сама смерть, упали первые капли начинающегося дождя. Когда кортеж достиг кладбища, снова заморосил мелкий дождь.

Чарли надеялся, что погребение будет непродолжительным, и тогда люди не попадут под сильный ливень. Поэтому его немного разозлило, когда брат Бомбата затянул длинную заунывную проповедь, и люди жались под дождем вокруг открытой могилы, среди надгробий, засохших цветов, битых банок, заброшенных могильных холмов и надписей: с «неизменной любовью» и «вечной памятью».

На дерево неподалеку от могилы прямо с неба опустился зяблик и запел свою пронзительную песню. Вскинув головку, он с минуту наблюдал за происходящим, а затем взмахнул крыльями и взмыл в небо, стремительно, как стрела, несущаяся среди деревьев.

Брат Бомбата продолжал читать проповедь, и его глубокий, профессионально скорбный голос звучал то громче, то тише под шелест веток на ветру. И вот, наконец, настало время опускать гроб в могилу. Заплакали женщины, Фрида вытерла слезы в уголках глаз. Хрипло, громко зарыдала Каролина.

Только мать не плакала. Она стояла спокойно у края могилы и смотрела, как Чарли, Альфред, Рональд и дядя Бен бросили на гроб первые пригоршни песка.

Чарли работал быстро и умело. Он привык работать лопатой и решительными движениями втыкал ее в грунт, будто опять копал траншеи, и комья земли летели в могилу, снова и снова со стуком падая на крышку гроба. Альфред работал осторожно, как бы нехотя, бросая землю понемногу; казалось, его заставляют здесь совершать кощунство, а он хоть и подчиняется, но всякий раз просит прощения. Рональд копал землю мрачно, мысли его были где-то далеко, и он не обращал внимания ни на глухие удары земли по крышке гроба, ни на сверкающую металлическую табличку с выгравированными именем отца и датами его рождения и смерти, которая вскоре исчезла из виду. Дядя Бен, ворочая лопатой, часто и тяжело дышал — от пьянства он страдал одышкой — и мечтал, чтобы кто-нибудь его скорей сменил. Он неуклюже держал рукоятку лопаты и орудовал ею в опасном соседстве с чьими-то тесно стоявшими над могилой ногами. И вздохнул с облегчением и радостью, как только Чарли, выпрямившись, первым передал лопату тем, что ждали своей очереди.

Могилу засыпали, и люди запели, и лицо матери под черной накидкой было твердым и отчужденным, маленький сморщенный рот твердо сжат, как зашитая рана, глаза горели, как угольки. Только плечи ее согнулись, казалось, несколько сильнее обычного, точно на них взвалили новую тяжесть. А вокруг нее нестройные голоса запели из книги псалмов «Останься со мной, вечер близко», и могильный холм со всех сторон был усыпан цветами.

19

Но приходит и пора веселья. Джонни Франсмен умеет играть на гитаре. Его руки, обычно похожие на железные грабли, тогда чувствительны, как руки хирурга, его длинные пальцы танцуют по ладам и струнам, и музыка гудит и звенит в прокуренной комнате. Радостно трещит пламя в большой железной печке, и тетушка Мина вынесла восьмигаллонный бидон пива. Это дородная женщина с пухлым лицом, лоснящимся, как натертый паркет. Пальцы Джонни Франсмена ударяют и дергают струны, то быстро, то медленно, то по одной, то целыми дребезжащими пассажами. «По-американски играет», — шепчут слушатели. Огонь ярко пылает, и в переполненной комнате тепло, и пиво идет нарасхват. Кто-то хочет петь. Девушки ставят локти на стол и, прижав руки к подбородкам, ждут песен.

— Сыграй чувствительное, Джонни.

— Сыграй печальное.

Среди присутствующих есть парень из негритянского джаза, выступающего на новогодних представлениях, он умеет с таким чувством спеть «Парнишку Дэнни», что комок застревает в горле. Он умеет также петь песни рабов трехсотлетней давности, дошедшие до наших дней с невольничьих голландских кораблей: «Onder deze piesang boompie, al opeen eilandtje…» — «Под этим банановым деревом на острове…»

— Послушай, малыш, спой нам ковбойскую. И старая гитара, вся в шрамах, как ветеран, гудя и дребезжа, приносит звуки равнин, раскинувшихся где-то за тысячи миль: «О, не хороните меня в пустынной прерии» или «Желтую розу Техаса». А попозже, ночью, когда всем станет грустно, будут петь хором «Воспоминания», «Мать» и «Я увезу тебя домой, Кэтрин». А может быть, кто-нибудь из африканцев придет с концертино, и тогда все будут, притоптывая, раскачиваясь, танцевать под его размеренное завывание.

— Послушай; у меня остался шиллинг и четыре пенса. Не заказать ли нам еще по одной?

— Отлично, приятель. Надеюсь, тетушка отпустит нам в кредит до следующей пятницы.

В перерывах между песнями наступает очередь шуток и анекдотов. «Послушайте минутку, что я расскажу! Такой анекдот слышали? Если конечно, дамы не имеют ничего против… Про англичанина, ирландца, шотландца и еврея…»

Расходятся далеко за полночь. Усталая компания разбредается понемногу. Последними задерживаются несколько гуляк, но и они уже зевают и трут слипающиеся глаза, и только мягко звучит, гитара, и ее звуки нежны, как стелющийся дым.

20

Ночь снова была холодна и непроглядна, облака отяжелели дождем и только ждали положенного часа. В комнатке над гаражом Джордж Мостерт все шагал и шагал из угла в угол по грязному полу, терзаясь сомнениями: может, отважиться и сходить туда, к Чарли Паулсу? Гордость боролась в его душе с одиночеством, и он до боли прикусывал губы под своими табачно-рыжими усами. Одиночество таилось в незастланной постели на широкой деревянной кровати, на дамском туалетном столике, заваленном теперь потертыми галстуками и рваными носками. Там, где раньше пребывали пудра и лаванда, аккуратные стопки заколок и серые кольца резиновых подвязок, теперь были липкие круги от чашек чая и пустая бутылка из-под коньяка.

Подушки пахли теперь не пудрой, а коньяком и машинным маслом, а возгласы супружеского блаженства уступили место гнетущим мыслям и острому чувству жалости к самому себе.

Джордж Мостерт остановился у окна и всматривался в промозглую тьму. Проехала машина и, громыхая, свернула на север. Через дорогу, за скудным подлеском, была жизнь. «Что ж, — думал он, — человек и там может хорошо провести время, даже в этой грязи и мерзости». Но извращенная гордость больно покалывала его ледяным острием сомнения, заставляла задуматься: «Может быть, это неправильно, чтобы такие люди, как мы, путались с ними. Ведь в конце концов…»

Вскоре после полуночи дождь полил снова. На сей раз это было покрывало из серых бусинок, накинутое на ночь, стремительно и настойчиво колотившее по крышам и высоко подпрыгивающее на дороге. Дождь лил безлико-серый, но в нем был какой-то характер — резкий, булькающий, бормочущий, хлюпающий, пускающий пузыри, он был как, слабоумный с ножом в руке, одержимый манией убийства.

Колонна полицейских автомобилей, грузовиков и арестантских машин двигалась по улицам пригорода, продираясь сквозь завесу дождя, и их фары вырывали из черно-серой тьмы желтые лоскуты.

Полицейские сидели неподвижно, прислушиваясь к посвистыванию и постукиванию дождевых капель по крышам машин. Некоторые поднимали воротники макинтошей и прорезиненных плащей, чувствуя, как леденящий холод проникает за воротник и струйкой сбегает вниз по спине. Шины шуршали и шипели по асфальту, а когда попадали в выбоины дороги, людей подбрасывало, но они по-прежнему сидели с застывшими, безучастными лицами, прислушиваясь к шуму дождя. Почти никто не разговаривал.

Там, где кончался пригород и начиналась локация, полицейская колонна разделилась надвое и двинулась дальше, охватывая локацию в клещи. Теперь под колесами была глина, они буксовали, машины заносило, и водители осторожно работали рулем, пристально вглядываясь в пятна жидкого желтого света впереди через проволочные сетки ветровых стекол.

На подножке каждого из ведущих в колонне автомобилей стоял человек, проклиная дождь, хлещущий ему прямо в лицо, судорожно цепляясь за мокрый металл кузова. Он смотрел вперед и указывал дорогу водителю. Легковые машины и грузовики швыряло из стороны в сторону, бросало вверх и вниз, но они продолжали продираться вперед, и вот, наконец, они встали, и локация оказалась окруженной цепочкой автомобилей.

Офицеры и сержанты подавали команды, и люди выпрыгивали из кузовов прямо в дождь, от которого сразу темнели макинтоши защитного цвета и начинали блестеть резиновые плащи. Белые полицейские были в портупеях с кобурами поверх плащей, а черные и цветные, сутулясь под накидками, держали длинные полицейские дубинки. Их до блеска начищенные сапоги увязали в глине. Вскоре, разбившись на группы, они двинулись к жилищам африканцев. В некоторых хижинах горел свет, тускло-желтый, похожий на медные пуговицы их мундиров.

Джордж Мостерт опоздал. В конце концов он принял решение, что пойдет туда, — так человек прыгает с обрыва, отступая перед стадом бегущих быков. Но на углу этой улицы, которую и улицей-то смешно называть, он снова остановился в нерешительности. Так он и стоял в холодной и влажной тьме и уговаривал себя, что все-таки нужно бы сходить, попытать счастья.

Вокруг него темнота была полна звуков. Стрекот цикад, где-то вдалеке — собачий лай. Но прежде всего он ощутил зловоние: заглушающий все остальное запах разлагающихся отбросов, гнилого дерева и отхожих мест. Это был запах жалкой нищеты, так же как аромат духов по две гинеи за унцию являлся запахом богатства.

Но вот полил дождь, а с ним улетучились вся решимость и мужество, какие он пытался собрать за непрочной пленкой своей воли. В кармане плаща у него было полбутылки коньяку, прихваченного в качестве дружественного дара, но теперь он вдруг принял решение вернуться в гараж и самому допить ее. Он в конце концов предпочел острую боль одиночества.

И вот, повернувшись, под все усиливающимся дождем он едва Не столкнулся с девушкой, которая вынырнула навстречу ему из темноты. Он уловил запах дешевого вина и столь же дешевых духов, пробившийся через нечесаную, слипшуюся щетину его усов, и инстинктивно, как вспугнутая лошадь, отскочил в сторону.

— Эй, парень, здравствуй, — приветливо сказала девушка. Это была Сюзи Мейер. — Что ты делаешь здесь в такой кромешной тьме?

— Проваливай, — пробормотал Джордж Мостерт и зашагал по разбитой полоске асфальта в сторону шоссе. Он хотел обойти Сюзи Мейер, но она не уступила дороги, а, как назойливый терьер, наскочила прямо на Мостерта, и коньячная бутылка в кармане его плаща уперлась ей в бедро.

— Эй, — крикнула она и пошла с ним рядом. — Что это там у тебя, а? — Она обрадовано расхохоталась. — Кое-что для нас с тобой?

Дождь лил уже вовсю, и Джордж Мостерт оступился в яму, но девушка стояла рядом, вцепившись в его рукав. Она всмотрелась в его злое, ожесточенное лицо и воскликнула:

— Ха, да это мистер Мостерт, верно? — Она снова засмеялась и хищно вцепилась в его плащ.

— Послушай, катись к черту, — угрюмо сказал Джордж Мостер, но угасшие угольки желания вдруг стали разгораться где-то внутри, обжигая и пугая его. Перед ним была женщина, легко, наверное, доступная — за какую-нибудь выпивку и несколько шиллингов, но он боялся этого. Путаться с цветными женщинами не принято, во всяком случае это противозаконно.

— Пошли к вам домой, — говорила Сюзи Мейер. — Выпьем вместе немножко, а? Ваш гараж совсем рядом.

— Нет, нет, — торопливо ответил Мостерт.

— Ну не будьте таким, мистер. Послушай те, мы отлично проведем время, точно вам говорю.

Они подошли к дорожной насыпи, и Джордж Мостерт быстро вскарабкался по ней на дорогу, но девушка не отставала от него ни на шаг. У него не хватало мужества даже отпихнуть ее. — Я не хочу иметь с тобой дела, — слабо пробормотал он.

— Да ладно вам, — говорила Сюзи, улыбаясь ему через пленку дождя. — Боитесь? Но вы же мужчина, правда? Мужчина.

— Нет, нет, нет!

— Вы забавный человек, мистер Мостерт. Я видела вас около вашего гаража. Я тогда сразу подумала: вот мужчина, который мне нравится. Классный парень. Что надо. С деньгами, своя машина. — Они перешли через до рогу, Джордж Мостерт не поворачивал голо вы. — Послушайте, — кричала Сюзи Мейер. — У вас есть радио? Пластинки? Я обожаю Бинга. Мы бы могли послушать музыку и выпить.

Он остановился в свете единственного мерцающего фонаря под навесом гаража и сердито сказал:

— Ты слышала меня, проваливай! — Его усы намокли и стали похожи на растрепанный обрывок веревки.

Но она была назойлива, как пиявка.

— Пошли, ну пошли. Мы здорово проведем время.

Ее намазанный рот улыбнулся ему, открыв черную дыру в ряду верхних зубов, маленьких, желтых, похожих на щенячьи клыки. Жесткие, уложенные в прическу волосы были повязаны ярким платком, стянутым в узел под подбородком и сейчас совсем размокшим от дождя. «Она выглядит не так уж плохо», — подумал Джордж Мостерт. Это была дешевая, искусственная привлекательность манекена в витрине магазина, но предательская мысль не уходила и сверлила: это не так уж плохо.

Дождь все усиливался за чертой тусклого света под навесом, и он снова услышал запах дешевых духов и назойливый винный привкус ее дыхания. Она дышала ему прямо в лицо, раздувая загоревшиеся было угольки страсти, но он оттолкнул ее и вставил ключ в замочную скважину двери, что вела наверх, в его комнату.

Она стояла и ждала, улыбаясь своим грубо намазанным беззубым ртом, но он решительно и быстро распахнул дверь и тут же захлопнул у нее перед носом, и улыбка на ее лице слиняла, как линяет некогда пестрый рисунок на дешевой ткани.

— Вот гад, — сказала она, — надо же, дурак какой. Да провались ты…

Она усмехнулась, поежилась и зашагала под дождем обратно через шоссе.

21

Полицейский констебль Ван Ден Вуд сделал знак двум африканским полицейским следовать за ним, и все трое, с трудом ворочая сапогами в вязкой глиняной каше, двинулись через грязный двор к покосившейся лачуге. Ледяной дождь больно колол лицо, и все трое были не в духе оттого, что их погнали на облаву в такую погоду. Африканцы были в своих обычных плащ-накидках, вооруженные полицейскими дубинками — длинными гладкими палками, закругленными на концах. Ван Ден Вуд носил портупею с кобурой поверх макинтоша, и кобура была застегнута, чтобы вода не попадала внутрь. Он не ждал сегодня никаких неприятностей.

Домик был погружен в темноту, и Ван Ден Вуд приказал одному из своих людей постучать. Полицейский сделал несколько шагов вперед по глине и забарабанил в дверь. От стука весь дом заходил ходуном. Повсюду вокруг полицейские стучали в двери и кричали. В лачугах, минуту назад погруженных во тьму, зажигались огни, и голоса сливались в один общий гул, вторя дождю.

Полицейский снова постучал в дверь, и Ван Ден Вуд гаркнул:

— А ну еще! Эй, там, открыть дверь!

Выждав несколько секунд, он отстранил полицейского-африканца и, отступив на один шаг, со всего размаху двинул сапогом по двери. Лачуга зашаталась, задрожала, и изнутри донесся чей-то крик. В окне, составленном из обрезков стекла, вспыхнул свет, и в ту же минуту замок поддался и дверь распахнулась.

Констебль Ван Ден Вуд ввалился по инерции в крохотную, душную, дымную комнату и еле удержался на ногах, проклиная все вокруг. Еще двое вошли за ним следом. Голый африканец стоял с коптилкой в одной руке, другой прикрывая срам. Он стоял, как черная статуя. Позади него на скомканной постели, натянув одеяло до подбородка, сидела женщина и испуганно смотрела на полицейских.

— Ну, быстро, — кричал констебль Ван Ден Вуд. — Где твой чертов пропуск? Где про пуск? — Он был высокий мужчина, и он сто ял посреди комнаты в мокром плаще и фуражке, и у него было тяжелое розовое лицо цвета копченого окорока. Он продолжал бешено орать: — А ну, отпусти свои… и давай пропуск, паскуда!

Африканец поставил лампу на стол и сказал по-туземному полицейским-африканцам:

— Дайте мне сначала одеться, приятели. — Что он говорит? — спросил Ван Ден Вуд.

— Он хочет сперва одеться, baas, — ответил один из полицейских.

— Скажи ему, черт возьми, чтобы он не отнимал у меня время. Где пропуск?

— Твой пропуск, — сказал полицейский голому африканцу. — Твое разрешение заниматься любовью в этом районе.

— Сейчас достану, — угрюмо ответил мужчина. Он подошел к кровати и стал искать брюки. Женщина в постели начала всхлипывать. Мужчина наконец нашел свои брюки и медленно оделся. Женщина плакала, и он ей что-то сказал, но она не унималась.

Мужчина надел рубашку и, заправив ее в брюки, повернулся к полицейским и угрюмо заявил:

— У меня нет пропуска.

— Что он бормочет? — взбешенно спросил Ван Ден Вуд.

— Он говорит, что у него нет пропуска, — перевел полицейский, который до этого молчал.

Констебль даже замер от неожиданности.

— Грязный подонок. Заставил нас ждать чуть не полночи, а теперь говорит, что у него нет пропуска! — Он злобно посмотрел на негра. — Ну, ты у меня увидишь, чертово пугало. Ты у меня увидишь. — Он повернулся к своим полицейским: — Надеть на него наручники и вывести на улицу. Я хочу обыскать эту комнату. Наверняка у них припрятана дагга или кафрское пиво.

Полицейский достал наручники, приказал африканцу вытянуть руки и защелкнул их. Он подтолкнул мужчину к двери, и мужчина оглянулся, посмотрел на него, покачал головой и сказал:

— Зачем ты это делаешь, брат? Зачем ты так поступаешь со своими?

Ван Ден Вуд повернулся ко второму полицейскому:

— Давай сюда, парень. Обыщи-ка помещение.

Сам он прошелся по комнате, смахнул на пол вещи с ящика, служившего ночным столиком. Он подошел к постели и безучастным движением плотника, выдергивающего клещами гвоздь, сдернул одеяло, в которое куталась обнаженная женщина. Она заплакала, издавая высокие, пронзительные звуки.

22

…На противоположном склоне, прямо через долину, итальянцы установили батарею мортир и обстреливали дорогу. Долина была желтая и темно-коричневая, глубокая горная долина, и дорога была проложена по ее склону, а напротив стояли орудия итальянцев. Чарли Паулс лежал под грузовиком рядом с Фридой и прислушивался к глухим разрывам артиллерийских снарядов, которые падали вдоль обочины, где стояла колонна военных машин. Долина была темно-коричневая и желтая, и столбы густой пыли взметались в' воздух, а мортиры все продолжали вести огонь, и все так же глухо звучали разрывы, и он чувствовал тело Фриды рядом с собой в этом шуме и слышал, как где-то далеко, но настойчиво звучит ее голос:

— Чарли. Чарльз. Кто-то стучит.

Чарли Паулс просыпался медленно, с трудом продираясь сквозь сон, который, несмотря на видения, был мягок и нежен, как сироп, и он приподнялся, ощутив горячее сплетение ног в постели. В его ушах еще слышался артиллерийский огонь, но стреляли уже не пушки, а чьи-то кулаки неистово колотили в дверь. Он чувствовал, как содрогается лачуга под этими ударами, и его глаза открылись медленно, с трудом, как ставни на разбитых петлях.

Кто-то кричал с улицы:

— Открывайте, эй, вы, не то вышибем дверь ко всем чертям!

Чарли сел в постели, освободившись из объятий женщины, и крикнул:

— Эй, ладно вам! Сейчас открою. Рядом испуганно шептала Фрида:

— Что это, Чарли?

— Закон, — проворчал он. — Снова эта чертова облава, — и добавил: — Не беспокойся… Мы ничего такого не сделали. — Лачуга вновь сотряслась от ударов, и он еще раз крикнул: — Иду, иду! Будет вам! — В передней части комнаты, за занавеской, испуганно заплакали дети.

Чарли нащупал в темноте свои брюки и тихонько выругался. Фрида, приподнявшись, пыталась нашарить спички. Вспыхнуло пламя, и он улыбнулся ей в свете танцующего огня:

— Все в порядке. Присмотри за детьми.

Он спрыгнул с кровати и выпрямился, натянул джинсы и надел рубаху. Фрида тоже встала, пока он зажигал еще одну спичку, разыскивая лампу. Кулаки снова забарабанили в дверь, и он зажег лампу и подвернул фитиль, а Фрида кинулась утешать, успокаивать хнычущих детей."

Чарли босиком подошел к двери и повернул ключ. Дверь резко распахнулась, едва не задев его по лицу, и, когда ввалились люди в униформах, он отступил назад. Луч карманного фонаря остановился на нем на секунду и затем погас.

В этой группе было четверо полицейских: белый сержант и трое африканцев. Сержант посмотрел на Чарли Паулса и сказал:

— Отлично, jong, waar's die dagga? Где дагга?

Чарли досмотрел на него.

— Здесь нет дагги. Мы приличные люди. Сержант ухмыльнулся и осмотрелся вокруг.

Это был низенький, грузный мужчина с густыми белыми бровями, которые изгибались, когда он говорил, подобно жирным, извивающимся червям, и с маленьким тонким ртом, похожим на бескровную ножевую рану. У него было лицо кирпичного цвета и кирпичной твердости, рассеченное во всех направлениях мелкими морщинками, похожими на линии географической карты, — и на равнинах щек, и на впадинах в уголках рта, и на хребтовине носа. Его глаза были влажны и плоски, как серая гладь озера. Позади него стояли три темнокожих полисмена с унылыми, коровьими лицами.

Сержант снова огляделся и задержался взглядом на Фриде и на испуганных детских лицах. Фрида стянула ворот ночной сорочки. Потом сержант, крякнув, оттолкнул Чарли, подошел к занавеске, заглянул за нее и вернулся на середину комнаты.

Усмехнувшись, он посмотрел на Чарли.

— Приятно сейчас нежиться в постели, а? А я вот мотайся под дождем. — Также усмехнувшись, он оглядел Фриду и спросил Чарли:

— Имя, парень?

— Чарльз Паулс.

Сержант снова крякнул и посмотрел на Фриду своими плоскими, влажными, безрадостными глазами.

— А твое?

Фрида с трудом проглотила ком в горле и, напуганная, назвала свое имя. Сержант ухмыльнулся, показав краешек зубов, ослепительных, как свежевыбеленный борт тротуара.

— Вот как! — сказал он Чарли. — Приличные люди. — Рот его открылся, в глотке у него что-то захлюпало, заклокотало, затарахтело. Он хохотал. Затем закрыл рот, и хохот сразу прекратился, как будто какой-то механизм внутри него внезапно вышел из строя. С издевкой он посмотрел на Фриду.

— Вот шлюха черномазая.

Потом, дернув головой в мокрой фуражке, дал знак своим спутникам следовать за собой и вышел из дому в дождливую тьму. Все трое не говоря ни слова потянулись за ним. Чарли захлопнул за последним дверь.

— Блюстители! Подонки! — огрызнулся он.

Отвернувшись, Фрида укрывала детей. Но он видел, как задергались, задрожали под ночной рубашкой ее плечи. Он подошел к ней, положил свою широкую пятерню ей на плечо и повернул ее к себе. Из припухших сонных глаз по выпуклым скулам скатились две слезы.

Нахмурившись, он спросил:

— Черт возьми, ну чего ты плачешь? Ведь они ничего не сделали.

Но она посмотрела на него сквозь жемчужинки слез, тело ее затряслось от рыданий, и она сдавленным голосом сказала:

— Ты слышал, что сказал этот тип. Он на звал меня шлюхой.

Она вывернулась из-под его руки и, плача, убежала за занавеску. Чарли пошел за ней следом, пораженный, недоумевающий, — она лежала в постели, лицом к стене.

А в стенку настойчиво стучал дождь.

Он присел на край кровати и смотрел на ее вздрагивающую спину. И любовь поразила его, пронзила ему грудь, сдавила горло, и он снова протянул к Фриде свою тяжелую руку и повернул ее на спину.

Он откашлялся и как-то неловко сказал:

— Слушай, мы же поженимся. Я и ты. Мы с тобой. — Он кашлянул, вид у него был растерянный, смущенный. — Ну, довольно плакать, bоkkiе. Ты увидишь. Мы поженимся. Какого черта, в самом деле!

Она проглотила слезы и сказала:

— Ты это только так говоришь.

— Нет. Ей-богу, это правда. Господи, да нам давным-давно надо было пожениться.

Фрида заглянула ему в лицо, зашептала, еще глотая слезы:

— Ты это вправду, малыш Чарли?

— Конечно. А ты как думала?

— В самом деле?

— Ну да.

И тогда он почему-то почувствовал себя чистым, незапятнанным, как странички нового школьного учебника, и это снова повергло его в замешательство. Он хотел больше не думать об этом, подумать о дожде, который хлещет и хлещет на улице, о том, как тепло и сухо в этой маленькой лачуге, с оклеенными бумагой стенами, все еще хранящими тепло от примуса. Примус надо починить, он этим займется. Он в мыслях снова вернулся к Фриде, как ребенок, который потерялся и снова нашел свой дом.

Где-то на улице в шуме дождя громко разговаривали люди, хлопали двери, голоса кричали — раздавались звуки другого мира, от которого они сейчас отделены. И тогда он вдруг встал, потянулся за своими армейскими ботинками и начал обуваться.

— Чарли, — крикнула Фрида, — куда ты?

— Пойду посмотрю, что происходит.

— Не ходи, Чарли! Мало ли что может случиться!

Он ответил, притопнув, чтобы ботинки влезли как следует.

— Не говори так, Фрида. Я только посмотрю. Посмотрю, что они там делают с нашими.

— Чарли, милый.

— Я не впутаюсь в беду, — сказал он. — Ты лежи спокойно и следи за детьми. — Он надел клеенчатый дождевик и улыбнулся. — Увидишь, все будет в порядке.

На улице ярко сияли фары нескольких арестантских машин — они стояли на тесном грязном пустыре локации. Неистово заливались лаем собаки, и фигурки людей двигались во все стороны в сплошном низвергающемся потоке воды. Полиция задержала нескольких африканцев, и они стояли, сбившись в кучу, промокшие, дрожащие от холода, и полицейские сортировали их и распихивали по грузовикам.

Африканец вышел из своей лачуги и подошел к воротам своего двора, чтобы посмотреть, что происходит. На нем плащ, накинутый поверх ночной пижамы. Луч фонарика падает на него и тотчас вокруг него — полиция.

— Где твое удостоверение, кафр?

— В доме, в кармане пиджака.

— Где удостоверение? Ты обязан иметь его при себе.

— Сейчас принесу. Оно дома.

— Так, значит, нет пропуска, да? А ну, пошли!

— Послушайте, это же в доме, сэр.

Но полицейские уже подхватили его и тащат в кучу других африканцев, ожидающих, когда их погрузят в полицейские машины.

Вот целая толпа африканцев и цветных, мужчин и женщин, ждущих под дождем, когда полицейские их усадят и увезут. Многих взяли потому, что у них не оказалось документов, у других документы были не в порядке — отсутствие штампа могло перевернуть всю жизнь. У третьих обнаружили даггу, другие оказали противодействие пришедшей с обыском полиции. И, наконец, последняя группа — их застали за незаконной торговлей спиртным.

Чарли увидел среди них тетушку Мину. Она препиралась с офицером, кричала на него и размахивала мокрым зонтом, от которого он то и дело со смехом пятился назад. Толстая и черная, как дуб, тетушка Мина негодовала:

— Так и знайте, капитан, мне до всего это го, о чем вы говорите, дела нет. Но почему это я должна мокнуть под дождем, вот что я желаю знать?!

Офицер смеялся. Он был самоуверенно весел и находил эту старую толстуху забавной. Ему уже приходилось иметь с ней дело. Он сказал, смеясь:

— Не кипятись, Мина. Мы предоставим тебе отдельную полицейскую машину. Там тебе будет сухо и уютно. А потом отдельную камеру, будешь греться в ней до самого суда.

Тетушка Мина ткнула в него зонтом. Дождь и ветер доконали ее зонт, осталась только ручка, черный лоскут и несколько грозно топорщившихся спиц, напоминающих какое-то небывалое средневековое орудие пыток. Офицер попятился — чего доброго, выколет глаза старуха.

— Не боюсь я вашего суда, полковник. Я семь штрафов уплатила и еще семь могу уплатить. Да! Вы мне только скажите — почему вы это затеяли в такой дождь, а? Объясните. — Она наседала на него, как старый африканский буйвол.

Задержанные смеялись, но нервничали. Офицер покачал головой и со смехом сказал:

— Ну ладно, ладно, Мина.

Дождь все еще лил, но не так сильно. Чарли Паулс стоял в полутьме, на краю зарева автомобильных фар, и наблюдал за происходящим. Дождь струйками стекал с его желтого плаща, капал с кепки. Полицейские пересчитывали задержанных, рассаживали их по машинам, кричали, размахивали фонариками и дубинками.

Вдруг кто-то отрывисто произнес:

— А ты чего здесь стоишь, приятель? Чарли оглянулся и увидел полицейского.

Под сверкающим козырьком форменной фуражки глаза его были мертвы, как потухшие угли, в его светлых усах застыли жемчужины дождевых капель.

— Тебе здесь что надо, парень?

— Ничего, смотрю, — ответил Чарли и вдруг злорадно ухмыльнулся полицейскому, широко растягивая губы под мокрой щетиной.

— Убирайся, — сказал полицейский. — Иди домой. Ну, раз, два.

Что-то закипело в душе Чарли, и он спокойно сказал:

— Я только смотрю. Когда твоих упекают в тюрьму, разве нельзя смотреть?

— А-а, — произнес полицейский, и его усы задвигались. — Ты злостный, оказывается? — Его рука потянулась к наручникам на поясе, а спрятанные в тени глаза не отрывались от Чарли.

Голос Чарли прозвучал грубо.

— Да, злостный. Ну и что?

— Бьюсь об заклад, что ты один из этих коммунистических подстрекателей. Я тебе покажу.

Чарли усмехнулся грубо и оскорбительно. Его глаза следили за движениями рук полицейского. Это были большие красные руки, цвета сырой ветчины. Полицейский отцепил наручники, чуть-чуть повернул голову, чтобы подозвать кого-нибудь на подмогу, и в это мгновение Чарли вдруг ударил его в подставленную челюсть.

Это был тяжелый, резкий удар, в который Чарли вложил весь свой вес, ноги полицейского оторвались от земли, и он плюхнулся спиной в грязь с глухим хлюпающим стуком, точно упал с большой высоты. И тогда Чарли бросился бежать, перепрыгнув через дрыгающие ноги в защитных брюках, устремляясь в темноту.

Полицейский заорал ему вслед, крик подхватил хор голосов. Кто-то, хлюпая, топал по глине — сбегались, крича, полицейские. Но Чарли уже мелькал в темноте неясным пятном, петляя, как гончий пес.

Один из полицейских поднял пистолет и выстрелил. Выстрел в шуме дождя прозвучал, как-то вяло и глухо, и пламя вспышки пронзило на секунду огни фар, а эхо разнеслось вокруг и откликнулось где-то среди хижин.

Но Чарли уже скрылся в джунглях локации. Он свернул в сторону, перелез через невысокий железный забор и присел за ним. Он знал, что если бежать, то рано или поздно наткнешься на других полицейских, обыскивающих локацию. Он сел прямо в глину под дождем, чтобы отдышаться. Он думал. Отличный был удар, лучший удар в его жизни. И тогда он начал смеяться. Он смеялся беззвучно, и его тело сотрясалось под желтым клеенчатым плащом.

Он был далеко и не видел, как в светлый круг от фар полицейские ввели его брата Рональда.

23

Рональд как раз собирался сойти с усыпанной опавшими листьями обочины на шоссе, куда забрел в своих одиноких ночных странствиях, как вдруг увидел Сюзи Мейер: освещенная водянистым светом фонаря, она вышла из-под навеса перед гаражом Джорджа Мостерта. Он вздрогнул и остановился под деревом, с которого лило хуже, чем с неба; девушка переходила через дорогу. Черная, бессмысленная злоба вонзила в него свои острые когти, и он заторопился вдоль шоссе, чтобы перехватить Сюзи. Дождь хлынул с новой силой, он падал отвесными струями, но Рональд не чувствовал холода — в сердце его кипела горячая ярость.

Девушка кое-как съехала с глинистой насыпи и пошла по тропинке, сгорбившись под дождем, — голова, повязанная вымокшей косынкой, втянута в плечи, купленное на барахолке пальто с вытертым воротником распахивалось на каждом шагу, открывая яркое дешевое платье.

Сюзи испуганно вскрикнула и отпрянула в сторону, но тут же узнала это лицо, приблизившееся во мраке к ее лицу, мокрое от дождя, озлобленное до безличия. Она сказала:

— Это ты. У, как я испугалась.

Его пальцы крепко сжали ее руку, он потянул ее под дерево.

— Испугалась? Еще бы тебе не испугаться, Сюзи.

— Слушай, пусти меня, парень. Что это тебе взбрело в голову?

— Отпущу, не беспокойся. Прикончу только.

Он посмотрел мимо нее туда, где за шоссе виднелось бледное зарево над гаражом Джорджа Мостерта.

— Значит, вот ты чем занимаешься? Не ожидала, что я тебя накрою?

— Да о чем ты? Пусти, я пойду. Ведь дождь льет, парень.

— Ты брось про дождь. Ты знаешь, о чем я. У этого типа машина, собственное дело, монеты, ты и нацелилась, а?

Сюзи Мейер наконец поняла, о чем он говорит, и посмотрела через дорогу. Она злорадно усмехнулась и сразу успокоилась. Злорадство было ее стихией, ее натурой, частью ее существа, как губная помада и пластмассовые бигуди.

— Ну и что? Ты мне хозяин? Что хочу, то и делаю. Нет, скажешь?

— Ты так думаешь? — Его голос звучал, как хруст угля под ногами. Его пальцы еще сильнее сдавили ее руку, но она по-прежнему вызывающе улыбалась ему, а ее глаза сверкали издевкой, как фальшивые драгоценности.

— Ну ясно. Я там чудно провела время. Выпивка была, у него есть пластинки Бинга и другие.

— Белый псих! — Его лицо исказилось не то в плаче, не то в бешенстве, унижение заключило его в свои позорные объятия. — Ты должна была развлекаться только со мной. Ведь ты со мной ходишь, так?

— Да иди ты… Я сама себе хозяйка. Кто ты такой, чтобы помыкать мною? А теперь пусти, сопляки меня больше не интересуют. — И она закатилась глубоким злорадным смехом, который действовал на его нервы, как тупая пила, и его свободная рука вцепилась в рукоятку ножа, который лежал у него в кармане.

А она все хохотала и хохотала, вырываясь и пытаясь освободиться, но его рука дернула ее вперед и прежде, чем она успела, хохоча, отпрянуть, нож вонзился в тело, и Рональд взвизгнул, как собака, которую пнули ногой.

Дождь бил ее по лицу, и она почувствовала жар лезвия в своей груди под леденящими потоками воды. Снова сверкнуло лезвие, полоснув ее по лицу, и снова вонзилось ей в грудь. Она попыталась крикнуть, но у нее лишь что-то забулькало в груди, нож уже раскроил ей горло и перерезал голосовые связки. Удары ножа сбили ее с ног, и она, барахтаясь, повалилась в глину. Она тяжело упала на бок, хотела встать, но была пригвождена. Нож снова и снова впивался в ее тело, раздирая дешевое яркое платье и тугую кожу. Руки не слушались, не поднимались, чтобы остановить нож. Этим диким, бешеным, раздирающим ласкам лезвия ей оставалось покориться, как еще одному любовнику.

Рональд изумленно смотрел на ворох старой одежды у своих ног. В темноте он не мог ничего разобрать. Что-то поднималось и опускалось у него внутри, как будто какая-то чудовищная обезумевшая пружина. Он хотел что-то сказать, но получились у него те же звуки, какие издавала умирающая девушка. Так он и стоял над ней, ошарашенно глядя себе под ноги, когда полицейские фонарики залили вдруг.

своим белым светом его и мертвую девушку, и мертвые глаза на иссеченном, обмытом дождем лице блеснули, как две тусклые жемчужины.

24

Каролина лежала на матраце в углу своей хижины-контейнера, слушая, как на ночной улице плещет дождь, и чувствовала, что боль подступает снова. Схватки начались еще после обеда, но она держала свою боль про себя, стараясь даже не думать о ней, ощущая скорее робость, чем страх. Схватки вообще-то должны были бы ее напугать — она собралась рожать впервые, но мозг ее оставался спокойным, по-коровьи неповоротливым, как и ее лицо, и ее тело. Но сейчас боль хлестнула, словно бичом из колючей проволоки; она прикусила нижнюю губу, и все ее большое тело свело судорогой под старым одеялом и наброшенным поверх пальто.

Хижина была маленькая и захламленная. Они с Алфи спали на полу на старом матраце, один конец комнаты занимал ветхий умывальник, на нем — продавленный таз с облезшей эмалью и кувшин и рядом свеча на деревянном ящике, который служил им столом, а их одежда висела на проволоке, протянутой под низким потолком. Тут же лежала кипа старых газет, которые мать велела ей собрать для родов, над кипой — картинка «Распятие» в потрескавшейся рамке: Христос лениво повис на кресте, будто уснул сладким сном, и двое римских солдат в красных одеждах сторожат его, опершись на копья. Рядом на стене был наклеен вырезанный из журнала снимок какого-то киногероя в ковбойском наряде. Красивое лицо, все словно в черных оспинах, оставленных мухами, улыбаясь глядело в хижину.

Старинная керосиновая лампа висела под потолком, и Алфи, расположившись под ней на шатком ящике из-под яблок, читал в ее тусклом маслянистом свете замусоленную книгу без обложки. В хижине пахло отсыревшей одеждой, дымом и плесенью, и ледяной ветер свистел в ее непрочных швах.

Боль снова полоснула Каролину, она вцепилась в свой раздувшийся живот, и стон сорвался с ее губ. Альфред, поглощеный ружейной стрельбой и похождениями похитителей скота, услышал ее стон через завесу дождевого шума и воображаемый треск шестизарядного пистолета. Удивленный, он поднял голову.

— Кэлайн, в чем дело, а? Ты что? — Он вскочил на ноги, отцовство надвигалось на него угрожающе, как иногда создание оборачивается против творца, и он бросился к жене с широко открытыми от ужаса глазами.

— Ма, — выдавила из себя Каролина между двумя спазмами. — Позови мать.

Он торопясь дернул с проволоки свое пальто. Какие-то вещи посыпались на пол, он отшвырнул их ногой с дороги, на ходу пихая руки в рукава. -

— Тебе плохо, Кэлайн? Ты лежи смирно, слышишь? Лежи смирно. Я позову мать.

Он потянул на себя дверь. Набухшее дерево поддалось не сразу, он рванул отчаянно, изо всех сил. Дверь распахнулась, и дождь с ветром ворвались в комнату, и свеча на деревянном ящике потухла. Альфред выбежал и захлопнул за собой дверь. Каролина лежала на полу под тощим одеялом в тусклом свете керосиновой лампы и, обхватив живот, дрожала, ожидая нового приступа боли.

Она застонала, когда боль ножами вонзилась ей в поясницу; и лоб ее покрылся мельчайшими капельками пота. Она заплакала, и рыдания сотрясали ее, и она молила, чтобы поскорее пришла мать. Она боялась, что вот сейчас она умрет, и визжала от страха и острых приступов боли. Дождь барабанил, и на дощатом потолке образовалась течь, где толь треснул вдоль шва. Вода, наконец, просочилась, и у входа образовалась лужа и стала растекаться по полу.

Наконец пришла мать в накинутом на плечи старом пальто, она принесла с собой шахтерскую лампу из комнаты Чарли. Затворив дверь, мать осмотрелась и ласково улыбнулась лежащей на матраце дочери.

— Сейчас, сейчас. Все в порядке, дитя мое.

Она скинула с себя мокрое пальто и бросила его к стене около двери, потом еще раз огляделась, нашла какой-то выступ под потолком, повесила на него лампу и выкрутила фитиль. Она прибавила огня и в другой лампе, взяла кувшин с умывальника и поставила под течь с потолка, и струйка воды тихонько забарабанила по жести.

Мать склонилась над Каролиной и вытерла ей лоб.

— Давно начались схватки, детка? Каролина застонала.

— Ну, вот. Надо было раньше меня по звать. Мы бы взяли тебя к себе. А теперь видишь? Придется рожать здесь. — Она кашлянула и улыбнулась своими высохшими губами.

Снова начались боли, и Каролина, зная, что мать здесь, дала себе волю и закричала.

— Ничего, ничего, — сказала мать. — Я послала Алфи за сестрой и велела еще сообщить Нзубе. Пусть придет, она всегда помогает в таких делах. — Дождь все шумел за стенка ми хижины. — Надеюсь, сестра придет вовремя.

Она стала развязывать кипу старых газет. — Только не тужься, детка. Еще не надо тужиться.

В комнате от двух горящих ламп стало теплее. Дым плыл под потолком, и струйка воды сбегала с потолка в кувшин. А Каролина кричала и кричала.

Мать откинула одеяло и пальто, которыми была укрыта Каролина, и закатала ей до пояса старую рубашку.

— Теперь ты должна приподняться… слышишь?.. чтобы я смогла подложить под тебя газеты. Скорей бы пришла Нзуба. Ну как, сможешь?

Каролина снова вскрикнула и застонала. Звуки, казалось, повисли в хижине. Дождь вдруг забарабанил слабее, ветер швырял его в стены порывами, и течь на потолке вдруг уменьшилась, струйка стала капелью, будто кто-то прикрутил кран.

Затем скрипнула и взвизгнула дверь, и миссис Нзуба вползла в хижину. Ее гороподобное тело сразу заполнило все помещение, и она закудахтала, словно какая-то гигантская птица:

— Ай, ай, хорошо, хорошо. — Под ее тяжестью прогибался пол, но она двигалась бесшумно, как танцовщица. — Вот это дождь.

— Я рада, что ты пришла, Нзуба, — сказала мать. — Я поставила греть воду, и вот газеты.

— Ай, маленькая девочка, — сказала женщина, опускаясь на колени у матраца. Казалось, потеряй она случайно равновесие, она проломит стену. Но, громоздкая, как гиппопотам, она с ловкостью фокусника и с полным знанием дела хлопотала над беспомощным телом роженицы, сочувственно повторяя: — Ох, ох, ох, — всякий раз, когда Каролина начинала кричать.

— Как думаешь, обойдется? — спросила мать с тревогой.

— Еще бы, только таким телкам и рожать, — ответила миссис Нзуба. — Не волнуйся, Паулс. Не волнуйся. Теперь надо ждать, и ничего больше.

— Она дотянула до последнего, — сказала мать. — Скорей бы уж пришел Алфи.

Каролина вдруг откинулась, дрожь передернула ее большое тело, коленки судорожно согнулись, выпрямились, снова согнулись, она вскрикнула, цепляясь за руки обеих женщин, вскрикнула еще раз.

Сквозь крики раздался стук в дверь, точно треск барабана. Чей-то голос кричал:

— Мааk oop, откройте. Откройте, эй, вы там!

— Кто это может быть? — спросила мать. — Сестре еще вроде бы рано. Но дай бог, это она.

Чья-то рука колотила в дверь, и дверь тряслась словно в лихорадке. Мать встала, подошла и открыла щеколду. Луч карманного фонаря ударил ей в глаза, и она увидела в темноте фигуры в мокрых плащах, а прямо перед собой — лицо белого полицейского.

— Тихо, — сказал он. — Что тут за крик? Вы что, напились? Где вино? — Он хотел пройти, но мать решительно преградила ему дорогу, глядя прямо в это белое, как свиное сало, лицо и серые, как пепел, глаза под форменной фуражкой.

— Вам сюда нельзя, — сказала она твердо, — здесь… ребенок.

— Ребенок? Что еще за ребенок?

— Здесь рожает женщина, — сказала мать. В этот момент Каролина закричала.

— Боже ты мой! — сказал полицейский. Он заглянул через плечо матери в хижину, увидел громаду миссис Нзубы, склонившуюся над лежащей на матраце женщиной. Глаза его оглядели прокуренный потолок, грязный пол, течь, в крыше и всякую рвань, разбросанную, как для продажи. Запахи дыма, масла и родов наполняли комнату.

— Рожает?.. Здесь? — спросил он, затем пожал плечами и проворчал: — Ну, ладно, ладно. — Он повернулся, отдавая приказания своим людям, и мать захлопнула за ним дверь.

Каролина снова закричала, ее ноги напряглись, и миссис Нзуба сказала матери:

— Началось.

— Все будет хорошо, Нзуба? — взволнованно спросила мать. — Сестра…

— Все хорошо, — ответила массивная Нзуба. — Эти вещи нам не впервой. В этом мы разбираемся, Паулс.

Роженица кричала и напрягалась, и женщины суетились над ней. А в темноте улицы в глине, как гадюки, шипели шины — полицейские автомобили уезжали, как пьяные, спотыкаясь на камнях и колдобинах. Они перевернули всю локацию, как вытряхивают пальто, выворачивая карманы и отдирая подкладку с тщательностью скряги, разыскивающего запропастившуюся монету, и теперь с ревом и рокотом катились назад под проливным дождем.

25

Мусорная свалка на краю локации — излюбленное место детских игр. Там можно взбираться на дюны мокрой бумаги и ветоши и продираться сквозь джунгли ржавого железа, качаться на гнилых и скользких обломках, вдыхать зловонный болезнетворный воздух, кишащий мухами, как пудинг изюминами. Из гниющего трупа помойки торчат сокрушенные ребра каких-то машин, разломанные стулья, вывалившиеся, спутанные провода-внутренности. Здесь можно увидеть самые немыслимые обломки и отбросы: дверь, которая никуда не ведет, секцию канализационной трубы, в которой так изумительно звучит эхо. Черви, извиваясь, буравят ходы в черной мякоти разлагающегося дерева, и великое множество разнообразнейших насекомых населяет изломанный мир фарфоровых черепков и консервных банок. Здесь валяются ржавые железнодорожные рельсы, искореженные, изогнутые, как растения с какой-то другой планеты, и вспученный кузов древнего автомобиля, зияющий, как пасть небывалого чудовища.

Все на этой свалке — совершенно бесполезные отбросы, конечный результат деятельности гигантского кишечника трущоб. Потому что все, могущее принести хоть какую-то, самую невероятную пользу, имеющее хоть какую-то, самую ничтожную цену, — все это давным-давно уже растащили. Кто-нибудь выбрасывает треснувшую ночную посудину — ее подбирают, чтобы использовать как цветочный горшок. Свалка — это чудовищный обменный рынок. Здесь богатство даже в грязи. Однажды здесь был найден трупик задушенного новорожденного младенца, завернутый в окровавленные газеты. Собственно, нашел его первым один бродячий пес и как раз пожирал свою добычу, когда его заметил кто-то из людей.

Дождь прекратился, и дети снова принялись за игры на свалке, вскидывая над головами пригоршни конфетти из гниющих тряпок и размокшей бумаги и весело оглашая воздух старческими детскими голосами:

— Вот это да! Ночной горшок! — кричит один и нахлобучивает его себе на голову, как каску. — Смир-р-но!

— Да пошел ты, знаешь куда, солдат нашелся!

— А что? Я тебя могу насмерть пристрелить запросто.

— Много воображаешь. Мой отец был солдатом, настоящим солдатом, понял!

— Ну, ладно, ладно. Вот у Йорни брат Чарли тоже был солдатом. Спроси его.

Йорни Паулс пыжится от гордости.

— Ну да, Чарли был солдатом, это точно. И на войне он был, но уже давным-давно. А вы как думали? — Что-то вспомнив, он вдруг кричит: — Это что! А вот знаете, мой другой брат, Ронни, убил шлюху. Он теперь сидит в тюрьме, только подумайте! Прирезал ее до смерти, ножом. — Он тычет себя пальцем в живот и визжит, изображая, как это было, и пританцовывает на груде отбросов. Все смеются, а он гордо кричит: — А Чарли говорит, что Ронни, наверно, повесят на веревке! — Он сжимает себе ладонями горло и давится, задыхаясь, а остальные кричат и хохочут в восторге.

Какой-то малыш кричит:

— Эй, посмотрите! Я нашел ружье. — Он прижал к плечу кусок старой водопроводной трубы и целится во всех: — Кх! Кх! Кх!

Те, кто толпился вокруг горни, мгновенно поворачиваются к нему; спиной, он обиженно хмурится я тут же пускается вслед за остальными полюбоваться на новую игрушку.

— Давайте играть в воров и сыщиков! Я главный сыщик!

— Хэй, смотрите на него. Главный сыщик, ха-ха!

— Да бросьте вы! Ну что привязались?

— Ладно, ладно. Я тогда буду главный вор. Бежим!

И они бегут сквозь завесу мушиного роя, крича, как вспугнутые чайки.

Одинокая гвоздичка растет на свалке. Зародившаяся в грязи, слизи и нечистотах, она поднимается на своем зеленом стебле рядом с болтающимся концом какой-то железяки. Среди струпьев коричневой ржавчины рдеет в бледном солнечном свете ее яркий, алый цветок. Его прекрасные, причудливо сложенные лепестки сверкают, покрытые мельчайшими дождевыми бусинками, светлыми и чистыми, как бриллианты. Цветок стоит одиноко, красный, как кровь и жизнь, как надежда, расцветшая в исстрадавшемся сердце.

26

Дождь перестал, но небо загромождено грязными серыми облаками. С утра солнце было мутное, белое, его лучи, проложившие себе путь через громадные барьеры кучевых облаков, не приносили тепла и тускло отражались в лужах и целых озерах, разлившихся между хижинами. Люди, стоя в дверях, смотрели в небо и ждали, что с минуты на минуту дождь хлынет снова.

В лачуге Фриды было тепло и сухо. Примус горел почти все время, и фанерные, оклеенные обоями стены сохраняли тепло. Фрида подкачала примус, и он затрещал, как бенгальский огонь, и ровное пламя сменилось прерывистыми вспышками. Она подложила под примус пустую спичечную коробку, там, где недоставало одной ножки. Удовлетворенная, застегнула красное пальто, когда-то подаренное ей хозяйкой, и заговорила с детьми.

Один из них, маленький мальчишка, порезал ногу стеклом на свалке; он грустно сидел на диванчике, хмуро разглядывая окровавленную повязку.

— Ну вот, только ведите себя как следует, ничего не натворите, — говорила она. — Грей си, ты присмотришь за Клонки. У него болит нога, и поэтому вы оба никуда не пойдете. Я все равно запру дверь, чтобы ты не вздумала от него убежать. Я иду в лавку.

— Хорошо, мама, — сказала девочка.

— Я ненадолго, — говорила Фрида. — Смотрите ведите себя хорошо. Может быть, я куплю вам по леденцу.

— Да, мама, — снова сказала девочка и застенчиво улыбнулась.

— Ну хорошо. На улице все равно холод но, а от примуса тепло и приятно.

Завязав шарф, она вышла, захлопнула дверь и заперла ее на ключ. Она положила ключ в кошелек с мелочью и зашагала по глинистой тропке под пристальным взглядом застывшего в ожидании неба. Ветер свистел среди деревьев, размахивая горчично-желтыми цветами, как веерами, срываясь, ударял в стены, гремел листами жести.

На маленькой площадке устроились со своими лотками африканки, предлагая всяческие отходы на продажу: овечьи головы, длинные вороха требухи на столах из досок, ящиков или старых бочек из-под бензина. Мухи тучами кружились над мясом, пируя высохшей кровью, и женщины отмахивались от мух руками, сухими и коричневыми, как ветви деревьев, а сами судачили друг с другом или зазывали покупателей.

Люди пробирались между хижинами, осторожно переступая колдобины и лужи, как путешественники в неисследованных землях, переходящие через трясины, продирающиеся сквозь джунгли ржавого железа и покосившихся палок, мимо удушающе пахучих орхидей-уборных, в колючем кустарнике проволочных изгородей и зубчатых заваленных заборов. А небо над головой словно затаилось в засаде, предательское, как болото.

В хижине детям казалось, что матери нет уже очень давно. Обещанные сладости дразнили их, и они беспокойно и нетерпеливо ерзали. Клонки, маленький мальчик, предложил соорудить из покрывала, лежавшего на диванчике, палатку — пусть будет, будто они разбили лагерь. Но Грейси сказала, что это нельзя, потому что мать рассердится и не даст леденцов.

— Тогда дай мне кусок хлеба, — захныкал Клонки.

— Нечего, — сердито ответила сестра. — Только и знаешь, что есть, есть и есть.

— Я скажу маме, что ты не дала мне хлеба, — хныкал мальчик.

— Ну, ладно, ладно, — сказала девочка, скорчив гримасу и показав брату язык. Она подошла к столу, где лежала начатая буханка возле таза с посудой и примуса. Примус рычал, завывал и захлебывался, как неисправный мотор. Девочка взяла нож и начала резать хлеб. Стол закачался на неровном земляном полу. От этого вылетела спичечная коробка, и примус, потеряв устойчивость, со звоном перевернулся. Затем раздался взрыв.

Старый, колченогий, неисправный примус, опасный, как мина, бухнул, как надутый пустой пакет, взорвался шрапнелью, разметал во все стороны горячие куски меди и железа. Горящий керосин плеснул прямо в лицо девочки, он зажег на ней платье и переметнулся на волосы. Языки пламени, как бурные потоки воды, побежали через стол и набросились на сухую бумагу и фанеру стен. Стены с треском ожили. Ребенок рванулся, закричал, слепо налетел на занавеску, протянутую через всю комнату. Занавеска вспыхнула, и девочка потянула ее на себя, зацепив висевшую на гвозде лампу. Керосин разлился повсюду, обдал мальчика, который с плачем ковылял на одной ноге к порогу, и охватил его, отчаянно колотящегося в дверь, танцующими рыжими языками.

Дети кричали, метались, пока огонь и дым не задушили их; огонь ревел, и ворчал, и рычал на внутреннюю обивку комнаты, на жалкую мебель, диванчик, матрацы, набитые волосом кокосовых пальм, одеяла, кровати, на все. Выгоревшая хижина закачалась и покосилась как пьяная, а огонь уже бушевал на деревянных подпорках.

Пламя, сначала красное, затем желтое, затем раскалившееся добела, быстро сожрало все внутри, и обитые жестью стены застучали и застонали, как в предсмертной агонии, горячие листы дымились, а дерево вспыхивало фейерверком искр.

На улице творилось бог знает что. Мужчины и женщины, крича, визжа, бросались к огню, скользили, падали в лужи. Они слышали детские крики, но эти леденящие душу звуки быстро смолкли. А жар и пламя, рыча, отбрасывали всех прочь. Никто не решался приблизиться к погребальному костру. Мужчины и женщины в ужасе метались вокруг, хватались друг за друга, рвали на себе волосы. Но вот затрещали и рухнули останки хижины, рухнули с таким шумом, будто тысячи журавлей разом взмыли в небо, и зашипели, как пускающий пары паровоз, когда горящие куски дерева упали в мокрую глину. А сверху, глумясь, взирало небо.

Сквозь все эти крики и треск пожара прорвался еще один звук. Сначала это был какой-то вой, но постепенно он перешел в душераздирающее, захлебывающееся причитание, рисуя жуткую звуковую картину, быть может, какого-то зловещего погребального ритуала первобытного племени. Крик взмыл на немыслимые верха — не просто визг или вопль, а звук невыразимой печали, голос горя, которое больше горя, отчаяния, которого не высказать и не понять. Это была Фрида.

Несколько человек держали ее, а она, вырываясь, смотрела безумными глазами на дымящиеся руины и рвала на себе волосы, а крик несся из ее широко открытого рта.

— Фрида! Фрида! Фрида! Нет! Нет! Нет! — кричал Чарли, держа ее за руку, и все кругом что-то твердили, кричали, шумели.

И тогда Чарли, вспомнив, как обращаются во время обстрела с мужчинами в истерике, отпустил ее руку и, отступив на шаг, вдруг ударил ее по щеке.

Фрида безвольно повисла у кого-то на руках, а Чарли тихо сказал:

— Я заберу ее к нам. Больше ей теперь, я думаю, некуда.

27

Гараж Мостерта на повороте главного шоссе, идущего на север, был, как нищий у дороги, который стоит и ждет, чтобы кто-нибудь бросил монету к нему в кружку.

Он в стороне от всех, как прокаженный, — его грязные облупленные стены сами, казалось, шелушатся от неизлечимой болезни. А Джордж Мостерт из своей будки смотрел сквозь захватанные, как облаками затянутые, стекла и провожал глазами проносящиеся по шоссе машины. Скучающий, опустошенный мозг его отмечал все — каждую марку, каждую модель, словно разносил по карточкам какого-то ненужного каталога: вон пошел «даймонд-Т», а это «форд», старая модель, тридцать девятого года, а это «додж».

Вот пророкотал огромный грузовик, хрипло сигналя на повороте, в спешке раздраженно оттесняя с дороги встречные автомобили. Спустя некоторое время промчался маленький спортивный автомобиль, и перед Мостертом мелькнули развевающиеся на ветру рыжие волосы и раскрытый от испуга и смеха рот и довольная улыбка сидящего за рулем.

Затем, к своему удивлению, он увидел красивый, низкий и длинный «седан», который, затормозив, подруливал к заправочным колонкам. Мостерт вышел и заковылял по скользкому асфальту под навесом, а внутри него, словно выкрученный фитиль, разгоралась радость.

Из автомобиля выскочил мужчина и пошел навстречу Мостерту. На переднем сиденье осталась женщина, она рассеянно глядела перед собой. Лицо у нее было пухлое, красивое, искусственно моложавое, оно все светилось здоровьем и самодовольством, бледно-розовое и гладкое — кровь со сливками. Накрашенный рот был чуть приоткрыт.

— Добрый день, — сказал Джордж Мостерт мужчине.

— Привет, — ответил тот. Он был низенький и толстый, жировые наслоения ровно покрывали все его тело, поэтому первоначальные очертания фигуры были скрыты мягкими округлостями. У него были редкие седеющие волосы и лоснящееся розовое лицо. И еще на нем было красивое пальто. — Давай, заливай полный бак, — сказал он и улыбнулся Мостерту. — Высший сорт. Во всем его облике сквозила снисходительность — он делал величайшее одолжение. Он оглядывал ветхое здание, кучу старых покрышек, разорванные рекламы, скособочившийся вентилятор, медленно вращающийся над пыльными бутылками со смазочным маслом.

— Дела не очень-то хороши, а? — заметил он, протягивая Мостерту ключ от бака. Рука у него была пухлая и гладкая, бледно-розовая и покрытая нежным пушком, точно персик.

Джордж Мостерт взял шланг. Слова мужчины были ему неприятны, всякое удовольствие пропало.

— Угу, — едва слышно буркнул он, открывая сверкающую крышку бака. Сзади в машине был сложен багаж. Джордж Мостерт вставил шланг в отверстие бензобака и стал следить за движением стрелки насоса.

— Удачно, что я наткнулся на тебя, — сказал мужчина. — Уезжал в спешке и забыл заправиться. Жена получила чертову телеграмму, что ее старуха померла, и она решила, что ей необходимо присутствовать на этих чертовых похоронах. — Он говорил тихо, чтобы женщина в машине не услышала. Он снисходительно подмигнул Джорджу: — Чертова теща.

Джордж Мостерт на секунду оскалил зубы под лохматыми усами — мгновенная гримаса, точно мелькнувшее на экране изображение. С оттенком гордости он сказал:

.— От этой напасти я избавлен.

— Ха-ха, — засмеялся мужчина. — Ты здесь совсем один? — Он снова вопросительно огляделся.

— Да.

— Слушай, проверь-ка заодно и покрышки.

— Сей момент, сэр.

Мужчина обошел сверкающий хромировкой автомобиль и посмотрел через дорогу. На той стороне, за кустарником, виднелись крыши лачуг, похожие на серые и коричневые камни, разбросанные по берегу моря. Над ними в сероватом небе поднималось облако дыма.

— Что это? — спросил он у Джорджа Мостерта.

Женщина повернулась и нетерпеливо сказала:

— Гарольд, долго мы еще будем стоять здесь? Надо ехать.

— Сию минуту, дорогая, — ответил толстяк и улыбнулся ей.

— Там? — спросил Джордж Мостерт, обходя машину с манометром в руке. — Всего лишь трущобы.

— Вот, наверное, где грязища-то адова! Непонятно, почему власти не снесут все к чертям собачьим. Сплошной рассадник заразы и всякой дряни. — Он смотрел на локацию. — Спросили бы меня, я бы немедленно снес и выселил бы их к дьяволу, — он мотнул головой, и волосы его, словно солома, развалились в беспорядке. — За что только мы, бедняги, налоги платим.

— Проверил, шины в порядке, — сказал Джордж Мостерт. — Тем, кто живет там, во время дождя особенно достается.

Человек посмотрел на счетчик бензоколонки, вытащил кошелек, набитый деньгами, и отсчитал сколько надо.

— Могу себе представить, как эти бедняги там живут. — Видно было, что он считал себя в таких делах, как нищета, тонким знатоком. — Вот, пожалуйста, — он положил на грязную, с поломанными ногтями руку Мостерта несколько бумажек, добавил до нужной суммы мелочи. Затем, подумав, добавил еще полкроны. — В расчете.

— Тысяча благодарностей, сэр, — сказал Джордж Мостерт.

Мужчина махнул ему рукой и направился к своему месту. Под красиво сшитым пальто колыхался округлый, как у женщины, зад. Мотор кашлянул и мерно, гортанно зарокотал сытым тигром. Джордж Мостерт смотрел вслед удаляющемуся автомобилю.

Когда они выехали на шоссе, женщина сказала:

— Что это за неповоротливый медведь, там, у колонки?

— Да нет, он быстро справился, — ответил муж. — Но довольно мрачная личность.

— И грязища у него. Надо было заправиться в городе, я тебе говорила.

— Что же делать, раз я забыл. Все равно, бензин везде бензин, верно?

Небеса разверзлись, и хлынул дождь. Он шел уверенно, энергично, на бетоне высоко взлетали брызги, по крыше «седана» тарахтела барабанная дробь. Сплошная серая пелена затянула окрестности. Толстяк включил щетки, и, не сбавляя скорости, покатил дальше, наслаждаясь приятным теплом в своем автомобиле.

Джордж Мостерт подождал, пока автомобиль скрылся из виду, и пошел назад, неуклюже передвигая ноги. За его спиной на шоссе плясал дождь, перед ним — верная и неизбежная, как могила, была маленькая дверь стеклянной будки-конторы.

Войдя, он включил свет — сразу, как пошел дождь, стало темнее, — звякнул ручкой кассового аппарата, положил в ящик деньги и снова задвинул его. Затем он выдвинул ящик своего стола и вынул бутылку коньяку. Он налил себе в треснувший стакан. Выпил залпом и не почувствовал удовольствия. Он пил, не чувствуя вкуса, как будто алкоголь нужен был ему лишь как анестезирующее средство, притупляющее муку обиды и одиночества, неотступную и острую, как зубная боль.

Как засыпанный обвалом шахтер, он смотрел на мир сквозь узкий оставшийся просвет, а вокруг валялись вороха пропыленных рекламных каталогов, стояла стопка наколотых смятых счетов и лежал грузный прошлогодний календарь, исписанный давно забытыми ненужными телефонными номерами.

28

На северо-западе тучи сгущались в разбухшие серые горы, которые передвигались по небу, и эти громоздкие массы поглотили весь свет, кроме мрачного металлического отсвета падающего дождя. Ветер подхватывал тяжелые струи и превращал их в серые диагональные полосы, порывы ветра обдавали леденящим холодом.

День превратился в серебряно-серый сплав дождя и облаков, тучи спускались все ниже и ниже, пока не закрыли все небо, и серая злобная пелена протянулась от горизонта до горизонта. Дождь то журчал, то с рыком обрушивался на землю, снова и снова разрывались тучи, выплескиваясь на землю гигантскими водопадами.

Сначала дождь гулял и бил по крышам лачуг и сараев, затем, погоняемый надвигающимися тучами и ветром, он заревел и пошел барабанить по щитам стен, врезываясь в швы кровли. На пустырях и в узких улочках вода вздымалась серыми пузырями. Дождь заливал все, канавки и ямки, улицы и тропки переполнялись, и вода стала пробиваться по дворам к тощим фундаментам хижин и сараев. И все время небо грохотало, разрывалось и рушилось.

Дождь полоснул по крыше, ветер рванул ее и поднял, подбрасывая и крутя в небе гигантским серпом, который скашивает кроны деревьев и подрезает хлипкие заборы. Дождь поскребся о стену дома, нащупывая слабый стык, разошедшийся шов, нашел, за что зацепиться, и схватил, потянул, подергал, ржавые гвозди и проволока не выдержали, и дождь с ветром, объединившись, вырвали огромный кусок дерева с жестью, обнажив внутренность хижины, как шрапнель, снося пол-лица, выставляет напоказ все залитые кровью извивы мозга, уха, мышц — и это были намокшая мебель, сбившиеся в кучу люди и серые клочья мешковины.

Дождь подрыл фундамент и размыл почву, дом перекосился и осел, стены вспучились и стали ромбами с рваными зияющими краями. Дождь журчал, булькал, клокотал в желобах, бегал, как ртуть, по потолку, а внизу дрожащие бедняки раздували свои жаровни, поддерживали огонь, съежившись, трясясь в ознобе от холодной, безжалостной сырости, тесно прижимались друг к другу, чтобы хоть немного согреться, и стискивали зубы, чтобы не лязгали, не отбивали болезненную дробь.

В доме Паулсов слышали дождь, но не задумывались о нем. Этот звук не был звуком горя. Чудом дом выдержал. Отец, Чарли Паулс и их друзья постарались не зря, по крайней мере такую грозу дом мог выдержать. Дождь налетал на него, точно в порыве ярости. Обнаружив, что дыра в крыше заделана, вода скатывалась к краям крыши и пропитывала стены насквозь. Но, казалось, дом стиснул зубы и отчаянно боролся за жизнь.

Старая железная печка, которую Чарли с отцом притащили откуда-то за четыре мили, гудела и ревела, и огонь, бушевавший внутри, разливал по комнате тепло, дом стонал и вздрагивал, как от боли, под бичом дождя, пол прогибался, но стоял.

Мамаша Паулс сидела на стуле в спальне и тихо раскачивалась взад и вперед, сгорбившись, с лицом, высохшим от печали… Она пела про себя и мыслями была с папашей Паулсом, со своим сыном Рональдом и с детьми Фриды. Ее руки, сухие, в узловатых венах, словно мотки коричневой шерсти, лежали на коленях.

На кровати, на которой умер папаша Паулс, сейчас лежала Фрида, и лицо ее было обезображено горем и оцепенением. Мать, как могла, старалась облегчить ее страдания, напоила ее водой с сахаром, разогнала всех, кто толпился у них, охваченный жалостью и ужасом, отослала Альфреда, чтобы посидел с Каролиной и маленьким.

Чарли стоял у окна и тупо смотрел на серый мир. Он хотел что-то сказать Фриде, что-нибудь ласковое и приятное, но слова не приходили, и он чувствовал себя пустым, пустым и неподвижным, как сброшенное на пол пальто.

Чарли высокого роста, у него широкие плечи и грудь человека, который годами работал киркой и лопатой, мускулы вздувались под старой защитной рубашкой. Его широкие железные челюсти сходились в крутой подбородок, темный и твердый, как красное дерево, впалые щеки покрывала черная щетина. Но, несмотря на свою силу, он чувствовал себя сейчас слабым и одиноким.

Фрида зашевелилась на постели, застонала, прошептала, всхлипывая:

— Я заперла дверь, заперла. Может…

— Фрида, Фрида, — тихо сказал Чарли,

— Я заперла дверь, — стонала она.

— Да, — сказал он мягко. — Да, ты заперла дверь. Но я мог бы починить примус. Ты просила меня, а я не, починил. Поэтому не казнись. — Теперь слова слушались его, они хлынули неожиданно, как будто кто-то прочистил забитую трубу. Он сказал: — Ну хорошо, может быть, мы с тобой оба виноваты. Или, может быть, это судьба, как люди говорят. А может быть, божья воля. Так объясняют дядюшка Бен и старый брат Бомбата. Я сам не знаю, Фрида. — Он откашлялся и взял ее за руку. Она не была холодной, как он думал, напротив — крепкая и теплая — живая.

— Слушай, — сказал он, — когда мы прокладывали трубопровод на севере, там с нами работал один парень. Слабый парнишка, но толковый. Странные он вещи говорил. Он сказал, что всего труднее перенести беду, если человек один. Не знаю вот, с нами так ли? В общем-то, я не очень понял. Но у того парня была светлая голова. — Он помолчал и заговорил снова, с трудом подбирая слова, и в голосе его слышалась грусть. — По его выходит, что человеку не справиться одному, людям надо быть вместе. Похоже, что он прав. Толковый он был парень. Может, вот и с братишкой Ронни поэтому так вышло. Не любил он, чтоб ему помогали. Хотел все сам. Не был вместе с нами. Или дядюшка Бен — тоже. Люди Сделаны так, что им нельзя одним. Черт побери, сдается, что люди сделаны так, чтобы быть вместе. Я… — Но слова снова не слушались его, и он только покачал головой.

Он взглянул на Фриду и увидел, что она тихо плачет. Слезы искрились и поблескивали у нее под глазами и в уголках рта. Он чувствовал, как крепко сжала она его руку, и он взял ее руку в свои ладони и гладил ее теплую коричневую кожу.

Ощущая такую же неловкость, как и в тот раз, когда он предложил Фриде пожениться, Чарли сказал;

— Полежи спокойно, ладно? А я встану и приготовлю нам по чашечке кофе. Думаю, мы можем позволить себе выпить немножко кофе в такой день. — Он улыбнулся ей и высвободил руку.

Мать сидела неподвижно, сжав руки, и казалось, что она молится.

Чарли вышел из комнаты, и пол стонал под его тяжелыми шагами. В спальне, свернувшись калачиком в постели Рональда, спал малыш Горни. Стены лачуги отсырели, и Чарли подумал, что надо будет снова заняться крышей, как только перестанет дождь.

В кухне было тепло, и, когда он открыл печку, языки пламени всколыхнулись ему в лицо. Он ходил, наклонив голову под низким потолком. Насыпал в кофейник кофе из жестянки, налил воды, поставил кофейник на огонь. Он нащупал в кармане брюк пачку и достал сигарету. Распрямил ее своими огрубелыми, мозолистыми пальцами и прикурил, вытащив из печки скрученную полоску бумаги. Он прислонился к кухонному столу и курил, ожидая, когда поспеет кофе.

Он прислушивался к дождю, с шумом падающему на крышу и стены дома. Подошел к двери, отодвинул засов и слегка приоткрыл ее. Порыв ветра ударил ему в лицо струями дождя.

Чарли Паулс стоял и смотрел, как льет дождь. Вода буравила землю. На улице было серо, и шум дождя был ровным, как стук сердца. Когда он еще раз взглянул вверх, он увидел, к своему изумлению, птицу, которая поднялась над цветными лоскутами крыш и взмыла высоко-высоко в небо.

ПЕРЕВОД С АНГЛИЙСКОГО А. МАРТЫНОВОЙ

Примечания

1

Старик (африканск.). 

(обратно)

2

Дядя (африканск.). 

(обратно)

Оглавление

  • 1
  • 2
  • 3
  • 4
  • 5
  • 6
  • 7
  • 8
  • 9
  • 10
  • 11
  • 12
  • 13
  • 14
  • 15
  • 16
  • 17
  • 18
  • 19
  • 20
  • 21
  • 22
  • 23
  • 24
  • 25
  • 26
  • 27
  • 28
  • Реклама на сайте

    Комментарии к книге «И нитка, втрое скрученная...», Алекс Ла Гума

    Всего 0 комментариев

    Комментариев к этой книге пока нет, будьте первым!

    РЕКОМЕНДУЕМ К ПРОЧТЕНИЮ

    Популярные и начинающие авторы, крупнейшие и нишевые издательства