Михаил Лифшиц Любовь к родителям семейная история
Моя мать жива и неплохо себя чувствует, в соответствии с возрастом, конечно. Это при том, что у нее больное сердце, и умные доктора с молодых лет советовали ей «держать дела в порядке». Она совершенно самостоятельный человек, работает, то есть пишет статьи, которые она называет рассказами. Мать обладает прекрасным слогом, таким хорошим русским языком умеют теперь писать немногие, и произведения моей матери охотно печатают несколько уважаемых изданий.
Если мать знает предмет, о котором пишет, то получается действительно интересный материал. Но если мама плохо представляет себе, о чем идет речь, то получается хорошо изложенный бред. Бывает даже, что идея статьи подловата, бывает прямо противоположна идее ранее написанного тем же пером произведения.
К сожалению, мать считает все свои рассказы великолепными или очень хорошими, полагая, что совершенная форма полностью искупает недостатки содержания. Так, она написала целую книгу под названием "Как не ссориться с мужем", в которой во многих главах изложено, что нужно делать, чтобы в семье был лад. Со своим мужем, моим отцом, мать прожила 48 лет. Ругались они каждый день по любому поводу и без повода, относились друг к другу с молодой ненавистью, даже когда состарились. Ссоры были по полной программе: с дракой, киданием предметов, оскорблениями последними словами и сердечными приступами. Тем не менее, книга написана живо, с юмором, и постороннему читателю может даже что-то и показаться. Мать мне как-то сказала, что книга "Как не ссориться с мужем" – лучшее, что она написала. Но Бог правду видит, и это самое зловредное маманино произведение полностью, в виде книги, осталось неопубликованным. Может быть, единственная не вышедшая книга моей матери, а вышло их около двух десятков, и среди них есть превосходные.
Мою робкую критику ее произведений мать принимает в штыки. Если я указываю на какое-либо несоответствие в статье, или анахронизм, или на опечатку, у матери отказывает тормоз, позволяющий ей вести себя со мной сдержанно. Она горячо защищает свой рассказ, не соглашается даже исправить опечатки, говоря, что я читал не тот экземпляр, а в первом экземпляре все исправлено. Мать говорит со мной при этом с тем раздражением и тем презрением, с которыми ко мне относится, потому что она талант, а я бездарь и не должен сметь.
Легенда о моей бездарности и недостойности материальных и прочих усилий с их стороны зародилась у родителей давно, когда я еще учился в школе, видимо, как оправдание для самих себя – не слишком-то они для меня старались, хоть была возможность. Им и не нужно было стараться что-либо для меня делать, уж очень я был влюблен в своих родителей, счастлив их лицезреть, очень уж страстно благодарил их за самое обычное, житейское, ничего не требовал, а получая частые отказы на любые просьбы, слишком быстро понимал, что мне отказали справедливо.
Многие годы мои родители прожили с детской уверенностью, что относятся ко мне заслуженно плохо, ведь я не стою лучшего (не на того выучился, не на той женился, не так все делаю). А то, что я к ним хорошо отношусь, так это правильно, потому что соответствует их талантам и заслугам перед обществом.
Так и прошла жизнь – родители оставляли меня без помощи в трудные периоды жизни (он бездарь и недостоин нашего внимания и, в особенности, лишних затрат) и принимали помощь от меня (ведь они заслужили, а мне ведь это не составляет труда). А уж если родители участвовали в чем-нибудь, например давали деньги на строительство собственной дачи, устраивали моих детей в детский сад или обсуждали с моим сыном, куда ему поступать после школы, то такие героические поступки заносились в скрижали, и я должен был много лет за них благодарить.
Отец умер в преклонных годах, мать живет на мои деньги и на деньги моего сына, но все равно не любит меня и всем объясняет, что живет на свою пенсию и гонорары, которые вместе покрывают едва ли треть ее расходов, а я довольно пожилой человек и достиг кое-чего в жизни.
И только теперь убедил я самого себя, что никакая я не бездарь, а способный человек, могу многое и добился бы в жизни большего, если бы с детства не подрезали мне крылья мои родители. Нет, не так. Если бы не связала меня по рукам и ногам любовь к родителям, постоянное чувство долга перед ними, стремление оправдаться, доказать им, что я хороший и поэтому достоин их любви. А так, редко я выбирал сук по плечу, замахивался на веточки потоньше – куда мне. Только теперь я понял, что любить меня мать и отец могли просто за то, что я их сын, так же, как я любил их всю жизнь ни за что.
Я всегда что-то писал, в том числе и про мать с отцом. Теперь я это собрал вместе, и получилась история моих отношений с родителями, семейная история под названием "Любовь к родителям". Ничего в старых текстах я не стал менять, пусть остается как было, как тогда писалось.
Глава 1. МОЙ ОТЕЦ
Я родился от честных и благородных родителей в 1949 году, за два дня до семидесятилетия Сталина. Мой отец Марк Израилевич Фарбер был в то время слушателем Военно-политической академии имени В.И.Ленина, так что задержись я с рождением, назвали бы меня Иосифом и дали бы юбиляру телеграмму. А так я стал Сережей Фарбером. Вообще-то, евреев, кроме отца, на курсе было еще двое, на общеполитическом факультете. А на редакторском факультете, на котором учился отец, был только один Фарбер.
Отец был горячим комсомольцем тридцатых годов, в школе занимался всевобучем. У меня сохранилась вырезка из газеты со статьей под названием "Фарбер – лучший организатор". Ходили в полувоенной форме, учили немецкий язык.
Семья моего деда, которого я никогда не видел, а отец не помнил, кто он был по отчеству, состояла из него самого, ночного сторожа, неработающей бабушки и двух сыновей – моего отца и его младшего брата. Жили бедно, как все, и даже еще беднее. Дома было тяжело – нищета и скандалы. Настоящая жизнь была в школе, в кружках, в комсомоле.
Окончив школу, отец пытался поступить в университет, но экзамены сдал плохо, к тому же то ли в этом году, то ли за год до этого умер дед, не дожив до шестидесяти лет. Отец пошел работать. В школьные каникулы он подрабатывал в типографии "Комсомольской правды", туда же и устроился. Из типографии приносил домой читать полуготовые книги, однажды за ночь прочел "Как закалялась сталь" Николая Островского. Потрясение от этой книги осталось на всю жизнь. В общем, был культурным юношей. Довольно быстро толкового парня заметили и взяли из типографии наверх, в редакцию, в отдел писем.
Когда посадили комсомольского вождя Косарева, стали активно выявлять врагов народа в комсомоле. Косарев говорил, что в комсомоле нет врагов народа, за что и поплатился. В "Комсомольской правде" пристальное внимание уделялось происхождению. На вопрос "Кто твой отец?" – Марик Фарбер ответил, что отец умер в 1936 году.
– А кем работал, пока был жив?
– Ночным сторожем.
– На каком заводе?
– На совместном с немцами.
"Ну, тогда он, наверное, был шпионом, и Фарбера нужно выгнать из комсомола как шпионского сына", – решили комсомольцы. Все стали рассказывать разные случаи про шпионов и их детей. Общее мнение сходилось к тому, что одного выявили. Когда все накричались, встал Юрий Жуков, молодой, а впоследствии известный журналист, и сказал, что не все же, кто работал на совместных предприятиях, были шпионами. Все опять стали кричать, но тон собрания изменился, и решили объявить выговор. С этим решением мой отец был внутренне согласен, ведь как напряжена была международная обстановка.
Однако райком комсомола такое решение не утвердил, как несоответствующее тяжести проступка, и послал в горком предложение исключить Фарбера из комсомола. В горком отец поехал вместе с секретарем комсомольской организации, но даже не заходил в кабинет, ждал за дверью. Секретарь вышел оттуда, позвал отца за собой и на улице сказал ему: "Утвердили выговор".
Отцу объявили выговор и понизили зарплату, но он, дитя своего времени, приняв самое мягкое из возможных наказаний, не был удовлетворен. "Как же так, – рассуждал отец. – "Комсомольская правда" и горком оказались едины в своем мнении, а райком хотел честного комсомольца исключить, не считаясь с мнением первичной организации. Наверное, в райкоме засели контрреволюционеры, и их надо вывести на чистую воду". Эти свои мысли отец высказывал вслух в общественных местах, однако то ли отец сам испугался двинуть дело, то ли ему отсоветовал умный секретарь, я из рассказа отца не понял, но история на этом заканчивается. А рассказывал мне ее отец один раз в жизни, и потом ни на какие вопросы не отвечал.
Так что мой отец был вполне молодым человеком конца тридцатых годов. Он носил галстук с большим узлом, большие наручные часы и очки в круглой металлической оправе, был спортсменом-разрядником, даже участвовал в Спартакиаде народов СССР, писал статьи и встречался с девушками. В армию его не призывали – он был единственным кормильцем матери и младшего брата.
Когда брат повзрослел, отца взяли в армию и привезли в Карелию. Однако тут же хотели отправить назад – на месте показалось, что четыре диоптрия для солдата много. Последнюю подпись под документами отец должен был перед отъездом получить у какого-то замполита или комиссара. Тот посмотрел отцовы документы и сказал:
– Куда ты поедешь? Война все равно будет. Тут тебя научат и сделают солдатом, а там пошлют необученного воевать, и погибнешь просто так. Будешь служить.
Возможно, этот человек спас отцу жизнь, судьба московского ополчения трагична.
Так отец стал заряжающим в орудийном расчете на конной тяге. Отец рассказывал, что служба складывалась удачно, он даже был победителем в смотре состояния лошадей, за что получил благодарность и коня командира взвода – чтобы так же образцово ухаживал и за ним.
Вскоре после начала войны отца из артиллерии откомандировали в редакцию газеты 14-й армии. Отец уходил не очень охотно – он привык, у него получалось, для неуверенного в себе человека это важно. Потом, в редакции все были командирами и политработниками, а отец был красноармейцем. И, наконец, отец хотел получить орден, и ему казалось, что в орудийном расчете этого добиться проще. А что касается опасности, так ведь отцу было двадцать с небольшим.
Но его не спрашивали: работал в «Комсомолке» – значит иди служить в редакцию.
Служба в редакции тоже сложилась хорошо, об этом я мог судить по воспоминаниям товарищей отца, вышедшим уже в наше время, в которых о Марке Фарбере отзывались очень тепло и называли и смелым, и веселым, и кудрявым, а я знал отца только лысым. Остались подшивки газеты и маленькие военные сборники, в которых было много статей отца, и сделанные им фотографии.
Особенно пронзительное впечатление произвел на меня-мальчишку групповой снимок летчиков истребительной эскадрильи, из которых ни один не остался в живых.
В конце 41-го года отца приняли кандидатом в члены ВКП(б) и сразу присвоили звание младшего политрука, а летом 42-го отец стал уже настоящим членом, досрочно, до истечения кандидатского стажа, с формулировкой "как отличившийся в боях". Я обожал все эти подробности и запомнил их на всю жизнь.
Войну отец закончил капитаном с двумя орденами. "Красная Звезда" не знаю за что. Возможно, за организацию соревнования между снайперами разных частей. Когда снайперы стали соревноваться, то убили больше немцев и финнов, чем без соревнования. Тогда многих снайперов наградили, может быть, и отца вместе с ними. А "Отечественная война" 2-й степени за то, что отец с первой ротой вошел в город Печенгу, а потом прорвался через заминированный мост к месту, где был телефон, и сообщил о взятии этого города в редакцию. Рядом сидели корреспонденты центральных газет и записывали то, что отец диктовал в телефон своим, в армейскую газету. Поэтому отцовская газета сообщила о взятии Печенги первой, еще до приказа Верховного Главнокомандующего.
Отец ни разу не был ранен, а из трофеев ему достались немецкий штык и «Железный крест», но они меня не дождались – потерялись. После войны отца направили служить в военную газету в Петрозаводск. Там он встретил маму.
Глава 2. МОЯ МАТЬ
В Петрозаводск мама попала по распределению после института, а родом она ленинградка. В отличие от семейства моего отца, которое в боевом 18-м году приехало в Москву из Киева и поселилось в пустой квартире, мамина семья жила в Питере с давних лет. Наш предок чем-то отличился, кажется, при Николае I и получил право жить вне черты оседлости, причем этим правом могли пользоваться пять поколений его потомков. Моя бабушка, мать моей матери, еще попадала под эту льготу и поэтому не только жила в Санкт-Петербурге, но даже училась в гимназии.
Семья была культурная, мой прадед работал наборщиком, а потом стал хозяином маленькой типографии в Лештуковом переулке. Типография печатала дешевые издания классиков, визитные карточки, приглашения на званые вечера. Питерские историки, наверное, знают типографию Саулкина. Мама рассказывала, что к прадеду приходили нелегалы и просили напечатать прокламации, но он не согласился. Прадед умер, кажется, до 17-го года, и типографии не стало еще до революции. В квартире в Лештуковом переулке осталась прабабушка с двумя девочками – моей бабушкой Фаней и ее сестрой Нюрой.
С началом НЭПа в Петрограде появился мой дед. Он приехал из Белоруссии делать бизнес в Питере. Дед, как я сейчас понимаю, был настоящим мужчиной: высокий, красивый, здоровый (если не считать глуховатости – последствия контузии, полученной на мировой войне), бывший бравый унтер-офицер, по предыдущей службе связанный с природой, кажется, он работал лесником.
В чахоточном Питере дед был человеком заметным и производил впечатление на девушек. В начале 20-х он женился на красавице-полуинтеллигентке, моей бабушке. У них родились две девочки – моя мама Полина и ее младшая сестра Зина. Вспоминая свое детство, мама, в основном, рассказывала про голодные завтраки, мокрые ноги и единственное платье.
Думаю, она несправедлива к своим родителям. Обе девочки занимались музыкой, хотя больших способностей у них не было, рисовали, научились шить, умели делать огромное количество дел, каждое из которых сейчас умеют делать только специалисты – переплетать книги, делать абажуры, кукол, портьеры, прекрасно готовить и бесконечное множество другого. У девочек была воспитана тяга к театру. Мама, кроме того, была глубоко и разносторонне начитана, писала стихи и пьесы. В общем, могла все и была красива. Зина была попроще, но обладала практической сметкой и была еще более красива. По словам мамы, бабушка больше любила ее младшую сестру, а дедушка стремился накормить семью, содержать ее на должном уровне и в эти тонкости не вдавался. То есть, как я уже отметил, был настоящим мужчиной.
Главным маминым увлечением был театр. Она знала ленинградские театры прекрасно, тонко разбиралась в театральном искусстве и страстно любила театральную жизнь. В 1941 году мама окончила школу и поступила в театральный институт на театроведческий факультет.
Мама успела даже немножко поучиться в осажденном Ленинграде, потом заболела, а когда выздоровела, то узнала, что институт уехал в эвакуацию.
Началась блокада. Моего глухого деда, которому было столько лет, сколько мне сейчас – 47–48, взяли в ополчение. Мог отбояриться по глухоте, но не стал, не то настроение было тогда у ленинградцев. Поэтому у нас в семье считалось, что дед ушел на фронт добровольцем. А бабушка осталась с двумя дочерьми и двумя старухами – своей матерью и матерью мужа. Старухи довольно быстро умерли от голода. Мамина сестра обезножила и ходила на костылях. Бабушка носилась по городу, продавала все, что могла, вернее, меняла на еду, зарабатывала рукоделием. Спрос был, «жучки» водились. Однажды, сговорилась обменять мешок капустных листьев на стакан водки. Водки не было, но упускать мешок было нельзя. Придя домой, бабушка сообразила, что делать. Налила в стакан оставшиеся довоенные духи и одеколон и подала продавцу. Мужик выпил, ничего не сказал и ушел. Таких случаев, позволивших не умереть с голоду, было несколько.
А мама работала организатором (или агитатором, или кем-то таким). Работа была разнообразная – тушили зажигалки по ночам на крышах, искали припрятанные трупы, то есть выявляли тех, кто хотел пользоваться хлебными карточками мертвых людей, хоронили умерших, у которых не было близких. За эту работу полагалась рабочая карточка.
Зимой или весной 42-го года домой вернулся дед. Его снова контузило, и он был комиссован. Дед с трудом вернулся в Ленинград, хотя полагалось ему отправиться на внешнюю сторону кольца. Дед принес три буханки хлеба и собирался и дальше кормить семью, но быстро слег и стал дополнительной обузой для бабушки.
Не мне, послевоенному, рассказывать про ленинградскую блокаду. В общем, семья выжила и осенью 42-го года была эвакуирована из Ленинграда на катере по Ладоге. На другом берегу ленинградце начали кормить, потом повезли на восток и первое время хорошо кормили, а потом эшелонное начальство стало воровать, кормить перестали, и народ начал из эшелона бежать. Семья моей мамы сбежала одной из последних в городе Джамбуле.
Как-то обосновались в этом казахском городе, стали зарабатывать на хлеб, образовалась даже компания из ленинградцев – эвакуированных и раненых молодых людей. Мама работала уборщицей в парикмахерской и пыталась связаться со своим институтом, который был в Новосибирске. Но оттуда не отвечали, поехать просто так было нельзя. Тогда мой дед принял волевое решение – в Джамбуле находился Ленинградский юридический институт, вот маме и велено было туда записаться. Взяли ее в институт легко – ленинградка и студентка ленинградского вуза! В 44-м году юридический институт вернулся в Ленинград и мама вместе с ним, а через некоторое время вернулась в Ленинград мамина семья. Так мама стала юристом.
В Ленинграде узнали о судьбе бабушкиной сестры Нюры. Она жила в Витебске с мужем и тремя сыновьями. Старший успел уйти на фронт и погиб. Остальные попали в гетто. Младший сын Юра бегал за проволоку к знакомой русской семье за хлебом. Нюра предчувствовала ликвидацию и, отправляя Юру за хлебом в последний день, дала ему записку, чтобы его не отпускали назад. Храбрые люди оставили Юру у себя насильно, но через несколько дней он от них сбежал и пришел на место, где было гетто. Очевидцы всегда остаются, от них Юра узнал, как расстреливали – сначала родителей на глазах у детей, а потом детей. Где Юра мотался всю войну, не знаю – мама, по-моему, тоже не знает. Но сразу после войны он пришел к моей бабушке и стал жить у них в семье.
Мать окончила институт в 1947 году. Для девочки-юриста с пятым пунктом путь на распределении был один – в адвокатуру на периферию. Так мама попала в Карелию и встретила отца.
Глава 3. МОИ РОДИТЕЛИ
Отец быстро охмурил приезжую красавицу. Еще бы – фронтовик-орденоносец, начальник отдела в газете, комментировал по радио футбольные матчи (хоть при этом картавил и часто говорил «э-э-э»), входил в городской бомонд. А тут интеллигентная девочка, совершенно неустроенная, весь быт состоял в койке, снятой у какой-то старой грымзы, а работа – на адвокатском пункте в нескольких десятках километров от Петрозаводска.
Родители мои поженились. Отец сразу объяснил маме, кто в семье главный, а кто должен делать всю работу и за все отвечать. Как рассказывала мама, она сразу почувствовала, что попалась в капкан. Может быть, мама это придумала впоследствии, были ведь в начале их совместной жизни счастливые беспечные минуты.
В пятидесятых годах во многих изданиях – журналах, отрывных календарях – часто печатали фотографию: на валуне около водопада две маленькие фигурки, молодая пара – он стоит, гордо подняв голову, в гимнастерке, с перетянутой ремнем тонкой талией, протягивает ей руку, а она присела на валун, держит его за руку и смотрит на него. Это мои родители около водопада Кивач. Фотографировал их знакомый фотокорреспондент, когда они путешествовали по Карелии.
Мама тогда поскользнулась и чуть не упала в водопад. Папа этого не видел. Фотограф кричал, показывал руками, но папа из-за шума воды ничего не слышал и не мог понять, в чем дело, пока наконец не оглянулся. Мама уже висела на ногтях, и папа ее вытащил в последнюю минуту.
В Петрозаводске родители прожили недолго, отцу нужно было сдавать экзамены в академию. В Москве маму с папой ждали две комнаты в центре, в которых жил только папин младший брат. Мать отца в начале 1945 года упала, сломала позвоночник и умерла.
Мама, само собой разумеется, стала обслуживать двух мужиков. Отношения как-то сразу не заладились, отец демонстративно контролировал, хорошо ли жена ухаживает за братом, а тот жаловался отцу: "Марик, твоя стерва мне кушать не дает!"
Впрочем, я все это знаю со слов матери, отец ничего никогда не рассказывал, но, по своему ощущению, думаю, что так вполне могло быть.
Отец поступил в академию, хоть и не без труда, а мать была отправлена в Ленинград к бабушке, дохаживать беременность и рожать. Родившийся мальчик прожил недолго, до полугода не дожил, и умер от воспаления легких. О первом ребенке моих родителей я узнал, когда мне было за двадцать, раньше никогда в семье о нем не говорили. Я не знаю, ни как его звали, ни где он похоронен. Мама горевала ужасно. Ее вернула к жизни только поддержка и забота папы. По другой трактовке, мама долго не могла оправиться, потому что с папой почти не общалась в это время, он был в Москве, и у него были свои дела, более важные, чем смерть ребенка. Не знаю, что было на самом деле – мама рассказывала и так, и этак, в зависимости от текущей жизненной ситуации.
В 50-м году арестовали деда. Политики не было никакой, просто дед был предпринимателем, возил с Севера в Ленинград рыбу и попал под какую-то кампанию. В "Ленинградской правде" напечатали фельетон "Король салаки", героем которого был дедушка. Следствие вели неторопливо, суд состоялся в 1954 году, и деда оправдали, но четыре года в тюрьме он просидел. Отец перепугался сильно, боялся, что вылетит из академии, но с матерью не развелся.
Отец учился в академии блестяще – «пятерки» по всем предметам. Пять раз он ходил в строю по Красной площади в рядах Краснознаменной ордена Ленина Военно-политической академии имени Ленина, однако ничего не видел, потому что очки на параде полагалось снимать. Каждому параду предшествовали два месяца репетиций.
Незадолго до окончания отца спросили:
– Товарищ Фарбер, поедете служить на Сахалин?
– Я оканчиваю академию с отличием, и сам выберу округ, в котором буду служить, – смело ответил папаня. За этим последовало насмешливое: "Да?", две «четверки» на выпускных экзаменах и назначение начальником отдела газеты «Тревога» в городе Южно-Сахалинске.
Ко времени окончания академии у родителей уже был я. Мама, понятное дело, собиралась ехать с папой, а я до выяснения обстановки был оставлен у бабушки в Ленинграде, где прожил год (мама всегда уточняла, что не год, а десять месяцев, подчеркивая, что не так уж и сильно она одолжилась у своей матери).
Родители ехали на Сахалин поездом, в одном купе с майором Рубиным, получившим назначение в политотдел округа (или армии?). Рубин стал другом родителей на всю жизнь, а его сын стал моим другом.
Третий еврей, окончивший академию, ехал не с ними, но тоже почему-то на Сахалин.
Однако, нет худа без добра. Период борьбы с космополитизмом наша семья провела на Сахалине, ни папу, ни Рубина не тронули, кампания не успела развернуться на Сахалине в полную силу.
Глава 4. САХАЛИН
Родители хорошо и весело зажили на Сахалине. Им выделили японскую фанзу на улице Чехова. Мама говорила, что так и не узнала, сколько же в ней было комнат, потому что можно было отодвинуть какую-нибудь стенку и найти новую комнату. Около фанзы был огород, а на улице Чехова была булыжная мостовая, это я уже сам помню. Первое время в одном доме с ними жил Рубин. Через год он привез семью и получил квартиру, а мама съездила за мной в Ленинград.
На Сахалине блестяще проявился мамин талант устраивать дом. Отец был склонен поставить ящик, накрыть его газетой и с такой меблировкой ожидать очередных изменений в жизни, «оргов», как назывались мероприятия, после которых офицеров могли запросто перевести куда угодно. Поэтому же отец, уезжая из Москвы, забронировал за собой меньшую из двух комнат, площадью 13 квадратных метров, а большую, площадью 20 метров, оставил брату – боялся, что его могут перевести туда, где не положено бронирование московских комнат, в этом случае пропала бы маленькая.
Мама устраивала жизнь по-настоящему. С ее светлой головой и проворными руками, она превращала устройство жилья в фейерверк находок и остроумия. Отец был на подхвате, но помогал, как я понимаю, с удовольствием. Маме бы тогда объяснить папе, кто чего стоит, и не уступать потом ни пяди, может быть, и жизнь пошла бы по-другому. А так отец придумал для матери прекрасное определение, которое позволяло ей все делать, но вместе с тем ни на что не претендовать. Папа называл маму "комнатный гений". Этим как бы признавались несомненные и разносторонние мамины таланты, но отмечались и их мизерные масштабы. А подлинным, вселенским гением был, конечно, папа.
После фанзы нам дали двухкомнатную квартиру в новом шлакоблочном доме в военном городке. Это уже было настоящее жилье. Я помню, что в этой квартире собиралась компания – офицеры с женами, сахалинские юристы, журналисты. Солили красную икру, разделывали крабов со скрученными проволокой ногами, пели песни, устраивали маскарады. Душой компании была мама.
Я преклонялся перед этими красивыми молодыми людьми, особенно перед офицерами. Как-то вечером я катался во дворе на бельевой веревке, веревка оборвалась, и я разбил голову о камень. Мама поволокла меня в больницу, и возвращались мы совсем поздно, на улице – ни души. Только впереди шел, сильно качаясь, человек в форме. На всю жизнь у меня осталось изумление, как это офицер, венец творенья, может быть так сильно пьян и, во-вторых, если так пьян, то почему песен не поет. У нас в доме хоть сильно не напивались, но пели всегда.
Слова «магазин» и «клуб» я узнал только в первом классе, до этого я знал «военторг» и "Дом офицеров". В военторге выдавали паек, около военторга мужики продавали горбушу с икрой, а в Доме офицеров устраивались "ситцевые балы". Мама сшила себе ситцевое платье, а папе ситцевый галстук, они танцевали на балу вальс и танго и стали победителями, принесли домой приз – серебряное блюдо.
Из сахалинской жизни я помню многое, но отрывочно. Помню отца с разбитой головой – пошел ночью курить на кухню, потерял сознание, упал и ударился лысиной о железку возле печки. Сколько же отцу было лет тогда? Тридцать девять или сорок, меньше, чем мне сейчас. Мама сердилась, что он потащился ночью курить, а у него было виноватое лицо, и он оправдывался. Я папу очень любил, мне его было жалко, и я хотел сказать маме, что папа не виноват. В моей взрослой жизни я никогда не видел у папы такого лица, он начинал раздражаться, кричать и обзываться, не выяснив, кто, куда и на что упал…
Помню, как отец брал меня с редакцией на рыбалку. Ехали на грузовиках к Охотскому морю, а рыбу ловили в речке, вблизи устья. На обратном пути видел, как на широкой полосе отлива корейцы собирали морскую капусту. Это мне так объяснили, а я видел только маленьких человечков на мокром песке…
Мама повела меня стричь, и парикмахерша спросила:
– А ты кого больше любишь – папу или маму?
– Папу, – ответил я, подумав. Мне показалось непорядочным говорить, что я люблю больше присутствующую здесь маму, а не отсутствующего папу.
– А почему? – хихикала парикмахерша.
– Ну, – начал я фантазировать на ходу. – С папой можно на рыбалку и за грибами.
Мама обиделась ужасно, и после посещения парикмахерской стала мне объяснять, какой я неблагодарный и поверхностный человек. А я канючил: «Чего она спрашивает?..»
Мне шесть лет. Поздний вечер, в квартире очень темно, тепло и спокойно. Я сижу у мамы на руках, а в кроватке спит мой новорожденный брат, и мама мне рассказывает:
– Я тебя очень люблю, я любила тебя больше всех на свете. Когда должен был появиться Алешенька, я думала, что ты будешь настоящий сын, а второй – просто так, на всякий случай, ребенок "на каждый день". Знаешь, как бывает хороший костюм, который надевают по праздникам, и костюм похуже, который носят каждый день. А теперь вас двое, и я люблю вас совершенно одинаково, мое сердце разделено ровно пополам.
– А как же папа? – спросил я. Других родственников, кроме папы и брата, я не знал.
Мама ничего не ответила, и я решил, что то место, где проходит черта, разделяющее мамино сердце пополам, принадлежит папе.
Я ничего не понял в маминых словах и лет тридцать не вспоминал о них, просто не помнил этих разговоров. Сейчас, когда я вырастил двух своих детей и ни разу не задумался над тем, кого из них больше люблю, когда любимый мой братик уже двадцать лет лежит в могиле, я вдруг вспомнил тот сахалинский вечер и ужаснулся.
Всегда мама оценивала, кто чего заслуживает, кто кому сколько должен, кому лучший кусок, кто чего достоин, кого стоит любить больше. Кому можно разрешить измываться над собой, как она позволяла отцу, а с кем следует быть сдержанной и жестокой, как со мной, взрослым. Отчего это – от вечной бедности, от советской закваски, от отцовской армейской школы или от душевной болезни?..
На Сахалине отец прослужил шесть лет. Офицер он был дисциплинированный, журналист со школой «Комсомолки», так что отпускать его было ни к чему. Отец рвался в Москву, в свою 20-метровую комнату, в центральную прессу, да и выслуга лет – 17 календарных, 28 с учетом войны (год за три) и Сахалина (год за полтора), давала право на пенсию.
Как раз тут подоспело хрущевское сокращение армии, кто-то из начальства, особо заинтересованный в отце, уехал в отпуск, короче, отец по скорому демобилизовался, даже серебряную пластинку с надписью "Подполковнику М.И.Фарберу…" не успели приделать к памятной шкатулке. Так они до сих пор отдельно и лежат.
Глава 5. ВОЗВРАЩЕНИЕ В МОСКВУ
Накануне отъезда с Сахалина отец получил письмо от брата, суть которого состояла в следующем. Отец с женой и двумя детьми будет жить в маленькой комнате, которая за отцом и закреплена. А в большой будет жить он, младший братишка, с женой и сыном. Так положено по закону, спорить отец не может. Если хочет, пусть считает младшего брата подлецом, это его право, но такова жизнь («сель а ви» тогда не говорили).
Для отца это было ужасным ударом, крахом основ. С ним так поступил младший брат, которого он вырастил. Да, по тому времени, и масштабы катастрофы были действительно немалые, ведь Москва только начинала строиться, надежд на квартиру не было. Отец перестал спать, страдал, не мог успокоиться. По семейному преданию, именно поэтому мы возвращались в Москву не самолетом (двое суток, кажется, с посадками и ночевками в Чите, и еще где-то), а поездом – семь суток, плюс сутки опоздания, всего восемь. Для того, чтобы у отца было несколько лишних дней прийти в себя.
И мы покатили через всю Россию. Одна из неразгаданных мной загадок семьи – почему мы ехали вчетвером на трех местах. Папа, мама, двое детей. Алешке не было двух лет, а я, хоть и семилетний, но писался по ночам как новорожденный. Ведь ехали с Сахалина, деньги были, могли приплатить к бесплатному армейскому билету.
А так: на одной нижней полке спал я, на другой спал Алеша и сидела мама, держа навесу описанные мной простыни, чтоб к утру просохли. На одной верхней полке храпел отец, а на другой – наш несчастный сосед.
Все-таки доехали, дядя нас встретил и… доставил в нашу 13-метровую комнату.
Скандалы с семьей дяди начались почти сразу же по приезде, в основе, конечно, кому какая комната и как разрешить квартирную проблему, но припомнили и все остальное. Я пошел в школу в Потаповском переулке, отец начал работать в международном отделе газеты "Советский флот", а мама решала все бытовые проблемы.
Она вертелась волчком, чтобы заработать. Устроиться адвокатом было трудно, да и куда с такой оравой. Как я сейчас понимаю, маму не очень-то и манила адвокатская работа, не по ней она была. Но деньги нужно было где-то доставать. Мать одалживала, переодалживала, закладывала в ломбард то кольцо, то отрез на платье, делала кукол для актеров, выступавших на эстраде в провинции и в Москве по клубам, только бы отец не устроил скандала, что обед плох или на что-то нет денег.
Сахалинские накопления рассосались сами собой – два лета мама провела с нами на юге, в Джубге. Это сейчас известный курорт, а тогда была рыбацкая деревня. Что-то по мелочам, наверное, купили – все-таки переехали в Москву, но не машину, не дачу.
В общем, денег не было никогда. А папа ничего не понимал, даже чувствовал себя ущемленным. После того, как он впервые попал на дипломатический прием, пришел домой, лег на тахту и, поглаживая себя по брюху, сказал матери: "Мне бы другую жену, я бы многого добился в жизни". Но это после приема, а так просто орал на маму, упрекал, что денег нет, потому что она транжирит деньги, вот его мать была хозяйка – она покупала бой яиц и колбасные обрезки, готовила вкусно, а денег уходило мало.
И, чтобы смысл слов лучше доходил, поливал мать, хоть и не матом, но такими изощренными оскорблениями, что неизвестно, как хуже. Сказала бы мама в ответ: «Побольше надо приносить – не буду одалживать». Так мне говорила моя жена в тяжелые минуты в ответ на мои недовольства, выраженные в значительно более мягкой форме. Или помахала бы перед носом у папани пальцем, как одна сахалинская дама, оказавшаяся рядом с отцом в минуту гнева: «Ты на меня не ори, я тебе не Полинка!» Может быть, тогда Зевс-громовержец и смутился бы, поискал бы подработку. Я всю жизнь проработал на двух работах, и ничего.
Но мама моя плакала, хваталась за сердце, прижимала к себе детей, а на следующий день искала средства к существованию. А папа, дав всем разгон и всех назвав по заслугам, ложился, негодующий, на тахту с газетой, и все оставалось по-прежнему.
Вдруг подошло очередное сокращение армии и флота, которое ударило по нашей штатской семье – была закрыта газета "Советский флот". Отцов редактор отдела полковник Юрзанов переходил в "Красную звезду" и брал с собой отца, но накануне перехода он дописал статью, встал из-за стола, потянулся, упал и умер. Отец остался без работы.
Тут мои родители решились на мужественный поступок. Отец пошел работать в исполком, в отдел учета и распределения жилой площади. К тому времени мы были очередниками района и могли через несколько лет получить квартиру. Стать очередником было очень тяжело, ставили на очередь до 3-х метров на человека, а 13, деленное на 4, давало больше трех. Но как-то все-таки отец добился, и нас поставили. Так вот, офицеров-пенсионеров, которые были москвичами-очередниками, приглашали на работу в исполком. Зарплату не платили, зато через год обещали дать квартиру. Отец стал расселять людей, в первую очередь из подвалов. Я хорошо представляю себе, как жили люди, потому что видел это сам. В нашем четвертом классе только у Лены Федосеевой была отдельная квартира. У нас было четыре семьи в пятикомнатной квартире, у всех примерно так же, а мой друг Юра Аубекеров жил в подвале, верхняя часть окон подвала была вровень с тротуаром улицы Чернышевского, а в некоторых комнатах совсем не было окон.
На одну отцову пенсию прожить было нельзя, матери нужно было искать работу, но так, чтобы Алеша был пристроен. Выход нашелся. Мама пошла на курсы воспитателей детских садов, где людям с высшим образованием за четыре месяца давали среднее педагогическое.
Мать училась на курсах с огромным удовольствием. Методику, конечно, изучать было скучно, но лепка, рисование, музыка, игры – это было как раз по ней. Четыре месяца прошли быстро, и мама получила диплом, окончив курсы лучше всех. Распределения не было, но мама, хоть и с трудом, нашла место. Начался кошмар – молодая воспитательница не справлялась с группой. Единственным, чем мама могла заинтересовать этих бандитов, были сказки. И мама спасалась, рассказывая сказки одну за другой. Говорят, некая мамаша тогда жаловалась заведующей, что сын не хочет ходить в сад и орет каждое утро: "Надоели мне эти сраные сказки!" Но не боги горшки обжигают, мама овладела ремеслом и стала прекрасной воспитательницей. Прошло больше тридцати лет, но к маме до сих пор приходят ее бывшие девочки и мальчики.
Алеша был принят в мамин детский сад, а летом мама могла выехать на дачу вместе с садом и взять нас – Алешу с группой, меня – вместе с собой. То, что детей нельзя оставлять на лето в городе, родители мои знали твердо, и я это от них унаследовал.
Глава 6. НОВАЯ КВАРТИРА
Отец работал в исполкоме уже больше года и имел право получить квартиру. Ему предлагали, но родители отказывались – не хотелось заезжать вчетвером в двухкомнатную «хрущевку» с пятиметровой кухней. Наконец подвернулся приличный вариант – две изолированные комнаты, большая кухня, кирпичный дом. Правда, далеко, за Савеловским вокзалом. Теперь это удивительно вспоминать, все не так – и квартира мала на такую семью, и давали бесплатно, и район прекрасный, с парками, довольно тихий и близко к центру. Родители согласились, но исполком вдруг раздумал эту квартиру нам отдавать, потому что появился другой претендент в генеральском чине. Отец засел в своей выстраданной квартире, чтобы решительно не допускать в нее генерала, а мама выполняла вспомогательные функции, то есть перевезла семью. На новоселье на стене красовалась длиннющая газета с описанием двенадцати подвигов Маракла, героя, получившегося из Геракла и Марка. Мама в стиле героического эпоса описывала каждый шаг папы на пути к получению квартиры, включая и сидение в осаде: «Дорогой наш генераша, все равно квартира наша». Свою роль мама в эпосе отразила слегка, только чтобы подчеркнуть величие папиных достижений.
Семья наша покрепче стала на ноги. Отец работал международным обозревателем газеты "Советская Россия", должность красиво называлась, но в загранкомандировки его не посылали. Мама перешла в детский сад под окнами новой квартиры – отец указал на этот детсад и сказал: "Ты должна работать здесь". Мама дождалась вакансии и перешла вместе с Алешкой. Детский сад оказался хороший, минздравовский, с дачей.
Мама стала настоящим педагогом и начала писать о детях и о семье. В первом ее произведении рассказывалось о дне рождения сына, о волшебной палочке, которая выполняла любые желания именинника, о том, что мама действительно устраивала на наши дни рождения. Этот рассказ в журнале выловили из общего потока редакционной почты и напечатали. Никакой протекции папа составить не смог. Мама пробивалась благодаря своему таланту, правда, отец не оставлял ее советами, поэтому теперь, через тридцать лет, мама любит порассказать о редакторском даре отца.
Постепенно мама приобретала имя – по радио ее рассказы читал Николай Литвинов, ее печатали «Известия», "Советская женщина", «Крестьянка», "Работница" – самые лучшие издания того времени. Интересно, что жена моя запомнила, как школьницей слышала по радио любимый мамин рассказ "Остров Слоновой черепахи" в исполнении Литвинова: " Где-нибудь, на каком-нибудь там Занзибаре или Мысе Доброй Надежды…" Печаталась мама под псевдонимом, после первых публикаций в «Известиях» ее попросили выбрать себе псевдоним.
Естественно, что мама ушла из детского сада и стала корреспондентом на договоре журнала «Крестьянка». Это означало, что зарплату ей не платили, и на службу ей ежедневно не нужно было ходить, но она ездила в командировки и получала гонорары. Зато она могла обслуживать мужа и двух сыновей, да и денег зарабатывала больше, чем в детском саду.
Конечно, обладая ярким пером и многочисленными талантами, мама не смела возомнить, что она на что-то способна без папани.
– Садись и записывай! – возглашал отец, указывая дланью на обеденный стол в большой комнате, в точности как Юрий Долгорукий указывает на Москву, которую, говорят, не он основал.
Папа объяснял маме, что в областном городе главный – обком, а в районном – райком, но если город областного подчинения, то райком городом не занимается, тогда главный в городе – горком, а так как мама едет в деревню, то ей все равно нужно в райком. Обращаться следует к третьему секретарю, так как он "по идеологии", но в отдельных случаях нужно идти к первому и так далее. Мама записывала и восклицала:
– Как я тебе благодарна, как ты мне помогаешь.
Отец от этого еще больше надувался и обзывал маму тупицей, если она что-то не сразу понимала или не успевала записать.
Бывало, что я, попросив разрешения, сидел рядом и немел от восхищения – как значительны и умны были мои родители.
На самом деле отцовские указания были среднего качества, но расплачивалась за его ошибки мама. Так, однажды маме нужно было зимой ехать в глухую деревню в одной из поволжских областей. Выбрали они с отцом по карте ближайшую станцию, потом ближайший городок, в который со станции, наверняка, ходит автобус, а от городка до деревни было километров пятьдесят, так что, скорей всего, можно было добраться. На практике оказалось, что этот городок и искомая деревня принадлежат разным областям, и регулярного сообщения между ними нет. Маме не хотелось возвращаться и заезжать в деревню с другой стороны, из нужной области. Поэтому она нашла попутчиков – двух мужиков на тракторе с привязанными тросом санями, на которых была установлена будка. Договорилась за две бутылки – одну сразу, одну по приезде на место. Мороз был двадцать градусов, трактор тащился медленно, каждые полчаса останавливался, и мужики шли вдоль троса к саням и требовали вторую бутылку, на что мама отвечала: "Не дам!" – и трактор тащился до следующей остановки. Мама добралась, собрала материал и потом весело рассказывала про это приключение. Ей даже в голову не пришло укорить чем-нибудь всезнающего отца.
Глава 7. РОДНЯ
Мы с братом знали, что у нас есть бабушка и дедушка, мамины родители, тетя Зина, мамина сестра, еще дядя, папин брат. Этими сведениями и ограничивалось для нас с братом понятие «родня». На всех родственников мои родители были обижены, отношений не поддерживали, и мы выросли с сознанием, что родственники у нас чисто номинальные. Помню, как-то с друзьями мы приехали в Питер, и я повел всю команду к тете Зине. Она нас радушно встретила, накормила, и мы ушли. Красота Зины, ее мужа и их детей произвели яркое впечатление на всех, и мой друг Яковлев вымолвил на улице:
– Да… Красивые у тебя сродственники!
Я был поражен его оценкой: как можно хвалить плохую Зину, ее плохого мужа и их плохих детей. Поэтому я, как человек знающий от своих мамы и папы всю правду, ответил Яку:
– Они очень виноваты перед моими родителями…
Сейчас мне стыдно об этом вспоминать.
Когда к нам приезжала бабушка, отец всегда бывал недоволен, особенно если бабушка недомогала и требовала вследствие этого повышенного внимания. Как-то в такую минуту отец зажал меня в углу и начал странный разговор.
– Бабушка – очень здоровый человек. Ты понял?
– Понял, – отвечал я.
– Что ты понял? Повтори.
– Что бабушка – здоровый человек, – повторил я.
– Нет, не так, – еще больше разозлился отец. – Бабушка – очень здоровый человек. Повтори!
– Бабушка – очень здоровый человек, – сказал я, но не слишком уверенно: все-таки бабушка болела.
– Да, очень здоровый. А по-настоящему больной в этой семье только я, – завершил внушение отец.
Дед умер, когда мне было лет шестнадцать. Бабушка пережила его на полтора десятка лет и умерла в богадельне.
Прошли годы, и родителей потянуло к оставшейся в живых родне, к сестре матери, к брату отца. Их старые обиды забылись или затушевались. Зато мы, их потомки, двоюродные братья и сестры, навсегда остались чужими людьми.
ГЛАВА 8. ОКОНЧАНИЕ ШКОЛЫ
То, что мне в жизни придется труднее, чем моим друзьям, я знал всегда. Об этом часто напоминали в школе и ребята, и учителя. В пятом или шестом классе при заполнении какой-то анкеты Валерка Шляпин, сидевший со мной за одной партой, вдруг поднялся во весь рост и громко сказал:
– А вот сейчас посчитаем, сколько у нас в классе евреев! – и стал считать по черным головам. Но антисемит он был начинающий, поэтому посчитал многих русских и татарских брюнетов и брюнеток, а меня не посчитал.
– Я тоже еврей, – сознался я исследователю.
– У тебя же волосы не черные, – по-свойски поправил меня Шляпин.
Тогда я показал ему анкету. Это его ошеломило.
– Вот это да! – промямлил Шляпин и сел. Видимо, задумался о будущем – ведь и алгебру, и геометрию он списывал у меня.
Меня бил школьный хулиган дылда Калмыков, солидно приговаривая:
– Мне один человек советовал евреев убивать.
Анатолий Николаевич Шарапов, наш классный руководитель и учитель литературы, задавал на дом пропущенную в хрестоматии четвертую главу "Тараса Бульбы" Гоголя, посвященную еврейскому погрому, а потом вызывал меня пересказывать перед всем классом.
Таких эпизодов в памяти много, они портили жизнь, но основной фон создавали не они. У меня были прекрасные школьные друзья, они и до сих пор мои друзья. Жизнь была многообразна: лыжи, коньки, плаванье, радиолюбительство, оловянные солдатики, умные семинары для школьников – при Физтехе, при МГУ. Я гонял на велотреке, правда, без особых успехов, но совсем не по вине пятого пункта. Мы с моим другом Лешей Яковлевым были лучшими учениками нашей школы-восьмилетки. Выводить в отличники из трех восьмых классов было больше некого, и Анатолий Николаевич клацал зубами, как промахнувшийся волк, но сделать ничего не мог – так решил педсовет. Яка он тоже ненавидел, не помню за что.
Мы окончили восьмилетку, и нас взяли в лучшую в окрестностях десятилетку, которая набирала в девятый и десятый классы отличников со всей округи, а потом гордилась процентом поступивших в вузы. Тут-то мы с Яком попали в такую атмосферу, которая раньше, наверное, была в старших классах гимназии. Шестьдесят пятый – шестьдесят седьмой годы, девятый и десятый классы. Театр на Таганке, «Современник», «Новый мир», «Юность», Окуджава, Галич, Высоцкий, процесс Даниэля и Синявского, письма Лидии Чуковской Шолохову и Эрнста Генри Эренбургу – все это было наше. Тут же молодой Василий Аксенов, смерть и рассекречивание имени С.П.Королева, Солженицын.
Кстати, отца моего приглашали в школу для политинформации по Даниэлю и Синявскому. Он часто, сильно картавя, произносил слово «двурушничество», но успеха у моих вольнолюбивых одноклассников не имел.
При всей вольной жизни мы настойчиво готовились к поступлению в институт, особенно вторую половину десятого класса. Для меня это был первый серьезный антисемитский фильтр, к тому же мне могла помешать очередная израильская агрессия, вызвавшая возмущение всего советского народа, и двойной (сразу десятый и одиннадцатый классы) выпуск предыдущего шестьдесят шестого года, заметно повышающий конкурсы.
Куда поступать, было в общем-то ясно – в технический. К гуманитарному образованию отбили охоту Баба Паня, Прасковья Петровна, которая вместо истории барабанила номера съездов, и Ирина Сергеевна, учительница литературы, которая думала, что "трюфли, роскошь юных лет" – это конфеты. А из технических я хотел на Физтех и ходил в физматшколу при Физтехе, а если не на Физтех, то все равно, куда "берут".
Все знали, что в некоторые вузы вообще "не берут", например в МИФИ, а про Физтех говорили разное. Мы с Яком готовились без репетиторов, в соответствии с собственными воззрениями. Я совсем не решал задач, полагая, что знающий теорию любую задачу решит. Скорее всего, как я потом понял, не натаскавшись на физтеховские задачи, я бы на Физтех все равно не поступил.
В общем, на Физтех я идти испугался. Одна наша знакомая, почти родственница, работала в Институте связи и сказала родителям, что институт это очень хороший и без особых ограничений, а родители сказали об этом мне. Я пошел в этот институт на физическую олимпиаду для школьников, стал ее победителем, а дальше уже само пошло в направлении Института связи.
Школу я окончил так себе, с одной «пятеркой» по физике и одной «тройкой» по химии. Вольная жизнь все-таки помешала. К тому же я пустил по школе шутку, что "химия – это наука Кать и Клав, автокать и автоклавов", и наши химички Екатерина Алексеевна и Клавдия Ивановна всерьез обиделись. Почти всю первую половину десятого класса я был занят подготовкой к новогоднему спектаклю, в котором был Снегурочкой. Костюм мой состоял из отцовой голубой нижней рубашки, на которую мама нашила снежную оторочку из белого полотна, парика с косичками и кед пятидесятого размера с белыми бантами. Я был длинен и худ, а Дедом Морозом была Таня Горюнкова, полная и на две головы ниже меня.
Текст был собственный, злободневный. Световые и музыкальные эффекты были на уровне, с элементами вольнодумства. Пели песни Юлия Кима и Высоцкого, острили и даже, несмотря на двухмесячные репетиции, импровизировали. Спектакль имел успех. Гром грянул, когда я принес домой оценки за полугодие. Отец объяснил, что он и раньше знал, какое я ничтожество, но что я такая сволочь, он понял только сейчас. Не то чтобы отец озаботился моей судьбой из-за плохой успеваемости, скорее он почувствовал полную свободу. Ведь оскорблять и ругать домашних ему хотелось всегда, а тут такая возможность.
«Ел» меня отец основательно, и где-то в марте я попытался это прекратить, бросить школу и уйти из дома. Но сначала надо было устроиться на работу. Этого мне сделать не удалось – ученика десятого класса работники отделов кадров принять не имели права, посылали сначала в комиссию при исполкоме и говорили, глядя на мои заштопанные на коленке брюки: "Там объясните, какое ваше материальное положение". В исполком я не пошел, это было бы позором, который мог ударить рикошетом по отцу.
В школе я доучился и сдал экзамены в Институт связи, набрав на четыре балла больше, чем нужно было для поступления – пятнадцать вместо одиннадцати на трех экзаменах. Кроме того, тогда сдавали химию, экзамен, оставшийся от хрущевского лозунга "плюс химизация народного хозяйства", и сочинение, но эти экзамены, тоже хорошо мною сданные, в счет не шли, как "непрофилирующие".
Учился весело и легко, только один раз сильно болел на первом курсе. На втором курсе пришел на кафедру антенн и так стал антеннщиком. Наверное, потому, что антеннщики – самые гуманитарные из всех радиоинженеров.
Теперь, когда пришли новые люди, и среди них Гриша Явлинский, Яша Уринсон, Боря Немцов, Боря Березовский, Вова Жириновский, люди моего поколения, стало видно, что сплошного фронта антисемитизма не было, отдельные личности прорывались и сейчас вышли в первые ряды, то есть когда-то пооканчивали университеты и нашли работу в серьезных местах. Кое-кто, наверняка, по блату, но не все. Нужно было пробовать, ведь силы были, да и связи родители, если б захотели, нашли бы. Это я сейчас так думаю, а в то время я понимал, что дерзать не надо, меня не примут, опять же и родителям спокойней и меньше расходов.
Конечно, уровень притязаний нашей семьи был невысок. Автомобиль, хорошая бытовая техника, сырокопченая колбаса – на такие вещи даже не замахивались, однако в некоторых ситуациях фасон держали. Отец считал, что должен работать только в международном отделе центральной газеты, и был период, когда он сидел без работы, а семья без денег, пока не нашлось подходящее место. Брат мой через шесть лет после меня окончил школу и поступал на факультет журналистики МГУ, готовился с репетиторами, хорошо сдал экзамены, но конкурс среди школьников был очень силен, поступали сыновья Юрия Никулина, писателя Бакланова и еще несколько детей могучих родителей, которых приняли даже с меньшими, чем у Алеши, баллами. Отец ходил к декану Засурскому, добивался справедливости, и Алешу хоть на вечернее отделение, но все-таки взяли на журфак. Были и другие взлеты, в основном, потом, а тогда, в год моего поступления и всеобщего возмущения израильской агрессией, был выбран Институт связи, в котором я честно проучился пять лет.
Глава 9. ИСТОРИЯ БОЛЕЗНИ
Внешнее несоответствие моих родителей наверняка имело внутренние причины, биологические корни. Они ссорились до неприличия в любое время и в любом месте, где их настигал приступ взаимной ненависти: дома, на улице, в гостях. На даче в последнее время они даже выходили кричать на высокое крыльцо, чтобы полнее разоблачить друг друга перед соседями. Правда, к моему удивлению, никакая ссора не вызывала отмену запланированного мероприятия – насмерть разругавшись перед выходом из дома, они тем не менее отправлялись вместе в гости или в театр.
Эта пара не должна была иметь детей, но дети были. Когда-то цыганка предсказала матери, что у нее никогда не будет дочерей, а на вопрос "почему?" просто ответила: "Ну, не бывает у таких баб, как ты, дочек".
Первый сын моих родителей умер младенцем. Второй, то есть я, был довольно хилым мальчиком. Хоть я всю жизнь занимался спортом: плаваньем, трековым велосипедом, водным туризмом, лыжами, но это на энтузиазме, сил и дыхания не хватало никогда.
В детстве у меня болел живот, и мне на Сахалине вырезали аппендикс, как оказалось, напрасно – воспаления не было. Потом, к двенадцати годам, проявилась болезнь легких, которая меня вскорости и доконает. Мама устраивала меня в разные больницы на исследование, но диагноза так и не поставили.
Вскоре после зимних каникул на первом курсе я заболел всерьез – откашливался противными зелеными сгустками, лежать не мог совсем, ни днем, ни ночью, одним словом, пропадал. Мама добилась госпитализации в институт туберкулеза. Там меня продержали два с половиной месяца, установили, что туберкулеза нет, нашли эффективный антибиотик, который продается в каждой аптеке, а потом выгнали за нарушение режима. Дело в том, что я сдавал летнюю сессию первого курса, лежа в больнице – мама потихоньку приносила мне одежду, и я ехал в институт на экзамен, а потом снова отдавал маме штатский костюм – в туберкулезном институте было строго. После сдачи последнего экзамена, а их было четыре, плюс штук шесть зачетов, мы со школьными друзьями это дело отметили, и они меня засунули в окно палаты на высоком первом этаже уже в ночное время. А на следующий день меня изгнали. Да, по правде говоря, если бы меня и оставили, что делать со мной дальше докторам было неясно. Зато в течение многих лет мне выдавали в институте туберкулеза выписку из истории болезни с записью о нарушении режима, а я 25 лет продержался на том простом антибиотике, и только недавно пришлось искать новый.
Сдав сессию, я поступил хорошо, и родители решили меня поощрить – купить мне часы. Мы отправились с отцом на Арбат, сначала на Старый, в магазин «Часы». Там нашлись очень симпатичные часы за 27 рублей. В принципе, остановившись на них, мы решили сходить в "Малахитовую шкатулку", еще там посмотреть. В этом магазине на Новом Арбате я увидел часы, которые полюбил с первого взгляда – на черном циферблате были три золотых концентрических кольца, такие красивые и солидные. Мне редко что нравилось из вещей, а эти часы понравились. Они стоили 40 рублей. Цена не очень высокая, попадись они нам сразу, отец бы мне их купил, но тут была альтернатива. Мы пошли назад, потом вернулись в "Малахитовую шкатулку" – отец не хотел на меня давить, все-таки меня же награждали, но я чувствовал, что ему жалко 40 рэ. За время этих переходов я созрел, то есть убедил себя в необходимости покупки более дешевых часов – стал объяснять отцу, что более дорогие часы нельзя будет взять с собой на летний отдых, что цена не определяет качество и другую подобную муть. Мы в третий раз пошли на Старый Арбат и купили часы за 27 рублей.
Если бы я не ломал себя, а просто сказал папе, что хочу часы за 40, он бы, наверное, купил бы мне их и меня бы больше уважал. А так ни он, ни я не получили удовольствия от этой покупки.
В это лето мама придумала командировку в Карпаты и взяла нас с братом. Ивано-Франковск – Коломыя – Яремча – таков был наш маршрут. В Яремче мы обосновались – сняли комнату у Евдохи, и к нам приехали мои школьные друзья Як и Сашка с матерью. Образовалась московская колония из шести человек. Мы пили красное вино, чешское пиво из железных бочек, ели черешню и питались как на убой. По утрам бегали и купались в ледяном Пруте. Я, правда, после бега некоторое время откашливался.
Оставив дам в Яремче и взяв вместо них местную девицу, мы совершили восхождение на Говерлу. Мы – это трое восемнадцатилетних орлов, мальчик двенадцати лет и семнадцатилетняя девочка, с коей мы только что познакомились. Тропа, по которой все забирались на эту высочайшую вершину Восточных Карпат, напоминала городской бульвар и нам не понравилась. Мы выбрали себе особый путь и, конечно же, чуть не заблудились.
К счастью, восхождение окончилось благополучно. Мамы встретили нас внизу и снова стали кормить, поить и ухаживать за нами.
По случаю маминого приезда районная газета поместила на одной полосе ее портрет, а на другой напечатала мамин рассказ. Это дало повод Евдохе, выписывавшей эту газету и каждый день видевшей маму, заметить: "Така вэлика пани, а не мает, шо одэть на ноги!"
В это время я был очень близок с мамой. Наверное, тогда я последний раз был ребенком, которого мама любила и жалела, а я был очень благодарен маме за то, что она разрешила мне собрать всю команду. Отца с нами не было, никто никого не упрекал, не обзывал, не тиранил. Хотя дух отца, конечно, присутствовал незримо: когда кто-то из нас нечаянно за столом разбил евдохин стакан, мать воскликнула: "Все, теперь я всю жизнь не расплачусь!" с таким отчаяньем, что все рассмеялись.
Это была счастливая поездка, мы даже не заметили, что мимо нас шли советские войска в Чехословакию. Мы ехали домой и видели на разъездах эшелоны с техникой и солдатами, а в чем дело, узнали только в Москве.
Больше мы, вот так втроем длительное время, вместе с мамой и братом, не были никогда.
Следующее лето я провел с институтскими ребятами – ездили убирать фрукты на Украину, в деревню Дроновка, о которой мама писала в «Крестьянке», еще через лето мне дали в институте путевку в санаторий, я взял с собой брата, и мы поехали на Кавказ, имея одну путевку и просьбу от папиной редакции пристроить, заодно, и второго сына. Потом на белом теплоходе без билета переплыли в Крым, а вернулись в Москву на третьих полках, убегая от холеры. Следующее лето, это после четвертого курса, я провел в командировке, а после пятого я был уже женатый человек, мы поехали с женой в Гурзуф и сняли комнату, и тут же в Гурзуфе, в санатории, жил Алешка, и мы бегали к нему мыться в душе.
Мой младший брат был очаровательным мальчиком. Когда на его двухлетие мама вынесла к гостям большой фотографический портрет, многие воскликнули: "Лешка!", а остальные, кто смотрел не только на лицо, но и на пожелтевший фон старой фотографии, сказали: "Не Лешка!" Никто не угадал, кто это был, а это был наш папа. Брат был очень похож на отца-младенца, а потом сходство с отцом прошло. Я, наоборот, сейчас похож на взрослого отца, а в детстве был похож на маму.
Алеша был покрепче, чем я: не писался, меньше простуживался, в спорте добивался лучших результатов – если я с трудом доползал до третьего разряда, Алеша выполнял нормы второго. Правда, у него тоже болел живот, ему тоже сделали операцию аппендицита, тоже напрасно – воспаления не было.
Алешку отдали уже не в ближайшую школу, а нашли языковую. Прошел он туда по конкурсу, хотя на вопрос "Чем ты увлекаешься?" ответил, не задумываясь: "Жуками!" Учился он хорошо, проблем с этим не было.
В классе, примерно в третьем, отцу, пришедшему на родительское собрание, сказали, что у Алеши расстроена нервная система – он начинает плакать, если чувствует, что получит «четверку», а тем более «тройку», трясется от любого пустяка, чреватого домашними осложнениями: от замечания в дневнике, от невысокой отметки и т. п. Попросту говоря, производит впечатление забитого ребенка. Папа пришел потрясенный – он не предполагал, что его обращение с домашними может как-то проявиться во внешнем мире, хотя он тиранил нас с братом и бил довольно регулярно. Надавать тумаков, схватить, бросить с силой на кровать и сказать матери про плачущего сына: "Забери свое дерьмо!" – это было обычным делом. Экзекуция сопровождалась словесным поносом с обязательным пожеланием: «Чтоб ты сдох!» Ругал нас он всегда и за все. Если ругать было не за что, то отец говорил: "Вот видишь, значит, можешь как следует, а не как обычно всегда все испоганишь…" и дальше по сценарию, но уже без рукоприкладства. Маме тоже доставалось.
После того родительского собрания бить Алешку отец почти перестал, а я уже был большой. Отец пытался и на меня возложить часть ответственности за Алешкину забитость. Я до сих пор помню свое удивление от его слов, что я тоже виноват. Мы дрались, конечно, с братом иногда, но отношения были хорошими, и мы любили друг друга всю его короткую жизнь. Я и отвез его в больницу умирать.
Алеша начал покашливать лет в 15, позже, чем я, потом изменения в верхних долях легких увидели на рентгене. Болезнь развивалась также, как у меня. Говорили, что наши рентгеновские снимки были похожи, как снимки одного и того же человека. Началась та же бодяга: пневмония – не пневмония, туберкулез – не туберкулез, а так как наука ушла вперед, то добавилось еще – это муковисцидоз или нет. Все диагнозы отвергали, но, в отличие от меня, не могли найти антибиотика. Пытались лечить сульфаниламидами, а они помогали, даже обыкновенный этазол, но вызывали аллергию. И тут вдруг появилась панацея – простое решение, которое так мило сердцу советского человека. Если легкие больные, то нужно засунуть в горло трубу и через эту трубу промыть больные легкие лекарством. Под общим наркозом через день в течение двух недель. Называлось это "санационные бронхоскопии". Много усилий было потрачено, чтобы положить Алешу в ту единственную клинику, где проводилось это ужасное лечение. После клиники состояние здоровья Алеши кардинально ухудшилось, он стал фактически инвалидом. Лечить его теперь брались только знахари.
Такое простое соображение, что раз не известна болезнь, то нечего лезть вовнутрь, не приходило родителям в голову, а я к тому времени жил отдельно, считался постылым и к обсуждению серьезных семейных вопросов не допускался, несмотря на солидный личный опыт борьбы с той же самой болезнью. Я говорю об этом с уверенностью, потому что несколько раз не давал докторам лечить своего сына.
Глава 10. ИНСТИТУТ СВЯЗИ
Учился я не очень-то, в институте связи это было возможно. Учебный план выполнял, «пятерки» на экзаменах получал, но серьезно занимался только так называемой студенческой научной работой.
Я стал своим человеком на кафедре антенн, со мной здоровался даже заведующий профессор Айзенберг, лауреат и крупнейший ученый в институте связи того времени, но глубокий старик, по моим тогдашним понятиям.
Делал я задачи для другой, не такой сильной теоретически кафедры линий связи. Однажды весной к нам на кафедру антенн зашел аспирант с той кафедры и стал рассказывать моему шефу, тоже аспиранту, что едет летом в командировку в Геленджик по теме, по которой я как раз и работал. Я влез в разговор и скромно спросил, не нужен ли ему мальчик для растирания красок. Он, видимо, "Двенадцать стульев" читал, отнесся к моему предложению серьезно и тут же достал из портфеля кучу бумаг и стал их заполнять, интересуясь, каковы мое отчество и номер паспорта.
Это был договор, по которому кафедра линий связи собиралась мне платить тридцать рэ в месяц и загружать работой. Я, было, возразил, ведь я был бескорыстным работником кафедры антенн. Но мой шеф сказал, что потеря для науки небольшая, а раз я все равно делаю задачи для той кафедры, а они согласны мне платить и взять меня в Геленджик, то, значит, большому кораблю – большое плаванье.
Перейдя с кафедры антенн на кафедру линий связи, я из студента, занимающегося наукой, стал уважаемым теоретиком. Мои куски шли без изменений в кандидатские и даже в одну докторскую диссертацию. Мне платили деньги и извинялись, если был перерыв.
Аспиранты на кафедре линий связи были в основном приезжие, из периферийных институтов связи, им нужно было защититься и вернуться домой на хорошую должность, поэтому они радовались любому интегралу, который можно было вставить в диссертацию.
Про тридцать рублей в месяц я родителям сказал, а про Геленджик – нет, боялся сглазить, по ночам плохо спал, волновался, что сорвется командировка. Но командировка получилась, я сдал сессию и полетел в Геленджик, даже попер с собой тяжеленный генератор. Правда, денег мне дали только на дорогу, а студенческие суточные (из расчета 50 копеек в день) и деньги на гостиницу обещали прислать переводом. Ехал я один, мое новое руководство рассудило, что мне нужно отдохнуть до начала экспериментов недельки две. У родителей я денег не попросил, ведь я ехал в командировку.
Командировочные пришли через две недели, одновременно с приездом основной группы работников. На что я прожил эти две недели, я не могу сейчас вспомнить. Помню только, что из гостиницы меня не гнали и оплаты не требовали, все-таки у меня была командировка на гидробазу, и исчезнуть бесследно я не мог. Мало того, добрая работница гостиницы даже дала мне в долг, кажется, три рубля, зато потом рассказала моему шефу-аспиранту, как я «у них голодал».
По приезде в Геленджик я написал родителям письмо, в котором после описания местности и народонаселения отметил, что командировочные не пришли и, если в течение нескольких дней не придут, жить мне будет не на что. Родители довольно быстро перевели мне 20 рублей. Зато после возвращения в Москву я имел беседу с отцом, в ней он выказал все свое презрение ко мне, как представителю золотой молодежи, которая прокучивает деньги на курортах, а потом пишет своим родителям и вскользь, не прямо, а в контексте пошлого письма, с милым кокетством требует денег. А родители должны сами вылавливать в этом фиглярстве суть дела и решать, посылать ли и сколько.
По его мнению, такое поведение отвратительно. Я так захлебнулся от несправедливости, что ничего не смог сказать.
В сентябре я немного поучился в институте, а потом все поехали «на картошку», а я – снова на эксперименты в Геленджик. Так что стал я к этой кафедре прирастать, начал уже помимо теории почитывать книжки про провода и кабели, которых в глаза не видел и в учебной программе не изучал. Дальнейшая моя карьера тоже клонилась в эту сторону – меня оставляли после института инженером на кафедре линий связи. Все складывалось определенно, и о выборе места работы я не заботился.
За несколько дней до распределения на последнем семинаре симпатичный доцент Андрей Михайлович похвалил один из "почтовых ящиков", в которые нас всех засовывали, а я отозвался, что, мол, такое хорошее предприятие и недалеко от дома. Андрей Михайлович подозвал меня после занятия и спросил, причем тут мой дом, ведь, как он знает, я остаюсь работать в институте.
– Ну, ведь вы понимаете, всякое бывает, – ответил я, только чтобы не выглядеть трепачом.
– Я про вас поговорю с представителем этой конторы – у меня с ними старые связи, – предложил Андрей Михайлович.
– А если все пойдет, как запланировано, не будет ли вам неудобно перед ними? – солидно сказал я.
– Нет, нет, не беспокойтесь, я их предупрежу, – пообещал мне мудрый доцент.
А вечером накануне распределения позвонили мне домой знакомые и сказали, что меня из списка оставляемых в институте связи вычеркнули в последний момент – не прошел по пятому пункту.
На распределении мне предложили этот «ящик» и Гидрометцентр при Совете Министров СССР. Я выбрал «ящик». Сейчас-то я понимаю, что выбор сделал дурацкий, и, как обычно, задним числом вспомнил глаза женщины, приглашавшей меня в Гидрометцентр и даже пытавшейся мне что-то объяснить в неподходящей обстановке распределения.
Глаза эти внушали приглянувшемуся ей дураку с пятой графой, что ее предложение лучше. Дай Бог ей здоровья, я ее никогда больше не видел.
Я съездил на свое место работы, позаботился о том, чтобы попасть в антенную лабораторию, познакомился с начальником и продолжил обучение в институте – оставалось еще полгода, даже больше.
Вдруг мелькнула возможность все-таки остаться в институте: мама в это время делала интервью с начальницей из министерства связи, которая как раз командовала институтами, была непосредственной начальницей нашего ректора. Эта тетка, как положено, поинтересовалась, не может ли она что-нибудь сделать для журналистки. Мама тоже, как положено, поблагодарила и отказалась, связь моей дальнейшей карьеры и этой тетки как-то не пришла маме в голову сразу, а проявилась только дома в разговоре со мной, когда я всплеснул руками: "Ну, как же так!" Мама пошла к той начальнице второй раз и попросила ее за меня. У тетки, когда она узнала, что моя фамилия совсем не похожа на мамин псевдоним, было несчастное лицо, но она позвонила ректору.
Ректор меня принял и в два счета объяснил, что мне в «ящике» будет лучше, потому что там зарплата 110 и квартальные премии регулярно, а на кафедре ровно 100 и премии редки. Я утерся и ушел. У чиновников свои игры. Запомнил я этот, не имевший никаких последствий эпизод по ощущению стыда перед мамой, когда она мне рассказывала, как мучительно тяжело ей было идти и просить за меня.
Как раз в это время подходила 25-летняя годовщина свадьбы моих родителей. Годовщины свадьбы у нас в семье упоминались, но отдельно не отмечались. А тут я начал носиться с идеей отметить "серебряную свадьбу" широко и увлек ей виновников торжества. Сам я решил подарить им золотые обручальные кольца, которых у родителей никогда не было. Это мое решение было ценно тоже только как хорошая идея, потому что денег никаких от меня не требовалось – я отдавал стипендию и то, что получал "по науке", маме, а так не отдал и купил на "научные деньги" кольца. Я был очень удивлен, но моим родителям кольца понравились, и они их долго носили. "Серебряная свадьба" прошла великолепно. Как всегда у нас на праздниках, был прекрасный домашний стол, праздничная газета, стихи и подарки. В гости пришла Елизавета Ауэрбах, хорошо знакомая с мамой. Елизавета Борисовна была в ударе, и гости катались со смеху.
Впервые я привел на семейное мероприятие свою Катю в качестве "Сережиной девушки".
Должен сказать, что мы с Катей отметили свой «серебряный» юбилей значительно скромнее – мы просто пошли в ресторан.
Поздравила нас одна мама и подарила шесть ложечек из нержавейки, сказав зачем-то, что они мельхиоровые. Но этот юбилей был через много лет.
Глава 11. МОЛОДАЯ СЕМЬЯ
Эта история посвящена моим отношениям с родителями, поэтому не буду подробно рассказывать про наш роман с Катей. Учились мы в одной институтской группе. Она лучше успевала по физкультуре, а я по всем остальным предметам. Всего у нас в группе было семь девочек, нормальных – две, остальные – с отклонениями в какую-нибудь сторону. Вот я этих двух и смешил в перерывах между лекциями. Катя так заливисто смеялась моим шуткам и так широко при этом открывала рот с великолепными зубами, что не могла не обратить на себя мое внимание. Она же говорила, что полюбила меня, еще не видя, как только прочитала фамилию Фарбер в списке группы. Таких фамилий она раньше не встречала, поскольку была православно-рабоче-крестьянского происхождения и выросла в таком же окружении.
Роман развивался медленно, но в середине пятого курса, через месяц или два после "серебряной свадьбы" моих родителей, стало ясно, что нужно нам пожениться, поскольку были мы слегка беременны. Родителей эта новость повергла в шок. Они говорили, что я поступаю с ними непорядочно, так как они собирались вздохнуть немножко, когда я начну работать, а тут, наоборот, новые расходы. Отец спрашивал меня, не хочет ли Катя избавиться от ребенка – это позволило бы спокойно во всем разобраться. Мама говорила, что мне с моими легкими нужно съездить летом в Крым, а в моем новом положении это будет трудно осуществить.
Жениться мне и самому не очень-то хотелось, но перспектива стать подлецом, причем настоящим, классическим, а не мифическим, каким я постоянно выглядел в речах отца, меня никак не устраивала.
Тогда родители решили надавить на Катю. Меня послали заранее купить билеты в кинотеатр «Художественный», и я с билетами ждал всех троих – родителей и Катю – у входа. Приезжают только родители, без Кати. Где, что? Уехала домой рассерженная, сказала, что ничего не надо и ничего не будет.
Поехал я к Катьке домой в ближнее Подмосковье, куда ездить терпеть не мог. Нашел Катю, слава Богу, ничего она не успела предпринять, а в последующие 25 лет уже без меня ничего и не предпринимала.
Мы подали заявление в ЗАГС, а потом мое семейство поехало знакомиться с Катиной родней. После этого знакомства отец сказал маме, что дело ее жизни – расстроить этот брак. Родители Кати, действительно, производили на свежего интеллигентного человека жуткое впечатление – их как будто только вчера вывезли из допетровской деревни. Теща говорила: «ета», "сурна", «анчутка» и все время подхихикивала от смущения, а тесть мгновенно надирался и вещал не поймешь что. Кроме того, родителям стало ясно, что неотвратимы траты на свадьбу, на поездку в Крым вдвоем, на которой они настаивали, но не ясно, ради кого им предстоит раскошелиться.
Свадьбу все-таки сыграли, хоть против воли родителей, но за их счет. Мама умудрилась в большой комнате нашей квартиры разместить 42 человека, а маленькую целиком отвести под танцы. Свои ощущения этого периода я помню как постоянную стесненность, боялся, что не хватит денег то на одно, то на другое, стыдно было перед родителями, что я их так нагрузил и разорил.
Я старался искупить свою вину: бегал, устраивал, разбирал скамейки после свадьбы, что молодому делать не полагалось. Первые полтора месяца мы прожили с родителями, потом уехали в Крым. Когда вернулись, поселились в снятой у маминой подруги комнате в Козицком переулке и поступили на работу – я в свой "почтовый ящик", Катя – в свой.
Я искал подработку и нашел место разнорабочего на заводе "Красный металлист". Оформили меня упрощенно, по одному только паспорту, никаких справок на совместительство брать не пришлось. Антенная работа вредная, рабочий день сокращенный и я, закончив в своем КБ, всего на час опаздывал к началу второй смены на заводе. Мастеров это устраивало.
Отношения с родителями ограничивались моими ежедневными звонками, они от нас отдыхали.
Как-то мама сказала, чтобы я приехал вечером домой. Это был конец августа. Катя уехала к своим на дачу («в сад» – так это называлось у Катиной родни). Отец с братом были на казенной редакционной даче. В общем, мы были с мамой вдвоем. Мама меня накормила и начала разговор.
– На что вы будете жить, когда появится ребенок? На что вы рассчитываете?
– Мама, мы же работаем. Я нашел себе подработку. Кате дадут декретные деньги.
– Это все не те деньги. Подработку придется бросить, когда появится ребенок. На твои 100 рублей прожить нельзя. На кого вы рассчитываете?
– Мама, но 100 рублей же не вечно, у меня хорошо идут дела на работе, я перспективный, буду расти… – отвечал я, так и не понимая, чего хотела мама.
– Это не ответ, – продолжала мама, с несвойственной ей монотонной настойчивостью. – Я говорю не о перспективе, а о том, что будет сейчас, в ближайшие месяцы. У тебя маленькая зарплата, Катя работать не будет. На кого вы рассчитываете?
Какой бы источник дохода я ни называл, мама тут же отметала его, как несостоятельный, и снова повторяла: "На кого вы рассчитываете?" Она ждала ответа: "Рассчитываю на вас", чтобы сказать: "Папа велел тебе передать, чтобы ты на наши деньги не рассчитывал". Для этого меня и позвали. Но мама так и не решилась произнести приготовленную фразу.
В эту ночь я горько плакал последний раз в жизни. Лежал в маленькой, бывшей нашей с Алешей, комнате, ронял слезы и сопли и подвывал как ребенок, а потом заснул…
Кате надоело сидеть без дела, и она решила помыть окно. Катя поднялась на цыпочки на широком подоконнике, и у нее заболело внизу живота. Она немножко посидела, но боль не проходила. Тогда она позвонила маме, узнать, что можно принять от этой боли. Моя мама объяснила моей жене, что нужно готовиться ехать в роддом. В этот же день Катя родила мне сына Павлика.
Мальчик родился недоношенным и с серьезной родовой травмой. Мама мне сказала: "Я не знаю, что ты будешь делать. Такая травма, как правило, связана с дебильностью". Большего горя в жизни, чем ненормальный ребенок, по моим представлениям, не существовало. Я поехал в роддом, и там докторша произнесла слова, которые я запомнил на всю жизнь: "Не беспокойтесь, такие люди занимают любые посты и любые кафедры". Я ей почему-то сразу поверил. Теперь я вижу, что докторша была права.
Мы собирались жить самостоятельно, и теща вымыла, выскребла нашу комнату в Козицком переулке для приема маленького. Но из роддома я повез Катю с Павликом к родителям. Это еще одна неразгаданная мной загадка семьи – почему родители пожалели нас и взяли с ребенком к себе.
Первые полгода жизни моего сына были ужасны, они вместили три больницы, одну операцию и детский писк круглые сутки.
Папаня скандалил, что из-за очередной пустяковой простуды перенесли серьезное дело – операцию, что в доме беспорядок. Брат готовился в университет, а условий дома не было, шум, суета. Родители ему объясняли, из-за чего такие неудобства, и он однажды высказал мне свои претензии.
– Мать нас с тобой поссорит из-за пустяков, а мы с тобой самые близкие люди на всю жизнь, – ответил я Лешке, и на все время нашего совместного житья вопрос был исчерпан.
А мама старалась к ребенку не подходить и не подпускать к нам Алешку. Она объясняла, что может привязаться к ребенку и будет страдать от разлуки с ним, когда мы с Катей разведемся – так страдали некоторые ее знакомые бабушки.
Если мальчишка слишком громко орал, мама приоткрывала дверь в маленькую комнату и говорила:
– Что, трудно? Ну, ничего-ничего, всем бывает трудно. Сделайте, чтобы ваш ребеночек не кричал – Алеша занимается.
После этого мама шла к телефону и всем своим знакомым рассказывала:
– Он такой маленький, мои такими не были. Это не ребенок, а человеческая личинка.
Зато неприятное соседство моей семьи побудило родителей к активным действиям. Во-первых, отец похлопотал, и нам предоставили возможность купить двухкомнатную кооперативную квартиру. Причем родители соглашались дать денег на первый взнос, но не более того, что дадут Катины родители. Помню, что первый взнос составлял 2700. Теща, обегав всю родню, набрала, в конце концов, 1200. Столько же дали и мои папа с мамой. Остальные я искал сам. Дело было не в равенстве и братстве, а в упрощении отношений после нашего с Катей развода, да и вообще, с какой стати давать больше них. Во-вторых, мама устроила Павлика в ясли около нашей будущей квартиры. Я хоть и смотрел родителям в рот, но уже тогда понимал, что отдавать в ясли годовалого мальчика – варварство. Однако любые мои попытки порассуждать на эту тему и поискать другие варианты мама пресекала твердо и жестко: «Все так делают».
Наш новый дом построили очень быстро. Мы переехали, когда Павлику не было еще года и двух месяцев. На прощанье отец мне сказал:
– Все. Больше к нам не обращайся. Можешь разводиться или делать, что хочешь. Сюда ты не вернешься.
– Само собой, понятно, – поспешил заверить я папу, испытывая неудобство от того, что он мог подумать, будто я еще на что-то рассчитываю.
Мы зажили отдельно. У родителей бывали с «официальными визитами», по случаю какого-нибудь семейного торжества, на которое нас приглашали. Также, по «табельным дням» и родители приезжали ко мне. Кроме этих обязательных посещений я лишь изредка заезжал к маме. Мы быстро утрясали пустяковое дело, из-за которого я приехал, и мама меня кормила обедом, соблюдая меню и сервировку в соответствии с невысоким рангом гостя, попросту не доставала из холодильника то, что мне было «не по чину». Если случалась промашка, и на столе появлялась, к примеру, банка концентрированного молока с двумя дырками в крышке, то мама исправляла положение.
– Не пей, – говорила она. – Молоко ледяное, из холодильника.
– Ничего, – легкомысленно отвечал я маме, – я маленькими глотками.
– Ну, знаешь, надо оставить папе, – с этими словами мама забирала у меня банку и возвращала ее в холодильник, откуда та была по ошибке вынута.
Раз в два месяца мама приезжала к нам в новую квартиру. Ее визиты проходили всегда одинаково. Она торопливо выкладывала из сумки масло, сыр или колбасу, купленные по дороге, приговаривая: «Скорей, скорей, а то Марк Израилевич узнает». Потом брала на руки Павлика, обязательно предварительно спросив: «Павлик покакал?» Через полминуты отдавала внука Кате со словами: «По-моему, он хочет какать. Ну, мне пора, столько дел, и Марк Израилевич может хватиться, тогда я не знаю, что будет». Я помогал маме поскорее одеться и провожал ее до остановки автобуса кратчайшим путем, который она от визита к визиту забывала.
По дороге мама мне жаловалась на отца, вдохновенно и подробно рассказывала, как он ее унижает и обижает – это была, пожалуй, единственная тема наших разговоров. Теперь я думаю, что именно эти регулярно повторяющиеся моноспектакли для единственного слушателя поколебали во мне любовь к отцу. Правда, однажды, мы говорили о другом. Мама посмотрела американскую кинокартину с Джейн Фонда в главной роли. Картина называлась «Забавные приключения Дика и Джейн». В ней был эпизод, когда попавшие в трудную ситуацию молодые супруги обращаются за помощью к родителям, а те отказывают им, не проявив никакого сочувствия, только самодовольно рассуждают, что их разорение закономерно, потому что космическое направление, в котором работал молодой муж, не перспективно. Мама полагала, что это она придумала использовать демагогические аргументы в оправдание собственной черствости по отношению к своему взрослому ребенку, а тут оказалось, что это не только давно известно, но даже экранизировано. Маме показалось, что ее поймали с поличным. Находясь под впечатлением от этой картины, мама стала говорить мне: «Мы вам тоже совсем не помогаем…» Но я маму за пять минут переубедил, объяснил, как мощно они нам помогают, для убедительности сложив стоимость сегодняшнего куска сыра с ценой прошлогоднего подарка на мой день рождения. Вернее, не переубедил, а подтвердил, что я так же глуп и так же ничего не понимаю, как и раньше.
Я действительно все принимал за чистую монету много лет, и никакие жизненные аргументы не могли охладить мою любовь к матери. Однажды, когда Павлик уже подрос, отец указал мне на четыре зеленые книжечки на полке, издание Аркадия Гайдара, и сказал: «Можешь забрать для Пашки». Я поблагодарил и забрал. В очередной свой визит к нам мать дождалась, когда в комнате никого не было, сняла с нашей бедной книжной полки четырехтомник Гайдара, замаскировала прореху, запихнула книжки в сумку и, ни слова никому не говоря, унесла домой. Я поогорчался, что мама так некрасиво поступила, но быстро придумал, что сделала она это из страха перед папой, так как не знала или не верила, что отец мог нам книжки подарить.
Разобщенность наша с родителями была очень велика. Понимали мы друг друга плохо, смысл одних и тех же слов определяли по-разному. Помню, нам посоветовали отдать Павлика в логопедический детский сад, нужно было подправить речь. Я попросил маму о помощи. Она, сделав несколько звонков, добилась для мальчика места. Мы стали возить сына на другой конец города и оставлять его там на целую неделю. Потом выпросили разрешение забирать ребенка на ночь, хотя бы по средам. Скучали без него сами, мучили ребенка, и все зря. Не сразу поняли, что мама устроила Пашку в детский сад для детей «с отставанием речевого развития», иначе говоря, для детей не совсем психически здоровых. Давешняя мысль, что у Пашки «не все дома» глубоко засела у мамы в голове, а встречи с внуком были такими редкими, что убедиться в нормальности Павлика не было возможности. Как всегда, с опозданием разобравшись в ситуации, я сына вернул в обычный детский сад, подобрав с помощью мамы детское учреждение получше из ближайших к дому. А недостатки Пашкиной речи исправила Катя и логопед из нашей поликлиники.
Зато все мамины знакомые были подробно извещены о ее героических усилиях и самоотверженной работе на внука, в ущерб творчеству, семье и втайне от мужа. Я слышал, как мама рассказывала подруге, что, когда Паша разбился в детском саду, и воспитательница сообщила ей, что мальчика нужно забрать, ведь у его родителей нет телефона, мама все бросила и помчалась … к нам – оставить записку, чтобы срочно ей позвонили.
Слава моей глупости! Я на всю жизнь сохранил приличные отношения с родителями и внушил сыну и дочери любовь и уважение к бабушке и дедушке. Ведь я был уверен, что все так и должно быть.
Глава 12. «ПОЛНАЯ НАСЛЕДНИЦА»
За восемь месяцев до своей смерти, уже будучи безнадежно больным, мой брат Алеша женился и переехал от родителей к родителям жены. Алешина теща, сорокасемилетняя заведующая рентгенологическим отделением ведомственной поликлиники, хорошо представляла себе состояние Алешиных легких, тем не менее она не стала расстраивать брак и обрекла свою дочь на раннее вдовство.
Алеша попал в семью, в которой царили взаимная любовь, уважение и материальный достаток, такие непривычные для нас условия жизни. Ведь мы с Алешей выросли в обстановке, самым характерным признаком которой было постоянное взаимное раздражение, каждый был всегда недоволен каждым. Нас с братом отец мог обвинить во всех смертных грехах за что угодно или ни за что, и мы должны были оправдываться, но никакие аргументы, алиби или чистые побуждения высоким судом не принимались во внимание. Мой страх стать виноватым замечали посторонние. Выражение «это Фарбер виноват» вошло в поговорку у моих друзей и употреблялось всегда, даже если говорили о землетрясении в Японии. Брат был примерно в таком же положении. Так вот, тяжело больной Алеша сбежал в чужую семьи и провел там остаток жизни.
Мама искала для младшего сына врачей и знахарей, но даже не все знахари брались лечить Алешу. Мама делала за Алешу журналистские задания в газете, в которой он работал, возила учебники, чтобы он мог готовиться к экзаменам в университете, но главными в борьбе за жизнь Алеши стала его жена и ее родители, которые приняли на себя ежедневный труд и ответственность за тяжело больного мальчика.
А папа как-то сразу потерял представление о действительном состоянии здоровья сына. Отец при мне звонил ему и кричал: «Немедленно одевайся и иди на улицу, нечего сидеть дома в такую прекрасную погоду!» Этот звонок был в первых числах апреля, а 11 апреля Алеша умер…
Я очень горевал, но понимал, что горе моих родителей, особенно матери, сильнее моего. Я пытался утешить маму, чем всегда утешают в подобных случаях, но не мог ее ни отвлечь, ни заинтересовать. Один раз в ответ на мои рассуждения, что ничего нельзя было сделать, что никто не виноват, все равно Алешу нельзя было вылечить – такая болезнь, мать внезапно встрепенулась, собралась, и, чеканя каждое слово, сказала мне:
– Но ты-то жив!
Я попал в больное место. Мама страдала оттого, что судьба обошлась с ней так несправедливо: сыновья болели одной и той же болезнью, но погиб от нее не тот. Я своим мельтешением и утешением только усиливал горе родителей, демонстрируя, что нет на земле справедливости. После этого я стал поосторожней, как всегда, начав что-то соображать только после того, как наступил на капсюль…
Пока живы были мы оба, мои родители часто обсуждали между собой, как следует распорядиться своим имуществом, какому сыну что оставить, хотя собирались жить долго, да и ценностей не имели. К этой теме им пришлось обратиться, когда появились новые родственники – родители жены моего брата. Те имели деньги, умели ими пользоваться и полагали, что должны и сами пожить, и дочку обеспечить. Такому здравому подходу к жизни мои родители мало, что могли противопоставить и чувствовали себя неудобно.
Но волновались они недолго, потому что придумали, что осчастливят Алешу и его жену Валю богатым наследством потом, после своей смерти. Они делили в уме книги и два маминых кольца, и все выходило: надо это завещать Алеше, а Сереже то, что у Алешиных тестя с тещей уже есть – Библиотеку приключений и многотомник Фенимора Купера. И было папе с мамой радостно и спокойно – ведь они обо всем позаботились, и мальчикам не придется ссориться из-за наследства.
И тут такое горе. Горе, если не грех так выразиться, чистое, без меркантильных примесей. Потеря любимого мужа, любимого брата, любимого зятя. Для родителей – потеря любимого сына. Горе, только горе. Имущества у Алеши не было никакого, а была светлая голова и доброе сердце, но этого не стало вместе с ним.
А родителей моих, видно, черт попутал – им стало жаль так ловко и с такой любовью составленного, хоть и неоформленного завещания. Мать в отчаянье говорила мне: "Мы так все хорошо распределили, что после нас останется, а теперь придется все вам…" Она мне объясняла, как они с отцом все спланировали, все расписали, от горя не понимая, что этого можно было мне и не говорить. Поэтому я и знаю про Купера. Квартиры тогда по наследству не передавались, прочего имущества у родителей, почитай, что и не было, но мысленно расписанное и разделенное, а потому приобретшее ценность, оно теперь уходило неизвестно куда, и горе их усугублялось тем, что придется через много лет все оставить постылому сыну. Отцу даже захотелось отменить мое существование директивно, по партийному. Придравшись к какому-то моему слову, он с пафосом воскликнул: «Я не могу тебя больше видеть. Я считаю, что потерял не одного, а двух сыновей!» Но все-таки это было не то, не выход из положения…
И тут в затуманенном бедой мозгу моей матери родилась мысль о юридическом оформлении Алешиного наследства. Наследницей должна была быть молодая вдова. Заниматься этим поручено было мне. Наследницей чего, какой собственности? "Полной наследницей", – сказала мне мать. Мать имела в виду, что Валя должна была унаследовать после Алеши право на наследование после моих родителей. Вслух произнести это она не могла, все-таки бывший юрист, понимала, что так не бывает, да и передо мной, наверное, было неудобно. Ей нужно было поручить мне оформить завещание родителей на Валю – я бы сделал это не моргнув глазом. Все так просто. Почему мать не стала связываться с таким завещанием, я не знаю.
А, может быть, и знаю. Вскоре после Алешиной смерти родители спросили меня, где Алешины часы и обручальное кольцо. Я ответил, что отдал их Вале, и почувствовал, что родители были этим недовольны, надо было принести им. Оценивая теперь, почти через двадцать лет, ход лечения брата и результаты этого лечения, вспоминая, как родители пытались лечить Алешу официально, то есть бесплатно, как они считали один другого виновником Алешиной смерти, как интересовались кольцом и часами, подумал я, что и Алешу-то они не так уж сильно любили, как хотели всем продемонстрировать, и Вале ничего отдавать не собирались. Со мной было просто – я ни на что не претендовал, за все благодарил и выполнял, что приказано. А получила бы Валя какие-нибудь права, хоть бы и безделишное завещание, могла бы ими и воспользоваться. Непонятно как, но они и этого боялись. Поэтому они не стали завещать все Вале, а разыграли комедию с "полной наследницей", а я в этой комедии играл роль болвана.
И стал ходить я с Валей в первую нотариальную контору, и в тринадцатую, и в разные учреждения. Чего я хотел, нотариусам было непонятно, приходил я со свидетельством о смерти и просил, чтобы Валю сделали наследницей, объяснял, что других наследников нет, что родители и брат ни на что не претендуют. Нотариусы думали, что я чокнутый, но разговаривали вежливо, понимая, что я чокнулся от горя. А я стремился утешить мать, выполнить любую ее волю. Если бы она поручила мне оформить наследство на лунный свет, я бы занялся и этим.
Каждый день то ли чувствуя неестественность ситуации, то ли опасаясь, что я захочу оформить Алешино наследство на себя, мама мне говорила: "Ты помнишь, что Валя должна быть полной наследницей?", пока я не повысил голос, после этого мать перестала меня тормошить.
Самое интересное, что я оформил все-таки завещание. По нему Валя наследовала авторское право. У Алеши после смерти остался один принятый к печати, но не вышедший рассказик. Теперь Валя на законном основании могла получить за него гонорар. Рассказ напечатали, но денег выписали мало, а ехать за ними нужно было далеко, на другой конец Москвы, и Валя не поехала.
Глава 13. ХОРОШИЕ РУКИ
Время шло, и теория о моей бездарности и неполноценности, как и всякое живое учение, потребовала коррекции. Накапливались факты, которые плохо с ней сочетались. Теорию нужно было подправить, в противном случае жестокое и презрительное отношение моих родителей ко мне и моей семье в течение многих лет следовало бы признать исторически неоправданным, вернее имеющим одно оправдание – жадность. Труднее становилось отвечать на вопросы знакомых о сыне и внуках, сопровождая ответы обычным комментарием: «Вы ведь знаете, какой он у нас». Автором обновленной теории был отец.
Забавно, что мой профессиональный рост нисколько не прибавлял родителям уважения ко мне. Я стал кандидатом наук, старшим научным сотрудником, начальником лаборатории и даже, под конец моей инженерной карьеры, главным конструктором одной из разработок – все это были факты из другой, малознакомой им жизни и, следовательно, не впечатляли. Только мама меня иногда спрашивала:
– Объясни мне, я никому не скажу и тут же забуду, чем ты занимаешься на работе? Тебе это интересно? – но ответа не слушала.
Отец же, не доверяясь чувству, специально размышлял о моем ничтожестве, соорудил систему доказательств того, что из меня не может получиться ничего путного, следовательно, не нужно на меня впустую тратить силы, и чем меньше будет слышно про мои жалкие дела, тем лучше. А кто этого не понимает, тот такое же дерьмо, как и я. И никакие исключения, даже временные, не допускаются. Если я попадался отцу на глаза довольным собой, радостным и прилично одетым, то он тут же восстанавливал единство теории и практики.
– Ты что, хочешь показать, что ты чего-то стоишь? – зло спрашивал меня отец в этих случаях. – Кого ты хочешь ввести в заблуждение?
После этих слов я переставал сиять, выглядел полинялым, и отец лишний раз убеждался в своей правоте.
На каком-то общем застолье старый друг родителей Рубин спросил, есть ли у меня успехи на научном поприще. Я пожаловался, что не могу пробиться в заочную аспирантуру – не допускают до вступительных экзаменов, находят любые причины, наверное, и в этом году что-нибудь придумают, чтобы не взять.
– Ну, это вопрос решаемый, – живо отозвался Рубин. – Наши с твоим отцом однокашники засели во всех министерствах и на немалых должностях. У тебя какое министерство?
Отец во время этого разговора «выпрыгивал из штанов» от злости, пытался переменить тему, так что нам с Рубиным пришлось уйти в другую комнату и там закончить беседу.
Рубин после этого звонил по телефону, ездил договариваться – и меня вызвал большой кадровый начальник из нашего министерства. Он меня расспросил о прохождении службы, о том, сдан ли кандидатский минимум и насколько актуальна тема диссертации, при этом кое-что записал. По-видимому, удовлетворившись ответами, мой благодетель запустил канцелярскую машину: письмо от нашего КБ, положительная резолюция управления кадров, письмо в большой научный «почтовый ящик», где была аспирантура, в которую меня не пускали два года. Несмотря на такую поддержку, мне все равно пытались ставить палки в колеса. Тогда могучий кадровик таким тоном сказал: «Ничего, сдавайте экзамены. Если будут затирать, поможем», что у меня у самого мурашки побежали по коже.
Последствий этой кампании было два: я поступил в аспирантуру, а отец прервал навсегда отношения с Рубиным. Их общие знакомые недоумевали, не могли понять причины прекращения многолетней дружбы, даже мама придумывала какие-то нереальные книжные объяснения, всегда разные, но, конечно же, не связанные со мной – разве такая букашка, как я, мог быть причиной ссоры титанов. А отец не простил другу его помощь мне. Своим участием в моей жизни Рубин как бы посягнул на право отца ничем (ничем!) не помогать мне, а это право было важной статьей конституции, по которой жил отец. Рубин прикоснулся ко мне и сам стал неприкасаемым. Когда через тринадцать лет после моего поступления в аспирантуру отцу сообщили, что Рубин умер от страшной болезни, папа ответил, что его это не касается.
Так что не мое продвижение по службе, а другое поколебало замечательную теорию о неполноценном сыне и потребовало ее творческого пересмотра – я умел кое-что делать в обычной жизни, за что отец многословно хвалил других людей и чего никогда бы не смог сделать сам. Предполагалось, что и я не должен этого уметь. Поэтому отец одно время досконально выяснял у меня малоинтересные для него подробности. Например.
– Что ты сделал в телевизоре, почему он заработал? – спрашивал меня отец.
Я уже кое-что понимал и играл, отвечал поэтапно.
– Ну, я снял крышку, протер пыль, проверил предохранители…
– Так ты ничего не сделал, телевизор сам заработал?! – не выдерживал и радостно восклицал отец.
– Да нет, я еще поменял один электролит и одну лампу, ремонт, конечно, небольшой…
– А-а-а, – разочарованно тянул отец и прекращал разговор.
Когда я построил дом на даче, то отец, войдя в новостройку и оглядываясь на посторонних, спросил презрительно:
– Не упадет?
Дача потянула автомобиль «Запорожец», купленный с большим трудом, в основном на одолженные родителями у их знакомых деньги. Деваться было некуда, без машины дорога на дачу занимала четыре-пять часов со многими пересадками, с грузом в руках. Зато это дало повод отцу всем объяснять, как плохо я вожу машину, и как он боится со мной ездить.
Вот в такой обстановке теоретического дискомфорта – вроде и чинит, и строит, и водит, а вместе с тем слова доброго не стоит – в голове бойца идеологического фронта и родился тезис "сам-то он дерьмо, но вот руки у него хорошие".
Это объяснение моих успехов в разных областях было легко и благодарно принято мамой. Теперь она могла, чтобы поддержать разговор с друзьями, похвалить меня, не вообще, конечно, а за отдельные достойные похвалы поступки, и при этом обязательно добавляла: "С его руками…" (ведь истинную мою цену она знала).
Отца эти похвалы доводили до белого каленья, автор чувствовал уязвимость обновленной теории. Во всяком случае, отец не стал смотреть второй этаж…
Уместно заметить, что, отзываясь о ком-либо "хорошие руки", хвалят весь биологический комплекс, в первую очередь, голову, а не одни только конечности. Мои же родители имели в виду исключительно кисти рук, предплечья и плечи, ни в коем случае не более того. Голова моя по-прежнему была недостойна открывать рот и говорить.
Перейдя из категории "руки хилые, но грубые" (то есть негодные для тяжелой работы, но способные что угодно сломать) в категорию "хорошие руки" я повысил свой статус, но строго в указанных пределах. Мне поручали разные работы или соглашались меня допустить, когда я сам набивался. Как-то я вызвался починить родителям холодильник. Были такие холодильники «Ока-6» первых выпусков с автопоилкой снаружи на дверце. Эти автопоилки отказывали очень быстро у всех холодильников, их потом перестали ставить. Мне захотелось автопоилку исправить. Я начал работать, а потом сообразил, что не нужно этого делать, отец и так стал часто простуживаться, а тут будет постоянно хлюпать холодную воду. Эти соображения я высказал вслух.
С отцом случилась истерика.
– Делай то, за что взялся, – визжал он. – Сделай, почини, исправь, чтоб я мог тебя уважать. А твои рассуждения, достойные быдла, я могу услышать от любой уборщицы Марьи Семеновны.
Марией Семеновной звали катину мать, мою тещу, но она была не уборщицей, а лифтером. Так что, произнося это имя, мой отец имел в виду не свою сватью, а отвлеченный хамский персонаж.
Автопоилку я чинить просто не стал, все-таки умнел с годами.
Я – инженер и знаю, что такое "золотые руки". Есть люди с замечательными руками, но я, к сожалению, не из их числа, хоть и не совсем безрукий, «не умеющий гвоздя забить», каким был мой отец. Правда, я увлекаюсь, пытаюсь проникнуть в суть работы. Это у меня от матери и от ее матери. Так я увлекся стройкой на садовом участке. Начав с самого примитивного, к моменту отделки второго этажа я достиг уже малой плотницкой квалификации и на втором этаже позволил себе некоторые фантазии, тем более что были деньги на «вагонку» и прочие дорогие материалы.
Второй этаж получился удачный, вызвал интерес соседей. Мне даже пришлось устроить презентацию.
Так вот, отец, проживая из года в год несколько летних недель в том же доме на первом этаже, не захотел подняться наверх и посмотреть на комнату в мансарде над его головой. Боялся очередного удара по теории "хорошие руки" и сопутствующих неприятных ощущений. Не увидел этого моего достижения до самой своей смерти.
Глава 14. ПОСЛЕДНЯЯ
Отец очень сильно болел больше двух лет. По несколько раз в году лежал в больницах, в разных отделениях, где его лечили от разных болезней. Мать ухаживала за ним самоотверженно, эти два года жизни подарила отцу она. Перевязывала, мыла, делала уколы и ставила клизмы, ездила каждый день в привилегированную больницу, в которую отца клали как мужа литератора, полтора часа в один конец.
Летом мне удавалось иногда увозить маму на дачу, чтобы она хоть чуть-чуть отдохнула. В это время за отцом ухаживали мы с женой, и отец спрашивал.
– Мама на даче? А кого она там обслуживает?
Однако мамин отдых продолжался неделю, максимум две. Отцу неизменно становились плохо, и мать возвращалась и опять выводила его из кризиса. Подтирала, ползала перед ним, а он стоял над ней без штанов и, раздраженный каким-нибудь пустяком, с перекошенным от злобы лицом шипел:
– Давай, три лучше, это настоящее занятие для тебя, на другое ты неспособна!
Зато уж если у матери болело сердце, она не ждала пощады.
– Я же говорил час назад, что нужно принять валокордин, – вопил отец. – Бездарные сволочи, не слушаете, когда вам говорят нормальные вещи и нормальным тоном. Только я с моей деликатностью могу вытерпеть это бесконечное хамство. Делай теперь, что хочешь, только меня не трогай.
После этого отец хлопал дверью и уходил в другую комнату обиженный, а мать виновато вылезала из сердечного приступа сама или звонила мне, когда было совсем плохо.
Отец все-таки умер в очередной больнице от одной из своих многочисленных болезней или от всех сразу, короче говоря, от старости. И мать осталась одна. Под конец отцовской жизни она совершенно выбилась из сил и решила пожалеть себя: ездила в больницу строго через день и, если отец уж слишком сильно разорялся, то вставала и уходила. Любопытно, что этот слабенький отпор даже на полумертвого отца повлиял благотворно – он стал мягче, перестал оскорблять мать в присутствии больных, сестер и врачей и затыкать ей рот каждую минуту: "А, помолчи".
Отца схоронили, в "Советской России" поместили некролог, сообщавший, что покойный больше, чем боевыми орденами, гордился знаком "50 лет в КПСС", которого у папани не было.
Жизнь пошла дальше, а для меня начался праздник любви к матери. Не стало злодея, угнетавшего ее всю жизнь и отгораживающего мать от меня.
Во-первых, мать имела теперь возможность неподконтрольно отцу тратить деньги, и я должен был дать матери денег столько, сколько ей было нужно, и еще чуть-чуть. Во-вторых, она не была теперь привязана к дому, к шприцам, к повязкам, к язвам и прочему, она перестала быть круглосуточной сиделкой, и я должен был дать ей возможность путешествовать, лечиться в санатории, жить на даче, которую она полюбила. В-третьих, она не была теперь во власти человека с больной психикой, я должен был обеспечить ей необходимое общение с нормальными людьми, почаще заезжать, звонить, подталкивать своих детей, чтобы не забывали бабушку, побуждать их обращаться к ней с просьбами сшить, написать поздравление или что-нибудь узнать для них, вытаскивать мать на все семейные мероприятия – прогулки, театры.
Представляя картину таким образом, я, как всегда тупо и храбро, стал воплощать мечту в жизнь. Увы, я потерпел фиаско.
Мать с трудом принимает от меня что бы то ни было, всегда быстро находит низменные мотивы моих стараний, особенно таких, которые прямо направлены ей во благо. Пусть даже самые невероятные, но обязательно скверные объяснения моих поступков как-то успокаивают мать, позволяют ей не чувствовать себя в долгу передо мной. Маме необходимо постоянное ощущение, что она права, а я виноват, недостоин, низок.
Беря у меня деньги, мать всегда говорит одно и то же: "Я понимаю, что эти деньги для вас ничего не значат, но мне все равно неприятно брать эту подачку. Ну что ж, спасибо". Особенно обидно это слышать, когда я отдаю больше, чем у меня остается. Если деньги дает мой сын, то он должен сначала объяснить бабушке, что она кем-то оформлена у него на фирме, и он привез ей ее зарплату, а те три тысячи долларов, которые он заплатил за нее зубному врачу, на самом деле за нее заплатила фирма, то есть как бы никто.
Когда мать вернулась из месячной поездки в Америку, и я встретил ее в аэропорту, она мне тут же сказала, что ее можно было и не встречать: "Носильщик довез бы вещи до такси, какая разница, такси сколько угодно. Я бы доехала, у меня приготовлены деньги". Мама никогда не ездила из аэропорта на такси, плохо представляла себе, сколько это стоит, поэтому названная ею смехотворно низкая сумма просто показывала, во что она ценит мои услуги. Едва переступив порог дома, мать начала совать мне двести долларов, приговаривая: "Все, теперь я тебе ничего не должна". И я понял, что уже два континента знают, что моя мать живет и ездит в Америку только на свою пенсию и гонорары.
Самое печальное, что на нашей любимой даче, где мы бываем все вместе, мама теперь всегда раздражена и недовольна мной. Стоит мне или моей жене сказать что бы то ни было, выходящее за рамки повседневной жизни, касающееся книги, фильма или политического события, мама закатывает глаза, отворачивается и шепчет себе под нос: "О, Боже мой…" Иногда мама не может сдержаться и парирует наше высказывание, причем ее возражение всегда относилось не к моим или Катиным словам, а к их искаженной и вульгарной трактовке. “Все-таки тяжело, когда тебя так не любят”, – жалуется мне Катя.
– Я вам нужна только как кухарка, – эта постоянная присказка обижает меня. Мать готовит хорошо, как хорошо делает многое другое. Она сама захватила этот участок работы на даче и гордилась тем, что все с удовольствием трескают ее замечательную стряпню. Раньше, когда я пытался уменьшить ее нагрузку у плиты, мать мне сама это объяснила.
Теперь готовка стала для нее унизительной и тяжелой работой. Выхода нет, потому что на предложение не готовить или готовить не каждый день мать с обидой отвечала: "Ты хочешь меня от всего отстранить".
Я пытался развлечь мать, повозив ее по окрестным деревенским магазинам, что всегда ей доставляло удовольствие. Мать соглашалась проехаться со мной, но по возвращении тут же опять поджимала губы.
Я привозил к нам на дачу ее подругу. Мать жаловалась подруге на мое хамство, а после того, как я увозил подругу, говорила мне: "Если ты привозил Аньку для меня, то мне этого не нужно". Эта фраза ни в коем случае не принижала Анькиных достоинств или того удовольствия, которое получили дамы, общаясь друг с другом, просто она означала, что мать мне ничего не должна и на этот раз.
Иногда друзья, не разобравшись в тонкостях маминой души и желая сказать ей приятное, говорят: "Как о вас заботится сын", и получают одинаковый ответ: "Это одна видимость". Удивление от несоответствия этого ответа действительности так поражает посторонних людей, что они потом обсуждают странную ситуацию, таким образом мамины высказывания доходят до меня.
Когда мать совершает неприглядные поступки или слова ее так несправедливы, что даже она сама затрудняется придумать им объяснение, то мама тут же стирает это из памяти: «Я столько для вас делаю, что такой пустяк вы могли бы не заметить». Говоря так, мама смотрит на меня ненавидящими глазами, чтобы мне не пришло в голову, что она просит прощения. Понятно, что агрессия усиливается, когда мать плохо себя чувствует, потому что добавляется возмущение нами: как мы, бездарные и никчемные люди, смеем быть моложе и здоровее ее (наши выдуманные недомогания не в счет), тогда как она, такая талантливая, милая и самоотверженная, страдает от старости и нездоровья.
Даже признаки нашей с Алешей общей болезни, которые у меня все виднее, не смягчают маминого сердца, как не вызывали сочувствия у отца. Папа строго спрашивал у меня: «Что это у тебя ногти синие?», мама обращается ко мне с краткой речью, логическая цепочка которой строится так: «Ты болен – как жестоко с твоей стороны мне это демонстрировать – я страдаю – от этого у меня возникают такие болезни, которые тебе и не снились – но я держусь, лечусь, слежу за собой и никому не жалуюсь, потому что если я свалюсь, то кто же будет за мной ухаживать?» На самом деле, если мама болеет, то за ней ухаживаем мы с женой, а если плохо мне, то мама, узнав об этом по телефону, жалуется посторонним по телефону же, что она из сострадания ко мне всю ночь не спала. Потом малоприятные мне люди, наслушавшиеся маминых жалоб и давшие пустые советы, имеют право сказать мне: «Ты, помнится, тогда болел, и я принимал участие в твоем лечении».
Выносить меня мать смогла два года после смерти отца и наконец взорвалась. Повод был незначительный, но я узнал снова и про свое бесконечное хамство, и про мамину деликатность, которая только и позволяет ей все это терпеть, и про то, что она прекрасно знает, что она для нас кость в горле, и мы мечтаем от нее избавиться, а все эти театры – только одно притворство.
В общем, ни слова правды, только желание побольнее ужалить и оскорбить. Что это, старость? Но я всю жизнь слышал это от отца, и молодого, и старого. Может быть, в маму вселился отцовский бес? Может быть, я всю жизнь неправильно представлял себе расстановку сил в тандеме папаня-маманя?
А во мне что-то оборвалось. Я по-прежнему привожу матери деньги и, конечно, узнаю, что эти деньги будут истрачены мне на подарок, и еще не хватит. Я изредка вожу мать на машине по ее просьбе, иногда сам проявляю инициативу, зная как ей противно меня просить. Конечно, я соглашаюсь с мамой, когда она говорит, что мне это все равно по дороге или что я заехал к ней по своему собственному делу, что-то мне от нее понадобилось.
Но я больше не стремлюсь доказать матери, что я ее люблю, и мои поступки не требуют других объяснений, и что я достоин ее любви. Мой роман окончен, я не добился взаимности.
ЗАКЛЮЧЕНИЕ
Жизнь моя кончается, и я размышляю, чаще спокойно, иногда с отчаяньем, в чем был ее смысл. Смысл жизни в самой жизни, не мной сказано. Скажу по-другому. В чем состояли достижения моей жизни, не обманул ли я природу, Господа Бога, отпустившего мне свою меру ума, здоровья и способностей и ожидавшего от меня по этой мере? Велика или мала эта мера – неважно. Важно, хватило ли у меня сил и уверенности в себе осуществить то, на что я был способен. А если нет, то что помешало?
Без сомнения, высшая моя заслуга и награда – это мои дети, сын и дочь. Я воспитал двух свободных людей, здоровых и красивых, умных и образованных. Они в полной мере обладают чувством собственного достоинства. Услышав краем уха нечто неодобрительное, они не кидаются выяснять, не про них ли сказано, а, выяснив, не торопятся начать оправдываться, как это делал я. Их дома ни разу не обозвали ни дерьмом, ни ничтожеством, с ними советовались по разным вопросам, и для них не жалели ни сил, ни денег. Перед ними никогда не разыгрывали ни трагедию искренней скупости, ни комедию показного благородства. И хотя оба были пороты в детстве, но, исключительно, за дело и с соблюдением ритуала.
(Бывали, грешен, и подзатыльники, розданные «в сердцах». Но в прошлом. До затылка сына теперь не дотянешься, к тому же мальчик стал больно важен, а дочка получила как-то слегка, когда в пятый раз подряд «бросила» сцепление при обучении вождению автомобиля, но при этом дочь сильно обиделась и дальше смотрела на шоссе сквозь слезы, так что я на будущее зарекся распускать руки. Ну, это так, между прочим, в скобках.)
Главная успешно выполненная мной жизненная задача состоит в том, что мы с женой стали той прокладкой, смазкой, мембраной, которая разделила поколения и позволила произвести от таких, мягко говоря, странных людей, как наши папы и мамы, таких замечательных ребят.
Другие, неглавные задачи я тоже, в общем-то, решал. Я был неплохим инженером. Некоторые мои мысли, оформленные как изобретения, надеюсь, еще поработают, уже без меня. Я получал новые результаты и за письменным столом, и на экспериментальном стенде. Эти результаты использовались в разработках от самых первых шагов до внедрения на заводе, где я обучал регулировщиков своим методам. Однако, разбираясь в отдельных узкоспециальных областях лучше всех, я всегда мог указать на другого инженера, который был сильней меня не в этом, так в том. Когда друзья достали мне две пачки отличной финской бумаги, я убеждал себя, что моя диссертация достойна такого прекрасного носителя, на полном серьезе вел внутренний диалог с воображаемым оппонентом, объяснявшим, кто есть я, и чего стоит моя научная работа.
Я был заботливым и порядочным начальником, до сих пор я дружу со своими бывшими сослуживцами. Но всегда находился недовольный сотрудник, как правило, тот, для кого я много сделал хорошего и с кем излишне сблизился. Этот человек терял ориентацию, забывал, кто кому кем приходится, и начинал испытывать ко мне жгучую ненависть. Я понимал, что я виноват, другой начальник сохранил бы хорошие отношения с подчиненным, израсходовав меньше материальных и душевных сил.
Когда, проработав много лет в технике, я понял, что за очень головоломную работу даже и при благоприятных результатах, я мало что получу из благ земных, я технику бросил и стал работать на финансовом рынке. Я быстро заработал довольно много денег для фирмы и для себя, хотя был финансистом низкой квалификации, самоучкой. Но, успешно оперируя очень большими деньгами, я сознавал, что всегда могу указать на человека, который способен проделать эти операции еще успешней, что настоящих высот я не достиг, и меня всегда есть за что упрекнуть.
С удовольствием строя деревянные сооружения на садовом участке, я сознаю, что есть строители искусней меня, у которых выходит поровнее, покрасивее, побогаче. С наслаждением управляя автомобилем, я знаю, что полно шоферов лучше меня. А уж если я явно попадаю впросак в каком-нибудь деле, то губы мои сами шепчут: «Бездарь и сволочь, правильно папаня говорил». Поэтому я стесняюсь своих достижений и не люблю, когда меня хвалят: ведь моя дача – не Дом Пашкова, водитель я хуже Шумахера, инженер – никакой по сравнению с Эдисоном, финансист – пожиже Ротшильда или Потанина, и меня любой вправе в этом обвинить и назвать теми словами, которых я заслуживаю…
В одной трактовке известной пьесы «Амадеус» Сальери изводит Моцарта не ядом и не интригами, а тем, что постоянно вызывает в воображении Моцарта образ его отца, который ругал сына при жизни за все, что бы он ни сделал. Моцарт объясняет воображаемому отцу свои поступки, оправдывается перед ним, покойником, но ничего доказать не может и сам погибает. Аналогичный случай…
Кроме детей, единственное мое создание, которым я горжусь, это мои стихи. Писал их я с ранней юности и всегда чувствовал себя поэтом. Звучание строк, рифмы, созвучия и сейчас волнуют и увлекают меня. Мысль напечатать свои стихи несколько лет всерьез занимала мою голову. Материализовалась эта мысль весьма скромно: сын показал мне объявление, в котором непризнанным поэтам, вроде меня, предлагалось опубликоваться за деньги в новом журнале. В первом номере напечатали подборку моих стихов, а второй номер не вышел, журнальчик исчез вместе с деньгами.
Мне хотелось настоящей публикации в настоящем журнале. Я просил помочь маму, как литературного человека, сам посылал стихи в солидные литературные издания. Результата не было. Мою рукопись либо теряли до прочтения, либо возвращали с категорическим и необоснованным отказом.
Наконец, пришла профессиональная рецензия. В ней говорилось, что стихотворения мои не такие уж и плохие, но на этом уровне пишут все, редакция завалена подобными стихами, в которых есть все, кроме искры таланта, а без оной не стоит считать себя поэтом и мучить своими произведениями работников редакции. Рецензия была написана грустно и доброжелательно, с полным пониманием тяжелой доли графомана. Мне в очередной раз объяснили, кто я такой, и я, пожалуй, хоть не до конца, но согласился, не то чтобы согласился, но как-то поколебался…
Я попросил отца прочитать рецензию и стихи, которые посылал в журнал. Я надеялся, что отец, возмущенный несправедливой рецензией, поможет мне напечататься. Стихи отец бегло просмотрел, рецензию прочитал до половины и сказал: «Ну, что ж. Они правы».
Не убежденный папиным приговором, я дал прочитать рецензию жене: видишь, мол… Прочитав рецензию, Катя моя стала орать, как резаная.
– Это написано про твои стихи?! Не смеши меня. Как ты смеешь верить этому бреду?! Этот треп не имеет никакого отношения к тому, что ты им посылал. Почему ты принимаешь на свой счет любую пакость?! Эх, ты! – так голосила моя жена.
Получив взбучку, я стал более внимательно рассматривать листочек с рецензией. Катя была права. Рецензия оказалась стандартной, растиражированной. Моя фамилия была впечатана на машинке и чуть-чуть отличалась от остального текста шрифтом и продавленностью букв на изнанке листка. Эра компьютеров у нас тогда еще не наступила, а то бы я до сих пор думал, что такой обширный и глубокий анализ самотекущей поэзии сделан специально для меня. Видно, чтобы пробиться в поэты, нужно, чтобы тебя в детстве пореже называли бездарью и ничтожеством… Как жил Велимир Хлебников, ума не приложу.
* * *
Я сильно сдал за последний год, кондрашка побеждает, дыхания не хватает все больше: я не могу ходить, даже в среднем темпе, только медленно, а после одной минуты физической нагрузки я полчаса откашливаюсь, обливаясь потом. И тому подобное. Так что на дальнейшие подвиги я, по-видимому, не способен. Пора подводить итоги. Итоги-то неплохие, «есть на что приятно поглядеть», как говорил старшина Васков. Но мог бы я, ох мог бы заквасить жизнь покруче, если бы после первого шага делал второй, а не принимался отчитываться и оправдываться за первый перед явным или воображаемым хулителем. И-эх, папаня-маманя, и зачем я был в вас такой влюбленный?…
Комментарии к книге «Любовь к родителям», Михаил Юзефович Лифшиц
Всего 0 комментариев