Максим Веселов "Клуб Шести"
Глава 1
Деление людей на кланы, сообщества по интересам, сообщества без интересов и мысли вообще, кружки, идеологии, конгломерации, национальные сознания, принципы и, конечно же — прочее, прочее и прочее, существовало ещё в Вавилоне.[1] Естественно, что на самом деле, существовала градация деления задолго и до самого Вавилона, но именно этот город дал отсчёт. Ибо с ним связана причина разделения. Легенда гласит, мол, люди строили башню, высотой до самого неба и для этого, сперва, разделились на профессии, что бы строить было удобнее и быстрее. В каждой отрасли появился собственный язык, вначале профессиональный, состоящий в основном из терминов, не использовавшихся в других профессиях, а затем уже, так как жить они, люди одной профессии, предпочитали вместе, а далее — обособлено, и вообще иной язык. Нечто подобное сейчас можно наблюдать в среде моряков, у них там всё не как у людей: банка, склянка, рундук, иллюминатор, конец, швартовый, палуба, салага и ещё куча романтичных глупостей, которые преспокойно могли оставаться со своими милыми старыми, «сухопутными» названиями.
Но. Зато моряки чувствуют себя возвышеннее тех, кто остался на берегу и это подтверждает возможность обоснованности легенды о Вавилонской башне. Мол, так быть могло в те далёкие времена и в глобальном плане, если существует и сейчас в целой отрасли человеческой деятельности. Все моряки, для непосвящённых, говорят на тарабарском языке, как инопланетяне среди не себе подобных. Причём, видимой необходимости в существовании этого обособленного языка — нет. Просто к чему называть пол палубой? Где логика? Причины возникновения «морского» языка? Ну, кроме романтической тщеславности? Отсутствуют. Даже про то, что Пётр I привёз «морской язык» вместе с самим флотом из-за границы — чушь: «банка», «склянка» — вполне русские слова. А если в жизни петровских подопечных появились новые вещи и предметы, то кто мешал дать им русские имена? К примеру, «Муромец-мачта» (Илья-мачта) — средняя мачта трёхмачтового судна? Романтично? Эх-х, слишком, видимо, по-русски.
Говорить на обособленном языке — куда как элитнее! А ещё можно вспомнить детство, с придумыванием обособленных языков, «что б взрослые не понимали!» Похоже?
Значит, если в Вавилоне башню строили долго, точнее — очень долго, то вполне могло произойти то, что произошло в легенде — разделение людей на непонимающих друг друга. Сперва на профессии, когда плотники посчитали себя романтичнее камнетёсов, а те, в свою очередь, абстрагировались от плотников, кочегаров и иже с ними, потом возникла следующая стена — профессиональный язык терминов, потом (гулять, так гулять!) — язык вообще, а в основе лежало всё то же, что и у моряков. Во всяком случае, так могло быть. Если к тому же учесть, что в этом мире, мире людей, могут происходить и ежечасно происходят абсолютно алогичные вещи, то такой вышепредложенный логичный расклад становится просто-таки фундаментально обоснованным.
Теодору Неелову, в его сорок с небольшим, казалось, что он давно разобрался в разделении людей. И, к тому же, про Вавилон не верил. Поначалу. Как раз до описываемых ниже событий. Он считал так: людей разделяет призвание. Что-то щемяще-щенячье-восторженное несло для него это слово. Призвание. Разлагать его на составляющие не хотелось, даже, точнее — страшно было. Хирургический подход к этому слову для Теодора был — чистым варварством. Даже думать себе в этом направлении не позволял. Только произносить и наслаждаться звучанием: Призвание.
Он долго выбирал своё призвание.
Пошёл методом проб и отшивания.
Память тешила Теодора полноводной рекой собственных воспоминаний на эту тему.
В своё время школа почти не оставляла времени на поиски и размышление. То уроки, которые давались не очень легко, то продлёнки, факультативы, музыкалка и класс художественного рисования. А ещё надо было разобраться с темой женского начала в окружающих прелестных созданиях. Оглядываться — примечать, разговаривать и выпытывать, вычитывать, выглядывать и анализировать. Все эти заботы отодвинули от Теодора (тогда для всех — Тимы) время выбора призвания до последнего класса школы. Тогда-то и началось, просто обрушилось. Жизнь виделась Тиме огромным полем, на которое он пока ещё смотрит, выглядывая из-за косяка школьной двери. В проёме двери виделось огромное количество дорог, которые уходили от крыльца школы через поле за горизонт. Одни — асфальтированные и по ним неслись навороченные машины с водителями, чьи лица скрывали светонепроницаемые очки.
Другие дороги петляли, по ним, кроме простеньких машин, брели и одинокие путники с котомками скарба на плечах. Следующие уходили за горизонт не так просто: их путь упирался в горы, взбирался по серпантину скал и пропадал где-то в ущельях.
Много народу шли по этим дорогам, нарисованным юношеским воображением. Много народу, аж шесть с половиной миллиардов. Такую толпу, полудетский мозг представлять отказывался, и у Тимы кружилась голова. Потом приходил сон, блестящий машинами, удручающий котомками, манящий горами, обещающий воды или славы, и всё это к утру превращалось в калейдоскоп бреда. В общем, сны у него не становились помощниками в выборе его истинного, предначертанного судьбой призвания. Если и был у него Ангел-хранитель, то этому бедолаге просто не оставалось шанса пробраться сквозь галереи снов, что бы помочь юноше, подсказать, шепнуть, призвать. Обходясь без сверхъестественной помощи, в которую, надо сказать, не очень-то и верил, Теодор решил перебрать то, что подвернётся и уж тогда и остановиться на чём-нибудь, когда почувствует то самое, искомое призвание.
И дальше Теодор стал руководствоваться здравым смыслом. Во всяком случае, ему тогда так казалось, что он им руководствуется. Тот факт, что после школы надо идти не на комсомольскую стройку, а в институт, был даже не озвучен. Это решение проявилось из пространства само по себе. А раз через год в институт, то надо, хотя бы определиться — в какой. А как? Да проще всего: надо находить за этот ещё школьный год всевозможные подработки, а уж там и определится всё само собой. В этом и заключался весь здравый смысл, на который он тогда был способен. Решено — сделано. Первой его жертвой стала сфера обслуживания. Логики в выборе особой не было, да и логика тут была ни к чему. Надо пробовать, вот и весь сказ. А может, выбор пал на эту сферу, потому что на двери почты, мимо которой Теодор проходил в школу вот уже в течение девяти лет, время от времени появлялось объявление: «Требуются почтальоны по доставке телеграмм». Требуются, значит, так тому и быть. Пошёл, устроился на неполный рабочий день.
Зато жизнь наполнилась красками информации до краёв.
Каждый новый день приносил мимолётные знакомства с большим количеством абсолютно разных, но объединённых одной тенденцией людей: их выбор в поиске призвания уже был произведён. Этот факт нёс запах первичной удачи — не надо сильно тратиться самому, можно спокойно вглядываться в окружающих. И, хотя, знакомствами это минутное общение на тему принесённой телеграммы, назвать можно было только с натяжкой, Теодор знал, чего хочет от жизни. Надо было внимательно рассматривать лица, выискивать фрагменты, говорившие о результатах и последствиях движения этих людей по выбранному ими пути. Тем паче, что через две недели круговорота лиц, эти лица стали понятней. Трудно объяснить, почему — одни улыбались, ждали поздравлений с праздником, и было видно, что именно они в этот момент думают о себе, о написавших им эти строки, и о Теодоре в частности. Другие пугались, потому что не знали, что им принёс этот юноша в своей униформистской сумке, какую ещё свинью им приготовила судьба. Т. е., можно было первично резюмировать, что реакция человека на проявления в его сторону из внешнего мира, это один из главных результатов опыта, накопленного на дороге жизни. Полученная информация стала разрастаться вглубь, а не вширь. Это облегчало Теодору движение к цели понимания действительности. Всегда нужно для начала понять — куда попал, а уж затем решать — что с этим всем делать.
В первые недели Теодор пытался записывать коротенькие наблюдения за интересными человеческими проявлениями. Потом это занятие показалось скучноватым, ведь юношество непоседливо за столом. Тогда он вспомнил уроки «художественного рисования» (Боже, какое невежественно-корявое название!) и стал по памяти наскоро зарисовывать интересные лица, отмечая и акцентируя те отпечатки, кои оставили на них годы, потраченные на профессии, выбор коих, в свою очередь, не всегда был продиктован призванием. Зарисовки получались то полноценными шаржами — каменщик с лицом в виде красного кирпича и трещинками морщин, то просто схематичными набросками «на тему профессии» — из шприца торчит нос — врач на пенсии. Как собаки похожи на своих хозяев, так и люди несут отпечаток довлевшей над ними профессии.
Говорят, привычка — вторая натура. Так случилось и с Теодором. Работы и подработки у него сменяли одна другую, а привычка зарисовывать то и тех, что и кого видит, осталась и укоренилась. Из своих зарисовок-наблюдений он собирал целые альбомы по различным специальностям и отраслям. Разбивал на «фокус-группы» — по социальному статусу, по политической и пр. принадлежности. И т. д. и т. п.
Чем дальше в лес, тем толще партизаны. Выбор института в конце учебного года был тривиальным — …ГИИК, факультет изобразительного искусства.
На институт, естественно, выпали лучшие годы Теодора. Это — друзья и подруги, это ореол «пишущей маслом богемы», это общежитские диспуты на тему «высокого», стихийно перетекавшие в портвейную пьянку и заканчивавшиеся в приятной постели не на одного. Много чего. Первые стихи, первые цветы, первые танцы, первые аккорды на убитой гитаре, первые поцелуи и первые ночи без одиночества. В стране росло поколение романтиков, которые через пару десятков лет пересядут в капиталистические кресла руководителей средней руки, и будут заказывать друг друга из-за зелёных денежных знаков, которые в те достославные времена не то что в руках не держали, но и смутно себе представляли.
Теодор не пересел в кресло. Армия, где он два года просидел в каморке художника, находившейся в штабе полка, не «научила его жизни». Как-то так незаметно — бульк, и нет двух лет этой самой жизни, рисовал себе — рисовал, и опять — вольный ветер.
Но на этом вольном ветру было всё же немного зябко. Родина следила, что бы безработицы у неё под носом не случалось. Родине хотелось от её граждан пользы.
Хоть какой-нибудь. Хоть клочок. Поэтому, посредством участковых, требовала справки о трудоустройстве. Тима не стал изобретать велосипед, уехал в ближайший городок побольше и устроился там в жилконтору дворником. Ему выдали дворницкую кандейку, где можно было жить(?..) и — метлу. Краски и бумага у него были свои.
И пусть кандейка была два на четыре метра, пусть находилась на минус первом этаже здания музея, но это уже было для него отдельным городским жильём. Теодор почувствовал себя горожанином. Художником каменного мешка, поэтом асфальтовых магистралей. Было ли это призванием или стечением обстоятельств? Кто его знает.
В Китае есть иероглиф «Ши», означающий в переводе целый образ: Сила Сложившихся Обстоятельств, Та, Которую Невозможно Остановить, Когда Она Двинет Собой. Может, как раз Она-то и двинула себя в сторону молодого Теодора, который и не попытался её останавливать — двинула, так двинула, значит ей так надо.
Кто-то приносил портвейн, кто-то в углу дымил сладенькой травкой, читают вслух Бродского, а он изо дня в день зарисовывает эту идиллию, какого рожна ему до китайского Ши?
Тем временем государство, в которое своим рождением угораздило вляпаться Теодору, проходило свои эволюции, совершенно далёкие от той художественной жизни, которую в нём искал Теодор. Оно, государство, перетасовывало своих вождей, впадало в кризисы, выползало из них, вводило сухой закон (Теодор научился делать прекрасное домашнее вино), оставляло народ без никотина (Теодору присылали папиросы однокурсники из Ленинграда), засыпало площади россыпями киосков с кустарно-кооперативным тряпьём. В общем, что-то в нём происходило, бурлило и клокотало, пучило и рассасывалось. Иногда постреливало и подмигивало мигалками милицейских воронков. Ну и что. Голова Теодора была занята абсолютно другими вещами.
Разумеется, в моменты депрессивных психозов, вызванных вчерашними возлияниями портвейна, на Теодора накатывали размышления, вроде «толи мир сошёл с ума, толи я долбанутый». Подобные мысли появлялись не раз и тогда, когда он случайно встречал на улице бывших одноклассников и особенно — одноклассниц. Здоровенные матроны, с отпрысками и авоськами, отвратительным образом, сиречь — отрицательно влияли на его психику. Вбитое в детстве уважение к взрослым и сейчас давало о себе знать — сразу хотелось выпрямиться и не шмыгать носом, ибо вчерашние девочки, у которых он списывал физику, выглядели фундаментально и непоколебимо.
Это пугало. Возникала мысль, что настоящая взрослая жизнь проходит мимо, оставляя на Теодоре след только в виде новых морщин у глаз. Словно что-то он пропустил. Чего-то недопонял, когда-то прогулял урок, на котором жизнь учила стареть ещё и внутри, а не только снаружи. И теперь — слишком поздно, не наверстать, не списать. Что делать? И в груди заунывно скулило одиночество.
Хотелось курить в тишине и жалеть себя, панибратски кивая отражению в зеркале.
Отражение сомневалось.
Это проходило.
В основном из-за особенностей его предрассветной работы. Так как похмелье зачастую случается по утрам, Теодора спасала метла. Он выходил и в дождь и в снег во двор, держа наперевес своё ветвистое ружьё, защищавшее его от навязчивой реальности. Стоило с полчаса помахать этим волшебным веником, как по жилам разливалось радостное ощущение воскресшего тела, дух укреплялся, голова светлела, и Теодор с чувством выплёвывал в урну своё победное: «Да пошли вы все!..» Тогда, гордый и свежий, он возвращался в свою кандейку, наводил порядок, мыл углы и посуду, заваривал крепкий чай и садился за мольберт.
Но иногда наступали дни, когда вакханалия природы обессмысливала любые старания метлы. Требовалось переждать. И если такой день совпадал с депрессией, то… художнику оставалось одно — писать то, о чём он думал тет-а-тет с самим собой, глядясь в зеркало собственного сердца. Казалось, эти мысли, облачённые в образы, рождались не в голове, а словно — где-то сбоку от неё. В четвёртом измерении — сознании, сне, видениях. Каждый образ нёс чувства и ощущения, и стоило большого труда вновь облекать их в уже видимую для глаза оболочку, перенося из пространства видений на ткань холста. На эти холсты у него уходило гораздо больше времени, чем обычно, когда он писал «на продажу». Эти работы оставлял неоконченными, как поэт — стих, когда вдохновение вдруг отступило. До следующего раза. К великому сожалению, следующий раз наступал и, картины этой «серии» доделывались. У Теодора к тому времени сложились понятия «продаваемая работа» и «не продаваемая». Эти были не продаваемые. Да он старался и не показывать их никому. Зачем обнажаться перед людьми? Они-то, люди, в чём виноваты? У них и своих проблем выше телевизионных антенн. Так и жил.
А картины стали покупать.
Многопотужное государство в своих эволюциях сделало какой-то очередной залихватский финт или затряслось в судороге, но — границы открылись. Тут же за бугор уматали все самые лучшие и перспективные. Кому что-то там светило или могло светить. Теодор не считал себя лучшим. Но и худшим не считал. Да он вообще к гильдии официально рисующих никогда не примазывался, о Союзах художников и не помышлял, считая эти союзы — браками проституток с чиновниками. Браками проституток от искусства с чиновниками от властьимущих. Однако и в диссиденты не записался. Не уехал. А зачем? Он и здесь теперь стал рыбой на безрыбье. Хлынули туристы. Начали скупать теодоровскую мазню. Художественные салоны как-то резко принялись вставать в очередь за его картинами. Платили исправно и честно. Город — портовый, частенько рассчитывались валютой. Секрета у его неожиданной популярности, в принципе и не было, он только кистью владел немного лучше, чем остальные. Почему? Талант? Как у всех талант. Но, когда в конце работы он ставил под холстом собственную подпись, его сразу тянуло что-то исправить и что-то добавить в уже готовой картине. Уважение себя, не более — есть положительная сторона эгоизма или себялюбия.
У Теодора появились деньги. Вот же ж, как оно обернулось…
По началу он не придумал ничего лучшего, чем складывать купюры в углу кандейки в ямку под кирпич. Однажды заметил, что мыши на купюре отгрызли Франклину нос. Это подействовало. Теодор задумался о быте. Для начала он пошёл гулять по городу и рассматривать банки, которые со времён перестройки торчали теперь на каждом углу.
Толи тёплая газировка, выпитая у грязного фонтана, толи ещё что подействовало на его настроение, но ни один из банков не произвёл ожидаемого эффекта нерушимости.
Банки высились и ютились, вздымались куполами и играли солнечными зайчиками в окнах-зеркалах, окнах-мозаиках, окнах-бойницах, но… каким-то удушливым беспризорством веяло от них. Одинокий путник, бредущий среди ночи по пустынной кладбищенской дороге — просто обречён быть как минимум ограбленным. Так и банки в этой стране, и в это время. Хотя, про «время», мысль — спорная. Гордо возвышаясь среди улиц, они словно оглядывались или ёжились, постоянно ожидая удара в спину. Это озадачило Теодора. Вспомнилось время, когда банк был один на всех. Да, кстати, а ведь он и сейчас есть! И за его жизнь отвечает само государство. М-да. Оно ответит, догонит и ещё ответит. Но, в любой, даже самой безвыходной ситуации, есть как минимум два выхода. Теодор пошёл в государственный банк и арендовал в нём ячейку, этакий малюсенький сейфик.
Спрятал ключ в карман и, насвистывая «Танец с саблями», побрёл домой. Свистеть он теперь не боялся — даже если в стране бухнет очередной и неожиданный кризис, его ящичек просто не тронут, мало ли что у него там лежит, может запас носков на зиму. Ещё плюс — если среди ночи придут занимать денег, он с чистой совестью откажет. Нету их, денег. При себе. А это — подробности, о которых можно умолчать.
Очень интеллигентно всё получилось.
Может, описанные события для кого-то покажутся слишком мелочными, что бы их описывать в романах, но для Теодора это был серьёзный жизненный прорыв. Во-первых, у него до этого никогда небыло денег. Во-вторых, когда они таки появились, он нашёл просто наилучший способ, как с ними поступить. Никак. Раз сразу не придумывается, на что их тратить, то и просто так тратить их не стоит.
Следовательно — надо их сохранить до тех пор, когда придумается, что с ними делать. Разумно. Для человека, считающего себя нормальным. И — сверхмудро для художника, человека экзальтированного и немного инфантильного.
Шло время.
Картины писались своим чередом. Покупались в лёт. Или — просто не задерживались в салонах. И хотя, к тому времени, у Теодора появилось много конкурентов (подросли? вернулись?), он уже слыл мэтром и стал выше самого понятия конкуренции.
Собственное имя у художника — лучший продавец его работ. С ним теперь сотрудничал лучший художественный салон города, а это — финансовое признание.
Однако, хоть жить стало и легче и веселее, его Серия картин продолжала увеличиваться.
Глава 2
Третьего дня заглянул к Теодору «кузен Александр», как называл его художник, с его же, Александровского детства. На самом деле, Сашка был ему племянником, новая смена, «поколение NEX», как они сами себя называют. А «кузен»… да просто слово нравилось, а коль, настоящих кузенов и кузин у Теодора не имелось, то почему бы племянника так не величать? «И всё же — „некс“… Интересно, — думал Теодор. — Что они вкладывают в это звонкое слово? Мой отец, его дедушка, был стилягой, рассказывал не без гордости: узкие брючки, галстуки-шнурки, протест текстильной серости. Вместе с моим поколением, по стране железной пятой прошёл русский рок, тоже вспоминаю не без гордости: антисоветские тексты песен, клёпаная кожа и нательные кресты. Будут ли они вспоминать свою юность с восторгом? Фиг его знает».
Саша впервые зашёл в берлогу дядюшки, огляделся и сказал со вздохом: «Так вот, значит, как ты себя позиционируешь…» А потом добавил: «Вау…» Последнее восклицание Теодор не понял, но интонация не одобряла.
Может, Александр бы и вовсе никогда не побывал у экзальтированного родственника, но Теодор сам его позвал. Попросил молодого знатока подобрать для себя компьютер.
Саша в этом деле — дока. Пришёл, много не расспрашивал, только уточнил, для каких целей тому «нужен „комп“». Разговор получился какой-то нелепый.
— Значит, ты, дядя, решил влиться в ряды юзеров? — … (молчание) Ну, что-то типа этого. Мне интересен Интернет, что это, как это, мне говорили, что с помощью этой штуки можно побывать во всех картинных галереях мира. Интересно, блин, что, вправду — можно?
— Можно, а почему бы и нет, почти во всех. Но, на мой взгляд, ты мог бы себе позволить и воочию всё посмотреть, не так? Ну, хозяин — барин. Значит, модем тебе нужен, выделенка пока ни к чему, хватит канала или карточками на первое время обойтись можно, оперативка солидная и памяти гигов на шестьдесят-девяносто, как минимум, а то ведь, не удержишься, начнёшь свои галереи пачками скачивать?
Честно говоря, Теодор понятия не имел, что ему ответить. Точнее, он понятия не имел о том, что вообще ему говорил Александр. Вот ведь штука какая, разница всего-то между ними, в два десятка лет, а язык уже непонятный. Вавилон в действии. Про галереи — понял, но, что значит «скачивать галереи пачками»? Бред.
Ладно, лиха беда в начале, после — разберёмся.
А мысль про «воочию», художнику просто в голову пока не приходила. А ведь, действительно. Но. Сперва надо знать, что в этих галереях искать, что бы не слоняться слоном по прериям, а уж потом и ехать — смотреть выборочно и с чувством.
Теодор заметил, что «кузен» с любопытством посматривает на его работы. Начал ненавязчиво, как неофиту, рассказывать, про подрамники, холсты и подмалёвки, шпатели и растворители. Юноша слушал кивая, мол, понимает, (тут-то чего не понять!) а потом спросил:
— А ты с натуры рисуешь или по фотографии?
Теодор с размаху споткнулся об ответ. Вдруг понял, что Саше абсолютно до выключенной лампочки всё, что он ему тут понарассказывал. Посопел и парировал:
— А ты бы как сделал?
— Я бы делал всё в компе. Сфотал на цифру или тупо сканировал, а потом в фотошопе обработал. Делов-то, за вечер — картина не хуже твоей. Печатать можно сразу на широкоформате по холсту, чё париться с красками?! Потом лаком покрыл и в Лувр. А если ещё в три-дэ-максе, то покруче будет, чем всё у тебя вместе взятое… Вау… Блин, прости, если затронул эти… струны.
— М-да…
— Не, конечно, без изысков. Тут, типа, колорит — краска, там, слоями и прочее, на принтере такое не выгонишь. Даже по холсту. Слоёв нет, ну и, вообще, фуфло, конечно этот принтер — хилый закос, подделка, эт-т и ежу ясно… Сдаюсь, тут круче.
— Сань, да не надо соревнований. Нигде не круче. Просто это, видимо, разные виды искусства. Как сравнить, что круче — театр или балет? А на одной сцене могут выступать. Попеременно. А могут и вместе. Это уже будет третье искусство. А можно на плёнку заснять, крутить людям, только и это — не живое, но — фиксированное искусство. Четвёртое…
— Ну да. Видимо. Разные виды… Только краски с три-дэ-максом не прокатят, не реально, — помолчал. — А ты не боишься комп держать в этой халупе? Дядь, у тебя же нормально с лавэ? Ну, с бабками! Может жильё себе прикупишь? Или снимешь хотя бы?
Вот тут-то Теодор и впал в транс.
Он, конечно, ни разу так и не пересчитывал, сколько у него там денег в банке. Но, на вскидку, выходило, что уже предостаточно, что бы и квартиру купить. Почему он раньше об этом не думал? Да, ведь, как-то вжился в эту «халупу». Думая вечером «иду домой», подразумевал только это место. Привык, что ли? Или ещё и вот что… он никогда в «совке» даже не видел пачки банкнот. И теперь само это зрелище завораживало. А там, на донышке сознания — ощущение, что всё это твоё. И никуда теперь от тебя не денется. И больше не надо считать копейки. Почему не пересчитывал? Конечно, любопытно. Но. Одно дело — смотреть на собственные деньги и мечтать, что их миллион, а совсем другое — знать, сколько там. До цента. И всё.
И где мечты? Ведь это нелепо — мечтать о миллионе, смотря на тридцать тысяч триста два доллара семь центов. Бред. Вот почему не пересчитывал. Да и о жилье, всё же, думал, случалось, чего грех таить? Думал. Но опрометью и вскользь.
Галопом. Подумает этак, и — в сторону. Точнее — из гостей вон. Своё жильё, это, конечно, круто. Да вот, только «бабок» этих больше не останется, и из его жизни исчезнет ещё одна радость. А он эти радости не в поле охапками собирает, он их в собственной оранжерее головы выхаживает поштучно. От каждой отказаться — что палец себе отрубить, а поменять (переменить) — тысячу раз передумаешь.
И всё же Теодор передумал. Импульсивно. С любым такое бывает.
Что-то на словах Александра вспыхнуло у него в сердце, как озарение. Нечто подобное случалось в школьные годы, когда битый час потеешь над задачкой по алгебре, а потом вдруг перед глазами возникает логическая цепочка всего процесса решения и ответ в конце. Это как глоток свежего воздуха в душный июльский день.
Как мгновенное видение будущей картины, когда дальше остаётся лишь срисовывать с этого видения, перенося его в мир людей. Наверное, это ощущение и есть — вдохновение, муза. У художника Теодора Сергеевича Неелова будет свой собственный дом. Его мог бы понять любой москвич. А так же любой житель этой испорченной жилищным вопросом и мифической ипотекой страны. Теодор согласился с кузеном, что ему, де, пора приобрести собственное жильё.
— Ещё пару месяцев назад, я бы тебе посоветовал риэлторскую компанию «Дело-Дом», — размышляя заговорил Александр. — Теперь не посоветую.
— А что так? — спросил дядя, что бы что-нибудь спросить у житейски мудрого племянника.
— Ну, как тебе сказать, вау… — тот сморщился словно от лимона, — я её уже посоветовал одному своему товарищу. Я там был знаком с гендиром, так вот, он, генеральный этот, мне, однажды, в приватной беседе, пообещал помочь, если что, за пол цены приобрести хату.
— А его тогда интерес какой?
— Он без интереса никогда бы не остался. А эти хаты — «чёрные», бомжей. Будущих бомжей. Людей теперь спивается в тысячи раз больше, чем при совке, так они за бесценок выкупают у них хаты, ну, или «выбивают», а потом своим перепродают. На честную продажу такую хату всё-равно лучше не выставлять, можно попалиться. А своим — пожалуйста.
— Ну и что?
— А тут друг ко мне, выручай, мол, есть немного денег, но только половина, давай, устроим через этого директора. Я случайно проболтался об этом предложении. Так, сидели, выпивали, вот и проболтался. А друг мой, будь он здоров, запомнил и сам пришёл. Вау… Ну, разыграли комедию, типа, его жена — это моя жена, у нас двое спиногрызов, нужна хата, как вы, типа, говорили. Чёрная. Я вас утомляю?
— Если честно, есть немного. Чем всё закончилось, Александр?
— Как в плохом кино. Этот директор потерял кучу бабок и компания закрылась, а таких как я у него оказалось человек тридцать. И вообще, говорят, что этот директор был заядлым коксавиком и по этой теме и попал так, что не смог разрулить ситуацию. Так что друг мой сильно пролетел. Такие вот дела. Лучше вам нормальным путём квартиру покупать.
— Спасибо, Александр, я тоже так думаю. А на «чёрную хату» я бы и не клюнул. Как жить в ней потом? Это же дом с привидениями какой-то, с ума сойдёшь, представляя, где сейчас, в этот момент тот человек, которого для меня отсюда попёрли, из его собственного дома… Мы, бывшие советские, знаешь ли, совестливые не в меру. Может, это теперь и ни к чему, но куда это деть, если оно в крови? Так-то, брат. (помолчали) А вообще, это долгий процесс? Наверное, оформления там, розыски квартиры, Бог весть ещё что…
— Да, суеты много, — он явно хотел предложить свои услуги, но перед дядей не решался открыться, что хочет подзаработать.
— Александр, а не хочешь ли ты подзаработать?
Глазки заблестели, но Александр держал себя в руках.
Наверное, мечтал в этот момент о плеере. Или «видике». Или о чём они сейчас мечтают? О MP3-плеере и DVD-проигрывателе. Тоже самое, но уменьшенное в размерах.
— Дядь Тим, вам нужна квартира, и вы мне предлагаете всё устроить, я правильно вас понял?
— Понятней некуда, малыш. Твои пять процентов от суммы сделки, за суету.
— Ну, пять это вы загнули, хотя, конечно спасибо. Хватит трёх процентов. Родных не обдирают.
— Спасибо. Настаивать не буду. Тебе видней. Три так три. Что тебе для всего этого нужно?
Юноша ненадолго задумался, потом начал загибать пальцы, считая.
— Знать: в каком районе, на каком этаже, дальше — скорее всего, именно вас будет интересовать вид из окна, это — три, сколько комнат, и последнее — сколько у нас на всё это денег?
Теодору понравилось это «у нас». Юнец брался за дело основательно, сразу видно — потомок теодоровского старшего брата, тот такой же скрупулёзный и фундаментальный. Они стали придумывать, какой должна быть квартира дядюшки-художника.
Сколько комнат, и какой вид из окна. Как какой вид? Конечно — на море, а как же иначе? Иначе в портовом городе — никак, иначе можно ехать в деревню или любую другую дыру. Зачем тогда жить у моря? Это ничего, что тут в дворницкой у Теодора нет вида из окна на море, но в его собственном доме — вид обязан быть. Сколько комнат… тут у Теодора одна и всё в ней помещается…
— У вас должен быть кабинет, для рисования, потом — библиотека. Что бы ничто не отвлекало, а у вас тут краской воняет.
— Пахнет.
— Пахнет. Вау… как пахнет… Вредно пахнет краской. Просто может показаться, что даже воняет. Если вы надумаете здесь спать, это очень вредно.
— Я здесь живу, а не только сплю.
— Тем хуже. Вредно. А пора думать не только о вдохновении, но и о здоровье, начнёте слепнуть, кто за вас рисовать будет?
— Да, слепнуть, это ужасно. Давай кабинет. И библиотеку, пожалуй, тоже.
— Хорошо, записал.
— Только, спать и есть я буду в библиотеке, среди книг, это навевает сны и аппетит.
— Вау. Бывает же такое. Значит, дядь Тим, вам нужна двухкомнатная квартира.
— Трёхкомнатная.
— А что вы будете делать в третьей комнате?
— Не скажу. И не смейся. Не знаю пока, поэтому и не скажу. Придумаю что-нибудь.
Кроликов буду разводить.
— На мясо?
— На кисточки. Знаешь, какие хорошие кисточки с кроликовым мехом? Не знаешь, вот и молчи. Не спорь со старшими. Мне нужна трёхкомнатная!
У Теодора сверкали глаза и вся поза говорила о необыкновенном душевном подъёме, словно звали его Моисей и стоял он сейчас не в подвале музея, посреди своего художницкого хлама, а на высокой горе пред ликом всевидящим, раскрывающим слепцу новые горизонты.
— Двадцать минут назад вам вообще квартира была не нужна, это моя идея, а вам и тут было неплохо.
— Идея, пацан, может и твоя… да только ты её просто озвучил, а я пережил.
Кузен отвесил художнику аплодисменты из партера, одобряющие, но не вдохновляющие.
Дальше было неинтересно — обсуждали нюансы предстоящей новоиспечённому риэлтору работы. Про компьютер уже никто не вспоминал, у них появилось дело поважнее.
А вот сейчас Теодор сидел на складном деревянном стульчике и курил. Саша, наверное, уже полгорода на уши поставил. Хорошо иметь таких родственников.
Сходили в банк, Теодор залез в свою ячейку: денег, как сказал Саша, хватит и на квартиру и на кучу компьютеров. Ну и хорошо. Это хорошо. Значит, опять не надо думать о хлебе назавтрашнем и можно спокойными, а не трясущимися в неуверенности пальцами держать кисть, уголь, карандаш. Рисовать. А, может… и — писать.
До сего дня, Теодор не пробовал писать ни стихов, ни прозы. Э… конечно, стихи в юности все писали. Но, сами понимаем, как далеки эти пробы от поэзии. Не об этом речь. Читал Теодор всегда с огромным удовольствием: Анчаров, Гессе, Ремарк, Маркес, Веллер, Пелевин, Орлов, много хороших и любимых авторов насобирал за прожитые годы. Не так много, как хотелось бы, но и не мало. Для требовательного читателя тоже книги пишут. А вот что бы сам сел за ручку, а не за кисть — не случалось. Что-то произошло сегодня, вдохновило и снова приоткрыло завесу, отделяющую мир этот от мира неведомого, из которого Теодор привносил сюда свои сюжеты и образы, делая их видимыми на холсте. У любого творящего человека этот процесс — норма, заглядывание за завесу — естественность, скорее даже «там» интереснее, «там» у них идёт вторая, или, параллельная жизнь.
Вообще же, у кого как, у кого и во сне вторая жизнь идёт, а у кого (у Теодора) и наяву. То есть, конечно, это не бред сумасшедшего, когда путаешь реальности и не в состоянии контролировать всплывающие в уме дополнительные реальности. Даже не то, что бы «контролировать», точнее сказать — идентифицировать. Не можешь, значит — диагноз. Так нельзя. А как надо? Просто: много кофе или чая, сесть в уютное местечко, затаиться и — представлять. Обычный полёт фантазии. В детстве это называлось — мечтать. Теперь — творить. Вот и весь секрет. Но сегодня нахлынуло необычное вдохновение. Новое. Картина как иероглиф — она застыла и уже в воображении смотрящего включает ход сюжета, вбирающего в себя жизнь. Сейчас же на «внутреннем экране» теодорова лба полилось повествование, которое хотелось записать.
— Итак, а не взять ли нам в руки ручку (перо, карандаш, т. п.)? — бормоча, Теодор порылся в поисках чистого листка, ручка у него была наготове. Найдя, уселся поудобнее и продолжил:
— Есть у меня такая подруга, Ксюша… Ну?
Рассказ про Ксюшу.
Однажды я приехал к Ксюше, и мне сказали, что ей Институт выдал новое собственное жильё.
Найдя её, после радостно-эмоциональных приветствий, мы пошли посмотреть на её квартиру. Да и требовались мои усилия в помощи переноски вещей из общежития.
Поднимаясь по стеллажам заброшенного строения, я, за давностью лет с немалым трудом вспомнил, что это здание — не что иное, как какой-то дополнительный корпус нашего (бывшего нашим в пору учения в нём) института. Но, видимо, институту жилось либо слишком хорошо, либо вообще никак, потому что только эти две причины могли допустить столь сильное запустение второго, необитаемого корпуса.
В зрелище, которое открывалось моим глазам, преобладали хаос и обречённость. Я представил, как Ксюша день за днём будет подниматься по этим ступенькам без перил, среди стен с отсутствием даже намёка на оштукатуренность, где ветер перестал быть сквозняком и просто мерно прогуливается по этажам или словно котёнок, носится средь бойниц окон и дверей. Так же заметил полное отсутствие человеческих проявлений. Даже запаха вездесущих бомжей здесь просто не ощущалось.
Дом вырос сам по себе, из земли, с неопределённым назначением и, без человеческого присутствия и внимания — разрушался как морская скала. Но, скалы полны природного же камня, крепкого как гранит и поэтому разрушаются десятилетиями. Брошенные на произвол ветра человеческие изваяния — живут не долго и гнетуще.
Где-то около вершины зиккурата мы толкнули пародийное исполнение двери, означавшее вход в Ксюшины владения. Уже сильно смеркалось, и нормально всё рассмотреть не получалось. Да мне и не удосужилось, тому была причина: во-первых, Ксюша, от природы переполненная нечеловеческим оптимизмом (которого хватило бы и на девятерых), щебетала мне о «проблемке» её нового жилища — выбитом стекле в окне. Понятное дело, я обещал помочь в силу своих мужских возможностей (а это значит — решить проблему, как и чем — неизвестно, но решить раз и навсегда, или хотя бы, на время). В мыслях об этом чёртовом окне я оставил сумки у входа и пошёл прямо, оттуда больше дуло. По пути заметил, что пол — каменный и грязный… видимо, бывший строительный мусор. Месторасположение окна подсказал сквозняк.
Рама выломана на половину и стекло состоит из осколков. Попытался вынуть один, самый большой, дабы только показать, что что-то делаю или, вот, мол, пытаюсь. От неумения обращаться с подобным материалом чуть не порезался. Стал поворачиваться к Ксюше, сказать о бесполезности воскрешения данной рамы и… застыл. Разглядел стены. Вернее — то, что от них осталось.
Вы видели хронику времён второй мировой? То же самое. Не-ет, здесь не «недостроили», здесь — разбомбили. Или само развалилось, от землетрясения там или ещё какой напасти. Неприходя в себя я сообщил эту новость хозяйке дома.
— Ксю-юшь, смотри! А стен-то и не-ет…
Она озорно улыбнулась:
— А ты голову подними! Потолка-то тоже не-ет!
Поднял. Нет потолка. Звёзды.
Всё видел в своей жизни. Во многом даже участвовал. Сам дома строил. Стяжки там, плитку-кафель там… Но чтоб жильцов на один бетонный пол вселять — такого не видел. Окно, правда, в единственной стене есть…
— Ксюша, ты, ёлы-палы, чем думала? Тебя из общаги выписали, а куда? Сюда? Ты не поняла, что тебя просто — выписать хотели! У них в общаге места нет, так они тебя, уже к институту не относящуюся и попёрли!
— А я и не была прописана в общаге. Они просто так мне предложили, пожалели, да и за мою помощь институту.
— Наградили?
Соглашается.
И что прикажете делать? Вещи мы уже из общаги перетащили. Пойти искать ей палатку, расставить её здесь же, среди обломков стен на цементе и разжечь костёр?
Идея романтична, но не практична: осень входит в зенит, скоро будет очень холодно, это притом, что и сейчас не жарко. Зябко. Очень.
Я зажмурился и на тёмном экране век замелькали планы.
На автомате собрал все её пожитки, как-то умудрился и её под руку захватить и поплёл весь этот караван «на родину», в общежитие. В этом дурдоме обязан кто-то быть трезвым. Опять этот «кто-то» никто иной, как я.
Идём, а я её накачиваю: надо взять в банке кредит. Нет, сначала подписать с институтом договор, что ты — полноправная хозяйка в этой…, ну, сама понимаешь. И если они окончательно обанкротятся, то все имущественные права на эту…, при продаже здания остаются у тебя. Это — обязательно. Да, ордер в жилконторе возьми, на основе договора. Потом — кредит, на восстановление жилья, как малоимущей и… ну, и ещё что-нибудь. Кредит долгосрочный, но с правом случайного разового погашения (удача бывает разной). Потом надо найти недорогого подрядчика, лучше китайцев, они дешевле. Вот тогда-то и можно там жить, а пока всего этого не сделала, поживёшь у девок в общаге, они к тебе привыкли, я вообще не понимаю, как они тебя отпустили в эту…
— А мы её и не хотели отпускать! (очень обиженно и эмоционально) Тут только я остановился и огляделся. Оказалось — так увлёкся, что не заметил как мы пришли обратно в комнату девчонок и пьём их свежезаваренный чай. Что-то пробурчав в извинение, я приступил к чаю. Хорошее занятие после любого стресса.
Да и озяб.
Девчонки как всегда галдели о своём, о наболевшем, я попивал чаёк, в углу мудро похихикивал старикашка…
Я встряхнул головой. Нет, не показалось. Сидит. Поднял из под Ксюшиных ног веточку, покручивает её в руке и хихикает, тихо так. И никто его не замечает, никому он не нужен, родственник наверное чей-то.
И вдруг, по всей комнате будто по зеркалу пруда прошла рябь. Стало уютно и тихо.
Словно здесь есть камин и кто-то заботливо его разжёг… Тихо так и радостно с предвкушением. Притихли все и заулыбались каждый о своём. А у меня вдали прибой зашумел, накатывая несерьёзные волны и откатывая их обратно. И сижу я на скале, свесив ноги, и смотрю, как внизу, в лунной дорожке голые взрослые девушки купаются и смеются звонкими китайскими колокольчиками голосов… луна торчит в небе, окружённая мигающими звёздами и искрится этой своей дорожкой по глади моря… хорошо и предвкушает будущим… а впереди-то, ещё целая жизнь, неизвестная, многоликая, многодорожная, куда пойдёшь — там и счастье…
Я первым заставил себя очнуться. Всё-таки ответственность за близких людей во мне сильнее всех собственных радостей. Посмотрел я, как старичок продолжает вертеть в руке палочку, поглядел на млеющую публику и смекнул — откуда эта птица Сирин прилетела. Смекнул и иное. Тронул Ксюшу за плечо, потряс и ненавязчиво так, но что бы и старичок услыхал, говорю:
— Ксюш, а ведь это же твоя палочка?
А сам пальцем указываю на ветку в старичковской руке. Ксюша медленно пришла в себя, но моего намёка не разгадала. Однако, вспомнила, что если я что-то непонятное и говорю, то это не просто так и надо согласиться.
— Да, — говорит, — моя палочка, я её тут обронила…
Старичок спорить и не собирался.
— Держи, — молвит, — не теряй, хорошая веточка. Можно много чего с ней сделать.
Только тут Ксюша разгадала мои слова. Схватила веточку и с юношеским азартом давай её накручивать. Остальные остались в неведении этих эволюций волшебства.
Даже из блаженствующего транса не успели выйти, как грохнулись в новый, освежающий, бодрящий и эксцентричный! Дух захватило от яркости картинок и красок.
Вот он, мой новенький велик «Взрослик», мне ещё трёт на раме ездить, так я ногу просунул под раму и — погнал, ах, совсем взрослый, ведь и имя у велика таково! С горки — на горку, с горки, на горку, а вот и спуск между домами, я залез на седло и — без рук(!), смотри, завидуй, я могу. Ветер волосы развевает, во рту вкус победы.
Да, славный выдался вечерок в комнате общаги.
А потом, по моему же совету, в эту комнатку стали наведываться всевозможные крепкие и не очень крепкие, но обязательно с брюшком и при галстуке дяди. На сеансы. Платные. За счастьем. И не таким, что бы «оторваться» там, или «схватить экстриму». А таким, как «тогда», когда ещё всё было впереди.
Ксюша копила на обустройство квартиры.
Что было дальше с этой веточкой и Ксюшей? Не знаю. Говорят, что Ксюша отстроила квартиру, а веточку посадила в кадку и ежедневно поливала. Теперь у неё посреди залы стоит ветвистое деревце, а вокруг дома бродят паломники и бродячие домашние животные.
Птиц возле дома нет, а у остальных Ксюша вроде гуру.
Поставив точку, Теодор заметил за окном рассвет. Именно — рассвет, уж он-то отличал эти похожие (с закатом) явления, различая их по оттенкам цвета. В рассвете есть весна. Это хороший знак, то же самое ему подсказывала интуиция.
Как после написания картины или, как минимум, хорошего куска картины, он почувствовал удовлетворение. И, как привык в такие моменты, решил отпраздновать событие, поздравить себя двойным «Экспрессо».
Глаза припухли за ночь, веки покалывало, но спать не хотелось: слишком много вольт вдохновения прошло в эту ночь через его душу. Как похожа авторучка на кисти! Ощущениями. Это, словно разные языки одной речи, человеческой речи.
Точнее. Не человеческой речи. Надев шляпу, кашне и накинув плащ, художник отправился в любимое кафе, в котором всегда отмечал окончание очередной работы.
По улицам шли люди. Потоки и коловращения человеческих голов, пальто, плащей, костюмов, лиц. Но, словно одно лицо, проштампованное на многие вариации. Джаз лиц. Джаз одного лица в стране зазеркалья. Весь спектр от младенчества до предпоследнего вздоха. С единой на всех печатью человеческой усталости от жизни.
Они только проснулись. Они спешили и не торопились. Они все шли на работу, по делам, ежедневным, нудным монотонным делам. Он всех обманул. Он не спал в эту ночь. Он творил в эту ночь. Он летал в эту ночь во вселенной своей головы. Так проходит его жизнь, и, зная уже все её варианты, здесь возможные, Теодору нравится его собственный вариант. Призвание? Да нет, то, что выпало и осталось.
Глава 3
Мальчик курьер из Галереи на Бронке, нашёл Теодора Сергеевича в кафе. Сразу.
После того, как не отыскал его в мастерской. Мальчику было не в первой, к тому же, он прекрасно инструктирован: нет в мастерской, надо идти в кафе или, потом, на набережную. Одно из трёх. Те, кому было надо, выучили его привычки.
Мэтр восседал на высоком стуле у дальнего окна, там, где места для курящих. Вот он и курил свою трубку, глоточками попивая кофе из малюсенькой чашечки, тут же запивая его чистой водой из бокала. Рядом на стойке-подоконнике, стояла ещё одна чашка кофе и бокал с водой. Мальчика это не смутило, он знал, что художник никого не ждёт, что это он для себя сделал такой заказ, потому, что у него праздник — закончил какую-нибудь новую картину. Всегда так делает, одному ему известно почему. Этак, «отмечает личный праздник в приятной компании с умным человеком», ну, понятное дело, сам с собой. Нет, это не мальчик так подумал, мальчик ещё был мал, что бы делать умозаключения по наблюдениям. Так думал персонал кафе, тот самый персонал, который искренне его любил. По своему любил.
— Доброе утро, Теодор Сергеевич! — торжественно провозгласил мальчик, ему нравилась его миссия. — Вам письмо из галереи. Вот, пожалуйста.
Глаза художника блестели излучая добродушие. Он взял письмо, предложил курьеру пока расположиться и попросил подоспевшего кельнера принести «юноше мороженое».
Распечатал и прочитал письмо, вынул из пиджака портмоне, протянул «юноше» купюру в десять рублей, поблагодарил и просил передать «госпоже», что «будет обязательно, через полчаса». Мальчик кивнул, церемонно доел мороженое, поблагодарил разом за всё и кинулся обратно, с донесением. Толи времена возвращаются, толи всё встаёт с головы на ноги. Ох, не сглазить бы. Загадочная у нас страна — только вот появится свет в конце тоннеля, как уже на встречу едет электричка. Тут с прогнозами лезть бесполезно, нострадамусы тут не в почёте, ибо невозможно предсказать путь гоголевской «русской тройки», которая несётся в пространстве и времени по курсу собственной прихоти и прихоти русских дорог. «Вывози меня, кривая, только вывези…»
Однако, думать о плохом небыло ни повода, ни желания. Письмо порадовало: галерея продала сразу три его картины и «госпожа-хозяйка арт-оазиса» просила подойти за гонораром. Ещё был PS, мол, «есть интересная для Вас информация». Интрига? С высоты ночной удачи, Теодор снисходительно взирал на эту попытку интриги, всё земное и человеческое ему сейчас казалось, как бы это мягче сказать — детской шалостью. Или младенческой хитростью. Да, несомненно, так лучше. Он оставил деньги за кофе и мороженное прямо на стойке, вместе с чаевыми (за это его особенно любили кельнеры и именовали завсегдатаем), облачился в утренний верхний наряд и, напевая «Что может сравниться с Ксюшей моей?», отправился в Галерею на Бронке. В это хмурое приморское утро, среди высокомерных столетних домов, в шляпе, кашне и плаще… Господи, как ему не хватало трости. Или, длинного зонта…
Мариэтта Власовна встретила художника у порога с театрально распростёртыми объятьями. Это, разумеется, не подразумевало, что в следующую секунду они страстно обнимутся и начнут лобызаться. Совсем нет. Чинно раскланялись. Жеманно поулыбались. Богемно покомплементировали. Пошаркали ножками. Почему-то у людей, связанных с искусством только в виде обслуживания, очень богат ритуал встреч, прощаний, галантностей и высоких разговоров. Видимо, это — компенсация за неучастие в самом процессе творчества. Они к тому же замечательно много пишут статей об искусстве и творцах, знают очень много о очень многих и готовы не замолкать часами и сутками, общаясь с «богемой». В процессе подобного «общения», они горят подсознательным желанием похлопать богемного собеседника по плечу (спине, пояснице и т. п.) и акцентировать обращение на «ты». Как ни печально, но зачастую именно от этих людей зависит благополучие художника, продвижение его произведений на рынок зрителей-читателей-слушателей. И, что ещё более печально, Лили Брик среди них теперь просто не встречаются. А может, это Теодору не везло на Лиль Брик, как знать, может они, Лили, ещё существуют в этом мире. Однако, от Мариэтты Власовны толк был, и не для одного Теодора. Её способности продавать искусство по максимально высокой цене, восхваляли многие, воспользовавшиеся её услугами. Надо отдать должное — было так. Но, впринципе, если захотеть, со всего можно получить толк, а тем более — Мариэтта Власовна! Крупная женщина лет, этак, в районе пятидесяти, всегда в прекрасном настроении, пышно одета, богато и чрезмерно бижутирована серебром-золотом-жемчугами-пластмассой, с ярко подкрашенной причёской-изваянием и сигареткой в длинном инкрустированном мундштуке. Сама как экспонат галереи. Есть на что посмотреть. Но, к величайшему сожалению хозяйки всех этих прелестей, никто из её подопечных художников ни разу не предложил ей написать её портрет. Намекала, не помогло. Они и так всегда отводили глаза в сторону, словно боялись ошпарить их о великолепие госпожи, а от таких её невинных намёков бежали как чёрт от ладана. Смущались? Великодушная Мариэтта Власовна предпочитала считать, что — смущались. И всё-таки, как было бы восхитительно, думала она, оставить потомкам свой портрет в полный рост, этакий подарок благодарного художника ещё более благодарным потомкам, в знак почтения и признания всех меценатских заслуг деятельницы культуры. Во как, не меньше.
— Дорогой Теодор Сергиевич! — торжественно приступила хозяйка Арт-Рая, — наша Галерея, в моём лице, не находит слов для высказывания вам благодарности, по поводу продаваемости в последнее время ваших работ! С ума сойти, вы не поверите, вас признали окончательно! Вчера вечером какой-то джентльмен, купил сразу…
— Джентльмен? — не понял недогадливый Теодор, невоспитанно перебивая даму, — иностранец?.. Всмысле, не русский, что ли?
— Ну, почему не русский? — вопросом на вопрос ответила великолепная Мариэтта, — Может и не очень русский, как знать, всем ведь в родословную не заглянешь!
Она победоносно посмотрела на художника, что, наверняка означало — я-то знаю свою родословную, это вы все тут без роду без племени, из грязи в замухрышки, и всё, опять же, благодаря мне, одной единственной. Так-то вам с кисточкой. И, надо признать, была права. У кого тут на памяти свои род и племя по двадцатое колено? То-то, господа, улыбайтесь.
— Купил! Три полотна! Ну, как вам?
Гм-м, а как нам? Хорошо нам. А если бы и процент галерея брала поменьше, то и совсем бы не плохо было. Однако, надо что-то говорить, триумфальный взгляд продавщицы не потерпит долгой паузы, промедление с благодарностями тут чревато обидой до вражды.
— Ну, что можно тут добавить, дорогая вы наша Мариэтта Власовна! — возненавидел себя и свои картины Теодор, однако продолжал в том же духе… — Это несомненно только ваша заслуга, ведь вы, признайтесь, небось расхвалили меня перед покупателем, никому неизвестного скромного маляра, преподнесли как Микеланджело, да? Бьюсь об заклад, что так и было. Это ведь ваш всеми признанный талант, снимаю шляпу!
— Да ты и так тут без шляпы стоишь, шалун! — заискрилась, зарделась перепольщённая дама, изящно, насколько позволяли шейные подбородки, повернув голову в профиль, искренне считая, что такое положение туловища наибольше вдохновляет художников. — Чаю хочешь? Да не кивай, так и скажи, мол, чаю дайте художнику, не в гостях же, право слово, голос тут имеешь! Люба! Подай нам с Теодором Сергиевичем чаю ко мне в кабинет, живо! Пойдём, бумажки поподписываем, денежку посчитаем, да пошепчимся. Есть о чём: не простой этот твой джентльмен, ох, не лыком шит, попомни моё слово. Если что, не теряйся, про скромность свою забудь, проси больше, а то и в поездку напросись, мало ли, может тебя «только смена пейзажей за окном вдохновляет», откуда ему знать? Если у него есть интерес, то пусть платит за свой интерес, а? Или я не то говорю, а? Слушай меня, Теодор, я то говорю, дело говорю.
Добрая женщина. А ведь сейчас она действительно, думала только о его выгоде. Вот же как бывает, загадочная русская баба. Теодор поёжился, словно ему вдруг стало зябко. Стряхнул головой так, что услышал как что-то щёлкнуло в мозге, зато разом вылетели все слова, слившиеся из Мариэтты в него за последние десять минут. Что ж, ещё полчаса пытки, и можно будет раскланяться, унося с собой энную сумму, а деньги ему теперь нужны особо — начинается новый пласт теодоровой жизни. Ради этого можно и Мариэтту Власовну вытерпеть под чаёк. Тем паче, что чаёк у неё знатный, плантационный, а заваривает она его как богиня. Да, во всём-таки кроется толк, если поискать. Овцы, они как кислород, есть в любой форме природы и у всех у них есть шерсть, хотя бы и клок. Кто хочет большего, может становиться «фермером» и разводить этих самых «овец». Теодор же предпочитал оставаться наблюдателем.
Кстати, проходя через галерею в кабинет хозяйки, Теодор обратил внимание, что две его картины продолжают висеть. Двух нет, а две — вот они, на стене. Было четыре, три продали, две — висят. Такая арифметика. Подозревай глаза свои. Ладно, разберёмся, опять стряхивать головой не хотелось, три, так — три.
Скрипнула по настоящему дубовая дверь, и они вошли в пенаты, в кладезь краевого таланта и склад безвкусицы. Кабинет хозяйки галереи — нечто особенное. Во-первых, внутреннее расположение перегородок, выстроенных так, что бы увеличить площадь стен, дабы уместить большее количество картин. У Мариэтты Власовны так было принято, что художники, «чьей судьбой она занималась», дарили ей «из благодарности» по одной своей работе. Судя по количеству картин в кабинете, в этом импровизированном мини-Лувре, шикарно выглядевшая сегодня светская дама прожила достойную жизнь, лет этак в двести с небольшим. Разумеется, она просто не смогла удержаться рамок своего «правила», и намешала полотна своих «подопечных» с репродукциями всех, кто «колоритом гармонировал с её настроением души». Надо отдать должное, что душа её отличалась богатейшим набором настроений. Особенно коробило Теодора соседство врубелевского Демона-сидящего, с задумчивостью и ненавистью взиравшего на убитого пролетарским штыком буржуя на плакате «Окон РОСТА», времён деятельности Маяковского. Бред. Хотя. Если Демон смотрит именно с задумчивостью, то — очень даже может быть. И всё равно — бред.
Во-вторых, удивлял набор мебели. Ходили слухи, что Мариэтта не гнушается подработкой, в виде скупки старинных мебелей, не всегда продаваемых голодными старушками. Доля истины в слухах могла быть, ибо на торцах и ножках кресел, столов, комодов и шкапчиков нередко бросались в глаза свежие царапины, что не могло возникнуть случайно, зная как бережно, эти голодные старушки относились к своим реликвиям. Тут попахивало каким-то криминальчиком, даже, как говорит кузен Александр — воняло. Извините. Но не сама же Мариэтта Власовна громила дома старушек, конечно же нет. На то, во все времена, существовали Раскольниковы. А жизнерадостная хозяйка Арт-Рая только, видимо, скупала понравившиеся образцы.
Вот и всё, куда как невинное занятие коллекционера. Бог с ней. Но, если Он действительно с ней, то на кой он нужен, такой Бог? Вопрос, разумеется, риторический.
Теодор заметил пустое место на правой стене. Там висела его картина, его «дань благодарности». Вот всё и прояснилось: Мариэтта продала «джентльмену» его подарок. Бизнес есть бизнес — ничего личного. И ничего логичного. Деньги.
Всё бы ничего, и наплевать бы, но. Картина эта, «на безрыбьи» подаренная Теодором Мариэтте Власовне, была из Серии. Не писалось тогда ничего, хоть тресни, а она пристала, мол, саблаговоли, дружок, и ты отметься своей работкой у меня в кабинете. Вот и подарил. А как же? Тут спорить и оттягивать было нельзя, раз Мариэтта просит картину, значит — признала, и теперь будет двигать твои работы покупателям, аж шум будет стоять. Какого рожна объяснять, что это значит? Ладно, значит это одно — конец голоду, старому тряпью, безвестности. Вот что это значит.
Продал душу Теодор, отдал холст. А ведь надеялся, что «зато никуда не денется картина, будет висеть у Мариэтты в кабинете». Дыра на стене. Прореха в груди.
Сквозит гулко, зябко. Ах, что ж у нас всё так, всё так…
— Садись, Теодор, располагайся, — царила Мариэтта.
Художник сел в громадное кожаное кресло, «трон для мастеров», как комментировала хозяйка своё приобретение. Этак она выказывала своё отношение к рисующей братии.
Сама расположилась напротив, за столом, уместив свой стан в позолоченное кресло-диван времён Людовика XIV-го. Стол красного дерева был завален деловыми бумагами с разноцветными печатями, черновиками-почеркушками и эскизами, но из-за кипы этого вороха выглядывала заветная серебряная шкатулка, до боли знакомая всем местным и приезжим художникам и именуемая не иначе как «гонорарная». Мариэтта потянулась к шкатулке, открыла её миниатюрным ключиком и, роясь в конвертах, защебетала:
— Заметил уже, что твоей картины тут нет?
— Заметил, а как же, глаза есть.
— Хорошо. Надо бы новую на её место, намёк понимаешь?
Теодор пожал плечами. Вот и конфликт ценностей — для неё он жив, а значит, может подарить «новую». Какого рожна хранить старый подарок, если подвернулся случай его продать? Вот и всё. Для неё — всё. Он жив. Он может написать новую картину.
Вот и всё. А вот ежели бы он умер, вот тогда бы Мариэтта Власовна уж хранила бы его картину как зеницу в оке, ровно столько, пока бы не явился покупатель с самой большой ценой. Ничего личного.
— Чё молчишь-то? Подаришь?
— О чём речь, Мариэтта Власовна, вам-то, да хоть пятьдесят полотен.
— Ну, пятьдесят не пятьдесят, а одну подари. Ты так обещаниями не разбрасывайся.
Пятьдесят! Это, брат, тебе всю оставшуюся жизнь рисовать… А вот и твой конверт.
Она вынула бежевый конверт из хорошей визиточной бумаги, но отдавать его не спешила. Что-то прикидывала в уме старая ведьма. Не знала с чего начать. И начала с главного.
— Вот что, Теодор. Джентльмен этот странноват. Рассматривал тут, ходил пол часа, потом остановился на твоих картинах. Чуть ли не ногтем поколупал. Расспрашивал о тебе, кто да что… ну, я-то понарассказывала.
— Не сомневаюсь, Мариэтта Власовна, это — ваш конёк — преподнести!
— А ты тут мне не льсти! Ну, если только чуть-чуть. Ладно. Дальше. Он, значит и говорит, а, мол, нет ли у вас ещё его работ? Я провела сюда, показала. С этой он и начал. Вижу — хочет купить, будет покупать. А я-то цены и не знаю! Ты ж её подарил. Не оценивали мы с тобой её…
— Ну что ж, Мариэтта Власовна, — уже более холодно проговорил художник. — Действительно, цену моего вам подарка мы с вами не обсуждали. Да и какая цена может быть у подарка? Это же так, от души. Раз я её вам подарил, то это теперь — ваша собственность, так? А коль ваша собственность, так и зачем же вы мне рассказываете про её судьбу? Это, извините, теперь ваше личное дело. Увольте, поступайте как знаете.
Теодор не был «интеллигентен до идиотизма».
Просто он сам не любил попадать в неловкие ситуации, и не любил когда кто-то рядом в них попадал. Именно поэтому он не смотрел «комедии положений», в которых люди-персонажи не вылезали из этаких «положений». Он сейчас хотел одного: самолично, быстро, снять ношу с плеч Мариэтты и успокоить её, заверив в том, что её подлый поступок вовсе не подл, что это бывает сплошь и рядом, и обычное дело.
Правда не бывает одна, к одной и той же ситуации можно найти сто правд, и каждая в отдельности останется внутри себя — правдой. Он сейчас выбрал такую. Пусть себе в ущерб, но, со стороны этой правды — он ведь подарил-таки картину, и теперь эта картина не его, так какого рожна?
— Ты не ерепенься, надо же, Иисус выискался! — Мариэтта пошла зеленоватыми пятнами от негодования. — Что моё, я и сама знаю. А коль от тебя новую работу прошу, значит эту, проданную, считаю за товар. Понял, нет? В благородных играй в другом месте и бабку не обижай. Ишь, что удумал, чёрт, Мариэтта никогда подарков не продавала, надо это знать, а не сопли тут распускать!
— Полно те, Мариэтта Власовна, — потерялся Теодор, вот тебе бабушка и Юрьев день.
Нифига себе. — Отчего не играть в благородных? Вы — знатная дама, я — художник, кому ж ещё быть благородным?
Эта нелепая тирада несколько успокоила Мариэтту, пятна прошли, кожа приняла свой естественный цвет пудры. Она расплылась в кресле и зарделась румянцем польщённости. Слова Теодора звучали для неё убедительно.
— Ну, ладно, действительно, чего это я взбеленилась? Такой галантный кавалер у меня тут сидит, рассыпается в любезностях, а я ни ухом ни рылом в его куртуазности… прости, дорогой.
М-да, умела Мариэтта грациозно выйти из идиотской ситуации. Именно поэтому и в бизнесе преуспела. Чёрт их разберёшь, этих людей! В самой одноклеточной амёбе живёт лорд, и в каждом лорде не спит амёба. И неизвестно, в какой момент из кого что вылезет.
— Ну, стало быть, я о картине, которая… отсюда, — Мариэтта улыбалась всеми своими фарфоровыми зубами как ни в чём ни бывало. — Теодор, я, признаться не поняла её ценность. Уж очень она отличается от всего, что ты рисуешь. Э… прости, пишешь, конечно же — пишешь! На мой взгляд, очень печальное полотно, если не сказать зловещее. Может, потому и подарил, что не жалко было? -…
— Шучу, теперь — шучу. Понимаю, это, видимо, какое-то твоё настроение души было.
Но, я это и использовала. Джентльмен этот очень ей заинтересовался, вот я и наговорила, что эти картины ты не продаёшь, что б цену поднять, понимаешь? Да что ты молчишь всё время?
А что тут было говорить?
Теодор потерял дар речи, когда Мариэтта заикнулась про Серию. Ей-то откуда знать?
Или интуиция? Или просто к слову пришлось? Одно из миллиона.
— Ну так вот, — не нуждаясь в репликах собеседника продолжала дама. — В итоге я загнала ему полотно по тройной цене от тех двух твоих. А, кстати, те две он уже так купил, прицепом, что ли… или из вежливости, я не поняла. Но это и не важно!
А, каково?
Разумеется, Теодор рассыпался в благодарных комплиментах. Они ещё немного пожеманились, затем продавец рассчиталась с поставщиком, и последний поспешил ретироваться. Мариэтта сунула в карман пиджака Теодору визитку.
— Вот его визитка. Он очень просил тебя ему звякнуть. Советую уважить.
— Ну, я…
— А ты не якай, позвони, от тебя не убудет. Всё, что само плывёт в руки — надо брать, а уж потом разберёшься, надо оно тебе или нет. Он сначала спросил твои координаты, но я не дура, мало ли что — «проф. тайна», говорю. Тогда он визитку дал для тебя. Позвони, чую, что верняк, ты уж меня послушай, дело говорю.
Теодор ещё раз поблагодарил благодетельницу и отбыл, наконец, восвояси.
Глава 4
Почему после таких событий, даже неся в кармане сумму, о которой несколько лет назад и представления не имел, выходишь на улицу с ощущением, что тебя оплевали?
Очень хочется воды. Вымыться. Сейчас бы почуять носом запах речки, осоки, ивы над водой… да с разбегу в воду, с малюсенького покосившегося мостика. И долго не выныривать, разглядывая в мутности реки её сокровища — ил и камни… Почему детство даётся один раз, и именно тогда, когда не можешь этого оценить? «Знал бы, кто всё так придумал, сам бы его здесь задушил…» Хорошая песня, правильная.
Именно так. Ибо — нелепо всё. Наши, художники, рассказывали, что где-то появился чуть ли не Город Мастеров, что там живут и заправляют всем творческие люди. Что создали царство искусства в одном, отдельно взятом маленьком городке… врут, наверное. Или мечтают. Утопия, что с неё взять… Однако, как хочется верить, что где-то это есть, чёрт побери, как хочется верить.
Но надо жить здесь, на земле, а не во сне и мечтах.
А здесь скучно. Здесь невыносимая тоска. Не дай Бог мне состариться и превратиться в немощного жалкого старичка… Никогда не видел ничего унизительнее.
Прожить жизнь, стараться быть полезным, если не незаменимым, класть на алтарь жизни все силы, все возможности, самую жизнь, наконец… и именно в конце этой жизни получить в награду разбитое, дряблое тело, не способное больше ни к чему.
Кошмар. Вот, спасибо тому, «кто всё так придумал». Сволочи. Я нарисую это. Дождь.
Должен быть дождь. Много-много дождя. Сезон дождей, долгий, затяжной. Падающая вода. Боги!!!.. где ручка??! Карандаш?! Шпагу мне! Но, подойдёт и карандаш, падающая вода… вода… плачет… один… в каменных джунглях…я… причём тут я… зеркала, много луж — зеркал с отражением одиночества… много, очень много одиночества… день? Это день или ночь? Это между днём и ночью… это дождь, сезон дождей, всё перемешалось, кто скажет, день или ночь?
«СЕЗОН ДОЖДЕЙ»
Что это? Падающая вода или просто плачет то, что должно стать явью и никак не станет? Я опять один. Я буду вместе, но лишь для того чтобы снова ощутить, что… я один. И услышать падающую воду… И услышать падающую воду — в сезон дождей. Всё. Что это? Просто наступил сезон дождей. Ведь в джунглях обязателен сезон дождей. С падающей водой…при чем тут я? Что это? Что это? Была ли ночь, полная отчаяния ухода снов? Полная невидимой луны, заблудившейся в облаках, будто в искривленных бровях, словно в нависших зеркалах, плачущих сезоном дождей… Был ли день? Я не видел как он наступил. Не заметил как он прошёл. Только дождь — и всё… Был ли я? Ну, конечно был, иначе кто же вдыхал испаренья земли. Кто же так понимал обречённость воды? Это был я…это я…был. Я оделся в кричащий фальцет. Я пачкаю дымом небо этой Земли.. Но пытаюсь попасть в унисон с сезоном дождей как с собой… Где я? Где сон? Где утро, где ночь, где день? Почему сезон дождей и разве это покой? В скользком потоке идти босиком… Я держу откровенье в руках, разжимаю ладонь: на пальцах две капли и сотни линий, Тайна как память близка и похожа на сон. Тайна всегда похожа на сон Я не иду ни вперед, ни назад и вещаю как слепой король в замке сезона дождей, в стране сезона дождей, на планете сезона дождей, Я вещаю иной сезон, может быть, похожий на сон. Но, иной…Вот оно как. Седина в бороду, стих в перо. В последний раз Теодор писал стихи в школе, Маринке, о которой память сохранила только мятный вкус мягких губ. Вот оно как бывает. Вспомнил, на старости лет. А как похоже на картину. Получается, что записал образы, которые осталось нарисовать, словно набросал план картины.
Здорово, а теперь возьмите кисти и пожалуйте за мольберт, сэр. «Сезон дождей».
На холсте образовываются вначале еле видные пятна, потом они проявляются, как фотографии и глаз уже замечает и различает силуэты, куски пейзажей, образы…
Теодор старается успеть их обрисовать углём, где — уже наметить маслом, а следом уже проступают на холсте новые персонажи, новые тени… когда следующие задерживаются с появлением, он возвращается к ранее наспех начертанному, пишет маслом прямо по углю, вынимает эти образы из пространства, образы, которые пока видит только он один, и переносит их сюда, на холст, теперь это будет видно всем, останется взглянуть на картину… он дремлет или идёт заварить чай, а сам всё видит новых гостей, им так тоскливо в пространстве, они рвутся через его голову сюда, в холст, они такие как мы — они болеют без самопроявления, но они отличны от нас тем, что без посторонней помощи (а он посторонний, он — посторонний, зачем себя тешить обманом, ведь у него есть двигающиеся тело и у тела — руки) им не проникнуть в наш мир, им не стать видимыми… но ведь и нам не проникнуть в этот мир без посторонней помощи наших матери и отца… да ничему здесь не появиться без посторонней помощи, а раз так, значит всё связанно единой причиной — помощью в появлении в этом мире… Вот, стало быть, оно как.
И последним жестом он написал поверх картины свой стих про сезон дождей. Вот теперь всё. Готово. Теодор закончил с вами, существа из невидимого мира, поздравляем вас, вы уже здесь. Есть. А художнику можно закурить. И — чай. Пусть полотно постоит на мольберте, просохнет сутки-двое, а он посмотрит. Всегда так удивляется, когда рассматривает законченную работу. Всегда видит что-то новое, чего и не видел, быть может, когда картину писал. Ещё одна, картина из Серии.
Ещё одно непродаваемое полотно. И почему он их рисует? Откуда они лезут? Что заставляет Теодора тратить на них себя? На любой самый сложный вопрос есть самый простой ответ. И, чем сложнее вопрос, тем проще ответ. Вот оно как.
— Добрый день, Теодор Сергеевич! Я не сильно вам помешаю? Вижу вы уже закончили, поздравляю, прекрасно, просто прекрасное полотно, — голос прозвучал тихо и скромно, но Теодор вздрогнул.
В дверях стоит дорого одетый господин в тройке и кашне. На вид — приятен и ведёт себя скромно, интеллигентно. Но это мы ещё поймём позже. Большие залысины, лет пятидесяти, загоревший и поджарый, видать, по заграницам ездит. На мизинце золотой перстенёк, явно из новой национальности русских, это их пароль. И давно он тут стоит? Судя по позе — давно, это Теодор дверь не закрыл, а стуки он и так никогда не слышит, а уж когда работает, тут хоть весь дом вынеси. Да что ж молчать, надо что-нибудь сказать.
— И вам день добрый, чем обязан и с кем имею честь говорить?
Голос у него как из колодца, в горле проклокотало и пробулькало. Да и зубы надо пойти почистить. Это что же, уже следующий день начался? Он протягивает визитку.
«Надо Сашку попросить, — отмечает про себя Теодор. — Чтоб мне тоже наделал визиток, а то не солидно как-то, блин».
— Извините, что без звонка и приглашения. Селифанов Антон Владимирович, предприниматель. Я пришёл познакомиться с вами, Теодор Сергеевич. Имел честь вас пригласить в гости или повод ждать звонка, но, не дождавшись, решился сам вас отыскать… Вы уж извините за беспокойство.
Теодор молча разглядывал натуру. Мысли предательски отражались у него на лице.
Ага, стало быть это благодетель, скупивший три картины в Галерее. Хорош, что тут сказать, такому не страшно доверить свои картины, уж он найдёт им применение после моей смерти, с аукционов сметать будут. И то хорошо. Глаза карие, не бегают, брови ровные, волевые, подбородок интеллигентный. Нормальный образец, нормальный. Итак, что вам угодно, нормальный образец крепежа нового государства?
— А какой сегодня день, Антон Владимирович?
— Пятница, двенадцатое июля.
— Вот оно, стало быть, как. Это я со вторника тут пишу… вы располагайтесь, уважаемый, а я, наверное, пойду умоюсь. Чаю поставить?
— Я подожду вас, Теодор Сергеевич, делайте свои дела, это я к вам пришёл, да ещё без приглашения. А уж потом и чаю.
— Ну, как знаете, может, оно и так. Я скоро, извините.
И, пока Теодор скоблит скулы и подбородок, сдирает с зубов трёхдневный налёт, мы можем наравне с зеркалом в ванной увидеть его блуждающие мысли:
Вот всегда так. Сядешь поработать, а три дня вылетели из жизни, словно кто-то пришёл и украл. Как так, казалось несколько часов рисовал. Да нет же, я и дремал раз пять, и чай пил раз пятьдесят… могло, могло уйти дня три. Вот они и ушли. А, хрен с ними, лучше уж их на картину потратить, чем на… а на что ещё их не жалко потратить? Скоро мысль летит, долго дело делается. Во, рожа как осунулась, глаза впали, щетина на сантиметр, теперь раздражение от бритья будет… вот же напасть какая. Но, умытым и выбритым чувствовать себя гораздо приятнее, чем неумытым и невыбритым. Что-то я туплю. Это от переутомления и запаха краски. Александр прав насчёт запаха. Три дня без свежего воздуха. Надо пригласить этого типа куда-нибудь, как раз, поедим нормально, подкрепимся, хоть развеюсь.
Люди, это — хорошо, когда вовремя и понемногу. Тут они даже полезны и почти не раздражают.
Надо надеть чистую рубашку. Блин, он во как расфуфырен, надо тоже что-то поприличней натянуть. А не гульнуть ли нам в кабаке, уважаемый? А отчего бы и не гульнуть? Картину надо отпраздновать? Надо. Кофе мне сейчас не поможет, следовательно, надо рушить устоявшиеся привычки, отметим немного иначе, чем всегда. Разнообразие — сестра… ну, не знаю, чья она там сестра, но то, что разнообразие полезно, никто не возражает? Вон зеркало не возражает.
Стало быть, так оно и есть.
А что там наш гость, не уснул, ожидая?
Глава 5
Гость не уснул. Он чинно и с почтением знатока рассматривал картины Теодора, развешенные на стенах и поваленные по всей комнате. В глазах сверкало восхищение.
Художник застал гостя за просмотром Серии. Теодор почти не испытал возмущения, отчасти потому, что гость как ошпаренный отскочил от картин при появлении мастера, но, в основном, от того, что все эмоции у него за трое суток иссякли и были чётко врисованы в новый холст. Душа Теодора была сейчас утомлена и пуста, её нельзя было оскорбить, она, даже, быть может и отсутствовала в этот миг вовсе, не спеша отрываться обратно от сохнущей краски.
Антон Владимирович ещё раз облил художника мёдом комплиментов. Теодор узнал, что его кисть не подпадает ни под один шаблон школ, а создала школу собственную. Но, не таял, молча размеренно кивал, словно ожидая, когда гость умолкнет. И действительно, только иссякла мармеладная речь, Теодор спросил напрямик:
— Водку пьёте?
— Предпочитаю коньяк, но с вами, хоть портвейн!
— Стало быть, с него и начнём. Знаю я тут один ресторанчик. Галантно и со вкусом.
Туда-то я вас, уважаемый и приглашаю, коль пришли.
— Это я Вас приглашаю, Теодор Сергеевич!
— А, как знаете, но уж пойдёмте, очень есть хочется…
— Представляю себе, за трое суток можно и проголодаться, — гость не издевался, в его интонациях чувствовалась забота.
— Что ж вы думаете, я только рисовал тут и не питался? — продолжил светскую беседу мастер уже на улице.
— Незнаю, — признался гость.
— Я чай пил… наверное… Я видел на кухне, что-то там елось за это время.
— А-а, вот оно как…
За столь содержательной беседой они и подошли к кабачку. Теодор остановился перед дверьми и полной грудью вдохнул воздух, словно по пути не успел надышаться.
Пахло летом. Вкусно. Зелень и отдалённый запах цветов. Солнцем пахнет. И птицами, городскими птицами. Разбойничий у них запах. Чижик-пыжик, а не испить ли нам у фонтана водовки? Ну-с, а теперь уже точно — время аперитива и трапезы.
Утро наступило сразу после ресторана. Вернее, прямо из ресторана и началось теодоровское утро, резануло в глаза своими новенькими солнечными лучами и обнаружило Теодора спящим у дивана на коврике, уютно укрывшегося этим же ковриком, обернув его вокруг себя. Кости ныли от жёсткого лежбища. Опять ужасно хотелось почистить зубы, а потом сразу — попить, много попить воды. Или пива.
Можно резюмировать, что Теодор не удивился. Такое случалось и ранее, и, признаться, неоднократно. Но, так как подобные пробуждения никогда не становились ежедневным бичом, то Теодор особо и не беспокоился по этому поводу.
Мы в России, с нами подобное случается, уж с нами такое бывает. Если мы «решили что отметить, то отметим обязательно», да так отметим, что мир содрогнётся и пропустит нас без очереди в сортир поблевать. Кстати, пока ничего не ел, не плохо бы и прочистить желудок. Вообще, в таком состоянии необходимо как можно больше всего из организма выдавить, удалить, а уж потом и заполнять его заново едой и водой. Токсины, это, брат, вещь отвратительная.
Усердно (на сколько это было возможно в его состоянии) поборовшись с этими самыми токсинами, и, судя по звукам — победив, Теодор принял контрастный душ, не удержался и прямо из под крана напился холодной воды и почувствовал себя гораздо лучше. Растирая голову полотенцем, он подумал, что теперь можно полечиться пивом — литра полтора хватит, затем поспать и — всё, здоров, или наглотаться жаропонижающего и целый день отпиваться чаем. Первое, конечно веселее. Второе полезнее. Но живём мы в этом теле один раз. С этим ни одна религия не поспорит.
А раз один, следовательно — пиво. Вообще, Теодор иногда сам себя поражал своими способностями к логическому анализу. Когда ему с бодуна хотелось пива, он выстраивал столь фундаментальную логическую цепочку, неопровержимо доказывавшую о необходимости выбора именно пива, что все физики обзавидовались бы, узнав ход и вывод его умозаключений.
По выходу из ванной комнаты, его ожидал сюрприз. Вид сюрприз имел весьма жалкий.
Он сидел у кресла прямо на полу, не в силах поднять голову с ручки этого самого кресла. Помятое лицо сюрприза напоминало вчерашнего гостя, а вот его костюм… оставался далёким и невнятным намёком на вчерашний блеск Антона Владимировича.
Нечто мятое и грязное окружало его тело, и акцентировало виноватый взгляд красноватых глазок. Гость молчал. Теодор тоже пока оставался не слишком разговорчивым, и, поэтому просто вынул чистое полотенце, новую зубную щётку и протянул всё это гостю, глазами указав на ванную. Упрашивать не пришлось.
Через пол часа, когда посвежевший гость в теодоровом запасном халате сидел с хозяином в кресле и попивал наикрепчайший чаёк, Теодор задал ему резонный вопрос:
— А вы чё приходили-то вчера?
— Познакомиться…
— А… ну, вот и познакомились…
Долго смеяться не могли — головы болели, как проклятые.
Угомонившись, Теодор с неудовольствием спросил:
— А мы вчера как себя вели, всмысле, никуда не влипли?
— Нет, что Вы, — успокоил гость. — Всё было очень весело, но как-то быстро. Видимо, сказались-таки Ваши бессонные ночи и чай вместо еды. Мы так и не поговорили нормально ни о чём. Но, это даже к лучшему, всё равно сегодня бы всё пришлось повторять заново, из нас никто бы ничего не запомнил — ни Вы моих вопросов, ни я Ваших ответов. Потом… Э-э… Я пошёл Вас проводить… проводил… но себя выпроводить отсюда уже не смог, Вы уж извините.
Художник предложил прогуляться до ближайшего паба. Антон Владимирович не возражал. С трудом почистили костюмы от дорожной пыли, штукатурки, засохших кусочков салата и прочей не идентифицируемой дряни. Следующая беседа проходила в разряженной обстановке модерновой пивнушки, где приличные посетители чинно восседали на высоких стульях. Играла медленная музыка, свет был приглушён, и пара глотков свежего холодного пива легко настраивала на разговор.
— Я пришёл к Вам, Теодор Сергеевич, не только от себя лично…
— М-да, — вопросительно кивнул художник, его состояние начинало восстанавливаться и растекалось благодушием по всему телу. — И кого вы представляете?
— «Клуб Шести».
— Не слышал, если честно, но, может и потому, что я весьма далёк от новой светской жизни. И от старой был далёк. А скажите, что, Клубы опять нынче в моде?
— Признаться, и сам не знаю про моду на Клубы. Но о нас Вы ничего и не могли слышать. Нам общественное мнение как-то неважно. Мы, сами по себе. Клуб закрытый и рассказывать о его нюансах, правилах и тонкостях я пока не имею права…
— Вот и прекрасно. Я, если честно, и сам не люблю всякие там тайны, особенно — чужие. Тогда просто расскажите, зачем вам я? Вы мои картины купили, а теперь что?
— А теперь мы хотим заказать у Вас портреты.
— Вас?
— И меня тоже. Каждого из Клуба, по одному портрету.
— А сколько вас там всего?
— Шесть.
— Это логично. «Клуб Шести». Гонорар?
— Если Вас устроит, то за каждый портрет, гонорар будет такой же, по какой цене я купил одну из Ваших картин. Я говорю о той, что из Серии, Вы меня понимаете.
Если Вы не согласны, мы оговорим Ваши условия. Ну, как?
— И всего-то?
Гость утвердительно кивнул. Теодор сдержал волнение. Тут пахло большими деньгами, о подобной удаче он перманентно мечтал. Однако, опять возникло слово «серия».
Неприятный осадок всколыхнулся в груди художника. А, что нам-то, пропадать, что ли? Будем писать портреты, с нас не убудет. Может, ещё пива?
— Может, ещё пива? — спросил Антон Владимирович. Его глазки уже искрились от первого бокала. Азарта в них небыло, но затаённое торжество слегка начало проглядывать. Видимо, он только что заключил выгодную сделку. Такой славный, а — дурак. Но, на дураках Россия держится. Это — святое. Это — наши киты. А теперь, ещё пива.
Так скромно и непредвзято продолжилось восхождение Теодора на зиккурат призвания.
А другими словами — проверка его истинного предназначения. Но, герой пока не знал планов судьбы, он радовался свежему пиву.
Глава 6
Теодор, всё же, небыл склонен идеализировать происходящее. Первое впечатление почти всегда обманчиво: от плохого человека веет романтикой, хороший, наоборот — отпугивает с первого взгляда. Но что же он вынес после знакомства с «Клубом шести»? Странное название для компании из пяти человек, а именно столько их там и было. Странное название. Но персонажи ещё хлеще. На его вопросительный взгляд по поводу количества участников Клуба, было акцентировано ответствовано, мол, это — все. Да, ладно, приходилось нам летать на самолётах авиакомпании «Сибирь»… самолёты ждали списания ещё в прошлом веке, а — летают, а — «авиакомпания» государственного значения. Так почему бы какой-то закрытый клубик из пяти персон не назвать «Клубом Шести»? А может, они тайно поклоняются числу шесть, или шестипалому серафиму, тогда вообще всё ясно и понятно. Люди, удивите меня! И особенно в их пользу тот факт, что готовы платить такие деньги за портреты.
Ребяты, теперь можете преспокойно быть хоть вурдалаками, нам по барабану.
Кстати, о портретах.
Не всё тут так просто, как казалось на первый взгляд. Раз Антон Владимирович купил первой картину из Серии, то, может, и тут господин Селифанов хочет чего-то этакого? Он пару раз в Клубе попросил Теодора «не спешить с результатом, присмотреться». И ведь, по логике, просто так, с кандычка, люди не будут объединяться в Клуб. Что-то должно их объединять? Должно. Тогда вам, дорогой Теодор Сергеевич, внимательно смотрящий на себя из зеркала, очень даже требуется разгадать, что именно связало этих пять персон в клубок…
Теодор машинально огляделся. Где ручка и чистый листок? Составим список будущих персонажей. Листок начал быстро покрываться бисерным почерком художника:
Лицо № 1. Председатель Клуба, а именно с ним и довелось познакомиться изначально.
Селифанов Антон Владимирович, бизнесмен, лет ему около моего, чуть больше моего, удачлив и шустр, глаза можно разгадать, только если он выпьет. Как показалось, он с меценатскими закидонами. Это бы не настораживало, если бы во всей его натуре не угадывались какие-то дополнительные (для человека) способности… как будто, что-то телепатическое или… чёрт его знает, но что-то эзотерическое в нём есть. Словно он знает что-то, гораздо большее обо всех. М-мг, дальше.
Лицо № 2. Музыкант Шамир, иначе его никто не называл. Видимо, из первых рок-н-рольщиков.
Весь в «коже», фантомный чёрный вязаный свитер с жёлтой полосой. Беспокойный, оглядывается на случайный звук, как на снаряд. Похож на Врубелевского Демона, когда сидит, только нервный. Словно какая-то угроза постоянно висит над ним.
Кстати, ни в одном лице из присутствовавших в Клубе, не было покоя и безмятежности… да что это я? А у кого сейчас в этой стране есть покой и безмятежность на лице, кроме всех трёх степеней олигофренов?
Лицо № 3. Самое приятное лицо. Женщина-вечная девочка. Тут невозможно пока описать, лучше для себя Перечислю: блондинка, косички-хвостики, белые чулочки, короткая юбка, блузка вроде школьной формы. Инфантильна. Представилась, как Ирэна, а ведь возраст уже мог бы добавить и отчество. Но, это пол беды — за вечер, я заметил, как к ней обращались и «Наташа», и ещё «Мария». Полный глюк.
Но, с другой стороны — так ведь интересней жить. Она, видимо, представилась им всеми тремя именами и каждый выбрал то, которое, по его мнению, наиболее подходит. Вот же бред…
Лицо № 4. Ещё одна барышня. Впечатляющая. Впечатлительная. Этакая «Дама-модерн»: кокаиново бледна, утончённа, чёрное каре, чёрное обтягивающее платье, сигарета в мундштуке, матерчатые перчатки выше локтя, полусапожки, чулки на поясе-корсете.
Изольда Максимилиановна. Язык сломаешь. Постоянно цитирует Маяковского, по моему, она от него без ума. Но что-то ещё её пугает, к любой поэтической строке, высказанной кем-то другим прислушивается ревностно и нервно. Кутает ноги.
Лицо № 5. Михаил Романович. Толи писатель, толи драматург. Человек в глазапрячащих очках, пальто-плащ, кашне, перчатки (не снимает в помещении). Всё — фиолетовое. Широкий пиджак, шейный платок, бархатная рубаха, блескучие запонки, широкие штаны в вертикальную полоску, золотая жилетка, всмысле — расшитая золотом. Ходит с папочкой, когда сидит за столом, держит её на коленях.
Теодор закурил и принялся чесать затылок: «Ну, и? Как мне всё это изображать?»
Дотошный читатель наверняка поправил бы нас, указав эту «неточность» в изложении событий, мол, не «всё это изображать (рисовать)», а «всех этих». Нет, уважаемый дотошный читатель, ошибки нет. Так он и сказал. И когда нумеровал персонажей будущих портретов, так же называл их «Лицо №». Таков был сам Теодор, особо не отличавшийся в любви к людям от верстового столба: подойдут, приглядятся, так укажет путь и подскажет расстояние, а пройдут мимо, ну, так и Бог с ними.
Мимо Теодора не прошли. Сразу столько людей вошли в его жизнь, пусть — опрометью и вскользь, но всколыхнули и так непривычный ход событий, взволновали, привнесли в его голову хаос неожиданных размышлений и навязчивых мыслей.
Одна из них неотвязно тикала в голове художника, маниакально возвращаясь и подогревая его общее уныние: никто не дал визитки. От его новеньких визиток шарахались, отказывались. Взяли, но, несмотря на правила приличия, требующие в присутствии вручившего разглядеть, изучить визитку — тут же клали в карман. А потом он обнаружил все свои розданные визитки у себя в пальто. Это они, каждый, выходили из комнаты на пять минут, дабы положить ему его визитку в карман пальто.
Но, что это я, — мысленно успокаивал себя Теодор, — со своим уставом в чужой закрытый монастырь? Может, не принято у них это, а я, тугодум, намёков не понимаю? Так оно и есть. Ну, блин, сказали бы прямо… интеллигентность тоже хороша в меру.
В конце вечера, названного Антоном Владимировичем «внеочередным собранием Клуба», присутствующие проголосовали за теодорову работу над их портретами и внесли взносы. Сумма получилась астрономическая. Тут же председатель выдал художнику пятидесятипроцентный аванс. Было вовремя, ибо «кузен» Александр нашёл-таки, наконец, подходящую квартиру. Теодор был благодарен и кузену, и банку, и новым знакомым из шутовского Клуба, и судьбе. Это надо видеть — седьмой этаж, окна выходят на две стороны дома и с обеих сторон вид на море: с востока — лениво изгибаясь и щерясь иголками судов лежит залив, а с запада — само море. О, это надо видеть собственными глазами. Залив опоясан городом и ночью покрыт искрами городских огней. Есть балкон и можно пить кофе, любуясь индустриальным пейзажем порта и портового города. А на западном балконе — закаты, утопающие в море. Боже, да Теодор и не мечтал никогда о такой квартире. Пока сложно привыкнуть подниматься к себе на седьмой. Лифты в нашей стране не приспособлены к адекватной реакции на то, что в них желают ездить люди. Лифты, как впрочем, и всё остальное, призванное облегчать нам жизнь, живут здесь своей собственной (иногда богатой) внутренней жизнью. А мы только мельтешим и отвлекаем. Ладно, обойдёмся.
Стоит человеку получить квартиру, как он хочет ещё и лифт. Глупости какие-то. А кто подумает о здоровье? Вот, лифты и думают. И же с ними. Пусть их.
Денег, действительно, хватило не только на квартиру. Теодор обрёл компьютер.
Интернет. Это отдельный разговор. Действительно, можно залезть в любой уголок мира. Всё, что создавал человеческий гений столетиями, теперь доступно с помощью двух телефонных проводков. Точнее, одного двужильного проводка. А бывает ещё беспроводное соединение. Мир отринул границы как мутированный бройлерный цыпленок скорлупу. Теодор с предвкушением вводит в «поисковик» название галереи, и тот находит всё, что печаталось про неё в мировой прессе, плюс, сам сайт этой галереи, этакий электронный журнал, проспект с фотографиями. Кстати, Теодор узнал, что означает слово «юзер», это с английского — пользователь. Он теперь пользователь всех благ, способных быть представленными в Интернете, во всемирной, всепланетной интеллектуальной «паутине». Похоже на то, как будто подключился к всемирному разуму… Вот оно как. Ну и пусть — юзер, хоть веником назовите, это не главное.
Но и тут без сюрпризов не обошлось.
Кроме галерей с картинами, Интернет предложил ему полюбоваться галереями с обнажёнными телесами, телами и тельцами, в основном женского пола. И, что называется, «гетерами в работе»… К удивлению художника, этаких «галерей» оказалось гораздо больше, чем тех, кои искал он. Ну что ж, и тут человечество остаётся верно своим первобытным инстинктам — сексуальное влечение гораздо легче для восприятия, чем творчество, требующее навыка в этом самом восприятии. Ничего тут не поделаешь. Что покупается, то и продаётся, закон рынка. И если по Интернету рыщут миллионы сексуально неудовлетворённых подростков, то Интернет обеспечит этот спрос платоническим удовлетворением. Юзеров от искусства, численно, во много раз меньше, поэтому и удовлетворение этого «спроса» отходит на более дальний план. Ничего личного.
Ладно, — думал Теодор, — это частности. Надо немного успокоиться от подарков судьбы и заняться отдачей «авансов» этой самой судьбе.
Иными словами — пора было приступить к портретам.
С кого начать? А что, вот так по списку решил и пойти. А, ведь, трудновато с непривычки будет… кроме шаржей и карикатур, никогда не рисовал человеческих лиц.
Нормально не писал маслом. Смеялся, издевался — да. Но, тут от него ждут иного.
Чего? Портретного сходства? Может быть. Но. Если только для этого, то можно было любого ликомаза с Арбата пригласить. Пригласили Теодора. Суть их ему нарисовать?
А что он о них знает? Ничего. Общее впечатление? Возможно. Посторонний взгляд со стороны, бывает, может оказаться в тысячу раз точнее, чем взгляд привыкший.
Особенно, если этот посторонний взгляд будет принадлежать художнику. Такие дела.
Попытка — не пытка, как говорил Сталин.
Глава 7
Пробовать оказалось труднее, чем Теодор себе это представлял.
Ещё будучи на собрании, он успел сделать более-менее подробные карандашные эскизы. Совмещая их со списком, куда им были вписаны общие наблюдения, он попытался приступить к портретам. Дело шло медленно, если вообще — шло. В ту ночь, придя домой из Клуба с огромной суммой в кармане, он и не вспомнил о самой важной вещи. Просто голову вскружила сумма. Или вообще, всё вместе — отвлекло.
Даже когда он обнаружил свои визитки, розданные клубистам, у себя же в кармане, то и тогда не подумал. Ночью спохватился — он не договорился об их приходах, либо вообще о встречах с каждым по отдельности, что бы делать эскизы с лиц. Вот те на. А ведь профессионал. Облажался. А лицо теперь ронять нельзя, стало быть, надо что-то придумать, как-то объяснить это недоразумение. А чего тут объяснять?
Ему надо больше о них узнать, что бы кроме визуального сходства, на холсте запечатлеть большее — души этих людей. Вот и всё. Теперь надо дождаться удобного случая и объясниться.
А с другой стороны, его постоянно отвлекало его новое жильё.
Как-то не желали стены скучать в своей первозданной пустоте. Им хотелось зеркальный шкаф, книжную полку, ещё что-нибудь. Теодор просто заходил домой, а стены, так с порога и кричали ему о своей неодетости. Кроме стен, появился «голос» у пола — пол требовал ковёр, в котором будут утопать босые ноги художника. Как это, оказывается, замечательно — иметь возможность ходить по дому разутым. В этом что-то есть. Как по траве в детстве. Ещё: оба балкона предвкушали кресла и напольные пепельницы. А большая квартира просто недоумевала от отсутствия хорошего музыкального центра. Холодильник, опять же. Пиво должно быть холодным.
Да и компьютеру было не очень удобно на полу, по возможности (Теодор уже путался — ему самому? Компьютеру?), хотелось специальный стол. И кресло к нему, на колёсиках, что б можно было ещё вертеться, обдумывая или рассматривая.
Фантазия уже не вписывалась в повороты реальности, но тормозить отказывалась.
Теодор заглянул на строительную ярмарку и прослушал лекцию в лакокрасочном/ ремонтном/ сантехническом отделе (всё это богатство располагалось за одним прилавком, и даже где-то сбоку продавали пирожки). Продавец-консультант, прыщавый юноша с горящими глазами, взахлёб объяснял Теодору все достоинства новейших материалов, и покупатель уяснил — теперь в ремонте невозможного нет.
Можно строить арки из гипсокартона, с помощью пластиковых труб и метапола — проводить воду и канализацию туда, куда тебе, жильцу хочется и где тебе, а не ЖЭКу удобно что б ты мылся или готовил еду. Можно обвеситься новыми навесными потолками, по желанию — фигурными, разноцветными и с точечной подсветкой. Можно установить пластиковые окна, вертящиеся по всем направлениям вокруг своей оси.
Можно поставить раскладные стены — перегородки, вполне заменяющие широченные двери, а сами двери… ну какие хочешь, хоть с вышивкой, только плати. Только — плати. Нет у фантазии границ и тормозов. Кроме — денежного барьера. Который, при желании, можно и перепрыгнуть. Вот так.
И художника разорвало от раскрывшихся возможностей в воплощении своих замыслов.
Вот, оказывается, что такое капитализм — зарабатывай и делай свою жизнь лучше.
Вспомнился советский фильм, про трёх строителей (точнее, их работа как раз заключалась в обратном: они разрушали, сносили старые дома), как те нашли клад с золотом. И — не смогли даже продать это золото. Джигарханян там играл бригадира.
Да что так близко ходить, а Остап Бендер? Куда он делся со своим миллионом? Эх, всю бы толпу, да сюда, в наше время! Вот где можно развернуться честному миллионеру. И нечестному тоже. Любому. Главное — умей заработать, а уж тратить тебя научат. Даже с умом тратить. Да и без ума, какой бы получился кураж!
Но деньги катастрофически заканчивались.
Рисовать продаваемые пейзажи Теодор пока не мог. Да и, как назло, Мариэтта Власовна уехала к сестре в Америку с очередной партией картин. Типа, выставку повезла. А назад привезёт то, что не смогла продать. А если всё продаст, то привезёт как в позапрошлый раз — холсты на подрамниках, облитые краской, типа, авангард. Круто сестрички работают. У той в штатах тоже своя галерея, вот и ездят друг к другу «в гости» с «выставками». Культурно-валютный обмен. А почему бы и нет? Таким как Теодор так только лучше, какая им разница, где их пейзажи будут висеть? Может, там к их картинам вообще иначе станут относиться, всё-таки зелёными заплатили. Кстати, и проценты с таких продаж, Мариэтта платит честно и в капусте. Здесь трудно понять, кто чёрт, а кто святой. Потомки разберутся. А Теодору предстояло пока разобраться с собственными запросами, тратами и обещаниями. В принципе, можно было уповать либо на далёкий приезд Мариэтты Власовны, так как его картины она тоже повезла, либо на продолжающуюся финансовую любовь Антона Владимировича.
Что тут сказать самому себе?
Конечно, это безобразие, не закончив ни единого портрета, подойти к «меценату» и попросить ещё денег из предоплаты. Безобразие. А для чего тогда они вообще нужны, эти «меценаты»? Они вносят свою лепту в вечность. Вот только я, думал Теодор, с работой на эту самую вечность, несколько торможу. Ну и что? Что? Не напишу портреты, что ли? Напишу. Тогда, какого рожна? Надо подойти и попросить. Подойти.
И попросить. Ох-х…
Логика опять не подвела художника, как и в вопросе с пивом с бодуна. Логика была за Теодора. Но вот ноги отказывались идти. А пальцы предательски не набирали номер его, селифановского, телефона.
И, как всегда бывает в подобных случаях, гора сама шлёпает к Магомеду. Не долго мучалась старушка, пелось в известной песенке. Однажды утром, когда Теодор, по своему новому обыкновению, восседал в кресле на Восточном Балконе Утренней Радости (Рассвета), попивал кофе, покуривал трубку и наблюдал восход, в дверь позвонили. Скромно и кратко. Он нехотя оторвался от своих дел, можно сказать — всё бросил, и открыл. На пороге стоял Селифанов. Блестящий и улыбающийся.
Извинился, что — без предварительного телефонного звонка.
— Антон Владимирович, вы можете не извиняться, вам я всегда рад. Проходите.
Поблагодарил за отзывчивость. Прошёл, поахал от зрелища нового теодоровского жилья. Не отказался от чашки кофе. Прошёл вместе с хозяином на Восточный Балкон (и т. д.) и с нескрываемым удовольствием, расположился в кресле напротив.
Закурил и оценил рассвет. Похоже, что — не завидовал, но — радовался.
— И вот вы опять меня нашли. Сами. Я, помнится, адреса не называл?
Вопрос художника звучал легко, непринуждённо, но Селифанов понял намёк. Однако, раскалываться не спешил. Видимо, у него существовали собственные каналы узнавания адресов, и делиться ими он не собирался. Пока. В последнее время Теодор привык к приключениям, поэтому даже не насторожился. Даже и наоборот, почувствовал звенящую неопределённость, тайну, не требующую сиюминутного вскрытия. Вот и прекрасно, поговорим о высоком и низком. Есть повод — он пришёл сам.
— Антон Владимирович, вы не очень расстроены тем фактом, что картины пишутся… э… несколько долго? Я, ведь, признаться, портретов никогда не писал… Кстати, я вас всех об этом предупреждал. А?
— Да нет, Теодор Сергеевич, я же знал, что будет сложно. А тут у вас ещё и радость такая — квартира. Это всем радостям радость. В наше время, да собственное жильё! Это мы понимаем. Всё требует времени.
И денег — хотел продолжить художник, но язык пока не повернулся. А вот, почему не пишется? Может это обсудить?
— Антон Владимирович, я вот что хотел с вами обсудить.
— Да? Я весь — внимание.
— Благодарю. Так вот. Просто писать портреты, соблюдая одно только физическое сходство — как-то банально, видно, не за тем вы меня пригласили. Можно было и сфотографироваться. Или с Арбата народ позвать, всё дешевле выходит. Я правильно понимаю?
— Я сам пока вас не очень понимаю, поэтому, пожалуйста, продолжайте.
Вот же чёрт, не колется. Хороший актёр.
— А что, если помимо лиц, я попробую создать на холсте как бы полный образ человека? Его мысли, желания, думы, надежды… страхи?
— Ну? — уже явно не понимал собеседник. — Что вас останавливает?
— Ага, значит, согласны. А останавливает меня отсутствие информации о персонажах, если так можно выразиться. Вы знаете, они все даже визитки мои мне же вернули… в карманы пальто напихали. Это вы им сказали так поступить?
Улыбки у обоих получились натянутыми. Один не понимал, но — лез с вопросами, желая разобраться, а второй желал какую-то часть информации скрыть, зная, что надо говорить всё. Вот и разберись тут.
— Ну, почему же «я сказал»? — вилял гость. — Ничего я им не говорил. М-м-м… Это традиция… или, точнее — правило. Короче, тут у нас с вами, действительно — дилемма. Что делать будем? Как вы считаете?
— Как я считаю? Я считаю, что мне надо больше узнать о ваших «клубистах».
Слово «член», даже применительно к Клубу, мол, «члены Клуба», выглядело теперь для Теодора вульгарно. Ладно, когда дело касалось «правительства», в новостях это звучало вполне приемлемо и уместно — «члены правительства», этакий монстр-мутант с кучкой скрюченных говорящих члеников. Самая реальная фантастика, не ужасающая никого, привыкли. А тут — язык на эти слова не поворачивался.
— Узнать. Хорошо. Только — невозможно. Клуб — закрытый, никто никому не даёт визиток, мы не знаем домашних и рабочих, вообще никаких телефонов друг друга.
Адреса… знаем визуально. И не все. Я почти не вижу выхода, Теодор Сергеевич. А вы?
— Вы сами говорите «почти». Значит, выход есть. И мне самому надо догадаться, так? — … (попыхтел коричневой сигариллой) — Ну, что ж. Я вижу один ход. Только сначала короткий вопрос: как выходят из вашего Клуба? Или это так же — секрет?
— Почему «секрет», вовсе нет. Выходят. Только мы сами не знаем — как. Просто, в один прекрасный момент — больше не приходят в Клуб и всё.
— Всё???
— Всё. Мы в рабство не записываемся. Каждый сам решает.
Помолчали. Муторное что-то тут было. Явно «пахло краской».
— А не кажется ли вам, Антон Владимирович, что у вас люди в Клубе просто-таки пропадают, а не «не приходят»?
— Всяко можно повернуть. Если человек не приходит, то либо он не хочет больше приходить, либо — пропал. Так ведь? А, в прочем, нам это не интересно, приходы-уходы это личное дело каждого и не это нас объединяет.
— А что? М-гм, простите. Бестактный вопрос. Во всяком случае — пока бестактный.
Ну так вот, раз всё так замечательно просто, то не стать ли мне… э… не могли бы вы принять меня в ваш Клуб? Кстати, Клуб у вас называется «Клуб Шести», а вас там — пять человек, если я правильно всех пересчитал. Одного, так или иначе, не хватает, почему им не стать мне? Как вы считаете? Или название не имеет отношения к числу участников?
— Имеет, имеет. Не беспокойтесь, ничего мистическо-сатанинского в эту цифру мы не вкладываем. Недавно один ушёл. Или, как вы считаете, пропал. (улыбнулись понимающе, мол, шутка, кергуду.) Поэтому, место, действительно — свободно. Я могу вас рекомендовать собранию. Вы заслуживаете наивысших похвал. Это хорошая идея, Теодор Сергеевич. Тогда вы сможете сойтись лично с каждым из нас и узнать то, что вам необходимо. А, может, и даже сверх меры. Но, для вас не может быть «сверх», вам всё будет в масть. Или — в колорит, да?
— Да.
— О’к. Вам удобно будет подойти в Клуб завтра к вечеру?
— А и почему бы и нет! Конечно же подойду. Так, договорились?
— Договорились, я вас рекомендую. Да и вы не пожалеете. А сейчас, позвольте мне откланяться. Дела, Теодор Сергеевич, дела, вы уж извините.
Расшаркавшись, новые заговорщики распрощались.
Нифига себе, думал Теодор, вот тебе и «хорошая идея, Теодор Сергеевич», это, стало быть, теперь его собственная идея. Во оно как. Это, значит, Теодор сам напросился. Ох уж, Селифанов, вот же бизнесмен хренов. Потому у него и дела идут в гору — всё вывернет так, как надо именно ему. И реки потекут вспять, если он приложит руку, а рыба будет думать, что это она, рыба, повернула реку. Вот же «Челове-ек из Ке-емерова».
День подошёл к концу, художник провожал его на западном балконе с чашкой зелёного чая и думами о бренном и тайном.
Заговорить о новой предоплате он не смог. Не в его характере это оказалось. Ну и ладно, вынесет кривая, нам, русским, только она навсегда осталась верна. Может, ещё «авось», тоже работает исправно. На том и порешил. Но и во сне Теодора продолжали беспокоить размышления о Клубе. А утро готовило собственные сюрпризы.
Пространству свойственно откликаться на человеческие думы.
В жизни ничего не бывает однозначно.
Как в шахматах — в сложной ситуации можно выбрать десятки вариантов ходов, а всё одно, в конце игры кому-то объявят мат. Вопрос только — кому. Но, можно договориться и на ничью. В жизни не всегда можно договориться на ничью. Чаще, она оказывается чья-то. Так вот: поутру прибыл мальчик-курьер. Тот самый, галантный любитель мороженого. Новости порадовали — Мариэтта Власовна вернулась из штатов раньше намеченного. Причина замечательная — всё распродала. Пацан и пришёл сообщить, что Теодора ждал неплохой «зелёный» гонорар. Теперь проблема финансов опять отошла на второй план, да, на самом деле — исчезла. Вот тебе и раз и сказ. Теперь он больше не «вынужден входить в Клуб», как убеждал сам себя во сне, теперь он может тянуть столько, сколько хочет. А вот, хочет ли он тянуть, вот в чём вопрос. Да вопрос ли это? Не мужское дело — избегать приключений. Это ещё одна загадка русской души. Зачем отказываться от того, что предлагает жизнь?
Греби и то и это, а уж после разберёмся, что нам было надо на самом деле. Разве не так? И к вечеру Теодор напомаженный отправился в Клуб Шести, дабы стать Шестым. Какая прелесть, эта мистика! Тайна всегда волнует.
Глава 8
По случаю вхождения в Клуб, Теодор из своего нового гонорара купил себе новое кашне и галстук в тон. Его последние картины висели теперь где-то за Тихим океаном у неговорящих по-русски ценителей, а он шёл по своему заплёванному городу в новом кашне, купленном на их заокеанские деньги, и болтался посреди улицы на узле новенького блестящего галстука. Что ж, и то дело — пополнил национальную экономику несколькими зелёными купюрами. Они, его купюры, конечно же, опять уйдут обратно за океан в обмен на всё те же галстуки и кашне, но — всё же, всё же… процесс идёт и не без его помощи. Тьфу.
Он шёл и представлял себе, как войдёт в Клуб уже претендентом. Как увидит своих персонажей в новом свете, новом ракурсе, ином эмоциональном плане. Опять надо будет изменять, дополнять и тем самым переделывать начатые эскизы. Всегда так: с первой встречи не увидишь, не разглядишь самого важного или какой-то малюсенькой детали, незначительной привычки или вздоха, которые перевернут первичное представление о человеке.
Но, не тут-то было.
Его новые персонажи абсолютно не изменились с момента последней встречи. То есть, вообще абсолютно, если так можно хоть иногда выразиться. Теодор даже неинтеллигентно крякнул или что-то в этом роде. Он обвёл глазами присутствующих, и глаз художника определил: все сидят на тех же (своих, видимо) местах, в тех же позах, и — в той же одежде. Всё, кроме последнего было нормальным, но одну и ту же одежду на разных встречах Теодор понять не смог. Однако, мозг потребовал объяснений. Люди любят мистику, но человеческий мозг воспринимает мистику только теоретическую, в жизни он обязан её объяснить подручными средствами логики, иначе — хана, а ханы допустить нельзя. Поэтому, мозг Теодора впал в ступор и не желал из него выходить, пока есть загадка.
Логика вновь выручила. И на этот раз. Люди-то тут собрались — утончённые, они умеют заботиться о других, предугадывая потребности этих самых — других. Видимо, они сумели предвидеть, что Теодору сложно будет их рисовать, если они станут постоянно переодеваться в разное платье. Вот и пришли в том, в чём сидели здесь на их первой встрече. Вот и всё. Полегчало? М-да, скорее да, чем нет. Тем не менее, Теодор смог говорить, мозг продолжил своё путешествие в пространстве.
— Здравствуйте, дамы и господа, — глухо сказал художник и откашлялся в кулак.
Все с разными степенями улыбок с ним поздоровались. Целый спектр растянутых губ проплыл перед Теодором: председатель Клуба расплылся по своему лицу этак покровительственно и отечески, музыкант Шамир дёрнулся скулой и улыбнулся левым глазом, девочка-женщина Наташа-Мария затрясла косичками-хвостиками и радостно-восхищённо поморгала, дама-модерн Изольда Максимилиановна сняла правую перчатку и кокетливо позволила чмокнуть холодноватую ручку, писатель Михаил Романович приветственно-благосклонно поаплодировал перчаткой о папочку. Ну, что ж, Теодор, — пронеслось в голове у него, — похоже, ты тут всем угодил.
Антон Владимирович кратко рассказал присутствующим о истинной причине очередного визита художника, попросил присутствующих прислушаться к рекомендации их Председателя и проголосовать. Руки взмыли вверх как по мановению, единогласно.
Открыли шампанское, разлили по высоким бокалам, все поочерёдно подошли к Теодору и поздравили нового клубиста. Затем разошлись по своим местам за столом, Теодору не стоило труда увидеть свободное место и догадаться, что оно отныне — его. Он занял кресло, но не сел, так как присутствующие вновь встали выслушать тост Председателя. Тот откланялся и начал.
— Уважаемые Дамы и Господа! Сегодня у нас праздник: Клуб Шести опять стал отвечать своему наименованию. Это приятно. Тем паче приятно, что среди нас теперь знаменитый и всеми уважаемый творческий человек, художник не только в переносном, но и в прямом смысле. Теодор Сергеевич, позвольте вручить Вам именной амулет, отныне символизирующий Ваше присутствие в нашем Клубе Шести.
Оденьте его на шею, можно спрятать под галстук, и пусть он подарит Вам уверенность и силу.
На слове «сила» глаза Антона Владимировича сверкнули холодным блеском, Теодору на миг показалось, что подразумевалась не физическая сила и даже не сила воли.
Но, какая тогда?
Тем временем, Селифанов протянул Теодору продолговатую бархатную коробочку. Все аплодировали, дамы приятно-жеманно хихикали. Художник с лёгким поклоном, выражающим по его мнению торжественность и достоинство, принял коробочку, не вынимая из второй руки полного бокала аккуратно открыл её. На дне лежал золотой медальон на длинной тонкой цепочке. Теодор положил коробочку на стол, вынул медальон и поднёс к глазам. На одной стороне был выгравирован непонятный знак, напоминающий тибетскую букву, а на другой стороне надпись: «Помоги мне!» Толи секта, толи чёрт знает что, — снова пронеслось в голове у Теодора. Но, опять же, зачем делать предварительные выводы, не имея полной информации? Нестоит. Вот и нефиг. Так и решил, после разберёмся. Он с честью одел медальон под аплодисменты коллег по Клубу и почувствовал новое для себя ощущение — некое слияние. С кем или с чем слияние, пока так же оставалось неясным, может стадный инстинкт, а может — посвящение в клан. Тем не менее, это новое ощущение было окружено шлейфом ещё из двух: с одной стороны было приятно, а с иной — ощущалось что-то вроде стыда. Или стеснительности. Или стеснённости.
Размышления Теодора прервал Председатель. Он желал объяснить новичку Правила Клуба. Иными словами — во что тот вляпался.
— Итак, Теодор Сергеевич, разрешите пояснить Вам, что тут происходит и что значит надпись на Вашем амулете. — Селифанов выдержал многозначительную паузу и продолжил. — Мы собираемся раз в неделю. Но не каждый раз над входом в клуб горит красный фонарь. А когда он горит, мы садимся за рулетку. Есть ведущий, время его вождения — пять человек, по неделе на каждого. Ведущий назначается по очереди, по часовой стрелке. Дальше включается волчок. На кого укажет стрелка, тот отдаёт ведущему свой амулет с надписью «Помоги мне!» И, в течение последующей недели он имеет полное право в любое время дня и ночи позвонить ведущему по «телефону ведущего» (он ему здесь выдаётся и переходит от ведущего к следующему ведущему), и позвать на помощь. Понятно, что ведущий обязан тут же явиться и помочь, чего бы это ему не стоило и в чём бы не заключалась просьба. Отказать он не имеет право. После чего ведущий возвращает амулет владельцу. Понятно, что волчок рулетки указывает очерёдность, которая не повторяется, просто, ход передаётся тому, кто по часовой стрелке сидит следующий и ещё не участвовал. Вот и всё.
Более сложных правил мы не придумывали. Бывают и «спокойные недели», когда красный фонарь не горит. Но когда кому-то нужна помощь, он при входе в Клуб Шести незаметно включает фонарь. Дальше — случай знает своё дело и укажет, кому эта помощь действительно нужна, или может понадобиться в ближайшие дни. Так-то вот…
— А где шансы, что помощь достанется именно тому, кто включил фонарь? — Теодор недоумевал. — А тот, на кого выпало, может и не нуждается ни в чём? Это же банально.
— Повторюсь. Мы оставляем шанс Судьбе, самой подсказать, на сколько кому нужна помощь. Это просто. Вы включили фонарь, но на вас не указал волчок, следовательно, Судьба говорит вам, что не очень-то и нужна вам помощь. И наоборот, вы не включали фонарь, но на вас выпало, это Судьба сообщает об осторожности. Может, всё это и смешно. Со стороны. Однако, а что не смешно со стороны в этом мире? И кто мне докажет, что правила Клуба Шести — беспочвенны и не актуальны для собравшихся? И последнее, у кого ещё на этой земле есть подобные возможности, кроме как у нас?
Последнее предложение, видимо, являлось шуткой, ибо присутствующие улыбнулись. И снова в сознании Теодора запечатлелись пять разношёрстных оскала. Люди сложные существа. Нарисовать их портрет за один раз невозможно. Будем разбираться.
А разбираться Теодору пришлось, так как следующее, что до него дошло, это — что подошла его очередь быть ведущим в этом дурдоме. Мы не привыкли отступать и отказываться лезть в кузов. Тем паче, назвавшись клубистом. Но ладони у Теодора вспотели. Он постарался не показать присутствующим своего состояния, допил шампанское и крутанул волчок. Он помнил, что красный фонарь при входе в Клуб Шести в этот вечер горел.
Глава 9
Любой из живущих на земле считал и считает, что с ним всегда происходят либо гадости, которых свет не видел, либо чудеса, которые и сказочники не придумают.
Теодор в этот день размышлял над тем, что пора становиться не художником, а писателем и записывать истории из собственной жизни, выдавая их за придуманные.
Менять имена персонажам, названия городов и улиц, и — всё в порядке, бестселлеры будут пачками вываливаться из-под его, типа, пера. Издатели озолотятся, поклонники сдохнут от попыток догадки о границах его писательской фантазии художника, а те, о ком там будет написано, станут поджидать его по ночам у подъезда, что бы задушить. Ха. Так тому и быть, когда-нибудь он станет писателем и тогда уж, держитесь, суки, всем на орехи достанется. Теодор зла не помнил, а вот его записная книжка… Шутка, конечно, не было у Теодора записной книжки.
Никогда не было.
Тем не менее, что же произошло с ним на этот раз? Какого рожна ему надо было от этого клуба? Какого рожна он сам по себе «записался» в этот «кружок шизоидов»?
Теперь все следующие пять недель, а, скорее всего, на-а-амного больше, он будет вздрагивать от мысли, что в любую секунду может зазвонить этот чёртов сотик, выданный ему как ведущему, и он помчится туда, куда он, сотик, ему прокудахчет и станет делать то, что он ему прокукарекает… Бл…, бывает же такое? Да ни с кем такого не бывает, Теодор, не льсти судьбе, это только с тобой случаются такие глупости.
Ладно бы там тётки одни были, — чесал в затылке художник, — в этом клубе, это уж куда не шло, а их там всего две, это значит, что три недели из пяти надо будет выполнять просьбы мужиков. О чём они будут просить? Да просто бред это какой-то.
И опять Теодор собственной персоной в эпицентре этого человеческого бреда. Что больше всего в жизни не любишь, в то и вляпываешься постоянно. Он всю жизнь избегал людей, старался, что бы они его не трогали — в первую очередь трясся над тем, что бы самому их не трогать. Что б не воняло. А вот на тебе, вляпался по собственному желанию. И что теперь? А если ему всё это не подойдёт, он пока и выйти из клуба не может. Он им должен. А как ему писать их портреты, если уйти из клуба? Никак, у них уходят по английски. Это значит только одно, что ближайшие пять недель он в полном их распоряжении и должен наскоряк их намалевать, что бы, если что, слинять из этого дурацкого клуба, сразу по прошествии срока ведущего.
Одно его успокаивало, что теперь по неделе на каждый портрет. В течение этой вот недели он может сконцентрироваться на писателе Михаиле Романовиче. Художник молча выматерился в сторону горьних наблюдателей, мол, Господи, ну почему с него надо начинать, а не с дамы? Ладно, — решил, — проехали. Так указала рулетка, значит, так надо. Проглотим. Итак, что это за типус такой?
Никаких книг этого писателя Теодор не читал. Что можно сказать о писателе, не читая его книг? Ничего. Правильно. А как его, не читамши, рисовать? Правильно, никак. Вот вам, бабушка и Юрка улетел. Пока приступил к наброску, сразу на холсте, а почему бы и нет? Ведь картины из Серии он писал без этюдов, без эскизов, сразу на чистовую. Только одна проблема. Вдохновение. Серию он писал, когда его окрыляло и разбрасывало во все стороны. А тут что? А ничерта.
Следовательно, опять пришло время логики. Надо размышлять.
«Начнём? — спросил себя Теодор, и сам себе ответил. — Начнём».
А мы с тобой, читатель, скользнём по волне мысли художника. Итак, поехали!
Наверное, писатель, его внешность и внешний вид, это производное из его произведений. Во, завернул. Ну, допустим. У него, к примеру, куча положительных персонажей в книгах, которые ему нравятся, и он их списывает с себя и наделяет собственными чертами, ведь ему самому его собственные черты должны казаться верхом положительности. Ага. А потом сам перенимает черты от собственных положительных персонажей, этакий круговорот черт в персонажах и писателе.
Природа со своим круговоротом воды тут отдыхает. А если ему нравятся отрицательные герои? Вообще труба. А если те герои, которых он считает положительными, на самом деле, по отношению к общечеловеческой морали, являются отрицательными и наоборот? Ну, типа того, что он сам заблуждается? О, боже, да как же его рисовать-то? А вот как он выглядит, так и рисовать. Как он выглядит?
Никогда не снимает тёмные очки. Имидж. Или ожоги? Или страшный? Или просто — комплексы? Так, что-то его подвигло стать писателем. Что? Комплекс неполноценности в детстве, как Гоголя, или широта души, как Пушкина? Вот вопрос.
А может, у него глаза болят на свету. Да пошёл он к чёрту со своими очками. Как его рисовать? Ага! Вот оно! Без очков. А где его взять без очков? Ну, это уже фигня вопрос, придумать можно, в туалете фотокамеру установить, «поскользнуться» и брякнуться на него, выбив с носа очки, мало ли вариантов. Главное — без очков.
Это решено. Слава Богам, хоть одно решено.
Всё, дальше проще. Теодора озарило: в самом центре полотна должны быть глаза писателя, а всё остальное — тряпки, брелоки, кашне и шейные платки, полосатые там брюки, тетрадки и папочки, наконец, очки (много очков), всё это — вокруг этих самых глаз. Может, даже, шлейф кометы. Да, так и будет. Замысел готов.
А какое выражение будет у его глаз? Ведь они станут центром картины. А вот и незачем торопить события. Теодор решил, что придёт время, и он увидит, какое выражение глаз будет у этого писателя. А пока он принялся рисовать всё, что будет эти глаза окружать. Вот так. …
Звонок.
Дверь? Нет. Телефон? Нет.
Это был незнакомый Теодору звонок.
Ага, вот и готова картина. Ни добавить, ни. Остались — глаза. Ну, глаза, это — потом.
Звонок.
Темно. На улице, уже, наверное, ночь. Интересно, какому теперь по счёту дню принадлежит эта ночь?
Звонок. Что за незнакомый звон?
Телефонный. Но это не его телефон.
Это телефон ведущего. Началось.
Вот сейчас мы и узнаем, какие у него глаза… — пронеслось в голове художника.
Ещё интересно было знать, в каких квартирах живут писатели? Или он не типичный писатель? Очень может быть, но всё равно — интересно.
— Алло, я слушаю вас, Михаил Романович.
Голос-то у меня, — успел отметить Теодор, — как из бочки. Видно, я его, как минимум, суток полутора рисовал. Всегда так, когда долго не разговариваешь.
— Алло, доброй ночи, Теодор Сергеевич. Это я…
У писателя голос был не лучше. Может, что писал, да застопорилось. Хорошо бы, всё — родственная душа. Вдруг Теодор почувствовал, что Михаилу Романовичу сейчас очень трудно произнести в трубку девиз Клуба. И тут художник сам нашёлся:
— Вы по поводу медальона?
— Да… — благодарности в голосе не было предела.
— Так я подъеду, что бы его вернуть?
— Если можете! Только поскорей! Записывайте адрес… или нет, не записывайте, надо так запомнить, на память…
Писатель встретил гостя в домашнем халате из тяжёлого китайского шёлка.
Примечательный халат, возможно, ручная работа — слишком замысловаты и не похожи друг на друга орнаменты. Шёлк тем и шёлк, что рисунок наносится вручную или трафаретами на готовую ткань. Теодор представил себе «тонкую девочку» из романса Вертинского, которая «тихо, без мысли, без слов, внимательно…» раскрашивала полотно, из которого другая (дородная и добродушная, но тоже «без мысли…») сошьёт нашему писателю полукимоно — халат. И вот он стоит в произведении искусства двух мастериц и сочетает в себе прообраз навсегда ушедшей эпохи Белого Дракона — символа развития и ренессанса духа. Чёрные очки в квартире, почему-то, не выглядели коровьим седлом. Как-то у него всё гармонировало: тяжёлые шторы на окнах напоминали драпировку, витая мебель, стилизованная под барокко, высокие кресла, обитые кожей, медные витые канделябры и хрусталь люстры. Наверное, он пишет романы под Дюма или в духе Сервантеса…
— А о чём Ваши романы, Михаил Романович?
Хозяин оазиса Пегаса опешил, углубился в кресло и стал методично раскуривать трубку. Теодор, тем временем успел сквозь приоткрытую дверную портьеру разглядеть кусок соседней комнаты. Наверное, это был кабинет: книжные полки до потолка, огромный дубовый стол с несколькими телефонами, может и показалось, но один телефон был явно с гербом на месте, где должно было быть колёсико набора цифр. На столе мерным светом под зелёным абажуром горела тривиальная настольная лампа. Идиллия. Сиди и строчи. Или — «стучи». Или — отвечай на «стук». Теодору хотелось побродить по кабинету писателя, потыкать пальцем в корешки книг, которые тот читал, разглядеть гравюры на стенах (они там обязательно должны быть), заглянуть в чернильницу на столе… Но. Это — его святая святых, туда он гостя точно не пригласит.
«А зря, — потирал руки Теодор. — Я бы втихаря плюнул ему в чернильницу. Интересно, он понял бы шутку художника над писателем? Да нет, наверное бы, оскорбился. Зря, зря».
— М-да, извините, я не читал Ваших книг.
Ещё больше дыма окутало писателя. И вот:
— А и не могли Вы меня читать. — ???
— Да-с, не могли. Я не издавался.
— Ни разу?
— Ещё ни разу. А может и… М-да… Хорош, да, писатель, который не издавался?
Теодор не знал, что сказать.
Что тут сказать? Он ждал. В чём здесь требуется его помощь? Он сам, что ли, должен догадаться? А ему-то это нафига? Вообще, не он этот клуб придумал… М-да… писатель и не издавался… а почему? Почему?
— А почему вы не издавались?
— Да не срослось. Что бы войти в Союз писателей и получать раз в десять лет возможность издаться, надо уже иметь изданными три книги. Представляете?
— А чего ж не представить? Вы, извиняюсь, в какой стране живёте?
Он поморщился, видимо, соглашаясь. Херовая страна. Но и лучше страны нет. Так что, чего рыпаться? Надо тут как-то, как-то надо тут…
— Кофе будете?
Гость не возражал и действо перенеслось на кухню.
Михаил Романович колдовал над турочкой, по кухне витал божественный аромат, на столе проявился графин с водочкой, бутерброды и икра в искрящейся розетке. Пахло уютом и домовитостью. Как-то неприкаянно ощутил себя Теодор в этой изысканности.
Словно непородистый пёс с улицы, не взирая на надписи «По газонам не ходить и собак не выгуливать!», забрёл в будку к доберману. Ему и на помойках в подворотнях всегда кость была уготована, не заманить его хозяйской миской, а вот на тебе, шерстяной простиранный коврик и тянет растянуться на нём, и расслабить лапы в безмятежной дрёме. Толи мир сошёл с ума, толи меня колбасит, — сделал вывод художник.
И всё-таки, что скрывается за этими тёмными очками?
— Михал Романыч, а позвольте мне задать вам неуклюжий вопрос?
— Не корректный?
— Можно и так сказать.
— Извольте. Или — валяйте.
Лёд был пробит. Раздалось чоканье рюмками-напёрстками и происходящее Теодору уже начинало нравиться. В конце концов, раз мы — люди, то все мы — братья-сёстры. На одной планете с ноги на ногу переминаемся.
— А вы тут один живёте? Без семьи.
— У меня было три семьи. Теперь нет ни одной. Как-то так всё получается… У каждой женщины, с которой я связывал судьбу, было собственное восприятие программы жизни. То есть, они каким-то чётким образом представляли себе программу их жизни. И в этой программе, обя-за-тель-но, для меня уже была уготована определённая роль и расписаны мизансцены с текстом. Они знали, что я думаю и как считаю, каким образом реагирую и куда направляюсь. Даже от чего меня необходимо оградить-уберечь, и куда «направить во благо». Вся несуразность в том, что в момент знакомства и…, ну, одним словом — прелюдии, всего этого за километры небыло. А через некоторое время или годы — появлялось. У друзей, на сколько мне известно, было тоже самое, иной раз, начиналось сразу после свадьбы, словно чернильный штамп в паспорте действовал на них, вчерашних невест, а ныне — жён, каким-то мистическим образом! Кто-то может с этим жить…
— А вы пожимали плечами, и с грустью уходили.
Писатель испытующе повернул к Теодору тёмные очки. Гость не издевался и хозяин утвердительно кивнул.
— Да, именно так. В один прекрасный… или ужасный момент, я вдруг понимал, что их карта жизни абсолютно не совпадает с моей… Да, признаться, у меня и карты-то нет.
— Со стороны, ваши попытки женитьбы можно назвать «Методом научного тыка» в поиске собственной сверхзадачи.
— А почему бы и нет? Так оно и есть. Кстати, мы, оказывается, говорим с вами на одном языке!
— Опять же, почему бы и нет? Я тоже читал Систему Станиславского, так, для себя, для общего, так сказать, кругозора. Сверхзадача, это, проще говоря, «Чего вам надо?» Так?
— Так. Умница этот Станиславский. Какого рожна кому надо, так он и живёт, и это — первопричина его поступков, мировоззрения, ценностей, наконец, характера.
«М-да, — подумал Теодор, — этак он перебирал чужие сверхзадачи, всякий раз через женитьбу примеряя их на себя, как сюртук с чужого плеча. Экспериментатор… Не мудрено, что теперь бобылём сидит. Свою сверхзадачу выбрать было слабо».
Отпили кофе. Божественно. Хотя, надо привыкнуть описывать события не повторяясь.
Но, что делать, если это действительно так? Напиток Богов, если уметь приготовить.
Теодор расплылся в кресле, нравилось ему тут, всё как-то у писателя этого миленько. Уж слишком всё тут замечательно, пора уже гостю всё испортить, пока это не сделала за него судьба. Так не оставим горемыке-судьбе шансов.
— Так о чём ваши романы, Михал Романыч?
Тот чуть не поперхнулся.
— М-м… как вам сказать…
— А как есть.
— Как есть… Что ж, почему бы и нет… Но тут не расскажешь в двух словах…
— Признаться, я сегодня никуда не тороплюсь.
Ещё бы. Во-первых, Теодору надо было «отработать» медальон, а во-вторых, перед ним сидел живой писатель, пусть даже и не издававшийся ни разу. Ну и что? Этот человек уже в чём-то и не человек вовсе, он — прибор, отмечающий малейшие всполохи сознания, а может он страж у Врат между прошлым и будущим, а может он…
Теодор не успел дорисовать в воображении барометр в тёмных очках, с кучей милиметровых делений, стрелочек и ртутных полосочек, барометр заговорил и спутал «рисунок».
— Вот как… Не торопитесь… Замечательно. Только, я не об этом. Вы читали у Чехова повесть «Чёрный монах»? Человек считает себя гением, и все вокруг его им считают, и пришедший из легенды фантом Чёрный монах об этом же ему говорит, да ещё подсказывает гениальные идеи, которые подопечному остаётся только разрабатывать.
И всё прекрасно-замечательно, пока не оказывается, что он сидит ночью на кровати, не обращает внимания на обнажённую красавицу молодую жену, а разговаривает с пустым креслом. А когда его начинают лечить от сумасшествия и вылечивают, он всем портит всю оставшуюся жизнь, включая самоё себя. Умирает непризнанным и забытым. Благо, перед смертью опять видит Чёрного Монаха и тот его успокаивает и прощает за слабость. Интересная история. Интересна она тем, что человек, у которого такая же проблема, может посмотреть и сделать для себя вывод — либо я для всех буду разговаривать с пустым креслом и останусь гением, сумев при этом самореализоваться в этой жизни, либо стану лечиться и тогда все-ем будет худо.
Вот так. Ради одной этой повести, Чехов уже мог родиться, прожить жизнь и умереть. Он уже помог людям. Тем паче, что в этой повести он помог именно тем из людей, которые станут очень полезными остальным массам. Понимаете, о чём я?
— Да. И вы избрали такой же путь. Вы изыскиваете тему — психологическую проблему, и пишете на неё ответ. Так?
— Ну, вкратце, так. Да, так. Я должен понять, что все месяцы моей жизни (а то и годы! Годы!), кои я потрачу на эту вещь, все труды по изданию книги, и даже несколько часов жизни читателя, прочитавшего мою книгу, всё это — стоит идеи, породившей книгу. Я хочу, что бы моё творчество — помогало, решало жизненно важные проблемы, освобождало людей от неясности или даровало им надежду на свободу и указывало путь к выходу.
— А сами при этом оставили трёх женщин, судьбу которых могли сделать счастливой.
— Бл…
Вот тебе и бл… Действительно, Теодор, ну ты и свинтус. Пришёл помочь человеку.
Он аж сдулся первомайским шариком после парада откровенности. И что теперь? А вот теперь бы писательским медальоном бы и гостю по мордам… Добрый-добрый Теодор.
— А когда выйдет ваша первая книга?
Михал Романыч окончательно скис. Ох уж эти творческие личности — куда не плюнь, крахмальная манишка. Будь мужиком, Михась, рви дальше мягкий живот жизни своими писательскими клыками!
— Сейчас наш Клуб даёт мне деньги на книгу. И вот тут я впал в панику. Я не знаю, что мне выбрать! Всё новое мне кажется самым лучшим, а читаю старое, кажется — ещё лучше… А сажусь перечитывать и то и другое, так начинаю дописывать и переписывать. В конце концов вообще уже не понимаю, что готово окончательно и можно издавать, а что ещё надо переделывать. Дурдом, одним словом. Да и ещё это… вот…
— Постоянное сомнение в себе.
— Ага…
— И вы хотите, что бы я за эту ночь перечитал все ваши книги и дал дельный совет?
Или помог бросить жребий?
Нелепость имеет форму облака. Именно облако нелепости ситуации сейчас заполнило кухню. В облаке пахло озоном, предвещающим грозу.
Писатель нервно допил кофе одним мощным глотком. Тут же закурил, затушил, обжёгся об огонёк, подумал, хлопоча лицом, опять закурил, походил от умывальника к окну и обратно. Теодору вдруг захотелось раздавить его как назойливого таракана. Нет, ничего плохого у Теодора в душе лично к нему не было, просто не любил художник эти сопли. А как говорят восточные мудрецы, «мы любим в людях то, что есть в нас и не любим в людях то, что есть в нас, остальное не видим или не замечаем». Так что становилось непонятно, кого именно из присутствующих, хотелось ему раздавить как таракана. Может быть и себя.
— А на какой тираж вам Клуб даёт денег?
— Тысячу. Для начала. А что?
— А… напомните, если уже говорили, сколько у вас книг написано?
— Штук десять… А что?!
Писатель ущипнул Теодора за манжет, торопил с ответом, словно разговаривал с Книгой откровений и любое слово сейчас могло перевернуть его жизнь.
— А то. Вот вы возьмите, и напечатайте все ваши книги тиражом по сто штук. Как раз — десять книг, по сто штук. Тысяча! Раздайте их всем своим друзьям и успокойтесь. Человек сто друзей у вас наберётся? Это и есть пока — весь ваш читатель, в полном составе. Они знают вас лично, следовательно, из уважения к вашей персоне — прочтут. Если дело того стоит, то когда-нибудь к вам в дверь постучит издатель в мефистофелевской шляпе с ши-икарным предложением! Это не я придумал, это ваш тёзка у жизни подглядел.
И тут он снял очки. Сбросил рывком.
— Вы, Теодор Сергеевич, представляете себе эту жизнь?! Я же больше ни-че-го не на-пи-шу. Я буду просто сидеть собакой у двери и ждать этого вашего мефистофелевского стука. Понимаете?!! Вы, меня, понимаете?!!
Он снова нахлобучил очки и успокоился. Или взял себя в руки. Поздно. Теодор видел твои глаза, Михаил Романович. Художник их видел.
— Почему бы и нет? Понимаю. Разрешите мне откланяться?
— Извольте…
Прямо из кухни Теодор вылетел на лестничную площадку, зацепив по дороге плащ.
Домой, домой, рисовать! Я видел! Я видел его глаза!
В запале Теодор забыл сесть в транспорт и отмахал пешком или бегом пять кварталов, разделивших его с обладателем очков, неизданных рукописей, трёх оставленных жён и ещё Бог знает чего. Поостыв по пути и изрядно проголодавшись, он на время потерял острую необходимость покончить с глазами на холсте. Сперва надо поесть. И просто отдышаться, отдохнуть.
Через полчаса, нежась на диване, художник смаковал в памяти сегодняшнее приключение. Потом веки его сами собой набухли и глаза прикрылись, послышались отдалённые голоса и из темноты стали проступать тени, картины, пейзажи, деревенские виды, избы и поля…
Приехали в деревню полетать.
Однажды мы с отцом купили себе два летаймера. Тогда они только появились в продаже — ещё не хромированные, из чёрного железа (но это казалось верхом строгого, таки аристократического совершенства). Пропеллер летаймера тогда был один, просто — двулопастной и крепился прямо у вас над головой, а управляли им ногами и руками, манипулируя всевозможными специальными педальками и стойкой, которые вкупе наклоняли сам пропеллер в ту сторону, в которую вам требовалось лететь. Да, громоздкая штука получалась, как и всё новое. Заполучили мы их с огромным трудом, моральным, физическим и финансовым, но, всё-таки, заполучили.
Взяли Люсю и Батона — моего старого друга-одноклассника и отправились в какую-нибудь ближайшую деревню, дабы опробовать изобретение человеческой мысли над бескрайними полями, не боясь зацепиться за балконы, провода и т. п. чушь. Причём Батона забрали прямо со службы, в майорской форме и при пагонах. Хотя у моряков не майоры, а как-то иначе, по моему он назывался «Кап-раз». Что-то французское, «канкан», «каприз», «пассаж», «капраз»… Да, впечатление он там, в деревне, тоже произвёл, ещё похлеще любого француза! Моряк! Отдать швартовые!
Итак, остановили мы свой «жигулёнок» в какой-то Тьму-таракани и, т. к. вечерело, попросились на ночлег. Встречены были благосклонно и дружелюбно — «Тю-у, городския, проходьтэ, проходьтэ, а шось у вас там таке? Тю-у, лятучки, так вы тута и полятать сумэете, места у нас поди навалом! А мы-то полюбуемся, а то ж как, тильки по телебачинью и глядели, аки люди таперича лятають!» и в том же духе. Приятно расположились, замечательно перекусили, предвкушающе отправились.
Люсечка уже решила отдыхать, для неё эти полёты были любопытны, но как для истинной леди — не настолько, что бы тащиться куда-то среди наступающей ночи. Но, ночь ещё была далеко, только-только вечереть начинало, солнце вывихнулось в заключительную стадию своей ежедневной параболы и брызги заката окатили ближайшие облака.
Жигулёнок сам по себе уже наделал переполоха в деревеньке. Местная молодёжь чуть ли не в полном (а то и в полном!) составе ринулась за нами по буеракам, с весёлым улюлюканьем, безудержной необъяснимой радостью. Всё-таки настораживало столь бурное внимание, может, с непривычки, а может…
Ох, а когда уж мы вынули из багажника и одели на себя летаймеры, над полями раздался бурный умиляющийся вздох. Какой-то малый с расцарапанным носом ухватился за лопасть отцова летаймера и сам чуть не стал лопастью. Почти круг сделал вокруг отцовой оси и слетел в речку под бурные овации односельчан. Стало ясно происхождение царапин на его носу — голова отчаянная.
Трудно рассказать о самом полёте — кто летал на летаймерах, ну или, на самом обычном дельтаплане, тот знает это ощущение. Полная уверенность, граничащая с безнаказанностью, полная свобода направления, ты владеешь ситуацией и любой поток ветра тебе подвластен. Какие там «русские горки»! Скорость, конечно, та же, но перегрузок нет на поворотах, а то и можешь просто парить почти на одном месте, и никуда, ни по каким направляющим рельсам тебе — не надо! Воздух от скорости застывает перед носом и вздохнуть порой очень сложно, как будто высунулся из окна поезда — поток в лицо плотный и обжигающе холодный.
Но, на каком-то из виражей, я повернул уж слишком резко, и лопасть хрустнула. Не дожидаясь, когда она (лопасть) оторвётся и я рухну в сырую мать-землю, я срочно начал снижаться к своим. На импровизированном лётном поле меня уже встречали героем, посадившим-таки подбитый врагом самолёт на собственном аэродроме. Меня обступили так, что я просто испугался, что, снимая летаймер, больше его не увижу — разберут по запчастям на сувениры. Сквозь толпу прорвался отец и мы с горем пополам собрали машины в чехлы, после чего отец уложил летаймеры в багажник «жигулёнка» и поехал в хату, где мы остановились на ночлег. К утру он планировал починить лопасть, но «может и к завтрему, по настроению». Батон мне предложил идею получше — отправиться к местным на дискотеку. Так и сделали. Помня как в иных местах относятся к чужакам, мы договорились быть аккуратнее с барышнями и держаться всегда рядом, мало ли что. По прошествии времени выяснилось, что эти меры предосторожности были абсолютно напрасными. Парни хоть и ревновали нас к «своим» девушкам, но как бы чувствуя собственную ущербность перед столичными незаурядностями — отступили и благоговейно не рыпались.
Описывать сами танцы не интересно — кто жевал соломинку, кто переминался в середине зала в кирзачах. Всё это было миленько-умилительно, наивно, чисто, глупо. Девушки все как на подбор — грудастые и толстозадые, нос картошкой, волосы пучком, жеманятся в своих доярских передничках… Местные угостили нас самогоном с луком, картинки пошли веселее и быстрее. Музыка рвала ночь, над дискотечной площадкой ошалело мигали огромные звёзды, пахло потом и сеном, гул уходил в поля и там растворялся… Мы с Батоном теряли друг друга и находили вновь, выпивали ещё и закусывали луком со свежими огурцами… Вакханальная ночь подходила к концу, но на танцплощадке этого не замечали, веселье переходило черту здравого смысла или какого-либо смысла вообще…
Тут подошла Люся.
Она вытащила нас из толпы и отвела от танцующих на почтенное расстояние.
Тогда я вдохнул воздух, мотнул головой и протрезвел. Взгляд Батона так же прояснился.
Я посмотрел в сторону дискотеки.
Над площадкой неотвратимо вставала заря, тени негативом проявлялись в людей.
Танцующие обступили девушку, которая, закрыв глаза и разбросав в стороны руки, на мелодию «Разлука ты разлука» под аккомпанемент чего-то похожего на примитивный «Ласковый май», пела в микрофон одни и те же слова: «В клеточке я родилась, в клеточке я живу»…
Исступлению танцующих не было предела, они заходились в своей шаманской пляске как в истерике, они падали на колени и вставали, они выпучивали и закрывали глаза, прыгали и просто раскачивались из стороны в сторону, раскинув руки как деревья ветки… а когда песня достигла апофеоза… девушка-певица стала каркать и кричать чайкой попеременке… и тут солнце отступило… ночь вернулась к танцующим на площадке…
Мы уходили огородами к своему «Жигулёнку», надо было разбудить отца.
Над деревней нависал, шарахался среди хат, ухал в амбарах и сараях истошный крик чайки и нечеловеческий каркающий вопль.
Теодор открыл глаза. Вечерело.
Сел к столу и включил компьютер. И, пока тряслись пальцы и волосы ещё не желали лечь на своё прежнее место, он успел записать этот сон.
К утру, закончив с рассказом, вывел его на печать (напечатал на принтере), оделся и отнёс распечатку к Михал Романычу. Стучать не стал. Запихнул рассказ в его почтовый ящик. Туда же бросил его медальон. Ещё усмехнулся — он снова играет в почтальона. Письмо писателю. Держи подачу, писатель, если ты не можешь не писать — вдохновишься, если можешь не писать — проглотишь и подавишься.
Мы не знаем истинной причины.
В любом случае, Теодор никому не хотел вредить.
Даже, совсем наоборот.
Но.
Больше писатель Михаил Романович в Клубе Шести не появился.
Зато на следующий день Теодор закончил его портрет.
Средь женские лица, воротнички и кашне, средь рукописи и канделябры, гербастые телефоны и зелёные абажуры ламп, хлам роскоши и роскошь хлама прорывались кометой глаза, в которых отражался страх незаполняемой пустоты.
Глава 10
Как глупо не читать книги. А чем тогда заниматься?
Читая книгу, можно параллельно и совершенно безнаказанно (на первый взгляд) жить второй жизнью. Как? Чего проще — «видеть» себя на месте героя книги. Со-переживать ему. То есть, переживать всё, что происходит с героем книги вместе с ним, а то и за него, ведь герой-то — плод вымысла, а читающий — реальность. Может, конечно, и сам читающий — плод чьего-то (не всегда Божественного) вымысла и реальность он только для самого себя. Всё может быть, кому интересно, могут обратиться к Виктору Пелевину, тот в курсе. Но, вовсе не читать книг, по крайней мере, как-то странно.
Что тогда остаётся человеку? Ему тогда остаётся его собственная жизнь. А это очень интересно? Нет, ну, честно? У БГ[2] есть строчки: … но мы не потеряли ничего, сегодня тот же день, что был вчера.
Чем сегодняшний наш день отличился от вчерашнего? А кроме погоды, чем? М-да, тут призадумаешься: ежедневно, в одно и тоже время, выполняешь одни и те же действия.
Это особенно остро ощущается, когда опять надо бриться. Как тут не уткнуться в книгу? Ведь в книге — события. То, чего так не хватает человеку. События. Опять вспоминаются строчки, только теперь уже от Макаревича: …а с нами ничего не происходит и вряд ли что-нибудь произойдёт.
Вот тебе, бабушка, и покуражились. Передвигаются цифры на настенном календаре, темнеет и светает, хочется спать или пить кофе… и всё по кругу. И снова — бриться. Ну как тут не уткнуться в книгу. С картинками. Событий и зрелищ нам! Но.
На исчезновение писателя в Клубе Шести не отреагировали никак. А, может, это Теодору так показалось, что — никак. Он упивался реакцией клубистов на его картину. Музыкант Шамир скривил вниз уголки губ и покивал, одновременно растягивая позвоночник, это, чувствовалось, означало высшую похвалу. Ирэн и Изольда Максимилиановна долго хлопали в ладоши, одновременно хлопоча ресницами и, сквозь их щебет, тонкой серебряной струйкой, постоянно звучало чарующее слово «Мастер».
Антон Владимирович поднял бокал и молча выпил, глядя в глаза Теодору. Разумеется, художнику хотелось слов, ахов и охов, долгих речей, но. Теодор уже прошёл этот глупый возраст, теперь ему достаточно было всего вышеперечисленного, что бы наслаждаться результатом своего труда или бреда его безумной музы. Он восседал в своём кресле как на именинах, лобызаемый всеобщим почтением. Но. Его непрестанно мучило отсутствие на собрании Михаила Романовича. Что это? Случайность или?
Наверняка — «или». Ну да и Бог с ним, с горе-писателем. В голове звенело и навязчиво вертелась строчка из подзабытой песни: … а намедни, Саша Блок, выпив в хлам, свалился с моста, да ну и хрен с ним, ведь Блоков таких у нас цельна гора…
Всё это одновременно, и ужасало Теодора, и раздражало своей правотой. Как-то скучно и одиноко мы стали жить в этой стране. У нас больше не происходит ничего глобального, цельного, масштабного, такого, что могло бы объединять души в едином порыве всеобщей устремлённости к ликованию. Как грустно без стадного инстинкта. Как одиноко больше не ощущать себя винтиком единой машины-системы, не оценивать поступки и события с точки зрения единой морали и единого устремления.
Теперь каждый за себя — в поисках денег на хлеб насегодняшний и назавтрашний, всем до лампочки и сама страна, в которой они этот хлеб ищут и её (страны) планы с устремленьями. Остановили рост доллара, ну и слава Богу, остальное — не наше дело. И давно уже Кинчев не орёт в набежавшую толпу своё эпохальное: «Мы вместе!»
Теперь эту великую фразу растащили на слоганы пивные и йогуртовые брэнды.
После победы, когда улягутся в груди пылкие хлопушки страсти, утихнут в ушах радостные бредни, становится грустно от пустоты. Может быть, от опустошённости.
Но, скорее всего — от пустоты. А если ещё точнее — от понимания пустотности того действия, которое мечтал видеть победой и ощутил победой. Победа. По беда. Беда и по беда. Случайность? Ключ. Разгадка. На Руси слова просто так не придумывали.
Подбирали. Взвешенно и навсегда. Ведь, что — беда, что — по беда, а суть одно: прошло время и осталось воспоминание. О снах тоже остаётся воспоминание, иной раз ещё ярче, чем воспоминание о действительности. А в маразме или опьянении человек путает эти воспоминания. И уже сам чёрт не разберёт за давностию лет, где была реальность, где фантазия, где сон, а где — реальность, которую во сне преобразила фантазия. Так где эта истина, которая всегда «где-то рядом»? Да нет её нифига. Да. Нет.
Что такое жизнь, если думать об этом сейчас? Что такое она, если не воспоминания?
А воспоминания, это что? Картинки в памяти. А будущее? Картинки в воображении. И ко всей этой галерее картинок подмешивается фантазия, подрисовывает на свой лад существующие полотна, подвешивает собственные холсты… И всё это творится в одном месте, то есть, в одной черепной коробке. Бредовый бал в табакерке. А где настоящее? …ты откроешь глаза в этот мир, и — закроешь глаза.
Теодор брёл из Клуба домой и хотел — выпить. Или, даже, нажраться.
Так устроен русский человек. С горя или радости, а, на деле, убегая от пустотности, ему нужен собеседник — зелёный и с хвостом, змий, одним словом.
Почему? Тут учёные бьются столетиями, но, чем сложнее вопрос, тем проще ответ.
Что бы не погибнуть. Когда человек вплотную подбирается к пониманию пустотности всего сущего, он теряет страх. «А чего теперь бояться, если всё — мираж?! Чего страшиться, если сон невозможно отличить от реальности? Да пошло всё!» Вот тут-то и закавыка: а ведь пойдёт. Всё пойдёт, разом, и именно по тому, указанному направлению. Такие дела. И в этот момент, остатки сознания включают инстинкт самосохранения. А как, что делать? Как помочь человеку, плюющему на опасности, окружающие его тело, кое в свою очередь, хранит его жизнь, пока само функционирует? Надо вернуть человеку страх. Опаньки. Ничего лучше утреннего посталкогольного депрессивного синдрома (психоза) не существует от этой временной, но опасной «болезни». Надо? Нате. Поллитра. Самый короткий рецепт. И пусть психиатры повесятся на канатах своих медицинских теорий. Жизнь, она в латынь не уместится, ей подавай полёт.
Врубаешься, Страна? Люди хотят поэзии, на…
Теодоров полёт прошёл нормально.
На приемлемой высоте, относительно без аварийных ситуаций. Пострадал унитаз, на нём объявилась длиннющая трещина. Теодор утром в упор не помнил, что случилось, но решил, что это — пустяки, слишком уж всё в его доме было прилизано. Даже некое подобие уюта появилось в туалетной комнате. Что американцу — хорошо, то русскому — тоска и запой. А так, в самый раз, по нашему, по отечески, по родному.
И само утро он так же начал породному, по-старинке: выдул полбанки огуречного рассола, посидел, подумал, и следом выпил пол-литра холодного кефира. В животе дико заурчало, но голова, та самая черепная коробка, осталась благодарна. Живот утром, с бодуна, это дело пятое. Голова — решающее. Именно она, голова, может убедить хозяина в необходимости срочной покупки пива «на лечение». Что будет далее, знает каждый россиянин. Поэтому, голову в такое утро, надо задобрить в первую очередь. Хотя, пиво, оно, конечно, интереснее. И пусть повесятся врачи.
Познавший пиво с бодуна, умеет мир ценить с утра. Каламбур-с, извините.
А серое утро, тем не менее, вползало в комнаты Теодора. Причём, с той же фатальностью, с которой вчера вползла в его душу тоска. Бесцветные лучи ленивого солнца высвечивали аморфную пыль, парящую в комнатах. Выдыхаемый сигаретный дым был не синим, какой выходит из горящего кончика сигареты, а грязно-серый. Он клубился по комнате, не зная, куда ещё влезть со своей обречённостью. Сквозь вертикальные жалюзи, словно через решётку камеры, виднелся город, состоящий из серо-чёрных цветов. И даже сквозняк, льющийся из открытой форточки, нёс с собой сырость и затхлость окружающего мира.
Мы, конечно, видим то, что есть в нас.
Может, где-то далеко, на другой стороне планеты, в этот самый момент загорелые дамочки нежились под оранжевыми лучами у игристо пенистых волн изумрудного моря…
Всё может быть. Но. Если бы в этот самый момент, Теодор вдруг оказался на этом самом пляже, то загорелые дамочки ему бы сейчас увиделись поджаренными куриными окорочками на (или в) грязной пыли у зелёной лужи. Состояние сознания — лучшая призма субъективного познания объективной реальности. Всмысле, реальность, она всегда одна и та же, а вот, находясь в разных состояниях сознания, можно разглядеть все стороны этой реальности. Это как облететь гору на вертолёте. М-да.
На сей момент, гора реальности повернулась к Теодору самой паршивой своей стороной. И это надо, блин.
Один Господь Бог знает, чем бы всё это сегодня закончилось, если бы само Пространство не вмешалось в суетную жизнь скромного художника. Видимо, Пространство не очень любит, когда с помощью того же пива, в него почём зря врываются полоумные сознания всяких художников. И, ведь, можно понять! Ладно, когда — по делу, за образами к картинам, там, или за темами к стихам/прозе и т. п. Это дело привычное и, куда ни шло. А вот так, нахрапом и просто так, это уже и гениям непростительно. Надо же, блин, протоптали дорожку на Парнас, теперь их взашей от туда не выгонишь. Владыки чернильниц, повелители гусиных перьев и китайских авторучек. Они считают теперь обычным делом — залезть в кружку, а услужливые музы, мол, будьте любезны, прокатите с ветерком. Шиш. Много думаешь?
Значит, заняться нечем. А, ну тогда и на тебе, разгребай совковой лопатой.
Одним словом, раздался звонок сотового телефона.
Того самого телефона.
— Вы уже проснулись, Теодор Сергеевич? Я не разбудила вас?
— Нет, что вы, Ирэн, я уже давно бодрствую… Рад вас слышать… Простите за голос, немного осип… Вчера… Что у вас?
— Помогите мне… пожалуйста…
Вот, с женщинами гораздо проще: без обиняков и околотков, прямо в лоб. А чего тут церемониться? Игра, есть игра. Я правила обменял на свободу. То есть наоборот.
Они быстро обсудили время и место, и Теодор принялся за запоздалый утренний моцион. В принципе, долго они и не обсуждали. Ирэн пригласила Теодора к себе, просто объяснила, как добраться. Голос у неё был неожиданный. Да, видимо, так и должно быть, когда дама приглашает к себе полузнакомого джентльмена. Приглашает?
Ха. Приглашает…
И всё-таки, хоть тут ему повезло — Ирэн, это вам не надутый Михал Романыч. Ирэн, она же Наташа, она же Мария, это — ого-го. Что ого-го? А чёрт её знает, но в любой шизофрении есть волшебство тайны и эзотерической непредсказуемости. Тем паче, когда эта непредсказуемость может исходить и исходит от прекрасной дамы.
Дамы? Ирэн — дама, Мария — вертихвостка с косичками и в гольфиках, а Наташа — русская матрона в сарафане… о…
Тут ни чёрт ни Бог не разберутся, это — радуга в своём полноцветии. Одним словом, непредсказуемости тут — ниагарский водопад. А как она обрадовалась, когда стрелка барабана рулетки вчера указала на неё. Ради этих сверкающих глаз, можно… ну, не знаю, всё можно. Гм-м. Что именно?
Теодор словно отстранился от себя и на минуту задумался над искренностью, или, если точнее — честностью своих размышлений.
Хотел ли он в действительности от Ирэн чего-то? Трудно сказать. Да, она будила фантазию, она волновала эстетически и просто — волновала. Она из разряда таких женщин, которые у противоположного пола, обычно, выпадают за грань личного вкуса.
Это не удочка для карасей, это — сеть для всего водоплавающего сброда. Это — капец всему водоёму вообще. А может, она дурит всех, представляясь разными именами, а на самом деле это три сестры-близняшки? Всё может быть, на этом чёртовом свете всё может быть.
Однако встал вопрос: в чём идти и что взять с собой?
Если придти с конфетами и шампанским, то получается, мол, припёрся на свидание, а звали за помощью. А без всего этого? А чё пришёл? Надо же, «Служба спасения»… хоть белый халат натягивай. Дилемма испарилась, когда пришла спасительная логика: раз позвали его, то нужен он. Чего проще? Он нужен, такой, как есть. Хотя бы и такой. Сойдёт. А уж какой он есть, Теодор знал. Он — художник.
Через полчаса, из зеркала на Теодора смотрел тот самый художник.
Тёмные джинсы «Rifle», с отбелинами на коленках, слегка расклешённые, с неизменной «ручкой» и «ножнами» на левой штанине, кла-ассика. Нейлоновая футболка с огромной цветной фотографией «Smoki» на груди-животе, а поверх «пропиленная» джинсовая куртка. Кроссовки, нашейный платок, платок на левом запястье (вроде как, напульсник) и бандана. Вот, блин, битник, а не художник. Или хиппи. Нет, хиппи — хилые, лучше иппи — агрессивные хиппи, которые и в морду могут дать, это по нашенски. Зрелище, одним словом, стояло в зеркале. Но, таково было на данный момент его ощущение себя любимого. Хотели такого как есть? Нате.
Что бы добить картинку до логичного абсурда, он купил по дороге огромную плитку шоколада и бутылку портвейна «777». Разумеется, последнее не поддавалось критике.
Теперь запопсили даже этот напиток, когда-то святой для поколения русского рока и хиппи-иппи, Митьков и просто сочувствующих. Красочная золочённая этикетка сверлила глаза своей кичливой навязчивостью, но таковы наступившие времена.
Главное, это не меняться внутри себя, а предметы, даже бывшие символы, могут и должны претерпевать метаморфозы, соразмерные с духом и умственным критерием наступивших на них времён. …и снова домом будет вокзал, ведь главное — каким ты родился, а не каким стал.
И вот уже чёрные амбразуры ларьков напомнили будку деда Мороза под новогодней ёлкой, и вот уже навстречу стали попадаться девушки с кричащими коленками.
Настроение притягивает субъективную реальность. Не формирует, для этого силёнок маловато. И не притягивает в полном смысле. А именно — хозяина настроения/состояния, это самое настроение/состояние тащит в то место и тем путём, где и киоски веселее, и девушки с жизнерадостными ногами собрались в процессию. Вкратце, примерно так.
Она открыла не сразу.
Теодор выждал несколько мучительных секунд, за время которых у него похолодели и затряслись руки (потом согрелись и вспотели, отчего портвейн стал предательски выскальзывать), в груди заухало по переборкам рёбер и дыхание прервалось. К горлу подкрался юношеский кашель, но застрял и повесился Иудой на осине кадыка.
Да что ж так колбасит? — успел подумать Теодор.
Залязгал засов, дверь приоткрылась, затем распахнулась…
Ирэн стояла на пороге в домашнем ситцевом халате, бигудях, тапочках и меньше всего напоминала Ирэн.
— Вы так быстро… а я тут собиралась.
— Ну, почему «быстро»? — подбодрил он растерянную девушку, — Я успел ещё в магазин зайти!
Из необъятных карманов джинсовки, куда он успел запихнуть скользкую бутыль, были вынуты и продемонстрированы трофеи. Растерянность Ирэн сначала превратилась в каменную маску, затем исчезла так же стремительно, как и хозяйка этой растерянности. Она упорхнула в одну из комнат и в дальнейшем Теодор разговаривал с ней через приоткрытую дверь.
— Вы пока пройдите на кухню, Теодор Сергеевич, я скоро, только приведу себя в порядок.
— Не торопитесь, Ирэн, в это время года я абсолютно свободен!
Он осматривал прихожую. Странное место. Галерея невообразимо разношёрстных холстов. В основном, это были репродукции. Рядом висели Ван Гог и Дали, Шишкин и Суриков, Айвазовский нависал над Врубелем, ой, много кого… но, впрочем, и в Третьяковке всё свалено в один котёл из залов-звкутков, спастись от которого можно только если каждый день ходить непосредственно в один зал, одного художника. А здесь — квартира эксцентричной дамочки, тем паче, коридор, нормально. Для этой страны — нормально. Хорошо, что — картины. Бред, блин.
Однако, квартира у Ирэн внушала почтение. Старый сталинский дом с четырехметровыми потолками, лепниной вокруг китайских люстр, гобеленовая драпировка, линолиумный паркет. Три комнаты и кухня, все отделены друг от друга глухими высокими дверьми, выходящими в один коридор-галерею. Обратил внимание на вешалку — ни намёка на присутствие мужчины в этом доме. Кроме вещей, кои могли принадлежать Ирэн-Наташе-Марии, на вешалке небыло ничего. Одна живёт. Вот же, ёлки-зелёные, бывает такое, времена возможностей наступили, — пронеслось в голове Теодора.
Он прошёл на кухню. Нормальная, пост-советская кухня с допотопной газовой плитой, от которой отслаивается краска и ржавчина. Присел. Раздался свист — на плите вскипел чайник. …я как проклятый Содом, а ты — как чайник со свистком.
В небе пролетел трамвай — Это крыша отъезжает в даль.
Допоём, а там нальём, а как нальём, так и споём, А как споём, так и опять — уйдём…
Такие песни мы пели на таких кухнях.
Под такой портвейн. В таком джинсовом наряде.
У гармонии много ликов.
А ещё на плите жарились котлеты. Заглянул в сковороду на соседней с чайником конфорке — точно, они, котлеты. Разогрел, на газе это быстро. Разложил по тарелкам. Откупорил портвейн. Хозяйки нет. Разлил по кружкам. Вынул из хлебницы тугие ломти «дарницкого», нашёл вилки.
На наших кухнях не чувствуешь себя в гостях.
— Хорошо пахнет… — раздалось за спиной грустное, и Теодор вздрогнул. — Вы уж извините, что-то меня не прёт.
Ирэн вошла в кухню в том же халате и с той же отсутствующей причёской.
— На это есть две причины! — Теодор усадил Ирэн на табуретку и дал в руки кружку, — Во-первых: иначе бы вы меня не позвали, а во-вторых: тут я виноват, посмотрите, во что я одет, взгляните на этот натюрморт на столе, всё соответствует. Гармония.
И это называется на театре «энергетика костюма». И это, с позволения сказать, немного непривычная для вас энергетика. Но подсознательно вы её сами уже приняли — вы в том наряде, который не выбивается из колорита, заполнившего вашу кухню.
Итак, колорит гармонии есть, а остальное (восприятие) мы сейчас поправим. Нам надо с вами выйти на одну волну. Итак, настроим наши приёмники на короткие волны!
Она улыбнулась, поднимая вслед за Теодором кружку. И это уже прогресс.
Без перерыва налили по второй и пили на брудершафт. Рано или поздно, а мужчине и женщине надо «переходить на ты». В наш век скоростей, лучше раньше. Чмокнулись по-пионерски. Закусили котлетами, и мир потерял реальность ровно на столько, на сколько требует жажда общения. От неё пахло сиренью. Или это мыло такое.
— Здесь и сейчас не хватает гитары и дождя за окном, — ностальгически вздохнул Теодор.
— Зато тут есть я. — Глаза у Ирэн немного заискрились глубинным хулиганством, — прямо здесь и сейчас.
— Несомненно, — уклончиво поддакнул гость.
Теодор никогда не понимал намёков. Особенно женских — подумаешь, что, мол, намёк, а тут бац и по мордам. Поэтому осторожничал. А мир, тем временем, всё веселел.
— Знаете, Теодор, я как вас… э… тебя увидела, сразу подумала… это твоё настоящее имя?.. Стоп! Не отвечай! Это твоё дело, какое у тебя имя. Не пересказывай прозой стихи.
Она резко замолчала, насупилась и уставилась в пустую кружку, покручивая её в тонких пальцах. Красивый маникюр. Наверное, стирает в прачечной. А посуду моет в резиновых перчатках. Хорошие наступили времена. И слуг нет, и графья павами ходят.
— Ирэн…
— Наташа. — Она встряхнула головой, отчего волосы по ведьмински рассыпались по лицу. — Я сейчас приду. Подожди, хорошо?
Лихо подмигнув, Наташа опять упорхнула.
«Интересно, а если бы я хотел называться разными именами, — подумал Теодор, — то какие бы ещё имена себе выбрал? И, что самое главное — а нафига?»
Он плеснул в кружку портвейна на глоток, дабы только смочить горло и закурить.
Виноградная кровь терпко прошлась по гортани.
Так что же мы, до сих пор всё пьём эту дрянь, цапаем чертей за бока?
Ведь нам же сказано, что утро не возьмёт свою дань, Обещано, что ноша легка?.. (БГ) Ну, допустим, чертей мы тут ещё не цапаем за бока, а портвейн, он хоть и дрянь, но — старая добрая дрянь. Каждый выбирает по себе. И утро после него обя-язательно «возьмёт свою дань». А ноша? …она сказала тебе: «Да что несёшь ты?» и ты ответил: «Несу тебя», она спросила: «Зачем же ты врёшь мне?», и ты ответил: «Ноша легка»…
Из ближайшей комнаты раздались звуки балалайки.
Теодор очень недолюбливал русофильство. Особенно современные частушки и гармошки с балалайками. В эпоху совка существовал чётко сформулированный интеллектуальный уровень культуры. Население либо подтягивалось до него, либо должно было снизойти. Нежелающие усредняться, могли выключить радио и телевизор. Теперь культура позиционируется на целевые группы. Это этакие пласты умственного развития. Из желания прибыли, культура должна отыскивать пласт (целевую группу) с наибольшим количеством покупателей, и, туда и лупить свои «шедевры». В стране дебилов основная целевая аудитория, соответственно, дебилы, это и есть основные покупатели и потребители. На них и настроена «индустрия счастья». Куда остальным деваться? Пялиться в канал «Культура», спасибо товарищу Путину за нашу счастливую альтернативу. Там даже рекламы нет, ибо нафига рекламодателям платить бабки за охват самой малочисленной в стране аудитории интеллектуалов?
Однако, балалайка из соседней комнаты продолжала наяривать, а Наташа не появлялась. Теодор докурил и пошёл поискать хозяйку банкета. В этом состоянии он не любил оставаться один на один с таким нудным собеседником.
Он осторожно подошёл к приоткрытой двери и заглянул внутрь.
Наташа сидела в сарафане у зеркала и заплетала косу, вплетая в неё разноцветные ленты.
— А я тут уже заскучала одна, заходи.
— А я там себе уже надоел.
— Что, никак брюзжит Теодор свет Сергеич?
— Есть такая буква в этом слове…
Он присел на кровать, убранную лоскутным одеялом и осмотрелся. В головах стояла пирамида из подушек, вся мебель казалась лубочной или кустарной, на полу лежал самотканый коврик.
Наташа поднялась от зеркала, на щеках горел неестественный румянец. Присела на корточки у ног Теодора и принялась расшнуровывать его кроссовки, поочерёдно их снимая.
— Намаялся за день? Сейчас отдохнёшь, милый. Свет не режет глаза? Лучину не убрать?
— Отчего же, — выдавил из себя Теодор, — пусть горит. …
— Ой, Ната, покурить бы…
— А это на кухню, милый. Тута шерстяного много, потом и не выветришь.
Теодор покачиваясь поднялся и, собрав развешанные т раскиданные вещи, поплёлся на кухню. Понял, что покачивало не от выпитого. Даже наоборот, голова была уж слишком ясной, требовался допинг. Ну, это мы быстро поправим.
На кухне он принял ещё глоток портвейна и закурил.
Балалайки замолчали.
Вот же, блин. И чего только с нами не случается в этой жизни.
Поковыряв вилкой в остывшей котлете, он понял смысл бытия. Бытиё сейчас разметалось по тарелке в виде котлетных ошмётков, помнящих ещё те времена, когда их бытиё бегало по лугам и жевало молодую траву. Вот оно, оказывается, как.
Бывает. И не то бывает. И не то ещё будет с этими теперь уже не мычащими холодными ошмётками, эволюции котлеты не в тарелке заканчиваются…
— А мне налил?
Теодор опять вздрогнул.
Из-за его спины вышла Наташа в прежнем халате и без косы. И без лент. В тапочках.
А была ли Наташа? И кто она теперь?
Теодор разлил по кружкам. Нужен тост. Выпивка без тоста, это — пьянка, выпивка с тостом, это — культурное времяпрепровождение. Он поднял кружку и встал.
— Давай за Наташу. Я стоя.
— Ну, давай, за неё, — сказала она и не чокнувшись выпила залпом.
Она пригубила котлету, поморщилась и вытряхнула остывшую еду обратно на сковороду. Разогрела, разложила снова по тарелкам, с добавкой. На столе уже полнились кружки. Как-то грустно всё же было, словно прощались с чем-то. Какие-то мы, люди, неказистые, что ли… всё у нас не как в кино.
Но тут, спасительный виноград пошёл в новое наступление.
Игра в ощущения, штука непредсказуемая. На определённом этапе — непредсказуемая.
Но из этих двоих сейчас никто не знал о этапах. Кровь с новой силой заскользила по лабиринтам сосудов и в умах стали всплывать новые порывы. К тому же за окном пошёл-таки недостающий дождь, забарабанил по жестянкам подоконников и шорохом настроил души на минорное пиано.
— А ты когда-нибудь спал с поэтессой?
— Знаешь, Ирэн, даже если бы и спал, то по сравнению с тем, что можешь подарить в этом образе ты, будет означать, что именно «спал». Ведь я, получается, до сих пор не знал, что такое быть с русской женщиной, в той мере, которой она осталась в приданиях. Ты фантастическая женщина.
— Спасибо. Подарить тебе Ирэн?
— Погоди. Давай ещё по одной нальём. Я от Наташи отойти не могу.
Налили ещё. Выпили. Котлеты опять остыли, но их больше разогревать не хотелось.
Теодор закурил. Ирэн вынула из ящика стола тонюсенькую сигаретку и прикурила от протянутой джентльменом зажигалки. Не благодарила — знает этикет. Вдруг Теодор почувствовал, что — всё. Как-то сразу. Котлеты холодные. Пол холодный, линолеум студит ступни. Вилка скрипнула по тарелке и звук покарябал сердце. Вспомнился Набоков — «… это не снег, это декорации рушатся, Лолита…»
— Знаешь, Ирэн, я пойду.
— Так скоро? Ты ничего не теряешь?
— Я, Ирэн, художник. Если я что-то теряю, то моё воображение спокойно (или не спокойно) мне всё вернёт. Я получил достаточно информации для твоего портрета.
— Портрета?.. Ах, да. Ты же нас рисуешь.
Покурили. Пепел стряхивали прямо в тарелки с каменеющими котлетами.
— Не верю. — Ирэн по своему обыкновению встряхнула головой. Волосы закрыли глаза. — Твоё воображение. Художник. Не пережив, нет опыта.
Тогда Теодор рассказал, каким именно образом происходил у древних йогинов процесс «отсекания привязанностей». Они, по его словам, уходили в пещеры, что бы… мечтать по отдельности о богатстве, женщинах, славе и власти, в общем, о том, что именно их донимало. Или отсутствие чего коробило неудовлетворённостью и комплексами. И мечтали сперва до опупения, а затем, после того, как страсти поостыли, то, зная законы этой жизни, начинали подробно представлять себе вторую сторону медали, неотъемлемо и незамедлительно следующую за первой: богатого обязательно грохнут грабители с партнёрами или он так и протрясётся всю жизнь над златом, подыхая от страха. Любителя женщин и подобных телесных наслаждений постигнут «интересные» заболевания, или загнут истерики их дрожайших половин, или убьёт боль утраты единственной и неповторимой. Власть заканчивается позором и сопровождается ненавистью. Пополам с завистью. Слава… ещё хуже власти. На идущего по канату канатоходца смотрят с тайным желанием лицезреть воочию как он навернётся. Так вот, после того, как йогин всё это себе очень живенько представит, тоже — до одури, до опупения, то выходит он из пещеры без всяких привязанностей, нафиг ему всё это не упало, думает он себе о Боге и хорошо ему.
Так то. Вот она, сила воображения, фантазии. На самом деле надо только думать чуть больше других.
— Познав Наташу, — продолжал свой монолог Теодор, — мне уже незачем узнавать Ирэн или Марию. Мне всё понятно. Да и Мария ли это? Не Маша?
Ирэн выскочила из кухни, и через минуту он услышал приглушённые закрытой дверью рыдания. Кто эта женщина? Не слишком ли он был с ней груб? Да какого рожна?!
Ведь в этом городе он впервые встретил интересных людей, среди уплотнённой до миллиона массы посредственности, о которой и говорить-то нечего. Нет, много можно говорить, но — не сказать ничего. И вот эти люди теперь открываются один за другим, и где они?
Он накинул джинсовку и пошёл на звук всхлипываний. Другая комната, не стучась, зашёл попрощаться. Модерн и кокаиновое декадентство царили в этом будуаре.
Она сидела в оранжевом неправильной формы кресле, ссутулившись и подвернув под себя обе ноги. Много шёлка, фантомные канделябры вились из пола и ползли к потолку. Окон небыло, вместо них — картины, с нарисованными видами из окна — двуколки под дождём, вымывающим очертания ближайших домов, мрачные виды индустриальных ландшафтов и, в одном окне-картине — необитаемый остров с джунглями и саблезубыми тиграми посреди городского пруда… С потолка свисала петлеобразная чугунная люстра.
Ирэн уже не плакала, но к щекам прилипли мокрые пряди волос. Подняла на него глаза, и сердце у Теодора сжалось до размера грецкого ореха: в этих глазах было море собачьего горя, стыда, неловкости и одиночества. О, боги-боги, как тяжело быть на этой земле сильным… разве можно спасти всех? Сделай одного несчастного счастливым, он потом никогда тебя не поделит с другим несчастным! А чем тот хуже этого? А остальные, другие? Как китайцы, все на одно лицо и, тем не менее — каждый личность, так и слабые. И в таком же количестве, что и китайцы. Во рту стало кисло, и нафига я пил этот портвейн?
— Теодор, у меня ребёнок первый умер.
— Не знал. Сочувствую. Крепись. А второй?
— Второго ещё нет. Может, когда-нибудь будет.
Вот оно что. Это она на вокзале, между поездами. Занять себя нечем в промежутке между ребёнков. Ну, газетку почитай…
Как всё плохо… Как всё плохо… Тут нам уже делать нечего. Тут наша медицина бессильна. Как всё… Он так и не попрощался. Просто, ушёл, выбросив в коридоре её медальон — повесив на репродукцию «Демона сидящего».
Картина не шла.
Остаток первой ночи Теодор посвятил Наташе. Половник да ухват. Вспоминая древних славян и их образ женщины, художник видел только крестьянок. Жнива, пахота и печь. В более близкие времена заглядывать было не интересно, там — тоже только крестьянки, ибо все барыни косили под француженок и немок, русского в них было ни на грош, кроме, может быть, русской дури. Тогда попробовал подойти с другого бока — возраст.
Ночь на Ивана Купала.
Хороводы до утра и прыжки нагишом через костёр. В эту ночь крестьянские девчушки лишались девственности, но находили себе пару. Это позже будет введено выходить замуж по выбору отца и обязательно «невинной». А пока — христианства нет, и нет таких волчих законов, что бы не по любви выбирать себе суженого. Молодые могут миловаться и присматриваться, подходят ли друг другу. А, если от этаких присмотров, случайно ребёночек выйдет, то либо хватит присматриваться неумеючи и пора свадьбу играть, либо дитё станет общим, и о нём будет заботиться всё село.
Это ребёнок любви. Иванов сын. От самого, от Купалы.
Именно такую Наташу познал Теодор. Из былин. Но «не шла» Наташа. Что-то постоянно примешивалось к собранному художником образу, веками прилипавшее к ней, так собиралось в оболочку над образом, что в какой-то миг становилось понятно: под оболочкой теперь — пустота дури.
Рвал эскизы и курил.
Пил крепчайший чай и курил.
Проваливался не в сон, но забытьё, полное ускользающих теней.
Ночью привиделась Ирэн. Укутавшись в лису-чернобурку, она высовывала из меха заострённый носик и осторожно нюхала воздух, слегка прикрывая глаза и приподнимая треугольник брови. Затем морщила личико, а лепестки ноздрей суживались, словно желали закрыться. Ей было чуть больно дышать — входящий ветерок слишком холоден и, касаясь язвочек в носоглотке, режет их ржавым скальпелем. Худые белые пальцы подрагивали, отчего слетал пепел с папиросы на длинном серебряном мундштуке. Звучали колкие стихи, надтреснуто, угловато, цепляясь за окружающий мир своими лестничными ямбами, кукожа этот мир, деформируя истины и протыкая бреши в правилах и устоях. По кругу расположились поэты, против часовой стрелки поочерёдно читают стихи, а все взоры и помыслы направлены на неё одну. Они — клан, они — фавор, они уходят из бытия в мир звуков и красок. Переливы космического сияния — их потолки, звон колокольцев слов — их стены. Звуки отдаются в межреберьи эхом вдохновения, сыплются хрустальным горохом по уголкам мозга, исходят искрами бенгальских огней в фиолетовой темноте прикрытых век.
Но вот дом покачнулся. Но вот в передней прошаркали тапочки старухи хозяйки этой рваной комнаты в коммуналке. А за окном протяжно завыли голодные городские псы.
Мерцающий обман тайны, акварельными красками сползал с города и фигурок людей, слабо но верно поддаваясь дождю отрезвления. Она уже слишком далеко ушла по тропинкам ирреального вдохновения, она боялась быть вырванной из сказки в мир больных тел, неприятных запахов и звуков, мир голода и тупого уклада телосохранения. Ей нужен был кокаин. И это знал услужливый лиловый негритёнок, стоявший навытяжку за её спиной и поглаживающий искомую круглую баночку через полу пиджака. Он не ждал от барыни денег, у неё их давно небыло, как и у всех кокаинистов, он ждал, когда и она увлечёт его в соседнюю комнату и расплатится за очередную понюшку, отвернувшись в позе кошки к стене и подняв подол. И урча будет повторять он с диким акцентом: «Ой, закрой свои бледные ноги…» Она ещё морщит носик, она решается. Она взвешивает, на сколько двадцать минут аренды своего междуножья этому лиловому ублюдку, перетянут несколько часов пребывания в хрустальном раю…
Теодор очнулся вздрогнув и пошёл чистить зубы.
Подобное он уже где-то видел или читал, что, в принципе для него — равнозначно.
Паста освежала мятной едкостью, но, когда затронул зубной щёткой коренные зубы, его всё-таки вырвало. Чёртовы сны. Чёртова фантазия. И надо же как реально!
Размышлять на тему Марии художнику не хотелось. Косички, гольфики, бантики, фартучки… Игра во взрослую. Взбалмошная наивность. Всё подбрито и упруго. Тут уже похозяйничал господин В. В. Набоков, сказал всё, как разрезал и не сшил обратно. Да этой Ирэной можно целую галерею завесить!
Триптих писать?
Триптих… Икона. Мария. Теодор вспомнил, как издревле на Руси делали иконы: лик и руки святых писались маслом по дереву, а остальное накрывала раскрашенная чеканка по серебру.
Через несколько дней в Клубе висел новый портрет.
На портрете небыло настоящей рамы, рама была вырисована. Серебром. Так же, серебром, была нарисована выпуклая чеканка женщины, держащей на руках младенца.
Больше никаких красок, только серебро. И ещё: у женщины и у младенца небыло лиц, вместо них зияли чёрные провалы. Картина называлась «Маша, как Она есть».
Но Ирэн её не увидела.
Она не пришла в тот день в Клуб.
Ирэн вообще больше в Клуб Шести не пришла.
Глава 11
В Клубе заметили исчезновение Ирэн.
Холодом веяло из углов. Начинающейся заброшенностью.
Стоит немного отвлечься. Мёртвые живее живых. И это не слова. Точнее, за этими буквами — человеческая жизнь и жизнь умерших, которая продолжается в жизни живых.
Просто в их памяти. Если вы не москвич, то вам жутко повезло в духовном плане: вы можете приехать в Москву и зайти, к примеру, в музей Маяковского, что рядом с Лубянкой. Вам позволят заглянуть в комнату, в которой застрелили (?) поэта.
Покажут диван, на который он облокотился перед смертью. Покажут спорную посмертную записку. Спорную, т. к. написана она была за несколько дней перед смертью и предъявлена народу непосредственно НКВД-ешником, который отслеживал жизнь Владимира и появился в изголовье умирающего через минуту после выстрела. В общем, воображение поможет вам всё это переощутить «как тогда». Для приезжих — всё свежо. Зафиксированная когда-то Пространством секунда для них открывается заново. Вы сможете понять, что прошлое, будь оно сто лет тому как кануло в Лету, или произошло вчера, на самом деле живее живого. Всё очень просто: сия секунда обычно не несёт для нас глобальных переживаний и уходит незамечено. Как бы настоящего-то и не существует, так оно меркнет перед памятью, хранящей нечто особенное. А если сей-час происходит нечто из ряда вон, то мы обычно очень заняты этим происходящим и будем заняты им пока оно не ослабнет, и вряд ли кто в такой момент читает эту книгу. А раз читаете, то, следовательно, ничего особенного у Вас в жизни в этот вот самый момент не происходит, и Вы с лёгкостью предаётесь искушению окунуться во внутренний мир и событийный ряд людей, здесь описываемых. Но это так, о «мёртвых», отступление от темы.
А если человек ушёл из жизни другого? Ещё вполне живой, и фотографии — вот они, не поблёкли ещё, но он сей-час где-то, и, как будто… умер? На самом деле, он, конечно, жив… наверное. И в эту самую секунду где-то что-то делает. Пьёт чай, говорит с кем-то о пустяках или философии, спит или занимается любовью. Работает.
Не работает. Копает — не копает. Живёт этой секундой, окончательно потерянной для того, кто его вспоминает. Ведь что значит «вспоминает»? А то и значит, что вспоминает, воскрешает в памяти дела давно минувших дней, но не видит этой секунды, в которой этот человек тоже что-то переживает.
Какой кошмар, быть только мёртвым воспоминанием.
Можно, конечно, повстречаться вновь. И что? Да это новое знакомство, не более. И человек другой, и реки утекли. И вы, в общем-то, изменились. Будет новое воспоминание о новом человеке. И почему нельзя как в сказке про спящую девушку и семь богатырей — посмотреть в зеркальце, которое покажет того, кто нас интересует? А что бы изменилось? А вот что — не возникло бы это разглагольствование про память, мёртвых, живых и живых как мёртвых.
Во всяком случае, оставшиеся клубисты могли бы утолить собственное любопытство по поводу исчезновения их коллег. И не строили бы логических связок этих происшествий с временным совпадением появления в их Клубе художника. И то, что «модель» пропадала как раз перед тем, как появлялся её портрет, тоже бы так явно в глаза не бросалось. Нет волшебного зеркальца. Что с исчезнувшими клубистами — неясно.
Через «кисти» художника предстоит пройти всем оставшимся и это их уже не радует.
И народ возроптал. Мысленно.
— А, собственно говоря, вас тут никто и не держит, — сухо заявил Председатель Клуба вместо «здравствуйте».
Все раскрыли рты и так и застыли. Телепат. Какой нахрен, телепат, тут всех колбасит на одну тему, вот и нет «здравствуйте». А, действительно, чего это мы?
Народ подбоченился в удивлении и вдруг стал снисходительно оглядывать друг друга.
С чего бы? Нас-то сюда силком не тянут. Не хочешь, и не ходи. Не хочешь и не проси никакой помощи. И от портрета можно спокойненько отказаться, попросить, к примеру, вместо портрета — пейзаж нарисовать, какая ему разница? Пусть рисует что хочет. А мы поглядим. А вот же и фиг. Интересно. Хоть ты тресни. Что такое этот художник делает с людьми, перед тем, как у него рождается замысел портрета?
А ведь — факт, что-то делает. Ну посмотрите — глаза в космосе летят и ужас в них.
Или, вот, Маша наша, ни лица, ни ребёнка. М-да… Да и сам он как-то погрузнел последнее время. Ссутулился как мокрый ворон на проводах и вышагивает. Взад-вперёд.
Как по проволоке. Эквилибрист хренов. Хоть бы сам навернулся, что ли.
А эквилибрист тем временем, действительно, немного потерял осанку. Как и твёрдость взглядов. Хотя, именно этой твёрдостью, Теодор не очень-то обладал изначально. Сомнение — признак людей слабых или мудрых. Твёрдость взглядов, скорее всего, признак твердолобости.
С другой стороны… Эх, да всё дело как раз в том, что существует «другая сторона».
И не одна.
Правда не бывает одна…
У каждого она, правда, своя, персональная. И когда один мутит воду, то первая правда у него (ведь он знает, для чего или почему он эту воду мутит), вторая правда у того, кто эту воду пьёт и ему не нравится. Следующая правда у тех, кто пришёл на водоём, что бы искупаться в грязи, и им-то как раз, это «мутение» нравится. И т. д., и т. д., и так далее. И никто из этой толпы не поинтересовался у первоисточника о первоначальной правде.
Может и была у Теодора своя правда в объяснение того, что он собственно тут, в клубе, намутил. Но, если эта правда и была, то он её никому не рассказывал. А людям этого только и надо. Почему? А зачем? Людям нужна своя правда, та, которую они сами смогут разглядеть через призму субъективных догадок. Им даже как-то и не интересно, как оно там на самом деле. Неизвестность, вот что интригует! Можно домысливать и строить вдохновляющие предположения. А потом о них эмоционально рассказывать! Ого-го! Ведь это и есть — жизнь!
Иго-го. Если это и есть — жизнь, то жизнь, это не интересно.
В любых фильмах всё построено на этом недоговаривании. То есть, кто-то с кем-то просто недоговорил. Произошёл конфликт ценностей: он наступил на любимый мозоль ему и не знал, что этот мозоль — любимый (тот промолчал о статусе мозоля). А тот обозвал наступившего, допустим, «таблоидом» (просто газета вспомнилась плохая), не догадываясь, что слово «таблоид» для наступившего на мозоль — табу, закомплексовавшее его с детства. Всё, драма под ключ. С вырыванием волос и рыданиями в подушку. Взять бы, вернуться, популярно объяснить, так, для тупых: «Про мозоль не знал, извини!» — «Про таблоид ты мне не рассказывал, прости!», и — всё, из интриги — бжик! Ан нет, сценарист не дурак, ему сюжет растянуть надо. Если все друг с другом будут договаривать, то нечего будет потом домысливать, строить варианты, и незачем станут глупые поступки в дальнейшем. Это сценариста не прокормит. Ему надо выдержать регламент и интригу, что бы: А) денег получить, и Б) что бы зритель с читателем облились гремучими соплями над вымыслом. Классика жанра, одним словом. Станиславский круто всех поимел своей Системой. Он думал, что это — стёб, а получился флаг. Всем режиссёрам привет. Хватит вешать ружья, ребята, они, эти ваши ружья, давно не стреляют ни в последнем акте, ни на улицах.
Ночью боитесь по улицам гулять? Боитесь. Настоящих, стреляющих ружей боитесь. Ну и правильно, бойтесь. Так какого рожна?
И всё-таки, как сложно быть разумным. А с эмоциями что делать? Теодор застыл с торчащим пальцем, готовым было нажать на кнопку дверного звонка писателя Михал Романыча. Сердце щемит, дыхание сбивается. В мозгу молоточками стучат обрывки мыслей. Боже, сколько мне лет, что б так раздухаряться перед познанием истины?
Что он меня, укусит? Или я узнаю о безвременной кончине бедняги от инфаркта? А, может, он давно сжег свои рукописи и преспокойно проводит заседания на своей чинной работе? Да легко. Или ушёл в запой и не вернулся. Или висит на осине и у дерева трясутся листья? Или послал к чёрту моё мнение и продолжает выбирать, какую книжку напечатать первой. Не-ет, тут ошибочка — раз он в клуб больше не заявляется, то кто ж ему денег теперь на издание даст? Никто. Круг домыслов сужается, а варианты только прибавляются. Может статься, уехал он в деревню, перестал бриться и стричься, и ходит босиком аки обутый, в древнем рубище и с чугунным посохом. Или пишет теперь только в стол, что бы избавиться от соблазна бояться за количество читателя — просто не знать, будут когда-нибудь читатели или вообще, крысы сжуют его труды, уготованные для Вечности. А чем не вечность?
Выкакают крыски его странички, обернётся помёт прахом и смешается с землёй, а земля всё будет крутиться и крутиться вокруг солнца, пока всё это вообще не навернётся к чёртовой матери и продолжит свою вечность в ином ракурсе и перспективе. Вечность, она всякая бывает. С какой стороны смотреть. Ра-азная.
Звонок звонил уже несколько минут не переставая. Теодор задумавшись не заметил, как нажал кнопку. Так и держал, пока палец не онемел и не привёл своего хозяина в чувство. Не судьба. Дома никого нет. А как иначе? Законы классики жанра. Может, Станиславский со сценаристами — правы?
Теодор спрятал правую руку в карман брюк и сжал кукиш. А фиг вы угадали, шаманы шоу-бизнеса. Он позвонил в соседскую дверь. Открыла домохозяйка в засаленном переднике и высокой причёске.
— Добрый день! Извините за беспокойство. Я знакомый Михал Романыча. Второй день дозвониться не могу, толи дома нет, толи случилось что не дай бог? — пожал плечами, думая, что ещё сказать. — Волнуюсь я…
— А вы не волнуйтесь, молодой человек. Утром видела его, в парке бегал «от инфаркта». Такой убежит, и не только от инфаркта, чего ему станется? Так что, успокойтесь, вы себя берегите, а такую шельму, как ваш Михал Рымыч, Бог-то теперь не только не метит, но и вообще не трогает, ему там наверху, видимо, нашей с вами вони хватает, что бы ещё всякое… трогать. Ну, вы понимаете. Всего хорошего, молодой человек!
Выговорившись, тётушка удовлетворённо захлопнула рот и дверь.
С одной стороны…
Спокойней стало.
Блин, с другой стороны — засвербело. Не прошиб, значит этого бегемота. Лучше б, право, и не звонил. Иной раз, выходит, не следует искать первоисточник правды.
Лучше оставлять себе домыслы. Или… Вот именно! Или. Сейчас мы ему устроим.
Теодор вышел в пыльное полуденное солнцестояние готовым перевернуть мир. Нужна была точка опоры. Нет, лучше просто — идея. Идея нужна. Так надёжней. С идеей можно переворачивать мир.
Утро наполнило голову Михаила Романовича ощущением свинцовой тяжести.
И во рту пахло свинцом. Облака за окном висели свинцовые и их сдувало, сносило к югу, там им будет лучше. А нам? Где будет лучше нам? На место унесённых облаков с севера летели стаями тучи. Свинцовые. Скоро засвистят пули дождя. Небесный снайпер не промахнётся в семенящих прохожих, он своё дело знает. Не уйдёт сухим никто.
Михал Романыч натянул старый шёлковый халат и плечё хрустнуло. Не больно, так, гулко и невзначай, но старость напомнила о себе. Со злорадством. Завязывать халат не хотелось. Вставать не хотелось. Чистить зубы. Заправлять постель. Ныло плечё. На душе висел неоправданный свинец. Суббота, на работу не надо. Сегодня он никому не нужен. Почему нельзя умереть до лучших времён? Почему надо провлачить вручную своё жалкое существование из пункта «Ф» («фигово») в пункт «Т» («так себе»)? Да кому мешает эта постель? Вот, кому мешает, тот пусть и заправляет.
Он обманывал себя. Как всегда. Так привык. Та, кому всегда мешала незаправленная постель, два года назад умерла. Ух, как она могла неповторяясь сообщать «Михалкину» о том, что ей мешает! Кусок в горло не лез и хотелось вышвырнуть в окно или кровать, или ту, которой она мешает.
А теперь он сам, без скрежещущих напоминаний, каждое божее и безбожное утро, кряхтя и чертыхаясь, заправлял-таки свою холостятскую кровать. Разумеется, все эти склоки и мелкие раздоры вернуть назад не хотелось. Плохое никогда не вспоминается с радостью, даже когда человек умирает. С грустью вспоминается. И на что разбазарили свою жизнь? Знай мы, что быть вместе оставалось так мало, да разве ж ссорились бы?
Конечно бы ссорились, вот в чём кошмар.
И разбежались за месяц до её кончины, и это снова и снова наполняло грудь свинцовой тяжести незаслуженной вины. Постфактум в таких вот случаях невозможно искать вину в другом. А хочется. Но что-то, похожее на совесть — не даёт.
Теперь он один. Тихо.
Хорошо?
Нет.
Михаил Романович закурил, так и продолжая сидеть на неубранной постели. А ведь и представить себе тогда не мог, что можно курить в постели. Как миленький бегал на балкон, и в дождь и в снег. Выслушивая про сквозняки и холод. Бред. Неужели иногда надо умереть, что бы любимому человеку стало легче жить? Легче? Не знаю.
Можно курить в постели. Тихо. В тишине можно курить в постели. И всё?
Всё.
Так проходит жизнь. Трюмо и письменный стол забиты рукописями, которых никто не прочитает. И для чего их хранить? С другой стороны, вообще бессмысленно, потому что все рукописи вбиты (набраны) в компьютер и хранятся в электронном виде. Так какого, собственно говоря? А такого. Вон в шкафу стопками письма…дцатилетней давности. Бечевка, их стягивающая, уже полуистлела, а письма лежат. Когда перечитывал их в последний раз? Много лет назад. Нет, пусть лежат и нечего себя распалять, выкинуть их или сжечь — рука всё одно не поднимется, так чего дёргаться? Так устроен человек. Вот и весь сказ.
В дверь позвонили.
Не может быть. Ошиблись квартирой. Телеграмма. Откуда? От кого? Ошиблись квартирой.
И всё же, кряхтя, Михал Романыч встал, затушил окурок в цветочном горшке и поплёлся открывать. Предчувствий небыло.
— Вам кого? — спросил он через дверь.
— Мне нужен Михаил Романович, — раздался молодой голос, не отличающийся почтительностью. Однако же, этот эффект мог быть вызван обычным молодым задором.
Хозяин завязал халат и открыл дверь на цепочку. В дверную щель заглянул молодой человек в белых джинсах и иссиня белом свитере, с красным беретом на голове. Он улыбался. Это не настораживало, но располагало.
— Чем обязан? — снова хозяин, удивлённо.
— Я пришёл обучить вас выходить в Интернете на ваш собственный сайт и периодически загружать его. Всмысле — пополнять.
Ничего нелепей Михал Романович услышать не ожидал.
Поэтому он бестолково моргая просто отпер дверь и впустил молодого человека.
— Вы — Михаил Романович?
— Я… а вас?
— Очень приятно. Энжел. Покажите машину.
Пауза.
— А, компьютер! — догадался хозяин и засуетился. — Проходите в кабинет! Прямо и налево. Вам чаю? Кофе?
— Можно и кофе когда нет пива.
Энжел вероятно шутил. Он сказал это непринуждённо, так, вскользь. Сам же, не разуваясь и не снимая берета, прошагал в кабинет и, больше не задавая вопросов, занялся компьютером. Михал Романыч, вконец ошарашенный, поплёлся на кухню ставить чайник.
Уже перед мойкой, когда закрывал кран, в голову пришла неприятная мысль — а вдруг это налёт? Этакий новый вид грабежа? Продвинутый. Высокотехнологичный. Нет.
Бред. Это не налёт. Это старческая шизофрения. Сейчас он зайдёт в кабинет, а там нет никакого Энжела. Зашёл. Энжел есть. Копается в компе.
— У вас модема нет. — Статистически поставил диагноз молодой человек, словно пригвоздил к позорному столбу.
— Я знаю. — Развёл руками хозяин безмодемного компьютера.
— Ничего, — успокоил гость и ободряюще улыбнулся. — Я принёс. Модем принёс. Сейчас установим. Через пять минут всё будет.
Красноберетчик отвернулся к компьютеру и залихватски сорвал с него корпус.
Обнажились пыльные внутренности. Молодой человек покачал головой, поцокал языком, но неодобрения в этом не было. А может, он и не такое видал на своём коротком компьютерном веку. Всё может быть, и Михал Романыч снова поплёлся на кухню. Это не налёт.
Когда хозяин вернулся в кабинет во второй раз, уже с подносом кофе и плюшек, его гость неясными движениями шамана высвечивал на экране компьютера абсолютно непривычные картинки. Судя по всему, это Интернет пробрался в дом Михал Романыча.
Мировая мыслительная паутина. Дотянулась.
— Я карточку интернетовскую тоже оставлю. Вам её хватит на десять часов, дальше просто купите такую же. Как ей пользоваться, тут написано, на обратной стороне.
В голосе молодого человека не было издёвки, сама «пристройка» к собеседнику исключала позёрство, но всё же сквозило, что профи обучает «юзера» («чайника-пользователя»).
Он с удовольствием проглотил плюшку и громко запил её большим глотком кофе.
Казалось, Энжел никогда и не уходил от Михал Романыча. Вот молодёжь, они живут в своё время, поэтому и везде как дома.
— Смотрите, это программа поисковика. Набираете свою фамилию-имя-отчество и жмёте «найти!». Вылетает список сайтов и страниц с именами ваших тёсок-однофамильцев, ну и с вами самим, если где засветились. Ага, а вот и наш сайт, кликаем дважды, открывается. Что бы потом не искать в поисковике, кликаем на эту точку и сайт у вас теперь — стартовая страница, то есть, каждый раз, когда вы лезете в инет, то начнёте с собственного сайта.
Михал Романыч «кликал» глазами, а не кнопкой мышки. На фоне зелёного штофа появилась его фотография, всевозможные данные о жизни и… список его произведений.
— Вот, — продолжал ликбез Энжел. — Кликаете на свой роман, и он открывается.
Кликнули. Открылось пустое пространство.
— А пусто, Михаил Романович, потому что надо всё это сюда загрузить. Вот вам инструкция, как всё это провернуть, вы продвинутый, разберётесь влёт. Ну, всего!
Спасибо за кофе, «Американо», что ли?
— «Экспрессо»…
— А, ладно, мне без разницы, лишь бы вкусно. Ну, осваивайте!
И Энжел ушёл.
И во вторник после обеда на работе Михал Романыч не появился. Но позвонил, предупредил, что расхворался и будет через день.
В пятницу позвонил, сказал, что «выйдет завтра». Удивился, что «завтра его не ждут». Но, узнав, что «завтра суббота», удивился ещё больше и успокоился, с радостью провозгласил: «Тогда, до понедельника!», и повесил трубку.
Теодор встретился в своём любимом кафе с Сашей, отдал ему сто долларов за разработку сайта «для писателя» и инструкции по загрузке. Счастливый юноша умчался, довольный сыгранной и оплаченной ролью. Красный берет отлично смотрелся на фоне белых свитера и джинсов. Наряд Саше понравился. Ангел, удаляющийся вдоль по улице Ленина. Художник остался допивать кофе, довольный спектаклем. Он уже видел, как Михал Романыч, раздавал на улицах встречным и поперечным свои визитки с адресом Интернет-сайта, предлагая «заходить, не стесняться» и «заказывать электронные книги, если понравится». Писатель оказался проворней, чем мнилось сначала. Он пошёл дальше: на своём сайте он печатал только несколько глав каждого своего романа и, если читатель хотел прочесть весь роман полностью, то должен был перевести несколько десятков рублей на представленный на сайте счёт, и получить по почте CD-диск с электронным вариантом романа (книги). Очень удобно.
Теодор уже получил все книги Михал Романыча и обладал полным собранием сочинений.
Вот так вот.
Не удивительно, что спустя некоторое время, Михаил Романович снова появился в «Клубе Шести», сияющий как медный юзер (чайник — опечатка. Доп. авт.). Раздавал визитки со своим ФИО и латынью сайта.
Отказался от денег Клуба на издательство. Вот так вот бывает.
Глава 12
Предчувствия.
Хорошие. Захватывающие дыхание и заставляющие затаиться. Как в детстве в новогоднюю ночь. Чего ещё лучшего можно желать для нового утра? … — — — — — — — — — — Теодор проснулся с предчувствием. Достаточно хорошим, что бы затаиться в ложбинке между сном и явью и ещё немного насладиться блаженством ощущения, что реальность не одна. Не одна ли? Ах, с какой лёгкостью можно в это верить, находясь в безвременье между сном и явью…
«Там» не нужен воздух.
Может, он там и есть, но пока об этом не думаешь — не замечаешь. Хотя тут тоже так. Но. Там — по другому. Там всё иначе и оттуда не хочется возвращаться одному.
Сюда. В одиночество. Здесь всё понятно и знакомо до оскомины. Там. Пространство выворачивается водоворотом, мягко несущим по волнам сна. Можно верить в людей. И не верить погоде, мокрым ведь не проснёшься, или — в снегу. Сон — иллюзия, доведённая до совершенства. Когда нет последствий, когда удивительно даже само продолжение сна на следующую ночь.
Звучит музыка, льётся из неизвестных инструментов.
Оркестр дурманящих трав и ландышей как колокольчиков.
Феи порхают по цветам. Нимфы нежатся в зеленоватых водах пруда.
Не просыпайся. И с тобою не встанет солнце, Мы не увидим сжигающий мысли свет. Давай не проснёмся, просчитаем хотя бы до ста. Во все времена, чтоб укрыться от бед, Уйти, избежать гильотинный подъём, Прятались только в сон. Так давай не проснёмся, и пусть всё сгорит дотла! У бушующей плоти — есть воля. У нас — покой. Не откроем глаза, что б не видеть, как пляшет зола. Не стал водопадом ручей? Мы попросим: «Спой! О святой чистоте и стансах оставшихся жить, О белых одеждах в неведомых белых домах»… Давай не проснёмся. Мы сможем ещё сохранить Хоть что-то живое в своих беспокойных снах.Покой проник в дом Теодора. И исчез извечный стыд за бездарный день. Вечность даёт солнечные лучи, оживляющие всё живое, Вечность раскручивает землю по оси.
Вечность отсчитывает наше время. Она требует от нас только одного: осмысленности.
Мы — единственные тут, полностью разумные, с кого ещё спрашивать? Полной и постоянной осмысленности каждого мгновения. Или, на худой конец, дня. Дом строят и детей кормят и животные. Песни поют, ухаживают, любят и страдают, воюют за территории, следят за перенаселённостью и животные. Муравьи ведут фермерское хозяйство и обладают своеобразной письменностью. Им хватает и нескольких слов, главное — показать остальным, где нашёл пищу или в каком направлении — опасность.
Им — хватает.
Нам? Нет.
Чёртов разум, мающийся в двух килограммах серого вещества и зажатый в коробку черепа. Ему всего этого — недостаточно. Ему нужен полёт. И не в самолёте. Не на дельтаплане, параплане, космической ракете, хотя это тоже — хорошо. Разуму постоянно требуется полёт внутри собственной черепной коробки.
Теодор открыл глаза и захотел приключений. Точнее, оттого и проснулся, что приключений уже хотелось. Не открывая глаз, нащупал пепельницу, сигарету и zippa(у), подкурил и продолжил поиски, теперь телефона. Он вспомнил, что тогда, по возвращении из гостей, нашёл у себя в кармане клочок бумаги с её телефоном, так и не выбросил. Теперь вспомнил телефон наизусть, и это — знак.
Гудки показались адреналиновым морем, которое трудно перешагать по глади из конца в конец. Как далеки берега у ожидания.
— Аллё… — услышал глухое.
— Доброе утро, Ирэн! Это я! — на том конце что-то чертыхнулось и загремело, потрещало в трубке и снова задышало. — Узнала? У меня есть к тебе большое и деловое предложение: становись моим менеджером по выставкам, а? Поездим, мир посмотрим, деньгов заработаем, согласна? Вот и здорово, я зайду через час, ты свобода (?), замечательно (!), я только забегу в гастроном, что-нить захвачу, посидим, обсудим контракт. Или в ресторан?! Ты как?! Ну, разберёмся на месте, я скоро!
Он аккуратно повесил трубку. Молчание трубки только усилилось от этого.
В груди раздался тихий взрыв удовольствия.
Улица кичилась перед приезжими своей столичной принадлежностью: сверкала зеркалами витрин, задирала коленки у импозантных юных топ-моделей, гоняла из конца в конец «Мерседесы» и на все лады трещала «сотиками». Создавалось впечатление, что народ в столичном городке дома по телефону разговаривать не умеет — обязательно выбегает на улицу, громко выдавать семейные тайны. Большой городской колхоз, только с единственной разницей: здесь никому ни до кого нет дела. Оно и к лучшему.
Теодор шёл весь в белом. Пешком, без коня. Неплохо бы он смотрелся весь в белом и на коне. В яблоках. В городе замечают от лошадей запах навоза. Это расстраивает людей романтичных. И детей. Дети узнают, что сказки попахивают навозом. Эх, знали бы они, что тогда, во времена былинные, ещё не было даже зубной пасты и антиперспирантов. Попахивало в сказках — будь здоров… Поэтому, теперь можно и без коня. Так. В белом.
Приятно было сейчас переживать самые лучшие для человека минуты — предвкушения.
Это потом, потом-потом он выйдет весь в делах нового проекта, уже знаменитый и оцененный, его будут узнавать на улицах и просить автографы. Потом. А пока — он перед восхождением на свой Эверест. Пора. Долго его лучшие картины из Серии ждут своего часа. И теперь этот час наступает. Теперь перед ним откроются все галереи мира, о нём станут писать глянцевые журналы, называя сперва «модным», а уж потом — классиком. Живым классиком. Которым он уже себя чувствует, и сам в этом уверен.
М-да… Уверен? Точно? Ну, может и не совсем, но это его личное дело, это дело его собственной души, как себя ощущать. Но сверху и сбоку, визуально для всех, он обязан быть уверен. Тогда эта уверенность будет способна заражать других. Так Сальвадор Дали приехал покорять Америку — с хлебным батоном на голове вместо шляпы. Батон был знаком встречающей его Америке — к вам приехал истинный художник, классик, на которого вы будете молиться. Так то.
Теодор пойдёт дальше. Что батон? Какой батон? Кроме батона Сальвадору потребовался огромный (раздутый) скандал. Ах, «вам надо песнев? Их есть» у Теодора Неелова. Кстати, может, псевдоним придумать? Что-то с Нееловым-то, далеко, вроде, не уедешь… А кто вам сказал, что «Дали» у них там не то же самое, что «Неелов» здесь? Вполне может быть. Как перевести слово «Дали»? Неизвестно.
Для русского уха звучно и всё. А что было звучного в Виктюке? Вик и тюк. Глюк.
Бжик. Ага, бжик это был только пока Виктюк не стал ВИКТЮКОМ! Так же и Орлов, Гребенщиков, Пелевин, Веллер. Хотя, Веллеру больше повезло со звучностью фамилии, но меньше с её национальной принадлежностью. Даже Сукачёв не стал менять фамилию.
А может, потому и не стал, что уж очень хлёсткая, а этот клоун очень любит скандалы, как фактор популярности. Ерофеев? (Не Венечка!) Заурядная фамилия, но уже раскрученная другим, именно Венечкой. Потому, может и проза у этого однофамильца такая дурацкая — не мытьём, так катаньем, лишь бы популяризироваться. В телевизор залез, передачу типа «около-умненькую» ведёт — отмывается от собственной прозы? Очень может быть. Западных не буду трогать — с ними не ясно, действительно ведь, это у нас они такие звучные, а как там на их родине переводятся их фамилии и что означают, поди разбери. С Костей Кинчевым не очень ясно, чем ему не нравилось быть Панфиловым? Зачем потребовалась фамилия собственного боевого дедушки? Чем не боевы «панфиловцы»? Их подвиг даже в пионерской песне воспет, «их было только двадцать восемь». Или, 28-м — много для Кости? Ему понадобилось быть одним, но Кинчевым? Да что гадать, был бы Костя, он бы что и сказал. Группа-то у него крута, живые классики русского рока. А победителей не судят. Ладно, вопрос о псевдониме надо обсудить с менеджером. Охо!
Как звучит! «Надо обсудить с менеджером», офиге-еть…
Ирэн не открыла.
Блям-сссс…
Так и простоял Теодор, весь в белом и с цветами-шампанским-конфетами у её двери с полчаса. Не открыла. И такая тишина была в квартире, словно Мария диким сайгаком выпорхнула в окно, не дожидаясь охотника на сайгаков. Диких.
Почувствовав себя окончательно не очень лепо, Теодор вышел во двор и сел на лавочку у подъезда, понятия не имея о собственных дальнейших планах. Это — не входило в его дальнейшие планы. Поэтому Теодор закурил. Вообще, курильщикам легче, чем не курильщикам: не знаешь, что сказать — закури, выдержи паузу, придумай что сказать, а пока создашь впечатление умного, не знаешь что делать — закури, придумается. Можно беседовать за сигаретой и создавать затяжками те же паузы на обдумывание дальнейших умных фраз. Даже непонятно, как не курильщики обходятся без всего этого? У них что, шумахерская реакция? Это только в кино и книжках все такие остроумные, что — чуть что случись, а они уже парируют в лёт искрящим остроумием! Всё остроумие придумывается сценаристами и отшлифовывается режиссёрами, в жизни оно — скудненькое или заготовлено-избитое и невпопад вставленное. Но хватит бреда, надо что-то предпринять.
Теодор вернулся к квартире Ирэн, запихнул цветы под дверную ручку. Так и не возьмёт никто (рука даже у вандала не поднимется нарушить этакий романтизм), и дождутся они хозяйку. А уж если она сама их выбросит, этот акт ляжет несмываемым пятном на её память, послужив тем самым сатисфакцией Теодору.
Вышел опять во двор, снова присел на скамейку.
Воробьи дружно клевали грязную булку, скинутую, видать, тут, проходившим мимо Сальвадором со своей гениальной головы. Так то.
Закурил.
Откупорил шампанское и, не имея стакана, начал цедить его из горлышка, сдувая пузырьковую пену прямо на асфальт. Открыл и конфеты, закусил. Хорошие конфеты.
Вот тебе Наташа, и Теодоров день.
Один из воробьёв подавился крошкой, помахал крылышками, потряс головой и улетел.
Обиделся на булку. Может, из солидарности, умчались и другие воробьи. Тихо.
Приковыляла чайка. Теодор впервые видел эту гордую морскую птицу так близко. По морскому, вразвалочку, она шлёпала по грязи аки по морю, лениво глядя по сторонам. Гордая морская птица откусила шмат булки, вальяжно отступила, выплюнула и улетела. Не надо чайкам сальвадоровских булок. И даром.
— Я стаканчики принесла, плесни и мне, — попросила Ирэн.
Она уже минут десять стояла рядом, наблюдая за наблюдателем пернатых. Не дождавшись внимания (а Теодор просто и не ожидал её тут увидеть), обратилась сама.
Однако, Теодор, хоть и вздрогнул от неожиданности, но вида сумел не подать. Не дрогнули мускулы на лице. Он повернулся к Ирэн и медленно улыбнулся.
— А вот и ты! — рука с шампанским принялась за розлив. — А я тут подумал, какого мнения о нас птицы?
— Мы им полезны, мы булками разбрасываемся.
— Судя по чайке — не всем, ох, не всем мы полезны.
— Тогда выпьем за чайку? Может ей как раз нашего доброго слова и не хватает.
Выпили по глоточку, съели по конфете.
— Ну, здравствуй.
— Здравствуй. Ну?
Ещё выпили. Ещё съели.
Пошли гулять на Набережную. Надо было составить план. Не выходила из ума булка.
С булкой и чайками надо что-то делать.
В каждом городе обязаны быть набережные.
Булыжные, бревенчатые, покрытые брусчаткой или даже тающим на солнце асфальтом.
По ним можно гулять. Вдвоём, в одиночку, в компаниях. Городской променад. Чинно или весело, просто сидеть на лавочках и читать или пить пиво под шашлыки.
Рискнуть искупаться (можно заразиться или остаться без одежды), рискнуть познакомиться (с тем же успехом), рискнуть погулять ночью (ну, сами понимаете).
Но. Набережные должны быть. Город, в котором нет набережной — преступник. Ибо.
Где ещё можно разработать план главного события в собственной жизни? Необходима вода — море, река, озеро — без разницы. И набережная, полоска суши, связывающая воду — символ времени, и остальную землю — бытиё. Будь Немирович-Данченко и Станиславский в свой эпохальный момент на набережной, сидели бы они восемнадцать часов в кафешке у воды и суши, то какой могла бы стать их Система! Живой, как вода. Может и не классической как суша, но — революционной не меньше, а — больше.
Вспомнился Ленин в Разливе. Но Ленин нынче не в почёте, ладно. Айвазовский! Что он такое без моря? Скажете — специалист? Ладно, специалистов не трогаем. Целая плеяда питерцев, этих ихтиандров тумана Балтики и каменных мешков. Нескончаемый список. Человеку необходимо хоть изредка оказываться на полоске суши перед водной гладью (штормом, бризом, штилем, ураганом) и становиться ближе к корням безвременья, ибо на этой полоске время пропадает, растворяется и не существует.
Тогда и рождаются более реальные идеи для того, что бы осуществляться в Мире Со Временем.
Всё ещё спорно? Но как красиво!
Пусть обзавидуются города, в которых набережных нет (и задумаются, куда деваются их местные Ленины и Айвазовские со Станиславскими и пр.), и возгордятся города, в которых Набережные есть. Какой-никакой, а шанс оставить гениев при себе. В городе, как и в человеке, должно быть хоть что-то прекрасно. Хоть что-то, что испортить невозможно ничем, что в своём безвременье прекрасно само по себе.
Уже когда Теодор засыпал, то в полусонном прозрении (и такое бывает), догадался, почему Ирэн не открыла ему дверь сразу — испугалась напора. С ней так нельзя.
Надо учесть.
А почему нельзя? Шоковая терапия иногда самая эффективная вещь. Иной раз, если перед тобой человек сотый раз бьётся головой об стену, а ты из мнимого сострадания, держишь на этом месте подушку, то истинным состраданием будет — сказать: «Хик!», и убрать подушку.
Глава 13
Следующие дни захлестнули событиями новообразовавшийся «трест», состоящий пока из безумного художника и не менее безумной его защитницы.
Членство треста необходимо было увеличивать. Для этого разработали План развития ситуаций. Это только кажется, что ситуации развиваются сами по себе и во главе угла, как всегда Владыка-Случай. Брехня. Мало того, это брехня, исходящая из уст людей мало мыслящих и по основной своей человеческой сути — безвольных, ведомых, предпочитающих не просчитывать варианты последствий своих возможных поступков, и, в случае чего, всё сваливающих на тех, кто исполнял роль паровоза в их тандеме.
Пунктом № 1 ПРС (Плана Развития Ситуаций) было — открытие Некоммерческого Культурного Фонда «Арт-наследие». Название как-то само придумалось, выплыло из пространства и заявило о себе. Но, мало ли бреда плавает в пространстве? Тут необходим расчёт. «Некоммерческий», это для налогов (вернее — от налогов любимой родины, так и ждущей, что бы такого ещё от вас оттяпать?), это понятно. И сам фонд подразумевает фундаментальную серьёзность всего предприятия. Мир так устроен: ты не можешь являться серьёзной фигурой сам по себе, за тобой должны стоять непоколебимые силы. При совке считалось: без бумажки ты… и т. д., это помнит всякий. Теперь, что бы добиться успеха, надо бравировать печатями в резюме. В-принципе, суть игры не меняется, варьируется антураж. Что может фонд?
Да всё он может: снимать помещения галерей, «представлять» кого угодно на афишах и в СМИ, выпускать билеты, проводить лотереи и аукционы, и ещё много чего полезного, готового стать для простого смертного доступным, если он, смертный, этот фонд откроет. Пусть даже, и ради собственных картин.
Был такой фильм «Трест, который лопнул». Давно был. Теодор посмотрел его в юности и прочувствовал всей душой пустотность, а не серьёзность любого объединения. Всё может лопнуть, начиная с треста и заканчивая нерушимым союзом республик. Другими словами, сегодня некий босс некоей фирмы дует щёки от осознания собственной важности, а завтра — фирмы нет, он — никто и звать его… в общем — никуда и не зовут. Так то. Но. Осознание пустотности вызывает у людей две реакции: депрессию вперемешку с цинизмом и свободу вперемешку с духовной бездуховностью. Или — всё вместе. Да, ладно уж…
Кто откроет Фонд? Пункт № 2 и откроет. Это понятно. Неясно пока, кто он, этот пункт № 2. Кандидатура выплыла из пространства в виде уже знакомой великосветской дамы.
На очередном собрании Клуба Шести, Теодор, вдруг осенённый, великосветски обратился к Изольде Максимилиановне:
— А вы сами, не желаете отдать долг искусству?
— Вам?.. — дама явно растерялась, ошеломлённая неожиданностью нелепости вопроса-бреда.
Сегодня её перчатку на правой руке украшало пенсне на палочке, Теодор не мог вспомнить названия этого предмета. Дама подняла пенсне к глазам и прищурено разглядела серьёзность во взгляде молодого человека. Удивилась.
— Я? Теодор Сергеевич, я правильно вас поняла?
— Совершенно правильно. Вы помните, что «надо любить не себя в искусстве, но — искусство в себе»?
— Карл Маркс? — попробовала угадать автора цитаты дама и скривилась от мерзкого имени.
— Станиславский. Да, по сути вы угадали, он тоже в своей области — Маркс.
— Я так и думала, сама не знаю, как это с языка сорвалось. Старая закваска, постоянно первым на ум приходит какой-нибудь отщепенец. Мы, Теодор Сергеевич, старое (ах, не спорьте, не спорьте, проказник!) старое и запуганное поколение, от жизни только пакостей и ожидаешь… Э, вы что-то говорили?
— Лорнет! — вслух вспомнил Теодор.
— Да, Теодор Сергиевич, вы изысканно правы, это — лорнет! — победоносно провозгласила Изольда Максимилиановна и повертела предмет в руках. — Вам нравится?
Это у меня от бабушки…
— Боже, — восхищённо воскликнул Теодор и остановил свою следующую фразу «тогда представляю, сколько ему лет…»
Теодор предложил даме кофе. Пора было заняться делом.
Он коротенько объяснил Изольде Максимилиановне, что она стоит у истоков зарождающейся мировой знаменитости (его самого), что в её нежных руках находится мощный рычаг продвижения его гения в человеческие массы, что только её миссия это продвижение сделать реальным и оставить в памяти потомков своё скромное имя рядом с пылающим на скрижалях автографом творца живописных человеческих душ.
Дама разрумянилась и принялась прихлёбывать кофе звучно и большими глотками.
— Вы польстили, мне, Теодор, я всегда видела в вас… в тебе… зачатки новой российской интеллигенции. Мне очень приятно, спасибо, очень польщена! Но…
— Да, да?
— А что мне надо сделать? В чём конкретно, по вашим словам, заключена моя миссия?
Вы говорите «мощный рычаг»… «память потомков»… А что делать?
Теодор подал новую чашку кофе.
— Мы с вами, Изольда Максимилиановна, откроем Культурный Фонд «Арт-Наследие». Вы станете его Сердцем, Хоронительницей Очага Искусства, Оберегом кистей и красок, Прометеем нового чистого и яркого огня истины!
— Это понятно. Хорошая мысль. Только фонд должен быть некоммерческим, нефиг кормить этих дерьмократов налогами с вашего пота и крови.
Вот-те на… А старушка не так простенька.
И этот божий одуванчик, выглядя полной идиоткой, просто закрывается вуалью безобидности от огромного монстра по имени Страна, желающего не знать и не видеть людей прозорливых, а следовательно, опасных. В-принципе, монстр прав в том, что боится. В 17-м году грохнули интеллигенцию, потом, кого не успели «домочить» в 37-м, тех выслали, кого не выслали, «мочили» ещё пятьдесят пять лет. Кто тут остался? Ругательство «Ты что, самый умный, что ли?» — никого не удивляет и не озадачивает (!!). Все посты в кожаных кабинетах заняты дебилами, а любой моральный урод никогда не потерпит в своём окружении людей умных, он просто боится, что тот его «подсидит». И правильно боится. Ну и что мы имеем в итоге?
Вокруг дебилов на постах — ещё большие дебилы, и это — вся власть в стране, начиная от начальника цеха, начальника караула ГИБДД и заканчивая Ельциным. Я не говорю про Путина. Прорвался КГБ-ешник. Как? Тот же Ельцин понял, что если не поставить после себя «силовика», то разворованной его семьёй стране придёт полный end. Пришёл силовик. И что он там слышит? Какую информацию допускают до его ушей всё те же уроды? Потому и пытается он уже несколько лет «выстраивать вертикаль власти», ставя на посты своих людей, чуть более мыслящих, чем все «предлагаемые народом».
Эта возня идёт наверху. Тут всё остаётся по-прежнему. Рыба не только гниёт, но, в случае со страной, и выздоравливает с головы. Долго ещё, ох как долго, если вообще — получится, ведь ежели Путин не успеет, то всё зависит от преемника, коий придёт после него. В России всегда всё зависит от одного человека, который там, на самом верху.
Однако, авторы этих строк увлеклись. Здесь мы описываем дело частное.
Глава 14
Внеочередное собрание Клуба Шести объявил Антон Владимирович.
Теодор не любил ничего «внеочередного», а так же «экстренного», «чрезвычайного» и ещё Бог весть — какого неожиданного. Когда жизнь течёт по накатанной, вроде бы — скучно. Но когда звенит полночный звонок-набат, сразу хочется тишины и покоя.
Или напиться. «…мы всегда оправдаем себя, что бы не рваться в бой». Абы так.
Теперь же ситуация у Теодора складывалась несколько иначе, чем обычно. Чем, по «накатанной».
Скучать не приходилось — уж слишком своим последним приключением он сам себя развлёк.
Прошли три недели с момента звонка к Ирэн по поводу Фонда. Регистрация прошла быстро и с помпой в прессе. Это потребовалось для того, что бы Фонд смог свободней выпрашивать у Администрации города всевозможные разности. Буквально через день, после официальной презентации Фонда и помпы в газетах (хорошо поили и кормили голодных журналистов на пресс-конференции), классически совершенная дама в летах появилась в Управлении культуры города и заявила, что — спасёт искусство. И ей никто не поверил. Вначале. Потом, приглядевшись к её упорству, поняли, что верить даме — надо. Поверили.
Так был осуществлён Пункт № 3:
Некоммерческий Культурный Фонд «Арт-Наследие» получил заранее присмотренное помещение под галерею изобразительного искусства без аренды (с условием проведения в нём ремонта). Плюс, прилегаемая к зданию территория — под размещение наружной рекламы выставок. Плюс — льготы на иные виды наружной рекламы, тут ведь — культура, не коммерческое заведение, уважать и уважить — святое дело. И понеслось.
Пункт № 4: имея на руках официальные документы на льготы и территории, Фонд разместил на этих территориях свои рекламные щиты о скором открытии, две трети места на которых продал оптом на полгода Спонсору, на деньги которого и построил-установил щиты, а затем починил помещение и нанял работников. Вот и всё — три недели хорошей работы. Китайцы — работники так же не плохи в плане строительства и ремонта, а уж какие дешёвые и говорить нечего. (У БГ: «Турки строят муляжи Святой Руси за полчаса», это у них там — турки, в этом морском городке — китайцы под боком.) Ремонт был в полном разгаре и у Теодора amp; Сompany была такая запарка, что о Клубе Шести они просто напрочь забыли, и нипочём бы не вспомнили, если б Клуб Шести сам не сообщил им, что он, Клуб Шести, о них помнит.
Впрочем, надо уточниться.
Только Теодор был оповещён об экстренном собрании. Спросил у Изольды Максимилиановны, у Ирэн — их не оповестили, что и должно было, таковы, кто помнит, правила Клуба. Значит, Клуб, в лице его руководства — Антона Владимировича, считает, что на Теодора имеет-таки какие-то права. Ах, да. Как всё банально! Деньги.
Предоплата за портреты.
Ладно, эмоциям место в постели, когда двоё заняты делом. Точнее — телом.
Пункт № 4: Теодор вызвонил Сашка и уговорился с ним о разработке нового сайта.
Через неделю в Интернет-паутине повис «Виртуальный Арт Аукцион», на котором были представлены 10-ть лучших работ Теодора Сергеевича Неелова. Сайт рекламировал Галерею «Арт-Наследие», галерея на своих щитах рекламировала сайт. Довольный родственник за $100 в месяц обязался обновлять сайт ежедневно: условия Аукциона просты, дабы заявить о серьёзности своего участия в торгах, потенциальный покупатель делает в офисе Галереи взнос в размере пресловутых $100 и делает ставку на выбранную картину. Каждый участник повышает цену картины минимум на $50.
В конце Аукциона (через два месяца), проходит банкет для участников и победителей, на котором проигравшим возвращается их первоначальный взнос, а победители рассчитываются и получают выигранные произведения. По ходу же Аукциона, Саша ежедневно ведёт учёт (и подтасовки) ставок, приходящих на сайт (и придумывающихся тут же), тем самым обновляя его.
Откуда у художника взялась столь хитроумная коммерческая жилка, вразумительно Теодор бы объяснить не смог. Наверное, талантливый человек талантлив во всех «жилах».
Свет был приглушён, негромко звучала классика.
Антон Владимирович расположился в креслах, попивая коньяк о чём-то спорил с Михаилом Романовичем. Наверное, о литературе. Так и есть, до Теодора донеслось несвязное о звуковых книгах на CD, о, наверняка, у писателя нашего новая паранойя, это и есть — правильно, наш местячковый талант движется в нужном русле.
Любой шарик — круглый и только ждёт пинка, шарик создан катиться.
Шамир пришёл в Клуб с гитарой, сидя у колонки и попыхивая сладкой папиросой, он наигрывал, продолжая и завершая партии струнных. В принципе, изливающаяся классика от этого не страдала. Приобретала? Шамир глубоко затягивался папиросой и молча об этом знал. Теодора он не заметил. Зато разговаривающие о писательской самореализации поднялись со своих мест, окружили Теодора, здороваясь с почтением и вполне любезно. Дамы задерживались. Создавалось впечатление, что — всё как всегда.
Если бы у дверей не мигал красный фонарь.
Раньше, фонарь в нужные моменты просто горел. Теперь, показалось, кричал.
Теодор приготовился к худшему.
У каждого понимание «худшего» своё собственное, именно понятийно выработано годами возни с жизненными неурядицами. Этакая борьба сумо, где противником являются неприятности, кто кого вытолкнет за круг жизни. Правила придумывают для себя сами противники, не оповещая друг друга о изменениях. Игра жёсткая, ибо это и не игра вовсе.
Для Теодора худшим было оправдываться, объяснять (это более лёгкая форма самооправдывания). А приготовился он тем, что решил как всегда в таких случаях — молчать, хоть вы тут лопните все. Не то, что бы «синдром страуса». Нет, скорее — кота Васьки из пословицы «А Васька слушает, да ест». Действительно, ну, разбил крынку со сметаной, так что ж теперь? Есть ведь её, сметану, теперь, кроме кота никто и не будет. Васька должен и съесть, что он и делает, а кому надо выговориться, пусть говорит. Человеку вообще свойственно желание выговориться в разных формах. Не лопаться же!
— Теодор Сергеевич, — великосветски обратился Антон Владимирович. — Что Вы думаете о «говорящих книгах», это когда актёры или автор начитали книгу на CD?
На словах «или актёры» Михал Романыч поморщился. Он отметал эту идею, ему не хотелось «или». Только автор! Пусть — гнусаво, с дурацкими паузами и неправильными ударениями, но то, что написано Творцом, более донесётся до души читателя (тут слушателя), если пройдёт так же чрез уста написавшего. Ой ли.
Вертинского Теодор слушал только в исполнении Гребенщикова, впрочем, как и, иной раз, Окуджаву.
— Я как раз в CD-маркете стоял столбом у стенда с говорящими книгами. Странно было, но, наверное, удобно. В век информативности, лучше, когда есть ещё и аудио книги, можно совмещать пару дел — и книжку слушать и… ну, не знаю что… есть, например.
Такого поворота Михаил Романович не ожидал. Да, зряшный поворот-пример пришёл на язык Теодору. Но, если шарик покатился, он не скоро остановится, новые пинки должны его только подогнать. Хотя, видно было, что на миг, писатель представил себе, как кто-то слушает его книгу и… ест, например. Или, ещё что делает, так сказать, совмещает.
— Сам я люблю именно читать, — поспешил ретироваться художник. — Или слушать в одиночестве, без света и тени, курить, чай пить при этом. Это не отвлекает.
— Да, да, я тоже, — поспешил на помощь Антон Владимирович, — только тут есть персонализированный нюанс: если голос мне не понравится, то я выберу всёже старинный способ получения информации — читать.
Такой расклад успокоил писателя и, может, даже вдохновил — предстояла перспектива, что тому, кому не придётся по душе его голос, ещё и книжку купят, двойная выгода. Вообще, светская болтовня, это — игра в карты на интерес в три копейки, и расслаблены все, и приятным делом заняты.
Однако, пришли дамы. Вместе. Разом. В помещении словно вздрогнул весь воздух, будто бы даже запахло серой. Резкие движения, скупые приветственные кивки и сухие одиночные выстрелы взглядов. Словом, вид у дам был настроенный на войну.
Когда уже все мужчины раскланялись в приветствии и расположились, расселись за столом рулетки, заметили, что Шамир продолжает музицировать, не обращая ровным счётом никакого внимания на происходящее. Дамы выказывали нетерпение. Наташа теребила русскую косу, отчего коса становилась всё пушистее и стала напоминать метлу. Изольда Максимилиановна перекручивала на безымянном пальце перстень с огромным красным камнем и производила впечатление самой воинственной дочери Зевса — Афины. Писатель Михал Романович так же заразился от дам нервностью, только теперь Теодор заметил, что на писателе небыло обычных очков. Глаза писателя бегали, видно его не устраивало, что присутствующие могут не заметить приготовленный им блеск и решительность в собственных глазах. К действию перешёл Антон Владимирович:
— Уважаемый Шамир! Вся наша общественность Клуба Шести с нетерпением ждёт, когда Вы к нам присоединитесь. Или, если акт творчества Вами переживаемый сейчас, для Вас важнее нашего заседания, Вы могли бы на какое-то время уединиться в Комнате Размышлений, дверь в неё как раз рядом с Вами. Что скажете?
Шамир не ответил, продолжая тренькать.
— Кстати, Теодор Сергеевич, — продолжил Председатель, и все напряглись. — Я наименовал так эту комнату после посещения Вашего Балкона Утренней Свежести.
— Восточного Балкона Утренней Радости (Рассвета). Но, всё одно, спасибо, приятно.
— Да, теперь и у нас есть уголок, где каждый может остаться наедине со своими мыслями или замыслами. Уважаемый Шамир, вы слышите меня?
Уважаемый Шамир его не слышал.
Зато услышал художник.
Вся честная компания так интересно расположилась перед ним в своей индивидуальной живописности, что Теодору стало не по себе. Он вспомнил утренний сон и почувствовал непреодолимое желание его записать.
— Зато я Вас слышу, Антон Владимирович! — неожиданно для себя сказал художник. — И, с Вашего любезного согласия, непримину воспользоваться Комнатой Размышлений на некоторое время. — ???
— Да, прямо сейчас, если не возражаете. — Твёрдо добавил Теодор и, прищурившись, дабы не разглядеть реакции, срочно ретировался.
Своя Судьба.
Я шёл домой не как на праздник.
Ничего негативного так же меня не ожидало. Обычный день семейного человека, у которого с окончанием рабочего дня не оканчивается работа в полном смысле этого слова.
По пути в автобусе я проверял пункты из списка необходимых на этот день покупок.
Список не умещался в голове и просился на бумагу. Ничего, справимся. На первый взгляд, всё уже приобретено, от памперсов для самых младших, до дискет для старших и шоколадки для жены. Но внутреннее беспокойство не унималось и я снова и снова проверял в уме пункты. Ещё раз отправиться в магазин меня не соблазнило бы даже пиво.
Однако, что-то ныло и тревожило.
Ладно, что гадать, по приходу и разберёмся.
Мне хотелось сосредоточиться на своей последней картине. Дорисовать её я планировал именно сегодня. Оставалось положить несколько штрихов, но так, что бы именно — окончить, создать законченное произведение. Не убавить что бы и не прибавить больше не захотелось. Легко сказать. Я дней десять сплю в мастерской, а не с женой, хотя наша спальня в соседней комнате. Успеваю только работать, забегать по пути в магазин и — за холст. Творчество — самое лучшее и самое худшее, что есть у меня. И не заставляет никто, и словно ломки наркомана не дают всё бросить и стать «нормальным» членом из общества.
Я сам себе это выбрал.
У меня нет виноватых.
Даже этот седьмой этаж, на который теперь тащусь с высунутым языком и полными сумками, я себе выбрал сам. Говорят, что «от Бога только родители и соседи, всё остальное человек выбирает сам». Но я и с соседями познакомился перед тем, как приобрести квартиру, следовательно, уменьшил и этот список. Я не ропщу.
Ещё подходя к двери своей квартиры, я услышал странные звуки.
Но, когда толкнул незапертую (?) дверь и ворвался в комнаты, ахнул. Весь дом заполняли кошки и собаки. Какие-то из них, были, конечно, наши — у нас жили две серых кошки и один щенок. Но тут верещало и чертыхались в погоне друг за другом пять, шесть, или девять особей.
— А вот и папа вернулся! — раздалось радостное детское.
Не споря о собственном приходе, я пришёл в негодование. Последней каплей проскочила мимо чёрная сучка с отвислыми сосками, болтавшимися по ковру. Её безумный и наглый взгляд разорвал моё терпение.
Сбросив покупки в сторону, я распахнул настежь входную дверь, стал ловить животных за хвосты и загривки, и вышвыривать из своего дома.
Кто-то из них стремился ворваться обратно и я пинками в морду настегал таковых, они снова и кубарем уносились в ворота двери футбольными мячами. Дети верещали и плакали, папа сошёл с ума, папа потерял последнюю жалость к животным. Среди пришлых, в разверзнутую дверь вылетали и наши кошки со щенком, что привело в ужас даже мою супругу. И когда последний зверь вылетел на лестничную площадку, я захлопнул за ними дверь и оглянулся. Комнату наполняли изумлённые произошедшим люди. Жена, дети, друзья застыли с недопитыми стаканами чая в руках. Я поправил пиджак и сказал:
— А теперь попрошу гостей отправиться по своим домам и продолжить свой сегодняшний жизненный путь по индивидуальному плану. Тобишь, вне меня, моей жизни и моей сегодняшней судьбы. Это, бля, понятно??!!!
Всех словно ветром сдуло.
Дети продолжали хныкать, на улице чудились лай и мяуканье, где-то в темноте брели, кутаясь в плащи и шубы мои друзья. Жена вопросительно смотрела на меня.
Я не чувствовал угрызений совести.
И это меня шокировало.
Я — нормальный русский человек, я люблю животных, друзей и детей. Я всегда считал себя положительным, хорошим. Но я не чувствовал сейчас никаких угрызений совести. Как раз наоборот, мою грудь и мозг наполняло ощущение завершённого полотна, перед взором заиграла светлыми тенями надпись, название моей картины: «Своя Судьба Не Вредит».
Закончив, Теодор с удовольствием закурил и осмотрелся.
Комната со вкусом обита тёмно-красным штофом. Висят два его новых полотна. Он действительно, здесь — есть. Он, Теодор, есть в этом Клубе. Вот и хорошо, пора вернуться в народ.
В зале Клуба за рулеткой никого небыло.
В углу у колонки, изливающей классику, продолжал сидеть Шамир, музицировал с невидящим взором и уже, казалось, не слышал и самую классику. Рядом с Шамиром стояла пепельница, заполненная папиросными гильзами, отстреленными. Может от этого, а может потому, что крутые гитарные рифы укатали его, глаза Шамира были устремлены в вечность, холодную и величественную.
Не став его беспокоить, Теодор продвинулся к выходу.
На столе рулетки лежала записка и поверх неё — медальон. В записке красивым почерком начертано: «Уважаемый Теодор Сергеевич, мы поступились правилами Клуба и методом случайного кручения волчка выбрали следующего участника. Участницу.
Это — Изольда Максимилиановна. Она может Вам позвонить, не отключайте, пожалуйста, телефон. С уважением, Антон Владимирович».
Вот и славненько.
Теодор запахнул плащ и плотно прикрыл за собой дверь Клуба Шести. Красный фонарь над дверью не горел и не мигал. Игра началась.
Глава 15
— Я не удержалась, уходя из клуба, и подглядела за Вами, Теодор, — наивно призналась Изольда Максимилиановна на следующий день в офисе Фонда. — Вы писали!
Прочтите же, скорее, ну прошу Вас! Меня разорвёт от любопытства!
Ирэн тем временем разливала кофе и единым взглядом присоединилась к просьбе.
Теодор вынул рукопись, он предвидел эту просьбу, и, на самом деле, как ребёнок бы расстроился, если бы таковой просьбы не услышал. Ну так утроен мир!
Написанное рвётся с единым порывом к пространству: «Ну, прочтите, меня!!!»
Словом, долго упрашивать Теодора не пришлось.
Отпил кофе и, прочитал.
За окном с приглушённым рёвом пролетел самолёт. Все вздрогнули и посмотрели на реверсивный след за окном. Небо ясное, как и мысль. Молчание прервалось аплодисментами двух дам. Теодор растёкся бы по креслу как шоколад на солнце, если бы мог себе это позволить в данном обществе. Не позволил, но улыбка всё же зашоколадилась.
И тут он впервые в жизни подвергся анализу своего письменного творчества.
Понятно, что — впервые, писал (не картины!) он мало и совсем недавно. После услышанного, понял, что мог бы позволять себе ваять мысль в словах и почаще.
Когда рассказик лился через его голову на бумагу, особой своей заслуги в этом Теодор не ощущал. Только подбирал неизбитые, по его мнению, словообороты, чистил повторяющиеся предлоги и междометия. Сейчас же, с помощью Изольды Максимилиановны, до него доходил смысл написанного им самим.
Финал рассказика вскрывает всё, что в нём заложено. У каждого своя судьба, и если она, судьба, живёт с правилом «Не вреди!», то не позволит человеку или животному, нагружать своей судьбой чужую. Вмешиваться, навязываться, отягощать обязательствами, как то: друзей прими, вне зависимости от целей на вечер и самочувствия; зверей корми и терпи их тупость, ибо они «братья меньшие», а твоё дело — умиляться их неразумности. А какого рожна, собственно? Виноват герой рассказа в том, что кошки и собаки родились кошками и собаками, и теперь их судьба бегать по помойкам? Нет, не виноват. Он их не спаривал и не рожал. Он кормит и растит семью, это — его выбор и судьба, ибо для появления всего этого он сам всё и сделал. И не надо путать. Если бы он выбрал себе судьбу заниматься пропитанием бездомных кошек-собак, то строил бы питомники для них, сирых и убогих бездомных около-домашних животных. Но он рисует картины по ночам, жертвуя ради этого теплотой и лаской жены, вынужденной так же пока спать в одиночестве, и это — её выбор, выйти замуж за художника, он от неё ничего не скрывал. Теперь о друзьях. Они созвонились с ним? Узнали его планы на вечер? Сравнили его желания со своими? Они не к себе домой ввалились, они вторглись к нему в дом, в его жизнь и судьбу. Всё правильно — на улицу, улица большая. Всё!
Но было куда ещё как не всё. Изольду Максимилиановну несло не хуже Остапа и Хлестакова вместе взятых! Она даже замолчав, ещё некоторое время утвердительно жестикулировала, ставя решительные визуальные точки в своей тираде. Наконец, она поворотилась к художнику и с твёрдостью человека, принявшего важное для себя решение, заявила:
— Вот что, Теодор Сергеевич, будьте любезны вернуть мне мой клубный медальон. Вы уже свою миссию выполнили. А я, с вашего общего позволения, пока откланяюсь. У меня тут незавершённое дельце осталось, за сегодня я с ним и покончу. — И, уже забирая у оторопевшего художника свой медальон, бубнила сама себе. — Хватит этим родственничкам тянуть со своим ремонтом и висеть в моей квартире на моей шее!
Всех — вон, пусть поживут у себя, среди непоклееных обоев и разлитой извести, вмиг закончат весь свой ремонт. А вы, други мои, благодарствуйте, Господи, да что бы я без вас делала!
За сим, громыхающая старушка удалилась проводить родственную экзекуцию.
Ирэн пролила кофе на юбку. Как-то так, дёрнулась или вздрогнула, словно опомнилась, и — пролила. Вздохнула, хмыкнула, мол, спасибо, что не чай. Ушла в туалетную комнату, заниматься юбкой. А был ли самолёт? Реверсивный след стёрся с окна. Тишина. В небе пусто и прозрачно. Чуть слышно, как плещется из крана вода и Ирэн колдует над ней. Выставка открывается через неделю, ремонт почти закончен.
Остались двое — безумный Шамир, и сам. Час от часу — не легче. Да почему? Уже скоро.
В эту ночь Теодор нарисовал портрет Изольды Максимилиановны.
Впервые так быстро, без мук и изматывающих раздумий.
На холсте увядала осень. Деревья топорщились ввысь, освободившись от тяжести листвы. Где листва ещё была, ветви судорожно клонились к земле, а высвободившиеся, вместо радости и облегчения, испытывали озноб и неуютность резкого оголения. Но ветер не трогал природу. Он затаился где-то совсем рядом, может и на следующей неделе. Дождь так же, едва собирался и скрывал, насколько холоден он будет. А посреди полотна, пробивался сквозь опавшую листву молодой росток кедра. Его свежая зелень пугала весь холст. Но он — рос. Во первых, он не поверил в осень и то, что последует за осенью. Во вторых, его не пугала даже зима. Он — рос и был прав.
За свою картину, Теодор получил в Клубе Шести от Изольды Максимилиановны долгий и нежный поцелуй.
Прошла неделя, красный фонарь не горел.
Приближалось время открытия Галереи «Арт-Наследие» и, одновременно, персональной выставки известного художника Теодора Сергеевича Неелова.
По радио шли анонсы и передачи-интервью; по TV крутились ролики, своей компьютерной графикой выдававшие дизайн сайта Виртуального Аукциона (и анонсирующие его на «адресном плане»); в газетах полоснули разношёрстные заметки, отзывы, критические статьи скрупулёзно подготовленные (написанные и составленные) Изольдой Максимилиановной.
Причём, неслучайно, что «критики» «отозвались» о выставке ещё до её открытия.
Интерес общественности зрел и поджигался.
Весь город залепили афиши, на АЗС, у супер- и мега-маркетов, на городских платных парковках стояли стильные промоутеры в плащах бабочкой, белых кашне и в цилиндрах, и раздавали всем и каждому флаера, анонсирующие выставку и рекламирующие сайт.
На открытии ожидался однозначный аншлаг. Городские жители не могли вспомнить, когда в последний раз они посещали персональные выставки художников и их прорвало. У всех душа рвётся к Празднику Души, и надо было только, устроив этот праздник, затащить эти души на действо, найти неоспоримые доказательства необходимости бросить все свои неотложно-ненужные дела и идти на Пир Души.
Команда Теодора сумела разработать эти доказательства и организовать способы донесения до Душ этих доказательств. И, как итог всех трудов, «наутро» (а точнее — ещё в процессе PR-ной подготовки открытия галереи) Теодор Неелов проснулся знаменитым и признанным. Так должно было случиться, значит, так и случилось.
Если звёзды зажигают, значит для этого кто-то очень сильно потрудился над креативом. Смущало одно — картин пока никто не видел и признание публика ему выдала заочно. Но. Таковы законы современной науки о рекламе, тут уж — пан или пропал.
До открытия оставалось три дня. Три ночи и между ними день. Это надо пережить или заполнить событиями до отказа, что б не разорвало от ожидания.
После бравурной подготовительной пресс-конференции в офисе Фонда «Арт-наследие», он сел в трамвай и поехал домой. В голове кружились обрывки сладких речей, влюблённые взгляды новоиспечённых поклонниц, звон бокалов на фуршете, чмоки кокеток и рукопожатия коллег. Бывали в жизни Теодора приятные минуты, это же были — приятные часы.
Трамвай вздрагивал на стыках рельс и качал сонных пассажиров. За тёмным окном на километры раскидывался тёмный город, прошиваемый световыми лучами фар.
Автомобили — кровь города, разносящая по пунктам назначения свежих людей. В искрящемся вагоне трамвая искрилось довольное лицо мастера. Как отвыкли мы от улыбающихся лиц.
Но, даже если мы от них и отвыкли, то, по сути, мы правы. Потенциально. Ибо за любой радостью следует гадость, так устроен мир.
Вначале Теодор, ступив на асфальт со ступеньки вагона, увидел сидящую на остановке кошку чёрного цвета. Всё бы ничего, можно бы даже было сказать, мол, ерунда, не про него эта кошка. Но. Животное сидело прямо напротив входной двери вагона и не мигая смотрело в глаза Теодору. Тут же промелькнула в голове старая хохма, что по настоящему плохая примета, это когда в вашем доме чёрная кошка пустым ведром разобьёт зеркало. Тут уж действительно — попадалово. А так? Ну и сидит, и смотрит, и что? Жрать хочет. Ждёт, может, кто и бросит чего. Сиди и жди, а мы — своей дорогой.
Теодор всё же сжалился над животным, и произнёс: «Ом мане пе ме хунг!», тибетское пожелание для живых существ лучшего перерождения в следующей жизни. (Сколько в этом предложении букв «Ж» (!), просто упражнение для логопеда!) Он запомнил мантру со слов Шамира, когда тот спорил с Михал Романычем о Тибете. Шамир тогда закончил этой мантрой разговор, процедив её сквозь зубы. О как, в Тибете даже ругаются пацифистски. Кошка осталась довольна: мигнула одним глазом, вильнула хвостом, зевнула и, закончив на этом свои эволюции, удалилась. Благое настроение Теодора удалилось вслед за кошкой.
Вечер. Почти ночер. Серые дома уходят ввысь, в черноту. Город ужасно освещён, даже и вовсе почти не освещён, кому это надо? Машины светят себе фарами и всё равно бьют колодки и стойки, попадая в колодцы канализаций. Наверное, надо быть кретином, что бы придумать такое: канализация проходит под проезжей частью, так веселее, ну какую ещё причину найти, что бы вскрывать асфальт посреди дороги? А тут — пожалуйста, копай дорогу и слушай маты водителей, милое дело! Пешеходы спотыкаются на рытвинах и шарахаются друг от друга. Закон темноты — не видно лица, значит бандит. А в какой сауне нынче мэр? М-да, рессоры «Крузака» идеально приспособлены к нашим дорогам, поэтому мэру — пофигу, кто там спотыкается или рушит стойки своих задрипанных «Тоёт». Каждому своё.
С такими невесёлыми думами, Теодор не стал спешить домой.
Душа требовала продолжения банкета, а точнее — праздника, полёта. Выбор был не богатый, Теодор отправился в своё любимое кафе.
На пороге его окликнул мальчик-посыльный от Мариэтты Власовны (вот же психолог, эта колдунья!). Глаза мальчика по привычке пытались искриться, но видно было, что он жутко устал и замёрз. Факт, не первый час тут околачивается. И откуда Мариэтта узнала, что…
— Теодор Сергеевич! — не на шутку обрадовался мальчик и вздохнул с облегчением. — Вам письмо от…
— Мариэтты Власовны.
— Так точно, от неё. Сказала мне «кровь из носу, вас дождаться»! А вот и вы.
Теодор выдал мальчику хорошие чаевые, тот засиял и растворился в темноте улицы, забыв попрощаться. Замёрз мальчик.
В письме Мариэтта просила зайти сразу по получении письма. Совершена хорошая сделка с его картинами и она «спешит отблагодарить благодетеля». Да ради Бога.
Прощай кофе в любимой кафешке, идём пить оное из антикварных сервизов великосветской дамы!
Как был, Теодор отправился в галерею к Мариэтте Власовне, предварительно, правда, поймав такси. То, что время уже очень позднее, его не смутило, не он же напросился на аудиенцию, его пригласили. Значит — ждут.
Ждали. Но ждать пришлось и самому Теодору. Секретарша через зевок мило расплылась в улыбке и заговорщицки сообщила, что у самой совещаются важные шишки, требуется подождать. Ну что ж, сам с собой решил художник, здесь есть с кем ждать.
— Кофе, чай, коньячок? Взбодриться не хотите, Теодор Сергеевич?
— Взбодрюсь, отчего же. Кофе с коньяком, если можно…
Теодор вспомнил, что за все годы своего появления в офисе Мариэтты, так и не удосужился узнать имя этой девушки. Балбес невежественный. Или невежливый. А она милая, даже — красивая, наверное. Вся тоненькая такая, маленькая. Волосы светлые и длинные, и тоже смотрятся тоненькими нитями на фоне этой миниатюры в юбке. К ней у мужчин всегда будет отеческое отношение, такой «хрусталь» сразу хочется оберегать, кутать в шубки и носить на одной руке, согнутой в локте. Интересно, ей самой подобное отношение нравится? Ведь она его (отношение к себе) не выбирала, природа так хвостом вильнула.
— Скажите пожалуйста, — спросил Теодор, получив кофе, — а вам нравятся мягкие игрушки?
— Ой, блин, художники… — секретарша даже не удивилась. — Всё-то вы подметите… Нет, мне мягкая игрушка не нравится в принципе. Или, лучше сказать, из принципа.
— И тем не менее, вам их дарят вагонами, не так ли?
— Так. А что вы мне при случае подарили бы?
— Я… коня. Жеребца, чёрного и в белых яблоках. С длиннющей гривой, за которую можно держаться, когда скачешь без седла… Кстати, спасибо за кофе, он прекрасен.
А что за коньяк? Конфетный запах… вкусно.
— На здоровье. Про коньяк не скажу: у вас будет повод к нам заходить на угощение, а не только за гонорарами. Может, когда и жеребца подарите… Меня Людой зовут.
Так, если что…
— Людмила, спасибо большое, а то я тут сижу и не знаю с какого бока обратиться, что бы ваше имя узнать.
— А зачем сбоку? Можно в лоб спрашивать. Что мы, всё вокруг да около, сами себе жизнь усложняем. Интеллигентность хороша, но мешать не должна.
— Что тут скажешь, Людмила, весы: на сколько она хороша, на столько и жить мешает, сколько взял, столько и отдай.
А она умна для своей внешности. То же, ведь, весы — красивая/глупая, некрасивая/умная.
Ну, конечно же, это стереотип, но, откуда берутся стереотипы? Из жизни и берутся.
Исключения только подтверждают правила.
— Кстати, можете пригласить меня сегодня на поздний ужин. — Она говорила спокойно и чуть с кокетством, — а то ведь, сначала захотите пригласить, а потом поскромничаете, подумав, что я подумаю, мол, ну вот, присел раз в пять лет на пять минут, заговорила с ним, а он тут же приглашать вздумал.
А она о-очень умна для своей внешности.
Тут за дверью Мариэтты Власовны стали происходить звуковые эволюции, извещающие о том, что совещание, по видимому, закончилось и господа приступают к шапочному разбору.
— Я приглашаю вас, Людмила, со мной отужинать сегодня, если, конечно, это возможно. — поспешил сказать ожидаемую тираду художник.
Девушка удовлетворённо кивнула, что явно означало согласие.
Однако из-за дверей хозяйки галереи никто не выходил. Но вдруг там стало тихо.
Людмила поймала недоумённый взгляд Теодора и пояснила:
— Они разошлись с чёрного входа, что бы вас не смущать. Проходите, Мариэтта Власовна вас ждёт. Удачи…
Она ободряюще улыбнулась, пожелание было искренним. Теодор сплюнул три раза, постучался и вошёл.
Хозяйка кабинета благоухала внутри шикарного бархатного платья, искрилась драгоценными каменьями, торжествовала величием причёски — этакого дома на голове из волос, перьев и заколок. Зрелище, одним словом, видать, очень она пыталась уважить её вечерних гостей, что вырядилась в этакого сфинкса.
— Ой, добрейший вечерок, милый вы мой Теодор! — улыбкам небыло границ.
— И вам здравствовать, Мариэтта Власовна! Как поживаете, я не поздно?
— Поживаю вашими молитвами и трудами. А ночь, это для нас с вами самый плодотворный период, не так ли?
— Ну, в принципе, да. Только это, наверное, больше у поэтов и писателей, я пишу когда… ну, в общем, как нахлобучит, так и пишу. А вы у нас ещё и поэтесса, только скрываете? Признайтесь, Мариэтта Власовна, а?
М-да, вовремя Теодор спохватился, всегда надо знать — что «несёшь» и где… Дама скромно улыбнулась.
— Ой, Теодор-Теодор! Ладно уж, в краску загнал старуху! Пописываю иной раз, не без греха, но! Читать даже и не проси, не слишком в близкой мы с тобой дружбе, и не проси!
Художник хотел вздохнуть с облегчением, но, будучи уже настороже, вздохнул с сожалением. Присели, закурили. Помолчали. Посмотрели друг на друга изучающее.
Затем дама поднялась, вынула из шкатулки гонорарный конверт, положила на серебряное блюдо и поднесла художнику. Он решил когда-нибудь эту сцену нарисовать. Композиция — пальчики откусишь, придумать невозможно даже при наличии самого болезненного воображения. Он элегантно поднялся на встречу даме, галантно принял подношение и уважительно кивнул. Словом, и бровью не повёл. А было с чего.
Конверт раздувало изнутри от купюр. Это и радовало, и удивляло. Теодор помнил, что у Мариэтты в галерее выставлено всего три его работы, даже все вместе они не тянут на эту разбухлость конверта. Однако, что ж гадать, во-первых, она сама сейчас всё расскажет, «тёплая водичка» у этой дамы плохо держится, а во-вторых, может там мелкими купюрами упаковано. Но, Мариэтта никогда мелкими купюрами не расплачивается. Однажды на тысячную купюру пришлось в ларьке сигареты покупать, так женщина-продавец сорок минут бегала бумажку разменивала. Однако, времена меняются, привычки тоже склонны изменяться. И всё же, чего гадать, когда информации нет? Надо просто подождать информацию. И всё же, пауза затягивалась.
— Я тут, Теодор, как шум вокруг тебя пошёл, сразу цены на твои картины подняла.
Втрое. Ты теперь у меня самый продаваемый мастер. Поэтому и гонорар увеличился втрое, больше у меня твоих картин нет. Принесёшь?
Раньше она подобных вопросов не задавала. Сейчас смотрела испытующе.
— С огромным удовольствием принесу, Мариэтта Власовна! Господи, спасибо вам огромное, вы действительно наш ангел-хранитель, честное слово, дай Бог вам здоровья!
— Подвези ещё картин, подвези обязательно, сколько сможешь, столько и вези. Куй железо, пока попёрло. Мало ли как оно обернуться потом может. А сегодня чуть ссоры у меня тут не сделали, когда одно полотно осталось! Представляешь?
Солидные люди…
Помолчали. Покурили. Поразглядывали друг друга.
— Гляжу, Теодор, не задаёшься ты, что ли. Ничего не понимаю. Где гонор? Куда дел?
Или гонор в том и заключается, что ты тут в демократа играешь?
— Остановите самолёт, я лезу! Шутка. Мариэтта Власовна, вы про мою персоналку?
— Про галерею твою. Что персоналка. Галерея! Это уже не шутка. Кстати, чё мутишь-то?
«С огромным удовольствием, принесу», что ты принесёшь, если на персоналку всё утащишь?
Светская львица на секунду показалась Теодору советской свинкой. Хрюшечкой.
Свиньёй, короче. Но Теодор уже не был пламенным юношей, мог сдерживаться.
— Как вам сказать, Мариэтта Власовна…
— Да как есть, оно лучше будет.
— А есть оно так: в галерею, на персональную выставку, я готовлю исключительно некоммерческую подборку. Для неё всё и замутили. Риск, конечно, но, реклама, говорят, чудеса производит, может и пролезет.
Испытующе смотрела дама, сверлила глазами художника словно перфоратором, разрывая любые предохранительные блоки. Успокоилась, заулыбалась, поняла — не врёт.
— Значит, некоммерческие картины выставил. Это смело. Молодец, хвалю. В жизни любого таланта наступает момент, когда надо пойти ва-банк. Это правильно, ты этого стоишь. Это правильно. На всякий случай прими совет: если сейчас не выгорит твой «ва-банк», то потом опять наступит время, когда снова можно этот ва-банк попробовать. Вон, Мейерхольд, каждым спектаклем в этот ва-банк ходил, всю жизнь, как в магазин! Раз пять победил, раз пятьсот проиграл. Это всё суета, проигрыши эти. Теперь, вон, даже Малевич за гения идёт. Ловишь? Помер, пара десятков лет прошла, всё — гений. А при жизни, чем больше ва-банков, тем лучше, саморекламы много не бывает, это ещё Дали доказал.
Помолчали. Мариэтта явно устала. Видимо, она сильно переживала, а теперь все сомнения и подозрения рассеялись. Успокоилась.
— Ты, Теодор, вот что. Давай-ка все свои коммерческие работы вези ко мне. Во-первых, не обижу, ты это знаешь…
— Знаю, Мариэ…
— Не перебивай. Во-вторых, смотри, что у нас с тобой получится: ты там выставляешься для богемы и прочих продвинутых идиотов… извини, это я так, по-свойски.
А тут мы для крестьянских новых русских распродажу устроим «понятных» полотен по дорогой цене. Ловишь? Только на персоналке продавай картины точно по такой же цене, что и здесь, иначе фиговый у нас с тобой бизнес выйдет. Договорились?
— Да, Мариэтта Власовна, договорились. Вам видней, вы тут как рыба в воде, я буду прислушиваться от и до.
— Всё, хорош, «довыкался», можешь переходить со мной на «ты», коллега. А я завтра подойду к тебе в галерею за час до открытия и по расценкам твоим помощникам расскажу, что и по чём выставлять. О, к?
— Спасибо, Мариэтта Вла… Мариэтта. Спасибо. Буду ждать. Окажешь большую услугу.
— Знаю. Причём, бесплатную услугу, консультацию, а не услугу. Но, и ты уж не тяни, завтра-послезавтра волоки сюда всё, что есть «на продажу».
— Договорились. Спасибо большое. Ну, не буду больше занимать ваше время?
Мариэтта аж искривилась немного. Что-то ещё у неё было в запасе для Теодора.
— Ай, погоди. Ещё одно дело есть.
— Слушаю внима…
— Слушай. И понимай. Наш город — краевой центр, столица. И есть тут у нас закрытый Клуб владельцев галерей. А? Закрытый, потому что из других городов к нам в Клуб попасть никто не сможет. Так нам проще держать провинциальные галереи и художественные салоны в… э… сам понимаешь, где. Нам нужны «имена» художников, мы их отбираем по всему краю, и размещаем только у себя, где расценки, сам понимаешь. Провинциалам ничего не остаётся, как продавать за дёшево дешёвку. Мы создали тут эпицентр имён и цен.
— Круто…
— Круче в нашем крае не бывает. И тут ты вылез со своей галерейкой. Мы тут решали, решали и так ничего и не нарешали, что с тобой делать.
— А в чём, собственно дело? — Теодор явно не понимал, причём тут он и его галерея.
— Да, собственно, и ни в чём. Ты в галерее выставляешь себя. Так? Или ещё кого выставишь? А? Говори сразу.
— Да, себя. Мы её и открыли — только под мои работы. Что ж, в самом деле, рисую и складываю, рисую и складываю. Надоело, вот и открыл себе галерею.
— Я тут о Мейерхольде уже говорила. Помнишь, он открыл «театр имени себя великого»? Это при жизни-то! Ты, значит, у нас тут тоже этакий Мейерхольд местного разлива… Ну, это хорошо. Только, смотри, захочешь ещё кого разместить, лучше мне сперва скажи, от греха подальше… Это не угроза. Не подумай чего! Это предупреждение, и китайцев тут нет, повторять не будем.
— Да я не тупой, что тут повторять. Спасибо, что рассказали. Откуда же знать про такие дела. Я и предположить не мог. Действительно, подошёл бы ко мне кто из друзей, попросил сделать собственную персоналку, что, отказал бы я что ли?
— И теперь не отказывай, только сначала, со мной переговори. А, может, ты к нам в Клуб вступишь? А?
Пауза. Этак, бля-яммм, и — пауза. МХАТ рыдает.
Теодор вздрогнул как подпрыгнул, что не ускользнуло от внимательных глаз дамы.
— Ой, Мариэтта Вла… э… Я тут уже раз вступил, на свою голову. Разделаться не могу. На всю жизнь впечатлений хватит. Не-ет, спасибо, Мариэтта, я как-нибудь без клубной жизни, а? Я ж — художник, мне картины надо писать, а с людьми контактировать должен мой менеджер, у меня плохо получается. Опять вляпаюсь…
— Это куда ж ты вступить успел? Во что? Чё молчишь? Тоже закрытый Клуб? Та-ак. А какую, ты, милый друг, ещё деятельность у нас ведёшь, кроме художнической?
— Не понимаю вас… э… о чём ты?
— Ладно мне тут баки заливать. В каждом бизнесе — свой клуб. Чем промышляешь ещё, Теодор? Ты уж меня посвяти, пожалуйста, а то… мало ли, какие хвосты за тобой.
Случится чего с тобой, а я тут всего Неелова выставляю, и тоже попаду в прицеп, а? Колись, чем промышляешь, колись. Свои люди, надо без греха.
Что тут сказать? И не соврёшь ведь ничего. И, как есть, не расскажешь. А рассказать частично, не поймёт ничего. «Клуб по интересам»… Подумает, что извращенец какой. М-да, как с людьми тяжело. Ждёт. Надо чего-то говорить. Но, Мариэтта Власовна оказалась дамой мудрой, житейски мудрой.
— Вот что, мил товарищ, не хочешь говорить, не говори. Одно мне скажи, только чтоб как на духу: не вляпаюсь я с тобой прицепом никуда, а?
— В этом клянусь. Не вляпаетесь. Никаким каком. Извините.
— Верю. Тогда, Теодор, тащи завтра свои картины, и жди меня за час до открытия.
На том и распрощались.
Мариэтта засела за компьютер, в штатах её сестра уже бодрствовала на местном художницком рынке, пора было писать e-mail-льные письма или «трещать по Skype».
Страна, в лице Мариэтты Власовны, готовилась проститься ещё с одной партией произведений изобразительного искусства. Впрочем, страна, НЕ в лице Мариэтты Власовны, этого даже и не заметит.
Глава 16
Не говори мне о любви, но — обними.
Мила (так для краткости и красивости тут же наименовал Людмилу Теодор) по селектору отпросилась у Мариэтты, и теперь, в лёгком пальтишке-колокольчике шагала под руку с художником по ночному проспекту. До зари ещё оставалось много часов сказки.
Воздух Теодору казался переполненным озоном. Грудь раздувало и сердце бухало.
Наверное, со стороны они были похожи на папу с дочкой, девушка едва доставала ему шляпкой до плеча. Она напевала что-то из романсов Вертинского, голос понравился художнику и он раздувал ноздри — старался дышать тихо, что бы лучше вслушиваться. По городу изредка мчались одинокие машины, дико жужжа шинами, как лани, вырвавшиеся из зоопарка автомобильных «пробок». Окна в домах уже почти не светились, город погрузился в глубокий сон. Туман, рассыпаясь по земле клочьями, подтверждал ирреальность путешествия двух незнакомых душ среди каменных кавалькад со спящими телами людей внутри. Звёзд небыло, на то он и город. Небо фиолетово-чёрным космосом нависало на крышах домов и проваливалось до земли между ними. Вокруг идущей парочки образовался остров, со всех сторон окружённый фиолетовой чернотой. Их руки переплелись сильнее, в попытке не чувствовать одиночества человека в космосе, во вселенной, в бесконечности пустоты. Она перестала петь и заговорила. Вкрадчиво, с расстановками, тоже нараспев.
— Зачем в мою голову впихнут мозг, осознающий себя даже не молекулой, даже не атомом, по сравнению с огромностью неживой вселенной? Я раньше боялась представлять в воображении космос, он не умещался в моей голове и голова, казалось, лопнула бы, вместив этот взгляд в бесконечность… Зачем жизнь, такая краткая, такая бессмысленная, по сравнению с вечностью? Это не справедливо, жить так мало.
— Если б мы жили по тысяче лет, у нас были бы всё те же вопросы. Зато мы бы уже давным-давно так расплодились, что вымерли бы все от перенаселения. А так, у человечества есть шанс дотянуть даже до экологической катастрофы и выжить, ну, смотаться к тому времени на другие планеты. К тому времени мы уже станем настолько умными, что придумаем, как это сделать. Но это будем не мы, а наши да-алёкие потомки. Нас уже не будет ни под каким соусом. Блин, такое впечатление, что отдельно взятая личность абсолютно ничего не значит, Кого-то интересует поголовье человечества, как вида.
— А всё по аналогии: нас, людей, личность коровы, или, там, курицы не интересует.
Для нас главное, что бы они всем видом не передохли от коровьего бешенства и куриной чумы. А если у нас во дворе живёт наша корова и наша курица, мы их, конечно, любим, своеобразно. Даже, искренне. Но, всё равно, съедим. Дадим имя, будем ухаживать, кормить с руки, а потом — съедим. И удивляемся, когда лично с нами — так же. А точнее, мы же и молоко у них «с груди» пьём, едим эмбрионы их детей (яйца), самих их детей — цыплят и телят, самих их. Ужас!!! Так какого чёрта мы тут ноем о себе? А, Теодор, пусть нас жрут в конце пути! Пусть подавятся! Это будет не скоро. А пока мы будем наслаждаться жизнью, этого у нас никто отнять не сможет. Вот. Заболеем-ка мы каким-нибудь интеллектуально-художественным бешенством, и пусть Они с голоду подохнут! Нет! Живыми мы Им не сдадимся!
Странный оптимизм. Но он заразил Теодора, захотелось гулять от рубля, не сковывать себя ни моралью, ни памятью.
— Послушай, Мила, человек рождается в полном одиночестве, уходит из жизни в полном одиночестве, живёт всю жизнь без возможности слиться с любимым человеком в единый организм… Да мы же всегда одни! Как звёзды и планеты! Мы же постоянно в полном одиночестве…
— А тут и разгадка… Солнца греют свои планеты, пока сами не взорвутся. Но мы, люди, осознающие существа, имеем возможность наслаждаться друг другом, на время, на минуты, на часы выжигая из своей жизни вечное одиночество.
Они остановились и замерли обнявшись, глаза в глаза, единение началось. Они стали подарком друг другу, тайной и разгадкой и снова — тайной. Единым организмом двух одиноких душ. Он — мужчина, она — женщина, это гимн презирающих тоску одиночества во вселенной. У них двоих есть всё для единения, для слияния, для того, что бы два раздельных и различных организма слить, склеить, спаять на время в единый и полноценный. Это потом, после смерти, если «тот свет» существует, они станут бесполыми и самодостаточными, а сей час, в этой жизни, они обречены на великое счастье — находить свои половины для воссоединения.
— Мы уже не попадём ни в какой бар или ресторан, пойдём ко мне, я тоже умею варить кофе, а коньяк в него будешь добавлять сама. Идёт?
— Мы большие, нам можно курить. Едем, где твой дом?
Оставим на совести Теодора и Людмилы то, что происходило с ними в эту ночь.
Никакими словами в прозе нельзя описывать тайну ночного ритуала. И слова будут не те, и тайна исчезнет. Доверим поэтам. У них получается, ибо поэты — проводники мирового пространства, разумного и непознаваемого, чьи пути неисповедимы но ощутимы. Поэты говорят на языке ощущений, пусть их.
Утром, когда счастливая и слегка ошалевшая Мила покинула Теодоров дом, он, окружённый запахом её духов, допивая в постели кофе, почувствовал, что переживания этой ночи просятся в строки. И тут вспомнилось: очень часто, почти постоянно, в момент чтения книг, он старался представить себе, что ощущал автор, когда писал эти самые строки, кои сам Теодор под видом читателя сейчас впервые видит. Автор ведь так же тогда видел их впервые. Следовательно, велик шанс ощутить именно те ощущения, что вызвали у автора данные строки. Этак, от обратного: ощущения выплеснулись у автора в слова, а теперь эти слова должны вплеснуться в ощущения читающего — в запахи, чувства, эмоции, психозы и страхи, вдохновение, радость, радугу ощущений. Теодор закурил, дабы не расплескать состояния эйфории первооткрывателя, вынул ручку и блокнот… строки сами потекли на лист:
«16 лет»
Почему мне твой взгляд так понятен? Ты смотришь в глаза, Всё неверно, душа… Отошёл пароход, погудел и ушёл в Сингапур. Почему в Сингапур не хочу? Так неверно теперь, что есть алость у губ негритянок. А негритянок нет. Я молчу. Я молчу уже тысячу лет. Ведь любой век не больше минуты. Что мне день или два? Я вас вижу, начала вам нет, потому, что нет судеб Если даль непомерно пуста. Всё — слова, а на деле — колы и дрова. И такой же расклад в Сингапуре: Всё торговый ряд из дерьма. Тебе было шестнадцать лет, ты постигла Дао. Тебе стукнуло 20 лет, ты узнала смерть. Во дворцах на приемах кавалеры приглашают на танго, А ночью безудержно снится кордебалет. Под Луной саксофон вызывает желанье отравы, А днем полуночные волки нежнее собак, «Десять змей» грела грудью своей, а выросли нравы… Почему же так душно теперь, почему всё не так? И ты дышишь мне в лицо. Нет, я не уйду. И ты дышишь мне в лицо. Ну, ладно, говорю: А границ никаких нет. Теперь тебе 25, ты — ледокол «Ермак». Ты знаешь, где Северный полюс, и щёлкаешь льдины. Врагов уже нет, последним застрелился оклад. Обходишь подводные льдины, как насчет Атлантиды? Ты пьёшь чай у меня на софе, ты аутодафе. Колыхаясь идёшь, центр тяжести в соседней вселенной. Боже, как далеко отец купил «Три семерки» — портвейн… Друже, как одиноко: он выпьет, и станет «Инштейном»…опять… Одинокий свет фонарей от любви, до дверей. Синей пасты в письме километры кардиограммы. Которым утром снова скажешь лишь подушке: «Привет…» А на шее тонны вины и обиды — граммы. Тебе вежливо дают семнадцать, ну, улыбайся. Приглашают на рюмку чая, ну что теряешь, сходи! Да перестань демонстрировать мозг, это не по карману. А не хочешь, сядь в полный лотос и посиди. И ты уже почти Гоголь, значит так, значит, слушай: кармапаченно, махакала, манада. И не ты сошла с катушек, это просто — шахматный мир. Из всех влюблённых в тебя, остается только гитара. Остальные пройдут сквозь пальцы и мы встретимся здесь. И ты подышишь мне в лицо. И нет, я не уйду. И ты подышишь мне в лицо, ну, ладно, я скажу: А ГРАНИЦ НИКАКИХ НЕТ!Отложив авторучку, Теодор ещё раз закурил.
Что же это получается? Это уже и не стих, это — песня. Причём, именно для Шамира.
Это стиль и энергетика Шамира. Всё. Владелец следующего медальона ясен. Само Провидение ведёт Теодора по пути портретов Клуба Шести. Неужели им так нужны портреты? Или это ему нужны их портреты? Теодор почти никогда раньше не писал стихов. Песен — уж точно никогда. С прозой — та же картина. Картина.
И картина стала вырисовываться на «внутреннем экране» лба художника.
То пространство, которое видит через его глаза, слушает через его уши и всё осознает — в считанную секунду мощно пришло, как приходит большой паровоз на станцию и заполняет всё своим паром. Вернее оно, это пространство, было всегда, просто однажды мы начинаем осознавать его присутствие на раз, два, а потом — довольно часто, как мы осознаём присутствие у нас рук, ног, ушей и всего остального. И в этот момент Теодору стало сложно сказать, где его самого больше — в этом пространстве или в отражении тела в зеркале. Это как держать в руке стеклянный шар. Он может быть пыльным, грязным, крашенным, освещённым или нет, но в любом случае все эти слова применимы как описатели единственного, а именно — стеклянного шара. Нет шара — нет грязи или блеска на нём, нет шара — нет плохого и хорошего, нет лучшего и худшего. А есть шар — ему по барабану, как его описывают, от внешних характеристик он не перестанет быть стеклянным шаром. Как показалось Теодору — покоиться в том, что происходит и идти вброд через великую реку — это очень хороший стиль. Художник не заметил, как в его руках оказались кисти, а сам он — у свежего холста. И портрет заиграл красками.
Разве надо описывать, что было нарисовано на портрете Шамира? Надо? Большой стеклянный шар, в котором отражался паровоз, пришедший на станцию и заполнивший паром всё свободное место на полотне. Если не отрываясь смотреть в одну точку на холсте, то изображение словно через лупу становилось отчётливым и резким, как в трёхмерной графике, облекаясь в объём. Теодор на Библии мог поклясться, что не знает, как у него это получилось. Может — техника мастера, а может — Провидение.
Утром он отнёс портрет в Клуб. Шамир сидел в углу и наигрывал на гитаре блюз.
Курил. Теодор отдал ему листок с текстом. Шамир почитал. Поиграл. Через минут двадцать — напел. Снова поиграл. А потом — со вступлением, с соло на весь гитарный гриф, запел. Музыка захлестнула комнату, звенела в каждом атоме воздуха и тела Теодора. Все потаённые смыслы текста, Шамир вывернул наружу, обнажил и бросил в пространство. Песня родилась и «случилась» прямо на глазах Теодора, раскрылась, расправилась, прозвучала и унеслась в космос — жить. Теперь она сможет в любой момент снова и снова появляться на земле, возрождаемая пальцами и голосом Шамира, теперь она — есть.
Когда закончил, Теодор похлопал в ладоши. Шамир кивнул и закурил новую. Теодор глазами показал на холст и сказал:
— Это ты.
Шамир кивнул. Затянулся поглубже, выпустил дым как паровоз пар и снова кивнул.
Ещё чуть поиграл только что придуманный мотив и сказал:
— А я как раз медальон потерял. Видишь, ничего случайно не бывает. Скажем Владимычу, мол, проехали, типа, его очередь осталась. О, к?
Теперь Теодор кивнул.
— А про паровоз — круто. Повесь в галерее, пусть народ «потащится».
Вот и всё «спасибо».
Глава 17
В день открытия галереи Теодор проснулся в 5.00 утра.
Думал, что проснулся покурить, но, разомкнув глаза, осознал, что уже не уснёт.
Мучил только что приснившийся и только сейчас же забытый сон. Стучал в виске. В комнате пахло надвигающимся событием. Надо заваривать чай и покурить.
Газ зашипел под чайником со свистком. Огонь в доме успокаивает, это — от предков.
Каминов теперь нет, или ещё нет, у нас пока нет. Зато — газ на плите. Можно мясо жарить на вертеле прямо над плитой, можно варить в котелке грог, а можно поставить кипятиться чайник со свистком. В этом есть информация. Ритуал, наполненный предками смыслом. Века, тысячелетия, изо дня в день, огонь вот так же входил в дом к человеку и нёс радость. Не только радость. Много, чего нёс. Но, это всё неважно. Главное, что сегодня утром-ночью, Теодор вот так же как его предки, сидит голый на кухне, курит и думает «за жизть», глядя на пламя. Горит газ. Ему, как ритуалам огня, тысячи лет, и всё это время он скрывался в глубинах земли, а сейчас, пройдя тысячи километров по трубопроводам, пришёл к нему в дом и греет его чайник. Со свистком.
…я как проклятый Содом, а ты — как чайник со свистком, в небе пролетел трамвай, так это — крыша отъезжает в даль. Допоём, а там нальём, а как нальём, так и споём, А как споём, так и опять — пойдём…Во как. Надо записать. Опять — Шамирова вещь. Пора бы и к последнему бою готовиться, он трудный самый. Интересно, почему «трудный самый», а не «самый трудный»? Безграмотно же! Для рифмы? Эх, блин, чего только не сделаешь ради рифмы. Ничего, Пушкин всем разрешил фразы переворачивать, не грамотно, пусть, зато — для рифмы полезно. Сойдёт. Включи радио, и сойди с ума от того, что они теперь ради рифмы делают. И выключи радио, что б осталась надежда на то, что после «Серебряного века» поэзии не пришёл-наступил уже «Оловянный»… А что делать?
Традиционный русский вопрос. Ну, во-первых, взять перо и записать строки, которые выплыли из сознания только что.
Записал.
Дальше.
Что делать?
Я не издатель, что бы отыскивать новых Блоков с их «Прекрасными дамами», Есениных и Цветаевых… Я… Я — Теодор Неелов. Художник. Но, почему только художник?
Что ж скромничать-то? Рассказы уже пишу? Да, и не плохие рассказы, раз и Изольда Максимилиановна и Михал Романыч — оценили! Стихи-песни пишу? Да. Шамир подтвердит, кивнёт головой и дым из ноздрей выпустит как дракон. Так какого мне молчать? Я потомок и продолжатель Серебряного века, без всяких кавычек — Серебряного! Я буду писать, неважно что: картины, стихи, песни, пиесы, романы и рассказики! Я обязан писать. Это та нить, которая протянется через век и соединит моё время и времена трепещущей Цветаевой, разгульного святого Есенина, влюблённого трубача Маяковского, вихлявого блаженного Белого, прагматичного поэта Брюсова, ранимого Мандельштама, зубастого Чёрного, Волошина Максимилиана (пока не читал, ничего не скажу), ангела Хлебникова и, конечно же, плеяды других и не менее талантливых, возможно — менее удачливых. Связь наших времён, это — моё творчество! Так на чём же дело встало? Садись и пиши!
Теодор снова схватил перо и застрочил:
Голый человек курит на кухне, Силуэт в высотном окне. Ночь. Переулок. Арка вспухла. Окно не гаснет. Холодно мне. Курю. Вредно. Ну что ж, не жалко: С зеркалом теперь не дружу. Бросить камень, что б звякнуло гадко? Руки в карманы. Шагаю в арку. Наверное, ухожу. Зима на свете, как купюра в пачку, «Богатство моё»? Или — нет? Девальвация лет. Комкаю подачку, И бросаю зиму на снег. Вот так. А вы говорите!В запале перечитал — хорошо! Покурил, перечитал — блин, Маяковским несёт, аж зубы сводит. Вот же, заговори о чёрте, «широкие штаны» рядом. Ладно, это как бы в доказательство связи времён. Может быть, сам Маяковский сейчас подсел ко мне, вместо Музы, и в ухо надиктовал! Что б уж не сомневался — слышим, мол, Теодор тебя, не дрейфь, дружище, поддерживаем и в помочь к тебе впряжёмся, если что! Во как.
А так как слушать Теодора было некому, он запнулся на полуслове и поостыл.
Однако, часы уже показывали 9.00. Больше тянуть нельзя, быстро мыться, наряжаться и в галерею. Так и сделал. Да конечно, обманывал себя — хорохорился.
Специально тянул время, что бы меньше трясло. Волновался и не попадал рукой в рукав. Лопнул шнурок. Расслабил другой край и завязал как есть, от чего получилось, что на одном ботинке шнурок с бантом болтаются, а на другом — узелок с ушками. Почувствовал облегчение, как тогда, когда обнаружил трещину на унитазе — когда всё блестит, бывший советский человек чувствует себя неуютно. Хоть что-то должно быть через задницу, это соответствует нашему понятию о гармонии.
Трамвай выгремел из-за угла дома и навалился всем своим железом на остановку.
Лязгнули стеклянные ставни и грянул народ. Едем. Топчемся друг другу по носкам ботинок, чувствуем локоть ближнего. Все хотят спать и не хотят работать, что ещё раз подтверждает тот факт, что быть взрослым — скучно, и удовольствие это — сомнительное. Да, можно то, чего нельзя ребёнку: курить, заниматься сексом, напиться с другом. Всё. Маловато. Потому, что после всех этих трёх удовольствий надо встать, собрать в зеркале своё лицо и отправить это лицо на работу. Самому отправиться следом, что б лицо это поддерживать. Такие дела. Такие перспективы.
Дети!!! Не спешите, блин, дети…
Это веха. Галерея — веха его жизни, подводящая черту всем трудам по сей день. За окном проплыл мусорный бак, в котором рылась дворняга. Тьфу ты! О душе думать хочу! За окном нищая с клюкой. О, Боги, да почему не разделите миры на… на что?
На совершенство искусства и убогость мира? Есть оно, это разделение, есть.
Искусство в галереях, на сцене, в музеях, книгах и ДУШЕ. А если я выбираю совершенство, то и сюда его несу, в этот трамвай, на эти улицы. Оно — вокруг меня.
Для подтверждения этих выводов, Теодор оглянулся. Девушка в пальто курсистки и вязаной шапочке панамкой улыбнулась, встретившись с ним взглядом. Он улыбнулся в ответ и она поспешила рассматривать улицу. За окном проплыл лежащий на мостовой пьяный. Курсистка обожгла себе взгляд об это убожество и, словно извиняясь, снова глянула на Теодора. Он сочувственно приподнял брови. Она опять улыбнулась.
Теодор нащупал в кармане пригласительный на открытие своей галереи, вынул его и протянул через плечи соседей курсистке. Она удивилась, но билет взяла, сморщила носик от усердия, читая. Подняла глаза на Теодора, он тоже сморщил нос, говоря тем самым, мол, приходите, пожалуйста! Курсистка растерялась и, уже не зная куда теперь ещё смотреть, не поднимала больше глаз от теодорова билета. Вышла на следующей. Бежать за ней — глупо. Во-первых: не такая уж она красавица, что б он тут же влюбился, а во-вторых… а что во-вторых? Просто, не такая уж красавица и всё.
Это знак. Разделение миров есть. И он в себе несёт это разделение. И люди его ощущают. Гм. Не трудно это разделение ощущать от «напомаженного» Теодора в трамвае, этом самом демократичном виде транспорта, в котором битком набиты все представители классов и прослоек, от бомжей до… нет, депутаты тут не ездят. Зато валютные проститутки (как их раньше называли, теперь они носят гордую приставку «VIP») случаются. А так же в трамваях ездят владельцы собственных галерей. Ба-а!!
А вот и писатель Михаил Романович в белом пальто с песцовым воротником и дамой под ручку, укутанной в чернобурку! А где же его правительственная «Волга» с мигалками?! Истинно говорю: самый демократичный транспорт, это — трамвай! Трижды горе тому, кто это чудо отменит! Да и может ли быть такое??? Все романтики земли, вместе с пенсионерами взвоют в священном гневе и отстоят эту консервную банку на железных колёсах, этого младшего брата поезда, дух прогресса начала прошлого века.
А Михал Романыч, тем временем, заметил молча беснующегося Теодора, что-то пошептал спутнице (та с восхищением стала отыскивать Теодора глазами), и стал пробираться в людской свалке к художнику. Что-то необычное в облике писателя волновало Теодора. Не трамвай, хотя, трамвай вместо «Волги» — тоже. Не спутница, явно смахивавшая на новоиспечённую супругу. Нет. Что же тогда? Михал Романыч преодолел ещё одну старушку, сомневающуюся в существовании людей вокруг, и приблизился настолько, что Теодора полоснуло: на писателе среб дь бела дня небыло глухих тёмных очков! Правда, лёгкие дымчатые очки всё же были, но… Но!
Слегка зеркалят очки, поведены дымчатой поволокой сверху, у бровей, но глаза-то видно! Однако! Радостные глаза. Живые. Какие-то, сочные, что ли? Так и льёт из них жажда поделиться каким-то достижением, удачей, взятым Эверестом, павшим под писательским напором Римом! Вот те раз! Вот те и «писатель в стол», правительственный паук — одиночка, крапающий днём пасквили, а по ночам романы.
Что сдвинулось в этом мире? Или длани Господни хлопнули друг о друга и стал свет?
Дама писателя с ловкостью лавировала между сомневающихся старушек, так же приближаясь. На секунду Теодору показалось, что Михал Романыч уже не Михал Романыч, а Моисей, идущий сквозь разверзнувшиеся морские воды, а его дама — еврейский народ, слепо шагающий во след Моисею. Это надо написать маслом! Моисей разверз пучины бабушек и с верой шагает на другой берег трамвая.
— Теодор Сергиевич!! Драгоценный!!! — орал Моисей пугая людские волны. — И вы тут! Как же! Праздравляю вас, любезный мой друг, с открытием! А у нас к вам СЮРПРИЗ!!!
Неучастных в трамвае не осталось. Все живо проснулись, отвлеклись от заоконных пейзажей и собственных горемычных дум, и уставились на громоподобного жителя Парнаса. Последнему публика не мешала.
— Маргарита Иосифовна, да где же ты, голубушка?! — писатель искал свою отважную спутницу. — Неси скорее! Пропустите даму, несчастные, вы все успеете выйти на остановке, я для вас удержу этот трамвай!
Обещание подействовало и человеческие волны разомкнулись ещё шире. Еврейский народ скачками нагнал своего Моисея и просиял(а). Милая женщина. К груди она трепетно прижимала красочный пакет, точнее свёрток в подарочной упаковке с лихим бантом.
— Вот! — с торжественной скромностью сообщила дама и протянула Моисею ношу.
— ВОТ!!! — подтвердил Михал Романыч и передал пакет Теодору. — Праздравляем! Рви!
Не угодить любопытству публики Теодор не мог. Трамвай в этот момент остановился на обещанной Моисеем остановке, распахнул двери, но народ не выходил. Народ жаждал зрелища. Народ разорвал бы Теодора, если б он не порвал пакет тут же, здесь же и не удовлетворил эту жажду.
Для сконфуженности времени не оставалось. Теодор разорвал упаковку и вынул новенький том большой книги. Народ недовольно хлынул в распахнутые двери трамвая, высыпаясь на остановку и снося, сбивая с ног входивших. Ожидание народа опять обманули. Кто ж из них не видел «книжек в подарок»?
А Теодор такой книжки раньше действительно не видел. Повертел в руках, прочитал:
«Альманах „Новая заря“, Читайте тех, кто живой!»
— Да ты открой титульный, открой! — не унимался писатель.
А на титульном в левом верхнем углу было напечатано: «Великому художнику, писателю, поэту и Творцу Теодору Сергеевичу Неелову посвящается этот Альманах!»
Теодор зажмурился и тряхнул головой. Снова взглянул, видение не исчезло.
Повинуясь интуиции, он стал шарить взглядом по рубрикаторам, в разделе прозы без труда отыскал среди списка незнакомых фамилий свою, в стихах — тоже… Ошеломлённо глянул на Михаила Романовича, тот сиял свеженачищенным самоваром и торжествовал.
— Праздравляю, друже, с тройным дебютом, тебя, с тройным!!! А, ну каково, Маргаритка, в один день он открывает галерею и впервые печатает в альманахе стихи и прозу, а, каково!!! История такого не знает! Да, брат, широко шагаешь прямо в историю и штаны не рвёшь! Дай-ка я тебя обниму, ш-шалмец!
Дальнейшее Теодору запомнилось калейдоскопом мультипликационных картинок — целовал Маргарите Иосифовне ручку, трубно звучало слово «супруга», обнимался с Михал Романычем, зачем-то подпрыгивал (может, трамвай трясло?), нюхал новенькие страницы альманаха (озаряло, что ещё никогда не рисовал типографскими красками, а вот же, удосужился!), судорожно листал страницы и, отыскивая свои стихи и рассказы удивлялся их книжному облику, пирожки за окном проплыли вместе с бабкой-торговкой в замасленном фартуке, альманах будет выходить каждый месяц, какое счастье!
Проехали лишних две остановки. Бежали через проспект на другую сторону под испуганные гудки встречных машин, брали такси и неслись в галерею.
— Где же «Волга» ваша, Михал Романыч?? — в запале орал Теодор.
— Да вот же она, вот, — ещё более радостно орал писатель. — В руках держишь!!!
Это и есть русский писатель.
В этом и весь русский писатель.
Нет больше «Волги» у ответственного работника Михаила Романовича. Потому что есть теперь Альманах «Новая заря» у писателя Михал Романыча, и на альманахе призыв: «Читайте тех, кто живой!» Ни больше, но и не меньше! Вот тебе, бабушка, и Юрка вернулся! Плевал он на «десять книжек по сто экземпляров», он друзей печатает и себя среди друзей. Он людям дарит искусство, да что ещё нужно писателю? Читатель. И он теперь у него есть. Вот так, ребята, можно жить со смыслом, можно.
А Маргарита Иосифовна, значит, супруга. Чудеса!
Глава 18
Но чудеса сегодня только начинались.
У дверей галереи курили господа и дамы. Пепел летел, вороны каркали, прохожие оборачивались и шушукались. Красота! Как редко теперь увидишь джентльменов в смокингах и дам в вечерних платьях, в мехах, вуали, бриллиантах и просто — красиво одетых. Теодор опять ощутил гордость за себя — ведь это он послужил поводом для праздника души!
Курящие оживились, увидев виновника торжества и раздался дружный аплодисмент.
Художник изящно поклонился, в дверях летуче расписался на нескольких программках, поданных под автограф. О, слава, как сладок твой миг! Аплодисменты следовали за Теодором Нееловым повсеместно, их подхватывали те, кто находился в коридорах галерее, догадавшись, что идёт Мастер. Наконец, у самого входа в залы, дорогу преградила ленточка с праздничным бантом. Из массы просочилась Мариэтта Власовна, заговорщицки потянула за рукав и прошептала на ухо:
— Теодор, я всё успела! Все картины висят на нужных местах, галерея имеет логику.
Теодор поблагодарил даму за участие и внимание, про логику не понял, но разбираться сейчас времени не осталось. Он шарил глазами по гостям, ища…
Ему представили начальника отдела культуры мэрии. Лицо было знакомым, но живот под блестящим пиджаком, Теодор не узнал. Начальник культуры взял слово и удерживал его, балансируя и пуская петухов довольно долго. Затем выступа Мариэтта, потом ещё кто-то из нормальных и приближённых.
К Теодору протиснулась Наташа-Ирэн с планшетом в руках, она тоже сегодня тайно правила балом. И сейчас она была именно Ирэн — поэтична, легка, улыбчива, декаденски вдохновенна. Теодору пришла в голову запоздалая мысль, мол, а что будет, если на открытие пришла так же и Мила? Глупая ты художническая башка!
Заранее о таких вещах надо вспоминать… Но за Ирэн протискивался ещё кто-то, молодой, статный, в смокинге и бокалом в руке. Тонкие усики выпячивали смешную щетину, но глаза компенсировали — большие и умные, взгляд глубокий, спокойный, долгий.
— Здравствуй, Теодор! Поздравляем! — восхищалась Ирэн и по мужски жала его ладонь, — с победой, партнёр! Это — виктория! Это я называю УСПЕХ! А, кстати, познакомься, это мой муж, Всеволод Рублев. Не пугайся, он хоть и Рублев, хоть и тоже художник, но он Всеволод, а не Андрей, да и тот в XV-м веке жил, если помнишь!
— Да, не помню… то есть, очень приятно! — пожал руку коллеги Теодор. — Хорошая шутка, Ирэн, и когда вы сегодня все успеваете?..
— Что успеваем, кто «все»? — Ирэн недоумённо.
— О, «Ирэн»?! — Рублёв восхищённо.
— Это он так меня называл, когда я ему позировала. — Ирэн смущённо.
Но Теодору не дали закончить мысль, попросили выступить и перерезать ленточку.
Художник подошёл к микрофону, защёлкали вспышки фотоаппаратов. В тот момент он ощутил себя бойцом в окопе, по которому ведётся прицельный огонь из лазерных пушек. Поэтому в завтрашних газетах портрет художника Неелова будет демонстрировать отважное, но слегка напуганное выражение лица знаменитости.
— Дорогие дамы и господа… — начал художник, когда аплодисменты смолкли.
Прочистил горло. Помолчал.
— Дорогие господа и дамы… Товарищи… Да, короче, друзья! Здравствуйте все!
Обалденно рад всех вас тут видеть! Спасибо, что оставили свои дела и пришли, спасибо, что помните, кто-то даже любит (пара смешков)… мои картины. (одобрительные смешки) В нашем городе появилась новая галерея, я этому рад. (аплодисменты) Ну и пойдёмте картины смотреть, что ли? Я много чего понарисовал.
Дружный одобрительный смех, разрезание ленточки, стрельба фотовспышек, овация.
В каждом зале стоял кельнер с огромным подносом шампанского и коньяка. Гости хлынули по залам. С потолка заскользили волшебные звуки Вивальди. Объяснение всей этой пышности гармонии Теодор видел только во вмешательстве Мариэтты и уступчивости Ирэн. Уж только они знают, и что и как. Надо обязательно написать Мариэтте благодарственное письмо, а Ирэн… поблагодарить, блин, чмокнуть просто, успел подумать художник, прежде чем почувствовал знакомое дыхание на левой щеке.
Оглянулся. Мила стояла перед ним в чёрном бархатном платье до пят, сверху декольтированном, но декольте задрапировано чёрной же накидкой. На голове изящная шляпка, вплетённая в причёску, от шляпки на глаза падает маленькими буфами вуаль. В руках она держала две розы — жёлтую и красную.
— Здравствуй, Теодор! Это тебе! Поздравляю.
Голос надломлен и скован.
— Мила, здравствуй! Спасибо, конечно… Ты кого хоронишь? По ком траур?
— По тебе…
Девушка впихнула ему в свободную от цветов ладонь записку на жёлтой же бумаге, всхлипнула и, отвернувшись, пошла вон из галереи, лавируя между гостями так, словно уходила от погони. Не было никакой погони. Потому, что Теодор ошеломлённый стоял с цветами и запиской ещё пару минут, пока его не вывел из ступора Михаил Романович. Писатель на тот момент уже опробовал кельнерский коньячок, собрал вокруг себя всех журналистов и разъяснил им, что за «масштабы у такого таланта, как Теодор Сергиевич Неелов». Раздал четвёртой власти по экземпляру альманаха, ах, пиарщик, ай-да молодец! Теперь журналисты требовали от виновника торжеств подтверждений и подробностей о его литературных успехах.
Теодор поддержал игру Михал Романыча, понимая, что бесплатная реклама и халявный PR молодому альманаху нужны позарез. Заодно «пропиарил» перед журналистами и самого писателя — основателя нового альманаха.
Вечер стремглав закручивался в воронку, увлекая в хороводы и зрителей, и участников. Коньяк прибавил градус благодушия, открытие галереи как-то естественно превращалось в дружеское party, где все друг другу братья-сёстры, и «как здорово, что все мы здесь». Вдруг Теодор услышал мощные живые гитарные рифы.
Уже узнавая манеру, художник возликовал от догадки и помчался на звук, увлекая присутствующих вслед за собой.
В последнем зале галереи картинами были заполнены только три стены. Напротив входа в зал расположилась со всем своим инструментом рок-группа Шамира. Народ ещё прибывал, а действо уже началось: в зале был приглушен общий свет, и персональные софиты высветили картины на стенах, потом Шамир взял высочайшую ноту на соло-гитаре, ударник обрушил палочки на установку и большой софит высветил единственную картину, висевшую за спинами музыкантов — «Поезд приходит на станцию»! Соло-гитара взвизгнула свистком паровоза, бас-гитара обозначила стыки рельсов под колёсами вагонов, кто-то пустил сценический дым и… паровоз группы Шамира грянул «Тебе было 16 лет»… Так Шамир представил и свою новую песню на стихи Теодора Неелова и свой портрет, висящий у него за спиной. На то он и Шамир, иначе он жить не умел.
После песни Шамир сообщил в микрофон подробности и о стихах прозвучавшей вещи и о картине за спиной. Сухо, сжато, но — в подробностях, на какие был способен.
Третий раз очумевшие за вечер журналисты напали на Теодора. Тут он уже просто стал ретироваться, теперь уже рассказывать ему было решительно нечего, а врать не хотелось — в зале, где пел Шамир, в этом заключительном зале всей галереи, были представлены его лучшие работы и… все четыре портрета из «Клуба Шести». Как они тут оказались, оставалось только догадываться. Но среди присутствующих Теодор заметил Изольду Максимилиановну в окружении молодых людей с дамами, явно (судя по некоторой схожести черт у некоторых) её родственников. Дама сделала дружеский жест Теодору, означавший, видимо, «не дрейфь, мы с тобой». Картина прояснилась, все клубисты налицо, следовательно — договорились, сами и принесли все портреты. Все клубисты? А где же…
— Теодор Сергеевич, вы в бога верите?
Художник вздрогнул. На него направила lorgnette грузная от изумрудов дама. Она выпятила толстенную губку, повела исполинскими кошачьими глазами, наклонила голову, что бы лучше разглядеть тщедушного по сравнению с ней творца и повторила вопрос про Бога.
— А вы верите в кислород? — подоспел на выручку Михал Романыч. — Его тоже никто не видел, но все пользуются!
— Обворожительно! — удовлетворённо повела головой дама. Писатель за талию увлёк Теодора прочь, предварительно послав пачку поклонов хозяйке изумрудных залежей.
— Ты поаккуратней с ними, Теодор, неровен час, сектантом станешь!
— Давайте-ка выпьем, Михал Романыч!
— А, эт-то мы завсегда!
Друзья (?) удалились от публики на балкон и писатель поплотнее прикрыл дверь.
Стёкла, однако, и тут вибрировали в рамах от шамировского р-рока. Но свежий воздух и вечерний городской шум развеяли художника. Подобно иллюзионисту, Михал Романыч вынимал из под пустой кадушки, притаившейся на балконе, фужеры, початый коньяк и тарелку с бутербродами.
— Припас тут вчера, как чувствовал. Эх, бутеры зачерствели, но, мы их, голубчиков, раскусим!
— Раскусим, — механически повторил Теодор, понятия не имея, о чём сейчас говорить.
Голова кругом шла от непривычного светского мероприятия.
— А вот и привыкай, дорогой, назвался, так сказать груздем, варись.
— Или маринуйся… Вы мысли читаете?
Писатель к тому времени уже наполнил фужеры, чокнулись, выпили. Закусили раскусывая.
— А чё тут читать? Пройдено. Ну, ещё по одной, за успех. Веха, как ни как.
Теодор оглянулся, нет ли поблизости бака или нищенки с клюкой. Нет. Ну и хорошо.
Выпили, закусили-раскусили. У писателя был такой вид, словно хотел что-то сказать, нужного, сокровенного. Помолчали. Может и ждёт, когда он сам спросит.
— Михал Романыч, а вы Селифанова не видели?
— Видел…
— Как он?
— Да, вроде бы, неплохо. Заполошный такой был. Вот, он просил передать.
И писатель вынул из внутреннего пиджачного кармана клубный медальон на цепочке.
Теодор спокойно принял медальон и положил его в такой же карман собственного пиджака. Значит, согласен Селифанов, что его теперь очередь. Писатель налил по третьей.
— Ну, будем и мне пора, супруга, уже, наверное, обыскалась! За вас, Теодор, за вашу реализацию. И, спасибо за всё.
Чокнулись, выпили. Михал Романыч раскланялся и поспешил на встречу с новенькой супругой. Ему было к кому спешить и, оно того стоило. Она того стоила.
Теодор вспомнил про Милу и письмо.
Жёлтый листок, сложенный в шестеро, покоился в кармане. Художник отставил бокал на мраморный подоконник и развернул послание. Строчки показались ему или детским почерком, или просто таким, над которым в юности не работали, как он, заново вырисовывая каждую букву. В некоторых местах бумага размякла от капель и чернила поплыли.
«Здравствуй, Тео! Вчера вечером я помогала Ирэн в развешивании картин (сама напросилась) и… не знаю, как это сказать. Михаил Романович принёс Альманах, я почитала… ночью опять читала. Потом Шамир репетировал. Слышала твою песню. Спать не могла всю ночь. Не только от чтения. Думала.
Теодор, я не смогу тебе ничего дать. И ты мне не сможешь. Вот в чём беда. Я поняла, что для тебя это всё серьёзно. Это, так сказать, твой путь. У меня другой. Я хочу нормальной семьи, детей, внуков. У тебя этого никогда не будет.
Мне нравятся художники, я со многими знакома, благодаря Мариэтте. Но они — другие! Всмысле, у них нет таких картин. Они нормальные люди, просто — работа такая, рисовать. Многие даже ещё где-то работают, а рисуют для души.
То есть, ты тоже рисуешь для души, только не для своей, а для чужих душ. Боже, голова уже от тебя болит. Я тебя, наверное, люблю, но, сохранить не смогу. Как и ты меня. Прощай! Целую, твоя Людмила. Мила.»
Теодор не стал перечитывать письмо. Да, слово «твоя» было зачёркнуто.
Тяжело. Хлопнул ещё рюмку. Сложил жёлтый лист и сунул обратно в карман.
Мелькнула мысль, что зря испугался встречи Ирэн и Милы. Они ещё вчера встретились. А сегодня… одна с мужем, а вторая в трауре по нему самому. Гуляй, Емеля, твоя party. Вот и взошёл на свой Эверест, стою на вершине. Всё создано.
Существует. Теперь остаётся созидать, поддерживать жизнь галереи, альманаха, песен. Вершина. Холодно на вершине и пусто. А как оно бывает на настоящей вершине?
И тут зазвонил телефон. Кто говорит? А не слон. Это звонит чёрт, о котором заговорили, то бишь, Антон Владимирович Селифанов. Потому что телефон тот самый, от ведущего шоу, которое маз гоу, типа, должно-таки продолжиться. Опаньки.
— Аллё, Антон Владимирович, как ваше ничего?
— Вечер добрый, Теодор Сергеевич! Как вы? Поздравляю, это успех! Победа!
— Да, спасибо, победа. Я всех победил и убил. Съел и закопал. Наклал и написал…
Стою тут один, воин победитель, в полном одиночестве на балконе и очень хочется прыгнуть!
— Со второго-то этажа? То же мне Эверест! Только ноги поломаете и будете на костылях прыгать, оно вам надо?
— Не-е… Я тут, кстати, на «Эверест» и собрался, посмотреть, как оно там, сверху.
С настоящего «сверху». У нас тут недалеко гора есть, название ещё смешное — Воробей. Не Гималаи, конечно, но тоже 1300 метров над уровнем моря. Подойдёт. Не желаете со мной? На облачка поплюём сверху.
— А что бы и нет? Согласен, составлю вам компанию. Завтра с утреца?
— Угу…
— Ну, вот и договорились. Краски захватите, а я утречком подъеду за вами. Всего доброго, развлекайтесь! И, извините, что компанию сегодня не составляю — дела!
Отбой. Всмысле, короткие гудки.
А шоу мозгов тем временем действительно продолжалось! Публика наша знакома с работами Дали, даже любит их. И не потому, что он моден, Сальвадор когда-то был моден, когда собственными рекламными трюками эту любовь лоббировал. Теперь его просто любят, потому что красиво и со смыслом. Т. е., не просто красиво, а ещё и думать можно, входить в то состояние, в котором Сальвадор писал эти картины, испытывать те же ощущения, что испытывал он. Это — много и это хорошо. И особенно хорошо, что это всё уже объяснять не надо никому. Все в курсе. Поэтому и работы Теодора Неелова восприняли разом, полноценно, так, как художник и не мечтал, что воспримут. А публика в России не дура. Только очередное правительство разберётся с «шибко умными», кого поубивает, кого повысылает, ан глядь, а уже новые понарожались, и умничают ещё похлеще предыдущих. Неистребим в России ум, как и горе от него.
Как когда-то, после первого романа Достоевского, все разом поняли, что в стране объявился новый писательский гений, так и теперь: публика рассосредоточилась по всем залам галереи и внимала. Может, и не гений, может. Никто спорить не хотел, ведь «гений» и «мёртвый» у нас — слова синонимы. Но — вдохновляют полотна!
Ошеломляют, захватывают и уносят в собственное пространство. То там, то тут замерли одиночки и пары у холстов, и словно световые ниточки соединяют их глаза с картинами, словно происходит действо обмена светом, люди — картинам, а картины — людям. Даже энерджайзерные журналисты перестали марионетничать и прильнули к полотнам. А на винтовой лестнице Теодор увидел пару, сидящую прямо на ступеньках и уткнувшихся в альманах, незаметно заглянул через плечо — его рассказ читают, «Приехали… полетать».
Коньячное опьянение покинуло Теодора Неелова, оно было ни к чему. Ведь тысячи творящих людей мечтают увидеть подобное чудо — людей, внимающих их искусству.
Незаметным он оделся в пустом гардеробе и выскользнул на улицу. Мавр сделал.
Мавр может. Остаётся — уходить.
Глава 19
Их с Мусей не тревожила промозглая серость за окном. Как не тревожит на пляже целлюлит у незнакомой бабушки, так, грустно за человеков вкупе, мол, все там будем и только Брюсовская строчка в голове: «Ой, закрой свои бледные ноги!» Но, небу ведь не скажешь подобного, вот и висит над головой целлюлит облаков цвета гнилой груши, грустнит настроение, но — не тревожит.
Теодор опять был дома. Неповторимое ощущение странника, коий бывает дома не больше пары часов в месяц. Озирается, рассматривает, ревниво отмечает — что же изменилось тут, пока его не было, пока он оставлял свой дом без присмотра, занимаясь где-то на сторонах своей (?) жизнью. Перемены были. Их дом пустел.
Впрочем, он это заметил ещё пару месяцев назад, дом покидали соседи, верхний этаж, к примеру, не оставила только одна бедная семья, и, когда его друзья позвали «разграблять» покинутый всеми этаж, а он нехотя, но пошёл, то где-то на этом бедняцком этаже потерял тапочки, окончательно уяснив, что грабить нельзя, даже покинутое жилище, сам потеряешь. Теперь дом опустел окончательно и смотрел пустыми бойницами окон в серый мир под целлюлитным жиром неба. Дом готовился принять последний бой, он, этот некогда жилой и тем живой дом, созданный для мира и быта…
Теодор с Мусей пошли побродить по своему дому. В противоположном конце, здание, оказывается, уже начало обрушаться. Теодор ударил ребром ладони по штукатурке и она песочным месивом рухнула под ноги, вместе с большим куском кирпичей.
Рассмотрев кладку, он понял, что дом этот стоит тут уже даже не сто и не двести лет. Кирпичи маленькие, как прямоугольные пирожки, с желтоватым раствором меж ними. Это могли строить тысячу или тысячи лет назад. Учитывая то, что кирпичи рассыпаются в прах, а это говорит об отсутствии обжига (строители не знали огня?
Не было технологий?), то вообще непонятно, каким образом здание продержалось до этих дней. Однако, детская жажда разрушения и взрослая реальность — а, всё одно, рассыплется — взяли верх: они вдвоём начали стучать палками по стенам и те карточными пирамидками скатывались вниз, они прыгали по полу и тогда пол поддавался, и парочка, словно на санках по снежной лавине скользила на половицах по осыпающимся стенам. Веселье смерти! Азарт конницы, с шашками наголо врезающейся во вражеские батальоны! Пыльный запах веков, низверженных под ноги временной телесной молодости… Теодор вспомнил, как рушился на киноплёнке, взрываемый в жизни, храм Христа Спасителя в Москве… что бы через десятки лет восстать из небытия вновь… задумался над круговоротом в природе природы… И проснулся.
Теодор с минуту ещё полежал в постели, разглядывая потолок и прокручивая перед мысленным взором безумие сна. Какой дом?
Вот его дом.
Его собственный, купленный на деньги с его же картин. О чём речь! Но почему, почему-почему-почему раз, два, а то и по нескольку раз в месяц, он возвращается во сне в этот дом? Его дом. Только во сне — его. И в нём продолжается жизнь, и не с того момента, как Теодор снова в нём оказывается, совсем нет! Жизнь там идёт своим чередом, параллельно теодоровой настоящей, то есть, реальной, то есть той, коя не во сне. Первое, что ему требуется, снова очутившись там, это оглядеться и понять, что тут без него успело напроисходить. Это похоже на то, как мы приходя с работы, оглядываем квартиру, на предмет — что тут натворили домочадцы, пока мы вкалывали. Только ещё сложнее — Теодору приходилось уяснять, что натворили-нажили все, включая его самого, того его, который живёт в этом странном параллельном сне.
А если его во сне убьют?
Теодор вскочил с постели и пошёл курить. Убьют! Надо же! Во сне! И чё? Ну, перестанет этот дурацкий сон сниться и — всё. Главное, есть шанс! Что, если его убьют здесь, то он сможет проснуться в том городе. Жизнь продолжается, это я тебе, как доктор доктору…
Вечная песня о славном!
Бред больного воображения.
Даже художнику требуется тормозить свою голову, что бы не терять связь с миром.
Этим миром?
Да. Этим миром. Ибо быть полезным людям из сна — хорошо, а людям из реалии жизни — нужнее. Этот «сон» с нами случается чаще, а значит, он — прав. Так и есть. Вот только кто такая Муся? Эх, хорошо бы хоть её перетащить из того сна сюда, в этот…
Заварив на кухне чай, Теодор закурил и стал разглядывать полку с книгами, тетрадками, папками с набросками и вырезками за много лет. Почитать? Нет. Утро создано для нового. А новое вдохновляется старым. Вынул папку с вырезками из журналов, фото-альбомов, художественных альбомов и ещё сам Бог только знает откуда. Открыл на середине.
Китайские шелка. Мокрая акварель. Девушки. Пьёт зелёный чай из «игрушечной» чашки, сидит среди больших листьев неизвестного растения (лопух?) и думает, соблазняется жёлтым драконом (тот дарит ей горящий шар — свою душу), мечтает жаркой ночью одна и с веером, колдует перед наскальным изображением овна и каменные жрецы ждут поодаль решения своего оракула, пьёт зелёный чай… Как давно это было и было — не с нами…
Река. Плывёт ослабленный флот. Все ждут пораженья. Как перерожденья.Рука потянулась за карандашом. Записал и — набросок реки получился сам собой. По реке поплыл уставший от сражений флот.
Зима — испытание жизненных сил. Для других — радость.Перевернул альбомный лист и среди буксующих снегоуборочных машин покатились на санках дети. Современные дети. Перекличка времён? Времени нет. Есть память, как гоголевская Коробочка скрупулёзно хранящая всё подряд — и своё и чужое, уже не разбирая, где есть чьё. Коробочке всё может пригодиться здесь и сейчас. А есть будущее. Есть. Но его пока — нет. На то оно и будущее, что бы быть потом.
Вновь перевернул лист, и:
Замёрзла в мороз река, под дождём — разлилась, Обмельчала под Солнцем. Нет воли.И на листе пошла старушка. Толста, хромоножка, одежонка. Её жизнь она не строила, эта женщина плыла по реке времени и встречала на пути мороз, дождь, палящее солнце, которых не ждала и не звала… Грустно. Можно добавить ещё:
В снегу — ожидание лета. В жару — снега. Способ уйти пустым.Это уже про её мужа. Грустно. Очень.
Перевернём-ка лист.
Любишь. Я могу вдохновлять. Любовь будет долгой.Другое дело. Девочка сидит с куклой Пьеро. Прижимает ручками тряпку куклы к груди. Дай Бог не быть этой куклой когда она вырастет. Дальше?
Янтарный стебель и Лотос: отпускают уже не живое, При встрече — рождают живое. Оба — влекут. Разгадка любви к миру.Ну, это мы уже рисовать не будем. Это — эротика на грани фола. Эротика физиологии и тотального влечения полов. Вот так один китайский драматург не «перевёл для народа» свою пиесу «Пионовая беседка», и случилась в Китае сексуальная революция в XIV-ом веке… не понял народ художника. Утончённость приняли за вседозволенность. Я думаю, что и Дали в своём Дневнике не эпатировал, а просто, к тому времени, уже так утончился, что все его экзистенции, на самом деле являющиеся ангельским видением, выглядят для читателя изощрённым мерзким бредом.
Да и вообще, как сказала одна богемная дама в книжном магазине: «Дайте мне, пожалуйста, хокку-двустишия, а то трёхстишия меня уже как-то… утомляют!»
— Добрый день, Теодор Сергеевич, а можно мне тоже чаю?
Художник так вздрогнул, что карандаш улетел в умывальник. Антон Владимирович, как был в плаще, с грустной миной стал вылавливать карандаш из раковины, битком набитой грязной посудой. Тем временем гость продолжал:
— И всё-таки я вас напугал… простите, ради Бога. Дверь открыта у вас, я и зашёл потихоньку, а вдруг воры? Нет, никого кроме хозяина в квартире нет, вы тут на кухне рисуете, а я тут в коридорчике и подождал тихонько, дабы — не мешать.
Он, наконец, выловил карандаш, обтёр его полотенцем и вручил застывшему в изумлении художнику.
— Это ничего, что я тут к вам, вот, вошёл?
— Ах, боже мой, да конечно, ничего, даже — хорошо! Дверь не закрыл? Ах, это бывает, это со мной случается…
Теодор вскочил, помог гостю снять плащ, усадил, вновь включил газ под чайником со свистком. Стал рыться в холодильнике. Равновесие восстановилось. Когда они уже завтракали, Теодор вспомнил вчерашнюю беседу по телефону.
— А вы за мной заехали! — обрадовал он Антона Владимировича. — Как же, помню, мы с вами на Педан собирались. Или, нет, на Воробей.
— А вы передумали? — просто спросил гость.
— Нет-нет. Это надо. Надо. Время от времени надо уходить в горы. На время.
— Зачем?
— Что бы набирать силы жить на земле.
Чокнулись кружками с чаем. Только теперь художник разглядел обмундирование Антона Владимировича: камуфляж, портупея с пристёгнутыми к ней фляжкой и охотничьим ножом, бинокль на шее. Он серьёзно собрался в горы. Не теряя времени, художник и сам собрался, одел, что нашёл у себя полуспортивного. Бывалый гость посоветовал взять больше тёплых вещей, в горах, на высоте холодно в любое время года. Да, на вершине всегда холодно, — вспомнилось вчерашнее.
Через некоторое время товарищи вышли на улицу. У теодорова подъезда стоял джип «Круизёр», в который и погрузили нехитрую поклажу художника — этюдник, да кисти. «Монстр японского автопрома» бесшумно завёлся и рванул с места, как в карьер. Неизвестно, отчего такой низкорослый народец как японцы, смог выдумать и соорудить этакую громадину на колёсах. Сидишь и смотришь на всех словно с балкона. Отечественные «ижовские коробочки» так просто-таки пугаются соседствовать на трассе с этим гиппопотамом, врассыпную разбегаются, притормаживают и отстают, не спорят, одним словом. И правильно. Не резон. Поддерживая отечественный автопром мы демонстрируем убогость последнего на своих же дорогах. Нет гордости у русского человека. Настолько же нет вкуса, если говорить о автодизайне — уму не постижимо, в каком бредовом сне можно выдумать такие модели автопотделок. Ведь, просто рядом поставить «Висту» и «Жигу-Ладу», и попросить честную публику — найдите 10 совпадений. Одно совпадение, теоретическое: это два транспортных средства. Одно создано для ежедневного комфорта, а второе для ежедневной борьбы за передвижение.
Теоретически же и приходит на ум объяснение — такие машины изготавливает народ, чья жизнь прошла в борьбе. Привычка. На уровне ментальности.
Однако, долго размышлять на эту грустную тему, Теодору не пришлось. Антон Владимирович припарковался на круглосуточной стоянке у ЖД-вокзала. Не задавая вопросов, художник, вторя «ведущему», выгрузил из багажника свою ношу и проследовал на перрон. АВ (для краткости будем его называть так) излучал уверенность в своих действиях, поэтому и Теодор не подумал даже, что, мол, стоило бы купить билеты или, вообще, продолжить путешествие к горам на «вездеходе».
Да и зачем догадываться, пока нет полной информации?
Тем временем народ подтягивался к ожидаемой электричке, однотипный, надо сказать, народ: всё больше дачники. День-то выходной, мелькнула догадка у художника.
Отчего-то вспомнился Зощенко. Боже святый, да ведь, скоро сто лет с тех пор, как сатирик писал свои «фельетоны» о наших соотечественниках, победивших богатых узурпаторов. А сравнивать народ не хотелось. Тут не 10 совпадений найдётся, а 10000000000000000000… Различия бы найти… Свистя и скрипя, подкатилась электричка и люди насели друг на друга, честно расстраиваясь, что дверь остановилась не перед ними, и, давя ближнего своего, пытались исправить данную несправедливость.
Вереща и повизгивая вносились в вагон объекты женского пола, с матерком и дымя сигарками, лезли упорные мужественные существа. Народ накопил энергии в конторах и производственных цехах, сохранил таковую для полноценных выходных, дабы с чувством и семейной пользой выплеснуть жизненную силу сперва на взятие электрички, а уж затем на собственные огородные участки. Урожаю в этом году быть, раз так велика человеческая сила.
Теодор не успел отскочить от происходившего на перроне революционного движения масс, и его внесли в тамбур практически на руках. Едва успел сжать в локтях руки, дабы рёбра остались целыми, так, под локотки его и занесли архангелы в прозодежде. Воздух вдохнул только в вагоне. И пожалел, что вдохнул — за долю секунды свежий воздух из вагона был весь выдышан хлопотливой публикой. Покрывая людской гам, раздался командный голос АВ:
— Фёдор Сергеевич! Двигай сюды! Я тута местечко тебе припас!
Ошалев от подобного обращения АВ, ещё больше чем от людских телопередвижений, Теодор «двинулся» в сторону оравшего на весь вагон товарища. Его по свойски пропускали, только едва матерясь. Потеряв четыре пуговицы, ледокол «Теодор» пристал к гавани — деревянной скамейке, на которой горным орлом восседал АВ.
— Фёдор Сергееч! Двигай сюды! Я тута местечко тебе припас!
Ошалев от подобного обращения АВ, ещё больше чем от людских телопередвижений, Теодор «двинулся» в сторону оравшего на весь вагон товарища. Его по-свойски пропускали, только едва матерясь. Потеряв всего четыре пуговицы, ледокол «Теодор» пристал к гавани — деревянной скамейке, на которой горным орлом восседал АВ.
— Ну, Сергееч, поихалы! — продолжал рокотать АВ, жизнерадостно вынимая бутерброды из сумки и раскладывая их на смятой газете прямо на коленках.
Поезд и впрямь, тронулся.
Чуть не «тронулся» и Теодор, наблюдая, как АВ уплетает бутерброды, запивая их кефиром. Впрочем, АВ в своей процедуре, был не одинок — только состав набрал ход, как соседи по лавке, ритмично распахнули сумки и принялись вынимать съестные запасы. Смрад от живых тел стал перебиваться и смешиваться с запахом жареной курицы, солёных огурцов, яиц и ещё Бог весть, какой дряни… Висящие на поручнях, те, кому не досталось сидячих мест, ворчливо вынимали газеты «Советский спорт» и пристраивали их на головы соседям, дабы удобнее было заполнять нехитрый кроссворд. Наступила временная передышка.
На следующей станции акт «взятия колёсного Зимнего» повторился. Но, уже с большими потерями для штурмующих — те, кто взошёл в поезд на первой станции, заняли глухую оборону. Глухую к воплям вновь влезающих, к призывам «потесниться, ведь всем же ехать надо», глухую к стонам вышвыриваемых из открытых дверей. Этот народ не остановится ни перед чем, этот народ опасен по своей сути, Гитлер был полным придурком, рискнув лезть к нам в поезд… гм, в страну, конечно, в страну, описка тут вышла.
К счастью, АВ не спешил уговаривать Теодора разделить с ним трапезу. Художника так мутило, что видно было невооружённым глазом, а интеллигентно скрывать свою тошноту Теодору в данном положении казалось глупым.
— Не дрейфь, Федя, — глумливо вещал (увещевал) АВ. — Это была последняя станция в городе. Теперь пойдут дачи, и народ начнёт рассасываться. Как тромб.
И действительно, на следующей станции стало легче. Половина стоявших ринулась на выход, в лес, в поля, так бегут дикие лани из зоопарка, когда случайно упадает забор. Если, конечно, лани носят ватники и китайские тапочки.
Не успел Теодор перевести дух, как его внимание оскорбил следующий эпизод этого странного для затворника спектакля жизни. Гомон вагона пронизал душескрежещащий вопль: «Люди добрые, помогите, Христа ради! У нас умерла мама, нас осталось трое — я, и двое младших сестрёнок! Нам не хватает денег, хочется кушать, люди добрые, Христа ради, помогите, кто чем может!» Теодора покоробило. На «внутреннем экране» ему тут же нарисовалась следующая картина: трое девочек, мал мала меньше, глодают косточку и грызут зачерствевшую корку хлеба… а кругом разруха и вонь, как тут, в вагоне пригородной электрички. Он непроизвольно потянулся к бумажнику, но почувствовал упругое сопротивление. Это АВ держал его за запястье и не позволял вынуть бумажник. Тогда другой рукой и из другого кармана Теодор вынул пару мятых десяток и, когда всхлипывающая девушка поравнялась с ним, протянул ей деньги.
— Ох, спасибо, мил человек, дай Бог вам здоровья! — обрадовалась девушка в малиновом демисезонном пальто и улыбнулась голливудски белыми зубами. Что-то нехорошее колыхнулось в душе у художника, какой-то подделкой веяло от несчастного лица страдалицы. АВ так же не остался безучастным к судьбе юной особы, он завернул в газету бутерброд и протянул ей со словами:
— Держи, красавица, покорми сестричек.
— Спасибо, — буркнула девушка и пихнула свёрток в свой пакет. Радости сэндвич с ветчиной ей, почему-то, не прибавил.
Когда девушка удалилась, АВ отпустил запястье художника.
— Ты, брат, не спеши с кошельком. Да и вообще. Лучше сосчитай, сколько их тут пройдёт и внимательно на них посмотри. Ты ж художник, от тебя не должны мелочи ускользать. Погляди на них, в душу им загляни.
Ждать пришлось не долго. С периодичностью в три минуты, сквозь вагон, навылет, стали курсировать нищие всех мастей. Теодору показалось, что жертвы основных бед человеческих ехали с ним в этом скорбном составе электропоезда. Погорельцы, беженцы, музыканты непризнанные и музыканты самоучки, бывшие бойцы из горячих точек (без различных конечностей) и герои Чернобыля, глухие-слепые-глухонемые, дауны под присмотром и без такового, сироты и юродивые… ярмарка убогости…
Теодора затошнило ещё больше, и закружилась голова. Он вынул холодную бутылку пепси, немного освежился. Неужели страна так и бросила на произвол судьбы всех этих несчастных, заставив их побираться по электричкам? А пенсии? А льготы? А пособия? Малы? Так малы, что жить нельзя? Жить и работать нельзя? Стоп… целыми днями шарахаться по электричкам, это, простите, та же работа, только более «пыльная», чем безногому обучиться на сапожника, а музыканту петь в кабаке. А дауну — клеить марки на почте. А неграмотной девушке — посуду мыть в кафе или готовить там же. Та же работа. Только… только… более оплачиваемая такими простаками, как я? Едр-рит-т ту медь!
— Я дебил, — грустно резюмировал Теодор, повернувшись к АВ.
— Дурак, понявший, что он дурак, уже далеко не дурак! — был ответ.
— Но ведь это всё ложь!
— Это спектакль, Теодор Сергеевич, и пьесу я бы назвал — «Сказка о потерянном времени». Но, это, кажется, у кого-то уже было.
— Лучше «О потерянной жизни».
— М-да, а отчего бы и нет? Хорошее название. Кстати, фенит аля комедиа, мы приехали. Вот и наша гора. Уважаемые дамы и господа товарищи! Приятного вам землеройства и плодоносного сезона!
Кто-то простодушно хохотнул, кто-то скривился, и, «под прицелом пристальных глаз» двое чудиков покинули электрический теловоз.
Природа живёт по своим законам. Когда в городах уже кипит жизнь, в тайге ещё не сошёл утренний туман. Его колыхающаяся вата скрывала вершину, поэтому восходящие не имели возможности узреть в начале пути самую цель своего восхождения.
Теоретически направление было известно. Пошли на север. Тут же выяснилось, что на Воробье ещё никто из них небыл. Не беда. Наша нигде не пропадала, а где и пропала, об этом не известно остальным, и наполняет их уверенностью.
На тропинке из тумана появился фантомный «прохожий». Старичок шёл без ожидаемого в данном случае лукошка и вообще без поклажи. Гулял? В тайге? Нормальный ватник неизвестного года происхождения, традиционный треух на косматой и засаленной голове, не хватало «козьей ножки» в зубах.
Спросили, мол, где Воробей?
Старик пожевал пустым ртом и махнул за спину, мол, там. Туда и пошли. Впрочем, туда и шли. Теодор не раз оглянулся на старика, тот стоял на тропинке и смотрел им в след, взгляд, впринципе, ничего не выражал, вообще ничего, но — старик не двигался и смотрел. Тропинка была нехоженой, видимо, грибники проложили. Молодой папоротник тыкался упругими стрелами в коленки, вездесущая паутина постоянно лезла в лицо и липла к одежде. Тишина. Вековая. Первозданная. Столпы могучего кедрача скрывали свои верхушки в тумане, пышный ельник делал невидимым всё окружающее пространство. Тайга. Лианы киш-мыша на кедрах как волосатые канаты, словно лесной народ специально развесил их здесь, что бы по мановению главаря, вмиг, враз нападать на усталых путников, со свистом и воплями слетая по лианам с неба и единым взмахом ятагана срубая удивлённые головы колонистов.
Тропинка не баловала путников неприхотливостью. Ежесекундно, тяжёлые ветки кедрача силились изловчиться и со свистом залепить пощёчину, оцарапав нежные городские ланиты, так избалованные безопасной бритвой и кремами после бритья.
Кусты прятали тропинку, не давая сосредоточиться на благости первозданной тишины, заставляя участвовать в процессе восхождения не только ноги, но и голову. Да и ногам доставалось всё больше и больше, «это вам не Аргентина»… в смысле, асфальта тут нет, всё больше камни да колдобины. Наконец, тропа окончательно обезумила и принялась расходиться перепутьями то на две, а то на три тропинки, каждая из которых вела, ну, абсолютно незнамо куда.
На первом же перепутье, то есть, у первой же развилки, Теодор пришёл в полное замешательство. Старичка теперь поблизости небыло, подсказать правильную дорогу, в понимании художника, в такой туман им никто не мог. Но. У АВ было собственное понимание, и кто-то тайный, кто, видимо, всё-таки, понимал. С выпученными глазами и без единой мысли оценки в голове, художник наблюдал, как АВ вынул пятачок, и, швыряя монетку на дорогу, выбирал на распутьях ту тропу, на которую выпадал «орёл». Слов у Теодора не находилось, что бы комментировать инфантильность товарища, своего решения он так же предложить не мог, поэтому просто молча соглашался продолжать путь, коий указывала монета и сложная фраза, сопровождавшая каждый полёт пятачка. Теодор расслышал «Кармапа ченно», должно быть, это была какая-то древняя мантра, или заклинание, в общем, некий тарабарский язык, на котором АВ просил неких духов помочь им с выбором трассы.
Что ж, замечательный способ проверить слуховой аппарат духов, вместе с их наличием, как таковых. Наличием самих духов, разумеется. Атеист ликовал в уме Теодора и ждал развязки, что бы, промахнувшись мимо вершины, сказать сакраментальное: «Ну вот, неча было к мракобесию обращаться, надо было просто взять с собой банальный компас!» А так как в туман не только дороги не видно, но и самой цели путешествия, то непонятно было, сколько ещё карабкаться, и когда появится час возмездия, то «головной атеист» художника вскоре сник и уступил голову другим мыслям и эмоциям.
Вдруг вспомнилась мама. Как он видел её из коляски. Они остановились на площади, мама кого-то ждала и разговаривала с ним, сюсюкалась, поила соком из соски. Он не понимал слов, но ощущал, что всё хорошо и так будет ещё долго. Почему-то мама ему не вспоминается молодой женщиной, ведь ей тогда было каких-то 33-и… Она помнится ему фундаментальной защитой, этаким озоновым и кислородным слоем вокруг земли, который при всей своей нежности не пропустит к земле ни один метеорит, кроме, конечно, уж очень крупных… Потом подошёл папа, он курил. Та же история.
Папа тогда был моложе его самого нынешнего, а помнится ему панцирем и стержнем, вокруг которого всё вертится не торопясь и по расписанию.
Девочка Алёна. Они держались за руки в детском саду и все взрослые умилялись.
Школьная «забастовка» против пионерских галстуков, организованная им самим. Они тогда были на пике полового созревания и красные ошейники их сильно смущали, когда комсомольские чёрные поводки на шее, наоборот, казались эталоном взрослости. Ох, как свеж был тогда мир… Как щемило в груди в моменты фантазий о днях грядущих. Как сладостно такое неведение. Как тяжело теперь знание. Даже и не само знание, а именно способность мыслить логически, прогнозировать и выстраивать ситуации и ходы наперёд. Вот идёт перед тобой девушка и её попка красивее и захватывающей любой картины Дали, и вот уже хочется её догнать и пригласить в кафе, и вот уже… понятно, что зовут её Таней или Аней, и она не знает, «куда ударение влепить, толи на поняла, толи на поняла», а потом она привяжется и расскажет про свою нелёгкую жизнь, а потом станет ревновать и переживать, а потом… да пошла она со своим потом! И она идёт, идёт дальше, вместе с не начатым «потом» и своей фантастической попкой. Уходит, и Теодор провожает её грустными и умудрёнными опытом глазами.
Жутко болят колени. Кажется, что в суставах испаряется или загустевает жидкость-смазка, ступни тоже пышут жаром, ломит спину. Едва заметный перегар от выпитого вчера, выходит потом. Затекла шея.
К восхождениям надо готовиться…
Тренироваться. Ну, это, зарядка там по утрам, приседания.
Вспомнилась каморка в музее. Кого только не было у него в гостях, кто только не забредал на огонёк к одинокому (или, иной раз, не очень одинокому) художнику!
Были поэты, которые теперь продают трубы и газ в таких же трубах, были «братья по холсту», многие «теперь уж далече», были… много их было. Рокеры, в коже и с антисоветскими песнями… их лихо «поимели» демократы, приглашая петь на своих митингах злые песни. Демократы теперь в кожаных кабинетах, а рокеры, глоткой пробивавшие им мандаты, в лучшем случае продают теперь рекламные слоганы и пишут нехитрую Музычку для мобильников.
Море вспомнилось. Плыть в ластах, с маской и трубкой, разглядывать морское дно, звёзд, рыбок и разбегающихся крабов… Солнце. Загар, расплавляющий кожу. Волейбол на песке. И у девушек грудки так и переливаются при прыжках. Им это самим нравится, и они стесняются. Краснеют и с удовольствием продолжают прыгать. Мясо на шампурах, особенный запах шашлыков. Соль на губах. Голым купаться ночью в морских искрах. Заходишь в воду, и светящиеся моллюски шлейфом искр под водой пляшут свой ирреальный танец. Серебряная дорога от луны блестит до самого горизонта. Даль непомерная впереди, о ней не хочется думать, лишь бы ещё немного созерцать первозданность природы, чувствовать себя её частью. Не знать о времени и смерти. Но смерть ночью у моря не страшна, она такая же часть природы, как и этот шелестящий у берега штиль.
Дико кусают комары. Паутину приходится пластами снимать с лица, как маску. На уроках анатомии в школе не врали — скелет у человека есть. Теодор сейчас мог «увидеть» каждую свою косточку, позвонок или сустав, весь остов наполнился усталостью и болью. Ноги продолжали механически передвигаться, но что-то подсказывало, что скоро будет сбой и всё сооружение под названием «Теодор» рухнет носом в папоротник.
Мария… «Познакомьтесь, это мой муж»… Ах, Ирэн, Ирэн… Маша. Не наша. И не очень-то хотелось, если быть точным. Она, конечно, молодец. Огурец. «Познакомьтесь…» Муж.
Жизнь — отражение в зеркале луж. А хотел бы он быть на месте того мужа? Ведь, мог же быть. А? Мог. Хотел? В том и дело, что — нет. Что уж себе врать? Даже и замечательно, что всё так кончилось. «Напарник». Блин. Он теперь для неё лишь напарник. Ну и что? Что за ощущение ущемлённости? Кто во мне грызёт локти?
Отвергнутый поклонник? Очень даже не отвергнутый. Неудавшийся муж? Да упаси Бог от такой удачи. Так в чём дело?
— Кстати, Теодор Сергеевич, — прервал столь долгое молчание АВ. — Почему вы никак не женитесь? Извините за бестактный вопрос.
Вот же чёрт с рогами. Только масла в огонь подливает.
— Жду. Я опоздал на поезд, теперь жду следующий.
— Накопленный опыт мешает пуститься в новую авантюру? Это даже хорошо. Подождите.
Теперь, точно — не долго. Обязательно случится чудо. Без этого никак.
— Люди много говорят о чуде. Вот только случается оно с теми, кого потом днём с огнём не найдёшь. Сказки напоминает.
АВ сдул паутину с глаза и посмотрел как-то вглубь себя. Теодор поёжился.
— Когда люди просят у Богов чуда, они, если честно, не чуда просят. — ???
— Они хотят на собственной шкуре убедиться, что Бог есть. Чего проще — сделай им чудо, вот и поверят в твоё существование.
— Так что ж не верят? Не удосуживается Господь на чудеса?
— Удосуживается, а как же. Если просят — нате, пожалуйста, полной ложкой!
— Так что ж?
АВ развёл руками. Было заметно, что любую тему, на которую говорил этот человек, он знает как таблицу умножения и ему даже немного скучно. В такой ситуации собеседнику трудно не ощущать себя бездарью полуграмотной.
Нет, АВ не заносился, не юродствовал, ему просто было скучно. Это похоже на то, как покупаешь новую компьютерную игру, с восхищением её изучаешь, с боем берёшь уровень за уровнем, а потом… через год… когда игра эта уже просто обрыдла, а новых игр, сложнее и интереснее, на рынке ещё нет… приезжает к тебе родственник из деревни, и просит научить. И глаза у него сверкают, как у тебя когда-то, и пальцы трясутся, и орёт он как полоумный, когда слетает с уровня не дойдя его до конца… а ты учишь и — зеваешь. Нормальная, в общем, ситуация.
— Вот мы с Вами, Теодор Сергеевич, говорим тут о Господе, об ангелах можем поговорить, о духах и демонах… а появись тут, здесь и сейчас, один из них и… в итоге — два молодых цветущих трупа. Не очень молодых, и не сильно цветущих, но без трупов — никак.
— Они что, грохнут нас тут?
— Нет, зачем же. Ну, в смысле, не обязательно. Им мы с вами вообще-то не очень интересны, сами по себе. Просто так устроена психика человека — не способен он видеть изотерические вещи. Или — разрыв сердца от страха, или с ума сойдёт, а если психика сильная, то — летаргический сон. Это, можно сказать, стоп-кран у человека: сознание вырубает само себя до лучших времён. Как у Гоголя, когда он начинал видеть героев собственных произведений.
— Про Гоголя я читал в «Гоголиаде» у Веселова, там всё по завещанию выстроено… это понятно. А про чудо-то как же?
— А… про чудо. Ну так вот: просит человек, просит, вот ему и дают чудо. Но.
Что бы он «с глызду ни зъихал», ему это чудо дают под соусом сомнения. Что бы на случайность было похоже, понимаете?
Коленки болели ужасно, кости в ногах тягуче ныли.
Вот сейчас бы чудо — что б не болело ничего, что б бодрячком впрыгнуть на вершину. Фиг. Это в разговорах всё, на деле, видимо, расклад другой. А, собственно, кто что теряет?
И Теодор обратился к Господу Богу с импровизированной молитвой-спитчем, суть которой была, что бы Всевышний уделил ему немного времени и позволил добраться до вершины Воробья без таких жертв, как отваливающиеся ноги и спина. Что теряем-то?
Авось, да и получится что.
Сделали привал. Перекусили наскоро, костёр разводить не стали.
Никакой романтики не ощущалось. Жутко болит тело, грызут комары, постоянно хочется пить. Какая тут радость восхождения, в чём она? Кругом лес, из-за тумана не видно ничерта вокруг, только еле уловимая тропинка, постоянно ведущая вверх.
Кошмар, одним словом. И что имел ввиду Владимир Семёнович, говоря: «Лучше гор, могут быть только горы!» Если его же цитатами, то: «Ничего в том хорошего нет!»
Вот так. С горами разобрались, продолжим путь на вершину.
Перед тем, как вновь встать на тропу пути, АВ предложил Теодору спрэй от комаров и мошки. Извинился, что не раньше это сделал, мол, банально забыл. Жужжание прекратилось, зуд унялся. Вот как просто. Но поднявшись, художник ощутил всю усталость, накопленную им с начала пути — ноги отекли и не слушались. Пришлось заставлять себя двигаться дальше, превозмогая боль и одеревенение конечностей.
Однако через три минуты Теодора охватила какая-то волна, пронёсшаяся по телу.
Словно все сосуды и капилляры в его организме разом расширились, и по ним пронёсся поток свежей крови с чистейшим кислородом, вымывая шлаки и усталость.
Впрочем, так оно и было. Таким образом приходит к человеку «второе дыхание».
Таким образом приходит к человеку ответ Господа — на, тебе, смертный, сомневайся и дальше в моём наличии.
На всякий случай перекрестившись и сказав спасибо, Теодор продолжил своё восхождение по пути сомнения.
Однако, насладиться вновь обретённым здоровьем, Теодору не пришлось.
Спустя минут пятнадцать-двадцать, за которые путешественники не проронили ни слова, они вышли на небольшое плато — поляну, диаметром, приблизительно 10 метров, кое и означало конец пути. Вершина была не ровной, «лысой», покрыта невысокой травой и обдуваема всеми ветрами. Однако с противоположной стороны невдалеке был виден сосняк, подкравшийся почти вплотную к вершине. Вечерело.
Неба небыло.
Тучи заслонили весь окружающий вершину мир, толи тучи, толи особенный туман — рваный и ватный, огромными клочьями проносящийся у лица. Природа скрывала свои красоты от путников, которым ничего не оставалось делать, как задуматься о ночлеге. Второе дыхание, это, безусловно, хорошо, но на обратный путь здоровья тут бы не хватило и у Сизифа.
Только теперь Теодор задумался о ночёвке на высоте 1300 метров над уровнем далёкого моря. Надо же, ведь стоило бы и раньше. АВ тоже беспокойно и недоумённо оглядывался по сторонам. Он-то чего искал?
— Вы чего ищите, Антон Владимирович?
АВ почесал затылок и задумчиво произнёс:
— Знаете… мистика какая-то. Тут вообще-то дом должен быть. — ???
— Да. Именно дом. Ещё лет двадцать назад его сюда вертолётом привезли… местные буддисты. Ну, не дом, а сторожка там… Не важно. Теперь жизненно важно знать: где этот чёртов дом?!!
Ага, вот на что надеялся практичный АВ. Дом. Ну, слава Богу. Спасены. А то — ни палатки, ни спальных мешков, вообще нифига… мольберт с красками, нарисуем — будем жить. Какой же я растяпа, ну абсолютно не приспособлен к реальности…
Тем временем АВ оббегал всю опушку и, ошеломлённый, вернулся к Теодору.
— Что такое? — заволновался художник.
— Труба. Нету дома. На этой вершине нету никакого дома.
— А вы тут раньше бывали? Видели дом?
— Нет. Небыл. У меня информация.
Ку-ку, твоя информация, а ещё — реалист. Провидение взяло и сдуло дом. Был и нет.
Им это — раз плюнуть, щелчок пальцев! Вот вам, Фомы неверующие… А за что? Ну живут Они там себе, на небесах, никто ведь от сюда Их не трогает, мы во всяком случае — точно не трогаем! Так какого чёрта?! Что ж Они нас шугают-то постоянно?
Что Им надо от нас? Поклонение? Прославление? А на-фи-га Им это?!!
Теодор безвольно опустился на корточки. Всё, приплыли.
Так долго лезть на вершину, что б на ней замёрзнуть. Глупее что-либо могло случиться только с полным дауном. Это ж надо, вечно он куда-нибудь вляпается.
Уже в полном расстройстве, художник встал и побрёл восвояси, по той же тропинке, по которой взошёл на гору. Тропинка пересекала вершину и скрывалась в противоположной стороне. Идти обратно Теодору было мерзко, уж лучше дальше по тропе, если вдруг и повезёт, то выйдет по ту сторону горы. Но, шансов, признаться, никаких: в это время года на вершине ночью температура опускается за минус «0», тёплой одежды как таковой нет, сил пройти осталось, в лучшем случае, шагов двести. Кабздец, одним словом. Романтичная смерть. Его полотна вырастут в цене в десятки раз. Отличный PR-ный ход.
АВ также потерял самообладание и плёлся следом за Теодором. Сил не было и у него.
Еда оставалась в достатке, воды только мало, но, это — не беда, он знал, что на Воробье есть небольшой водопад, ключ, бьющий прямо недалеко от вершины. Вполне возможно, что они идут сейчас в эту сторону. А может и не совсем в эту. А какая, собственно разница? Сил добраться до подножья всё одно — не хватит. В горах темнеет быстро, особенно в такой туман. Надо собрать все мысли и привести их в порядок. Подвести итоги. Это даже хорошо, что смерть не пришла внезапно, а даёт отсрочку на несколько часов. Успею подумать обо всём и обовсех. Вот только одно из рук вон плохо — художника сюда притащил, на верную гибель. А ему сейчас только-только крылья расправлять. Глупо, как глупо. И куда подевался с вершины целый дом из железнодорожных шпал? Ведь, если бы его сдуло каким-то невероятным ураганом, то хоть несколько шпал валялись бы где-нибудь рядом-поодаль! Остался бы остов или фундамент, или, хотя бы место, где этот дом стоял! Вообще-то, двадцать лет прошло. Зарасти всё могло пять раз, хотя… странно, однако.
И тут АВ, задумавшись, врезался в спину стоящего Теодора.
На немой вопрос, художник и ответил кивком, указав взглядом на тропу впереди.
А тропа, перестав спускаться долу, опять полезла в гору. Следующую… — Ё-маё! — обрадовано заорал АВ, — как я забыл! У Воробья две вершины! Одна ложная, на пятьдесят метров короче второй! Боже мой святый, спасены, Теодор Сергеевич, спасены!!!
Они обнялись и запрыгали на высоте больше километра от оставленных на земле людей. Те уже готовились отходить ко сну, расправляли свои уютные кровати, смотрели телевизоры и читали книги, проверяли уроки у сопливых малышей, занимались друг другом, и знать не знали, что в километре в сторону неба от них, два таких же как они, так дико радуются жизни!
— Да это не Воробей, это просто российский герб какой-то! — возбуждённо орал художник.
— Чудовищно, Теодор, а ведь могли замёрзнуть к чертям! — вторил АВ.
Ну, пятьдесят, не пятьдесят метров разницы было меж двух вершин, а путникам пришлось ещё с час карабкаться по тропе. Это напрямую — пятьдесят метров, напрямую вверх, а гора, она — покатая, такие дела.
Вторая вершина мало отличалась от первой.
Особо, конечно, было не разглядеть, вокруг путешественников воцарился ночной мрак, но на десять-пятнадцать метров вперёд, различать предметы всё же было можно. Так же пустынно, невысокая трава, опушка, холмы, и, самое главное — коренастый чёрный дом с одной бойницей окна. Плоская крыша, ни завалинок, ни ступенек — ничего лишнего. Это убежище на вершине. Это — спасение безумцам, ползущим в гору. Это — повод лезть сюда без страха и упрёка. Гарант результата.
Если, конечно, взберёшься.
Открыли скрипучую дверь, вошли в полную темень.
Главное — ветра нет. АВ зажёг принесённую свечу, осмотрелись. Спартак остался бы доволен. Пара солдатских коек без матрасов, печка, стол и две (Теодор догадался по смыслу) табуретки. Всё. А больше на вершине, ничего и не надо! Спасибо вам, дорогие собратья, за такой подарок! Ведь, жизнь, собственно, подарили!
На стене висела старая, замусоленная тханка, с которой ехидно улыбался нарисованный Будда, сидя в окружении сонмища разноцветных Богов и Богинь.
Теодору показалось, что вот как раз Им-то и не надо от него ничего, им и так хорошо. И только его собственный вопль о спасении может заставить этих самодостаточных Богов обратить внимание на его бренное существование и вмешаться в его судьбу. И Вам — спасибо, дорогие…
Дров не оказалось, не беда, вместе сходили к ближайшему сосняку, срубили пару засохших деревьев. Растопили печь. Запахло горящей ёлкой, словно Новый год только прошёл… Стало тепло и спокойно. Как мало надо человеку для счастья — обезопасить своё тело, хранительницу сознающей души.
Во «дворе» нашли ключ — он бил прямо в небольшой ямке, рядом с домом. Через полчаса котелок предлагал им вкуснейший горячий чай. Съели по бутерброду, большего не хотелось, организм отчаянно радовался избавлению от пыток восхождения.
Закурили предложенный АВ табак, скрутили самокрутки, разом затянулись. В доме и так пахло можжевеловыми благовониями, теперь же пространство наполнилось приятным дымом трубочного табака. Можно и без трубок, какая разница.
— Антон Владимирович, а вы зачем машину оставили на вокзале?
В печке хрустели сосновые ветки. Из котелка клубился аромат чая. Самокрутки тлели медленно и величаво. Друзья сидели у стола и не могли подняться, что бы перенести тела на кровати — ноги, осознав, что путь окончен, выключили собственные функции. А ползти не хотелось. Вот и сидели, потягивая чай и сигаретный дым.
— Если бы я не оставил машину на вокзале, то вы бы, Теодор, не проехали в электричке с этими замечательными людьми. Надо, уважаемый, хоть иногда, ходить, что называется, в народ.
— А зачем? Мне не плохо у себе в доме. Там мастерская.
— Это верно. Но. Таков самый простой способ не сойти с ума… — ???
— Я, к примеру, как и любой человек в нашей стране — верующий атеист. Одни крестятся, другие читают мантры, третьи ворожат или ещё что… и никто не верит, так как двадцатый век даром не прошёл: с одной стороны веру у нас выжгли в генах правящие совки, с другой стороны прогресс в такие дебри уже забрёл, что когда опять можно стало верить, уже и не верится ничерта. Атомы там, нейтроны, ДНК цепочками, клонирование и тому подобное.
АВ затянулся, поправил кочергой ветки в печке и, немного подумав, продолжал:
— А окончательно не верить человек не может. Вы только подумайте, что бы было, если бы люди окончательно разуверились в высших силах! О какой совести тогда речь? Честь? Достоинство? Обязанности? Бред. Тогда все эти «слова» не стоили бы выеденного яйца. Люди ели бы друг друга в буквальном смысле. Конец света.
Наверное, ещё и поэтому, совок долго не выдержал: государство, проповедующее атеизм — обречено на коррупцию и зверство в са-амых больших объёмах. Нет веры, значит — нечего терять, ТАМ никто ничего с тебя не спросит. Как всё просто…
Знаете, Теодор Сергеевич, я пришёл к выводу, что на самый большой и сложный вопрос обязательно ответ находится ну самый что ни на есть простой и лёгкий.
Теодор покурил задумчиво, но не вяло. Разговор начинал ему особо нравиться.
— А что с традиционным русским вопросом, разобрались?
— Это какой из «традиционных» — что делать или кто виноват?
Посмеялись. Смешно же. Это как раз и есть самые лёгкие вопросы. Виноваты все, а делать ничего и не надо, ибо — бесполезно. Живи, да и всё, как умеешь, и как позволяет совесть. Вот и весь сказ на традиционность русского параноидного синдрома.
— Ни тот и не другой, Антон Владимирович. Истинно традиционный русский вопрос всегда о смысле жизни. Ну так как? Тоже простой ответ?
АВ только кивнул. Закрылся пеленой табачного фимиама и покачивался китайским болванчиком. Потом из туманности донеслось:
— Так вот, я говорил о способе не сойти с ума. Тем, с кем мы с вами ехали в электричке сойти с ума так же сложно, как страусу полететь. Трудно сойти с того, чего нет. Я, конечно, могу показаться циничным, но, положа руку на сердце могу дать присягу под этим фактом. Наличие человеческого тела не гарантирует наличие ума. Далее. Люди в рясах и жёлтых монашечьих балахонах так же с ума не сойдут.
Это, возможно, ранее очень умные люди, но из страха перед глобальностью мироздания и ничтожностью человеческого бытия выбрали для себя путь запряжённой лошади — на глазах шоры, закрывающие окружающую действительность и помогающие смотреть только в одном выбранном направлении, а над крупом наездник, который путь знает и, возможно, выведет к водопою. А вот такие как мы… Мы с вами живём одновременно в двух мирах и ни в одном из них конкретно. На границе двух миров.
АВ замолчал. Теодору и не требовалось продолжения его речи.
Пограничник может сравнивать жизнь по обе стороны кордона. Пограничник видит всё хорошее и плохое у обоих народов. Да, он может быть склонен к прелестям одного из них, «народов», по обе стороны его заставы. Но, эти склонности, скорее субъективны и зависят от конкретной личности пограничника. А в идеале, он такого насмотрится и «слева» и «справа», что останется жить у себя на вышке до конца своих дней, не став перебежчиком ни в одну из враждующих сторон, разделённых его постом.
Тем временем, АВ продолжил:
— Не стоит раскачивать маятник. Последнее время вы, дорогой Теодор Сергеевич, написали четыре умопомрачительных полотна… Вы начали писать прозу. Стихи. Так далеко сразу нельзя, надо окунаться в мир по другую сторону, он, к сожалению, тоже «ваш» и корней, связующих вас с ним, рвать никак нельзя. Вспомните Врубеля…
Когда «Демона поверженного» вывесили на выставке, он оставался в здании на ночь и перерисовывал глаза Демона. Полтора месяца подряд. Оттуда и отправили несчастного в психушку. Можно открывать людям двери в потустороннее, но нельзя самому в них уходить… Вот я и оставил машину, что б вы развеялись немного, уважаемый художник человеческих душ.
В его словах, прикрытых лаком шутки не было юмора. Мягкость в голосе говорила только о нормальной человеческой заботе. И уважении. «Ну ладно, — подумалось Теодору. — Пусть будет так». И тут Теодору позарез захотелось, наконец, объясниться с этой «тёмной лошадкой», вихрем ворвавшейся в его скромную жизнь.
Слишком уж он натоптал своими золотыми подковами.
— А расскажите мне, уважаемый Антон Владимирович, о себе. И как Клуб возник? И почему на презентацию не пришли? И… вообще.
Спрашиваемый ехидно поджал губы и снова закивал китайской статуэткой.
— Ждал я этого вопроса, ждал. Что ж. Вершина. Мы одни над облаками. Самое время.
Давайте переберёмся каждый на свою кровать, прикроем глаза. Усталость своё берёт.
Итак. Слушайте, дорогой вы мой человек.
Они со стоном калек перетащили тела на жёсткие лежаки, со сдавленным криком распрямились и улеглись. Теодор повернул голову, что бы видеть собеседника, но АВ прикрыл глаза и рассказывал, словно убаюкивал или пересказывал сон, коий видит тут же.
— Я, Теодор, старше тебя всего на пяток лет. Но этого было достаточно, что бы хлебнуть совка чуть поболе, чем ты. Да и к тому же, я был более амбициозен и предприимчив. В тридцать я уже состоял в членах Союза художников… Да-да, коллега.
Разбираюсь. И тогда разбирался. А за это и был назначен в комиссию по разбору идеологии творчества советских художников. Если нормальным языком, то это означало, что мы группой комиссии от Союза с ксивами ходили по домам и мастерским художников, и отсматривали их работы на предмет совпадения с идеологией государства. Угодных и не безталантных рекомендовали в Союз, что бы стали ещё более угодны. Неугодных проходили стороной, грех на душу не брали. Не рекомендовали и всё. Правда, бездарей топили, но об этом сожалений у меня нет.
Да и вообще, надо же было кого-то «для галочки топить», вот на них и отыгрывались. А в те времена ох как народ за членство в союзе бился! Это же и краски тебе по разнорядке, и холсты в подрамниках под роспись и, наконец, госзаказ! Да что я вам рассказываю, сами знаете…
— Да как сказать… — Теодор лёжа пожал плечами. — Госзаказа у меня ни разу не было.
А про Союз я слышал, но, как-то и не думал. Так, рисовал себе по тихой…
— Во-во. По тихой. Были мы у вас, Теодор Сергеевич, были. Не помните? -…
— Были. Вы тогда подумали, что это из КаГеБе к вам нагрянули, почти перепугались.
Теодор вспомнил тёмный ненастный вечер и троих в плащах. Двое, не смотря на темноту, в тёмных очках. Действительно, напугали. Всё переговаривались меж собой полушепотом, картины переставляли. Чем всё закончилось, память стёрла… ушли, наверное. А лица как в тумане пятна, расплылись за давностью лет.
— Халтуру вашу поперебирали, уже подумывали рекомендовать, да тут нашли у вас в кандейке эту вашу Серию… Я тогда насилу утащил этих архаровцев из комиссии и заставил молчать на собрании об «ещё одном абстракционисте». Запали вы мне тогда в душу со своими полотнами, ох как запали, Теодор… С тех пор я стал рисовать всё меньше и меньше… Я не люблю проигрывать. Я дал себе отчёт в том, что я — Сальери.
Я мытьём да катаньем, а ты — эво как, раз и всё! А раз есть Моцарт, Сальери должен заняться чем-то другим и не поганить музыки…
АВ закрутил ещё одну порцию табака и, чиркнув спичкой, вновь заклубился словно вершина горы в морозный день. Он напоминал больного раком в стадии саркомы, рассказывающего о развитии его болезни — уже без надежды, но и без сожаления.
Теодор затаил дыхание и весь стал — уши. Ему и в голову не приходило, что вокруг его персоны могли разгораться подобные страсти.
— Я некоторое время председательствовал в Союзе. А потом лопнул другой Союз, тот, что «нерушимый». И завертелось. Я даже с радостью воспринял перемены. Лопнул и лопнул. Естественно, и Союз художников тогда накрылся медным тазом, но это меня уже мало беспокоило. Я уже был далеко: занял денег и повёз машины из Японии.
Моржа достигала трёхсот — пятисот процентов. Ума хватило, не жадничать и искать полезные знакомства. Через три года я уже возглавлял империю перевозчиков и окружил себя забором живых тел охранников от бойцов до ментов. Знал, что времена бандитов надо переждать и искать покровительство только у силовиков.
— А как знали-то? — Теодор теперь только недоумевал, он пропустил эти времена, подметая свой музей и занимаясь исключительно собственными картинами. Всё, что он сейчас слышал, для него звучало пересказом кино «Некоторые любят погорячее».
— Эх, Теодор, Теодор. В стране дебилов и моральных уродов очень легко быть пророком, предсказывая всё наперёд. Дураки, они же — предсказуемы. Только идиот на моём месте не мог догадаться, что менты дадут бандитам перестрелять друг друга, а когда силы отморозков иссякнут, то, оставшихся в живых просто развезут по тюрьмам. А тех, кто за это время стал олигархами, потом возьмут за хвост (рыло то у них, не в пуху, в дерьме!) и устроят показательные процессы. Во время гангстерских войск менты только и делали, что компромат копили. Мы повторили путь Америки тридцатых годов, точь-в-точь. Ну так вот, я, прекрасно себе представляя весь предстоящий расклад, с бандитами никогда не якшался, а искал связи у силовиков. Когда всё встало на свои места, на которых и находится теперь, я не только остался на коне, но и помогаю власти удерживать её позиции. Кстати, вы, небось, уже догадывались обо всём этом?
— Я не скажу, что я человек наблюдательный в том, что касается человеческих проявлений, — ответил Теодор подумав. — Но заметил, что адреса вы находите когда вам надо. Да и Мариэтту Власовну, вы, небось, перепугали?
— Было, — рассмеялся АВ. — Нечего соваться в чужие дела. Пусть благодарит, что «дело» не пришили. Сначала, было, хотели за вывоз картин взять, а потом передумали.
Кому они тут так нужны, что бы за них баксами платить? Она не борзеет, художникам платит как положено, не разводит и не кидает. Мать Тереза, да и только… видите, Теодор, что творится: человек ворует у страны картины и, одновременно, спасает творцов. Поди тут без стакана разберись. Страну надо садить, а не Мариэтту. На её место другая придёт, а как уж она себя поведёт — вилами на водопаде…
Ну так вот. Пришёл я однажды к ней в салон. Меня всегда «ностальгия» по кистям мучит. Смотрю, и глазам не верю. Ваша работа. Из Серии. Разом на меня опять всё нахлынуло: и тот дождливый день, и удар, который прервал мне дыхание в тот вечер и изменил жизнь. Тогда я сначала просто обалдел и сторговал картину так, что бы вы как можно больше денег получили. И ещё две ваши взял, из тех, что на продажу.
Ха, загоню как-нибудь их года через два, вы ведь теперь — звезда!
Пошутил. Помолчал. Сучья в печке трещали и постреливали кипящей смолой. Со стены улыбался желтокожий Будда. В единственном окне чернела свинцовая ночь и билась порывами ветра в толстое стекло. Теодор снова закурил, уже свои, с фильтром, не хотелось тревожить разговорившегося коллегу. Дым струйкой полетел к потолку.
Хорошая вещь — курево, когда наступает неловкое молчание, можно скрыться в действии. Вроде — куришь, вроде — занят, думаешь.
Теодор не спешил услышать историю Клуба Шести. Услышит. Его больше интересовало другое. Вот рядом человек. Он похож на тех, из электрички. У него две ноги, две руки. Голова другая. Он похож на Будду с тханки. Жёлтая кожа и улыбка. Но. Этот человек здесь. И не просто здесь. Он вмешивается в ход событий, даже если его и никто не просит об этом…
— Тогда я задумался, Теодор. Сильно задумался. Что я могу для вас сделать? Ведь в то время, когда я весь свой талант направил на концентрирование вокруг своей орбиты денежных знаков, вы продолжали хранить верность кисти и палитре. Вы набивали руку. Вы поднимались на вершину таланта. И тогда я понял, что надо восстановить status kwo. Вернуть в ваш мир равновесие. Если этот мир обогатит вас, то, соразмерно, вы, Теодор, обогатите его. Так и вышло. Чем больше мир материальный давал вам, тем больше творчества исходило от вас. Вы теперь автор песен, рассказов и эссе, вы всеми признанный художник собственного направления, а не серии! Создать Клуб Шести было делом простым. Всем нужна помощь, поэтому я отбирал в него людей разноплановых, способных и вас обогатить.
— Антон, ты перечишь сам себе.
Теодор сел на тахту, превозмогая боль суставов. АВ тоже открыл глаза и вопросительно посмотрел на художника.
— Равновесие, о котором ты говоришь, восстанавливалось не через материальные излияния от материального же мира. Я открывал людей, люди открывали меня. Ещё точнее, когда я отчётливо видел душу человека, то и в моей душе открывался новый пласт, новый язык, способный передать увиденное лучше, чем те «языки», коими я уже на тот момент владел. Понимаешь? Ветку можно написать жёсткой кистью в масле, а можно в акварели колонком, а можно в «мокрой» китайской акварели, а можно и карандашом или тушью. Смотря какая ветка! Так и весь ваш Клуб, кого ни коснись — целый пласт! Эх, Антон, я думал в этой истории больше потаённого смысла…
— Вот в такие моменты я ощущаю себя больше верующим, чем атеистом. Человек, выполняя высшую задумку, считает, что он делает «дело». И дело это называет на понятном ему языке, том, который в состоянии понять его мозг. А потом выходит, что сделанное было гораздо объёмнее и более многоплановое, чем он мог себе представить… Я же думал тогда, что надо найти обычный предлог, что бы всучить вам денег, Теодор, что бы сделать вас знаменитым, поднять на ту высоту, на которую вы взошли без меня, только что бы эту высоту увидели все и все признали.
В этом и заключалось моё status kwo, этим и ограничивалось. А оно вот оно как обернулось… Я даже предположить не мог…
Антон Владимирович снял с шеи клубный амулет и стал вертеть его в руке, разглядывая. Он словно впервые увидел масштабы своей задумки. И что-то смущало его, Теодор заметил, что АВ борется с какой-то мыслью, которая не вписывается в его концептуально настроенный, вечно создающий планы мозг, идёт вразрез с уже намеченным дальнейшим действием.
Наконец он отложил амулет в изголовье и сказал:
— Я хотел сегодня закрыть Клуб Шести… У меня появились следующие планы. Именно поэтому меня и небыло вчера на презентации, что называется «сращивал» новое дело.
А теперь… Я даже не знаю. Слишком хорошо всё получилось. Теодор, эта схема — работает. И вы убедились в этом на собственном примере. И все, как вы их называете, «клубисты», тому подтверждение. Никому кроме пользы Клуб не принёс ничего, никакого вреда.
— Потому, что нормальная помощь от незнакомого человека нужна всем. Вы поставили верную ставку, сформулировав девиз Клуба. И нашли мне занятие на всю оставшуюся жизнь. Я принимаю у вас Клуб.
— Я назначаю вас Председателем Клуба Шести.
— Аминь.
— Кармапа Ченно.
Глава 20
Дико зазвонил телефон.
Звонок был необычен, поэтому Теодор не сразу сообразил, что звенит и где.
Сознание возвращалось и, по пути приносило ощущения: очень холоден нос, так, что промёрзли ноздри; пахнет горелой хвоей; озябли пальцы рук и ног; лежать неудобно — жёстко.
Художник открыл глаза и увидел чёрный потолок.
Сразу всё вспомнилось. Вершина. Воробей. Домик на вершине. Тханка на стене и светает за окном. Орёт телефон, но это не звонят, это — будильник. Теодор точно помнил, что никогда не выставлял будильник на телефоне ведущего, а этот «голос» несомненно этого телефона. Проснулся окончательно.
Приподнялся на локте, мышцы заныли. Огляделся. Один. На постели АВ лежала записка. Дотянулся, взял, глаза привыкали к полумраку, строчки тряслись — холодно.
Желаю много удачи и много Будд над головой!
А. В.Вот и всё, что было в записке. Он ушёл. Его ждали новые дела, новые души. И вам много удачи и Будд над головой, дорогой Сальери, не захотевший быть Сальери!
Теодор поднялся, подбросил в печку веток покрупнее, огонь сразу схватил хвою.
Потеплело, домик словно оживал. Налил в жестяную кружку воды и поставил греть чай.
Вышел «до вiтру», открыл дверь, шагнул за порог… да так и забыл, зачем шёл.
Вершина перед рассветом.
Рваные облака под ногами и до горизонта — снежные тучи облаков, над которыми на полнеба свечение зарождающегося светила. В разрывы облаков видны чёрные, синие и тёмно-зелёные пропасти земли. Местами кучками огоньки городов и сёл. Ползающие огоньки фар.
Всё человеческое — там.
Жизнь там. Разодранная страстями и интригами, склеенная любовью и нежностью, окрылённая удачами и битая минутными сражениями за успех… Там. Внизу. У подножия горы. А здесь — стеклянный холод ветра и восходящее солнце. Ярило.
Теодор опустил руку в карман и ощупал медальон Антона Владимировича.
Он ещё вчера догадался забрать оберег АВ. Понял, что бывший президент Клуба Шести захочет уйти из его жизни навсегда. Ну, нет, уважаемый. Ты ещё увидишь свой портрет в галерее Клуба. Теодор вынес из домика мольберт, разложил поудобнее краски и начал рисовать восход Ярила над вершиной горы Воробей.
2004//2-3.08.2005 г. МВ
Москва
Примечания
1
Будучи человеком дотошным, можно попытаться составить некую пирамиду разделения людей. К примеру, на вершину водрузить веру или неверие в Бога, далее — уточнение в какого именно Бога, далее — моральные принципы и заповеди, далее — интересы, кружки и партии, приверженцев идей и, что и понятно, зацементировать всё это могучим «и т. д., и т. п.». Дело в том, что, как мы видим, в итоге получится горный ландшафт, а не одна единственная пирамида. По сему и решено было в самом начале этого повествования сумбурно перечислить наибольшее количество человеческих «полётов мысли», да не обидится на автора тот самый справедливо дотошный читатель.
(обратно)2
БГ. Борис Борисович Гребенщиков. Как сказал Бананан (главный герой фильма «АССА» у Сергея Соловьёва): «Это Бог, от него сияние исходит». Ну, может и не сам Господь, но — Гений, в эпоху которого мы с Вами живём, благодаря чему наши потомки будут нам завидовать. Подробнее можно прочитать в «Письме друзьям» («Люди — иероглифы»).
(обратно)
Комментарии к книге ««Клуб Шести»», Максим Веселов
Всего 0 комментариев