Год активного солнца
СЕДЬМОЕ НЕБО
ГЛАВА ПЕРВАЯ
1
Раннее июльское утро.
Воздух над аэродромом прозрачен и чист.
У трапа ТУ-104 толпятся и громко переговариваются пассажиры. Стюардесса, понимая всю безнадежность своих усилий, пытается их утихомирить.
— Товарищи! Товарищи, не торопитесь. Все успеете.
Леван Хидашели стоит поодаль и молча смотрит на своих беспокойных попутчиков. Он не любит суеты.
С жужжанием, точно пчелы, пассажиры исчезают один за другим в темном отверстии входа.
Вот уже скрылся последний, а Леван все еще не двинулся с места. Стюардесса вздохнула с облегчением и только сейчас заметила еще одного пассажира. Леван почувствовал на себе ее взгляд. Машинально потянулся к карману, хотел вытащить коробку сигарет, но вспомнил, что курить у самолета нельзя. С досадой махнул рукой и поднял свою спортивную сумку.
— Вы в Тбилиси? — спросила стюардесса, взглянув на билет.
Леван ничего не ответил.
Девушка, привыкшая к комплиментам и вниманию пассажиров, обиженно поджала губки и произнесла подчеркнуто вежливо:
— Пожалуйста, можете проходить.
Леван знал: пассажиры еще не расселись по своим местам, спешить незачем. Он задержался у входа, оглядел аэродром и только потом шагнул в салон.
В самолете кто-то говорил по-грузински. Вот уже три года, как Леван не слышал родного языка. И сейчас грузинская речь звучала для него непривычно.
Медленно продвигаясь вперед, Леван издалека увидел свое место. Одно оно и было свободным.
«Интересно, что у меня за сосед?» — подумал он.
Во время поездок Леван больше всего боялся дурного соседства, а судьба всегда будто издевалась над ним. На этот раз соседом оказался лысый краснощекий толстяк средних лет. Он улыбнулся, обнажив золотые зубы.
«Наверное, ездил в Москву барахлиться», — подумал Леван с раздражением. Резко поднял сумку и молча забросил в сетку прямо над головой лысого.
— Пожалуйста, проходите, дорогой, — торопливо проговорил толстяк.
Леван знал: сейчас сосед начнет разговаривать и остановить его будет уже невозможно. Поэтому он сразу повернулся к нему спиной и сосредоточенно уставился в окно.
— Еще не взошло солнце, а уже так жарко, — сказал лысый.
«Началось», — внутренне поежился Леван.
В это время самолет дернулся. Видимо, тягач зацепил его и потащил к взлетной дорожке.
Из кабины пилота появилась стюардесса, положила руки на изголовье кресла первого ряда и оглядела пассажиров.
Все приумолкли и ждали, когда она заговорит.
— Прошу застегнуть ремни на время взлета. — Она смотрела на Левана и, казалось, говорила только для него.
Все тело самолета вздрогнуло, и кабину сразу заполнил оглушительный рев. Навстречу Левану с бешеной быстротой помчались огромные бетонные плиты взлетной дорожки. Скорость все увеличивалась, и уже нельзя было различить отдельные плиты, видны были только убегающие полосы.
Самолет незаметно оторвался от земли. Леван услыхал стон. Он обернулся. Толстое лицо соседа обильно покрыла испарина, он весь съежился в откинутом до отказа кресле. Леван понимающе улыбнулся и снова стал глядеть в окно.
ТУ-104 набрал высоту и делал большой круг над аэродромом. Солнечные лучи упали на крыло самолета, ослепили Левана. Он зажмурился, а когда снова поглядел вниз, то сквозь прозрачную голубую дымку едва разглядел на земле самолеты. Блестящие серебристые машины были похожи отсюда на рыб, плавающих вверх животами.
Скоро аэродром исчез. Поплыли сосновые леса, а потом широкие, бесконечные поля…
Мерный гул воцарился в кабине. Какой-то мужчина поднялся с кресла первого ряда и, покачиваясь, направился в хвост самолета. Леван невольно проводил его взглядом и заметил в третьем ряду от окна светловолосую девушку.
Девушка повернула голову. Глаза их неожиданно встретились. Она была хороша собой, и Леван, не скрываясь, принялся ее рассматривать. Девушка смущенно отвела глаза, поправила волосы. Под его пристальным взглядом она чувствовала себя неспокойно и через некоторое время снова оглянулась. На губах ее мелькнула еле заметная улыбка, по-видимому, внимание молодого человека все же доставляло ей удовольствие.
Место рядом с девушкой было сейчас свободно. Леван с надеждой поглядывал на него. Но девушка больше не оборачивалась. Она смотрела в окно. Вскоре какой-то парень принес боржоми и сел рядом с ней. Девушка пила воду и улыбалась…
«Хорошая пара», — подумал Леван. Он вынужден был признаться самому себе, что завидует тому парню из третьего ряда. Вдруг страшно захотелось сидеть рядом с такой красивой девушкой. Он тоже мог бы принести ей боржоми и так же дал бы ей отпить из стакана, а потом выпил бы сам. Леван лишь сейчас осознал, что за последние три года ему ни разу не случалось задумываться о таких вещах. После окончания института его послали в Магнитогорск, вернее, он сам выразил желание поехать туда. Проработал год и перебрался в Донбасс, в Макеевку, потом на Таганрогский завод. Последнее время работал в огромном мартеновском цехе Азовстали. За три года не потерял ни одной минуты, все было отдано учебе. Эти заводы он выбирал не случайно, его интересовали такие металлургические заводы, где плавка стали производилась разными способами. Старался узнать все, вникнуть во все тайны металлургических процессов. Единственным развлечением, которое он позволял себе, да и то изредка, было кино.
И вот теперь он вдруг понял, как недостает ему любви. Все чувства и желания, сдерживаемые в эти три года, нахлынули разом. Любил ли он когда-либо? Нет, любить не любил, а вот увлекался многими. В Тбилиси его знали. Он был видным парнем, очень самоуверенным. И это, как ни странно, нравилось девушкам.
Толстый сосед открыл глаза:
— Ну что, все еще не прилетели? Черт их побери!
Леван поглядел в окно. Самолет летел над Кавказским хребтом.
Появилась стюардесса. Она несла леденцы на алюминиевом подносе.
Сосед схватил целую горсть. И сразу стал разворачивать конфеты одну за другой.
— Зря потерял время, — жаловался он Левану, — летом в Москву хоть не приезжай, ничего, черт побери, не купишь!
Хидашели промолчал.
— Мебель — шут с ней, — не унимался сосед, — а вот обуви не смог приличной раздобыть…
Самолет все еще летел над хребтом. Леван любил горы. И в другое время их вид привел бы его в прекрасное расположение духа.
— …Хорошо еще, что попался чешский хрусталь… — И толстяк навалился на Левана, заглядывая в окно. — Ого, через двадцать минут будем в Тбилиси. Вы, наверное, летали на футбол?
— Какой там футбол, я тоже за мебелью бегал! — неожиданно для себя самого сказал Леван.
— Ну и как? Достали что-нибудь?
— Все, что хотел.
— Не может быть! А я всю Москву обегал и даже в витринах ничего подходящего не видел!
— Вот чудак! Кто же будет в витрину стоящий товар выставлять. Надо с продавцами договариваться.
— Пытался, дорогой…
— Ну и…
Лысый безнадежно развел руками.
— А кто вам так поверит? С ними надо умеючи разговаривать. Вам нужен столовый гарнитур — спросите, что надо, и поднесите два пальца к носу. И все в порядке, продавец знает, что вы свой человек.
Лысый обалдел. Он удивленно смотрел на Левана, не зная, верить ему или нет.
Леван понял, что зажег в душе соседа пожар. С беспечным выражением небрежно достал из кармана сигарету и тут же услышал голос стюардессы:
— Курить нельзя. Самолет идет на посадку. Застегните ремни.
Леван положил сигарету обратно в пачку.
Стюардесса, казалось, осталась довольна беспрекословным повиновением и даже слегка улыбнулась.
А лысый все не сводил с него глаз. Но потом словно очнулся, застегнул поспешно ремень, откинулся на спинку кресла и закрыл лицо большим клетчатым платком…
Самолет летел над Мтацминдой. И хотя Леван никогда не отличался особой чувствительностью, он вдруг разволновался. Разволновался и толком даже не понял, что было причиной его волнения — то ли просто приближение к Тбилиси, то ли встреча с прежней жизнью, с которой он распрощался три года назад.
Самолет продолжал спускаться, покачивая крыльями и ныряя. Лысый громко стонал. Но теперь уже Леван не обращал на него никакого внимания. Они летели над Рустави. Хорошо был виден мартеновский цех. Когда Леван уезжал, здесь стояло всего шесть печей. В Жданове он узнал о том, что построено еще две, и теперь он, пересчитывал огромные трубы. Через две-три минуты Рустави скрылся из виду…
Самолет повис над бетонной дорожкой. Толчок — и колеса коснулись земли. Каучук загорелся, два маленьких облака поднялись вверх.
2
Леван знал, что его никто не встретит. Родители отдыхали в деревне, а брату он даже не сообщил о приезде. Из самолета вышел последним. Закинул свою сумку на спину и не торопясь спустился по трапу.
Стюардесса подмигнула своей подруге. Погляди-ка, мол, на этого молодчика!
В аэропорту Хидашели снова увидел блондинку и ее спутника. Вокруг них было много встречающих, все оживленно разговаривали, девушка держала в руках цветы и смеялась. «Наверное, возвращаются из свадебного путешествия», — позавидовал Леван.
В павильоне пассажиры выстроились в длинную очередь — они ждали свой багаж. У Левана вещей не было. Книги и одежду он заранее выслал в Тбилиси, а остальное имущество спокойно уместилось в его спортивной сумке. На остановке такси он легко сбросил ее с плеча.
…Машина подъехала к пятиэтажному дому на Пекинской улице. Когда Леван уезжал, это был один из последних домов на новой окраине. Теперь далеко за ним стояли высокие здания. Большие уличные часы показывали двенадцать. Леван поглядел на свои, улыбнулся и перевел стрелки на тбилисское время.
Когда Леван отпер дверь, его встретила духота давно не проветриваемой закрытой квартиры. Всюду толстым слоем лежала пыль. Пахло нафталином. Пианино, сервант, телевизор были накрыты серыми чехлами.
Вот уже две недели, как родители Левана уехали в деревню. Они и сына ждут туда. Мать советовала прежде отдохнуть, а потом устраиваться на работу. Леван вначале и сам так планировал, но передумал. Прежде надо устроиться на работу… Брат с невесткой, должно быть, в Тбилиси. Тенгиз писал, что детей они отправили за город, а сами еще работают, до отпуска почти месяц.
Леван распахнул окна, и воздух в комнате постепенно стал свежее. Однако жара по-прежнему была несносной.
Леван не спеша оглядывал свой дом. Все здесь так же, как три года назад, будто этих трех лет и не было вовсе. Над пианино его портрет, а на противоположной стене портрет брата. Леван не любил фотографироваться. Он шел к фотографу, только когда нужны были карточки для документов. Но это фото ему нравилось. Еще в институте корреспондент какой-то спортивной газеты снял Левана в раздевалке стадиона. Тогда шло первенство вузов по футболу. На карточке Леван был одет в полосатую майку. Усталый после очередного матча, он поправлял свои гетры. Фотография получилась непосредственной, естественной, и это нравилось Левану. Потом он перевел взгляд на фото брата. Тенгиз был старше его на шесть лет. Он женился в то лето, когда Леван переходил на третий курс. Теперь он жил отдельно, закончив истфак, работал в музее. О лучшем месте для него и мечтать нельзя. Он был очень тихим, сосредоточенным человеком.
Брата Леван любил, хотя выражать свои чувства не умел. В его присутствии он всегда ощущал неловкость. Никогда не ходил с ним в кино и даже на стадионе старался брать билеты порознь. Когда Тенгиз попадал в компанию приятелей младшего брата, Левану становилось не по себе. Он боялся, как бы Тенгиз не сморозил чего-нибудь.
Фото Тенгиза было, по крайней мере, десятилетней давности. Тогда он еще носил усы.
Леван прошел в кабинет. И здесь ничего не изменилось. Только книг на полках прибавилось. Все книги, которые Леван присылал, отец расставил по полкам. В красивом старинном шкафу хранилась художественная литература.
Взгляд Левана перескакивал от одного названия к другому. Он думал о том, что, кроме специальных книг, за последние годы почти ничего не читал. Разве что три-четыре книжки. Эта мысль огорчила его. Литературу он любил и прежде, дома читал очень много порой не смыкая глаз до рассвета. Читал все подряд — хорошее и среднее, увлекательное и скучное. Но постепенно разобрался, и многие книги перестали его интересовать. Потом наступил и такой период, когда, увлекшись своей профессией и специальной литературой, охладел к беллетристике. Теперь же ему вообще трудно подыскать себе книгу по душе.
Леван наугад вынул из шкафа томик, но так и не открыл. С блестящей поверхности стеклянной дверцы на него глядело чужое, незнакомое лицо.
Леван поставил книгу на место, подошел к зеркалу. Он изменился за последние годы, исхудал. Коротко подстриженные густые волосы подчеркивали правильные, строгие черты лица, придавали ему мужественность, а может быть, и грубоватость.
Левану вдруг вспомнились институтские времена. Он считался тогда хорошим футболистом. Потом вдруг бросил футбол и занялся плаванием. Тоже получалось неплохо. Увлекался и боксом. Раза два в неделю ходил на тренировки. Знал, что лучших боксеров ему не победить, тренировался для собственного удовольствия… Улыбнулся, вспомнив, как попал в секцию бокса.
Однажды вечером, после плавания, он возвращался домой. Случайно заглянул в зал. В это время там шел спарринг-матч. В среднем весе выступал известный боксер, а противниками его были институтские ребята, боксеры тяжелого веса. Все они сопротивлялись опытному спортсмену не больше одного раунда.
В зале, прислонившись к стенке, Леван с любопытством наблюдал за боем. Знаменитость лихо била всех своих противников.
Леван дождался конца тренировки и, когда все разошлись, подошел к тренеру. Тот был одет в синие брюки, кеды и свитер с яркими иероглифами на груди, во рту он держал свисток.
— Можно? Мне поговорить с вами надо, — обратился к нему Леван и смело поглядел в глаза.
— Слушаю тебя, — сказал тренер, оглядев Левана с головы до ног. На лице его отразилось удовольствие. Юноша явно ему понравился. И, не дождавшись ответа Левана, он сказал: — Ну-ка, покажи руку!
Леван протянул руку.
— Держи свободно! — Тренер так начал подбрасывать его руку, как будто взвешивал ее. — Сколько тебе лет?
— Двадцать.
— Сюда ходишь плавать?
— Да, плаваю.
— Хм, дорогой мой! Какой может быть пловец из такого верзилы, с таким весом, как ты? Приходи завтра в четыре, запишу в секцию.
— Я не хочу в секцию. Тренируйте меня отдельно.
Тренер с удивлением посмотрел на нахального парня: уж не сошел ли он с ума?
— А кто же будет мне платить за тренировку?
— Пусть это вас не беспокоит.
Удивленный тренер промолчал и снова осмотрел Левана с ног до головы.
— Ладно, приходи завтра к концу тренировки.
Со следующего дня Леван начал занятия. Тренер был не из лучших, но его опыта для начинающего боксера хватало с лихвой.
— Знай, что бокс — это не футбол и не балет! Тебя ударил противник. Ничего, терпи. Второй раз ударил. Так? Тоже терпи. Ударил в третий раз, свернул скулу. Так? Терпи. Зато конец боя твой!
Леван очень нравился тренеру.
— Если левую руку ты поставишь хорошо, то за год я сделаю из тебя чемпиона Грузии. Видишь, у тебя длинные руки и быстрая реакция. Противника не подпускай близко, работай издалека. А все-таки, почему ты не хочешь заниматься всерьез боксом? Через три года вся страна заговорила бы о тебе.
— Эх, мой дорогой Серго, у меня совсем другие планы, — улыбаясь, ответил Леван.
— Тебе виднее, дело твое. Но я от души советую.
Прошло уже четыре года, как Леван не надевал боксерских перчаток. Сейчас, перед зеркалом, он принял позу боксера. Левой рукой сделал сильный выпад, а правой длинный удар. Потом еще раз осмотрел себя в зеркале и вдруг выскочил в прихожую, только сейчас вспомнив о своей сумке.
Занес сумку в комнату, разгрузил. Сорочки сильно помялись. Да это не беда, только бы утюг разыскать. Но утюга нигде не оказалось.
«Что же делать? — подумал Леван, глядя на сорочки. — Возьму, пожалуй, у Симона! Нет, это длинная история, придется слушать его болтовню». Но другого выхода не было. Махнув рукой, он отправился к Симону Канчавели.
3
Симон Канчавели жил в квартире напротив. Был он актером филармонии. Рекомендовался гордо: «лирический тенор». Лет ему было, наверное, около сорока пяти. Жил один — ни жены, ни детей. Несколько раз он брал домработниц, но ни с одной ужиться не мог, и каждый раз дело кончалось скандалом.
Он и белье стирал сам, и убирал сам, и на рынок ходил сам. Ходил и каждый раз жаловался, что картошка и помидоры дорожают.
А когда Симон затевал генеральную уборку, все в доме знали — тенор собирается на гастроли. Его гастрольная география ограничивалась Грузией. Уезжал он ненадолго, а возвращался, груженный сулгуни и живой птицей.
Сколько Леван знал Симона, столько помнил и его неизменный потертый костюм, лоснившийся от тщательной утюжки. Кстати, пиджак Симон никогда не снимал, даже если весь город изнывал от жары. И всегда носил белую сорочку и галстук-бабочку — черную В белый горошек.
Репертуар Симона соседи выучили наизусть. Да это было и нетрудно! Обычно в концертах он исполнял два романса: «Когда я на тебя гляжу…» и «Ты — тростник». А по утрам, закончив уборку, Симон усаживался за рояль и заводил свои бесконечные «о-о-о», «а-а-а»…
Леван вышел на площадку, нажал кнопку звонка у соседской двери и тотчас услышал шаги. «Значит, он дома», — подумал Леван и приготовился к встрече. Дверь открылась, и Хидашели удивленно раскрыл рот. Перед ним стояла красивая женщина с яркими, крашеными волосами. На вид ей было не более тридцати.
— Простите… — растерялся Леван. Потом посмотрел на табличку у звонка. Уж не ошибся ли?
— Вы не ошиблись, — кокетливо проговорила женщина. — Симон живет здесь, а я его жена.
«Жена?» — чуть было не вскрикнул Леван, но вовремя сдержался. Он еще раз внимательно оглядел женщину. На ней было платье с глубоким вырезом. Леван заметил и красивые, наверное, крашеные волосы, и нижнюю слишком полную губу, которая придавала ее лицу несколько капризное и вместе с тем детски-наивное выражение. Но из-под густо накрашенных ресниц смотрели глаза опытной, уставшей женщины.
Она тотчас же почувствовала, что понравилась Левану, и довольная улыбка появилась на ее лице. Дверь своей квартиры Леван не закрыл, и она сообразила:
— Вы Леван Хидашели?
— Да. А откуда вы меня знаете?
— Ваша мама так вас обрисовала, что, если бы мы встретились с вами на улице, я и тогда бы вас узнала.
— И что же она говорила? Наверное, что сын ее красив?
— Да, очень, мол, красив, — засмеялась женщина.
— Тогда я, наверное, разочаровал вас?
— Нет. Пожалуй, нет. Я так себе вас и представляла. Прошу, заходите.
— Благодарю. Простите, что потревожил. Я хотел видеть Симона. — Левану неловко было просить утюг у незнакомой женщины. Вообще он терпеть не мог гладить и не любил, когда мужчины занимались домашними делами. Но положение было безвыходное.
Она догадалась, что Леван что-то хотел попросить.
— Заходите. И скажите, что вам нужно.
— Если вам это нетрудно, одолжите, пожалуйста, мне утюг.
— Сию минутку, — улыбнулась женщина, — заходите.
Леван вошел в комнату.
Все изменилось в доме Симона Канчавели. Огромный старомодный рояль исчез куда-то. Вместо него комнату украшало маленькое коричневое немецкое пианино. Старого стола с львиными лапами тоже не было в комнате. Его заменил маленький столик на изящных тонких ножках. Посреди стоял черный кувшин с красными гвоздиками. Со стен были сняты старые, знакомые Левану с детства репродукции, вместо них висела одна-единственная японская гравюра.
— Вы знаете мое имя, а я не знаю, как к вам обращаться.
— Иза!
— Между прочим, Иза, должен вам сказать, что я никогда не сомневался в том, что Симон Канчавели человек со вкусом.
Иза пристально посмотрела на Левана. Она хотела понять, что это было — похвала или ирония. А Леван улыбался и внимательно разглядывал ее.
— Боже мой, я даже не предложила вам сесть! Пожалуйста!
— Благодарю. К сожалению, я очень спешу.
— Вы с дороги? Может быть, хотите перекусить?
— Нет, нет, спасибо, не беспокойтесь.
— Может, выпьете кофе?
— С огромным удовольствием, если бы время было. — Леван достал сигареты из кармана и предложил ей закурить.
Иза взяла сигарету, потом вдруг спохватилась:
— Откуда вы знаете, что я курю?
Леван улыбнулся. Иза почувствовала насмешку и покраснела.
— Я принесу утюг. — Она вышла в другую комнату и моментально вернулась с утюгом.
Леван еще раз церемонно извинился.
Иза проводила его до двери.
— Я сейчас же верну его вам, — сказал Леван и снова оглядел ее с ног до более чем смелого декольте. Он даже зажмурился и произнес: — Передайте уважаемому Симону, что ему повезло.
4
Леван забрался в ванную. Пустил холодную воду. Почувствовал вдруг, что замерз. Оделся торопясь. Уже у самой двери взглянул в зеркало, провел рукой по лицу и вернулся. Быстро снял сорочку, побрился и снова умыл лицо. Через несколько минут он был готов. И тут только вспомнил, что надо бы позвонить брату. Трубку взял Тенгиз.
— Здравствуй, — тихо сказал Левам.
— Ах ты обезьяна! Приехал! — Тенгиз сразу узнал голос брата. — Почему не сообщил? Встретили бы!
Левану не понравилось «ах ты обезьяна». Его раздражало, когда брат на правах старшего обращался с ним как с малым дитятей.
— Не хотел беспокоить семейного человека. Ну как вы? Как живете?
— Что ты расспрашиваешь по телефону? Сейчас же приезжай сюда! Циале что-то нездоровится. Простудилась она у меня.
«Простудилась она у меня», — Левану не понравилось и это. Он тут же вспомнил всегдашние нравоучения брата. Однажды, когда Леван еще учился в школе, Тенгиз ударил его по голове. Леван вскипел и ответил брату пощечиной. Тенгиз не ждал этого и, наверное, собирался здорово отколотить брата, но, когда увидел глаза Левана, остановился. Он понял, что перед ним уже не мальчик и после этого никогда не поднимал на него руку. Но в наставлениях никак не мог себе отказать. И всегда держался в отношении Левана покровительственно.
— Как дети?
— Отправил их в деревню. Мама пишет, что там все в порядке. Сейчас же приезжай! Поговорим, вместе пообедаем.
— Хорошо. Еду. — Леван повесил трубку.
«Заодно позвоню и Маринэ, — подумал он и снова взял трубку, — но в Тбилиси ли она сейчас?»
— Алло! — услышал он знакомый голос.
— Это квартира Миндадзе?
— Да.
— Попросите Маринэ.
— Я вас слушаю.
— Здравствуй, Маринэ!
— Здравствуй, кто это?
— Твой Леван Хидашели.
— Боже мой, Леван! Мамочка, Леван приехал! Леван! Как ты? Где ты? Сейчас же приезжай к нам! Я ни за что не стану разговаривать с тобой по телефону. Лови машину и сейчас же приезжай.
Маринэ повесила трубку.
ГЛАВА ВТОРАЯ
1
Металлурги с уважением относятся к физически сильным людям. Такая у них профессия. Мужество и сила металлургу необходимы.
Может быть, именно поэтому главному инженеру Руставского металлургического завода Михаилу Георгадзе Леван приглянулся с первого взгляда.
Сам-то главный был небольшого роста, полный, давно перешагнувший за пятьдесят. Он часто жаловался на одышку и сердце. Врачи советовали ему уйти на отдых или хотя бы перейти на другую работу. Он бежал от этих советов как от чумы.
Георгадзе не мог расстаться с заводом, хотя в политехническом ему настоятельно предлагали кафедру. Однажды он согласился прочесть в институте цикл лекций по своей основной специальности — металлургии чугуна — и с трудом выдержал там несколько дней. Болтовня преподавателей во время перерывов показалась ему пустой и недостойной, а шахматные доски в профессорской обозлили окончательно. Эту игру он считал занятием для бездельников. Не понравилось ему и то, как одеты преподаватели. Белые рубашки, жилеты, яркие галстуки. Он не выносил франтовства. Об инженере, который умудрялся выходить из цеха чистым, он категорически говорил: «Это не металлург». Он приходил в ярость, даже если видел у кого-нибудь из рабочих часы на руке.
Но белую сорочку под давлением домашних и ему пришлось надеть. И, глядя на себя в зеркало, он ворчал:
— Эх, только душа металлурга у меня и осталась.
Вся его жизнь прошла на заводах. Он долго работал на крупнейших предприятиях страны. Когда построили Рустави и он вернулся домой, то оказалось, что ему даже трудно говорить по-грузински.
Он не любил ходить в гости, в театр, считая все это напрасно потраченным временем. Видеть не мог, как мужчины петушатся перед женщинами. А длинные тосты сводили его с ума.
— Боже мой, — говорил он, — как это они придумывают столько глупостей!
Однако выпить он любил и предпочитал вину водку.
— Жди, пока вино разберет, — повторял он всегда в свое оправдание.
Теперь он редко позволял себе выпить, а прежде бывало частенько — вызовет шофера, направит его на рынок за свеженькой рыбкой, и поедут они вдвоем куда-нибудь в духан.
Однажды начальник смены из литейного Эльдар Сихарулидзе пригласил Георгадзе на свадьбу.
Отец Эльдара был кинорежиссером. За великолепно сервированным столом собрались друзья Сихарулидзе, среди них много актеров.
Главный инженер, как он сам потом говорил, чувствовал себя неловко в этой шумной, болтливой компании. Подождал, пока выпили первые тосты за жениха и невесту, а потом тихо сказал заводским ребятам:
— Посоветуйте Эльдару уйти с завода. Пусть устроится где-нибудь по научной части. Из человека, который ест на таком фарфоре, металлург не получится.
И незаметно, тихонько ушел.
Действительно, не прошло и двух месяцев, как Эльдар оставил завод и определился в НИИ металлургии.
— Я же вам говорил, что из него ничего путного не выйдет, — сказал Георгадзе почти с удовлетворением. — Способный и старательный человек легко может стать ученым, но не металлургом. Металлург в первую очередь должен быть настоящим мужчиной.
И вот перед ним Леван Хидашели в своих грубых брюках и простой спортивной рубашке. Рукава, закатанные по локоть, обнажили бронзовые сильные руки. Энергичное лицо свидетельствует о волевом характере. Держится просто, свободно. Георгадзе внимательно перелистал трудовую книжку Хидашели.
— Ого, ты хорошо побродил по свету, парень!
— Меня интересовало дело. Хотелось своими глазами поглядеть…
— Чувствуется, молодой человек, чувствуется… Оказывается, ты и на конвертере работал! Ага, и на Азовстали… Да, после пятисоттонных качающихся печей Азовстали наши мартены покажутся тебе игрушками… Садись! — Только теперь главный инженер предложил Левану сесть. — Там по-прежнему Беспалов начальником цеха?
— Так точно.
Георгадзе задумался, усмехнулся. Наверное, вспомнил о чем-то приятном. Потом внезапно, как бы очнувшись, захлопнул трудовую книжку и вернул ее Левану.
— Как его здоровье? Он раньше страдал желудком.
— Не знаю, мне он об этом не говорил.
— Да, Беспалов ныть не станет. И лишнего никогда не скажет.
Зазвонил телефон.
— Георгадзе слушает!
Главный долго молча держал трубку и постепенно хмурился. Леван догадался, что сообщили о какой-то неприятности. Положив трубку, Георгадзе нажал кнопку звонка. В комнату вошла секретарша.
— Вызовите машину.
— Водитель вас ожидает, Михаил Владимирович.
Георгадзе и сам уже вспомнил, что велел шоферу ждать в приемной. Он встал и заглянул в глаза Левану:
— Ты мне понравился, и мне не хотелось бы менять свое мнение. На следующей неделе начальник одной из смен в литейном переходит в лабораторию. Я поговорю с начальником цеха, и мы, думаю, возьмем тебя в сменные.
Леван в знак благодарности опустил голову.
Георгадзе собрал на столе какие-то бумаги и вместе с Леваном вышел из кабинета.
Секретарша проводила Хидашели внимательным взглядом.
2
Выйдя из управления, Леван хотел было заглянуть в мартеновский цех, но потом передумал и быстро пошел к проходной. У ворот завода ему подвернулось такси.
— В город, на авторемонтную станцию.
Еще когда Леван закончил институт, отец подарил ему «Волгу». Леван почти сразу же уехал из Тбилиси, и поездить вдоволь ему не пришлось. Три года машину никто не трогал. Теперь пришлось изрядно повозиться, чтобы привести ее в порядок.
«Волга» была уже готова, вымыта, нарядно блестела. Леван сел за руль и направился домой. Быстрая езда доставила ему большое удовольствие.
Подъехав к дому, он взбежал на свой этаж и остановился у двери.
Из квартиры Симона Канчавели доносились крики.
Леван сразу же узнал писклявый, срывающийся голос певца филармонии. Слов разобрать было невозможно. Другого голоса слышно не было. Кричал только Симон.
Леван поспешно открыл и захлопнул свою дверь. Не теряя ни минуты, он ринулся в ванную под струи холодного душа. Растерся жестким полотенцем и, не выпуская его из рук, взял телефонную трубку. «Пора позвонить ребятам». Призадумался на мгновение и набрал номер Резо Кавтарадзе.
Резо был его школьным товарищем. Они и в институте учились вместе. С первого же дня по окончании металлургического факультета Резо работал в Рустави.
Ответил женский голос.
— Это Мэри?
— Да, кто говорит?
— А ну-ка отгадай!
— Не могу узнать.
— Это я, Леван!
— Какой Леван?
— Это уже слишком! Левана Хидашели ты могла бы узнать, мадам! — смеясь, сказал Леван.
— Леван! Здравствуй, мой дорогой! Когда же ты приехал? Резо, Резо, Леван звонит, Хидашели! Леван, как хорошо, что ты позвонил… Подожди, дай мне поговорить с ним… Леван, твой дружок не дает мне говорить…
Леван слышал, как Резо отнимает трубку у своей жены.
— Приветствую, Леван!
— Здорово, Резо!
— Как ты? Где ты? Неужели не мог написать?
— Сейчас не стоит об этом говорить. Скажи только, ты свободен сегодня?
— И сегодня свободен, и завтра, смена у меня…
— Очень хорошо. Я уже не помню телефонных номеров. Очень прошу тебя, позвони нашим ребятам, кому сочтешь нужным. Давай встретимся на Мтацминде в семь вечера. Извинись за меня перед Мэри. Ну пока! До вечера!
Леван положил трубку и вошел в кабинет. Огляделся, открыл ящики стола. Чего только здесь не было! Он сел и принялся разбирать бумаги. Многие рвал, бросал в корзину, другие аккуратно складывал обратно в ящик. Толстой стопкой легли конспекты и записки. Потом он добрался до книг. Одни листал внимательно, другие откладывал в сторону безо всякого интереса.
Это дело заняло не меньше часа. Наконец он потянулся, попрыгал на месте и, сняв висевший на стене эспандер, несколько раз энергично растянул его.
Солнце уже миновало зенит, но все еще было жарко. Леван настежь открыл окно. С улицы, как из духовки, пахнуло горячим воздухом.
Стрелки часов приближались к пяти. А еще надо было побриться и одеться.
Его ждали в семье Маринэ Миндадзе.
3
Семья Миндадзе считалась в Тбилиси зажиточной. Платон Миндадзе — отец Маринэ — был начальником крупного строительства. В городе про него говорили: он умеет делать деньги. А недавно умер брат Платона, профессор Гедеван Миндадзе. Детей у него не было. Жена умерла еще раньше. И все свое имущество и деньги он завещал брату.
Получив наследство, Платон построил в Сабуртало большой дом, купил машину.
Сам Миндадзе никогда не садился за руль. «Волга» находилась в распоряжении его жены Тинатин и дочери.
В доме Миндадзе почти ежедневно принимали гостей. К ним любили приходить. Людей они встречали радушно, вкусно угощали, и всегда у них было непринужденно и весело.
Правда, эти самые гости нередко поговаривали о том, что на одно наследство так не проживешь и вообще интересно, откуда у Миндадзе такие средства.
Слухи доходили и до Тинатин.
— Чему же они удивляются? — искренне недоумевала хозяйка. — Гедеван нам оставил столько денег! Платон работает на такой работе! У нас всего-навсего одна дочь. Почему же нам не жить широко и весело?
Платон Миндадзе действительно работал много. Он был человеком замкнутым. В дела жены и дочери не вмешивался. Возвращался обычно поздно вечером, уставший. К гостям выходил редко. Людей, которые бывали в его доме, он не знал, во всяком случае, не знал многих. Кто они, чем занимаются, что собой представляют? Это не интересовало его. Обычно он закрывался у себя в комнате и ложился спать.
Когда муж появлялся, Тинатин произносила:
— Платон пришел.
Шум постепенно стихал. А если Миндадзе приходил не только усталым, но и злым, то выключали и магнитофон. Современные танцы были Платону не по вкусу.
Год назад Маринэ закончила институт иностранных языков. Теперь она преподавала в школе. Имела всего несколько уроков в неделю — не утруждала себя ссылаясь на то, что готовится якобы в аспирантуру.
Маринэ была хороша собой и легкомысленна. Жизнь ее баловала. Дома ни в чем ей не отказывали, подружки льстили, молодые люди не скупились на комплименты. Это в глаза. А за глаза те же подружки ругали ее. Здесь было все — и зависть, и неприязнь…
В доме Миндадзе частыми гостями бывали певцы, актеры, спортсмены, а то и просто бездельники и кутилы.
Платону не нравились приятели дочери, но он молчал. С уважением относился только к Левану Хидашели.
— Вот из него будет человек!
Тинатин редко разделяла мнение мужа, но в этом она была целиком и полностью с ним согласна. Леван и ей нравился. Она даже про себя называла его женихом Маринэ. Ее смущало только то, что Леван работает на заводе. Она никак не могла понять, почему он отказался от аспирантуры. «Но и муж ведь не научный работник, а его все уважают», — утешала она себя.
Одним словом, она верила в будущее Левана. Ей очень хотелось иметь зятя — научного работника.
Тинатин и сама была все еще недурна, хотя лицо ее уже тронули годы. Всю свою молодость она прожила скромно, и только теперь, когда седина покрыла голову, появились деньги. В Москве она сделала пластическую операцию, каждый день ходила к косметичке, носила модную прическу, одевалась дорого, но слишком крикливо для своего возраста. Шила себе такие платья, о которых мечтала в юности, даже дома всегда бывала разодета.
Руки ее украшали бриллианты. Браслеты и ожерелья она никогда не снимала. Тинатин так увлеклась этой игрой в молодость, что обижалась, когда приятельницы Маринэ называли ее тетя Тинатин или Тинатиной Георгиевной. Все знали это и звали ее просто Тиночкой.
Тинатин держалась с друзьями дочери как с ровесниками. Вместе с подружками Маринэ она ходила на концерты, в театр, в кино и даже на стадион.
Тогда в Тбилиси был особенно в моде баскетбол. В университетской мужской команде играл некий Джемал Тевзадзе. Это был парень с внешностью Тарзана, и девушки, очарованные им, не пропускали ни одного соревнования. Они-то и сделали баскетбол самым модным в Тбилиси видом спорта. Тинатин Миндадзе тоже числилась в поклонницах и ценительницах мастерства Джемала.
— Боже мой, какой он флегма! — вдруг произносила Тинатин, когда Джемал с неподражаемым спокойствием забрасывал мяч в сетку. Вообще у Тинатин был обостренный слух, она старалась уловить новые модные словечки, которые были приняты в среде молодежи.
— Не подфартило сегодня бедняге, — говорила она, когда Джемал мазал.
— Фильм так себе, вот американцы умеют выдать, — высказывалась она о новом фильме и произносила это таким уверенным тоном, как будто с детства только так и говорила.
Кстати, Левана Хидашели Тинатин любила еще и за то, что во время споров, часто разгоравшихся в компании, он неизменно принимал ее сторону.
Правда, Леван отнюдь не был заодно с Тинатин, просто чутье всегда верно подсказывало ему, как вести себя с женщинами.
Маринэ он тоже, конечно, нравился. Да иначе и быть не могло, ведь все ее подружки с ума по нему сходили.
Леван часто бывал в доме Миндадзе; он относился к Маринэ дружески, ничем, однако, не высказывая ей своего особого расположения. Другая девушка, наверное, заметила бы эту подчеркнутую сдержанность, но не Маринэ.
Она так была уверена в себе, так привыкла к немедленному исполнению всех своих желаний, что ей и в голову не приходило, что, может быть, он вовсе и не любил ее. Маринэ льстило, что все знали Левана и относились к нему с уважением. Леван привел в ее дом много интересных и, самое главное, известных людей. Раньше у Маринэ бывали лишь студенты, ее сверстники. А Маринэ рвалась в «свет», и, понятно, знакомство с Леваном было для нее просто бесценным.
Над Маринэ и ее подружками Леван откровенно посмеивался. Называл их куклами. Их игра в «высшее общество» очень его забавляла.
Сам он вырос в семье обеспеченной, но скромной.
Даже если бы Маринэ нравилась ему, он бы никогда на ней не женился. В Тбилиси нашлись бы люди, способные подумать, что он женился из-за денег. Его независимый характер и мужская гордость не могли смириться с этим.
Будущая жена представлялась Левану совсем другой. И хотя он не мог бы точно определить, какой именно, но твердо знал: совсем не такой, как Маринэ Миндадзе.
Вкусы, потребности, мировоззрение Маринэ воспитывались и ограничивались модными журналами и заграничными фильмами. Леван же поклонялся в женщине ее внутренней красоте, глубине и способностям, хотя слишком умные и особенно практичные женщины тоже были ему не по душе.
С возрастом он все реже думал о женитьбе и все реже встречал девушек, которые нравились бы ему.
Когда он был на пятом курсе, мать очень просила его жениться, но он неизменно отвечал, что ему не до женитьбы. Он занимался много и серьезно. Иногда, утомившись от занятий, он спешил в дом Миндадзе. В Тбилиси у него было множество друзей и знакомых, но отдыхал он только у Миндадзе. Здесь он узнавал обо всех городских событиях, слушал все сплетни.
Однажды, подвыпив, он сказал Тинатин, будто бы весьма сожалеет о том, что не имеет права любить ее. Тинатин чуть не растаяла от этих слов и протянула руку для поцелуя. После этого ей еще больше полюбился Леван.
Когда же Леван решил уехать, в семье Миндадзе поднялся страшный переполох. Тинатин и Маринэ никак не могли взять в толк, как мог отказаться от аспирантуры нормальный человек, тем более Леван Хидашели, первый студент факультета.
Тинатин точно знала, что завкафедрой специально для Хидашели исхлопотал аспирантское место. Только Платон понял и проговорил:
— Этот молодой человек далеко пойдет.
Все три года Маринэ писала Левану. Писала иногда и Тинатин. Леван отвечал коротко и не часто, скорее из вежливости.
Возвращение Левана в родные края семья Миндадзе встретила торжественно.
Сегодня они ждали его к обеду. Позвали приятных ему людей. Левану же хотелось встретиться со своими друзьями на Мтацминде. Чтобы не обидеть Миндадзе, Леван решил заехать к ним и пригласить на Мтацминду Маринэ.
Он купил гвоздики и, остановив свою «Волгу» у их дома, дал один длинный и два коротких условных сигнала.
Маринэ встретила его в дверях, а на верхней площадке стояла Тинатин. Леван преподнес ей гвоздики, приложился к ручке.
— Благодарю, Леван! Заходите, — нежно произнесла Тинатин.
— Нет, Тинатин Георгиевна, я только на минутку. Очень обяжете, если отпустите со мной Маринэ.
Леван всегда обращался к ней на «вы». Как будто подчеркивал: несмотря на ваше особое внимание, я не позволю себе фамильярности.
Тинатин никогда не чувствовала в словах Левана неискренности или насмешки. Сдержанность она принимала за скромность.
— Да войдите же в квартиру, здесь неудобно разговаривать.
Они вошли в гостиную.
— Собирались камин затопить, ждали гостей… — садясь, сказала Тинатин.
— О, значит, я пришел не вовремя. — Он устроился в кресле, достал сигарету.
— Можно?
— Курите, курите! И мне дайте сигарету.
Маринэ подвинула ему пепельницу. Леван тотчас подал Тинатин сигарету и щелкнул зажигалкой.
Она затянулась с наслаждением и откинула голову на спинку кресла. Курить Тинатин начала недавно. Это тоже была дань моде — ведь теперь курят даже девушки. Тинатин нравилось, когда ей предлагали закурить. Курила она с нарочитым шиком, подражая каким-то кинозвездам.
— Если это не секрет, скажите, куда вы везете мою дочь?
— Я собираюсь встретиться со своими друзьями, но мне не хотелось бы сидеть с ними очень долго. А если Маринэ будет со мною, я смогу уехать, когда захочу.
— Было бы великолепно, если бы вы быстренько вернулись, еще до того, как разойдутся гости. Маринэ, угости чем-нибудь Левана.
— Нет, нет, — запротестовал он и, обернувшись к Маринэ, поторопил: — Ты поскорей, не стоит зря терять время.
— Вчера в концертном зале филармонии мы слушали джаз-оркестр Политехнического института. Я вам должна сказать, что Тимур Гвритишвили поет божественно, — сказала Тинатин, когда Маринэ вышла переодеваться.
— Отлично поет, отлично! — как всегда, согласился Леван.
— Вы с ним знакомы! — воскликнула Тинатин.
— Конечно, знаком. Если прикажете, приведу его к вам.
— Не может быть! Леван, дорогой, ну, тогда в воскресенье. У нас будет ужин для очень узкого круга. Хорошо, если бы вы его привели… Как вы думаете, он придет?
— Конечно, придет, Тинатин, бегом прибежит. Он сам стремится к сближению с такими людьми, как вы.
Открылись двери, в комнату вошла разодетая Маринэ. Платье было красивое, из какой-то странной материи. Оно больше подходило для театра. На груди на толстой серебряной цепи висел огромный медальон. Руки до локтя были затянуты в черные перчатки.
— Как тебе идет! — воскликнула Тинатин, не в силах сдержать восхищение.
— Действительно, очаровательная у вас дочь! — улыбнулся Леван. Он встал и подал Маринэ руку.
Маринэ светилась гордостью и самодовольством.
— Мы поехали, Тиночка, — сказала она матери. Маринэ всегда называла ее Тиночкой.
Прощаясь, Леван снова поцеловал руку Тинатин.
— Благодарю за доверие, — сказал он и щелкнул каблуками.
Тинатин захихикала от удовольствия и ласково похлопала его по щеке.
Они мчались по городу с большой скоростью. Леван иногда поглядывал на Маринэ. Она чувствовала его взгляд и улыбалась. Ехали молча, пока Леван не выбрался на широкую и прямую Комсомольскую аллею.
— Фея Миндадзе, — наконец произнес он. — А ну-ка снимите ваши роскошные перчатки!
— Что ты сказал? — растерянно переспросила Маринэ.
— Сними перчатки, я сказал. — Леван отвернулся и вдруг зло закричал кому-то в окно: — Куда лезешь, жить надоело?
Маринэ была своенравной девицей и никому другому не простила бы ни этих слов, ни этого тона. Никому другому, но не Левану Хидашели. Этот его повелительный тон был даже приятен. Ей нравился твердый характер ее будущего — она была уверена — мужа.
Все это, как ей казалось, походило на семейную сцену. Снимать перчатки она, правда, не торопилась, смотрела на Левана выжидающе, а он молчал. Тогда она не торопясь, сохраняя чувство собственного достоинства, стянула левую перчатку.
Он молча глядел вперед. Так же медленно и неохотно стянула и правую, а потом перебросила их одну за другой через плечо на заднее сиденье.
— Очень хорошо… А теперь эту цепь, — так же не поворачиваясь, произнес Леван.
Тут уж она не выдержала:
— Я вижу, ты начинаешь хамить!
Леван затормозил, да так, что Маринэ чуть не стукнулась головой о переднее стекло.
Он взял ее за подбородок, повернул к себе ее лицо, заглянул в глаза. Маринэ потупилась и оттолкнула его руку.
Тогда Леван расстегнул цепь, подхватил медальон и вслед за перчатками закинул его на заднее сиденье.
— Я не раз говорил тебе: когда ты со мной, одевайся попроще. Ты прекрасно знаешь, не терплю маскарадов.
Он расстегнул верхнюю пуговицу рубашки у самого ворота и тронул машину.
Они попросили накрыть стол на веранде. У колонны устроились Леван и Нодар Эргадзе. Маринэ усадили на другом конце, рядом с Важа Двалишвили. Во главе стола сел Резо Кавтарадзе, а напротив — Бидзина Артмеладзе.
— До отъезда из Тбилиси мне как-то в голову не приходило посещать ресторан на Мтацминде, — сказал Леван.
— Да, мы привыкли к нашему городу, не замечаем его красоты. А летом нигде не сыщешь мест лучше, — ответил Нодар.
Нодар был значительно мельче крупного, красивого Левана, но выглядел очень сильным и здоровым. Упрямые его волосы беспрестанно падали на лоб, беспокойные глаза цвета старого меда горячо поблескивали.
Работал он начальником смены Руставского металлургического завода. А Важа Двалишвили руководил разливочным пролетом. Он производил впечатление человека спокойного.
Это чрезмерное спокойствие в цехе порой даже раздражало людей. Но результаты его работы всегда были отличными. Он умел толково организовать дело. В институте, насколько Леван помнил, он всегда был хорошим студентом, а на заводе считался великолепным специалистом.
А Бидзина Артмеладзе превратился за последние три года в чиновника. У него были очень неприятные глаза — холодные, невыразительные, стеклянные, такие к медвежьей голове приделывают. Весь он как-то подчеркнуто подтянут и застегнут на все пуговицы. Даже сегодня, в такую жару, на нем белоснежная рубашка и галстук. Работает он в научно-исследовательском институте черной металлургии.
Леван смотрел на ребят — все они очень изменились. Перемену, происшедшую с ними, можно было определить одним словом — они стали серьезней. Кроме Бидзины. В его манере держаться появилась не только самоуверенность, но даже развязность, чего прежде не было.
Когда Леван отказался от аспирантуры, место его занял Бидзина. Конкурировать с Хидашели Артмеладзе, человек средних способностей, был не в силах. Он это знал сам. Но когда Леван вместо аспирантуры отправился работать в Магнитогорск, Бидзина понял — его мечта может стать явью. Сейчас диссертация Артмеладзе уже была готова, до защиты остались считанные дни.
Леван всегда недолюбливал Бидзину. Но тот делал вид, что не замечает неприязни, и всячески старался затесаться в число друзей такого популярного среди студентов парня, каким был Леван. Сказать, что Леван любил остальных присутствующих здесь, тоже было трудно. Но он считался с ними, ценил их по достоинству. Больше других ему нравился Двалишвили. Внутренне он чувствовал, что Важа способнее его, Левана, только никогда не умеет эффектно проявить свои способности.
Леван быстро и легко сходился с людьми, был гораздо обаятельнее, эрудированнее, чем замкнутый Важа. Но Леван знал, что Важа в большей степени, чем он сам, обладает чутьем и смекалкой, необходимыми ученому. Когда Леван говорил о каких-нибудь специальных технических вопросах, он всегда смотрел на Важу, точно говорил с ним одним. Но Двалишвили, несмотря на свои способности, никогда не был в числе отличных студентов.
— Знаешь, — сказал он однажды, когда Артмеладзе в очередной раз возмутился его тройкой, — по-моему, вполне достаточно было бы двухбалльной системы: удовлетворительно и неудовлетворительно. Удовлетворительно — если студент разбирается в предмете, понимает, что к чему. Ведь только потом, в деле, станет ясно, кто из нас чего стоит.
Как все талантливые люди, Важа был фанатичен во всем, что касалось его дела, его профессии. Леван много раз видел, как сияло его лицо, когда он решал какую-нибудь сложную задачу и находил интересное решение.
Важа Двалишвили был влюблен в металлургию и не мог даже представить, что можно работать в исследовательском институте.
Резо Кавтарадзе в представлении Левана тоже был стоящим парнем. С ним он учился еще в школе. Кавтарадзе был человеком дельным, принципиальным, умеющим отстаивать свое мнение. В спорах и в делах он всегда горячился. Но, пожалуй, только с ним Леван бывал откровенен по-настоящему, делился своими мыслями и чувствами. Правда, это случалось прежде. С годами Леван становился все менее откровенным и разговорчивым.
А сейчас он поймал себя на мысли, что ему как-то неловко в присутствии Резо. Будто тот знал о нем больше, чем надо, нечто такое, что могло скомпрометировать.
Нодар Эргадзе по своим способностям значительно уступал товарищам, хотя по призванию был настоящим инженером, завод считал своей стихией. Леван хорошо помнил, как познакомился с Нодаром. Тот только приехал из деревни и держался в институте робко. Однажды, когда ребята записывались в футбольную секцию, Нодар подошел к Левану, который был центром нападения в институтской команде, и тихо произнес:
— Можно, я буду твоим дублером?
Хидашели поглядел на парня сверху вниз. Он не любил, когда человек так легко признавал чужое превосходство, и отнесся к Нодару немного пренебрежительно, но вскоре ему пришлось изменить свое мнение, — Нодар оказался намного воинственнее и сильнее, чем предполагал Леван…
Хидашели еще раз окинул взглядом ребят. «Пожалуй, молодцы, что Бидзнну захватили. Можно немного поразвлечься». И глаза его насмешливо заискрились.
Бидзина заметил это и с беспокойством спросил Левана:
— Какие у тебя планы? Придешь к нам в институт или в политехнический?
Этот вопрос интересовал, очевидно, всех, и друзья обернулись к Левану. Никто с уверенностью не мог сказать, чего Леван хочет, к чему стремится.
Маринэ тоже насторожилась. Леван ведь никогда серьезно с ней не разговаривал. Может быть, хоть сейчас она узнает, что же он собирается делать.
— Имей в виду, что в октябре у нас в аспирантуре будет вакантное место. Хочешь? Приходи сдавать к нам. — Бидзина был уверен, что из всех присутствующих только он один на правильном пути, и его самоуверенность была безграничной.
Леван видел, что друзья с нетерпением ждут его ответа, но не торопился, отпил немного боржоми, потом фамильярно потрепал Бидзину по плечу и насмешливо сказал:
— К вам, — он особенно подчеркнул это «к вам», — в институт черной металлургии, я не собираюсь. Я считаю для себя неудобным то обстоятельство, что я там буду аспирантом, а ты кандидатом.
Леван рассмеялся.
— Понял? — Лицо его приняло серьезное выражение, и он повернулся к остальным: — Буду работать в Рустави. Кажется, у тебя в цехе начальник смены уходит? — Леван взглянул на Резо.
— Да, с пятнадцатого. — Резо не скрывал своего удивления.
— А может, не стоит сегодня говорить о делах? О делах в другой раз. Выпьем мы наконец или нет? Наливайте!
Леван встал и сам налил Маринэ шампанского. Приятели оживились. Нодар первым поднял бокал:
— Не думайте, что я хочу быть тамадой. Пусть, как всегда, тамадой будет Леван. А я хочу предложить только один тост: выпьем за приезд Левана, за то, что мы снова все вместе. Ты приехал позже других, тебя ждали дольше, и все мы, как видишь, особенно рады тебе. Будь здоров, и да сопутствует тебе удача!
Нодар осушил свой бокал, снова его наполнил, передал Важе и повернулся к Маринэ:
— Маринэ, дорогая, прости, что не за тебя мы выпили первый бокал.
— Что ты, что ты… — рассмеялась Маринэ.
Резо Кавтарадзе
Если бы я сейчас поступал в высшее учебное заведение, я снова выбрал бы металлургию. Но почему я после школы выбрал эту специальность, убей меня бог, не знаю! В детстве я хотел быть машинистом, увлекался железной дорогой и многим другим, но о металлургии никогда и не помышлял.
Железную дорогу я очень любил. Особенно мне нравилось, как поезд проходит по железнодорожным мостам. В окне мелькают фантастические, удивительные силуэты ферм, а в ушах звучит мощный гул. Потом поезд входит в туннель. Лампочки на серых бетонных стонах таинственно мерцают и бегут с головокружительной быстротой. Ритмически меняются свет и темнота, вдруг возникает приглушенное гудение, как будто звуки закупорены, ударяются о стены, а выхода не находят.
А когда поезд вырывается на свободу, голос его звучит радостно и словно растворяется в воздухе.
В такие минуты состав напоминал мне вынырнувшего из воды человека, свободно и глубоко вздохнувшего.
Но когда подошло время выбирать профессию, я растерялся.
Некоторые из моих одноклассников пошли по стопам своих родителей. Один парень из нашего класса только потому подал документы на строительный факультет, что отец его был строителем. А другой не пошел на этот же факультет именно потому, что его отец был строителем.
В то время в моде были два факультета — физико-технический и металлургический.
Физтех открылся в том самом году, когда мы закончили школу. Тогда даже преподаватели не очень представляли себе, кем должны стать их студенты. Ходили слухи, что туда отбирают молодежь особо одаренную.
Эти слухи окутали факультет романтическим ореолом. Достаточно было молодому человеку сказать, что он поступает на физтех, как на него начинали смотреть с уважением и он тут же становился в глазах окружающих человеком одаренным.
Девушки глядели на студентов этого факультета с особым интересом, друзья расписывали их способности. Многие мои одноклассники поддались моде. Они подали заявление на этот факультет, не имея ни малейшего представления о его назначении, но держались высокомернее всех. Потом на вопрос, куда поступили, они заученно повторяли ставшую уже затасканной фразу:
— Я обречен, я поступил на физико-технический.
По-моему, им гораздо больше нравилась реакция спрашивающих, чем будущая их специальность.
Вечерами мы часто собирались компанией на проспекте Руставели, болтали… Мы уже считали себя взрослыми, независимыми людьми. Каждый расхваливал избранную им профессию, каждый оправдывал и объяснял свой первый самостоятельный шаг.
Молчали, кажется, только двое — я и Хидашели. Я все еще не мог выбрать факультет, а у Левана, я это заметил, все было решено, но он, как всегда, не торопился сообщить о своем решении.
Я долго еще раздумывал, пока подал документы на факультет металлургии. Я был в Рустави один раз на экскурсии, и после этого из головы у меня не выходил этот огромный завод. Хорошо помню, как не мог оторвать взгляда от пятисоттонных мостовых кранов.
А в доменный цех мы попали в тот момент, когда сменяли фурмы. Тогда я не понимал, что тут делается. Фурмы сняли, и оттуда с пушечным грохотом вырывался огонь. Пламя било рабочим в лицо. Впереди стоял мастер, на плече у него лежал конец фурмы, и так он работал. Чуть дальше — рабочие. Они из шлангов обливали мастера водой. Их мужество поразило меня. Уже тогда я понял: одних знаний мало, здесь необходимы смелость и сила. Эту экскурсию я долго помнил и в один прекрасный день снова поехал в Рустави один и долго бродил по заводу. Решено, сказал я себе, буду металлургом, и только сталеваром. Мартеновский цех мне нравился больше других.
Когда я сообщил дома о своем решении, мать так закричала, что все соседи мигом сбежались к нам.
— Ты с ума сошел, — причитала она, — ты же совсем мальчик, не выдержишь…
— Замолчи сейчас же, женщина, не дури, — разозлился отец. И на эту тему мы больше в тот день не разговаривали.
А утром, только я проснулся, отец подсел ко мне.
— Твое решение окончательное?
— Окончательное.
— Ты хорошо все обдумал и взвесил?
— Хорошо, — отрезал я.
— А что ты на меня злишься?
— Когда я на тебя злился?
— Почему ж так холодно и коротко отвечаешь? — Отец помолчал, потом встал и пошел к двери.
Я провожал его глазами. Вдруг он резко остановился, обернулся и сказал:
— Хорошо, пусть будет по-твоему. Но раз ты окончательно решил стать металлургом, то о другой специальности не думай. Не слушай разную болтовню. Свое дело ты должен полюбить по-настоящему. Металлургия — это очень тяжелая работа и трудная наука. Неуравновешенный, легкомысленный человек не может стать дельным мастером.
Отец ушел. А вечером кто-то из приятелей опять задал мне вопрос, волновавший в те дни нас всех:
— Ты решил наконец, куда идешь?
— Да, на факультет металлургии, — ответил я не задумываясь.
— На металлургический? — стремительно обернулся Хидашели.
— Да, да, — подтвердил я и испытующе посмотрел на Левана.
— Значит, и дальше будем учиться вместе, — сказал он и достал из кармана сигареты.
Мы долго гуляли в тот вечер. Хидашели курил и молчал, точно воды набрал в рот. Когда все уже стали расходиться, он подошел ко мне и тихо сказал:
— Давай оторвемся, есть дело.
Мы подождали, пока ребята распрощались, и зашагали по Руставели обратно.
— Может, зайдем куда-нибудь? — И Леван, не дождавшись моего согласия, направился к ресторану «Интурист».
Мне было стыдно сознаться, что в карманах у меня пусто, и я неохотно шел за ним. В ярко освещенном зале немножко растерялся. Честно говоря, в ресторан я попал впервые, а по Левану было заметно, что здесь он не новичок: выбирая удобный столик, подозвал официанта, предложил мне сигарету, хотя хорошо знал, что я не курю, и я взял ее и очень быстро пожалел об этом. В ту минуту я как будто играл роль какого-то другого человека.
— Что прикажете? — небрежно спросил подошедший официант. Очевидно, мы не произвели на него впечатления. Уж очень были зелены.
— А что у вас хорошего? — Леван, надо отдать ему должное, разговаривал как завсегдатай.
— Чего пожелаете, то и дадим, — так же небрежно процедил официант. Но Леван перечислил столько, что официант сразу оживился и заговорил уважительно: — А из кухни чего пожелаете?
— Вырезка есть?
— Для вас будет.
— Давай, давай, только вырезку не пережарь, и гранатов побольше.
— А вино какое прикажете подать? — уже подобострастно склонился официант.
— Как тебя зовут?
— Габриэль…
— Вот что, Габриэль, принеси пока две бутылки «Гурджаани»; но смотри, чтобы вино было холодным.
— Слушаюсь. — И он ушел.
— Знаешь, я очень обрадовался, когда узнал, что ты выбрал металлургический. Вместе будем учиться, вместе будем работать. Очень хорошо… — Вдруг Леван с кем-то поздоровался за соседним столом и вскочил: — На минуту оставлю тебя, не скучай!
Леван отошел. Я следил за ним. Неподалеку какие-то пожилые люди соединили два стола. Их было восемь человек. У меня в то время была дурацкая привычка все считать. Я не мог объяснить, почему и зачем я это делал. И тогда я взял и сосчитал их. Еще я сосчитал, сколько было в ресторане столов, а в оркестре музыкантов. Я помню все, как будто это было вчера. В зале висели три люстры, и на каждой горело по тридцать лампочек, но это я, кажется, сосчитал в другой раз.
Итак, я стал разглядывать этих восьмерых. Особенно выделялся один толстяк, одетый в просторный белый китель. Он обнял Левана и что-то рассказывал о нем своим товарищам. Все остальные, улыбаясь, глядели на него. Потом этот жирный человек предложил Левану стакан вина. Хидашели поднял стакан и произнес довольно длинный тост, стоя при этом навытяжку, как по команде «смирно».
Я ничего не мог расслышать из того, что он говорил. Было очень шумно. Время от времени они все смеялись и кивали головами.
Толстяк похлопывал Левана по спине и все повторял своим собеседникам что-то вроде: «Вот видите, я же вам говорил, что это за парень!» Леван выпил до дна. Кто-то протянул ему шашлык. Он поблагодарил и попытался уйти. Но толстяк пододвинул стул и настоятельно потянул его за рукав. Тогда Леван показал на меня, и толстяк посмотрел в мою сторону. Я отвернулся, зная, что они могут сказать Левану: «Приведи своего товарища», а мне совсем не хотелось идти к этим людям.
Официант принес закуску, и я уже начал подсчитывать, сколько может стоить угощение. Тогда мой бюджет состоял из денег на транспорт и кино, а стоимость этого ужина представлялась мне астрономической цифрой. Мне даже казалось невероятным — столько платить за еду…
— Извини, ради бога, что так долго заставил тебя ждать. Разговор получился длинный.
— Кто они такие? — спросил я.
— Знакомые… Бери осетрину.
Леван разлил вино.
— За наше здоровье, — сказал он.
— За наше здоровье! — повторил я.
После четвертого бокала я, непривычный к вину, развеселился, мне стало приятно сидеть в ресторане. И смелость откуда-то появилась. Я расправил плечи, оглядел зал. Почему-то мне очень хотелось увидеть кого-нибудь из знакомых, хотелось, чтобы и меня заметили и поняли, что я уже не мальчик и могу запросто ходить по ресторанам.
— А на какое отделение ты подал документы? — вдруг неожиданно спросил Леван.
В этот момент я и думать забыл о делах.
— На металлургию стали. Мартеновский цех меня привлекает больше всего, — чистосердечно признался я.
— Правильно решил, — согласился Леван, — я тоже выбрал сталь. Настоящая работа — это домна и мартен. Прокатки я не считаю металлургией. Лучше поступить на механический, чем стать прокатчиком.
— Я не думал, что ты выберешь инженерный, и тем более металлургический, — сказал я Левану.
— А почему, собственно, не думал? — Он снова наполнил бокалы.
— Тебя, по-моему, больше увлекают научные проблемы. Я думал, ты займешься теорией.
— Кто тебе это сказал?
— Тогда надо было идти на другой факультет, хотя бы на физтех.
Леван так засмеялся, будто говорил: «Какой ты наивный», — и достал сигарету. Долго, не спеша, разминал ее и о чем-то думал, потом зажег спичку, закурил, но не тушил ее, а долго смотрел на огонек, пока не обжег пальцы. Потом вдруг резко повернулся в мою сторону.
— На другой факультет, — повторил он, — а ты знаешь, какое положение на других факультетах? Там полно народу, доценты работают на полставки. Вот и виляй всю свою молодость хвостом перед старшими. Без этого ничего не достигнешь. А тебе хорошо известен мой характер: не могу и не хочу ждать милостыни. Самое паршивое, когда чувствуешь, что ты на десять голов выше своего начальника, который руководит тобой только потому, что родился раньше тебя. Вот хотя бы те люди, с которыми я сейчас разговаривал. Да, все они достаточно известны, на хороших должностях. А о чем они говорят, к чему стремятся? Идеалы, литература, искусство — все это за рамками их интересов и понимания. Если ты станешь говорить о чем-нибудь возвышенном, они будут смеяться над тобой. По способностям, по интеллекту они ниже тебя, но родились раньше, успели кое-что сделать, и потому они начальники, а ты изволь пляши под их дудку. Пройдут годы, переменятся роли, будет стыдно вспоминать об этом. После окончания я ни за что не останусь в институте… Попробуй прояви себя там — вылетишь, как пробка из шампанского.
— Но не все же такие? Есть ведь настоящие, большие ученые…
— Есть. Конечно, есть, но не с ними, к сожалению, придется тебе иметь дело.
— Тогда почему ты не выбрал специальность своего отца?
— Ты серьезно? — удивился Леван, — Неужели ты думаешь, что я дам кому-нибудь повод сказать, что мне проложил дорогу в науку мой отец, профессор? Ты, видно, плохо меня знаешь!
Леван выпил, забыв произнести тост. Я понял, что обидел его, и тоже с досады выпил до дна. А потом мы наполнили наши бокалы снова. Мне хотелось загладить свою бестактность, но я не знал как.
Леван выручил меня, заговорил сам:
— Если бы я не верил в себя, не стал бы хорохориться… Металлургический факультет просто создан для меня. В Грузии и двух приличных ученых в этой области не сыщешь. Если у человека голова на плечах, он быстро покажет, на что способен.
— А ты любишь специальность металлурга?
Он засмеялся и некоторое время молчал, а потом прищурился и ответил:
— Обычно любовь сопутствует победе. Ты думаешь, я не люблю музыку? Я не так уж плохо играю, но профессионалом пианистом никогда и не собирался становиться. Это было бы глупо. Тем не менее рояль доставляет мне большое удовольствие. Я ведь учился уже в девятом классе музыкальной школы. Еще год, и я бы ее окончил. Но когда человек учится музыке только ради своего удовольствия, то и девяти лет вполне достаточно. Я бросил ее, потому что мне не до удовольствий. Вместо музыки начал изучать второй иностранный язык. Когда человек задумал что-то большое, он должен отказаться от удовольствий и от любви тоже.
Леван смотрел на меня в упор. Я увидел его горящие глаза. Потом он постепенно пришел в себя.
— Оставим этот разговор. Да здравствует наша профессия!
Он чокнулся со мной. Я выпил молча. Меня удивила его откровенность. Голова шла кругом и от вина, и от неожиданных слов. Наверное, я был обыкновенным парнем, раз не думал о таких вещах. Возможно, Леван прав. Не знаю, тогда мне было не до анализа… Одно я понимал: что бы он ни говорил, парень он настоящий. Хотя иногда и выкидывал такие фортели, что я уж начинал сомневаться в его честности.
Помню, на уроке алгебры он говорил учителю:
— Вчера я так мучился над этой задачей и никак не мог ее решить. — Наши бездельники смотрели на него, открыв рты: они не выполняли домашних заданий, а он решал что-то сверх заданного, это было выше их понимания.
— А ну-ка выходи! — говорил учитель.
Хидашели выходил к доске и с блеском решал трудную задачу. И я в таких случаях не сомневался, что она была решена дома.
Мне и сейчас непонятно, зачем Леван это делал. Он и без того считался первым.
А вот теперь он не хотел идти по стопам отца только потому, что кто-то когда-то может сказать, будто Хидашели протежировали. Постепенно я убеждался, что не знаю Левана.
Леван заказал еще две бутылки вина.
— Хватит и одной, — попытался я его остановить.
— Что нам терять, выпьем!
— Ну как хочешь.
Я уже был здорово пьян, а Леван казался совсем трезвым. Теперь он молчал. Кто знает, может быть, жалел о том, что разоткровенничался. Мне почему-то стало жаль его, его энергии, его способностей.
Мы шесть лет учились вместе и дружили, но в тот день он впервые говорил со мной откровенно.
На эстраде оркестр играл какую-то ерунду. Старательно вопила сильно располневшая, немолодая тетка, жилы на ее шее тяжело набухали, когда она брала высокие ноты. На пышной груди в несколько рядов висели бусы. А напудрена она была так густо, что мне казалось, я чувствую запах пудры. Она почему-то все время смотрела в нашу сторону.
Мне очень захотелось подойти к ней и дунуть. Я представил себе, как пудра облаками взовьется вокруг.
Перед самой эстрадой сидели трое мужчин. Они, видно, были из деревни. Разинув рты глядели на певицу, подталкивая друг друга под столом, гляди-ка, мол, что за женщина, и заказывали одну песню за другой. Но, по-моему, их больше интересовало ее декольте, чем пение.
— Перестань глазеть, лучше выпьем!
Мы снова выпили. Бутылки были пусты, и все плыло перед моими глазами. К нам подошел официант, он что-то говорил Левану, но я помню только одну фразу «Не беспокойтесь, уже заплачено». По-видимому, заплатил тот толстяк. Не помню, как я вернулся домой…
За время нашей институтской жизни я не замечал за Леваном ничего плохого. Он прекрасно учился, товарищи любили, уважали его. И я его любил и всегда радовался, когда Левана хвалили при мне, когда узнавал о нем что-нибудь хорошее. Но воспоминание о нашем разговоре в ресторане всегда грызло меня.
Потом мы расстались надолго: Леван уехал в Магнитогорск, совершенно неожиданно отказавшись от аспирантуры. Почему же до сих пор память о той ресторанной пьяной болтовне сидит во мне? Ведь та его философия могла быть просто мальчишеским задором, желанием сразиться с жизнью…
С тех пор Леван очень изменился. Наверняка и взгляды его не похожи на прежние. И уехал он тогда за знаниями, за серьезными, глубокими знаниями. Работал везде без дураков. И все же в глубине души я чувствовал, что тот, старый, разговор не был случайным. Хотя теперь Леван вернулся и снова идет на завод, идет туда, где труднее, а не в научно-исследовательский институт. А может быть… Нет, к черту! Я терпеть не могу подозрительных, недоверчивых людей. Чего я хочу от него? В чем подозреваю?
Человек идет на завод. Тут все просто и ясно.
Я глубоко вздохнул и посмотрел на Хидашели. Он о чем-то весело разговаривал с товарищами и Маринэ. Право, я не подозревал, что так люблю Левана.
Нодар Эргадзе
Из семидесяти пяти человек, поступивших на наш первый курс, семьдесят были медалистами. Двух фронтовиков зачислили без экзаменов, а по конкурсу шли только трое. Поэтому мы совершенно не знали друг друга.
Помню, как я волновался. Начиналась новая жизнь. И я представления не имел о том, какой она будет. Только предчувствия, радостные и тревожные, переполняли меня.
Родные тоже подогревали во мне это настроение. Отец подарил часы. Тогда, спустя всего пять лет после окончания войны, это был роскошный подарок. И еще мне купили первый в жизни отрез на костюм.
— Сшей его в Тбилиси к Октябрьским праздникам, деньги мы тебе пришлем, — сказала мама.
Первого сентября я примчался в институт за два часа до начала занятий и был далеко не первым. Сердце мое учащенно билось. Я тревожно оглядывал ребят — ни одного знакомого лица. Поглядел в расписание. Оказалось, что в этот день всего две лекции: высшая математика и черчение. Я даже огорчился, что мой первый студенческий день будет таким коротким.
В коридорах толпилась уйма народу. Мне поскорее хотелось узнать, кто же в моей группе. Я даже пытался отгадать, заглядывая ребятам в лица. Точно я знал только одно — на курсе нет ни одной девочки. Да и какая нормальная девушка решилась бы пойти на наш факультет!
Я заранее нашел аудиторию, где предстояло слушать первую лекцию. У двери стояли ребята. Это, наверное, и есть металлурги. Среди них был один седой человек — я сразу обратил на него внимание. Наверное, фронтовик. Я тогда подумал: зачем ему в таком возрасте учиться? По своему внешнему виду он настолько отличался от всех остальных, что мне даже стало неловко.
Наконец прозвенел звонок.
Огромная аудитория моментально заполнилась. Здесь собрались три отделения — сталевары, литейщики, прокатчики, — у нас были общие лекции. Ребята с нескрываемым любопытством оглядывали друг друга. Наконец в аудиторию, прихрамывая, вошел тот самый седой человек. Очень тихо поздоровался с нами и поднялся на кафедру. Это был доцент Квернадзе.
Воцарилось молчание. Квернадзе не спеша достал очки, надел их и полистал курсовой журнал. Первым ему попал под руку журнал доменщиков. Он очень ясно произносил все фамилии и внимательно оглядывал вскакивающих со своих мест ребят. По-видимому, старался запомнить студентов. И мы тоже не отставали: поворачивали головы к встававшему и испытующе его оглядывали.
Вторым был журнал нашего отделения. Теперь я смотрел во все глаза — это были наши.
— Хидашели Леван! — произнес преподаватель.
Молчание. Никто не встал.
— Хидашели Леван! — повторил Квернадзе. Он снял очки и обвел аудиторию вопросительным взглядом.
— Его нет, уважаемый лектор! — крикнул кто-то за моей спиной.
Как я потом узнал, это кричал Резо Кавтарадзе, школьный товарищ Хидашели.
Вначале все повернулись к Резо, а потом к преподавателю. Нам казалось, произойдет что-то ужасное. Но ничего не произошло. Квернадзе сделал отметку в журнале и спокойно стал читать дальше.
«Несчастный, — подумал я, — угораздило его заболеть в первый день».
Я и представить себе не мог, что не прийти первого сентября в институт можно по какой-нибудь другой причине.
— Он что, болен? — прошептал кто-то сзади.
Я прислушался.
— Ну да, болен! Просто отдыхает в Гагре, — также шепотом ответил Резо…
Моему удивлению не было границ. Наконец Квернадзе покончил со списком, взял мел и подошел к доске.
— Я буду читать вам курс высшей математики, — по-прежнему негромко сказал он, и все насторожились и притихли. — Я хочу вас предупредить, что математика — предмет легкий, если заниматься ежедневно, не пропуская ни одной темы. Да, впрочем, вы уже не маленькие, уму-разуму вас учить незачем. Приступим к делу.
Квернадзе снова надел очки и повернулся к доске:
— Тема сегодняшней лекции — вектор…
Мы открыли тетради и записали — «Вектор». Квернадзе читал лекцию так же медленно и внятно, как произносил наши фамилии на перекличке. Он словно диктовал нам. Я успевал записывать каждое слово, но настроение у меня испортилось.
Первую лекцию я представлял себе совсем иначе. Почему-то мне казалось, что все должно быть очень торжественно: нас будут поздравлять, рассказывать об избранной специальности.
Через несколько недель я понял, что Квернадзе не имеет даже отдаленного представления о металлургии. Он был математиком и уже двадцать семь лет читал один и тот же курс, предусмотренный программой для инженеров. А этот торжественный день, который так важен был для нас, студентов-первокурсников, для него был самым обычным и даже скучным днем, в который он начал этот надоевший ему курс в двадцать восьмой раз.
В перерыве мы собрались по группам. Я стоял молча, в разговоре участия не принимал. С детства я был застенчив и как-то долго примерялся и приглядывался к людям, прежде чем решался заговорить с ними.
Наблюдая ребят, я убеждался, что и в наш век физическая сила дело не последнее. Сильные рослые парни чувствовали себя уверенней, они говорили громче, их слушали внимательней. По инерции действовала школьная привычка. Много ребят собралось вокруг силача, мастера спорта Георгия Карсаулидзе. О нем писали в газетах — он был чемпионом Грузии среди юношей. Этого оказалось вполне достаточно, чтобы говорил только он, а остальные слушали.
Курили все, но не нужно было быть слишком проницательным, чтобы заметить: многие курят впервые. Новички случайно заглатывали дым, натужно кашляли, краснели и чертыхались. Однако, едва докурив одну папиросу, как заядлые курильщики, вынимали следующую. В коридорах прохаживались преподаватели. Ребята дымили особенно яростно рядом с ними. Это как бы ставило их на одну ногу с лекторами, и никто теперь не останавливал, не то что в школе. Были среди студентов и взрослые люди, но большинство перваков выглядело совсем мальчишками — они-то и дымили больше всех.
Разговор вертелся вокруг нашей будущей специальности. Прокатчики доказывали преимущество своего профиля, сталевары считали, что самое интересное — мартен. Но большинство еще не решалось принимать участие в таком сложном разговоре. Они просто слушали и чему-то улыбались.
Прошло пять учебных дней, а Хидашели все еще не появлялся. Его фамилию уже запомнили, и теперь, когда в начале занятий преподаватель называл ее, несколько человек отвечали:
— Хидашели нет.
— Что ему торопиться, — смеялись бывалые, — ведь завтра тоже еще сентябрь.
Но нам, новичкам, его отсутствие казалось загадочным и даже романтичным. Его появления ждали со странным интересом. Мы еще не перезнакомились друг с другом, а имя Левана Хидашели знали на курсе все.
На шестой день Хидашели открыл наконец дверь в аудиторию. Он опоздал минут на десять, и, когда появился в дверях, все поняли — это и есть Леван Хидашели. Почему-то мне казалось, что при его появлении в аудитории разразится хохот. Ребята признались позже, что им тоже так казалось. Но никто не издал ни звука. В дверях стоял стройный юноша. Его бронзовое лицо и мускулистое тело будто говорили нам: «Ну, ребята, не ошибитесь!» Студенты поглядывали то на Левана, то на лектора, словно ждали чего-то. Квернадзе совершенно равнодушно указал Хидашели на свободное место, не прерывая лекции. Леван огляделся, подмигнул Резо, приветствовал его поднятой рукой и сел рядом. Кто-то сзади предложил Левану:
— У тебя есть на чем писать?
— Разве этот человек сделал открытие в математике? — улыбаясь, спросил Хидашели.
— А что он должен открыть? — растерялся парень.
— Если не сделал открытия, значит, все, что он говорит, есть в учебнике. — Леван демонстративно повернулся и принялся разглядывать студентов.
— Разве у нас девушек нет? — спросил он довольно громко.
Ребята прыснули.
— Тише, что там за базар? — раздраженно спросил Квернадзе и, сняв очки, посмотрел в нашу сторону.
Леван вскочил и церемонно произнес:
— Прошу покорно извинить!
Во время перерыва я не видел Хидашели, а на второй час лекции он не пришел.
На следующей лекции — неорганической химии — старая профессорша объявила нам:
— При нашей кафедре есть научное студенческое общество. Желающие могут записаться. Предлагаются для разработки две темы: «Система Менделеева и валентность» и «Металлы и металлоиды». Кто хочет заняться этими темами? — И она осмотрела аудиторию. Все молчали. Меня всегда интересовала химия, и мне сразу захотелось записаться в это общество, но я постеснялся лезть первым. По-моему, многие ребята испытывали то же, что и я. — Неужели нет желающих? — улыбнулась профессорша.
— Я хочу заняться первой темой! — вскочил Хидашели.
Все разинули рты. Это было неожиданно.
— Очень приятно, — сказала профессор Алавидзе. — Значит, вы возьмете «Систему Менделеева и валентность»?
— Вот именно.
— Ваша фамилия?
— Леван Хидашели, группа сталеплавильщиков.
— Когда вы сможете прочесть реферат?
— В первую же пятницу.
— Вам достаточно времени? Имейте в виду, это не спешно.
— Достаточно.
В следующую пятницу на занятие кружка пришел весь курс. Профессорша никак этого не ожидала и не скрывала своей радости. Она и не предполагала, что это интерес не к химии, а к Левану Хидашели.
Леван вышел к доске и, не глядя в свои записи, изложил реферат. Он рассуждал спокойно, убедительно. Мысли свои излагал свободно. Дикция у него была прекрасная. Он говорил негромко, но очень ясно и так, будто обращался к одному человеку. На вопросы тоже отвечал удачно. После доклада профессорша сказала, что получила большое удовольствие от его работы.
С того дня мы стали смотреть на Левана другими глазами. А после первой же сессии стало очевидно, что Хидашели — лучший студент потока. Его курсовые были всегда на самые сложные темы. На конференциях он брался за трудные рефераты. Леван совершенно не выносил, если чей-нибудь доклад вызывал больше споров, чем его. Он любил быть первым, но, надо отдать ему должное, никогда не задавался, не подчеркивал своего превосходства.
Но если в каком-либо деле он не достигал первенства, то тотчас же бросал его.
Меня и Левана зачислили в сборную футбольную команду института. В районной сборной я играл в центре. Когда я об этом сказал нашему институтскому тренеру, он чуть не умер со смеху.
— Каким образом ты со своим маленьким ростом мог играть центра? — И на первой же тренировке поставил меня на правый край. У нас было два центральных нападающих — Хидашели и Манучар Гордадзе, студент третьего курса геологического факультета.
В играх на первенство против университета в центре поставили Левана. Он сыграл только первый тайм, потом тренер заменил его. Леван все время играл на прорыв, надеялся на свои могучие плечи и умение бегать. Тогда в университетской команде центральным защитником был очень быстрый игрок маленького роста. Леван несколько раз уходил от него, но тот делал подкат и всякий раз отнимал у него мяч. Было очевидно: таким образом победу не получишь, и тем не менее Леван снова и снова шел на прорыв.
Гордадзе сыграл гораздо лучше. Леван задыхался от обиды, но всеми силами старался не показать этого.
Вторая встреча предстояла с командой физкультурного института. Леван попросил тренера: мол, тогда у меня не получилась игра, выпустите сегодня, уверен, что сыграю намного лучше. Тренер согласился. В первом тайме играл Леван, а во втором опять Гордадзе. И на этот раз он сыграл лучше. После второго матча Левана никто не видел на тренировках. Тренер и ребята много раз спрашивали, почему он не приходит. Леван всем отвечал одно и то же:
— Мне сейчас не до футбола.
Он действительно много занимался, изучал два языка.
Во время весенней сессии к нам приехал из Москвы известный профессор Нестеров. Он прочел несколько лекций по металлургическим процессам. На первом курсе мы не проходили специальных предметов, но на лекцию все же пришли. Старшекурсники задавали вопросы и сами выступали, а мы сидели сзади и помалкивали. Многое нам было совершенно непонятно.
— Ничего, придет и наше время, — проговорил вдруг Леван, вскочил и ушел из аудитории.
Мне показалось, он хотел сказать: «Настанет и мое время».
Я понял, почему он бросил бокс, а потом футбол. Чтобы освободиться для главного. Нас всех удивляли его энергия и способности. Но к чему он стремился, чего хотел, я не знал тогда… В одно я верил — Леван задумал нечто большее, чем предполагают ребята.
Важа Двалишвили
В год нашего выпуска в аспирантуре было только одно место. Все были уверены, что его займет Леван Хидашели. Не скрывал этого и завкафедрой. Он знал, что конкурировать с Леваном некому. Что касается меня, так я никогда и не думал об аспирантуре. Меня привлекал завод. Я больше всего любил работать в цехе. Если бы я хотел сидеть в лаборатории или заниматься в аспирантуре, я, право, выбрал бы другой факультет.
Красота сталеплавильного дела влекла меня. К сожалению, сами металлурги редко замечают ее.
Как-то я попал в больницу. Лежал и, слушая вздохи больных, думал, что профессия врача самая благородная в мире, но лично я ни одного часа своей жизни не посвятил бы медицине. Врачи постоянно видят ослабевших, умирающих людей и каждый день убеждаются в их беспомощности, они не чувствуют силы человека, его мечты, его красоты. Перед ними только уставший и беспомощный организм.
Совсем другое дело — профессия металлурга. Ему каждая домна или мартен, блюминг или пятисоттонный мостовой подъемник говорят о человеческой мощи, о безграничных возможностях разума. Когда видишь кипящую сталь, которая при тысяче семистах градусах послушно следует из печи в задуманные металлургом формы, поражаешься изобретательности человеческого ума.
Нет, меня привлекал только завод. И только металлургический процесс. Работу у мартена можно сравнить с партией в шахматы. Плавка ведь тоже никогда не повторяется. А какое я испытывал удовольствие, когда удавалось привести в норму вышедшую из повиновения сталь!
Разве это не творчество?
Может быть, я чрезмерно люблю свою профессию? Конечно, электрик или механик тоже получает удовольствие от гармонии и четкой слаженности своих станков, а врач, вырвавший человека из лап смерти, чувствует себя всемогущим и счастливым. Каждый, кто с любовью избирал свое ремесло, видит в нем великую красоту.
Что же касается Левана, то я почему-то верил — он тоже будет работать на заводе. Такой человек, казалось мне, не сможет расправить свои крылья в лаборатории научно-исследовательского института.
Помню, как раскрыли рты от удивления все наши преподаватели и ребята, когда Леван отказался от аспирантуры и решил ехать в Магнитогорск.
Я с восторгом представлял себе его могучую фигуру у горящих печей. Может быть, я идеализировал его, но для этого были основания.
Однажды, это было на втором курсе, мы вшестером возвращалась домой с практики из Донецка. Был август, и казалось, вся страна двинулась на юг, к морю. Даже мысль о том, чтобы достать билеты, казалось нелепой. А Леван бесцеремонно ворвался к начальнику станции и раздобыл все шесть билетов. Из Донецка перебрались в Иловайск, потом в Ростов, в Туапсе, в Сухуми… Для того, чтобы сесть в вагон, мы каждый раз буквально вели осаду, и Леван был впереди всех.
В Сухуми у входа в вагон нам преградил путь какой-то здоровенный парень.
— Куда лезешь? Видишь, что нет мест!
— А ну-ка давай посмотрим.
И Леван отшвырнул его с дороги. Парень бросился на него с кулаками. Можете себе представить, что сделалось с Леваном! Он навалился на хулигана, схватил его за горло. Тому удалось выскользнуть, он закрыл перед Леваном дверь тамбура и выхватил нож. Леван локтем выбил стекло двери, ухватил парня за волосы и потом уже ловко и быстро открыл дверь ногой. Мы и оглянуться не успели, как нож оказался в руках у Левана. И в довершение всего он так двинул этого парня кулаком, что тот долго не мог прийти в себя. Пораженный, смотрел я на Левана. В эту минуту он походил на лодочника в бушующем море, в чьих руках судьба пятерых. Такая роль была явно по душе Левану. Он любил быть на высоте.
Конечно, первым он станет и на заводе. Но что он собирается делать дальше? Для меня он все еще оставался уравнением с несколькими неизвестными.
…— А теперь подведем черту. Вам-то что, а мне в утреннюю смену, — сказал Эргадзе.
— Да, уже пора! — оживился Бидзина.
— Тебе ведь не надо идти в утреннюю смену. Ты-то куда торопишься? — спросил его Хидашели.
— Мне спешить некуда, хоть до утра посидим, но Маринэ, по-моему, скучает, — оправдывался Бидзина.
Леван посмотрел на Маринэ и чуть пренебрежительно спросил:
— Ты что, действительно скучаешь? Не скучай, а то, видишь, мужчины в отчаянии.
Маринэ не понравился его тон, она смолчала, только посмотрела на Левана укоризненно, с явной обидой.
— А ну-ка наполним бокалы! — воскликнул Леван.
Резо подозвал официанта и попросил счет. Леван тоже обратился к официанту:
— Как тебя зовут?
— Баграт, дорогой.
— Дорогой Баграт, не кажусь ли я тебе младенцем?
— Что вы, — оскалился Баграт.
— Так вот, видишь, дяденька, здесь кутят миллионеры-дельцы! Ты можешь нас обсчитать как тебе заблагорассудится, но итоговую сумму скажешь мне на ушко.
— Что вы, разве я кого-нибудь обманываю, — жалобно простонал официант.
— Ох, бедняга! Ну-ка повернись спиной. Может быть, у тебя крылышки растут? Убери-ка со стола и принеси еще четыре бутылки шампанского и шоколад.
— Слушаюсь.
Стол быстро убрали, и Леван разлил шампанское в высокие бокалы на тонких ножках.
— Я хочу выпить за Маринэ Миндадзе.
— Леван, что за привычка называть фамилию? — разозлилась Маринэ.
— А чего ты злишься? Знаешь ведь, я раздражительных дам не люблю.
Резо не нравилось, что Леван разговаривает с Маринэ как-то свысока, насмешливо. А Эргадзе так и не понял, над кем, собственно, подсмеивается Леван — над девушкой или над Бидзиной?
— Ребята, мне кажется, вы не будете возражать и выпьете за Маринэ. Каково было бы сегодня наше застолье без нее? Ты знаешь, — он обратился к Маринэ, — ты играла роль атомного ядра, а мы все бродили вокруг тебя, как электроны и протоны. Только каждый на своей орбите. Правда? Бидзина, ну, скажи-ка!
— Конечно…
— Вот видишь! — Леван снова повернулся к Маринэ, показал мизинцем левой руки на не в меру раскрасневшегося Бидзину и продолжал: — И Бидзина со мной согласен. Все мы вращаемся вокруг тебя. Все хотим понравиться. А подающий надежды научный сотрудник только ради тебя надел в такую жару галстук и, как видишь, чуть не задохнулся.
Бидзина молча проглотил насмешку, только покраснел еще больше и покрылся испариной.
Леван не унимался. Зная, что Бидзина с вином не в ладах, он все подливал ему и сочинял новые и новые тосты.
Маринэ пила мало. Настроение у нее испортилось, она с трудом улыбалась. Поведение Левана ее тревожило. Только сознание того, что Леван в этой компании был первым, несколько скрашивало вечер, льстило ее самолюбию.
Пришла очередь выпить за Левана.
— Если вы меня уважаете, не разглагольствуйте. Выпьем за то, чтобы всем нам было хорошо, и уйдем отсюда…
В машине Маринэ села рядом с Леваном, а ребята устроились сзади.
— Хидашели, только не гони! — предупредил встревоженным голосом Бидзина.
— Пожалуйста! — отозвался Леван и тут же прибавил скорость.
— Леван! — крикнула Маринэ.
— Да, Бидзина, а как поживает твой чудак профессор? — Хидашели перевел разговор на другую тему. — Я всегда вспоминаю дырки, вырезанные на его туфлях. У него, кажется, были мозоли?
— Леван, прекрати, как тебе не стыдно! — тихо сказала Маринэ.
— Ты лучше найди мои сигареты. Я куда-то засунул…
Девушка подала ему сигареты. Он взял одну и вернул пачку Маринэ.
— А ты не закуришь?
Она достала сигарету. Артмеладзе поспешно щелкнул зажигалкой.
— Вот видишь, какие джентльмены металлурги!
Он, не оглядываясь, протянул руку, взял зажигалку и тоже закурил. За поворотом, когда выехали на прямую, Леван еще прибавил газу и взглянул на Маринэ.
— Бидзина, — засмеялся он, — смотри-ка, как культурные девушки курят.
Маринэ резким движением выбросила недокуренную сигарету за окно. А Леван все не унимался:
— Поймет ли это твой профессор? Надо идти в ногу с жизнью… А твой Симон Доборджгенидзе со времен покорения Крыма газету-то в руках не держал. Наверное, думает, что войны тогда и кончились.
— Я не работаю с Доборджгенидзе.
— А у кого же ты работаешь?
— У Григола Санеблидзе.
— О, извини, ради бога, извини, беру свои слова обратно. По сравнению с профессором Доборджгенидзе Григол — просто гений. Во всяком случае, он знает, что в футбол играют ногами.
— Леван, это кончится когда-нибудь? — снова не выдержала Маринэ.
— Давайте развезем по домам Маринэ и Бидзину, а потом я доставлю вас в Рустави, — как будто не расслышал Леван.
— Что ты, что ты, уже поздно, — запротестовал Нодар Эргадзе. — Не стоит тебе ездить, ты все-таки выпил. Довези нас до стоянки такси.
Леван не стал настаивать. Важа, Нодар и Резо вышли.
— А ты куда? Ты ведь завтра свободен, — спросил Леван у Резо.
— Свободен-то свободен, но…
— Никаких «но», оставайся у меня, а ребята сообщат жене.
Резо не сопротивлялся и полез обратно в машину. Он был здорово навеселе, ему вспомнились добрые студенческие времена и захотелось поболтать со старым товарищем.
Леван не трогался с места, ждал, когда ребята сядут в такси. Потом он завез Бидзину в Ваке.
— Прощайте! — Бидзина произнес это с трудом.
— Отчего его так развезло, этого болвана? — удивился Леван, трогая «Волгу».
Они выехали на площадь Героев.
— Тинатин Георгиевна рассердится, если ты еще часик проведешь с нами? — обратился Леван к Маринэ.
— Нет, хватит с меня на сегодня, довольно — развлеклась.
— Да не сердись, дорогая! — И Леван погладил ее по голове.
Девушка отшвырнула его руку.
— Отвези меня домой немедленно, а потом поезжай куда угодно…
— А если я хочу быть с тобой?
Маринэ заглянула ему в глаза. Наверное, снова смеется. Но взгляд его был очень серьезным и ласковым, и Маринэ смягчилась.
— Который час?
— Половина двенадцатого, совершенно точно.
— Если дадите мне слово, что ровно через час привезете меня домой…
Леван включил скорость.
— Куда едем? — повернулся он к Резо.
— Все равно. Где еще открыто…
— Поедем в такое место, где нам сварят хороший черный кофе.
— Тогда в ресторан на вокзал. Аэропорт уж очень далеко.
Через пять минут Леван поставил машину на улице Пиросмани. Они пересекли привокзальную площадь, по которой громыхал пустой трамвай. Леван вспомнил о чем-то, вернулся к машине и захватил с собой маленький японский транзистор.
4
В огромном зале не было ни души. Официанты, о чем-то оживленно говорившие у бара, заинтересовались вновь прибывшими К ним немедленно подошла высокая полная официантка.
— У вас готовят кофе по-турецки?
— Нет, но я могу принести неплохой черный кофе.
— Тогда передайте вашему шефу, что Амбакович просит кофе по-турецки.
— Хорошо, а еще чего желаете?
— Что есть из марочных коньяков?
— «Греми», «Варцихе» и «Енисели»…
— «Енисели» и шоколад.
— А фруктов не хотите? У нас необыкновенные персики.
— Если необыкновенные, тогда несите! Да, еще боржоми захватите, — крикнул ей вдогонку Леван.
— А кто такой Амбакович? — спросила Маринэ.
— Трудно сказать — Леван рассмеялся. — Если бы я знал!
Резо включил транзистор, послышалась спокойная джазовая мелодия. Огромный зал сразу же стал уютным.
— Стенкентон! — мечтательно сказал Леван. — Тебе нравится Стенкентон? — обратился он к Резо.
— Не особенно. Если честно говорить, я в этом ничего не понимаю. Наверное, я отстал.
— Никогда не говори так. Что значит отстал? Теперь эпоха хиппи. И вполне в духе времени сказать: это глупо, это устарело. Нынче откровенный разговор считается провинциализмом. А ты знаешь, кто такие хиппи? Бездари и бездельники. Они лопаются от зависти к тебе и тебе подобным и, чтобы утешиться, смеются надо всем…
Резо засмеялся.
— А ты что думал? — продолжал Леван. — Одни все отрицают, другие обо всем рассуждают с легкостью необыкновенной. Я и журналистов таких знаю, и историков. Они так свободно говорят о теории относительности, что у тебя от удивления волосы встают дыбом. Мы с тобой о простых и углеродных сталях не разглагольствуем так лихо, как они.
Официантка принесла заказ.
— Ого, персики действительно необыкновенные! — сказал Леван.
Резо принялся чистить персик для Маринэ, а Леван разлил коньяк.
— Мне совсем немножко, — тихо попросила Маринэ.
Леван достал сигареты и протянул ей.
— Давайте выпьем за наше здоровье.
— За наше здоровье, — повторил Резо и выпил до дна.
Маринэ молча пригубила.
— Почему не пьешь? — спросил Леван.
— Не хочу.
— В Европе сейчас все пьют…
— Ты опять?
— Нет, мне просто казалось, что ты цивилизованная девушка.
— Леван, если ты сейчас же не замолчишь, я уйду!
— Хорошо, хорошо, молчу. — И Леван отпил кофе. — Если это кофе…
— Надо было подняться к нам, если ты хотел хорошего кофе.
— Ох, мне не до церемоний с твоей матерью.
— Леван!
— Приношу извинения. Ну выпей же. А то нам вдвоем не справиться.
Маринэ выпила.
— Вот и хорошо! А теперь ты послушай радио, а мы с Резо поговорим о делах. — Леван снова налил. — Как фамилия вашего начальника цеха? — спросил он.
— Хундадзе.
— Что за человек?
— Старый рабочий, хороший мужик. Не очень-то любит людей с высшим образованием. Не верит им.
— Это известная песня…
— Винить его нельзя. Хорошо, если из двадцати инженеров в цехе приживаются трое. Предпочитают работать лаборантами в институте, только бы не на заводе.
— Во время нашей практики своды в печах были из динасового кирпича, а теперь как?
— А теперь их целиком строят из хромомагнезитного.
— Уже перешли на газ?
— Нет, работаем на мазуте, по старинке. Вот уже три года как собираются проводить газ и все никак не соберутся.
— А как зовут человека, которого я должен сменить? — продолжал Леван.
— Отар Рамишвили.
— Кто такой? Я его знаю?
— Откуда ты можешь его знать? Он учился в Москве в Институте стали.
— А почему уходит с мартена?
— С рабочими не поладил. — Резо затянулся последний раз и потушил сигарету. — Мелочный человек. Вечно орет по пустякам. А вообще-то специалист он толковый.
— Тебе не скучно, Маринэ? — спросил Леван. Он уже узнал все, что его интересовало.
— А что, ваша тайная вечеря уже окончена? — усмехнулась она.
— Пока нет, только ты пей!
— А теперь мой тост! — поднял рюмку Резо.
— С удовольствием…
— Пусть здравствует наше дело!
Резо выпил, не переводя дыхания.
Леван чокнулся с Маринэ.
— Если ты нам не поможешь, мы опьянеем.
— Нет, не хочу. Дай закурить.
Сигарет уже не было. Леван попросил официантку принести две пачки.
— А ты не заезжал в институт? — спросил Резо.
— Неужели я произвожу впечатление такого сентиментального человека?
— Мне казалось, ты не пойдешь на завод.
— Почему?
Резо промолчал. Отпил, не торопясь, кофе.
— Совсем остыл.
— Сейчас принесут другой. А все-таки, почему ты считал, что я не буду работать на заводе?
— Не знаю. Так мне казалось.
Оба замолчали. Резо вспоминал их разговор перед поступлением в институт. А Леван думал о том, что, пожалуй, из ребят лучше всех его знает Резо.
— Знаешь, Резо, — сказал Леван, — я прежде действительно мечтал о научной работе, но это уже давно прошло. Проработал год в Магнитогорске, перебрался в Донбасс, Макеевку, потом на Таганрогский завод. Последнее время работал в огромном мартеновском цехе Азовстали. За три года не потерял ни одной минуты, все было отдано учебе. Заводы выбирал не случайно, а такие, где плавка стали производилась разными способами. Старался узнать все, вникнуть во все тайны металлургии. Не по мне сидеть теперь в лаборатории и делать опыты. Ну как? Выпьем?
— А за что?
— За что хочешь. — Леван подозвал официантку. — Еще кофе.
— Уже нельзя, кухня закрылась.
— Я уверен, если вы захотите, кофе будет.
— Нет, не могу, это не от меня зависит — кухня закрылась.
— Тогда идите и попросите от моего имени. Амбакович, мол, просит…
Официантка ушла.
— Ну что, за кого пьем? — спросил Леван.
— Очередь Маринэ, пусть она произнесет тост.
— Пожалуйста, Маринэ, давай выкладывай.
— Я не умею произносить тосты.
— Тогда задумай что-нибудь.
— Задумала! — Она лукаво улыбнулась и взглянула на Левана.
— Пусть сбудется то, что ты задумала. — Резо выпил.
— А почему же ты не пьешь? — Она не сомневалась, что Леван догадался о задуманном.
Леван выпил молча, отхлебнул кофе и опрокинул пустую чашку.
— Ты умеешь гадать? — Маринэ оживилась.
— Еще как умею, меня в Донбассе гречанка научила.
Маринэ тоже опрокинула свою чашку. Леван взял транзистор, покрутил его, но ничего приятного не попадалось.
— Зачем ты выключил? Сейчас начнутся хорошие концерты.
Леван снова включил приемник и подвинул его Маринэ.
Официантка принесла кофе…
— Пора идти, — сказала Маринэ.
— Дайте нам счет. — Леван протянул руку.
— Нет, сейчас я заплачу, — решительно заявил Резо и полез в карман.
— А ну-ка укроти свой темперамент! — Леван схватил его за руку. — Эти три года я, кроме борща и сметаны, ни черта не ел. Знаешь, денег у меня не счесть.
Резо ничего не сказал. Взял бутылку и разлил оставшийся коньяк.
— А я не хочу. — Маринэ закрыла рукой рюмку.
5
По лестнице поднялись тихо.
— Ого, у меня ноги подкашиваются. Неужели я отвык пить? — тихо засмеялся Леван.
— Шутя-шутя, а выпили-то мы много, — сказал Резо.
Из квартиры Канчавели снова доносились раздраженные голоса. Там опять ссорились. Леван посмотрел на часы. Было около часа.
— Кто там вопит? — показал на дверь Резо.
— Ты помнишь Симона Канчавели? — Леван нашел в своих карманах ключ и наконец открыл дверь.
— Артиста филармонии? Конечно, помню. — Резо свалился в кресло.
— Женился на красивой женщине. Ей лет тридцать, наверное.
— Ему-то побольше, лет сорок пять?
— И еще десять в остатке.
— О, понятно! Наверное, у него по ночам рога чешутся. Куда мне лечь?
— Вот сюда ложись, на диван. Сейчас дам подушку и простыни. Хочешь принять ванну? Холодная вода — блаженство.
— У меня уже нет сил.
Леван принес белье. Сам разделся и пустил воду в ванной. Резо устроился на диване.
— А не собирается ли господин Симон на гастроли? — спросил Резо.
— Если хочешь, я узнаю.
— А ты все еще не узнал? Опоздал, поди, друг!
Леван завел будильник и поставил его на шкаф.
— Кто ставит часы на шкаф?
— Эх, однажды такое со мной случилось, что я теперь всегда ставлю их на шкаф. Мне надо было к семи на завод. Я завел будильник и поставил его на стул, около кровати. Заснул спокойно. Утром он зазвенел, меня всего передернуло, я потянулся спросонья и стукнул его. Он замолчал, я и не заметил, как снова заснул. Представляешь, сколько я проспал и что было на заводе? С тех пор я всегда ставлю часы на шкаф, а стулья выношу в другую комнату. Когда он начинает тарахтеть, я вынужден встать, чтобы заткнуть его. И тут уже хочешь не хочешь просыпаешься.
— Если ты такой умный, почему не прихватил из ресторана боржоми?
— В холодильнике полно боржоми и пива.
— Сдаюсь! — воскликнул Резо и поднял обе руки.
— Если будешь умницей, в холодильнике есть и другие напитки, более серьезные.
— Я всегда в тебя верил! — Резо натянул на голову простыню и повернулся к стенке.
— Спокойной ночи! — сказал другу Леван и пошел в ванную.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
1
Элизбар Хундадзе оказался приземистым, крепким человеком лет пятидесяти. Выражение лица у него было хмурое, точно он на весь белый свет в обиде. От такого лишнего слова не услышишь.
Хундадзе пришел на завод рабочим и за долгие годы своим трудолюбием и смекалкой добился признания — стал руководить цехом. Теперь Элизбар понимал, что достиг своей вершины. Двигаться дальше ему не позволяли ни возраст, ни образование. Да он, собственно, и не стремился к этому.
— Трудно мне вести мартен, — часто говорил он, — но что же делать? Я не вижу ни одного мало-мальски толкового инженера на это место.
Цену себе Хундадзе знал. За долгие годы работы он и сам многому научился, и многих вокруг себя обучил.
Когда в Рустави задымили первые трубы, инженеров на заводе можно было по пальцам пересчитать. Больше половины инженерных должностей занимали люди без образования — практики, самоучки. Когда же из институтов страны пришло первое поколение инженеров-металлургов, Элизбар уже был начальником цеха.
К молодым специалистам Хундадзе относился свысока, недоверчиво. Постепенно это стало его привычкой. За глаза он называл этих металлургов с высшим образованием белоручками.
Не многие выдерживали горячий цех — уходили в лаборатории, в научно-исследовательские институты, в управления. Когда Элизбару приходилось писать приказ об уходе очередного инженера, он сердито ворчал:
— Молокососы, дармоеды, привыкли, чтоб им разжевали да в рот положили… не хотят шевелить мозгами.
Вновь пришедшая на завод молодежь многого не знала в практической работе. Элизбару доставляло удовольствие ловить их «на горячем» и, как малых котят, тыкать носом. Тут уж он не скупился на слова, высмеивал безжалостно, бранил и самих инженеров, и их институты.
Но видел он и другое. Вот придет такой инженер, сделает первые неуверенные шаги, двигается почти ощупью, а глядишь, два-три месяца прошло, и он на заводе как дома: все понял, осмыслил, все тайны сталеварения ему открылись. А Элизбару на это понадобились долгие годы. И это вызывало в нем раздражение: все, мол, быстро осваивают и не знают этому цены.
Однако не все молодые инженеры сбегали из цеха, многие, проработав год или два, оставались на заводе совсем.
Хундадзе прекрасно понимал, что кое-кто из них мог бы не хуже, чем он, руководить цехом, но не сдавался. Поглядим, мол, посмотрим, пусть время покажет, что это за парни!
Многие недолюбливали его за угрюмый нрав, резкие слова, но все без исключения уважали.
Теперь в цехе работало много молодежи. Они часто шутили, смеялись, спорили о книгах, кинофильмах, спорте. Элизбар никогда не участвовал в этих разговорах. Молчал он и тогда, когда речь шла о технологии плавки, когда молодые инженеры писали какие-то формулы, что-то доказывали друг другу.
Силу свою он чувствовал только у печей. Здесь он знал каждый уголок, заклепку и кронштейн как свои пять пальцев. Здесь у него не было соперников, здесь он никого не боялся, дышал свободно.
Но стоило ему выйти с завода и столкнуться лицом к лицу с другой жизнью, с другими проблемами, он чувствовал себя беспомощным, мрачнел и молчал. Через год он мог бы уйти на пенсию. Но Элизбара даже знобило от одной мысли об этом. Как жить без цеха, без работы, этого он представить себе не мог…
И вот перед ним стоит молодой инженер Леван Хидашели. Высокий, стройный парень. Главный инженер очень хвалил его.
«Парень и впрямь хорош».
Элизбар молча смотрел на него, Леван ждал приглашения сесть, а когда понял, что такового не последует, подвинул стул и сел.
Начальник цеха разозлился. «Погляди-ка на этого сосунка. Уж он и постоять не может!»
— Вы где-нибудь работали? — произнес он наконец.
— Гораздо больше, чем вы думаете!
Леван говорил с вызовом.
Первое доброе впечатление было испорчено. Элизбару не понравился будущий начальник смены. Он решил испытать парня в деле.
«Споткнешься, нос разобьешь, тогда заговоришь иначе», — думал Элизбар и с особенным нетерпением ждал выхода в смену нового инженера.
Настал и этот день. Левану пришлось работать в утро. Он сменил Нодара Эргадзе.
До выхода на работу он несколько дней потратил на ознакомление с технологией плавки стали для труб. Такой марки Левану плавить не приходилось. Он дважды выходил в смену Нодара. Рабочие уже знали, что Отара Рамишвили переводят в центральную лабораторию, ждали нового сменного инженера. Они не скрывали своего удовольствия по поводу ухода Рамишвили, не скрывали и симпатии к новенькому, взглядами и жестами показывали друг другу — видать, крепкий парень.
Перед выходом в смену Леван приехал на завод в полночь. Эргадзе разговаривал со своим сменным мастером.
«Чего он примчался?» — удивился Нодар.
— Новая метла всегда чисто метет! — смеясь, сказал мастер.
— Нет. Тут не так просто, как ты думаешь! — сказал Нодар и пошел навстречу товарищу.
— Не выдержал до утра, да?
Он потащил Левана к будке приборов.
— Ты думаешь, я волнуюсь? Этот этан давно прошел. Понимаешь, я просто должен оглядеться, знать к началу смены, что делается в печах… Сколько плавок ты выпустил?
— Пять.
Они обошли печи. Разговаривать в цехе было трудно, а у печи и вовсе не стоило рот открывать — бесполезно, шум стоял страшный.
На заводе в качестве топлива пользовались смесью естественного газа и мазутной карбонации. И все это пропускалось через пар под давлением в одиннадцать атмосфер.
К этому шипению и рычанию прибавлялись гудки кранов, вагонеток, свистки паровозов, доносившиеся из-за стен. Весь цех гудел и дрожал. Рабочие объяснялись жестами, неистово размахивая руками.
В тот момент, когда Нодар и Леван подошли к первой печи, машинист крана и сталевар оживленно разговаривали именно таким единственно возможным способом.
Сталевар похлопывал себя по щеке, что значило: подбрось в печь извести.
Левану давно не приходилось бывать в мартеновском цехе с мазутным горючим. Он даже условные жесты позабыл. Теперь пришлось покопаться в своей памяти. Движение ладонями вверх-вниз означало: надо принести раскислитель. Стоит поднять одну руку, сжатую в кулак, и машинист мостового крана знает: пора поднять ковш. Опущенный вниз большой палец означает литье чугуна. А если мастер или сталевар завертит указательными пальцами, подавай ферросилиция. Палец под глазом и на щеке — проверка шихты.
Хидашели улыбнулся.
— Когда же перейдете на газ?! — закричал прямо в ухо Нодару.
— Что? — Нодар не расслышал и посмотрел ему в рот.
— Когда на газ перейдете?! — Теперь уже и Леван размахивал руками. Нодар только замотал головой, как будто говорил: собираемся, но бог знает когда перейдем.
Обошли все печи. В третьей, четвертой и седьмой загружали шихту. У седьмой печи загрузкой руководил сам мастер. Леван подошел к нему и сделал какое-то замечание. Нодар знал, мастер — человек опытный и вряд ли мог ошибиться, но по выражению его лица понял, что замечание Левана было дельным. Загрузкой теперь командовал Леван. Мастер знаком приказал машинисту, чтобы тот привез жидкий чугун.
Когда же Хидашели и мастер отошли, Нодар прикрыл глаза черными очками, заглянул в печь через одно из окошек и сразу понял, о чем шел разговор: металлолом кое-где уже расплавился, а с заливкой жидкого чугуна запаздывали.
Мастер не мог не знать, что чугун нельзя заливать на холодную, еще не расплавившуюся сталь, что его надо было залить в тот самый момент, когда металлолом размягчился. А если лом начнет плавиться, то образуются лужи стали, и после заливки чугуна химическая реакция проходит бурно, и на рабочей площадке могут разлиться шлак и металл. Это очень опасно, и подходить в это время к печи рискованно.
Нодар взмахнул рукой, глядя на мастера. Как, мол, это могло случиться? Так же жестом мастер показал на две другие загруженные печи. Пришлось-де загружать одновременно. Недоглядел!
Нодар подозвал сталевара. «Будь осторожен», — показал он наверх.
Паровоз остановился перед седьмой печью. Подвез чугун.
Нодар заметил, что Леван теперь серьезен и совершенно поглощен тем, что происходит у печи. Он даже отдавал какие-то распоряжения.
Леван должен был принять смену у Нодара и вот немного преждевременно вошел в роль. Это был его первый день на заводе, первая встреча с товарищами по работе — рабочими и начальством. А первое впечатление значило очень много! Особенно на металлургическом заводе. Левану предстояло выплавить сталь незнакомой ему марки. Он потому и торопился узнать, в какой печи какое положение, какая стадия плавки. Нодар не обиделся на Левана. Правда, сам бы он никогда не позволил себе распоряжаться в смене Левана.
До прихода Хидашели Нодар думал о том, что надо бы остаться в его смену, помочь. Но теперь он отказался от своего намерения. Во-первых, рабочие не должны видеть, что новый начальник смены нуждается в помощи, во-вторых, Леван в ней не нуждался. Это было ясно.
Когда подошло время смены и собралась оперативная летучка, Леван уже хорошо ориентировался, знал, что происходит во всех восьми печах.
Мастера и сталевары с интересом ждали его распоряжений: «Поглядим, что за новый начальник!»
Летучку вел Хундадзе. Леван вошел в комнату позже других.
— Знакомьтесь, — сказал Элизбар, — это новый начальник смены Леван Хидашели.
Леван приветливо улыбнулся рабочим.
Представительная внешность выделяла его среди остальных. Спецовка и тяжелые ботинки только подчеркивали красоту сильной фигуры.
Затем Элизбар повернулся к Левану и представил ему стоящего у стола низенького большеголового и мускулистого человека:
— Это обер-мастер нашего цеха Георгий Меладзе.
Леван пожал руку Меладзе.
— А это мастера вашей смены Арчил и Васо Хараидзе, — продолжал Элизбар. — Они братья и хорошие ребята…
Одного за другим представил сталеваров старый мастер. Леван здоровался со всеми за руку и старался запомнить имена.
— А с ребятами из другой смены Нодар, наверное, уже вас познакомил? Вы, говорят, еще с ночи пришли, может быть, волнуетесь?
Левану не понравилось, что Элизбар спросил его об этом при рабочих.
— Я вижу, вам своевременно доложили обо всем, Элизбар Иванович.
Начальник цеха смутился и посмотрел на Левана. Хидашели улыбался.
— А что тут удивительного? Тот, кто сказал мне об этом, намерен был похвалить вас. Что плохого, если человек волнуется, когда впервые выходит в смену?
Элизбар произнес эти слова очень спокойно, примирительно. Ему тоже не хотелось, чтобы у людей создалось впечатление, будто у него неприятности со своим сотрудником.
— Первый день в вашем цехе, Элизбар Иванович, — подчеркнул Леван, — в вашем, а не вообще в цехе. А то товарищи могут подумать: человек впервые на заводе и сразу назначен начальником смены.
Элизбар, нахмурившись, уставился в сменный журнал и упорно вертел карандаш.
— Элизбар Иванович, я же в шутку сказал, не в обиду, — добавил Леван, с улыбкой взглянув на остальных, и ни на одном лице не прочел неудовольствия.
А Нодар даже подмигнул ему понимающе. Леван понял: он не переборщил. Свое сказал и всем дал понять, что легко не даст себя обидеть.
Пожалуй, только Георгий Меладзе глядел без одобрения.
Меладзе считался лучшим знатоком мартеновских печей. Его знали во всей стране и часто приглашали на разные заводы, когда требовался сложный ремонт печей. В теории он, как и Элизбар, разбирался слабо, окончил только техникум. Ему было всего тридцать пять лет, но он не стремился учиться. В своем деле он и без того считался профессором, его так и называли на заводе, для обер-мастера этого было достаточно. Он тоже не любил, когда молодые инженеры гордились своими научными знаниями.
— Давайте приступим, — сказал Хундадзе и попросил паспорта плавок.
Оперативная летучка началась.
Элизбар почти не слушал начальника смены.
«Нахальный молокосос! — думал он и не мог успокоиться. — Пусть не очень зазнается, а то недолго и шею сломать. Еще поймет, что старый конь борозды не портит, да поздно будет. — Впрочем, Элизбар больше сердился на себя самого. — Как мальчишка ловко отрезал, а у меня словно язык одеревенел».
После летучки Элизбар сказал Левану.
— Если вы хотите, я попрошу Нодара остаться хоть часа на два и немного помочь вам. Ты, правда, погорячился, но первый день есть первый день.
Начальник цеха перешел на «ты». Как любил повторять он сам, человеку, состарившемуся в мартеновском цехе, не пристало говорить изысканно.
— Я бы никогда не позволил себе предложить вам что-нибудь подобное, Элизбар Иванович! — Эти слова Хидашели произнес уже без улыбки. Теперь он не скрывал свою обиду.
Нодар подумал: «Как хорошо, что я не сунулся со своей помощью».
— Ну если так, то идите и займитесь делом! — сказал, вставая, Элизбар.
Братья Хараидзе — хорошие мастера, но Хидашели сам руководил плавкой во всех печах.
Арчил Хараидзе был на двенадцать лет старше брата. Техникум он окончил давно, еще до строительства комбината в Рустави, и поэтому работал поначалу на Урале.
К тому времени, когда он приехал на отстроившийся Рустави, вернулся из армии и Васо. Младший хотел работать шофером, но Арчил потянул его на завод.
— Машину водить всегда успеешь, а металлургия — дело настоящее! — уговаривал он.
И Васо послушался брата. Начал он подсобным рабочим, а теперь уже был мастером. Васо, выросшему в деревне, сперва не понравился завод. Оказавшись среди грандиозных ферм и конструкций, среди огня и грохота, он долго не находил себе места, много раз пытался удрать с завода и, если бы не брат, наверняка ушел бы.
— Нет, нет, завод — это не мое дело! Отпусти меня, я должен изучить другое ремесло, Арчил, — просил Васо.
— Не смей, сукин сын, уходить. Не позорь меня перед ребятами.
И Васо не ушел. Постепенно привык к цеху, окончил заочно металлургический техникум и стал сталеваром. А когда самостоятельно выпустил первую плавку, оценил по-настоящему профессию металлурга. Раньше все казалось легким. Он смотрел на печь так, как смотрит посторонний человек на сидящих за шахматной доской игроков. Когда же сам оказался за доской, понял, как труден каждый ход. Теперь, если бы его и гнали с завода, он бы не ушел.
Прежний начальник смены ему не нравился. Васо считал, что он, как говорится, ни рыба ни мясо. Старший брат не любил злословить, но о Рамишвили и он часто говорил: «Недоносок, сукин сын!»
План смена выполняла еле-еле, в сроки укладывались не чаще двух-трех месяцев в год. Работа не клеилась, шла вяло. Люди работали без огонька, небрежно. Даже предыдущая смена всегда передавала им печи холодными и в балловых оценках обманывала. Знали: Рамишвили только ушами похлопает, к начальству не пойдет — побоится.
Леван не был похож на Рамишвили и сразу всем приглянулся.
Не по душе пришлось Арчилу Хараидзе только то, что начальник смены занялся его делом, но он смолчал. Подумал: «Это в первый день так из кожи вон лезет, во все нос сует, попривыкнет — угомонится».
А младшего Хараидзе новый начальник смены привел в восторг. Прежде всего в нем чувствовалась сила, а Васо, отслуживший в армии, физическую силу привык уважать. Понравилось ему и то, как Хидашели осадил этого бездельника Гогию.
Гогия работал помощником сталевара второй печи. Целый день этот дылда бездельничал и балагурил. Рамишвили не решался сделать ему замечание. А сталевар, скромный, тихий и вечно молчавший человек, давно решил лучше самому выполнять обязанности Гогии, чем спорить и скандалить с ним, махнул рукой, старался вовсе не замечать помощника.
Только Васо всегда кипятился, ругался с Гогией: «На завод пришел даром деньги получать!»
Леван сразу заметил бездельника, но ничего не сказал. Не хотел с первого же дня делать рабочим замечания. Когда же он еще раз прошел мимо второй печи и снова увидел помощника сталевара, стоящего без дела, спокойно облокотившегося на черенок лопаты, он разозлился, вошел в будку и подозвал к себе Васо.
— Кто этот парень?
— Какой? — спросил Васо и взглянул в сторону второй печи.
— А вот тот, высокий, который смотрит без очков в окошко печи.
— Помощник сталевара Гогия Немсадзе.
— Ну-ка позови его сюда!
Мастер вышел и крикнул Гогию.
Тот некоторое время продолжал стоять в прежней позе, будто и не слышал слов мастера. Потом лениво бросил лопату и не торопясь пошел к будке. По дороге достал сигарету, задержался около какого-то рабочего, попросил огоньку. Рабочий показал жестом, что у него нет спичек. Гогия свернул еще к кому-то, прикурил и, попыхивая сигаретой, улыбаясь, вошел в будку.
— Слушаю вас, начальник!
Леван с ног до головы оглядел рыжего здорового пария с длинными мускулистыми руками и здоровенными кистями, каждая с лопату.
— Если у тебя разбились темные очки, почему не попросишь у мастера замену? — спокойно спросил Леван.
— Очки целы, вот они, в кармане у меня. — Гогия достал их из кармана и показал.
— Почему не пользуешься ими, когда смотришь в печь?
— Не хочу, потому и не пользуюсь! — грубо ответил Немсадзе.
— Прекрасно, не хочешь — не пользуйся, — так же спокойно сказал Леван.
Подобного ответа помощник сталевара не ожидал. Он думал, что за нарушение техники безопасности новый начальник накричит на него, и приготовился к отпору. А теперь этот огромный, нескладный человек растерялся, не зная, что сказать, и неловко топтался на месте.
— Вижу, ты сегодня не в настроении, может быть, чувствуешь себя плохо? — тихо продолжал Хидашели.
— Нет, начальник, разве я похож на больного?
— Может быть, дома у тебя неприятности или какое-нибудь неотложное дело? Скажи, я отпущу. Как-нибудь управимся без тебя.
Гогия забеспокоился: уж не смеются ли над ним? Нет, Хидашели и не думал смеяться. Об этом говорили приветливое выражение его лица и мирный тон. Гогия раскрыл рот и с удивлением уставился на Левана.
— Никакой неприятности, начальник, у меня нет, благодарю вас.
Леван встал. Гогия был больше его ростом, но Хидашели так смотрел на него, что верзила присел.
— Если ничего не болит и ничего не беспокоит, иди и работай, как подобает человеку! Имей в виду, второй раз я предупреждать не стану.
Помощник сталевара не ожидал такого поворота. Он сразу очнулся, прямо посмотрел в лицо начальнику, но не выдержал его взгляда, опустил голову и вышел из будки.
Васо от удовольствия потер щеку. «А ты думал, что со всеми пройдут твои номера? Не тут-то было!»
Леван, успев узнать от Резо, что за человек был Отар Рамишвили, почему рабочие не любили его, прекрасно понимал, что в первые дни его непременно будут сравнивать с прежним руководителем. И все делал не так, как мог бы в его представлении делать Отар.
Перед пуском шестой печи дал знак рабочему, чтобы тот повременил. Взял у сталевара толстые перчатки и принялся чистить желоб. На стенках присохли остатки магнезистого порошка, Леван тщательно счистил его, выгреб грязь, снял перчатки и вернул их хозяину. Арчил покраснел, зло посмотрел на сталевара, упрекая его за промах. Сталевар, крепкий мужчина, обмяк, как ребенок, решил, что сейчас и начальник смены отчитает его. Но Леван улыбнулся и знаком показал: «Разве так не лучше?» Пристыженный сталевар развел руками, как бы говоря: «Конечно, лучше».
Леван подал знак мастеру, чтобы тот просверлил отверстие.
В мартеновской печи сталь варится при температуре тысяча шестьсот — тысяча семьсот градусов. Около печи такая жара, что непривычный человек не сможет подойти к ней ближе чем на десять шагов. А когда хоть одно окошко печи открыто, подле нее сущий ад.
Сталевары привыкают к этой жаре. Все они худощавые, поджарые, ни капельки жира, в их движениях чувствуется сила и легкость, хотя спецодежда их за три дня покрывается солевым налетом. За одну смену на каждого рабочего полагается двадцать шесть литров соленой воды. Когда Леван начал работать мастером в Магнитогорске, он выпивал за смену не меньше сорока литров. Ежеминутно подбегал к будке с газировкой. Потом привык. Он знал, как рабочие смеются над новоиспеченными инженерами, которые не могут подойти к печи. Знал и потому с первого же дня все время крутился около самых стенок. Напрягал волю, терпел ужасающую жару, чтобы, не дай бог, не появились на лицах ребят насмешливые улыбки…
Гогия Немсадзе не мог простить себе, что не сумел ответить начальнику смены. Злился, из себя выходил, думал: «Язык я проглотил, что ли, почему не смог ответить ему? Надо будет разузнать, что за парень этот Хидашели! Много воображает. Ничего, я ему воткну».
Вскоре такой случай представился. Из печи взяли пробу для анализа, и в этот момент подошел Леван. Гогия предложил начальнику смены сигарету. Хотя Хидашели только что курил, но, чтобы не обидеть помощника сталевара, сигарету взял. К тому же ему не хотелось, чтобы Немсадзе подумал, будто он все еще помнит недавний их разговор. Гогия подошел к огромной железной ложке и прикурил от расплавленной стали. Рука Левана, готовая достать из кармана спичку, как будто окаменела. Он понял, чего хочет Гогия. Рабочие уставились на начальника смены. И он принял вызов. Достал из кармана черные очки и как ни в чем не бывало взглянул через окошечко в печь. Потом спокойно поднес сигарету к окошку и прикурил. Адский зной ударил в лицо, но он стерпел. Отступил на два шага и дал знак рабочему в будке, чтобы он открыл окошко наполовину. Подозвал Гогию, показал на заднюю стену, сказал, что она плохо починена и небрежно обсыпана доломитом.
В печи кипела сталь. Пламя бушевало на поверхности.
Помощник сталевара не выдержал. Он быстро замахал головой, давая знать начальнику смены, что тот прав, и отпрыгнул назад. Леван не двинулся с места, рукой подал знак рабочему, чтобы закрыл окно.
Огромная стальная створка опустилась. Огонь снова заперли в печи. Леван облегченно вздохнул… Еще немножко, и эту адскую жару не выдержал бы и он. Затянулся сигаретой, выбросил окурок и перешел к третьей печи.
Пристыженный Гогия отер пот со лба, подошел к огромному вентилятору и чуть не сел на него, рискуя насмерть простудиться.
Из шестой выпускали сталь. Она, казалось, с трудом удерживается в печи, вот-вот вырвется. Ковш наполнялся медленно.
Леван стоял неподалеку от желоба и жадно смотрел на вырывающуюся сталь — свою первую плавку в руставском мартеновском цехе. Ему захотелось пить, он подошел к будке. Здесь шум мазутных форсунок был не так силен. Мастер последовал за ним.
— Кажется, дела идут хорошо! — сказал Арчил.
Леван глотнул газированной воды, прополоскал рот, выплюнул воду, затем поставил пустой стакан на прилавок и небрежно подтолкнул его так, что стакан проехал по стойке и стал на место.
— Средне, дорогой Арчил. Что же это за смена? Надо хотя бы шесть скоростных плавок давать.
«Дай тебе бог здоровья», — улыбнулся в душе Арчил Хараидзе.
Вдалеке показалась девушка в белом халате. Леван узнал сотрудницу экспресс-лаборатории — сегодня он уже третий раз встречался с ней. Девушка кого-то искала. Рабочие указали ей в сторону будки с газированной водой. Она повернулась и направилась прямо к Арчилу. Увидев Левана, она растерялась. По правилам она должна была передать заключение мастеру, но, увидев начальника смены, заколебалась: вдруг Хидашели обидится? Он понял ее замешательство и показал глазами, чтобы она отдала анализ Арчилу.
Хараидзе это понравилось. Он посмотрел на бумагу и сморщился.
— Что случилось?
— Сера увеличилась! — Мастер передал бумагу Левану.
— Ничего, — улыбнулся Леван, — принесите руду, шлак приготовьте до полировки.
В пяти печах дела шли хорошо. Еще до чистого кипения стали удалось выиграть полтора часа. Оставалось наверстать время и провести скоростную выплавку и в шестой печи. Если бы не эта проклятая сера! Леван решил раскисление стали произвести не в ванне печи, а в ковше. В таком случае он мог бы выпустить шесть скоростных плавок.
«Вообще-то и пять неплохо», — успокаивал он себя. Потом обратился к мастеру и поделился с ним своим решением.
Арчил понял, что это вежливая форма приказа.
— Я пойду проверю ферросилиций!
Куски ферросилиция не понравились Левану. Ему бросилось в глаза множество крупных глыб, а по правилам каждый кусок не должен превышать двух с половиной килограммов.
Леван поднял два больших кома и понес их бригадиру шихтового двора.
Валико Азарашвили сидел за письменным столом. Когда Леван вошел в кабинет, он даже не поднял головы, сидел, уткнувшись в бумаги.
Леван разозлился, бросил на стол, под самый нос Валико, два огромных куска ферросилиция.
— В чем дело, товарищ? — Азарашвили подскочил и уставился на Хидашели. «Наверно, это и есть новый начальник смены».
— Взгляни — и поймешь! — отрезал Леван. — Не заставляй меня вторично приходить сюда. Чтобы за полчаса все было готово!
И Хидашели хлопнул дверью. Ровно через полчаса он подозвал сталевара первой печи:
— Борис, прошу ко мне.
Сталевар удивился, что начальник смены так быстро запомнил его имя.
— Слушаю, начальник.
— Я тебя прошу: иди и проверь ферросилиций, полчаса назад там не все было в порядке.
Сталевар про себя посмеялся, когда увидел, что ферросилиций заменен.
«Ага, наконец-то пробрало! Теперь мы вам покажем!» — подумал он и вернулся обрадованный.
Воздух через трубы ввели прямо в ванну печи.
Удалось ускорить варку. Сталь раскислили прямо в ковшах.
Шесть скоростных плавок в одну смену! Сталевары не верили в собственную победу. Поздравляли друг друга. Хвалили нового начальника.
Леван молчал, будто ничего не случилось, не хотел показывать своей радости.
Важа Двалишвили поднялся из разливочного пролета, издалека приветствовал Левана. Потом подошел и обнял друга:
— Молодец, браток, крепкую ты нам задал работу!
Обер-мастер Георгий Меладзе зашел к начальнику цеха и крикнул:
— Чего ты от него хотел? Он же очень хороший парень, новый начальник смены!
Элизбар ответил не сразу:
— Ты, наверное, не раз слыхал: «Новая метла по-новому метет». Дорогой Георгий, он прекрасно знает, как много значит первое впечатление. Ночью он явился в цех за три часа до начала смены и всем руководил сам. Но долго ли это будет продолжаться? — Элизбар задумался, потом сказал: — Дай бог, чтобы он продолжал в том же духе.
На оперативной летучке начальник цеха не смог выдавить из себя ни слова похвалы. «Пока рано, время покажет, что ты за птица», — подумал Элизбар, хотя в душе радовался успехам нового инженера.
— Что, трудно ему было хоть одно слово сказать? — искренне злился Важа Двалишвили.
— Эй, дорогой Важа, — с беззаботной улыбкой ответил Хидашели, — вспомни Макиавелли: «Неблагодарность — это вежливость королей». Садись-ка лучше в машину, довезу тебя до дому.
2
Леван возвращался домой. На стоянке такси заметил младшего Хараидзе, спорящего с таксистом, остановил свою «Волгу» и подозвал Васе.
— Садись! — Леван открыл дверцу.
Васо сел.
— Чего ты с ним торговался? — спросил Леван.
— В деревню собираюсь завтра. День рождения ребенка, вина надо привезти.
— А он что, не хочет?
— Конечно, хочет, но так дорого, что…
— Машину умеешь водить?
— А как же, в армии служил в авточасти.
— Очень хорошо. Я должен остаться здесь у товарища, а ты возьми мою машину и езжай в деревню.
— Что вы, начальник! — вырвалось у Васо.
— Говорю, бери. Не люблю, когда мужчина ломается.
Леван свернул на узкую улицу и остановил машину у маленького домика.
— Когда поедешь?
— Раз так, вечером сегодня.
— Тогда я сейчас выдам тебе доверенность. Поднимись в милицию. Дежурит мой друг, подашь ему, он заверит.
На другой день Васо вернул Левану вымытую, сверкающую «Волгу». Поблагодарил, но все не уходил, мялся, что-то хотел сказать и не решался.
— Ну, чего ты хочешь, выкладывай смелее, — подбодрил его Леван.
— А вы не обидитесь? Мне хотелось, чтобы и вы пришли на день рождения моего мальчика.
— Почему же нет, обязательно приду! — смеясь, ответил Леван.
Хидашели приехал с опозданием. Братья уже потеряли надежду и сели за стол.
Старший Хараидзе был тамадой. Увидев Левана, все встали.
— Садитесь, садитесь, если вы так будете беспокоиться, я немедленно уеду! — сказал он.
Сели.
Радости Васо не было предела. Его полненькая, краснощекая Анета тоже смотрела на Левана влюбленными глазами. Муж все уши ей прожужжал, хваля своего нового начальника.
…Вначале Васо обижался, что Хидашели вмешивается в его дела. «Не доверяет, наверное». Думал об этом без конца, и было обидно до слез. «При Рамишвили мы отставали, может быть, он думает, что в этом виновен я?!» Молча мучился, но своими сомнениями не делился даже с братом.
На третий день работы к Левану пришли из руставской газеты. Леван заставил корреспондента упомянуть в статье обо всех без исключения сталеварах. Особенно хвалил братьев-мастеров. А о себе сказал: отложим похвалы в мой адрес до следующего раза. У Васо рассеялись все сомнения. Он облегченно вздохнул и с еще большим усердием взялся за дело.
«Когда человек тебе доверяет, надо в лепешку расшибиться, не подвести его», — думал Васо.
Леван подарил маленькому имениннику настоящий футбольный мяч. Арчил наполнил стакан и протянул его Левану. Вначале он хотел, чтобы Леван выпил штрафной, но передумал — а вдруг обидится! — и не решился.
— Этот бокал давайте выпьем за опоздавшего! — провозгласил Арчил.
Мастер уже успел подвыпить и набрался смелости.
Все встали, встал и Леван.
— Я приношу извинения за свое скромное красноречие, но все же разрешите сказать два слова, — начал Арчил. — За твое здоровье! Да здравствует твой приход на наш завод. Кто подведет тебя, пусть отсохнут руки! — Он опорожнил стакан.
За начальника смены выпили единодушно. Леван поднял стакан и ответил Арчилу:
— Благодарю, что вы выпили за мое здоровье. Об одном только я хочу вам сказать. Завод любит честного человека. Как в окопах солдат не может изменить солдату, так и сталевар не должен подводить сталевара. Давайте выпьем за то, чтобы мы никогда не изменили друг другу.
— За твое здоровье! — крикнули за столом.
Леван выпил и перевернул пустой стакан.
— Счастливо! — крикнул Арчил.
— А теперь покажите мне юбиляра! — крикнул Леван.
Васо вскочил и привел мальчика.
Леван подбросил ребенка.
— Сколько исполнилось?
— Шесть, — сказал Васо.
— Как тебя зовут, маленький?
Мальчик впервые видел Левана и застеснялся.
— Каха! Скажи, сынок, свое имя.
Леван опустил ребенка и наполнил стакан.
— Если тамада разрешит, этот бокал я выпью за Каху. Да здравствует Каха, пусть растет большой и радует сердца родных. Пусть будет умным и добрым.
Кто-то затянул застольную. Но вторые голоса не поддержали, только кое-где раздались робкие басы. Запевала упорствовал и знаками просил всех петь. Леван закусил и, когда потерявший поддержку запевала собирался замолкнуть, начал вторить. Басы тоже осмелели, и песня полилась. Радость и счастье переполняли Васо.
Арчил молчал, но его глаза сверкали. Мастер был не в ладах с песней и потому не пытался подпевать. Только временами восторженно выкрикивал:
— Ну, живее, веселитесь, ребята!
Гогия Немсадзе своим ревом мешал петь остальным, и поэтому главный в хоре замахал на него руками. Но Гогия продолжал свое. Тогда Леван взял с тарелки куриную ножку и воткнул ее Гогии в рот.
Леван заметил, что сталевар третьей печи Лексо Арчемашвили молчалив и уныл. В глазах его была печаль. Леван не знал, всегда Лексо такой тихий и замкнутый или что-нибудь сейчас беспокоит его.
— Что скучаешь, Лексо? — весело крикнул ему Леван.
Вдруг неожиданно наступила тишина. Леван оглядел людей. У всех стали грустные лица.
— Сегодня он не в духе, вряд ли пришел бы сюда, но он крестный моего сына и поэтому не мог не прийти, — с какой-то особой нежностью сказал Васо Хараидзе.
— А что случилось?
— Жена у него тяжело больна, — снова сказал Васо.
— Что-нибудь серьезное?
— Не знаю, подозревают опухоль. Врачи до сих пор не могут поставить диагноз, — нехотя проговорил Лексо.
— Дети есть?
— Мальчик и девочка.
— А опытные врачи смотрели ее?
— В Рустави осматривали, все советовали везти в Тбилиси в больницу.
— Давно болеет?
— Вот уже полгода жалуется.
— Ты знаешь мой телефон?
— Откуда мне знать?
Леван на бумажной салфетке написал номер своего телефона и передал Лексо.
— Завтра мы выходим в вечер. Позвони мне утром, я ее устрою в больницу, где работает моя мать.
Лексо положил в карман клочок бумаги, потом с трудом улыбнулся и сказал:
— А теперь не скучайте, друзья!
Выпили еще два-три бокала, Леван извинился, провозгласил тост за общий стол и ушел. Почетного гостя проводили Васо и Анета.
— Вот это человек! — сказал Арчил, когда за Леваном закрылась дверь.
— Не то что плешивый Отар.
— Да, ты прав, из-за того паршивца мы забыли вкус премиальных.
— Дело не в этом, — перебил его Арчил, — главное, человек настоящий!
— Ты прав, Арчил, сердце у него золотое! — согласились остальные.
— Если у него золотое сердце, то и мы не должны остаться в долгу.
— И не останемся! — крикнул от дверей вернувшийся Васо.
— А теперь песню! — приказал тамада.
3
Хидашели получил самую отстающую смену. И вдруг… Ребят как будто подменили: почти каждую смену они делали по пять-шесть скоростных плавок.
Михаил Георгадзе с трудом скрывал свою радость. Он любил, когда его избранник и выдвиженец оправдывал доверие. «По полету узнаю любую птицу», — повторял он.
Леван всегда приходил за два часа до начала работы. Стоял над душой у сталеваров предыдущей смены. Давал почувствовать всем: знайте, с кем имеете дело. Если замечал, что кто-нибудь хочет сдать следующей смене холодную или плохо загруженную шихтой печь, сейчас же бил тревогу.
За загрузку печей, за плавку и за другие операции сталеварам ставят отметки в журнале. С Отаром Рамишвили другие смены не считались, шихтой заправляли кое-как, наскоро, в холодную печь вливали жидкий чугун. Сами выполняли план, а Рамишвили терял время, исправляя огрехи предыдущей смены.
Однажды, уже после прихода Левана, чтобы выиграть время, пока не принесли металлолом, известняк положили на чистое дно, а это граничит с преступлением. Оценщик же выставил за операцию десять баллов. Леван в ярости разорвал журнал над его головой. После этого случая все боялись Хидашели. Бригадир шихтового двора Азарашвили всегда выбирал для него лучший металлолом и ферросилиций и ни на одну минуту не опаздывал с подачей материалов.
Подчиненные Левана, почувствовав крепкую руку, стали работать охотнее, как бы говоря: вот теперь смотрите на нас, что мы за ребята!
Через месяц после начала работы Левана вызвали к директору. Иорам Рухадзе встал, пожал ему руку, потом похлопал по плечу:
— Молодец, парень!
Он внимательно посмотрел на Левана.
— Мы с вами, кажется, где-то встречались, молодой человек?
Левана покоробило это «молодой человек», но виду он не подал.
— Когда я защищал диплом, вы присутствовали и задали мне несколько вопросов.
— Да-да! Вспомнил! — улыбнулся Иорам. В памяти директора завода ясно встал тот далекий день. Огромная аудитория была заполнена студентами. Всем было интересно, как Леван Хидашели будет защищать дипломный проект. Иорам тогда был членом государственной экзаменационной комиссии.
Хидашели он приметил с самого начала, дипломник понравился ему. Он встал и начал рассматривать чертежи дипломного проекта.
— Простите, — неожиданно остановил он Левана, — какой процесс мартена вами был дан?
— Скрап-процесс, — спокойно ответил Леван.
— Хорошо. Продолжайте! — сказал Иорам и провел красную линию на проекте мартеновского цеха.
Леван хорошо видел это, но сделал вид, что ничего не заметил. Продолжал защиту внешне без всякого волнения.
Руководитель Хидашели Зураб Джанашвили встал, подошел к чертежу и посмотрел на то место, где директор Руставского металлургического завода провел красную черту. Он поднес палец к губам, недовольно покачал головой и вернулся обратно.
Аудитория зашумела, все поняли, что Хидашели допустил какую-то ошибку. Но Леван был по-прежнему спокоен. Когда он перешел к экономическому расчету цеха, председатель экзаменационной комиссии дал ему знак: довольно, мол. Потом взглянул на членов комиссии.
— Вопросы есть?
— У меня имеется вопрос! — сказал Иорам Рухадзе. Все затаили дыхание. — Проект этого юноши касается металлоломного мартеновского процесса в условиях Рустави. То есть плавка стали будет происходить только лишь из металлолома. Домны не будут работать. А значит, у мартеновского цеха не будет и жидкого чугуна. Как вам известно, жидкий чугун до заливки его в печь держат в миксерах. Если процесс металлоломный и если нет у нас чугуна, тогда и миксер не нужен, не так ли, молодой человек?
— Да, так! — согласился с ним Хидашели.
— Тогда почему у вас в общем проекте мартеновского цеха вычерчен миксер? Простите, но у меня создается впечатление, будто цеховой проект вы откуда-то механически перечертили.
— Ума не приложу, как это получилось, — вскочил Зураб Джанашвили. — Хидашели не счел нужным показать мне последний вариант, не обратился даже за советом.
— Это потому, — тихо и слегка насмешливо начал Леван, — что задача, данная вами, была бессмыслицей и я постарался сделать ее немного реальней.
— Я этого не потерплю! — побагровел Джанашвили.
— Успокойтесь, выслушаем сначала, — прервал его председатель экзаменационной комиссии профессор Горделадзе.
Аудитория зашумела. Леван переждал, пока установится тишина, и спокойно начал:
— Мой проект, как вам уже известно, был задуман для мартеновского цеха в условиях Рустави, где печи будут работать на металлоломе.
Леван бросил насмешливый взгляд в сторону своего руководителя. Он не выносил Зураба Джанашвили. Тот был старше Левана на три-четыре года, недавно защитил диссертацию, но держался как старый, опытный ученый. С ребятами разговаривал свысока. А студенты саркастически называли его «многоуважаемый Зураб».
Хидашели еще некоторое время смотрел на своего руководителя, а потом повернулся в сторону директора завода, будто объясняя только одному ему:
— Если мы примем во внимание тяжелую промышленность Закавказья и исходящие из этого возможные ресурсы металлолома, то мартеновским цехам через три года угрожает опасность остановиться. Я высчитал расходы, связанные с ввозом металлолома из России. Себестоимость стали увеличится почти в два раза. Как вам известно, Черноморское побережье — курортная зона, и ввоз металлолома будет производиться кружным путем, через Баку.
Делая экономический расчет завода, я учел это и в перспективном плане засчитал две маленькие домны и миксеры. Это дало бы нам возможность увеличить число мартеновских печей до десяти. Если бы мой уважаемый руководитель перелистал мою дипломную работу, он бы увидел маленькую главу, где у меня был сделан перспективный расчет завода.
Так что, уважаемый товарищ председатель, проект мартеновского цеха я не копировал механически.
Может быть, вы не согласитесь со мной и возразите: студенческие дипломные проекты — не реальные проекты, и возможно дать лишь расчет условного задания. Не спорю, но скажу одно: это не только чистая наука. У нее есть и оборотная сторона. Хотите, назовите эту вторую сторону педагогической, хотите — психологической. Дипломант работает с большим интересом, когда дипломная задача является настоящей, реальной и не висит в воздухе.
— Все ясно! — прервал его, улыбаясь, директор завода и шепнул профессору Горделадзе, что Хидашели прав.
Горделадзе в знак согласия подмигнул ему.
…Иорам Рухадзе вспомнил этот случай трехлетней давности и обнял за плечи Хидашели.
— Помню, молодой человек, очень хорошо все помню. Только я тогда думал, что ты поступил в аспирантуру и остался при кафедре. Профессор Горделадзе возлагал на тебя большие надежды. Он долго беседовал со мной, говорил, что у нас растет настоящий ученый.
— А я предпочел работать на заводе. Для меня вся привлекательность металлургии в единоборстве с печью.
Рухадзе рассмеялся и обратился к главному инженеру:
— Видишь, дорогой Михаил, оказывается, мы с Хидашели старые знакомые.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
1
Был конец июля. Миндадзе собирались в Гагру. Тинатин долго не давала мужу покоя: «Только мы задыхаемся в этой ужасной жаре». Но когда уже решили ехать, она целую неделю что-то дошивала, доглаживала, докупала.
В канун отъезда вечером собрались гости. Мебель в комнатах была накрыта серыми чехлами, абажуры и картины затянуты марлей. Только гостиная выглядела как обычно. Был включен магнитофон, танцевали, Леван сидел в углу у маленького столика вместе с приятельницами Маринэ Лелой и Мирандой. Большой стол отодвинули в угол. На нем стояло десятка два бутылок, закуска, фрукты. Домработница разносила кофе.
Леван с интересом разглядывал танцующих, потом встал, взял бутылку шампанского, три бокала и вернулся к столику.
— Мне не наливай, — сказала Лела.
— Это еще почему? — удивилась Миранда.
— Стоит мне выпить шампанского, начинает болеть голова.
— Это хорошая примета, — сказал высокий, худощавый парень, — значит, есть чему болеть. — Он танцевал рядом с ними и услыхал разговор.
— Шутка с бородой, Зурико, — насмешливо ответила Лела.
— Леван, давай лучше потанцуем, — предложила Миранда, но Леван и не шевельнулся.
— Лень что-то.
Он выпил, медленно глотая прохладное шампанское, и закурил.
— Дай мне тоже, — сказала Миранда.
— Не кури, вдруг войдет Платон, — предупредила Лела.
— Ну и пусть входит. Мало ему жены и дочери. Пусть их учит.
Леван протянул Миранде сигареты и достал зажигалку. Девица откинулась в кресле, выпустила дым и взяла зажигалку из рук Левана.
— Откуда она?
— Кажется, американская.
— Покажи и мне, — потянулась Лела.
— Делать вам больше нечего. Все равно ничего в этом не понимаете. — И Леван спрятал зажигалку в карман. В это время в комнату вошла Маринэ. За ней шли две незнакомые девушки.
— Кто это? — кивнула Миранде Лела на одну из них.
— Натия Кипиани, студентка консерватории.
При упоминании о консерватории Леван оглянулся, встретился взглядом с одной из девушек и сразу же догадался, что это ее зовут Натия Кипиани.
Натия двигалась легко, держалась непринужденно, Одета была очень просто, со вкусом. Ее светлые волосы были тяжелыми и гладкими, будто она только что вышла из воды.
Маринэ остановилась и представила ее кому-то из гостей. Девушка улыбнулась. Ее полная верхняя губка смешно приподнялась и открыла два больших белых передних зуба. Это показалось Левану очень милым, трогательно-детским. И вообще, вся ее стройная фигурка напоминала рисунок какого-то модного художника. Леван не мог вспомнить его имя, но сейчас ему было не до этого, он как зачарованный смотрел на девушку.
— Что правда, то правда, девушка классная! — прошептала Миранда на ухо Левану.
Появление Натии произвело впечатление. Наступило неловкое молчание. Кто-то даже выключил магнитофон. Ребята бросили играть в карты и подошли к ней познакомиться. Только Леван остался на месте и продолжал маленькими глотками пить свое шампанское.
— Ты не хочешь с ней познакомиться? — удивилась Миранда.
— Успею, — ответил Леван беспечно и вновь наполнил бокал. Он уже взял себя в руки.
Снова включили магнитофон. Высокий парень пригласил Натию танцевать.
— Леван, ты, кажется, что-то рассказывал нам, — напомнила Миранда с улыбкой. Леван понял, что хотя и не глядит в сторону Натии, но чем-то выдает себя.
— Я ничего не рассказывал, — ответил он с раздражением и снова закурил.
— Старик, ты куришь одну сигарету за другой и злишься. Что бы это могло означать? — Миранда опять расплылась в улыбке.
Леван посмотрел на нее презрительно.
— Тебе не стоит со мной ссориться, — продолжала Миранда. — Я близко знаю Натию и могу тебя с ней познакомить…
Леван с удивлением взглянул на эту «добрую» подружку Маринэ.
— И поторопись, — продолжала она, — мальчишки как пчелы кружатся около нее.
Леван подумал, что, пожалуй, действительно ему уже пора пригласить девушку. Он дождался танго. Ритм танца позволял разговаривать.
Сначала Натия не заметила Левана, только во время танцев она отметила: «Вот единственный парень, который не подошел ко мне знакомиться. Он и сейчас не глядит в мою сторону».
Когда же он наконец пригласил ее танцевать, Натия как-то нерешительно положила руку на его плечо, и рука ее легла так легко, будто она боялась до него дотронуться. А Леван глядел на нее сверху вниз и молчал. Его злило, что он никак не может придумать, что бы сказать. Он волновался и должен был сознаться себе в этом.
Заметила его волнение и Маринэ.
Она подошла к Тимуру, потянула его за рукав. Они медленно двинулись среди танцующих, а Маринэ не сводила глаз с Левана.
— Вы прекрасно танцуете, — выдавил наконец Леван.
— Сегодня я слышу это в пятый раз, — улыбнулась Натия.
Леван побелел.
— Смею вас уверить, что я не просто шестой, а Леван Хидашели и сказал только то, что я думаю.
— Ради бога, не сердитесь, я не хотела вас обидеть, — огорчилась Натия.
Леван так и не сказал больше ни слова. Танец окончился, он проводил Натию на ее место, а сам вернулся к подружкам Маринэ.
— Ты же не хотел танцевать, — ехидно заметила Миранда.
— Смотря с кем.
— Ну-ну, не воображай слишком!
— Подбери свой длинный язык. И скажи-ка лучше: можешь устроить, чтобы я проводил Натию?
— Нет ничего легче, — засмеялась Миранда.
Она встала словно нехотя. Заговорила с кем-то, а потом невзначай села рядом с креслом Натии. Девушка в это время танцевала с Тимуром. Она не улыбалась, настроение было испорчено. Было непонятно, чем она обидела того незнакомого парня, и она поискала его глазами.
Леван сидел спиной к танцующим, не оглядываясь, но успел заметить, что после танца Миранда уже перекинулась с Натией несколькими словами.
Натии было как-то не по себе в этой малознакомой компании. Она решила идти домой.
— Леван тоже едет, он на машине, — сказала ей Миранда. — Леван, — позвала она, — иди сюда на минутку!
Он лениво поднялся.
— Натия едет домой. Может быть, ты подвезешь ее?
— С удовольствием…
— Вы что, уходите? — спросила Маринэ у девушки, натянуто улыбаясь.
— Да, мне надо домой.
Маринэ не стала ее удерживать. «Черт меня дернул пригласить эту Натию», — злилась она. Чутье безошибочно подсказывало ей, что происходило с Леваном.
— Ты тоже уходишь? — обратилась она к Левану.
— Да, я должен встретиться с одним человеком, обязательно…
— Но я ведь уезжаю завтра, а ты в первой смене, значит, не сможешь меня проводить.
Последняя фраза была произнесена специально для Натии, знай, мол, что отношения у нас очень дружеские, очень близкие.
Леван был до того увлечен, что не понял скрытого смысла слов Маринэ, но Натия поняла.
— Я вернусь через часок, через полтора. — Сейчас главное было — отделаться от Маринэ.
Как только они выехали на проспект, Леван включил приемник. Передавали концерт для скрипки.
— Мендельсон… — сказала Натия.
Машина шла под проводами троллейбуса, и приемник барахлил.
— Почему он хрипит? — огорчилась девушка.
Леван свернул в тихую боковую улицу. Музыка полилась без помех.
— Где вы живете?
— В Ваке, на улице Палиашвили. Вам не по дороге?
— Ну и что из этого?
Они выехали на переезд Ваке — Сабуртало.
Леван украдкой взглянул на Натию. Девушка внимательно слушала музыку. Он развернул машину в сторону Цхнети. Натия этого не заметила. Только когда они проехали кладбище, с удивлением повернулась к нему.
— Куда же мы едем?
— Вы так были увлечены музыкой, мне не хотелось мешать вам. Я свернул, чтобы не ехать по маршруту троллейбуса, а то приемник снова начнет хрипеть под проводами.
Натия рассмеялась.
— Повернуть обратно?
— Нет, давайте дослушаем до конца. Только не очень далеко поедем, хорошо?
Натия предпочла бы ехать домой, но ей не хотелось, чтобы он подумал, будто она испугалась.
Концерт окончился. Леван выключил радио и развернул машину.
— Любите Мендельсона? — спросила Натия.
— Очень. Только последнее время не до музыки.
— Вы инженер, да?
— Инженер-металлург.
— Я сразу догадалась.
— Почему это вы сразу догадались?
— Не знаю, но почему-то я сразу решила, что вы инженер.
«Значит, она все-таки думала обо мне», — обрадовался Леван.
— Вы больше не сердитесь на меня?
— Совсем чуть-чуть. — Леван улыбнулся.
— Я прошу, не думайте об этом.
— Вашу просьбу я обязательно исполню. А теперь куда?
— Пока прямо. На Рижской повернем направо, а там сразу же за углом мой дом.
— Рад исполнить ваше приказание.
— Я не очень вас задержала?
— Что вы, что вы…
— Я боюсь, чтоб Маринэ не обиделась. Вы ведь обещали ей, что вернетесь через час.
Леван обернулся и внимательно посмотрел на Натию. Он только теперь вспомнил фразу Маринэ, понял, кому она была предназначена, и вспыхнул.
— Спасибо, что напомнили, а то я уже забыл об этом.
— Никогда не надо забывать того, что обещали, — серьезно сказала Натия. — Вот мы и приехали.
Леван затормозил.
Натия попрощалась и пошла к дому. Леван смотрел ей вслед. Сердце его колотилось. Впервые в жизни им овладело странное, непривычное беспокойство.
Когда Натия скрылась в дверях, он взглянул на часы. Около десяти…
«Надо бы действительно вернуться к Маринэ, — подумал Леван. — Нет, не могу, не хочу».
А Маринэ ждала его. После двенадцати гости начали расходиться. Миранда и Лела попрощались последними, они хорошо видели, что их подружка расстроена. Миранда подмигнула Леле: гляди, вот-вот расплачется. Маринэ действительно с трудом сдерживала слезы.
2
Леван въехал во двор. Еще не было и половины одиннадцатого, а свет горел лишь в двух-трех окнах. «Все разъехались на отдых», — подумал Леван.
Он медленно поднялся по лестнице, не спеша отпер дверь и вошел в прихожую. Было душно. Включил свет и поспешил распахнуть окно.
В ванной снял рубашку. Холодная вода была очень приятна. Он долго растирался.
В комнатах стало прохладней. Леван прилег на диван. Перед его глазами все еще стояла Натия. Он видел ее тяжелые волосы и вздернутую верхнюю губку.
Он встал, подошел к зеркалу, придирчиво оглядел себя. Поправил волосы, распрямил плечи. Потом погасил свет и навзничь бросился на диван.
В комнате было серо от зыбкого света уличных фонарей.
Наконец-то он один, совсем один. Никто не мешает ему думать.
Но лежать было невмоготу. Он вскочил и принялся ходить по квартире, снова улегся и снова встал.
Наконец решительно разделся и лег в постель. Уснуть никак не удавалось.
«Неужели влюбился? — спрашивал себя Леван. — Разве бывает так вдруг? С первого взгляда?»
Он попытался взять себя в руки и заснуть. Старался не думать о Натии, но ничего не получалось. Задремал только к рассвету.
ГЛАВА ПЯТАЯ
1
Ночью Руставский металлургический комбинат напоминает праздничный парк, убранный разноцветными огнями. А домны и огромные трубы похожи в темноте на разукрашенные новогодние елки.
Жизнь на заводе не замирает ни на секунду. Уж коли домна заправлена, ее не остановишь. Металлургия не знает выходных дней. Беспрестанно к заводу подходят товарные эшелоны. Они везут руду, известь, ферромарганец, металлолом, уголь, огнеупорные материалы, доломит, алюминий, увозят трубы, стальной прокат, металлические листы.
Кто сосчитает, сколько людей и сколько мастеров разных профессий работает на этом заводе?
Каждый знает свое дело, каждый трудится на своем месте. Работает на заводе электрик и мало что знает о работе сталевара. А сталевар не знает работы механика.
Только главный инженер должен знать все, на этом огромном заводе для него не должно быть ни одного незнакомого уголка.
Для главного инженера не существует нормированного дня — его, как врача «Скорой помощи», могут и ночью вызвать в цех. Его конь должен всегда быть под седлом.
Михаил Георгадзе не оставлял ни одного дела без внимания, но домны особенно любил… Больше всего он нервничал, если что-нибудь не ладилось у доменщиков.
В тот день он был не в духе — сердце беспокоило. Вечером он принял холодный душ и лег в постель.
«Устал я, — сознался сам себе главный, — года три-четыре еще смогу проработать, а потом — каюк».
В этот вечер он долго не мог заснуть, а когда в полночь наконец забылся, его разбудил телефонный звонок. Георгадзе спал чутко, как заяц, вскочил сразу же. Но жена опередила его, успела взять трубку.
— Может быть, без него обойдетесь? Он очень плохо себя чувствует, что-то сердце шалит.
Михаил терпеть не мог опеки жены. Еще каких-нибудь два года назад жена не посмела бы вмешиваться в его дела. А теперь вот, пожалуйста!
— Ты что это болтаешь, что за бабьи разговоры! — Он вырвал у нее трубку. — Георгадзе слушает! — громко сказал он.
Елена с беспокойством глядела на мужа. А у него от волнения лицо исказилось, побледнело. Он бросил трубку и поспешно начал одеваться.
Авария произошла в доменном цехе у первой печи.
Когда Георгадзе бегом спустился по лестнице, машина уже ждала его у подъезда.
Загрузка руды, агломерата и раскислителей в домну происходит непрерывно. Ее производят с помощью маленьких вагонеток — скип. Каждый раз, когда скипа разгружается, приходится открывать печь. Но при этом в домне необходимо сохранять постоянную температуру и давление. Для этого в верхнее загрузочное отверстие вставлены три воронки — одна над другой… Скипа опрокидывается в верхнюю, а нижняя в это время прикрывает отверстие печи. Затем верхняя воронка открывается к расширенной части домны, и через свободные щели шихта ссыпается во вторую воронку. Как только верхняя воронка опорожняется, ее поднимают на прежнее место и отверстие герметически закупоривается. Только после этого открывается нижняя воронка.
Вот в этом-то устройстве и произошла авария. Между нижней воронкой и стенкой застрял большой ком извести. Как ни старались его протолкнуть вниз, это не удавалось.
Михаил Георгадзе ворвался в цех взбешенный. Но там никого не было, все старались не попасться ему на глаза, зная характер главного — он мог вылить свою злость на первого встречного, независимо от того, виновен он или нет. Некоторые зашли в комнату отдыха, другие укрылись за будкой сменного инженера.
Домна имеет высоту пятнадцатиэтажного дома; чтобы попасть к месту аварии, надо было сесть в лифт, надеть противогаз, потому что во время плавки выделяется много вредных газов и все они собираются вверху. Человеку с больным сердцем ни в коем случае нельзя туда подниматься. Георгадзе хорошо это знал. Знали это и доменщики. Именно поэтому все они поднялись наверх и не торопились спускаться. А Георгадзе бегал, ругался, бесновался внизу.
Наконец он заметил за будкой рабочих.
— Вы чего от меня попрятались? Где Зураб Миндели, где, я вас спрашиваю? Всех с работы поснимаю! Никого в цехе не оставлю!
— Он наверху, товарищ главный…
— Ты из чьей смены?
— Георгия Меладзе.
— И он тоже наверх соизволил подняться?
— Да.
— Конечно, все боятся мне в глаза посмотреть. Сейчас же поднимись и скажи, что я приказал немедленно спуститься. Я жду! А сварщики пришли?
— Они давно наверху.
— А все в противогазах?
— Все, кроме Миндели и начальника смены.
— Поделом им, что бы ни случилось! Слыхано ли — такая авария! Нет, я тебя спрашиваю, ты когда-нибудь слыхал о такой аварии? Чтоб в воронке известковый камень застрял? Это позор на весь свет!
«Легко я отделался», — обрадовался рабочий и побежал что есть силы.
Давление в печи уже упало. Температура снизилась. Дальнейшее охлаждение грозило катастрофой — кирпич мог дать трещины.
Георгадзе уселся в будке. Второго рабочего послал за водой. Парнишка вернулся мигом. Главный отпил несколько глотков и поставил стакан на пол.
— Ну что, твои начальники спрятались? Ничего, им это не поможет. Еще наплачутся у меня!
Когда посланец Георгадзе поднялся наверх и сообщил, что есть приказ немедленно спуститься, Зураб Миндели накричал на него:
— Не видишь, что я делаю! Разве можно сейчас отойти отсюда?
Миндели знал твердо, его союзник — время. Основное — не попасть главному под горячую руку.
Рабочий походил вокруг Миндели и спустился вниз.
— Что, не соизволил спуститься? — закричал навстречу рабочему главный. — Конечно, он же не дурак! Да и я не дурак. Посмотрим, кто кого. Спустится же он когда-нибудь…
Георгадзе снова приложился к стакану с водой.
— Камень большой?
— Да килограммов пять будет.
— Что они делают?
— Верхнюю воронку уже сняли…
Михаил вскочил и в то же мгновение почувствовал в груди глухую боль. Прижал руку к сердцу, осторожно сел и потянулся к стакану с водой. Но вода была теплой, и он в сердцах выплюнул ее.
— Вот проклятая, уже нагрелась, как это так быстро?
Парень схватил стакан и опрометью бросился за газировкой.
Георгадзе жадно выпил и снова заговорил:
— Как тебя зовут?
— Ладо.
— Ладо, а теперь ты поднимись и скажи Миндели: если невозможно вынуть нижнюю воронку, пусть разрежут ее и бросят в печь. Только, пока не пустили пар, пусть наденут и не снимают противогазы. Понятно?
— Понятно, начальник.
Миндели работал, что называется, стиснув зубы. Услышав приказ главного, улыбнулся, а противогаз все-таки не надел.
Георгадзе по-прежнему сидел в приборной будке. Маленькими глотками пил воду и время от времени посылал наверх рабочего с новыми распоряжениями.
В домну пустили пар и ядовитый угарный газ перевели в двуокись углерода. Опасности отравления уже не было, но дышать над печью без противогаза было все же трудно.
Над колошником поднимались такие клубы пара, что невозможно было что-либо разглядеть. Электросварщиков поочередно обвязывали тросом и спускали к воронке. На ощупь они добирались до воронки, и, только когда вспыхивали их сварочные аппараты, они могли разглядеть, что происходит внутри.
Металл упорно не поддавался. Каждому сварщику удавалось разрезать не больше одного-двух сантиметров, потом его вытаскивали наружу и опускали следующего.
Уже начало светать. Пришла на завод следующая смена. И теперь к Миндели и Мгеладзе присоединился Гигинейшвили.
Георгадзе и не думал уходить. Время от времени к нему спускался мастер и докладывал о том, как идут дела наверху.
Главный инженер давал краткие распоряжения. Сердце остро покалывало. Бессонная ночь давала себя знать.
Шофер Георгадзе, Гриша, привез хлеб, сулгуни, чай в термосе — обычный завтрак главного инженера. Гриша развернул салфетку и разложил нехитрую снедь.
— Можешь ехать. Ты мне больше не нужен.
— А когда приезжать за вами?
— Откуда я знаю? — разозлился Георгадзе. — Это ты у Миндели спроси.
— Что, не уходит? — спросил Миндели у поднявшегося в очередной раз мастера.
— Уйдет, как же! Шофер завтрак ему привез.
— Ну и шут с ним, пусть ждет, все равно не дождется.
Только к концу второй ночи, на рассвете, разрезали и бросили в печь забитую известью воронку и поставили новую.
Начальник цеха приказал поднять давление. Скипы заработали, и температура в домне начала подниматься.
Зураб вздохнул с облегчением и протянул руку начальнику цеха. Уже две ночи они не спускались вниз, за это время у них во рту не было ни крошки. Они работали возле печи, как хирурги над умирающим больным. Печь хрипела, захлебывалась, была буквально при последнем издыхании. Теперь можно было сказать, что опасность миновала. Миндели еще раз проверил колошник и сиял рукавицы.
А главный все ждал их внизу. Георгадзе знал, что Миндели и без него справится, но все же решил не уходить. Он позвонил своей секретарше, сообщил, что находится в первом цехе, и просил сообщать ему обо всех делах прямо сюда. По неотложным делам приходили посетители из других цехов.
Уже второй раз наступил рассвет. Звезды исчезли. Только огромный дымоход теплоэлектроцентрали сверкал красными огоньками. Сверху весь Рустави был как на ладони. Внизу поползли автобусы. Город просыпался.
Зураб наконец спустился. Смотреть на него было страшно: оброс, глаза красные, весь грязный. Он вошел в будку и остановился перед Георгадзе, который пил чай.
Миндели поздоровался, снял шапку, бросил ее на пол и тяжело сел на стул.
— Ну что, кончили? — спросил Георгадзе.
В его голосе не было злости: он уже перекипел, а вид у Зураба был такой, что ругать его язык не поворачивался.
Зураб только кивнул в ответ.
— Загрузили?
— Двадцать минут как начали.
Главный поднялся, стал разглядывать приборы.
— Вот видишь, — указал он на прыгающие стрелки, — как они мотаются. Домна похожа на капризную женщину. Не зря, видно, американцы называют их женскими именами. Ты не уйдешь отсюда, пока печь не начнет работать нормально!
Георгадзе вышел из цеха, сел в машину.
— Гриша, я забыл термос, вернись, возьми, пожалуйста.
Гриша выключил заведенный мотор и пошел обратно. Когда он вернулся, главный спросил:
— Миндели там?
— Да, спит на стуле.
— Приведи его сюда, надо домой отвезти.
2
Авария в доменном задержала подачу чугуна. Когда Леван принял смену, три печи ждали загрузки, а жидкого чугуна хватило бы только на одну. Он решил пойти к старшему по миксеру.
— Если ты мне друг, приготовь ковш. Я попрошу главного дать чугун из запаса.
— С удовольствием. Если Георгадзе прикажет дать чугун, я плавку не задержу. Но без него дать не могу.
В миксере помещается более пятисот тонн жидкого чугуна. До конца опустошать его нельзя. Полагается расходовать не более двух третей содержимого. Только в случае крайней необходимости главный инженер может разрешить использовать этот запас.
Леван зашел к начальнику цеха.
— Что будем делать?
— Как что делать? — удивился Элизбар.
— Немедленно нужен жидкий чугун!
— Чугун будет через два часа, — невозмутимо ответил начальник цеха и снова принялся за паспорта плавок.
Его спокойствие возмутило Левана.
— А на кой черт он мне нужен через два часа?
— Чем же я могу тебе помочь? Хоть пой, хоть пляши, а я ничем тебе помочь не могу.
— Когда я провалю план, ваш юмор мне не поможет.
— Нет, план придется выполнить, — не отрываясь от бумаг, проговорил Элизбар.
— Тогда звоните главному, пусть распорядится выдать чугун из запаса.
— Я не стану из-за этого беспокоить главного, — все так же безразлично ответил Элизбар и достал второй журнал.
— А почему, собственно, нельзя беспокоить главного? — Леван поймал себя на желании вырвать из рук начальника бумаги.
— Ты, наверное, плохо знаешь нашего Михаила. — Элизбар поднял наконец глаза. — Ты слыхал, что на первой домне произошла авария, они час назад кончили работу. Георгадзе две ночи сидел там. Сейчас к нему не подступишься.
— Но я ведь не по личному делу собираюсь ему надоедать.
— Знаю. Но ничего сейчас не поделаешь. Мне не лень попросить, но это бесполезное занятие, все равно что воду в ступе толочь… Ничего из этого не выйдет.
— Тогда я сам позвоню.
— Как хочешь.
Леван взял трубку и набрал номер.
— Попросите, пожалуйста, товарища Георгадзе.
— Товарищ Георгадзе ушел домой, — послышалось в трубке.
— А вы не можете мне сказать его домашний телефон?.. Благодарю.
Леван нажал на рычаг и снова набрал номер.
Хундадзе насторожился. Он знал, чем мог окончиться такой разговор. В ожидании грома и молний он вертел свой карандаш.
В трубке послышался женский голос.
«Наверное, жена», — подумал Леван и выпрямился.
— Извините, пожалуйста, я звоню вам из мартеновского цеха. Дело очень срочное. Если можно, позовите Михаила Владимировича.
— Что еще там случилось? — закричал Георгадзе из спальни.
— Теперь из мартеновского звонят, будь они неладны!
Георгадзе торопливо, в одних носках подбежал к телефону. Он знал, после двух суток, проведенных в цехе, его не станут беспокоить по пустякам.
«Значит, случилось что-то серьезное», — успел он сообразить. Сердце забилось чаще.
— Георгадзе слушает!
— Это Леван Хидашели, начальник смены мартеновского цеха.
— Говорите прямо, что случилось?
Леван не ожидал такого грубого ответа. Он даже растерялся немного. Как теперь повести разговор?
— Дело в том, что в миксерах осталось очень мало чугуна, а печи уже готовы для заливки. Необходимо ваше распоряжение. Пусть нам выдадут чугун из запасов.
Михаил от злости не мог слова вымолвить. Он готов был закричать, поставить этого нахального юнца на место, но вдруг почувствовал острую боль в сердце. Прислушался к ней, приложил руку к груди, заставил себя сдержаться и спокойно ответил:
— Подождешь!
— Михаил Владимирович, чугун привезут через два часа, а печи что, бездействовать будут?
— Я уже сказал. Понятно?
— Понятно только одно: если вы не распорядитесь, три печи простоят два часа.
— Как ты смеешь! — закричал вышедший из себя Георгадзе и упал в кресло, выронив трубку из рук.
Испуганная Елена подскочила к мужу.
— Что с тобой?
— Ничего. Дай нитроглицерин и оставь меня в покое!
Хидашели все еще держал трубку в руке, хотя звуки зуммера раздавались на весь кабинет.
Элизбар стоял рядом. Он вскочил еще тогда, когда Леван произнес последние свои слова. Как можно так разговаривать с главным!
Леван положил трубку и молча пошел из комнаты. В дверях он наскочил на заместителя начальника цеха.
— Он что, ошалел? — спросил тот у Элизбара, засмеялся и положил на стол перед начальником какой-то приказ. Элизбар подписал его. Потом подошел к окну и взглянул в цех.
«Эх, сынок! Ты думаешь, достаточно книг начитаться? Нет, в цехе ты имеешь дело с людьми, и прежде всего с людьми».
У Хундадзе было отходчивое сердце. И первое свое столкновение с Хидашели он давно забыл. Но этот разговор снова всколыхнул в душе Элизбара неприязнь, которая родилась во время их первой встречи.
«Дело свое знает отлично, надо отдать ему должное, он ведь самую отсталую смену получил, а теперь уже обогнал самую лучшую. Ребята его любят. Мне он всегда подчинялся беспрекословно… Но что-то есть в нем настораживающее… Хотя Хидашели никому ничего плохого не сделал. По знаниям и работе нет такого другого начальника смены. Ребята души в нем не чают».
Зазвонил телефон. Элизбар взял трубку.
— Слушаю.
— Это ты, Элизбар? — Хундадзе сразу узнал голос главного.
— Да, Михаил Владимирович.
— Хорош у тебя этот разбойник, Хидашели. И дома нашел… Вылейте ему чугун из миксера. Работу не задерживайте!
— Слушаюсь, Михаил Владимирович.
Главный положил трубку. Элизбар несколько минут стоял неподвижно. Потом позвонил секретарше и попросил найти Хидашели.
ГЛАВА ШЕСТАЯ
1
Двадцатого августа вернулись из деревни родители Левана.
Однажды вечером, приехав с работы, Леван увидел, что окна квартиры открыты настежь.
Он понял — это старики. Нино еле дождалась встречи с сыном, Варлам взволновался, увидев его. Обнял, расцеловал, а потом принялся украдкой наблюдать за ним.
Сын привел его в восхищение. Он, конечно, и слова не сказал по этому поводу, но скрыть свое удовольствие не смог. Леван выглядел теперь серьезным, деловым человеком.
Нино радовалась откровенно, обнимала сына, целовала его, то смеялась, то плакала, то хвалила его, то ругала за редкие письма.
— Как можно так забывать родных?
А когда она узнала, что Леван опять начал работать на заводе, закричала в голос:
— Ты что, убить себя хочешь, тебе ни своя, ни моя жизнь не дорога? — Она тормошила сначала Левана, потом обратилась к мужу: — Ну скажи же что-нибудь, ты что, онемел? Почему мое дитя должно гибнуть на этом проклятом заводе?
— Как же я могу ему советовать? Он теперь взрослый. Того и гляди, он нам советы давать станет, — рассмеялся Варлам.
— А, что с тобой говорить, ты холодный, рассудочный человек!
Варлам не хотел вмешиваться в дела сына. Он хорошо помнил те времена, когда Леван ночами сидел над решением сложных задач, но за помощью к отцу никогда не обращался. Даже ребенком он не искал защиты у старших. Бывало, изобьют его большие мальчишки, он никогда не пожалуется ни отцу, ни брату.
Варламу очень хотелось, чтобы младший сын пошел по его стопам, продолжил его дело. Леван не захотел этого. И в душе Варлам понимал и одобрял сына. Знал, что тот не пропадет. А вот Нино никак этого понять не могла.
Леван смеялся и утешал ее:
— Мамочка, поверь, я хорошо знаю свое дело. Все будет в порядке, успокойся.
— Очень мне нужны твои дела! Я родила тебя здоровым и не хочу, чтобы ты заболел в этом аду…
Так спустя три года вся семья снова наконец собралась под отчим кровом.
Тенгиз, старший брат, пришел со всеми своими домочадцами.
Для Левана эти традиционные семейные сборы были сущим мучением. Он чувствовал себя не в своей тарелке, ему было скучно. Даже притвориться веселым не удавалось. Сквозь вынужденное внимание к родственникам прорывалось явное раздражение.
Все эти годы действительно он писал домой редко, и письма его были короткими и сухими. Когда от брата приходили послания на пяти-шести страницах, Леван искренне изумлялся: господи, откуда у него столько времени и слов?
И на этот раз, несмотря на трехлетнюю разлуку, семейный обед его не радовал, шумное поведение племянников бесило. Но особенно действовал ему на нервы Тенгиз. Он, как и прежде, говорил с братом покровительственно, будто с мальчиком, и, обратившись к отцу, снисходительно спросил:
— Какие планы у его светлости, не намерен ли он жениться?
— Очень прошу, оставь мою светлость в покое, — громко, не скрывая раздражения, сказал Леван.
В это время маленький племянник намочил штанишки и заплакал. Тенгиз вскочил и начал ловко переодевать малыша.
— Не беспокойся, я сама, — вмешалась Циала, но Тенгиз отстранил жену. Видимо, эта процедура доставляла ему удовольствие.
Леван удивился: что ему за охота заниматься бабьими делами? Потом принялся внимательно, словно впервые, рассматривать жену брата. Циала была доброй и простой женщиной, хорошей хозяйкой, с уравновешенным, спокойным характером. Никто никогда не слыхал от нее резкого, даже громкого, слова. Она всегда была занята какой-то домашней работой и квартиру держала в образцовом порядке и чистоте.
Он вспомнил Натию и сравнил со своей невесткой. Сравнение было не в пользу Циалы. Перед ним возникло умное, утонченное лицо Натии. Ее светлые волосы, полные губы. В воображении Левана Натия рисовалась далекой и таинственной феей.
До Натии Леван никого не любил. Нравились ему многие. Например, одна химичка. В нее, пожалуй, он был почти влюблен. Но потом разочаровался. Они стояли в очереди за стипендией, она была совсем близко и выглядела очень усталой. Леван представил себе ее дома, непричесанной, на кухне. И облик девушки навсегда померк в его воображении.
«Еще дней десять, и Натия вернется в Тбилиси», — думал Леван.
За столом Нино завела разговор об их соседе Симоне Канчавели.
— Что, опять скандалит, бедолага? — спросил Тенгиз.
— Он очень ревнив, — ответила Нино.
— Наверное, не без основания. Зачем женился на женщине, которая черт знает с кем таскалась? — резюмировал Тенгиз, а потом обратился к брату: — Леван, ты не вздумай за ней ухаживать. Как-никак сосед.
— Я просил тебя прекратить дурацкие разговоры!
— Как ты смеешь так говорить со старшим братом? — рассердился Тенгиз.
— Мне придется сказать тебе более неприятные слова, если ты не перестанешь поучать меня. Ясно?
— Посмотрите на этого оболтуса! Слушай, даже если ты окажешься гением, ты все равно останешься моим младшим братом. Не забывай этого!
Леван оттолкнул тарелку и вскочил из-за стола.
— Ну вот, началось! Так и до драки недалеко, — возмутилась Нино.
— Мам, но ты посмотри, как он разошелся! — еще громче закричал Тенгиз.
— Хватит вам! — возвысил голос Варлам.
— Я пошел, — сказал Леван матери.
— Никуда ты не пойдешь! — вскочил Варлам.
— Сынок, куда ты? Тенгиз, ну помолчи же, дай ему хоть пообедать, — взмолилась Нино.
— Мам, я сяду за стол, если ты скажешь, чтобы он перестал говорить глупости.
— Это кто говорит глупости? — теперь уже взвился Тенгиз.
— Сядь хоть ты, — не выдержал Варлам.
— Нет, нет, Циала, уйдем немедленно, одевайся!
— Да ты что, перестань!
— Я тебе говорю, одевайся!
— Малыш спит. Проснется, тогда и уйдем.
— Я тебе сказал, одевайся! Я возьму его спящим.
— А мы-то тут при чем? — почти плакала Нино.
— Беда мне, что за детей я воспитал! Сейчас же сядьте по местам! Немедленно! — Лицо старика покрылось красными пятнами.
Взглянув на взволнованное лицо отца, Тенгиз замолчал и сел, а Леван выскочил во двор.
«Нет, так жить нельзя, — думал Леван, — я их всех люблю — и маму, и отца, и племянников, но жить с ними невозможно. Я просто не смогу…»
Уж очень привык он к полной независимости за последние годы. Теперь даже с близкими людьми ему было трудно.
«Хоть бы скорее мне дали квартиру в Рустави».
2
После приезда из Гагры жизнь семьи Миндадзе пошла по-старому. Начались вечера, обеды. Леван опять частенько бывал у них. Но теперь всякий раз надеялся встретить Натию. При каждом звонке настораживался, ерзал на своем месте, оборачивался. Но Натия не появлялась. В конце концов он понял, что девушку в этот дом больше не пригласят. Он заметил, что Маринэ не упускала случая сказать в адрес Натии что-нибудь нелестное, если кто-нибудь упоминал о ней.
Леван собрался было позвонить Натии, но передумал — это выглядело бы по-студенчески. Потом решил в первый же свободный день подкараулить ее возле дома, сделав вид, будто это случайная встреча.
Он подождал, пока девушка перешла на другую сторону, и повернул за угол — боялся, как бы не догадалась, что он ее поджидал. Потом дал полный газ, пролетел мимо и резко затормозил.
Когда Натия поравнялась с его машиной, он вышел ей навстречу и, улыбаясь, поздоровался.
— Здравствуйте, Леван. — Она была смущена этой неожиданной встречей.
— А я думал, вы меня не узнаете.
— Почему же?
— Садитесь, я вас подвезу.
— Мне очень далеко…
— Тем лучше, — тихо сказал Леван.
Натия села в машину.
— Почему-то думал, что вы меня не узнаете. Даже боялся машину останавливать.
— Вы уже второй раз говорите об этом. Почему бы я вас не узнала? Почему вы боялись остановить машину?
— На первый вопрос мне легко ответить: мы только однажды, месяца полтора назад, видели друг друга. И то не более получаса. Так что я бы не удивился, если бы вы меня забыли. Куда вас отвезти?
— К Дигомским массивам, если не трудно.
— У меня уже нет другого выхода, повезу куда скажете. — Леван развернул машину в сторону Сабуртало. — А чтобы убедительно ответить на ваш второй вопрос, мне придется рассказать, по крайней мере, три истории.
— Я слушаю.
— Очень хорошо, тем более что мы уже приближаемся к тому месту, где со мной приключилась первая история. Я ехал в Цхнети. Вот там, точно. — Он показал рукой влево. — Перед институтом физкультуры я увидал девушку, она ждала попутную машину. Я догадался об этом и подумал: «Дай-ка возьму ее», — и остановился. Она села на заднее сиденье. Когда мы поднялись в Цхнети, она попросила свернуть в маленькую улочку, но моя машина не смогла въехать в нее, так она была узка. «Здесь можно объехать верхней дорогой», — сказала она. Я отправился, девушке хотелось, чтобы я остановился у самого ее дома. Она открыла сумочку, вынула пятирублевку и бросила мне на переднее сиденье. «Что вы, дорогая, возьмите деньги, не обижайте меня». Я вернул ей пять рублей. «А я не нищая», — закричала она со злостью и снова швырнула мне деньги.
Натия рассмеялась.
— Вторая история в том же роде?
— А вот слушайте… Вы в Дигоми к кому едете?
— К бабушке. Она живет одна, и я, когда есть время, навещаю ее.
— Однажды я снова ехал в Цхнети. У кладбища увидел молодую женщину. В одной руке она держала коробку с живыми цыплятами, ждала такси. Я остановился, решил ее подвезти. «Садитесь», — сказал я. «Ах ты сволочь, что ты во мне такого увидел?» — закричала она, и я рванул машину с ходу на сто километров. После этого я решил никогда не останавливаться, кто бы ни просил меня об этом.
— Но, видно, все же остановились, раз есть и третья история?
Леван круто свернул у Политехнического института и выехал на дорогу к Мцхете.
— А в третий раз я возвращался из Цхнети. Вечер был дождливый, пасмурный, рано стемнело. У автобусной остановки стояла женщина. Она была одна, я подумал, что ей холодно, должно быть, и страшновато. Я остановил машину и предложил ее подвезти. Женщина уселась рядом со мною и приветливо улыбнулась. «Раз женщина села ко мне в машину с улыбкой, — решил я, — надо бы сказать ей что-нибудь приятное». Я сделал ей какой-то ничего не значащий комплимент. И вдруг меня разом оглушило — это она трахнула меня сумкой по голове. «Ах ты дрянь, может быть, ты думаешь, что за меня некому заступиться, что я сирота круглая?»
Натия от души смеялась.
— Мне кажется, что я исчерпывающе ответил на ваши вопросы. Не так ли?
— Вполне.
— Вам теперь понятно, чего я боялся, останавливая машину?
— Ну, пока что все идет благополучно для вас. Хотя ведь мы только на полпути.
— Все мои надежды на вашу бабушку.
— А вы с моей бабушкой не шутите.
— Я надеюсь, что она человек со вкусом?
— Да, кажется… А почему вы об этом спрашиваете?
— Мне очень интересно, понравлюсь ли я ей.
— О, это вопрос сложный.
— А вы все же спросите потом?
— Хорошо, спрошу, но не уверена, что ответ ее будет вам приятен.
— Натия, я хочу вам напомнить одну поговорку: «Часто самая дальняя дорога бывает самой надежной». И знаете, что я хочу предложить? Не лучше ли нам ехать в Дигоми через Мцхету?
— Вы думаете?
— Да, лично я всегда так езжу в Дигоми.
— Ну, что поделаешь. Я доверяюсь вашему опыту.
Обрадованный Леван прибавил скорость. Стрелка спидометра показывала сто двадцать километров. Леван боялся, как бы Натия не передумала.
Как только Дигоми проехали, Леван притормозил.
— Натия?
— Слушаю.
Но он молчал.
— Знаете, Леван, я никогда не была на Джвари.
— Правда?
— Стыдно даже сознаться в этом. Когда меня спрашивают, я всегда вру, говорю, была.
Леван свернул на дорогу, идущую на Джвари.
— Куда вы повернули?
— Я не хочу, чтобы вам приходилось лгать.
— Но мы же хотели ехать через Мцхету?
— Можно и через Джвари.
— Вот это здорово!
— А если я задумал вас похитить? И повезу не в Джвари, а в Сибирь? Что скажете?
— По-моему, лучше сначала навестить бабушку, а потом можно и в Сибирь. Только уж очень я легко одета.
— Я куплю вам шубу. Повезу в тайгу, и мы будем жить там вдвоем.
— Предупреждаю, я не могу долго ехать в машине.
Леван поставил «Волгу» на асфальтированной площадке за храмом. Натия легко выпрыгнула из машины.
Леван глядел ей вслед. Натия заметила это.
— Не смотри так.
— Извини, сейчас вырву непослушные глаза.
— Ну, это уж чересчур!
Двор храма был заполнен туристами. На груди у каждого висел фотоаппарат. Поминутно раздавались щелчки.
— Храм вблизи совсем не производит такого впечатления, как от Мцхеты. Оттуда он кажется грандиозным, — удивилась Натия.
— Так и задумано. Его построили здесь, чтобы люди смотрели на него из Мцхеты.
— Зачем же сюда поднимаются?
— Чтобы отсюда увидеть Мцхету.
— Я в восторге от твоих способностей гида. Посмотри лучше, что за вид!
Натия села на большой камень у края скалы. Внизу раскинулась Мцхета. Лес уже начал желтеть.
— Отсюда Мцхета похожа на театральные декорации.
— Может быть. Последний раз я был в театре четыре года назад. Пошел ради своего родственника. Он получил роль, и мы были на премьере.
— Какую роль? — заинтересовалась Натия.
— Он кричал из-за кулис: «Идут, идут!» Ну, а второй раз ему дали сравнительно приличную роль.
— Надеюсь, она была не менее серьезной, — улыбнулась Натия.
— Он играл третьего таракана в какой-то сказке.
— Хоть бы первого таракана дали сыграть. — Натия хохотала. — А что он сейчас делает?
— Работает в театре начальником пожарной охраны… Да, Натия, мне изменяет память: я уже объяснился тебе в любви?
— Кажется, да.
— А что ты ответила мне?
— К сожалению, я забыла!
— Неужели не вспомнишь?
— Постараюсь.
Вдруг они умолкли, кругом было очень тихо. Они огляделись — туристы ушли, во дворе храма они были одни. Глаза их встретились. Натия вздрогнула. Только сейчас она почувствовала, что он совсем рядом.
Они молча смотрели друг на друга. Но вот внизу промчался поезд, глухой стук колес вывел их из оцепенения. Сердце Левана бешено колотилось. Волосы Натии касаются его щеки. Он чувствует ее дыхание.
«Поцеловать? — думал Леван. — Нет, нет, нельзя. Ни в коем случае нельзя».
Леван вскочил и отошел к краю площадки. Натия вздохнула с облегчением. Что-то осталось невысказанным и незапятнанным. Чувство благодарности овладело девушкой и затаилось в ее сердце.
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
1
Бригадир шихтового двора Валико Азарашвили возвращался домой расстроенным. С заготовкой металлолома дело не ладилось. План трещал по швам. В конце смены он заглянул в мартеновский цех к своему приятелю, сталевару. Его не оказалось на месте. От этого настроение испортилось еще больше.
«Черт побери, где его носит!» — думал мрачный Азарашвили.
Шел по заводу, глядел на столбы, металлические конструкции, идущие навстречу паровозы и думал: «Все бы это в утиль!»
А когда поравнялся с изложницами, остановился и просто глаз от них оторвать не мог.
«Боже мой! Уйма какая, не сосчитать! Ко мне бы их, на шихтовый двор», — усмехнулся Валико и достал папиросы.
Небо над его головой было угрюмое, почти черное. «Надо поскорее идти домой. Того и гляди дождь припустит».
Заспешил, но вдруг снова остановился. Странная мысль мелькнула в голове. Он оглянулся и опять уставился на изложницы.
— Нет, нет! Что я, с ума спятил? — сказал он вслух и решительно двинулся к проходной, но идея уже перестала казаться нелепой.
Он остановился, постоял в нерешительности, потом махнул рукой и широко зашагал обратно. Вот и разбросанные в беспорядке изложницы.
«С ними, пожалуй, не справиться, а вот надставками мы могли бы загрузить целый состав. Нам хотя бы пятьдесят штук». Валико огляделся вокруг, испугавшись, что его мысли кто-нибудь мог подслушать. Кругом не было ни души.
«Состав я подгоню сюда. Четырех рабочих, пожалуй, хватит…»
Не успел Валико все прикинуть, как хлынул ливень.
«Погодка! Лей, лей, чертов дождь. Видно, и погода со мной заодно».
Валико добежал до навеса. И здесь не было никого. Дождь неистово барабанил по железной крыше.
«Надставки мы разобьем электромагнитом и первой же порцией загрузим в печи. Здесь их столько лежит без дела, что никто этого и не заметит».
Дождь лил из темной, хмурой тучи, как из дырявого ведра.
— Черт побери, конца ему не видать! — проворчал Валико и, перепрыгивая через лужи, побежал к себе, не забыв и на этот раз удостовериться, что никто его не видел.
Добежав до шихтового двора, он вынул платок и тщательно вытер мокрые волосы. «Лей, лей, не переставай, — приговаривал Валико про себя, — хоть всю ночь лей».
Рабочие удивились, снова увидев бригадира. Никогда он не являлся в цех так поздно.
Азарашвили поглядел на ребят, поразмыслил и подозвал одного из них — плотного, рыжего…
2
Начальник двора изложниц Амиран Абуладзе пришел на завод ранним утром. Оглядел свое хозяйство, и что-то ему не понравилось, вроде бы что-то было не так. Но что? Он внимательно огляделся, подошел к тому месту, где были недавно сгружены надставки. Ему показалось, что их стало меньше, и он принялся пересчитывать. Не хватало сорока штук. Абуладзе не верил своим глазам.
«Куда они могли деться? Это невозможно. Я, наверное, ошибся, — подумал он и снова принялся считать. — Точно. Не хватает сорока надставок. Ни больше, ни меньше… Может быть, их перевезли в другое место? Но кто и зачем мог это сделать? Нет, не может быть! Какому дьяволу они понадобились?»
Он снова обошел весь цех и двор, тщательно проверяя свое хозяйство. Нигде никаких признаков сорока громадных надставок…
И вдруг в сознании всплыл недавний разговор в завкоме, где Азарашвили разносили в пух и прах за невыполнение плана по металлолому.
«Ах ты сукин сын! Так ты план выполняешь! Ну погоди, я тебе покажу!»
Амиран побежал, размахивая на ходу руками, и вдруг остановился на полпути.
— Куда я спешу, дурак, — горестно рассмеялся Абуладзе. — Если он сумел украсть, так уж, наверное, догадался их в первую очередь переплавить! Пожалуй, не стоит идти. Если я покажусь на шихтовом дворе, он сразу сообразит, что я смекнул, в чем дело. Пошлю кого-нибудь из своих рабочих, пусть разведают, может быть, набредем на какой-нибудь след. А пока помолчим. Он успокоится и подумает, что мы, идиоты, ничего не заметили. И тогда, наверное, снова сунется…
Амиран вернулся к себе и вызвал бригадира.
— Здорово! — рявкнул Амиран.
— Здравия желаю, — ответил бригадир, не скрывая своего удивления. Ему никогда не приходилось видеть начальника цеха, тихого, обходительного человека, в таком возбужденном состоянии.
— Ничего не заметил сегодня во дворе?
— А что случилось? — Бригадир забеспокоился.
— Разиня ты несчастный! Тебе двух гусей доверить нельзя, не то что такое хозяйство! Где новые надставки, хотел бы я знать?
— Вот они, — махнул рукой бригадир.
— А ну-ка пересчитай! Ты знаешь, сколько их?
— Конечно.
— Только глаза умеешь таращить. Иди считай. Иди, иди, я подожду.
Бригадир отправился к надставкам. Пересчитал их, повернул к Амирану удивленное лицо и снова принялся считать.
— Сорока штук недостает.
— Вот так!
— Да кому они нужны, эти надставки проклятые!
— А это тебе мог бы объяснить Валико Азарашвили.
Стоило упомянуть Азарашвили, и бригадир все понял.
— А теперь слушай, что я тебе скажу. На шихтовый двор пошли кого-нибудь, кого там не знают. Ясно? Пусть хорошенько посмотрит. И если наткнется на наши надставки, чтобы немедленно тебе сообщил. Конечно, он ничего там не найдет. Этот подлец все давно переплавил. Но мы все же проверим. И никому ни слова! Слышишь? Предупреди парня, которого пошлешь. Пусть наберет воды в рот. Лучше всего пошли Черного Гогию… Ну, попадешься ты мне, Валико! Я покажу тебе, где раки зимуют!
Амиран пошел к главному инженеру. У листопрокатного цеха заметил машину Георгадзе. Значит, он здесь…
— Что с тобой, парень? Ты почернел весь, — сказал Георгадзе, глядя в бледное, взволнованное лицо Амирана.
— Мне надо поговорить с вами с глазу на глаз.
— Я могу выйти, — сказал начальник цеха.
— Нет, останься. Мы ведь закончили. Я сейчас иду, — бросил он Амирану, поняв, что тот ничего хорошего сообщить не собирается. — Составь счета, — сказал, вставая, главный начальнику листопрокатного, — и к концу дня заходи ко мне.
Когда вышли во двор, Георгадзе нахлобучил старую, знакомую всем соломенную шляпу.
— Ну, выкладывай.
— С чего и начать-то, не знаю. Ну, прихожу сегодня утром во двор и обнаруживаю — нет сорока надставок. Ночью их кто-то украл.
Главный инженер сперва засмеялся и посмотрел на Амирана так, будто тот спятил. Потом вдруг закричал:
— Что ты мелешь? Пьяный или с ума сошел?
— Товарищ главный инженер, мне не до шуток.
— Кто работал в ночной? Всех до единого под суд отдам! И тебя сниму, — Георгадзе резко повернулся к Амирану, — и тебя по головке не поглажу! Как это можно — сорок надставок из-под носа унесли. Каждая по полтонны! Куда твои глаза глядели? Позор! Позор!
Амиран подождал, пока главный отбушует, а потом тихо сказал.
— По-моему, сейчас не стоит поднимать шума.
— А что же прикажешь делать?
— Я знаю, кто это. Но надо подождать. Ты подозреваешь кого-нибудь?
— Я знаю точно. Это мог сделать только Валико Азарашвили. У него с металлоломом плохо, план не выполняет.
— Пожалуй, ты прав… Сейчас же вызывай милицию.
— Михаил Владимирович, не надо. Надставки уже давно загружены в печь. Их не вернешь.
— Что же, спустить ему это?
— Да нет. Надо сделать вид, что мы не заметили. Он наверняка снова сунется. Только теперь ждать будем…
— А кто-нибудь, кроме тебя, об этом знает? — План Амирана понравился главному инженеру.
— Знает бригадир.
— Предупреди, чтобы молчал.
— Об этом не беспокойтесь.
— А если они не будут больше красть?
— Будут. А в суд подать никогда не поздно. Улик-то ведь у вас нет.
— Тогда лови воров, а то и тебе не поздоровится. Даю три дня сроку! — пригрозил Георгадзе.
3
Воры попались на пятый день.
В два часа ночи маленький паровозик вышел с шихтового двора. К нему была прицеплена одна-единственная платформа.
От волнения у Амирана перехватило дыхание, и он сжал руку бригадира. Вместе с ними в засаде сидели еще двое рабочих. Паровоз медленно объехал двор изложниц и двинулся дальше.
— Неужели заметили? — прошептал Амиран.
Бригадир пожал плечами и достал было сигарету, но Амиран перехватил его руку. Паровозик запыхтел где-то впереди, потом остановился и дал задний ход.
— Не шевелитесь, пока платформу не загрузят. Пусть потеют, — прошептал Амиран.
Рабочие кивнули.
Паровозик подошел ко двору изложниц, сбавил скорость, замер. Никого не было видно, и платформа была пуста. Минуты тянулись медленно. Наконец на рельсах появились четыре темные фигуры. Амиран сразу узнал Азарашвили по его сутулой спине. Четверо шли молча и оглядывались. Не заметив никого поблизости, начали грузить.
Амиран подал знак Гиго Брегвадзе, здоровенному малому, и тот кивнул: мол, будь спокоен, все сделаем, как задумали. Гиго было поручено стащить машиниста.
Амиран сначала решил выждать, пока Азарашвили и его подручные загрузят платформу полностью, но не выдержал: как только взялись за вторую надставку, он схватил фонарь и закричал страшным голосом:
— Ах вы сукины сыны!
Гиго в мгновение ока вскочил в кабину машиниста, скрутил его и стащил вниз. Остальные погнались за Азарашвили. Валико не успел и сорока шагов сделать, как его догнали у канавки и повалили. Потом подхватили под руки и поволокли в контору.
А Гиго Брегвадзе уже сидел там со связанным машинистом и покуривал. Время от времени он произносил что-нибудь вроде:
— Ни с места, замешу, как тесто.
Азарашвили посадили рядом с дрожащим машинистом.
— Ну как, попался, голубчик? — посмеивался довольный Амиран.
— Не губи меня, — прошептал Азарашвили.
— А что мне делать прикажешь? Ограбил меня, опозорил, а теперь я должен тебя отпустить?
— Я виноват, но ты только на этот раз спаси меня, а я в долгу не останусь.
— Ах, что ты говоришь! — издевался Амиран. — А удобно ведь — готовый металлолом и совсем рядышком? Здорово? Нет уж, голубчик!
И он решительно набрал номер телефона главного инженера.
4
Азарашвили вместе с его дружками уволили с завода. Зураб Элиава ходил как в воду опущенный. Уже шесть лет работал он начальником смены в мартеновском, потом его выбрали секретарем партбюро цеха. Зураб очень гордился доверием товарищей, а тут вдруг такой позор. Весь город узнал об этом воровстве.
— При чем же ты тут? — успокаивала его жена.
— Ради бога, отстань от меня. Что ты понимаешь? — огрызался Зураб.
Элизбар Хундадзе тоже был подавлен и думал только о том, как смыть с коллектива позор. Он вспомнил, как в прошлом году Зураб был командирован в Таганрог. Там в мартеновском цехе ввели тогда единый план — выполнение высчитывалось не по сменам, а составлялся общий итог по цеху. Когда Зураб приехал и рассказал об этом, Хундадзе, как всегда, отрезал:
— Это меню не для нас.
— Почему ты так думаешь? — обиделся Зураб.
Элизбар подошел к окну и взглянул вниз. Он говорил тихо:
— За шесть месяцев смена Рамишвили ни разу не выполнила план. А ты хочешь, чтобы успех Эргадзе разделил Рамишвили? С какой стати! И где взять такую сознательность и энтузиазм? Никто стараться не будет. Одни работают, другие бездельничают, а денежки всем поровну? Не выполнишь план и спокоен — другие вывезут. Это не дело! Так и передовые рабочие могут разочароваться.
— Но почему же в Таганроге никто не разочаровывается?
— А ты откуда знаешь?
— Я же был там.
— Сколько ты там был?
— Целый месяц.
— Ну, дорогой, один месяц даже Отар Рамишвили может пыль в глаза пускать.
— Да, но там ведь целый год так работают.
— Возможно. Но пока только два завода перешли на общий план. Для этого все смены должны быть равноценными. В Таганроге ведь завод старый! Я работал там когда-то. У них и общий технический уровень, и квалификация очень высоки. А для нас металлургия — дело новое. Подождем, поглядим, что из этого выйдет. Если даже мы затеем все это с общим планом, нас не поддержат в цехе. Отар, конечно, будет «за», а другие вряд ли. Директор и главный инженер скажут, наверное: давайте попробуем этот метод в мартеновском цехе. А у нас может не получиться, и нас поднимут на смех…
Тогда Элизбаром руководила прежде всего осторожность, и в доводах его было много здравого смысла. Но теперь, когда Азарашвили на весь город опозорил мартеновцев, начальник цеха вспомнил старые споры. Теперь он надеялся с помощью единого плана смыть позор со своего коллектива.
— Я много думал, — сказал Элизбар секретарю парторганизации, — сейчас можно перевести цех на общий план. Теперь условий у нас гораздо больше.
Зураб с трудом скрывал свою радость, слушая Хундадзе. Но радоваться было рано. Еще неизвестно, как в цехе встретят это предложение. Особенно его беспокоила смена Хидашели.
Да и Нодар Эргадзе вряд ли поддержит. Какому передовому сталевару выгодно делиться своими успехами с отстающими и лодырями?
Нет, радоваться пока еще рано. Хотя согласие начальника цеха значит много. «Вот если Леван Хидашели поддержит меня — это будет здорово», — раздумывал Зураб Элиава.
Он понимал, что Леван не только в цехе, но и на всем заводе пользуется уже немалым авторитетом.
«Гайоз Трапаидзе и Анзор Челидзе поддержат, но какое это имеет значение, их бригады слабее. Впрочем, кто знает, может быть, директору и главному инженеру понравится мое предложение, может быть, они согласятся с ним?»
Секретаря партбюро больше всего беспокоило одно: все передовые сталевары обидятся и собрание может превратиться в настоящую свару.
Но общее собрание все-таки решили созвать.
— Как ты думаешь? Пойдет за нами народ? — спросил у Хундадзе Зураб.
— Пойдут не все. К сожалению, лучшие будут не с нами.
— Только бы Леван нас поддержал.
«Леван Хидашели… — подумал Элизбар. — А не поспешил ли я, готовы ли мы к этому?»
Настроение у начальника цеха испортилось. Теперь он как будто даже жалел, что затеял все это. И спохватился, ведь нерешительность — признак старости. Медленно же стал он поворачиваться и соображать! В этом трудно было сознаться, знал, что придется тогда распрощаться с заводом…
— Раздумывать нельзя, — тихо сказал Элизбар, как бы очнувшись, — а если не поверят, убедим.
5
Собрание созвали в маленьком клубе мартеновского цеха. За столом, торжественно покрытым красным сукном, уселись Элизбар Хундадзе и Зураб Элиава. Директор завода, главный инженер и секретарь партийного комитета Александр Гелашвили расположились на длинной скамейке у стены.
Зураб был бледен, очень волновался. Все искал на столе какую-то бумагу и никак не мог найти.
Директор и секретарь заводского партийного комитета шептались, тихо посмеивались. Михаил Георгадзе ерзал на стуле, теребил носовой платок, вытирал со лба пот. Наконец он встал, налил в стакан воды, выпил и снова сел.
— Начнем, что ли? — сказал он и опять вытер платком лоб.
— Сию минуту, Михаил Владимирович. — Зураб нашел наконец нужную бумагу и решился: — Товарищи, я не буду говорить о том позорном факте, который произошел в нашем цехе и который мы уже осудили. Сегодня речь пойдет о другом: не все смены у нас работают одинаково. К сожалению, не каждый сталевар с любовью относится к труду. Мне кажется, та система, по которой мы сейчас работаем, устарела. Сегодня мы собрали вас, чтобы обсудить наши дела и подумать, как лучше организовать работу. Пусть каждый выскажет свое мнение и внесет предложения. Мы все взвесим и поступим так, как это будет лучше для общего дела. А теперь разрешите дать слово начальнику мартеновского цеха товарищу Элизбару Хундадзе.
Зураб подождал, пока Элизбар встанет с места, потом, не оборачиваясь, поискал сзади стул и медленно сел, украдкой взглянув на начальство. Но лица руководителей были невозмутимы.
Элизбар не умел говорить красиво и всегда был краток и деловит. Однако сегодня и он разволновался. «Что это я затеял, вдруг опозорюсь перед всем белым светом? Не лучше ли было сидеть тихо?» — думал он и никак не мог начать свое выступление.
— В нашем цехе дело обстоит не совсем хорошо, — наконец-то вымолвил он и взглянул на сталеваров. Потом обратился к директору завода: — Смена Левана Хидашели — гордость всего завода. — Сказал и тут же рассердился на себя. Уж не выглядит ли это так, будто он старается угодить начальнику смены? Очень уж он цацкается с этим молодым человеком. Он подумал и добавил: — Перевыполняет план также смена Нодара Эргадзе! — Элизбар выпрямился, как будто тяжелый груз сбросил с плеч. И заговорил свободно: — К сожалению, о других ничего утешительного сказать не могу. Правда, Анзор Челидзе выполнил план, но не уложился в себестоимость. А смена Гайоза Трапаидзе не выполнила плана ни по валу, ни по себестоимости. Причина, дорогие мои, кроется в одном: ни одна смена не думает о последующей. Каждого беспокоит только одно — самому выполнить план.
Нельзя так дальше работать. Пора, товарищи, переходить на общий план, тогда сталевар не будет думать только о себе. Он постарается оставить следующей смене хорошо заправленную печь.
Эту мысль год назад подсказал мне Зураб Элиава. Тогда я не согласился с секретарем партбюро. Много у нас было неопытных сталеваров. А теперь, если мы не перейдем на общий план, то со старыми методами далеко не уедем. А это дело, проверенное на других заводах страны, дает положительные результаты.
Я прошу всех выступить. Если вам нравится мое предложение, скажите об этом; если не нравится, тоже скажите. Имейте в виду только одно: мы не очень-то будем считаться с мнением товарищей, которые руководствуются личными соображениями…
Хундадзе закончил свое выступление, но, перед тем как сесть, почему-то взглянул на Левана.
«Беремся за такое большое дело, а он так куце и сухо выступил», — подумал Зураб с досадой.
Иорам Рухадзе молчал. Трудно было угадать, понравилось ему предложение Элизбара или нет. У директора была добрая привычка выслушивать всех и только в конце высказывать свое мнение.
— Продолжай собрание! Чего ты ждешь? — сказал он Элиаве.
— Кто еще хочет высказаться? — встал Зураб.
Все молчали. Смотрели друг на друга.
— Никто не хочет?! Неужели вам нечего сказать по этому поводу?
— Вы, как видно, все обдумали и обо всем договорились, о чем же нам говорить? — крикнул с места Эргадзе.
— Ничего мы еще не решили. Высказали вам некоторые свои предложения, а ты выскажи свои. Может быть, твои лучше! Выходи, говори отсюда!
— А почему бы и нет! — Нодар встал и подошел к столу. Кому-то подмигнул и улыбнулся. — Я скажу коротко. Переход на общий план нам никакой пользы не принесет. Больше того, боюсь, как бы план у нас вообще не сорвался. И вот почему: например, моя смена перевыполнила месячный план, а следующая смена плохо работала, не смогла выполнить. Так? А заработки распределим поровну? И что же получится? Отстающие будь здоров как обрадуются. А передовым сталеварам обидно станет, и они в дальнейшем будут работать с прохладцей. Смена Левана Хидашели выполнила план на сто тридцать процентов, и мы знаем, чего это им стоило. Смена же Гайоза Трапаидзе — на девяносто процентов, халтурили, баклуши били. А премии что, и те и другие получат? Нет, дорогие мои! Так дело не пойдет. Сами подумайте, разве это справедливо?
— А почему же на других заводах не происходит ничего подобного? — прервал его Зураб.
— Что делается на других заводах, я не знаю, и это не мое дело. Может быть, там каждая смена передовая? Здесь мы все друзья и товарищи, все свои. Я думаю, не обидятся на меня Анзор Челидзе и Гайоз Трапаидзе, их сталевары и мастера. Пусть покажут, что и они умеют план выполнять, а потом мы сядем и поговорим об общем плане с удовольствием.
Нодар Эргадзе закончил под дружные аплодисменты.
— Правильно, правильно! — раздались голоса.
— Кто еще хочет говорить? — спросил огорченный Зураб и посмотрел на начальника мартеновского цеха. Видно было, что и его расстроило выступление Эргадзе.
«Это еще что, — подумал Хундадзе, — вот загорится сыр-бор, когда Леван Хидашели выступит! У него большой авторитет. Люди ему верят. Его мнение может оказаться решающим».
Но Леван сидел спокойно, без тени волнения на лице. Невозможно было понять, какие у него намерения.
«Наверное, выступит в конце», — подумал Зураб и снова повторил:
— Кто еще хочет сказать?
— Я хочу, — раздался голос Арчила Хараидзе.
Все посмотрели на него.
— Милости просим сюда.
— Да мне и здесь неплохо.
— Выходи, пусть все послушают, что ты скажешь.
— Ну, черт с вами, выйду! — махнул рукой Арчил.
— Иди, Арчил, иди! — подбадривали своего мастера сталевары: их так же, как и его, не устраивал общий план.
— У меня язык не поворачивается сказать о нашем начальнике что-нибудь плохое. Но общий план мне не улыбается! Я должен стараться, убиваться, потеть, а другие будут работать спокойно, с прохладцей.
— И остальные также должны работать хорошо, дорогой Арчил, всем нужно стараться! — прервал его Хундадзе.
— Вы меня удивляете! Человек должен выполнить свой собственный план, а он и не чешется, дурака валяет. А если он узнает, что за него кто-то другой все сработает, так он и вовсе палец о палец не ударит, вот будет лафа лоботрясам и лентяям! Правильно я говорю, ребята?
— Правильно, правильно!
— А ну, посмотрите, кто кричит «правильно»… Арчемашвили, Кобахидзе, Суладзе, Баразашвили, Гвахария — все передовики. А отстающие молчат. В душе они радуются, нравится им уравниловка, хвалят начальство за новую идею.
Зал засмеялся. Зураб понял, что дело плохо. Директор завода и секретарь партийного комитета по-прежнему сидели молча. По выражению лица главного инженера трудно было угадать, на чьей он стороне. У Элизбара, как всегда, выражение было унылое, он теребил свои очки. Зураб разозлился: что он возится с этими проклятыми очками, хоть бы дал знак какой-нибудь! Потом он отвел глаза от начальства, и тут Леван Хидашели попросил слова. Сразу стало тихо.
Элизбар от волнения встал и снова сел.
— Я с большим вниманием выслушал выступление Арчила Хараидзе. — Леван говорил спокойно, негромко. — Арчил честный труженик, лучший металлург и мастер. Успех нашей смены во многом решает Арчил. Он выступал хорошо и логично. Я думаю, все согласятся со мной, что его слова были не лишены смысла. Нодар Эргадзе высказался примерно в том же духе. Я согласен с Арчилом и Нодаром. Действительно, ни одному передовому сталевару, ни одному мастеру или начальнику смены не по душе общий план. Общий план льет воду на мельницу лентяев, прав я или нет?
— Ты прав, сто раз прав!
— И все же я должен сказать, друзья, что настало время ввести в наш цех общий план.
Зураб был ошеломлен. «Не обманывает ли меня слух?» — думал он. Хундадзе даже рот раскрыл от удивления. Он не в состоянии был скрыть свою радость. Оставил в покое очки и уставился на Хидашели.
— Я работал на Азовстали. За полгода до моего отъезда один из цехов завода перешел на общий план. Результаты работы значительно улучшились.
— В чем тут дело? — спросил кто-то.
— Каждый начальник смены, каждый мастер и сталевар знают, как часто, выходя в смену, мы принимаем плохо загруженные печи, особенно если загрузка шихты ведется за час-полтора до конца работы, то есть если она готовится, по существу, для следующей смены. Тут уж не жди добросовестной загрузки. А взгляните-ка на отметки в журнале! Всем операциям там даны отличные оценки. Это уж не только безответственность, это вредительство. Я вас спрашиваю: мало ли бывало случаев, когда на плохо подогретую шихту наливали жидкий чугун? Кто сосчитает?
— Да что там говорить! Частенько! Что правда, то правда! — зашумел зал.
— Некачественно загруженные печи и плохо начатый процесс сталеварения приходится исправлять следующей смене. И если она хочет выполнить план, то начальнику смены приходится являться в цех за два часа до начала и стоять над душой у товарищей при загрузке печей. У меня нет семьи, и я могу каждый раз приходить в цех раньше положенного времени. А каково другим?! Правительство сократило нам рабочие часы. Теперь через каждые четыре дня мы два дня отдыхаем. Но если ты каждый день проведешь в цехе по десять часов, что же тогда получится? При общем плане каждый сталевар, каждый мастер постарается хорошо загрузить печь для передачи ее следующей смене. Личные показатели уже не помогут. Кроме того, это воспитывает сознательность и чувство ответственности каждого. При общем плане человек заботится уже не только о себе. От его деятельности во многом зависят и честь и заработок его товарищей. Каждый из нас должен чувствовать свой долг по отношению к друзьям. Мы должны доверять друг другу, не подводить товарищей. Вы прекрасно знаете, что моя смена на сегодняшний день впереди. План этого месяца мы опять выполним на сто тридцать процентов. А смена Трапаидзе вытянет девяносто процентов. Я не боюсь этого, пусть будет общий план, это означает, что мы вам доверяем. Но это отнюдь не означает, что мы будем щадить лентяев и нечестных людей…
Дальше Леван говорил о необходимости перевести печи на газ, радиофицировать цехи, снять технический контроль прокатного цеха, чтобы за марку и сорт стали отвечали сами металлурги… Зал слушал затаив дыхание.
— Вот прирожденный начальник цеха! — шепнул главный инженер Иораму Рухадзе.
Директор завода кивнул.
6
После собрания Хидашели, Двалишвили и Эргадзе вместе шли домой.
Важа Двалишвили не очень-то одобрял переход на общий план, но выступление Левана ему понравилось, оно казалось убедительным, искренним.
— Ну, а с тобой что стряслось? — обратился Важа к Эргадзе. — Чего ты взъерепенился, а потом сразу притих?
— Это моя заслуга, — шутя сказал Леван. — Я такую произнес речь, что общий план, кажется, внедрят по всему заводу.
Нодар действительно согласился с Леваном легко. Он махнул рукой и сказал: «Черт с ними, где все, там и я». Он верил Хидашели и успокаивал себя тем, что раз Левану нравится общий план, значит, это дело не плохое.
— Откровенно говоря, я себе не совсем ясно представляю, какую пользу принесет нам общий план, — признался Нодар. — Как вспомню Гайоза Трапаидзе…
— Когда цех Азовстали перевели на общий план, произошла одна смешная история, — вспомнил Леван. — У тех, кто работает лучше, кто варит больше всех стали, обычно и брака бывает больше, вы это знаете. Так вот, выполненный план распределили на всех, а брак целиком записали за счет лучшей бригады.
— Почему же ты об этом ничего не сказал на собрании? — спросил Нодар.
— А чего говорить? При разработке устава, в которой, конечно, будем участвовать все мы, я скажу об этом подробно.
Яркое, интересное выступление Хидашели привело Зураба Элиаву в восторг. Он не знал, как благодарить Левана, готов был расцеловать его, но сдержался и только издали улыбнулся и в знак особой благодарности прижал руку к сердцу. Леван ответил ему улыбкой и сделал вид, будто ничего особенного не произошло.
— Лев, настоящий лев наш начальник смены! — сказал Зураб Элизбару Хундадзе, когда они остались одни.
— Крепкий парень! — согласился Элизбар и направился в свой кабинет.
«Я и раньше знал, что он крепкий парень. А оказывается, он и хороший парень», — мысленно заключил начальник цеха. Он сел у стола и задумался, перебирая эпизоды собрания, вспоминая слова Левана. В первый раз за долгие годы этот пожилой человек ощутил свою беспомощность. Оказывается, в мартеновском цехе все обстоит не так, как ему казалось. Ведь три года назад постановили перевести цех на газ и до сих пор ничего не сумели сделать. Разве только это? Сколько еще незавершенных дел, сколько неизученных и невнедренных методов, а он даже не почувствовал, как плохи дела. Видно, годы сказываются. Зря на молодых косился… Не верил им. Сегодняшнее собрание будто открыло ему глаза. И теперь начальнику цеха больше всего было стыдно перед Леваном Хидашели. Он корил себя за то, что усомнился в этом парне. Он понял теперь, что Хидашели будет руководить цехом лучше, чем он сам, понял, что пришла пора уходить на пенсию.
— Пенсия! — громко сказал Элизбар. Встал. Прошелся по кабинету.
«Жизнь идет вперед так быстро, — думал Элизбар. — Ни на один шаг нельзя от нее отстать. Если отстал, значит, отойди в сторонку, не мешай другому, а я, наверное, мешаю многим». Домой он шел пешком, медленно шагая по улице.
Был хороший теплый вечер. Только что прошел дождь, и подул прохладный ветерок. После дневного зноя этот неожиданно свежий вечер был приятен. Улица наполнилась гуляющими. От влажной земли шел приятный сильный запах. Точно такой, какой бывает после майского ливня. Элизбар старался вспомнить, когда он в последний раз попадал под дождь, и не мог. Кажется, он впервые в своей жизни так медленно шел по улице. Рассматривал людей, угадывал пенсионеров, вглядывался в их лица.
Вот двое пожилых людей, по-видимому муж и жена. Наверное, им не меньше восьмидесяти. Мужчине был в пенсне, в одной руке держал трость, а другой поддерживал жену, которая на поводке вела белую лохматую собачку. Какой-то молодой человек случайно наступил на лапу собачке, та жалобно завизжала, а старики возмущенно напустились на юношу.
— Приношу извинения, я случайно! — покраснел тот.
Но они не унимались. Старик стучал тростью по асфальту и смешно кипятился. Юноша махнул рукой и пошел прочь.
Элизбару, который вообще не пил, сейчас вдруг захотелось выпить. Зашел в маленькую забегаловку, залпом опрокинул полстакана водки. Он ничего не ел с самого утра и быстро захмелел. Расплатился, вышел на улицу. На улице народу стало еще больше… У Элизбара помутнело в глазах, захотелось спать. Испугался, как бы не свалиться и не заснуть на улице. Стал усиленно таращить глаза, пытаясь опять отыскать пенсионеров. Но теперь улицу заполнила молодежь. Шли девушки и юноши. Одни — парами, обнявшись, другие — большими компаниями. Элизбар не сводил с них глаз. Они шагали свободно, беззаботно, громко смеялись. Голоса звучали чисто и молодо. Элизбар лихорадочно вглядывался во встречных — все надеялся хоть одного старика обнаружить. Молодежь, одна только молодежь шла со всех сторон! Остановился, обернулся, снова увидел парней и девушек. Перешел на другую сторону, и там толпились одни юнцы. Случайно взглянул наверх, в огромном зеркале, которое стояло на перекрестке, опять обнаружил мальчишек и девчонок. Проехал экскурсионный автобус, в котором сидели школьники и пели…
Элизбар столкнулся с каким-то смуглым парнем.
— Простите, — сказал юноша и отошел.
Другой задел его локтем и даже не извинился, так и прошел молча.
У остановки показался троллейбус, Элизбар захотел сесть в него, но молодые ребята оттеснили его в сторону. Троллейбус двинулся, а он так и остался на остановке.
«Поеду на следующем», — решил Элизбар. Но остановку снова заполнили парни и девушки. Он передумал, махнул рукой и пошел пешком. Вдруг впереди послышалась песня: девчонки и мальчишки, взявшись за руки, перекрыли всю улицу. Они шагали и пели.
Элизбар прижался к стенке, чтобы не помешать им, а молодые шли, шли, шли, будто и не замечали его…
Разбудил Элизбара дождь. Оказалось, он сидит в сквере на скамейке. Улица пуста, вокруг ни души. Дождь тихий, теплый, приятный. На асфальте в маленьких лужицах пузырятся и сверкают отсветы электрических фонарей. Он подставил под капли лоб. Все тело горит. Во рту горько. Стало тоскливо: как мог он напиться! Ни о чем не хотелось вспоминать. Он медленно, трудно поднялся и побрел домой. Вышел на середину улицы. Запрокинул голову и, как, бывало, в детстве, стал глотать дождевые капли. Потом спохватился, как бы кто не увидел, и заторопился дальше. Дождь припустил, с крыши доносилось приятное постукивание капель, а пустые освещенные витрины сияли за мокрыми стеклами еще ярче.
На перекрестке Хундадзе заметил милиционера, который до глаз натянул капюшон плаща, спрятался под старый платан и закурил.
Он обрадовался живой душе и тоже нащупал в кармане папиросы.
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
1
Пять лет, не меньше, прошло с тех пор, как Хидашели последний раз был в опере. Сегодня партии Кармен и Хозе исполняли гастролеры — румынские певцы. Но тщательность, с которой оделся Леван, объяснялась, конечно, не этим. Он шел в театр с Натией.
У подъезда толпился народ, спрашивали лишний билетик.
— Очевидно, хорошие певцы?
Натия кивнула.
В фойе Леван взглянул в зеркало. Сначала на Натию, потом на себя. Натия перехватила его взгляд и улыбнулась.
— Не волнуйся, Леван, вечерний костюм тебе очень идет.
— Меня интересует совсем другое.
— Что?
— Идем ли мы друг другу?
— Это, между прочим, и меня интересует. — Натия бросила быстрый взгляд в зеркало, потом повернулась к Левану и рассмеялась.
Они были красивой парой и привлекали общее внимание. Левана это радовало, хотя он сдержанно здоровался со знакомыми. Натия тоже была в радостном настроении и тоже старалась скрыть свое волнение.
Во время первого же акта Леван понял, что опера — это не для него. Он даже удивился задним числом, вспомнив, как в школьные и студенческие годы постоянно бывал здесь, знал наизусть все оперные партии.
Теперь он предпочитал слушать музыку в записи на пластинку или пленку, а главное — в одиночестве.
Оживился Леван только во втором акте, когда Хозе исполнил свою знаменитую арию.
Рядом с Леваном щуплый лысый старичок с галстуком-бабочкой хлопал своими маленькими-ручками и тихо приговаривал:
— Браво, браво!
Леван взглядом показал Натии на старичка. Натия огорчилась и так поглядела на Левана, как будто говорила: зачем же смеяться над пожилым человеком! А он, словно угадав, что она хотела сказать, тихо прошептал ей на ухо:
— Я не зря смеюсь над такими людьми. Они словно рождены для того, чтобы самим ничего не делать и лишь наслаждаться тем, что создано другими.
Оживленно разговаривая, все высыпали в фойе.
У Натии порозовели щеки, засверкали глаза.
— Не жарко ли тебе? — спросил Леван. — Пойдем на веранду.
Натия отрицательно покачала головой. И вдруг улыбка исчезла с ее лица — она увидела Маринэ с подругами и пожалела в душе, что не вышла на веранду. Теперь уже было поздно, теперь это смахивало бы на бегство.
Леван заметил замешательство Натии, обернулся, следя за ее взглядом, и тоже увидел Маринэ. Он сделал вид, что ничего не произошло, и попытался продолжить беззаботную беседу, но это ему не удалось.
Маринэ прошла за его спиной, снисходительно кивнув Натии.
— Леван, уйдем.
— Почему? Что случилась?
— Ничего не случилось, мне действительно жарко, и я предпочитаю выйти на улицу, — Натия постаралась улыбнуться.
Леван молчал. Он понял, что между Маринэ и Натией что-то произошло. Почему же Натия не захотела ему сказать об этом?
Когда они вышли из театра, Леван остановил девушку, нежно взял ее за руки и заглянул в глаза.
— Натия, ничего не скрывай от меня, прошу.
— Ничего особенного не случилось. Мне просто не хотелось, чтобы этот хороший вечер был испорчен чем-нибудь, пусть даже совсем незначительным.
Они молча пошли до проспекта Руставели.
— Леван, прошу тебя, не теряй чувства юмора.
— Трудно, но другого выхода нет. Постараюсь.
— А сейчас, раз все кончилось благополучно, если ты очень попросишь, мы поедем к бабушке.
— Я, честно говоря, уже потерял надежду, что когда-нибудь познакомлюсь с ней. — Леван окончательно преодолел дурное настроение.
— Только имей в виду, времени у нас не очень много.
— Сейчас же поймаю машину.
— У первого же цветочного магазина остановимся, купим гвоздики.
— А розы нельзя?
— Только гвоздики. Бабушка очень любит гвоздики.
Леван остановил такси.
— Ты сядь первым, я выйду у цветочного магазина.
— Я тоже выйду, ты одна не сможешь выбрать. А бабушка любит сладкое? Я куплю что-нибудь. Теперь уж зубы у нее не будут болеть.
— Бабушка любит, когда человек говорит мало, и не любит беззубые остроты.
— А ты похожа на бабушку?
— Как две капли воды.
— Тогда я навеки онемею.
— На это я не надеюсь.
После недолгой паузы Леван снова заговорил:
— А как ты все-таки думаешь, понравлюсь я бабушке?
— Посмотри на меня! — деловито распорядилась Натия.
Леван повернулся. Натия лукаво оглядела его.
— Мне кажется, что понравишься.
— А как мне об этом узнать?
— Если она протянет тебе руку, значит, тебя можно поздравить.
— А я должен поцеловать руку?
— Конечно, только не теряйся, ради бога! Бабушка старая музыкантша и привыкла к вежливым людям.
— А как я должен вести себя?
— Это зависит от создавшегося положения. Если я почувствую, что ты себя ведешь не так, как надо, я указательный палец левой руки приложу к подбородку. Понял?
— Понял! — рассмеялся Леван.
2
Ольга Дмитриевна с удивлением смотрела на молодых людей.
— Знакомься, бабушка, мой друг Леван Хидашели.
Леван стоял молча. Ждал, когда бабушка протянет ему руку. Но та не протянула, даже слова не произнесла и, молча повернувшись, пошла в комнату.
— Я погиб! — вырвалось у Левана, он с трудом сдерживал смех.
— Крепись! — прошептала Натия. — Знай, бабушка не переносит смеха без причины.
Ольга Дмитриевна надела очки, вернулась и бесцеремонно принялась разглядывать Левана. Парень ей понравился, и она протянула ему руку, которую Леван с подчеркнутой галантностью поцеловал.
— Прошу! — вымолвила старушка и повела гостей в комнаты.
Они уселись за круглым столом.
Бабушка пристально смотрела на Левана, и он под ее взглядом невольно заерзал на стуле, засмущался, машинально достал сигарету.
Натия подняла указательный палец к подбородку. Леван поспешно смял сигарету и положил в карман.
— Да, так что ты сказала мне про этого молодого человека? — спросила Ольга Дмитриевна внучку.
— Он мой очень хороший друг.
— Видно, что хороший, но чем он занимается?
Натия подмигнула Левану. Это уже означало серьезную победу.
Леван приободрился и снова достал сигарету. И только собрался спросить, можно ли курить, как Натия снова поднесла к подбородку указательный палец. Леван опять смял сигарету и засунул ее в карман.
— Он инженер, работает в Рустави.
— Эта профессия любит серьезных людей.
— А разве Леван не серьезный человек?
— По теперешним парням трудно определить, кто из них серьезный, а кто нет. Теперь все хорошо одеты и у всех хорошая внешность. А кто твои родители? — неожиданно спросила Ольга Дмитриевна у Левана.
— Мать — врач. Отец — профессор, преподает в институте электромеханику. — Леван рукой указал на электролампу. — Они политически хорошо подкованы и морально устойчивы, — добавил он серьезно и выразительно поглядел на Натию: видишь, какой я молодец.
Натия, смеясь, покачала головой.
— Бабушка, не напоишь ли нас чаем? Уже поздно, мы должны скоро ехать.
Бабушка что-то проворчала и вышла на кухню.
— Натия, если я сейчас не закурю, то просто с ума сойду.
— Когда вернется бабушка, ты попроси, может быть, она и разрешит.
Натия села к роялю, который занимал почти всю комнату, Леван встал из-за стола и подошел к ней.
А Ольга Дмитриевна украдкой разглядывала молодых из кухни и довольно качала головой. «Хороший парень», — решила она наконец и вернулась в комнату с сахаром и печеньем.
— Ольга Дмитриевна, вы разрешите курить?
Разрешение было получено. Леван закурил и прислонился к стене, так было удобней смотреть на Натию. Она играла и все время чувствовала его взгляд. Не смогла сдержать улыбки, потом подняла голову и взглянула ему прямо в глаза.
Леван растерялся. Он и сам не понимал, что с ним происходит. Еле сдержался, чтобы не подойти к ней и не поцеловать.
— Чай готов.
От голоса бабушки Ольги молодые очнулись. Натия перестала играть. Леван взглянул на потолок и вздохнул, будто говорил: «Боже, и в чем я провинился перед тобой?..» Натия поднесла к подбородку указательный палец, оба рассмеялись и сели к столу.
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
1
День выдался знойный. Такие и в июле редко случаются. Жарко было на улице, и в мартеновском цехе воздух накалился, как в духовке. Сталевары беспрестанно пили воду, подбегали к вентиляторам, расстегивали комбинезоны и рубахи, подставляя ветерку вспотевшие тела.
— Что вы делаете? Воспаление легких хотите схватить? — закричал Леван, обходивший печи. У одной из них заметил Васо Хараидзе, жестом спросил, как дела.
Васо улыбнулся и поднял вверх большой палец в знак того, что все идет отлично. Лексо Арчемашвили тоже сиял, Леван никогда не видел его таким счастливым.
— Лексо, чему радуешься? — на ухо крикнул ему Леван и немного отошел от печи.
— Жена завтра приезжает, вот и радуется, — ответил за Лексо второй сталевар.
— Выздоровела?
— Спасибо вам, товарищ начальник, теперь здорова. Если не я, так мои дети отблагодарят вас за все.
Леван хлопнул по плечу сталевара.
— Работай хорошо, дорогой Лексо, это и будет твоей благодарностью!
Лексо Арчемашвили не умел выразить свою благодарность за то, что Леван помог устроить его жену в лучшую больницу, а потом выхлопотал ей бесплатную путевку в Гагру. Зато на работе он изо всех сил старался потрафить Левану.
К Хидашели подбежал сталевар третьей печи.
— Просят к телефону!
— Кто еще?.. — пробурчал Леван и пошел в будку.
Звонил Хундадзе, приглашал его к себе.
Начальник цеха был в кабинете один. Перед ним лежал раскрытый журнал с паспортами сталеварения. Когда вошел Леван, он отложил журнал в сторону.
Помолчали. Потом Элизбар тихо сказал:
— Сегодня мы советовались с директором и главным инженером и решили представить тебя на звание Героя Социалистического Труда.
Хундадзе прищурил один глаз и испытующе поглядел на Левана. У молодого начальника смены по всему телу пробежала приятная дрожь. Он чуть было не охнул от радости, но вовремя сдержался. Только улыбнулся и спокойно сказал:
— Огромное вам спасибо, Элизбар Иванович!
— Только знай: никому ни звука, я не должен был тебе говорить об этом, но… Правда, стаж у тебя маловат, однако кандидатуры лучше, чем ты, не сыщешь. В конце концов звание Героя дают человеку потому, что он его заслужил. Так что ты не беспокойся, мы это дело урегулируем…
Хидашели еще раз поблагодарил и вышел из кабинета. Начальник цеха проводил его взглядом.
«Парню двадцать восемь лет, он уже, считай, Герой Социалистического Труда, а скоро будет и начальником мартеновского цеха», — подумал Элизбар.
Он окончательно решил, что в октябре уйдет с завода, и как будто даже успокоился. А радость жены его была безгранична. Только одного она боялась: вдруг муж передумает? Но боялась она напрасно — Элизбар был человеком с твердым характером и никогда своих решений не менял.
«Мне было пятьдесят, когда меня назначили начальником мартеновского цеха», — горько подумал Элизбар. Он достал папиросу, сунул ее в рот и задумался, потом, очнувшись, начал шарить в карманах. Шарил по столу, искал под бумагами, открывал ящик. Но коробки со спичками нигде не было. Хотел позвонить секретарше, передумал, махнул рукой и бросил папиросу в корзину для бумаг. «Завидую? Нет, нет, не завидую. Просто наша жизнь была гораздо сложнее и труднее. Нелегкая была жизнь!..»
Леван почти бежал по цеху. Хотелось лететь, он чувствовал прилив безграничной энергии. Арчил Хараидзе сразу же почувствовал, что у начальника произошло какое-то радостное событие. Он никогда не видел Хидашели в таком состоянии, но все же не посмел спросить, что случилось.
Хидашели с трудом держал себя в руках. Он подскочил к третьей печи. На заправочной машине к задней стене подвезли доломит и ссыпали его. Хидашели показал машинисту, чтобы он уступил ему свое место. Потом подбежал к кому-то.
— Как ты лопату держишь, это тебе не палка, — закричал он, улыбаясь, выхватил лопату и принялся работать. Немного успокоившись, вернул лопату хозяину и подошел к Арчилу. Мастер читал анализ пятой печи, серы было больше нормы. Леван приказал шлак до полировки посыпать рудой и металл подогреть до тысячи семисот градусов.
В работе время шло быстро. На оперативной летучке он сидел уже совершенно спокойно, как будто ничего не произошло.
Начальник мартеновского цеха был поражен его хладнокровием. «Современная молодежь не умеет радоваться, — подумал он, — потому что легко всего добивается, она не знает цену победы ».
Когда закончилась оперативная летучка, Хидашели задержался у стола. Он записывал в блокнот какие-то цифры. Элизбар также не вставал со своего места. Леван кончил писать, спрятал блокнот в карман, спокойно встал, попрощался с Элизбаром и вышел. А начальник мартеновского цеха долго сидел, задумавшись. Потом еще раз проглядел паспорта плавок и подошел к окну. Глянул вниз. «Волга» Левана Хидашели стояла у подъезда, но Левана видно не было. Элизбар вернулся к столу. Большие стенные часы пробили пять. Он снова выглянул в окно. Появился Леван, он поднял капот и стал что-то делать в моторе. Потом закрыл капот и тщательно обтер руки тряпкой. Сел за руль.
Начальник мартеновского цеха до тех пор стоял у окна, пока «Волга» Левана не скрылась с глаз. Потом повернулся, медленно подошел к столу. Поискал папиросу. Вспомнил, что у него нет спичек. Устало опустился в кресло и задумался.
2
Металлурги в рабочие дни, как правило, не пьют. Кому приходилось работать у мартеновской печи с похмелья, тому хорошо известно, какой бедой оборачиваются бессонная ночь и вино. Но Лексо Арчемашвили явился в цех с похмелья.
Накануне из деревни нагрянули к нему побратимы. Пришлось выпить. Просидели часов до трех. Утром он встал чуть свет, в половине восьмого был уже в цеху. Из его кармана торчала бутылка боржоми.
— Что, Лексо, тяжело «под мухой»? — шутили рабочие. Лексо улыбался и кивал головой: принял, мол, немного.
— Слыхал? Нашего начальника смены представили на Героя Труда! — сказал ему Васо Хараидзе.
— Что ты говоришь! — радостно крикнул Лексо.
Весть о представлении Хидашели к званию Героя Социалистического Труда облетела весь завод, узнали об этом и в цехе. Когда начальник смены появился, к нему сбежались все, окружили и радостно поздравили. Один Лексо стоял в стороне. Он не осмеливался подойти к Левану, только издали ему улыбался. Хидашели знал, что Лексо застенчив, поэтому сам подошел к сталевару и пожал ему руку.
— Подождите, ребята! Это все разговоры, даже не думайте об этом. Лучше займемся делом, а то не только Героя не дадут, но и в шею погонят.
Металлурги рассмеялись и разошлись к своим печам.
Важа Двалишвили, узнав радостную весть, примчался повидаться с другом. Вскоре в цехе появился и Резо Кавтарадзе и бросился обнимать Левана.
— Да брось ты, я же еще не Герой!..
— Хватит тебе скромничать!
— Лично я ничего не слыхал, если ты что-нибудь знаешь, расскажи.
— Ну хорошо, я верю, что ты ничего не знаешь. И скажу тебе по секрету, это чистейшая правда. Я уже звонил Нодару, он на радостях через полчаса будет здесь.
— Ты с ума сошел, он ведь всю ночь работал!
— Ничего, и вообще я думаю, это событие нужно сегодня отметить.
— Это дело доверьте мне, — сказал Важа, — дома у меня стоит двадцать бутылок имеретинского. Сейчас позвоню своей княгине, и она добавит к вину другие необходимые вещи. Сегодня у меня настроение кутить. Скоро три месяца, как я капли в рот не брал.
— А своим ты сообщил? — спросил Резо Кавтарадзе.
— Зачем? Если мне действительно дадут Героя, они и без меня узнают. В конце концов, пока еще ничего не случилось. Меня хотят представить, но представление — это еще не присвоение.
— Ах вот как, хитрец, ты же говорил, что ничего не знаешь? — рассмеялся Резо. — Все равно, повод выпить есть. После оперативки все мы соберемся около твоей машины…
Леван издали заметил, что Лексо как-то неловко действует лопатой, и подошел ближе.
— Что с тобой, не заболел ли, ты? — прокричал Леван.
«Нет», — показал жестом сталевар и смутился.
— Что-то ты не в форме. Если плохо себя чувствуешь, иди домой, отдохни.
— Нет, — Лексо упрямо покачал головой.
— Тогда хорошенько забей порог, работай быстрее…
Левану захотелось пить, он подошел к будке с газированной водой.
— Вчера из деревни к нему товарищи приехали, малость перебрали, видно, — сказал ему сталевар третьей печи. Он догадался, о чем беседовали начальник смены и Арчемашвили. — Бедняга! Наконец-то и у него радость в доме!
Леван смолчал. Выпил залпом воду и не торопясь закурил.
Сегодня смена работала с особым старанием. Леван понял, что они горды за него и хотят отличиться в этот радостный для начальника день.
В третьей, четвертой и седьмой печах шихту засыпали в рекордные сроки.
Арчил принес анализ чугуна из миксера и что-то сказал. Они стояли слишком близко у печи. От страшного грохота ничего не было слышно. Хидашели взглянул на анализ. Углерода много, да черт с ним, с углеродом, а вот количество фосфора и серы слишком уж велико. Он выругался и направился к миксеру. Мастер пошел за ним, но прежде они завернули к Хундадзе, и Леван молча положил анализ перед Элизбаром на стол: что, мол, ты на это скажешь?
Элизбар заглянул в бумагу и подчеркнул красным карандашом две цифры. Потом взялся за телефон.
И как раз в этот момент в цехе завыла сирена. Леван вздрогнул. Элизбар уронил телефонную трубку. Они переглянулись — лица их словно окаменели. Первым опомнился и выскочил из кабинета Леван. По лестнице он бежал через две ступеньки и как ошалелый ворвался в цех.
Народ толпился у второй печи. Леван растолкал сталеваров и остолбенел — на полу лежал Лексо Арчемашвили. Его левая нога была сожжена до кости. Леван закрыл глаза, а когда снова открыл их, рабочие уже суетились возле печи. Все было ясно: сталь прорвала порог и выплеснулась Лексо на ногу.
«Все погибло, все», — была первая мысль, промелькнувшая в голове Левана.
— Черт возьми, почему я его не выгнал! — шептал он в отчаянии.
За все эти годы никогда у него ничего не случалось, кроме нескольких простых, незначительных неполадок. Он словно забыл, что во время единоборства с металлом может произойти авария, может пострадать человек. А ведь он знал много примеров, да и сам бывал свидетелем подобных аварий. Но чтобы все это произошло у него!.. Левану показалось, будто он стоит у пропасти и вот-вот рухнет туда.
Вокруг Лексо уже столпились приехавшие врачи…
«Погибло, все погибло», — монотонно стучало в голове у Левана. А в это время Арчемашвили уже увозили, потом появились директор и главный инженер. Иорам Рухадзе спрашивал, сильно ли пострадал сталевар, а ему кто-то отвечал, что если кость не повреждена, то, может быть, ногу не ампутируют, но, во всяком случае, работать парень больше не сможет…
Все это было где-то далеко от Левана, мысли которого были заняты только одним: «Пропало, все пропало…»
— Леван, что с тобой? — встряхнул его кто-то.
Рядом стояли Важа и Резо.
— Я сам виноват! — проговорил Леван с усилием.
— Чушь какая, в чем же ты виноват? — начали успокаивать его ребята.
Они не поняли, о чем он думал…
«Почему сегодня, почему именно сегодня?» — места себе не находил Леван.
Все собрались в кабинете начальника цеха для составления акта.
— Вот бедняга, только жена поправилась, из больницы выбралась, и такое несчастье! — вздохнул Арчил Хараидзе.
Рабочие стояли возле кабинета и тихо разговаривали. Они ждали решения начальства.
— Интересно, что запишут в акт, какую назначат пенсию?
— Если начальник смены скажет все как надо, зарплату полностью оставят.
— Все-таки как же это случилось, кто виноват? — спросила секретарша. На ее стуле кто-то сидел. А она ходила вокруг стола и охала.
— Кто его знает… К печи он подошел прикурить, именно в этот момент и прорвалась сталь. Он даже отпрыгнуть не успел. Хорошо еще, что в лицо не попало.
— В акте должны записать, что он не виноват. Иначе даже полоклада не дадут на пенсию.
— Надо было предупредить начальника смены!
— Хидашели в таких делах не ошибается, вы же видели, как он переживает. Даже если ему грозит выговор, он не поставит под удар Арчемашвили, — уверенно сказал Васо Хараидзе.
Никто ему не ответил, все только закивали, ты, мол, прав…
Леван Хидашели сидел в кабинете, опустив голову, уставившись в пол.
— Как это случилось? — спросил главный инженер.
Хидашели очнулся, взглянул на Георгадзе, потом оглядел остальных. Директор перебирал бумаги.
«Кто знает, может быть, и не все еще погибло, — подумал Леван. — Во всем нужно обвинить сталевара. Это единственный выход… Хотя нет, почему обвинить, ведь он действительно виноват, ведь это так и было!» Да, во всем виноват сам Арчемашвили. И он, Леван Хидашели, с чистой совестью скажет сейчас истинную правду.
Леван с надеждой посмотрел в глаза главному инженеру и громко, уверенно начал:
— В ту минуту когда сталь прорвала порог, я был у начальника цеха. Говорят, что Арчемашвили подошел к печи прикурить… Сталь именно в ту минуту прорвала порог…
— Вы считаете его виновным или нет? — резко перебил Иорам Рухадзе.
— Конечно, в этом нет никаких сомнений.
Леван почувствовал, как кто-то схватил его за руку. Оглянулся и увидел Важу. Он все понял, освободил руку и спокойно продолжал:
— С утра уже было заметно, что он не в форме, не может как следует работать, с трудом передвигается. Я подошел и предупредил его, что, если он болен, пусть идет домой. Он категорически отказался. Тогда я сказал: в таком случае работай побыстрей. И порог хорошенько замажь. Как потом мне рассказали, он, оказывается, накануне пил до утра. И вот, выпивший, невыспавшийся, порог он заполнил небрежно. Это он, наверное, и сам подтвердит… если…
Хидашели достал из кармана сигарету. Все молчали.
— Сразу же после смены собрание, — сказал директор и встал.
Когда они остались одни, Важа тихо спросил:
— Зачем ты это сделал, Леван? Ты же знаешь, что после твоих слов он получит гораздо меньшую пенсию. А у него большая семья, каждая копейка на счету.
Леван посмотрел в глаза Важа и ответил:
— Я не мог иначе, я сказал правду.
3
Они сидели втроем — Важа, Резо, Нодар. Настроение было отвратительное. Ели без всякого аппетита, пили без тостов.
— Где же все-таки Леван? — недоумевал Важа.
— Вряд ли у него есть настроение кутить. — И Нодар махнул рукой.
— А мы что, кутим? — усмехнулся Важа.
— Попробую еще раз позвонить, может быть, уже дома. — Важа встал, взял трубку, набрал номер. Немного подождал. Положил телефонную трубку и вернулся к столу.
— Может быть, уехал в Тбилиси? — предположил Нодар.
— В Тбилиси? Не думаю, — ответил Важа. — Я знаю, что он занимал у кого-то деньги, собирался в больницу идти.
— Если он действительно хотел помочь Лексо, так не сказал бы того что сказал, — наконец-то заговорил Резо.
— Так нельзя рассуждать, — возразил Важа.
— Ты всегда заступаешься за Левана, — заметил Нодар.
— Я не оправдываю Левана и не виню его. Это такое дело, что нельзя говорить, не подумав.
— Я много думал, но не нашел оправдания поступку Левана! — упрямо твердил Резо.
— Тогда давай рассуждать: по закону Леван правильно поступил или нет? — спросил Важа.
— По закону — да! — согласился Нодар.
— Это тоже еще вопрос! — отмахнулся Резо.
— Нет, тут никакого сомнения быть не может. По закону он поступил совершенно правильно. — Важа говорил убежденно.
— Да, что правда, то правда, по закону он поступил правильно! — снова подхватил Нодар.
— Еще раз повторяю: надо проверить, был сталевар виноват или нет. Кроме того, что случилось бы, если в данном случае исходить из позиций не только законных, а и человеческих? Что потеряли бы громадный завод и все государство, если бы Лексо Арчемашвили получил пенсию на тридцать или на сорок процентов больше? Скажи, Важа, что ты молчишь, разве разрушился бы от этого Руставский металлургический завод? А я утверждаю: ничего бы не случилось. Видишь, ты не знаешь, что и сказать. Не хочешь обвинять Левана, но другого ответа быть не может. Не так ли? Что, ты язык проглотил?
— Ты не прав! Он поступил так, как считал нужным. Поступил правильно, по закону. Это дело совести. Одни умеют лгать во спасение, другие не умеют.
— А как бы ты поступил на его месте? — У Резо странно изменился голос.
— Я?.. — растерялся Важа.
— Да, ты!
— Трудно так сразу ответить… Не знаю, как бы я поступил. Заранее ни один человек не может знать, как бы он поступил в критический момент своей жизни.
— Ты просто не хочешь сознаться, упрямишься, а сам прекрасно знаешь…
— Может быть, но не надо забывать и о том, что я — Важа Двалишвили, а он — Леван Хидашели. Мы можем по-разному смотреть на одно и то же. Факт, что Леван поступил законно.
— Ты Левана любишь и никак не хочешь здраво оценить все. Ну хорошо! Я поставлю вопрос иначе. Как ты думаешь, месяц назад Леван поступил бы так же?
— При чем тут месяц? — удивился Важа.
— Так и быть, разжую тебе: как бы он поступил, если бы не был представлен к званию Героя?
— Резо, ты понимаешь, что говоришь? — вскочил Важа.
— К сожалению, понимаю!
— Резо, нельзя говорить о таких вещах, не имея веских доказательств, решать так, одним махом… — вмешался Нодар.
— Я знаю, о чем говорю, и отвечаю за свои слова. Налей, выпьем еще…
— Левана я знаю восемь лет, — сказал Важа. — Я видел его и в худших ситуациях. Он бы не пошел на такой шаг из-за звания Героя Труда. Может быть, он ошибается, но верит, что поступает правильно.
— Вот не думал, что ты такой наивный! — насмешливо сказал Резо и выпил залпом вино. — Для него самое главное сейчас — получить Героя.
— А может быть, ему важно не само по себе звание Героя, а все, что из этого вытекает? У него большие планы, — задумчиво проговорил Нодар.
— Какие же это у него планы?
— Я сам не знаю.
— А если не знаешь, так лучше молчи.
— Не знаю, но верю! — Нодар ударил по столу кулаком. — Однажды Таль пожертвовал Ботвиннику ладью. Кто-то в зале спросил у Лилиенталя, видит ли он цель в этой жертве? Лилиенталь ответил: не вижу, но верю. Понятно?
— Медико! Если собираешься дать нам жаркое, так давай наконец! — вдруг, разозлившись, закричал жене Важа.
Медико принесла жареное мясо с картофелем на большой сковороде, молча поставила на стол и снова ушла на кухню.
— Берите, ребята, пока горячее.
Нодар взял только картошку.
— Ты чего, вегетарианец? — пытался шутить Важа.
— А ну, позвони еще раз, может быть, пришел? — сказал Нодар вместо ответа.
Не успел Важа встать, как зазвонил телефон.
— Слушаю! — сказал Важа громко и тут же поднял руку, давая понять друзьям, что это Леван. — Хорошо, приезжай скорее…
4
В больницу Леван явился поздно, от усталости почти потеряв способность волноваться. Он вошел в кабинет дежурного врача.
— Садитесь! — не взглянув на Левана, сказал дежурный врач, сухопарый сорокалетний мужчина с беззаботным выражением лица. Он сидел в удобной позе, закинув ногу на ногу, и читал газету.
Леван сидел перед ним, а он невозмутимо читал. Откуда-то доносились стоны больного, но и это, казалось, не могло оторвать врача от его газеты.
— Нато! — вдруг неожиданно закричал врач.
В комнату вошла сестра.
— Что случилось, кто там орет наверху? — спросил он, не отрываясь от газеты.
— Это Натенадзе, тот, у которого сломана нога.
— Морфий в третью палату! Чтобы я голоса его не слышал больше!
Левану надоело это демонстративное хамство, он встал и произнес с расстановкой:
— Может быть, вы соизволите все же обратить на меня внимание?..
Врач отложил газету и не торопясь оглядел Хидашели.
— Кого вы хотите навестить?
— Лексо Арчемашвили, сталевара, которого привезли к вам несколько часов назад.
— Он на этом же этаже, можете пройти, только имейте в виду, что больного волновать нельзя.
— Не стоит, наверное, идти в палату. Я просто хочу знать, каково его положение?
— По словам главного врача, ногу, наверное, не ампутируют, но работать по специальности он больше не сможет.
Леван встал и, не попрощавшись, вышел из комнаты. В коридоре он увидел Арчила и Васо. Здесь же на диване сидела жена Арчемашвили.
Увидев начальника смены, Васо смутился, капли пота заблестели на его лбу. Когда Васо прочитал в акте заключение Левана, он не поверил своим глазам. В представлении мастера Хидашели был каким-то удивительным, сильным человеком, способным взять на себя всю вину. А теперь это божество рухнуло. И Васо показалось, будто он потерял что-то очень дорогое. Он даже не мог понять, чем больше огорчен: трагическим случаем с Лексо или поступком Левана? Васо молча глядел на Хидашели, но не сдвинулся с места. На глазах у него выступили слезы. Ему было стыдно за Левана. Арчил тоже жалел Лексо, но не считал возможным осуждать начальника смены, ведь тот сказал правду. Арчил подошел к Левану, шепнул ему, что главный врач обещал, будто ногу не будут ампутировать. Леван кивнул. Потом взял Арчила под руку и повел в конец коридора.
— Теперь ему понадобится много денег. В семье-то, наверное, никаких накоплений нет?
— Эх, да что у него может быть? Он один кормил всю ораву!
— В цехе соберем что-нибудь.
— Завтра сделаем. Сегодня не до того было.
— Кто сколько может, пусть столько и внесет. Упрашивать не надо. А моя доля вот!
Леван достал толстый конверт и отдал Арчилу. Мастер, не открывая конверта, понял, что денег много.
В коридоре показался главный врач. Леван оставил Арчила и пошел ему навстречу.
— Очень вас прошу, ничего от меня не скрывайте. Как дела? — спросил Леван тихо, чтобы не услышала жена Лексо.
— Пока трудно что-нибудь сказать. Может быть, удастся избежать ампутации.
— Доктор, если нужна какая-нибудь помощь, я сделаю все, только скажите… Может быть, из Тбилиси нужно пригласить кого-нибудь?
Главный врач улыбнулся, похлопал Левана по плечу.
— Не беспокойтесь, обойдемся своими силами, — и вошел в палату.
Леван остался в коридоре. К жене Лексо он подойти не решился и сказал Арчилу:
— Я уйду, если что понадобится, сообщите сейчас же. И вообще, позвони вечером обязательно.
Арчил кивнул.
Хидашели повернулся и встретился глазами с испуганным мальчиком, старшим сынишкой Арчемашвили. Хотел что-то сказать, но никак не мог вспомнить его имя. Растерянно глядя на мальчика, он постоял немного, а потом быстро направился в комнату дежурного врача.
— Можно мне позвонить?
— Звоните.
Хидашели набрал номер Важа Двалишвили.
5
Леван молча сел за стол. Ребята тоже молчали. Только Важа попросил жену, чтобы она принесла Левану большой стакан.
— Покрепче ничего нет? — спросил Леван хозяина, поглядев на вино.
— Сейчас будет. Медико! — окликнул жену Важа.
— Ради бога, не надо, и так хорошо! — Леван взял стакан, медленно выпил и сразу же налил второй и снова выпил до дна. Потом съел немного мяса.
— Как он? — спросил наконец Важа.
— Наверное, не ампутируют. Даже не наверное, а точно знаю, что не отрежут. Но работать не сможет. Останется калекой. Дай еще выпить.
Важа схватил бутылку, наполнил стаканы и начал:
— За этого несчастного человека…
— Прошу тебя, прекрати, пожалуйста, не могу… — прервал его Леван.
— Да какой я вам тамада! Пейте за что хотите! — Важа разбавил вино нарзаном.
Резо Кавтарадзе курил папиросу за папиросой. Видя печальное лицо Хидашели, он подумал: «Кажется, лишнее я сказал».
— Теперь не время тостов. Но выпить надо, — предложил он и поднял стакан.
Бутылки опустели. Важа принес из кухни новые. Леван пил жадно и скоро охмелел. Он очень устал за этот день, и нервы, видно, сдали.
— Мне мальчишку жалко. Он так прильнул к матери и такими глазами смотрел, — произнес он.
Резо тоже был пьян, и ему почему-то показалось, что голос Левана Хидашели звучит фальшиво. Он вдруг обозлился, посмотрел в глаза другу и процедил:
— Жалко, что ты раньше не заметил этого мальчика. Тогда, может быть, не переполовинил бы кусок его хлеба.
Леван так ударил кулаком, что черная сковородка с остатками мяса подпрыгнула на столе.
— Считай, что ты ударил меня! — прохрипел Резо и хотел было вскочить.
Но Важа поднялся первым и толкнул друга на место.
— Тсс! А ну, успокойтесь. Медико! — крикнул он. — Ты, кажется, собиралась в кино!
Медико поняла, что их нужно оставить одних. Моментально переоделась и ушла. Важа закрыл двери изнутри, снова сел за стол и сказал Резо:
— Ты сейчас пьян, сам не понимаешь, что болтаешь.
— Ты сам пьян.
— Я не знаю, кто из вас пьян, а кто трезв, но чтобы этого я больше не слышал! — не поднимая головы, твердо сказал Хидашели.
В его голосе сквозила угроза.
— Пусть испугается тот, кто тебя боится. А я все, что думаю, скажу тебе в лицо. В другое время, Леван, ты бы этого не сделал. Не погубил бы человека. Но сейчас ты испугался. Да, испугался, что тебе не дадут Героя!..
Леван побледнел, вскочил со стула и ухватил Резо за рубашку так, что пуговицы отлетели и запрыгали по полу.
— Ты сейчас в стельку пьян. Эти слова ты мне повторишь завтра, слышишь?! Завтра, когда ты будешь трезвый. И тогда я знаю, как быть! — Леван отпустил его.
— В любое время повторю! — Резо уходил из комнаты, пошатываясь. — Когда хочешь, тогда и повторю, слышишь? — кричал он, вцепившись в дверь.
Нодар взял его за шиворот и с трудом вытолкнул из комнаты. Из прихожей еще долго доносилась ругань Резо.
Важа закрыл дверь, вернулся к столу и вытер пот со лба. Леван сидел, опустив голову.
Важа палил ему вина, но Леван отставил стакан в сторону.
— Не хочу больше. Вот коньяку бы я выпил…
— Да ты что, разве это вино можно коньяком портить? Но если хочешь, сейчас принесу.
— Сколько времени?
— Еще рано, да я через двадцать минут вернусь.
— Нет, лучше поедем ко мне. У меня есть коньяк.
— Да я принесу сию минуту…
— Лучше на воздух пойдем, душно здесь.
Леван вышел первым. Важа закрыл дверь и ключ спрятал у пожарного крана.
— Как ты думаешь, ушли они? Мне сейчас не хотелось бы снова встретить Резо, — сказал Леван.
— Наверное, ушли. Ты все-таки подожди здесь, я погляжу.
Важа сбежал с лестницы и вышел на улицу.
Вскоре он позвал Левана.
Леван сел за руль, Важа устроился рядом с ним. Через полчаса Хидашели остановил машину у своего подъезда, достал ключ и про тянул другу.
— Ты поднимайся, я только заведу ее в гараж.
…В новой, несколько дней назад полученной квартире стояли диван, холодильник, письменный стол, заваленный книгами, и журнальный столик. На стене висела фотография. Вначале Важа подумал, что это портрет какой-нибудь киноактрисы в спортивном костюме с теннисной ракеткой. Удивился: с каких это пор Леван стал увлекаться кинозвездами? Но, хорошенько присмотревшись, убедился, что знает эту девушку, только никак не может вспомнить, где и когда ее видел.
Появился Леван, достал из холодильника фрукты, коньяк и шоколад. Наполнил маленькие рюмки, придвинул стул и сел напротив Важи.
— Поехали! — сказал он и, не дожидаясь приятеля, глотнул коньяку.
Важа взял рюмку, нехотя выпил и отломил кусочек шоколада. Леван снял рубашку и бросил на диван.
— Если тебе жарко, можешь тоже раздеться.
— Ничего…
— Выпьем! — Леван опять налил и выпил залпом.
Он только подумал, что сегодня его не берут ни вино, ни коньяк, как вдруг перед глазами все поплыло, и он нервно заговорил:
— Может быть, ты тоже согласен с Резо? Не скрывай, скажи все, что думаешь обо мне, как это сделал мой друг.
— Успокойся, Леван!
— «Успокойся»! Легко сказать — успокойся! Легко вмешиваться в чужие дела! Он еще пожалеет о своих словах… Пей!
— Довольно. Больше не могу.
— Пей!
Важа выпил. Леван снова налил. Взял рюмку. Потом передумал, подошел к письменному столу, схватил какой-то журнал и толстую папку.
— А ты знаешь, что это такое? — Он протянул Важе журнал «Металлург».
— Знаю. Читал. Твоя статья.
— Понравилась?
— Очень.
— Хорошо. А ты знаешь, что такие исследования — отличный материал для докторской?
Важа кивнул.
— А ты знаешь, что это такое? — Леван показал Важе толстую папку с рукописью.
— Откуда мне знать?
— Посмотри.
Важа открыл папку и полистал рукопись. Название было то же, что и у статьи, опубликованной в «Металлурге», — «Некоторые вопросы высокофосфорического сталеварения».
— Та же статья?
— Да, в основном та же, только написана иначе. Это моя кандидатская диссертация.
Важа от удивления широко раскрыл глаза.
— Как, ты собираешься защищать диссертацию?
— Да, собираюсь! Почему ты удивляешься? Жизнь полна неожиданностей, не так ли?
— Но если ты хотел защитить диссертацию, то надо было поступить в аспирантуру. Теперь ты имел бы уже и степень, а то и заведовал бы отделом в институте металлургии.
— Согласен, можно было и так.
— Зачем же ты весь этот огород городил?
Леван усмехнулся:
— Это немного посложней огорода, но ты не Резо Кавтарадзе и, может быть, поймешь. Только хорошенько слушай, не прерывай меня, а то я могу и передумать. Мне пришла охота поговорить с тобой по душам, понимаешь?
Важа кивнул.
— Я легко мог поступить в аспирантуру, ты хорошо это помнишь. Но не захотел. Тогда я должен был сделаться рабом профессора Горделадзе, плясать под его дудку. Да, да, почему ты удивился, дорогой, существуют и белые рабы на этом свете. Возьми кафедру профессора Горделадзе. Господин профессор ставит проблемы. Его аспиранты и научные сотрудники вкалывают, как ослы. Их фамилии Горделадзе, может быть, упомянет лишь в предисловии в знак благодарности. Так проходили бы мои годы. Может быть, даже десятки лет. А я еще студентом чувствовал, что стою выше Горделадзе. Может быть, он тогда был большим специалистом, согласен. Для того чтобы приобрести такой опыт, как у него, мне нужны были годы. Зато у меня были способности, талант, умение, знания, интеллект. Я был сильнее профессора Горделадзе такими качествами, каких он никогда не приобретет. Помнишь, однажды уважаемый профессор написал на доске классическую формулу Эйлера из теоретической механики. Написал — и вдруг прослезился. Потом объяснил, что эта формула начертана на могиле Эйлера. Помнишь, или тебя не было на той лекции?
— Помню! — сдавленным голосом произнес Важа.
— Очень хорошо, если помнишь, — продолжал Леван. — Тогда я растерялся, до меня не сразу дошло, что он морочит нам головы.
Ровно через две недели во время распределения квартир в институте он сказал таким же прочувствованным тоном: «Друзья, сдаю вам трехкомнатную квартиру и прошу взамен те же три комнаты. Разница только в том, что в моей квартире совмещенный санузел, а в новой квартире — раздельный. Двадцать лет я работаю в этом институте, неужели я не заработал отдельный туалет?» Помнишь?
Важа опять кивнул.
— Если помнишь, скажи громко, ты что, проглотил язык? — Леван бросил окурок в пепельницу. — Так вот, я спрашиваю: человек, который так проникновенно клянчил для себя санузел, мог быть искренним в своем слезливом преклонении перед гением?
И он должен был стать моим руководителем…
Я предпочел пойти на завод. Потом вернулся в Рустави. Тут, и это вы тоже хорошо знаете, работаю на износ. Прихожу на два часа раньше и ухожу на два часа позже всех. Я многое потерял за эти годы: не читал прекрасных книг, не слушал музыки. Даже в кино ходил редко. Для меня не существовало концертов и вечеров поэзии. Я забросил рояль! А ведь музыка для меня была высшим наслаждением… Но цель прежде всего. Я ночами не спал. Только человек с моим здоровьем мог выдержать такое.
Однажды после его гениального изобретения Эдисону сказали: судьба, мол, улыбнулась тебе. А он горько ответил: «Она улыбнулась мне только после того, как я провел тридцать тысяч опытов». Некоторые думают, что и мне судьба улыбнулась — выдвинули на Героя. А я днем и ночью сидел в цехе, нянчился с рабочими, бегал за врачами для их больных жен и детей. Может быть, ты думаешь, что все это мне доставляло удовольствие?!
И вот скоро я представлю диссертацию. Надеюсь, ты согласишься, что научное исследование расценивается несколько по-другому, когда твои большие практические знания и опыт отмечены Золотой Звездой?
На моей защите будут присутствовать такие, с позволения сказать, металлурги, как Бидзина Артмеладзе. Они ни разу не плавили металла, ни разу не стояли у печи. Зато в кармане у них непременно лежит календарь, где отмечены дни рождения их тбилисских девиц, а на работе половину своего времени они проводят в дурацких спорах, кто лучше: Месхи или Метревели? Я защищу диссертацию. Но с завода все-таки не уйду. Поработаю еще три-четыре годика. Точнее, останусь до тех пор, пока не приготовлю докторскую. Сейчас я сплю по шесть часов. Буду спать по четыре. Но своего все равно добьюсь. Я знаю, что один сегодняшний мой день равняется десяти дням в старости. Ты знаешь, что я разработал и решил по-новому метод непрерывной разливки стали? Как только защищу диссертацию, представлю свой план главному инженеру. Потом к Звезде Героя, может быть, добавлю и медаль лауреата. И вот тогда я вернусь в институт. Пусть поговорят со мной те ученые, которые не нюхали заводской пыли, не знают, что такое бессонные ночи и адский труд…
И вот теперь, когда я почти достиг всего, какой-то пьяница и дурак чуть было не опрокинул мои планы!
Леван умолк, глаза его горели, а губы были сжаты до синевы.
Важа не мог смотреть на друга, он опустил голову. Его поразило, ошеломило все услышанное. Он не мог разобраться: ненавидел он Левана или жалел? Боялся или презирал? Леван Хидашели в мгновение ока стал маленьким, жалким существом. Сейчас Важа удивлялся, как этот человек столько лет был его другом…
— Ты занял сегодня деньги для семьи Арчемашвили? — наконец нарушил молчание Важа.
Леван кивнул.
— Много?
— Почти свой полугодовой оклад. А почему ты спрашиваешь?
Важа встал.
— Мне тебя жалко, понимаешь? Мне тебя жалко. Оказывается, тебе не хочется признаться в своей вине даже себе самому. Оказывается, ты нечистоплотный, несчастный…
Важа не успел закончить фразу. Леван Хидашели размахнулся, и Важа сначала ударился о стену, а потом свалился на пол. Он попытался встать, но не мог.
— А ну повтори! — кричал Леван. Ничего не соображая, он стоял над распростертым на полу другом. — А ну повтори!
Изо рта Важи потекла кровь. Хидашели опомнился. Он поднял товарища и уложил его на диван, потом намочил полотенце, вытер кровь и начал массировать ему грудь.
— Важа, Важа! — повторял он в отчаянии.
Наконец Важа открыл глаза, щеки его чуть-чуть порозовели. Некоторое время оба молчали. Потом Важа сказал шепотом:
— Помоги встать.
Леван поддержал его. Важа сперва сел, а немного погодя встал. Когда голова у него перестала кружиться, он медленно пошел к двери.
— Важа, прости меня! — встал у него на дороге Леван.
Тот молча дотронулся до его плеча: «Отойди». И Хидашели отошел. Важа открыл дверь, повернулся и твердо повторил:
— Мне тебя жалко!
И закрыл за собой дверь.
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
1
Тихо и мирно в доме Миндадзе. Платон еще не вернулся с работы. Тинатин у портнихи. А на большом красном диване в гостиной уютно устроились и перешептываются Маринэ, Миранда и Лела.
Маринэ хандрит. Она все еще не смирилась с исчезновением Левана. В доме Миндадзе никто не смеет упоминать его имени. Разве что Миранда принесет какую-нибудь сплетню о Леване и глядит испытующе на подругу. А Маринэ еле сдерживает слезы обиды и злости.
Она теперь скорее презирала Левана, чем любила, во всяком случае, ей так казалось. Но втайне Маринэ мечтала о возвращении Левана. Ее пугали сплетни и насмешки знакомых, о которых она не могла не догадываться.
Но как вернуть Левана — этого она не знала. Уже несколько месяцев он не показывался в их доме.
Девушки скучали в ожидании гостей, когда раздался звонок.
— Наверное, Тимур, — сказала Лела.
Маринэ встала и пошла в прихожую. Остановилась перед зеркалом, поправила волосы, одернула юбку, распахнула дверь и обомлела.
— Леван! — вырвалось у нее.
Леван не трогался с места. Он стоял в темноте и выглядел очень усталым. Маринэ показалось, что он пьян.
— Входи же, чего ты стоишь?
Леван вошел, как-то странно улыбнулся. Потом погладил ее по волосам. Весь этот ужасный день он метался и нервничал из-за аварии. И теперь очевидная радость и волнение Маринэ были ему приятны. Он обнял ее и поцеловал в губы. Она не сопротивлялась. Он прижал ее крепче, поцеловал волосы, глаза, шею. По всему его телу разливался горячий дурман.
А она вся сияла от счастья, готова была кричать, чтобы прибежали подружки и посмотрели, как он целует ее, как рад их встрече.
— Леван, хватит, слышишь, довольно! — зашептала Маринэ и попыталась вырваться из его крепких объятий.
Леван опомнился. Маринэ вывернулась и выскочила в комнату. Неожиданно Леван увидел себя в зеркале. Провел рукой по волосам, потом по-боксерски расслабил подбородок, странно щелкнул языком и пошел за девушкой.
Увидев Хидашели, Миранда и Лела широко раскрыли глаза. Маринэ торжествовала победу, она гордо глядела на подруг и улыбалась. На ее шее еще горели следы поцелуев Левана, но она нисколько не старалась их скрыть, наоборот, хотела, чтобы подруги поняли, как они встретились с Леваном.
От Миранды ничего не ускользнуло. Она поглядывала то на Левана, то на Маринэ.
— Выпить есть что-нибудь? — спросил Леван.
— Шампанское!
— Поскорей.
Он был утомлен, взвинчен, кружилась голова, лицо горело. Ему нужны были отдых и спокойствие. Поэтому он по старой памяти и устремился в дом Миндадзе. Очень хорошо сознавая, что Миндадзе обижены на него, он понимал, что они все равно станут перед ним заискивать, что он окунется в атмосферу тепла и ласки. Сегодня это ему было особенно нужно — после всего, что наговорили ему товарищи.
Пока Маринэ ходила за шампанским, он обнял Миранду.
— Сядь поближе, если хочешь, чтобы я хоть раз поцеловал эту жирную шею. — Леван заглянул ей за вырез и одобрительно воскликнул: — Ого-го!
— Ну, ну, хватит! — смеясь отбивалась Миранда.
— Нет, что правда, то правда, я все-таки азиат, люблю дородных женщин!
Только теперь девушки окончательно поняли, что Леван пьян, но Маринэ уже несла охлажденное шампанское. Леван взял у нее бутылку. Девушки в ожидании хлопка закрыли глаза и отвернулись, но Леван открыл бутылку беззвучно.
— Ловкость рук, — сказал он и разлил шампанское в высокие бокалы. — Прошу вас! — И вдруг повернулся к Маринэ. — Ты почему не села со мной рядом? Сейчас же иди сюда!
Леван хлопнул по креслу, и Маринэ не заставила просить себя дважды.
— Вот так! А теперь пейте! — Леван осушил бокал.
— Я не могу. От шампанского у меня портится настроение! — сказала Миранда.
Леван пристально посмотрел на нее.
— А ты знаешь, в каком я сегодня настроении? Не знаешь? Тем лучше. Но я хочу, чтобы у вас у всех было плохое настроение. Поэтому пейте.
Леван поднял бокал и протянул его Миранде. У него в эту минуту было такое лицо, что Миранда не посмела отказаться и взяла бокал, многозначительно переглянувшись с Лелой. Она была уверена, что плохое настроение Левана связано с Натией. Лела поняла подругу и подмигнула в ответ.
Леван взял другой бокал, поднес его к губам Маринэ, свободной рукой обнял ее за плечи и повернул к себе. Маринэ изогнулась, как кошка, ей было приятно его прикосновение, она полузакрыла глаза и медленно выпила. Леван поставил пустой бокал на стол и поцеловал ее.
От шампанского у Миранды заблестели глаза, у Лелы порозовели щеки. Маринэ ликовала, она не могла скрыть своей радости. Смотрела Левану в глаза и думала, что сегодняшний его приход стараниями Миранды и Лелы завтра станет известен всему городу два-три «приятных» сообщения дойдут и до Натии…
«Что это сегодня, как назло, не приходят гости? — думала Маринэ. Она хотела, чтобы все узнали, что Леван Хидашели вернулся. — Странно, почему он в таком плохом настроении? Может быть, с Натией у него не ладится?»
Леван заставил всех допить шампанское до конца, а потом открыл еще бутылку. Через некоторое время у Миранды лихорадочно засверкали глаза. Лела хохотала без причины, узкая юбка Маринэ вызывающе вздернулась. Смелый вырез глубоко открывал ее грудь, в ложбинке блестел маленький золотой крестик.
— Мне кажется, недурно было бы распить еще одну бутылку, а?
— Леван, прошу тебя, больше не надо! — взмолилась Маринэ.
— Тогда поехали за город!
— Прокатимся! — согласились все.
Леван встал.
— Я жду вас в машине.
Леван вышел на улицу и с наслаждением подставил лоб свежему, прохладному ветерку. Сегодняшней катастрофы как не бывало. Он сел в машину, включил мотор. Вскоре показались девушки. Маринэ села рядом с ним. Миранда и Лела — на заднее сиденье. Они проехали проспект Важа Пшавелы и свернули на перегон Ваке — Сабуртало.
— Леван, дай послушать что-нибудь! — попросила Лела.
Он включил приемник и правой рукой обнял Маринэ.
— По-моему, мы здесь совершенно лишние, — прошептала Миранда. Лела кивнула и громко попросила:
— Высади меня у моего дома, Леван, что-то голова разболелась.
— Я тоже выйду вместе с тобой, — сказала Миранда.
Леван и Маринэ поняли, что девушки нарочно оставляют их вдвоем, но смолчали.
— Утром позвоните! — только крикнула девушкам вдогонку Маринэ.
— Куда ехать? — спросил у нее Леван и развернул машину.
— Куда ехать? — задумалась Маринэ. — Давай поднимемся к Цхнети к Гюли Ткешелашвили.
— Давай! — согласился Леван.
Скоро они выехали за город. По радио передавали какую-то приятную мелодию. Леван правой рукой по-прежнему обнимал девушку, снимая руку только на поворотах, чтобы перевести скорость. Маринэ тихо подпевала мелодии, глаза ее лукаво блестели.
Когда они поднялись в Цхнети, Маринэ выпрямилась, поправила волосы.
— А где дом Гюли? — спросил Леван.
— Да ну ее, Гюли. Мне теперь не до их церемоний.
— Куда ж тогда ехать?
— Куда хочешь…
Леван посмотрел на девушку: глаза полузакрыты, губы таинственно улыбаются. «Какой я идиот», — подумал он и, выжимая скорость, устремился в Бетанию. Маринэ молчала. Она догадалась, что они свернули с дороги, но не проронила ни слова. Она все обдумала.
Леван завел машину в дубняк, остановил ее и выключил фары.
Лес освещала бледная луна. Дубовые листья отливали серебром. Глубокую тишину иногда нарушал собачий лай, доносившийся из Бетании.
Леван повернулся к Маринэ. В темноте сверкнули ее глаза. Он медленно нагнулся, обнял девушку и поцеловал в губы. Рука его скользнула по шелку…
2
Утром Левана разбудил резкий звонок. Он стукнул по будильнику, но звонок повторился. Значит, кто-то стоял за дверью. Леван сунул голые ноги в кеды.
— Кто там? — сонно спросил он и открыл дверь.
Перед ним стоял Платон Миндадзе.
Не дожидаясь приглашения, он вошел в комнату. У Левана в голове молнией промелькнул вчерашний вечер. Он понял, что попался. История с Арчемашвили выглядела мелкой неприятностью по сравнению с тем, что мог учинить Миндадзе.
Даже не извинившись, Леван схватил одежду и заскочил в ванную. Открыл воду, но мыться не торопился — выигрывал время. Мысли теснились в его голове. Он попал в западню, выхода не было. Он машинально подставил под струю сначала одну руку, потом другую. Нехотя умылся. Миндадзе приперли его к стенке, но все-таки он должен выйти из положения достойно.
Леван посмотрел в зеркало. Почувствовал презрение к самому себе — на него глядел побежденный, одураченный мальчишка. Обозлившись, он плюнул на свое отражение в зеркале, плюнул на Левана Хидашели, которому оставалось только одно — жениться на Маринэ. «Если я когда-нибудь сумею выбраться из этого тупика, я покажу всем! Снова расправлю крылья!..» Он не мог поступиться своими планами. Дело требовало жертв. Ради намеченной цели он вынужден был поступиться самолюбием, любовью, Натией…
Леван отвернулся от зеркала, быстро оделся и вошел в комнату.
Платон сидел на стуле, разглядывая портрет Натии. Лютая злоба закипела в груди Левана. Внезапно ему захотелось стукнуть Миндадзе стулом по голове, но он сдержался.
Лицо его сразу посерело и осунулось. Леван неторопливо достал сигарету и неторопливо закурил, как бы говоря Платону: да, вы меня поймали, но я все-таки Леван Хидашели!
— Что побеспокоило вас так рано, на рассвете, уважаемый Платон? — насмешливо спросил Леван.
— Ты знаешь, я не люблю болтать зря, — холодно начал Платон, — знаешь и то, чем вызван мой приход. Я хочу узнать твое решение. А потом уже буду действовать, не теряя ни минуты…
— Я сейчас выхожу в смену. Смена кончается в четыре. В семь вечера я буду у вас и попрошу руки Маринэ. Хочу заранее надеяться, что вы не откажете.
Платон спокойно выслушал Левана, хотя не ожидал такой легкой победы. Он был умен и понял, что у Левана что-то неладно, иначе он не сдал бы так быстро свои позиции.
Тем не менее Миндадзе счел переговоры законченными, встал, снова задержался взглядом на портрете Натии и ушел, хлопнув дверью. А Леван еще долго сидел на стуле посреди комнаты, пока не зазвонил будильник. Он вздрогнул, схватил часы и бросил их об пол. Потом открыл дверь и бегом, словно опаздывал куда-то, помчался вниз по лестнице.
3
В цехе никогда еще никто не видел Левана таким унылым. Он ходил, опустив плечи, и лицо его точно постарело. Настроение немного улучшилось, только когда он узнал, что представлению к званию Героя вся эта история не помешает.
На оперативном совещании он отозвал Арчила в сторону и спросил о Лексо Арчемашвили. Арчил только рукой махнул. Врачи еще не дали окончательного, твердого ответа, но ногу, видимо, все-таки не ампутируют. Потом он достал конверт, полный денег, и вернул его начальнику смены.
— Не принял; просил передать, что он и так благодарен вам.
Леван застыл, потом, вдруг испугавшись, чтобы никто не заметил его растерянности, быстро спрятал конверт в карман.
На место Лексо Арчемашвили выдвинули его помощника — маленького светловолосого парня, Гигу Лолашвили. Васо Хараидзе крутился около, помогал новому сталевару.
На Хидашели теперь действовало все, раздражали малейшие неполадки. Он заметил, что помощник сталевара шестой печи работает точно спросонья, то и дело отдыхает, облокотившись на лопату. Леван подбежал к нему, схватил за воротник и повернул к себе.
— Что ты стоишь подбоченившись, твою…
Удивленный сталевар уставился на Левана, ничего подобного он не ожидал от начальника смены. Даже не мог себе представить, что Хидашели умеет так злиться. Молча взял лопату и принялся за дело.
— Чего глаза вытаращил, он со вчерашнего дня расстроен! — сказал товарищ помощнику сталевара, когда Хидашели ушел.
Леван понял, что совершал ошибку за ошибкой, но не в силах был овладеть собой. Потом он бросился в кабинет. Закрылся и не выходил целый час. Боролся с собой, старался успокоиться. Уткнувшись в стол, думал о многом. Он искал выход, его одолевали тяжелые мысли.
«Нужно взять себя в руки, — думал он, — все это мелочь. Главное, что звание Героя спасено. Все образуется, все будет хорошо. Я еще покажу им, кто такой Леван Хидашели».
Он больше не думал о Натии, вернее, он не хотел думать о ней. Знал, что она потеряна для него навсегда.
В тот день в цехе никто не улыбался, как прежде, никто не шутил. Не разговаривали даже о деле — распоряжения и приказания передавали друг другу жестами.
Хидашели казалось, что сталевары избегают его, не хотят с ним разговаривать.
«Ах, вот как, вы на меня обижены? Ничего, ничего! Обойдется! А работать все равно будете».
От этих мыслей он почти успокоился. В сердце затеплилась надежда. Он снова почувствовал силу в своих руках.
Но по окончании смены в душевой Леван заглянул в обломок зеркальца и испугался: на него глядело желтое, мрачное лицо с холодными, потухшими глазами.
4
Начало седьмого. Маринэ волновалась, не находила себе места. Услышав шум машины, подбегала к окну в своем элегантном платье, украшенном дорогим ожерельем.
Лела и Миранда, терзаемые любопытством, старались понять, что произошло за вчерашний вечер и сегодняшнее утро, и многозначительно переглядывались. Волновалась и Тинатин Георгиевна. Только Платон Миндадзе ждал совершенно спокойно, он знал, что Хидашели обязательно придет, сидел в своем кабинете и читал газету.
— Завидую твоим нервам! — вздохнула Тинатин.
Платон ничего не ответил.
— А если он не придет? Мы ведь гостей пригласили… — в отчаянии подскочила к нему жена.
— Придет, обязательно придет, — уверенно ответил Платон.
Леван пришел в десять минут восьмого. У него был невозмутимый вид, он улыбался, и в улыбке сквозила ирония. Было трудно понять, кому она, собственно, адресована — Миндадзе или себе самому.
Леван поклонился Маринэ и пристально поглядел ей в глаза. Маринэ растерялась, но, к счастью, в это время из кабинета вышла Тинатин.
— Ах, Леван! — с провинциальной изысканностью сказала она.
Леван и Тинатин встретил холодной улыбкой. Будущая теща поцеловала его в лоб, Леван приложился к ее ручке. Он не терпел подобных церемоний, но не хотел, чтобы Миранда и Лела поняли, что Миндадзе поймали его в капкан.
— Платон! — позвала Тинатин.
— О-о, как можно, Тинатин Георгиевна, я сам явлюсь к нему! — остановил ее Леван.
Потом он обратился к Маринэ:
— Маринэ, я хочу поговорить с вашими родителями.
Девушка нежно улыбнулась. Леван насмешливо посмотрел на нее и взял под руку Тинатин.
Они степенно направились в кабинет Платона. Как только закрылись двери, Леван выпустил руку Тинатин, сел на диван и положил ногу на ногу.
Наступило молчание.
— Слушаю! — сказал Платон и отложил газету в сторону, сделав вид, будто не заметил, что Леван не поздоровался с ним.
— Это я вас слушаю! — сказал Хидашели.
— Было бы лучше, если бы вы вели себя иначе.
— Теперь уже поздно! — горько усмехнулся Леван. — Да, кстати, я прошу руки вашей дочери…
У Платона кровь прилила к лицу, но он смолчал. Он оседлал Хидашели, но пришпорить его, видно, не удастся.
Тинатин растерянно смотрела то на Левана, то на мужа.
— Ваши аплодисменты, очевидно, следует принять как знак согласия? — Леван вел себя недопустимо, но не мог иначе.
Платон тяжело дышал, в висках у него стучало, печень разболелась, и правую руку он прижал к животу.
— Почему вы пришли без родных и друзей?
— Я часто слышал, что у человека может быть только один друг. Оказалось, что у меня нет даже и одного-единственного.
— Распишетесь завтра утром? — спросила Тинатин.
— Конечно, зачем же откладывать удовольствие?
— Платон, а мы к завтрашнему дню успеем подготовиться? — обратилась Тинатин к мужу.
— Успеем. Я уже обо всем позаботился.
— Неплохо было бы этот вопрос согласовать со мной. Надеюсь, в день собственного счастья я могу пользоваться совещательным голосом? Так вот, имейте в виду, я категорически против свадьбы.
— Что это значит, что скажут люди? — воскликнула Тинатин.
— Теперь у меня для свадьбы нет ни желания, ни настроения.
— Боже, у меня так хорошо все было задумано! Вы могли бы взять отпуск и поехать прямо в свадебное путешествие! — вздохнула Тинатин.
— Я не собираюсь брать отпуск, не собираюсь в свадебное путешествие. Для этого у меня нет времени.
— В чем же, в конце концов, дело? — вспыхнула Тинатин.
— С этой женщиной мне трудно разговаривать! — холодно заявил Леван.
— Ты замолчишь или нет? — закричал Платон на жену.
— Не кричи, услышат, — шепотом сказала Тинатин.
— Хорошо, не хотите свадьбу, не надо, но отпуск почему не берете?
— Я уже сказал, что для этого у меня нет времени. Вы деловой человек и должны понять: у меня уже готова диссертация, в этом месяце я должен сдать кандидатский минимум, защита состоится не позднее декабря.
— Я очень хочу, чтобы моя дочь жила со мной, — сказал Платон.
— А она сама?
— И она так хочет.
— Так чего же она хочет от меня?
— Прошу вас отнестись к этому серьезно.
— С удовольствием. Ваша дочь будет жить со мной в Рустави.
— Господи, как мое дитя сможет жить в Рустави?! — запричитала Тинатин.
— Если не сможет, скатертью дорога.
— Боже, я умру от горя! — не умолкала Тинатин.
— Что же делать, говорят, дети — цветы, выросшие на могиле родителей.
— Это уже чересчур! — рассвирепела Тинатин.
Леван встал и обратился к Платону:
— Утром вы мне поставили ультиматум, теперь моя очередь. Ваша дочь будет жить со мной в Рустави. Никакой свадьбы и свадебного путешествия не будет. Завтра после загса в моем доме состоится обед. Будут только мои родные и очень близкие знакомые. Вы также, надеюсь, пожалуете. И еще: чтобы в моем доме я никогда не видел тех бездельников и кретинов, которые бесконечно увивались около вашей дочери, включая сюда и самых лучших ее подруг. Завтрашний день я как-нибудь еще потерплю. Что касается чванства Маринэ и усвоенных из заграничных кинофильмов «аристократических манер» — об этом у меня будет особый разговор с нею. Еще одно, и наши переговоры будут закончены: никакого приданого чтобы я не видел. Не хочу ни одной вашей копейки. А сейчас нам пора выйти в гостиную. А то весь Тбилиси заговорит, будто Миндадзе не хочет выдать дочь за Левана Хидашели. Разрешите мне, мадам, называть вас мамашей и предложить вам свою руку…
Леван хорошо знал, как уколоть Тинатин. Слово «мамаша» заставило ее вздрогнуть, но она смолчала, взяла Левана под руку, и они вышли к гостям.
На лицах обоих застыли неестественные сияющие улыбки. Гости шумно встретили их. Тинатин получала поздравления и только повторяла: «Благодарю, благодарю…»
Платоном овладело прежнее уныние. Леван подошел к Маринэ, поцеловал ее в лоб. Маринэ вздрогнула, поцелуй его был подчеркнуто демонстративным, губы Левана — холодны как лед…
5
— Что с тобой, ты не здоров? — спросила Левана мать. Ее встревожили его потухшие глаза и желтое лицо.
«Наверно, я отвратительно выгляжу, — подумал Леван, — это никуда не годится, надо взять себя в руки».
— Ничего со мной не случилось, мамочка. Наоборот, пребываю в прекрасном настроении. — Леван попытался улыбнуться, но у него ничего не вышло.
— Что с тобой, Леван? Я никогда не видела тебя таким.
— Откуда же ты могла видеть, ведь я еще ни разу не женился.
— Ты что, шутишь или правду говоришь? — Нино недоверчиво посмотрела на сына.
— Я не шучу, завтра расписываюсь.
Услышав об этом, из другой комнаты вышел Варлам. Он остановился у стола и вопросительно посмотрел на сына.
— Что вы так насторожились, вы недовольны? А ведь каждый день покоя не давали — женись да женись! — засмеялся Леван.
Нино все еще не понимала, шутит сын или говорит правду.
— А почему нам ничего не сказал?
— А о чем я говорю сейчас?
— Поздновато, — упрекнул Варлам.
— А если бы я сказал раньше, что бы от этого изменилось?
— Ничего. Просто было бы приятно. Я бы подумал, что сын относится ко мне с уважением, просит совета, считается с желанием отца.
Варлам как будто обижался на сына, но в его голосе все-таки чувствовалась радость. Он верил, что Леван ни в чем не мог ошибиться. Варлам и сам женился, не спросив разрешения у родных, и не считал это большим преступлением.
Но от глаз матери ничто не ускользнуло. Она поняла, что с Леваном случилось какое-то несчастье. С самого начала ее взволновало его больное лицо, и сейчас беззаботное настроение сына казалось ей фальшивым.
— Кто же она такая? — спросил снова отец.
— Миндадзе Маринэ Платоновна, родившаяся в 1935 году, по образованию филолог, специальность — английский язык. Но я не думаю, дорогой профессор, что она поразит вас своими знаниями.
Леван засмеялся и бросился на диван. Из кармана его пиджака выпал толстый конверт. Леван с недоумением посмотрел на него, и перед его мысленным взором промелькнуло: цех, Арчил Хараидзе протягивает конверт и говорит: «Не принял. Просил передать, что и так благодарен вам за все…» Не принял Лексо… Леван вытряхнул деньги на стол.
— Здесь денег больше, чем нужно. Завтра в полдень мы распишемся. Устройте скромный обед. Мне сейчас не до свадьбы. Когда защищу диссертацию, устроим пир.
Теперь и Варлам понял, что Леван не радуется своей свадьбе. Он помрачнел и посмотрел сыну в глаза.
— Кто ее родители?
— Миллионеры. Многие женихи зарились на их богатство.
— Я надеюсь, моего сына не могло прельстить чье-то богатство?
— Вы что, допрос мне устраиваете?
Леван искал повода разозлиться, он больше не мог сдерживаться.
— Ты это называешь Допросом? — спокойно продолжал Варлам. — Кажется, я имею право знать, кто будет моей невесткой.
— Об этом не беспокойся. Могу тебя заверить, что она вам понравится. — Леван встал и вышел в свою бывшую комнату.
— Какая разница, понравится мне она или нет. Главное, чтобы тебе она нравилась и чтобы ты ее любил, сынок! — по-прежнему сдержанно сказал Варлам ему вслед.
Нино вздохнула, несколько минут сидела в нерешительности, потом встала и пошла к сыну. Леван одетый лежал на кровати, пристроив ноги на стул. Приходу матери он явно был не рад. Знал, что сейчас последуют вопросы, а у него не было сил объясняться. Он закрыл глаза, притворился, что спит.
— Леван, — ласково начала Нино, но в голосе ее слышались слезы, — скажи, что произошло, почему ты так внезапно решил жениться?
Леван открыл глаза и посмотрел на мать. Опять постарался улыбнуться.
— Не волнуйся, мама, вот увидишь, Маринэ тебе понравится. Сейчас я очень устал. Хочу спать. Вы постарайтесь все приготовить, времени ведь осталось мало.
— Встань, я постелю тебе.
Он встал послушно, как в детстве, и немедленно лег снова, едва мать приготовила постель. Нино погасила свет и вышла к мужу. Леван облегченно вздохнул. Сбросил с себя простыню и уставился в потолок. Наверно, было около часа ночи. Сквозь шторы просвечивали огни фонарей. Во дворе все еще раздавались голоса, и время от времени врывался шум мотора. «Наверно, Ачико снова собрал свой мотороллер», — думал Леван.
Шум постепенно утихал. Уже не гудел мотороллер Ачико. Только из соседнего окна доносились звуки магнитофона. Леван не собирался ночевать у родителей. Он так хотел одиночества! Но все-таки не уехал в Рустави, чтобы еще больше не взволновать родных; он не сомневался: они поняли, догадались, что не все у него гладко.
Лежал неподвижно. Сон не шел.
— Что со мной происходит? — тихо произнес он.
На потолке красиво вспыхивали блики от уличных фонарей. Временами эти блики тихо раскачивались и мигали. Он закрыл глаза и вдруг почувствовал холод. В комнату ворвался ветер, запахло дождем. Леван попытался поднять голову, но уже не мог разобраться, был это дождь во сне или наяву. Он спал.
Уже под утро он почувствовал на лбу чью-то руку. Испуганно открыл глаза, — рядом сидела мать, укутанная шалью.
— Почему стонешь, сынок, что с тобой? — Нино плакала.
Леван взял ее руку, поднес к губам и нежно поцеловал.
— Все хорошо, мамочка, иди спи спокойно!
Леван повернулся на бок. Широко раскрытыми глазами уставился на стену. Нино нагнулась, поцеловала сына, погладила его по волосам, вздохнула и ушла.
Блики, пляшущие на потолке, побледнели, в окно проскользнуло серое утро.
6
Натия готовила программу курсового концерта. Дома никого не было — все знали, что заниматься Натия любит в одиночестве. На девушке было ситцевое платье с белым воротничком. Оно придавало ей совсем детский вид.
Когда у дверей позвонили, Натия недовольно поморщилась. Медленно, нехотя она встала, открыла дверь и искренне удивилась — перед ней стояла улыбающаяся Миранда.
— Пожалуйста, входите, — растерянно пригласила Натия.
Миранда поцеловала ее и вошла в комнату.
— Занимаетесь? Кажется, я помешала вам, — сказала гостья, бросив взгляд на открытый рояль.
— Ничего, — вежливо улыбнулась Натия и, предложив ей стул, сама села на диван.
Толстуха Миранда сильно запыхалась, поднимаясь по лестнице. Она уселась поудобней и блаженно засопела. Натия знала, что Миранда — подруга Маринэ, и видеть ее, да еще у себя дома, не доставляло ей особого удовольствия.
А Миранда не знала, как приступить к разговору. Она надеялась, что Натии уже известно о женитьбе Левана, и хотела выяснить причины столь внезапного появления Левана у Миндадзе и неожиданной, молниеносной свадьбы. Миранда и Лела ломали себе головы над всем этим. Внимательно наблюдали за Миндадзе, взвешивали каждое слово Левана, но ничего не понимали, разгадать эту загадку они не могли. Леван Хидашели продолжал играть роль счастливого мужа…
— Маринэ вышла замуж! — выпалила Миранда, решив, что Натия ничего не знает.
— Правда? За кого? — спросила, улыбаясь, Натия.
— За Левана Хидашели!
Натия так побледнела, что Миранда вскочила и хотела бежать за водой.
— Этого не может быть! — еле слышно прошептала Натия.
— Позавчера расписались.
Натия сидела неподвижно и не отрываясь смотрела на Миранду: «Какие у нее глаза — вытаращенные, водянистые… Она похожа на лягушку…»
Миранда не выдержала взгляда Натии и в смущении принялась крутить громадную перламутровую пуговицу на платье.
Натия встала. Подошла к окну. Во дворе кто-то развесил огромный ковер и палкой выбивал из него пыль. На балконе напротив висели атласные одеяла и сияли на солнце кроваво-красным цветом. Кричали дети, кто-то кого-то звал, дребезжали звонки велосипедов.
Натия ничего не слышала. До ее сознания доходили только резкие монотонные удары палки по ковру.
По тому, как вздрагивали плечи Натии, Миранда догадалась, что она плачет.
— Вы сюда затем и явились, чтобы сообщить мне эту новость? — вдруг холодно спросила Натия, не поворачиваясь и по-прежнему глядя в окно. — Благодарю.
Миранда поняла, что ей лучше уйти, и осторожно вышла.
Натия услышала стук захлопнувшейся двери. Медленно отошла от окна и без сил опустилась на диван. Закрыла глаза, и крики детей, трель велосипедных звонков, гудение машин — все это слилось, превратилось в единый гул, в котором отчетливо выделялись монотонные удары палки по ковру. Звуки постепенно все приближались и усиливались, и эти удары словно отдавались в ее голове.
Перед глазами все закружилось. Натия чувствовала, будто диван постепенно поднимается к потолку, а палка все бьет и бьет. Натию охватил страх, ей показалось, что она падает. Она инстинктивно ухватилась за спинку дивана и открыла глаза.
Безмятежно светилось чистое небо, ветерок листал ноты. Кто-то смеялся на балконе противоположного здания. Кто-то по-прежнему выбивал ковер.
Слезы неудержимо хлынули из глаз Натии.
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
1
Утром в управлении сотрудники встретили Платона Миндадзе веселыми улыбками.
— В чем дело, случилось что-нибудь?
— Как, разве вы ничего не знаете? — удивился один из сотрудников.
Платон отрицательно покачал головой.
— Ваш зять представлен к званию Героя Социалистического Труда.
Платон почувствовал в груди глухую боль.
— Платон Прокофьевич, поздравляем!
— А вы откуда узнали?
— Разве в Тбилиси скроешь что-нибудь?
— Не знаю, лично мне ничего не известно!
— Наверное, хотел вам сюрприз сделать…
— Да, весьма возможно.
Платон вошел в свой кабинет. Бросил на стол портфель. Сел в кресло и нажал кнопку. В дверях показалась секретарша. Она хотела что-то сказать, но увидела угрюмое лицо начальника, и улыбка застыла у нее на губах.
— Ко мне никого не пускать! — коротко распорядился Платон.
Теперь для него все прояснилось, он понял, почему так легко удалось уговорить Левана Хидашели, понял и то, что теперь сладить с зятем будет совершенно невозможно.
За несколько недель замужества дочери на лбу Платона появились новые морщины, он как будто сразу постарел. Тинатин тоже все время была в дурном настроении, хотя по привычке и прихорашивалась. Теперь она знала, что Леван ее не выносит, но ей ничего не оставалось, как терпеть все ради дочери. Иногда она ездила в Рустави, и там каждый раз Маринэ плакала и жаловалась матери, что Леван никакого внимания на нее не обращает. Он сутками пропадал на заводе, а придя домой, садился за письменный стол. За три месяца он и трех раз не вышел с Маринэ на улицу. А если и соизволит обратить на нее внимание, то только затем, чтобы сделать насмешливое замечание.
Зато за эти три месяца Леван сдал кандидатский минимум и представил диссертацию в институт, где сразу же заговорили о его исследованиях.
Но Маринэ ничто не радовало, успехи мужа только раздражали ее, их отношения портились с каждым днем.
Однажды при Леване Маринэ закурила. Он подошел к жене, вырвал у нее сигарету и, будто ничего не произошло, сел к столу за какие-то расчеты. Он молча, терпеливо ждал, когда жена перестанет плакать, потом спокойно сказал:
— Если еще раз увижу, что ты куришь, пеняй на себя!
— Я скоро с ума сойду от одиночества! Мне нужно внимание, слышишь, хоть немного внимания!
— Тебе прекрасно известно, что я не собирался жениться на тебе. Ты сама проявила творческую инициативу. А теперь, будь добра, терпи меня таким, какой я есть.
Когда Леван выходил в ночную смену, Маринэ приезжала к родителям, она боялась ночевать дома одна. Однажды она целую неделю не появлялась в Рустави и не звонила. Надеялась, что Леван приедет за ней. Но Леван ни разу не вспомнил о жене.
Сердце ее переполняла горечь. Избалованная единственная дочь, она не могла примириться с таким отношением. Но что было делать? Нельзя было даже ни с кем поделиться, того и гляди, попадешь на язычок Миранды или Лелы — этих беспощадных сплетниц. После того как Леван не пригласил их на свадебный обед, они еще больше развязали языки…
Наконец Маринэ решила вернуться в Рустави. Когда она приехала, Левана не было дома. Она прилегла на диван и решила ждать прихода мужа. Ждать пришлось долго. Наконец раздался шум подъехавшей машины. Дверь открылась, вошел Леван. Посмотрел на жену, как будто ничего не произошло, бросил книги на стол и направился в ванную. Из ванной прошел на кухню, заглянул в кастрюли, открыл холодильник и тихо спросил:
— Ты ничего не приготовила?
Это уж было слишком. Маринэ больше не могла сдерживаться, уронила голову на диван и заплакала. Потом резко вскочила:
— Я уйду! Оставлю тебя, но пусть я буду не я, если ты не пожалеешь об этом!
— До каких пор мы должны терпеть, до каких пор? — бушевала Тинатин.
— Вините во всем себя! — спокойно ответил Платон, но в душе и он кипел.
Полулежа на тахте, Маринэ жалобно всхлипывала, она поняла, что Леван Хидашели никогда не любил ее. Теперь она думала только об одном, одно ее занимало — мщение. Ей казалось, что весь город смеется над ней.
«Мщение, только мщение», — повторяла она.
Она ненавидела Левана, готова была убить его, если бы могла.
После свадьбы Маринэ никуда не ходила, не встречалась с друзьями, всячески избегала их, никого не приглашала. Теперь ничто не останавливало ее.
Вечером в гостях у Миндадзе был их старый знакомый Тимур Гвритишвили.
Опытный его глаз легко заметил, что между Маринэ и Леваном пробежала черная кошка.
— Сегодня день рождения Ланы Одишария. Пойдем? Твой приход искренне обрадует всех. Левана нет дома?
— Леван работает в ночной смене, — соврала Маринэ, — а я обязательно пойду!
Тинатин испугалась: «А вдруг узнает Леван?» Но затем подумала: «Нет, лучше, если девочка пойдет развлечется. Может быть, ей станет легче».
Через полчаса Маринэ была готова.
Тимур вежливо попрощался с хозяйкой дома.
— Подвези нас к концу проспекта Важа Пшавелы! — сказал он шоферу, когда они сели в машину.
— А разве Лана не в Сололаке живет? — удивилась Маринэ.
— Сначала заедем к Джумберу Лекишвили в его мастерскую, он тоже отправится с нами. С Джумбером ты знакома?
— Издали.
— Талантливый художник.
Мастерская Лекишвили находилась на окраине города. Он не ждал гостей, работал.
— Познакомься, Маринэ Миндадзе, прости, Маринэ Хидашели! — поправился Тимур, представляя Маринэ своему другу.
— О-о, прошу прощенья, руки у меня грязные. Тимур, когда везешь ко мне такую гостью, надо предупреждать заранее! Я вымою руки, а ты развлекай Маринэ.
Маринэ не села на предложенный стул, а стала рассматривать картины. В мастерской Лекишвили был сделан маленький камин, украшенный кувшинами и керамикой, стояли табуреточки на трех ножках и низкий длинный столик — табла. Стены сплошь были увешаны картинами. В углу висела гитара.
Среди картин Маринэ обнаружила несколько женских портретов, которые видела и раньше на выставках и умирала от зависти к женщинам. Ей очень хотелось, чтобы какой-нибудь художник и с нее написал портрет и выставил его. Если бы этот Лекишвили предложил ей позировать…
Джумбер быстро вернулся.
— Ты только погляди, какую я привел к тебе красотку! — прошептал Тимур на ухо приятелю. — С мужем в ссоре, кажется. Все остальное зависит от тебя и от твоего умения.
Джумбер принес шампанское и фрукты, накрыл таблу. Ему понравилась Маринэ. Он заметил, что гостья внимательно разглядывает портреты.
— Смею ли я надеяться, что стены моей мастерской украсит когда-нибудь и ваш портрет? — вкрадчиво спросил художник.
Маринэ засмеялась, но было видно, что она с трудом скрывает свою радость.
Тимур Гвритишвили снял со стены гитару и подсел к табле.
2
В конце зимы Элизбар Хундадзе принес директору заявление об уходе на пенсию.
Иорам Рухадзе поднял очки на лоб и пристально посмотрел на начальника цеха. Потом нажал звонок, в кабинет вошла секретарша.
— Просите Георгадзе!
Наступило молчание. Иорам не знал, с чего начать разговор. Вскоре появился главный инженер, он приветствовал обоих и сел напротив Элизбара. Директор протянул ему заявление начальника мартеновского цеха. Главный прочитал и обратился к Элизбару:
— Что случилось, старина, не обидели ли мы тебя?
В душе главный инженер даже обрадовался решению Хундадзе. Он давно чувствовал, что начальник мартеновского цеха уже не может по-прежнему справляться со своей работой, но не считал удобным говорить об этом. Он очень уважал Элизбара, его биографию считал образцовой биографией металлурга. А переводить Элизбара Хундадзе на другую должность означало обидеть его, попросту выгнать с завода.
— Я устал, больше не могу, мартену нужен молодой руководитель.
— Тогда мы вас переведем на другую работу, хотя бы начальником центральной лаборатории! — сказал главный инженер и посмотрел на Иорама Рухадзе.
Ему не хотелось, чтобы старый металлург совсем оставил завод.
Директор в знак согласия закивал головой.
Элизбар горько улыбнулся. Нет, он не считал унизительным быть начальником центральной лаборатории, эта должность ничем не уступала его прежней, но его душа никогда не лежала к лаборатории. Для Элизбара Хундадзе переход из мартеновского цеха в лабораторию означал то же самое, что для солдата отправка с передовой в обоз.
— Я все взвесил и окончательно решил уйти с завода, я уже свыкся с этой мыслью. И теперь не хочу снова думать об этом и ломать себе голову; очень прошу вас оформить приказ.
Иорам Рухадзе сидел тихо, не говоря ни слова. Молчал и главный инженер.
— Кого советуешь назначить начальником цеха? — наконец нарушил молчание директор завода.
— Левана Хидашели, — коротко ответил Элизбар.
Главный инженер одобрительно улыбнулся, и тогда Иорам Рухадзе протянул ему газету. Михаил прочитал объявление, обведенное красным карандашом. С удивлением посмотрел на директора.
— Как? Хидашели защищает диссертацию?
— Выходит, что да.
Элизбар Хундадзе взял газету у главного инженера и с досадой пожал плечами.
— Интересно, останется ли он на заводе после защиты? — спросил директор.
— Ничего не могу сказать!
Михаил Георгадзе вытер лоб и неприятно поморщился.
«Неужели он сбежит с завода?»
— Поговори с ним, раз Элизбар окончательно решил уйти. Медлить с этим делом не стоит, — обратился директор завода к Михаилу Георгадзе.
Главный инженер вернулся к себе и вызвал Хидашели.
— Ты, оказывается, диссертацию защищаешь? Поздравляю!
Тонкий слух Левана Хидашели четко уловил в тоне главного инженера и насмешку, и гнев.
— Благодарю, Михаил Владимирович, — тихо ответил Леван.
— Наверное, перейдешь в институт, не так ли? — Главный инженер прищурил один глаз и испытующе посмотрел на Левана.
— Нет, я не думаю уходить с завода, и в мыслях у меня такого не было.
— Тогда к чему тебе эта диссертация?
— Теоретики смотрят на нас, людей производства, сверху вниз. Я хочу доказать, что защита диссертации и для нас вполне возможное дело. О переходе в институт и не думал. Это не мое дело. Если бы я хотел остаться на кафедре, я мог бы сделать это намного раньше.
Угрюмое лицо Георгадзе просияло. Он ласково оглядел начальника смены и перешел прямо к делу:
— Элизбар Хундадзе уходит на пенсию. Хотим начальником мартеновского цеха назначить тебя.
— Большое спасибо за доверие! — спокойно сказал Леван, но внутри у него все дрогнуло от волнения.
— Надеемся, что ты хорошо поведешь работу. Цех нуждается в таком огневом парне, как ты. Не торопись, впереди еще пять-шесть дней. Все продумай, приготовься и прими цех. А теперь ты свободен.
Леван Хидашели еще раз поблагодарил и вышел. После временных неприятностей он снова оказался на коне. К нему опять возвращалась вера в свои силы. Он знал, что рано или поздно станет начальником мартеновского цеха, но не думал, что это произойдет сейчас, перед защитой диссертации. Герой Социалистического Труда и начальник мартеновского цеха — эти два титула могли дать основание приравнять его диссертацию к докторской. Заранее представил, какую сенсацию вызовет эта весть, и уже радовался. Леван вернулся в цех, улыбаясь, не скрывая своего торжества.
3
В день прощания с заводом Элизбар Хундадзе выглядел совершенно спокойным. Леван понял, что начальник мартеновского цеха давно все продумал и пережил. Завод тепло проводил Элизбара. Его благодарили, представили к ордену. Но никто не мог понять, радовался всему этому Элизбар или нет. Он не собирался оставаться в Рустави. Он просто не мог каждый день видеть завод, двери которого навсегда закрылись для него. Он решил уехать в деревню.
Леван пристально поглядел на Хундадзе.
— Элизбар Иванович! — начал он спокойно. — Вы так любите металлургию, почему не посоветовали своим сыновьям идти вашей дорогой?
— Посоветовать человеку можно разное, кроме одного — быть металлургом. Если человек не любит металлургию, завод для него станет адом… Кажется, я все тебе передал? Хотя… — Он достал из сейфа блестящий слиток, долго на него смотрел, на лице заиграла слабая улыбка. — Это отлито из первой стали, сваренной нашим цехом. Тогда я был мастером у этой печи. Если не обидишься, я возьму это себе! — сказал он Левану.
— Что вы, Элизбар Иванович, конечно, берите!
Элизбар приложил к стальному слитку еще две папки, взял их под мышку и постарался уйти из цеха незаметно.
Хидашели предложил машину, но Элизбар отказался наотрез.
Секретарша проводила своего бывшего начальника до лестницы. Элизбар и с ней попрощался сдержанно. Медленно спустился по ступенькам.
Леван остался в кабинете один. Подошел к окну. Внизу показался Элизбар. Он, не оглядываясь, уходил по асфальтированной дороге.
Леван стоял у окна до тех пор, пока согнутая фигура Элизбара не скрылась из глаз.
— Нет, я так не уйду с завода! — тихо сказал он. Подошел к столу и нажал кнопку. Дверь открыла секретарша. На ее глазах блестели слезы.
4
Миндадзе никому не говорили о неприятностях между Маринэ и Леваном. Знакомым и друзьям объяснили, что их зять по горло занят диссертацией и не имеет ни минуты свободного времени — день защиты и вправду приближался. У Платона в глубине души еще теплилась надежда. Может быть, думал он, все еще обойдется. Он уже собирался съездить в Рустави и в последний раз поговорить с зятем, но в один прекрасный день Леван Хидашели сам открыл дверь дома Миндадзе.
— Где Маринэ? — холодно спросил Леван после приветствий.
— Маринэ? — растерялась Тинатин. — Кажется, она в мастерской художника Джумбера Лекишвили. Он очень просил Маринэ позировать, хочет написать ее портрет для выставки.
— Ах вот как? — иронически сказал Леван. — Дайте-ка мне адрес. Я должен с ней повидаться по одному срочному делу.
Мастерскую он нашел легко. «Все это очень кстати», — усмехнулся он, взбежал по лестнице и резко нажал кнопку звонка. Вышел Джумбер Лекишвили.
— Кого вам? — удивился он.
Леван еще раз посмотрел на номер, не ошибается ли он. Потом оттолкнул Джумбера и вошел в мастерскую.
— Леван! — Маринэ испуганно вскочила, уронив чашечку с кофе на низенький столик.
Леван увидел почти законченный портрет Маринэ и убедился, что его жена была частой гостьей в этой мастерской.
— Джумбер, познакомьтесь, это мой муж! — произнесла Маринэ неестественно высоким голосом.
Джумбер Лекишвили и без того все понял. На лбу у него выступил холодный пот. Он нерешительно протянул руку Левану.
— Хидашели! — отчетливо сказал Леван и сжал его ладонь.
— Прошу вас, садитесь! — Художник немножко пришел в себя, краска снова прилила к его лицу.
— Нет, садиться мне некогда. Я только хочу поблагодарить вас за то, что вы так внимательны к моей жене.
Неожиданно Леван левым кулаком ударил Лекишвили в живот, а правым — в челюсть. Джумбер рухнул на пол.
— Леван! — закричала Маринэ, но его уже не было в мастерской. — Леван! Я ни в чем не виновата!
Маринэ выбежала вслед за мужем, однако знакомая серая «Волга» была уже далеко.
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
1
Еще не было шести, а город весь был окутан темнотой. Короткий предвесенний день ускользнул незаметно. Прошел небольшой дождь, потом внезапно распогодилось, и пустые улицы наполнились народом. Был теплый, тихий вечер.
Леван Хидашели медленно шагал по улице и рассматривал встречных. Знакомые попадались редко, и в конце концов его внимание привлекли афиши. Невольно он остановился у рекламной тумбы — простые черные буквы на зеленоватой бумаге.
«Отчетный концерт Натии Кипиани», — в десятый раз перечитывал он. Не помнил, как свернул к консерватории, купил билет и, только положив его в карман, понял, что не забыл Натию. Он просто старался не вспоминать о ней, а сейчас вся душевная боль всколыхнулась разом. Он снова вышел на проспект Руставели и у Оперы встретился с Гочей Саришвили.
— Сколько лет, сколько зим! Если не спешишь, зайдем в кафе, — предложил Гоча.
Обнявшись, они вошли в кафе «Метро», поднялись на второй этаж, сели на открытой веранде. Гоча был навеселе, глаза у него блестели.
— Какой теплый вечер! — сказал Гоча и подозвал официанта.
Леван и Гоча Саришвили познакомились давно. Это было в Гори, где они вместе тренировались в спортивном лагере. Гоча учился в Тбилисском университете, на факультете журналистики. Их лагерь находился недалеко от лагеря Политехнического института.
Однажды на Уплисцихском склоне они устроили совместный кросс. Стояла невыносимая жара. На засохшем поле было полным-полно саранчи. У ребят от жажды глотки пересохли, все с трудом держались на ногах. Наконец кое-как достигли они вершины горы, где было кладбище.
На выжженном хребте не было ни одного дерева. Только на могилах росли кустарники и цветы. Объявили отдых. Усталые парни легли прямо на могилы и старались хоть как-нибудь укрыться от полуденного зноя.
Леван увидел свежевырытую могилу и спрыгнул туда. Там он очутился нос к носу с тощим парнем в черных роговых очках. Тот лежал на спине и курил сигарету. Увидев Левана, отодвинулся в угол и уступил место незнакомцу. Леван устроился в другом углу, положил альпеншток между коленями и прислонился к прохладной сырой земляной стенке могилы.
Леван опустил руку в карман, достал коробку сигарет. Она была пуста. Леван смял ее и выбросил наверх. Очкастый, в свою очередь, достал сигареты и бросил одну Левану, а следом за ней и спички. Так они сидели некоторое время, попыхивая сигаретами. Ни один из них не произнес ни слова. У очкастого ворот был распахнут. Леван тоже расстегнулся, на него глядя. Докурил сигарету и щелчком подбросил вверх окурок. В небе он увидел парящего ястреба. Леван жестом показал парню, чтобы тот взглянул на птицу. Наконец раздался приказ: кончай отдых! Леван узнал голос своего тренера. Правой рукой оперся на альпеншток, а левой на стену и выпрыгнул.
— Как тебя зовут? — крикнул Леван вниз очкастому.
— Гоча! — лениво отозвался тот и снова вытащил из нагрудного кармана сигарету и спички.
— А меня — Леван Хидашели! — крикнул Леван.
Через пять дней они вновь встретились. Пошли и улеглись на берегу Куры.
— В воскресенье я снова поднимался на кладбище, мне было интересно, кого похоронили в той могиле, — сказал Гоча.
Удивленный, Леван привстал. Такая мысль не могла бы прийти ему в голову. Теперь и его охватило любопытство, и он с интересом посмотрел на Гочу.
— Оказывается, молодого парня, Гелу Гордашвили. Он на собственной машине угодил в пропасть.
Леван ничего не сказал; некоторое время он молча смотрел на Гочу, потом прилег и закинул руки за голову.
С тех пор они подружились. Часто встречались.
Гоча мало изменился, только еще похудел, пожалуй. На нем были все те же знакомые роговые очки, и он так же без конца поправлял их.
Официант безо всякого энтузиазма выслушал Гочу и ушел. Некоторое время они сидели молча. Гоча курил сигарету за сигаретой.
Леван заметил какого-то парня за соседним столиком и, улыбаясь, приветствовал его. Гоча тоже взглянул в ту сторону и, увидав юношу в пестром свитере, в знак приветствия поднял свой бокал.
— Откуда ты знаешь это сокровище? — обратился Гоча к Левану.
— Представления не имею, кто он.
— Счастливый человек, должно быть…
Официант принес коньяк и кофе.
— Давно я ничего твоего не читал, нового не пишешь? — спросил Леван и вдруг испугался: «Уже два года я вообще ничего не читаю, кто знает, может быть, за это время он что-нибудь и опубликовал».
— Что там писать, кажется, я и читать разучился, — махнул рукой Гоча и погасил сигарету.
Леван улыбнулся, пригубил коньяк.
— Я уже отстал от литературы. Не знаю даже, есть ли кто-нибудь интересный среди молодых.
— Как тебе сказать. Вообще Грузия делится на две части — одни читают, другие пишут. Ты, конечно, принадлежишь к лучшей, которая не пишет.
— Нет, я принадлежу к той, очень малочисленной, которая и не пишет и не читает.
— Тогда за твое здоровье!
— Благодарю.
Они чокнулись и выпили молча. Леван принялся за кофе. Гоча опять достал сигарету.
— Очень много куришь! — сказал Леван.
Гоча махнул рукой.
— Из-за этих сопляков я возненавидел и кофе и коньяк, — сказал он и показал Левану на крайний столик.
Там сидели парни и девушки восемнадцати — двадцати лет.
— Посмотри, как держат бокалы. Всему этому научились по кинофильмам. Перед преподавателями за тройки на брюхе ползают, выпрашивают, вымаливают. А если на улице случайно толкнешь его, берегись!
Гоча плеснул себе коньяку, выпил его и глотнул кофе.
— Тьфу, остыл! — Он оглянулся, поискал глазами официанта.
Некоторое время сидели молча. На улице народу было мало. «Как рано засыпает Тбилиси», — подумал Леван.
Оркестр играл какую-то мексиканскую мелодию.
— Уйдем отсюда! — неожиданно сказал Гоча.
Леван с удивлением посмотрел на него. Он никуда не спешил. Ему было приятно сидеть в кафе. Хотелось выпить еще.
— Здесь все фальшиво: и этот оркестр, и этот несчастный Алавидзе, и эти мальчишки! — Гоча рассвирепел. От коньяка у него испортилось настроение.
Они вышли на улицу. Медленно зашагали по проспекту..
— Хочешь, поднимемся ко мне, у меня есть бутылка чачи.
— Благодарю, — сказал Леван. — Но я должен ехать в Рустави.
— Плюнь на Рустави. Лучшего сегодня вечером ничего не сделаешь, — сказал Гоча.
— Завтра мне рано вставать, право, не могу.
— Хорошо, тогда я пошел. Да, если тебе действительно интересно, то я написал новый рассказ и когда-нибудь прочитаю его тебе, — прощаясь, сказал Гоча.
Леван проводил его глазами. Потом подошел к афишам и разыскал ту, зеленоватую, с черными буквами. Он уставился на огромные литеры, из которых складывалось имя Натии…
В Рустави Леван добрался поздно и долго не мог заснуть.
Он чувствовал страшное одиночество. Это даже испугало его.
Вот уже много лет он жил так, но никогда не чувствовал потребности в том, чтобы кто-нибудь был рядом с ним.
А сейчас очень захотелось увидеть рядом кого-нибудь, но кого? Родных или Маринэ? Брата или друзей?
Сел на постели. Согнулся, оперся локтями о колени и закрыл лицо ладонями…
Трудный он прошел путь. Достиг своей цели, но какой ценой! Оттолкнул друзей, предал Натию.
Леван снова прилег, оглядел комнату. Это была пустая темная комната, ее никогда не согревала любовь.
При бледном свете, который падал из окна, он увидел висящее на стуле платье. На полу заметил и туфли Маринэ. В ушах раздался ее холодный, пустой голос. Слава богу, от нее он избавился!
Леван повернулся на другой бок, зарылся головой в подушку и накрылся одеялом. Задремал и резко вздрогнул во сне. Открыл глаза. Нащупал пустую пачку из-под сигарет и вспомнил, что последнюю сигарету отдал водителю такси. Встал, из ящика письменного стола достал новую пачку, закурил и подошел к окну.
Небо над заводом ало светилось.
2
В Малый зал консерватории Леван Хидашели нарочно опоздал, боясь встретиться с Натией. Осторожно вошел в фойе. Все уже были в зале. И тут Леван заметил Натию. Она стояла с какой-то пожилой женщиной. Леван сделал движение к выходу, но было уже поздно. Их глаза встретились. Натия резко отвернулась и пошла прочь. Пожилая женщина, видимо, что-то поняла, сердито посмотрела на Левана и поспешила вслед за Натией.
Пока Леван разыскивал свое место в последнем ряду и усаживался, перед его глазами стояло испуганное и возмущенное лицо девушки.
Через несколько минут он снова увидел ее, уже на сцене, и вздрогнул от раздавшихся аплодисментов. Натия вышла к рампе, поклонилась публике. Глаза ее были опущены, она ни разу даже не посмотрела в зрительный зал, спокойно повернулась и села к роялю.
Раздались первые аккорды.
Леван не знал, что играла Натия, хотя музыка была знакомая. На фоне черного задника он видел усталое, грустное и прелестное ее лицо. Оно казалось очень далеким. Далеким и недосягаемым.
Леван понял, что больше не может сидеть здесь, в этом зале. Резким движением он поднялся с места и вышел.
Леван бежал по лестнице торопливо, точно из горящего дома. Сел в машину и со страшной скоростью пролетел весь проспект Руставели. Ему казалось, будто он задыхается. Он не мог дождаться, когда выедет за город. В голове была только одна мысль — скорее из Тбилиси, в открытое поле. Он не сторонился ни машин, ни людей, не обращал внимания на повороты, на свистки милицейских инспекторов. Только одно — скорее, скорее выехать в открытое поле и свободно вздохнуть.
Город остался позади. «Волга» мчалась с бешеной скоростью. Впереди виднелось несколько машин.
Леван дал протяжный сигнал.
Шофер передней машины испугался, остановился и уступил Левану дорогу. Впереди была еще одна «Волга». Скоро и она останется позади. Леван дал длинный сигнал, поравнялся с ней. Обогнал, но впереди вдруг оказался поворот. Леван не видел его прежде, не сумел сбавить скорость и со всей силой врезался в огромный железный столб…
Глухая боль в груди, потом какой-то протяжный звук, звон колоколов. Под ним исчезла земля, он почувствовал, что падает в пропасть.
Протяжный звук по-прежнему стоял в ушах. Но по шее и по груди разливалась теплая-теплая вода. Ему казалось, что прошло очень много времени. Потом боль прекратилась, тяжесть на сердце исчезла.
…Ему почудился чей-то голос. Это был Резо Кавтарадзе. Потом вдруг громко прозвучал голос Нодара. Левану кажется, что и Важа здесь, Важа Двалишвили. Все трое здесь.
Леван особенно обрадовался Важе. Даже самый строгий и обиженный им друг пришел к нему. Он не знал, как их благодарить. Хотел что-то сказать, но не мог. Давило в горле, чувствовал, от волнения вот-вот заплачет.
— А где Натия, почему она не пришла? — спросил он тихо.
В ответ молчание.
— Где Натия, почему она не пришла? — закричал во весь голос.
— Леван, она придет, обязательно придет! — Он узнал голос Важи.
И вот идет Натия. В фиолетовой спортивной блузке и в юбке стального цвета. Той самой, что была надета в день их первой встречи. Волосы рассыпались по плечам… Она похожа на рисунок какого-то художника. Леван опять никак не может вспомнить фамилию того художника.
— Здравствуй, Натия!
— Здравствуй, Леван!
— Ты совсем не изменилась, Натия. Все такая же красивая.
— Зато ты изменился, Леван, очень изменился. Даже не могу тебя узнать, как ты изменился.
— Нет, я не изменился, не изменился! Я все так же люблю тебя. Вот ребята подтвердят. Резо, Нодар, Важа! Где вы, ребята? Где вы… Важа! — закричал Леван.
Друзья как в воду канули. Леван в отчаянии посмотрел на Натию. Она стояла молча, сложив на груди руки. Потом неожиданно повернулась и медленно пошла.
— Натия-я-а! — во весь голос закричал Леван.
— Натия-я-а! — повторили горы.
Леван понял — Натия не вернется, и зарыдал.
— Губами шевелит, что-то говорит. Кажется, жив! — сказал высокий человек.
— Да, действительно жив! — согласился с ним рябой мужчина средних лет.
— Отойди, что уставилась! — разозлилась жена рябого на девушку, видимо, свою дочь.
Левана осторожно вытащили из машины. В это время к ним подъехала «Волга», которую он обогнал на дороге. Шофер сказал:
— Как он летел! Будто судьба его гнала!
— Куда его везти?
— В Тбилиси, чего тут спрашивать.
— А довезем до Тбилиси живым? — спросил рябой.
Никто не ответил ему.
От свежего воздуха Леван как будто пришел в себя, открыл глаза и увидел темное огромное небо и сверкающие звезды. Ему показалось, что он плывет куда-то далеко, в бесконечность.
— Он жив, жив, надо спешить! — услышал Леван чужой, радостный голос.
Перевод Е. Чайки и Н. Микавы.
КАМЕНЬ ЧИСТОЙ ВОДЫ
Дом, в котором живет Тамаз Яшвили, находится в Сололаках[1], в самом конце узкой, темноватой улочки. Задняя стена его почти упирается в склон Мтацминды, а из фасадных окон открывается вид на весь Сололаки.
Спереди к этому старомодному особнячку с очень высокими потолками лепится дворик, где весной цветет сирень. Чтобы войти в дом, надо подняться по небольшой, всего в десять ступенек, каменной лестнице. Старинную, резную дверь украшает внушительная медная ручка. На поворот такого же старинного, большого ключа запор отзывается мелодичным звоном, тяжелая, дубовая дверь сама отворяется вовнутрь, и кажется, будто вы вступаете в таинственную пещеру.
Соседи суеверно косятся на этот дом и запрещают детям приближаться к нему.
Как передают, лет тридцать тому назад хозяина дома нашли повесившимся на массивной потолочной балке в кухне. В опустевший дом вскоре вселилась пожилая супружеская чета. Однако не прошло и года, как жена удавилась на той же балке. Муж срочно продал дом и куда-то переехал. Множество жильцов сменилось с той поры. Люди покупали дом, но не задерживались тут больше двух-трех месяцев. Стоило им узнать загадочную историю о двух удавленниках, как они старались побыстрее съехать отсюда.
Часто годами не удавалось продать дом, и стоял он заброшенный и мрачный, а глухие синие ставни придавали ему еще более угрюмый вид.
Так продолжалось довольно долго, пока дом не приобрел Тамаз Яшвили. Соседи сразу обратили внимание на хилого, воспитанного, но рассеянного и странного молодого человека в очках. Их любопытство подогревалось и тем, что Тамаз не покинул дом, узнав о двух самоубийствах.
Маленькая, вся в зеленых двориках улочка очень походила на деревенскую, Вечерами соседи выбирались на свежий воздух посудачить, но стоило показаться Тамазу Яшвили, как все замолкали и провожали взглядом симпатичного молодого человека в очках. Никто не нарушал молчания, пока он не скрывался за тяжелой дубовой дверью своего дома. А потом начинались сплетни чего только не говорили о новом жильце. Одни уверяли, что он очень одаренный математик и по окончании университета его оставили на кафедре. Другие утверждали, что он считает быстрее вычислительной машины. Толки еще более усилились, когда в газете действительно появилась статья о талантливом молодом ученом.
Назойливое любопытство соседей раздражало Тамаза Яшвили По утрам на улочке царила деловая суета проветривали постели, развешивали выстиранное белье, вели детей в школу, но едва Тамаз выходил на крыльцо, как все бросали дела, и он чувствовал, с каким интересом провожает его несколько пар глаз.
Все чего-то ждали. Сами не знали, чего именно, и все же упрямо ждали.
ГЛАВА ПЕРВАЯ
1
— Вас просит профессор Тавзишвили! — Голос лаборантки вывел Тамаза из задумчивости. Он проводил девушку взглядом, медленно поднялся и направился в кабинет заместителя заведующего кафедрой.
«Интересно, что ему надо?» — недоумевал Тамаз. Он не помнил, чтобы профессор когда-нибудь вызывал его.
Давид Тавзишвили был тихим, честным и несколько трусливым человеком. Видимо, поэтому заведующий кафедрой и назначил его своим заместителем. Ни на одном собрании, ни по одному вопросу Тавзишвили не высказывал свое мнение, он либо соглашался с заведующим, профессором Нико Какабадзе, либо молчал. Даже тогда, когда заведующий находился в отпуске или в командировке, Тавзишвили никому не давал почувствовать, что он старший на кафедре. Никто не помнил, чтобы Тавзишвили повысил голос. Он всегда разговаривал тихо, немного растягивая слова. Вежливо, с раз и навсегда отработанной улыбкой здоровался со всеми, сначала произносил «Добрый день!» и, заметно повременив, приподнимал над головой серую шляпу.
Тамаз нерешительно приоткрыл дверь кабинета и остановился на пороге. Профессор был не один, рядом с ним, углубившись в бумаги, сидели двое доцентов.
На скрип двери все повернули головы и поглядели на Тамаза. На минуту наступила тишина, потом Тавзишвили жестом показал — проходи, присаживайся к столу. Тамаз сделал несколько шагов и придвинул простой деревянный стул.
За окном дождь лил как из ведра. Тяжелые, черные тучи низко висели над городом. Было сумрачно, но дневной свет еще скрадывал голубоватое сияние уже зажженных уличных фонарей.
В небольшом кабинете висели портреты Эйлера, Гаусса и Коши. На доске красного цвета кто-то вывел решение дифференциального уравнения. На маленьком, покрытом зеленым сукном столике рядом со столом профессора стояли телефон и приемник. По радио передавали «Реквием» Моцарта.
Тамаз Яшвили понял, что профессору сейчас не до него, и стал слушать музыку. Комната наполнилась изумительной мелодией и цифрами. Со всех сторон, кружась в ритме «Реквиема», слетались цифры, стаи цифр, и в каждой стае их было тысяча тысяч. Тамаз различал каждую цифру, любовался ими, цифры мешались, разбивались на группы, росли, возводились в квадраты, в кубы, в четвертые степени…
— Выключи, ради бога, сил моих нет! — неожиданно рассердился профессор, бросая на стол авторучку.
Один из доцентов встал и выключил радио.
Тамаз Яшвили очнулся и вспомнил, что находится в кабинете Тавзишвили. Безбрежное пространство снова сузилось до четырех стен. Еще отчетливей послышались раскаты грома и плеск дождя. Лило так, словно рушилось небо. И сквозь этот неистовый шум пробивались звуки «Реквиема». Волшебная мелодия доносилась из уличного репродуктора перед Дворцом спорта напротив Строительного института.
Странное чувство овладело Тамазом — ему стало жалко Моцарта, которого в такой ливень изгнали из кабинета на улицу.
Профессор взглянул на Тамаза, потупил голову, отодвинул тетради и снял очки. Тамаз понял, что Тавзишвили сейчас приступит к разговору. Профессор не спеша протирал очки рукой, и Тамаз заметил, что он намеренно делал это как можно медленнее, словно прикидывал в уме предстоящий разговор, намечал его последовательность. Наконец он надел очки и посмотрел на Тамаза. И оба доцента с любопытством воззрились на Яшвили.
Тавзишвили прокашлялся, постучал авторучкой по столу, не зная, видимо, с чего начать.
С улицы доносился плеск дождя. Молчание стало невыносимым.
— М-да! — произнес наконец профессор, упираясь взглядом в стол. — М-да!
Тамаз понял, что это «м-да» означает начало беседы, и приготовился слушать.
— М-да! — еще раз протянул Тавзишвили. — Ваш поступок, товарищ Яшвили, действительно не заслуживает одобрения. Да, не заслуживает… От вас, такого одаренного и деликатного молодого человека, я никак не ожидал подобного поведения. Думаю, и товарищи согласятся со мной, — Тавзишвили посмотрел на доцентов, — что вы поступили нехорошо.
Тамаз широко раскрыл глаза, такого вступления он в самом деле не ожидал. Он посмотрел на профессора, на доцентов, потом снова перевел на профессора удивленный взгляд и пожал плечами.
— М-да! Я вынужден выговаривать вам. — Профессор отводил глаза, стараясь не встречаться взглядом с Тамазом. Он мучился, понимая свою неправоту, не верил в то, что говорил, и горький пот прошиб его. — Вы еще очень молоды, а кафедра оказала вам полное доверие. Вам созданы все условия для исследовательской работы. Вы же поступили плохо, очень плохо…
Доценты кивали, словно одобряя слова профессора, но вместе с тем как бы сочувствуя и Тамазу Яшвили.
— Вы, без сомнения, очень способный человек. Это признают все. Лично я еще не встречал столь одаренного молодого человека. Вы способны за тридцать секунд разложить восьмизначное число на три куба и два квадрата. У вас большой талант, блестящее дарование, но это не математика, не наука. Это скорее эстрадный номер Счетно-решающее устройство совершает подобную операцию гораздо быстрее и точнее. Нет слов, у вас поистине редкий дар, но не все…
Профессор запнулся, потерял нить мысли. Все как будто было продумано заранее, но, стоило приступить к разговору, заготовленные фразы вылетели из головы, и он не знал, как перейти к главному. Принялся искать носовой платок. В левом кармане его не оказалось, в правом — тоже… Наконец он достал из пиджака аккуратно сложенный, новенький платок, развернул его и стал вытирать потный лоб. Потом снял очки, протер и глаза и снова надел очки.
— М-да, ваш поступок действительно нельзя одобрить, он заслуживает только порицания…
— Что заслуживает порицания? — не сумел скрыть удивления Тамаз.
Профессор вздрогнул. Он и сам прекрасно понимал, что был не прав, и терзался в душе. Наступила пауза. Тавзишвили глядел в стол и вертел в руках авторучку.
— Что я такого сделал?
— Вы прекрасно знаете, что́. — Профессор облегченно вздохнул, словно нащупал утерянную нить разговора, и проворно уцепился за нее, опасаясь, как бы снова не потерять. — Вы забываете, что талант еще не все, талант еще не наука. Наука есть знание сложное, комплексное знание, анализ огромного материала, многочисленных фактов и приведение их в единую систему. Вам еще надо много работать. А вы? Как вы ведете себя? Если так будет продолжаться, никто не станет помогать вам…
— Меня интересует, в чем я провинился и почему заслуживаю порицания? — твердил Тамаз.
— Вы обидели заведующего кафедрой, уважаемого Нико Какабадзе. — Профессор перевел дыхание — наконец-то он сказал все, что хотел.
— Заведующего кафедрой? — удивился Тамаз.
— Да, заведующего кафедрой. — Профессор снял очки, подышал на них, энергично протер. Теперь он мог перейти непосредственно к делу. — Вы его очень огорчили.
— Мне кажется, здесь какое-то недоразумение.
— Нет, дорогой мой, никакого недоразумения!
— Не понимаю, ничего не понимаю! — пожал плечами Тамаз.
— Что вы не понимаете? Бросьте ребячиться! Как будто не знаете, в чем дело.
— В самом деле не знаю! — искренне сказал Тамаз.
— Вспомните вчерашнее заседание нашей кафедры. Вы же выступали.
— Да, выступал. Точнее, не выступал, а меня попросили дать характеристику одному человеку.
— Ну, и?..
— Что ну и?
— Как вы охарактеризовали его? Лучше прекратим этот разговор, ничего хорошего из него не выйдет… Признайтесь, что виноваты, что допустили ошибку. Извинитесь перед товарищем Какабадзе. Скажите ему, что все вышло из-за вашей неопытности, может быть, он простит вас…
— За что меня прощать, почему я должен извиняться? — не выдержал Тамаз.
— Меня поражает ваше упрямство и наивность. Да я не знаю, как назвать ваше поведение. Вы хорошо помните, что говорили вчера?
— Прекрасно помню.
— И зачем вам понадобилось это?
— Как зачем? Меня попросили, я и сказал.
— Вы не хотите понять меня, милейший, да, не хотите! — помрачнел профессор. Он передвинул тетради на другой край стола, переставил чернильницу и как будто поудобнее устроился в кресле.
Тамаз Яшвили наблюдал за профессором и отчетливо видел, как дрожали его длинные, пухлые пальцы.
— На вчерашнем заседании вас просили охарактеризовать товарища Абутидзе, которого мы намеревались взять на кафедру ассистентом. Абутидзе ваш однокурсник. Естественно, что уважаемый Нико Какабадзе обратился именно к вам… — Профессор замолчал и поглядел на Тамаза с таким выражением, словно говорил — неужели и теперь до тебя не дошло, в чем дело?
— Я слушаю вас.
— Какую вы ему дали характеристику?
— Такую, какую он заслуживал. Я сказал правду. Чистую правду. Разве не вы читали ему аналитическую геометрию? Разве вам неизвестно, что Абутидзе не способен найти даже элементарного табличного интеграла? Разве я преувеличил или сказал не правду?
— Нет, неправды вы не говорили, но вместе с тем не нужно было говорить то, что вы сказали… — Тавзишвили снова замялся, и на лице его проступило такое выражение, словно где-то в груди или в брюшной полости он ощутил жуткую боль. — Вы же знали, что товарищ Какабадзе хочет взять его ассистентом…
— Во-первых, я этого не знал. Во-вторых, знай я это, ничего бы не изменилось, все равно бы сказал то, что сказал, потому что не умею лгать.
— Ах, молодой человек, молодой человек, вы очень, да, очень странный. Ваш талант сам по себе еще ничего не значит. Вам нужен человек, который выведет вас на дорогу. А вы этого не понимаете. Вы очень, очень странный.
Тавзишвили говорил искренне. Доценты по-прежнему безмолвствовали, только время от времени кивали, словно соглашаясь с профессором и одновременно сочувствуя Тамазу.
— Выходит, что я не должен был говорить правду?
— Правду, правду… — нервно повторил профессор и снова переложил тетради. — Вы пока еще не разбираетесь в жизни. Я лично уважаю вас, верю в ваш талант и хочу, чтобы у вас были условия для работы. Я надеялся, что вы раскаетесь и товарищ Какабадзе, возможно, простил бы ваш проступок.
— Как, батоно[2] Давид, разве говорить правду — проступок?! С каких это пор правда вменяется в вину?
Профессор вздрогнул, багровое лицо его посерело, словно где-то внутри красный свет переключили на серый. У него не было опыта в беседах подобного рода, и он понял, что неправильно повел дело. Но иначе он не мог. Честность мешала ему прямо выполнить несправедливое поручение. Профессор мучился, боролся со своей совестью, но трусость не позволила отказать заведующему кафедрой, и он взялся за эту позорную, претившую ему миссию.
Тамаз Яшвили все понял и принял решение. Сейчас он только из вежливости слушал Тавзишвили. Ему было жалко смущенного и бледного профессора. Он отлично понимал, какого нервного напряжения стоит Тавзишвили этот дипломатический, столь неудачно обернувшийся разговор.
Тамаз невольно кинул взгляд на доску, присмотрелся к решению дифференциального уравнения первого порядка, написанного на ней. С подобными уравнениями он справлялся за несколько секунд. Сохраняя на лице выражение глубокого внимания и пропускай слова профессора мимо ушей, Яшвили прищурил один глаз и, применив постоянную вариацию, так называемый способ Лагранжа, мысленно вывел ответ и сравнил его с результатом на доске. Там было решено неверно.
— Я прямо ума не приложу, как вы поладите с заведующим, — развел руками Тавзишвили, завершая длинную и сумбурную беседу.
— Мне все ясно, профессор. Будьте добры, дайте лист бумаги, я сейчас же напишу заявление.
Профессор не ожидал, что Яшвили уступит так легко, и почувствовал угрызение совести. Собственная бесхребетность огорчала Тавзишвили. Он высоко ценил талант и способности Тамаза Яшвили и сейчас искренне сокрушался, что принял непосредственное участие в изгнании молодого ученого. Он переживал, что вынужден был плясать под чужую дудку, что трусость и робость помешали ему отказаться, что он не мог заступиться за этого честного и простодушного человека. Какое уж тут заступничество, когда ему прямо поручили избавиться от Яшвили без лишнего шума.
— Стоит ли?.. Может быть, вам лучше зайти к товарищу Какабадзе и переговорить с ним?
— К Какабадзе я не пойду. Прошу вас листок…
— Воля ваша, но я бы советовал… — Профессор пожал плечами, протягивая Тамазу лист бумаги.
Тамаз быстро написал заявление об уходе, положил его перед профессором, поднялся, поклонился всем и направился к двери. Перед доской он все-таки задержался, стер неправильный ответ, написал свой и вышел.
Тавзишвили посмотрел на доску, проверил в уме и вскоре убедился, что Тамаз прав. Тогда он снял очки, тем же платком отер со лба обильно выступивший пот и вздохнул:
— М-да, весьма своеобразный молодой человек…
Доценты, почтительно улыбаясь, склонили головы.
2
На улице уже стемнело. Дождь лил по-прежнему. Время от времени небо рассекалось зигзагами молний, и следом страшно гремел гром.
Тамаз открыл тяжелую дубовую дверь и остановился на маленькой площадке у входа в институт. Утром на чистом небе не было ни облачка, и он вышел из дому в одной рубашке, не предполагая, что погода так испортится. Дождь колотил по мокрому, серебристому под фонарями асфальту, и казалось, будто рыбешки бьются на каменной отмели.
Тамаз Яшвили пережидал дождь. На улице не было ни души. Он стоял у стены и не мог понять, что сейчас чувствует. Подав заявление об уходе, он словно гору свалил с плеч. Тамаз понимал, что рано или поздно это должно было случиться. Он не мог работать в институте. Постоянное общение со множеством разных по характеру людей утомляло и раздражало его. Но что будет дальше? Что делать дальше?
Незаметно пролетело полчаса. Вдруг он заметил легковую машину, стоящую у подъезда. Шофер спал, запрокинув голову на спинку сиденья.
«Когда она подъехала, почему я не замечал ее до сих пор?» — удивился Тамаз.
Только сейчас он обратил внимание, что по улице не ходят машины и вообще нет никакого движения. Непонятно, что происходило вокруг.
Послышался разговор. Тамаз обернулся и вздрогнул — в дверях показались заведующий кафедрой Нико Какабадзе, профессор Тавзишвили и те двое доцентов. Тамаз не знал, как их зовут, хотя они работали на одной кафедре с ним. Он не помнил имен и фамилий многих сотрудников, однако всех знал в лицо и со всеми учтиво здоровался. Память Тамаза и без того была перегружена именами, фамилиями и лицами студентов. Их имена и лица с первой встречи так прочно запечатлялись в его сознании, он мог даже сказать, кто из студентов рядом с кем сидел. Так же хорошо он помнил лица всех сотрудников, только не знал имен и фамилий, потому что деятельность их не интересовала его. И на заседаниях кафедры Тамаз держался особняком, никогда не выступал. Поначалу его поведение расценили как позу, но вскоре убедились, что Яшвили не был ни позером, ни выскочкой. И, словно разгадав характер этого странного молодого человека, ему не поручали ничего, кроме того, что имело непосредственное отношение к работе. И вот один-единственный раз его попросили высказать свое мнение, и выступление закончилось для него катастрофой. Привыкший к раболепству сотрудников Нико Какабадзе недолюбливал Тамаза, а после вчерашнего случая он понял, что им двоим на кафедре не ужиться.
Какабадзе сразу заметил стоящего у стены Тамаза, но сделал вид, будто не видит его, и, прикрыв голову портфелем, устремился к машине. Тавзишвили слегка растерялся, он не предполагал столкнуться здесь с Тамазом и на мгновение застыл на месте. Раскаянье и совесть снова шевельнулись в его душе.
— М-да! — буркнул он и поспешил за начальством.
Глухое урчание мотора присоединилось к шуму ливня.
Машина тронулась.
Тамаз посмотрел на небо — сплошные тучи. Темнота сгущалась. Стоять на месте было тоскливо, и, махнув рукой, он сбежал со ступенек.
Дождь прекратился внезапно. Тамаз даже не заметил, когда перестало лить, — он бежал и вдруг ощутил, что дождя нет. Удивленный, он поднял голову и увидел большую, необычно яркую, словно приблизившуюся к земле луну.
Долго шел он по безлюдным улицам.
«Интересно, который сейчас час?» — невольно заинтересовался он и взглянул на часы. Часы стояли. Он помахал рукой, поднес к уху — молчат. «Может быть, завод кончился?» Снял часы, завел до отказа, послушал — не тикают. Снова надел на руку. Тем временем он вышел к площади Ленина и посмотрел на здание горсовета — часы на башенке тоже не работали.
Тамаз миновал улицу Кирова, поднялся по Давиташвили и свернул в переулок.
«Какая страшная тишина, — подумал он, и сердце его сжалось. — Неужели весь город спит? Сколько же сейчас времени?»
Узкий переулок внезапно погрузился во мрак. Тамаз глянул на небо. Огромная черная туча медленно поглощала луну. Тамаз услышал стук собственного сердца, испугался чего-то и прибавил шагу. Он не мог понять, откуда взялось ощущение опасности.
Вдруг послышались чьи-то шаги. Сердце у Тамаза екнуло, он застыл на месте. Шум шагов тут же оборвался.
«Неужели я своих шагов испугался?» — подумал Тамаз и двинулся дальше.
Снова послышались шаги, будто кто-то крался за ним. Тамаз остановился. И шаги сразу умолкли. Боже мой, куда деться?! Он вышел на середину улицы и продолжил путь. Шум шагов слышался теперь спереди, словно кто-то обходил его. Только эти странные звуки нарушали глухую тишину переулка.
Тамаз Яшвили снова замер на месте. Шаги раздавались все отчетливей. Он уже различал цоканье подковок и чувствовал, как неотвратимо надвигается кто-то недобрый и вот-вот вцепится ему в горло. Хотелось повернуться, припустить вниз по улице — ноги не слушались. Может быть, это сон и он сейчас проснется?
Шум ботинок с подковками слышался совершенно отчетливо. Тамаз увидел, как в темноте обозначилась низкая, квадратная фигура. Вот она все больше принимает очертания человека. При виде Тамаза человек замедляет шаг, потом приближается к нему и спрашивает сиплым голосом:
— Спичек не найдется?
Тамаз облегченно перевел дыхание и достал зажигалку. В слабом свете огонька он ясно видит страшное лицо незнакомца, опухшее, в красных пятнах, ощеренный рот, гнилые, редкие зубы.
Незнакомец прикурил, искоса глянул на Тамаза и ухмыльнулся, как заговорщик:
— Что, испугался?
Потом приблизил лицо к уху Тамаза и словно по секрету доверительно просипел:
— А все оттого, что мы, люди, не доверяем друг другу!
Тамаз снова услышал жуткий ядовитый смешок…
Смолкли его шаги, и только тогда Тамаз заметил, что продолжает сжимать в кулаке горящую зажигалку. Он потушил ее, сунул в карман и двинулся дальше.
Страшная усталость навалилась на него.
3
Тамаз тяжело поднялся по каменной лестнице и достал большой ключ. В темноте с трудом отыскал замочную скважину. Руки тряслись. Медленно повернул ключ. Послышался таинственный мелодичный звон, и дубовая дверь медленно отворилась сама собой. Осторожно, будто боясь кого-то разбудить, Тамаз вошел в дом, запер дверь, нащупал выключатель в темноте вспыхнул яркий свет.
Дом Тамаза Яшвили состоял из комнаты, кухни и веранды. Комната была довольно просторной, но слишком высокий потолок лишал ее уюта. У одной стены стоял старинный резной буфет, у окна — такая же старинная, необъятная деревянная кровать. Остальные стены скрывали книжные полки. Книгами был завален и старый письменный стол на массивных ножках. В углу, против двери на веранду, стояло неуклюжее кресло с продранной кожей.
Тамаз сел в кресло, вытянул ноги, положил руки на подлокотники, откинулся на спинку и закрыл глаза. Перед ним возник страшный облик незнакомца, в ушах зазвучал сиплый смех и цокот подковок. Долго прогонял Тамаз наваждение.
«Интересно, сколько же сейчас времени?»
Он открыл глаза, взглянул на огромные часы в резном футляре, висевшие на противоположной стене между книжными полками. Часы стояли.
— Что за чертовщина! — ошарашенно пробормотал он, поднялся, принес стул и завел часы. Маятник застучал в тишине. Не зная, который час, Тамаз не стал подводить стрелки, снова устроился в кресле и закрыл глаза. Звонко отстукивали часы, тиканье постепенно усиливалось, потом все будто рухнуло — стены, дом, гора за домом провалились куда-то, открыв безбрежное серое небо. И на этом небе, на далеком горизонте, словно птицы, всполошенные выстрелом, поднялись несметные стаи цифр. В каждой стае их было несколько тысяч. Тамаз различал каждую, ласково следил за их полетом. А белые цифры все прибывали и прибывали. Они обгоняли друг друга, мешались, слетались в квадраты, в кубы, в десятые степени и уносились прочь…
Пот выступил на лбу Тамаза. Мозг его как будто дрожал от страшного напряжения, тысячи сложнейших вычислений производились в нем с быстротой молнии. Вот интегрирование тригонометрического дифференциала с нечетным числом одного из показателей… Иррациональный дифференциал с дробью, содержащей в себе неизвестные дробные степени… Трансцендентные функции… Бесконечно большие величины… Задачи усложнялись. Цифры и математические символы застили серое небо. Молниями вспыхивали графики, сверкали и меркли математические фигуры, похожие на скульптуры кубистов.
Потом все постепенно исчезло. Цифры куда-то улетели, изображения поблекли и расплылись. Сон сморил Тамаза. Стучали часы. Тамаз сквозь сон улавливал их хриплое тиканье. Оно становилось все громче и наконец превратилось в цоканье подковок, знакомое и страшное, постепенно приближающееся к нему.
Тамаз проснулся. Его знобило от холода. Он наскоро разобрал постель, лег и с головой укрылся одеялом.
ГЛАВА ВТОРАЯ
1
В светлых коридорах киностудии экспериментальных фильмов не встретишь спокойно идущего человека. Все ходят скорым шагом, а точнее — бегают. На бегу разговаривают, обмениваются новостями. На бегу возникают сюжеты, темы, заголовки. Даже те, у кого нет никаких дел, все равно куда-то спешат. Такова раз и навсегда полученная инерция, из плена которой невозможно вырваться. Столь же торопливо едят в буфете, нервно ерзают на стуле, не в силах удержать ноги в повиновении.
Все уже настолько привыкли бегать, что никому и в голову не придет пройти по коридору нормальным шагом.
Единственный, кто ходит по студии вразвалку — вероятно, потому, что он писатель и считает свою работу на киностудии временной, — Отар Нижарадзе, темпераментный, полный жизни, но столь неторопливый в движениях, что на первый взгляд кажется флегматиком. Это высокий, атлетически сложенный парень. Суровый и энергичный вид смягчают добрые, излучающие тепло глаза. Его длинные ноги чуть кривоваты в коленях, как у героев ковбойских кинофильмов, чем он особенно привлекал внимание тбилисских девушек. Нижарадзе знает причину своей популярности и во все движения вносит толику расслабленности и лени.
Отар Нижарадзе — старший редактор сценарного отдела, это значит, что у него есть подчиненный — Гики Джолия, невысокий парень с каким-то потухшим взглядом. Выражение его лица никогда не совпадает с тем, что он говорит, на такт отстает от слов, что придает лицу Джолия неопределенный, несколько глуповатый вид.
В комнате, где сидит Отар Нижарадзе, четыре стола. За окном по ту сторону проспекта виднеется серое здание. Столы Отара и второго старшего редактора Мзии Ахобадзе стоят у окна, друг против друга, а редакторов — по обе стороны двери.
Отар Нижарадзе никогда не сидит нормально. Обыкновенно он откидывается на спинку стула и заставляет его балансировать на задних ножках. Вытянув под столом длинные ноги, он упирается ладонями в край стола и покачивается.
Сегодня Отар не в настроении. Он не успел позавтракать дома, а в кармане нет ни копейки. Он долго раскачивался на стуле. Затем переменил позу — поджал ноги, оперся локтями о стол, поставив стул на передние ножки, и стал насмешливо наблюдать то за Мзией Ахобадзе, то за подчиненным ей редактором Наной Абесадзе.
Мзия курила сигарету и что-то писала. Отара всегда искренне удивляло, что она может писать целыми днями. Он перевел взгляд на Нану. Нана с невыразимым страданием на лице правила материал.
У скромной, лишенной всяких претензий Наны Абесадзе не было ничего общего с киностудией, и Отар никак не мог понять, как она попала в редакторы. Когда она начинала говорить, сбивчиво, бестолково, не в состоянии добраться до сути, Отара всего передергивало, ему чудилось, будто он слышит, как в ее голове что-то скрипит, и у него возникало странное желание смазать мозги Наны.
Пустой желудок снова напомнил о себе.
— Одолжите сколько-нибудь денег! — громко произнес Отар, глядя на девушек.
Никто не отозвался. Мзия положила сигарету в пепельницу и подперла лоб рукой.
Отар понял денег никто не одолжит. Он снова откинулся на спинку стула и сладко потянулся.
— Отар, не забывай, что здесь находятся девушки! — бросила Мзия, не поднимая головы.
— Когда я просил денег, что-то не чувствовал, что здесь кто-то есть! — отпарировал Отар и достал сигарету. — Куда, интересно, запропастился этот Джолия? — добавил он и поглядел на стол Гиви.
Дверь открылась, в комнату вошел главный редактор Мирон Алавидзе и оглядел всех поверх очков.
— Вы чем занимаетесь? — неожиданно обратился он к Мзии.
— Я?.. Ничем… — растерялась та.
— А вы? — Алавидзе повернулся к Отару Нижарадзе.
— Ничем! — спокойно ответил Отар, продолжая покачиваться на стуле, и закурил.
— Я не допущу параллелизма в работе! — раздраженно выпалил Алавидзе и захлопнул за собой дверь.
Отар рассмеялся, встал и присел на край Мзииного стола:
— Ты, случайно, не знаешь, где товарищ Джолия?
— Будет гораздо лучше, если ты пересядешь на собственный стул.
— Я бы с удовольствием последовал твоему совету, но уже не могу видеть картон, прибитый к твоему столу, который постоянно напоминает мне, что за ним скрываются прелестные ножки.
— Отар!
— «Отар, Отар»! — передразнил Нижарадзе. — Вас нисколько не волнует, что я с утра ничего не ел.
Он соскочил со стола и прошелся по комнате. В этот момент дверь осторожно приоткрылась и в комнату шагнул Тамаз Яшвили.
— Слава богу, вспомнил-таки меня! — Обрадованный Отар с такой силой стиснул друга в объятиях, что чуть не раздавил ему очки. — Вот, садись за мой стол!
Тамаз смущенно поздоровался с девушками. Те, улыбаясь, кивнули ему. Они много слышали о необычайном таланте молодого математика и сейчас рассматривали его, как какое-то диковинное существо.
Тамаз сел.
— Я вчера забегал к тебе и не застал, — сказал Отар.
— Да, вчера я поздно вернулся. Дай закурить.
— Браво, мой мальчик! С каких это пор? — удивился Отар и протянул ему сигарету.
— Второй год курю.
— А я узнаю только сегодня! — воскликнул Отар. — Нет, не выйдет из меня писателя. Где ты вчера пропадал?
Отар высоко подбросил сигарету, поймал ее ртом, чиркнул спичкой, поднес другу, прикурил сам и бросил сгоревшую спичку в пепельницу. Пепельницей ему служила огромная алюминиевая коробка из-под кинолент.
— Отар, тебя Мирон зовет! — заглянула в дверь тщедушная накрашенная девица.
— Передай, что я польщен его вниманием… Да, в самом деле, — снова повернулся к другу Отар, — где ты был вчера вечером?
— На кафедре, — грустно ответил Тамаз.
— Что-нибудь случилось?
— Да! — кивнул Яшвили и затянулся.
— Что такое, выкладывай!
— Сначала сходи, тебя же зовут.
— Потерпят. Говори, что случилось?
— Неприятности с завкафедрой.
— Надеюсь, ты не натворил глупостей?
— Выходит, что натворил, — натянуто улыбнулся Тамаз.
Отар понял, что другу не хочется говорить при посторонних.
— Деньги у тебя есть? — неожиданно спросил он.
— Есть.
— Тогда продолжим в буфете, я мигом…
Отар отправился к главному редактору.
2
Кабинет Мирона Алавидзе занимал угловую комнату, одним окном выходящую на проспект, вторым — к темному, мрачному зданию.
В кабинете находились радиоприемник, огромный магнитофон и почему-то два телевизора, один — против стола главного редактора, второй — у окна, рядом с диваном вишневого цвета.
Стол главного редактора поражал своими размерами и массивностью. Спереди к нему примыкал еще один стол, длинный и узкий, по обеим сторонам которого стояли мягкие, красные стулья на алюминиевых ножках. Сам Алавидзе восседал в тяжелом кожаном кресле. Это был худощавый мужчина лет пятидесяти пяти, прошедший Отечественную войну и имевший несколько ранений. После войны он занимал различные руководящие должности, а затем, неожиданно для себя, очутился на киностудии. Редкие светлые волосы падали ему на лоб. В руке он постоянно сжимал толстый красный карандаш. На столе перед ним стоял большой никелированный стакан с остро заточенными красными и синими карандашами.
Отар Нижарадзе смело распахнул дверь кабинета. Алавидзе даже не взглянул на него. Сдвинув очки на лоб, он читал какие-то бумаги, держа наготове свой красный карандаш. Отар подошел к столу, нарочито громко пододвинул стул, сел и достал сигарету.
Алавидзе опустил очки и взглянул на Отара.
«Пусть только попробует закурить», — подумал Мирон Алавидзе. Ему хотелось отчитать старшего редактора, но Нижарадзе только вертел сигарету. Алавидзе смолчал, решив подождать, когда Нижарадзе позволит себе сделать первую затяжку.
— Я прочитал ваш сценарий, — начал главный редактор, не сводя глаз с сигареты, — прочитал и откровенно должен вам признаться, что он мне не понравился.
— Во-первых, это не мой сценарий, батоно Мирон!..
— Все равно. Вы же подписали его! — повысил голос Алавидзе, мечтая в душе, чтобы Отар закурил.
— Совершенно справедливо, подписал, но это вовсе не означает, будто я написал его. — Отар упрямо вертел сигарету, не собираясь закуривать.
Чаша терпения главного редактора постепенно переполнялась.
— Ваша подпись равносильна соавторству!
— И в этом я не могу согласиться с вами, но позвольте спросить, что вам не понравилось в нем?
— На что это похоже, молодой человек, на что? Людей ведут на расстрел! — Тут Алавидзе перешел на «ты». — А ты знаешь, что такое расстрелять человека? Не знаешь. А я знаю! Я на фронте видел, как это делается. А здесь людей ведут на расстрел так, словно коров, то есть овец гонят на зимнее пастбище. Это кино, дружок. А кино, как мы знаем, искусство движений, динамика. А что там у тебя в сценарии?..
— У меня там ничего нет.
— То есть у того, чей сценарий, — главный редактор достал титульный лист и прочел фамилию автора, — у товарища Мгеладзе. Десять грузин ведут на расстрел. Десять человек — шутка ли, десять! — должны проститься с жизнью. А тут одна фраза, два слова: «Всех расстрелять!» Разве так можно?
Отар Нижарадзе взглянул в глаза главному редактору и подумал, что у бедняги голова набита опилками.
— Ты же сам писатель, как у тебя рука повернулась?
«Мокрыми опилками», — уточнил Отар.
— Это не мой сценарий, батоно.
— Чей бы ни был, ты же подписал его! На твоем месте я бы так переделал этот эпизод. — Мирон Алавидзе уткнулся в сценарий. — Куда он, к черту, делся?
Главный редактор нервно залистал рукопись и насилу нашел обведенную красным карандашом страницу.
— На твоем месте я бы так переделал его, — повторил он и снова покосился на сигарету.
Отар Нижарадзе догадывался, что творится в душе главного и с подчеркнутым спокойствием разминал сигарету.
Да… Хотя бы так. Ты, как писатель, прекрасно понимаешь, что главное в этом сценарии сцена расстрела. Но ты, то есть… — Алавидзе снова взглянул на титульный лист, — …то есть товарищ Мгеладзе отодвинул сцену расстрела на задний план. Мы же должны усилить ее, максимально напрячь нервы зрителя… Хотя бы вот так: входит оберштурмфюрер. «Хайль Гитлер!» ревет он. «Хайль!» — подхватывают остальные.
Мирон Алавидзе вскочил на ноги, сдернул очки и, приняв позу оберштурмфюрера, впился глазами в список расстреливаемых:
— Черт бы их побрал, какие немыслимые фамилии, язык сломаешь. Кверен-цха-ладзе, — нарочно исковеркал фамилию главный редактор, — Кверенчхиладзе увести, приготовиться Эркомаишвили! Понятно? — резко повернулся он к Отару.
— Понятно, — кивнул Нижарадзе.
Главный редактор снова опустился в кресло, надел очки и продолжал:
— Кверенчхиладзе уводят на расстрел. Слышится выстрел. Довольный оберштурмфюрер хлопает перчатками по начищенным хромовым сапогам: «Увести Эркомаишвили, приготовиться Грдзелидзе», — и так далее. Что скажешь, разве так не лучше?
— Вы правы, батоно Мирон, лучшего эпизода и придумать невозможно. Вот что значит опыт, — двусмысленно восхитился Отар.
Алавидзе расцвел от удовольствия. Он откинулся на спинку кресла, снял очки, поднес к губам черную роговую дужку оправы и мечтательно возвел глаза к потолку:
— О, какая это будет сцена!.. Только ни в коем случае не одиночный выстрел. Хорошо, если бы слышалась автоматная очередь. Тра-та-та-та-та! Это впечатляет.
Отара Нижарадзе подмывало заглянуть под черепную коробку главного и собственными глазами увидеть, как зреют подобные мысли.
— Замечательно, весь эпизод приобрел совершенно иной ритм.
— Ага, и вы ощутили?
Мирон Алавидзе оторвал от потолка мечтательный взгляд, надел очки и благосклонно взглянул на старшего редактора. Глаза его невольно задержались на злополучной сигарете, но сейчас она уже не раздражала его. Слова Нижарадзе польстили ему, и настроение главного редактора заметно улучшилось.
«Шут с ним, пусть курит», — великодушно подумал он, но Отар достал из кармана пачку и засунул сигарету обратно.
— Если разрешите, я пойду, батоно Мирон, меня автор дожидается.
— Ступайте и учтите впредь мои замечания.
— Заждался? — с порога закричал Отар другу и отвесил поклон Гиви Джолия. — Ах, и ты пожаловал?
— Пришел, — буркнул Гиви, с опозданием поднимая свои стеклянные глаза.
— Как дела, нашел его?
— Нашел.
— Взял интервью для газеты?
— Как же… Не принял он меня.
— Великолепно, напиши пять страниц, этого за глаза хватит. А мы спустимся в буфет.
— Ну, выкладывай, что ты там натворил? — спросил Отар, отправляя в рот прозрачный ломтик ветчины.
Они сидели за крайним столиком у стеклянной стены, сквозь которую виднелся тесный внутренний дворик.
— Что натворил, то натворил, это никому не интересно. Все дело в том, что профессору Какабадзе нежелательно мое присутствие на кафедре.
— Надеюсь, ты не накатал заявление об уходе?
— Увы!
— Браво, умница, дважды браво!
— Что делать, другого выхода не было.
— «Другого выхода»! — в сердцах передразнил Отар и даже поперхнулся от возмущения. Застыв с вилкой на весу, он некоторое время молчал, потом, словно спохватившись, накинулся на еду. — На что же он все-таки взъелся?
— Ни на что, — улыбнулся Тамаз, — мне надо было похвалить на собрании одного типа, и все было бы в порядке.
— Его на кафедру брали?
— Да, на должность ассистента.
— Ты его знал?
— Как облупленного, в университете в одной группе учились.
— Он, надо думать, круглый дурак, а ты выступил и сказал правду, не так ли?
— Так.
— И после этого воображаешь, что ты не такой же дурак?
— Почему я дурак?
— Потому, что распускаешь язык где не надо.
— Что значит «где не надо»?
— Люди с умом, мой Тамаз, всегда знают, где и что сказать. А дураки выкладывают то, что думают и знают.
— Что ты хочешь сказать этим афоризмом?
— Тебе следовало говорить то, что ждал от тебя заведующий кафедрой.
— Я сказал правду. Думаю, и ты на моем месте поступил бы так же.
— Кто сказал? Наоборот, я бы вышел на трибуну и заявил, что он гений из гениев. Ты почему не ешь?
— Не хочется, недавно ел.
Отар проглотил последний кусок, откинулся на спинку стула, закурил и насмешливо процедил:
— Итак, мы сказали правду?
— Ладно, Отар, хватит паясничать, я давно знаком с тобой и знаю, как бы ты поступил на моем месте.
— Плохо ты меня знаешь. Может, думаешь, что я не позволил бы себе соврать? Или, к примеру, тебе кажется, что я сегодня не кривил душой? А может быть, ты воображаешь, что сам никогда не врешь? Ошибаешься, мой друг. Просто мы так привыкли врать, что уже не замечаем этого.
— Мне не до шуток, Отар!
— Ты думаешь, я шучу?
— Ты так говоришь, что я не узнаю тебя.
— Наоборот, я не узнал тебя — когда ты куришь, ты совершенно другой человек.
Отар привстал и поздоровался с каким-то лысым, несимпатичным мужчиной.
— Редактор музыкального отдела, — садясь, пояснил он Тамазу.
— Талантливый человек?
— Во всяком случае, некролог без портрета на четвертой полосе вечерней газеты ему обеспечен… Стало быть, все упиралось в одну-единственную ложь? Эх ты, отпрыск благородных родителей, преподнес бы ее, и дело с концом.
— Я все-таки не верю, что ты это серьезно.
— Абсолютно серьезно. И вообще, пора бы тебе уяснить, что ложь, мой милый, бывает разных категорий. Рядом с бессовестной соседствует безвредная, безобидная и даже приятная ложь. — Отар положил окурок на тарелку и скрестил на груди руки. — Та ложь, которую ждали от тебя, была совершенно безобидным надувательством. Тебе требовалось похвалить бездарь и тем самым провести остальных членов кафедры. А ты что наделал? Совершил непоправимую глупость! Тот человек все равно будет на кафедре, а тебя заставили смотать удочки. Кто знает, кого возьмут на твое место? Ты можешь поручиться, что талантливого человека? Нет. Разумно ли ты поступил, а? Эх ты, голова!..
— Тебе бы все шутить! — недовольно сказал Тамаз.
— Я не шучу, наоборот, совершенно серьезен. Вот сегодня я хвалил своего главного редактора, поражался его опыту и знаниям. То есть нагло и бессовестно лицемерил. И в тот миг, когда я произносил эти слова, знаешь, что я думал о нем? Что его голова набита мокрыми опилками. Скажи я так, это было бы сущей правдой.
— Почему же ты не сказал?
— Потому, что после этого здесь бы сидело двое безработных.
— И все-таки ты не должен был лицемерить. Можно было просто смолчать, а не хвалить.
Отар схватил пачку из-под сигарет, она была пуста. Он скомкал ее, бросил на тарелку и лениво поднялся из-за стола. У буфета выстроилась очередь — начинался обеденный перерыв. Отар поднял руку, приветствуя всех разом, купил сигарет, закурил и так же неторопливо вернулся обратно.
Тамаз не спускал глаз с друга. Он словно впервые видел его мужественное, обаятельное лицо, его атлетическую фигуру, ленивые движения, за которыми угадывалась постоянная готовность к взрыву.
Отар тяжело опустился на стул, тот жалобно заскрипел, но все-таки выдержал.
— Я думаю, что врать все же не стоило, — продолжил Тамаз беря сигарету. — Настоящий мужчина не должен опускаться до лжи.
— Попробуй, посмотрю, как у тебя получится! Ты знаешь моего приятеля Джемала Ахвледиани? Так вот, этот бедняга начал писать рассказы. Он ознакомил меня с несколькими. Да скорее из этого стола получится писатель, чем из Джемала. Он не способен сочинить ничего такого, что можно было бы напечатать хотя бы из приятельских соображений. Будь я настоящим мужчиной, сказал бы ему: брось это дело, займись чем-нибудь еще, не так ли?
Тамаз не ответил.
— Что же ты молчишь, дошло, что я прав?
— Трудно ответить, но все-таки ты должен был сказать правду. Он может искалечить себе жизнь.
— Правду! — расхохотался Отар. — Нужна ему моя правда. Да он бы возненавидел меня, сделался бы моим врагом, даже в зависти обвинил бы меня. Вот что будет мне платой за мою правду.
— Но перед самим собой ты был бы прав.
— Перед самим собой-то да, — нервно усмехнулся Отар, — но в конце концов я останусь в полном одиночестве. Все отвернутся от меня, в то время как лицемеры при встрече будут по-прежнему целоваться друг с другом. Понаблюдай-ка за этой публикой. Некоторых ты, наверное, узнал, не так ли? Приглядись, как на их лицах играют стандартные, заученные улыбки… Ты знаешь, сколько на нашей студии главных, старших и просто редакторов? Разве мыслимо собрать столько первосортных или на худой конец второсортных сценаристов? Большинство здесь — случайные люди, поднаторевшие в писании пяти- или десятиминутных сюжетов. И название примечательное изобрели — сюжет! Чего смеешься? Главное здесь — минуты. Иногда семнадцати- или тридцатидевятиминутный сюжет может потребоваться. А ты философию разводишь. Ты никогда не видел, как квакает лягушка посреди болота?
— Видел, — с улыбкой кивнул Тамаз.
— Так чего же ты меня мучаешь? Сколько бы она ни квакала, в конце концов все равно вынуждена прыгнуть обратно в болото.
Отар перевел дыхание, выпил прямо из бутылки остатки лимонада и продолжал:
— Оставим философию. Поговорим о деле. Как ты думаешь, твой профессор успел наложить резолюцию на заявление?
— Не знаю.
— Чего я спрашиваю? Конечно, успел, такой случай да упустить из рук! Это вчера случилось?
— Вчера вечером.
— Значит, твое заявление пока еще не дошло до ректора?
— Не имеет значения, я не вернусь в институт.
— Ты твердо решил?
Тамаз кивнул. Отар понял, что друга не переубедишь.
— Куда же теперь?
— Не знаю, — пожал плечами Тамаз.
Отар Нижарадзе задумался. А Тамазу вдруг захотелось рассказать о вчерашней ночи, об огромной низкой луне, об остановившихся часах, о безлюдной улице и страшном незнакомце. Он несколько раз собирался начать, но передумал, опасаясь насмешек.
Буфет медленно опустел. Уборщица вытирала столы. Отар невольно посмотрел на часы.
— Ого, перерыв пролетел. — Он развел руки и потянулся.
Начали подметать пол.
Друзья встали.
— Вечером сиди дома, забегу, может быть, сообразим что-нибудь! — сказал Отар на прощанье и стал неторопливо подниматься по лестнице.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Отар Нижарадзе нашел третий подъезд и взглянул на часы — ровно шесть. Как всегда неторопливо поднимаясь по лестнице, он задержался у почтовых ящиков, отыскал фамилию Какабадзе и еще раз удостоверился — здесь. Отар хорошо знал, что профессор живет в третьем подъезде, но лишняя проверка не мешала. Затем так же неторопливо двинулся дальше, поднялся еще на этаж и увидел дверь с медной табличкой: «Профессор Какабадзе Н. В.». В дубовую дверь был врезан оптический глазок. Отар энергично надавил на кнопку звонка и тут же прикрыл глазок ладонью. За дверями зашаркали шаги.
— Кто там? — спросил женский голос.
— Из студии экспериментальных фильмов! — отозвался Отар и улыбнулся. Он догадался, что женщина за дверью всматривается в глазок и ничего не видит; мысленно нарисовал себе ее испуганное лицо и почему-то решил, что ей не меньше пятидесяти лет.
— Кто? — переспросила женщина.
— Отар Нижарадзе, из киностудии, к профессору!
Молчание.
Отар понял, что, пока он не уберет руку, дверь не откроется. «Наверное, мать профессора», — подумал он и накинул ей еще пару десятков лет. Потом, отдернув руку, отступил к перилам, насмешливо глядя на круглую стекляшку.
Щелкнул замок, дверь приоткрылась на ширину цепочки. В щель выглянула очень старая женщина, и Отар остался доволен, что интуиция не подвела его.
Старуха оглядела гостя. Представительный молодой человек произвел на нее благоприятное впечатление, она как будто устыдилась своей недоверчивости и огорченно спросила:
— Простите, через дверь ничего не слышно, кто вы?
— Я из экспериментальной киностудии. Час назад условился с профессором по телефону, он знает.
— Пожалуйста, пожалуйста!
Отар вошел в просторный холл. Старуха прошлепала в комнату и прикрыла за собой дверь. Отар понял, что должен дожидаться в холле, пока профессор примет его. За стеклянной дверью боковой комнаты он заметил женщину лет сорока. Она сидела в кресле с телефоном на коленях, увлеченная разговором.
— Пожалуйста, — снова появилась старуха.
Отар прошел через столовую, обставленную с большим вкусом. «Не совсем, видимо, троглодит этот профессор», — успел подумать он прежде, чем очутился в кабинете Нико Какабадзе.
Профессор, лысый мужчина лет шестидесяти, в белой полосатой шапочке, сидел за столом, склонившись над разложенными бумагами с таким брезгливым выражением, словно принюхивался к неприятному запаху.
Он терялся в догадках, зачем понадобился старшему редактору сценарного отдела экспериментальной киностудии, но на всякий случай решил принять его в сугубо деловой обстановке. И сейчас, словно не замечая вошедшего, продолжал что-то считать.
Отар сразу разгадал маневр профессора и с первой же минуты решил придать встрече другой характер. Он непринужденно закрыл дверь и подошел к столу.
— Здравствуйте! — довольно громко произнес он.
Профессор поднял голову, но на приветствие не ответил. Дерзость молодого человека шокировала его, и он не преминул показать это всем своим видом.
Отар понял, что его не приглашают сесть. Поэтому сам придвинул к столу кресло в форме раковины, удобно расположился в нем, закинул ногу на ногу и достал сигареты.
— Надеюсь, здесь можно курить, не так ли? — для видимости спросил он и закурил, не дожидаясь разрешения. Помахал рукой, туша спичку, слегка приподнялся и бросил ее в пепельницу на профессорском столе.
Нико Какабадзе возмутился, но решил не терять собственного достоинства и держать себя в руках. Между тем он уже начал сомневаться, да точно ли этот нахально улыбающийся молодой человек из киностудии.
— Я слушаю вас, молодой человек, — холодно произнес он, — у меня время ограничено.
— И мне недосуг, уважаемый профессор, поэтому я сразу перейду к делу. Я вижу, вы совсем не верите, что я из киностудии. Спешу успокоить вас и повторяю: я старший редактор сценарного отдела. Слово «старший» звучит несколько претенциозно, хочу еще раз успокоить вас — у меня только один подчиненный. Откроюсь сразу, я пришел к вам отнюдь не по сценарным делам. Я друг Тамаза Яшвили, несправедливо изгнанного вами из института.
— Догадываюсь о причине вашего визита, — язвительно улыбнулся профессор и встал. — Я не желаю разговаривать на эту тему и прошу покинуть мой кабинет.
Отар продолжал спокойно сидеть, невозмутимо потягивая сигарету.
— Мне кажется, я ясно выразился, извольте выйти вон. Я не располагаю временем беседовать с вами.
— Сядьте, профессор, не выходите из себя, поберегите сердце. Кто знает, сколько претендентов на вашу должность затаились в засаде и ждут своего часа. Успокойтесь, не стоит доставлять врагам преждевременной радости.
— Как вы смеете! — Какабадзе схватился за телефон.
— Положите трубку! — вскочил Отар и с такой силой сжал худосочную руку профессора, что гнев на лице Какабадзе моментально сменился болью и испугом.
Не проронив ни звука, профессор смотрел в глаза молодого человека и видел, как погасли в них колючие огоньки и они снова обрели насмешливое выражение.
— Садитесь, профессор! Я не пререкаться пришел, вовсе нет, я предлагаю побеседовать мирно.
— Разве к лицу воспитанному человеку так вести себя? — значительно тише сказал профессор, опускаясь в кресло.
— А разве ваши действия к лицу ученому, профессор? — спокойно и твердо возразил Отар. — Вы выставили Тамаза Яшвили, даже не соизволив переговорить с ним. Разрешите спросить, на каком основании вы выгнали его из института, одним росчерком пера лишив человека работы? Может быть, он бездарен? Не разбирается в математике? Недисциплинированный и безответственный работник? Нет, этого вы не посмеете сказать. Вы выгнали его безо всяких оснований, бессовестно. Да, уважаемый профессор, не вздрагивайте и не пугайтесь этого слова. Вы бессовестно, да, бессовестно выгнали Тамаза Яшвили только за то, что он сказал правду. Только за то, что он честный человек, что он не разобрался в ваших темных махинациях и не знал, что тот кретин — сын вашей любовницы…
— Товарищ! — Профессор стукнул ладонью по столу, впрочем, осторожно и негромко.
— Не стоит обижаться, профессор, вы хороший математик, но должны разбираться и в других элементарных вещах. С самого начала нашей не очень приятной беседы вам следовало сообразить, что я пришел к вам, многоопытному интригану, отнюдь не с пустыми руками. Мне думается, что та женщина, которая беседует по телефону в соседней комнате, ваша супруга. Я могу громче повторить фразу, так возмутившую вас.
— Какая непорядочность! Это же шантаж!
— Совершенно согласен с вами. Но иного выхода я не вижу. Я борюсь с вами вашими же методами и не корчу из себя добродетельного. Но и ваша порядочность, профессор, не идет ни в какое сравнение с порядочностью того человека, которого вы выгнали так бессовестно. Будь вы правы, вы бы пинком выбросили меня из своего дома. Не водись за вами грешки, вы бы подняли скандал и спровадили меня в милицию. Однако, как мне кажется, в одном вы убеждены — если враг идет напролом, значит, он знает, куда побольнее ударить. Вы же дорожите покоем, скандал вам ни к чему…
— Довольно, довольно! Что вам угодно от меня?!
— Вот это деловой разговор! — Отар удовлетворенно откинулся на спинку кресла и затянулся. Лицо его приняло всегдашнее беспечное и несколько насмешливое выражение.
Профессор уставился в стол, не желая видеть веселые глаза молодого человека, его беспечное лицо.
— Мы не можем оставить без работы честного и талантливого ученого! — размеренно проговорил Отар, откинул голову и пустил в потолок ровную струю дыма.
— После всего Яшвили с нами не работать. Я уже наложил резолюцию и передал его заявление в ректорат.
— О, я прекрасно понимаю вас, профессор. Конечно, заявление в данный момент в ректорате, но ректора сегодня не было. Завтра утром вы можете забрать заявление до его прихода.
— Я ясно сказал, с Яшвили нам не работать…
— Вы не даете мне закончить. Я без колебаний разделяю ваши соображения, но что вы скажете, если мы переведем Тамаза Яшвили в какой-нибудь научно-исследовательский институт?
— В научно-исследовательский? Как?
— По дороге я кое-что прикинул. По-моему и вам понравится мои вариант. Он не только не бросит на вас тень, но, напротив, упрочит вашу репутацию заботливого и чуткого человека.
Отар затянулся и испытующе посмотрел на профессора. Нико Какабадзе уставился на него, подняв голову.
— Завтра вы скажете на кафедре, что вам жаль способного молодого человека, порвете заявление, а Яшвили обменяете на кого-нибудь из научно-исследовательского института. Этим вы убьете двух зайцев — избавитесь от Тамаза и приобретете имя чуткого и сердечного человека. И наш математик не останется без куска хлеба. Что скажете, профессор, прекрасно придумано?
Какабадзе снова уткнулся в стол.
— Я понимаю, почему вы колеблетесь. Самолюбие не позволяет пойти на попятный, отступить перед оскорбленным вами ассистентом. Уверяю вас, терзания напрасны, вы можете быть абсолютно спокойны. Сегодняшняя беседа останется между нами. Более того, я настоятельно требую — Тамаз Яшвили не должен знать о нашем сговоре, иначе он может закусить удила, и все сорвется. В этом случае я не обещаю вам, что все останется между нами… Я думаю, вас устраивают мои предложения.
Профессор упорно смотрел в одну точку.
— Позвольте считать ваше молчание знаком согласия. Счастливо оставаться!
Отар поднялся, положил окурок в пепельницу и вышел.
Нико Какабадзе не произнес ни слова, даже взглядом не проводил незваного гостя. Он некоторое время сидел в той же позе, не моргая, уставившись в стол. Потом медленно выдвинул один из ящиков и достал валидол.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Тамаз Яшвили лежал на кровати, глядя в неприятно высокий потолок своей комнаты. Отныне он был свободен и как будто даже радовался, что пришлось оставить институт. Его тяготило ежедневное общение со множеством людей. Для этого у него не было ни энергии, ни желания. Деловое общение с такой массой народа требовало множества индивидуальных подходов и отношений, надо было устанавливать контакты, слишком многим уделять внимание, а Тамаза не хватало на это. Все его мысли, талант, способности были сосредоточены вокруг одного предмета. Этим предметом являлась математика. Сейчас он лежал и думал, что предпринять в создавшемся положении, которое представлялось ему безвыходным.
Очень скоро, через каких-нибудь четыре месяца, ему исполнится двадцать восемь. Шутка сказать, двадцать восемь лет! Пятый год, как он закончил институт, но до сих пор не защитил диссертации. Степень как таковая не интересовала его, не составляла цели жизни, но надоедливые расспросы родственников и знакомых: «Не защитил еще? Когда собираешься?» — действовали на нервы. Все были наслышаны о его необычайном таланте и недоуменно пожимали плечами, когда Тамаз раздраженно бросал в ответ: «Не защитил и, наверное, никогда не защищусь!»
Тамаз лежал и глядел в потолок. Иногда он переворачивался на бок или ложился на живот и упорно разглядывал широкие, некогда крашенные половицы.
Сейчас, когда он нигде не работал и свободного времени было хоть отбавляй, его не покидало жгучее желание оглянуться на свое прошлое, разобраться в самом себе.
Он невольно улыбнулся. Его поразительная память могла мгновенно, в абсолютной последовательности восстановить почти каждый из прожитых дней, начиная с четырехлетнего возраста. Как бездарно прошли годы! Какой убогой и безликой была вся его биография! Разве можно сравнить жалкое прошлое Тамаза Яшвили с блестящим жизненным путем боготворимых им Абеля, Гаусса или Галуа? Сама мысль об этом казалась ему кощунственной. Может быть, он гонится за славой? Страдает манией величия? Нет, слава и известность никогда не привлекали Тамаза Яшвили. Он мечтал о большой жизни, о светлых днях, отданных науке. Как далеки его мечты от того, что происходит на самом деле! Может быть, он обделен талантом? Силой воли? Нет, этого не скажешь, и талантом он одарен сверх меры, и волей, только волей ученого.
Он может месяцами днем и ночью биться над решением какой-нибудь математической проблемы. Зато он не умеет постоять за себя, вступить в борьбу, когда это необходимо. При первом же препятствии складывает оружие, при первом же столкновении с житейскими неурядицами у него опускаются руки.
Поэтому, вероятно, так бесцветна его биография. Самые примечательные события можно перечислить по пальцам — незабываемое чувство, которое испытал, научившись считать, первая любовь и бегство из родительского дома. Вот и все.
Тамазу не было пяти лет, когда он начал складывать в уме трехзначные числа, не умея еще писать их. Первым это заметил отец. В доме только что закончился ремонт, и Григол Яшвили считал деньги, причитающиеся мастерам за работу. Приземистый мужчина с тучным лицом громко складывал суммы, придирчиво сверяясь со счетом рабочих. Тамаз стоял рядом и задумчиво глядел на отца. Худенький, слабый мальчуган в очках еще не знал, что такое цифры, но среди бесконечных подсчетов и галдежа, не утихавших в семье почти месяц, он впервые заметил белые палочки, порхающие на фоне серого неба. Они слетались, мешались друг с другом и распадались на стаи. И сейчас, стоя около отца, Тамаз долго следил за их полетом, потом подсчитал оставшиеся палочки и громко сказал отцу число.
Григол Яшвили вытаращил глаза на сына. И рабочие не меньше его были поражены точным ответом ребенка. Отец словно сейчас вспомнил, что Тамаз и раньше проявлял необычайное влечение к счету, давно научился считать до тысячи. Никто не знал, кто и когда учил его.
Хрупкое сложение и умные впечатлительные глаза ребенка пугали родителей. Тамазу запретили считать. Родители старались найти ему развлечение по возрасту. Но Тамаз равнодушно смотрел на игрушки и сторонился сверстников. Часто задумывался как взрослый. Стоило позвать его, как он вздрагивал и не сразу приходил в себя. Это больше всего огорчало родителей. На шестом году он научился писать цифры, и теперь уже не палочки, а стаи цифр взлетали на фоне серого неба…
Поначалу Григол даже гордился талантом сына, но постепенно встревожился не на шутку. Тамаз стремился к уединению, в кругу сверстников он скучал и дичился. Да и задумываться стал чаще. Затаится где-нибудь у окна и отрешенно смотрит на небо, не по возрасту серьезно. Иногда радостно вскрикнет, глазенки вспыхнут, и лицо просияет от счастья. Эти вспышки радости бывали вызваны решением новой и более сложной задачи. В такие минуты родители испуганно бросались к сыну. Тамаз медленно приходил в себя, и, когда последняя стайка цифр скрывалась вдали, радостные огоньки в глазах сменялись всегдашней тоской.
Как он мучился и переживал, глядя на удрученных родителей! Григол тут же как бы между прочим начинал одеваться и тащил сына в цирк или зоопарк. Тамаз нехотя подчинялся. Особенно не хотелось ему идти в цирк, но он не умел упрямиться. В цирке равнодушно смотрел на манеж, даже удивительные трюки воздушных акробатов, во время которых все вокруг ахали от страха и восторга, оставляли его безразличным. Флегматичность сына убивала Григола Яшвили, правда, его несколько утешала необычайная способность мальчика, хотя и эта способность доставляла не меньше беспокойства.
Однажды маленького Тамаза взяли на скрипичный концерт. Музыка с первых аккордов увлекла его. Он прижался к спинке кресла и закрыл глаза. И, как всегда, на фоне серого неба поднялись стаи цифр, только более густые, чем прежде. В каждой стае их было не меньше сотни. Они летали в ритме музыки, привольно скользили по небу, кружились в изумительном хороводе, затем, словно повинуясь руке таинственного дрессировщика, разом взмывали ввысь.
Григол Яшвили озабоченно вглядывался в лицо сына. По напряженным мускулам лица, по нервическому подергиванию губ было заметно, что с ребенком творится что-то неладное.
— Тамаз! Тамаз! — прошептал отец, прикоснувшись к тонкой руке сына, и почувствовал, что ребенок изо всех сил вцепился в подлокотник.
Тамаз очнулся, вспомнил, где он. Пылающее от счастья лицо сразу осунулось. Его угнетало неотступное внимание родителей, и сейчас стало так горько и стыдно, словно его поймали на чем-то предосудительном. Сквозь слезы он уставился на сцену.
После первого отделения Григол увел сына домой. Этот случай долго обсуждался в семье, и наконец было решено не отдавать мальчика в музыкальное училище.
В школе хилый замкнутый очкарик сразу обратил на себя внимание. Поначалу ребята невзлюбили необщительного одноклассника, но потом, когда Тамаз Яшвили проявил необычайные математические способности, когда в школе сложили о нем маленькую легенду, все стали относиться к нему с интересом.
Большое счастье пугало Григола не меньше, чем большая беда. Он служил завхозом в одной крупной организации и умело извлекал выгоду из своей должности. Родня считала их семью прочной и состоятельной. А Григол больше всего на свете боялся оказаться на виду. Он никогда ни с кем не враждовал, ни о ком не отзывался плохо, всем старался угодить, не потому, что был добр по натуре, а от страха. Григол всего боялся, все обходил стороной, выбирал окольные, зато надежные пути.
Григол Яшвили был человеком неверующим, но уже и припомнить не смог бы, когда впервые перекрестился. Не помнил и того дня, когда в первый раз воззвал перед сном к богу: «Господи, на тебя уповаю, не разрушай мой покой!» Семья Яшвили жила в достатке. Несчастья обошли ее стороной. Было время, когда они знали, что такое нужда. Тогда Григол не вспоминал о боге. Бог понадобился, когда он набил мошну, наладил дела и вошел во вкус жизни. Отныне все пугало его. Пугало собственное благополучие и талант сына, пугало недовольное выражение на лице директора и незначительные трения с сослуживцами, пугало увеличение транспорта на улицах и вой студеного ветра в зимние ночи. Он улыбался и старался угодить всем. Если не мог чего-то сделать, десятки раз просил прощения у обратившегося к нему человека, ссылаясь на тысячи оправдательных причин.
Не помнил Григол и того, когда впервые стал придавать значение снам. Вернее, он никогда не задумывался об этом, словно в его жизни не было периода, когда толкования снов смешили его. Теперь он чуть свет бежал в ванную, пускал воду и, закрыв глаза, подолгу припоминал приснившееся.
Григол Яшвили сколотил порядочное состояние, хотя и не такое большое, какое мог бы. И здесь его сдерживал страх. Все потребности его были удовлетворены, а на большее он не замахивался. Пугливый от природы, он не стремился к власти, подобно иным, что набив карман, рвутся к известности и славе. Он одинаково боялся и власти, и славы, предпочитая оставаться в тени, лишь бы ничто не нарушало покой столь милой четырехкомнатной квартиры. Его мечты не поднимались выше определенной ступени, на которой он прочно стоял, не дерзая занести ногу на следующую из опасений сорваться, лишиться всего и сгинуть в темном водовороте. И именно тогда, когда он достиг всего, когда он добился всего, о чем мечталось, неведомый страх поселился в его душе. Сначала страх был мал и незаметен, но постепенно рос и наконец овладел всем существом завхоза.
У Григола было все, о чем мог мечтать этот ограниченный, скованный страхом человек, и он понимал, что счастью рано или поздно придет конец. Он каждый день ждал внезапной беды, которая не сегодня-завтра постучится в дверь, и тогда спасения не будет.
Однажды, увидев неприятный, как всегда, сон, он не кинулся в ванную, а разбудил жену и все рассказал ей. Они перекрестились, возвели глаза к потолку и некоторое время не опускали их. Потом Григол сказал: «Сходи в Сиони, поставь свечку». Весь день на работе он просидел как на иголках. Сослуживцы заметили, что Григол сам не свой. Что с ним? «Ревмокардит беспокоит», — заученно отвечал он. Ему казалось, будто все знают, что творится в его душе. Вернувшись домой, он с порога спросил жену о свечке и, только когда та успокоительно кивнула, облегченно вздохнул, немного отошел, переоделся, умылся и сел за стол.
Поужинав, Григол расположился в кресле и оглядел комнаты. Ему вспомнилось то время, когда он снимал комнатушку. Задняя стена ее наполовину уходила в землю и никогда не просыхала. С той поры его беспокоил ревматизм. Вспомнил, как впервые получил маленькую однокомнатную квартиру, за которой почти сразу последовали эти четырехкомнатные покои. А там появились богатая мебель, рояль и прочие вещи. Потом, когда поставил на рояль две дорогие вазы, он счел свою задачу выполненной. Теперь он жаждал только покоя, уюта и незаметного существования. Он сторонился всего: на работе, в магазине, в трамвае он избегал склок и скандалов, ни с кем не связывался. Заметив на улице толпу или беспорядок, он тут же переходил на другую сторону, останавливался в отдалении и удовлетворял любопытство обрывками долетающих фраз. Страх чего-то неожиданного все больше и больше завладевал им. Однажды, Григол даже не понял как, очутился перед Сиони. Испуганно огляделся, не видит ли кто-нибудь из знакомых. Не обнаружив ничего подозрительного, он прошмыгнул в дверь. Сердце его стучало. Простор храма страшил. Он почувствовал себя ничтожным и беспомощным. Осторожно огляделся, всматриваясь в молящихся. Знакомых не было, только четверо старушек молились у иконостаса. Дрожащей рукой затеплил он свечку и так незаметно перекрестился, будто застегнул пуговицу на нагрудном кармане. Потом медленно попятился, повернулся и поспешил к выходу. Стук шагов неприятно отдавался в ушах. Не поднимая глаз, дошел до конца улицы, свернул на проспект и, смешавшись с прохожими, облегченно перевел дыхание.
«Не видели ли меня, а? Хотя кто мог видеть?» — успокаивал он себя, торопясь домой.
Душевный разлад Григола Яшвили усугублялся отчуждением сына. Тамаз перешел в восьмой класс. Он заметно вытянулся, но оставался все таким же худым.
У отца с сыном почти не было ничего общего. Тамаз ясно видел, какими махинациями обеспечивается благосостояние их семьи. Мать он любил, кроткую и ласковую женщину, вечно испуганную и покорную судьбе. Она никогда не читала ему нотаций — прижмет перед сном к груди и перекрестит.
Зато нескончаемые наставления отца выводили Тамаза из себя. Григол сажал сына в кресло и, прохаживаясь по комнате, вдалбливал ему свои понятия о жизни. Григолу нельзя было отказать в самоуверенности и самомнении. Время от времени он разводил короткими руками, оглядывал комнаты и в заключение бросал взгляд на рояль. Все его поучения сводились к объяснению того, что он понимал под словом «жизнь», напоминая, что только благодаря собственной осмотрительности и разумным действиям он создал нынешнее благополучие.
Тамаз мог смотреть в глаза отцу и решать в уме математические задачи. Временами он прислушивался к отцовским сентенциям и готов был выть от тоски. Какая пропасть разделяла их! Тамаз сознавал, что им с отцом никогда не понять друг друга, что их связывает одно лишь кровное родство. Таким же чужим казался Тамазу и старший брат Гия, которого ему постоянно ставили в пример. Когда Григол приступал к очередному сеансу воспитания, этот краснощекий увалень с самодовольным видом прохаживался по комнате. Чувство превосходства над одаренным братом доставляло Гии огромное удовольствие, и он не скрывал его.
Тамаз не любил отчий дом, здесь у него не было возможности уединиться, помечтать, остаться наедине с цифрами. Стоило ему присесть к столу и задуматься, как тут же раздавался жалобный голос матери: «Что с тобой, сынок?», или начинались бесконечные наставления отца, которые сводились к одной-единственной формуле — если хочешь прожить спокойно, не отравляя себе жизнь, старайся ни с кем не враждовать, помни, что существующий порядок установлен не тобой и не тебе менять его.
Больше всего Тамаз радовался наступлению ночи. Лежа в постели, он дожидался, когда уснет Гия, а потом прислонял подушку к стене, опирался на нее спиной и счастливыми, мечтательными глазами смотрел на небо. Черное небо начинало сереть, белые стаи цифр поднимались над горизонтом и заполняли комнату.
В такие часы Тамаз страстно мечтал о друге. Пусть это не будет друг, лишь бы нашелся человек, который мог понять его, с которым можно было бы поделиться самым сокровенным. Он уже перешел в восьмой класс, так и не зная, что такое дружба, ни перед кем не раскрывая души.
Однажды, в третьей четверти, среди урока в класс вошел директор, ведя с собой рослого, красивого парня.
— Познакомьтесь, ребята, это Отар Нижарадзе, отныне он будет вашим одноклассником.
Отар оглядел ребят и почему-то задержал взгляд на Тамазе. Потом прошел на указанное учителем место.
Едва прозвенел звонок, ученики загалдели, повскакали с мест; все носились по классу, всем хотелось привлечь внимание новенького. Один Тамаз продолжал сидеть, уткнувшись в книжку. Отар Нижарадзе подошел к нему.
— Как тебя зовут? — спросил он.
— Тамаз, Тамаз Яшвили.
Тамаз был польщен вниманием Отара. С этого дня они подружились. Их дружба не прервалась, когда Отар поступил на факультет журналистики, а Тамаз — на физико-математический.
Подружившись с Отаром, Тамаз как будто ожил, приобрел охоту и интерес к жизни. И тогда словно впервые заметил, что в их группе учатся и девочки. Он почти никогда не разговаривал с одноклассницами, ему казалось, что девчонки втайне потешаются над ним.
Как-то на перемене к нему подошла Медея Замбахидзе и попросила помочь решить задачу по алгебре. Они уже учились в девятом классе. Тамаз, может быть впервые в жизни, открыто посмотрел на девушку, сердце его обмерло, незнакомое тепло разлилось по телу.
Вечером они сидели в маленькой комнате у Тамаза. Настольная лампа едва освещала погруженную в темноту комнату. Свет ее, отражаясь от зеленого абажура, падал на разложенные тетради. Медея сидела справа. Тамаз изредка касался коленом ее колена, и мысли его путались. Он боялся поднять глаза и взглянуть на девушку. Объясняя задачу, он все время чувствовал на себе ее пристальный взгляд. Несколько раз набирался духу и взглядывал на нее. Отраженный от стола свет бледно озарял лицо Медеи, странно блестели ее зеленоватые глаза. Почти шесть лет учились они вместе, а он и не подозревал, что она такая красивая. В их классе она была самой боевой из девушек, а здесь казалась робкой, скромной и нежной. Тамазу хотелось, чтобы эти счастливые минуты длились вечно. Он готов был рассказать ей, как по ночам его спальня наполняется белыми стаями цифр, поделиться всем, что годами копилось в душе. Может быть, Медея поймет его. Может быть, она и есть тот единственный человек, которому можно открыть душу и сердце? Как ему хотелось, чтобы сейчас они очутились где-нибудь далеко-далеко, где бы вместе с ними были только цифры и тишина, без дурацких нравоучений отца и довольного хохота толстяка братца, которые доносятся из соседней комнаты. Неужели невозможно хотя бы на один час ощутить полную свободу, помечтать всласть, чтобы ничто не нарушало волшебный, сказочный полусон?..
Тамаз решил задачу. Медея начала переписывать. Он отодвинулся, чтобы освободить ей побольше места за столом. Медея спокойно писала. Она чувствовала робкий взгляд юноши и кончиком языка лукаво облизнула губы. Тамазу хотелось опуститься перед девушкой на колени, объясниться в любви, поклясться в вечной преданности. Сердце его разрывалось. Сейчас он уже не видел, как Медея выводит цифры, они словно дрожали и расплывались на листе бумаги.
Медея ни разу не взглянула на него, женским чутьем понимая, что с ним творится, и неожиданно спросила:
— Что здесь написано?
Тамаз очнулся, цифры на тетрадочном листе в клеточку снова встали по местам.
Потом он проводил девушку до ворот, тут же вернулся обратно и долго не мог дождаться, когда все улягутся. Из соседней комнаты доносились голос отца и звуки магнитофона. Но вот Гия улегся. Тамаз поскорее юркнул в постель и притворился спящим. Он боялся, как бы брат не заговорил с ним.
Гия уже сопел — здоровый и беспечный, он засыпал сразу. А Тамазу долго не давало сосредоточиться приглушенное шарканье отцовских шагов за стеной. Наконец в доме стало тихо. Это была первая ночь, когда на сером небе не поднялось ни одной стаи цифр. Тамаз видел перед собой зеленоватые глаза Медеи, изумительно мерцающие в полумраке. Незнакомая, сладостная истома согревала грудь. Он любит Медею. Только ее одну. Тамаз не мог представить, как можно любить другую девушку, когда на свете существует Медея Замбахидзе.
«Но любит ли она меня?», «Может быть, она любит другого?», «Мало ли ребят лучше меня?»
Мучительные сомнения не давали покоя, и он ощутил всегдашнюю беспомощность.
«Я должен сказать ей все, завтра же должен сказать!» — решил он, с нетерпением ожидая рассвета. Первый раз за всю свою жизнь он торопил утро…
Уснул Тамаз на рассвете. Его разбудил дождь. Он отрадно и весело барабанил по железной кровле. Из форточки тянуло сладковатым ароматом весны, слышался плеск ручейков, бегущих по каменной мостовой.
Но ни в этот, ни на следующий, ни на десятый день он не открыл Медее своих чувств. А та, словно понимая, что происходит с ним, нарочно сторонилась Тамаза. Тамаз затосковал, замкнулся еще больше. Но однажды Медея сама подошла к нему и попросила проводить до дому. Он был на седьмом небе от счастья. После уроков Медея отстала от подруг и повела Тамаза другой дорогой. Он шел рядом с ней и молчал. Он не мог открыть рта, не соображал с чего начать, надеялся, что Медея спросит о чем-нибудь, он ответит, и все наладится. Однако и Медея не произносила ни звука. Скоро показалась ее улица, до дома оставалось не более двадцати шагов. Собственная беспомощность и скорое расставание еще больше угнетали Тамаза, он волновался, но слова не шли.
— Вот и мой дом, счастливо! — улыбнулась Медея и лукаво облизнула губы кончиком языка.
Она ушла.
Еще одна бессонная ночь, еще одна несбывшаяся надежда. Почему он так беспомощен и слаб?
«Нет, завтра обязательно скажу ей!» — твердо решил он и действительно на следующий день незаметно подкинул ей сложенный пополам листок. «Останься после уроков, надо поговорить», — было написано там.
Медея прочла записку, сложила вчетверо и спрятала в портфель.
После уроков Тамаз остался на месте, делая вид, будто переписывает что-то. Все разошлись.
«Неужели и Медея ушла?» — мучился Тамаз, сидя в пустом классе.
Но она вернулась. Осторожно приоткрылась дверь, в класс проскользнула Медея с портфелем в руке и на цыпочках подошла к нему.
Тамаз почувствовал, как у него остановилось сердце.
— Я слушаю! — донесся голос Медеи. Он несколько пришел в себя, но не настолько, чтобы заговорить.
— Я слушаю! — спокойно повторила Медея и села рядом.
Сейчас они были одни, совсем одни. Медея уже поняла, что Тамаз будет объясняться ей в любви. Сейчас он скажет ей все, откроет сердце, поклянется в вечной любви и верности, упадет на колени, будет целовать ей руки.
— Это все, что ты хотел сказать мне? — снова услышал он милый голос.
Тамаз не помнил, как и с чего он начал. И сейчас, хоть убей, никак не может вспомнить, какие слова он сказал первыми. В памяти осталась одна-единственная фраза, которую он настойчиво повторял:
— Я люблю тебя, Медея, я люблю тебя, люблю больше всех, ты самая красивая на свете!
Потом Тамаз старался вспомнить, что же он говорил еще, но, кроме этой фразы, в памяти не осталось ничего. Наконец он кончил говорить, взглянул на девушку и вздрогнул. В ее глазах он увидел лишь насмешку.
— Я люблю тебя, Медея, люблю больше всех на свете!
— Мне остается только поблагодарить тебя. Счастливо! — Она лукаво облизнула губы и убежала.
Униженный и ошеломленный, Тамаз тупо смотрел на дверь, стук которой сразил его. Долго просидел он, уронив руки, вялый и убитый.
Ему казалось, что прошел целый век. Потом он вытащил портфель и поплелся из класса. Очутившись на улице, он собирался перейти дорогу, как заметил на углу собравшихся в кружок одноклассниц. С ними была и Медея. Увидев его, девчонки прыснули и скрылись за углом.
Тамаз понял, что Медея рассказала им все. Но сейчас это не имело никакого значения. Он пришел домой, умылся и лег. Вечером у него поднялась температура. Из одноклассников только Отар Нижарадзе навещал его. Тамаз лежал, глядя в потолок или закрыв глаза, и молчал. Отар чувствовал, что ему не хочется никого видеть, и скоро уходил.
Тамаз только через неделю встал с постели. Когда он вошел в класс, кто-то крикнул: «Жених пожаловал!» Все засмеялись и посмотрели на Медею. А она сидела как ни в чем не бывало и лукаво облизывала губы кончиком языка. Взбешенный Отар Нижарадзе подскочил к шутнику и дал ему такую затрещину, что отшиб руку.
Смех сразу оборвался.
Тамаз молча повернул обратно. Отар Нижарадзе схватил портфель и кинулся за ним.
— А ты почему ушел? Думаешь, тебе не влетит за это?
— Наплевать! — беспечно бросил Отар. Ему хотелось поддержать друга.
Они долго бродили по улицам. Потом спустились к набережной Куры. Тамаз положил портфель на серый каменный парапет и взглянул другу в глаза:
— Я не люблю, когда за меня заступаются.
— Учтем на будущее, — улыбнулся Отар.
В школу Тамаз уже не вернулся, он забрал документы и перешел в другую. Ему было противно даже ходить по той улице, где находилась его бывшая школа. Никто из одноклассников, кроме Отара, не навестил его, все о нем забыли. С нелегкой душой посещал он новый класс.
Однажды Тамаз опоздал на урок. Робко приоткрыл дверь — учитель что-то писал на доске. На скрип двери он обернулся, махнул рукой сконфуженному ученику, проходи, мол, не мешай.
Тамаз быстро направился к своей парте и чуть не вскрикнул от удивления. За его партой сидел Отар Нижарадзе.
Отар подмигнул ему. Тамаз сунул портфель в парту, протянул другу руку и долго не выпускал из своих слабых пальцев сильную ладонь Отара. Так он выражал свою молчаливую благодарность за дружбу и преданность, которые вернули ему уверенность в себе.
Единственный человек, который понимал Тамаза и верил в него, был Отар. Тамаз чувствовал, что Отар Нижарадзе по-настоящему ценит его талант и бесхитростность, нисколько не смеется над ним, над его замкнутостью. Именно это вернуло Тамазу уверенность. Именно Отар помог ему безбоязненно смотреть в будущее.
А дома Тамазу приходилось все труднее, он не мог ужиться с родными, не находил с ними общего языка. Особенно отчетливо почувствовал он это, окончив университет. Он не хотел мириться с царившей в семье рутиной. Его раздражали делячество отца, его трусость, вечный страх. Тамаз предпочитал, чтобы его отец был или беззастенчивым дельцом, или уж трусом, прятавшимся в своей скорлупе. А в отце жил и тот и другой, и это вызывало невольное отвращение к нему. Временами отец напоминал мышь, которая вылезает за поживой ночами, убедившись в полной безопасности, а потом отсиживается в своей норе.
Много раз он порывался высказать отцу и чванливому братцу все, что он о них думал, но каждый раз сдерживался, понимая, что ничего, кроме скандала и неприятностей, не выйдет. Наконец он решился и ушел из дому. Тогда-то Григол купил ему этот старый дом со всей обстановкой, и Тамаз ощутил себя на вершине счастья. Он мог сутками напролет заниматься математикой и мечтать…
«Вот и вся моя биография. Неужели это все, что я пережил за двадцать восемь лет, все, что я сделал?» — думал Тамаз, не находя ответа на свой вопрос.
ГЛАВА ПЯТАЯ
1
За столом сидели десять мужчин. Среди них — Отар Нижарадзе и Тамаз Яшвили. Тамаз не знал ни одного из присутствующих, но не смог отказать Отару и согласился пойти в ресторан. Тамаз вообще не любил бывать в ресторане, тем более с незнакомыми людьми. Легко было заметить, что за столом собрались денежные тузы. Тамаз неприязненно посматривал на их лоснящиеся физиономии, жирные пальцы и огромные животы.
Удивительно преображались эти люди, едва усаживались за стол. Поначалу производили впечатление интеллигентов. Здороваясь, беседуя, пожимая руки, угощая соседа сигаретами, они держались безупречно. К этому обязывала обстановка, где, помимо денег, ценились культура поведения и умение поддержать беседу. Но стоило им усесться за стол, особенно в самом модном и дорогом ресторане, как они разительно менялись. Здесь главную роль играли деньги, а деньгам они не знали счета. Поэтому позволяли себе распоясаться, выставить напоказ свою суть, как в солнечный день выставляют проветриваться постели.
Стол возглавлял дюжий мужчина с маленькой головкой, директор галантерейной фабрики, как понял Тамаз. Провозгласив тост, он передал слово Отару Нижарадзе. Отар отвечал довольно плоскими здравицами, много шутил, все хлопали и, отдуваясь, пили вино.
Тамаз удивленно поглядывал на друга и сотрапезников, чувствуя, что Отар не был близко знаком ни с одним из них, даже не знал их имен. Удивительно, что привлекло его в эту компанию, почему он так щедро рассыпает комплименты, для чего нагромождает столько выспренней лжи?
Тамаза раздражало довольное, беспечное хихиканье этих людей. Им было наплевать на все. Они держались независимо, самоуверенно и весьма нагло. В их доскональном знании искусства застолья было что-то вызывающее. Они утеряли главное, чем отличались грузины за столом — степенность и сдержанность. Зато у них были деньги в карманах, уйма денег.
Было время, когда подпольные дельцы заискивали перед вами. Тамаз прекрасно помнил те годы. Они чувствовали себя осчастливленными, если им позволяли присоединиться к честной компании и потратить деньги. Много воды утекло с той поры. Ныне, если вы сидели с ними за одним столом, они выказывали вам унижающее покровительство. Не приведи бог вздумать вам расплатиться — с насмешливой заботой перехватят в кармане вашу руку: «Минуточку, уважаемый!», мигнут официанту, а тот уж тут как тут: «Со мной рассчитались». Вспыхнет галдеж — кто посмел? И только один будет сидеть молча и подчеркнуто скромно, давая тем самым понять, что именно он заплатил по счету.
Тамаз не любил ресторанов. Точнее, не любил, когда расплачивался кто-то чужой, потому что в поведении иного пригласившего, в его словах и заздравных тостах коробили излишняя развязность и покровительственный тон.
Тамаз старался и сам не приглашать никого в ресторан, так как у него никогда не водилось столько денег, чтобы не бояться появления за столом непредвиденного гостя. Тамаз считал, что в ресторан следует ходить с друзьями, а так как его единственным другом был Отар Нижарадзе, то чаще всего они посиживали вдвоем.
И вот он оказался в ресторане, в компании совершенно посторонних людей. Это еще полбеды. Беда в том, что ни в ком из присутствующих он не находил ничего достойного уважения — честности, таланта или благородства. Хотя некоторые сейчас считают благородством умение швыряться деньгами. Если придерживаться этого взгляда, здесь собрались истинные «мужи», они беспечно транжирили столь легко и бесчестно нажитые деньги.
Это был знаменитый «Белый духан». В небольшом зале, разделенном перегородкой пополам, кутили не менее пятидесяти мужчин. Мутно глядели пятьдесят пар налитых кровью глаз. Пятьдесят утроб были набиты мясом. Полсотни возбужденных вином мужчин галдели, орали песни, провозглашали банальнейшие тосты, исполненные лжепатриотизма и лжеблагородства.
Никто не мог поручиться, что тут не разобьют бутылку о вашу голову. За соседним столом шумела буйная компания. После возлияний кутилы бродили по двору ресторана, на ходу застегивая брюки.
В зале появился интеллигентный с виду человек в сопровождении красивой женщины лет тридцати пяти, судя по всему, жены. В дымном, прокуренном зале он пытался найти свободный столик. Женщина смущенно и нерешительно следовала за мужем. Пятьдесят пар плотоядных глаз разглядывали ее стройные ноги и изящную фигуру. Женщина испуганно прильнула к мужу, что-то шепча ему на ухо. Оба повернулись и быстро покинули ресторан.
Хохот, оглушительные песни, звон бокалов, повелительный стук ножом о край тарелки, патетические здравицы мешались друг с другом.
Тамаз Яшвили находился в самом модном ресторане. Точнее сказать, в том ресторане, который славился своей кухней на весь Тбилиси. За это безоружные бандиты, как называли заправил ресторана, с неслыханной наглостью обирали всех. Честный человек и раз в год не решится заглянуть сюда. Официанты, согнувшись в три погибели, подобострастно заглядывают в глаза посетителя, чтобы потом безбожно обсчитать его. Тамаз представлял, с какой гордостью они приносили в семью деньги, добытые унижением и наглостью. Кто знает, сколько недопитого вина, слитого из стаканов в бутылки, сколько подогретых объедков заново возвращается на столы?
Тамаз начал злиться. Он удивлялся другу, которого, казалось, ничто не беспокоило. Отар пил и шутил, в его тостах то и дело всплывали такие слова, как «великий грузин», «большой патриот», «человек огромного мужества». Тамаз пытался разобраться, искренен ли Отар или в скрытой форме потешается над собутыльниками.
Неожиданно возникли два официанта с ящиком вина:
— Омару Мелкадзе — от соседнего столика!
Мелкадзе с достоинством повернулся к указанному столу. И без того багровое лицо его налилось кровью. А там как ни в чем не бывало тамада произносил тост, остальные с подчеркнутым вниманием слушали его. Жирная шея Мелкадзе скоро устала, и он повернул голову в прежнее положение. Ему было достаточно беглого взгляда, чтобы понять, кто прислал вино.
Только теперь из разговоров Тамаз понял свою ошибку — именно Мелкадзе был директором галантерейной фабрики, а не здоровенный тамада с маленькой головой.
Мелкадзе вел себя сдержанно. Говорил тихо и не много. Не снял галстука и не повесил пиджак на спинку стула, как другие. Он вел себя, как подобает культурному человеку, и Тамаз заметил, что за весь вечер директор не сказал ни одной сальности. Но, когда у его ног поставили ящик с вином, Мелкадзе возмутился, хотя старался не подать виду. Ему, видимо, казалось, что злополучный ящик сводит на нет всю его сдержанность и культуру.
— Подойди! — поманил он официанта.
Официант тут же подбежал и замер в почтительном поклоне.
— Отнеси им двадцать бутылок шампанского и двадцать плиток шоколада и передай, чтобы прекратили эти штучки. — Мелкадзе повернулся к своим: — Когда они появились?
— Больше часу сидят.
Едва официант выполнил приказ директора, как из-за того столика поднялся молодой человек и направился к Мелкадзе.
— За что обижаете меня, батоно Омар? — с нарочитой кротостью упрекнул он директора и поздоровался со всеми.
Тамада встал и преподнес пришедшему бокал.
— Извините, уважаемый, не могу пить, — отказался тот, но бокал все-таки принял.
— Пей, ничего с тобой не случится, не тяни! Пей и в следующий раз не делай таких вещей!
Молодой человек держался подобострастно. Директор не представил его друзьям, не назвал по имени, и Тамаз понял, что этот был дельцом меньшего ранга. Хотя и у него заметно выделялся животик и, судя по всему, он успел нажить геморрой. Молодой человек быстро опорожнил бокал, поклонился директору: «Обижаете, батоно Омар!» — попрощался со всеми, попятился и, только отступив на приличное расстояние, позволил себе повернуться к ним спиной.
— Кто это? Знакомое лицо, — спросил кто-то.
— Недавно начал одно дельце, хороший, видно, парень, — ответил Мелкадзе, жестом приказывая официанту убрать ящик.
Невыносимо было сидеть в компании этих людей. Казалось, что всех их, багровых от жратвы и возлияний, ожиревших, мучающихся одышкой, вот-вот хватит инфаркт.
Вдруг ни с того ни с сего разошелся один из собутыльников — маленький мужчина с густой шевелюрой. Все звали его Мишей.
— Подойди сюда! — закричал он официанту.
— Слушаю, батоно!
— А повкуснее у вас ничего нет? — Миша пошатнулся и ухватился за белую куртку официанта. Отлетела и покатилась по полу пуговица.
Миша выпрямился во весь свой карликовый рост, видимо желая придать своим словам значительность. У него была непомерно большая круглая голова, пухлые щеки и маленький, словно прорезь копилки, рот.
— Чего изволите, батоно?
— Подай мне то, что никому не подавал!
— Что прикажете такого?
— Такого?.. — Миша глупо улыбнулся, щель копилки чуть заметно раздвинулась, он надменно оглядел стол и повернулся к официанту: — Подай свой мизинец!
— Что подать? — ошарашенно переспросил официант, полагая, что ослышался.
— Подай нам свой мизинец. В ж-жареном виде. Зажарь на большой сковородке, положи на середину и подай!
Официант, принимая все за шутку, учтиво сморщился в улыбке, словно в полном восторге от юмора клиента. Остальные тоже засмеялись.
— Вы думаете, я шучу? — обозлился коротышка, злобно глядя почему-то на Тамаза Яшвили. Он отпустил куртку официанта и вытащил из кармана пригоршню сторублевок.
— Я, по-вашему, шучу, да?! — Он перешел на крик.
— Миша, спрячь деньги! — вскочил тамада.
— Ничего н-не спрячу! А т-ты, шагом марш, н-неси мизинец, поджарь хорошенько и неси! — Миша рыгнул. — Десять тысяч даю! Что, мало за один мизинец?!
— Миша, постыдись, люди смотрят! — повскакали все, но удержать Мишу было не так-то просто.
Только директор фабрики хранил полную невозмутимость.
— Т-ты еще здесь? — Миша выкатил глаза на официанта. — Пятнадцать тысяч даю!
— Миша, опомнись, люди кругом! — зло крикнул тамада и, обхватив руками свою маленькую голову, так стремительно отвернулся, словно собирался закрутиться волчком.
— Плевал я на людей! Подай мне жареный мизинец!
Лицо Отара пылало. Его подмывало схватить этого Мишу, приподнять и с размаху трахнуть о стол, но что-то удерживало: он понимал, что коротышка не шутит, что его теперь ничто не остановит, словно у него отказали все сдерживающие центры. Этот делец, развращенный деньгами, умел только покупать и только деньгами удовлетворял самолюбие. Отара сейчас больше интересовал официант. Согласится он или нет на предложение Миши?
А Миша уже закусил удила. Он выхватил из кармана новую пачку денег и бросил ее на стол.
— Ты еще здесь? Сказано — подай мизинец!
Тут Отар не выдержал, сорвался с места, невольно обернулся к Тамазу, но того уже не было, заорал официанту:
— Убирайся отсюда! — и, разбросав обступивших его людей, левой рукой схватил Мишу за грудки, вскинул вверх. Миша беспомощно задергал ногами, а Отар отрывисто влепил ему пощечину сначала справа, а потом слева и, найдя взглядом свободный стул, швырнул на него ошеломленного коротышку. Короткое тело не удержалось на сиденье, большая голова перевесила, и Миша свалился на пол. Какие-то люди кинулись поднимать его.
Чувство омерзения овладело Отаром. Он обернулся к Тамазу, забыв, что тот уже ушел, бесцеремонно оттолкнул кого-то плечом и покинул ресторан. Не обнаружив Тамаза во дворе, он вышел на дорогу.
Вдалеке темнела сутулая фигура.
— Тамаз! — крикнул Отар и, не дожидаясь ответа, побежал к нему.
Тамаз остановился. Через минуту Отар был рядом.
— Хоть бы предупредил, что уходишь.
— Ты так увлекся, и я не хотел, чтобы из-за меня ты покидал эту теплую компанию.
— Как, неужели ты недоволен сегодняшним вечером?
— Чем все закончилось, подал ему официант мизинец или нет?
— К сожалению, все сорвалось, — вздохнул Отар.
Тамаз взглянул на друга, пытаясь понять, шутит тот по обыкновению или говорит серьезно. На лице Отара не было и тени улыбки.
— Скажи, допустим, официант согласился бы продать палец, неужели ты, Отар Нижарадзе, писатель и мыслящая личность, позволил бы негодяю, потерявшему всякую совесть, совершить эту мерзость, надругаться над всем и вся?
— С превеликим удовольствием! — Отар достал сигареты.
— Ты это серьезно?
— Еще как! Закуривай. — Отар протянул другу пачку.
Пораженный Тамаз некоторое время смотрел на друга, потом гневно повернулся и пошел прочь. Отар рассмеялся, сунул пачку и карман и последовал за ним. Так, идя друг за другом, они вышли к шоссе и остановились у столба в ожидании попутной машины.
— Знаю, что ты хочешь курить, бери! — Отар снова достал сигареты.
Тамаз не стал отказываться, взял сигарету и закурил:
— Что у тебя общего с этими типами?
— Э, братец, ты забываешь, что я не математик, а писатель.
— Тем более. Признайся, что этот подонок наплевал нам в души.
— Напротив, мой Тамаз, напротив. Он только столкнулся с подонком почище, чем он сам. Почему он не решился сказать тебе, чтобы ты продал ему мизинец? Ты можешь назвать меня садистом, но я просто умирал от любопытства, устоит официант или нет. В конце концов, так ли уж трудно отрубить палец, тем более мизинец? Энергичный взмах топора, и дело сделано. Зато через минуту можешь положить в карман пятнадцать тысяч. Подумай только, пятнадцать тысяч рублей, моя десятилетняя зарплата. У этого официанта, вероятно, есть семья, не испугайся он минутной боли, мог бы гордо принести домой такую огромную сумму. В конечном счете, что он терял! Самое большее, не смог бы взять левой рукой октаву на рояле.
— Тебя не поймешь, когда ты шутишь, когда серьезно.
— Ничуть не шучу.
— Отар, скажи мне откровенно, без всяких шуток. — Тамаз глядел другу прямо в глаза. — Если бы официант согласился, ты бы позволил ему отрезать палец?
— В таком случае я тебе отвечу по-другому: меня просто интересовало, как низко может пасть человек, есть ли вообще предел человеческому падению?
— Неужели ты только ради подобных экспериментов водишь дружбу с этими негодяями?
— Во-первых, я с ними не вожу дружбу, точнее, они не водятся со мной. Я не настолько знаменит, чтобы дружба со мной что-нибудь давала им. У них есть деньги, теперь им нужна слава, популярность. Редактор или даже старший редактор сценарного отдела экспериментальной киностудии не бог весть какая фигура для них. С другой стороны, эти люди со своеобразной философией очень интересны для изучения. Ты, Тамаз Яшвили, в глазах всех здравомыслящих людей личность значительная, даже если у тебя в кармане нет ни гроша. Рано или поздно у тебя будет имя, слава, и неважно, сможешь ты купить машину или умрешь весь в долгах. А что делать этим господам? Какой бы тугой ни была их мошна, цена им — грош. И ты хочешь, чтобы они признали твое превосходство, курили тебе фимиам. Нет, дорогой, они по-своему борются против тебя, против меня, против всех, кто хоть что-то представляет собой.
— Тем более! — вскричал Тамаз, и глаза его странно загорелись.
— Э, ты ничего не понимаешь. Давай лучше оставим философию. Вон такси идет.
Машина сбавила скорость и затормозила около них.
— Отвези-ка нас на улицу Барнова, — беззаботно сказал Отар шоферу, откидываясь на спинку сиденья.
— Зачем нам на Барнова? — удивился Тамаз.
— Заедем к Нате.
— Так поздно? — Тамаз посмотрел на часы.
— Почему поздно? Половина десятого. Через пятнадцать минут будем на месте.
— Неловко заявляться с пустыми руками, может быть, цветов купим?
— Не стоит баловать, пусть привыкает к тому, что ждет ее в будущем.
2
Отару Нижарадзе казалось, что он никогда не влюбится. С Натой они познакомились в апреле прошлого года. Когда Отар впервые увидел эту девушку, он твердо решил, что именно она станет его женой. На третий или четвертый день после знакомства он сказал ей, что ему не нравятся распущенные волосы, что ей больше подойдет прическа, которая называется «конский хвост». На следующий день Ната причесала волосы, как нравилось ему. Отар решил, что девушка покорена, и без лишних церемоний спросил, когда они распишутся. Ната рассердилась и ушла.
— Когда успокоишься, позвони! — крикнул вслед Отар.
Прошло несколько месяцев, Ната не звонила. Отару не хотелось поддаваться яа ее капризы, но постепенно в душу вкрались сомнения, потом и страх. Когда же надежда окончательно оставила его, он махнул рукой на самолюбие и пожаловал к Нате домой. Девушка захлопнула дверь перед его носом.
Но не так-то легко было заставить Отара Нижарадзе отступить. На следующий день он подкараулил Нату у входа в университет и, издали завидев ее, еще раз поклялся — она или никто…
— Что вам угодно? — спросила девушка.
В ее насмешливом тоне явно проскальзывала обида. Отар моментально заметил это и решил держаться с достоинством:
— Пожелать тебе всего хорошего.
— И только?.. Счастливо оставаться!
Ната повернулась, чтобы уйти. Отар схватил ее за руку.
— Отар, на нас смотрят.
— Выйдешь за меня замуж, в конце концов?
— Разумеется, нет. Но я никогда не сомневалась, что у тебя хороший вкус. Всего наилучшего.
— Ната!
— Слушаю! — Ната лукаво взглянула на Отара.
— Чего ты добиваешься, наконец?
— Ах, вот как, это я добиваюсь! А мне-то казалось, наоборот…
— Я свое сказал. Теперь твоя очередь.
— Моя? Сперва ответь, где ты пропадал столько времени?
— Хотел убедиться, люблю тебя или нет…
— И к какому же ты пришел заключению?
— Пришел к тебе, вот и заключение.
— Оставим подтексты литературе. На серьезный вопрос следует отвечать конкретно и вразумительно.
— Я пришел к заключению, что люблю вас и не могу без вас жить. Мне следует перейти к подробностям?
— Не стоит. На сегодня и этого вполне достаточно. Меня ждут. Всего доброго.
И Ната ушла.
Отар остолбенел. Злой как черт вернулся он домой и завалился на кровать. В глаза бросилась облупившаяся штукатурка на потолке, он вспомнил, что целую неделю собирался позвонить в домоуправление, решил было сейчас отправиться туда и сорвать свою злость на домоуправе, но тут же рассердился на себя за дурацкое побуждение, повернулся лицом к стене и пролежал так до самого вечера. А как стемнело, вскочил будто ужаленный, выбежал на улицу, поймал такси и помчался к Тамазу. Полчаса спустя друзья сидели в уютном буфете гостиницы «Тбилиси». Это было их излюбленное место.
Отар заказал бутылку коньяка. Тамаз пить не стал. Отар не настаивал. Он пил один и говорил без умолку. Опустошив бутылку, потребовал еще одну.
— Будет, Отар, ты и так хорош, — взмолился Тамаз и сделал знак буфетчику, чтобы тот унес бутылку обратно.
— Гриша-джан, не выводи меня из терпения! — сверкнул глазами Отар на буфетчика, выхватил бутылку и сам откупорил ее. — Выпей хоть рюмку, Тамаз, на трезвую голову трудно слушать пьяный бред.
О Нате Отар ни разу не упомянул, хотя весь вечер думал только о ней да о своей обиде.
— Тамаз, хочешь завтра в Сванетию махнем? Поохотимся на туров. Почему ты не любишь охоту? Теперь самое время — открытие сезона, постреляем куропаток. Ты никогда не охотился на куропаток? — спросил Отар и, не дожидаясь ответа, продолжал: — Что может быть лучше охоты на куропаток? Сперва надо разогнать стаю, — пока они вместе, это чертовски хитрые птицы. Но стоит их разогнать, все, их песенка спета. Я думаю, во всем мире не найти птицы глупее, чем одинокая куропатка. Одно нехорошо, где они гнездятся, там гюрза водится. Ты когда-нибудь видел гюрзу? Она толщиной с мою руку. — Отар подтянул рукав к локтю, обнажив широкую в кости руку, и показал Тамазу. Потом обернулся к буфетчику: — Гриша, пропусти с нами рюмочку.
— Нет, дорогой, не могу, сердце болит.
— Брось, выпей, я прошу!
Гриша подошел со своей рюмкой. Отар налил ему. Буфетчик выпил и закусил ломтиком соленого огурца.
— А это что еще за пугало? — удивленно сказал Отар.
За соседним столиком, откинувшись к стене, дремал молодой человек живописного вида. У него были буйные русые кудри и окладистая борода.
— Художник, кажется, — ответил Гриша.
— О чем мы говорили? — Отар разом позабыл о существовании художника. — Да, гюрза, говорю, водится. Когда увидишь ее, главное — не растеряться. Целься да смотри — не промахнись. Она сама будет держать равнение на ствол. Эта тварь чует, что опасность таится в черной глубине ствола. Она же не знает, что оттуда вылетит.
Отар затянулся. Сигарета уже погасла. Тамаз зажег спичку, Отар прикурил, выпустил дым и подвинул другу полную рюмку.
— Выпей хоть одну.
— Хватит, Отар, поднимайся, совсем уже пьян.
— Ты прав. Сам не понимаю, что со мной. Когда это пьянел от шестисот граммов?
Тамаз проводил друга до дому. Отар повалился на кровать и моментально уснул. Проснулся он в полночь, увидел, что спал одетым, быстро разделся и снова нырнул под одеяло.
Утром он поднялся совершенно разбитый. Подставил голову под холодную воду. Привыкший к легким успехам у девушек, он весь день не находил себе места от злости и обиды. Он был убежден, что не любит Нату, а если и думает о ней, то лишь потому, что ущемлено его самолюбие…
Прошел еще месяц. Как-то в конце мая Отар одолжил у университетского приятеля Важа Лагидзе машину. Как очутился на улице Барнова, он уже не помнит. Его потянуло взглянуть на окна Наты. Он направил машину к ее дому и вздрогнул — на тротуаре у подъезда стояла Ната с родителями и двумя однокурсницами. Судя по чемоданам у их ног, они куда-то уезжали. Повернуть назад было невозможно. Отец Наты поднял руку. Отар остановил машину. Никому и в голову не пришло взглянуть на шофера. Ната расцеловалась с родителями, подхватила чемодан, вместе с подругами села в машину и только тогда узнала Отара.
— Отар, ты? — обрадовалась она.
— Если стану уверять, что не я, все равно ведь не поверишь.
Он поздоровался с подругами Наты и тронул машину.
— Представляешь, мы забыли вызвать такси, и, как назло, ни одной машины. Не подвернись ты вовремя, наверняка бы опоздали.
— Далеко собрались?
— В Москву, на дипломную практику.
— В Москву? — поперхнулся Отар.
— За сколько доедем до аэродрома? — спросила одна из девушек.
— За полчаса. Когда ваш самолет?
— В двенадцать.
— Успеем, целый час в запасе. Одни летите?
— Нет, впятером. Остальных в Харьков распределили.
— Гия и Дато, наверное, заждались нас, — сказала блондинка, сидящая позади Отара.
«Ну, вот, Гия и Дато», — отметил про себя Отар и тут же решил лететь с ними в Москву.
Доехав до аэропорта, Отар помог девушкам сдать чемоданы, отогнал «Москвич» на стоянку и кинулся в зал искать знакомых, уверенный, что билетов на этот рейс в кассе нет. Надо было найти знакомого среди отъезжавших. И знакомые нашлись, конечно, — целых восемь человек. Отар выбрал самого молодого, Нугзара Джавахишвили, и отозвал его в сторону:
— Нугзар, уступи мне свой билет.
— Что-нибудь стряслось, Отар, несчастье какое? — забеспокоился Нугзар, увидев лихорадочный блеск в глазах Отара.
— Почти что… Ну, уступишь билет?
— О чем речь, не стыдно? — Нугзар протянул ему билет.
Он подбежал к телефону, набрал номер Важа.
— Что, Отар? — Важа по голосу узнал приятеля.
— Я с аэродрома. Пришлось срочно лететь в Москву. Машина на стоянке тут. Ключи будут у диспетчера. Но не в этом дело. Постарайся достать двести рублей и вышли мне в Москву до востребования, на Центральный телеграф, понял?
— Случилось что-нибудь?
— Вернусь через пару дней и все расскажу.
Отар повесил трубку и облегченно вздохнул. Дело сделано. Он отдал ключи от машины диспетчеру, зарегистрировал билет и спокойно пошел искать Нату.
Он нашел их у посадочного турникета.
— Нам пора, Отар, всего тебе хорошего, спасибо, что проводил! — Ната протянула ему руку и улыбнулась.
Отар любезно раскланялся с ее однокурсниками.
Самолет стоял в каких-нибудь ста метрах от турникета. Когда Ната с друзьями скрылась в самолете, Отар неторопливо направился к трапу. Поднявшись в самолет, он оглядел салон — не дай бог, чтобы его заметили, — пробрался на свое место и закрылся газетой.
Когда самолет взлетел, Отар еще раз облегченно вздохнул: все идет по плану. Никто не заметил его. Как только самолет приземлился, Отар устремился к выходу. Подали трап. Отар быстро сбежал по ступенькам и чуть не бегом пустился к зданию аэропорта.
Через десять минут там появилась Ната с друзьями.
Отар спокойно курил, беспечно прислонясь к колонне.
— Отар, как ты здесь очутился? — издали закричала удивленная Ната и подбежала к нему.
Отар пожал плечами:
— Вы ошиблись. Я не Отар. Вы, вероятно, спутали меня с Отаром Нижарадзе. Нас часто путают, мы близнецы.
— Извините, — растерялась Ната, — я не знала, что у Отара есть брат.
Она была явно огорчена, радостный огонек в ее глазах сразу пропал. Извинившись еще раз, она собиралась отойти, но вдруг обратила внимание на импортную рубашку с металлическими пуговицами. Еще в Тбилиси, когда они ехали в машине, она хотела спросить, где он достал такую.
— Отар, как ты успел, ты же в Тбилиси остался?
— На машине.
— Хватит дурачиться. Говори, на чем прилетел?
— У меня есть дружок — военный летчик, он меня и доставил. — Отар говорил настолько серьезно, что нельзя было не поверить ему.
— Отар, это действительно ты?
— Ты так спрашиваешь, что я сам начинаю сомневаться в этом.
Не скрывая радости, Ната ласково смотрела ему в глаза. Отар давно не был так счастлив…
Потом они сидели в кафе на верхнем этаже гостиницы «Москва». Отар немного выпил, вино приятно согревало его. Ната молчала, но сияющие глаза говорили красноречивее всяких слов.
— Любишь меня, Ната?
— Неужели ты когда-нибудь сомневался?
Отар осторожно накрыл своей широкой ладонью нежные пальцы девушки.
— Я об одном хочу попросить тебя, Отар, в наше время отношения между людьми слишком упростились. Умоляю, если ты по-настоящему любишь меня, не будем обкрадывать нашу любовь, не будем обеднять ее, ладно?
Отар улыбнулся.
— Уже поздно. Пойдем? — Ната встала.
Отар Нижарадзе оперся руками о стол и по привычке лениво поднялся со стула.
Ната стояла у перил, пристально глядя на город. На темном небе Москвы освещенные последними лучами солнца, как свечи, горели шпили высотных зданий.
3
Отар нажал кнопку звонка и застегнул ворот рубашки.
— Кто там? — спросил знакомый голос Наты. Не дожидаясь ответа, отворила дверь. — А, добрый вечер, господин Нижарадзе! И Тамаз здесь. Здравствуй, Тамаз!
— Здравствуй, Ната! — смущенно поздоровался Тамаз.
— Проходите, что стали.
Ната повела гостей за собой.
В квартире был беспорядок — шкафы сдвинуты, постели собраны, в углу комнаты громоздились чемоданы, пианино покрыто газетами.
— Ремонт затеяли?
— Да, господин Нижарадзе. Благодарю за цветы, поставьте их в вазу на окне.
— Цветов без денег не достанешь, сударыня… Ваши дома?
— Брат спит, а мама с отцом пошли на помолвку одного родственника.
— Весьма кстати! — Отар снова расстегнул ворот, сел на диван и блаженно вытянул ноги.
— Тамаз, устраивайся в кресло, а вы, милостивый государь, соизвольте подняться и помочь вынести этот диван в другую комнату.
— Рановато входишь в роль. — Отар достал сигареты и закурил.
— Не мешало бы спросить разрешения… Вставай, раз-два!
Отар лениво поднялся.
— Взгляни-ка на меня… Глаза блестят… Ты, кажется, выпил…
— Всего два стакана, на пробу…
— Я, кажется, запретила тебе приходить ко мне навеселе… Бери спереди.
Отар так стремительно поднял свой край, будто диван ничего не весил. Тамаз поспешил на помощь Нате. Втроем они перенесли диван в соседнюю комнату. Вернулись. Тамаз снова опустился в кресло, а Отар присел на подоконник. Ната принялась выкладывать вещи из гардероба.
Ната была довольно высокой и все же едва доставала Отару до плеча. Брюки и кофточка в голубую полоску очень шли ей. Вырез кофточки еще больше удлинял высокую шею. Завязанные «хвостом» волосы при малейшем движении скользили по ее гибкой спине. Каждый ее жест был удивительно пластичен.
Отар Нижарадзе давно предлагал ей расписаться, но Ната готовилась к экзаменам в аспирантуру, и свадьбу отложили на середину ноября.
— Надеюсь, ты чем-нибудь угостишь нас? — Отар выбросил окурок в окно.
— Чего бы вам хотелось?
— Фруктов и кофе.
— Фрукты — в холодильнике, кофе в кухне на полке рядом с кофемолкой. Зерна обжарены. Тебе остается только помолоть и сварить.
— Благодарю за доверие!
— Минуточку. Давай передвинем гардероб.
— Что бы ты делала, если бы мы не пришли? — Отар так лихо налег на гардероб, что чуть не свалил его.
— Тише, ножки сломаешь!
Тамаз встал.
— Не беспокойся, Тамаз!
— Что вы!
С большим трудом сдвинули гардероб с места.
— Осторожней, люстру задели!
Кое-как боком вынесли гардероб в соседнюю комнату.
— Однако ты не ответила мне, что бы ты делала, если бы мы не пришли?
— Кто-нибудь другой помог бы. Сколько разговоров из-за одного гардероба.
Отар пошел на кухню молоть кофе. Зазвонил стоящий на полу телефон. Держа в одной руке узел, Ната сняла трубку.
— Гиви, подожди минуточку! — Она положила трубку на пол, отнесла узел в другую комнату, вернулась и присела у телефона на корточки. — Слушаю, Гиви.
Отар выключил кофемолку и выглянул из кухни. Прикрыв трубку ладонью, Ната обернулась к нему.
— Мне кажется, что подслушивать неприлично.
Отар кашлянул и скрылся.
— Хорошо, Гиви, я буду. Не вовремя, но делать нечего. — Ната положила трубку, встала и ногой отодвинула аппарат к стене.
Отар сварил кофе.
— Где чашки?
— На полке, протяни руку.
— Кофе готов! Музыка, туш!
Тамаз задумчиво поглядывал на Нату и Отара. Ему нравились их отношения. Он чувствовал, что они любят друг друга. Как хотелось Тамазу в этот момент, чтобы и ему повстречалась такая же верная подруга, которая с полуслова понимала бы его. Невольно он вспомнил Медею, Медею Замбахидзе. Сердце его сжалось. Оно сжималось всегда, когда он вспоминал о ней. Что это было, любовь или незаживающий след обиды?.. В университете Медея встречалась с каким-то известным баскетболистом. Добившись своего, тот скоро бросил ее. Узнав об этом, Тамаз два дня не выходил из дому. Комната пропиталась табачным дымом, на столе выросла груда окурков. Он даже не сообразил открыть окно и проветрить комнату. Ел ли что-нибудь в те дни — он не помнил. В памяти осталось только одно — как бесконечно мерил комнату шагами, как лежал на кровати, тупо уставясь в потолок. Ему было жалко Медею. Хотелось пойти к ней, ободрить, успокоить. Забылась давняя обида, смешным пустяком представлялась она теперь. Что терзало его в те два дня? Сочувствие? Или любовь, маскирующаяся под жалость?.. Каково же было удивление Тамаза, когда он узнал, что Медея нисколько не огорчена случившимся и уже закрутила новый роман с какой-то знаменитостью, к тому же с семейным человеком. И Тамаз навсегда избавился от своего чувства. Почему же мысли снова вернули его к Медее? Невольно он сравнил ее с Натой. Какая пропасть лежала между ними!
И вдруг ему почему-то представилось, что сегодня он встретится с Медеей, случайно, где-то на улице, но непременно сегодня.
Тамаз тряхнул головой, стараясь избавиться от наваждения, и только сейчас заметил, что держит в руке чашечку с кофе. Машинально поднес к губам — кофе уже остыл.
— Нравится? — спросил Отар.
— Очень вкусно.
— Ничего особенного! — засмеялась Ната. Она сидела на чемоданчике напротив Тамаза.
— Умеете лучше, варите сами!
— Извини, Тамаз, у нас такой беспорядок… — Ната заметила, что Тамаз чем-то удручен.
— Что ты!
— Ты такой грустный, может быть, потому, что мы не уделяем тебе внимания?
— Нет, что вы, вовсе не потому!
— Загрустишь, когда с работы выгонят, — небрежно заметил Отар.
— Что ты говоришь? — огорчилась Ната. — Правда?
— Правда, — улыбнулся Тамаз.
— Как? За что?
— В том-то и беда, что ни за что, — вставил Отар.
— Во-первых, не выгнали, а переводят в научно-исследовательский институт прикладной математики.
— В институт прикладной математики? — Отар даже привстал и поставил чашечку на подоконник. — А я только узнаю!
— Я сегодня много раз собирался сказать тебе, но ты был так увлечен, я думал, тебе не до меня.
— Нет худа без добра, поздравляю! Научно-исследовательский институт то, что тебе нужно. Педагогика не твое дело.
— Отар прав, исследовательский институт для тебя гораздо лучше, и я поздравляю!
Ната встала и собрала чашки.
— Как же это произошло? — Отар настолько искусно разыграл удивление, что нельзя было усомниться в его искренности.
— Видимо, Какабадзе не такой уж плохой человек. На следующий день он порвал мое заявление и «обменял» меня на какого-то младшего сотрудника. Правда, такой «обмен» тоже довольно обиден.
— Брось ты все взвешивать на аптекарских весах. Институт математики создан для тебя. Надеюсь, теперь будешь умнее и не станешь лезть на рожон.
Ната унесла чашки на кухню и вернулась.
— Отар, передвинем пианино, и больше не буду тебя утруждать.
Отар и Тамаз подошли к пианино.
— В ту же комнату? — спросил Отар.
— Да, поставим рядом с гардеробом.
— А ну, раз, два, взяли! — крикнул Отар и налег на пианино.
— Поаккуратней, Отар, я слышала, мне его в приданое дают.
— Так легко думают от него отделаться? Кому сейчас нужно ото старье?
Они легко выкатили пианино в другую комнату, поставили рядом с гардеробом и вернулись назад. Ната остановилась посредине пустой, словно расширившейся комнаты, в которой из мебели осталось одно кресло, и деловито оглядела стены:
— Ремонт начнем отсюда. В какой цвет лучше выкрасить стены?
— В желтый, — не думая ответил Отар.
— Ты посоветуешь… Тогда мне придется перекраситься.
Отар посмотрел на золотистые волосы Наты, понял, что оплошал, но тут же нашелся:
— Ты что, до старости намерена жить в этом доме? Ноябрь на носу.
В соседней комнате забили часы.
— Отар, взгляни, сколько времени?
Отар прошел в соседнюю комнату и по звуку нашел часы. Они стояли на полу, приставленные к спинке стула.
— Начало двенадцатого.
— Ого, тебе, видимо, хочется доставить удовольствие соседям, дать им повод для сплетен?
— Золотые слова. Пошли, Тамаз. Счастливо оставаться, сударыня!
4
Стоял теплый тихий весенний вечер. Прохожие были редки. Друзья медленно шли по мостовой, слушая четкие звуки собственных шагов. Отар Нижарадзе шагал лениво и беспечно. Сунув руки в карманы, он перекатывал сигарету из одного уголка губ в другой. Временами, когда под ноги попадался камешек, он вяло поддавал его носком. Камешек скользил по асфальту и ударялся о кромку тротуара.
Они шли молча. Тамазу не о чем было говорить, а Отару не хотелось.
Тамаз поглядывал по сторонам. Странная надежда на встречу с Медеей не покидала его. Он давно не вспоминал о своей первой любви, почему же сегодня думает о ней? Какой-то тайный голос нашептывает, что они непременно встретятся. Ну и что, что даст ему эта встреча? Что она изменит? Он давно уже не любит Медею. А может быть, любит, но обманывает себя? Нет, это исключено. Он навсегда забыл Медею, выбросил ее из сердца. Почему же странный голос все шепчет, что они обязательно встретятся? Предположим, встретятся… Что дальше? Ведь это не первая встреча. Разве она будет чем-то отличаться от других?..
Внезапный грохот и взрыв дикого хохота на миг оглушил улицу. Впереди, шагах в тридцати от друзей, четверо гогочущих молодых парней сшибли железную урну. Беспричинный хохот явно свидетельствовал, что они пьяны. Урну перевернули потехи ради, а поднять ее никому и в голову не приходило.
Тамаз, боясь ввязаться в неприятную историю, хотел предложить Отару перейти на другую сторону улицы, но в этот момент из-за угла вышла девушка. Парни схватились за руки и преградили ей путь. Девушка испуганно заметалась, не решаясь со страху позвать на помощь.
Отар насмешливо прищурился, вытащил из кармана правую руку, вынул изо рта сигарету, отбросил в сторону и весело спросил Тамаза:
— Хочешь, покажу класс?
И двинулся на парней. Безобразно кривляясь, они кружились вокруг девушки. Отар ударил одного из них по руке.
Стало тихо. Хоровод тут же распался. Испуганная девушка воспользовалась моментом и убежала.
— У вас что, ни матери нет, ни сестер?.. — вполголоса начал Отар.
— А ты кто такой? — заскрежетал зубами стоящий против Отара бритоголовый парень.
Отар краем глаза заметил, что сбоку готовится нанести удар мускулистый парень в белом свитере. Он стремительно отступил на шаг и резко взмахнул левой рукой. Отар был левша. Парень в свитере отлетел к стене. Бритоголовый бросился на Отара, Отар уклонился и нанес потерявшему равновесие парню удар в подбородок справа, а потом добавил слева. Бритоголовый рухнул на колени. Двое других кинулись наутек. Их примеру последовал и парень в белом свитере. А бритоголовый стоял на четвереньках, тщетно стараясь встать на ноги. Отар спокойно вынул сигареты и закурил. Немного погодя бритоголовый неуверенно поднялся с колен и, спотыкаясь, побрел по улице. Он не произнес ни слова. Не побежал, как его приятели, — бежать не было сил.
Тамаз одобрительно похлопал друга по плечу.
— И все-таки это не выход, — добавил он.
— А в чем же выход? — засмеялся Нижарадзе.
— Это напоминало сцену из американских боевиков. А если бы ты не был боксером? Если бы они одолели тебя? Что тогда?
— Опять ты за философию. — Отар оперся о плечо друга. — Голова кружится, будто обессилел сразу.
— Не надо было пить.
— Я и раньше выпивал. Нет, с завтрашнего дня принимаюсь за тренировки. Восемь месяцев даже не разминался.
Отар сделал несколько шагов и снова повис на Тамазе.
— Что я так выдохся от двух ударов?
— Переволновался, наверное. Брось сигарету.
Слабость быстро прошла, силы вернулись к Отару.
Внезапно на всей улице погас свет, она погрузилась во мрак. Отар задрал голову — яркие звезды усыпали небо.
— Завтра будет дождь, — неожиданно решил он, продолжая путь.
Тамаз задумчиво следовал за ним.
ГЛАВА ШЕСТАЯ
1
Идущего в аудиторию Тамаза Яшвили догнал тщедушный доцент.
— Уважаемый Тамаз, не забудьте о Георгадзе, заведующего кафедрой очень беспокоит его судьба.
Яшвили молча покосился на маленького, смешно семенящего доцента, поправил очки и пошел дальше.
У двери аудитории толпились студенты. Увидев преподавателя, они разом смолкли. Не здороваясь, Тамаз прошел мимо них в аудиторию. Сегодня, в последний день учебного года, его ждали срезавшиеся на экзаменах студенты. Вот и заканчивается его пребывание в Строительном институте. Завтра он переходит в Институт прикладной математики.
Тамаз сел за стол и задумался. Нелепо завершилась его педагогическая деятельность. Он как будто предвидел такой исход. Не случись даже этой истории с завкафедрой, он бы все равно долго в институте не продержался. Отношения между студентами и преподавателями строятся на определенной дипломатии, от которой он бесконечно далек.
Представив, что его ожидает через несколько минут, Тамаз невольно заерзал на стуле. На душе сделалось муторно. Там, за дверями, собралось семнадцать студентов, умудрившихся срезаться по два раза! Он отлично знал, что среди них не найдется ни одного, кому бы, пусть с натяжкой, можно поставить тройку. Зато за каждого ходатайствовало не меньше трех человек.
Безусловно, в последний день своей педагогической деятельности Тамазу ничего не стоило поставить каждому тройку и тем самым ублаготворить всех — студентов, их покровителей и, заодно, деканов, считавших, что плох преподаватель, в чьей группе есть хотя бы один неуспевающий. Тамаз мог вызвать студентов по одному, написать в зачетку «удовлетворительно» и расписаться. Вот и все.
Дверь аудитории приоткрылась, и в щель просунулась голова, а затем обладатель ее нерешительно протиснулся в зал.
Тамаз Яшвили отрешенно поглядел на него.
— Разрешите? — почти шепотом спросил студент.
Тамаз не ответил, разглядывая угловатого, нескладного юнца. Не дождавшись ответа, студент смешался, не зная, что делать, повернуть обратно или остаться. Наконец он осторожно попятился назад.
— Заходите все! — неожиданно крикнул Тамаз.
Двери распахнулись. Студенты робко, на цыпочках проходили в аудиторию и бесшумно пробирались к задним столам, подальше от преподавателя. Какая несвойственная им робость!
Тамазу достаточно было беглого взгляда, чтобы убедиться — явились все семнадцать пересдающих — четырнадцать юношей и три девушки. Он изучающе рассматривал каждого в отдельности.
В аудитории воцарилась полнейшая тишина. Студенты не шевелились, они по очереди опускали голову под пристальным взглядом экзаменатора. В представлении Тамаза все они утратили человеческое достоинство. В первую очередь — самолюбие и умение хоть немного трудиться. Семнадцать молодых людей не сводили с Тамаза молящего и трусливого взгляда. Особенно раздражали его три девицы за самым дальним столом, съежившиеся, жалкие. Если с ветреностью и ленью юношей в какой-то степени можно было мириться, то девушкам Тамаз не находил оправдания. В конце концов, много ли нужно, чтобы сдать на тройку? Позаниматься четыре дня в семестре.
Раздражение все сильнее охватывало Тамаза. Наконец он остановился на Георгадзе. Тот довольно нагловато выдержал его взгляд и едва приметно сообщнически улыбнулся. Этот молодчик и не думал волноваться, уверенный в силе высокой протекции.
— Прошу вас! — пригласил его Тамаз.
Георгадзе бодро вскочил, подмигнул кому-то, улыбаясь направился к столу.
Вздох облегчения пронесся по аудитории.
Тамаз указал студенту на стул. Георгадзе непринужденно сел, достал из кармана зачетку и положил на стол. Тамаз даже не взглянул на нее.
— У вас есть на чем писать?
Студент растерялся, не ожидая такого поворота, и уныло пошел за тетрадкой.
— Не стоит, — остановил его Тамаз, — ступайте к доске.
Полнейшая растерянность отразилась на лице студента.
— Напишите какую-нибудь производную.
Георгадзе машинально взял мел, беспомощно посмотрел на чистую доску и вопросительно обернулся к товарищам.
Тамаз, не глядя на него, листал записную книжку. Молчание затянулось. Он поднял голову и увидел молящий взгляд студента, обращенный к однокурсникам. Тамаз тоже посмотрел на них, но не обнаружил ни одного, готового подсказать товарищу. Он видел жалкие, испуганные лица с лишенными всякой мысли глазами.
Ограниченному студенту Тамаз сразу ставил тройку. Он понимал, что молодой человек все равно не способен учиться лучше. Он ставил отметку только за трудолюбие и прилежание. А эти студенты, имеющие все возможности учиться, но обленившиеся, вызывали в нем все нараставшее раздражение.
Каждый из них приходит сдавать уже в третий раз. А ведь времени, потраченного на поиски покровителей и заступников, вполне хватило бы выучить предмет на пятерку.
Тамаз остановил свой взгляд на одной из девушек. Он часто встречал ее в коридоре института и на улице. С виду — скромная, воспитанная. Но оказывается — никакого самолюбия. Не желает заставить себя проявить немного прилежания, хотя бы ради того, чтобы не унижаться так, как унижалась три дня назад…
Тамаз Яшвили был один в пустой аудитории, когда вошла эта девушка, жалкая, как побитая и выброшенная под дождь собачонка. Заливаясь слезами, она рассказывала ему о смерти матери, о своем сиротстве, о нужде и умоляла поставить на экзамене тропку. Потом оказалось, что она все сочинила.
«И ради чего? Ради чего она унижалась, втаптывала в грязь свое человеческое достоинство? Не в состоянии была усвоить предмет? Не могла осилить математики? Нет, конечно. Просто не сумела побороть лень».
Девушка потупила голову, словно гневный взгляд преподавателя давил ее.
«Нет, самолюбие ее не беспокоит, и потупилась она не от стыда, просто боится, что я срежу ее, и пытается разжалобить, — подумал Тамаз. — Стоит поставить ей тройку, и на седьмом небе окажется от радости, тут же помчится в кино или побежит на свидание, разом забудет про все свои терзания, а потом, может, даже посмеется над ними и никогда не устыдится, ценой каких унижений выклянчила себе тройку».
— Я, кажется, ясно сказал, напишите функцию и выведите производную, — обернулся Тамаз к Георгадзе.
Студент, переминаясь, крошил в руках мел. Он еще верил, что все обойдется, но сейчас надежды его рухнули.
— Вы изучаете высшую математику, и не знать, как выводится производная, все равно что школьнику не знать таблицу умножения. Может быть, вам что-нибудь известно о прямых линиях? Слушаю вас. Нет, тогда дайте определение бесконечно малых или бесконечно больших величин, охарактеризуйте простой вектор.
Лицо Георгадзе пошло красными пятнами.
— Говорите все, что знаете, пишите что хотите, дайте мне возможность поставить вам положительную оценку.
Тамаз представлял, что творится в душе студента. Он редко бывал в ресторане, но, когда бы ни случалось оказаться там, всегда сталкивался с Георгадзе. Даже со стороны бросалось в глаза, как высокомерно, вожаком, держится этот молодой человек в своей компании. Смелость и самоуверенность — признак силы. А эта «сила» папиной милостью никогда не переводилась в кармане Георгадзе. Высокий, довольно симпатичный, он пользовался успехом у девушек. Те, надо думать, оправдывали его лень, романтично называя ее беспечностью.
Как не похож был этот Георгадзе на того, «ресторанного». Беспомощный, пришибленный, уничтоженный, стоял он у доски, закусив нижнюю губу, и жалкий взгляд его взывал о помощи.
Тамаз прекрасно знал, сколько покровителей у этого студента. Его и дальше будут поддерживать, тащить с курса на курс, помогут защитить диплом и, вполне возможно, потянут выше. Тамаз не забыл недавнего заседания. И Георгадзе пригреют на кафедре, как того неуча. Все равно на какой — математики или коллоидной химии, металлургии черных металлов или гидравлики. Думаете, он не освоится? Как бы не так. С гордостью будет вспоминать свое прошлое, находя в нем нечто героическое, проникнется собственным достоинством и с любым поспорит в солидности.
Тамаз с болью в сердце смотрел на бездельника, который готов был встать на колени, придумать унизительные оправдания, лишь бы выйти из этой аудитории с жалкой тройкой.
— Что вы получили по математике на приемных экзаменах?
— Пять, — робко пролепетал Георгадзе.
— Напишите бином Ньютона.
Это был конец. Георгадзе положил мел и платком вытер дрожащие пальцы.
— Я не могу поставить вам удовлетворительную отметку.
— Тамаз Григолович! — Голос студента звучал отчаянно.
— Я не могу поставить вам «удовлетворительно»! — Тамаз приготовил ручку и потянулся к зачетке.
— Тамаз Григолович! — Георгадзе исторг горестный вопль, бросился к столу и вырвал зачетку из рук преподавателя.
Яшвили опешил и внимательно посмотрел на студента. Глаза юноши, закушенная губа, дрожащий подбородок, дергающиеся щеки — все выражала мольбу. Тамаз пытался обнаружить в глазах Георгадзе душевную боль, вызванную уязвленным самолюбием, — ведь ему приходилось унижаться перед молодым человеком, старше него всего на шесть-семь лет. В иной обстановке он бы даже не поздоровался с ним, хилым очкариком. А сейчас, не стыдясь шестнадцати однокурсников, унижался из-за тройки. Нет, в его пустых глазах Тамаз не обнаружил и намека на душевные муки.
— Если я поставлю вам «удовлетворительно», не сомневаюсь — в следующем семестре повторится то же самое.
— Вы только поставьте, я все выучу, клянусь вам, буду учиться, не губите…
«Не губите», — усмехнулся в душе Тамаз, прекрасно понимая, что все это пустые слова, которые забудутся, едва студент положит зачетку в карман.
— Вы не заслуживаете тройки! — отрезал он.
— Товарищ преподаватель, если вы поставите мне двойку, меня обязательно исключат, я погибну. Простите на этот раз, не губите…
Что-то дрогнуло в душе Тамаза, он уже готов был сказать — ладно, давайте зачетку, но помедлил — оглядел студентов, по очереди останавливая взгляд на каждом из них. Ему хотелось хоть в чьих-нибудь глазах прочесть презрение к Георгадзе.
Если бы среди шестнадцати человек нашелся один, в ком заговорило бы самолюбие, кто возмутился бы нравственным падением товарища, плюнул на отметку и ушел, хлопнув дверью, Тамаз без колебаний поставил бы всем тройки. Но нет, никто не обнаруживал подобного намерения. Наоборот, все ловили взгляд экзаменатора, словно умоляя — пожалейте, простите, поставьте ему тройку. Каждый заботился о себе, понимая, что после Георгадзе настанет его черед.
— Ни совеет» у вас, ни чести! — закричал Тамаз не своим голосом, вскочил и влепил Георгадзе пощечину.
Аудитория обмерла. Георгадзе схватился за щеку.
— Вы что! — прошипел он и замахнулся стулом.
Тамаз на мгновенье окаменел. Не потому, что испугался. Он опомнился и готов был провалиться от стыда за свой безобразный поступок.
Аудитория напряженно ждала, что будет дальше. Никто не додумался вырвать у Георгадзе стул.
Тамаз посмотрел на студента.
— Поставьте стул на место! — негромко сказал он.
Георгадзе медленно опустил стул.
Тамаз покинул аудиторию.
2
На кафедре проводили совещание.
Порывисто распахнув дверь, Тамаз замер на пороге, не ожидая увидеть здесь столько народа. Все обернулись к нему.
— Пожалуйста! Пожалуйста! — пригласил Тамаза Нико Какабадзе и внимательно посмотрел на бледного ассистента. — Что там стряслось?
— Я пришел сказать, — Тамаз едва сдерживал дрожь, — что отказываюсь принимать экзамен. Поручите это дело кому угодно, и пусть он ставит, что пожелает, а меня увольте, я, слава богу, с завтрашнего дня уже не ваш сотрудник.
Он повернулся и захлопнул за собой дверь.
— С меня причитается, — рассмеялся не теряющий присутствия духа заведующий и сразу разрядил напряженную атмосферу, — избавились от этого сумасброда!
Все свободно вздохнули и заулыбались.
— Давид, сделай милость, сходи в аудиторию, прими экзамен, — обратился Какабадзе к краснощекому, упитанному преподавателю.
— С удовольствием, батоно Нико! — резво вскочил состарившийся в ассистентах математик и кашлянул от удовольствия.
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
1
Сценарий обсуждали в кабинете главного редактора. Перед тем как собраться сотрудникам, Мирон Алавидзе включил оба телевизора и, подперев голову руками, переводил внимательный взгляд с одного экрана на другой. Когда все заняли свои места, он выключил телевизоры, и обсуждение началось. В кабинете у каждого было свое место, старшие редакторы рассаживались за длинным столом, а просто редакторы — на стульях вдоль стены и на диване. Отар Нижарадзе всегда устраивался в углу между шкафом и телевизором. Поначалу Алавидзе много раз приглашал Отара занять место за столом, но тщетно, и в конце концов он смирился с упрямством старшего редактора. Главный редактор привык видеть каждого сотрудника на определенном месте и очень раздражался, когда нарушали установленный порядок.
И на сей раз он неожиданно обратился к Отару.
— Товарищ Нижарадзе, пожалуйте за стол!
— У меня имя есть, батоно Мирон! — спокойно отозвался Отар, кладя ногу на ногу.
Главный редактор смешался и побагровел от возмущения.
— Вот именно, попрошу вас к столу, товарищ…
— Отар! — подсказал кто-то.
— Именно, прошу вас, товарищ Отар!
— Не беспокойтесь, батоно Мирон, мне и здесь неплохо.
Алавидзе чуть не взорвался, но сдержал себя, надел очки, приготовил карандаш и посмотрел на сотрудников:
— Надеюсь, все прочли сценарий, подлежащий обсуждению…
— Прочли! — громко ответили одни, другие просто кивнули.
— Вам понравился, не правда ли?
— Давно у нас не было такого сценария! — сказала девушка с выщипанными бровями на загорелом до шоколадного цвета лице.
Вид этой девушки вызывал у Отара ироническую усмешку, хотя он совершенно спокойно относился к ее вздорным выступлениям. А эта девица, как признавался сам Отар, потешала его тремя «пунктиками» — ветреностью, бестолковостью и претенциозностью.
Отар Нижарадзе давно заметил, что во время обсуждения сценариев у главного редактора активней всех выступали бездари. Они говорили высокопарно, витиевато и пылко. Временами глаза их вспыхивали от искреннего восторга. Сравнительно умные люди редко ввязывались в спор, Отар же никогда не высказывал своего мнения, понимая всю бесполезность говорильни в кабинете Алавидзе. Толочь воду в ступе не было желания. Если главный редактор настаивал, чтобы он высказался, Отар говорил, что на ум придет. Его выступления были ироничны, содержали скрытый смысл. Все хорошо знали об этом и слушали его с особым вниманием. Зато главный редактор не выносил Отара Нижарадзе. Несколько раз он жаловался директору, прося избавить его от «нахала», но всякий раз в ответ слышал, что Нижарадзе самый талантливый в отделе и его необходимо использовать в полной мере.
Мирон Алавидзе знал, что Нижарадзе пишет рассказы, даже читал в журналах некоторые из них. Знал и то, что рассказы тепло встречены критикой. Ему же они не нравились, но об этом он никому не говорил и делал вид, будто только краем уха слышал о причастности Нижарадзе к литературе, словно хотел уязвить молодого сотрудника своим равнодушием. Однако Отара нисколько не интересовало и не беспокоило мнение главного редактора о его произведениях.
Инициативу, как обычно, захватила в свои руки загорелая девушка.
— Какие пассажи, какие символы! — тараторила она. — Особенно примечателен и многозначителен эпизод, когда дети ставят в жерло брошенной на берегу моря пушки букет полевых цветов, а сами бегут купаться…
Главный редактор был в восторге от сценария. Поэтому он с нескрываемым удовольствием слушал сотрудницу и удовлетворенно выводил на листе бумаги какие-то узоры.
— Главное даже не в этом, — прервал он вдруг выступающую, — главное в сценарии все-таки бомба. Точнее, снаряд. Все остальное — частные пассажи. Добротные, более того, высокохудожественные, но всего-навсего пассажи. В постановке основной упор необходимо перенести на снаряд. То есть на бомбу. Итак, дети нашли снаряд. Они не подозревают, что держат в руках адскую машину смерти. Они ковыряют снаряд проволокой, бросают его в костер. В любую минуту может произойти взрыв. И именно здесь надо напрячь внимание зрителей! — Главный редактор вскочил, сдернул очки и кинул их на стол. Глаза его восторженно сияли. — Здесь надо создать такую ситуацию, чтобы зрители тряслись от ужаса.
Мирон Алавидзе был так возбужден, точно верил в сиюминутный взрыв. Он обвел глазами сотрудников и остановил взгляд на Отаре Нижарадзе. Тот сидел все так же невозмутимо. Невозмутимо и безразлично. В руке он вертел сигарету.
«Только бы закурил, больше мне ничего не надо, только бы закурил, я ему покажу», — зло подумал Алавидзе, в упор глядя на Отара.
Отар и не собирался закуривать. Он безмятежно крутил сигарету.
— Да. — Главный редактор вернулся к прерванной мысли и отвел взгляд от Нижарадзе, в надежде, что тот закурит. — Весь упор следует перенести на этот момент. В конце, когда напряжение достигнет кульминации, дети спокойно разберут снаряд и поставят в него букет полевых цветов. Неожиданный и символический финал — дети превращают снаряд в цветочницу.
Произнося последние слова, главный редактор покосился на Нижарадзе, сидевшего сбоку. Потом вдруг повернулся и впился в него взглядом. Отар так и не закурил, мало того — вынул пачку и сунул туда сигарету.
Обманувшись в своих ожиданиях, главный редактор опустился в кресло и надел очки. Возбуждение и пыл улеглись. Утомленный и безучастный, сидел он в кресле, не спуская глаз с Отара.
— Каково ваше мнение, товарищ Отар, вам нравится сценарий?
Отар лениво встал со стула, скрестил на груди руки и патетически начал:
— Не стану скрывать, батоно Мирон, я давно не получал такого удовольствия.
Мирон Алавидзе был человек отходчивый, слова старшего редактора умилили его. Он снял очки, протер глаза платком, удобно устроился в кресле и благодарно посмотрел на Отара. Сейчас он был готов все простить строптивому молодому человеку, даже курение в кабинете.
— Вы абсолютно правы, батоно Мирон. Автор сценария средствами кинематографии и остроумной символикой сумел добиться напряжения и динамичности. Когда я читал сценарий, у меня родилась одна мысль, которая четко оформилась после вашего выступления. Может быть, она привлечет ваше внимание…
«Какой чудесный и талантливый парень, если бы только не был таким странным», — подумал главный редактор и, довольный, называл сейчас странным то, что в другое время считал наглым и безобразным. Алавидзе хотелось показать старшему редактору, с каким вниманием он прислушивается к его словам. Склонив голову, он подпер рукой подбородок.
— В сценарии представлены миролюбивые дети. Убедительно раскрыты их стремления, чистота их нежных душ. Но на свете есть и другие дети, воспитанные в милитаристском духе. Может быть, стоит рассматривать этот сценарий как первую серию фильма. Или первую часть, что в общем одно и то же. Пригласим сценариста и закажем ему вторую серию или часть. Если в первой серии или части дети находят снаряд и превращают его в вазу, то во второй серии или части воспитанная в духе милитаризма детвора находит вазу и изготовляет из нее снаряд.
Мирон Алавидзе ловил каждое слово старшего редактора. Предложение Отара пришлось ему по душе. Прищурив один глаз, он уже представлял на экране некоторые моменты будущего фильма, но тут кто-то фыркнул, кто-то сдавленно прыснул. Наконец сдержанные смешки переросли в громкий смех.
Главный редактор очнулся. Взглянул на собравшихся — все хохотали не таясь.
— В чем дело? — Главный редактор стукнул кулаком по столу и вскочил.
Смех мгновенно оборвался — так разом смолкает расщебетавшаяся воробьиная стая от внезапного хлопка в ладоши.
— В чем дело? — снова взревел Алавидзе и хватил очками об стол.
Отар Нижарадзе, все так же скрестив на груди руки, стоял с простодушным видом, словно не понимал происходящего.
— Вы прекратите строить из себя шута? — Алавидзе трясло от возмущения.
— Почему вы позволяете себе такие выражения, батоно Мирон?
— Потому, что мы собрались здесь решать деловые вопросы, а не хаханьки разводить. Не хотите работать, скатертью дорога! Не уйдете? Выставим, как миленького, я вам обещаю!
Мирон Алавидзе схватил очки. Одно стекло вылетело. В гневе он швырнул их обратно на стол и выскочил из кабинета.
2
Отар Нижарадзе играл спичечным коробком, сидя за своим столом. Он знал, что Мирон побежал жаловаться директору. Вытянув под столом длинные ноги и откинувшись на спинку, он раскачивался на задних ножках стула, ожидая, когда его вызовут.
Отар подкидывал коробок и разглядывал Мзию Ахобадзе. Дымя сигаретой, Мзия, как всегда, что-то усердно строчила. Отар не мог понять, жалеет он эту девушку или презирает. Хотя презирать ее было не за что, но он всегда относился к ней насмешливо.
Мзия Ахобадзе была одной из тех первых тбилисских девушек, которые отважились курить на людях. Отар иронически скривил губы, вспомнив, с каким вызывающим видом курили Мзия и ее немногочисленные сторонницы. Сигарета являлась для них символом современности, европеизации, цивилизации, культуры и интеллектуализма. Более того, символом свободы и протеста против каких-то азиатских догм. Однако их интеллектуальное превосходство оказалось весьма недолгим. Армия курящих девиц пополнялась, а когда за сигареты взялись приехавшие из деревень краснощекие студентки пединститута, курение «обесценилось».
Зазвонил телефон.
Отар снял трубку.
— Попросите Нижарадзе!
Он узнал голос директорской секретарши и, предвидя, что она скажет, поднялся со стула:
— Я Нижарадзе. Иду.
В приемной директора сидело трое мужчин. Отар почему-то решил, что они музыканты. Свободного стула не оказалось, он прислонился к степе, ожидая своей очереди.
— Проходите, вас ждут! — пригласила его молоденькая секретарша.
Отар оглянулся на сидящих, словно извиняясь, и открыл дверь кабинета.
Арчил Гавашели разговаривал по телефону. Он молча указал Отару на стул — проходи, мол, присаживайся.
Отар не спеша подошел к столу, придвинул стул и сел, стараясь не прислушиваться к разговору, но по отрывочным фразам, долетевшим до него, понял, что директора о чем-то просят. Гавашели сосредоточенно слушал, временами произнося только два слова — «да» и «нет».
Отар Нижарадзе искренне уважал Арчила Гавашели, считая его образованным человеком с тонким вкусом. Ему импонировали прямой характер и простота директора. Отару было известно, что и Гавашели относится к нему с симпатией и ценит его талант. Именно благодаря Гавашели он все еще работал на студии. Но была причина, заставлявшая Отара сторониться директора. Он никогда не появлялся в его кабинете без вызова, а встречаясь с Гавашели в коридоре или на улице, здоровался и торопился пройти. У Арчила Гавашели была молодая, очень красивая жена. Много разных слухов ходило о ней, чему, вероятно, способствовало и то обстоятельство, что в последнее время в экспериментальной киностудии заметно увеличилось число известных тбилисских красавцев.
Отар Нижарадзе не выносил сплетников, ему становилось не по себе, когда начинали чернить Манану Гавашели, он не верил, что жена такого человека, как директор студии, способна вести себя предосудительно, пока не убедился сам, что сплетни, к сожалению, не лишены оснований.
Супругу директора студии Манану Гавашели Отар впервые увидел на банкете в честь каких-то иностранных гостей, посетивших студию. Банкет был устроен в ресторане «Тбилиси». Манана издали уставилась на него знойными глазами, и сердце Отара дрогнуло.
— Кто это? — как бы между прочим спросила она мужа.
— Отар Нижарадзе, наш старший редактор из сценарного отдела.
Арчил подозвал Отара и представил его жене. Манана Гавашели протянула свою холодную руку и многозначительно задержала ее в сильной руке молодого человека. Отар взглянул ей в глаза и смешался. Поспешил отнять руку, тревожно оглянувшись на директора, не заметил ли тот. Арчил, увлеченный разговором, даже не смотрел в их сторону.
— Почему я раньше не встречала вас? — улыбнулась Манана.
— Я недавно на студии, — соврал Отар.
— Надеюсь, отныне мы будем видеться чаще. За столом садитесь рядом с нами.
— Благодарю вас! — Отар церемонно поклонился, извинился и быстро отошел.
Когда стали рассаживаться, он не торопился занять место. Проследил, где села Манана, и направился к противоположному концу стола. Он чувствовал, что Манана наблюдает за ним, и старался не глядеть в ее сторону. Но один раз все-таки не удержался — перехватив его взгляд, Манана слегка пошевелила пальцами в знак приветствия.
Весь вечер Отар просидел как на иголках. Ему казалось, что назойливое внимание Мананы Гавашели всем бросается в глаза. Он охотно бы покинул банкет, но для этого пришлось бы пройти через весь зал и привлечь к себе внимание. Отар любил застолье, но тут он сидел подавленный и озабоченный, уставясь в тарелку и крутя в руке вилку.
Провозгласили тост за сотрудников студии. Молодежь встала. Нехотя встал и Отар, стараясь не смотреть на тамаду, рядом с которым сидела Манана, но все-таки поднял глаза и взглянул прямо на нее. Женщина как будто ожидала его взгляда. Высоко подняв бокал, она подмигнула Отару.
— Поздравляю! Твое дело в шляпе! — ехидно заметил Отару молодой художник, стоящий напротив. — Место главного редактора — за тобой!
Отар понял намек и, оскорбленный, выплеснул вино из бокала в лицо художнику. Все за столом опешили, но молодые сотрудники студии тут же затянули песню, желая замять инцидент. Художник утерся платком.
— Я тебе припомню! — с угрозой произнес художник и сел.
Никто не понял, что произошло, почему вышел из себя Отар Нижарадзе. Только Манана догадалась о причине его гнева, и ей понравилась вспыльчивость молодого человека.
После того вечера Арчил Гавашели дважды приглашал Отара в гости. Но оба раза Отар сумел уклониться от посещения их дома, хотя и признавался себе, что неведомая сила тянет его туда.
Директор закончил разговор, положил трубку и засмеялся, обращаясь к Отару:
— Значит, воспитанные в духе милитаризма детки находят вазу и делают из нее бомбу? Врагу не пожелаю попасть тебе на язык. — И уже без смеха, но с улыбкой продолжал: — Что там у вас, зачем ты обижаешь этого беднягу?
Отар понял, что разноса не будет, и улыбнулся в ответ:
— В чем я виноват? Он настаивал, чтобы я выступил, я и сказал все, что думал.
— Разве я не понимаю, что сценарный отдел не по силам Алавидзе? — Улыбка на лице директора сменилась озабоченным выражением. — Я долго ломал голову, но ничего не мог сделать. Алавидзе воевал на фронте. Где только не работал! Человек он деловой и добросовестный. Вместо восьми часов работает по двенадцати, себя не жалеет. Но ты лучше меня понимаешь, что в нашем деле недостаточно одного усердия. Могу ли я сказать Мирону, что он взялся не за свое дело? Его же инфаркт хватит. К осени, вероятно, освободится место заведующего хозяйственным отделом, попробую перевести его туда. А до осени тебе придется потерпеть, иного выхода у нас нет…
Арчил встал, достал из холодильника бутылку боржоми, взял с маленького стола два стакана и наполнил их.
— Да, вот еще что, — начал он, убирая бутылку обратно в холодильник. — Алавидзе мы обязательно переведем в хозяйственный отдел, а ты не согласился бы занять его место?
Отар онемел от удивления. Такого оборота он никак не ожидал. Он пытался понять, что это — каприз Мананы или желание самого директора.
— Нет, батоно Арчил! — после недолгого молчания ответил Отар. — Большое спасибо за доверие, но такой пост не по мне… Высокая должность меня не интересует. Наоборот, я предпочел бы место младшего редактора в каком-нибудь более легком отделе. Тогда бы у меня и свободного времени было побольше.
— Ты прав, — согласился Арчил Гавашели, поудобнее устраиваясь в кресле. — Ты должен писать, писать как можно больше. Я прочел твои последние рассказы. Скажу откровенно, они мне по-настоящему понравились. Ты талантливый человек, надо тебе помочь. Постараюсь дать летом двухмесячный отпуск. А пока не раздражай этого беднягу. Осенью мы или его переведем, или тебя.
Гавашели отпил боржоми.
— Как по-твоему, кого лучше назначить на место Мирона?
— У нас многие справятся со сценарным отделом.
— А конкретно?
— Конкретно? — задумался Отар. — Признаться, я об этом не думал, но, по-моему, лучше Нодара Габуния не найти. Нодар человек образованный, со вкусом. Он прекрасно разбирается в кино и драматургии. Да и Зураб Чхеидзе не уступит ему. Он, правда, журналист, но больше тяготеет к кино. Словом, достойных ребят много…
— Ты прав, талантливыми людьми мы не обойдены. Нодар Габуния и мне нравится… Пока ничего никому не говори. Придет время, может быть, еще потребуется твой совет…
Отар встал, считая беседу законченной, поставил стакан на маленький столик и собирался уйти.
— Послушай, ты вечером свободен? — неожиданно спросил Гавашели.
— Если я вам нужен… — ответил Отар и тут же пожалел о сказанном: «Господи, опять пригласит в гости».
— Ты водишь машину?
— И неплохо.
— Тогда подожди меня внизу, в пять. У меня гостят венгры, хочу показать им ущелье Арагви.
— Хорошо.
3
Отар Нижарадзе и представить не мог, что все произойдет так просто и стремительно.
В Тбилиси они возвращались за полночь. Рядом с Отаром сидел Арчил, на заднем сиденье — гость из Венгрии, переводчица и Манана. Остальные венгры ехали во второй машине.
Отар все еще не мог прийти в себя, не понимая, радовался или огорчался тому, что произошло. Он стеснялся смотреть на Арчила, чувствуя себя виноватым. Он гнал машину на предельной скорости. Ему хотелось поскорее избавиться ото всех, остаться одному и обдумать все как следует.
Манана Гавашели не только отличалась красотой. В выражении ее лица и в жестах было нечто величественное и гордое, нагонявшее робость на самых смелых мужчин. Ей было под сорок. Возраст наложил на ее лицо чуть заметный отпечаток. Внимательно приглядевшись, можно было заметить паутинку морщинок, протянувшихся от глаз к вискам, наметившийся второй подбородок, легкую дряблость кожи, но это — если только внимательно приглядеться… А при вечернем освещении лицо ее казалось гладким и безупречным, как у двадцатилетней девушки. Благодаря усердному занятию теннисом и плаванием, фигура ее сохранила гибкость и стройность. Но особенно пленительны были глаза с поволокой и пухлые губы. Когда она улыбалась, молодела на двадцать лет. После того памятного банкета Отар не мог забыть Манану. Часто, даже наедине с Натой, ему представлялись страстные и зовущие глаза Мананы Гавашели. Временами он даже сомневался, вправду ли любит он Нату? К своей невесте он никогда не испытывал такого влечения… В конце концов он должен был признаться себе, что очарован женой директора. Какая-то неистовая сила толкала его к этой женщине.
Неприятно сознавать, что ты бессилен бороться с собой. Отар любил держать свои чувства в узде. Он напряг всю волю, стараясь забыть Манану Гавашели, и как будто достиг желаемого. Но несколько часов назад, достаточно было ощутить в своих объятиях ее гибкое тело, чтобы убедиться: старания его были тщетными. И теперь подавленное чувство вспыхнуло с новой силой, с новой силой овладело им. Сегодня, как и на том банкете, он вдруг лишился смелости и мужества. Вместе с ними исчезли непринужденность и чувство юмора. Во взглядах и жестах Мананы, в ее нежном, вкрадчивом голосе, в чуть насмешливой и какой-то обнадеживающей улыбке поистине таилась порабощающая сила.
Отар заметил, как радостно блеснули глаза Мананы при его появлении. Она сначала усадила венгерского гостя, переводчицу и, наконец, села сама, чтобы сбоку лучше видеть профиль Отара. Впереди нее, рядом с Отаром, сидел Арчил.
Отар закатал до локтей рукава темно-серой рубашки, расстегнул три верхних пуговицы, обнажив крепкую, загорелую грудь. Временами он украдкой поглядывал на Манану в зеркальце. Беседуя с гостем, она не сводила глаз с Отара. Несколько раз их взгляды встретились в зеркальце. Манана каждый раз улыбалась. Отар, сохраняя невозмутимый вид, отводил глаза, невольно жал на газ и тут же слышал спокойный голос Арчила Гавашели:
— Потише, Отар, мы не спешим…
Манана с удовольствием разглядывала светло-каштановые волосы Отара, его сильную загорелую шею. Потом переводила взгляд на мужа. Какими жалкими казались его багровая жирная шея и блестящая лысина.
Сначала они отвезли венгров в гостиницу, затем Отар подогнал машину к самому подъезду Гавашели.
— Где поставить машину? — спросил он Арчила.
— А сам пешком пойдешь? — Гавашели был изрядно пьян, глаза его слипались. — Поезжай, поставишь ее где-нибудь у себя. А завтра приедешь на студию. К тому времени и мои шофер подойдет.
— Я лучше поставлю ее у вас во дворе. Хочу прогуляться. Мне недалеко идти.
Манана вышла из машины.
— Всего доброго! — холодно попрощалась она и скрылась в подъезде. Все уже было сказано. Пятнадцатого июля, в двенадцать часов дня, Манана Гавашели, одна из красивейших женщин Тбилиси, будет ждать его в вестибюле батумской гостиницы «Интурист».
Отар завел машину во двор, отдал ключи Арчилу, неловко попрощался. Наконец-то он остался один. Свободно вздохнул, закурил, перешел на другую сторону улицы и медленно направился домой. Он никуда не спешил. Во время ходьбы ему лучше думалось. Хотелось разобраться, как все это случилось.
4
Арчил облюбовал небольшую полянку на берегу Арагви под Ананури. У развалин крепости разожгли костер и расстелили скатерть.
Отар почти не пил, если не считать двух стаканов вина. Тянулись часы. Костер начал затухать. На небе выплыл светлый молодой месяц. В Ананури бледно мерцали немногочисленные фонари. Рядом, за кустами, смутно поблескивал приток Арагви, словно там крался дракон.
Венгры быстро опьянели. Иногда они просили Отара включить фары и танцевали. Потом Арчил с другом спели им старинную застольную «Мравалжамиер».
— Великолепно! — восторгались гости.
— Теперь просим вас!
Венгры затянули что-то вроде марша. Арчил и его друг, владелец второй машины, официально принимавший гостей, пытались подпевать им вторым и третьим голосами.
Трезвого Отара смешили витиеватые тосты подвыпивших сотрапезников.
Манана включила портативный магнитофон. Тихая, задушевная мелодия зажурчала среди общего шума.
— Потанцуем? — повернулась Манана к Отару.
— Сейчас включу фары.
— Нужно ли? — усмехнулась Манана, кладя руку на его плечо.
Отар Нижарадзе мягко обхватил ладонями ее талию и удивился, ощутив по-девичьи гибкое тело.
Манана, как и все, была довольно пьяна. Полузакрыв глаза и вполголоса напевая мелодию, она отдалась танцу. Они плавно покачивались на одном месте. Потом Манана вдруг откинула голову и заглянула Отару в глаза. В свете угасающего костра он увидел, как обрисовались небольшие упругие холмики ее груди, и лишь тонкая ткань платья отделяла его от них.
— Ты, говорят, боксер? — спросила Манана.
— Был когда-то. А вы откуда знаете?
— Я все знаю.
Правая рука Мананы плавно сползла на открытую грудь Отара. Тихонько перебирая длинными пальцами в перстнях, она словно массировала ему грудь. Горячая волна окатила Отара. Нежно, почти не касаясь, ласкала женщина. Отар невольно бросил взгляд на Арчила. Тот пил на брудершафт с одним из венгров. Отар незаметно поднял руку и дотронулся до пальцев Мананы. Ему хотелось заставить себя отвести гибкие пальцы женщины, от которых струилось сладчайшее тепло.
Манана резко остановилась. Отар по инерции сделал лишний шаг.
— Пятнадцатого июля приезжай в Батуми. Я буду в «Интуристе». В двенадцать жди меня в вестибюле. Понятно! — И, не дожидаясь ответа, она присоединилась к компании.
— Почему вы покинули нас, госпожа Манана? — с упреком обратился к ней на ломаном русском языке седой венгр. — Если господин тамада позволит мне, я буду пить за фею нашего стола, тост за нашу богиню!
— За это мы уже пили! — улыбнулся Арчил.
— Пустяки. Выпьем еще. Встанем, мужчины. Вернее, опустимся на колени и выпьем в честь госпожи Мананы. Какая жалость, что в моих ногах нет прежней силы, я бы вместе с вами сплясал чардаш. Настоящий чардаш, товарищи!
Все засмеялись и посмотрели на довольного, жизнерадостного венгра.
Только Отару было не до смеха. Опершись о крыло машины, он стоял в стороне от компании, мучимый противоречивыми мыслями.
Снова разожгли костер. Отар смотрел на Манану. Лицо ее сияло в свете костра. Словно забыв о его существовании, она смеялась и весело болтала с гостями.
5
Отар не заметил, как оказался на улице Палиашвили.
Итак, пятнадцатого июля, в укромном номере батумской гостиницы «Интурист»…
Отар боролся с собой. Он ощущал на груди невесомое прикосновение гибких пальцев Мананы и уже не уповал на волю.
До утраты человеческого облика оставался один шаг, и Отар Нижарадзе не был уверен, хватит ли у него сил удержаться от этого шага.
Внезапно послышался шум машины. Не успев опомниться, он увидел бешено мчавшийся автомобиль. И в тот же миг визг тормозов и шипенье покрышек слились с отчаянным воплем. Мелькнуло на лету человеческое тело, ударилось о железный столб и мешком повалилось на землю. Машина почему-то развернулась, задела багажником за дерево, разбив при этом задний фонарь. Взревел мотор, и машина умчалась.
Отар успел заметить номер. Разглядел в машине четверых. Четверых мужчин. Когда машина скрылась, он достал пачку сигарет и на ней записал номер. Затем осторожно подошел к безжизненно распростертому на асфальте человеку. Лицо мужчины было в крови, глаза открыты. Вероятно, он умер в тот момент, когда исторг ужасный вопль.
6
Следователь вытащил из кармана убитого паспорт.
— Элдар Алексидзе, — громко прочел он, — улица Джорджиашвили, три.
«Джорджиашвили, три» — повторил про себя Отар.
Труп лежал навзничь. Около головы растеклась лужа крови. Вероятно, расшибся о столб. Судя по одежде и крепким, мозолистым рукам, он рабочий, лет сорока, может, меньше. На улице толпился народ. Из открытых окон по обеим сторонам улицы выглядывали заспанные люди. Они встревоженно переговаривались друг с другом, стараясь не смотреть на труп.
Милиционеры молча и спокойно делали свое дело. Фотографировали. Измеряли след торможения машины, что-то записывали. Тщательно собрали осколки заднего фонаря. Здесь же стоял доктор, уже засвидетельствовавший смерть. Потом, наверное, вскроют и детально обследуют труп.
Удивляясь самому себе, Отар пристально смотрел на мертвое тело. Обычно он не мог видеть покойника. Встречая на улице похоронную процессию или бывая на панихидах, он всегда отводил глаза от гроба. А сейчас с ледяным спокойствием разглядывал труп молодого еще человека.
— Кто-нибудь знает пострадавшего? — громко спросил следователь и оглядел толпу. Он был в чине капитана.
Никто не ответил.
— Итак, никто не знает его?
Все переглянулись, не произнеся ни слова.
— Кто-нибудь видел, как его сбили?
Снова молчание. Некоторые пожали плечами.
— Неужели никто ничего не видел? — как можно громче спросил капитан, чтобы его слышали в окнах.
— Что мы могли видеть? — развел руками какой-то толстяк в пижаме.
— Почему вы отвечаете за всех? — раздраженно бросил капитан, вертя в руках осколок разбитого фонаря.
— Кто мог увидеть посреди ночи? — попытался улыбнуться приземистый мужчина с неприятным лицом.
Отар Нижарадзе почему-то обратил внимание на его низкий лоб и сросшиеся черные брови.
— Я спрашиваю, не видел ли кто-нибудь. А комментарии можете оставить при себе! — резко ответил капитан.
Неприятный мужчина смолчал. Отар пока не вмешивался в разговор. Он был уверен, что никто ничего не скажет. В тот момент на улице не было ни души, и ни в одном окне не горел свет. Все спали.
Толпа начала расходиться. В окнах исчезли заспанные лица. Свет в них погас, и дома погрузились в темноту. Только кое-где виднелись освещенные квадраты окон да наиболее любопытные топтались у места происшествия.
Отар был поражен. Как можно выключить свет и завалиться спать, когда рядом, в нескольких шагах лежит труп?
Капитан вгляделся в оставшихся.
— Я видел все, — неожиданно сказал ему Отар.
Люди обернулись и посмотрели на него. Оживились. Капитан подошел к нему ближе.
Отар достал из кармана пачку.
— Вот номер машины. В ней было четверо. Они мчались со страшной скоростью. Когда я услышал скрип тормозов и звук удара, несчастный уже был сбит. Они почему-то повернули обратно, разбив при этом правый задний фонарь об то дерево. Фонарь разлетелся. Я не сомневаюсь, что за рулем находился пьяный, да и остальные были пьяны.
— Из чего вы заключили, что они были нетрезвы? — спросил следователь и протянул пачку оперативным работникам.
— Не нетрезвы, а пьяные. Я это подчеркиваю, прошу вас так и записать. Вам нетрудно будет прийти к аналогичному выводу. Видите, как мало расстояние от точки торможения до точки столкновения? К тому же они сбили человека на середине улицы, следовательно, появление пешехода не было внезапным.
— Какого цвета была машина?
— Темно-серая «Волга».
— Вы не заметили лицо водителя?
— Заметил. Только в этом скудном свете не удалось хорошо рассмотреть, но, если увижу, наверное, опознаю.
— Вы уверены, что правильно записали номер?
— Абсолютно. Я уже сообщил вам номер, марку и цвет машины. Кроме того, вы знаете, что у нее разбит правый задний фонарь. Осколки у вас в руках. Я также сказал вам, что в машине находились четверо мужчин. Может быть, я смогу опознать водителя. Это то же самое, как если бы, садясь за шахматы, вы имели два ферзя. Все можно провернуть за час.
— Благодарю вас, в своем деле я в советах не нуждаюсь. — Капитан, сличил переписанный номер и вернул пачку Отару. Прежде чем опустить ее в карман, Отар вытащил сигарету и закурил.
— Последний вопрос, кто вы, и место работы.
Нижарадзе достал удостоверение и протянул капитану. Следователь развернул его, посмотрел на фотокарточку, потом на Отара и передал документ оперативному работнику. Тот, как полагается, списал данные и вернул удостоверение владельцу.
— Распишитесь, пожалуйста.
Отар пробежал глазами протокол и расписался.
— Завтра, вероятно, вызовем вас.
— К вашим услугам! — кивнул Отар, пряча удостоверение в карман.
Следователь с помощниками сели в машину. За ними тронулись оперативные работники на мотоциклах. Врачи и несколько милиционеров уложили труп в машину «скорой помощи». И Отар поспешил оставить злополучное место.
«Джорджиашвили, три», — повторил он про себя, и странное желание потянуло его на ту улицу. Он махнул рукой проходящему такси. Шофер, не сбавляя скорости, показал на картонную табличку, все, мол, отработался, спешу в парк.
Отар ясно помнил номер машины, но все-таки еще раз взглянул на сигаретную пачку — так и есть, частная. Они, вероятней всего, не знали друг друга. Может быть, им случалось сталкиваться на улице и извиняться. Может быть, приходилось сидеть рядом на стадионе и даже переброситься словом, встречаться у кассы кинотеатра или в трамвае. Тогда ни одному из них и в голову не приходило, что пройдет какой-то срок и один станет убийцей, а другой — его жертвой.
На улице Джорджиашвили он легко нашел нужный номер. В укромном дворике стоял двухэтажный дом с низкими окнами. На одной из дверей была табличка «Э. Алексидзе». Увидев ее, Отар обошел дом и осторожно приблизился к слабо освещенному окну. У стола сидела молодая женщина и вязала. Настольная лампа с металлическим колпаком едва озаряла комнату, свет полукругом лежал на полу. На столе стояли две тарелки, накрытые салфеткой. Нетрудно было догадаться, что женщина ждет мужа. Она сидела на табуретке, поставив босые ноги на низенькую скамеечку. Неподалеку от окна на деревянной кровати спали двое детей. Две девочки. Одной можно было дать лет пять, другой — на два года меньше.
На улице загудела машина. Женщина перестала вязать, сунула ноги в шлепанцы и прислушалась. Машина не остановилась. Женщина снова вернулась к вязанью. Никто в этой мирной, спокойной комнате не подозревал, какое ужасное несчастье разразилось над ними.
Отар отпрянул от окна и непривычно быстро пошел вниз по улице. Он валился с ног от усталости. Хотелось побыстрее оказаться дома. И, как назло, ни одной машины. Отар старался не думать о том, что пережил сегодня. Старался сосредоточиться на мысли о попутной машине, но снова ощущал на груди нежные, гибкие женские пальцы. Неужели все это произошло сегодня? Казалось, что пролетел целый год.
Наконец он добрался до своей улицы. Вспомнив о постели, сладко передернул плечами. Сейчас бы только вытянуть ноги, уснуть поскорее, может быть, тогда забудется окровавленный труп.
До подъезда оставалось каких-нибудь пять шагов, когда раздался выстрел из пистолета, и стена в двух метрах от Отара брызнула бетонным крошевом.
Отар окаменел. Испугался так, что не мог сделать шага. После выстрела воцарилась поразительная тишина. Он слышал только стук собственного сердца да звон в ушах. Потом как будто застучали шаги, стремительно удаляясь он него. Отар понял, что стреляли из подъезда с той стороны улицы.
«Погнаться за ним?» — невольно подумал он, но тут же понял, что, если это преднамеренное нападение, как-то связанное с сегодняшним случаем, глупо бросаться в погоню.
Никто из соседей не выглянул на звук выстрела. Это даже обрадовало Отара. Он подошел к стене и осмотрел ее — примерно на высоте колена виднелась выбоина.
«Что это значит? Предупреждение? Собираясь убить, не стреляют по ногам и не промахиваются с двух шагов. Наверное, не знают, что я сообщил следователю номер машины? А если эти выстрелы связаны с сегодняшним происшествием, они оставляют лишний след».
Отару почему-то вспомнилось неприятное лицо того человека, который возразил капитану.
Он еще раз осмотрел выбоину в стене, попытался найти пулю, но понял, что в тусклом свете фонаря, который застили деревья, искать ее безнадежное дело, и вошел в подъезд.
«Если преступник так бездумно оставляет следы, он или дурак, или на что-то рассчитывает», — заключил Отар.
Рассказ первый
Григол и Давид не знали друг друга. Если бы Григолу показали Давида, он бы сказал, что не знает этого человека и никогда не видел его. Если бы Давиду показали Григола, он бы ответил точно так же.
Оба они жили в Тбилиси. Григол — в Сабуртало, Давид — в Навтлуги. Первый был учителем, второй — инженером. Каждый жил своей жизнью. Григол не подозревал, что в этом мире существует Давид. И Давид, в свою очередь, не имел представления о существовании Григола. Давиду было сорок три, Григол на два года старше.
Григол не предполагал, что семь раз встречался с Давидом и разговаривал с ним. И Давид не помнил, что столько же раз видел Григола и разговаривал с ним.
Первый раз они столкнулись в троллейбусе. Григол стоял впереди и читал газету.
— Будьте добры, передайте на билет! — попросил его молодой человек.
Григолу тогда было тридцать лет, Давиду — на два года меньше.
— Сколько? — спросил Григол, машинально принимая деньги.
— Один.
Не отрываясь от газеты, Григол передал деньги какому-то бородачу, тот скоро подал ему билет и сдачу, Григол протянул их дальше. Давид взял у него билет и мелочь.
Через три остановки оба сошли. Григол повернул направо, Давид — налево.
Второй раз они столкнулись через три года. Давид стоял перед Оперой и разглядывал афишу. К нему подошел Григол и спросил, который час.
Давид взглянул на часы.
— Без семнадцати два, — не оборачиваясь ответил он.
Прошло пять лет. Григол не встречал Давида. Стоит ли говорить, что и Давид не встречал Григола, если не считать одного случая, когда на матче тбилисского «Динамо» и московского «Торпедо» оба находились на стадионе. Григол сидел тремя рядами выше и шестнадцатью местами левее Давида. В тот день ни Григол не заговорил с Давидом, ни Давид с Григолом, потому что они не были знакомы и сидели довольно далеко друг от друга.
И вот пять лет спустя они снова встретились. На этот раз в автобусе.
— На следующей сходите? — спросил Григол.
— Нет! — ответил Давид.
— Может быть, как-нибудь пропустите меня?
— Если смогу…
— Попробуем поменяться местами.
С большим трудом они поменялись местами.
Григол не видел Давида, тот стоял к нему спиной. И Давид не поглядел на Григола — автобус был переполнен, повернуться и то не удалось.
Одиннадцать месяцев спустя, прекрасным майским днем они встретились дважды. Первый раз — в одиннадцать утра, в магазине спорттоваров. Григол покупал удочку и проверял бамбуковое удилище.
— Разрешите? — попросил Давид, указывая на удилище.
Григол передал удилище ему и отошел.
Во второй раз они столкнулись через три часа на площади Героев, у Зоопарка. Григол пил газированную воду, Давид ждал троллейбуса. Вдруг пробежал какой-то бритоголовый толстяк и на бегу ущипнул степенную, седую женщину пониже спины. Женщина вскрикнула, а тот захохотал и помчался дальше.
Григол посмотрел на Давида, Давид — на Григола. И на этот раз они не заговорили, только покачали головами. Давид не думал, что Григол был тем человеком, который три часа назад передал ему удилище в магазине спорттоваров. И Григол не знал, что Давид был тем человеком, которому он передал бамбуковое удилище.
Прошло еще два года и семь месяцев. Григол не встречал Давида. Стоит ли говорить, что и Давид не встречал Григола. Но через два года и семь месяцев они в шестой раз столкнулись друг с другом.
Григол шел задумавшись. В это время на него налетел спешивший куда-то Давид.
— Извините! — сказал Давид и понесся дальше.
— Ничего! — машинально ответил ушедший в думы Григол.
Прошло еще два года. Григол и Давид снова встретились. Это произошло в метро. Григол стоял на эскалаторе, Давид — на ступеньку выше. Григол, по обыкновению, читал газету. Давид заинтересовался спортивной заметкой на четвертой странице, подался вперед и через плечо Григола стал читать ее. Григол не обернулся, но почувствовал, что стоящий за ним человек тоже читает заметку, и развернул газету так, чтобы и тому было удобно читать.
— Красота, наши выиграли! — сказал Давид, довольный вниманием Григола.
— Лишь бы дальше не споткнулись, пока все хорошо! — сказал и Григол. Тем временем они спустились к платформе. Григол пошел направо, Давид повернул налево.
После этого Григол долго не видел Давида, и Давид не видел Григола. А если бы и встретились, все равно бы не узнали друг друга.
А в один прекрасный день Давид ехал на своем новеньком «Москвиче» в Мцхету, и перед Дворцом спорта у троллейбусной остановки забыл сбавить скорость. Внезапно перед машиной возник человек. Давид моментально нажал на тормоз… Поздно. Григол уже лежал под колесами. Давид выскочил из машины и бросился к нему. Григол не дышал…
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
1
Тамаз Яшвили не заметил, когда к нему пристроился приземистый, краснощекий толстяк. Он не сомневался, что знал его, но откуда — вспомнить не мог. Наконец из туманных слов незнакомца Тамаз заключил, что тот был математиком. Тамаз слушал его краем уха, не переставая дивиться — толстяк смешно пришлепывал яркими жирными губами и с присвистом выделял окончания слов.
Тамазу хотелось посоветовать ему открывать рот пошире и не нажимать языком на зубы.
— Прискорбно, очень прискорбно! — заключил вдруг незнакомец, горестно покачивая головой.
Последние слова дошли до сознания Тамаза. Он вспомнил, что толстяк повторяет эту фразу уже в шестой или седьмой раз, а он не дал себе труда вникнуть, почему краснощекий так настойчиво твердит ее.
— Что прискорбно? — неожиданно спросил Тамаз.
Краснощекий смешался, вынул из кармана платок и промокнул потный лоб.
— Прискорбен ваш инцидент. Слов нет, Нико Какабадзе скверно обошелся с вами.
— Ах, вот вы о чем! — улыбнулся Тамаз, только теперь догадываясь, что все это время знакомый или незнакомый коллега выражал ему сочувствие. — Что поделаешь, бывает и хуже…
— Да, конечно, бывает, однако… Вы очень талантливый математик. Молоды. С большим будущим… — Тут краснощекий остановился, огляделся по сторонам, встал на цыпочки и таинственно шепнул на ухо Тамазу: — Уважаемый Ясе хочет поговорить с вами.
— Кто? — не понял Тамаз.
— Уважаемый Ясе, профессор Ясе Дидидзе.
— Ах, уважаемый Ясе! — дошло наконец до сознания Тамаза.
— Да, именно он. Профессор высокого мнения о вас, он верит в ваш талант. Он очень огорчился, узнав об этой неприятной истории.
«Неужели?» — промелькнуло в голове Тамаза, но он смолчал.
— Как раз в это время профессор свободен, если вы не против… Он сейчас в математическом кабинете нашего института. У него двухчасовое «окно».
— Так прямо и заявиться? — Тамаз поднял глаза и увидел вывеску «Зари Востока». Вот уже десять минут торчит он перед ней, совершенно не помня, как они остановились на этом месте.
«Неужели я так увлекся разговором?» — Тамаз еще раз внимательно вгляделся в незнакомца, но и на этот раз не вспомнил, где его видел.
«Наверное, нигде не видел, — решил он, — такого человека при всем желании не забудешь».
— Почему же «заявиться»? Он будет рад переговорить с вами. Профессор Ясе поручил мне разыскать вас.
— Да, да, с удовольствием. Если он хочет меня видеть, я готов в любую минуту.
— Профессор Ясе высоко ценит ваш талант… Раз вы согласны, не будем терять времени. Отправимся прямо в институт.
2
В кабинете математики они были вдвоем — профессор Ясе Дидидзе и Тамаз Яшвили. Тамаз устроился за столом на длинной скамье, а профессор сидел напротив него на стуле. Положив ногу на ногу, Дидидзе с заботливой улыбкой поглядывал на молодого человека. Даже когда профессор сидел, в глаза бросалась непропорциональность его телосложения: слишком короткие руки и ноги.
Тамаз смотрел то в лицо профессору, то на его короткие толстые пальцы. Он терялся в догадках, что́ побудило профессора переговорить с ним. Тамаз Яшвили знал Ясе Дидидзе только со стороны. Этот пятидесятилетний ученый не мог похвастаться своими исследованиями, но в кругу специалистов слыл способным и деловым человеком. При этом он не занимал никакой руководящей должности и всегда подчеркивал это обстоятельство с такой усмешкой, словно говорил: где же твоя справедливость, господи? И постоянно старался создать впечатление, будто в ближайшем будущем ожидает чего-то. Под этим «что-то», конечно, подразумевалась кафедра. Профессор обладал еще одной поразительной способностью — в разговоре он искусно вставлял какую-нибудь фразу с подтекстом. В ней содержался туманный намек о будущей кафедре и предполагаемом штате сотрудников. Все это преподносилось так ловко, с таким деловым видом и в то же время словно вырывалось невзначай, будто просто к слову пришлось, в связи с чем-то другим. В его намеках сквозило обещание чего-то. Таким образом, он заронял в душу собеседника искру надежды и тут же ловко переводил разговор на другие темы. Ясе Дидидзе прекрасно знал, кому сказать многозначительную фразу, чтобы определенный слух распространился по городу. Никто не ведал, где будет его кафедра, в университете или в политехническом институте, где получит он должность — в академии, в вычислительном центре или в ином учреждении, но вся соль состояла в том, чтобы создать определенное мнение. Ясе Дидидзе прекрасно понимал, что значит пустить слух и подготовить почву. Слух этот дойдет до его коллег. Вначале они, разумеется, не обратят внимания, потом посмеются, а там, глядишь, и привыкнут к этой мысли. Затем, когда появится кафедра, никого не удивит, что ее получил профессор Дидидзе. Подсознательно все уже подготовлены к такому событию.
— Правда, я никогда не вступал с вами в прямой контакт, молодой человек, но, поверьте, вы всегда находились в поле моего зрения! — степенно начал профессор. Он любил высокопарные выражения. Отчетливо выговаривая слова и старательно расставляя акценты, профессор после каждых трех-четырех слов поджимал губы, а затем издавал такой звук, будто на поверхности кипящей смолы лопался пузырь.
Тамаз не знал, поблагодарить ли ему профессора за такое внимание или выразить благодарность улыбкой.
— Вы закончили аспирантуру, не так ли? — неожиданно спросил Дидидзе.
— Да, два года назад.
— И до сих пор не защитили диссертацию? — Профессор был искренне удивлен.
— Не защитил и, наверное, долго еще не защищу.
— Однако же… Позвольте выразить мое изумление! Такой способный человек, как вы, щедро наделенный природным талантом, в течение лет прозябает простым ассистентом! Трудно представить, совершенно непростительно! Впрочем, я все превосходно понимаю. Кто создал вам условия для серьезной научной работы, кто поддержал вас, кто предоставил вам возможность продвинуться?.. Никто! И это так естественно. Кому же хочется держать на кафедре умного человека?.. Один захватил кафедру, добился своей цели… Что вы от него хотите, отныне он желает наслаждаться спокойной жизнью. Думая о завтрашнем дне, он старается избавиться от талантливого, перспективного молодого человека. Вполне возможно, что завтра вы станете претендовать на его место. Тем более если вы умный и дальновидный ученый. У меня будет по-другому… — Ясе Дидидзе с привычной сноровкой подпустил многозначительную фразу, устремив взор к потолку, словно давая собеседнику время вникнуть в скрытый смысл его последних слов. «У меня будет по-другому» прозвучало так решительно, словно профессору уже дали кафедру и сейчас все дело упирается в подбор штата.
— На кафедру я возьму только молодых! — Яснее уже нельзя было выложить свои намерения. — Будущее за молодежью! Нам не нужны склеротики, обессиленные диабетом профессора. Нам нужна энергичная и талантливая молодежь, полная творческих планов.
Профессор встал и заходил по кабинету.
— Значит, вас вынудили оставить кафедру. Точнее, выгнали! Не обижайтесь на это слово. Давайте не будем приукрашивать явления. Будем называть вещи своими именами. Да, выгнали! Выгнали потому, что вы перспективный ученый, потому, что вы не желали все время поддакивать профессору Какабадзе, подобно иным горе-математикам. Нет, мы этого так не оставим!..
«Кто это мы?» — подумал Тамаз.
Время шло. Беседа продолжалась. А Тамаз Яшвили все никак не мог понять, с какой целью Дидидзе решил переговорить с ним.
— У вас есть тема для диссертации?
— Нет. Я пока еще не думал о защите.
— О-о, так не годится, так не борются, дружок! — Застыв на месте, профессор укоризненно покачал головой, сел на стул и оперся локтями о стол. Чтобы придать разговору более интимный характер, он перешел на «ты».
— Ты еще совершенный ребенок, неопытный. Когда человек решается на борьбу, он прежде всего обязан вооружиться. Голыми руками битвы не выиграешь. Наше оружие — диссертация. Более того, она — наша позиция, а ты думаешь голыми руками одолеть противника? Раздавят, как клопа! Будь у тебя степень, разве сумел бы Какабадзе так легко выставить тебя?
Ясе Дидидзе особенно выделил последнее предложение, пузыри забурлили на поверхности кипящей смолы.
— Я ни с кем не собираюсь бороться! — попытался улыбнуться Яшвили.
— Молодой человек, как вы на-ив-ны! — расхохотался профессор, достал из кармана платок и вытер глаза. — Мне известно все, что произошло между вами и профессором Какабадзе. Известно и то, что он не снизошел до беседы с вами, а перепоручил все профессору Тавзишвили. Не обижайтесь на уважаемого Давида. Он честный, но трусливый человек. Известно мне и то, как вы написали заявление. Нико Какабадзе умница. Он верит в ваш талант и поступает предусмотрительно, ведь в будущем вы еще не раз встретитесь. Поэтому он якобы пожалел вас и не просто выгнал, а обменял на какого-то младшего сотрудника. Разве этим он нанес вам меньшее оскорбление? Вы что, пешка, которую переставляют куда заблагорассудится? — Ясе Дидидзе выдержал некоторую паузу, давая время молодому математику получше разобраться в лабиринте коварства. Он убрал со стола руки, откинулся на спинку стула, закинул ногу на ногу и снова перешел на «ты». — Ты уже, наверное, убедился, что мне известно все? «Я не собираюсь бороться!» — говоришь ты. Верно. А известно ли тебе, молодой человек, что говорить правду — это уже борьба. Но кто будет повержен в этой борьбе? Ты! Почему? Потому, что у тебя нет позиции, нет силы. Твоим талантом никто не интересуется. Ты пока что напоминаешь едва раскрывшийся бутон. Его могут сорвать, не дав распуститься. Разве мало подобных примеров? Ты уже нажил врага, и, скажу откровенно, достаточно сильного, опытного и коварного врага. — Дидидзе снова перешел на «вы», желая придать словам больше внушительности. — Он якобы не утопил вас окончательно. Перебросил в научно-исследовательский институт. Как вы думаете, Нико Какабадзе позволит вам встать на ноги, опериться, найти свою дорогу и набраться сил? Нет, дружок! Если вы так думаете, вы ничего не достигнете в жизни.
Ясе встал и снова заходил по кабинету.
«Откуда ему известны все подробности?» — не мог понять Тамаз, следя за этим непропорционально сложенным, но живым и энергичным человеком.
Неприятное лицо профессора сияло от удовлетворения. Он был неописуемо доволен своей речью, своими точными, изложенными с математической четкостью жизненными наблюдениями и не сомневался, что произвел на молодого коллегу неизгладимое впечатление.
— Итак, ты сейчас ни над чем не работаешь? Никакой проблемой не занимаешься? — изменил тему разговора профессор, снова перескакивая на «ты».
— Почему же? Я работаю над проблемой однозначного определения замкнутых многогранников.
— Замкнутых многогранников? — Профессор не мог скрыть изумления. Он подошел поближе и заглянул в глаза Тамазу.
— Да.
— У вас есть какие-нибудь интересные результаты?
— Пока еще нет.
— Знаете, дружок, что я вам посоветую? Оставьте эту проблему. Еще в девятнадцатом веке над ней бесполезно бился сам Коши. Как сыну и коллеге, я бы посоветовал вам другое. Возьмите более легкую тему, обратитесь к какой-нибудь доступной проблеме, с которой вы с вашим талантом справитесь за год. Я буду добиваться, чтобы вам предоставили годичный отпуск, чтобы вас направили в Москву. Я дойду до самого президента. Да, до самого президента академии и все устрою. Даю вам честное слово. Я дорожу талантливыми молодыми людьми и всячески стараюсь пробить им дорогу. Смеяться над способным человеком, затирать его я никому не поз-во-лю! — Последнее слово профессор произнес по слогам, ритмично отмечая их ударами ладони по столу. Затем лихо повернулся, сделал три шага и, тут же резко обернувшись к Тамазу, спросил напрямик:
— Что ты намерен сейчас предпринять?
— В каком смысле? — опешил Тамаз.
— Как, вы намерены безропотно снести все унижения и простить вашего уважаемого профессора?
Тамаз посмотрел в горящие глаза профессора Дидидзе, и вдруг словно какая-то пелена спала с глаз — Тамаз понял все. Все стало ясным как божий день. Он даже разозлился на самого себя, до каких пор можно быть наивным? Разве не смешна сама мысль, что Ясе Дидидзе радеет о судьбе талантливой молодежи? Разве можно было верить, что он действительно что-то знает о таланте молодого коллеги? Скорее всего, он впервые услышал фамилию Яшвили в тот день, когда произошла эта неприятная история на кафедре. Но откуда ему известны все подробности? Наверное, от одного из тех, кто с утра до вечера подобострастно заглядывает в глаза Какабадзе.
Тамаз давно бы взорвался, если бы жгучее любопытство не пересилило негодование. Ему хотелось выслушать до конца все наставления профессора Дидидзе, выяснить их скрытые пружины, поглядеть, как он будет распалять в нем ненависть, чувство мести, чтобы потом использовать его в своих целях.
— Что я должен делать, что я могу? — после недолгого молчания неуверенно спросил Тамаз. С трудом превозмогая возмущение, он поднял на профессора спокойные глаза.
— Зато мы можем, дружок, мы! Только нам необходимо ваше содействие. Мы ратуем за справедливость. Тебя, талантливого ученого с большим, более того, с блестящим будущим изгнали с кафедры, растоптали, уничтожили, отрезали все пути, плюнули тебе в душу. А потом якобы смилостивились и обменяли на кого-то. По какому праву? Только потому, что ты сказал правду. То есть из-за правды, из-за высказанной тобой истины тебя принесли в жертву. Ты все так и напишешь. Напишешь в двух экземплярах. Один — на имя ректора твоего бывшего института, второй — в академию, на имя президента. Ты напишешь все подробно. И помни, молчание с твоей стороны равносильно преступлению.
— Что же конкретно я должен писать?
— Все. Как с тобой поступили. Однако этого недостаточно. Опиши как можно точнее все, что творится на кафедре. Ни капли лжи, одну правду. Ты в этих делах человек неопытный, многого не знаешь, многого не замечал. Но ничего, не беспокойся, мы поможем тебе написать. Господин Какабадзе на осенних выборах метит в членкоры. Мы устроим ему выборы. Не то что в академики, с кафедры заставим убраться! А ты не робей. Не останешься без поддержки. Не думай, что в своей борьбе мы рассчитываем лишь на твое письмо… Знай, ты непременно должен вернуться на кафедру и заставить их держать ответ за все насмешки и издевательства.
«В который раз говорит о насмешках и издевательствах, — думал Тамаз. — Старается завести меня, растравить, чтобы я потерял голову от гнева».
Нервы молодого математика не выдержали.
— За кого вы меня принимаете? — сквозь зубы процедил Тамаз.
— Что вы сказали? — не расслышал профессор.
— За кого вы меня принимаете? — повысил голос Тамаз и вскочил. Ноги у него подкашивались.
Ясе Дидидзе точно язык проглотил. Толстое багровое лицо его разом посерело. Он медленно попятился к столику, на котором лежал его новенький, набитый книгами портфель.
Не спуская глаз с трясущегося подбородка Тамаза, он нащупал ручку портфеля. Потом стремительно повернулся и кинулся к двери.
— За кого вы меня принимаете? — крикнул оскорбленный Тамаз, стукнув по столу обеими руками.
Ясе Дидидзе, успевший уже отворить дверь, обернулся:
— За кого? За психа, за идиота! Дай бог здоровья Какабадзе, вовремя дал тебе пинка!
Тамаз остолбенел. Грохот двери оглушил его, как удар по голове. Он невольно зажмурился, опустился на скамью и уткнулся лицом в ладони.
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
1
Институт прикладной математики понравился Тамазу Яшвили с первого дня. В просторных, солнечных комнатах старинного здания, в его уютной библиотеке и лабораториях царили тишина и деловая обстановка. Все здесь ходили чуть ли не на цыпочках, с улыбкой здоровались друг с другом, разговаривали вполголоса, словно боясь громким словом нарушить тишину и покой. Массивные, старинной кладки стены, тяжелые резные двери, точеные перила лестниц, искусно выложенный паркет — все выглядело величественным и настраивало на торжественный лад.
Директор института старый академик Давид Боцвадзе обладал спокойным, уравновешенным характером. Математик до мозга костей, он с любовью относился к талантливой молодежи и радушно принял Тамаза Яшвили.
Новому сотруднику отвели место в комнате окнами в сад. Кроме Тамаза, там сидел заведующий лабораторией Александр Кобидзе. Заведующим лабораторией его называли из вежливости. В действительности он был обыкновенным администратором, призванным следить за порядком.
Кобидзе произвел на Тамаза неприятное впечатление. В первый же день, к удивлению Тамаза, Александр не ответил на его приветствие, не поздоровался с ним. Со временем он подметил еще некоторые странности заведующего лабораторией — иногда Кобидзе вдруг начинал разговаривать сам с собой, невнятно бормотал что-то, и при этом у него трясся подбородок. Неожиданный шум или скрип двери заставлял его вздрагивать и нервно озираться по сторонам.
Вскоре Тамаз привык к странностям соседа по комнате и не обращал на них внимания.
Обстановка в институте действовала на него умиротворяюще. Он словно окунался в мир чистой математики.
На второй или третий день его вызвал директор института. Седая голова почтенного академика смешно выглядывала из-за наваленных на столе книг и бумаг.
— Помогите мне кое-что подсчитать, молодой человек, мой лаборант заболел, — сказал Боцвадзе, не отрываясь от бумаг, и показал рукой на арифмометр.
Тамаз взглянул на арифмометр, но не двинулся с места. Академик что-то считал. Тамаз рассматривал его. У него были умные, выразительные глаза. Когда он взглянул на Тамаза, молодому человеку показалось, что взгляд его начинается далеко за зрачками в какой-то поразительной глубине. Именно эти глаза, как найденный художником завершающий штрих, придавали всему облику седого академика особый колорит.
— Я просил вас приготовить арифмометр, — поднял голову директор и поверх очков посмотрел на Тамаза.
Тамаз поставил арифмометр перед собой.
— Ну-ка, семьсот двадцать пять на триста двадцать семь, — попросил Боцвадзе.
— Двести тридцать семь тысяч пятьдесят пять! — ответил Тамаз, не притрагиваясь к арифмометру.
Давид Боцвадзе недоверчиво посмотрел на Тамаза, придвинул арифмометр к себе и подсчитал. Получив тот же результат, он сиял очки и уставился на Тамаза. Старый академик знал множество классических способов быстрого счета, но такое молниеносное умножение трехзначных чисел выходило за рамки всех приемов и казалось невероятным.
— Вы и четырехзначные умножаете так же быстро?
— Это же очень просто.
— Что вы еще умеете? — Академик был поражен.
— Как вам сказать… — застенчиво улыбнулся Тамаз.
— А все-таки?
— Я могу за несколько секунд возвести двухзначное число в квадрат, а затем извлечь его десятую степень.
— Что вы говорите?! Это немыслимо! — Директор собрал разложенные перед ним бумаги, сунул их в портфель и принялся искать что-то в ящике стола. — Невероятно, совершенно невероятно.
Наконец он нашел какую-то книгу, полистал ее, всмотрелся в одну из страниц и снова воззрился на Тамаза поверх очков.
— Вы можете извлечь кубический корень из шести- или восьмизначного числа?
— Могу.
Академик некоторое время в упор разглядывал нового сотрудника, затем заглянул в книгу.
— Извлеките корень из трех миллионов семисот девяноста шести тысяч четырехсот шестнадцати.
Тамаз повторил число, опустил голову и уставился в одну точку. Академик взглянул на часы. Не прошло и двадцати секунд, Тамаз поднял голову:
— Сто пятьдесят шесть.
— Молодец, точно!
— Это несложно.
— В таком случае предложу вам более сложную задачу. — Боцвадзе снова заглянул в книгу. — Найдите мне число, разность между кубическим и квадратным корнями которого восемнадцать. Это, молодой человек, уравнение уже третьей степени!
— Попробую.
Тамаз снова опустил голову и уставился в одну точку. Академик засек время и поверх очков внимательно наблюдал за его сосредоточенным лицом. У молодого человека был такой вид, словно он еле сдерживал огромную радость и волнение. Остановившиеся глаза его расширились и странно блестели.
Тамаз поднял голову и спокойно сообщил:
— Семьсот двадцать девять.
Академик взглянул на часы. Прошло две минуты и тридцать пять секунд.
— Невероятно! — Боцвадзе вскочил на ноги, прошелся и снова сел. — Я не утомил вас?
— Нет.
— Тогда еще одну задачу.
— С удовольствием.
Академик перелистал книгу и нашел другой пример:
— Назовите три числа, сумма которых — сорок четыре, а сумма их кубов — семнадцать тысяч шестьсот девяносто шесть.
Через сорок секунд последовал ответ:
— Семь, двенадцать, двадцать пять. Это гораздо легче.
— Превосходно! Завтра же подробно доложите мне, над чем вы работаете, что вам требуется, в чем вам помочь. Хотя, зачем откладывать на завтра, говорите прямо сейчас, какая проблема вас интересует?
— Я работаю над проблемой однозначного определения замкнутых многогранников.
— Однозначного определения? — задумался академик. — Сложноватую тему выбрали. У вас есть какие-нибудь реальные результаты? Как вы пытаетесь разрешить ее? Завтра же ознакомьте меня с вашими выкладками. Почему вы такой худой, вы не больны?
— Нет, кажется, здоров, — улыбнулся Тамаз.
— Превосходно! Вам необходимо железное здоровье. Квартира есть?
— Есть, — снова улыбнулся Тамаз.
— Я освобождаю вас ото всех посторонних поручений. Вы должны работать над своей проблемой. Можете идти. Нет, подождите. В какой комнате вы сидите?
— Рядом с библиотекой, вместе с Александром Кобидзе.
— С Александром? — задумался академик. — Не очень удачно. Но не волнуйтесь, скоро переведем вас в другую комнату или избавим от Кобидзе.
— Не стоит. Неудобно перед Кобидзе, батоно Давид, — смущенно сказал Тамаз.
— Неудобно? Пожалуй. Ладно, придумаем что-нибудь, а сейчас ступайте. Если понадобится что, прошу без церемоний, двери кабинета всегда открыты для вас.
Тамаз взволнованный вернулся к себе. Взволнованный и окрыленный. Молодого математика воодушевили не обещания директора, а внимание старого ученого. Наконец-то он нашел то, что искал всю жизнь, — доброту, заботу и искреннее отношение. С этого дня Тамаз знал одну дорогу — из дому в институт и обратно, словно в мире не существовало ничего другого. И ничто другое его не интересовало. Изредка к нему наведывался Отар. Только тогда Тамаз вспоминал, что в городе есть кино, театры, стадионы. Отар видел, что друг его увлечен работой, и старался не докучать ему. Отныне Тамаз занимался только своей проблемой. Его не обременяли никакими поручениями. Он с головой погрузился в мир чистой математики. Это было счастливейшее время в жизни Тамаза Яшвили.
2
Однажды привычную тишину института нарушили ружейные выстрелы. Два выстрела прозвучали почти одновременно.
Утром, как обычно, Тамаз негромко поздоровался с Александром Кобидзе и сел за свой стол. Александр не ответил. Уткнувшись в толстый журнал, он что-то бормотал себе под нос. Тамаз погрузился в расчеты, комната наполнилась голубоватыми цифрами, и он совершенно забыл о существовании соседа. Вдруг раздался выстрел и следом вскрик Кобидзе. Цифры испуганными птицами взвились в разные стороны. Тамаз оторвался от бумаги и увидел распростертого на полу заведующего лабораторией.
Сначала он подумал, что Александр сражен пулей. То же самое вообразили и другие, прибежавшие на крик. Александр лежал, уткнувшись лицом в пол, и дрожал всем телом. Крови не было. Наконец сообразили, что Кобидзе упал от страха. Начальника лаборатории подняли и усадили на стул. В его лице не было ни кровинки, подбородок скривился, зубы стучали.
Ошеломленный, Тамаз продолжал сидеть.
Стреляли в соседней комнате, маленькой и узкой, которую занимал референт директора, худощавый юноша с черными волосами. В его обязанности входило разбирать обширную почту директора и вести всякие мелкие дела. Как выяснилось позже, утром он принес ружье на работу — простой двухствольный «зимсон». Накануне ему позвонил приятель и попросил одолжить ружье. Референт пообещал принести в институт.
Сотрудники не успели опомниться, как появилась милиция. Ружье у референта отобрали и унесли. Оказалось, он не подозревал, что оно заряжено. Разговаривая по телефону, он машинально взял его. Увлекшись разговором, нечаянно нажал на оба курка. Картечь из обеих стволов кучно ударила в потолок, осыпалась штукатурка.
Директор был потрясен происшедшим и не пожелал выйти из своего кабинета. Бледный от негодования, он на какое-то время лишился дара речи. Потом вскочил, стал кричать, бегая по кабинету.
— Передайте ему, чтоб ноги его не было в институте! Сегодня, сейчас же уволить его!
Сотрудники стояли вдоль стен и молчали. А Боцвадзе метался по кабинету и бушевал. В голове седого академика не укладывалось, зачем понадобилось приносить ружье в институт прикладной математики. Этого старого человека, живущего одной наукой, не только ружье, но и упоминание о нем приводило в содрогание.
— Успокойтесь, батоно Давид! — робко произнес кто-то.
— Успокоиться?! — Академик застыл на месте. — Кто это сказал? Я спрашиваю, кто это сказал?
Никто не ответил.
— С ума сойти! Ружье в академии! Мыслимо ли разбирать ружья в институте, тем более стрелять! Нет, я этого не вынесу! Вас не удивляет, что я еще в своем уме?
Долго возмущался Давид Боцвадзе. Потом подошел к столу, опустился в кресло и попросил воды. Сотрудники засуетились — кто-то схватил графин, кто-то — стакан, кто-то очистил стол от бумаг, кто-то переключил на приемную трезвонящий телефон, кто-то распахнул окно. Все заговорили, принялись успокаивать старого академика. За много лет совместной работы никто не видел Давида Боцвадзе в такой ярости.
Наконец сотрудники один за другим покинули кабинет. В огромном здании института снова воцарилась тишина. Все разговаривали тише обычного, ходили бесшумно. Так продолжалось с неделю. Потом все вошло в колею.
Академик, как всегда, приходил рано утром и работал допоздна. Комната референта была закрыта. А проходящие мимо нее невольно улыбались. Сконфуженный референт с того дня больше не появлялся в институте. Даже за своими вещами прислал друга.
Только Тамаз Яшвили лишился покоя. После случившегося Александр Кобидзе совершенно переменился. Еще больше замкнулся. Одна щека у него беспрерывно подергивалась, глаза помутнели. Если раньше он обходил комнаты и лаборатории института, то теперь весь день не покидал своего места. При малейшем шуме он испускал вопль, трясся и затравленно озирался по сторонам.
Тамаз нервничал. Работа не шла. Он пытался не обращать внимания на Кобидзе, но ничего не получалось. Взгляд его то и дело обращался к соседу, мысль обрывалась. В комнату уже не слетались цифры и изображения графиков. Тамаз понял, что в таких условиях работать невозможно, и решил напомнить директору об обещании перевести его в другую комнату, но все откладывал, боясь обидеть Кобидзе. Кроме того, он опасался, как бы его просьбу не расценили как жалобу на заведующего лабораторией. И все же немного погодя он отправился к директору, иного выхода не было. Однако у двери кабинета Тамаз вдруг передумал и повернул обратно. Прошло еще несколько дней, и Тамаз скрепя сердце признался себе, что дальше так не выдержит.
Волнуясь, переступил он порог директорского кабинета.
— Пожалуйте! — пригласил его академик.
Тамаз подошел к столу, заваленному книгами. Давид Боцвадзе накладывал резолюции на какие-то бумаги.
— Эх, сынок, ученый не должен терять времени на подобные дела. В моем возрасте это еще куда ни шло. Разум уже не так остер, как в молодости. Много способных ученых сгубила должность. Запомни мои слова. Чего стоишь над головой, садись.
Тамаз сел. Он оттягивал начало разговора и уже раскаивался, что пришел сюда. Потом решил не говорить о том, что привело его, придумать что-нибудь, но ничего не приходило в голову.
— Говори быстренько, зачем пожаловал. Скоро сам архангел Гавриил явится по мою душу, а у меня дел непочатый край.
— Мне неудобно просить вас, поймите меня правильно…
Старый академик заметил волнение Тамаза.
— Выкладывай прямо, что случилось?
— Я сижу с Александром Кобидзе… — начал Тамаз и покраснел.
— Понимаю, понимаю, о чем речь. За множеством дел совсем забыл об этом. Почему не напомнил до сих пор? Сейчас же распоряжусь освободить для тебя комнату референта. Там будешь сидеть один, и никто не будет мешать. А нового референта посадят к Кобидзе.
— Благодарю вас, но, если позволите, еще одна просьба.
— Ради бога. Не стесняйся.
— Боюсь, Кобидзе обидится, если до него дойдет, что я был у вас.
Академик засмеялся:
— Если вы не надеетесь на мою скромность…
— Нет, что вы! Но, может быть, мне лучше завтра перебраться в другую комнату?..
— Пожалуйста, как вам удобней.
На следующий день Тамаз уже сидел в маленькой комнате референта. Окно ее тоже выходило в сад. Отныне стоило ему закрыть за собой тяжелую, резную дверь, как счастливее его не было никого на свете. Только одно смущало, ему казалось, что заведующему лабораторией известно все, и он старался как можно реже сталкиваться с Кобидзе. Но однажды ему пришлось обратиться к Александру с просьбой позволить взять домой «Курс аналитической геометрии». Библиотека в тот день почему-то не работала, и Тамаз решил воспользоваться книгой из лаборатории.
— Домой не могу дать! — резко отказал Кобидзе.
— Я завтра утром верну, батоно Александр.
— Домой не дам, и все тут!
— Почему, батоно Александр, вы не доверяете мне?
— Не доверяю?! — страшным голосом взревел вдруг Кобидзе. Глаза его помутнели, подбородок скривился, щека задергалась. — С чего вы взяли, что не доверяю?!
Двое ученых, занимавшихся в лаборатории, обеспокоенно вскочили с места.
— Откуда вы взяли, что я вам не доверяю?! Почему вы решили, что не доверяю?!
Александр схватил Тамаза за горло. Яшвили отбивался, но не смог высвободиться из сильных рук Кобидзе. Очки Тамаза слетели на пол, и он беспомощно моргал глазами.
— Кто вам сказал, что не доверяю?! — ревел Кобидзе.
Сбежались сотрудники, ухватили Кобидзе сзади. Через минуту он бился в их руках, стараясь вырваться, но его держали крепко.
— Почему вы думаете, что не доверяю?! — с пеной у рта кричал заведующий, выкатив совершенно безумные глаза.
Кто-то вызвал «скорую помощь». Александра Кобидзе увезли в психиатрическую клинику.
3
Дежурный врач, красивая женщина лет тридцати пяти, окинув любопытным взглядом Отара Нижарадзе, достала историю болезни. Задавал вопросы Тамаз, но, отвечая, врач упорно обращалась к Отару, словно разговаривала с ним одним.
— У Кобидзе тяжелая форма психического расстройства. Он поступает к нам вторично, — поднеся к губам карандаш, спокойно пояснила врач, не сводя глаз с Отара.
— Вторично? — Тамаз был удивлен.
— Да, вторично. — Врач взглянула наконец и на пего. — Он ваш родственник?
— Нет, сослуживец.
Врач снова просмотрела историю болезни:
— Был ранен на фронте, после чего три года лечился в психиатрическом госпитале. Вы давно с ним работаете?
— Порядочно.
— И ничего не замечали?
— Нет, абсолютно ничего, — соврал Тамаз.
— Как он попал к вам в институт? — спросил Отар Тамаза, когда они оказались на улице.
— Пришел после окончания войны. Директор пожалел его и устроил в лабораторию.
— Он математик?
— До войны преподавал в школе физику.
— Семья есть?
— Нет, только вдовая сестра. И та в деревне.
Некоторое время шли молча.
— Кто знает, на фронте… — Тамаз не докончил, ему не хотелось называть болезнь Кобидзе, и он достал сигареты.
— Кто знает! — пожал плечами Отар. — А действительно, отчего он мог помешаться?
— Закуришь? — Тамаз протянул ему сигареты.
— Только что выкурил.
— Разве? Я не заметил… Действительно, отчего он мог помешаться? — повторил Тамаз вопрос друга.
— Говоришь, он кричал: «Почему вы решили, что я вам не доверяю», да?
— Да, только это и твердил. Мои слова почему-то взбесили его. Как у меня сорвалось с языка?
— Не переживай, не ты, так кто-нибудь другой когда-нибудь мог сказать их.
— Ты думаешь, что все дело в словах? — Тамаз испытующе посмотрел на друга.
— Убежден.
— Почему?
— Не нравятся мне эти слова.
— Какие?
— «Не доверяю».
— Неужели они что-то значат?
— Очень многое. Хотя, возможно, мои предположения звучат как обвинение.
Тамаз остановился и с любопытством уставился на друга.
— На фронте он мог лишиться рассудка по двум причинам — от страха или… — Отар заколебался.
— Или? — нетерпеливо спросил Тамаз.
— Или от угрызений совести. Однако это уже обвинение. Не зная человека, не стоит говорить о нем такие вещи.
— Об угрызениях совести?
— Да. Ты, наверное, уже догадался, как возникло такое предположение. Ты уверяешь, что Кобидзе вывели из равновесия твои слова — «не доверяете». Он только их и выкрикивал, не так ли?
— Да. Возможно, ты прав, — задумчиво проговорил Тамаз и, помолчав, добавил: — Если с ним что-то случится, я уйду из института.
— Не говори глупостей. При чем тут ты? Рано или поздно это должно было случиться.
Рассказ второй
Стрельба оборвалась, но еще долго не смолкал страшный гул самолетов. Бежан Абуладзе боялся поднять голову. Он лежал в канаве, прижимаясь лицом к земле.
Наконец затих и гул самолетов. Наступила жуткая тишина. Воздух был неподвижен. После канонады и взрывов тишина была нестерпимой. Все вокруг будто застыло и оцепенело в ожидании опасности.
От этой необычайной тишины Бежану Абуладзе стало еще страшнее. Он не решался поднять головы, зная, что его глазам предстанет нечто ужасное. Он только чувствовал, как болит лицо. Обезумев от страха во время налета, Бежан изо всех сил вдавливал голову в землю, словно хотел зарыться в нее, как крот. Потом он ощутил тяжесть на спине и понял, что наполовину засыпан землей. Наконец набрался решимости, поднял голову и поразился, увидев за искореженными стволами деревьев огромный красный диск заходящего солнца. Солнце поразило его, страх несколько улегся. Осторожно огляделся и не узнал окрестностей. Зеленое поле было перепахано снарядами. Местами что-то дымилось.
Бежан не мог решить — подняться ему или нет. Страшная тишина наводила ужас.
«Неужели никто не уцелел?» — спросил он себя. Потом слегка пошевелился, стараясь стряхнуть землю. Это оказалось непросто. Тогда он набрался духу и пополз. Медленно вытянул руки, уперся локтями и немного подался вперед. Так, помогая себе локтями, он выполз из-под завала. И сразу почувствовал что-то мокрое на левом боку.
«Кровь», — подумал он.
Осторожно притронулся к боку и долго глядел на окровавленную ладонь. Он не мог припомнить, когда его ранило. Между ребрами кололо. Скоро он убедился, что легко ранен осколком, и немного успокоился. Достал из кармана платок, осторожно поднял гимнастерку, перевалился на правый бок и увидел рану. Сковырнул запекшуюся кровь — рана была маленькая, из нее выглядывал острый краешек осколка. Бежан двумя пальцами выдернул его и крепко прижал к ране платок. Боль была не такая сильная, как он ожидал.
Он лежал на правом боку. Правая щека его покоилась на земле, левой рукой он крепко прижимал к ране платок. Глаза его были открыты, но он не видел ничего, кроме черных глыб земли.
Тишина становилась невыносимой. Бежана снова охватил дикий страх, стало ясно, что из всего полка уцелел он один. Широкое поле было устлано трупами.
«Может быть, еще кто-нибудь спасся?» — Бежав приподнял голову и осторожно свистнул. Никто не отозвался. Он свистнул смелее. Ни звука. Отчаянье охватило его. Он решил пробраться в тыл. Но не отважился встать в рост и пополз туда, где, по его предположению, находился тыл. Он прислушался к себе — рана не мешала. Она бы не мешала, если бы он встал и пошел, но он не решался подняться. Красный шар солнца медленно опускался. Скоро скроется совсем. Бежану стало жутко, и он пополз быстрее. Потом поднялся на четвереньки.
А солнце приблизилось к земле. Бежан уже не помнил, когда встал на ноги. Он бежал, пот катился по его лицу, на бегу обогнул воронку и чуть не закричал — он увидел сержанта, наполовину засыпанного землей. Сержант лежал на спине. Рот его был полон запекшейся крови.
Бежан застыл на месте. Глаза сержанта уставились прямо на него. Казалось, что этот полузасыпанный человек вот-вот заговорит. Бежан заколебался, не зная, жив сержант или мертв. «Он живой!» — подумал Абуладзе, шагнул к нему, но взгляд сержанта теперь устремлен был мимо него — глаза безжизненно глядели в сторону.
Бежан отступил назад и повернулся к солнцу. Солнце медленно уходило на покой. Бежан понесся к нему. Он бежал изо всех сил, перепрыгивая через ямы, спотыкался о трупы, стараясь не глядеть на них и не узнавать своих однополчан. Ему не хватало воздуха. Рана горела, но он продолжал бежать за солнцем.
А красное солнце спускалось за горизонт.
Бежан припустил быстрее. Он не заметил, как оказался на краю воронки, и, не в силах остановиться, прыгнул вперед. Воронка была широка, а прыжок слишком слаб. Падая вниз, он сумел ухватиться руками за край и повис над ямой. Еще немного, и он свалится на дно. Испуганный, он подтянулся и наполовину вылез. Теперь он не упадет. Передохнув немного, уперся руками в край, вылез и встал на ноги. Он мчался по полю, обливаясь потом, с трудом ловил воздух ртом, но не замедлял бега.
Огромное красное солнце кануло вдруг в туман над горизонтом, и последние лучи его обагрили небо.
Бежан споткнулся о камень и распластался на земле. Он не пытался встать, будто после захода солнца ему стало все равно, что будет. Он тяжело переводил дыхание, рана горела еще сильнее. И тут он почувствовал, как с виска к губам стекает струнка пота. Он слизнул пот языком. Пот струился, и Бежан все слизывал его. Кое-как отдышался.
«Скоро наступит ночь», — подумал он и только сейчас обнаружил, что где-то потерял автомат. То ли забыл его в канаве, то ли выронил из рук, когда наткнулся на сержанта? При нем был только нож, единственное теперь оружие.
Бежан присел, потом тяжело поднялся на ноги и пошел дальше. Бежать не было сил, и он шел, вернее, плелся куда глаза глядят, потеряв направление.
«Туда ли я иду?» — думал он, стараясь забыть холодные глаза сержанта. Солнце давно уже погасло, когда он достиг опушки леса. На глаза попался маленький, дощатый сарай. Бежан обрадовался и осторожно двинулся к нему, сжимая в руке нож.
Тропинка заросла травой — по ней явно давно никто не ходил. На цыпочках подойдя к сарайчику, Бежан медленно потянул дверь на себя и вздрогнул от скрипа ржавых петель. В сарае оказалось сено. Бежан переступил порог и притворил дверь, стараясь, чтобы она не скрипнула. В сарайчике было темно. Он прилег в углу и уставился в потолок. Рана горела, но Бежан не притронулся к ней. Кровь не текла, а предпринять что-то еще он все равно не мог. Приятно было лежать на мягком сене.
«На дворе, наверное, совсем стемнело», — подумал он. Очень хотелось курить, — он не курил с утра, но закурить было нечего.
«Может быть, высплюсь и наберусь сил, встану как можно раньше».
Внезапно скрипнула дверь, отворилась, и в проем хлынул тусклый, сумеречный свет.
Бежан вскрикнул от страха, приподнялся и выхватил нож. В двери стоял немецкий солдат с револьвером. Они долго смотрели друг на друга, не трогаясь с места.
Сумерки сгущались.
Немец положил револьвер в кобуру. Потом снял ремень с кобурой, бросил в угол, закрыл дверь и растянулся на сене.
Бежан остался в прежней позе, до боли в пальцах сжимая нож.
В сарае было темно, но не настолько, чтобы не разглядеть соседа. Немец видел светящиеся, как у кошки, глаза Бежана и блеск ножа, но не обращал внимания. Он стащил сапоги и снова блаженно вытянулся.
Бежан растерялся и не знал, что делать.
«Обманет? Хочет, чтобы я уснул, а потом пристрелит…»
А немец лежал и смотрел в потолок.
«Но если он хотел убить меня, почему не выстрелил сразу?»
Немец резко шевельнулся. Бежан снова сжал нож. Немец вытащил из кармана зажигалку и сигареты. Сигарета, видимо, отсырела, он долго раскуривал ее.
Бежан напряженно вглядывался в озаренное трепетным огоньком зажигалки лицо солдата, которому было лет сорок пять.
«Будь он помоложе, сразу бы пристрелил», — решил Бежан.
Немец глубоко затянулся и повернулся к Бежану.
— Хочет? — спросил он, мягко выговаривая это слово, и показал сигарету.
— Хочу, — ответил Бежан и положил нож рядом, чтобы он был под рукой, если понадобится.
Немец встал и протянул ему сигарету. Абуладзе жадно затянулся, не спуская глаз с немца — как бы тот не застиг его врасплох. Он понимал, что перед ним враг, но напасть первым не хотел. Он не мог поднять руку на человека, который держался так дружелюбно.
От глаз немца не ускользнули скованные движения Бежана. Он понял, что русский ранен. В этом он еще раз убедился, когда Бежан осторожно повел плечом.
Немец знаками спросил его — ты ранен? В руке он держал зажигалку.
Бежан кивнул и дотронулся до бока — здесь. Немец пошевелил ладонями — подними гимнастерку. Бежан невольно подчинился. Немец некоторое время разглядывал рану при зыбком свете зажигалки, потом достал из нагрудного кармана какой-то порошок, присыпал рану и помог Бежану опустить гимнастерку.
— Откуда ты здесь? — спросил Бежан, помогая себе жестами.
Немец на пальцах показал ему — тут наши, тебе надо туда уходить.
Бежан понял, что правильно выбрал направление.
Немец потушил зажигалку и улегся в своем углу. Вскоре до Бежана донеслось тихое посапывание. Немец спал.
Бежан Абуладзе никогда не сталкивался с немцами так близко. Только однажды ему случилось видеть «языка», доставленного разведчиками его роты. Зато он насмотрелся на зверства фашистов — на спаленные деревни, на расстрелянных мирных жителей, на повешенных стариков и убитых детей. Он испытывал к немцам животную ненависть. Но этот немец казался непохожим на других.
«Почему он не убил меня? Почему не выстрелил? Может, у него нет патронов? Может, ему некуда бежать, и он боится выдать себя выстрелом?» Подозрений было много.
«Кто знает, может, потому и помог мне, чтобы усыпить мою бдительность, а потом живым взять в плен? Знает, что я ранен, убить меня просто, а зачем я им мертвый? Как только я усну, он меня свяжет и сдаст своим».
Подозрения не давали Бежану уснуть. Немец перевернулся на другой бок — Бежан моментально схватил нож и сжался, как гиена перед прыжком.
Немец спокойно посапывал. Бежан снова положил нож на сено.
«А вдруг не притворяется? Может быть, и среди них попадаются порядочные люди, может быть, и он оставил дома семью? Должны же люди доверять друг другу! Нет, нет, нельзя доверять фашисту. Нельзя, нельзя!» — Бежан упорно повторял последнее слово. Время тянулось медленно. Бежан отгонял дремоту, обливаясь потом и задыхаясь от жары.
«Наверное, у меня жар», — подумал он, вглядываясь в угол, где лежал немец. Тот безмятежно спал. Иногда ворочался во сне, и Бежан тут же хватался за нож. Подозрения его усиливались. К ним примешивался страх. Потом страх и подозрения слились.
«Я должен убить его», — мелькнула ясная мысль, и Бежан испугался ее. Он тайком протянул руку к ножу, словно боясь, что кто-то заметит его движение.
«Почему он доверился мне? Чем я заслужил его доверив? Почему он спокойно спит, почему он уверен, что я не трону его? Полагается на мое великодушие? Нет, нет, хочет провести. Прикидывается спящим! Выжидает, когда я усну. А потом схватит. Видимо, патронов нет или боится стрелять. Может, наши близко? Без шума укокошит меня, когда усну, или свяжет, а утром сдаст своим. Не выйдет!»
Бежан тщательно примерился. Затем, будто что-то толкнуло его, будто какая-то неведомая сила швырнула вперед, прыгнул и навалился на немца. Он точно рассчитал расстояние — нож вошел в живот.
Страшный, душераздирающий вопль отрезвил Бежана. На миг он пришел в себя и осознал, что наделал, затем страх снова затмил разум. Бежан отбросил нож к стене и вылетел за дверь. Он бежал и кричал, словно собственным криком пытался заглушить страшный, предсмертный вопль немца. По треску ветвей Абуладзе догадался, что бежит по лесу. Он закрыл глаза рукой, чтобы уберечь их от хлещущих по лицу веток, в темноте все равно ничего не было видно. Он бежал, пока не ударился головой о дерево и не потерял сознание.
Очнулся он в госпитале и долго не мог понять, где находится. Потом вспомнил о ране. Приподнял пеструю пижаму — на боку едва розовело маленькое пятно.
«Сколько же времени прошло?» — забеспокоился Бежан и спросил врача, какое нынче число. Когда врач сказала, он не поверил своим ушам — с той ужасной ночи пролетел месяц.
— Как вы себя чувствуете? — с улыбкой спросила врач, белокурая молоденькая женщина.
— Как много времени прошло! — ответил Бежан. — Домой не сообщили?
— Сообщили, конечно, успокойтесь. Я послала вашим родным телеграмму, потом и письмо напишу. Сама лично напишу.
— Не обманываете? — недоверчиво спросил Бежан.
— С какой стати? — снова улыбнулась врач.
— Поклянитесь!
— К чему? Но если вы так настаиваете, клянусь! Вы что, не доверяете мне? — Врач явно обиделась.
— Не доверяю? — Шепот Бежана был зловещ. Кровь отлила от его лица, глаза расширились и помутнели.
— Кто вам сказал, что не доверяю, почему вы решили, что не доверяю? — закричал он во весь голос.
И, вдруг он услышал душераздирающий вопль немца. Лицо Бежана покрылось потом, он уткнулся в подушку. Вопль нарастал. Бежан замотал голову одеялом, а вопль становился все громче и громче.
Бежан отшвырнул одеяло, подушку, привстал на колени и ударился головой о железную спинку кровати.
Перепуганная врач выскочила в коридор, зовя на помощь. Примчавшиеся на зов санитары схватили Бежана.
— Почему вы думаете, что не доверяю? Почему не доверяю? — орал Бежан и страшно бился, пытаясь вырваться из рук санитаров. Левая щека его дергалась, на губах выступила зеленоватая пена.
Бежан Абуладзе лишился рассудка.
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
1
Наступило пятнадцатое июля. Отар проснулся чуть свет, ему показалось, что он проспал. Он рывком присел на кровати и посмотрел на часы — без двадцати семь.
— Как еще рано! — удивленно пробормотал он, помахал руками, словно делая зарядку, и снова лег. Почти всю ночь провел без сна, думал и уснул только на рассвете. Спал не больше двух часов, но сейчас был бодр и свеж, словно хорошо выспался.
«Наверное, ночное напряжение все еще не прошло», — решил Отар, стаскивая со стула брюки. Вытащил из кармана спички и сигареты и снова накинул брюки на спинку стула. Закурил. Полная окурков пепельница стояла на полу. За ночь он извел почти целую пачку.
Ему вспомнилось, как до часу ночи он не находил себе места. В час отправлялся последний поезд на Батуми. А через одиннадцать часов ровно в полдень Манана Гавашели появится в вестибюле гостиницы «Интурист», чтобы встретиться с ним. Потом будет море, солнце, уютный номер гостиницы и прекрасная женщина. Соблазн был велик. Он снова ощутил на груди нежное прикосновение длинных, украшенных перстнями пальцев… Взглянул на часы. До отхода последнего поезда оставалось сорок минут. Он вскочил на ноги, лихорадочно натянул рубашку. Сердце его стучало. Он торопился, словно боялся передумать. Машинально посмотрел в зеркало, увидел свое возбужденное лицо и застыл на месте. Лицо в зеркале показалось чужим, у него было такое выражение, точно его застали на месте преступления. Отар постоял несколько минут, потом стащил рубашку, швырнул ее в сторону и ничком упал на кровать. Перед ним возникло лицо Арчила Гавашели.
— Нельзя, нельзя! — шептал в подушку Отар.
Нет, он никуда не поедет. Он не падет так низко. Он не докатится до измены, измены не другу, знакомому или близкому, а всему тому, что называется мужской честью.
Отар покосился на часы. Поезд отойдет через пять минут. Еще есть время поймать такси и догнать его в Мцхете. Это будет даже несколько романтично. Но нет, нет и нет!
Отар боялся закрыть глаза. В тот же миг ему представлялась Манана Гавашели. И снова он ощущал прикосновение почти девичьей, упругой груди, будто, как несколько дней назад, их тела разделяет только прозрачная ткань платья, будто его ладони лежат на гибкой, покорной каждому их движению талии. Снова нежные пальцы касаются его груди, и какая-то теплая волна проходит по всему телу.
Отар Нижарадзе ворочался на постели. Пытался думать о чем-нибудь другом. Старался не закрывать глаза. Тщетно разглядывал потолок с облупившейся штукатуркой и отводил душу, понося домоуправление. Он пробовал не смотреть на часы, надеясь, что время пойдет быстрее. Но не в силах утерпеть, украдкой бросал взгляд на циферблат. Сейчас нельзя догнать поезд ни в Мцхете, ни в Гори, ни в Хашури.
Два часа ночи. До Батуми можно добраться только машиной или самолетом. Расписание самолетов он знал наизусть — первый на Батуми вылетает ровно в двенадцать дня. А машиной? Даже если очень захочешь, кто среди ночи согласится везти тебя в Батуми?
«Хорошо, что Важа Лагидзе уехал в деревню на своем «Москвиче», — подумал Отар и облегченно вздохнул. От сердца немного отлегло, но сон не приходил.
Семь часов утра. Ровно через пять часов Манана Гавашели появится в вестибюле батумского «Интуриста». Ровно через пять…
Отару вовсе не улыбалась перспектива провести эти пять часов в таком же нервном напряжении, что и ночью. Он решил уснуть, накрылся с головой простыней, отлично понимая, что из этого ничего не выйдет. Снова уставился на потолок. Потеки на нем увеличивались день ото дня. Особенно большим было темное пятно в центре. К краям оно бледнело и сливалось с побелкой. Отар твердо решил сегодня же сходить в домоуправление и сказать домоуправу все, что он о нем думает.
Время еле тянулось.
— Мацони! — донесся со двора мальчишеский голос.
Удивленный Отар взглянул на часы — пять минут восьмого.
«Кто его поднял в такую рань?» — Отар встал и подошел к окну. Во дворе он увидел бедно одетого мальчика.
— Мацони, мацони! — протяжно выкрикивал тот, с надеждой глядя на окна огромного серого здания.
— Мальчик, неси сюда!
Мальчик взглянул на Отара и кивнул. Рядом с ним стояла женщина, видимо, мать. Она опустила на асфальт перекинутые через плечо сумки.
— Неси банку, нет, пять банок… В этот подъезд, — высунувшись из окна, Отар показал рукой. Потом достал из кармана брюк деньги и снова лег.
Мальчик быстро принес мацони. Он раскраснелся и еле переводил дыхание.
— Бегом поднимался? — спросил Отар. — Тащи мацони на кухню. Там найдешь пустые банки, возьми взамен.
Мальчик отнес мацони и скоро вернулся с пустыми банками в авоське.
— Хватило банок?
— Ага.
— Сколько тебе лет?
— Девять.
— Девять? — поразился Отар, разглядывая хилого загорелого парнишку. Ему невозможно было дать больше семи. — Учишься?
— Во второй класс перешел.
— Откуда ты?
— Цхнетские мы.
— Во сколько встаешь утром?
— В шесть.
— Не тяжело вставать?
Теребя подол рубахи, мальчик печально улыбнулся в ответ.
— Неужели матери не жалко будить тебя чуть свет?
— Жалко, а что поделаешь, у нее сердце больное, она не может подниматься по этажам.
Отару до слез стало жалко мальчика. Сам он с трудом просыпался в девять, а этого малыша мать будит впотьмах, с первыми петухами. Она тормошит его, наверное, целуя, а мальчик спит сладким утренним сном. Он встает, еще не продрав глаза, одевается, плетется за мамой. Сверстники этого мальчика, вероятно, недовольно ворочаются в постели, когда он кричит на всю улицу ломким голосом: «Мацони!» Он мешает им спать. Кто знает, как завидует этот малыш всем, кто спит по утрам! Как мечтает он о мягкой постели! А что творится у него на душе, когда он сравнивает свою вечно озабоченную работой мать с домохозяйками в пеньюарах и с красным педикюром, которые отсчитывают ему в приоткрытую дверь жалкие копейки за простоквашу. А вернувшись в Цхнети, усталый, невыспавшийся, он бежит в школу.
— Вот твои деньги. — Отар протянул деньги мальчику.
— У меня нет сдачи.
— Ничего. Я каждое утро буду покупать у тебя мацони. Иногда в это время я сплю. Ты поднимайся и жми на звонок до тех пор, пока и не встану и не открою. Понятно?
Мальчик кивнул и ушел.
Отар снова остался один. Время тянулось ужасно медленно.
«Она, наверное, еще спит… Нет, она сейчас на море. Манана Гавашели сквозь игольное ушко пролезет, лишь бы сохранить фигуру».
Зазвонил телефон. Отар снял трубку. Аппарат стоял на полу рядом с пепельницей. На ночь Отар всегда ставил телефон у кровати.
— Слушаю!
Никто не отозвался.
— Слушаю, алло, слушаю!
Молчание.
Отар положил трубку. Уже который раз повторяется одно и то же — утром и в первом часу ночи кто-то звонит. Звонит два-три раза подряд и молчит. Вот еще звонок…
Отар взял трубку и поднес к уху. Ни звука. Отар тоже молчал, ожидая, что будет делать немой собеседник на том конце провода. Этот «собеседник» в представлении Отара был мужчиной, и почему-то казалось, что он связан с недавним ночным происшествием.
После той ночи Отар Нижарадзе каждый день ждал, что его вызовут в милицию. Действительно, неделю назад его вызвали и заставили повторить все, что он сказал следователю. В милиции Отар узнал, что владельца машины задержали, а затем отпустили на поруки…
«Собеседник» не подавал голоса. Отар тоже молчал. Помолчали минут пять, затем в трубке раздались частые гудки. Отар положил трубку.
«Что это значит? Психологическая обработка? Угроза? Они, наверное, уже знают, что я сообщил следователю номер машины… Нет, скорее всего не знают, а то бы непременно пожаловали ко мне».
Отар долго думал, взвесил все и пришел к одному выводу: «Они, видимо, не решили еще, как поступить. Прийти и начать разговор в открытую не рискуют, вероятно, разузнали, где я работаю, и призадумались. Пока действуют исподтишка, стараются напугать меня, вывести из равновесия, но на днях явятся. Обязательно явятся, иного пути у них нет».
Отар не чувствовал ни страха, ни волнения. Наоборот, все это вызвало в нем своего рода спортивный интерес.
Время шло медленно. И чем ближе к двенадцати подбирались стрелки, тем напряженней становилось его состояние.
«Манана, наверное, уже готовится к нашей встрече. Расчесывает волосы…»
Отар отчетливо представил Манану в купальнике, стоящую перед зеркалом. Ее густые, распущенные волосы рассыпались по бронзовым от загара груди и спине.
«Вероятно, любуется своим стройным телом. А может, огорченно разглядывает еле заметные морщинки у глаз…»
Он как будто даже улавливал аромат ее тела. Ни одна женщина не волновала его так. А Ната?.. Неужели возможно любить двоих сразу? Ради Наты он, не задумываясь, пожертвует хоть жизнью, но никогда не испытывал к ней такого безудержного влечения. Может, потому, что красота Наты была иной? Может, эта безумная жажда обладать Мананой только импульс, вспышка и оттого так сильна?
Он мысленно сравнил Нату с Мананой и тут же от злости с силой ударил кулаком по стене, словно хотел уничтожить даже возможность подобного сравнения, понимая, как оскорбительно для его невесты сопоставление с этой блудливой, как кошка, лживой женщиной.
До двенадцати оставалось пять минут. «Манана Гавашели окинула напоследок взглядом свое упругое, загорелое тело. Она, вероятно, не сомневается, что Отар Нижарадзе уже навытяжку стоит в вестибюле».
«Она ведь может опоздать минут на двадцать», — спохватился он и взглянул на часы — двенадцать. Теперь Отар уже ни о чем не думал, только напряженно следил за минутной стрелкой. Незаметно, совершенно незаметно, но стрелка все-таки двигалась. В окно влетали шум машин и автобусов, голоса детей. Из окна напротив доносились нудные, однообразные звуки рояля. Однако негромкое тиканье часов заглушало все остальные звуки.
Прошли и эти двадцать минут. Сейчас Манана в ярости оглядывает вестибюль «Интуриста».
Отар испытал невыразимое удовлетворение. Теперь, даже если он от всей души пожелает, эта гордячка и близко не подпустит его. Он ощущал сейчас полный покой и свободу, чувствовал — каждый нерв повинуется ему. Отар торжествовал, в нем победило мужское достоинство, победило то, что неотделимо от понятия «настоящий мужчина», — мужество, добро, чувство ответственности и долга. Он не изменил не только Арчилу Гавашели, он не изменил мужской чести.
«От силы — еще месяц, и меня наверняка попросят со студии», — подытожил Отар, прекрасно понимая, что Манана будет мстить за оскорбление. Расставаться со студней было не жаль, жаль только, что Арчил Гавашели никогда не узнает правды. В его глазах Отар будет выглядеть полнейшим ничтожеством.
Отар вскочил с постели и начал делать зарядку. Он чувствовал себя легко и бодро, словно не было ни ночных, ни утренних терзаний. Будто он стряхнул с себя все разом и мгновенно разрядился, как разряжается наэлектризованный шарик при соприкосновении с землей. Всегдашние радость и беспечность снова вернулись к нему.
Он долго делал привычные упражнения так нехотя и лениво, точно из-под палки исполнял кем-то навязанную, обязательную повинность. Потом заглянул под кровать, вытащил оттуда две двухпудовые гири и стал выжимать их одновременно. На пятом жиме почувствовал страшную усталость и чуть не выронил гири. Голова закружилась, силы оставили его. Отар прислонился к стене. Дурнота не проходила несколько минут.
«Вот тебе результат бессонницы и волнений», — подумал он и взглянул в зеркало. Собственное отражение испугало его — в лице не было ни кровинки.
2
Отар Нижарадзе был левша, хотя отлично владел и правой рукой. Тренер по боксу Михаил Шарашидзе возлагал на Отара большие надежды. Но скоро дядя Миша, как звали тренера все боксеры, убедился, что Отар относится к боксу довольно несерьезно, занимается им только ради собственного удовольствия.
У Отара были длинные руки и мгновенная реакция. Он никогда не подпускал противника близко, предпочитая боксировать на дальней дистанции. Драться с левшой так же неудобно, как нашим шоферам приноровиться к левостороннему движению. Во встречах с левшами обычному боксеру приходится перестраивать привычную тактику и комбинации. А левша всегда остается верен себе.
На третьем курсе Отар оставил ринг, но тренировки не бросил. Дважды в неделю он непременно спускался в спортзал, разминался с полчаса, а потом просил дядю Мишу подобрать ему партнера на раунд. Дядя Миша нарочно выбирал боксера посильнее и хохотал от души, когда Отар беспомощно повисал на канатах.
После того, как Отар дважды почувствовал пугающую усталость, он решил тренироваться систематически. Работа на студии выбила его из привычной колеи, даже раз в месяц не удавалось выкроить время для тренировки. Последние же шесть месяцев вообще не вспоминал о перчатках и ринге, только по утрам отводил пять минут на зарядку.
— Добро пожаловать, князь! — издали приветствовал его дядя Миша. — Ты округлился, надо думать, выпиваешь.
— Нет, просто долго сплю по утрам.
Минут двадцать Отар разминался, потом натянул перчатки.
— На ринг не выходи, ты давно не тренировался. Сегодня поработай с «грушей», и будет с тебя, — посоветовал дядя Миша.
Отар внял совету тренера. Не прошло и десяти минут, как та же страшная усталость навалилась на него. Он отошел к стене, судорожно глотая воздух. Голова кружилась. Он неуверенно приблизился к длинной скамье, упал на нее и вытянул ноги.
— А еще будешь уверять, что не пьешь. У тебя даже сердце зашлось. Ступай и прими душ. На сегодня довольно. Поменьше кури. — Тренер хлопнул его по плечу. — Вспотеть не успел, а уже еле дышишь.
Прошла неделя. Отар тренировался каждый день. Дыхание как будто улучшилось, хотя до прежней выносливости было еще далеко. Сначала Отар думал, что всему виной длительное бездействие привыкшего к тренировкам организма. Потом свалил все на свою безалаберную жизнь — работал ночами, утром долго спал. Иногда до вечера не удавалось поесть, а вечером сверх меры наедался в ресторане. Ему и в голову не приходило, что он может быть болен.
Теперь он тренировался ежедневно. Однажды попросил тренера выпустить его на ринг. Дядя Миша согласился и оглядел спортсменов:
— Кого же против тебя выставить, тут одни перворазрядники, так отделают, что ног не унесешь. Вот, дам в напарники того рыженького, он на два веса легче тебя.
— Нет, с таким мальком я боксировать не могу, он у меня между ног проскочит. Подбери кого-нибудь из моей категории, один раунд как-нибудь выстою.
— Как знаешь. Дато, на ринг! — крикнул тренер высокому, коротко остриженному парню лет двадцати. Дато проворно вскочил на ринг. Дядя Миша дал свисток. Первые движения, первые разведывательные удары. Две пары ног ритмично двигались по квадратному рингу. Отар держался свободно и расслабленно, глядя в глаза молодому партнеру. Он умело маскировал свою левую до первого удобного случая, до первого таранного удара. Получилось. Он сделал обманное движение. Дато, ожидая удара справа, слегка приоткрыл лицо, и апперкот Отара отбросил его к канатам.
Дядя Миша одобрительно кивнул и пожалел в душе, что в Отаре пропадает незаурядный боксер. Дато смекнул, что его противник левша, и все внимание сосредоточил на его левой руке, а потом и сам провел серию коротких, ударов и один длинный. Отара это задело, он пошел напролом. И вдруг на него навалилась страшная усталость. Он несколько растерялся, удивился и тут же от мощного удара отлетел к канатам, повис на них, и не спешил выпрямиться. Дато ждал, когда он поднимется — удар был не из тех, после которых боксер не в силах продолжать схватку. Дядя Миша подождал немного, но, заметив, как побледнел Отар, махнул Дато, чтобы тот покинул ринг. А сам перелез через канаты, подхватил Отара под мышки и помог ему спуститься.
— Что с тобой?
— Ничего, устал.
— Вчера вечером пил?
— Десять дней ни капли в рот не брал.
Тренер удрученно покачал головой:
— Иди в душ. Без меня не уходи, дождись внизу.
Отар долго стоял под душем. Было жарко, но горячая вода доставляла удовольствие. Когда он оделся и вышел, тренировка уже закончилась. Боксеры спешили в душевую.
Дядя Миша и тренер ватерполистов Владимир, которого все звали Вовой, уже собрались. Отар пригласил их на пиво. Тут же, на набережной, они свернули к уставленной бочками пивной и сели за уединенный столик.
— Ты по-прежнему работаешь на студии? — спросил Вова.
— Да.
Вова засмеялся.
— Чего ты смеешься?
— Я удивляюсь, как тебе не надоело тренироваться. Пятнадцать лет вожусь я с ватерполистами, хочешь — верь, хочешь — нет, но последние семь лет я не спускался в воду. Если кто-нибудь предложит, я ему, кажется, шею сверну.
Отар расхохотался.
— Ты врачу не показывался? — неожиданно спросил дядя Миша.
— Врачу? — вздрогнул Отар.
— Да, врачу. Сходи на всякий случай, проверься. Что тебе стоит? Не нравится мне твоя бледность. Я уже в третий раз замечаю…
Отар незаметно положил на тарелку поднесенный ко рту кусок.
3
В приемной профессора на стульях вдоль стены сидели больные. Отар, прислонясь к косяку окна, рассматривал их изможденные пожелтевшие лица. Как он отличался от них!
Он не испытывал ни страха, ни волнения, не представлял себе, что у него могут найти что-то серьезное. Просто ему был неприятен тяжелый, пропахший запахом лекарств воздух и понурый вид больных. Цветущему атлету было почти совестно находиться здесь. В стекле шкафа он увидел собственное отражение — на него смотрел красивый, здоровый молодой человек, непохожий на этих худых, с запавшими глазами людей. Больше всех разговаривала молодая женщина, сопровождавшая одну из больных. В разговоре она все время старалась подчеркнуть, что больна не она, а та седая, что сидит с ней рядом.
Отворилась дверь. Заметив Отара, старый профессор направился к нему, поздоровался за руку и сказал:
— Вас я приму последним.
Он вышел в другую дверь и через некоторое время снова вернулся в кабинет.
Отару надоело созерцать больных, он уставился в окно, задумался и не заметил, как опустела приемная… Профессор выглянул в дверь:
— Прошу вас!
Отар живо повернулся, вошел в кабинет и сел у стола на указанное место.
Его внимание привлек больной старик. Совершенно голый, он сидел на покрытой белой простыней кушетке и собирался одеваться. Старик поражал худобой. На впалом животе выделялся торчащий пупок. Отару показалось, что пупок похож на кнопку, накрепко пришпилившую к позвоночнику кожу ввалившегося живота.
Профессор, не произнося ни слова, дожидался, когда больной оденется и уйдет.
Отару Нижарадзе не поправилось его молчание.
Наконец они остались одни.
Отар взглянул профессору в глаза, пытаясь вычитать в них все, что тот мог сказать. Чувствовалось, профессор затруднялся начать разговор.
— Где вы работаете? — неожиданно спросил профессор.
Отар понял, что профессор не знает, как перейти к главному.
— В экспериментальной киностудии.
— Чем вы там занимаетесь?
— Я редактор сценарного отдела. — Отар опустил слово «старший». Ему всегда казалось, что в разговоре оно оставляет впечатление хвастовства.
Профессор встал, прошелся по кабинету, остановился у окна и посмотрел во двор.
— Вы женаты? — спросил он, не отрывая глаз от окна.
— Нет. Но у меня есть невеста, которая скоро станет моей женой. Имею ли я право жениться?
Напряженный голос молодого человека заставил профессора вздрогнуть. Он круто повернулся и, пряча глаза, сел за стол. Все стало ясно.
— Что со мной? Я должен знать все, так будет лучше. — Отар старался сохранять спокойствие.
Профессор продолжал молчать. Когда он ознакомился с анализом крови Отара Нижарадзе, то ужаснулся до глубины души.
— Не скрывайте ничего, профессор. Я готов к самому неприятному.
— Скажу, все скажу! — заволновался профессор. — У вас обнаружены признаки белокровия.
Будто кто-то невидимый вонзил когтистую лапу в грудь Отара и вырвал сердце, а в образовавшуюся пустоту хлынул леденящий холод.
— Я не говорю, что окончательный диагноз — лейкемия, но симптомы явные. Вам, вероятно, придется поехать в Москву. У меня там есть большой друг, видный специалист как раз в этой области. Я попрошу, чтобы он отнесся к вам с особым вниманием. Возможно, что я ошибаюсь.
— Вероятность ошибки почти исключена, профессор, не так ли?
— В общем-то да… Но, как вам сказать, непогрешимых людей нет…
— Все понятно. — Отар поднялся.
— Приходите в понедельник, точно в это время, я вам назначу курс лечения.
— Всего доброго, профессор.
— Мне еще кое-что нужно сказать вам! — задержал его профессор.
Отар обернулся. Профессор явно не находил слов, но в конце концов выдавил:
— Если вы хотите, мы можем перевести вас на инвалидность…
Отар тряхнул головой, не обманывает ли его слух, и вдруг на него напал смех. Профессор оторопело глядел на хохочущего пациента.
— На инвалидность, говорите? Весьма признателен вам, профессор. — Отар твердым шагом направился к двери. На пороге будто заколебался, закрыл приотворенную дверь и вернулся к столу.
— Сколько лет я еще проживу?
— Молодой человек, вы не должны терять надежду…
— Я должен быть готов к самому худшему. Год? Два? Три?
— Может быть, и три… Вполне возможно. Болезнь началась совсем недавно, и поверьте, у вас нет оснований терять надежду.
— Всего доброго, профессор.
4
Отар Нижарадзе лежал на постели, уставясь в одну точку. Было жарко. Он встал, включил вентилятор и распахнул окно.
Комнату заполняли книги. На письменном столе в беспорядке валялись рукописи, ручки, чистые листы бумаги, карандаши, резинки.
Отар думал, и под низкое гудение вентилятора, казалось, что мысли спешат к нему, глухо и ровно гудя.
«Максимум — три года, минимум — год! Может быть, через год меня не будет в живых…»
Отар растянулся на кровати и зарылся лицом в подушку. Никогда не думал, что так безболезненно свыкнется с мыслью о смерти.
«Неужели это все? Неужели страх смерти не проймет меня больше этого?»
Отар был удивлен. После того, как профессор вынес ему смертный приговор, прошло целых два часа, а он не ощущал ни особого страха, ни содрогания. Может, он вообще лишен чувства страха?
Случилось то, чего он всегда опасался. Неизбежность смерти его никогда не беспокоила, хотелось лишь, чтобы не случилось ничего такого, что точно определит срок его жизни.
Внезапно на память пришли слова профессора об инвалидности. Он поднялся и в одних трусах подошел к зеркалу. Оттуда на Отара смотрел мускулистый, статный молодой человек, полный сил и здоровья.
Неужели в этом сильном, рослом теле поселилась смерть?
«Инвалидность», — снова вспомнил Отар и горько усмехнулся. Ему невольно представился инвалид Нижарадзе, коротающий жизнь в ожидании скорого конца.
Он подошел к книжному шкафу, раздвинул книги и достал спрятанный за ними «вальтер». Сдул с пистолета пыль, протер бумагой и подсел к столу. Разглядывая оружие, он механически вынул обойму. В ней было всего три патрона. Отар подкинул их на ладони, как камешки, и снова заложил в обойму.
Этот «вальтер» ему подарил один студент в Алвани. Дал и три патрона, все, что у него было. Отар обожал оружие, но никогда не носил его при себе. Он привез подарок домой и спрятал за книги. С той поры прошло несколько лет.
Отар решил, что застрелится, если будет прикован к постели. Он не станет покорно дожидаться, когда смерть соизволит навестить его. Один из трех патронов сослужит ему последнюю службу. Который, в частности… Предполагал ли студент, что он дарит новому знакомому?
Да, многое неведомо человеку. Невольно он вспомнил дядю, брата отца, Володю Нижарадзе, неугомонного весельчака. И сейчас перед глазами возникло полное, живое лицо. Дяде было сорок пять лет, когда его призвали в армию. Недолго пришлось ему воевать. Его убил зеленый юнец, немецкий солдат лет восемнадцати. Когда их рота ворвалась на военную базу немцев, этот солдат, спрятавшись среди ящиков, выстрелил дяде в спину. Наши солдаты, определив по звуку, где прячется немец, прошили ящики автоматными очередями. Потом из завала вытащили труп немца. Кто-то перевернул его на спину. Восемнадцатилетний юнец бессмысленно уставился голубыми глазами в облачное небо. Он был на двадцать семь лет моложе своей жертвы.
«Двадцать семь лет! Может быть, мой дядя беспечно веселился с друзьями в тот час, когда в каком-то немецком городишке родился мальчик, застреливший его через восемнадцать лет! Неужели дядя ничего не почувствовал в то мгновение? Неужели предчувствие не кольнуло его?»
Случилось то, чего Отар опасался. Жизнь его отмерена. Не совсем точно, но приблизительно он все-таки знал, когда наступит конец.
Как счастливы старики, достигшие того возраста, когда каждый день может стать последним, а они, не подозревая об этом, с надеждой глядят в будущее. Даже солдаты на переднем крае уповают на милость судьбы, которая, возможно, пощадит их.
А его судьба не пощадит.
Но кто поручится, что ему суждена смерть от белокровия? Возможно, какой-нибудь несчастный случай — автокатастрофа или шальная пуля — опередит смертельный недуг? Все возможно, все может случиться, но нет ничего ужаснее знать, когда ты умрешь.
— Три года!
Три года — тысяча девяносто пять дней. Немало! Главное, успеть сказать то, что ты должен сказать. Три года — мизерный срок, но все-таки целых три года лучше, чем совсем ничего…
На память пришел документальный фильм 1910 года, который запечатлел эпизоды берлинского восстания. Мелькали люди, кто-то произносил речь, кто-то размахивал знаменем. На улицах возводили баррикады. Стреляли. Скакали полицейские… Сегодня же в живых наверняка не осталось ни одного из снятых в этом старом фильме. Человечество полностью обновляется в четырех поколениях, и пятое совершенно не помнит первое.
Отар Нижарадзе взглянул на стол. Там, в папке, лежат неоконченный роман и несколько рассказов. Завтра же надо садиться за работу, завершить все, пока болезнь не свалила с ног. Он машинально перевел взгляд на пистолет, неприязненно покосился на его хромированный ствол и засунул «вальтер» в ящик письменного стола. Потом опустился на стул, положил длинные ноги на подоконник, закурил. Сигарета напомнила ему сейчас о похоронах отца. Ему было шестнадцать лет, когда скончался отец. К папиросам Отар пристрастился с тринадцати. Домашние не знали, что Отар курит. Однажды, когда он с папиросой в зубах шествовал по улице, его увидел дядя, мамин брат, и отодрал за уши. Отар пообещал ему бросить курить, если тот ничего не расскажет отцу… Отар не мог войти в комнату, где лежал отец. Он стоял в прихожей, прислонившись к стене, а мужчины обсуждали что-то связанное с похоронами. Тогда-то дядя достал из кармана папиросы и предложил всем. Как был удивлен Отар, увидев протянутую ему пачку «Казбека». Он растерялся, но тут же понял, что означает дядин жест — отныне в родне Отара считали взрослым.
Память Отара почему-то обращалась к тем, о ком ему не хотелось сегодня думать, он очень боялся, что им овладеет чувство отчаянья. Но перед глазами встали мать и Ната. Мать, на долю которой выпало столько невзгод. Бедная, так и не смогла оправиться после смерти мужа. Но сейчас, когда у сестры Отара появился ребенок, мать немного воспрянула, словно забыла муки и страдания. С утра до вечера только и крутится около малыша. Знает ли несчастная, какая новая беда стоит у порога?
Ната! Отар обязан порвать с ней. Все остальное не в счет. Сейчас она сидит в деревне и занимается. Готовится в аспирантуру. Чтобы лучше подготовиться, даже в деревню уехала. Как видно, не судьба им быть друг с другом. Неужели и она ничего не чувствует? Еще хорошо, что болезнь обнаружили сегодня, а не спустя несколько месяцев, когда бы они расписались. Тогда бы одной несчастной стало больше. А, кто знает, возможно, и двумя…
Нате он коротко напишет, что их встреча была ошибкой, что он любит другую. Поверит ли Ната? Легко ли поверит? Неужели она не догадается обо всем? Ведь потом, когда откроется болезнь Отара, все станет ясно. Но тогда наверняка уже будет поздно.
Он сегодня же напишет ей письмо, короткое, холодное и резкое. Как можно холоднее. Лучше вызвать в ней активную реакцию, уколоть побольнее, посильнее ударить по самолюбию. Тогда она гораздо легче забудет Отара, безболезненней выбросит его из сердца.
Отар скинул, ноги с подоконника. Небрежно выбросил окурок и присел к столу. Он решил сейчас же написать Нате. Взял чистый лист бумаги, авторучку и стал обдумывать первые слова. Долго он думал, не зная, с чего начать. Слова не шли. Он отшвырнул ручку, встал, заходил по комнате.
Нет, пока Ната не сдала в аспирантуру, он не должен писать! И облегченно вздохнул — впереди еще три месяца.
Сейчас он был совершенно спокоен и сам удивлялся своему спокойствию.
«Разве арестанту, которого приговорили к смерти, приходится не хуже моего? У него ведь не остается ни малейшей надежды, когда его ведут на расстрел. А у меня в душе еще теплится искра надежды. Мне отпущено три года жизни. А там, возможно, и медицина скажет свое слово…»
Отара потянуло на улицу. Он уже мысленно составил для себя особый календарь. В нем было тысяча девяносто пять дней. Завтра он сорвет первый листок. А сейчас — на улицу, скорей на улицу!
Он достал из гардероба рубашку с погончиками и металлическими пуговицами. Оделся, по обыкновению, неторопливо. Тщательно зачесал светло-каштановые волосы. Провел ладонью по щеке, недовольно покачал головой. Достал из ящика электробритву и побрился.
«Неужели человек так легко свыкается с мыслью о смерти? И может быть, я оттого спокоен, что надежда во мне пересиливает чувство обреченности?»
Он положил электробритву в ящик, задвинул его коленом и вышел из дому.
Был жаркий летний вечер.
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
1
Тамаза Яшвили разбудил настойчивый звонок телефона. Он взглянул на часы — кому это приспичило в такую рань — и удивился, было одиннадцать. Поспешно вскочил и схватил трубку.
Звонил Отар Нижарадзе.
Он сказал всего несколько слов. Тамаз окаменел. Рука его продолжала сжимать трубку, в которой звучали прерывистые гудки отбоя. Позже, вновь и вновь переживая ужасные слова, сказанные ему Отаром, он никак не мог восстановить в памяти чувства, вызванные в нем внезапной вестью о гибели Важа Лагидзе. Отчетливо запомнилось одно — он ощутил скорее физическую, нежели душевную боль, но и эта боль не поддавалась определению. Только одно и сохранилось в памяти — будто ледяная волна окатила его с головы до ног в тот миг.
«Важа Лагидзе погиб», — Тамаз положил трубку и поплелся к постели. Он не лег, а надел очки и опустился на край кровати.
«Как погиб? Где погиб?..»
Тамаз оделся и помчался в больницу. Отар сказал, чтобы он приходил к моргу Первой больницы.
«Может быть, не погиб, может быть, выжил, а Отар толком не разобрал?.. Может быть, выжил, может быть, выжил…»
Тамаз сначала злился на себя, что не расспросил Отара подробнее. Но сейчас он даже чувствовал некоторое облегчение, что ничего не знал наверняка. Все-таки оставалась какая-то надежда. Он не знал, где и как погиб Важа, но в одном был уверен — несчастный случай связан с машиной.
«Наверняка врезался во что-то или занесло…»
Тамаз Яшвили приблизился к огромным железным воротам больницы. У него был такой вид, что привратник сразу догадался, куда он идет, и молча пропустил его.
Огромный двор больницы Тамаз пересек почти бегом. Расспрашивая встречных, нашел морг. Издали увидел группу понуро стоящих людей, отыскал глазами Отара и поспешил к нему. Засунув в карманы длинные руки, Отар перекатывал сигарету из одного угла губ в другой. Внешне он казался спокойным, чересчур спокойным, будто ничего не случилось.
Сразу пропала надежда, которой тешил себя по дороге Тамаз, но все же спросил:
— Погиб?
Отар махнул рукой.
— Где, как?
— Перед своим домом. Только выехал — врезался в автобус.
— И сразу умер?
— Вероятно. Иначе и быть не может. Машина так искорежена, не узнать…
— Почему я не крикнул ему еще раз, никогда себе этого не прощу! — в который раз повторял невысокий, седоватый мужчина лет сорока. Несмотря на седину, он выглядел довольно моложаво.
Тамаз не знал его. Постепенно из разговоров он понял, что седоватый был соседом Важа Лагидзе. Каждому вновь пришедшему он начинал рассказывать, как, собираясь на службу, крикнул Важа, чтобы тот подождал его, но Важа не услышал, вырулил на проспект Чавчавадзе, и в ту же минуту автобус переехал его «Москвич». «Переехал», — именно так говорил он. Это слово седоватый повторял каждый раз, пересказывая случившееся, будто оно помогло более наглядно нарисовать картину гибели Важа. И с искренним сожалением неизменно добавлял: «Услышь он мой крик и повремени секундочку, тот бы никак не столкнулся с ним».
Эта «секундочка» почему-то раздражала Тамаза. Кто сосчитает, сколько таких «секундочек» выпадает в жизни на долю каждого, а человек и не подозревает об опасности, которую отвела от него «секундочка». Она становится очевидной только после гибели человека. Поэтому разговоры о «секундочке», которая могла избавить человека от смертельной опасности, от смерти, казались Тамазу бессмысленными.
Все ждали. Разговаривали почему-то вполголоса, почти шепотом. Время летело незаметно. Пошел четвертый час, как они толклись здесь. Некоторые жалели семью погибшего, другие только детей, оставшихся без отца, после чего следовало избитое, банальное философское заключение — «дети вырастут, а умершего не воротишь».
Парни вспоминали множество случаев и историй, связанных с Важа Лагидзе. Упрямство и неуступчивость, свойственные Важа, они называли теперь спортивным азартом. В том, что прежде считали дерзостью, видели прямоту и темперамент. Друзья все простили погибшему. Сейчас они находили оправдание самым большим его недостаткам и вспоминали о нем с искренней любовью. Каждый считал своим долгом припомнить какой-нибудь эпизод, старый, забытый случай, героем которого был Важа Лагидзе.
Все истории и случаи повторяли друг друга и были связаны с характерными чертами погибшего.
Тамазу наскучило выслушивать одно и то же, и он отошел в сторону. В голове его никак не укладывалось, что Важа скончался, даже не скончался, а погиб. Погиб самый веселый из друзей, самый упрямый, самый энергичный и жизнерадостный.
Тамаз оглянулся. Отар куда-то исчез. Тамаз только сейчас сообразил, что Отар был единственным человеком, который ничего не вспоминал и вообще не произнес ни одного слова.
Отар скоро появился и, подойдя к Тамазу, тихо сказал: «Пошли со мной». Тамаз покорно последовал за другом. Они вошли в старое кирпичное здание, миновали широкий коридор и оказались в просторной, выложенной кафелем комнате.
Тамаз едва не вскрикнул. Напротив, на бетонном столе лежал Важа, устремив, казалось, на Тамаза полузакрытые голубые глаза. Один из врачей, просунув руку под затылок Важа, протирал ватой окровавленный висок. Голова покачивалась на ладони. Длинные, белокурые волосы слегка шевелились, щеки еще сохраняли естественный, живой цвет. Трудно было поверить, что он мертв. Тамазу казалось, что Важа вот-вот закричит, как бывало: «Погодите, ребята, и я с вами».
Но нет, Важа был мертв. Представлявшееся невозможным стало очевидным.
Второй врач спокойно завершал то, что на языке медиков называется обработкой трупа. Тамаз невольно оглянулся на Отара. Отар Нижарадзе, по обыкновению засунув руки в карманы, пристально смотрел на труп погибшего друга. На губах его обозначалась едва заметная ироническая улыбка.
Больше всего Тамаза ужаснуло, что ни на него, ни на Отара труп не произвел должного впечатления. Оба они были совершенно спокойны. Гораздо спокойнее, чем во дворе, когда смерть Важа казалась невероятной.
Тамаз оглядел морг. Там находились еще два трупа. Один, как он узнал потом, попавшего под трамвай, второй — человека, убитого в собственной машине. Рассказывая о последнем, все почему-то подчеркивали, что убийца ничего не взял, ничего не украл.
Врачи заметили остановившихся у порога друзей, но продолжали заниматься своим делом, не обращая на них внимания. Внезапно Отар Нижарадзе повернулся и вышел. Тамаз поспешил за ним. Вернувшись во двор, Отар никому не сказал, где они были и что видели. А здесь уже всем распоряжался высокий инженер, институтский приятель Важа. Собрав молодых людей, он с таким видом давал каждому поручение, словно главным была не сама трагедия, а дела, которые необходимо уладить. Отару и Тамазу он поручил заказать гроб.
— Представляете, там еще два трупа! — неожиданно для себя сказал Тамаз инженеру. Ему казалось, что он должен что-то сказать.
— Вы удивлены? — рассмеялся инженер. — Тбилиси — огромный город. В больших городах скоро естественную смерть станут считать неестественной.
Отар по-прежнему стоял, заложив руки в карманы и не произнося ни слова. Тамаз заметил, что они с Отаром держались гораздо спокойнее всех остальных, еще не видевших трупа погибшего Важа Лагидзе.
2
Машина остановилась у мастерской похоронных принадлежностей на задах Кукийского кладбища. Первое, что услышал Тамаз Яшвили, был вальс Штрауса, доносящийся из мастерской.
Тамазу не хотелось заходить туда, но, чувствуя неловкость перед Отаром, вылез из машины.
Мастерская была заставлена гробами. Тамаз по привычке тут же пересчитал их — шестьдесят семь. На некоторых указаны имена и фамилии.
Танцевальную мелодию сменила спортивная передача. Прибитый к стене уличный репродуктор ревел во всю мощь.
Отар побежал искать директора. Тамаз остался один.
Вдруг гробовщики захлопали в ладоши, крики радости огласили помещение.
— Что случилось? — растерянно спросил Тамаз.
— Нона выиграла! — ответил ему один, высоко поднимая большой палец.
На похоронах Тамазу обычно бывало не по себе. Его бросало в дрожь от одного вида гробовой крышки, выставленной в подъезде. А тут, среди шестидесяти семи гробов, он был поразительно спокоен. Более того, внезапное веселье в мастерской вызвало у него улыбку.
За пять минут до их прихода в мастерской начался обеденный перерыв. Часть рабочих куда-то ушли, но большинство оставались на местах. Гробовщики, покрутив в ладонях и встряхнув бутылки с кефиром, садились на гробы и с аппетитом приступали к еде. Уплетая хлеб с колбасой, они играли в шашки на куске фанеры, расчерченной углем.
Гробы, равно как и могилы, существенно отличаются друг от друга. Одним предназначались капитальные домовины, вытесанные из дубового ствола, другим — гробы попроще, буковые, обитые черной тканью, третьим — совсем простые, сосновые и еловые, выкрашенные краской. Все это имеет важное значение для близких покойного, для родственников, соседей, доброжелателей и врагов, и никакого — для самого усопшего.
Большая часть гробов была изготовлена впрок, без заказа. Сколачивали их, исходя из среднего роста граждан. Некоторый лишек не имеет никакого значения для будущего вечного их обитателя. Да, люди ходят по улицам и на службу, планируют что-то, строят дачи, готовятся к путешествиям, грозятся стереть кого-то с лица земли, кому-то сулят золотые горы, им и в голову не приходит, что гробы для них уже сколочены и прислонены к стене или на них верхом сидят мастеровые и с аппетитом уплетают за обе щеки.
Тамаза охватило отвратительное чувство бренности человеческой жизни. Он повернулся и вышел. Не дожидаясь Отара, сел в машину. Шофера не было, видимо, отдыхал где-то в тени. Кузов машины раскалился на солнце, сидеть в ней было невозможно. Тамаз вылез, заметил неподалеку дерево и направился к нему. Около дерева он увидел мальчика с духовым ружьем, который, присев, караулил птиц. Напряжение мальчика невольно передалось и Тамазу. Боясь испортить «охоту», он замер на месте, не чувствуя, что остановился на самом солнцепеке.
— Уже целый час вот так подстерегает! — донесся до Тамаза знакомый, хриплый голос. Тамаз обернулся — перед ним стоял грязный, приземистый мужчина, тот самый, что повстречался ему жуткой ночью на безлюдной улице. Гнилые редкие зубы. Злой блеск глаз. Старые ботинки. Тамаз сразу услышал ровное поцокивание железных подковок.
«Он, в самом деле он!»
— Я только что видел вас в мастерской. Вам стало не по себе, по лицу заметно. — Незнакомец отвратительно ухмыльнулся.
— Наоборот, в мастерской я успокоился, наглядно убедившись, что цена жизни — копейка! — растерянно ответил Тамаз и тут же рассердился на свою болтливость.
— Ах, значит, вы убедились, что цена жизни — копейка? — В глазах незнакомца вспыхнула злая искра. — Вот, понаблюдайте за этим молокососом, битый час торчит на солнцепеке, ждет, когда птичка прилетит. Не знает, что в это пекло тут ни одна птаха не появится. Ну и что, он готов еще час проторчать в засаде, а если домой не загонят, и до ночи просидит. Вы думаете, ему интересно стрелять в цель? Нет, он бы поставил себе коробок да палил по нему, сколько влезет. А он поджидает птиц. Стрельба, молодой человек, тогда доставляет удовольствие, когда влечет за собою смерть, смерть!
Тамаз снова услышал знакомый дребезжащий смех. Мальчик с ружьем в руках по-прежнему караулил птиц.
— Тамаз! — долетел крик Отара.
Тамаз Яшвили очнулся, огляделся — незнакомца и след простыл. Отар стоял у машины и махал рукой. Только сейчас Тамаз осознал, что стоит на самом солнцепеке. Он достал платок, вытер пот и пошел к машине.
3
Буфет гостиницы «Тбилиси» был пуст. Покинув стойку, Гриша дремал за столиком. За другим сидели Отар с Тамазом и молча ужинали. Временами Тамаз застывал с вилкой на весу, взгляд цепенел, потом он встряхивал головой и продолжал есть.
— Гриша, дорогой! — Отар постучал ножом по пустой коньячной бутылке и показал, неси, мол, вторую.
Гриша открыл покрасневшие глаза, тяжело поднялся, зашел за стойку и откупорил новую бутылку.
— Когда я увидел глаза Важа, мне почудилось, что он вот-вот окликнет меня! — неожиданно произнес Тамаз.
Отар ничего не ответил, молча опрокинул рюмку.
— Какой он все-таки несчастный! Можно ли было представить, что он погибнет! Какой он был веселый, жизнерадостный. Я никогда не видел его грустным. Всегда завидовал ему, считал его самым счастливым на свете…
— «Самым счастливым»! — усмехнулся Отар Нижарадзе. — К нам во двор приходит один мальчик, мацони приносит. Ему девять лет. Он из Цхнети. В семь утра он уже в Тбилиси. Простой подсчет показывает, что его будят не позднее шести, чтобы к семи он поспел в город. Понял, в шесть часов утра. Потом этот мальчик взваливает на себя тяжелую ношу и ходит по дворам. У матери больное сердце, и она не может подниматься по лестницам. В то же время его ровесник, сынок моих соседей, краснощекий и гладкий, как тюлень, досматривает сны, а едва проснется, его сразу, как индюшонка, начинают кормить, оберегают от сквозняков. Ничего не скажешь, забота. Поставь этих двоих рядом и невольно подумаешь, почему одному такое счастье, а второй — обездоленный. Но как только в твоей голове появится эта мысль, начинается твое заблуждение. Никто не скажет, который из двоих счастливее.
Отар Нижарадзе отставил тарелку, отодвинул стул и закинул ногу за ногу.
— Однажды я был в школе, киноочерк готовил. Выстроили третьеклассников. Нарядные ребятишки в белых рубашках с сияющими лицами уставились на нас. Я видел их наивные детские взгляды. Между тем среди этих ребят было много таких, чьи желания исполняются мгновенно, а для других велосипед, например, — несбыточная мечта. Но трудно сказать, кто из этих ребят счастливее. Жизнь похожа на минное поле. Человек не знает, пересечет ли его: некоторые рано осиротеют, на полпути лишатся родительской поддержки, другие… кто знает, где им жизнь подставит ножку, где их подстерегут несчастья. Одних скосит болезнь, других — автомобильная катастрофа, третьим семейные неурядицы отравят жизнь, и они потеряют гордость и достоинство. Так что не стоит удивляться ничему на свете, никто не знает, кто перейдет поле до конца.
Тамаз Яшвили сидел отрешенно, словно не слушая разглагольствований друга, на самом же деле не пропуская ни одного его слова.
— Гриша, убери со стола и закажи кофе, — повернулся к буфетчику Отар Нижарадзе.
Гриша заказал по телефону кофе и принялся убирать со стола. На столе остались только бутылка коньяку и две рюмки.
— Одно поражает меня, — задумчиво начал Тамаз. — Когда я увидел в морге труп Важа, у меня и слезинки не выкатилось из глаз. Я немного растерялся, мне стало стыдно за себя. Хотел заплакать — ничего не вышло. Зато когда привел к тетке его малыша, вот тут-то и хлынули слезы.
— Вдруг, без причины?
— Нет, по дороге я не плакал. Когда привел мальчика, то не сразу ушел, а присел на диван. В это время — звонок. «Папочка пришел», — закричал малыш, бросаясь к двери. Тут я уже не сдержался…
— В том-то и все дело, — засмеялся Отар.
— Чего ты смеешься? — удивился Тамаз.
— Я много думал об этом, и знаешь, к какому выводу пришел? Чтобы ощутить трагедию, недостаточно одного, пусть самого ужасного, факта. Помимо ужаса, необходимы еще какие-то эмоции, художественное воплощение трагедии. Мы с тобой много раз бывали на панихидах. Видели покойников — главных и часто незнакомых нам героев трагедии, мужественно пожимали руку родственникам, — и никакой душевной боли, никаких слез. Но вот перед выносом тела из общего причитания вырывается одна фраза, и у тебя ком подкатывает к горлу. Ты видел мертвого друга на бетонном столе. Разве мыслимо что-нибудь трагичнее этого момента? Если гибель Важа Лагидзе способна была ужаснуть, то именно в тот миг, когда ты увидел его исковерканный труп. Ты же не проронил ни слезинки. А я, знаешь, когда заплакал? Когда жена его прижала к груди окровавленную рубашку мужа. Ну так вот, что больше ужаснуло нас, сама трагедия или эмоции? Выходит, в человеке есть нечто такое, что заставляет его воспринимать трагедию по-разному. Разумом мы глубоко постигаем главное содержание трагедии, но переживаем ее не слишком глубоко. И знаешь почему? Потому что переживания не зависят от нашего разума и рассуждений. Человека порой трогает и заставляет лить слезы не главная, основная, а какая-то третьестепенная сторона дела. Однако такие мысли заведут нас слишком далеко. Допьем и пойдем отсюда, душно мне, больше не могу.
Отар вытер платком потный лоб, выпил кофе и перевернул чашечку.
— Но в то же время, мой Тамаз, хорошо умереть молодым. Хоть кто-то пожалеет тебя. По старикам часто даже родные дети не печалятся.
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
1
В кабинете стояли огромный железный сейф и простой деревянный шкаф, набитый папками. К дешевому письменному столу примыкал продолговатый, покрытый зеленым сукном стол. На письменном лежало множество разных бумаг и бланков. Время от времени на правом краю его позванивал черный телефон, видимо, подключенный параллельно с еще одним.
Отар Нижарадзе беспечно сидел на стуле и дымил сигаретой. Следователь не спешил с разговором. Отар тоже молчал, хотя и удивлялся, что до сих пор его только однажды вызвали в милицию. И то затем, чтобы он повторил показания, данные им следователю на месте происшествия.
Следователю было лет тридцать пять, но он почему-то показался Отару слишком молодым для ведения этого дела. Как только Отар увидел его черные, хитрые глаза, тут же усомнился в честности следователя.
Следователь старался напустить на себя важность, что с первых же минут было подмечено Отаром. «Наверно, потому, что я работаю на киностудии», — решил он. При нем следователь вызвал нескольких сотрудников, деловым тоном сделал им замечания, дал поручения, затем убрал в сейф какие-то дела и с таким сосредоточенным видом повернул его ручку, будто этот тяжелый сейф, снабженный замком с шифром, подчеркивал сложность и секретность дел, подшитых в простенькие синие папки.
— Итак, вы уверены в правильности записанного номера? — начал он.
— В этом, по-моему, и вы не сомневаетесь. Помимо номера, я снабдил вас множеством других сведений, которые могут служить доказательством, — цвет машины, разбитый задний фонарь… Вы нашли точно такую же брошенную машину. С таким же номером, такого же цвета, с разбитым задним фонарем. Неужели все это случайное совпадение? — не выдержал Отар.
Следователь понял, что задал бессмысленный вопрос.
— Ужасно! — пожал он плечами, рассматривая свой стол. — Разрушилась одна семья, теперь и вторая на грани гибели. Из-за чего, совершенно бессмысленно и беспричинно…
Отар испытующе покосился на следователя, ему показалось, что следователь хотел добавить что-то еще. Отар не мог понять, почему он не договорил — не решается, затрудняется или испытывает его?
— Вы уверены, что за рулем находился Анзор Хеладзе?
Отару уже было известно, кто такой Анзор Хеладзе, владелец машины. Он узнал, что Хеладзе считался денежным человеком, и поэтому не удивлялся медлительности следствия.
— Трудно утверждать. В одном я уверен, что за рулем сидел либо он сам, либо кто-то из его собутыльников.
— Для суда ваша уверенность ничего не значит. — Следователь пододвинул Отару лежащую на столе пачку сигарет и закурил сам.
— Я и не стану доказывать того, чего не видел. Но, в свою очередь, говорю вам то, в чем не сомневаюсь. На остальные вопросы должен ответить сам Хеладзе.
— А если Хеладзе вообще не был в той машине?
— Тогда пусть припомнит, кому он одолжил ее. — Отар поднял голову и выпустил в потолок струю дыма.
— А если машиной воспользовались посторонние лица или угнали жулики? — Следователь так демонстративно наклонился, словно говоря: что ты на это скажешь?
— Исключено! — спокойно отвел вопрос Отар Нижарадзе, не удостаивая следователя взглядом. Он смотрел прямо перед собой, пуская изо рта колечки.
— Почему?
— По очень простой причине. Машину угоняют не жулики, а бандиты. И не для того, чтобы покататься на ней… Машину вел пьяный, и вы с этим согласны. В то же время Хеладзе заявляет об угоне машины только через два часа после происшествия. В милицию он является, еле держась на ногах. Неужели что-то здесь вызывает сомнение?
— Да. К сожалению, все это еще ни о чем не говорит. — Следователь улыбнулся и забарабанил пальцами по столу.
Отар спокойно повернулся и взглянул на него в упор.
— Какие доказательства вам еще нужны? Разве вам не все ясно? Остальное зависит от вас. Неужели нужно, чтобы преступник пришел в милицию и заявил, что именно он убил человека?
Улыбка исчезла с лица следователя. Сейчас он глядел куда-то в пространство, видимо, обдумывая внезапную мысль.
— М-да! — неожиданно буркнул он. Поднялся, прошелся по кабинету, взял со стола сигареты и бесстрастно заговорил:
— Хеладзе написал в заявлении, что машину угнали, когда он с друзьями находился в ресторане «Самадло» по улице Давиташвили. Машина стояла в маленьком дворе ресторана. Когда они вышли, ее уже не было. Они тут же вернулись и поспешили к телефону. Телефон не работал. После этого они отправились прямо в милицию. Вам кажется, что возможность такого варианта нереальна?
Отар ответил не сразу. Он залез в карман, достал сигарету и долго разминал ее. Следователь поднес ему спичку. Отар лениво склонился к его руке, прикурил и глубоко затянулся.
— Разумеется, теоретически возможен и такой вариант, — наконец согласился он, глядя следователю в глаза.
— Только теоретически? — улыбнулся тот.
— Только! Я убежден, что за рулем сидел сам Хеладзе.
— И я убежден. Вы думаете, что я не убежден? Но это ничего не значит.
— Если и вы убеждены, то это значит очень многое…
Следователь скорбно улыбнулся, словно говоря: что ты понимаешь в нашем деле? От Отара не ускользнул скрытый смысл его улыбки.
— Для суда и теоретическая возможность такого варианта весьма весомый факт, — Следователь придвинул стул и сел.
— Здесь все упирается в ваше умение и способности. На то вы и следователь, чтобы, имея на руках столько доказательств, распутать дело.
— А если появится человек, который признается, что он угнал машину, что тогда?
От этих слов Отар вздрогнул и насторожился. Он уставился на следователя, словно хотел уразуметь скрытый смысл фразы. Он никак не мог понять, куда клонит следователь.
— Да, если появится такой человек?.. — повторил следователь.
— Тогда предложенный вами вариант будет возможен не только теоретически.
— Вы и сейчас уверены в своей правоте? — насмешливо улыбнулся следователь.
— Абсолютно, — спокойно отрезал Отар и откинулся на спинку стула.
— Почему?
— Потому, что пока такой человек не появился.
— А если появится, тогда что?
— Тогда? — Отар прищурил глаз. Ему хотелось выложить следователю все, рассказать и про выстрел, и про то, как по ночам и утрам звонят ему по телефону и молчат. Но он тут же передумал, не зная еще, куда клонит следователь, чего он добивается. Время от времени тот как-то двусмысленно улыбался. Возможно, Отару просто казалось? Однако поспешность ни к чему. «Допустим, он убедит меня, а дальше? Дальше наверняка появится сам Хеладзе для переговоров. Тогда-то все и прояснится».
Отар наклонился вперед, поставил стул на передние ножки и уперся локтями в стол:
— Тогда у меня не будет даже морального права подозревать Хеладзе. В конце концов, я мельком видел лицо водителя. Но я твердо уверен, что никто не придет с повинной.
— Разумеется, это только предположение. Следователь должен предвидеть все.
— Хеладзе арестован?
— Мы его освободили на поруки. — Следователь встал.
— Скоро будет суд?
— Вероятно, почти все свидетели опрошены.
— Они, конечно, подтверждают показания Хеладзе?
Следователь засмеялся. Отар не понял, что означает этот смех — да или нет?
— Вы летом никуда не собираетесь? — спросил на прощанье следователь.
— Не знаю, не думаю. Всего доброго!
— До свидания!
2
В начале седьмого Отар Нижарадзе вышел из главного подъезда киностудии, на ходу раскланиваясь с многочисленными знакомыми. Вместе с ним вышла и Мзия Ахобадзе.
— Отар, кто-то зовет тебя, — сказала она, когда они поравнялись с небольшой автостоянкой рядом со студией.
Отар оглянулся. У сверкающей «Волги» стоял знакомый человек и с улыбкой махал ему рукой. Отар никак не мог вспомнить его имени. Это был тот самый могучий детина с маленькой головкой, который руководил застольем в «Белом духане». В машине сидели двое незнакомцев. Отар смекнул, для чего прибыла эта троица, и сердце у него екнуло. После разговора со следователем прошла неделя. Он каждый день ждал их появления, но не мог представить, что и этот детина причастен к делу Хеладзе.
«Кто знает, возможно, и он сидел в этой машине», — невольно подумал Отар. Затем как ни в чем не бывало весело распрощался с Мзией и направился к «Волге». Голиаф с улыбкой двинулся ему навстречу. Пожал руку, обнял. Из машины вылезли и двое остальных. Детина познакомил Отара с обоими. Теперь Отар знал, что одного из них зовут Гизо, второго — Арчилом, зато не мог вспомнить имени знакомого голиафа. Он старался не пропустить, как обратятся к другу Арчил или Гизо, но те молчали.
Отар, словно не догадываясь, зачем они пожаловали, беззаботно смеялся, здоровался с проходящими сослуживцами, перекидывался с ними словами.
— А не прокатиться ли нам куда-нибудь? — предложил детина с маленькой головкой.
Отар посмотрел на часы.
— Ну, полно, тоже мне занятой человек!
— У меня неотложное дело, часа на полтора — больше не смогу…
— Поехали, там видно будет! — впервые раскрыл рот один из двоих. Это был Арчил.
— Нет, ничего не выйдет. Если вас не устраивает, отложим на завтра.
— Э, отложенное дело — от лукавого, — веско произнес голиаф. — Ну, сядем!
— Куда поедем? — спросил Арчил.
— Решим в машине. Но, если хотите знать мое мнение, лучше за город.
Гизо помалкивал, не сводя с Отара упорного взгляда. Отар мешкал, словно поджидал кого-то. В это время с ним поздоровался бородатый парень, увешанный фотоаппаратами.
— Привет, Гия! — вскинул руку Отар. — Ну-ка, щелкни нас разок.
— И тут работа! — Гия изготовил фотоаппарат.
Могучий детина отвернулся. Отар встал у радиатора, чтобы на снимке запечатлелся и номер машины. Гизо недовольно покосился на фотографа. Арчил принял позу, будто садится в машину, поставил в открытую дверцу ногу и наклонил голову.
Гия несколько раз щелкнул фотоаппаратом.
— Заодно и вторым аппаратом сними, может быть, на этом не получится.
Гия снял еще раз. Отар поблагодарил его и повернулся к «Волге».
— Пожалуйте вперед! — пригласил Арчил, изнутри открывая переднюю дверцу.
Отар не заставил повторять приглашение и сел рядом с водителем.
— А снимки мы получим? — спросил голиаф, садясь и захлопывая дверцу.
— За снимки не беспокойтесь.
— Куда поедем, батоно Давид? — спросил Арчил, когда машина тронулась, и посмотрел на водителя в зеркальце.
«Давид», — запомнил Отар.
— Куда Отар прикажет.
— Мне все равно, только учтите, у меня всего полтора часа! — Отар достал сигарету и удобно устроился на сиденье.
— Поедем в Дигоми, в деревню. Там лучше всего, — сказал Давид.
Машина выехала на мцхетскую дорогу. Спидометр показывал сто километров. Все четверо молчали и, чтобы как-то сгладить неловкость, курили. Отар предполагал, что один из двоих, Арчил или сидящий сзади, Гизо, брат Анзора Хеладзе. Скорее всего, Гизо, Арчил держался беспечнее. Гизо же упорно молчал, лицо его было бледно. И во время знакомства он не раскрыл рта. Его представил Давид. Отар спиной ощущал колючий взгляд Гизо. Ему хотелось посмотреть в зеркальце — увидеть выражение его лица, но он понимал, что этим выдаст свое волнение. Отар и вправду волновался, хотя не особенно сильно. Он давно был готов к такой встрече и только одно не продумал заранее, как вести себя в этом случае. Молчание становилось невыносимым. Отар вдруг повернулся и заглянул Гизо в глаза.
— Мне кажется, я вас знаю!
— Меня? — смешался тот. — Возможно…
У него был неприятный, хрипловатый голос.
— Вы не брат Анзора Хеладзе?
— Да, — нервно ответил Гизо и принялся искать в карманах сигареты.
— А-а, — Отар протянул ему сигарету, затем равнодушно отвернулся и уставился в окно. — Я только сейчас догадался, почему вы решили угостить меня.
— Что? — не понял Гизо.
Отар снова повернулся к нему:
— Только сейчас, говорю, догадался, почему вы решили угостить меня. Хотите поговорить, незачем было ехать в такую даль.
— В застолье есть своя прелесть! — хихикнул Давид, которого, видимо, нисколько не беспокоило затруднительное положение приятеля.
Во дворе ресторанчика они насилу нашли место для машины. Все вокруг было забито автомобилями. Тут же появился официант. По всему было заметно, что Давид и его приятели завсегдатаи и чувствуют себя здесь как дома.
— Местечко для нас найдется? — спросил Давид, вытирая платком пот, обильно выступивший на его узком лбу.
— Для вас всегда найдется, пожалуйте в беседку.
Давид поглядел на беседку и поморщился. Там за столиком горланила подвыпившая компания. Не нужно было обладать большой смекалкой, чтобы понять — беседка не место для серьезного разговора.
— Слушай, Геронтий, что я тебе скажу. Перенеси один стол в тот конец двора, подальше, и накрой в тени.
— Сию минутку!
Пока накрывали стол, все молча стояли у машины.
Отар Нижарадзе разглядывал огромного цепного пса. Пес дремал, вывалив язык, и лениво отгонял мух хвостом. Там же была привязана к дереву остриженная курдючная овца. Смешно висел налитой курдюк. Стол накрыли под развесистой грушей.
— Не забывай о нас! — крикнул вслед уходящему официанту Давид и наполнил стаканы.
Арчил предложил избрать тамадой Давида. Отар не возражал, поднял стакан: «За тамаду!» — отпил глоток и поставил стакан на стол. Давид не стал отнекиваться. Было заметно, что они заранее договорились обо всем. Давид с трудом наклонялся над столом — мешал огромный живот. Маленькая голова его казалась накрепко пришитой к исполинскому туловищу. На крошечном лице смешно бегали два пустых глаза. Давид воззрился на полный стакан Отара.
— Я не настаиваю, чтобы ты выпил этот стакан, тост был в честь меня, — сказал он, перекладывая на тарелку кусок хашламы. — Следующие же ты обязан осушить до дна.
Арчил снова наполнил стаканы.
— У меня сегодня деловое свидание, так что я пить не буду. Перейдем лучше прямо к делу. Я понимаю, вы не просто так заехали. Лучше обговорим все сейчас, в моем распоряжении, — Отар поглядел на часы, — всего пятьдесят минут, не считая дороги. — И он отодвинул стакан на середину стола.
— И мы не собираемся напиваться, однако разопьем по бутылочке, мы же грузины. Раньше самые серьезные дела решали за столом, — засмеялся Давид и поднял стакан.
— Он прав, — неожиданно вмешался Гизо, — сначала поговорим о деле, сначала выясним, друзья мы или враги.
Он тоже отодвинул стакан, злобно блеснув глазами на Отара Нижарадзе.
У Отара от злости перехватило дыхание, но он насмешливо улыбнулся и, чуть отодвигаясь со стулом, процедил сквозь зубы:
— Я тебе не друг и не враг. Не знал и еще сто лет могу не знать тебя.
— Что такое, в чем дело? — разом вскочили Давид и Арчил.
Потом Давид обернулся к Гизо:
— Пригласил для переговоров, так дай возможность…
Отар взглянул на часы:
— Я могу провести за этим приятным столом еще сорок пять минут.
— Вот что я тебе скажу, — обратился Арчил к Давиду. — Он не маленький, скажем ему прямо, чего мы хотим и для чего собрались тут.
Отар Нижарадзе понял, что Арчил приступил к разговору.
— Случилось несчастье, погиб человек, — прямо продолжал тот. — Ты прекрасно знаешь, что никто не хотел убивать его. Если и второй будет наказан, это не исправит положения. Пропадет еще одна семья. Только и всего. Какой смысл губить другую семью? От лишнего шума никакой пользы не будет. В том числе и семье погибшего. У них сейчас каждая копейка на счету. Этим несчастным помогут, и щедро помогут. Мертвого все равно не воскресишь. Ты единственный свидетель. Все в твоих руках, как пожелаешь, так и повернешь дело. С нами ты ничего не потеряешь. Выкладывай свои условия, мы тебя не обидим. Разве я не прав? — повернулся он к друзьям.
— Прав, о чем тут говорить! Кому польза, если пострадает семья Анзора Хеладзе? Скажи свое слово, и кончим дело, — со всей серьезностью кивнул Давид.
Отар поглядывал то на одного, то на другого, то на третьего. Он спокойно посасывал сигарету, храня на лице полное равнодушие, и глаза его не выражали ни согласия, ни отказа.
— Гораздо разумнее получить свое и отстраниться, — поддержал Давида Арчил.
Воцарилась тишина. Отар ничего не ответил. От выбросил окурок, взял свой стакан, выплеснул вино на траву и налил боржоми.
У Гизо от злости затрясся подбородок, он насилу сдерживал себя, ленивые движения Отара бесили его. Он с удовольствием схватил бы бутылку и разбил ее о голову Нижарадзе.
— Не будем скрывать, — продолжал Арчил. — Мы все уладили. Теперь достаточно одного твоего слова. Если откажешь нам, только осложнишь дело. В итоге же ты ничего не добьешься, разве что наживешь врагов.
Отар прополоскал рот боржоми и сплюнул.
— Я считал вас более умными! — засмеялся он вдруг, откидываясь на спинку стула, и забарабанил пальцами по столу. — Собираетесь решать такое дело и являетесь ко мне на службу, прямо на студию. Фотографируетесь со мной на фоне вашей блестящей «Волги» с ее номером! А вам известно, что на этом снимке поставят дату и подошьют его к делу? Но и это вас не пугает, вы уверены, что все можно купить. — Отар почти до пояса расстегнул темную рубашку с короткими рукавами, обнажив загорелую грудь.
— Скажи, в конце концов, сколько тебе надо? — В голосе Гизо слышалась угроза.
— Сначала скажите, что я должен говорить на суде. Мне надо прикинуть сколько будет стоить то слово, которое повернет дело в вашу пользу.
Арчил с улыбкой взглянул на Гизо. Давид даже подмигнул.
— Тебе покажут одного человека и спросят, не он ли сидел за рулем во время того происшествия.
— И что же?
— Тебе надо согласиться и подтвердить, что именно он.
— Я ведь уже заявил, что не помню шофера.
— Очень хорошо, что так заявил. А там присмотришься и скажешь, что, по-твоему, именно он сидел за рулем.
— И невинный человек окажется за решеткой?
— Это не твоя забота! — рассмеялся Давид. — Пусть совесть тебя не мучает, не такой он невинный, как тебе кажется. Он добровольно берет на себя вину. Он свое дело знает, так что не беспокойся.
Отар прищурился. Ему вспомнились слова следователя.
— Оказывается, у вас действительно все улажено. Зачем же вам понадобился я? — Он испытующе посмотрел на Гизо.
— Об этом мы уже говорили, — напомнил Арчил, — твое упрямство может осложнить дело.
— Неужели только осложнить? И не больше? Не забывайте, кто я. Я могу дать отвод следователю, а если понадобится, и судье. Не со всеми же вы найдете общий язык.
— Ты этого не сделаешь. Какой тебе резон? Не лучше ли получить свое и устраниться? — засмеялся Давид, словно говорил: чего ты мучаешь себя и нас?
— Отлично, мне все ясно. Последний вопрос, сколько предлагаете за мое согласие?
Гизо Хеладзе облегченно вздохнул.
— Десять тысяч! — выпалил он, схватил стакан и залпом осушил его.
— На новые деньги, разумеется!
— О старых деловые люди давно уже забыли! — опередил Гизо Арчил и махнул подходившему официанту — ничего, мол, не надо, оставь нас.
Отар усмехнулся и закачался на задних ножках стула.
— Помнишь, сколько давал твой дружок за мизинец официанта? — обратился он к Давиду.
— Называй свою цену, сколько? — Гизо взглянул в глаза Отара.
— Сколько?.. Пятьдесят тысяч! — отчеканил Отар, продолжая качаться на задних ножках стула и пытливо глядя на Хеладзе.
— Пятьдесят, ого! — вырвалось у Арчила.
— Пятьдесят тысяч, и ни копейки меньше! — Отар установил стул на все четыре ножки и положил кулаки на стол, не сводя глаз с Гизо.
— Рубля не дам, сдохнешь у меня! — вскочил тот.
Отар схватил полный стакан Давида и выплеснул в лицо Гизо. Гизо схватил бутылку, но Нижарадзе опередил его. Перегнувшись через стол, правой рукой вышиб бутылку, а левой ударил Хеладзе в подбородок. Гизо грохнулся на стул и вместе с ним повалился на землю.
Давид с Арчилом вскочили.
— Ни с места, изувечу!
— Ради бога, не кричи, не собирай народ! — вполголоса взмолился Давид, помогая Гизо подняться, поставил стул и усадил его.
Хеладзе ничего не соображал, подбородок его скривился. Вдалеке снова замаячил официант, не решаясь приблизиться. Давид махнул ему — пошел вон.
— Я все сказал. На этом кончим. Решайте сами. Послезавтра я буду на работе, если сумма вас устраивает, звоните до двенадцати. А ты, — обратился он к Арчилу, — отвези меня в Тбилиси. Они здесь подождут.
Арчил молча подчинился, вывел машину и открыл переднюю дверцу. Отар захлопнул ее и шагнул к задней… Едва машина подъехала к кирпичным столбам ворот, Отар Нижарадзе навалился на спинку переднего сиденья, схватил руль и резко крутанул его. Машина вильнула и ударилась багажником о стоящий тут же «Москвич». Со звоном вылетела фара.
Арчил затормозил и в бешенстве обернулся на Отара.
— Не кипятитесь, батоно Арчил, вам ничего не стоит починить машину. Зато мне это столкновение заменит пятьдесят тысяч.
Он спокойно отворил дверцу и вышел.
На грохот столкнувшихся машин из ресторанчика высыпал народ.
3
Был вечер, когда Отар подошел к улице Джорджиашвили. Совершенно неожиданно для себя он решил идти домой мимо этой улицы. По дороге он заколебался, даже намеревался повернуть обратно, но до Джорджиашвили было рукой подать, и он продолжил путь в прежнем направлении. Какая-то неведомая сила тянула его к дому Элдара Алексидзе. При виде знакомого здания его охватило волнение, он замедлил шаг и остановился перед окном. Вытащил из кармана сигарету, медленно закурил, украдкой косясь на окно. Из-за темных, задернутых штор как будто доносился плач. Отар вошел в маленький дворик. Сейчас ясно различал, что плакала женщина. Совершенно машинально он подошел к двери, нажал на кнопку и услышал приглушенный звонок за дверью. Плач в комнате смолк. Отар растерялся. Он уже сожалел о собственном поступке, но уходить было поздно. Щелкнул замок, дверь приоткрылась, выглянула заплаканная молодая женщина. При виде Отара в глазах ее отразилось недоумение.
— Вам кого?
Отар смешался, не зная, что ответить.
— Вам кого? — в голосе женщины угадывался страх.
Отар промолчал и на этот раз, на лбу выступил холодный пот.
Вдруг снизу на него уставились две пары широко раскрытых глаз. Это вышли две маленькие девочки и боязливо прижались к матери.
Отар, не произнося ни слова, растерянно смотрел на белокурых крошек.
Женщина еще раз взглянула на него испуганно и захлопнула дверь. Отар стряхнул оцепенение, повернулся и вышел на улицу. Он уже не волновался, он принял решение — сегодня же, сейчас же, сию минуту он должен увидеться с Николозом Тваури, следователем по особо важным делам. Сегодня утром Отар дозвонился до него. И этот незнакомый следователь пригласил Отара к вечеру. Однако днем Отар начал сомневаться в правильности своего решения. «Имеет ли смысл идти к нему?» — думал он. Но сейчас все колебания отпали. Наоборот, не терпелось переговорить с Тваури.
Показалось такси. Отар поднял руку…
Через десять минут они были на месте. Отар протянул шоферу рублевку и вышел из машины. Посмотрел на часы — почти десять. Улица была ярко освещена, и Отар издали заметил нужный подъезд.
Следователь по особо важным делам Николоз Тваури жил на четвертом этаже. Отар знал это, но останавливался на каждом этаже и читал фамилии жильцов на дверях. И вытирал пот, обильно выступавший на лбу. Надвигалась ночь, но воздух был жарок и душен. Скоро Отар увидел нужную дверь. Пригладил волосы, оправил рубашку и нажал кнопку звонка. Ему открыл невысокий приятной внешности мужчина лет пятидесяти.
— Вы Отар Нижарадзе?
— Да.
— Вы опоздали ровно на час. Пожалуйте!
— Прошу извинить. — Отару стало неловко.
— Проходите, — Николоз Тваури пошел вперед, ведя гостя в свой кабинет.
— Присаживайтесь! — Следователь указал, куда сесть, сам устроился за столом и начал складывать папки.
Отар опустился в старинное просторное кресло и стал молча наблюдать за Тваури, ожидая, когда тот закончит дела. Хотелось курить, но он не решался.
— Курите, курите, не стесняйтесь! — сказал следователь, не отрываясь от папок.
Отар Нижарадзе даже опешил от удивления.
«Как он догадался, о чем я думаю?» — Он вытащил из кармана сигареты и снова уставился на следователя.
Николоз Тваури положил в ящик последнюю папку, сказав: «И эту туда же», — откинулся на спинку кресла и приготовился слушать.
Отар затянулся, положил сигарету на внушительную керамическую пепельницу и поднял на следователя глаза:
— Около двух месяцев назад один пьяный ехал на машине с собутыльниками и сбил человека, молодого рабочего.
— Происшествие, вероятно, случилось ночью?
— Да, около двух часов ночи.
— Пострадавшего, разумеется, бросили и удрали, а через час-полтора после совершения преступления заявили в милицию по поводу машины, угнанной из ресторана.
— Да. Вы уже знакомы с этим делом? — Отар был поражен.
— Нет, но случай типичный и раскрывается довольно легко.
— Не так легко, как вам кажется.
— Что ж, тем интереснее для меня, но я не думаю, чтобы за всем этим скрывалась тайна, — улыбнулся Николоз Тваури.
— В том-то и беда, — продолжал Отар, пытаясь удобнее устроиться в огромном кресле. — Никакой тайны, никакого драматического или запутанного сюжета. Все ясно как божий день, однако…
— И для меня все ясно, — перебил следователь, — преступник, вероятно, нашел подставное лицо, которое берет преступление на себя. Гонорар ему, разумеется, выплатят вовремя и по высшей таксе.
— Да! — воскликнул Отар, не переставая удивляться проницательности следователя.
— Кем вам доводится погибший?
— Никем. Я и знаком с ним не был.
— Выходит, что вы оказались случайным свидетелем?
— Да. Все произошло на моих глазах, и номер машины я записал.
— Получается, что вы единственный свидетель.
— Единственный.
Следователь резко привстал, оперся ладонями о край стола и заглянул Отару в глаза.
— Сколько вам предложили за молчание?
— Начали с десяти тысяч, потом, не моргнув глазом, дошли до пятидесяти.
— Пятьдесят тысяч, — проговорил следователь, опустился в кресло, посмотрел на потолок, постучал ладонями по столу и неожиданно спросил:
— И вы устояли перед соблазном?
— Я и минуты не стоял перед соблазном.
Следователь встал, одобрительно похлопал Отара по плечу, прошелся на комнате.
— Человек, который предлагает свидетелю такую сумму, может подкупить и родственников покойного.
— Именно это и бесит меня. Тем более что они бедны и беззащитны. Вы представляете себе, какой-то проходимец, денежный мешок может плюнуть всем в глаза и купить живого человека.
— Не горячитесь, молодой человек. Меня не интересует обобщенная, философская сторона этой трагедии. Это — ваше занятие, вы, я полагаю, писатель? Я же следователь, и моя цель найти преступника.
— Вы, наверное, уже убедились, что это нелегкое дело?
— Напротив, молодой человек, напротив. Дело бы осложнилось, если бы вы поддались соблазну.
— Повторяю, что не стоял перед соблазном, даже если бы они предложили мне втрое больше. — В голосе Отара явно сквозила обида.
— Не будем спорить о терминологии. — Следователь сел в кресло и задумался.
Отар ерзал в глубоком кресле, чувствуя себя в нем крайне неудобно, но не решался пересесть на стоящий рядом стул.
— Пересядьте, не стесняйтесь, — неожиданно разрешил Тваури.
Отар снова поразился и уставился не следователя. Николоз Тваури застыл в кресле, неподвижно глядя вдаль. Отар осторожно поднялся и пересел на стул.
— А почему вы пришли ко мне? — вдруг живо повернулся Тваури и снова встал.
Отар хотел подняться, но следователь положил ему руку на плечо — сидите.
— Вы обо всем догадываетесь с полуслова, и я не поверю, что вам не ясна цель моего прихода.
Николоз усмехнулся в записал фамилию следователя, занимающегося этим делом.
— Вы правы. Мне все ясно. Вы полагаете, что в суде все пойдет не так, как требуется по закону.
— Не только полагаю, уверен! — твердо ответил Отар.
— Не горячитесь; поспешные выводы часто заставляют нас краснеть.
— Батоно Николоз, это будет единственный случай в моей жизни, когда я с удовольствием покраснею.
Отар встал. Он был на голову выше следователя. Чтобы разница в росте не бросалась в глаза, Отар отступил на несколько шагов и прислонялся к стене.
— Очень хорошо, молодой человек, очень хорошо, завтра с утра я подробно ознакомлюсь с этим делом. А вы позвоните мне в конце рабочего дня, часов в пять. Тогда и договоримся об остальном, или, прибегая к нашему выражению, составим оперативный план. Будем заранее считать, что победа за нами.
— Батоно Николоз, вы не представляете, с какой легкой душой я ухожу от вас!
Следователь чуть заметно улыбнулся, подошел к Отару, взял его за локоть и, переходя на «ты», сказал:
— Не преувеличивай, молодой человек, я ведь еще ничего не сделал. И пусть тебе не кажется, что ты единственный правдолюб на свете. И вообще, все обстоит далеко не так, как тебе представляется.
ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
1
Тамаз Яшвили вернулся из института усталый, даже ужинать не было сил. Только он умылся и собирался лечь спать, как позвонил Отар и попросил срочно прийти к нему. Голос друга как-то взбодрил Тамаза, он быстро натянул рубашку и вышел на улицу. Быстро сбежал вниз по узенькой улочке и, едва вышел на Давиташвили, сразу поймал такси. Через пятнадцать минут он был у Отара.
— Браво, мой мальчик! Вовремя поспел, мы уже собирались садиться за стол.
Отар был навеселе. Глаза его блестели, словно беспричинная радость распирала его. Тамаз прошел в комнату. За столом сидела незнакомая девушка.
— Познакомьтесь, мой друг, будущий великий ученый Тамаз Яшвили. А это, — он повернулся к Тамазу, — девушка довольно легкого поведения Магда Брегвадзе.
Слова друга смутили Тамаза, он зарделся, а девушка и бровью не повела.
— Не побрезгуй нашим угощением. Картошкой и рыбой я тебя не могу удивить, зато вино у меня имеретинское, если голоден, поджарим еще колбасу.
— Не хочу, и этого хватит.
— А ты не сиди, как Дюймовочка, поухаживай за нами. — Отар потрепал девушку по подбородку и разлил вино. — Ну, бог в помощь!
Он выпил и чокнулся пустым стаканом с Тамазом. Тамаз молча осушил свой стакан и закусил картошкой. На душе почему-то стало тоскливо. От Отара не укрылось состояние друга.
— Что нос повесил? Не люблю постные физиономии. Да, вот что, в холодильнике есть помидоры. А ну, быстренько встань и приготовь нам салат, — обратился он к Магде.
Та с готовностью встала. Тамаз невольно залюбовался ее красивыми, стройными ногами и гибкой талией.
— Эх, как, оказывается, ничтожна человеческая жизнь! — вздохнул Тамаз.
— Чего это тебя на философию потянуло?
— Так. Человек быстро забывает даже самого дорогого друга.
— С чего ты взял, что забывает? — Отар отставил стакан и посмотрел в глаза Яшвили, — И почему ты вообразил, что опущенный нос и молчание олицетворяют горе и скорбь?
— Нет, я не в этом смысле, но, когда я увидел Важа, я еще раз убедился в ничтожестве человека.
— Ошибаешься, мой мальчик, ох как ошибаешься. Человек — прекрасное творение природы. Он — великолепное инженерное сооружение. Ты математик и в этих вопросах разбираешься лучше меня, но ты когда-нибудь пробовал взглянуть на человека как на инженерное сооружение? Всмотрись, как рационально и мастерски расположены органы коммуникации или, допустим, пищеварения. Они, то есть бог, провидение или материя, поместили органы зрения, слуха и мышления в круглую коробку, которую мы называем головой. Они, те есть бог, провидение или материя, предусмотрели даже то, что в один прекрасный день человек изобретет очки и так мастерски расположили уши, чтобы было за что цеплять дужки. Представь себе, как смешно бы выглядел человек, если бы его уши росли на плечах. Или — один глаз во лбу, как у циклопа, а второй — на спине. Какое зрелище являл бы вырез на спине пиджака, откуда выглядывал бы человеческий глаз. Вглядись в пропорции, как мастерски и технически безукоризненно решено все. Одним словом, человек — величайшее инженерное творение природы! Ты согласен со мной?
— Но… — начал Тамаз.
— Никаких «но», да или нет? Человек многому учится у природы, у собственного устройства.
Магда принесла салат.
— Уксусом приправила? — спросил Отар.
— Я не знаю, где он.
— На полке. — Отар пошел показать ей, где уксус, вернулся обратно и продолжал прерванную беседу: — Никаких «но». Разве автомобиль не построен по принципу человека? У него тоже два глаза, легкие, желудок, сосуды. Ему больше нашего необходимы питание и вода. Кончился бензин — все, отъездился, в ту же минуту у него отнялись ноги, и ни с места. А человек без еды и питья может протянуть гораздо дольше. Знаешь сколько? Целых восемнадцать дней. Ты представляешь, что такое восемнадцать дней для человека, которому осталось жить всего тысяча девяносто суток?
— Тебя не поймешь, кривляешься или говоришь серьезно.
— Какое там кривлянье, у меня ум за разум заходит. Вчера один из моих приятелей сморозил такую глупость, что я до сих пор не могу прийти в себя и, наверное, до смерти не приду.
— Какой приятель?
— Есть один, ты его не знаешь. Выпьем еще раз за наше здоровье.
— Что же он все-таки сделал?
— Сначала выпей.
Тамаз выпил и вопросительно уставился на друга. Отар закурил. В глаз попал дым, и он смешно задергал веком.
— Этот принц, этот умник семи пядей во лбу вчера отказался от пятидесяти тысяч, от пятидесяти тысяч новыми деньгами! Тебе, конечно, известно, что деловые люди давно уже считают на новые деньги.
— Кто же предложил ему такую сумму?
— Один ворюга и сукин сын.
— За что?
— За одно-единственное слово.
— За что? — переспросил Тамаз, думая, что ослышался.
— За од-но сло-во! — по складам повторил Отар. — Ему достаточно было произнести одно слово, и дело сделано, пятьдесят тысяч в кармане.
— Что же это за слово?
— Длинная история, но вкратце расскажу. Однако сначала выпьем. — Отар выпил, отправил в рот дольку помидора и продолжал: — Один делец наехал на человека и задавил его, а потом заявил, что не он сидел за рулем, а кто-то угнал его машину и сбил несчастного. Находит типа, который берет преступление на себя. Тому наверняка была какая-то выгода, из одной благотворительности, согласись, на такой шаг не пойдешь. Мой приятель — единственный свидетель, который знает все. Он должен был просто подтвердить, что за рулем сидел не истинный преступник, а тот, что берет вину на себя. Вот и все. Пятьдесят тысяч в кармане. А он… А он, знаешь, что сделал? Грудью встал за правду и отказался от денег. К тому же поймал их за руку. Остальное ты сам можешь довообразить…
— Будь другом, познакомь меня, какой порядочный человек!
— Век бы его не знать!
— Как, ты бы согласился заработать таким мерзким путем?
— Еще как!
— Будь ты на месте приятеля, ты бы поступил не так?
— Ни в коем случае, да разве мне улыбнется фортуна?!
— Брось, Отар, можно подумать, что ты говоришь правду.
— Я и говорю правду. Хочешь — верь, хочешь — нет, это уже твое дело.
Тамаз засмеялся и наполнил стаканы.
— Напрасно смеешься! Ты математик и лучше меня знаешь цену цифрам. Пятьдесят тысяч! Это же полмиллиона на старые деньги! Положат перед тобой такой куш ни за что, за одно слово! Неужели устоишь, а? Неужели не соблазнишься? Тем более что для погибшего все равно, кто сидит в тюрьме. Скажи: устоял бы ты перед таким соблазном?
— Не будь ты моим другом, я бы оскорбился на сам вопрос.
— Значит, ты бы устоял. А я-то думал, что мой приятель единственный такой!
— Честному человеку легко преодолеть искушение. Мне внушает опасение другое. Кое-что другое заставило меня усомниться в себе. Если не станешь зубоскалить, расскажу.
— Наоборот, говори, говори, это очень интересно.
— Я часто думаю о силе воли тех, кто в войну шел на подвиг, жертвовал собой, стойко переносил ужасные пытки. Думаю, и мне становится страшно. Мне кажется, что я трус, что я никогда бы не смог пожертвовать собой, достойно выдержать пытки. Что бы было со мной, как бы я себя вел, попав в руки врага?
Отар Нижарадзе расхохотался.
— У тебя нет врагов, настоящих врагов. Ты не испытал ненависть к врагу. Тебе еще не знакомо чувство мести. Поэтому тебе и кажется, что ты не смог бы пожертвовать собой. Выбрось эти мысли. О самопожертвовании никто не думает заранее. Придет миг — пожертвуешь, и более того! Выбрось из головы подобные мысли и занимайся математикой. В математике ты сильнее. За здоровье Магды! — Отар поднес стакан ко рту, но передумал, взглянул Тамазу в глаза и поставил стакан. — Может быть, тебе кажется, что ты и человека не способен убить?
Тамаз усмехнулся и, считая лишним даже отвечать на вопрос, поднял стакан и выпил за здоровье Магды. Девушка признательно кивнула ему.
— Ты не увиливай от ответа, Тамаз Яшвили, может быть, тебе кажется, что ты не убьешь человека? Или ты воображаешь, что до сих пор никого не убивал?
Тамаз видел, что друг его не шутит, глаза у него странно блестели, всегдашняя флегматичность исчезла.
— На твоем счету много убитых, как и на моем, — продолжал Отар. — Мне было двенадцать лет, когда я впервые убил человека. Как сейчас помню, смотрел кино «Ромео и Джульетта». Больше всех меня очаровал Меркуцио, я буквально влюбился в него. И когда Ромео, ожесточенный его гибелью, пронзает шпагой Тибальда, вместе с ним эту шпагу держал и я. Я вдыхал запах горячей крови, трепеща от жажды мщения. Вспомни, сколько раз ты подпрыгивал от восторга в кино, когда на экране убивали ненавистного тебе персонажа, когда вместе с благородным героем мстил и ты. И тем большим бывал восторг, чем грациознее убивали негодяя. Что же ты приумолк, разве я не прав?
— К сожалению, прав.
— Вот видишь, а ты думал, что ты безгрешен, как будто на тебе не лежит грех сына Адама.
Отар откинулся на спинку стула. Погас огонь, только что горевший в его красивых карих глазах. Сейчас он был прежним Отаром Нижарадзе, ленивым и беспечным, флегматичным и готовым взорваться в любую минуту. Он поднял стакан и вернулся к прерванному тосту.
— За тебя, Магда! Долгих тебе лет! — и выпил.
Магда взяла со стола пачку сигарет и закурила. Отар усмехнулся.
— Что ты все усмехаешься? — обиделась девушка.
— Эта дуреха вообразила, что без сигарет и коньяка она не будет по-настоящему современной, цивилизованной.
— Прекрати, Отар, хватит цепляться!
— Взгляни-ка, какой у нее вид. Посмотришь, кажется, будто читает белые стихи.
— Отар, что с тобой, чего ты злишься? — не выдержала Магда.
— У меня белокровие, а тебя удивляет, отчего я злюсь!
— Бог с тобой, подержись за железо! — Магда протянула ему вилку.
— Эх, Магда, если бы железо помогало!
— Ты действительно как-то странно разговариваешь сегодня, — недовольно поморщился Тамаз.
— И ты тоже не веришь, что у меня белокровие?
— Хватит!
— Правда, не веришь? Представь себе, и Магда не верит, да и я сам не верю. А вот профессор Джандиери верит. Знаете, сколько мне осталось жить? Тысячу девяносто дней. А ты проживешь еще много, целых пятьдесят лет. А знаете вы, как по-латыни белокровие? Leukos. Вот что о нем пишут. — Отар встал, взял со стола толстый том, раскрыл его на заложенной странице и прочитал: — «Лейкоз — опухолевое системное заболевание кроветворной ткани. При лейкозе происходит нарушение кроветворения, выражающееся в разрастании незрелых патологических клеточных элементов, как в собственно кроветворных органах, так и в других органах». Видите, что такое белокровие? Все просто, красиво и элементарно. А с каким хладнокровием написано, будто умирает не человек, а некая одноклеточная тварь. — Отар швырнул книгу на стол. — Поняли, как легко и просто объяснены сложнейшие вещи? Вообще же существует множество объяснений одной проблемы, например, литературное, философское, социологическое. Но лаконичнее всего язык правосудия: «Преднамеренное убийство! Высшая мера!» Смотрите, картошки уже не осталось. Магда, поджарь колбасы.
Магда пошла жарить.
— Как дела в институте? — неожиданно спросил Отар.
— Ты снова дурачишься или серьезно хочешь знать?
— Совершенно серьезно.
— Хорошо. Так спокойно еще никогда не работалось…
Зазвонил телефон. Отар, не вставая, откинулся назад вместе со стулом и снял трубку.
— Слушаю! Нет, вы не туда попали. — Он положил трубку и вернулся в прежнее положение. — А не выпить ли нам из бокалов?
— Нет. Я и так уже пьян.
— Понравилось вино?
— Очень!
— Один дружок прислал.
Магда внесла алюминиевую сковородку с жареной колбасой и поставила на стол.
Отар разлил остатки вина и протянул Магде пустую бутылку.
— Тебе, наверное, скучно, дорогая? Куда приятнее проводить ночь с каким-нибудь стильным парнем, танцуя в полумраке танго и потягивая коньяк.
— Хватит тебе смеяться. — Магда достала платок и вытерла потный лоб Отара. Потом направилась за вином.
2
Отар вышел провожать Тамаза.
Они быстро поймали машину. На прощанье Отар хлопнул друга по плечу своей могучей дланью.
И пока машина не скрылась за поворотом, он все махал вслед, не видя уже, оборачивается Тамаз или нет. Потом лениво поднялся по лестнице и, только открыв дверь в комнату, вспомнил, что у него Магда. Она убирала со стола. Отар окинул взглядом девушку, сел в кресло и достал сигареты.
— Ты очень много куришь, Отар, — заметила Магда.
— Свари кофе, — до сознания Отара не дошло, что сказала она.
— Какой кофе перед сном!
— Если не лень, свари…
Потом из кухни донеслось жужжание кофемолки. Магда молола кофе. Множество разных мыслей крутилось в голове Отара. Он опустил руку в карман и вытащил конверт. Письмо было от Наты.
Возвращаясь с работы, он увидел в почтовом ящике письмо и, едва взглянув на конверт, узнал почерк Наты. Сердце его сжалось. Он не мог решиться — вскрыть конверт или не вскрывать. Наконец сложил его пополам и отправил в карман. Вот он, нераспечатанный…
— Отар, я не знаю, какой ты любишь! — Голос Магды вывел его из задумчивости.
— Как умеешь, так и вари!
Отар надорвал конверт. Письмо состояло из нескольких предложений. Он быстро пробежал глазами льнущие друг к другу строчки, написанные милой рукой.
«Отар!
Пишу так, как ты любишь, к о р о т к о и н е я с н о. Если начну подробно описывать все, что думаю о тебе, придется забросить занятия. С утра до вечера занимаюсь и думаю о тебе, затем снова думаю о тебе и занимаюсь. Как ты? Напиши п о д р о б н о и я с н о.
Целую, твоя Ната».Перечитав письмо несколько раз, он продолжал смотреть на убористые строчки, не видя ни одной буквы. Грусть легла на сердце, незнакомая и непривычная грусть.
Магда принесла кофе. Отар вложил письмо в конверт, не вставая, протянул руку, выдвинул ящик письменного стола и бросил туда конверт.
— Где-то должен быть коньяк.
— Не надо, Отар, ты и так пьян.
— Немного можно, с кофе хорошо.
Магда принесла бутылку. Налила себе кофе. Отар выпил рюмку коньяку и снова наполнил ее.
— Отар, это уже лишнее.
Отар усмехнулся:
— Какое это имеет теперь значение?
И снова выпил. Он пристально смотрел на Магду, не видя ее и думая совершенно о другом. Какой чужой была она сейчас и неинтересной, пустой и жалкой.
Магда чувствовала, что она здесь лишняя. У всего в комнате было определенное назначение, у стола, у стула, у кровати, у шкафа. Только она, Магда Брегвадзе, была ненужной. Она ничего не значила для Отара, даже как собеседница. Девушка взглянула на часы — начало третьего.
Она подняла на Отара грустные глаза и нерешительно вымолвила:
— Я пойду.
— Куда? — очнулся Отар.
— Домой.
— Какое время идти домой? Сейчас же стели постель. Ложись на кровати, а я устроюсь на диване.
— Я лучше пойду, провожать не надо.
— Перестань дурить.
Отар стал стелить постель. Магда молча отстранила его и взялась сама.
— Брось на диван простыню, я ею накроюсь, в такую жару больше и не надо.
Магда постелила.
— Я приму душ, можно? — спросила она.
— Как угодно. Полотенце там же.
Магда пошла в ванную. Отар выключил свет. За окном сразу обозначилась улица, озаренная блеклым светом фонарей. Он снова налил коньяку. Едва набралось на рюмку. Выпил. Почувствовал, что пьян. Хотелось не думать о Нате, но ничего не получалось.
«Сейчас Ната спит. Волосы рассыпались по подушке. Губы приоткрыты. Дыхание чисто и безмятежно. Может быть, ее мучает сон, кошмарный сон, и она не знает, что ему суждено сбыться. Она не знает, что все уже предопределено».
Город спал. Тишина изредка нарушалась шуршанием шин проезжающей машины.
Магда осторожно вошла в комнату и скользнула в постель.
— Ты все еще на ногах? Я думала, ты лег, — сказала она.
Вместо ответа он нащупал пачку сигарет. Она оказалась пустой. Встал, выдвинул ящик и достал новую.
— Ложись, Отар. Уже поздно. Скоро рассветет. Вставать надо рано.
Отару вдруг стало жалко Магду, он присел на край кровати и погрузил пальцы в ее прекрасные, влажные еще волосы. Затем, пристально глядя в глаза, провел ладонью по щеке девушки. Магда замерла, как кошка. В слабом сиянии света из окна странно блестели ее глаза. Отар наклонился и прильнул к ее губам. Скоро он почувствовал, что Магда не отвечает на его поцелуи. Он поднял голову. Поглядел на нее. Глаза Магды были открыты и смотрели прямо.
— Не надо, Отар, не стоит утруждать себя из вежливости. Не такая я дурочка, как тебе кажется. Ты сейчас где-то далеко отсюда. Не стоит. Иди спи.
Отар смутился. Затем на лице его появилась такая ласковая улыбка, что Магда, боясь расплакаться, закрыла глаза. Отар наклонился, поцеловал девушку в лоб, осторожно встал и направился к дивану.
ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
1
Прекрасное настроение не оставляло Тамаза с самого утра, ему не сиделось на месте. Много раз он принимался за свое любимое занятие — пробовал решать в уме дифференциальные уравнения. Но влетавшие в комнату цифры путались и уносились вспять. Он зажмурился — пустота, ни серого неба, ни стаек цифр, и снова размыкал веки…
«Что со мной, не заболел ли я?» — подумывал он. Ничего похожего. Наоборот, все в нем пело, ликовало, никогда он не чувствовал себя так легко и радостно. Он не мог дождаться конца рабочего дня. Кое-как время истекло, но тут академик Боцвадзе собрал производственное совещание. Тамаз сидел отрешенно. Все проносилось мимо него. Наконец совещание закончилось.
Он медленно брел по улице, пристально глядя себе под ноги. Изумительное настроение, владевшее им с утра, не оставляло его. Он не помнил, сколько времени прогулял по городу. Внезапно осознал, что весь день ждал чего-то. Огляделся и поразился — на улице не было ни души. Взглянул на часы — нет восьми. Проверил их, не остановились ли. Солнце только что зашло. Почти сразу опустились сумерки. Стало тихо. На небе ясно вырисовалась полная луна. Она показалась Тамазу чересчур большой и низкой, как тем вечером, когда он в проливной дождь возвращался из Строительного института. Он медленно, очень медленно поднимался вверх по улице, мягко ставя ступни, и неожиданно услышал, как постукивают о камни гвоздики на каблуках. Неужели они всегда так стучат? Он несколько удивился неожиданному открытию.
В начале своей узкой, короткой улочки, освещенной желтоватым светом, он заметил девушку. Редкие фонари едва мерцали. Бог знает сколько раз проходил он здесь, но только теперь заметил, что на ней не растет ни единого дерева. Никогда не обращал внимания и на то, что мостовая выложена камнями. Несмотря на сумерки, что-то знакомое привиделось ему в стройной фигурке девушки. Девушка медленно приближалась. Их шаги звучали в унисон. Она вдруг остановилась, и Тамаз невольно замер на месте. Их разделяло не более двадцати шагов. Некоторое время они смотрели друг на друга. Тамаз ощутил в ногах слабость — перед ним стояла Медея Замбахидзе. Ему хотелось шагнуть вперед — ноги не повиновались, как бывает в сновидениях, когда убийца настигает тебя, а ты не можешь ни убежать, ни сдвинуться с места. «Может, я сплю?» — подумал Тамаз. Но разбираться было некогда — Медея робко двинулась к нему. В двух шагах она снова остановилась. Какое прекрасное, какое измученное лицо было у нее, какие пленительные усталые глаза! Тамазу хотелось кинуться к ней, подхватить на руки и унести ее далеко-далеко, на край земли…
— Медея! — чуть слышно выдохнул он.
— Тамаз! — Медея преодолела эти два шага и уткнулась головой ему в грудь.
— Здравствуй, Медея!
— Здравствуй, Тамаз!
— Я знал, что встречу тебя!
— И я знала, Тамаз!
— Пойдем, пойдем куда-нибудь. Можем подняться ко мне, если не торопишься.
— Мне некуда торопиться, Тамаз!
Они шли молча. Тамаз Яшвили не мог осмыслить, что происходит. Он по-прежнему боялся проснуться и убедиться, что все это сон. Но нет, это не было сном. Рядом с ним была Медея. Он слышал ее дыхание, чувствовал тепло ее тела. Будто не было пролетевших лет, будто ничего не случилось, будто все так и должно было быть.
Тесно прижавшись друг к другу, они поднялись по старой, небольшой лестнице. Тамаз осторожно опустил руку в карман, боясь, как бы Медея не подняла голову с его плеча. Неловко сунул ключ в скважину и тихонько повернул. Послышался мелодичный перезвон. Медленно, словно открывая вход в таинственную пещеру, растворилась тяжелая дубовая дверь. Они бесшумно переступили порог. Тамаз включил настольную лампу. Медея неуверенно прошла вперед и оглядела комнату. Потом положила руку на громоздкий, резной буфет.
Господи, как преобразился этот допотопный, топорной работы, не любимый Тамазом буфет, будто стояла Медея в храме перед величественным органом…
И тут волшебные звуки встрепенулись в комнате, словно где-то далеко ударили в колокол. Тамаз догадался — били часы. Прислушался — девять.
«Как рано, оказывается! Почему же на улице не было ни одного человека?»
Медея распустила подобранные волосы. Нагнулась, сняла туфли и мягко подошла к старинному покойному креслу, точно опасаясь спугнуть чарующий звон колокола.
Тамаз в оцепенении не трогался с места, не в силах ни сделать шаг, ни вымолвить слово.
Медея опустилась в кресло, положила на подлокотники прекрасные, длинные руки. Откинулась на спинку. Длинные волосы упали на плечи. Господи, как хороша и как печальна она была! Тамаз Яшвили не знал, что красота может быть воплощением скорби…
Медея повернулась, прижалась щекой к спинке кресла. И сразу сделалась похожей на маленького, очень маленького ребенка.
Тамаза охватила глубокая жалость. Он не понимал, откуда взялось это сострадание, но жалел ее. Ему хотелось упасть перед ней на колени, покрыть поцелуями ее чудесные пальцы. Он долго стоял, боясь шевельнуться, на одном месте. А вдруг шаги разбудят ее, и все развеется? Неужели он спит? Неужели во сне видит дивные волосы Медеи? Нет, это был не сон. Скоро в окне показалась огромная, низко стоявшая желтая луна.
Он уловил ровное дыхание. Медея спала.
Тамаз неслышно приблизился к ней, заглянул в лицо, не решаясь разбудить. Затем медленно наклонился, взял ее на руки и бережно перенес на кровать. На цыпочках вернулся к буфету, вынул летнее полосатое одеяло и заботливо накрыл Медею. Медея шевельнулась, вытянула одну руку поверх одеяла. Тамаз замер, испугавшись, что разбудил ее. Пятясь на цыпочках, дошел до кресла, в котором минуту назад спала Медея. Обивка спинки еще хранила аромат ее волос.
Часы пробили двенадцать. Как быстро пролетели три часа! Вдруг, вместе с последним ударом, звук могучего колокола подхватили тысячи звонких колокольчиков, из белой церкви высыпали женщины и дети в белом, к паперти подкатили белые экипажи, запряженные белоснежными конями, по церковному двору вместе с детворой запрыгали белые овечки. Все сели в белые экипажи, белые кони тряхнули гривами и унеслись. Медленно растаял звук колокольчиков. Утих стук копыт и звон бубенцов. Все окуталось серым, и далеко, с края земли, поднялись несметные стаи птиц.
Стаи приближались. Но это же не птицы, это цифры! Цифры неслись и неслись со всех сторон. Тамаз Яшвили не помнил, чтобы они слетались в таком количестве. Они, играючи, собирались в группы, и каждая охватывалась взглядом. Он ощутил небывалый прилив сил. Словно удесятерились его возможности, словно разум стал более быстрым и гибким. Цифры плавно сменялись изображениями. Изображения — дифференциальными уравнениями. Потом на горизонте поднялись графические фигуры. Они вытягивались, извивались, скручивались, словно изображение на экране неисправного телевизора. Вдруг как будто чья-то невидимая рука настроила телевизор. Тамаз глазам не поверил — он увидел то, над чем так долго бился, увидел отчетливо и ясно, точно рукой прикоснулся к этим красивым графическим фигурам. Каким простым, понятным и определенным, оказывается, было все. Удивительно, почему до сих пор ему не приходило в голову использовать принцип максимума для доказательства этой теоремы? Неужели и Коши в XIX веке, а позднее и Миндингу, который первым выдвинул гипотезу однозначных определений сферы, было так трудно найти это решение? Неужели никто из ученых, бившихся над этой проблемой, не мог обнаружить, что если две изометричные, выпуклые поверхности однозначно проектируются на плоскость, то разница двух аппликат не может достигать ни строгого минимума, ни строгого максимума во внутренних точках поверхности?
Тамазу хотелось подпрыгнуть, закричать от восторга, но тут же вспомнил о Медее.
«Может быть, разбудить ее? Рассказать о моей находке? Интересно, она обрадуется? Очень обрадуется? Нет, спит, жалко ее, господи, как она устала!»
Тамаз смотрел на девушку. Медея не шевелилась. Дыхание ее было спокойным, очень спокойным.
Он бесшумно выдвинул ящик письменного стола и достал чистую бумагу. Обложил книгами лампу. Сейчас только узкий луч света падал на лист бумаги.
Тамаз строчил, боясь забыть или упустить что-нибудь. Он вычертил график и вывел первое заключение: «Изометрические, выпуклые замкнутые поверхности равны». За ним последовало второе: «Бесконечные изометрические выпуклые поверхности, кривизна которых 2π — равны». «Боже мой, до чего все просто! Неужели никто до сих пор не видел этого и не мог решить?»
Тамаз любовался цифрами и графиками, запечатленными на листе бумаги. Вот они, здесь, теперь не ускользнут. Сейчас они выглядели так просто, как заурядные интегралы, которые нудно выводят на досках преподаватели математики.
Тамаз поискал сигареты. Пачка была пуста, зато пепельница полна окурков.
«Когда я только умудрился выкурить?» — Он выключил лампу и устало откинулся на спинку кресла.
Послышался таинственный перезвон, и дверь медленно отворилась. Тамаз едва сдержал крик. В полуоткрытой двери стоял мужчина. Черный силуэт его едва выделялся на фоне бледнеющего неба. Он как будто насмешливо улыбался. Тамаз узнал его. Это был тот, редкозубый, с багровыми пятнами на лице… Тамаза окатило холодным потом, он не знал, что делать. Но пришелец вдруг исчез. Только дверь покачивалась на сквозняке. Тамаз затаив дыхание поднялся, прикрыл дверь и запер ее на замок. И тут вспомнил, что, войдя в дом, оставил ее открытой.
Приближался рассвет. Горы заметно отделились от неба.
2
Чуть свет Тамаз помчался к Отару Нижарадзе. Отар еще спал. Открыв глаза, он сразу догадался, что Тамаза привело что-то необычайное. Одолеваемый любопытством, Отар тем не менее лениво потянулся, не торопясь вставать. Потом медленно опустил ноги на пол, потянулся еще раз, помахал руками и направился в ванную.
На кухне Тамаз заметил банки с мацони.
— Ты же не любил мацони! Откуда столько банок?
— В последнее время я переключился на мацони. Если хочешь — ешь.
— Нет, не хочу.
— Уже позавтракал?
— Нет, просто не хочу.
— Что-то у тебя глаза странно блестят, а?
Тамаз смутился, покраснел, снял очки и принялся протирать их платком. Отар застыл от изумления — перед ним стоял щуплый, невзрачный незнакомец, совершенно не похожий на его друга.
Тамаз протер очки и снова надел их. Невзрачный незнакомец исчез. Перед Отаром снова находился всегдашний Тамаз Яшвили, обаятельный и умный.
Тамаз ерзал на стуле, ему явно не сиделось на месте. Отар давно не видел его таким оживленным. Он понял, что другу не терпится поделиться с ним чем-то.
— Отар, я женюсь! — выпалил наконец Тамаз.
— Женишься?! Что ты говоришь, когда?
— Сегодня, точнее, завтра, мы решили расписаться завтра.
— Поздравляю! — искренно обрадовался Отар. Ему давно хотелось, чтобы Тамаз обзавелся семьей. Он понимал, что его застенчивому, житейски беспомощному и честному другу нужна верная подруга и помощница. — Кто она, я ее знаю?
— Прекрасно знаешь, — смутился вдруг Тамаз.
Смущение его не понравилось Отару.
— Кто же все-таки?
— Медея, Медея Замбахидзе! — Тамаз поглядел на друга.
Отар оторопел. Помолчал. Потом достал сигарету, закурил, глубоко затянулся и пустил дым в потолок. Положив ногу на ногу, он держал в пальцах спичку до тех пор, пока она не сгорела совсем, затем бросил ее в пепельницу.
— Когда ты решил это? — спросил он.
— Вчера, — тут же ответил Тамаз.
Его подмывало рассказать все подробно, как он встретил Медею на улице, как прекрасна и беспомощна была она, как несчастна. Но он сдержался и нервно повторил:
— Вчера, вчера вечером.
— Чего ты нервничаешь? Успокойся! Окончательно решил?
— Окончательно. Дай сигарету.
Отар протянул ему сигарету. Тамаз закурил. Молчали. Отар, не обращая внимания на друга, сосредоточенно думал, упорно глядя на стену. У Тамаза колотилось сердце, он, как приговора, ждал, что скажет друг.
— Ты не женишься на Медее, Тамаз!
— Отар, ты понимаешь, что говоришь?
— Если-бы не понимал, не говорил. Ты не женишься на Медее. Она недостойна тебя. Знаю, ты любишь ее. Любишь очень давно. Но если ты мужчина, возьмешь себя в руки. С чем-то ты обязан считаться.
— Под «чем-то» ты, вероятно, подразумеваешь людей, не так ли?
— Прежде всего я подразумеваю твое самолюбие! А затем — и людей!
— О моем самолюбии не беспокойся. Что же касается людей, я ни перед кем не обязан отчитываться в личных делах.
— Не кричи! — спокойно одернул его Отар. — Напрасно ты думаешь, что крик придаст твоим словам большую убедительность. Но знай, на Замбахидзе ты все-таки не женишься. Не будем касаться ее биографии, оставим в покое ее прошлое, изобилующее не очень похвальными эпизодами. Можешь закрыть на все глаза. И все-таки она тебе не пара, Тамаз. Тебе нужна подруга, верная подруга. Ты не из тех, кто может настоять на своем. Ты талантливый человек, перед тобой большое будущее. Тебе нужна подруга, которая станет опорой и поддержкой; нужна преданная жена, которая будет боготворить тебя. Медея Замбахидзе тебе не подходит.
— Отар! — вскочил Тамаз.
— Ты не исключение, всем неприятно слышать правду.
— Не в этом дело, меня бесит твой менторский, бесстрастный тон. Ты рассуждаешь так, будто я собираюсь купить отрез на пальто.
— Нет, тебя правда колет. Ты сам много раз испытал, как неприятно людям, когда им говорят правду в глаза. Если бы я одобрил твой выбор, ты бы облобызал меня, считая лучшим из людей. И все бы потому, что я опустился до лжи, которую ты так ненавидишь. Но я не стану кривить душой. Где она сейчас?
— У меня.
— Ах, уже у тебя! — Отар на мгновение задумался. — Сама пришла?
— Нет, я ее встретил на улице и привел. В конце концов, какое имеет значение, сама пришла или я привел?
— Для дела — никакого. Я только считал своим долгом сказать, что Медея тебе не пара. У нее мозги набекрень, она никогда не поймет, кто ты. В ее глазах Тамаз Яшвили будет самым никчемным из тех, с кем она до сих пор имела дело.
— Отар! — вскричал Тамаз, хватая друга за грудь. Оторвавшаяся пуговица покатилась по полу.
Отар и бровью не повел. Тамаз опомнился и с мольбой поглядел на него:
— Отар, прости меня, как брат, прости, я виноват, обидел тебя…
Отар горько усмехнулся:
— Наоборот, мой Тамаз, наоборот. Я очень рад. Безгранично рад, что наконец-то ты оказал сопротивление, а не ретировался по старинке. Это величайший прогресс. Правда, на сей раз ты ополчился против истины, но я не могу не отметить этой приятной перемены в тебе.
— Смеешься надо мной, да?
— Я говорю сущую правду.
Отар понял, что продолжать беседу не имеет смысла.
Тамаз некоторое время смотрел на Отара, потом кинулся к выходу и хлопнул дверью.
3
В дверь позвонили.
Медея лежала на кровати с книжкой в руках. На звонок она подняла голову и посмотрела на дверь. Для Тамаза было рановато.
«Кто это может быть?»
Звонок повторился. Медея лениво поднялась, сунула ноги в туфли на высоких каблуках, отложила книгу и не спеша открыла дверь.
— Отар, ты? — удивленно вырвалось у нее.
В дверях стоял Отар Нижарадзе. Не дожидаясь приглашения, он бесцеремонно шагнул в комнату и захлопнул дверь.
— Тамаза нет дома, — встревожилась Медея. Она предчувствовала, зачем пришел Отар.
— Я это прекрасно знаю, потому и пришел. Мне с тобой надо поговорить. — Отар неторопливо приблизился к креслу и удобно устроился в нем.
— Располагайся! — пригласил он Медею, указывая на кровать.
Медея присела, положила локти на обнаженные, бронзовые от морского загара колени и подперла лицо ладонями.
Отар достал сигареты, закурил. Он оттягивал время. Медея насмешливо наблюдала за ним.
— Дай и мне закурить.
Отар, не поворачиваясь, кинул ей пачку сигарет и спички.
— Благодарю за любезность! — глухо сказала Медея и закурила.
Ничего не скажешь, Медея была красива. Ее немного портил глуповатый вид, хотя глупой она не была. Соблазнительные, длинные ноги.
— Я вас слушаю! — нарушила молчание Медея.
— Ты почему здесь?
— Не твое дело, всю жизнь я находилась там, где считала нужным. И сейчас не собираюсь менять привычек. — От ее недавней растерянности не осталось и следа.
— Мне кажется, ты прекрасно знаешь, что Тамаз мой друг?
— Мне кажется, что и ты прекрасно знаешь, что Тамаз мой муж.
— Пока еще не муж.
— Формально. — Медея взглянула на часы. — Ровно через двадцать четыре часа он станет моим мужем.
— Двадцати четырех часов вполне достаточно, чтобы человек переменил свое решение.
— Тамаз не переменит! — самоуверенно отрезала Медея. Она поднялась, достала из буфета две пепельницы, одну подала Отару, другую поставила перед собой.
— Ты любишь Тамаза?
— Если скажу, что люблю, поверишь?
— Тебе что — не за кого больше выйти замуж? Насколько я знаю, ты собиралась выйти за какого-то богатого дядю.
— Собиралась, но у него жена и орава детишек. А я устала, мне хочется спокойной жизни, ты понимаешь, спокойной…
— Я в восторге от твоей откровенности.
— Врать не имеет смысла, в наше время никого не проведешь, — меланхолично улыбнулась Медея.
— Ты считаешь справедливым свое решение?
— Других несправедливостей ты не замечаешь? Или только со мной такой храбрый?
— Я пришел сюда не мировые проблемы решать. Меня волнует судьба моего друга.
— «Моего»! — раздраженно передразнила Медея. В ее глазах появился гнев, лицо яростно перекосилось. — Сам видишь, в конечном счете все сводится к «моему», к личному. Тебя волнует судьба твоего друга. Все заботятся о себе или о своих. Абстрактная истина никого не интересует. А если я забочусь о своих интересах, это тебя бесит. Сейчас у меня нет ни малейшего желания обсуждать мое поведение. Я устала и хочу спокойной жизни.
— Ты знаешь, что из Тамаза выйдет большой ученый?
— Тем лучше…
— Ты отдаешь себе отчет, что с тобой он может погибнуть? Ты понимаешь, что…
Забили часы. Отар переждал, пока они умолкнут.
— Ты понимаешь, что он нуждается в верном друге? — продолжал Отар, когда часы пробили последний раз.
— Сейчас я еще больше нуждаюсь в верном друге, ведь у меня никогда не было верного друга.
— Знаю, но ты должна оставить Тамаза. Ты еще найдешь свое счастье. А его не губи. — Отар встал, подошел к Медее, заглянул ей в глаза. — Ты не знаешь, как легко его ранить, нанести обиду, и тогда у него опускаются руки.
— Я не напрашивалась, он сам привел меня сюда. И ты даром тратишь слова. Я немало вытерпела в жизни. Никто не жалел меня. И я ни с кем не обязана считаться. Каждый по-своему борется за место в жизни. Может быть, тебе кажется, что все идут к намеченной цели честной дорогой? Я не буду тебя убеждать. Ты лучше меня знаешь, как часто прокладывают себе путь запрещенными приемами. Я — одна из таких. Более того, я лучше их, я не маскируюсь, как другие, и не строю из себя добродетель.
Отар вскочил, ему хотелось схватить за горло эту женщину, но он взял себя в руки, хотя его трясло от возмущения.
— Сегодня же, сейчас же уберешься отсюда.
Медея выпрямилась, лицо ее пошло красными пятнами.
— Вон отсюда, сейчас же убирайся, чтобы ноги твоей не было в моем доме! — закричала она.
Отар почувствовал слабость. Ноги подкосились. Лицо посерело, он пошатнулся. Медея, перепуганная его бледностью, подставила ему стул. Отар упал на него. Он тяжело переводил дыхание, глаза потускнели.
— Отар, Отар, что с тобой? — спрашивала Медея, хлопая его по щекам.
Отар не отвечал. Медея кинулась в кухню за водой.
Отар понял, что болезнь снова напомнила о себе. Он выпил воды. Дурнота быстро прошла. Кровь снова прилила к его лицу. Медея успокоилась.
— Тебе лучше, да? — спросила она, ставя стакан на стол.
Отар медленно встал, не оглядываясь пошел к двери и захлопнул ее за собой.
ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ
Отар Нижарадзе примирился с тем, что рано или поздно ему придется распрощаться со студией. Он понимал, что гнев Мананы Гавашели настигнет его очень скоро. Прошло почти полтора месяца. Арчил ни разу не вызывал его. Несколько раз они сталкивались в коридоре. Гавашели делал вид, что не замечает Отара. Однажды Отар увидел директора и направился прямо к нему. Ему хотелось окончательно удостовериться, настропалила Манана мужа против него или нет. Арчил, против обыкновения, не изобразил на лице приветливой улыбки, холодно, небрежно кивнул ему на ходу. Отар понял, что все кончено. Теперь Арчил Гавашели наверняка выжидает удобного случая, чтобы избавиться от него. Сгоряча Отар решил тут же написать заявление и покинуть студию. Но через минуту отверг свое решение, оно означало бы признание вины, которой он не знал за собой.
Отара не очень беспокоил уход со студии. Он уже смирился с этой мыслью, только хотелось, чтобы все разрешилось быстрее.
Чем больше проходило дней, тем упорнее старался он не думать о своей болезни. Но ничего не получалось, он не мог пересилить себя. Сам того не желая, он привык смотреться в зеркало, стараясь отыскать на лице следы недуга. Но ни на лице, ни на теле не обнаруживал зловещих примет. Только тяжелая усталость да немеющие ноги время от времени напоминали, что неизлечимый недуг исподволь подтачивает его здоровье.
В коридорах киностудии по-прежнему торопливо сновали люди. Лишь один Нижарадзе продолжал ходить спокойно, невозмутимо меряя путь своими длинными кривоватыми в коленях ногами. Обаятельная улыбка не сходила с его лица, взмахом руки приветствовал он сослуживцев. Многих раздражал его постоянно беспечный вид.
Отар неторопливо распахнул дверь комнаты.
— Привет! — негромко, но весело бросил он всем с порога и прошел к своему столу. Первым долгом, как всегда, закурил. Беззаботно откинулся на спинку стула. Вытянул под столом длинные ноги, поставил стул на задние ножки и принялся подкидывать спичечный коробок, стараясь, чтобы тот падал на ребро.
Мзия Ахобадзе, как всегда, что-то писала.
Он повернулся к младшему редактору Гиви Джолия. Устремив вдаль свои стеклянные глаза, Гиви думал. «Наверняка сочиняет какую-нибудь обсахаренную фразу».
Глядя на Джолия, Отар представлял себе человеческий мозг состоящим из множества малюсеньких лампочек и был твердо убежден, что в голове Гиви большая часть их перегорела.
Отар не презирал его, нет, он жалел людей типа Джолия. Жалел он и Мзию Ахобадзе, вечно усердно строчившую что-то. Мзия довольно сносно знала английский язык и была начитаннее многих сверстников. Может быть, поэтому она считала себя вправе вмешиваться в любой спор и высказывать свое мнение по любому вопросу. На кого только не ссылалась она, к каким авторитетам от философов до писателей не прибегала за помощью. Она обладала поразительной способностью подхватывать на лету и использовать случайные фразы. Но Отар ни одному ее слову не верил. Он был убежден, что заимствованные мысли скопом плавают на поверхности ее разжиженного мозга.
Он снова закачался на стуле и подбросил коробок, зная, что это нервирует Мзию. Ему как будто доставляло удовольствие раздражать ее. Он не выносил людей, которые с апломбом судят обо всем на свете и щеголяют чужим мнением. Невольно вспомнилось, как однажды Мзия взялась за Вагнера, пространно рассуждая о его творчестве, о его месте в мировой музыкальной культуре. За спиной Мзии была музыкальная семилетка, она разбиралась в нотах, могла на память сыграть несколько фортепьянных пьес. Но Отар не принимал всерьез ее разглагольствования, так как знал, что Мзия начисто лишена музыкального слуха.
Дурацкое занятие спор. Сам он никогда не спорил. Выскажет свое мнение и совершенно не интересуется, разделяют спорщики его взгляд или нет.
«Какой смысл спорить, — размышлял он, — докажу я, скажем, одному тупице, что это не так, а эдак. Разве это поможет делу? Не станешь же ходить по улицам и доказывать свою правоту всем подряд?»
Но однажды и он вынужден был осадить Мзию. Это случилось на дне рождения дочки одного из сотрудников. Виновница торжества сыграла «Колыбельную» Моцарта. Все поаплодировали юной исполнительнице, хотя большинство оставалось равнодушными и к ее способностям и к исполненному произведению. Зато Мзия и тут не упустила случая дать ребенку некоторые наставления — практического и теоретического характера. Практическая часть сводилась к постановке руки. Мзия подозвала девочку и положила ее кисть на свою ладонь.
— Свободней, как можно свободней! — менторским и в то же время слащаво-ласковым тоном приговаривала она. А потом полились теоретические рассуждения о естественности исполнения, непринужденности, элементах творчества, импровизации… Затем Мзия ловко перевела разговор на Моцарта. И тут Отар не выдержал:
— Мзия, прекрати, иначе для выяснения твоих музыкальных способностей заставлю тебя сыграть «Чижик-пыжик».
Он вспомнил, как Мзия вылетела из-за стола, и улыбнулся. Его почему-то потянуло высказать сослуживцам все, что он о них думает. Посоветовать Гиви оставить киностудию и испробовать себя на ином поприще, где будет достаточно тех двух тусклых лампочек, что не успели перегореть в его мозгу. Заявить Мзии, что у нее нет ничего своего, все чужое, позаимствованное — и прическа, и манера говорить, и походка, и взгляды, и привычка курить и пить коньяк, который она не переносит. «Твои рассуждения, — сказать ей, — напоминают зеркало, которое отражает чужие лучи. И с мужем ты развелась только потому, что теперь это модно». Отар едва сдержался, чтобы вслух не сравнить ее с автомобилем, собранным из деталей машин разных марок.
Отар перевел взгляд на измученное лицо Наны Абесадзе. И этой хотелось сказать: «Твое ли дело корпеть на экспериментальной киностудии? Ты рождена быть матерью, хозяйкой образцовой семьи. Тебе больше подойдет ходить на рынок, чем вымучивать какие-то сюжеты, от которых ты так же далека, как небо от земли. Твое призвание — создавать семейный уют, рожать детей, хлопотать в кухне, купать детишек, а не тянуть опостылевшую тебе лямку сценариста».
Какое множество людей находится в жизни не на своем месте! И в то же время все в мире от невидимого позитрона до звездных систем и галактик подчинено строгой закономерности. Никогда, даже на миллиардную долю секунды не нарушается космическая гармония. А рядом, среди мыслящих существ, столько несуразностей. Может быть, единственная закономерность, которой они подчиняются, это рождение и смерть? Но ведь и это закономерность природы.
«Да, все мы умрем. Человек свыкается с этой истиной с того самого момента, как у него более или менее развилась способность мыслить. Но никто не знает, когда умрет. А я знаю. Приблизительно, но все-таки знаю. Я могу ошибиться всего на каких-нибудь десять дней. Не потому ли я злюсь, что судьба моя предрешена? Не это ли толкает меня на откровение? Может быть, ожидание смерти лишило меня чувства юмора? Может быть, только сейчас я понял и осознал, от каких случайностей зависит судьба? Может быть, сейчас, когда провидение наметило день моей смерти и сообщило мне о нем, мне кажутся смешными стремление к какой-то цели и борьба? Неужели и прежде мне приходили подобные мысли и я рассуждал так же? Неужели духовно и телесно здоровые люди считают жизнь пустой суетой? Может быть, мысль о суете — удел обреченного?
Человек похож на пчелу, которая неустанно трудится на протяжении всей своей жизни. Каждый день гибнут и рождаются новые пчелы. Ни одна из них не знает, кто умрет и когда умрет. Кто ответит, сколько требуется пчелиных поколений, чтобы соты наполнились медом? Кто знает, сколько потребуется людских поколений, чтобы человек достиг ближайших небесных тел? Всего полтора века назад воздух колебала слабая волна — голос человека или животного. А нынче тысячи радио- и телеволн с немыслимой быстротой проносятся мимо тебя. Эфир вокруг полон мелодиями и ритмами классической и эстрадной музыки. Но человек все равно не унимается, может быть, потому, что мысль, как и свет, остановить нельзя. Может быть, потому, что главная суть жизни — проникновение в истину, которое требует неустанного труда многих поколений. Но, может быть, истина подобна сотам в улье — наполнившись медом, они обрастают новыми сотами.
Я сейчас со стороны наблюдаю людей и самого себя. У меня определен день смерти. Но кто ответит, такова ли моя судьба? Кто поручится, что я проживу те два года и девять месяцев, что отпущены мне болезнью? Может быть, смерть притаилась где-то рядом? Может быть, через неделю, завтра или даже сегодня меня пырнет ножом пьяный хулиган? Может быть, задавит машина или прикончит шальная пуля? Может быть, я поеду в трамвае, а на меня свалится подъемный кран или отравлюсь консервами? Все возможно, но я об этом не думаю. Я знаю лишь одно, что в лучшем случае проживу три года. Поэтому я, Отар Нижарадзе, отделенный от вас, полных надежд на завтрашний день, призываю вас, люди: не отравляйте жизнь враждой и ненавистью, не подличайте, не оскверняйте все чистое и святое. Если бы вы видели жизнь моими глазами, глазами человека, которому осталось жить совсем немного, вы убедились бы, как прекрасен мир, как изумительна жизнь! Вам бы открылось столько прекрасного, что остается незамеченным сегодня, когда вам неизвестен день смерти. Вы бы не теряли ни одной минуты на зло, на грязные дела, не засоряли бы душу и разум завистью и нечистыми помыслами…»
Отар очнулся и подивился, что за мысли лезут в голову. Словно кто-то посторонний диктовал ему эти слова, которые он сам, обладающий чувством юмора, никогда бы не решился произнести.
Отар выпрямился, подобрал ноги, установив стул на все четыре ножки. В комнате было тихо. Гиви Джолия сидел в прежней позе, держа ручку на отлете и уставившись вдаль стеклянными глазами.
Отар порылся в карманах, нашел деньги. Набралось десять рублей — три трешки и рубль. Только он снял телефонную трубку и набрал номер бухгалтерии, как в комнату вошел Мирон Алавидзе. Отар даже не взглянул на главного редактора. Он старательно прижимал трубку к уху и подкидывал спички, стараясь, чтобы коробок встал на попа. Никто не отвечал. Отар положил трубку и проделал нечто вроде зарядки. Мирон Алавидзе, не замечая вскочившего на ноги Гиви Джолия, обратился прямо к Отару.
— Товарищ Нижарадзе, как обстоит дело с месячным отчетом?
— Очень плохо, — холодно ответил Отар, уязвленный тем, что главный забыл поздороваться и обратился к нему, как всегда, по фамилии.
— Со сценарием?
— Еще хуже, чем с месячным отчетом. — Отар беззаботно закурил.
— С меня довольно! Отсюда иду прямо к директору. Надо решить раз и навсегда — я или ты!
Алавидзе хлопнул дверью. Отар обернулся к Джолия:
— Ну-ка, милейший, дай-ка мне лист бумаги. Хотя не надо, тут есть.
Он написал заявление и протянул Мзии:
— Отнеси Арчилу Гавашели.
Мзия прочла и удивленно уставилась на Отара:
— Отар, опомнись, что ты делаешь?
Нана и Гиви, догадавшись, что было в заявлении, беспомощно захлопали глазами.
— Не стоит волноваться, золотце, мне осточертело работать здесь. Не сегодня-завтра я все равно должен уйти. Ну, не поленись, попроси Арчила, чтобы он сиятельной рукой наложил резолюцию на моем заявлении, а то… — Отар взглянул на часы, — я в бухгалтерию не успеваю.
— Отар, может быть, передумаешь еще? — выдавила Нана Абесадзе.
— Будет вам, стоит ли говорить об этом? — засмеялся Отар и силой выставил Мзию в коридор. Заметив на столе Гиви Джолия газету, вспомнил, что сегодня еще не просматривал газет.
— Есть что-нибудь интересное? — спросил он Гиви, разворачивая ее.
— Ничего особенного.
— «Ничего особенного», — протянул Отар, и вдруг внимание его привлекла одна заметка. Он трижды перечитал ее. Сначала просто пробежал глазами, сгорая от желания быстрее добраться до конца. Затем еще раз быстро прочел всю. В третий раз он старался не пропустить ни одного слова. — Значит, говоришь, ничего интересного?
Гиви Джолия снизу взглянул на него, раскрывая глаза, как кукла.
— Эх ты, читатель!
Отар вырезал заметку и спрятал ее в карман.
ИНФОРМАЦИОННОЕ СООБЩЕНИЕ
Победа французских ученых
Как передаст агентство Франс Пресс из Парижа, четверо сотрудников югославского Термоядерного института в результате облучения во время работы на мегатроне заболели лейкемией. Французские врачи доставили заболевших в Париж и провели с ними курс лечения по новому методу, вводя в кровь вытяжку спинного мозга. Научный эксперимент прошел успешно, человек победил ужасный недуг. Югославские ученые полностью поправились и, после соответствующих обследований, возвратились на родину.
Диалог в кабинете профессора
— Это, безусловно, выдающееся открытие, выдающееся достижение медицинской науки.
— Неужели белокровие побеждено окончательно, профессор?
— Нам и раньше были известны эти эксперименты. Еще в прошлом году на Мюнхенском симпозиуме французские врачи ознакомили нас с некоторыми результатами своих исследований, хотя они были недостаточно убедительными.
— Выходит, что за этот краткий период медицина сделала гигантский шаг вперед?
— Согласен с вами, гигантский и весьма значительный, но мы не должны забывать, что гигантский по сравнению с прошлым годом, но крайне незначительный, чтобы говорить о полном успехе.
— Мне кажется, профессор, вы должны подбадривать меня…
— Странный вы человек, — невесело улыбнулся профессор, — беседуя с вами, я забываю, что разговариваю с больным.
— Значит, вы считаете, что все еще впереди?
— Верно, пока все в будущем, но очень многое значит, что человек отыскал исток болезни. О факте излечения югославских ученых мы узнали две недели назад. В медицинских кругах слух об этом распространился раньше, чем попал в газеты. Французы все скрывали от прессы до тех пор, пока не убедились в полном успехе. Но для нас и тогда было ясно, что этим методом можно лечить больных, у которых болезнь вызвана внешними причинами, к примеру, избыточной радиацией, как в данном случае. Если же организм предрасположен к белокровию, то в борьбе с ним медицина пока еще бессильна.
— Вы сказали «пока еще»?
— Да, пока еще. Но я не знаю, сколько времени продлится это «пока еще».
— Самое большее я проживу два года и десять месяцев. Хватит ли этого срока для полной победы над белокровием?
— Могу ли я знать? Может быть, не хватит десяти и более лет, а может быть, и десять месяцев окажется достаточным. Во французском случае мы имели дело с заболеванием, вызванным внешними причинами, с которыми организм сам ведет борьбу. Ваша же болезнь…
— Мне ясна ваша мысль. Вы меня ободрили, я просто в восторге от ваших слов.
— Нет, вместе с тем я действительно хочу ободрить вас. Подумайте сами. Вы были у меня полтора месяца назад. Насколько более реальной стала перспектива вашего спасения по сравнению с тем временем. В конце концов, если пока не сумеют победить этот недуг, возможно, найдут лекарство, которое максимально увеличит сопротивляемость организма и удвоит, а может быть, и утроит продолжительность жизни больного. Тогда вы проживете не три года, а гораздо больше, тем временем, не исключено, что победят лейкемию.
— Эти слова уже внушают надежду, благодарю вас, профессор.
— Вы еще не перешли на инвалидность?
— На инвалидность! — рассмеялся Отар.
— Напрасно смеетесь, вы нуждаетесь в систематическом лечении, в жестком режиме, в покое…
— Будьте здоровы, профессор!
— Я предлагал вам поехать в Москву, почему вы не едете?
— В конце ноября, вероятно, поеду.
— Не нужно откладывать. Перед отъездом зайдите ко мне, дадим вам направление. — Старый профессор проводил Отара до двери.
— Обязательно зайду. Кстати, если вам понадобится больной для экспериментов, можете рассчитывать на меня.
— Вы это серьезно? — профессор заглянул Отару в глаза.
— Вполне. Какая разница, когда умирать, сейчас или на два года позднее?
— Хм… — прокашлялся профессор, не зная, что ответить.
— Всего доброго, уважаемый профессор!
Отар Нижарадзе закрыл за собой дверь.
ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ
1
Зазвонил телефон. Тамаз не поднял головы. Ему никто не звонил, и он решил, что это снова приятели референта. Они звонили часто, и каждый раз он долго объяснял, что референт здесь уже не работает. Со временем телефонные звонки раздавались все реже, а последние два дня телефон вообще молчал. Снова раздался звонок. Углубленный в вычисления, Тамаз машинально снял трубку. Хотел было произнести заученную фразу о референте, но что-то недоброе почудилось ему в женском хихиканье.
— Да, да, — сказал он.
— Вы Тамаз Яшвили?
— Да, кто это?
— Ваша доброжелательница.
— Слушаю вас.
— Идите скорее в гостиницу «Колхида». Там в четыреста втором номере вы найдете вашу супругу в обществе одного молодого человека.
Долго раздавались в трубке прерывистые гудки. Прижимая ее к уху и не меняя позы, Тамаз в оцепенении смотрел на старую мраморную пепельницу. Потом, придя в себя, медленно опустил трубку и уткнулся головой в ладони, ощущая в груди тупую боль, — казалось, там что-то оборвалось. Он ни о чем не думал, ничего не соображал. Затем перед глазами возникла Медея. Как она улыбалась, провожая его на службу, как нежно погладила по щеке. Неужели притворялась, неужели ее ласковая улыбка была обманом? Неужели зло может быть таким красивым?
Тамаз уже шел к гостинице, шел машинально, как будто кто-то тащил его насильно, иначе бы запомнил, как прошел столько улиц, как пересек площадь Героев, как сел в такси, как очутился на четвертом этаже гостиницы «Колхида». Лишь когда дежурная спросила, кто ему нужен, осознал, где он.
Тамаз пришел в себя и, растерявшись, еле придумал, что ответить. Соврал, будто должен встретиться здесь с другом. К счастью, неподалеку он заметил полукруглую нишу с диванчиком в глубине.
Тамаз не знал, в какой стороне находится четыреста второй номер, но из ниши можно было незаметно наблюдать за всеми, выходящими из обоих коридоров. Если специально не заглядывать в нишу, обнаружить его было трудно. Как медленно тянулось время! Тамаз то и дело поглядывал на часы. Всего пять минут сидит он на этом диванчике, а кажется, что находится здесь с самого утра. При каждом звуке шагов его обдавала ледяная волна.
«Может быть, меня разыграли, разве мало на свете завистников? Может быть, какая-либо из ее прежних приятельниц решила посмеяться надо мной? Боже, пусть бы так, пусть бы все это оказалось злым, идиотским розыгрышем. Какое это будет счастье!.. А вдруг она в самом деле здесь, в четыреста втором, в нескольких шагах от меня?»
Он боялся думать дальше, чтобы даже на миг не представить то, что происходит сейчас в нескольких шагах от него.
Ужасно медленно тянулось время.
Потом все произошло мгновенно. Тамаз услышал знакомый смех. За ним последовал стук захлопнувшейся двери. В коридоре показалась Медея с незнакомым русым парнем на голову выше ее. Обняв Медею, он с улыбкой заглядывал ей в глаза. На нем был тренировочный костюм, он, видно, не собирался выходить из гостиницы. Они спустились по лестнице. Теперь Тамаз видел их со спины. Вернее, мощные плечи парня и прильнувшую к его боку Медею.
Остального Тамаз не помнил. Когда он пришел в себя, не сразу разобрался, где он. Над ним склонился врач в белом халате. Тамаз удивленно огляделся. Вот — дежурная, вот еще один человек в белом халате, вот… И он сразу вспомнил все — на него глядел тот самый русоволосый красивый молодой человек. Вид у него был озабоченный, в глазах сквозила тревога.
Увидев, что Тамаз открыл глаза, он спросил:
— Не сообщить ли кому-нибудь?
Тамаз промолчал, не сводя с молодого человека пристального взгляда.
— Может быть, позвонить кому нибудь? — снова спросил русоволосый.
Вместо ответа Тамаз повернулся к врачу:
— Помогите мне встать.
Молодой человек опередил врача. Сильной мускулистой рукой обхватил Тамаза за спину, вторую руку просунул под мышку и приподнял. Словно электрический ток пробежал по телу Тамаза от его прикосновения.
— Убери руки! — резко сказал он.
Молодой человек холодно отстранился. Некоторое время Тамаз стоял неподвижно — кружилась голова. Боясь упасть, он держался из последних сил.
— Если хотите, отвезем вас домой, — предложил врач.
— Спасибо, не нужно. — Тамаз доплелся до стола дежурной и присел.
Врачи собрали инструменты и ушли. Русоволосый молодой человек не знал, что ему делать, то ли остаться и помочь Тамазу, то ли вернуться в номер.
Тамаз снял трубку телефона.
Молодой человек счел, что он уже не нужен, и удалился.
Тамаз медленно набирал номер, словно с трудом припоминая каждую цифру.
Отар Нижарадзе взял трубку. Тамаз сразу узнал голос друга, сердце его сжалось, на глазах выступили слезы.
— Слушаю, слушаю! — который раз повторял Отар.
Тамаз не мог произнести ни звука, он сидел, сжав зубы, и слезы текли по его лицу.
2
По вечерам буфет на четвертом этаже гостиницы «Тбилиси» почти всегда пустует. В это время все предпочитают ужинать в ресторане. Поэтому друзья любили приходить сюда. Они всегда занимали давно облюбованный столик в углу.
Тамаз Яшвили выглядел очень спокойным. Невозможно было представить, что каких-нибудь три часа назад он пережил страшное потрясение. Отар нежно поглядывал на друга. Они не виделись около трех недель. Все это время Отар твердо верил, что рано или поздно Тамаз придет мириться, и не скрывал радости, что этот день настал так быстро. Тамаз радовался, что друг ничего не заметил, и удивился своему спокойствию.
— Сколько мы не виделись, Тамаз, я соскучился по тебе, — сказал Отар и положил руку ему на плечо.
— И я соскучился, очень. Ты не поверишь, как я соскучился! — с грустной улыбкой признался Тамаз. Он почувствовал угрызение совести, в горле встал ком. Какой приветливой и ласковой была улыбка Отара. Сколько тепла и нежности было в его умных карих глазах. Тамазу вспомнилась Медея. Разве утром и ее улыбка не была такой же теплой и непорочной, полной ласки, нежности и застенчивости? Разве не должна как-то отличаться улыбка доброго и злого человека, улыбка честного и негодяя?
— Ты не представляешь, как я обрадовался, когда услышал твой голос. Что же все-таки случилось, почему ты сразу повесил трубку?
— Я звонил из автомата, там выстроилась длинная очередь, а ты ведь знаешь наши автоматы, больше двух минут прорывался к тебе, — соврал Тамаз и печально улыбнулся собственной лжи. «Видимо, мы не можем прожить без того, чтобы не соврать хоть однажды. Безобидная ложь…» — Тамазу невольно пришла на ум Отарова классификация лжи.
Отар разлил шампанское и чокнулся с Тамазом:
— Будем здоровы!
— Как продвигается твой роман?
— Понемножку.
— Как дела на студии?
— Нашел о чем вспоминать, позавчера получил расчет.
— Как? Какие-нибудь неприятности?
— Больше чем неприятности. Короче говоря, неделю назад вынудили меня оставить работу. Сегодня случайно заглянул туда, и в это время ты позвонил.
— И ты с твоим характером так легко сдался?
— Ты прекрасно знаешь, что я легко не сдаюсь. Но сейчас я впутался в другое дело. Одним словом, не стоило поднимать шума. Ну, выпьем!
Выпивая вдвоем, они не провозглашали тостов. Снова наполнили бокалы. Отар отставил пустую бутылку на край стола и показал буфетчику — принеси еще. Буфетчик поднялся и принес шампанское. Отар потрогал бутылку, холодная или нет. Не понравилось. Он взглянул на буфетчика и покачал головой:
— Эх, Гриша, Гриша, где твоя совесть?
— Детьми клянусь, только что получил. Не успел охладить.
— Хотя бы ледку принес.
— Сию минуточку!
Буфетчик принес лед. Отар положил один кусок в бокал Тамаза, другой — в свой.
— А как ты? Как твои дела? — спросил он.
— Ничего, все по-старому, — сразу помрачнел Тамаз, испугавшись, как бы разговор не перешел на него, и поспешил сменить тему: — Да, действительно…
Он не успел закончить фразу, как в буфет вошли двое мужчин. Один из них, высокий, загорелый, кудрявый, кинулся прямо к Отару.
— Привет, Отар! — закричал он и, подбежав, обнял Нижарадзе. — Как твои дела, где ты, как ты? Сколько лет, сколько зим! Знакомьтесь, мой друг.
Кудрявый пожал руку Тамазу и представил своего спутника, маленького горбуна.
Тамазу не хотелось никого видеть, ему было неприятно вторжение посторонних. Он не преминул подчеркнуть это, насупился и налег на колбасу. Кудрявый, которого Отар называл Гиви, даже не заметил обиженной мины Тамаза. Он принес два стула, один занял сам, по второму хлопнул ладонью, приглашая горбуна.
— Гриша, тарелки! — крикнул Отар буфетчику.
— Не надо тарелок, пусть только бокалы принесет, мы на минутку, — сказал кудрявый и повернулся к горбуну. — Миша, дело за тобой, шампанское и прочее…
Горбун направился к стойке.
— Мой пациент, — понизив голос, кивнул на горбуна кудрявый, — на пару минут забежали, я тут Грише остался должен, вчера угощал гостя из Москвы..
Горбун рассчитался с буфетчиком, и тот принес четыре бутылки шампанского.
— Чего ты все сразу притащил, нагреются ведь. По одной надо было! — сказал Гиви буфетчику, пригладил волосы и обратился к Отару. — А ты чего торчишь в городе, на море сейчас девочек на любой вкус… — Затем снова повернулся к буфетчику: — Хозяин, бокалы забыл!
Буфетчик, извиняясь, принес бокалы. Гиви налил всем и подмигнул Отару.
— И этот был моим пациентом. Да, что я тебе говорил, почему ты не на море? Вся тбилисская шантрапа в Гаграх. Хорош цыган, небось бархатного сезона дожидаешься? Будем здоровы, всего нам доброго, да здравствует наша хлеб-соль! Миша, твой тост! — Кудрявый поднес к губам бокал.
Горбун пробурчал что-то и слегка пригубил вино.
— Этой зимой я поеду в Москву. Хочешь, поедем вместе. Зимой легче всего знакомиться с москвичками.
— А летом чем труднее? — насмешливо спросил Отар.
— Скажешь тоже! Зимой — другое дело. — Кудрявый не обратил внимания на насмешку. — Приходишь на каток, садишься, как заправский охотник в засаде. Только какая-нибудь споткнется и упадет, быстренько подскочишь, поднимешь, отряхнешь снег со свитера, проявишь внимание, вот и знакомы. Ну, не буду надоедать. Надумаешь, звони, я работаю там же. Еще раз всего вам хорошего: счастливо нам уйти, а вам остаться! — Гиви чокнулся с горбуном.
— Подожди! Мы с тобой холостяки. Давай выпьем за благополучие твоего друга, пожелаем счастья его жене и детям!
Горбун смутился, сначала что-то вроде удовольствия промелькнуло на его лице, но он тут же неловко сморщился.
— У меня нет жены, — смущенно произнес он и залился краской.
Удивленный Отар бросил взгляд на его обручальное кольцо.
— Это просто так, — догадался Миша.
— Тогда и ты будешь членом нашего «клуба»! — моментально выкрутился Отар из неловкого положения.
Выпили. Гиви со своим горбатым приятелем удалились. Стало тихо. Буфетчик унес лишние бокалы и пустые бутылки.
— В Тбилиси негде спрятаться, чтобы поговорить с глазу на глаз, — недовольно проговорил Тамаз.
— Ты все еще не смирился с этим! — засмеялся Отар и протянул другу сигареты.
— Жалко мне горбатого.
— Убедился, как люди живут? Вчера угощал здесь гостя, а сегодня привел пациента и заставил за все расплатиться.
— Нет, не поэтому.
— Знаю, за что жалеешь. За то, что он надел обручальное кольцо. Тоже хочется всем показать, что и он, дескать, не хуже других.
— Ты слишком жесток, Отар.
Тамаз не пил. Время от времени он поправлял очки да жадно затягивался сигаретой.
— Что такое жизнь? Для чего люди соперничают с кем-то, злобствуют, завидуют? Не лучше ли спокойно идти своей дорогой, прожить свою жизнь мирно?
— Чем рассуждать о жизни, лучше выпить да поговорить на более легкую тему. Но ничего не поделаешь. И сам много думал над этим и пришел к одному мудрому заключению. — Отар помешал в бокале стебельком петрушки. Шампанское в бокале наполнилось пузырьками газа.
— Из-за них не люблю шампанское. — Он указал на пузырьки. — Итак, тебя интересует, что такое жизнь? Сложный вопрос. Значительно сложнее, чем математика. Я знаю, ты проштудировал множество философских книг, но и я могу высказать свое мнение по этому вопросу. Не так ли, Гриша?
— Чего изволите? — встрепенулся буфетчик.
— Подойди, посиди с нами минуточку да прихвати с собой бокал.
— Неудобно, дорогой, вдруг кто-нибудь придет.
— Сядь рядом, говорю.
Гриша принес бокал и, отдуваясь, опустился на стул. Отар налил ему шампанского.
— Дядя Гриша, сколько тебе лет?
— Шестьдесят семь скоро.
— Сколько лет работаешь в буфете?
— Сколько себя помню, дорогой. Мальчишкой был, когда отец взял меня помогать ему.
— Сколько раз ты был в отпуске?
Буфетчик осклабился.
— Чего ты смеешься?
— Эх, сынок, отпуск не для меня выдуман. Ноги вон как распухли. Неделю пролежал в больнице, не выдержал, сбежал. Делу не могу изменить.
— А что, буфет без тебя пропадет?
— Пропасть не пропадет, а семья?
— Тогда уточни и скажи, семью, мол, содержать надо.
— Это ты верно.
— Дядя Гриша, ты бываешь в театре или кино?
— Я и дороги в театр не знаю, где она.
— Судя по твоему слуху, ты, должно быть, в опере частый гость?
Толстый буфетчик поперхнулся со смеху и отпил шампанского.
— Тоже нет. Книги хоть читаешь?
— Книги не про нас писаны.
— Все ясно! — Отар повернулся к другу: — Как ты думаешь, мой Тамаз, мог бы этот человек ежегодно пользоваться отпуском? Отдохнуть, поправить здоровье? Мог бы, но ему и в голову не приходит такое. Восемнадцать часов в сутки торчит он в этом проклятом буфете. Восемнадцать часов в сутки наблюдает, как пьют и едят, и так — на протяжении десятков лет. Но и в его профессии есть своя романтика. Для Гриши она заключается в том, как бы обсчитать клиента и набить свой карман.
— Кого это я обсчитал? — обиделся буфетчик.
— Гриша, минуточку внимания. Мы тут обсуждаем один философский вопрос. Ты знаешь, что такое философия? Не думай, что вся философия состоит в том, чтобы нарезать сулгуни как можно тоньше. — Отар повертел перед носом буфетчика прозрачным ломтиком сулгуни. — Ты не ради зарплаты корпишь здесь, а деньги делаешь. Если бы ты сидел на одной зарплате, ты бы и отпуском пользовался. Но ты делаешь деньги, и чем больше их у тебя, тем ненасытнее становится твоя душа, тебе уже не хочется терять ни одного дня. Деньги — это магнит, мой Гриша. А сейчас не мешай, а то знаешь! — погрозил пальцем Отар и повернулся к Тамазу. — Все его умственные и физические потребности сводятся к одному, — как можно больше заработать. Кроме денег, его ничто не волнует. Затем он строит себе великолепный дом, обставляет его дорогой мебелью. В семье никто не интересуется музыкой, но непременно покупается инструмент. Рояль уставляется хрустальными вазами. Меняется мода — он набивает книгами резные шкафы. Одним словом, дом процветает. Приходят в гости то брат, то сват, то односельчанин, то друзья и знакомые. Полное благополучие — всех гложет зависть. Ползет слух, что Гриша сказочно живет, что дом у него — полная чаша. Теперь слушай внимательно, я перехожу к философскому обобщению моих наблюдений. Но, прежде чем я ознакомлю тебя с ними, давай, пожелаем долгих лет жизни нашему Грише, послужившему наглядным примером моей теории.
Отар чокнулся с Тамазом, затем с буфетчиком.
— Будь здоров, дядя Гриша! Всего тебе хорошего! И перестань гробить себя ради этих проклятых денег, немного поживи по-человечески, хоть на старости лет оглянись вокруг!
Тамаз сказал три слова: «Будьте здоровы, батоно!» — ради приличия поднес бокал к губам и снова поставил на стол.
В буфет вошел мужчина в тренировочном костюме, видимо, проживающий в гостинице.
— Дядя Гриша, скажи спасибо и займись клиентом.
— Будьте здоровы, дети, всего вам доброго! — Гриша встал, унес полный бокал шампанского, спрятал его в шкафчик и вежливо обернулся к посетителю.
— Гриша нам пока не нужен. — Отар снова наполнил свой бокал, — На чем я остановился? Да, приходят братья, родственники, односельчане, друзья-приятели, смотрят на его великолепие и проникаются почтением. И Гриша испытывает тогда чувство превосходства — как награду за все мучения. Он и дальше будет гробить себя, укорачивать свою жизнь, чуть ли не сутками торча в этом буфете, лишь бы и впредь чувствовать, что он выше кого-то, лишь бы и впредь наслаждаться своим преимуществом перед близкими, знакомыми.
Отар взял лежащую на столе пачку сигарет, закурил и спросил друга:
— Не скучаешь?
— Наоборот, — улыбнулся Тамаз.
— В прошлое воскресенье мы ездили охотиться на перепелок. В компании со мной было еще четверо. У троих, как и у меня, простые «тулки». А у одного, хозяина машины, как выяснилось позже, — «голанд-голанд». Он за это ружье отвалил две тысячи, двадцать тысяч на старые. Скажи, не все ли равно, из какого ружья стрелять по перепелке? Но нет, он не пожалел таких огромных денег, чтобы наслаждаться чувством превосходства. Вся соль тут не в том, что у него «голанд-голанд», а в том, что ни у одного из нас нет такого. Если бы и у остальных были «голанды», чего бы стоило его ружье! Понятно?
— Понятно! — усмехнулся Тамаз.
— Почему ты улыбаешься?
— Меня удивляет твоя способность, вернее, я завидую тебе. Я никогда не могу судить обо всем с таким юмором.
— Какой уж тут юмор, я отлично помню время, когда во всем Тбилиси насчитывалось сто семь квартирных телефонов. Ты должен хорошо помнить, что означало тогда иметь собственный телефон.
— Помню, — кивнул Тамаз.
— Для тебя не секрет, что телефон необходим только тогда, когда он есть у всех, когда ты можешь в любое время позвонить кому захочешь. Но, когда в Тбилиси было сто семь квартирных телефонов, владельцы их яростно выступали против строительства новой телефонной станции. Телефоны ставили на лакированные столики, словно те были драгоценными китайскими вазами. Счастливым обладателям их было наплевать на назначение телефона, главным являлось чувство превосходства, а блестящие аппараты становились символом этого превосходства. Может быть, тебя не занимает мой разговор?
— Во многом ты прав, но…
— Никаких «но»! Я иду дальше. Допустим, ты живешь на необитаемом острове, у тебя есть дома, машина. Одним словом, ты обеспечен всеми житейскими благами. И все они приедаются тебе за две недели, если на острове нет другого человека, перед которым ты можешь проявить свое превосходство. Превосходство, которое ослепляет тебя, наполняет блаженством, возвышает в собственных глазах.
— Отар, будет тебе!
— Что, дружок, тяжело слушать правду?
— Нет, я совсем о другом. Все это мелочи, которым не стоит уделять столько внимания.
— Э, мой Тамаз, именно такие мелочи каждый день отравляют нам жизнь.
— Погоди.
Тамаз Яшвили вдруг побледнел, губы его дрожали. Отар только сейчас заметил, как потемнели у него глаза. Сердце у Отара дрогнуло. Он никогда не видел Тамаза таким несчастным. И словно понял что-то. С самого начала он был убежден, что Тамаз не уживется с Медеей, что рано или поздно наступит кризис. Неужели он уже начался? Может быть, поэтому Тамаз пришел сюда? А если он просто соскучился по другу? Впервые за свою жизнь Отар стал в тупик. Он догадывался, что Тамазу тяжело, очень тяжело, но спросить ни о чем не решался. Боялся растравить и без того, видимо, больную рану. Тамаз поднес к губам бокал. Зубы стучали о край стекла. Отар отвел глаза, словно не замечая состояния друга.
— Откупорим еще бутылочку? — беззаботно предложил он.
— Нет, не хочу.
— Что такое, тебе плохо?
— Да, голова кружится. — Тамаз попытался улыбнуться.
— Давай выйдем на воздух.
— Хорошо бы, если ты не против.
— Гриша, счет!
3
Они расстались в конце улицы Кирова. Глядя в глаза Отару, Тамаз долго жал его сильную руку, словно навсегда прощался с единственным другом, которого по-настоящему любил и который всегда понимал его. Но он боялся сказать что-нибудь, боялся не выдержать и расплакаться. Как хотелось рассказать Отару все, рассказать подробно. И о том, что произошло сегодня, и о жутком незнакомце с гнилыми зубами, и об остановившихся часах. Хотелось признаться, что у него нет больше ни стремлений, ни цели и он намерен свести счеты с жизнью. Нет, не потому, что изменила жена. Просто лишний раз убедился, что на свете нет ничего святого, что жизнь его бессмысленна и он ни на что уже не способен. И как хотелось заглянуть сейчас в душу Медеи. Она так ласково улыбалась, провожая его на работу. Неужели в ней нет ничего, кроме похоти? Неужели ее улыбающиеся невинные глаза скрывают низменную сущность, неужели она способна только на зло и обман?
Отар ясно видел, что творится с Тамазом, но не решался нарушить молчание. Одна неловкая фраза могла испортить все.
Тамаз овладел собой, улыбнулся:
— Всего хорошего, Отар. Надеюсь, не держишь на меня зла за ту вспыльчивость?
— Ты стал сентиментальным, молодой человек.
— Ну, спокойной ночи!
— Позвони мне завтра, весь день буду дома.
«Завтра», — горько усмехнулся Тамаз.
Он медленно одолел подъем. Перед гастрономом вспомнил, что у него нет сигарет.
— Будьте добры, «Иверию», — протянул он продавщице три рубля.
— Сколько? — спросила та, взяв деньги.
Тамаз посмотрел на неестественно толстые руки продавщицы.
— Сколько пачек? — повторила та.
— Три, пожалуйста, — очнулся он.
— И спичек?
— Да, и спичек.
Продавщица подала ему сигареты, потом — спички и сдачу.
Тамаз долго разглядывал пачки, грустно улыбаясь в душе. Ему и одной за глаза хватит, он только по привычке взял три. Продавщица удивленно глянула на замечтавшегося покупателя.
— Я неправильно дала сдачу? — растерянно спросила она.
— Нет, нет, все правильно, — смутился Тамаз и торопливо засунул в карман сигареты и спички.
Продавщица недоуменно пожала плечами и насмешливым взглядом проводила худощавого молодого человека.
Выйдя из магазина, Тамаз свернул в тихую улочку. На углу, перед магазином «Овощи — фрукты», он увидел грузчика, согнувшегося под тяжестью ящиков с яблоками. С верхнего ящика соскользнула веревка, грузчик еле удерживал его на спине. Тамаз подскочил к грузчику и с трудом снял верхний ящик.
— Дай тебе бог счастья! — услышал он неприятно знакомый голос.
Тяжело переводя дыхание, грузчик приблизился к дверям магазина, осторожно повернулся и присел так, чтобы ящики встали на площадку невысокой лестницы у входа. Затем скинул веревку и с трудом разогнулся.
Тамаз обомлел. Перед ним стоял тот самый незнакомец. Неприятно поблескивали желто-черные зубы.
— А, это вы, сосед? Помоги вам бог, вовремя поспели! — Грузчик обтер потное лицо полой халата и достал из кармана пустую пачку сигарет.
Тамаз протянул ему свою.
Грузчик вытащил одну сигарету.
— Берите всю пачку, у меня есть еще.
— Большое спасибо! — Грузчик сунул пачку в карман и сел на ступеньку.
Тамаз удивился, сейчас его совершенно не раздражало неприятное лицо этого человека. Наоборот, он жалел его, запыхавшегося, вспотевшего от тяжелой ноши. Тамаз присмотрелся к нему — больше сорока не дашь, но тяжелая жизнь или болезнь до времени изнурили и состарили человека. Из распахнутого ворота рубахи выглядывала впалая костлявая грудь.
— Спички у вас есть? И спички могу дать.
— Спасибо, сосед.
— Вы что, живете здесь поблизости?
— Да, в полусотне шагов от вас, — грузчик жадно затянулся и таинственно прибавил: — Дом, который вы купили, принадлежал моему отцу. Матери у меня не было, я воспитывался у бабушки. Потом мой отец повесился. Случилось это лет тридцать назад. Бабушка сказала, что над этим домом тяготеет проклятье.
Тамазу стало не по себе.
— Спокойной ночи! — внезапно сказал он и пошел прочь.
— Не скажете, сколько времени? — крикнул вслед грузчик.
Тамаз посмотрел на часы — они стояли…
4
Тамаз медленно открыл глаза. Из белизны постепенно выделилось расплывчатое темное пятно. Затем как будто кто-то выправил фокус, и он увидел смуглое лицо врача в белой шапочке. Врачу было лет шестьдесят. Он смотрел на Тамаза и улыбался. Сначала Тамазу показалось, что над ним склонился один врач. Потом он увидел и других, молодого человека и двух женщин. Они тоже улыбались.
Тамаз поспешил зажмуриться — разом вспомнил все и не знал, куда деться от стыда. То, что роковым вечером представлялось необходимым и неизбежным, сейчас казалось смешным фарсом. Невыносимой была мысль, что вся больница смеется над ним — и врачи, и больные. Стоит ли упрекать других, когда он сам считал теперь собственный поступок нелепым, жалким протестом, хотя искрение сожалел, что остался жив. Какое было бы счастье, если бы он попал под машину: ни шоферу, ни судье и в голову не пришло бы, каким облегчением явилась смерть для человека, значившегося по паспорту Тамазом Яшвили.
Сколько часов или дней прошло после того? Может, все случилось минувшей ночью?
Тамаз вспомнил, как он приблизился к своему дому. Окна ярко мерцали под лучами луны, он сначала решил, что в комнате горит свет, и по лестнице поднялся осторожно. Огляделся вокруг. Никого не видно. Не слышно ни звука. Во всем городе замерла жизнь. Он тихонько дотронулся до ручки и так же тихо повернул ключ. Таинственно прозвенел старинный замок, и тяжелая дубовая дверь медленно отворилась. Тамаз, ничего не видя перед собой, тайком пробрался в дом, машинально потянулся к выключателю, но тут же опомнился и отдернул руку. Глаза постепенно привыкали к мраку. Он уже видел, что в комнате не так темно, как показалось вначале. Потом вдруг прибавилось свету. Он догадался, что луна снова выплыла из облаков. Продвинулся на два шага. Дверь медленно прикрылась сама собой. Звякнул старинный замок, и в доме воцарилась тишина. До него донеслось ровное дыхание. Это была Медея.
Она лежала совсем рядом, у окна. Тамаз застыл, боясь сделать шаг. Поразительное безмолвие сковывало и угнетало его. Наконец он набрался решимости, на цыпочках подошел к постели, посмотрел на жену, и сердце его сжалось. Медея спала спокойно, так спокойно, будто не дышала. Прекрасные темно-каштановые волосы, разметавшиеся по подушке, отливали в свете луны красноватым цветом. Щека ее покоилась на правой ладони. Рот слегка приоткрыт. Внезапно она нахмурилась, словно почувствовала пристальный взгляд. Тамаз отпрянул, опасаясь разбудить ее. Осторожно прошел на кухню. В окне он увидел луну. Она то бежала по небу мимо облака, то застывала на месте, едва облако исчезало.
Тамаз опустился на стул. Он больше не волновался. Наоборот, был совершенно спокоен, даже ощущал некоторое облегчение. Теперь уж ни за что не изменит своего решения. Он тихо встал, вытащил из шкафа моток бельевой веревки. Горько усмехнулся — она была первым приобретением после того, как он привел в дом Медею. Медея сама послала его в хозяйственный магазин за веревкой для белья. С какой радостью покупал он ее! Впервые в жизни он с удовольствием пошел в магазин — эта веревка представлялась ему чуть ли не символом благополучной семейной жизни. Тамаз едва не рассмеялся. В этот момент он чем-то напомнил Отара Нижарадзе.
«Неужели надо было решиться на самоубийство, чтобы обрести чувство юмора?» — невольно мелькнуло в голове.
Он подергал веревку, испытывая ее прочность. Сделал петлю, поставил стул на стол, взобрался на него, привязал веревку к поперечной балке высокого потолка. Так же тихо спустился на пол. Он устал, сердце учащенно билось в груди. Присел на табуретку и посмотрел вверх. Петля медленно раскачивалась. Потом остановилась.
«Неужели это все, что человек ощущает перед смертью?» — удивился Тамаз. Когда-то он был убежден, что не способен на самоубийство, страх смерти казался ему в тысячу, в десятки тысяч раз ужаснее. А сейчас он спокойно сидел на табуретке, равнодушно взирая на белеющую в темноте петлю. Затем медленно поднялся, подошел к двери и посмотрел на Медею. Легкое одеяло наполовину сползло с нее, обнажив темные от загара ноги. Он ощутил пронзительную жалость. Как никогда, понимал он сейчас, до чего был беспомощным. Может быть, он убивает себя из-за Медеи? Может быть, это только реакция самолюбивого человека, оскорбленного изменой жены? Послушайся он Отара и не свяжись с Медеей, возможно, ему бы в голову не пришло накладывать на себя руки… А не было ли желание покончить с собой результатом его беспомощности? Он всегда чувствовал, что ему недостает жизненных сил, а Медея еще больше убедила его в собственном бессилии, она лишь ускорила, значительно ускорила этот шаг. Вот и все.
В комнате снова стало темно. Тамаз глянул в окно. Луна неслась к небольшому облачку. Миновав его, поспешила к огромной, хмурой туче. Туча скрыла луну, и стало темно.
Тамаз Яшвили снял очки, положил их на край стола, ощупью взобрался на стул, выпрямился и поймал петлю… Как в тумане вспоминается дикий крик женщины. Наверное, это была Медея. Когда она проснулась? Видимо, когда загремел упавший стул. Смутно помнил он бой часов. Они пробили три раза. Он вроде даже прислушался, часы больше не били. Верно, умолкли, отбив три удара. Больше он ничего не помнил.
Тамаз почувствовал, как взяли его руку, и снова открыл глаза. Врач сидел на стуле и держал его за запястье.
— Как вы себя чувствуете? — спросил он.
«Наверное, думает, что я не в своем уме, или воображает, что совершил благое дело, вернув меня к жизни», — подумал Тамаз.
— Как вы себя чувствуете? — повторил врач.
— Мои родители ничего не знают? — вопросом на вопрос ответил Тамаз.
— Ни родители, ни сослуживцы. Ваш друг не позволил никому сообщать.
Тамаз немного успокоился. Он понял, что этим «его другом» был Отар Нижарадзе.
— Очень прошу, не расспрашивайте меня ни о чем и не пускайте ко мне никого.
— Даже вашу супругу?
«Мою супругу», — невольно зажмурился Тамаз.
— Да, и ее тоже.
Врач встал и отодвинул в сторону стул.
— Когда меня выпишут? — не открывая глаз, спросил Яшвили.
— Вероятно, дня через два, у вас пока температура. Кроме того, мы должны обследовать вас.
Врач ушел. За ним последовали остальные. Как только захлопнулась дверь, Тамаз открыл глаза и оглядел палату. Под потолком — простой матовый плафон. Окно забрано железной решеткой.
«Эта палата, видимо, для таких, как я, чтобы из окна не выбрасывались». — Он горько усмехнулся, попробовал повернуться на бок. Ему почему-то казалось, что это будет очень трудно, и удивился, как легко удалось осуществить свое намерение, только в горле отдалась боль, и настроение было отравлено. Горло стягивали бинты. Повернувшись к стене, он снова закрыл глаза. И не заметил, как уснул. Проснулся он утром. Неужели после всего случившегося он еще мог спать? Какое же нынче число?
В палату вошла пожилая медсестра и заставила его принять лекарство.
— Как ты себя чувствуешь, сынок? — заботливо спросила она.
— Спасибо, хорошо.
— Поправляйся, сынок, пожалей себя и своих родных.
Тамаза тронул сердечный, заботливый голос женщины, пришедшей удивительно вовремя, и ему вдруг страшно захотелось поговорить с Отаром.
— Ко мне никто не приходил? — спросил он.
— Один высокий красивый парень. Как привезли тебя, так с тех пор и не уходит.
— Какое сегодня число?
— Девятое сентября.
«Девятое сентября, значит, я здесь второй день».
— Не впустить ли его, сынок?
— Впустите. — Тамаз закрыл глаза.
Женщина вышла. Скоро дверь распахнулась. Тамаз узнал широкие спокойные шаги. Отар придвинул к кровати стоявший у стены стул и сел. Он ждал, когда Тамаз откроет глаза. Тамаз сгорал со стыда. Он уже раскаивался, что разрешил впустить друга, и старался оттянуть время. Не знал, с чего начать разговор. Боялся, а вдруг Отар станет читать ему нотации. Сердце сжималось в ожидании неприятных слов. Наконец он пересилил себя и открыл глаза. Отар смотрел на него с улыбкой.
У Тамаза перехватило дыхание, по щеке скатилась слеза.
— Что говорят, долго еще собираешься торчать здесь? — спросил Отар и как бы между прочим вытер платком слезу со щеки Тамаза.
— Если бы от меня зависело, сейчас бы ушел, — улыбнулся Тамаз. У него отлегло от сердца.
— Врагу не пожелаю попасть в руки врачей. Если даже ты совершенно здоров, все равно что-нибудь найдут. Будь другом, надень очки, а то мне кажется, что я разговариваю с посторонним человеком. — Отар протянул другу очки, лежавшие на тумбочке.
Тамаз осторожно повернулся на бок.
— Можно подумать, что ты после операции! Смелее двигайся. Ты же не болен. — Отар сильными руками встряхнул друга. — Поднимайся быстрее, пока на тебя общественную нагрузку не взвалили.
— Какую еще общественную нагрузку?
— Такую. Вот назначат редактором стенной газеты. А уж членом редколлегии наверняка станешь.
Тамаз засмеялся.
— Напрасно смеешься. Однажды, когда я лежал в больнице со сломанной ногой, меня заставили писать статью о передовых больных. Тебе известно, кто из больных считается передовым?
— Наверное, тот, кто слушается врачей, не нарушает режим, исправно пьет лекарство и не отказывается от еды.
— Нет, дорогой мой. Это лишь некоторые качества передового больного. Передовой больной тот, кого мучают сразу несколько болезней. Например, язва желудка, цирроз печени, расширение вен. Если к этому добавляется еще и стенокардия, то перед нами типичный образец передового больного.
Тамаз закрылся одеялом, чтобы Отар не видел, как он смеется.
— Да, знаешь, что я решил? Как только ты выйдешь отсюда, отправимся в горы, в деревню к моим родственникам. Полетим на самолете. Я все равно не работаю, да и ты нуждаешься в отдыхе. Сегодня же напишу дяде. В субботу и полетим. Полетим, а?
— Полетим! — кивнул Тамаз. Ему очень понравилось предложение друга. Сейчас он не мог оставаться в Тбилиси. Он должен уехать на некоторое время, пока не утихнут сплетни и пересуды.
— Я беру билеты на субботу, сегодня — среда, до тех пор тебя, наверное, выпишут?
— Сегодня бы ушел отсюда!
Неожиданная мысль осенила Отара, глаза его заблестели.
— В конце концов, ты же не настоящий больной, что тебе тут надо?
— Я и говорю, как отпустят, сразу уйду.
— Знаешь, что я скажу? — прищурился Отар. — Хочешь улизнуть?
— Как?
— Очень просто. Часов в десять — одиннадцать я подгоню машину. Ты спустишься вниз. В это время врачей не будет. Садимся в машину и едем ко мне. Ты думаешь, я хуже их буду ухаживать за тобой?
Тамаз засмеялся.
— Чего ты смеешься?
— А если врачи перепугаются?
— Конечно, дорогой, от разрыва сердца умрут. Вот ручка, кажется, и бумага есть.
Отар достал из кармана ручку и клочок, бумаги.
— Пиши записку, чтобы не волновать врачей. Итак, приступим, что ли, разработаем точный план?
Тамаз снова радостно засмеялся.
— Чего ты все смеешься, согласен или нет?
— Согласен.
— Тогда будь готов к одиннадцати. Мы трижды посигналим снизу. Ты идешь к туалету справа по коридору. Оттуда спускаешься по лестнице на первый этаж. Привратника я беру на себя. Одежда будет в машине. Усыпи бдительность дежурного врача и добейся полного доверия. В твоем распоряжении целый день. Ты же знаешь, за тобой особый надзор.
— Об этом не беспокойся!
— Я доволен тобой, мой мальчик! — Отар запустил пятерню в волосы друга, взъерошил их, подмигнул и встал.
ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ
Отар проснулся на рассвете, взглянул на кровать, где спал Тамаз. Уже третий день Тамаз живет у него. Отар осторожно встал, нашел кеды и на цыпочках прокрался в ванную. Еле слышно, чтобы не разбудить друга, пустил воду, умылся, оделся, бесшумно отпер дверь и вышел на улицу.
Тбилиси еще спал. Прохожие были редки. Перед гастрономом стояло несколько женщин с молочными бутылками в руках и как будто дремали стоя.
Настроение у Отара было прекрасное. Он с какой-то любовью смотрел на женщин, ожидавших открытия магазина, на дворников, на изнуренных бессонной ночью сторожей, на нескольких пассажиров, сидящих в пустом троллейбусе. Фонари еще не потушили, хотя свет их уже растворялся в утреннем, и они едва мерцали. Отар наблюдал, как рождается тбилисское утро.
Позади зашумела машина, он оглянулся — шло свободное такси. Помахал рукой. Машина притормозила. Шофер высунул голову и извинился:
— Не сердись, брат, не могу подвезти, всю ночь дежурил, глаза слипаются.
Отар улыбнулся, ничего, мол, не поделаешь, и, прощаясь, поднял руку.
Машина медленно тронулась, шофер еще раз обернулся — не обижайся, и поехал. Не пройдя и пятидесяти метров, машина затормозила и дала задний ход.
— Иди, садись! — открыв переднюю дверцу, крикнул шофер. — Не хочется, чтобы твой день начинался с неудачи, кто знает, по какому делу едешь.
Отар сел в машину. Не зная, как выразить благодарность, он достал из кармана пачку сигарет и протянул водителю.
— Куда поедем? — закуривая, спросил тот.
— На улицу Пушкина.
— На улицу Пушкина, — повторил шофер, трогая машину.
— Трудно работать ночью? — спросил Отар после недолгого молчания.
— Еще бы. Дело не в том, что не спишь, ночью кто только не садится к тебе, и пьяные, и всякие…
Утреннюю тишину нарушил вдруг гул, словно где-то в центре города, постепенно набирая силу, заработал невидимый мотор. Улицы наполнились пешеходами, машинами, автобусами и троллейбусами. Казалось, сам город встал на невидимые колеса и покатил куда-то. Гул пестрых железных рек поглотил утреннюю тишину.
Они выехали на улицу Пушкина. Отар попросил шофера остановить у гастронома и полез в карман за деньгами.
— Если тебе еще куда надо, говори, не стесняйся.
— Нет, дорогой, ты и так измучен, найду другую.
— Видишь, час пик, сейчас такси не поймаешь. Не теряй времени, беги.
Отар положил деньги в карман и помчался к складу гастронома. Скоро он показался с ящиком чешского пива. Шофера в машине не было. Отар огляделся и увидел, что тот стоит возле уличного фонтанчика, подставив лицо под струю. Отар бросил ящик на сиденье и поспешил назад. Когда он притащил второй ящик, шофер уже сидел за рулем и мокрым платком вытирал шею.
— Поехали, вернемся на ту же улицу, — сказал Отар.
Отар ощущал удивительную легкость и свободу. Пропала усталость, не оставлявшая его в последнее время. Почему ему было так хорошо? Может, потому, что Тамаз Яшвили преодолел душевный кризис? Слов нет, спасение друга и возвращение его к жизни радовало Отара, но главным все-таки был недавний разговор с профессором. «Возможно, вы проживете в три раза дольше», — сказал он. Не три года, как предполагал Отар неделю назад, а в два или три раза больше. Разумеется, необходимы лечение, режим, что так непривычно Отару, но ничего, он возьмет себя в руки. Главное, он проживет шесть, семь или еще больше лет! Смерть, которая витала совсем рядом, теперь маячила где-то далеко. А за это время, возможно, ученые окончательно победят лейкемию. Прошли считанные дни, а какой скачок сделала наука. Отар прекрасно понимал, что такие скачки не следуют один за другим, не растут, как спортивные рекорды, каждый год, но впереди шесть-семь лет. Какими заветными стали для него эти цифры, прибавилось сил, нахлынула былая энергия, и это было самым главным. Отар Нижарадзе не так боялся смерти, как боялся уйти из жизни, не оставив после себя следа.
«Ната!» — пронеслось в голове, но он тут же попробовал думать о чем-нибудь другом, о незавершенном романе, о задуманных рассказах, но тщетно.
«Как поступит Ната, когда узнает о моей болезни?»
Нет, до этого он должен уйти от нее, приложить все силы, чтобы она возненавидела его. Он не имеет права отравлять жизнь любимому человеку. Пусть их разрыв будет для Отара величайшим несчастьем, иного выхода нет. Отар пытался переключиться на иное, но перед глазами снова и снова возникала Ната. В Тбилиси ничего не утаишь, Ната наверняка скоро узнает о его болезни. И тогда… Что будет тогда?
Отара страшил этот вопрос, он собрал всю волю и стал думать о других вещах, беседовал с героями своего неоконченного романа. Надо поскорее приняться за роман. Сначала он отвезет Тамаза в деревню, пусть тот успокоится и отойдет, а потом надо ехать в Москву и браться за лечение. Шесть, семь или больше лет! Заветные цифры!
Весь день он носился по городу, не чувствуя усталости, уладил множество дел, достал билеты на самолет, а вечером принялся укладывать вещи. На столе и на стульях были разложены рубашки, брюки, майки, носовые платки, писчая бумага. На полу лежали две спортивные сумки. Лениво двигаясь по комнате, Отар успевал укладывать вещи и занимать Тамаза разговором. Тамаз понимал, что друг нарочно обходит молчанием случившееся. Он смеялся и шутил как ни в чем не бывало. Три последних дня, живя у Отара, Тамаз много раз пытался начать разговор о своей «дурости», как мысленно окрестил попытку самоубийства. Но, увы, ничего не получалось. У него тут же перехватывало горло, и он решал отложить разговор на потом. Так прошли три дня. Завтра утром они с Отаром улетают. Надо набраться решимости и сейчас же поговорить по душам. Тамаз посмотрел на Отара. Держа в руках брюки, тот сидел на корточках перед сумкой. Тамаз поднялся, подошел к кровати, лег, зажмурился, думая, с чего бы начать, затем отвернулся к стене и стал разглядывать разводы на обоях.
— Отар! — сказал он вдруг срывающимся голосом.
Отар по тону догадался, что Тамаз собирается сказать что-то серьезное, и поглядел на него.
Тамаз медлил. Оба они растерялись, а пауза только усугубляла напряжение. Отар решил перевести разговор на шутливые рельсы, встал, отряхнул брюки и как бы между прочим сказал:
— Выкладывай.
Тамаз снова уставился на голубые разводы обоев, не видя ни их, ни самой стены.
— Отар, мне надо серьезно поговорить с тобой. Очень прошу, не обращай разговор в шутку. Я хочу прямо сказать о своей боли, и ты должен отвечать прямо, без скидок.
— С превеликим удовольствием! — Отар повесил брюки и сел на диван.
— Я совершил большую глупость, да? — У Тамаза снова осекся голос.
Отар видел только затылок отвернувшегося к стене друга, но догадывался, что у того дрожат губы.
— Как тебе ответить, ведь не поверишь, если скажу, что нет? Да, ты совершил страшную глупость, хуже некуда! — Отар неожиданно решил высказать все прямо. Он интуитивно понял, что всяческие успокаивания и попытки облегчить дело еще больше растравят рану Тамаза. — Да, ты пошел на такую глупость, — продолжал Отар, — которая недостойна мужчины, тем более такого интеллектуального и образованного человека. Была ли у тебя уважительная причина, чтобы накладывать на себя руки? Может быть, природа не одарила тебя талантом? Может быть, в институте тебе не создали условий? Да в математическом институте тебя на руках носили, и даже мысль о самоубийстве была неблагодарностью, более того, предательством. Вспомни-ка обожаемых тобой Абеля, Галуа и других математиков, чьих фамилий я уже не помню. Разве кто-нибудь из них мог мечтать о таких условиях, как у тебя? Я не учил их формулы и вообще знаю о них от тебя. Ты бы лучше брал пример с них, преодолевал все препятствия, как преодолевали они! А ты при первой житейской неурядице, совершенно ничтожной, смехотворной, покорился, сложил оружие, разве это достойно мужчины?
Отар остановился и закурил. Он явно волновался. Куда-то исчезла его обычная флегматичность, он говорил горячо и страстно. Тамаз не произносил ни звука. Не отводил глаз от голубых разводов на обоях. В другое время слова Отара наверняка бы возмутили его, но сейчас приносили облегчение.
Отар затянулся и сдержанно продолжал:
— Стоило ли из-за этой дряни совать голову в петлю? Мне кажется, ты сам сейчас горько смеешься над своим поступком. Но он — хороший урок для тебя, если ты задумаешься, разумеется, и проанализируешь его, а способности анализировать, насколько я знаю, у тебя больше, чем нужно.
Слова Отара звучали спокойно и невозмутимо:
— Мы, дружище, еще не совершили ничего такого, чтобы упрекать общество, людей в неблагодарности, в непризнании наших заслуг и роптать на жизнь, да еще совать голову в петлю хотя бы даже из самого лучшего нейлона. Прошу извинить, что я говорю плакатно, словно лектор с трибуны сельского клуба, но я должен вдолбить тебе, что каждый человек обязан сделать для своего народа и своей страны все, что в его силах. Разберись, отвлекись от своих цифр, формул и подумай…
— А что говорят обо мне? — вопросом ответил Тамаз.
— О-о, это мне уже нравится, это огромный прогресс. Тебя уже интересует мнение людей, ты понял, что у тебя есть враги и друзья, что каждому из них следует давать достойный ответ. Ты только что признался, что совершил глупость. Раз тебе повезло и ты остался в живых, скажу откровенно, я только рад случившемуся. В твоей голове одно колесико вертелось не в ту сторону, теперь оно пошло нормально. Мы сейчас уезжаем, на две недели отключимся от всего, отдохнем, придем в себя, успокоимся, а затем начнем новую жизнь. Нам предстоит многое сделать, очень многое, время не ждет. Если у нас что-то есть за душой, мы обязаны отдать это людям…
ЭПИЛОГ
Маленький самолет еле выбрался из облаков и повис над горами. В ущельях еще не рассеялся молочный утренний туман.
Отар с Тамазом сидели в середине самолета, сразу же за крылом. Тамаз в темных очках глядел в иллюминатор. Отар беспечно вытянулся в расшатанном кресле старенького самолета. Эта трасса была знакома ему до мелочей. Изредка он называл Тамазу ту или иную гору или реку.
Носовую часть самолета оккупировали альпинисты в штормовках. Багажник в хвосте был забит их рюкзаками и ящиками. Альпинисты играли в карты, громко хохотали. Некоторые спали, надвинув на глаза пестрые жокейские кепочки. Изредка они оглядывались на иллюминатор — горы с самолета их не интересовали.
Остальные кресла занимали деревенские женщины в пестрых платках и тепло одетые, несмотря на жару, мужчины. Они держались молча, степенно и не сводили глаз с кабины летчика.
Перед Тамазом и Отаром сидели рыжий бородач и белокурый, веснушчатый, непоседливый мальчуган, тараторивший без умолку.
— Папочка, а почему самолет не падает? — кажется, в сотый раз спрашивал непоседа мальчуган бородача.
— Ты же видишь, у него два крыла, то на одно обопрется, то на другое.
Отар засмеялся, не открывая глаз. Тамаз тоже улыбнулся и, наклонясь к другу, шепнул:
— Лучшего объяснения не придумаешь!
Он снова повернулся к иллюминатору — внизу между хребтами виднелась небольшая станция. Рельсы и железные столбы электропередачи напоминали сверху ноты.
Скоро станция осталась позади. На вершине чуть тронутого желтизной леса Тамаз увидел тень самолета. Внезапно она скакнула в ущелье и понеслась по белому, каменистому берегу.
Отар открыл глаза, вытянул ноги из-под переднего сиденья и согнул их. Деревенские по-прежнему сидели не шевелясь, не произнося ни слова. Альпинисты громко смеялись.
Внизу показалась церковь. Белая церквушка с красной черепичной кровлей, выстроенная на склоне, походила на нахохлившуюся наседку. А белые, надгробные камни, разбросанные по поляне, — на разбежавшийся выводок цыплят.
Отар обнял друга и прижался лбом к иллюминатору.
— Церковь пролетели? Через десять минут приземлимся.
В иллюминаторе уже виднелись покрытые снегом горы. Скоро самолет начал покачиваться и снижаться. Показался аэродром и маленький, кирпичный домик на краю его.
Самолет покатился по полю. Альпинисты шумно поднялись. Деревенские продолжали пребывать в неподвижности, пока самолет не остановился совсем и не заглушил моторы.
Сразу стало жарко. Альпинисты устремились к выходу. Вскинули на плечи ящики и рюкзаки.
Отар не двигался.
— Куда спешить, пусть выходят, — сказал он Тамазу и сладко потянулся.
Самолет опустел. Отар встал, взял обе спортивные сумки, шагнул на невысокий трап. И в ту же минуту увидел своих двоюродных братьев. Высокие, могучего телосложения, они стояли неподалеку от самолета и похлопывали плетью по сапогам. Отар в знак приветствия высоко вскинул сумки, по привычке лениво, не спеша, подошел к братьям, небрежно бросил ношу на землю и нежно обнял их. Затем представил Тамаза.
— Ты что, кроме этих сумок, ничего не привез?
— В багажном отсеке стоят два ящика чешского пива, поднимитесь и вытащите.
— О-о, вижу, что из тебя понемногу выходит человек! — могучей ручищей одобрительно хлопнул Отара по плечу один из братьев.
Второй, на вид помоложе, поднялся в самолет и вынес оба ящика.
— Где лошади? — спросил Отар.
— Там, — махнул рукой старший. Он подхватил сумки, и все направились к кирпичному домику.
Лошади были привязаны к осине на обочине дороги.
— Ого, твоя кляча еще жива? — Отар хлопнул по крупу низкорослую, каурую лошадку.
— На своей кляче я сам поеду. А ты выбирай ту, что тебе по душе.
На одну лошадь навьючили вещи.
— А этот чей? — не узнал Отар.
— Это тот самый жеребенок, которого ты не позволил дяде продать.
— Что ты говоришь? На него-то я и сяду.
— Твоя воля. Только поостерегись, он такой же взбалмошный, как и ты.
— А твой друг умеет ездить верхом? — спросил Отара старший из братьев, с сомнением поглядывая на очки Тамаза.
— Не беспокойся, Ростом, он старый джигит.
«Ростом», — повторил про себя Тамаз. Младшего, он уже знал, звали Амираном.
Однако Ростом выбрал для гостя самую смирную лошадь.
— Ну, с богом! — скомандовал он, когда все оказались в седлах, взмахнул плетью, и всадники тронулись.
Солнце уже поднялось высоко. Припекало. Совершенно не заметно, что середина сентября.
Они свернули с шоссе и начали подниматься по невысокому склону. Впереди ехал Ростом, за ним — Отар с Тамазом, позади всех — Амиран, держащий в левой руке повод навьюченной лошади. Одолев склон, выехали на плато. Отар нагнал брата. Ростом повернулся к нему:
— Ты что такой бледный, не переносишь самолет?
— Белокровие у меня, от него не разрумянишься.
— Тьфу, перекрестись! В городе научился так шутить?
Отар засмеялся и потрепал жеребца по холке.
— Какой прекрасный конь!
— Хорошо, что ты приехал! — громко крикнул сзади Амиран. — Ты, старый боксер, может быть, научишь меня новым приемам?
— А те, чему учил, пригодились? — с улыбкой обернулся Отар.
— Не очень. Две недели назад схватились с одним, пока по-нашему головой не двинул, ничего не получилось, не помогали твои апперкоты.
Тамаз слушал братьев, и настроение его улучшалось. Иногда он оглядывал Ростома и Амирана — деревенские богатыри на низкорослых лошадях выглядели довольно потешно.
— Когда на охоту пойдем? — обратился Отар к Ростому.
— Хоть завтра. А ты в городе не разучился стрелять?
— Может быть, посоревнуемся, кто лучше стреляет?
— Из того ружья, что ты мне подаришь? — насмешливо спросил Ростом.
— Не беспокойся, если заслужишь, подарю. В одной из сумок лежит превосходный «зимсон».
— Теперь я не сомневаюсь, что ты станешь человеком! — засмеялся Ростом, оглядывая продолговатую кожаную сумку, в которой, по его предположению, могло находиться ружье.
Ущелье медленно сужалось. Тамаз взглянул на гору. Заснеженная вершина была совсем рядом, рукой подать.
— Нравится? — спросил Отар.
Тамаз кивнул и поднял большой палец. Затем снова поглядел на гору. Вершина сверкала белизной. Снег клином врезался в зеленую альпийскую зону, словно на белую рубашку вершины надели зеленый джемпер с вырезом на груди.
Скоро показались крытые черепицей домики. Тамазу бросился в глаза красный цвет здешней черепицы.
— Взгляни на этот дом! — Отар протянул руку.
По ту сторону дороги, утопая в зелени, стоял голубой, видимо недавно выкрашенный дом. На балконе в черных рамках висели портреты трех молодых людей.
— Сиротами выросли, без отца. Втроем ушли на войну и не вернулись. Мать не вынесла горя. Теперь за этим домом все село присматривает, — скорбно рассказал Ростом и с сожалением покачал головой.
— Старшему было двадцать два… — добавил Амиран, — младшему — девятнадцать…
— Какое это имеет значение! — оборвал его Отар. — Главное, что они успели сделать. Эти ребята сказали свое, оставили свой след…
У Тамаза что-то застряло в горле. Он вгляделся в портреты — на него смотрели полные сил и здоровья парни.
Отар молча смотрел туда же. Кто сосчитает, сколько раз он проходил мимо этого дома, но всегда хоть на минутку да останавливался и смотрел на знакомые лица. Ему казалось, будто они были знакомы давно, будто вместе провели детство.
Всадники собирались двинуться дальше, как вдруг послышалась бравая солдатская песня. Все оглянулись. Из-за поворота, скрытого огромной скалой, как поезд из туннеля, выходила рота солдат. Вот вся она растянулась по ровной дороге. Бравая песня катилась за хребты и где-то там глохла.
— Отставить песню! — раздался голос офицера. — Смирно!
Песня сразу оборвалась. Теперь только было слышно, как солдаты чеканят шаг по кремнистой дороге.
— Равнение направо! — скомандовал офицер, когда рота поравнялась с голубым домом.
Рота строевым шагом прошла мимо дома трех братьев, отдавая честь погибшим на войне.
Тамаз не почувствовал, как по щеке его скатилась слеза. Отар прикусил нижнюю губу. Сжимая поводья, застыли в седлах Ростом и Амиран.
Тамаз смотрел то на портреты, то на солдат, шагающих строевым шагом. В серых шинелях проходили молодые парни, ровесники погибших, совсем еще юные ребята. Они благоговейно отдавали честь своим сверстникам, которые грудью встретили пулю и унесли в могилу чистое и непорочное чувство первой любви.
Перевод А. Федорова-Циклаури.
ГОД АКТИВНОГО СОЛНЦА
ГЛАВА ПЕРВАЯ
Во сне я почувствовал, что кто-то стоит над головой и пристально смотрит на меня. Странное, пугающее чувство овладело мной. Медленно приоткрываю веки. Сначала в глаза бросается белизна полуразрушенной церкви, а потом бесформенная серая масса, приобретающая человеческие очертания.
Незнакомцу лет сорок пять, но по виду можно дать и больше. Так случается часто. Сельские жители здоровее городских, однако выражение их лиц намного опережает возраст. На левом плече незнакомца висит ружье, а мизинец левой руки покоится на кожаном ремне. В правой руке он держит сигарету и безмятежно затягивается.
Я не сразу понимаю, где нахожусь. Мое рассеянное, все еще затуманенное жарой и сном сознание, как сквозь объектив фотоаппарата, видит эту церковь, огромные стволы вязов, смутную фигуру, приобретающую человеческие очертания. Этот красивый, плывущий в июльском мареве пейзаж еще не раздражает ни единой клеточки моего мозга.
Обо всем этом я догадываюсь позже, когда туман постепенно рассеивается. А небритый незнакомец кажется продолжением бессюжетного, бесконечного сна, приснившегося мне наяву.
Пристальный взгляд этого человека и спугнул мой сон. А может, он и не смотрел на меня — просто стоял и ждал нашего пробуждения, кто знает… Но почему именно я почувствовал жжение двух лучей, пронизавших мое тело?
Я вижу полуразрушенную белую церковь.
Чувствую, как проясняется мое сознание. Сердце по-прежнему бьется еле слышно. И пульс замедлен. Но зато я отчетливо ощущаю, как переливается по жилам кровь.
Я посмотрел по сторонам. Дато и Гия спят как ни в чем не бывало.
Дато лежит навзничь, голова его покоится на узловатом корне вяза, красная разрисованная кепка наползла на самые глаза.
Гия, широко раскинув руки и ноги, уткнулся носом в землю. Левый глаз его слегка приоткрыт. Мной овладевает тревога, и я невольно ищу взглядом отверстие от пули на его спине…
Смотрю на часы. Скоро десять. Зевота сводит скулы — мы проспали целых два часа.
Лучи солнца не могут пробиться сквозь густую листву вяза.
Зато белая церковь, окруженная огромными вязами и кленами, сияет так ослепительно, словно кто-то собрал в огромную хрустальную линзу все солнечные лучи и направил их прямо на здание.
Мне кажется, что я даже вижу прозрачное пламя, возженное на куполе.
Взгляд мой снова возвращается к незнакомцу. На этот раз я смотрю ему прямо в глаза. И он, словно давно ждал этого, вполголоса здоровается со мной. Видно, боится разбудить Дато и Гию.
Незнакомец снимает с плеча ружье и осторожно кладет его на траву. Потом приседает на корточки и, опершись правой рукой о землю, устраивается напротив.
Я беззвучно отвечаю на приветствие. И тоже опираюсь руками о землю. Сначала я приподнимаюсь, а затем уже прислоняюсь спиной к вязу.
И снова зеваю.
Потом резко развожу руки в стороны и энергично потягиваюсь.
И улыбаюсь.
Улыбаюсь своему «энергичному потягиванию».
Шарю в карманах в поисках сигарет.
И не нахожу.
Незнакомец догадался, что я ищу. Он ловко выпростал из кармана потертой воинской гимнастерки пачку сигарет.
— Спасибо! — я опередил его, не дав ему встать.
Только теперь я увидел пачку «Мальборо», валявшуюся на траве. Видно, перед сном я не успел сунуть ее в карман. А может, просто положил рядышком, боясь смять в кармане?
Понимаю, что думать об этом глупо. Но меня раздражает другое — не стал ли я, часом, забывчив?
Вроде бы рановато. Ведь мне всего лишь тридцать четыре. Точнее, тридцать четыре года и девять месяцев. Все равно — тридцать четыре.
С чего бы это я стал считать месяцы? Мне еще долго быть тридцатичетырехлетним.
— На, закури! — говорю я незнакомцу и неловко бросаю пачку.
Он ловит ее с такой легкостью, что я уже начинаю сомневаться в своих предположениях о его возрасте.
Он внимательно рассматривает коробок. Его губы беззвучно шевелятся, пытаясь прочитать надпись. И английский тут ни при чем — видно, он вообще не умеет читать одними глазами.
Впрочем, ничего удивительного нет — стоит только взглянуть на его небритое, морщинистое лицо. Нет, не то. Морщинистое и небритое лицо еще ничего не означает. Главное в другом — узенький лоб и бездумные глаза, явно не перетруженные чтением книг.
Незнакомец упрямо рассматривает коробок и наконец осторожно несет сигарету к губам.
Я курю и по-прежнему шарю взглядом по спине Гии, отыскивая пулевое отверстие. И даже не одно — многоточие от автоматной очереди. Но на этот раз меня уже не тревожит его полуоткрытый глаз.
Незнакомец с сожалением возвращает мне коробок. Бросить его мне он, видимо, не осмелился. Он приподнялся, потом встал на колени. Теперь он запросто мог передать мне коробок из рук в руки, но и этого не позволил себе сделать. Он встал, подошел ко мне и с подчеркнутой вежливостью протянул сигареты. Затем снова уселся на место. Собственно, все это так и должно было произойти. И вежливость тут ни при чем. Просто он признал мое превосходство.
«Превосходство», — смеюсь я в душе. Точнее, горько улыбаюсь. А впрочем, и слово «горько» не совсем верно выражает то, что я хочу сказать. Вполне возможно, слова «иронично улыбаюсь» гораздо больше соответствуют тому, что я сейчас испытываю. В деревне, надо сказать, вообще очень просто признают превосходство другого. В данном случае было довольно и того, что незнакомец счел нас за горожан. Быть горожанином наверняка означает для него быть тбилисцем. Впрочем, чтобы признать наше превосходство, ему за глаза должно было хватить даже красной разрисованной кепки Дато, не говоря уже о моих американских сигаретах.
Я небрежно сую коробок в нагрудный кармашек рубашки.
Справа, метрах эдак в тридцати — сорока от нас в тени вяза отдыхают пятеро мужчин. Утром они косили траву.
Трое лежат навзничь и спят. Двое других, прислонившись, подобно мне, к стволу дерева, дремлют.
Удивительно, как вымахали здесь такие вязы и клены…
Церковь расположена в альпийской зоне, в двух километрах от селения. Два километра вроде бы не так уж и много, но кажется, что селение далеко внизу, гораздо ниже альпийских лугов.
Вокруг церкви переливаются зеленью покосы, тут и там разбросаны картофельные поля.
Повыше, за хребтом, покрытым зеленой травой, сияют серебром вершины Кавкасиони.
В округе не видать ни единого деревца, до самого селения не встретишь даже захудалого кустарника. Лишь вокруг церкви, словно по волшебству, взметнулись в небо могучие вязы и дубы вперемежку с кленами и ясенями.
В церковной ограде между деревьев виднеются старые могилы, густо поросшие бурьяном. Несколько могильных холмов еще сохранили следы человеческих рук, — видно, насыпаны они сравнительно недавно, года два-три назад.
Селение вполовину опустело, и чем дальше, тем реже Тревожат тишину причитания и плач.
Маленькая церквушка, возведенная из белого камня, неуклонно разрушалась. Купол, покрытый красной черепицей, провалился. Северная стена немилосердно осела. На остатках купола и в трещинах стены буйно разрослась трава. А над звонницей мощно навис клен, проникший сильными корнями в расселины: чувствуется, что между кленом и стеной разгорелась война не на живот, а на смерть, скоро обещающая закончиться победой дерева.
Я глубоко вдыхаю в легкие табачный дым.
Кашель сотрясает мое тело. С досады я резким щелчком выбрасываю сигарету подальше.
Мой кашель будит сначала Дато. Он резво садится, поправляет кепку и трет глаза.
Гия неторопливо поднимает голову и некоторое время смотрит в землю, потом переворачивается на спину, окидывает взглядом небо и блаженно потягивается. Он сразу заметил незнакомца, но даже не счел нужным хоть каким-то образом отреагировать на этот факт — закрыл глаза и снова заснул.
Воздух недвижим. На зеркальном небе ни облачка.
Жара. Немилосердно парит. Даже для середины июля непривычно жарко.
Сегодня воскресенье. По идее, мы пришли сюда половить рыбу.
Из лаборатории мы вышли в пять утра, но пока добрались до церквушки, прошло целых три часа.
Жара уже с утра показала свой норов. Мы решили слегка передохнуть в тени вязов. Я сразу понял, что на этом наша рыбалка кончилась, — впрочем, к этому все и шло. Как и когда мы заснули, не вспомнить. Но зачем я говорю за Гию и Дато? Это я не помню, как заснул.
Теперь рыбная ловля утеряла всякий смысл. Лучше вернуться в лабораторию. Отсюда километров десять, а то и больше. К тому же надо карабкаться в гору.
От этой мысли меня передергивает. Каково шагать десять километров по такой жарище! Уже одиннадцатый час. Солнце только-только набирает силу. А в жару и дорога кажется длинней.
Нет уж, лучше остаться здесь до вечера, поспать в тени деревьев. Надо было захватить с собой шахматы. К вечеру наверняка станет попрохладней.
Я зеваю.
Хочется курить, но вялость вконец овладела мной. Глаза закрываются, и нет никаких сил достать сигарету.
Резкость снова исчезла, словно кто-то невидимый нарочно крутанул рукоятку. Белая церковь подернулась пеленой, а незнакомец вновь превратился в серую бесформенную массу.
Я явственно чувствую, как пепельный туман вползает в складки мозга. Может, мне все померещилось? Может, по-прежнему тянется бессвязный и бесконечный сон?
— Что это у вас за ружье? — доносится издалека хрипловатый голос Дато.
Нет, это уже не сон. Открываю глаза. Дато и незнакомец стоят друг против друга.
— Да обыкновенное ружье, тулка!
— Можно взглянуть?
Дато отобрал у незнакомца ружье и сделал то, что обычно делают в таких случаях, — отогнул ствол и посмотрел в канал.
— Оно заржавело!
— На наш век хватит! — улыбнулся незнакомец.
— Покажи-ка мне! — говорю я и быстро встаю.
И я проделал то же, что минуту назад Дато, — отогнул ствол и посмотрел в канал.
— Видно, ты ленишься его чистить. Патроны есть?
Сонливость и вялость как рукой сняло.
— Патроны-то есть, но здесь стрелять не во что!
— Дай патрон, я в цель выстрелю. Поглядим, на что способен твой винчестер.
Гия открыл глаза и присел так, словно бы и не спал вовсе. Я знаю, что он терпеть не может оружия. Я стою к нему спиной и, естественно, не вижу его открытого, добродушного лица, но даже спиной ощущаю, нет, вижу страх, затаившийся в его глазах. С минуты на минуту я жду, что он скажет: да не связывайся ты с этой чертовой машинкой, но Гия медлит.
Незнакомец протягивает мне патрон.
— Какого калибра?
— Двенадцатого.
Я вставляю патрон в магазин, но ствол не защелкиваю. Стою и думаю, во что бы стрельнуть.
Незнакомец догадался, что ружье мне не в новинку. Я посмотрел на его небритое лицо и сразу уловил в нем вымученный вопрос: «Как, неужели ты собираешься стрелять здесь, в церковной ограде?»
Слово «ограда», здесь употребляют условно, подразумевая границы кладбища.
Пауза.
— Не стреляй здесь. В церковной ограде стрелять нельзя! — выдавил из себя незнакомец.
— Это почему же? Что, бог рассерчает? — улыбаюсь я, поглядывая на церковь.
— Да, бог рассерчает.
— Тогда давай выстрелим в этого самого бога!
Я вовсе не собирался палить по церкви. Но теперь мне вдруг захотелось подразнить незнакомца.
— Не надо, не делай этого. Все равно ружье не выстрелит.
В голосе незнакомца мне послышались страх и упрямая настойчивость.
— Что, испугался? — допытываюсь я.
— Мне-то бояться нечего. — Незнакомца бесит моя ироническая улыбка. — Не советую я тебе делать дурное, все едино ружье не выстрелит.
— Кто тебе сказал, что оно не выстрелит? — с издевкой спрашиваю я и чувствую, как глубоко отпечаталась в мозгу незнакомца моя насмешливая улыбка.
— Никто мне не говорил, я и сам знаю.
— Интересно — откуда?
— Многие пытались, но ружье не стреляло.
— Ты с чужих слов говоришь или сам видел?
— Видел своими глазами.
Я переглянулся с Дато и Гией.
Гия сидел, упершись руками в землю, и встревоженно смотрел на нас. Дато, нахлобучив кепи на самые глаза и прищурившись, с интересом ждал, чем все это кончится.
— В прошлом году, на пасху, один пьяный выхватил наган и попытался пальнуть по двери церкви. В-о-он в ту дверь! — незнакомец протянул руку к двери церкви, закрытой на ржавый замок.
— Ну и что же, не получилось?
— Трижды дал осечку, но выстрела не было.
— Наверное, наган был негодный или патрон отсырел?
— Но стоило ему отвести наган в сторону, как сразу раздался выстрел.
— Бывали и другие случаи?
— Я-то не видел, но сказывают, что бывали.
— А все же?
— Мой родной брат сам видел в нижнем селении. Один охотник в вербное воскресенье направил ружье на церковь.
— И конечно же не выстрелил, так?
— С первого раза нет.
— Так, значит, со второго раза все же выстрелил?
— Да, со второго раза удалось, но вечером, когда они возвращались восвояси, машина опрокинулась в ров. Из двадцати человек никто не пострадал. Лишь охотник скончался на месте.
— Тем более надо выстрелить.
Теперь уж я решительно поворачиваюсь к церкви, защелкиваю ствол и взвожу курок.
— И все же я советую тебе не стрелять.
На этот раз в его голосе послышалось отчаяние, а не гнев. Я резко повернулся и посмотрел ему прямо в глаза. И невольно вздрогнул, увидев в них страх и безнадежность. «Стрелять?» — заколебался я.
— Ты, случаем, не струсил? — слышу я голос Дато.
Я опомнился, но уловить насмешку в голосе Дато не успел. И подозрительно посмотрел на друга.
— Может, ты струсил, я спрашиваю? — улыбнулся Дато. — Мы, да и разве только мы, стремимся подтвердить в лаборатории материальность мира. А оказывается, все до смешного просто: один выстрел — и вот тебе ответ на все вопросы, над которыми бились десятки поколений ученых.
— Нодар, не надо. Выбрось ты этот патрон, — слышу я нервный голос Гии.
Это решило дело. Я приложил приклад к плечу и прицелился в дверь церкви.
— Я свое сказал! — с угрозой в голосе произнес незнакомец и сделал несколько шагов назад.
«А дальше пеняй на себя», — мысленно закончил я недоговоренную фразу и положил палец на спуск.
Я слышу биение собственного сердца. Неужели я и впрямь струсил? Нет, вряд ли это можно назвать страхом. Но как же тогда назвать ужасное чувство, которым, словно свинцом, налилось мое сердце?
Я осторожно касаюсь пальцем курка. А сердце так и норовит выскочить из груди.
На мгновение меня поразила воцарившаяся вокруг тишина, и я невольно обернулся.
Гия сидит в прежней позе, зажмурившись в ожидании выстрела.
Дато застыл с погасшей сигаретой во рту.
Незнакомец стоит вполоборота, стремясь не видеть выстрела, но тревожное любопытство не позволяет ему отвернуться полностью.
Из пяти крестьян, мирно дремавших в тени вяза, четверо встали и подошли совсем близко. Пятый остался на месте; стоя на коленях, он уставился на меня, выпучив глаза. У всех пятерых в глазах застыли страх и жгучее любопытство.
Пропало всякое желание стрелять, но на смену пришла злость: неужели я и впрямь боюсь? Чего? Чего бы мне бояться?! Глупости…
— Нодар, не надо!
Голос Гии доносится до меня издалека.
Но уже поздно. Прогрохотал выстрел. Его звук так поразил меня, словно я не ожидал, что ружье выстрелит. Я почувствовал боль в плече и лишь потом услышал, как эхо напоролось на окрестные скалы. Напоролось и тут же разлетелось вдребезги.
Стена церкви неожиданно заколебалась и разом рухнула. В небо взвились черные ласточки и летучие мыши. Развалины застила белая пыль.
Когда пыль осела, показалась покосившаяся звонница.
Я обернулся.
Все застыли в полном оцепенении. Гия и тот, пятый, коленопреклоненный, были уже на ногах.
Вдруг крестьяне в панике бросились врассыпную, словно кто-то невидимый дал сигнал к бегству. Один даже перекрестился на бегу.
Хозяин ружья оторопело перевел взгляд с меня на обрушившуюся церковь и обратно.
Я отогнул ствол и, стараясь сохранить на лице выражение беззаботности, вынул еще теплую гильзу. Потом подул в дуло, изгоняя из него остатки едкой гари. Защелкнув ствол, я протянул ружье хозяину.
— Ну что, убедился? Ружью твоему и бог нипочем! — улыбаясь говорю я.
Незнакомец в полной растерянности глядит на меня, видимо пытаясь разгадать, насколько естественна моя улыбка.
Кто знает, что он прочел в моих глазах. Может быть, сожаление, которое я и сам остро ощутил в эту минуту? А может, страх или… Не знаю, что еще. А может, он увидел тот скользкий, холодный камень, который лег мне на сердце, грозя придавить меня своей непомерной тяжестью?
Неожиданно его взор обратился на ружье. Только теперь я осознал, что уже целую минуту стою с ружьем на вытянутых руках.
Он выхватил у меня ружье, стремительно повернулся, на мгновение остановился у вяза и, обернувшись, упорно скрестил взгляд с моим взглядом. Потом он обеими руками взялся за ствол ружья и с размаху хватил прикладом о могучее тело дерева. Обломки с отвращением бросил наземь и быстро зашагал к деревне.
Я не могу оторвать взгляда от его фигуры, трусящей в покосах.
Я отчетливо вижу квадратный торс незнакомца, но мысли мои заняты другим. Я не хочу, чтобы Дато и Гия заметили мою растерянность. Я смотрю на мужчину, словно медведь переваливающегося в покосах, и соображаю, как вести себя дальше. Улыбнуться? А что сказать?
Наконец я поворачиваюсь и вижу свое лицо. Улыбка, застывшая на губах, совершенно не соответствует выражению моих глаз. Кажется, что улыбка вот-вот свалится с моих губ, как плохо закрепленная табличка со стены.
— Ну что, пошли прудить реку? — говорю я и чувствую в своем голосе фальшь.
Не время теперь заниматься рыбной ловлей. Глупости. Самое разумное завалиться в постель, закрыть глаза и ни о чем не думать, чтобы хоть на час от всего отрешиться.
— Нашел время рыбачить!
Это Гиин голос.
— Пойдем-ка лучше в лабораторию.
Эту бодрую фразу на этот раз произносит Дато.
Я не отвечаю. Возражать нет смысла. Еще через минуту я понимаю, что мы шагаем вверх по склону. Мое сознание не зафиксировало, когда я подчинился Гииному желанию и как мы пересекли кладбище.
Солнце безжалостно обрушивает на нас колючие лучи. Мы шагаем по колено в траве. Все вокруг высохло и вылиняло.
Вытаскиваю сигарету и останавливаюсь прикурить.
— Не бросай окурок или горящую спичку. Иначе не миновать пожара.
Это опять Гиин голос.
Я прикуриваю, тайком поглядывая на друзей.
А Дато совершенно другой. Я убежден, что он уже успел позабыть обвалившуюся церковь и омерзительный писк летучих мышей. Я уверен, что он уже не помнит ни о реке, ни о рыбалке. И мысли его витают вокруг камеры Вильсона либо вокруг пластинки, запечатлевшей искаженный след протона.
Вдруг раздался оглушительный грохот. Я оглянулся. Посреди кладбища, окруженного деревьями; вновь взметнулся белый столб известковой пыли. И вновь я ощутил на сердце огромный, скользкий, холодный камень. Сверху казалось, что кладбище с обступившими его деревьями дымится словно кратер.
Не знаю, сколько времени простояли мы так в оцепенении.
Наверное, столько, сколько требуется, чтобы выкурить одну сигарету. Этот мудрый вывод я сделал тогда, когда последняя затяжка обожгла пальцы.
Я бросил окурок на землю и надежно придавил его ногой. Потом снова посмотрел в сторону кладбища.
Пыль рассеялась. Покосившейся звонницы уже не было видно.
ГЛАВА ВТОРАЯ
Кабинет отца.
Закинув ногу на ногу, я сижу в углу в кресле и курю. Пепельница покоится на широкой ручке старинного кресла.
Мой старший брат стоит у окна. В руках него дорогая зажигалка, которую он то зажигает, то гасит.
Меня раздражает его вызывающее, безмятежное и самодовольное лицо. Треск зажигалки еще больше выводит меня из себя.
Я всячески стараюсь сдержаться. Наконец он кладет зажигалку в карман и уходит в столовую.
А там накрыт торжественный стол. Чья-то искусная рука красиво и тщательно расставила дорогой сервиз, хрустальные бокалы, разложила тяжелые серебряные приборы с монограммами. Эта «рука» принадлежит нашей новой домработнице, точнее, домработнице моего отца, имени которой я не имею чести знать. Да и видел я ее всего раза два, не больше. Я ни словом не перекинулся с ней, разве что благодарил, когда она ставила передо мной очередное блюдо во время обеда.
По столовой нервно расхаживает мой брат.
Все вроде бы готово, но мой отец медлит с приглашением к столу. Может, мы кого-нибудь ждем? Я невольно пересчитываю стулья. Во главе стола, по обыкновению, стоит старинный резной стул с высокой спинкой — для отца. В конце стола, прямо напротив отца, как правило, садилась моя мать. Тарелки, вилки, ножи, стаканы, как и прежде, лежат на старом месте, как будто мама опять жива. Справа от отца всегда сидит мой старший брат со своей супругой, слева — я со своим младшим братом Резо.
Даже тогда, когда Вахтанг Геловани изволит явиться без жены, прибор для его супруги, точно так же как и прибор для моей умершей матери, стоит на своем месте.
Да, мы наверняка ожидаем кого-то. Слева от отца, там, где обычно сидим мы с Резо, стоит еще и третий стул.
Любопытство сразу зашевелилось во мне. Не скажу, чтобы я встревожился. Просто интересно, кто же приглашен на сегодняшний традиционный семейный обед?
Невольно смотрю на отца. Он сильно сдал за два последних года, но для своего возраста выглядит все же бодро. Обычно спокойное его лицо напряжено. Нетрудно догадаться, что мы действительно кого-то ждем. Если хорошенько присмотреться, нетрудно догадаться и о том, что отец волнуется: в его глазах затаился страх.
«Интересно, кто это должен прийти?» — сверлит мой мозг жгучее любопытство.
Во всяком случае, не должностное лицо, иначе стул непременно поставили бы рядом со стулом первого заместителя министра Вахтанга Геловани.
Отец всегда соблюдает иерархию.
Я не был дома целый месяц. Что такое один месяц? Вроде бы ничего, но родительский дом кажется мне чужим. Правда, вот уже два с половиной года я живу один, в своей однокомнатной квартире, но даже тогда, когда я жил здесь, все мне казалось чужим.
Почему?
Я почувствовал во рту горечь.
Помню, как я вернулся в Батуми после десятилетнего перерыва. Там все мне показалось родным, даже улицы, по которым я раньше никогда не ходил. Впрочем, какое это могло иметь значение? Ведь я любил Батуми, как живое существо, как человека.
Здесь же, в своем родном доме, все было мне чужим. И не то чтобы только сегодня, всю жизнь.
Резо взволнованно ходит взад-вперед, и даже в размеренные движения первого заместителя министра, а в недалеком будущем, наверное, министра, Вахтанга Геловани, вкралась нервозность. Они ждут не дождутся, когда наконец завершится традиционный семейный ритуал, столь значительный для моего отца и совершенно бессмысленный для нас.
Эту докучливую тишину и ожидание я переживал все же гораздо меньше других. Направляясь сюда, я уже заранее примирился с тягостной скучищей, ожидавшей меня здесь в течение трех-четырех часов. И теперь терпеливо ждал, когда же они пройдут.
Моего отца, заведующего кафедрой гидравлики Политехнического института, нельзя обвинить в отсутствии вкуса. В столовой, кабинете и спальне нет ничего лишнего, а все, что есть, — ценное и дорогое.
Взять хотя бы старинный сервиз, украшающий наш торжественный стол, и серебряные приборы с монограммами или эти тяжелые хрустальные бокалы…
Отцу нравится, когда у нашего застолья праздничный вид. Сколько я себя помню, мы постоянно завтракали, обедали и ужинали за столом, уставленным драгоценным сервизом.
Меня всегда раздражал и утомлял церемонный дух, витавший вокруг стола. К тому же отец никогда не появлялся к трапезе без галстука.
Он любит, когда мы соблюдаем ритуал, сложившийся на протяжении десятков лет. Как я уже говорил, он всегда восседал во главе стола, спиной к глухой стене и лицом к матери, занимавшей место на противоположном конце стола. Вот уже пять лет, как опустел мамин стул, но все эти пять лет он так и стоит на прежнем месте. Не могу припомнить случая, чтобы кто-нибудь уселся на него. Традиция не нарушалась даже тогда, когда к нам приходили нежданные гости и сидеть было не на чем.
Этот ритуал, а точнее, каприз отца всегда выводил меня из себя.
И тому была вполне понятная причина — ритуал этот казался мне бессмысленным и неискренним.
Возможно, я ошибаюсь, может, он и искренен, но привкус театральности, искусственности, фальши всегда сопутствовал ему. А что как не фальшь обессмысливает традицию.
Отец любил приобретать дорогие и редкие вещи, дешевых или простеньких вещей обнаружить в квартире невозможно. Чего стоят хотя бы эти громадные старинные часы, бой которых всегда рождал во мне чувство неизъяснимого наслаждения! Помню, в детстве стоило мне услышать звон часов, как я тут же прекращал буйные свои шалости. Их прекрасное звучание действовало на меня гораздо более благотворно и успокаивающе, нежели грозные окрики отца или истерические причитания матери.
Старинная, но отлично сохранившаяся мебель не утратила своей внушительности и благородства. Огромный сервант черного дерева с изящной и причудливой резьбой, громоздкие, но покойные кресла и диван, даже яркая китайская ваза, стоящая в углу, как наказанный ребенок, не бросались в глаза и не причиняли беспокойства. В столовой висят всего две картины. Одна — большая, натюрморт, другая — крошечная миниатюра.
Мелодичный бой часов. Уже два часа. Я даже не заметил, как закурил. Отец, стараясь не выказать волнения, нетерпеливо поглядывает на входную дверь.
Вообще-то говоря, люди отцовского возраста и профессии любят натуралистические картины. Чем больше рисунок приближается к натуре, тем большую ценность он для них имеет. Поэтому я не переставал удивляться отцовскому выбору — большая картина представляла собой вполне модернистский натюрморт.
Плоская ступка и три головки чеснока казались прикнопленными к полотну. Как отцу пришла в голову идея купить такую картину?
На миниатюре были изображены крыши старого Тбилиси. Лишь в самом центре рисунка виднелся балкон с резными перилами и кусочек двора. Думаю, что эта картина гораздо больше отвечала отцовским вкусам.
И рабочий кабинет выглядит вполне солидно. Книжные шкафы и стеллажи битком набиты книгами, но, несмотря на это, в комнате просторно и привольно.
Пол покрыт красным восточным ковром. Удивительно, но вызывающий красный фон совсем не режет глаз. Ковер пушист и мягок, но это чувствуешь только тогда, когда ступишь на него ногой.
Я часто замечал, что люди, впервые попадавшие в отцовский кабинет, обращали внимание на ковер, лишь ощутив под ногами необычайно пружинящий пол.
Для меня оставалось загадкой, почему они не замечали ковер сразу, как только входили в кабинет? Может, из-за поразительной гармонии цветов, скрадывавшей его кричащую красноту?
Впрочем, вряд ли.
Я, например, входя в отцовский кабинет, в первую очередь рассматриваю именно ковер. Но это происходит вовсе не потому, что его краснота бросается мне в глаза. Нет, просто такой уж рефлекс у меня выработался.
И все же мне кажется, что люди глухи к ковру по вине картины Пиросмани, висящей на противоположной входу стене кабинета. Она является эпицентром комнаты, невольно и без остатка притягивающим к себе внимание человека.
На картине изображены тощая корова и исхудавший крохотный малыш. А за ними виднеются небольшие и жесткие зеленоватые штрихи. Как похожи печальные коровьи глаза на огромные и еще более печальные глаза мальчика! Если присмотреться, глаза ребенка вовсе не так уж неестественны, как может показаться с первого взгляда. Просто худущее лицо и впавшие глазницы непомерно увеличивают их.
В детстве при виде этой картины у меня всегда сжималось сердце. Почему-то корову я жалел больше. Но теперь меня больше тревожит тощее коровье вымя, ибо я знаю, что эта корова — и отец, и мать, и кормилица большеглазого грустного малыша.
Картина висит так, что ее отлично видно из столовой, смежной с кабинетом. Обеденный стол стоит посреди столовой, и отец, сидящий во главе его, всегда может видеть картину — двери кабинета он намеренно оставляет открытыми.
По его словам, он купил картину Пиросмани по случаю в 1935 году. И никогда не забывает при этом добавить, что отдали ее ему за бесценок.
Для меня и сегодня загадка: так ли уж любит отец живопись — ну хотя бы эту картину Пиросмани?
Вообще-то он никогда не проявлял особой любви к искусству и ничего не видел, за исключением разве что репродукций и копий картин, пользующихся всеобщим признанием. Я убежден, что даже к ним он не испытывает ни малейшего интереса.
Так почему же он все-таки неравнодушен к картине Пиросмани? Понятия не имею. Впрочем, вы, пожалуйста, не думайте, что я слишком уж ломаю голову над причиной этой загадочной любви.
Я сижу к картине спиной и созерцаю столовую.
Я впервые вижу отца в таком волнении. Он молчит, но даже в этом молчании ощущается смятение и большая печаль.
Я опять курю. Не знаю — это все та же сигарета или, может, новая? Курит Резо. Дымит своим «Кентом» и Вахтанг Геловани. На белоснежных манжетах мерцают бриллиантовые запонки, Жарко, но его пиджак застегнут на все пуговицы. Щегольской галстук украшает дорогой костюм, сшитый по последней моде. Но июльская жара делает смешным его безупречный костюм.
Я плохо знаю своего отца, мы никогда не были духовно близки друг другу. Даже инстинктивная любовь, существующая обычно между детьми и отцами, видно, ослаблена в моем существе.
На то есть свои причины.
Отец никогда не был непосредственным. Его театральность, безмерная увлеченность ритуальностью и стремление сохранить дистанцию в отношениях с детьми, во всяком случае со мной, не давали возможности приблизиться к нему.
Вот и сейчас он театрально вышагивает по столовой. Мы уже давно вышли из-под его власти, и тем не менее он судорожно цепляется за роль главы семьи. Его желание наивно, но мой отец, профессор Георгий Геловани, по-прежнему энергично и упрямо стоит на своем.
Поздно. Может, он и сам догадывается о бессмысленности своего упрямства, но виду не показывает. А может, он просто не заметил, как утратил свои позиции в семье? Если это и вправду так, то уже слишком поздно что-то менять. Мы похожи на утят, которых дали высидеть курице. Стоило утятам дорваться до реки, как они тут же поплыли. И напрасны оказались квохтанье и кудахтанье чужой наседки.
Я не случайно стал описывать отцовскую картину, не случайно вспомнил отменный вкус отца. Не стану докучать описанием спальни. Скажу только, что маленькая карточка матери висит в изголовье отцовской кровати.
Однако увеличенный портрет моего покойного брата создает ощущение невыносимого излишества. Почему бы отцу и этот портрет не повесить в своей спальне? Почему он упорно навязывает свою печаль всей семье?
Наш старший брат скончался в восьмилетнем возрасте. В то время первому заместителю министра было три года, а я появился на этот свет два года спустя. О младшем же брате и говорить нечего.
Карточка мальчика с умными глазами за стеклами очков никогда не вызывала во мне ощущения, что он некогда был жив. Я родился после его смерти. И к тому времени, когда я пришел в этот мир, карточка уже два года висела там, где она висит и сейчас.
С тех пор, как я так или иначе проник в существо смерти, я ни разу не взглянул на портрет брата — даже в студенческие годы. Он рождал во мне невыразимое переживание: мне все мерещилось, что смерть еще не изгнана из столовой. Дрожь била меня, когда я случайно оставался один на один с портретом. В ожидании родных сердце мое тревожно трепетало и под ложечкой ныло.
Однажды, расхрабрившись, я приоткрыл дверь столовой и посмотрел брату прямо в глаза. Я решил раз и навсегда побороть страх, раз и навсегда изгнать призрак смерти, гнездившийся в столовой. Все, что было потом, я помню как в тумане.
Взгляд брата скрестился с моим взглядом. Испуганный, я бросился влево, но брат не сводил с меня глаз. Куда бы я ни пошел, безжалостный, холодный, умный взгляд брата из-за мерцающих стекол очков преследовал меня, словно стремясь испепелить.
Потом, когда я приоткрыл глаза, надо мной склонилось лицо соседки, обтиравшей мою грудь мокрым полотенцем. Обморок приписали малокровию. И по сей день никто не знает, что же случилось тогда со мной.
И все же, почему громадный портрет маленького Зураба Геловани висит в гостиной?
Отец почему-то возомнил, что скорбь, вызванная смертью матери, принадлежит лишь ему одному. А брат… Видно, отец считает его выражением общей скорби семьи.
А я вот думаю, что все как раз наоборот. Хотя не скажу, что я любил мать какой-то особенной любовью. Скорее всего, я жалел ее. Наверное, поэтому я и не мог ни в чем ей отказать. Мама была уверена, что я люблю ее больше всех детей. И уверенность эта основывалась на том, что я никогда ни в чем не перечил ей, никогда не делал ничего вопреки ее желанию. Так было в детстве, так было и в студенческие годы.
Может, в том и состоит материнская любовь? Кто знает… А вот у меня совершенно иные представления о родительской любви. Она кажется мне чем-то огромным, безмерным, чистым и даже божественным. Я почему-то уверен, что все, кроме меня и мне подобных, именно такой безмерной и божественной любовью любят своих родных.
— Мда-а! — неожиданно зевнул Вахтанг Геловани и посмотрел на свой дорогой японский хронометр, хотя у стены стояли громадные часы. — Отец, может, ты хотя бы намекнешь, кого мы ждем?
На его голос в дверях столовой возникла фигура домработницы.
— Не подать ли первое? — спросила она у отца.
Отец не ответил. Женщина растерялась и, потоптавшись на месте, удалилась.
Лишь Резо проводил ее взглядом.
— Я, по-моему, ясно просил и тебя и твоих братьев пожертвовать для меня сегодняшним днем.
— Да-да, конечно, извини! — улыбаясь, переглянулся с нами первый заместитель министра.
Резо уставился в пол. Не знаю, что вычитал в моих глазах первый заместитель министра, но отвел взгляд и отошел к окну.
Помню, когда мне сообщили весть о смерти матери, я был в горах, в лаборатории. В тот день была моя очередь дежурить у камеры Вильсона. Я сидел за столом и рассматривал фотографии тяжелых мезонов.
Помню, как вошел Гия.
В комнате было темно. Стол освещался лишь тусклым светом проектора. Я не видел, кто вошел, но сердце подсказало мне, что это Гия. Он встал за моей спиной. И все-таки я догадался, что это Гия. Лицо его было пепельно-серым. Как я разглядел Гию в темноте? И как я вообще, не поворачиваясь, увидел его бледное лицо?
Об этом я размышлял уже потом, в дороге, на пути к Тбилиси.
Нет, я наверняка не видел его, просто догадался.
Его глаза сообщили мне импульс, трагический импульс. Именно этот импульс и подсказал мне, что в комнату вошел Гия, что лицо его бледно, что…
Что умерла мама.
Почему именно мама, а не отец или кто-нибудь из близких? Я сразу понял, что умерла мама.
Позже, на пути к Тбилиси, я не раз спрашивал себя: почему именно мама? Почему мама, а не кто другой? Ответить на этот вопрос я был не в силах. Вот если бы мама болела, тогда понятно, но мама ни на что не жаловалась, ничего ее не беспокоило, ни сердце, ни давление. Одним словом, не существовало никакой видимой причины, чтобы можно было предположить такое. И вообще, почему мне в голову пришла такая мысль? Ведь Гия даже словом не успел обмолвиться?
Он всего лишь вошел в комнату.
Вот о чем я думал в машине по дороге в Тбилиси.
Он вошел в комнату, но вошел, наверное, как-то особенно. Это не было похоже на Гиины шаги, на шаги беспечного, жизнерадостного юноши, который даже в ярко освещенной комнате непременно спотыкался обо что-нибудь.
Гия вошел робко. Эту робость, а может, и страх я почувствовал настолько явственно, что мне даже не надо было оборачиваться.
В тот момент, прильнув к проектору, я грустно разглядывал пластинку с искаженным следом протона.
Я отчетливо увидел бледность на Гиином лице. Не знаю, как мне удалось это увидеть. Не знаю и того, как я догадался, что умерла мама.
Я обернулся на звук робких шагов. Было темно, но я увидел, что это действительно Гия.
— Нодар… — тихо начал он.
Я почувствовал, что голос его дрожит.
— Что случилось? Умерла мама?
Гия осекся и замолчал.
Мертвая тишина.
Мне показалось, что прошла целая вечность.
В действительности же я успел лишь достать сигарету из кармана.
— Да, только что позвонили. Дато уже в машине. Мы едем с тобой.
Я окаменел, страшное чувство вдруг овладело мной. Неужели я не должен ощутить боли? В детстве даже мысль о смерти матери причиняла мне невыносимую боль.
Пауза.
Оторопь взяла меня. Я не знал, что делать.
Потом я достал из кармана спички и закурил. Я не мог простить себе, что так буднично выслушал весть о смерти матери.
Гия наконец пришел в себя и поднял на меня глаза.
— Возьми себя в руки, Нодар. Мы все рядом с тобой.
Это было сказано настолько неестественно и патетически, что я, не сдержавшись, хмыкнул.
Гия вконец растерялся. Не зная, куда себя девать, он уставился на проектор. Потом вновь взглянул на меня.
Не знаю, что прочитал он в моем взгляде…
Этот тихий смешок опустошил меня так, как прокравшиеся из космоса ионы разряжают пластинки электроскопа.
Наверное, у меня был дикий взгляд.
— Успокойся, Нодар! — сказал Гия. На этот раз голос его был естествен и искренен.
«Какое у меня тогда было лицо?» — думал я, сидя в машине.
Смешок, вырвавшийся у меня после первой фразы Гии, навсегда отбил у него охоту произносить нечто подобное. Но лицо мое, видно, исказилось до неузнаваемости. Видно, какая-то неведомая сила дала почувствовать моему сердцу и мозгу смерть матери.
У меня появилось безотчетное желание увидеть себя со стороны, увидеть, как мое существо, независимо от моей воли, отозвалось на смерть матери.
И все же, как я догадался, что умерла моя мать, а не кто другой? Правда, Гия был взволнован, это я заключил по его шагам, нет, не заключил, почувствовал, ибо тогда я ни о чем еще не думал и заключать что-либо не мог. Я просто смотрел на искаженный след протона, оставленный на пластине.
Да, я почувствовал, что Гия взволнован, что он сообщил мне какой-то трагический импульс. Может, именно в этом импульсе и заключалась весть о смерти матери? Ведь неприятные, дурные известия связаны не только со смертью. Ведь Гия мог сообщить мне все что угодно, не обязательно связанное со смертью близкого мне человека? Ну, например, что-то касающееся Эки. Ведь я тогда был без памяти влюблен в Эку.
Допустим, он сообщил бы мне, что Эка вышла замуж. Какое из этих двух сообщений поразило бы меня больше?
Горькая ироническая улыбка скривила мои губы. Дато сидел за рулем, Гия рядом с ним, я на заднем сиденье, и они не заметили моей улыбки.
Почему я улыбнулся? Улыбнуться заставила меня эта невольная мысль. И впрямь, какое сообщение поразило бы меня больше — смерть матери или замужество Эки?
Не каждый способен подумать такое. А если и способен, тут же одернет себя, коря за святотатство.
Моралисты могут быть спокойны. Я вовсе не собираюсь устанавливать меру трагизма. Просто меня волнует степень его мгновенного выражения. Вполне возможно, что известие о замужестве любимой женщины поразило бы меня больше. В то мгновение, в ту минуту и даже в тот день мое существо испытало бы гораздо больше муки. Чего стоят хотя бы ярость, оскорбленное самолюбие!
А со смертью матери ребенок свыкается с той самой поры, как поймет сущность смерти. Ребенок знает, что рано или поздно мать умрет.
Смерть матери — это смерть, к которой человек привыкает на протяжении многих лет. Поэтому эффект неожиданности тут гораздо меньше, нежели при совершенно непредвиденном случае. Но зато боль эта длительна, особенно если мать умирает молодой.
В машине царила тишина. Слышалось только размеренное гудение мотора. Я вообще не выношу неритмичной работы мотора. Независимо от того, чья машина, моя или чужая. Это чувство развито лишь у людей, которые любят машину, словно живое существо. Мотор машины Дато работает безупречно. Я чувствую, как без натуги движутся поршни, как без остатка сгорает бензин. Дато отлично знает машину и не ленится за ней ухаживать.
Молчание.
Спасительные сигареты.
Я до отказа опускаю стекло. Они молчат потому, что молчу я. Сзади хорошо видно, как Дато искоса бросает взгляд в зеркало, стремясь уловить выражение моего лица. Я не хочу, чтобы наши взгляды встречались, и упорно смотрю в сторону.
А мысли мои уже заняты всякой всячиной. В Тбилиси мне удалось бы побывать еще только через месяц. Я корю себя, стараюсь в самом зародыше подавить безотчетное чувство радости, но удается это плохо.
Реку можно запрудить, но остановить ее невозможно. Рано или поздно запруда не выдержит, река преодолеет ее и по-прежнему стремительно понесется своим путем.
Я долго пытался запрудить эту мысль, но она прорвала ненадежную преграду. Я радовался, что еду в Тбилиси, радовался, что увижу Эку, радовался, что она вся в слезах будет робко стоять поблизости от меня. Я радовался, что услышу ее негромкий плач, ее горький искренний плач. Я радовался, что плач ее будет так же чист и прекрасен, как наша любовь.
Нелепо было даже думать о том, что Эка станет оплакивать мою мать. Она будет плакать от жалости ко мне, будет несчастна моим несчастьем… И эта мысль переполняла меня блаженством. Я радовался, что ее искренние слезы еще больше сблизят нас.
Не помню, как я одолел лестницу. Справа меня поддерживал Гия, слева — Дато. Я едва сдержался, чтобы не улыбнуться еще раз.
Я осторожно высвободил руки. Слабости я не ощущал, а актерства и фальши не выношу.
Все шло нормально, пока я не увидел на тахте маму. Тяжелая ткань табачного цвета покрывала ее, но я сразу узнал контуры материнского тела. Потом я заметил волосы, волосы моей матери. Только теперь я почувствовал, как сжалось, как уменьшилось мое сердце.
На глаза навернулись слезы.
Я вспомнил, что до этой вот минуты не уронил ни слезинки.
Я беспомощно огляделся вокруг. Тут же в углу я увидел Эку и удивился: когда это она успела войти? Мгновение назад ее там не было, наверное, пришла вместе с ребятами. Она плакала, не сводя с меня глаз. Она плакала потому, что жалость переполняла ее. Мою мать она не знала, даже ни разу не видела. Она плакала потому, что чувствовала мою боль. Может быть, даже больше, чем я сам. Когда наши взгляды встретились, огромный ком застрял в моем горле. Потом я сразу успокоился — Эка была здесь, и это много значило.
Я нагнулся и невозмутимо приподнял покрывало с лица покойной. Лицо несчастной сохранило след улыбки. Сомневаюсь, чтобы она умерла улыбаясь. Видно, губы ее застыли, создав подобие улыбки. Я опустил покрывало. Когда я поднялся, взгляд мой сразу отыскал Эку. Теперь она уже не плакала, а с испугом смотрела на меня. Ей, видно, показалось, что я истерически зарыдаю либо потеряю сознание. Глаза ее высохли, и она была готова прийти мне на помощь.
Мною овладело удивительное спокойствие. Только сейчас я заметил жалко сгорбившегося отца, братьев, родственников.
Со стены на меня глядел портрет покойного брата. Я не хотел смотреть на него, но взгляд мой невольно обратился к портрету: за стеклами очков мерцали умные, но холодные и безжалостные глаза, пристально смотревшие на меня. На лбу выступил холодный пот. Мне вдруг захотелось сорвать портрет со стены и зашвырнуть его подальше. Смертельная бледность покрыла мое лицо.
— Что с тобой, Нодар?
Резо схватил меня за плечи и подтолкнул к отцу.
— Иди ко мне, сынок! — зарыдал отец, заключив меня в объятия.
Я никогда не стоял так близко к отцу, никогда не ощущал так близко его дыхания и биения сердца. Никогда еще с такой остротой я не чувствовал себя частицей его крови и плоти. Я прижался к нему и едва удержался, чтобы не зарыдать в голос, коснувшись опущенных и слабых его плеч.
Может, это и есть любовь к родителям?
Но это скорее жалость, нежели любовь.
Я смотрю на отца. Он уже не в силах скрывать волнение. Старик мне определенно нравится. И выглядит он довольно симпатично. Возраст смягчил обычно энергичное выражение его лица, притушил блеск глаз, зато придал больше интеллигентности.
Я сижу неподвижно и разглядываю родительский дом так, словно впервые попал в него. Сердце заныло. Я окончательно убедился, настолько чуждо мне тут все. Да, все вокруг кажется мне не только чуждым, но раздражающим и угнетающим. Надо бы уйти, да побыстрей.
Сколько я себя помню, мебель в нашей квартире всегда была расставлена в определенном порядке. Отец, а значит, и мать — желания и воля отца были для нее законом — не любили перестановок. Всем вещам раз и навсегда были отведены свои места. Если собирались обзавестись новой вещью, для нее заранее назначалось место стояния. Да, сначала определялось место, а уж потом, в соответствии с ним, подбиралась вещь.
Портрет покойного брата висит здесь вот уже тридцать шесть лет, однако так и не закрепился в моем сознании, так и не смог найти в нем своего места.
По традиции, мой стул стоит в столовой так, что портрет брата всегда оказывается за спиной.
Сидение за столом превращается в пытку. Сижу, бывало, и чувствую, как буравят мой затылок его безжалостные холодные глаза.
Трель звонка нарушила тишину.
Отец вздрогнул.
Я понял, что именно с этим звонком связан наш сегодняшний обед.
Первый заместитель министра оживился.
Лицо Резо засветилось любопытством.
Отец мастерски скрыл свое волнение. Словно бы он и не ждал этого звонка. Даже к дверям не пошел.
«Дверь, наверное, откроет домработница», — подумал я.
Звонок повторился.
Я оказался прав. В столовую вошла домработница и направилась к входной двери.
Только теперь поднялся отец, медленно, как бы нехотя, и дал знак домработнице, что откроет двери сам. Вскоре он вернулся в комнату вместе со светловолосым, голубоглазым высоким юношей лет восемнадцати — двадцати.
Стоило мне взглянуть на него, и сердце у меня екнуло. Он не был похож на нас ни цветом волос, ни голубизной глаз, но сколько общего было у него с нами, особенно с Резо!
Я посмотрел на Резо и снова перевел взгляд на юношу.
Фигурой, губами, носом, лбом, даже ушами он был вылитый Резо.
Отец уловил мой взгляд и негромко произнес:
— Как ты уже догадался, Нодар, этот юноша ваш брат.
Молчание.
Слова отца повисли в воздухе. Видно, и мои братья с одного взгляда поняли, кто этот светловолосый, голубоглазый юноша.
— Его зовут Георгий. Мать назвала его так в мою честь.
Юноша стоит и по очереди разглядывает нас.
Я тянусь за сигаретой.
Молодой Георгий Геловани, мой доселе неведомый братец, одет в джинсы фирмы «Вранглер», в красную рубашку и туго перетянут широким ремнем.
Я закурил и горько улыбнулся. Я заметил, что у каждого из братьев в руках оказались сигареты. Мы все трое одинаково прореагировали на неожиданную весть.
На шее у юноши висит какой-то талисман на цепочке. Самого талисмана не видно — спрятан под рубашкой, зато цепь, крупная, серебристая, — вся на виду.
— Гоги, познакомься, это твои братья — Вахтанг, Нодар, Резо.
Не двинувшись с места, юноша наклонил голову, а затем вперил синий взор в будущего министра. Я заметил, что в нежных глазах затаился гнев.
Не требовалось особой интуиции, чтобы понять: его появление наиболее враждебно встречено именно старшим братом.
— Однако… Неужели этого нельзя было сделать раньше?
В голосе Резо слышалась скорее обида, нежели удивление.
Отец в это время в упор смотрел на первого заместителя министра. От глаз взволнованного старика не ускользнула туча, набежавшая на лицо старшего сына.
— Были на то свои причины. Но теперь это не имеет принципиального значения. Не говорил вчера, говорю сегодня.
Отец произнес эти слова, не сводя глаз со старшего сына. Потом полуобернулся и предложил юноше сесть.
— Благодарю, — сказал Гоги и сел, искоса глянув на Вахтанга Геловани.
Первый заместитель министра повернулся к нам спиной и подошел к окну. Он старается принять беззаботный вид и тем самым выразить отношение к происходящему.
— Да, но какие могли быть причины? У меня, оказывается, есть третий брат, а я об этом даже и не подозреваю. Кто знает, сколько раз мы сталкивались на улице и проходили мимо, как ни в чем не бывало, даже не поздоровавшись.
— Ты юрист и по идее должен бы знать цену бессмысленным разговорам. Теперь твой гнев не имеет ни грана смысла. До сих пор вы были незнакомы, так? Допустим, я был не прав. И что из того? Сегодня я сообщаю вам, что этот юноша — ваш брат. Прошу любить и жаловать. Это уже ваш долг…
— Он носит нашу фамилию? — вновь спросил Резо.
Отец, не ответив, подошел к креслу, уселся и откинулся на спинку.
Резо выжидательно смотрел на него, ожидая ответа.
— Нет. Мать записала его на свою фамилию. Но теперь, когда вашей матери нет в живых, а мать Гоги скончалась три месяца назад, я решил открыться вам и дать своему сыну его истинную фамилию.
(«Своему сыну», — как неловко произнес он эти слова.)
— Я думаю, что это неправильно! — вдруг подал голос первый заместитель министра. Голос его был тих, но тверд. Он даже не повернулся к нам и по-прежнему смотрел в окно, хотя прекрасно отдавал себе отчет, какую реакцию вызовут его слова.
Я взглянул на Гоги. Гнев в его глазах сменился отвращением.
— Но почему? — Голос отца дрогнул.
Первый заместитель министра наконец-то соизволил повернуться к нам лицом. Сначала он потянулся за «Кентом», лежавшим на отцовском письменном столе, невозмутимо вытащил из пачки сигарету, потом эффектно щелкнул зажигалкой и глубоко затянулся.
— Да по той же причине, по какой ты не дал ему свою фамилию до сих пор.
— Но тех причин больше не существует.
— Ты заблуждаешься, отец! — Первый заместитель министра понял, что сейчас необходимо действовать решительно и без промедления. Он направился к моему креслу, взял с широкой его ручки пепельницу и вновь вернулся на прежнее место. Пепельницу на стол он не поставил, видимо посчитал, что с пепельницей в руке он выглядит более твердым и внушительным. — Да, ты глубоко заблуждаешься! Мы не настолько малы, чтобы нас было легко провести. Ты сделал это вовсе не ради нашей матери. Просто тогда твой путь был еще не настолько проторен, чтобы позволить себе такую роскошь. Двадцать лет назад ты с остервенением боролся за заведование кафедрой. Правда, ты был единственный достойный кандидат, но противников у тебя хватало. Ты прекрасно понимал, какой козырь ты дал бы им в руки своим необдуманным шагом. Еще бы, на поприще науки бороться с тобой им было непросто.
— Вахтанг! — вскричал отец.
— Я люблю говорить правду в глаза, отец. Ты, пожалуйста, не думай, что я тебя виню. Напротив, я приветствую твою тогдашнюю дальновидность. Если бы ты пошел на поводу у своих страстей, твоя жизнь не была бы столь упорядоченной. И это не замедлило бы сказаться на нашей карьере.
— На твоей карьере, если быть точным! — процедил сквозь зубы Резо. — Меня лишь недавно распределили прокурором в отдаленный район. А Нодар — физик, и ему вообще наплевать на карьеру.
— Хотя бы и так, согласен, на моей карьере, — с подчеркнутой издевкой произнес последние слова первый заместитель министра. Самообладание, выработанное на заседаниях, не оставляло его даже в самых критических ситуациях. Более того, его бесстрастная, холодная и вызывающая речь легко выводила противника из равновесия.
— Да, да, на моей карьере. — Он невозмутимо вдавил окурок в пепельницу и поставил ее на подоконник.
— Хм, чуть не забыл, ты ведь уже дважды ушел с работы из-за своей неуемной принципиальности.
— Ах, да, позвольте представить вам вашего старшего брата Вахтанга Геловани, первого заместителя министра, а в недалеком будущем, наверное, и министра, правда при условии, если его шеф, прикованный к постели неизлечимой болезнью, вовремя отдаст богу душу! — с нескрываемым презрением отчеканил Резо, пытаясь сбить гонор со старшего брата.
Но первый заместитель министра даже бровью не повел. На его полном, краснощеком, неумном, но самодовольном лице мелькнула насмешливая улыбка. Он даже не счел нужным ответить на выпад брата и как ни в чем не бывало продолжил прерванную речь:
— Если история эта получит гласность, то ее последствия неминуемо отразятся на твоей судьбе, отец! Ты, надеюсь, помнишь, что стоишь на пороге своего семидесятилетия. На кафедре у тебя немало недоброжелателей, только и ждущих, когда ты оступишься или когда сдаст твой организм. Благодарение богу, ты человек здоровый и проживешь еще долго. Но посуди сам, каково, если тебе, почтенному профессору, на старости лет пришьют аморалку? Ты что же, решил дать повод своим врагам позубоскалить? Или ты надеешься на великодушие своих коллег?!
— Вахтанг! — воскликнул побледневший отец.
Сколько отчаяния было в его голосе!
— Нечего волноваться, я просто высказал свое мнение. Если оно тебе не по душе, можешь поступать, как тебе заблагорассудится. Но предупреждаю: эта история даст пищу для сплетен и пересудов. И основательно попортит нам кровь. Даже этому молодому прокурору, простодушно возводящему воздушные замки и стремящемуся избавить мир от беззаконий. Но больше всех это повредит мне и тебе, отец. Если уж ты махнул рукой на себя, не мешало бы тебе подумать о судьбе своего сына. А этого молодого человека, который, оказывается, является моим братом, уже двадцать лет знают под своей фамилией. Есть ли смысл менять ее? Есть ли смысл возрождать позабытые сплетни? У каждой реки существует свое русло. Стоит ли изменять его, стоит ли возвращать вспять реки?
— Ты мерзавец!
Я никогда еще не слышал в голосе Резо такого отвращения.
Первый заместитель министра не отреагировал и на этот выкрик. Ни один мускул не дрогнул на его самодовольном лице.
— А ты-то чего молчишь? — набросился Резо на меня.
— Я-а-а?
Я не ожидал вопроса и, признаться, растерялся. Да и что я мог сказать…
— Не волнуйтесь, уважаемый Резо, и вы, уважаемый первый заместитель министра. (Боже, где я слышал этот голос?!) Прошу выслушать меня, и я навсегда освобожу вас от неприятностей, связанных с нашими родственными отношениями. Я пришел сюда не затем, чтобы набиваться вам в братья и, тем более, просить фамилию. Все ваши рассуждения о моей фамилии курам на смех. Я просто был удивлен, когда на похороны моей матери пожаловал уважаемый профессор и, представьте себе, даже оставил триста рублей моему дяде на похоронные расходы. В течение двадцати лет он ни разу не вспомнил, что у него есть сын… — он говорит спокойно, не сводя глаз с первого заместителя министра, — ни разу не подумал дать сыну свою фамилию. Больше того, когда я появился на свет, он, оказывается, сказал моей матери: а ты уверена, что ребенок мой? (Отец побагровел, на лбу у него вздулись жилы, словно он собирался что-то сказать.) Не возмущайтесь, уважаемый профессор, не думаю, чтобы вы забыли эти низкие слова, которыми вы, как из ружья, выстрелили в безмерно любящую вас женщину. А ведь вы были вполне уверены в преданности моей матери и прекрасно знали, что я ваш сын. Но тогда вы испугались за себя, о чем вам доложил уже ваш старший сын. И вот я впервые увидел своего отца. А мне — вы совершенно правильно угадали мой возраст — двадцать лет. (И все-таки, где я мог слышать этот голос?) Через три месяца после смерти моей матери вы даже пригласили меня домой. Только никак не могу понять, что побудило вас к этому, что вызвало в вас эти приятные сдвиги? Может, угрызения совести? Не уверен, потому что для этого у вас было целых двадцать лет. Но в вас ни разу не шевельнулись подобные чувства. Так что же? Может, на пороге своего семидесятилетия и в ожидании скорого конца вы вдруг вспомнили о боге? А о боге вспоминают из страха, из страха перед собственными грехами. Может, вы пытаетесь искупить свои грехи? Да что гадать, загляните себе в душу и, может, там обнаружите истинную причину вашей нынешней отцовской заботливости. Но мне совершенно безразлично ваше отцовство, и я не нуждаюсь в вашей заботе. Я принял приглашение и явился сюда лишь для того, чтобы лично вернуть пожертвованные вами триста рублей, которые я собирался переслать по почте…
Где я слышал этот голос? В машине? В метро? А может, в кинотеатре до начала или после конца фильма. Где я мог видеть этого голубоглазого, светловолосого юношу, оказавшегося моим братом?
Кажется, в машине, в моей машине, но где? Когда? Когда я возвращался из лаборатории? Или когда ехал на море? И был он один или с друзьями?
Прошло по меньшей мере минут пять, как Гоги захлопнул за собой дверь. Но ни один из нас даже не пошевелился. Отец по-прежнему сидел, откинувшись в кресле. Глаза его не мигая смотрели в одну точку. Жилы на лбу еще больше вздулись. Резо попеременно переводил взгляд с отца на меня. Первый заместитель министра, уставившись в потолок, спокойно курил. Взгляд его был так невозмутим, словно ничего не случилось. Белизна манжет его рубашки и запонки с бриллиантами режут глаза.
— Резо!
Голос отца показался мне слабым.
— Что, папа!
— Принеси воды, сынок, мне плохо.
— Вы меня не помните? — спрашиваю я и удивляюсь, что разговариваю с братом на «вы».
Мы сидим на круглой скамейке в скверике на углу Плехановского.
— Нет.
— И никогда меня не видели?
— Никогда.
Он отвечает коротко, с холодком, разглядывая при этом прохожих.
Неужели я ошибаюсь? Но это невозможно. Я абсолютно уверен, что где-то видел эти глаза, это лицо. И голос мне знаком.
— Как вы меня нашли? — равнодушно спрашивает он и жадно затягивается.
— Найти человека в Тбилиси не представляет сегодня особого труда.
— И зачем вы искали меня?
— По-моему, это и так ясно.
— Наши братские отношения не имеют смысла.
— Но почему?
— Я не верю в братство даже тех, кто вместе рос. Вы мне даже в товарищи не годитесь. Просто-напросто мы не найдем общего языка. Кроме того, я некоммуникабелен, теперь ведь это словечко в моде. Я трудно схожусь с людьми.
— Вы учитесь?
— Да, на заочном в Политехническом, радиофизический факультет.
— И работаете? — Меня злит, что я до сих пор обращаюсь к нему на «вы».
— Да, работаю. На радиостудии оператором по звукозаписи. Это моя первая и, наверное, последняя должность.
— Отчего же последняя?
— Мне нравится операторская работа. Я на студии самый маленький человек, зато абсолютно свободный. У них нет специалиста лучше, чем я. Потому и цацкаются со мной. Работу я всегда выполняю вовремя и качественно, порядка не нарушаю. Боюсь, как бы на меня не наорали. Я — свободная личность и никому не спущу оскорбления. Я за свою жизнь еще ни на одном собрании не присутствовал. И никто меня не заставляет. На работе я почти не разговариваю. Что ни скажут — делаю. Вот и все. Нет надо мной начальников во всем свете. Да и материально — ничего, не жалуюсь, беру частные заказы — музыку на магнитную пленку записываю. Платят сносно. Не понравится человек — заказа не приму. Жадным и ненасытным я никогда не был. Зарабатываю ровно столько, чтобы нормально жить.
— Вы не женаты?
— Нет. А вы?
— И я тоже. Ах, да, Гоги, долго мы будем выкать? Хочешь не хочешь, мы все равно братья.
Гоги улыбнулся. И все лицо его вдруг добродушно засветилось.
— Жениться — глупость.
— Но почему же?
— Не успеешь жениться — прощай свобода. Женитьба сама собой подразумевает детей. А за детьми требуется уход, потом их на ноги поставить надо. Благополучие, семья вынуждает чего-то добиваться, хотя бы для того, чтобы увеличить достаток. Вот отсюда и начинаются все беды. Ничего не остается, как льстить кому-то, величать гением любого кретина, если он твой начальник. И притом надо скрепя сердце сносить окрики и унижения. И с самолюбием надо распрощаться навсегда, чтобы не страдали дети. Существовать таким образом я и не желаю и не смогу. Мне нравится стиль моей жизни. И дружбы я не признаю, а впрочем, у меня и друзей-то нет.
— Чем ты занимаешься после работы?
— Иду домой, чтобы послушать музыку. Заглянет на огонек какая-нибудь девочка…
— И много у тебя этих самых девочек?
— Хватает.
Он засмеялся.
— Чего ты смеешься?
— Да так… Сигареты у тебя есть?
— Есть. И все-таки почему ты засмеялся?
— Вот уже три недели ко мне одна девочка ходит. Только сейчас я вспомнил, что не знаю ни ее имени, ни фамилии. Наверное, даже не спрашивал. Не было нужды. Да и она, впрочем, тоже.
— А как же ты с ней познакомился?
— У дружка своего встретил.
— А говоришь — нет друзей.
— Я сказал, друзей нет. Дружки-то водятся. А что такое дружок — близкий знакомый, и больше ничего.
— Ну и что же?
— Ну и ничего, все очень просто. Пили коньяк. Вижу — моему дружку со своей девочкой остаться охота. Я подхватил ее подружку и поволок домой. Вот, собственно, и все.
Я чувствую, как в моем сознании постепенно что-то вырисовывается. Словно я нажал кнопку с обозначением нужного города на справочном автомате железнодорожного вокзала. Вижу, с какой скоростью вращаются перед моими глазами пластинки с надписями. Вот-вот они остановятся на интересующем меня месте…
Было уже за полночь. У развилки на Кикети меня остановил какой-то юнец в очках. Я механически затормозил машину. На юнца я даже не взглянул — просто ждал, когда он сядет в машину. Он распахнул переднюю дверцу и, просунув в кабину ногу, свистнул. Из мрака выступили трое парней. Они, казалось, были постарше, да и пошире в плечах.
— В Коджори не подбросишь? — грубым голосом спросил один из них.
Я заметил, что все они навеселе.
Не ожидая ответа, он ввалился в машину.
Пока дверца была открыта и в машине горел свет, я успел разглядеть в зеркальце обладателя грубого голоса. На мгновение сверкнули злые глаза. Хлопнула дверца, и свет в салоне погас. Само собой разумеется, в Тбилиси я собирался ехать кратчайшим путем через Цхнети. Но что делать, я свернул на Коджори.
В машине воцарилась тишина.
Задумавшись, я сначала не обратил на это никакого внимания. Но потом, когда опомнился, тишина эта мне показалась зловещей. Нажав на кнопку, я включил свет.
— Что такое, ребята? Вы, случаем, не заснули? — обернулся я. Вот когда я впервые увидел эти голубые глаза. Он сидел посередке. А за моей спиной возвышался худощавый долговязый парень лет семнадцати-восемнадцати. На прыщавом его лице пробивался редкий пушок. Глаза его были злы, как и у обладателя грубого голоса, усевшегося в машину последним.
— А ну погаси! Прямо в глаза светит! — резко сказал он.
Я сдержался, чтобы не ответить грубостью. И выключил свет. Машина стремительно приближалась к темному повороту.
Потом я долго не мог простить себе безотчетного страха. Эта натянутая, наполненная ожиданием тишина встревожила меня. Сердце сжалось. Я сидел как на иголках, физически ощущая, что вот-вот шеи коснется холодок лезвия.
Неожиданно сзади послышался шум машины. Я сбавил скорость. Еще через мгновение фары осветили мою машину. Это была «Волга». Она быстро нагоняла нас. Я сократил расстояние до пятнадцати метров. Скорость я регулировал так, чтобы «Волга» не смогла нас обогнать. Всю дорогу до Коджори ее фары неотступно следовали за нами.
В Коджори я остановил машину возле магазина. Прямо напротив магазина на длинной скамейке под деревом сидели ребята и пели.
— Счастливо вам, ребята.
Они вывалились из машины все сразу, не сказав ни слова. Лишь голубоглазый заглянул в кабину.
— Большое спасибо. Извините, что заставили вас сделать крюк.
Это был голос Гоги. Голос, который спустя четыре года всплыл в моей памяти.
«Это невозможно! — Гоги побледнел. — Неужели это были вы? Невозможно!»
«Ты что же, опять пошел выкать?» — улыбаюсь я, хотя побледневшее лицо Гоги встревожило меня.
«Невозможно! — повторил он и потянулся за сигаретой. — Так это были вы? Невероятно!»
«В этом нет ничего ни невозможного, ни невероятного. — Я стараюсь сохранить спокойствие. — В моей машине сидели сотни людей. Чего же удивляться, если и ты в ней оказался разок».
Гоги испытующе смотрит на меня, словно стремясь что-то вычитать в моих глазах. Я невозмутимо протягиваю ему горящую спичку, потом прикуриваю сам. Если что-нибудь делать, совладать с собой проще. Я закурил и беззаботно откинулся на спинку скамейки.
Издали со мной кто-то здоровается и направляется прямо к нам. Никак не могу вспомнить, кто бы это мог быть, но я улыбаюсь и встаю ему навстречу.
— Здравствуй, Нодар, дорогой мой! Где пропадаешь, как живешь?
— Ничего. Все в порядке!
Никак не могу его вспомнить. На вопросы я отвечаю односложно, не вдумываясь ни в то, что он спрашивает, ни в то, что я отвечаю. Я украдкой смотрю на Гоги. Бледность уже схлынула с его лица, но глаза невидяще уставились в одну точку. Чувствую, его что-то тревожит и он всячески старается подавить волнение.
Неожиданно вспоминаю тишину в машине, грозную, пронизанную ожиданием тишину. И мне делается не по себе.
— Ну, будь здоров, Нодар, дорогой ты мой! — откуда-то издалека доносится до меня голос знакомого незнакомца.
— Всего доброго! — отвечаю я. Никак не могу вспомнить, кто бы это мог быть. Я возвращаюсь к Гоги и сажусь на скамейку.
«Так это был ты?!» — повторяет Гоги. Ничего не надо было рассказывать. Его глаза, его взгляд уже сказали мне все.
У самого поворота Джаба (так звали сидевшего за мной) должен был приложить нож к моей сонной артерии. Острие ножа пощекочет шею, чтобы я ощутил страх. Затем он прикажет мне остановить машину. А Вова (с грубым голосом) поиграет револьвером у самого лица. «Хочешь остаться в живых — молчи. И марш из машины!» — скажет его надтреснутый голос. Это должно произойти точно у обрыва, на самом темном повороте. Потом меня подведут к краю обрыва и неожиданно ударят по голове стальным прутом. Стану сопротивляться — выстрелят. Если все обойдется без шума, ограничатся еще парой ударов прута. А убедившись, что я уже готов, столкнут в пропасть. За руль сядет Вова.
«Ты не думай, что я оправдываюсь. Меня и того очкарика запугали и заставили пойти силой. С тех пор я даже близко не подходил к ним».
«Где они теперь?»
«Вова сидит, а Джаба умер. Слишком большую дозу принял. Его нашли мертвым в лифте одиннадцатиэтажного».
«Слишком большую дозу»…
— Я убежден, что мы с тобой встречались четыре года назад.
— Возможно, но я тебя не помню. За четыре года стольких встретишь и знакомых и незнакомых — всех не упомнить.
— Мы встретились с тобой в «Бетании», у Кикетской развилки. Очкарик просигналил мне рукой. Была полночь или что-то вроде этого. Я остановил машину, но вас я увидел лишь тогда, когда очкарик распахнул дверцу машины и свистнул. Вас было трое, не считая очкарика. Ты сел назад, посередке. Вы попросили меня отвезти вас в Коджори.
— У Кикетской развилки? Четыре года назад? — задумался Гоги.
Я не свожу глаз с его лица, пытаясь разобраться, врет он или говорит искренне.
— Не помню. В тех местах я редко бывал. В ресторане «Бетания» вообще не был ни разу. Я и мои дружки — не кутилы в традиционном смысле этого слова. Чаще всего мы собираемся в кафе «Иверия», «Тбилиси». Или в домах. Музыка, немного коньяка, шампанское, девушки. Ничего не поделаешь, такова современная молодежь. Произносить тосты за родных или за девять братьев Херхеулидзе — не наше дело, — с улыбкой закончил он и Взглянул на меня.
«Неужели я ошибся?»
— Ну, ну, ведь и я вроде бы в старичках еще не числюсь. Кое-что и мы в этом понимаем, — улыбаюсь я в ответ, не сводя с него глаз.
Гоги спокойно выдержал мой настойчивый взгляд.
— Вам тридцать пять лет, не так ли?
— Почти!
— Пятнадцать лет — немалая разница. Мы вряд ли поймем друг друга. Сейчас все меняется в таком темпе, что через каждые пять лет появляются люди с новой психологией. Я в мои двадцать кажусь пятнадцатилетним совершенно иным.
— Ну, допустим, не совсем так! — продолжаю я улыбаться.
«Неужели я обознался?» — думаю я, продолжая пристально смотреть ему в глаза. Гоги не уклонился от моего взгляда. Два добрых синих глаза простодушно глядят на меня.
И вновь заработал справочный автомат на вокзале. Я вновь нажимаю кнопку. Воспоминания прокручиваются и складываются, как пластинки с надписями. Наконец автомат останавливается в нужном месте. «В Коджори не подбросишь?» — вновь слышу я грубый голос. И вновь сверкнули в зеркальце злые глаза. Потом хлопнула дверца и свет в салоне погас.
Медленно течет время.
Тишина, поразительная тишина.
Задумавшись, я не обратил на нее никакого внимания. Но потом словно спала пелена, в душу заполз червячок страха. «С каких это пор выпившие так чинно ведут себя в машине? Наверное, еще неопытные, робеют. А может, это вообще их первая операция?» Я нажимаю на кнопку, и в салоне вспыхивает свет. «Что такое, ребята? Вы, случаем, не заснули?» — как ни в чем не бывало говорю я и оглядываюсь. Оглядываюсь и теперь, четыре года спустя, потом останавливаю кадр. В кинематографе это зовется «стоп-кадром». Я неторопливо и тщательно разглядываю «кадр». Посередке сидит голубоглазый юноша. Даже сейчас, спустя четыре года, я вижу страх, затаившийся в глубине его глаз.
Это Гогины глаза. Сомневаться не приходится.
«Большое спасибо. Извините, что заставили вас сделать крюк», — сказал, выйдя из машины, голубоглазый и наклонился ко мне.
Теперь я, как на магнитофоне, прокручиваю эту фразу. «Большое спасибо…», «большое спасибо, извините, что заставили вас сделать крюк…» Сомневаться не приходится — это был его голос.
— Да, я наверняка обознался, — насильственно улыбаюсь я. — Четыре года — не шутка.
— А, ты опять о том же, — изумленно тянет Гоги.
— Да, я конечно же обознался. Просто спутал с кем-то.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Мы лежим на низкой тахте в моей комнате. Цветастое одеяло едва достает мне до груди. Эка спит, уткнувшись головой в мою руку. На ослепительно белой простыне красиво отчеканено ее литое, загорелое тело. Левая рука покоится на моей груди. Она закрыта одеялом — виднеется лишь кисть с длинными пальцами. На среднем мерцает перстень с александритом. Я лежу на спине и смотрю в потолок. Не знаю как, но я отчетливо вижу нежные Экины пальцы. Просто я их настолько ощущаю, что кажется, даже вижу, хотя по-прежнему смотрю в потолок, боясь пошевелиться. Перстень я купил Эке в Дамаске. И надел ей на палец прямо в аэропорту. Разве можно описать ее радость? На глазах у нее появились слезы. Она ничего не говорила, но вся светилась благодарностью и любовью.
Возле тахты стоит низкий шкафчик, и я не вставая могу дотянуться рукой до японского магнитофона.
Музыка звучит настолько тихо, что может почудиться, ее откуда-то издалека доносит ветерок. Рядом с тахтой на столике стоит бутылка шампанского и два бокала. Бутылка не почата, бокалы сухи, плитка шоколада не тронута. Лед в фарфоровой миске уже давно растаял. Большая керамическая пепельница полна окурков. Из коробки выглядывают лишь три сигареты.
Эка дышит спокойно, ее красивые хрупкие плечи едва вздымаются. Я давно привык к ритму ее дыхания, даже небольшое его нарушение не сможет от меня укрыться.
Мне захотелось курить.
Не меняя позы, я осторожно шарю рукой по столику. Любое неловкое движение может разбудить Эку. Вот они, сигареты. Теперь осталось нашарить спички.
— Смелее, я не сплю, — слышу я Экин голос.
Одно из двух: или она вообще не спала, или я спугнул ее сон неловким движением. Я высвобождаю из-под Экиной головы свою левую руку и, перегнувшись с тахты, беру спички.
Потом сажусь в постели и пододвигаю пепельницу поближе.
Кроме тахты и низкого шкафчика в комнате стоит еще письменный стол, шкаф для одежды и полки с книгами. Вот, собственно, и вся обстановка моей однокомнатной квартиры.
— Налей мне немного шампанского, — просит Эка.
Я наливаю шампанское.
— Лед растаял. Я сейчас принесу.
Эка встала, сунула ноги в мои ботасы и с фарфоровой миской в руке зашлепала к кухне. Как она легко несет свое загорелое прекрасное тело, при одном виде которого я терял голову. Теперь Эке двадцать семь, но подтянутая, литая ее фигура впору семнадцатилетней девушке. Ее блестящая матовая кожа отливает бронзой, а нежные голубые жилки придают ой трогательную женственность. Каждое прикосновение к ней дарило мне прежде невыразимое наслаждение.
А теперь?
Что случилось теперь?
…Я невольно вспоминаю ночь, когда Эка впервые пришла ко мне. В комнате горела лишь настольная лампа. Она была повернута к стене и освещала угол комнаты. Эка потушила даже эту единственную лампочку. Комнату заполнил мрак, и я перестал видеть. Сумеречный свет, проникавший в окно, вычертил контуры комнаты, и глаза постепенно свыклись с темнотой. Вокруг было уже не так темно, как показалось вначале.
Эка подошла к постели и отбросила одеяло. Вот когда мне перестали подчиняться нервы. Сердце колотилось с такой силой, что я не на шутку перепугался: а вдруг услышат в соседней комнате?
Эка сняла платье и повесила его на спинку стула. В темноте, словно привидение, забелело ее тело. Электрический ток прошил меня. Эка стояла далеко, но мне показалось, что жаркая волна воздуха от ее тела обдала мое лицо. Горячая кровь с такой бешеной скоростью понеслась по жилам, что я едва не потерял сознание.
А потом?
А потом я, обезумев, целовал ее губы, шею, грудь.
А потом?
А потом все исчезло. Лишь электрический ток пробегал от корней волос и до кончиков пальцев. Пробегал, переполняя меня блаженной истомой.
А потом… Я почувствовал, как наши тела, расплавившись подобно металлу, смешались…
Когда я пришел в себя, Эка дрожала, словно раненая перепелка в грубых ладонях охотника.
Она плакала.
Я стал целовать ее глаза, стремясь поцелуями осушить слезы.
Но Эка плакала сдавленно и беззвучно.
— Ты жалеешь о том, что случилось? — с убитым видом спросил я.
— Что ты, Нодар! Напротив, я плачу от счастья. Я люблю тебя до безумия. Только ради этого дня и стоило жить на свете…
А теперь, куда девалось теперь нетерпеливое волнение, охватывавшее меня в ожидании Эки? Куда ушло то время, когда я до рези в глазах выглядывал ее в окне, когда я потерянно ходил взад-вперед по комнате, с бешенством посматривая на часы? О, как нехотя тащились стрелки по циферблату, как лениво тянулось время. Эка никогда не опаздывала, но горячечное ожидание начиналось у меня уже за два часа до свидания. И когда наконец приближалось время ее прихода, терпение иссякало.
А потом я замечал ее на улице, она направлялась к моему дому, и мне казалось, что сердце останавливается, а жилы, не выдержав напора окаменевшей крови, лопаются. Как мне хочется хотя бы еще раз испытать то блаженное состояние, которое овладевало мной, когда Эка исчезала в парадном, а я, прильнув к входной двери, прислушивался к стуку ее каблучков по лестнице! По звуку ее шагов я мог безошибочно определить, на каком этаже и даже на какой ступеньке она находится.
Куда же девалось то страстное нетерпение, которое заставляло меня настежь распахивать дверь? И Эка, не дожидаясь, пока дверь вновь захлопнется, уже повисала на моей шее. А я, поворачивая ключ в двери правой рукой, левой нащупывал пуговицы на ее платье.
И так продолжалось целых четыре года из шести лет нашего знакомства.
А потом?
А потом, видно, случилось то, что неминуемо должно было случиться.
Я долго не замечал, как потускнел огонь моей страсти, как постепенно наша любовь сделалась будничной и привычной.
Но однажды, с полгода назад, когда я, целуя Эку, одновременно думал о серпуховском ускорителе, я понял, что все кончилось.
…Эка осторожно приоткрыла дверь. В руках она держала миску с кубиками льда. Поставив миску на стол, она бросает в свой бокал один кубик.
— Тебе налить?
Я отрицательно качаю голевой. Дымок от сигареты штопором вкручивается в потолок.
Взяв в руку бокал, Эка присаживается на краешек тахты. Теперь я вижу ее вблизи. Густые каштановые волосы падают ей на плечи.
— Ты меня больше не любишь, Нодар!
Я вздрогнул.
Я чувствую, как от Экиных слов что-то обрывается у меня в груди.
Я знал, что рано или поздно разговор этот неизбежен, и внутренне даже подготовился к этим неприятным минутам.
Но почему же тогда так ошарашивающе подействовали на меня Экины слова? Да просто потому, что я не ожидал их сейчас.
Впрочем…
Впрочем, может быть, это и к лучшему? Может, так и надо — высказать все напрямик и поставить точку?
— А разве я когда-нибудь говорил, что люблю тебя?
Эка повернулась и внимательно посмотрела мне в глаза. Видно, по одной интонации она не смогла уловить значения этой фразы и теперь стремилась вычитать на моем лице ее истинный смысл.
Мне делается не по себе от ее взгляда, и я упорно смотрю в потолок.
Эка поставила бокал на стол.
— Ты прав, ты никогда не говорил, что любишь меня. Я только теперь подумала об этом, впервые за шесть лет. До сих пор я не замечала, говорил ты мне эти слова или нет. Не замечала потому, что была уверена в твоей любви. Да, ты не говорил мне: «Я люблю тебя», — но разве любви нужны слова? Лучше всяких слов говорили мне об этом твои глаза, твое сотрясающееся от дрожи тело, оглушающий стук твоего сердца и твое светящееся нежностью лицо. Я тогда даже не вспоминала о существовании таких слов, потому что я жила этой любовью и совершенно не ощущала необходимости выражать ее словами.
Неужели Эка лишь сегодня догадалась, что я охладел к ней? Возможно, она и раньше почувствовала это, но не поверила. Не хотела признаться себе. Как она обрадовалась, когда я привез ей перстень из Дамаска, как она обрадовалась… С тех пор минуло семь месяцев. Эка не из тех женщин, которых соблазняют дорогие безделушки. Она уже тогда чувствовала, что я больше не люблю ее… Она не показывала виду, что червь сомнения уже заполз ей в сердце. Перстень вернул ей веру, подкрепил надежду, и она решила, что нашей любви ничто не грозит.
— Эка!
— «Эка!» — передразнила мою интонацию Эка и горько усмехнулась. — Я ждала такого конца, но не знала, что это произойдет так скоро. Я не готова к такому удару, я люблю тебя, Нодар.
На глазах ее показались слезы. Я привлек ее к себе, крепко обнял и стал целовать в глаза. Но тут же понял, как все это искусственно. На губах Эки мелькнула язвительная улыбка. Я вздрогнул и растерялся, как мальчишка, застигнутый на месте преступления. Чтобы скрыть неловкость, я стал искать сигареты.
— Ничего не поделаешь, Эка. Я никогда не давал тебе никаких обещаний. И разве мог я клясться, что любовь наша будет всегда такой же, как в первый день встречи? Видно, все меняется, теряет внешний блеск, ветшает, но взамен приобретается нечто другое. Разве я не любил тебя? Разве я не люблю тебя и поныне? Может быть, меня влечет к тебе не с такой силой, как прежде, но разве я, как и прежде, не способен на все ради тебя, разве я, как и прежде, не готов пожертвовать собой ради тебя? Видно, и у любви, даже бурно неистовствующей на первых порах, бывают приливы и отливы. Ни одному разумному человеку не придет в голову дать обещание никогда не меняться. И я тоже никогда не обещал тебе этого.
— Тебе не к лицу такие душеспасительные нравоучения, Нодар. Мне хватит и того, что ты уже сказал. Не надо хотя бы оскорблять меня…
Телефонный звонок.
Эка торопливо прикрывает свою наготу простыней.
Аппарат стоит на полу, возле самой тахты.
— Я слушаю… Я слушаю вас, Леван Георгиевич.
Я делаю Эке знаки, чтобы она подала мне часы.
— Да, да… — Запахнувшись простыней, Эка протягивает мне часы. — Сейчас половина десятого, ровно через сорок минут я буду у вас.
Я опустил трубку на рычаг и взглянул на Эку.
— Что случилось?
— Одевайся, академик ждет меня.
Я без долгих слов вскакиваю с тахты и быстро одеваюсь. Как кстати позвонил шеф. Все главное сказано, и я благодаря телефону избавлен от ненужных слез и длинных объяснений. Я облегченно вздыхаю, чувствуя, что тяжелый камень упал с моей души.
Машину я остановил перед входом в парадное.
— Я скоро вернусь, — говорю я Эке, хотя не вполне уверен в правоте своих слов.
На третий этаж я поднялся чуть ли не бегом и нажал на кнопку звонка.
Грудь моя ходит ходуном. Неужели возраст? А ведь совсем недавно я играючи взбегал по лестнице пятиэтажного дома, совершенно не ощущая сердца.
Дверь отворила домработница.
— Он ждет вас в кабинете, — крикнула она мне вслед, закрывая дверь.
— Здравствуйте, — войдя в кабинет, поздоровался я.
— Присаживайтесь, — услышал я в ответ.
Он стоял у стола, разбирая какие-то записи.
Я сел в кресло и оглядел комнату так, словно был здесь впервые. Все было по-прежнему. Письменный стол, глубокое большое кресло, тяжелая мраморная пепельница, справа корзина для бумаг, черный старомодный телефонный аппарат, два полукресла для гостей, а между ними круглый журнальный столик, заваленный, по обыкновению, книгами. На стене — квадратные часы и портреты Ньютона и Эйнштейна, вырезанные из журналов.
На письменном столе особняком расположилась фотокартотека, набитая пластинками пи-мезонов, отснятыми на прошлой неделе в лаборатории. Три дня назад их привез академику наш лаборант. Над картотекой возвышается тяжелый глиняный кубок с авторучками и остро отточенными карандашами. По стенам висят длинные книжные полки. Все вроде бы по-прежнему, но мне показалось, что здесь произошли неуловимые на первый взгляд изменения. Я еще раз внимательно оглядел все вокруг, переходя от предмета к предмету, от стены к стене. Нет, все здесь неизменно и привычно. Но что же тогда взволновало меня, что непривычного и нового в кабинете? Даже хозяин в своем неизменном домашнем одеянии и, как всегда, поглощен делом, ничего особенного или необычного в нем не заметно.
— Что делается в лаборатории? — спросил академик, не поднимая головы. Он методично сортировал записи: одни откладывал в сторону, другие рвал и, скомкав, бросал в корзину для бумаг.
Я ничего не ответил. Было ясно, что спросил он из приличия.
Неожиданно одна из бумаг привлекла его внимание. Он поправил очки и уселся поудобнее. Нетрудно было догадаться, что запись эта чем-то важна для него. Он целиком ушел в нее, позабыв о моем существовании. Молчание обещало быть долгим. Я потянулся было за сигаретой, но тут же передумал. Мысль об Эке не давала мне покоя. Эка сидит в машине и терпеливо дожидается моего возвращения.
«И все же почему мне как-то не по себе здесь?» — снова стали донимать меня эти мысли. И в который уже раз я внимательно разглядываю академика.
Леван Гзиришвили высок, сухощав, красив. На вид ему лет шестьдесят, хотя он уже вплотную подошел к семидесятилетнему рубежу. У него седые виски, редкие волосы, умные, живые глаза за квадратными стеклами очков — внешность типичного интеллигента. На мизинце левой руки он носит крупный перстень с печаткой. Каждый его жест, манера двигаться, говорить, улыбаться, слушать указывают на глубокую и традиционную интеллигентность, впитанную, видимо, с молоком матери.
Как разительно отличался он от ученых, которые сначала приобрели научные титулы и звания, и лишь затем — соответствующие им манеры и тип поведения.
Академик сидел неподвижно, не сводя глаз со старого пожелтевшего листочка бумаги. Потом с неожиданной прытью принялся рыться в ящике стола. Наконец извлек из него фотокарточку, приклеенную к картону, и с видимым сожалением стал ее разглядывать.
Раздался бой часов. Я вздрогнул и невольно взглянул на них. Было половина одиннадцатого. Мои часы отставали ровно на минуту.
Прошло уже полчаса, как я сижу здесь.
Я представил себе Эку, съежившуюся на переднем сиденье автомобиля, и сердце мое тревожно екнуло. По всему видать, я пробуду здесь не меньше часа.
— Сколько вам лет? — неожиданно обратился ко мне академик.
— Тридцать четыре, — с изумлением ответил я, ибо он прекрасно знал возраст каждого своего сотрудника, включая многочисленных новеньких лаборантов.
— Почему вы не женитесь?
Фотокарточку он бережно положил на стол, снял очки и повернулся ко мне. Каким же дряхлым он мне показался вдруг. Наверное, оттого, что снял очки. Его глаза напоминали оплывшие, мигающие свечи. Силюсь припомнить, видел ли я его без очков раньше. Наверное, видел, но не обращал внимания. Впрочем, мне ни разу не приходилось так близко заглядывать ему в глаза. Передо мной сидел не энергичный, деятельный ученый, каким я его привык видеть, а надломленный, усталый старик. Неужели все дело в очках? Может, они и придают его лицу моложавость и энергичность? Но… Вряд ли очкам что-либо изменить тут.
Я не видел его всего лишь месяц. Как он мог так сильно измениться за этот по сути мизерный срок? А может, с ним стряслось что-то неладное?
— Почему вы не женитесь, я вас спрашиваю? — повторил свой вопрос академик.
— Не знаю, — растерялся я.
— Неужели вы никого не любите?
Я предпочел промолчать. И что я мог ответить? За десять лет нашего общения это был первый бестактный вопрос, с которым обратился ко мне мой учитель.
Академик надел очки и вновь взял фотографию в руки.
Мои опасения оправдались — очки не смогли изменить выражения его лица. Он долго смотрел на фотографию, потом улыбнулся и протянул ее мне. Мое кресло стояло далеко от письменного стола. Я встал и быстро подошел к нему.
— Посмотрите, пожалуйста, нравится?
Я взял у него фотографию и с любопытством посмотрел на нее.
— Впрочем, она вряд ли может вам понравиться. Эта дама не подходит под каноны современной моды.
С карточки на меня смотрело умное лицо молодой женщины. Ее прическа и одежда напоминали мне фотографии матери времен ее молодости.
— Может, я допустил ошибку? Может, всего лишь год, проведенный рядом с любимой женщиной, перевесил бы всю мою жизнь?
Слова академика поразили меня. Я быстро взглянул на Левана Гзиришвили, пытаясь по выражению его лица угадать, что же могло произойти за этот месяц.
В комнату вошла домработница.
— Уберите, пожалуйста, вот это, а потом можете идти домой, — указал он рукой на корзину для мусора, полную скомканных бумаг.
Я положил фотокарточку на стол и вновь вернулся в свое кресло. Академик, словно забыв о фотографии, даже не взглянул на нее. Взгляд его сделался отсутствующим. Он молчал до тех пор, пока домработница не кончила убирать.
— Можете идти. Вы свободны до послезавтра, — негромко произнес академик.
Женщина кивнула и закрыла за собой дверь.
— Как идет строительство лаборатории на Цкра-цкаро?
— Проект разборного тысячетонного магнита уже готов. Ленинградцы берутся за его изготовление.
— Пора распределить работу по группам. Пусть Мамука Торадзе возглавит разработку схемы управления. А вы займитесь камерой Вильсона. — Академик задумался. — Камеру Вильсона следует поместить в максимально мощное магнитное поле. Иначе нам не удастся измерить импульс частиц высокой энергии. — Говорит он медленно, взвешивая каждое слово. Но взгляд его по-прежнему блуждает где-то далеко. — Тысячетонный магнит даст нам возможность измерить импульс частиц сверхвысокой энергии. Вместе с максимальным ростом мощности магнитного поля надо максимально увеличить объем камер. Тогда количество космических элементов значительно возрастет. Хм! Мы начинали работу в совершенно других условиях, у нас не было даже простейших приборов…
Академик встал и, заложив руки за спину, подошел к окну. Он долго смотрел на улицу, но было ясно, что, целиком погрузившись в воспоминания, он ничего не замечает. Вдруг он негромко засмеялся и покачал головой. Потом, тяжело ступая, вернулся к креслу, поерзал в нем, устраиваясь поудобней, и замер.
В комнате вновь установилась тишина.
Раздался бой часов.
Я знал, что уже двенадцать, но на часы все же посмотрел.
Двенадцать гулких ударов не смогли вывести академика из задумчивости.
Я с изумлением наблюдаю за выражением лица моего учителя. Вот лоб разгладился, и в глазах засверкали веселые искорки. Но вот уже на лоб набежала туча, и мелкие морщинки густо избороздили его. Вот нервно искривились губы, и тут же добрая улыбка осветила все лицо. Губы явно не поспевали за сменой мыслей. На них все еще играла улыбка, а в глазах уже мелькнул гнев.
О чем он думает?
Я стараюсь уследить за ритмом его мыслей.
И как бы воочию вижу, с какой ужасающей быстротой вращается колесо за его высоким лбом.
Я вижу, как год сменяется годом, день днем, минута минутой.
Я почти физически ощущаю тяжелую цепь, звенья которой — успехи и разочарования, радости и горести, трагические переживания и взлеты ликования. И вижу, как горбятся под ее непомерным грузом плечи старого академика.
И вот уже нет стен, нет тяжелых шкафов с пыльными фолиантами, нет замкнутого пространства душной комнаты. Все исчезло, и время потекло вспять. Мимо меня стремительно проносятся знакомые, но забытые пейзажи, забытые события, преданные забвению переживания, радости и разочарования.
В саду учится ходить маленький мальчик. Он судорожно уцепился ручонкой за мизинец матери и смешно переваливается, тараща испуганные глазенки. Это его первые шаги и первая победа. И ребенок уже вкусил восторг победы. Мама встревожена — ребенок вспотел и может простудиться. Но ребенок упрямится и не дается в руки. Он хочет ходить. Счастливый отец сидит на скамейке, с изумлением смотрит на малыша и делает знаки жене: ничего, мол, пусть ходит. И, подбодренный молчаливой поддержкой отца, мальчик ступает тверже.
Высокий, сухощавый молодой человек в очках с изумлением смотрит на показания электроскопа в лаборатории.
«Может, мне показалось? Может, электроскоп был не заряжен?»
Лаборант что-то мямлит, но в конце концов твердым голосом говорит, что электроскоп был заряжен.
Молодой человек недоуменно пожимает плечами.
Электроскоп заряжают снова и тщательно проверяют изоляцию.
Наутро молодой начальник лаборатории наблюдает ту же картину — аккумулятор разряжен, тонкие металлические пластинки опущены книзу.
Лаборант нервно передергивает плечами, словно это его вина, что электроскоп разряжен.
Начальник лаборатории глубоко задумался. Две металлические пластинки, прикрепленные к концу изолированного стержня, при зарядке отходят друг от друга и остаются в таком положении до тех пор, пока их не разрядят. В изолированной среде пластинки долго сохраняют свое положение.
Что следует из неожиданной разрядки электроскопа? Почему так всполошило его необычное поведение простейшего устройства?
Вот над этим и размышляет молодой ученый.
Что-то проникло в электроскоп. Это «что-то», ну, допустим, частица, должно обладать огромной энергией, иначе оно не сможет преодолеть надежную изоляцию.
Что за энергия одолела столь серьезное сопротивление? Кто знает, может быть, сверхэнергичные и всепроникающие частицы и в эту вот минуту пронизывают окружающее, в том числе и сухощавую фигуру молодого исследователя?
Молодой физик вспоминает, что и другие ученые отмечали подобное явление, но почему-то, не придав ему никакого значения, предали забвению.
«Что же все-таки происходит?» — этот вопрос не дает ему покоя.
По его распоряжению электроскоп помещают в герметически закупоренную камеру с нейтральными газами. Изолированность и герметичность камеры не вызывают сомнения.
Ассистенты и лаборанты неохотно, но добросовестно исполняют распоряжение начальника. Они не понимают цели этого сомнительного эксперимента: «Подумаешь, разрядился электроскоп! Наверное, он был плохо изолирован, вот и проникла в него заряженная частица и разрядила пластинки».
«Но если допустить, что электроскоп был изолирован надежно? Что тогда?»
Проходит время. И вновь электроскоп разряжен. Пластинки, вне всякого сомнения, опущены — это прекрасно видят начальник и научные сотрудники лаборатории.
«Какая-то огромная сила без труда преодолевает герметичность камеры и свободно проникает сквозь ее стенки».
Начальнику лаборатории этот факт говорит о многом. Интуиция экспериментатора подсказывает ему, что он имеет дело с каким-то таинственным явлением.
Да, его сотрудники убедились в том, что некая сила действительно проникла в герметическую камеру и разрядила пластинки электроскопа. Ну и что из того. Ведь подобные явления наблюдались не раз. Зачем из-за известного уже явления бить в колокола? Если этим явлением никто не заинтересовался раньше, значит, так тому и быть. Их заключения лишены дерзости и романтизма.
«Давайте подойдем трезво к случившемуся факту. Вообще-то ничего необычного не произошло, — говорят они, глубоко убежденные в своей правоте. В их тоне легко угадывается ирония по адресу молодого коллеги. — В герметическую камеру без труда проникают рентгеновские лучи и радиоактивные излучения. А этого вполне достаточно для ионизации нейтральных газов».
«Вы совершенно правы, — мысленно спорит с ними молодой ученый. — Но скажите, откуда берутся эти самые лучи?»
«Это же проще простого! — не задумываясь парируют ученые мужи. — Наверное, существуют неизвестные нам естественные источники излучений».
Бессонные ночи.
Копание в книгах.
И забытая проблема вновь извлекается на солнечный свет.
Да, это странное явление было отмечено еще на заре века. Возникло предположение, что сверхактивные частицы берутся из глубин земли. Но затем оказалось, что они пожаловали к нам с неба. Там, за облачной пеленой, на высоте пяти тысяч метров ионизация камеры происходила в тридцать раз сильней.
Потом проблема отошла на задний план. Уровень науки и техники того времени не позволял ее решить. Невиданное развитие физики после первой мировой войны поставило перед учеными другие проблемы.
«Факт остается фактом. Лучи идут из атмосферы. Но ведь из атмосферы могут идти и лучи рентгеновских и радиоактивных элементов?»
Целую неделю не появлялся в лаборатории молодой ученый. Он бесцельно ходил по комнате, валялся в постели, часами смотрел в потолок. Но мысли его блуждали в неведомом мире, в котором он стремился обнаружить нечто, туманно брезжившее в его сознании.
Ищущий ученый чувствует и понимает существующее, уже открытое и канонизированное, но… еще кое-что сверх того.
«Где начальник лаборатории?» — надрывалась телефонная трубка.
«Начальник лаборатории думает», — иронично отвечали сотрудники.
Да, начальник лаборатории думал. Его интуиция получила таинственный импульс. Но теперь необходимо этот импульс расшифровать.
«Разрядка пластин электроскопа может и впрямь являться результатом действия рентгеновских и радиоактивных частиц, излучаемых неизвестным естественным источником. Но почему не предположить, что существуют и другие сверхсильные частицы?»
Начальник лаборатории не находит себе места.
«Может ведь быть, что наши тела, наша планета пронизаны частицами фантастической энергии, испускаемыми совершенно неизвестными нам источниками?»
Молодой физик чувствует, как крепнет и набирает силу первоначальный импульс, сообщенный ему интуицией. Он уже убежден, что существует некий третий источник сверхмощных излучений. Для того чтобы доказать его существование, необходимо исключить из проблемы рентгеновские и радиоактивные излучения.
Колоссальной энергией заряжается тело молодого физика, ураган самых невероятных и причудливых идей захлестывает его существо.
А в саду маленький мальчик упорно учится ходить. Мама хочет, чтобы ее сыночек стал врачом, отец — инженером. А мальчик ступает себе по земле и радостно визжит. Отец по-прежнему сидит на голубой скамейке и не сводит глаз с малыша, судорожно цепляющегося за мизинец матери. Я никогда не мог себе представить, что таким вот молодым человеком был в кои веки и мой отец.
Начальнику лаборатории не терпится начать эксперимент, и притом сейчас же, сию минуту. Но в жилах молодого физика течет кровь интеллигента в четвертом поколении. И он громадным напряжением воли усмиряет бушующие в нем страсти. Он неторопливо и тщательно бреется, поправляет в зеркале галстук, застегивается на все пуговицы.
В лаборатории никто ни разу не видел его неряшливым. Ни разу, каким бы уставшим и издерганным он ни был, не потерял он присущих ему благородства и выдержки. Ни разу не позволил себе сказать резкого слова своим многочисленным оппонентам, не особенно церемонящимся с молодым начальником.
Теперь необходим эксперимент. Начальник лаборатории ждет не дождется, когда же удастся исключить из игры излучение радиоактивных и рентгеновских элементов. Он непреклонно убежден в существовании третьего источника. Глубокое внутреннее волнение проглядывает на его побледневшем лице и в лихорадочном блеске глаз. Но движения его по-прежнему неторопливы, отношение к сотрудникам уважительное и добросердечное.
Но глаза? А дрожь в тонких пальцах? А минутные отключения?
Все прекрасно чувствуют, какой дорогой ценой даются начальнику лаборатории внешнее хладнокровие и выдержка.
Постепенно и неуклонно его вера передается всем сотрудникам лаборатории, его превосходство приобретает совершенно зримые формы. Проблема, выдвинутая им на передний план, становится весьма реальной и значительной.
Камеру, в которой поместили электроскоп, окружили плотной свинцовой стеной. Толщина стены была рассчитана заранее, с тем чтобы она могла противостоять воздействию рентгеновских и радиоактивных излучений.
Всех охватило удивительное волнение. Даже записные скептики и те с неослабным напряжением ожидали результата эксперимента.
Если пластинки электроскопа не разрядятся, тогда вопрос ясен: причина разрядки заключается в рентгеновских и радиоактивных лучах, испускаемых неизвестным естественным источником. Отпадут иные предположения, страсти улягутся, и по истечении некоторого времени о них даже не станут вспоминать. Ибо рентгеновские и радиоактивные лучи известны давно, а все разговоры о других источниках излучений — плод досужей фантазии.
Симпатичный, подтянутый начальник лаборатории внешне абсолютно невозмутим. Он, по обыкновению, учтив, уважителен и внимателен к окружающим. Но иногда он вдруг отключается и взор его блуждает где-то далеко отсюда.
— Может, вы позавтракаете? — неловко переспрашивает лаборант, ибо на первый свой вопрос ответа он так и не дождался.
— Вы что-то сказали? — мило улыбается ученый, но взор его по-прежнему отрешен. Улыбка — всего лишь врожденный рефлекс вежливости. Только отрешенный взор неопровержимо свидетельствует о максимальном напряжении его интенсивно работающего сознания.
— Может, вы позавтракаете?
— Позавтракать, говорите? А который час?
Вот он уже на земле.
Все молча завтракают.
А если и говорят, то почему-то полушепотом.
«А вдруг и вправду разрядятся пластинки электроскопа», — не выходит из головы настырная мысль.
Что потом?
Они прекрасно знают, что будет, если пластинки электроскопа действительно разрядятся. Они окажутся перед лицом совершенно неизвестного явления. Само собой разумеется, что до поры до времени никто не будет знать природы и сущности этого явления. Подтвердится лишь факт его существования.
Но когда явление реально, уже можно думать над расшифровкой его сущности.
Для эксперимента было вполне достаточно десяти часов, но начальник увеличил его время до тридцати.
На протяжении этих тридцати часов никто не покидал лабораторию. Сидели и ждали, что произойдет. И руководитель, и его сотрудники были молоды. До сих пор их научная жизнь шла по обычному руслу, и ни одна серьезная проблема еще даже не возникала перед ними. Лишь теперь почувствовали они, что стоят на пороге значительнейшего события своей жизни. За что бы они ни брались, все валилось у них из рук, ибо одна-единственная мысль целиком поглотила их существо: «А что, если пластинки электроскопа действительно разрядились?»
Они слонялись по мрачным коридорам лаборатории, а в комнаты входили на цыпочках. За все время эксперимента не было сказано громкого слова. Не сговариваясь, они следовали какому-то неписаному правилу, но откуда оно взялось, никто бы не взялся объяснить.
Последний час до предела усилил напряжение. Все, как по команде, уставились на стрелки часов, но время словно остановилось. Тишина стала физически ощутимой.
Потом уже никто из них не мог вспомнить, как пролетели последние пять минут, никто не мог восстановить в сознании, что чувствовали, о чем думали они, вскрывая свинцовую стену.
Пластины электроскопа были разряжены.
Нет, это не обман зрения — тоненькие пластины электроскопа опущены.
Трудно сказать, что пережили они в это мгновение, да никто и не пытался над этим задуматься.
У всех на глазах блестели слезы, они сжимали друг друга в радостных объятиях.
— А теперь отдохнем! — сказал начальник лаборатории и пошел к выходу.
Два дня не выходил он из дому. Буря сменилась полным штилем, и он проспал восемнадцать часов кряду.
Молодому экспериментатору было ясно, что эти сверхмощные, всепроникающие лучи шли из таинственных глубин космоса. По сравнению с масштабами нашей планеты они обладали громадной, почти невероятной фантастической энергией. Неизвестный космический луч, а может, частица — он впервые назвал его «космическим» — без особых усилий преодолел толстую свинцовую ограду и разрядил пластины электроскопа. Какова природа этих лучей? И как их частицы входят в атмосферу — в первичном или вторичном виде? А может, эти элементы неизвестны науке? Может, их первичный вид и является основой материи?
Бой часов донесся до меня откуда-то издали. Половина первого. А мне казалось, что это последний удар двенадцати.
Четыре стены замкнули пространство комнаты.
— Не хотите ли кушать? — неожиданно спросил меня академик.
— Нет, спасибо, я уже поужинал.
— Немного коньяку?
Леван Гзиришвили медленно поднялся, подошел к шкафчику, висевшему среди книжных полок, и достал бутылку коньяка и две рюмки.
— Откройте, пожалуйста! — тихо попросил он и уселся в кресло.
Я быстро откупорил бутылку и разлил коньяк в рюмки. Старый академик взял рюмку и чуть пригубил ее. Я последовал его примеру.
— Вы когда-нибудь задумывались, кто вы такой? — спрашивает учитель.
Я не знаю, как ответить на этот странный вопрос, и молча смотрю на него.
Видно, он и не ждал ответа. Скорее всего, он сам и собирался ответить на свой вопрос.
— Для милиции вы — гражданин Нодар Георгиевич Геловани; для меня — сотрудник, талантливый ученый, доктор физико-математических наук, экспериментатор с неплохим чутьем; для соседей — холодноватый, но воспитанный, корректный молодой человек; для автобусного кондуктора — пассажир; для врача — пациент, но сами-то вы знаете, кто вы такой? Что вы из себя представляете, чего хотите, к чему стремитесь и какой ценой?
Я с изумлением слушаю старого академика. Я никогда еще не видел его в таком возбуждении. С неожиданной прытью он наполнил мою рюмку, взял свою и поднес к губам.
— Вы пока еще молоды, деятельны и живете сообразно с чувствами. Здоровья и энергии у вас через край. Вы полны надежд на будущее и не отдаете отчета в сделанном. Пора подведения итогов у вас впереди. К тому же вы печальный и скрытный человек. Вы больше, нежели ваши сверстники, мне думается, озабочены собственной личностью и пытаетесь заглянуть себе в душу, понять свою сущность. Я часто замечал, что тайная печаль точит ваше сердце. И это не печаль человека разочарованного — плод несбывшихся надежд. Я знаю, что тайны человеческой души для вас важнее, нежели поведение тяжелых протонов и мезонов. Допускаю, что мне только кажется это, возможно, я ошибаюсь… Пейте же.
Я поднес рюмку к губам, но пить не стал и снова поставил ее на стол. Странное волнение овладело мной. Я понял — академика что-то терзает, ему что-то хочется сказать.
«Почему же тогда он ходит вокруг да около? И собирается ли он вообще открыть свое сердце? Почему он позвал именно меня? Неужели он считает меня единственным человеком, перед которым можно исповедаться?»
«Исповедаться…» — это слово заставило меня вздрогнуть, словно сердце придавил тяжелый камень.
Только теперь я стал понимать, что обеспокоило меня вначале. В кабинете моего учителя все было по-прежнему, все стояло на прежних местах, но что-то незримое, незаметное исподволь сообщало о своем присутствии.
Только теперь, в эту минуту я осознал, что это было.
В кабинете старого академика поселилась смерть.
Я бессознательно потянулся к рюмке и осушил ее.
— А я уже завершил свой жизненный круг. И завершил неважно. Ничего значительного я так и не сделал.
Пауза.
Я мну в кармане сигарету, но достать все же не решаюсь.
— Курите! — угадал мое желание Леван Гзиришвили.
Я закуриваю. И затягиваюсь с такой жадностью, словно только что вынырнул из воды и вдохнул живительный воздух.
— Что такое жизнь и для чего живет на свете человек? Может, стоило провести ее в объятиях любимой женщины? Но меня влекла к себе истина. Не пожалеешь ни пятидесяти лет неустанного труда, ни того, что нет семьи, ни вечного невнимания к собственной персоне, если эту адскую, полную боли борьбу увенчает миг победы, миг постижения непостижимого, созерцания невидимого, разрешения неразрешимого! Видно, у природы не много подобных мгновений в запасе, да и то для избранных. Напрасной была моя научная деятельность, понапрасну я выхолостил себя. И радость, которую я вкусил от ложной победы, была пустой, а потом… А потом наступила горечь похмелья и разочарование… — Академик взял со стола старую фотографию и внимательно стал ее разглядывать. — Вы пока еще молоды, и вам не понять, что значит несбывшаяся надежда. Тридцать четыре года…
— Но, Леван Георгиевич… Если вы говорите такое, что же тогда остается сказать другим. Вы — ученый с мировым именем, ваш научный авторитет непререкаем…
— В глазах моих близких и доброжелателей, дорогой Нодар… — Он нехотя положил фотографию на стол. — Но я-то, я-то ведь отдаю себе отчет в том, кто я есть и что из себя представляю.
— Лично для меня и мне подобных вы всегда были образцом ученого и человека. Я убежден, что ваши исследования оставили заметный след в мировой науке.
— Вы хотите, наверное, сказать — ошибочные исследования, принесшие мне ложную славу, не так ли?
Академик горько усмехнулся и, заметив, что я стряхиваю пепел в ладонь, подал мне пепельницу. Потом отошел к окну и прижался лбом к стеклу.
— Иногда ошибка играет большую роль в установлении истины, нередко за ошибками и скрывается истина.
— Это говорится лишь для самоуспокоения, милый юноша! Каждая значительная проблема схожа с неприступной крепостью, с неприступной и, что гораздо важнее, незримой… К этой крепости сбегается множество дорог, но лишь одна из них ведет к ее воротам. Невелика мудрость ступить на дорогу, которая никогда не приведет тебя к крепости. — Академик отвернулся от окна и, скрестив на груди руки, встал посреди комнаты. — Вы, пожалуйста, не думайте, что целью моей жизни был лавровый венок ученого с мировым именем. Меня не тревожит и то, что в результате полувекового служения науке я не попал даже в ряды третьестепенных ученых. Нет. Я сожалею лишь о том, что судьба не даровала мне мгновения великой победы, мгновения постижения истины. А я был готов жизнью пожертвовать ради подобного мгновения… Тут нельзя рассчитывать на удачу. Лишь большим ученым под силу одолеть этот тернистый путь.
— Но вы то… — начал было я, но, заметив жест учителя, осекся.
— Я часто подходил к Рубикону, но перейти его не хватило духу. А тот, кто не переходил Рубикон, кто не вкусил мгновения великого открытия, никогда не постигнет красоты большой жизни, никогда не ощутит своего человеческого величия. А значит, не сможет даже представить безграничные возможности человеческого духа… И чего стоит по сравнению с этим мгновением повседневная радость бытия всей нашей жизни? Суета, лишь суета сует! И как счастливы люди, переживания, радость и наслаждения которых измеряются великим мигом покупки автомобиля или мебели…
Пауза.
Я снова тянусь за сигаретой.
Бой часов. Уже час ночи. А Эка ждет в машине… Старый академик без сил опускается в кресло.
— Да, я так и не смог перейти мой Рубикон. — Он говорит это тихо, без прежнего возбуждения. — В мое время многое было неизвестным. Многое из того, что сегодня относится к разряду установленных и общепризнанных истин. В те времена, когда мы устанавливали спектр масс, он имел волновой характер и представлял собой единство пиков и впадин. На этой кривой, кроме электронного, должны были быть еще два пика — мезонный и протонный. Каково же было наше изумление и радость, когда мы стали свидетелями совершенно иной картины: между ними вдруг появились холмики… Что это были за холмики? Откуда они взялись? Вы даже представить себе не можете, какие чувства обуревали нас. — Голос академика окреп, и потухшие было глаза вновь вспыхнули за стеклами очков. — Мы стояли в преддверии чуда. Может… Может… Да, да, мы, скажу вам по совести, боялись даже высказать вслух свои предположения. Вот именно, боялись. Во всяком случае, я. Может, эти холмики были графическим изображением совершенно новых, доселе неизвестных нам частиц в космических лучах? — Пауза. — Сколько бессонных ночей, месяцев, лет! Какой подъем и тут же сомнения, сомнения, сомнения! Для меня и моих сотрудников земная жизнь перестала существовать начисто. Мы находились на грани великого открытия, мы первыми обнаружили следы неизвестных обитателей космоса, однако полученные нами горбики спектральной кривой оказались всего лишь миражем. Ветер открытия повеял из Японии и США. Нас ввели в заблуждение пи-мезоны. Этот мираж создали именно пи-мезоны, помешавшие нам обнаружить целое их семейство. Мы первые заметили это явление, мы первые почувствовали их существование, но другие обнаружили их, и притом совершенно иными методами. Наша же кривая всего лишь подтвердила их открытие.
— Но зато вы первые напали на след мезонов…
— «Первыми», — горько усмехнулся академик.
Пауза.
И еще одна сигарета.
И еще бой часов.
Передо мной возникает лицо Эки, вконец измученной ожиданием.
Но я не тороплюсь уходить. Я все никак не могу понять, куда клонится наша беседа, почему вдруг разоткровенничался со мной старый ученый.
— Было бы самообманом сваливать все на удачу. Мне, как и любому смертному, было трудно посмотреть правде в глаза. Но факт остается фактом: для того чтобы довести дело до конца, у меня не хватило ни сил, ни таланта, ни умения. Открытие элементарных частиц явно оказалось не по плечу человеку с моим талантом и знаниями… Я пожертвовал работе свою личную жизнь, и теперь, когда я собираюсь покидать этот мир, руки мои пусты… — Томительное молчание. И снова короткий горький смешок. — Вам, наверное, не раз приходилось наблюдать футбольный матч, когда одна из команд проигрывает с разгромным счетом, а до конца встречи остается несколько минут. Для проигрывающих не существует шанса сравнять счет, да и выигрывающая команда уже не стремится увеличивать его. Обе команды с нетерпением ждут финального свистка — в таких случаях обычно говорят, что матч доигрывается. Я вот тоже похож на проигравшего: надежды отыграться у меня уже нет, и я с нетерпением дожидаюсь финального свистка.
— Но, Леван Георгиевич…
— Если вы собираетесь подбодрить либо успокоить меня, не трудитесь понапрасну. Я не из тех, кого можно подбадривать таким манером… — Пауза. — Вот это, — он взял со стола пузатую папку, — отвезите в лабораторию. Я ознакомился со всеми фотокадрами. Все мои соображения и заключения тоже здесь. Бог любит троицу. Давайте выпьем еще по одной.
Он до краев наполнил мою рюмку.
— Плохо, если у вас нет возлюбленной. Лишь настоящая, большая любовь может сравниться с теми мгновениями взлета, о которых я вам здесь толковал. Да сопутствует вам удача!
Пить не хотелось, но я счел невежливым отказаться и выпил до конца. Учитель проводил меня до дверей.
— С богом! — открыл он дверь и протянул мне руку.
Я вздрогнул. В глазах его мне почудился призрак смерти.
Я быстро сбежал по лестнице и вышел на улицу. Прохладный ветерок освежил меня. Эки в машине не оказалось, и я в испуге оглянулся вокруг. Но тут же успокоился: Эка в полном одиночестве сидела на скамейке в скверике.
— Извини, пожалуйста, за опоздание.
— Ничего страшного. Что-нибудь случилось?
— Еще как случилось! Садись!
— И все же? — Эка, по обыкновению, мягко прикрыла дверцу.
— Никак ты не научишься закрывать! — Я перегнулся к дверце и с силой захлопнул ее.
Я включил зажигание и, перед тем как отъехать, еще раз посмотрел на окна своего учителя. В кабинете по-прежнему горел свет.
«Может, он за мной наблюдает?» — подумал я и поискал глазами его силуэт.
— Ты наконец скажешь, что случилось?
— Погоди минутку, пожалуйста.
Я медленно стронул машину с места. Проехав метров семьдесят, я повернул обратно и поставил машину напротив дома академика в тени платана. Увидеть меня сверху было невозможно, зато мне прекрасно были видны окна кабинета академика.
— Нодар, ты чем-то встревожен. Ответь мне, что стряслось?
— Леван Гзиришвили сегодня покончит с собой.
— Что за дикие шутки, Нодар?
— Увы, мне вовсе не до шуток.
— Ты хоть понимаешь, что говоришь? — с подозрением посмотрела на меня Эка, и в голосе ее послышался страх.
— К сожалению, понимаю.
— Он сам тебе сказал?
— Нет, я догадался!
Я почувствовал, что Эка немного успокоилась.
— Тебе, наверное, померещилось.
— Кто знает, может, и померещилось.
— Да, да, наверняка померещилось… — с облегчением вздохнула Эка. — И все же, как у тебя возникло такое жуткое предположение? — спросила она некоторое время спустя.
— Не знаю, Эка, может, я и не прав, но ничего не могу с собой поделать. Я почти уверен, что он покончит самоубийством.
Эка смотрит на меня с нескрываемым испугом. Она безуспешно пытается вычитать в моих глазах, что же могло произойти там, у академика, за эти три часа. Вопросов она больше не задает, понимая, что вразумительного ответа от меня не получить.
Гулко раздаются редкие шаги случайных прохожих. Откуда-то доносится слабый звук музыки. Окна в домах распахнуты настежь, но свет почти нигде не горит. Неожиданно возле нас остановилось такси. Из машины вышли парень с девушкой. Девушка мгновенно растворилась в темноте парадного, а парень, протянув деньги водителю, нетерпеливо ждал сдачу. Шофер долго возился с мелочью. Наверху, на втором этаже, засветились два окна. Видно, девушка включила свет в своей комнате. Наконец шофер отсчитал сдачу, и парень тоже исчез в подъезде. Таксист включил фары, и машина на полной скорости сорвалась с места. Скрежет тормозов на повороте раздражающе отозвался в ушах.
Вскоре в освещенном окне появился парень с сигаретой. Затянувшись в последний раз, он щелчком выбросил окурок на улицу и вернулся в комнату. Через некоторое время о окнах погас свет.
— Нодар, твое поведение мне непонятно. Если ты шутишь, то какие могут быть шутки с этим? Если же ты действительно заметил, что человек задумал недоброе, почему медлишь? Может, еще не поздно что-нибудь сделать?
Я, не говоря ни слова, смотрю вверх. В окнах по-прежнему горит свет. Что он делает? Может, пишет завещание? А может, мне и впрямь все это померещилось?
«Нет, мне не могло показаться, я чувствовал, как в комнате ходит смерть. Когда я, прощаясь, заглянул ему в глаза, там таилась смерть».
— Не понимаю, чего ты ждешь? Долго мы так будем стоять и хлопать ушами, пока человек не сотворит с собой чего-нибудь ужасного?
— Нам не дано оценить, мудро его намерение или нет!
— Пусть его намерение мудро, но, может, нам все же по силам спасти ему жизнь? Может, нам удастся отговорить его, если это и вправду не плод твоей фантазии?!
Я уже не в состоянии выслушивать Эку. Нервы мои напряжены до предела.
— Нодар, Нодар, свет погас! — дрожащим голосом шепчет мне Эка.
Я глянул вверх. Окна кабинета уже не светятся. Сердце мое сжалось, и холодная испарина выступила на лбу. Как страшно ожидание неизбежного, словно тяжелый камень пригвоздил тебя к земле. Жилы на висках вздулись, и кровь толчками прокладывает себе путь.
Тишину ночи спугнул глухой звук выстрела.
— Нодар! — вскричала Эка и, дрожа всем телом, прижалась к моей груди.
— Все кончено! — шепчу я и невольно смотрю на часы. Ровно два часа.
— Уедем отсюда, Нодар, мне страшно, слышишь, мне страшно.
Я высвободил руку из ее судорожных объятий и осторожно включил зажигание.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Всю ночь я не сомкнул глаз.
Самоубийство старого академика по-настоящему ошеломило меня лишь после глухого звука выстрела. Сидя в машине в ожидании выстрела, я чувствовал себя гораздо спокойней. Правда, после того как погас свет в окнах кабинета, жилы на лбу и на висках у меня вздулись и кровь, стеная, понеслась по ним. И сейчас еще в ушах отдается тот ужасающий звук. Может, мне почудилось? Никогда не предполагал, что кровь может, стеная, нестись по жилам. Наверное, слух мой был настолько обострен и все чувства так напряжены, что я без сомнения ощутил бы любой сигнал, который не зафиксировал бы даже самый чувствительный прибор.
Я лежу с закрытыми глазами, прикидываясь спящим. Я не двигаюсь, но отчетливо чувствую, как мечется душа в теле. Содрогается и рвется, словно ища выхода, и, не обнаружив его, бьется в отчаянии о стены.
— Что с тобой, Нодар? — слышу я дрожащий голос Эки.
Я упорно притворяюсь спящим и, не двигаясь, еще крепче сжимаю веки. Как она догадалась, что творится в недрах моего тела? Может, и у нее сверх меры обострились все чувства и от них не укрылась моя мятущаяся в отчаянии душа?
Может быть, мое волнение в виде импульсов и волн переливается в ее тело?
Боже мой, как много еще неизученного и неустановленного в мире! Скольких тайн нашего тела и нашей души мы не знаем! Сколько еще свойств и сил нашего мозга и организма, наших нервов и инстинктов не познаны нами! Они напоминают о себе лишь тогда, когда невыразимая боль внезапно обрушивается на наши головы. Лишь много позже осознаем мы, что мозг наш был начисто отключен в эти мгновения. Лишь задним числом осознаем мы, как в минуты смертельной опасности неведомые силы, таящиеся внутри нас, управляли нашими действиями, удесятеряли энергию и ускоряли темп принятия решений.
Мне никогда не забыть, как нас, десяти-одиннадцатилетних мальчишек, тайком забравшихся в виноградник, преследовал сторож. Он внезапно вырос над нами и пальнул из ружья. Точнее, сначала послышалась пальба и лишь затем раздался крик: «Хайт, сукины дети!» Я услышал эти слова уже после, перелетев через колючую проволоку ограды.
Потом я часто ходил на то место и с изумлением разглядывал колючую проволоку и острые колья, окруженные кустами черники. Мне, признаться, и самому верилось с трудом, что я одолел такую высоченную ограду. Я несколько раз порывался рассказать отцу и братьям, что одним духом перемахнул почти двухметровое колючее ограждение, но, боясь быть поднятым на смех, промолчал.
Кто знает, какие поразительные, невероятные и непредставимые свойства дремлют в человеке. Мы даже не ощущаем собственных возможностей. А об овладении и управлении ими и говорить не приходится. Все эти огромные силы, таящиеся в человеческом организме, используются пока что так же, как самолет при первобытном строе.
Но настанет время, и человек заглянет в самые сокровенные тайники своей души. Настанет время, и человек научится управлять механизмом, именуемым его организмом…
— Может, дать тебе воды? Ответь мне, пожалуйста. Я ведь знаю, что ты не спишь.
Я не откликаюсь.
Я подвез Эку к ее дому и остановил машину, ожидая, что она выйдет.
Пауза.
Облокотившись на баранку, я смотрю в ветровое стекло. Эка не сводит с меня глаз.
— Тебя нельзя оставлять одного.
Я закуриваю.
— Ты много куришь, Нодар. Тебе плохо. Ты даже сам не понимаешь, насколько тебе плохо. Тебя ни в коем случае нельзя оставлять одного. Я еду к тебе.
— Не надо. Иди поспи, успокойся. Я напрасно впутал тебя в это дело. Ну и натерпелась же ты! Со мной ничего не станется. Пойду и засну.
— Нет, ты не сможешь заснуть. Тебе только кажется, что ты спокоен. Дома, оставшись в одиночестве, ты не сможешь найти себе места. Только потом ты осознаешь, что произошло. — Пауза. — Неужели ты был бессилен что-нибудь сделать? Неужели ты не мог успокоить, обласкать…
— Я уже сказал тебе, не нам судить его. Уходи.
— Я не уйду, Нодар. Тебе нельзя быть одному. Я пойду к тебе. Все равно мне не удастся ни заснуть, ни успокоиться. Я боюсь, Нодар, и хочу быть рядом с тобой.
— Ну, а что на это скажут твои?
— Мои? — горько усмехнулась Эка. — Я для них давно…
Я резко рванул машину с места, не желая услышать конец фразы. Впрочем, Эка и не собиралась ее договаривать.
«Интересно, узнала ли милиция?» — думаю я, шаря рукой в коробке с сигаретами. Но она пуста.
— Эка, сигареты должны быть в ящике письменного стола.
— Сейчас.
Эка направляется к письменному столу и достает из ящика сигареты.
Я закурил и зашелся в кашле. Я чувствую, как желтый яд проникает в мои легкие.
«Если хоть кто-нибудь слышал выстрел, то непременно сообщил в милицию. А вдруг никто не слышал? Тогда о самоубийстве Левана Гзиришвили целых два дня никому не будет известно. Лишь послезавтра, когда домработница откроет дверь… Нет, нет… Академик наверняка предусмотрел это и не стал доводить женщину до обморока…»
— Эка!
— Что? Чего тебе, Нодар? — в испуге выскочила из кухни Эка.
Я понял, что позвал слишком громко.
— Как ты думаешь… — я говорю уже потише, но кашель не отпускает меня… — не сообщил ли академик в милицию?
— В милицию? Ты с ума сошел! Как бы он сказал об этом?!
Я надрываюсь от кашля.
— Я принесу тебе лекарство.
— Прихвати таблетку от головной боли.
Эка принесла лекарство.
— Ну, допустим, он все-таки позвонил в милицию. И что же он, по-твоему, сказал? Кончаю, мол, жизнь самоубийством, приезжайте. Так, что ли?
— Ну хорошо, хорошо, извини, сморозил глупость. — Пауза, и снова кашель. — Но почему-то мне кажется, что он все-таки позвонил.
У Эки были мокрые волосы. Она поднялась ни свет ни заря и приняла душ, а теперь, видно, сушила волосы на кухне. И вообще она может купаться бесконечно, лишь бы была ванная.
— Сварить тебе кофе?
— А другого у меня ничего и нет.
— Магазины пока закрыты, еще нет восьми. Минут через двадцать я спущусь и куплю чего-нибудь.
— Мне ничего не хочется. Что-то сердце болит.
— Хочешь валидолу?
— Не хочу. Свари-ка лучше кофе.
— От него тебе станет только хуже. Может, чаю заварить?
— Нет, нет, лучше кофе.
Эка выходит на кухню. Я швыряю сигарету в пепельницу и зарываюсь лицом в подушку, стараясь не слышать назойливого жужжания кофемолки.
Рев реактивного двигателя оглушает меня.
Нервы на пределе — вылет отложен на час. Я вышагиваю по пышущему жаром залу тбилисского аэропорта и чувствую, как тяжелеет голова.
В поисках аптеки спускаюсь на первый этаж.
— Анальгин у вас есть?
Но лекарство не действует, а голова раскалывается от боли. Я переутомлен и взвинчен.
Я нетерпеливо смотрю на часы. Сейчас я уже должен быть в воздухе. Погода отличная, и самолеты беспрепятственно взлетают и садятся. Что же сталось с моим рейсом? Чертовски не везет, видно, кто-то сглазил. И вполне серьезно я пытаюсь вспомнить, кого повстречал первым, выйдя из дому.
А Эка сейчас ждет не дождется меня в аэропорту Домодедово. Она еще не знает, что мой рейс запаздывает, и с нетерпением смотрит на часы (в Тбилиси она часов не носит, но в Москве без них не обойдешься). Стрелки медленно, но уверенно ползут по кругу. А она не знает, что вылет отложен. Впрочем, может, она спросила в справочном бюро, вылетел ли мой самолет? Наверняка спросила. Представляю, какое у нее сделалось лицо! Час еще куда ни шло, а вдруг все будет тянуться бесконечно?
В зале ожидания множество знакомых лиц. Я старательно отвожу глаза, мне вовсе не до светских разговоров и любезностей. Да что там разговоры — даже на вежливую улыбку и то недостает сил.
Я нашариваю в кармане таблетку анальгина. Потом решительно направляюсь на веранду и, облокотившись на перила, разглядываю самолеты. Главное — сейчас не нарваться на знакомых.
Внезапно я ощущаю на плече чью-то тяжелую руку.
Я обреченно оглядываюсь. Передо мной верзила с атлетическими плечами и низким лбом. Он радушно улыбается и сует мне громадную ладонь.
«Он наверняка с кем-то меня спутал», — думаю я и медлю с рукопожатием. Робкая надежда, что атлет все-таки ошибся, не покидает меня.
— Здравствуйте, Нодар, дорогой вы мой. В Москву собрались?
«Почему именно в Москву, а не в Телави или, на худой конец, в Херсон?» — об этом я подумал уже потом, когда незнакомец отошел. В его глазах, видимо, я так высоко стою на какой-то лестнице, что ему даже в голову не пришло назвать какой-либо иной город. Ведь люди моего ранга могут летать только в Москву.
Об этом я подумал лишь после того, как он со мной нежно распрощался (сам он летел в Кутаиси). Первое же, что мне пришло в голову при виде атлетического верзилы, было: «Боже мой, ну и везет мне!» Я безуспешно пытался выудить из своей памяти хотя бы намек на воспоминание об этом человеке. Но мой размягченный от жары и раздраженный усталостью мозг откликался неохотно. Видимо, та клеточка моего мозга, где хранились физиономия и имя низколобого атлета, либо безнадежно дремала, либо вообще отмерла.
— Да, я лечу в Москву.
— Как поживают ваши родные? Вы еще не женились?
— Еще нет, — неловко мнусь я, и бешенство нарастает во мне.
— Нодар, душенька вы моя, вы меня не узнали, не так ли?
— Почему же! — неуверенно мямлю я и злюсь на себя за это.
— Тогда скажите, кто я?
Ничего себе, уж такого идиотского вопроса я не ожидал. Руки у меня подозрительно зачесались.
— Ну что, ведь я прав?
«И с чего бы ему скалиться, болвану эдакому? Наверное, в восторге от своей догадливости!»
— Серго я, Модебадзе!
— О-о, извини, пожалуйста, что не признал тебя сразу! — по-панибратски хлопаю я его по плечу и резво перехожу на «ты», стараясь подчеркнуть нашу близость.
— Э-э, я так и подумал, что ты не узнал меня! Ты, наверное, в командировку, да? — бодро осведомился он.
— Вот именно.
— Слушай, Нодар, братец ты мой, ты, кажется, все еще не узнаешь меня, а?
— Узнал, узнал. Как же не узнать!
— Ну, раз так, скажи, из какого я города?
«О, с каким наслаждением я бы врезал ему промеж глаз!»
— Из Кутаиси я, чудак. Ты ведь не забыл Сосойю Калмахелидзе, а? Так вот, мы встретились с тобой в его доме. Не годится забывать старых друзей. Ну, я побежал. На мой самолет уже с полчаса посадку объявили.
Теперь уже я сую ему свою ладонь.
Потом в бешенстве шарю по карманам в поисках сигарет и снова облокачиваюсь на перила.
Еще двадцать минут.
Вылет больше не откладывали. Видно, задержка вышла из-за технических причин. В салоне невыносимо жарко. Пот заливает глаза. Я вытаскиваю платок из кармана. Нет никакой мочи слушать механический голос стюардессы, надрывный плач грудных детей, а о том, чтобы говорить, даже подумать страшно. Мой сосед никак не может устроиться и, кряхтя, бесконечно вертится в своем кресле. На толстых его щеках и подбородке появляется нездоровая краснота, как обычно у человека, перенесшего инфаркт.
Желая от всего отключиться, я закрываю глаза. К сожалению, я не могу сделать того же с ушами.
Из кармана я достаю таблетку анальгина и яростно жую ее…
Наконец мы взлетаем. Как только шасси самолета оторвалось от земли, я почувствовал облегчение. Скорости эпохи с самого начала сообщили нашему поколению другую инерцию. С этой инерцией свыклись наши нервы и ритм движений, наши психика и мышление. Люди моего поколения гораздо хуже переносят ожидание, нежели ровесники моего отца. Сколько раз случалось нам вместе бывать в аэропорту, когда вылет бесконечно откладывается. Отец, бывало, даже бровью не поведет, даже неудовольствие и то выказывал между прочим. Потом, бывало, направится к киоску, накупит газет и журналов, усядется где-нибудь в укромном местечке и невозмутимо примется за чтение.
Не думаю, чтобы они были воспитаннее нас или лучше владели собой. Правда, они скептически улыбаются, когда речь заходит о нашем воспитании и самообладании, однако никак не могут уразуметь того, что наши нервы и психология отлажены в ином, чем у них, ритме.
Меня ни за какие блага не удастся завлечь в поезд, его скорость соответствует инерции предыдущего поколения. Мой отец и вообще люди старой закваски с легкостью переносят сорокачетырехчасовые путешествия в Москву поездом. А наш жизненный ритм уже изначально предопределен самолетными скоростями. Царь Эрекле, посылая в Петербург свое посольство, ждал ответа месяцев эдак через шесть. Мера его терпения тоже была рассчитана на шесть месяцев, и не меньше. А сегодня, отправив телеграмму в Ленинград и не получив ответа в тот же день, мы места себе не находим от нетерпения и страха. И все потому, что мы родились в совершенно иной инерционной системе времени.
Это закон жизни. Техника бурно развивается, возрастают скорости, и человек так же органично сживается с ними, как пассажир, сидящий в салоне самолета, сживается с инерцией самолета. И это не зависит от его воли и желания, избежать этой инерции он не в состоянии.
Сегодня даже трехлетние малыши знают, что земля вращается вокруг своей оси. Знают они и то, что наша прекрасная планета вращается вокруг солнца. Сколько веков потребовалось человечеству, чтобы установить эту истину! А сегодня ребенок впитывает ее с молоком матери, и ему даже в голову не придет усомниться или просто задуматься над ней. Такова и скорость, таков и жизненный ритм. Ребенок уже с рождения принимает инерцию своей эпохи.
Вот и сейчас наш самолет летит со скоростью девятьсот километров в час. Это моя инерционная система, и я уже чувствую себя гораздо лучше, нервы постепенно успокаиваются, и какая-то веселая легкость овладевает мной. Со скоростью пятнадцать километров в минуту я приближаюсь к моей Эке, нетерпеливо дожидающейся меня в аэропорту Домодедово. Теперь между нами тысяча семьсот или тысяча восемьсот километров. Но для нас расстояние это ничего не значит, ибо, чтобы одолеть его, потребуется лишь два часа пятнадцать минут. А вот если бы я поехал поездом, между нами воздвиглось бы целых сорок четыре часа. Именно поэтому и взвинтил меня час задержки вылета — ведь это значило, что радость встречи с Экой удалилась от меня на девятьсот километров.
Эка наверняка справилась об опоздании моего рейса.
Вот-вот по радио объявят посадку самолета.
С необычайной легкостью я сбегаю по трапу. Неподалеку нас ожидает аэропортовский вагон-автобус. А вот уже, одним махом одолев лестницу, я шагаю по застекленному коридору. Теперь нас разделяет метров сорок. Эка, как всегда, стоит, наверное, рядом со входной дверью, смешно расплющив нос о стеклянную стену. Расстояние между нами все сокращается. А вот я уже вижу Эку, десять, пять, два метра. Все.
Мы долго стояли, самозабвенно прижавшись друг к другу и безбожно мешая прохожим. Но никто даже слова нам не сказал…
— Нодар! — без конца повторяла Эка, спрятав голову на моей груди. Дрожащее Экино тело вселяло в меня безмерную радость. Мысль о том, что я являюсь единственным защитником и хранителем этого дрожащего беспомощного создания, наполняла меня неизъяснимым наслаждением. Она принадлежала мне, и только мне, всем своим существом, мыслью, чувством, телом. Это я должен был печься о ее счастье, и нежность к ней пьянила меня.
Три дня мы не выходили из гостиницы. Еду мы заказывали прямо в номер. Мною владело только одно страстное желание — без устали целовать ее глаза, бесконечно слушать ее голос, до головокружения вдыхать аромат ее горячего тела.
Лишь на четвертый день я выглянул в окно. Был прекрасный прохладный вечер. Улица полна прохожих и машин. Пестро наряженные иностранцы рассаживались в яркий автобус. В скверике напротив играли дети, а взрослые, не сводя с них глаз, переговаривались на скамейках. Жирные, ленивые голуби крутились под йогами прохожих. За три дня пребывания в покойном гостиничном номере мы даже ни разу не вспомнили, что вокруг нас существует огромный, восьмимиллионный город.
Кофе осталось всего на несколько заварок.
Эка осторожно поставила на столик чашечку кофе.
Присев на тахте, я потянулся к дымящейся чашке.
— Он слишком горячий. Дай ему чуть-чуть остыть.
Эка уходит на кухню и возвращается со своим кофе.
Я, задумавшись, держу горячую чашку в руках.
— Нодар, глаза у тебя совершенно красные. Может, измерить температуру?
— Не надо. Это от бессонницы.
— Хочешь, я пойду и узнаю, что творится в доме академика?
— Не говори глупостей!
— Что тут такого? Я просто пройдусь мимо дома. Если милиция или соседи уже узнали обо всем, улица будет полна народу.
— Глупости. Я убежден, что академик перед смертью позвонил в милицию. Да и домработницу он освободил на два дня для того, чтобы она не застала его в кабинете с простреленным черепом и не упала в обморок. Один звонок в милицию, а все остальное, как говорят шахматисты, дело техники. Милиция без труда найдет домработницу, а та сообщит, что часов в одиннадцать или двенадцать оставила старого академика наедине со своим любимым учеником Нодаром Георгиевичем Геловани. О, как многоречив этот факт для неопытного следователя! Подумать только: за час до самоубийства академик был в обществе своего любимого питомца, талантливого физика-экспериментатора и так далее! Мой талант и вообще мою личность вознесут до небес, ибо сей факт окружит самоубийство академика еще бо́льшим ореолом таинственности. (Глоток кофе.) Что и говорить, ты молодчина, отличный кофе. Но вернемся к нашим баранам. Человеческая любознательность не довольствуется простейшими и одноходовыми трагическими сюжетами. А если к тому же кто-то заметил, что у входа в дом долгих три часа стояла машина, а в ней сидела одинокая красавица (еще глоток), то по крайней мере дней на десять город обеспечен пищей для пересудов и досужих предположений. (Я закашлялся. Еще один глоток — и чашечка опустела.) Но представить себе невозможно, как велико будет разочарование, когда в конце концов после долгих поисков удастся обнаружить завещание: ведь оно лежало тут же на столе, на виду у всех, под очками. Ничего не попишешь, Эка, такова уж человеческая природа… Ну, скажем, попали в аварию начальник и его шофер. Никуда не денешься, несчастный случай, ведь на трассе всякое бывает. Человек уже привык к подобным трагедиям. Поэтому этот факт причинит горе лишь близким и друзьям погибших. Но когда факт не удовлетворяет нашего возросшего любопытства, то его очень просто сделать интригующим: за рулем, оказывается, сидел не шофер, а сам начальник. К тому же шофер погиб, а начальника лишь основательно помяло. О, как многозначительно будут смаковать эту подробность дружки-товарищи — тут, мол, что-то не так! А как вы думали, уважаемая Эка!
— Успокойся, Нодар, с тобой творится что-то неладное. Я впервые вижу тебя таким возбужденным.
— Забери эту чашку, Эка.
По отвесной скале карабкается экспедиция из двадцати человек. На лошадях, на ослах и просто на собственных спинах тащат они доски, приборы, постель, посуду. Они направляются на строительство лаборатории космических лучей, находящейся на высоте трех с половиной тысяч метров над уровнем моря. В этой жалкой дощатой хибаре, носящей звучное название «Лаборатория космических лучей», должны быть обнаружены сверхмощные и сверхпроникающие частицы микромира, энергия которых определяется фантастической величиной — в десятки миллиардов электрон-вольт. Люди идут с энтузиазмом, надеждой и верой в успех, они полны решимости приподнять завесу над поразительной тайной, открыть неизвестные доселе элементарные частицы, вплотную подойти к первоосновам материи. Будущий академик Леван Гзиришвили отпустил бороду. Высокий, сухощавый, загорелый, полный энергии и жизнерадостности молодой человек выглядит весьма импозантно в своей защитной спецодежде и солдатских ботинках. Откуда ему было знать тогда, что после многих лет труда, бессонных ночей и колоссальных затрат энергии он увенчает свой жизненный путь выстрелом в висок.
…Внезапно я вспоминаю пожелтевшую фотографию. На меня смотрят умные, печальные глаза красивой молодой женщины. Кто эта женщина? Что связывало ее с Леваном Гзиришвили? Как повлияла она на его жизнь? Почему он вспомнил о забытой фотографии, пылившейся в архиве, накануне своего самоубийства? А может, она попросту лежала в ящике его стола и он каждый вечер с нежностью смотрел на нее?
«Вы когда-нибудь задумывались, кто вы такой?» — раздается в моих ушах голос моего учителя. Я уже не вижу его осунувшегося лица с призраком смерти в глазах, я слышу только его голос, и голос этот не такой возбужденный, каким он говорил ночью в своем кабинете, нет, это скорее шепот, доносящийся до меня издалека, из другого мира. «Для милиции вы — гражданин Нодар Георгиевич Геловани; для меня — сотрудник, талантливый ученый, доктор физико-математических наук, экспериментатор с неплохим чутьем; для соседей — холодноватый, но воспитанный, корректный молодой человек; для автобусного кондуктора — пассажир; для врача — пациент, но сами-то вы знаете, кто вы такой? Что вы из себя представляете, чего хотите, к чему стремитесь и какой ценой?»
— Эка, воды!
Я сам испугался, когда вместо крика из горла моего вырвался хрип.
Всполошившаяся Эка бежит на кухню и несет мне воды.
— Нодар, тебе лучше встать! Прими холодный душ, он освежит тебя.
Вода камнем застревает в горле. Я ставлю на стол полный стакан. Чувствую, как бледность заливает мое лицо, воздуха не хватает, сердце вот-вот выскочит из груди.
— Нодар, что с тобой?
Сквозь туман вижу испуганные глаза Эки и ее дрожащие губы.
— Нодар, Нодар! — Эка легонько бьет меня по щеке пальцами. Ей кажется, что я теряю сознание.
— Нодар, Нодар, Нодар! — в голосе ее нарастает отчаяние.
— Я подонок, Эка…
— Нодар… — Неожиданная фраза поразила ее, словно пощечина.
— Я никогда не задумывался, кто я такой. — Я говорю еле слышно, горько цедя слова сквозь сжатые губы. — У меня все не хватало времени оглянуться на пройденное, чтобы обдумать, кто же я все-таки есть. Но теперь, этим утром, прошлой ночью, в эту минуту я убедился, что я элементарный подонок, и больше ничего.
— Нодар, успокойся, прошу тебя! — Эка пытается прижать мою голову к своей груди.
Я резко отвожу ее руку в сторону. Глаза мои норовят выскочить из орбит. Я снова услышал стенание крови в жилах. Голова моя разламывается от боли. Неожиданно для себя я падаю на колени и в ярости изо всех сил бью кулаками в стену.
— Я подонок, подонок, я недостоин твоей любви! Я… я… — Все слова вдруг вылетели из головы, и я в остервенении молочу кулаками в стену.
— Нодар! — воскликнула Эка и плеснула мне в лицо воду из стакана.
Я внезапно пришел в себя, и кулаки мои, упершись в стену, застыли. Меня, видно, отрезвил крик Эки, а может, холодная вода капающая с волос на шею и ползущая по спине.
— Нодар, умоляю тебя, успокойся.
Жалобно просит меня Эка, но в голосе ее уже не чувствуется страха, она догадалась, что я пришел в себя.
Постепенно возбуждение прошло, и я валюсь лицом в мокрую подушку.
— Что с тобой творится, Нодар, скажи, что мне делать, как помочь тебе! — Эка плачет навзрыд. Опасность миновала, и она сразу расслабилась. Эка без сил опускается на тахту и кладет голову на мое плечо. Слезы, словно капли расплавленного металла, падают мне на плечо. Я осторожно поворачиваюсь и прижимаю Эку к груди.
— Успокойся, Эка, уже все прошло, и я спокоен, очень спокоен! — Я целую ее мокрые глаза и еще крепче прижимаю ее к груди.
А она плачет, плачет не переставая, плачет и дрожит.
ГЛАВА ПЯТАЯ
Утро выдалось пасмурное. Но жара не убывала, в городе невыносимая духота.
Целый день я лежу навзничь и жду Эку.
Я предложил следователю стул и вышел на кухню.
— Разрешите закурить? — вдогонку спрашивает он.
— Пожалуйста.
Сразу начинает с сигареты. Значит, волнуется. Нельзя сказать, чтобы он был очень уж молод, во всяком случае постарше меня. Но, видно, в его практике пока еще не встречалось такого серьезного и ответственного дела.
Страшно парит. Из окна кухни виднеется платан. Впрочем, виднеется — не то слово. Его ветви едва не касаются окна кухни. Листья даже не шелохнутся. Семь часов вечера. Обычно в это время бывает попрохладней.
Я вытащил из холодильника бутылку шампанского, персики и кубики льда. Следователь растерянно озирается по сторонам, не зная, куда стряхнуть пепел. Я вспомнил, что Эка вынесла пепельницу на кухню.
Я вновь возвращаюсь на кухню. Эка в ванной. Она не хотела мешать нашей беседе. Стоило прозвенеть звонку, как Эка, прихватив мои рубашки, тут же направилась в ванную.
— Спасибо! — с вежливой улыбкой на лице говорит следователь и, поглядывая, как я открываю шампанское, стряхивает пепел в пепельницу.
Шампанское — мой любимый напиток, особенно в жару. Люблю, чтобы в бокале с шампанским, каким бы охлажденным оно ни было, плавал ломтик лимона и кусочек льда. Лимон придает полусухому шампанскому такой аромат, что, когда его потягиваешь маленькими глотками, дрожь наслаждения охватывает все существо.
На лице следователя, когда он увидел, как ловко и бесшумно я вытащил пробку из горлышка, мелькнула одобрительная улыбка. Насыпав в бокалы льда, я разлил шампанское.
— Угощайтесь, — говорю я и чокаюсь.
Следователь неторопливо взял бокал и, едва пригубив, поставил на место.
«Вахтанг», — внезапно вспомнил я его имя. А вот с фамилией оказалось потрудней. Он позвонил по телефону часа три тому назад и назвался, но я пропустил его имя и фамилию мимо ушей. Лишь положив трубку, я спохватился, что не запомнил, выражаясь его же языком, анкетных данных. И вот теперь его имя неожиданно всплыло в памяти. Пауза.
Я потянулся за сигаретой.
Следователь вновь отпил шампанского и обвел комнату взглядом. Наверное, он полагает, что обстановка моей квартиры поможет ему создать определенное впечатление о моем характере, вкусе, о моей личности, наконец. Как-никак в научных кругах у меня репутация перспективного и добротного молодого ученого. Да и докторскую я защитил к тому же добрых два года назад. Для науки это ничего не значит, а вот для следователя уже кое-что. Он наверняка успел узнать, что я был самым любимым учеником академика и что в академии я считаюсь его неофициальным преемником на посту директора института физики элементарных частиц.
Следователь спокойно оглядел всю комнату, задержав взгляд на книжном шкафу и полках.
Вдруг у меня возникло желание извиниться перед ним за ничем не примечательную обстановку моей комнаты, не давшей никакой пищи его профессиональной фантазии.
Завершив досмотр, он вернулся к созерцанию фотоэтюда, вырезанного невесть из какого журнала и прикнопленного к стене. Еще минуту назад он без всякого интереса скользнул по нему взглядом. Видно, с профессиональной точки зрения этюд этот действительно не представлял для него какой-либо ценности, но по-человечески ему весьма понравился. Не стану скрывать, гражданин следователь, этюд и мне нравится. Иначе с какой бы стати я стал вырезать его из журнала и тем более вешать на стену. Теперь вот и я вместе со следователем с нескрываемым удовольствием смотрю на прекрасный фотоэтюд. Отличный кадр. На переднем плане группа старух с печальными глазами. Увядшие их лица похожи на грибы, развешанные для сушки. А за старухами беззаботно шагает светловолосая девушка. Виднеются лишь ее шея и голова. Явственно ощущаешь, как треплет ветерок ее прекрасные золотистые волосы. Лицо ее светится любовью. Она, несомненно, смотрит на своего возлюбленного. Юноши в кадре нет, но по взгляду девушки легко догадаться, что он находится где-то поблизости, совсем рядом, и с сияющими глазами направляется ей навстречу.
Фигуры девушки не видно. Но одна-единственная, мастерски схваченная деталь дает почувствовать пластику и невесомость молодого тела, скрытого за спинами дряхлых старух: длинная, изящно согнутая в колене нога, виднеющаяся в просвете между черными платьями.
Следователь уже основательно принялся за шампанское. Видно, оно ему понравилось, а может, на него подействовал взгляд светловолосой юной красавицы… Так или иначе, бокал он опорожнил.
Я тут же наполнил его снова и добавил льда.
Он никак не может подступиться к разговору. Наверное, не находит естественного начала. То, что он придумал заранее, до прихода сюда, после встречи со мной и осмотра комнаты показалось ему неуместным. Я посмотрел на него открыто и пристально. Выглядит он вполне спокойно. Чуть выше среднего роста, заметное брюшко. «Лет сорок, не меньше», — уточняю я про себя. Но лицо его гораздо моложе. Вот почему я счел его своим ровесником или немногим старше себя. Брюшко помогло мне определить его истинный возраст. Впрочем, что мне его возраст? Можно подумать, это имеет какое-нибудь значение.
— В четыре часа утра мы допросили домработницу академика Гзиришвили, — начал наконец следователь.
Я понял, что он решил сразу взять быка за рога.
— Вы присутствовали при его разговоре с домработницей, когда он отпустил ее на два дня?
— Да, я был свидетелем их разговора.
— Вы случайно не помните, в котором часу это было?
— Не помню, кажется часов в одиннадцать.
— Будет неплохо, если вы вспомните поточней.
— Это имеет какое-либо принципиальное значение?
— Возможно, что никакого. Просто в нашем деле нужна точность. Итак… домработница утверждает, что оставила вас наедине с академиком. Прошу припомнить, в котором часу вы покинули его квартиру? Вот здесь уже точность имеет большее значение.
— Извольте. Я попрощался с академиком в пятнадцать минут второго. А выстрел прозвучал ровно в два часа.
— А вам откуда это известно? — изумился следователь, хотя потом попытался сделать скучливую мину, словно ответ на этот вопрос совершенно его не занимал.
— Но сначала я сам хочу задать вам один вопрос, если это, конечно, не противоречит процедуре допроса. — Последние слова я произнес с легкой иронией.
— Прошу вас.
— Откуда милиции стало известно о самоубийстве академика?
— Кто-то позвонил, но не назвался.
— И что же он вам сказал?
— Что академик Леван Гзиришвили покончил с собой.
— В котором часу это случилось?
— Точно в два часа.
— То-то и оно! — воскликнул я с волнением в голосе.
— Прошу прощения, но почему это вас так взволновало?
— Мое предположение подтвердилось. Для меня это имеет важное психологическое значение. А для вас это, может быть, не так уж важно.
— Как вам должно быть известно, для следствия все представляет большой интерес.
— Я окончательно убедился в том, что в милицию за мгновение до смерти позвонил сам академик.
— Сам? — изумился следователь. — Вполне возможно.
Пауза.
Наши руки одновременно потянулись к сигаретам.
— А теперь я тоже задам вам один вопрос, только, ради бога, не сочтите, что я в чем-то вас подозреваю…
— Слушаю вас.
— Каким образом вы узнали, что Леван Гзиришвили погиб точно в два часа?
— Мне не придется долго искать ответа на этот вопрос. Как я уже говорил, с академиком Гзиришвили я распрощался в пятнадцать, а может, и в шестнадцать минут второго. Потом я вышел на улицу и сел в свою машину.
— В машине вы были один?
— Это имеет какое-нибудь значение?
— Решающего — нет.
— Но какое-то, видно, все же имеет…
Следователь наверняка чувствует иронию, нет-нет да и проскальзывающую в моем тоне, но не подает виду.
— Повторяю, решающего — нет, это все канцелярские мелочи… Если вы не желаете, то можете не говорить, кто был с вами в машине.
— Чтобы все было ясно с самого начала, скажу вам, что в машине со мной находилась девушка, которую я люблю. И, между прочим, пользуюсь взаимностью. Надеюсь, никаких иных канцелярских уточнений не требуется?
— Кажется, я не говорил вам ничего обидного.
— А я и не обижаюсь. Сразу скажу о том, что считаю наиболее существенным. Но предупреждаю заранее: моя информация вас несколько удивит… Если профессия и положение вам позволят, прошу не скрывать эмоций. Так что подготовьтесь.
Я сам удивляюсь своему спокойствию, словно бы вовсе и не я столько пережил. Я курю и смотрю следователю прямо в глаза.
— Я уже подготовился. Слушаю вас! — улыбается он.
— У вас есть чувство юмора, и это хорошо. Но я не собираюсь шутить. То, что я сейчас сообщу, может показаться невероятным. Вполне возможно, вы даже поставите мне это в вину. Вас интересует, откуда мне известно, что академик Леван Гзиришвили застрелился точно в два часа, само собой разумеется, по моим часам? Итак, я знал, точнее, почувствовал, что мой учитель решился на самоубийство. При прощании я увидел в его глазах печать смерти. Взволнованный и задыхающийся, я вышел на улицу, сел в машину и терпеливо стал дожидаться звука выстрела.
— Невозможно!
— Что в этом невозможного?
— Вы узнали, прошу прощения, почувствовали, что академик и, насколько я знаю, ваш руководитель и близкий вам человек собирается покончить с собой, и преспокойно вышли на улицу уселись в машину и терпеливо дожидались выстрела?
— Вот именно. Вы прекрасно вникли в сущность этого эпизода. — Что и говорить, «сущность эпизода» я произнес с убийственной иронией. — Тем более удивительно, почему это показалось вам невозможным.
— Как же так, вы почувствовали что-то неладное… — не сводя с меня глаз, он шарит по столу в поисках сигареты… — и вместо того, чтобы успокоить или переубедить человека, бросили его на произвол судьбы и уселись в машину, ожидая, пока он наложит на себя руки?
— Я вас предупредил, что мое сообщение вызовет в вас резкую реакцию.
— Откуда вам стало известно, что он застрелился из револьвера? — словно уличив меня в противоречии, спросил следователь.
— Уважаемый товарищ следователь, в вашем голосе мне почудились несколько иные нотки.
— Какие такие нотки?
— Вы заговорили так, словно ведете допрос обвиняемого!
— Прошу прощения, — сконфуженно улыбнулся следователь и несколько сник. — Но ваш рассказ так взволновал меня.
— Погодите. Сначала я отвечу на ваш вопрос. Леван Гзиришвили вряд ли повел бы себя как женщина либо шизофреник. Он не стал бы вешаться, травиться или бросаться в окно. Револьвер ему подарил его друг после окончания войны: пригодится, мол, в горах, ведь наша лаборатория в горах. Вот и пригодился…
— Еще раз прошу прощения, если я не так что сказал, но, поймите правильно, меня сильно взволновала эта несколько необычная история. Но еще больше взволновал… нет, нет, слово «взволновал» ни в малейшей степени не может выразить моего состояния, — возмутил, не в обиду будь сказано, ваш поступок. Как вы, любимый ученик академика, проникнув в его намерение, могли бездействовать и ждать? Ждать, по вашему же выражению, звука выстрела? Вы целых сорок пять минут ждали трагической развязки. Допустим, он отложил бы самоубийство до утра. И что же, вы преспокойно сидели бы в машине до самого утра, только чтобы убедиться в истинности своего предположения? Неужели сердце не подсказало вам выхода, неужели вам не было жаль старика? Неужели вам даже в голову не пришло как-то поддержать, подбодрить, наконец, просто отговорить его? Кто знает, может, одно ваше доброе слово, один подбадривающий взгляд сумели бы заставить его отказаться от своего рокового шага? Но больше всего меня поражает, как вы смогли в течение столь длительного времени невозмутимо ждать ужасного исхода? Простите, но меня немало удивляет и эта ваша спокойная, сдобренная иронией и сарказмом речь. Словно бы вы рассказываете мне о некоем незначительном происшествии. Скажу откровенно, я не верю вашему рассказу и в глубине души надеюсь, что вы просто изволите шутить. Но тут же добавлю, если вы действительно пошутили, шутка ваша явно не удалась!
Лицо следователя побагровело от волнения. Одно время он пристально смотрел на меня, словно стараясь вычитать в моих глазах, шучу я или говорю правду. Потом внезапно схватил бокал и жадно осушил его.
Печаль, словно камень, легла мне на сердце. Мои сосуды резко сузились, не давая ходу крови, дыхание сбилось. Я, понуря голову, уставился в пол.
Если бы следователь умел читать по лицам, он бы без особого труда разглядел в моей душе глубокую печаль, отчаяние, борьбу с собой и кто знает, что еще…
Молчание затянулось. Может быть, следователь догадался или интуитивно почувствовал, что невзначай коснулся незримых нитей моей души, и понял, как потрясло, как пронзило меня это прикосновение. Об этом я думал потом, когда следователь уже ушел. Но что тревожило меня? Что мучило? Может, угрызения совести, ведь я и пальцем не пошевелил для спасения самого близкого мне человека? А может, сердце мое терзала еще более глубокая боль?
Молчание. А потом, как всегда, сигарета.
Внезапно следователь насторожился. Он, видно, уловил, что в моей однокомнатной квартире есть еще кто-то. Из ванной лишь на мгновение донесся шум льющейся воды. Наверное, Эка открыла дверь ванной, а потом снова закрыла ее. Вскоре раздались крадущиеся шаги. У следователя расширились зрачки. Я не оглядываюсь, но чувствую спиной, что следователь увидел Эку. Я знаю, какое впечатление произведут на него ладная фигура в джинсах, распущенные каштановые волосы, ниспадающие на красную рубашку (наверное, Эка держит в руках полотенце и сушит волосы), длинные изящные руки и слегка непропорциональное, но нежное лицо, полное энергии и страсти.
Следователь увидел Эку лишь мельком, но даже того мимолетного взгляда вполне достаточно, чтобы оценить ее красоту. Теперь-то ему должно быть ясно, кто сидел в моей машине той ночью. Красота Эки еще больше возвысила мою персону в глазах следователя. Уважительность сквозила в его взоре, устремленном на меня. Что ж, благодарю, Эка.
— Я по двум причинам не помешал академику Левану Гзиришвили осуществить свое намерение. Но давайте не будем торопиться называть его шаг безрассудным.
Я глубоко затягиваюсь и чувствую, как желтый яд медленно вползает в мои легкие. Дым попал мне в левый глаз. Я потер его кулаком и искоса взглянул на следователя. Он сидел в напряженной позе. Я с отвращением раздавил сигарету в пепельнице.
— Итак?! — нетерпеливо переспросил меня следователь.
— Да, да, я не помешал ему по двум причинам. Во-первых, я не выношу, когда вмешиваются в мои дела, и соответственно — не сую носа в чужие…
Молчание.
— А во-вторых? Вы не назвали второй причины!
— Второй?
Я оглядел бокал. Он был пуст. Следователь суетливо схватил бутылку и налил мне шампанского, видимо боясь, как бы я ненароком не отвлекся и не забыл закончить начатую мысль.
— Вторая причина гораздо серьезней. Даже попытайся я вмешаться в личные дела академика, все равно ничего бы не вышло. Да он просто не позволил бы мне соваться куда не следует. Леван Гзиришвили был не из тех, кто мог легко решиться на такой шаг. Не принадлежал он и к числу тех, кто кончает самоубийством в состоянии аффекта. Он никогда не ставил свои решения в зависимость от эмоциональных перепадов. Леван Гзиришвили был крупным ученым и крупной личностью. Нам даже не могли прийти те мысли которые рождались и зрели в его мозгу. Наши сердца никогда не испытывали таких перегрузок, которые для него были обычными и повседневными. Мы никогда не оставались с глазу на глаз с теми огромными проблемами, с которыми ему постоянно приходилось сталкиваться. Мы никогда не стояли у Рубикона, — вспомнил я слова своего учителя. — Мы ни разу не ощутили ни радости большой победы, ни горечи жестокого поражения. Наши эмоциональные импульсы были слабы и незначительны в сравнении с могучими эмоциональными нагрузками покойного академика. И разве под силу нам взвесить и оценить его решение? Или помешать в его осуществлении? Это смешно, уважаемый товарищ следователь! Мы с вами никогда не сможем взять на себя роль арбитров в судьбе таких людей, каким был покойный Леван Гзиришвили, по очень простой и понятной причине: нам не дано заглянуть в глубины их душ. Леван Гзиришвили решил покончить с собой! Кто дал мне, Нодару Геловани, право помешать ему в этом, ибо я не способен оценить истинности его решения.
Я почувствовал, как загорелись у меня глаза, и, вскочив на ноги, стал ходить взад-вперед по комнате.
— Как вы думаете, что подтолкнуло его к этому крайнему средству? Какие у него могли быть причины?
Мне многое ясно, но стоит ли об этом говорить? Будь у него желание раскрыть причины своего несчастья, он не преминул бы изложить их на бумаге.
— Поймите, мною движет вовсе не любопытство. Министерство официально поручило мне всесторонне изучить это дело. Леван Гзиришвили был большим ученым, большим физиком, во всяком случае одной из самых заметных фигур в советской науке. Насколько я знаю, он работал в сфере микромира. Не могу похвастать, что я достаточно разбираюсь в проблемах микромира или элементарных частиц, но в общих чертах знаю, что это завтрашний день физики. И вот один из пионеров этого дела в нашей стране, пользующийся почетом, признанием и славой, внезапно кончает жизнь самоубийством. Это странное самоубийство породило тысячи вопросов, на которые можно дать столько же ответов. Я знаю, что вы больше других сможете помочь мне разобраться в этом таинственном происшествии.
— На первый взгляд это достаточно просто, а на деле невероятно трудно. — Я тяжело опускаюсь в кресло. — Но я все же постараюсь рассказать вам кое-что и попутно высказать свои соображения по этому поводу. Догадываюсь, что самоубийство академика интересует вас по многим причинам. Ну, например, не шантажировал ли его кто-нибудь? Или более смелое предположение — не похищено ли у старого ученого какое-нибудь великое открытие? Я, само собой разумеется, имею в виду не элементарный плагиат, а нечто более серьезное, ну, вроде происков иностранной разведки.
— Мои интересы не столь примитивны. Мне важно знать и внутренний механизм поступков ученого.
— Но это скорее вам — человеку, а не государственному следователю. Давайте не будем об этом спорить. Выпейте шампанского. У меня найдется еще несколько бутылок. Да и льда я вам принесу.
Пустую бутылку и миску для льда я отнес на кухню. Эка гладила мои рубашки.
— Ты не устала? — Я поцеловал Эку в шею, предварительно отведя в сторону ее волосы.
— Напротив, я с огромным интересом слушаю тебя. Мне жаль, что я многое пропустила, пока была в ванной.
— Ты ничего не потеряла. Главное еще впереди!
Я возвращаюсь в комнату. В руках у меня шампанское и лед.
— Не стоит открывать. Я больше пить не буду.
— Пусть постоит открытой.
— Будьте добры, продолжайте.
— Начну издалека. — Я медленно откупорил бутылку. — Ну, например, с того самого момента, когда греческие материалисты ввели в научный обиход слово «атом». Стоит ли объяснять вам, что слово «атом» значит неделимый. Это было величайшее открытие. Оно продержалось двадцать столетий. В то же время это величайшее открытие было ошибочным. Понятие «неделимость», или атом, — согласитесь, слово «атом» звучит более научно — включало в себя две идеи. Первая — о сложнейшем строении материи, а вторая — о неделимости первоосновы.
Двадцать столетий потребовалось на то, чтобы развеять миф о неделимости атома. Ученые установили природу атома. И что же? Сам атом казался целой вселенной. Сначала обнаружили его составные части — электроны, протоны и нейтроны, а потом установили, что они и есть первооснова материи, и назвали их элементарными частицами. Вы здесь упоминали элементарные частицы, но тут же оговорились, что не знаете, каковы их свойства. В наше время их количество далеко перешагнуло за двести, и никто из смертных не знает, есть ли им конец.
Открытие рентгеновских лучей и радиоактивности поставило перед физиками головоломную задачу. Тогда еще не было известно, что всепроникающие лучи рентгеновских и радиоактивных элементов возникали, в результате торможения электронов, с громадной скоростью вращающихся вокруг атомного ядра. Надеюсь, я говорю понятно?
— Я приблизительно понимаю все, что вы говорите, но не могу понять одного: какова связь между рентгеновскими лучами и самоубийством Левана Гзиришвили?
«Рентгеновские лучи» он упомянул, видимо, потому, что краем уха слышал о них.
— Представьте себе, прямая, уважаемый товарищ следователь, да, да, прямая. И если вас действительно интересуют причины самоубийства академика Гзиришвили, советую вам набраться терпения. Я, кажется, уже предупредил вас, что собираюсь начать издалека.
— Я весь внимание! — сказал следователь и передернул плечами. Я заметил, что ему явно не по сердцу мое патетическое обращение «уважаемый товарищ следователь».
— Так вот. Еще вчера ученым было неизвестно строение атома, им были неведомы ни его внутреннее ядро, ни его электронная оболочка. Лишь позже стало ясно, что некий таинственный источник подает сигналы своего существования. В дальнейшем обнаружилось еще одно необычное явление. Заряженные электроскопы оставляли в герметических сосудах, которые наполнялись нейтральными газами. Надежная изоляция давала полную гарантию, что в сосуд ничто не сможет проникнуть, однако свершалось чудо. Да, да, чудо! То, что сегодня представляется обычным и каноническим, некогда было чудом. Как правило, так и происходит — каждое открытие со временем становится обыденной, а иногда и банальной истиной. Утром электроскоп оказывался разряженным. Какие-то неизвестные заряженные частицы все же проникали в герметический сосуд.
Каким образом оказывались эти заряженные частицы в изолированном сосуде? Попытаюсь в общих чертах объяснить вам суть таинственного обстоятельства. Никто не имел понятия, что происходит, но факт непреложен: вокруг сосуда летают всепроникающие лучи, обладающие сверхэнергией. Леван Гзиришвили окружил камеру с электроскопом свинцовой стеной. Вы, наверное, знаете, что свинец поглощает лучи рентгеновских и радиоактивных элементов. Теперь же электроскоп был надежно изолирован от воздействия рентгеновских и радиоактивных лучей, — значит, он должен был остаться заряженным. Но случилось чудо — металлические пластинки электроскопа все-таки разрядились.
Это явление всех взволновало. Итак, существуют всепроникающие, сверхмощные лучи. Радиоактивные и рентгеновские лучи по мощности не шли с ними ни в какое сравнение. Естественно, всех терзала мысль, как определить энергию неизвестных частиц и, что самое главное, выявить источник этих излучений. Первое предположение сводилось к тому, что лучи идут из земных глубин. Затем опыт был проведен в условиях высокогорья — интенсивность излучения возросла. Стало ясно как день — лучи шли из глубин космоса. Тут же возник вопрос. Я прошу вас, уважаемый товарищ следователь, оценить суть и значение этого вопроса — не являются ли эти лучи первоосновой материи.
В дальнейшем выявилось следующее: доходящие до нас космические лучи вторичны. Они — результат столкновения с земной атмосферой. Тогда родилось новое предположение: не являются ли неизвестные гости из космоса фотонами высоких энергий? Это предположение не подтвердилось. Иные полагали, что космические лучи высоких энергий представляют собой электроны. Но и сторонники этой теории были не правы. Лишь два десятилетия тому назад удалось установить, что эти космические частицы — протоны. В свою очередь, вторжение протонов в глубины атмосферы порождало вторичные частицы, что раскрывало тайну их структуры. Не волнуйтесь, уважаемый товарищ следователь, после столь фрагментарного экскурса в большую историю открытия элементарных частиц я вновь вернусь к академику Левану Гзиришвили. А если точнее, мы уже подошли к наиболее интересному периоду деятельности Левана Гзиришвили. Он убедился, что стоит на пороге величайшей тайны. Леван Гзиришвили не сомневался, что обнаружит новые, дотоле не известные частицы. В то время из всех составных частей атома известны были лишь электроны, протоны, нейтроны, представители массы — энергии света — фотоны и близнецы положительно заряженных электронов — позитроны. Если вам что-то неясно, не стесняйтесь, спрашивайте.
— Продолжайте, пожалуйста. Пока у меня вопросов нет.
— Я не стану задерживать ваше внимание рассказом о дальнейшей истории открытия частиц. Впрочем, должен коснуться мезонов. Их обнаружили в тысяча девятьсот сороковом году. Семейство элементарных частиц возросло за счет еще двух новых членов — положительного и отрицательного мезонов. Леван Гзиришвили с поразительной энергией окунулся в работу. Я ходил в детский сад, когда на одном из самых красивых хребтов Кавкасиони выстроили лабораторию. Сначала она больше смахивала на дощатую хижину, рассказывал потом Леван Гзиришвили. Но зато название было звучным — «Лаборатория космических лучей». Доверяя вашей фантазии, я не стану говорить, ценой какого напряжения сил удалось превратить эту хижину в современную научную лабораторию и, как любят выражаться журналисты, в настоящую кузницу научных кадров. Начались неустанные научные изыскания. Тайна была тут, под рукой, но как же трудно было проникнуть в ее сущность! Все понимали, что стоят на пороге открытия первооснов материи. Леван Гзиришвили и его соратники создали диаграмму спектров масс. Теоретически они знали, что на кривой кроме электронных ионов должны быть еще мезонные и протонные нити. А кривая между ними должна была углубиться… — я встаю, беру с письменного стола бумагу и карандаш, изображаю кривую и передаю следователю… — вот как на этой диаграмме. Но случилось неожиданное: диаграмма, полученная на основе данных исследования, полностью перечеркивала теоретические предположения и посылки. Между мезонами и протонами возникло еще несколько пиков. Вот здесь и началось борение страстей. Всю лабораторию залихорадило. Не является ли совокупность небольших пиков изображением совершенно новых элементарных частиц в космических лучах? В силу того, что сознание психологически уже созрело для новаций большого масштаба, предположения шли и гораздо дальше — не были ли эти неизвестные частицы первоосновой вселенной, материи? Вот теперь я приближаюсь к трагической развязке. Но, прежде чем представлю вам последний акт жизни старого ученого, я предлагаю выпить за его память.
Следователь выпил, не говоря ни слова, лишь глаза его подернулись печалью.
— Вы еще не устали?
— Нет, нет, продолжайте, пожалуйста.
Жгучее любопытство не сходило с его лица. Ко мне он проникался все большим уважением. Видно, впервые за свою практику он слушал подобные вещи.
— Впоследствии выяснилось, что все эти диаграммы с пиками неизвестных элементарных частиц были миражем, иллюзией. Моему учителю было трудно признаться в этом, тяжело было примириться с неудачей. Выше головы не прыгнешь, истина есть истина. Тяжелое поражение ошеломило Левана Гзиришвили, стало источником его душевных терзаний.
— Но ведь наивно полагать, что каждый эксперимент должен заканчиваться удачно. Конечно же обидно, когда столько труда пропадает впустую, но можно ли из-за этого кончать жизнь самоубийством?
— Вы правы, не каждый эксперимент бывает удачным. Я забыл сказать, что до того момента, когда мираж рассеялся, пики Левана Гзиришвили заставили говорить о себе весь мир. Его избрали академиком, приглашали на все симпозиумы… одним словом, имя Левана Гзиришвили сделалось притчей во языцех во всех научных кругах. Его личность постепенно стала легендарной. А вы знаете, уважаемый товарищ следователь, что значит испытать поражение, когда ты вознесен на вершину славы? И какое поражение — полное и безнадежное! Ты уверен, что проник в сложнейшую структуру строения вселенной, убежден, что сорвал покров с тайны, весь мир с волнением следит за каждым твоим шагом и вдруг — мираж, пустота.
Пауза.
Следователь сидит с пустым бокалом в руке, так и не осмелившись поставить его на стол. Он явно боится нарушить воцарившееся молчание. Лишь глаза его настойчиво требуют закончить повествование.
— Впоследствии выяснилось, что в результате распада мезонов в верхних слоях атмосферы возникают пи-мезоны. Тайна возникновения пи-мезонов является сегодня азбучной истиной. В космосе происходит бомбардировка мезонов протонами, — как видите, требуется всего пять слов, чтобы описать это сложнейшее явление. Именно эти пи-мезоны и создали маленькие пики между мезонами и протонами. Итак, все стало на свои места, и праздник сменился отчаянием. Выдающееся открытие лопнуло как мыльный пузырь. Но самым унизительным были иронические улыбки, не сходившие с уст противников, и мимоходом оброненные снисходительные замечания в научной прессе.
Сигареты кончились. Следователь предупредительно протянул мне свою пачку.
— Можно ли сказать, — глубоко затянувшись, продолжил я, — что Леван Гзиришвили первым обнаружил мезоны и их многочисленное семейство? Ведь академик стоял на пороге этого открытия. Естественно, открытие семейства мезонов не было открытием того ранга, каким бы стало обнаружение совершенно неизвестных элементарных частиц. Однако само по себе открытие семейства мезонов и их экспериментальное подтверждение, несомненно, упрочило бы мировой авторитет Левана Гзиришвили. К сожалению, он долго не мог оправиться от жестокого удара. Лишь человек с железной волей и стальными нервами мог вынести такое. Академик еще долго пребывал в состоянии шока. Он упрямо пытался доказать существование малых пиков, с завидным упорством стремился открыть несуществующие элементарные частицы. В конце концов, убедившись в своей ошибке, он пришел в себя, но было уже поздно. Семейство мезонов было уже обнаружено и описано. Одним словом, даже радость открытия и экспериментального подтверждения существования семейства мезонов стала достоянием других. Так рухнул за́мок мечты. Триумф сменился жестоким поражением. А от замков мечты, по выражению одного прекрасного физика и писателя, развалины не остаются. — Пауза. — Не знаю, насколько точно я ответил на ваш вопрос, но вот, собственно, и все, что я хотел сказать.
— Да, мне все ясно, вернее сказать, многое стало ясно… Но… — он пожал плечами, — до меня все же не доходит, что заставило его покончить с собой. Как же поступать в таком случае нам, простым смертным, кому не дано потрясать мир великими научными открытиями? Выходит, мы все должны кончать самоубийством? В конце концов, у Левана Гзиришвили немало заслуг перед наукой, и он еще мог сделать многое.
— Да, но киту в луже не наплаваться. Давайте же мы, как вы удачно изволили выразиться — «простые смертные», не будем обсуждать поступки людей, подобных Левану Гзиришвили. Он пожертвовал науке всем, что имел, не создал собственной семьи, не заботился о земных утехах и даже не насладился любовью женщины, о которой мечтал и перед которой благоговел. Его мысль, талант и энергия до последнего эрга — он, наверное, еще со школы помнит, что это такое, — были отданы исследованию и решению загадок вселенной. Да, он не пощадил ни таланта, ни времени, ни молодости, ни здоровья. И когда все эти жертвы оказались бессмысленными, жизнь академика тоже потеряла всякий смысл. Думаю, что яснее тут ничего не скажешь. Все, я уже кончил.
Следователь хотел что-то сказать, но не успел. Скрипнула дверь, и в комнату вошла Эка. Она, видно, поняла, что разговор исчерпан, и принесла нам кофе.
А может, это всего лишь сон? Тягучий, нескончаемый сон?
Но надежда бесследно улетучивается вместе с сигаретным дымом.
А в легкие лениво вползает желтый яд.
ГЛАВА ШЕСТАЯ
Никак не могу вспомнить, какой по счету стакан я выпил — третий или четвертый. Лед растаял в шампанском. Я долго кручу стакан в руке и наконец пью остатки шампанского вместе с кусочками истончавшего льда. Потом откидываюсь на спинку стула и смотрю Зурабу прямо в глаза. Я не чувствую, как пьянею. Удивительно, ведь мы выпили всего одну бутылку. Видно, я никак не могу оправиться после той памятной ночи. Временами груз спадает с плеч, и я, как и прежде, становлюсь спокойным и невозмутимым. Но потом незаметно мне делается не по себе. Одной бутылке вина ничего не поделать с двумя мужчинами. Но нервы расшалились, и, наверное, поэтому я легко пьянею. Блаженство разливается по всему телу. Сосуды расширились, и кровь весело бурлит в полегчавшем от алкоголя организме. К сожалению, вина у меня больше нет. Квадратный, плоский и лоснящийся лоб Зураба блестит сильнее обычного. Его несимпатичные глаза просительно смотрят на меня, словно вымаливая что-то. Нет, нет, они клянутся мне в преданности и дружбе.
А шампанского у меня уже нет. Но я даже не думаю спускаться в магазин. Пить с Зурабом мне не по сердцу. Просто душа просит холодного шампанского с лимоном. А лимона в эту пору не достать. Вот и приходится довольствоваться шампанским со льдом.
Я с горечью гляжу в пустой стакан и злюсь на себя. Ведь я знал, что дома у меня всего лишь одна бутылка. Надо бы спуститься в магазин и купить. Зураб что-то бубнит не переставая.
Я слушаю его краем уха, но ничего, кроме взволнованного голоса, не слышу.
Ах, какой, дескать, он был прекрасный человек (он — это, видно, Леван Гзиришвили), что нам теперь, дескать, делать, как стряслось такое несчастье (да, несомненно, он говорит о Леване Гзиришвили)? Ах, как, мол, я понимаю тебя. Действительно, как это можно соваться в чужие дела? Разве понять, мол, это следователю?
Внезапно меня осеняет — на кухне за банками должна быть бутылка коньяку. Я даже помню марку — «Варцихе». Принести или нет? Ну конечно — если коньяк действительно стоит за банками на полке. Тут же у меня появляется не менее гениальная идея: а что, если взять Зураба за шиворот, поднять со стула, плюнуть ему в плоский лоб, а потом, поддав коленкой под зад, спустить его с лестницы?
Нет, этого я делать не стану. Первая идея кажется мне гораздо соблазнительней: выйти на кухню и отыскать коньяк. А вторая подождет, торопиться некуда, надо сначала выяснить, чего он ко мне притащился спозаранку.
Ах, дескать, в какое время он нас покинул, а теперь вот надо с пришлым человеком срабатываться…
Я засомневался: а впрямь ли у меня есть коньяк? Смутно вспоминаю, что месяца два назад я припрятал бутылку за батареей банок на самой верхней полке.
Как жаль, дескать, что он умер. Кто знает, кого пришлют на нашу голову. Впрочем, почему, дескать, обязательно присылать, а если директором станет кто-нибудь из наших, ну, к примеру, ты?
Вот теперь я догадываюсь, зачем пожаловал ко мне сей господин. Где наша не пропадала, пойду отыщу коньяк, пусть этот болван выскажется до конца.
Я встаю и направляюсь на кухню. Остановившись в дверях, оглядываюсь. Зураб сидит ко мне спиной. В руках он держит стакан и пристально рассматривает его на свет. Кто знает, какая новая мысль рождается в тупичках его мозга. Волосы на макушке его идеально круглой головы повылезли, и теперь она похожа на мишень для стрел или, на худой конец, для пули.
Ура! Коньяк на месте. Я отыскал две рюмки и, наполнив их, преподнес одну Зурабу. Он по-прежнему не может расстаться со стаканом. Свою рюмку я мигом опрокинул, не сказав ни слова. Со стороны я вполне мог сойти за алкаша.
Вот именно, зачем, дескать, нам нужны варяги, когда у нас есть ты. Ну и что из того, что ты молод, в конце концов, дескать, в нашей области нет в республике специалиста лучше тебя.
Так вот оно что! Меня озарило, словно небо надо мной разверзлось. Теперь понятно, почему он в эту жарищу заявился ко мне в костюме, при галстуке и в белой рубашке с запонками на манжетах. А я, дурень, до сих пор не уразумел причины столь раннего его визита.
Только тебе, дескать, по плечу быть директором института.
Наши взгляды неожиданно скрестились. Он все не выпускает стакан из потной руки. Пока он не отпил ни капли. Выходит, я один выдул всю бутылку. И, пораженный этим великим открытием, я потянулся за сигаретой. Зураб мгновенно поставил стакан на стол и, щелкнув зажигалкой, предупредительно протянул мне огонь. Курить не хочется, но я через силу затягиваюсь.
Конечно, я понимаю, дескать, что ты настоящий исследователь, где тебе заниматься всякими административными делами, но делать нечего, не оставаться же институту без директора.
Почему мне не колют глаз наглые жесты Зураба Гомартели? Какие изменения произошли в его душе?
Я кончаю курить и делаю второе важное открытие: все это время говорит один Зураб, я же не вымолвил ни словечка. Я подливаю себе коньяку. Внезапно я чувствую острый голод. Выпивка возбудила аппетит, а в доме хоть шаром покати. На всякий случай я иду на кухню, авось где-нибудь завалялась хоть корочка хлеба. Судьба и на этот раз благоволит ко мне. Кусочек черствого черного хлеба весьма кстати. Я возвращаюсь в комнату. Мой взгляд вновь натыкается на мишень для лука. Почему я никогда не замечал ее раньше? Впрочем, может, и замечал, но не придавал значения. Ларчик открывается просто, мне вообще до лампочки особа Зураба Гомартели.
Я с удовольствием жую черствую корку. Ничто на свете не сравнится со вкусом хлеба! Теперь и коньяк идет лучше. Я уже основательно захмелел, но контроля над собой не теряю. Интересно, во что все это выльется — в гнев или в ласку? Вообще во хмелю я делаюсь размазней — всех люблю, всех жалею, хочется всех приласкать, каждому сказать доброе слово. Даже с теми, кого терпеть не могу, становлюсь отзывчивым и открытым. Я искренне клянусь им в любви и верности. Во хмелю я способен всем все простить, оправдать любой поступок, побрататься с первым встречным… А на следующий день глаз не могу поднять от стыда. Я до одурения смотрю в стену и вообще валяюсь в постели до полудня, молчу и стараюсь ни о чем ни думать, пока алкоголь не выйдет из организма. Я злюсь на себя, презираю до смерти свое слюнтяйство, даю себе торжественное слово никогда не повторять ничего подобного. И так до тех пор, пока сознание не прояснится окончательно и все не станет на свои места. Вот тогда я выдвигаю успокоительный и утешительный довод: вчерашнее мое поведение должно стать уроком на будущее. Трудно припомнить, сколько подобных «уроков на будущее» я получил.
Без десяти одиннадцать.
Поскорей бы пришла Эка.
Я опасаюсь, как бы мой хмель не пошел по другому пути. Если мне кто-нибудь вдруг не понравится, приходится усмирять нервы. Иначе все может закончиться из рук вон плохо. Два-три раза я имел удовольствие обрушить свой гнев на некоторых особ.
Мне не хочется, чтобы Зураб Гомартели стал объектом моего бешенства, но уже пару раз я весьма подозрительно посмотрел на его плоский лоб. Неужели все, что он говорит сейчас (а говорит он не переставая битых полтора часа), все эти великолепные идеи вот так, без передышки, и рождаются в его мозгу? Или он выпаливает эти автоматные очереди, обдумав их еще до прихода ко мне?
Да, я, дескать, убежден, что именно ты и должен стать директором института. Да, да, я, мол, прекрасно знаю, что административная карьера тебя не очень-то прельщает, но в интересах института и науки необходимо принести себя в жертву. Несовместимость — вот что ждет любого пришельца со стороны.
— А не лучше ли нам сначала похоронить беднягу?
Такова моя первая и пока единственная за все это время фраза. Сама по себе она нейтральна и даже банальна. Но эффект ее оглушителен. До этого расслабленный Гомартели вдруг выпрямился, с испугом уставился на меня и окаменел.
Пауза продолжалась довольно долго. Я в упор смотрел на него, скривив губы в иронической улыбке. Я и сам не ждал подобного эффекта. Этому простенькому предложению, видимо, придало силу двухчасовое молчание. Именно оно зарядило его и придало ему высокое напряжение.
И без того холодные глаза Зураба совершенно заледенели под плоским лбом. Может, он почувствовал угрызения совести? Может, ему стало больно и стыдно от своего нетерпения? О нет, его булькающий, как болото, мозг еще не созрел для подобных переживаний. А испуг его проистекал просто из боязни потерять союзника.
Меня безмерно раздражает его овечий взгляд. Но еще больше бесит белый квадратный лоб, гладкий как экларский камень. С каким наслаждением я бы высек на этом лбу изящный узор.
Я чувствую, как во мне вздымаются белые барашки волн. Море заволновалось и заходило ходуном. Громадная волна поднялась на дыбы, опала и закипела бурунами. Я стараюсь утишить в себе шипение и рев воды, разбивающейся о скалы. Но волны накатываются ряд за рядом, сметая все на своем пути.
— Так я говорю, не лучше ли нам сначала похоронить беднягу?
Я чеканю каждое слово.
Прежней иронии как не бывало. Теперь в моем голосе слышится неприкрытая угроза.
Пауза.
На лице Зураба Гомартели отразилось такое страдание, что рев волн во мне сразу же утих.
— Потом будет поздно, слишком поздно!
Его заледеневшие глаза вдруг увлажнились. Он отодвинул непочатый стакан и вскочил на ноги.
От наметанного взгляда Зураба не укрылось, что ревущие волны уже не разбиваются о гранитные скалы. И он не преминул воспользоваться минутным затишьем.
— Ты ничего не понимаешь, Нодар. Пока ты преспокойно сидишь дома сложа руки, люди бегают в академию и всюду, куда нужно. Никого не заботит, что нас не принимают в расчет и тем самым наносят оскорбление всему институту. Неужели Леван Гзиришвили не подготовил смену, неужели ни один из нас недостоин встать во главе института? Невыносимо примириться с мыслью, что нам не доверяют. Неужели все дело в возрасте? А ведь мы прекрасно знаем, кто на что способен. Наши исследования, тем более твои, Нодар, стоят на десять голов выше их мышиной возни. Микромир и физика элементарных частиц — наша область, и мы даже близко никого не должны подпускать к ней.
Мне начинает нравиться темперамент Зураба Гомартели. Вот уж не ожидал от него такой прыти.
— Хорошо, давай усмирим гордыню и склоним головы перед чужаком, занимающимся совершенно другой областью физики. Но пока мы притремся друг к другу, пока изучим характер и наклонности друг друга, пока наладятся человеческие контакты и, наконец, пока наш новоиспеченный начальник соизволит вникнуть в существо наших исследований, пройдет не меньше двух лет. Два года, ты слышишь, Нодар, два года! Впрочем, ты и сам прекрасно понимаешь, что значит в нашем деле два года!.. — Пауза. — В области физики элементарных частиц у покойного академика не было других учеников, кроме нас. Я не могу назвать ни одного физика в Грузии, понимающего в этом больше нас. Почему же нам должны назначить руководителя со стороны? Если ты согласен, мы все безоговорочно поддержим твою кандидатуру и категорически потребуем назначить директором тебя. Надо действовать без промедления, сейчас же, сию минуту.
А вот и выглянуло солнышко. Умиротворенную тишину нарушает лишь робкий плеск волн и шорох гальки. На моем лице заиграла улыбка. Я едва сдерживаюсь, чтобы не расхохотаться. Зурабу Гомартели ужасно нравится собственный пафос. Это заметно даже простым глазом. Он вошел в роль и искусно поддерживает священный трепет в своем холодном теле.
Неожиданно на меня находит отвращение. Я с раздражением рассматриваю плоский лоб Зураба, мешающий мне разглядеть простенький механизм его мозга с двумя туго вращающимися шестеренками.
Здоровый, мускулистый восемнадцатилетний парень лежал в постели и думал.
Он чувствовал себя неуютно в этой темной старинной трехкомнатной квартире в Сололаке. Здесь все было непривычно. Непривычным был лепной, украшенный амурами потолок с богатыми хрустальными люстрами. Непривычной была городская обстановка, ну хотя бы эта громадная кровать с пышно взбитыми подушкой и пуховиком, на которых он теперь возлежал.
Ни тетка, ни члены ее семьи не пришли в восторг от прихода нежданного гостя. Это прекрасно почувствовал и он, и маленькая кудрявая собачонка, враждебно затявкавшая на него, как только он переступил порог квартиры.
Но он даже виду не подал, что заметил их холодность. Оскорбление он проглотил, но запомнил навсегда. Отступать назад было некуда. Юноша быстро сообразил, что излишняя чувствительность может лишь повредить делу. Ничего. Со временем он все им припомнит: и недовольно сжатые губы тетки, и иронические улыбки двоюродных братьев, вызванные его деревенским нарядом.
У него было энергичное лицо и жесткий взгляд, надежно маскирующий его гибкость и расчетливость. Лишь в случае, когда успех был обеспечен, он давал волю своей гордыне и непомерному честолюбию. Да, он держит в узде самолюбие и тщеславие, втайне надеясь, что наступит и его время! Он отлично владел собой и умело направлял свои страсти в нужное русло.
В вагоне он даже не вздремнул, но и теперь сон не шел. Юноша ехал в Тбилиси продолжать учебу. В выцветшей спортивной сумке была лишь смена белья, аттестат зрелости золотого медалиста и русско-грузинский словарик. Вот и все его состояние. Но зато у него была ясная цель — стать ученым, физиком. Он обладал поразительной целеустремленностью, огромной энергией, завидной силой воли и эластичным, гибким характером. Отступаться от намеченного он не умел, и если отступал, то из тактических соображений, как делают шоферы, отводя машину задним ходом, чтобы потом мощно и на полной скорости одолеть скользкий подъем.
Даже из вагона он вышел не сразу. Он еще долго сидел, прижавшись лбом к окну, и наблюдал за пассажирами и встречающими, суетившимися на перроне.
Наступало жаркое июльское утро.
Ночью, видно, прошел дождь, но влага ничуть не умерила жару. От жгучих солнечных лучей плавился асфальт. Впрочем, кто знает, может, по городским меркам это нормально.
И юноша неторопливо направляется к вокзальному выходу.
Возгласы, объятия и поцелуи вокзального люда, грохот грузовых вагонеток, снующих взад и вперед, хриплые окрики их водителей, протяжные гудки маневровых паровозов, надтреснутый голос радио. Как действует на деревенского паренька, приехавшего в город искать счастье, этот шум, этот нервный ритм? Его лицо невозмутимо спокойно. Он послушно вверяет себя людскому потоку, который непременно приведет его к воротам незнакомого города.
Какая жизнь кипит по ту сторону этих вожделенных ворот?
На мгновение он застыл у входа.
Может, он хочет, чтобы эта минута особо запечатлелась в его сознании?
А может, пытается осознать волнующее значение этой долгожданной минуты?
Торопливые прохожие немилосердно толкают юношу, но он не чувствует этого, а может, не обращает внимания. А может, в этом есть даже нечто вызывающее, упрямо утверждающее себя в бесконечной суете?
Вполне возможно, что, когда он столкнулся с напряженным ритмом грандиозного города, с незнакомыми людьми, с непривычной средой, порождающей острое чувство одиночества, с головокружительным и беспорядочным движением транспорта, он почувствовал себя еще увереннее, еще крепче. Ибо он не дрогнул, не испугался, не отступился от намеченной цели, не растворился и не утонул в этом диком круговороте.
Вполне возможно, что, став частицей окружающего, он даже успокоился.
Я вижу, как он неторопливо шагает по улице Челюскинцев. Ширина улицы и обилие транспорта безошибочно подсказали ему, что она ведет к центру.
Ориентиром он избрал Мтацминду. Безразличным взглядом окидывает он витрины магазинов, а его напряженное сознание, словно киноаппарат, фиксирует увиденное, чтобы навсегда запечатлеть в возбужденном мозгу.
В кармане у него адрес теткиного дома. Но он торопится к Мтацминде. Им вдруг овладевает лихорадочное желание увидеть город, в котором он отныне должен утвердиться, сверху. Ему не терпится целиком ощутить, прочувствовать сильный, огромный, живой организм, частичкой которого он становится с этой минуты.
Открытый вагончик фуникулера медленно ползет вверх. Город остается внизу, но его границы настолько расширяются, настолько растет поле обзора, что кажется — Тбилиси тоже поднимается вверх.
Минут через пять паренек стоит уже у каменных перил и задумчиво глядит на город. Над Курой навис серый, пропитанный пылью туман, заволакивающий небо в стороне аэропорта. Кажется, что старый Тбилиси целиком погрузился в воду, оставив на поверхности купола Авлабарской церкви, Нарикалу и Метехский замок.
А туман набирает силу и стелется против течения Куры. Вот уже нырнули в мутную воду купола церквей, и только серебристые кресты указывают на место их погружения. Лишь мощные плечи Нарикалы не поддаются напору мглы.
Тбилиси медленно, но неуклонно заворачивается в серый туман. Исчезают размытые контуры высоких зданий, гул машин едва достигает слуха. Надежно укутанный плотной пеленой город глухо урчит.
Юноша долго простоял в задумчивости, приглядываясь к городу, разлегшемуся под завесой тумана, к городу, в схватку с которым он отныне вступал.
Он беспокойно ворочается, ему неуютно в этой богатой, покойной, но чужой и холодной постели. Его утомили и возбудили обильные впечатления первого дня, проведенного в огромном и незнакомом городе.
Из соседней комнаты до него доносится шепот двоюродных братьев. Он зябко ежится, ему кажется, что они говорят о нем. Вспоминается ироническая улыбка, игравшая на их губах при его появлении.
На улице раздался треск мотоцикла. Он остановился возле ворот. Ворота, заскрипев, отворились, мотоцикл въехал во двор и затих. Потом послышался разговор, кто-то кого-то позвал, смех, резкий окрик. Полудремотное сознание не улавливает смысла слов. Смех, разговор, шорохи сплетаются и вновь расчленяются. Вокзал, Мтацминда, Тбилиси, распластавшийся внизу, словно невиданное, мычащее, многоногое, многоглавое чудище, укрытое слоистым туманом, многолюдные улицы, витрины магазинов, круговорот машин, белое здание университета, окошечко для приема документов на физфак, холодное лицо тети и ее унизанные перстнями пальцы, иронические улыбки двоюродных братьев, потолок в амурах, огромный черный рояль, треск мотоцикла — все это причудливо сливается, сплавляется воедино. И все это — начало новой его жизни. Он еще не знает, нравится ему это или нет, да он и не думает об этом. Он ждет не дождется наступления утра, чтобы погрузиться в жизнь города и найти свой собственный путь в сильном и вихревом его течении.
Пятнадцать минут двенадцатого. Через пять минут моя машина, стоящая во дворе, окажется под палящим солнцем.
— Дорогой Зураб! (Я с особым удовольствием произношу «дорогой».) Вы же прекрасно знаете, что я никогда не соглашусь стать директором Института физики элементарных частиц, если даже мне это предложат. Ведь вы знаете это, не так ли?
Зураб Гомартели не обращает никакого внимания на мое иронически-вежливое выканье.
— Знаю!
— Так вот, если знаешь, брось выламываться и скажи прямо, чего тебе надо!
Зураб растерялся; впрочем, вряд ли его состояние можно назвать растерянностью, он скорее похож на мышь, угодившую в ловушку и лихорадочно мечущуюся в поисках выхода. Он наконец понял, что карты его раскрыты и дипломатия потеряла всякий смысл. Плосколобый молодец явно стремился создать ситуацию, в которой бы я сам сказал ему: знаешь что, друг, давай-ка я предложу твою кандидатуру на место директора института. Но теперь он окончательно убедился, что от меня ему этого не дождаться.
— Да, ты прав. Я знал заранее — ты ни за что не согласишься стать директором. Но, ради бога, не считай мой поступок дипломатической уловкой. Должность эта по праву принадлежит тебе. Если ты дашь согласие, мы с радостью поддержим тебя и до последнего будем бороться за твое назначение. Но без ложной скромности скажу: после тебя директорский пост положен мне. Ты — талантливый ученый, отличный исследователь и экспериментатор. Обречь тебя на административную деятельность неумно, чтобы не сказать — преступно. Этим делом с успехом займусь я. Ты прекрасно знаешь, что это мне по плечу, да я и сам чувствую — мне за глаза хватит и ума, и энергии. Административная деятельность — моя стихия. Я буду руководителем, который до тонкостей разбирается во всех проблемах, стоящих перед институтом. Мне будут понятны все претензии и нужды научных сотрудников. Правда, мне трудно состязаться с тобой в эрудиции, в плодотворности научных исследований и постановке проблем, во мне не столь развита интуиция экспериментатора, однако и у меня есть свои сильные стороны, и я уверен, что в них мое преимущество. Я очень прошу тебя: не пойми меня превратно и не считай карьеристом. Я не карьерист, а человек дела. Я терпеть не могу нерешительности и непрофессионализма руководителя. Я всегда мечтал о настоящей профессиональной среде и работе без профанации. Я — сторонник рационализма и логичного развития научной деятельности. Я знаю цену времени, знаю, что это самый дорогой «товар» в жизни. Кто не знает цену времени, тот обрекает себя на прозябание.
Я буду всячески поддерживать тебя и всех других талантливых ученых, создам идеальные условия для научной работы. Не думай, пожалуйста, что я такой уж альтруист и стремлюсь только к вашему благу. Я буду руководителем, и одна веточка из вашего лаврового венка будет принадлежать и мне. Призываю тебя не считать наш разговор торговой сделкой. Я очень взволнован и говорю с тобой совершенно откровенно. Не обращай внимания на стиль и форму моего предложения. Я хочу, чтобы ты правильно меня понял, понял, что́ я хочу сказать, а не домысливал то, чего нет.
Я смотрю на часы. Десять минут первого. Солнце уже немилосердно раскалило капот моей машины.
Насколько благородной кажется мне моя машина по сравнению с Зурабом Гомартели! Добрая, тихая, настоящий друг, безмолвно подчиняющийся любому моему желанию. Теперь ее безжалостно налит солнце, а я вынужден слушать дурацкие тирады без пяти минут директора.
Я стою перед труднейшим выбором: либо плеснуть коньяк прямо в лицо этому деятелю, либо отвесить ему увесистую оплеуху, либо элементарно вышвырнуть его вон. Каждая из альтернатив соблазнительна.
Мысли мои вновь вертятся около машины. Солнце шаг за шагом, методично заливает ее лоснящееся желтое тело. Я встаю и шарю в карманах — ищу ключ от машины.
Претендент на директорское кресло явно изумлен моим индифферентизмом. Что скрывать, мне доставляет огромное удовольствие немножко позлить его. Что это? Садизм? Может, в каждом человеке таится садистское начало, пробуждающееся в соответствующих условиях. Если это действительно так, то сейчас оно проснулось во мне достаточно энергично. Вот так сразу и проснулось. И даже глаз не протерло со сна. О, я прекрасно знаю, какой огонь сжигает сердце Зураба Гомартели. Этот плосколобый субъект отлично понимает, что моя поддержка, парочка добрых слов в его адрес откроют ему дорогу в директорский кабинет. Понимает он и то, что, если я пойду против или просто отвернусь от него, не видать ему вожделенного кресла как собственных ушей. Лишь одного не понимает Зураб Гомартели — мне абсолютно безразлично, кто станет директором. Если подумать, лично для меня Зураб Гомартели — оптимальный вариант. Он отлично знает цену каждому сотруднику и не посмеет задирать нос. Его практической сметки и энергии хватит, чтобы создать нам все условия для работы. Естественно, что и сам он внакладе не останется… Я с плохо скрываемым раздражением смотрю на его неприятное лицо.
Почему запаздывает Эка?
Нет, все-таки лучше спуститься и переставить машину. Я перебираю пальцами ключи от машины. Их бренчание чертовски действует на нервы Зурабу Гомартели. Еще больше, наверное, бесит мое безразличие. Дай ему волю, он без сомнения всадит мне пулю промеж глаз. Однако насколько целеустремленным должен быть человек, чтобы совладать с такой ненавистью, чтобы усмирить клокочущую в теле злобу и как ни в чем не бывало с покорной мольбой в голосе разговаривать с тобой.
Старый президент пребывает в задумчивости.
Кто заменит академика Левана Гзиришвили?
В физике элементарных частиц не осталось ни одного признанного авторитета, ни одного человека, соответствующего должности директора и по научным заслугам, и по возрасту.
Молодые конечно же есть и талантливые и перспективные. Многие из них успели уже создать себе имя. У нескольких почти равные шансы на директорский пост. Но предпочтение все же отдают мне. Президенту так и было доложено: наиболее достойным кандидатом является Нодар Геловани. И добавили, что я наотрез отказываюсь от предложения.
Кандидатуры обсуждаются с разных сторон: сравниваются научные титулы и звания, на аптекарских весах взвешиваются регалии и заслуги. И круг претендентов неумолимо сужается. В конце концов остаются двое. И преимущество явно на стороне Зураба Гомартели. И парочка добрых слов, склонившая чашу весов в пользу Зураба, — результат его воистину завидной энергии и целеустремленности.
Меня поражает, а если быть точнее, тревожит энергия Зураба Гомартели. И вообще меня тревожат все энергичные люди. Я не в состоянии начинать и делать несколько дел одновременно. Даже переключение с одного на другое дается мне с немалым трудом. Более того, я теряюсь, впадаю в отчаяние, безнадежно раздваиваюсь.
Я человек настроения и часто оказываюсь жертвой эмоциональных стрессов. Достаточно мне узнать что-то неприятное — и дело тут же валится у меня из рук. Зураб Гомартели эмоционально выхолощен, но зато упорен и настойчив…
Старый президент погружен в раздумья.
«Зураб Гомартели?»
Бог весть, от какой мелочи, от какой безделицы зависит порой судьба человека. Только-только чаша весов склонилась в сторону Зураба Гомартели. Вопрос вот-вот должен решиться… Но… Один-единственный телефонный звонок может круто изменить все. По телефону можно услышать всякую всячину: и нечто важное, и сущий пустяк, а в итоге дело, которое, казалось бы, уже окончательно сладилось, вновь идет вкривь и вкось.
К примеру, у старого президента занемог внучек: температура тридцать шесть и девять. Подумаешь, скажете вы, ничего особенного, что это за температура, да еще летом. Но не забывайте, речь идет о ребенке… И как тут не расстроишься.
Вполне возможно, что звонят из вышестоящей инстанции с просьбой написать небольшую статеечку в газету или просто поздравить с юбилеем.
Внимание рассеивается. И микроскопическое преимущество, добытое Зурабом Гомартели, сходит на нет. Другие мысли занимают теперь президента. Не лучше ли вернуться к этому вопросу завтра, утомленно скажет он. И никто не посмеет возразить. А завтра президенту некогда, послезавтра — научная конференция, послепослезавтра — прием зарубежных гостей и осмотр академии. А потом наступят другие дни, дадут о себе знать иные проблемы…
И все же судьба благосклонна к Зурабу Гомартели.
Соискатель директорского кресла Института физики элементарных частиц одевается со строгим вкусом: просто, неброско, всегда чисто выбрит и подстрижен, как требует того его общественный статус. В рестораны ходит теперь крайне редко, а потом и вовсе забывает туда дорогу. На застольях и официальных банкетах довольствуется лишь половиной бокала вина. Тем самым он дает почувствовать представителям старшего поколения, что придерживается одинаковых с ними норм жизни…
Неожиданно выплывает новое имя — Кобахидзе, Роман Кобахидзе.
— Кто, кто? — переспрашивает президент.
Да, это новое имя возникает совершенно неожиданно. Так нередко бывает с охотником — ружье уже зачехлено и охота закончена, а из-за куста внезапно пулей вылетает косой…
Он работает в Дубне. Ему сорок лет, естественно, доктор наук. Недюжинный экспериментатор и воспитанный молодой человек (если, конечно, можно назвать молодым человеком сорокалетнего мужчину).
Назвавший имя Романа Кобахидзе дает ему отменную характеристику.
Микроскопическое преимущество Зураба Гомартели тает как снег.
Стоит подумать. В Институте физики элементарных частиц несколько человек в равной степени заслуживают директорской должности. И все они молоды. В физике элементарных частиц, как известно, нет сколько-нибудь пожилых и притом авторитетных ученых. Выделить хотя бы одного из молодых означает обронить яблоко раздора. Ведь все они дружат между собой, и вдруг завтра один из них сделается директором. Каждое его замечание будет восприниматься болезненно, как личное оскорбление, не будет конца обидам и трениям. А вот Роман Кобахидзе — совсем другое дело. Чужой человек не будет ущемлять самолюбия друзей. Правда, Нодар Геловани наиболее достойный кандидат, но что поделаешь, он даже слышать об этом не желает. Поэтому самое разумное в сложившейся ситуации — призвать Романа Кобахидзе, разумеется, если тот даст согласие.
Но нет, судьба воистину благоволит к Зурабу Гомартели.
Кто-то перегородил поток тяжелой доской и отвел его в сторону.
Леван Гзиришвили создал институт, вырастил целую плеяду ученых. Разве не оскорбим мы память большого ученого, отдав институт чужаку? Люди собственноручно возвели в горах огромную лабораторию, прогремевшую на весь мир. Да и как поставить во главе учреждения ученого (поймите меня правильно, я знаю Романа Кобахидзе как прекрасного специалиста, солидного и выдержанного человека), в глаза не видевшего ни лаборатории, ни института? Как на это отреагирует коллектив, не воспримет ли он эту акцию как неуважение к себе? Лично я считаю (повторяю еще раз, никаких чувств, кроме симпатии, я к Роману Кобахидзе не испытываю), что подобная реакция вполне справедлива, ибо такое решение вопроса будет означать неверие в силы сотрудников института.
Седовласый президент нетерпеливо постукивает о стол костяшками пальцев.
Чаши весов постепенно выравниваются, а затем незаметно склоняются на сторону Зураба Гомартели.
В таком деле торопиться не следует, вопрос достаточно серьезен, надо все хорошенько продумать, еще раз взвесить все «за» и «против». Ведь не горит же в конце-то концов!
На папках тщательно завязываются тесемки, все встают и гуськом покидают кабинет президента.
Президент снимает очки и энергично протирает их стекла платком.
Зураб Гомартели сидит за рулем молочно-белой «Волги», он торопится в лабораторию. Оставив позади хорошую дорогу, он сворачивает в ущелье, на серпантин. Машиной он управляет механически, многократно взвешивая, перебирая, оценивая свое минимальное преимущество. То оно кажется ему настолько незначительным, что во рту появляется привкус горечи, то, наоборот, его охватывает чувство радости и он невольно прибавляет скорость. Коллектив института и лично я, Нодар Геловани, держим его сторону и согласны работать под мудрым руководством Зураба Гомартели над дальнейшими исследованиями загадок микромира.
Что и говорить, мы бы могли занять недвусмысленную позицию, отвести кандидатуру Романа Кобахидзе и настоять на назначении Зураба Гомартели.
Но никто даже пальцем не шевельнет ради этого. Просто все (ну разве за исключением одного-двух сотрудников, которые и сами не прочь занять вакансию) согласны с кандидатурой Зураба Гомартели, и баста. Его назначение нисколько не заденет нашего самолюбия. Но мы даже пальца о палец не ударим в поддержку Зураба Гомартели, пусть решают сами.
Завтра Гомартели непременно должен быть в Тбилиси. Почему бы не повидать ребят сегодня? Нелишне пооткровенничать с ними, обласкать, психологически подготовить, приучить их к мысли о своем праве на директорство.
Временами он погружается в сладостные мечтания, щекочущие его тщеславие. Ведь Тбилисский институт физики элементарных частиц не какая-нибудь там рядовая исследовательская контора. Леван Гзиришвили создал ему мировое имя. Как-никак именно здесь впервые набрели на семейство мезонов. А чего стоит хотя бы сенсационная волна, захлестнувшая затем весь научный мир!
Мчится машина, и мысли быстро сменяют друг друга. В ущелье постепенно темнеет. Одиннадцать часов утра, но тучи так черны и тяжелы, что кажется, наступили сумерки.
Имя Зураба Гомартели мгновенно станет известно целой армии физиков, работающих в области элементарных частиц. Теперь он заявится в Дубну в совершенно ином качестве, совершенно иными глазами станут смотреть на него и в Серпухове, да и его выступления на разных там симпозиумах и конгрессах будут встречаться совершенно иначе. Да, теперь каждое слово Зураба Гомартели приобретет иной вес и иную цену — ведь за его спиной солидный институт и прогремевшая на весь мир лаборатория космических лучей.
Но куда подевались тяжелые японские часы, обременявшие Зурабово запястье? И где массивный перстень с печаткой а-ля Леван Гзиришвили?
А где модный костюм в полоску и фирменная рубашка?
И куда сгинули крупноглазые запонки, некогда весело сверкавшие на тщательно открахмаленных манжетах рубашки?
Теперь все это излишне, к чему привлекать внимание и возбуждать нежелательные эмоции?
Ущелье постепенно сужается. А вот и то место, где Зураб по обыкновению останавливает машину. Он выйдет из машины, осмотрит покрышки, затем довольным взглядом окинет Кавказский хребет, оставшиеся внизу и подернутые тонким прозрачным туманом селения.
Неужели он изменит традиции? Неужели не остановит машину?
Если остановит, значит, все в порядке, настроение в норме и сомнения отогнаны прочь.
Машина сбавила ход и медленно сползла с дороги.
Он бодро вышел из машины. Глаза его по-прежнему лучатся энергией. Если хорошенько присмотреться, лицо его светится радостью бытия. Он захлопнул дверцу машины, закурил и подошел к выступу скалы. Ого, никак он и курить начал? Что же, первый верный шаг уже сделан. Теперь его здоровым и незамутненным легким никотин нипочем. А вот солидности явно прибавит. Да нет, здесь я не прав — сигарета даст ему возможность обдумать вопрос и заполнить паузу в разговоре. Ведь давать ответ сразу ему вроде бы не пристало, зато после трех-четырех затяжек будет в самый раз. На четыре затяжки требуется время, так долго молчать как-то неловко. Но когда куришь, неловкость исчезает, да и движения делаются солидней и естественней. К тому же и ждущий ответа нервничает меньше.
Внизу в расщелине извивается река. Ее шум едва доносится. Удивительная тишина, не слышно даже птичьего голоса.
Зураб Гомартели потянулся, присел несколько раз и направился к машине.
Всё в полном порядке.
Его насквозь рационализированное сознание не упустило ни малейшей детали, все взвесило, определило, учло и расставило по своим местам. Он убежден: если не случится чего-то из ряда вон выходящего, до директорства — рукой подать. Приятная легкость разлилась по всему телу, а шаг сделался пружинистым и четким.
Ждать осталось совсем немного, ну, от силы неделю, не больше, и все окончательно утрясется. Завтра с утра пораньше надо вернуться в Тбилиси. Кто знает, может, вопрос решится уже послезавтра на заседании президиума. Главное теперь — вовремя добраться до лаборатории и дать почувствовать каждому, что между ним и директорским креслом не существует никаких преград.
Он затянулся напоследок, швырнул окурок в пропасть и сел в машину. Не успела дверца захлопнуться, как машина стронулась с места. Что и говорить, машиной он управляет мастерски.
Минутная передышка, легкая разрядка и чистый воздух ущелья придали ему бодрости. Он прибавил скорости и четко сформулировал цель — добраться до лаборатории за два часа.
Лишь одного не мог предусмотреть Зураб Гомартели — испытание ждало его тут же, в каких-нибудь пяти минутах езды.
Неужели человек не ощущает приближения беды? Неужели предчувствие не предупреждает его о грядущей опасности? Но тогда каким же образом я догадался о смерти матери, едва заслышав шаги Гии? Может, этот импульс сообщил мне сам Гия своим робким, необычным появлением? Но ведь я не видел его? И потом, как мне удалось определить, что вошел именно Гия? Как, каким образом я почувствовал все это?
Но почему же тогда Зураб Гомартели не чувствует, что через пять, уже через три минуты он собьет четырнадцатилетнюю девочку?
А вот я страшно переживаю три минуты, отделяющие его от беды. Убийца и жертва неотвратимо сближаются друг с другом. Жертва идет медленно. Впрочем, это мне кажется, что медленно. Девочка погоняет теленка. Зураб Гомартели приближается к своей жертве со скоростью семьдесят километров в час. Девочка торопится домой, чтобы поспеть к детской телепередаче. А Зурабу Гомартели не терпится добраться до лаборатории. Семьдесят километров в час — огромная скорость для разбитой, извилистой, узкой дороги. Гомартели не щадит ни себя, ни машину.
Остается одна-единственная минута.
Неужели он по-прежнему ничего не чувствует?
Я весь дрожу от напряжения.
Еще полминуты, пятнадцать, десять, пять секунд…
Я больше не могу. Я зажмуриваюсь от страха. Столкновение неизбежно. Все предопределено заранее, год, три, пять лет назад… Решено! В тот самый день, в тот самый час, в ту самую секунду, когда девочка появилась на свет. Потом должно было пройти четырнадцать лет, и вот…
Три секунды, две, одна…
Мертвый поворот…
Девочка перебежала дорогу. Зураб Гомартели изо всех сил жмет на тормоза и круто берет влево. Машину резко развернуло, и она стала поперек дороги.
Как страшен был удар, словно мозг одновременно пробуравил миллион электросверл! Он в отчаянии бьется головой о руль и не осмеливается вылезти из машины. Девочка вся в крови валяется в стороне от дороги. При столкновении ее отбросило бампером.
Машина по-прежнему стоит поперек дороги. Двигатель заглох.
Зураб Гомартели судорожно сжимает руками руль. Он никак не может вспомнить, когда заглох мотор. Повернув ключ, он вновь запускает двигатель. Затем дает задний ход и разворачивает машину на Тбилиси.
Все, что случилось за этот короткий отрезок времени, сознание Зураба Гомартели не удержало. Он не осознал, не почувствовал, когда заглох мотор, не запомнил, как развернул машину на Тбилиси.
В эту минуту сознание его было целиком поглощено одной мыслью. При столкновении он отчетливо увидел испуганные и залитые страшной мукой глаза. Раздался ужасающий скрежет тормозов и вопль девочки.
Потом?
Потом тысячи мыслей со страшной скоростью пронеслись в его мозгу.
Зураб Гомартели понял, что все погибло. Ему грозила тюрьма — как минимум четыре года.
«Зачем я поехал, зачем?!»
«Почему я не залил бензин во Мцхете, ведь задержка могла спасти меня от беды!»
«Почему я не подвез тех женщин в черном, что встретились мне у Мцхеты. Минутной остановки вполне бы хватило, чтобы я оказался вне опасности…»
Потом?
Потом в его сознании, сменяя друг друга, проскакивают лица жены и детей, покрасневшие от слез глаза близких, ехидные улыбки врагов.
Когда он решил повернуть на Тбилиси?
Нет, он никак не может вспомнить этого, но от факта никуда не денешься — машина идет по направлению к Тбилиси.
Инстинкт самосохранения подсказал ему бежать в Тбилиси. А может, сработал другой инстинкт, приказавший не трогаться и не скрываться трусливо с места происшествия? А может, страх погубить карьеру в конце концов превозмог страх стать убийцей?
Помертвев от ужаса, он вышел из машины. У девочки перелом обеих ног, рядом с ней натекла лужа крови. Глаза, полные мольбы и боли, полуоткрыты, тело пульсирует, как умирающее сердце. Левая рука сломана, правой рукой она бессильно царапает землю, пытаясь опереться и приподнять голову.
Внезапно в мозгу Зураба Гомартели созрела самая страшная мысль, какая только могла прийти в голову человеку.
Зураб Гомартели дрожал, с испугом озираясь по сторонам, но страшная мысль, страшное решение постепенно овладевали им и порабощали его.
Сознание его померкло, на лице проступила синева, тошнота подступила к горлу. Он по-волчьи огляделся — вокруг ни души.
Вытянув шею, он заглянул в пропасть. Дорога шла по самому ее краю, стена почти отвесно обрывалась вниз, туда, где еле слышно шумела река. Гомартели повернулся, еще раз огляделся по сторонам и, не заметив никого, бросился к девочке. Руками он приподнял ее за плечи. Мозг его работал с поразительной быстротой, и он сообразил, что брать девочку на руки нельзя, иначе запачкаешься в крови. Он осторожно потянул девочку на дорогу. Из горла девочки вырывались страшные звуки — то ли клекот, то ли мычание. Перебитые ноги послушно тащились за туловищем, оставляя на дороге кровавые следы.
От невыносимой боли девочка открыла глаза и посмотрела на Зураба. Не выдержав этого молящего взгляда, он отвел глаза в сторону и так продолжал тянуть обмякшее тело. Увидев выступ скалы, девочка поняла, что ее ожидало.
Поздно кричать, умолять, просить пощады. Слух и сознание Зураба Гомартели отталкивали бессвязные слова, как стальная стена — маленькие камешки, брошенные слабой рукой. В сознании его запечатлелись лишь глаза, расширившиеся от страха и изумления.
Завороженный этими глазами, он застыл на миг, словно изваяние. До слуха его донесся шорох камешков, увлекаемых падающим телом.
Зураб Гомартели очнулся и бегом бросился к машине.
«В Тбилиси!» — билось в сознании.
«В Тбилиси, в Тбилиси, в Тбилиси!» — эхом отзывалось ущелье на его решение.
Как можно скорее, как можно скорее надо убираться отсюда. Как можно быстрее надо влиться в главную магистраль. А там уже можно незаметно раствориться.
Заметив ехавшую ему навстречу машину, он сбросил скорость и придал лицу безразличное выражение. Большая скорость непременно привлечет внимание, диктует ему кто-то, поселившийся в его мозгу.
«А вдруг он увидит кровь?»
«А вдруг он остановит машину?»
Сомнение вползло ему в душу.
«Если увидит, непременно заподозрит меня. Неужели он запомнил номер машины?»
Новое открытие — он совершенно мокрый. А он даже не успел заметить, как вспотел.
Еще двадцать километров — и он на автостраде. А там он смешается с потоком машин и навсегда заметет свой след. Главное, не повстречаться со знакомыми — в Тбилиси надо вернуться незамеченным.
Огромный хребет натянут тетивой лука.
Еще пять километров.
Еще два, один…
Зураб Гомартели влился в стальную реку и стал одной из ее волн.
Он вздохнул с облегчением, надежда вновь пробудилась в глубине его сердца. Теперь главное — вовремя приехать в Тбилиси.
«А вдруг на машине какой нибудь след?»
«Нет, надо еще чуть-чуть проехать».
Еще пять километров осталось позади. Он съехал на обочину и остановил машину. Потом с беззаботным видом осторожно вылез из машины. Сначала осмотрел покрышки, затем просунул руку в окошко и открыл капот. Сделав вид, что изучает мотор, он незаметно ел глазами бампер. Ни единой вмятины, лишь кое-где едва заметные пятнышки ссохшейся крови. Он спокойно вытащил из кармана платок, тщательно протер никелевые части, а затем, завернув в платок камень, зашвырнул его подальше. Только теперь он вздохнул с облегчением.
До самой автострады он доехал так, что не встретил ни одной машины, кроме того самого «жигуленка».
«Неужели он запомнил номер моей машины?»
«Но зачем, спрашивается, ему было запоминать его?»
«Главное вовремя добраться до Тбилиси, помыть машину, а потом зайти к кому-нибудь в гости. Утром меня видели в Тбилиси, и вечером я должен показаться на глаза многим. Из Тбилиси я сегодня никуда не выезжал. Слава богу, я никому не обмолвился, что собираюсь в лабораторию».
«На всякий случай завтра утром надо как следует осмотреть машину. Но почему завтра, я и сегодня еще успею осмотреть ее. В конце концов часам к пяти я буду в Тбилиси».
«Да, сегодня я никуда не выезжал из Тбилиси, целый день мотался по городу. Лучше всего по приезде заявиться в академию, чтобы меня видело как можно больше людей».
Вот маленький пригорок, а там внизу раскинулся Гори. «Еще полтора часа, и я в Тбилиси».
«Надо ехать осторожно, без превышения скорости, чтобы не дать инспекторам ни малейшего повода».
А вот и Гори уже позади.
Зураб Гомартели окончательно взбодрился.
Где-то затерялся страшный крик, отдававшийся в его ушах. Не видел он уже и изумленных, молящих глаз девочки, не слышал шороха камешков, увлекаемых падающим телом.
До спасения осталось каких-то два шага.
Я посмотрел на часы. И вскочил как ужаленный. Теперь моя машина стоит на солнцепеке.
— Я скоро вернусь! — грубо бросил я Зурабу Гомартели и сбежал по лестнице.
Вот уже с полчаса, как машина стоит под палящими лучами солнца. Я дотронулся рукой до раскаленного металла, и сердце мое сжалось. Потом виновато распахнул дверцу. В лицо ударил спертый жар. Я опустил все стекла и, включив мотор, перегнал машину на теневую сторону.
До самого вечера я могу быть спокоен. Теперь солнце подступит к машине лишь в половине шестого.
Я вновь дотронулся рукой до капота. И, покачав головой, направился к подъезду.
Неожиданно в голову мне пришла гениальная идея. Точнее, идею эту подсказал мне пустой желудок, окончательно озверевший от коньяка. Я не раздумывая бросился в булочную напротив моего дома, а затем зашел в гастроном, купил колбасы, пару бутылок шампанского и коньяку.
Дверь в квартиру я толкнул ногой. Зураб Гомартели изволил встать и стоял у окна, созерцая улицу.
На стук двери он быстро обернулся и, заметив в моих руках покупки, несколько оживился. Видно, в нем опять пробудилась надежда договориться со мной. «Теперь, когда мы вновь сядем за стол, разговор пойдет начистоту», — лихорадочно отстукивал его практичный умишко. Еще бы, ему кажется, что мой поход за покупками уже означает молчаливое согласие. К нему вновь вернулась энергия. Он ловко отобрал у меня бутылки и поставил их на стол. Потом схватил нож и нарезал хлеб и колбасу.
Шампанское я унес на кухню, оставив на столе лишь коньяк. Когда я возвратился в комнату, коньяк был уже открыт.
Вот теперь я чувствовал себя спокойно. Машина до вечера будет в тени. Бензобак полон доверху. Тормоза я отрегулировал еще вчера. А раз машина в полном порядке, то квадратный лоб Зураба Гомартели раздражает меня не так уж сильно. Теперь меня не очень удивляет, что он сбросил со скалы маленькую девочку. Я удивился бы гораздо больше, если бы он поступил иначе.
— Выпьем за успех нашего дела! — лихо говорит он и чокается со мной. Он выплескивает коньяк в рот и довольно жмурится. Это уже кое-что значит. Бокал с шампанским все еще стоит на столе. Лед совершенно растаял. Он бы ни за что не выпил и эту рюмку коньяка, если бы не надеялся на что-то. Да, хлеб и колбаса окончательно убедили его, что я желаю с ним пооткровенничать.
Ну что ж, я скоро навсегда убью в нем эту надежду!
В его энергичном и насквозь рационализированном мозгу, вне всякого сомнения, совершенно подавлена клеточка предчувствия.
Не ответив на тост, я медленно цежу свой коньяк. Потом с наслаждением поедаю хлеб с колбасой.
— Надо ускорить изготовление магнита. Я сразу поеду в Ленинград. Незачем откладывать это в долгий ящик. Потом устрою так, чтобы весенний симпозиум провели в Тбилиси, а не в Серпухове. К тому времени магнит уже будет задействован.
Аппетита у меня как не бывало. Я откидываюсь на спинку стула и, прищурив глаза, смотрю на Зураба Гомартели.
— Пост директора, естественно, сначала предложат тебе. Если ты согласен, я умолкаю. Повторяю еще раз, ты наиболее достоин кресла руководителя института. Но ты говорил, и я совершенно с тобой согласен, что никакие должности тебе не нужны. Ты — талантливейший экспериментатор, и отвлекать тебя на административные дела просто преступно.
Я уже не слушаю его. Я стараюсь восстановить в памяти интонацию, с которой он произнес слово «талантливейший». Интонация способна до бесконечности увеличить значительность слова. Зураб Гомартели придал ему такое качество, которого я, безусловно, не заслуживаю.
— Твое слово будет иметь решающее значение!
Все, что он сказал после «талантливейшего», я пропустил. Теперь я услышал его слова так, словно поймал, в транзисторе другую станцию.
— Если ты поддержишь меня, мы победим без всякого «но» (Хм! «Мы победим»?). Я верю в свою энергию, верю в свой практический талант и прозорливость. Не сочти за похвальбу, но я прирожденный организатор, да и не только организатор, я к тому же неплохой ученый. И ты это прекрасно знаешь. Мои организаторские способности всегда будут находиться в полном согласии с научным предвидением. Я, как никто другой, в состоянии интуитивно прочувствовать, глубоко проникнуть в сущность ваших предложений и соображений. Я сумею направить работу института в русло требований науки завтрашнего дня. Я охотно буду принимать любые деловые советы, и это никак не ущемит моего самолюбия. И все потому, что у меня нет дурацкой амбициозности иных руководителей…
— Не волнуйся, дорогой, и поумерь свой пыл, ты непременно будешь директором Института физики элементарных частиц. Если желаешь, могу даже поспорить с тобой. Идет?
Я замечаю, как засверкали его глаза. Мои слова, наверное, звучат для него как музыка.
— За твое здоровье! — я поднимаю рюмку и криво улыбаюсь ему.
— За успех нашего совместного дела! — напомнил он мне свой предыдущий тост.
— О, нет. Я хочу выпить лично за твое здоровье, Зураб Гомартели!
Мне не нравится мой тон. В нем явно слышится угроза. Надо взять себя в руки, иначе моему будущему начальнику не миновать трепки. А ведь это не совсем этично.
— Итак, лично за тебя! — повторяю я.
Вот так будет получше. Угроза бесследно исчезла, и на смену ей пришла теплота. Отлично. Значит, я все еще владею собой.
— Ты будешь нашим директором, тебя непременно назначат. Поэтому нечего пороть горячку и нервничать. Но только не рассчитывай на мою помощь. Мешать я тебе не стану, а это уже кое-что значит. Если меня спросят, какой, дескать, товарищ Зураб Гомартели, я отвечу: отличный. Вот это я могу тебе обещать твердо. Ведь в самом деле, не скажу же я, что ты убийца. Еще вчера ты щеголял в джинсах, сегодня, в эту чертову жарищу, ты паришься в костюме. Ну что ж, ты прав, так и нужно на этом этапе (я особо налегаю на «этот этап»). Я вижу, ты тщательно постригся, подбрил бакенбарды («бакенбарды» прозвучало совсем уж по-актерски). Твой массивный перстень куда-то испарился, что ж, и в этом ты прав, зачем колоть людям глаза. Я даю тебе полную свободу говорить всем, кому только заблагорассудится, что я даже в мыслях никогда не держал сделаться директором института. Я и сейчас стою на своем. И вообще я не уважаю колеблющихся людей. Разве имеет какое-либо решающее значение, кто будет моим начальником? Не будешь ты? Ничего страшного, назначат кого-нибудь под стать тебе. А может, даже гораздо хуже тебя. Неужели от этого что-нибудь изменится?
— Нодар!
— Никаких «Нодаров», и вообще не лучше ли нам сначала похоронить беднягу.
— Нодар!
С каким отчаянием смотрят на меня его неприятные глаза, ни за что не подумаешь, что обладатель этих жалких глаз такой энергичный и пробивной. Я гляжу на него и чувствую, как туман заслоняет мое сознание, Кто знает, что бы я натворил, не раздайся звонок в дверь.
Слава богу, Эка! Только она и звонит так — два слабых прерывистых сигнала, вот и все.
Зураб Гомартели почему-то вздрогнул, вскочил со стула и окаменел.
Я с трудом поднялся со своего места. Распахнув дверь, я едва не вскрикнул от изумления: из-за спины Эки выглядывало улыбающееся лицо следователя.
— Не беспокойтесь, мы случайно столкнулись в подъезде.
В словах следователя ощущалась претензия на шутку.
— А я и не беспокоюсь, просто удивился.
Как только я вернулся в комнату, в глаза мне бросилось разочарованное лицо Зураба, настроение у него вконец испортилось. Еще бы — наши переговоры обрывались на безнадежной ноте, а продолжения не предвиделось. Он с трудом растянул губы в улыбку и вежливо поздоровался с Экой.
— Завари нам чаю! — обращаюсь я к Эке.
Потом тяжело опускаюсь на стул и предлагаю следователю последовать моему примеру. Я не скрываю, что его приход не доставил мне особого удовольствия.
— Я пойду!
В голосе Зураба Гомартели отчетливо слышится отчаяние.
— Ну что ж, иди. И будь спокоен. Все будет так, как тебе хочется.
Я даже не пошел его провожать. Он осторожно захлопнул дверь.
— Я принесу вам стакан, — говорю я следователю и собираюсь встать.
Видно, Эка, услышав мои слова, принесла стакан.
— Не беспокойтесь, я пить не буду!
Я все-таки налил.
Удивляюсь, как люди умудряются скрывать дурное расположение духа (или доброе), а вот у меня все написано на лице.
— Я знаю, вам неприятен мой визит! — попытался улыбнуться следователь.
— Мне просто неприятно видеть следователя.
Эка на кухне, но я чувствую, с каким напряжением прислушивается она к каждому моему слову. Она понимает, что я могу взорваться в любую минуту. Ей достаточно одного взгляда, чтобы точно определить, что творится у меня на душе, какие мысли зреют в моем мозгу.
Я без слов предлагаю следователю выпить. Он отрицательно качает головой и отодвигает стакан в сторонку.
— Ваша воля, — говорю я и залпом осушаю свой стакан. Упираюсь локтями в колени и обхватываю руками голову. Я вижу, как медленно качнулось все вокруг. Сначала поплыла комната, а затем уже все остальные предметы. Вроде бы я выпил немного. Наверное, пошаливают нервы.
«Бутылка шампанского — раз, — подсчитываю я про себя, — без одного стакана, который и сейчас стоит нетронутым, — Зураб так и не удосужился его выпить. Почти целая бутылка коньяка — два».
Я успокаиваюсь. После такого ни один нормальный человек не будет трезв. Кто пьет и не пьянеет — просто кретин.
Вспомнив, что напротив меня сидит следователь, я быстро поднимаю голову. Не знаю, какое у меня было выражение лица, но следователь без промедления встает со стула.
— Нам лучше повидаться завтра. Сегодня, я вижу, вы не расположены к разговорам.
— А по мне, нам лучше вообще не видеться больше. Я ни слова не смогу добавить к тому, что уже сказал.
Эка мгновенно оказалась в комнате.
— Но остались еще кое-какие формальности.
— Эка, проводи гостя!
— Нодар! — слышу я встревоженный Экий голос.
— Не волнуйся, детка! — с тихим бешенством говорю я.
К иронической «детке» она давно привыкла.
Следователь медленно выпрямляется, но в этой медлительности и спокойствии сквозит сила. Избалованное властью лицо позеленело от нанесенного оскорбления.
— Всего доброго! — он явно адресуется к Эке. Потом резко поворачивается и выходит.
Понятия не имею, какое при этом у него было выражение лица. Стараюсь угадать — появилась ли улыбка на губах. А если и появилась, то какая — гневная или угрожающая? А может, он улыбнулся только для того, чтобы разрядить неловкость?
— Я принесу тебе чаю.
— Иди сюда!
— Я за чаем.
— Иди сюда, тебе говорят! — Эка в испуге подошла ко мне. Она, верно, почувствовала, что со мной творится неладное. — Садись ко мне на колени.
Она не осмеливается перечить.
Мне приятно тепло ее тела. Закрыв глаза, я прижимаюсь головой к ее груди и крепко обнимаю за талию. Лишь сейчас я чувствую, как дрожат мои руки.
Эка обхватила руками мою шею и прижалась щекой к волосам.
Внезапно на лоб мне упала слеза. Эка беззвучно плакала. За слезой последовала другая, потом еще одна…
Я не двигаюсь, будто не чувствую, что Эка плачет.
«Что случилось, что с тобой, разве дело — напиваться с утра?»
«Какая разница, когда напиваться?»
«Тебя что-то тревожит, Нодар?»
Эка ерошит мои волосы.
«Мне очень тяжко, Эка, ты даже не знаешь, насколько тяжко!»
«Скажи мне, что тебя мучает. Может, я хоть немного смогу помочь тебе».
«Как ты сможешь помочь мне, Эка? Разве ты можешь спасти человека от убийства и продажности, от воровства и измены, от равнодушия и садизма? Минуту назад я сидел с убийцей и чокался с ним…»
«Не говори глупостей, Нодар!»
«Так тебе это кажется глупостью, да? А завтра этого убийцу назначат директором института, моим начальником. Наверное, меня спросят, что он за человек. И как ты думаешь, что я на это отвечу? «Отличный товарищ, лучшего не сыскать», — вот что я отвечу, вместо того чтобы заявить: «Да он же убийца — сбил машиной четырнадцатилетнюю девочку, а потом, еще живую, сбросил в пропасть!»
«Что ты говоришь Нодар?!»
«А что ты думала! Ты знаешь, сколько людей на свете пользуются репутацией благородных, добрых, человечных, отзывчивых?! И все потому, что они родились под счастливой звездой и у них никогда не было нужды проявить свою истинную натуру. Просто не подвернулось случая, когда ради спасения своей карьеры, ради сохранения своего благополучия они могли убить человека, предать друга, народ…»
«Нодар, замолчи, мне страшно!»
«Кто знает, сколько убийц и предателей сойдет в могилу с репутацией порядочного человека… Кто судьи, и кто рассудит правого и виноватого, убийцу и порядочного человека? Может, бог, которого не существует, а если и существует, то безжалостно молчит?»
«Нодар, я умоляю тебя, замолчи!»
«Я не люблю тебя больше, Эка, я не могу тебя обманывать. И не потому, что ты надоела мне и сердце мое охладело к тебе. Нет. Я просто опустошен и непригоден для любви, не говоря уже о семье. Я не желаю, чтобы мой сын жил среди убийц и предателей, если, конечно, он и сам не станет убийцей и предателем. Я не хочу иметь детей, Эка! И знаешь почему? На земле еще живут и рождаются люди, которые способны нажать на кнопку где-нибудь над Хиросимой и превратить в клей триста тысяч человек, а потом преспокойно поужинать, приласкать любимую женщину и посмотреть телепередачу. Я не хочу, не хочу, ты слышишь?!»
— Что с тобой, Нодар?
— Я не хочу, Эка, не хочу, ты слышишь?
— Нодар! Нодар, Нодар! — слышу я издалека отчаянный крик Эки.
Потом…
Я лечу в пропасть с головокружительной скоростью, холодный воздух свистит в ушах, и я рассекаю его своим телом. Перепонки вот-вот лопнут.
Внезапно наступила мертвая тишина.
Потом…
Потом я ничего не помню.
Я с трудом разлепил тяжелые веки.
Надо мной склонилось испуганное и заплаканное Экино лицо.
Я постепенно прихожу в себя. Видно, лоб мой разгладился и лицо прояснилось. Только теперь я догадываюсь, что лежу в постели, а на груди у меня мокрое полотенце.
Я вновь закрываю глаза и нашариваю рукой Экину руку. Эка угадывает мое желание и вкладывает свои пальцы в мою ладонь. И я осторожно несу эти прекрасные, нежные пальцы к своим похолодевшим и посиневшим губам.
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
— Эка, завари кофе и прихвати с собой в термосе.
— Что еще?
— Больше ничего. Фрукты мы купим на рынке.
Я открываю капот машины. Потом направляюсь к высокому раскидистому вязу и ложусь в его огромной тони. Подложив под голову руки, я невесело гляжу в синее небо.
Жарко.
Половина первого.
Птицы уже угомонились. Лишь шум Арагви приятно ласкает слух.
Эка сидит рядом со мной, положив голову на согнутые колени, и о чем-то думает.
Слева виднеется Ананурская крепость. Из утомительно однообразной зелени застывшего пейзажа резко выламываются ее белые стены.
Справа над нами нависает огромная скала. Зелень листвы еще не успела утерять упругость блеска. Прохлада ущелья недолго сохраняет молодость листвы.
Я взглянул на машину, и на душе у меня сделалось хорошо. Мне кажется, что через открытый капот она со всей силой и жадностью втягивает в свои легкие здоровый, живительный воздух Арагвского ущелья. Утром я подбавил воды в аккумулятор, до отказа долил тормозной жидкости. Я специально помыл мотор, хотя он еще не был загрязнен. В дороге я явственно ощущал, как легко он тянет. Почти каждый подъем я одолевал на четвертой скорости.
Только сейчас я осознаю, что за всю дорогу не вымолвил ни слова. То я прислушивался к ритмичному гудению мотора моего красного «жигуленка», то проверял на подъемах силу третьей и четвертой скоростей, то…
То — и в основном — думал о самоубийстве моего учителя.
Эка тоже ни разу не нарушила молчания, наверное, ждала, когда я начну разговор.
Что же все-таки случилось, отчего я вдруг онемел, почему сижу как воды в рот набрал?
А ведь еще недавно мы не давали друг другу рта раскрыть.
— Посмотри направо, вот так маки!
— Видишь фазана?
— Где он, где?
— Вот он, сидит на кустике слева, видишь?
— Не вижу.
— Да вот же он, взлетел, теперь видишь?
— Да, да, вижу, какой же он красивый!
— Ты любишь меня?
— Убери руку, не то мы сорвемся в пропасть!
Но Эка не обращает внимания на притворное возмущение и как ни в чем не бывало ерошит мои волосы.
Мне удивительно приятно прикосновение ее нежных пальцев, и я умолкаю.
Резкий поворот.
— Эка, держись!
— Нодар, останови, женщина с ребенком!
— Сколько раз я тебе говорил, не забивай себе голову всякой чушью. Пассажиры на дорогах никогда не переведутся. Слава богу транспорта хватает, и они как-нибудь доберутся и без нашей помощи. Я хочу быть с тобой, слышишь, только с тобой и ни с кем больше!
— Но, Нодар, ради ребенка.
Я торможу и задним ходом подъезжаю к женщине с ребенком. Я уже порядком успел от них отъехать.
Эка в знак признательности сжимает мою руку. Женщина в черном сначала посадила ребенка, а потом уселась сама.
— Вам куда? — спрашивает Эка.
— Нам во Мцхету. Мы возле Бебрис-цихе сойдем, если можно.
Полуобернувшись назад, Эка с нежностью смотрит на малыша.
— Как тебя звать? — спрашивает она маленького мальчугана.
Мальчик застеснялся и не говорит ни слова.
— Сосико, Иосиф его зовут. Ты чего это замолчал?
— Сколько ему лет?
— Скоро пять.
— Тебе неприятно быть со мной наедине, — говорю я Эке, когда мы остаемся вдвоем.
— Ничего не случилось, просто подвезли женщину с ребенком!
— Ну еще бы, землетрясения конечно же не случилось. Я в кои веки еле-еле вырываюсь из этого треклятого института, и все ради того, чтобы побыть с тобой. Я не испытываю никакого желания отдавать свое настроение на растерзание каким-то незнакомым пассажирам или даже друзьям и знакомым.
— Простите, если можете, уважаемый Нодар, сие больше не повторится! — говорит Эка таким тоном, что пирамида, возведенная в моем сердце злостью, моментально рушится и бесследно исчезает.
— Нодар, фазан!
— Какой тебе еще фазан, сойка это, вот кто!
— А вот и нет, настоящий фазан!
— Перестань так на меня смотреть, не то мы загремим с обрыва!
— Ну и что из того? Разве плохо погибнуть вместе!
Даже глупости, произнесенные любимой женщиной, доставляют удовольствие.
Дорога резко выпрямляется, словно у туго натянутого лука внезапно перерезали тетиву.
Впереди никого. Правой рукой я притягиваю к себе Эку и чмокаю ее в щеку.
Она не сопротивляется, но потом вдруг вскрикивает:
— Осторожно, Нодар!
Мы любили прогулки по Боржомскому ущелью, особенно осенью. Мы часами смотрели на склоны гор, пестреющие тысячью оттенков. Багряные и желтые зубчатые листья легко кружились в прозрачном воздухе и плавно пикировали на холодеющую землю.
— Эка, может, махнем на море? — спросил я однажды, когда Мцхета осталась позади.
— Ты с ума сошел!
— Почему же? — Я смотрю в машинное зеркальце. — Неужели я похож на сумасшедшего?
— Но что скажут дома?
— Пошлем телеграмму из Батуми. Впрочем, зачем ждать Батуми, можно и из Гори. Или позвоним, на худой конец.
— Нет, ты действительно сошел с ума!
— Если подумать, что мы потеряли в Батуми? Лучше махнуть в Кобулети. Там теперь никого не встретишь. Мы будем совершенно одни. Когда я с тобой, мне никого не хочется видеть.
Я лгал, хотя в эту минуту действительно так чувствовал. Вообще-то мне всегда доставляло удовольствие появляться на людях вместе с Экой. Мне нравилось, когда внезапно воцарялась тишина, а ребята, ошарашенные красотой Эки, вскакивали со своих мест и, поправляя галстуки, наперебой приглашали ее присесть.
Но теперь я не лгал. Теперь мне хотелось быть наедине с Экой. И чтобы ни одного знакомого лица.
Эка ничего не ответила, лишь улыбнулась уголками губ. Она все еще думала, что я шучу.
— Я не шучу, Эка.
— Брось говорить глупости!
— Нет, все-таки лучше поехать в Батуми, поживем в «Интуристе». В нем есть своя прелесть.
— Ты по-прежнему шутишь?
— Ну, так ты сейчас увидишь, как я шучу.
— Не мчись понапрасну. Я все равно не смогу с тобой поехать!
Я открываю глаза. Коршун чертит в небе круги. Эка, задрав голову, смотрит на него. Коршун — светло-коричневый, с белыми манжетами на крыльях. Медленно и гордо парит он над землей. Временами он исчезает из виду, точнее, могучие ветви вяза скрывают его от наших глаз. Я насчитал уже пятый круг. Коршун ни разу еще не взмахнул крыльями, так и летает, распластавшись в воздухе. От легкости и красоты его полета у меня щемит сердце.
Неожиданно коршун взмахнул крылом и взмыл вверх. При следующем заходе он снова взмахнул крылом на том же самом месте и взлетел еще выше. Так повторилось несколько раз: при каждом новом заходе он на одном и том же месте взмахивал крылом и поднимался все выше и выше.
Я прикидываюсь спящим и исподтишка наблюдаю за Экой.
Эка, задрав голову, не сводит с коршуна глаз.
Интересно, о чем она сейчас думает? В другое время она тараторила бы без умолку и поминутно тормошила бы меня: «Смотри, смотри, какой коршун. Боже мой, как красиво. А круги, круги какие!»
А теперь?
Теперь она молчит. Кто знает, сколько времени наблюдает она за коршуном?
Вдруг коршун взмахнул крылами, затем сложил их и камнем ринулся вниз, на землю. Секунда, а его уже и след простыл.
Я быстро закрываю глаза, по-прежнему притворяясь спящим.
Потом снова слегка приоткрываю веки и взглядываю на Эку. Она сидит, уткнувшись лицом в колени.
— Не заплывай далеко, Нодар!
Я послушно возвращаюсь назад и, поравнявшись с Экой, ныряю под нее. Моей спины касается ее нежный, скользкий живот. Потом я выныриваю на поверхность и плыву рядом с ней. Я не могу отвести глаз от ее ладного тела, легко скользящего по зеленовато-синей воде. Я перехожу на быстрый кроль и оставляю Эку далеко позади. Когда мои уши на какое-то мгновение оказываются на поверхности, сквозь шипение воды до меня доносятся обрывки Экиных возгласов. Я не могу разобрать, что она кричит. Впрочем, об этом нетрудно догадаться — мы довольно далеко заплыли от берега, и она зовет меня вернуться назад. Я останавливаюсь и жду Эку.
— Вернемся назад, мне страшно!
Я жду, когда она подплывет поближе. Потом плыву ей навстречу брассом. Эка медленно приближается. Мы соприкасаемся губами, и я целую ее. Соленая морская вода лезет мне в рот, но я не обращаю на это никакого внимания. Мне даже нравится тонкая прозрачная перегородка, возникающая между нашими губами.
— Давай вернемся, Нодар!
И Эка поворачивает к пляжу!
«Поворачивает».
Разве этим словом можно выразить красоту Экиных движений? Как ловко и сильно взмахнула она своим упругим телом! Сжалась, словно пружина, и вновь распрямилась. Как весело закипела вода от ритмичных ударов ее длинных породистых ног! Как легко вспарывает она воду неуловимым движением тонких рук, оставляя за собой пузырчатый, лохматый шлейф!
Перейдя на кроль, я вновь обогнал Эку, потом, развернувшись и набрав в легкие побольше воздуха, ловко поднырнул под нее. И вновь моей спины касается нежный, скользкий Экин живот.
Лодка едва колышется на безмятежной глади моря. Лишь ленивые, почти незаметные волны переливаются вокруг.
Я медленно повожу веслами, и лодка скользит в открытое море.
Вечер.
Заходящее солнце постепенно теряет силу. В желтые лучи уже вкралась краснота.
Эка раскинулась на корме, и длинные ее волосы свисают к самой воде. Соленая морская вода настолько утяжелила густые волосы, отливающие в лучах заходящего солнца, что кажется — некто невидимый, ухватившись за волосы, изо всех сил стремится затащить беспечную девушку под воду.
Я гребу осторожно, словно боюсь нарушить покой и умиротворенность дремлющего моря. Капли, насквозь пронизанные лучами солнца, срываются с лопастей весел, и кажется, что в море падают осколки цветного хрусталя.
Эка прикрыла глаза, и я без утайки, с наслаждением смотрю на ее длинные стройные ноги, высокую тугую грудь, раскинутые тонкие руки. Я не знаю, спит она или просто нежится в теплых лучах. Нет, наверное, все же спит. Она чувствует мой взгляд, чувствует, как я любуюсь ее прекрасным телом. Но она молчит и не открывает глаз, видно боясь спугнуть блаженство, птицей опустившееся в нашу лодку.
А солнце совсем побагровело. Теперь я уже не щурясь смотрю на солнце, лишившееся былого жара. Оно как будто сделалось больше и, прибавив в скорости, быстро летит к горизонту.
Я гребу энергичней, и лодка легко несется к погружающемуся солнцу. Осколки цветного хрусталя стремительно осыпаются с весел. Экины волосы еще глубже уходят в воду.
— О чем ты думаешь, Нодар? — не открывая глаз, спрашивает Эка.
— Мне не до мыслей, я только и делаю, что любуюсь твоей красотой.
На сцене или в другой обстановке, на людях, фраза эта прозвучала бы патетично и фальшиво. Но как естественна и бедна она теперь — и в малой степени не выражает чувства, овладевшего мной.
Эка улыбнулась.
Я впервые вижу улыбку на лице женщины с закрытыми глазами. Впрочем, может, видел и раньше, но не обращал внимания.
Береговой линии уже не видно.
Я бросаю весла.
А солнце уже вонзилось в горизонт. Теперь оно смахивает на огромный красный шар, накачанный газом.
У горизонта море отливает золотом, а возле берега сливается с тончайшей пеленой тумана.
— Солнце зашло, Эка!
— Я вижу, — не открывая глаз, отзывается Эка.
Раскаленное красное солнце уже коснулось поверхности моря, и его жар передался водной глади. Она сначала воспалилась, а затем, зашипев, закипела.
— Эка, ты видишь, море кипит!
— Вижу, — с закрытыми глазами отвечает Эка.
Постепенно солнце растворилось в воде.
Я докурил сигарету, потом размахнулся, чтобы швырнуть окурок подальше в море, но рука застыла в воздухе. Я погасил сигарету о весло и, достав из брюк, валявшихся на днище лодки, коробок с сигаретами, запихнул в него окурок.
На море ложится мгла. Мне кажется, что на водную гладь набросили темно-синее морщинистое покрывало.
Послышался рокот мотора. Рокот постепенно нарастал, и в ноздри вдруг ударил бензиновый дух, особо ощутимый на море.
Глиссер еще далеко, но нетрудно догадаться, что он направляется к нам. Наверное, спасатели.
Я обернулся. Глиссер на полной скорости вспарывал воду. Потом, задрав нос, он эффектно описал круг возле лодки. Море заволновалось, и беспорядочная рябь подбросила лодку, словно щепку.
Птица, долго не покидавшая места, облюбованного на нашей лодке, вдруг сорвалась и бесследно растворилась в воздухе.
Эка догадалась, кто и зачем подъехал, но глаз все-таки не открыла и даже не поменяла позы. Экино тело мерно раскачивалось вместе с лодкой, и по лицу ее было видно, что это ей доставляет удовольствие.
Рядом с водителем глиссера грозно вырос дочерна загорелый юноша с мускулистым торсом и рупором в правой руке. Однако, увидев ладную Экину фигуру, он внезапно успокоился и уже вполне миролюбиво пророкотал в рупор:
— Вы в пяти километрах от берега. Очень прошу вас вернуться назад.
Он явно преувеличивал. Мы отошли от пляжа километра на три. Но возражать я не стал и, развернув лодку к берегу, сильно взмахнул веслами.
Очертив полукруг и вызвав основательное волнение на море, глиссер понесся прочь.
Вскоре рокот мотора заглох вдали.
— С каких это пор они стали такими вежливыми? — спрашивает Эка.
— Это целиком заслуга вашей фигуры, уважаемая Эка.
Волны, поднятые глиссером, постепенно схлынули, уменьшились и вновь лениво разлеглись на морской глади.
— Что нас ждет в будущем? — неожиданно проговорила Эка.
— Что ты сказала? — Я не сразу понял, что она имеет в виду.
— Я спрашиваю, что ждет нас в будущем?
— А-а-а, — до меня наконец дошел смысл сказанного.
Краткая пауза.
— Я не желаю думать о будущем. Теперь мне хорошо. Впрочем, хорошо — не то слово, я счастлив. И я хочу до мелочей четко прочувствовать и ощутить каждое мгновение, впитать его в себя и навечно запомнить каждой клеточкой своего существа. Бог отпустил человеку слишком мало счастливых дней и часов. И если уж наступил этот счастливый день, надо как зеницу ока беречь каждый его миг, каждую его частичку.
— Простите, уважаемый Нодар, а я-то, грешным делом, думала, что вы физик!
— Да, я физик, уважаемая Эка, и прошу не путать меня с поэтами.
— С поэтами? О, нет. Ваши суждения скорее попахивают философией.
— Только этого еще не хватало! — с напускной обидой говорю я.
— Прошу простить, если я невзначай обидела вас, уважаемый товарищ физик. Видимо, относительно философии у меня несколько более романтичные представления, нежели у вас.
Все еще не открывая глаз, она улыбается. Не меняя позы, она подтягивает левую ногу. Гладкое, точеное колено еще больше подчеркивает удивительную пропорциональность ее породистого тела.
Дождливый вечер.
Эка сидит в кресле.
Отец, обхватив голову руками, сидит возле письменного стола и не мигая смотрит в одну точку.
Мать сидит в кресле напротив и мокрым платком вытирает слезы.
Лишь брат, скрестив на груди руки, стоит, привалившись плечом к стене. В глазах его светится гнев, и, видно, ему стоит немалых усилий сдерживать себя.
«Так где ты шлялась эти три дня?» — с бешенством цедит он сквозь зубы.
Молчание.
«Может, ты все-таки скажешь?»
Молчание.
«Говори, иначе я придушу тебя своими руками».
Вновь молчание, тягостное, вызывающее. Эка упрямо уставилась в пол.
«Сейчас же отвечай, не то…»
Мать и вскрикнуть не успела, как брат подскочил к Эке и схватил ее за горло.
«Ты у меня ответишь, отвечай, слышишь!»
«Джаба!» — нашлась наконец мать и, бросившись к сыну, оттащила его от дочери.
Дочь, не издав ни единого звука, вновь опустилась в кресло.
«Я больше не могу! Сколько еще она будет марать наше имя?! Мне стыдно товарищам на глаза показываться!»
«Джаба, успокойся!» — истерически вопит мать.
«Я все равно убью либо ее, либо того молодчика».
«Джаба, успокойся!»
Это уже отцовский голос, жесткий и гневный.
«Что значит — успокойся! Вы бы хоть спросили, с кем и где она шлялась!»
«Вы все прекрасно знаете, с кем и где я была».
Спокойный голос Эки вконец взбесил Джабу, и, кусая губы, он пулей вылетел из комнаты.
«Джаба!» — бросилась вслед за ним мать.
«Джаба!»
Но Джаба был уже на улице. Мать вся в слезах вернулась в комнату и со стоном упала в кресло.
Пауза.
Напряженная, грозовая тишина.
«Что ты с нами делаешь, дочка, чем мы перед тобой провинились? Почему ты заставляешь нас нервничать, мы и так убиты горем! Почему ты мараешь в грязи наше доброе имя, почему ты ни с кем не считаешься? Мы прожили жизнь, ни разу не запятнав честь семьи. А сегодня я носа не могу со стыда высунуть. Что скажут соседи и близкие, друзья и сотрудники? Да они и так только и говорят что о нас. Зачем давать людям пищу для сплетен, зачем? Почему ты порочишь честь нашей семьи?»
«Почему ты порочишь честь нашей семьи?»
Эта фраза застряла в сознании Эки и, как магнитофонная лента, раз за разом прокручивалась в нем.
«Почему ты порочишь честь нашей семьи?»
«Потому ты порочишь честь нашей семьи?»
«Почему ты порочишь честь нашей семьи?»
«Я вырастил вас, ни разу не повысив голоса», — продолжал отец.
Эка знает, что в спокойствии отца дремлет буря, но не может заставить себя слушать его. Отдельные фразы доносятся до нее обрывками, словно их принесло ветром откуда-то издалека: «Мы с твоей матерью пожертвовали всем ради вас»… «Мы ничего не знали, кроме семьи»… «Только вы с братом и были предметом всех наших забот»… «Мы ни разу не запятнали себя»… «Ваше благополучие и воспитание было единственной целью нашей жизни»… «Мы и теперь не дадим в обиду честь нашей семьи и никому не позволим топтать ее достоинство!»…
Экин мозг отражает эти фразы, как зеркало солнечные лучи.
А в сознании вновь и вновь прокручивается магнитофонная лента с одной-единственной фразой:
«Почему ты порочишь честь нашей семьи?»
«Почему ты порочишь честь…»
«Почему ты порочишь…»
«Почему…»
А ветер все несет и несет издалека обрывки отцовских фраз:
«Вспомни хотя бы один случай, когда твое желание не было исполнено…»
«Вспомни хотя бы один случай, когда мы доставили тебе огорчение…»
«Доставили тебе огорчение…»
«Доставили тебе огорчение…»
На магнитофонную ленту записалась еще одна фраза. Записалась и стала назойливо прокручиваться в сознании.
«Вспомни хотя бы один случай, когда мы доставили тебе огорчение»…
«Доставили тебе огорчение…»
«Доставили тебе…»
Маленькая одиннадцатилетняя девочка гордо выступает рядом с отцом в фойе оперного. Тоненькие пальцы доверчиво покоятся в большой теплой отцовской ладони.
Отец одет в черный дорогой костюм, сшитый специально для театра. Белую рубашку украшает широкий галстук в красную полоску. Новые модные ботинки празднично поблескивают на ярком электрическом свету.
Представительный красивый молодой мужчина походит больше на актера или художника, нежели на начальника крупного строительного управления.
На матери — длинное платье из черного бархата. Нитка японского жемчуга придает ему строгую элегантность.
Девочка с чувством гордости глядит то на отца, то на мать. Она замечает, с каким почтением приветствуют ее родителей встречные. Все управление присутствует на сегодняшнем спектакле. С отцом стремится поздороваться каждый, каждый стремится перекинуться с ним словцом или просто улыбнуться ему.
Многие даже не осмеливаются подойти поближе и уважительно кланяются издали. Некоторые же, наверное из начальства, сначала целуют руку матери, потом здороваются с отцом и наконец треплют по щеке девочку, заученно приговаривая: «Как она выросла, как похорошела».
Девочке не понравился взгляд одной молодой женщины, которая, по-видимому, была гораздо моложе ее матери. Не понравился еще на улице, при входе в театр. Пораженная ее красотой и изяществом, девочка сразу выделила эту женщину из толпы. Она невольно перехватила насмешливый и враждебный взгляд, которым та с головы до ног смерила ее мать.
Тогда она не придала особого значения злобному взгляду молодой и красивой женщины. Лишь еще раз увидев ее стройную фигуру, маячившую поодаль, девочка насторожилась. Женщина стояла к ним вполоборота и, казалось, вообще не замечала их, но достаточно было одного-единственного мимолетного ее взгляда, чтобы девочка безошибочным чутьем определила и запомнила всю меру ненависти, сквозившую в нем.
Во время второго антракта и она подошла к отцу. Если же быть точным, не подошла, а как бы невзначай столкнулась с ним в коридоре.
Молодая женщина была в простом платье спортивного покроя, еще больше подчеркивавшем ее молодость. На фоне симпатичной и солидной матери она казалась совсем юной и хрупкой.
Три улыбки, одновременно засиявшие на трех лицах, не смогли погасить огня, полыхавшего в их сердцах.
«Ба, и Тата тоже тут!» — воскликнул отец.
Фальшивый его голос больно резанул слух девочки.
«Тата… Тата Ботковели…» — внезапно всплывает в памяти маленькой девочки ее имя и фамилия.
«Здравствуй, Тата», — щебечет мать.
«Здравствуйте», — неловко ежится Тата.
«Как она похорошела! Я не видела ее целую вечность», — бросает мать супругу и берет Тату под руку.
Мать и Тата идут впереди, а девочка с отцом покорно следуют за ними. От глаз маленькой девочки не укрылись ироничные усмешки, мелькающие на губах некоторых встречных. Она явственно ощущает, что люди эти, не в силах скрыть любопытства, пытаются нарочно столкнуться с ними, дабы собственными глазами увидеть и убедиться, как дружески, рука об руку прогуливаются вместе жена начальника управления и Тата Ботковели. Малышку безжалостно пронзают глаза, полные любопытства и злорадной насмешки.
Третий звонок.
Для девочки он звучит как сигнал спасения.
Мать с улыбкой прощается с Татой, берет за руку дочку и вместе с отцом ведет ее к двери амфитеатра.
В коридоре гаснет свет. Лишь маленькие лампочки, прикрепленные к стене, мерцают вполнакала.
«Уйдем отсюда, папа», — остановилась у входа девочка.
«Что ты сказала?» — не понял отец.
«Я хочу домой».
«Домой?»
«Да, домой, мне плохо, очень болит голова».
Интуиция виноватого безошибочно оценивает ситуацию.
«Что ж, идем, дочка».
Беспечно сказанная фраза не снимает напряжения, возникшего между ними.
«Куда вы идете, вы что, не в своем уме?»
Это уже голос матери.
О, сколько всего перемешалось, сплелось, сцепилось, сплавилось в этом голосе: отвращение, отчаяние, мольба, страх, требование!
«Ты же видишь, ребенку не по себе».
«Можно потерпеть и еще немножко, если уж она столько терпела».
В этой острой, как бритва, фразе, естественно, подразумевались не только два предыдущих акта спектакля.
«Уходить до окончания спектакля нельзя. Или ты хочешь заставить говорить весь Тбилиси?»
Голос матери жесток и безжалостен, решение твердо а неколебимо. Она и в следующем антракте будет гулять рука об руку с Татой, с беспечной улыбкой на лице вести с ней светскую беседу, а время от времени и похохатывать над ее шутками. Ну и что из того, что хохот ее будет насквозь фальшивым и деланным, — главное, в корне пресечь сплетни, отбить к ним охоту у любителей до чужой подноготной. Главное, честь семьи. А оскорбление и злобу можно похоронить, задушить.
Потом…
Потом — бессонная ночь.
Грубые, омерзительные фразы глухо проникают в комнату сквозь стенку, и чуткое, как радар, детское сознание отчетливо улавливает каждую из них.
Время от времени раздается тихий, но требовательный свистящий шепот: «Тише, дети проснутся!»
Время от времени слышится ставшее ненавистным словосочетание «Татаботковели».
Время от времени…
Утром девочка видит, как обескровила и сломила маму одна-единственная ночь.
С тех пор маленькая девочка не ходит в оперу вместе с родителями, но никто не чувствует молчаливого протеста оскорбленного ребенка, никто не видит растерзанного детского сердечка, никого не волнует, что яд, пролитый в непорочную душу ребенка, медленно отравляет все его существо.
Однажды…
Однажды раздался телефонный звонок.
Трель этого звонка до сих пор пронзительно раздается в ушах…
Может, она каким-то шестым чувством угадала, кто звонит?
Может, именно с тех самых пор и осознала она все, чтобы потом навсегда сохранить в памяти то мгновение, когда увидела, как зеленая краска незаметно вкралась в багровость отцовского лица?
«Да, да… Успокойся… Завтра, завтра… Сейчас не время… Как ты не понимаешь, что… Я сказал, завтра… Ладно, ладно, иду…»
Мама в кухне взбивает яичные желтки.
Она уже знает, кто звонил.
И отец знает, почему вдруг замолкла взбивалка…
«Ладно… Иду…»
Он осторожно опускает трубку на рычаг и, окаменев, смотрит на телефонный аппарат.
Из кухни опять доносится звук взбивалки.
Отец лихорадочно натягивает пиджак.
«Куда ты собрался?» — наивно спрашивает мать, словно и не слышала телефонного разговора, словно и не догадывается, кто звонил.
«Я скоро вернусь. Пойдем со мной, дочка!»
Ребенок не может отказать отцу и неохотно одевается, хотя ей до смерти не хочется видеть озлобленные глаза той женщины.
Такси.
Затем проспект Руставели и скверик возле Кашветы.
Девочка еще издали заметила Тату Ботковели. Она сидела на длинной скамейке, заложив ногу на ногу, и курила.
Она еще издали ощутила тонкий аромат французских духов. Яд лился из ее глаз. При виде их женщина даже не пошевелилась. Она по-прежнему сидела, откинувшись на спинку скамейки, и жадно затягивалась. Она лишь мельком скользнула взглядом по лицу девочки, но этим все было сказано.
Девочка испугалась — из зрачков Таты Ботковели на нее глянули две змеи.
«Здравствуй», — потерянно поздоровался с ней отец.
«Ты больше никого не удосужился прихватить с собой?»
Наглый и вызывающий тон больно резанул девочку по сердцу.
«Пойди, дочка, купи себе мороженого».
Слезы затуманили глаза потрясенной девочки, она судорожно сглотнула тяжелый железный шарик, внезапно застрявший в горле.
А потом — встревоженный отцовский зов, его лицо в красных пятнах, бессвязная, запинающаяся речь…
Лицо женщины стало еще более хмурым, в красивых глазах затаился беспощадный гнев, и держалась она еще более вызывающе и непримиримо.
Потом…
Потом дни, полные грязи и позора, превратившие маленькую девочку в зрелую печальную женщину.
Сквозь стенку вновь просачиваются фразы, произнесенные то с осторожностью, то свистящим шепотом, то с гневом, а то и с отчаянием. Вырисовывается неприглядная омерзительная картина, и нежная душа девочки задыхается от болотного смрада.
Мать самолично идет к Тате Ботковели, умоляет ее, просит, унижается, чуть ли не валяется у нее в ногах, плачет горькими слезами, пытаясь уговорить ее пойти с ней к врачу.
Семья спасена. Ее честь и престиж сохранены и укреплены в глазах людей. Вскоре муж с женой отправляются в путешествие по Прибалтике. Спустя две недели они со счастливыми лицами возвращаются назад. Из окна вагона они весело и энергично машут родственникам, друзьям и сотрудникам, пришедшим на вокзал, чтобы встретить их.
Затем богатое застолье, смех, радость, песни. А на журнальном столике, на рояле и даже на телевизоре валяется множество фотографий, запечатлевших счастливых путешественников. Они, обнявшись, красуются перед объективом на фоне старинных готических строений Таллина и Вильнюса.
Потом…
Потом гости уходят…
И на утомленных лицах комедиантов, сбросивших наконец маски, сквозит печаль. Смех и веселье сменяются горестным молчанием. Муж и жена, как и прежде, расходятся по разным комнатам, чтобы в одиночестве промаяться всю грядущую постылую ночь.
Маленькая девочка чувствует, как переполняется слезами ее сердце… Чувствует, как шевельнулись в ее душе ненависть к отцу и отвращение к матери. Как она была бы счастлива, если бы мать, оскорбленная в своих лучших чувствах, навсегда ушла из дому, уведя за руку детей. Насколько она была бы горда, если бы родители сохранили свое достоинство, если бы они выбрались из грязного болота, в которое погружены по горло, и одним махом разрушили то лживое и ужасное, что на языке окружающих называлось семьей.
Маленькая девочка с омерзением и страхом вышагивала по комнатам, поросшим ядовитыми грибами.
«Может, ты соизволишь сказать нам, что собираешься предпринять? Долго ли ты еще намерена шляться по горам и долам, по городам и весям, из гостиницы в гостиницу… гостиницу…»
Отцовский голос треснул. Упоминание о гостинице вконец доконало его: глаза налились бешенством, и кровь ударила в голову. Он задохнулся и замолк, словно позабыл все слова на свете.
«Скажи что-нибудь, дочка, скажи что-нибудь, — вклинилась в разговор мать. — Ты, верно, решила нас угробить. Неужели тебе не жаль своих родителей, неужели тебе не дорога честь семьи?!»
«Скажи хотя бы, кто он такой, что из себя представляет, чем занимается? И что он тебе обещает или что намерен делать дальше? До каких же пор может так продолжаться, до каких пор мы будем хорониться людей, до каких пор честь нашей семьи будет втаптываться в грязь?!»
Дочь почувствовала, что в отце просыпается зверь.
«Позора и грязи нашей семье не занимать!» — с отчаянием выкрикнула Эка. В обычно добрых и нежных ее глазах вспыхнул гнев. Копившаяся годами горечь прорвала плотину и грозно зарокотала.
«Чего вы от меня хотите, что я вам сделала?! Я навсегда уйду из дому, уйду куда-нибудь или покончу с собой…»
Трещина в плотине стала шире — Эка вскочила на ноги. В мозгу ее завертелись тысячи беспокойных мыслей, как рыбешки, сталкиваясь и расшибаясь, бились отчаянные решения. Кто знает, какая из рыбешек, задыхающаяся без кислорода и осмелевшая от обреченности, сумела бы выскочить наружу…
«Может, вы объясните мне, чем я вас позорю, чем я порочу честь семьи, честь, которой мы… вы… не имели, и которую мы… вы… общими усилиями давно похоронили. По горло в смрадном болоте, мы из кожи вон лезли, чтобы пустить пыль в глаза окружающим, отстаивали выхолощенные символы чести и семейного благополучия».
А вот уже плотина сметена напрочь.
«И какой же ценой вы оплачивали эти символы? Ценой унижения собственного достоинства и глумления над собственной личностью, ценой обкрадывания собственной души. Вы были готовы на любую жертву, на любую мерзость, вы были готовы закрыть глаза на все, терпеть, пресмыкаться, сделать несчастными себя и других, лишь бы спасти и сохранить эти мнимые символы. Для вас они значили гораздо больше, чем достоинство, честь, любовь, дети…»
«Заткнись!..»
Дочь ухватилась рукой за щеку, на которой багрово отпечаталась отцовская пятерня.
Одновременно со звуком пощечины раздался истошный материнский вопль.
Потом…
Потом статичная сцена: опустошенный, окаменевший отец, жалко взирающий на дочь, подавшаяся вперед и застывшая на ходу мать, с искаженным от отчаяния лицом и неожиданно совершенно успокоившаяся Эка. Она стоит улыбаясь — пощечина, видно, отрезвила ее.
Что означает улыбка, играющая на губах Эки и так не вяжущаяся с тоской, разлившейся в ее глазах?
Жалость?
Иронию?
Отвращение?
Она и сама не смогла бы вразумительно ответить на это. А может, она и не улыбалась вовсе. Может, просто чуть приоткрывшиеся губы создали иллюзию улыбки?
Нет. На ее губах действительно появилась улыбка. Видно, энергия переживания всего происходящего, до поры до времени таившаяся в какой-то из клеточек ее мозга, преобразовалась в улыбку.
Молчание затягивалось.
Наконец Эка, отняв руку от щеки, направилась к своей комнате. Едва успев закрыть за собой дверь, она без сил опустилась на пол.
— Нодар, ты кого-то любишь?
Слова Эки, словно ток высокого напряжения, прошили мое тело и молниеносно заставили меня сесть. Расслабленность исчезла без следа.
Эка, обхватив руками голову, выжидательно смотрела на меня.
Некоторое время я не сводил с нее сердитых глаз, а потом опять лег на спину, подложив под голову руки. Глаза мои вновь устремились в синеву неба. Отвечать на такой вопрос я счел излишним.
Пауза.
Честно говоря, я уже позабыл, о чем она меня спрашивала, и думаю совсем о другом. Я перескакиваю от одной мысли к другой; Внешне они как будто совершенно не связаны друг с другом, но если поднапрячься, связь между ними обнаружить можно. Это выглядит точно так же, как если бы я переходил реку, перепрыгивая с камня на камень.
— Я тебя серьезно спрашиваю, ты кого-то любишь?
Я опять подскочил и, схватив Эку за волосы, повернул к себе.
— Тебе не совестно?
— Что же, в таком случае, могло так внезапно измениться?
— Ты думаешь, внезапно?
— Ты прав! — высвободилась она из моих рук. — Я была настолько слепа, что до последнего дня не смогла угадать конца. Может, ты влюблен в кого-то? Скажи мне без утайки.
— Я никого не люблю и вряд ли полюблю в будущем. Пойми, я и сам не знаю, что со мной происходит. Ты думаешь, я охладел и не люблю тебя больше? Что ж, возможно, я действительно уже не люблю тебя, но не знаю, смогу ли жить без тебя. Понятия не имею, что со мной станется, каково мне будет, если ты бросишь меня. Я устал, смертельно устал, я выхолощен, а в душу мне закралась, ржавчина. У меня ни к чему нет интереса. Ничто меня не волнует, даже на преодоление простейшего препятствия у меня недостает энергии, и я в отчаянии. Наверное, я неточно выражаю то, что хочу сказать? Что меня утомило, что выхолостило? Я вроде бы не болен, и на бессилие жаловаться грех. Что же тогда расслабило мою душу?
Пауза.
Сигарета.
Изумленные глаза Эки.
Тень коршуна вновь прочертила гору над Арагви, потом скользнула в лощину и черным пятном растеклась по камням.
Я взглянул вверх. Коршун летел к Ананури, летел медленно, красиво, гордо, если вообще коршуны обладают чувством гордости.
— Мне никогда не пришлось пережить волнения великих страстей, и их тяжесть не обременяла мою душу. Не пришлось мне испытать и горечи больших разочарований. Для своего возраста я достиг завидных успехов в науке. Может, я ждал большего, может, стремился к большему и мною овладело чувство недостаточности? Не думаю. Величие и громкое имя никогда не привлекали меня.
Пауза.
И вновь расширенные от изумления зрачки Эки.
— Может, меня сломили царящие вокруг нас равнодушие и безразличие, порожденные выматывающим жилы напряжением современной жизни? А может, каждодневные ложь, лицемерие, вероломство смазали, поистрепали и обезличили наши эмоциональные центры? Не знаю, Эка, понимаешь, не знаю. Могу сказать только одно: все в моих глазах потеряло цену. Все сделалось ничтожным. Слышишь, Эка, нич-тож-ным!
Я чувствую, как загорелись мои глаза, как прервалось дыхание и защемило виски.
— Не думай, пожалуйста, что к этому выводу меня привело самоубийство Левана Гзиришвили. Последний отчаянный шаг моего учителя лишь подтвердил мою правоту.
В зале не меньше трехсот человек, не меньше трехсот первоклассных физиков. Трудно, почти невозможно увлечь, покорить, переключить на твою волну такое количество высокоинтеллектуальных, ультраталантливых индивидов.
Деревянная стандартная трибуна сдвинута к самому краю сцены, черная головка микрофона похожа на воробья, усевшегося передохнуть.
Академик, опершись на тяжелую ручку кресла, стоит посреди сцены. Отказавшись от трибуны и микрофона, он избрал форму дружеской беседы. Он говорит уже целых два часа, но еще ни разу не присел в кресло, которое поставили на сцену по его желанию. Может, кресло — просто деталь режиссерского замысла? Сцена задрапирована тяжелым черным занавесом, и человеку, случайно забредшему сюда, могло показаться, что академик декламирует стихи.
Он говорит неторопливо, искусно управляя своим бархатным баритоном и четко проставляя акценты. Мягкий юмор, остроумные сравнения, многозначительные паузы органично сменяют друг друга. Его высокий лоб, его глаза, светящиеся за стеклами очков, его вдохновенная, блестящая речь, искрящаяся улыбка действуют на аудиторию магически. А как мастерски владеет он руками, как лаконичны, многоречивы и пластичны его жесты! А сколько перевидали мы ораторов и даже актеров, которые никак не могли совладать со своими руками! Невооруженным глазом видно, как беспокоят их руки и они не знают, куда их девать, что с ними делать. И руки бессмысленно и неприкаянно тычутся куда попало, лихорадочно вздымаются и опадают, так и не найдя пристанища.
Академику семьдесят два года. Моложавая фигура выдает его пристрастие к спорту.
Академик знакомит аудиторию с новейшей теорией плазмы и тонкостями недавнего эксперимента. Я с напряжением слушаю сообщение о достижениях наших коллег и постепенно осознаю, что целиком нахожусь под неотразимым обаянием речи академика. До сих пор я даже представить себе не мог, что лекция по физике, пусть даже о самых сенсационных ее открытиях, сможет так перехватить горло.
Плазма не имеет ничего общего с тем, чем занимаемся мы, но о достижениях в этой области я осведомлен достаточно хорошо. Академик поведал нам о многих интереснейших новинках и до мельчайших нюансов разъяснил их научное значение. Артистизм изложения, поразительное умение очертить проблему, ритмическое разнообразие речи создавали полную иллюзию проникновения в неведомые миры. Даже уже известные вещи обернулись вдруг новыми гранями, уровнями и измерениями. Но нас увлекала не изысканная логика, даже не научная глубина, а выражение, проявление его личности. Никакое совершенство технического устройства, никакой великий научный подвиг не изумляют и не поражают меня так, как совершенство человека. И я не знаю более сложной проблемы в этом бескрайнем мире, нежели проблема человеческого Духа.
«Форен Куин в лос-аламосской лаборатории получил плазму температурой в десять миллионов градусов по шкале Кельвина и продержал ее в течение пяти миллионных долей секунды. — В голосе академика зазвучали торжественные нотки. — Американский ученый заявил: «Это лишь начало, мы должны получить плазму температурой в сто миллионов градусов и продержать ее в стабильном положении на протяжении двух третей секунды». Всего лишь два месяца тому назад, а если быть точным, 23 ноября, советские физики под руководством академика Арцимовича смогли получить плазму температурой в тридцать миллионов градусов и продержать ее в стабильном положении в течение одной пятидесятой доли секунды. Сделан еще один шаг. Человечество может быть спокойным. Энергетическая смерть не ожидает нашу планету».
Голос академика дошел до самого высокого регистра. Его рука не опирается больше на тяжелую ручку глубокого кресла. Он уже не смотрит в глаза каждому слушателю в отдельности, словно только к нему и обращается. Взор академика прорвался сквозь отделанные деревянными панелями стены уютного клуба ученых и устремился в бескрайние просторы вселенной.
…«Теперь, когда человеческий гений достиг таких высот, невероятно, что в мире еще могут существовать столь страшные явления, как расизм и колониализм. Тем более невероятно, что в эпоху торжества человеческого разума от пуль и шрапнели гибнут беззащитные женщины и дети. Представьте себе, что наша планета — гигантский воздушный корабль, на борту которого находится четыре миллиарда пассажиров. Каждый пассажир обязан бороться за безопасность своего корабля, с огромной скоростью мчащегося в безжизненной зоне. Раньше полагали, что формы жизни существуют тут же, в нашей солнечной системе, на Марсе или Венере. Но современная техника поставила нас лицом к лицу с жестокой реальностью.
Более того: теле- и радиосигналы Земли образуют расширяющееся излучение, радиус которого в космосе достигает в настоящее время двадцати световых лет. Разумные существа, коль скоро они действительно обитают в пределах указанного радиуса, должны были убедиться в существовании жизни на Земле. Однако сколько-нибудь серьезных доказательств в пользу существования обжитых планет в радиусе двадцати световых лет мы не имеем. А если это так, то, чтобы преодолеть наше одиночество в этом безбрежном пространстве, мы обязаны протянуть друг другу руку помощи. Мы еще больше должны полюбить нашу голубую планету — избранницу богов, планету разума. Духовные и культурные ценности, созданные в ее лоне, не менее удивительны, нежели непознанная и таинственная вселенная.
Наша планета — всего лишь малая ее частица, а жизнь — мгновение, но это — мгновение мыслящего человека, и оно постигает пространства в миллиарды световых лет.
По космическим масштабам, человек — ничто, но он постепенно овладевает этими масштабами, постепенно постигает содержимое их таинственных «кладовых».
«Надо выдержать натиск времени, надо верить в вечность мгновения», — говорит швейцарский писатель Макс Фриш.
Таково было мгновение, когда Толстой поставил последнюю точку в своем «Хаджи Мурате».
Таково было мгновение, когда инженер-эксперт третьего класса Эйнштейн принес в Швейцарское патентное бюро три работы для публикации. Вспомним лишь две из них: в одной была сформулирована теория относительности, а в другой — квантовая теория.
Таково было мгновение, когда Леонардо сделал последний мазок в «Джоконде».
Таково было мгновение, когда впервые взлетел в космос Юрий Гагарин.
Наверное, такое мгновение имел в виду Гёте: «Остановись, мгновение, — ты прекрасно!»
Много таких мгновений будет на нашей планете. Они будут у всех — у малых и больших, у художников и ученых, у гениев и простых людей.
«Собственное время — всегда следующее мгновение» — такова надпись на берлинской ратуше.
О следующем мгновении всегда должно заботиться все человечество. Следующий миг — завтрашний день планеты».
Физики, о чем-то оживленно переговариваясь и споря, группками стоят в вестибюле.
Мне ни с кем не хочется видеться, ни с кем не хочется говорить. Выбраться на воздух и остаться одному — вот единственное мое желание. Забраться бы в какой-нибудь парк, побродить по аллеям, унять волнение и поразмышлять в одиночестве.
Я выхожу на улицу. Холод тут же цепко схватил меня за горло. Яркое солнце, но термометр на дверях института показывает пятнадцать градусов ниже нуля. Я быстро пересек улицу Курчатова и направился было к парку Рязановского дворца, но, тут же передумав, повернул к набережной Дубны.
Вот теперь я в полном одиночестве, и ничто не отвлекает меня от раздумий. Я быстрым шагом хожу взад-вперед по стылой набережной — рад бы ходить и помедленней, но чертовски холодно. Время летит незаметно. Беспомощные лучи зимнего солнца не в силах смягчить жгучий мороз, но их прикосновение к лицу все же приятно.
Неожиданное открытие: все это время (я уже два часа меряю шагами набережную) я думаю лишь о личности нашего докладчика. Ни плазма, ни «Токамак» и ни «Гелиотроп» ни разу не отвлекли моего внимания.
Да, меня поразили вовсе не научные открытия, а личность, которая их совершила, личность, для которой решение всех земных и небесных проблем подчинено лишь одной цели — поглубже заглянуть в извилины человеческой души, облагородить и наполнить ее любовью.
Последовательное движение человечества к нравственной чистоте всегда было связано с жестокими битвами, и необратимый прогресс человечества — заслуга душевно чистых и сильных людей. Но кто знает, жизнью скольких людей, а иногда и целых поколений оплачен каждый новый шаг, приближающий нас к бесконечной вершине! На пути, который зовется гуманизмом, душевной чистотой, благородством и великодушием.
Кто знает, скольким ученым стоило жизни их стремление к истине, к познанию непознаваемого, к открытию неведомого!
Кипучая энергия и возвышенные чувства переполняли мое существо. Мое лицо, видно, выражало такую степень возбуждения, что редкие прохожие с удивлением оглядывались на меня.
Я бы наверняка не ощущал под собой ног от пьянящего восторга, если бы мороз постоянно и строго не напоминал мне о них.
В институт я вернулся поздно. У его ворот стояло необычайно много машин, во дворе суетились и возбужденно переговаривались люди. Сердце заныло от смутного предчувствия беды, и я прибавил шагу.
— Что случилось? — спрашиваю я у взволнованно бегущего молодого человека.
Он, не ответив, промчался мимо.
— Что случилось? — спрашиваю у другого, открывающего дверцу машины.
— Ты что же, ничего не знаешь? — удивился тот, запуская мотор.
— Что случилось? — задохнувшись, подбегаю я к группе сотрудников института, понуро стоящей во дворе.
Молчание. Даже не посмотрели в мою сторону.
— Вы что, оглохли? Что случилось, я спрашиваю? — ору я, не в силах сдержать ярости.
— Потише, друг! — хмуро проговорил один из них и, взяв меня под руку, отвел в сторону. — Ты что, не слышал? Академик погиб.
— Как это — погиб?
— Все очень просто. Он пошел в гостиницу пешком. С карниза одного из домов сорвалась сосулька и упала ему на голову. Скончался на месте.
— Невероятно!
— Ты прав, это и вправду невероятно, — горько вздохнул он и отошел к своим товарищам.
Какие чувства завладели мной тогда? Отчаяние? Страх? Безнадежность? Позже я пытался вспомнить свое состояние, но безуспешно. Все начисто стерлось в памяти. Видно, в ту минуту я совершенно отключился.
Потом я и Сергей сидели в небольшом ресторанчике на берегу Дубны. Я не помню, как мы встретились друг с другом. Может, он увидел меня и подошел? А может, это я окликнул его или просто бросился к нему навстречу?
Помню лишь одну фразу, сказанную Сергеем:
— Пойдем выпьем по стаканчику, не то я свихнусь!
— Представляешь? Обыкновенная сосулька, — доносится до меня девичий голос от соседнего столика.
— Говорят, он был крупнейший ученый! — отвечает парень и наливает в стакан лимонад.
— И чего это ему вздумалось идти пешком? Поехал бы на машине — ничего бы и не случилось! — тянет другой парень.
Не разобрать, как это сказано: то ли с насмешкой, то ли с горечью раздосадованного человека.
Сергей молча уставился в пол.
В памяти невольно всплывает одна история. Дядя снял крышку с улья, заледеневшего от внезапного мороза, и вытащил пустые соты. А в ящике осталась целая гора пчелиных трупиков. Я невольно представил, сколько мертвых мыслей, подобно погибшим пчелам, осталось в голове академика.
Озноб прошил мое тело. В сердце вонзились холодные клешни.
— Давай уйдем отсюда! — чуть ли не молю я Сергея.
Он растерянно взглянул на меня, не сразу поняв, в чем дело. Потом обвел взглядом ресторанный зал и резко поднялся со стула.
— Ты не говорил так, когда любил меня, Нодар!
— Вполне возможно, но это вовсе не означает, что я так не думал, не переживал того, что так мучает меня сейчас.
— Это не страшно, пройдет время — и все изменится. Обязательно появится, если уже не появилась, девушка, которая поставит с головы на ноги всю твою нынешнюю философию. И ты опять сделаешься таким же энергичным и веселым, каким был ну хотя бы еще год тому назад. Глаза твои снова наполнятся теплом, вниманием и любовью, как в былые времена, когда мы впервые встретились с тобой.
— О нет, дорогая ты моя Эка! — горько усмехаюсь я. — Такое, увы, больше не повторится.
Я лгу.
Лгу безбожно.
Но… невольно. Я не повинен в этой лжи. В ту самую минуту, когда я произношу эти слова, я абсолютно уверен, что никогда больше не смогу никого полюбить.
Может, два эти события, похожие друг на друга как близнецы, и сломили меня? Может, пройдет немного времени, и радость, вера в будущее и надежда вновь возвратятся ко мне?
Нет, нет, поверить в это невозможно.
И все же я лгу.
Все предрешено заранее.
Через каких-нибудь сорок четыре дня, то есть тридцатого августа, я познакомлюсь с одной девушкой, познакомлюсь в поезде.
Еще сегодня я даже представить не могу этого, да и как представишь? Ведь я никогда не видел ее раньше. И не увижу… до утра тридцатого августа.
Так решила судьба, наша встреча неминуема. Это случится тридцатого августа — не раньше и не позже.
Иностранный физик, которого я сопровождал в его поездке по Батуми, через два дня отправился теплоходом в Ялту.
Утомленный церемониалами многочисленных встреч, я задолго до отхода тбилисского поезда пришел на вокзал. Состав еще не подали.
Я неторопливо шагаю к концу перрона, где, как правило, и останавливается международный вагон.
Ровно в одиннадцать взревел маневровый паровоз, и состав с лязгом выстроился на первом пути. В вагон я вхожу в полном одиночестве, да это и не удивительно — на перроне пока ни души. Проводница возвращает мне билет и предупреждает, что койка уже застелена.
У меня верхнее место. Я быстро раздеваюсь и ложусь. Жарко. Я опускаю раму до самого низу, но воздух даже не шелохнется. Хочу заснуть, но ничего не получается. То и дело вытираю пот вафельным полотенцем.
А шум на перроне постепенно усиливается. Дремота наваливается на меня, но заснуть никак не удается. Я ворочаюсь на койке и опять тянусь за полотенцем.
А шум на перроне усилился. Теперь уже не заснуть. Просто не нахожу себе места.
А вот и полный набор вокзальной суеты: объяснения и поцелуи, деланное веселье и смех, пьяные песни, прощальные возгласы. И пассажиры, и провожающие по преимуществу тбилисцы.
Вагон постепенно заполняется. Бесконечные переговоры и грохот чемоданов.
В мое купе просунул голову худощавый мужчина среднего роста, беспечно бросил чемодан на полку и тут же выскочил обратно.
Высунув голову в окно, я курю. На соседнем пути стоит товарняк, груженный бревнами и новенькими автомобилями.
Я затягиваюсь в последний раз и швыряю окурок в окно. Потом ложусь на спину и натягиваю простыню.
Стараясь ни о чем не думать, я крепко смыкаю веки. А теперь спать, спать, спать.
Эпизод без меня.
Внезапно внимание вокзального люда привлекла девушка лет двадцати трех. Она неторопливо шла по перрону, направляясь к концу состава, где, по ее мнению, должен был находиться международный вагон.
Девушка, никого не замечая и глядя куда-то вдаль, гордо несла сквозь толпу красивую голову. Но это только казалось, что она никого не замечает: глаза ее незаметно скользят по лицам пассажиров, стараясь не встречаться с их взглядами. Она шла и чувствовала, как при ее появлении разом смолкают необязательные перронные разговоры и смех. Она ни разу не оглянулась назад, но знала, что ей смотрят вслед десятки глаз. Длинные ноги в джинсах ни разу не ускорили своего торжественно-неторопливого шага, ни разу не дрогнула ее гордая голова.
Она шла мягко, грациозно, легко.
Вязаная кофточка без рукавов и с глубоким вырезом ловко облегала ее высокую грудь и плоский живот.
Ее загорелое лицо матово поблескивало при свете лампионов. С левого ее плеча свисала небольшая джинсовая сумка с джинсовой же курткой сверху. Время от времени правой рукой она отбрасывала со лба темно-каштановые пряди волос, и свободный браслет ее тяжелых часов сползал чуть ли не к самому локтю.
Изнемогая от жары, я ворочаюсь на своей полке, поминутно отирая пот уже влажным полотенцем. Смотрю на часы. До отхода поезда еще целых семнадцать минут. Курить не хочется, но я все же закуриваю. Так время ожидания проходит быстрее. Пепел я стряхиваю в открытое окно.
Я увижу ее лишь под утро, когда поезд минует Гори. Ровно через восемь часов и тридцать пять минут Нана Джандиери войдет в мое купе. А до тех пор я ничего и знать не буду о ее существовании… Я с отвращением швыряю окурок под колеса товарняка и нетерпеливо смотрю на часы.
Еще одиннадцать минут.
Приблизившись к последнему вагону, девушка еще больше замедлила шаг и остановилась у самого входа в вагон.
Как правило, у входа в международный вагон пассажиров, да и провожающих собирается гораздо меньше, нежели у других. Еще одна особенность: пожилых, солидных людей здесь гораздо больше, чем молодых. Вот и сейчас у вагона все больше люди в возрасте. Мелькает лишь два-три молодых лица.
При появлении Наны Джандиери и здесь на мгновение установилась тишина. Все — и женщины, и мужчины — внимательно, с головы до пят, оглядели девушку.
Видно, что багаж уже давно водворен на свои места, успокоившиеся пассажиры вышли на перрон поболтать с провожающими. В вагоне невыносимо душно, и все предпочитают лишнюю минуту побыть на воздухе.
Нана по-прежнему стоит в сторонке и не подходит к проводнице. Отъезжающие и провожающие снова вернулись к своим разговорам. Но мужчины нет-нет да и бросают исподтишка взгляды на красавицу. Иные намеренно встали так, чтобы не пришлось оборачиваться к ней.
А Нана Джандиери все стоит и стоит. Она по-прежнему выглядит беспечной и независимой, но если присмотреться повнимательней, можно без труда заметить, как она волнуется и робко мнется: видно, никак не решится сделать первый шаг. Время от времени она бросает отчаянный взгляд на проводницу. Наконец, убедившись, что проводница освободилась, она быстро подошла и вполголоса, но довольно твердо обратилась к ней:
«Уважаемая, у меня нет билета, но мне необходимо быть завтра в Тбилиси».
Проводница с нескрываемым изумлением посмотрела на Нану, словно спрашивая: как же так, у такой красивой девушки и нет билета? Да захоти вы…
Даже мысленно проводница не осмелилась обратиться к Нане на «ты».
Нана сразу поняла ее немой вопрос.
«Не в моей привычке просить и беспокоить людей, а в билетных кассах билеты проданы на две недели вперед».
«Я бы с удовольствием взяла вас, но в такую пору свободных мест у нас не бывает».
«Ничего, я посижу в коридоре».
«Всю ночь?»
«Да, всю ночь, вы, пожалуйста, не беспокойтесь».
«Ладно, проходите. Только… что я скажу ревизору?»
«Я сама все объясню ревизору».
И Нана обезоруживающе улыбнулась проводнице. Та вздохнула и посторонилась, пропуская Нану в вагон. Но Нана кивнула ей и, отойдя в сторонку, осталась на перроне.
Проводница с грустным умилением смотрит на красивое лицо и стройную фигурку девушки. Усталой, погрузневшей, некрасивой женщине за пятьдесят приятно смотреть на эту удивительную красавицу, приятно и любопытно. Она никак не может понять одного: как такая привлекательная девушка могла остаться без билета? Неужели в Батуми не оказалось ни одного знакомого или поклонника? Да ради такой девушки каждый счел бы за честь пойти хоть к черту на рога, не то что какой-то там билет достать. И почему это никто ее не провожает? Где ее ухажеры или хотя бы подруги?
Люди, сгрудившиеся возле вагона, поняли, что девушка собирается ехать с ними. Двое юношей с улыбкой переглянулись друг с другом и незаметно перемигнулись. Другие мужчины, хотя и не выразили радости столь открыто, внутренне напряглись и почувствовали, как блаженная истома разлилась по всему телу. О чем они думали? На что надеялись? Чего ждали? Никто из них не сумел бы ответить на эти вопросы, но безотчетная радость вдруг переполнила их и ожидание застыло в глазах.
Призывный звук вокзального колокола облетел перрон и подхлестнул людей.
Все засуетились: объятия, рукопожатия, поцелуи. Потом все заспешили к вагонам.
Проводница отыскала взглядом Нану и рукой подала ей знак.
Отъезжающие сгрудились у окон и оттуда возбужденно махали остающимся.
Четверо солидных мужчин с неуместной сейчас вежливостью уступали друг другу дорогу. Внезапно один из них заметил Нану Джандиери, которой они мешали пройти в вагон. Мужчина засуетился, остальные, не сразу поняв, в чем дело, недоуменно оглянулись и вдруг все разом со смешной церемонностью посторонились, едва не отдавив друг другу ноги. Потом четыре руки одновременно предлагают красавице помощь и так же согласно повисают в воздухе.
«Благодарю», — холодно говорит девушка и легко взбегает по ступенькам.
Ее раздражает внимание пожилых мужчин. Она прекрасно знает, что оно вовсе не является проявлением их воспитанности и культуры. И сознание этого неприятно саднит ей душу.
Девушка вошла в вагон и прижалась к окну, стараясь не помешать снующим взад-вперед пассажирам. Потом, когда жара сделалась невыносимой, она до конца опустила раму и облокотилась на нее.
Поезд нехотя тронулся. Возгласы, ритмичный перестук колес, говор пассажиров — все это слилось в сознании Наны в один сплошной, неразличимый гул. Она задумчиво смотрела на череду бегущих мимо окна огней, а все остальное теперь уже мало занимало ее.
«Ну и везет же тебе! Счастливчик!» — вдруг донеслась до ее слуха произнесенная с придыханием фраза.
Нана невольно оглянулась вправо.
Высокий плотный парень с астматическим дыханием, не сводя с нее глаз, многозначительно подмигнул своему другу, стоявшему тут же, у окна.
Нана Джандиери сочла ниже своего достоинства обратить внимание и на наглую фразу толстяка, и на самодовольную улыбку его щеголеватого соседа.
Поезд неспешно набирал скорость. Далеко позади остался вокзал с его праздничной суетой и гамом. Дробный перестук колес поглотил все остальные звуки.
А вот уже не видно и Батуми. Девушка посмотрела на часы. Дело шло к двенадцати, но спать еще никто не собирался. Пассажиры, переговариваясь и дымя сигаретами, стояли в коридоре.
Проводница медленно шла от купе к купе, отбирала у пассажиров билеты, тщательно распихивая их в карманчики кожаной планшетки. Закончив эту процедуру, она принялась раздавать холщовые мешочки с постельными принадлежностями.
Седой приземистый мужчина игривым тоном обратился к своему спутнику:
«Интересно, в каком купе она едет? Послушай, а вдруг в твоем, а?»
«Как же, привалит мне такое счастье, держи карман шире!»
«Черт, вот бы узнать, с кем она едет? Может, ее хахаль в купе дожидается, как будто и вовсе с ней незнаком. А завтра утречком в Тбилиси она шасть из вагона — и поминай, как звали».
«Что-то не похожа она на такую…»
«Э-э, много ты знаешь! Ты, брат, меня не учи. Они у меня как на ладони, эти самые современные девицы. (Пауза.) Как бы разведать, в каком она купе?!»
«А тебе-то какая разница? Если ей не по душе придется, мигом билет обменяет!»
«Ты так думаешь?» — всезнающе улыбается седой.
«Во всяком случае, все зависит от того, с кем она окажется в купе. Мы-то с тобой не в счет. Видишь, какой парень возле нее увивается!»
«Ради бога, не делай поспешных выводов. Еще неизвестно, кто таким девушкам больше по сердцу — хлюсты или солидные мужчины с тугим кошельком».
Видно, себя он как раз и причислял к тем самым солидным мужчинам с тугим кошельком.
Дверь купе открылась, и в коридор выглянула супруга седого.
«Я тебе уже постелила. Иди спать».
«Чего это ты так торопишься!» — возмутился седой.
«Хороша торопливость! Полночь на дворе!»
«Ну погоди еще немножко!»
Женщина сердито хлопнула дверью.
«Так в каком же она все-таки купе?»
«Сейчас уточню».
Поджарый мужчина, давно перешагнувший за пятьдесят, привычным движением поправил галстук и направился к противоположному концу вагона. По пути он заглядывает в каждое купе. Седой, приподнявшись на цыпочки, внимательно наблюдает за маневром товарища. Поджарый аккуратно прошел мимо девушки, вышел в тамбур, взял стакан и подставил его под кран с кнопкой. Нацедив полный стакан, он осторожно поднес к губам тепловатую жидкость и стал с брезгливостью глотать ее, то и дело поглядывая на девушку. Ветерок из открытого окна трепал ее красивые густые волосы, а она даже не поправляла хлеставшие ее по лицу прядки. Поджарый отпил еще пару глотков, поставил стакан на место и двинулся в обратный путь.
«Извините», — с подчеркнутой вежливостью проговорил он, осторожно обходя девушку.
Нана Джандиери даже не слышала вежливой реплики поджарого и по-прежнему глядела в лиловатую мглу, изредка расцвечиваемую неяркими огоньками. Мысли ее были далеко отсюда.
«Ну, как дела?» — еще издали шепотом спросил друга седой.
«Мне кажется, она вообще безбилетная!»
«Не может быть! Хотя, впрочем, вот почему она не отходит от окна!»
«Кто ее знает… Может, я и ошибаюсь».
«Вот так и собирается простоять до самого Тбилиси?»
«Проводница пристроит ее куда-нибудь».
«Эх, а это уж не моя забота, — машет рукой седой. — Спокойной ночи!»
«Спокойной ночи!» — отзывается поджарый и, окинув девушку грустным взглядом, покорно открывает дверь своего купе.
«А тот хлюст, видно, подкатывается к ней», — с сожалением подумал седой, глядя на оскалившееся во сне пухлое лицо своей благоверной.
Поезд остановился в Кобулети. И здесь на вокзале царит сутолока. На к международному никто больше не подходит.
Еще несколько минут, и вот уже Кобулети остался позади. На море виднеется ярко освещенный силуэт теплохода. Постепенно уменьшаясь, он медленно удаляется в черную мглу, нависшую над морем. Вокруг темень, лишь неяркий свет, падающий из окон поезда, высвечивает прибрежную полоску моря с золотистыми гребешками волн.
Нана Джандиери чувствует, что статный красивый парень рано или поздно обязательно заговорит с ней. Нана уже знает, что парня зовут Нугзаром — так обращался к нему его толстый приятель.
Парень молчаливо и упрямо смотрит в темноту едва угадываемого моря. Он уже достаточно красноречиво дал почувствовать всему вагону, что никому не позволит даже близко подойти к девушке, но и сам пока что не осмеливается на активные действия.
А у Наны Джандиери сжалось сердце в ожидании неприятного разговора. Она решила было перейти к другому окну, но, боясь выдать свои мысли, осталась на старом месте.
Внезапно за ее спиной распахнулась дверь купе.
«Нугзар, ты где спать будешь — внизу или наверху?» — спросил у парня приятель.
«Да мне все равно!» — безразлично бросает Нугзар. Он даже не обернулся и все так же глядит вдаль.
«Что ты сказал?» — Видно, за стуком колес и шумом ветра приятель не расслышал ответа Нугзара.
«Я говорю, что мне все равно!»
На сей раз он повернулся и оглядел весь коридор. В коридоре не было ни души, если не считать мужчины в спортивной пижаме, периодически выглядывавшего из своего купе.
Нугзар подумал, что пришла пора заговорить с девушкой. Но волнение сковало его, сердце учащенно билось. Нет, только не сейчас, надо переждать, решил он про себя и, успокоившись, вздохнул с облегчением. Потом достал из кармана сигарету и закурил.
Нугзар был высок и строен. Лицо его было, пожалуй, слишком красивым для мужчины. Некоторая слащавость придавала ему неприятное выражение, которое усугублялось нагловато-самоуверенным взглядом. Но теперь он с некоторым даже изумлением не мог понять, что с ним происходит: обычно бойкий язык не слушался его, он даже слово боялся вымолвить. Видно, сама обстановка, сопутствовавшая появлению девушки в вагоне, порядком обескуражила его. Он почувствовал, что каждый из его спутников, невзирая на возраст и внешность, был бы не прочь познакомиться с девушкой, поухаживать за ней, а то и провести всю ночь в приятной беседе в пустом вагонном коридоре. Но все разошлись по своим купе, как бы молчаливо признав безоговорочное его, Нугзара, превосходство. Лишь этот слабак со впалой грудью, видимо для вящей убедительности вырядившийся в спортивный костюм, все еще отирается в коридоре, курит и исподтишка подглядывает за молодой парой. Теперь главное — побороть смущение и завести разговор.
Нугзар уже почти не сомневался, что девушка едет без билета. В купе проводницы устроилась женщина с ребенком, а в вагоне не было ни единого свободного места. Да и не только в этом вагоне. Видно, во всем поезде так же. Был конец августа, и отдыхающие торопились вернуться в город после летних отпусков. Итак, девушке деваться некуда, и Нугзар терпеливо ждал своего часа.
Наконец он совсем уже было решился подойти к девушке — ведь стоять в этой идиотской позе просто смешно. «Выла не была, задам ей какой-нибудь глупейший вопрос, ну вроде банального «который час». Но, невольно взглянув на свое запястье с великолепным швейцарским хронометром, Нугзар махнул рукой и остался на месте.
Потом, раздосадованный своей бездарностью, он швырнул окурок в окно и шагнул в свое купе.
«Ну что, познакомился?» — Приятель присел на полке и с любопытством уставился на Нугзара.
«Торопиться некуда. Не убежит».
«Как бы тебя не обошел кто!»
«Еще чего не хватало!» — хмыкнул Нугзар.
Пауза.
«Тебе, видно, придется поклевать носом в тамбуре. Наша красотка изволит ехать зайцем».
Нугзар сказал это таким тоном, словно уже все обговорил с незнакомкой.
Он оглядел себя в зеркале, расстегнул еще одну пуговицу на рубашке, поправил волосы и вернулся в коридор.
Слабак в спортивной пижаме как ни в чем не бывало по-прежнему стоит, прижавшись спиной к стене, в конце коридора. Он уже не курит, но, видно, все еще не собирается уходить в купе.
Нугзар беззвучно ругнул его и пошел в купе проводницы.
«Прошу прощения», — проходя мимо девушки, негромко произнес он.
Нана знала, что юноша мог свободно обойти ее, но все же, не повернув головы, вплотную прижалась к окну. Лишь этим быстрым движением и обнаружила она, что услышала его слова. Она, как и прежде, смотрела в окно, за которым мелькали редкие огоньки. Когда поезд въезжал на мост, его фермы, словно соревнуясь друг с другом, с бешеной скоростью проскакивали мимо. В глазах рябило, а стук колес становился сильней и отчетливей. Но стоило промчаться последней ферме, и колеса стали отбивать свой ритм спокойней и глуше.
Лишь подойдя к проводнице, Нугзар вспомнил, что сказать ему нечего. Неловко замявшись, он решил ретироваться. Проводница спокойно смотрела на него утомленными от частых бессонниц глазами.
«Скажите, у вас нет воды?» — наконец нашелся Нугзар.
Проводница без слов указала ему на кран в отверстии стенки с подпрыгивающим под ним стаканом.
Нугзар с мученическим видом отхлебнул теплую воду и, быстро поставив стакан на место, обозленный пошел по качающемуся коридору.
«Что это со мной?» — изумленно спрашивает он себя, приближаясь к Нане Джандиери.
Спортивная пижама упрямо торчит в коридоре. Нугзара вконец взбесила его невозмутимая поза.
«Я вынужден побеспокоить вас еще раз», — поравнявшись с Наной, ласково проворковал он.
Девушка молча, как и минуту назад, прижалась к оконной раме. Нугзар, боясь ненароком коснуться ее, осторожно проскользнул к своему окну. Он неловко топтался на месте, не зная, что предпринять — уйти в купе, признав тем самым свое поражение, или все же попытаться вызвать девушку на разговор. Нугзар метнул гневный взгляд в сторону пижамы. На какое-то мгновение их глаза встретились. «Спортсмен» малодушно отвел глаза в сторону, словно бы это не он подглядывал все это время за Нугзаром и незнакомкой. Нугзар еще долго с бешенством сверлил его затылок. Потом вытащил из кармана пачку сигарет и неожиданно для себя протянул Нане:
«Не хотите ли закурить?»
«Благодарю».
Ответ девушки показался ему отчужденным, он не оставлял никакой надежды, но настроение все же улучшилось: как-никак первый шаг уже сделан.
«Вам, кажется, негде спать?» — чуть помолчав, начал Нугзар.
Глухое молчание.
Нана Джандиери безучастно смотрит в заоконную темень. Ветер непрерывно треплет ее прекрасные волосы, и юноша не в состоянии отвести глаз от ее смугло-золотистого лица.
«Если позволите, я уступлю вам свое место».
Молчание.
Нугзару показалось, что за стуком колес девушка не расслышала его слов, и повторил уже погромче:
«Если позволите, я уступлю вам свое место».
«Я прекрасно расслышала ваше благородное предложение».
«Но почему же вы тогда не ответили?»
«Не стоит ради меня идти на такую жертву».
«Что вы, что вы, напротив, ваше согласие доставит мне огромную радость».
Девушка внезапно повернулась к нему. Согнув в колене правую ногу, она уперлась ею в стенку вагона. Спина ее вжалась в полуоткрытое окно, а волосы мгновенно выпорхнули наружу. Глаза ее в упор смотрели на Нугзара.
«Если бы перед вами стояла не я, а старушка, уступили бы вы ей свое место?»
Нугзар растерялся. Такого поворота он явно не ожидал.
«Почему вы спрашиваете?»
«Сначала ответьте на мой вопрос!»
«Не уступил бы».
«Спасибо за откровенность. А теперь ступайте в свое купе и спите спокойно!»
Нана Джандиери резко отвернулась к окну и, словно начисто позабыв о существовании Нугзара, отрешенно уставилась во мглу.
Нугзар, как оглушенный, застыл на месте. Он, казалось, окончательно утерял дар речи и, не зная что предпринять, крутил в руках погасшую сигарету. Наконец вытащил из кармана спички, прикурил и жадно затянулся.
«Скажу вам откровенно, только, ради бога, не поймите меня превратно, — уверенный в своей неотразимости и привыкший к легким победам, юноша теперь говорил с необычной для чужого уха и совершенно уж неожиданной для себя самого дрожью в голосе. — Вы правы. Мне не пришло бы в голову уступить место не только старушке, но даже инвалиду. Видно, мы, я имею в виду наше поколение, дурно воспитаны. Может, не мы в этом виноваты, а просто это поветрие нашей нервной, дерганой эпохи, постепенно ожесточившей и огрубившей нас. (Краем глаза Нугзар приметил, что спортивная пижама как мышь шмыгнула в купе. Это еще больше взбодрило его и придало смелости.) А вот вам я уступаю место потому, что вы мне очень понравились. Еще раз прошу вас, не сочтите эти слова за нахальство. Неужели у меня нет права проявить благородство по отношению к человеку, который мне нравится? Неужели я так и не должен познакомиться с девушкой, которая поразила меня и все перевернула в моей душе? Может, мне и не придется больше свидеться с ней, может, она навсегда исчезнет из моей жизни? Неужели так уж необходим некто третий, кто возьмет на себя ритуал знакомства? Ведь все ритуалы, все представления в жизни условны!.. — Нугзар перевел дыхание. Его глаза светились искренностью. Может, это только ситуация заставила его быть искренним? Возможно. Но лицо Нугзара выражало такое глубокое огорчение, что казалось, перед вами наивный обиженный мальчик, не приласкать которого просто грех. — Разумеется, если и вы не прочь познакомиться со мной!» — заключил он после короткой паузы и попытался затянуться, но сигарета давно погасла.
Нана Джандиери молчала. Ветер по-прежнему трепал ее волосы. Нугзар не сводил с нее глаз. Девушка чувствовала его требовательный взгляд, но никак не реагировала.
Поезд постепенно сбавил ход и остановился. Перрон был где-то Впереди, и из последнего вагона его не было видно. В тишине ночи отчетливо слышались негромкие голоса редких пассажиров и станционных служащих.
Настроение у Нугзара вконец испортилось. Остановка поезда нарушила инерцию начавшейся было беседы. Напряжение достигло предела.
К счастью, ударил вокзальный колокол.
Поезд тронулся. Лязгнули буфера, словно вагоны наскочили друг на дружку, потом, набрав привычные обороты, весело застучали по рельсам колеса.
Внезапно дверь последнего купе распахнулась, и в коридоре вновь появилась спортивная пижама. Сигарета вызывающе торчала изо рта, рука непринужденно поигрывала спичечным коробком.
Слова примерзли к губам Нугзара. Не желая, чтобы пижамник стал свидетелем его унижения, он беспечно прислонился к дверям и как ни в чем не бывало уставился на непрошеного соглядатая. Но сердце его разрывалось от бешенства. Он бы много отдал, чтобы хорошенько намять эти худые бока, кокетливо обтянутые олимпийской пижамой.
Было очевидно, что пижамник подглядывает за девушкой. И на что могла надеяться эта старая образина с огромными горячечными глазами? Но, видно, жгучее любопытство зеваки не давало ему покоя. Непринужденная поза Нугзара пришлась ему явно не по вкусу, и, смяв сигарету, он с оскорбленным видом удалился в купе.
Нугзар некоторое время смотрел на энергично закрытую дверь купе, а потом вновь повернулся к девушке.
«Я очень прошу вас устроиться на моем месте. Чтобы вы не ощущали неловкости, я и своего товарища попрошу выйти в коридор».
Нана Джандиери почувствовала, что с парня как рукой сняло былое самодовольство. Заслышав его дрожащий голос, она едва не прыснула, но, испугавшись, что смех ее будет неправильно истолкован, сдержалась.
«Умоляю вас, оставьте меня в покое!»
Это было сказано с такой непререкаемой требовательностью, что слово «умоляю» потеряло всякий смысл.
Усталость взяла свое, и я даже не заметил, как уснул.
Жара по-прежнему донимает меня, особенно когда поезд останавливается.
Я ворочаюсь, но сон удивительно цепок. Откуда-то издалека доносятся лязг буферов и грохот тормозных колодок. Потом кто-то приглушенно постукивает молотком по колесам, видимо проверяя их. Потом вокзальный колокол и протяжный свисток. Лихорадочная судорога волной пробегает по вагонам.
А вот уже ветерок вновь освежает пылающую голову, приятно охлаждает грудь и треплет волосы.
Нану Джандиери я увижу через двадцать минут. Она уже в моем купе и преспокойно спит на нижней полке. Мой сосед, плоскую лысину которого я мельком увидел перед отходом поезда, вышел в Гори. Проводница не мешкая устроила девушку, едва не валившуюся с ног от долгого стояния, на освободившееся место.
Осталось пятнадцать минут.
Бессвязный сон проскакивает перед моими глазами, как склеенные наудачу кадры разных кинолент.
Десять минут.
Шесть.
Одна…
Еще не разлепив как следует век, я шарю рукой в поисках сигарет. И не могу их найти. Я сажусь на полке и ищу сигареты в брючных карманах. Потом вспоминаю, что положил их на сетку для полотенца.
Пепельный рассвет пролился в окно. В купе едва мерцает синяя лампочка.
Я выпускаю дым в окно и застываю в изумлении. Потом протираю глаза. На нижней полке спит изумительно красивая девушка. Темные волосы веером рассыпались по подушке. Нежная линия загорелой щеки подчеркивается белизной подушки. Сквозь слегка приоткрытые пухлые губы виднеются белоснежные ровные зубы.
Я долго не могу отвести глаз от неожиданного видения. Чувствую, как душа переполняется нежностью. Я швыряю окурок в окно и, боясь разбудить девушку, осторожно одеваюсь. Потом вытаскиваю из спортивной сумки электробритву и с предосторожностями спускаюсь вниз.
Девушка легла в постель не раздеваясь. Лишь босоножки пристроились у столика.
Стараясь не шуметь, открываю дверцу в умывальник, гладко выбриваю щеки, умываюсь и тщательно причесываюсь. От беспокойного и краткого сна глаза припухли и покраснели. Немудрено, ведь я спал от силы часа три.
Я тихо поворачиваю ручку, еще раз окидываю взглядом свое отражение в зеркале и на цыпочках возвращаюсь в купе. Боясь дохнуть, я прикрываю дверь и незаметно поворачиваю голову к девушке. И едва не роняю на пол электробритву. Девушка сидит на постели, обхватив колени руками, и без всякого выражения смотрит на меня.
— Извините, я, кажется, разбудил вас?
Слабая улыбка мелькнула на ее губах.
— Доброе утро!
— Доброе утро!
Я кладу бритву в сумку и смотрю на часы.
— Который час?
— Пять минут седьмого!
Пауза.
Я не знаю, что делать.
Вдруг вспоминаю о спасительных сигаретах.
— Не желаете ли?
— Спасибо. Я не курю.
Я возвращаю сигарету в коробку.
— Курите, пожалуйста. Мне это не помешает.
У нее приятный мелодичный голос. Я опускаюсь в кресло, все еще не решаясь закурить.
— Можно задать вам один вопрос?
Девушка улыбнулась в знак согласия.
— Когда и как вы оказались здесь?
Улыбка на лице девушки быстро погасла. В глазах появилось напряженно-отчужденное выражение, и вся ее фигура словно подобралась.
— Ваш спутник вышел в Гори. Вот я и заняла его место.
Молчание.
Я терзаю в пальцах сигарету.
— Вы сели в Гори?
— Вы, кажется, собирались задать всего один вопрос?
В голосе девушки появился ледок.
И опять молчание.
Загорелые руки крепко обнимают колени, обтянутые джинсами. Голубая кофта без рукавов плотно облегает нежную спину.
— Не буду вам мешать. Вы, видно, устали. До Тбилиси еще можно выспаться.
Я встаю и открываю дверь в коридор. Чувствую, как девушка провожает меня взглядом. В коридоре безлюдно. Я подхожу к окну и, облокотившись на раму, смотрю на бегущую цепь гор.
Между нами теперь одна тоненькая дверца. Что она там делает и о чем думает? Наверное, сидит по-прежнему, обхватив колени руками. Интересно, сколько ей лет? На вид двадцать три — двадцать четыре. Я отвечаю на собственные вопросы и чувствую, что перестаю принадлежать себе.
…Эта встреча произойдет лишь через сорок пять дней.
А сейчас я сижу в Арагвском ущелье и даже понятия не имею о том, что Нана Джандиери существует на этом свете.
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
— Так вы согласны, чтобы Зураб Гомартели стал директором института?
Мамука Торадзе обратился ко мне на «вы», а это значит, что разговор примет официальный характер.
Мамука Торадзе.
Высокий, представительный молодой человек, если не ошибаюсь, двадцати восьми лет.
Взгляд энергичный и холодный. Когда он пристально смотрит на тебя, чувствуешь, как холод пронизывает тело.
В глаза непременно бросается высокий лоб, а за ним отчетливо виден мозг, отлаженный, как робот, и начисто лишенный эмоций.
Своей принципиальностью, доходящий до упрямства, он действует на людей раздражающе.
Может, я напрасно берусь говорить за других? Может, только меня и раздражает его настырный характер?
Не думаю.
Мамука Торадзе.
Отличный экспериментатор и вообще недурной физик. Эрудированный, образованный, но высушенный рационалист. Когда я смотрю на его напряженную фигуру, мне делается не по себе. Я уверен, что его нервная система выткана из нержавеющих стальных нитей, которые не так-то просто расшевелить.
«Так вы согласны, чтобы Зураб Гомартели стал директором института?»
Он стоит передо мной, одетый, как всегда, с иголочки.
Если судить по характеру, Мамука Торадзе не должен быть рабом моды. Меня всегда утомлял и выводил из себя парадный облик молодого физика. Вполне возможно, что такое внимание к одежде является выражением внутренней дисциплины и постоянной подтянутости. Допускаю, что элегантность в одежде сделалась для него столь же привычной, как утренний туалет.
— Так вы согласны, чтобы Зураб Гомартели стал директором института?
Этот лобовой вопрос я отчетливо вижу перед глазами, словно, он тщательно выписан на доске.
— Не сказал бы, что я за, но, представьте, и не против.
— Неужели вас не трогает судьба института? Или, может, вы считаете Зураба Гомартели единственно достойной кандидатурой?
— Знаешь, что я тебе скажу, — по обыкновению я сбиваюсь на «ты». — Смерть академика закрутила огромную карусель. Эта карусель прекрасно прокрутится без меня и без меня же остановится. Я в такие игры не играю. Я сам по себе. У меня своя лаборатория, свои проблемы. Меня увлекают первоосновы материи, а не текучка повседневной жизни. Я, если угодно, абсолютно пассивен в сфере, которая зовется жизнью или, на другом языке, карьерой. Меня бесит жизнеподобная ложь повседневности. Бесят суетливые люди, которые напоминают мне плохо настроенные инструменты. Я спокоен лишь тогда, когда нахожусь в горах, в своей лаборатории, или когда в полном одиночестве сижу в машине и мчусь по трассе. Меня совершенно не занимает, кто станет директором института. Изберите или забаллотируйте кого только вздумается.
— Вы, наверное, чем-то взволнованы? А что, если вы говорите одно, а думаете другое?
— Раз и навсегда заруби себе на носу: я вообще говорю то, что думаю. И, если угодно, наоборот — все, что думаю, то и говорю.
Я вдавливаю окурок в пепельницу и смотрю на часы.
— Уже пора идти!
— Куда?
— То есть как это куда?! На панихиду, конечно.
— Что еще за панихида?
— Ты забыл, по ком сегодня панихида?
— Ах, да, по нашему академику…
Я запирал ящик стола и поэтому не видел, с каким выражением произнес он эти слова. Однако по интонации я догадался, что губы его искривила насмешливая улыбка. Не поворачиваясь, я поднял голову.
— Вот именно, по нашему академику! Опаздывать, я думаю, неловко.
— Но не вы ли говорили, если мне не изменяет память, что сегодня, как никогда, надо знать цену времени и дорожить каждой минутой?
— Конечно. Однако в этом мире кроме дела существуют еще и человеческие привязанности, и душа, и совесть.
— Академик Гзиришвили уже мертв. Согласитесь, мертвого не могут интересовать человеческие отношения. А время нынче в цене. Сегодня у человека могут быть все блага, но времени ему вечно недостает. Каждым мгновением надо дорожить как зеницей ока. Идти на панихиду академика — пустая трата времени. Леван Гзиришвили теперь — как битая карта — навсегда вышел из игры.
— Не кажется ли вам, многоуважаемый Мамука Торадзе, прекрасно знающий цену каждой минуте, что вы немного опоздали? Не успел наш академик умереть, а люди уже с ног сбились, обделывая свои делишки…
— Уважаемый Нодар, давайте условимся сразу: в вашем голосе я явственно слышу иронию, а ведь я говорю с вами откровенно. И не потому, что я ваш друг и брат. Я вовсе не собираюсь доказывать вам это. Просто я считаю, что сейчас делу могут помочь лишь искренность и разумные действия.
Почему он не пришел ко мне до сих пор? Почему он до сих пор не сообщил мне свою позицию? Наверное, не счел нужным. Трезвый и практичный Мамука, видно, взвесил все до грана. Я уверен, что коль скоро он до сих пор не пришел ко мне, значит, в этом не было необходимости. И если он все же пожаловал, значит, пришла время открыть карты. Мамука Торадзе никогда не скажет в одиннадцать сорок пять того, что нужно сказать ровно в двенадцать. Я знал, что рано или поздно он непременно пожалует ко мне. Мамука убежден, что я не сижу на карусели, раскрученной смертью академика, но он отлично знает, что у меня достанет сил замедлить или убыстрить ее ход. В одном я уверен абсолютно: Мамука Торадзе пока что не станет рваться к директорскому креслу — он слишком молод, не имеет научного веса. К докторской он только-только подбирается. Так что же его тревожит, чем ему плоха кандидатура Зураба Гомартели? Впрочем, вполне возможно, что сложный механизм мозга выдал ему долгосрочный прогноз, и перед ним замаячили контуры недалекого будущего.
Любопытство постепенно, но основательно овладело мной.
— Я тебя слушаю, Мамука.
Я постарался придать своему голосу побольше задушевности.
— Я знаю, что вы не пожелали стать директором института, хотя сегодня вы больше других имеете право рассчитывать на это.
«Сегодня!» — мой мозг мгновенно выхватил и зафиксировал это слово.
— Вы еще раз доказали, что являетесь настоящим ученым, творческим и действующим. Административные заботы лишь отвлекут вас от главного дела.
Пауза.
Я с честью выдерживаю испытующий взгляд молодого физика.
— У вас есть еще одно немаловажное преимущество — очень мало врагов…
— Естественно, ибо у меня мало друзей.
— Остроумно, ничего не скажешь.
Пауза.
— Прошу прощения за бестактный вопрос: почему вы поддерживаете Зураба Гомартели?
— Что ж, придется повторить еще раз — я не за, но и не против.
— Но это уже поддержка.
— Мне совершенно безразлично, кто станет директором института.
— Во-первых, для вас не может быть безразлично, кто будет руководить нашим институтом. А во-вторых, неужели вас совершенно не тревожит судьба института, судьба его сотрудников?
— Зураб Гомартели — деловой человек. Он никому не станет совать палки в колеса. Или вы предлагаете взвесить достоинства и недостатки человека на аптекарских весах? Все, кто претендует на директорский пост, более или менее равны по тем и другим-показателям.
— Стоит Зурабу Гомартели выйти за пределы института и оказаться без поддержки своих сотрудников, как он тут же теряет масштабность. Неужели он должен представлять нас на международных симпозиумах? Леван Гзиришвили обладал другим весом — как в Союзе, так и за рубежом.
— Левана Гзиришвили нет больше в живых. А что касается международных симпозиумов, то там нас должны представлять, в первую очередь, наши труды, а вовсе не Зураб Гомартели.
— Но вы не можете отрицать, что влиятельность и связи все же играют большую роль.
— Согласен, но Леван Гзиришвили умер. А ты… кого предпочел бы ты видеть в директорском кресле? Коль скоро ты пожелал поговорить со мной, то и кандидатура у тебя уже намечена, и все взвешено-перевешено до мелочей, так я понимаю?
— Отвечать на издевку я не стану, а вот на вопрос отвечу — профессор Бежан Гордадзе.
— Бежан Гордадзе?
— Да, Бежан Гордадзе! Согласитесь — он вполне солидный ученый. И авторитета ему не занимать. Он долго работал в России. Вам прекрасно известно, что он один из участников эксперимента по расщеплению омега-мезонов на пи-мезоны и гамма-кванты. Ну конечно, он не идет ни в какое сравнение с Леваном Гзиришвили, однако его научный авторитет неизмеримо выше, нежели авторитет Зураба Гомартели.
Пауза.
Я сел на стул и внимательно посмотрел на Мамуку Торадзе.
Он спокойно выдержал мой взгляд, терпеливо ожидая ответа.
За его высоким лбом ритмично вращаются колесики сложного механизма.
Я стараюсь разгадать замысел Мамуки. Чем ему не угодил Зураб Гомартели? Насколько я знаю, они вполне сносно относятся друг к другу. Д может, он искренне убежден, что профессор Бежан Гордадзе — лучшая кандидатура на пост директора? Весьма сомнительно. Шестидесятипятилетний профессор болеет гораздо чаще, нежели положено ему по возрасту. Но, может быть, имя пожилого профессора, его научный авторитет и впрямь нужны институту гораздо больше, чем энергичный, но почти неизвестный в среде физиков молодой ученый? Я пытаюсь разгадать, действительно ли Мамука Торадзе исходит из интересов дела или им движут некие туманные для меня, но совершенно отчетливые для него цели?
— Бежан Гордадзе? — повторяю я задумчиво и барабаню о стол пальцами. — Ты уверен, что ему по плечу руководить институтом? Ведь он почти непрерывно болеет.
— Болезнь Бежана Гордадзе не помешает нам в нашей работе. Нам нужно всего лишь его имя. Я предвижу ваш вопрос: неужели такой уж большой авторитет у старого профессора? Что ж, ответ у меня готов: на всесоюзной арене Бежан Гордадзе пользуется гораздо большим авторитетом, нежели Зураб Гомартели. В конце концов, Бежан Гордадзе пригодится нам года три, не больше. Да больше он и не протянет, а если и будет жив, превратится в развалину…
Наши глаза снова встретились. Мамука Торадзе наверняка прочитал в моих глазах два невысказанных вопроса.
— Да, профессор Бежан Гордадзе болен неизлечимой болезнью. Сам он об этом ничего не знает. И вообще, кроме членов семьи, никто понятия об этом не имеет. Убедительно прошу вас, чтобы наш разговор остался сугубо между нами.
Пауза.
— А как ты-то об этом проведал, неужели тебе сообщила семья профессора?
— Нет, уважаемого Бежана пользует мой дядя.
— А сам профессор… согласен ли он занять директорское кресло?
— Мне ясна цель вашего вопроса. Вы хотите узнать, не подослал ли меня к вам сам профессор, предварительно заручившись моим согласием, не так ли?
— Ну, незачем искать в моем вопросе такие глубины. Меня просто интересует, согласен ли профессор Гордадзе стать директором института?
— Не знаю, но не сомневаюсь, что он согласится. Профессор Гордадзе человек. А как вам известно, нет человека без человеческих слабостей.
— Так ты уверен, что твой вариант оптимален? Или, может, предвидится продолжение этого варианта, о чем ты деликатно умалчиваешь? Я, кажется, начинаю догадываться о сути твоего замысла. Три года профессор Гордадзе как-нибудь продержится, а к тому времени ты, Мамука Торадзе, с божьей помощью сделаешься доктором…
— Да, вы угадали эту не слишком сложную комбинацию, хотя я еще не все успел вам сказать.
Я почувствовал, как напряглись и натянулись стальные нити его нервной системы. В глазах его засверкал огонь, хотя внешне ему удалось сохранить спокойствие.
— Сегодня вы наотрез отказываетесь возглавить институт. Сегодня вас еще привлекает жизнь творческого физика. Ваше решение разумно. Но почему вы забываете, что к тридцати пяти — тридцати шести годам все физики полностью исчерпывают свою творческую энергию? Вам уже тридцать пять. Вы уверены, что и через три года будете рассуждать точно так же? Вы уверены, что не пожелаете стать руководителем и опытным вожаком молодежи, полной творческой дерзости? Так почему же вы отрезаете себе все пути? Ведь если директором станет Зураб Гомартели, то как минимум лет двадцать он никому не уступит своих позиций. Вряд ли Зураб Гомартели будет таким директором, которого легко снять. Напротив, он будет отменным директором, но институт навсегда утратит уровень, который у него был при Леване Гзиришвили. Из всемирно известного института он постепенно превратится в середняка провинциального масштаба. Так зачем же торопиться? Пусть в запасе у нас будет года три…
«Пусть в запасе у нас будет года три…»
Улыбка, невольно возникшая на моих губах, сбила его с толку.
— Почему вы улыбаетесь?
— Просто так.
— И все же?
Огонь в глазах Мамуки погас. Холодный взгляд пронзил меня.
— Мне пришлась по душе последняя фраза.
— Ну и очень хорошо, если так. Тогда я еще раз спрашиваю: зачем торопиться? Подождем три года. В наше время это немалый срок. За три года станет ясно, кто наиболее достоин стать директором института. И если я окажусь в числе претендентов, не обещаю, что буду играть в вежливость. Наука — не вход в театр, чтобы уступать дорогу старшим.
— Мне начинает нравиться твоя откровенность.
— Я знаю, что вы подразумеваете под «откровенностью». Вы думаете, что я забочусь о себе, оставляю для себя шанс, чтобы года через три заявить о своем праве на директорский пост. Вы убеждены, что я рассчитал многоходовую комбинацию. Но вы заблуждаетесь, уважаемый Нодар. Я хлопочу о деле. Старый академик выглядел вполне сносно. И мозг его не проявлял признаков ржавчины. Никто не ожидал, что в один прекрасный день он решится на самоубийство. Ни один из наших сотрудников не подготовлен психологически к директорской должности. Никто еще не проявил качеств, необходимых для руководства таким мощным исследовательским коллективом. Мы же настолько свыклись с фигурой Левана Гзиришвили, настолько безоговорочно признали, его превосходство, что нам даже в голову не приходило думать о ком-либо другом. Поэтому все оказались в тени. Я не осмелюсь доказывать вам азбучную истину, что одно дело — талант ученого, другое талант настоящего руководителя. Наш институт известен повсеместно, и мы не имеем права руководство им доверить человеку, который еще ничем не доказал своего преимущества перед другими. Кандидатура профессора Гордадзе — единственный выход из создавшегося положения. Трехлетний срок дает возможность каждому максимально проявить свои личностные качества, свойства лидера, дремавшие в нем, пока был жив Леван Гзиришвили. Наш институт представляется мне альпинистской группой, во главе которой должен оказаться наиболее решительный, сильный и опытный спортсмен. А в ответ на вашу иронию хочу сказать, что ни одному человеку я не перебегу дороги и не позволю себе ничего недостойного. Но хочу подчеркнуть: если я почувствую свое превосходство, миндальничать не стану. Двадцатый век не время для реверансов!
Продолжительное молчание.
Я молчу, ибо не знаю, что сказать.
В лабораторию ворвался шум. Наверное, на специальной машине перевозят огромный подъемник.
Грохот и лязг постепенно усилились.
Мамука Торадзе терпеливо ждет, когда вновь наступит тишина.
Сигарета.
Грохот вот-вот прекратится. А я все еще не знаю, что сказать. Дурацкое ощущение, когда не можешь сказать ни да, ни нет, человек кажется одновременно и правым, и виноватым. Два полярно противоположных цвета так переплелись, так проникли друг в друга, что установить первичный цвет невозможно.
— Как ты думаешь, не оскорбителен ли твой замысел для профессора Гордадзе? — наконец выдавливаю я из себя.
— Почему вы так думаете?
— Потому, мой дорогой, что нельзя использовать человека в качестве слепого орудия.
— Бежан Гордадзе никогда не узнает, почему мы решили предложить ему директорское кресло. Напротив, он даже обрадуется, ведь удовлетворенное самолюбие — немаловажный фактор. В конце концов, он будет вполне счастлив от сознания, что умрет директором Института физики элементарных частиц, а не рядовым профессором.
— Ты жестокий и безжалостный человек, Мамука.
— Я человек дела, уважаемый Нодар!
Не знаю, сколько времени просидел я в одиночестве. Наверное, минут десять — пятнадцать. Все это время я не сводил глаз с коричневой доски, висевшей на противоположной стене. На доске ничего не написано, но мне кажется, что там громадными буквами вырезана последняя фраза Мамуки Торадзе: «Если мой вариант вас почему-либо не устраивает, я убедительно прошу вас сохранить наш разговор в тайне». И я раз за разом тупо перечитываю ее.
Я неторопливо поднялся и, закрыв дверь, пошел вниз. Уборщица мыла лестницу. Завидев меня, она остановилась.
— Здравствуйте!
— Дай тебе бог здоровья, сынок!
Ее ответа я не слышал. Но она, как и всегда, наверняка ответила так.
На стоянке в институтском дворе сиротливо стоял мой красный «жигуленок». И мне стало нестерпимо жаль его одиночества. Я осторожно открыл дверцу и уселся за руль. Не включая мотора, я обхватил баранку обеими руками и положил на нее голову.
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
Эка не появлялась четыре дня. В первый день я даже обрадовался. У меня ни разу не возникло желания услышать ее обычный звонок в дверь — два коротких осторожных прикосновения пальца к пуговке.
Но на пятый день я не нахожу себе места — с раннего утра мне не лежится в постели.
«Неужели я все же люблю ее?»
«Нет, любовь тут ни при чем. Просто нарушился стереотип жизни».
Телефонная трубка кажется мне тяжелой и влажной.
— Эка, почему ты не показываешься?
— Я больна.
— Что с тобой?
— Ничего особенного.
Пауза.
Не знаю, что сказать.
И Эка тоже не нарушает молчания.
Мне кажется, что в трубке слышится ее тяжелое дыхание.
— Ты ничего от меня не скрываешь? Может быть, что-то серьезное?
— Я же сказала — ничего особенного.
Я не вижу Эки, но чувствую, как набежала на ее лицо тень печали и горькой иронии.
— Эка!
— Я слушаю, Нодар!
— Ты лежишь?
Молчание.
Из сердца волнение растеклось по всему телу, словно бросили камень в озеро, — расширяющиеся круги по воде.
— Эка!
— Я слушаю, Нодар!
Уловив в ее голосе знакомую теплоту, я немного успокаиваюсь.
— Ты можешь прийти ко мне?
— Приду… чуть позже.
— Нет, нет, приходи сейчас же!
И, не дождавшись ответа, я быстро бросаю трубку на рычаг.
Потом сигарета. В горле саднит. Я бросаю сигарету в пепельницу и иду в ванную. Я долго вожу по лицу бритвой, а затем принимаю холодный душ.
Знакомая трель звонка — два коротких слабых вздоха.
Я крепко обнимаю Эку и долго стою так в дверях. Потом, поцеловав в глаза, я ввожу ее в комнату.
— Ты завтракала? — спрашиваю я и чувствую, как в сердце лопается одна жилочка. Мне показалось чужим напрягшееся от волнения лицо Эки. Багровые и синие пятна выступили на ее щеках.
— Что случилось, Эка? — встревоженно спрашиваю я.
Молчание.
— Что случилось, я тебя спрашиваю?! — Меня испугала горечь, затаившаяся в ее грустных глазах.
— Ничего не случилось, просто я ослабла.
— Ты что-то скрываешь от меня, Эка!
Я схватил руками ее голову и заглянул в глаза. Эка покорно подняла на меня глаза и спокойно сказала:
— У нас будет ребенок, Нодар!
Вода со страшной силой подступила к узкой трещине в плотине, прорвала ее и яростно взревела. Трещина постепенно расширяется, и на бетонной стене, подобно следам молнии, возникают новые трещины. Вода вот-вот сметет плотину и все унесет с собой.
— Нодар, успокойся!
Эка высвободила голову из моих рук и вскочила на ноги.
Наверное, у меня был такой страшный взгляд, что Эка насмерть перепугалась.
— Нодар, Нодар, что с тобой, успокойся… Я пошутила, Нодар, слышишь, пошутила…
Я знаю, что Эка не шутит. Знаю и то, что она не скажет больше ни слова, никогда не вернется к этому разговору. И ребенка никогда не будет.
Шипенье мутной воды, прорвавшей плотину, уже не слышится в моих ушах. Словно сквозь туман ощущаю я, как постепенно леденеет мое тело, как в мой возбужденный мозг врывается струя холодного воздуха.
— Нодар, я пошутила, слышишь, по-шу-ти-ла! — доносится издали приглушенный плач Эки.
Кажется, Эка была рядом со мной. Я вспоминаю, как держал руками ее голову, как вглядывался в ее печальные, испуганные глаза. Мои ладони до сих пор ощущают жар ее горячечных щек.
— Нодар, я пошутила…
Она осталась там, в моем доме, а я уже далеко, очень далеко отсюда, по ту сторону космического горизонта, где все поглощено мокрым и холодным туманом. В испуге я закрываю глаза. Необозримое пространство мгновенно гаснет, и чернота заливает все вокруг.
— Нодар, приляг!
Мое тело, как завороженное, подчиняется Экиному голосу, доносящемуся из подземелья. Я не открываю глаз, но вновь отчетливо вижу прорванную плотину, вновь слышу страшный рев грозной стремительной воды.
— Нодар!
Я едва различаю в реве стихии Экин голос.
— Нодар, опомнись!
Теперь Экин голос слышится совсем близко. Тепло пролилось в мое тело, стихия сразу угомонилась, и воцарилась непривычная тишина.
Я с трудом разжимаю потяжелевшие веки. Испуганное Экино лицо расплылось в слоистом тумане. Из глаз ее ручьями льются слезы, но на губах играет беспечная улыбка. Совсем как ливень в солнечный день.
— Может, ты хочешь воды?
— Да, — говорю я, хотя пить мне совершенно не хочется.
Эка приносит из кухни стакан воды. Я не свожу глаз с ее тела, в котором теплится искорка моей жизни, частичка моего тела. Муть опять с головой захлестывает меня.
— Пей, — говорит Эка, протягивая мне стакан. Другой рукой она пытается приподнять мою голову.
Пить я не хочу, но все же делаю один глоток.
— Приляг рядом со мной.
Эка ставит стакан на стол и молча подчиняется моему желанию. Я закрываю глаза и прижимаюсь головой к ее груди. Мне приятно тепло Экиного тела. На мгновение я от всего отключаюсь, забываю обо всем на свете.
— Прости меня, Нодар, я причинила тебе боль. Я никогда больше не скажу тебе такой глупости. У нас никогда не будет ребенка.
«У нас никогда, не будет ребенка». Фраза, сказанная с дрожью в голосе, больше не тревожит и не успокаивает меня.
— Мне не надо было этого говорить. Я ошиблась. Я и сама не знаю, как сорвалась с языка такая глупость. Прости меня за то, что я причинила тебе боль.
Пауза.
— Я не должна была говорить о ребенке. Наша любовная связь не предполагает ребенка.
Я чувствую, как трепещет ее сердце. Я крепче прижимаюсь к ее груди, надеясь, что этим смирю беспорядочный и гулкий стук ее сердца. Жарко, но мне удивительно приятно тепло Экиного тела. А сердце ее по-прежнему трепещет и, как вспугнутая птица, бьется о крутые ребра.
Мои руки ощущают упругость Экиной талии, ноздри щекочет дразнящий, привычный аромат ее тела. Меня давно не влекло к Эке с такой силой. Сначала осторожно, а потом с жадностью я целую ее прекрасную грудь, с закрытыми глазами ищу ее пухлые пунцовые губы. Я чувствую, как наши сердца синхронно бьются о стенки грудной клетки.
— Нодар! — пытается сопротивляться Эка.
Мои пальцы легко нашаривают пуговицы ее тонкого платья.
— Нодар, Нодар! — по инерции сопротивляется ее голос, но руки уже крепко обнимают мое напрягшееся тело, переполненное нетерпеливым ожиданием наслаждения. Потом все меркнет, и я едва различаю нежный страстный Экин стон.
Потом молчание.
Сознание мое постепенно тонет в тумане.
Лишь слабое дыхание Эки нарушает воцарившуюся тишину.
Затем раздается грустный голос скрипки.
Знакомая мелодия доносится издалека.
Звучание скрипки усиливается.
На сцене стоит маленький мальчик в коротких бархатных брючках и белой рубашке с белым бантом. Умные безжалостные глаза странно мерцают.
«Я сплю?»
Голос скрипки умолк. Знакомая мелодия растворилась в пространстве и исчезла.
«Я бодрствую?»
«А может, я просто вижу сон?»
В лицо хлещет горячий ветер пустыни. Время караваном проплывает вдали. Я отчетливо вижу время, ползущее как туман в горах.
Время идет, идет медленно, но твердо и упрямо. Я вижу, как лениво тащит оно свое огромное серое туловище. Оно проходит и теряется где-то в горах. У меня возникает неодолимое желание коснуться рукой его серого туловища, но не хватает решимости.
В бескрайней пустыне ни единой души. На раскаленном песке прикорнула смерть. Лишь время лениво тащит свое серое туловище. Наконец набравшись смелости, я касаюсь рукой его безгранично распластавшегося круглого тела. И вздрагиваю. У меня такое ощущение, словно я сунул руку в горячий пар.
Обман слуха? Или я действительно слышу трель звоночков? Я осторожно вытаскиваю руку с капельками горячей воды из переваливающейся серой массы и весь обращаюсь в слух.
— Нодар!
Нет, слух не подводит меня. Кто-то зовет меня, и голос этот совсем близко, но горячий ветер пустыни снова относит его вдаль.
— Нодар, кто-то звонит в дверь!
— Что, что?
— Кто-то звонит в дверь.
— Кого принесла нелегкая?
Звонок не умолкает.
Я едва открываю глаза и тыльной стороной ладони отираю со лба пот.
— Может, не открывать? Как будто никого нет дома.
— Кто знает, может, пришли по делу? — окончательно протрезвел я.
— У тебя достанет сил встать?
— Другого выхода нет. Придется встать.
— Я уйду в ванную, — говорит Эка и берет со стула платье.
Звонок долгий, пронзительный. Палец неотрывно давит на пуговку.
Я и не думаю одеваться. Только сую ноги в ботасы. Я все еще не пришел в себя.
«Кого это черти носят?» — думаю я, пытаясь вспомнить, кто из моих знакомых способен так нагло звонить.
Медленно открываю дверь.
На площадке стоит какой-то молодой человек и с улыбкой глядит на меня. В руках у него «дипломат».
— Здравствуйте!
— Здравствуйте! — неохотно отзываюсь я на приветствие, убежденный в том, что меня с кем-то путают.
— Можно? — нагло спрашивает незнакомец и, не дожидаясь разрешения, пытается пройти в прихожую.
— Кто вам нужен?
— Вы. Ведь вы Нодар Геловани?
Молодой человек уже в комнате. Я лениво закрываю дверь, вхожу следом за ним в комнату и опускаюсь в кресло. Его бессмысленная улыбка и наглость выводят меня из себя. Я нарочно не предлагаю ему сесть.
— Меня зовут Виталий Харабадзе. Я корреспондент нашей молодежной газеты.
Не обращая внимания на мою холодность, он бесцеремонно разваливается в кресле, вытаскивает из портфеля блокнот и лихо нажимает на кнопку авторучки указательным пальцем.
Меня душит ярость. Я едва сдерживаюсь, чтобы не взять его за шиворот и не вышвырнуть вон отсюда.
Из ванной доносится плеск воды. Я нервно встаю, прикрываю стеклянную дверь и, закурив, вновь усаживаюсь в кресло.
— Что вам угодно? — холодно тяну я.
— Я хочу взять у вас интервью. Вы читаете нашу газету?
— Какую газету? — У меня совершенно вылетело из головы, что он там мямлил в прихожей.
Наконец я уясняю себе, из какой он газеты. «Молодые ученые» — так называется рубрика, для которой он собирается взять у меня интервью. Я не хочу разочаровывать молодого корреспондента признанием, что вот уже пять лет даже в руки не брал газету, которую он представляет.
— Итак, уважаемый Нодар, наш первый вопрос таков: какое место занимает физика в жизни современного человека?
— Какое место занимает физика в жизни современного человека? — спрашиваю я Гию, раскинувшегося на заднем сиденье машины. Эка, свернувшись калачиком, сидит рядом со мной, Дато, приоткрыв дверцу машины, беспечно курит.
Неужели смерть любимого учителя, выдающегося ученого, замечательной личности, близкого человека не должна была потрясти меня сильнее?
Возле входа в парадное дома Левана Гзиришвили толпится масса народу. Панихида началась в восемь. Сейчас десять минут девятого, но до сумерек еще далеко.
Я остановил машину в стороне. Не хочу, чтобы меня видели.
— Ты не пойдешь наверх? — спрашивает Эка.
— Мне там нечего делать. Никого из близких я не знаю.
— Ты сам был ему ближе всех!
Эка права, я должен быть там, наверху, среди близких, но я все равно не пойду туда. Мой визит к академику накануне его самоубийства вызвал массу кривотолков и пересудов. Я оказался в центре внимания. Все с интересом и даже подозрением разглядывают меня. Жадное любопытство не находит удовлетворения, меня расспрашивают о деталях. В ожидании дурацких вопросов меня бьет нервная дрожь. Я знаю, что от меня ждут чего-то необыкновенного. Простой рассказ не в состоянии удовлетворить любопытство.
— Неловко, Нодар!
— Да, действительно неловко, ты права, но я все равно не смогу подняться туда.
Пауза.
Я разглядываю людей, живо обсуждающих самоубийство академика, которое основательно встряхнуло их размеренную жизнь.
— Уважаемый Гия, может, вы не поняли моего вопроса? Я с удовольствием повторяю его: какое место занимает физика в жизни современного человека?
Гия с такой растерянностью взирает на меня и так беспомощно моргает своими голубыми глазами, что у меня появляется сильнейшее желание выйти из машины, сорвать розу и преподнести другу.
— Ты это серьезно?
— Абсолютно серьезно.
Гия по выражению моего лица пытается понять, шучу я или действительно жду его ответа.
Внезапно кровь леденеет в моих жилах. Впереди я приметил маленького мальчугана с белым бантом на шее. В руках он держит скрипичный футляр и направляется прямо к нам. На нем короткие брючки, черные бархатные брючки. Вскоре он поравнялся с машиной. Я с дрожью смотрю на тротуар.
Я хочу повернуть голову, но боюсь встретиться со знакомыми глазами, умными и безжалостными. И все же я не в силах совладать с собой — я стремлюсь заглянуть в жесткие, безжалостные глаза.
Эка заслоняет от меня мальчика. Стараясь не выдать волнения, я беспечно смотрю в окно.
Когда ребенок скрылся из поля зрения, я почувствовал испытующий взгляд Эки.
«Что случилось?» — глазами спрашивает она.
Я посмотрел вперед, словно не понял безмолвного вопроса.
Я искоса поглядываю в зеркальце. Лишь на миг мелькнул в нем силуэт маленького музыканта, потом его фигура выпрыгнула из рамки зеркальца и растворилась в пространстве.
— Так тебя интересует, какое место занимает физика в жизни современного человека? — неожиданно спрашивает Дато, мастерски забрасывая окурок в зияющее отверстие урны.
— Вот именно, — встряхнулся я.
— Этот вопрос тебе надо было задать академику Левану Гзиришвили, до того пока он хлопнул себя. Его ответ был бы гораздо содержательней Гииного ответа.
«Хлопнул себя»…
Эти нелепые слова током прошили мое тело.
— Какое место занимает физика в жизни современного человека? — спрашивает меня корреспондент — высокая светловолосая женщина. Длинные худые ноги она с трудом пристроила под круглым низким столиком. На вид ей лет сорок. Большие очки с золотистыми дужками придают ее неприятному лицу интеллигентное выражение. С первого взгляда она смотрится даже эффектно. Лишь спустя некоторое время понимаешь, что ничего привлекательного в ней нет. Изящные интеллигентные манеры, умное лицо и прямые волосы в совокупности создают иллюзию красоты.
Удобно устроившись в мягком кресле, я курю сигарету. Бокал фруктового коктейля стоит на столике. Корреспондент сидит напротив и, внимательно рассматривая меня, потягивает через соломинку коктейль в ожидании ответа.
Вокруг снует масса народу. Мне здесь приятно — красивый, ультрасовременный сиднейский аэропорт огромен, но в то же время уютен.
Мне приятны со вкусом убранные и устланные дорогими коврами залы и вестибюли. До моего слуха доносится голос диктора: «Приземлился самолет из Сингапура»… «Объявляется посадка в самолет по маршруту Сидней — Джакарта — Гонконг». Мне нравятся привлекательный и эффектный репортер, элегантные и вышколенные таможенники. Может, кое-кому и не по душе раздражающий, действующий на нервы и несколько бюрократический таможенный ритуал. Но я не могу сказать того же о себе. Допускаю, что процедура эта довольно утомительная, но мне она все равно нравится. Проверка кино- и фотоаппаратов, отметки в визе, печать в паспорте, разрешающая въезд в страну, скрытый цепкий взгляд, фиксирующий тождество твоего лица с фотографией в паспорте, дуга электронного контроля на оружие или контрабанду. Я с удовольствием заполняю анкеты, назначение которых мне до сих пор непонятно. В общем, мне приятно все, что подчеркивает — я нахожусь в чужой стране. Погранично-таможенный церемониал, который иные считают формальностью, вызывает во мне явственное ощущение чуждости и неведомости другого мира. И какое же чувство разочарования и недостаточности испытывал я, если погранично-таможенный барьер преодолевался без проволочки. Беспрепятственное и безобрядное вступление в чужие пределы упрощает, делает обыденным и неощутимым волнующий и таинственный момент соприкосновения с неизвестностью.
Ресторан.
Огромный, полутемный, покойный зал на пятнадцатом этаже.
Официанты, выряженные в смокинги, бесшумно снуют по ковровым дорожкам. Призрачный голубоватый свет. В огромных, во всю стену, окнах как на ладони видна широченная прямая улица, ведущая к сиднейскому Гайд-парку. Справа всеми цветами радуги переливаются рекламы торгового центра Сиднея. Бесконечная вереница автомобилей с кроваво-красными стоп-сигналами тянется по улице.
В углу зала у рояля сидит курчавый молодой человек в бордовом фраке. Девушка в розовом платье и с микрофоном в руке полулежит на рояле. Второй микрофон, резко накренившись к клавиатуре рояля, едва не касается губ пианиста. Поют вполголоса. Звуки песни не режут слуха, кажется, что музыка доносится откуда-то издали. Сначала мне даже показалось, что песня льется с магнитофонной ленты, лишь позже я заметил рояль, курчавого парня и розовую девушку. В синеватом полумраке эта группа выглядела довольно трогательно.
Обычный свинг.
После многочасового перелета музыка успокаивает.
За столиком сидим мы вдвоем: я и Саша Руденко.
Саша сидит тихо, утомленно полуприкрыв веки. Видно, и ему приятна эта негромкая музыка.
Блюз.
Знакомый блюз. Никак не могу вспомнить, где я его слышал.
Вообще-то говоря, джаз, по моему непрофессиональному мнению, ушел в прошлое и сегодня представляется несколько архаичным. Но теперь он мне удивительно приятен. Синкопы одомашнили огромный зал, создали обстановку интима. Видно, покой действует на людей завораживающе. Все вокруг переговариваются вполголоса, смеются негромко, и лишь редкие всплески шумного веселья напоминают, что зал полон народу.
Мы медленно потягиваем виски и разглядываем публику. С Сашей я встречался всего лишь раз — в Серпухове. Столкнувшись с ним в академии накануне вылета на симпозиум в Австралию, я едва признал его. Но, разговорившись, быстро восстановил в памяти детали нашей единственной встречи. С Сашей легко, а это весьма существенно: ведь угрюмый, вечно чем-то недовольный спутник может основательно подпортить настроение, особенно когда ты за границей и оторван от привычной среды. Да, Саша Руденко идеальный партнер. Чего стоит хотя бы его сдержанность и мягкость! Мы сидим в ресторане битый час, и за все это время Саша не сказал и двух слов, лишь осведомился в самом начале, что мы будем пить. Услышав, что я хочу виски, он сразу согласился — не знаю, из вежливости ли или просто совпали наши желания. И вот мы молча потягиваем микроскопические дозы виски. Вспомнив наши московско-тбилисские застолья с обильными закусками и возлияниями, я невольно улыбнулся. Что ж, иногда не грех отдать дань иным традициям, подчиниться иным требованиям. Может, это чувство чуждости всему, что тебя окружает, усугубляется расстоянием? Интересно, испытывал бы я такое приятное волнение, смешанное с острым чувством ностальгии, если бы эта таинственная Австралия находилась в каком-нибудь получасе лета от моей страны? Чужая страна кажется тем более привлекательной и таинственной, чем дальше и недоступней она, чем разительней отличаются быт, жизнь, обычаи.
Саша сидит, вольготно откинувшись на мягкую спинку стула, и потягивает виски из высокого хрустального бокала. Время от времени мы одновременно закуриваем, словно совпали фазы наших желаний.
По телу разливается приятная истома, как будто оно обрело невесомость. Я чувствую, как постепенно заворачиваюсь в туман. Мне все больше начинают нравиться уют ресторанного зала, голубоватый свет, льющийся откуда-то сверху, зарницы реклам за толстым оконным стеклом, негромкое убаюкивающее пение.
Внезапно зал как бы ожил.
Блюз сменился головокружительным разухабистым ритмом.
Несколько пар пошли танцевать.
Только теперь я заметил возле рояля небольшую площадку для танцев. Она резко выделялась на фоне пола, плотно устланного пружинящими коврами.
Неожиданно вдали мелькнул знакомый силуэт. Вне всякого сомнения, это был наш давешний корреспондент, интервьюировавший нас в сиднейском аэропорту.
Она в длинном черном платье. Блестящая ткань, браслет и бусы словно бы отталкивают от себя голубоватый свет и, отражая его, причудливо мерцают. В руках у нее удлиненная кожаная сумочка.
Она о чем-то переговаривается с метрдотелем и незаметно оглядывает зал. Метрдотель тоже стал внимательно осматривать зал. Я догадался, что корреспондент ищет нас, но встать и пойти ей навстречу я все же не решился. В отеле прорва иностранных физиков. Некоторых я видел и в ресторане. Может, она ищет здесь кого-нибудь из них?..
Внезапно наши глаза встретились. Корреспондент тут же улыбнулась, помахала мне рукой и направилась к нашему столику.
Ее высокая изящная фигура привлекла внимание Саши. Видно, и он узнал в ней нашу недавнюю знакомую.
Мы быстро встали и сделали шаг навстречу корреспонденту. В поисках свободного стула я незаметно оглядел ближайшие столики и даже не заметил, как возле нас оказался официант. Он заученным движением ловко поставил к столу стул и с радушной улыбкой предложил даме сесть.
Мы подождали, пока сядет наша гостья, и потом опустились на свои стулья. Официант стоял в стороне, ожидая заказа.
— Что вы изволите пить? — обратился я к даме.
— Апельсинового соку! — Слова корреспондента были обращены непосредственно к официанту.
Тонкими длинными пальцами она открыла сумочку и достала пачку сигарет. Саша, спохватившись, протянул ей наши. Дама положила свои сигареты на стол и осторожно вытянула сигарету из Сашиного коробка. Я предупредительно щелкнул зажигалкой. Дама прикурила, затянулась и, подняв голову вверх, энергично выпустила дым к потолку. Потом, попросив разрешения, взяла в руки Сашин коробок и стала внимательно его изучать.
Официант принес апельсиновый сок. Потом вежливо сделал шаг назад и испарился.
Дама положила сигарету в пепельницу, вновь открыла свою сумочку и протянула нам газеты. Наш приезд освещен довольно широко. На одной фотографии я пью кока-колу, на другой — выхожу из автобуса, а на третьей — беседую с австрийским коллегой в перерыве между заседаниями.
— Довольны ли вы работой симпозиума?
Я взглянул на Сашу, как бы давая ему возможность высказаться.
— Симпозиум проходит очень интересно.
На стандартный вопрос, естественно, последовал столь же стандартный ответ.
— Как вы думаете, не ложится ли физика элементарных частиц непосильным грузом на плечи экономики вашей страны? Насколько я знаю, ваша наука — довольно дорогое удовольствие.
На этот раз вопрос обращен непосредственно ко мне. Но Саша, не заметив взгляда корреспондента, снова ответил сам:
— Ничего не поделаешь, наука требует расходов. Высокий уровень развития науки и техники дает нам возможность решать сложнейшие проблемы. Но сложные проблемы требуют и больших затрат. По-вашему, физика плазмы — менее дорогая наука? Решение сложных проблем имеет одно немаловажное преимущество: некоторое время спустя оно сторицей возвращает все затраты. Человечество никогда не остается внакладе, пытаясь решить труднейшие задачи. В свое время огромных затрат потребовало приручение атомной энергии. Но можно ли представить современный мир без атомной энергетики?
— Насколько я знаю, на атомные электростанции приходится лишь четыре процента всей электроэнергии, вырабатываемой на земном шаре традиционными способами. Если же говорить о нас, австралийцах, а также о наших соседях из Новой Зеландии, Индонезии и Малайзии, то мы еще не использовали ни одного киловатта атомной электроэнергии.
— Вы правы, на сегодняшний день доля атомной электроэнергетики составляет лишь пять процентов общего баланса, но не надо забывать, что через пару десятков лет она будет составлять уже двадцать процентов.
— Как вам кажется, не обогнали ли Соединенные Штаты Америки вашу страну в исследовании элементарных частиц? — корреспондент попыталась вернуть беседу в первоначальное русло.
Готовясь к ответу, я сосредоточенно разглядываю пустой бокал. В ту же минуту рядом со столиком предупредительно вырос официант.
— Не хотите ли виски? — спрашиваю я корреспондента.
— Нет, спасибо.
— Два виски и один апельсиновый сок.
Официант послушно кивнул и ушел. Он действовал, как хорошо запрограммированная машина.
Терпеливо дожидаясь моего ответа, корреспондент пускает дым в потолок.
— А вы уверены, что обогнали, не так ли? — вопросом на вопрос отвечаю я.
— Я слышала, что ускоритель, построенный в Швейцарии по объединенной европейской программе, оставил ваш дубненский синхрофазотрон далеко позади. Заметьте, я ничего не говорю о брукхейвенском синхрофазотроне, созданном в США.
— Видно, вы незнакомы с последними данными, — вежливо улыбнулся я, — Мощность американского ускорителя составляет тридцать три миллиарда электрон-вольт, в то время как мощность серпуховского синхрофазотрона, возведенного два года тому назад, достигает семидесяти миллиардов электрон-вольт.
— Семидесяти? — не скрывает изумления корреспондент.
— Вот именно! — подтверждает Саша.
Корреспондент, испытующе посмотрев на меня, достает из сумочки малюсенький блокнот и авторучку.
— Как вы сказали? Как называется новый советский ускоритель?
— Серпуховский синхрофазотрон. Серпухов — город недалеко от Москвы.
Официант принес влеки и апельсиновый сок.
Я взял свой бокал в руки.
— Еще один вопрос.
Отпив глоток, я поставил бокал на тарелку. Вопрос вновь адресовался мне.
— Куда вы, физики, ведете человечество?
Я улыбаюсь. Рука медленно тянется к бокалу. На этот раз я не пью — просто наблюдаю, как истончаются и плавятся в бокале маленькие кубики льда.
— Может, мой вопрос показался вам наивным? — перехватив мою улыбку, заволновалась корреспондент.
— Что вы, что вы, отнюдь! Физика никуда не собирается вести человечество. Напротив, само человечество, сама жизнь ставят перед физикой проблемы, ждущие своего разрешения.
— Вы так думаете?
— Не только думаю, но и убежден в этом. Добавлю, что это не только мое личное мнение. Разве грозящий нашей планете энергетический голод не поставил на повестку дня быстрое строительство атомных электростанций? Разве предполагаемая энергетическая катастрофа не вызвала к жизни первоочередную проблему — в возможно краткие сроки овладеть и управлять термоядерными реакциями, с тем чтобы поставить их на службу человечеству?
— Вы верите в бога?
Неожиданный вопрос несколько огорошил меня. Не то чтобы я растерялся, но просто я не ждал его.
На сей раз вопрос был обращен к нам обоим.
— Прошу вас не понимать мой вопрос прямолинейно. — Ее, видимо, смутила ироническая улыбка, промелькнувшая на Сашиных губах. — Разве Пятый Сольвейский конгресс, проведенный в тысяча девятьсот двадцать седьмом году в Брюсселе, не подтвердил, что религия перестала быть для ученых жупелом?
— Пятый Сольвейский конгресс подтвердил лишь то, что вселенная вероятностна, — невозмутимо отпив из бокала виски, солидно произнес я.
— Но разве вероятность не содержит элемента религии?
— Не думаю, госпожа Элла. — Я впервые обратился к ней по имени. — Если бы бог действительно существовал, он, по всей вероятности, позаботился бы о том, чтобы мы с вами встретились гораздо раньше.
Корреспондент рассмеялась.
— Может, потанцуем? — вконец осмелел я.
В знак согласия дама кивнула. Поставив бокал на стол, я помог ей встать и весело подмигнул изумленному Саше.
На маленькой танцплощадке топчутся еще три пары. Корреспондент ростом почти вровень со мной. Ее светлые прямые волосы щекочут мою щеку. Мы танцуем молча, без слов. Мне приятно ощущать гибкость и податливость ее тела. Только теперь я чувствую, как сильно устал, к тому же я давно не пил столько без всякой закуски. Даже бесстрастные черты лица госпожи Эллы кажутся мне на редкость привлекательными и милыми. Странно переливаются на голубоватом свету ее длинные светлые волосы. Время от времени я поглядываю в окно, красные стоп-сигналы автомобилей вспыхивают реже. Движение заметно спало. Оказавшись рядом с Сашей, я победоносно взглянул на него. Он поднял свой бокал и, подмигнув, осушил его за мое здоровье.
— Не добавить ли нам еще в номере?
Это соблазнительное предложение Саша сделал мне в коридоре гостиницы. Повторять сказанное второй раз ему не пришлось.
Небольшой номер был чертовски уютен. Я без приглашения опустился в кресло возле письменного стола. В окне номера виднелась все та же улица, ведущая к Гайд-парку. Правда, вид отсюда не столь впечатляющ, как из ресторана на пятнадцатом этаже. Рекламы уже не так ярки, а движение машин почти прекратилось. Город засыпает.
Я с наслаждением затягиваюсь.
Я в отличном расположении духа, и даже надсадный кашель, вдруг напавший на меня, не портит его.
Саша ставит на стол бутылку «Русской водки».
— Хочешь арахис?
Я отрицательно качаю головой.
Из маленького бара Саша достает две рюмки и ставит их рядом с бутылкой. Потом ловко откупоривает ее и доверху наполняет рюмки. Чуть подумав, он снимает пиджак и выходит в ванную.
Я беру рюмку и с удовольствием нюхаю ее содержимое. Тело мое сделалось почти невесомым.
Саша вскоре возвращается с махровым полотенцем в руке. Лицо его мокро.
— Никакой физики элементарных частиц! Самое великое открытие в мире — горячая вода! — провозглашает Саша и небрежно бросает полотенце на кровать.
— Будь здоров!
Он чокается со мной и по-нашенски опрокидывает рюмку в рот.
— Хочешь посмотреть телевизор? — спрашивает он.
— Не хочу.
О телевизоре ему, видно, напомнил приглушенный звук радио, доносящийся непонятно откуда.
— Пей!
Я подношу рюмку к губам.
Водка обжигает гортань. Я ставлю рюмку на стол, беспричинно и блаженно улыбаясь.
Саша, откинувшись на спинку дивана, сосредоточенно смотрит в потолок. Интересно, о чем ой думает? Во мне зашевелилось праздное любопытство.
— Минуточку! У меня где-то должен быть апельсин, — хлопнул себя по лбу ладонью Саша.
Апельсин роскошный, но вкус у него похуже наших аджарских.
Саша снова разливает водку. Я не отказываюсь. Безотчетная жажда вдруг овладевает мной.
— Ты влюблен в кого-нибудь? — неожиданно спрашивает Саша и не мигая смотрит на меня. Потом в два глотка осушает рюмку.
Я, признаться, даже растерялся. Беру в руку рюмку и гляжу в окно.
— Ты когда-нибудь любил? Ну так, чтобы каждое расставание было горьким до слез?
Он опять наполняет рюмку и держит бутылку на весу, ожидая, пока я выпью.
Я пью. Саша тут же наливает мне. Водка с бульканьем льется в узкую тонконогую рюмку.
Энергия так и хлещет через край. Мной овладевает сладостно-праздничное настроение. На сердце делается легко.
Саша о чем-то задумался. Одно из двух: или он забыл о своем вопросе, или же попросту не интересуется моим ответом.
Молчание.
Тонкая нить мелодичной музыки натянута в комнате.
— Счастливо, Саша, я пошел.
— Выпей на дорожку! — не поднимая головы и не глядя на меня, говорит Саша.
В моем номере темно. Я нашариваю рукой выключатель. Чуть поколебавшись, вспыхнул дневной свет и залил всю комнату.
Я быстро раздеваюсь и вхожу в ванную. Горячая вода даже в жару прекрасно охлаждает меня. Потом я тушу верхний свет и зажигаю торшер. Слабый розоватый свет поплыл по комнате.
В одиночестве мною овладевает странное состояние — я никак не могу понять, радостно мне или же грустно. Видно, и то, и другое настроения тесно переплелись во мне.
Я долго бессонно ворочаюсь в постели. Хочу думать об Эке и впервые ощущаю, что больше не люблю ее. Неужели можно вот так легко охладеть к любимой женщине? А может, я никогда и не любил ее? Может, это было просто сильное влечение друг к другу, которое со временем иссякло и выхолостилось?
Даже мысль о том, что за мной сейчас кто-нибудь следит, неприятна мне. Подслушивание и записи разговоров — вчерашний день. Может, в эту вот минуту кто-то, сидя у хитроумного прибора, без стеснения наблюдает, как я ворочаюсь в постели. Настроение у меня окончательно портится. Я утыкаюсь лицом в подушку и уже почти не сомневаюсь, что за мной следят. Кого-то интересует, чем занимается советский физик в укромном номере отеля. Беспокойство прочно овладевает мной. У меня ощущение, что я не один в номере и лежу где-то на съемочной площадке перед всевидящим глазом кинокамеры… Что же будет потом, когда научатся читать мысли? Нет, воистину, нас ждет кошмар…
— Какое место занимает физика в нашей жизни?
Я чувствую, как нравится собственный вопрос парню с нагловатыми глазами. Красные щеки так и пышут самодовольством. Он выжидательно поигрывает авторучкой и улыбаясь смотрит на меня. Я допустил непростительный промах, выставив на стол бутылку шампанского. Теперь уже некуда деться — придется выпить с ним хотя бы один бокал.
На кухне хлопнула дверь. Видно, Эка вышла из ванной и, по обыкновению, сушит волосы полотенцем.
— Эка! — зову я.
— Что, Нодар?
— У нас гость.
— Я сейчас выйду.
«Сейчас» тянется целых пять минут.
Я курю и жду, когда наконец появится Эка. Нагловатый корреспондент уверен, что это его вопрос заставил меня задуматься, и терпеливо ждет, когда я соизволю ответить. Теперь взгляд его настойчиво прикован к двери, в которую должна войти Эка.
— Эка, наш гость — корреспондент газеты, и он хочет меня проинтервьюировать.
Корреспондент встает, готовясь протянуть руку для рукопожатия.
Несомненно, появление Эки произвело на него большое впечатление.
— Очень приятно, — вежливо улыбаются Экины губы, но в глазах ее затаилась горькая печаль. Пожать руку корреспондента ей даже не пришло в голову.
Некоторое время корреспондент стоял, неловко переминаясь с ноги на ногу, а потом как ни в чем не бывало вновь присел на свой стул.
— Разрешите курить? — Не дожидаясь ответа, он вытягивает сигарету из пачки, брошенной на стол. Он неумело чиркает спичкой и, не затягиваясь, выпускает изо рта клубы дыма. Видно, он вообще не курит, только балуется изредка, а может, следует моде.
— Ты знаешь, о чем он меня спросил? — говорю я Эке. — Какое, мол, место занимает физика в нашей жизни…
— Какое место занимает физика в жизни современного человека? — спрашиваю я у Мамуки Торадзе.
— Отныне все последующие столетия безраздельно принадлежат физике!
Меня раздражает самоуверенный и категоричный тон Мамуки Торадзе.
— Ты абсолютно убежден в непререкаемости своего утверждения?
«Непререкаемость утверждения» я густо посыпал солью иронии.
Как правило, Мамука Торадзе прекрасно чувствует иронию, но виду не подает. Он ловко увертывается от удара и стремится не выпускать из рук бразды спора.
— Абсолютно. Мы изучаем микрочастицы вселенной в метагалактике в пределах восемнадцати миллиардов световых лет. Ты физик и прекрасно можешь представить себе грандиозность этих пределов, превосходящих самую необузданную фантазию.
— А вот Руставели изучал человеческий дух, у которого вообще нет никаких пределов.
Глаза Мамуки внимательно изучают мою физиономию. Гия попеременно смотрит то на меня, то на Мамуку. Он наверняка чувствует, что сегодняшний спор добром не кончится.
— Может, сходим в кино?
Я не обращаю на Гиины слова никакого внимания и в свою очередь бесцеремонно разглядываю лицо Мамуки. Увы, задеть его стальные нервы — задача не из легких.
— Без Руставели человечество как-нибудь проживет. Девяносто девять процентов населения нашей планеты вообще не читали Руставели и, представь себе, прекрасно без него обходятся. А вот без энергии человечество не сможет прожить и дня. Человеку требуется энергия, и чем дальше, тем больше энергии ему нужно.
— Человеку необходимы радость, мир и любовь.
Я стараюсь подавить волнение. Меня бесит не логика Мамуки, а его бесстрастность и хладнокровие.
— Но человеку не видать ни радости, ни мира, ни любви, если он не обнаружит источников энергии. Раньше, когда человек был предоставлен лишь самому себе, сила его воздействия на природу целиком равнялась его собственной силе. Сегодня же за счет одной лишь электроэнергии сила и количество его воздействия выросли в тридцать раз. А темп их роста продолжает увеличиваться с поразительной быстротой. В каких-нибудь двадцать — тридцать пять лет они уже достигнут ста пятидесяти. Вы слышите, уважаемый Нодар, — ста пятидесяти!
Мамука Торадзе впервые повысил голос, впервые дрогнули струны его стальных нервов, и мне даже показалось, что я слышу их треньканье.
— Где же человечество должно добыть эту энергию? Мы уже основательно выдоили, опустошили, выпотрошили нашу старенькую и любимую землю, обглодали ее до блеска, словно собака кость. Подумать только, за последние сорок лет мы выпростали из ее кладовых гораздо больше богатства, нежели за всю историю нашей цивилизации, начиная с первого ее дня! Человечество уже почуяло надвигающийся кризис. «Энергетический голод» давно перестал быть лишь острым словечком из газетного обихода. Теперь оно перекочевало к нам, физикам. Только нам и дано избавить человечество от катастрофы!
Ни за что не поверю, что Мамука и вправду взволнован. Скорее всего, он играет роль взволнованного человека для вящей убедительности. Хочу припомнить хотя бы один случай, когда Мамука был действительно взволнован. И не могу. Я призываю на подмогу все свое благоразумие, чтобы не выйти из себя. Ни одному из моих товарищей и коллег недостанет сил выбить меня из равновесия. Но вот Мамука Торадзе совсем иное дело. Его холодные глаза и бесстрастный мозг, с четкостью автомата подбрасывающий ему материал для рассуждений, чертовски действуют мне на нервы. Он может спорить неделю напролет, да так, что кровь ни разу не вскипит в его жилах, ни один мускул не дрогнет на его лице, ни единое колесико не забуксует в его мозгу. И голос он повысил вовсе не из-за волнения, просто он подчеркнул тем самым глубину и истинность своих соображений. Восторг начисто чужд его душе, а берега темперамента надежно одеты в бетон. Даже когда он явно кладет противника на лопатки, волнение обходит его стороной. Радость победы не может растопить льда его глаз и согреть душу.
Я всячески сдерживаю себя. Мое волнение будет расценено как признак слабости и страха перед поражением. Я достаю из кармана сигарету.
— Дай прикурить! — с беспечной улыбкой обращаюсь я к Дато. Спички у меня в кармане, но я все-таки прошу огня у друга. Я неторопливо закуриваю и спокойно говорю: — До сих пор мы только и делали, что приближали катастрофу нашей цивилизации. Планета похожа на минное поле. Государства до зубов вооружены атомными и водородными бомбами. Ты, надеюсь, знаешь, сколько самолетов с атомными бомбами одновременно дежурят в небе. Достаточно одного безответственного шага, одного-единственного безумного маньяка, нажавшего на кнопку, чтобы все превратилось в прах, чтобы с лица земли исчезли все формы жизни. Где у тебя гарантия, уважаемый Мамука, что такой маньяк не найдется? Маньяки существовали во все эпохи, но тогда у них не было под рукой термоядерного оружия. В ту минуту, когда врачи поздравляли счастливых родителей с рождением сына — Адольфа Гитлера, мучительная смерть сорока миллионов человек была уже предрешена. Попробуй доказать, что и в эту самую минуту не родился где-нибудь очередной маньяк. А может, он давно уже родился, и матушка, напевая песню, раскачивает его колыбельку. А может, именно сегодня счастливые родители справляют ему день рождения, а гости, целуя его в пухлые щечки, задаривают подарками? Ведь появление даже одного завалящего маньяка может стоить планете жизни. И в этом повинны мы, физики.
— Маньяку можно преградить путь или, на худой конец, попросту уничтожить его. Но без энергии цивилизация обречена на медленное умирание. Наша земля похожа на копилку без дна, из которой мы лишь черпаем полной пригоршней, но ничем не пополняем ее. Прирост населения на нашей планете составляет в год восемьдесят миллионов человек. Как ты думаешь, их надо обеспечить энергией? Но бог с ними, с этими восьмьюдесятью миллионами. Ты ведь прекрасно знаешь, с какой быстротой растет количество энергии, потребляемое одним человеком. Сегодня каждый житель земли тратит в год в среднем тысячу четыреста киловатт энергии. А в каждые последующие десять лет расход ее увеличится вдвое. Неужели этот факт ни о чем не говорит?
— Вы правы (я перехожу на «вы»), энергия необходима человечеству. Сегодня человечество владеет тем количеством энергии, которое обусловлено нынешним уровнем развития жизни, науки и техники, но эта энергия не изменила душу человечества, не прибавила гуманизма и человеколюбия. Может, вы станете убеждать меня, что сегодня мы стали гуманней; может, вы будете настаивать, что теперь мы обладаем большими способностями любить и воспринимать красоту, нежели некогда древние греки? (Как раздражают меня его туго накрахмаленная фирменная рубашка и элегантный галстук! Меня всегда удивляло, откуда у него берется терпение каждый день выряжаться как на прием. Даже в лабораторию он приходит как на симфонический концерт.) А может, вы будете доказывать, что в человеке поубавилось ненависти и мстительности? Вспомни (я опять перешел на «ты», и голос мой предательски дрогнул), как усовершенствовались в двадцатом веке орудия пыток и умерщвления человека, какими наивными и беспомощными кажутся нам теперь инквизиторы и восточные деспоты в сравнении с нынешними палачами.
— И ты обвиняешь в этом науку? Физику?
Ироническая улыбка мелькает на губах обладателя стальных нервов. Мамука Торадзе заранее торжествует победу.
— Физика, уважаемый Нодар, и это вам известно не хуже меня, оказывает воздействие на жизнь человека, его внутренний мир и психику три или от силы четыре десятилетия. Где же было ваше искусство на протяжении десятков столетий? Почему оно не смогло переделать человека, почему оно не облагородило его душу?
— Сейчас отвечу…
— Я отвечу сам. Не подумайте, ради бога, что я о науке более высокого мнения, чем об искусстве. Мы, ученые, открыватели чудес, жрецы и создатели искусства. Моя позиция, кажется, вполне ясна. Я хочу лишь сказать, что искусство, литература, не смогли очистить душу человека, воспитать его. Оглянитесь на историю — человечеству было не до искусства. Человек всю свою жизнь нуждался. Нуждался в пище, в энергии, в самом необходимом для воспроизводства и сохранения жизни…
— Может, ты полагаешь, что сейчас у него стало больше времени? Может, ты думаешь, что сверхзвуковые самолеты высвободили человека? Новая ступень развития науки создала новую инерционную систему. У каждой эпохи есть своя инерция. Человеческая психика базируется на этой инерции и подчиняется ей. Одна инерционная система сменяется другой, и так до бесконечности. Человека никто не спрашивает, нравится ему та или иная инерция или нет. Он вынужден автоматически включаться в эту систему. Человек создает сверхзвуковые самолеты, ракеты, различные средства связи, но чем быстрее становятся эти средства, тем больший дефицит времени испытывает человек.
Пауза.
Я посмотрел на внимательно слушающего меня Гию. Я знаю, что он на моей стороне, и я хочу вычитать в глазах друга, куда склонилась чаша весов. Дато, зажав в зубах сигарету, смотрит на нас как завзятый зевака; ни за что не узнать, о чем он думает, чьи соображения разделяет. Заметив, что Мамука хочет воспользоваться паузой, я, едва передохнув, продолжаю.
— Чья тут вина? — риторически вопрошаю я. — Может несмотря на все свои способности и умения, человек уже не в состоянии господствовать над созданной им же самим техникой? Может, психологически и биологически человек отстает от опережающего движения собственной мысли? Может, наши тело, сердце, нервы пока еще не готовы выдержать конкуренцию с нашим разумом? Человеческий разум одолел множество барьеров, но может же быть, что его физико-психологические возможности не выносят подобных прыжков? Чем дальше идет наука, тем больше сужается сфера человеческой деятельности. Сознание постепенно перегружается такими знаниями, которые не приносят никакой пользы ни интеллекту, ни чувствам человека.
— Что ты имеешь в виду?
— Что? Сейчас доложу… — Я уже регулирую ритм спора сам, стараясь, чтобы Мамука не смог к нему приспособиться. — Каждый пассажир должен знать, что если вдруг какой-нибудь предмет упал на пути метрополитена, то прыгать за ним нельзя, ибо обе фазы электричества проходят по рельсам, а это опасно для жизни. Так ответьте мне, пожалуйста, что дает человеческой душе и его интеллекту знание элементарных правил техники безопасности? С другой стороны, по вполне понятным причинам, и не знать их невозможно. И человек вынужден учиться. Запас же полезных и бесполезных знаний растет безгранично. А продолжительность суток не увеличивается ни на йоту, как бы страстно мы этого ни желали. Двадцать четыре часа и ни секундой больше.
— Может, вы предлагаете остановить развитие науки и техники? Может, издать приказ, запрещающий мыслить?
Выражаясь шахматным языком, Мамука Торадзе сделал авантюрный ход.
— Мысль не остановить по очевидной причине — этого просто нельзя сделать. Не приписывай мне того, чего я не говорил. Если ты споришь ради эффекта, любой ценой добиваясь победы, то я могу доставить тебе это счастье и без лишних разговоров признать свое поражение.
— Я сказал это не в обиду!
— Да я и не обижаюсь. Если хочешь знать правду, я спорю не только с тобой, но и с собой тоже. Я просто высказываю свои соображения, вовсе не стремясь убедить либо переубедить тебя. Я проверяю свои соображения, выражаю свою тревогу, и если ты сумеешь рассеять мои страхи, я буду счастлив.
— Вы все же обиделись! — вызывающе говорит Мамука. Целеустремленной натуре Мамуки Торадзе претит ничья или победа с незначительным преимуществом, потому он и старается вывести меня из равновесия.
— Вовсе нет, мой дорогой! — Мамука прекрасно чувствует мою интонацию, но не подает виду. В ином случае он должен бы возмутиться. Тогда спор перешел бы в примитивную перепалку. — Я согласен с вами, что мысль остановить невозможно. Она со страшной скоростью летит вперед.
Небольшая пауза.
Воспользовавшись краткой передышкой, я закуриваю. Отогнав рукой дым, я продолжаю:
— Сегодня, как никогда, человек вовлечен в бешеный водоворот реки жизни. И кто тут управляет: человек ли рекой или река человеком? Не наступит ли такое время и притом довольно скоро, когда у человека не хватит сил господствовать над чудесами, созданными его же руками и разумом? Человеческий гений создает чудеса за чудесами, но сам-то человек остается тем же самым. Человек борется с природой. Ведь вся история его существования — борьба за открытие и подчинение тайн природы. Но все эти головокружительные успехи напоминают спортивные рекорды, их все еще устанавливают, но они постепенно приближаются к своему пределу. А что, если и у человеческих возможностей есть пределы? А что, если мы так и не сумеем до конца покорить природу? Не надо забывать, что и мы сами — дети природы, неделимая ее часть.
Пауза.
По Гииному лицу заметно, что чаша весов склонилась в мою сторону.
Дато, прищурясь, разглядывает Мамуку Торадзе. Нетрудно увидеть, с каким нетерпением ждет он ответного удара. Гия согласен, чтобы пикировка закончилась с небольшим моим преимуществом, но Дато жаждет большего. Я знаю, как раздражает его безграничная Мамукина вера в собственную непогрешимость, докторальный и непререкаемый тон. Честно говоря, в глубине души я сомневаюсь, что я прав.
— Я не согласен с вами, — задумчиво говорит Мамука и встает со стула. Пылу в нем, видно, основательно поубавилось, — Согласиться с вами — означает признать, что моя жизнь лишена всякого смысла. Самая большая наша обязанность сегодня — забота о нашей Земле, забота о человеке. Именно на нас лежит тяжелейшее бремя заботы о спасении Руставели и Бетховена, Толстого и Микеланджело, спасении человеческой души и самых светлых идеалов человечества. Кто, как не мы, знает, какая опасность грозит нашей истощенной планете, ее выпотрошенным горам и долам, загрязненным морям и рекам. Катастрофа, может, еще и не ощутима сегодня, но завтра или послезавтра мы непременно ощутим ее…
Знакомый щелчок аппарата.
Я невольно смотрю на лампочку. Лампочка все еще горит. Только-только космическая частица ворвалась в камеру Вильсона и очертила окружность между магнитными полюсами, затратив всю свою энергию на создание туманного следа.
Съемка происходит дважды. В первый раз запечатлевается искривленный след частицы при ее полете в магнитном поле, а во второй — частица фиксируется в туманной камере на пластинке, где проявляется ее энергия.
И прибывший в эту минуту космический гость — наверное, обычный протон, не обладающий сверхэнергией, и его визиты к нам достаточно редки.
Откуда они приходят? Что находится в глубинах метагалактики? И каковы они, первоначала, первоосновы материи, которые расходятся по всей вселенной, нагруженные фантастической энергией?
Откуда обитатели микромира получают эту сказочную энергию, определяемую в десятки тысяч миллиардов электрон-вольт? Кто знает, сколько таких частиц пронизывают нашу лабораторию, мое тело! Какое искусственное магнитное поле сможет искривить их путь? Они беспрепятственно пронижут камеру Вильсона и унесут с собой тайну своей энергии.
Целая гора фотопластин громоздится на столе. Я неохотно просматриваю их. Типичный протон, обезображенный протон, типичный протон, легкий мезон и вновь обычный протон… Знакомый след, прочерченный на пластине, еще один знакомый след, еще один. И так до бесконечности. Непрошеные гости со всех сторон проникают в камеру Вильсона, вынуждая аппаратуру запечатлевать их следы на пластине. Но как давно не отражался на пластинке след той частицы, которую я жду с таким нетерпением!
И внезапно… Ломаный след.
Ломаный или искривленный?
Ломаный, и только ломаный. Вне всякого сомнения.
Сам по себе ломаный след — не новость. Распад частиц во время полета вызывает ломку следа. Частица разделилась надвое, а на пластинке идет лишь один след из точки деления. Известное явление — нейтральная частица не смогла оставить изломанный след, ибо не создала ионный ряд.
Но…
Я вновь ищу уже известное и хорошо расшифрованное явление…
Но здесь что-то другое.
Я долго смотрю на пластинку, прислушиваясь к прерывающемуся ритму сердцебиения.
Аппарат снова щелкнул.
Свет зажегся, и гость прочертил на пластинке туманный след.
Я не обращаю никакого внимания на щелчки аппарата и, прикрыв веки, сжимаю голову руками.
«Что бы это могло быть?»… «Что бы это могло быть?»… «Что бы это могло быть?»
Пять слов мельничным жерновом тяжело вращаются в моем сознании.
Пластинка…
Такого следа я еще не встречал. Ничего подобного еще не фиксировали смонтированные здесь камеры Вильсона. Да, такого я не видел ни на Арагаце, ни в Дубне.
И вновь пластинка.
«Интересно, который час?»
Часы я бросил куда-то на стол. Начало первого. Я кладу пластинку в папку и выхожу из лаборатории. Безлунное небо все в крупных звездах. Я иду во двор и сажусь на длинную скамейку. Пристально смотрю на небо. Все спят. Из Гииной комнаты тянется бледная полоса света, но я знаю, что он спит. Он никогда не тушит свет на ночь.
«Что бы это могло быть?»… «Что бы это могло быть?»… «Что бы это могло быть?»… — вновь тяжело заворочался мельничный жернов.
«Может, разбудить Гию?»
«Да нет же, не стоит!»
Звезды почти не мерцают. Разреженный чистый воздух преломляет их лучи невидимо для глаз. Для человека, выросшего в долине и привыкшего к мерцанию звезд, эти неподвижные звезды, намертво приколоченные к небу, — странное зрелище.
Я встаю, выхожу со двора лаборатории и направляюсь к хребту, черно нависающему над округой. В темноте я легко нахожу знакомую маленькую площадку. Я навзничь ложусь на влажную траву и, затаив дыхание, смотрю в небо.
Я попытался было закурить, но тут же тушу сигарету о камень и подальше зашвыриваю окурок. На Кавкасиони особенно явственно ощущаешь ядовитый смрад табачного дыма.
Небо.
Увешанное звездами небо.
Ни единого облачка.
Помню ощущение, возникшее во мне, когда я впервые заглянул в трубу телескопа. Мощные линзы словно бы вырезали в космосе огромное пространство и поднесли его совсем близко к моим глазам. Как будто приоткрылась невидимая волшебная дверь вселенной, явив мне фантастическое зрелище. Где мы находимся и где обитаем? Где начало всему этому и где конец? А может, нет ни начал, ни концов?
Впрочем, даже сам Эйнштейн допускал, что у вселенной может быть конец. О, с каким воодушевлением ухватились за слова великого ученого церковники и тут же выдвинули свою идею: если у материального мира есть конец, тогда легко предположить, что за ним существует нечто нематериальное, то есть бог.
Может, этот мир и впрямь ирреален, а частицы материи мы видим лишь движущимися на фоне времени и пространства, тогда как реальность находится вне времени и пространства?
«Ибо мы лишь вчерашние и не ведаем: может, жизнь наша лишь отблеск над миром?» — неожиданно вспоминаю я.
Может, и впрямь описание создателя, действующего во времени и пространстве, — примитивный масштаб? Может, современная теория и впрямь принуждает нас мыслить создателя действующим вне времени и пространства?
А из глубин метагалактики идут и идут обитатели микромира, обладающие огромной энергией.
Десять тысяч миллиардов электрон-вольт!
Лишь человек, достаточно искушенный в числах и физических величинах, может представить себе все значение этого явления. Где рождаются и где приобретают такую огромную энергию мельчайшие частицы материального мира, разглядеть которые невозможно даже с помощью сверхчувствительных приборов? Что находится там, в глубинах метагалактики, что порождает первоосновы материи, которые доходят до нас в виде вторичных частиц?
«Не поверю, что бог играет в кости!» — воскликнул Эйнштейн, когда был вынужден отступиться и признать вероятностность мира. Случайность, которая ничего не значила в классической механике, сделалась всем в квантовой. Многообразную вероятностную причинность многие отождествляли с идеализмом.
«Как движется электрон?» — был поставлен вопрос. «Как ему заблагорассудится», — таков был ответ, вполне верный и логичный. Но, может, движение электрона выражает чью-то волю?
В моем сознании вновь возник след, изображенный на фотопластинке. Ясно, что у элементарной частицы, оставившей такой след, масса должна быть вдвое больше, нежели у протона.
«Что бы это могло быть?»
«Что бы это могло быть?»
«Что бы это могло быть?»
Вновь заскрипел грузный мельничный жернов.
— Почему у тебя опухли глаза? — спрашивает Гия.
Дато только сейчас заглянул в лабораторию, и на лице у него тот же вопрос.
Я не отвечаю.
И друзья не стали настаивать.
Бессонная ночь и опухшие глаза — обычное явление в космической лаборатории.
— Может, выйдем? — предлагает Гия.
Я посмотрел в тарелку. Она пуста. Когда я успел умять столько горячего харчо, не понимаю. Я рассеянно выхожу из столовки. Гия молча идет рядом со мной.
Видно, он о чем-то хочет меня спросить.
— Нодар, — наконец решается он, — ты, случаем, не болен?
— Разве я похож на больного? — улыбаюсь я.
— Значит, что-то произошло ночью…
— Да, произошло. Впрочем, может, я заблуждаюсь. Ведь возможно же, что это какая-то аномалия или неточность аппарата. Не знаю. Заранее трудно сказать что-то определенное, хотя след вполне реален.
— Ты покажешь мне пластинку? — заблестели глаза у Гии.
Говоря откровенно, я до поры до времени никому не хотел показывать пластинку. Мне хотелось самому подумать и разобраться в сущности явления. Но теперь отступать было некуда, ведь Гия неправильно может понять мой отказ. И я пошел с ним в лабораторию.
Гия долго и внимательно разглядывает пластинку. Я сижу на стуле, курю и наблюдаю за выражением лица Гии. На нем проступили следы сильного волнения.
— Ее масса, должно быть, очень велика.
— Почти в два раза больше протона.
— Ты думаешь, что это не протон?
— Я долго думал. Теперь я просто убежден в этом.
Гия вновь разглядывает пластинку.
— К каким же выводам ты пришел?
— Я полагаю… — только очень прошу тебя пока что никому ничего не говорить ни о пластинке, ни о моих предположениях на пластинке изображен мезон, очень редкий мезон.
— Мезон?
— Да, мезон. Редчайший мезон. Видно, его жизнь весьма непродолжительна. Пока что это всего лишь гипотеза. Мне нужно еще несколько дней, пока я продумаю все за и против.
— Ну что ж, не буду поздравлять заранее, — улыбнулся Гия.
— Всегда успеется, было бы с чем поздравлять.
— По моему мнению, на пластинке изображен мезон, — говорю я и почему-то смотрю на Мамуку Торадзе.
В маленькой комнатке, которую мы шутливо именуем «конференц-залом», находится всего пять человек.
Я стараюсь подавить волнение и радость. Я почти не сомневаюсь, что на пластинке запечатлена элементарная частица, еще не известная науке. Я говорю «почти», хотя в глубине души абсолютно убежден в реальности существования тяжелого мезона. Знаю я и то, как трудно доказать, что несколько дней назад нашу лабораторию посетил редчайший гость, оставив на фотопластинке весть о своем посещении. Кто и когда еще сможет заполучить желанного гостя?
— Какова, по вашему мнению, природа мезона, изображенного на пластинке? — спрашивает Мамука Торадзе. Он вообще обожает говорить сухим официальным тоном, тем более когда обсуждаются серьезные научные проблемы.
— Я думаю (чуть не сказал «я убежден»), запечатленный на пластинке мезон — нейтрален. Его масса, как я уже говорил, вдвое превышает массу протона.
— А продолжительность жизни?
— Чрезвычайно мала. Наверное, десятая доля секунды в минус двадцать третьей степени. По моей гипотезе, он принадлежит к семейству особо кратковременных.
— А частота?
— Он, видимо, порождается в миллион раз реже мезона.
— В миллион раз?
— Именно так.
— Если даже у ваших рассуждений есть твердая основа, дело все же усложнится. Как вы собираетесь доказать безошибочность вашего открытия, реальность существования нейтрального мезона?
— Доказать мою гипотезу (я поостерегся сказать «открытие»), опираясь лишь на эту пластинку, невозможно. Кто знает, когда еще заблагорассудится пожаловать в камеру Вильсона мезону, который порождается в миллион раз реже пи-мезона. Ждать, когда нейтральный мезон придет из космических источников, означает надеяться на удачу. Я думаю, коль скоро для существования нейтрального мезона есть реальные основания, рано или поздно его получат синхрофазотроны в Серпухове, Дубне или за рубежом.
— Вы сказали — получат?
— Да, получат!
— Значит, у вас имеются соображения и о его происхождении!
— Вы правы, у меня есть определенные предположения. Нейтральный мезон получается в результате бомбардировки протона мезонами.
Молчание.
— Интересно! — произнес наконец Мамука Торадзе. — Позвольте мне высказать свои соображения.
Меня смешит тон Мамуки, пытающегося имитировать научный форум среди пятерых своих друзей и сотрудников.
Мамука Торадзе выставил вперед стул и оперся руками на его спинку.
— По моему мнению, сегодняшний день впишет важную страницу в историю нашей лаборатории. Невезение наконец-то преодолено. Я думаю, что открытие Нодара Геловани (он особенно подчеркнул слово «открытие») весьма значительно. Вам хорошо известно, когда Леван Гзиришвили и его первые ученики заметили обитателей микромира, и в частности семейство мезонов. Но, к сожалению, случилось так, что до сегодняшнего дня в нашей лаборатории не был обнаружен ни один из членов этого семейства. Я предлагаю, чтобы Нодар Геловани безотлагательно зарегистрировал открытие, совершенное им несколько дней назад, изложил свои соображения и, размножив пластинку, направил ее вместе с текстом в Дубну, Серпухов и в союзную академию с соответствующей рекомендацией Левана Гзиришвили. Потребуется время, чтобы доказать, насколько верно расшифровал пластинку уважаемый Нодар, насколько точны его соображения. Я думаю, что если нейтральный мезон действительно получается в результате бомбардировки протона мезонами, то его и впрямь зафиксируют на одном из синхрофазотронов. Необходимо работать в этом направлении на дубненском и серпуховском ускорителях. Обнаружение нейтрального мезона подтвердит, насколько точно были рассчитаны уважаемым Нодаром его масса и продолжительность жизни. А теперь позвольте мне поздравить всех вас!
Академик Леван Гзиришвили внимательно рассматривает пластинку.
— Я убежден, что не осмелился бы вычитать на этой пластинке даже трети того, что сумел вычитать ты.
Академик отложил пластинку в сторону и пристально посмотрел на меня.
— Пусть мои слова не испортят тебе настроения и не омрачат надежду, — спокойно произнес он. Внезапно глаза его сделались отсутствующими и он несколько раз негромко повторил: — Надежда… надежда… — Потом, словно бы опомнившись, медленно встал, прошелся взад-вперед по комнате, вновь подошел к столу и еще раз внимательно посмотрел пластинку на свет… — Дерзость и надежда — свойства молодости. Без этого трудно браться за серьезное дело, дорогой мой Нодар!
— Какое место занимает физика в жизни человека? — спрашивает меня молодой журналист.
Его самодовольное круглое лицо с пунцовыми щеками и нагловатыми глазами уже не раздражает меня.
«Какое место занимает физика в жизни человека?» Кто знает, в какой раз я повторяю про себя этот вопрос. А ответа нет. В ушах настойчиво и открыто звучит дальнее эхо. «Какое место занимает физика в жизни человека?» «Какое место занимает физика…» «Какое место занимает…»
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
Небольшая, просто обставленная дощатая комната.
Полночь.
В окно я вижу истончавший золотистый серп и мерцающую поблизости звезду.
Нас в комнате трое: я, мой брат Резо и главный врач района Эльдар Комахидзе.
Эльдар Комахидзе.
Высокий светловолосый молодой человек в очках. Мой школьный товарищ. Мне всегда был по душе его флегматичный, полный поразительного спокойствия взгляд. Даже представить себе трудно, что он может взволноваться, выйти из равновесия. В студенческую пору мы встречались довольно редко, а позже наши пути и вовсе разошлись. Я не знал, куда его распределили, где он работал. Сказать по правде, я, в общем-то, не очень этим и интересовался.
Встреча с товарищем обрадовала меня.
Пить мне не хотелось, но отказаться не хватило духу. Да и как я мог отказаться…
Небогатый стол.
Хлеб, яичница, сыр и магазинное вино.
Вино ударило нам в голову.
Резо встал и вышел во двор, чтобы освежиться. Вернувшись в комнату, за стол он уже не сел. Устроившись на тахте и прислонившись спиной к стене, он уставился в потолок.
Достаточно даже беглого взгляда, чтобы определить — в комнате живет холостяк.
Женская рука не прикасалась ни к одежде, небрежно брошенной на кровать и стулья, ни к грязным тарелкам, пылящимся на подоконнике, ни к бутылкам, сгрудившимся в углу комнаты, ни к полу…
Резо, полулежа на диване, упрямо не сводит глаз с потолка. Его что-то тревожит, он о чем-то думает, и притом лихорадочно. Я безошибочно могу определить ритм мыслей человека. Да, наверняка его что-то тревожит, тревожит и будоражит.
Я ни о чем его не спрашиваю.
Я хорошо изучил характер младшего брата. Назойливые расспросы его раздражают.
Если он сочтет нужным, то сам поделится своими тревогами.
Я по-прежнему сижу у стола и, положив ногу на ногу, курю.
Застолье кончилось. Никому из нас неохота больше пить.
Эльдар отодвинул стул к стене и взял гитару.
Играет он вполсилы.
Впрочем, он не играет, а просто перебирает струны, пытаясь брать сложные аккорды.
Но звук гитары мне все-таки приятен.
Мы согласно молчим.
Я присматриваюсь к Эльдару. Он вроде бы нисколько не изменился, и в то же время передо мной как бы другой человек. Его поджарая спортивная фигура слегка погрузнела. Умные глаза лишились глубины — до дна рукой подать, словно в высохшем озере. Провинциальное самодовольство бурьяном проросло на его лице. Весь его облик выражает сытость, бахвальство, а может, покорность судьбе, покорность человека, давно махнувшего рукой на все. Некогда бледное лицо его побагровело, но, несмотря на перемены, он тот самый Эльдар, которого я помню еще со школьной скамьи.
Встреча с Эльдаром Комахидзе обрадовала меня еще по одной причине. Беседа с братом у меня, как правило, не ладится. Я даже в кино не мог ходить с родителями и братьями. Любовные сцены и напряженные эпизоды я всегда воспринимал с некоторой неловкостью, стыдясь своих эмоций и всячески пытаясь их скрыть.
Молчание.
Бесконечный перебор струн.
Сигарета.
Горло саднит от желтого ядовитого дыма.
Прилегший на тахту Резо по-прежнему сверлит потолок взглядом. Хотя он неподвижен, тем не менее я отчетливо вижу, какая сумятица у него в сердце. Душа его бродит, как маджари, и, не умещаясь в теле, стремится вырваться на волю.
Эльдар, искоса поглядывая на Резо, без передышки терзает гитару. Ироническая улыбка блуждает на его губах. Главный врач и сам прекрасно чувствует, как бродит и кипит душа Резо, грозя разнести на черепки стенки квеври.
— И что же наш районный лидер? — спрашивает он у Резо.
Когда главврач задает вопрос, создается впечатление, что спрашивает он из одной только вежливости, что ответ для него не важен. На самом же деле он не упускает ни единого слова из сказанного. Его реакция раскрывается в полной мере лишь в репликах и тонких замечаниях.
— Да ничего он не говорил. И что он должен был сказать! — Резо присел и потупился.
— Из-за «ничего» руководство не станет собирать людей!
На этот раз Эльдар Комахидзе щиплет одну струну, пытаясь извлечь из нее нечто замысловатое.
— К тому же, вряд ли «ничего» взволновало бы тебя так сильно.
Молчание.
Еще несколько бравурных аккордов.
— Виски у тебя вздулись, давление подскочило, дыхание прерывистое, глаза мутные. В общем…
— Разговор с начальством не может поднять мне давление, — запальчиво и раздраженно бросил Резо. — Меня беспокоит совсем иное. Вся беда в том, что даже потерпевшие не хотят расследовать истину.
— И что же, ты только сегодня об этом догадался? — тихим, спокойным голосом спросил главврач. На Резо он даже не смотрит, словно совершенно не интересуется, что ответит ему прокурор района.
Резо быстро поднялся, подошел к окну и уставился на тонкий серп месяца.
Эльдар как ни в чем не бывало продолжает терзать гитару, перестроив ее на более высокую тональность.
— Разве для тебя был неожиданным такой поворот событий? Вы, признаться, несколько удивили меня, товарищ прокурор. Я был глубоко убежден, что человеческую натуру лучше всех понимают именно служители правосудия. Вслед за врачами, конечно.
Я наполняю бокал и без слов осушаю его.
— Не могу понять, почему ты ворошишь старые дела?! Никто не жалуется, никто не протестует. И потерпевшие и виновные одинаково довольны и не выказывают никаких признаков беспокойства. Не перебивай меня, я прекрасно знаю, что ты скажешь — убили, мол, безвинного человека. Ты прав, но прошло уже три года, и все встало на свои места. Взбаламученное море успокоилось, волны улеглись, и установился полный штиль. Убитому все безразлично, он лежит себе в могиле, обогащая фосфором родную землю.
Резо обернулся и впился взглядом во врача, а точнее — в гитару. Я чувствовал, что его бесит безмятежный тон Эльдара и жалобное постанывание струн.
Видно, Эльдар заметил гнев, блеснувший во взоре Резо. Он отложил гитару в сторону и смело скрестил с ним свой взгляд.
— Я борюсь ради людей, уважаемый Эльдар, ради людей! Нельзя допустить, чтобы людей запугали и превратили в трусливых баранов.
Статичная сцена.
Раскрасневшийся Резо застыл на месте с вытянутой рукой.
Эльдар, откинувшись на спинку стула, невозмутимо смотрит в одну точку на стене.
Я неподвижно горблюсь у стола.
Наконец кадр сдвинулся с мертвой точки и на губах главврача постепенно созрела ироничная улыбка.
— «Ради людей, ради людей», — передразнил он Резо. — Может, нам лучше выпить?
Эльдар подвинул свой стул к столу и налил себе вина. Потом, заметив мой пустой стакан, наполнил его, поставил бутылку на стол и чокнулся со мной.
— Давай выпьем за людей. Я не против людей. Наоборот, на людей я и работаю. Мы все, сидящие в этом великолепном зале, служим его величеству народу, а мы, врачи, тем более. Вы, господин прокурор, — служитель правосудия и вполне можете себе позволить не предложить стул какому-нибудь там ворюге или проходимцу, более того — можете дать им тумака при надобности. Я же обязан провести химический анализ их мочи и массировать их болящие ребра. И я это делаю. Не скажу, что с большим удовольствием, но все же делаю. И, как говорят в районе, не так уж и плохо. В общем, всем, что умею, я служу людям. Если говорить начистоту, и я бы мог перебраться в Тбилиси, но, как видишь, застрял в этой глухой дыре. Никто не посмеет меня упрекнуть, что я не служу людям. Служу, и еще как служу, и незачем от меня требовать того, что мне не под силу. И еще, разрешите мне иметь собственное мнение о людях. Между прочим, не сегодня, так завтра и ты его разделишь. Итак, выпьем за людей!
Эльдар выцедил вино до дна, поглядел в пустой стакан, усмехнулся каким-то своим мыслям и поставил стакан на стол.
— Я расскажу тебе одну любопытную историю, — обратился Эльдар ко мне. — Уезжая сюда, я был наивным романтиком. О чем я мечтал тогда? Вот приеду, думал, в отдаленный горный район, к которому кроме как на лошадях и не подступиться, стану лечить людей и выполню свой гражданский и патриотический долг. А чтобы с больного деньги брать, боже упаси, даже в мыслях у меня такого не было! С первого же дня на меня стали смотреть с подозрением — да будь он, мол, стоящим врачом, разве приехал бы в это богом забытое место. Дальше — больше. Стоило им пронюхать, что я с больных денег не беру, вообще перестали меня за врача считать. Врач, который не берет с больного деньги, для людей не существует. Вот так, товарищ прокурор… — Последние слова Эльдар произнес с горячностью, никак не вязавшейся с его флегматичной натурой. Впрочем, в театрально-патетической интонации явственно сквозили нотки иронии… — Между прочим, точно так же станут говорить и думать о тебе! — после небольшой паузы уже с обычным спокойствием заключил он и сладко зевнул.
Пауза.
Резо вновь вскочил с места и подошел к окну.
— Ну и что дальше? — спрашиваю я.
— Что дальше?
Молчание.
— Ну, а дальше романтика испарилась. Бесследно. Жизнь затянула меня в свой водоворот. Я понял, что смешно сидеть в этой глухомани и думать о светлом будущем человечества.
Эльдар негромко хихикнул.
— Я выяснил ставки гонорара моего предшественника и стал брать больше. Авторитет не заставил себя долго ждать. Странная штука человеческая психология: если ты не содрал с близких больного деньги, и притом вперед, они уверены, что ты не лечишь больного, а если ты и лечишь, то из рук вон плохо. Чем больше денег ты с них сдерешь, тем спокойнее они за судьбу больного. Вот я и беру. И руки у меня уже не дрожат, и брови не хмурятся. К тому же все довольны: и больные, и их близкие, и моя теща. А твой брат вот желает мир переделать, вернуть веру людям. Люди силу уважают, друг ты мой, а в чем сегодня эта сила заключена — вы и без меня прекрасно знаете.
Эльдар посмотрел на часы.
— Уже второй пошел. А утром нам всем рано вставать… Так что, дорогой мой Резо, — продолжил Эльдар, — чем раньше ты распрощаешься со своими романтическими бреднями, чем быстрее отдашься течению жизни, чем крепче обуздаешь свои нервы, тем лучше для тебя. Да и не только для тебя, братец…
Телефонный звонок, непрерывный и долгий. Так обычно звонит районная подстанция.
— Я слушаю! — Резо нервно схватил трубку и после непродолжительной паузы молча посмотрел на Эльдара.
Эльдар понял, что звонят ему, нехотя поднялся и отобрал у Резо трубку.
— Что случилось? — не мешкая взял он быка за рога.
Лицо его помрачнело, и он снова взглянул на часы.
— Ладно. Через час, максимум через полтора я буду у вас. Уложите больного на спину и постарайтесь, чтобы он не двигался.
Эльдар медленно опустил трубку на рычаг.
— Везет, ничего не скажешь.
— Что случилось?
— Больной очень плох, инфаркт, по всему видать… А селение это у черта на куличках… И добраться до него непросто.
— Хочешь, я поеду с тобой?
— Я-то не прочь, но не советую.
— Ты с ума сошел! — заговорил молчавший Резо. — Да ты себе все печенки отобьешь, пока туда доберешься.
— Ничего страшного. Мы по дороге поболтаем. Бог знает сколько лет мы не виделись.
— Воля твоя, только, чур, потом на меня не пенять.
Микроавтобус «скорой помощи».
Шофер сидит впереди, место рядом с ним пустует. Я и Эльдар устроились в салоне, где положено лежать больному.
После первого километра мы свернули с шоссе и стали взбираться в гору.
Дорога разбита, машина то и дело подскакивает на ухабах Только теперь я начинаю понимать, насколько опрометчиво было мое решение. Легкость и бодрость, сообщенные моему телу вином, исчезли без следа. Веки у меня слипаются, наваливается сон. Усталость взяла свое. Как же утомлен должен быть человек, чтобы заснуть, невзирая на тряску, выворачивающую все внутренности.
Микроавтобус, кряхтя и надрываясь, лезет в гору.
Почему я вызвался ехать в такую даль? Может, мне показалось романтичным посреди ночи забраться в это поднебесное селеньице и прийти на помощь человеку, оказавшемуся в беде? А может, я просто соскучился по горам? Ни то, ни другое. Просто Резо был так взвинчен, что мне не хотелось оставаться с ним с глазу на глаз и спорить. Мне подумалось, что, может, оказавшись в одиночестве, он немного успокоится. Впрочем, когда это я успел подумать обо всем сразу? Когда я предложил Эльдару поехать с ним, у меня даже в мыслях не было ничего подобного. Выходит, я загодя решил то, что сначала должен был обдумать, а потом уже решить. Наверное, мое существо было психологически предуготовлено к принятию такого решения. Видно, мой организм интуитивно почувствовал, что должно было прийти мне в голову минуту спустя и как я должен был действовать.
А веки слипаются. Сну, властно подмявшему меня, нипочем тряская и ухабистая дорога.
— Осталось совсем немного. А я ведь предупреждал тебя, не надо было тебе со мной ехать.
В салоне темно, но наметанный глаз Эльдара отлично видит, в каком я состоянии.
Я энергично мотаю головой, стараясь стряхнуть и отогнать от себя прилипчивую дремоту.
Машина с натугой ползет вверх.
В свете фар на мгновение сверкнули глаза дикой кошки.
— Как ты думаешь, что стряслось с Резо? Что выбило его из колеи? Он набрел на какое-то старое дело?
— Он молод, и кровь у него бурлит. Он пока еще не усвоил одной простейшей истины — бороться со следствиями не имеет никакого смысла. Коль скоро наш прокурор решил стать защитником правопорядка и справедливости, пусть он борется с причинами преступлений, а не со следствиями.
— И все же, какое дело он выкопал из архива?
— Года три назад в километре от райцентра на шоссе возле ресторана машина насмерть задавила пьяного. У Резо возникло подозрение, что человека этого убили его сотрапезники, а машина переехала труп уже после смерти.
— Мой брат пришел к подобному выводу сам, или его кто-нибудь навел на эту мысль?
— Понятия не имею. Я его не спрашивал.
— Но есть ли основания для подозрений?
— Вполне возможно, что есть, но доказать что-либо очень трудно. С тех пор много воды утекло — шутка ли, три с половиной года. В свое время все завершилось без особых осложнений. Ни у кого не возникло и тени сомнений. В деле лежит заключение эксперта, подтверждающее, что смерть наступила в результате наезда машины. Убийца с места преступления скрылся, и обнаружить его не удалось. Следствие не смогло установить ни тип машины, ни ее номер. Дело закрыли, и убийце все сошло с рук.
— Кто был убитый?
— Главный винодел соседнего района Анзор Джавахадзе, В наш район он наведался к друзьям. Он сильно выпил, сказал, что выйдет на воздух. Вышел, но назад уже не вернулся. Он направлялся по дороге к райцентру, наверное в гостиницу. Когда его подвыпившие дружки спохватились, что гость в ресторан не вернулся, было уже поздно. Они бросились искать его и нашли мертвым на дороге. Машина сначала отбросила его в сторону и лишь потом переехала.
Молчание.
Я закурил.
— И мне дай.
При свете спички мне бросились в глаза багрово-сизые щеки моего однокашника.
— Если Джавахадзе — так, кажется, звали убитого? — и впрямь переехала машина, что же тогда взбудоражило весь район?
— Кто знает! Может, твой брат и прав. Может, Анзора Джавахадзе и впрямь убили, а потом убийцы искусно замели свои следы? Повторяю, вполне возможно. Однако ворошить это дело теперь бессмысленно. Люди давно уже и думать забыли об этой истории. Все успокоилось, уладилось, вошло в свою колею. Новые треволнения и заботы никому не нужны.
— А то, что убийца остался безнаказанным?
— Убийца? А разве мы установили, что Анзора Джавахадзе убили?
— Допустим, что это так.
— Само слово «допустим» едва ли не исключает версию об убийстве!
Пауза.
— Ты когда-нибудь видел, как взрывают скалу динамитом? — неожиданно спросил Эльдар.
— Видел! — с изумлением ответил я. Признаться, вопрос друга показался мне неуместным.
— А ты наблюдал, как после взрыва летят камни?
— Да!
— Так вот, камни катятся довольно долго, их грохот разносится далеко окрест. Одни обломки застревают наверху, другие срываются вниз, третьи погребает лавина, а иные вообще летят в сторону. Но в конце концов каждый из них находит свое место, и каменная лавина затихает. Не правда ли?
— Правда.
— Как только каждый камень обретет свое пристанище, равновесие и порядок восстанавливаются. Камни укрепляют друг друга. Но ни до одного камня нельзя дотрагиваться. Особенно опасно хвататься за крупный камень, который поддерживает сотни других, поменьше. Он — их стержень, основа. Ты только представь, что повлечет за собой подобное действие…
— Представляю! — отзываюсь я в темноте.
— К сожалению, этого-то и не может представить твой брат. Если Анзор Джавахадзе и вправду был убит, тронуть теперь его убийцу — значит изменить порядок множества камней. Многие из них неминуемо скатятся вниз, а другие, даже оставшиеся на своих местах, основательно потрясет и залихорадит.
Молчание.
Надсадный кашель машины.
— Кажется, приехали! — говорит Эльдар и, вытянув шею, безуспешно пытается разглядеть знакомые контуры селения в ветровом стекле.
Легко предположить, что эти диалоги состоялись в такой последовательности.
Но состоялись ли?..
Нет, все же состоялись.
На дворе было прекрасное июньское утро, когда незнакомец позвонил по телефону в кабинет прокурора.
А может, июльское?
Вполне возможно, что был уже вечер, а не утро.
А может, незнакомец пожаловал к прокурору самолично?
Маловероятно!
Нет, все же позвонил и условился о встрече на окраине райцентра, возле моста.
Резо пришел к мосту в назначенное время. Еще издали он увидел щуплого мужчину лет эдак шестидесяти, облокотившегося на поручень моста.
Едва завидев Резо, незнакомец выпрямился.
«Здравствуйте», — нерешительно поздоровался он.
«Здравствуйте», — отозвался Резо и огляделся по сторонам.
Вокруг не было ни души.
«Закурим?» — Резо протянул незнакомцу пачку сигарет.
«Спасибо, я не курю!»
Пауза.
Резо неторопливо затянулся и швырнул спичку в реку.
«Это вы мне вчера звонили?»
«Да, товарищ прокурор».
«Почему вы пожелали встретиться со мной здесь? В моем кабинете нас никто бы не побеспокоил».
«Я вам хочу открыть великую тайну. А в прокуратуру прийти я поостерегся. В ту же минуту весть о моем визите к вам облетела бы весь район. Начались бы пересуды: с чего это, мол, нашему учителю и к тому же математику вздумалось ходить к прокурору?»
«Так вы учитель?»
«Да. Я преподаю в старших классах во Второй школе райцентра».
Резо с удовлетворением отметил, как ловко незнакомец ввернул в беседу все данные о себе.
«Я приехал сюда совсем недавно. Вы еще не успели меня узнать. Что же побудило вас доверить мне вашу тайну? Может, я не вполне надежный человек?»
«Как я уже сказал вам, я — педагог, и по одному виду человека могу определить его натуру. Мне кажется, что вы порядочный и принципиальный молодой человек. К тому же я узнал, что из-за вашей принципиальности и неподкупности вам пришлось дважды менять место работы».
«Благодарю за доверие. Я вас слушаю».
«Я пришел сюда не только из-за доверия к вам. Так вот, без обиняков, товарищ прокурор, то, что я вам сейчас скажу, повторять во второй раз я не намерен. И в свидетели я вам не пригожусь. А вы сами решите, как поступать».
«Тогда можете вообще ничего не говорить».
«Нет. Не сказать вам этого я не могу. Совесть не позволяет».
«Так чего же вы боитесь?»
«Во-первых, свидетель у нас защищен не так, как следовало бы. Потерпевшая сторона неизвестно что может натворить по отношению к нему. Кроме того, вы человек приезжий. В один прекрасный день решите уехать отсюда, и поминай, как вас звали. А что прикажете делать мне? Никто не оценит мою правдивость, а вот заклятых врагов я наживу себе вдоволь…»
«Я вас слушаю».
«Здесь долго стоять не годится. Кто-нибудь заметит».
«Так, может, сядем в машину? Она у меня тут неподалеку».
«Это еще хуже. Стоит кому-нибудь увидеть меня в вашей машине, хлопот потом не оберешься».
«Как же в таком случае нам быть? По мне, так уж лучше поговорить здесь».
«Ладно. Очень прошу вас слушать меня внимательно и не упускать ни одну деталь. Только вот не знаю, откуда начать — с начала или с конца?»
«Как вам удобней».
«Три с половиной года назад в нашем районе убили человека».
«Кто убил?»
«Не знаю».
«Причина убийства?»
«И этого я не знаю».
«Какого он был возраста?»
«Кто? Убитый или убийца?»
«Убитый, конечно. Вы же сказали, что не знаете, кто убийца?»
«Лет на пять-шесть старше вас».
«Имя и фамилия?»
«Анзор Джавахадзе».
«Где он работал?»
«В соседнем районе. Если не ошибаюсь, он был главным виноделом».
«И все же, что могло послужить причиной убийства? Наверное, здесь ходили разные слухи?»
«В том-то и дело, товарищ прокурор, что никаких слухов не было. Убитого сначала унесли с места убийства, потом переехали машиной. В больнице составили соответствующий акт, подкрепив его заключением эксперта о том, что бедный винодел был мертвецки пьян».
«Чем же оправдывались его дружки? Что Они сказали, каким образом гость очутился на шоссе?»
«Сказали, что пошел в гостиницу отсыпаться».
«Как же это они отпустили гостя одного на произвол судьбы? Неужели никто его не провожал?»
«Хозяева утверждали, что вино ударило гостю в голову. Он вышел проветриться и назад не вернулся. Пошел себе к райцентру. Ресторан, где они кутили, расположен в километре от райцентра. Да вы ведь и сами знаете это заведение, оно возле платановой аллеи, на косогоре. Не успел гость выйти на шоссе, как его тут же сбила машина».
«Почему вы усомнились в истинности этой версии?»
«Да по очень простой причине. Я видел своими глазами, как «колхозник» директора лесного хозяйства переехал труп».
«???»
«Да, да, своими глазами. Я возвращался из деревни. Узкая тропинка через кукурузное поле соединяется с шоссе в том самом месте, где случилась эта страшная история. Анзор Джавахадзе был уже мертв, когда его переехала машина… Схоронившись со страху в кукурузе, я с начала и до конца видел это омерзительное преступление».
«Одним словом…»
«Одним словом, — перебил прокурора учитель, — я полагаю, что Анзора Джавахадзе убил либо сам директор лесного хозяйства, либо кто-нибудь из его дружков. Все они в качестве свидетелей предстали перед судом. Их имена и фамилии зафиксированы в протоколе судебного заседания».
Молчание.
«О, как они всполошились, как они забегали для виду, просто с ног сбились. Кого только они не обзвонили, с кем не связались!.. Одним словом, искусно замели следы…»
«Не могу поверить, что это удалось им столь легко. Неужели у убитого не было родных и близких?»
«У него остались жена и ребенок. И еще брат жены. Поначалу переполох был невообразимый. Брат жены погибшего с пеной у рта грозился отомстить убийцам зятя. Но затем он вдруг утихомирился, похоронил зятя, а на суде был уже совершенно спокоен…»
«Так вы утверждаете, что они его подкупили?»
«Я ничего не утверждаю, просто предполагаю».
Пауза.
«К тому же, — продолжал учитель, — почему непременно надо думать, что его именно подкупили? Может, основательно запугали? Да будь он честным и порядочным человеком, ни подкупить, ни запугать его никому бы не удалось. Он, оказывается, и сам винодел. Он, видно, все хорошенько взвесил и пришел к выводу, что мертвому зятю ничем уже не помочь. Поэтому он предпочел промолчать и не обострять дела, дабы не нажить себе сильных врагов».
Пауза.
Резо курят.
«Хочу добавить еще одно, товарищ прокурор: если Анзора Джавахадзе убил директор лесного хозяйства, это весьма осложнит дело. Гиви Барамидзе свой человек для первого секретаря райкома. Он и привез его сюда работать».
Резо облокотился на поручень моста и не мигая уставился на воду.
Внезапно мост и оба берега одновременно сдвинулись и поплыли вверх по течению.
Учитель внимательно смотрит на Реваза Геловани, пытаясь по выражению его лица определить, какое впечатление на него произвел рассказ.
«Это все, что я хотел вам сообщить, товарищ прокурор. Видит бог, мною не двигали ни зависть, ни злоба. Моя беда в том, что я не выношу несправедливости, а бороться с ней не хватает духу. Я старый провинциальный учитель. Для борьбы у меня нет ни сил, ни опыта. Остальное вы знаете. Еще раз хочу вам напомнить, что в свидетели я не гожусь. И вообще я вам ничего не говорил».
Учитель ушел.
Прокурор, не в силах оторвать глаз от течения, даже не повернулся к нему. Мост с головокружительной скоростью несся против течения.
Длинный кабинет, облицованный дубовыми панелями.
За столом, нагнув голову, сидит первый секретарь райкома и что-то читает.
Прокурор вошел в кабинет, прикрыл дверь и остановился.
Первый секретарь, не поднимая головы, перевернул листок бумаги и продолжал читать.
Не дожидаясь приглашения, прокурор твердым шагом направился к столу.
«Здравствуйте!»
Первый секретарь взглянул на него так, словно не заметил его появления. Горящий взгляд молодого прокурора заставил его вздрогнуть. Он встал и протянул ему руку. «Садитесь, пожалуйста».
Секретарь снова сел, взял в руки давешний листок и углубился в чтение.
«Извините, что до сих пор я не смог уделить вам внимания. С аппаратом вы, надеюсь, уже познакомились?» — не отрываясь от бумаги, спросил секретарь.
«Да!»
Молчание.
Прокурор вглядывается в лицо первого секретаря. Он ждал вызова целую неделю. Причина этого вполне очевидна. Ему давали почувствовать, что дело, извлеченное им из архива, никого не встревожило. Обычный психологический ход.
«Вы можете в ближайшие дни доложить на бюро о ваших планах и задачах?»
Отложив бумагу в сторону, первый секретарь посмотрел на Резо.
«Могу».
«Если вам требуется время — скажите, торопить я вас не стану».
«Я хоть сегодня могу отчитаться перед бюро».
«Вот и отлично. Я надеюсь, вы поладите с нашим активом. Работать здесь довольно трудно, но если вы найдете с людьми общий язык, и работать станет полегче. Повторяю, главное — найти с людьми общий язык, правильно оценивать ситуации и идти в ногу с жизнью… Вы еще молоды и, наверное, не очень хорошо знаете жизнь…»
(«Мне кажется, или он действительно на что-то намекает?»)
«Да, очень важно идти в ногу с жизнью», — многозначительно подчеркнул первый секретарь и задумался.
Прокурор молчит. Ему нечего сказать.
«В районе дел непочатый край, а вы, говорят, стали ворошить старые. Я советую вам бросить это занятие и сосредоточиться на новых задачах. Вы несете ответственность за дело с того самого дня, как приступили к работе!»
«Не понимаю, что вы хотите сказать?» — простодушно удивился прокурор.
«Вы прекрасно понимаете, что я хочу сказать. Будет гораздо лучше, если вы подготовите отчет и наметите конкретный план вашей дальнейшей деятельности».
«Еще раз повторяю, я не понимаю, о чем вы говорите. Я ознакомился с рядом дел лишь для того, чтобы лучше изучить район. Вы это имеете в виду, не так ли?»
Первый секретарь испытующе посмотрел на прокурора. В его глазах затаился гнев, и они постепенно налились кровью. Он едва сдержался, чтобы не заорать на новоиспеченного блюстителя закона: чего ты, мол, придуриваешься — ведь ты прекрасно понимаешь, о чем идет речь. Но вместо гневного окрика он спокойно продолжил:
«Может, у вас есть какие-то претензии? Я прошу вас открыто сказать о них на заседании бюро. Не стесняйтесь критики. Все ваши предложения будут выслушаны со вниманием, и вам будет оказана требуемая помощь. Хочу надеяться, что мы найдем общий язык. Не стану вас больше задерживать. Всего вам доброго!»
«До свидания!»
Тбилиси.
Квартира Анзора Джавахадзе.
Статичная сцена.
В кресле сидит застывший прокурор.
На краешке стула напротив сидит вдова Анзора Джавахадзе и напряженно смотрит на молодого прокурора.
Тягучее неловкое молчание.
Резо мнет в руках сигареты.
«Вы разрешите закурить?»
«Пожалуйста».
Женщина встает и ставит перед гостем пепельницу.
«Спасибо».
И вновь неловкое молчание.
«Что вам нужно, зачем вы пришли?» — немой вопрос застыл в глазах женщины.
«Прошу прощения за то, что я вынужден напомнить вам печальные дни, но другого выхода у меня нет. Без вашей помощи мне не разрубить узел».
«Я вас слушаю».
«Удовлетворены ли вы следствием по делу убийства вашего мужа?»
«Убийства или гибели?»
«Что ж, допустим — гибели».
«Разрешите спросить, кто вспомнил моего несчастного супруга через три с половиной года? Я не желаю новой шумихи и пересудов, я не желаю заново будоражить моего ребенка. Прошу вас, оставьте меня в покое».
«Простите за боль, которую я невольно причинил вам, но неужели у вас никогда не возникало сомнения, что вашего мужа могли убить?»
«У моего мужа было много друзей. Они никому не простили бы его убийства».
«Мертвый друг никому не нужен. Извините, что я говорю так резко. Если вы считаете друзьями своего покойного мужа людей, связанных с ним общей профессией или работой, то, могу вас заверить, они без промедления забыли бы вашего мужа и не стали бы обострять ситуацию ради выбывшего из игры человека. Более того, они всячески постарались бы замять дело».
«Вы пришли сюда, чтобы убедить меня в том, что мир населен убийцами и негодяями?»
«Я пришел к вам для того, чтобы напасть на след убийцы вашего мужа».
«Моего мужа никто не убивал. Его случайно сбила машина. К сожалению, виновного не обнаружили».
«И не обнаружат. Потому что вашего мужа машина не сбивала».
«Я не желаю ни о чем вспоминать. Умоляю вас, оставьте меня в покое».
Неловкое молчание.
Протяжный звонок.
«Деточка, иди открой дверь!» — крикнула женщина в соседнюю комнату.
Звонок повторился.
Женщина встает и идет открывать дверь. Видно, ребенка нет дома.
В комнату входит представительный мужчина лет сорока.
«Что случилось, что тебя встревожило?» — обращается он к вдове и холодно кивает незнакомцу в кресле.
«Поговорите, пожалуйста, с моим братом. Прошу прощения, но мне необходимо выйти. И впредь я не желаю говорить на эту тему!»
«Я — прокурор, и меня интересуют некоторые детали убийства вашего зятя».
«Моего зятя никто не убивал. Его случайно сбила машина».
«Вашего зятя машина не сбивала. Существует целый ряд обстоятельств, вызывающих подозрение в убийстве».
«В процессе следствия все выяснилось, и у меня не осталось никаких сомнений. Ничего подозрительного я не заметил. Думаю, вы понапрасну тратите время».
«У меня есть основания для подозрений. Когда я просмотрел дело, ничего особенного я в нем не обнаружил… Однако впоследствии выявился целый ряд таких фактов…»
«Я сотни раз просмотрел дело о гибели моего зятя. Я абсолютно убежден, что Анзора Джавахадзе никто не убивал. Обычный несчастный случай».
«У меня создается впечатление, что вы не заинтересованы в установлении истины».
«Как бы не так! Мы просто устали от нервотрепки и горя. Мы не желаем все начинать сначала. Тем более что в добросовестности следствия у нас нет ни капельки сомнения».
«Всего вам доброго. Прошу простить за беспокойство».
«Всего доброго».
«Не могу вам обещать, что я прекращу это дело».
«Как вам угодно».
— Вот теперь-то мы наверняка приехали! — говорит Эльдар.
После первого уверения Эльдара, что мы уже приехали, прошло добрых двадцать минут… Показались черные силуэты строений.
— Кто знает, где живет наш больной. А вокруг ни души, попробуй выяснить.
Мы проехали еще немного.
— Давай посигналь, может, и отзовется кто! — сказал Эльдар шоферу.
Тревожный звук сирены распорол тишину и эхом прокатился в окрестных горах.
Сирена никого не всполошила. Лишь кое-где забрехали собаки. Вот, собственно, и все.
— Нигде ни огонька. Не поймешь, то ли спят, то ли село обезлюдело.
— Мне кажется, в том доме светится окно! — говорю я.
— А ну давай к нему поближе! — распорядился Эльдар.
Мгновение спустя машина поравнялась с двором, в глубине которого брезжило окно оды.
В ту же минуту огромный пес с лаем бросился к калитке.
— Эй, хозяин! — крикнул Эльдар.
Пес вконец озверел.
— Хозяин! — повторил Эльдар и вышел из машины. Громадный пес, просунув морду в щель, яростно рычал. Но Эльдар как ни в чем не бывало направился к калитке. Видно, он пообвык в общении с деревенскими псами.
— Заткнись, несчастный! — бросил Эльдар псу и, встав у самого забора, заорал: — Хозяин, эй!
— Кто там? — послышалось из оды. Потом дверь отворилась и мужчина в белом нижнем белье с фонариком в руке направился к калитке.
Заслышав голос хозяина, пес залился лаем.
— Замолчи ты, волчья сыть, закрой пасть! — рассердился хозяин и, подойдя вплотную к калитке, громко повторил: — Кто там?
— Не подскажете, где тут Серго Гонгадзе живет?
Луч фонарика скользнул по лицу Эльдара и задержался на машине с красным крестом.
— Здравствуйте! — уважительно поздоровался хозяин.
— Здравствуйте!
— Что там у них стряслось? Заболел кто?
— Я и сам толком не знаю.
— А-а! Так вот, поедете прямо, никуда не сворачивая. Потом покажется разбитый молнией ясень. Там вы возьмете влево и прямиком окажетесь у дома Серго Гонгадзе.
— Дай вам бог здоровья!
Затарахтел мотор. Пес несся вдоль забора вровень с машиной. Потом, словно приняв эстафету, за нами понеслась соседская собака, затем еще одна…
Минут через десять показался силуэт старого покореженного ясеня. Машина тяжело перевалилась и взяла влево.
Вскоре на фоне серого неба прорисовались раскидистые ветви огромного орехового дерева. Свет машинных фар выхватил белые камни ограды. У калитки стояли двое юношей. Прикрыв глаза рукой, они делали нам знаки, приглашая подъехать поближе.
Шофер ловко осадил машину прямо у калитки.
— Пожалуйте сюда, дорогой, въезжайте во двор.
Один из юношей с грохотом отворил ворота.
Мне показалось, что юноши были навеселе.
Не дожидаясь, пока машина въедет во двор, мы с Эльдаром поспешно вышли из машины и пешком направились к дому.
— Где вы, доктор, больной наш на ладан дышит! — встретил нас низенький толстячок с хриплым голосом. — Пожалуйте, уважаемый, пожалуйте! — обратился он ко мне.
Из окна огромного двухэтажного дома просачивался слабый свет.
— Пожалуйте на второй этаж, будьте любезны!
Мы медленно поднимаемся по широкой крутой лестнице.
Внезапно дом разом осветился и послышались звуки «Мравалжамиер».
— Да здравствует наш доктор! — раздались нестройные крики.
Стол похож на поле битвы. Больше половины гостей спит: одни положили голову прямо на стол, а другие, откинувшись на спинку стула и вытаращив бессмысленные глаза, громко хранят.
У тамады рубашка расстегнута до самого пупа, на голой волосатой груди болтается галстук, могучее запястье обхватил тяжелый металлический браслет. На ладони он держит миску.
— Приветствую моего дорогого Эльдара! За хранителя здоровья нашего маленького района! Эльдар, поклянись матерью, ты когда-нибудь имел столько больных сразу? Ты только погляди, на кого они похожи.
Тамада поставил миску на стол. Потом нагнулся к мужчине, храпевшему рядом с ним. Ухватив его одной рукой за волосы, а второй за подбородок, он приподнял его голову.
— Ты видишь, в каком состоянии директор нашей школы? Видишь?
Он неожиданно отпустил голову директора, и та, словно отрубленная, хлопнулась о стол.
Я посмотрел на Эльдара. Он даже бровью не повел. И в глазах его не было ни обиды, ни гнева. Видно, эту дурную комедию он счел за нечто вполне приемлемое. Может, вначале его и оскорбляла такая бесцеремонная наглость, но со временем он привык и смирился.
— Прошу к столу. Прошу прощения у нашего гостя за такую встречу. А пока, чтобы зря не простаивала твоя «скорая», распорядись, пусть твой шофер развезет по домам наших больных.
— С большим удовольствием. Только вы сначала выволоките их отсюда и сложите в машину.
— Никаких выволакиваний. Володю Немсадзе мы вынесем на носилках. Пусть знает наших, чтобы впредь было неповадно со мной тягаться. Ты только подумай, перепить меня вздумал, а, каково? Ты, надеюсь, прихватил с собой носилки?
— Все в полном порядке. Шофер прекрасно знает, где что у него лежит.
— Так прошу к столу. Познакомь нас с твоим другом, что ли. Он, по всему видать, твой коллега.
— Познакомьтесь, пожалуйста, Нодар Геловани, физик.
— Да здравствует наука! Мариам, накрой новый стол на веранде!
Я понял, что Эльдар намеренно не сказал, что я брат районного прокурора.
— Что это вы набились в залу? Душегубка, и только! — сказал Эльдар, закатав рукава рубашки.
— Да все как один заладили, что будет дождь. Ты только погляди, какое чистое небо!
На веранде мигом накрыли маленький стол.
— Форели, форели, да побольше! — распорядился тамада. — И большой рог вновь прибывшим!
Я посмотрел на Эльдара. Он ловко расправлялся со второй рыбиной.
Пузатый мужчина с глазами, налитыми кровью, едва ворочал языком, но рог наполнил мастерски. Тамада осторожно отобрал у него тяжелый рог и протянул мне.
— Прошу прощения, но выпить рог я не могу!
— Это еще почему, а, молодой человек?
Сколько скрытой насмешки таилось в этом «молодой человек»!
Я принял вызов. Я продолжаю сидеть и даже не протягиваю руку, чтобы взять у него рог. Я знаю: чем дольше он простоит с рогом в вытянутой руке, тем быстрее обломаются крылья у его надменной гордости.
— Прошу принять!
В его голосе зазвенел металл. Но надменность как рукой сняло. Рука его основательно затекла, а бравада бесследно улетучилась. Теперь он смотрит на меня с некоторой даже робостью.
— Я что-то не слышал, чтобы за нашим столом начинали пить из рога. Повремените, дайте пропустить пару-другую стаканов.
Он понял, что я прав, но никак не мог сообразить, что делать с рогом. Вдруг взгляд его остановился на Эльдаре.
— Эльдар, возьми рог. Только смотри у меня! Чтобы без фокусов… — грозно завершил он.
Эльдар без лишних слов поднялся, вытер губы салфеткой и отобрал у него рог.
— За все тосты, произнесенные вами! — коротко отрезал он.
Он с расстановкой приложился к рогу, словно ему доставляло большое удовольствие пить из этой литровой посудины. Кровь медленно прилила к его щекам, жилы на висках вздулись.
Все молча уставились на него. Кадык энергично ходил ходуном по горлу Эльдара. Последние капли упали ему на подбородок и пролились на рубашку.
Он выцедил вино до конца и, опрокинув рог, обвел глазами присутствующих.
— Молодец! — гаркнул тамада.
Главный врач района повернулся ко мне:
— Постарайся выпить. Чем раньше ты их догонишь, тем лучше. Нас все равно не отпустят отсюда до самого утра.
Я отрицательно покачал головой.
С улицы донесся рокот мотора. Первый рейс с хохотом и криками отправился в путь.
— «Я прошу твоей любви…» — затянул Эльдар.
Тамада тут же подхватил песню.
Голос Эльдара был так же несовместим с неприятным ревом тамады, как бензин с водой.
Я уже жалел, что не выпил рог. По всему видать, до утра нам не уйти. Неловко перед другом. У него свои отношения с людьми, с деревней. «Поделом тебе!» — браню я себя и с нетерпением жду, когда мне еще раз предложат рог.
— Гитару! — вскричал Эльдар.
— Сию минуту, дорогой!
А потом длинные тосты. Один, два, три…
Потом рог…
В полуосушенном роге неприятно плещется вино. Я пью медленно, и вино бросается мне в голову. Я чувствую, как сверлят меня три пары глаз.
А потом гитара.
Пока я расправляюсь с рогом, Эльдару приносят гитару. Мне до смерти хочется перевести дух, но я воочию вижу насмешливую улыбку на губах тамады (его, кажется, зовут Серго). Нет, передохнуть невозможно. Выходит, я пошел на поводу у них. Выходит, я пьян. Впрочем, неправда, что я считаюсь с ними, я просто оберегаю престиж моего друга. Эльдар настраивает гитару и уже берет несколько аккордов. Я, наверное, зверски пьян, и гитара кажется мне настроенной идеально.
— Вот так уже получше! — с улыбкой берет у меня рог тамада.
Вино расширило сосуды. Кровь, как бы сгустившаяся в жилах, весело забурлила. Мне захотелось пить езде и еще.
Я подпеваю Эльдару. Песня вроде бы сладилась.
Поднимается шофер с носилками.
Бесчувственного директора школы кладут на носилки и торжественно выносят.
Гомерический хохот с истерическими воплями.
Тамада шествует перед носилками.
Директора школы с грехом пополам сносят во двор и прямо на носилках всовывают в машину.
— Только вы, ради бога, в дом его так не вносите, не то люди умрут со страху! — доносится взволнованный женский голос.
Второй рог. Это я сам его потребовал.
— Наполняйте! — вызывающе говорю я.
Я чувствую, как сверкают у меня глаза.
Второй идет полегче, и я перехожу алаверды к тамаде. Я даже не помню, какой я сказал тост. Еще хорошо, что тамада не спрашивает, а хоть бы и спросил, мне все равно нипочем не вспомнить.
— Да здравствуют позабытые могилы! — провозглашает тамада.
Неужели это я сказал такую глупость? Как я только мог сморозить такое?.. Но ничего не поделаешь, наверное, сказал.
— Может, ты отдохнешь, сынок? — слышу я мягкий женский голос.
Я с трудом открываю глаза. Не могу понять, где я и что со мной. Потом постепенно прихожу в себя и все вспоминаю. Эльдар спит, положив голову меж двух тарелок. Тамада храпит тут же, на полу Его прикрыли одеялом, а под голову подложили подушку.
Двор прорезали два луча света. Машина въехала во двор. Я признал в ней нашу «скорую». Кто знает, сколько рейсов совершила она, пока мы спали. Машина развернулась. Два луча метнулись вниз и высветили маленькую оду с красной черепичной крышей, скрытую деревьями.
Неожиданно свет погас, и темнота вновь поглотила красную черепицу оды.
— Может, чаю выпьете? — предложил тот же голос.
Кто-то трясет меня:
— Нодар, мы уже приехали.
Я не могу разлепить век.
— Спасите, доктор! — слышу я отчаянный женский голос.
— Что привело вас в такую рань? — это уже голос Эльдара.
— Какая там рань, я вас уже часа четыре дожидаюсь!
— Так что вам от меня нужно?
Я с трудом открываю тяжеленные веки и сразу смотрю на часы. Седьмой час утра.
Мы стоим возле больницы.
Я едва вылез из машины. Ноги подгибаются, а голова гудит.
Низенькая полная женщина лет пятидесяти слезно молит Эльдара пойти с ней к больному.
— Может, вы все-таки скажете, что с ним такое?
— Вчера он пришел выпивший, сердце у него страшно болит.
— Выпивший или пьяный?
— Пьяный, доктор!
— Сам пришел или привели?
— Привели.
— Ну и что, на что же он жалуется?
— Ворочается, стонет, бормочет что-то. Время от времени кричит и испуганно таращит глаза.
— Идите скажите, чтобы он быстрее в столовку шел. Вместе опохмелимся.
— Доктор!
— Никаких «доктор». Идите и делайте, что вам сказано.
Эльдар открыл дверцу машины.
— Садись. В больнице полный порядок. Поедем выпьем по бутылке шампанского для души.
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
Направляясь ко Дворцу спорта, на площади Героев я попал в пробку. Расстояние между машинами, зажавшими в тиски моего «жигуленка», было никак не больше нескольких сантиметров. Одно неловкое движение, толчок — и мгновенно врежешься в багажник впереди идущей машины, если до того никто не умудрится врезаться в твой собственный.
Я задыхаюсь. Все стекла опущены до отказа, но в салоне нестерпимая духота. Страшная жарища, солнце палит нещадно, в который раз убеждая меня в материальности мира. Я чувствую, как расплавленный асфальт липнет к покрышкам машины, а потная рубашка к телу. Я сам себе противен. У меня возникает страстное желание распахнуть дверцу, выскочить вон из машины и бежать куда глаза глядят. Вот бы добраться до какой-нибудь зеленой лужайки! Но я прекрасно знаю, что желанию моему не дано осуществиться. Со всех сторон я так плотно зажат машинами, что не до побега. А впереди и сзади жалко громоздятся туши застрявших троллейбусов и автобусов.
«Что случилось?» — хочу выяснить я, но глаза моих соседей по пробке не располагают к контакту.
Справа от меня за рулем «Жигулей» сидит мужчина лет пятидесяти пяти в очках, плотно притороченный к сиденью защитным ремнем. Ничего не скажешь, своевременная мера.
— Что случилось? — громко кричу я.
Он даже бровью не повел, не говоря уж об ответе.
«Может, он не расслышал?» — подумал я.
Через некоторое время я повторяю свой вопрос, на сей раз еще громче.
Очкарик невозмутимо повернул голову в мою сторону и пожал плечами.
Выхлопные газы, поднимающиеся в небо, тонкой стеной воздвиглись между машин. Такое впечатление, что машины парят в дымном мареве.
Нервы на взводе. Я чувствую, как до предела напрягается каждая жилочка, норовя вот-вот лопнуть.
В зеркале я вижу измученное лицо водителя задней машины.
Время от времени раздается милицейский свисток.
Впереди едва заметное движение.
А вот по туго натянутым проводам поползли троллейбусные бигели и тут же снова застыли.
Постепенно приближается протяжный вой сирены. Я платком стираю со лба обильный пот. Рубашка плотно прилипла к спине.
Кто-то дал длинный сигнал. К нему присоединился другой, потом третий. Через какое-то мгновение вся площадь потонула в реве сотен автомобильных клаксонов.
Вновь взревела сирена, на этот раз совсем близко, в каких-нибудь двадцати метрах. Автомобильные гудки постепенно ослабели, а потом и вовсе прекратились. Передний троллейбус сдвинулся с места.
Милицейские свистки заметно участились. А вот и сами постовые. Троллейбус упрямо ползет вперед. Неожиданно тронулась колонна слева от меня. Тронулась едва заметно, ползком, скорость не больше двух-трех километров в час. Я слышу надсадный рев моторов. Двигатели, измученные первой скоростью, жалко хрипят и испускают сизый дым. От выхлопных газов мутит. Я лихорадочно поднимаю стекла вверх, но в салоне такое пекло, что я снова опускаю их. Я высовываю руку наружу и чувствую, как она погружается в раскаленную сжиженную массу воздуха.
Колонна слева неуклонно ползет вперед. Остальные машины по-прежнему не двигаются с места.
В зеркальце я приметил похоронную процессию с милицейской машиной впереди.
Я вздрагиваю. И без того тяжелое сердце болезненно сжалось.
Может, и нашей колонне повезет, в конце концов! Бигели троллейбуса виднеются уже далеко впереди, но, увы, они вновь окаменели. И автобусы стоят без движения.
Сирена завыла над самым ухом. Колонна слева опять застыла на месте.
Я смотрю в зеркальце. Грузовик с опущенными бортами задрапирован в черный бархат. У гроба стоят ребята. Самого гроба не видно. Неприятное предчувствие захлестнуло меня: а вдруг покойник — ребенок?
В последние годы лишь смерть детей тяжело действует на меня.
Колонна слева вновь пришла в движение. Милицейская машина ушла далеко вперед. Катафалка в зеркальце уже не видно Вот-вот он поравняется со мной. Я упорно смотрю в противоположную сторону: авось проскочит мимо. Не испытываю ни малейшего желания увидеть покойника.
Неожиданно на меня упала тень. Я понял, что катафалк прошел рядом. Вскоре солнце вновь обрушилось на машину. Некоторое время я продолжаю смотреть вправо, ожидая, что катафалк окончательно минует меня, но, не удержавшись, я все же посмотрел влево. Катафалк отъехал на каких-нибудь четыре метра, и колонна дружно затормозила. Теперь рядом со мной оказалась машина с близкими покойника. На заднем сиденье «Волги» сидят три женщины, а не переднем водитель и видный мужчина средних лет. Я невольно перевожу взгляд на катафалк. Над гробом возвышаются четверо разомлевших от жары юношей. Они поминутно вытирают платками лицо и шею и с нетерпением ждут, когда колонна двинется. Но все без толку. И встречный поток машин застрял без всякой надежды на продвижение.
Мне хорошо видны седые волосы покойника. Слава богу, что предчувствие мое не сбылось. Я вновь поворачиваю голову в сторону близких покойного. Неизвестно, что больше угнетает их — горе или жара.
И опять я гляжу вправо. Очкарик немного продвинулся вперед. Теперь рядом со мной оказалась «Волга», по всему видать — государственная. Невыразительное лицо водителя изумило меня. На нем ни следа переживаний. А может, он просто обалдел от нервотрепки? Или попросту свыкся с подобными ситуациями, ставшими для него нормой жизни?
С новой силой взвыла сирена. Трели милицейских свистков не утихают.
Колонна слева задвигалась.
Жалко мотается в гробу голова покойника.
В голову приходит банальнейшая мысль — основа основ кладбищенской философии — такова наша жизнь! И колонна медленно, но неуклонно ползет вперед. На этот раз со мной поравнялся автобус, полный народу. В открытом окне виднеются распаренные от жары потные лица.
Кто-то кивает мне.
Не могу разобрать, кому предназначено приветствие, но на всякий случай киваю в ответ. Автобус ушел вперед, и мое приветствие повисает в воздухе.
Кто бы это мог быть?
А может, он поздоровался не со мной?
А вот и троллейбус прибавил ходу. Из-под бигелей посыпались голубые искры.
В конце концов тронулась и наша колонна. Я то догоняю, то обгоняю автобус. Поравнявшись с ним, я стараюсь разглядеть лицо знакомого, но никто даже не смотрит в мою сторону.
«Нет, он наверняка здоровался не со мной», — думаю я.
Движение вновь застопорилось. Автобус обогнал меня метров на десять.
Через некоторое время я вновь поравнялся с автобусом.
Теперь я отчетливо вижу лицо мужчины, кивнувшего мне. Он не смотрит в мою сторону, хотя прекрасно чувствует мой испытующий взгляд. Об улыбке и говорить не приходится: в такой ситуации это исключено.
«Он определенно спутал меня с кем-то и теперь, удостоверившись в ошибке, старается не смотреть в мою сторону».
Эта мысль показалась мне наиболее правдоподобной, и я начисто выкинул из головы и приветствие незнакомца, и сам факт его существования.
Уже движется и третья колонна. Теперь я нахожусь возле здания телестудии.
Две стальные реки текут в противоположные стороны. Асфальт так и пышет жаром, выхлопные газы поднимаются вверх. Горячая пелена воздуха колышется, словно занавес. Резкость пропадает. Контуры машин, автобусов, троллейбусов, деревьев и электрических столбов размываются и ломаются, как телевизионные изображения на экране телевизоров при разряде молнии.
И вновь остановка.
Я уже потерял им счет.
Смотрю вправо. Опять вплотную ко мне прижалась машина с очкариком. Но на сей раз он показался мне гораздо моложе, не больше сорока семи — сорока восьми лет. В моем сознании пятидесятилетний рубеж — водораздел между молодостью и старостью. Очкарик не похож на человека, переступившего этот критический возраст.
Очкарик снова оторвался от меня. И вновь со мной поравнялась государственная «Волга» с бесстрастнолицым шофером. Вот и сейчас я не вижу ни тени тревоги на его лице. Видно, его донимает жара, и ничего больше. Нервы его расслаблены, а мозг отключен. Разве что одна завалящая мыслишка проползет лениво по клеточкам мозга и тут же заглохнет, как мотор в пробке.
Наша колонна двинулась, и как будто чуть побыстрее. Можно ехать на второй скорости. И, слава богу, не слышно напряженного рокота моторов, задыхающихся на малых оборотах.
Я еще раз нагнал катафалк, еще раз болезненно сжалось сердце при виде седой головы, жалко мотающейся в гробу. Даю газ, и всё уже позади. Я рукавом вытер струйки пота на лбу.
А вот наконец и площадь перед Дворцом спорта.
Здесь движение делится на два потока. На третьей скорости я сворачиваю на Пекинскую улицу. Теперь можно и расслабиться. Воздух в салоне машины тоже пришел в движение. Все ничего, но рубашка, прилипшая к телу, не дает мне покою. Я слегка отстраняюсь от сиденья, чтобы разгоряченное тело продуло слабым ветерком. Выехал на улицу Павлова и даже не заметил, как оказался в ее конце, там, где она вливается в проспект Важа Пшавела.
Я пришел в себя лишь у памятника Важа Пшавела и стал с удивлением себя спрашивать: с какой это стати я вдруг свернул вправо?
«Куда я еду?»
Только сейчас я осознал, что направляюсь к дому своего сводного брата.
«Каким образом? Почему? Зачем?»
Я ведь собирался в Дигоми к Дато.
И вдруг понял, что совершенно не был расположен к разговору с Дато. Дело, за которым я собирался к Дато, можно прекрасно сделать и завтра.
Я тщетно стараюсь вспомнить момент, когда я отбросил намерение поехать к Дато.
Видно, тело гораздо раньше ощущает решение, которое собирается принять разум. В человеке, видимо, заложен сложный механизм, который фактически управляет личностью. В последнее время явственно ощущаю, как активизировался во мне этот внутренний механизм, частенько навязывающий мне свои желания. Может, и теперь он вынудил меня ехать к брату? Может, клеточка мозга, где зрела эта мысль, постепенно накопила заряд, усилилась и выдала в виде импульса желание, по капельке просачивающееся в нее? Может, сила этого импульса и возобладала над всеми иными мыслями, хаотически блуждающими в мозгу?
Не знаю.
Но факт остается фактом: я еду в конец проспекта Важа Пшавела, где в корпусе, высящемся на горном склоне, в своей однокомнатной квартирке на первом этаже живет Гоги.
Я бывал здесь и раньше, раз или два после памятной встречи в отцовском доме.
Я еще издали вижу торчащий в окне корпус кондиционера.
«А дома ли он?» мелькнула мысль. Машину я подогнал под дерево, стоящее под окном Гоги. Я осторожно нажимаю на пуговку звонка. Сердце стучит. Я явно волнуюсь и уже жалею, что незвано нагрянул в гости. Ведь Гоги вполне определенно выразил свое отношение к нам и фактически наотрез отказался даже от простого знакомства.
«Дома!» — заключил я еще до того, как открылась дверь. Из комнаты доносился приглушенный звук музыки.
Дверь мне открыла легко одетая красивая девушка лет девятнадцати. На ней длинное платье с глубоким вырезом на груди. Из длинного, чуть ли не до пояса, разреза платья выглядывает загорелое бедро.
«Ого! — подумал я — Эта девушка наверняка из тех, имени которых Гоги толком даже не знает».
Возбужденное лицо девушки раскраснелось, а глаза странно блестят.
— Что вам угодно?
В ее голосе послышался холодок.
— Гоги дома?
— Да!
Не ожидая приглашения, я вхожу в холл, если так можно назвать крохотный узкий коридорчик с низким потолком.
Да, чуть не забыл сказать. Не успела дверь открыться, как на меня сразу же обрушились музыка и прохлада. Равномерный ритм тамтамов с грохотом низвергается из стереодинамиков.
Дверь, ведущая в комнату, полуоткрыта. Я нарочито топчусь в прихожей, ожидая выхода Гоги, но он запаздывает. Девушка, закрыв входную дверь, стоит за моей спиной. Я чувствую, с каким презрением смотрит она на меня. Видно, не может простить, что я бесцеремонно спугнул ее покой. У меня такое ощущение, что меня готовы обречь на душегубку.
Наконец мне надоедает ждать Гоги, и я, распахнув дверь, вхожу в комнату. Первое, что бросилось мне в глаза и заставило вздрогнуть, было тело Гоги, распластанное на полу, покрытом красным синтетическим ковром. По обе стороны от него надрывались два мощных динамика. Гогина голова приходилась как раз на середину между двумя грохочущими коробками.
В углу стоит невысокий столик, а на нем ополовиненная бутылка коньяку, стаканы и пепельница. Еще одна пепельница, зажигалка и пачка сигарет валяются на полу рядом с Гоги.
Руки он подложил под голову и, закрыв глаза, слушает музыку. А впрочем… может, он спит?
Девушка опустилась в кресло, приткнувшееся возле столика. Она вытащила из пачки сигарету и закурила. В комнате очень прохладно, я бы сказал — даже холодно. Кондиционер работает на полную мощность, кругами возвращая в комнату сигаретный дым и еще больше отравляя воздух.
Стоять так посреди комнаты бессмысленно. Говорить тоже не хочется. Неужели он и вправду не расслышал, как я вошел в комнату? Одно из двух: или он спит, или целиком поглощен ревом музыки. Трудно поверить, что звонок услышала только девушка и открыла дверь без разрешения Гоги.
Сказать по правде, я не слишком утруждаю себя разрешением возникших проблем и невозмутимо сажусь на низкий стул по другую сторону стола.
Единственно, о чем я жалею, — какая нелегкая принесла меня сюда… Ведь и я прекрасно чувствую всю бессмысленность нашей призрачной братской связи.
И все-таки, что меня привело сюда?
Может, зов крови и чувство долга, въевшееся в гены?
А может, холодный рассудок?
Или, наконец, инстинкт?
Ни то, ни другое, ни третье.
Так что же привело меня сюда? Неужели и впрямь во мне сидит некое другое существо, навязывающее мне свою волю?
Просто встать и уйти — глупо. Мой поступок может быть расценен как дурацкая обидчивость.
Я терпеливо жду, когда созреет финал столь опрометчивого визита.
Но, с другой стороны, я все же доволен своим приходом, он раз и навсегда прояснит наши отношения.
— Налей ему коньяку! — внезапно слышу я Гогин голос. Он произнес эту фразу, не открывая глаз.
Девушка встала и налила мне коньяк. Потом опять уселась в кресло.
— Спасибо! — говорю я, пытаясь отвести взгляд от ее голой груди.
Интересно, какая играет группа? Роллингстоны? Чикаго? Зеппелины?
Музыка вроде бы знакома, но никак не могу вспомнить, кто играет. Одно ясно, это наверняка не Роллинги.
Теперь звук динамиков не кажется мне таким уж громким. Видно, радиотехника — Гогино хобби. Впрочем, не хобби, а профессия. Комната полна транзисторов, магнитофонов и телевизоров всех типов и марок. С непривычки может показаться, что ты очутился на выставке радиотоваров иностранных фирм.
Неожиданно музыка замолкла. Но Гоги лежит, не меняя позы. Потом его правая рука осторожно поползла назад, нажала какую-то клавишу, и пластинка автоматически перевернулась.
Пауза.
Я достаю из кармана свои сигареты и ищу глазами спички.
— Чему приписать ваш визит? — присел Гоги. Догадавшись, что́ я ищу, он лениво протянул мне зажигалку.
«Наверняка Чикаго!» — наконец осенило меня.
— Ах, да, я вас не представил друг другу. Эту девушку зовут… э-э-э…
Гоги помахал рукой в воздухе, словно просил напомнить имя.
— Марина! — с отвращением вымолвила девушка.
— Да, да, Марина Долаберидзе. — Видно, фамилия девушки пришла ему на ум вот в эту секунду.
Меня он не назвал — наверное, просто не счел нужным.
Я с улыбкой киваю девушке. Она сидит в кресле, закинув ногу на ногу. В разрезе платья почти целиком видно ее бедро, красиво сужающееся у колена.
Я не хочу, чтобы она заметила, как я рассматриваю ее голое загорелое бедро, и быстро перевожу взгляд на Гоги.
Гоги прищелкнул пальцами, давая Марине знак, чтобы она налила коньяк.
Гоги тоже показался мне возбужденным. Глаза его непривычно блестели. Я сразу вспомнил раскрасневшееся лицо девушки и неестественный блеск глаз, когда она открыла мне дверь.
Марина подала коньяк Гоги.
Я опять невольно загляделся на девушку.
— Что, нравится?
Гоги, видно, перехватил мой взгляд.
— А почему ты спрашиваешь? — обиделся я.
— В моем вопросе нет ни подтекста, ни задней мысли. Я просто спросил у тебя: нравится ли она тебе? Если она тебе нравится, можешь назначить ей свидание. Гарантирую, что она не заставит тебя ждать понапрасну, обязательно придет.
— Гоги!
— Не волнуйся. С этими девицами у меня чисто деловые отношения. Я, как правило, без проволочек оплачиваю стоимость страсти и, представь, не остаюсь в долгу. Я не растрачиваю своих чувств и любви. И не растрачиваю по весьма простой причине: видно, господь не наделил меня способностью любить.
И вновь заработал в сознании железнодорожный справочный автомат. Я невольно нажал пальцем кнопку. Воспоминания с быстротой молнии проскакивают в мозгу, как пластинки со справками, набегая друг на друга и исчезая вновь. В конце концов из мрака вынырнула требуемая пластинка.
— В Коджори не подбросишь? — слышу я грубый голос. И вновь блеснули на меня два злых глаза с заднего сиденья.
Я отпускаю кнопку, останавливаю кадр и пристально рассматриваю его. Посередине сидит голубоглазый паренек. Даже теперь, спустя годы, я вижу страх, затаившийся в его глазах.
Вне всякого сомнения: из глубины кадра на меня глядит Гоги.
— Почему вы не пьете? — обращается ко мне Гоги на «вы», и это происходит не по инерции вежливости, а вполне сознательно. Этой подчеркнуто вежливой формой он еще раз напомнил мне, что мы друг другу чужие.
— Не хочу, я за рулем.
— Воля ваша, — поставил он на ковер пустой стакан.
Пауза.
Потом он опять растянулся на ковре, правда на этот раз не закрывая глаз.
— Интересно, что вас привело ко мне?
— Это произошло совершенно случайно. Захотелось вдруг, вот я и заехал! — спокойно ответил я.
— Наши отношения не имеют никакого смысла.
— Я хотел воочию убедиться в этом.
— Ну и что же? Убедились?
Молчание.
— Вы и сами прекрасно видите, что из нашей игры в братство не выйдет ничего путного. Я надежно укрыт в своем микромире. — Гоги обвел рукой комнату, давая понять, что это и есть его микромир. — Я уже создал свой собственный микроклимат. Видите, как я ловко оперирую терминологией современной журналистики? Разве плохо звучит: «глобальная постановка вопроса», «мировая модель»?.. Так вот, я уже выработал свою духовную модель, и мне вовсе не до экспериментов…
Молчание.
Я чувствую, что момент для ухода еще не наступил. Ничего не было сказано такого, к чему можно привязать слова прощания.
— Между прочим, я видел вас на похоронах академика Гзиришвили.
— Вы что же, были знакомы с академиком Гзиришвили?
— Нет, я пришел просто так. Из любопытства. Я едва не умер от зависти. Еще бы, старый академик запросто обставил меня.
— Как это понять? — екнуло у меня сердце.
— А очень просто. Ума не приложу, как сумел дряхлый мозг академика подсказать ему столь мудрый шаг? Или как сумело его израненное, слабое сердце так мужественно встретить его решение?! Насколько я понимаю, дорогой братец (это обращение не выражало его истинного отношения к нашей кровнородственной связи), самоубийство — вовсе не простая штука. Наверное, каждый человек желал себе смерти в минуту отчаяния или горя. Но желать одно, а сделать — другое… Видно, двадцати лет жизни еще не вполне достаточно, чтобы прийти к подобному решению. Наверное, этот один-единственный час, когда ты поборешь себя и преодолеешь страх, зреет в человеке десятилетиями…
Гоги опять закрыл глаза.
Пауза.
Гогина рука осторожно нащупала клавишу и выключила магнитофон.
В комнате воцарилось молчание.
Последние слова Гоги заставили меня вздрогнуть, и сердце мое сжалось.
Гоги, подложив под голову руки, лежит с закрытыми глазами.
Молчание.
Невыносимое, тягостное молчание.
Странное чувство овладевает мной: кажется, стоит только протянуть руку — и тут же физически ощутишь эту тишину…
— Что случилось? — спрашиваю я из окна машины старика в соломенной шляпе.
— Человека убили, друг, человека!
Вокруг здания милицейская цепь.
— Проезжайте, проезжайте, — говорит мне молоденький милиционер.
Я поставил машину в соседнем квартале и пешком возвратился назад.
На противоположной стороне улицы наискосок от окруженного дома собралась огромная толпа. Стараясь не упустить ни малейшей детали из происходящего, толпа смотрит то на милиционеров, то на верхний этаж дома.
— Что случилось? — спрашиваю я на этот раз широкоплечего мужчину, стоящего у дерева с сигаретой в зубах.
— Какой-то тип зарезал ножом своего соседа, а теперь скрывается на чердаке.
Лицо незнакомца поразило меня. Глаза его светились жгучим любопытством и радостным предвкушением дальнейших событий. Мне показалось, что он ждет их с каким-то болезненным интересом и даже сладострастием. Омерзительно густые и черные волосы ощетинились на его плоской голове.
— Три часа они торчат здесь и не могут взять одного паршивца.
— Три часа? — пристально вглядываюсь я в его горячечные глаза.
— Пусть отвалят мне две сотни, я его за пять минут в расход пущу. Ну, максимум в десять.
— За двести рублей?
— За двести. Что, разве много?
Когда я встретил его недоверчиво-удивленный взгляд, кровь заледенела в моих жилах. Мне почудилось, что его прямая, жесткая щетина растет прямо из мозга.
Я лежу на спине и смотрю в потолок.
Комната едва освещена слабым светом, льющимся из окна.
Я курю и явственно чувствую, как желтый ленивый дым вползает в мои легкие.
Я закрываю глаза.
Хочется хотя бы на мгновение отключиться от всего вокруг. Хочется расслабиться, изгнать из возбужденной памяти впечатления от уличных встреч, от будоражащих разговоров с людьми.
Но ничего не выходит.
Теперь я утыкаюсь в подушку лицом и изо всех сил зажмуриваюсь. Но перед глазами по-прежнему стоят неестественно разгоряченные лица брата и его подруги. Их тут же сменяет широкоплечий мужчина, стоящий под деревом с сигаретой в зубах. Меня до сих пор не оставляет отвратительное ощущение, что его прямые жесткие волосы растут прямо из мозга.
Я открываю глаза.
Потом быстро встаю и выхожу в ванную.
Я подставляю шею и голову под струю холодной воды.
Это немного успокаивает меня.
Но света я все равно не зажигаю.
И поудобнее устраиваюсь в кресле и снова закуриваю.
Желтый ядовитый дым заполняет мои легкие.
Когда я сижу в темноте, я совершенно один.
Но не успеваю я зажечь свет, как тут же на ручку кресла присаживается мой двойник.
В темноте ничто не мешает мне мечтать.
Но когда в комнате свет, я словно чужой, мешаю себе. И тогда я тушуюсь и затихаю.
Я закрываю глаза, но никак не могу избавиться от неприятных мыслей. Я вскакиваю и начинаю быстро ходить взад-вперед. Я не знаю, чем заняться, куда деваться, что предпринять. Работать в таком состоянии я не могу, а видеть кого-либо не хочется.
Эка? Где теперь Эка? Но и к ней меня не тянет, и я еще больше ощущаю свое одиночество. До сих пор, видно, только Эка и заполняла мою жизнь. Стоило мне охладеть к Эке, и я очутился в полном одиночестве. Никого не хочется видеть: ни отца, ни братьев, ни друзей, ни знакомых.
Эка.
Я мог спрятать голову на груди у Эки, закрыть глаза и тут же погрузиться в блаженный покой. Неужели самоубийство Левана Гзиришвили окончательно выбило у меня почву из-под ног? Неужели решительный шаг старого академика, которым я, признаться, даже восхищался в глубине души, убедил меня в бессмысленности моего существования?
Теперь я один, совершенно один и похож на стадион, опустевший после матча.
Откуда-то доносятся звуки фортепьяно. Играют какую-то нежную мелодию. И я вспоминаю свои юношеские мечты. Как мне хотелось иметь большую квартиру и чтобы в ней обязательно был кабинет, полный книг и картин, а откуда-то из дальней комнаты доносился бы умиротворяющий звук фортепьяно, на котором моя дочь (почему-то девочка, а не мальчик) исполняет «Колыбельную» Моцарта. При воспоминании о ребенке у меня сжимается сердце и в нем рвется еще одна жилочка.
Вдруг в моем сознании засвистел и застонал жалобный голос скрипки, похожий на стон электрических проводов в открытом всем ветрам поле.
Маленький мальчик в коротких черных бархатных брючках стоит на сцене со скрипкой в руках. Большой черный бант эффектно выделяется на белой рубашке. Он склонил голову к роялю, у которого устраивается на мягком стуле пожилая пианистка в длинном черном бархатном платье. Наконец она поверх очков взглядывает на маленького скрипача и делает ему знак: мол, можно начинать. Зал, затаив дыхание, слушает талантливого ребенка. Слушают родители, родственники, одноклассники, собирающиеся вслед за ним выступать на концерте, родители и родственники одноклассников. Никто не завидует маленькому музыканту. Он настолько талантлив и трудолюбив, настолько выделяется среди своих сверстников, что уже недоступен человеческой зависти. Все сидящие в зале давно признали талант маленького скрипача и потому слушают с восторгом.
Мальчик играет. Играет с подъемом, необычным для его возраста. На его печальном лице временами мелькает гнев, сменяющийся восторгом и умиротворением. А в зал льются то трогательное тепло, то всплески отчаяния. Покоренные и плененные искренним чувством и изощренным мастерством слушатели чутко реагируют на все нюансы игры. Очевидно, что сама музыка увлекает их гораздо меньше процесса исполнения. Вполне допустимо, что они и не понимают всех тонкостей и глубины произведения, но природный артистизм ребенка, его переживания, пластика движений захватывают слушателей, убеждая их, что на сцене играет истинный талант.
И когда в зале раздаются рукоплескания, лицо мальчика постепенно гаснет. Аплодисменты возвращают его в зал, полный товарищей и их болельщиков. И прекрасный мир, в котором он витал еще мгновение назад, остается где-то вдали, волшебный и недоступный.
И тогда в больших умных глазах маленького музыканта поселяется печаль, печаль близкой смерти.
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
«Ты когда-нибудь задумывался над тем, кто ты есть?» — снова слышу я голос Левана Гзиришвили.
Я и сегодня еще не знаю, как ответить на этот странный вопрос. Тем более не знал я этого тогда, когда молча смотрел в его глаза.
Я заметил, что он и не ждал моего ответа, точнее, я догадался, что он сам собирается ответить на свой вопрос.
«Для милиции вы — гражданин Нодар Георгиевич Геловани; для меня — сотрудник, талантливый ученый, доктор физико-математических наук, экспериментатор с неплохим чутьем; для соседей — холодноватый, но воспитанный, корректный молодой человек; для автобусного кондуктора — пассажир; для врача — пациент, но сами-то вы знаете, кто вы такой? Что вы из себя представляете, чего хотите, к чему стремитесь и какой ценой?»
Кто я такой?
И что из себя представляю?
Чего хочу и к чему стремлюсь?
Неужели я действительно никогда не задумывался над этими вопросами? Скоро мне тридцать пять, и, кажется, всю свою жизнь я пытался разобраться в собственном «я».
Тридцать пять…
Сколько раз я страшился оглянуться назад. Сколько раз краснел я, вспоминая свои бездарные и беспомощные поступки.
«Ты пока еще молод, ты действуешь, идешь на поводу у собственных чувств. Тебе еще не изменяют силы и энергия. Ты все еще полон надежд на будущее и не анализируешь содеянного тобой, тебя совершенно не заботят итоги. К тому же ты печальный и замкнутый человек. Мне кажется, что тебя больше других твоих ровесников тревожит собственная личность. Ты больше других стремишься заглянуть в собственную душу и в собственное существо. Я давно уже заметил, что тебя грызла и до сих пор еще грызет какая-то тайная печаль. И это не печаль несбывшихся надежд и бесплодных опытов физика-экспериментатора. Тебя гораздо больше волнуют тайны человеческой души, нежели тяжелые протоны и мезоны».
Лишь в одном ошибался старый академик — в том, что я все еще полон надежд на будущее, не анализирую содеянного мной и совершенно не забочусь об итогах.
Хотя, кто его знает, может, до его гибели я и впрямь не столь болезненно ощущал собственное ничтожество.
Может, мое безразличие и печаль — всего лишь результат душевной депрессии, вызванной самоубийством Левана Гзиришвили? Может, пройдет время — и спокойствие, радость и надежда на будущее вновь вернутся ко мне. А может, чувства безнадежности и собственного ничтожества давно уже свили гнездо в моей душе и лишь ждали благоприятного момента, чтобы проявиться в полной мере? Может, я ждал от жизни гораздо большего и имел о ней и о людях гораздо более возвышенное и красивое представление, чем это оказалось на самом деле? А может, сказалось разочарование в любви, охлаждение к Эке? Может, права Эка, что появится какая-нибудь девушка и Нодар Геловани вновь возродится?
Вопросы мешаются в голове, сверлят мозг, бередят душу, превращаются в мелко дрожащую студенистую массу, вызывающую физическое отвращение при малейшем соприкосновении с ней.
Я медленно раскрываю потяжелевшие веки.
Лежа на спине, я внимательно изучаю потолок. На моей левой руке пристроилась Экина голова. Она лежит лицом ко мне, глаза ее закрыты, и слабое ее дыхание щекочет мне грудь. Но она не спит.
Жарко.
Время от времени в комнату врывается приятный ветерок. Рядом с кроватью на стуле пепельница, полная окурков. Сколько, оказывается, я накурил…
Тянуть дальше не имеет смысла. Я хотел было сказать, что сегодняшняя наша встреча — последняя, но, почувствовав, что и Эка догадывается об этом, предпочел промолчать. Я твердо решил навсегда покончить с нашими выматывающими встречами. Пора бы тебе позаботиться о себе, хочу сказать я Эке, но слова застревают в горле. Я знаю, какую непоправимую обиду нанесу я ей этими словами. Но что за словами?
«Будет лучше, если ты создашь свою семью».
Молчание.
Тупое, тягостное молчание.
Я хватаюсь за спасительную сигарету. Боясь обеспокоить Эку, я придерживаю коробок ладонью правой руки и резко чиркаю спичкой.
Я с наслаждением затягиваюсь.
Табачный дым щекочет гортань, вползает в вялые легкие.
Молчание.
Еще одна затяжка.
Я выпускаю дым вертикально, к потолку, чтобы он побыстрее рассеялся и не потревожил Эку.
— Я тебе не мешаю? — на всякий случай спрашиваю я.
— Нет, — тихо отвечает она.
Как чужд теперь мне этот голос!
Нет, лучше все-таки сказать, что сегодня мы встречаемся в последний раз.
Неужели она так уж и опостылела мне?
Ни в коем случае! Просто у меня недостает больше сил быть с ней таким же внимательным, как раньше.
Я чертовски злюсь на себя. Но при чем здесь внимание?
Я чувствую себя опустошенным. И если бы только в любви…
Нет, я и в работе утратил всяческий азарт и вообще начисто лишился чувства радости.
Почему?
Трудно ответить на этот вопрос однозначно и определенно. Главное, наверное, все же в том, что грусть одолела меня и мною овладело острое переживание ничтожности человеческого существования и бессмысленности жизни.
«Ничтожности человеческого существования»… Почему это я присвоил себе право говорить от имени всех? Нет, нет, я не собираюсь создавать теории, я говорю лишь о себе. Меня мучает и терзает кризис моей личности. Я даже не могу сказать, чем вызван этот кризис. Может, во всем повинен тяжелый и утомительный ритм современной жизни? А может, меня доконала духовная нищета людей? Или фальшь, лицемерие, зависть, обывательская психология мещанства?
Не знаю, мне трудно назвать конкретную причину. Но факт остается фактом: чем дальше, тем больше разъедает мою душу ржавчина. И я не пытаюсь разобраться, отчего это происходит. Я человек чувства, эмоции захлестывают меня. Даже безделицы выводят меня из себя и заставляют остро переживать. Из моей памяти ни за что не вытравить последний вечер, проведенный у моего учителя. Видно, роковой шаг Левана Гзиришвили выбил у меня почву из-под ног и всколыхнул все мое существо. На первых порах я даже не отдавал себе в этом отчета, старался избавиться от наваждения. Эка много раз говорила, что я резко изменился с того вечера. Я злился и гневно отмахивался от ее слов, но, успокоившись, признавал в душе их справедливость.
Эка.
Меня мучает совесть, что я заставил ее потерять впустую шесть долгих лет.
«Потерять впустую?!»
Еще хорошо, что я никогда не обмолвился об этом при Эке.
Но если подумать, я не совсем прав, говоря так. Да, Эка не создала семьи, не имеет мужа и детей. Бог знает, что думают о ней люди, родные, близкие, друзья и знакомые. Зато как счастливы мы были все эти пять лет! Правда, последний, шестой год в счет не идет.
Да, но ведь счастлива была не только она. А сколько счастья она подарила мне!
Мне скоро тридцать пять. И за всю эту краткую или долгую жизнь я помню лишь те дни и мгновения, когда я любил Эку, когда я не находил себе места, ожидая ее, когда лицо мое пылало, а кровь бледнела в жилах от предвкушения встречи с ней.
И все-таки я чист перед моей совестью. Ведь я ни разу не пообещал Эке, что буду любить ее вечно, до конца дней своих. Да что там, я даже ни разу толком не признался ей в любви, не говоря уже об обещаниях. Наша любовь была взаимной, в основе ее лежали чувства, а не пустые клятвы в любви до гроба.
Какой же я мерзавец! Вот когда я ощутил по-настоящему, как коричневая ржавчина разъедает мне душу. Эка никогда не требовала от меня клятвенных уверений в любви, и я никогда не говорил ей об этом. Может, я подсознательно готовил себя к будущему, когда любовь минет без следа? Ведь я ни разу не загадывал наперед и даже не понимал, что когда-нибудь наступит этот день. Просто во мне невольно срабатывал некий механизм самостраховки и самозащиты. Но что могли значить тут слова? Я упорно прячу голову в песок, всячески стараясь отмахнуться от неприятных мыслей. В ином случае придется признать свою низость и подлость.
И я закуриваю.
Последняя сигарета. Я судорожно смял пустую коробку и забросил ее в дальний угол комнаты. Этот непроизвольный жест, казалось бы, ничего не выражает. Но, видно, я все-таки сорвал на этом безвинном коробке свою злость.
Зачем было забрасывать коробок в угол комнаты, когда место ему на пепельнице, стоящей совсем рядом, на стуле? У меня даже в мыслях не было забрасывать его куда-то. И тем не менее я это сделал.
Не знаю, сколько времени прошло с тех пор, как мы поселились в этом укромном номере гостиницы. Вчера в три часа дня мы впервые открыли его дверь. Который час теперь? Я пытался угадать время по углу падения лучей солнца, проникающих в окно. Но мне это не удается. Полдень или уже вечереет? Должно быть, все же полдень. Невыносимая жара.
Меня беспокоит голод.
В маленьком холодильнике лежат фрукты, еда и даже выпивка. Чтобы не ходить в ресторан, я запасся всем этим еще вчера. Никого не желаю видеть. Нервы и без того на пределе, суматоха вконец доконала меня.
Вставать неохота.
Мне кажется, пришло время поговорить с Экой начистоту. Откладывать уже нельзя. Надо собраться с силами и поставить точку. Отныне, как бы туго мне ни пришлось, ни за что не стану звонить ей. И всячески буду избегать встреч, даже случайных. Невыносимо. Если уж расставаться, так навсегда.
Так будет лучше.
Пора кончать эту бессмысленную игру в прятки.
Вот возьму и выложу ей все, без обиняков. Но слова застревают в горле. Не могу.
Я опять вспоминаю о спасительной сигарете.
Но пустой коробок валяется в углу комнаты.
Я в отчаянии шарю рукой по стулу, но сигарет нет. И тут я вспоминаю, что в кармане куртки должна быть еще одна пачка «Колхиды». Куртка свисает с ручки кресла.
Я осторожно выпрастываю левую руку из-под головы Эки. Эка едва приподняла голову и, не меняя позы, положила ее на подушку.
Я привстал и дотянулся пальцами до куртки.
Я чувствую, как сверлит мою спину Экин взгляд. Я даже вижу презрительную, гневную улыбку, играющую на ее губах.
Я достаю сигареты из кармана куртки, а куртку бросаю на кресло.
— Что с тобой? Ты без конца куришь. Так нельзя, — говорит Эка.
Что это — издевка?
Да, наверняка.
Эка прекрасно знает, чем закончится сегодняшний день. Безошибочное женское чутье подсказало ей, зачем я привез ее в Боржоми, в этот душный гостиничный номер. Она прекрасно чувствует мою беспомощность и идиотскую нерешительность. А я не могу связать даже двух слов, чтобы раз и навсегда покончить с нашими постылыми отношениями.
Я убежден, что она молчит намеренно. Ей доставляет удовольствие мучить меня. А может, она хочет просто убедиться в моей низости, в моем ничтожестве, чтобы тем самым облегчить себе расставание?
Нет, так продолжаться больше не может. Я с яростью вдавливаю сигарету в пепельницу.
— Так больше нельзя, Эка! — выдавливаю я из себя.
И не узнаю собственного голоса. Словно кто-то чужой произнес эти придушенные слова.
— Так больше нельзя, Эка! — раздраженно повторяю я и поворачиваюсь к Эке лицом.
Предчувствие не обмануло меня: на губах Эки застыла презрительная и злая улыбка.
— Чего нельзя?
— Нам больше нельзя быть вместе!
— Ну и что?! Разве я возражаю тебе? Я давно уже знаю, что так продолжаться больше не может. У меня не оставалось иного пути, как примириться со своей участью. И я это сделала. Разве я хотя бы раз позвонила тебе сама? И разве по моему желанию оказались мы в этом номере?
— Эка…
— Не мучай себя понапрасну. Я знаю, что ты привез меня сюда прощаться. Я еще в Тбилиси угадала твое намерение.
Короткая пауза.
— Не волнуйся, до двенадцати осталось немного. Я уеду в Тбилиси поездом. А ты поедешь в свою лабораторию, и на этом все кончится.
«Все кончится».
Все, что должно было быть сказано между нами, сказано, но коричневая ржавчина продолжает грызть мою душу.
Пауза.
Тягостное, выматывающее молчание.
Интересно, который теперь час?
Часы лежат на столе, стоит только привстать. Но встать я не в силах. По-прежнему пытаюсь угадать время по лучам солнца.
Я голоден.
Видно, уже вечереет. Шестой час, не меньше. Прохладный ветерок чаще теребит занавеску на открытом окне. Хотя огромная сосна заслоняет окно, слабые лучи света, пронизывающие ее разлапистые ветви, подтверждают мою догадку.
Все уже решилось, но меня, как и прежде, страшит миг расставания. До отхода поезда еще целых пять часов, если не больше.
Минуло шесть лет со дня нашей первой встречи. Но я отчетливо помню все, словно это было вчера. Я затормозил у перекрестка, дожидаясь зеленого света. Неожиданно кто-то ударил меня сзади. Раздался скрежет и треск разлетевшихся фар. Внезапный удар бросил меня вперед, и я едва не пробил головой ветровое стекло. Я в бешенстве выскочил из машины. Но злость как рукой сняло, когда за рулем белых «Жигулей» я увидел плачущую от испуга красивую девушку.
Потом…
Потом, провожая ее до дому, я часами стоял вместе с ней у железных ворот ее двора.
— Эка! — шептал я, целуя глаза девушки…
— Пусти меня!
Я не пускал ее, да и сама она не собиралась уходить.
В конце концов она все же вырывалась из моих объятий и оказывались по ту сторону решетки. Я быстро просовывал руки между прутьев и с силой тянул Эку к себе. Моя голова не проходила в решетку, но губы наши все же касались друг друга.
Какая она была красивая в раме прутьев! Глаза ее сияли и челка слегка тушила это ликующее сияние.
— Уходи, прошу тебя, нас увидят!
— Еще немного.
— Уходи, прошу тебя, уходи!
— Поцелуй меня.
Но одного поцелуя нам было мало.
— А теперь уходи! — молила она, но я чувствовал, что ей не хочется этого. — Уходи сначала ты.
— Нет, ты первая. Завтра ровно в восемь утра я буду ждать тебя здесь.
— Но в восемь очень рано. Что я скажу своим родным, куда, мол, несет меня ни свет ни заря?
— Придумай что хочешь.
— Но что я могу придумывать каждое утро? Хватит, прошу тебя, у меня все лицо горит.
Видно, я сильно прижал ее к прутьям решетки.
— Я ухожу! — говорит она наконец и уходит.
Я долго стоял, вцепившись в холодные прутья, и глядел, как растворяется она во мраке. Потом я поворачивался к ее окну и не уходил до тех пор, пока в нем не гас свет.
Я медленно брел по улице и с нетерпением смотрел на часы, считая каждую минуту до нашей утренней встречи. Шесть-семь долгих часов казались мне бесконечными.
Я опять закуриваю.
— Ты слишком много куришь, Нодар.
— Ну и что из того? — злюсь я. — Я курю много из-за того что мне надоела моя бессмысленная жизнь.
Последние слова я кричу. Тяжелый ком застрял в горле, сердце бешено стучит. Мной овладевает отчаяние.
Отчего я нервничаю?
Вроде бы все кончилось хорошо. Но почему мне так грустно? Почему сердце булыжником подступает к горлу?
Эка сядет в двенадцатичасовой поезд, и на этом все кончится. Но ведь я сам этого хотел, ведь только за этим и привез я ее в Боржоми? Так чего же мне еще желать? Что происходит со мной? Что пугает меня? Наверное, моя беспомощность, ничтожество и страх перед жизнью…
— Зачем возвращаться к сказанному? Мы ведь обо всем уже договорились и спокойно расстанемся друг с другом! Чего тебе еще надо? Что тебя тревожит и бесит? Потерпи еще несколько часов. А если тебе невмоготу, я сейчас же оденусь и уйду.
— Выслушай меня ради всего святого, иначе я не знаю, что натворю! — ору я не своим голосом.
— Тише, прошу тебя. За стенкой все слышно!
— Так слушай меня внимательно, а то я сойду с ума. Ты должна понять меня, Эка, должна понять! Я слабый и чувствительный человек. Я не в состоянии жить так, как живут другие. Меня бесит и сводит с ума, что вокруг крутятся злые и завистливые люди. Я не выношу лжи и фальши, не выношу подхалимства и подсиживания, не выношу вероломства и убийства. Жизнь для меня лишь отчаяние и разочарование. А я сам, как живу я сам, почему я мирюсь с безобразием, царящим вокруг меня, почему я не борюсь с подонками и эгоистами, день и ночь твердящими высокие слова о гуманизме, человеколюбии, патриотизме? У меня нет никакого желания, чтобы и мой сын страдал, подобно мне.
— Осторожно, Нодар, у меня болят плечи!
Только теперь я замечаю, что, схватив Эку за плечи, изо всех сил трясу ее.
Я прихожу в себя и, выпустив Экины плечи, ничком валюсь на подушку. Холодный пот выступил у меня на лбу.
Молчание.
Эка, окаменев и затаив дыхание, смотрит на меня.
Я тяну руку за сигаретой.
— Больше курить тебе нельзя! Ты отравишься! — Эка силой вырывает у меня из рук пачку сигарет.
Я, не сопротивляясь, закрываю глаза.
И снова молчание.
Внезапно кровать затрещала — Эка встала. Я упорно не открываю глаз.
Время от времени до меня доносится шум проезжающих машин, голоса громко переговаривающихся женщин, детский визг. Все эти звуки наползают друг на друга, сталкиваются и комом застревают в моем затуманенном сознании.
По шороху я догадываюсь, что Эка одевается и выходит в ванную. Не знаю, сколько времени она пробыла там. Наверное, целую вечность. Но сухого шелеста воды я уже не слышу. Видно, она уже закрыла душ.
Стук двери. Эка уже в комнате.
Глаз я не открываю.
Нетрудно догадаться, что она укладывает в чемодан одежду.
— Уже девять часов! — спокойно произносит она.
Нет, это не Экин голос, кто-то другой произносит эти слова. Невозможно представить, чтобы этот колючий и холодный звук лился из Экиного горла. Куда только подевался ее мелодичный голос, дрожащий от любви и нежности?
— Уже девять часов! — повторяет Эка.
В ресторане мы садимся за столик в укромном уголке и терпеливо дожидаемся официанта. Кто его знает, когда он соизволит подойти к нам.
Молчание.
Словно два чужих человека случайно сошлись за трапезой. Нет, слово «чужой» не совсем точно выражает наше состояние. Ведь, в конце концов, оказаться за одним столом с чужим человеком, и притом с такой красивой девушкой, как Эка, не так уже и плохо, более того, приятно, ибо сулит смутную надежду.
Нет между нами и враждебности.
Просто между нами пролегла тяжелая, серая и влажная масса молчания, надрывающая наши сердца и перехватывающая дыхание.
Я гляжу куда-то вдаль, но ничего не различаю. Никогда не мог представить, что все завершится настолько пошло.
Слава богу, к нам направляется официантка с закуской на подносе. Я почувствовал огромное облегчение. Хотя бы что-то можно делать. Я суетливо разливаю вино, подвигаю поближе к Эке соль и перец. Все, что угодно, лишь бы не это идиотское оцепенение.
В ресторане малолюдно.
Справа от меня, через столик восседает счастливое семейство. Румяный упитанный папочка и такая же мамочка с сардельками-пальцами, унизанными кольцами, втолковывают своим вертлявым отпрыскам, что следует хорошо есть.
За двумя столиками подальше сидят одиноко и уныло ужинающие мужчины.
За столиком напротив, у широкой стеклянной стены, сидят переговариваясь вполголоса, двое юношей и две девушки.
Лишь за одним из столиков веселится галдящая компания. Все уже навеселе. Стоило нам войти в ресторан, как четыре пары осоловелых глаз нагло ощупали Эку с головы до ног и безразлично скользнули по мне. Я сделал вид, что не заметил этого, и не мешкая прошел с Экой к заранее облюбованному столику. Эка всегда привлекала к себе внимание. Я давно уже привык к этому и, признаться, даже бывал польщен в глубине души. Но теперь молчаливое восхищение и напряженное любопытство подвыпивших ребят взвинтило меня до предела. Впрочем, чему удивляться, наши отчужденные лица невольно обращали на себя внимание.
Эка явно выбрала неудобное место. Не успела она сесть, как ее взгляд встретился с мутными глазами кутил. Не долго думая, Эка встала и уселась к ним спиной. На счастье, ребята отвернулись от нас и продолжали свои тосты. Мои нервы были настолько напряжены, что я не преминул бы запустить в них стулом.
Я нехотя жую что-то. Эка к еде не притронулась.
— Поешь чего-нибудь. Успеешь наголодаться в поезде.
— Не хочу.
Аппетит у меня пропадает окончательно. Я кладу вилку на тарелку и смотрю на Эку.
— Может, у них есть кофе? — спрашивает Эка.
Я рукой делаю официантке знаки, чтобы она подошла к нам.
Кофе, конечно, не оказалось.
Официантка уходит. Я тупо смотрю ей вслед и лихорадочно думаю, что предпринять или сказать дальше. Есть уже не хочется, а молчание становится невыносимым.
Может, лучше встать и уйти?
Я судорожно шарю в карманах в поисках сигарет. Эка догадывается о моем желании и молча выкладывает из сумки пачку «Колхиды». Эта та самая пачка, которую она отобрала у меня в номере.
Желтый дым медленно вползает в мои легкие.
Уж лучше курить постылую сигарету, чем сидеть в идиотской позе.
— Уйдем отсюда! — просит Эка.
Она поняла, что ужинать я не собираюсь.
«Счет», — показываю я рукой официантке.
Приземистая, плотная женщина с изумлением окидывает взглядом наш стол, а потом смотрит на нас. Еще бы, все осталось нетронутым, даже вино, которое я с таким воодушевлением разлил по бокалам.
Официантка отходит и пощелкивает в сторонке счетами. Потом ее кто-то зовет. Она оставляет счеты и вразвалку направляется на кухню.
А молчание затягивается. Я понимаю, что, хотя бы из вежливости, надо что-то сказать. Но голос меня не слушается. Наверное, впервые за многие годы я ничего не могу с собой поделать.
— Эка, я прошу тебя понять меня правильно. Я хочу, чтобы ты была счастлива! — неожиданно выпаливаю я и чувствую, что сморозил глупость.
Ироническая улыбка.
— Не смейся надо мной, пожалуйста. Я это от чистого сердца.
— Я знаю, мой дорогой!
С какой издевкой произносит она это «мой дорогой»!
— Я знаю, что ты говоришь это от чистого сердца. Что я могу сказать тебе, кроме благодарности за такую заботу и добрые пожелания? Но меня очень интересует: неужели ты веришь в то, что говоришь? Ты веришь, что я буду счастлива? Впрочем, я понимаю, что́ ты подразумеваешь под счастьем — семью, мужа, детей, не так ли?
Пауза.
И снова насмешливая и печальная улыбка.
— Я никогда не была высокого мнения о себе. Но знаю я и то, что не такая уж я уродина, чтобы не найти себе мужа. Представь себе, у меня даже есть поклонники. К тому же достаточно воспитанные, хорошо принятые в обществе и даже с именем. Так что можешь за меня не волноваться, Нодар. Я наверняка осчастливлю кого-нибудь из них. Более того, я уже знаю, с кем я создам счастливую семью!
«Счастливую семью!»
Я жадно затягиваюсь.
— Это правда или ты шутишь?
— Почему я должна шутить? Я говорю с тобой начистоту. Я знаю, ты будешь счастлив, если я вернусь на путь истинный. Я нисколечко не сомневаюсь, что ты очень обрадуешься этому. Хотя бы потому, что совесть твоя будет чиста. Так тому и быть!
— Брось шутить, Эка!
— Я вовсе не шучу. Я говорю правду. Скажи честно: ведь ты будешь рад, если я создам семью?
«Создам семью». Неужели она издевается надо мной? Я нервно затягиваюсь и вдавливаю сигарету в пепельницу.
— Так ты будешь рад?
— Еще бы! — через силу мямлю я, стараясь придать своему голосу и радость по поводу ее счастья, и грусть, вызванную расставанием.
— Кто этот человек? Он на год моложе тебя. Ученый, без пяти минут доктор наук…
— Ты это твердо решила?
— Конечно, твердо. Откладывать не имеет смысла. Мне надоели плотоядные, раздевающие взгляды мужчин. Даже близкие и те меня ни в грош не ставят за то, что я не имею законного мужа. Стоит мне куда-нибудь прийти одной, тут же начинаются наглые приставания, двусмысленные намеки. Я начинаю ненавидеть весь мужской пол! Пока я была с тобой, меня ничего не страшило. Но теперь мне страшно, очень страшно!
— Когда мы собирались ехать сюда, ты уже приняла это решение?
— Нет. Я все решила сегодня, в гостиничном номере, когда почувствовала никчемность своего существования.
Я с размаху влепил ей пощечину.
В зале воцарилась мертвая тишина. Все, как по команде, повернулись к нам и окаменели.
Эка даже бровью не повела, сидит по-прежнему как ни в чем не бывало. На левой щеке ее медленно обозначился багровый след моей пятерни.
Я беспомощно оглядываю зал. Все напряглись в ожидании чего то невероятного. Наша официантка стоит, прислонившись к круглой колонне, и с испугом взирает на нас.
Гнев душит меня. Мне хочется вскочить и заорать в полный голос: чего вы, мол, на нас уставились? Я вперил злой взгляд в под выпивших молодцов, застывших с выпученными глазами. Один из них стоит, и стакан словно бы примерз к его вытянутой руке.
Но Эка непринужденно разрядила ситуацию. Она с улыбкой перегнулась ко мне, достала из пачки сигарету и глазами попросила прикурить. Сначала я было удивился, увидев сигарету в ее руках, — ведь она никогда не курила! Но потом пришел в себя и торопливо зажег спичку.
Ее невозмутимый жест вконец изумил публику. Никто не мог толком понять, что произошло.
— Ты эгоист, Нодар, ужасный эгоист! — говорит Эка и кладет сигарету в пепельницу.
Я молчу.
— Ты эгоист и только поэтому ударил меня. Мне это абсолютно ясно.
Я по-прежнему молчу и стараюсь вспомнить, когда у меня возникло дикое желание ударить Эку.
— Я догадываюсь, что раздражает и бесит тебя.
Нет, это не я только что ударил Эку.
— До сегодняшнего дня ты считал меня своей собственностью и не смог перенести даже мысли, что я буду принадлежать другому. Вот причина твоей пощечины. Не надо мне ничего объяснять. Я прекрасно знаю, что тебя вывела из равновесия не вновь вспыхнувшая любовь ко мне и даже не горечь предстоящей разлуки. Нет, дорогой, ты элементарный эгоист и собственник. Стоило тебе представить, что кто-то другой будет касаться твоей собственности и, что еще хуже, распоряжаться ею, как ты тут же забил тревогу.
Пауза.
— Уйдем отсюда.
Я безропотно подчиняюсь Экс и делаю официантке знак, чтобы она подала наконец счет.
Коротконогая женщина покорно направляется к нам, испуганно потупив глаза.
Я не помню, как мы прошли через зал.
Потом улица.
Спину мне жжет чей-то пристальный взгляд. Нет, на меня никто не смотрит. Просто я запоздало ощутил взгляды посетителей ресторана, с неутоленным любопытством сопровождавшие нас до самого выхода.
Сосновая аллея.
Вокзал. В ожидании поезда мы сидим на перронной скамейке. До отправления поезда остается час, а если точнее — пятьдесят семь минут.
Гостиница.
Каким пустым и огромным кажется мне маленький гостиничный номер.
Я не раздеваясь рухнул на кровать и лежу так с закрытыми глазами.
Поезд, наверное, уже подходит к Хашури.
Я рассчитался сразу же по возвращении в гостиницу и попросил дежурную разбудить меня в пять утра. Я решил еще засветло добраться до лаборатории.
Гулкие удары сердца отдаются в висках. Я курю с закрытыми глазами. Стараюсь ни о чем не думать. Страстно хочу уснуть, но ничего не выходит.
…Я молча проводил ее до вагона.
У вагонных ступенек она остановилась, с улыбкой взглянула на меня и, крепко сжав мой локоть, поцеловала в щеку. Потом, не оглядываясь, исчезла в тамбуре.
Я стоял на перроне до тех пор, пока мерцающий красный свет последнего вагона не растворился в ночи.
Зачем я привез ее в Боржоми?
Неужели всего того, что я сказал ей здесь, нельзя было сказать в Тбилиси?
Нет, здесь все сказанное приобрело особое значение и силу.
Не надо было отпускать ее одну. Как-то она перенесет все это в одиночестве?
…Эка, целующая меня в щеку, отчетливо возникла перед моими глазами. Перед тем, как поцеловать меня, она улыбнулась. Улыбнулась одними губами, а в глазах — несказанная печаль. Губы ее горели, хотя было уже довольно прохладно.
Почему я не отвез ее в Тбилиси?
Да, но поезд придал нашей разлуке некую завершенность.
Эка!
Я постараюсь выскрести из памяти ее ласковые глаза, залитые печалью.
Затяжка.
Как только у меня поднялась на нее рука!
Я чувствую, как краска стыда заливает мои щеки.
Я пытался забыть эту проклятую пощечину. Я много раз старался переключить себя на что-нибудь другое, но передо мной опять и опять возникала медленно багровеющая щека Эки.
Не надо было отпускать ее одну!
И с чего бы я вдруг так взбеленился?
Ведь я сам советовал ей устроить свою жизнь.
А может, во мне вновь заговорила былая любовь?
А может…
А может, я по-прежнему люблю ее?
Я смотрю на часы. Пять минут второго.
Поезд теперь, наверное, стоит в Хашури.
А может, он уже отошел от Хашури?
И спит ли она?
Вряд ли. Ей не до сна!
Нет, нет, я должен догнать ее. Быстрей в машину, догнать во что бы то ни стало!
Я зарылся лицом в подушку, пытаясь отогнать от себя непрошеную мысль.
Но все напрасно. Спокойствия и сна как не бывало. Виски разрываются от прихлынувшей крови. Усталость пропала. Во мне заворочалось мое другое «я», принимающее решения и действующее независимо от меня. Заворочалось властно, энергично и целеустремленно… Я безуспешно пытаюсь устоять под его натиском, но все напрасно. Оно подавляет все слабые попытки сопротивления и заставляет следовать своей воле.
Еще десять минут, и я сломя голову несусь по пустынной трассе.
В коридоре вагона девушка, прижавшись лбом к холодному стеклу, упорно смотрит в темень.
Вот уже два часа стоит она так.
«Почему вы не спите?» — допытывается проводница.
«Не спится!»
«Может, вас беспокоит что?»
«Ничего, все в порядке!»
«Если у вас голова разболелась, я могу дать вам таблетку».
«Спасибо, не нужно».
Девушка остается одна.
Поезд с грохотом несется через стальной мост. Потом грохот слабеет — поезд мчится уже по равнине. Мысли ее следуют за перестуком колес.
Проводница еще раз пытается заговорить с ней. Но, увидев слезы на глазах девушки, замолкает на полуслове.
Я затормозил почти у самого перрона и посмотрел на часы. Без двадцати три. Я нервно стучу в окно к дежурному.
— Тбилиси — Вале еще не проходил?
— Нет. Будет через десять минут, — говорит дежурный и захлопывает форточку.
Я закуриваю и иду по перрону. Вокруг ни души. Да и кому здесь быть. Вряд ли кому взбредет в голову в такое время ехать в Тбилиси из Каспи.
Я стараюсь угадать, где остановится пятый вагон.
Интересно, сколько минут стоит здесь поезд? Успею ли я разбудить Эку?
Но спит ли она?
Если я не ошибаюсь, она должна быть в седьмом купе.
Что она скажет, когда увидит меня?
Смотрю на часы.
Еще пять минут.
Вдали, на западе, мощный луч прожектора прорезал темноту.
Это, наверное, поезд приближается к станции.
Дежурный выходит на перрон.
Семафор подмигивает зеленым глазом.
— Сколько он здесь стоит?
— Две-три минуты!
«Две-три минуты!» — повторяю я про себя. Надо успеть разбудить Эку.
Мощный луч прожектора погас было на мгновение, но тут же вновь осветил небо.
Сердце мое сильно забилось. Не могу разобраться, радостно мне или горько оттого, что я здесь.
Наконец прожектор электровоза осветил весь перрон. Поезд медленно вползает на станцию. Вот тяжело дохнул электровоз. Перрон мелко подрагивает от его мощи и тяжести. А вот и первый вагон, потом второй, третий… четвертый… пятый. Я бегу за вагоном и вскакиваю на подножку.
— Ты что, спятил? — кричит проводница.
Я, словно не слыша ее крика, врываюсь в тамбур и застываю на месте. Передо мной стоит Эка, с глазами, расширившимися от изумления.
Лязг тормозящего поезда.
Чтобы удержаться на месте, я хватаюсь за открытое окно.
Поезд остановился..
— Быстрее, быстрее! — тяну я за руку Эку.
— Ты с ума сошел, Нодар!
— Быстрее, тебе говорят, — подталкиваю я ее к выходу.
В глаза мне бросилось изумленное и растерянное лицо проводницы.
— Оставь меня, Нодар!
— Выходи, не то поезд вот-вот тронется.
— Глупости, никуда я не пойду.
— Выходи, говорят тебе. Не заставляй меня кричать.
— Нодар, умоляю тебя, оставь меня в покое!
— Выходи, а потом поговорим!
— Мы уже достаточно наговорились!
— Выходи, слышишь?
Я упорно тесню ее к выходу.
— Погоди, дай взять сумку.
Эка исчезает в купе.
Я боюсь, как бы она не заперла дверь, и потому быстро хватаюсь за ручку.
Проводница, не зная, что предпринять, с возрастающим изумлением смотрит на нас. Она наверняка признала меня. Ведь она видела меня на боржомском перроне еще каких-нибудь три часа назад.
Я первым спрыгиваю на перрон и помогаю спрыгнуть Эке. Не успели мы сделать и двух шагов, как поезд тронулся. Мы остановились, чтобы в последний раз посмотреть вслед уходящему поезду.
Поезд растворился вдали, и мы очутились в темноте. Дежурный вразвалку направился к своей комнатке. Шум поезда заглох вдалеке, и на перроне вновь воцарилась тишина. Поезд ушел, унося с собой грохот и свет.
— Ты понимаешь, что ты сделал?
Молчание.
Я взял Эку под руку, и мы медленно двинулись к машине.
Пройдя весь перрон, мы вышли на улицу.
— Когда тебе взбрела на ум такая глупость?
Молчание.
Я и сам понимаю, что совершил глупость. Я горько жалею о случившемся, но уже поздно. Мое второе «я» утихомирилось, добилось своего и утихомирилось.
Ноги у меня налились свинцом. Я едва их переставляю. Язык не поворачивается сказать что-либо. Эка уже догадалась о моем состоянии.
Мы садимся в машину, и я включаю зажигание.
Вскоре Каспи остался позади. Дорога затейливо вьется вдоль маленькой речки.
— Признайся, что ты жалеешь о своем поступке! — говорит Эка.
Пауза.
Не зная, что ответить, я молчу.
Эка права, я горько раскаиваюсь в своем дурацком порыве.
Я изо всех сил жму на газ. Мы одним духом проскакиваем Игоети.
Теперь мы уже на трассе, и машина задышала ровно.
— Осторожно, Нодар!
Молчание.
— Нодар, на спидометре сто сорок!
Молчание. Я нашариваю в кармане сигарету.
Резкий поворот.
Треск покрышек.
— Нодар, потише!
Чаша моего терпения переполнилась. Я неожиданно жму на тормоза. Застывшие на лету колеса автомобиля по инерции тащатся по асфальту.
Эка едва не вышибла лбом стекло.
— Довольно, слышишь, довольно! — ору я в бешенстве, колотя кулаком о баранку. — Я отлично знаю, что делаю.
Молчание. Тягостное и продолжительное.
Что я имел в виду? Свой дурацкий поступок или бешеную скорость автомобиля?
Я выключаю фары.
Потом, обхватив руками баранку, бессильно роняю на нее голову.
Тишина, звенящая тишина.
Эка, откинувшись на спинку сиденья, смотрит на меня.
— Нодар! — спокойный голос Эки нарушил тишину.
Я молчу. Угрызения совести не дают мне покоя.
— Нодар, хочешь, выйдем из машины? Свежий воздух успокоит и отрезвит тебя, — предлагает Эка.
Я поднимаю тяжелую голову и смотрю на часы. Четвертый час.
— Ты очень устал, устал и перенервничал. Давай съедем с дороги, и ты немного поспишь.
Вместо ответа я включил зажигание и фары. Янтарная перевернутая пирамида обозначилась в темноте. Я осторожно нажал на педаль и медленно стронул машину с места.
ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
Я отрешенно гляжу в пол.
Портрет покойного брата висит прямо напротив меня. Вновь безжалостно смотрят мне в душу его большие строгие глаза. Но их взгляд уже не сверлит и не будоражит мое существо.
Посреди комнаты на тахте покоится безжизненное тело моего отца. Тлен смерти заполнил родительскую квартиру. Однако на мои нервы действуют лишь подошвы отцовских ботинок, выглядывающие из-под покрывала.
Резо стоит у окна. Прижавшись плечом к оконной раме, он не мигая смотрит на улицу. Он не знает, что сказать, что сделать. Время от времени он закуривает сигарету. Спички он зажигает, не отводя глаз от невидимой точки на улице.
Только первый заместитель министра вышагивает по квартире — из комнаты в комнату, из комнаты в комнату. Вокруг суетится масса незнакомых мне людей. Наверное, это сотрудники брата по министерству или его друзья. Видно, и квартиру прибрали они; когда я пришел, все уже было готово: шкафы куда-то вынесены, зеркала занавешены простынями.
Резо пришел после меня. Я сам сообщил младшему брату о смерти отца. Вахтанг позвонил мне на рассвете, сказал, что отец скончался, и попросил разыскать Резо, остановившегося в гостинице.
После позавчерашней семейной ссоры Резо ушел из дому и снял номер в гостинице.
«Доконал человека, пусть теперь хоть на похороны соизволит пожаловать», — с ядовитой многозначительностью произнес в трубку первый заместитель министра.
Было очевидно, что смерть отца он связывает с позавчерашней ссорой.
С грехом пополам я разыскал Резо. Он жил в «Иверии». Когда я сказал ему, что отец умер, он не вымолвил ни слова. Молчание затянулось надолго, и я испугался: не сделалось ли Резо дурно? «Резо, Резо!» — закричал я в трубку. Видно, он догадался о причине моего испуга, ответил: слышу, мол, и чуть погодя добавил: «Сейчас приеду». И все-таки он пришел через час после меня. Видно, он сидел в номере и переживал все детали ссоры, возможно приведшей к смерти отца.
А старший брат без устали шагал из комнаты в комнату. Ходил медленно, задумавшись, тихим голосом отдавая необходимые распоряжения. Он курил не переставая и время от времени бросал на Резо укоризненный взгляд, словно говоря: ну что, теперь-то ты успокоился, теперь-то ты добился своего.
Только теперь я заметил, что картина Пиросмани висит в отцовском кабинете на своем прежнем месте. Но почему? Не успели снять или оставили по каким-нибудь соображениям?
Кто-то вынес из спальни портрет матери и установил на стуле в изголовье тахты.
Мне жаль Резо. Я хорошо знаю его чувствительную натуру. Теперь, наверное, до конца своих дней он будет казнить себя за то, что стал невольной причиной отцовской смерти. Я переживаю, как бы мой старший брат, раздосадованный перипетиями позавчерашнего скандала, не дал почувствовать Резо, что именно он и повинен в гибели отца. Нервы Резо настолько напряжены, что ядовитый выпад брата может стать причиной нового несчастья.
Мой отец никогда особенно не жаловался на здоровье. Более того, последний месяц он как будто выглядел гораздо бодрей. Его смерть была для меня столь же неожиданной, как и смерть матери несколько лет назад.
— Что с ним случилось? — сразу же по приходе спросил я у старшего брата.
— Инфаркт. Домработница готовила ужин. И даже налила чаю в стакан. Но отец запаздывал. Когда она вошла в кабинет, отец был уже мертв. — Вахтанг помолчал. — Надо смотреть правде в глаза. Я почти не сомневаюсь, что позавчерашняя ссора вконец выбила его из колеи и доконала!
По его тону было заметно, что в не меньшей степени он винит и меня, ибо в ссоре я принял сторону Резо.
Я ничего ему не ответил. Да и что было говорить — все это уже не имело никакого смысла.
Я взглянул на покойного, словно стремясь убедиться в правоте слов Вахтанга.
Странное чувство овладело мной. И в том повинны не только горечь и внезапность утраты. Мою душу терзает ощущение собственной беспомощности и ничтожества.
Может, и впрямь наша позавчерашняя ссора погубила отца?
Невозможно!
Нечестно сваливать все на позавчерашнее происшествие.
Позавчерашняя неприятность была лишь последней каплей, переполнившей чашу.
Наверное…
Я глубоко затягиваюсь.
Желтый удушливый яд лениво проникает в легкие.
Наверное…
Наверное, он догадался, что смерть сунула ему за пазуху свою ледяную руку и изготовилась вырвать из него душу. Что он почувствовал тогда? О чем подумал? Что ощутил?
Наверное, собственную никчемность, если, конечно, страх смерти не лишал его способности суждения. Кто знает, может, оглянувшись на свою жизнь, он горько усмехнулся: зачем он жил, за что боролся и чего добился?
Первый заместитель министра неторопливо и тяжело шагает из комнаты в комнату. И по-прежнему отдает краткие распоряжения, словно демонстрируя нам свою силу и влияние. Обычная самоуверенность ни на мгновение не покидает его лица.
Я слышу его отрывистые дельные распоряжения, но смысл их до меня не доходит. Время от времени я поглядываю на Резо. Он по-прежнему стоит у окна, уставившись в какую-то точку на улице.
Дверь мне открыла домработница и показала рукой в сторону кабинета. Отец сидел за письменным столом. Старший брат стоял возле окна и курил.
Обычно румяное его лицо показалось мне бледным. Выражение извечного довольства и покойной уверенности бесследно испарилось.
Резо, положив ногу на ногу, сидит на стуле и курит.
Сигарета!
Мне сделалось смешно: что бы, интересно, делали в подобных ситуациях люди, не будь на свете сигарет?
Я едва заметно киваю Резо. Я не знал, что он приехал в Тбилиси. Он, не вставая, здоровается со мной одними глазами. Потом я делаю общий поклон.
Я приблизительно догадываюсь, почему меня сюда позвали.
Отец молча предложил мне стул. Я подвинул его поближе к Резо и неохотно уселся. Разговор предстоял неприятный, и я с тяжелым сердцем приготовился к нему. Видно, все ждали меня.
Пауза.
Неожиданно Резо бросил сигарету в пепельницу и резко встал.
— Разрешите спросить, зачем вы меня позвали?
Правда, спрашивая, Резо не сводил глаз с отца, но вопрос в равной степени был адресован и первому заместителю министра. Резо прекрасно отдавал себе отчет, по чьей подсказке вызвал его в Тбилиси отец.
— Садись! Можно разговаривать и сидя!
В голосе отца явственно проскользнула строгость.
— Буду я сидеть или стоять, это имеет какое-то принципиальное значение?
Разговор с первых же слов принимал резкий оборот.
Пауза.
Бросив гневный взгляд на старшего брата, невозмутимо курившего у окна, Резо сел и вновь заложил ногу на ногу.
— Я слушаю!
В глазах отца вспыхнул было огонек, но тут же погас. Отец сдержался, не приняв вызова. Он понимал, что, поддавшись гневу, можно только испортить все дело. Отец негромко откашлялся и начал разговор на целую октаву ниже.
— Дважды тебя уже выдворяли с работы. Я думал, что ты хоть сейчас наберешься ума-разума.
— Я не понимаю, что ты подразумеваешь под умом-разумом!
— Я надеялся, что ты извлечешь урок из прошлого и станешь жить, как все люди.
— Я и не собираюсь жить, как все. И, между прочим, не все живут так, как полагаешь ты, отец! Под всеми ты подразумеваешь лишь тех, кто живет по твоему образу и подобию! А остальных ты ни во что не ставишь.
— Сначала объясни, что значит «жить по моему образу и подобию»? Как прикажешь понимать твои слова? Это упрек, насмешка или жалость?
— Можешь считать, что и то, и другое, и третье. Других объяснений, надеюсь, не требуется?
— Ты не смеешь разговаривать с отцом таким тоном. Я отношу его за счет твоего дурного характера.
— Как вам будет угодно. Я устал от нравоучений. Все вокруг словно бы сговорились поучать меня: родители и учителя, начальники и старшие. Ни мне, ни мне подобным не требуются поучения. Пример — вот, что нам требуется, пример, которого вы нам дать не в состоянии.
— Выходит, что только на тебе и тебе подобных и держится мир!
— Я вправе не отвечать отцу на издевку!
— Хорошо, что ты хоть это усвоил!
— Я знаю много такого, чего ни ты, ни мой старший братец, первый заместитель министра и будущий министр, никогда не поймете!
«Будущий министр» Резо произносит с убийственной иронией.
— Мне, может быть, многое непонятно в этом пестром мире, но одно я знаю твердо: тот, кто ищет в этой жизни правду, — наивный дурачок, если не полоумный.
— И давно ты пришел к этому мудрому выводу?
— Гораздо раньше, чем ты появился на этот свет.
— Надо заботиться не только о себе, но иногда помнить и о других, — вмешался в разговор первый заместитель министра. — Не спорю, у каждого могут быть свои взгляды и принципы. И ты тут не исключение, живи, как тебе хочется, но об одном прошу тебя: оставь в покое то дело. Угомонись… хоть на пару месяцев, не бросай в воду все то, чему я отдал годы. Ты даже представить себе не можешь какие люди просили меня, чтобы я отговорил тебя копаться в архивах. Никто не жалуется, ни одна человеческая душа не заинтересована поднимать это дело заново: ни близкие погибшего, ни народ, ни районное руководство и вообще никто. Чего же ты хочешь? Каждый из них знает свое дело. Я прошу не только ради себя: не советую тебе связываться с этой публикой. Не могу понять, зачем ты сам накликаешь беду на собственную голову? Если бы кто-нибудь жаловался, еще куда ни шло! Мертвому ничем не помочь, а живым от нового расследования только одни неприятности.
— Только неприятности?
— Я пришел сюда не спорить, а договориться. Если ты будешь упорствовать в своем решении, карьере моей конец.
Молчание. Продолжительное и тягостное.
Все разом закуривают.
Звон часов, нежный мелодичный звон, доносящийся из гостиной.
И вновь пронзительная тишина.
— Так я могу надеяться, что ты наконец отступишься от этого дела? — Молчание Резо, видно, заронило надежду в душу первого заместителя министра.
— Не стану лгать, борьба настолько обострилась, что отступление для меня подобно смерти. Поверь, во мне говорит не спортивная злость. Я раз и навсегда обязан разобраться в самом себе.
— С кем ты борешься, с кем?! Ты что же, не знаешь, что, замахнувшись на одного, ты грозишь попасть в десяток других? Ты когда-нибудь видел клубок змей? Ты стремишься ухватиться за одну из змей, чтобы сломать ей хребет, но не можешь разобрать, где ее туловище. Ты хочешь взять ее за хвост, но кто знает, какой из хвостов принадлежит ей. Они так переплелись и перемешались друг с другом, что установить, где чей хвост или туловище невозможно. Поди разберись тут!
— Тем более, тем более! — в голосе Резо слышится отвращение.
Молчание.
— Ты-то чего молчишь? — неожиданно набросился на меня старший брат. — Что, считаешь ниже своего достоинства сказать хоть слово?
— С чего это ты вообразил вдруг, что я поддержу тебя?
— Прошу прощения, я совершенно позабыл, что вы великий ученый и вам нет дела до наших земных забот.
— На сей раз я тебя прощаю, — невозмутимо отзываюсь я.
— Ты неправильно меня понял. Это вовсе не ирония, а слова отчаяния. Как вы не хотите понять, что из-за этого треклятого, богом забытого дела он наживает влиятельных врагов не только себе, но и мне навсегда перерезает все пути…
— Для меня в жизни существует лишь один критерий — истина, — резко обрывает его Резо.
— Ну и кому нужна эта твоя истина? — взорвался молчавший до того отец, и я увидел, как жалко запрыгала его челюсть. — Истина нужна человеку лишь до тех пор, пока он неимущ и угнетен. Но стоит ему встать на ноги, набраться силы, как он сам же и начинает попирать эту истину. Не прикажете ли, уважаемый прокурор, подкрепить мои соображения конкретными примерами?
— Можете не утруждать себя. Ничего такого, чего я сам не знаю, вы мне не скажете. Поэтому позвольте откланяться.
Молчание.
Глухие шаги Резо, потом хлопанье закрывающейся двери.
И вновь гробовое молчание.
Сижу и не знаю, что делать. Может, и мне последовать примеру Резо? Но жаль отца.
И опять молчание нарушает первый заместитель министра:
— Если тебя не в состоянии понять даже родной брат, то что спрашивать с других?
Смешок. Злой, угрожающий смешок.
— Точно то же мог сказать в твой адрес и Резо, — не желая сердить отца, невозмутимо констатирую я..
— Нам с тобой никогда не понять друг друга, — резко обернулся ко мне старший брат.
Краткая передышка.
Потом он направился к стулу, на котором сидел Резо, и сел.
— Ты ученый, и ты кокетничаешь с грядущими веками. Твое имя уже вошло в энциклопедии и учебники. А я… я другой! Я живу сегодняшним днем. Мое имя будут вспоминать разве что мои дети и внуки, да и то редко. Я должен быть сильным сегодня, и сегодня я должен ощущать уверенность в самом себе. Именно сегодня я и должен добиться успеха, ибо с моей смертью и закончится моя жизнь…
Я медленно встаю.
— Наверное, и ты прав! — с расстановкой говорю я и поворачиваюсь к отцу: — Можно мне уйти?
В ответ — молчание.
Некоторое время я в нерешительности переминаюсь с ноги на ногу.
— Всего доброго!
Я вздохнул свободно, лишь заслышав за спиной стук захлопнувшейся двери.
Домработница налила чай. Но мой отец что-то задерживается Боясь, чтобы чай не остыл, домработница спешит к кабинету. Но, войдя в кабинет, она едва не лишается чувств. Отец сидит, навалясь всем телом на ручку кресла. В его остекленевших, как бы засыпанных золой глазах нет ни искорки жизни.
Но что произошло до того?
Какую тайну унес в могилу отец?
Неужели наша позавчерашняя ссора и свела его в могилу?
Но, может, неприятность приключилась с ним вчера? Где он был вчера поздно вечером? Почему он возвратился домой встревоженным, обессилевшим и опустошенным?
Отец умер. И мне уже никогда не узнать, что приключилось с ним вчерашним вечером, что окончательно сломило его.
Никогда мне не узнать, как он пришел к моему сводному брату и к своему младшему сыну Гоги…
Он нажал пальцем на звонок.
Никто не отозвался.
Он повторил звонок.
Тишина.
Он вернулся назад, вышел во двор и, обойдя дом, подошел к знакомому окну. Окно было наглухо закрыто. Он вновь возвратился к дверям квартиры.
Неожиданно взгляд его остановился на пломбе, висевшей на ручке двери. Он едва удержался, чтобы не упасть. Взяв себя в руки, он нагнулся, чтобы рассмотреть страшный предмет поближе. Сомнений не оставалось — квартира была запломбирована.
«Что могло произойти?»
«Может, с ним что-нибудь случилось?»
«А вдруг…»
Он почувствовал колющую боль в сердце.
Как поступить? Уйти домой или попытаться расспросить соседей?
Не отдавая себе отчета, он изо всей силы нажал на звонок соседней двери.
Дверь отворилась. В ней показалась молодая женщина, за ней вышел ребенок и, прижавшись головой к бедру матери, с любопытством стал рассматривать незнакомого мужчину.
«Кто вам нужен?»
«Я… я… я хотел повидать Гоги».
«Вы его знакомый?» — Женщина внимательно оглядела незнакомца с головы до ног.
«Д-да, — запинаясь ответил мужчина, — в некотором роде».
«И что же, вы ничего не знаете?» — теперь уже растерялась женщина и посмотрела на Гогину дверь.
«Нет, ничего. Меня долго не было в городе».
«Гоги похоронили месяц тому назад».
«То есть как это похоронили?» — Мужчина пошатнулся, голова его упала на грудь, словно в череп его пролился расплавленный свинец.
«Да, похоронили!» — испугалась женщина, не ожидавшая подобной реакции.
Пауза.
Расплавленный свинец перетек в тело и достиг сердца.
«Что с ним случилось?»
«Не знаю, здесь говорили, что он ошибся в дозе».
«Ошибся в дозе», — тупо повторил он про себя.
«Ошибся в дозе», — потерянно бормочет он, выходя во двор, бормочет в такси, бормочет в кабинете, опустившись без сил в кресле.
«Ошибся в дозе»…
Он не помнил, сколько просидел так…
Он не может ни о чем думать. Глаза его блуждают по двери, словно он кого-то ждет. Горячий расплавленный свинец медленно оседает в сердце. Издали слышится музыка. Потом зазвучала скрипка, ее голос постепенно усилился и перекрыл весь оркестр.
Восьмилетний музыкант лежит в постели и умирает. Глаза его устремлены в потолок, но он не видит потолка. Он смотрит в синеву неба, далеко, далеко. Огромные глаза переполнены приближающейся смертью. Рядом с кроватью на стуле покоится скрипка. Комната заполнена скрипичной музыкой. Моцарта сменяет Мендельсон, Мендельсона — Вивальди. А потом снова Моцарт… Музыку слышит только он один. Он словно ласкает, касается ее рукой.
Отец и мать стоят в изголовье постели. Три дня и три ночи они не сомкнули глаз. Стоят и ждут с разрывающимися сердцами, когда умрет их ребенок. Нет никакой надежды, ждать спасенья неоткуда.
Мальчик уже лишился дара речи. Лицо его мертвенно-бледно, голубые жилочки у висков посинели и расширились. А вот и глаза закрылись. Но он все еще видит музыку, тянет к ней руку, гладит и ласкает ее.
Все ходят на цыпочках, словно боясь помешать мальчику слушать музыку.
Мальчик дышит еле слышно, и временами кажется, что он уже умер. Но потом веки его вздрагивают, и родители судорожно подавляют крик, готовый сорваться с их уст.
В полночь ребенок умирает. Губы его дернулись и окаменели.
И тут же душа его, завернувшись в музыку, с неимоверной быстротой вознеслась в небо.
Неожиданно кто-то осторожно просунул в дверной просвет плоскую желтую руку. Мужчина вздрогнул. Теперь шум послышался с другой стороны. Обернувшись, он увидел, как плоские желтые пальцы просунулись в форточку. Потом показалась и голова, плоская, как надувная игрушка. Она косо покачивалась в увеличившемся просвете. Мужчиной овладел страх. Глаза не обманывали его он явственно видел, как постепенно округлилась плоская голова, приобретая человеческие черты. Наконец в распахнувшуюся дверь пролезло холодное и желтое человекоподобное существо. Оно словно бы по частям проникло во все щели и лишь потом, сочленившись, превратилось в единое целое. И заполнило сразу всю комнату. И дышать стало нечем.
Мужчина чувствует, что задыхается, но двинуться он уже не в состоянии. Желтое существо с чернильными глазами левой рукой припечатало его к спинке кресла, а ледяную правую просунуло ему в рот, пытаясь вырвать из него душу.
Мужчина чувствует, что воздух уже не проникает в легкие. Он порывается встать, но не может отвести от себя желтую руку, вцепившуюся ему в плечо. Он пытается крикнуть, но крик застревает в горле. Измученный болью и удушьем, он с нетерпением ждет, когда же безжалостная желтая рука вырвет из него душу Теперь лишь в этом его спасение.
Наконец настало и это долгожданное мгновение. Ледяная желтая рука вырвала из него душу и зашвырнула ее в темный угол комнаты. Мужчина почувствовал несказанное облегчение. Он вздохнул в последний раз и свесился на ручку кресла.
ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
Рассвело.
Я открываю глаза и вскакиваю с постели.
В общежитии лаборатории все спят.
На востоке, за Кавкасиони, уже чувствуется приближающаяся заря.
Я вдруг сразу решил спуститься и посмотреть на разрушенную церковь.
Я быстро умылся, побрился и, не сказав никому ни слова, ушел. Перед уходом я перегнал машину на левую сторону, наискосок от лаборатории, чтобы до полудня она была в тени.
Что мне померещилось? С какой стати посетила меня неожиданная идея?
Но так ли уж она неожиданна?
Стоит лишь вспомнить тогдашний выстрел, как тут же начинает ныть плечо. В памяти всплывает одна и та же картина: я целюсь в церковь из ружья и слегка касаюсь пальцем курка. Сердце в груди норовит разорваться. Воцарившаяся вокруг тишина пугает меня, и я невольно оглядываюсь. Гия сидит в прежней позе, зажмурившись в ожидании выстрела. Дато сосредоточенно жует сигарету. Хозяин ружья стоит вполоборота ко мне, словно не желая видеть, как я буду стрелять в дверь церкви. Но жгучее любопытство не позволяет ему отвернуться от меня полностью. Из пяти крестьян, спавших в тени вяза, четверо встали и подошли поближе, а пятый их товарищ, встав на колени, не сводит с ружья глаз. Лицо каждого из пятерых выражает страх и любопытство. У меня уже нет никакого желания стрелять, к тому же я не на шутку сержусь на себя. Неужели я и вправду струсил? Спрашивается, чего я должен бояться?
И вновь в ушах звучит голос Дато: «Ты, случаем, не струсил? Мы в нашей лаборатории только и заняты тем, что повседневно подтверждаем материальность происхождения мира. А оказывается, все это проще простого: стоит только выстрелить из ружья — и никаких проблем!»
Я думал, что из моей памяти начисто изгладился эпизод с церковью. Но, видно, я ошибался. Как только на сердце у меня делалось тяжело, я тут же вспоминал воздух, со свистом взрезаемый ножницами хвостов черных ласточек, и мерзкий писк летучих мышей, стаями взлетевших из-под рухнувших стен церкви.
Приблизившись к кладбищу, я почувствовал, как в сердце мне вонзились тонкие иглы. А вот уже показались развалины церкви. Ничего не изменилось. Видно, нога человеческая не ступала здесь с тех пор.
Я осторожно ступаю по поляне перед церковью, словно боюсь спугнуть чей-то покой. А вот и то место, где я спал тогда. Вот здесь, прислонившись спиной к дереву, сидел Дато. И Гия спал тут же, уткнувшись лицом в траву.
Я опять вижу его широко раскинутые руки, жутко полуприкрытый глаз и опять ищу на его спине следы пуль.
А вот и сломанное ружье. Оно валяется точно так же, как бросил его тогда хозяин. Разросшаяся трава укрыла ствол, а от дождей и росы он основательно заржавел и уже не блестит, как раньше.
Внезапно ствол сдвинулся с места.
Я вздрогнул.
Может, просто показалось?
Ствол сдвинулся еще больше.
Нет, зрение не подводит меня.
Неожиданно из дула показалась головка зеленовато-желтой ящерицы. Увидев меня, она тут же юркнула обратно. Потом как пуля вылетела из дула и, скользнув по траве, исчезла в развалинах церкви.
Я в сердцах ругнул себя за трусость.
Я медленно вышел из церковной ограды и зашагал по дороге в лабораторию. Вся трава скошена. Стога, словно веснушки, рассыпались по склонам окрестных гор.
Торнике Гавашели положил трубку на пепельницу и взял в руки кий.
Ловкий, скользящий удар. Шар вкатился в лузу. Торнике с удовлетворением выпрямился. Он вразвалку направился к подоконнику, взял с пепельницы трубку и внимательно оглядел зеленое поле боя.
Торнике Гавашели.
Высокий, поджарый, седой. Астрофизик, член-корреспондент Грузинской академии наук. Ему под семьдесят. Моложавая, подтянутая фигура, но лицо сплошь изрыто морщинами.
У него длинные руки и изящные тонкие пальцы. Мускулистый, впалый юношеский живот, движения выразительны и грациозны.
Я никогда не видел его взволнованным. Когда спрашиваешь его о чем-нибудь, он долго не отвечает. Долгие паузы в разговоре сделались для него привычкой.
Вот и теперь он, как, впрочем, и всегда, попыхивая трубкой, невозмутимо кружит вокруг бильярдного стола, отыскивая наиболее оптимальный вариант.
Трубка неотделима от его существа. Когда он держит ее, у меня возникает ощущение, что от его гибкого тела отторгли какую-то значительную часть.
Он впился глазами в шар, потом, перегнувшись над столом и прищурившись, прицелился.
— Странно! — сказал он и вновь выпрямился. Потом подошел к подоконнику, положил трубку на пепельницу и взял кий на изготовку. — Наука похожа на пещеру с очень узким лазом. Когда набредешь на этот лаз, кажется, что стоит только забраться в пещеру, и завеса над тайной приподнимется.
И вновь короткий сильный удар. Шар покатился верно, но в лузу не пошел. Ударился, отскочил и переполошил другие шары.
Гавашели оборвал разговор и стал присматриваться к беспорядочному кружению шаров. Наконец, когда они успокоились и застыли, он любезно протянул мне кий.
— Вы прервали мысль на полуслове, — подсказал я.
Гавашели взял трубку.
— Да, да, я, кажется, уже говорил, что наука представляется мне пещерой с очень узким лазом. Но вот ты наконец в пещере. И что же? Пещере нет ни конца ни краю — расширяется себе, как воронка…
Я заметил хороший шар и приготовился к удару. Но бить не стал, ожидая, когда Гавашели закончит свою мысль.
— Мне кажется, этот шар не пойдет, — не одобрил моего выбора Гавашели.
Я игнорировал любезное предостережение противника и сильно ударил.
Гавашели, как всегда, оказался прав. Шар ударился о борт, отскочил назад и заставил разбежаться врассыпную другие шары.
Я возвратил кий.
Гавашели взял кий, пыхнул трубкой и оглядел новую комбинацию шаров.
— Поразительная штука. Два квазара расходятся со скоростью, в шесть раз превышающей скорость света. Выходит, что каждый из них движется со скоростью в три скорости света.
— Это новость?
— И притом совершенно свеженькая. Мы получили материалы два дня тому назад.
Он помолчал.
— Дай-ка я попробую этот шар. Не думаю, чтобы он пошел, но попытка не пытка.
Слабый, едва заметный удар. Шар слегка чиркнул по боку своего собрата и, даже не потревожив его, лениво вкатился в лузу.
— Вот это да! — довольно воскликнул Гавашели и стал подыскивать новую жертву.
— Может, допущена ошибка в измерении? — говорю я.
— Исключено.
Чем же, в таком случае, это можно объяснить?
— Здесь могут быть два варианта. Или ошибочен сам эффект Доплера, сам метод, которым измеряются скорости движения небесных тел, или же…
Гавашели задумался, обошел бильярд и взял кий наперевес.
— Или? — нетерпеливо переспрашиваю я, интуитивно догадываясь, что второй вариант должен быть смелым до сенсационности.
Гавашели словно бы и не слышал моего нетерпеливого восклицания а продолжал придирчиво изучать диспозицию шаров. Потом, покачав головой, перешел на другую сторону.
— Или же… — вновь протянул он. — Или же можно очень осторожно предположить — не нуждается ли в уточнении теория относительности?
Он согнулся в три погибели, долго вертел кий в руках и, наконец решившись, сильно ударил.
Шар прошел мимо.
Когда шар остановился, Гавашели протянул мне кий, а сам стал выбивать трубку. Высыпав в пепельницу пепел и остатки табака, он тщательно прочистил трубку стержнем и положил ее в нагрудный карман. Потом подошел к бильярдному столу.
Я стоял в прежней позе, выжидательно уставившись на своего собеседника.
— В свое время теория относительности заключила ньютоновскую физику в локальные границы… — начал я.
— Да ведь и я говорю о том же, — нетерпеливо прервал меня Гавашели. — Ньютоновская физика осталась частным случаем. Вполне возможно, что и теория относительности является частным случаем в солнечной системе. Ну, или хотя бы в пределах нашей галактики! Может, в квазарах и в некоторых галактиках, где происходит их ядерный распад, действуют иные законы, до сих пор неведомые нам?
— Вы верите в бога? — неожиданно спрашиваю я и кладу кий на стол.
— Как, вы больше не хотите играть?
— Сдаюсь на вашу милость.
— И все-таки, я думаю, партию следует закончить.
— Воля ваша!
Я вновь беру кий и готовлюсь к удару. Вариант был не ахти какой, но мне не хотелось утруждать себя поиском лучшего.
Удар. Шар влетел в лузу.
— Так вы интересуетесь, верю ли я в бога? — говорит Гавашели, показывая мне большой палец: удар, дескать, что надо.
На сей раз бью дуплетом. Смазка.
— Позвольте уточнить, что вы подразумеваете под богом? — спрашивает Гавашели, отбирая у меня кий.
— Ну, хотя бы известный спор Эйнштейна с Бором об исчезнувших траекториях и вероятностных волнах и вообще вероятностность мира в моей области, а теорию большого взрыва в вашей.
Я достаю сигареты.
Удар у Гавашели не получился. Он с сожалением возвращает мне кий и набивает трубку. Потом кладет кисет с табаком в карман пиджака, висевшего на стуле, и закуривает.
— По вашему мнению, теория большого взрыва порождает религиозные переживания? — спрашивает Гавашели, затягиваясь несколько раз кряду, чтобы разжечь в трубке огонек. — Вот уж чего никогда не предполагал!
— Вот именно. Теория большого взрыва поставила вопрос о начале и конце мира, что пришлось весьма по душе церкви.
Гавашели выпускает из ноздрей дым и задумчиво покачивает головой.
— Религия всегда находит благодатную почву как раз там где наука пока бессильна. Ведь непознанные явления, как правило, связывают с провидением, богом.
— Но Бор или Гейзенберг не были служителями церкви.
— Вы совершенно правы. Но вы знаете, наверное, и то, что Бор признал причинность мира и отверг лапласовский детерминизм, «книгу судеб» вселенной. И Гейзенберг не выступал против материальности природы. — Гавашели тщательно смазывает мелом кий и руки, готовясь к очередному удару.
— Но понятия начала и конца вселенной нельзя тем не менее сбрасывать со счетов.
— Вы так думаете?
Хлесткий, эффектный удар, но шар в лузу не угодил.
— Вы так думаете? — повторяет он и, протянув мне кий, берет с пепельницы трубку.
Я упираю кий толстым концом в пол и, облокотившись на него, смотрю на Гавашели.
Я ничего не думаю. Так думаете вы, астрофизики, а я хочу узнать об этом из первых рук.
— Во-первых, состояние вселенной в каждый данный момент представляло и представляет собой определенную фазу бесконечного процесса развития материи. У этого процесса нет ни начала, ни конца. Если допустить, что большой взрыв действительно произошел, что в результате этого взрыва действительно возникли миллиарды галактик, а материальная вселенная действительно расширяется, то это вовсе не дает нам права рассматривать нулевой момент времени на космологической шкале в качестве момента начала мира. Почему не предположить, что это лишь крайняя точка для известных нам физических законов при обратном течении времени, которое содержит понятие непрерывности метрического времени-пространства?
Пауза.
Я внимательно смотрю на Торнике Гавашели. Видно, табачный дым угодил ему в левый глаз, и он усердно трет его кулаком.
Потом я наклоняюсь к бильярдному столу и изучаю расположение шаров.
Последняя затяжка.
Дым заполняет гортань и воровато заползает в легкие.
Я иду к окну, вдавливаю окурок в пепельницу и, возвратившись к бильярду, готовлюсь к удару.
Но моя попытка безуспешна и на этот раз. Шар обошел по очереди все борта и застыл как вкопанный.
— Существует еще один парадокс, — говорю я, протягивая кий Гавашели. — Вы упомянули обратное течение времени. Современную вселенную характеризуют положительно заряженные протоны и отрицательные электроны. Одним словом, наша вселенная представляет собой вещество, а не антивещество. Многие полагают, что первоначально…
— Первоначально? — прервал меня Гавашели. — Что вы подразумеваете под этим словом, что вы считаете первоначалом?
— Первоначальным я считаю конденсированную вселенную, когда вещество было однородным, а температура достигала многих миллиардов градусов. Никаких атомов в ней не существовало. Во время четвертого агрегатного состояния вещества существовали лишь элементарные частицы. А согласно общим законам физики, во всех точках должно было быть поле, обладающее изотопным излучением одинаковой интенсивности.
— Я с вами согласен, но мне представляется беспочвенным ваше словечко «первоначально». Эта фаза не была начальной фазой материи. Она была лишь начальной фазой большого взрыва.
— Что ж, согласен. До большого взрыва наша нынешняя метагалактика была бесконечно сжатой в одну точку и раскаленной до многих миллиардов градусов. Повторяю, я согласен, что и эта фаза была лишь одной из фаз непрерывного и бесконечного процесса развития материи и ничем больше. По этому вопросу я с вами не спорю и хочу сказать вам совсем другое. Многие полагают, что в этом бесконечно упругом теле вещество и антивещество для симметрии должны были возникнуть в равных количествах. А после большого взрыва вместе с понижением температуры частицы и античастицы должны были уничтожить друг друга. В случае симметричности вселенная перестала бы существовать, и все превратилось бы в излучение.
Пауза.
— Я вас слушаю, — говорит Гавашели.
На сей раз он слушает меня с интересом, и глаза его больше не обращаются к бильярду.
— Естественно, возникает вопрос: почему частиц было больше, нежели античастиц?
Я помолчал.
— А может, в различных пространствах-временах бог распределил различные комбинации частиц? Ведь можно предположить, что антивещество существует где-то в ином пространстве-времени?
И вновь долгое молчание.
Затем Гавашели оживился, быстро положил трубку на пепельницу и сосредоточенно оглядел зеленое сукно стола.
Красивый хлесткий удар. Последний шар. Конец. Я проиграл.
Гавашели кладет кий на стол и смотрит на часы.
— Уже пятый час! — говорит он, нахмурясь. Потом вытряхивает из трубки табак, надевает пиджак и платком тщательно стирает мел с руки.
— Вы правы! — неожиданно возвращается он к нашему разговору. — На сегодняшний день трудно высказать какое-либо определенное мнение о многих явлениях. Техника стремительно шагнула далеко вперед. Мы сделали столько открытий, что для объяснения и анализа механизма их действия у нас не хватает ни времени, ни фундаментальных законов современной физики. Но то, что невозможно объяснить сегодня, наверняка можно будет объяснить завтра. Часто открытие, на которое ушло чуть ли не с десяток лет, позже кажется нам банальной истиной. Сколько столетий ушло на то, чтобы убедить человечество во вращении Земли! Теперь с этой истиной знакомы едва ли не грудные младенцы.
— Не кажется ли вам, что вся метагалактика — один целостный организм, который дышит, движется, живет, стареет и наконец умирает?
— Это можно сказать лишь об отдельных звездах. Они действительно рождаются, стареют и умирают, однако процесс их происхождения непрерывен. Может, мы выйдем отсюда?
Он спокойно отворил дверь.
— Прошу вас!
— Нет, нет, сначала вы, уважаемый Торнике.
— Прошу сначала вас. Я здесь хозяин.
Вечерняя прохлада тотчас же напомнила нам, что целый час мы дышали спертым воздухом.
— Понятие, называемое нами эволюцией вселенной, неверно, — вновь начал я.
— Но почему?
— Я думаю, что вселенная испытывает не эволюцию, а деградацию.
— Ваше соображение не оригинально. Многие ученые полагают, что вселенная потихоньку изнашивается и истребляется. И ни одна сила не в состоянии восстановить ее ткань.
Я закуриваю.
— Я имею в виду теорию тепловой смерти вселенной. Согласно второму закону термодинамики, материальный мир будет двигаться лишь в одном направлении. В результате возрастания энтропии энергия полностью исчерпается, и вселенная прекратит активную жизнь.
— И эта теория не нова.
— А я и не собирался предлагать вам новые теории. Я просто проверяю некоторые свои мысли.
— Да ведь и я просто так… размышляю… Существует теория, что необратимость вселенной не приведет материальную вселенную к тепловой смерти. К сожалению, современная наука не может сказать ничего определенного о том, что будет спустя миллиарды лет.
— Но хватит ли у человека возможностей до конца проникнуть во все тайны вселенной? Ведь это означало бы, что человек превзойдет природу, создавшую его! Неужели человек когда-нибудь создаст машину, превосходящую его по сложности? Ну, хотя бы такую, которая будет обладать чувством юмора, способностью любить и ненавидеть, радоваться и грустить.
— Я верю в человека. Посудите сами, даже в нашей короткой беседе мы пытались заглянуть через миллиарды лет и увидеть, что станется с Землей в случае, если действительно исчерпается последний эрг вселенной. Повторяю, я верю в безграничность человеческих способностей и сил. Природе потребовались миллиарды лет на создание форм жизни! А вы хотите, чтобы человек в какие-нибудь три-четыре десятка лет создал машины, обладающие чувством юмора? Человечество лишь недавно сделало свои первые космические шаги, а результаты уже обнадеживающие. Вы совсем еще молодой человек, и вы станете свидетелем открытий множества тайн вселенной. И вы еще попомните мои слова — возможности человека воистину неисчерпаемы и безграничны…
Общежитие лаборатории космических лучей.
Я лежу навзничь и смотрю в окно. Солнце сместилось далеко на запад, и в комнате почти темно. В четырехугольнике окна виднеются далекий хребет и маленькая церквушка на скалистом пригорке, напоминающие натуралистический пейзаж, подсвеченный невидимым электрическим светом.
Я курю.
Табачный дым окутывает меня, набиваясь в ноздри, в гортань, легкие.
Я сердито бросаю сигарету в пепельницу на полу.
Я закрываю глаза, пытаясь отключиться, забыться, уснуть. Но все без толку.
Что со мной происходит?
Почему сердце бьется так сильно?
Может, оно приняло и ощутило некий таинственный импульс? Иначе, почему меня так томит чувство ожидания, беспокойства я словно чего-то жду.
«Я должен сегодня же поехать в Тбилиси! — неожиданно решаю я. — И не сегодня, а сейчас, сию же минуту!»
Я открываю глаза.
В четырехугольнике окна, подсвеченный невидимым электричеством, по-прежнему висит натуралистический пейзаж. Но теперь неизвестный художник мастерски вписал в него коня шоколадного цвета.
Я лихорадочно одеваюсь и нашариваю в кармане ключи от машины.
Внезапно конь взмахнул хвостом и двинулся вниз по склону. И картина сразу исчезла. Впрочем, не то чтобы исчезла — просто превратилась в реальность.
— Куда ты? — спросил Гия, увидев меня у машины с сумкой в руке.
— В Тбилиси!
— Что-то случилось?
Неужели он заметил на моем лице печать нетерпеливого ожидания?
— Да ничего не случилось. Вдруг захотелось. Завтра или от силы послезавтра я вернусь.
Руль покорно подчиняется движению моих рук.
— Прихвати сто́ящие сигареты! — кричит мне вслед Гия
ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ
Еще пять километров, и мы в моей деревне.
Солнце зашло недавно, но уже порядком стемнело.
Звезды на небе засверкали в полную силу.
— Какие звезды! — восторженно восклицает Нана. — Они ярки, наверное, потому, что мы высоко в горах, правда?
— Ну конечно, высота играет свою роль. Но главное все-таки — чистый прозрачный воздух, — откликаюсь я.
— Мы скоро приедем?
— Еще километров пять. Впрочем, по такой дороге мы доберемся не раньше, чем через полчаса.
Нана молчит, и я не могу понять: то ли ей не терпится побыстрее попасть в деревню, то ли ей по душе наш столь неожиданный и романтический вояж.
Время от времени она высовывает голову в окно и, запрокинув ее, долго смотрит в небо.
Раз или два машина угодила в рытвину, и Нанина голова резко дернулась, едва не ударившись о верхний край окна.
Я медленно, переваливаясь с боку на бок, продвигаюсь вперед. Мотор ревет и задыхается на первой скорости. Я жду не дождусь, когда можно будет включить вторую скорость, чтобы машина хотя бы перевела дух. А пока, покорно отдавшись во власть моих рук, она одолевает метр за метром, треугольно рассекая темноту сверкающим светом фар.
До меня уже доносится приглушенный рокот нашей реки. Еще один спуск — и мы в лощине. Дорога идет берегом реки.
— Река широкая? — спрашивает Нана.
— Достаточно.
Я улыбаюсь.
Нана, конечно, не замечает в темноте моей улыбки. Впрочем, она все равно не смотрит в мою сторону.
Меня рассмешило это «достаточно».
Очевидно, мой ответ вполне удовлетворил Нану Джандиери. Ее фантазия уже заработала на полную мощность, и она, конечно, пытается представить размеры реки. Какой громадной, наверное, может показаться человеку река, имеющая столь мощный голос, хотя он вовсе не соответствует ее истинной величине! Итак, какой все-таки представила себе нашу Схартулу Нана Джандиери?
Самые большие реки Грузии — Кура и Риони. Все остальные познаются лишь в сравнении с ними.
Интересно, как оценили бы нашу Схартулу жители Енисея и Лены?
Неожиданно меня ослепили фары едущей навстречу машины. Вскоре свет изменил направление, и два ярких круглых потока протянулись к противоположному берегу — словно через реку перебросили две хрустальные трубы. Они постепенно изменили направление, а потом и вовсе исчезли. Видно, машина резко нырнула в противоположную от нас сторону. Еще немного, и сноп света вонзился в склон горы. Потом он медленно повернулся к нам.
Рокот машины постепенно отделился от рева реки. Видно, в нашу сторону направляется тяжелый грузовик. А вот он уже едет по долине нам навстречу. За широкой полосой света, льющегося из фар, угадывается его громадный контур.
Я посмотрел на дорогу. Разминуться нам явно негде. Я съехал на обочину и включил ближний свет.
Громада машины с ревом надвигалась на нас. Поравнявшись с моими «Жигулями», водитель затормозил и поглядел на нас с высоты кабины.
— Мост разрушен. Ты езжай прямо, вверх по течению. Увидишь брод — и переправляйся себе, да поосторожней.
— Спасибо, — ответил я. Видно, он догадался, что машина нездешняя.
— Куда едешь? — спросил меня водитель.
Гигантское тело машины тяжело вздрагивает. В темноте ничего не видать, но я догадываюсь, что машина основательно нагружена.
— Да вот повыше, в верхнюю рощу.
Я боюсь, как бы он невзначай не оказался моим знакомым и не спугнул возвышенное настроение, сопровождавшее меня всю дорогу.
— Счастливо! — крикнул мне водитель, и гигант медленно сдвинулся с места.
Я резко взял вправо и с оглядкой выехал на дорогу.
Как странно и неожиданно все произошло! Я остановил машину возле фирменного магазина «Табак» на улице Ленина и вышел купить сигарет. Возвращаясь из магазина, я лицом к лицу столкнулся с Наной Джандиери.
Сначала мне бросились в глаза ее прямые распущенные волосы, водопадом низвергающиеся на плечи. И лишь потом я увидел ее гибкое тело, туго обтянутое джинсовым костюмом.
Шла она неторопливо, высоко подняв голову. По пластике ее тела легко угадывались уверенность в себе и врожденное чувство достоинства.
Увидев меня, она улыбнулась в знак приветствия.
— Я на машине. Если вы не против, я подвезу вас, — промямлил я, живо представив себе, как потешно я выгляжу со стороны с шаткой пирамидой сигаретных коробок в напряженных руках.
Милая гримаска согласия мелькнула на ее лице.
Я нажал ногой на стартер, и мотор мгновенно заработал.
— Куда прикажете вас отвезти? — Я тронул с места машину.
— Куда угодно.
От неожиданности я так растерялся, что, остановив машину, взглянул на девушку. Она спокойно и улыбчиво посмотрела в мой полезшие на лоб глаза.
— Почему вы так удивились? Я сказала: куда угодно.
Я резко рванул машину.
Что я почувствовал? Отчего у меня екнуло сердце? И почему прилила к лицу кровь?
Ответ Наны взбудоражил меня, переполнив все мое существо неизъяснимым, но приятным ожиданием.
Как понимать ее слова? Почему мужская натура создана таким образом, что элементарные вежливость и улыбка девушки мгновенно вселяют в сердце какую-то смутную надежду?
Почему мы невольно связываем эту надежду с нашими интимными переживаниями?!
Не зная, что думать и делать дальше, я, признаться, растерялся еще больше. Неужели эта уверенная в себе девушка с врожденным чувством достоинства на поверку окажется обычной красивой, но примитивной самочкой, с которой все заканчивается постелью, а возвышенные чувства, чистые переживания и волнение исчезают бесследно после удовлетворения животной страсти? И что же тогда останется? Тело? Пусть красивое и волнующее, но пронзительно опустошенное тело?
Никогда еще я не ощущал себя таким потерянным. И не потому, что у меня не хватало смелости или я потерял голову при виде красивой женщины. Нет, я просто не знал, что предпринять. Держать себя с благородным холодком? Но что, если у Наны Джандиери на уме совсем другое, и моя интеллигентность вызовет в ней лишь насмешку? Полезть к ней с телячьими нежностями? Но что, если моя смелость будет расценена как наглость человека, воспользовавшегося ничего не значащей вежливой фразой, произнесенной просто так, без всякой задней мысли?
Нет, мое состояние было вызвано не только странными словами девушки. По правде говоря, с Наной Джандиери я был едва знаком, чтобы не сказать больше. Мимолетный и необязательный разговор в батумском поезде вовсе не давал мне оснований для столь далеко идущих мыслей. Тем более ей. Вот почему слова Наны приобрели совершенно иной смысл и значение, растревожив и взбудоражив меня. Вот почему поразили меня два, на первый взгляд, незначительных слова, легко спорхнувших с ее уст: «Куда угодно».
— Надеюсь, я могу истолковать ваши слова в прямом смысле? — миновав Мцхету, спросил я девушку.
— Конечно!
— И я могу воспользоваться ими целиком по моему усмотрению?
— Как вам угодно. Я прекрасно отдаю себе отчет в том, что сказала, усевшись в машину. И представьте, даже обиделась бы, если в ответ вы предложили бы мне шаблонный маршрут Тбилиси — Мцхета — Тбилиси.
Я исподтишка рассматриваю стройные ноги девушки, обтянутые джинсами, пытаясь представить, как бы они выглядели, будь Нана в платье. Джинсы обманчивы. Часто фигура, кажущаяся в брюках грациозной и привлекательной, в платье выглядит какой-то общипанной и жалкой. Самая нормальная фигура та, которая в джинсах выглядит чуть-чуть полноватой.
Нана Джандиери — исключение, во всяком случае так мне кажется. Когда она идет по улице, ее тело поражает не только удивительной пластикой, но и поразительной пропорциональностью. Я убежден, что в платье Нана Джандиери выиграет еще больше.
— Вам никогда не предлагали сниматься в кино?. — спросил я, обогнав громадный трайлер, груженный длиннющими стальными трубами.
Трасса впереди свободна.
— Очень часто.
Я напряженно смотрю в ветровое стекло, но каким-то внутренним зрением вижу перед собой длинные изящные пальцы девушки.
— И что же? Вы отказались?
— Конечно.
— Но почему? Принципиальные соображения, наверное?
— Принципиальность тут ни при чем. Просто я начисто лишена актерских способностей.
— А я убежден, что вы играли бы в кино ничуть не хуже любой красивой актрисы? — воскликнул я искренне, неловко управляя машиной под ее пристальным взглядом.
— Благодарю за веру в мои способности! — улыбнулась Нана. Видно, мою искренность она сочла за банальный комплимент.
Нана отвела от меня взгляд и провела рукой по волосам. Я облегченно вздохнул и вновь подчинил машину своей власти.
— Я не совсем уверена в себе, видимо, оттого, что слишком высокого мнения о профессии актера. Вовсе не исключено, что и я достигла бы кое-чего, но я терпеть не могу подделок — ни в вещах, ни в дружбе, ни в чувствах. Тем более в профессии. Я ценю все настоящее, искреннее и истинно талантливое.
Молчание. Длинное, но вовсе не тягостное. Признаться, оно мне даже приятно.
Мне кажется, и Нане молчание, воцарившееся в машине, доставляет удовольствие. Словно невидимые нити протянулись между нами. Тихая музыка зазвучала во мне. Электроволны, излучаемые прекрасным телом Наны, захлестнули меня с ног до головы, и радость переполнила все мое существо.
Время от времени, обогнав очередную машину и обеспечив себе свободную трассу, я искоса поглядывал на девушку. Ветерок трепал ее челку, сдувая ее с красивого чистого лба.
«Челка гораздо больше ей к лицу», — думал я про себя, любуясь в то же время ее лбом. С откинутыми назад волосами Нана походила на школьницу.
На указательном пальце Нана носила одно-единственное кольцо, тяжелое серебряное кольцо с чернью. Рукава ее джинсовой рубашки были закатаны по локоть, а запястье оттягивали массивные стальные часы, придававшие ее гибкой и подтянутой фигуре спортивный облик. Я часто ощущал на своем лице пристальный, смущающий меня взгляд девушки и изо всех сил нажимал на газ. Машина мчалась с огромной скоростью, оставляя позади шарахающихся в испуге собратьев.
Рев реки послышался совсем близко. В мерцающем свете звезд я отчетливо увидел контуры моста. По совету водителя грузовика, я повернул налево и пошел по следам машины. Вскоре показался брод. Я включил ближний свет и осветил реку. Боясь напороться на подводный камень, я осторожно открыл дверцу и вышел из машины. Подошел к реке вплотную, пытаясь обнаружить в ней самое мелкое место.
Вдруг хлопнула дверца. Я оглянулся. На мгновение меня ослепили фары. Я догадался, что Нана вышла из машины и направляется ко мне. Неожиданно она попала в полосу света, обозначились контуры ее гибкой фигуры.
— Какая красота! — воскликнула Нана.
Ее голос в тишине ночи показался мне удивительно мелодичным. Не останавливаясь, девушка прошла мимо меня к самой реке. Она неторопливо нагнулась, скинула туфли и закатила джинсы по колено. Я невольно засмотрелся на ее точеные лодыжки и узкие нежные ступни, забелевшие в темноте.
— Ой, какая холодная! — воскликнула Нана еще до того, как ступила в воду.
Облокотившись на капот машины, я не сводил глаз с Наны, медленно передвигавшейся по колени в воде.
Фары машины вырезали во мраке янтарную пирамиду, упиравшуюся острием в капот машины. Я сунул руку в открытое окно машины и погасил свет.
— Нодар! — в испуге вскричала Нана.
Я тут же включил фары. Нана, кусок бурлящей реки и несколько ив вновь оказались в опрокинутой янтарной пирамиде. Нана испуганно ищет меня глазами, но я стою вне пределов света, и она не может отыскать меня. Не видит она и того, что на лице моем блуждает нежная, любящая улыбка.
— Не выключай, Нодар, пожалуйста, я боюсь!
Видимо, с перепугу Нана перешла на «ты». Что же, темнота и одиночество быстро сближают людей.
Нана осторожно, с опаской сделала несколько шагов. Река у брода поспокойней, но, видно, Нана все же боится упасть. Наконец она выбралась на берег и залезла на большой белый камень. Когда она выпрямилась, голова ее оказалась за гранью пирамиды, и она стояла на камне, словно античная скульптура.
На белом камне еще отчетливей вырисовалась линия ее узкой ступни.
— Может, поедем?
— Сейчас.
Она совсем по-детски помахивает в воздухе сначала одной ногой, потом другой, пытаясь их высушить.
— Не вижу, где мои туфли!
Я направился к тому самому месту, где Нана оставила свою обувку. Я без труда обнаружил ее туфли, да их и не надо было искать. В белых камнях, освещенных светом фар, отчетливо виднелись два красных пятна.
— Спасибо! — поблагодарила меня Нана еще до того, как я подошел к ней с туфлями в руках. Я подал ей руку, и она, легко спрыгнув с камня, взяла у меня туфли.
Я пошел к машине, облокотился на капот и стал терпеливо ждать, когда Нана обуется. Но она не торопится. Видно, ноги ее еще не совсем просохли.
В течение целого дня что-то зрело и копилось во мне, но что именно, трудно было определить. И вот теперь я совершенно отчетливо осознал, что давно уже не был так счастлив, безмерно счастлив…
Осознал и вдруг испугался. В ушах у меня зазвучал знакомый голос, голос Эки: «…Пройдет время, и все изменится. Если уже не нашлась, то очень скоро найдется девушка, которая одним взмахом руки отметет всю твою нынешнюю философию. И ты снова станешь таким же жизнерадостным и энергичным, каким был еще год назад. И глаза твои вновь станут такими же сердечными, внимательными и любящими, какими были они при нашей первой встрече…»
Я почувствовал, как сжалось и заныло мое сердце, словно его окунули в чан с ледяной водой.
Я даже не заметил, как хлопнула дверца машины. И лишь спустя какое-то мгновение пришел в себя.
— Бр-р-р, жуткая холодина! — говорит Нана.
В горах уже ощутимо дыхание осени.
Я сел в машину, медленно стронул ее с места и с предосторожностями въехал в воду. Колеса буксуют, и я равномерно жму на газ. На первой скорости я постепенно продвигаюсь вперед.
Нана молчит, видимо боясь мне помешать.
Машина легко одолела брод, и мы выбрались на противоположный берег. Мы вновь вернулись к мосту и двинулись по дороге.
— Ты не голодна? — спрашиваю я Нану.
— Не время голодать! — смеется Нана.
Справа выросла огромная скала. В низине, у самого основания скалы раскинулась моя деревня, мой родной уголок земли. Оставалось проехать каких-то полкилометра.
— Вот мы и дома, — говорю я Нане и киваю влево.
Нана перегибается в мою сторону, пытаясь разглядеть деревню в левом окне.
Ее волосы щекочут мне лицо, а упругая грудь упирается в мое плечо. Я, боясь шелохнуться, с наслаждением вдыхаю пряный аромат ее волос. А Нана с ребячьим любопытством все смотрит и смотрит в залепленное мраком оконце. Ее упругая грудь жжет мое плечо, и я хочу, чтобы мгновение это длилось вечно.
— Ничего, кроме деревьев, я не вижу.
— Это ореховые деревья. Скоро покажутся огоньки.
Мои руки напряглись и одеревенели. Машина ползет на первой скорости, но тяжелый рокот мотора не действует мне на нервы Теперь мною владеет лишь одна забота: как бы Нана не отодвинулась от меня. Изредка машина попадает в рытвины, и тогда Нана прижимается ко мне всем телом. Ее волосы рассыпаются по моему лицу. Я ощущаю легкое головокружение от теплоты и упругости ее молодой плоти.
— Вот они, вот они, огоньки! — радостно захлопала в ладоши Нана.
Я осторожно поворачиваю голову, стараясь не потревожить Нану, доверчиво и радостно прижавшуюся ко мне. Еще немного, и покажется бабушкин дом.
Не успел я проехать и двадцати метров, как увидел нашу оду, высившуюся на пригорке. В одном из ее окон брезжил слабый свет.
Я мягко затормозил.
— Что случилось? — спрашивает Нана.
— А вот и наша ода.
Нана во все глаза глядит в окно.
— Какая прелесть!
Я не могу разобрать, к чему относится Нанино восклицание. Ведь нехитрая бабушкина ода едва виднеется отсюда. Может, она радуется, что мы уже приехали? Или ее тронула чуть мерцающая лампочка в окне, один-единственный зримый знак цивилизации в этом безлюдье? А может, после запруженных машинами улиц Тбилиси покой, воцарившийся здесь, кажется ей экзотическим и невозможным?
А может, ей нравится, что в этой глуши мы наконец-то один, словно на островке, затерянном в безбрежном море?
Не знаю…
Я медленно выжимаю педаль. Еще несколько метров, и мы свернем с главной проезжей дороги на узкий проселок, ведущий к бабушкиному дому.
А вот и разбитое молнией ореховое дерево. Отсюда начинается наш проселок.
Я кручу баранку влево.
Деревня уже видна как на ладони. Нана с жадным любопытством рассматривает оды, виднеющиеся сквозь плотный строй ореховых деревьев. Из окон льется слабый мерцающий свет.
Постепенно растет и тяжелеет и без того громадная скала, подчерненная мраком. Она грозно нависает над притаившейся у ее подножия деревней. Мои двоюродные братья, наверное, сумерничают на скамейке у родника, в плотной тени раскидистых ореховых деревьев. Они конечно же догадались, что машина свернула к их дому. Еще немного, и я вижу, как поднимается со скамейки могучий мужчина. Он неторопливо делает несколько шагов нам навстречу и застывает, пристально вглядываясь в машину. Должно быть, это мой двоюродный брат Элгуджа.
Наверняка все без исключения с немым любопытством разглядывают автомашину, лениво переваливающуюся по узкому проселку.
«Кто бы это мог быть?» — верно, гадают они. И перебирают множество имен родных и близких, но ни за что не угадают, ибо меня здесь никто не ждет. Вот уже целых шесть лет как я не приезжал сюда.
Теперь я отчетливо различаю каждого. Я не ошибся: здоровяк, направившийся нам навстречу, действительно Элгуджа. А тот второй, только что поднявшийся со скамейки, Сосо. А вот и Амиран, Сандро, Мери, Кетеван…
Расстояние между нами неуклонно сокращается. Я с улыбкой смотрю на изумленные глаза своих близких, пытающихся по ничего не говорящему им номеру машины определить личность гостя.
Я остановил машину и распахнул дверцу.
В очаге потрескивает огонь. Сморщенная и как бы высохшая бабушка деловито суетится. Наверное, на свете нет ничего, что бы могло измерить радость, переполняющую ее сердце.
Нана, накинув на плечи бабушкину шаль, сидит на треногом стуле.
В комнате полутемно, но языки пламени отбрасывают узкие колеблющиеся тени на ее милое лицо. Я вижу, с каким неприкрытым любопытством рассматривают ее соседи и соседки: мужчины — искоса, женщины — явно.
Нана догадывается, что она всем пришлась по душе, и не скрывает охватившего ее веселого возбуждения. Глаза ее сияют, а на щеках вспыхивает румянец.
Дверь со скрипом отворилась, и в ней показалась жена моего двоюродного брата Элгуджи — Мери — с нахохлившейся индюшкой под мышкой.
Мери скинула чусты и, оставив их у порога, подошла к очагу.
— Ты, как я помню, неравнодушен к индюшатине, — с улыбкой сказала Мери и, обернувшись к мужу, протянула ему тяжелую ношу: — Иди уже, что ли, резать ее пора.
— Да погоди ты со своими поручениями. Вот женщина, человек из самой столицы приехал, нет чтобы дать с ним наговориться, проворчал Элгуджа, но встать все же встал.
— Где у тебя топор, Нино? — обратился он к бабушке, забирая у жены индейку.
— Зачем ты беспокоишься, Мери, я уже зарезала кур, — говорит бабушка, заливая горячей водой кукурузную муку в жбане. А рядом хлопочут соседки: кто кур потрошит, а кто на стол накрывает.
И вновь заскрипела дверь.
Я сразу узнал восьмидесятилетнего дядюшку Владимира, высокого, по-юношески статного, но совершенно седого. Опираясь на суковатую палку, он улыбаясь направляется прямо ко мне.
— Здравствуй, Нодар, дорогой мой! — еще издали раскрывает он объятия.
Я быстро вскакиваю со стула и встречаю его в дверях.
— Как поживаешь, дядюшка Владимир? — крепко обнимаю я старика и его жену тетушку Аграфену.
— Ты с ним погромче говори, сынок, а то он у меня совсем оглох, — целуя меня, говорит тетушка.
— Как поживаешь, дядюшка Владимир? — кричу я ему чуть ли не в самое ухо.
— Хорошо, хорошо, — угадывает он мой вопрос — Ты еще не женился, сынок? — спрашивает он в свою очередь, церемонно пожимая руку Нане.
Услышав вопрос, все навострили уши. На мгновение воцарилась тишина. Никто не знал, кем приходится мне Нана Джандиери. Лишь бабушке успел я сказать, что Нана моя приятельница, но она, видимо не поверив, крепко прижала ее к своей груди и долго еще не сводила с нее испытующего взгляда.
Легко представить, какое любопытство мог возбудить в деревенской глуши приезд столь прекрасной гостьи.
По мнению родственников и соседей, Нана должна была быть мне если не женой, так, во всяком случае, невестой и не иначе. Покоренные красотой и достоинством, с каким держалась Нана, они наверняка не могли заподозрить ничего дурного либо предосудительного. Впрочем, по здешним понятиям, молодая и красивая девушка, приехавшая в глухую деревеньку наедине с молодым мужчиной, пусть даже и женихом, не могла рассчитывать на особое расположение.
— Это моя приятельница Нана Джандиери! — прокричал я старику.
— Покричи, покричи, услышит он тебя, как же! Да он же глух как пень, — появившись в дверях с громадным штофом вина на плече, загоготал Элгуджа. Он осторожно поставил вино на пол.
— Ничего себе, пошел с индюком расправляться, а вернулся с вином! — улыбаюсь в ответ я. Безотчетная радость переполняет все мое существо.
— Когда я еще дождусь такого гостя! Да это что! Давай, в марани сходим. Я сегодня квеври вскрыл, пропустим по стаканчику — для заправки.
— Что ты еще придумал? Вина у меня нет, что ли, — рассердилась бабушка.
— Ах! — притворно вскричал Элгуджа. — Тебе категорически запрещено нервничать. — Потом он повернулся ко мне: — Я помню, ты в юности хорошими сигаретами баловался.
Я достаю из кармана пачку «Иверии».
— Ну что, нравится?
— Замечательные.
— Вот и кури. У меня в машине еще целый блок найдется.
— Дай тебе бог здоровья. Эй, Амиран, Сандро, Владимир, Жора, айда с нами в марани! — Элгуджа с наслаждением затянулся и обратился к жене: — А ну, сбегай домой, принеси нам хлеба с сыром!
Нана весело присоединяется к нам. Яркие сполохи огня озорно пляшут в ее глазах.
Мы шумно вываливаемся во двор. Коптилка на перилах балкона напомнила мне детство, и сердце защемило от нежности.
Нана зябко кутается в бабушкину шаль. Уже довольно холодно. Нана крепко ухватила под локоть жену Элгуджи, идущую впереди нашей компании с коптилкой в руке. Она передвигается осторожно, с опаской ставя ступни на кочковатую тропинку.
Чистое, без единого облачка небо усеяно крупными звездами. И огромная черная скала, нависшая над нами, кажется на его фоне еще выше и громадней.
— Да будет с нами его благодать. — Элгуджа крутанул огромной белой чашкой в полном до краев квеври. Принесенный штоф почти ничего не убавил в бездонном сосуде.
В марани царил терпкий винный дух, поднимающийся от квеври. Лампочка на айвовом дереве почти не светила. Коптилку Мери поставила на крышку бочки, стоявшей под деревом.
— Когда ты только умудрился откупорить квеври? — изумляюсь я.
— Эка невидаль. Да вы уже с час как приехали. Пока вы с бабушкой обнимались да целовались, я мигом управился. Ты гость, тебе и пробу снимать. А ну, тряхни стариной, скажи нам пару слов.
Огромная чашка легко наполнила три стакана. Один из них Элгуджа протянул мне.
— Чего ты на него уставился? Говори же тост, да побыстрее! — подстегнул меня Элгуджа, усевшийся на корточки возле квеври.
— Да здравствует твой марани, да не обделит его бог своими щедротами! — провозглашаю я и опорожняю свой стакан.
Тепло медленно разливается по всему телу. Небо, сплошь усеянное зрелыми звездами, глухой рокот реки, доносящийся из лощины, и почти невероятная тишина деревенской ночи доставляют мне невыразимое наслаждение.
Но почему?
Может, это просто ностальгия горожанина, которого малейшие проявления кажущейся сельской идиллии приводят поначалу в неописуемый восторг? Но стоит пройти лишь неделе, и прелести селянства набивают оскомину и ждешь не дождешься дня, когда удастся убежать от еще вчера восхищавшего тебя уклада.
Нет, не это.
До предела опустошенный и утомленный, я, видимо, только здесь по-настоящему ощутил целительность человеческого покоя.
Второй стакан Элгуджа уважительно протягивает Нане. Я едва не прыскаю со смеха, наблюдая, с какой неуклюжей грацией ведет себя в обществе Наны этот медведь. Глаза Наны светятся детской радостью. Куда только подевалась ее гордая уверенность в собственной красоте и неотразимости. Передо мной теперь непосредственный и восторженный ребенок, которому чужды напряженность и неестественность взрослых.
— Что мне сказать? — спрашивает она у меня, принимая стакан от Элгуджи.
— Все, что угодно.
— Так да здравствуем все мы!
Она выпила половину стакана и протянула его мне. Я едва сдерживался, чтобы не расцеловать Нану. Обычно с такой доверительностью протягивают стаканы только очень близким людям. И теперь здесь, в этом чуждом и непривычном окружении, один я и был самым близким для нее человеком, и потому с такой искренней безоглядностью протянула она свой недопитый стакан.
Я осушил стакан и с улыбкой посмотрел на Нану. Пока я пил, она не сводила с меня своих ласковых глаз. Потом взяла у меня стакан и отдала его Элгудже.
— А теперь слово за дядюшкой Владимиром, нашим старейшиной.
Старик сначала смакует вино, одобрительно покачивая головой, а затем залпом осушает стакан.
— Вот тебе и восемьдесят лет!.. — смеется Амиран.
— Это он благословил наш квеври, потому и не позволил себе оставить в стакане даже капли, — разъяснил Элгуджа.
А Мери тем временем принесла яичницу с ветчиной на пышущей жаром сковородке.
Я невольно оглядываюсь на Нану, почувствовав ее настойчивый взгляд.
Отчего у нее так блестят глаза?
Может, она благодарит меня за сегодняшний день?
А может…
А может, ее тронула безыскусная доброта деревенских жителей и их первозданная естественность?
Может…
А может, она влюбилась в меня?
А иначе почему она с такой безоглядностью поехала чуть ли не на край света с полузнакомым человеком?
Нана уселась за стол напротив меня. Бабушкина шаль по-прежнему накинута на ее плечи.
Видно, Нана прекрасно чувствует, что шаль эта ей к лицу. Женщины всегда остро ощущают, что им идет. Деревенская шаль в сочетании с джинсами еще больше подчеркивает городской облик Наны. Она еще больше оттеняет тонкие черты ее лица и пластику гибкого тела.
Женщины лепят в кеци четырехугольные хачапури. Стол стоит так, чтобы не мешать бабушке хлопотать возле очага. Из женщин за столом сидит лишь Нана. Остальные помогают бабушке.
И Нана тоже не раз порывалась помочь, но бабушка вежливо отклоняла ее попытки. В конце концов Нана, видимо, решила, что излишняя настойчивость может быть сочтена за назойливость, и сдалась.
— Давайте выпьем за наших гостей! — взял на себя обязанности тамады Элгуджа.
Когда он взглянул на Нану, в его зычном голосе послышались ласковые нотки.
В комнате воцарилась тишина, нарушаемая лишь легким треском огня.
— Дай вам бог счастья. Городской девушке вряд ли может понравиться наше глухое селение, но, что поделаешь, мы здесь родились, здесь мы и умрем. И даже те, кто некогда покинул его, возвращаются сюда на склоне лет.
Я смотрю на Нану и переживаю, как бы в ответ на тост Элгуджи она не стала возражать ему шаблонными фразами: мол, ничто не сравнится с деревенским покоем, что именно в этой грязи и первозданности и заключается прелесть жизни. И что, мол, за жизнь в выхлопах машин и духоте асфальта.
Но Нана только мило улыбается и кивает Элгудже в знак благодарности.
— Будьте здоровы! — говорит Амиран.
— Будьте здоровы! — вторят ему все остальные.
Тост за Нану мужчины пьют стоя, ощущая неловкость оттого, что не знают, как и что сказать гостье.
— Спасибо, — улыбается в ответ Нана.
Женщины, ни на мгновение не прерывая хозяйственных дел, вполглаза посматривают на меня и на Нану. Ясно, что Нана пришлась им по сердцу, и они не скрывают этого. Но смелое одеяние девушки и ее появление в деревне среди ночи наедине с молодым человеком не дает им покоя.
Я не знаю, сколько мы выпили, но чувствую, что вино постепенно ударяет мне в голову, а тело становится невесомым.
— Выпьем за наших женщин! — провозглашает Элгуджа.
В голосе тамады прибавилось лихости и уверенности.
— Вот эта женщина, уважаемая Нана, моя вторая половина. Без нее душа из меня вон. Не дай мне бог оставить ее вдовой, уж лучше мне самому ходить во вдовцах.
— Типун тебе на язык, — улыбается Мери.
До Наны лишь теперь доходит смысл Элгуджиных слов, и она звонко хохочет.
— Мери уже шестая по счету жена этого льва, — говорю я Нане.
Нана вновь хохочет, думая, что я шучу.
— Напрасно смеешься, я не шучу. Мери, скажи хоть ты, разве это неправда? — поворачиваюсь я к жене Элгуджи.
— И вовсе не шестая, а всего лишь третья! — усмехается Мери, продолжая толочь в ступе чеснок.
— Ничего подобного, шестая, — упрямо повторяю я.
— Вот это понимаю, ловкач, да и только! — с непритворной грустью говорит Сандро, семидесятилетний сухощавый старик с блестящей лысиной. — Я не смог даже с одной женой развестись, а он шестерых окрутил и хоть бы хны.
— Невелика наука, дорогой ты мой дядя Сандро! — говорит Элгуджа, протягивая стакан Жоре. — Это с первой женой трудно расстаться, а потом уж все идет как автоматная очередь — одна за другой, одна за другой.
Нана от души хохочет, и я вижу, как сверкают в отсветах пламени ее белые крупные зубы.
Все смеются так, словно впервые услышали шутку Элгуджи. Я сам слышал ее не раз, а о местных жителях и говорить не приходится.
Нана воспринимает все эти шутки и остроты первозданно и незамутненно. Она убеждена, что они рождаются сию минуту тут же.
— Не беспокойся, дорогая Мери, — продолжает Элгуджа, — тебе уже нечего переживать. Лишь женившись в шестой раз, я пришел к выводу, что все вы один фрукт! Так что, мой Сандро, — обратился он к старику, — не отчаивайся. Лучше уж остановиться на первой и сохранить ее до последнего дня. — Заразительный смех Наны придает речам тамады большую остроту и выразительность.
— Если послушать тебя, так все женщины в мире одинаковы, — говорит Амиран, зная, что Элгуджа еще не исчерпал свой смеховой материал, разворачивающийся по раз и навсегда заданному сюжету. Этот вопрос был необходим, чтобы игра продолжилась. Я хорошо знаю, как ответит на этот вопрос Элгуджа, но делаю вид, что слушаю с неослабным вниманием. Теперь всех присутствующих интересует лишь реакция Наны, словно все только тем и озабочены, как получше развеселить Нану.
— А как же! Ты, сдается мне, только сейчас это и уразумел? — отвечает Элгуджа так, будто ответ его созрел сию минуту. — Все женщины одинаковы, дорогой мой Амиран, только фамилии у них разные.
Нана покатывается со смеху. Она ребячливо всплескивает руками и заливается в полный голос.
— Чтоб тебе пусто было! Вот попотчую тебя, тогда узнаешь! — притворно замахнулась ступой Мери, как будто не слышала этого по крайней мере раз сто.
— Все женщины одинаковы, только фамилии у них разные, — тоном, не терпящим возражений, утверждает Элгуджа. — Так да здравствуют наши женщины!
Я встаю и целую каждого сидящего за столом. Я всех очень люблю, но сегодня мне хочется особо обласкать каждого. Я им безмерно благодарен за то, что они так тепло приветили мою Нану.
«Моя Нана» — эти два слова застали меня врасплох. Горячая волна бросилась мне сначала в голову, а затем с громадной скоростью захлестнула всего меня.
Я опорожняю свой стакан и делаю Элгудже знак, что пора пить большими сосудами.
Внезапно скрипнула дверь. Воцарилась тишина, и все одновременно оглянулись на этот скрип. Я вздрогнул и вскочил на ноги. В дверях стояла Элене, удивительно красивая пожилая женщина, рано овдовевшая и бездетная.
Я пошел ей навстречу.
— Здравствуй, Элене!
— Здравствуй, Нодар, я принесла тебе вяленого гуся и тутовую водку. Ты, мне помнится, любишь это.
— Не стоило беспокоиться. Познакомься, моя приятельница Нана Джандиери.
— Какая у тебя прекрасная приятельница! — улыбается Элене, целует Нану в щеку и, сбросив шаль, садится.
В глаза мне бросаются ее поседелые волосы, и сердце горько сжимается.
Шестнадцатилетний юноша, разгоряченный игрой в мяч, сбегает к роднику. Удивительно красивая статная женщина подставила кувшин под струю воды. Кувшин уже полон, и вода льется через край, но женщина не торопится его убирать. Она стоит согнувшись, придерживая кувшин за ручку.
Юноша не в силах оторвать глаз от ее белой высокой груди, виднеющейся в вырезе платья. Белизна начинается сразу от прекрасной загорелой шеи.
Женщина чувствует жадный, обжигающий грудь взгляд широко раскрытых глаз юноши. Она почти физически ощущает, как требовательно ласкают ее полураскрытые горячие губы, еще не знавшие женской любви. Ей кажется, что она слышит, как шумит в его жилах подстегнутая страстью кровь.
Женщина даже не пошевельнулась, стоит себе согнувшись, упрямо уставившись на кувшин с льющейся через край водой. Она словно бы не замечает юношу, но взгляд его, жадно ласкающий ее грудь, ей приятен.
Потом она медленно подняла голову и поздоровалась с юношей, словно только теперь его и заметила.
— Ну, здравствуй.
— Здравствуй.
— Да ты весь в поту. Подойди ко мне.
Юноша, как зачарованный, шагнул к ней.
— Как бы ты не простыл! — Женщина нежно дотронулась пальцами до его вздымающейся груди, улыбаясь, медленно застегнула пуговицу на рубашке.
— Что с тобой, малыш, ты, случаем, не онемел? — вновь улыбнулась женщина и пригладила его растрепавшиеся вихры. Перед ней стоял мужчина, и прикосновение к нему было ей приятно.
— А у меня огурцы поспели. Приходи вечером к винограднику, они на заднем дворе посажены.
Женщина нагнулась и ухватилась за ручку кувшина. Белая грудь вновь сверкнула на солнце. И женщина ушла.
Юноша не помнил, сколько еще времени он простоял так в полном оцепенении. Не слышал он и того, как подъехал к роднику незнакомый старик.
— Будь добр, подай мне воды! — услышал он глухой старческий голос.
Юноша опомнился. Он молча подошел к старику, сидящему на арбе, взял у него армейскую флягу и наполнил ее водой.
Старик выпил воду мелкими глотками, вылил остаток на землю и вновь протянул флягу юноше.
— Не поленись, будь другом, подай еще одну!
Юноша прибежал домой, без сил рухнул на тахту и закрыл глаза.
Тело его била мелкая дрожь. Оно все еще было во власти буйного влечения и страсти. Он чувствовал, что и вдова потянулась к нему. Странное нетерпение овладело им. Он страшился встретиться с глазами близких, не желал никого видеть. Единственно, о чем он мечтал, чтобы солнце побыстрее зашло.
Подойдя к винограднику, он едва не лишился чувств. Усилием воли он заставил себя успокоиться и огляделся по сторонам. Женщины нигде не было видно.
Внезапно до слуха его донесся шелест листьев, и тут же он увидел горящие глаза вдовы. Все сомнения неопытности мгновенно исчезли. Он не помнил, как подошел к женщине. Только ощутил, как зашумела в ушах кровь. Тело его затрепетало, объятое сильной и доселе незнакомой радостью. А губы женщины, побелевшие от страсти, счастья и наслаждения, шептали, стонали, подстегивали: «О мой родной», «Мальчик ты мой!»
А потом они, обессилев, лежали на теплой, парной земле между лозами и смотрели в небо. Грудь женщины ходила ходуном. Юноша все еще не пришел в себя. Он не может понять, во сне это произошло или наяву. Тело по-прежнему трепещет, и волны горячей крови, взрывая перепонки в ушах, захлестывают его.
— Нас никто не видел? — спрашивает женщина.
— Никто.
— А теперь уйди и навсегда забудь все, что здесь произошло.
Юноша приподнялся.
— Уйди, тебе говорят.
Юноша встал на колени. И женщина привстала, уперев руки в землю.
— Погоди. Сначала поклянись, что все забудешь!
— Не забуду.
— Тогда поклянись, что никому не скажешь ни слова!
— Клянусь матерью!
— Знай, если ты когда-нибудь нарушишь слово, я в тот же день брошусь в Ингури.
— Клянусь матерью!
Женщина тоже встала на колени, взяла в руки лицо юноши и с любовью заглянула ему в глаза. Сердце ее дрогнуло. Наивные, добрые, в счастливых слезах глаза шестнадцатилетнего мальчика, еще не осознавшего всего с ним происшедшего, жалобно смотрели на нее.
Она медленно нагнулась и поцеловала мальчика в глаза. И даже неопытный юнец понял, что это были не те поцелуи, которые еще мгновение назад жгли и будоражили его и без того кипевшую кровь.
Вдруг женщина заплакала, горько, навзрыд и ничком повалилась на землю.
Побледневший юноша, стоя на коленях, с отчаянием наблюдал, как трясутся ее плечи.
— Нино, рог, да побыстрей! — кричит Элгуджа.
— Еще чего придумал, рог ему подавай! Да ты вконец споишь ребенка! — сердится бабушка. — Он ведь такой долгий путь одолел, устал небось!
— Рог, тебе говорят! — картинно подбоченясь, рявкнул Элгуджа.
Нана хохочет. Ей явно нравится мой двоюродный брат. Что бы он ни сказал, она безудержно хохочет. Ее смешит все: его жесты, его интонации, громовой голос, широкие, как лопата, ладони.
Бабушка покорно несет рог, вмещающий в себя не меньше трех стаканов.
— Ты хоть залейся вином, а Нодара не трожь. — Бабушка коснулась моей щеки своей сморщенной рукой. — Не пей, сынок, не бери пример с этого ирода!
— Бабушка, хватит тебе хлопотать, сядь с нами.
— Вот только индюка принесу и сяду.
— Давайте выпьем за наш край, за наше село…
Я вполуха слушаю тамаду и, стараясь, чтобы не заметили соседи, смотрю на Нану.
Неужели она любит меня?
Я хочу вычитать ответ на мой вопрос в медвяных глазах девушки. Нана улыбается. Нежно, с любовью. Она счастлива и весела. Она знает, что все стараются доставить ей радость, из шкуры вон лезут, чтобы заслужить ее улыбку. А может, этот нежный взгляд всего лишь благодарность за незабываемый сегодняшний вечер?! Но почему она поехала со мной, едва знакомым человеком! В моих ушах вновь зазвучал голос Наны, отвечающей на мой вопрос: «Куда угодно»… «Куда угодно»… «Куда угодно». Что подумают ее родители? А может, она живет одна? И как она могла довериться мне, поехать со мной? Нет, так ставить вопрос неверно. Нана Джандиери не из тех, которые последуют за кем угодно. Нет, нет, она определенно любит меня. Любит — и все. Иначе все это совершенно непонятно. Да, да, она любит меня!
Я опомнился, когда обнаружил в своей руке полный до краев рог. Я силюсь вспомнить, какой тост провозгласил наш тамада. Ах, да, за наш край, за наше село, где мы появились на свет и где завершим свой земной путь. «Я своих детей неволить не стану, пусть живут, где им охота. Буду рад, коли они здесь останутся, но они все в Тбилиси норовят. А я в Тбилиси, хотите верьте, хотите нет, задыхаюсь, глаз сомкнуть не могу, город камнем на шее у меня висит. Не дождусь, когда назад вернусь».
Я что-то мямлю, но что, не знаю сам. Наверное, по инерции продолжаю тост. Потом одним духом осушаю рог и перехожу алаверды к Сандро.
— Я рог пить не стану! — замахал руками Сандро.
Отказ Сандро меня, признаться, озадачил.
Раньше за Сандро такого не водилось, чтобы он от вина отказался. Никто не смог бы похвастать, что хоть раз на дне его стакана видел каплю вина. Дойдет, бывало, до своего предела, и только его и видели, тут же пойдет домой отсыпаться. Я присмотрелся к Сандро внимательней. Он сильно сдал за те шесть лет, что я его не видел.
— Врачи не велят мне пить! — пояснил Сандро, заметив на моем лице изумление.
— Пей, Сандро. Врачи не узнают. Мы им ничего не скажем, да и ты помалкивай, — подбадривает его Элгуджа.
Нана с интересом смотрит на Сандро. Поймав взгляд девушки, Сандро, не зная, как поступить, вконец растерялся.
— Когда это бывало, чтобы я от вина отказывался?!
— Так что же тебе взбрело на ум именно сегодня отказываться? Или гости тебя смущают?! — не отстает от Сандро Элгуджа.
— Клянусь детьми, мне нельзя! — говорит Сандро и покорно протягивает руку за рогом. Даже семидесятипятилетнему мужчине льстит внимание красивой девушки. Вот почему он сдается. И жена ему не запрещает, как бы молчаливо соглашаясь с мужем, что нельзя ронять чувство собственного достоинства. Минутное затишье. Все смотрят на Сандро.
Большой кадык ритмично ходит ходуном. Вино с клекотом льется в горло. Несколько капель упало на холщовую рубаху. Опрокинув над столом пустой рог, Сандро окинул всех горделивым взглядом.
— Ну вот так будет лучше! — одобрительно гудит Элгуджа.
— Вроде бы ничего, коли в живых останусь! — возвращая рог тамаде, сказал Сандро и стряхнул с рубахи капли пролитого вина.
— Вино еще никого не убивало на этом свете, — изрек Элгуджа, протягивая полный рог Амирану.
— Дядюшка Владимир, ты можешь поддерживать тосты маленькими стаканами! — прокричал он на ухо старику и задымил сигаретой. — Отличные сигареты «Иверия». Но, по мне, «Колхида» лучше.
— Позволь не согласиться с тобой! — смеюсь я и чувствую, что столь затяжной смех не соответствует сути сказанного. Потом я замечаю, как наклоняется стол, а прокопченные стены комнаты начинают покачиваться. Я энергично протираю глаза и мотаю головой. Наклонившийся было стол вновь выпрямляется, а потолок медленно возвращается на место. Связки чеснока и большой кусок прошлогодней ветчины, подвешенные к задымленной балке, по-прежнему свисают вниз, а не вбок. Электрический шнур с мигающей лампочкой успокаивается и застывает в привычном положении.
Об одних тостах дядюшка Владимир догадывается по движению губ тамады, а о других по наитию.
— Не знаю, чем я перед богом провинился! — не слыша собственных слов, во весь голос кричит дядюшка Владимир. — Может, грех какой надо мной висит!
— Какие могут быть грехи у ангелов! — целую я его в седые усы.
— Сны меня вконец извели, проклятые!
— Какие еще сны! — энергично двигаю я губами.
— Ох и тяжелые же мне снятся сны, не приведи господи! Будто внизу я, в Напарцхева, кукурузное поле мотыжу. Только закончу мотыжить, гляжу, из кустов человек верхом на коне появляется в кожанке, а на боку у него маузер. Глянет на меня грозно и по новой заставляет мотыжить.
— Гм! Плохи твои дела, как я погляжу! — присвистнул Элгуджа, словно впервые услышал рассказ старика.
— Готово! — слышу я над самым ухом Жорин голос. Под шумок и он уже опорожнил рог.
Внезапно Нана встала.
Воцарилось молчание. Все уставились на нее.
— Пойду помогу женщинам. А то неловко как-то, не успела приехать — и сразу за стол! — во всеуслышание поясняет она мне.
— Как хочешь, — улыбаюсь я и ловлю себя на том, что уже битый час непрерывно улыбаюсь.
Нана направляется к женщинам, сидящим в ряд у стены. У меня такое чувство, что стол как-то сразу уменьшился. Такое же чувство, видно, возникло у всех. Голос Элгуджи утратил прежнюю лихость и живость. И даже Сандро, до того державшийся молодцом заклевал носом.
— Давай следующий тост, что ли! — кисло говорит Амиран.
— Разрешите я вам налью, — с нарочитой любезностью говорит Жора. — Извольте дать ваш стакан, — обращается он ко мне.
Блаженно улыбаясь, я смотрю на Сосо. Он как всегда, не вымолвил ни единого слова за весь вечер, лишь покорно пьет вино и скромно закусывает.
Я чувствую, как мои губы растягиваются в глупую бессмысленную улыбку. Представляю, как по-дурацки я выгляжу со стороны. Терпеть не могу самодовольных лиц. При виде их у меня появляется безотчетное желание влепить пощечину. Вот и я теперь, наверное, похож на самодовольного идиота, поставившего огромную китайскую вазу на сверкающую крышку рояля и горделиво оглядывающего благоговейные лица членов своего семейства, знакомых и друзей.
Женщины взяли Нану в полукольцо, чтобы не сидеть к нам спиной. Огонь от очага едва освещает их лица, лампочка под потолком моргает, но я тем не менее отчетливо вижу чеканный профиль Наны, ее густые, подчерненные мглой волосы, гибкую фигуру, туго обтянутую джинсами. Меня радуют восторженные лица женщин. Нана им явно пришлась по душе, и они не скрывают этого. Мне показалось, что женщины придирчиво осматривают ее всю от волос до кончиков пальцев на ногах и, удовлетворенные увиденным, покачивают головами.
Элгуджа попытался было пошутить, но шутка не удалась. Тогда он вспомнил какой-то забавный эпизод.
— Неужели тебе не надоело мусолить одно и то же, бедолага ты безродный! — съязвил Амиран.
Элгуджа умолк. Шутить ему явно расхотелось. Он понял: до тех пор, пока Нана не вернется к столу, всякая его попытка развеселить сотрапезников обречена на неудачу. Я смотрю на Нану Она стоит, прислонившись спиной к прокопченной стене.
— Я озябла, — виновато улыбаясь женщинам, говорит Нана и возвращается к столу.
Застолье вновь оживилось. И тамада с прежней лихостью хлопнул в ладоши:
— Эй, там, вина!
А я, уже никого не стесняясь, открыто смотрю на Нану. Я горд, что такая девушка, как Нана, со мной, здесь, в этом глухом селении. Мне хочется, чтобы Нана подсела ко мне поближе, чтоб я мог дотронуться до нее, прижать ее к своей груди. Пусть видят все мои близкие и соседи, какая девушка любит меня. Но любит ли? Конечно, любит. Иначе зачем ей было ехать со мной? И отчего у нее так блестят глаза? Конечно же она любит меня. Двух мнений быть не может — любит, и все тут. И я ее люблю! Люблю до безумия. Я готов выскочить во двор и сообщить звездам, что я люблю Нану Джандиери и никого больше на целом свете. Мне до чертиков обидно, что мои двоюродные братья не видели, как легко и грациозно несет она свое гибкое тело по улицам Тбилиси, как мягок и грациозен ее шаг, как выразительны движения рук. Впрочем, я и сам этого не видел, но убежден, что все именно так и есть. Да что убежден, я и сейчас, сию минуту, вижу, с каким чувством собственного достоинства плывет она по улице Ленина.
— Что-то мы топчемся на месте. А ну-ка, Сандро, равнение в рядах!
— Всегда готов, дорогой ты мой! — оживился Сандро.
— Можно, и я скажу пару слов? — попросил я Элгуджу, дождавшись окончания тоста Сандро.
— Воля твоя! — развел лопатообразными ручищами Элгуджа.
Я привстал и подхватил рог.
— Не надо из рога, родненький, — налетела на меня бабушка.
— Повремени минуточку, бабуля, — мягко отстранил я бабушку и протянул рог Элгудже.
Элгуджа как перышко поднял штоф одной рукой. Ничего себе, поработали на славу!
— Ты на Элгуджу не равняйся, он хоть кого перепьет, бык эдакий! — не отстает от меня бабушка.
— Ну, это мы еще посмотрим! — успокаиваю ее я.
Я чувствую, что улыбка просто прилипла к моим губам.
— Да брось ты этот рог! — говорит Сандро и умоляюще смотрит на меня, чтобы я перешел к нему алаверды.
— Пересядь ко мне! — прошу я Нану.
Девушка без лишних слов подсаживается ко мне. Лишь положив ей руку на плечо, я догадался, что стою. Никак не мог припомнить, когда и зачем я встал. Мне вовсе не хочется придать тосту излишнюю торжественность и приподнятость. Не убирая руки с плеча Наны и одновременно стараясь не обеспокоить ее, я опять сажусь. Не успел я сесть, как мой треногий стул накренился вперед и вправо. Значит, я порядком пьян, хотя совершенно этого не ощущаю. Во всем теле — поразительная легкость, настроение безудержно поднимается все выше и выше, чуть ли не до самых звезд. И рот до ушей. Помнится, я приготовился сказать значительный тост, и улыбка до ушей к нему не подходит, но что я хотел сказать, хоть убей, не помню. Ладонью я пытаюсь стереть улыбку с лица, но не тут-то было.
— Так мы тебя слушаем, говори же! — подбадривает меня Элгуджа.
Наконец-то мне удалось содрать улыбку с лица. Я облегченно вздохнул и оглядел сотрапезников.
— Два рога — это уж слишком! — напоминает мне про алаверды Сандро.
— Перехожу алаверды к Сандро!
— Да я же умру, Нодар, — расплывается в довольной улыбке Сандро.
Я радуюсь, что верно угадал его намек.
— Этим рогом я хочу выпить знаете за что? — тщетно силюсь припомнить я задуманный тост.
Тишина.
Я грустно смотрю в тарелку. Нет, положительно все начисто вылетело из головы.
— Ну говори, говори же, мы тебя слушаем!
Это Жорин голос.
От Жоры ничего не укроется. Я энергично мотнул головой и посмотрел на Жору. И он уже хорош.
— Дорогой мой Жора, знаешь, за что мы выпьем? Ах, да, алаверды я перехожу к Сандро, — во избежание недоразумений напомнил я, ибо Жора встрепенулся и приготовился подхватить мой тост. — Выпьем за то, что мы вместе. Не дай нам бог лишиться веселья и радости, которыми полна сейчас эта прокопченная дымом очага комната. — Я стоя осушаю рог.
— Не пей хоть до дна, родненький, — теребит меня за плечо бабушка.
— Да не мешай ты ему, бабуся. Будто не знаешь, что вино улучшает состав крови! — басит Элгуджа.
Перевернув пустой рог, я подбросил его и тут же поймал на лету. В предвкушении алаверды Сандро умильно щурится, но лицо его выражает тревогу, как бы я не позабыл, что должен перейти алаверды именно к нему.
— Садись, сыночек, — тянут меня худые бабушкины пальцы.
Нану я не вижу, но чувствую, как она смотрит на меня снизу вверх.
— Бабушка Нино, — ухмыляется Элгуджа, — ты знаешь, как играют в футбол без мяча? Все снуют и суетятся — туда-сюда, туда-сюда. Сделай хоть вид, что собираешься подбросить нам на стол кое-что. Я вот свою благоверную никак не обучу без мяча играть. Да и ты, я вижу, не мастак в такой игре.
— Индюк скоро поспеет. Не нести же мне его на стол недожаренным. Наберись терпения, — разгадала маневр Элгуджи бабушка.
Между тем Жора наполнил рог и протянул его Сандро.
— Ох, вот где моя погибель, — улыбается Сандро, предвкушая тост.
— «Мравалжамиеееер…» — затягивает Жора, прикрыв глаза.
Песня сладилась. Во всяком случае, так мне кажется.
Я посмотрел на Нану. Она улыбается, значит, и вправду у нас получается неплохо.
Только мы закончили петь, а Сандро уже опрокинул пустой рог.
— А теперь черед Амирана. Вина нашему Амирану!
Я посмотрел на Амирана. Не считая Владимира и Сандро, он самый старший за нашим столом. Он прекрасно знает, что настал его черед, но все же заметно волнуется. А может, мне просто показалось? Нет, он действительно волнуется и не сводит глаз с Сандро. Но стоило Сандро протянуть ему рог, как лицо его тут же разгладилось.
Я, вне всякого сомнения, пьян. У Сандро заплетается язык — он явно вышел из игры.
— Я пойду уже, молодежь! — провозглашает Владимир, с трудом поднимаясь со стула.
Его уход нарушает течение застолья.
— Я его провожу, — опираясь на плечо Жоры, чтобы не упасть, лепечет Сандро.
— На что это похоже, друзья! — кипятится Амиран, вручая Сандро пустой рог. — Пить так пить.
Сосо сидит не двигаясь и бессмысленно улыбается в ожидании рога.
— Ты что же, совсем онемел? — допытывается у него Элгуджа.
— Дорогой мой Нодар! — торжественно лепечет Сандро. — Не забывай, сынок, своего родного села! — и тянется поцеловать меня.
Слово «сынок» он произносит с особой теплотой, подчеркивая тем самым не только разницу в возрасте, но и свое расположение ко мне.
Сандро целует меня, на глазах у него появляются слезы.
— Садитесь, уважаемый Сандро!
— Вот только провожу Владимира и тотчас вернусь.
Владимир, наверное, уже давно дома. Слезы текут по щекам Сандро.
— Не забывай своего родного села. Жаль твою бабку. Ты ведь знаешь, какая женщина наша Нино…
— Пойдем домой, горемыка, не утомляй гостя. Может, хоть сейчас догадаешься, что пить тебе уже не по плечу, — с улыбкой выговаривает ему жена.
— Не забывай своих дедов и прадедов… — всхлипывает Сандро.
Жора стоит с рогом в руке и терпеливо ждет, когда угомонятся сотрапезники. Он прищурясь смотрит на плачущего Сандро, не зная, как его унять.
— Погоди уводить муженька, индюк уже поджарился, — всполошилась бабушка.
— И завтра успеется, — отвечает Мариам, подталкивая мужа к двери.
«Моя теща завещалааа…» — слышится со двора голос удаляющегося Сандро.
— Я пойду, Нодар, — улыбаясь говорит Элене.
— Дорогая Элене, это Нана, моя Нана! — говорю я.
— Хорошая девушка твоя Нана! — улыбается Элене.
В уголках ее глаз я замечаю созревающие слезы.
Элене целует Нану в лоб и уходит.
Я опускаюсь на свой треногий стул. Комната вновь покачнулась. Я изо всех сил держусь руками за свой стул, не давая возможности опрокинуться стенам. Я исподтишка смотрю на Жору. Впервые вижу, чтобы спящий человек пил вино из рога. Потом он вдруг сел, положил пустой рог на стол и свесил голову набок.
— Готов! — говорит Элгуджа, знаками показывая Сосо, что настал его черед пить из рога.
Сосо, по обыкновению, безмолвно осушает его. Он бодрится, пытается сидеть прямо, но стоит заглянуть ему в глаза, как все становится на свои места — и этот готов.
— Хоть бы война началась, что ли, — наполняет рог Элгуджа, на этот раз для себя. — Не то осоловели ребята от безделья!
— Чтоб у тебя язык отсох! — всерьез сердится на него жена.
— Прощай, трезвость! — Он пьет вино мелкими глоточками. Посередине делает передышку, но рога от губ не отнимает. Кадык на мгновение останавливается, но тут же вновь начинает сновать вверх и вниз. Рог осушен. Тыльной стороной ладони Элгуджа с довольным видом вытирает губы и вызывающе спрашивает Амирана: — Что ты на меня уставился, или я тебе задолжал что?
— Выпей за всех святых, если можешь, и дай отдохнуть гостям! — говорит Амиран, желая подчеркнуть тем самым, что он все еще трезв.
Но Элгуджа уже не слушает его.
— «Мравалжамиееер…» — затягивает Элгуджа.
Затуманенное сознание Жоры, видно, уловило мелодию песни, и он без перехода подтянул хриплым голосом. Голова его свесилась набок, оба глаза закрыты, но он поет и во сне. И, представьте, верно поет.
Широко раскинув руки, я вступаю басом. Я уверен, что пою здорово.
Неожиданно я почувствовал, что Нанины губы приблизились к моему уху.
— Какие вы все смешные-е-е! — шепчет она.
Какая музыка может сравниться с ее мелодичным голосом, полным радости и счастья.
«Какие вы все смешные!» — слышу я, и блаженное тепло разливается по всему моему телу.
Я просыпаюсь далеко за полночь.
Со сна я не сразу догадываюсь, где нахожусь.
Над головой небо, густо усеянное звездами.
Бабушка постелила мне на балконе.
Проснулся я от холода. Одеяло сползло. С головой накрываюсь одеялом, чтобы чуть-чуть отогреться. Сон как рукой сняло, и, увы, надолго.
— Что такое, сынок? — послышалось из маленькой комнаты, и вскоре показалась бабушка.
— Ты что же, не спишь? — изумленно спрашиваю я.
— Как же я засну, когда ты каждую минуту сбрасываешь одеяло. Что с тобой сделал этот ирод. Можно пить столько вина, я тебя спрашиваю? Нашел, с кем тягаться, да он за один присест пуд вина в себя вольет!
— Да и он тоже был хорош!
— Так-то оно так, но ты ведь с дороги, устал.
Ага, значит, Элгуджа был в норме.
— Голова не болит?
— Нет, все в порядке. А где Нана?
— Она в зале спит.
Я смутно вспоминаю, что бабушка увела Нану спать, когда мы куролесили во дворе.
— Присядь, пожалуйста! — прошу я бабушку. Потом я обнимаю ее и прижимаю к груди.
Я чувствую, что в ее иссохшем теле жизни осталось не больше, чем влаги в давно опорожненном кувшине. Еще немного, и кувшин совсем высохнет. Сердце мое болезненно сжимается.
— Какая замечательная девушка Нана! Кто она, сынок?
— Просто подруга! — тихо отвечаю я и на всякий случай натягиваю одеяло на голову — а что, если Нана тоже не спит? Мне не хочется, чтобы она слышала наш разговор.
Бабушка тихо смеется.
— Ну признайся, невеста она тебе, да?
— Что, понравилась?
— Мое слово ничего не решает.
— Ну скажи, понравилась, да?
Бабушка опять смеется вполголоса.
— Чего ты смеешься?
— Сказать по совести, не по душе мне, когда женщина в брюках ходит. Но кто меня спрашивает?
Молчание.
Потом бабушка наклоняется ко мне и едва слышно шепчет:
— Пока она не разделась, я ни шагу из комнаты. Ну и фигура же у нее, не сглазить бы, красавица, да и только.
Я довольно ухмыляюсь.
— Впрочем, чего это я, старая, тебе рассказываю. Ты, поди, получше меня про то знаешь.
Не говоря ни слова, я отрицательно мотаю головой. Ведь я и вправду еще не успел увидеть ее в платье.
— У нее такие длинные и нежные пальцы, что я ума не приложу, как она мчади месить станет, — продолжает бабушка шепотом.
Я смеюсь во весь голос.
— Да потише ты, как бы не проснулась она. Ну и молодец, хорошую девушку ты себе нашел.
— Да не находил я ее. Просто подруга она мне.
— Лги, да знай меру!
Бабушка помолчала.
— Чуток поправиться ей не помешает. Да разве ж можно так, за весь вечер и куска в рот не взяла.
И опять пауза.
— Она, надеюсь, беленькая? В темноте глаза мои плохо видеть стали. Мне она смуглянкой показалась.
— Это она на море загорела. А так она белая как снег, — успокаиваю я бабушку, зная, как высоко ценятся в деревне белокожие женщины.
— А какого цвета у нее глаза? — никак не может успокоиться бабушка.
— Глаза? Медовые.
— Медовые — это славно. Значит, и волосы у нее каштановые. Не по нраву мне, когда у белолицей женщины волосы черные.
— Да каштановые они, каштановые, только чуть-чуть подкрашены.
— Эх, это уж никуда не годится, сынок. Ты ей накажи, чтобы она больше не красилась. Краска волосы ей попортит.
— Я-то скажу, если она послушается.
— Что значит не послушается! Да разве ж может жена мужу перечить?!
«Жена», — теплая волна захлестнула меня.
— Сколько раз повторять тебе, бабушка, Нана мне подруга. Она никогда не бывала в наших краях. Вот я и привез ее сюда.
— А институт она кончила? — ловко пропустила она мимо ушей мои слова.
— Еще бы! Она теперь в аспирантуру поступать собирается.
— Дай тебе бог радости, сынок. Может, тебе еще одно одеяло принести?
— Нет. Вполне обойдусь и одним.
— Ну тогда спи.
— А я уже сплю.
— Если понадобится что, кликни, слышишь?
Я закрываю глаза и молчу. Бабушка уходит. И вскоре до меня доносится скрип тахты. Потом — тишина.
Мои мысли заняты Наной.
Нана.
Нана Джандиери.
Она здесь, рядышком, в каких-нибудь пяти-шести шагах. И окна и двери ее комнаты распахнуты настежь.
Интересно, спит ли она?
«Какие вы все смешныеее!» — слышу я Нанин голос.
Наверное, мы и вправду были смешные.
Но с какой нежностью произнесла она это!
Не натворил ли я чего? Помню лишь, как я, Элгуджа, Сосо и Амиран, обнявшись, плясали «перхули». А вот Жору поднять из-за стола не удалось. Вспоминается еще, как Элгуджа и Сосо, подхватив Жору, с песней направились по домам. Нет, кажется, все было чин чином.
Элене.
Как она поседела, как сдала! Я чувствую, как заливает мне щеки краска стыда.
«Какие вы все смешныеее!»
Неужели она спит?
Неужели она любит меня?
О чем она сейчас думает, если не спит, конечно?
Все окрест освещено мерцающим светом звезд. Одна-единственная лампочка мигает на приземистом электрическом столбе. А лежать нет никакой мочи. Встать бы, но малейший шорох разбудит бабушку. А спит ли она? Стариковский сон чуток, но и валяться в постели я уже не в силах. Я утыкаюсь лицом в подушку и, пытаясь заснуть, закрываю глаза. Ни о чем не думать, ни о чем. Заснуть, заснуть, заснуть.
А вокруг ни шороха. Не слышно ни собачьего лая, ни заполошного крика петухов. Но заснуть все же не удается. Я осторожно сажусь в постели. Вдали мерцает белое пятно церквушки.
А может, и не мерцает? Просто я знаю, что там должна быть белая церквушка, потому и кажется, что я ее вижу.
Гляжу в небо.
Кто знает, сколько космических частиц пронизывают пространство, наш дом, мое тело…
Что теперь делается в нашей лаборатории? Я опять ложусь и упрямо зажмуриваюсь.
Может, все, что мы пытаемся делать, — глупость? Стоит ли вообще вмешиваться в дела природы?
Видно, ночью напряжение в сети возрастает. Свет лампочки на столбе заметно усилился. Почему мне кажется неестественным свет этой жалкой лампочки, освещающий девственную природу моего села?
И так ли уж нужно взрывать динамитом горы? И вообще, нужна ли шоссейная дорога, постепенно, но неодолимо наступающая на родную деревушку?
Я теперь далеко отсюда, очень далеко. И я вижу, как вращается во мраке громадное тело нашей земли, завернутое в смертельный туман.
Я даже слышу со стон.
Нет, это не стон. Земля мычит, нет, не мычит, скрипит зубами, как несломленный мужчина во время пытки.
…Стонет земля, и я чувствую, как покалывают мне сердце тысячи электрических игл.
Я вижу, как четыре миллиарда человек терзают ее обессилевшее, утомленное, опустошенное тело. Режут, кромсают, рвут, потрошат. Сравнивают горы, сводят леса, вгрызаются в сердце. И вокруг остаются лишь траншей и развалины.
Я вижу землю с прокопченными легкими и перерезанными венами, истекающими кровью. Я вижу, как из превратившихся в сплошную рану, изъязвленных ущелий гноем вытекают отравленные реки.
Я слышу ужасающий скрежет. Потом земля покачнулась. Скрежет усилился. И вдруг оглушительный, леденящий душу треск. Земная ось переломилась надвое. Планета вздрогнула, потом резко опрокинулась. Моря и реки прорезали воздух и рухнули в черноту разверзшейся пропасти.
«Нодар», — слышу я издали знакомый голос.
«Нодар, Нодар!»
Нет, нет, это зовут не меня.
«Что с тобой, Нодар?»
Это Нана. Да, да, Нана, это ее голос окликает меня.
Я открываю глаза.
— Нодар, опомнись, это я — Нана!
Наверное, ее испугали мои бессмысленные, остекленевшие глаза.
Я окончательно прихожу в себя и улыбаюсь, жалко, через силу. Но Нана успокаивается.
— Не надо было мне столько пить.
Только сейчас я замечаю, что Нана выбежала ко мне босиком, наспех накинув одежду.
— Бабушка спит?
— Да, наверное, заснула. Иначе она услышала бы твои крики. Молчание.
Я не знаю, что сказать. И разве можно выразить словами чувства, обуревающие меня? И разве можно измерить и вычислить то состояние счастья, которое сейчас захлестнуло меня? Мне приятна заботливость Наны. Как привлекательны ее лицо, ее встревоженный и нежный взгляд! Постепенно она успокоилась, и я чувствую, как холод сводит ее тело.
— Я пойду.
— Да, да, иди, не простудись! — неискренне говорю я, страшась, что она и вправду уйдет.
Нана встает, медленно наклоняется ко мне, целует в лоб и уходит.
Скрип кровати.
Она здесь, рядышком. В каких-нибудь трех-четырех шагах. Под белоснежным одеялом пульсирует ее упругое тело.
Еще раз скрипнула кровать.
А потом тишина. Непривычная, мертвая тишина.
Может, она уснула?
Нет, не думаю.
Она еще даже не успела как следует согреться.
Интересно, о чем она думает?
Любит ли она меня?
А я? Люблю ли ее я?
Как легко было об этом думать, когда я был пьян. И как неловко сейчас, когда небо просветлело и земная твердь постепенно, но уже отчетливо отделилась от неба.
Люблю ли я ее? Не заблуждаюсь ли я? Неужели я влюблен? Неужели я еще в состоянии любить?
И опять в сердце мое вонзились тоненькие иглы.
Я закрываю глаза. Так лучше думается. И не так стыдно, когда вокруг темнота.
Если я и сегодня счастлив, если все это не кануло в небытие вместе с бурным вчерашним днем, значит, я действительно влюблен.
Эка?
Что скажет Эка?
Как она перенесет такой удар?
Я пытаюсь не думать об Эке. От стыда на лбу появилась испарина. Не я ли еще каких-нибудь полтора месяца тому назад твердил ей, что опустошен, что уже не в состоянии любить и влюбляться? И не говорила ли Эка, что стоит появиться на моем пути какой-нибудь девушке, и я тут же позабуду о своих словах?
«Не оглядывайся назад!», «Не оглядывайся назад!» — слышу я издали чей-то предупреждающий возглас.
Единственное спасение — не оглядываться назад, идти и не оглядываться.
Боже мой, разве не был я безмерно счастлив целых пять лет вместе с Экой? А потом, потом любовь выстудилась и ушла, исчезла, испарилась.
Может…
А может, и любовь к Нане испарится в один прекрасный день?
Нельзя оглядываться назад. Параллели всегда опасны. Параллели сходятся только в душе человека!
Не оглядывайся, ни в коем случае не оглядывайся!
Но…
Но можно ли отмахнуться от дней, полных счастья? Можно ли навсегда отсечь от себя и позабыть женщину, которую ты так любил, которая так любила тебя и которая подарила тебе столько счастливых мгновений? Можно ли начисто вытравить из сердца и из памяти женщину, которая придала смысл твоему существованию и оправдала твое рождение в этом грешном мире?
Нет, назад оглядываться нельзя. Единственное спасение — ни за что не оглядываться назад. Иначе… Иначе… Иначе шаг, сделанный Леваном Гзиришвили, станет неминуемым…
Эка!
Что я наделал!
И вновь скрипнула кровать. Под белоснежным одеялом заворочалось упругое тело Наны. До нее всего лишь несколько шагов… Я отчетливо слышу, как бьется Нанино сердце, как пульсирует ее тело.
И сладостное ожидание счастья захлестывает меня.
Крик петуха.
Хриплый, уверенный крик.
Я открываю глаза. Звезд на небе уже не видно. Чья-то невидимая рука стерла их и выкрасила небо в светло-голубой цвет.
Крик петуха повторился.
Это Амиранов петух. Хриплый, надсадный крик прорезает тишину.
И наш петух во весь голос вторит ему.
Перекличка петухов прокатилась по всей деревне, и на балконе появилась бабушка. Я закрываю глаза, притворяясь спящим. Она посмотрела на меня и крадучись направилась к лестнице.
А петухи не унимаются. На востоке сверкнуло солнце, и тут же раздалось глухое мычание коров.
Я осторожно встаю, боясь разбудить Нану. Быстро одеваюсь и на цыпочках иду к лестнице. Взгляд невольно скользит к окну, возле которого стоит Нанина кровать. И я вижу каштановые волосы, разметавшиеся по белоснежной подушке. Нана спит.
Я спускаюсь во двор.
Внезапно раздался взрыв динамита, и воздушная волна полоснула по рамам. И еще взрыв, потом третий, четвертый.
Грохот сначала распластался в воздухе и, чуть помедлив, хлопнулся о скалу. Это прокладывают дорогу к баритовым рудникам. На далекой скале оголился лесной склон, словно кто-то содрал с него квадратный лоскут кожи.
Во дворе под ореховым деревом я заметил колоду, присел на нее и закурил.
Желтый ленивый яд вползает в легкие.
Из хлева раздается мычание коровы. Я слышу, как бьется о стенки ведра пенистая струя молока.
Взрывы динамита сменились лязгом бульдозеров.
Из хлева показалась бабушка с беловерхим ведром в руках.
— Ты уже встал, сынок? — шепотом спрашивает она, видно боясь разбудить Нану.
— Да.
— Куда торопиться, поспал бы еще.
— Не спится.
— Голова не болит?
— Отчего бы ей болеть?
— И какое только чудовище сидит в брюхе у твоего братца? Как в бочку льет! Вино не то что человека, и квеври ломит.
Я улыбаюсь.
— Нана спит?
— Еще как!
— Не буди ее сынок, пусть отоспится.
Меня переполняет радость. Мне удивительно приятно, что бабушка с такой заботливостью говорит о Нане, печется о ее покое.
Бабушка осторожно устанавливает ведро на деревянном настиле и направляется ко мне.
— Что это ты спозаранку травишь себя этой гадостью? — говорит она и гладит меня по лицу своими сморщенными руками. И печально улыбается.
Я бросил сигарету, встал и крепко обнял бабушку за плечи.
Сердце у меня болезненно сжалось, в горле застыл комок. Я физически ощутил, что жизни в этом теле осталось не больше, чем влаги на стенках давно опустевшего кувшина. Еще немного, и она навсегда высохнет, испарится.
ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ
Москва.
Домодедовский аэропорт.
— Рейс девятьсот тридцать шесть не запаздывает? — спрашиваю я в справочном бюро.
— Нет. Прилетает по расписанию.
Успокоенный, я отхожу от справочной. Только теперь я чувствую, какой спертый воздух в зале ожидания.
Я выхожу на улицу.
Морозно. На небе ни облачка, светит солнце. Лучи его не греют, но стоять под ними все же приятно.
Смотрю на часы. Через сорок пять минут самолет из Тбилиси сядет на заснеженный аэродром. Нетерпеливое ожидание сводит мое тело. Так бывало и раньше, когда я ждал Эку. Вот и теперь с каждой минутой расстояние между мной и Наной сокращается на пятнадцать километров.
Нана летит в Москву в командировку. По счастливой случайности ее командировка совпала с моим пребыванием в Москве.
Как она будет выглядеть в зимнем одеянии?
Пока что я не видел ее даже в плаще. Перед моим отъездом в Тбилиси стояли теплые дни. А в Москве уже снег, хотя на дворе лишь октябрь. Солнечный морозный день. Градусов пять, не больше, но для нас это сильный мороз.
Я медленно направляюсь к леску по левую сторону аэропорта. Надо как-то убить время.
А до прилета самолета целых сорок минут. К этому надо добавить еще хотя бы двадцать минут, пока Нана появится в зале ожидания. Но эти двадцать минут я в расчет не беру. Главное, чтобы самолет приземлился, а там и время пролетит незаметно.
Еще тридцать семь минут…
На душе сделалось тяжело.
Эка…
Разве не так ждал я Эку?
Ведь и она встречала меня здесь?
Я энергично трясу головой, как бы стремясь стряхнуть тягостные раздумья.
Холодно.
Воздух упруг и как бы физически ощутим, во всяком случае для меня. Мороз словно бы сжал и скристаллизовал его. Я иду к лесу, разрезая своим телом холодную, кристально чистую тонкую ткань.
Еще тридцать две минуты…
Как она будет выглядеть в зимнем пальто или шубе? Не утратит ли ее стремительное тело пластики и грации? Не приземлит ли ее непривычно тяжелое одеяние?
Сердце мое переполняется нежностью.
Но капелька горечи все-таки отравляет мне настроение и смущает душу.
Эка…
Видно, Эка всегда будет стоять между нами…
Но почему?
Неужели я по-прежнему люблю Эку?
Глупости!
Просто меня мучает совесть.
Может, мне не надо было встречать Нану здесь, в этом аэропорту, чтобы не повторять состояния, уже испытанного мною в ожидании Эки? Тот же аэропорт, тот же лесок, тот же зал ожидания.
Видно, меня угнетает неразличимое сходство этих двух одинаковых ожиданий.
Лучше бы я приехал сюда с другом. Тогда у меня не возникло бы столь острого ощущения сходства.
Неудивительно, что меня мучает совесть.
Неудивительно, что так сильно угнетает меня все вокруг и внутри.
Угнетает?
Нет, просто мешает ощутить неповторимость и полновесность радости ожидания любимой женщины.
Еще двадцать пять минут…
Словно бы это произошло вчера.
Академик Леван Гзиришвили внимательно изучает пластинку, на которой запечатлен след распада доселе неизвестной и странной элементарной частицы.
Какое-то небывалое волнение овладело мной, когда я увидел на пластинке ломаный след. Сам по себе этот ломаный след не был чем-то неожиданным. При полете распад частиц обычно вызывает ломку следа. Вот частица распалась надвое, а на пластинке от точки распада идет всего лишь один след. Впрочем, и это явление давно известно и изучено: при прохождении через камеру Вильсона нейтральная частица не оставила на пластинке туманного следа, ибо не смогла создать ионного ряда.
Меня взволновало нечто другое.
Я перебрал в памяти все известные случаи. Сомневаться не приходится: кольцо, изображенное на пластинке, подтверждает существование совершенно неизвестной элементарной частицы. После долгих размышлений я пришел к выводу, что на пластинке запечатлен тяжелый нейтральный мезон, масса которого должна вдвое превосходить массу протона. Неизвестная частица, решил я, принадлежит к семейству, отличающемуся особой кратковременностью жизни, и порождается в миллион раз реже, чем даже пи-мезон.
Старый академик долго и придирчиво рассматривал пластину. Наконец он повернулся ко мне, посмотрел прямо в глаза и спокойно сказал: «Я убежден, что не сумел бы вычитать на этой пластинке и трети того, что вычитал ты». Академик отложил пластинку в сторону и еще раз внимательно посмотрел на меня. «Я не хочу, чтобы мои слова испортили тебе настроение и лишили надежды…»
Я помню, как он целиком погрузился в раздумья и несколько раз повторил про себя: «Надежда… надежда… надежда…»
Слова академика окатили меня ледяной водой. Радость моя померкла, но до конца убедить меня в том, что мои выводы слишком смелы, он так и не смог. В глубине души я был непоколебимо убежден в своей правоте.
Свои соображения я послал и в Дубну, и в Серпухов. Я знал, что подтвердить открытие доселе неизвестной элементарной частицы — дело довольно трудное, если я, конечно, верно расшифровал ее сущность. Но в одном я был убежден твердо: на пластинке запечатлена неизвестная элементарная частица. Я рисковал попасть в довольно-таки неловкое положение, окажись мои соображения далеки от истины.
И вот однажды…
Сразу же по возвращении из лаборатории я позвонил Нане. «Она на работе», — сухо отрезала какая-то женщина и повесила трубку.
Раздосадованный, я быстро сбежал по лестнице. Машина была вся в грязи. Я решил сначала заехать в институт и только потом помыть ее.
В коридоре я столкнулся с Гией.
— Нодар, на твое имя письмо из Серпухова! — вместо приветствия сказал он.
— Из Серпухова?!
Кровь прилила к вискам.
— Да, из Серпухова. Оно пришло еще позавчера, но я не стал тебе сообщать. Знал, что ты должен приехать сегодня. Я его сейчас принесу.
Письмо из Серпухова!
Подумаешь, письмо. С чего это я взял, что оно обязательно должно касаться моих соображений (я суеверно не произнес «открытия») относительно неизвестной элементарной частицы?
Может, это просто рядовое приглашение на какой-нибудь там симпозиум или совещание?
Вскоре прибежал Гия с письмом в руке.
Я едва поборол искушение броситься навстречу Гии и вырвать у него из рук вожделенный серый конверт.
Стараясь быть равнодушным, я медленно протянул руку за конвертом. Потом я неторопливо направился к своей комнате. Гия последовал за мной. Я прикрыл дверь, небрежно бросил конверт на стол и распахнул окно. Свесившись в окно, я окинул взглядом машину. Потом вразвалку подошел к столу и уселся на стул. Я не хотел, чтобы Гия заметил мое волнение. В случае, если в конверте окажется простое приглашение, Гия не должен видеть, как луч надежды погаснет в моих глазах.
Я достаю из кармана сигареты и протягиваю Гии.
— Не хочу. Я только что курил.
Я жадно затянулся.
А взгляд невольно обратился к конверту. Я на глазок прикинул его толщину, словно от этого могло что-то зависеть.
Новая затяжка.
Не докурив сигареты, я вдавил ее в пепельницу и взял письмо.
Позже я тщетно пытался восстановить в памяти, какое чувство я испытал, когда молниеносно проглотил все письмо сразу. Мне почудилось, что мощный заряд электричества пронизал мое тело, потом сердце сжалось и тут же расширилось, не в силах вместить восторг, переполнявший меня.
Я успокоился неожиданно быстро.
Я еще раз пробежал письмо глазами и молча протянул его Гии.
Потом встал, зажег сигарету, погасил спичку, бросил ее в пепельницу и подошел к окну.
— Поздравляю! — бросился мне на шею Гия. — Я сейчас же позову всех.
— Не надо. Успеется.
Мне действительно не хотелось никого видеть. Я взял письмо у Гии и еще раз внимательно прочел его от начала до конца.
Мое предположение подтвердилось. Объединенная европейская организация атомных исследований и смешанная группа советских ученых в отдельности, независимо друг от друга, провели эксперимент в Серпухове на мощном ускорителе Института физики высоких энергий. При бомбардировке протонов мезонами обе группы пользовались различными методами, но результат был получен один и тот же. Была обнаружена одна и та же частица — нейтральный мезон, масса которого полностью совпала с моими расчетами и оказалась вдвое больше массы протона. Из Серпухова сообщали также, что мои предположения относительно продолжительности жизни новой элементарной частицы согласуются с их данными — десять в минус двадцать третьей степени. Подтвердились и мои соображения о том, что вновь открытая элементарная частица порождается в миллион раз реже, нежели такая, к примеру, частица, как пи-мезон. В письме признавался мой приоритет в открытии нейтрального мезона и предлагалось назвать новую элементарную частицу «Н-мезоном».
Серпуховцы приглашали меня приехать для ознакомления с фотопластинками, снятыми и отобранными сотрудниками института.
Мое спокойствие поражало меня самого.
Гия в какой уже раз перечитал письмо. На лице его блуждала улыбка, улыбка, выражавшая искреннюю радость.
«Прилетел самолет из Тбилиси рейсом девятьсот тридцать шесть. Повторяем: прилетел самолет из Тбилиси рейсом девятьсот тридцать шесть».
— Вас двое? — спрашивает официант.
— Нас, четверо!
— Почему же четверо? — Нана не может скрыть удивления.
— Какая разница. Пусть накроет на четверых. Я не хочу, чтобы к нам кто-нибудь подсел и помешал разговору.
— Что будете пить?
— Что будем пить? — спрашиваю я Нану.
— Почему, интересно, ты спрашиваешь об этом меня? — смеется Нана.
— Ну хоть что-то ты выпьешь? Может, шампанского?
— Так и быть, пусть шампанское.
— Бутылку коньяка и бутылку шампанского.
Официант уходит.
— Неужели тебе завтра же необходимо быть в Тбилиси? — с сожалением спрашиваю я.
— Да. Вечерним рейсом.
— Как же ты успеешь все сделать?
— Что там успевать. Я почти все сделала сегодня. Завтра меня просто поставят в известность, когда мы получим бумаги и литературу. К одиннадцати я уже буду свободна.
Официант ловко подкатил к нам столик на колесах. Официанту лет двадцать, не больше. У него симпатичное доброе лицо и хорошие манеры.
— Симпатичный мальчик, правда? — по-английски спрашивает меня Нана.
— Лучше говорить по-грузински, — улыбаюсь я. — Английский он наверняка знает. Как-никак школа «Националя».
— Вот этого я и не учла. Ты прав.
— А если ты полетишь послезавтра?
— Невозможно. Послезавтра в институте защита. Мне необходимо там быть.
— Увы, а мне еще пару дней надо побыть в Серпухове.
Официант достает из серебристого ведерка бутылку шампанского и разливает вино в бокалы. Я наливаю себе коньяк.
— Будь здорова, Нана! — чокаюсь я с Наной и, не таясь, с нежностью смотрю на нее.
После возвращения из деревни Нану я не видел. Десять дней мне пришлось пробыть в горах, в лаборатории космических лучей. Потом совершенно неожиданно, не успев приехать в Тбилиси, я на следующий же день улетел в Москву. Перед отъездом я позвонил Нане, но дома ее не оказалось. Пришлось улететь, даже не сообщив ей о своей командировке. В Москву. Звонить из лаборатории было невозможно, а до райцентра — тридцать километров. Не так уж и далеко, но я просто не хотел звонить. Когда мы возвращались из деревни, я сказал Нане, что на десять дней уезжаю в лабораторию. Она и не ждала моего звонка, ибо я объяснил, что звонить оттуда нет никакой возможности. Расставаться с Наной, даже не успев с ней как следует поговорить, мне было жаль, но в глубине души я даже радовался своей отлучке. Мне просто необходимо хоть несколько дней побыть наедине с собой, чтобы разобраться в своих чувствах и думать о Нане на расстоянии.
Но для того чтобы убедиться в любви к Нане, мне оказалось вполне достаточно расстояния из Тбилиси до Мцхеты. «Незачем торопиться с выводами, — увещевал я себя. — Скороспелые заключения часто оказываются ошибочными».
Но дни шли за днями, и моя уверенность, что я люблю Нану, крепла все больше…
Я позвонил ей из Москвы и узнал, что она прилетит в командировку двадцатого октября первым рейсом.
Когда самолет коснулся бетонной дорожки, тяжелый камень свалился с моего сердца. Куда только подевалось ощущение беспомощности и пустоты! Тело обрело необычайную легкость и жажду действия. Неужели это любовь к Нане вернула мне остроту ощущений и беспричинную веселость?
А что, если любовь к Нане всего лишь минутный импульс?
Неужели наступит тяжелое похмелье, и я вновь выдохнусь и сникну?
Не встреть я Нану, вряд ли письмо из Серпухова так окрылило бы меня. Теперь все радовало и воодушевляло: Нана, как раньше Эка, поддерживала во мне жажду жизни.
Эка…
Что-то оборвалось в груди…
Ресторан постепенно заполнился людьми. Преобладали иностранцы. Необычное и торжественное окружение всегда возбуждало и волновало меня.
Я присматриваюсь к Нане. Меня интересует, не поблекла ли Нанина красота в огромном сверкающем зале, в пестроте и многолюдье? Мои страхи оказались напрасными. Более того, торжественность обстановки придала Наниной красоте особую грациозность и привлекательность.
Я убежден, что благородное и полное жизни лицо Наны привлекает внимание каждого нового посетителя.
— Пей! — уговариваю я.
— Но я уже выпила целый бокал!
— Пей еще!
— О чем ты подумал, когда я поехала с тобой в деревню?
Пауза.
Я смотрю Нане в глаза и лихорадочно соображаю, что ей ответить. Чего-чего, а такого вопроса я не ждал.
— О чем подумал? Неужели трудно догадаться, о чем я мог подумать? Ничего плохого, во всяком случае! Или я дал тебе повод думать иначе?
— Прости, — улыбается Нана.
— Прощаю! — улыбаюсь я в ответ. — Но, чур, пить до конца.
— Этот бокал я обязательно допью. Только не торопясь. Ладно? Но большего обещать не могу… Так ты хочешь знать, почему я поехала с тобой в деревню?
— Что ж, послушаем.
— Меня очень заинтересовала твоя особа.
— Но неужели…
— Я догадываюсь, что ты хочешь сказать. Наша встреча в поезде тут ни при чем. Хотя, впрочем, и она здесь повинна.
Я закуриваю.
— За несколько часов до самоубийства академика Гзиришвили ты, оказывается, был у него и разгадал его намерение.
— Откуда ты знаешь?
— Что ни говори, а наш Тбилиси все же маленький город, ничего утаить невозможно. К тому же это событие произвело сенсацию.
— Ну и как? Я удовлетворил ваше любопытство в качестве объекта для наблюдения?
— Представь себе, больше, чем я ожидала. — Нана помолчала. — Знаешь, Нодар, если бы ты тогда неправильно меня понял, я навсегда потеряла бы веру в… — Нана не закончила фразы — на глазах ее показались слезы.
Я едва сдержался, чтобы не расцеловать ее. Я хотел что-то сказать, но комок застрял в горле. Наконец я совладал с собой и взялся за ножку спасительного бокала.
Гиви Рамишвили стоял у входа и осматривал зал. Наверное, искал свободный столик. Когда он увидел меня, в глазах у него блеснула радость, и он направился прямо ко мне.
— Здравствуйте, Нодар! — обняв меня, сказал он.
Я был не настолько старше Гиви, но обратиться ко мне на «ты» он не осмелился.
— Познакомьтесь. Нана Джандиери, — поддержал я тон.
В ответ на улыбку Наны Гиви вежливо поклонился.
— Садитесь, пожалуйста, — предложил я ему стул.
— В вестибюле меня ждет друг.
— Присядьте хоть ненадолго.
Гиви сел.
— Вас ждет коллега?
— Да нет, одна девушка, мы скоро собираемся пожениться.
— А-а. Так просим вас поужинать с нами. Стол накрыт как раз на четверых!
— И вы никого не ждете?
— Никого, просто я не хотел, чтобы к нам подсаживались посторонние.
— А мы вам не помешаем?
— А может, это вам хотелось посидеть наедине?
— Что вы, что вы, напротив! Нам будет очень приятно поужинать с вами.
Гиви ушел.
— Кто это? — спросила Нана.
— Гиви Рамишвили. В университете он учился на геофизическом, на два курса позже меня.
— А где он теперь работает?
— Если не ошибаюсь, заведует отделом в Институте геофизики. Может, тебе неприятно их общество?
— Ну, отчего же!
— Не пригласить их было как-то неловко. В зале ни единого свободного места.
— Почему ты извиняешься?
Широкая дубовая дверь распахнулась, и в ней появился Гиви Рамишвили в сопровождении девушки.
Моя рука, протянутая за сигаретой, застыла в воздухе.
Тысячи тончайших иголок вонзились мне в сердце.
Эка!
Она идет неторопливо, еще не видя нас. Глаза ее, ища предназначенный им столик, скользят по незнакомым лицам.
Еще мгновение, и…
Эка оступилась. Гиви подхватил ее.
Две струи ледяного воздуха пронзили мое тело.
Потом…
Потом я ничего не помню. Лишь ночью, оставшись в полном одиночестве в своем гостиничном номере, я пытался восстановить, что случилось до того, пока Эка и Гиви подошли к нашему столику.
Нана, естественно, уловила выражение моего лица и, стремясь понять, что же произошло, обернулась в поисках причины моего изумления. Я испугался, как бы Нана не догадалась. Моя рука продолжила свой путь к сигарете, а я, собрав последние силы, привстал.
— Познакомьтесь!
— Эка! — с улыбкой кивнула Эка Нане. Потом повернулась ко мне. — Мы уже знакомы, — сказала она Гиви.
— Знакомы? — удивился Гиви.
— Да, — говорю я и чувствую, как на лбу у меня выступила испарина.
Эка собралась было сесть рядом с Наной, но помешал Гиви.
— Как-то неловко, чтобы женщины сидели по одну сторону, а мы по другую, — сказал он. — Тебе лучше сесть рядом с Нодаром.
И Эка покорно опустилась в кресло рядом со мной.
Мучительная, неестественная улыбка прилипла к моим губам.
Все уже давно уселись, и я с изумлением обнаружил, что все еще стою на ногах.
Невольно я взглянул на Нану. Неужели она обо всем догадалась? Не думаю. Во всяком случае, по выражению ее лица этого не скажешь. Она с нескрываемым восхищением и одобрением разглядывает Эку.
И Гиви ничего не заметил.
А я боюсь даже глаза поднять на Эку.
К тому же никак не удается содрать с губ грубо намалеванную жалкую улыбку.
Откуда-то издалека до слуха моего долетел шум моря. Постепенно шум этот усилился. Волны сначала едва обозначились, потом сделались выше и наконец встали на дыбы, словно горы. Я отчетливо вижу, как длинная горная цепь волн покрывается белоснежной шапкой пены.
Собравшись с силами, я всячески пытаюсь заглушить в себе яростный рев волн.
— Вы в командировке? — словно из подземелья донесся до меня приглушенный голос Гиви.
— Что вы сказали? — никак не могу понять, о чем он меня спросил.
— Вы здесь в командировке?
— Ах да, конечно. И не в Москве, а в Серпухове.
Я немного успокоился. Рокота волн уже почти не слышно. В глубине зала я заметил нашего официанта и подозвал его.
— Если вы не обидитесь, заказ я сделаю сам, — неуверенно сказал Гиви.
— Сегодня вы наши гости, и, пожалуйста, не будем больше говорить об этом.
«Наши гости».
Гиви сдается.
Наконец-то мне удалось закурить.
Ядовитый дым просачивается в легкие.
К счастью, заиграл оркестр.
«Наши гости», — повторяю я про себя и пытаюсь представить, как подействовали на Эку мои слова.
А может, никак? Может, в душе она просто посмеялась надо мной?
Чуточку осмелев, я слегка поворачиваю голову к Эке. В глаза мне бросилась необычайная бледность ее лица.
Сердце мое болезненно сжалось.
— Покурить не найдется? — спрашивает меня в туалете порядком подвыпивший мужчина.
Я шарю в карманах и только потом вспоминаю, что оставил сигареты на столе в ресторане.
Я отрицательно мотаю головой. Потом открываю кран на полную мощность и подставляю лицо под холодную струю. С каким наслаждением я смочил бы волосы, но, увы, как-то неловко. Выпил я вроде не так уж и много, но лицо горит. Я разглядываю в зеркале свое отражение и с изумлением отмечаю, как сильно вздулись у меня жилы на висках. Даже дотронуться больно.
— Покурить не найдется, а, друг? — спрашивает все тот же мужчина. Видно, он меня не узнал.
Мелодичный блюз под сурдинку.
— Может, потанцуем? — обращается к Эке Гиви и встает.
— А вы танцевать не собираетесь? — с улыбкой спрашивает Эка Нану.
— Сие от меня не зависит! — говорит Нана, незаметно показав на меня глазами.
— Мы ведь еще ни разу не танцевали с тобой, Нана. А теперь мне как-то не до танцев. Для первого раза такое настроение вряд ли подойдет. Отложим до лучших времен. Идет? — оправдываюсь я перед Наной, когда Гиви с Экой смешались с толпой танцующих.
— Как угодно, — улыбается Нана.
Я сижу спиной к оркестру и, естественно, не вижу, что там делается на танцплощадке.
Зато Нана пристально разглядывает танцующих.
Я беру в руку полную рюмку коньяка и опрокидываю ее, не сказав ни слова.
— Нодар, кто такая Эка?
Вопрос застал меня врасплох. Смешавшись, я поднял глаза на Нану, ожидая встретить взгляд, полный жгучего женского любопытства. Но Нана продолжала скучающе наблюдать за танцующими парами. Я успокоился.
— Как тебе сказать. Обыкновенная девушка, преподаватель музыки.
— Ты давно знаком с ней?
— Ну не так чтобы очень…
Пауза.
Почему Нана спрашивает меня об этом? Неужели она о чем-то догадывается? Наверное. От женщин ничего нельзя утаить. Наверняка догадалась.
Пауза.
Но о чем она могла догадаться? Допустим, что Эка когда-то даже нравилась мне? И что из того? Разве это что-нибудь значит теперь!
Я закуриваю.
И чувствую, как желтый ядовитый дым лениво щекочет мое горло.
— Какая она красавица, правда?
И опять Нанин вопрос ставит меня в тупик. Я испытующе смотрю на нее, пытаясь разгадать тайную подоплеку вопроса.
Нанино лицо совершенно невозмутимо.
— Да, она очень красивая!
Мне не нравится мой похоронный голос.
— Знаешь, она относится к тому типу женщин, которые чем дальше, тем краше. Как ты думаешь, сколько ей лет?
— ???
— Хотя бы на глазок. Как тебе кажется?
— Ну, лет двадцать семь — двадцать восемь.
— Вот и я так подумала.
Пауза.
Я наливаю в рюмку коньяку и пью залпом, но облегчения не чувствую. Ничего не могу с собой поделать. Ни улыбнуться, ни хотя бы перевести разговор на что-то другое. Только бы не молчать, только бы не давиться этим тягостным молчанием. Надо бы собраться и принять максимально беззаботный вид. Неужели Нана о чем-то догадывается? Да, но о чем она может догадаться? С Экой меня уже ничего не связывает. Ну и что из того, что мы случайно столкнулись здесь сегодня? Что из того, что настроение у меня непоправимо испорчено? Обычная неловкость, и только. Меня выбило из колеи чувство вины перед Экой. Не прошло и двух месяцев с тех пор, как мы расстались, а я уже влюбился в другую, а я уже весел и счастлив с другой. А ведь я упорно пытался убедить Эку, что я окончательно выхолощен, опустошен и не способен больше ни работать, ни влюбляться.
Но сколько бы я ни твердил себе, что все дело в неожиданной и неловкой ситуации, в которой мы все невольно оказались, чем дальше, тем меньше я верю в это.
Нет, мое нынешнее состояние вовсе не похоже на состояние человека, застигнутого на месте преступления. Совершенно иное переживание и боль отягощают мою душу…
Может, я по-прежнему люблю Эку?
Глупости.
Но что же тогда со мной происходит?
Может, все дело в зависти? Но чему я завидую и кому? Разве не должен я радоваться, что Эка наконец-то нашла свою дорогу и создаст семью? Может, чувство ревности к тому, другому, еще яснее напомнило мне о годах, полных любви и счастья?
Нет, причиной тому вовсе не зависть, не ревность, не чувство стыда, пробужденные нежданной встречей и тяжелым камнем давящие на мое сердце. Может, где-то в глубине души опять вспыхнула искорка любви к Эке?.. Невозможно!
— Четыре кофе, пожалуйста!
— Нести сразу?
— Минут через десять — пятнадцать.
— Будет сделано.
— Как вы здорово танцевали! — говорит Нана Эке.
— Неужели? — улыбается Эка.
— Вам так идет танцевать!
— Благодарю за комплимент.
На пальце у Эки я заметил кольцо, привезенное мной в подарок из Дамаска.
Я чувствую себя препаршиво, и рука опять тянется к коньяку. Я до краев наполняю свою рюмку, ибо Гивина по-прежнему не тронута.
— Выпьем! — говорю я Гиви. — Скажите что-нибудь!
— Ну что я могу сказать? Давайте выпьем за сегодняшний вечер.
Не дождавшись окончания фразы, я жадно опрокинул содержимое рюмки в рот.
Не успел Гиви выпить, как я приготовился налить по новой.
— Больше не надо пить, Нодар! — говорит в отчаянии Эка.
Я едва не онемел от испуга. Голос Эки, ее отчаянное восклицание «больше не надо» с головой выдали Эку. Такую заботу выражают, как правило, о близком человеке. Взгляд мой невольно обращается к Гиви, но он ничего не заметил. Затем я перевел взгляд на Нану. И она улыбается как ни в чем не бывало. Я вздохнул с облегчением.
Как бы не придав никакого значения Экиным словам, я неторопливо и спокойно наполнил рюмки.
На сей раз Эка промолчала. Интуитивно она угадала причину моего испуга и только теперь и сама поняла, что выдала себя.
Опять заиграл оркестр.
— Можно мне пригласить Нану? — спрашивает Гиви.
— Да, ради бога, — натянуто улыбаюсь я.
Я остаюсь с Экой наедине. Я бессмысленно смотрю в тарелку и тупо молчу. Мы сидим спиной к оркестру и танцующим. Какой-то выпивший молодой человек направился к нам, собираясь, видимо, пригласить Эку. Но, встретившись с моими бешеными глазами, он замялся и попятился от нашего стола.
Горькая улыбка заиграла на Экиных губах.
— Так ты здесь в командировке, Нодар?
— Да. Меня вызвали в Серпухов!
— Это насчет той частицы, которую ты обнаружил, да?
— Вот именно.
— Ну и как? Твоя догадка подтвердилась?
— Да, и притом дважды, двумя группами, работающими независимо друг от друга.
— И что же? Они признали твой приоритет?
— Потому меня и вызвали.
— Я тебя поздравляю, Нодар!
— Спасибо, Эка!
«Спасибо, Эка!» Неужели это сказал я? Неужели я когда-нибудь мог себе представить, что стану так говорить с Экой?
Рада ли она?
Конечно, рада. Я уловил, как искорка радости сверкнула в ее печальных глазах.
Пауза.
Не зная, как продолжить разговор, я закурил.
Я волнуюсь, чертовски волнуюсь. Впрочем, вряд ли можно назвать волнением ту тягостную тревогу, которую я сейчас переживаю.
Эка сидит рядом со мной. Я тушуюсь, словно мне стыдно своего взгляда, который нет-нет да и скользит в сторону Эки. Расстояние между нами неумолимо увеличивается.
Молчание становится невыносимым.
«Что мне сказать ей?» — лихорадочно соображаю я.
Что?
Нервы напрягаются до предела.
И Эка как воды в рот набрала. Она старается быть безразличной и с напряженным интересом рассматривает людей за соседними столиками. Если бы мы сидели лицом к танцующим, мне бы ничего не стоило сделать вид, что я рассматриваю пары. Но оборачиваться у меня просто не хватает духу. И мы нудно молчим.
— Ты давно здесь? — как и мгновением раньше, протягивает мне руку помощи Эка.
— Да, уже больше недели.
Я затягиваюсь и чувствую, как горечь обжигает гортань.
Наконец я решаюсь и беру в руку бокал с шампанским.
— Выпьем за тебя, Эка! — тихо говорю я и едва заметно, чтобы не заметили Гиви с Наной, приподнимаю бокал.
— Спасибо, Нодар.
— Я хочу, чтобы ты была счастлива! — Я воровато осушаю бокал.
Я едва не сказал Эке «вы». Неужели мы сделались так чужды друг другу? Неужели расстояние между нами так непоправимо увеличилось?
Эка ничего не сказала в ответ и только печально улыбнулась.
— Не надо больше пить, Нодар. Ты уже пьян, — словно стараясь предупредить мое новое поползновение наполнить бокалы, сказала она.
Музыка смолкла.
Я обернулся. Среди множества пар, возвращающихся к столикам, я нашел глазами Гиви и Нану. И сердечно улыбнулся, чтобы Нана невзначай не заметила горечь, которая, постепенно накапливаясь в сердце, могла отразиться на моем лице.
Гиви предупредительно подвинул Нане кресло.
— Спасибо! — сказал он, и я догадался, что благодарность адресована мне. Гиви сел и отпил кофе.
— В какой гостинице вы живете? — неожиданно спросил Гиви.
— В «Будапеште».
— Отличная гостиница. И, главное, тихая, — обернулся Гиви к Нане.
— Я живу в «Москве», — быстро ответила Нана.
— А вот мы в «России», в разных блоках, — пояснил Гиви и разлил в рюмки остатки коньяка. — Удивительная вещь, не переношу рестораны гостиниц, где живу.
— Я должна идти! — внезапно сказала Эка.
Гивина рука с бутылкой застыла в воздухе.
— Посидим еще немного!
— Нет. Завтра у меня уйма дел.
— Ну что ж, пойдем, — с явной неохотой согласился Гиви. — Большое спасибо за прекрасно проведенный вечер. — Гиви по очереди улыбнулся сначала Нане, а потом мне. — Надеюсь, завтра мы встретимся снова. Только, чур, завтра уже наш черед. Я запишу вам номер моего телефона. — Гиви поставил рюмку на стол, достал из нагрудного кармана авторучку и записал номер на бумажной салфетке. Потом протянул ручку мне. — На всякий случай запишите ваш номер.
Я не помню наизусть номера своего телефона и лезу в карман за визитной карточкой. Обмениваться телефонами глупо. Видеться с ними еще я не в состоянии. Во что бы то ни стало я постараюсь уклониться от завтрашней встречи. Но бумажную салфетку с Гивиным номером я тщательно складываю и не моргнув глазом кладу в карман.
Гиви поднял рюмку, по очереди чокнулся с каждым из нас и выпил. Я без слов последовал его примеру.
Эка быстро встала, видимо желая предупредить дальнейшее продолжение разговора.
— Всего вам доброго! — Гиви с сожалением отодвинул свое кресло и нехотя встал.
Эка ласково улыбнулась Нане, вежливо кивнула мне и направилась к выходу. Гиви поцеловал Нане руку, потом крепко пожал мою, сделал поклон и пошел вдогонку за Экой. Я стоял до тех пор, пока массивная дубовая дверь не закрылась за ними.
— Какая прекрасная женщина! — сказала Нана.
Я, словно и не слышал Наниных слов, обернулся и стал искать глазами официанта. Все, что угодно, лишь бы Нана не видела выражения моего лица.
Оркестр заиграл на полную мощность.
— Потанцуем? — спрашивает меня Нана.
Мне не до танцев, но отказываться нельзя.
Нана прижалась ко мне. Я с тоской ощутил теплоту ее гибкого тела, но былого волнения уже не возвратить.
Неужели Нана не почувствовала всего, что произошло?
Неужели она ничего не заметила? Неужели я так хорошо владел собой, что ничем не выдал своих переживаний и чувств? А Гиви Рамишвили? Неужели и он не почуял чего-то неладного?
Одна лишь Эка догадалась, что творится в моей душе. Но ведь и ей самой было несладко!
В горле застрял горький ком.
Нана…
Нана Джандиери.
Полузакрыв глаза, она самозабвенно танцует. Каштановые волосы рассыпались по ее плечам. Ее упругая грудь, туго обтянутая черным ролингстоном, высоко вздымается.
Как ей идут тяжелый серебряный браслет, крупный дагестанский перстень и массивные японские часы.
Невольно сравниваю ее с Экой. Эке не подошли бы такие экзотические украшения. Она более изысканная и нежная, более камерная, что ли.
А вот у Наны спортивный тип. Иногда она напоминает мне чистокровного английского скакуна, нетерпеливо перебирающего ногами, с ноздрями, подрагивающими от затаенной и ищущей выхода энергии… Теперь она целиком во власти ритма, и глаза ее полуприкрыты в истоме.
Неужели она ни о чем не догадывается?
Неужели мне удалось провести всех? Но у женщин есть шестое чувство, которое редко их подводит. Может, она просто делает вид, что ничего не заметила?
Нана Джандиери…
По типу ей больше подошли бы рок или шейк, а не этот плавный блюз.
Представляю, как засверкают ее глаза при сумасшедшем ритме, как блеснут ее крупные белые зубы, как страстно дрогнут ее полные губы, какими энергичными и четкими сделаются движения ее сильного тела!
Неужели она действительно ни о чем не догадалась?
— Какой снег! — кутаясь в шубу, говорит Нана. — Хочешь, немножко прогуляемся?
Она берет меня под руку, и мы не спеша идем по улице Горького.
Уплотнившийся морозный воздух, покалывая, обжигает мне лицо.
Мы согласно молчим.
Снег приятно поскрипывает под нашими ногами.
Как счастлив я был еще каких-нибудь три часа тому назад! А теперь я отчетливо ощущал, как мое окаменевшее сердце подернулось толстой ледяной коркой.
Мне вдруг страстно захотелось остаться одному, как-то разобраться в себе и в перипетиях сегодняшнего вечера, все основательно взвесить…
«Взвесить?» Но что взвешивать, когда все уже давным-давно измерено и отрезано! Ведь это я сам решил навсегда расстаться с Экой. Так почему же сегодня все перевернулось и пошло вкривь и вкось? Отчего у меня так потяжелело сердце! Куда подевалось счастливое возбуждение, которым я был переполнен до краев?
Может, на меня подействовало чувство вины, которое я испытал по отношению к трем людям сразу — к Нане, к Эке и Гиви?
Нет, нет и еще раз нет!
Мною двигали совершенно другие чувства, нечто другое причинило мне невыносимую боль. Но что?
Идет снег.
Скрип снега под ногами преследует меня как наваждение.
— Мне холодно. Пойдем назад! — говорит Нана.
У входа в гостиницу мы долго стряхивали снег, облепивший одежду и шапки. Теплая струя воздуха ударила в наши замерзшие лица.
— Когда зайти за тобой? — спрашиваю я Нану.
— Когда? — переспрашивает Нана.
— Ну да. Завтра…
Молчание.
Я закуриваю.
— Не надо за мной заходить ни завтра и вообще никогда, Нодар!
Зигзаг молнии пробежал по моему телу.
— Нана…
— Прошу тебя, не говори мне ничего! Все и без того ясно. Разговоры тут не помогут…
И опять молчание.
Потом Нана печально улыбнулась.
— Ты хороший парень, Нодар, очень хороший. Я рада, что не ошиблась в тебе. Рада, что такие, как ты, все еще существуют на свете… Будь счастлив! Прощай!
Нана повернулась и ушла.
Не сводя глаз с удаляющейся Наны, я как истукан застыл на месте. Дверь лифта захлопнулась. Нана даже не обернулась.
Почему я не побежал за ней? Почему не догнал, не схватил за руку, почему не объяснил, что лишь одну ее и люблю я на целом свете?
Я прямо в одежде лежу в постели лицом к стене. Рядом с кроватью я поставил стул с пепельницей, коробкой сигарет и зажигалкой. Не помню, как я проделал все это. Не помню и того, как добрался до гостиницы. Смутно вспоминается лишь, что я шел пешком и что у Малого театра какой-то мужчина попросил у меня закурить.
Интересно, сколько времени прошло с того мгновения, как я расстался с Наной? Часы у меня по-прежнему на руке, но свет зажигать не хочется. Стоит только ему зажечься, и в комнате нас сразу станет двое — я и я. В минуты переживаний мой безжалостный двойник усугубляет мое и без того тяжелое состояние.
Да, лучше лежать в темноте, чтобы не видеть собственного тела, в отчаянии распятого на постели.
Комната едва освещена светом с улицы, проникающим в окно.
Я поворачиваюсь лицом к окну.
Нехотя закуриваю.
Который все-таки час?
Я глубоко затягиваюсь.
Желтый шершавый дым царапает стенки легких.
Теперь, наверное, не меньше половины второго. А может, и больше. На улице тишина, нарушаемая шумом редких автомашин.
Я долго шарю рукой по стене и наконец зажигаю бра. Свет резанул меня по глазам. И сразу исчез мир, в котором я обретался до самой последней минуты.
Десять минут четвертого.
Я вновь гашу свет.
Как могло пройти столько времени?
Поразительно!
И ничего-то вроде я не надумал, точнее, ничего не взвесил и не решил. Стайки мыслей легко вспархивают и уничтожают друг друга, совсем как частицы и античастицы.
Конечно же Нана обо всем догадалась, догадалась с того самого мгновения, как при виде Эки у меня окаменело лицо. Как же я не понял этого? Как же я поверил, что Нана не сумела вычитать историю моей любви к Эке по моим потерянным глазам?
Целый день я избегал ходить по улицам, где, бывало, не раз прогуливался с Экой. Даже память о счастливых и волнующих днях, проведенных здесь вместе с Экой, я усиленно старался заглушить и подавить в себе… Но ничего не поделаешь, волей-неволей мы с Наной то и дело оказывались то на улице Горького, то на Манежной площади, то в Столешниковом переулке… А Эка постоянно оказывалась между нами. И я ничего не мог поделать с этим — память утишить никак не удавалось.
Я нарочно избрал «Националь», где ни разу не бывал вдвоем с Экой, и на тебе, надо же такому случиться…
Эка.
И опять я шарю по стулу в поисках сигарет.
Да, я всячески избегал ресторанов, где все еще мог встать призрак нашей с Экой любви, где мы сидели с Экой, весело чокались бокалами с бодрящим вином, где мы танцевали, тесно прижавшись друг к другу, и я целовал нежные руки Эки, ее милые, родные глаза, светящиеся любовью ко мне, ее легкие волосы, прикосновение которых к моему лицу рождало в душе сладостное чувство восторга. Я чувствовал, как дрожит и дышит в моих руках ее тело, и нежность захлестывала все мое существо. И как я мечтал тогда остаться наедине со своей любимой…
И вот живая, во плоти Эка явилась моим глазам там, где я меньше всего ждал ее встретить, где мы никогда раньше не бывали вместе.
Чем это было? Зна́ком судьбы? Или просто случайностью, которая часто бывает сильнее судьбы?
Может, все же меня подавило чувство стыда, что Эка застала меня в ресторане с Наной, что все мои разглагольствования, которыми я заморочил Эке голову, оказались низкой ложью?
Нет, чувство стыда не могло так подавить и смять меня.
Может, я по-прежнему люблю Эку?
Я крепко смыкаю веки и затягиваюсь.
Горький запах паленого фильтра напоминает мне, что сигарета докурена.
Нет, нет, я так не думаю!
Но почему же тогда я не догнал Нану? Почему не остановил ее, почему не поклялся ей в вечной любви? Какая сила сковала меня? Может, как раз то второе я, которое сидит во мне, принимает решения и часто действует и думает наперекор мне.
Неужели я по-прежнему люблю Эку?
А может, это была остаточная реакция любви к Эке, все еще теплившаяся в моем мозгу и сердце и ждавшая своего часа, чтобы выплеснуться мощно и будоражаще.
Но если это так, то почему я не почувствовал облегчения, разрядки, почему не спал с души моей давящий тяжелый камень?
Все это потому, что я люблю Эку, люблю действительно и неотменимо!
И все остальные рассуждения — лишь жалкая потуга преодолеть эту любовь.
Я люблю Эку, лишь Эку, больше никого!
Иначе почему я не остановил Нану? Почему?
Почему? Почему? Почему?
Какая сила удержала меня на месте, связала меня по рукам и ногам?
Как это я не почувствовал, что Нана обо всем догадалась. Но как здорово она себя держала, даже бровью не повела.
Неужели на нее совершенно не подействовало появление Эки и возникшая вслед за этим напряженность?
Сила воли, чувство собственного достоинства не позволили ей проявить свои истинные чувства.
А может, просто Нана еще недостаточно сильно любит меня и неожиданный удар не смог выбить ее из колеи?
А рука опять тянется к сигарете. Но коробка пуста, безнадежно пуста. В сердцах я грубо смял коробок и бросил его на стул.
Эка…
Словно это произошло сейчас, в эту минуту… Я почувствовал, как расплавились наши тела и как мы проникли друг в друга.
В моей крови властно зазвучала горячая Экина кровь, в моем теле мощно и призывно пронесся электрический заряд, перелившийся в него из нежного Экиного тела…
Эка…
Только Эка, и никто больше.
Я ложусь ничком, стремясь забыться, зарыться лицом в подушку, чтобы не ощущать тяжести собственного тела и терпкой горечи собственных мыслей, отовсюду лезущих ко мне и своими громкими возгласами стремящихся заглушить все остальные попытки подать голос.
И вновь я ощутил на лице струю горячего воздуха.
Откуда я помню этот сухой, раскаленный воздух?
Я открываю глаза. Куда ни кинь взгляд, повсюду простирается бескрайняя пустыня. И лишь теперь я вспоминаю, что некогда уже бывал здесь, на этом самом месте. Вокруг ни души. На раскаленном песке разлеглась смерть. И лишь посреди пустыни движется время. Я отчетливо вижу, как лениво и туманно тянется оно.
Мертвая тишина, ни шороха, ни звука.
А время идет, идет себе медленно, упрямо и твердо. И я не могу оторвать глаз от того, как по-драконьи тащит оно свое громоздкое серое туловище. Тащится и тащится, пропадая где-то далеко в горах, там, за горизонтом. Впрочем, откуда тут взяться горам, когда вокруг бесконечная песчаная пустыня? Да, время идет и идет, и нет у него ни конца ни края. Лениво переваливается его круглое серое туловище.
Внезапно мной овладевает страстное желание коснуться времени рукой, но я не смею этого сделать.
Наконец я все же решаюсь и осторожно тяну к нему руку. И вздрагиваю. У меня такое ощущение, что рука моя погрузилась в облако раскаленного пара.
Сердце мое учащенно забилось. Нет, я не ошибаюсь. Отчетливо вижу людей, погруженных во время. Они быстрыми шагами идут вперед. Скачут всадники в военном снаряжении. За ними тянутся повозки с женщинами и детьми. И движутся они бесконечно. Столетие сменяется столетием.
Панический страх овладевает мной. Где я? И где мое столетие?
«Ты теперь в другом времени-пространстве», — слышу я таинственный голос.
Меня прошибает холодный пот.
Я оглядываюсь по сторонам. По-прежнему ни души вокруг. Я опять смотрю на время, а оно все так же тащит свое громоздкое серое тело.
Я стараюсь вновь заглянуть в его парообразную массу. И слышу шипение. Глаз отчетливо различает до зубов вооруженных людей. Это уже другое столетие проходит передо мной.
Так скоро?
От страха и изумления волосы на голове встают дыбом. Но тут же я вспоминаю, что нахожусь в другом времени-пространстве, и немного успокаиваюсь. Потом мною вновь овладевает отчаяние. Почему это я в другом времени-пространстве?
А может, я вовсе и не в другом времени-пространстве? Может, какая-то сила вообще вытолкнула меня из времени и пространства? Липкий страх закрадывается в душу.
Внезапно издалека до слуха моего доносится какой-то гул.
Что бы это могло быть?
Я внимательно оглядываюсь вокруг. Ничего не видно. Но гул все приближается и нарастает.
И вновь я в страхе озираюсь по сторонам. И вновь ничего не видят мои глаза. А гул все усиливается, словно мотор надрывается под самым ухом.
Я в воздушном корабле. Спокойствие овладевает мной. Все, что я видел до сих пор, кажется мне дурным сном. А в воздушном корабле теперь мое столетие, мое время-пространство заключается между его овальных стен. Я даже вижу знакомые лица. Вот Гия, Дато, Мамука Торадзе. А вот и Эка!
Но что случилось? Почему они не здороваются со мной? Неужели они не узнали меня? Неужели Эка намеренно отводит от меня глаза? Нет, просто она не узнала меня. Неужели мы сделались так чужды друг другу! Я несколько раз прошел совсем близко к ней, пристально заглянул в ее глаза, но она так и не узнала меня. Неожиданно и мной овладевает такое чувство, что передо мной вовсе не Эка, а некто чужой.
А корабль летит.
Печаль зажала меня в свои тиски. В таком огромном корабле нет ни единой души, которой я мог бы поведать свою печаль.
А вот и мои братья. Но почему Резо так старательно прячет глаза, неужели и он не признал меня? Неужели я так сильно изменился? А Резо уже исчез, испарился где-то.
Не видно уже ни Гии, ни Дато. Неужели эта женщина с русыми волосами и есть Эка? Нет, это не Эка! Она о чем-то спрашивает, и я покорно отвечаю. Но о чем она спрашивает и что я ей отвечаю? Нет, нет, это не Эка!
Я в отчаянии кидаюсь от одной стенки корабля к другой. Потом выглядываю в иллюминатор. Вокруг корабля — бесконечное пространство. А часы нашего времени-пространства, закрепленные на стене рубки штурмана, непрерывно тикают. Минуло уже тридцать пять лет с тех пор, как я заключен в этот корабль, целых тридцать пять лет я следую неумолимому течению этого времени-пространства. Я задыхаюсь. Корабль мнится мне казематом, за стенами которого открытое, вольное пространство. Я в исступлении бросаюсь на стены, ища выхода. Но все тщетно — стены прочны и герметичны. Я в бешенстве молочу кулаками по иллюминаторам, стремясь сокрушить их, чтобы вырваться наружу, уклониться от бесцельного бега времени.
Но усилия мои ни к чему не приводят.
А корабельные часы оглушительно и безжалостно отсчитывают мгновения, корабль несется, вспарывая плотный воздух.
Внезапно я заметил в стене крошечную щель, не больше булавочной головки. Надежда вновь вернулась ко мне. Может, хотя бы таким путем смогу я уйти отсюда, высвободиться из уз времени-пространства, заключенного внутри корабля?!
Но радость моя оказалась преждевременной. В эту крошечную щель не протиснуться даже волосу, не говоря уже о другом.
Отчаяние обрушилось на меня и, словно обвал, понесло меня в своем вихревом потоке.
Неожиданно сознание мое прояснилось. Я понял, что эта щель предназначена для душ, покидающих корабль. Решение мое бесповоротно: пусть тело мое навсегда останется в корабле, зато душа легко проскользнет в щель, покинет все времена-пространства и очутится в мире вне времени и пространства, где не слышно этого взрывающего перепонки монотонного тиканья часов.
Я просыпаюсь от ощущения холода.
Медленно открываю глаза.
И не сразу понимаю, где нахожусь.
Я в одежде лежу на постели и протираю глаза.
Наконец вырисовываются знакомые контуры гостиничного номера…
Постепенно я прихожу в себя.
В окне серый рассвет. Свет лампионов на улице померк под натиском нового дня.
Комната затуманена удушающим табачным дымом. Я задыхаюсь. Сердце бьется едва слышно, с перебоями.
Я с трудом поднимаюсь с постели и тащусь к окну.
Идет снег.
Красивые крупные снежинки весело и беспечно порхают в воздухе.
Я распахиваю окно настежь. Тугой, холодный воздух стремительно врывается в комнату так, словно вода прорвала постылую плотину. И все вокруг погружается в чистый, покалывающий голубой воздух.
Легкие вздохнули с облегчением, кровь веселее ринулась по жилам и стремительно обежала мое тело. Затуманенное сознание прояснилось.
Ночной кошмар исчез, растворился, оставив в душе лишь неясное чувство легкой горечи. Безотчетная радость переполнила меня, тело сделалось невесомым, как снежинки за окном.
А на улице снежит.
Снежит не переставая.
Перевод У. Рижинашвили.
Примечания
1
Сололаки — район в Тбилиси.
(обратно)2
Батоно — вежливая форма обращения.
(обратно)
Комментарии к книге «Год активного солнца», Гурам Иванович Панджикидзе
Всего 0 комментариев