«Письма шестидесятилетнего жизнелюбца»

2349

Описание

В книгу вошло произведение ведущего испанского писателя наших дней, хорошо известного советскому читателю. В центре романа, написанного в жанре эпистолярной прозы, образ человека, сделавшего карьеру в самый мрачный период франкизма и неспособного критически переосмыслить прошлое. Роман помогает понять современную Испанию, ее социальные конфликты.



Настроики
A

Фон текста:

  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Аа

    Roboto

  • Аа

    Garamond

  • Аа

    Fira Sans

  • Аа

    Times

Мигель Делибес Письма шестидесятилетнего жизнелюбца

Перевод С. Имберта

Cartas de amor de un sexagenario voluptuoso.

К дурному обычаю говорить о себе самом и своих недостатках следует добавить, как составляющую с ним единое целое, и привычку обличать в характерах остальных недостатки, подобные собственным.

Марсель Пруст
25 апреля 1979 г.

Глубокоуважаемая сеньора!

Вчера, ожидая своей очереди в приемной врача, я по чистой случайности наткнулся на Ваше объявление в разделе «Знакомство по объявлению». Я небрежно перелистывал журнал, проглядывая бегло его страницы, как вдруг на полосе, где помещалось Ваше объявление, будто нечто окликнуло меня, словно бы строки эти были намагничены или обрели неожиданно движение и рельефность, в силу чего не смог я не откликнуться на их зов. Я прочел их. Прочел Ваше объявление несколько раз, как бы угадывая за бесхитростными словами некий иной, подлинный, сокровенный смысл. И вот теперь, дома, оставив поспешность и прежде, чем включить телевизор, решился я написать Вам эти строки.

Передо мной лежит Ваше объявление, лаконичное, но выразительное. Я совершил маленькое злодеяние, на которое никогда не считал себя способным: вырвал из журнала страницу. Это были тягостные мгновения, в течение которых я чувствовал себя так скверно, словно бы совершал преступление. И ведь, ежели подумать, поистине есть нечто преступное в том, что осмелился я искалечить печатное издание, преуменьшив тем самым силу Вашего призыва, лишив Вас той части потенциальных читателей, к которым мог попасть экземпляр, присвоенный мной столь неблаговидным образом. Если же закрыть глаза на этот недостойный поступок, действие Вашего послания было мгновенным: у меня не мелькнуло даже тени сомнения в том, что слова Ваши предназначались именно мне. Почему же?

Не так просто объяснить это. Текст Вашего объявления (за № 921), лежащий сейчас у меня перед глазами, гласит следующее: «Сеньора из Севильи, вдова, 56 лет, моложава, хорошее здоровье. Вес 53 кг, рост 1, 60 м. Любит музыку и путешествия. Хорошо готовит. С мужчинами до 65 лет родственных интересов». Ежели подумать, ничего особенного, но, как я уже Вам сказал, именно это объявление из числа стольких, там помещенных, привлекло мое внимание, заворожило меня до такой степени, что я не прочел больше ни одного. Я прямо-таки застыл на стуле, подле двери, не сводя глаз с этих строк, шрифт которых, в данном случае 8-й курсив, ничем не отличался от шрифта других объявлений (как, впрочем, и остальные сведения, что в основном, варьируясь лишь в возрасте, поле, росте или месте жительства, были по сути одинаковыми), но которые тем не менее содержали нечто такое, что притягивало меня, заставляло чувствовать себя адресатом. Быть может, упоминание о Вашей привлекательной моложавости? Или стройность Вашей фигуры, о чем говорят рост и вес? Ваше доброе здоровье? Уверенность в себе, о которой свидетельствует стиль заметки, или, может быть, порядок, в каком Вы перечисляете свои достоинства, восходя от самого заурядного к наиболее возвышенному, с тем чтобы в заключение подчеркнуть свой кулинарный талант, словно бы давая понять, что влечение к музыке, будучи удовлетворенным, не мешает Вам спуститься на землю и направиться на кухню поджарить картошки?

Я давно убежден, что одним из наиболее явных признаков упадка на Западе является прогрессирующее пренебрежение кулинарией. От сегодняшних девушек нередко можно услышать, что они не теряют на нее времени. Считаете ли Вы, сеньора, что время, затраченное на готовку, – это потерянное время? До недавних пор кухня была одним из немногих культурных устоев, которые мы еще почитали, но поглядите, что творится в последние годы – какая деградация, сеньора! Газ и электричество вместо дровяной плиты, жаровни на спирту, скороварки – какие пагубные изобретения! И, словно бы этого мало, – искусственный корм для скота, консервы, замороженные продукты… Но хуже всего, что это подается нам как прогресс, тогда как в действительности та же солка мяса и рыбы – средство древнее, как мир. Так что же это за достижения? – спрашиваю я. И где тут прогресс?

Моя покойная сестра Элоина, царствие ей небесное, бывшая на двадцать лет старше меня, готовила отменно, но по старинке. Она никогда не пользовалась ничем, кроме дровяной плиты. На дровах и углях, умело орудуя поддувалом, Элоина доводила до совершенства любое блюдо. В этом состоял весь ее секрет. И не подумайте себе, сеньора, что в нашем доме стряпались какие-нибудь изысканные яства; ведь что делает кухню искусством, так это как раз обратное – надо услаждать вкус простой едой, добиваться отличного качества повседневной пищи: кастильского косидо [1], супов или чечевичной похлебки. Какие косидо готовила моя покойная сестра Элоина!

В прошлый четверг в доме моего доброго друга Бальдомеро Сервиньо, сотрудника по работе в газете, меня угощали косидо, и я не сказал бы, чтобы оно было плохим, но в нем не хватало главного – знаете чего? – фарша. Можете ли Вы представить себе, сеньора, кастильское косидо без фарша? В моем понимании фарш составляет квинтэссенцию косидо, собственно косидо. Только пышный, нежный, пряный, пропитанный соком самого кушанья фарш может служить мерилом этого блюда. Или другая весьма частая ошибка: использование цветной капусты вместо обычной. Вы скажете – дело привычки, но это не аргумент; я так считаю, что следует противостоять подобным посягательствам, нельзя допускать, чтобы суррогаты пускали корни. В искусстве готовки непозволительно беззастенчиво нарушать традицию, как непозволительно забывать о качестве. Оба они обязательны, без них нет кухни. Что сказали бы Вы, сеньора, о кастильской паэлье без колбасок и круглых перцев?

В свете всего сказанного Вы можете вообразить, сеньора, что Ваш корреспондент – человек ненасытный, только и думающий что о съестном, тогда как на самом деле я ценю в еде умеренность и благоразумие. Я испытываю отвращение к обжорам, хотя, не исключено, просто от досады, ибо с юных лет обладал весьма деликатным желудком – возможно оттого, что моя профессия была не самой подходящей для наслаждения гастрономическими радостями. С детства я был воздержан в еде, но, как человек вкуса, уважаю в пище свежесть и качество приготовления.

Как бы то ни было, я отрицаю, что именно упоминание о готовке привлекло меня в Вашей заметке. То, что меня привлекло, возможно, и не было там написано, было, так сказать, неким подразумевающимся достоинством. Между строк, колеблясь от уверенности к нерешительности, отваживались Вы заявить, что нуждаетесь в голосе друга. Очевидно, именно это и тронуло меня. Так или иначе, я находился один в приемной врача и решил вырвать страницу со «Знакомством…». Вот уж щекотливая была минутка! Никогда я не присваивал ничего чужого, и одна мысль о том, чтобы изуродовать печатное издание, пусть даже простую газету, заставляет меня чувствовать одновременно отвращение и стыд. Ведь достаточно было переписать в записную книжку номер Вашего объявления и адрес редакции, но мне это не пришло в голову. Впрочем, правду ли я говорю? Действительно мне не пришло это в голову, или, может статься, я вообразил, что, унося ту страницу, делаю своим нечто Ваше, присваиваю себе этот SOS, посланный наугад? Я не в силах ответить. Ни одной из этих крайностей не могу я сейчас утверждать или отрицать с полной уверенностью. Я человек, склонный к сомнениям, и иногда с горечью думаю, что так и умру, не познав себя до конца. А Вы, сеньора, всегда ли Вы знаете, чем продиктованы Ваши решения? Ни разу не отдавали себя во власть обстоятельств? Никогда не действуете интуитивно, подчиняясь негодованию или страху?

Как я уже говорил, я сидел возле двери, слыша приглушенный голос доктора за перегородкой, и уже собирался вырвать страницу, как вдруг меня охватил страх, что неожиданно может заявиться сестра. Я держал страницу за верхний край, смяв ее под ладонью и чувствуя шелковистую поверхность листа, и мне оставалось лишь рвануть, оторвать по линии сгиба, сложить и убрать в карман. Казалось бы, чего проще. Однако я понял, что не способен на это. Пальцы мои парализовало, они обмякли, словно утратив силу, в то время как глаза обратились к входной двери. Что подумала бы сестра, застав меня в таком положении? Разве не находились все эти журналы на столе для развлечения пациентов, и не обессмысливал ли я их предназначение своим недостойным поступком? Я прислушался. Кроме приглушенного голоса врача, по ту сторону перегородки ничего не было слышно, стояла тишина, и тогда я решился, дернул страницу и вырвал ее, причем столь поспешно и неловко, что оторвал и часть противоположной. Какие ужасные мгновения, друг мой! Видели бы Вы меня в тот миг, торопливо складывающего страницу, прячущего ее нескладным движением в бумажник! В течение пяти минут, пока не сумел успокоиться, я чувствовал только глухие удары своего сердца, но стоило, чуть погодя, пожаловать сестре, и удары возобновились, между тем как я со страхом смотрел на только что изуродованный журнал, словно бы обложка его была прозрачной и эта девушка могла с первого взгляда заметить мой произвол.

Вот, уважаемая сеньора, каким рискованным образом завладел я Вашим посланием из «Знакомства по объявлению». Надеюсь, я не очень утомил Вас предшествующими строчками. Мое полное имя Эухенио Санс Beсилья, и Вы, если только сочтете приемлемым, можете мне ответить по адресу: Кановас, 16, 3-й этаж, правая сторона.

С уважением, дружески

Э.С

2 мая

Глубокоуважаемая сеньора!

Слова Ваши не лишены правоты. По роду своих занятий и дару воображения я имею склонность ходить вокруг да около, пускаюсь в отступления и редко изъясняюсь по сути. Итак, постараюсь говорить по существу: в прошлом декабре мне исполнилось 65 лет, я журналист (совсем недавно, в феврале, вышел на пенсию), холост и ростом, как и Вы, метр шестьдесят, хотя мой вес – 85 килограммов – не соответствует росту и выдает несомненную склонность к полноте. Намекая на мой объемистый живот, один старый приятель, Онесимо Навас, называет его «кривой счастья», но, откровенно говоря, счастья – настоящего счастья – я никогда не знал, кроме как в детские годы. Правда, профессии своей я посвящал себя самозабвенно и с энтузиазмом, знавал кой-какие успехи, терпел немало невзгод и сумел уйти на покой в мире и согласии с Господом и собственной совестью.

Болен, Вы говорите? Не совсем так. Причина моего ожидания в приемной врача была иной. Доктор Идальго – мой официальный врач по линии социального обеспечения и друг, любезно соглашающийся подписать рецепты, которые назначает мне другой врач и приятель по вечеринкам в кафе, доктор Ромеро. Иначе говоря, в тот раз я посетил первого из них, с тем чтобы поставить печать на рецепты, выписанные вторым [2]. Способ, быть может, не самый праведный, но благодаря ему мне удается сэкономить песету-другую, совсем не лишние при нынешнем росте цен на лекарства из-за транснациональных лабораторий.

На наших воскресных посиделках в единственном кафе, еще сохранившемся в старом квартале, где бывают и несколько врачей, я слышал, что последним открытием в сфере государственного здравоохранения является домашний врач, тот самый, ныне позабытый, который равно умел и покалякать с больным, и припарку ему наложить, и от сыпняка вылечить; эту фигуру пытаются сегодня воскресить, с тем чтобы хоть как-то ограничить поступление больных в переполненные клиники и больницы. А знаете ли Вы, сколько стоит в день больничная койка в нашем городе? Десять тысяч песет! Вы представьте себе, что только можно сделать на эти десять тысяч!

В окрестностях селеньица, где я родился, в районе Вильяркайо, некоторое время тому назад я приобрел старый двухэтажный каменный дом, в котором проводил до сих пор свой отпуск, а теперь, будучи на пенсии, намереваюсь укрываться часть года. Так вот, в нашем районном центре, как, впрочем, и в стольких других, врач сегодня низведен до положения торговца направлениями в столичную больницу. Не мудрено, что он чувствует принижение своей роли, но не осмеливается плыть против течения и взваливать на себя ответственность, которой никто от него и не требует. Да если он располагает санитарной машиной и может отправить больного в столицу, чего ради, спрашивается, рисковать ему тем, что состояние ухудшится и тот помрет у него на руках? Какое объяснение даст он в таком случае семье покойного? Современная организация здравоохранения в нашей стране плоха по нескольким причинам, но главным образом по одной: врачей лишают права лечить людей.

Я вспоминаю давнее время, мое селение и покойного дядю Фермина Баруке – вот это была расторопность! Чего только не умел этот человек: принимал роды, чинил разбитые головы, ставил пиявки… Разумеется, все это прибавляло ему ответственности, но она компенсировалась возможностью возвращать здоровье, чувствовать себя врачом во всем значении этого слова. Стоило поглядеть на него тогда – я говорю о времени, когда сам был ребенком, – как дядя Баруке, что твой всемогущий Боже, объезжал округ на своем рыжем коне, сыпал ли с неба дождь или град… Вот какова, судя по слухам, та великая революция, которую вынашивают в Мадриде для решения проблем здравоохранения: там собрались изобрести моего дядю Фермина Баруке!

Но вернемся к Вашему вопросу, сеньора. Я – вечный выздоравливающий больной, или, если хотите, больной, который и не умирает, но и никак не поправится. В нашей компании в кафе я слыву помешанным на болезнях. Мои сестры, царствие им небесное, тоже считали, что у меня пунктик, однако я думаю, что здесь дело не столько в пунктиках, сколько в недомоганиях, в хворях, присущих возрасту, хотя возраст недомоганий и заявил о себе в моем случае довольно рано. Тем не менее, в противовес сказанному, могу Вас заверить, сеньора, что не припомню себя лежащим в постели по причине болезни с самых детских лет, в родном селении. Когда я хворал, моя покойная сестра Элоина приносила мне в кровать горячий пунш и таблетку аспирина, чтобы сбить жар. Как хорошо помню я старую железную кровать с изящными чугунными боковинами и пружинным матрацем, скрипевшим каждый раз, стоило мне чуть повернуться! В изголовье стоял ореховый ночной столик с разводами по древесине, на нем стакан воды под платком и подсвечник, а в нижнем отделении – белый ночной горшок из фаянса, с отбитыми краями.

Картины детства не изглаживаются, сеньора, они живут вопреки времени. Мне не забыть воскресные службы в часовенке ниже по склону, летней порой, когда моя покойная сестра Элоина, даже в самые жаркие дни, накручивала мне на шею толстый шерстяной шарф, чтобы уберечь мое горло от резкой смены температуры. С детства я был весьма чувствителен к холоду, вернее говоря, к холоду и к жаре. Я хотя и пикнического телосложения, но, по сути своей, гипотоник и очень подвержен воздействию крайних температур. Ноги у меня мерзнут аж с октября и до самого мая. А что и говорить о жаре? Летний зной меня изматывает, буквально иссушает, а по ночам в кровати раздражает даже постельное белье. Причем альтернатива эта не имеет решения: одеяло не дает мне забыться сном, однако, отказавшись от него, я простужусь. Так или иначе, моя покойная сестра Элоина ошибалась, укутывая меня шарфом, ибо хотя последствиями и расплачивалось мое горло, но отнюдь не оно было проводником холода. Поначалу я считал, что холод проникает в меня через ноги, и положил себе тогда надевать высокие шерстяные чулки, какие носили в нашем селении пастухи. Позднее я решил, что все дело в голове, и, хотя волосы у меня и сегодня жесткие и густые (правда, не без ниточки седины), стал носить кепку с козырьком, которую не снимаю и по сей день. Это еще один из многих моих недостатков. Прибегнув к какому-либо средству, я уже не умею от него отказаться, и оно навсегда входит в мой образ существования, даже если факты и указывают на полную его несостоятельность.

Но я отвлекся: с годами я обнаружил, что местом, через которое простужаюсь, оказались (предвижу Ваше изумление, сеньора) бедра, проще говоря, ляжки. Я простужался, естественно, не чувствуя переохлаждения, и это вынудило меня принять меры предосторожности и носить в кармане пальто шарф, которым я укутывал себе бедра каждый раз, как приходилось садиться. Это стало настоящим бременем и, кроме того, породило новую угрозу, потому как, если мне по той или иной причине не удавалось воспользоваться шарфом, я неизбежно простужался, что в свою очередь побудило меня изобретать на ходу новые способы утепления, которые зачастую ставили меня в весьма затруднительное положение. Я вспоминаю сейчас, как однажды, в дни, когда меня обошли с руководством газетой, я, завтракая с председателем Совета доном Хосе Мигелем Остосом, почувствовал озноб и, воспользовавшись тем, что дон Мигель находился в уборной, накрыл себе бедра двумя салфетками, его и своей. Когда мы приступили к еде, мэтр извинился и принес другие, но я провел завтрак, больше следя за тем, как бы скрыть свои три салфетки, нежели за словами председателя. А сколько других похожих ситуаций мог бы я Вам рассказать!

Моя покойная сестра Рафаэла, младшая, которая была школьной учительницей и женщиной чрезвычайно хорошенькой, всякий раз, как наезжала в дом, советовала мне одно и то же: «Ухе, – так она звала меня, – ты покончил бы с этим раз и навсегда, надев длинные кальсоны с начесом, какие носили дед и отец». Однако у всех нас есть, сеньора, свои предубеждения, и одно из моих состоит в неприятии преждевременной старости со всем тем жалким, что она приносит с собой. Причем отнюдь не потому, что считаю это задевающим мое достоинство, как могло бы показаться, а из элементарных эстетических соображений. Даже сегодня, находясь на пороге так называемого «третьего возраста», являющегося, по моему подозрению, не чем иным, как все той же старостью, я не желаю мириться с этим. Да если я уступлю в подобных вопросах в мои шестьдесят, что, по-Вашему, станется со мной, сеньора, к восьмидесяти? Эта моя склонность оттягивать критический момент, предоставляя всему идти своим чередом, вселяет в меня известную уверенность. Так что я не принял совета моей сестры, однако это отнюдь не означает, сеньора, и Вы уж простите, если я вдаюсь в такие интимные подробности, что я хожу в этих сомнительных трусиках, какие в моде сейчас, – нет, я признаю только нормальные белые трусы, просторные, до середины бедра, какие носили перед войной.

Так что, как видите, одна из моих постоянных забот состоит в том, чтобы перекрыть доступ холоду. Холод по своей природе коварен, и я выхожу из себя каждый раз, когда слышу, как очередной министр заявляет, что ввиду энергетического кризиса следует экономить на отоплении, что температура в общественных местах не должна превышать восемнадцати градусов и что это, вдобавок, полезнее для здоровья. Для чьего здоровья? – хочется мне спросить. Есть люди, вырабатывающие тепло в себе и излучающие его, но есть и такие, которым требуется получать его извне. Я принадлежу к последним, причем настолько, что ежели по окончании еды не положу на полчаса ладонь себе на желудок, то он замирает и не начинает пищеварения. Потом, когда оно уже начато, сам процесс переваривания создает температуру, необходимую для завершения. Но приводить его в действие следует извне, это уж у меня давно проверено.

В другой раз я продолжу рассказ о недостатках Вашего доброго друга, тепло прощающегося с Вами.

Э.С.

9 мая

Мой дорогой друг!

Вы пишете, что загородная жизнь сама по себе не делает Вас счастливой, что она доставляет радость, лишь если радость эту Вы привносите сама, и что деревня, в конечном счете, представляется Вам местом, пригодным разве что для времяпрепровождения, но никак не для проживания. Возможно, Вы и правы, однако я лично подозреваю, что Вы не любите деревню лишь потому, что не знаете ее, что Вам не выпадало случая услышать, например, пение орешника под ветром и заливистую трель соловья, вторящего ему, как по нотам, из листвы над ручьем. В деревне Вам следует искать не столько радости, сколько покоя, иначе говоря – возможности обрести душевное равновесие. Единственное, чего деревня требует от нас для этого, – приспособить свою жизнь к ее ритму. Если же каждый примется тянуть в свою сторону – дело проиграно, гармония нарушится. Вы, надо полагать, наезжали в деревню не более чем на день-другой, а в такой срок слияния достичь невозможно. Приезжаешь сюда, весь еще в городской суете, и неторопливость деревенской жизни на первых порах раздражает, медленное течение времени тяготит, и не удается ни сменить один род занятий другим, ни извлечь должную пользу из тишины и уединенности. Эта наука дается лишь постепенно, надо только отдаться течению жизни. Я решительно отказываюсь верить, чтобы Вы, любящая музыку и обнаруживающая в своих письмах столько утонченной чуткости, не понимали деревню, не сумели сродниться с нею.

Мое селение вовсе не Вильяркайо, как Вы полагаете, а Креманес, пятнадцатью километрами выше по склону, и добираться к нам легко и удобно, ибо хотя дорога узка и извилиста, но заасфальтирована совсем недавно. В этом селении я родился, в нем вырос. Жизнь так распорядилась, что пятнадцати лет пришлось мне его покинуть и обосноваться в столице вместе с сестрами, царствие им небесное. С годами, когда материальное положение мое улучшилось, я приобрел разрушенный дом на середине склона и любовно, по камешку, принялся его восстанавливать с помощью Рамона Нонато, сельского каменщика, толстого, молчаливого и медлительного, но весьма способного в своем деле паренька. У самого дома, по правую руку высятся два исполинских вяза, в тени которых я поставил стол, сделанный из жернова, проданного мне Акилино Фернандесом, пронырливым мельником, нажившимся на муке в голодные послевоенные годы. Там, за этим столом, я провожу долгие часы, ем, читаю, решаю кроссворды, слушаю приемник, иногда, в ясные дни, даже исписываю четвертушку листа, но главное – наблюдаю. Каждое лето малиновка выводит птенцов на дикой вишне, и, слишком еще неуклюжие для того, чтоб ловить насекомых, слетают они к моим ногам клевать хлебные крошки. В эту пору грудки у них еще не окрашены, и на своих проволочных ножках они передвигаются вприпрыжку с невероятной быстротой. Душными полуднями, нечастыми в моем селении, из тополиных рощ слетаются отдохнуть в ветвях вязов горлинки и пересмешники. И совсем редко, когда случится мне задремать в гамаке, слышу я, как нахально балаболит в их кронах сорока.

Вечерами (в Креманесе смеркается рано из-за того, что на западе расположен Пико-Альтуна, добрых полутора тысяч метров высотой) я обыкновенно спускаюсь покопаться в огороде или же совершаю прогулку вдоль дороги, подталкивая помаленьку кресло-каталку Анхеля Дамиана, с которым так приятно вспоминать детство. Впрочем, в последние годы я гуляю несколько меньше. Сказывается возраст: вниз по дороге или через долину шагаешь с легкостью, а вот обратно в гору бредешь усталый, шатаясь. Возможно, дело здесь в некотором излишке веса; скорее всего, так оно и есть.

Работа на огороде не столь утомительна, точнее, более размеренна, и сам не замечаешь, как, сгибаясь и разгибаясь, играючи разминаешь поясницу. К тому же отрадно собственными руками добывать все необходимое для существования. Равно как и наблюдать за ростом овощей. Мой огород невелик, самое большее – пол-обрады [3], но я сажаю на нем всего помаленьку: горох, бобы, морковь, фасоль, кабачки, лук, чеснок, столовую свеклу и, главное, картофель. Наш край дает хороший картофель, славится им.

Участок, который граничит с моим и не обрабатывался бог весть с какого времени, принадлежит Анхелю Дамиану. Анхель и я, будучи еще мальчишками, году этак в двадцать шестом, одновременно влюбились в сеньориту Пас, новую школьную учительницу, однако это совпадение вместо того, чтоб поссорить, побратало нас. Вы подумайте только, какая несообразность, сеньора: влюбиться в двенадцать лет, а в шестьдесят пять еще оставаться холостяком! Воистину злые шутки играет с нами судьба.

Родители, деды и прадеды Анхеля родом из долины, но его сыновья Анхель и Хулито эмигрировали в шестидесятые годы. Один из них, Анхель, уехал в Германию, а второй, Хулито, – в Вильяркайо, а оттуда в Бильбао. Теперь каждое лето Хулито на своей красной машине (он меняет марки и модели, но только не цвет) приезжает с Петритой – женой – и с детьми в дом своего отца, который вот уже три года прикован к креслу на колесиках из-за частичного паралича. Девочек Хулито зовет Бегония и Арaнсасу, а сына – Иньяки. На заднем стекле машины у него наклейка с баскским национальным флагом и лозунгом. Он просто помешался на баскском вопросе. В Бильбао он живет всего-то лет девять, но, когда приезжает сюда и встречается со своими одногодками, от него только и слышно: «Потому что мы, баски…» или «Если бы не мы, баски…». В семьдесят шестом, в августе, на Вознесение Пресвятой Девы он даже сцепился с алькальдом из-за того, что ему втемяшилось вывесить на балконе аюнтамьенто баскский флаг рядом с национальным.

Как бы то ни было, сеньора, хорошее или плохое, это мое селение, селение, где я родился и с которым, надеюсь, в один прекрасный день познакомитесь и Вы. Примите заверения в дружбе и уважении от Вашего покорного слуги.

Э.С.

17 мая

Уважаемая сеньора!

Ваши предположения верны. Я рос со своими сестрами, точнее – с моей покойной сестрой Элоиной, а в совсем раннем детстве – и с покойным братом Теодоро, старшим из нас, в течение некоторого времени возглавлявшим семью. Я самый младший из четверых, и ко времени смерти нашей матери мне было от силы три года. Я не сохранил о ней четких воспоминаний, лишь некий расплывчатый и светлый облик, на который, когда я пытаюсь его удержать, накладывается образ моей сестры Элоины, в силу чего оба изображения мешаются. Покойный отец скончался двумя годами позже, как говорили в селе, просто от горя, потому как дядя Баруке не нашел у него никакой болезни.

После смерти отца заботу о хозяйстве, которое приносило, пожалуй, одни убытки, взял на себя Теодоро и своим старанием сумел как-то нас прокормить. Я был тем, кого в народе называют поздняк, поскольку родился после того, как моей матери исполнилось сорок семь, – случай редкий по тем временам среди деревенских жителей. Все шло ничего, пока мы жили вместе и в согласии, но в один прекрасный день мой покойный брат Теодоро, на котором держалась вся семья, завел себе невесту в Корнехо, и вот тогда-то зародились опасения, а позднее, после бракосочетания, и разногласия. Короче, мы разделили наследство, продали свою часть, и я, едва достигнув пятнадцати лет, перебрался в столицу со своей покойной сестрой Элоиной. К тому времени Рафаэла, которая была учительницей, уже открыла школу в Акульине, селеньице, расположенном неподалеку, в получасе езды на автобусе, и обыкновенно проводила с нами конец недели. Откровенно говоря, хорошо, что мы жили отдельно, поскольку Рафаэла, имевшая твердый характер и более образованная, не уживалась с Элоиной и относилась к ней с пренебрежением. А покойная Элоина, шившая на заказ и занимавшаяся домашним хозяйством, была человеком простым, и при всем добросердечии ее коробило, что родная сестра каждую субботу заявляется к ней в дом этакой барышней, на все готовое. Трения между ними на этой почве все учащались, и мне иногда кажется, что если сестры и не разошлись тогда окончательно, так только из-за меня. И та и другая старались залучить меня на свою сторону, не превознося собственные достоинства, а принижая противницу в моих глазах. В сущности, в отношениях между ними было больше ребячества, нежели непорядочности, и, оставшись незамужними, они волей-неволей оказались вынуждены терпеть друг друга до тех пор, пока покойная Рафаэла не встретила свой последний час, через пять лет после ухода на пенсию. Бедняжка Элоина, хотя и испытала все муки артроза и под конец ходила медленно, как бы через силу, прожила тем не менее дольше и скончалась в прошлом году – просто-напросто от старости, с совершенно помраченным рассудком.

Из нескольких писем, которые я обнаружил однажды в комоде в гостиной, я узнал, что мой покойный дядя Баруке, тот, что был врачом, просил в свое время руки Элоины и даже начал за ней ухаживать, однако, по не совсем ясным причинам, его притязания так и остались бесплодными. Мой дядя Баруке уже тогда ходил в старых холостяках, но, молодцевато восседая верхом на своем рыжем коне, умел пустить пыль в глаза, было в нем нечто, какая-то покоряющая аристократичность. И видать, его манеры произвели-таки впечатление на Элоину, и она чуть не потеряла голову, а если и удержалась, то, по словам сельских кумушек, лишь потому, что не желала навязывать мне неродного отца, тем паче такого пьяницу и маловера, как дядя Баруке. А кроме того, моя покойная сестра Элоина ни в жизнь не доверила бы меня Рафаэле, «такой же всезнайке, – говаривала она, – как и все училки.» Короче, она осталась непреклонной, и, возможно, не только из-за меня, но и в силу определенной склонности к безбрачию, прослеживающейся в моей семье, начиная с поколения деда.

Что же до покойной Рафаэлы, она шла своим путем. Пять лет жила в Акульине, три в Педросильо-эль-Рало, в провинции Саламанка, затем еще шесть в Медина-дель-Кампо, а потом уже до самой пенсии в Мотриле. Во времена Национального движения [4], когда сестре должно было исполниться сорок, Рафаэле выпала хорошая партия. Ей сделал предложение Серхио, капитан из регулярных частей, которому она писала на фронт. Он был на двенадцать лет младше ее, но моя сестра до самой своей смерти сохранила гладкую кожу, живые глаза, пропорциональную фигурку и очаровательную девичью грациозность. Рафаэле никогда, даже с натяжкой, нельзя было дать ее лет. Уезжая на фронт, Серхио, этот самый капитан, оставил ей в залог любви щенка немецкой овчарки, которым весьма дорожил, но у нас дома пес стал делать по всем углам, и моя сестра Элоина, сытая по горло, отравила его как-то ночью, а меня заставила написать Рафаэле в Педросильо, что он, дескать, помер от чумки. Они частенько пакостили друг дружке подобным образом. Помню, каждый раз, как покойная Рафаэла приезжала к нам на каникулы, Элоина, не желавшая «быть при ней служанкой», укладывалась в постель под предлогом недомогания, так что той, не умевшей даже яичницу себе поджарить, ничего не оставалось, как в течение двух-трех дней спускаться поесть в бар на углу. Но так случилось, что спустя две недели после смерти собаки, а именно 31 марта 1939-го, в последний день войны, беднягу Серхио убило в Игуаладе шальной пулей. В моей семье, как Вы могли заметить, наблюдается явная предрасположенность к холостой жизни, однако, даже если кому и выпадала какая возможность устроить свою судьбу, не было везения, все расстраивалось по той или иной причине. Я хочу сказать, что будь моя сестра Элоина чуть уступчивей по отношению к дяде Баруке или не случись тот шальной выстрел в Игуаладе, то, более чем вероятно, и моя жизнь прошла бы под другим знаком.

Ну, а что до моего пути, то я, очутившись в столице без работы и средств, с одной лишь начальной школой за плечами, устроился разносчиком в бакалейную лавку. Занятие это было хотя и вольготное, но тяжелое, поскольку в ту пору заказы разносили в деревянных ящиках прямо на плечах, словно люди и понятия не имели об изобретении колеса. Сестры сочли мое решение несуразным, однако Элоина шила мало и ничего изменить не могла, а что до Рафаэлы, так ее обещание оплатить мое образование было и вовсе лишено смысла, ибо зарплаты едва хватало на то, чтоб ей самой сводить концы с концами.

У сеньора Урбано, хозяина лавки, я проработал четырнадцать месяцев, по истечении которых выиграл по конкурсу место рассыльного Торгового клуба, что, при всей простоте конкурса, состоявшего из диктанта и упражнений с четырьмя арифметическими действиями, вселило в меня уверенность в своих силах. Работа, менее утомительная, чем в лавке, сводилась к разноске цветов и записок барышням, поскольку доступ в клуб имели только мужчины, либо к покупке сигарет или лекарств для кого-нибудь из членов клуба. В городе у меня тогда еще знакомых не было, и необходимость носить ливрею, серую, с двумя рядами пуговиц и цилиндрической фуражкой на черном ремешке, не смущала меня.

В ту пору я уже пописывал стихи, которые научился складывать еще в сельской школе с Анхелем Дамианом, когда мы тайно посвящали их сеньорите Пас, нашей учительнице. Это были незатейливые стишки, со звучной рифмой, но празднословные по сути, однако они давали мне возможность излить душу и доставляли невыразимое удовольствие. Тогда же я приохотился и читать газеты и таким вот образом однажды утром узнал, что местной газете «Корео де Кастилья» требуется курьер. Я явился к управляющему дону Хуану Геренья, человеку этакого германского типа – крепкого сложения, с серым стальным взглядом, – но весьма приятному, даже отечески внимательному в обращении, и он после краткой беседы предоставил мне место. Впрочем, это уже другая история, которую я расскажу Вам подробно как-нибудь в другой раз.

Удивительно, что у Вас, в Ваши годы, уже пятеро внучат. Американские матери в таких случаях обычно поступают в университет или доучиваются, если когда-то уже начинали. Правда, Вам, как Вы пишете, достаточно и рояля. Никогда не подумывали дать своему «хобби» выход на публику?

Искренне Ваш

Э.С.

23 мая

Уважаемая подруга!

Допускаю, что мои письма оставляют у Вас впечатление умиротворенности, но, как говорится, все это одна видимость. Несмотря на внешнюю бесстрастность и самообладание, я по натуре человек нервный и плохо сплю, если вообще засыпаю. Проблемы со сном у меня были с самой юности. Это да еще повышенная кислотность – вот две мои извечные напасти. Первое время я боролся с кислотностью при помощи сушеного миндаля. Я не переношу соды и поэтому ел орехи. Миндаль поглощал кислоту и приносил мне облегчение, но в то же время забирал и желудочный сок, и я часами мучился несварением. Стоило поесть миндаля, как я терял аппетит, и моя покойная сестра Элоина выговаривала мне. Я всегда маялся с желудком.

Он у меня никогда не был крепким, хотя не доставлял и серьезных осложнений, за исключением почти хронического гастрита. Доктор Ромеро, мой друг из нашей компании в кафе, не признает гастрит заболеванием, хотя и соглашается, что случаются временные воспаления слизистой, проходящие при устранении причин, которые их вызывают. Я отвечаю ему, что тогда можно допустить существование, так сказать, спровоцированных гастритов, но он возражает, что это все равно как ожог – несчастный случай, но не заболевание. Нам с ним так и не удается договориться, но факт то, что моя повышенная кислотность, этот постоянный дамоклов меч, в одних случаях одолевает меня, даже если я сижу на жесточайшей молочной диете, а в других так и не проявляется, хоть бы я съел на обед фабаду [5] с полным набором специй. Есть, правда, одна особенность: приступы проходят, если я прилягу на левый бок, и обостряются, стоит повернуться на правый. Это навело меня на мысль о язве, но врачи после ряда обследований отклонили такую возможность. Тем лучше.

В течение многих лет я был склонен связывать капризы моего желудка с плохим сном и поэтому провел над собой серию опытов, но отказался от этой мысли, убедившись, что кошмары мучают меня, даже если я ложусь на голодный желудок. Тогда я подумал о возможном влиянии печени и на целых полгода сел на вегетарианскую диету, которой придерживался особенно строго за ужином, но ничто не переменилось. Эти неудачи побудили меня перейти к лечению транквилизаторами, а затем и снотворным, но все осталось по-прежнему. Вообще-то говоря, бессонницей – стопроцентной бессонницей – я не страдаю, вот лечение снотворным мне и не помогало. Как правило, сон приходит ко мне часов около двух ночи, после непродолжительного чтения, но это сон ложный, поверхностный, какой-то затяжной кошмар. Впрочем, это даже и не кошмар в буквальном смысле слова, навроде тех, например, что мучают в детстве, когда пытаешься убежать и не можешь двинуть ногой или оказываешься зажат в какой-нибудь расщелине и не в состоянии шевельнуться или даже вздохнуть. Нет, мои нынешние кошмары иные: не то мне снится, что я не сплю, не то я не сплю, но думаю, что заснул. Как оно на самом деле, я не знаю, мне так и не удалось это выяснить. Бесспорно одно: я могу пробудиться, как только того пожелаю. Иногда, изведенный этой полудремой, я принимаюсь считать воображаемых барашков или пытаюсь проследить весь путь какого-нибудь сухожилия от пальца ноги до самого паха, но мне все равно не удается заснуть, а если и так, то, значит, мне снится, что я считаю барашков или представляю себе сухожилие. Так действительно ли я считал баранов и думал о сухожилии, напрасно пытаясь заснуть, или же мне все-таки снилось, что я ночь напролет считал баранов и воображал свое сухожилие? Не знаю, и в этом моя беда.

Дойдя до этого состояния, я начинаю прилагать все силы к тому, чтобы полностью погасить сознание, отключить нервные клетки и погрузиться в настоящий, глубокий сон. Тщетные потуги! Чем сильней намерение заснуть, тем легче берет верх бессонница. И тогда, взвинченный до предела, хватаешься, как за последнюю возможность, за неврологические средства: капли в нос, ушные затычки, повязки для глаз… Среди всех этих средств есть одно поистине гениальное: затычки. До чего же простой способ отключиться от мира! С помощью затычек вы предусмотрительно даете бедному истерзанному слуху своевременную передышку. Наступающее ощущение изоляции рождает сначала некоторое чувство тревоги, но стоит немного попривыкнуть, как обретаешь покой: нет больше моторов, телевизора в соседней квартире, приемников, тормозов… Если Вам кажется заманчивой мысль испытать это средство, откажитесь от резиновых затычек и попробуйте восковые, мягкого податливого воска, прекрасно приспосабливающиеся к ушным отверстиям (стоило написать это, как во мне зародилось подозрение, не затычки ли становятся причиной моих кошмаров, наглухо запирая мысли в голове, отчего те кружат внутри черепа, ровно мухи под колпаком? Вижу, что придется мне подвергнуть себя новым экспериментам).

Разумеется, сеньора, я читал Фрейда. Я признаю его книги заслуживающими внимания в плане теории, но не более того. Я не верю ни в психоанализ как метод лечения, ни в сны как проявление влечений или освобождение от подавления. Будь это так, мои сны, думается, были бы другого рода. Но чтобы раз за разом снилось, что ты бодрствуешь, – какой смысл может иметь подобное во фрейдистском бессознательном мире либидо и подавлений?

Мой друг доктор Ромеро посоветовал мне как-то проводить меньше времени в постели. Довод был прост: чем сон короче, тем крепче. По его словам, после сорока старая схема «три по восемь» не имеет смысла. Я попробовал, но лекарство оказалось хуже болезни. По ночам кошмары продолжались как прежде, а днем я тенью слонялся из угла в угол, разбитый, не в состоянии сосредоточиться, из чего вынужден был заключить, что проводить в постели восемь часов – спящим ли, бодрствующим – было для меня обязательным.

После долгих размышлений я пришел к выводу, что происходящее со мной – это профессиональное заболевание. Журналистика, вынуждая нас работать по ночам, а отсыпаться днем, нарушает естественный для человека порядок. Происходит разлад. Дневной сон сил не восстанавливает, а по ночам работа дается за счет возбудителей и искусственных стимуляторов (сама профессия – такой стимулятор). На протяжении без малого сорока лет активной работы я редкий раз ложился раньше четырех часов утра, а зачастую удалялся на отдых, когда солнце уже стояло на небе. Вы скажете, что многие журналисты спят как сурки, но это не аргумент. Силикоз – профессиональный недуг шахтеров, но сколькие из них им не болеют. В общем, живи я хоть тысячу лет, никогда мне не приспособиться к режиму нормальных людей. Я – неизлечимый больной.

Однако боюсь, друг мой, не слишком ли много я рассказываю Вам о себе в этих первых письмах, хотя, ежели подумать, наша переписка и была затеяна с целью узнать друг друга, и, следовательно, было бы недостойно умалчивать о таких сторонах моей личности, которые кажутся мне основополагающими. Сегодняшние строки – это ответ на Ваше утверждение, что от моих писем на Вас веет умиротворяющим ощущением покоя. Пытаться выглядеть таким в Ваших глазах было бы лицемерием. Я человек не спокойный, тем паче не безмятежный, хотя и достиг определенного умения владеть собой, Что же до Вас, я хочу сказать – до Ваших писем, они отвечают картезианской логике, В них нет случайного, немотивированного, одни вещи строятся на других, и все подогнаны друг к другу, как в искусной столярной поделке.

Думаю, что Вы совершили ошибку, оставив учебу после сдачи общеобразовательных предметов. Могу понять ревность Вашего мужа, тогда еще жениха, поскольку сорок лет назад девушки в университете были наперечет, да и отношения между мужчиной и женщиной понимались иначе. Но ведь никогда не поздно начать сначала. Раньше я говорил Вам об американских матерях, о том, что они возвращаются к учебе, как только дети начинают собственную жизнь и больше в них не нуждаются. Отчего бы Вам не поступить в университет? Идеальным студентом был бы тот, кто сочетал бы дарования двадцати лет с опытностью пятидесяти. Нашим студентам не хватает второго, Вам – первого. Вопрос в том, чтобы разгадать, что из этого важнее.

С уважением, дружески

Э.С

26 мая

Уважаемая подруга!

Ваше письмо застает меня в самый момент отъезда в деревню. Там сейчас все в работе, отделяю водосток ванной комнаты от кухонного, оказавшегося недостаточным. Весь дом у меня вверх ногами, Рамон Нонато болен, лежит с прострелом, так что пришлось нанять каменщика здесь, в городе. Знаете, во что он обходится мне в день? Четыре тысячи песет плюс питание. А знаете, почем кило телячьей вырезки в Креманесе? Семьсот песет. Дороже, чем здесь, в столице, хотя столицу снабжают мясом оттуда. Ну куда это годится? Вам кажется нормальным, когда правительство заявляет нам, что в минувшем апреле жизнь подорожала на 0,8 процента?

Прошу у Вас совета, сеньора. Чем выложить пол на кухне и в ванной: кафелем или керамической плиткой? Друзья рекомендуют мне последнее. Вам не кажется, что может получиться мрачновато? Напишу Вам оттуда без спешки. С сердечным приветом

Э.С.

28 мая

Уважаемая подруга!

В своем последнем письме Вы спрашиваете, каким образом я пришел к журналистике, как смог достичь должности редактора, не имея специального образования. Ежели подумать, это стало плодом целого ряда обстоятельств, что даже сегодня, по истечении стольких лет, объяснить непросто. В одном из прежних писем я уже рассказывал Вам о своем собеседовании с управляющим доном Хуаном Гереньей и о приятном впечатлении, которое он на меня произвел. С тех пор я начал работать в газете, первое время, что называется, на подхвате: то помогал в отделе цинкографии, то находился при коммутаторе, а то исполнял обязанности курьера. Больше всего радости доставляла мне последняя должность, где я осуществлял сообщение между редакцией и цехом. Это занятие было уже журналистикой, ибо я работал с материалами, которые, распределенные по рубрикам и набранные типографским шрифтом, должны были появиться наутро в газете. Через несколько месяцев это место окончательно закрепили за мной. В те времена редакторы занимались не только местной информацией, но и тем, что раздували поступавшие из Мадрида скупые телеграммы, главным образом политические новости, но также и международные события и происшествия. Это была по-настоящему творческая работа. Не располагая ничем иным, кроме сюжетного ядра, редактор не мудрствуя лукаво и с помощью одного лишь своего воображения разукрашивал его, как мог, различными подробностями. По дороге в наборный цех, на лестнице и особенно в подземном проходе, я с жадностью прочитывал порученные мне материалы, поскольку чувствовал самый живой интерес к печатным текстам. Так началось мое журналистское образование, и сегодня я с полным правом могу заявить, что дорога из редакции в цех – длинный коридор, несколько пролетов железной лестницы да сырой подземный проход – и была моим университетом. Два года спустя в газете произошло важное нововведение: установка первого телетайпа. Можете ли Вы вообразить себе, мой друг, что означало подключение к работе механизма, который сам по себе воспроизводил типографским шрифтом то, что некто отстукивал из Мадрида? Самопишущая машина! Подлинная революция! С ее установлением пришел конец телеграммам, но также, увы, было покончено и с воображением. Объем новостей стал чрезмерным, в иные вечера – просто неохватным. Теперь нужно было производить отбор. Редактору следовало уже не раздувать материал, но, напротив, «выгонять воду», делать выжимки, поскольку в те годы газета выходила на шести полосах, а информация с телетайпа требовала куда большего объема. Содержание работы стало, таким образом, противоположным. Но сама она тем не менее оставалась столь же увлекательной, и я глаз не спускал с валика телетайпа, где буква за буквой писалась история нового дня. В перерывах я разрезал бесконечную ленту на полосы, потом делил на небольшие отрезки и наклеивал на четвертушку листа, после чего отдавал на редакцию. Позже, по дороге в цех, я смотрел, что выкинуто, а что, наоборот, вынесено в подзаголовки, и таким образом учился выявлять главное, постигал значение анализа как упражнения для ума.

Редакторы и наборщики приняли меня хорошо, и все, включая и главного редактора Иларио Диего, человека с трудным характером, который так глупо погиб впоследствии, споткнувшись на ровном месте и ударившись затылком, – все ценили меня. Вскоре затем по моей просьбе дон Хуан Геренья предоставил мне место ночного курьера, что дало мне возможность непосредственно присутствовать при свершении действа, которое с первой минуты привело меня в восхищение. Так я познакомился с процессом верстки, со стереотипией, с изготовлением печатных форм и матриц и, наконец, с кульминационным моментом, под утро, – печатанием тиража. Из ночи в ночь в полном самозабвении наблюдал я за этим священнодействием, а по воскресеньям, когда мы не работали, мне словно бы не хватало чего-то. Мне уже необходимы были, как воздух, запах свежей краски, вид крутящихся барабанов, грохот ротационной машины, нескончаемое треньканье звонков, да и вообще та атмосфера возбуждения, что царила каждую ночь до рассвета. Около четырех утра я уходил домой, неся в руках дневную газету, еще пахнущую свежей краской. Несмотря на поздний час, моя сестра Элоина поджидала меня на ногах и, хотя я был уже далеко не мальчишкой, спешила обнять меня, приласкать и заставляла рассказывать ей в подробностях все новости прошедшего дня.

К тому времени я целиком заслужил доверие своих сотрудников, и редкий день проходил без того, чтобы наш директор дон Фернандо Масиас, сеньор Эрнандес или Бальдомеро Сервиньо (ставший впоследствии таким верным, таким близким моим другом) не поручили мне редактуру какой-нибудь заметки. Однажды директор похвалил составленный мной краткий комментарий, и это стало для меня настоящим событием, ко мне словно пришло признание, я возгордился, возомнил о себе и с тех пор, как только случалась свободная минутка, сам просил какой-нибудь работы. Так я освоил «портфель дежурных фраз», по остроумному выражению сеньора Эрнандеса, и в самом скором времени уяснил себе основные положения, как, например, то, что смерть до сорока лет была «безвременной», а покойный – «усопшим», женщины после пятидесяти – исключительно «добродетельными», всегда «доблестными» – военные и «неподкупными» – судьи. Список этот был невелик и несложен, и, как легко себе представить, уже по прошествии нескольких недель я расставлял эпитеты с безошибочностью и непринужденностью профессионала. Тогда-то и совершил я свою первую ошибку, урок, памятный мне по сей день, когда в одном некрологе я простодушно, оттого лишь, что было этой даме за пятьдесят, назвал «добродетельной» хозяйку какого-то дома терпимости, что стоило мне строгого внушения со стороны дона Фернандо.

Так текла моя жизнь около трех лет, до 1936 года, когда произошло Национальное восстание и я, как и столькие другие, был мобилизован. По возвращении я нашел редакцию «Коррео» несколько напуганной. В период Республики газета не только следовала своей либеральной традиции, но и проявила, я бы сказал, определенное вольнодумство, и теперь руководство опасалось, и не без оснований, ее конфискации. Однако на этой стадии Мадриду уже не было нужды конфисковывать «Коррео», поскольку газета, как и вся национальная печать, подпадала под власть министерства и волей-неволей становилась проводником принципов Движения. В остальном же ничего не переменилось, и желание попасть в число редакторов одолевало меня с каждым днем все сильней и сильней. Как-то вечером Бальдомеро Сервиньо предложил мне подать заявление на Организованные в Мадриде курсы интенсивной подготовки, предназначавшиеся для журналистов, работающих по специальности, но не имеющих удостоверения. Я возразил, что проект не выгорит, поскольку у меня нет образования, да и работаю я не в редакции, но Бальдомеро, не привыкший отступать перед чем-либо, препоручил мое дело своему старому сослуживцу Мамелю Лопесу Артигасу, человеку деятельному и предприимчивому, с политическим весом, который закрыл глаза на то, что я всего лишь младший служащий, освободил меня от посещения курсов (что обошлось бы мне в значительную сумму) и четыре месяца спустя выслал заказным письмом на мое имя готовое удостоверение с регистрационным номером. Ход оказался верным и, главное, своевременным, ибо, по словам самого Артигаса, в дальнейшем, чтобы стать журналистом, потребовалось бы не только среднее образование, но и пять лет учебы в специальном институте – что, на мой взгляд, и благоразумно и предусмотрительно при подготовке к столь ответственной профессии.

Случилось так, что в промежутке между подачей моего заявления и получением удостоверения, а может быть, и в какой-то связи с этим, в газете произошла чистка, и наш директор дон Фернандо Масиас и еще три редактора попали под Трибунал по борьбе с масонством и коммунизмом, уж и не знаю, в качестве масонов или же коммунистов. Короче говоря, редакция осталась на бобах, и Главное управление печати, чтобы избежать каких-либо неожиданностей, поставило новым директором «Коррео» известного сумасброда по имени Бернабе дель Мораль, весьма отличившегося на войне, но напрочь лишенного способности к журналистике. Понимая всю свою ограниченность, Бернабе как-то пригласил меня вьшить кофе и неожиданно предложил помогать ему, содействовать в идеологической ориентации газеты, на что я тут же согласился с величайшей охотой, поскольку мне не по душе была уклончивая и неискренняя позиция «Коррео». Вот так, друг мой, нежданно-негаданно и оказался я вдруг редактором газеты, о чем мечтал, к чему стремился столько лет.

Но я замечаю, что чересчур разошелся. Возможно, мои письма и наполняют Вас ощущением покоя, однако мне не следует злоупотреблять Вашим терпением. А все дело в том, что в этой умиротворяющей обстановке, глядя на простирающуюся у моих ног долину в фруктовых садах, я мог бы часами писать Вам, не зная усталости.

Завтра, с немалым сожалением, я возвращаюсь в столицу. Отвечайте мне скорее, не ленитесь.

Целую Ваши ноги.

Э.С

2 июня

Драгоценный друг мой!

Вы спрашиваете, как я справляюсь с хозяйством? Очень просто. У меня есть домработница, которая убирает квартиру и готовит еду. После смерти моей покойной сестры Элоины несколько недель я был совсем подавлен, ибо хотя по объявлению в газете и заявилась уйма кандидаток, но ни одна из них не отвечала необходимым требованиям. Мне нужна была женщина степенная, с опытом, а это в наши дни, видимо, большая редкость. Наконец жена лавочника Арсенио сказала мне, что есть одна эстремадурка средних лет, серьезная и надежная, которая как раз ищет место в тихом доме. Так я нашел свою славную Керубину, оказавшуюся расплывшейся женщиной под пятьдесят, со слабыми глазами, столь же упрямой, сколь и трудолюбивой. Чтобы Вам было понятней, она – нечто вроде классической экономки сельского священника, только без самого священника, – именно то, что я и искал.

Не скрою от Вас, что приход этой женщины на место моей покойной сестры Элоины стоил мне муки мученической. Усердие и хозяйское чутье Элоины недоступны для подражания. При жизни моей покойной сестры дела словно делались сами собой, незаметно бывало, чтобы кто-нибудь занимался ими. Зимой и летом в семь утра она уже была на ногах, проветривала передние комнаты, остерегаясь меня разбудить, а это настолько несложно, что я, как, кажется, говорил Вам ранее, вот уже сам не знаю сколько лет сплю, затыкая уши. В своей полудреме я все же улавливал легкие отзвуки ее деятельности, но они были такими слабыми, что не только не тревожили, но, напротив, убаюкивали меня. Ровно в половине двенадцатого она на цыпочках входила в мою комнату, открывала наружные ставни и приносила мне в постель легкий завтрак: чашку чаю с лимоном и ломтики поджаренного хлеба с маслом и мармеладом. После поездки в Соединенные Штаты в составе группы журналистов по приглашению Государственного департамента я попытался перестроиться на американский режим, более подходящий для моей работы, но очень скоро вынужден был от него отказаться. В первый утренний час мой желудок еще расслаблен и, сколько бы я ни понуждал его, не способен переварить даже зернышка жареной кукурузы, не говоря уже о яйце. Чай да парочка тостов – единственное, что он принимает без возражений. А вот там, в Америке, оттого ли, что все было внове, из-за смены ли режима или в силу праздного образа жизни, но я съедал за завтраком пару яиц с ветчиной, что-нибудь мучное и выпивал чашку кофе с молоком, не зная никаких проблем с пищеварением. Подкрепившись подобным образом и не перехватив в течение дня даже бутерброда, я запросто дотягивал до половины седьмого вечера – официального времени обеда. Но вот Вам, пожалуйста: то, что там было нормой, здесь оказалось негодным. Почему так? Не знаю. Но ежели, едва поднявшись, я заправлюсь чем-нибудь в том же роде, то это все равно, как если бы я набил желудок цементом, – света белого не вижу.

Пока я умывался и приводил себя в порядок, покойная сестра убирала мою комнату. Знали бы Вы, сколько любви вкладывала она в это занятие! Я всегда спал на широкой супружеской кровати, старой кровати моих покойных родителей, которую мы привезли из села, и Элоина, не достававшая от одного края постели до другого, прибирая ее, разглаживала простыню палкой. Затем она заботливо заправляла покрывало в ногах, стараясь оставить его достаточно просторным, поскольку мне не так мешает вес одеяла, как если оно давит [6]. Столь же бережно и тщательно взбивала она мою подушку, набивая поплотнее углы и оставляя середину, куда я кладу голову, более мягкой и легкой. Теперь я понимаю, что все эти мелочи, в силу привычки казавшиеся тогда естественными, были с ее стороны уступкой моему сибаритству, так сказать, делом чести щепетильной хозяйки, однако сегодня, ввиду неопытности моей благонамеренной, но недалекой домоправительницы, их приходится ежевечерне выполнять перед сном мне самому.

Моя квартира ни велика, ни мала, ни старинна, ни современна. Это был первый дом, построенный где-то в пятидесятых годах, когда город начал расти, и хотя в то время говорили о жилой площади в сто шестьдесят квадратных метров, я полагаю, что сюда включали также балкон, террасу и даже лестничную площадку у грузового лифта. Кроме кабинета и гостиной-столовой, в квартире три спальни, которых более чем достаточно для моих настоящих надобностей, но только-только хватало при жизни покойных сестер, поскольку обе они, при их характере и привычке к простору сельского дома, никогда не соглашались жить в одной комнате.

Здание не так солидно, как дома начала века, но и не столь хрупко, как сегодняшние, однако с годами у него появился серьезный дефект: стали протекать трубы. В пору, когда оно строилось, еще не существовало нынешних химических моющих средств, которые, по-видимому, и разъели старые свинцовые трубы настолько, что теперь ни один выходной не обходится без водопроводчиков. На постоянные ремонты уходит столько денег, что я стал всерьез подумывать о переезде, так как на сегодня я вполне обошелся бы квартиркой с центральным отоплением (у меня дома вода нагревается колонкой, а отопление я электрифицировал, заплатив за работу сами представляете сколько). С этой целью я осмотрел несколько квартир в новых кварталах, этаких симпатичненьких квартирок от пятидесяти до ста квадратных метров, с просторным салоном и парой спален, но знаете ли за какую цену? Три с половиной миллиона за самую дешевую, она же, естественно, и самая маленькая, а уж в аренду снять – и мечтать нечего, ни одной не найдется.

В других районах, правда, квартиры сдаются, но не меньше чем за тридцать тысяч песет ежемесячно, что примерно равняется среднему заработку сегодняшнего испанца с машиной. Но заметьте, что эта проблема перестала быть сугубо городской. В моем селении, в Креманесе, по меньшей мере лет уже двадцать тому назад сестра покойного дяди Баруке задаром уступила гумно какому-то художнику, которому вздумалось поставить себе в деревне новый дом, чего не припоминали на своем веку и самые древние старики. А сегодня платят триста-четыреста тысяч и даже до полумиллиона песет за огородик в каких-нибудь пол-обрады, чтобы построить себе на нем загородный домик. Скажу больше, на эспланаде, что тянется перед домом моей покойной двоюродной сестры Касильды, самым старым в селе, с гербом и аркой каменной кладки у входа, построили аляповатое здание в пять этажей, с квартирами, не насчитывающими и восьмидесяти квадратных метров, но которые продаются тем не менее по два миллиона песет каждая. Вы скажете, чтобы приблизить город к деревне? Да ничего подобного, не верьте в это, просто горожане открыли для себя деревню и в прозаическом порыве (ибо сегодня любой порыв прозаичен) ринулись в села, но не с тем, чтобы приспособить свою жизнь к ритму деревенского существования, а для того, чтоб заразить их гедонистическим и упадочническим духом большого города.

Моя жизнь, с тех пор как я вышел на пенсию, предельно размеренна. Встаю около десяти утра, в течение часа умываюсь, одеваюсь, привожу себя в порядок, затем завтракаю и удаляюсь в кабинет, где читаю газету и пишу – когда письма, а когда какую-нибудь заметку для «Коррео» или для Агентства Трес, с которым сотрудничаю с 1961 года. В час выхожу на долгую, до самого обеда, прогулку. Маршрут мой меняется в зависимости от погоды и времени года, но я всегда непременно ищу чистого воздуха. После обеда листаю мадридские газеты, немного смотрю телевизор, разгадываю парочку кроссвордов и снова выхожу из дома, поскольку редкий день где-нибудь в городе не читается лекция, не открывается выставка или не происходит еще какое-нибудь интересное мероприятие. По моем возвращении Керубина подает в гостиную ужин на подносе, и я, удобно устроившись в кресле, смотрю телевизор до самого конца передач. После полуночи я ложусь и часа два отдаю чтению, только не испанских романов, как правило полных секса и демагогии, а всемирно известных зарубежных произведений литературы. Кстати, читали ли Вы «Холокауст» [7]? Смотрели по телевидению экранизацию? Не отрыжка ли это еврейского капитализма? Был бы рад узнать Ваше мнение. С искренним уважением.

Э.С.

8 июня

Дорогой друг!

Вопреки составившемуся у Вас впечатлению, я вовсе не такой уж всеядный телезритель. После обеда я совсем недолго смотрю телевизор – конец новостей в 15 часов и передачу, которая следует за этим. Да и не каждый день, разумеется. Другое дело вечерами. Вечерами я редко уделяю телевидению менее двух часов. Да и чего Вы хотите? Ведь это единственная возможность общения с собеседником, которому всегда можно заткнуть рот, если он придется некстати. Скажу больше: мне лично телевидение вовсе не кажется таким плохим, как его принято считать. Хорошего телевидения нет нигде, будь оно таким – объективно хорошим, – оно, тем самым уже, было бы плохим, потому что девять десятых страдающих отсутствием вкуса и интеллектуально нетребовательных зрителей не приняли бы его. Главное – не идти у телевидения на поводу, избегать бесцельного сидения перед аппаратом часами напролет. Хотите знать как? Рецепт прост: отбирая передачи. Пытались ли Вы, друг мой, отбирать передачи? Попробуйте же, советую Вам, это очень полезно, Вот тогда сидение перед ящиком перестает быть оглупляющим и становится занимательным, а иной раз даже и познавательным.

Регулярно смотреть телевизор я стал всего лет восемь тому назад, когда у меня случился перелом малой берцовой кости левой ноги и я почти два месяца провел в гипсе. Неверный шаг в цехе, самая что ни на есть будничная травма. Говорят, случается, что к подобным переломам приводит определенное положение ступни в соотношении с весом тела – глупая случайность, но с весьма досадными последствиями.

Кто был совершенно одержимым телезрителем, так это моя покойная сестра Рафаэла. Во время отпусков и в последние годы после выхода на пенсию она часами напролет, как загипнотизированная, просиживала перед экраном. Зная ее слабость и желая сделать ей сюрприз, я, хотя цена и кусалась, приобрел цветной аппарат. И чем, скажите мне, так привораживают всех нас краски? Мы, взрослые, носим в себе что-то от ребенка, которым были когда-то, или от первобытного существа, скрывающегося за налетом цивилизованности, и потому предпочитаем цветное изображение черно-белому. Ясно, что цвет ничуть не прибавляет художественной выразительности, однако превращает самую чепуховую передачу в маленькое представление.

Моя покойная сестра Рафаэла и в семьдесят лет продолжала оставаться привлекательной. Порой, когда она отрешенно застывала перед телевизором, я украдкой, чтобы она не заметила, и с чувством гордости рассматривал ее: прямой лоб, который она старалась не открывать полностью, маленький, с трепещущими чувственными крыльями нос, полные губы, выдающиеся скулы и, самое главное, кожа, свежая и эластичная даже на шее, совсем без складок. В детстве она казалась мне богиней: гордая шея, небольшие дразнящие груди, гибкая, необыкновенно стройная талия, подчеркнутая округлым, волнистым изгибом бедер. Она, Рафаэла, была женщиной редкой красоты, которая только акцентировалась ее безразличным, слегка пренебрежительным отношением ко всему, особенно к мужчинам. Такой же, по крайней мере внешне, оставалась она и по отношению к Серхио, тому капитану регулярных частей, о котором я писал Вам раньше. Никогда я не видел свою сестру задумчивой, ликующей или взволнованной из-за него. Либо она настолько владела собой, либо же была женщиной холодной, не знающей чувств и страстей, движущих остальными смертными. Тем не менее поначалу я испытывал зависть к Серхио и дошел до того, что даже возненавидел его, так что – признаюсь, хоть и не следовало бы этого говорить, – когда он погиб в Игуаладе, я изобразил сожаление, но в глубине почувствовал, что у меня словно камень с души свалился. Мне казалась невыносимой мысль о том, что Рафаэла может покинуть меня и зажить с ним. Мне необходимо было ее постоянное присутствие, уверенность, что, отлучившись, она обязательно вернется, а также – пусть это и покажется Вам странным – знать, что она по-прежнему девственна.

Сеньорита Пас, учительница, в которую я влюбился десяти лет, чем-то походила на мою сестру. У обеих была одинаковая профессия, одинаковый язвительный отблеск в темных зрачках и дивное тело. Сейчас мне кажется, что потому-то я и влюбился в нее и посвящал ей стихи, иногда, прости Господи, почти эротические. Покойную Рафаэлу и сеньориту Пас объединяло еще и другое: движения у обеих были замедленные, словно бы с ленцой, но в то же время какие-то кошачьи, вкрадчивые, волнующие, полные чувственности. Рафаэла была так привлекательна, что даже я, ее брат, не мог остаться к ней равнодушным.

Буду до конца откровенным: вероятно, основной причиной, заставившей меня взяться за перо и написать Вам после того, как я прочел объявление, явилось любопытное совпадение: моя покойная сестра Рафаэла весила на один килограмм меньше Вас, была одинакового с Вами роста – метр шестьдесят и, пользуясь Вашим выражением, отличалась той же моложавостью. Прочтя объявление, я представил себе Вас такой же, какой помню ее: стройненькой, манящей, смуглолицей, с длинными гибкими членами и зовущим взором… Ошибаюсь ли я? Если это не покажется бесцеремонностью с моей стороны, был бы рад получить Вашу фотографию, желательно недавнюю и по возможности нестудийную. Мне противна искусственность студийной съемки с ее шаблонными улыбками, заранее рассчитанным ракурсом, ретушью… Во всем я люблю внезапность, неожиданность, непосредственность и экспромт. В считанные разы, когда мне приходилось обращаться в фотостудию, я неизменно чувствовал скованность и страх, как в приемной дантиста. Чего стоят одни приготовления: «Поднимите подбородок повыше, взгляд поверх камеры, руки на колени, замрите…» Ужасно! И вот уже объектив камеры берет Вас на мушку. Поистине невыносимо! Честное слово, я предпочитаю видеть направленное на меня дуло револьвера, чем глазок фотоаппарата.

Такой способ увековечивания себя, как фотография, не прельщает меня ни в малейшей степени. В старину в моем селе люди снимались на карточку, переболев гриппом, раз в два-три года. Я так и не смог понять этот обычай. Нетрудно догадаться, что на фотокарточках все выходили с осунувшимися, изможденными лицами, с грустными после недавней болезни глазами. Я полагаю, смысл здесь заключался в том, что человек мог потом смотреться в зеркало и сравнивать свое отражение со снимком: «Теперь я выгляжу куда лучше; вот и отступилась от меня смерть». Так или иначе, это была очень эксцентричная традиция, вероятно не сохранившаяся сегодня даже среди стариков. Ну, а молодежь нынешняя, что и говорить, совсем другая.

Не верится даже, что у Вас – такой, какой я Вас себе представляю, – десятилетняя внучка, я имею в виду старшую. Правда, Вы рано вышли замуж, да и Ваша дочь тоже, и все-таки… Кстати говоря, проживая совместно с дочерью, зятем, двумя внучками и холостым сыном, Вы обладаете такими возможностями общения, каких лишен я, что, видимо, и объясняет Ваше пренебрежение к телевидению. Какая Вам в нем нужда? Иное дело я. Оглядываясь назад с высоты сегодняшнего жизненного опыта, я задаюсь порой вопросом: а не выиграл ли бы я, женившись в свое время? Брак так же заразителен, как и самоубийство. А в моей семье всегда преобладали холостяки. Из четырех выживших детей (родилось-то нас восемь) женился только старший, Теодор, а из семьи моей покойной матери – лишь она одна; ее братья Онофре, Бернардо, Сиксто и Леонсио остались холостыми и оказались слабосильными – ни один не дотянул до шестидесяти, – и, за исключением моего покойного дяди Леонсио, эмигрировавшего в Аргентину и покоящегося в Ла-Чакарите, все они похоронены в Креманесе.

Как Вы можете убедиться, семейная традиция влияет на человека в такой же степени, как гены или среда, если только это не гены и среда формируют эту самую традицию. Вполне вероятно, что женись в свое время мой покойный дядя Онофре, патриарх семьи, царствие ему небесное, то и мы, остальные, последовали бы один за другим его примеру. Нами, людьми, в том числе семьями и сообществами, неизменно правит инерция.

Простите мне такое обилие семейных подробностей и примите самый сердечный привет от Вашего преданного слуги, целующего Ваши ноги.

Э. С

18 июня

Дорогой друг!

Нет, нет, прошу Вас, не говорите так! Я не помню дословно своего последнего письма, но, думаю, Вам даже в шутку не следует называть меня сатиром-кровосмесителем. С покойной сестрой Рафаэлой я, за исключением последних лет, после выхода ее на пенсию, почти и не жил совместно и потому, в определенном смысле, воспринимал ее как лицо постороннее. Этим же, возможно, объясняется и то упоительное восхищение, которое испытывал я всегда перед нею. Но чтобы я был влюблен в Рафаэлу? Какая несуразность! Вам не следует заключать этого из моего пылкого преклонения перед нею. Повседневное общение развенчивает, и не исключено, останься Рафаэла, подобно Элоине, подле меня, я никогда и внимания не обратил бы на ее надменную красоту, Однако покойная Рафаэла наезжала лишь ненадолго, и каждый раз, как она нас навещала, я открывал в ней что-то новое, какую-нибудь гримаску, жест, движение, которые ускользали от меня до тех пор. Признаюсь даже, что, обнимая ее, я всегда чувствовал дрожь, как если бы сжимал в объятиях не имеющую отношения к семье красивую женщину. Но делать из этого вывод, что я был в нее влюблен?…

Вчера, уже лежа в постели, я не меньше полудюжины раз писал Вам мысленно это письмо, с каждой новой редакцией добавляя какой-нибудь очередной довод, кажущийся мне убедительным. И тем не менее сейчас, несмотря на такое количество черновиков, я пуст, порвана путеводная нить, иссяк источник мыслей, бивший вчера у меня в голове. Я чувствую себя бессильным, беспомощным, ни к чему не способным. Это состояние случается у меня не так уж и редко. А вот по ночам я словно возрождаюсь из пепла, и мозг мой вступает в фазу особой ясности, какой не знает при свете дня. След профессиональной деятельности? Не стану спорить. Факт то, что вчера ночью мое письмо к Вам было обоснованным и убедительным, а сегодня весьма далеко от этого. Словно кто-то провел у меня в голове мокрой тряпкой, ровно по школьной доске, Как разубедить Вас относительно моих чувств к покойной сестре? Я теряюсь, мой рассудок не в состоянии собраться с мыслями. Порой, уже в постели, если мне не дает покоя какая-нибудь самая что ни на есть пустяковая мысль, я нахожу в себе силы подняться и набросать черновик с основными положениями, чтобы закрепить на бумаге логику изложения, структуру рассуждения, то, что я желал бы выразить, и в последовательности, в которой нужно это делать. Только тогда, зная, что мои соображения записаны, могу я улечься со спокойной душой. Но что это дает мне в конечном итоге? Почти ничего. На следующее утро черновик уже не в состоянии пробудить мою мысль, как высохшее дерево, которое не может дать цвет; я ничего не могу в нем почерпнуть. Еще накануне я запросто нарастил бы на этот скелет живую плоть, но после бессонной ночи едва способен нанести на него немного мертвечины, кое-как прикрыв обнаженный костяк. То, что вчера было продуманной и выразительной схемой, отлаженной системой хорошо подогнанных умозаключений, оборачивается наутро набором безжизненных слов, неспособных дать какой-либо импульс и словно написанных чужой рукой.

Но вернемтесь к предмету моего письма, ибо я сегодня взялся за перо с целью попытаться убедить Вас, что в моих отношениях с Рафаэлой не было ничего нечистого, ни тени недостойных помыслов, и при всей путанице в голове должен исполнить свое намерение. Я понимаю, что Вы шутите, называя меня сатиром-кровосмесителем, но и не оправдываете до конца. В строках Вашего письма чувствуется некая игривая недоговоренность, умышленное желание оставить тему открытой, так как в глубине души Вы все равно убеждены, что я грешил с Рафаэлой – по крайней мере в мыслях. И уж коли мы пришли к этому, я позволю себе задаться вопросом: как можно сдерживать, контролировать или направлять наши помыслы? Разве не устремляются они порою своим путем, глухие к нашей воле, далекие от наших намерений?!

Мальчишкой, в селе, в те времена, когда я вздыхал по сеньорите Пас, нашей учительнице, я всякий раз, исповедуясь священнику дону Педро Селестино, говорил ему одно и то же: «Кажется, у меня были дурные помыслы, святой отец». На что он неизменно отвечал: «Как это кажется? Кому ж знать, как не тебе?» Так вот, и сегодня, со всем грузом прошлых лет за плечами, я все еще не знаю, какова здесь доля моей вины. Сколько б ты ни твердил себе – в словах или мысленно, – что нет у тебя желания, оно все же может возникнуть. Как воспрепятствовать этому? И достаточно ли не поддаться этому желанию – причем, как правило, лишь потому, что удовлетворить его не в наших силах, – чтобы не преступить моральные устои? То же самое можно сказать и о зависти. Разве не заключена высшая мука для завистника в самом его грехе? Будто не отдал бы он полжизни, лишь бы не быть таким, не влачить на своих плечах столь тяжкую ношу?

Но оставим дискуссии на темы морали. В Вашем письме есть другая крайность, которую мне не хотелось бы обойти молчанием. С какой стати мне недолюбливать андалусцев? Я понимаю, что андалусцы – очень живой народ, навроде неаполитанцев в Италии, и если и не раскрываются до конца у себя на родине, так лишь потому, что не представляется к тому случая. Мне всегда по душе андалусцы (и особенно андалуски), если только они не корчат из себя записных остряков и балагуров. Не уверен, понятно ли я выражаюсь. Есть андалусцы, которые в силу одной лишь принадлежности к этой нации считают себя обязанными валять дурака и целый божий день знай сыплют прибаутками да анекдотами. Меня эти записные остряки не забавляют. Все наигранное, подстраивающееся под стереотип раздражает меня. Напротив, мне нравятся андалусцы с непосредственным характером, с забавным произношением и врожденным остроумием, из которого они не стараются разыгрывать целое представление. Как видите, я положительного мнения об андалусцах, и тот факт, что Вы родом из Севильи, не только не портит, а, наоборот, красит Вас в моих глазах. Более того: мой лучший, я бы даже сказал, единственный друг Бальдомеро Сервиньо хоть и уроженец Галисии, но по крови андалусец, из Кадиса.

Керубина призывает меня обедать. Продолжим нашу беседу в другой раз. Вы не прислали фотографию, которую я ждал. Когда же? Пишите мне. Я уже не могу обойтись без Ваших писем. Дружески

Э.С.

24 июня

Мой дорогой друг!

Спасибо, спасибо, тысячу раз спасибо! Наконец-то сегодня утром я получил Вашу фотографию, и поверьте, что с тех пор, как Керубина вручила мне ее, я точно сам не свой. Даже не верится, что такая незначительная вещь способна привести зрелого человека в подобное волнение.

Как обычно, я встал сегодня в несколько сумрачном расположении духа и ни теплой ванной, ни тщательным туалетом не сумел развеять дурного настроения. В свое время мне довелось прочесть несколько книг о йоге и управлении психикой, и все они совпадали в одном: важности дыхания как средства расслабления. Медленный, глубокий и протяжный вдох и резкий, шумный, полный выдох, как если бы наше тело было шиной, которую мы хотим спустить в один присест. Согласно восточной философии, от того, как мы пользуемся своими легкими, зависит в немалой степени, каким будет наше самочувствие, И в этом должно, по-видимому, быть определенное рациональное зерно, коли в деревне я становлюсь уравновешеннее и выносливей оттого лишь, что дышу чистым воздухом, А другое правило рекомендует любой работе, которой мы в настоящее время заняты, при всей ее незначительности, отдаваться так, словно бы от ее выполнения зависела наша жизнь. Даже такая, например, простая процедура, как утренний туалет, если совершать его не спеша, может принести успокоение и расслабление самому взбудораженному организму. Движимый этой надеждой, я превратил ежедневный туалет в целый ритуал: теплая ванна, возлежа в которой я развлекаюсь созерцанием собственного округлого живота, островом вздымающегося из пены, потом растирание, тщательное бритье – по старинке, опасной бритвой, – массаж волос и так далее. Как правило, я приступаю к этим гигиеническим процедурам машинально и второпях, но затем, мало-помалу, сбрасываю темп, обретая покой и стараясь извлечь из них удовольствие, так что по окончании туалета я обыкновенно уже уравновешенный, полностью владеющий собой человек. Но, конечно же, бывают и исключения. Иногда столь искомое наслаждение и попытка навязать самому себе неторопливый ритм только усиливают мою нервозность. Так было со мной и сегодняшним утром, уж не знаю, по какой причине, хотя и подозреваю, что по крайней мере часть вины в том лежит на Вас. Со времени Вашего предпоследнего письма я смущен и растерян. Не то в шутку, не то всерьез Вы отозвались о моем отношении к Рафаэле в двусмысленных, немыслимых для меня выражениях. Настроенный сколь можно доброжелательней, я придирчиво вглядываюсь в себя, анализирую свои былые чувства, противоречивые детали моего с ней общения, но не прихожу к окончательному решению – строго говоря, не прихожу ни к какому решению. Это стремление достичь истины при убеждении в невозможности ее достижения огорчает и обескураживает меня.

Сегодняшним утром ванна не принесла мне успокоения. Напрасными оказались старые восточные трюки, все было напрасно. А когда, выйдя из ванной комнаты, я застал Керубину, мою усердную домоправительницу, подметающей гостиную кухонной щеткой, я вышел из терпения и устроил ей просто неприличный разнос. А она в ответ лишь покорно посмотрела своим собачьим взглядом, и это только еще больше разозлило меня. Когда охвативший нас гнев набирает обороты, нужно уметь положить ему предел, чтобы избежать истерики. Словесная разрядка ничего не дает, максимум, к чему она может привести, – это что наша ярость, несмотря на очевидную смехотворность подобного взрыва чувств, перехлестнет через край и вызовет полное и совершенное помрачение рассудка. Иногда я думаю, что мотивы многих преступлений, совершенных под влиянием страстей, коренятся отнюдь не в чувстве вражды по отношению к жертве, а в ненависти к самому себе, в отвращении, вызванном собственным произволом, своими же, объективно говоря, гротескными поступками.

В таком вот взвинченном состоянии и застало меня сегодня утром Ваше письмо с фотографией. Можете ли Вы поверить, что все переменилось в одно мгновение? Моя вспышка отступила, как порыв пламени под снежной струей углекислотного огнетушителя. Тут же погасла, Я улыбнулся Керубине, доставившей почту, и заперся в кабинете, чтобы никто не мог мне помешать. И вот наконец мы лицом к лицу с Вами, с Вашим живым образом. По возрасту Вашей внучки (ибо я не сомневаюсь, что девочка, которую Вы щекочете, – Ваша внучка) я заключаю, что снимку, должно быть, лет пять-шесть. Ошибаюсь ли я? Судя по этому, можно сделать вывод, что и Вы также равнодушны к фотографии.

На снимке мне особенно нравится Ваша улыбка, открытая, широкая, цветущая. Она иная, чем у моей покойной сестры Рафаэлы. Ваша – светлая, непосредственная и уверенная. У нее же – смутная, несколько загадочная. Но какое это имеет значение! Существует множество красивых улыбок, или, вернее, во множестве улыбок есть красота. Глаза у Вас голубые, не так ли? Светлые глаза расположены к близорукости. Носите Вы очки? Или, может быть, линзы? В линзах плохо то, что они иногда совершенно неожиданно выпадают. Когда мы при этом одни, приходится пускаться на унизительные поиски, когда же нет – не остается ничего иного, как заявить об утере, а значит, выставить напоказ наш недостаток, если только мы хотим получить от окружающих помощь.

Я близорук с детства, однако мой покойный брат Теодоро отказывался купить мне очки под тем предлогом, что их не носил никто из детей в селе. И надо сказать, он был прав. По тем временам очки считались принадлежностью стариков или городских и в любом случае – свидетельством неполноценности. Ранняя близорукость компенсируется с годами тем, что предохраняет нас от дальнозоркости. Вы пользуетесь очками при чтении? Я легко обхожусь без них и, хотя держу книгу близко к глазам, не чувствую никакой усталости, а если и устаю, то это переутомление психики, умственная усталость, не имеющая отношения к глазам.

На этой фотографии мой взгляд в первую очередь отмечает свойственную Вам, судя по выражению и жестам, живость, неподдельную моложавость Вашего облика. Думаю, Вы были правы, утверждая это в «Знакомстве по объявлению». О таких, как Вы, у нас здесь говорят «пригожая вдова». По обнаженным рукам и прежде всего по шее я угадываю упругость Вашего тела. Это качество я ставлю превыше всего. Оно – главное в женщине, прежде всего в женщине зрелой. Я не говорю сейчас о коже. Меня одинаково отталкивает как рыхлая, дряблая или дебелая плоть, так и плоть тощая, излишне мускулистая либо же оплывшая жирком. Терпеть не могу чрезмерный волосяной покров, но в такой же степени питаю отвращение и к ногам выбритым, общипанным и холодным, как кожа рептилии. Тугая, упругая плоть, обтянутая золотистой, шелковистой кожей с коротким, мягким и светлым, как на персиках, пушком, – вот самое оно. Не о том речь, поймите, чуть полнее женщина или чуть худее, чем следует, а о том, какова плоть, облекающая костяк, и неважно, много ее или мало.

Летней порой, в селе, моя покойная сестра Рафаэла ежедневно ложилась полуодетой загорать в галерее, подле меня. Она относилась к тем женщинам, которых можно назвать гелиофагами, пожирателями солнца; в этом она была ненасытна. И я каждый раз с удивлением убеждался, что время было бессильно против нее, что между тридцатью и семьюдесятью годами ее тело, по существу, совсем не изменилось: те же широкие, гладкие, упругие бедра, та же вызывающе торчащая маленькая грудь, такая же тоненькая, гибкая, без капли лишнего жира талия… Дивное тело было у моей покойной сестры Рафаэлы, оно словно бы смеялось над временем, оставаясь нетронутым вопреки возрасту, и только смерть смогла одолеть его.

А теперь одна просьба: не могли бы Вы прислать мне свою фотографию в полный рост, крупным планом? На этом снимке, где Вы переплелись в клубок вместе с внучкой, смеющейся и извивающейся от щекотки, едва можно разглядеть, кроме лица, Ваши руки до локтя и точеную икру ноги. Но мне хотелось бы видеть Вас целиком, одну, на отдельном портрете, а не на сюжетной фотографии. Согласитесь ли доставить это удовольствие Вашему старому поклоннику? Поймите, присутствие девочки, своей невинной улыбкой вносящей в картину такую свежую струю, не мешает мне нисколько, но отвлекает мое внимание, а сейчас меня по-настоящему интересуете Вы, и только Вы.

Двадцать восьмого числа я переезжаю в Креманес, на все лето. По словам моего друга Протто Андретти, которого мы зовем Итальянцем, потому что такова его национальность, хоть сам он и появился на свет в Вильяркайо, каменщики закончат работу завтра. А я пережду несколько дней, пока дом подсохнет и Нереа, полуненормальная девушка, которая зарабатывает на жизнь чем придется, сделает основную уборку, избавит Керубину, мою домоправительницу, от самого тяжелого. Эта девушка, Нереа, и ее родители, уже в годах, спустились в наши места из сьерры, оставив свою деревню. Таким образом, они первые начиная с XIX века иммигранты в Креманесе. А то молодежь уезжает, и некому прийти ей на смену.

В другой раз вышлю Вам свой снимок. Я немного робею перед этим шагом. Вы-то выдержали его с честью, но повезет ли мне в равной степени? Заканчиваю свое письмо; оно получилось чересчур пространным, но Ваше изображение, Ваше вступление в этот дом, не знающий женской руки, вполне заслуживало скромного знака внимания с моей стороны.

С уважением и почтением к Вам

Э.С.

29 июня

Дорогой друг!

Правда ли, что в моих письмах звучат порой скептические нотки? Я так думаю, что скептицизм, как и седины, приходит со старостью, накапливается параллельно с житейским опытом. Очевидно, годы, подтачивая наши эмоциональные ресурсы, делают нас недоверчивей, но в то же время и человечней. Загляни я в себя поглубже, может статься, и согласился бы с Вами. С самого детства я был замкнут, а потому мало расположен к откровенности, необщителен и недоверчив. Я спрашиваю себя, может, это защитная реакция, свойственная тем из нас, кто так или иначе не укладывается в прокрустово ложе нормы, то есть слишком высок или слишком низок, слишком толст или слишком худ, а значит, страдает от комплексов? Может, у меня комплекс неполноценности из-за низкого роста? Или лишнего веса? Неужели я ношу это в себе с детства? Так или иначе, моя недоверчивость вполне обоснованна, ибо с самого рождения я в этой жизни видел одни невзгоды. Родителей своих я не знал, На протяжении первых пятнадцати лет я не имел поддержки и привязанностей как член какого-либо сообщества. Селение мое в счет не шло, его и на карте-то не было; исчезни оно однажды с лица земли, никто бы и глазом не моргнул. Позже, уже в столице, я попал к жадному лавочнику, которому мой юный возраст не мешал нагружать меня, как осла, чтобы рассылать по домам покупки. Затем, ни за что ни про что, я оказываюсь на три года втянут в войну. А когда я налаживаю мою жизнь, нахожу свое призвание и готов, наконец, торжествовать, кто-то вышибает у меня землю из-под ног, и я обрушиваюсь вниз, чтобы уже не подняться. Как Вам моя история? Да, мой путь не был усыпан розами. Возможно, этот перечень несчастий не слишком отличается от невзгод, выпадающих на долю большинства смертных, однако у меня – по собственной ли вине или нет (этого я так еще и не понял) – не было никогда того, что помогает другим стойко переносить лишения: спутника жизни. В силу семейного ли рока или потому, что никогда не искал, я так и не нашел человека, который разделил бы со мной судьбу. Была ли моя нелюдимость причиной или следствием этого? Я не нашел себе жены оттого, что нелюдим, или же стал нелюдим, не найдя жены? Разобраться в этом непросто, да и что толку поминать старое. Так было, и баста. В подобных вещах я немного фаталист. Не в моих привычках копаться в прошлом, выискивая чью-то вину. В любом случае сказанное объясняет, почему за всю жизнь только два человека, если не считать родных, сумели снискать мою привязанность: в детстве Анхель Дамиан, а уже в зрелом возрасте – сотрудник по газете Бальдомеро Сервиньо. Анхель оказался верным другом, благородным, с богатым воображением. Годы, проведенные рядом с ним, были лучшими в моей жизни. В детстве очень важно встречать понимание, и я находил его у Анхеля. Но потом, с возрастом, всяческие напасти и болезнь сделали Анхеля молчаливым и мелочным, и теперь когда я вывожу его на прогулку в кресле-качалке, случается, что мы добираемся до самого Корнехо, не обменявшись за всю дорогу и парой слов. В этой жизни всему – и вещам и людям – бывает свое время, и нет сомнений, что время Анхеля Дамиана уже миновало.

Моя дружба с Бальдомеро Сервиньо, как всякая дружба людей зрелых, была более обоснованной. Бальдомеро не здешний, родился он в Кадисе, а потом в разные годы служил в Лериде, Альбасете и в Сеговии в отделениях министерства информации. Но только здесь он нашел все, что искал: журналистскую работу, которая не мешала бы его службе в Министерстве, жену и семью. Когда я устроился в «Коррео» редактором, он единственный, кроме Бернабе дель Мораля, помог мне. Мы сошлись характерами. Раз в неделю обедали вместе в кабачке, а потом, когда он женился, – у него дома, по четвергам, в окружении ребятишек, которые называли меня дядей. Бальдомеро – человек здравомыслящий, незаурядный, благодушный, всегда и во всем пользующийся успехом. Надо видеть его благородную внешность, аристократическую голову с шелковистыми седыми волосами, которую так изящно, с достоинством, одновременно мужественным и скромным, носит он на своих плечах. Два года назад, когда умерла Эсперанса, его жена, я думал, он надломится, но не тут-то было. Бальдомеро выстоит в любой ситуации. Несчастье, можно сказать, сдружило нас еще больше, и если наши отношения и без того строились всегда на доверии и понимании, то мы только сближались в последние месяцы. Однако я должен говорить с Вами начистоту. Дело в том, что моя дружба с Бальдомеро Сервиньо не избавляет меня от подчиненного по отношению к нему положения. Я для Бальдомеро – то же, что Санчо для Дон-Кихота или Сьютти для Дон Хуана Тенорио [8]. Чтобы блистать, чтоб как можно полнее реализовать себя в обществе, людям видным, умным, мужественным необходим для контраста антипод, человек посредственных дарований. Этот антипод – я, сеньора. Поймите, так получается вопреки самому Бальдомеро, я хочу сказать – вопреки его врожденной доброте и безграничному благородству. При всем желании он не смог бы избежать этого, как не может избежать при разговоре со мной едва заметного снисходительного тона.

Бальдомеро, воскресная компания да друзья из Креманеса – вот и все мое общество. Маловато для шестидесяти пяти лет? Вероятно, но это только доказывает, что я человек не экспансивный, а, напротив, замкнутый и склонный к мизантропии. Но теперь Вы открыли мне путь общения, ранее недоступный, и я с радостью вверяю себя ему. Пишите мне. Пишите о своих делах. И не забудьте про фотографию. Я не знал, что Ваша старшая дочь Сильвия, та, что замужем за дипломатом, проживает в Женеве. Я бывал в Женеве проездом невесть сколько лет назад. Чистый, опрятный город, с большими открытыми пространствами, в самом замысле своем отличный от наших тесных и невыносимых ульев. Вы не собираетесь навестить дочь? А три девочки – они дочери Сильвии или ее сестры из Севильи? Вам не хотелось бы иметь внука, мальчугана?

Ваш преданный, неизменно думающий о Вас

Э.С

4 июля

Дорогой друг!

Моисес Уидобро, местный почтальон, выполняющий при случае обязанности альгвасила, доставил мне Ваше письмо, пересланное из столицы и опоздавшее, таким образом, на трое суток. В предотъездной суете я забыл сказать, чтобы Вы писали прямо в деревню. И совсем не обязательно указывать адрес – Креманес маленькое селение, и все мы здесь знаем друг друга. Если Вы будете писать сюда, мы выиграем на этом сутки или даже двое. Пересланные письма разочаровывают меня, словно вещи, полученные из вторых рук, перепроданные, прошедшие таможенный досмотр или подвергшиеся надругательству. К этому вопросу я отношусь очень болезненно. Когда Рафаэла приезжала к нам на время отпуска, я не разрешал ей читать газету раньше меня. В противном случае я лишался удовольствия чувствовать себя первооткрывателем, и к тому же мне представлялось, что газета, уже прочитанная кем-то другим, утрачивала девственность и тем самым переставала вызывать интерес.

Я пишу Вам на застекленной галерее дома, где моя покойная сестра Рафаэла стелила одеяло и ложилась загорать в одних узеньких трусиках и в лифчике. Боже, какие были времена! Галерея сейчас в тени, тогда как косогор против дома и Пико-Альтуна залиты лучами солнца. Склоны, покрытые дубравами на вершинах и участками высаженных сосновых рощ в низинах, уступами ниспадают в долину, разрезанную рекой Адарме-малюсенькой речушкой, на чьих берегах, размежевывая сады, где еще вчера росла одна упрямая ежевика, стоит теперь лес из каштанов, вязов и ценных серебристых тополей, которые под порывами налетающего, как сейчас, ветра образуют беспокойную, не поддающуюся описанию растительную симфонию.

Меня огорчает превратное толкование Вашим сыном моего поступления редактором в «Коррео». Я попал туда не с черного хода, как он считает, а с единственного, который был для меня открыт. Молодым свойственно все упрощать, они склонны к максимализму и ниспровержению авторитетов. В жизни, сеньора, нет ни черных, ни парадных входов. Любая дверь хороша, когда нам открывает ее История. Сын Ваш может быть уверен, что не я организовал Национальное восстание. Я аполитичен, был таким всегда, с детства, и, сколько себя помню, всегда воспринимал политику как неизбежное зло. Иными словами, сеньора, мне все равно, какой стороной ляжет монета, безразлично, выпадет ли орел или решка. Только с такой нейтральной позиции можно судить объективно. А мнение Вашего сына так же необъективно, как и точка зрения председателя Совета дона Хосе Мигеля Остоса, когда в тот злополучный день он заявил, что Главное управление печати, не решаясь конфисковать «Коррео», решило его просто-напросто оккупировать. Положа руку на сердце, сеньора, разве похож на оккупанта я, честный человек, один из самых трудолюбивых и благонадежных редакторов в штате газеты? Куда ни шло еще называть так Бернабе дель Мораля, человека пришлого, заклятого врага «Коррео», назначенного директором за воинские заслуги; но за что меня-то, лицо индифферентное по отношению к любого рода идеологии, простого труженика? Без ложной скромности, сеньора, должен сказать, что мой приход в газету не принес ей ничего, кроме благ, первым и главным из которых стал самый непосредственный контроль за действиями Бернабе дель Мораля, хотя, с другой стороны, это отнюдь не означает, что я разделял мнение о нем сеньора Эрнандеса, считавшего нового директора «безбилетным зайцем, пробравшимся на корабль, чтобы его потопить». Я никогда не был марионеткой или ставленником министерства, как утверждает Ваш сын. Правда, я не разделял позиции газеты, но ведь и ее руководителя тоже. А моя работа в те годы, скажу Вам, была самоотверженной и разносторонней, хотя никто до сегодняшнего дня так и не соблаговолил по крайней мере признать это.

Однако лучше всяких слов убедит Вас в моей правоте тот факт, что, когда в пятидесятом году тяжело заболел дон Просперо Медиавилья, никто не возразил против того, чтобы я принял на себя обязанности главного редактора. До тех пор, в течение десяти лет, я составлял обзоры хроники, происшествий, кино, а также занимался общей редакцией материалов, которой первоначально пренебрегал, но с годами полюбил и оценил по достоинству. Поскольку работа, даже сверхурочная, никогда не исчерпывала моего свободного времени, я посвятил эти годы самообразованию, прочтя первоначально таких выдающихся довоенных публицистов, как Маэсту [9], Ортега, Унамуно, а затем, уже в Муниципальной библиотеке, – испанских, французских и русских классиков. Так, между редакцией, гемеротекой [10] и городской библиотекой провел я, хотите верьте, хотите нет, десять лет своей жизни, далекий от какой бы то ни было легкомысленности. Моя страсть к журналистике была неумеренной, всепоглощающей, и я, хотя и без какой-то конкретной цели, исподволь готовил себя к более высокому предназначению.

Дело пошло на лад, как я уже говорил, осенью пятидесятого года, со смертью дона Просперо Медиавильи. Отведя кандидатуры двух сотрудников как слишком старых, еще троих – как чересчур молодых, и моего неразлучного друга Бальдомеро Сервиньо как работающего по совместительству, Бернабе дель Мораль с одобрения компании назначил главным редактором меня (обратите же внимание, сеньора, и передайте это своему сыну: компания заявила о согласии с моим назначением). Должность была весьма неудобная, поскольку за неимением ответственного редактора мне предстояло организовывать и распределять работу таким образом, чтобы, с одной стороны, не ущемлять достоинство вспыльчивого и опасного в гневе Бернабе, и в то же время заручиться поддержкой и добиться признания всей редакции, как если бы я на самом деле держал в своих руках бразды правления. Поистине щекотливое положение, из которого я вышел с честью, ибо не только сумел избежать трений и конфликтов, но и за каких-то два года искоренил ставшую уже традиционной утерю корреспонденции, поднял тираж газеты на двадцать процентов и вдвое увеличил объем рекламы. Ну, как Вам мой послужной список, сеньора?!

С течением времени положение директора становилось все более неустойчивым, и, когда в начале шестидесятых годов произошло некоторое ослабление контроля за печатью, хватило одного шага со стороны компании, чтобы окончательно избавиться от Бернабе, человека никчемного, являвшегося, нужно признать, ставленником министерства. Мое восхождение на пост директора представлялось теперь неизбежным, поскольку других подходящих кандидатов просто не было. Любой беспристрастный наблюдатель признал бы это. И тем не менее, друг мой, возобладала политика, неблагодарность взяла свое, и мои поверхностные, попросту говоря, приятельские отношения с Бернабе дель Моралем перечеркнули все заслуги, так и оставив несбывшимися многолетние мечты. Однако описание того прискорбного эпизода заняло бы слишком много времени. Оставим это на другой раз.

Вот уже около двух часов я пишу Вам, беседую с Вами, сеньора, и представьте, ни голова, ни тело мои не чувствуют ни малейшей усталости. Из галереи уже ушла тень, солнце, стоящее почти в зените, заглядывает через стекла в дом и ложится полосой на кипарисовый настил. Ветер утих, зеленая долина погрузилась в тяжелый полуденный сон. Я не удивлюсь, если к вечеру соберется гроза. Над двором кружатся голуби, которых завел я два года назад в старом амбаре; всего-то две дюжины птиц, но они так радуют глаз и, кроме того, время от времени доставляют мне к столу птенчиков, мое любимое кушанье. Пробовали Вы их когда-нибудь? Голуби, дорогая, это поистине царское блюдо, изысканней, на мой вкус, чем куропатка или фазан, и с куда более нежной и сочной грудкой. Моя покойная сестра Элоина знала отличнейший рецепт их приготовления. Перепишите его и попробуйте при первой возможности. Выкладываете дно толстым слоем лука, заливаете по ложке оливкового масла на каждую порцию, затем добавляете зубчик чеснока и веточку петрушки. Опускаете птенцов, обжариваете и ставите тушиться на маленьком огне, причем желательно на дровяной плите, растапливая ее углями или дровами. Время от времени пробуйте их вилкой, до тех пор, пока зубцы не будут легко проходить до кости. Подавайте горячими, не открывая кастрюли. И помните главное: никогда не подливайте воду. Это достаточно распространенная привычка, вызванная опасением, что мясо останется жестким. В крайнем случае добавьте немного уксуса до того, как все закипит. И больше ничего. А попробовав, Вы мне скажете, есть ли на земле что-нибудь изысканней этого блюда.

Простите за столь длинное послание и примите уверения в дружбе и искреннюю симпатию от всецело Вашего

Э. С.

P. S. Прилагаю фотографию, сделанную прошлой зимой. Это мой последний и, кажется, лучший снимок.

10 июля

Дорогая Росио!

Ни разу еще до сегодняшнего дня я не решался написать Ваше имя, начертать его на бумаге казалось мне чересчур самонадеянным и дерзким, и потому я только шептал его про себя, прогуливаясь по дороге и подталкивая кресло-каталку Анхеля Дамиана или уединяясь дома по вечерам, чтобы глядеть на Ваш снимок (когда же Вы пришлете следующий, в полный рост?) либо думать о Вас, Положение обязывает, и я должен признаться, что Ваше имя – взятое отвлеченно, безотносительно к Вам, – не нравилось мне раньше, казалось, как говорят, typical [11], напоминающим о кастаньетах и андалусской ярмарке, тогда как я, не стану от Вас скрывать, совсем не весельчак и не любитель празднеств. В толпе я задыхаюсь. Я, может, и не чужд любви к ближнему, но ненавижу людские сборища. Если я пропал, ищите меня где угодно, но только не на митинге или футбольном матче. Любое скопление людей пробуждает во мне враждебность. Коллективное сознание убийственно. Вам никогда не доводилось наблюдать затравленного судью, оскорбляемого бесноватыми болельщиками? До чего унизительная картина! Вот где проявляется беззащитность человека перед обществом. Так вот, в Вашем имени, как таковом, мне всегда слышались отголоски толпы, ярмарки. Но сегодня, написав его, я почувствовал дрожь. Как оно сладостно! Имя свежее, полевое, рождающее вдохновение и радость, лишенное неприятных ассоциаций. Росио – это Вы, только Вы, и пусть даже в Ваших краях обитают сотни Росио, для меня вот уже три месяца существует одна-единственная.

Вы абсолютно правы, я многого требую от внешности женщины, может быть даже чересчур. Я безотчетно ставлю это качество выше других, и когда отзываюсь «так себе» о какой-нибудь особе, то имею в виду исключительно ее внешность и физические данные, а это значит, что прежде мыслящего существа в нас говорит животное. Чего Вы хотите? Из грязи мы. Более того (к чему лицемерить?): я, как уже говорил Вам раньше, предпочитаю породистое холеное тело смазливому личику.

А вот Вы зато совсем не снисходительны, когда пишете, что я много требую, да мало даю взамен, «других наставляю, да про себя забываю». Не скрою, я низок ростом, приземист и никакой не Аполлон, однако в мужчинах, мне кажется, это совсем и не важно. Мускулы нужны только кинематографическим тарзанам да суперменам. Здоровому мужчине нечему завидовать у мускулистого. Кроме того, мой жир распределен по телу равномерно, под гладкой, никогда не знавшей сыпи кожей. При всей полноте во мне нет рыхлости, это, чтобы Вам было понятней, лишь некоторая грузность, от которой еще можно избавиться. Немного упражнений, умеренная диета, и, как только захочу, я с легкостью скину килограмм пятнадцать. А потом, кому, скажите, мешает моя полнота? Ведь я совсем один. Человек не должен жить один еще и для того, чтобы не опуститься. Моя покойная сестра Элоина была очень строга в этом вопросе, но привязанность заставляла ее видеть меня высоким и даже стройным. Ваше мнение, конечно, вернее, не в силу требовательности, а ввиду его объективности. Но, я думаю, в мужчинах надо обращать внимание на то, что у них в голове, а остальное вторично. И потому меня обнадеживает, что больше всего во мне Вам по душе интеллектуальный облик, который только акцентируется, вне сомнений, новой оправой моих очков. Тут, в любом случае, вы не заблуждаетесь, поскольку, если не считать недолгого периода службы рассыльным, я в жизни не знал иных занятий, кроме чтения и письма. Мои руки не способны ни к чему, кроме работы пером. Потому-то моим первым желанием, после выхода на пенсию, стало научиться хоть что-нибудь делать руками, а именно сеять и жать, так как для испытания себя на других поприщах было наверняка поздно.

Я не знал, что Ваш сын учится на факультете информационных наук, ни тем паче того, что для своей диссертации он интересуется предварительной цензурой в первые послевоенные годы. Действительность была не столь мрачна и достойна сожаления, как ему представляется, но, если он желает, мне не трудно рассказать о принудительных назначениях директоров, отстранениях от должности как мере предосторожности, сокращенных нормах типографской бумаги, обязательных инструкциях, категорических запретах и прочем, хотя, откровенно говоря, я посоветовал бы ему не ворошить прошлое, а устремить свой взгляд в будущее. Задумывался ли Ваш сын о завтрашнем дне испанских журналистов? Меня не удивляет, когда молодежь чувствует влечение к этой отчаянной, влиятельной и рискованной профессии, однако правда состоит в том, что не все то золото, что блестит. Знаком ли Ваш сын со статистикой «Фигаро», согласно которой нынешнего числа дипломированных испанских журналистов достаточно, чтобы покрыть все вакантные места, которые появились бы во всей Европе (!) вплоть до двухтысячного года? Мрачная перспектива. И словно этого мало, сегодня провозглашается, что свобода слова хороша сама по себе, без дипломов и званий, иначе говоря, что для занятия журналистикой теперь достаточно будет шариковой ручки да немного здоровой наглости. Каково? Какой смысл тогда в наших усилиях, в усилиях моего поколения? Вот, на мой взгляд, что требует серьезного изучения, а вовсе не ушедшие в прошлое случаи давления и цензуры. Сегодняшние молодые любят занимать время, тратя его понапрасну, то есть, чтобы Вам было понятно, посвящать себя бесполезным вещам, исследованиям, которые ничему не служат, В прошлый четверг в Корнехо, в помещении музея, обосновались четверо новоиспеченных биологов, которые целыми днями только и делают, что охотятся на крыс. Когда я разговариваю с ними, меня поражает полное отсутствие у них прагматизма. Работают, лишь бы работать, для самооправдания, дабы делать вид, что чем-то заняты. По вечерам расставляют свои ловушки, а с утра вновь разбирают. Такова их задача. И к каким же выводам они пришли? Вы только представьте себе: оказывается, вопреки утверждениям научных трудов мохнатая северная крыса водится не только в Пиренеях, но и в наших краях! Их просто раздуло от гордости за свое открытие, но на мой взгляд, сеньора, все это так же бессмысленно, как пытаться определить пол ангелов. Что нам, простым испанцам, с того, что теперь учебники укажут дополнительную область распространения мохнатой северной крысы? Разве присутствие пресловутой крысы увеличит плодородность наших полей? Или, может, повысит объем производства и уровень жизни испанцев? Как будто не все равно нам, водится ли эта крыса чуть ниже или чуть выше? Наша страна – страна созерцателей. Вы только посудите: четверо здоровенных парней в самом расцвете сил попусту тратят время на крыс, а в сентябре нам не будет хватать рабочих рук, чтобы убрать фрукты, снова придется оставить их на деревьях, как в другие годы. К чему мы придем таким путем?!

Я прощаюсь с Вами. Послезавтра с Протто Андретти и четой Аспиасу, наваррцами, которые уже несколько лет отдыхают в наших местах, я отправлюсь на коротенькую двухдневную экскурсию к устью Кареса. Обернусь очень быстро. Это маленькое развлечение поможет мне скрасить ожидание Вашего письма, с каждым днем все более желанного.

Искренне Ваш

Э.С.

13 июля

Дорогая!

Пишу Вам в Нисериас, на берегу Кареса, на смотровой площадке над рекой. Кажется, что ты прямо под открытым небом сошел к самому сердцу Земли, – таково величие окружающих меня колоссальных форм, Горный хребет здесь обрывается, и можно разглядеть новые ступенчатые отроги, очертания самых дальних из которых размыты завесой тумана. Иззубренная Пенья-Мельера царит во главе этого ансамбля орографического хаоса, где короткими зимними днями солнце появляется всего на несколько (три, как сказали нам здесь) часов. Проезжаешь перевал Пуэнте-Нанса, на идиллический пейзаж которого накладывают отпечаток суровости мрачные гребни Пиков Европы, и попадаешь в этот подавляющий своим величием каньон, где склоны и утесы, при всей своей отвесности, покрыты беспорядочной и разнообразной растительностью: бук, дуб, каштан, ольха, ясень, орешник… Бог мой, какая ботаническая мешанина! А внизу, на самом дне ущелья, река. Однако, сдается мне, что Карес утратил свою прозрачность, ту удивительную голубизну, что выделяла его из всех рек старой Европы. Неужели и это, друг мой, результат загрязнения?

Нежно вспоминающий Вас в горах

Э.С.

20 июля

Дорогая Росио!

Мне кажется похвальным твое предложение перейти на «ты» и доводы, приводимые тобой: «Мы же зрелые люди, а не старички». Именно. Так оно и есть. И теперь, когда мы на пороге полной откровенности, признаюсь, что твои первые «ты» пробудили во мне невыразимое ощущение, одновременно молодящее и эротическое. А «твоя Росио», которым заканчиваешь ты письмо, говорит об интимности, о близости, в высшей степени обнадеживающей меня.

С самых первых писем я чувствовал искушение подсказать тебе то, что теперь предлагаешь ты, однако так и не осмелился. Я всегда был робок и нерешителен, особенно с женщинами, В герои я не гожусь, В свои 65 лет так и не научился первым проходить в дверь. Видно, я родился с каким-то комплексом подчиненности, от которого не сумел избавиться. Мне думается, это происходит в Кастилии со всеми, кто, как я, родом из деревни. Переезд в столицу, усилия, затрачиваемые, чтобы тебя признали, – такое с самого начала ставит в зависимое и, я бы даже сказал, подневольное положение.

Для меня перейти на «ты» – это словно бы приглашение снять галстук и беседовать с тобой в пижаме (не усматривай здесь никакой задней мысли), отбросив всякие церемонии. Как только в наших отношениях пропадает этот сковывающий момент, автоматически исчезают робость и недоверие. Ведь робкий человек недоверчив по сути своей. Он не верит в себя, мнителен в отношении своей внешности, подозрителен ко всему окружающему. Тебе никогда не случалось чувствовать, что ты мешаешь? Никогда не было ощущения, что ты некстати, когда случалось наткнуться на кого-то, вторгнуться в компанию или войти в контору? Малодушие делает нас мнительными, лишает непосредственности и, как следствие, снижает возможности нашей ассимиляции. Мы вполне отдаем себе в этом отчет, однако охвачены неодолимым страхом, с которым невозможно справиться. Ах, если б можно было его победить! Тогда б мы избавились от робости. А так мы оказываемся в положении людей, которых не замечают, что в свою очередь приводит нас в состояние напряжения, чреватое взрывом. Агрессивность робких людей, беспричинная и нелепая, вошла в пословицу. Упаси нас Боже от агрессивной робости!

Но я расфилософствовался, друг мой, тогда как следует благодарить тебя за данное мне новое свидетельство доверия. После прочтения твоего письма я считаю тебя более своей или, точнее говоря, впервые чувствую некоторые права на тебя. Нет сомнений, общение на «ты» сближает, и сейчас, покрывая своими каракулями эти листки, я испытываю блаженное ощущение, будто шагаю подле тебя по парку Марии-Луисы, там, в Севилье, беззаботно болтая о том о сем. Когда же это осуществится наяву?

Здесь у нас все идет нормально. Днем погода теплая, без эксцессов, но после захода солнца начинает дуть норд, упорный и крайне коварный ветерок, вынуждающий надевать жилетку. Вчера вечером я встретился на площадке для игры в шары с Анхелем Дамианом, Аспиасу и Протто Андретти. Кстати, этот, как всегда, увильнул, когда пришла пора покрывать расходы на экскурсию, которые с ресторанными счетами и подорожавшим бензином составили кругленькую сумму. Согласись, дорогая, с ценами творится какое-то безобразие, дошло до того, что просто невозможно выбраться куда-то из дому. Самая скромная еда в придорожном ресторанчике, без десерта и с бочковым вином, обходится в пятьсот песет. Каково? Мы ели пять раз, не считая завтраков, так что можешь прикинуть. И это за какую-то двухдневную экскурсию. Правда, для Протто все равно, два дня или полдюжины, он-то вечный нахлебник. Причем любопытно, что этот тип не умеет болтать ни о чем другом, кроме денег, хотя бумажник он не вытащит даже на спор. Разговоры о деньгах меня угнетают, не говоря уже о том, что тратить их, а затем разглагольствовать об этом – горько вдвойне: когда платишь и когда вспоминаешь. А потом, зачем же изобретались деньги, как не для того, чтоб их тратить?

Ты, наверно, спрашиваешь себя, откуда здесь взялся тип с подобным именем. Я тебе расскажу. Дед Протто приехал в наши края с французами, в прошлом веке, на строительство железной дороги Алар-дель-Рей – Сантандер. В Рейносе он познакомился с девушкой, женился на ней и перебрался жить в Эпсиносу, где поставил лесопилку, прогоревшую после истребления лесов. Протто, единственный парень среди его внуков, когда подрос, отказался эмигрировать, взял жену из столицы, некую Нарсису, и, будучи убежден, что наша зона богата природными ископаемыми, снова пустил в эксплуатацию невесть с каких пор заброшенный рудник в Седеньи, в двух шагах отсюда, где раньше добывали медь. Место это очень красиво. На горных срезах подле дороги проступают синие и зеленые прожилки азурита и малахита, однако, по словам знатоков, месторождение нерентабельно. Может, оно и стало бы приносить доход, кабы вложить в него денег, но только не при том кустарном способе разработки, каким пользуется Протто, каждое утро привозящий на фургоне полдюжины поденщиков. Так или иначе, рентабелен рудник или нет, хоть хозяин при деле. Но тут выкинула номер жена – бросила опостылевшую деревню и в поисках подобающих условий перебралась в Эспиносу, а оттуда в столицу. Томясь в деревне, эта дамочка, чтобы не сидеть без дела, развлекалась тем, что рожала каждый год по ребенку. На седьмом она остановилась и как-то утром исчезла из дома, оставив Протто записку, где сообщала, что сыта детьми по горло и отправляется в Венесуэлу с каким-то профсоюзным деятелем. Можешь представить себе изумление в столице и во всем районе при этом известии. Мужчину в самом расцвете сил бросают с семью ребятишками, старшему из которых девять лет. Даже волчица не поступила бы так! И с того дня Протто принялся наживаться на общественном сочувствии, как раньше на малахите да азурите со своего рудника, только с большей выгодой. С тех пор бумажник его закрылся, и на сегодняшний день за все без малого двадцать лет он еще ни разу не оплатил в баре ни одного круга. Дети его уже вымахали и всегда встречают поддержку, когда нужно куда-нибудь устроиться. Наш народ, жесткий от природы, смягчается перед мелодрамой. История Итальянца, как видишь, весьма поучительна. Но одно дело сочувствие, а совсем другое – злоупотребление, и если Протто не располагает средствами, то лучшее, что он может сделать, – позабыть об экскурсиях и сидеть дома. В конце концов, поездка к устью Кареса – не вопрос жизни и смерти.

С нетерпением жду от тебя новостей и снимок. Только ты правишь, царишь в моем бедном одиноком сердце.

Э.С.

26 июля

Боже мой, дорогая, ты ли это?! Возможно ли, чтобы живая, свободная, беззаботная девушка, простирающая руки к небу, склонив на песок колени, была тобой? Глядя на твое полуобнаженное тело (твои прелести прикрыты только двумя крошечными полосками материи), я понимаю, что можно обмануть время. Обидишься ли, если скажу, что тебе не дать и половины твоего возраста? Я смущен, дорогая, как подросток перед первым эротическим видением, и в то же время чувствую себя непоправимо старым и немощным. С тех пор, как Моисес принес мне вчера твое письмо с фотографией, я нахожусь в состоянии совершенного упоения. Хотел писать тебе сразу, но руки, все мое существо парализованы твоей красотой. Немногие женщины твоего возраста осмелились бы сняться в бикини. Прости за нескромность: сколько лет назад сделан этот снимок? Ты только что из воды, правда? Твои волосы намокли, распрямились, прилипли ко лбу, но не утратили свой золотистый оттенок, а по рукам скользят капли воды, блестя в лучах солнца, к которому ты подняла глаза. Затылок остался в тени и не совсем виден, но как же грациозно переходит твоя голова в туловище, какой изящный и гармоничный изгиб! Хоть и говорят, что женщина, по сути, это волнистая линия, никто не обращает внимания на этот выгиб, внешне такой непримечательный, но столь важный на самом деле. У многих людей голова не сочетается с туловищем, и каждый смотрится сам по себе. У тебя же, напротив, голова является продолжением тела, твоих движений, этих торжествующе воздетых рук, и во всем чувствуется удивительная соразмерность, девическая пропорциональность, а также неумеренное желание жить. А что и говорить о цвете! Ореховый оттенок твоих плеч, слегка размытый на боках и бедрах, придает телу рельефность. Как хорошо ты загорела! Легкость, с какой ты усваиваешь загар, – еще одно доказательство того, что у тебя превосходное тело. Есть люди, которых загар не берет, чья кожа отражает солнце, так что дневное светило только напрасно усердствует изо дня в день. Кожный покров у них, как правило, белесого цвета, холодный, липкий. Ты зато принимаешь и впитываешь солнце, и его лучи золотят твои члены, твои плечи эфеба, всю тебя.

Что же еще? Ты спросишь: «А есть еще что-то?» И я скажу тебе: есть, дорогая, есть – гладкий и тугой живот, глядя на который отказываешься верить, что ты выносила троих детей; ляжки – удлиненные, точеные, мощные и призывные, достойные двадцатилетней спортсменки. Наконец, невыразимая прелесть твоих грудей, маленьких и крепких, словно две шишечки, таких же, как у моей покойной сестры Рафаэлы, когда в свое время загорала она на этой самой галерее, где пишу я сейчас. Давала ли ты грудь детям, любовь моя? Просто невероятно.

В женщине не следует поочередно анализировать деталь за деталью, порознь, сначала глаза, потом талию. На что нужно смотреть, так это на соответствие отдельных частей, то есть сочетается ли данный нос с этими волосами, а волосы – с бедрами. Скажешь, одно не имеет отношения к другому? Неверно, дорогая, это ошибочный подход. Все части тела соотносятся между собой. Нельзя утверждать априори, что, допустим, круглый пупок более или, наоборот, менее красив, чем пупок неправильной формы. Обычно бесформенный пупок указывает на грузный, объемистый, свисающий живот, но это не обязательно так. Иногда такой пупок таит в себе некое восточное коварство. А вот в твоем случае круглый пупок гармонирует не только с формой глаз, но и особенно со сферичностью грудей и округлостью бедер.

Глядя на твой образ, какая-нибудь экзальтированная душа воскликнула бы в пароксизме восторга, что у твоего тела пропорции греческой статуи. И при этом даже не смутилась бы, тогда как на самом деле греческие пропорции еще нуждаются в комментариях. Сказать женщине, что она сложена, ну, например, как Венера Милосская, – значит, на мой взгляд, сделать ей очень неважный комплимент. Для меня Венера как женщина крупна, она широка в талии, а груди ее – груди матроны. Нет, это не мой тип. Где, ответьте мне, упругость тела у Венеры Милосской? А разве может быть красота в женском теле без упругости? Нет, Это все не то, именно так, это все не то, как сказал поэт, правда, в совсем иных обстоятельствах.

Думаю, пора признаться тебе, наконец, что несмотря на свои 65 лет я никогда не знал женщины в библейском смысле. Мужчина я собой не видный, и нельзя сказать, чтобы моя внешность привлекала женщин, но, кроме того, лучшие годы молодости я провел среди книг и бумаг, не имея времени ни на что другое, Оставалось старое как мир средство – продажная любовь, но к нему, веришь или нет, я никогда не прибегал, и не из добродетели, а оттого, что позорная торговля телом не только не возбуждала меня, но вызывала отвращение. При всем том, однако, и у меня есть глаза, и, посещая бассейны и пляжи, я рассматривал множество женщин самого разного возраста, и потому теперь вполне могу сравнивать. Скажу больше, как ты сама признавала в одном из своих писем, моя требовательность в этом вопросе такова, что с одним своим опытом неисправимого любителя пялить глаза я мог бы стать превосходным судьей на конкурсе красоты.

Остается выяснить еще кое-что, я говорю о том, чего не видно на снимке, – о спине. Разделена ли твоя спина надвое? Это, дорогая, существеннейший вопрос. Бывают спины плоские, костлявые, асимметричные; другие – с двумя выступающими острыми лопатками, похожими на косящие груди; третьи вообще мясистые, жирные, раскормленные, под которыми и скелета не видно. Все они никуда не годятся. Красивая, идеальная спина – это спина, разделенная надвое глубокой ложбинкой, спина, которая сужается по бокам к пояснице и в то же время слегка прогибается внутрь, дугообразно переходя в выпуклую линию ягодиц. На снимке, к сожалению, ты стоишь вполоборота, что не позволяет разглядеть твою спину, хотя, принимая во внимание все остальное, невозможно допустить, что Господь мог обойти тебя этой последней милостью.

Еще вопрос: кто эти люди рядом с тобой? Внучки твоей там нет. Я вижу мальчика с разноцветным мячиком подле очень юной девушки в цельном купальнике. Может, это твоя дочь? Вижу позади двух человек, зарывшихся в песок и глядящих на тебя, затем юношу на переднем плане (уж не Федерико ли это, наш журналист?) и еще одного или одну, постарше, чей пол невозможно определить из-за твоей тени. Хотелось бы подробней узнать о них. И самый последний вопрос: на каком пляже сделан снимок?

Я так возбужден, что в эту минуту завидую песку, на который ты склонила колени.

Твой пылкий почитатель

Э.С.

2 августа

Бесценная моя!

Растущая близость наших отношений приводит к тому, что мое уединенное пристанище, по которому я столько вздыхал когда-то, начинает меня тяготить, а порою кажется просто невыносимым. Чем бы я ни занимался, – сидел дома, гулял, отправлялся сыграть в лягушку или партию в шары либо спускался полить огород, – я нигде не нахожу покоя. Одолеваемый этим растущим чувством сиротливости, я ищу спасения у твоей фотографии (последней, конечно) и гляжу на нее с неторопливым наслаждением, отдаваясь этому с удовольствием, какого не находил ни в одном занятии в жизни. Сегодня я долго любовался милыми впадинами твоих подмышек, тщательно выбритых, влажных, затененных, резко контрастирующих с девственной белизной синтетического купальника. Я люблю, когда женщина кокетлива. Кокетство – изначально женское качество, и мне противна появившаяся у молодежи тенденция к универсальной, бесполой моде. Выйти на пляж с невыбритыми подмышками – все равно что ходить с грязными ногтями. Кстати, какого цвета лак, которым ты пользуешься? На фотографиях краски, как правило, обманчивы, и я склонен отнести голубоватый тон твоих ногтей правой руки (на левой видна только ладонь) за счет пленки (синева неба тоже кажется слишком густой, почти цвета индиго) или же низкой температуры воды, откуда ты, очевидно, только что вышла. Не забудь, пожалуйста, уточнить этот момент. Я отдаю предпочтение розовому, телесному тону, а надуманные оттенки навроде синего, на мой взгляд, чересчур причудливы.

В прошлом письме я говорил о твоей коже, о ее удивительной способности усваивать солнечные лучи. По мере того как я присматриваюсь к снимку, это свойство все больше восхищает меня. Твоя кожа светится именно тем самым оттенком червонного золота, который я так люблю. Матовый, отдающий в желтизну, негроидный загар – удел пляжных обывателей, каких не счесть. Но именно тот мягкий, легкий бронзовый оттенок, что я наблюдаю у тебя, придает изысканность обнаженному телу. Но и это еще не все. Ты никогда не замечала, как подчеркивает женскую грацию золотистый загар на теле? Есть мужчины, которым по нраву молочно-белые, не тронутые солнцем тела. Я не из их числа. Окрашивая тело оттенками различной густоты, солнце выделяет округлости, вытачивает и облагораживает их. Обрати внимание на свою грудь на снимке. Тенистая ложбинка, разделяющая обе груди, освещается постепенно, меняя оттенок пигментации, пока не достигает максимальной яркости, после чего уже снова ниспадает, понемногу погружаясь в тень. Если тело женщины выпукло, очень рельефно, солнце только подчеркивает его; оно – лучший союзник женских чар, доводящий их до совершенства.

Однако, должен сказать, Росио, что, утешаясь твоим изображением, я испытываю огорчение по другому поводу. Вчера телевидение сообщило о сорока градусах в Севилье, о том, какое щедрое и жаркое выдалось у вас лето. И я, услышав об этом, приревновал тебя к солнцу, безжалостному светилу, что ежедневно ласкает и золотит твою кожу. За что ему такая привилегия? Ему, а не мне?

Дорогая, мы переписываемся уже три долгих месяца, и желание узнать тебя близко, услышать твой голос, почувствовать рядом растет во мне день ото дня, так что я не могу уже с ним совладать. И я спрашиваю себя, почему так должно быть и дальше? Мы уже не дети, Росио. Совсем не важно, что тебя, по твоим словам, привлекает во мне интеллектуальное, а не физическое начало, а меня, особенно после последней фотографии, наоборот, – прежде физическое; важно то, что эта взаимная тяга существует. Время ничего не значит и кажется безграничным в 19 лет, но не в 65. Почему бы нам не наметить, наконец, встречу на одну из ближайших недель? Место в принципе мне безразлично (Мадрид? Севилья?), а что до времени, самым подходящим был бы, вероятно, следующий месяц, сентябрь, когда спадет зной. В любом случае, мои соображения не более чем ориентировочные предложения, поскольку я по первому слову готов подчиниться твоему выбору. Жду твоего решения по этому вопросу, только очень прошу не откладывать его в долгий ящик.

Я полагаю, ты шутишь, говоря так относительно Протто Андретти, хотя в твоих словах чувствуется доля упрека, не оставшаяся для меня незамеченной. Поведение Итальянца не имеет ничего общего с Историей (с прописной буквы!). История не открывала Протто никаких дверей, ни парадных, ни с черного входа. А он извлекает выгоду из своего положения, своей маленькой семейной истории (со строчной буквы!), личной мелодрамы. Твое чувство юмора, несомненно, прекрасно развито, но мне не доставляет никакого удовольствия сравнение, пусть даже в шутку, моего поступления в «Коррео» с иждивенчеством Итальянца. Повторяю, не я организовал Национальное восстание и не я создал Трибунал по борьбе с масонством и коммунизмом, но это не помешало мне принять действовавшие тогда нормы, как принял бы я любые другие. Сама История (с прописной буквы!) открывала передо мной новые перспективы. Другой, более щепетильный или связанный политическими взглядами, может, и отказался бы от них, но почему это должен был сделать я, человек, повторяю, изначально склонный к скептицизму и далекий от политики? Какое мне дело, любимая, что за привратник открывает или закрывает врата Истории? Тогда как иждивенчество Протто Андретти, касающееся меня самым непосредственным образом, ни в какие ворота не лезет. Протто решил нажиться на своей беде и представил счет обществу, косвенному виновнику его несчастья, однако, если б Нарсиса и не наставила ему рога (прости, дорогая, за грубость), можешь не сомневаться, что он нашел бы другой предлог и все равно протянул бы руку, так как это инстинкт врожденный. И уж в любом случае История не обязана оплачивать экскурсию Итальянца к устью Кареса.

И давай на этом закончим затянувшееся послание. Обдумай, дорогая, все, что я изложил тебе выше. Полагаю, наши эпистолярные отношения, продолжающиеся уже достаточно времени, должны перейти в непосредственное, повседневное, личное общение. Какого мнения ты о моем предложении?

Твой страстный обожатель

Э.С.

6 августа

Я сражен. Как, твоему снимку на пляже всего два года? Ты хочешь сказать, что женщина в 56 лет может выглядеть на 30? Сохранить юношескую свежесть на шестом десятке жизни? Смею ли я думать, что такому бедному горемыке, как я, мягкотелому и робкому, будет дозволено стать рядом с тобой, юная пятидесятишестилетняя богиня, мимо которой время бежит, не оставляя следа? Дорогая, ты превзошла даже мою покойную сестру Рафаэлу. Я-то решил, что твоей фотографии по крайней мере десяток лет, хотя в те годы редкая мать семейства осмеливалась появляться на людях в крошечном бикини. Пойми, не то чтобы я был шокирован, в подобных вопросах я человек современный и либеральный, но, поскольку в ту пору столь откровенные купальники носили мало, было логичным вообразить, что твой снимок сделан не так давно. Какой-то снимок! Кто поверил бы, что придет день, когда простое изображение, чепуховая карточка заставит меня потерять рассудок? И тем не менее сама видишь. Где бы я ни был, не проходит и часа, как я заглядываю в кабинет, чтобы погрузиться в созерцание. И после стольких подробнейших исследований могу сказать, что в тебе меня поражает не только гармоничность и гибкость тела, но и свежесть, которую словно излучает твое лицо. На нем нет морщин, даже непременных (?) «гусиных лапок» у глаз, как нет и складок в уголках губ, неизбежных после пятидесяти, тем паче у человека, который, по собственному признанию, «много смеялся». Смех и слезы оставляют следы, дорогая, только боги неподвластны этому закону. А что и говорить о твоих глазах, синих, как море, блестящих, колючих? Куда исчез из них мутный осадок зрелости? Самый живой глаз с годами сначала блекнет, а затем потухает. Складка губ, особенно глубокая, – вот цена опыта. Похоже, любимая, ты напрочь лишена опыта, и это умиляет меня, поскольку ты видишься мне простодушной и невинной, как дитя.

Ты говоришь, снимок сделан в Пунта-Умбрии? Мне довелось побывать там как-то в связи с конгрессом журналистов в Ла-Рабиде. В один из дней нас на автокаре привезли в Пунта-Умбрию на экскурсию. Это было давно, много, может, двадцать лет назад, но у меня сохранился в памяти смутный образ этого селения, напоминающего о тропиках стоящими на песке домами на высоких опорах, а также палящей, иссушающей жарой, сменившейся к вечеру нашествием прожорливых москитов. Похоже мое воспоминание на действительность? Хотелось бы получить твое описание, чтобы иметь возможность представить тебя в конкретном месте пляжа.

Сегодня мне с утра нездоровится. Я сомневался, рассказывать ли тебе об этих прозаических вещах, но в конце концов решился, так как мне представляется недостойным начинать наше общение с недомолвок и мысленных оговорок. Дело в том, дорогая, что я страдаю запорами, сильнейшими, непробиваемыми, чудовищными, мучающими меня с детства. С годами мой недуг усилился настолько, что если я не приму никаких мер, то может пройти не одна неделя, прежде чем я испытаю эту надобность. По словам доктора Ромеро, бездеятельность моего кишечника – еще одно проявление невро-вегетативной дистонии, причиняющей мне столько огорчений. В таком состоянии я не могу облегчиться, если не приму слабительное, однако, принимая его каждый день, я вызываю раздражение ободочной кишки. Человеческое тело – деликатнейший механизм, и налаживать его можно до бесконечности. В последнее время я положил себе принимать раз в два дня, перед сном, по ложечке Васиола, около двадцати пяти капель. Это лекарство назначил мне доктор Ромеро, с тем чтобы я удостоверился, какое количество капель оказывает на меня действие, и затем понемногу снижал дозу, пока не приду в норму. Однако бывают дни, когда меня прорывает с восьми капель, а в другие разы даже пятьдесят не могут разбудить мой кишечник. В таких случаях приходится для усиления действия пользоваться свечами. Перед этой грустной картиной отступился даже доктор, поначалу рвавшийся перевоспитать мое упрямое чрево, хотя я устал ему повторять, что расстройство кишечника у меня врожденное и потому неизлечимо. С этими нарушениями нервного характера нет никакой жизни. Любой поездки, небольшой спешки, самого ничтожного беспокойства достаточно, чтобы сорвать действие лекарства, и оно теряет эффект, в точности как происходит со мной сейчас. При такой устойчивой задержке стула не остается ничего другого, как наращивать постепенно дозу, до тех пор пока в один прекрасный день не появятся позывы и меня не прослабит. Но до того, как это произойдет, я испытываю постоянные неудобства – воздушные колики, газы, урчание в утробе (иногда тонкое, на высоких тонах, а другой раз глухое, низкое и протяжное, словно далекий раскат грома), которые унижают меня, ставят в неловкое положение. Из-за этого у меня появился настоящий комплекс, но чем больше я переживаю, тем тяжелее запор, сильнее сокращение мышц. Остается утешение дураков: распространенность недуга. По словам моего фармацевта Амадора Пласа, запор – болезнь головы, а не живота, и больше половины людей страдают им. И надо думать, что в пропорции он не ошибся, поскольку каждый раз, как где-нибудь в компании заходит разговор на эту тему, неизменно отыскивается собрат по несчастью, готовый посоветовать свои средства.

Прости мне, дорогая, эти откровения, несомненно малоприятные, но хуже было бы впасть в ту же крайность, что и редактор спортивного отдела газеты Маноло Пурас, который, ухаживая за своей будущей женой (а поженились они только через шесть лет), ни разу не решился отойти при ней в уборную. Иными вечерами он возвращался домой, чувствуя, что вот-вот лопнет, но это казалось ему лучше, чем признаться в такой низменной надобности. Чего же он добивался? Несомненно, чтобы невеста считала его возвышенной душой, а это кажется мне лицемерным, если не бесчестным. Каково было этой женщине увидеть однажды мужа в шлепанцах, во всем его физическом ничтожестве, и утратить свои иллюзии?

Уже несколько дней меня мучит избыточная кислотность. Нарушение работы желудка и кишечника происходит у меня одновременно.

Непрестанно думающий о тебе

Э.С.

11 августа

Дорогая!

Две строчки, чтобы напомнить тебе, что я жив и живу, думая о тебе. Во время вчерашней предпраздничной вечеринки ты не выходила у меня из головы. Любишь ли ты танцевать? Что за вопрос! Как может не любить танцы чистокровная севильянка? А я обделен чувством ритма и никогда не решался выйти на площадку. Нет, вру, как-то ночью, помнится, покойная сестра Рафаэла вытащила меня пройтись в пасодобле. Это было совсем просто – шагать под музыку. В любом случае, если только ты захочешь, я научусь танцевать. Ни в одном возрасте не поздно учиться.

Сегодня в полдень закончился чемпионат по игре в лягушку, который проводится в селе в августе, на Пречистую. Ты знакома с этой игрой? Она крайне проста, нужно лишь немного старания да ловкости. Суть в том, чтобы забросить тостон (маленький свинцовый диск) в рот металлической лягушки. Рот невелик, и, поскольку диск метают с расстояния в четыре или пять метров, попадание заслуживает похвалы. Я с детства проявлял определенную сноровку и в этом году занял второе место после Рогасиано, колоритного типа и большого шутника, который выполняет при случае обязанности секретаря. Этот Рогасиано принимается комментировать нашу игру, словно футбольный матч по радио, очень остроумно, образно и метафорично. Например, начинает вещать с интонациями, свойственными спортивным обозревателям: «И вот, сеньоры, когда от напряжения все уже готовы квакать, диск наконец устремляется к цели, но отскакивает от губы земноводного, и игроку, уже было раздувшемуся, как та самая лягушка, ничего не остается, как только обиженно поджать губы». Его болтовня так забавна, что трудно не рассмеяться вместе с ним, и мне то и дело приходится упрашивать его замолчать, чтобы не сбить из-за хохота руку. Надеюсь, недалек тот день, когда и ты сможешь узнать этих друзей, здешние места, село и его обычаи, такие непохожие на андалусские.

Всецело твой

Э.С.

15 августа

Любимая!

Согласен. Согласен со всем, дорогая. Я тоже думаю, что наша первая встреча не должна проходить в Севилье. Предпочтительней нейтральная территория. Я не привык оглядываться на злые языки, но, как и ты, не люблю сплетен да пересудов. Самым подходящим местом был бы, наверное, Мадрид. В этом огромном городе растворяешься среди четырех миллионов жителей, как капля в море, остаешься незамеченным, вот в чем его преимущество, хотя, с другой стороны (для нас это, правда, неважно), становится жутковато от такой обезличенности, от всеобщего равнодушия и одиночества в толпе. Значит, в принципе мы договорились, но давай уточним дату. Как тебе, например, 10 сентября? Я называю 10 для ровного счета, а так мне безразлично, хоть 9, хоть 11. Мадрид красив в эту осеннюю пору, и, пообедав вместе, мы могли бы пойти погулять куда-нибудь в парк, в Ретиро или в Каса-дель-Кампо.

Наш план немного портит твое намерение взять с собой сына. Я понимаю еще, если ты не умеешь водить машину, но отчего тогда не воспользоваться самолетом, таким действенным и опрятным средством передвижения? Сам я, правда, летал редко – из-за клаустрофобии. Помню, возвращаясь как-то из Рима с группой журналистов, я, когда закрылась дверь, почувствовал, что задыхаюсь, и подумал: «Мне может стать плохо, а тут даже негде прилечь и нет врача, который мог бы за мной присмотреть». И конечно, мне в конце концов стало плохо. Хорошо еще, что полет был недолгим и все обошлось, хотя и не без некоторого конфуза.

Если с тобой происходит нечто подобное, ты можешь поехать поездом. В Андалусии есть удобные поезда, которые теперь, при нынешнем электричестве, добираются очень скоро. Сколько может занять дорога – шесть, восемь часов? Я люблю поезда, особенно пригородные и смешанные, товарно-пассажирские, которые плетутся не спеша, останавливаясь на каждой станции. В вагонном купе создается всегда атмосфера общения, какую редко встретишь в другом месте. Несколько месяцев назад, возвращаясь из поездки в Мадрид, я попал в одно купе со старым железнодорожником, с пареньком, ехавшим жениться в Овьедо, и с очень раскрепощенной и языкастой девицей, решившей выбить из головы у паренька мысль о женитьбе. Одним словом, она заявила ему, что этой самой ночью ляжет с ним (прости, дорогая, за грубое выражение) безо всякого благословения, если он откажется от свадьбы. Парень не смутился, возражал ей толково, и в конце концов оба они потребовали, чтобы и мы с железнодорожником высказали свои точки зрения. Железнодорожник оказался женатым и сам тому не радовался, а я – холост, тоже к своему сожалению. Таким образом подтвердилось то, о чем и говорил парень, то есть что человек, выбравший какой-то путь в жизни и отказавшийся от других, обманывая себя, начинает воображать, что нашел бы на любом из неизбранных путей то, чего ему не хватает в своей жизни.

Но мы говорили о твоем приезде в Мадрид. Так на самолете или на поезде? И почему с сыном? Пойми же, Росио, его присутствие при первой нашей встрече станет помехой: мы будем связаны, скованы, зависимы от него. Не скрою от тебя, я всегда мечтал о встрече «с глазу на глаз», видел нас наедине в этой перенаселенной пустыне Мадрида. Не будем обманываться, присутствие твоего сына все меняет, появляется человек, требующий забот, внимания, человек, которому нужно сообщать о каждом нашем шаге. Я не пытаюсь давить на тебя, а лишь хочу объяснить истинное положение вещей. Обдумай все хорошенько и дай мне скорее ответ. Какого мнения ты о предложенной дате – 10 сентября?

Ты меня просто сразила. Возможно ли, чтобы голуби тебе не понравились? Ты хочешь сказать, это блюдо, само совершенство, оказалось невкусным? Темное мясо и резкий привкус. Ты считаешь, это доводы? Что с того, что мясо темное, а вкус резок, если он при этом хорош? У зайца мясо тоже темное и не без привкуса, однако блюдо из него получается отменное. Ты выложила дно луком, как я тебе говорил? Тушила на маленьком огне? Мне трудно поверить, что голуби, если они были приготовлены в точности по моему рецепту, могли тебе не понравиться. Ты случайно не брезглива в еде, раз один цвет пищи вызывает у тебя предубеждение? Вот я точно брезглив, и достаточно мухи в супнице, чтобы я уже не мог есть ни супа, ни других блюд. Или другой пример. С покойной сестрой Элоиной мы постоянно ругались из-за ее манеры отщипывать виноградины с грозди, не отрывая веточек и оставляя на торчащих хвостиках капли мякоти. Дело здесь не только в отвращении, мне это было неприятно из чисто эстетических соображений. А у тебя нет подобных фобий и маний? Твое предубеждение против голубей из-за темного цвета мяса заставляет меня думать, что есть. Иначе, дорогая, пришлось бы признать, что в вопросах гастрономии ты понимаешь мало и не можешь быть судьей.

Жду новостей, ответа, саму тебя; не делай это ожидание слишком долгим.

Твой телом и душой

Э.С.

21 августа

Дорогая моя!

Твое сегодняшнее письмо какое-то странное: отчужденное, холодное, чинное, словно написанное под чью-то диктовку. Я прочел его дважды и просто ошеломлен. Что-нибудь случилось? Уж не стал ли заправлять твоей перепиской сын, Федерико? Боюсь, что так, судя по твоей преувеличенной реакции на проблемы, которые того не стоят. Быть может, у Федерико вызывает неприязнь прогресс в наших отношениях и возможность появления у него, в более или менее скором времени, неродного отца? Но давай обратимся к фактам и допустим в принципе, что внешние обстоятельства против меня. Действительно, если Бернабе дель Мораль, директор, навязанный газете в сороковых годах, пришел в «Коррео» незаконно, то и я, которого он привел с собой, тоже попал в штат некоторым образом незаконно. Однако это рассуждение, на первый взгляд неопровержимое, перестает быть таковым, если принять во внимание, что я поступил так из благородного желания спасти положение, убежденный, что в тот момент единственным человеком, способным протянуть мостик и сгладить противоречия между дирекцией и компанией, был я. Удалось мне это или нет – другой вопрос. Бесспорно то, что я добился от Бернабе добровольной передачи мне больших полномочий и тем самым избавил компанию от последствий его профессиональной безграмотности, а заодно спас и газету. Господь свидетель, это ли не достойное оправдание?

Потому-то, когда со временем Бернабе был смещен, я, признаюсь тебе, решил, что настал мой звездный час, и не сомневался в моем утверждении в должности, которую фактически уже занимал в течение пятнадцати лет. Разумеется, были и другие кандидаты – вся редакция! – но, за исключением Бальдомеро Сервиньо, не желавшего бросать вторую работу в министерстве и всецело посвятить себя одной газете, никто из них, скажу без ложной скромности, и в подметки-то мне не годился. И оттого я так нервничал на протяжении нескольких недель и так был разочарован в конце концов решением Совета, назначившего новым директором «Коррео» дона Хуана Мануэля Лопеса Альдаму, мадридского денди, автора полудюжины посредственных романов и вдобавок племянника дона Хулио Видаля, давнишнего члена Совета. Нужны тебе еще объяснения, дорогая? Или, может, они нужны твоему сыну Федерико?

Я всегда был дисциплинирован и принял новое назначение, ничем не показав своего неудовольствия, так что только Бальдомеро Сервиньо, неизменно верный и преданный друг, заметил мое разочарование. И хочешь знать, почему меня обошли? Злые языки утверждали, что я неплохой работяга, довольно старательный исполнитель и трудолюбивый ремесленник, но мне не хватает умения владеть пером, представительности и организаторского таланта, тогда как настоящей причиной, тем, о чем не говорили, но чего мне не простили, было покровительство Бернабе дель Мораля. Так или иначе, я проглотил обиду, но с первого дня убедился, что неискушенность нового директора дона Хуана Мануэля (я всегда не доверял, дорогая, людям, которые для самоутверждения называют себя полным именем) не приведет нас ни к чему хорошему. И действительно, этот субъект, своевольный, но напрочь лишенный изворотливости, не имеющий представления о разных профессиональных хитростях и вообще человек в городе новый, все свои усилия направил в русло политической борьбы, что было совершенно бессмысленно и только свидетельствовало о его неопытности. Ему недостаточно казалось дозволенного и приспичило во что бы то ни стало добиваться новых вольностей, отвоевывать больше свобод. Какая несвоевременная задача! Ведь тогда уже начались уступки и давление на печать ослабло, зачем же нужно было насильно требовать больше того, что давали? Короче, сеньор Альдама, неспособный к настоящей литературной работе, занялся журналистикой бессодержательной, бесполезной и злонамеренной, грубой и недостойной, последствия которой не замедлили сказаться: дюжина арестов на издание, два сокращения нормы типографской бумаги и штраф в двадцать тысяч дуро. Сущая безделица! Однако по какой-то несчастной причине, которую я так и не могу понять, новый директор и его сторонники с самого начала пользовались поддержкой Совета.

Такова, дорогая, в общих чертах последняя глава моей профессиональной деятельности, повествующая о крушении всех надежд. Рассказываю я ее не для того, чтобы выпросить себе похвалу или соболезнования, а ища у тебя понимания. Позиция Федерико, твоего сына, – это уже другой вопрос. Он молод, а сегодня молодежь любит фрондировать и склонна все упрощать. Как наделить ее опытом?

Но оставим в покое прошлое, Росио, и поговорим о будущем. Что ты думаешь о намеченной дате? Если она тебе не подходит, назначь другую, время еще есть. Перед тем как закончить письмо, должен признаться тебе в одной вещи: этой ночью у меня были эротические сны. Со мной, старым женоненавистником, не случалось такого с далекой поры отрочества. Не хочу вдаваться в подробности, но в своей полудреме я видел тебя завернутой в воздушные покрывала, вытянувшейся в галерее моего дома, в том месте, где любила загорать покойная Рафаэла. Минутами это была она, а минутами ты. Происходило какое-то смущающее перевоплощение одной в другую. Это явный признак того, что ты срочно нужна мне. Кстати, какие у тебя сны, цветные или черно-белые? Этой ночью я понял, что мне снятся цветные сны. Бронзовый оттенок твоей кожи, цвет волос и голубизна обволакивающих тело тюлевых покрывал не оставляют сомнений на этот счет.

Живущий тобою одной

Э.С.

28 августа

Маленькая Росио, моя большая любовь!

Какое странное послание, что за резкие нотки! В каком укромном месте прятала ты этот неистовый темперамент? Впрочем, ежели подумать, так оно и лучше – заранее знать, что моя милая способна на подобные вспышки, Однако не кажется тебе, что ты сгущаешь краски? Мне отлично известно, что твой сын – это твой сын. Я никогда не пытался вмешиваться в ваши семейные дела, и для меня само собой разумеется, что, когда мы с тобой соединим свою судьбу, твои дети так и останутся твоими, а также, добавлю, и моими, если не будет на то возражений с твоей или их стороны. Я заранее рассчитываю на это. Так чего же ради, дорогая, метать громы и молнии?

Я вовсе не заходил так далеко в своих намерениях. Я имел в виду только нашу первую встречу в Мадриде, но раз ты говоришь, что твой сын поедет туда, куда поедешь ты, и что он не мешает тебе ни при каких обстоятельствах, – милости прошу. Я возражать не буду. Как видишь, «сатир» (вот уже второй раз за эти несколько месяцев ты называешь меня так) вовсе не намеревается захватить тебя врасплох, одинокую и беззащитную в большом городе. Не спорю, иной раз я прихожу в волнение, разглядывая твою фотографию, но в моем возрасте, дорогая, в конечном счете всегда берет верх здравый смысл. Иными словами, любовь моя, не стоит говорить о сатирах, потому что тот, кого ты считаешь сатиром, человек на самом деле добропорядочный, спокойный и очень домашний.

Так же несправедливо с твоей стороны утверждать, что я ищу себе кухарку. Видимость обманчива. Я действительно не обращался к службе знакомств при жизни покойной сестры Элоины, но не делал этого и после ее смерти. Тебе хорошо известно, что в приемной врача я не намеренно читал страницу знакомств, а всего лишь перелистывал лежавший на столике журнал от нечего делать. Тогда-то твое объявление и бросилось мне в глаза, словно живое, выхваченное из темноты или выделенное другим шрифтом. Так к чему же теперь эти злонамеренные подозрения? Возможностей жениться, Росио, в моей жизни хватало. Скажу тебе больше: в 24 года у меня даже была невеста, Петри, живая черноволосая девушка с неровными зубками, но очень привлекательной внешностью. Отец ее держал скромную кондитерскую в старой части города. Встречались мы с ней почти год. Моя покойная сестра Элоина, которая любила пощупать все своими руками (а уж проницательна была – любого человека как есть насквозь видела), часто приглашала ее в дом полдничать, И благодаря этому я сумел избежать ошибки. Элоина указала мне на то, что за столом Петри позволяет ей ухаживать за собой и что девушка, позволяющая другой женщине ухаживать за собой, нимало тем не смущаясь, никогда не будет хорошей женой. С тех пор я стал трезво присматриваться к Петри и увидел, что она из тех людей, которые говорят только о себе и, о чем бы ни шла речь, умеют неизвестно как повернуть беседу на свои проблемы. Моя подозрительность увеличилась, и там, где раньше видел непосредственность, я стал усматривать притворство, а то, что считал жаждой общения, расценил как пустую болтовню. Одним словом, отношения наши испортились и в конце концов прекратились. Такова, в двух словах, история моей незадачливой любви.

Видно, я не так выразился в предпоследнем письме. Ты в своем заявляешь, что твой вкус так же тонок, как мой, а мнение в вопросах гастрономии не хуже любого другого. И все это из-за разнесчастных голубей. Что ж, ежели подумать, ты, дорогая, вполне права. Вкусовые ощущения вовсе не должны быть у разных людей одинаковыми, точно так же, как носы по-разному реагируют на запах. Есть вкусы и запахи, которые одним нравятся, а других отталкивают, например бензин, потому что на вкус и цвет, как известно, товарища нет. Тут я согласен с тобой, не будем из-за этого ссориться, хотя ты должна признать, что грудка у голубей нежная и сочная, а вкус – настоящий вкус дичи – словно бы вобрал в себя все ароматы поля: тимьяна, мяты, лаванды… В мясе голубя соединилось все, что есть душистого в природе. Возможно, это изысканное кушанье вызвало у тебя отвращение из-за твоей неприязни к деревне, а может, ты напутала что-нибудь с приправами вопреки моим указаниям. В день, когда ты приедешь ко мне в этот дом, я сам засучу рукава и приготовлю голубей честь по чести. Вот тогда, попробовав, ты сможешь с полным правом сказать «мне нравится» или «не нравится», и я признаю твое мнение компетентным.

А теперь о твоей просьбе избегать в письмах некоторых деревенских выражений и оборотов, как в тех случаях, когда я говорю об умерших членах семьи «покойный», называю «столицей» наш город или пишу «облегчиться» вместо "…" (сожалею, дорогая, но я не в силах вывести это неприличное слово. Ты в своем письме делаешь это со всей откровенностью, чем доказываешь, что ты женщина современная, молодая, идущая в ногу с веком). Ты, конечно, права в этом вопросе. Сельская жизнь, особенно в юном возрасте, накладывает отпечаток, входит в плоть и кровь, как вторая натура. Все так, однако я не стыжусь. Я нахожу в сельской речи своеобразный смак, особую прелесть и меткость, каких лишен городской язык. Одним словом, она меня очаровывает. Другой вопрос, что тебе кажутся грубыми некоторые выражения, хотя для меня, в том что касается языка, грубость означает не пошлость или вульгарность, а точность и прямоту. Это, однако, не помешает мне в дальнейшем избегать всего, что тебе не нравится. Теперь у меня в жизни одна задача: угождать тебе.

Несмотря на полученную головомойку, возвращаюсь все к тому же вопросу: 10 сентября в Мадриде. Что ты скажешь об итальянском ресторанчике «Милано», в самом начале улицы Феррас со стороны площади Испании? У них хорошо готовят, чисто и недорого. Если у тебя нет других предложений, встретимся там, в два часа дня. С Федерико решай сама. Я не против того, чтоб твой сын обедал с нами. В противном случае мы познакомимся с ним позже, в гостинице. Ты представляешь себе, что до нашей встречи осталось двенадцать дней? Я робею в той же степени, в какой жду ее. Приеду тоже на машине, хотя при нынешних ценах на бензин проделывать одному такую дорогу просто расточительно.

До скорого, любовь моя. Прими самое искреннее почтение от твоего

Э.С.

5 сентября

Любовь моя!

Да, в сущности, я считаю себя религиозным человеком, не то чтоб совсем уж богобоязненным, но искренне верующим. Здесь, в старых кастильских селениях, рождаешься религиозным так же, как смуглым, все идет от среды. Скажу тебе больше: за исключением моего покойного дяди Фермина Баруке, я не встречал в Креманесе ни одного агностика. Даже люди эмигрировавшие, приезжая порою на лето, ходят в церковь вопреки мирскому образу жизни в своих городах. При этом они, конечно, руководствуются не столько верой, сколько обычаем, но и то хлеб. От нашего неграмотного народа большего ждать не приходится, Ты спрашиваешь, сторонник ли я эвтаназии [12]? Принимаю ли самоубийство как выход? Ни то ни другое, хотя в том, что касается эвтаназии, появился сегодня один неприятный момент: прибор. Включать его или выключать, вот в чем вопрос. Я не верю, дорогая, в чудеса техники и потому не сторонник продления необратимой агонии искусственными средствами. Вот и все. Что же касается самоубийства, то вряд ли меня, привыкшего к невзгодам и людской неблагодарности, какое-либо несчастье заставит расстаться с жизнью. Я думаю, даже у самоубийц, взвесивших все заранее, происходит какое-то помрачение, утрата самоконтроля, из-за чего ослабляется или теряется чувство ответственности. Хладнокровных, осознанных самоубийств не бывает. Причиной неизбежно является помраченный рассудок. Однако зачем пишешь ты обо всем этом, любимая, и почему волнуют тебя подобные мысли? К чему ты ведешь?

Сам я не ломаю себе голову над религиозными вопросами, Учение я принял с детства и горжусь тем, что не преступаю моральных законов. Считаю себя честным человеком. Сказав обратное, я бы солгал. А сомнения? У кого их не возникает в том, что касается религии? Ты считаешь, Бог прав, ставя нас перед таинством, предлагая нам верить слепо? Была ли у меня, к примеру, такая же возможность укрепиться в вере, как, скажем, у Фомы или у учеников в Эммаусе? Они, дорогая, видели Христа воскресшим, восторжествовавшим над смертью, а Фома даже коснулся пальцем его пробитых ладоней и приложил руку к ране на ребре. Разве могли они сомневаться в его божественной природе? То же можно сказать и о толпе, накормленной хлебами и рыбами, или о воскрешении Лазаря. Как можно оценивать мысли и дела тех свидетелей чуда той же меркой, что наши? Справедливо ли воздавать за веру всем одинаково? Много ли стоит вера лицезревшего чудо? Если веровать означает принимать за истину то, чего сам не видел, то единственная достойная, я бы даже сказал – истинная, вера – это наша, а вовсе не тех, кто видел. Ты не согласна со мной? И таких вопросов возникает сколько угодно.

То, что ты рассказываешь о своей подруге, нисколько меня не удивляет. Я тоже знаю случаи, когда в человеке сталкиваются религия и патология. Чего далеко ходить, взять хотя бы Росарио Сервиньо из Гранады, сестру Бальдомеро. Вскоре после замужества у нее появилась навязчивая идея, будто бы она – Антихрист, и с тех пор бедная женщина ходила как потерянная, избегая общения даже с собственным мужем. Как-то вечером Бальдомеро рассказал мне обо всем, и, поскольку врач ничего не смог с ней сделать, я обратился к моему другу Онесимо Навасу, весьма сведущему в богословии. И Онесимо, человеку не только широко образованному, но и первоклассному психологу, достаточно было написать ей в письме, что она не может являться Антихристом, ибо тот должен обязательно быть мужчиной, чтобы все страхи Росарио Сервиньо тут же рассеялись. В течение двенадцати или пятнадцати лет она жила нормально, как все женщины, пока однажды в газетах не появилось сообщение о первой операции по изменению пола (кажется, это была знаменитая Кочинелле), и тогда Росарио Сервиньо снова тронулась рассудком, стала утверждать, что она мужчина и вдобавок Антихрист и что это подтверждается ее женским обликом, за которым скрывается мужская сущность, Несчастная женщина начала избегать друзей, потом родственников, а затем и мужа, и не оставалось ничего другого, как поместить ее в лечебницу, где она и живет, бедняжка, в течение уже восьми лет. Но вернемся к нашим делам, Я выеду накануне, то есть 9 числа. Мадрид, особенно после деревни, оглушает меня, нужно время, чтобы привыкнуть к гари, к суете машин и пешеходов, к мельканию светофоров… Светофоры! Вот где настоящая напасть! Ты не знала, любимая, что с тех пор, как повсюду расставили эти огоньки, увеличилось число сердечных приступов? На этот счет есть статистические данные. И я лично ничуть не удивляюсь. Светофоры словно дразнят нас, бросают вызов, перед ними человек тут же теряет покой и уже думает только о том, как бы поскорее перехитрить их и проскочить, не задерживаясь. Они заставляют спешить, даже когда никуда не торопишься. Взять меня, человека пожилого, на пенсии: лишь только замечаю, что зеленый свет вот-вот сменится желтым, тут же неизбежно прибавляю ходу. Почему? Кто меня заставляет? Ждет меня кто-нибудь по ту сторону перекрестка? Да нет, конечно. Проеду я минутой позже или минутой раньше, совсем не важно, но меня неожиданно охватывает какой-то спортивный азарт, и я ничего не могу с собой поделать. Поверь мне, светофор – злейший враг современного человека, главный палач наших дней.

На всякий случай имей в виду, что я остановлюсь в отеле «Империо», на улице дель-Кармен. Мне очень нравится его название. Уже много, больше тридцати лет я останавливаюсь только в нем. Это хороший отель, без претензий, но в определенном смысле комфортабельный. Швейцар, который знает меня и зовет доном Эухенио, расторопен и выполняет все поручения аккуратно и пунктуально. И поскольку, с другой стороны, расположен отель в центре, а цены в нем относительно умеренные (ты только посмотри, как подскочили сегодня цены в отелях!), я не вижу причин останавливаться на этот раз в другом месте. Так что, если перед обедом захочешь мне что-нибудь сообщить, звони прямо туда.

Я растроган твоими последними уточнениями, этими подробностями, которые ты сообщаешь, чтобы я ничему не удивлялся. Скажу тебе, мне нравится, когда у женщины низкий голос. Терпеть не могу высоких или, как говорят у нас здесь, писклявых голосов. Высокий голос болтливых женщин утомляет, а у молчаливых, когда они начинают говорить, кажется неожиданным и неестественным. Низкий, хриплый голос теплее, звучит обещающе и волнует, хотя один из моих знакомых и утверждает, что мужчина, которому нравится в женщине хриплый голос, – потенциальный гомосексуалист. Чудовищно, не правда ли? Мы живем в такое время, когда любой вопрос, имеющий отношение к сексу, обсуждается, анализируется и разбирается по косточкам, причем из любого пустяка делаются почти научные выводы, тогда как единственная истина состоит в том, что половое влечение – это извечный инстинкт, благодаря которому человечество продолжает свое существование.

Это последние строки, которые я пишу тебе перед нашей встречей. Через неделю, на радость или на беду, все переменится. Таким образом, это письмо – из-за времени написания, а не почему другому, – письмо историческое. Я места себе не нахожу, а по ночам не могу сомкнуть глаз. Моя обычная полудрема перешла в круглосуточное бдение.

Твой телом и душой

Э.С.

Срочная телеграмма от 8 сентября

ВСТРЕВОЖЕН ТВОИМ ВНЕЗАПНЫМ НЕДОМОГАНИЕМ ТЧК ПОЕЗДКУ ОТКЛАДЫВАЮ ТЧК БЕСПОКОЮСЬ СООБЩИ САМОЧУВСТВИЕ ТЧК НАПИШУ ТЧК НЕЖНО ОБНИМАЮ ЭУХЕНИО.

8 сентября

Дорогая!

Что случилось? Какой злой рок встал на нашем пути? Не знаю, что думать, что предпринять. Что произошло с тобой, любовь моя? Каковы симптомы заболевания? Диагноза еще нет? Чтобы хоть немного рассеяться в томительном ожидании твоего письма, сегодня утром я отправился на площадь дожидаться рейсового автобуса с почтой и был поражен тем, что, судя по конверту, пришла телеграмма. Здесь, в Креманесе, нет телеграфа, и бланки с сообщениями пересылаются из столицы почтой, как простые письма. Мне не хватило терпения дойти до дома, и я вскрыл конверт прямо на площади. Поверишь, если скажу, что на несколько мгновений сердце у меня замерло? Такого я не предусмотрел. Мне случалось, к собственному ужасу, предсказывать несчастные случаи, но, сам не знаю почему, я никогда не предчувствовал заболеваний. И потому я так подавлен и растерян теперь.

Не переживай чересчур из-за отсрочки нашей встречи. Неважно, главное сегодня – чтоб твое недомогание не оказалось серьезным. Мысль о разделяющем нас окаянном расстоянии, которая и так не давала мне покоя, стала сейчас настоящей пыткой. Будь она неладна, эта упорная неприязнь к телефонам у твоего зятя! Я хотел бы узнавать о тебе каждый час, каждый миг, но куда звонить? Как связаться с тобой? Да, сегодняшние дети, выросшие среди телефонов и калькуляторов, никогда не сумеют сами написать толкового письма или подсчитать, сколько будет дважды два – тут твоему зятю не отказать в правоте. Но, в вашем случае, не окажется ли в конечном счете лекарство хуже болезни? Не слишком ли это круто и болезненно – насильно лишать детей достижений их времени, плохое оно или хорошее? Я сейчас – как птица с подбитым крылом. Что предпринять? Если б я мог быть рядом с тобой, приносить каким-нибудь образом облегчение, Я бы хотел подолгу рассказывать тебе разные истории, а когда ты утомлялась бы, сторожил бы сон, держа твою руку в своей, не отходя ни на миг от постели, А после я почитал бы стихи и мы сыграли бы в карты. Ты любишь играть в карты, любовь моя? Я, правда, не очень. Предпочитаю шахматы и особенно шашки. Умеешь играть в шашки? Эту игру, потерявшую сегодня популярность и едва известную нынешней молодежи, стали считать детским развлечением, а ведь, в сущности, речь идет об одной из наиболее интеллектуальных игр, какие мне только известны. Чтобы пробить брешь в рядах противника и суметь провести дамку, необходимы, поверь мне, большая смелость и такое же умение шевелить мозгами, как и для мата в шахматах. Нет, шашки вовсе не детское развлечение, Единственный их недостаток, на мой взгляд, – мрачная раскраска доски, Черное на белом или, все равно, белое на черном – это траурные цвета, символ конца. И то же самое в шахматах. Ни одна игра, при всей ее торжественности, не должна внушать мыслей о смерти, я слишком большой жизнелюбец, чтобы согласиться с этим, И потому, желая изменить положение, еще в юности я придумал вариант доски с красными и зелеными клетками и шашками того же цвета и собирался его запатентовать, но по тем или иным причинам так этого и не сделал. И ты можешь мне не поверить, но при виде черно-белого поля, навевающего мысли о загробном мире, усиливается чувство вожделения. Однако, дорогая, погружаюсь в совершенно неуместные, принимая во внимание твою болезнь, рассуждения, Я бы пешком пустился в Севилью, со своей красно-зеленой доской под мышкой, если б только знал, что в конце пути меня ожидает партия с тобой.

Во мне словно что-то обмерло, когда я прочитал на площади твою телеграмму, Надо думать, выглядел я неважно, коли при виде меня Рамон Нонато, наш каменщик, который в ту минуту вез тачку с цементом к часовне на вершине горы, даже остановился и спросил: «Что, Эухенио, дурные вести?» Я ответил уклончиво и направился в бар, приняв совершенно не свойственное мне решение выпить кофе. Кофе я очень люблю, но он слишком возбуждает меня. Любопытно, что моя повышенная чувствительность в отношении определенных наркотиков совершенно не распространяется на некоторые другие виды, например на табак. Ежедневно я выкуриваю три сигары, не фирменные, конечно, что встало бы мне в копеечку, а так, простенькие сигарки, которые смакую тем не менее с таким наслаждением, словно это самые настоящие «Монтекристо». Иногда удовольствие бывает так велико, что я, желая его продлить, насаживаю окурок на зубочистку или булавку и урываю еще несколько затяжек. Сигара зарождает приятные образы у меня в голове, а ощущение от дыма, щекочущего вкусовые железы, почти сладострастное. Курение дает мне удовлетворение, и табак не имеет для меня никаких последствий. Через несколько минут я будто вовсе и не курил. Разумеется, дым я не глотаю. Втягивать в себя дым вульгарно, это свидетельство полной невосприимчивости и какой-то прожорливости. Те, кто глотает дым, мнят себя опытными курильщиками, но не являются ими на самом деле, не умеют курить. Не способные естественно чувствовать вкус табака, они приспосабливают для этого другой орган, бронхи, у которого в организме совсем иная задача, И при всем том несчетное количество курильщиков считают, что держать дым во рту – никакое не курение, а так, жалкое подражание наподобие мастурбации.

Я научился курить здесь, в деревне, а ничего нет мудрей деревни по части доставления телесных радостей – сомневаться в этом не приходится. Когда после обеда я разваливаюсь в кресле перед телевизором, укрыв шарфом бедра и зажав в зубах вкусную сигару, немного смоченную в анисе для пущего удовольствия, – тогда я на самом верху блаженства. Табак если и действует на мои нервы, то только успокаивающе. Он усыпляет меня, навевает сон. Иной раз, по вечерам, в то время как я сижу, глядя на экран и потягивая сигару затяжку за затяжкой, изображение начинает расплываться в моих глазах, диалоги теряют связность, и я, клюнув носом, неожиданно проваливаюсь в глубокий и благотворный сон. Забытье длится недолго, несколько минут, но я сплю так покойно и сладко, что, очнувшись, замечаю на груди струйку слюны. А это означает, что я находился в умиротворенном или, по словам Онесимо Наваса, блаженном состоянии, ибо, как утверждает он, во сне пускают слюну только грудные дети, единственные существа, способные достичь благодати.

Но если табак приносит мне краткое удовольствие, то кофе оказывает на меня сильное и долгое наркотическое действие. Это вынудило меня вопреки своим вкусам заменить его на чай, по неизвестным причинам не возбуждающий мой организм подобным образом. Но в день, когда мне нужно собраться с силами, иметь ясную голову или многое успеть, я не раздумывая выпиваю кофе. Случается это нечасто, с каждым разом все реже, но чем меньше я его пью, тем сильнее оказывается действие. Так что сегодня утром, огорошенный известием, я направился в бар и опрокинул чашечку кофе. Тут же в голове у меня все встало на свои места, и я принял решение ответить тебе телеграммой. И поскольку здесь у нас телеграфа нет, я зашел к Кандидо, позвонил Бальдомеро, которого не оказалось дома, и продиктовал текст телеграммы одному из его сыновей, с тем чтобы он немедленно отправил ее в Севилью.

Вероятно, ты догадываешься, дорогая, что Бальдомеро в курсе наших отношений; я не мог скрыть этого при нашей более чем сорокалетней дружбе. Не беспокойся, Бальдомеро человек понятливый и тактичный, вовсе не болтун и не сплетник. Я не рассказал ему только о «Знакомстве по объявлению», то есть о том, что мы познакомились через посредство журнала. Это ведь не совсем так, поскольку, как тебе хорошо известно, я наткнулся на твое объявление чисто случайно, как можно наткнуться на камень. Ты меня понимаешь, и я себя понимаю, но как было ожидать того же от насмешника Бальдомеро? Поверь мне, так будет лучше. А потом, с какой стати должны мы объяснять наши действия кому бы то ни было?

Теперь, когда я излил тебе душу, остается самое трудное: ждать. Чем занять ожидание? Вот где настоящая трагедия.

Пусть твое недомогание, дорогая моя, окажется несерьезным. Этого тебе желает от всей души

Э.С.

10 сентября

Моя милая, моя любимая!

Сегодня утром пришло наконец твое письмо. Ну что ж, радоваться особенно нечему, но хотя бы покончено с неизвестностью. А то в течение этих двух тягостных дней мне мерещился всякий вздор. Симптомы у тебя характерные: тошнота, головокружение, легкий жар, пожелтевшая кожа… Обычно по таким признакам трудно сразу правильно поставить диагноз. Моя покойная сестра Рафаэла тоже перенесла это заболевание в пятидесятых годах. Врачи подозревали сначала мальтийскую лихорадку, затем брюшной тиф и только потом верно определили болезнь. Сегодня распознать гепатит куда легче, но не так-то просто установить способ заражения. В последние две недели тебе не делали никаких уколов? Как правило, заражение происходит посредством инъекций или переливаний крови… Впрочем, даже узнай мы это сейчас, ничего уже не изменишь.

Чтобы одолеть твою болезнь, главное даже не лекарства, главное – вооружиться терпением. Гепатит, любовь моя, лечится отдыхом и надлежащей диетой. Ничего тушеного, острого или жирного, а только отварной рис, вареное мясо, много сахара, молока и молочных продуктов. Диета, конечно, не самая аппетитная. Например, я, любящий вкусно покушать, был бы плохим пациентом. Но ты, которой, по собственному признанию, безразлично, что есть, сможешь достойно перенести гепатит. Меня беспокоит только вопрос отдыха. Судя по твоим фотографиям – первой, где ты играешь с внучкой, и второй, запечатлевшей тебя такой ликующей, на пляже, – я делаю вывод, что ты человек динамичный. Понимаю, дорогая, как это досадно, но теперь придется обуздать свою энергию. Это не смертельно, а иначе как бы не пришлось тебе провести в постели три или четыре месяца вместо одного. Положение серьезное. Но при полном покое и надлежащем режиме питания отклонения постепенно исчезнут и организм придет в норму.

Ты делаешь периодические анализы крови? А я бы не смог их вынести. Мне страшно даже подумать, что мое тело живет благодаря существованию во всей его инфраструктуре целой оросительной кровеносной сети, доходящей аж до кончиков волос. То, что все клапаны системы функционируют без нарушений, что сосуды (некоторые из них тонкие, как нити) не закупориваются, кажется мне истинным чудом. Но представить себе, как кто-то совершенно посторонний вмешивается в работу организма, раздувает мне, затягивая резинкой, вену, тычет в нее иглой и, подобно насекомому, сосет мою кровь, – мысль об этом доводит меня буквально до обморока.

Относительно моих отношений с Петри должен тебе пояснить: я не женился на ней вовсе не потому, что покойная сестра Элоина встала на страже моей свободы. И не из боязни таким образом отплатить черной неблагодарностью за ее, Элоины, самопожертвование. С маленькой Петри у нас было простое юношеское увлечение, легкомысленное и невинное, не перешедшее в нечто большее благодаря опытности моей сестры. Брак и безбрачие, Росио, не что иное, как вопросы привычки. Оттого, на мой взгляд, единственный надежный брак – когда женится закоренелый холостяк. Почему? Да очень просто. Уж крайне важными должны оказаться причины, заставляющие оставить застарелую привычку. Коли уж неисправимый холостяк вдруг бросает свой прежний образ жизни, основанный на независимости и эгоизме, – значит, для него важнее всего, важнее самого себя сделался другой человек. Понимаешь теперь, какие причины заставляют меня говорить о силе любви к тебе? Петри, вертлявая кукла с неровными зубами, никогда не пробуждала во мне тех чувств, которыми я охвачен сегодня, а это равнозначно признанию в том, что до сегодняшнего дня я ни разу не был действительно влюблен.

Дорогая, пока будет длиться твое выздоровление, я постараюсь писать тебе чаще, прилежней и по возможности каждый день посылать хотя бы коротенькое незамысловатое письмецо. Важно, чтобы воспоминание обо мне сопровождало тебя постоянно, помогало бороться с болезнью. Соблюдай покой, следи за своей трансаминазой и держи меня в курсе событий. Не слушай никаких прогнозов. Никто не может предсказать продолжительность гепатита. Мне известны как случаи, когда все проходило в пятнадцать дней (хоть такое бывает нечасто), так и случаи многомесячного лечения. Будем надеяться, любимая. Знай, что я рядом с тобой, терпеливо ожидаю благополучного исхода твоей болезни.

Э.С.

12 сентября

Бесценная моя!

Так ты слушаешь музыку? Что может быть лучше в твоем положении! Ты описываешь свою комнату с таким обилием подробностей, что я вижу тебя как наяву. Федерико и впрямь очень внимателен и нежен с тобой. Моцарт, Гайдн, Бах… Какое изысканное музыкальное меню! Я никогда не пишу тебе о музыке. В этом предмете мы говорим на разных языках. Музыка и математика – две далекие, незнакомые мне области человеческой деятельности. Я большой поклонник народной музыки, а высокие сферы классики мне недоступны. По смерти Мачина и Гарделя [13] из музыки ушло настоящее чувство, умерло вместе с ними. И ничего в этом странного нет. То же происходит и в литературе, и в живописи, да и в самой жизни. Для многих чувство утратило эстетическую ценность, А вот я, старый упрямец, все еще требую от искусства эмоциональности, И в музыке наравне с душевным переживанием надеюсь обрести свое прошлое, ищу напоминания о том, что давно минуло. В этом я неисправим – всегда буду тосковать по прошлому. Для меня Мачин – то же, что знаменитое печенье «мадлен» для Пруста. Мне достаточно услышать «Черных ангелочков» для Пруста. Мне достаточно услышать молодость. А вот большие композиторы оставляют меня равнодушным. По отношению к ним я робок, уважителен, но и несколько недоверчив. Порой кое-что у них нравится мне, как, например, Девятая симфония Бетховена или «Времена года» Вивальди, однако, думаю, не потому, что я дорос до их понимания, а оттого, что эти вещи получились доступнее.

А вот молодежь пугает меня. Каждый раз, как я захожу к Бальдомеро Сервиньо и меня оглушает адский грохот музыки, которую слушают его дети, я ухожу напуганный. И то же самое здесь, в Креманесе, с молодыми Аспиасу. Откуда у молодежи эта общая страсть к резкой музыке? Почему они ставят ее так громко? Что хотят заглушить ею?

Надеюсь, в будущем, когда мы уже будем вместе, ты воспитаешь мой слух. Мне грустно думать, что проходишь по жизни, не успевая насладиться столькими прекрасными вещами. Когда-нибудь ты научишь меня понимать Шопена. С нетерпением ожидая этого дня, остаюсь твой верный

Э. С.

13 сентября

Как ты себя чувствуешь, любовь моя? Мне хотелось бы развлечь тебя какой-нибудь захватывающей историей, волнующей и пространной, навроде тех, что рассказывала в детстве, когда случалось мне заболеть ангиной, моя покойная сестра Элоина. Ангины были бичом моего детства. По сути дела, с трех до пятнадцати лет в суровую деревенскую зиму я почти не покидал кровати. Помню, как в жар раздражала меня постель, горела под щекой подушка, а ногами я тщетно пытался найти под одеялом прохладное местечко. К вечеру, когда состояние мое ухудшалось, в комнату на цыпочках входила моя покойная сестра Элоина и, пристроившись с вязанием на краешке моей старой железной кровати, начинала рассказывать очередную нескончаемую историю, полную самых неожиданных происшествий. Не помню, как долго длился обычно ее рассказ, но по окончании я всегда лежал под одеялом спокойный, расслабленный. Какое блаженное состояние! Вот так хотел бы я ухаживать за тобой. Не забывает сын ставить тебе музыку? Какова активность твоей трансаминазы? Этот фермент при гепатите решает все. Береги себя, любимая; в этом мире есть человек, которому ты нужна.

С каждым днем все больше любящий тебя

Э.С.

15 сентября

Обожаемая!

Твой образ преследует меня двадцать четыре часа в сутки. Я просыпаюсь с твоей фотографией в руках и засыпаю (если это можно назвать сном), созерцая ее. Сейчас моим воображением владеют те части твоего тела, которые нечетко видны на снимке: впадинка у основания шеи, подмышки, темный треугольник между грудей. Порою я так настойчиво ласкаю тебя взглядом, что начинаю осязать твое тело. Мне открываются самые незначительные детали кожи: поры, легкий светлый пушок, микроскопические частички морской соли. А по ночам меня одолевают эротические видения. Ах, эти тоненькие завязочки вокруг твоей шеи! Вчера в своей полудреме я развязывал их медленно и умиленно, предаваясь самой настоящей любовной игре. Какой стыд, дорогая! Возможно ль, скажи мне, возродиться для эротики в 65 лет! Каким диковинным зельем опоила ты меня, что смогла зажечь в моей груди эти младые желания?

Хочу предложить тебе одну вещь и заранее рассчитываю на твое согласие. 25-го будет полнолуние. Давай в полночь одновременно посмотрим на луну, слушая «Маленькую ночную серенаду» Моцарта? Было бы волнительно провести несколько минут, думая друг о друге. Чтобы не ошибиться во времени, можно ориентироваться по выпуску новостей Национального радио. Согласна ты? Дай ответ.

Твой

Э. С.

17 сентября

Дорогая!

Только получил твое сердитое письмо, Что у меня за способность все время выводить тебя из себя? Я так неловок или придирчива ты? Или и то и другое? Мой друг Онесимо Навас утверждает, что в браке не желательны ни чрезмерное сходство, ни резкое различие в характерах. То есть брак хорош, когда есть как точки соприкосновения, так и расхождения во взглядах. Первые питают совместную жизнь, а благодаря вторым находятся темы для споров, стимулирующие общение. Очень разумная теория, в подтверждение которой Бальдомеро Сервиньо всегда приводит свой собственный брак. В самом деле, Эсперанса, его жена, была человеком мягким, но замкнутым и меланхоличным. Бальдомеро же, как истинный андалусец, полная тому противоположность – натура кипучая, неунывающая, веселая. И вот Бальдомеро помог Эсперансе войти в общество, найти общий язык с людьми, а сам, благодаря жене, научился обуздывать свой характер, не утрачивать чувство меры. И то же самое в дружбе. Нас с Бальдомеро привязывает друг к другу не столько даже сходство по многим вопросам, сколько те различия, которые есть между нами. Наши антагонисты не только не являются нам врагами, а дают убедительное доказательство нашего существования.

Ты несправедлива, утверждая, что я стыжусь знакомства по объявлению и что наше расхождение принципиально, коли я стесняюсь журнала, в который ты считаешь возможным писать. Во-первых, я не могу стыдиться того, чего даже не знаю, поскольку просто не обращаю внимания на журналы этого сорта, словно их и не существует. А во-вторых, дорогая, благословенна будь эта бумага, если она, пусть случайно, безо всякого с моей стороны на то намерения, соединила меня с тобой, ставшей смыслом моей жизни!

Забудь мои необдуманные или неподобающие рассуждения. Теперь я жалею, что отослал тебе последнее письмо, где говорил о любовном пыле, который пробуждает во мне твой снимок. Оно неуместно, считай же, что я его не писал.

Искренне твой

Э.С.

19 сентября

Моя обожаемая!

Ну что, ты уже не дуешься? Вернулось к тебе хорошее настроение? Этот строгий тон не идет тебе, дорогая, не сочетается с радостной и беззаботной женщиной со снимка. Все женщины, почувствовав, что любимы, ощущают потребность проявить свою властность, тем паче когда любящий человек уступчив и готов льстить. Эти издержки случаются, когда отдаешь себя чересчур поспешно и безоговорочно.

Вчера после обеда, пройдясь по дороге с Анхелем Дамианом, я зашел в бар и столкнулся там с нашим мельником Акилино, который уже успел нагрузиться. А когда он в таком состоянии, пощады от него не жди. Безо всякого зазрения совести заговаривает любого до полусмерти, болтает и болтает, и все только о себе, одно сплошное нытье. Жалуется на свою голову, на печень, на ноги. Все-то у него болит, ничто не работает. На ноги его, иссохшиеся, с узловатыми венами, смотреть и впрямь страшно, но чего еще ждать в 60 лет? Уж если Акилино к кому проникся (а с вина это у него запросто), то не остановится, пока не выложит все как есть свои хвори. Эти люди, которые на все жалуются, у которых вечно все болит, просто не имеют права на существование. Нельзя же из-за своих болячек мучить себе подобного.

Нынешний год будет не так плох на фрукты, как мы боялись. Если не считать сливы, что так хорошо действует натощак на мой кишечник и которой в этом году мы не пробовали, урожай в целом окажется средним, а на орехи – просто исключительным, может быть, лучшим за последние двадцать лет. Однако не хватает молодежи для обколачиванья, а орехи надо собирать до того, как они раскроются, иначе ребятишки и птицы ни одного не оставят. Местный орех – у нас зовут его птичьим – отличается мягкой скорлупкой и лопается, чуть надавишь. Когда придет пора, я уж позабочусь послать тебе мешочек, чтобы ты тоже могла попробовать.

Искренне твой

Э.С.

20 сентября

Любовь моя!

Хоть ты не говоришь этого открыто, но очевидно предпочтение, отдаваемое тобой Федерико. О дочери, зяте, внучках почти не упоминаешь. Ты пишешь только о нем, и эта слабость вполне понятна, поскольку в наши дни редко встретишь молодого человека, который ухаживал бы за больной матерью, приносил ей чай, ставил пластинки, готов был с ней посидеть. Твоя любовь к Федерико так велика, что в последнем письме ты почти ни о чем другом и не говоришь, и такая настойчивость совершенно оправданна, коли я позабыл ответить на его вопросы, всецело занятый дурацким спором из-за «Знакомства по объявлению». Позволь спросить: он будет упоминать мое имя в своей работе? Я бы этого не хотел. Твой сын не понимает или не хочет понять моего пути в «Коррео» – ни моей бескорыстной жертвы, когда я согласился играть роль посредника, ни моих терзаний, когда пожертвовали мной самим. Федерико, дорогая, мой самый строгий судья, но в его восприятии главную роль играют собственные переживания, даже когда речь идет о профессиональных проблемах. Прости, любимая, что я беспокою тебя, плененную недугом, подобными разговорами, но при наших с тобой отношениях было бы ребячеством закрывать на это глаза: Федерико попросту ревнует ко мне. Сын, единственный мужчина в семье по смерти твоего мужа, любит тебя эгоистически, желая безраздельно владеть тобой, и я для него помеха. Но, принимая во внимание свой юный возраст, очевидно, считает постыдным признаться в этом и почитает за лучшее чернить меня, дискредитировать, лишать твоего расположения (если я сумел его заслужить) – все, что угодно, лишь бы принизить в твоих глазах, В его годы это простительно, однако меня беспокоит диссертация, и я хотел бы, если ты не против, поглядеть на нее до защиты. Убеди Федерико в одной вещи: больше вреда, чем Мадрид и сама цензура, принесла «Коррео» практика насаждения руководителей, начиная с нового директора и кончая составом Совета. Любопытно взглянуть, как объясняет дон Хуан Мануэль Альдама некоторые факты, о которых сам знал понаслышке. Я побаиваюсь его отточенного пера, его острого языка. А что думает о моем случае молодой Альдама? Поди узнай! Так или иначе, было бы глупо возражать против того, чтобы Федерико с ним встретился. Он в своем праве, и я понимаю его любопытство (ведь мне, в сущности, самому любопытно), Но чем бы оно ни обернулось, будь уверена, что ни эти встречи Федерико, ни его неприязнь, ни социалистические идеи, которыми он так гордится, не ослабят моей симпатии к его личности и благодарности за оказываемое тебе внимание. Даже не будь он украшен иными достоинствами, одного этого хватило, чтобы в глубине души я вот уже с некоторых пор чувствовал его своим сыном.

Как обстоят дела, дорогая, с твоей трансаминазой? Ты ничего не пишешь об этом в последнем письме. Следи за нею. Не забывай периодически делать анализы, по возможности – каждую неделю.

Вчера над долиной разразилась запоздалая и потому ужасная гроза. Когда перестало греметь, народ вышел собирать улиток с оград и дорожек. Сегодня все еще пасмурно. Гроза, как стало заметно в последние годы, приносит с собой непогоду.

И в солнце и в ненастье страстно вспоминает тебя

Э.С.

23 сентября

Любимая!

Ликую, как школьник, при одной мысли о нашей лунной встрече под убаюкивающую музыку Моцарта. Я верю в телепатию, в передачу мысли и вообще в оккультные науки. Мне случалось идти по улице, думая о каком-нибудь человеке, и тут же натыкаться на него за углом. Или, что бывает не реже, видеть во сне кого-то, о ком годы не слышал ни слова, а наутро встретить его у собственного подъезда. Это все ситуации таинственные, в которых разум бессилен что-либо изменить, при том что совершаются они тем не менее волею разума. Ты не поверишь, но на днях, получив твое предпоследнее письмо, я знал, что ты рассержена, раньше, чем вскрыл конверт. Все эти предпосылки заставляют меня возлагать чрезмерные надежды на нашу послезавтрашнюю встречу. Увижу ли я тебя, найду ль твою улыбку на поверхности луны? Передашь ли ты мне какое-нибудь послание? В любом случае это будет своеобразное предварительное знакомство, которое облегчит нам знакомство настоящее, отсроченное твоим непредвиденным гепатитом. Так не забудь: 25 числа, в 12 ночи, как только Национальное радио прервет свою программу для выпуска новостей.

Вчера я много работал на огороде. Горох пересох, но даже сухой я все равно соберу – половину в пищу (с темной фасолью и салом он превосходен), а половину на семя. Картофель в этом году ранний, но его немного, да и тот мелок. В прошлый сезон каждое растение дало не больше двух-трех клубней, но те картофелины были огромны, иные до полкило, и на вкус что надо. Говорят, картофель вырождается и имеет смысл сажать его через два года на третий, чередуя с другой культурой, но на самом деле картофель, выращенный собственными руками, удобренный конским навозом и не знающий ядохимикатов, получается вкусом такой же, как довоенный. Мелкой вышла в этом году и столовая свекла, но она слаще и приятней, чем крупная. Я в восторге от красной свеклы (один цвет уже чего стоит), когда она отварена и заправлена маслом и уксусом, с щепоткой соли. Пробовала ты ее? Какого о ней мнения?

Но с чем я не знаю что делать – это с зеленой фасолью, как мы говорим – бобами. Я засеял восемь грядок по двадцать корней и этим небольшим количеством могу теперь накормить целый полк. По ошибке я поставил подпорки из старого тополя, уже подгнившие, под ветром они почти все повалились, и сейчас там настоящая сельва, местами просто непроходимая. Стручки нависают со всех сторон, я собираю их горстями, можно подумать, что они растут на глазах в считанные секунды. Поскольку для меня это много, а здесь у всех свои огороды, вчера с рейсовым автобусом я послал мешок Бальдомеро, который ценит этот овощ и вдобавок кормит немало ртов.

Чего бы я не отдал, любимая, чтобы ты видела мои розовые кусты! Розы да календулы – других цветов я не держу, так как мне достаточно полевых, чтобы радовать глаз. Но когда раскрываются розы – это захватывающее зрелище. Они словно вскипают, распускаются настоящими гроздьями, и наступает минута, когда на кустах больше цветков, чем листьев. Жаль, наряд этот недолговечен, но поскольку за лето происходит как минимум два цветения, на кустах всегда, за исключением какой-нибудь пары недель, остаются розы. Вчера я срезал два чудесных бутона и поставил их в стакане на комод, перед твоей фотографией (я имею в виду ту, где ты щекочешь внучку, ибо другая, пляжная, могла бы вызвать комментарии Керубины, моей домоправительницы, чего я хочу избежать), как скромный знак внимания пылающего чувством сердца.

Любовь, любовь моя, не забывай следить за трансаминазой. А у меня опять повышенная кислотность. До послезавтра и целую твои руки.

Э.С.

26 сентября

Дорогая!

После пережитого этой ночью волнения невозможно забыться сном. И вот я сижу, любимая, в семь часов утра и пытаюсь возобновить разговор с тобою. А все потому, что в полночь, когда Национальное радио начало выпуск новостей и, подняв глаза к луне, я поставил на проигрыватель пластинку Моцарта, я испытал истинное потрясение. Как передать тебе мои ощущения? Поначалу, в самые первые минуты, я перенес подлинную агонию. Сердце рвалось из груди, удары его были так тяжки и часты, что я подумал, мне может стать дурно. В ту же минуту я почувствовал тебя рядом и одновременно увидел нас обоих, силуэтами выписанных на фоне луны, лихорадочно внимающих тактам Моцарта. Как мог я писать тебе, что мне недоступна классика? Никто не вправе утверждать этого. Их доступность для нас – или наша для них – вопрос сосредоточенности. И Моцарт этой ночью был не только мэтром, он был нашим союзником. Я думал о тебе и знал, что ты думаешь обо мне, а Моцарт со своей прекрасной мелодией был посредником, способствующим нашему свиданию. Одно мгновение, любимая, я находился на верху блаженства. Я забыл, где нахожусь, вернее, здесь меня не было, я обретался подле тебя и пил твое дыхание. Я словно пребывал вне себя и одновременно оставался собой, любовался тобой и прислушивался к своим ощущениям, иными словами, испытал душевное раздвоение. Мне довелось стать разом и героем и статистом, и, когда музыка стихла, я был так очарован, что прошло несколько минут, прежде чем я смог шевельнуться.

С нетерпением жду твоего письма. Опьянение твоим явлением и сегодняшняя бессонница послужат извинением бессвязности моих строк. Единственное, что связно и несомненно в эту минуту, в которую солнце начинает золотить кроны сосен, – это моя любовь к тебе, с каждым днем все более глубокая, горячая, страстная. Твой

Э.С.

28 сентября

Любимая!

Твое сегодняшнее письмо было для меня как гром среди ясного неба. Я вынужден поставить под сомнение свою слепую веру в телепатическое общение. Как могла ты забыть о таком? Я понимаю, что суетливость жизни в большом городе, семейные заботы ставят тебя в положение, весьма далекое от затворнического уединения, в котором протекает мое существование. И все же причина, приводимая тобой, неубедительна: будто бы программа «Великие произведения» окончилась в первом часу и ты спохватилась, только когда время нашего свидания давно прошло. Так мало оно значило для тебя, Росио? Я понимаю, что в твоем положении, требующем абсолютного покоя, музыка, книги и телевидение составляют единственное развлечение, однако именно в силу своей исключительности наша романтическая встреча никак не могла быть тобой забыта. Прости, конечно, я говорю за себя, под действием своего эгоизма, моей безграничной любви, и не имею права требовать от тебя того же. Вот уже несколько недель ты присутствуешь во всех моих делах, я думаю о тебе ежечасно, одержим тобою, и во время свидания испытал настоящий экстаз. А сегодня читаю твои церемонные извиняющиеся строки, и все рушится в одно мгновение. Наша встреча оказалась иллюзией, опустошающим обманом. Вернее, ее просто не было, потому что ты… забыла. Неужели ты не нашла более милосердного способа сообщить мне об этом? Согласен, в любви лицемерно все, что не откровенно, не только ложь, но и то, о чем не было сказано, однако в иных обстоятельствах, мне думается, боль, которую причиняют слова, могла бы извинить сострадательное молчание. Я хотел бы найти тебе оправдание, но волнение и обида затрудняют мне эту задачу. А то, что причиной забывчивости стал телевизор, этот обыкновенно презираемый тобой ящик, только увеличивает мое разочарование. Согласен, во мне есть что-то от мазохиста, но что, ответь, останется человеку, если он откажется от удовольствия посочувствовать самому себе, ощутить себя жертвой?

Я опустошен, Росио. Когда в душе царит уныние, закаты солнца в Креманесе кажутся траурными. Люди легкомысленно говорят «солнце закатилось», но никто на самом деле не видел, чтобы оно закатывалось. И только я, дорогая, каждый вечер вижу, как оно буквально закатывается за Пико-Альтуна, когда гребни горы принимаются грызть его с основания и в считанные секунды пожирают совсем, оставляя меня погруженным в сумеречное отчаяние. Обостренная меланхолией, картина эта кажется удручающей, почти невыносимой. И словно в довершение всех бед, мне самым нещадным образом разъедает желудок кислотность.

Любящий тебя незадачливый друг

Э.С

30 сентября

Дорогая!

Извини мое последнее письмо. Никто не вправе выпрашивать любви. Любовь или есть, или нет, ее не изобразишь, не сыграешь. Любовник, повергающий к стопам возлюбленной свои обиды (обиды непонимания), – жалкое зрелище. Так что примем вещи такими, какие они есть.

Чтобы не поддаться унынию, я посвятил эти дни физическим упражнениям. Вчера дошел с креслом-каталкой Анхеля Дамиана до самого Корнехо, а сегодня вечером, перед ужином, мы с Протто очищали от скворцов его голубятню. Эти птицы, которых пятнадцать лет назад у нас и не знали, стали теперь настоящим бичом здешних мест. В старые времена их держал в страхе ястреб, но теперь они границы не признают, потому что некому ее охранять. Что могло статься с колонией ястребов, которые гнездились раньше на липах и каштанах выше по дороге? Никто не знает. В один из этих дней позову Рамона Нонато чистить от скворцов хлебный амбар.

Как твой гепатит, любовь моя? Следишь за трансаминазой? Я могу быть за тебя спокоен?

Думающий только о тебе

Э.С.

3 октября

Что происходит с нами, любовь моя, с некоторого времени? Неужели я так неуклюж и нечуток, что в каждом письме даю тебе повод для обиды? Так часто я повторял о трансаминазе, что вызвал у тебя раздражение? Но ведь настойчивость моя в этом случае – свидетельство внимания. Разумеется, я не врач, а дилетант, но ведь по этому ферменту судят о гепатите, а разобраться в анализах очень просто и под силу любому, тем паче когда известны результаты предыдущих обследований и можно сравнивать. Не дуйся по таким пустякам, любимая. С меня достаточно знать, что ты идешь на поправку, хотя, естественно, я беспокоюсь, неделями не получая конкретной информации на этот предмет.

Сожалею, что обидел тебя в вопросе с фотографией, но ты должна войти в мое положение. Керубина, моя домоправительница, – женщина достойная, и, в определенном смысле, разумная, но, как всякая отжившая свое вдова, обожает посудачить, и если бы я украсил цветами снимок, на котором ты в купальнике, через полчаса все селение уже точило бы лясы по этому поводу. Пойми же, дорогая, я вовсе не раб социальных условностей, но здесь, в Креманесе, как и в остальных кастильских селеньях, подобный поступок был бы не так истолкован. Здесь люди принимают бикини, когда его носят пляжники или даже приезжие отдыхающие у себя в бассейнах, но чтобы «наш Эухенио», как меня тут зовут, местный уроженец, влюбился в женщину, которая купается полуголой, да еще вызывающим образом выставлял на обозрение ее снимок – это у нас просто позорище. Таковы сельские жители, дорогая, мне их изменить не под силу. Я-то, можешь быть уверена, их взгляды не разделяю и ни во что не ставлю, но скажи, чего б я добился, дав повод злословить на мой счет? Не оскорбляйся, Росио, внемли, пожалуйста, доводам; я ни в коей степени не стесняюсь тебя, но стоит ли предубеждать людей заранее, раз когда-нибудь ты переедешь жить в наше село?

Бывают дни, когда я становлюсь обидчив и раздражителен. Мне нужно чье-то понимание. В определенные часы я падаю духом. Мир угнетает, пугает меня, Росио. Мне необходим кто-то, в кого б я мог верить, на кого мог опереться, когда стихия волнуется и угрожает крушением,

Не хочу докучать тебе более. Ты одна царишь в моих мыслях, в сердце, в душе.

Э.С.

5 октября

Любимая!

Сегодня выдался великолепный денек, безоблачный, с легким северным ветерком. Сочный утренний свет и тронутые золотом кроны в лесу недвусмысленно говорят о6 осени. Спозаранку, словно по зову трубы, все селение пришло в движение, и начался сбор фруктов. Можно подумать, жители только и ждали отъезда последнего отдыхающего, наваррца Хулио Аспиасу, уехавшего вчера. Над долиной стоит сплошной гул от моторов, голосов, от работы… Я тоже спустился в огород пораньше. Кроме слив, шелковицы и двух груш, у меня двадцать три яблони (пять ренетов и полторы дюжины кальвилей) – владение небольшое, но вполне позволяющее прокормиться. Ренет поспевает позднее и может подождать второй половины месяца, а вот кальвиль уже дозрел. Яблок в этом году уродилось много, даже чересчур, поскольку многие уже осыпаются с опустившихся веток. А битое яблоко, известно, – негодное яблоко.

Сбор фруктов, как правило, – работа семейная, коллективная, и поэтому сегодня утром, забравшись на дерево, я принялся мечтать и представлял себе, как ты стоишь, улыбаясь и болтая, у подножия лестницы и ловишь в подол юбки яблоки, которые бросаю я сверху. Ах, какая мирная, милая, трогательная картина! И так, словно играючи, я и сам не заметил, как наполнил пять корзин, около ста килограмм, считая по двадцать в каждой. Если б ты была не так далеко, я отправил бы тебе ящик, но яблоки – фрукт скоропортящийся, плохо переносящий перевозки, и надо полагать, до Севильи не дошло бы ни одного целого. Но ты их еще попробуешь.

Для меня эти яблоки, такие крепкие и ароматные, по вкусу не имеют равных в Испании и если и не пользуются известностью, то лишь потому, что нам, кастильцам, для умения торговать не хватает двух обязательных качеств: умения кооперироваться и коммерческого духа.

Перечитываю твое последнее письмо. Нипочем не скажешь, что ты пишешь в постели, Твой почерк, старательный, уверенный, с характерным нажимом, совсем не изменился с болезнью. Как же ты пишешь? Надеюсь, не встаешь для этого украдкой от домашних? Не нужно, дорогая. Здоровье важнее правописания… Ты не обратила внимание на твердые линии твоих "р" и "у"? Открою один секрет: я немного графолог. Первые представления в этой области получил еще от дона Просперо Медиавильи, моего предшественника в руководстве редакции и настоящего мастера. Обидишься ли, если я открою тебе, какова ты? Нет-нет, не смейся, графология серьезная вещь, целая наука, хоть большинство людей и не догадываются, что, покрывая своим почерком листок бумаги, саморазоблачаются (разумеется, психически), самым непосредственным образом обнажая свою сущность. Так вот, дорогая, из особенностей твоего почерка я вывожу, что ты женщина самоуверенная, впечатлительная, решительная и с твердым характером. Незабвенный дон Просперо подметил бы больше, но я, простой подмастерье, могу сказать только это. Названные определения, хотя и шаблонные, схематичные, в совокупности своей все же лестны. Мне нравятся самоуверенные, впечатлительные и решительные женщины. Что же до твердого характера, то это зависит от степени. Слабые, подобные листьям под ветром, характеры я презираю, но и чересчур властные меня раздражают. Моя покойная сестра Элоина была не лишена властности, несомненно, из-за многочисленных обязанностей, а вот Рафаэла, учительница, была сама уравновешенность, обладала характером твердым, но покладистым и снисходительным.

Прощаюсь, любимая. С нетерпением жду от тебя новостей. Мой желудок источает огонь, но еще сильнее жар, опаляющий мое сердце. Твой

Э.С.

8 октября

Любимая!

Ты не шутишь? Правда ли это? Верно ли, что тебя выписали? Как может быть, что за каких-то три недели ты одолела гепатит, такую долгую и упорную болезнь? Благословен будь Господь! Значит, трансаминаза в норме, поскольку именно она служит показателем и последнее слово за ней, а не за врачом. Что ж, примем это известие с радостью, дорогая, но давай не забывать и об осторожности; не будем спешить. Не принимай разрешение врача дословно; ешь все, но в меру. Берегись жиров, не наедайся тяжелых блюд. Ты похудела? При этом заболевании обычно худеют; отдых не компенсирует бессолевой диеты. Если меня не подводит память, моя покойная сестра Рафаэла потеряла с болезнью четыре кило. Правда, и провалялась она гораздо дольше.

Удивляет тон твоего письма, равнодушный, совсем не радостный. Ты пишешь о своем выздоровлении, словно о ничтожном будничном происшествии, Вероятно, гепатит отнял у тебя силы. В таких случаях обычно мышцы нижних конечностей оказываются расслабленными, дряблыми, но их восстановление протекает быстро, в считанные дни. Тем не менее твое решение встретиться в Мадриде 15 числа представляется мне несколько поспешным. Будешь ли ты в состоянии выдержать дорогу? Я горю желанием узнать тебя, беседовать с тобой, но не разумнее ли подождать пару недель? Ты прекрасно знаешь, что мной руководит отнюдь не желание отсрочить встречу, а только забота о твоем здоровье. Ты пишешь, что хочешь поговорить со мной. Но ведь этого же жажду я на протяжении нескольких месяцев. После полугода переписки личная встреча, на мой взгляд, необходима, становится с каждым днем все нужнее. Но давай не будем спешить. Зачем после стольких ограничений и предосторожностей торопить ход событий, если это может привести к рецидиву? Верно, при гепатите обычно не бывает обострений, ну а вдруг? Будем осмотрительны, жизнь моя, взвесим все еще раз. Если же, вопреки всему, ты будешь настаивать на своем предложении (кто может лучше тебя знать твои силы?), давай придерживаться нашего старого плана: 15 числа в два часа дня в ресторане «Милано». Но пожалуйста, подумай перед тем, как решить. Как раз 15 числа я собирался убирать ренет, но яблоки могут подождать. Знаешь, сколько принесли в этом году кальвили? Шестьсот пятьдесят кило. Это меньше среднего урожая, и если они пойдут по десять песет, как предлагают перекупщики, то проще было оставить их на деревьях, как сделали Анхель Дамиан и другие друзья.

Но вернемся к нашим делам. Искренне сожалею, что Федерико, твой сын, не сможет тебя сопровождать. Он на последнем курсе? И вот еще что: после испытания, ожидающего нас в Мадриде, если все пройдет хорошо и ты не будешь против, я был бы рад навестить тебя в привычной тебе обстановке – в Севилье! – и провести с тобой там несколько недель. Этот красивый город, который всегда таил для меня особую привлекательность, неожиданно, из-за того только, что в нем проживаешь ты, стал для меня центром вселенной. Так или иначе, дорогая, сдержи нетерпение, обдумай все хорошенько, благо у нас еще есть время, и не поддавайся слепо велениям своего сердца.

У меня ужасный приступ кислотности. Мой желудок кипит, как вулкан.

Твой душой и телом

Э. С.

12 октября

Любовь моя!

Согласен, Мне не хватает решимости и воли, чтобы навязывать тебе еще одну отсрочку. Значит, пусть будет 15 число.

Кажется, я уже говорил тебе, что остановлюсь в отеле «Империо». Ничего особенного в нем нет, но там чисто, температура всегда ровная и швейцар Марсело зовет меня по имени, а это приятная мелочь в огромном городе, где безличие стало нормой. Вдобавок цены у них умеренные. До условленного часа я пробуду в номере, спрошу себе утренние газеты и таким образом займу ожидание. Если тебе что-нибудь понадобится, звони мне по телефону.

Я стараюсь держать себя в руках, любовь моя, но как бы ни изображал спокойствие, на самом деле далек от него. Эта встреча так важна для меня, что при мысли о ней я ощущаю спазмы в области солнечного сплетения и почти не могу дышать. Ах, как томительно ожидание! Надеюсь, ты не обидишься на то, что я скажу дальше. С детства я всегда спал в несоразмерно большой железной кровати – старой кровати моих родителей, которую мы привезли из села. Так я привык к простору, раздолью, свободе. Но эта свобода обернулась теперь моим рабством: постель велика, но холодна и чрезмерна, и самое страстное мое желание – делить ее с тобой.

Что произойдет через три дня? Какая ужасная неуверенность! Итак, 15 числа, дорогая, в два часа в ресторане «Милано», что в самом начале улицы Феррас со стороны площади Испании.

Обожающий тебя

Э.С.

20 октября

Уважаемая сеньора!

Ваше письмо, пришедшее сегодняшним утром, не удивило меня; скорее, я даже ожидал его после нашей неудачной встречи 15 числа. Не удивил меня и Ваш тон, церемонный и официальный, но, признаюсь, поразили незаслуженные упреки, содержащиеся во второй части письма. Наша встреча в Мадриде не пошла по намеченному пути, сбилась с него. Как могло все рухнуть подобным образом? Не знаю, но, когда мы прощались, мы были дальше друг от друга, чем в первую минуту свидания. Ваша уклончивость, холодность только возрастали по мере того, как продолжался обед. Вопреки всем предпринимаемым мной усилиям, Вы раз и другой увернулись от моего взгляда, а в самый критический момент, когда я, решив поставить все на карту, протянул незаметно руку над скатертью и попытался коснуться Вашей, выдернули свою с таким видом, словно к ней подбиралась змея.

Но все было бы еще ничего, сеньора, если бы между нами завязалась беседа. К сожалению, не случилось и этого. Каждый раз, как я пытался ее начать, Вы в ответ сердито раздували ноздри и продолжали сидеть с замкнутым, отсутствующим видом. Пользуясь не совсем подходящим сравнением, мне за все время так и не удалось Вас пришпорить. Ваши глаза беспокойно блуждали по залу, перебегая с карикатур на стенах на входивших и выходивших, а Вы делали вид, что чем-то отвлечены. И в тех единственных двух случаях, когда атмосфера смягчилась, располагая к доверительности, Вы обратились к официанту за каким-то пустяком, не пожелав воспользоваться удобным случаем.

В своем письме Вы объясняете неудачу нашей встречи разочарованием моей внешностью. Это возможно. Я никогда не был Аполлоном, но не скрывал этого на протяжении нашей переписки и даже, как теперь припоминаю, касаясь данной темы, бывал достаточно строг к себе и не чужд юмора. Если не ошибаюсь, я описывал себя приземистым мужчиной с некоторым излишком веса, от которого еще возможно избавиться. Но одно дело представлять себе, и совсем другое – убедиться, скажете Вы. Согласен. Однако сдается мне, сеньора, что Вы пришли в ресторан уже разочарованной. Свидетельством тому презрительное равнодушие, с каким Вы произнесли мое имя, подойдя к столику, за которым я сидел. Другим доказательством было Ваше рукопожатие, такое неприветливое, отчужденное и безучастное. Нужно ли было большее? Откровенно говоря, имей мы немного решимости, уже тогда нам следовало поставить точку на нашей встрече. Однако нам не хватило мужества, что, впрочем, в известной степени объяснимо. Человеку свойственно цепляться за надежду, думать, что кажущееся охлаждение вполне может быть лишь минутным разочарованием и что, если иметь немного терпения, в конце концов все еще может наладиться. Тщетные иллюзии! Наша встреча была обречена на неудачу; Ваш отказ, очевидно, решен заранее. А затем расстояние, на которое Вы намеренно отодвинулись от меня в такси, отказ погулять в Ретиро под предлогом головной боли, желание вернуться в Севилью первым же ночным поездом… К чему перечислять далее?

Я не имею права жаловаться, сеньора. Подобное происходит в жизни на каждом шагу. Сердечная связь, исправно поддерживаемая в письмах в течение полугода, неожиданно рвется при первой же личной встрече. И это в порядке вещей. Но есть нечто, не укладывающееся в этот порядок, гложущее меня изнутри: убеждение, что Вы повели бы себя точно так же, поджидай Вас на моем месте самый распрекрасный мужчина на Земле. Одним словом, сеньора, по непостижимым для меня причинам наше будущее было мертво еще до рождения. Как же так? С каких пор?

Почему? Вот вопросы, которые я себе задаю и которые терзают меня. А, кроме того – ежели все обстояло именно так, ежели, к несчастью, все обстоит именно так, – зачем, скажите на милость, отыгрываться теперь столь неблаговидным образом за наш разрыв? К чему теперь Ваш сарказм, Ваша утонченная язвительность? Не стоит ли за всем этим сознание вины, желание оправдаться в собственных глазах? Я не блещу достоинствами, говорите Вы, но какими – физическими или моральными? Я претенциозный толстячок, – но каковы были мои претензии? На что, кроме как сделать Вас своей женой, притязал я, уважаемая сеньора, на протяжении нашей переписки? Я лицемерен и лжив, – но можно ли судить меня так строго за то, что рост мой – метр пятьдесят восемь, а не метр шестьдесят, или за невинную хитрость, на которую я пошел, когда, фотографируясь, встал на кирпич, чтобы прибавить себе несколько сантиметров? Оставим же, сеньора, всяческое притворство; забудем оба свои юношеские мечты и будем, наконец, вполне откровенны. Не следует ли нам для начала открыть друг другу наши зрелые сердца и оставить неподобающие уловки? Ибо – откровенность за откровенность – Ваш рост, сеньора, тоже не метр шестьдесят, да и с виду Вы, при всем уважении, не так моложавы, как утверждали в «Знакомстве по объявлению». Более того: Ваша внешность не имеет ничего общего с той спортивной девушкой со снимка. Еще точнее: Вы не девушка со снимка. Неизвестно, с какой целью Вы прислали мне первую попавшуюся фотографию привлекательной девушки в купальнике, Однако, положа руку на сердце, разве похоже ладное, упругое, живое тело сеньориты со снимка на зрелую женщину с дряблыми руками, подведенными глазами и без намека на талию, что присела за мой стол в «Милано»? Поймите, сеньора, я отмечаю это без обиды и не в осуждение Вам, ведь ежели Вы открыто, в печатном издании, признаете свои пятьдесят шесть лет, почему Вам на них и не выглядеть? На протяжении нескольких месяцев, обманутый Вашей фотографией, я жил одними мечтами, вообразив себе чудо, но лишь в тот день в Мадриде, присмотревшись к Вашему лицу и заметив легкие, скрытые косметикой морщины, темные мешки под голубыми глазами и предательский второй подбородок, одним словом, явные следы возраста, – лишь тогда я понял, что чуда не существует и Вы – именно такая, какой и должны быть, каким являюсь и я, какими становимся мы все (за исключением того неподвластного времени феномена, имя которому Рафаэла), как только начинаем клониться к закату, к старости. Но назову ли я Вас обманщицей за это? Упрекну ли, что подменили свой настоящий портрет снимком зажигательной молодой девушки в купальнике? Напротив, доказательство Вашей невинной хитрости растрогало меня, разбудило в душе огромную нежность. В Вашей игре я увидел не обман, но, напротив, желание быть лучше, чтобы подарить мне лучшее, стремление стать совершенной, чтобы предложить мне совершенство. И это, хотите верьте, хотите нет, вернуло мне ощущение любви, зародило чувство пусть более сдержанное, чем разбуженное в моей груди девушкой в бикини, но и более чистое, уважительное, глубокое.

Вот и все, сеньора. По моему разумению, откровенность – единственный честный способ говорить после краха наших отношений, И лишь на этой основе, прочно стоя ногами на земле, пожалуй, можно было бы предпринять попытку возобновить нашу переписку, если только моя внешность не вызывает у Вас настоящего отвращения. Должен признаться, я привык к Вам, нуждаюсь в Вас, в Ваших вспышках гнева, шутках, жалобах, и разом лишиться всего этого означало бы для меня большую утрату. Самое главное в жизни – иметь собеседника. Жизнь чего-то стоит, когда есть кому ее рассказать. Что делать, если этот человек исчезает? Если Вам угодно, начнем, прозрев, все с начала, Я со своей стороны готов закрыть глаза на две последние странички Вашего письма. Они недостойны Вас.

Целует Ваши ноги

Э.С.

20 октября

Сеньора!

Не успел я опустить конверт в почтовый ящик, как получил письмо от Бальдомеро Сервиньо – неожиданное, полное околичностей, оговорок и заверений в дружбе послание, авторство которого не вызывает сомнений. Изящный почерк, туманность и старательная уклончивость рассуждений – все здесь носит несомненный отпечаток его личности. Недаром Бальдомеро собаку съел на газетной работе. После этого письма все наконец осветилось, вещи обрели свой истинный облик. Боже, как я мог быть так слеп? Значит, Вы и Бальдомеро, Бальдомеро и Вы… Возможно ли? С каких пор? Как могло представиться такое моему бедному воображению? Теперь-то я начинаю понимать, все проясняется и встает на свои места: гепатит, тон последних писем, Ваше поведение в Мадриде… Разрозненные куски сошлись в картину. Вы пришли на свидание, намереваясь поставить меня в известность, но в последнюю минуту Вам не хватило мужества. Еще бы. Роль была так неприглядна и гнусна, что Вы не решились ее сыграть. А сегодняшнее письмо Бальдомеро, слащавое и вероломное, предназначено исправить Ваше упущение. Все теперь ясно, как Божий день, но как это гадко, сеньора! Чего ради спрашивали Вы сведений обо мне у Бальдомеро? Разве не получали их из первых рук, искренние и пунктуальные? Почему, Боже, слово Бальдомеро (в конце концов, такого же незнакомца для Вас) было надежней и верней моего? Вопросы, вопросы, вопросы! Но к чему ответы? Вещи говорят сами за себя. Бальдомеро, как и каждый год в это время, поехал в Кадис и остановился в Севилье, чтобы встретиться с Вами. Лучше говорить, чем писать; слова не оставляют следов, уносятся ветром. Письменное послание – предмет куда более тонкий, и Бальдомеро прекрасно это понимает. Один Бог знает, что наговорил он Вам обо мне! Впрочем, какое значение имеет это теперь? Едва увидевшись, вы почувствовали взаимное притяжение. Купидон пустил свою стрелу с севильской Хиральды. Поздняя любовь! И я автоматически получаю отставку, перестаю для Вас существовать. Разве могу я соперничать с привлекательностью, изяществом, благородной внешностью Бальдомеро? Обаяние его даже в пожилые годы так велико, что устоять невозможно, На протяжении тридцати пяти лет я не видел, чтобы он проиграл хоть одну битву на любовном поприще. Но каков его секрет? В чем причина успеха? Только ли в мужественности, статности, веселом нраве и обаянии? Нет, не только, сеньора. К внешним качествам Бальдомеро следует добавить еще одно дьявольское свойство, приобретенное им, вне сомнений, за годы работы цензором: способность подчинять себе чужой разум, истощая защитные силы жертвы. Ибо Бальдомеро, сеньора, скажем наконец откровенно, был официальным цензором и хорошо знал свое дело, а это мрачное занятие создает привычку, помогает обманом овладевать умами, подавлять, навязывать свои мысли. Десятилетиями наша страна была страною одержимых бесами людей, а среди тех, кто властвовал, одним из самых искусных был Бальдомеро. Ничего не скажешь, выиграет от такой перемены Ваш сын Федерико! Понимаете Вы теперь, почему я говорю, что никто не может противостоять обольстительным чарам Бальдомеро Сервиньо? Настал Ваш черед, сеньора, Вы – новая, последняя жертва. Кто же изгонит беса? Перед Бальдомеро, стоящим на своем пьедестале – Святой Бальдомеро Столпник! – Вы будете жить на коленях, в непрестанном поклонении. И не думайте, что я говорю так от отчаяния. Если у Вас хватит терпения перелистать нашу переписку, Вы найдете упоминания об особом характере нашей с Бальдомеро дружбы. Дружбы, я сказал? Пусть так, дружбы, но такой, где он – сеньор, а я вассал, он – наверху, а я внизу. А то, что теперь он использовал даже право первой ночи, рассеивает последние сомнения на этот счет, Короче говоря, сеньора, простите прозревшему горькие строки, и да будете вы оба счастливы. С почтением

Э.С.

ПРИМЕЧАНИЯ

[1] Традиционное блюдо из мяса, сала, овощей и турецкого гороха, которые варят вместе.

(обратно)

[2] Для пенсионеров медикаменты по рецептам, выписанным врачом из системы социального обеспечения, бесплатны, в то время как лекарства, назначенные частнопрактикующим врачом, необходимо оплачивать.

(обратно)

[3] 3емельная мера в некоторых провинциях Испании; варьируется от 39 до 53 аров.

(обратно)

[4] Национальное движение (см. также далее Национальное восстание): так во франкистской Испании было принято называть военно-фашистский мятеж, положивший начало гражданской войне.

(обратно)

[5] Астурийское блюдо из фасоли или бобов с кровяной колбасой.

(обратно)

[6] В Испании принято одеяло или верхнюю простыню заправлять вместе с покрывалом под матрац в ногах и по бокам постели, оставляя их в таком положении и на время сна.

(обратно)

[7] Имеется в виду книга американского писателя Джеральда Грина «Холокауст», по которой в США был поставлен многосерийный телевизионный фильм, пользовавшийся большим успехом в странах Западной Европы. Книга и фильм рассказывают о второй мировой войне, сводя ее трагедию только к массовому уничтожению евреев.

(обратно)

[8] Герои известной драмы писателя-романтика Хосе Соррильи «Дон Хуан Тенорио».

(обратно)

[9] Маэсту, Рамиро де (1875-1936) – испанский политик и публицист; в начале своей общественной деятельности придерживался прогрессивно-либеральных воззрений, но впоследствии отошел от них, став одним из идеологов испанского фашизма. Маэсту, Рамиро де (1875-1936) – испанский политик и публицист; в начале своей общественной деятельности придерживался прогрессивно-либеральных воззрений, но впоследствии отошел от них, став одним из идеологов испанского фашизма.

(обратно)

[10] Библиотека, специализирующаяся на хранении газет, журналов и других периодических изданий.

(обратно)

[11] Типичный (англ.).

(обратно)

[12] Добровольная смерть (греч.). Имеется в виду вопрос о праве тяжелобольного (или его близких, в случае бессознательного состояния) дать указание прекратить искусственное продление жизни посредством лекарств и медицинской аппаратуры. Эта проблема вызвала широкое обсуждение общественности с юридической точки зрения, а также с позиции врачебного долга.

(обратно)

[13] Мачин, Антонио – кубинский певец; его сентиментальные песни в 40-е годы пользовались огромной популярностью в Испании, где он жил с 1939 года. Гардель, Карлос – аргентинский певец и киноактер, известнейший исполнитель народных песен, выступления которого принесли мировую славу аргентинскому танго.

(обратно)
  • Реклама на сайте

    Комментарии к книге «Письма шестидесятилетнего жизнелюбца», Мигель Делибес

    Всего 0 комментариев

    Комментариев к этой книге пока нет, будьте первым!

    РЕКОМЕНДУЕМ К ПРОЧТЕНИЮ

    Популярные и начинающие авторы, крупнейшие и нишевые издательства