Сергей Бобров ЛОГАРИФМИЧЕСКАЯ ПОГОНЯ
I
Одним из первых заданных мне вопросов было:
прикупаю ли я к пятерке?
(П. Бенуа)Он пришел ко мне вечером, когда пора уже было зажигать лампу, и плюхнулся на диван, изображая лицом: усталость, досаду, сомненье, недовольство. Но я знал его все эти фокусы и не обратил на его физиономию, старательно вытянутую, никакого внимания.
— Ну-с, — сказал я, — как ваши дела, что нового — и вообще.
— Благодарю вас, — ответил он довольно лениво и невежливо; он погрузился уже в принесенную газету, и фразы его перемежались мычанием, покуда он не мог оторваться от фельетонных острот. — Благодарю вас… да… так… ничего особенного… должен вам сказать… да, так я хотел сказать: что вы делаете нынче вечером?
Вечер у нас и у того и у другого, был свободный и делать было нечего, — что я делаю вечером, сегодня вечером? — да ничего; по крайне мере, ничего определенного.
— А могли бы вы выкроить ну так, не вечер, а дня три или что-нибудь вроде недели?
— Недели? — сказал я и задумался. — Недели, вы говорите? собственно, я был бы рад — но, что вы собираетесь делать с этой моей выкроенной неделей, — предположим, например, что могу — а?
Он помычал и опять уткнулся в газету.
— Какие глупости, — важно сказал он (это относилось к газете), — ах, да: да я определенного ничего, но просто так, — маленькая прогулка. И знаете, куда?
Я покачал головой. Он мне надоел, — чёрт возьми, газету он мог бы читать на бульваре. Я занялся делом тоже: чистил ногти.
Он отложил газету и поправил манжеты.
— Делать нам с вами в общем нечего… — начал он.
«Начинается», — подумал я. Да, я всегда считал его невыносимым человеком, он меня, кажется, тоже; наша дружба была обоюдным недоразумением. Когда он бывал в дурном настроении, он упрекал меня за несносный характер и то, что я два года тому назад непочтительно острил о его пышной особе в его отсутствие.
Он бросил свои турухтанические манжеты и сказал:
— Я, между прочим, серьезно…
— Так, — отвечал я, уже начиная злиться, — о чем это серьезно, о том, что делать нечего?
— Нет, — он был не в настроении ссориться, видимо, — нет, не о том. Но разве вам не надоело — вот все это? — и он обвел рукой кругом.
Я обиделся за мою комнату. Конечно, у меня тут не Шатонеф,[1] но он мог бы и не намекать на такие вещи. На этом основании я решил не отвечать. Он ответил за меня:
— До обморока надоело, сознайтесь.
Я неопределенно качнулся. Герой мой продолжал.
— Вот-с. А я больше, знаете, не могу, я от всей этой прелести прокис и разложился: сегодня кабак, завтра кабак и далее. Не могу, честное слово.
— Выход?
— Ну, что-нибудь такое: путешественное.
— Пикник. Белые кофточки, лодка, коньяк на траве, стаканы, которые не хотят стоять на коврах и две чужих жены, так что не знаешь, которая более отвратительна, — так? не без луны?
— Бросьте, — лениво протянул он, — ну чего вы ершитесь — глупости. Это тоже надоело.
— Э, — сказал я, инсценируя любопытство, — да вы уж не о черной ли мессе мечтаете?
Он улыбнулся, как женщина, прямо глядя в глаза.
— Послушайте, — сказал я, привстав и взяв его за плечо, — да вы что-то, солнце дней моих, знаете и скрываете это, я вам прямо скажу, не по-товарищески…
Он хихикнул:
— Откровенно. Вы сегодня — прямо замерзающий мальчик из рождественского рассказа.
— Хорошо. Дальше?
— Я же вам и хочу все время рассказать, а вы не даете, — с тем и пришел.
— Слушаю.
— Не перебивайте. Я о серьезном путешествии мечтаю.
— Ой, да вы прямо говорите.
— Прямее этого быть ничего не может. Да серьезное путешествие — через лисий рукав папиной шубы и прямо…[2]
— В Конфектбург[3] — так и есть, черная месса, давайте, я дальше расскажу.
— Э! — сморщился он, — ей-ей, вы не кстати. Можете вы минутку помолчать?
— Готово, — сказал я и сел. — Валяйте. Половина шестого, работать, ясно, вы мне уж не дадите. Полагаю, вы мне сейчас выложите то, что она вам сказала, и то, что вы ей собирались ответить, да вовремя не сообразили — а мне скажете будто сказали. Таким образом получите полное удовлетворение, а я проскучаю полчаса. Идет — валите. А то вы по телефону будете, — это хуже.
Он опять занялся манжетами, потом глянул на меня улыбаясь:
— Догадливость у вас сегодня… в пределах филе-миньон. Ну — рассказываю. Вы должны отвечать на вопросы, однако, коротко и без этих ваших выкрутасов насчет происхождения моей жилетки и связи оной с миоценом. Вопрос первый: какого вы мнения о теории множеств?
— Синьор мой, кабалеро, эту теорию я уважаю и преклоняюсь перед сим творением праздношатающегося по небытию ума, — потому, что знаю о ней, за недосугом и адской моей ленью, не много более ее имени.
— Так. Но вы все-таки, — и он потряс неопределенно рукой в воздухе, — представляете себе вообще?
— В пределах туманности. Сто тысяч световых лет.
— Есть, — сказал он, поднявшись с дивана, — поехали. И надел шляпу.
— Стойте, — сказал я, — это что ж такое?
— Идем.
— Бросьте, дайте мне хоть завещание написать.
— Охота вам с этим поганым делом… пускай там, вам то ведь все равно ничего не попадет.
— Семья…
— Которая? — спросил он с презрением.
— Которая… — и я зачесал в затылке, — да пожалуй, что вы и правы: бой томагавками и вечная женственность — чистый вес без посуды — у разбитого корыта: зрелище глубинное.
— То-то и есть. Идемте. Я встал.
— Так на неделю, говорите? на службе скандал будет — ну, ладно, туда им и дорога: может у меня бабушка помереть, — от гнилого насморка, скажем?
— Ясно.
Улица была не веселее обыкновенного. Описывать это сокровище — время терять. Сегодня мой друг был при деньгах, и на вокзал мы ехали в славно-фыркающем Гочкисе.[4]
II
Громадный рояль из орехового дерева,
который вполне оправдывал предназначение динамита.
(Б. Шоу)Ничего дурного не обнаруживалось из окна вагона. Даже очень мило сверкала идиллическая зелень, речки и жирные пятна скота на водопое. Вагон был сравнительно чистый, трещало и качало не очень, паровоз делал свое дело энергично и нахраписто. — Приехали. Ждали лошади. Ехали лесом, потом над обрывом лилового Иван-чая, желтых ромашек, колокольчиков и коровяка: пахло сыростью и травой. Все как и полагается.
— Ну как? — спросил меня спутник.
— Благодарю, — ответил я, — не возражаю. Кисло и однообразно, конечно…
— А это, — он показал на небо, — скафандр мира, вид изнутри; как вам нравится.
— Годится, — отвечал я, — живет, материал хороший — вот и все.
— Нелюбезно, — возразил он, — у Господа Бога в гостях, а лаетесь… Приехали в гости, ну и сидите.
— Я сижу, — и тут я старательно зевнул и перекрестил рот, чтоб попасть ему в тон с его благочестивым настроением.
— Фокусничаете, — фыркнул он, — сейчас приедем, подождите.
Целью нашего путешествия оказалась стройка. Что-то сложное, торфо-гидро-электро-осушительное. Так, кажется, а впрочем не знаю. С миллиардами комаров, мошкары, тощими соснами, фанерными бараками, издали приветливо блестевшими свежим деревом и внутри поражавшими вонью и невероятной грязью. Какие-то лебедки и краны стояли на болотине, махонький паровозишка таскал в подобии громадных полоскательниц на колесиках — уголь, грязь, торф, кирпич, песок, известку, дрова. Тишина еле-еле разъедалась этим культуртрегерством. За леском и холмиком, ближе к речке, стоял домик почище других, там жил инженер К., управляющий всем заведением. Мы подъехали к домику. Навстречу нам выполз ирландский сеттер и дружелюбно заорал на лошадей, но, увидев нас, несколько растерялся. Недоразумение разрешилось куском колбасы, взятой для неизвестной причины «на дорогу», и трость моя въехала в инженерский замок в черных губищах пса.
Маленький человек весьма мрачных свойств с майоликовыми глазами, на которых вспыхивало пенсне, одетый по-летнему, а-ля-лаун-теннис, вылез несколько недоуменно в маленькую переднюю. Он был больше похож на доктора, чем на инженера, чистый, вымытый, крепенький и в чем-то до крайности убежденный.
— А-а, — не без удовольствия протянул он и растянул физиономию в улыбку, — прекрасное дело, а мы вас с трехчасовым ждали. Манечка, — это в глубину домика, — Николай Иваныч приехал, гости.
Манечка вышла, она была довольно хороша собой: чистое лицо, светлый взгляд веселых глаз — и заботливая преданность черномазому супругу.
Познакомились. Прошли в первую комнату, где чистота беленьких занавесок на свежих бревнах стен успокаивала: — хозяева живут хорошо и мирно. Комната служила барину кабинетом, а также и приемной. Хозяин был мужчина со вкусами, среди недурных гравюр висели снимочки с модных живописцев «для немногих»: хозяин был «адепт», так сказать, свой человек. Уютный красненький шкафчик с книгами, — там я с великим смущением усмотрел и одно из собственных тощих произведений, — нагло повернутое к стеклу дверцы лицом. Нас пригласили сесть, уверяя, что не надолго и что сейчас будем чай пить и закусим. Манечка улыбнулась, беспредметно и снисходительно, и быстро исчезла «по хозяйству», обдав нас ясью глаз. А инженер с извиненьями тоже выскочил: «редиска с собственных грядок, что-то особенное, экземпляры, я вам доложу»…
Николай Иванович мой глянул на меня и конфиденциально сообщил:
— Инженерская жена — самые несчастные женщины в мире, завезут черт-те куда…
— Ну, утешать-то ее вам еще, пожалуй, рано, — ответил я, предполагая, что меня привезли любоваться на новый роман. Мой друг был великий дока по нежной части и наисентиментальнейший фанфарон.
— Рано! — ответил он, — а кто же вам говорит, что не рано: люди пять месяцев женаты, и нежность, как сами видите, царствует первоклассная.
— Не поверю, — сказал я, — мне-то чего вы врете? им-то вы еще можете до поры до времени вбить в головы, что вы на чужое удовольствие ездите смотреть, а мне? — глупости!
Говорил я все это с ленцой, так как понял уже, что романом еще и не пахнет. Но зная маленькие слабости моего друга, думал ему польстить преждевременными подозрениями и излишней верой в его фоблазические достоинства, которым не страшна и пятимесячная давность. В чем и преуспел.
— Ну да, ну да, — заговорил он, усмехаясь и расплываясь, — известно вы — циник и не верите в добрые чувства… Вот лучше гляньте, — и он показал мне целую полку сверху донизу заставленную математическими сочинениями. Слово «менген»[5] так и порхало по корешкам.
— Множество множеств? — спросил я.
— Оно самое.
Но хозяева вернулись, и мы пошли в столовую. Все было вкусно, славно, чисто, вплоть до горничной. Мир и благоволение. Если у вас неприятности с вашей красавицей, интриги на службе или еще что-нибудь в том же славном роде, — поезжайте-ка вы ужинать к инженеру, женившемуся пять месяцев тому назад вот на такой милой женщине, — забудете успокоитесь и получите полное удовольствие.
III
Нахт ист цум шлафен.
(Изречение ротмистра Гоппельгейма)Зазевали в первом часу на терраске. Спать нас уложили в маленькой комнатке, большую часть которой занимала громадная синяя печка, обитая листовым железом, которое наверху гоффрировалось со всей своей железной грацией. Постели были с сенниками, свежее сено пахло за двоих, белье чистое нежило холодком и ароматом своей белизны.
В дверь постучались, влез инженер и принес нам спички: «Вот-с, а то у вас, может быть, нет»… и прибавив несколько острот, которые относились к разговору на террасе, пожелал спокойной ночи и уполз.
— Харр-ррошее дело, — сказал мой приятель, натягивая покрывало на нос, — шикарное дело: — умеют же люди так жить, инда завидки берут. А у нас с вами, — ведь это подумать стыдно! А баб каких любим — тьфу, ты черт!..
— Не шипите, — сказал я, — спать пора. Вы, Николай Иваныч, сущее животное, накормили его, он уже и Лазаря завел… Да: а это что такое, — и я выразительно ткнул пальцем в странный орнамент, висевший над моей кроватью: цветные пересекающиеся круги и квадраты.
— Уж не предается ли почтенный вивер живописному, а?
Но Николай Иванович задул свечу.
— Спите, — сказал он, — спите, спите: это оно самое и есть.
— Черная месса, — пробормотал я уже засыпая, — я чувствую, что без этого… не обойдется…
IV
Длинный, продуваемый сквозным ветром
подземный ход был полон холода и мглы.
(Уэллс)Не знаю уж почему, но это обязательно в гостях когда ночуешь — снится ерунда особая, из ряда вон выходящая.
Во-первых, это была моя знакомая, женщина несоответственно милая, и уж если говорить на чистоту, ее присутствие всегда приводило меня в состояние неясного блаженства. Итак, во-первых, это была она; мы невероятно куда-то с ней спешили на том самом Гочкисе, который нас с Николай Ивановичем вез на вокзал.
Во-вторых, это были поцелуи. О них не распространяюсь, на то есть стишки и женские уста.
В-третьих… ну я забыл, что было в-третьих: в гостях, когда, спишь, вечно нивесть что во сне…
Разбудили меня однако здоровенным пинком в бок, и несколько минут я не мог понять, где я, и что со мной делается. Еле светало.
Я присел на кровати и с удивлением обнаружил, что дорогого моего друга нет, да видно давно уже нет и прочно нет: кровать была постелена и имела такой вид, будто никто и не покушался на ее несравненную белизну. Я было уже решил, что милый друг мой побежал утешать неутешную инженершу, огорченную на смерть тем обстоятельством, что ее завезли неизвестно куда, за целых пятнадцать верст от железной дороги, и бросили в столь черномазые объятия. Но я довольно быстро сообразил, что, отправляясь в столь рискованное путешествие, ему не было никакого расчета оправлять постель.
Кстати уж меня несколько поразила окружавшая меня стоячей водой мертвая тишина. Мне стало не по себе. Я подошел к окну, отодвинул занавеску, но ничего, кроме самой серой мути разобрать не мог. Остро чувствуя всю нелепость моего недоумения, я все же накинул платье и вышел в дверь. Она выходила на двор. Это было сюрпризом для меня, — я остановился, чувствуя, что бледнею, я не знал, что дверь ведет наружу: я очень хорошо помнил, что эта самая дверь — единственная в комнате — вчера выходила в коридор. Кое-как преодолев свою дрожь и испуг, я решил больше не бояться: «все фокусы, — сказал я себе, — вот это-то и есть черная месса». Тут я погрузился в разглядывание рассветного пейзажа и глаза мои шалили, как во сне: не то слипались, не то просто спали, — ничего нельзя было разобрать. Плыло что-то серое, жалостно пустынное, вот и все. Как-то минутно и опять-таки на короткие промежутки я будто засыпал, будто исчезал из мира, потом, вдруг встряхнувшись, опять возникал в мою пустыню. Спать мне хотелось до одури. И я не видел причины — почему бы мне не засну тут же на крылечке?
Так исчезая и возникая попеременно, в одно из таких моих возникновений я с досадой заметил, что я стою уже не на крылечке, а весьма далеко от него, эдак с полверсты в этой самой наинеразборчивейшей пустыне. И спать мне уже вовсе не хочется, из того расчета, что, если буду засыпать, то меня нелегкая и вовсе неизвестно куда, занесет. Я усмотрел себя в тот же миг одетого, стоящим у низкого серого, похоже, гоночного автомобиля. Около него возились люди весьма мало любезные и не обращавшие на меня никакого внимания. Я решил выяснить — «в чем тут дело» — но ничего из этого не вышло. Я ничего не выяснил, машина зашумела, рожок запел, меня легким толчком пригласили садиться, и мы помчались самым духзахватывающим образом. Дико трясло и подбрасывало на каких-то перекатах и горках, а странный пейзаж улетал в съеденное пространство.
Неожиданно на повороте я увидал в утреннем тумане впереди себя еще несколько машин, которые мчались тем же приятным темпом, что и моя. Я ткнул соседа-шофера в бок: — и бок его промялся под моей рукой. Я решил вообще ничему не удивляться. Я довольно равнодушно убрал с руля пустые рукава и ткнул чучело себе в ноги. Надо сказать, что до сих пор я управлял автомобилем только при помощи коротких фраз, которые я старался произносить отрывисто, важно и баском: «направо, налево к подъезду» — «рубль на водку» и прочее. Эти фразы обыкновенно вызывали беспроигрышное действие, не считая тех явно непоказательных случаев, когда я выражался слишком сжато и неразборчиво. Теперь же разговаривать было не с кем. Подумал я было одеть на нос очки, упавшие вместе в пальто, в предположении, что эта униформа сразу введет меня в мир автомобильных пристрастий, но идею эту отбросил, как очевидно негодную. С этими мыслями я положил руки на руль, и машина, дрогнув, пошла быстрее.
— Ходу, ходу, — крикнул я голосом, не допускавшим возражений: — в ответ запел рожок, хоркая, рыча, отплевываясь и мелодично визгнув: — ля-ми-фа. — Авто заскрежетал шестернями, меняя скорость, и рванулся вперед. Он бежал, весь покрытый мелким потом утреннего тумана, он оборачивал фонари, будто нюхая дорогу, он вскрикивал: — ти-ти-ти-та-ти-та-то-то-ти-ти-ти, — бросая свои круглые резиновые лапы на гудящую грудь пролетавшего в прошлое за нами шоссе.
Мы нагоняли (мы— я и машина) убегающие впереди автомобили. Мой вскрикивал им, горя нетерпением, и уж издали доносились приветливые рулады и ответный рык. Мы очевидно нагоняли их, да они и не собирались убегать от нас; я обратил тут на мгновение внимание на дорогу, которая странно расширилась почти до горизонта, мрачно мне импонировавшего зубцами громадного леса, который, однако, с неменьшей основательностью, можно было принять и за фигурные крыши скопища заводов. Что же до дороги, то последняя удивила меня не только своей бескрайностью, но и тем странным, явно металлическим блеском, который обнаруживался нашими фонарями.
Я нагнал машины впереди и, в соответствии с персоналом моего происшествия, их оказалось три, по одной на каждого из моих друзей, которым я был обязан всей этой абракадаброй. Все были здесь — Николай Иваныч, инженер, почерневший еще больше, и его светолепная супруга. Мы обменялись довольно сухими приветствиями и наш улет продолжался. С крайним неудовольствием отметил я у всех друзей моих — какую-то каменность и неопределенно-отсутствующее выражение лиц. Особенно это лезло в глаза на физиономии дорогого нашего хозяина: — можно было подумать, что этот мурин[6] исполняет сегодня обязанности Харона и везет четыре трупа, в том числе и свой собственный, в последний круг Дантовой карусели. Правда тут же приходило в голову, что его с тем же правом можно назвать и противоположными именами: странная усталость его лица отражала выжитую до границы жизнь и спокойствие такой суровости, что все это не подходило под иное название, как — блаженство… От его пенсне чуть что не беззвучно отлетали маленькие молнии и, консолидируясь в быстро-движущиеся шарики, что бросали на его недвижные усы и челюсти курьезный по театральной мрачности отблеск.
Я поравнялся с Николай Иванычем и попробовал выяснить у него, что сей сон значит (меня преследовала эта идея) и чего, в конце концов, всей этой процедурой от меня хотят добиться. Но неподвижная маска этого будто бы на долгое время залетаргированного лица как-то растерянно улыбнулась, и я получил замечательный ответ, который был вполне достоин антуража:
— Мультипль-идеи…
— Они не содержат себя как части…
— Гонитесь за нами…
— Храбрость пространства…
— Персики времени…
«Проклятый ликантроп» — подумал я, и тут мне пришло в голову, что если меня этой ночью не зажарят и не слопают мою печень со свежими огурцами — собственных грядок — и молодым картофелем, я должен буду горячо благодарить небо за то, что счастливо отделался. И я подъехал к лазурной хозяйке. «В чужой монастырь со своим уставом не ходят», решил я, и вежливо понес самую зазвонистую чепуху, которая лезла из меня — била фонтаном, вся дрожа от счастья, что ее, голубушку, наконец-то выпустили на свет Божий. Таким образом: я сам продуцировал эту околесную и я сам же ей изумлялся ровно от всей мое души. Опаловые очи моей соседки плыли туманом надо мной, и я говорил:
— Тумана достаточно, царица дней наших, Мадонна туманных полей, — ваши же очи изливают его в столь удручающем количестве, что… полагаю, стрекот и трепет сих машинеток, углубляясь в ясь и чисть ваших бессовестно баснословных, лучше сказать…
— Когда дойдете до точки, отдохните, — сказала она ласково.
— Полстранички осталось, — выпалил я, и сам опешил.
— Ну, что же вы остановились? — сказала она прекапризно: играя нежными губами, — рассказывайте, рассказывайте, я люблю, когда мне рассказывают…
Я умилился.
— Боже, — сказал я, — вы меня трогаете, это так тушантно, так туширует.[7] В этой пустыне, да будь она проклята, ваш взгляд туманно-синий…
— Вы говорите обо мне?.. — жеманилась она, прелестно каменея.
— Нисколько, — возражал я, явно тупея, — ваше сердце заливает мир, в эфир обращая пространство; о чудные явства губ и зрачков, о божественно-сладкий компот — не винегрет ли, — цветущий миг в нежный лик улыбок. Ведь до того невероятно зыбок этуальный улет ваших очей и… — тут я застонал от счастья… и рук невозможные очертанья!
На этом пункте не раз я с ума сходил, — но тут-то меня одолела столь сладчайшая зевота, что я еле щелкнул, наконец, челюстями, исполнив свой долг перед сонной одурью.
— Надеюсь, вы плачете от счастья? — спросил меня тот же голос.
— Нет, — сказал я, твердо и окончательно хлопнув себя по коленке, — я есмь и пребуду, — не хочу я этого свинского разговора длить: объясните мне, и покороче, пожалуйста, что все это значит и с какого беса лысого я так одурел?
А она расхохоталась и очень звонко. Мы неслись с гигантской скоростью, наши спутники немного поотстали. Мы мчались ровной равниной стального цвета, чуть блестевшей, как озеро, в синем свете утра. Впрочем, в дальнейшем выяснилось и озеро.
— Мы уходим, — говорила она, и ресницы ее изображали пальмы Борнео, — туда, где куются ключи любых поползновений, — ключи счастья, одним словом — да вы вероятно помните?..
— Помилуйте, — ключи счастья, да ведь это…
— Не будемте спорить, — и легчайшая рука обожгла мои пальцы, — вот перед вами мир миров, — Залив Большого Кронциркуля и Море Интеграфа;[8] вот Долина Синуса — Гиперболикум…
— Так, — сказал я вовсе убитый, — Шапошников и Вальцов,[9] одним словом Занимательная математика на примерах для неуспевающих детей…
— Ну, какой же вы несносный… Слушайте: вот он Мировой Логарифм,[10] вот он Алеф начала и конца…[11]
— Дондеже е-есмь… завыл я, как архиерейский бас.
— Не буду больше рассказывать, — сказала она осердившись. — Вы бестактны, грубы, это глупо, наконец.
Я молчал, поверженный происшедшим.
— Отчего это, — сердилась она, — мужчины так всегда отвратительно к нам…
— Фу-ты, Боже мой! — отвечал я, оторопев, — да при чем же тут эти дела — и ей-ей, вот вам честное слово, всегда я к женщинам очень мило…
— Правда, — и это было сказано с такой мелодичной откровенностью, что я…
Но в это время пустыня наша потеряла последние признаки дороги… Какой-то осьмиметровый призрак тускло шатнулся над нами. И моя спутница с веселым криком вспрыгнула на передок машины, из рук ее вылетала — ракета и, хлопнув, обрызгала воздух соловьиным щекотом своих искр; я глянул на все это равнодушно, но вдруг сообразил: моя собеседница гналась за призраком. «Ага, — решил я ехидно, — второе издание Кентервиля», но все же пнул мою машину ногой, — мотор охнул, рожок вскричал, и мы кинулись вслед за моей амазонкой.
С внезапным удивлением увидал я, что в тумане вырисовывались целые стада призраков, подобных тому, что несся перед нами, — эти стада пугливо с трубным звуком бросались от нас и грохот их будто железных когтей и пастей стоял в воздухе. Выяснилось, что призраки были обычно несколько ниже того, что мне показалось сгоряча, самые высокие из них были так примерно с три человеческих роста.
Мной овладела какая-то жадность, — мои спутники все уже гонялись за своей добычей… и я хихикнул втихомолку на Николай Иваныча, который толчками ноги погонял свой мотор и тот, урча, гнал, касаясь брюхом земли. Инженер гнался, стоя на радиаторе, крича — как помешанный, размахивая руками — как бешеная горилла. Вот он приложился из карабина — выстрел хлопнул, как цистерна с дегтем, призрак оглушительно свистнул, облако тумана и дыма окутало его, но он со стонами все же умчался вперед. «По цилиндрам по цилиндрам», — кричал откуда-то сзади Николай Иваныч. Надо мной раздался адский скрежет, и темная тень птицы с размахом крыл — ей-ей, не вру — сажень на пять метнулась надо мной. Я поднял карабин, ткнул мой еле дышавший авто, он встал на дыбы от ярости, выстрел грохнул в окрестность, он даже озарил странно блестевшие круглые челюсти летучего чудовища, но я не попал. Оно рванулось ввысь и исчезло во мраке, — «Map-рала»,[12] — заорал мне кто, но я в горячке и не разобрал, кто это со мной так нежничает.
Выстрелы трещали и вдруг целое стадо кабанов промчалось около меня — я было повернул за ними, но Николай Иванович крикнул мне:
— Бросьте вы мелочь!
Однако и нескольких секунд, покуда мы отстали от кабанов, было совершенно достаточно для того, чтобы понять все это невероятное надувательство: — стадо состояло вовсе не из кабанов, это были не животные, нет, — просто это было штук сорок на смерть перепуганных нашей пальбой автомобилей, которые, жалостно рыча и взвизгивая, уносились по гладкой поверхности.
— Стойте, черт вас забери! — заорал я, — стойте, ведь это предпоследняя гнусность: охотиться за этими кроликами и губить зря домашних животных.
V
Крики побежденных доходили до небес,
а язык, на котором они говорили, был ужасен.
(Б. Шоу)Моя горячность пропала зря. Да и сам я опомнился на короткое время, через минуту жалостный рев чудовища, упавшего громадной грудой под пулями инженера, привлек меня к месту происшествия. Все съехались к подыхавшей, лязгавшей и выпускающей пар туше. И я уже почти не удивлялся, когда рассмотрел при свете авто-фонарей умирающее чудовище: — это был громадный десятиколесный паровоз типа «Микадо».
Мы вылезли из машин и стояли около добычи. Я ощутил какое-то глухое чувство потери, — из раны на цилиндре с тихим свистом шел пар и капал расплавленный металл. Я обошел убитого зверя, и его фонари, закатываясь и мертвея, глянули мне в зрачки, с такой смертельной тоской, жалобой и дикой чистотой, что я невольно странно смутился. В этом приключении оказывалась своя соль, — и соль эта отдавала горечью того самого мира, который я будто бы покинул. Я положил руку на еще горячую, дрожащую трубу, локомотив свистнул в последний раз — и испустил пар.
— Ну, вегетарианец, лидер фабианцев[13] и антививисектор, — сказал мне Николай Иваныч, — ну горошина принцессы, — как вам этот котик нравится?
Я помялся.
— Есть машинка, — сказал хозяин, самодовольно хлопнув труп по котлу.
— Да, лихо, лихо, — отвечал ему Николай Иванович, — молодчина, Никодим Алексеевич, чисто сделано.
И она подошла к убитому и погладила одним пальчиком остывающий поршень движения, с которого тускнея и застывая, капало масло.
Охота продолжалась. Должен к стыду моему сознаться, что мои благочестивые размышления не отвлекли меня от убийства, и я застрелил за ночь — гигантский паровоз неведомой мне системы, два маленьких моноплана, да еще моторную лодку, которую я подцепил, к тому времени когда мы выходили на побережье. Так однако нам не пришлось очень разгуляться, так как нас заметило стадо резвившихся в просторных водах броненосцев, и, увидев, что мы отбиваем у них дичь, эти уютные зверьки подняли такую стрельбу по нас, что мы еле ноги унесли. Вероятно, нам бы не пришлось уйти, если бы эти кроткие создания не передрались бы ни с того ни с сего друг с другом. Тогда поднялся адский грохот, но мы улепетывали, как воробьи, и подробностями драки не могли полюбоваться.
— Николай Иванович и инженер с помощью гончих мотоциклов затравили громадный неуклюжий танк. Эту крошечку мы схватили врасплох, когда он подлавливал паровоз на водопое у водокачки, выглядывавшей в тумане сущей висилицей. Он не успел и скрежетнуть, как мотоциклы впились ему в бока, в гусеничные ленты, и только что он задвигал своими митральезами, как Никодим Алексеевич, весь белый от ярости, вспрыгнул ему на спину и сунул динамитный патрон ему в пузо. Патрон ахнул, чудовище расперлось, как дохлая кобыла, и его карьера была кончена. Но мотоциклы со своим визгливым стрекотаньем рвали в рвали его бесконечные ноги. Я упрашивал взорвать вовсе вдрызг гнусного хищника, уничтожающего полезных животных, но инженер ответил мне:
— Мы его здесь оставим одного и, смотрите, от него в пять минут и гвоздя не останется.
Он пнул его ногой, и я с отвращением увидел, как хлынула кровь из этого железного тарантула, — это была настоящая красная человеческая кровь: — мы убили людоеда. Я отскочил, весь дрожа, и не успели мы отъехать на приличное расстояние, как к еще скрипевшему танку с ревом и грохотом сбежались грузовики, электровозы и другая дичь и разорвали металлического Каина на части.
В этом мире было свое устройство, черт возьми, — но, согласитесь, что все <ж> помириться с ними было трудновато. Я как-то сразу устал и спросил Николая Ивановича:
— Да есть ли хоть какой-нибудь порядок в этом мире? А он презрительно бросил мне:
— Ваш порядок стоит над этим миром, как оглохший Бетховен над инструментом и тщится услыхать, что происходит там — и не слышит.
Начинало светать, я ужасно устал и изнервничался, — в скорости мы снова мчались по той же дороге — назад тем же темпом. А сзади нас бежали прирученные тракторы и тащили нашу добычу. Мы летели сквозь просыпавшую ночь, и наконец я поравнялся с нашей кружащей голову хозяйкой. Я спросил ее, крикнув:
— Вы довольны?
И чистый хрустальный, как гавот «Альцесты»,[14] взгляд облил меня — серебрящейся синевой. Она мечтательно улыбнулась, ее улыбка ширилась, тонкий румянец залил ей щеки и уши, она как-то изнеможенно вздохнула, ее голос перешел в глубокий и сладкий грудной лепет… а мне показалось, что я теряю почву под ногами и автомобиль мой летит ко всем чертям.
Но вылетел я всего лишь в сон. Видимо, это было продолжение того, что я видел ранее. Я снова был с той моей несоответственно милой знакомкой. Теперь она была необычайно серьезно настроена и спросила меня:
— Вы меня сегодня ничем не обидели?
— Господи, — сказал я, — да что вы говорите, ведь вы сами хорошо знаете…
— Знаю ли…
— Конечно… да и не знайте ничего кроме того, что знаете. Кроме того ничему не верьте… не судите и не размышляйте… Хорошо,
А что было потом, я уже не помню.
VI
Она была великодушна,
как настоящая дочь бульвара.
(Лесков)Проснулся я утром в самом отвратительном настроении. Мой приятель уже одевался и зевал во весь рот. Часы показывали половину первого, не много не мало…
— Черт знает что, — сказал я, и еще раз чертыхнулся совершенно беспредметно. Вскочил и начал одеваться. Застегиваясь, я как-то нечаянно глянул на вчерашний орнамент, рассмотрел при дневном свете, что это не что иное как вышивка, и увидал на ней надпись «Ника», почему машинально сказал:
— Победа…
Николай Иванович минутку помолчал, по-видимому соображая, чтобы это могло значить, а потом довольно хмуро ответил:
— Это имя хозяина.
— Очень жаль, — резко сказал я, — меня всю ночь мучил какой-то кошмар из-за этой свиньи, вот, что я вам скажу…
— Вы полегче, — поморщился он, — неблагодарный вы человек.
— Слава тебе Господи, я же еще должен за эту гнусность кого-то благодарить…
И я быстро оделся и вышел. Вышел на террасу, где приветливо пел самовар, и осы визжали над блюдом с земляникой. Но не обратил внимания на эту благодать, я нахлобучил шляпу, взял палку и сошел в садик.
Она стояла, нагнувшись, около розы — и выпрямилась при моем приближении. Подала мне свою нежную ровную руку.
Я глянул в ее глаза рассерженно и сколько мог проницательно.
— Простите, — сказал я, — я буду нелюбезен, хоть и очень стыдно с вами быть нелюбезным… да. Я сейчас уеду. Мне ночью в голову лезла такая чепуха, какая-то логарифмическая охота… черт знает что, одним словом: не могу, — сейчас уеду.
Она покраснела, как тогда — на обратном пути с охоты, и меня чуть что не зашатало от этого:
— Очень жаль, — сказала она, отводя глаза от меня, — но всякий живет как умеет в конце концов…
— Вот поэтому-то и не надо на меня сердиться за то, что я так не умею.
— Никто не сердится — спокойно осадила она мою попытку свести дело на «сродство душ», — а если уж вам так неможется — вот мужнин велосипед, катите на станцию, там сдайте сторожу, к почтовому еще поспеете.
— Благодарю вас, — ответил я от всего сердца, — простите еще раз и будьте счастливы.
Мы вышли вместе из сада. Я вел за ней велосипед и, хотя чувствовал, что разговаривать больше нечего, ежась сказал:
— Не могу, честное слово… убивали каких-то железных зверей, паровозы там что ли… Ну — Бог знает что такое.
Она глянула на меня несколько расстроенно, потом, несколько отвернувшись куда-то вдаль, увела глаза и сказала довольно тихо:
— Это наше счастье… Мое — женское счастье…
Меня бросило в холод от этих слов и я, путаясь и почти дрожа, полез, не отвечая, на велосипед. Но надо же было тут же, около нее, чуть не свалиться, ткнувшись в колею, и выслушать еще одну фразу:
— Да разве около вас никогда не было женщины, хорошей женщины, которая бы…
— Простите, — перебил я оправляясь, — не могу я этого слушать: и как вы не понимаете — да про нас ли эти небеса писаны.
Покраснев, вскочил я снова на машину и через минуту ровный шип шин по песку и убегающий лес привели меня в более спокойные чувства.
VII
А ты, Эстрюго, — мрачная личность.
(Кроммелинк)В городе занялся размышлениями: вспомнил Данта, «Орелию» Жерара де Нерваль,[15] Стриндберга[16] и все прочее… однако выводы мои были не утешительны. Ко мне неотступно лезла в голову мысль о жестокой обиде, которую я кому-то нанес, — а кому, я даже и выяснить не могу.
Пошел к доктору.
— Так и так, — говорю, — жить не могу. Кошмары — снится анафемская небывальщина…
— Переутомились, — сказал он, попахивая йодоформом, — в деревеньку бы вам надо.
— Благодарю вас, — только что оттуда еле ноги унес.
— К простым людям…
— Вот именно; от простых-то я и полез на стенку.
— Ну, хотите, брому пропишу, — сказал он, явно насмехаясь.
Но от него я все же ушел успокоенный.
Николай Иванычу я позвонил, — сказал, что нам пока лучше не видеться некоторое время. Он — опасный человек, я это всегда чувствовал.
Июль 1922. Каратаево
Примечания
1
Многие средневековые замки Франции носят название «Новый замок».
(обратно)2
Цитата из «Щелкунчика…» Э.Т.А. Гофмана, так начинается путешествие Мари в сказочную страну Щелкунчика.
(обратно)3
От архаичной формы слова конфета, в современных переводах — Конфетенбург.
(обратно)4
Открытый автомобиль среднего класса производства французского завода международной фирмы «Гочкис» (Hotchkiss & Co). Производился с начала XX века. Корпорация «Гочкис» больше известна как оружейная компания (особенно автоматическое стрелковое оружие, пушки и пулемёты).
(обратно)5
Собственно, mengen, мн. ч. от menge (нем.) — математическое множество. Множество множеств, термин теории множеств.
(обратно)6
Фамилия персонажей повести Ф. М. Достоевского «Хозяйка» и романа Ф. Сологуба «Мелкий бес». У Достоевского — зловещий таинственный старик внушительного вида, колдун, «мистик», волжский разбойник, ревнивый муж молодой красавицы, наводит страшный сон на главного героя; у Сологуба — грубый и глупый провинциальный помещик.
(обратно)7
Тушантно, туширует — авторские слова от французского toucher «касаться, трогать», т. е. трогательно, трогает.
(обратно)8
Механическое аналоговое вычислительное устройство, с помощью которого проводилось интегрирование графической функции; результат интегрирования фиксируется в виде графика.
(обратно)9
Имеется в виду гимназический учебник профессора Н.А. Шапошникова и учителя-методиста Н.К. Вальцова «Сборник алгебраических задач». Был признан образцовым и выдержал с 1887 по 1917 г. 24 издания, а после 1917 г. минимум до 1945 г. — еще 28 изданий. Упоминание об этом учебнике, едином для всей территории России-СССР, можно встретить в ряде произведений о детях, в частности, в «Кортике» А.Н. Рыбакова.
(обратно)10
Имеется в виду традиционное для мистиков обожествление чисел, которые управляют земным миром. Изобретатель логарифмов Джон Непер (1550–1617) верил в мистику чисел.
(обратно)11
Алеф (др. — евр.), альфа (др. — греч.) — первая буква алфавитов европейских языков, в оккультных учениях символ начала, созидания, Творца и пр. позитивных концептов. Обычно выступает вместе с омегой, символом конца, последнего божественного творения и т. п. Алеф начала и конца — ироническое авторское выражение, с намеренной ошибкой и с пренебрежением в адрес оккультизма, модного среди интеллектуалов в начале Серебряного века; ко времени написания рассказа оккультизм — уже «отстой».
(обратно)12
То же, что мазила, тот, кто ошибается, делает промахи (в т. ч. при стрельбе).
(обратно)13
Член Фабианского общества («Fabian Society»), английского социал-реформистского движения интеллигенции начала XX века. Фабианцы считали, что капитализм мирным эволюционным путём переродится в социализм. Один из самых знаменитых фабианцев — Бернард Шоу.
(обратно)14
Французский народный танец, с XVII века — придворный, размер 4/4 или 2/2. Часть новаторской оперы на античный сюжет «Альцеста» (1767, 2-я ред. 1774) Кристофа Виллибальда Глюка. Музыка Глюка отличается простотой, ясностью и чистотой мелодии.
(обратно)15
Нерваль Жерар де (1808–1855), французский писатель-романтик. Автобиографический роман «Aurelia, Le reve et la vie» воссоздает историю душевной болезни автора. В нём описываются реалистические галлюцинации, пережитые во время приступов безумия. Точка зрения Нерваля, который изображает безумие как иную форму разума, противопоставленную обыкновенному здравому смыслу, была близка французским сюрреалистам 1920-х гг.
(обратно)16
Стриндберг, Август Юхан — модный в эпоху модерн шведский драматург-символист. Более 20 лет страдал психическим расстройством — шизофренией и паранойей, которые нашли отражение в его творчестве.
(обратно)
Комментарии к книге «Логарифмическая погоня», Сергей Павлович Бобров
Всего 0 комментариев