Умид. Сын литейщика
УМИД
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
Глава первая ИСТОМА
Июль был на исходе. Ташкент душной полой халата накрыла жара. Вступил в свои права саратан — самая знойная пора лета. Это был особый саратан, какого люди давно не видывали: даже те, кого обычно не пугал полуденный зной, нынче задыхались, точно рыбы, выплеснутые волной на раскаленный песок. Хорошо было лишь тем, кто проявил прозорливость и заблаговременно укатил в Хумсан, или Бричмуллу, или Сукок, или в какое-нибудь другое подгорное селение, овеваемое ветром, что дует с вершин, покрытых снегом.
К концу дня от стен домов пышет жаром, как от тандыра. Особенно трудно жилось в эти несколько дней тучным людям. Встречая на улице этих несчастных, нельзя было им не посочувствовать, так тяжело им дышалось. Они то и дело вытирали взмокшим платком покрасневшее лицо, с которого ручьями сбегает пот. Они не знали, куда спрятаться от всегда щедрого в этих краях солнца, которое сейчас явно переусердствовало. Да и не только они, большинство людей, позабыв, с каким нетерпением в зимнюю пору они ожидали летних солнечных дней, кисло приговаривали: «Жара — это просто адское наваждение, холод по сравнению с ней — райское блаженство…»
Старики вспоминали, что этакая жарища была здесь лет тридцать тому назад. Тогда тоже, как и теперь, город уподобился сковородке, поставленной на уголья.
Люди в поисках прохлады спешили в скверы, парки, окрестные сады. А солнце, как разбаловавшееся дитя, смеясь, взирало на них с зенита, то касаясь рукавом верхушек деревьев, обжигая листья, то притрагиваясь к нивам, иссушая травы. А асфальтированные дорожки в аллеях сделались мягкими, как воск. Девушки ступали по ним осторожно, боясь, как бы не увязли каблучки.
На остановках трамваев, троллейбусов или автобусов люди, уподобясь ласточкам, сидящим рядышком на телеграфных проводах, становились гуськом в узкой тени единственного столба с прикрепленной табличкой расписания движения общественного транспорта.
Это наш клокочущий, горячий, как кипяток, неуемный саратан! Многим он приносит хлопоты, обжигающий ноздри, красящий в шоколадный цвет людей саратан!..
Чтобы успеть справиться с делами по холодку, люди спозаранку отправлялись на базар и по магазинам. Но иногда жара наваливалась с восходом солнца. Едва начинало припекать, как берега больших и малых арыков облепляла детвора. Пожалуй, одним им нипочем саратан. Они рады безмерно жаре, пышущей сверху, и прохладе, исходящей от воды. На счастье ребятни, у нас много арыков, покрывающих город голубой сеткой.
Еще рады саратану зарумянившиеся персики, покрытые тонким бархатистым пушком, золотистые ягоды джиды, чернильно-черные сливы, отяготившие ветви, что вываливаются через глинобитные дувалы, нависая над улицей, словно дворики не умещают в себе разросшегося сада. Эти дары природы с удовольствием нежатся в горячих солнечных лучах, благодаря их за щедрость и доброту.
А на окраине города, на одной из таких безлюдных улочек, сидела посреди дороги старая женщина. Она загребала руками пыль, наваливая ее, горячую и мягкую, себе на ноги. Призвав к себе на помощь саратан, она лечила больные суставы. Женщина давно ожидала саратан и теперь радовалась его неистовству. А саратан, будто бы отвечая взаимностью, вбирал в себя ее хворь, принося душе больной умиротворение.
Там, где заканчивался город, начинались хлопковые поля, похожие на бекасам в зеленую полоску, из которого шьют халаты. Хлопчатник высеян ровными рядами, словно по линейке, и, когда подолгу смотришь на такое поле, начинает рябить в глазах. Отсюда можно окинуть взглядом далеко вокруг нашу щедрую землю, вместившую плодородные пашни, изобильные сады, дарящие людям радость виноградники. Если земной шар сравнить с яблоком, то его румяная сторона — славный край узбеков.
Саратан приносит отраду напоенной влагой земле. Дехкане ждали саратан, они знали, что он придет, и постарались, чтобы поля вдоволь напились воды, прибежавшей издалека, с гор, и встретили саратан как давнишнего доброго друга. И он, как желанный гость, не торопится уходить. Парит розовым маревом над полями, лелеет коробочки хлопка, торопит их раскрыться, лопнуть, точно зерна жареной кукурузы, распустив шелковистые белые волокна. С рассвета дотемна трудится саратан вместе с не знающими в эту пору устали дехканами, словно понимая, как он им необходим.
Поля доступны ветерку. Здесь на его пути не встают раскаленные стены высоченных домов и ему нет надобности блуждать, теряя силу, среди пахнущих бензином и машинным маслом улиц. Играя, он треплет кудрявую листву на шелковицах, прячется на миг, влетев в ивовую рощу, и, неожиданно выпорхнув оттуда, холодит горячие лица колхозников, выпалывающих на поле сорняки, балуясь залетает за пазуху, теребит подолы женщин…
…Старуха смела с колен пыль и, опершись о землю руками, поднялась на ноги, кряхтя и постанывая. Потихоньку направилась к дому, сознавая с удивлением, что ноги теперь окрепли и ступают увереннее. Нашептывая молитву, благодарила саратан. Просила его помочь и ее сыну, который в Фергане работает большим начальником и все время озабочен выполнением плана по сдаче хлопка. Она знала, что если лето выдалось хорошее, жаркое, то хлопчатник в поле быстрее вытянется в рост и не будет знать болезней. Значит, у сына не будет неприятностей, убавится забот и он сможет почаще навещать свою постаревшую матушку.
«Да… человек стареет, а земля нет. Земля не знает старости. И слава богу. Пусть наши правнуки и праправнуки увидят ее такой, какой наши глаза видят…» Что и говорить, солнце рассылает лучи равномерно, но не всюду могут проникнуть его работящие посланцы. Земля не ровна. На ней имеются и горы, и расщелины, и холмы, и впадины. Там, куда не дотянуться солнцу, царствует тень. Воздух там и в пору саратана влажный и душный, а зима злющая-презлющая.
На окраине города, в той стороне, где заходит солнце, еще есть немало старых кварталов, доступных как саратану, так и зимним ветрам. Улочки между сгрудившимися приземистыми домами узкие, изломанные вкось и вкривь, по ним может проехать лишь арба с впряженным осликом. Глиняные дувалы, расчленившие махаллю на дворики, пообвалились от времени. А узкие калитки, выходящие на пыльную улочку, украшенные едва приметным теперь резным орнаментом, растрескались и наполняли махаллю поскрипываньем и позвякиваньем цепочек. Они сработаны, видать, еще во времена царствования Дакки Юнуса — покровителя устозов[1] — резчиков по дереву — и когда-то могли восхитить взор прохожего своими деревянными кружевами.
Здесь в крошечном, словно игрушечном, дворике жил Умид. Он занимал балахану — небольшую надстройку с террасой над воротами. Всяк входящий в этот двор видит накрепко прибитую неведомо кем к порогу калитки железную подкову, которая должна приносить хозяевам счастье. Под балаханой полутемный проход во двор, в глубине которого вьются по жердочкам две виноградных лозы. Высокие дома соседей словно бы кичливо отвернулись от этой давно не ремонтированной лачужки, будто выказывали презрение к ней, и, лишь смилостивившись, пропускали на ее долю чуточку света.
Балахана состояла из небольшой комнаты и прихожей. К террасе приставлена лестница, ведущая вниз. Несколько ступенек из нее выпали, а остальные настолько обветшали, что ступать на них было небезопасно. Видимо, эта балахана предназначалась в свое время для хранения сена и клевера. А в годы войны ее приспособили под жилье, здесь жили эвакуированные. Когда прогнали фашистов, люди уехали к себе на родину. Трудно сказать, белил ли кто-нибудь с тех пор стены этой балаханы, красил ли двери и рамы.
Потрескавшиеся в нескольких местах и давно не мытые стекла скреплены пожелтевшими от солнца полосками газетной бумаги.
В этой-то балахане, которая начинала раскачиваться, стоило пройтись по ней недостаточно осторожно, и жил герой нашего романа Умид. Как ни казалась его обитель мало приспособленной к нормальной жизни, он даже в свободное время редко покидал ее.
На электрической плитке у него постоянно стоял чайник, и очень часто вместо обеда он довольствовался чаем и завалявшимся где-нибудь в нише куском зачерствевшей лепешки. Поэтому обитатели махалли редко видели его в чайхане. Даже в собраниях махаллинцев или спорах по тому или иному поводу, которые чаще всего проходили здесь же, в чайхане, он принимал участие чрезвычайно редко. Должно быть, из-за этого знакомые считали Умида нелюдимом, а некоторые попросту сторонились его.
Когда Умид заходил к себе во двор и когда выходил со двора, видела только одна Чотир-хола[2], прозванная так за то, что когда-то перенесла оспу и все лицо ее усыпали рябинки. В первое время Умид, когда поселился здесь, недолюбливал эту некрасивую старуху, постоянно сидевшую возле своей калитки на низенькой скамеечке. «Неужели ей больше нечем заняться, кроме как пялить глаза на всех, кто пройдет мимо? — думал он с неудовольствием. — Когда ни приди, она все сидит и внимательно смотрит на тебя поверх очков, сползших на самый кончик носа».
Позже Умид просто привык к присутствию Чотир-хола, и, если случалось, что ее не оказывалось на месте, ему казалось даже, будто уже что-то не так, чего-то не хватает, и он даже испытывал некоторое беспокойство о здоровье старушки, живущей напротив, через улочку, — одиноко, как и он.
И когда она снова оказывалась на своем всегдашнем месте, он подходил и, не скрывая радости, что снова ее видит, справлялся о ее здоровье. Тронутая вниманием старушка длинно, многословно молилась за него и, проведя по лицу сморщенными коричневыми руками, желала Умиду всяческих благ в жизни: «Станьте муллой или хотя бы образованным человеком, сын мой, пусть ваши тело и душа пребывают в вечном здравии, пусть аллах вам ниспошлет преуспеяние…»
Однажды Чотир-хола зашла к Умиду, Наверно, сам Джебраил — ангел добра — помог ей подняться в его балахану. Она попросила Умида написать письмо какому-то ее дальнему родственнику. Увидев книги, лежавшие в беспорядке на столе и сложенные на полках, вделанных в нишу, она с удивлением спросила: «Неужели вы все это прочитали, сынок?» Получив утвердительный ответ, она страшно удивилась.
Как-то Умид по просьбе Чотир-хола написал от ее имени заявление в райсобес. После того минул, может, месяц — Умид даже позабыл об этом, — женщина без стука отворила дверь и ступила в комнату со словами: «Ваша рука оказалась легкой, сынок, — мне принесла удачу. Отведайте-ка плова вашей соседки. И не обессудьте, больше нечем мне вас отблагодарить» — и поставила перед ним на стол касу дымящегося душистого плова, поверх которого были положены кусочки казы — колбасы из конины — и дольки айвы. Умид, смутившись, поблагодарил ее, но отказаться не посмел и принялся за еду. Он давно не пробовал такого вкусного блюда, приготовленного дома. Студенческой стипендии ему хватало лишь на дешевые обеды в столовых.
Чотир-хола села на курпачу, постланную на полу подле стенки, и, подобрав под себя ноги, одернула подол. Она давно уже знала, что Умид — парень замкнутый, неразговорчивый. К тому же своей трескотней не хотела отвлекать его от еды. Однако пересилило в ней желание разузнать все до мельчайших подробностей о своем соседе — откуда он родом, кто его родители и почему он поселился один в этом брошенном хозяевами пустом доме. Она попробовала заговорить с ним об этом, но Умид отвечал неохотно и односложно, и разговора, какого она ждала, у них не получилось. Она покашляла в ладошку, посидела еще минутку для приличия и, попрощавшись, ушла.
Однако что-то все больше и больше привлекало Умида к этой старушке. Он обращался к ней, называя ее хола, тетушкой. Ему было известно, что все в махалле от мала до велика зовут ее Чотир-хола, но ему не хотелось упирать на слово Чотир — «рябая», как-то неловко было, и он стал называть ее просто — хола. Хотя сама старушка к своему прозвищу давным-давно привыкла. Привыкли к нему и махаллинцы, и если где-нибудь заходил разговор о Рябой тетушке, то едва ли сыскивался человек, не понимавший, о ком идет речь.
А когда-то в молодости эту добрую женщину звали Фаридахон. Таким прекрасным именем ее нарекли родители этак лет шестьдесят пять назад. Сейчас, глядя на ее побитое оспой лицо, заостренный, слегка горбатый нос, на толстые обветренные губы и вспомнив ее настоящее имя — Фаридахон, означающее «прекрасная пери», нельзя было не улыбнуться. Бог обделил бедную тетушку, когда раздавал женщинам красоту. Да и мало кто знал ее настоящее имя. Поди, никого из ее близких не осталось, тех, что помнили ее с молодости. Один лишь паспорт, медленно тлея на дне сундука, хранил в себе ее девичье имя.
До недавнего времени одна-единственная старушка из соседней махалли, Чопан-ата, подружка молодости, приходила к ней изредка, с трудом неся на распухших ногах тяжелое, рыхлое тело. Она, взявшись рукой за косяк, неуклюже переступала через порог калитки и обращалась к хозяйке со словами: «Подружка моя Фаридахон, жива ли ты?..»
А нынешней весной и той старушки не стало.
Покойный муж Чотир-хола считался знатным кузнецом в округе. Он снискал себе славу среди дехкан, мастеря для них прочные и острые серпы, топоры, кетмени. Всяк знал, что если вещь сделана его руками, то она будет долговечной и удобной в работе. Он обучил кузнечному ремеслу и двух своих сыновей, Абдувасида и Абдувахида. Понятливые были парни, схватывали на лету все и, кто знает, может, тоже сделались бы славными мастерами, не будь проклятой войны. Оба они один за другим ушли на фронт. И вскоре пришло «черное письмо», принесшее весть о гибели старшего сына, Абдувасида. Слег от горя муж Чотир-хола. И не долго протянул. Помер. И сама тетушка будто бы сгорела в горе и печали, в головешку превратилась, почернела, как уголь. Едва в ней жизнь теплилась. Ожиданием писем от младшего сына жила. Но Абдувахид будто в воду канул. Не вернулся домой Абдувахид. И вестей от него никаких…
Чотир-хола как-то сказала Умиду, что он очень уж лицом похож на ее младшего сына. Такой же смуглый, с такими же мечтательными грустными глазами, окаймленными пушистыми, как у девушки, ресницами. И даже такой же неразговорчивый, как Абдувахид…
Поэтому, попривыкнув к Умиду, она зачастила к нему. Бывает, придет и, застав его сидящим за работой, боясь помешать своим присутствием, садится тихонько на курпачу и подолгу молча наблюдает, как он переворачивает страницы книги, углубившись в чтение, что-то помечает карандашом, записывает в тетради. Вначале он чувствовал себя неловко, когда старушка усаживалась вот так и начинала рассматривать его. Потом привык. Более того, ему становилось приятно, если в доме присутствовал кроме него живой человек.
Когда Умид ненадолго вставал из-за стола, чтобы передохнуть, старушка принималась рассказывать ему, как жила все эти годы. Когда одна осталась…
После смерти мужа такие тяготы свалились на ее плечи, что трудно пересказать. Спасибо коровушке, она спасла ее от унижения пойти с сумой по миру. Держа за веревку, день-деньской пасла свою буренку у обочин дорог, по бережкам арыков, где трава посочнее. И разговаривала с ней, ровно с человеком, и ласкала и холила. И та в знак благодарности отдавала ей свое молоко. На жизнь хватало. Еще и для продажи оставалось. На вырученные деньги хлебца покупала. Так и перебивалась. А из коровьего помета кизяки лепила. Когда запуржит, бывало, на улице, те кизяки горели в очаге не хуже дров. Выходит, коровушка и кормила и обогревала…
В ту пору во дворе у Чотир-хола росла огромная шелковица. Ее ягоды, поспевая, становились сладкими, как мед. Тетушка наполняла большой эмалированный таз шелковицей и выносила на гузар[3] продавать. Охотников полакомиться сладкой ягодой находилось немало.
Спустя несколько лет шелковица засохла. Стояла посередь двора, заломив оголенные ветви к небу, будто вымаливала у солнца пощады. В одну из холодных зим ее изрубили на дрова. Но тогда Чотир-хола не убивалась так сильно (все-таки дерево есть дерево), как в тот день, когда во двор к ней пришли строгие люди и сказали: «Ликвидируйте корову. Есть постановление, чтобы не держали частный скот…» Старуха онемела от этой новости. Как может она отречься от коровы, что спасла ее в суровую годину? Нет, не могла она согласиться с теми людьми. Не свела она свою буренку на базар.
Но однажды пришел мясник и, швырнув ей деньги, увел буренку со двора. До сих пор сердце кровью обливается, когда Чотир-хола вспоминает, как ее буренка обернулась на нее и жалобно, с укором промычала: «Мм-у-у-у…» Старушка обессиленно опустилась на землю и запричитала, орошая ее горючими слезами…
* * *
В один из погожих дней Умид, истомившись в одиночестве, захлопнул прочитанную наконец книгу и решил выйти прогуляться. Наскоро соскоблил безопасной бритвой щетину с лица, надел шелковую с вышитым воротом украинскую рубашку, бежевые чесучовые брюки и подобранные специально к ним белые брезентовые туфли. Эта экипировка была приобретена им два года назад на деньги, заработанные в хлопкоуборочную страду, в те счастливые, веселые времена, когда их возили в подшефный колхоз собирать хлопок.
Умид не спешил. У него не было срочного дела, чтобы спешить. Вдоволь натрудившись, он теперь хотел просто бесцельно побродить по ташкентским улицам. Может, удастся зайти в институт, куда теперь он бог знает когда найдет время заглянуть. Закончив сельскохозяйственный институт, Умид думал, что распрощался с ним навсегда. А оказывается, нет. Его часто манит в прохладные и тихие в пору летних каникул коридоры. Хотелось зайти в ставшую уже родной аудиторию и посидеть на том самом месте, где сидел все эти пять с половиной лет, обратиться мысленно к минувшим годам: вспомнить, как жил прежде, до поступления в институт, как после долгих раздумий твердо решил подать заявление в сельскохозяйственный…
Общежитие рядом с институтом, через улицу. Конечно, и там он вряд ли найдет кого-нибудь из приятелей: скорее всего, успели все разъехаться. Тогда оттуда он поедет к Хатаму. Если застанет его дома, вечером они, может, сходят на озеро, возьмут на часок лодку покататься.
Колеса трамвая скрежетали, катясь по рельсам, постукивали на стыках. Умид стоял на задней площадке, читал новую брошюру о новых химикалиях для опыления хлопчатника. На остановках выходили и заходили люди. Умид время от времени мельком взглядывал в окно, чтобы не проехать свою остановку. Когда переворачивал страницу, его взгляд невзначай скользнул над краем брошюры и задержался на мгновенье на изящных белых туфельках с высокими каблучками, скользнул выше по стройным девичьим ногам. Встревожившееся ни с того ни с сего сердце забилось сильнее. Он не заметил, как закрыл брошюру, свернул ее в трубочку и стал мять ее в руках. Он отвернулся к окну, напустив на себя равнодушный вид и в то же время почему-то испытывая огромное счастье лишь оттого, что рядом, всего в трех шагах от него, стоит эта девушка, совсем-совсем незнакомая. Вот он смотрит сейчас на проносящиеся мимо машины, на снующих по тротуарам прохожих, на высокие белые и розовые дома, до половины скрытые густой зеленью деревьев, а видит ее, эту девушку, которая стоит, прислонившись к стенке, щурится от яркого солнца, улыбается чуть приметно, смотрит в окно и видит то же самое, что и он. И не обернись он сейчас к ней, наверно, такой ее и запомнит на всю жизнь. «Это она», — вдруг подумал он и заставил себя обернуться. Еще сильнее заметалось сердце, он даже ощутил тупую саднящую боль в груди. Хотя спроси у него кто-нибудь в данную минуту, кто это «она», он не смог бы конкретно ответить. Он сам не знал. Увидел ее впервые. Тем не менее свободного покроя платье из хонатласа, черная тяжелая цепь кос, уложенная на голове вкруг вышитой тюбетейки, маленькая, с маковку, родинка пониже левого уголка рта — все говорило ему о том, что это — она, что он ее когда-то видел, может быть давным-давно. Конечно, скорее всего, это ему кажется. И все-таки…
Девушка, наверно, почувствовала, что на нее смотрят, беспокойно переступила с ноги на ногу, горделиво выпрямилась и окинула его настороженным взглядом, словно говоря всем своим видом: «Да, это я, та самая девушка, о которой вы подумали. Ну и что же вы хотите этим сказать?..»
Умид улыбнулся и сделал шаг в ее сторону, обрадовавшись, что вспомнил наконец, где ее видел. Девушка отвела глаза, и щеки ее порозовели. Смутилась, будто тоже вспомнила тот нелепый случай, когда они «познакомились». Умид хотел напомнить, а она сама вспомнила…
С тех пор лет пять прошло. Зимой было дело. Эта девушка угодила снежком прямо Умиду в губы, едва он раскрыл рот, чтобы отпустить недостаточно скромный комплимент в адрес девушек, идущих впереди. И даже искры посыпались из глаз. Сквозь их мерцание он увидел побледневшее лицо девушки и широко раскрытые испуганные глаза. Он ощутил солоноватый привкус во рту. Но не подал виду, что ему больно. К тому же Хатам и другие ребята весело смеялись, и было бы нелепо выказывать свою обиду на девчонку. Он стал смеяться громче других, стараясь показать, что нисколечко не сердится на нее, что сам виноват — сам первый затеял эту игру в снежки с незнакомыми девушками, первый бросил снежок в их стайку и угодил ей в спину. Девушка тогда благодарно и мило улыбнулась ему. Она взяла подружек под руку, и они ускорили шаги, спешили куда-то: кажется, свернули к кинотеатру. Друзья посмеивались над Умидом. А ему все еще виделось бледное лицо девушки и ее испуганные глаза. И как она улыбнулась ему, уходя. Ему одному улыбнулась. И чем дольше он думал о ней, тем меньше жалел, что попал в нее снежком…
Умиду хотелось заговорить с ней, но опасался, что напоминание о том эпизоде может огорчить ее. Пока он размышлял и подбирал слова, девушка подошла к выходу. Она стояла спиной к нему и дожидалась, когда откроется дверь. Чотир-хола сейчас сказала бы про нее: «Стройная, словно тополечек…» Чтобы скрыть от окружающих интерес к незнакомой девушке, Умид стал перелистывать брошюру.
Как только трамвай остановился, девушка спрыгнула на платформу. Умид последовал за ней.
— Извините, — сказал он. — Вы меня не помните?.. А я вас знаю. Только как вас зовут, не знаю…
— Как это можно знать человека, не зная даже имени? — заметила девушка, усмехнувшись краешком губ.
— Мы однажды виделись с вами…
— Не помню. Вы, наверно, меня путаете с кем-то.
— Нет. Это невозможно! Вы тогда бросили в меня снежком…
— Даже?! — воскликнула девушка, смеясь. — И попала?
— Это зимой было…
— Я догадалась, что не летом. Ну, так попала я в вас или нет?
Умид не ожидал, что девушка так уверенно поведет себя с ним. Эта ее вызывающая манера и ироническая улыбка, когда она мельком взглядывала на собеседника, сбили его с толку. Как думал, так и вышло. Уж лучше бы он с ней не заговаривал об этом. Правда, она нисколько не смутилась. Скорее наоборот — его вогнала в краску, поймав на слове. «А вдруг это вовсе и не та девушка!» — промелькнуло у него в голове. А он чуть было не стал ей рассказывать, как она снежком залепила ему рот. Вот бы нашелся повод посмеяться над ним… Хорошо бы сейчас переключиться на иной разговор. Отвлечь ее на другое. Но, как назло, ничего не приходило в голову; конечно, хорошо было бы блеснуть остроумием или хотя бы, на худой конец, эрудицией. Из разговоров с друзьями он знал, что именно это привлекает девушек в мужчине — остроумие, эрудиция и еще, кажется, положение. Ни одним из этих качеств он похвастаться не мог. Умид украдкой покосился на девушку, чувствуя, что, по-видимому, начал раздражать ее: ни с того ни с сего увязался за ней, а сам и двух слов связать не может. У нее на руке часики — который час спросить, что ли?..
Девушка усмехнулась чему-то своему и, посмотрев на Умида, весело проговорила:
— Теперь, наверно, вы спросите у меня, который час? Правда? Ну так спрашивайте… Сейчас десять минут третьего. Вы не обижайтесь, но мне кажется, что у всех парней в голове один и тот же механизм, изготовленный по международному стандарту…
— Почему вы так плохо думаете о парнях? — еле выговорил Умид придушенным голосом, радуясь про себя, что не успел задать ей своего дурацкого вопроса.
— Все, кто ищет случайных знакомств на улице, задают один и тот же вопрос. Эх, вы!.. — сказала с упреком девушка и, машинально повесив сумку с длинной ручкой на плечо, ускорила шаги.
Умид сразу же приотстал. Обидно и больно ему сделалось, что девушка приняла его за одного из тех пижонов, которые околачиваются бесцельно по улицам. Больнее, чем когда снежком его угостила. Он зашагал быстрее и догнал ее.
— Извините, вы меня не так поняли. Мне показалось, вы дочка Пулатджана-ака. Мы жили на одной улице… А может, вы и вправду дочь Пулатджана-ака?
Девушка замедлила шаги, искоса взглянула на него и улыбнулась. На ее щеках появились восхитительные ямочки. У Умида отлегло от сердца. Они шли молча. Девушка теперь не торопилась и задумчиво смотрела себе под ноги. Умид понял, что заинтересовал ее. «Наверно, все-таки она!» — подумал он и хотел напомнить, что она не ответила на его вопрос. Но девушка неожиданно свернула с тротуара, помахала ему рукой и перебежала на другую сторону улицы. Тяжелые косы словно оттягивали ее голову назад. Умид зашел в тень и, прислонившись плечом к стволу дерева, смотрел ей вслед. Девушка оглянулась и снова помахала ему рукой, смеясь…
По пути в институт Умид зашел в книжный магазин. Давно вошло у него в привычку, как только окажется на центральной улице, захаживать в этот большущий магазин, пахнущий свежей типографской краской и наполненный шуршаньем перелистываемых страниц. Разглядывая новые книги, выставленные на стендах и прилавках, Умид случайно увидел недавно изданный двухтомник академика Прянишникова, который искал уже больше года. Он так обрадовался, что удивил этим продавщицу, которая в этих книгах, видимо, не находила для себя ничего интересного. Умид объяснил, что это очень нужное ему пособие. Завернув книги, продавщица поздравила его с покупкой, посоветовала чаще наведываться в их магазин, заметив, что в последнее время его почему-то не стало видно. Умид поблагодарил ее и, купив в отделе художественной литературы сборник стихов Гафура Гуляма, вышел на улицу.
В институте было непривычно тихо и безлюдно. Только вахтер сидел за столом у входа и зевал, прикрывая рот ладонью. Умид, поздоровавшись с ним, прошел мимо и поднялся на второй этаж, где находилась их аудитория. Каким-то неуютным показался ему длинный полутемный коридор, пахнущий свежей известью, где не раздавались сейчас голоса его сокурсников и задорный девичий смех.
Взявшись за ручку, холодную оттого, что давно к ней не прикасались, отворил дверь и вошел в свою аудиторию. На противоположной стене между яркими прямоугольниками больших окон висели те же портреты Тимирязева, Мичурина, Дарвина. Умид обрадовался, что встретил хоть кого-то из своих старых знакомых, и, улыбнувшись, отвесил им поклон, громко произнеся отдающееся эхом в пустом помещении:
— Салам алейкум!
— Салам алейкум…
— Салам алейкум… — ответили ученые.
И снова тишина.
Глухи и молчаливы стены.
Как хотелось бы сейчас услышать взрыв хохота студентов, рассматривающих в стенной газете карикатуры на прогульщиков и «хвостатых», услышать трескотню говорливых девушек, услышать мелодичный, приятнее любой — подумать только! — музыки звонок. Умид с горечью подумал сейчас, что даже не знает, где находится кнопка от этого звонка. Не то пошел бы сейчас и надавил на нее, наполнив все здание института радостным, ликующим звоном, переполошив сонного вахтера.
Умид вернулся к лестнице. Медленно ступая по мраморным ступеням, стертым ногами студентов множества выпусков, спустился в фойе. Вахтер дремал на своем посту. Умид вышел во двор. И здесь ни души. Хотя нет, вон два маляра красят изгородь. Но ни тебе волейбольной игры, ни криков болельщиков. Даже всегда напористо бивший кверху фонтан и тот угас, а дно зацементированного бассейна устлано окурками, осколками стекла, щепками и всяким другим мусором. А ведь здесь, возле фонтана, излюбленное место отдыха студентов, здесь обычно разгорались самые шумные дискуссии. Ребята садились на широкий край бассейна и затевали споры по любому поводу: пользы ли больше или вреда человеку и растениям от минеральных удобрений, какое горючее используется для запусков космических кораблей, как осваивать иные планеты — посылать людей или роботов, говорили о последних играх любимых футбольных команд и снова возвращались к насущным проблемам сельского хозяйства… Немало истин было осмыслено на этом месте.
Постояв в задумчивости около фонтана, Умид пошел с институтского двора. Пересек прохладное фойе и вышел на улицу. От нагретого асфальта исходил горьковатый удушливый запах. Солнце палило что есть мочи. Вряд ли Хатам сейчас сидит дома и задыхается в своей душной комнате. Скорее всего, еще утром по холодку улепетнул на водохранилище поплескаться в воде и позагорать. Нет никакого смысла к нему ехать. В общежитие пойти? Едва ли он и там застанет кого-нибудь из знакомых. Сокурсники уже разъехались по распределению, а остальные студенты на каникулах. Умид почувствовал вдруг себя одиноким и всеми забытым в этом огромном, раскаленном, как тандыр, городе. Хотелось ругать себя последними словами за то, что не поехал с ребятами в кишлак, куда те звали его на все лето. Ну и тупоголовым надо быть, чтобы не оценить такой возможности. Разве не лучше было бы сейчас бродить по густым тенистым садам, подбирая в траве перезрелые фрукты, ходить по заре на рыбалку, купаться в речке, чем жариться все лето на этой каменной сковороде!.. Зато, конечно, он не встретил бы сегодня этой девушки. Хорошо бы ее повидать снова. К счастью, Умид знает, на какой улице более вероятно ее встретить. Он снова представил ее лучистый взгляд, доверчивую улыбку. Она помахала ему рукой на прощание. Это же все равно что сказать: «До свидания». Значит, она тоже подумала, что они еще встретятся!.. Правда, дочери таких видных людей, как Пулатджан-ака, бывают чаще всего заносчивы. Но она, кажется, не из тех воображал, которые напускают на себя спесь, стараясь подчеркнуть, что они не кто-нибудь, а дети авторитетных и заслуженных родителей, и даже на близких друзей поглядывают свысока. Нет, она не может быть такой. Хотя кто знает! Да, крепким тогда угостила она его снежком. А ростом была поменьше, чем теперь. Худенькой и нескладной была. Две маленькие косички торчали в разные стороны… Теперь она повзрослела, стала настоящей красавицей. Наверно, понимает, что бросаться снежками на улице уже ей не к лицу…
Умид такими представлял себе всех красавиц, когда читал старинные дастаны или поэмы древних поэтов… Но как же ее зовут? Умид никак не мог вспомнить имя этой девушки. Оно, кажется, тоже было у нее красивое…
Когда Умид отпирал свою калитку, его окликнула Чотир-хола:
— Сынок, да буду я твоей жертвой, поди-ка сюда, тебе вот письмо оставили…
Умид взял у нее листок бумаги, сложенный вчетверо, и начал читать. А старушка между тем рассказывала:
— Слышу, кто-то стучит в твою калитку. Вышла, смотрю — парни стоят. Говорю, его нету дома. Разве он не вышел бы до сих пор, если бы сидел дома? Вы так стучите, что калитка скоро упадет!.. А один твой товарищ, шутник, видать, и говорит: «Кто знает, может, он после того, как его пригласили учиться в аспирантуре, с нами попросту знаться не хочет! Тогда мы ему выломаем не только калитку!» И рассмешил нас всех, говорун этакий. Он-то и написал тебе это письмо.
— Они приглашают меня на свадьбу, тетушка, — сказал Умид, сворачивая письмо. — Один мой однокурсник женится. Не тот, что рассмешил вас болтовней, а тот, что рассмешил, может быть, своим ростом. Длинный такой, тонкий, как жердь. Вы его не могли не заметить.
— Заметила, сынок, заметила. Он в сторонке стоял. Я так и подумала, что на свадьбу зовут. Очень уж они веселые были. Дай-то бог счастливо прожить им и вместе состариться, аминь… Оно, правда, и не может быть по-другому. По нынешним временам парень и девушка, перед тем как пожениться, видят друг дружку, в кино-мино даже ходят, смотрят не только в лицо, душу разгадывают… А в былые-то времена, сынок, все не так было… Помню, брата моего, ныне уже покойного, решили оженить. Стали искать для него невесту. А как тут найдешь? Ни одной девушки никто никогда в лицо не видит. Только сватьям, конечно, дозволено хотя бы разок взглянуть на избранницу, одним глазком. Вот и провели отца моего и бедного братца. Может, ты не поверишь даже, но видит бог, что не вру, продавец халатов Махмудходжа так бессовестно и поступил — когда сватали, показал на смотринах свою младшую дочь, а когда начали играть свадьбу, подсунул моему братцу старшую, с длинным толстым носом и отвислой, как у верблюдицы, губой. Когда ее привели к жениху за гушангу — занавеску, за которой новобрачные должны провести первую брачную ночь, мой братец оторопел при виде невесты, чуть было не выскочил оттуда со страху. Да подумал, осмеют, мол, люди. Знать, такова судьба. И начиная с той злополучной ночи провел свой век с этой женщиной. На его счастье, она оказалась доброй и внимательной к нему. У них родились пятеро сыновей и трое дочек. И все мои племяши в люди вышли, слава богу. Вам, наверно, про Талиба Солмонова приходилось слышать? Он герой труда, его портреты в газетах часто печатают. А я прихожусь единственной тетушкой ему, знаменитому Солмонову, так-то вот, сынок…
Чотир-хола пригласила Умида к себе пить чай, но он поблагодарил ее и вошел к себе во двор. Поднявшись на балахану, разделся. Вышел на веранду в одних трусах. Подвесил к железному крюку кожаную грушу и, делая короткие интервалы, начал осыпать ее сериями ударов. Он сетовал, что мышцы постепенно теряют эластичность. Удары не имеют былой резкости. Уже больше полугода Умид не был на тренировках: то пришлось корпеть над дипломной работой, теперь надо готовиться к поступлению в аспирантуру. Если раньше Умиду все же казалось, что не сегодня-завтра он соберет свои спортивные причиндалы и, уложив в сумку, отправится во Дворец спорта на тренировку, то теперь он уже понимал, что неистовые схватки на ринге, радость побед и горечь поражений остались позади, отошли в прошлое. И чтобы хоть сколько-нибудь сохранить спортивную форму, он время от времени упражнялся дома.
Когда кожа на нем залоснилась от пота и дыхание стало учащенным, Умид сорвал с рук перчатки и, швырнув их в открытую дверь на койку, ухватился руками за перильце веранды и спрыгнул на землю. Подошел к водопроводу, находившемуся у виноградных кустов, и вымылся под мощной ледяной струей, чувствуя, как тело, постепенно остывая, наливается бодростью и силой.
Утеревшись махровым полотенцем, Умид лег на кровать поверх шерстяного колющегося одеяла и стал перечитывать письмо. И тут его осенило. Ведь приятель, пригласивший на свадьбу, живет в махалле Оклон. В той самой махалле, где жил Пулатджан-ака, чью дочку он сегодня встретил. Умид теперь не сомневался, что это была именно она. Умид резко вскочил, под матрацем жалобно скрежетнула пружина. Стоя перечитал адрес. Оклон. Улица Гульзар, двенадцать.
В этой махалле прошло его детство…
Умид бережно положил письмо на стол и начал перелистывать купленные книги знаменитого селекционера академика Прянишникова. А из головы не выходила мысль: «Как же ее зовут?» Ведь в детстве, наверно, приходилось участвовать в одних и тех же играх, делать набеги на соседские бахчи, на которых раньше, чем у других, начинали поспевать арбузы и дыни…
Глава вторая «ОБРЕТУ ЛЬ Я РАЗУМ И ПОКОЙ…»[4]
Умид с раннего утра отправился в город и обошел почти все магазины, пока разыскал для приятеля свадебный подарок. Всякий раз, когда приходилось выбирать для кого-нибудь подарок, это доставляло ему массу хлопот. Не умел он этого делать и никак не мог научиться.
Умид подъехал к условленному месту, где его дожидался Хатам. Умид увидел приятеля издали и, не выходя из троллейбуса, замахал ему рукой. Тот успел вскочить в едва не прищемившую его дверь. Они поехали в Оклон.
Уже начинало вечереть, и в городе стало прохладнее. Часы «пик» миновали, на улицах народу заметно поубавилось. Даже в троллейбусе было свободно. Умид и Хатам сели на последнем сиденье. Молчали. Умиду не хотелось разговаривать от усталости: он весь день провел на ногах. Приятно было сидеть, полузакрыв глаза, и стараться вообразить предстоящие встречи, отделенные какими-нибудь двадцатью минутами…
Хатам помалкивал, желая этим выразить недовольство. Умид сегодня приехал чуть свет к нему домой и, не считаясь с тем, что он уже собрался ехать на рыбалку, уговорил пойти на свадьбу в махаллю Оклон, которая расположена на другом конце города, где Хатам никого не знает. А Хатам давно уже вменил себе за правило не ходить туда, куда не звали. Не говоря уже о таких местах, где нет ни одного знакомого.
Время от времени Хатам искоса поглядывал на своего товарища, ожидая, когда тот заговорит, чтобы, выбрав момент, напуститься на него с незлобивыми упреками. А Умид знал натуру Хатама и терпеливо молчал. И Хатам знал, почему он молчит. Засмеявшись, толкнул его локтем, желая вызвать на разговор, но тщетно. Умид задумчиво уставился в окно.
Умид ничуть не изменился за этот месяц, пока они не виделись. Как и прежде, худощав и смугл. Пожалуй, даже еще больше похудел. И кожа еще больше потемнела от загара. Под широкими бархатистыми бровями глубоко сидят черные глаза, взгляд их мягкий, спокойный. Но Хатам знал, что от природы Умид вспыльчив и часто раздражается даже по пустякам. В такие минуты его глаза обретают энергичный блеск и орлиную остроту. И трудно в чем-то разуверить Умида, если он убежден в своей правоте и принял какое-то решение. Ни один из самых веских доводов не возымеет силу. Вот и сегодня уговорил-таки Хатама поехать на свадьбу к незнакомым людям.
В то же время в Умиде было много такого, что нравилось Хатаму. В первый год учебы в институте они почти целый год прожили в одной комнате в общежитии. Уже тогда Умид отличался от товарищей аккуратностью, пристрастием к точности и порядку. Не было случая, чтобы он опоздал, если его ждали товарищи. Он просыпался по утрам всегда в одно и то же время и будил всех в комнате, стаскивая с них одеяла, как бы друзья ни ворчали и ни бранились. Пока ребята позевывали, потягивались и потихоньку принимались одеваться, Умид успевал поставить чайник на газовую плиту и протереть мокрой тряпкой пол в комнате.
Эта собранность в Умиде, видать, выработалась во время службы в армии. Он три года пробыл в ракетных войсках. А там порядки, надо полагать, будь здоров — если приучился к ним, то на всю жизнь.
Ребята любили этого спокойного парня и прощали ему его неразговорчивость и скрытность: Умид никогда не спешил поделиться с товарищами радостями своими и огорчениями. Если кто-нибудь высказывал ему свою обиду, Умид отшучивался, говоря, что по теории вероятностей на смену всякой удаче могут прийти неприятности или же, наоборот, неприятности могут быть отметены целой цепью приваливших удач — в таком случае стоит ли говорить о них как о чем-то чрезвычайном?.. Случалось, ребята с излишним откровением бахвалились — стоило проводить девушку с танцев. Умид снисходительно улыбался, слушая их, или уходил из комнаты.
Умид пользовался непререкаемым авторитетом как среди парней, так и среди девушек еще и благодаря тому, что его имя часто появлялось на стенде, висевшем в институтском фойе, где отмечались результаты спортивных соревнований. Умид хорошо играл в волейбол и нередко выступал в межфакультетских матчах. Но предпочтение все же отдавал боксу. Боксом он начал заниматься еще в армии и ко времени поступления в институт имел уже первый разряд. И теперь часто приходилось защищать честь института на межвузовских и республиканских соревнованиях. Когда на ринге должен был выступать Умид, ребята и девушки с его курса убегали иногда с лекций, чтобы поболеть за своего товарища.
В первый год учебы Умид ходил в своем солдатском обмундировании и кирзовых сапогах, в которых вернулся из армии. Только на втором курсе, когда их посылали в колхоз помогать собирать хлопок, он на заработанные деньги купил себе кое-что из одежды.
Очень редко Умид рассказывал о себе, о том, как жил прежде. Начнет, бывало, вспоминать что-нибудь и тут же замнет разговор, переведет на другую тему. Не любил он говорить о прошлом. А если кто расспрашивал, хмурился, давал понять, что не любит назойливых.
Но Хатам из невзначай оброненных Умидом слов сделал вывод, что его друг хлебнул немало горя в детстве. И вообще Умид с первых дней знакомства с Хатамом стал относиться к нему с бо́льшим доверием, чем к остальным. Может, потому, что оба были почти одного возраста, чуть постарше своих однокурсников. В те годы, когда Умид служил в армии, Хатам работал на заводе. На том самом заводе, где и отец его работал и старший брат. Едва Хатам окончил десятилетку, отец с братом привели его в свой цех. В самый главный цех — сборочный. И очень скоро Хатам научился собирать отдельные узлы хлопкоуборочных машин. Но все время не покидало желание испробовать эти машины в деле. Скорее всего, именно это желание и привело его в сельскохозяйственный институт.
Оказывается, Умид тоже, осваивая военную технику, думал о том, как было бы здорово всю эту силищу пустить работать в сельском хозяйстве… Общие интересы, увлечения сблизили Умида с Хатамом.
— Ты прежде не был большим охотником до веселых пирушек. Странно, что сегодня так загорелось тебе на свадьбу, — заметил Хатам, первым нарушив молчание.
— Знаешь, дружище, я так засиделся дома, что чертики в глазах пляшут. И к тому же свадьба не чья-нибудь, а моего давнего друга. Нельзя не пойти, до смерти не простит потом.
— Но мог же ты заранее предупредить, я бы по-другому спланировал сегодняшний день, — проворчал Хатам.
— Мы с Хакимом очень давно не виделись, поэтому для меня самого — неожиданность его женитьба.
— Мог бы и сам пойти, не тащить меня…
— Я столько времени не бывал в той махалле, что все меня перезабыли давным-давно. А ты понимаешь, что мало радости на свадьбе своего друга среди гостей чувствовать себя чужаком, если не с кем будет словечком перемолвиться. Жениху-то будет не до меня, ему за гушангу надо, невесту поразвлечь…
— Да так, чтобы наутро у гостей не осталось сомнения, что он настоящий мужчина! — подхватил Хатам и, рассмеявшись, хлопнул Умида по плечу.
— Я люблю эту махаллю Оклон. Моя покойная мать родом оттуда, — продолжал Умид, задумчиво глядя в окно, не заметив попытки друга настроить разговор на веселый лад. — Собственно, я сам ведь тоже там жил некоторое время у бабушки. С Оклоном у меня связано очень много воспоминаний…
Выйдя из троллейбуса, друзья зашагали тихой улочкой.
В былые времена эта махалля, потонувшая в густой зелени садов, считалась окраиной Ташкента, пригородным кишлаком. А теперь уже на месте сметенных бульдозерами приземистых глинобитных мазанок выросли аккуратные белые домики под шиферными и жестяными крышами. Улицы выпрямились, и по обеим сторонам шумели листвой вербы и тополя, посаженные вдоль не высыхающих за лето арыков. В приотворенные калитки можно было увидеть часть чисто подметенного дворика и в глубине его — сад. Большинство хозяев здесь любили выращивать у себя во дворе вишни, черешни, редкий сорт черного винограда — чарос, который, несмотря на прихотливость, особенно хорошо вьется по жердям и, если пожелать, может сплести ажурную беседку перед айваном, устлав ее сверху густой, зеленой, не пропускающей обжигающих лучей крышей. В яркой зелени деревьев угадывалась сила здешней земли, и, знать, недаром этот край города старики именовали Оклоном — райским уголком.
Зеленый массив Оклона, окольцованный многоэтажными новостройками, теперь сделался как бы центром этого района.
Ребята еще издали услышали шум голосов и время от времени горохом рассыпающуюся дробь дойры, проверяемой на звук. Свежевыкрашенные в голубой цвет ворота были распахнуты настежь — входи всяк пожелавший. Таков обычай.
От ворот через весь двор пролегала дорожка, устланная жженым кирпичом. По обеим ее сторонам цвели крупные яркие розы — алые, белые, желтые — и наполняли двор тонким благоуханием.
Слева, около летней кухни, на большом столе нарезали хлеб. Там весело чирикала, прыгая по земле, стайка воробьев. Тем, что посмелее, удавалось подхватывать падающие со стола крохи.
Под карнизом айвана, на толстой перекладине, сидела в сучковатом гнезде горлинка, высиживала яйца. Ее нисколько не беспокоили снующие по двору люди, треск раскалываемых у печи дров, погромыхивание ведер, с которыми соседский мальчишка то и дело бегал к колонке. Посредине двора, свисая с нижней ветки огромной урючины, ярко сияла лампочка величиной с тыкву. Еще не совсем стемнело, и то на нее нельзя было смотреть. А огневки и мошкара уже мельтешили вокруг этого маленького солнца. Под урючиной полукругом были расставлены столы, накрытые белой скатертью, и к ним уже подсаживались гости, приглашая первыми сесть тех, кто постарше возрастом, уступая друг другу место, извиняясь, раскланиваясь…
Навстречу Умиду и Хатаму вышел жених. Умид и сам был немалого роста, но тому пришлось нагнуться, чтобы обнять его. Из-за спины Хакима вынырнул Сурат, которого тетушка Чотир назвала «говоруном». Но сейчас он не расточал своих острот с такой щедростью, с какой делал обычно: экономил, знать, свои шутки, чтобы их хватило на весь вечер. К тому же ему, как близкому другу жениха, была оказана честь быть дружкой на свадьбе, и это его обязывало держаться с достоинством. Впрочем, он только старался держаться с достоинством, потому что успел опрокинуть рюмку, а может, и две и теперь пытался скрыть это от окружающих.
Пока Хаким расспрашивал Умида о его здоровье, житье-бытье, Сурат отнес врученные ему подарки для молодоженов и вернулся. Хаким повелел ему посадить ребят на почетное место, извинился и покинул их, сославшись на уйму хлопот.
Сурат пригласил следовать за ним и показал свободные места за столом. Сели, поздоровались со всеми кивками головы, сидящих рядом порасспросили о здоровье. Умид, разговаривая, поглядывал по сторонам, словно высматривал кого-то среди гостей.
Поодаль, там, где толклось поменьше народу и было поспокойнее, стояло несколько сури — широких деревянных настилов с перильцами, на которых разместились вокруг дастархана аксакалы махалли. На крайнем сури чинно восседали приглашенные музыканты и певцы, которые должны развлекать гостей. Оказывается, среди них был и знаменитый Юнус Раджаби. Умид сразу же узнал его, едва тот заунывным голосом затянул старинный протяжный маком, держа у рта пиалу для лучшей акустики. Особое удовольствие он доставил старикам, молчаливо внимавшим его пению.
Какой-то долговязый костлявый парень (как выяснилось потом, шофер-лихач, живущий по соседству) затеял с кем-то спор и стал изъясняться громче дозволенного. Тут же со всех сторон зашикали на него. А один из рослых парней, следящих за порядком, сделал ему знак рукой, чтобы он унялся и не мешал слушать гостям старинный маком. Но бесшабашный шофер не то что не унялся, стал кричать еще громче, что-то доказывая. Тогда к нему подошли двое ребят и незаметно для остальных выпроводили на улицу.
Гости обеих половин двора — мужской половины и женской, соседи, взобравшиеся на плоские крыши своих сараев, прохожие, остановившиеся у распахнутых ворот, — все зачарованно слушали, как поет Юнус Раджаби старинный маком.
За спиной Умида кто-то шепотом рассказывал соседу, как он с двумя дружками по просьбе жениха с трудом уговорили Раджаби приехать на свадьбу, как осторожно, поддерживая под руки, вывели старого певца из машины.
Раджаби принимает далеко не все приглашения, и его сегодняшний приезд — знак особого уважения к молодоженам.
Старики тихонько переговаривались, удовлетворенно кивая головами, отмечая, что Раджаби поет почти так же, как пел в былые времена прославленный хафиз Мулла Туйчи.
На столе стояли блюда с аппетитно пахнущей самсой, нарезанными кусочками казы, жареным холодным мясом. Но прежде чем притронуться к еде, Умид и Хатам выпили по пиале крепкого чая и съели по кусочку лепешки. Таков обычай. Потом уже приступили к другим яствам. Вскоре принесли шашлык. С ним предпочтительнее было расправиться, пока он не остыл. Хатам взял одну палочку с нанизанными румяными кусками мяса себе, другую подал Умиду. Умид подтолкнул его локтем, давая понять, чтобы он не слишком усердствовал, а оставил бы место для других угощений, которые будут ставить на стол.
Когда маком кончился, певец закашлялся, прижав ко рту платочек. Гости зааплодировали. Поднялся один из близких друзей жениха и, подняв руку с наполненным бокалом, потребовал тишины. Заметно волнуясь, он пожелал жениху и невесте огромного счастья, крепкой дружбы, много детей, внуков и правнуков и предложил выпить за их здравие. Все взяли в руки бокалы и стали чокаться. Хатам подмигнул Умиду, мол: «Если на свадьбе у друга не пить, то где же пить?» — и, запрокинув голову, одним махом опорожнил рюмку. Умид подивился сноровке приятеля и последовал его примеру. Закусили солеными, изрядно наперченными помидорами и стали есть шашлык.
Вскоре выпитое сказалось. Гости захмелели. Они сделались еще разговорчивее, с их лиц не сходили улыбки. Когда Умид внимательным взглядом провожал девушек, сновавших мимо, шурша атласными платьями, Хатам ухмылялся, сквозь прищур глядя на него.
— Какая-нибудь приглянулась? — спросил он. — А то показал бы. Я ведь твоего вкуса относительно девушек еще не знаю.
— Что ты, — сказал Умид, смутившись оттого, что пойман с поличным. — Не вижу здесь ни одной достойной внимания.
— А по-моему, все же есть.
— Я не заметил.
— А я не пялился, как ты, а заметил. Курочка что надо. И фигура, и лицо! — Хатам поднес к губам пальцы, сложенные в щепотку, и издал звук поцелуя. — Прелесть! Только что подходила к певцам. Наверно, заказала какую-то песню по просьбе женщин с той половины двора. Сдается мне, она ухаживает там за гостями…
— Что же ты мне не показал? — с улыбкой спросил Умид.
— Представь себе красавицу, какую ты только можешь вообразить. Представил? Теперь одень ее в платье из черно-белого атласа и белые туфли. Ну как?..
— Здесь много девушек в таких платьях.
— Но такая одна, поверь мне на слово. Интересно узнать, чья она дочь? Может, сестренка жениха?.. Я сейчас, наверно, рискну проникнуть на женскую половину. Как думаешь, меня никто за хвост не схватит?
Умид засмеялся.
— Показал бы ее сперва. Ведь и я твоего вкуса относительно девушек не знаю.
— О, у меня вкус безукоризненный! Сейчас, если выйдет сюда еще раз, покажу, и ты в этом убедишься.
Едва Умид поднес ко рту вилку с казы, Хатам сильно дернул его за рукав. Вилка стукнулась о край стола и упала на пол.
Мимо них проходила девушка. Она шла не торопясь, но видно было, что озабочена порученным ей делом. Она задумчиво смотрела себе под ноги, но Умиду показалось, что стоит ему хотя бы шепотом окликнуть ее, на него тут же глянули бы озорно и весело ее черные глаза. Даже широкое платье свободного покроя не могло скрыть, когда она двигалась, ее стройную, красивую фигуру. Умид глянул на нее и оторопел. Благо, темновато было, никто не успел разглядеть на его лице изумления, растерянности и радости одновременно. Впрочем, у всех от выпитого лица менялись на глазах. Сейчас все уже можно было валить на хмель…
— Ты что примолк, голубчик? И сидишь, будто аршин проглотил? — спросил Хатам, отпивая из бокала вино. — Хотел бы я услышать, что ты скажешь о моем вкусе.
Девушка прошла, не взглянув в их сторону. «Видела она меня или нет? — гадал Умид. — Может, сделала только вид, что не заметила, подумала, что я окликну ее?.. Кажется, она не случайно прошла так близко перед нашим столом. Как же это я?.. Растерялся от неожиданности».
Умид выглядел таким подавленным, что Хатам, забеспокоившись, затеребил его:
— Что с тобой, дружище? Не плохо ли тебе?
— Нет. Все в порядке, — отмахнулся Умид.
— Не при виде ли этой девушки голова закружилась?.. Ого, в Оклоне, оказывается, есть девушки, которые даже тебя, такого толстокожего, могут поразить в самое сердце!
— Полно тебе, Хатам-палван, уймись.
— Что-то у тебя настроение испортилось, парень. Вот со мной недавно такое произошло… и то веселюсь. Трррагедия со мной случилась.
— Что еще за спектакль?
— Страшнее не придумаешь. Боюсь, после него меня жениться заставят… Слышал я, что у этой девушки, с которой у меня весь спектакль произошел, четверо братьев, один другого здоровее. Если расскажет им, пропала моя головушка — заставят жениться. И станет у тебя, Умиджан, еще на одного холостого друга меньше… — Хатам обнял Умида и, прижавшись к его плечу головой, попытался изобразить на лице неподдельную скорбь.
— Что же все-таки с тобой приключилось? — спросил Умид, посмеиваясь.
Изрядно захмелевший Хатам начал рассказывать, не стесняясь наперченных выражений, как случайно познакомился с очаровательной, словно куколка, девушкой. А всего через три дня оба удостоверились, что ни он, ни она не имеют ни капельки стойкости, столь необходимой, чтобы успеть узнать ближе друг друга. Случай свел их в безлюдном винограднике и…
— Куда еще ближе можно узнать, — насмешливо заметил Умид.
По тому, как Хатам рассказывал об этом, без всякого смущения, а, наоборот, даже с какой-то бравадой, горящими от восторга глазами, Умид был уверен, что его друг или врет, или не испытывает ни малейших угрызений совести. Он хотел сказать Хатаму, что настоящему мужчине не к лицу хвастаться победой над слабой девушкой. Но в это время к нему подошел мальчик лет двенадцати и сказал, что в смежном дворе, где сидят все женщины, находится бабушка Умида, Тутиниса-буви, и что она велела разыскать Умида и привести к ней.
Умид сказал Хатаму и подошедшему Сурату, что скоро придет, и направился в сопровождении мальчика к маленькой калитке, ведущей в соседний двор.
В этом дворе, еще ярче освещенном электрическим светом, находились одни женщины. Они сидели в большой комнате с раскрытыми настежь окнами. Оттуда доносился их шумный говор, то и дело прерываемый смехом. Старушки сидели на веранде, где попрохладнее. Взобравшись на сури, они услаждали себя чаем. Умид подошел к женщине, идущей из летней кухни с двумя чайниками, и спросил у нее о своей бабушке, Тутинисе-буви. Та, сказав: «Сейчас…», отнесла чай дожидавшимся старушкам и, вернувшись, повела Умида в сад. Она подвела его к старушке, сидевшей на матраце, постланном поверх рогожи, на берегу арыка, от которого веяло прохладой, и сказала, наклонившись к самому ее уху:
— Бабушка, к вам Умиджан пришел. Вот он стоит, видите его?
Старушка беспокойно задвигалась, желая подняться на ноги.
— Сидите, бабушка, сидите. Не стоит беспокоиться, — сказал Умид, наклонясь к ней, чтобы поздороваться.
Тутиниса-буви все-таки, кряхтя, встала и обняла его, похлопывая по спине. Она была уже очень старенькой и плохо видела.
— Ты Умид? Ты сын моей дочери Хумайры и тебя зовут Умид, да?.. Вай, дорогой ты мой, ненаглядный! Вай, мой мальчик, какой ты стал большой! А я-то тебя видела, когда ты едва научился ходить и лопотал — только мать тебя и понимала…
— Как вы сами-то поживаете, бабушка?
— Слава аллаху. Грех жаловаться, — ответствовала старушка, вглядываясь в лицо Умида подслеповатыми глазами. Потом снова обняла его сухими и легонькими, как хворостинки, руками, стала гладить его плечи, голову, словно маленького. Потом попросила его наклониться, потому что ей не достать, и поцеловала его в лоб.
Женщины, в окружении которых сидела Тутиниса-буви, переговаривались исподтишка: «Вы только посмотрите-ка, это же сын Хумайры. Он уже взрослый, — и тихонечко вздыхали. — Боже, как быстротечно время. Дети растут, мы стареем…»
Одна из старушек с седыми, словно серебряными, волосами, повязанная белым платком, придвинулась поближе и спросила:
— А меня, сынок, ты не узнаешь?.. Я ведь тоже не чужая тебе, бабушкой прихожусь. Да, сынок, бабушкой… Твоя покойная мать, пусть земля ей будет пухом, была славной женщиной. Я у вас часто бывала когда-то, — старушка всплакнула, поднося к глазам кончик платка. — Бедняжка Хумайра не дожила до счастливых дней, когда ты стал взрослым мужчиной. Как бы она сейчас радовалась! Ушла, не дождалась…
— Бабушка, не плачьте. Не расстраивайтесь, — принялась ее успокаивать одна из женщин.
— Мои несчастные глаза почти ничего не видят. Живу, словно аллах наказал за какие-то грехи, — заговорила опять Тутиниса-буви. — А мне хочется повидать отростки свои, что пошли от моего корня, — внуков своих, правнуков… Не обессудь, что тебя побеспокоила.
— Сынок, — обратилась к Умиду другая женщина, молчаливо сидевшая до сих пор в сторонке. — Я тоже Тутинисе-буви внучкой прихожусь. Ей сто четыре года исполнилось прошлой весной. Она доводится старшей тетей моей покойной матери. А я двоюродная сестра Хумайрыхон. Меня Саври-хола зовут. Я объясняю это, чтобы вы знали, кто вас повидать сегодня захотел. А то посидите, поговорите и знать-то не будете, какие тут родственники собрались. Теперь давайте поздороваемся, сынок. Здравствуйте, как вы живете? — Женщина обняла его, ласково похлопывая по спине.
— Спасибо, спасибо, — приговаривал Умид смущенно. — Спасибо, что не забыли, позвали. Мне очень приятно. Я очень рад, что у меня столько, оказывается, родственников. Жаль, что познакомиться пришлось теперь только, так поздно. Но, как говорится, лучше поздно, чем никогда.
— Ничего, не огорчайтесь, сынок, — сказала двоюродная сестра матери Умида. — Мы знаем, как тебе трудно жилось с мачехой. Особенно когда отец твой умер. Она оторвала тебя от твоих родственников, а нас разлучила с тобой… Ладно, чего там. Пусть аллах будет ей судьей. Лишь бы твой век был длинным.
Неподалеку от них прошла та девушка. Она с улыбкой взглянула на Умида и, отойдя немного, остановилась на берегу арыка, будто задумалась или заслушалась серебряным звоном юрко бегущей воды. Тетушка матери Умида обернулась к ней и сказала:
— Хафизахон, золотце мое, принеси-ка бабушке чайник крепкого чая.
Умид, стараясь не выдать своего волнения, разговаривал с женщинами и подумал, проводив девушку взглядом: «Как хорошо, что я пришел на эту свадьбу! Будто знал, что она будет здесь. Да и как не знать, ведь на свадьбу обычно приглашается вся махалля…»
Через несколько минут девушка вернулась с чайником в руке. Она подала чайник Умиду и, улыбаясь, сказала:
— Поухаживайте сами за бабушкой. Она любит покрепче. Вы сначала налейте в пиалу, а потом вылейте обратно в чайник, так лучше заварится.
— Хорошо, — сказал Умид, кивнув ей. — Сделаю, как вы велите.
— Сестрица, — обратилась к Тутинисе-буви одна из женщин. — Если вы разрешите, может быть, Умиджан выпьет наперсток коньяку? Ведь свадьба, и парни сегодня пренебрегают чаем.
— Вот как? Если не хочет, пусть не пьет чай. Я принесла для бабушки, — сказала Хафиза, задетая тем, что Умид может пренебречь чаем, принесенным ею.
— Нет, почему же… я люблю чай, — сказал Умид.
— Да? — Хафиза засмеялась. — Тогда пейте чай, Умид-ака. Я его хорошо заварила. Вот я и узнала ваше имя.
— Я тоже узнал, как вас зовут, — сказал Умид и, собравшись с духом, посмотрел в глаза девушке.
Она не отвела взгляда, только в ее глазах промелькнуло замешательство.
— О чем вы разговариваете, детки? — спросила Тутиниса-буви, приставив к уху ладонь. — Балаболка Саври говорит, будто мне больше ста лет. А я говорю, я моложе. Мне еще и ста нет. Я родилась в месяце барот, по мусульманскому летосчислению, и, по-моему, мне только недавно перевалило за девяносто. Рассказывали, что, когда моя мать была тяжела мною, в Ташкенте случилось сильное землетрясение. Она выбежала перепуганная в сад да там прямо на траве и родила меня… В тот счастливый для меня день, а для взрослых в день страшного суда, развалился дом даже у самого губернатора. И тогда Белый царь посоветовал этому своему кенясу, чтобы он выстроил себе огромный дворец из красного каленого кирпича, который бы стоял многие века. Дом тот и поныне стоит посредине Ташкента… Тогда же развалилось и знаменитое медресе Бегларбек. Муллы, что учились в нем, лишь чудом остались живы. Только это медресе отстраивать заново не стали. Решили, что аллах ниспослал кару на его учеников за греховные дела… Помню, потом, когда появились миллионные керенки, я женила своего младшего сына. Через год моя сноха родила мне внука Нормурада. А когда уже стал у нас падишах Ахунбабаев, родилась твоя мать, сынок… Видите, какая у меня светлая память? Как же я могу быть такой древней старухой! Я все очень хорошо помню.
— Ахунбабаев не падишах, бабушка, — поправила ее Саври-хола.
— А по-нашему, падишах. Раз страной правил, значит, падишах. По мне, он был даже главнее падишаха.
Хафиза присела на краешек курпачи. Умид сидел на корточках, тыча прутиком в мутную воду арыка. Они молча слушали рассуждения старой женщины. Умид удивлялся про себя ее своеобразному календарю, в котором одни события ассоциировались с другими, сопоставлялись, сравнивались, и в результате у нее рождалось своеобычное чувство времени.
С мужской половины двора сюда доносились музыка и песни.
Тутиниса-буви опять вспомнила мать Умида и заплакала. Саври-хола принялась утешать ее:
— Полноте, бабушка, расстраиваться. У покойной Хумайры остался росток на земле. Пусть Умиджану аллах даст побольше здоровья и долгой жизни…
Бабушка вздохнула и снова стала ласково гладить внука по голове, плечам. Даже у расчувствовавшейся Хафизы влажно заблестели глаза, и она старалась смотреть в сторону.
Старушка так растрогалась, что никак не могла успокоиться, дыхание ее сделалось прерывистым, руки дрожали, и она то и дело всхлипывала. Тихо с горечью повторяла имя матери Умида и никак не могла унять слез. Женщины забеспокоились. Саври-хола сделала Умиду знак, разрешив пойти к своим друзьям, на мужскую половину двора.
— Бабушка очень рада встрече с вами, поэтому так разволновалась, — сказала она. — Навещайте ее хотя бы изредка.
Умид поднялся с места и распрощался с женщинами. Хафиза взяла чайник и тоже направилась в летнюю кухню. Женщины наперебой успокаивали расстроившуюся старушку. Воспользовавшись этим, Умид на секунду задержал Хафизу:
— Я провожу вас домой после свадьбы, хорошо? Я подожду вас под чинарой, что растет там, на углу у арыка…
Хафиза стояла чуть-чуть пригнув голову. У нее шевельнулись брови, словно колеблясь, нахмуриться им или игриво выгнуться. Робко взглянув на Умида, она улыбнулась и пошла прочь, ничего не ответив.
Сурат, изрядно захмелевший, с покрасневшим лицом, подмигнул Хатаму, сидевшему рядом, и спросил у Умида, осклабясь:
— Что ты делал так долго на женской половине, парень?
— Я отсутствовал всего десять минут, — сказал Умид, садясь на свое место.
— Скажи, Хатам, он правду говорит? Он отсутствовал всего десять минут? За десять минут мы с тобой осушили бутылку?
— Да, братец, мы беспокоились о тебе, думали, не случилось ли чего, — сказал Хатам.
— Я повидал свою бабушку. Ей перевалило уже за сто лет, — оправдывался Умид.
— О!.. У тебя прекрасная наследственность! Дай-то бог и нам дожить до ста лет! — воскликнул Сурат. Он встал и поднял высоко рюмку, из которой вино проливалось на скатерть, на плов, на лепешки. — Выпьем за высококачественную наследственность!
Они выпили, запрокидывая головы, словно в руках у них были не рюмки, а сырые яйца.
Сурат вытер рукой губы и, сморщившись, показал друзьям дно своей рюмки.
— Браво! — сказал Умид, усмехнувшись.
— Взгляните на стол, друзья! Сколько на нем отравы с красивейшими этикетками. Каждая бутылка — мина замедленного действия, предназначенная только для торжественных случаев, А мы знаем, что все это яд, и пьем. Просто диву даюсь порой — что за слабовольное создание человек! — начал философствовать, с трудом выговаривая слова, Хатам.
— Это не из-за слабости воли, а из принципа, — возразил ему Сурат. — Человек любит делать все назло, наперекор запретам. Помню, когда мы, бывало, в детстве купались в хаузе, отец заранее журил нас и предупреждал, чтобы мы не мочились в воду. А мы нарочно, как залезем в воду, начинали мочиться. А если бы он нам ничего не говорил, мы бы, может, и не делали этого… Наверно, и вы тоже так поступали. Как можно это назвать?
— Невежеством, — сказал Хатам.
— Давайте-ка выпьем за ваш тонкий юмор, — сказал Умид, разливая в рюмки вино.
Умид залюбовался танцем девушки, легко кружащейся на широкой площадке, которую плотным кольцом обступили гости, подзадоривающие ее выкриками: «Ду-о-ост!!» — и ритмичным хлопаньем в ладоши. Он так загляделся, что нечаянно опрокинул рюмку. Вино пролилось на скатерть.
— Вот теперь похоже, что мы на свадьбе! — воскликнул Сурат и откупорил следующую бутылку. — Я бы согласился прожить всего пять дней, лишь бы испытать все мирские удовольствия. А как ты считаешь?
— У меня полно работы, дружище, за пять дней не управиться, — сказал Умид, посмеиваясь.
— Ох-ха-ха-ха!.. Работы много, значит?
— Представь себе. Некогда думать, что этому миру когда-нибудь придет конец.
— Ох-ха-ха!.. Маладес!..
— Давайте выпьем за то, чтобы ни один час нашей жизни не был потрачен зря, прошу вас, — сказал Хатам и встал, покачиваясь.
Исполнили его просьбу. «Стоп, стоп, стоп…» — сказали рюмки, становясь на свои места.
Той был в самом разгаре. Гости плясали под аккомпанемент дойры, пели. А те, кто постарше, разморенные выпитым и вкусной едой, ковыряли в зубах спичками, предаваясь пищеварению, и с наслаждением внимали веселым песням и музыке.
Умид начал беспокойно ерзать на месте, поглядывая по сторонам и думая, как бы незаметно уйти. Взглянув на ручные часы, он отодвинул стул и вышел из-за стола.
— Куда ты? — спохватился Хатам. — Снова исчезаешь?
— Пора бы домой, — заметил Умид нерешительно.
— Куда спешить? Ведь веселье только начинается! Я бы еще понял, если бы тебя ожидали дома жена, дети!..
— Мне надо идти, — сказал Умид и снова посмотрел на свои часы.
— Лучше выпей! — сказал Хатам, подавая ему рюмку.
Умид отстранил его руку:
— Не могу больше. Норма.
— Может, опять решил пойти на рандеву к своей… бабушке?.. — насмешливо спросил Сурат, делавший вид до сих пор, что не обращает на них внимания.
Умид медленно обернулся и пристально посмотрел на Сурата. Не спуская с него колючих глаз, взял из рук Хатама рюмку и залпом выпил. Резко поставил ее на стол.
— Ты что-то непочтительное сказал про мою бабушку? Про мою уважаемую бабушку, которой больше ста лет? Или мне показалось? — спросил он, процеживая слова сквозь зубы, и взялся за воротник Сурата, будто проверяя на ощупь, из какого он сшит материала. — Ты решил подшучивать над ней? Или мне так послышалось? Отвечай, пижон!
Хатам взял его под руку и оттащил в сторону, уговаривая:
— Умиджан, мы решили уходить, пошли. Нам пора домой…
Они отыскали жениха среди свадебной суеты и, пожелав ему всех благ, какие только имеются на свете, распрощались с ним. Глядя на них, и Сурат тоже решил уйти со свадьбы. До троллейбусной остановки ему было по пути с ребятами. Он догнал их в тот момент, когда Умид безуспешно старался объяснить Хатаму, что ему надо немножко задержаться, что должен кое с кем встретиться. А Хатам, считая, что Умид пьяный, не хотел оставлять его одного. Тогда Умид сделал стойку и прошел по земле на руках, чтобы доказать, что он нисколечко не пьян. Хатам засмеялся и махнул рукой: «Черт с тобой, делай что хочешь!» Умид пожал ему руку, кивнул Сурату и побежал в обратную сторону, туда, где над тускло поблескивающими от лунного сияния крышами на фоне сиреневого неба, усеянного звездами, чернела, косматясь, словно туча, огромная крона старой чинары.
Хатам и Сурат постояли немного, пока фигура Умида не исчезла в темноте, потом, обнявшись, пошли вдоль улицы, горланя песни.
В пору саратана прохлада ночи особенно приятна. Все живое, измученное, истомленное за длинный день жарой, теперь отдыхает и блаженствует. В водоемах на разные голоса начинают квакать лягушки, сидевшие полусонно весь день под листьями лопухов, растущих у кромки берега, или в норках, вымытых водой. А в садах и на клеверных делянках пиликают на все лады на своих скрипках кузнечики и сверчки.
Умид вышел на вымытую асфальтовую дорогу, блестевшую, как черная шелковая лента. Сюда уже не доносился свадебный гомон. По ту сторону дороги высокий берег арыка, за которым большой яблоневый сад. И только вдалеке, за садом, чернеют силуэты высоких домов с погашенными окнами. С этой стороны от дороги — дувалы, мазанные глиной, перемешанной с саманом, калитки, переулки, тупички махалли Оклон. Если идти вон туда, вправо, прямехонько придешь ко двору, где жил Пулатджан-ака, где, видимо, теперь живет Хафиза с бабушкой. Хафиза будет возвращаться по этой дороге. Умид подождет ее под чинарой, как обещал. Умид взбежал на высокий берег, образовавшийся от ила, выбрасываемого со дна арыка при его чистке, и стал в тени чинары. Толстая кора дерева была иссечена глубокими извилистыми бороздами, напоминавшими морщины старого человека. Умид притронулся к ним рукой и мысленно поздоровался с деревом, как с другом, с которым давным-давно не виделся. Он хотел поговорить с ним, рассказать, где теперь живет, почему так долго не приходил к нему. Но в этот момент в переулке, откуда сам только что вышел, послышались чьи-то торопливые шаги. Он не мог увидеть, кто там идет, но по их легкости догадался, что это девушка. Гулко застучало сердце. Умид бросил в арык сигарету, которую только что зажег. Она, зашипев, погасла, вода подхватила ее и унесла в свое темное ложе. Хафиза успела заметить красную дужку, прочерченную огоньком, и нисколечко не испугалась, когда Умид неожиданно вышел из тени.
— Вы понапрасну здесь стоите, Умид-ака, до свидания, — сказала она и, даже не остановившись, не поглядев на него, торопливо проследовала мимо.
— Хафизахон! Подождите! Я ведь вас ожидаю… — вырвалось у Умида само собой, и он пустился догонять ее.
— Позади идут наши соседи, — бросила Хафиза, быстро обернувшись.
— Погодите минутку, мне сказать вам надо…
— Они увидят, могут плохое подумать. Если хотите, приходите завтра в центральную библиотеку. Я буду там заниматься до двенадцати. До свидания, — сказала Хафиза и побежала, резво застучав по асфальту каблучками.
Умид остановился и долго глядел ей вслед. Задумавшись, он даже не заметил невысокого паренька, который, проходя мимо, подозрительно оглядел его и еще несколько раз обернулся. Потом прошли, шурша платьями, какие-то женщины. Вскоре в отдаленье смолкли их голоса.
Оставшись один, Умид вернулся к чинаре, приник к грубой коре щекой, гладя руками необхватный ствол…
Когда Умид босиком бегал по этой дороге, тогда еще не заасфальтированной и пыльной, это дерево было уже огромное, могучее, величественное. Когда Умид подрос и стал ходить в школу, оно было такое же, ни капельки не изменилось. А потом Умид поступил в институт, и его дороги давно не пролегали в эти края. Но крону этой чинары он часто видел издалека, и ему вспоминалось детство. Ведь детство, каким бы оно ни было, всегда притягивает, словно сказка…
Умид долго не мог попасть ключом в замочную скважину. Наконец калитка отворилась, гостеприимно впустив его во двор. Умид прошел прямехонько к колонке и подставил голову под ледяную струю.
Он чувствовал себя отвратительно. Вначале вроде бы ничего, а потом развезло. Последняя рюмка сказалась… Еле добрался до своей махалли. А как добирался? Кажется, какой-то парень подвез на «Москвиче»…
«Хорошо, что Хафиза не остановилась, — думал Умид. — Что бы она могла подумать, если б я при ней так раскис? Хорошо, что не остановилась…»
Прямо здесь, у крана, Умид разделся. Вода сбегала с волос, холодными струйками щекотала тело. Положил брюки, сорочку на перильце сури, стоявшего под вьющимися виноградными лозами. Ветерок обволакивал тело приятным холодком. Голова кружилась меньше. И все же земля ускользала из-под ног. Медленно кренилась, начинала задираться одним краем к небу. Но дома почему-то стояли, не рушились. И деревья не летели в преисподнюю, выдернутые с корнем. Умид ухватился одной рукой за сури, чтобы не упасть, и сел. С неприязнью подумал о Сурате. Из-за него выпил лишнее. Над бабушкой вздумал насмехаться! Надо было врезать ему разок.
Сурата Умид еще с первого курса недолюбливал. Не подавал виду, конечно, но недолюбливал. Замечал за ним ехидство и двуличие. Может, другие не замечали, а он замечал. Иногда даже могло показаться, что Сурат хочет сделать добро кому-то, а на самом деле он своим «благодеянием» унижал человека. К примеру, подойдет к тебе, непременно в присутствии девушек и товарищей, и соболезнующе этак скажет: «Братец ты мой, ведь у тебя рубашка совсем износилась, в локтях вон дырки, да и воротник не первой свежести! Если хочешь, дам тебе взаймы денег, купи себе рубашку. Со стипендии отдашь…» А однажды, Восьмого марта было дело, Умид по пути в институт купил букетик фиалок в цветочном лотке. Преподнес его первой встретившейся в коридоре сокурснице и поздравил с праздником. А Сурат вдруг оказался тут как тут. «Братец! — говорит Сурат. — Фиалок сейчас везде полным-полно. Дать тебе денег? Купи порядочных цветов для своей девушки…» Умид едва удержался, тогда, чтобы не двинуть его по скуле. Может, не надо было сдерживаться — глядишь, и другим человеком сделался бы Сурат. А ныне каким был, таким и остался. О чем бы разговор ни зашел, все переводит на деньги. Своими манерами, рассуждениями, умением прожигать жизнь этот парень определенно напоминал бывших владельцев знаменитых торговых рядов в Ташкенте. Умид тоже в свою очередь не упускал случая, чтобы подколоть его. Иногда он ему говорил: «Из-за одной копейки, дружище, ты готов ползать на коленях, чтобы зубами подобрать ее…»
Если бы не пришлось из-за этого типа выпить лишнее, может, Хафиза и остановилась бы. Она же не слепая, сразу, поди, увидела, в каком виде предстал перед ней Умид…
Вспомнилась Умиду мать, о которой сегодня так много говорили. Будь она жива, Умид сию минуту разбудил бы ее, упросил бы завтра же поутру, не теряя дня, пойти в дом Пулатджана-ака и засватать своему сыну Хафизу. Что и говорить, была бы у Умида мать, все обстояло бы гораздо проще. Он бы ни о чем не заботился. Она сама приготовила бы необходимое для свадьбы. А теперь Умиду придется самому все устраивать. Сказать легко, а у самого жилья-то путного нет. Что он вообще имеет? Кипу книг, одежду для выхода и тренировочный трикотажный костюм надевать дома — и все. Эта хижина на курьих ножках и то не его, а дядюшкина.
Дядя Умида — бывший партизан. В гражданскую войну он громил басмаческие банды. В память о тех днях дядя поныне носит рыжие, закрученные кверху усы — какие у Фрунзе были. Когда Умид остался сиротой, дядя заменил ему отца. Позже, уже состарившись, дядя не захотел влачить свои дни в одиночестве и переехал в Ачаабад, где обосновались оба его сына, работающие на тамошнем фарфоровом заводе, и куда выдал замуж свою дочку. Он купил там себе новый дом, а этот оставил племяннику. Умид перетащил свои пожитки на балахану, сочтя ее более уютной, чем комната на нижнем этаже, сырая и пахнувшая плесенью…
Умид, придерживаясь за перила лестницы, благополучно взобрался на балахану, дошел до кровати и свалился на постель.
Утром Умида разбудило солнце, всплывшее над крышами и бросившее пучок лучей в мутное оконце балаханы. Пригрев, защекотало ему щеку. Умид зевнул, потягиваясь, хотел перевернуться на другой бок и чуть было не свалился на пол. Поднялся с постели и, ступая босыми ногами по холодному полу, подошел к осколку зеркала, пристроенному в нише на полке с книгами, и стал рассматривать свое распухшее, измятое лицо. Левый глаз, как Умид ни старался его раскрыть пошире, оставался почему-то прищуренным. Потрогал веко, оно оказалось горячим и оплывшим. Видать, ночью укусил комар. Комары нынче в этих краях стали злющие и жадные. Старожилы говорят, что прежде они такими не были. Умид пожалел, что не проснулся и не смог наказать кровопийцу.
Побежал умываться. Набрав в пригоршню воды, прикладывал к глазу. Потом снова подошел к зеркалу. Лицо посвежело, но верхняя часть левой щеки оставалась припухлой, отчего всю его физиономию перекосило набок. Досада какая! Приложил к зудящему веку лезвие ножа. Так в детстве, бывало, лечила мать, когда его кусала оса или на губах высыпала лихорадка. Однако вскоре Умид убедился, что не помогает и это средство. Проклятый комар! Как будто не мог выбрать для этого другой день. В другое время Умид, может, даже не обратил бы внимания на свое лицо, а сегодня это было для него трагедией. Как он появится на глаза Хафизе в таком виде? Как же не везет ему, бедолаге!
В бессильной злобе Умид, сам того не замечая, обшаривал взглядом стены, потолок, надеясь заметить своего врага.
Глава третья ЛЮБОВЬ ПРИХОДИТ БЕЗ ЗОВА
Умид уже больше получаса стоял у подъезда библиотеки. Он обошел все залы, надеясь увидеть за каким-нибудь столом Хафизу. Но ее там не было. Теперь он стоял, прислонясь к дереву, по оголившимся корням которого пробегала арычная вода, и делал вид, будто читает газету, а сам нет-нет да и посматривал на тротуар, в ту сторону, откуда, по его мнению, должна появиться Хафиза. Он все же не терял надежды ее сегодня увидеть.
Недаром говорят, что у терпенья золотое дно. Было почти около часа, когда Хафиза вышла из библиотеки. Она взглянула издали на Умида, посмотрела по сторонам и вернулась назад, скрывшись снова за массивной желтой дверью. Неужели не заметила? Умид взбежал по ступенькам и вошел в прохладное фойе. Хафиза стояла у киоска и просматривала новые книги. К ней приблизился какой-то парень. Она кивнула ему, ответив на приветствие. Может, она искала этого парня, выйдя из подъезда? Эта мысль обожгла Умида. Он подошел к Хафизе и, даже не взглянув на того парня, сказал погромче, чтобы тому было слышно:
— Здравствуйте, Хафиза. Я вас ожидаю уже больше часа.
— Ой, вы ли это, Умид-ака? Здравствуйте. Что с вами случилось? — Она рассмеялась, внимательно разглядывая его лицо, и подала руку. — Я занималась в читальном зале, — сказала она.
— Я заходил туда, а вас не видел.
— Не может быть. Если бы зашли, то увидели бы. Я сидела от двери у второго стола, на самом краешке. И специально задержалась так долго, дожидаясь вас… А что все-таки с вашим глазом? Оса укусила? Если бы я встретила вас в городе, не узнала бы, честное слово!..
— Можете не клясться, вы это доказали на деле.
— То есть?
— Вы не узнали меня, когда только что выходили из библиотеки. Посмотрели на меня и не узнали, — сказал Умид и улыбнулся. — Вот как разукрасил меня комар, специально для встречи с вами.
— Извините, — сказала Хафиза. — Я действительно, наверно, не узнала вас. Разбогатеете скоро. Чем же вы насолили этому комару, что он так с вами разделался? Болит? — и она кончиком пальцев притронулась к его веку.
У подъезда стояли две девушки с тремя парнями. Когда Хафиза с Умидом вышла из библиотеки, они обернулись, прервав разговор, будто ожидали кого-то из них. По-видимому, это были знакомые Хафизы. Но она прошла мимо, словно бы их не заметив. А может, и вправду не заметила. Она смеялась, щурясь от солнца, скорее всего представляя, каким Умид выглядел вчера, и расспрашивала, как он добрался домой, ведь троллейбусы и трамваи уже не ходили. Потом стала рассказывать, как недружелюбно ее встретила вечером бабушка и какой строгий сделала наказ, чтобы она больше никогда не задерживалась так поздно.
Хафиза держалась с Умидом свободно, будто разгуливала с ним по городу уже не первый день. Странно, и Умид не ощущал никакой скованности, связывавшей его всякий раз по рукам и ногам, стоило заговорить с какой-нибудь девушкой. А тут вдруг развязался язык, откуда только слова брались: он говорил на отвлеченные темы, что всегда ему трудно давалось, шутил, смеялся, заражая весельем и Хафизу. Девушка перешла на левую сторону и взяла его под руку, стараясь идти с ним в ногу.
Умид испытывал удовольствие оттого, что Хафиза его называет «ака». Он преисполнился гордости и уважения к самому себе. Еще бы! Ведь девушка, одно присутствие которой в нем вызывало душевный трепет, называет его «ака», как обычно обращаются только к человеку уважаемому. Сейчас ему больше всего хотелось продлить их встречу. Чувствуя, как нежность к этой девушке постепенно наполняет все его существо, он думал о том, как скажется саратан на молодом, только что явившемся на свет ростке его первого чувства: сожжет ли его при самом рождении или придаст новые силы, чтобы он разросся в большое и крепкое дерево любви?..
— Может, сходим в кино?.. — предложил Умид, с волнением чувствуя, как быстро в нем истощается запас красноречия, а ему вовсе не хотелось так скоро распрощаться с этой девушкой.
Хафиза промолчала. Они целый квартал прошли молча. Все это время Умид ломал себе голову, стараясь придумать что-нибудь остроумное. Ну пусть не умное, — допустим, на умное он не способен, — но хотя бы что-нибудь смешное пришло на память. Что может быть приятнее, когда девушка, идущая рядом, весело смеется. Но, как назло, в голову не приходил ни один анекдот даже из похождений Насреддина-эфенди.
— Что ж, можно и в кино, — согласилась Хафиза. — А потом вы расскажете о себе, хорошо? Я же вас почти не знаю еще…
— Хорошо. Я могу прямо сейчас рассказать о себе. Я Умид.
— Не-ет, этим вы не отделаетесь. Я хочу о вас знать все. Сначала вы мне показались весьма речистым. А оказывается, вы молчаливый… Молчаливые люди всегда немножечко загадочны. А я с детства не умею отгадывать загадок.
— Во мне нет ничего загадочного, Хафизахон, поверьте. Даже ничего примечательного. Все мое состояние — это имя. Моя покойная мать, видно, возлагала на меня большие надежды и назвала Умидом. Вот я и живу на сегодняшний день пока что своим именем, означающим надежду, упование на что-либо… Это все, что я могу рассказать о себе. Правду вам говорю, Хафизахон…
— Вот видите, вы заговорили только о своем имени и уже открыли вторую страничку своего рассказа — о своей матери, расскажите о ней. Мне кажется, всегда приятнее всего говорить о матери… И потом, вы часто подчеркиваете: «Правду вам говорю, поверьте…» Я уверена, что правду. Иначе зачем вообще говорить, если нельзя сказать правду…
— Вам, наверно, в жизни встречались только такие люди, которые всегда говорят правду!
Хафиза засмеялась.
— В жизни встречались только такие люди… — задумчиво повторила Хафиза в тон ему. — Разве достаточно одной жизни, чтобы познать людей?.. Но у меня есть близкие родственники, которым за свою жизнь немало пришлось повидать. Я от них немало наслышалась о людях. Они уверяли меня, что люди не всегда говорят правду, если даже доказывают, что их слова правдивы. А я все равно верю всем. Не могу понять, для чего людям друг друга обманывать?..
Несмотря на то что на улице стояла нестерпимая жара, а в смотровом зале кинотеатра было и того душнее, они все-таки решились пойти на дневной сеанс и посмотреть новый индийский фильм.
После кино Умид проводил Хафизу до Хадры. Когда вышли из трамвая, Хафиза прямо здесь, на остановке, стала прощаться с ним и попросила, чтобы он не провожал ее. Заметив, что Умид огорчился, она объяснила, что у ее младшего брата такой характерец: она и шагу не может ступить, чтобы он тут же не дознался и не выложил все родителям. К тому же он мастер делать из мухи слона. А она не хотела бы понапрасну волновать родителей. Поэтому лучше, если ее братишка пока ничего не будет знать.
— Я почти каждый день до двенадцати занимаюсь в библиотеке, — сказала Хафиза и, улыбнувшись, подала руку.
Она пересекла улицу и быстро пошла по тротуару. Не оглянулась ни разу. Умид стоял и смотрел ей вслед, внимая звуку ее каблучков и диву даваясь, почему это Хафиза уже скрылась вдалеке, а шаги ее все еще стучат, раздаются где-то рядом, и понял наконец, что это сердце его так расстучалось, в лад с ее торопливой поступью.
На следующий день, едва протерев после сна глаза, Умид подошел к осколку зеркала и убедился, что опухоль с лица сошла. Обрадовавшись, что сегодня в своем обычном облике он сможет предстать перед Хафизой, он скоренько собрался и отправился в библиотеку. Умид пробыл здесь до полудня, просматривая журналы. Но Хафиза не появилась. Он задержался у киоска, все еще надеясь, что вот откроется дверь и в фойе зайдет Хафиза. И всякий раз, когда кто-нибудь входил сюда, его захлестывало волнующее пламя надежды, и стоило убедиться, что зашла не Хафиза, сердце снова наполнялось холодком разочарования и отчуждения. Удрученный Умид ушел домой.
По дороге он пытался устыдить себя: «Эх ты, йигит, при встрече с первой же смазливой девчонкой чуть не потерял рассудок. Прибежал, словно мальчишка, едва она намекнула, что бывает здесь. А теперь, может, смеется над тобой, бахвалится перед теми, что стояли у подъезда библиотеки, как вскружила тебе голову. Уж лучше бы не ходить в эту библиотеку… Или лучше сделать вид, что не из-за нее приходишь. В самом деле, не отказывать же себе из-за какой-то девушки в посещении библиотеки. Глупо было бы…»
Утром Умид долго колебался, прежде чем поехать в библиотеку. Отправился туда лишь после того, как убедил себя, что и ему тоже совсем не помешает позаниматься, если он все же намерен поступать в аспирантуру. Время идет, а он с тех пор, как сдал государственные экзамены, ни разу не брал в руки учебников… Однако где-то глубоко в голове была упрятана мысль, что он и сегодня будет заниматься там лишь до тех пор, пока не увидит Хафизу. Если сегодня ее не будет, он и завтра поедет туда, и послезавтра. Он непременно ее дождется…
Однако ждать не пришлось. Хафиза стояла на ступеньках подъезда и сама дожидалась его. Увидев Умида издалека, она вприпрыжку сбежала со ступенек и пошла ему навстречу. Она сказала, что пришла специально, чтобы увидеть его и сказать, что завтра уезжает в Фергану. Оказывается, позавчера, пока они гуляли вместе по городу, звонила мать и сказала, что отец серьезно болен. Бабушка, узнав об этом, вышла к калитке да так и простояла, Хафизу дожидаючись. Побранила, что она задержалась невесть где.
Эта новость свалилась как снег на голову, и Умид стоял в растерянности, словно мальчишка, выронивший арбуз.
— Что же вы… Неужели загрустили? — спросила Хафиза и притронулась к его веку. — Не болит больше?
Умид ничего не ответил. Потер, задумавшись, ладонью лоб.
— Мне нельзя не поехать. Ну никак нельзя. Вы должны понять, — сказала Хафиза тихо, извиняющимся тоном, будто была в чем-то виновата. — Я же скоро вернусь. Как папа поправится, тут же вернусь. А пока… Пока, если дадите мне свой адрес, я буду писать вам письма. Люблю писать письма. В этом есть что-то заманчивое.
В самом деле, Хафиза давным-давно мечтала, что, если встретит человека, который ей очень-очень понравится, она станет испытывать его чувства разлукой. Была б возможность, спряталась бы в хрустальном за́мке, сооруженном среди ледяных торосов Антарктиды, жила бы, как снежная королева, и слала бы письма оттуда… А в другой раз, наоборот, представляла себя бредущей по горячему песку прибрежья великой Джамны и то, как она бросает в мутные волны реки бутылку с письмом для любимого. Так поступали в стародавние времена девушки, увидевшие через маленькое решетчатое оконце своей кельи в мраморном дворце, откуда выход им был заказан, парня, сразу же запавшего в сердце. Хафиза рассмеялась своим наивным мыслям, навеянным впечатлениями от прочитанных книг, и при этом взглянула на Умида. А ему показалось, что она смеется над ним. Должно быть, в самом деле он сейчас выглядит смешным или же несчастным, достойным сочувствия. Силясь улыбнуться, он спросил со вздохом:
— Как же я тут буду без вас?
— Полно вам! — сказала Хафиза, перестав смеяться, и обиженно надула губы.
Умиду больше нравилось, когда она смеется.
— Мог бы я превратиться в комара, — задумчиво сказал он.
— И что же?
— Я бы отыскал себе место в вашем багаже, меня бы никто не заметил.
Хафиза рассмеялась.
— Вот и хорошо, — сказал Умид. — Теперь я постараюсь не нагонять на тебя уныния… Хочешь мороженого? В парке я знаю прелестный уголок! Прохладнее павильона ты нигде не отыщешь.
— А может, в зоопарк пойдем? Отец меня часто водил туда, когда я была маленькой. Помнится, однажды при нас там слоненка привезли. Интересно, подрос он? Идемте посмотрим!.. А мартышки какие забавные, смеху не оберешься!.. А какие злющие глаза у тигра, аж мурашки по телу пробегают… Мне всегда до слез было жалко кроликов, которых приносили на завтрак удаву. Я всегда обходила сторонкой клетку с удавом. Тигр хоть и страшен, зато красив. А этот гадок, противен…
— Я вижу, что вы соскучились по своему детству. Что ж, идемте в зоопарк…
— Минуту назад вы перешли на «ты». Мне так больше нравится. Продолжайте и впредь со мной на «ты», ладно?
— Пожалуй, вы правы. И не будь сейчас на улице никого, я бы… я бы вас…
Хафиза сразу перевела разговор:
— Говорят, слон живет четыреста лет. Это правда?
— Коль говорят, значит, правда, — сказал Умид. — А вот крокодил живет тысячу лет! А может, и еще больше. Однажды убили крокодила в одном из лиманов близ Нила, и в его височной кости нашли… Что, вы думаете, нашли?..
Хафиза улыбнулась и пожала плечами.
— Золотой наконечник стрелы фараона Рамзеса Второго. Если верить газетам, этот крокодил прожил более двух тысяч лет.
— Ой-ей! Вот бы нам по стольку жить!
— А по мне, лучше прожить своих восемьдесят, чем тысячу лет этих болотных тварей. Чтобы осуществить то, что я задумал, мне бы хватило всего-навсего восьмидесяти лет!
— Всего-то? Вы не верите в долголетие?
— Ведь важно не количество прожитых лет, а то, что успел сделать за жизнь. Мне хочется за свои восемьдесят лет сделать столько, сколько я успел бы сделать за тысячу, если бы кровь у меня была холодной, как у крокодилов.
— А что вы хотите сделать, если не секрет?
— Я хочу стать ученым. Благодаря ученым в мире происходит прогресс. А сейчас… только еще собираюсь поступить в аспирантуру…
— Ага, понятно, и тем самым хотите, значит, продлить себе жизнь, как Авиценна, как Улугбек, как Ломоносов, как Галилей! Их имена, наверно, будут жить еще многие тысячелетия… У вас действительно планы грандиозные.
— Да, но немного надежд на их осуществление, — заметил Умид.
— А не кажется ли вам, что для осуществления ваших планов достаточно и пяти лет? — спросила Хафиза, лукаво прищурясь и в упор взглянув на него.
— Нет, не кажется. Пяти лет хватит только на окончание аспирантуры. Но это еще не значит, что человек сделался ученым… Этих пяти лет, конечно, вполне достаточно, чтобы или разочароваться в себе и подыскивать другое место в жизни, или же еще больше укрепиться в вере и надежде на свою счастливую звезду, которая поможет непонапрасну растрачивать усилия, высветит тебе верный путь и поможет сделать открытия, полезные для людей, а может, и для всего человечества.
— Хорошо, наверно, жить, когда имеешь ясную цель в жизни.
— Важно знать не только то, чего ты ждешь от жизни, но и то, что ты собираешься ей дать.
Хафиза весело засмеялась:
— О-о! Мои желанья беспредельны! Ни один падишах не смог бы, наверно, удовлетворить всех моих желаний. Но у меня, увы, нет никаких надежд на осуществление их.
— Наверно, это потому, что не знаешь конкретно, чего хочешь. А ведь неспроста говорят, что ни один ветер не будет попутным тому, кто не знает, куда он держит путь.
— Умиджан-ака, вы или поэт, или философ, — сказала Хафиза.
Они уже входили в ворота зоопарка с красивой ажурной аркой наверху. И, только заметив контролера, вспомнили, что надо купить билеты. Рассмеявшись, они повернули назад, подошли к кассе.
Женщина-контролер, проверяя билеты, с любопытством посмотрела на них и любезно улыбнулась Хафизе. Кажется, Хафиза ей понравилась, и это было приятно Умиду.
Хафизе были хорошо знакомы все аллейки зоопарка.
Она задерживалась ненадолго у клеток и показывала Умиду своих старых знакомых — тонконогую стройную лань, забившегося в угол клетки дикобраза, флегматичного огромного удава, дремлющего обвившись вокруг дерева, множество юрких небольших змей, чей укус подобен удару кинжала… Вдруг за густым зеленым кустарником, напоминающим настоящие джунгли, послышался грозный рык, за которым тут же последовал могучий рев, подобный раскату грома. Все остальные звери, заслышав его, настороженно замерли, готовые в любую секунду дать стрекача. За высокой оградой застыли, чуть пошевеливая ушами и прижав к спине ветвистые рога, красавцы олени. Они в тревоге поблескивали голубоватыми зеркальцами глаз. А потом, видать, уразумев, что этот устрашающий рев принадлежит тому самому льву, которого люди заключили, слава богу, в клетку, успокаивались и снова начинали разгуливать по загону легко и грациозно, словно демонстрируя себя детворе, сгрудившейся у самой решетки, бросающей им конфеты, кусочки сахара, печенье.
Даже у Хафизы у самой екнуло сердце, когда она услышала львиный рык. Она поспешно вернулась назад и взяла Умида под руку. Теперь ей стало нисколечко не страшно. Они вместе направились к клетке со львом. Царь зверей нервно расхаживал взад-вперед по клетке и даже не замечал людей, что-то ему кричащих, махающих руками.
— Интересно, где тот слоненок, которого тогда привезли? Теперь здесь есть слоны? — проговорила Хафиза, глядя на льва и еще плотнее прижимаясь к Умиду.
Умид понял, что она хочет поскорее уйти от этой клетки. С улыбкой сказал:
— Как не быть. Что же это за зоопарк, если в нем нету слонов! Идем-ка поищем. Думаю, такое крупное животное не так-то трудно отыскать. Мало будет чести нам, если мы слона не отыщем.
Неподалеку от клетки со слоном, в конце аллеи, был огорожен небольшой пятачок деревянной изгородью. Там, словно в кошаре на летнем пастбище, находились несколько гиссарских овец и обыкновенных коз. Животные лежали, разморенные жарой. Это были самые обыкновенные овцы и козы. И поэтому, наверно, около них никто не задерживался. Ребятишки не удостаивали их вниманием и торопливо проходили мимо. Большинство спешило к клеткам со слоном и со львами. Пустынно на этой аллее. Только вот из-за поворота показался высокий мужчина, посадивший себе на плечи шириной в добрую сажень розовощекого крепыша. Чуть поотстав, за ними шла молодая женщина. Она старалась догнать их и рассказывала, кажется, что-то очень смешное. Малыш громко хохотал. Женщина прикрывалась от солнца газетой, хотя, казалось бы, загорать-то ей больше некуда. Они осмотрели загон с овцами и, заметно разочаровавшись, стали неторопливо удаляться по желтой песчаной аллейке туда, где ютились белые олени. «Должно быть, счастливая семья», — подумал Умид, глядя им вслед. Обернувшись к Хафизе, заметил, что она тоже смотрит задумчиво на них. Поглядев друг на друга, они улыбнулись. Они ни слова не произнесли, но поняли, что думали об одном и том же.
Хафиза быстро отвела взгляд и спросила, покраснев слегка:
— Для чего этих бедных овец заперли здесь? Разве есть такие, кто не видел овцы?
— Может, и есть, — сказал Умид. На полном серьезе сказал. Хафиза не обнаружила на его лице и тени улыбки. — Недавно я иду по улице, и вдруг мальчишка лет десяти выскочил из ворот и кричит, указывая матери на проезжавшую мимо арбу с ослом в упряжке, с восторгом таким кричит, будто космический корабль увидел: «Мама! Смотри, лошадь! Лошадь!.. Лошадь!..» И в крике мальчика столько радости, что мне его стало жалко. Не сказал я, что это не лошадь, чтобы не разочаровывать его. Ребенок ни разу в жизни не видел лошади… Этот мальчик, я уверен, умеет отличить друг от друга марки автомашин. Он, наверно, даже знает биографии космонавтов. А вот лошади не видел…
— Неужели настанет время, что мы домашних животных сможем увидеть только в зоопарке?
— Не думаю, что дело дойдет до этого, — Умид жестом показал на загон с овцами. — И все же я благодарен тому, кто додумался заключить этих несчастных животных сюда…
— Почему? — Хафиза удивленно посмотрела на Умида.
— Потому что здесь никого нет и мы наконец одни. — Он взял ее за руку, притянул к себе и, легонько обняв, поцеловал в уголок губ.
Девушка оттолкнулась от него руками и, залившись краской, торопливо пошла прочь от этого безлюдного места, с трудом удерживая себя, чтобы не побежать. Она не слышала зова Умида, который следовал за ней:
— Хафиза! Ну, подожди же, Хафиза!.. Я ведь не хотел тебя обидеть…
Она вовсе и не обиделась. Просто у нее сдавило дыхание и на глаза почему-то набежали слезы. Странно, казалось бы, что тут такого, а не может выговорить ни слова. Поэтому не оборачивалась и не отвечала.
Наконец Умид схватил ее за руку. Она остановилась. Стояла опустив голову и не смела поднять на него глаз, словно бы не он, а она совершила что-то недозволенное.
— Прости меня, — сдавленно проговорил Умид.
— За что прощать-то?.. — Она уткнулась лбом в его грудь.
Он погладил ее волосы, и они целую минуту стояли так, неподвижно и молча.
— Я сам не знаю, как это случилось… — Умид перевел дыхание.
Она посмотрела на него снизу вверх и улыбнулась.
— Идем посмотрим белых медведей. Они вон там, внизу, — сказал Умид. — Купаются в бассейне. Покажешь карамельку, начинают плясать, выклянчивают.
Хафиза опустила голову, и ее лицо снова опечалилось, а на щеки набежал румянец.
— Мне не хочется. Мне пора уже домой, — сказала Хафиза и тихонечко вздохнула.
Они направились к выходу. Контролер улыбнулась им и сказала:
— До свидания, детки. Дай бог, чтобы привели когда-нибудь своих деток сюда.
Умид кивнул ей, улыбаясь, а Хафиза ускорила шаги.
В трамвае людей было битком. Едва удалось протиснуться на заднюю площадку. Их сдавили со всех сторон, прижали друг к другу. Умид пригнулся к уху Хафизы и тихо зашептал:
— Ты не подумай обо мне плохо, Хафиза… Пойми, ты для меня теперь самый близкий человек. Ближе тебя нету. Я только о тебе и думал все эти дни…
— Конечно же трамвай — самое удобное место говорить об этом, — заметила Хафиза с упреком, поглядев на него исподлобья.
Умид улыбнулся виновато:
— Правда. У меня есть только бабушка, которой больше ста лет, и ты.
— Довольно об этом… Расскажите лучше, что вы в эти дни будете делать?
— Завтра я должен повидаться с профессором Салимханом Абиди… По окончании института я просил меня направить в Сурхандарьинскую область. Там для выпускников нашего института непочатый край работы. Но по просьбе научно-исследовательского института селекции специальная комиссия выделила в их распоряжение трех выпускников. Одним из трех оказался и я…
— Я спросила об этом для того, чтобы там, в Фергане, могла себе ясно представить, чем вы заняты в тот или иной момент. Я постараюсь вообразить того почтенного профессора, чтобы картину вашей встречи представить яснее. Только не вздумайте не пойти к нему, — сказала Хафиза, смеясь и погрозив ему пальцем. — А то я буду стараться нарисовать себе правдоподобную картину, а вы в это время будете заняты совсем другим делом.
— Пойду, обязательно пойду.
— А вы не любите, когда вам скучно, убивать время в ресторанах?
— Нет. Это не лучший способ развлечения.
— Правда, вы так думаете?
— Мгу…
— И будете таким славным до самого моего приезда?
— Конечно.
— И не будете ни с кем так поступать, как сегодня со мной?
— Ну, Хафиза…
— А знаете, я хочу вас попросить кой о чем…
— Хоть тысячу просьб! Я заранее готов на все ради тебя!
Хафиза поморщилась:
— Иногда чересчур громкие слова звучат фальшиво, вам не кажется?
— Но я сказал чистосердечно, от души…
— Я собираюсь в этом году здесь поступать в медицинский институт. Вы мне поможете готовиться? За неделю до знакомства с вами я приехала из Ферганы. Ведь мои родители теперь там живут. А здесь только бабушка и мы с Кудратджаном. Папа уже который год в Фергане, а я еще не повидала как следует всей долины. Каждое лето обычно папа нас всех увозит куда-нибудь к морю. А в этом году я решила поступить в институт. Всего недельку и пробыла у родителей. Приехала, чтобы узнать условия приема. Конкурс небывалый! Я даже струсила, хотела тут же уехать снова в Фергану. Но если вы мне поможете…
— Помогу. Но и сама будь посмелее. Говорят, смелость города берет.
— Чтобы быть посмелее и увереннее в себе, надо получше подготовиться.
— У тебя времени еще целых полтора месяца. Ты поскорее приезжай из Ферганы. Да не забудь захватить учебники и свои школьные тетради.
— Ладно, Умид-ака, — она улыбнулась, скользнув по его лицу взглядом, поправила ему подвернувшийся воротник. — Мы попрощаемся здесь, прямо в трамвае, да?
— Конечно же трамвай — самое удобное место для этого, — сказал Умид, повторив ее слова.
— Вам этим трамваем ехать еще четыре остановки, не стоит выходить, — сказала она, смеясь.
Трамвай затормозил, приблизившись к остановке. Хафиза дернула Умида за рукав:
— Почему вы молчите? Скажите что-нибудь, я же уезжаю.
— Счастливо тебе. Поскорее возвращайся. Помни — я очень жду тебя.
Хафиза кивнула. Вложила в его руку свою горячую ладошку. Забывшись, Умид сжал ее, как обычно пожимал товарищам. Хафиза сморщилась от боли и укоризненно покачала головой. Когда трамвай остановился, она спрыгнула на платформу и помахала ему рукой. Дверь снова закрылась. Хафиза стала удаляться вместе с платформой, вместе с людьми, ждущими другой трамвай. Умид смотрел в заднее окно, пока не потерял Хафизу из виду.
* * *
На смену одному дню приходил другой. Особой разницы между ними Умид не замечал. И только тот день, когда пришло наконец от Хафизы письмо, показался ему необычайно радостным. Но радость Умида потускнела оттого, что письмо было слишком коротким. Хафиза сообщила, что доехала благополучно, что отец уже почти поправился. И все. Всего несколько строк, написанных красивой ровной вязью. Умид перечитал их несколько раз, но не мог уловить настроения Хафизы, не мог понять, часто ли вспоминает его. Он положил письмо на край стола и стал просматривать свежие газеты. Нет-нет да и устремится взгляд сам собой на конверт с аккуратно выведенным адресом и именем Умида, словно рука ребенка, тянущаяся к гостинцу.
Умид отшвырнул газету и написал коротенький, под стать ее письму, ответ:
«Здравствуйте, Хафизахон! Ваше письмо получил. Спасибо, что не забыли. Желаю скорейшего выздоровления вашему отцу. Умид».
Всего через пять дней от Хафизы пришло второе письмо. Целых четыре страницы из тетради были заполнены мелким, как бисер, почерком. Ее письмо на этот раз было полно горечи и упреков. Она делала выговор Умиду за его сухое, полуофициальное «микрописьмо», как она выразилась. Призналась, что все эти десять дней, которые провела в Фергане, она мысленно присутствовала в Ташкенте, ходила с Умидом в театры, на концерты, и просила его подробнее написать, как он живет, где бывает и с кем. И в конце подписалась: «Ваша Хафиза». Эти последние два слова Умиду показались драгоценнее всех слов на свете. «Ваша Хафиза»!.. «Значит, она моя!» Он хотел бы сейчас превратиться в быстрокрылого сокола, чтобы умчаться вмиг в ту цветущую и благоухающую долину, окруженную со всех сторон горами, словно изумрудным кольцом, и отыскать там Хафизу… Он испытывал чувство вины перед ней, клял себя за то, что смог усомниться в Хафизе, подумав, что та забыла о нем, едва села в поезд, отправляющийся в Фергану, где конечно же полным-полно ее одноклассников, друзей, и не исключено, что кто-то из них ожидает ее с бо́льшим нетерпением, чем все прочие. И то первое письмо ее Умид воспринял как пустую формальность — исполнение обещания. Ему сейчас хотелось извиниться перед Хафизой за свои глупые подозрения, из-за которых причинил ей столько беспокойства.
Наутро Умид отправился к своей бабушке Тутинисе-буви, встретиться с которой для него было очень важно. Он держал под мышкой бумажный сверток, где были отрез на платье и душистое мыло, которое обычно очень любят старые люди. По пути опустил в почтовый ящик письмо Хафизе. Завернул на рынок и купил несколько румяных тандырных лепешек, посыпанных коноплей, и касу густых сливок. И теперь, окрыленный надеждой, зашагал прямо в Оклон. Бабушка Умида и бабушка Хафизы — обе старушки, давно знают друг друга, им не трудно будет договориться между собой…
Едва миновал махаллю Джарарык, расположенную в низине, похожей на старое русло высохшей реки, и вступил в Оклон, по закоулкам которого бегал босиком в мальчишестве, как на память пришли горестные дни детства, больно коснулись сердца, словно острием ножа. Вспомнилась Умиду мать, совсем еще молодая и статная, и ее ласковый тихий голос, когда она, прижавшись щекой к его лицу, приговаривала: «Ах ты, искорка очей моих, ах ты, верблюжоночек, если в твои ножки вопьется колючка, я своими ресницами извлеку ее…» Подумал о том, что мать так рано ушла из жизни, не дождавшись от него ничего доброго, и почувствовал, как что-то сдавило ему горло, захотелось плакать. И он, может, и заплакал бы, если бы не спохватился, вспомнив, что уже не в том возрасте, когда мать могла взять его, брыкающегося и орущего, на руки и, с трудом удерживая, оттирать пемзой цыпки с его ног…
Умид шел по прямому и длинному проулку, нынче уже заасфальтированному. А человеку, идущему по дороге, свойственно оглядываться назад. Поэтому уместно нам прервать здесь наше повествование и вернуться к прошлому Умида, его детству, наложившему отпечаток на его характер и взгляды. Не побоимся того, что наше отступление сродни клину, вбитому меж главами…
Глава четвертая НАЧАЛО
В народе говорят, что будущее младенца уже видно по его плачу…
Гости, ведшие разговор за дастарханом, не раз отмечали, что во взгляде этого смуглого голопузого мальчонки скрыта некая таинственность и загадочность. Движения его были сдержанны и степенны, как у взрослого. Это, конечно, не бросалось сразу людям в глаза, но и не заметить в мальчике этих особенностей было нельзя. Отец его восторгался тем, что сын не любит попусту болтать, а больше слушает, мотает себе на ус и, оставшись наедине с отцом, просит разъяснить, что было непонятным. Родственники говорили отцу, что его сын, когда вырастет, займет очень видное положение. Может, даже станет председателем колхоза.
Отец был доволен такими предсказаниями и, ероша волосы на голове Умида, щекотал ему щеку щетиной…
Недавно закончилась война. Победа принесла людям радость. Но они, люди, кажется, в те годы выдохлись, отдали все для победы — и силы, и здоровье. И тот первый год мира не смог сразу восполнить утраченное. Особенно старики, жившие все это время надеждой увидеть наконец по окончании войны сыновей и теперь обманутые в своих надеждах, стали уходить в иной мир, словно считая жизнь на этом свете теперь бессмысленной. Так по осени пожелтевшие листья опадают с деревьев.
В тот первый год мира ушла навсегда из жизни и мать Умида. Успела только дождаться возвращения его отца…
Все эти годы, пока отец отсутствовал, Умид прожил вдвоем с матерью. Мать работала в артели, шила стеганые брюки, фуфайки для фронта. А по ночам при зажженной коптилке вышивала дома тюбетейки, чтобы в базарный день снести на толкучку и на вырученные деньги купить хлеба. На работу она уходила, когда еще было темно, возвращалась поздно вечером. И видел ее Умид, если только просыпался по ночам. Наверно, поэтому она запомнилась ему в наброшенной на плечи фуфайке, склонившейся над рукоделием у тускло мерцающей коптилки, которая сеяла слабый желтый свет. В комнате было холодно. Растопить печку не было дров. Они чаще всего ложились в постель не раздеваясь.
Мать часто болела. Но знала, что, если сляжет, некому будет даже вскипятить чай, накормить ее ребенка. Старалась крепиться, надеясь, что, когда кончится война и отец Умида вернется домой, тогда и отдохнет. Порой, закрыв рот платком, она начинала кашлять, задыхалась и, не в силах выговорить ни слова, показывала Умиду взглядом на пиалу, чтобы он подал напиться. Ее рука дрожала, и край пиалы дробно стучал о зубы, когда она отхлебывала из нее. Немного успокоясь, уходила на работу, не померив даже температуру.
Отец приехал через полгода после окончания войны. Но отдыхать Хумайрахон так и не пришлось. Отец еще не совсем выздоровел после госпиталя и сильно хромал. Не мог еще по-настоящему работать. Но Хумайрахон, окрыленная его возвращением, изо всех сил старалась помогать ему, забыв о своей болезни, о том, что мечтала после войны отдохнуть, набраться сил немножко…
А через несколько месяцев матери не стало.
Когда мать готовили к похоронам, оказалось, что в доме нет ни куска приличной материи для савана. Все было распродано — и серьги, и браслеты, подаренные когда-то на свадьбу, и платья, и платки. Все было выменяно на хлеб.
Умиду едва исполнилось шесть лет. Он шел впереди процессии и слабым, осипшим от слез голоском приговаривал, будто стонал: «Ой, мама моя… Ой, мама…» Он был чересчур мал ростом и еще не мог даже заменить кого-нибудь из несущих на руках гроб. Даже этой самой последней святой дани не мог он воздать матери. Позже об этом Умид часто думал и очень переживал…
Однако человек создан так, что по своей природе может свыкнуться даже с тем, с чем, казалось бы, ни за что нельзя примириться.
После кончины матери Умид остался на попечении родственников. Его бабушка, жившая в махалле Оклон, была своенравной и суеверной старухой. Однако она очень любила осиротевшего внука и проявляла к нему внимание и заботу. Она часто брала его с собой на всякие торжества и увеселения — на религиозные празднества или на свадьбы. А то ехали просто погостить у родственников. И перед сном, укладывая внука спать, бабушка садилась у его постельки и загадывала ему всякие загадки, рассказывала сказки. Откуда-нибудь возвратившись, она никогда не приходила с пустыми руками, непременно приносила пригоршню кишмиша, или кураги, или орехов.
Бабушка часто говаривала Умиду, что его мать вовсе не умерла, а всего только переселилась в мир иной, намного лучший, чем этот. Там, в раю, где теперь она живет, по одной реке течет парное молоко, по другой — шербет, по третьей — душистый мед. Эти рассказы в какой-то мере утешали жившего впроголодь и мечтавшего о том дне, когда он сможет вволю наесться, мальчика. Он радовался за мать, что ей теперь не приходится на дымном очаге варить свеклу, пить отвар вместо чая. Белые голуби приносят и расстилают перед нею белоснежный дастархан, на котором тотчас появляется все, что она только пожелает.
А временами Умида одолевали гнетущие, грустные мысли. Ему хотелось в рай, к матери. Проснувшись по ночам, он часто плакал от обиды на нее. «Неужели она совсем-совсем позабыла про своего сына? — думал он. — Почему же она хоть разочек не заглянет в этот мир, чтобы увидеть своего маленького Умида?..» Он донимал этими вопросами бабушку, возившуюся у очага или занятую какой-нибудь другой работой, и часто сердил ее этим. Она прогоняла его, чтобы он не путался под ногами и не мешал заниматься делом. Тогда он забивался в какой-нибудь угол и горько плакал.
Иногда мать являлась Умиду во сне. Но как он ни хватал ее за подол, ни обнимал, заливаясь слезами, ее колени, она не брала его на руки, не уносила с собой. Всякий раз уходила, оставив его одного. И когда он просыпался, подушка оказывалась мокрой от слез, а постель вся раскидана. Часто около него оказывалась бабушка, она ласково что-то приговаривала и прикладывала к его разгоряченному лбу прохладную руку.
Позже, когда подрос, когда узнал, что с того света люди не возвращаются в этот бренный мир не потому, что не хотят, а просто не могут, Умид перестал обижаться на мать. Но теперь он еще больше переживал оттого, что она, наверно, хочет вернуться, а ее кто-то не пускает. Теперь он нисколечко не сомневался, что мать ни на мгновенье не забывает про своего маленького Умида и очень скучает по нем, и думал-гадал, как бы сделать такое, чтобы мать вызволить оттуда и она возвратилась бы в свой дом, опустевший и неприютный без нее. Он строил всякие фантастические планы, даже когда пошел в первый класс. Сидит, бывало, на уроке, а сам в окно смотрит и думает. Иной раз случалось, глядит прямо на учителя, объясняющего урок, а спросят, о чем разговор был, ни слова сказать не может. В школе считали его очень рассеянным. Учителя сетовали при встречах с его отцом или с бабушкой, что парнишка всегда держится в стороне от сверстников, не принимает участия в шумных, веселых играх. Наслушавшись этих разговоров, бабушка говорила внуку, чтобы он резвился с другими ребятишками. На что Умид отвечал: «У них у всех есть мамы, им и весело… А мне-то что веселиться?» И бабушка, порывисто прижав его к своей груди, целовала внука в мягкий висок и утирала слезинку с его щеки.
Ложась по вечерам спать, едва погаснет свет в комнате, Умид слышал песню, которую напевала мама у его колыбельки. Она начинала звучать вначале тихо, где-то под потолком, потом становилась громче, переместясь к его изголовью, шелестела в ушах, в сердце, успокаивая, чаруя. Она жила в нем самом, эта песня, услышанная им впервые еще младенцем, когда он лежал в люльке — беленчаке, подвешенной на веревках к потолку, и только-только начинал познавать мир, протягивая ручонки к яркоцветастым широким рукавам матери, и улыбался, если удавалось зацепить их пальчиком. Он слышал эту песню и тогда, когда научился уверенно держаться на ногах и, стоило матери отвернуться, норовил убежать на улицу. Она сама подбирала слова к той песне, складывала, будто кирпичик к кирпичику, и у нее получилась колыбельная. Мамина колыбельная. Умид запомнил ее.
Баюшки-баю, сынок, Засыпай, мой стригунок, А я песенку спою, Глядя в люлечку твою. Баюшки-баю, баюшки-баю… Баюшки-баю, сынок, Засыпай, мой голубок, Больше всех тебя люблю. Попрошу сейчас луну Светить в люлечку твою, Баюшки-баю, баюшки-баю… Если будешь крепко спать, Отдохнет к утру и мать, Пусть приснится нам отец, Пусть вернется наконец, Баюшки-баю, баюшки-баю… В нашей жизни трудной этой Стал ты, милый, моим светом, Моей радостью и горем, Моей сушею и морем, Баюшки-баю, баюшки-баю… Спи, соколик мой родной, Мой сыночек дорогой, Мы с тобой в родном краю, Я тебе о нем спою… Баюшки-баю, баюшки-баю… Спи, Умид мой, стригунок, Заалел уже восток, Я к тебе во сне приду, Все печали от тебя Я рукою отведу, Баюшки-баю, баюшки-баю…Однажды, когда бабушка начала свой длинный и захватывающий рассказ про рай, а Умид слушал разинув рот, в комнату вошел отец и строго сказал:
— Мать, ты мне обещала больше не рассказывать ребенку всякой чепухи! Разве ты не видишь, какой он впечатлительный, только о твоих россказнях и думает?..
Бабушка умолкла. Тихонечко вздохнула, поцеловала Умида в щеку и молча вышла из комнаты.
После этого бабушка больше ни разу не заговаривала о прелестях потусторонней жизни…
* * *
По прошествии двух лет после кончины матери Умида его отец женился на женщине по имени Фатима. У нее было круглое и лоснящееся, как тандырная лепешка, лицо. На месте бровей у нее почему-то не осталось ни волосинки, и она наводила их усьмой[5]. Отец как-то дал Умиду конфетку, поговорил с ним, поставив его меж своих колен, потрепал шершавой рукой по щеке и велел называть эту низкорослую женщину матерью. Умид пообещал, но у него ничего не получалось. Едва он раскрывал рот, чтобы произнести это слово, как перед ним тотчас появлялась его улыбающаяся, ласково манящая к себе мать. Вспоминал, как она целовала его в лоб, если он совершал какой-нибудь хороший поступок: сполоснет свою пиалушку после молока или сумеет сам надеть туфли, собираясь идти на улицу. Вспоминал, как мать, едва у нее выпадет минута-другая, свободная от работы, сажала его себе на колени и загадывала загадки от имени курочки-пеструшки:
Родила я малютку, круглого, без головы, куд-куда, куд-куда… Нет ни глаз, ни бровей, а красавец хоть куда, хоть куда!Смеясь рассказывала о том, как пришел к растерянной курочке-пеструшке петушок золотой гребешок и утешил ее и как она потом снесла яички, из которых вылупились желтенькие цыплятки.
А эта чужая женщина с лоснящимся лицом, которую он должен звать мамой, ничего не знала — ни песен, ни загадок, ни сказок. Она только и умела, что кричать, едва он затеет игру в комнате или во дворе: «Уйди прочь отсюда!.. Ух, чтоб тебя нелегкая взяла!» Когда она выходила из себя, то становилась красная, как помидор. И Умид то и дело порывался загадать ей загадку: «Нет ни глаз, ни бровей…» Он даже придумал мотив для этой загадки и, увлекшись каким-нибудь делом, напевал ее, как песенку. А Фатиме очень не понравилась эта его песенка. Едва он закурлычет ее потихоньку, она тут же кричит: «Перестань выть!..» Или возьмет и прогонит его на улицу, сославшись на то, что ей надо прибраться в доме.
Соседки называли мачеху Умида Патмой. Они почему-то недолюбливали ее. С приходом сюда этой женщины они перестали у них бывать. Хорошо еще, к Умиду часто приходила бабушка и жила у них по нескольку дней. С тех пор как отец женился и забрал его к себе, бабушка скучала по своему внуку и старалась почаще его проведывать. Не будь ее, не смог бы, наверно, Умид жить в этом доме. В те дни, когда бабушка отсутствовала, он, придя из школы, пожует, бывало, кусок лепешки и уходит играть на улицу, так дотемна и не возвращается. Мальчишки уже все по домам разбредутся, из летних кухонь соседей доносится вкусный запах готовящейся еды, а Умид все ходит один по улице. Или сядет на берегу арыка и напевает свою песенку, болтая ногами в воде…
А то иной раз возьмет и уйдет к бабушке в Оклон. Махаллю эту не трудно было найти. Только не надо спускать глаз с огромной чинары, вознесшей свою крону выше всех деревьев и выше всех домов. Издалека она кажется сизой, похожей на тучу. Умид долго петлял закоулками по дороге к ней. Ноги гудели от усталости. Он садился на толстые перевитые корни огромного дерева, пьющего из арыка воду, и отдыхал, и рассказывал старой чинаре о своих горестях, а та понимающе качала ветками и успокаивала шепотом листвы.
Отсюда уже до бабушкиного дома было рукой подать. Едва Умид отворит калитку, уж Тутиниса-буви семенит навстречу. Обнимает его, целует, радехонька, что внучек отыскал ее — соскучился, значит. Она ведет его в дом, потчует лакомствами, которые для него пекла, хотела отнести, а он сам тут как тут, собственной персоной явился. Потом посылала кого-нибудь к отцу Умида, просила сказать, что Умид у нее. Укладывала внука в постельку, сама садилась рядом и рассказывала что-нибудь интересное и смешное, стараясь вызвать на его не по-ребячьи грустном лице улыбку. Если же из своей ветхой памяти она не могла сразу извлечь ничего путного, тогда воздевала кверху руки и, словно искусная танцовщица, громко щелкала пальцами, как кастаньетами, и пела припевки:
Эй, паренек, меня уважь ты! Взгляни хоть раз в мое оконце. Я распахнула его настежь, Чтобы смотрело в него солнце. От солнца вся я загорела, Любуйся красотой моею, Коль солнце приласкать сумела, То и тебя завлечь сумею…Бабушка, сидя на месте, наклонялась то вперед, то в стороны, подергивала плечами — и до того весело становилось Умиду, что он хохотал до слез. До чего же славная у него бабушка!
В конце концов бабушка и Фатима рассорились. Бабушка перестала у них бывать. Тогда-то и наступили для Умида по-настоящему черные дни. У него никогда никто не спрашивал, ел ли он что-нибудь. Даже отцу Умид не мог пожаловаться, когда с наступлением темноты он приходил с работы, — пока отец ужинал, Фатима пристраивалась с ним рядом и не отходила ни на шаг.
Ходить к бабушке Фатима ему строго-настрого запретила. Умид думал, что бабушка сама придет. Ждал ее каждый день. Но бабушки все не было и не было. И однажды, придя из школы, Умид решил сам ее навестить. Подождал до вечера, все еще надеясь, что вот сейчас отворится калитка и в ней появится бабушка со словами: «Здравствуй, мой внучек дорогой!..» И когда уже начало смеркаться, отправился в путь. Он шел узенькими петляющими улочками, стиснутыми с двух сторон глухими высокими дувалами, и как только выходил на открытое место, старался отыскать вдали дымчатую крону старой чинары. Однако постепенно стемнело, и он потерял ее из виду. Не знал теперь, в какую сторону держать путь. Ходил по переулкам, попадал в тупики, возвращался назад — никак не мог выбраться из лабиринта незнакомой ему махалли. Тогда, выбившись из сил, сел на землю подле дувала и начал плакать, размазывая по лицу грязными руками слезы. Какой-то прохожий взял его за руку и отвел в милицию. А там в дежурной комнате сидел веселый дяденька в синей форме с погонами и фуражке с красным околышем. Он засмеялся, когда Умид зашмыгал носом, собираясь снова заплакать, взъерошил ему не стриженные давным-давно волосы, затем, достав из ящика стола, развернул сверток из шуршащей бумаги и протянул Умиду кусок хлеба, намазанный маслом, и яблоко. Когда Умид перекусил слегка, а затем и повеселел, этот дяденька отвел его домой.
Отец только что вернулся, обойдя все близлежащие улочки махалли, тщетно расспрашивая всех соседей, не видели ли они его сына, и, усталый, отчаявшийся, сел на приступочку около двери, не зная, где еще искать. В этот самый момент и постучал в их калитку милиционер, приведший Умида. Отец бросился обнимать сына, благодарить милиционера, а мачеха только фыркнула и, задрав нос, ушла в комнату.
А утром, как только муж ушел на работу, Фатима отбросила с сонного мальчика курпачу и, схватив его за волосы, здорово поколотила, приговаривая: «Я тебя проучу, как из дому убегать, проклятое отродье! К бабке вздумал бегать? Пусть она ляжет поскорее в землю! Я тебя кормлю, обуваю, одеваю, а тебе она лучше?!..»
Умид не плакал, и это особенно выводило из себя Фатиму. Хоть бы одна слезинка выкатилась из глаз — так нет же! Волчонком смотрит. Блеснул глазенками, еще больше почерневшими вдруг, да и говорит: «Не каркай! Ты сама в землю ляжешь!..» Ну Фатима и взвилась. Никогда еще она не кричала так, до хрипоты, не топала ногами, не крутила ему уши до хруста — подняла такой шум-гам, будто не она лупцует малыша, а, наоборот, ее колотят. На голос прибежали соседки. Стали стыдить ее.
А через неделю Умид снова сбежал. Бабушка очень обрадовалась внуку. Стала обнимать его, плача да приговаривая: «Здравствуй, росточек ты мой… Не устал ли, сиротинушка ты моя?..» Она утерла ему нос концом своего платка. Потом раздела его и, поставив большой гончарный таз на берегу арыка, выкупала своего внука. Потом подстригла ему ногти, залатала штанишки. И все успокаивала, что никогда не отдаст его Фатиме. Если даже отец придет за ним, не отдаст, и все тут. И не было для Умида в тот момент слов приятнее, чем эти. Он от удовольствия посапывал, сидя у нее на коленях, и молчал. Она слегка покачивала его, как совсем маленького, и рассуждала, видимо, больше для себя, чем для его слуха: «Будь сейчас жива Хумайрахон, разве ты стал бы таким бродяжкой… Пусть накажет аллах эту Патму за каждую слезинку безгрешного мальчонки…»
Почти месяц прожил Умид в Оклоне, бывшем в те времена окраиной города. Примкнувшие одна к другой махалли напоминали больше кишлак, чем городские постройки. А за старым урюковым садом уже начинались земли близлежащего колхоза, засеянные хлопком.
Умид удивлялся и в то же время радовался, что за ним никто не идет. Он свыкся даже с мыслью, что навсегда останется здесь жить. Но однажды пришел отец. Он принес Умиду много всяких гостинцев: халвы, леденцов, пряников медовых. Хотел забрать сына домой. Но Умид упросил отца оставить его здесь ну еще хотя бы ненадолго. И отец согласился.
Оклон, утонувший в зелени, очень нравился Умиду. Он за какие-нибудь несколько дней перезнакомился со всеми местными мальчишками. А с такими забияками, как Закир, Алиджан, Хамид, Малик, он даже сдружиться успел. Они убегали впятером в ближайшие колхозные сады, чтобы тайком от сторожа нарвать яблок, или абрикосов, или орехов. Набив животы фруктами, чертили прямо на пыльной дороге большущий круг и играли в орехи. А если орехов не удавалось добыть, рассаживались поудобнее в высокой траве в тени шелковицы и часами разговаривали о Тарзане. Они все по нескольку раз успели посмотреть этот фильм в махаллинском летнем клубе: взбирались повыше на деревья, откуда виден был экран, а те, что посмелее, прыгали через забор, если киномеханик зазевается. И теперь каждый из них мечтал быть похожим на Тарзана, стать таким же сильным, ловким, не бояться ни хищных зверей, ни водопадов. Им нравилось кричать по-тарзаньи и бегать по садам. А Малик однажды прыгнул с дерева на чью-то козу и вывихнул себе ногу. Коза рванулась, перепуганная насмерть, но не смогла порвать веревку, и тогда, видать со страху, кинулась на Малика, навострив рожищи. Малик с трудом отполз на расстояние, куда козу не подпускала веревка. Ему хотелось от боли плакать. Но Тарзан бы не заплакал. И Малик тоже не плакал…
Мальчишки могли говорить про Тарзана до полуночи. Но родители, выглянув из калиток, громко окликали их и звали домой.
Тутиниса-буви, успев вздремнуть даже, оглядывала спросонок комнату, озаренную тусклым светом ночника, и, убедившись, что внука все еще нет, повязывала платок на голову и отправлялась на поиски.
Счастливые дни в Оклоне длились недолго.
Бабушка как-то раз занемогла. Тетушка Умида, ее дочка, была день-деньской на работе. Бабушке за собой-то стало трудно смотреть, а попробуй-ка угляди за внуком. И Умид снова оказался дома. Снова слышал попреки: «Сколько ты можешь еще жрать? Хлеба на тебя не напасешься! — Мачеха срывала с его головы тюбетейку и совала ему в рот. — На, подавись, если не наелся!» А то вытаращит глаза и, показывая Умиду нож, шипит: «Если пожалуешься отцу, я тебе язык отрежу…»
Только ночью, лежа в постели, когда в доме гасили свет, Умид давал волю слезам. «Вот стать бы таким, как Тарзан, да сбежать в джунгли и жить там с обезьянами, защищая их от львов и леопардов… Там бы мачеха, пожалуй, не смогла меня отыскать. Жаль только, джунгли далеко отсюда… Интересно, Тарзан не испугался бы этой Патмы?..»
Промелькнуло быстро лето. Наступил сентябрь. Умид теперь ходил в четвертый класс. Но не было у него в доме места, где он мог бы спокойно готовить уроки, — ни стола, ни стула. Впрочем, и времени-то у него не оставалось, чтобы делать уроки. Едва он придет из школы, Фатима тут же находила для него работу.
— Эй, дармоед, принеси из колонки воды!
Согнувшись от тяжести ведра на один бок и замочив штанину, Умид приносил воду.
— Эй ты! Подмети в комнатах! Да поживее пошевеливайся! Сам разве не видишь, что грязно? — снова раздавался голос мачехи.
Умид брал метлу и начинал мести.
— Открой окна, окаянный! Говорят, твоя мать была разумной хоть куда, а ты в кого уродился, недоносок? Побрызгать водой не можешь догадаться?
— Не трогайте мою мать! Вам далеко до нее… — огрызался Умид.
— Ишь, какой длинный язык отрастил! — И мачеха награждала его затрещиной. — Еще разочек пикнешь, хребет переломаю!.. Чего зенки-то вылупил? Не стой, как каменное изваяние, пойди разожги огонь в очаге! Согрей воды да выстирай свою одежду. Ходит на босяка похожий!..
Вечерами Фатима нашептывала на Умида его отцу. Злилась, что он никак не реагирует на ее наговоры, ни разу не снял ремня и не высек избалованного сынка. Начинала пилить-попрекать мужа, что он совсем не занимается воспитанием своего сына, а взвалил все на ее плечи. Чтобы вырастить из такого оболтуса порядочного человека, из него надо выбивать дурь палкой…
Фатима за один какой-то год износила все платья, оставшиеся от матери Умида. Если же они не подходили ей, были длинны или широки и ей предстояло их переделывать, она начинала браниться:
— О господи!.. Чтоб ты перевернулась в гробу, породившая такого олуха!
Это уже было сверх всякой меры. Этого Умид просто так не мог оставить. Он отходил на почтительное расстояние, чтобы мачеха не смогла догнать в случае чего, или взбирался на балахану, делая вид, что собирается отлепить от стены высохшие кизяки, и кричал оттуда:
— Эй!.. Чтоб вы сами перевернулись, когда умрете, в своем гробу и встали вверх тормашками!
— Ты хочешь моей смерти, негодник?! Вот я тебя… — Фатима грозилась кулаками, заслоняясь рукавом от солнца.
— А почему вы так говорите про мою маму?..
— Твоя мать уже все равно истлела в земле! И свиньи изрыли ее могилу!
— Врете! Моя мама в раю, вот! А вам прямая дорога в ад, вот! Бабушка говорила…
— Ха-ха-ха…
— Моя мама не умерла. Она только по милосердию аллаха переселилась в другой мир, где живут только святые, вот! А такие, как вы, будут вечно жариться на раскаленной сковороде!..
— Это я-то?..
Мачеха стояла посередь двора, задрав голову и уперев кулаки в бока. Умиду она напоминала в эту минуту скорпиона, загнувшего хвост крючком. Она просто задохнулась от гнева. Не найдя подходящих слов, подбежала к лестнице, приставленной к балахане, но вовремя заметила, что лестница небрежно обмотана на месте слома прогнившей от дождей веревкой. Потрясла и поняла, что лестница ее не выдержит. Отбежала снова на середину двора и, подняв кулаки над головой, переспросила:
— Это я-то?..
— Конечно, вы! Кто же еще… — крикнул Умид и засмеялся, ободренный тем, что мачехе его ни за что не достать. — Люди, которые ругают умерших, которые не почитают стареньких бабушек, которые избивают маленьких детей, они все будут жариться на сковородках. А потом их сожрут змеи!
— Из чьих поганых уст ты слышал эти слова, щенок?
— Сам знаю!
— Кто тебя, паршивца, учит перечить мне?
— Не ваше дело!
— А ну, спустись-ка вниз, змееныш!
— Вот еще!..
— Я обо всем расскажу твоему отцу!
— А я скажу, что вы ругали мою маму!
— Не собираешься ли ты ночевать там наверху?
— Уж как мне это захочется…
— Думаешь, я тебя не достану? Да ты же сейчас полетишь оттуда кулем! — Фатима подбежала к ветхой лестнице и стала карабкаться по перекладинам. Лестница качнулась, и мачеха чуть не шлепнулась на землю. — Слазь, я тебе говорю! — завопила она и изо всех сил стала трясти лестницу. Посыпавшаяся сверху пыль попала ей в глаза. Отплевываясь и протирая глаза, она снова отступила на середину двора. — Слазь, проклятый! Я сейчас в тебя лопату брошу!
Умид, топая ногами и хватаясь за живот, заливался смехом. Ему по-настоящему было весело при виде того, как мачеха выходит из себя и готова лопнуть от злости. Он приплясывал и строил ей рожи:
— А вот и не слезу! Бросайте свою лопату, если добросите. Да глядите, чтоб она вам на голову не свалилась! Ха-ха-ха…
— Я сейчас уберу лестницу, и ты там сдохнешь с голоду!
— Это лучше, чем есть хлеб из ваших рук!
— Я подожгу балахану!..
— Фи, испугала…
— Подумай хорошенько, ведь все равно придется спуститься. Ведь отец тебя за ноги стянет оттуда!
— Я убегу по крышам в Оклон. Пусть весь дом остается вам!
— Ах ты гадина, чтоб ты проглотил свой язык, брызжущий ядом!..
Вдруг Фатима побледнела.
Она схватилась за живот и стала медленно оседать на землю. Умид хотел было что-то крикнуть, но осекся, увидя, как она с трудом побрела к супе и прилегла, издавая стоны. Вдруг она стала извиваться, корчиться, бить ногами — будто и взаправду жарилась на сковородке. Умид растерянно смотрел на нее, испугавшись своих слов, которые, видать, навлекли на мачеху болезнь. На губах ее выступила пена. Уж такого Умид не ожидал. Он сидел неподвижно на корточках на краю крыши и пялил глаза на мачеху, не зная, что делать. Наконец Фатима немножко успокоилась и стала тихо причитать: «Ой, хворь моя… Снова ко мне вернулась эта хворь. И все из-за этого выродка… Хворь моя вернулась…» Она с трудом поднялась и села. Ее волосы были растрепаны, разметались по лицу, по плечам. Она стала зачесывать их пальцами. Время от времени она поглядывала на Умида, глаза ее неестественно блестели. «Ой, до чего дожила я… воды некому подать мне, бедняжке… Умру, воды никто не подаст…»
У Умида тряслись от страха коленки. Все же он потихоньку спустился с балаханы. Взял на айване пиалу, зачерпнул воды в ведре и принес мачехе. А Фатима точно ждала этого. Вскочила, будто кошка, и вцепилась в одежду Умида. Пиала упала и разбилась, расплескав воду. Мачеха заломила Умиду руки за спину, свалила на землю — и ну колотить. Умид почувствовал, будто небо обрушилось ему на голову…
* * *
Почти три недели Умид находился в постели. Часто бредил. По ночам вскрикивал и просыпался…
Но это все же прошло. Главное испытание было впереди: внезапно умер отец. Отец ни разу никому не сказал, что чувствует себя плохо, что дает о себе знать контузия. Не берег себя. И теперь его не стало. На работе умер…
Умид теперь и сам почитал себя сиротой. Прежде, если его кто-нибудь называл так, он обижался: у него любимая бабушка, отец — какой же он сирота!.. А нынче, если кто-нибудь на людях жаловался на свою судьбу, такому говорили, показывая на Умида: «Возблагодари лучше аллаха. Могло быть и хуже. Была семья — и нет ее… Если птица счастья выпорхнула из рук, считай, пропала — обратно не сядет…»
Умид относился ко всему с безразличием. Пусть хоть с неба сыплются камни — и то он бы бровью не повел. Теперь он свыкся с бранью мачехи. Его не возмущали больше подзатыльники, грубые окрики. Делал исправно все, что ему поручалось. Иной раз даже такую работу, с какой не всякий взрослый бы справился. А мачеха нет-нет да и заставляла его, чтобы сильнее унизить, делать работу, какая лишь женщинам под стать. Он и это принимал безропотно, не замечая насмешек. Теперь ничто не могло уязвить его самолюбие. Он убил в себе это самолюбие, принимая все унижения от мачехи как естественную расплату за былую свою непокорность. Ему казалось, что сама судьба против него, а спорить с ней нет смысла…
По истечении двадцати дней после смерти мужа Фатима перевезла в этот дом своего брата вместе с семьей. С той поры Умид был вынужден прислуживать двум семьям.
Но прошло несколько дней, мачеха как-то зазвала Умида в комнату, поставила перед ним тарелку с блинами, залитыми топленым маслом и, ласково погладив его по голове, сказала:
— Съешь-ка, золотце, это.
Умид хватал блины немытыми руками и с жадностью запихивал в рот, словно боялся, что мачеха раздумает.
— Спасибо, — сказал он, когда заблестело дно тарелки.
— Вкусно?.. То-то же. Если будешь исправно делать, что я тебе скажу, всегда будешь есть такие лакомства.
— Я же ведь стараюсь… — сказал Умид и шмыгнул носом.
— Я прошу тебя, с этого дня называй меня «ападжан», хорошо? Особенно если к нам кто-нибудь зайдет. Не забывай, я для тебя — ападжан.
Умид пожал плечами:
— Мне все равно. Как вам будет угодно…
— Если кто-нибудь у тебя станет расспрашивать обо мне, скажи, что твоя ападжан с тобой всегда очень ласкова и любит тебя. А разве это не так? Разве я не люблю тебя и не ласкова, когда ты послушен?
— Ласкова. Еще как…
— Молодец. Скажи, а в эти дни никто у тебя не расспрашивал обо мне?
— Нет…
— Вспомни-ка хорошенько, может, расспрашивали?
— Никто ни о чем не спрашивал.
— А ты не видел ни дядю своего, ни бабушку?
— Вы же знаете, бабушка уехала к другой дочери, у которой родился ребенок. А дядя целыми днями на работе, ему некогда… Да и живет он отсюда не близко.
— И нечего к нему ходить. Он плохой человек, тебе не хочет добра…
Умид промолчал. Утер пос рукавом и ниже нагнул голову.
— Ну, а как меня звать-то?
— Патма.
— Ах, чтоб твой язык засох! О чем я тебя просила?
— Ападжан… Я думал, что вы имя спрашиваете.
— Кто тебе сказал, что меня зовут Патма? Ведь мое имя Фатима! Кто твою голову забивает всяким мусором?
— Никто.
— Это твоя бабка меня называла так. Чтоб ни дна ей ни покрышки!.. Уплел блин, теперь ступай во двор! Вымой котел, миски и наколи дров к вечеру! Да не забудь сбегать на базар за простоквашей! Все слышал?
Умид кивнул и пошел из комнаты.
— Тебе в одно ухо влетает, в другое вылетает. Чтоб потом не говорил, что не слышал!..
Как-то, возвратись из школы, Умид таскал воду из хауза для стирки и сливал в бак. У игравшего на улице шестилетнего племянника Фатимы он увидел медаль. Умид поставил ведро на дорогу и подошел к Самату.
— Ну-ка покажи, — и выхватил у него «игрушку». — Где ты взял?
— Не твое дело, — Самат начал хныкать, пряча за спину другую руку, в которой что-то сверкнуло на солнце.
Умид разжал его кулачок и увидел не умещавшийся в ладони орден Отечественной войны.
— Отдай орден! — наступал Умид.
— Я Таракулке за десять орехов не сменял, а ты хочешь задарма взять? — канючил Самат.
— Отдай, тебе говорят! Кто тебе позволил трогать ордена моего отца? — закричал Умид и угостил Самата оплеухой.
Самат взвыл. Выронил орден и, схватившись за ухо, помчался домой. Не успел Умид с тяжелым ведром добраться до калитки, как из нее взъерошенной клушей выскочила мать Самата и схватила Умида за уши.
— За что ты избил моего ребенка, негодник? — кричала она, красная от прилившей к лицу крови. В голове Умида что-то зазвенело, точно медяки в копилке. Он выронил ведро, залив себе и этой женщине ноги.
— Почему он взял награды моего отца? — с трудом выговорил он, кусая губы, язык, и, наконец высвободившись, отбежал поодаль. Своих ушей он не чувствовал вовсе и не был уверен, на месте они или нет. На всякий случай потрогал их рукой.
— Какое тебе дело до этого?
— А чье еще дело? Эти ордена заслужил мой отец, а не его!
— Твой-то отец? Ума не приложу, за что ему можно было давать орден…
— Моего отца на войне ранило осколком снаряда. А он терпел и полз вперед! И все-таки бросил связку гранат в фашистскую самоходку. Вот какой был мой отец! И не вам, разжиревшим, судить о достоинствах моего отца, поняли!.. Если вы еще раз скажете обидное про моего отца, я запущу в вас камнем. Прямо в лоб, поняли?!
Женщина все шире разевала рот, намереваясь, видно, что-то сказать, но, ошарашенная неслыханной дерзостью этого всегда вроде бы тихого мальца, не находила слов.
— Попробуй… Попробуй запусти… Чтоб тебя холера взяла!.. — выговорила она, задыхаясь.
— Вы не бранитесь! Лучше объясните своему сыночку, что нельзя такими вещами играть.
— Чтоб ты подох! Меня учить вздумал?
— А как же не учить, если вы такая невежественная женщина. Этот орден никто не имеет права носить, кроме того, кто его заслужил! А если бы ваш сыночек его потерял? Если бы выменял на орехи, как собирался это сделать?..
— А тебе самому-то на что они?
— Беречь буду! Пусть попробует еще раз к ним притронуться ваш сыночек — разом отучу трогать чужие вещи!
— Ты-то будешь отучать моего сына? Руки коротки!.. Из-за того, что ты такой шалопай, и умерли твои родители. Наказал тебя бог, оставил одного. Вот расскажу Фатиме, пусть она проучит тебя как следует!
Женщина удалилась, осыпая Умида проклятьями. Когда калитка с шумом захлопнулась за ней, Умид протер отцовский орден рукавом и стал рассматривать его. На глаза почему-то теперь только набежали слезы, и орден, расплываясь и сияя все ярче и ярче, обращался постепенно в яркое маленькое-маленькое солнце…
Однажды отец, прикрепив на грудь все награды, повел Умида на первомайский парад. Чтобы сыну было лучше видно, он посадил его на плечи и, показывая на проходящие мимо танки, «катюши», пушки, рассказывал, как они могут действовать в боевой обстановке. При этом вспоминал страшные, запомнившиеся ему на всю жизнь эпизоды войны.
Умид очень устал в тот день. Трамваи и автобусы были битком набиты людьми. Они решили идти домой пешком. Когда у Умида уже начали заплетаться ноги, отец посмеялся и, хотя еще прихрамывал, снова посадил его себе на плечи. Умид притронулся рукой к его ордену и попросил: «Папа, дай мне его». Отец улыбнулся, но серьезно сказал: «Мне для тебя ничего не жалко, сынок. Я куплю тебе любую игрушку, какую ты пожелаешь. А это не могу дать для игры. Ордена добываются кровью… А когда умру, они останутся тебе все до единого. Там уже тебе распоряжаться ими. Как пожелаешь, так и поступишь… Не забывай только, что твой отец не ради орденов воевал, не ради славы, а ради тебя, сынок, ради твоей мамы, ради родины нашей. — И, задумавшись, повторил: — Да, распоряжаться ими тебе. Как пожелаешь, так и поступишь…»
К их приходу мать приготовила отменный плов по-ташкентски, с чесноком. В те дни плов был редкостным лакомством в их доме. Но мать постаралась украсить дастархан и другими угощениями — румяными яблоками, источавшими сок гранатами, солеными огурцами и помидорами.
Вскоре пришли товарищи отца. Усевшись на курпаче вокруг дастархана, они вначале выпили водки. Наливали в одну и ту же пиалу и пили по очереди. Потом, захмелев, приступили к плову и стали на все лады расхваливать кулинарное искусство Хумайрыхон, матери Умида.
А отец, когда чуточку выпьет, становился веселым-веселым: шутил и громко смеялся со всеми, обнимал друзей, пел песни. И еще на него находила охота поговорить.
Вот и тогда, шутил, шутил и вдруг посерьезнел, начал рассказывать притихшим товарищам, пригорюнившейся жене, сыну, перелистывавшему в сторонке книжку с картинками, о войне…
Еще тогда Умид из его разговоров понял, что отец побывал в таких жутких переделках, какие даже во сне не могут присниться. Наверно, все это люди и называют войной…
А теперь какой-то чужой мальчишка хотел овладеть отцовскими орденами и носить их в кармане вместе с орехами и разным мусором. Никогда не бывать этому!..
Что ни говори, а Фатимы Умид побаивался и дотемна бродил по улице, не решаясь вернуться домой. Очень хотелось есть. Время от времени он щупал карман, в котором, завернутые в носовой платок, лежали орден и медаль отца.
Вдруг Умид заметил, что находится вовсе не в своей махалле.
Огляделся вокруг и догадался, что ноги сами привели его в Оклон. Отыскал знакомую калитку. Но она оказалась запертой. На стук никто не открывал. Наконец из соседней калитки высунулась старушка и, узнав Умида, сказала, что его бабушка еще не приехала из Намангана, а ее дочка где-то гостит уже вторую неделю. Она пригласила Умида к себе, но он отказался. Повернулся и медленно побрел прочь.
Быстро сгущались сумерки. Умид пришел к огромной старой чинаре, растущей в конце улицы. Присел на берегу арыка и стал глядеть на потемневшую воду, слушать, как весело журчит она между могучими корнями дерева, как шепчут тихо о чем-то листья, напоминая ему сказки бабушки. Долго сидел он так задумавшись, пока вдруг не заметил какой-то белый предмет, проплывающий мимо. Ухватившись за прибрежный тростник, зачерпнул ладонью, и у него в руке оказалось надкушенное кем-то яблоко. Он обрадовался и стал с аппетитом есть, хрустя и шумно втягивая в себя сок.
— Ты, наверно, кушать хочешь, да? — услышал он чей-то тоненький голосок позади себя.
Обернувшись, увидел маленькую девочку с чайдушем[6] в руках. Она была в ситцевом красном платьице и зеленой бархатной безрукавке. На голове помятая и выгоревшая от солнца тюбетейка. Множество косичек тоненькими жгутиками рассыпались по плечам. Она смотрела на него не то с удивлением, не то с сочувствием, широко раскрыв глаза и часто-часто моргая. Умид увидел маленькую точечку пониже левого уголка ее плотно сжатого рта и хотел было сказать, чтобы она согнала комара, да сообразил, что это у нее родимое пятнышко, и засмеялся почему-то.
— Ты есть хочешь? — переспросила она, все еще изумленно глядя, как смачно он поедает яблоко.
— Что ты так поздно делаешь на улице? — спросил Умид тоном взрослого человека.
— Еще не поздно. Еще солнышко не уснуло. Во-он, краешек неба красный. Меня бабушка послала по воду для чая. Она себе чай кипятит только из арычной воды. Она говорит, что из водопроводной воды чай совсем невкусный.
— Твоя бабушка права, — сказал Умид и вздохнул. — Мой отец тоже любил чай из арычной воды. Он говорил, что в ней содержатся все соли и минералы земли, оттого и чай из нее вкусный.
Девочка подошла к берегу, норовя ступить на высунувшийся из земли корень чинары, желтый и скользкий.
— Дай-ка я наполню твой чайдуш, — сказал Умид и, взяв из ее рук медный сосуд, набрал в него воды.
— Спасибо, — сказала девочка и, придерживая свободной рукой подол, затопала босыми ступнями по мягкой как пух дорожной пыли. На полпути оглянулась и крикнула:
— Если не спешишь, подожди. Я сейчас приду, — и припустила бегом, расплескивая воду, оставляя на белесой пыли темные пятна.
Через некоторое время девочка вернулась. Она ступала осторожно, держа перед собой обеими руками бумажный сверток. Подойдя поближе, она развернула бумагу и поставила Умиду на колени касу с чучварой[7], дымящейся и вкусно пахнущей. А поперек касы лежала половинка белой лепешки.
— На, поешь. Ну, держи, а то уронишь, — сказала девочка и отступила на шаг.
— Зачем это ты? Спасибо, я не голоден, — сказал Умид, покраснев и, наверно, впервые в жизни смутившись.
— Зачем обманываешь?.. Ешь побыстрее, да я пойду. Бабушка велела, чтоб скорее возвращалась.
Умид стал вылавливать чучвару ломтиками лепешки, а бульон отпивать прямо через край касы. Съев все до капли, вернул дожидавшейся девочке касу и утер рукой губы. Та снова зашуршала газетой и, уподобясь доброй волшебнице, извлекла из нее большую кисть черного винограда.
— А это тебе на закуску, — сказала она, положив виноград ему на ладони, и вприпрыжку побежала по дороге. Умид даже не успел заметить, в какую дверь она проскочила: только услышал, как хлопнула, скрипнув, калитка, зазвенела цепочка.
Солнышко, наверно, уже уснуло. Потому что сделалось совсем темно, а краешек неба был еще чернее, чем над головой Умида, где постепенно, одна за другой, зажигались звезды.
В животе теперь не урчало. Но все-таки здесь, на берегу арыка, на жестких корнях чинары, не переночуешь. Умид встал, отряхнул сзади брюки и поплелся домой, где его определенно ждала взбучка. Но на полпути, проходя знакомой улицей, вспомнил, что здесь живет его одноклассник. У него тоже не было отца. Его отец погиб на войне. А мать у Хакима добрая и ласковая женщина.
Умид долго стоял у калитки своего друга. Наконец постучал. На стук вышла мать Хакима. Умид поздоровался и, потупясь, сказал, что хотел попросить у Хакима ластик. Женщина обняла его, будто родная тетушка, похлопала по плечам и ласково сказала:
— Входи, сынок, в дом. Хаким в своей комнате делает уроки. Ступай к нему. У него, наверное, есть эта резинка.
Услышав голос друга, Хаким выбежал из дому, поздоровался с Умидом за руку и повел его к себе. Пока они болтали о разных пустяках, мать Хакима принесла касу плова, лепешку и чаю.
— Какой славный у моего сына товарищ, — сказала она, погладив Умида по голове. — Дружите да побыстрее вырастайте оба в богатырей-палванов.
Хаким проводил Умида к беседке, где у них находился рукомойник, и подал ему чистое полотенце. Они стали умываться, то и дело сталкиваясь лбами над тазом, брызгали друг на друга водой, весело смеялись.
Когда вернулись в комнату, Хаким предложил поужинать. Умид сказал, что он только что поел. Хаким не поверил и настоял, чтобы его друг попробовал плов, сваренный его матерью. Чтобы не обидеть его, Умид принялся за еду. Вдвоем они быстро управились с пловом. Умид очень давно так не наедался. Между делом он рассказал Хакиму о своих злоключениях. Показал отцовские ордена. Откровенно признался, что теперь боится показаться дома. И попросил друга сходить к нему домой и принести его портфель. Иначе он не сможет ведь сделать на завтра уроки. И учительница обязательно влепит ему единицу…
Хаким отлучился на минутку и рассказал об услышанном от Умида своей матери, сидевшей на айване с соседкой и за беседой попивавшей чаек. Умид услышал, как мать Хакима вздохнула и стала рассказывать соседке:
— Это не женщина, а чудовище, замучила совсем ребенка. Пусть аллах накажет эту желтушную Патму за муки невинного мальчика! Многие женщины, оставшиеся после войны без мужей, мечтают иметь хоть одно дитя, да не суждено им, видать. А эта заполучила такого славного мальчика и еще издевается над ним. Я сразу распознала, что это за птица, едва она переступила порог их дома… Умиджан был любимцем матери, надеждой покойной Хумайрыхон. Узнала бы она при жизни, что кто-то будет мучать ее сына, глаза бы выцарапала такому человеку… Пойду-ка я выругаю хорошенько эту Патму, — сказала она и поднялась.
Мать Хакима зашла в комнату, повязала платок на голову и, расправляя засученные рукава платья, сказала:
— Вы посидите-ка, детки, не балуйте. Чаю попейте. А я схожу к Умиджану домой, скажу, что он у нас сидит, что вы вместе занимаетесь уроками. Да книжки его заодно принесу…
Прошло чуть более часа. Вернулась мать Хакима и принесла портфель. Соседка, не дождавшись ее, ушла. А Умид за это время чего только не передумал. Извелся весь: боялся, что мачеха может отругать эту добрую женщину, обозвать ее нехорошими словами. Она ведь ни с кем не считается. Чего доброго, прибежит еще и сюда с прутом, прогонит Умида домой.
Хаким громко рассказывал о чем-то веселом, а Умид совсем не смеялся, наоборот, сидел насупившись, на вопросы отвечал невпопад.
А с возвращением матери Хакима Умид словно преобразился. Однако нет-нет да и задумывался о завтрашнем дне. Начали делать уроки. Просидели допоздна. Потом, усталые, улеглись рядышком в постель, заранее приготовленную для них на полу.
Утром, поев сливок с лепешкой и выпив чаю, отправились в школу. Отсюда было немножко дальше до школы, чем от дома Умида. Чтобы скоротать время, по дороге Умид рассказал Хакиму про свою собаку, которую звали Сезгир — Чуткий…
Он увидел его на улице, раскисшей от дождя. Умид не сразу понял, что этот крошечный коричневый комок — щенок, едва державшийся на лапках. Мальчишки целой оравой с криками и улюлюканьем преследовали его и подгоняли прутьями и камнями. Щенок был тощий и весь мокрый. Видать, от слабости его заносило то в одну, то в другую сторону. И когда он плюхался плашмя в лужу, это вызывало взрыв хохота у разыгравшихся мальчишек.
Умид схватил палку и разогнал шалунов. Взял на руки щенка, дрожащего от холода и страха. Щенок, скуля и царапаясь, норовил высвободиться, таращился на своего избавителя испуганно и недоверчиво. Наконец убедившись, что ему ничто не угрожает, стал благодарно тыкаться ему в грудь холодной мордашкой. Он, наверно, искал материнские соски.
Умид принес щенка домой. Мачеха пожурила его немного, а потом согрела молока и посоветовала напоить малыша из резиновой соски. И имя ему она придумала, мачеха. Назвала его Сезгир.
Позже, куда бы Умид ни пошел, Сезгир увязывался за ним, сопровождал его. Ходил с ним на базар за простоквашей, прыгал вслед за Умидом в воду, когда он купался с мальчишками в арыке, шел даже вместе с ним в школу. Бывало, сядет, навострив уши, возле ворот и ждет своего хозяина, пока занятия не кончатся.
Когда умер отец Умида, мачеха прогнала Сезгира со двора. Пес весь день где-то скитался, а по вечерам, голодный и грязный, возвращался все к дому и спал у ворот. А если Патме случалось так поздно выйти на улицу, он мчался от нее прочь и, остановившись поодаль, угрюмо смотрел на нее, опустив голову…
Потом Сезгир исчез вовсе. Рассказывали, будто Сезгира большим сачком поймали собаколовы и, бросив в клетку, увезли в телеге…
* * *
Весна была…
Весна — пора борьбы тепла и прохлады. Мощные потоки воздуха кочуют по небу, то нагоняя сизые клубы туч, то разгоняя их и давая возможность солнцу любоваться землей. А понизу гуляет шальной ветерок, играя с молодыми клейкими листочками деревьев, причесывая яркие травы на лугах, поднимая в самое бирюзовое поднебесье бумажные змеи мальчишек. Ни в какое другое время года не бывает столь приятно запускать змея, как весной. И мальчишки давно об этом знают.
В один из солнечных дней Умид и Хаким, взобравшись на высоченную крышу чьей-то балаханы, запускали змея-дакаваррака. Они склеили его из двух листов целой развернутой газеты, а сейчас он казался им на фоне ослепительно голубого неба маленьким белым пятнышком, не больше этикетки на спичечной коробке. Им видно было, как змей мечется из стороны в сторону, мотая длинным хвостом из тряпичных полос, будто хочет вырваться, порвать гудящую от напряжения нитку. Друзья задрали головы и не спускали с него глаз. Обоим хотелось подержать чиллак — палочку с мотком суровых ниток, и они время от времени передавали его друг другу. Им хотелось, чтобы их змей летел выше и дальше вон того другого змея-курака, украшенного шахматными клетками, которого запускали мальчишки с соседней крыши. Они с тревогой поглядывали на их змея, который, жужжа будто шмель, стремительно набирал высоту.
А их дакаваррак, как они ни старались, выше залетать не хотел. Мальчишки на соседней крыше поглядывали в их сторону с радостными ухмылками, приготовившись торжествовать близкую победу.
Тогда Умид, чтобы не дать им такой возможности, бросил чиллак к ногам и начал тянуть нитку к себе, перехватывая ее размашистыми движениями, будто собирался поплыть саженками. Они сделали вид, будто им надоело запускать змея и они собираются идти домой.
Подтягивая змея все ближе и ближе, Умид приблизился к самому краю балаханы, заканчивающемуся ненадежным камышовым выступом, замазанным сверху глиной. Он случайно глянул вниз и обомлел. Еще шаг — и полетел бы вниз. Аж сердце захолонуло. Он отшатнулся назад.
Во дворе, казавшемся где-то глубоко внизу, сидел на сури лысый человек в очках и что-то писал, склонившись над хонтахтой. Вокруг него на сури, застланном ковриком, лежали книги. Умид еще ни разу не видел столько книг. Человек отмечал что-то в тетради. Неужели он прочитал все эти книги?..
— Кто это? — спросил Умид, толкнув локтем Хакима.
— Ты разве не знаешь его? Это же Мухаммаджан-домулла, учитель из нашей школы. Правда, он только старшие классы ведет… Видишь, он сосед наш, мы с ним даже несколько раз вместе в школу шли. Его почему-то все в нашей махалле называют Сократ-домулла. Говорят, в древние времена жил очень умный человек Сократ. И тоже учитель был…
— Смотри, сколько у него книг! На хонтахте даже места не хватило…
— Это что, пустяк. А вот если в дом к нему зайдешь!.. Все стены заставлены книгами, до самого потолка!
— А не врешь?..
— Ей-богу.
— И с картинками есть?
— И с картинками, и без картинок — какие хочешь.
— Я люблю с картинками. А картинки срисовывать люблю… А у него про боксеров нет книги? Наверно, самые интересные книги — это про боксеров. Они бывают сильные и смелые. Хотел бы я стать боксером. Видел кино «Первая перчатка»?
— Ага. Интересное. Я б хотел научиться снимать кино, — мечтательно проговорил Хаким.
— Мне отец обещал купить фотоаппарат. Если б не умер, купил бы… Сейчас у меня нет фотоаппарата, и я люблю срисовывать…
— А у Сократа-домуллы есть фотоаппарат. Он мне даже его подержать давал.
— А он даст нам почитать книжку, как ты думаешь? Только с картинками…
— Может, и даст… — Хаким почесал в затылке.
— Давай спустимся и попросим.
— А я отсюда попрошу.
— Что ты, неудобно отсюда.
— Ничего, он же наш сосед, меня хорошо знает. Захаживает к нам иногда…
— Ну что ж, валяй. Только не позабудь хоть «салам» сказать, — подбодрил его Умид, хлопнув по плечу.
Хаким набрал в легкие побольше воздуха и крикнул:
— Сократ-домулла, салам алейкум!
— Салам, салам, сынок. Как поживаешь? — сказал учитель, озираясь по сторонам, и никак не мог уразуметь, откуда раздался знакомый голос. Только увидев на земле две подвижные тени, посмотрел на крышу балаханы, заслонившись рукой от солнца. — Что вы там делаете? — встревожился он и снял очки. — Нельзя стоять так близко к краю крыши. У вас может голова закружиться. Да и карниз может обвалиться, будьте осторожны.
— Учитель!
— Лаббай?
— Вы не дадите нам книжку с картинками? Вернем целехонькой.
— Если только вернете целехонькой… — улыбнулся Сократ-домулла. — Отчего же не дать. Для того и книги, чтоб их читали. Только как бы это сделать? Вам туда протянуть? — сощурился он лукаво.
— А мы сейчас спустимся.
— Тогда мигом спускайтесь.
Мальчики аккуратно положили бумажного змея на крышу и придавили его половинкой кирпича — чтобы ветром не сдуло. Потом, уцепившись в край крыши и расцарапывая себе животы, сползли на дувал. А уже с дувала спрыгнули во двор. Рубашки выдернулись из штанишек, подвязанных тесемкой, испачкались. Животы у обоих пощипывало. Но им все было нипочем. Радостные, с восторженно блестящими глазами они подбежали к учителю.
Сократ-домулла спустил ноги с сури, вдел их в кавуши и, положив руку на плечо Умида, повел мальчиков в свою библиотеку.
У Умида глаза разбежались: и в самом деле, в комнате учителя все стены оказались заставленными книгами. Собственно, стен и видно-то не было. Словно они из книг одних и выложены.
Сократ-домулла ходил от полки к полке, отыскивая книги, какие хотел им дать. Наконец выбрал им по одной небольшой книжице в ярких переплетах.
Когда вышли во двор, Хаким спросил:
— Учитель, а о чем вы все пишете и пишете?
— Готовлюсь к урокам, сынки мои. Прежде чем учить чему-то ребят вроде вас, надо ведь самому многое узнать и подготовиться. Вот вы оба будете посещать мои уроки лет этак через пять-шесть, а я к этим урокам уже теперь готовлюсь. Так-то, детки. А помогают мне в этом книги. Если хотите побольше узнать, то дружите с книгами, почаще путешествуйте по родному краю…
Очень скоро Умиду представился случай убедиться в правдивости слов учителя.
Летом большинство сверстников Умида поразъехались в пионерские лагеря. Теперь он и того чаще стал бывать в доме у своего однокашника Хакима. Мать Хакима всегда встречала его приветливо, по-матерински ласково обнимала и хлопала по спине, здороваясь с ним. И всегда старалась угостить дружка своего сына чем-нибудь вкусным.
Однажды из Охангарана приехал по делам в Ташкент дядя Хакима и зашел проведать своего племянника и невестку. Он несколько дней гостил у них. А уезжая, предложил друзьям поехать вместе с ним в Охангаран. Хаким тут же согласился и забил в ладоши, подпрыгивая от радости. А Умид потупился, не зная, что и сказать. Ему очень хотелось поехать вместе с другом. Но отпустит ли мачеха? Она и так в последние дни только и знает попрекать, что Умид лоботрясничает и ничего не делает по дому, мол, связался с этим Хакимом и вовсе от рук отбился… Заметив его колебания, вмешалась мать Хакима:
— Поезжай, милый, развеешься и отдохнешь немного. А к Патме я сама пойду и скажу, где ты.
И Умид согласился.
Они ехали, стоя в кузове грузовой машины. Дядя Хакима заставлял их сесть на доску, положенную от борта к борту. Но им хотелось стоять. От упругого ветра, ударяющего в лицо, дух захватывало.
Это было первым настоящим путешествием Умида. Он до сих пор ни разу в жизни не выезжал за город и теперь не мог скрыть своего восторга. То и дело вскакивал, крича и показывая рукой куда-то вдаль, вертел головой, оглядываясь вокруг себя, и глаза его были полны восхищения увиденным. А видел он бескрайние поля, то исполосованные всходами хлопчатника, то ощетинившиеся густой зеленой порослью кукурузы и подсолнухов, то отливающие голубизной квадратных делянок клевера. А чуть подальше, за нежной розоватой дымкой, виднелись сады. И все это, медленно разворачиваясь, уплывало назад, и глазам Умида представали новые картины, яркие и сочные, будто только что нарисованные кистью художника.
Вскоре показались вдали горы. Они появлялись постепенно, прямо из воздуха, пронизанного ослепительными лучами солнца, и сами казались прозрачными, как воздух. Затем стали понемногу синеть, и на их вершинах уже можно было разглядеть снежные шапки. А машина все мчалась и мчалась к ним, к горам, и они делались все выше и выше, будто росли на глазах, окрашиваясь мало-помалу в зеленый цвет лесов, садов, альпийских лугов на склонах, над которыми вздымались розовые нагромождения скал.
Машина взлетела над пенящимся потоком реки Охангаран и, проскочив мост, въехала в городок.
Только ощутив под ногами устойчивую опору и отряхнув с себя пыль, Умид и Хаким почувствовали, как их утомила трехчасовая тряска в кузове машины. Коленки дрожали, кружилась голова.
Дядя Хакима привел их домой и предложил отдохнуть часок-другой с дороги. Его жена, пока ребята умывались, подала обед. Но едва перекусили — усталость с них как рукой сняло. Двоюродный брат Хакима предложил гостям пойти погулять и осмотреть окрестности. Возомня себя тремя неразлучными друзьями-батырами, они отправились осматривать свои владения.
Отдалившись от городка, они долго бродили, то спускаясь в овраги, то поднимаясь на взгорья, с которых было видно все далеко вокруг как на ладони. Подле самых гор белели строения городка, а немного в стороне извивалась серебристой лентой река Охангаран. То и дело им попадались невиданно красивые камешки, причудливо изогнутые коренья, похожие то на оленя, то на чудовище аждарго, то вроде бы даже чуть-чуть на человека…
Наконец, почувствовав усталость, они сели на краю высокого каменистого обрыва передохнуть. Внимание Умида привлекли белые пятна у подножья горы, возвышающейся напротив них, по ту сторону неширокой низины, где маковыми зернышками рассыпалась отара овец.
— Что это? — спросил Умид, показав рукой. — Такие валуны, что ли?
— Это палатки, — сказал двоюродный брат Хакима. — В них живут геологи.
Умид с недоумением посмотрел на него. Никогда доселе он не слышал такого слова — геологи. Ему очень понравилось, как звучит оно, и только.
— А чем занимаются эти геологи?..
Брат Хакима немножко удивился, что его гость не знает таких простых вещей, но не подал виду и начал терпеливо объяснять, кто такие геологи и чем они здесь занимаются.
Умид загорелся желанием прямо сейчас пойти к этим геологам и посмотреть, что они делают.
— Сейчас мы очень устали. А до этой палатки не так-то близко. Это только отсюда, с высоты, кажется, что до нее рукой подать. Поэтому лучше завтра пойти посмотреть на геологов. К тому же вряд ли они сейчас сидят там, скорее всего где-нибудь по горам лазают…
Утром следующего дня, едва снежные вершины Боботага зазолотились в лучах восходящего солнца, они втроем вышли из дому, прихватив крынку парного молока, и отправились к геологам.
В палатке на металлических раскладных табуретках сидели пятеро.
Пожилой геолог с черной густой бородой отпил из крынки холодного молока и спросил, утерев губы рукой:
— Сколько вам лет?
— Мне тринадцать, — бойко ответил двоюродный брат Хакима и кивнул на своих оробевших, переминающихся у входа в палатку спутников, — а им по одиннадцати. Ровесники они, в одном классе учатся. Мы хотим стать геологами.
— Проходите, гости, не стесняйтесь, — пригласил другой геолог, сердечно улыбаясь и с любопытством разглядывая их. — Присаживайтесь, милости просим.
— Ваш кишлак, что почти примыкает к Охангарану, называется Джигаристан? — спросил бородатый, когда ребята чинно уселись.
— Да, — кивнул брат Хакима.
Улыбчивый налил из термоса в три алюминиевых кружки густого чаю, поставил на раскладной столик, стоявший посреди палатки, высыпал из разорванного пакета галеты в миску.
— А ну, угощайтесь-ка нашим чаем, — сказал он, придвигая к притихшим ребятишкам стол.
— А вон тот кишлак как называется, что за тем склоном? — помолчав, снова спросил бородатый.
— Яртепа.
— А тот, который за ним?
— Грум.
— А тот, что по левую сторону во-он той лобастой горы, похожей на баранью голову?
— Навгарзон.
— А вон тот дальний кишлак, что утопает в зелени за взгорьем?
— Кара-тугай.
— Молодец! А как именуют вон ту гору, что возвышается над всеми?
— Боботаг.
— А рядом с ним?
— Дукант.
— А та, которая чуть-чуть поближе к нам?
— Алычалы. На ее склонах много алычи растет, поэтому ее так назвали.
— А как называют вон ту гряду гор, что уходит на север от Боботага?
— Нишняш.
— А вон те, едва-едва синеют вдалеке… Что это за горы?
— Их у нас называют Кураминскими и еще Чаткальскими горами.
— Молодец! Спасибо твоему отцу, вырастившему тебя! — воскликнул с восторгом бородач, хлопнув братца Хакима по плечу. — Ты хорошо знаешь свой край, — значит, любишь его. Без сомненья, ты станешь геологом. Будь здоров и счастлив, сынок! Ты истинный сын своей страны… А ведь есть у нас такие люди, которые состарятся в своем городе, не зная толком, как именуют соседнюю улицу. Надо знать землю, на которой живешь… — Он поглядел на своих товарищей, занятых делом (кто писал что-то в журнале, кто раскладывал на чистом лоскутке какие-то камни), и задумчиво промолвил: — Я тоже свой Ярославль знаю как свои пять пальцев. Каждый квартал, каждую улочку… Куда хошь сведи меня, с завязанными глазами найду дорогу к дому… Соскучился я по нашему красавцу Ярославлю. Поскорее бы управиться с делами да укатить к матушке-Волге, в свой Ярославль!..
Вот так брат у Хакима! Умид с восхищением смотрел на него. Вот бы так знать свой Ташкент! А Умид, конечно, много знает о своей махалле да об Оклоне, где бабушка живет. А другие улицы его и не интересовали ни капельки. Прав пожилой геолог, и слова его справедливы. Умид и сам так считал до сей поры: мол, зачем мне другие улицы, если никто из близких там не живет. И теперь вот приходится прятать глаза, тревожась, что пожилой геолог догадается по его взгляду, что он так думал…
А бородач все спрашивал и спрашивал, при каждом удачном ответе парня восторженно восклицая и шумно ударяя себя по коленям.
— А какие реки пересекают вашу долину?
— Ниязбаши-сай, Тугунбаши-сай, Камчин-сай, — почти не задумываясь, ответствовал братец Хакима.
— Отменно! — воскликнул бородач и зычно захохотал, восхищенно сверкая глазами. — Вот тебе, братец, на память, держи! — и он, вынув из нагрудного кармана, отдал двоюродному брату Хакима свою авторучку с золотым пером.
На обратном пути в кишлак Умид был молчалив и размышлял о том, что этот парень, видимо, исходил пешком всю свою долину. И не просто глазел, а запоминал… Оказывается, родной край прекраснее и интереснее любых самых красочных альбомов, которые Умид так любил рассматривать в школьной библиотеке.
Через неделю Умид и Хаким вернулись в Ташкент и привезли массу впечатлений. Может, они еще бы погостили в Охангаране, да кончились летние каникулы.
Однажды, вернувшись из школы, Умид сделал все, что велела мачеха, и отправился на улицу поиграть с мальчишками. К нему подбежала Нури, соседская девочка. «Я слышала, ты ездил в Охангаран. Расскажи, что ты там видел?» — попросила она. И Умид начал рассказывать, упершись одной рукой в бок, другою жестикулируя, смеясь, а порой потирая лоб, словно силясь что-то вспомнить, — ну ни дать ни взять взрослый человек.
А поодаль, возле калитки, стояла Фатима с женщинами — слушала сплетни, рассказывала сама, что знала. И не сводила глаз с Умида, разговаривавшего с девочкой. «Будь ты неладен, — думала она. — Ты постепенно взрослеешь, а я по простоте душевной и не замечаю этого. А держится-то как при девочке, вы только посмотрите на него. Ах, чтоб твое лицо ветром иссушило! Как вырастет, пожалуй, перестанет и считаться со мной вконец. Приведет в дом жену, вдвоем сживут меня со свету, — вконец растревожилась женщина. — С каких пор это ты научился так разговаривать с девчонками? Чтоб тебя земля проглотила! Погоди ж ты, я вырву у тебя сердце и набью твое брюхо соломой! Думает, коль стал почитывать книги, уж и грамотный сделался, негодник! Девчонки в голову тут же полезли…»
И мачеха с того дня точно ошалела.
Не стерпев подзатыльников, слезливых причитаний и проклятий, Умид снова подался как-то в Оклон. Он знал, что бабушки дома нет. Да и ребят, с которыми некогда сдружился, он не надеялся увидеть: днем они занимались в школе, а вечерами помогали дома по-хозяйству. Заночевал у тети, а утром ей надо было идти на работу, и он вернулся назад. Пришел пораньше, чтобы не опоздать в школу.
— Что, не пришелся ко двору тетке? — спросила Фатима.
Умид промолчал, стоял потупившись.
— Не нашлось у нее куска хлеба для тебя?
Умид утер рукавом нос. Не вымолвил ни слова. Он знал, что говорить что-либо бесполезно. Этим ее еще пуще раззадоришь.
— Что молчишь? Наверное, устал сплетничать про меня, — мол, мачеха такая да сякая?..
Умид помалкивал, предчувствуя грозу.
— Ты же, сморчок, имеешь голову с кулачок, не можешь еще себе куска хлеба раздобыть, а уж с девчонками разговаривать? Из тебя ведь никогда не выйдет человека! Даже полчеловека! Ты всего-навсего ненужный лоскуток, оставшийся после шитья! Мальчишку, который выйдет в люди, сразу заметно. А ты, олух, проведешь свою жизнь, прислуживая кому-нибудь, таская мешки или подметая улицу!..
Эти слова как нож острый врезались в сердце. Сразу же вспомнилось Умиду, как учитель недавно выпроводил его из класса и тоже назвал олухом. Он рассердился, что Умид уже в который раз приходит с невыполненным заданием. «Не хочешь учиться, нечего и штаны протирать, сидя за партой», — сказал учитель. Откуда ему было знать, что он из-за Патмы не может делать уроков. Едва раскроет книгу, тут же слышит ее пронзительный голос: «Опять баклуши бьешь? А дело стоит? Ну-ка дров наруби!» Сядет писать — опять ее окрик, от которого Умида передергивает всего: «Ну-ка, оторви с курпачи свой зад, ступай за хлебом в магазин! Хватит марать бумагу, все равно из тебя грамотея не выйдет. Если и собака будет учиться, кто же будет стеречь стадо?..»
А ведь он из-за нее не может заслужить больше тройки. Из-за этой Патмы! И она же его попрекает? Он устремил на нее исподлобья острый ненавидящий взгляд.
— Проклятый! Из-за каких-то ржавых железок он избил моего племянника! — заодно припомнила ему мачеха. — Чтоб отсохла та рука, которая поднялась на ребенка! Дармоед несчастный! Убирайся из этого дома, чтобы тебя глаза мои не видели!
— Ну и уйду, — проговорил Умид, бледнея. Глаза его оставались сухи. Он не заплакал, как того ожидала мачеха. Только словно бы кто-то костлявой, как у Патмы, рукой сдавил сердце.
Умид поднялся на айван, где в нише лежал его портфель. Спокойно уложил в него книги, тетради, завернув в бумагу, сунул чернильницу и пошел со двора. Отворив калитку, обернулся. Мачеха, держа метлу в руке, стояла в дверях дома.
— Я ухожу… — сказал Умид.
— Уходи! Да поскорее!
— Но все же помните, что этот дом своими руками выкладывали по кирпичику мои мать и отец. И мы приютили вас.
— Сгинь с глаз, проклятый! — мачеха швырнула в него метлу.
Умид ушел к дяде.
Дядя давно хотел забрать своего племянника у Фатимы, но та грозилась подать на него в суд. И теперь он очень обрадовался приходу Умида. Показал ему комнату, которую он теперь может считать своей. Утром, не откладывая дела в долгий ящик, дядя пошел в школу, где учился Умид, чтобы забрать его документы и перевести племянника в школу своей махалли. Документы ему удалось получить без излишних хлопот. Пожалуй, там даже обрадовались, что избавятся от отстающего ученика, который тянет весь класс назад.
Уж сколько лет минуло с тех пор, а Умид ни разу не завернул в свою махаллю. Бывал у Хакима, а оттуда рукой подать было до отцовского дома, на который так хотелось взглянуть хотя бы со стороны. Но что-то удерживало Умида от посещения тех мест, неприятный холодок закрадывался в сердце при воспоминании о прожитой там жизни. Слышал он только, что Фатима распродала все имущество, оставшееся от его родителей, чтобы свести концы с концами. А года два назад брат уплатил ей за полдвора и отгородился от нее дувалом. Сама же теперь ютилась в одной комнатенке с айваном. Из всего добра у нее остался только единственный истлевший ковер.
Однажды, возвращаясь от Хакима, Умид повстречал на улице учителя, Сократа-домуллу. Они присели рядышком на скамейке и долго беседовали.
— Ничего, сынок, будь только здоров и держи свое имя в чистоте. Береги свою честь и честь отца. Пусть его память не будет запятнанной. Пусть тебе будет светильником отцово имя… Ты стал теперь на твердую дорогу, сынок, она приведет тебя к твоей цели. Главное, ты знаешь, чего хочешь, — а это уже немало. Пусть все твои надежды исполнятся. Ведь и зовут тебя — Умид, Надежда…
Глава пятая И МУКИ, И РАДОСТЬ…
Знакомство с Умидом всколыхнуло всю душу Хафизы. Словно камень упал вдруг на тихую зеркальную гладь. Внешне она ничуть не изменилась, была такой же спокойной и мечтательной. Но в то же время с ней творилось что-то такое, в чем она сама еще никак не могла разобраться. В сердце поселилось странное беспокойство и даже страх перед чем-то неведомым: будто впереди ее подстерегает какая-то опасность или же завтра предстоит выдержать испытание, которого она так боится. Она стала рассеянной и замкнутой, могла часами просидеть на одном месте, глядя в книгу, делая вид, что читает. Своими шалостями и озорством она всего несколько дней назад доставляла множество хлопот своей бабушке. Даже эта старая женщина заметила, что ее внучка стала более сдержанной в выражении чувств и теперь гораздо реже звучал ее звонкий переливчатый хохот. Часто, когда бабушка ей что-нибудь говорила, Хафиза вздрагивала, отрешенно смотрела на старушку и, словно бы отогнав посторонние мысли, улыбалась и переспрашивала, что ей сказали. «Что с тобой творится, детка? Ты здорова?» — обеспокоенно осведомлялась бабушка.
Эти перемены в Хафизе тотчас же бросились в глаза и отцу с матерью, едва их дочь приехала в Фергану. Но они не придали этому особого значения: в этом году впервые на долю их девочки выпало столько хлопот и волнений, связанных с поступлением в институт, — по-видимому, она этим и озабочена, решили они.
Отец Хафизы Пулатджан-ака, один из секретарей Ферганского областного комитета партии, всего каких-нибудь два года назад переехал сюда со своей семьей. Только Хафиза и ее младший брат Кудратджан остались в Ташкенте при бабушке. Хафиза в тот год перешла в девятый класс, и родители хотели, чтобы она закончила ту школу, в которой начала учиться с первого класса.
Дом брата Пулатджана-ака находился неподалеку, и их мать жила то у себя, то поселялась у своего младшего сына на несколько дней. Хафизу, ставшую почти уже взрослой, родители оставили на попечение бабушки и дяди.
Кудратджана, из-за того что он младше, сызмальства все любили и баловали. У него уже вошло в привычку поступать так, как ему заблагорассудится, и теперь он нередко навязывал свою волю всем членам семьи, требовал удовлетворения своих капризов. И бабушка старалась во всем ему угождать.
Кудратджан хотел стать заправилой и на улице среди ребят, настаивал на своем, если даже был неправ. Сверстники ему давали отпор, и он ввязывался в драку. Однажды он всех переполошил в доме, придя с улицы с подбитым глазом и оцарапанным до крови ухом. Отец переживал, что Кудратджан не может подружиться с одногодками, которые его не любили и сторонились…
И поэтому, едва Хафиза вошла в дом, отец тут же начал у нее расспрашивать, как там поживает Кудратджан, приходят ли к нему товарищи.
Если б не болезнь отца, Хафиза ни за что бы не приехала в Фергану. А теперь, видя, как родители обрадовались ее прибытию, почувствовала, что, по-видимому, действительно она здесь необходима, что надо помочь маме ухаживать за больным отцом. А главное, Пулатджан-ака сразу же повеселел. Он сказал, что в доме сделалось светлее, едва дочка переступила порог.
У отца был гипертонический криз. По его словам, выздоровление всецело зависит от душевного состояния и теперь, увидев свою любимицу, он вскоре встанет на ноги. Хафиза передала от бабушки, дяди и Кудратджана большущий привет и сказала, что все они очень обеспокоены его болезнью и просили известить телеграммой, как он себя чувствует. Еще сказала, что в Ташкенте сейчас во много раз жарче, чем в Фергане.
— А как обстоят дела с поступлением в институт? — спросил отец, приподнимаясь повыше на взбитых подушках, чтобы было удобнее разговаривать, и с улыбкой пытливо поглядел на нее.
Хафиза прочла во взгляде отца и восхищение ею, и словно бы даже изумление, что она так быстро повзрослела, и кроткую укоризну: «Наверно, ты все еще беспечно резвишься, словно мотылек. Тебе интереснее, пожалуй, следить за модами, чем думать об учебе…» — и, быстренько отведя глаза, сказала:
— Готовлюсь, папа. Главное — благополучно сдать экзамены по трем предметам: химии, физике и литературе. Конкурс очень большой. Я обо всем узнавала. Надо набрать не менее четырнадцати баллов…
— Да, дочка, тебе предстоит, можно сказать, первое серьезное испытание. Надо готовиться серьезно.
— Папа, а у вас там нет знакомых?
— Где?
— В Ташкентском мединституте…
Отец поморщился, как от боли:
— А что?
Мать Хафизы забеспокоилась, заметив, как Пулатджан-ака нахмурился, недовольный вопросом дочери. Постаралась перевести разговор на другую тему. Она заговорила о том, что нынче очень много фруктов на рынке и значительно дешевле, чем в прошлом году. Летом надо есть побольше фруктов, чтобы запастись витаминами на зиму…
Хафиза сидела потупившись и перебирала кончик косы, опустившейся на колени. Когда мать умолкла, Хафиза спокойненько продолжала:
— Все говорят, что в институт легче поступить, если там есть знакомые. Уж если я решила поступать в этом году, надо сделать все возможное… — Хафиза вскинула голову и в упор взглянула на отца.
— Разумеется, — сказал отец, хмуря брови. — Надо сделать все возможное. Вот и покажи, на что ты способна, — готовься. Это, по-моему, единственная возможность поступить в институт.
Хафиза отвела взгляд. Робко заметила, пожимая плечами:
— Этого недостаточно, папа.
— А что нужно еще?
— Ты говорил как-то, что в мединституте у тебя есть знакомые…
— Ты лучше возьми учебники и проштудируй их от начала до конца! — резко перебил ее отец. — Этого достаточно, если у тебя есть в голове ум. А если его нет, то не помогут никакие знакомые!..
— Наша девочка говорит не подумавши, — вмешалась в разговор мать. — Наслушалась там всяких пересудов, вот и говорит. А злоязычные обыватели чего только не болтают об условиях поступления в вуз… Незачем вам нервничать из-за пустяков, а то снова поднимется давление.
— Извините, папа, — спохватилась Хафиза. — К слову пришлось, я и сказала. Конечно, я глупышка, папа! Зачем я только разболталась…
— Напрасно так думаешь. Я должен знать все, что у моей дочери на уме… О чем говорила мне, выбрось из головы, поняла? И основательно готовься. Если будешь на кого-то надеяться, значит, потеряешь веру в себя. Помни об этом. Следует всегда рассчитывать на свой ум. А если его недостает, надо искать занятие по себе. Всяким обывательским толкам незачем придавать значение…
— Хорошо, папа, — сказала Хафиза и доверчиво улыбнулась. — Я и так старательно готовлюсь. А все равно боюсь…
Пулатджан-ака только во время болезни, когда вынужден был валяться в постели и не мог сделать даже шагу за порог дома, становился раздражительным, сварливым. А от природы он был мягкосердечным, отзывчивым человеком.
Все, кто знал Пулатджана-ака, уважали его. Он умел видеть человека насквозь, с первого знакомства определять его характер, интересы и находить подход к самым, казалось бы, замкнутым людям. В продолжение многих лет он работал в партийных организациях, куда множество сограждан приходили за советом, с жалобой или с просьбой. И каждый старался попасть на прием именно к Пулатджану Садыкову…
Пулатджан-ака несколько лет был первым секретарем в Бешарыкском, а потом в Халдыванбекском райкомах партии, некоторое время работал заведующим отделом сельского хозяйства в Самаркандском областном комитете, а два года назад его направили сюда, в Ферганский обком партии. Видимо, здесь сыграло роль то, что он очень хорошо разбирался в делах хлопководства, а на полях Ферганы в то время проводился ответственный эксперимент, требовавший зоркого и заботливого, хозяйского отношения: множество гектаров земель засеивалось новым, недавно выведенным сортом хлопчатника…
А мать Хафизы, Нафиса-апа, до рождения младшего сына Алишерчика все время работала воспитательницей в детском саду. Впрочем, и теперь она занята той же работой, только воспитывает собственных детей в своем доме. Она вынуждена была оставить работу из-за того, что в последние годы здоровье Пулатджана-ака резко ухудшилось.
Живут они в трехкомнатной квартире на втором этаже большого дома на одной из центральных улиц Ферганы. Если говорить об имуществе, у них было больше всего чемоданов. Они переезжали множество раз с места на место, и у них накопилась целая коллекция всякого рода чемоданов — большущих, как сундук, и миниатюрных, как шкатулка, старомодных фанерных и красивых кожаных с медными молниями.
Хафиза была довольна приездом к родителям. Она увидела, что отец выздоравливает, и теперь ей не о чем было беспокоиться. Однако в этом городе ее тяготило одиночество. Свой досуг она проводила с соседскими девушками, ходила с ними в кино, гуляла по парку. Но это не могло развеять ее тоски по Ташкенту. Нафиса-апа водила дочку в гости к близкому другу Пулатджана-ака, у которого тоже была дочка, ровесница Хафизы. Оставив разговорившихся матерей на айване, девочки убежали в сад, и Патила показала Хафизе кустики граната, винограда, молодые деревца, заботливо ухоженные ее дядей… После этого Патила несколько раз навещала Хафизу. И Хафиза была у нее. Но подружиться они так и не смогли.
Патила была хохотушкой, без устали болтала и могла в минуту выговорить двести слов. И ее самолюбие бывало всякий раз задето, когда Хафиза не откликалась на ее шутку звонким смехом, как остальные ее подружки. Поэтому она, как-то заметив, что Хафиза задумалась и сидит молчаливо, то ли в шутку, то ли всерьез сказала одной из девушек, кивнув на Хафизу: «Подумаешь, какая особа, ставит из себя. Из столицы приехала, в провинции ей скучно. Хи-хи-хи… Находятся же такие дураки, что женятся на таких статуях, обрекая себя на муки вечные!..» Хафиза усмехнулась, но промолчала.
Откуда Патиле было знать, что Хафиза лишь с недавних пор стала такой невеселой и неразговорчивой. Ей хотелось рассказать кому-то обо всем, что творится у нее на душе. Патиле, у которой язык подвешен, словно звонок, она не могла этого доверить. Даже матери она не решалась пока ни о чем рассказать.
Хафиза заперлась в комнате отца и написала Умиду длинное письмо:
«Умид-ака! Не пойму, что со мной творится. Никогда такого не испытывала. То вдруг становится тревожно отчего-то, и сама не пойму причины. То нападает беспричинное веселье, и меня начинают радовать и щебет птиц, и пчела, перелетевшая с цветка на цветок, и стайка голубей, которых мальчишки гоняют с соседней крыши, и даже просто яркий летний день. То снова находит скука. Девчонки разговаривают со мной, шутят, смеются, а мне тоскливо. Не пойму, что со мной. Порой мне даже начинает казаться, будто я больна…
Хочу свое состояние скрыть от родителей. Но от мамы разве что-нибудь укроется? Она считает, что я устала от учебы. Но это не то, совсем не то. Обещает устроить мне поездку в горы, чтобы я надышалась чистым воздухом, проветрилась. Не знаю, поможет ли…
Сегодня вас видела во сне. Мы, держась за руки, прогуливались по берегу красивого озера. Потом катались на лодке. А вода прозрачная-прозрачная — все камешки на дне видать… Бабушка говорит, что видеть во сне воду — это к добру. Будто бы вода символизирует ясность и определенность. Значит, надо быть всегда искренней и предельно откровенной.
Вот и решила, ничего не тая, написать вам письмо. Да и к чему лукавить, ведь все равно вы и сами обо всем догадываетесь. Вы не из тех, от кого надо что-то скрывать. Ведь девушки «играют в прятки» только с теми, к знакомству с которыми относятся несерьезно. А мне незачем от вас таить что-либо.
Первое время я думала о вас всего только как об умном и целеустремленном парне. А человек, имеющий в жизни ясную цель, всегда внушает уважение. Я уважала вас и, естественно, отвечала любезностью на любезность.
Потом я стала видеть в вас хорошего друга. И меня радовало, что у меня есть просто хороший знакомый, на которого можно во всем положиться, как на себя. Ведь в жизни настоящих друзей встречается не так-то много…
А сейчас, Умид-ака, оказавшись вдалеке от вас, я испытываю муки от разлуки с вами. Мне хочется хотя бы издали увидеть вас, услышать ваш голос, узнать, чем вы сейчас заняты… Теперь вы для меня тот единственный в мире человек, которого я считаю самым лучшим. И я часто пугаюсь мысли, что все вдруг может обернуться иначе, не так, как я представляю в своих мечтах, и я вас навсегда потеряю. Лучше, конечно, об этом не думать…
Мама ненароком увидела одно из ваших писем. Не пугайтесь, в нем нет эмоций, подобных моим. Мама спросила о вас. Я сказала, что вместе поступаем в институт. Не сердитесь, что я сказала ей неправду. Лучше, если вы сами расскажете ей о себе. Я же когда-нибудь вас познакомлю. Моя мама очень добрая и хорошая.
Папа с мамой и Алишер не хотят отпускать меня в Ташкент. Настаивают, чтобы я занималась перед экзаменами дома и была все время при них. Они хотят, чтобы я и в институт поступала здесь, в Фергане. Здесь мне очень нравится. Я, может, и согласилась бы здесь учиться, если б еще не знала вас.
Напишите мне, очень прошу, как продвигаются дела ваши. Что вам сказали в научно-исследовательском институте селекции?
Я с трудом преодолеваю желание рассказывать всем о том, что у меня в Ташкенте есть хороший друг. Хотя я отнюдь, поверьте, не болтушка. Наверно, буду посвящать в свои самые сокровенные секреты только вас.
Пишите почаще, Умид-ака. Желаю вам успехов.
Хафиза».Хафиза запечатала конверт и, сбегав на улицу, опустила письмо в ящик. Вернувшись, села за письменный стол отца и начала просматривать свои школьные конспекты по химии. Мать молча вышла из комнаты и поманила рукой Алишера, который слишком уж расшумелся со своими игрушками.
Нафиса-апа гадала, кому это дочка написала такое длинное письмо, но спросить не решалась. Она была удручена тем, что Хафиза и слышать не хочет о поступлении в Ферганский педагогический институт. Как ни расхваливала ей город, какие доводы ни приводила, ничто не помогает. Намекала даже, что ее отца здесь все знают, уважают — здесь ей было бы гораздо легче поступить. Упрямая девчонка! Ухватилась за медицинский — и все тут. А сейчас куда ни кинь камень — во врача попадешь. А учителя многие становится даже знаменитостями, прославляют свое имя на долгие времена: ведь Гафур Гулям, Айбек, Кары Ниязий тоже были учителями. И об этом говорила упрямице. Ничто не действует. Улыбнулась только, взглянув на мать, и говорит:
— Ападжан, я не буду поступать в педагогический. Зачем утруждаете себя уговорами?
А Нафиса-апа, собственно, для того и вызвала ее, думала, уговорит поступить в педагогический. А болезнь отца была лишь поводом для этого. Отец уже почти выздоровел. Дочка выросла — лучше, если теперь на глазах будет. Не ровен час, вползет в сердце девичья тоска… Как распустившийся цветок пчелку манит, так девушка привлекает в эту пору ровесников-парней, у которых еще ветер в голове гуляет. Спокойнее, если она сейчас при матери и отце станет жить…
— Нынешняя молодежь все хочет сама решать! Не прислушивается к советам старших!.. — заворчала обидчиво Нафисахон-апа.
— Ну, ападжан, что вы…
— Неужели мать пожелает своему ребенку дурное?.. Неужели твоя мать такая дура, что ничего не смыслит в жизни?.. Неужели…
Хафиза встала из-за стола, подошла к матери и, обняв ее за плечи, поцеловала в щеку.
— Ападжан, вы очень мудрая, дальновидная, проницательная, практичная женщина. Но не хочется мне быть учительницей, можете вы это понять?
Алишер, разгуливавший по комнатам без штанишек, увидел, что Хафиза ласкается к матери, тут же подошел насупясь, оттолкнул сестру и сам вскарабкался на колени матери, обвил ее ручонками за шею. Хафиза рассмеялась, ущипнула братца за розовую щеку и снова села заниматься.
Нафисахон прижала к себе сынишку и стала покрывать его лицо поцелуями. «Девушки все одинаковые, — думала она. — Едва оперятся, тут же норовят из гнезда улететь. А сын свою мать не оставит, сам приведет в дом какую-нибудь синицу. И она, мать, станет нянчить его птенцов, своих внучат…»
Хафиза просидела за конспектами часа два. Нафиса-апа за это время убрала в комнате, сготовила ужин, поговорила по телефону с несколькими знакомыми женщинами. Потом направилась в комнату мужа, чтобы напомнить дочери об отдыхе. Тихо приоткрыла дверь, минутку полюбовалась дочерью, углубившейся в чтение, и сказала:
— Знаешь ли, завтра Патилахон и ее родители собираются поехать в Вуадильский район. Не поехать ли и тебе с ними?
— Не хочется что-то…
— Поезжай — развеешься, отдохнешь. Они хотят навестить сестру Патилыхон, которую выдали недавно замуж в Вуадильский район. Оттуда поедут в Шахимардан. Когда еще представится такая возможность?..
— Нет охоты никуда ехать.
— Что с тобой, дочка? — вспылила Нафиса-апа. — Ведь ты не была такой домоседкой! И нелюдимкой тебя никто не считал!..
— Неужели? — деланно удивилась Хафиза и засмеялась. — Неужели и вправду я изменилась, ападжан?
— Еще как изменилась! Приехала в уголок рая, а сидишь в четырех стенах! Прежде ты разве такой была? Помнишь, как мы однажды ездили к твоему дяде в Шуртепа? В тот раз ты с местными девчонками за день обегала всю окрестность, все горы облазила, платье в клочья изорвала о колючки. Мы тебя с трудом разыскали под самый вечер аж в Ялангаче… А сейчас я просто не узнаю тебя, дочка, прямо говорю. Что с тобой случилось?
— Ничего особенного. Жаль понапрасну терять время. Ведь я готовлюсь к вступительным экзаменам. Впрочем, если вы так уж настаиваете, я поеду.
— Я не настаиваю, дочка. Если самой хочется, поезжай. Я как-то раз была в тех местах, так отдохнула, ты не можешь себе представить — как будто ко мне мои двадцать лет вернулись.
— Ладно, еду! — сказала Хафиза, внезапно загоревшись. В конце концов, мать права: побывать в Фергане и не увидеть гор стыдно. Скорее всего, Умид тоже начнет расспрашивать, что она тут видела. Поистине может получиться как в басне Крылова: «Слона-то я и не приметил…»
— Патилахон — хохотушка, тебе с ней скучно не будет, — сказала Нафисахон-апа, радуясь, что дочка согласилась ехать.
…Автомобиль мчался по гладкой асфальтовой дороге. Ни малейшей тряски. Было раннее утро. Солнце еще не успело пригреть землю, воздух чист и прохладен. Дыши не надышишься. Ветер нес с собой прохладу горных родников, хотелось подставить ему лицо, чтобы насладиться свежестью утра…
С Патилойхон и Хафизой поехала и Шахнозхон-апа, которая, несмотря на свои пятьдесят лет, старалась во всем подражать молодежи и очень любила комплименты. Если кто-нибудь скажет ей: «Вай, Шахнозхон-апа, как молодо вы выглядите!» — для нее на всей планете милее этого человека не могло быть.
Шахнозхон-апа сидела рядом с шофером и внимательно смотрела перед собой на дорогу. Ее бриллиантовые сережки, пропуская первые, еще не очень яркие лучи солнца, ослепительно сияли. Она обернулась к девушкам и, игриво подмигнув им, произнесла певучим голосом слова из песни:
Всегда уединенье парами Сулит нам наслажденье под чинарами…— Что примолкли, голубки? — спросила она. — Небось о парнях задумались? Дескать, вот бы с милым прокатиться, а? — И она, будучи уверенной, что попала в точку, громко засмеялась, сверкая крупными белыми, словно фарфоровыми, зубами.
Вскоре остановились, чтобы поразмяться и передохнуть. На зеленой лужайке неподалеку от дороги постелили коврик. Расселись по краям, а посредине постелили дастархан. Выпили горячего крепкого чаю из термоса. Шахнозхон-апа, поводя игриво бровями и смеясь, говорила, что многие ее и Патилухон принимают за сестер.
— Как увидят нас вместе, спрашивают: «Вы, наверно, сестры, что так похожи друг на дружку?» — «Что вы! — отвечаю я. — Это моя дочь!..»
Этим она как бы хотела сказать, что, хотя и выглядит такой молодой, как эти девочки, все же немножечко, ну совсем чуть-чуть постарше их.
Сидящий рядом с Шахнозхон-апа шофер помалкивал, пил чай и усмехался.
Перекусив, поехали дальше. Хафиза не отрываясь смотрела в окно.
— Кругом, куда ни глянь, горы, — сказала Хафиза и вздохнула. — До чего же тут красиво! Словно мы едем по дну огромной изумрудной чаши!
— Наконец-то мы услышали ваш голосочек, милая! — воскликнула Шахнозхон-апа, просияв. — Ах, какой же он у вас мелодичный да сладостный! Вы бы говорили почаще и радовали нас!.. Вы правы, моя дорогая, нашу Фергану не сравнить ни с одним уголком земли! Откуда только не приезжают сюда люди, чтобы полюбоваться красотами нашей долины, вкусить наших фруктов, слаще которых нет нигде, насладиться запахами наших цветов, краше которых сам бог не придумал! И я не видела ни одного человека, который бы, уезжая, не расхваливал нашу Фергану. — Женщина задумалась ненадолго и неожиданно спросила у Хафизы: — Вы читали «Бабур-намэ»?
— Слышала о нем, — сказала Хафиза, несколько смутившись, так как знала содержание этой прекрасной книги только по учебнику.
Шахнозхон-апа заметила испытываемую девушкой неловкость и неожиданно сделала для себя открытие: до сих пор она совершала ошибку, оценивая всех людей по одному и тому же признаку — читал он «Бабур-намэ» или не читал. Хафиза же ей нравится, несмотря на то, что не прочитала эту редкостную книгу. Подумав, она улыбнулась, ласково поглядев на Хафизу, и пояснила:
— Мы, ферганцы, гордимся тем, что Бабур был нашим земляком, хоть он и жил несколько веков назад. Передать трудно, как он красочно и подробно описал и климат Ферганы, и плоды, что родит ферганская земля, и даже птиц, которые оглашают песнями наши сады… Надо сказать, природа со времен Бабура мало изменилась. А вот города… Когда отец Патилыхон женился на мне, то спросил, какой бы я подарок хотела от него получить. Я попросила его свозить меня во все города, упомянутые в «Бабур-намэ». И мы совершили с ним чудесное свадебное путешествие, до конца жизни нельзя забыть. И в Ташкенте мы прожили целых два года… А как живо и колоритно в «Бабур-намэ» описано празднование прихода ранней весны — навруз-равоч!..
Все это время посмеивавшаяся про себя над болтливостью этой взбалмошной женщины Хафиза теперь внимательно ее слушала. «Оказывается, не так уж и пуста матушка Патилыхон», — думала она, снисходительно улыбаясь.
— Пусть только кто-нибудь при мне попробует неодобрительно отозваться о Фергане! — не унималась Шахнозхон-апа.
— Эй, эй, мамочка, остановитесь уже, хватит! — весело выговаривала Патилахон, заливаясь звонким смехом. — Всяк кулик свое болото хвалит!
— Я была и в Сочи, и в Кисловодске! И даже Ялту я бы на Фергану не променяла! Пусть милая Хафизахон не обижается, но Фергана куда лучше, чем Ташкент! Скажите, Хафизахон, права я или нет?
— Правы, тетушка, — сказала Хафиза с улыбкой. — Ташкент очень пыльный…
— Твоими бы устами да мед пить! — сказала с восторгом Шахнозхон-апа. — Дай-ка я тебя расцелую! — А потом обратилась к дочери: — Ты слышала? Она верно говорит, там пыли по колено. А Фергана — лучший город земли!
— Правда! Приехав из Ташкента, я сразу заметила, как легко здесь дышится, — сказала Хафиза и опустила еще ниже стекло дверцы.
— А вода какая вкусная у нас! Станете пить, оторваться не сможете.
— Я в первый раз вижу горы так близко! Как они красивы вблизи!
— Дай-ка я расцелую твои глазки, Хафизахон! И люди здесь под стать родной природе. Вот я плоха разве? — сказала Шахнозхон-апа и захохотала, широко открыв рот и поблескивая золотыми коронками на зубах мудрости.
— Вы замечательный человек, тетушка! — воскликнула Хафиза.
Патилахон взглянула на нее, желая удостовериться, серьезно та говорит или иронизирует. И, заметив, что это вырвалось у Хафизы искренне, что она сказала так, пребывая в радостном возбуждении, заулыбалась сама и с нежностью посмотрела на свою мать, как бы желая высказать взглядом: «Я тоже вас очень-очень люблю…»
Шахнозхон-апа обернулась и, посерьезнев, спросила, внимательно разглядывая Хафизу:
— Хафизахон, ваш род весь из Ташкента или, может, кто-нибудь из ваших предков происходит из Ферганы?
— Право, не знаю, тетушка.
— Скорее всего, или ваш прадед, или прабабушка ферганские. Как бы то ни было, кто-то из ваших прародителей отсюда, из Ферганы. Вы уж не отпирайтесь — то, что ваши глаза такие большие и имеют миндалевидный разрез, подтверждает мои предположения. У наших девушек в точности такие глаза. И вам очень к лицу эта ваша родинка — ну ни дать ни взять ферганская!
Слова матери больно хлестнули по самолюбию Патилыхон. Она заерзала, с неудовольствием поглядев на мать, гадая, что она могла найти хорошего в этой приезжей девчонке. Потом наклонилась вперед и с ехидной усмешкой поглядела на ее родинку. Патилухон, считавшую себя самой красивой среди подруг, покоробило, что мать, видимо не обдумывая своих слов, так уж захваливает в присутствии собственной дочери другую девушку. Хафиза это почувствовала, но сделала вид, что ничего не заметила. Отвернулась к окну и стала смотреть вдаль.
— Опять горы… — заметила она чуть слышно.
Высокие горы. Вершины покрыты снегом. Кажется, горы накинули на плечи зеленый шелковый халат, а на головах у них чустские тюбетейки, вышитые белым узором по темному. Порой вдали виднелись розовые и коричневые глыбы скал. А там, наверху, поближе к снегу, растет арча. Ее тысячелетиями не касался ни один топор. У подножия, среди зеленеющих садов, виднеются кишлаки. Их жители пьют чистую холодную воду из горных потоков. На яйляу пасутся отары овец, резвятся табуны жеребят. А туда, где склоны сплошь покрываются яркими цветами по весне, будто кто накрывает их сказочным сюзане — вышитым ковром, заботливые хозяева выносят на все лето ульи с пчелами… Эти великаны горы и сделали Ферганскую долину самым прекрасным уголком земли, опоясав ее со всех сторон плотным кольцом неприступных естественных стен, подобно крепости оказывавшимся всякий раз как на пути холодных ветров, так и перед полчищами вражеских орд.
Горы взирают с высоты гордо и безмолвно. Словно говорят: «Фергана — это мы. Когда люди произносят — Фергана, то подразумевают нас. Не будь нас, не сбегать бы в долину певучим прозрачным рекам, утоляющим жажду полей, не носиться б над землей шалунишке ветерку, приносящему людям радость и упоение. И не было б этой красы вокруг, от которой вы нынче, любуясь, не можете оторвать взора…»
Хафиза смотрела на горы и улыбалась своим мыслям. Она нисколько не жалела, что поехала в Вуадильский район. Теперь она была даже благодарна матери, что та уговорила ее. В эти дни, именно сейчас, когда ей так хорошо и отрадно и лицо ее гладит прохладный горный ветер, пахнущий снегом и арчой, Ташкент опаляет знойным дыханием саратан. Люди не ведают, где от него спастись, дышат с трудом, опаляя себе ноздри, в которые набивается едкая горькая пыль. Почему же солнце, такое ласковое здесь, совсем недоброе в эту пору к ташкентцам?.. По тем раскаленным улицам сейчас идет человек, измученный жарой, и, наверно, останавливается у каждой будки с газированной водой…
Мысли перенесли Хафизу в Ташкент, и здесь все разом перестало существовать для нее. Ферганская природа для нее померкла и перестала вызывать у нее интерес. Кликни ее сейчас Умид — оставила бы эти величественные горы, шумные белопенные потоки и радуги над водопадами, похожие на павлиний хвост, — сию минуту помчалась бы к нему, ласточкой обернулась бы, чтобы скорее долететь… Ей казалось, что теперь ее судьба в руках Умида — один только он может сделать ее счастливой, заставить зацвести, как цветок по весне…
Думает ли он сейчас о ней? Или, может, так увлекся своей работой, что не найдет минутки, чтобы вспомнить Хафизу?..
Патилахон легонечко толкнула ее в бок, Хафиза вздрогнула.
— Подруженька, о чем вы это так задумались, а?.. — спросила Патилахон вкрадчиво.
— Да так, ни о чем, — сказала Хафиза, передернув плечиками, и отвела взгляд в сторону, чувствуя, как начинает гореть лицо.
— А вы покраснели! — сказала Патилахон и, смеясь, захлопала в ладоши, словно уличив ее в чем-то.
— Ничуть. Шахнозхон-апа, посмотрите-ка на меня, разве я покраснела?
— Нет, нисколько, — вступилась за нее женщина. — Щеки ваши всегда румяны, словно яблоки. До чего же вы прелестны, милашка! Вы мне сразу очень понравились. Оставайтесь в Фергане, нечего вам делать в Ташкенте… Или, может, там вас кто дожидается, а?..
— Ха-ха-ха… — рассмеялась Патилахон и, обняв Хафизу, повисла у нее на шее. Однако в этом ее порыве Хафиза тоже ощутила зависть к себе.
— Ну, что вы! Ой, умереть мне, неужели вы так обо мне думаете? — окончательно смутилась Хафиза.
— А если и подумала, так что? В самую пору вам! Вы же годитесь для этого, все вон заглядываются на вас… Да и частенько задумываетесь, — видать, тоже неспроста, моя милашка.
— Вовсе я не поэтому!.. — Хафиза не знала, куда глаза девать. А перед ними так и стоял Умид. Как нарочно, вспомнился тот последний день и как они ходили в зоопарк… Она чувствовала себя почти разоблаченной. И боялась, что ей посмотрят в глаза — словно могли в них увидать Умида.
Наконец доехали до Вуадиля, небольшого поселка, где находился районный центр. Ворота родственников были распахнуты настежь, здесь давно дожидались гостей. Въехали прямо во двор и вышли из машины. Пока Шахнозхон-апа растирала ноги, затекшие от долгого сидения, из дому выбежала старшая сестра Патилыхон и бросилась обнимать свою родительницу. Из дома торопливо вышли хозяева, стали здороваться…
Патилахон приблизилась к речке, протекающей прямо через двор шурша по разноцветной гальке, и поманила рукой Хафизу. Шепотом, будто поверяла секрет, она сказала, что в этой речке водится форель. Хафиза наклонилась и стала всматриваться в воду, но никакой рыбы в ней не заметила. Патила дернула ее за рукав и, отступив на шаг, горделиво вскинула подбородок, молодцевато подбоченилась и спросила:
— Приглядитесь-ка хорошенько да скажите, я красивее или моя подружка Санамхон?
Хафиза сперва удивилась ее неожиданному и странному вопросу и мгновенье глядела на нее с недоумением, высоко вскинув брови, а потом расхохоталась.
— Не расстраивайтесь, подружка, — сказала она. — Даже свободный покрой атласного платья не может спрятать от глаз вашу фигуру. Будь я парнем, жизни не пожалела бы, чтобы добиться вашего внимания…
— Ого! Вы мастерица красиво говорить! — заметила Патилахон, засмеявшись, и испытующе поглядела на Хафизу. — Эти ваши слова подсказаны сердцем или вы просто так, лишь бы отделаться?
— Какой смысл мне обманывать вас? Вы красивая девушка, Патилахон, успокойтесь. Говорю чистосердечно.
— Спасибо, успокоили. Теперь смогу спокойно прожить здесь хоть месяц. А то эта выскочка Санамхон все норовит мне поперек дорожки встать. У меня есть знакомый один, мы с ним два раза в кино ходили. Так она вроде бы в шутку, а все напрашивается с ним в театр пойти. Как ты думаешь, пойдет он с ней, пока меня не будет, или нет? — Хафиза понимающе улыбнулась и, пожав плечами, прыгнула на камень, высунувший из воды тупое скользкое рыльце. Нагнувшись, она стала вглядываться в зеленоватую толщу воды, стараясь заприметить рыбок.
Весь этот день они потратили на то, чтобы обойти и посмотреть Вуадиль. А вечером за ужином Шахнозхон-апа с помощью обеих дочерей и зятя выработала маршрут дальнейшего путешествия. Решили утром выехать еще до восхода солнца, чтобы к обеду успеть прибыть в Хамзаабад, славящийся своими кулинарами, изделиями которых можно полакомиться в любой чайхане, потом направиться в Аксу и Коксу, расположенным бок о бок, и к вечеру, пока еще солнце не спряталось за горы, прикатить к озеру Кубони-куль. У озера, где можно было взять палатку напрокат, они рассчитывали задержаться денька на два-три, чтобы позагорать под нежарким горным солнцем, от которого загар бывает матовый и ровный. Вернуться в Фергану наметили в четверг.
Хафиза не принимала участия в разговоре. Сидела задумчивая и помалкивала. А ведь молчание — знак согласия.
Утром все были удивлены и очень огорчились, когда Хафиза заявила, что не поедет с ними. Так и заявила — что в Хамзаабад ей сейчас не хочется, побывает там в следующий раз, а сегодня ей необходимо срочно вернуться в Фергану. Похоже, что она всю ночь не спала, гадала, как ей сегодня поступить. Шахнозхон-апа даже спросила, не обидел ли ее кто? Или, может, Хафизе дурной сон приснился? Какая злая муха ее укусила?
Хафиза смеялась и уверяла своих спутниц, что ничего не произошло — просто ей очень нужно вернуться домой. И Шахнозхон-апа и Патилахон со своей сестрой наперебой уговаривали ее, пока не устали. Затем, обидевшись на нее, демонстративно отвернулись, и за утренним чаем ни одна из них не заговаривала с Хафизой.
Вначале Хафиза говорила, что беспокоится о здоровье отца. Ей сказали, что здесь имеется междугородный телефон и она может позвонить домой. Тогда она стала ссылаться, что сама чувствует себя неважно, да и к вступительным экзаменам надо готовиться…
Здесь курсировал ферганский автобус. Хафиза уверяла, что им совсем незачем за нее беспокоиться.
— Я думала, что мы здесь пробудем всего один день и вернемся… А сейчас мне очень неудобно, что приношу вам столько лишних хлопот. Вы меня извините, Шахнозхон-апа, но поверьте, я не смогу испытать ни малейшего удовольствия от этой прогулки… Мне сегодня же надо в Фергану.
— Ладно уж, не оправдывайтесь, — сказала Патилахон. — Моя мама все понимает и простит вас. Коль не лежит сердце с нами ехать, то что тут поделаешь… В этом есть и моя вина, не отказываюсь: я и вправду говорила Нафисе-апа, что едем всего на один денечек.
— Я должна готовиться к поступлению в институт. Мне сейчас дорог каждый час…
— Вы правы, конечно, — вздохнула Патилахон и, искоса взглянув на нее, неожиданно спросила: — А вы долго еще пробудете в Фергане, голубушка?
— Смотря как будет чувствовать себя папа. В последние дни он уже вставал с постели и ходил по комнате. Если он уже выздоровел, то мне незачем зря терять время, завтра же улечу самолетом в Ташкент.
— Так я и знала!.. — воскликнула Патилахон, захлопав в ладоши, и засмеялась. — Я же говорю, что душа и мысли ваши не с нами, а там где-то в Ташкенте. Я давно это заметила! Я так и подумала, что вы собираетесь завтра же отправиться в свой Ташкент!..
— Да, скорее всего… отправлюсь. Буду жалеть только, что не успела познакомиться с вами поближе. Вы мне кажетесь очень искренней и добросердечной девушкой. Давайте будем писать друг другу письма…
— Конечно! Вы словно бы в воду глядели и прочли мои мысли! — воскликнула Патилахон радостно и бросилась обнимать Хафизу.
Они, смеясь, закружились по комнате. Потом Хафиза, опустив голову, попросила тихим голосом:
— Только вы, подруженька, пожалуйста, не проговоритесь кому-нибудь о том, что можете лишь предполагать. А то люди могут подумать, что вы говорите всерьез. Меня сейчас больше всего тревожат предстоящие экзамены…
— Ага, понимаю. Будьте спокойны, — сказала Патилахон и подмигнула.
Ближе к полудню Шахнозхон-апа, Патилахон с сестрой и тетушка их зятя, женщина лет сорока, проводили Хафизу к автобусу. Шахнозхон-апа, весело смеясь и игриво поводя бровями, похлопала ее по плечу и заметила:
— Я сама там, где вы меня видите, а душа моя там, где ее никто не видит… Так, значит, да?.. Вижу, что так, не прячьте глаз. Словно магнитом притягивает вас Ташкент. Счастливо доехать, до свидания!..
Хафиза приехала домой и убедилась, что отец почти здоров. Он уже выходил на улицу и даже собирался поехать на работу, да Нафисахон не пустила. Он поворчал немного, но подчинился и решил выйти на работу со следующего понедельника.
Хафиза сказала родителям, что ей надо обязательно заниматься в центральной библиотеке, где она может пользоваться какими хочет пособиями, и стала собираться в дорогу. Мать принялась уговаривать дочь погостить дома еще хотя бы несколько дней. Но за нее вступился отец, сказав: «Раз она готовится к поступлению в институт, то нечего ей здесь терять понапрасну время…»
Хафиза подошла к книжному шкафу, стала перебирать тесно сложенные тома Навои. В одном из томов нашла письмо. То самое, что Умид закончил газелями Навои. Она села, подобрав под себя ноги, на диван и принялась перелистывать книгу поэта, отыскивая полюбившиеся Умиду четверостишия. Не заметила, как увлеклась и начала читать подряд строку за строкой. «Какие чудесные стихи! Волшебство!.. — восхищалась она про себя, переворачивая страницу за страницей. — Как я могла до сих пор не прочитать все, что написано этим поэтом?!» Она удивлялась тому, что Навои из глубины минувших веков словно бы сумел заглянуть в наш сегодняшний день, прочесть мысли Хафизы, угадать ее желания и посвятить им свои волшебные газели. Словно бы именно ей предназначены эти стихи. Откуда же было ведомо поэту, в чем сейчас Хафизе будет труднее всего разобраться? Он учил ее премудрости жизни, учил отличать добро от зла…
Видимо, Умид специально написал ей в письме эти несколько газелей, чтобы она прочитала всего Навои. Он, наверно, думал, что свои слова будут не столь убедительными, и выбрал ей в наставники поэта. Умело подобранными газелями Умид напоминал ей, что она не должна забывать о своих планах на это лето…
Хафиза посмотрела на мать, которая сидела пригорюнившись в кресле и зашивала штанишки Алишерчику. Быстренько подошла к ней и, порывисто обняв, стала уговаривать не сердиться на нее.
— Отец еще не совсем выздоровел! Как ты можешь уехать в такое время? — выговаривала сердито Нафисахон. — Я удивляюсь твоей бессердечности. Ты прежде не была такой…
— Отец все понимает и отпускает меня. А вы не хотите ничего понимать, — сказала с упреком Хафиза и надула губы.
«Неужели все девушки сразу так и меняются, стоит им только окончить школу? — думала Нафисахон. — Впрочем, Хафиза сызмальства любила настаивать на своем — права она или не права, И чаще всего ей уступали, думали, повзрослеет — образумится. А нынче вон как все обернулось — отец болен, а ей и дела до этого нет. Ведь если сегодня человеку лучше, завтра опять может быть худо. Не дай бог, конечно…»
Нафисахон думала об этом, но вслух сказать не решалась. Не хотелось расстраивать дочку перед дорогой. Сердце ее сжималось при мысли, что дочка, не успев как следует погостить дома, уже уезжает. Слезы набежали на глаза. Утерев их платком, взглянула на Хафизу, обидчиво нахохлившуюся на диване, произнесла сдавленным, прерывающимся от сдерживаемых слез голосом:
— Ладно уж, поезжай. Что поделаешь… Коль решила поступать в Ташкенте, готовься по-настоящему. Не пропускай консультаций…
Хафиза подбежала к матери и, словно маленькая, сев ей на колени, обняла и стала покрывать ее лицо поцелуями. Разве Хафизе хотелось покинуть свою мать, отца и Алишерчика? Как было бы хорошо, если бы они все вместе жили в Ташкенте. Но отец сейчас не может вернуться туда. И еще не скоро, наверно, они с матерью переедут. Потому что отца сюда направили, а он никогда не отказывался от порученного ему дела. Подумав об этом, Хафиза не стала говорить матери, чтобы они скорее переезжали в Ташкент, зачем расстраивать ее еще больше.
Из другой комнаты притопал Алишер и дернул сестру за юбку, — дескать, ты уже большая и нечего тебе делать на коленях у матери. Хафиза обняла братишку и, присев перед ним на корточки, поцеловала в крутые румяные щеки, в теплые мягкие виски. Но он все тянулся к матери, захныкал. Нафисахон взяла его на руки и постаралась ему, внимательно слушавшему, объяснить:
— Тебе сестра кажется взрослой, а для меня она такая же маленькая, как ты. Ведь еще вчера только я тебя кормила грудью. А позавчера, мне кажется, я вскармливала своим молоком твою сестру.
Хафиза весело рассмеялась. И прижалась к лицу матери щекой.
— Да будет вам, мама!..
Мать обрадовалась, увидев наконец, что дочка повеселела, сама улыбнулась и сказала совсем противоположное тому, что говорила до этого:
— Твой отец уже совсем здоровый, дочка. Тебе незачем о нем беспокоиться. Я за ним смотрю хорошо. А ты береги себя. Не ходи в саратан по улице. Не читай лежа, глаза испортишь. И вообще не перегружай голову чтением. Не сдашь экзаменов, не принимай близко к сердцу. Поступишь в следующем году.
— Ну, что вы, мама! Если провалюсь, это же для меня будет трагедией.
— Я так… Я говорю… А ты думай сама…
Глава шестая ИСКАТЕЛИ ЖЕМЧУГА
Утром того дня, когда Хафиза уехала в Фергану, Умид собрал нужные документы и поехал в научно-исследовательский институт селекции и семеноводства. Он проехал несколько остановок в трамвае, а затем отправился пешком до нужной ему остановки. Прошел вдоль многолюдных, застроенных многоэтажными домами проспектов Шастри и Черданцева. Недавно еще эти места были пустырями, заросшими лебедой и янтаком, где ветер переносил с места на место тучи пыли. А вон там был овраг, куда свозили со всего города мусор и всякие отбросы. Сейчас, если приезжему рассказать об этом, он может и не поверить. Всего за каких-нибудь два-три года здесь выросли целые кварталы многоэтажных жилых домов. Деревца, посаженные вдоль арыков, еще только набирали силу и не давали пока никакой тени. В последние годы Умид только и видел свой институт, библиотеку, студенческую столовую, расположенную неподалеку от общежития, и свой «двухэтажный» дом. Во время учебы у него не оставалось свободного времени, чтобы просто пройтись по городу и посмотреть его, как это часто делают приезжие. Конечно же он слышал разговоры, читал в газетах, что окраины застраиваются, а в центре реставрируются старые здания. Но не мог предположить, что город изменился и похорошел до такой степени.
Умид пришел на остановку и вскочил в автобус, когда он уже тронулся. Людей было не меньше, чем сельдей в бочке. Не было возможности даже слегка пригнуться, чтобы посмотреть в окно. Пришлось то и дело спрашивать у кондуктора, скоро ли ему выходить. Наконец объявили его остановку, и он, словно вытолкнутый сжатым воздухом, выпрыгнул на дорогу.
Вдалеке от городской сутолоки и шума, среди необозримого зеленого моря хлопковых полей белым островком скучились несколько домиков. Вдоль прямой как стрела асфальтированной дороги, ведущей к ним, шелестят и похлопывают ладошками листьев серебристые тополя. Справа от дороги шумит, пенясь, горный сай.
Поля разбиты на симметричные квадратные участки — карты, обозначенные по краям рядами часто высаженных тутовых деревьев, ветви которых каждый год обрубают для подкормки шелкопряда. Вдали, по ту сторону потока, несущегося, как пришпоренный аргамак, сквозь утренний туман, повисший словно прозрачный занавес, вырисовывается на фоне бледно-голубого знойного неба гряда Чимганских гор.
В траве вдоль дороги звенят цикады. В ослепительной выси, где-то прямо над головой, заливается невидимый жаворонок. Еще утро. Еще прохладно. А поднимется солнце повыше, перестанут носиться над хлопком ласточки и беспокойные воробьи прекратят суетливую возню в тополиной листве. К полудню будет царить тишина кругом. Стоит заглянуть саратану, как тут же все живое прячется в тень.
И люди спешат справиться с работой на поле поутру. Вон по междурядьям хлопчатника, подступающим к самой дороге, от куста к кусту, к каждому из которых подвешены маленькие белые таблички, ходят пригнувшись люди в широкополых соломенных шляпах. Они что-то внимательно рассматривают и, подложив под блокнот сумку, висящую на ремне, ведут какие-то записи.
В конце дороги ряды тополей полукружьями разбегаются в обе стороны, открывая небольшую площадь перед трехэтажным белым зданием научно-исследовательского института селекции. Поодаль, сквозь зелень деревьев, видны коттеджи, в которых живут, наверное, работники института. Ни души нигде. Умид даже приостановился, припоминая, не выходной ли сегодня. Не сразу догадался, что на улице потому-то и не видно никого, что в недрах этого белого островка, резко выделяющегося среди зеленого моря, ключом бьет жизнь. Когда-то шейх Саади говорил, что нельзя принимать желтеющие вдали низкорослые тугаи за тихие и спокойные места — среди этих желтых, опаленных солнцем камышей водятся и трусливые шакалы, и грозные тигры, способные разорвать в клочья незадачливых удальцов, и благородные олени…
В сторонке, на небольшой площадке, стояло несколько новых моделей сельскохозяйственных агрегатов: культиваторы, опылители, разравниватели, хлопкоуборочные машины, которым предстояло пройти первое свое испытание на полях этого института.
Умида неожиданно охватило сильное волнение, даже боязнь перед тем неведомым, что поджидает его за этой массивной желтой дверью, которую он отворит через несколько минут. А сейчас, чтобы немного успокоиться и заново припомнить, что он собирался сказать людям, от которых сейчас зависит вся его дальнейшая жизнь, Умид в задумчивости дошел до края площади. Что-то ослепительно сверкнуло перед ним, словно на землю упал осколок солнца. Подойдя ближе, он увидел стеклянную крышу большущей оранжереи. В ней и зимой и летом при постоянной температуре выращиваются кусты хлопчатника всех сортов мира…
Умид зашел в просторное, казавшееся после яркого солнечного света сумрачным фойе, обдавшее его прохладой. От самого входа, изгибаясь гармошкой на мраморной лестнице, белоснежной, как хлопок, вела наверх широкая плюшевая бордовая дорожка, скрадывавшая звуки шагов. И все же каждый шаг Умида отдавался гулко и четко, словно под сводами священного храма. А может, ему так казалось. Хотелось снять туфли и пройти босиком, чтобы не мешать людям, работающим за этими плотно притворенными дверями.
Поднявшись на второй этаж, Умид зашел в приемную директора. Худенькая стройная девушка, печатавшая на машинке, ласково улыбнулась в ответ на его приветствие и, сказав, что к директору только что зашли посетители, попросила немножко подождать. Умид подошел к стулу, стоявшему у раскрытого настежь окна, и сел. С улицы задувал ветерок. Умид вынул платок, отер потное лицо, шею. Он как бы между прочим заметил, что наступило время саратана и поэтому так жарко, а здесь, на лоне природы, значительно прохладнее, чем в городе, среди домов и улиц. Девушка из вежливости перестала на минутку стучать на машинке, выпятив нижнюю губу, резко дунула, отбросив локон с порозовевшего от духоты лба, и с интересом посмотрела на Умида. Ее взгляд на мгновенье задержался на папке, которую держал Умид в руках.
— Да, конечно… — сказала она, кивнув. — Здесь прохладнее, — и, вытерев ладошкой бисеринки пота, снова затарахтела на машинке.
Умид встал, решив, что успеет пока посмотреть селекционные лаборатории на первом этаже, мимо которых только что проходил. Но едва вышел за дверь, его остановил голос девушки:
— Не уходите. Шукур Каримович сейчас освободится. Если у вас серьезное дело, лучше подождите. А то он должен уехать в министерство.
— Хорошо. Спасибо, — сказал Умид. — Я только покурю.
— А завтра суббота, его не будет целый день. Не отлучайтесь далеко.
— Я здесь, в коридоре…
Девушка вернулась к своему столу, оставив дверь приоткрытой.
Ему понравилась эта девушка. И то, что она так любезна и обходительна. У него сразу же поднялось настроение. Все-таки немало зависит от того, как тебя встретит первый человек, с которым ты свиделся на новом месте. Может, девушка проявила заботу о нем просто так, а ему приятно. Может, разговорилась всего-то из-за того, что здесь бывает мало людей и ей весь день не с кем перекинуться словечком. А для девушки ведь это трагедия. В городских учреждениях другое дело. Тамошним девицам надоедают посетители. Они не то чтобы сразу ответить на твой вопрос — и не взглянут на тебя.
Не успел Умид выкурить сигарету, дверь директорского кабинета отворилась, из нее спиной вперед, беспрестанно кланяясь, вышел пожилой человек и уже в коридоре надел на выбритую до блеска голову белую полотняную фуражку. Следом за ним показался хоть и полноватый, но подвижный мужчина, который, энергичными движениями вытерев платочком шею, взгромоздил на голову соломенную шляпу с лихо заломленными краями. Не успела девушка и рта раскрыть, как он уже оказался в коридоре. Она метнулась за ним и крикнула ему в спину:
— Шукур Каримович, этот молодой человек вас дожидается!..
Тот резко обернулся.
— Я отниму у вас совсем немного времени, — сказал Умид, приблизившись к внимательно разглядывавшему его директору. Он испытывал неловкость, ведь из-за него пришлось задержаться этому почтенному человеку, который куда-то торопится. Что и говорить, Умид никогда бы не остановил его, если бы не секретарша. Теперь, ощущая в душе досаду на нее, он почти был уверен, что директор все равно скажет: «Извините, молодой человек, вы же видите, что я спешу! У меня неотложное дело в министерстве! Приходите завтра…» Уж лучше бы не останавливала его эта девица. Умид с легким сердцем пришел бы завтра.
Однако Шукур Каримович вернулся, широко раскрыл дверь кабинета и сказал:
— Прошу. Только, пожалуйста, дело свое изложите лаконично.
Умид по пути в директорский кабинет взглянул мельком на девушку. Она улыбнулась, кивнула ему.
— Меня направили к вам из сельскохозяйственного института, который я в этом году кончил. Вот мой диплом, — сказал Умид, заметно волнуясь, как только секретарша закрыла за ними дверь, обитую черным дерматином, и положил на краешек стола свои документы.
Шукур Каримович показал Умиду на стул и, сев в свое кресло, стал читать направление из института, затем посмотрел диплом. Положив документы перед собой и слегка постукивая пальцами по столу, устремил на посетителя раздумчивый, изучающий взгляд.
— Был приказ ректората… — нерешительно заметил Умид, кивнув на свое направление.
— Знаю. Мы сами затребовали троих лучших студентов, — сказал Шукур Каримович и приветливо улыбнулся. — Следовательно, я имею основание думать, что вы один из них?
Умид пожал плечами и ничего не ответил.
— В прошлом году мы взяли к себе троих выпускников. Тоже прислали, естественно, самых лучших. Но ни один из них, к сожалению, не смог у нас работать. Ведь чтобы работать у нас, нужны не только желание и прилежание. Главное — чтобы ясно была видна цель, которую вы перед собой ставите. Будем говорить откровенно: чтобы выяснить, на что человек годен, нужно время… Вначале вам надо будет освоить премудрости лаборантской работы… — Директор помолчал, как бы подбирая слова. — Дело, как вы понимаете, не в должности…
— Я понимаю вас, Шукур Каримович. Я согласен на любую работу. Я буду очень стараться… — выпалил Умид и тут же осекся. Его самого покоробило от того, как просительно и подобострастно зазвучал вдруг его голос. У него вырвались эти слова из самого сердца, он произнес их, не раздумывая над ними, а получилось… Эх, лучше бы сидел да помалкивал.
— Согласны на любую работу? — спросил Шукур Каримович.
— Меня сейчас не интересует оклад. Мне бы поинтереснее работу…
— Вот как?.. А где работает ваш отец? — Пытливый взгляд директора старался определить по виду посетителя, насколько он обеспечен, если его «не интересует оклад». По одежде-то не скажешь, что это сын обеспеченных родителей…
— У меня нет отца… И матери нет. Один живу, — сказал Умид.
— Да-а… — произнес директор, и его пальцы снова забарабанили по столу. Умиду показалось, что он раздумывает, как бы помягче отказать ему. Видно, лаборантскую работу он предложил, думая, что Умид сам откажется. А сейчас уже скажет напрямую…
И пока директор не высказал вслух своего отказа, Умид начал торопливо объяснять:
— Я пришел не ради заработка, Шукур Каримович, а чтобы получить еще больше знаний… чтобы принести потом какую-то пользу. Не знаю, может, это только мечты. Вы знаете, наверно, какие мечты обычно окрыляют тех, кто заканчивает вуз! Но если эти крылья слабы, они нередко ломаются при первом же взмахе, едва почувствуют сопротивляемость невидимой на глаз атмосферы. И я тоже боюсь за свои надежды, что они пойдут прахом. Но они родились у меня не сейчас. Я давно вынашивал их, и они не столь уж хрупки теперь. Если вы собираетесь принять меня, я даже на должность лаборанта согласен. А если нет… Тогда мне придется искать другие возможности… Но я пришел к вам… Сюда принес свои надежды… Я думал, вы меня поймете…
— Ну, если вы меня понимаете, отчего бы мне не понять вас, — сказал Шукур Каримович и засмеялся. Сразу посерьезнев, добавил: — Вы мне нравитесь. Конечно же я живо помню тот день, когда сам закончил институт. Я шел пешком к этому же зданию — автобусы еще тогда не ходили — и придумывал заранее красивые, возвышенные слова, чтобы меня лучше поняли. Да, действительно, когда на душе праздник, когда до мечты, кажется, подать рукой, простые слова кажутся неуместными…
Шукур Каримович откинулся на спинку кресла и снова рассмеялся, глядя на Умида с явной симпатией.
— Спасибо, учитель… — выговорил Умид с трудом и густо покраснел. — Вы меня вынудили быть предельно откровенным, извините… — Он вынул из кармана платок и вытер вспотевший от волнения лоб, хотя в кабинете было довольно-таки прохладно и на краю стола жужжал вентилятор.
— Рано еще благодарить, — заметил директор и, выдвинув ящик письменного стола, извлек из него голубую папку, открыл ее и стал перебирать шуршащие листки бумаги. Отыскал что было нужно и, не вынимая странички из общей стопки, пробежал по строчкам глазами.
— Да. В списке имеется и ваша фамилия. И вам дали неплохую характеристику, — заметил он, засовывая шапку обратно. Затем внимательно в упор посмотрел на Умида и сказал: — Что ж, давайте работать. Однако не забывайте, молодой человек: одно дело — просто надеяться, и совсем другое — страстно желать и делать все, чтобы надежды сбылись. Хорошенько подумайте об этом.
— Я понимаю, учитель.
— Ничего вы не понимаете.
— Почему же?
— Охотно верю, что вам очень хочется у нас работать. А таких великое множество. Когда бы мы ни послали заявку в институт, к нам всякий раз присылают «самых хороших», «самых прилежных», «самых активных общественников». Но остаются не все… Со временем выясняется, что одни надеялись иметь у нас солидный заработок и только это заманило их к нам. Другие попросту не желали ехать в район и только лелеяли мечту устроиться в столице. Третьи, особенно бездарные, рекомендованы по знакомству. С такими нам постепенно приходится распроститься. Вы понимаете меня?.. Так вот, чтобы напрасно не надеяться, а постепенно по мере сил осуществлять то, что задумано, — надо работать. Может, недосыпать, недоедать, мокнуть под дождем в непогоду, увязать по колено в глине!..
Умид кивнул:
— Я все обдумал заранее, учитель. Постараюсь не подвести.
— Будем надеяться. Мне, молодой человек, нужны люди с крепкой хваткой, сильной волей, терпеливые и настойчивые — словом, те, которые смогут стать селекционерами!.. Завтра суббота. Приходите с понедельника на работу. Я подготовлю приказ.
— Спасибо, Шукур Каримович!
Директор взглянул на ручные часы и спохватился:
— Ох-хо, я ведь опаздываю!
Он вышел из-за стола, пожал Умиду руку на прощанье и, опередив его, покинул кабинет, на ходу пристраивая на голове шляпу.
Умид в растерянности остановился у стола секретарши. Торопливые шаги Шукура Каримовича уже стучали на мраморной лестнице. Потом с улицы в раскрытое окно послышалось ворчание мотора, щелкнув, захлопнулась дверца машины.
Девушка-секретарь перестала строчить на машинке, подняла голову и, улыбаясь, с интересом смотрела на него. От ее взгляда не укрылось, что Умид вышел от директора в хорошем настроении.
— Пятерку получили? — спросила она.
Умид только сейчас вспомнил о ее присутствии.
— Больше! — сказал он.
— Больше не бывает. А какой вы экзамен сдавали? По селекции?
— Я Шукуру Каримовичу открыл, что у меня вот здесь, — Умид хлопнул себя по левой стороне груди. — И, по-моему, получил не так-то мало баллов.
— Больше пятерки все равно не бывает, — стояла на своем девушка. — К нему многие, подобно вам, приходят пересдавать экзамены. И чаще всего уходят удрученные. Вам повезло. Вы в сельскохозяйственном учитесь?
— Учился. А теперь поступил к вам на работу, сестренка!
— Вот как? Поздравляю. А кем?
— Все равно кем, — младшим научным сотрудником, или поступить в аспирантуру, или работать простым лаборантом — какая разница на первых порах? Лишь бы здесь, у вас!
— Вам так у нас нравится?
— Не нравилось, не пришел бы! До понедельника, сестренка, до свидания!
— До свидания! — успела крикнуть ему вслед секретарша.
Умид пересек фойе, где на стенах были развешаны портреты ученых, и вышел на улицу. Перед институтом раскинулись бескрайние хлопковые поля. Над ними мутным маревом дрожал горячий воздух. Вдалеке кое-где мелькают широкополые шляпы тех, кто, уподобясь искателям жемчуга, обшаривает каждый квадрат этого зеленого моря, отыскивая феномены — такие кусты хлопчатника, которые могут положить начало совершенно новому сорту. И правда — этих людей можно сравнить разве лишь с ловцами жемчуга или с искателями женьшеня. Чтобы так настойчиво и увлеченно выискивать то, что тебе надо, не считаясь с тем часом, когда саратан наиболее беспощаден, не считаясь с осенней непогодой и морозами зимой, — конечно же мало одной только учености… Шукур Каримович прав. Наверно, этих людей он и имел в виду, когда говорил о настоящих селекционерах.
И эта девушка-секретарь тоже права: Умиду и в самом деле, кажется, здорово повезло. Он не ожидал, что его дела так легко устроятся. Шукур Каримович, оказывается, совсем и не «зловредный сухарь», как его называли некоторые студенты, по нескольку раз проваливавшиеся у него на экзаменах.
* * *
Тетушка Чотир увидела издалека Умида и по его походке и горделивой осанке поняла, что он возвращается домой в хорошем расположении духа. Он издалека заулыбался ей и, подойдя, справился о здоровье. Когда он отпирал свою калитку, старушка спросила:
— А как твои дела, сынок?
— Вроде бы ничего, тетушка! — сказал Умид, радостно улыбаясь.
— Когда вы утром озабоченный уходили из дому, я сразу поняла, что по делам идете. И одиннадцатикратно прочитала вслед вам Левхаллу, суру из корана, помолилась за ваше благополучие, сынок.
— Спасибо, тетушка, ну и шутница же вы!
— Пусть вам в шутку, а мне всерьез. Я желаю, чтобы в жизни вам сопутствовала удача. А когда от чистого сердца молишься, аллах слышит молитвы. Вы только не обижайтесь на таких старых людей, как я, сынок.
— Ну, что вы! Это вы нас, молодежь, извините, что мы не всегда внимательны к вам, — сказал Умид и вошел в калитку.
Он расстегнул сорочку, намереваясь вымыться у колонки. Но шумная ватага мальчишек, протопавшая мимо калитки, надоумила его, что можно ведь искупаться в Анхоре, протекающем неподалеку. Он заспешил на улицу, чтобы догнать мальчишек и вместе с ними отправиться к реке. Но ему навстречу вошла в калитку тетушка Чотир, державшая двумя руками касу с машкичири — жирной кашей из маша и риса.
— Куда это вы собрались, не пообедав? — осведомилась она. — Отведайте-ка моего угощеньица. Пальчики оближете…
— Спасибо, тетушка, не следует вам утруждать себя.
— Не притворяйтесь, что сыты. Я ведь вижу, что с утра ничего не ели. Садитесь ешьте, пока не остыло.
Чотир-хола поставила касу на сури и удалилась.
Умид в несколько приемов, загребая по полной ложке, подчистил всю кашу и, еще больше повеселев, отправился на Анхор. До самого вечера он дурачился там вместе с махаллинскими ребятишками, плавал, нырял, брызгался, играл в пятнашки. Только вечером, с заходом солнца, пришел домой. Теперь он мог с легким сердцем подсесть к столу и написать Хафизе письмо. Он долго сидел в задумчивости, прежде чем поведал о том, что сегодняшний день был для него знаменательным и посулил немало добрых надежд на будущее. В данный момент в нем преобладало лирическое настроение, и оно подсказало ему приписать в конце письма две газели Навои, которые постоянно оживали в его голове, едва стоило задуматься над чем-нибудь серьезным. Всего однажды прочитал их, а запомнил на всю жизнь:
Не могут люди вечно быть живыми, Но счастлив тот, чье будут помнить имя. Коль можешь ты свершить благое дело, Смотри, чтоб время зря не пролетело.* * *
В понедельник утром, как и было условлено, Умид пришел в научно-исследовательский институт селекции. Девушка-секретарь улыбнулась ему как старому знакомому и зашла в кабинет директора, чтобы доложить о его приходе. Шукур Каримович тотчас вышел в приемную и поздоровался с Умидом за руку. Он пригласил его следовать за ним и повел на первый этаж — в отдел селекции хлопка. Они подошли к кабинету в тот самый момент, когда пожилой человек в белой поплиновой рубашке и серых, тщательно отутюженных брюках, с трудом сходящихся на круглом сытом животе, с раздражением вращал ключом в замочной скважине, силясь отпереть дверь. Он хмуро ответил на приветствие директора и, наконец отворив дверь, пригласил зайти в кабинет. Обойдя массивный письменный стол, грузно опустился в обшитое плюшевым чехлом кресло, продолжая вопросительно смотреть на директора зеленоватыми навыкате глазами.
— Салимхан Абидович, этот молодой человек изъявляет желание стать вашим учеником, — сказал Шукур Каримович.
— То есть?.. — не понял тот.
— Он в этом году с отличием окончил институт. Ныне поступает к нам в аспирантуру. Мы давали, как вы помните, запрос на способных дипломантов. Этот товарищ один из тех, кого рекомендует ректорат института.
— Мда, понятно… — проговорил невнятно Салимхан Абидович, обводя Умида тяжелым оценивающим взглядом, и положил на стол увесистый и красный, как свекла, кулак. — Тэк, тэк… Но разве руководители не сами должны выбирать себе учеников, дорогой мой?.. Вот какие наступили времена-то, — не мы отбираем, а нам оказывают великую честь! Ученики выбирают себе наставников, хо-хо-хо… Бесподобные времена, Шукур Каримович! А нас когда-то знаменитый Канаш-домулла сам выбирал себе в шагирды[8]. Прежде чем стать учеником этого ученого, мы совершили все необходимые по обычаю ритуалы и выполнили все поставленные им условия: зарезали барана, сварганили плов и закатили, помнится, пир на всю нашу махаллю! Разве не так было Шукурджан? Вспомни-ка, а?.. Да ладно уж, я принимаю его, так и быть. Если сам директор рекомендует, как уж тут ослушаться? — Он дружески подмигнул Шукуру Каримовичу и большим пальцем ткнул его в бок.
Шукур Каримович насупил брови. Было заметно, что он испытывает неловкость за своего коллегу перед молодым сотрудником, который еще не знает всех причуд этого человека. Шукур Каримович положил руку на плечо Умида и сказал:
— Вашим руководителем будет профессор Салимхан Абиди. Вот он, перед вами. Все остальное вы обговорите между собой. — И вышел из комнаты.
Умид продолжал стоять поодаль от стола, теребя в руках свернутую в трубку газету, купленную по пути в киоске. Профессор минуту молчал, словно и позабыв про ученика. Потом поднял на него тяжелый, цепкий взгляд и с ленцой в голосе спросил:
— Как вас зовут?
— Умид.
— А фамилия при вас или дома позабыли?
— Рустамов.
— Баракалла! Это другое дело. Давай договоримся так, братишка: в следующей комнате направо по коридору сидит женщина, ее зовут Елена Владимировна. Она мой заместитель по научным делам. Вы временно будете находиться под ее началом. Я же завтра улетаю в Ялту. Когда вернусь, мы обо всем не торопясь и основательно потолкуем. Торопиться нам некуда. Новый сорт хлопчатника является на белый свет раз в семь-восемь лет. Так что работайте себе спокойно…
Умид кивнул в знак согласия.
— Приоткройте-ка дверь, — попросил профессор.
Умид повиновался.
Профессор навалился на край стола животом и крикнул зычным голосом:
— Елена Владимировна!
В кабинет вошла пожилая женщина с гладко зачесанными седоватыми волосами, собранными аккуратным пучком на затылке, она поздоровалась с Умидом, приветливо улыбнулась.
— Этот парень — мой новый ученик, — сказал ей Салимхан Абидович, и она еще раз посмотрела на Умида, уже более внимательно. — Ставленник самого директора. До моего возвращения с курорта он будет в вашей власти, и вы, пожалуйста, введите его в курс дела и познакомьте с другими моими учениками.
— Хорошо, — сказала женщина приятным грудным голосом. — Идемте, я покажу вам нашу лабораторию.
Умид торопливо последовал за ней.
Глава седьмая ЕСЛИ ТЕБЕ ВОСЕМНАДЦАТЬ
Хафизу никто в аэропорту не встретил. Она не хотела беспокоить бабушку и не уведомила ее телеграммой. Ей казалось заманчивым поразить ее и Кудратджана своим неожиданным появлением.
Хафиза с шумом распахнула калитку и вошла во двор с небольшим кожаным чемоданом. Бабушка, прибиравшая на айване, бросилась ей навстречу, взяла из ее рук поклажу, обняла одной рукой, прижимая к себе внучку, и стала расспрашивать ее об отце, о матери и о самом младшеньком своем внуке.
— Все здоровы. Передают большой привет, — сказала Хафиза и, высвободившись из объятий бабушки, проследовала в дом.
— Да ты что же это, милашка? — удивилась старушка. — Здоровы, привет… И больше нечего сказать? Приехала из другого города, где больше двух недель прожила с родителями, — и больше нечего сказать? — зачастила старуха, следуя за внучкой. — Хафизахон ли ты или какой-нибудь бес ко мне явился в твоем облике?..
— Хафизахон я, бабушка! Приехала вот, как видите, — смеясь сказала внучка.
— Откуда приехала?
— Из Ферганы.
— Когда приехала?
— Только что.
— Зачем приехала?
— По вас соскучилась, бабушка, вот и приехала.
— Ты же всегда посылала тилграф?
— В этот раз не хотелось вас беспокоить, — ответила внучка, снимая через голову платье. Волосы замотались за пуговицу, и Хафиза с трудом отцепила их.
— Как поживают родители? Поправился ли отец? Почему ни о чем не рассказываешь? — спрашивала бабушка, сгорая от нетерпения узнать поскорее, как там поживают ее сын и невестка.
— Хорошо живут, бабушка. Я же сказала, что все здоровы. И папа почти выздоровел.
— Что значит — почти? Расскажи-ка толком. С самого начала расскажи. Что было с отцом? Какие новости привезла?.. Поведай обо всем, что видела с той минуты, как приехала к ним, и до той минуты, как уехала. Пока не узнаю доподлинно, не отстану от тебя!
Вскоре пришла жена дяди, поздоровалась с Хафизой, обнимая ее и похлопывая по спине. Расспросив обо всем, что ее интересовало, посоветовала прилечь отдохнуть. В полутемной комнате было прохладно. Жаркие лучи солнца не могли проникнуть сквозь палас, которым было завешено окно в ее горницу. Но Хафиза сказала, что ни капельки не устала, и, умывшись во дворе под рукомойником, поднялась на айван и села на курпачу, возле которой бабушка постелила дастархан. Отщипнула несколько виноградин от огромных кистей, лежащих в вазе. Она особенно любила хусайни, сочный и не приторно сладкий, хрустящий под зубами. Бабушка сидела напротив нее, прямо на ковре, и украдкой любовалась внучкой, еще больше загоревшей и посвежевшей, словно искупалась в роднике, умножающем красоту девичью. Слышала она еще в молодости, что есть в ферганских горах такие чудесные родники. Да и соскучилась по внучке так, что с трудом дождалась ее приезда.
Невестка принесла чай, заваренный в большом фарфоровом чайнике, налила в пиалы.
Хафиза, отпивая этот горячий густой напиток, утоляющий жажду в жару, стала рассказывать, как жилось ей в Фергане, о ни с чем не сравнимой поездке в Вуадильский район и как она все никак не могла налюбоваться тамошней природой. Бабушка и жена дяди внимательно слушали, иногда только перебивая ее рассказ тихими восклицаниями: «Есть же на земле такие места!..» Хафиза не преминула заметить, что мать с той поры, как они виделись, располнела, что водит дружбу с Шахнозхон-апа, веселой женщиной. Рассказала о Патилехон, какая она вертушка и хохотунья — вся в мать.
— Вот молодец, дочка, так бы и расписала сразу, не томила б меня, старуху, — упрекнула бабушка.
— Я же знала, что и тетушка придет и тоже станет расспрашивать обо всех. Вот я вам обеим и выложила! — призналась Хафиза, смеясь; обняла бабушку и поцеловала в щеку.
— С самого дня твоего отъезда я не переставала за тебя молиться, — сказала бабушка. — Я люблю посидеть вот так и обговорить все не торопясь и с толком. А у тебя, доченька, чаще всего для этого не хватает терпения. Еще ни разу не было, чтобы ты посидела со мной и поговорила больше одного часа… Невестушке спасибо, она знает мои склонности. Когда тебя не было, усядемся, бывало, с ней друг против дружки и за разговором время коротаем. А мне, старухе, что нужно? Главное — посидели бы со мной да поговорили по-людски, не спеша говорили, о чем-нибудь дельном, с подробностями. Я не люблю трескотни тех, что мелют-плетут, будто задыхаются. И еще тех, кто даже чай пьет на ногах, — словно хотят показать, что у них никогда не хватает времени… Даже твоя матушка однажды стала со мной разговаривать этак вот взахлеб, а разве так что-нибудь путное скажешь? Крепко я тогда отругала твою мать…
Хафиза слушала и кивала головой в знак согласия с бабушкой. Поняла, что бабушка не отругала ее, как некогда от нее досталось Нафисехон, лишь потому, что не хотела портить внучке настроения, едва она перешагнула порог родного дома. Вознегодовала, что та медлит, не выкладывает сразу, что там и как, но сдержалась.
— Приехала, светик мой, успокоила мое сердце. Что бы я стала делать, если бы не ты, — приговаривала бабушка растроганно. — Ах ты, моя славная доченька, дай бог тебе счастья в жизни, и пусть суждено тебе будет сделаться дохтуром. Ты у меня, доченька, огонек настоящий, вся в отца: взяла вот и съездила в Фергану! Твой отец тоже, когда был молодым, ездил в Москоп, на эйриплане летал, комсомолом был. Даже, помню, сама слышала, в эски-джувинском клубе, где собралось народу тьма-тьмущая, он с речью выступал. До того я и не ведала и не гадала, что он так умеет складно говорить. А теперь видишь, каким человеком стал твой отец!.. Не дай бог, остались бы прежние времена — тачать бы ему сапоги людям. Ведь сапожное ремесло у нас — фамильное, родовое… А он при новых-то временах учиться пошел, другую себе дорожку выбрал. Нынче каждому по его способностям место на земле отведено. И ты, даст бог, выйдешь на свою дорожку. Бери пример с отца, детка моя.
— Я, пожалуй, ненадолго вас оставлю, бувиджан, — сказала Хафиза, поднимаясь с места. — Я сейчас должна побежать в библиотеку, а оттуда успеть еще в институт.
— Ведь ты проделала такой длинный путь, отдохнула б сегодня.
— Нет, бувиджан, у меня полным-полно дел. Если буду отдыхать, ничего не успею.
Старушка повернулась к невестке:
— Вы бы, милая, объяснили ей, что не дело чересчур утруждать себя. Этак здоровье потерять недолго. Вовремя делом заниматься следует, вовремя об отдыхе подумать…
— Ступайте полежите, Хафизахон, я сейчас разберу вашу постель, — сказала тетушка. — Есть верные приметы у стариков, уж лучше вам сегодня на улицу не выходить. Люди еще не слышали о вашем приезде, — если неожиданно увидят, сглазить могут.
— Я не верю в приметы, келинойи[9], — сказала Хафиза, рассмеявшись.
— Ой, не кощунствуйте! Молодая вы еще и ничего не понимаете. Я сейчас подпалю исырык-гармол, траву такую, и бабушка пусть окурит вас дымком. Верное средство от дурного глаза.
— Что ж, я не против исырыка. Во всяком случае, грипп его боится. Если кто считает окуривание вредным обрядом, тот ошибается. О пользе этой процедуры даже Авиценна писал. Ну-ка, если собираетесь разжечь исырык-гармол, то не медлите! Люблю его запах!
Тетушка заспешила в чулан, где на стенках висели пучочки сухой травы. А Хафиза тем временем забежала в дом и вынесла, вынув из чемодана, большой сверток. Разорвав бумагу, положила на колени бабушки сатиновый отрез на платье.
— Это вам, бабушка, — сказала она. — А вот это для тетушки! — и Хафиза развернула, встряхнув, готовое платье из черно-белого крепдешина. — Мама прислала. Сейчас модный фасон. Мама себе сшила и для келинойи.
— Ах ты, моя славная, ах, умница, — обрадовалась бабушка и похлопала пригнувшуюся к ней внучку по выступающим лопаткам. — Ну-ка поскорее разожгите исырык-траву да поближе поднесите к моей красавице! Ах ты, моя стройненькая! Она будет настоящим дохтуром! Теперешние дохтуры хвалят не только исырык-гармол, но и говорят, что кислого молока надо побольше пить, в народе давным-давно знали, что мумие очень полезно, а ученые только сейчас об этом проведали… да! Вы попомните еще, что я вам говорю. Многие народные средства помогают излечить недуги, с которыми даже дохтуры не справляются. Однажды твой покойный дедушка, царство ему небесное, упал с орешины и сломал себе ногу. А лекарь Хикмат дал ему мумие с горошинку величиной — и этой крупицей дед вылечил себе ногу. Среди табибов — лекарей, конечно, были всякие — и хорошие и плохие. А среди дохтуров разве нет и хороших и плохих?
Тетушка тлеющей на лопаточке травой стала обносить Хафизу со всех сторон. Отмахиваясь от сладковато-пряного дыма, от которого щипало глаза и першило в горле, Хафиза смеялась:
— Будет вам! Больно уж вы перехвалили лечение по старинке…
Закашлявшись, Хафиза не выдержала и убежала в свою комнату. Достала из шифоньера хонатласовое платье, наглаженное бабушкой к ее приезду, надела свои любимые белые туфли, взяла сумочку молочного цвета, привезенную отцом из Москвы, куда он ездил на съезд, положила в нее тетрадку и вышла из дому. Простучав каблучками по деревянным ступенькам, сбежала с айвана. И пока она, размахивая сумочкой, торопливо шла к калитке, бабушка плеснула ей вслед воды из пиалушки. Обернувшись, Хафиза улыбнулась. Она, хотя не верила в приметы, в душе была благодарна бабушке, которая пожелала добра ей, словно прознав, что внучка спешит из дому с единственной надеждой — повстречать сегодня Умида…
Но как только Хафиза очутилась на улице, тут же выяснилось, что адреса она не помнит. И письма Умида, все до единого, оставила в Фергане. Видно, о таких случаях и говорят: кто поспешит, тот людей насмешит. Но Хафизе вовсе было не до смеха. Подумать только, что стрясется, если те письма попадутся на глаза матери? Хафиза положила их на гардероб, думала, будет уезжать, заберет, да так и оставила. Экая досада! Мать начнет вытирать пыль, наткнется на них. Что же родители могут о ней подумать? Конечно, плохого не подумают, но у них будет лишний повод для беспокойства…
А если сейчас она не застанет Умида в библиотеке?.. Как же сообщит ему о своем приезде? Надо же, даже улицу забыла! Впрочем, она и не старалась запоминать. Что скажут люди, увидев девушку, разыскивающую парня по адресу, нацарапанному на клочке бумаги?.. А о том, что можно будет ему послать открытку, она и не подумала.
Хафиза миновала узкие кривые улочки и вышла к новому кварталу с построенными совсем недавно пятиэтажными панельными домами. Здесь сейчас жарко и пыльно. Даже на заасфальтированном тротуаре лежит слой пыли в палец толщиной. Деревца, посаженные вдоль арыка, в котором, кажется, ни разу еще не было воды, принялись неважно — маленькие листочки на них, едва распустившись, увяли. Хафиза, держа сумку над головой, чтобы как-то заслониться от солнца, ускорила шаги и вскоре оказалась на широкой шумной улице. Тротуары были полны пешеходов, а по проезжей части проносились вереницы машин. Когда проходила мимо кинотеатра, почудилось, что ее кто-то окликнул. Резко обернулась, стараясь унять волнение. Сердце так забилось, будто собиралось выскочить из груди. Ей показалось, что позвал Умид. Растерянно улыбаясь, она взглядом отыскивала в толпе знакомую фигуру.
Но к ней немного вразвалку приближался другой человек — Шокасым, рубаха-парень, живущий в их махалле. Он был среднего роста, косая сажень в плечах. Шокасым верховодил среди сверстников. Школу он окончил на два года раньше Хафизы, но все еще не был при деле. А ходил всегда Шокасым прилично одетым и часто с дружками кутил в ресторанах. Деньжата у него водились. Как их Шокасым добывал, Хафиза не знала, да и не интересовалась. Его родители были обеспеченными людьми, и, наверно, он наскребал всякую «мелочь» из их карманов.
Сейчас Хафиза спешила и подосадовала, что совсем некстати встретила Шокасыма-забияку. Она знала, что он циничен и навязчив и отделаться от него не просто.
Ободренный улыбкой, промелькнувшей вначале на лице Хафизы, Шокасым подошел, плотоядно ухмыляясь, и протянул широкую, как деревянная лопата, руку.
— Я вас слушаю, — пролепетала Хафиза.
— Давно собираюсь вам сказать пару словечек, — сказал он, осклабясь и не выпуская ее руку из своей.
— Говорите скорее, я спешу, — предупредила Хафиза, силясь освободить руку.
— А куда, если не секрет? — сощурился Шокасым.
— По делу.
— А если мы тоже пригласим вас в кино, не откажетесь?
— Я же сказала, у меня важное дело.
— А пища для души — разве не важное дело?
— Вы остановили меня, чтобы спросить об этом?
— Хафизахон, я хотел сказать, когда мы учились в школе, я все время засматривался на вас… Не замечали? Не помните даже?
Хафиза вспылила, но сдержала себя. Словами Шокасыма все равно не проймешь. Только взглянула — холодом обдала и, обойдя его, пошла не оглядываясь.
Шокасым догнал ее и, шагая рядом, все норовил преградить ей дорогу и заглянуть в лицо.
— Вы не ответили. Или вам нужно время для раздумья? — спросил он. — Я ведь не спешу, мое дело терпит.
— Почему вы решили мне сейчас сказать об этом? — с возмущением спросила Хафиза и резко остановилась.
— А как же? Должны же вы узнать. Или, думаете, мне легко носить это вот здесь? — сказал Шокасым и постучал указательным пальцем себя по груди.
— Могли и не говорить! Мне это не интересно! — бросила Хафиза и зашагала прочь.
Шокасым снова догнал ее.
— С другими ходите, а с нами не желаете, да?
Хафиза остановилась и в упор взглянула на Шокасыма.
— Что вы хотите этим сказать? — спросила она, побледнев.
— Ничего особенного. Просто мне тоже захотелось пройтись с вами вечерком под ручку.
В этот момент мимо них проходил какой-то пожилой мужчина. При свидетелях Шокасым не мог позволить себе ничего дурного. Хафиза, собравшись с духом, резко закричала дрожащим голосом:
— Что вы ходите за мной? Отстаньте! Идите своей дорогой! Я не желаю с вами разговаривать!
Шокасым опешил. Он не ожидал такого решительного отпора. Поняв, что Хафиза не притворяется возмущенной, а разозлилась-таки не на шутку, он начал оправдываться:
— Извините. У вас, оказывается, полна пазуха камней. Сожалеем, что подошли, сожалеем. Но вы должны понять, что мы не денди какой-нибудь, из нас не прет по всем швам культура, не умеем красиво говорить. Хотел по-хорошему, получилось грубо…
Прохожий придержал шаги, но, заметив, что парень рассыпается в извинениях, недоуменно пожал плечами и проследовал дальше.
Шокасым подступил вплотную к Хафизе и, не успела она отшатнуться, процедил сквозь зубы:
— Погоди, пташечка, я еще повыдергаю перышки из твоего хвоста!..
Настроение Хафизы было испорчено. Она шла, постепенно замедляя шаги, удрученная мыслями, которые были одна мрачнее другой. Наверно, в махалле есть люди, думала она, которые считают, раз она живет врозь с матерью и отцом, значит, предоставлена самой себе и вольна поступать как заблагорассудится, не ограничивать себя ни в чем, — может, даже думают, что она ступила на скользкую дорожку? Иначе с чего бы к ней приставать всяким хулиганам с какими-то намеками?.. «Может, я с ним грубо обошлась? Надо было полюбезничать, состроить глазки и хитростью отделаться?.. Нет, с такими невежами только так и обращаться. Оттого он так груб, что ему до сих пор никто не вправил мозги…»
Идти в библиотеку Хафиза раздумала. Умид ведь писал, что устроился на работу, и вряд ли он сейчас будет там сидеть. Вернее будет сходить домой, где он жил прежде. Это не так уже далеко от их махалли, от Оклона. Хафиза не один раз бывала в тех местах. А Умид так подробно рассказывал, где находится их дом, что она сейчас ясно представляет себе, как туда идти.
Хафиза постояла минуту в задумчивости и медленно побрела в обратную сторону. Она беспокоилась, что Шокасым снова может повстречаться ей, и беспокойно посматривала по сторонам. Вскоре она свернула на неширокую улочку, ведущую к махалле Эски-Сакичмон. Проходя мимо рынка, где сегодня почему-то было особенно людно, подошла к будке с газировкой и напилась. Затем вступила в узкую улочку, мощенную булыжником, где не смогли бы разминуться две арбы, доведись им здесь встретиться, и стала облюбовывать калитку, в которую можно постучать. В этих махаллях все старожилы знают друг друга в лицо. Если она постучится к кому-нибудь и спросит, где живет Рустамов, они покажут его дом, хоть сам Умид уже давно там не живет. Если поинтересуются, кто она такая, скажет, что ее послали из института по делу…
Чем дальше Хафиза шла по этой улочке, тем более старыми и ветхими становились строения, подступавшие с обеих сторон, сжимавшие улочку все теснее и теснее. Дома в большинстве с балаханами, жмутся друг к дружке — точь-в-точь как осиные гнезда.
Хафиза остановилась перед воротами, которые когда-то, видать, были красными. Над ними, словно древняя сторожевая башня, возвышалась покосившаяся на одну сторону балахана, с осыпавшейся штукатуркой, обнажавшей местами балки в стенах, похожие на ребра. Хафиза огляделась еще раз для верности, как бы сверяя то, что предстало ее глазам, с описаниями Умида. Набравшись смелости, постучала. Со двора послышался женский голос:
— Сейчас, иду-у…
За воротами зашаркали шаги, цепочка звякнула, и одна створка приотворилась. Женщина высунула в образовавшуюся щель круглое лицо.
— Добро пожаловать, входите, — сказала она, однако стояла в дверях, вопросительно глядя на девушку.
— Извините, я не уверена, что правильно постучалась. Мне нужен Рустамов.
— Рустамов? — Безбровое лицо женщины вытянулось от изумления.
— Да, Рустамов.
— А как его зовут? Как имя того Рустамова, которого вы ищете?
— Умид. Его зовут Умид.
— А какое у вас может быть дело к нему? Кто вы такая? — голос женщины сделался жестким и скрипучим. Она сверлила Хафизу загоревшимися неприязнью глазами.
Хафиза растерялась.
— Я из института. Меня послали к нему по делу, — солгала она, чувствуя, как с трудом повинуется язык.
— Из института?! Может, он что-нибудь натворил? Вы рассказывайте, милая девушка, я его хорошо знаю.
— Вы можете сказать, где он сейчас живет?
— Или, может, его милиция разыскивает? — спросила женщина, переходя на свистящий шепот.
— Нет, ападжан, я к нему по делу.
— А-а, понятно… По личному делу, значит? — женщина сморщилась, словно проглотила пилюлю хинина. — Вы спрашиваете о том самом Умиде, который свел в могилу отца, бросил на произвол судьбы мать, об этом мучителе моем, у которого нет сердца?..
Хафиза опешила.
— Он отрекся от родных и близких! — кричала женщина визгливым голосом. — Сейчас корчит из себя образованного, а у самого ни гроша в кармане. Снаружи блеск, а изнутри треск! Говорят, что он книги почитывает, а на самом деле он первейший мошенник и плут!..
— Зачем вы все это мне говорите? — с трудом выговорила Хафиза и отступила на шаг от женщины, брызгающей слюной прямо ей в лицо. — Я же у вас только спросила, где он живет!..
— Не верьте его внешности! Снаружи он агнец, а внутри волк! Вы мне кажетесь хорошей, скромной девушкой, раскройте свои глаза получше. Как бы он вам не испортил жизнь…
— Ой, что я слышу! Лучше бы мне оглохнуть! — воскликнула Хафиза, сжав ладонями горящие от стыда щеки.
— Да, не удивляйтесь, сейчас родителям некогда заниматься своими детьми. Девушки предоставлены самим себе, а опыта-то у них никакого. Вот и попадаются в объятия подобных типов!..
— Меня прислали по делу из института, а вы мне сразу три короба сплетен на голову опрокинули, — сказала Хафиза с укором.
— Потому и говорю, что вы из института. Расскажите там всем, каков он, этот грамотей! В отличниках числится! Повышенную стипендию получает! А матери, что его вырастила и на путь-дорожку наставила, думаете, перепала хоть копеечка с той стипендии?..
— А кто вы? Кем ему приходитесь? — спросила Хафиза.
Женщина выставила руки ладонями вверх, будто отстраняясь от кого-то:
— Вы уж меня оставьте в покое, вам не обязательно знать, кто я!
— А где все-таки сейчас проживает Рустамов?
— Он безродный и бездомный бродяга! У него нет дома!
— А он, когда брал книги в нашей библиотеке, оставил этот адрес, — сказала Хафиза.
— Ах, вот оно что! — взорвалась женщина. — Теперь я поняла! Значит, вы работаете в библиотеке? Стало быть, этот жулик взял у вас книги и оставил адрес моего дома! Хорош чтец, нечего сказать!
— Нельзя так оговаривать человека понапрасну!
— Как понапрасну? Вы только что сказали…
— Мы Рустамова знаем хорошо! — перебила ее Хафиза. — Так что вы зря надрываетесь.
Женщина сомкнула руки на животе и, вертя большими пальцами один вкруг другого, склонив голову набок, с презрительной ухмылкой воззрилась на Хафизу.
— Поглядите-ка вы на эту красотку!.. — проговорила она, готовясь высказать, что она думает и про тех людей, что знаются с такими, как Умид.
Но девушка резко повернулась и, даже не попрощавшись, быстро пошла прочь. Она вздрогнула, услышав, как с шумом захлопнулась дверь позади. Хафиза смутно догадывалась, что ей привелось повстречаться с мачехой Умида, о которой он как-то начал было рассказывать, да вдруг замял разговор, сказав, что Хафиза потом сама обо всем узнает. Вот и узнала! Правда, она еще тогда догадалась, что в их отношениях не все обстоит благополучно. Но не предполагала, что до такой степени. Теперь она горько сожалела, что забрела сюда. «Что за черный, роковой час? — подумала она, дивясь. — За какой-то короткий промежуток времени я повстречалась с двумя гнусными людьми. Неужели их так уж много на земле?.. Хотя нет, если бы встречать их каждый час, невыносимо стало бы жить. Я столкнулась с ними в первый раз за свою жизнь. Значит, хороших, добрых людей на свете все же неизмеримо больше!..»
Как же теперь разыскать Умида? Теперь, когда ей столько наговорили о нем худого, она непременно должна с ним увидеться сегодня же. По интонации его голоса, по взгляду, по тому, как он будет держаться, она догадается, определит, не переменился ли он к ней за то короткое время, пока она отсутствовала. Нет, этой женщине, ни одному ее слову Хафиза не верила. И все же визгливый голос все еще звучал в ушах.
Хафиза подошла к будке с газировкой. Отпивая маленькими глотками холодную как лед воду, думала что же ей делать. Ее раздражали даже взгляды проходивших мимо парней: идут и оглядываются, улыбаются чему-то… Она медленно пошла по тенистой стороне улицы и вскоре вышла на улицу Хамзы. Отсюда и до библиотеки всего минут двадцать ходьбы. Раано, наверно, там занимается вовсю, все конспекты и учебники перечитала, а она, Хафиза, бродит по раскаленному, как тандыр, городу. Может, пойти повидаться с подружкой? Откроет ей, что на сердце, и, глядишь, полегчает. Они еще с малолетства рассказывают друг дружке свои секреты. За одной партой сидели все десять лет, пока школу не окончили. А теперь, до отъезда Хафизы в Фергану, готовились вместе к вступительным экзаменам. Любопытно, как все эти дни Раано жила? Хафиза успела соскучиться по своей подружке…
В читальном зале не было ни одного свободного места. Хафиза, тихо ступая по ковровым дорожкам, обошла зал, но не увидела ни одного знакомого. Только какая-то девушка, с которой они, кажется, занимались как-то за одним столом, приветливо кивнула и помахала рукой, чтобы Хафиза заняла только что освободившееся место рядом с ней. Хафиза отрицательно покачала головой. Не хотелось ей сегодня заниматься. Она вышла в фойе и остановилась в задумчивости. Неужели за несколько дней она отвыкла от книг? Или обленилась настолько?.. А ведь родителям сказала, что уезжает, чтобы сидеть безвылазно в библиотеке. Выходит, обманула… Что это с ней? Разве к лицу кому-либо испытывать отвращение к занятиям и учебникам? Или она так сильно устала? Тогда как же она будет сдавать экзамены в институт? Интересно, что бы сейчас сказал отец, узнав о том, как его дочка бьет баклуши? Наверно, у него опять повысилось бы давление…
Выйдя из библиотеки, Хафиза поехала прямехонько на Бешагач к Раано. Подруга оказалась дома. Она распростерла объятия и бросилась к Хафизе, засыпала ее тут же вопросами. Но по просьбе Хафизы Раано пришлось скоренько одеться, а матери сказать, что вернется через какой-нибудь часок. Взявшись за руки, девушки побежали к калитке. Мать Раанохон успела только с укором сказать ей вслед:
— Милая Хафизахон, вы же приехали из Ферганы, посидели бы и рассказали, как там гостили. А я как раз плов готовлю, угостила бы вас.
— Мы скоро вернемся, аяджан, — сказала Хафиза, смеясь и поторапливая Раано.
— А куда же вы?
— В магазин платье примерять! Красивые платья привезли!..
Девушки, весело щебеча и посмеиваясь, выскочили на улицу. Хафиза держала Раано за руку и тащила за собой, не убавляя шагу.
— Про Фергану я тебе потом расскажу! А сейчас нам нужно с тобой кой-куда сходить и узнать адрес одного человека…
— Какого человека? — осведомилась Раано. Она никак не могла понять, что затеяла подруга.
— Одного человека!.. — уклонилась Хафиза от прямого ответа и лукаво взглянула на нее через плечо.
— Хорошо, что не десяти!..
Хафиза при этом покраснела, а Раано понимающе улыбнулась. Догадалась, что сейчас бесполезно донимать подругу вопросами, и произнесла, нарочито растягивая слова:
— Ладно, коль возникла такая необходимость, то идем! Только при условии, что ты снова вернешься к нам. А то мама будет в обиде на тебя…
— Конечно, вернемся!..
— Я так по тебе соскучилась, что не могу сейчас отставать от тебя, а то, может, и не пошла бы, пока ты откровенно не расскажешь обо всем. Я все эти дни не знала, куда деваться от скуки. Хорошо, что ты наконец приехала!
— Я вот, подруженька, только повидаюсь с одним человеком, и тогда мы начнем с тобой серьезно готовиться к экзаменам. У нас не останется времени скучать.
— Без тебя я ничего не учила.
— А я-то думала, ты денно и нощно сидишь в библиотеке. Даже была там, думая разыскать тебя.
— Мне без тебя нет охоты ходить туда. Раза три, наверно, всего-то и была. Сидела все эти дни дома. Возьму книгу в руки и тут же засыпаю.
Девушки рассмеялись.
— Так бы целый день и лежала, не выходя из дома в этакую жару, — продолжала Раано. — Да мама не дает. Говорит, или занимайся, чтобы поступить в институт, или устраивайся на работу…
Зашли в гастроном. Хафиза купила индийского чаю в красивой жестяной коробке, кило лимонных карамелек, две пачки печенья. Потом поймали такси и поехали в махаллю Оклон. Проезжая мимо своей калитки, Хафиза съежилась в комочек и, прячась за Раано, опасливо поглядывала по сторонам — как бы не повстречался и не заметил ее играющий на улице с мальчишками Кудратджан. Не то придется объяснять не только бабушке, но и родителям, куда это она ездила в такси…
Хафиза хорошо знала, где живет бабушка Умида. А на тое она тогда слышала, как старушка говорила, что не собирается скоро уезжать опять в свой Коканд. Чуть было не проехали мимо знакомых ворот. Спохватившись, Хафиза попросила шофера остановить машину.
Тутиниса-буви сидела на айване и молилась. Она заметила девушек, остановившихся в сторонке, чтобы не помешать ей, но не прервала молитвы — это могло обернуться бедой как для нее, так и для тех, кто помешал ей довести свое богоугодное дело до конца. Проговорив заключительное «аминь» и проведя по лицу ладонями, она поднялась с колен, неторопливо свернула коврик и только после этого обратилась к девушкам:
— Проходите, детки. Как живете да резвитесь, мои дорогие?
— Здравствуйте, бабушка, — сказала Хафиза, подойдя поближе и позволив обнять себя и похлопать по спине. — Мы с подружкой решили справиться о вашем здоровье. Я Хафиза. Вы узнали меня, бабушка? Я дочь Пулатджана-ака… А вот это моя подружка Раано.
— Узнала, дочка. Обеих вас узнала, — ласково приговаривала старушка, здороваясь с Раано. — И Пулатджана хорошо знаю. Слава аллаху, память у меня еще как в молодости. Ты внучка Сафринисо, дочка Бахмалхон, как же не знать…
— Нет, бабушка, — рассмеялась Хафиза. — Я дочка Нафисыхон. А бабушку мою зовут Ташбиби.
— Так, значит, ты внучка Ташбиби?!
— Да.
— Той самой Ташбиби, которая свой двор, что находится в махалле Кесак-Курган, отдала младшему брату своего мужа? Ты говоришь о той Ташбиби, старший сын которой работает в обкоме?
— Да, бабушка.
— Когда-то на большом пальце Ташбиби было воспаление надкостницы, выздоровела ли она?
— Когда же это было? — спросила Хафиза, не припоминая такого случая.
— Сначала ее лечили тем, что вспороли брюхо мыши и прикладывали тушку к воспаленному месту. А потом пришел табиб Хикмат и острым маленьким ножом разрезал ей нарыв… Бедняжка Ташбиби лежала, охая и плача, в то время как в соседнем дворе Касым-савука играли свадьбу. Оттуда доносились звуки бубна, зурны, голос известного в ту пору певца — яллачи Уктама, и до самого утра гости хлопали в ладоши и притопывали в плясках. А бедняжка Ташбиби слезами насквозь промочила подушку…
— Бабушка, я что-то не припомню такого… — призналась Хафиза.
— А помнишь ли ты, как около мечети женщина из Эски-Джувы застрелила Абсафихана?
— Нет. Даже не слышала про это…
— Ну, в таком разе ты была, наверно, маленьким ребенком. Должно быть, ты была совсем еще маленькой тогда. А может, тебя и вовсе не было на свете… — проговорила с сомнением в голосе старушка и, подавшись слегка вперед, внимательно вглядывалась в лицо Хафизы.
— Наверно, я еще не родилась тогда, — сказала Хафиза и, переглянувшись с Раано, рассмеялась. — И все-таки я внучка той самой Ташбиби, а это Раано, моя подружка.
— Так я же сразу и признала тебя. Ну, слава аллаху, ну, подойдите поближе, давайте еще раз поздороваемся. — И старушка опять их обняла поочередно, расспрашивая об их здоровье и самочувствии родителей. — Устраивайтесь, звездочки мои, на курпаче. Сейчас придет из магазина моя дочка, велю ей подать нам чай…
Девушки присели рядышком с Тутинисой-буви, Хафиза положила перед ней сверток с гостинцами.
— Бабушка, мы к вам всего на несколько минут, мы очень спешим, — сказала она.
— Спасибо, доченьки, за щедрость вашу. Вы оказываете старым людям уважение, и ваши дети ответят вам тем же. Спасибо, девочки, за подарки… Коли спешите, сама сейчас приготовлю…
Хафиза удержала собравшуюся было подняться Тутинису-буви и поспешно спросила:
— Бабушка, помните, на недавней свадьбе вы повидались со своим внуком, с Умидом? Помните?.. А вы знаете, где он живет?
— Умиджан? Он же третьего дня приходил ко мне. Что случилось с Умиджаном? — встревожилась Тутиниса-буви.
— Вы не беспокойтесь, бабушка, с ним ничего не случилось, мы только хотим узнать, где он живет.
— Это вы спрашиваете про Умида, сына покойной Хумайры? — решила уточнить старушка.
— Да, бабушка, про него.
— А что случилось? Или опять проклятая Патма выгнала его из дому?
— Да нет же, не тревожьтесь, нам просто надо его повидать.
— Наш Умиджан умный и ласковый мальчик. Пусть в жизни ему сопутствует благополучие. А зачем он вам?
— У нас дело к нему. Может, кто-нибудь из ваших родственников знает, где он сейчас живет? — спрашивала Хафиза, наклонясь к старухе, которая слушала, приложив руку к уху.
— Я знаю сама. Он теперь живет в доме своего дяди. Дядя оставил ему свой дом, а сам переехал в Ачаабад.
— А где находится дом его дяди?
— Как только минуете мечеть Тохтабайвачи, идя по липовой аллее, надо свернуть направо. Знаете, где находится казахское кладбище? Когда пересечете его, свернете налево и спуститесь в низину, где протекает Анхор. По ту сторону реки и будет махалля Муйи-Муборак, где живет Умиджан…
— Бабушка, сейчас там нет никакой мечети!
— Как нет? Я самолично много раз ходила мимо нее. Когда будете спускаться по тропинке в низину, увидите черную шелковицу, а по ту сторону Анхора желтеют дувалы из пахсы. Пройдете по узенькому деревянному мосту и попадете в махаллю, где живет сейчас Умиджан… Калитка у него светло-коричневой краской покрашена…
Хафиза разочарованно, пожав плечами, взглянула на Раано и горестно вздохнула. Обстоятельное объяснение Тутинисы-буви не могло им помочь разыскать Умида.
Но в это время во двор зашла, улыбаясь, соседка. Руки ее были в тесте, а рукава засучены. Она поздоровалась с девушками, осведомилась об их здоровье, потом объяснила неожиданное свое появление:
— Слышно мне через дувал, как вы про Умида расспрашиваете у бабушки. Не выдержала — бросила тесто, дай-ка, думаю, пойду объясню им. Вы знаете, где находится Чигатайская улица?
Теперь только Хафиза вспомнила, что Умид живет на Чигатайской улице!..
— Номер его дома не то тридцать два, не то двадцать три. Там спросите, любой покажет, — сказала женщина.
— Спасибо, ападжан.
— Не стоит, будьте здоровыми и веселыми.
— Вот видите, я разве не говорила! — сказала старуха, повеселев. — Как раз напротив мечети Тохтабайвачи. Если идти со стороны казахского кладбища, то по левую руку. Там подгнивший мосток через Анхор, на месте которого всё хотели построить новый, да никак не могли собраться. Интересно, построили уже или все еще бревен не раздобудут?
Девушки засмеялись и стали прощаться.
— Ну ладно, мы пойдем, — сказали они.
Тутиниса-буви проводила их до ворот.
Умида они не застали дома. Зато с противоположной стороны улочки у своей калитки сидела на низенькой скамеечке старушка, которая расспросила их, кого они ищут, кто они, и поведала, что Умид теперь работает и домой приходит затемно. Они оставили у этой приветливой старой женщины записку для Умида. Хафиза написала, что завтра в десять часов утра будет дожидаться его у входа в библиотеку.
Теперь, как и условились, решили поехать к Раано. Только на минуту зашли к Хафизе и предупредили бабушку, что вечером они хотят позаниматься и Хафиза заночует у подруги.
К Раано приехали голодные и усталые. Ее мать, ворча, что плов, наверно, уже остыл, принялась раскутывать казан, завернутый в большую скатерть, толстое полотенце и ватный чапан. Едва приподняла деревянную крышку, комнату наполнил вкусный запах. Девушки, проглатывая слюнки, бросились помогать женщине выкладывать угощение на блюдо.
После ужина Раано предложила пойти в кино. Хафиза призадумалась.
— Пошла бы, — призналась она. — Но бабушке ведь сказали, что будем заниматься… В другой раз, ладно, подруженька? А сейчас давай повторим что-нибудь по химии.
* * *
Умид увидел Хафизу издали и пошел ей навстречу. Белое шелковое платье и белые туфли подчеркивали бронзовый загар девушки. Волосы заплетены в одну толстую косу, свисавшую через правое плечо на грудь. На руке висит белая сумочка. Лицо радостное, будто она собралась на праздник.
Хафиза тоже увидела Умида, едва он отошел от дерева, возле которого стоял. Ее сердце встрепенулось, а ноги почему-то ослабли. Она невольно замедлила шаги и опустила голову. Сколько раз рисовала в воображении эту встречу, а вот увидела его, глаз поднять не может.
— Здравствуйте Хафизахон! Благополучно съездили? Отец выздоровел? — раздался голос Умида. Она машинально протянула руку, и он осторожно пожал ее узкую ладонь.
— Спасибо. Отец себя чувствует уже хорошо. Как сами вы тут поживаете? — еле слышно произнесла она и скользнула взглядом по лицу Умида.
— Нам, молодым, стыдно жаловаться, — засмеялся Умид. — А вот старикам надо о себе заботиться. Так что же было у Пулатджана-ака?
— Как я и думала, гипертонический криз.
— Ему надо поехать в санаторий и заняться лечебной физкультурой.
Хафиза весело засмеялась.
— Иногда случается, врач по телевидению разъясняет значение физкультуры. Папа начинает каждый день по утрам делать зарядку. Но проходит всего несколько дней, и снова забывает обо всем… Если мама напоминает: «Вы же сегодня не делали зарядку!..» — отмахивается только: «Э-э, ребячество все это — всплескивания руками да взбрыкивания ногами! — говорит. — Оставьте своего мужа в покое, у него и без того дел хватает. Бюро обкома сегодня, — не до физкультуры!..» Вот он какой спортсмен!..
— Кто знает, может, и мы станем так же поступать, когда доживем до его возраста, — сказал Умид.
Хафиза пожала плечами, улыбаясь. Взглянула на него, щурясь от яркого солнца:
— Спасибо за газели, которые вы мне послали в письме. Благодаря им я прочитала всего Навои.
— И что же?
— За эти дни я, кажется, поумнела, учтите это, — сказала Хафиза и игриво погрозила пальцем.
— Поражаюсь, сколько мыслей можно вложить всего в несколько слов. Начинаю жалеть, что я не стал поэтом.
— Поэтом стать, может, не так-то и трудно, но не Навои!
— Я мог бы стать камерным поэтом. Свои стихи бы посвящал только одному человеку…
— Кому же, если не секрет?
— Секрет, — сказал Умид и, заглянув в самую глубину ее настороженных глаз, улыбнулся.
Хафиза медленно двинулась по аллее, размахивая в такт шагам сумочкой.
— А я уже знаю, что вы устроились на работу, поздравляю, — сказала она, когда Умид поравнялся с ней.
— Учусь. Я аспирант.
— Как здорово! Какое счастье, когда человек добивается, чего желает.
— Надо очень сильно пожелать. Тогда всего добьешься. Мой научный руководитель — профессор Салимхан Абиди. Он большой ученый.
— Да? Оказывается, мой отец его хорошо знает. Они учились вместе. Папа говорил еще об одном известном профессоре, сказал, что он вывел недавно новый сорт хлопчатника, которым сейчас засевают поля многих областей… Надо же, забыла его фамилию, — сказала Хафиза, потирая лоб.
— Румшевич?
— Да, да! Он!
— Это талантливый селекционер. Его сорт 108-Ф полюбился хлопкоробам всей республики. Правда, по качеству есть и лучше сорта, но этот менее прихотливый… Кстати, мы заговорили об агротехнике, а как же твои дела, почему не рассказываешь? — спохватился Умид.
Хафиза мельком глянула на него из-под ресниц и сделала вид, будто не заметила, как он снова перешел наконец-то на «ты».
— Готовлюсь по химии, — сказала она и легонько вздохнула. — Не знаю, удастся ли вытянуть на пятерку. Как-то не уверена в себе.
— Неуверенность всегда мешала людям, самоуверенность губила их. Надо заниматься так, чтобы не оставалось места ни для того, ни для другого. Если возникают неясности, не надо пропускать консультаций. А в чем могу, я помогу тебе…
Хафиза вроде бы и не смотрела на Умида, но от ее внимания не ускользало ни единое его движение, ни одна улыбка. Она боялась в словах его почувствовать неискренность, заметить фальшь, чутко прислушивалась к его интонациям. И чем дальше, тем больше убеждалась, что рядом тот самый Умид, что проводил ее в Фергану, нисколечко не изменившийся. Она шла с ним рядышком и чувствовала, как в нее переливаются сила и спокойствие Умида.
— А знаешь, в твое отсутствие я ни разу не был в кино. Не посмотреть ли нам какой-нибудь фильм? — спросил Умид.
— Охотно. Я до вечера свободна. Но вы-то теперь человек занятой…
— Пока я предоставлен самому себе. Мой руководитель отдыхает в Ялте. Вот вернется, тогда мы с ним и возьмем быка за рога.
Они купили газету, чтобы посмотреть, в каком кинотеатре идет индийский фильм. Оказывается, они оба до сей поры не пропускали ни одного индийского фильма.
В фойе толпилось много народу, было очень душно. Умид купил эскимо и сладкий миндаль.
Пленительная музыка, изящные танцы, неизменно сопровождающие все индийские фильмы, очаровали их. Они даже не заметили, как пролетело время, а ведь они просмотрели целых две серии. И все это время Хафиза не отнимала свою руку из ладоней Умида.
Выйдя из кино, они почувствовали, что проголодались. Пообедали в столовой. Впервые сидели друг против друга за одним столом и ели. Странно и непривычно казалось им это, ощущалась какая-то неловкость, которую приходилось преодолевать. Но оба находили что-то приятное в подавлении неясного смущения.
Глава восьмая ЧИНАРА И РОСТОК
В воскресенье Умид и Хафиза весь вечер провели в парке. Люди наслаждались прохладой, пришедшей на смену дневной жаре. Умид пострелял в тире. Предложил Хафизе проверить свой глазомер, но она категорически отказалась, ссылаясь на то, что не хочет компрометировать себя. Зато Хафиза ловко набрасывала кольца на гвозди, вбитые в пестро разрисованный щит. На этот раз уже Умид не решился вступить в соревнование, чтобы не ударить перед ней в грязь лицом…
Танцплощадка была обнесена высокой решетчатой изгородью, за которой раскрасневшиеся, растрепанные парни и девицы с потными лицами, вскрикивая на разные голоса, отплясывали шейк. Хафиза шепнула на ухо Умиду, что эта танцплощадка ей чем-то напоминает обезьянью клетку в зоопарке. Взяла Умида за руку, и они потихоньку направились по темной малолюдной аллейке к выходу. В павильоне с мороженым, мимо которого они проходили, оказалось не очень много народу. Умид усадил Хафизу за столик и занял очередь за мороженым. Они съели по порции ассорти и выпили бутылку фруктовой воды.
Хафиза предложила идти пешком. Они шли медленно, взявшись за руки, и молчали. Любое случайно оброненное слово могло показаться серым и скучным в сравнении с тем, что каждый из них испытывал. Вскоре они оказались на улице Навои, ярко освещенной гирляндами огней. Они забыли, что уже поздно, что надо спешить, не замечали, что прохожих на тротуарах поубавилось, реже проносятся машины. Время от времени, стуча стальными колесами о рельсы, пробегают трамваи, проливая на мокрый асфальт золотистый свет из окон.
Вот и чугунная резная оградка у театра эстрады. Посредине клумбы, расцвеченной множеством разных цветов, стоит на высоком пьедестале великий поэт. Умид и Хафиза остановились и мысленно поздоровались с ним. И чудо! Был ли то эффект освещения? Поэт на долю секунды оторвал взгляд от книги, которую держал в руках, и кивнул им: будто поздравляя, признав в них своих героев из бессмертной поэмы о Фархаде и Ширин, поздоровался. Поэт, вытесанный из гранита, ожил! И это было столь правдоподобно, что Умиду захотелось задать ему вопрос, над которым раздумывал все последние дни: «Почему же огромная, как мир, любовь почти во всех классических произведениях завершается трагически? Неужели это закономерность?..»
— О чем вы задумались? Идемте! — сказала Хафиза и потянула его за руку.
Умид вздрогнул и улыбнулся, возвращаясь к действительности.
— Я хотел попросить Навои изменить конец поэмы, чтобы она и в наши дни была актуальной.
— Как изменить?
Умид сжал в своей руке теплую ладошку Хафизы и сказал, обжигая ее щеку своим дыханием:
— Чтобы у поэмы о Фархаде и Ширин был счастливый конец.
— А вы напишите свою поэму! — сказала Хафиза, смеясь.
Умид неожиданно резко остановился.
— Хафиза! Глянь-ка на небо! Сколько звезд на нем! Ты только посмотри, какое оно красивое, наше небо! Словно на темно-синем бархате просыпаны крупные жемчужины…
Умид смотрел в небо, в его глазах отражались звезды. Тихо, спотыкающимся от волнения голосом он начал декламировать:
В лиловом сумраке, когда Прохлада гор ласкает нас, Восходишь ты, моя звезда, Сверкая в небе, как алмаз. Звезда далекая моя, Вечерней негою томим, Как глубоко проникся я Очарованием твоим. Когда парил над головой Мой змей до самой темноты, Ему навстречу луч живой Сквозь тучи посылала ты. А если на густых ветвях Вдруг повисал бумажный змей, Сверкала ты в моих глазах, В слезе мальчишеской моей…[10]Хафиза молчала, была все так же задумчива. Миновали почти целый квартал. Умид спросил:
— Ну как?..
— Это ваши стихи?
— Ты сначала скажи, понравились ли они тебе?
— Да.
— Нет, не мои, к сожалению…
Хафиза чуть ускорила шаги. Умид сжал ей руку.
— Уже очень поздно, Умид-ака. Наверно, бабушка уснуть не может, меня дожидаясь. Если папа узнает, что я так поздно являюсь домой, вы знаете, что со мною будет?
— Ладно, больше привалов делать не станем, — пробурчал Умид обидчиво.
Хафиза с нежностью посмотрела на него и, улыбнувшись, взяла под руку.
Чем дальше удалялись от центра, тем меньше фонарей освещало улицы. На окраине Оклона они вступили в неширокий темный переулок. Только у чайханы неярко светилась лампочка, рассеивая по земле желтый свет. Когда проходили мимо освещенных окон, за пыльными стеклами которых угадывались силуэты людей, сидящих на сури, дверь чайханы шумно распахнулась и из нее вышли на улицу двое пьяных парней. До слуха Умида донесся их непристойный разговор, густо приправленный матерщиной. Он придержал Хафизу за локоть, чтобы поотстать от них. Парни то начинали горланить песню, то, поговорив о чем-то, начинали до неприличия громко хохотать. Один из них оглянулся и, оттолкнув приятеля, остановился. Широко расставив ноги и уперев руки в бока, он поджидал, когда приблизятся парень с девушкой. Хафиза хотела принять свою руку, но Умид не выпустил.
— Зачем? Пойдем так. Их стесняться, что ли? — сказал он тихо.
Они хотели обойти квадратного детину, перегородившего собой пол-улицы, но тот сделал жест, повелевая остановиться.
— Ба! Кого я вижу! Да это же Хафизахон! — воскликнул он, нехорошо осклабясь. — Откуда ее, усталую, так поздненько ведут?
Умид почувствовал, как задрожала у Хафизы рука.
— Это Шокасым из нашей махалли, отвратный тип. Я боюсь его. Давайте вернемся, я знаю другой переулок, где можно пройти, — зашептала Хафиза, испуганно прижавшись к Умиду.
От взгляда Шокасыма не могло укрыться, что девушка испугалась. Вокруг темно. И никого нет на улице. Шокасым самодовольно ухмыльнулся и шагнул им навстречу. Его приятель, удалившийся было на несколько шагов, вдруг заметил, что напарника нет рядом, и, обернувшись, спросил заплетающимся языком:
— Что ты остановился?.. Чужак, что ли, в нашей махалле? Да еще и под ручку!.. Отвадим сейчас! — Хищно растопырив локти в стороны, он подошел и встал рядом с Шокасымом.
— Видишь ли, в нашей махалле объявилась одна распутница, — сказал Шокасым со злостью.
— Не бойся, идем, — шепнул Умид Хафизе, сильнее прижав к себе ее руку. Она ощутила тыльной стороной руки, как сильно колотится его сердце. Догадалась, что Умид только внешне спокоен. Он даже улыбнулся, стараясь подбодрить ее. Но Хафиза потянула Умида назад, проговорив еле слышно:
— Я боюсь. Они всегда с ножами. Месяц назад их дружки в нашем переулке ранили человека…
— Вы всех задерживаете здесь и оскорбляете? — спросил Умид у Шокасыма.
— Мы здесь хозяева! Что хотим, то и творим! Поворачивай оглобли и сматывайся отсюда, а девку оставь, без тебя проводим!
— Отойдите с дороги и дайте нам пройти!
— Ишь ты-ы!.. Кто тебе позволил совращать девушку из нашей махалли? Отвечай, пижон! — прорычал Шокасым, медленно приближаясь.
— А ну, отвечай, рохля в галстуке! — поддакнул ему приятель, высовываясь из-за его спины.
— Отойди-ка в сторонку, — шепнул Умид Хафизе.
— Нет, нет, не отойду!.. — заупрямилась она и еще крепче уцепилась за его руку.
— Ступай на тротуар! — повелительным тоном сказал Умид, но, забеспокоившись, что она обидится, тут же улыбнулся: — Ведь ты мне помешаешь… — пояснил он. Хафиза быстренько отбежала и стала вглядываться то в одну сторону улицы, то в другую, все еще надеясь, что подойдут люди.
Шокасым поднес к самому носу Умида огромный, как гиря, кулачище:
— Я сейчас вот этим заеду тебе в рыло, и ты у меня завертишься каруселью!
Умид слегка отклонил голову влево, и кулак Шокасыма обрушился в пустоту. Потеряв равновесие, Шокасым качнулся вперед. В то же мгновенье Умид, отступив назад и согнув руку в локте, нанес ему сильный удар снизу в подбородок. Шокасым, охнув, всплеснул руками и опрокинулся навзничь, будто куль с песком. Дружок Шокасыма ринулся вперед, по-бычьи наклонив голову. Умид успел отпрянуть в сторону и одновременно ткнуть того как следует кулаком в живот, мягкий и выпуклый, будто пуховая подушка. Тот шумно вздохнул, словно проколотый футбольный мяч, и, схватившись обеими руками за живот, стал оседать на землю.
Шокасым, изрыгая ругательства, силился подняться с земли. Умид стоял рядом и ждал, когда он встанет. Тот, видать, понял, что едва оторвет руки от земли, как снова будет уложен, и, глухо застонав, снова вытянулся на дороге.
— Ну и герои проживают в Оклоне! — смеясь, сказал Умид и, видя, как корчится от боли приятель Шокасыма, забеспокоился, не изувечил ли он его. Подошел, потряс за плечо.
— Хватит… хватит, — взмолился тот, хватая ртом воздух. — Иди своей дорогой, земляк… Эй, Шокасым, на кого ты меня натравил, дурак? Это же, оказывается, боксер…
— Вижу, что боксер, — промямлил Шокасым, охая и снова пытаясь подняться. — Повезло ему, что он боксер. Не то я растер бы его подошвой, и даже мокрого места не осталось бы…
Умид хотел было подойти к нему и угостить оплеухой за такие слова, но Хафиза повисла у него на руке:
— Пойдемте, Умид-ака, идемте скорее отсюда! Не связывайтесь с этими людьми. — Ее глаза все еще были полны испуга.
Они пошли своей дорогой. Кое-где на столбах, поскрипывая жестяными колпачками от ветра, горели лампочки, освещая им путь.
Умид поправил на себе одежду, вобрал рубашку в брюки, подтянул ремень. Хафиза, вынув из своей сумочки расческу, дала ему причесаться.
— Будь они прокляты, эти тунеядцы! Из-за них нельзя спокойно по улице пройти, не могут не задеть… — возмущенно приговаривала она дрожащим голосом.
А те двое шли следом, держась на почтительном расстоянии.
— Жаль, очень жаль, что он оказался боксером, — сокрушался Шокасым. — Я бы истолок его в ступе и превратил в порошок, а потом развеял по ветру. Он бы у меня пожалел, что на свет родился…
— Видать, не из здешних… Я его несколько раз встречал, с портфелем ходит…
— Скажи мне, где ты его встречал! Он нам еще попадется, не правда ли?..
— Нет уж, с меня довольно… Ты теперь постарайся сам ему в руки не попасться…
Хафиза то и дело оборачивалась, беспокоясь, что те опять увяжутся за ними.
— Не надо оглядываться. Давай лучше поговорим о чем-нибудь другом, — предложил Умид.
— Я боюсь. Вы их не знаете, они на все способны…
* * *
Умид проводил Хафизу до калитки. Она порывисто сжала его руку в своих ладонях и, не сказав ничего, вбежала во двор, щелкнула по ту сторону калитки запором. Стараясь не шуметь, проследовала в свою комнату, разделась, не зажигая света, и улеглась в постель. Но долго не могла уснуть. В ушах все еще слышалась брань двух пьяных хулиганов. Ее передергивало от их воплей, и она открывала глаза. Вспомнив, что находится дома, в своей постели, постепенно успокаивалась… Вдруг померещилось, как те двое все ближе и ближе подкрадываются из-за угла к Умиду, который, ни о чем не подозревая, возвращается домой, вот сейчас накинутся сзади. «Умид!» — закричала Хафиза и проснулась.
Промаялась так до самого рассвета.
Бабушка, всегда встающая спозаранку, тихо отворила дверь и вошла в комнату. Хафиза зажмурилась и притворилась спящей. Бабушка склонилась над ней, прислушиваясь к ее дыханию.
— Вы что, бабушка? — спросила Хафиза, открыв глаза.
— Сколько раз я тебя просила не приходить так поздно, доченька. До самого твоего прихода я сижу у окна и держусь за сердце. Если бы ты еще немного задержалась вчера, я бы пошла к соседу-милиционеру и попросила б позвонить в отделение, чтобы разыскивали тебя. Ты меня извела уже, детка моя. Пожалела бы мою старость… Приходи домой засветло. Девушкам не подобает ходить так поздно по улицам. Перед людьми стыдно… — ласково приговаривала бабушка, присев на краешек кровати.
— Хорошо, бабушка, я больше не буду так поздно задерживаться.
— Ты обещаешь, детка, а сама не делаешь…
— Я никогда теперь не буду приходить так поздно, вот увидите, — проговорила Хафиза и закрыла лицо руками. — В нашей махалле, оказывается, живут такие люди… могут убить ни за что человека. Словно бандиты с большой дороги. У меня чуть сердце не оборвалось со страху.
— Что же с тобой приключилось? — всполошилась старуха и только сейчас заметила, как бледна внучка, как покраснели у нее глаза после бессонной ночи. — Говори скорее, что стряслось, детка моя?
— Я шла домой, а двое пьяных… — Хафиза всхлипнула, — преградили мне дорогу и не пускают…
— Ах, боже мой! Где ж это было?
— Неподалеку от чайханы…
Вчера Хафиза во второй раз в жизни увидела такое лицо, которое внушает страх. Года два назад, когда она лежала в постели с высокой температурой, ей причудилась вдруг отвратительная физиономия, склонившаяся над ней. Хафиза пришла в ужас и долго металась, вскрикивая в бреду. Физиономия эта, заросшая до самых зеленых выкаченных глазищ, сразу же исчезла, но на всю жизнь завязла в памяти. Перед глазами Хафизы возникло бледное лицо, закрутилось, меняя форму, то вытягиваясь, то раздаваясь вширь, и в конце концов обратилось в щекастую физиономию Шокасыма, ощупывающего ее взглядом. Хафиза провела рукой по лицу, отгоняя наваждение. Она вспомнила давно прочитанный роман, где писалось, будто бы преступники обычно долгое время не дают о себе знать и, когда все о них позабудут, неожиданно мстят своим обидчикам. Как же она не предупредила об этом Умида? Надо будет с ним срочно повидаться…
Хафиза, то и дело сбиваясь, перескакивая с пятого на десятое, рассказала бабушке, что с ними вчера произошло. Та слушала, потеряв дар речи, мигая испуганно глазами. Забыла даже про утренний намаз.
— Ведь этот Шокасым — внук мыловара Умарали, — наконец выговорила она. — Слышала я и раньше, что этот парень не совсем удался. Но не думала, что он стал громилой… Может, сообщим твоему отцу? Пусть приедет да задаст ему как следует…
— Нет, бабушка, незачем его беспокоить.
— Хорошо, что тот парень случайно проходил мимо. А не пошли его аллах, что бы тогда было?
— И не знаю, бабушка.
— А кто тот парень? Ты его знаешь?
— Знакомый один.
— Посчастливилось тебе, аллах помог. Знать, грехов у тебя нету, — сказала старуха и призадумалась.
Родители Хафизы, оставляя на ее попечение повзрослевшую дочь, строго наказывали не спускать с нее глаз. А если Хафиза не будет слушаться, велели, чтобы она попросила Мархаматхон, соседскую девочку, написать им письмо. Вот и гадала старушка, как быть. И за внучку боялась, и не хотелось тревожить сына с невесткой. К тому же знала, как Хафиза расстроится, узнав, что она известила ее родителей. И так бедняжке не по себе, а то и вовсе сердечко разболится.
Ташбиби-хола подперла щеку ладонью и предалась думам, долгим и тревожным…
* * *
Хафиза два дня не выходила из дому. Читала конспекты. А спроси у нее кто-нибудь, о чем она читала, вряд ли смогла бы ответить. Может, Хафиза и на третий день не вышла бы на улицу, да надо было ехать сдавать экзамен. Первый вступительный экзамен. По химии. Самый трудный…
На одной из аллей зеленого институтского двора сидел на скамейке Умид. Он примостился с краешку: лавку облепила шумная толпа абитуриентов. Они перебивали друг друга, спрашивали различные формулы, спорили, волновались. Умид усмехнулся. Кажется, только вчера сам переживал то же самое. А сейчас удивляется, почему это ребята ломают голову над простыми вещами. Его так и подмывало разрешить разгоревшийся спор, но боялся проглядеть Хафизу. Он немного припозднился и теперь не знал, то ли Хафиза еще не пришла, а может, сдает уже экзамен с группой, приглашенной раньше всех.
Вот и приходится стараться примечать и тех, кто входит в распахнутые настежь ворота, и тех, кто появляется из институтского подъезда.
Мимо сновали парни и девушки. А некоторые, стараясь использовать последние минуты, торопливо листали учебники. Времени уже было около десяти, а Хафиза все еще отсутствовала. Умид заволновался. Встал и, смешавшись с абитуриентами, тоже начал прохаживаться по аллее. И вдруг увидел Хафизу. Совершенно неожиданно. Она была в группе девушек, высыпавших из подъезда. Умид заспешил к ней, но его опередили. Какая-то девушка обняла Хафизу, поцеловала в щеку, и они закружились, весело смеясь. Хафиза заметила Умида и незаметно показала ему четыре пальца. Вид у нее был обескураженный. Подруга, не умолкая, трещала, что это очень здорово, получить четверку, и что если Хафиза получит еще один «хор», а потом пятерку, то пройдет по конкурсу. А вот ей еще только предстоит сдавать, и она так волнуется, что все начисто забыла. Она такая невезучая, что ей всегда попадается самый трудный вопрос.
Наконец Раано заметила, что подруга чем-то обеспокоена и, смущенно улыбаясь, поглядывает в сторону. Обернувшись, заметила подошедшего высокого парня. Его волнистые волосы зачесаны назад, из-под черных, красиво выгнутых бровей смотрят глаза, в которых притаилась насмешка.
— Это Умид, — представила его Хафиза растерявшейся подруге. — А это Раано, мы с ней с первого класса дружим.
Раано многозначительно улыбнулась, поглядев на Хафизу. Извинившись, убежала в подъезд.
Хафиза сказала, что ей хочется подождать, пока Раано сдаст экзамен. Умид согласился, хотя сутолока в институтском дворе ему порядком надоела. Они отошли в тень и сели на скамейку. Хафиза вскоре повеселела, стала шутить и смеяться. Сидя как раз напротив подъезда, она видела, что многие выходят с экзаменов со слезами на глазах. Нет, она вовсе не злорадствовала, она хотела, чтобы все поступили, однако чувствовала, что ее положение теперь значительно устойчивее, чем у тех, кто сдал на тройку или вовсе провалился.
За разговором не заметили, как прошло время. И даже удивились, когда подбежала Раано, возбужденная и порозовевшая. Она с ходу принялась рассказывать, какой легкий билет ей достался и как она одним духом все выложила экзаменатору. И ей, пожалуй, можно было поставить пятерку, но экзаменатор, видать, жадный человек, пришлепнул ей «хор».
Раано стрекотала, не останавливаясь ни на секунду, так же как она, наверное, только что отвечала по экзаменационному билету. Потом отозвала Хафизу в сторону на несколько слов. Умид со снисходительной улыбкой наблюдал за девушками, разговаривавшими «по секрету» так громко, что голоса их разносились по всему скверу. Умид терпеливо ожидал, пока они наговорятся, понимая, как важны для них эти минуты, которые запомнятся, может, на всю жизнь.
Все же поняв, что разговору подружек не будет конца, он поднялся с места и подошел к ним.
— Послушайте-ка, сороки, у меня есть идея, — сказал он.
— Говорите! А мы ее оценим! — воскликнула Хафиза.
— Боюсь, правда, что не высоко оцените…
— Смотря какая идея, — улыбнулась Раано.
— Умиду до сих пор ничего неинтересного не приходило в голову. Могу заранее проголосовать за его идею! — сказала Хафиза и подняла руку.
Заметив, что Раанохон колеблется, засмеялась и посоветовала:
— Голосуй, Раанохон! Не отставай от меня!
— Сейчас уже больше одиннадцати. Мне надо показаться на работе. Если у вас есть время, поехали со мной в институт селекции. Я покажу вам наши лаборатории. Там есть что посмотреть, уверяю вас. Не пожалеете.
— Я согласна! — сказала Хафиза. — А вы нас угостите по дороге мороженым?
— Непременно.
— Тогда едем! Правда, едем, Раано?
— Когда обещают угостить мороженым, можно ли отказываться?!
На автобусной остановке стояла длинная вереница людей. Умид сбегал за мороженым. Когда автобус показался в конце улицы, девушки успели съесть по половинке эскимо. Как только он, скрипнув тормозами, подкатил к остановке, они уже утирались платочками.
Автобус был переполнен, но все еще каким-то чудом вмещал новых пассажиров. Недаром родилась шутка, что в Ташкенте автобус резиновый. Умид с трудом втиснул в него девушек и, поставив одну ногу на подножку, повис сам. Шофер, выйдя из кабины, втолкнул его в салон, и дверца затворилась. Было жарко, пот катил с людей ручьями. Где-то в середине затеяли ссору: кто-то кому-то наступил на ногу. Хотя это и было мудрено, люди в большинстве все же ухитрялись быть вежливыми.
Все трое наших героев пребывали в отличном настроении и вроде бы не замечали тесноты. Только Раано почему-то спросила:
— Когда наконец у нас построят метро?
— В следующей пятилетке построят, — отозвался тучный мужчине, сидевший у открытого окна с распахнутым воротом.
Потом они шли пешком по прямой аллее, обсаженной серебристыми тополями, в конце которой виднелась часть фасада института селекции. Умид, оживленно жестикулируя, показывал участки хлопкового поля, увлеченно объяснял, каким они засеяны сортом и чем примечателен тот или иной вид хлопчатника, объяснил, над созданием каких сортов ныне бьются селекционеры…
Перед тем как зайти в институт, Умид повел девушек в теплицу, потом показал лаборатории на первом этаже. При этом он подробно рассказывал о родословной каждого куста хлопчатника, выращенного в искусственных условиях, и всю историю рождения того или иного сорта.
Из окна лаборатории Умид увидел остановившуюся у подъезда светлую «Волгу» с никелированным оленем на капоте. Задняя дверца отворилась. Машина качнулась, и из нее неуклюже выбрался Салимхан Абиди. Он третьего дня вернулся с курорта, и его давно уже ожидали в институте. Умид обрадовался при виде его, потер ладонь о ладонь — теперь ему придется всерьез взяться за дело.
Умид пригласил девушек следовать за ним, и они вышли в коридор.
— Видите вон того человека? — спросил Умид, показав на почти квадратный силуэт, приближающийся к ним по длинному сумрачному коридору. — Это мой руководитель, профессор Салимхан Абиди, — с гордостью заявил он.
Они посторонились, уступая Абиди дорогу. Он ответил на приветствия едва заметным кивком головы и проследовал в свой кабинет. Дверь осталась приоткрытой, и Умид видел, как его домулла привычным жестом, не глядя, повесил шляпу на крюк вешалки, как опустился в глубокое кресло, тяжело вздохнув при этом, и стал протирать кусочком замши стекла очков.
— Мне он понравился, — шепнула Хафиза. — По одной внешности сразу видно, что профессор.
— Да, встретишь где-нибудь на многолюдной улице и тут же определишь, что идет профессор, — тихо поддакнула Раано.
— Отец говорит, что академик Кары Ниязий тоже знаменит, но совсем не важничает, — сказала Хафиза, посерьезнев и стараясь получше разглядеть Салимхана Абиди в приоткрытую дверь. — Он худощавый и, может, поменьше ростом, а авторитета у него ничуть не меньше… Я видела его, когда он заходил проведать папу…
— Мой руководитель тоже прост в обращении, — сказал обиженным тоном Умид. — У него больше заслуг в науке. Этот человек известен во всей республике…
Хафиза взглянула на Умида с улыбкой. Ей даже понравилось, что он так решительно вступается за своего руководителя. Конечно же для него он был кумиром. А Хафиза видела лениво развалившегося в кресле обрюзгшего человека, крепко вцепившегося в подлокотники. И почему-то пришли на ум слова отца, сказанные им как-то мимоходом: «Нынче многие, которым суждено было некогда по счастливому стечению обстоятельств удостоиться высоких званий, ничего не делают, кроме как намертво держатся за свои кресла». Нет, Салимхан Абиди, конечно, не может относиться к такой категории людей. Отец тогда высказался по адресу одного бесталанного актера. А Салимхан Абиди скорее напоминает… Хафиза перевела взгляд на Умида. Его руководитель напоминает стойкую, пустившую корни в глубь земли чинару. А Умид казался в сравнении с ним хрупким зеленым ростком.
Умид привел девушек, взяв их под руки, в просторное помещение, наполненное ярким светом, бьющим из четырех большущих окон. В правом углу возле окна письменный стол.
— Это и есть рабочее место Умида Рустамова! — смеясь, сказал Умид и, поставив два стула рядом со столом, пригласил девушек присаживаться.
Напротив, возле стены, стояли три таких же стола. На них лежали бумаги, какие-то книги.
— Сейчас перерыв, все обедают, — сказал Умид, поймав взгляд Хафизы. — Не то познакомил бы со своими коллегами…
Несмотря на то что окна были раскрыты, в кабинете было душно. Хафиза предложила выйти во двор.
— Пойдемте-ка на наш опытный участок! Я вам покажу лучший на сегодняшний день сорт хлопчатника, какого вы еще не видели! Его совсем недавно вывел Шукур Каримович.
— А кто это Шукур Каримович? Известный ученый? — спросила Хафиза.
— Нет, он еще не так известен, как Салимхан Абиди. Он директор нашего института.
Несмотря на усталость, девушки согласились пойти смотреть опытный участок. Умид водил их с одного поля на другое. И водил бы, пожалуй, до самого вечера, не признайся Хафиза, что от усталости валится с ног и что ее модельные туфли не предназначены для прогулок по распаханной земле. Она давно натерла ногу и все молчала, чтобы не огорчать Умида. А теперь уже стало невыносимо больно ступать. Умид сообразил, что оплошал, пригласив девушек на поле, начал извиняться и проводил их к остановке автобуса.
Хафиза и Раано уехали. Умид направился в кабинет Салимхана Абиди.
Глава девятая СЕРДЦЕ МАТЕРИ
Нафиса-апа вынула из ящика письмо с ташкентским штемпелем, надписанное незнакомой рукой. С тревогой в сердце надорвала конверт. Так и есть! Неспроста беспокойство одолевало ее со дня отъезда дочки. В короткой писульке сообщалось, что Хафиза вечерами стала задерживаться где-то и бабушка очень озабочена этим. Девушка вошла в такую пору, что глаз да глаз за нею нужен. Видать, без строгого родительского надзора и здесь не обойтись. А несколько дней назад она так припозднилась, что к ней привязались какие-то хулиганы и напугали до смерти… Спасибо парню, который по счастливой случайности оказался рядом…
Сердце Нафисы-апа тревожно заколотилось. Она чувствовала, что в письме не все договорено. Забыв, что ей уже не двадцать лет, взбежала по лестнице, перескакивая через ступеньки. Влетела в комнату и бросилась к телефону.
— Я слушаю, — донесся твердый голос мужа.
— Алё, алё! Пулатджан-ака! Пришло письмо от матушки. Соседской дочкой написанное. В нем много недомолвок. Чуяло мое сердце, что там не все благополучно! И эти письма, что я нашла на шкафу, подтверждают мои догадки. Недаром она так, очертя голову, улетела в Ташкент! Что же теперь делать?.. — Нафиса-апа так кричала в трубку, что вены вздулись на ее шее.
— Прежде всего надо взять себя в руки и говорить спокойно, — послышался ровный голос Пулатджана-ака. — Ты своим криком мембрану сломаешь. Говори толком, что там случилось?
— Если б я знала, что случилось! Все какие-то намеки, недомолвки. Не то с ней какой-то парень был, не то она с хулиганами знакомство водит. Не пойму ничего, голова кругом идет. Надо срочно ехать! Отправьте-ка меня на машине в Ташкент! Похоже, наша бедовая дочь творит неблаговидные дела. Когда она еще здесь была, я по ее лицу заметила, что с ней что-то творится, скрытной стала. И вообще поведение нашей любимицы оставляет желать лучшего. Я вам сразу сказала, что Хафиза — не прежняя Хафиза: привыкла делать все, что ей заблагорассудится, слишком рано становится самостоятельной. Когда рядом нет отца-матери, так и бывает! Сколько раз говорила, давайте переедем в Ташкент. Или ее нужно было заставить здесь и поступать в институт! А сейчас кто будет заниматься ее воспитанием? Боюсь, и наша дочь пойдет по стопам этих проклятых стиляг — чтоб им ни дна ни покрышки! Лишь бы ее не обидел какой-нибудь прохвост, нашу доченьку, — Нафиса-апа всхлипнула, вытерла глаза тыльной стороной ладони.
— Не мели чушь, — рассердился муж. — Успокойся, завтра поедешь. Хафиза умная девушка, она не даст себя в обиду.
— Не завтра, а сегодня отправьте меня!
— Сейчас у меня нет под рукой машин. Вечером поговорим, — строго сказал Пулатджан-ака, и из трубки посыпались короткие гудки.
А Нафиса-апа сидела и все прижимала к уху телефонную трубку, удивленная и расстроенная спокойствием мужа. «Не отец вы, а человек с каменным сердцем! — выговаривала она про себя с досадой. — Сохрани бог нашу доченьку от всех напастей и от дурного глаза. С дочкой беда стряслась, а он не хочет пошевелить пальцем, чтобы найти машину. Не может быть, чтобы при обкоме не было свободных машин. Всегда у него семья на последнем месте! Секретарь называется…»
Нафиса-апа тихонько положила телефонную трубку. Ей захотелось в эту минуту распахнуть настежь окно и вылететь птицей. Полетела бы сейчас к дочке, предостерегла бы, оградила бы от беды. Втолковала бы, что девушка до замужества по краю бездны ходит: один неосторожный шаг — и жизнь свою погубить может.
Ее мысли перенеслись на два десятилетия назад, в Ташкент.
Припомнилась свадьба Салтанатхон, девушки из их махалли. Жених ее, Халмат, сорвав, отбросил в сторону занавес, за которым оставляли новобрачных в свадебную ночь, и, объявив гостям, сидящим в комнате, во всеуслышанье, что невеста оказалась не девственницей, пулей выскочил из комнаты. Бедняги сваты с мольбами бросились за Халматом. Унижались, хватая его за руки, за полы халата: «Ах, вы, наш милый, уважаемый жених, пожалуйста, умерьте свой гнев. Девушки, родившиеся в пятницу, все бывают такими, если даже их ни разу не коснулся и взгляд мужчины… Такую пухленькую, словно сдобная булочка, и розовощекую невестушку мы раздобыли вам почти бесплатно, ведь с вас никакого калыма не потребовали ее родители. Вы послушайте нас, живите в свое удовольствие!.. Ну, хотя бы недельку поживите, чтобы не так уж позорить несчастных родителей, а тогда уж мы отведем ее под родительский кров…» Жених безмолвствовал, оставаясь твердым, как скала… Причитания обливающейся слезами Салтанатхон, уговоры сватов до сих пор звучали в ушах Нафисы-апа. Упаси бог от такого позора!
А родной отец так хладнокровно относится к единственной дочери!.. Нет, Нафиса-апа не может сидеть так, сложа руки. Она должна что-то предпринять.
Растревоженная вконец Нафиса-апа позвонила своей подруге, Шахнозхон. Но не успела и рта раскрыть, та засыпала ее целой кучей новостей. Сообщила даже, что в универмаге сегодня с утра продавали черно-белый атлас, исчезнувший почему-то с прилавков, что в гастрономе были вкусные конфеты в красивых коробках и что на днях должна приехать в Фергану труппа столичного оперного театра. Наконец, выговорившись, она осведомилась о Хафизе. Но едва Нафиса-апа вздохнула и раскрыла было рот, чтобы поделиться своими горестями, как в трубке снова зазвенел голос Шахнозхон: «От нас большущий привет передайте Хафизе. И от меня, и от Патилыхон. Мы с дочкой просто-таки влюбились в нее, часто вспоминаем. Пусть бы она сюда почаще приезжала. Только напишите ей, пусть сердце свое тоже с собой привозит. А то в этот раз она сердечко-то свое в Ташкенте позабыла…»
Нафиса-апа мягко опустила трубку. У нее разболелась голова. Она туго перетянула косынкой лоб и прилегла на диван. На подоконнике сидели голуби. Один из сизарей, тот, что покрупнее, нахохлился, выпятив грудь колесом, наскакивал на свою притихшую подружку, вертелся возле нее юлой и ласково ворковал, объясняя ей что-то на своем языке…
Нафиса-апа резко встала и всплеснула руками, отгоняя черные мысли.
Сжав руками виски, она принялась расхаживать по комнате.
Девушки, которые становятся взрослыми и живут вдалеке от родительских глаз, подобно необузданной лошади, вольны скакать, куда им захочется. И могут не заметить, как худой человек набросит им на шею аркан. Как бы подобное не случилось с их взбалмошной Хафизой, — тьфу, тьфу, тьфу, не приведи аллах.
Подумала, не позвонить ли мужу, чтобы он, если нет машин, раздобыл билет на самолет. Она страшно боялась высоты и еще ни разу не летала в самолете. Выше третьего этажа, на котором теперь жила, ей не доводилось никогда подниматься. А сейчас она согласилась бы даже на самолет — лишь бы поскорее оказаться в Ташкенте. Но звонить не стала; зная, что муж занят сейчас, она не рисковала лишний раз досаждать одной и той же просьбой.
Нафиса-апа спустилась во двор и собрала белье с веревки. Включила было утюг, но гладить расхотелось. Вынула из гардероба новое платье и переоделась. Отправилась в детский сад за Алишером. На улице ей повстречалась Шамсикамар, стройная молодящаяся женщина, жена одного из ответственных работников обкома. В прошлом году они вместе, семьями, отдыхали в Кисловодске и с тех пор ни разу не виделись. Сейчас им было по пути, и они разговорились. Нафиса-апа поведала, что творится у нее на сердце. И почувствовала даже облегчение, когда нашелся хоть один сочувствующий ей человек. Шамсикамар, кроме того, что была красива, оказалась и очень отзывчивой. Она сама часто испытывала беспокойство за подрастающую дочь, поэтому волненья Нафисы-апа ей были понятны. Подумав, она сказала:
— А ведь на летний сезон, по-моему, ввели дополнительный поезд, Андижан — Ташкент. Для вас лучшего варианта нельзя придумать! Спокойненько сядете себе, а утром уже будете в Ташкенте…
Они ускорили шаги, завидев на углу телефонную будку.
— Это я, отец, — сказала притворно спокойным голоском Нафиса-апа. — Я звоню из автомата. Со мной здесь Шамсикамархон. Она говорит, что будто бы ввели новый поезд на летний сезон… Ну, как же вы не знали? Некогда, говорите, пустяками заниматься? А про дочку, что там с ней произошло, вы хоть думаете? — все больше и больше распалялась Нафиса-апа, незаметно для себя повышая голос. — Я сегодня вечером поеду на этом поезде, вот и все!
— Разве не удобнее утром поехать на легковой машине?
— Пока в вашем обкоме освободится для вас машина, я уже буду в Ташкенте!
Пулатджан-ака возражал, приводя свои доводы, а жена нервничала и, стараясь объяснить ему преимущества поезда, просила, не теряя времени, купить ей билет: обком всегда имел броню в кассе. По тому, как Нафиса-апа выходила из себя, не трудно было догадаться, что муж не соглашается отпустить ее поездом.
Шамсикамар взяла из рук Нафисы-апа трубку и, приложив к уху, поморщилась.
— Ой-ой, как вы кричите, — сказала она мягким грудным голосом. — Нет, это вовсе не Нафисахон. Это Шамсикамар. И не кричите, пожалуйста, на меня так. Ладно уж, извиняю… Здравствуйте, Пулатджан-ака, как поживаете?.. Спасибо, я тоже хорошо… Что делать, стараюсь не думать о возрасте, но он сам о себе напоминает, — засмеялась Шамсикамар и, тут же посерьезнев, сухо спросила: — Позвольте, почему вы не хотите отпустить жену сегодняшним поездом? Ведь в купе и удобнее, и спокойнее, и сэкономите больше половины суток. Нафисахон прибудет в Ташкент утром. Она, бедняжка, так волнуется…
Шамсикамар целую минуту слушала, улыбаясь. Потом назидательно заметила:
— Но и вы должны, Пулатджан-ака, ее понять, она же мать… Нет, вы не правы, все матери так беспокоятся, если о детях получают тревожные вести. К тому же она у вас в институт поступает, а это, вы знаете, не просто. В такой трудный момент хорошо, если рядом с ней будет близкий человек… Бабушка? Но ведь за бабушкой, наверно, самой нужен уход. И потом, нынешняя молодежь не признает ни бабушек, ни дедушек… Может быть. Охотно верю, что Хафиза не из таких, и все-таки разве не лучше, если мать сейчас будет около нее?.. Хорошо, передаю Нафисехон трубку. До свидания. Приходите к нам в гости.
Нафиса-апа уже успокоилась и, взяв трубку, заискивающе спросила:
— Вы хотели мне что-то сказать, Пулатджан-ака?.. Конечно, я вот и шла в детский сад за Алишером. Хорошо, пока вы придете, я все приготовлю в дорогу… А как же, и едой запасемся… Ну что вы, не стоит вам беспокоиться… Только, пожалуйста, купите в мягкий вагон… Ладно, не задерживайтесь долго…
Нафиса-апа дала отбой.
— Вот и уладили все дела! — воскликнула Шамсикамар и, хлопнув в ладоши, звонко засмеялась. — Желаю вам счастливо прокатиться, милая!
Нафиса-апа поблагодарила ее за то, что она помогла уговорить ее мужа. Они вместе дошли до конца квартала, на углу распрощались и разошлись в разные стороны.
* * *
Поезд мчался по степи. За густой теменью, робко отступающей от освещенных окон вагонов, угадывался простор, который и днем-то не охватить взглядом. Время от времени мимо проносились ярко освещенные станции и полустанки. Если поезд останавливался, Нафиса-апа не находила себе места. А быстрое движение, плавное покачивание вагона и ритмичный перестук колес приносили ей утешение.
Все так и получалось, как предполагала умеющая устраивать дела Шамсикамар. Вечером Пулатджан-ака отвез Нафисухон и сынишку к поезду, посадил в вагон. И долго давал жене всякие наставления, прежде чем покинул купе.
Едва поезд тронулся, Нафиса-апа посадила к себе на колени Алишера, порывающегося приникнуть к окошку, и почувствовала, как она устала за день. «Почему я сразу не сообразила позвонить Шамсикамар? — думала она. — Зачем угораздило в такой момент советоваться с Шахнозхон? Эта луноликая особа только и занята своими туалетами да собиранием новостей со всего города. Хорошо, что не рассказала ей про случай с дочкой… Присутствие Шахнозхон всегда приятно в компании. Веселее ее не сыщешь! Она горазда и игривые песни петь, и плясать, и бровями поводить. Иногда кажется даже, что у нее нет никаких других забот и вся ее жизнь так и пройдет в песнях и плясках… Ну, ее еще можно понять, она всю жизнь за спиной мужа прожила, забот не знала. Однако поразительно, что сейчас есть и мужчины, которые праздно проводят все свое время. Оканчивают школу и не знают, к чему приложить руки. Их увлечения — вино, музыка, танцы. Смогут ли они когда-нибудь стать опорой семьи? О если бы судьба уберегла Хафизу от таких!..»
Пулатджан-ака рассказывал, что некоторые почитают за высшее счастье, если едят каждый день плов, если могут в выходной день, выйдя из дому спозаранку, просидеть до вечера в чайхане. А если им случится играть свадьбу, то они закладывают все — лишь бы их той оказался пышнее, чем у других. Потом начинают снова едва сводить концы с концами и копить деньги для следующего тоя. В этом смысл их жизни. Достаток в семье — предел мечтаний, барьер, дальше которого они не пойдут… Но, казалось бы, они, эти люди, свой век отжили. Можно подумать, с их уходом из жизни исчезнут и старые предрассудки. Но не тут-то было…
Пулатджана-ака немало удручало, что теперь иной раз проявляются симптомы новой «болезни». Порой в нашем городе можно увидеть беспечно шатающихся юнцов, завсегдатаев чайхан, этих ленивцев, которым не удалось поступить в институт, и теперь они предпочитают бить баклуши, а не заниматься полезным делом. Обычно они одеваются хорошо, правда очень пестро, и имеют важный вид. Приобретя утром газетку, единственное свое богатство, они могут до самого вечера просидеть на припеке, читая ее и мусоля, внушая себе, что заняты очень важным делом. Если же к ним подсядет кто-нибудь, они напускают на себя умный вид и начинают рассуждать о высоких материях. У них случайный прохожий может узнать о том, что в Индонезии сейчас сложное положение, что в Бельгии какая-то женщина родила шестерых близнецов, что по дну Ла-Манша англичане и французы собираются проложить железную дорогу. Порой возле них собирается целая толпа и завязываются шумные дискуссии.
Особенно эти умники любят вести беседы о футболе. Они знают наперечет названия всех футбольных команд, а игроков по именам, и даже прозвища их знают…
Задумавшись, Нафиса-апа не сразу заметила, что Алишер уснул, свернувшись, словно котенок, у нее на руках, тихо посапывает. И ее спутницы тоже улеглись на своих полках. Она осторожно положила сына на постель и, пристроившись рядышком, обняла его рукой. Едва уснула, как ей привиделась Хафиза. Лежит дочка на белой постели вся в черном. А над ней склонился низко парикмахер с глазами навыкате и со сломанным носом. «Разве не чуяло мое сердце! — вскричала Нафиса-апа, задыхаясь от обиды. — Ах ты, дочь моя Хафиза! Что сотворил с тобой этот глазастый?» — «Это мой муж, я подвластна ему», — сказала спокойно дочь, встав и последовав за пучеглазым. «Ах, чтоб твою красу ветром смело! Как же без родительского благословения и никаха[11] ты могла пойти за него?» — «Мы зарегистрировались в загсе». Хафиза уходила все дальше и дальше со своим безобразным мужем, не оглядываясь на мать, не обращая внимания на ее зов: «Подожди, дочка, остановись! — Она бежала за дочерью, чувствуя боль в сердце и задыхаясь, и кричала не переставая: — Стой! Остановись, говорю!..»
Лежавшая напротив женщина проснулась от сдавленного крика Нафисы-апа и, протянув руку, разбудила ее. Нафиса-апа открыла глаза, с недоумением оглядела купе, освещенное синим ночником, и поняла, что видела сон. Торопливо поплевала себе за пазуху, чтобы дурной сон растворился в темной ночи…
В приоткрытое оконце задувал ветерок, но и он был не в силах вытеснить из купе духоту. Нафиса-апа сняла простыню с раскрасневшегося во сне Алишера. Он аппетитно почмокал губами. Наверно, тоже видел сон. Скорее всего, ел ложкой сгущенное молоко, любимое свое лакомство.
— Вы бредили во сне, сестрица, — сказала пожилая женщина. — Очень сильно бредили.
— Глядите-ка, никогда со мной такого не случалось, — извиняющимся тоном промолвила Нафиса-апа, поправляя волосы.
— Вам надо повернуться на правый бок, вы лежали на левом, — посоветовала женщина.
— Нет, просто мне приснился дурной сон, — призналась Нафиса-апа.
— Вы, наверно, устали или переволновались перед дорогой. Вы бы разделись да легли посвободнее. Ехать еще долго, к тому же поезд дальше Ташкента не провезет.
Но Нафисе-апа теперь было не до сна. Встревоженная плохим предзнаменованием, она сидела, облокотившись о столик, с завистью поглядывала на безмятежно спящих пассажиров. «Как хорошо и спокойно людям, когда у них нет тревог», — думала она.
Так Нафиса-апа и просидела за столиком, пока окошко не начало белеть. Занимался рассвет. А через какой-нибудь час поезд остановился у перрона ташкентского вокзала.
Нафиса-апа, подняв сонного малыша на руки и прихватив желтый кожаный чемодан, раньше всех вышла в тамбур. Едва проводница успела поднять железный щит, открыв ступени подножки, она спустилась на перрон. Продираясь сквозь толпу встречающих, вышла на привокзальную площадь. Взяла такси и поехала в Оклон.
Первая, кого увидела Нафиса-апа, отворив калитку, была свекровь. Ташбиби-хола сидела на корточках и умывалась, поливая на руки из глиняного кувшина. Увидев невестку, она опрокинула кувшин, из узкого горлышка с веселым бульканьем полилась вода. Старуха смотрела на гостью, все еще не веря своим глазам. Опомнившись, кряхтя, поднялась с места и пошла навстречу невестке, незлобиво ворча:
— Откуда взяли моду приезжать без тилграфа? Или что случилось?
— Это у вас тут случилось, — сказала Нафиса-апа, здороваясь.
Они обнялись и хлопали друг друга по спине долго и усердно, справляясь одновременно о здоровье всех домочадцев, близких и знакомых.
Потом Ташбиби-хола склонилась к понуро стоявшему маленькому внуку и, прижав его к груди, стала целовать то в одну щеку, то в другую.
— А где же Хафиза? — с тревогой спросила Нафиса-апа, поглядывая на дверь дома в ожидании, что сейчас оттуда выбежит дочь с распростертыми объятиями.
— Надо же случиться, как нарочно, вчера она заночевала у подруги.
— У какой такой подруги?
— У Раано. Это хорошая девушка.
— А Кудратджан где?
— Он дома. Спит. Да что случилось-то? Почему ты так дышишь, будто от самой Ферганы бегом бежала?
— Скажите правду, вы от меня ничего не скрываете? — спросила Нафиса-апа, побледнев.
— Чем ты обеспокоена, детка моя? Скажи яснее, а то у меня у самой начинает сердце прыгать.
— Вы же прислали письмо, написанное дочкой соседа! Вот я и приехала. Чуть с ума не сошла. С Хафизой ничего не случилось?
— Что с ней может случиться, аллах с тобой. Жива, здорова. Может, в письме что-то не так было… Тут я ни при чем. Это Кудратджан написал, нам ничего не сказавши. Уж ругала я его, ругала, а ему все как об стенку горох… Хафиза уже сдала один экзамен. К следующему готовится. Все читает, читает. Просто жалко бедняжку. А вчера за ней зашла Раано, поехали к ней заниматься…
— Уф, а мы так переполошились, матушка. Чего только в голову не приходило.
— Как себя чувствует Пулатджан? Наверно, опять об отдыхе позабыл?.. Ай, умереть мне, как заставили вас волноваться, простить себе не могу…
— А Кудратджан поздно встает?
— Когда как, — сказала Ташбиби-хола и, обернувшись к окнам дома, крикнула: — Эй, Кудратджан! Вставай, детка, мама приехала!
Кудратджан показался в дверях, щурясь спросонок от дневного света и протирая кулаками глаза. Подошел размеренными шагами, точно взрослый, и протянул матери руку, чтобы поздороваться. Нафиса-апа засмеялась и, обняв его, несмотря на то, что он противился, стала покрывать лицо сына поцелуями. Когда же мать снова заговорила с бабушкой о Хафизе, Кудратджан изобразил на лице кислую мину и, пренебрежительно махнув рукой, произнес:
— Э-э, ваша Хафиза…
Этим восклицанием он будто ножом полоснул Нафису-апа по сердцу. Она присела перед сыном на корточки, взяла его за плечи и заставила смотреть себе в глаза:
— Ну-ка, объясни, сынок, что ты хотел этим сказать?
— Ваша любимая дочка стала упрямой, как коза. Она не признает никого, ни бабушку, ни меня, — сказал он и звучно шмыгнул носом.
— А она здорова, сынок?
— Ну конечно! Кой черт ее возьмет?
— А почему ты так неуважительно говоришь про свою старшую сестру? — сказала мать укоризненно.
— Вы думаете, она стоит уважения? Как бы не так. Слышал я от ребят, она гулять стала с кем попало. Некоторые увязываются за ней и до самой калитки провожают. Жаль, не видел я этого своими глазами, не то бы отвадил. А ей тумаков надавал хороших, вот!
— Вай, умереть мне! — воскликнула Нафиса-апа и схватилась за пылающее лицо руками.
— Не обращай внимания на слова глупого мальчишки! — вмешалась Ташбиби-хола и, обернувшись к внуку, погрозила пальцем: — А ты отдавай отчет своим словам. Ведь ты мужчина! Твоя сестра очень славная девушка. И ты не смей про нее говорить такого, слышишь? Что будет, если твои слова дойдут до чужих ушей?.. Как можно так наговаривать на родную сестру! Вместо того чтобы оберегать ее, чтобы к ней чужая грязь не пристала, защищать! Ты можешь этак ее ославить на всю махаллю! Не стыдно тебе?..
— Пусть она сама себя не позорит, — пробубнил Кудратджан. — Говорю, что слышал. И мама пусть знает… Родители присылают ей денежки, а она их транжирит за один день на свои наряды. Всего два раза мне мороженое покупала…
— Как тебе не стыдно? Такой большой, в пятый класс перешел, а совести нет! Тебе же сестра всякий раз конфеты приносит, вот в таких большущих коробках! — пристыдила его бабушка.
Нафиса-апа вложила в руку Кудрату трехрублевку и, поцеловав еще раз, сказала:
— Сынок, съезди-ка скоренько за сестрой. Такси возьми. Если через полчаса не приедет, сама пойду в дом ее подруги! Так и передай ей…
Кудратджан наспех умылся и выбежал со двора.
Ташбиби-хола взяла Алишера за руку и помогла ему подняться по ступенькам на айван. За ними, подобрав с земли чемодан и посмеиваясь над неуверенными шажками сына, следовала Нафиса-апа.
Свекровь вынесла из прихожей самовар, поставила в углу айвана и стала строгать ножом щепки. Взглянув на призадумавшуюся невестку, вздохнула и проговорила ворчливо:
— Э-э-э, незачем нос вешать, он ведь ребенок еще, болтает всякий вздор. За Хафизу я спокойна, она серьезная девушка, за нее можно не тревожиться. А вот с самим Кудратджаном мне трудно совладать. Не слушается. Курит украдкой, два раза в кармане у него папиросы нашла. И напрасно вы ему этот дринг-дринг подарили. Только и знает целыми днями бренчать на своем дутаре. Ни в чем помочь не хочет. В магазин сбегать иной раз не допросишься…
Нафиса-апа присела напротив свекрови на корточки и взяла из ее рук нож.
— Матушка, вы не беспокойтесь, я сама разожгу самовар, — сказала она, чувствуя, что старуха ничего не таит от нее. — Как вы-то себя чувствуете? — осведомилась Нафиса-апа, когда у нее отлегло от сердца, и смутилась, подумав, что, занявшись одними только своими детьми, не поинтересовалась даже здоровьем свекрови. — Излечили наконец-то свой ревматизм?
— Эх, — вздохнула старуха, присев на курпачу и жестом подзывая к себе внука, распыхтевшегося от старания открыть материнский чемодан. — Жаль, что саратан проходит. Я несколько раз закапывала ноги в горячую пыль. Сейчас вроде бы ломота полегче стала… Вот нигде не могу раздобыть медвежьего сала, измучилась, расспрашивая у людей. Говорят, медвежьим салом можно излечить ревматизм… Да и то думаю, от старости-то ведь не излечишься. Нынче себя чувствую в добром здравии, и ладно… Иногда сижу одна-одинешенька в этом большущем дворе, призадумаюсь, на воробьев глядючи, что свивают гнезда под стрехой. «Хорошо, — думаю, — им. По ним не заметно, какой из них молодой, какой старый уже. Они, наверно, не ведут счета своим годам, не чувствуют возраста…» А старость, как говорят, не радость, детка. Сегодня мы живы, а завтра нас уж и нет, умру, боюсь, а у изголовья-то никого и не окажется. Сынок мой достаточно поработал в Фергане, можно бы переехать уж обратно. Ведь человек человеку каждую минуту может понадобиться. Хватит вековать далеко друг от друга…
— И я об этом говорю всякий раз вашему сыну, — согласно кивала Нафиса-апа. — И вашей матушке, говорю, было бы спокойнее на старости лет, и наши дети были бы под родительским присмотром…
Алишеру наконец удалось приподнять крышку чемодана. Он вытянул из него шелковую синюю косынку в белый горошек, припасенную для бабушки, и, приковыляв к ней, вложил подарок ей в руки.
Нафиса-апа раздула самовар, смыла с лица сажу под краном и зашла в дом. Она стала ходить из комнаты в комнату, внимательно разглядывая их, примечая, что в них изменилось, ко всем издавна знакомым предметам притрагивалась рукой, мысленно здороваясь с ними. Сейчас с особенной силой ощутила она, как соскучилась по родному очагу… Остановилась в задумчивости посередине комнаты дочери. Кровать аккуратно прибрана, прикрыта кружевным покрывалом. На письменном столе лежат несколько книг. Классическая поэзия. А где же учебники?.. Открыла гардероб, перебрала все платья. Ей показалось, что они висят в том же порядке, в каком сама развешивала перед отъездом, — словно бы дочка их ни разу не надевала. Подошла к этажерке. Ага, вот они, учебники, — химия, литература, немецкий… Взяв одну из книг, машинально перелистала. Меж страницами промелькнула фотография. Вынула, внимательно в нее вгляделась. Какой-то парень. Ничего из себя, симпатичный. Кто-то из родственников? Но, как ни напрягала память, не могла припомнить. На ум вдруг пришел тот пучеглазый парикмахер со сломанным носом, приснившийся в дороге. Она моментально отогнала скверное виденье и почему-то даже обрадовалась, что парень, изображенный на фотографии, нисколечко не похож на того омерзительного типа… Однако кто же это? Почему его карточка оказалась в книге Хафизы? Может, одноклассник какой-нибудь? Ведь после окончания школы выпускники часто обмениваются фотографиями…
Нафиса-апа задумалась. Ей было над чем поломать голову.
Окно во двор было открыто. Нафиса-апа услышала, как напротив калитки остановилась машина. Глухо щелкнула дверца. В ту же секунду калитка шумно распахнулась, и во двор влетела сияющая от радости Хафиза. Мать заспешила из дому, и они встретились на айване. Дочь повисла у нее на шее, как делала всегда, когда была маленькой. Нафисе-апа сразу же бросилось в глаза, что дочь отрезала косы, и у нее больно заныло сердце. Но не хотелось с первой же минуты напускаться на дочку с упреками. Поэтому в ответ на ее ласки она принялась обнимать ее и целовать в обе щеки.
Бабушка, забавлявшаяся с внуком на курпаче, посмеиваясь, принялась корить:
— Ай, ай, доченька, ведь твоя мать устала с дальней дороги, а ты виснешь на ней. Сколько ни растут, а все одно остаются детьми.
— Вы только поглядите на мою дочку! Она ростом обогнала мать! — восклицала Нафиса-апа, восхищенно разглядывая Хафизу со всех сторон.
— И птенец голубя вырастает с мать, а все следует за нею, волоча по земле слабые крылышки, пока не научится летать. А крылья окрепнут — только его и видели, — задумчиво заметила бабушка.
Хафиза прижалась к груди матери и не хотела выпускать ее из объятий. У нее на глаза даже навернулись слезы от радости — так сильно она соскучилась по матери. Особенно она переживала, что мать могла обидеться на нее за столь скорый отъезд от них. И вот они опять вместе, мама нисколечко не сердится…
Алишер с улыбкой глядел в их сторону и, широко раскрыв сливовые глазенки, дивился, что сестра такая большая, а ластится к матери, словно маленькая. Однако на этот раз он решил не прогонять ее: ему на коленях у бабушки тоже было уютно. Хафиза стремительно подбежала к нему, он очухаться не успел, как оказался у нее в объятиях, со страху обхватил шею сестры ручонками.
— Послушай-ка, расскажи, как ты здесь живешь! — спрашивала Нафиса-апа, стараясь разжать руки восторженно вопящего малыша и отобрать его у дочери, чтобы он не мешал их серьезной беседе. Но Алишер отбрыкивался, не давался.
За внучку ответила бабушка:
— Как ей жить? Хорошо живет. Я денно и нощно смотрю за ней. Наша Хафизахон умная и славная девочка, по дому мне всегда помогает и о своих делах не забывает, дай аллах ей здоровья.
В этот момент калитку открыл Кудратджан. Глядя на сестру исподлобья, он медлительной, переваливающейся походкой приблизился к айвану. С его появлением восторг на лице Хафизы тут же уступил место тревоге. Она сразу посерьезнела и, возвратив Алишера бабушке, стала расспрашивать у матери об отце, все ли благополучно у него на работе. А мать придирчиво присматривалась к ней, прислушивалась к интонациям ее голоса. И с удовлетворением отметила про себя, что дочь достаточно серьезна, не верещит, как некоторые девицы-пустомели, об их здоровье справилась не просто чтобы спросить, а с неподдельным беспокойством и, выслушав ее, теперь деловито рассказывает об экзаменах, о преподавателях, которые проводят консультации, и о своей подружке Раано. От ее внимания не ускользнуло и то, что дочь похудела за последнее время, да и побледнела, будто загар и не касался ее лица. «Наверно, много занимается, не жалеет свою головушку», — подумала мать, и сердце ее заполнили жалость и нежность к единственной своей баловнице дочери, на которую уже с семи лет, с той поры как пошла в первый класс, навалились заботы. И как Нафисе-апа ни было жаль ее отрезанных кос, она в душе признала, что новая прическа идет ей еще больше. Волнистые, аккуратно уложенные волосы красиво обрамляют чуть продолговатое, тонко очерченное лицо, подчеркивая его белизну. А ресницы и брови на светлом лице так черны, что Нафиса-апа, усомнившись, послюнила уголок платочка и попыталась было их вытереть, чем заставила дочку долго переливчато смеяться.
— Что вы, мама, зачем мне их красить, когда они у меня и так черные! — сказала наконец Хафиза.
Матери нравилась манера дочери, подобно всем ее сверстницам, вставлять в разговор русские словечки. Ну, всем ее дочка хороша! Даже атласное платье на ней сидит так ловко, как ни на одной другой девушке. И особенно Нафиса-апа радовалась, что видит дочку здоровой и невредимой, жизнерадостной, какой она была всегда. Она поглядела на Кудратджана, который стоял насупясь, и покачала головой.
— Ай, сынок, зачем было посылать нам такое письмо? Я же десять лет жизни потеряла, переволновалась, — проговорила она и утерла платочком выступившие на глазах слезы.
— Говорила этому непутевому, чтобы показал мне письмо! Что ты написал? — строго спросила Хафиза у братца.
— Не твоего ума дело, — огрызнулся Кудратджан, уверенный в том, что родители для того оставили его здесь, чтобы он присматривал за сестрой. Отец, уезжая, сказал: «Сынок, ты остаешься за мужчину, береги бабушку и сестру, смотри за ними». Бабушка, правда, до сих пор у него беспокойства не вызывала. Но Хафиза…
— Противный! — сказала ему вдруг Хафиза.
— Повтори-ка еще раз, схлопочешь! — сказал брат, подступив к ней с грозным видом.
— Ну-ка прекратите! — сказала бабушка. — Или я вас обоих сейчас огрею метелкой. Лучше помойте руки да присаживайтесь поскорее к дастархану, не завтракали ведь еще.
Хафиза постелила на хонтахту скатерку и в большом, разрисованном розами чайнике заварила чай.
Кудратджану бабушка велела сходить к соседям и одолжить касу сметаны. Когда он вернулся, злость у него вся выветрилась. Мурлыкая под нос какую-то песенку, он пристроился около хонтахты рядом с матерью. Алишер сидел на коленях у бабушки и, сколько та его ни улещивала, бил о край касы со сметаной чайной ложкой и радостно смеялся звону. Он сразу позабыл об этой забаве, когда Хафиза вынесла из комнаты и положила перед ним коробку шоколадных конфет.
После завтрака бабушка начала готовить плов. А Хафиза заказала разговор с Ферганой, чтобы поскорее сообщить отцу о благополучном приезде матери. Она была уверена, что сейчас отец беспокоится не столько за нее, сколько за жену, зная ее характер. Поэтому, наверно, и не хотел ее, такую взбалмошную, отпускать поездом… Однажды мать вызвала по телефону пожарников, кричала и рвала на себе волосы, заверяя, что их дочка утонула в хаузе — большущем водоеме, что был у них посреди двора. Когда пожарники при помощи трех пригнанных машин выкачали брандспойтами почти всю воду, Хафиза вдруг появилась в воротах…
Отец тогда так рассердился, что пригласил людей и велел им закопать хауз.
Глава десятая ЕСТЬ ЛИ КОНЕЦ ЗАБОТАМ?
Хафиза и Раано должны были встретиться в восемь утра в институтском дворе. Но Хафиза немножко припоздала. Она потеряла более получаса, уговаривая мать не ходить с нею, не утруждать себя лишними волненьями, которых у нее и так хватает. Но та настояла на своем, и они приехали вместе. Раано извелась, дожидаясь подругу. Она расхаживала взад-вперед возле памятника профессору Слониму, одному из основателей института. Увидев подружку и Нафису-апа, она заторопилась им навстречу.
— С минуты на минуту вызовут на экзамен, а тебя все нет, — с упреком сказала она после того, как поздоровались.
Хафиза рассеянно что-то ответила и все поглядывала в сторону другой аллеи, скрытой от них густо разросшимися кустами. Раано проследила за ее взглядом и сквозь кружевную толщу листвы увидела Умида. Он, видимо, догадался, что женщина, которая пришла с Хафизой, — ее мать, и не решился подойти.
Когда они отдалились на почтительное расстояние, Хафиза сказала, что ей нужно ненадолго отлучиться, и, оставив мать на попечении подруги, направилась в дальнюю безлюдную аллею. Она так спешила, что Умид, идущий следом, с трудом догнал ее и схватил за руку.
— Приехала мама из Ферганы, она пришла болеть за меня, — сказала Хафиза.
— Я знаю, — произнес Умид и улыбнулся. — Я подожду тебя. Когда выйдешь с экзамена, познакомишь нас.
Хафиза кивнула и благодарно улыбнулась.
— Я думала, вы будете недовольны, — сказала она, потупясь и вороша носком туфли песок.
— Наоборот, я рад, что представился случай познакомиться с твоей матерью.
— Ну, тогда я побежала! А то они заждались меня!..
— Не волнуйся, будь внимательна! — крикнул Умид вслед Хафизе. — Ни пуха ни пера!..
Она обернулась и махнула рукой, что должно было означать, видимо, «к черту!».
Хафиза подбежала к скамье, на которой сидели, разговаривая, мать и Раано. Она села рядом с матерью и прижалась к ее плечу щекой. Раано рассказывала что-то смешное и делала вид, что ни капельки не волнуется. Она всегда так: перед экзаменом старалась отвлечься. И уверяла, что это успокаивает.
А у Хафизы сильно бьется сердце. То и дело пронзает тревожная мысль: «Хоть бы мне не опозориться. Какой жалкий у меня будет вид, если я провалюсь! Точь-в-точь как у тех, что отсеялись после первого же экзамена. И меня, такую несчастную, увидят и мама, и Умид, и подруга! А отец, бабушка, братья что подумают?» И даже тот отвратительный тип из их махалли, Шокасым, узнает, что она провалилась на вступительном экзамене в институт. Вот уж кому будет повод позлорадствовать… А ее одноклассники, большинство из которых сразу после окончания школы пошли работать, тоже знают о намерениях Хафизы. И все они надеются, что она сдаст экзамены благополучно. Если сейчас ее постигнет неудача, они могут разочароваться в ней, скажут: «На кого же мы надеялись!..» «Ой, как бы мне не опозориться…»
Прошло около четверти часа, и из подъезда института стали появляться абитуриенты, те, что сдавали экзамен в первой группе. Многие проходили мимо, не глядя ни на кого, глаза их были красны от слез.
Гораздо меньше было счастливцев, чьи лица светились, точно солнце в пору саратана. Таких плотным кольцом окружали парни и девушки, расспрашивали, какие им достались вопросы и что те на них отвечали. И счастливцы консультировали вопрошающих, давали практические советы.
Хафиза смотрела на них и гадала, в какой категории абитуриентов ей суждено будет находиться через какой-нибудь час…
Девушки нетерпеливо ожидали, когда же их наконец вызовут… и все же вздрогнули, как от неожиданности, когда в микрофон объявили их фамилии. Тотчас засуетились и, оставив рядом с Нафисой-апа свои сумочки с тетрадями, стуча каблуками, взбежали по ступенькам и исчезли в институтских дверях.
Прошел час. Прошел второй. Нафису-апа потянуло ко сну, и она чуть было не задремала. Встала и прошлась по аллее, чтобы разогнать сон. Она поминутно поглядывала в сторону подъезда. Ей хотелось не проглядеть, как Хафиза, радостная и счастливая, появится в дверях и, словно теленочек лани, легко подбежит к ней, своей матери… Наверно, о том же самом думают и родственники других абитуриентов, заполнившие обширные аллеи ухоженного институтского сквера.
Умид, сидевший на скамейке поодаль, видел, как нервничает мать Хафизы. Он даже хотел было подойти и успокоить ее, чтобы она не волновалась так сильно. Да только чем он мог ее успокоить? И сам-то не меньше переживает… Конечно, очень хочется, чтобы Хафиза вышла сейчас со сверкающими от радости глазами.
Умид едва ее увидит, сразу поймет, какую оценку она получила. Она не сумеет, как некоторые спесивые задаваки-абитуриентки: сами получат «удочку», а проходят мимо с важным видом, задрав нос, будто им поставили «отлично». Правда, большинство все же не может скрыть своих переживаний. Один парень, провалившись, вышел белый как бумага. Быстро прошел к скамейке и сел. Ему стало дурно. Друзья брызгали на него водой, давали напиться — с трудом привели в себя.
Когда остались считанные минуты до конца экзамена, все «болельщики» — мамы, папы, дяди, тети, знакомые и соседи — ропщущей толпой подступили к самому подъезду. Пристально вглядывались в каждого, кто выходил из института. А в последние мгновения и вовсе прекратили разговоры, с напряжением глядя на высокую тяжелую желтую дверь. Вот она, дверь эта, отворилась, и из нее вышла Хафиза. Она шла медленно, глядя себе под ноги, словно боялась оступиться на ступеньках. Направляясь к матери, она отыскала взглядом Умида и, жалко улыбнувшись, незаметно показала ему три пальца.
Умиду сразу же показалось, что солнце померкло: зелень в сквере отчего-то потемнела.
Хафиза обняла мать и заплакала.
— Тройку поставили, — с трудом выговорила она, глотая слезы.
— Ну и что, поставили так поставили! — сказала Нафиса-апа, вытирая платочком ее мокрые щеки. — Не огорчайся. Наплевать. В этом году не поступила, в следующем поступишь. Видать, экзаменаторы тут бестолковые! Как можно? Столько занималась, занималась — и тройку ставят! А пятерочки, наверно, не жалеют только своим знакомым да тем, кто хорошенько подмажет. Наплюй, дочка, все равно ты лучше других знаешь. Теперь хорошенько подготовься к последнему экзамену. У некоторых вон и экзаменационные листы отобрали. А у тебя оставили. Значит, не все потеряно, можно еще надеяться… Тебе надо было там сказать, дочка, что ты не ташкентская, а из Ферганы приехала, что по окончании снова вернешься туда. Ведь ты б не соврала, ведь это правда! — воскликнула Нафиса-апа, поймав укоризненный взгляд дочери. — Твои мать и отец живут в Фергане! Из периферии они побольше набирают. В районах не хватает врачей. А здесь, в столице, их полным-полно, хоть пруд пруди! И… наконец, намекнула бы, что твой отец секретарь обкома. Что же ты? Эх, дочка, нельзя быть такой скромницей, этак тебя затрут совсем. Сейчас только те и пробиваются, кто половчее…
— Хватит, мам. Вы говорите совсем не то… С такими отметками я теперь не пройду по конкурсу. А папа… Папа… — и Хафиза, не договорив, разрыдалась пуще прежнего.
— Полно, дочка, незачем слезы лить понапрасну, — приговаривала Нафиса-апа, поглаживая дочку по голове, по плечам. — Ты же знаешь характер отца, он никогда не любил окольных путей. Всю жизнь такой… Уезжала, сказала ему: «Уйдете из этого мира, похоронят с музыкой, может, даже и памятник поставят, а дети ваши останутся неучами, никто не сможет поступить в институт. Другие отцы вон как переживают за своих, обегают всех знакомых, лишь бы детей пристроить, образование им дать! А вы — сами фронтовик, сын красного партизана, нынче секретарь обкома, а толку-то от вас?..» Он только накричал на меня… Говорит, будто я хочу, чтобы он снова слег в постель. Вот он какой, твой отец…
— Что же мне теперь делать, мама?
— Пойдем-ка отсюда, дома все и обсудим.
Мать и дочь собрали со скамьи книги, тетради, вложили их в сумку и направились к воротам института. Оглянувшись, Хафиза увидела медленно идущего следом за ними Умида. Она хотела было сделать знак рукой, чтобы он догнал их. Но у самых ворот в конце карагачевой аллейки им повстречался человек в белой шелковой сорочке и с толстым кожаным портфелем в руке. Может, они и не заметили бы его, но человек, поправив волнистый чуб, свисавший до самых бровей, внимательно оглядел их и прошел мимо с приветливой улыбкой. Нафиса-апа с недоумением оглянулась. И он в свою очередь оглянулся. Остановившись, сказал:
— Здравствуйте. Как поживаете? Вы жена Пулатджана-ака, правда? Я не ошибся?
— Да, вы угадали, ассалам алейкум, — ответила Нафиса-апа, когда он подошел к ним, и подала руку.
Человек с толстым кожаным портфелем пожал руку сперва Нафисе-апа, потом Хафизе.
— Вы приходили в клинику? Кто-нибудь из ваших близких здесь лежит? — осведомился он.
— Нет…
— Как себя чувствует Пулатджан-ака?
— Слава богу…
— А вы меня не узнаете?
— Да вот все гадаю, кто вы будете, — смущенно засмеялась Нафиса-апа.
— Я Таджиев, в одной школе учились с вашим мужем. Он на два года раньше меня окончил. Я несколько раз бывал у вас дома, когда вы жили еще здесь, в Ташкенте, поэтому сразу узнал… А ваша дочка была совсем маленькой. Вот время-то как бежит…
— Теперь я узнала вас! — воскликнула Нафиса-апа и приветливо заулыбалась. — Пулатджан-ака часто вспоминает вас. В нашем альбоме даже фотокарточка есть, где вы вместе, несколько человек, засняты. Как вы сами поживаете? Как дети? А мы уже стали ферганцами.
— Знаю, знаю…
— А я вот сейчас озабочена судьбой нашей дочери. В институт поступает. А отцу все некогда, не смог сам приехать.
— Вы только поглядите, вчера под стол бегала, и уже — в институт! Как вас зовут, сестренка, я позабыл.
— Хафиза, — еле слышно произнесла та.
— Хафизахон, значит. Красивая девушка, совсем уже невеста.
— Вот эта «красивая девушка» только что отхватила тройку! Теперь идет и плачет. Я сколько раз твердила ее отцу: «Пулатджан-ака, у вас единственная дочка, поехали бы с ней в Ташкент! Ведь там у вас друзья, с которыми вы учились вместе в одной школе, поговорили бы с ними, посоветовались. Может, они еще остались верными старой дружбе и сумеют чем-то помочь. А вы с головой уходите в свою работу и знать больше ничего не хотите». А он говорит: «Если наша дочка не будет лениться и подготовится на совесть, то поступит и без посторонней помощи». Так и сказал. А я-то вижу, как другие отцы из кожи вон лезут, лишь бы своих детей пристроить получше. Вот ведь какое положение… — Нафиса-апа даже прослезилась и, достав из сумочки платок, стала промокать глаза.
Таджиев засмеялся:
— Узнаю характер своего старого школьного товарища. Конечно, Пулатджан-ака прав, так оно и должно быть.
— Э, что вы мне говорите! — отмахнулась Нафиса-апа. — С таким характером сейчас далеко не уедешь! Дон-Кихота он мне напоминает, ваш Пулатджан-ака… Ну, а сами-то вы что делаете в этих краях? Может, у вас те же заботы, что и у нас, устраиваете сына или дочку в институт?
— Нет. Я работаю здесь, в этом институте, — признался Таджиев, испытывая почему-то неловкость. Нахмурив брови, он взглянул на ручные часы, видимо давая понять, что спешит и пора заканчивать разговор. — Какую отметку получила Хафиза на первом экзамене? — поинтересовался он.
— Четверку, — пролепетала Хафиза.
— Попробуйте сдать третий экзамен на «отлично». Если вам это удастся, значит, еще не все потеряно. После сочинения обычно многие отсеиваются. Постарайтесь не попасть в число последних, — улыбнулся Таджиев. — А после экзамена подойдите ко мне. Теперь извините, меня ждут, до свидания! Огромный привет Пулатджану-ака!
Человек с толстым кожаным портфелем торопливо зашагал по аллее.
А Нафиса-апа с досадой думала о муже. Ведь он не мог не знать, что его товарищ работает в этом институте. И кажется, даже не последний винтик здесь. Она слышала, как абитуриенты упоминали фамилию Таджиева, когда говорили о членах приемной комиссии. Напиши муж коротенькую записку или позвони хотя бы по телефону — от скольких мучений избавил бы свою родную единственную дочь. Эх, бездушный, холодный человек, дочку не жалеет…
Нафиса-апа ворчала так громко, что прохожие стали обращать на нее внимание. Хафиза несколько раз дернула ее за рукав, но мать не обратила на нее внимания. Тогда девушка, вспылив, остановилась и сказала, что, если мать сейчас же не успокоится, она не пойдет с ней.
Нафиса-апа умолкла, взяла дочку под руку. Но по выражению ее лица было видно, что она все еще клянет в душе своего мужа.
Хафиза обернулась и знаком подозвала Умида.
— Мама, познакомься, это Умид.
Нафиса-апа подала Умиду руку, не взглянув на него. Шла, занятая своими мыслями, но вскоре заметила, что этот парень идет рядом с ее дочкой и они о чем-то разговаривают. Вспомнила фотографию, которую нашла у Хафизы. «Не хватало только, чтобы прибавилась еще и другая забота», — с раздражением подумала она, незаметно приглядываясь к парню. Ну конечно, тот самый… Она еще раз, уже более внимательно, посмотрела на Умида — он заметил это и смутился. «Ага, покраснел…» Теперь сомненьям места не оставалось. Новые беспокойные мысли горячей волной вытеснили из ее головы и экзамены дочери, и беспечность мужа, и человека с толстым кожаным портфелем…
Умид проводил Хафизу с матерью до автобусной остановки и, попрощавшись, ушел.
Последний экзамен Хафиза сдала спустя неделю.
Мать не уезжала, будучи уверена, что не найдет себе места, пока не узнает, на какую оценку дочка написала сочинение. К тому же ей хотелось самой проследить, как дочка будет готовиться к последнему и самому ответственному экзамену, от которого зависело теперь все. И когда Хафиза получила за сочинение на тему «Хамза Хаким-заде и современная литература» «отлично», Нафиса-апа почувствовала себя на седьмом небе, считая, что в этом была и ее немалая заслуга.
Однако радости этой им хватило всего на час или самое большее на день. Для зачисления в институт Хафизе недоставало одного балла. А приемная комиссия работала очень медленно, заново внимательно пересматривала личные дела поступающих.
То Хафиза, то ее мать, то они вместе почти каждый день ездили в институт, чтобы узнать, не принято ли еще комиссией определенное решение.
Нафиса-апа несколько раз звонила мужу — и домой, и на работу. Думала, может, он в последнюю минуту все-таки что-нибудь предпримет. Приемная комиссия будет работать несколько дней, и ему можно было бы успеть переговорить с Таджиевым. А тут, как назло, в этот ответственный момент Пулатджан-ака в Фергане отсутствовал: выехал в район…
И вот, это было в среду, шумно распахнулась калитка, и на пороге предстала сияющая Хафиза. Она бросилась матери на шею и, крепко обхватив ее, стала кричать в самое ухо, смеясь и не помня себя от счастья:
— Суюнчи! Суюнчи! С вас подарок за радостную весть! Меня зачислили на стоматологический факультет!
— Ой, счастье мое! Ой, поздравляю! Ой, моя дочка стала студенткой! — восклицала Нафиса-апа, похлопывая дочку по спине. Теперь она была совершенно уверена, что не приехала бы из Ферганы, все сложилось бы иначе, не испытать бы нынче дочке этой радости. — Дочка, закажи срочный разговор с отцом. Может, он уже приехал. Давай-ка обрадуем его да скажем, что и без него обошлись…
Заслышав их разговор, из летней кухни вышла бабушка, вытирая руки о полотенце:
— Доченька, дай-ка я тебя на радостях поцелую. Сегодня я встала на зорьке и сто один раз прочитала «Ло илохи илло анта субхонак», эту священную суру из корана. Стало быть, внял аллах моим мольбам, дела твои благополучны. Ты, детка моя, не из тех, кому на роду написано испытать столько тягот, сколько на тебя свалилось зараз, — и собой пригожа, и смышленая, и на язык бойкая, а получилось вон как. Не иначе как тебя кто-то сглазил. Поэтому в честь святого Баховуддина, детка моя, разожги сейчас гармол, а в святую пятницу поднеси молящимся в мечети одиннадцать куличей — маленьких лепешек, выпеченных в тандыре… — Ташбиби-хола обратилась затем к невестке и, хмурясь, проговорила: — Тому, что Хафизу сглазили, подтверждение и твой сон, что ты видела в дороге. Твое материнское сердце потеряло покой, вот ты и приехала сюда из дальних мест. Если бы не приехала да не бегала с хлопотами, а я ослабила бы свои молитвы, то Хафиза не смогла бы поступить. Сам всевышний помог нам, слава ему…
Хафиза не стала ей возражать. Опрометью кинулась в дом и стала звонить Раано. Подружки долго щебетали, словно две ласточки. Хафиза убежала из института, чтобы поскорее обрадовать мать и бабушку, и не дождалась, пока о своем зачислении узнает Раано. А сейчас ей стало известно, что у подруги тоже сегодня праздник. Они поздравили друг друга и вспоминали теперь об экзаменах, как о далеком прошлом, смеялись, незаметно перешли на разговоры о модах, заспорили, кому что больше идет. До первого сентября еще оставалось много дней, а они уже сегодня обсуждали, в каком наряде появятся в самый первый день в институте.
Потом Раано звонко рассмеялась и перебила Хафизу.
— Послушай-ка, подруженька, послушай-ка!.. — закричала она. — Уходя домой, я видела того парня!..
— Какого парня?
— А того самого, с которым ты меня познакомила. Вы разве не встретились?
— Это, наверно, был не он!
— Я не могла обознаться. Мы с ним даже поздоровались, — и Раано со значением рассмеялась.
— Ах, он, наверно, пришел после того, как я ушла!.. Хотя, может, я его и не заметила, я побежала вне себя от радости и совсем не смотрела по сторонам.
— Он сидел на скамейке как раз напротив входа и смотрел на дверь так, будто дожидался появления святого имама! — Раано снова залилась звонким смехом.
Хафиза отвела трубку от уха — ничего смешного она в этом не находила.
— Что же мне делать? — задумчиво проговорила она. — Ведь он там просидит до вечера…
— Конечно! По нему было заметно, что он прирос к этому месту надолго.
— Может, мне быстренько съездить?
— Как знаешь, тебе виднее.
— Тогда бегу! До свидания!
Не успела Раано ответить, Хафиза уже бросила трубку и ветерком выпорхнула на улицу. Мимоходом сказала матери, что их телефон отключили, она свяжется с Ферганой по автомату с центрального телеграфа и тотчас же вернется…
Нафиса-апа и свекровь переглянулись. Взгляд старухи говорил: «Видели?.. Просто нельзя понять нашей бедовой девушки, не знаешь, что она в следующую минуту выкинет. Поскорее бы уж вы всей семьей переехали из Ферганы. А то она этак совсем от рук отобьется…» А вслух Ташбиби-хола, тихонечко вздохнув, сказала:
— Ничего, сейчас позвонит, быстренько обернется…
Нафиса-апа зашла в комнату, сняла телефонную трубку. Телефон работал. Она подошла к этажерке, перелистала знакомую книгу. Фотография лежала на месте. Нафиса-апа долго ее разглядывала. «Сказать отцу или пока не стоит?» Он всегда не на шутку сердился, когда она прежде времени била тревогу. «Что из себя представляет этот парень? Не волокита ли, не ловкач ли какой-нибудь? Как бы наша доверчивая девочка не оказалась по неопытности в руках плохого человека, который сделает ее несчастной. По-видимому, из-за этого человека она и в Фергане не смогла пробыть дольше двух недель. Все строчила, строчила каждый вечер кому-то письма, ссылаясь на то, что пишет бабушке, а бабушка говорит, что от нее получила всего-то два письма…»
Медленно вышла Нафиса-апа на айван и присела на курпачу около хонтахты, чтобы помочь свекрови, затеявшей на радостях плов, принялась нарезать тоненькими, длинными брусочками морковь. Они согласно застучали ножами о дощатый столик, а мысли у обеих были далеко отсюда — у одной рядом с дочкой, у другой рядом с внучкой…
Глава одиннадцатая НЕ ВСЕ ДОРОГИ РОВНЫЕ
Солнце поднялось высоко и успело раскалиться добела. А Умиду не хотелось вставать. Он лежал в одежде поверх неразобранной постели. Вроде бы и спать не спал и глаз не разомкнуть. Хорошо, что Салимхан-домулла разрешил сегодня не являться в институт, поручив срочную работу. Вчера пришлось просидеть до трех часов ночи: листал, вчитываясь, книги, брошюры по агротехнике, просматривал статьи в газетах и делал выписки. А когда в глазах зарябило, свалился, не раздеваясь, да так и уснул.
Умид тщательно исполнял все, о чем бы ни попросил домулла. С каждым разом домулла все больше и больше загружал своего ученика всякого рода поручениями, будто желал уяснить, сколько тот сможет «поднять на себе».
Каждый день, приходя в институт, Умид втайне надеялся, что на этот-то раз профессор Абиди непременно заговорит с ним о теме, над которой Умиду предстоит работать. Но уже к вечеру Умид убеждался, что сегодняшний день ничем не отличался от вчерашнего, а завтрашний, наверно, будет точь-в-точь как сегодняшний. Минуло столько времени, а Умид до сих пор не узнал здесь ничего нового. Этак недолго позабыть и то, чему выучился в институте…
Умид уже заметил, что его руководитель, профессор Салимхан Абиди, с гораздо большим восторгом рассказывает о дефицитных вещах, приобретенных его женой по счастливой случайности, чем о хлопке. Особую гордость профессора составляли те предметы, которыми он владел один, которых ни у кого другого не могло быть. А если кто и вознамеривался стать обладателем такой же вещи, Абиди испытывал муки, чувствовал себя не в своей тарелке и всячески старался тому воспрепятствовать…
Салимхан Абиди был красноречив, как никто другой. Своими рассуждениями, ссылками на авторитеты, к слову ввернутыми поговорками и пословицами он умел убедить собеседников в справедливости своих воззрений даже в том случае, если в начале разговора его неправота была не только сомнительной, но и очевидной. Это он считал своим достоинством и в больших компаниях любил вспоминать, как однажды в молодости ему довелось состязаться с длинным на язык лавочником из их махалли и как, благодаря своему остроумию, заставил лавочника удрать под хохот многочисленной толпы.
Иногда профессор на час и на два задерживал у себя Умида, вошедшего доложить о проделанной работе, сажал его напротив себя на стул и начинал рассказывать о том, что жил в былые времена в их махалле тщедушный и малорослый мулла, который, казалось, еле ноги волочит, и все думали, что стоит ветерку подуть посильнее, и он без труда подхватит его и понесет, как сухой лист. И вот однажды все целый месяц только о том и говорили, как этот мулла до полусмерти избил беданабаза[12] Хайитбая, которого за силу и бесстрашие до той поры люди почитали барсом старого города.
Умид уже неоднократно слышал из уст Салимхана-домуллы, и всякий раз с дополнительными подробностями, о том, как некогда он укротил разъяренного быка…
Умид всегда внимательно слушал, доставляя этим удовольствие профессору, и про себя дивился, что Салимхан-домулла ни разу не заикнулся в разговорах с ним о своем вкладе в науку. Умид никак не мог разобраться, от скромности ли его руководитель умалчивает об этом и чаще всего говорит на отвлеченные темы или подобно тому, как хирурги питают слабость к цветам, бабочкам, пернатым и находят отдохновение в игре на дутаре или тамбуре, как воспитательницы любят рассказывать детям о страшных разбойниках и хищных зверях, так и он, Салимхан Абиди, старается отвлечься хотя б на короткий миг от того, чем каждодневно заполнена его голова…
Вчера профессор, разоткровенничавшись, начал рассуждать: «Вот ты день-деньской трудишься, трудишься, из месяца в месяц, из года в год, суетишься, вертишься, как белка в колесе, а когда тебя начинают наконец замечать, ты уже приближаешься к возрасту, который не назовешь ни «весной», ни «летом», скорее всего это уже «осень». Глядь, и здоровье растерял, как деревья теряют в эту пору красу свою. И начинаешь жить одними только воспоминаниями. Пробуешь перед кем-то для утешения души своей похвалиться, что тобою некогда сделано, побахвалиться немножко — и видишь на лицах равнодушных собеседников всего только вежливые, снисходительные улыбочки. Глядят на тебя как на дряхлую развалину. И не потрудятся подумать, что не всегда же ты был таким, что когда-то и ты обладал немалой силой. Не только в мышцах она была, но и в голове. Что совсем только недавно тебе вспомнился совет Авиценны пить каждый день натощак простоквашу… Ложишься время от времени в стационар на обследование. Пробуешь даже по утрам заниматься физкультурой. Но стоит чуть перебрать меру в выпивке или принятии пищи, как тут же одна сторона абкаша — коромысла перетягивает и сердцу становится невмоготу…
Иногда прихватишь ружьишко и выходишь к реке пострелять уток и фазанов. Или выезжаешь в степь на газике с приятелями, гоняешься весь день за джейраном. Будто отдыхаешь. А сам думаешь, что пришло время, когда никакой нет пользы ни тебе, ни от тебя. Ослаб ум, притупился взгляд… И вдруг неожиданно для себя обнаруживаешь, что тебя больше ничто не интересует — лишь бы спокойненько дожить остаток жизни. И тут-то с неизвестно откуда взявшейся энергией начинаешь трудиться, пока не откажет мотор в груди: ведь неизвестно, сколько осталось жить, и надо успеть обеспечить семью…»
Умид слышал, что профессор редко кому раскрывал душу. И только тем, к кому проникался особым доверием. Умид сразу же понравился ему. Профессору, видать, захотелось на правах руководителя поучить его жизни: пусть не повторяет ошибок, допускаемых многими, а сразу же начинает думать о будущем.
Умид засмеялся, вспомнив слова профессора. Если бы кто-нибудь сейчас оказался рядом, мог подумать, что ему приснился приятный сон и он смеется во сне. «Настоящего-то нет еще, не рано ли думать о будущем?» — хотелось возразить профессору. И еще хотелось сказать домулле, что не следует все хорошее в жизни отождествлять с материальным обеспечением. Гораздо важнее оставить свой след на земле. Но вчера Умид не сказал этого. Молчал. И не просто молчал, а согласно кивал головой, слушая своего руководителя. Кто знает, может, домулла и прав. Ведь говорят же, что с возрастом меняется отношение ко всему…
Но разве нельзя это «отношение» воспитать в людях? Это не просто, но возможно. Человек все измеряет теми категориями, какие ему ведомы. Значит, надо сделать так, чтобы человек мог как можно больше узнать о жизни, о ее закономерностях и противоречиях. А как это сделать? Вот над этим и следует поломать голову — и таким маститым ученым, как Салимхан Абиди, и такой «зеленой рассаде», к которой относится Умид. Во всяком случае, главные помощники в этом — наука и искусство. У Умида в этом нет никаких сомнений. Однако Умид знает немало предприятий, руководимых людьми, озабоченными всего лишь перевыполнением плана да получением премиальных. Они не заботятся о духовном и нравственном совершенствовании коллектива. Следует признать, что там нередко проводятся беседы о пользе физического воспитания, о том, что надо создать свою волейбольную, а то и футбольную команду и бороться за первое место. Но ни разу в этом коллективе не было разговора, что хорошо бы выйти на первое место, состязаясь с параллельным предприятием в знании, допустим, мировой классической литературы, величайших произведений классиков-композиторов, шедевров изобразительного искусства. Нет, не было еще такого! Вместо этого, если выпадет после работы свободный час, люди отправляются в пивную, прихватив с собой бутылку «столичной» на троих. В чем смысл жизни этих людей?
Или взять хотя бы современные тои. В былые времена той играли, чтобы повеселиться, — здесь можно было насмеяться на весь год, послушав острословов, показать свое уменье в плясках, а если кто умеет петь, усладить своим голосом слух собравшихся. А нынче добрые и красивые национальные традиции уступили место тому, что гости в большинстве своем собираются на той, чтобы до отвала наесться и посостязаться с дружками, кто сколько выпьет…
Слов нет, эта проблема мизерна в сравнении с теми, что волнуют мир. Но разве не из капель состоит океан? Разве не зависит от поступка одного человека судьба целого коллектива?..
Солнечные лучи вливались в окно, наполняли комнату зноем. Умид давно уже собирался купить шторы для окон, но никак не удавалось для этого накопить денег. Он встал, потянулся до хруста в спине. Потом вышел на терраску, куда солнце заглядывало только во второй половине дня. А сейчас здесь было прохладно, задувал ветерок. Проделал, как и всякое утро, несколько серий ударов о висевший на крюке мешок. Когда почувствовал приятную истому в мышцах, а тело залоснилось от пота, вернулся в комнату и стал приводить в порядок свое жилье. Перво-наперво собрал книги со стола и подоконника и положил на полки. Потом взял ведро, стоявшее у двери на табуретке, и принес из колонки воды. Вымыл окно и пол. Затем вынес во двор постель, хорошенько выбил палкой из матраца и стеганого одеяла пыль и оставил прожариться на солнце. Со стены над столом содрал обложки зарубежных журналов с изображением кинозвезд, скомкав, бросил в груду ненужных бумаг. Рядом с фотографией родителей повесил небольшой портрет Хафизы, вставленный в изящную бронзовую рамку. Хафиза глядела с улыбкой, и от этого, ему казалось, в комнате стало еще светлее. Пушистые темные волосы девушки, клубясь, струились на ее грудь. Жаль, она обрезала косы. Как же она не пожалела их, принесла в жертву моде?.. Умид с укором глядел на нее, а она беспечно улыбалась. «Эх, ты…» — вздохнул он и поправил рамку.
Умид разыскал в сарае веник, обмел паутину в углах комнаты и с тахмона — большой ниши для складывания одеял, обтер потолок. Еще раз вымыл пол и удивился, когда из-под слоя грязи проступила краска. Светло-коричневая. Оказывается, в кои-то века пол был покрашен. «Надо раздобыть в точности такой краски», — подумал Умид.
Он так увлекся уборкой, что выскреб добела ступеньки лестницы, убрал и вымел двор. Совсем другой вид обрел его маленький дворик.
Усталый и чумазый от пыли Умид надел на кран шланг и вымылся под тугой, обжигающей холодом струей.
Потом выпил чаю с сушками и сел за стол работать. У него было на сегодня ответственное задание от Салимхана Абиди, который готовил к изданию свою брошюру по селекции хлопка. Он хотел, чтобы даже маленькая его работа выглядела фундаментальной. А для этого в фундамент надежнее всего «закладывать» высказывания классиков. Поэтому он поручил своему ученику срочно подобрать необходимые цитаты из произведения Энгельса «Роль труда в процессе превращения обезьяны в человека». Домулла просил Умида не просто выписывать цитаты, а, если это его ученику под силу, связать их логически. Вернее, набросать черновик будущей брошюры профессора. Чувствуя, что от качества этой работы будет зависеть мнение домуллы о нем, Умид взялся за выполнение задания со всей серьезностью. Он хотел доказать, что ему можно доверять еще более сложные поручения в будущем. Умид видел, как его научный руководитель вначале колебался, раздумывая, можно ли этому новичку поручить такое серьезное задание. Сидел, сомкнув на животе пальцы, и глядел на своего ученика из-под приспущенных век.
— Я сделаю все, что велите! — торопливо сказал Умид и даже встал с места, сочтя неприличным получать задание сидя. Неожиданно сказалась военная выучка, полученная в армии.
Салимхан-домулла заерзал в кресле, в щелочках между его потными веками лукаво блеснули зеленоватые глаза, и он улыбнулся краешками губ.
— Если я буду весь день сидеть за столом, то рискую в своем возрасте получить стенокардию. И так нет-нет да и покалывает сердце, — сказал он, взявшись рукой за грудь. — А вы молоды, полны энергии и здоровья. Вот и поработайте. Посмотрим, на что вы способны. А я потом прочитаю и, если надо будет, исправлю…
Сейчас Умид был бесконечно благодарен своему домулле за доверие. Представилась возможность проявить свои способности, и он их проявит. Умид взял в библиотеке и книги Чарльза Дарвина. Домулла, видимо, упустил из внимания Дарвина. А он ведь, пожалуй, может высветить все важнейшие моменты в его брошюрке по селекции…
Главным своим помощником в работе Умид считал русский язык. Что бы Умид сейчас делал, если бы не знал его. Со всеми самыми крупными творениями знаменитых ученых он может ознакомиться только на русском языке. Как кстати пришлось, что в школе, еще не предполагая, как ему понадобится в будущем русский язык, он часто брал в библиотеке книги русских писателей. А после службы в армии, где большинство его друзей были из Подмосковья, Смоленщины, Сибири, он разговаривал по-русски уже почти без акцента. Салимхан Абиди даже не преминул заметить, что очень ценит в нем это качество, что его ученику следует в полной мере использовать свои возможности.
О самом профессоре Абиди нельзя было сказать, что он блестяще знает русский язык. На собраниях, к примеру, он любил выступать велеречиво и считал, что всякий доклад обретает красоту и содержательность лишь в том случае, если обильно пересыпан пословицами и поговорками и русскими словечками. Он широко пользовался этим приемом. Однако по сей день никак не мог избавиться от акцента. После каждого его выступления друзья, посмеиваясь, обращались к нему: «Эй, мусульманин, если в своем «да-ка-лат» опустишь одну букву, то станет похоже на «доклад», ведь ничего сложного». После этого домулла вытягивал губы, краснея от усердия, и с трудом выдавливал из себя опять-таки: «Да-ка-лат…» И все же каждое свое выступление он расцвечивал словами «плинум», «исказали», «дуватис пет», «Педор», «пиль», что должно было означать, по всей вероятности, — пленум, сказали, двадцать пять, Федор, пыль. Люди, впервые слышавшие доклад профессора Абиди, вначале посмеивались, а потом поневоле привыкали. Когда председательствующий объявлял, что слово имеет профессор Салимхан Абиди, сидящие в зале заранее запасались терпением, зная, что этот человек в очках и с пролысиной на макушке не сядет на место раньше чем через час.
Умид с первых же дней заслужил симпатию домуллы, который не мог не заметить, как самозабвенно его ученик отдается делу и, если надо, готов не спать ночами. Иногда он беседовал с Умидом и узнал, что бедняга парень вырос, не ведая отцовской заботы и материнской ласки, но никогда не терял надежды отыскать свою тропу, которая выведет его на широкую дорогу жизни. Поэтому-то почитал теперь за счастье работать в таком авторитетном учреждении, как научно-исследовательский институт селекции, под началом знаменитого профессора Салимхана Абиди. Он был скромен и трудолюбив. А главное, услужлив. «Я вижу, ты, ука[13], по-настоящему ищешь знаний. Не как некоторые. Я тебя сразу разглядел. Потому-то и взял к себе, — говаривал профессор, обращаясь к Умиду, впрочем как и ко всем, то на «вы», то на «ты». — Считай, тебе повезло. Не приведи аллах, оказался бы в руках, кхм… неучей, и в сорок лет не стал бы кандидатом…» — при этих словах Салимхан Абиди почему-то многозначительно показывал глазами на потолок, над которым находился второй этаж.
В обеденный перерыв профессор никогда не ходил в столовую. Обычно он давал Умиду рубль, и тот приносил ему касу горячих манты. Да и сам Умид не раз говорил своему руководителю, чтобы он не церемонился, если ему что-нибудь надо. Ведь у домуллы не так уж много времени, чтобы растрачивать его на дорогу в столовую и обратно. К тому же там почти всегда очередь. Если домулла не вызывал, Умид, отправляясь на обед, заглядывал к нему в кабинет и спрашивал: «Не принести ли вам, домулла, манты или шашлык?» Выполнять эти пустячные поручения ему не составляло труда, а пожилому человеку ведь приятно, когда ему оказывают внимание. Умид уже изучил вкус своего домуллы, знал, что он не любит бифштексов, предпочитает блюда, приготовленные из теста, — манты, чучвару, лагман — и обожает тандырные лепешки, посыпанные семенами конопли, которых, к сожалению, в институтской столовой не пекли. Поэтому, отправляясь утром на работу, Умид мимоходом заходил на базар и покупал для профессора три-четыре румяные, еще горячие лепешки.
Умиду часто приходилось с длинным списком литературы, составленным его руководителем, идти в библиотеку и копаться в каталогах, отыскивая нужные книги. Профессору очень нравилась педантичность, с которой его ученик выполнял поручения.
— Вы стоите не сорока рублей, а всех ста! — восхищенно воскликнул как-то Салимхан Абиди и пояснил: — В былые времена некий бай держал несколько слуг. Двоим из них он платил по сто рублей, а остальные получали только по сорок. Последние начали роптать, почему им платят мало. Стал было бай объяснять, а те никак не возьмут в толк, что по сто рублей получают слуги, которые работу выполняют быстро и без проволочек. Никогда не ропщут, не задают лишних вопросов и по одному взгляду хозяина угадывают, чего он хочет. А те, что получали по сорок рублей, по одному и тому же делу ходили по нескольку раз, там, где мог бы управиться один, возились вчетвером и, кроме всего прочего, имели чересчур длинный язык…
Умид понял намек Салимхана Абиди. Старался проявлять еще больше рвения в работе. И никому нигде не рассказывал, что пишет за своего руководителя статьи, которые затем время от времени появляются в газетах.
И когда домулле приходилось выступать перед учеными коллегами, он мог в своей речи с уверенностью ссылаться на новейшие данные, поражая слушателей своей эрудицией и осведомленностью. По глазам коллег он видел, что те диву даются, как это он, Салимхан Абиди, успевает вбирать в себя такой поток информации.
Умид сидел где-нибудь в углу среди аспирантов и внимательно слушал, словно бы касательства не имел к составлению доклада своего научного руководителя. Молодец парень. Умеет себя вести. Салимхану Абиди он нравился все больше и больше. Профессор изо дня в день все больше откровенничал с ним, высказывал свое отношение к тем или иным вопросам, чем как бы предлагал придерживаться того же мнения. Посвящал в некоторые тонкости селекции, ведомые якобы ему одному. Например, он считал, что созданный недавно после долгих лет работы Шукуром Каримовичем новый сорт хлопчатника Мутант-один всего только «надел на себя красивую маску». А казалось бы, этот сорт хорош во всех отношениях: и быстро вызревает, и морозоустойчив, и активно сопротивляется болезням — и селекционеры сулят ему большое будущее. Однако домулла объяснил своему ученику, что этот сорт выведен путем изменения нормальной морфологии хлопка при помощи гамма-лучей, а такая структура недолговечна. Поэтому на ученом совете он один только не присоединил своего голоса к общему восторгу своих коллег, а утверждал, что хлопчатник, полученный таким путем, всего через каких-нибудь два-три года вернется к прежнему своему состоянию. Конечно же он отдает должное создателю Мутанта-один Шукуру Каримовичу, считает его незаурядным ученым, питает к нему большую симпатию, как к давнишнему своему другу, однако апробированный им новый метод вызывает у него недоверие, что уж тут поделаешь… В заключение своей речи он напомнил призадумавшимся коллегам о старой мудрой поговорке: «В какую личину ни рядись, как себя ни размалевывай, а пооботрешься да дождичком тебя примочит — снова тем и станешь, кто ты есть».
Прошло несколько дней после заседания ученого совета, посвященного Мутанту-один, а Умид все еще находился под его впечатлением, то и дело задумывался над выступлениями ученых. Мнения у них расходились. А Умиду казалось, что и те и другие правы. Это, наверно, оттого, что у него нет собственного мнения. Это очень плохо, если у него нет собственного мнения. Он начинал досадовать, что не имеет твердой позиции в этом вопросе. Но как обрести ее, определенную позицию, если еще не вник в глубину, в самую суть исследований Шукура Каримовича? Надо вначале изучить его научную работу! Он сегодня же пойдет в библиотеку и попросит труды Шукура Каримовича…
По истечении какого-то времени Умид стал замечать в суждениях профессора Салимхана Абиди противоречия. Он недоумевал и хотел попросить домуллу внести ясность в кое-какие моменты, но пока не решался, боясь прослыть в его глазах тугодумом. Его научный руководитель почему-то признавал новые сорта пшеницы, полученные академиком Дубининым тем же самым методом, которым Шукур Каримович вывел новый вид хлопчатника. И даже подчеркивал при этом, что гамма-лучи надежно предохраняют всходы от болезней и, что особенно важно, способствуют увеличению урожайности. Салимхан-домулла не раз повторял, что величайшее открытие академика Дубинина он считает важной вехой в развитии отечественной селекции.
Недавно Умид своими ушами слышал, как Салимхан Абиди в кругу друзей восторгался смелостью академика Туракулова, который применил гамма-лучи в медицине и теперь излечивает у людей многие болезни, считавшиеся до сих пор неизлечимыми.
Однако все это почему-то не мешало ему относиться с недоверием к методу Шукура Каримовича. Почему? Это казалось Умиду странным, однако он пока не задавал домулле «лишних вопросов», старался в этом разобраться сам.
В голову приходили различные нелепые мысли. Умид спешил поскорее их отогнать. Но они, словно назойливые мухи, вились над ним, не давали покоя…
Впрочем, не только Умид замечал, что профессор Салимхан Абиди во всякой своей беседе о науке, как правило, упоминает лишь имена таких ученых, как Атабаев, Канаш, Румшевич, любит поговорить об их вкладе в селекцию, не забывая при этом подчеркнуть и свою роль. Однажды кто-то из сотрудников шутя заметил, что домулла в одном ряду с этими крупными учеными себя ставит четвертым…
И вдруг новое открытие! Ведь Шукур Каримович может сместить его на целую ступеньку ниже. А Салимхану Абиди вовсе не хочется очутиться где-то на запятках, дальше четвертого места. Умидом все больше овладевало подозрение, что именно это и мешает профессору признать открытие Шукура Каримовича. Однако, поскольку сам не был уверенным в этом, если в кулуарных разговорах кто-нибудь высказывал сомнение по поводу искренности профессора Абиди, Умид считал своим долгом вступиться за него, заверяя, что его научный руководитель может ошибаться, но ни в коем разе не способен лицемерить.
Из недавнего разговора с Салимханом-домуллой Умид уяснил для себя, что сейчас перед селекцией встал насущный вопрос, разрешение которого не терпит отлагательств, — это борьба против вилта! Это опасное заболевание хлопчатника известно во всех хлопкосеющих районах мира. В Средней Азии вилт распространился в последние годы. Интенсивное развитие возбудителей этой болезни в клетках растений нарушает нормальный рост и развитие хлопчатника, вянут, засыхают листья, опадают завязи и коробочки. Домулла сетовал, что, к сожалению, земледельцы до сей поры все еще не в полной мере осознали серьезность этой беды. И с вилтом якобы пока что не ведет активной борьбы не только институт селекции и семеноводства, но даже и институт защиты растений. Эту благородную миссию должны взять на себя селекционеры. Справедливы слова академика Атабаева о том, что не было бы на земле плохих растений, не будь плохих семян…
Умид с упоением внимал словам профессора. Теперь он имел основание предполагать, что не позже чем на будущий год домулла, может быть, порекомендует ему тему научной работы, которая будет касаться борьбы с вилтом. Умид об этом мечтал втайне и, когда работал в библиотеке, выполняя поручения профессора, выкраивал часок-другой, чтобы порыться в подшивках газет, просмотреть брошюры и научные трактаты ученых, выискивая все, что касается вилта, и делал для себя пометки. Домулла прав: из-за того, что наши земледельцы столкнулись с этой болезнью растений впервые, советские ученые почти ничего не упоминают о ней в своих работах. Тем интересней Умиду будет заняться этой проблемой…
Очень часто, сидя в одиночестве в своей тихой полутемной комнатенке, Умид смотрел в окно на плоские и серые крыши приземистых домов, слипшихся, будто соты; на печные трубы, из которых в эту пору еще не вился дымок, и ему, предавшемуся грезам, мнилось, что это вовсе не дворы соседей, а разбитый на секторы партер Театра имени Алишера Навои, заполненный народом. А трубы — вовсе не трубы, а красивые колонны по обеим сторонам зала. И он, Умид, находится не на балахане, а на высокой сцене. По обе стороны от него за длинным столом, накрытым красной бархатной скатертью, сидят видные ученые, деятели партии, писатели и именитые хлопкоробы. Все они по очереди подходят к трибуне и произносят речи, восславляя в них Умида, которому за научные изыскания в области борьбы с вилтом присуждена республиканская премия имени Бируни. Чествовать лауреата собралась в зале театра вся общественность города, люди съехались из отдаленных районов республики. Восхищенные взоры присутствующих обращены на него, на Умида. А он украдкой то и дело поглядывает на Хафизу, сидящую в ложе…
Неожиданный гром аплодисментов прервал размышления Умида. Придя в себя, он не сразу догадался, что это по их узкой улочке прогромыхала грузовая машина. Видение исчезло. Осталась только Хафиза. Весело улыбаясь, она смотрела на него со стены. И вдруг в ее взгляде ему почудилась насмешка, будто она проговорила с укором: «Эх вы, Умид-ака… Не рано ли об этом думать?» Умиду сделалось неловко от ее упрека. Он мысленно выругал себя за то, что понапрасну убил столько времени. Размечтался, как мальчишка!..
Он снова углубился в чтение работы Энгельса. На некоторых страничках делал на полях отметки, а те абзацы, надобность в которых не вызывала сомнений, выписывал сразу. Завтра все, что выписано, он покажет домулле. Тот выберет из всего наиболее существенное, что должно войти в брошюру, и поручит Умиду перевести на узбекский язык.
Умид проснулся рано, хотя лег вчера очень поздно. За последнее время он научился высыпаться всего за пять-шесть часов. Освежился под краном и, не завтракая, заторопился в институт, рассчитывая перекусить в буфете. Тетушка Чотир уже была тут как тут — сидела на низенькой скамеечке подле своей калитки. Она поздоровалась с Умидом и справилась о его здоровье, проявляя беспокойство по поводу того, что вчера он целый день не выходил из дому и у него до поздней ночи горел свет. Умид поблагодарил старушку за внимание и сказал, что у него была неотложная работа.
— Я так и подумала, поэтому не хотела вас беспокоить, — сказала Чотир-хола. — Хотела вам сказать, что позавчера приходила ваша мать, сынок. Долго прождала вас. Я пригласила ее к себе, вскипятила чай. Посидели, поговорили. Когда уже начало смеркаться, она ушла. Пообещала, что придет в другой раз…
— А что ей было нужно? — спросил Умид, предчувствуя недоброе.
— Пусть в ваше сердце не вселяется беспокойство. Я только так сказала, чтобы вы знали, — промолвила старушка, почему-то отводя взгляд в сторону.
— А как вы поживаете в последнее время, тетушка? Я так нынче загружен работой, что не имею возможности заглянуть к вам, осведомиться о вашем здоровье.
— Слава аллаху, сынок. Пусть всевышний посылает побольше здоровья молодым. А мы уж отжили свое. Вам бы теперь никто не мешал жить, сынок…
— А она ничего не просила передать? — спросил Умид, чувствуя, что старушка недоговаривает.
— Ступайте и спокойненько работайте, сынок. Вам аллах пошлет преуспеяния и близким вашим тоже…
— А все-таки, Чотир-хола, зачем же она приходила?
— Грех мне думать о твоей мачехе плохо. Но не люблю я, сынок, когда некоторые люди смотрят на своих детей как на источник дохода: дескать, мы на тебя тратили, а теперь, будь добр, верни… Если тебе удалось вывести свое дитя на верную дорогу, так пожелай ему доброго пути… Из разговора с Фатимой я поняла, что она собирается с вами договориться, чтобы из своей зарплаты вы какую-то часть ей отсылали. Если вы не согласитесь подобру, она грозилась подать на вас в суд… Вы не сердитесь на меня, старую, что я с утра вам такое говорю. Но если б не сказала вам, грех на душу взяла б — уж обещала той женщине, что передам. Вчера из-за этого не проведала вас, не хотела расстраивать, чтобы не помешать работе… А вы не принимайте близко к сердцу, сынок. Подумаешь, несколько рублишек. Вам аллах больше пошлет, — ласково приговаривала старушка, заметив, как Умид удручен этой новостью.
Вот оно как бывает — человек не ведает заранее, что ему готовит новый день. Каким добрым казалось ему сегодняшнее утро — и на тебе!..
Все-таки и сюда пришла… Ей показалось мало, что она обливает Умида грязью всюду, где может, жалуясь, что он покинул свою несчастную мать. Многие поверили ей, перестали с Умидом знаться. Кое-кто из Сакичмона, той махалли, где живет нынче Патма, перестал с ним здороваться, при встрече не отвечает на приветствия. Еще бы, ведь считается самым тяжким грехом оставить на произвол судьбы человека, вскормившего тебя и вырастившего.
Умид не отказывается от того, чтобы иногда помогать своей мачехе кое-чем: ведь как-никак она считается ему все же матерью. Но сперва надо самому встать на ноги. Что он может ей предложить сейчас, когда у самого в кармане гуляет ветер? Пусть она немножко подождет… Он готов забыть свои детские обиды…
Глава двенадцатая ДЕВИЦА-КРАСАВИЦА
Салимхан Абиди больше двух часов сидел, не вставая с кресла. Вооружившись очками, просматривал мелко исписанные Умидом листки. Парень постарался. А какому учителю не приятно иметь старательного ученика? Только сухарь может не оценить доброй услуги, оказанной ему. Ничего, Салимхан Абиди никогда не оставался в долгу перед теми, кто ему оказывал внимание.
Профессор вызвал Умида к себе и, слегка насупясь для пущей важности, попросил его, теперь уже в порядке одолжения, найти узбекские варианты выписанных им цитат. Если же их не существует, Умид сам должен попробовать перевести их.
— Посмотрим, укаджан, получится у вас или нет, — сказал профессор, дружески похлопав его по плечу.
Подобные мелкие поручения профессор давал всем своим ученикам и ассистентам. И Умид мог только радоваться, что домулла и его не оставил в стороне от своих дел. Он всегда старался выполнить работу так, чтобы удостоиться похвалы профессора. Ему это было не так-то и трудно. Во-первых, он еще с детства привык к труду. А во-вторых, с большинством произведений об узбекской селекции он знаком со студенческих лет. Он прочитывал их тогда независимо от того, есть они в программе или нет. Ему был хорошо известен также и первый большой научный труд Салимхана Абиди, вышедший отдельной толстой книгой, который позже домулла защитил в качестве своей докторской диссертации.
Профессор развязал папку, лежавшую на краешке стола, и, вынув из нее листок папиросной бумаги с машинописным текстом, протянул своему ученику.
— Это план, по которому должна строиться брошюра, возьмите-ка, — сказал он, глядя на Умида поверх очков. — Моя большая книга, должно быть, имеется у вас?
— Да, домулла.
— Возьмите еще в библиотеке мою брошюру на русском языке. И еще мою книжицу, изданную лет пять назад, вон она стоит в том шкафу, — он указал карандашом на крайний шкаф у двери. — Руководствуясь планом, который я составил, вы на любой пункт найдете ответы. Вам придется только их соединить логически, дополняя цитатами, которые вы уже выписали. Считайте, под рукой у вас уже есть готовый материал. Вам осталось написать только вступление. А это пустяк, сами понимаете. Расскажете вкратце о работе нашего института, о том, какие изыскания в нем ведутся. Обязательно отметьте наилучшие сорта хлопчатника, выведенные нашими учеными за последнее время. Это, как вы знаете, 108-Ф, С-16/22, С-88/60. А что касается Мутанта-один и Янтарной кислоты, особенно не раздувайте. Скажите вскользь, что они пока находятся в стадии эксперимента. Вы меня поняли?
— Понял, домулла. Только справедливо ли будет, если…
— Что «если»?
— Ладно… Сделаю, как вы велели, домулла.
— Баракалла! Молодец! Мы тоже в свое время оказывали посильную услугу своим наставникам, укаджан, старались!
— Я тоже стараюсь, домулла. И очень рад, если могу вам чем-то помочь.
— Так и должно быть, укаджан! Вы мне сегодня кажетесь грустным. В чем причина, если не секрет?
— У меня от вас не может быть секретов, домулла. Ничего серьезного, только неприятные слухи дошли до меня… Я ж вам рассказывал, если помните, что рос без отца и матери. А от мачехи ушел, когда был еще маленьким. А сейчас ей вдруг ни с того ни с сего понадобился. Ходит повсюду и распространяет обо мне нелепые слухи — будто не она меня, а я ее бросил. Боюсь, что и до вас эти слухи могут дойти, домулла.
Профессор слушал, нахмурив брови и подперев мясистые щеки розовыми руками. Поняв наконец, что «слухи» касаются лично самого ученика и не задевают его высокого имени, Салимхан Абиди успокоился и стал утешать Умида:
— Понял, укаджан, все понял. Я, к счастью, не испытал горечи обид от неродной матери, но были у меня друзья, которые в полной мере ощутили это на своей шкуре. Вы не принимайте всякие там сплетни близко к сердцу, старайтесь не думать о них. Да помните, очень часто чужие люди бывают намного ближе родных. Обопритесь на нас, укаджан! — профессор благодушно улыбнулся и похлопал себя по широкой выпуклой груди.
— Спасибо, домулла. Вы мой наставник, — значит, самый близкий человек.
— Да, вот что… — спохватился профессор, вспомнив о чем-то. — Хорошо, если бы часа в два вы не отлучались никуда. Я сейчас уеду домой, а в два пришлю за вами машину. Сегодня у меня должны собраться друзья, в доме надо будет помочь кое в чем.
— Пожалуйста, домулла.
— Вы, наверно, знаете моего шофера Инагамджана?
— Я видел его, но с ним не знаком.
— Вот и познакомитесь. Он славный парень. К двум часам заканчивайте свои дела и будьте готовы. Как только услышите сигнал автомобиля, спускайтесь вниз.
Профессор, шумно отодвинув кресло, поднялся с места и стал торопливо засовывать в портфель бумаги. Защелкнув замок, широкими шагами пересек кабинет и вышел, оставив дверь открытой. Умид облегченно вздохнул. Каким бы приветливым ни был домулла, при разговоре с ним Умид всегда испытывал неприятное волнение.
Умид подошел к шкафу и взял с полки книгу, на которую указал профессор. Затем приступил к переводу цитат, которых на узбекском языке не было и не могло быть, о чем и сам профессор хорошо знал. Он так увлекся, что не заметил, как подошло время обеда. Только когда заслышал в коридоре торопливые шаги людей, направляющихся в столовую, взглянул на часы. Скоро два. Есть почему-то не хотелось. Умид, когда углублялся в работу, всегда забывал, что человеку свойственно чем-то питаться, ему даже становилось жалко времени, которое приходилось тратить на обед. Поработав еще четверть часа, он уложил нужные пособия в портфель, прозванный им «наукой и жизнью» за то, что обычно наполнен был как научными книгами, так и хлебом, кефиром, пачками сахара, которые Умиду приходилось покупать по пути домой, и, памятуя о пунктуальности профессора, вышел в вестибюль.
Ровно в два, минута в минуту, у подъезда прозвучали два протяжных гудка профессорской машины. Через секунду в дверях показался высокий худощавый парень. Он, видимо, уже знал Умида в лицо, направился прямо к нему, заранее протянув обе руки, чтобы поздороваться: ибо знал, что хозяин посылает свою машину лишь за людьми уважаемыми, пользующимися у него авторитетом.
— Вы Умиджан? — подобострастно улыбаясь, осведомился он, пожимая ему руку.
— Да.
— Хозяин приказал доставить вас к нему домой. Едемте?
— Едемте.
Инагамджан взял было из рук Умида тяжелый портфель, но потом остановился.
— Свой багаж вы лучше оставили бы здесь. Зачем вам с ним таскаться? — посоветовал он.
— Пожалуй, вы правы, — согласился Умид и отнес портфель в кабинет.
Инагамджан уже включил мотор и сидел за баранкой.
— А где домулла живет? — спросил Умид, сев рядом с ним и захлопнув дверцу.
— Сейчас увидите, — сказал Инагамджан и плавно тронул машину, будто вез самого профессора, который не выносил резких толчков. — Он живет в Рабочем городке, у кольца десятого трамвая.
Сиденья в машине накрыты бордовым плюшем. На полу огненно-красный коврик. Заднее оконце задернуто шелковой занавесочкой.
Они выехали на центральную улицу и влились в общий поток автомашин. Умид взирал на пешеходов, снующих на тротуарах, со стороны взирал. И невольно испытывал сейчас какое-то превосходство над теми, кто шел пешком. Он был взволнован и чувствовал себя «халифом на час», будто бы неожиданно превратился в человека с высоким чином. Все-таки приятное это чувство, пьянит немного. Теперь ему понятно, почему говорят, что самое трудное испытание — это испытание славой…
В представлении Умида профессор Салимхан Абиди становился все более выдающимся человеком. Кажется, он, ведая о прежних мытарствах своего ученика, пригласил его в гости, думая, наверно: «Приди ко мне в дом, паренек, и будь своим человеком в моем кругу. У меня собрались крупные люди, которые тебе могут в будущем пригодиться. Ведь меня самого взрастили добрые люди, и я должен сделать то же самое, вернуть свой долг. Ты смышлен и хватаешь все на лету. Если всегда будешь таким же, я не пожалею сил и сделаю из тебя человека…»
Да, изо дня в день Умиду все больше нравился его наставник. А то, что домулла не всем по нраву и Умид не от всех слышит о своем руководителе только лестные слова, так это естественно — всем не угодишь…
— Вы что-то пригорюнились? — заметил Инагамджан, искоса взглянув на Умида.
— Задумался немного, — смутился Умид.
— О чем-нибудь грустном?
— Наоборот! Наш домулла широкой души человек. Мне повезло, что я работаю под его руководством…
— Желаю вам и в дальнейшем успехов! — сказал Инагамджан. — Вы правы, вашему домулле цены нет. Я прихожусь ему дальним родственником. Уже несколько лет шоферю у него. И не жалуюсь. Он и сам мне прилично платит, и, пока он занят, машина в моем распоряжении…
Машина, сбавив скорость, проплыла по тихой малолюдной улице, густо обсаженной кленами, за зеленью которых едва проглядывались беленые стены одноэтажных домов. Вскоре резко свернули на обочину и остановились перед большими железными воротами, выкрашенными в красный цвет. Инагамджан проворно выскочил из машины, нырнул в маленькую калитку и, погремев по ту сторону ворот засовом, с трудом развел в стороны тяжелые створки. Умид вышел из машины. Неподалеку от ворот в песке возились ребятишки, чумазые, босые, в старых тюбетейках. В сторонке стояли, степенно глядя на их игру, детишки, одетые по-праздничному: по всему видать, дети гостей.
Машина фыркнула, въезжая во двор.
Дом Салимхана-домуллы смотрел на улицу шестью окнами. Во дворе несколько человек накрывали на стол. Кто-то из шланга поливал двор. Поставив машину в гараж, Инагамджан поманил Умида, приглашая следовать за ним. Он подвел его к людям, хлопочущим у стола, и представил, сказав, что это ученик домуллы. Умид обменялся со всеми рукопожатиями. В это время на айван вышел одетый в полосатую пижаму хозяин и облокотился о перила.
— Приехали? Баракалла! — сказал он в ответ на кивок Умида и обратился к гостям: — Это Умиджан, мой аспирант.
— Мы уже познакомились, — ответил низенький с выпуклым брюшком человек, очень похожий внешне на Салимхана-домуллу. Скорее всего, это брат профессора. Он по-хозяйски расхаживал по двору и отдавал приказания паренькам, расставляющим столы и подметающим дорожки в саду. Он по-свойски подмигнул Умиду: — Сегодня день рождения моего брата. Придут его коллеги, друзья, родственники, вот мы весь день и в хлопотах…
— Э-э, а я пришел с пустыми руками. Я не знал, что сегодня день рождения у домуллы, — признался Умид, густо покраснев.
— Невелика беда, — сказал брат домуллы, посмеиваясь пощупывая его пытливым взглядом. — Лучшим подарком для домуллы является преданность людей, их чистосердечие. Вы пришли, — значит, уважаете его…
— О чем вы там разговорились? — спросил Салимхан Абиди, шлепая тапочками по ступенькам. Подойдя, он положил руку Умиду на плечо. — Я специально пригласил своего ученика на сегодняшнее торжество. Сейчас прибудут сюда и знакомые вам ученые-селекционеры, и не знакомые, с которыми вы должны познакомиться. Вам надо участвовать в наших беседах, спорах. Словом, чувствуйте себя в своей среде. И не заметите, как станете ученым. Никто не выскакивал из утробы матери готовым ученым. Испокон веков молодежь перенимала опыт у аксакалов. Вот и вы старайтесь… Сегодня посидим немножко за общим столом по мусульманскому обычаю… Вы только не смущайтесь, держите себя посвободнее, поближе к людям. Правда, люди бывают разные, надо уметь разбираться в них. Но об этом поговорим позже… А сейчас, если не трудно, ступайте в летнюю кухню, помогите поварам печь самсу. Почетные гости начнут съезжаться еще не скоро, часам к семи. Тогда я вас позову. Вы сами выйдете к воротам встречать их.
— Хорошо, домулла, — сказал Умид, приложив правую руку к груди и отвешивая поклоны. — Будет все исполнено, как вы велите…
Салимхан Абиди, заложив руки за спину, степенно зашагал по двору. Подошел к большому квадратному бассейну, выхоженному сплошь кафелем. В самой середке из воды высунул отверстую зубастую пасть каменный крокодил, и из нее, позванивая, выливалась вода, гоняя круги по рябящей от солнца поверхности бассейна. Хозяин нагнулся, сунул руку в углубление, находящееся в отшлифованном парапете, покрутил что-то — и из пасти каменного чудовища ударила кверху серебристая струя, распыляясь, переливаясь радугой, словно павлиний хвост. Абиди хозяйским оком оглядел крупные лампочки, величиной с тыкву, подвешенные гирляндой по обеим сторонам двора вдоль высокой глинобитной изгороди, увитой плющом. С удовлетворением прищелкнул языком и, пройдя по аллейке, поднялся на другой айван, протянувшийся почти во всю длину двора по ту сторону сада, скрылся в одной из нескольких узких двустворчатых дверей, украшенных орнаментом, похожим на причудливые кружева. Стены, выходящие на айван, до половины были облицованы ганчем[14].
Направляясь на кухню, Умид заметил, что обширный двор домуллы вмещает в себя умело спланированные и амбар, и гараж, и сарай, и огромный дом, в котором было по крайней мере комнат девять-десять. Постройки отличались нарядностью, свидетельствующей о тонком вкусе хозяина. Даже четырехгранные водосточные трубы, опускаясь с крыши, красиво, словно лебединые шеи, изгибались на концах и увенчивались головами невиданных птиц. Над чердаком прикреплен на длинном шесте жестяной петушок — флюгер.
В саду по краям аллеи и вокруг бассейна цвели розы, насыщая воздух нежным ароматом. Такого разнообразия роз Умид еще не видел. Здесь были и темно-бордовые, почти черные, и бледно-розовые, и алые, и белые. И над ними монотонно жужжали хлопотливые пчелы.
Брат домуллы, заметив, что Умид любуется цветами, принялся объяснять:
— Поглядите вот на эту красавицу! Она родом из Германии. Называется «Хейне». Мой брат привез ее из московского питомника. Вы только понюхайте, как она пахнет. Если ее внести в комнату, запах держится более недели. А сама роза за это время трижды или четырежды изменит окраску…
— И вот эта не менее красива, поглядите-ка, — сказал Умид, прикоснувшись ладонями к большой нежно-алой розе.
— Это моя любимая роза! — послышался откуда-то звонкий девичий голосок.
Умид обернулся и увидел на айване девушку лет девятнадцати. Она была в узких серых брючках и белой блузке. Волнистые волосы падали на плечи черным искрящимся дождем. Девушка улыбнулась, довольная произведенным эффектом, и, словно бы демонстрируя свою красивую фигуру, подняла руки и потянулась к сумке, висевшей на гвозде, вбитом в подпорку айвана. И не достала. Она подпрыгнула раз-другой, своим громким смехом привлекая к себе внимание находящихся во дворе людей. Все невольно прервали работу и залюбовались девушкой. А она взобралась на решетчатые перильца айвана, сняла с гвоздя сумку и спрыгнула вниз. Умид успел заметить, что у нее сильные полные бедра и тонкая, как у осы, талия, высокий бюст, похожий на грудку фарфорового голубя. И Инагамджан, и Умид, и родственники домуллы, и молодой уйгур, готовивший самсу в летней кухне, находящейся в конце двора, залюбовались девушкой. Она легкой поступью серны вошла в комнату и притворила за собой дверь.
— Мой брат очень любит цветы, — продолжал прерванный разговор собеседник Умида. — Все настоящие ученые питают к чему-либо слабость. Вот и мой брат… Говорят, новые сорта хлопка, выведенные моим братом, очень высоко оценены в Москве. Вы, наверно, слышали об этом?
— Да, конечно, — кивнул головой Умид, думая, кто же была эта девушка.
— Мой брат с молодости увлечен наукой. А мы живем заботами о детях, работаем в торговой сети…
— Где бы ни работать, лишь бы хорошо знать свое дело, — заметил Умид.
— Справедливо вы изволили сказать, — кивнул брат домуллы и стал накрывать стол белой скатертью, которую ему только что принесли.
Умида окликнул Инагамджан и вызвался проводить в летнюю кухню. Когда перешли по узкому мостику, перекинутому через неширокий арык, Инагамджан обернулся и, подмигнув Умиду, спросил:
— Ну как?
— Что? — не понял Умид. — Мне очень нравится двор моего домуллы…
— Я не про то. Я про его дочку. Правда, красивая? Ее зовут Джаннатхон, что означает райский уголок. Правда, имя как раз по ней, а?..
Умид улыбнулся.
— Мы, кажется, направлялись к поварам, — заметил он, давая понять, что не желает продолжать разговор на эту тему. — Должны же мы чем-то быть полезными, если уж приглашены сюда.
Инагамджан промолчал. Слегка сутулясь, зашагал дальше.
Не успели Умид и Инагамджан засучить рукава, чтобы помочь парню-уйгуру раскатать тесто, Салимхан Абиди прислал за ними человека. Велел раздобыть сухое вино «мукузани», которое очень любит кто-то из приглашенных гостей. Посоветовал заглянуть в большой гастроном, что на улице Бируни, и повидаться с заведующим, с которым был лично знаком…
Снова машина мчала Умида и Инагамджана по улицам города. Когда вино было раздобыто и доставлено, домулла отправил Инагамджана с другими поручениями. А Умида пригласил в свой кабинет.
Близилось время приезда гостей. Рассказывая своему ученику анекдот из жизни селекционеров и похохатывая, профессор облачился в светло-серый костюм и, стоя перед высоким трельяжем, повязывал галстук, узел которого никак ему не давался.
Две стены кабинета до самого потолка заставлены застекленными стеллажами с книгами. «Ну и библиотека! — подумал Умид. — Если все это прочитать, поневоле станешь ученым». Ему в глаза сразу же бросилась Большая Советская Энциклопедия, на которую Умид мечтал подписаться, но все не мог дождаться, когда начнется на нее подписка. Все нижние полки занимали книги по селекции и хлопководству, а верхние — художественная литература: начиная от произведений античных авторов и кончая писателями наших дней.
На полированном письменном столе стоял антикварный чернильный прибор: над чернильницей, искусно сделанной из голубоватого камня и изображавшей скалу и большое гнездо, замер могучий орел, грозно раскрыв клюв и распростерши крылья. Даже ручки, которыми писал профессор, необычны: украшены затейливыми узорами. Рядом с прибором лежала линейка из слоновой кости и нож для разрезания книжных страниц. Хотя домулла не курил, здесь стояла и пепельница — большая морская раковина, похожая на перевернутую шляпку гриба.
Верх книжных стеллажей был заставлен вделанными в специальные подставки кустами выведенных Салимханом Абиди сортов хлопчатника. Желтые корни, чтобы их можно было получше рассмотреть, очищены от земли, кусты, усыпанные раскрытыми коробочками, касаются потолка. К веточкам каждого куста подвешены маленькие картонные карточки, на которых каллиграфическим почерком отмечен год, когда они плодоносили.
Домулла умолк, давая возможность Умиду вдосталь надивиться увиденным. Профессору льстило, что Умид так восхищенно разглядывает всякую мелочь, — сразу ясно, что ничего подобного в жизни не видел. Потехи ради ему захотелось еще больше поразить воображение своего ученика. Он пригласил его на широкую веранду, напоминавшую оранжерею — столько здесь было всяких цветов, посаженных и в маленькие горшочки, и в бочонки. Со стены в промежутках между окнами, окаймленными наличниками из ганча с тонкой резьбой, взирают стеклянными глазами головы оленей с огромными ветвистыми рогами. Под высоким потолком мерцают еще не зажженные две большие хрустальные люстры, словно бы вырезанные из чистого речного льда.
Абиди водил Умида из комнаты в комнату, показывая, как он живет. Иногда подшучивал над причудами жены и дочери, небрежно подкидывал на ладони дорогие безделушки, украшавшие комод или полочку над спинкой дивана, с пренебрежением замечал, что они бесцельно сорят деньгами. И тут же мимоходом вставлял, что богатство и положение с годами приходят сами собой — человек может и не заметить, как все это к нему привалит. Гораздо труднее обрести верного друга. Впрочем, главное в жизни — здоровье. Надо беречь здоровье. Будет здоровье — все будет. Утратишь здоровье — не нужно и богатства…
Из боковой комнаты вышла легкой неслышной поступью девушка, которую Умид видел днем. Она резко остановилась при виде парня, так откровенно любовавшегося ею. Почему-то ему не пришло в голову помочь ей достать с гвоздя сумку. Она надменно улыбнулась, шевельнув бровями, и хотела было торопливо проследовать мимо, но отец взял ее за руку, подвел к Умиду и ласково сказал:
— Знакомься, доченька, это Умид, мой ученик.
Умид пожал ее длинные холодные пальцы.
— Жанна, — сказала девушка.
— Умид, — произнес гость, и по тону его голоса она почувствовала, что он взволнован. Конечно же знакомством с нею! Не осмеливается поднять на нее глаза. Смотрит вниз. Не ее ли босоножками он залюбовался? И она, лучисто улыбаясь, пошевелила пальцами ног, чтобы заиграл, переливаясь, на ногтях перламутровый лак.
— Рада видеть вас у нас в гостях, — сказала она томным голосом.
— Спасибо.
Она отступила на шаг и, сославшись на какие-то свои хлопоты, убежала.
«Жанна, — усмехнулся про себя Умид. — Жанна Д’Арк и — педикюр…»
Профессор и его ученик не торопясь спустились с высокой веранды во двор. Все, кто был здесь, видели, как домулла водил молодого гостя по комнатам. Им было хорошо известно, что не каждый, бывающий здесь, может похвастаться такой милостью профессора. Поэтому они усмотрели в Умиде не просто гостя, обычного сослуживца домуллы, а близкого ему человека. И тут же стали оказывать ему уважение. Даже когда домулла, покинув своего ученика, ушел в дом, они больше не просили его вымыть рюмки или нарезать луку для салата, а делали это сами.
Умид со скучающим видом сел за столик в тени и стал просматривать иллюстрированные журналы. К нему подсел человек, которого он встречал иногда в институте. Тот, почтительно поклонившись, пожал Умиду руку и, поговорив о том о сем, осведомился:
— Вы, наверно, кандидат наук?
Умид даже смутился слегка и сказал, что это совсем не так, что только в этом году закончил институт, а сейчас работает под началом профессора Салимхана Абиди. Чем очень удивил своего собеседника.
— А я-то думал, что вы кандида-а-ат, — разочарованно произнес тот, сразу же потеряв к Умиду интерес. И все же счел нужным сообщить, что сам-то он «давно уже кандидат».
На айване опять появилась дочка профессора. Она облокотилась о перила и высматривала кого-то во дворе. Правда, глаз ее не было видно за большими круглыми стеклами зеркальных очков. Она улыбнулась, ослепительно сверкнув зубами, помахала рукой кому-то и крикнула:
— Эй, хелло!..
Люди, занятые работой, не поняли, к кому она обращается, и переглянулись.
— Хелло! Подите же сюда!.. — позвала она певучим голосом.
— Что вы хотите, Джаннатхон? — спросил Инагамджан.
Девушка нетерпеливо передернула плечами. Потом объяснила жестами — скажи, мол, парню, который сидит вон там.
Инагамджан подошел и легонько толкнул в плечо Умида, увлекшегося цветными вклейками в журнале. Кивнул, показывая глазами в сторону айвана. Жанна сделала Умиду знак подойти. Он отложил журнал и неторопливо поднялся к ней.
— Хелп ми плииз?
— С готовностью, — сказал Умид.
— Уэлл, ду ю спиик инглиш?
— Мало-мальски…
— Гуд! — обрадовалась Жанна и захлопала в ладоши. — Идемте поговорим немножко по-английски.
Она схватила Умида за руку и повлекла за собой в комнату, которая оказалась настоящим музеем. Справа от дверей стояло пианино. В серванте красивая, причудливо разрисованная посуда. А сверху стоят хрустальные вазы разных фасонов.
Над софой распята тигровая шкура. Ощерившаяся морда зверя приподнята, смотрит в упор на всякого, кто сюда входит, будто сторожит обитательницу этих хором, оберегает ее покой.
На противоположной стене, закрытой сплошь ковром, висят крест-накрест сабли в богато инкрустированных ножнах, кинжалы, ножи.
Умид остановился в растерянности на пороге, не решаясь ступить в обуви на яркий ковер, похожий на весенний луг. Жанна засмеялась.
— Летс гоу…
— Погодите, я сниму туфли.
— Неве майнд, — закачала головой девушка.
Умид залюбовался статуэтками из слоновой кости — маленьким пузатым Буддой с выкаченными глазами, табуном белых слоников, фигурками полуобнаженных женщин — героинь древнеиндийского эпоса, — которыми были заставлены полки шкафа со стеклянной дверцей.
— Все это отец привез из Индии, — сказала Жанна.
— Уникальные вещи! Ручная работа…
Жанна что-то сказала по-английски, но Умид не понял.
— Джаннатхон, давайте поговорим по-узбекски, — сказал он, немного смутившись.
— Пожалуйста, если хотите… Только называйте меня просто Жанной, хорошо?
— Согласен. Это красивое имя.
— Вам нравится?
— Мало сказать — правится. Оно внушает уважение к тому, кто его носит…
Жанна провела Умида в следующую комнату. Нетрудно было догадаться, что это ее обитель. У Умида закружилась голова от нежного, тонкого запаха духов. Мебели не много, но подобрана со вкусом. Над небольшим столиком, на котором расставлены магнитофон, японский транзистор, фотоаппарат, кинокамера и еще какие-то предметы, висят небольшие портреты Софи Лорен, Жана Маре, Луи де Фюнеса.
Между двумя глубокими мягкими креслами изящный журнальный столик, удивительным образом державшийся на трех тоненьких, с карандаш, ножках. На столике откупоренная бутылка коньяка и две маленькие рюмочки. На ковре валяются, второпях сметенные со столика, несколько номеров рижского журнала мод.
Тумба трельяжа из богемского стекла сплошь заставлена красивыми разноцветными коробочками, флаконами, щеточками, какими-то блестящими инструментами.
Жанна показала на большую фарфоровую вазу с цветами, стоявшую на книжном шкафу, и попросила:
— Достаньте, пожалуйста, я хочу поменять воду…
— Пожалуйста, — Умид привстал на цыпочки и осторожно снял вазу. — Ого, она тяжелая. Вам помочь отнести ее?
— Если не трудно…
Они вышли на айван. Жанна вынула из вазы увядшие цветы. Умид выплеснул воду на землю и вернул посуду хозяйке.
— Теперь я свободен?
— Да, конечно. — В ее устремленном на Умида взгляде промелькнуло удивление. — Конечно, — повторила она и, насмешливо усмехнувшись, добавила: — Если не хотите мне помочь в английском, вы свободны.
Умид спустился во двор. И сейчас только почувствовал, как душно было в помещении. Прохладный ветерок освежил вспотевшее лицо.
«Зачем ей понадобилось именно сейчас доставать эту посудину? Достаточно было поставить стул, и сама бы без труда сняла… Хотела показать убранство своей комнаты? Зачем?»
Из дома вышел Салимхан Абиди. Теперь он был не один. Рядом с ним шествовала под руку женщина лет сорока. На ней было золотистое хонатласное платье. Несмотря на полноту, она еще сохраняла стройность, держалась прямо и свободно. Они подошли к людям, занятым приготовлениями к приему гостей, и о чем-то с ними заговорили. Лицо этой женщины было очень подвижно. Своей мимикой, манерой жестикулировать она напоминала Жанну.
Домулла и женщина направились к бассейну, на парапете которого сидели Умид и Инагамджан, беседуя и разглядывая рыбок в воде. Инагамджан шепнул: «Это Сунбулхон-ая, матушка Джаннатхон», быстро встал и, отвесив поклон, поздоровался с этой красивой женщиной.
Умид тоже поклонился ей. Сунбулхон-ая любезно подала ему руку, сказала:
— Рада вас видеть у нас в гостях, добро пожаловать.
— Спасибо. Мир и благополучие вашему дому, — невнятно проговорил Умид и почему-то покраснел.
Салимхан Абиди, оказавшийся уже слегка навеселе, счел все-таки необходимым представить жену.
— Это владелица моего замка и мать моего ребенка, — сказал он. — Укаджан, если я в своем возрасте сохраняю бодрость духа — это заслуга Сунбулхон-ая…
— Полно, полно, владыка, не захваливайте! — кокетливо запротестовала Сунбулхон-ая. — Эх вы, мужчины, стоит вам немножечко выпить, такими становитесь любезными, столько источаете комплиментов! Инагамджан!
— Я здесь, аяджан![15]
— Все ли готово к приему гостей?
— Все готово, аяджан!
— Смотрите, как бы не случилось так, что вы, хватив лишку, снова приметесь за свое: «А что я вам расскажу…» И случится, что некому будет присматривать за гостями!
— Этого не случится, аяджан! Коли я здесь, вам не о чем беспокоиться! Ведь это торжество в честь моего родственника. Так пусть же он повеселится, а мы за всем присмотрим…
— Так тому и быть, дружок, — посмеиваясь, сказал Салимхан Абиди и направился в угол двора, где жарились, источая щекочущий ноздри дым, шашлыки. Обернувшись, напомнил: — Сегодня у вас дел будет невпроворот. Придется после тоя развозить гостей по домам. Так что того, — он выразительно пощелкал себя по горлу, — не перестарайтесь…
— Все будет в ажуре, — сказал Инагамджан, прикладывая обе руки к груди.
— Умиджан, — с улыбкой сказала Сунбулхон-ая, притрагиваясь к его локтю, — сегодня день рождения вашего домуллы. Вы близкий ему человек, а посему вам надлежит пробыть у нас до окончания торжества. Останетесь сегодня у нас. А сейчас окажите любезность, помогите мне встречать гостей. Могу я вас просить об этом?
— Конечно!
— Спасибо. Я буду рассчитывать на вас.
Она благодарно улыбнулась Умиду и легко зашагала к ашхане, откуда доносился голос отдающего распоряжения мужа.
Все, включая хозяев, были заняты делом. Умид не знал, к чему приложить руки. Наверно, ему одному все еще не дали никакого поручения. Он испытывал неловкость. Инагамджан заметил это.
— Сунбулхон-ая — очень душевная и жизнерадостная женщина, — сказал он. — Любит шутки, веселье. Тем, кто ее не знает, может показаться даже немножечко легкомысленной, правда?
— Она мне понравилась, — ответил Умид. — Я люблю жизнерадостных людей…
— Браво, Умиджан! Мы с вами одинаково мыслим! Встречаются люди, внешность которых напоминает скорпионов. Я невольно сторонюсь таких. У них на физиономии написано, что они только и заняты всякими склоками. Эх-хе-хе, забывают некоторые, что живем-то на земле один раз… Нехорошо жизнь свою, короткую как мгновенье, проводить с черными мыслями в голове!
Умид усмехнулся:
— Вы совершенно правы. Все, что вы говорите, так же верно, как и то, что днем светло, а ночью темно…
Но Инагамджан уже прикусил язык. Потому что пришла Жанна и принесла на небольшом подносе две рюмки с коньяком. Подмигнув Инагамджану, сказала:
— Мальчики, это из папиной коллекции. Опрокиньте-ка за его здоровье!
«Мальчики» выпили. Жанна дала им по шоколадной конфете «Пахтакор» и ушла.
Инагамджан, разжевывая конфету, с тревогой посмотрел по сторонам — не заметил ли кто? Пообещал не пить, а можно ли было отказаться, если предложила Джаннатхон, своими руками налила. Он мысленно поблагодарил ее за догадливость. И всякий раз провожал ее преданным взглядом, когда она, веселая, празднично разодетая, носилась по двору взад-вперед.
Он проглотил слюну и, утерев рукавом губы, сказал, как бы оправдываясь перед Умидом:
— Больше в рот не возьму сегодня. Ведь мне еще сидеть за баранкой…
Часам к семи начали съезжаться гости. Инагамджан, Умид и еще трое из друзей семьи Салимхана Абиди стояли у распахнутых настежь ворот и встречали их: с изысканной любезностью пожимали руки, сопровождали во двор и усаживали на лучшие места за столом.
На улице около ворот выстроилась целая вереница легковых автомобилей.
Начало торжества никто не объявлял, оно началось как-то само собой. Еще собрались не все гости, а за столами, составленными большущей буквой «Ш», уже произносились тосты, слышались переливчатый звон рюмок и восхваления, поднимающие до небес виновника торжества. Садился один оратор, его сменял другой. И каждый старался перещеголять предыдущего в красноречии.
Прислуживающие у стола не успевали собирать пустые тарелки и подносить другие. Вначале Салимхан Абиди ходил от стола к столу, самолично ухаживал за наиболее почетными гостями, накладывал им в тарелки плов, куски мяса посочнее да пожирнее, делал бутерброды с черной икрой. Потом сел рядом с Сунбулхон-ая на самом заметном, ярко освещенном место. Он с упоением внимал речам, в которых гости говорили об его авторитете среди ученых-селекционеров, об огромном вкладе, который он внес в науку. Однако же, когда выпитое оказало свое воздействие, каждый стал обращать свой раскрасневшийся лик к соседу, и между гостями завязались разговоры, которые Сунбулхон-ая именовала «А что я вам расскажу…».
Сосед Абиди, приглашенный на вечер, был солистом театра и недурно спел под аккомпанемент дутара. Гости ненадолго примолкли. Раздавалось только звяканье вилок и ножей.
Гости засиделись допоздна. По их просьбе Жанна трижды исполняла индийские танцы под музыку, записанную на магнитофон. Она была гибка и грациозна. Ее руки изгибались, будто пена на гребнях морских волн.
На Жанне были голубые шаровары из тонкого шелка, короткая блузка и переброшенное через плечо сари. Между подвижных, словно крылья ласточки, бровей посеребренная родинка.
Несведущий не смог бы догадаться, что перед ним выступает не настоящая индианка… Присутствующие любовались ею, перестав даже звякать вилками. Особенно Сунбулхон-ая. Она гордилась своей очаровательной дочкой.
Уже около полуночи гости стали разъезжаться. А тех, кто прибыл не на своей машине, развез по домам Инагамджан. Когда двор опустел, Сунбулхон-ая пригласила пожилую женщину. Рихси-апа, которая была какой-то их дальней родственницей, и велела приготовить постель для Умида и Инагамджана, заметив как бы между прочим, что подвыпивших молодых людей нельзя отпускать среди ночи…
Умид ворочался с боку на бок и никак не мог уснуть.
Сегодня он был принят в доме своего уважаемого руководителя, сидел за одним столом, в одной компании с известными учеными, еще со студенческой скамьи почитаемыми им людьми. Они даже поаплодировали, когда домулла, захмелев, произнес тост и упомянул об Умиде как о лучшем своем ученике, самом способном и трудолюбивом…
Ему приснилась Хафиза. Они плыли по озеру в ветхой лодчонке, в которую быстро натекала вода. Хафиза вычерпывала ее ладонями и с тревогой приговаривала: «Я же не умею плавать… Я совсем не умею плавать…» А Умид умел плавать, он был спокоен. Говорил ей: «Меня с первого же дня распознал профессор! Потому он и профессор, что разбирается в людях! При его посредничестве я постепенно вхожу в среду ученых. Если бы ты видела, с какими почестями меня принимали в его доме! Почему ты опустила голову и плачешь? Ты не рада этому?.. Хафиза!»
Когда он проснулся, за окном уже светало. Больше не уснул.
Часов в девять шумно отворилась дверь, и в комнату без стука вошла Жанна. Она была в голубой полосатой пижаме.
— Ну-ка, господа, подъем! — крикнула она. — Ступайте умываться! А я вам сейчас принесу маставы[16] с кислым молоком. Ванная прямо по коридору и направо. А стол сию минуту освободите от своего барахла, а то некуда ставить вам завтрак. Ну-ка, вставайте! Или я сейчас сброшу с вас одеяла!
Как только Жанна скрылась за дверью, Умид и Инагамджан быстренько оделись. Привели в порядок комнату и по очереди умылись. Вскоре появилась Жанна и принесла на подносе две касы с маставой. Сказав: «Сейчас…» — снова упорхнула. Спустя несколько минут вошла с большим подносом, из-за которого ее было не разглядеть. На столе появились стопка слоеных лепешек, тарелка с кусочками казы — колбасы из конины, каса с густыми сливками, ваза с фруктами и бутылка армянского коньяка с пятью звездочками.
— Отец просил извинения… Пожалуйста, вы без него позавтракайте, — сказала она и вышла из комнаты.
Глава тринадцатая С СОМНЕНИЕМ НЕ ПРИСТУПАЙ К ДЕЛУ
Умид не видел Хафизу уже больше двух недель. В прошлую субботу он набрался смелости и позвонил вечером из автомата ей домой. Мальчишеский голос ответил, что его сестра уехала с подружками в горы, что они отправились туда всем курсом и выходной день проведут на Чимгане[17].
— А кто ее спрашивает? — полюбопытствовал братец Хафизы.
Умид повесил трубку.
Его сердце билось, будто перепелка, попавшая в силок. «Всем курсом… И ребята, значит, с ними. В палатках будут ночевать… Да и какой интерес девчонкам ехать в горы без ребят, а ребятам без девчат? Вот почему она уже столько дней не звонила! Неужели вырос терновник между красной и белой розами?..»
В воскресенье весь день Умид не вставал с кровати. Чувствовал себя разбитым, будто на нем возили воду: сказалась бессонная ночь. Не хотелось ни есть, ни работать. В голове вертелась назойливая мысль, что Хафиза сейчас где-то там, на лоне природы, с кем-то другим. Тупая ноющая боль сжимала сердце.
В понедельник утром Умид позвонил на работу и, сказав, что чувствует себя плохо и собирается в поликлинику, поехал в медицинский институт.
Шли занятия. Умид расхаживал взад-вперед по коридору, дожидаясь перерыва. Почти одновременно со звонком открылись двери аудиторий, и коридор тотчас заполнила шумная толпа студентов. Они все были в одинаковых белых халатах и белых шапочках. Попробуй-ка среди этого маскарада отыщи того, кто тебе нужен. Какая-то девушка, проходя мимо, окинула Умида ироническим взглядом и прыснула в кулачок. Умид вспомнил, что она из группы Хафизы. Хотел окликнуть ее, но она смешалась с толпой в белых халатах, и он потерял ее из виду. Может, и Хафиза где-нибудь здесь, прячется среди девушек и не хочет подойти? Пока он прошел из одного конца коридора в другой, опять прозвенел звонок. Будто мощным компрессором втянуло студентов в аудитории. Коридор опустел. Умид остался один. Поколебавшись, он подошел к аудитории, в которой занималась Хафиза, и отворил дверь. Тут же увидел Хафизу. Она стояла около кафедры и что-то горячо обсуждала с каким-то парнем. Вон как увлеклась, позабыла даже выйти на перемену. Он стоит, небрежно облокотившись о кафедру, и с сахарной улыбкой смотрит на нее…
Умид захлопнул дверь и широкими шагами заторопился прочь.
Выйдя из автобуса, чтобы пересесть на другой номер, Умид повстречал Сурата. И может, сделал бы вид, что не заметил, но тот с возгласом: «Здорово!» — хлопнул Умида по плечу увесистой ладонью.
Им было по пути, они пошли рядом. У Сурата было отличное настроение. Он припоминал годы совместной учебы, рассказывал, кого из однокашников встречал в последний раз, где кто работает. То и дело повторял, что школа породнила их всех и нельзя забывать друг друга. Свой своему поневоле друг, в жизни может всегда пригодиться.
Умид, занятый своими невеселыми мыслями, помалкивал и только кивал время от времени. Хоть он и недолюбливал Сурата, все же считал неудобным сразу распрощаться с ним. Вдруг Сурат, хихикнув, ткнул Умида в бок большим пальцем:
— Ну, а ты все еще водишься с этой?
— С кем? — спросил Умид, насторожившись, и остановился.
— Да с той, которая с Оклона…
— Давно не виделся, — сказал Умид, желая положить конец этому разговору. Хоть и в обиде был на Хафизу, но не хотелось с этим пустозвоном и циником разговаривать о ней.
— Значит, словно девчачьи ножки, разошлись пути-дорожки?
— О чем ты? — поморщился Умид. Сурат хихикнул:
— Да все о том же. Спрашиваю, все еще водишься с ней или, натешившись, отпустил на все четыре стороны?
— Ну и дурак же ты! — вспылил Умид. — Давай лучше о другом поговорим.
— Ты правильно сделал, дружище. Недавно я видел твою красотку. Сидит с парнем в кино, а тот ее лапает…
— В каком кино? — придушенным голосом спросил Умид, чувствуя, будто кто-то железными ручищами сдавил ему горло.
— На «Байджу Бавра». Я сидел позади них и все видел. По-моему, студент какой-то. Делает вид, что руку положил на спинку стула, на котором она сидит, а сам обнимает. Я так разозлился, что хотел ему оплеуху отвесить…
— Ты врешь! Врешь все! — закричал Умид, сверля Сурата взглядом. — Тебе больше нечего мне сказать, трепло?
— Сам трепло! — огрызнулся Сурат. — И рогоносец вдобавок! Ха-ха…
Умид, сжав кулаки, подступил к нему вплотную.
Они стояли набычившись, буравя друг друга взглядами. Какой-то прохожий хотел развести их, как петухов.
Умид упрямо качнул головой, советуя тому следовать своей дорогой и не вмешиваться. Они, молча разглядывая друг друга, постояли еще несколько секунд да так и разошлись.
Придя к себе, Умид ничком бросился на кровать. Хотелось замереть и не двигаться. Даже пальцами не шевелить — чтобы забыться. Да что там, расслабить мускулы легко. Это можно. Но как заставить себя ни о чем не думать?.. От голода сосало под ложечкой, но не было желания встать и включить электрическую плитку, чтобы вскипятить чай…
«А вдруг Сурат обманул? — обожгла догадка. — Да и то верно, что она окружена теперь вниманием однокурсников, будущих врачей, будущих коллег. Разве мудрено, если ей кто-нибудь понравился среди них? Стало быть… В народе недаром говорят: «Кто от глаз далеко, тот и от сердца далеко».
Умид проснулся весь в поту. Не сразу сообразил, почему лежит поверх неразобранной постели. В комнате темно. Ночь на дворе. Прихватив чайник, спустился вниз. Набрал воды для чаю и вымыл голову под холодной струей.
Чайник быстро вскипел. Заварил крепкий чай, чтобы разогнать сон. Подсел к столу. Надо к утру успеть справиться с заданием, данным домуллой.
* * *
Человеку помогают жить надежды. Когда у него исполняются одни желания, в нем рождаются надежды на осуществление других, еще более заманчивых. И он устремляется к новым далям. Идет человек по жизни медленно, преодолевает один перевал за другим и не замечает, как подкрадывается старость…
Так часто рассуждал вслух профессор Салимхан Абиди. Говорил он об этом с легкой грустью. Сетовал порой, что не хватает времени записать свои афоризмы на бумаге. Впрочем, пусть этим занимаются другие. А у него иной профиль работы…
По мнению Абиди, каждый человек в жизни должен иметь цель. Неважно какую — большую или малую. Иначе просто непонятно, для чего он живет. Если человек теряет цель, он живет после этого не так-то уж много. Желания человека безграничны. Конечная цель — последняя точка. Достигнув ее, кончается и сам человек…
Умиду нравилось слушать рассуждения профессора. Он его ни разу не перебивал. Если даже возникали вопросы или хотелось возразить, он внушал себе, что сам чего-то недопонимает. Умид не хотел выглядеть перед учителем бестактным человеком. И невольно приговаривал:
— Вы правы, домулла…
Салимхан Абиди очень любил, когда его величали «домулла». И от молодежи настоятельно требовал его так называть.
Умид часто, находясь дома и задумываясь над житейскими проблемами, испытывал желание немедленно посоветоваться с домуллой. Закрывал глаза и ясно представлял сидящего перед ним в кресле за широким письменным столом Салимхана Абиди.
Профессор невысокого роста, лицо холеное, с выпуклыми щеками. Над воротником сорочки, туго обхватив толстую шею, всегда свисает складка. Он давно облысел, и только на висках и на затылке росли черные волнистые волосы. Их-то профессор холил с особенной нежностью. Расчесывал осторожно, боясь, как бы на расческе не остался хоть один волосок.
Часто, поглаживая еще густые на затылке волосы и прищелкнув этак языком, он восклицал: «Когда-то и у нас была неплохая шевелюра!..»
У глаз домуллы было странное свойство. Он и не смотрит на собеседника, а от него не могло укрыться ни одно ваше движение. Уборщица так и называла его — «шельмовские глаза» — за то, что он мог приметить всякую пылинку… Люди, давно работавшие в институте, услышав это прозвище, понимали, о ком идет речь, и снисходительно улыбались.
С толстого живота домуллы поминутно сползали брюки, и их приходилось ему поддергивать, засовывая руки в карманы. Салимхан Абиди по утрам делал зарядку, включив на всю катушку радио. А летом уезжал в санаторий к Черному морю. Нелегко было носить такой живот, Абиди обильно потел и дышал шумно, с присвистом.
Если какое-то дело увенчивалось успехом, он проявлял бурную радость, становился многословным, шутил и громко хохотал. И выказывал большое нетерпение, если ожидал чего-то. В дни зарплаты он обычно то и дело высовывал голову из двери кабинета и, если кто-нибудь проходил по коридору, спрашивал: «Ну что, кассирша не приехала еще?..» Если же она запаздывала, он, заложив руки за спину, прохаживался по коридору из конца в конец. Останавливал сослуживцев, не считаясь с тем, что у них может быть срочное дело, и, потирая ладонь о ладонь, начинал рассказывать новый анекдот, сам покатываясь со смеху.
Все, кто знал профессора издавна, считали его гурманом. Однако всем кушаньям мира он предпочитал плов, сготовленный из девзиринского риса с бараниной. Он ухищрялся по всякому поводу заставлять приятелей время от времени готовить это лакомое блюдо. Но кто же не любит плова, скажете вы. Профессор ел плов, возбуждая в других аппетит. Предпочитал есть только руками, посапывая от усердия, шумно перемалывая пропитанный жиром рис на зубах. Когда ему доводилось поехать в служебную командировку в Андижан, он обязательно привозил оттуда девзиринский рис. А если позволяло время, оставался там на денек-другой, чтобы вкусить плов, приготовленный знакомым садовником. Он заверял сослуживцев, что ни один ошпаз[18] в мире не сумеет приготовить такой плов, какой готовит тот садовник. И свою семью, всех своих домочадцев профессор убедил, что на свете нет лучшего кушанья, чем плов из девзиринского риса. «Плов и кок-чай — вот падишах всем яствам! — говаривал он. — Шурпа-мурпа — это ничто по сравнению с ними. Для простых смертных, вроде нас достаточно и одной горсти плова, чтобы быть сытым неделю».
Об этом он обычно рассуждал после сытного обеда, ковыряя в зубах длинной зубочисткой из гусиного пера. И каждый знал, что в это время у профессора прекрасное настроение и, если надо уладить какое-то дело, зависящее от него, следует ловить именно такой момент.
Профессор Абиди питал слабость к пикантным анекдотам. Если случалось компанией сидеть в чайхане за пловом, то присутствующие, зная слабинку профессора, начинали наперебой рассказывать анекдоты. Молодые сотрудники знали, что достаточно рассказать новый остроумный анекдот, чтобы заслужить благосклонность профессора. У домуллы были любимые анекдоты, которым он от души смеялся, независимо от того, что слышал их, может, уже сотый раз. Некоторые знали об этом. Чтобы угодить домулле, они начинали рассказывать какую-нибудь старую притчу и, прервав речь на самом интересном месте, обращались к нему: «Э-э, домулла, продолжайте сами, я что-то не умею, как вы…» И Салимхан Абиди, расплывшись в улыбке, принимался расписывать с того места, где анекдот был прерван. Что и говорить, в уменье рассказывать смешные истории его никто не мог перещеголять. От хохота все хватались за животы, сгибаясь пополам. Сам профессор смеялся громче всех.
Затем он победоносно оглядывал слушателей, промокая платочком выступавшие на глазах слезы, и, поглядев по сторонам, осведомлялся, нет ли поблизости женщин. Если таковых не оказывалось, он начинал тихим, вкрадчивым голосом рассказывать следующий анекдот.
Свой возраст профессор не относил ни к «утру» и ни к «вечеру». А говорил: «Я достиг своего полудня! Летнего полудня, самой жаркой поры. В это время солнце стоит в зените и обильно одаривает своими животворными лучами всех, кто не прячется в тень…» Каждому становилось ясно, что он хочет подчеркнуть: дескать, вы все получаете пользу от лучей стоящего в зените светила, ну что же, пользуйтесь, я щедрый, мои лучи кого только не обогрели…
Однажды кто-то осмелился возразить ему, заметив, что особенно целительными бывают лучи утреннего солнца, когда оно движется постепенно ввысь. Салимхана Абиди крайне расстроил этот намек молодого аспиранта. Но он не подал виду. И не растерялся. Нахмурил брови и, глядя в упор на уже прикусившего язык молодого человека, медленно и внушительно произнес: «Даже ребенку известно, что только при щедрости полуденного солнца особенно хорошо вызревает хлопок». И тому незадачливому «острослову» не осталось ничего, кроме как растерянно забормотать: «Да, домулла, вы правы, для хлопка полезнее всего нежиться под солнцем в полдень, это очень верные слова…»
По лицу профессора скользнула улыбка, и молодой ученый с облегчением подумал, что исправил свою промашку. Но не тут-то было. Профессор не прощал, когда молодежь относилась к старшему поколению неуважительно. От этого аспиранта отвернулась удача. И он до сих пор никак не может защитить диссертацию…
Об этом домулла как-то рассказал Умиду сам в минуту откровенности и как бы ненароком заметил, что тот незадачливый молодой человек, сидя за одним дастарханом с профессором, позабыл о разнице между ними и о том, что «проворные руки берут еду, а проворный язык приносит беду».
Домулла и прежде замечал, что этот молодой человек излишне многословен и старается быть в каждой бочке затычкой, но не придавал этому значения. Теперь же ему стало понятно, почему этот аспирант проявлял чрезмерный интерес к его работам, задавал к месту и не к месту всякие вопросы позаковыристее, что сразу и не ответишь: сомневался в его научных изысканиях. Занятый повседневным трудом, он, может, и не догадался бы, какого опасного человека пригрел под своим крылом. Спасибо друзьям, которые по-прежнему любят его и уважают. Верные люди передали ему, что этот еще не испекшийся «ученый» где-то прямо так и заявил, что руководитель их отдела «топчется на месте». Теперь домулла заставил его поджать хвост. Пусть попробует-ка сам потопчется на месте…
Правда, домулле это стоило нервов. Потому что и самому приходилось ходить с оглядкой. Не ровен час, тот тип побежит куда-нибудь жаловаться, начнет строчить письма по инстанциям. Умный бы на его месте понял, что ему лучше всего подобру-поздорову убраться из института. А этот упрямый. Говорят же, что ослы все упрямые…
Во всяком случае, обжегшись на молоке, лучше лишний раз подуть на воду. Теперь домулла относился настороженно и с недоверием ко всякому новичку, которого направляли в его отдел. Тем более Умид ценил расположение домуллы к себе.
Перемены в профессоре не остались не замеченными сослуживцами. Кто-то, заприметив, с какой опаской он относится к любому новому лицу, появившемуся в институте, в шутку назвал его султаном Абдулхамидом Вторым. Турецкий султан Абдулхамид Второй на склоне лет стал подозревать всех своих приближенных в заговоре против него. Ему казалось, что на него готовится покушение. Многих преданных ему людей он загубил в темнице. Позже стал сомневаться и в своей жене, и в детях. Когда остался один, начал бояться своей тени. По ночам кричал и вскакивал с постели. И в конце концов совсем спятил и умер.
— Серьезно? Неужели я тебе напомнил этого маньяка? — спросил Салимхан Абиди, помрачнев. А затем вздохнул, развел руками. — Раз ты что-то заметил, стало быть, это действительно так. Я в самом деле в последнее время во всем сомневаюсь. Не верю ничьим, даже хвалебным, словам. Мне кажется, все говорят одно, а думают другое, следят за каждым моим шагом, как за школьником, который каждый день должен делать уроки. Но ведь я… я… Если ученые делают одно открытие в сто лет, они уже двигают цивилизацию вперед…
Приятель засмеялся и, положив руку ему на плечо, напомнил:
— А помнишь, дружище, как ты любил повторять слова мудрецов о том, что, когда идешь к определенной цели, на пути всегда попадаются собаки, кидающиеся в ноги, норовящие куснуть побольнее. Но ты не должен останавливаться и нагибаться за камнем, ибо потеряешь время и не придешь к цели в свой срок. Надо только пинком ноги отбросить собак в сторону. Чтобы святое дело твое осталось в чистоте, как опрятная комната, выходящая окнами на солнечную сторону…
Салимхан Абиди усмехнулся и пожал плечами. Да, было время, когда его любили друзья и с ним считались даже видные селекционеры! А сейчас? Какие-то людишки, величиной с букашку, норовят ущипнуть исподтишка. Эх, и времена пошли. Прежде, бывало, к своим наставникам относились с благоговением. Домулла скажет на белое черное, ученик вторит: «Черное…»
— Ты прав, конечно… — задумчиво проговорил профессор. — И все же если тебе кто-нибудь собирается причинить зло, то опасайся. Ведь даже оса может выбрать момент и причинить тебе боль. — Он сощурился и посмотрел на собеседника, гадая, дошел ли до того смысл его слов. И многозначительно добавил: — И ведь даже маленькая щель может погубить целый корабль. По жизни следует ступать осторожно и с оглядкой. Людей, которые говорят о вас дурное, лучше обходить сторонкой. А тем, кто рычит на вас, следует подбросить косточку, да и пройти себе мимо…
— Тебе-то, друг, опасаться некого. Ты силен, стоишь на ногах крепко. Какой дурак рискнет вступить с тобой в борьбу?
— А ты не знаешь притчу о золотистой мухе? — хитро прищурился домулла. — Оказывается, и в самом деле существует такая муха. Так вот, она подлетает к лягушке и начинает кружиться, назойливо жужжать около самой ее морды. Лягушка подсекает ее языком и с удовольствием проглатывает. А мухе того и надо. В брюхе лягушки она откладывает тысячи яичек, и лягушка в конце концов гибнет… Вот таких «золотистых мух» я боюсь пуще всего…
Некоторые сотрудники, давно работавшие с Абиди, знали, что он когда-то давно, являясь еще только простым научным сотрудником, очень завидовал одному профессору. Друзьям его надо отдать должное — они ни разу не напомнили ему об этом. Однако Абиди сам иногда, ударившись в воспоминания, говорил о былых временах и о профессоре, который «не шевелил даже пальцем, не то что мозгами, а деньги сами собой текли к нему рекой». Те, кто некогда знал того профессора, видели, как нынче Салимхан Абиди стал похож на своего предшественника. Словно бы подражая ему, отпустил точь-в-точь такой же круглый живот, а на мясистый нос водрузил такие же самые очки в толстой роговой оправе. И даже лысеть домулла начал, как тот ученый, не достигнув еще сорока лет. Расчесывая оставшиеся на затылке и висках мягкие волнистые волосы, он смачивал их «Шипром», как это делал тот профессор.
Как бы то ни было, а Салимхан Абиди всегда ходил с туго набитым желтым портфелем, в кармане которого всегда хранился про запас флакончик «Шипра».
Домулла с молодости отличался аккуратностью. Он всегда при себе имел два больших носовых платка. Один — чтобы утирать при надобности нос, а после жирной еды и рот; другой платок предназначался, чтобы вытирать ладони, если приходилось здороваться за руку с малознакомым человеком. По окончании разговора он тут же отправлялся в туалет и мыл руки с мылом. Впрочем, дверь в туалет он тоже открывал, берясь за ручку этим самым платком.
У себя дома Салимхан Абиди завел маленькую жесткую щетку, которая всегда находилась на умывальнике рядом с душистым мылом. Обильно намыливая эту щетку, он каждый вечер тер ею руки. Этому он научился у одного своего приятеля-хирурга. Того же самого он требовал и от своих домочадцев, заверяя, что это, во-первых, гигиенично, а во-вторых, прекрасно массирует кожу.
Однажды сослуживцы застали домуллу за странным занятием. Наклонившись над раковиной, он усердно натирал лицо маленькой хирургической щеткой, шумно втягивал в ноздри мыльную воду и звучно сморкался. Сослуживцы подивились и спросили, зачем домулла это делает. Оказывается, по пути в институт домулла повстречал своего старого дружка-приятеля, с которым жили когда-то на одной улице. Они обнялись. Потом долго трясли друг другу руки, расспрашивая о житье-бытье, о здоровье родных, близких и знакомых. Усевшись на скамейку в тени молодого тополька, стали делиться воспоминаниями, говорить о делах. Дружок-приятель сообщил, что недавно выписался из больницы: невесть откуда прицепилась желтуха и надолго свалила его в постель.
Домулла поспешно отодвинулся от него и перестал проявлять интерес к его рассказу. Он кивал головой, а сам думал, как бы от него поскорее избавиться. А дружок, как назло, оказался разговорчивый. По мере того как Абиди отодвигался, тот придвигался ближе и рассказывал взахлеб. Домулла с трудом распрощался с ним, сославшись на неотложные дела, и, примчавшись прямо в институтский туалет, принялся стерилизовать свое лицо и дыхательные пути.
Салимхан Абиди имел обыкновение не соглашаться сразу ни с одним новым предложением. Если даже он наперед понимал ценность идеи, его настолько же трудно было уговорить согласиться с оппонентом, как заставить лечь верблюда. Зато в будущем, в случае чего, он мог с достоинством сказать: «Ага, я тогда был против этого новшества, меня уговорили…» Поэтому очень часто, даже не разобравшись в сути дела, он энергично возражал, приводил аргументы, кричал, раскрасневшись от напряжения и разбрызгивая слюну, но под конец, будто бы до предела исчерпав запасы энергии, затихал, устало опускался на стул и, промокая платочком пот на лице, соглашался.
Он в точности так же реагировал, если на обсуждение выносился явный абсурд.
Недавно на ученом совете домулла запальчиво начал спорить с одним младшим научным сотрудником, который стал заверять присутствующих, что слово «пахта» — хлопок следует начинать писать с «ф»: так якобы писалось в древности, и это было правильнее, потому что хлопок мягкий и пушистый, а в глухом звуке «ф» слышится что-то сродни ему. Молодой ученый приводил свои доводы. Первым поднялся с места, чтобы ему возразить, Салимхан Абиди. Спор между ними перешел в ссору. Раздраженный упрямством молодого ученого, домулла раскраснелся, как свекла, и, жестикулируя, кричал: «Если вы, молодой человек, знаете старую орфографию и правописание, то мы знаем четыре орфографии — латинскую, арабскую, узбекскую, русскую! Какая, в конце концов, разница, как писать — «фахта» или «пппахта»! Если исходить из ваших рассуждений, то «камень» надо писать через «г» — «гамень»!..»
Сидящие засмеялись. Абиди обвел всех невидящим взглядом и, неожиданно сев на место, махнул пренебрежительно рукой:
— А-а, мне-то что, как хотите, так и пишите…
И откинулся на спинку кресла.
…С красными от бессонной ночи глазами Умид явился на работу. Слегка кружилась голова, поташнивало. Сел за свой стол и подпер голову руками. Тяжелые веки сомкнулись, и он чуть было не погрузился в сон. Очнулся, услышав в коридоре голос домуллы.
Салимхан Абиди, хотя сам никогда не спешил приходить на работу вовремя, от подчиненных строго требовал пунктуальности. Сейчас, кого-то встретив в коридоре, делал выговор.
Было около одиннадцати, когда домулла зашел к Умиду. Поздоровавшись с учеником, внимательно оглядел его.
— Что с тобой, укаджан, здоров ли? — спросил он озабоченно.
— Все в порядке, домулла…
— Почему же так плохо выглядишь? Если какие-нибудь неприятности опять, скажи — уладим.
— Пока, все хорошо, домулла, вам незачем беспокоиться.
— Я рад за тебя, — сказал Абиди и, хлопнув Умида по плечу, направился в свой кабинет.
Умида растрогало его внимание. Он вдруг ощутил нечто давным-давно позабытое, чего лишен был с самого детства, — отеческую заботу. И от одного только ласкового голоса домуллы он почувствовал, как в груди оттаивает лед, до сей минуты холодивший сердце, как проходит постепенно усталость. Неторопливо вынул из стола бумаги и начал работать.
Он просидел, не поднимая головы, до полудня. Уже собирался, дописав последнюю страничку, пойти обедать. Тихо отворилась дверь, и в комнату вошла Хафиза. Умид не заметил ее, продолжал торопливо скрипеть пером. Вернее, не обратил внимания: мало ли кто сюда заходит и выходит. Вдруг он уловил тонкий запах знакомых духов. Краем глаза заметил знакомую белую сумочку, очутившуюся на краешке его стола. Поднял голову и увидел Хафизу. Она улыбнулась и протянула руку. Умид поднялся с места.
— Я боялась, не случилось ли с вами что-нибудь, — сказала Хафиза.
— Спасибо, что беспокоились. Как видите, цел и невредим, — с усмешкой проговорил Умид.
— Почему же так давно не приходили? Даже не позвонили ни разу…
— А вы?..
— Ведь дома у вас нет телефона… А здесь мне всякий раз отвечали, что вы работаете в библиотеке… Уже прошло больше недели, как мы не виделись…
— Что вы говорите? Неужели больше недели? Надо же! А мне кажется, будто только вчера мы слонялись по улицам…
Хафиза, видно, хотела что-то сказать, но передумала. Удивленно посмотрела на Умида. В ее глазах промелькнула тревога.
— Вы не больны, Умид-ака? Вы что-то на себя не похожи…
— Что это вы все сегодня: больны да больны!.. — раздраженно прервал ее Умид и жестом указал на стул: — Садитесь, пожалуйста.
Не дожидаясь, пока Хафиза сядет, сам опустился на стул.
Хафиза пристально, чуть сощурившись, смотрела на него. Бессознательно теребила ручку своей сумочки. И словно бы раздумывала: сесть или уйти? Села. Он никогда не был таким неприветливым с ней, раздраженным. Нет, сейчас он не такой какой-то.
— Умид-ака… с вами что-то происходит? — спросила она, стараясь поймать его усталый взгляд.
— Ничего особенного. То же самое я хотел спросить у вас.
— У меня? — Хафиза пожала плечами и улыбнулась: — Все почти как и раньше. Только теперь хожу в институт, конспектирую лекции. Времени остается очень мало. Не сердитесь, Умид-ака, что я не смогла навестить вас… Вы, оказывается, вчера приходили к нам в институт. Мне сказала об этом девушка с нашего курса. Она вас видела в коридоре. Просто удивительно, почему мы не встретились… Я очень переживала из-за этого. Думала, вы хотели мне сказать что-нибудь важное… Вот отпросилась сегодня с лекции… Хотела вчера приехать, но у нас был коллоквиум. Так много работы, что некогда голову причесать…
— А по кино расхаживаете?
— При чем тут кино? — удивилась она.
— Просто спрашиваю, в кино ходить находите время?
— Была недавно. А что?
— «Байджу Бавру» смотрели?
— Да.
Умиду показалось, что Хафиза слегка побледнела. Она отвела взгляд, ее глаза забегали по кабинету, перескакивая с одного предмета на другой. Она заметно волновалась. Впрочем, Умиду это могло и показаться.
— Я вас видел в кино. Вы были не одна, — сказал Умид.
— Верно. Мы ходили всей группой, — ответила Хафиза.
— С группой?.. — едко усмехнулся Умид, выдержав ее взгляд. — По-моему, рядом с вами сидел кое-кто…
— Конечно, не одна же я сидела на всем ряду, — сказала Хафиза и попробовала улыбнуться, но вместо улыбки у нее получилась жалкая гримаска. — Кто на какое место купил билет, на то и садится.
— Браво! Браво! — воскликнул Умид и захлопал в ладоши. — Вы превзошли мои ожидания! Оказывается, умеете свои дела обставлять так, что комар носа не подточит.
— Что вы хотите этим сказать? — резко спросила Хафиза. — Если вам что-нибудь наговорили обо мне, скажите прямо, нечего лукавить. Я вас всегда считала прямым человеком.
— Считайте меня похожим на других! Отныне я не хочу, чтобы вы меня отличали.
Хафиза встала. Минуту смотрела на него широко открытыми влажными глазами — будто верила и не верила тому, что услышала.
Странная вещь творилась в данную минуту с Умидом. Хотелось сказать Хафизе самые ласковые слова. Признаться, что все это время думал о ней, истосковался. А из глубины сердца вырывалась лишь обида, и он сам, почти физически, ощущал ту боль, которую причинял ей своими упреками. Видно, обида и накипевшая злость плавает поверху, как масло на воде, поэтому он и не может сказать главного, тех добрых, давным-давно выношенных слов. Только отдаляющийся стук каблучков привел Умида в себя. Он бросился в коридор следом за девушкой. Догнал ее на ступеньках, взял за локоть. Она отдернула руку. Сбежала по широким мраморным ступеням. Торопливо пересекла сумрачное фойе, и в растворенную ею дверь хлынул поток яркого солнечного света, заставивший Умида зажмуриться.
Они шли по липовой аллее. Миновали оранжерею. Вот уже хлопковое поле, по краю которого вьется тропа, выводящая на шоссе, где курсируют автобусы. Умид не отставал от нее. Как нарочно, язык его словно бы прилип к нёбу.
Время от времени он с силой бил кулаком о свою ладонь.
Хафиза задумчиво смотрела себе под ноги. Она все замедляла и замедляла шаги. Умид чувствовал, что она все-таки от него ждет каких-то объяснений.
— Не сердись… — невнятно произнес он. — Я не хотел тебя обидеть.
— Я и не сержусь. Только… Как бы вам объяснить… — она глянула сбоку на Умида. — Что-то произошло… страшное для меня. Понимаете? Уже все не так… И не может быть как прежде…
Умид нахмурился, потер двумя пальцами переносицу.
— У кого не бывает ссор, Хафизахон?
— Мы не поссорились, Умид-ака. Это не ссора. Это трещина в нашей дружбе. В нашей дружбе, которая еще не успела перерасти в нечто большее… К счастью или к сожалению?
Умид взял ее за руку и приветливо улыбнулся, давая этим понять, что чувствует себя виноватым.
Чтобы отвлечь ее от мрачных мыслей, попытался повернуть разговор на другую тему. Спросил:
— Как поживают твои родители? Отец выздоровел?
Хафиза, задумчиво глядя вдаль, усмехнулась:
— Спасибо. Выздоровел.
— Я каждый день просматриваю сводку по сдаче хлопка. Фергана оставила позади многие области. Я рад за твоего отца…
— Эх, вы! — сказала Хафиза и, резко выдернув из его ладони руку, побежала к остановке, к которой подкатил автобус.
— Я провожу… — сказал Умид, но остановился с протянутой рукой, глядя ей вслед.
Хафиза прыгнула на подножку. Дверца захлопнулась. Автобус сердито зафыркал и тронулся. Вскоре скрылся вдали, оставив после себя синий дымок и облачко желтой пыли.
* * *
«Напрасно в тот раз обиделся на Сурата. Он, оказывается, не соврал. Хафиза ходила в кино. Только скрывает, что была с сокурсником. Значит, не случайно они оказались рядышком.
А почему ты, собственно, Умиджан, поражен случившимся? Не много ли на себя берешь? Почему ты решил, что такая видная собой девушка не может подобрать товарища по себе? Из солидной, обеспеченной семьи! Однокурсника! Медика, с которым у них всю жизнь будут общие интересы!.. А кто ты? Сирота без роду и племени! Ты еще не знаешь, что такое настоящее человеческое житье. А возомнил из себя счастливчика, с которым девушке и в шалаше может быть рай. На кого ты позарился, слепец? Ведь ее отец не кто-нибудь, а секретарь обкома! Он взлелеял ее, как самый прекрасный в мире цветок. Как же ты, несчастный, осмелился протянуть руку, чтобы сорвать его! Разве может это допустить ее отец?..
Ладно, парень, возьми себя в руки, отгони прочь дурные мысли. Думай о том, чтобы стать человеком. Пусть исполнятся твои надежды. Тогда и сможешь влюбляться в кого захочешь. Сможешь даже отправиться со своей возлюбленной в путешествие. Все тебе будет по карману. А к исполнению надежд ведет одна дорога — труд. Надо работать. А не размениваться на мелочи. Возня со всякими девицами только отвлекает, засоряет голову. Вон сколько этого сору выгребают из памяти твои товарищи, когда с подробностями начинают рассказывать в сугубо мужских компаниях о былых увлечениях, снисходительно посмеиваясь над собой и над излишне доверчивыми девицами. Наверно, и Хафиза — такой же эпизод в жизни».
Однако тщетно старался он забыть о Хафизе, углубившись всецело в работу. Почему-то даже тот значительный факт, что ему наконец-то предложили для научной разработки тему, заблаговременно утвержденную уже на ученом совете, не принес ему радости. Умид лишь немножко удивился, когда домулла вызвал его в свой кабинет и, глядя куда-то в сторону, хмуро сказал:
— Теперь, Умиджан, вам придется провести важное исследование, чтобы высказать свое мнение по поводу целесообразности использования гамма-лучей в борьбе с вилтом.
Умиду было известно, что профессор Абиди до сих пор на всех совещаниях категорически опровергал любые мнения о возможности использования гамма-лучей в хлопководстве. А нынче, наметив эту тему Умиду для диссертации, задал ему нелегкую загадку. Умид гадал теперь, почему домулла не воспротивился, когда ученый совет предложил для разработки эту тему. Тут могли быть две причины: или домулла рассчитывал, что его ученик опровергнет и сведет на нет все доводы Шукура Каримовича, или же, может, сам где-то в глубине души верил в этот новый метод и хотел, чтобы Умид, его ученик, превзошел своими открытиями Шукура Каримовича, в котором домулла видел своего соперника. С утра до позднего вечера просиживая в библиотеке, Умид собрал научные труды известных селекционеров. Стал внимательно изучать их. И сколько у него было радости, когда у букинистов удалось раздобыть толстые книги академиков Вавилова и Дубинина. Ему всегда эти книги казались интереснее любого романа, любой поэмы. Вчитываясь в них, он не замечал, как пролетают часы. Когда в чем-то возникали сомнения, Умид приходил в лабораторию и проделывал опыты…
Вскоре у него установилось личное мнение относительно гамма-лучей. Но он долго не посвящал домуллу в результаты своих анализов, не решаясь его огорчить ими. Он даже стал избегать научного руководителя. Потому что давно истек срок, когда должен был отчитаться перед ним в проделанной работе. Но однажды профессор зашел к нему в кабинет и потребовал сегодня же доложить ему в письменном виде о том, что проделано Умидом и к каким он пришел выводам. «Хорошо, хоть в «письменном виде», устно было бы труднее», — подумал Умид и сел тут же писать докладную записку. Раскрыл общую тетрадь, исписанную его мелким неразборчивым почерком. Здесь были все данные. Их только следовало перенести в докладную записку в определенном порядке и написать более разборчиво.
Перо скользило по бумаге быстро и уверенно. «…Для выведения лучших сортов различных видов сельскохозяйственных культур необходимо наряду с такими апробированными методами, как скрещивание, прививка, широко пользоваться и новым, наиболее передовым на сегодняшний день методом использования гамма-лучей…» — написал Умид и задумался. Потом упрямо мотнул головой и снова заскрипел пером, развивая свою мысль. Хотя и был уверен, что Салимхан Абиди вряд ли изменит свое отношение к гамма-лучам. Но ему также нет смысла становиться противником своего друга академика Атабаева, который за последние два-три года сделал значительные открытия и весьма положительно отзывается о применении гамма-лучей… Как бы то ни было, Умид должен все изложить домулле настолько доказательно, чтобы тому нечем было крыть его карты.
Умид воспользовался тем, что домулла ненадолго вышел из кабинета, и оставил свою «записку» у него на столе.
…Все эти дни Умид старался не думать о Хафизе. Но его выдержки хватило ненадолго. В один из дней во время обеденного перерыва он пошел не в столовую, а прямехонько направился к автобусной остановке. Через час он был уже во дворе медицинского института. Купил в киоске газету и, присев на скамейку около памятника профессору Слониму, стал просматривать четвертую страницу. То и дело поглядывал на ручные часы. Казалось, время остановилось. Скоро должен прозвенеть звонок на перемену, и студенты высыплют на улицу. Все-таки Умид не выдержал и зашел в коридор.
Почти одновременно со звонком из дверей всех аудиторий хлынул белопенный поток студентов. Они все были в белых медицинских халатах. И только он один среди них выделялся, как темное пятно на снегу. Его невозможно не заметить. Если Хафиза где-нибудь здесь, она увидит его. Неторопливо прошелся из конца в конец по коридору, заглядывая в открытые двери аудиторий. Скоро дадут звонок на лекцию, а он все еще не нашел Хафизу. Вспомнилось, как она увлеченно разговаривала в прошлый раз у кафедры с каким-то парнем. Что же это, у нее в привычку вошло не выходить на перемену? Может, она опять любезничает с этим парнем? Поколебавшись, Умид зашел в аудиторию. И вдруг невысокая девушка в очках преградила ему дорогу. Он и разглядеть не успел тех, кто в аудитории, она стала выталкивать его наружу. У нее был тонкий, резкий голос. Она частила без остановки о том, что в аудиторию посторонним вход воспрещен и если заведующий кафедрой увидит, что кто-то зашел в аудиторию без халата, то ей, дежурной, не поздоровится, и гораздо лучше, если он поскорее удалится отсюда…
— Вы не скажете, где Хафиза Садыкова? — перебил ее Умид.
— Она с нашим старостой на конференции врачей.
— С вашим старостой? Это такой высокий, кудрявый? — спотыкающимся голосом осведомился Умид и машинально взлохматил свои волосы.
— Да, высокий и кудрявый. Очень интересный парень. А что? — девушка усмехнулась.
— А почему… именно ее послали?
— Она же у нас комсорг.
— А может… может, она все-таки в коридоре?
— В таком случае в коридоре и ищите, молодой человек! — Девушка бесцеремонно оторвала руку Умида от дверной ручки и перед его носом захлопнула дверь.
«Какой был бы стыд, если бы это видела Хафиза», — подумал Умид, с беспокойством оглядываясь. И даже почувствовал облегчение, что ее в эту минуту поблизости не оказалось.
Коридор опустел. Умид не сразу заметил, что остался один.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
Глава четырнадцатая ТО НЕ СНЕГ ЛИ ПО ВЕСНЕ?..
Уже третью неделю Хафиза не поднималась с постели. Когда она заболела, бабушка хотела позвонить в Фергану, однако внучка запротестовала:
— Не стоит этого делать, бабушка. Вы же знаете мою маму. У нее будет сердечный приступ. Я завтра же поднимусь и пойду в институт. Стоит ли из-за пустяков их беспокоить.
Но минул день, прошла неделя, а Хафизе лучше не становилось. Лежала, отвернувшись к стене, и есть не вставала бы, да бабушка заставляла ее. Старушка не знала, что и делать. У внучки жара не было, а выглядела она — краше в гроб кладут. Корила себя, что вовремя не дала знать родителям.
— Не знаю, что и делать, детка, — приговаривала она, поправляя подушку под головой Хафизы. — Характер твоей матушки я прекрасно знаю, да как же нам быть-то теперь? И сообщить ей — плохо. И не сообщить — тоже. Осерчает на меня, что вовремя не дала знать о твоей болезни.
— Потом я сама ей обо всем расскажу, — успокаивала Хафиза, взяв бабушкину морщинистую теплую руку и подложив ее себе под щеку.
В тот день еще утром, отправляясь в институт, Хафиза чувствовала себя неважно. Прослушав всего одну лекцию по фармакологии, она отпросилась у старосты группы и ушла. Она намеревалась сразу же поехать домой и лечь в постель. Однако, когда стояла на остановке, первым подошел не ее автобус. Она машинально вошла в него и поехала к Умиду, постепенно осознавая по дороге, что ушла с занятий больше из-за того, что очень хотелось увидеть Умида, поговорить с ним, а не из-за того, что плохо себя чувствовала…
А вечером Хафиза вернулась домой поздно. Уже смеркалось, и Ташбиби-хола собиралась включить на айване свет. С шумом распахнув калитку, Хафиза вбежала во двор, на ходу швырнула портфель на курпачу, постланную на айване, и тут же присела на ступеньку, прижав к животу локти. Ей мешали высокие каблуки. Она сняла с ног туфли и отбросила их в сторону. Ее тошнило, кружилась голова. Чтобы не упасть, она ухватилась за перила айвана. К ней торопливо подошла бабушка и, приговаривая: «О аллах… О аллах…», стала придерживать ее за плечи. Хафизу трясло, как в лихорадке. Она сильно побледнела. Лоб покрылся бисеринками пота.
— С чего это тебя так, родненькая ты моя?.. — причитала бабушка, приглаживая ее волосы, упавшие на лоб.
Не в силах вымолвить ни слова, Хафиза покачала головой да наклонилась пониже, чтобы не испачкать платья.
— Ах ты боже мой… Что же это, а?.. Посиди, не двигайся, я сейчас… — Ташбиби-хола побежала в комнату и тотчас вышла с чайником в руках. — Сполосни рот, детка. Вот так, хорошо… Теперь выпей побольше воды и заложи в рот два пальца. Сразу же полегчает. Не качай головой, а делай, что тебе говорят!..
Потом старуха присела рядышком с внучкой и, обняв ее за плечи, влажным полотенцем вытерла ей лицо, плеская из пригоршни, смочила грудь, заставила выпить еще несколько глотков кипяченой водицы. И вскоре Хафиза успокоилась. Перестала дрожать. Бабушка помогла ей подняться и, придерживая за талию, повела в комнату, где уже успела разобрать постель.
— Ты, наверно, поела чего-нибудь несвежего. Это хорошо, что тебя стошнило. Тебе станет лучше теперь. Лежи, отдыхай, детка…
Старуха накрыла Хафизу легким пуховым одеялом. Принесла абдасту — узкогорлый медный кувшин с водой — и таз. Принудила обессилевшую внучку вымыть руки с туалетным мылом, умыться, семь раз прополоскать рот и столько же раз втянуть через нос воду. Помогла ей снять тесную юбку и блузку, подала платье свободного покроя. При этом она невнятно ругала тех, кто накормил ее внучку чем-то нехорошим…
— Может, позвать дохтура? — спросила она.
— Не надо. Я уже чувствую себя лучше, — сказала Хафиза.
— А что ты ела сегодня?
— Ничего не ела. Зашла с девочками в кафе, и мы взяли по коктейлю.
— Детка моя, что это за коктиль? Может, его приготовили из недоваренного мяса? Или это сырая рыба с невынутыми потрохами? Если тебе так захотелось коктиля, разве нельзя было его принести домой и съесть, хорошенько проварив? Я же всегда тебе говорю, не заходи никогда ни в какие столовые… Видишь, как теперь мучаешься…
— Будет вам, бабушка. Я хочу спать…
— Усни, детка, усни. А я пока ужин приготовлю…
Всякий раз, едва Хафиза закрывала глаза, перед ней возникал Умид. Она хотела посмотреть ему в глаза, но он все время избегал ее взгляда. Разговаривал не глядя. В чем-то упрекал ее. В чем же? Ах да, за то, что была в кино. Надо же, винил за то, что была с однокурсниками в кино! Если он сейчас так, что же потом?.. Никогда не думала, что человек может так измениться. Из-за пустяка…
В конце сентября — словно бы только вчера это было — Умид приезжал к Хафизе в Мирзачуль. На попутной грузовой машине приехал. В кузове. Студенты-медики каждый год ездят в подшефный совхоз помогать собирать хлопок. Хафиза уже больше недели жила в поселке, но не получила ни одного письма. А к другим и родители приезжали. Она заскучала, чувствовала себя одинокой и всеми забытой. Как же она обрадовалась, когда Умид пришел к ней прямо на поле! Разыскал ее. Сколько он исходил участков, пока нашел поле, где они собирали хлопок!
Все воскресенье они провели вместе. Умид помогал ей обирать ряды, усыпанные пушистым и чистым, как только что выпавший снег, хлопком. В тот день она собрала больше всех. Не оттого, что Умид был очень хорошим сборщиком. А у самой дело спорилось. Умид вызвался было соревноваться с ней, но то и дело останавливался, хватаясь за поясницу, и до полудня смог насобирать не больше десяти килограммов. Ну и посмеялась же Хафиза над ним. А он только смущенно улыбался и виновато разводил руками…
А в обед они ели из одной алюминиевой миски макаронный суп, сваренный в огромном закопченном казане и густо пропахший дымом.
Пока сборщицы отдыхали на хирмане[19], Умид заговорил с бригадиром. Этот пожилой и хмурый на вид дехканин, видать, был не из разговорчивых. Сперва ограничивался односложными ответами «да» и «нет», а потом понял, что его собеседник, хотя по виду и городской, знает толк в земле и интересуется их делами не любопытства ради. Проникся к нему уважением, как к собрату по профессии, и рассказал, что их совхоз свои поля засевает в основном хлопчатником сорта 108-Ф. Однако на пятидесяти гектарах высажен и другой сорт. Отсюда недалеко, километрах в пяти. Если гость желает взглянуть, то он проводит его. Конечно, Умид сразу же заинтересовался. Только виновато взглянул на нее, на Хафизу, а она, смеясь, сказала: «Ладно уж, ступайте… только не задерживайтесь!»
Умид возвратился радостный, словно нашел клад. Оказывается, он и раньше слышал, что поля некоторых районов Мирзачуля засеиваются сортом С-8257. Но в институте находились люди, которые утверждали, что колхозники не хотят занимать свои поля этим «бесперспективным» хлопчатником. А теперь Умид увидел своими глазами огромные пространства, засеянные этим сортом. И на тех полях хлопка значительно больше, чем на других участках. Теперь он будет смело добиваться перед коллегами реабилитации этого растения, чтобы раз и навсегда отрубить от него определение — «бесперспективный».
Хафиза внимательно слушала его, но все равно не смогла запомнить всех названий. Сколько их там? 108-Ф, С-8257, Мутант… Ой, разве все упомнишь! А Умид увлеченно рассказывал о преимуществах одного сорта перед другим. Видать, очень уж ему хотелось, чтобы Хафиза поняла, как все это важно. И она, чтобы не огорчить его, согласно кивала головой, делая вид, что все понимает. А сама украдкой любовалась им…
Вечером Хафиза и Раано проводили Умида до шоссе, где ходили автобусы…
За ужином Хафизу засыпали вопросами. Она всем говорила, что к ней приезжал брат, и с гордостью добавляла, что он селекционер. Одна только Раано знала правду…
Парни — народ доверчивый: они сразу поверили ее словам. Однако девушки… Ух, востроглазые! Они оказались куда наблюдательнее. Заметили-таки, как ласково Хафиза и Умид обращаются друг к другу, и догадались, хохотушки, что никакие они не брат и сестра…
Нынче при воспоминании обо всем этом у Хафизы хлынули из глаз слезы. Она больно закусила губу, чтобы не разреветься, и отвернулась к стенке.
Едва бабушка взяла с тумбочки, стоявшей у изголовья Хафизы, касу с недоеденной шурпой и вынесла, чтобы помыть, оглушительно задребезжал телефон. Кудратджан опрометью бросился к нему и схватил трубку.
— Да… Все хорошо. Я здоров. И бабушка здорова. Я слушаюсь ее, как вы велели… — говорил Кудратджан, поудобнее усевшись в кресле и заложив ногу за ногу. Заметив в открытую дверь, что Хафиза спустила с кровати ноги и нашаривает ими тапочки, настороженно поглядывая в его сторону, он торопливо выпалил: — Алё, алё, ападжан! Ваша Хафиза заболела! Уже больше двух недель в институт не ходит, вот!..
— Отдай сейчас же мне трубку! — сказала Хафиза раздраженно, в одной сорочке вбежав в комнату.
— Не отдам! Убирайся! Иди ложись на свое место!
— Какого черта ты расстраиваешь мать, глупец!
— Ты больно умная! Прикрой лучше свою грудь, бесстыдница! В каком виде ты появляешься при мужчине?.. Тебе стало плохо потому, что тебя напоили шампанским пополам с коньяком, вот! Я узнал, что такое коктейль!
— Я пила молочный коктейль, голова садовая! Дай мне трубку, тебе говорят! А то сейчас получишь по башке вот этой пиалушкой…
— Смотри, как бы сама не получила.
Нафисахон-апа слышала голоса ссорившихся брата и сестры и уже охрипла, крича в трубку:
— Перестаньте ссориться! Вот я вам сейчас!.. Объясните толком, что произошло!
— Апа! — снова заговорил Кудратджан, держа трубку обеими руками. — Сейчас будет болтать ваша дочь. Ни одному ее слову не верьте! — И когда Хафиза почти отобрала у него трубку, он крикнул: — Ападжан, вышлите мне двадцать рублей!
— Апа, здравствуйте, — сказала Хафиза как можно спокойнее, с ногами взобравшись в кресло. — Все это неправда. Вам следует наконец научиться не придавать его словам значения. Как видите, я совершенно здорова…
— Я ничего не вижу, объясни, что с тобой! — кричала мать по ту сторону провода.
— Если не видите, так очень хорошо слышите. Повторяю, я совершенно здорова… Бабушка? Бабушка дома. Хорошо, сейчас позову. А вот она сама пришла. Пожалуйста, поговорите, если мне не верите…
Ташбиби-хола осторожно поднесла трубку к уху, держа ее краем широкого рукава, потому что не успела вытереть руки.
— Здравствуйте, дочка Нафисахон, — сказала она, волнуясь. — Как вы живете? Как у вас всех здоровье? Как себя чувствует Алишерчик, Пулатджан?.. Ну, слава аллаху, слава аллаху… Мы? У нас тоже все ничего. Дочка правду сказала. Приболела совсем немножко. Оказывается, поела какую-то сырую рыбу, называемую коктиль. Нет чтобы принести ее домой, я бы поджарила хорошенько… Ходит ли на занятия? Да не ходила все это время. Отлеживалась все. Сейчас вот только встала, услышав ваш звонок… А как же, врач два раза приходил. Ничего не находит. У нее даже температуры нет. Посоветовал побыть немного дома, отдохнуть… Не сердитесь, милая, я хотела вам сообщить, да Хафизахон ни в какую не согласилась…
Нафиса-апа от трех человек услышала три разных сообщения. Что ей было думать? «Дома что-то не так», — решила она. И была уверена, что не успокоится до тех пор, пока своими глазами не увидит своих детей, пребывающих в благополучии и здравии. Тут же позвонила мужу в обком, упросила его раздобыть билет на самолет и к вечеру следующего дня была уже в Ташкенте.
— Видишь, как худо, что живете далеко от нас, — принялась выговаривать свекровь после того, как они поздоровались. — Неужели только в Фергане есть, а в таком огромном городе, как Ташкент, не найдется обкома для Пулатджана?
— Верно, верно вы говорите, нам надо поскорее переехать… — поддакивала свекрови Нафиса-апа, обнимая выбежавших навстречу ей сына и дочку.
* * *
Хафизу разбудил шелестящий шум, то уносящийся куда-то прочь, исчезающий вовсе, то снова заполняющий собой весь двор, упруго надавливающий на стекла окон. Слышно было, как поскрипывает урючина, что растет позади дома, трется ветками о стреху. Приподнявшись на локте, Хафиза взяла с тумбочки часы и удивилась. «А почему же не светает?» — подумала она. Подойдя к окну, увидела, что все небо обложили тяжелые лохматые тучи. Кроны деревьев то скручивает, то распушает ветер. Начал накрапывать дождь. Земля стала постепенно темнеть. А вот полетели взлохмаченные галки, не успевшие найти укрытия. Ветер швыряет их из стороны в сторону, отбрасывает назад, а они летят, упрямицы, летят куда-то, оглашая окрестность пронзительными криками. Хафиза приникла к холодному стеклу лбом и смотрела на них, пока они не скрылись из виду.
Благо, хлопок с полей убран. Хлопкоробам нынче уже не страшен дождь. На заготовительных пунктах огромные бурты белого золота, похожие на горы, надежно накрыты брезентом. В них есть и доля Хафизы, тот хлопок, что она собрала своими руками. Интересно, что сделают из собранного ею хлопка? Сошьют много красивых платьев, выжмут масло, с которым кто-то будет варить плов на чьей-то свадьбе… Да, осень — это пора свадеб. Особенно много их играют сейчас в кишлаках, где закончены полевые работы. С приходом ненастья дехканам перепадает время для отдыха. В такой день собираются в местной чайхане старики и ведут промеж себя такой примерно разговор: «Коль подошло время, пусть идет дождь себе на здоровье. Когда на дворе непогода, гораздо приятнее посидеть под кровом: не думаешь, что тебя ожидает работа в поле. Да и неожиданного прибытия начальства опасаться не надо. Небось отдыхают нынче секретари и обкомов, и райкомов, и председатели колхозов, которые все лето без передышки колесили на машинах по всей земле вдоль и поперек, перелетали из района в район на самолетах. Им теперь до весны с силами собираться надо, и нам поспокойнее да хлопот поменьше — встречать некого. Что и говорить, гостю-то мы всегда рады! Но в такую пору все же лучше дома посидеть да внуков побаловать…»
Со двора доносились голоса матери и бабушки. Они, видно, были заняты приготовлением завтрака в летней кухне. Наверно, мама варит свой любимый шалгам-хурди — рисовый суп с репой. Вчера обещала, что сегодня сварит. Отец не любит этого супа, и дома, в Фергане, она его никогда не готовит. Поэтому, когда приезжает в Ташкент, всегда варит шалгам-хурди.
Хафиза вернулась к кровати и снова легла в постель. Сегодня воскресенье, и она может себе позволить понежиться. Пусть бабушка и мать думают, что она еще спит. Не то станут корить, что она совсем уж облепилась…
Хафиза подложила под щеку ладонь и задумчиво посмотрела в окно. По стеклам, словно перекрученные жгуты, хлестали длинные струи дождя. День серый, неприветливый. Так неприютно от него, что не хочется вставать. Лежала бы и лежала… Наверно, и прежде бывали такие дни. Но Хафиза их как-то не замечала. Раньше, когда она думала про Умида, все вокруг нее светлело…
«Разве можно быть недовольной, если весной цветут цветы? Разве можно сетовать, когда летом властвует саратан? Можно ли грустить оттого, что осенью идет дождь? — думала Хафиза, желая себя успокоить. — Все должно быть в свое время… Если зимой или осенью зацветут вдруг цветы, людей это больше удивит, чем обрадует. Многие в этом даже увидят дурное предзнаменование… Помнится, — в каком же году это было? — пожаловала ранняя весна. Все радовались — и люди, и сама природа. И неожиданно в одну ночь на расцветшие урючины и миндаль выпал снег. И утром еще все валил и валил крупными лохматыми хлопьями. Казалось, холоднее той поры никогда еще не было… В тот год не уродились ни урюк, ни миндаль, ни персики…»
Хафиза потихоньку встала. Неслышно прошла в соседнюю комнату. Сняв телефонную трубку, набрала номер. Ей тотчас ответили:
— Вас слушают. — Голос был низкий, хрипловатый.
— Это научно-исследовательский институт селекции? — спросила Хафиза.
— Совершенно верно.
— А кто это… говорит?
— Профессор Абиди.
Хафиза растерялась и целую минуту не могла вымолвить ни слова. Мембрана телефонной трубки хрипела, шелестела. В ухо били отрывистые слова:
— Я слушаю. Говорите…
Хафиза осторожно положила трубку на место.
В город пришла осень. Рыжая мокрая осень.
Глава пятнадцатая В ТОТ МИГ ЕЩЕ ТОЛЬКО СВЕТАЛО
Случалось раньше, что, отправляясь на работу, Умид забывал иногда надеть свежую рубашку или отгладить брюки. Собирался даже отпустить бороду, чтобы по утрам не тратить зря времени на бритье. Теперь Умиду неловко было вспоминать об этом. Он приобрел электробритву и стал бриться два раза в день, утром и вечером. И при этом обильно смачивал лицо одеколоном «Шипр». Однажды Жанна, кокетливо поведя плечами, обронила небрежно: «Люблю, когда от мужчины пахнет «Шипром»…» Правда, вначале он это делал только в те дни, когда домулла приглашал его к себе в гости. Собираясь к нему, он подолгу рассматривал себя в зеркале, стараясь увидеть в себе те качества, которые смогли привлечь внимание дочери профессора. А это было именно так. Не надо было быть особенно проницательным, чтобы догадаться, что причиной участившихся приглашений домуллы и подчеркнутой приветливости Сунбулхон-ая было желание Жанны его время от времени видеть. Кстати, она не раз намекала ему об этом при разговоре. Умиду, надо сказать, в глубине души было приятно, что такая красивая девушка уделяет ему внимание. К тому же она была остроумной, веселой, любила спорить по любому поводу и отстаивала свою точку зрения с завидным упрямством. Словом, в ее обществе Умид не замечал времени. Стараясь не ударить перед ней в грязь лицом, он рассказывал интересные истории, некогда приключившиеся с ним или с его товарищами, терпеливо объяснял девушке, если она чего-то не понимала и понапрасну растрачивала энергию на спор, и даже иногда они беседовали по-английски. Жанна считала его непревзойденным рассказчиком, и Умид чувствовал, что нравится ей все больше и больше. Это иногда вселяло в него тревогу и одновременно тешило самолюбие…
В первое время, получая от профессора Абиди приглашение в гости, Умид всякий раз испытывал смущение и старался отказаться, ссылаясь на занятость. Однако ему ни разу не удалось убедить своего домуллу, что есть дела важнее, чем приглашение научного руководителя. Домулла был настойчив. Поэтому теперь Умид не делал попыток отказаться и принимал приглашение сразу.
Скованность, которую ощущал Умид в доме профессора, постепенно прошла. Все, кого он здесь встречал, относились к нему с почтением: ведь он самый способный ученик домуллы, продолжатель его дела. Об этом Салимхан Абиди сам не раз во всеуслышание говорил гостям, сидящим за столом.
Когда Умид появлялся в доме своего учителя после долгого отсутствия, Сунбулхон-ая делала ему выговор. Каждый раз ссылаться на одно и то же, на занятость, становилось неловко, и Умид, не находя ответа, мялся и краснел. Тогда ему на помощь приходила Жанна.
— Мама, не учиняйте допросов Умиду-ака! — смеясь, говорила она. — Мало ли какие дела могут быть у молодого интересного мужчины!..
Сунбулхон-ая принимала обиженный вид и, невнятно пробормотав: «Ладно, раз ты за него заступаешься, оставлю вас одних», удалялась из комнаты.
Случалось, приходил профессор, переодетый в пижаму, и, поудобнее устроившись в кресле, затевал с Умидом беседу. Их разговор всегда начинался с пустяков. Они не замечали, как постепенно переходили на тему, связанную с их работой. Умиду льстило, что профессор иногда, будучи в чем-то недостаточно уверенным, позволял себе советоваться с ним.
Мало того, когда у Салимхана Абиди возникали разногласия с кем-нибудь по работе, он вызывал в свой кабинет Умида и просил рассудить их спор, объяснив при этом оппоненту, что его ученик «уже давно разрабатывает эту тему».
Умид так привык к домулле, что стоило Салимхану Абиди отсутствовать день на работе или же просто опоздать, как он уже начинал ощущать беспокойство. «Все-таки пожилой человек, — думал он. — Все может случиться…»
Как раз в это время, в серую, промозглую погоду, когда не переставая сыпалась с неба мелкая водяная пыль, профессор отсутствовал целых четыре дня. А домашний телефон домуллы, видать, испортился: сколько Умид ни порывался ему позвонить, из трубки неизменно сыпались короткие тревожные гудки.
Салимхан Абиди появился в институте в тот самый день, когда Умид вознамерился после работы непременно съездить к нему и узнать, в чем дело.
Домулла стремительно следовал по коридору, расстегивая на ходу шуршащий плащ болонья. Умид направился было ему навстречу, но из соседнего кабинета вышел Шукур Каримович.
— О, добро пожаловать, домулла! — сказал директор и после традиционных слов приветствия спросил: — Что с вами, домулла? Заболели? Но ведь вы знаете, что у нас принято сообщать об этом…
— Пока удается избегать всяких болезней. Но вот погода испортилась. А на меня плохо влияет перемена погоды. Чтобы не подхватить насморка, пришлось посидеть дома.
Но видя Умида, подошедшего сзади, Шукур Каримович усмехнулся и с сарказмом заметил:
— Вы, домулла, по всем статьям походите на англичан…
Профессор исподлобья посмотрел на директора, гадая, шутит ли он так плоско или намекает на что-то, но, так и не уразумев, что он имел в виду, выпятил живот и недовольно засопел. Потом спросил, разглядывая в упор Шукура Каримовича:
— Как понимать ваши слова, уважаемый?
— Англичане оттягивали открытие второго фронта, ссылаясь на непогоду: дескать, над проливом Ла-Манш сейчас дуют сильные ветры, столько-то баллов, время знаменитых английских туманов и дождей — не самый подходящий момент для наступления. И вы, уподобясь им, из-за дождя не пришли на работу.
Салимхан Абиди побагровел.
— При чем тут наступление, фронт? Без конца твердите одно и то же! На собраниях — фронт! В научной работе — фронт! Словно хотите подчеркнуть, что вы воевали, а другие нет. Не слишком ли далеко вы отвлекаетесь от селекции, дорогой товарищ?
По лицу Шукура Каримовича пробежала тень, но он заставил себя улыбнуться.
— Мы все ожидали вас, профессор. И не потому, что просто хотелось посмотреть на вас. Остановилась наша работа, непосредственно связанная с вами. Вдобавок ко всему вы прихватили с собой ключ от сейфа, где хранится нужная документация. А на фронте малейшая оплошность командира приводит к поражению. Я сравнивал и буду сравнивать нашу работу с фронтом. Мы воюем. Вою-ем! Находимся на переднем фронте борьбы с болезнями растений, выводим новые, лучшие сорта хлопчатника!.. И я вовсе не намекал на то, что вы не были на фронте. Я хочу, чтобы вы в полной мере почувствовали ответственность, которая на всех нас лежит. Извините, домулла, но я не могу допустить, чтобы работники нашего института приходили на работу, руководствуясь своим настроением и желаниями.
Салимхан Абиди, пытаясь скрыть смущение, смотрел на директора, снисходительно улыбаясь, и будто дивился тому, что с ним в таком тоне разговаривает человек на несколько лет моложе его, да и ученым званием пониже. С упреком покачав головой, он буркнул:
— Ладно, учтем, уважаемый, учтем…
Директор кивнул и зашагал по коридору к лестничной площадке.
Домулла был очень недоволен тем, что этот разговор состоялся в присутствии его ученика. Он положил руку Умиду на плечо и повел его в свой кабинет. Забыв предложить ученику сесть, тяжело опустился в свое кресло и сказал, шумно вздохнув:
— Эх-хе-хе, вот какие у нас дела, укаджан! Пусть буран на дворе, пусть льет дождь, пусть камни падают с неба — а ты все равно, оказывается, должен прийти на работу. Это от недомыслия все идет. От не-до-мыс-лия! — профессор выразительно постучал указательным пальцем себя по лбу. — Хорошо, ты требуй от меня вкладов в науку! Требуй открытий в селекции! Но какая тебе разница, когда я пришел и когда ушел? Черт знает во что превращают науку!.. Он совсем зарвался, этот кандидат. Забывает, что я, если уволюсь из этого заведения, в любом месте найду себе работу. Потому что я — доктор! Профессор!.. А если он вылетит отсюда, заработает ли себе на кусок хлеба? Кандидатов сейчас развелось что бродячих собак!.. В этом институте, когда он только поступил на работу, я был директором. Я!
Домулла говорил все громче и громче, бесцельно передвигая с места на место лежавшие на столе предметы. Потом откинулся на спинку кресла и сложил на животе руки. Обмяк как-то, сидел неподвижно, погруженный в свои думы, и словно забыл о присутствии Умида.
Умиду не хотелось ничего говорить, чтобы еще больше не расстраивать домуллу. Он вышел и потихоньку прикрыл дверь.
Вернувшись в кабинет, Умид сел за стол, собираясь с мыслями, и не успел раскрыть нужное пособие, как с улицы донесся рокот мотора отъезжающего автомобиля. Подойдя к окну, увидел сидевшего на заднем сиденье Салимхана Абиди. Видимо, очень уж обиделся домулла на директора института. Решил доказать ему, что волен поступать так, как ему заблагорассудится.
Спустя час Умид направился в столовую обедать. Но ему не дали спокойно поесть. Подходили то и дело сослуживцы, знающие, что Умид пользуется доверием профессора, интересовались причиной демонстративного ухода Абиди, делая вид, что им ничего не известно. Тогда как уже весь институт был информирован о недавнем инциденте.
— Если профессор уходит напиться воды, он, по-вашему, должен докладывать об этом мне? — с раздражением отвечал Умид любителям мелких сплетен.
Особенно он злился на тех, кто спрашивал, почему домулла не был столько времени на работе.
Салимхан Абиди отсутствовал больше недели. На девятый день Шукур Каримович позвонил ему домой. Трубку сняла дочь профессора.
— Папа болен, — ответила она на вопрос Шукура Каримовича.
— Мне довелось видеть, какой длинный шнур у вашего телефона, поднесите, пожалуйста, трубку к отцу, — попросил Шукур Каримович.
— Пожалуйста…
Через минуту директор услышал тихий, хрипловатый голос словно бы вконец обессиленного человека:
— Слушаю… Кто это говорит?..
— Что с вами, Салимхан Абидович?
— Да вот слег. Все погода проклятая…
Домулла с трудом перевел дыхание, закашлялся.
— Извините, что побеспокоил вас, — сказал Шукур Каримович.
— Ничего… Спасибо, что вспомнили.
— И когда же вы намерены выздороветь?
Профессор шумно подышал в трубку, покашлял и потом только ответил:
— Это уж как угодно будет аллаху… А что?
— Нужна кандидатура для поездки в Фергану.
— Я болен. Есть же в институте здоровые люди, их и посылайте! — с раздражением ответил профессор, как видно догадываясь, что директор не совсем верит в его болезнь. И, как бы между прочим, полюбопытствовал: — Чего ради в такую пору понадобилось ехать в Фергану?
Директор улыбнулся, понимая, что над этим как раз и ломает сейчас голову домулла. Как бы положив конец разговору, он произнес:
— Что ж, желающих поехать у нас много. Кому не хочется принять участие в совещании известных селекционеров! Я хотел послать вас. Однако придется поискать другую кандидатуру…
— Постойте! Какое совещание? — спросил вдруг профессор своим прежним, бархатистым баритоном.
— Большое совещание. Приглашены ученые и из других хлопкосеющих республик. По некоторым сведениям, примет участие и наш секретарь ЦК…
— Скажите, а Канаш и Атабаев приглашены?
— Ну а как же!
— Гм… — произнес домулла. Теперь он клял себя за то, что поспешил сказаться тяжелобольным. Разве может тяжелобольной выздороветь за какие-нибудь два дня? Следовало сослаться только на головную боль. — Что ж, пошлите кого-нибудь, — сказал он наконец. — Принять участие в таком совещании — большая честь для каждого. А мы уже состарились, мы никому не нужны теперь, и взгляды наши устарели, никого не интересуют. Вожжи нынче у молодежи в руках. Ей и надо сидеть в президиумах.
— Домулла, — мягко перебил его Шукур Каримович, — нехорошо быть рабом дурного настроения. Знаете, что я вам скажу…
— Знаю, знаю, уважаемый, что вы мне можете сказать. «Приходите ровно в девять утра, вешайте номерок на доску у вахтера». Может, еще поставите вопрос о трудовой дисциплине Салимхана Абиди…
— Эх, домулла, оставьте…
— Не пойму, какой вам интерес компрометировать меня, пожилого человека, перед моим учеником… Я действительно… гм… виноват, каюсь. Но можно же было мне об этом сказать по-хорошему, наедине. Мы с вами уже столько лет работаем рука об руку, проводим бессонные ночи над одними и теми же проблемами. А вы… А вы меня с какими-то англичанами сравниваете. Да провались они, ваши англичане!
— Домулла…
— Погодите, не перебивайте. Я дело говорю…
— Салимхан Абидович, а помните? «Человек, работающий в науке, должен обладать воинской подтянутостью, быть нетерпимым к расхлябанности и безответственности. Каждую версию обязан проверить множество раз, прежде чем вынести ее на обсуждение. Малейшая ошибка может увести от истины так далеко, что трудно будет отыскать дорогу назад. Поэтому наша работа должна быть четкой и точной, как часы». Вспомнили? Ведь это ваши слова. Вы неоднократно произносили их, когда читали нам лекции в сельскохозяйственном институте. Видите, как глубоко они запали в мою память.
— Хвала вам, Шукур Каримович, — ответствовал Абиди, польщенный тем, что его бывший студент так хорошо запомнил некогда сказанные им слова. Ему так это понравилось, что он крякнул от удовольствия. — Эх, Шукур Каримович, если бы все были такими, как вы, да могли оценить нас, старшее поколение, то и нервы бы наши оставались крепкими. Да уж ладно. С кем не бывает. Вспылили, надерзили друг другу… — Профессор помолчал, словно бы раздумывая над чем-то, потом ласково обратился к директору: — Шукурджан!
— Лаббай, домулла?
— Похоже, мой друг, мне все-таки придется поехать на это совещание, будь оно неладно. Судя по вашим словам, там будут авторитетные люди. По-моему, мне надо все же поехать. А? Как вы думаете?
— Вот я и говорю, домулла. Мы тоже должны послать туда кого-нибудь посолиднее.
— Разумеется. Если намерен присутствовать сам секретарь ЦК, то… на мой взгляд, нельзя мне оставаться здесь.
— Вы правильно рассудили, домулла!
— Ведь он может спросить: «А где профессор Абиди?» Нет, не хочу подводить свой институт. Хоть плохо себя чувствую, но все же поеду.
— Приходите завтра в институт, обговорим подробности.
— Во сколько прийти?
— Ровно в девять.
— Баракалла. Постараюсь не опоздать.
— Вот и хорошо. Завтра надеюсь увидеть вас в полном здравии. До свидания.
Шукур Каримович зашел к Умиду и попросил его после работы наведаться к домулле. Он знал слабую струнку профессора, которому очень нравилось, когда сотрудники проявляли о нем беспокойство и регулярно информировали о делах, происходящих в институте.
Калитку отворила Жанна.
— Уже по вашему звонку я узнаю, что это вы! — воскликнула она, просияв, но тут же накинулась с упреками, что он ни разу не навестил ее больного отца. — Ну-ка идемте на расправу, — сказала она и за руку повлекла Умида в дом.
Домулла обрадовался приходу своего ученика. Поверх пижамы надел полосатый халат и увел его в комнату, где висела на стене тигровая шкура. Умиду было известно, что домулла сюда приглашает самых близких ему людей, проявляя этим свою высокую милость к дорогим гостям. Домулла сбросил с ног тапочки и, взобравшись на диван, сел скрестив ноги. То же самое предложил сделать Умиду, показывая на место рядом с собой. Но Умид не отважился и выбрал мягкое кресло. Домулла расспрашивал о новостях, а Умид выкладывал все, что знал. Особенно интересовало профессора, что говорили сотрудники, когда он, назло Шукуру Каримовичу, взял да и ушел с работы. «Пусть знает свое место! Салимхан Абиди еще никому не позволял собой управлять, как марионеткой».
Жанна принесла на серебряном подносе чаю и восточных сладостей. Потом на столе появилась ваза с гранатами и яблоками. А немного погодя она поставила перед Умидом касу с горячим, аппетитно пахнущим нарыном — густым супом с мелкими кусочками мяса.
Заметив, что Умид не решается есть один, домулла подбодрил его:
— Ешьте, Умиджан, не стесняйтесь. Мы только что поужинали. А вы же после работы. Я с удовольствием попью за компанию с вами крепкого чаю. Ешьте, чувствуйте себя как дома.
Чтобы не обидеть хозяев, Умид не заставил себя долго упрашивать. К тому же он действительно был голоден и давно не пробовал такой вкусной еды.
Жанна присела на стул и налила Умиду чаю. Он почему-то смутился, что она за ним ухаживает в присутствии домуллы. Жанна, томно взглянув на него, улыбнулась. «Хорошо, что отец ее ничего не заметил», — подумал Умид и залпом осушил пиалушку, наполненную ею.
Жанна опять налила ему чаю.
Профессор предложил своему ученику поехать в Фергану на совещание: ведь ему там обязательно понадобится ассистент. Умид поблагодарил его, сказав, что об этом он мог бы только мечтать.
— Я попрошу директора командировать вас вместе со мной, — пообещал домулла.
Когда Умид вышел на улицу, уже совсем стемнело. Жанна проводила его до калитки.
Домулла просил Умида прийти в шесть утра. Поезд на Фергану отходил в семь без трех минут. Умид остановился у ворот и посмотрел на ручные часы. Еще не рассвело, он с трудом различил циферблат. До шести еще оставалось время. Он решил подождать. Неторопливо вынул из кармана сигареты и закурил. Безлюдно и тихо было на улице. Только время от времени шуршали сухие листья, согнанные ветром в канавы; не то пробегал вдоль улицы ветер, не то накрапывал дождь — в темноте не различить было.
Выкурив сигарету, Умид нажал кнопку звонка.
Через несколько минут он услышал чьи-то легкие торопливые шаги, и калитка отворилась. В ее проеме Умид увидел Жанну. Она двумя руками придерживала на груди у ворота накинутый в спешке халат.
— Извините, я разбудил вас, — растерянно проговорил Умид. — Я думал, вы предупредили вашу работницу…
— Я не сделала этого. Вы недовольны? — Жанна улыбнулась, в темноте влажно блеснули ее зубы. — Ну, заходите, чего же вы стоите, — она протянула ему руки, халатик при этом распахнулся. — Ой, — тихо воскликнула она, торопливо запахиваясь. Но, как она ни старалась, при каждом ее движении упругие, налитые груди как бы раздвигали халат, стараясь обрести свободу.
Умид перешагнул через порог и замер, потеряв дар речи. Он почувствовал, как все его существо наполняет что-то горячее, хмельное. И слышал, как гулко отдаются в груди удары сердца. Устремленные на него глаза девушки мерцали, словно звездочки. Вдруг Жанна, отпустив ворот халата, положила руки ему на плечи.
— Ты что? — тихо спросила она, обжигая дыханием его лицо.
Ее губы разомкнулись и дрожали, как лепестки розы при легком ветерке. Не помня себя, Умид обхватил ее руками за гибкую тонкую талию. Она хотела было что-то сказать, но не успела, лишь издала тихий стон. Умид закрыл ей рот жарким долгим поцелуем. А потом он целовал ее в глаза, в щеки, в шею…
Опомнившись, девушка с трудом отстранилась от него. Отступив на несколько шагов, исподлобья посмотрела на Умида взглядом, полным укоризны. Смущенно потупясь и заворачиваясь в халат, проговорила:
— Ступайте в дом, Умид-ака, папа, наверно, уже встал…
Жанна проводила его в гостиную, где большой стол был с вечера накрыт белой скатертью и уставлен яствами. Она кивком указала Умиду на кресло и, еле слышно проговорив: «Я сейчас вернусь», — вышла.
«Что я наделал? — думал Умид, оставшись наедине. — Если об этом узнает домулла, он меня не только из дому выгонит, в институте видеть не захочет. Никакие объяснения не помогут. Если только она сама не вступится. А станет ли она меня выгораживать? Стоит ей сказать отцу что-нибудь нелестное обо мне — прощайте все надежды!..»
Жанна принесла пиалу и большой фарфоровый чайник. Налила чаю в пиалу, вылила обратно в чайник, несколько раз повторила это, чтобы покрепче заварилось, потом, снова налив чаю на донышко пиалы, протянула Умиду. Все это она проделала молча, не смея поднять на Умида глаз. Движения у нее были медленные, но точные. С ее щек не сходил румянец — видно, все еще была смущена.
С улицы послышался сигнал автомобиля. Хлопнула дверца. И вскоре в комнату зашел Инагамджан. Он громко поздоровался и, весело подмигнув Умиду, шутливо обратился к Жанне:
— А где же мой чай, хозяюшка? Или поите избранных?
— Вот пиала, можете налить себе, — сказала Жанна кокетливо.
— Налили бы своей прелестной рученькой, — просил Инагамджан.
— Вам нальет Умид-ака.
— Когда к чайнику прикасаетесь вы, чай гораздо вкуснее, — не унимался Инагамджан, щуря смеющиеся глаза.
— Ну вас, — отмахнулась Жанна.
Умид засмеялся, налил в пиалу чаю и подал Инагамджану. В душе он был доволен, что Жанна налила только ему.
— Умид-ака, папу мы доверяем вам, — сказала Жанна серьезно. — Если там будет банкет, последите, чтобы он много не пил. В последнее время у него побаливает сердце…
— Послежу, если вы ему скажете, что уполномочили меня, — сказал, улыбаясь, Умид.
— Поедете назад, пошлите нам телеграмму. Папа обычно забывает об этом. Да смотрите, чтобы он не делал чересчур много покупок. Ему нельзя поднимать тяжести, — говорила Жанна подчеркнуто официально, давая этим понять Инагамджану, что между нею и Умидом ничего не произошло, у нее с этим аспирантом просто деловой разговор.
— Не беспокойтесь, я сделаю все в точности, как вы просили, — сказал Умид в тон ей.
— Благодарю, — ответила Жанна и, оставив Умида с Инагамджаном, вышла.
Инагамджан вел себя за столом по-хозяйски. Они стали завтракать. Во дворе послышались оживленные голоса тех, кто пришел проводить профессора. Их встречали, стоя на айване, сам домулла и Сунбулхон-ая. Умид не знал, выйти ему тоже на айван или нет. Инагамджан, не обращая ни на что внимания, подолгу дул на чай, прежде чем шумно отпить глоток.
— Джаннатхон — единственная радость профессора, — произнес он наконец, первым нарушив молчание, и в упор взглянул на Умида. — Она ему дороже жизни… И не мало есть таких, кто готов за нее жизнь отдать. Она стоит того. Ведь она такая умница. И самая красивая девушка в Ташкенте… И она такая веселая. Шутки любит. Мы всегда с ней шутим. Только сегодня она что-то не в настроении…
Умид отодвинул от себя пиалу и согласно кивнул головой.
В прихожей послышались шаги, и комнату заполнили друзья профессора, его брат, работающий в торговой сети, и двое племянников Сунбулхон-ая. Они шумно рассаживались за столом. Брат домуллы поставил на стол армянский коньяк и обвел всех горделивым взглядом…
Времени оставалось мало, вскоре все высыпали на улицу. У ворот стояли четыре «Волги». Инагамджан вынес из дому чемодан и саквояж домуллы, уложил их в машину. Отворив дверцу своего автомобиля, домулла оглянулся и помахал рукой, приглашая Умида.
Одна за другой машины тронулись.
На вокзале профессора поджидали еще несколько коллег, пожелавшие его проводить. Они, судя по всему, были близкими его семье людьми. Жанна и Сунбулхон-ая заметно обрадовались встрече с ними, обменялись рукопожатиями, заговорили. Тем временем Умид и Инагамджан отнесли вещи домуллы в вагон.
Выйдя на перрон, Умид стоял в сторонке, не смея приблизиться к этим важным, высокопоставленным лицам. К нему подошла Жанна. Они обменялись взглядами. На ее щеках снова проступил румянец, который так шел ей.
— Вам доводилось бывать в Фергане? — спросила Жанна.
— Нет. Я дальше Охангарана и Мирзачуля не путешествовал.
Жанна весело засмеялась, застегнула пуговицу на его пальто.
— Постарайтесь не задерживаться, когда кончится симпозиум, ладно?
— Это зависит от вашего отца.
— Если он вознамерится еще там остаться, вы поторопите его. Ведь я… буду ждать. Он послушается вас. Он всегда так хорошо о вас отзывается. Говорит, что вы талантливый. Не просто способный, а талантливый, понимаете?
Умид пожал плечами, улыбнулся смущенно.
— Право, это преувеличение, — сказал он. — Я не заслужил таких похвал.
— Папа говорит, что вы — будущее нашей отечественной селекции! — восторженно говорила Жанна.
— Не знаю, смогу ли я когда-нибудь оправдать его надежды. Мне ваш отец очень много помогает. Без него я чувствовал бы себя котенком с завязанными глазами.
Жанна засмеялась и громко захлопала в ладоши:
— Браво! Это как раз и свидетельствует, что вы незаурядный человек. Мой папа не ко всем так добр. Он всегда говорит, что надо помогать только талантливым, а бездари сами пробьются…
— В этом ваш отец прав. Но, поверьте, среди его учеников есть способнее меня…
— Наверно, он вам симпатизирует больше, чем другим? Ого, значит, в вас не только я что-то нахожу! — засмеялась Жанна.
— Боюсь, что вы меня переоцениваете. Я такой, как все. Могу даже быть иногда грубым. Нынешним утром… Сегодня вы убедились в этом. Я приношу вам свои извинения. Простите меня. Словом… Очень прошу вас, пусть об этом не узнает мой учитель…
— Перестаньте, Умид-ака, — Жанна приложила к его губам ладонь, заставив его замолчать, и укоризненно покачала головой. — Пусть это будет нашей маленькой тайной, хорошо? Согласны?..
В микрофон объявили об отправлении поезда.
Провожающие, поддерживая под руки, подсаживая сзади, помогли Салимхану Абиди подняться на площадку вагона. Вагон дернулся, и платформа медленно поплыла назад. Провожающие шли рядом с вагоном, махали руками, выкрикивали добрые пожелания. Жанна, отстав от остальных, послала издалека воздушный поцелуй. Ее отец поспешно ответил тем же. Но Умид заметил, что она в тот момент смотрела на него, и, улыбнувшись, чуть заметно кивнул ей.
За происходящим внимательно следила Сунбулхон-ая.
Глава шестнадцатая ГЛУБОКАЯ РЕКА ТЕЧЕТ МЕДЛЕННО
Учитель и ученик сидели друг против друга и смотрели в окно. Мимо мелькали полустанки и станции, полосатые, как зебра, шлагбаумы на переездах. А то замелькают перед глазами стальные перекрытия и где-то внизу блеснет вода. Гулко прогромыхав, поезд проскакивает мост через канал. Вдали медленно проплывают поля, присыпанные снегом, с чернеющими там и сям проплешинами проталин.
«О чем задумался домулла? — гадал Умид. — О том, что хорошо иметь множество друзей? В Москву ли он уезжает, или в Фергану, или в кишлак, что под боком, — всегда есть кому его проводить, а потом встретить. И всегда вот так, шумно, весело… А может, догадывается о моих отношениях с его дочерью и оттого так хмур и молчалив?» — эта мысль будто кипятком ошпарила Умида. Он взглянул мельком на профессора. Тот сидел подперев рукой щеку и глядел в окно. Толстые губы плотно сомкнуты. А отсутствующий взгляд из-под приспущенных век свидетельствовал, что он ничего не видит за окном, всецело погрузился в свои размышления. Собственно, разве ему не о чем задуматься перед началом такого крупного совещания селекционеров?
Умид совсем почти успокоился и хотел было отвлечь домуллу от мыслей, по-видимому тяготивших его. Но мимо открытой двери в это время проходили какие-то люди и, увидев Салимхана Абиди, ввалились в купе. Из обрывочных фраз Умид понял, что это председатели колхозов, тоже едущие в Фергану на совещание. Они очень обрадовались неожиданной встрече с профессором. Громко разговаривали, смеялись. Затеяли игру в карты. На Умида никто не обращал внимания. Словно бы эти люди и не замечали его присутствия. Видать, приняли его за постороннего, едущего в одном купе с профессором.
Хотя в купе уже было изрядно накурено, Умид взял сигареты и вышел в коридор.
В просвет между тучами, словно распахнув окно, выглянуло солнышко. Снег у края дороги, на деревьях, на поле, ровном, словно отглаженная простыня, заискрился, замерцал, будто бы кто-то щедрой рукой рассыпал по нему бриллианты. Темнеющие вдалеке оголенные сады окрасились золотистым светом.
«Если домулла лишит меня своей поддержки, меня никто не станет замечать. Как сейчас в купе…» — подумал Умид, выпуская дым кружочками. Машинально провел по стеклу рукавом. Стало видно яснее.
«Так-то так, так-то так…» — выстукивали колеса.
Сигарета истлела, а Умид не мог оторваться от окна. Так все смотрел бы и смотрел на сменяющие одна другую картины родной стороны. Каждая минута дарит тебе что-то новое, чего ты до сих пор не видел, не знал. И чувствуешь, как ты становишься все богаче.
Кажется странным и непонятным желание некоторых людей во что бы то ни стало побывать за границей. Случается, начнет такой человек бахвалиться, что побывал в Праге, исходил вдоль и поперек Будапешт, видел Софию и даже обозревал с высоты Эйфелевой башни Париж, а стоит у него спросить: «В Хиве ты был?.. А в Самарканде?.. А в Бухаре?..» — он недоуменно пялит на тебя глаза и пожимает плечами. А то и отвернется с презрительной улыбочкой: мол, что ты понимаешь?.. А мог ли он, этот человек, по-настоящему оценить чужую культуру, не узнав как следует своей? Как может он восторгаться величием и красотой архитектурных памятников западных городов, если не может сравнить их с грандиозными и сказочно прекрасными дворцами, постройками, возведенными древними мастерами родной земли?..
Сколько можно увидеть интересного, даже не выходя из поезда! Поля, пересеченные каналами; сады, похожие на леса; реки, горы… Это всего-то за несколько часов! А если и завтра ехать, и послезавтра ехать? Взору предстанут величественные сибирские реки, вечнозеленая тайга. Потом появятся сопки, издали напоминающие юрты. Если хватит духу, можешь взобраться на вершины вулканов, тяжко дышащих и выбрасывающих время от времени тучи пепла, можешь сварить в горячих источниках себе пищу. А там рукой подать и до тундры, озаренной северным сиянием… Интересно, сколько времени понадобилось бы, чтобы повидать все это? Ехать бы с Хафизой и день, и два, и месяц…
Умид вздрогнул при этой мысли. «С Хафизой?.. Или с Жанной?..» Обе девушки возникли в его воображении. Будто он сравнивал их.
Взгляд у Жанны ласкающий, зовущий.
Хафиза смотрит с укором. До сей поры ей не в чем было укорять его. До сегодняшнего утра. Он поддался чувствам, которые взяли верх над рассудком…
А разве Хафизу он любит одним только разумом?
Жанна умеет зажечь на какой-то миг — ты вспыхиваешь. Хафиза же не зажигает тебя намеренно. Ты горишь сам. Тихо горишь. Малым огнем. Но будешь гореть всю жизнь. Пламень, который зажегся в тебе от любви к ней, не может погаснуть.
Вдруг Сурат все-таки налгал? Может, Умид понапрасну терзается, воображая бог знает что? Не будет ли его потом мучить совесть? Ведь говорят, хотя у совести нет зубов, она может загрызть до смерти.
За спиной раздался чей-то голос:
— Молодой человек, заходите сюда!
Умид увидел высунувшуюся из купе бритую голову, прикрытую тюбетейкой, и не сразу сообразил, что приглашают его.
— Время перекусить слегка, — проговорил человек, расплываясь в улыбке.
На пропитанной жиром газете, постланной на столик, были разложены казы — колбаса из конины, нарезанная кружочками, разделанная на куски жареная курица, свежие крупные помидоры, виноград.
Кто-то подал Умиду пиалу с коньяком:
— Выпейте, ука! За здоровье нашего домуллы. В нашем колхозе все очень хорошо его знают. Старики до сих пор помнят, как он приезжал к нам… Пусть всегда будет здоров наш аксакал!
Домулла, румяный, уже слегка захмелевший, подбадривающе кивнул ему — выпей, мол, не стесняйся. Умид медленно выцедил из пиалы коньяк. Ему подали ножку курицы.
Остаток пути провели за игрой в карты. Вышучивали тех, кто оставался в «дураках», смеялись. Не заметили, как промелькнуло время и они прибыли на станцию Маргилан. Отсюда до Ферганы предстояло ехать автобусом. Однако им не пришлось толочься в тесноте. На вокзале участников совещания встретили и в легковых автомобилях доставили в гостиницу.
Салимхан Абиди и Умид поселились в одной комнате.
— Вот какое приятное было путешествие, — промолвил домулла, выходя из ванной в пижаме. Он как бы нашел еще одно подтверждение своему правилу, что гораздо спокойнее ездить поездом, если нет особой спешки.
* * *
Совещание началось утром в одиннадцать часов.
Просторный и светлый актовый зал областного комитета партии, выходящий восемью окнами в замерший в зимней дреме сквер, был полон народу. Здесь присутствовали видные хлопкоробы из всех областей, механизаторы, ирригаторы, почвоведы, селекционеры и партийные работники. Прибыли гости из других республик.
На повестке дня стояли два основных вопроса:
1) Мероприятия по дальнейшему развитию хлопководства в Узбекской Советской Социалистической Республике.
2) Планомерное внедрение механизации в сельское хозяйство и рациональное ее использование для получения высоких урожаев.
В президиуме за длинным столом, накрытым алой плюшевой скатертью, сидели две известные в республике сборщицы, в нынешнем сезоне установившие рекорд машинной уборки, несколько бригадиров — Героев Социалистического Труда, председатели передовых колхозов, два знакомых Умиду академика. В самом центре за столом президиума сидели рядом председательствующий на совещании Пулатджан Садыкович и секретарь ЦК.
Первым слово было предоставлено секретарю ЦК. Он взял стопку бумаг, написанных от руки, и направился к трибуне.
Секретарь говорил не торопясь, чуть глуховатым голосом, отчетливо выговаривая каждое слово, как бы желая подчеркнуть его особое значение. Он рассказал собравшимся об успехах хлопкоробов республики за текущий период. Умид поразился осведомленности докладчика. Секретарь знал буквально все до мелочей — что и как выполняется в любом уголке республики. Даже о делах института селекции он знал гораздо больше, чем Умид, работающий там…
Говоря о достижениях в хлопководстве и дальнейших задачах, секретарь подробно останавливался и на недостатках. Но каждый из присутствующих, видимо, особо отмечал те «камешки», которые так или иначе попадали в его огород.
Умид невольно почувствовал себя виноватым, когда секретарь отметил, что селекционерами ведется все еще недостаточно активная борьба с вилтом. Ему даже показалось, что секретарь при этих словах посмотрел на него. На что уж Салимхан Абиди человек выдержанный — и тот заерзал на стуле, виновато потупился. А Шукур Каримович стал что-то торопливо записывать в блокнот. Они втроем сидели в первом ряду, и их было хорошо видно президиуму. «Лучше бы я сел где-нибудь в другом месте», — подумал Умид.
А секретарь все говорил, что вилт, эта болезнь хлопчатника, за последнее время сделался настоящим бедствием на полях Андижанской, Ферганской и некоторых других областей. Селекционеры в последние четыре-пять лет топчутся на мосте. За этот период не создано ни одного нового вида хлопчатника, который можно было бы отнести к наиболее болезнестойким, высокоурожайным и раносозревающим сортам… Все еще 108-Ф удерживает приоритет на полях всей республики. Он, как могучий батыр, держит весь урожай на своих плечах. Но силы этого батыра, если он будет одинок, быстро могут иссякнуть. Ему надо дать в помощники и другие не менее ценные сорта. Кажется, в этом смысле подают некоторые надежды С-8257, Мутант-1, Ташкент первый, второй и третий. В первые годы культивирования этих сортов вилт почти не наблюдается. Но, к сожалению, через несколько лет сорт начинает терять свои иммунитет и поражается так же, как и малоустойчивые сорта.
Секретарь отпил глоток воды, налив в стакан из графина, вытер губы платком и продолжал:
— Не вызывает сомнения, что борьба с вилтом хлопчатника, как и с любой другой болезнью, будет успешной лишь при знании биохимических особенностей возбудителя болезни.
Секретарь высоко оценил работу ученых, которую они проделали, создавая тонковолокнистые сорта хлопчатника. Надо же, он знал на память имена почти всех ученых, работающих в этой области.
«Вот так тихо трудишься, хлопочешь вроде бы сам по себе, возишься с опытами, не сулящими попервоначалу никаких удач, копаешься в земле — и полагаешь, что никто не знает, чем ты занят, — подумалось Умиду. — А оказывается, весь ты как на ладони…» Умиду было приятно сознавать, что и он один из тех, кто занят таким ответственным делом. Пусть его имя пока не будет упомянуто ни одним из докладчиков, пусть он еще ничем не проявил себя. Но зато ему понятно все, о чем говорится здесь. Он чувствовал свою ответственность в той же мере, что и поседевшие за многие годы работы академики, сидящие в президиуме.
Умид испытал чувство гордости, когда секретарь оценил работу селекционеров как «начало всех начал в хлопководстве».
— Если урожай, льющийся в закрома страны, сравнить с рекой, то селекционеры находятся в верховьях этой реки. От них зависит, насколько она будет полноводной, — сказал секретарь, заканчивая свое выступление.
Как тут не гордиться…
Заседали без перерыва четыре часа. После секретаря выступили академики и два агронома. Потом объявили получасовой перерыв.
К беседовавшим в фойе ученым подошел секретарь. Поздоровался со всеми за руку. Умид впервые увидел секретаря ЦК так близко, смог разглядеть две неглубокие складки по углам рта, делающие его открытое лицо еще более мужественным и волевым, чуть припухшие от недосыпания веки, лучистый, приветливый взгляд из-под слегка взлохмаченных, будто бы присыпанных золой бровей. Умид почувствовал силу в его крепком рукопожатии. Несмотря на свой возраст, он был скор в движениях и статен.
Поговорив немного, секретарь спросил у одного из академиков о его здоровье. Умид понял, что этот пожилой ученый, который часто бывает в их институте, недавно болел. Сейчас чувствует себя лучше и вот даже нашел в себе силы приехать в Фергану. А Умид, увлекшись своей работой, даже не заметил, что его уже давно не было видно.
Секретарь посоветовал академику в нынешнем году непременно укрепить свое здоровье в санатории. Пулатджан Садыкович пригласил всех в буфет.
Как говорится, у кого что болит, тот о том и говорит: даже за обедом не умолкали разговоры о положении дел в институте, об актуальных научных проблемах, требующих разрешения в первую очередь.
Умид оказался за одним столом с Пулатджаном Садыковичем. Старался не смотреть в его сторону, делая вид, что всецело занят едой, но время от времени ощущал на себе его пристальный, изучающий взгляд. Хорошо еще, домулла оказался рядом, было с кем перекинуться хотя бы ничего не значащими фразами, чтобы скрыть волнение. Без него Умид и вовсе бы растерялся. А Пулатджана Садыковича, по-видимому, заинтересовало, с кем это так уважительно разговаривает именитый профессор Салимхан Абиди. И Абиди не был бы Абиди, если бы не заметил любопытства в его взгляде. Поэтому, когда поднимались из-за стола, он хлопнул Умида по плечу и сказал, обращаясь к секретарю обкома:
— Этот скромный молодой человек — мой лучший аспирант. Его зовут Умид Рустамов. Он как раз проводит исследования в той области, о которой сегодня так много говорили, — этиологии заболевания растений вилтом. Так что, если хотите в будущем очистить свои поля от этой заразы, не теряйте добрых отношений с Рустамовым, — смеясь, заметил домулла и, еще раз дружелюбно похлопав Умида по спине, объяснил ему: — Пулатджан Садыкович — мой школьный товарищ. Еще в те давние времена он был у нас комсомольским вожаком. А теперь секретарь обкома.
Пулатджан Садыкович протянул руку. Обмениваясь с ним рукопожатием, Умид густо покраснел. По проникающему в душу взгляду этого худощавого высокого человека он понял, что ему известно о его дружбе с дочерью. Теперь уже, увы, о былой дружбе…
Прозвучал звонок. Участники совещания снова направились в зал. Пулатджан Садыкович шел, разговаривая с Абиди, и то и дело, будто ненароком, поглядывал на Умида.
Но Умиду так и не удалось уловить: только укор был в его взгляде или же неприязнь.
Президиум занял места. Шум в зале угас. Секретарь ЦК тихо сказал Пулатджану Садыковичу:
— Хорошо бы послушать директора института селекции. Пусть проинформирует нас…
Шукур Каримович, держа в руках небольшую папку, не спеша поднялся по ступенькам на возвышение и подошел к трибуне.
— Если будут какие-нибудь просьбы, которые может удовлетворить Центральный Комитет, выкладывайте сразу, — с улыбкой сказал секретарь ЦК.
Шукур Каримович кивнул. Поглядывая в свои записи, он рассказал о научных работах, ведущихся в стенах института, об экспериментах и их результатах. Говоря об этом, он то и дело конфузился. Даже ему, директору столь авторитетного учреждения, непривычно было выступать перед такой солидной аудиторией, где собрались крупные ученые, передовые хлопкоробы. Ему, наверно, казалось, что обо всем, о чем сейчас ни скажи, все давно знают, а нового ему нечего сказать. Но, взглянув на секретаря и на академиков, он увидел, что они его внимательно слушают и даже что-то записывают в блокнотах. Воодушевленный этим, он, отодвинув свои записи на край трибуны, стал рассказывать, какие задачи ставят перед собой на ближайшие годы сотрудники института.
Когда Шукур Каримович на секунду умолк, собираясь с мыслями, секретарь ЦК попросил его:
— Расскажите, пожалуйста, подробнее о Мутанте, Ташкенте первом, втором и третьем. Если ученые, как вы утверждаете, одобряют эти новые сорта, выведенные под воздействием гамма-лучей, то почему же они до сих пор не столь широко внедряются в практику?
— Не знаю, как уважаемые товарищи расценят мои слова, — сказал Шукур Каримович, несколько смутившись и отыскивая кого-то взглядом в зале. — К сожалению, эти сорта еще не получили признания всех ученых. Кое-кто, без всяких на то оснований, высказывает недоверие к такому методу выведения новых сортов. Говорят, истина рождается в спорах. Чтобы не уподобляться раку, лебедю и щуке из крыловской басни, сегодня нам необходимо прийти наконец к какому-то единому мнению относительно гамма-лучей…
Секретарь ЦК легким кивком головы выразил согласие с ним и заметил:
— Наши академики сообщили мне много лестного о новых сортах, выводимых этим методом. Вы совершенно правы: если имеются противоположные мнения, мне тоже хотелось бы услышать их здесь сегодня. Для того мы и собрались, чтобы сообща решить хотя бы некоторые наши проблемы. Оттягивать обсуждение этого вопроса незачем. Мне сказали, что эти новые сорта хлопчатника даже более устойчивы против вилта. Так ли это?
— Да, это так, — твердо сказал Шукур Каримович. — Множество экспериментов доказали это.
— Чем может посодействовать в этой вашей работе ЦК? — спросил секретарь и взял со стола карандаш, приготовившись записывать.
Шукур Каримович на минуту задумался.
Салимхан Абиди, сидевший рядом с Умидом, беспокойно заерзал и хлопнул себя по коленям. «Проси легковую машину для института, самый подходящий момент, — быстро проговорил он, словно бы директор мог его услышать. — Ну, говори, чего медлишь?.. Скажи, что некоторым ученым пора присвоить звание заслуженных деятелей науки. Самый удобный момент!.. Эх, разве от тебя дождешься…»
Шукур Каримович отпил воды из стакана. Тихонько откашлялся в кулак. Видно было, что все это он проделывает, чтобы продлить время для обдумывания своих просьб. Став вполоборота к президиуму, он сказал:
— Нам очень хотелось бы для проведения дальнейших практических работ получить дополнительно пятьдесят гектаров земли. Я облюбовал такой участок в Ак-Курганском районе. Он удобен тем, что почва там еще не перенасыщена калийными удобрениями, и нам легче будет понаблюдать воздействие на растения каждого компонента в отдельности. К тому же это недалеко от нас… Теперь уже необходимо построить вторую оранжерею при институте. Но мы для этого до сих пор никак не можем заполучить средства. — Шукур Каримович подождал, пока секретарь ЦК запишет что-то у себя в блокноте, потом смущенно улыбнулся и сказал: — У меня к ЦК еще одна, не совсем обычная, просьба. Всем известно, что, когда человеку предлагают что-то хорошее и плохое, он всегда выбирает то, что получше. Но один сорт хлопка от другого мало чем отличается внешне. Поэтому большинство председателей колхозов, уже зная высокие качества 108-Ф, опасаются новшеств, не хотят рисковать, засевать поля другими сортами хлопчатника… — Шукур Каримович помялся и, глядя на секретаря, неуверенно произнес: — Поэтому я хотел бы просить ЦК оказать нам содействие в распространении на полях республики уже проверенных нами видов, таких, как С-8257 и С-1622, наряду с известным нам 108-Ф. Я осмеливаюсь просить об этом, потому что уверен — эти сорта не подведут… И тем самым нам, работникам института, удастся парировать упрек хлопкоробов, высказанный вами по нашему адресу: эти два сорта выведены именно за последние пять лет.
Секретарь ЦК улыбнулся.
— Преждевременно говорить о работе, пока она не получила оценку у самих дехкан, — заметил он.
— Но тут палка о двух концах, товарищ секретарь: новые сорта не получают оценки у дехкан, потому что они их еще не сеяли; и опять же, они их не сеют, потому что не успели оценить.
— Вы правы, внедрять в производство новшества можно, только будучи совершенно уверенным в доброй отдаче. В наших условиях для этого можно применить и такой метод, какой предлагаете вы, — сказал секретарь, по достоинству оценив шутку Шукура Каримовича. — Это прежде, в дедовские времена, все новое, какими бы оно ни обладало достоинствами, внедрялось постепенно, и этот процесс растягивался на целых пятьдесят, а то и сто лет. Теперь у нас космический век. И скорости космические. Нам некогда ожидать, пока прогрессивные новшества завоюют признание сами по себе. Все хорошее, от чего получит пользу и выгоду человек, мы должны внедрить за три-четыре года. Мы это можем. И в этом преимущество нашего строя… Ваше предложение я изложу на бюро ЦК.
Задетые за живое, сло́ва попросили несколько председателей колхозов. Их мнения были противоречивы. Одни ратовали за немедленный засев полей новыми сортами хлопчатника. Другие категорически возражали, ссылаясь на то, что на территории их колхозов приживается только определенный сорт. Третьи считали, что новшества надо вводить в жизнь, но не в принудительном порядке, а очень осторожно и постепенно…
Большинство сотрудников института селекции знали, что главным противником новых сортов хлопчатника, о которых говорил директор, является профессор Салимхан Абиди. Многие поглядывали в его сторону, стараясь угадать, что он сейчас думает и как реагирует на выступления. Профессор это заметил и истолковал по-своему. Редко проходили совещания, чтобы Салимхан Абиди не выступил. Он всегда защищал интересы института и своих коллег. Не один сотрудник благодаря именно ему, Салимхану, получил ученую степень. Решив, что и на этот раз коллеги от него ждут чего-то, он попросил слова. Пока Салимхан Абиди направлялся к трибуне, люди перешептывались — будто по залу пробежал невесть откуда взявшийся шумный ветерок. Умид тоже, как и все, решил, что домулла сейчас не оставит камня на камне от новых сортов, которые восхвалял директор.
Домулла с достоинством кашлянул, и все в зале выжидательно притихли. Вытер большим батистовым платком вспотевший лоб. Потом налил из графина полный стакан воды и медленно выпил все без остатка. Затем, внимательно оглядев зал, произнес:
— Никто не станет отрицать — с этой трибуны раздавались правдивые слова… — Тут он повернулся к президиуму. — Да вот… авторитета у нас никакого нету.
— То есть как нет авторитета? — удивился секретарь ЦК.
— По нынешним временам авторитет измеряется в зависимости от того, какой машиной владеет лицо или учреждение. «Волга» — большой авторитет, «Москвич» — средненький, «Запорожец» — так себе, ни то ни се… А у нашего института, стало быть, никакого авторитета нету. Если сам директор по самым срочным делам ездит в автобусе, то что же остальным сотрудникам делать?.. Поэтому, если сам наш уважаемый руководитель постеснялся просить для своего учреждения машину, я прошу у ЦК легковой автомобиль — в зависимости от нашего авторитета, разумеется…
В зале засмеялись.
— Так, говорите, нет авторитета? — переспросил секретарь ЦК, вытирая платком слезы, выступившие от смеха. — Товарищ Абиди, я заверяю вас, авторитет у вашего института будет, непременно будет.
Окрыленный удачей, Салимхан Абиди горделиво обвел взглядом присутствующих. Шукур Каримович укоризненно покачал головой — дескать, все ты испортил, домулла!
Однако профессор сделал вид, будто не заметил его знаков. Облокотившись на трибуну и устремив взор в глубину зала, он продолжал:
— Вопрос о повышении урожайности хлопка или картошки, хлеба или огурцов за время существования человечества никогда не сходил с повестки дня. Он всегда был и является животрепещущим. И я уверен, что через сто лет, когда урожай, по сравнению с сегодняшним, увеличится в десять раз, этот вопрос все равно будет актуальным… Поэтому я сейчас хочу сказать о другом. А именно? Надо больше проявлять заботы об ученых-селекционерах. А именно? Надо материально заинтересовать исследователей. Тогда будут созданы не один и не два хороших сорта хлопчатника, а множество! Нашему же уважаемому директору, как мы, к сожалению, убедились, все равно — ходим ли мы пешком, растрачивая драгоценные минуты, или толчемся, преем в автобусах. А ведь время ученого — золото!
По залу прокатился шумок. А через минуту голос Абиди потонул в гуле голосов. Домулла осекся. Видно, почувствовал, что перехлестнул. Покашлял в кулак. Отпил воды. А шум не утихал. Домулла стоял теперь, переминаясь с ноги на ногу, как бы не зная, продолжать выступление или пойти и сесть на место.
За спиной Умида кто-то насмешливо проговорил: «Когда раскалывается пустой орех, он приносит людям огорчение». Умида покоробили эти слова. Обернувшись, он в упор, с неприязнью посмотрел на того, кто их произнес.
Домуллу выручил секретарь ЦК.
— Вы правы, товарищ Абиди, — сказал он, и все тут же притихли. — Мы знаем, какой вклад вносят селекционеры в наше общее дело. Думаю, поступим правильно, если больше будем заботиться о них. — Он говорил нарочито медленно, растягивая слова, и голос его звучал властно и твердо в воцарившейся тишине. — Я попрошу академиков товарищей Атабаева и Каримова учесть все сказанное профессором Абиди и то, что, как я понял, он недоговорил, и написать в ЦК подробный доклад. Мы рассмотрим этот вопрос на бюро. И потом… — секретарь засмеялся. — Наше общее благополучие прямо пропорционально тому, сколько хлопка мы сдадим государству. Надо учесть, что хлопководство — это река, широкая и глубокая. А у глубокой реки течение всегда медленное…
Умид, вжавшийся было в кресло от стыда за промашку своего учителя, снова воспрянул духом и, вытянув шею, слушал секретаря, сумевшего так ловко повернуть разговор и разрядить напряженную обстановку, вызванную необдуманными словами домуллы. «Вот каким тактичным должен быть руководитель!» — с восхищением подумал про него Умид.
По окончании совещания Пулатджан Садыкович уже в фойе отошел на минуту от секретаря ЦК, который через полчаса должен был улететь в Ташкент, и, подойдя к Салимхану Абиди, сказал, что вечером будет ждать его, Шукура Каримовича и Умида у себя дома. И, извинившись, торопливо удалился.
Едва такси остановилось напротив дома, где жил Пулатджан Садыкович, хозяин вышел на балкон и помахал рукой, чтобы гости поднимались наверх. Умид шел позади, испытывая огромное волнение. Пулатджан Садыкович встретил их на лестничной клетке. На шум вышла Нафиса-апа. Она уже была знакома с Салимханом Абиди и Шукуром Каримовичем. Они поздоровались, как старые друзья. Пулатджан Садыкович подвел жену к Умиду и сказал:
— А это Умид Рустамов, ученик профессора Абиди. Прошу вас познакомиться.
Он так произнес эти слова, что Умиду послышалось: «Этот молодой человек будет твоим зятем. Прошу любить и жаловать!» Нафиса-апа пытливо посмотрела на него и, заметив, как Умид покраснел, сама смутилась и стала приглашать гостей поскорее заходить в комнату.
Хозяйка посадила Умида за столом рядом с его учителем. Как раз напротив висел на стене портрет Хафизы. Тот самый, что в его комнате, только побольше. Хафиза весело смеется. Ей и впрямь, наверно, сейчас весело. Может, опять пошла в кино..» не одна. А ему каково?
Умид уловил на себе пристальный взгляд Нафисы-апа, подающей на стол: заметила, как он смотрел на портрет ее дочери.
Во время ужина к Умиду подошел Алишер. С минуту изучающе глядел на него и, вынув из-за спины, преподнес ему апельсин. Умид усадил этого краснощекого крепыша себе на колени и начал с ним разговаривать. Весь вечер был молчалив и теперь только разговорился. Хафиза часто рассказывала о своем братишке, о его озорстве и «глубокомысленных» высказываниях, могущих рассмешить даже самых угрюмых людей. Алишер беспокойно ерзал у него на коленях, протягивал руку к портрету Хафизы и, сжимая и разжимая кулачок, лепетал: «Моя сестра… Моя старшая сестра Хафиза, вот…»
Что ребенок хотел сказать молодому аспиранту, не могли угадать ни Абиди, ни Шукур Каримович. Его смог понять один только Умид.
В гостиницу возвратились в двенадцатом часу ночи. Домулла принял теплый душ и улегся в постель. Через какую-нибудь минуту он уже храпел.
Умид вышел на балкон и закурил. Всего за один день он получил столько впечатлений, что о сне не могло быть и речи. До мельчайших подробностей слово в слово он старался припомнить выступление секретари ЦК. И чем глубже он вдумывался в смысл каждой его фразы, тем яснее ему становилось, что, копаясь в земле, перебирая пожелтевшие стопки бумаг с записями различных наблюдений, проделанных кем-то давным-давно, до боли в глазах вглядываясь в микроскоп, выхаживая, казалось бы, обыкновенные кустики хлопчатника, они выполняют большую и ответственную работу. На них возлагает надежды целое государство. Тысячи колхозов в различных районах и областях пристально следят за их делами: вместе с ними радуются их успехам, вместе с ними огорчаются из-за неудач. Они ожидают от них, от селекционеров, реальной помощи. Возлагают на них больше надежд, чем на милости самой природы.
До сегодняшнего дня Умид еще не в полной мере отдавал себе отчет, какая огромная ответственность лежит на нем… Чем порадует его завтрашний день? Жаль, секретарь ЦК отбыл, и совещание продолжится без него.
Глава семнадцатая СМЯТЕНИЕ
Хафиза с трудом отворила массивную дверь, навалившись на медную ручку, торопливо пересекла фойе и взбежала по мраморной лестнице на второй этаж.
В комнате, где обычно работали аспиранты, сидела незнакомая пожилая женщина, углубившись в чтение какой-то большой старинной книги. Услышав, что кто-то зашел, она оторвалась от книги и, сняв очки, устремила усталый взгляд добрых серых глаз на гостью.
— Вам кого, девушка?
— А… А Рустамов не приходил сегодня?
— Рустамов в командировке. Уже несколько дней, как уехал, — мягким ласковым голосом сказала женщина.
— В командировке?.. — Хафиза мяла пальцами ручку сумочки, от смущения не смея поднять головы. — Ну, ладно… Извините. Я пойду.
— Что-нибудь передать Рустамову?
— Нет-нет, ничего… А куда он уехал, не скажете?
— В Фергану. Наверно, скоро уже приедет.
Девушка отворила дверь и хотела уже выйти, позабыв даже попрощаться.
— А кто вы будете? — спросила женщина с улыбкой. — Ведь Умид Рустамович спросит, кто о нем справлялся…
— Сестра. Двоюродная сестра…
— Да, я так и подумала, что вы его сестра, — сказала женщина. — Вам беспокоиться не стоит, совещание хлопкоробов уже закончилось. Все, наверно, скоро приедут.
Девушка кивнула в знак благодарности, еле слышно проговорила: «До свидания» — и выскользнула за дверь.
Домой Хафиза пришла под вечер, усталая и голодная. К прочим переживаниям прибавилось теперь и чувство тревоги, что бабушка вот сейчас заметит перемену в ней, снова начнет ахать да охать, изводить ее расспросами. Хафиза не умела притворяться: что и говорить, артистки бы из нее не получилось. До сих пор не научилась прятать свои чувства. Как же это, интересно, другим девушкам удается?..
Хуже всего — неопределенность. Долго не решалась, но сегодня хотела выяснить причину, почему Умид к ней так неожиданно переменился. На тебе, выяснила!.. Вряд ли у нее хватит на это решимости во второй раз… Опять будет просиживать на лекциях, отрешенно глядя в окно, за которым замерли покрытые ледяной коростой ветви деревьев, не слыша лектора и всякий раз вздрагивая, когда Раано толкнет ее в бок, возвращая к реальности. Уж лучше бы не мешала.
Сегодня у нее не хватило сил прослушать и двух лекций. Позабыв о девичьей гордости, помчалась в институт. «Дура! Ведь если бы он хотел меня видеть, сам давным-давно приехал бы, как это делал раньше. А нынче он, может, вовсе и не обрадовался бы встрече со мной… Почему это я, собственно, должна ластиться к нему, словно котенок? Разве это не унижает меня? Разве к лицу девушке мчаться очертя голову, чтобы повидать человека, который пренебрег ею? Ох, ведь все это правда, все это так и есть!.. Но жить так, подолгу не видя его, не слыша его голоса, тоже выше моих сил!»
Хафиза закусила губу, чтобы не расплакаться, и зарылась лицом в подушку. Заслышав бабушкины шаги в прихожей, резко встала и, глядясь в зеркало, стала поправлять волосы.
Как и предполагала, бабушка, едва ступила на порог, внимательно поглядела на нее и сказала обеспокоенно:
— Что-то, доченька, ты неважно выглядишь. Как ты себя чувствуешь?
— Хорошо, бабушка! — бойко ответила Хафиза.
— Может, неприятности в институте?
— Да нет. Все в порядке!
— А может, поссорилась с кем?
— Говорю же, нет! Нет! — крикнула Хафиза и едва удержала слезы. — Что вы меня всегда допрашиваете?
— А почему же мне не спрашивать? Или секреты от родной бабушки таишь? Ты должна обо всем мне говорить. Иль забыла, что мать наказывала? Недели еще нет, как она уехала, а ты ее слова уже по ветру пустила — снова вон печальная вернулась из своего института, будь он неладен, и помалкиваешь… Плюнь на этот институт, если он в тягость тебе! Я вон живу, и ты обойдешься. Отец твой заслуженный человек, зарабатывает немало — не сможет разве тебя обеспечить? Вон твоя мать институт кончила, а что с того?.. Но зато у матери твоей руки золотые — поучилась бы ты лучше у нее рукоделию, исстари этим девушки занимались, да приловчись повкуснее еду готовить.
— Мне институт не в тягость, — буркнула Хафиза, пряча от бабушки глаза.
— Что же тогда тебя мучит?.. Ну и молодежь пошла — от горшка два вершка, а уже всякие там волнения, секреты от родителей! В наше время девчонки в твоем возрасте еще только учились волосы в сорок косичек заплетать да бегали, как козлята, по улице, позванивая монистами. Обо всем прочем отец заботился… Вот я, к примеру, никаких хлопот не ведала. Выдали меня родители за доброго человека — и счастлива была. Детей нарожала. И не каких-нибудь: вон твой родитель каким большим человеком стал… Мне восьмой десяток уже, скоро жизнь кончится — и то печали в этом никакой не вижу. А ты утром уходишь в институт веселой, а вечером возвращаешься с кислым лицом, дочка. Будто на твои плечи возложили заботы обо всем мире. Пока жив-здоров отец, радовалась бы, веселилась бы, детка моя, ни в чем бы себе не отказывала! Я-то знаю, что говорю. Когда станешь взрослой да обзаведешься семьей, столько забот на голову свалится, некогда будет и волосы причесать. Попомнишь тогда мои слова, скажешь, права была бабушка. Ах, кабы были у меня сейчас такие славные отец и мать, знала б разве я горе!..
— И я горя не знаю, бабушка…
Бабушка призадумалась, сняла запутавшуюся в волосах внучки пушинку и спросила как бы между прочим:
— Давненько не подает голоса тот парень, что тебе все докучал звонками… Матушка говорила, что его видела… Будто бы неплохой парень этот твой знакомый…
— О ком вы говорите? Нет у меня никаких знакомых парней!
— Так-то уж и нет?.. — проговорила бабушка, потрепав ее по голове и пряча улыбку. — Что же с тобой тогда творится, бедняжкой?
— Ничего. Я просто устала.
Посидели молча. Потом бабушка вздохнула и, сказав: «Пойду подогрею тебе ужин», вышла.
Хафиза и впрямь чувствовала усталость. Медленно стянула с себя платье, разобрала постель и легла, решив, что не станет ужинать. Отвернулась к стене, закрыла глаза. И вдруг промелькнула мысль, что если пролежит этак неподвижно еще хотя бы несколько минут, то вряд ли встанет скоро. Опять врачи, микстуры, горькие порошки. Надоело!..
Хафиза, откинув ногами одеяло, порывисто встала и, босая, ветерком влетела в комнату, где находился телефон. Пол был холодный. Влезла с ногами в кресло и заказала срочный разговор с Ферганой.
В высоком трюмо, стоявшем в простенке между двумя окнами, Хафиза увидела свое отражение. Встала с места и медленно подошла поближе, внимательно рассматривая себя, полунагую. Обхватила ладонями талию. Тонкая талия — еще чуть-чуть, и пальцы бы сошлись. Плавно провела гибкими руками вдоль бедер. Выпрямила стан, тряхнула головой, рассыпая по плечам черные волнистые волосы и, прищурившись, повернулась к зеркалу вполоборота, будто хотела сказать: «Вы только взгляните, как я прекрасна! Вы разве видели у кого-нибудь такую фигуру?..» Забывшись, она вертелась перед зеркалом и так и эдак, меняла прическу, изображала на лице то веселье, то грусть, то недоумение…
Хафиза так увлеклась, что не заметила бабушку, вошедшую в комнату. Смешалась, зарделась вся, увидев ее рядом. Но та сделала вид, что ничего не заметила. Поставила на стол блюдо с дымящимся размазанным по нему машкичири, кашей из маша. Хафиза быстренько подсела к столу и взялась было за ложку. Но бабушка поморщилась и строго сказала:
— Оденься, девушка! Разве не совестно?
— А кого стесняться? Разве меня кто-нибудь видит?
— Слушай, что говорят тебе старшие. В комнате может быть шайтан.
— Никаких шайтанов нет на свете. Я не верю в эти сказки! — смеясь, сказала Хафиза. — Мне душно. Мне хочется скинуть с себя всю одежду!
— Тьфу, тьфу, тьфу! Ты что мелешь, бесстыжая? Или шайтан тебя уже опутал?
Хафиза рассмеялась громче прежнего.
— Придя с улицы, ты не помыла руки, негодница. Иди сейчас же умойся, потом сядешь ужинать. Почему тебе всякий раз надо напоминать об этом, как маленькой? Эх, молодежь, молодежь… — выговаривала бабушка, качая головой.
— Вы же ложку помыли, бабушка. Я буду есть ложкой. И руки у меня чистые.
— Ах, горюшко мое! Я тоже не здоровалась с шайтаном за руку, а воды не чураюсь. Ступай умойся, я тебе сказала!
Хафиза набросила халат и, не переставая смеяться, побежала во двор к колонке.
— С мылом умывайся, не как-нибудь! — донесся из комнаты бабушкин голос.
Хафиза забеспокоилась, что соседи могут услышать эти неуместные наставления и подумать, что она и впрямь грязнуля. Досадливо бросила, обернувшись:
— Я и сама знаю! Что вы меня всё учите?
— И рот ополосни! — продолжала настаивать бабушка, спускаясь с айвана с полотенцем в руках.
— Я каждое утро пастой чищу!
— И нос не забудь…
— Не буду. Не буду нос полоскать, — заупрямилась Хафиза. — От воды щиплет в носу и слезы выступают.
— Зато никто не назовет тебя сопливой девчонкой.
Умывшись, Хафиза взяла полотенце и, зябко поеживаясь, убежала в дом. А старушка все не унималась, все ворчала, следуя за ней по пятам. Мать Хафизы, уезжая, упрекнула свекровь, что она распустила детей, во всем дает им поблажку, балует. А в результате они от рук, того гляди, отобьются. Особо за Хафизой присматривать велела Нафисахон, быть с ней построже. Девушка нынче в таком возрасте, когда за ней нужен глаз да глаз.
Хафиза рассмеялась, вспомнив эти слова матери.
— Все бы тебе смеяться, — с укором заметила бабушка, подкладывая масла ей в кашу. — Нынче такие модницы пошли — лицо красят, а шею не моют. Гляжу я, и ты скоро губы красить начнешь, а?
— Почему, бабушка, вы стали такой ворчуньей в последнее время? — спросила Хафиза, помешивая кашу, чтобы побыстрее остыла.
— Будешь умницей, если сейчас перед сном еще и ноги вымоешь под краном…
— Ну, бабушка, — взмолилась Хафиза. — И так озябла. Лучше подогрей воды.
— Уж ладно, аллах простит твои грехи. А я всю жизнь только холодной водой мылась, потому и живу так долго…
Едва Хафиза съела кашу и подчистила коркой блюдо, пронзительно задребезжал телефон. «О аллах», — простонала бабушка. Хафиза вскочила и побежала к телефону, опрокинув по дороге стул.
— Алло! Мама, это вы?.. Это я, ваша Хафиза! — закричала она в трубку.
— Все ли у вас в порядке, доченька? — послышался приглушенный голос матери.
— У нас все в порядке. А вы как там поживаете?
— Живы-здоровы, слава богу. А ты как себя чувствуешь?.. Бабушка?.. А Кудратджан? Что-нибудь случилось?
— Ничего не случилось. Просто захотелось поговорить с вами.
— А у меня чуть сердце не лопнуло, когда сказали, что вызывает Ташкент…
— Что у вас там нового, мама?
— Уж коли ты звонишь, я думала, от тебя услышу новости. Говори, зачем звонишь.
— Просто так.
— Прежде ты этого никогда не делала «просто так».
— Соскучилась по вас, вот и захотелось услышать ваш голос. Что же, разве я плохо сделала?
— Что ты, моя девочка, хорошо, что ты позвонила! Чаще звони! Тогда твоя мать, может, и пугаться перестанет неожиданных звонков… С тобой вот хочет Алишер поговорить…
В трубке послышалось невнятное лопотанье. Хафиза с трудом поняла, что малыш просит привезти ему игрушку.
— Какую тебе игрушку? — смеясь, спросила Хафиза.
— Лакету. Космическую лакету.
Снова заговорила мать. Она сообщила, что Алишер собирается стать космонавтом.
— Папа до сих пор еще на работе, — сказала она. — Он все беспокоился и ругал меня, что я уехала, не дождавшись, пока ты окончательно выздоровеешь. Я ему скажу, что ты звонила, — успокоится наконец… А где бабушка? Ее дома нету?
— Вот она, рядом со мной. Просит передать привет всем вам.
— Спасибо. Пусть она будет здоровой.
— Мама, а какие у вас все-таки новости?
— Все по-старому, дочка.
— А что там в Фергане сейчас происходит?
— А в Ташкенте опять слухи, что у нас наводнение?
— Говорят, у вас там какое-то совещание…
— Конечно, дочка. В обкоме каждый день совещания. Чего-чего, а этого хватает. Из-за них твой отец опять осунулся. Колхозники хоть зимой отдыхают, а ему и теперь покоя нет…
— Я не про то спрашиваю, — сказала Хафиза, с трудом скрывая досаду. — Я слышала, у вас какое-то крупное совещание хлопкоробов!
— Ах да! Я и забыла про него совсем. Оно вчера закончилось… А у нас недавно были ученые в гостях. Директор института селекции, профессор Абиди и с ними тот парень, которого мы с тобой видели во дворе медицинского института, помнишь?.. Ну, что ты молчишь? Забыла, что ли? Умидом его зовут. Скромный парень. Выпил стопочку и больше не стал пить. И профессор его расхваливал… Они у нас до полуночи просидели…
— А когда участники совещания будут разъезжаться, ты не знаешь?
— По-моему, уже разъезжаются. Когда придет отец, я у него точно узнаю.
— Не надо, не узнавайте ничего.
— Почему же?
— Так. Не узнавайте, и все. Вам бабушка хочет что-то сказать. Передаю ей трубку. До свидания.
Старуха снова стала перечислять всех поименно и заверять, что все они вполне здоровы, — по-видимому, мать для вящей убедительности захотела из уст свекрови услышать об этом.
Не чуя ног, Хафиза побежала к себе. Подхватила на руки огромного плюшевого медвежонка и легко закружилась по комнате. «Как хорошо я сделала, что позвонила домой! Будто сердце чуяло! Надо же, Умид был у нас дома. Это все равно что он приходил сюда, ко мне! Уж скорей бы приехал из Ферганы. Как он может не спешить, когда я здесь и тоскую по нему. Ведь когда я была там летом, и дня не могла прожить спокойно, думая о нем. Мне почему-то казалось, что он один-одинешенек во всем огромном Ташкенте. И чтобы он не скучал, приехала задолго до экзаменов…»
Глава восемнадцатая МЕЖ ДВУХ ОГНЕЙ
По окончании совещания секретарь обкома предложил гостям посмотреть поля и новые типовые дома некоторых ферганских колхозов, ознакомиться с работой местных селекционных и семеноводческих станций.
Пулатджан Садыкович своего однокашника Салимхана Абиди, Шукура Каримовича и Умида пригласил в свою машину.
Шукур Каримович был оживлен и даже обрадован, что рядом с ним оказался такой интересный собеседник. Пулатджан Садыкович подробно рассказывал обо всем, а если в чем затруднялся, то говорил, что сейчас они приедут в кишлак и спросят об этом колхозников.
Когда останавливались в бригадах, к прибывшим тотчас собирались люди, приглашали гостей к себе в дом. Но задерживаться долго было недосуг. Прямо здесь, у колонны машин, организовывались встречи, похожие на полевые «летучки» в страдную пору.
Оказывается, больше всего вопросов к колхозникам накопилось у Шукура Каримовича. Многие из них у него даже были записаны в блокноте. Разговаривая, он листал свою книжицу, помечал что-то карандашом. Подходил к огромным скирдам гузапаи, приготовленной для топки печей. Выдергивал несколько сухих стеблей хлопчатника и внимательно разглядывал. Иногда просил бригадира показать ему участки, где в этом году появлялся вилт. Пока здесь гости беседовали с колхозниками, он отправлялся в сопровождении бригадира в председательском газике осматривать поля. Случалось, машина не могла проехать, и он, увязая в грязи, пробирался пешком. На обратном пути выспрашивал, какой урожай снят с того и другого участка, сопоставлял цифры, записывал. Узнавал, каким сортом хлопчатника были засеяны эти поля.
Умид прислушивался к беседе директора с колхозниками. Иногда казалось, люди говорят о сущих пустяках, а он записывает…
Умиду хотелось пойти вместе с Шукуром Каримовичем в поле, поговорить с колхозниками. Но вряд ли его научному руководителю понравится, если его ученик будет более словоохотливым, чем он сам. Да и другие могут подумать, что он — выскочка, старается казаться «вумным». Поэтому Умид или оставался в машине, или молчаливо стоял среди колхозников, не принимая участия в беседе. Иногда даже охватывала неприязнь к домулле, который уже несколько часов кряду со скучающим видом сидит в машине. В пути временами дремлет. И если машину встряхивает на ухабе, дергается и, сообразив, в чем дело, с неприязнью поглядывает на шофера.
Шукур Каримович иногда приглашал его пойти с ним вместе посмотреть поле. Домулла шумно зевал, прикрывая рот ладонью, и говорил: «Вы уж ступайте, уважаемый, поглядите. А я все это уже видел…» И, оставшись с Умидом, вслух сожалел о том, что не улетел вчера вечером вместе со своими пожилыми коллегами — можно было однажды рискнуть полететь и на самолете, чем трястись нынче в машине по этим раскисшим дорогам. Что зимой тут можно увидеть или найти? Пшик! Экскурсия эта — просто прихоть начальства. А он, чудак, поддался на это. Эх, лучше бы поехал к знакомому садовнику и заказал ему плов. В самом деле, Умиджан еще не пробовал такого плова, какой тот умеет стряпать…
Услышав обрывки разговора, домулла раскрывал дверцу и, обращаясь к Шукуру Каримовичу, ворчливо укорял его:
— Эй, уважаемый! Вы уж не компрометируйте советскую науку. Разве можно у людей спрашивать о таких пустяках? Что о нас могут подумать колхозники?
Пулатджан Садыкович украдкой присматривался к своему однокашнику, который вызывал у него снисходительную улыбку. Острый на язык, вездесущий Салимхан, так живо выступавший на всех комсомольских собраниях, нынче, видимо, довольствуется уже приобретенным. Почему-то вещи, так заинтересовывающие всех, нисколько не трогают профессора. Неужели он и в самом деле сделался равнодушным ко всему? Или просто устал?.. Наверно, с возрастом все люди становятся такими. Ведь ему, секретарю обкома, тоже врачи советуют не утруждать себя лишней работой, не волноваться, бережнее относиться к своему здоровью. По-видимому, Салимхан придерживается советов «ангелов-хранителей»…
В колхозе «Зарбдор» о прибытии гостей были уведомлены. В кишлаке Тупкайрагач в просторной сельской мехманхане[20] был накрыт для них большой стол. Во дворе разделывали свежую тушу барана. Путешественники были порядком утомлены, проголодались, и от приглашения «попить чаю» никто не стал отказываться. В этих краях, каким бы обильным ни было угощение, хозяева всегда приглашают выпить с ними пиалушку чаю. Поэтому никто не удивился, увидев на столе, накрытом вышитой белой скатертью, и коньяк, и свежую зелень, и фрукты, и исходящий дымком румяный шашлык, и различные ферганские блюда…
Перекусили. Выпили за щедрую ферганскую землю и тех, кто ее возделывает. Отдохнули, попивая густой зеленый чаек. Потом кто-то пригласил рассаживаться по машинам.
Отворив дверцу автомобиля, где уже восседал порозовевший домулла, обернувшись, Умид увидел седобородого старика, увлеченно рассказывающего что-то окружившим его слушателям. Умид потихоньку закрыл дверцу и подошел к той группе. Он узнал, что это Умурзак-ата, которого все здесь называют Кошчи-бобо, что означает «дедушка Пахарь». Было заметно, аксакал с удовольствием подробно объяснял не только гостям, но и своим колхозникам, на каком из участков какой сорт хлопчатника предпочтительнее сеять. И, главное, старался растолковать, почему он так считает, приводил свои веские аргументы. Не горячился, если ему возражали.
— Несколько лет назад в нашем колхозе почти целый год прожил человек по имени Румкович, — рассказывал старик. — Он все наши поля как свои ладони знал. Поначалу мы все диву давались, что он то там земли наберет, то там — и в мешочках к себе домой таскает. Сядет, бывало, около кустика хлопчатника и все о чем-то думает-размышляет. «Не тронулся ли умом человек?..» — беспокоились мы. — Кошчи-бобо с лукавой улыбкой оглядел собравшихся. — И только когда он от нас уехал, этот человек, мы узнали, что он, оказывается, большой ученый, лавриятом работает… Оказывается, семена, которые мы нынче сеем, он вывел. И неловко нам, что про человека нехорошо думали. По сей день ему спасибо говорим. Его семена по нраву пришлись нашей землице… Вот ему, Румковичу, помнится, я рассказывал, что, когда я был еще мальцом, кустики хлопчатника едва-едва вырастали людям по колено, а коробочки были не крупнее грецкого ореха и такие жесткие — хоть камнем коли. Пока вынешь из них волокно, руки в кровь издерешь… Об этом я рассказывал Румковичу… А сегодняшний хлопчатник разве чета тому? Цены ему нет! И тому человеку цены нет, который сотворил все это…
Дверца черной «Волги» распахнулась, и из нее послышался раздраженный голос Абиди:
— Не Румкович, а Румшевич! И он не один работал над выведением этого сорта. А над этим делом целый коллектив корпел в поте лица! И поверьте мне на слово, аксакал, есть у нас сорта и получше, чем вы сеете…
— Вот и хорошо! Ваши слова в добрую минуту сказаны! — просиял Кошчи-бобо. — Большое спасибо за это. Да только мы еще не видим этих «лучших» семян.
Старик направился было к машине, чтобы продолжить беседу с почтенным гостем. Однако Салимхан Абиди захлопнул дверцу и, откинувшись на сиденье, закрыл глаза. Старик растерялся, замер с открытым ртом. Чтобы как-то сгладить неловкость, Шукур Каримович спросил у него:
— А скажите, в этом году у вас на большой площади засыхали кусты хлопка?
— Вы про вилт спрашиваете? — уточнил Кошчи-бобо и ответил: — Это беда наших полей. Руки опускаются, не знаем, что делать… В этом году вилта больше, чем в прошлом. Боимся, в будущем году станет еще хуже…
Салимхан Абиди опустил стекло на дверце, буркнул, не открывая глаз:
— Работаем, ищем, придумаем что-нибудь.
Кошчи-бобо пропустил его слова мимо ушей. Словно и не слышал их — хотя это было и неделикатно по отношению к гостю. Он рассказывал, какие средства они применяли против вилта, как удалось им уберечь другие участки, чтобы болезнь не перекочевала туда.
Диск солнца коснулся присыпанных снегом деревьев, золотя их верхушки. Люди, стоявшие возле машины, переминались, постукивали нога об ногу, дышали на покрасневшие от мороза пальцы.
Домулла высунулся из машины, крикнул:
— Эй, мусульмане! Садитесь-ка в седла да пришпорим коней!
На прощание обменявшись с колхозниками рукопожатиями, все расселись по местам. Вскоре машины выбрались на гладкий, как стекло, асфальт.
Поезд, вышедший из Ферганы вечером, утром был уже в Ташкенте.
Салимхана Абиди встречали те же самые люди, что провожали, — будто они вовсе и не уходили с вокзала, его дожидаючись. Только у Жанны на сей раз была другая прическа — «ветер с моря»: волнистые волосы, зачесанные на одну сторону, касались плеча. Она была в болонье, еще только входившей в моду.
Шукур Каримович распрощался с шумной компанией, встретившей профессора, и уехал в машине, присланной за ним из института.
Шумной построй толпой направились к автомобилям, стоявшим на краю привокзальной площади.
Жанна схватила Умида за руку и повлекла к последней «Волге». Захлопнула дверцу, чтобы никто больше не сел, и бросила шоферу:
— Поехали, акаджан!..
По пути Жанна расспрашивала Умида о Фергане. На повороте она оперлась руками о его колено, прижалась к нему плечом. Умид заметил в переднем зеркальце насмешливый взгляд водителя и незаметно, чтобы не обидеть девушку, попытался отстраниться от нее. Но не тут-то было. Жанна придвинулась к нему вплотную, положила голову на его плечо, нежно провела ладошкой по щеке.
— Ба! У вас борода как щетка! — смеясь, воскликнула она.
Сдавленным голосом Умид промолвил, что хорошо бы ему выйти на какой-нибудь остановке, чтобы пересесть в трамвай… Жанна резко отодвинулась, отвернулась к окну. Умид понял, что обидел ее. И не произнес ни слова, пока машина не остановилась у знакомых ворот. Умид вышел, не ведая, как ему быть — то ли уйти восвояси, то ли присоединиться к гостям. Жанна взяла его под руку и строго сказала, глядя в упор:
— Хотите вы или нет, а придется зайти к нам, Умид-ака! Мама поручила мне опекать вас, и я не смею ее ослушаться. Прошу, — и она указала на растворенную калитку.
Умид, держа в руках потертый чемодан, ступил во двор.
Сунбулхон-ая суетилась и просила всех, не задерживаясь, проходить прямо в гостиную и усаживаться за стол. Отец семейства попросил разрешения отлучиться всего на десять минут, чтобы принять душ и переодеться.
— С дороги не мешало бы и вам умыться, — сказала Умиду Жанна.
Она проводила его в маленькую комнатку, расположенную рядом с кухней. Принесла медный таз и теплой воды в большом кувшине с длинным носиком.
— Умывайтесь, — сказала она. — Сейчас принесу папину электробритву. — Отвернув воротник его рубашки, она заметила: — И ворот у вас не первой свежести…
Через несколько минут Жанна принесла бритву, аккуратно сложенную белоснежную нейлоновую рубашку и галстук с маленьким рубиновым камешком посредине узелка.
— Вот, пожалуйста, — сказала она.
— Ну что вы!..
— Без никаких. Снимайте свою грязную рубашку! Что вы так смотрите на меня? Вы же не девушка, чтоб стесняться! Видите, и майка тоже как у грузчика. Снимайте и майку.
Умид покраснел, но молча повиновался. Снял и рубашку, и майку, вымылся до пояса. Жанна набросила на его плечи махровое полотенце. При этом она на мгновенье приникла лицом к его груди. Руки Умида машинально обхватили девушку. Но она ловко выскользнула из его объятий, погрозила пальчиком, лукаво улыбаясь:
— Вы опасный человек, Умид-ака! Я начинаю вас опасаться. Вы смотрите у меня!..
Жанна направилась к двери. С порога обернулась:
— Вам пять минут. Приходите в гостиную. Я буду там.
Гости, уже пропустив по рюмочке, шумно переговаривались, позвякивали ножи, вилки. Умид остановился в дверях, высматривая себе место. Жанна сделала рукой призывный жест.
Сунбулхон-ая, заметив это, слегка покраснела, покачала головой и сказала, обращаясь к родственникам:
— Да уж ладно, пусть молодежь посидит рядышком.
Снова рюмочки наполнили коньяком. Гости стали тянуться к профессору. Над столом рассыпался переливчатый звон хрусталя. Выпили в честь домуллы, вернувшегося с совещания, имевшего историческое значение.
Жанна и Умид незаметно чокнулись еще раз и выпили, глядя в глаза друг другу.
* * *
В пятницу, возвращаясь из института, Хафиза попросила Раано минуточку со подождать и, заскочив в телефонную будку, набрала нужный номер. Затаив дыхание, подождала несколько секунд, показавшихся ей вечностью. Наконец ответил знакомый голос, близкий, родной. От волнения Хафиза не могла сразу и слова выговорить.
— Алё, вас слушают… Алё!.. — сыпалось из трубки.
— Здравствуйте, Умид-ака… Это я. С приездом…
— Здравствуй. Спасибо, что не забыла. Как поживаешь? Учеба как?
— Вы отсутствовали так долго… — Хафиза собиралась сказать: «…и уехали, не предупредив меня», но запнулась и не договорила.
— После совещания мы ездили в колхозы… Кстати, я познакомился с твоим отцом. И даже побывал у вас дома. Подробности расскажу при встрече.
— А когда?.. — вырвалось у Хафизы.
— Когда у тебя будет желание меня увидеть, — сказал Умид, смеясь.
— Сейчас. Прямо сейчас!
— Ладно. Если тебе угодно…
— Вы не шутите, Умид-ака?
— Какие могут быть шутки! Где ты находишься? Я сейчас примчусь!
— Где вам удобно, там и буду вас ожидать.
— Нет, Хафизахон, я уже привык поступать как тебе удобнее. Говори, где встретимся?
— Умид-ака, вы опять такой же, как прежде! Я так рада!
— О чем ты говоришь? Почему я должен быть другим?
— Вы были какой-то не такой. Впрочем, мне, наверно, показалось.
— Хафизахон!..
— Не называйте меня Хафизахон. У вас это звучит как-то официально. Зовите меня просто Хафиза, ладно?
Умид засмеялся:
— Договорились.
— Умид-ака, приезжайте к центральному телеграфу. Если вы сейчас выйдете, мы придем к нему одновременно.
— Минут через сорок буду там.
Умид выдвинул из стола ящик и одним взмахом смел в него карандаши, резинку, шариковую ручку, линейку и стопку бумаг. На ходу надевая пальто, выбежал на улицу.
Дул сырой пронизывающий ветер. На автобусной остановке стояли, поеживаясь от холода, несколько человек. По всему видать, ожидают уже давно. Чтобы не продрогнуть, Умид стал расхаживать взад-вперед. То и дело поглядывал на ручные часы и на расписание, прикрепленное к высокой металлической стойке. Вдруг ему показалось, что эта стойка изгибается, горбатится, превращаясь постепенно в огромный вопросительный знак — выше его ростом. «Ты, парень, опять спешишь к Хафизе? — размышлял он. — А с каким лицом ты подойдешь к ней? Может, начнешь врать, вывертываться, притворяться?.. Когда несколько минут назад ты разговаривал с ней по телефону, уже старался скрыть свою растерянность, раздвоенность. Твое положение не лучше, чем у того осла, который, оказавшись меж двумя стогами сена, не знал, что делать, — да так и околел с голоду. Старался только что придать голосу живость, будто ничего вовсе и не произошло, — боялся, что Хафиза почувствует неладное и обо всем догадается… Но сможешь ли ты сейчас лицемерить, лгать, глядя ей в лицо? Обманывать человека, которому еще ни разу не говорил неправды и который наивно полагает, что ты совсем не можешь себе этого позволить… Может, вернуться? Хафиза подождет несколько минут, а потом позвонит по телефону. Можно будет сослаться на неожиданную срочную работу… И опять врать, черт побери! Неужели нельзя без этого обойтись?»
Из-за поворота, скрытого заснеженными деревьями, показался автобус.
Выйдя у центрального телеграфа, Умид сразу же увидел Хафизу. Сияя от счастья, она спешила ему навстречу. Он тоже сделал попытку улыбнуться, взял ее под руку, и они медленно пошли по заснеженному тротуару. Хафиза была в пальто кофейного цвета. На голове желтый шерстяной платок. Она вышагивала, задумчиво глядя под ноги, словно боялась поскользнуться, и все сильнее прижимала локтем руку Умида. А он упоенно рассказывал о Фергане.
Конечно, она не была там с лета и успела соскучиться. Но сейчас ей хотелось услышать другое.
Умид поведал, на каком высоком уровне прошло совещание, охарактеризовал вкратце тех, кто выступал на нем. Похвастался, что поздоровался за руку с самим секретарем ЦК. Сказал о том, какая милая и ласковая у Хафизы мать и благородный отец и какой забавный любознательный Алишерчик…
Хафиза слушала не перебивая. Она еще не произнесла ни слова с того момента, как они поздоровались. Ждала, что Умид скажет, как скучал по ней. Думала, вот сейчас… Нет, Умид старался не смотреть ей в глаза. Говорил, говорил… А Хафиза уже не слушала. Едва не плача от обиды, искала объяснения… О чем он говорит? Сетует, что много работы и мало времени, ссылается, что «с головой ушел в диссертацию»…
— Что поделаешь, — вздыхал Умид. — Кто собирается стать ученым, должен много работать над собой. Само-усо-вер-шен-ство-ваться!.. Прогулки и прочее пустое времяпровождение следует сократить…
Как бы между прочим, посоветовал Хафизе тоже побольше заниматься. «Ведь медицина — это очень серьезная вещь…»
Хафиза неожиданно остановилась, взяла Умида за руки и внимательно посмотрела в глаза ему, как-то скорбно выгнув брови.
— Я ошиблась, Умид-ака, — тихо произнесла она.
— В чем? — не понял Умид.
— Когда подумала, что вы опять такой же. Вы другой. С вами что-то произошло. Что?
Умид снова взял ее под руку. Девушка послушно зашагала рядом.
— Хафиза, мы с тобой уже взрослые люди, занятые делом. Летом у нас было больше времени. А сейчас — у нас работа. Не сердись, но может статься, мы подолгу не сможем с тобой видеться.
— Говорите уж прямо, вам больше со мной не интересно? Говорите, чего уж там… Вы же привыкли всегда прямо… Ну?..
Умид долго молчал. Мимо сновали прохожие. Он никого не видел. По проезжей части улицы, разбрызгивая талый снег, проносились автомобили, троллейбусы, скрежетали на стрелках трамваи. Он ничего не слышал. И не хотел видеть и слышать. Ему еще никогда не было так тяжело. Отрешенно глядя перед собой, он тихо произнес:
— Как объяснить тебе?.. Не знаю, поймешь ли…
— Я всегда вас понимала…
— Видишь ли, я… Хочу найти свое место в жизни…
— Ну и что же?..
— Когда альпинист взбирается на вершину по отвесной скале, один неосторожный шаг может погубить его… Исполнение моих надежд сейчас зависит не от одного меня, понимаешь?
— Не совсем, Умид-ака.
— Я знал, что ты не поймешь.
Долго шли молча. Потом Хафиза остановилась и, поправляя перчатку, задумчиво сказала:
— Если люди перестают друг друга понимать, значит, конец их дружбе…
Глава девятнадцатая КОШЧИ-БОБО
Уже который день небо обложено тучами, как клочьями грязной мокрой ваты. Время от времени идет дождь, смывая снег с полей; вода бурными ручейками стекает в ложбины. Старики в этом году предсказывали раннюю весну.
Умиду казалось, что и в институте селекции половина сотрудников отсутствует: сидят все по кабинетам, углубившись в работу, и без особой необходимости не появляются в коридорах — будто и там сверху накрапывает.
Умид закончил писать статью для газеты, под которой домулла обещал приписать и его фамилию. Хотелось закурить, но час назад он выкурил последнюю сигарету. Встал, прошелся из угла в угол, принял боксерскую стойку, провел свою обычную серию ударов. Так-то лучше, подумал он и посмотрел в окно. В тусклом сером свете конвульсивно раскачивались кроны деревьев. Иногда дождь начинал барабанить по стеклам с такой силой, что заглушал треск пишущей машинки, доносящийся из-за стены.
Умид еще раз перечитал написанное, ясно представляя себе пахнущую типографской краской, еще влажную газету, где его фамилия значится рядом с именем известного профессора, и направился к домулле. Того не оказалось на месте. В коридоре повстречался с Шукуром Каримовичем. Директор был в прекрасном расположении духа. Поздоровавшись с Умидом за руку, попросил на минутку зайти к нему.
Шукур Каримович предложил сигарету. Они стали у окна и, открыв форточку, задымили. Заговорили о погоде. Потом Шукур Каримович спросил, как продвигается научная работа Умида и не сталкивается ли он с какими-либо трудностями, устранение которых зависит от него, от директора. И сказал, что, если понадобится, Умид может не стесняться и обращаться прямо к нему. Им вспомнилась недавняя поездка в Фергану.
— Шукур Каримович, а как вы считаете, можно ли такими методами, о которых рассказывал Кошчи-бобо, предотвратить заболевание хлопчатника вилтом? — поинтересовался Умид.
— Нет, конечно, — улыбнулся директор. — Но в какой-то мере помешать ему распространяться на других участках можно. И все же мы не гарантированы, что эта болезнь не перекочует за зиму, когда все работы на полях прекращены, на те делянки, которые удалось уберечь летом. Даже на войне, чтобы победить врага, нужно его бить не переставая, не давая передышки. А вилт — тот же враг. А мы почему-то даем ему возможность передохнуть, набраться сил. По-моему, с ним нужно вести борьбу не только в лаборатории, но и на поле — круглый год. Вы обратили внимание — старик сказал, что в этом году вилтом было заражено больше участков, чем в прошлом?.. Так вот, Умиджан, вы сейчас у нас занимаетесь этой проблемой, вам и карты в руки. Надо срочно противопоставить что-то этой проклятой напасти. Думайте, ищите, экспериментируйте. О результатах хотя бы иногда информируйте и меня. Договорились?
Умид кивнул.
На дерево перед самым окном, откуда-то сверху опустилась стайка воробьев. Серыми мокрыми комочками они облепили ветви, яростно обсуждая что-то между собой.
Умид, задрав голову, выпустил клубок синего дыма в форточку и задумчиво проговорил:
— Я жалею, что тогда нам не удалось подольше поговорить с Кошчи-бобо…
— Я тоже. И об этом стоит пожалеть. По-моему, старик мог рассказать еще много интересного… Кстати, если вы захотите опять побывать в тех местах, с моей стороны возражений не будет. — Шукур Каримович глубоко затянулся и испытующе посмотрел на Умида. — Думается, для вас это будет полезно. Очень жаль, что наши селекционеры привыкли выезжать в колхозы только весной и летом, в пору, когда люди загружены работой и им не до разговоров с учеными. Всю зиму отсиживаются здесь.
— Наверно, изучают растения в процессе их развития, — осторожно заметил Умид.
— Вот именно! — директор поднял указательный палец. — Предпочитают иметь дело преимущественно с самими растениями. А по мне, чтобы не изобретать велосипеда, надо пообтереться какое-то время среди хлопкоробов, поговорить с ними, посоветоваться. Периодическими наездами ничего не добиться. Нужно время, чтобы завоевать доверие дехкан, — тогда они откроют перед вами душу. А то, знаете ли, бывает, признается дехканин приезжему начальству — мы, мол, то сделали и то, а «начальник» и уцепится за полу его халата: «Кто вам давал такие указания? Почему самовольничаете?..» Если же они поймут, что вы хотите им помочь, — о-го-го, многое от них узнаете.
— Я бы с удовольствием поехал, чтобы снова повидаться с Кошчи-бобо. По-моему, он один из тех, кто не прячет за пазухой то, что знает.
— Прекрасно. Я уведомлю об этом вашего руководителя.
— Спасибо, Шукур-ака. Полмесяца мне хватит, чтобы дочитать эту энциклопедию.
Директор не понял и, приподняв брови, вопросительно посмотрел на молодого аспиранта. Смутившись, Умид пояснил:
— После разговора с тем стариком у меня осталось впечатление, будто я оставил недочитанной интересную книгу. И лежит эта большая редкостная книга посреди поля, до сих пор не найденная учеными.
— А-а, вы это хорошо придумали, — засмеялся директор. — Так вот поезжайте и прочтите эту книгу.
Когда окурки были раздавлены о стоявшую на подоконнике пепельницу, Умид откланялся и вышел.
Перед уходом Умид постучался в дверь к Салимхану Абиди.
— Входите, — донесся недовольный голос домуллы, не любившего, когда его отрывали от работы. Увидев Умида, он откинулся в кресле, сиял очки. Морщины на его лице разгладились, он развел в стороны руки, словно собирался обнять вошедшего. — А-а, входи, входи, мой дорогой. Я думал, ты уже ушел, забыл заглянуть ко мне. Посиди пять минут. Сейчас я дочитаю еще несколько страниц, и мы поедем. Наша Сунбулхон-ая сегодня обещала приготовить чучвару. Ммм, как она готовит чучвару, — домулла поднес к губам пальцы, сложенные в щепотку. — Пальчики оближешь!
— Спасибо, домулла. Но сегодня я не смогу поехать к вам — срочная работа на завтра.
— Плюнь! Плюнь на работу, мой дорогой! У нас у всех срочные дела. Разумеется, чем раньше ты сумеешь придушить вилт, тем больше тебе чести. Но один вечер ничего не решает, мой милый.
— Завтра я должен вернуть в библиотеку пособия, из которых не успел выписать цитаты для вашей брошюры, домулла. А там есть очень интересные мысли.
Абиди задумался.
— Мда, — промолвил он, кладя руки на край стола. Пальцы-сардельки заплясали по полированной поверхности. — Это серьезное дело. Ладно, чего уж там, сегодня поработай, — великодушно согласился домулла, и снова лучики морщинок разбежались от краешков его засветившихся глаз, губы расплылись в улыбке.
— Я все это хочу закончить сегодня еще и потому, что собираюсь вас просить командировать меня в Фергану.
— Что ты там потерял сейчас? — изумился Абиди. — Погляди-ка, что на дворе делается.
— Я, домулла, сейчас работаю как слепой. Чтобы избавиться от этого чувства, мне надо побывать на участках, пораженных вилтом, поговорить с колхозниками.
Снова пальцы-сардельки заплясали на глади стола. Поразмыслив, профессор сказал, переходя на официальный тон:
— Хорошо, поезжайте. Трех-четырех дней вам, думаю, достаточно. Право же, не к лицу аспиранту в этакую непогодь, как полоумному, бродить по полям. Ну, раз уж вам загорелось, не смею удерживать. Поезжайте — и убедитесь, что ваш домулла был прав… В сущности, конечно, нам, селекционерам, необходимо выезжать в поля. Но для этого нам бог дал весну и лето. А осенью и зимой мы обычно сидим у жарко натопленных печей и подводим итог работе, проделанной за лето. Почитываем книга, брошюры, подшивки газет — интересуемся, что говорят по тому или иному поводу другие ученые. Иногда собираемся вместе, проводим консилиумы… Кто знает, может, я характером похож на своего покойного отца. Помнится, мой покойный отец вел свои торговые дела в течение всего лета. А зимой устраивался поудобнее около сандала[21] и читал вслух, уже в который раз, священное писание «Або Муслим» или «Халиф Лайло и Лейла». Совершал паломничество в святые места — Авлие-ата, Тукмок… Где только он не побывал!.. Что ж, укаджан, можете отправляться, я не против. Для приличия уведомите и его тоже… — Абиди показал глазами на потолок. — Нашего директора.
— Обязательно, — сказал Умид. Он испытывал удовлетворение оттого, что, может быть, впервые поступил вопреки совету домуллы. — Тогда я завтра и поеду, домулла…
— Когда будете возвращаться, загляните на ферганский базар. Купите пять-шесть килограммов девзиринского риса. В Ташкенте днем с огнем не сыскать его. В прошлую поездку из-за нашего распрекрасного директора я не успел даже базар посмотреть. Наша Сунбулхон-ая задала мне взбучку. Так что, если хотите заслужить ее милость, не забудьте про рис, — сказал Салимхан Абиди, заговорщически подмигнув. Порылся в портмоне и протянул Умиду две купюры по двадцать пять рублей.
— Что вы, домулла, не надо! — смутился Умид.
— Берите, берите. Вы отправляетесь в дальнюю дорогу, вам не помешают лишние пять — десять рублей в кармане!
Домулла поднялся с места и, выйдя из-за стола, насильно вложил деньги Умиду в ладонь.
Дни постепенно удлинялись, а ночи становились короче. Но темнело все еще рано. Умид приходил домой, когда сумерки настолько сгущались, что у соседей уже светились окна. Приходилось внимательно смотреть под ноги, чтобы не угодить в лужу.
Проходя мимо калитки тетушки Чотир, Умид постучал в нее. Старушка очень обрадовалась, пригласила его зайти в дом. Умид поблагодарил ее и осведомился, не приходил ли к нему кто-нибудь. Старушка сказала, что никто о нем не справлялся.
— У меня чай на плите кипит. Зашли бы обогрелись, сынок, — настаивала она.
— Надо сегодня успеть кое-что сделать, тетушка, чтобы завтра со спокойным сердцем уехать.
— Снова уезжаете? Далеко ли?
— Опять туда же, в Фергану. Если придет дядя или, может, пошлет кого-нибудь справляться обо мне, скажите им, чтобы не беспокоились.
— Скажу, сынок, непременно скажу. Надолго ли едете?
— Дней на пять.
— Благополучного возвращения, сынок. Я рада за вас. Если йигит выходит на дорогу, перед ним открывается много путей. И жеребенок становится добрым конем лишь после того, как преодолеет длинную дорогу. А государство, у которого много таких коней, всегда бывает сильным. Пусть помогает вам аллах.
— Спасибо, тетушка. Если вам не трудно, присмотрите, пожалуйста, за моим дворцом, ладно?..
— Если бы вы и не попросили, я бы все равно присматривала. Будь у меня силы подниматься по вашей мраморной лестнице, я бы через день вытирала пыль в ваших хоромах.
Они посмеялись вместе и расстались.
Умид встал спозаранку и отправился на базар. Купил касу сливок, сгустившихся на холоде, какие любит Тутиниса-буви. Давненько не проведывал ее, свою бабушку. Слышал, будто она без конца расспрашивает о нем. Если сейчас уедет, не повидав ее, кто знает, когда удастся навестить старушку.
Бабушка долго не могла уразуметь, кто к ней пришел. Наконец, узнав Умида, обрадовалась, обняла его, постукивая по лопаткам сухонькими руками. Потом прочитала длинную молитву и сказала:
— Буду молить аллаха, чтобы он дал мне увидеть твою свадьбу, сынок. Пока не побуду на твоем тое, не хочу умирать.
— В таком случае я вовсе не женюсь, бабушка. Чтобы вы дольше пожили, — наклоняясь к ее уху, сказал Умид, улыбаясь.
— Ох, детка, зачем говоришь такое, — огорчилась старушка. — Хочу уйти из светлого мира, узнав, что ты построил благополучную семью, повидав, как ты живешь со своей суженой, поласкав твоих детишек. А я сделала уже что смогла и что должна была, — смотала свой кокон, подобно шелковичному червю. А из кокона вылетит бабочка — продолжится другая жизнь… Я уже устала, сынок. Потеряла счет летам своим… Вчера открыла шкатулку, что хранилась в сундуке. Увидела в ней карточку свою, снятую еще Ильхамом — лудильщиком самоваров. За эту карточку мой сын заплатил в то время девятью тысячами кренска. Это было чудом для тех времен, люди еще не видели такой диковинки… В тот год еще, помню, около мечети Хатин расстреляли хана Абсафи. В медресе Бегларбеги выступал перед людьми Ахунбабаев. Наверно, уже много времени прошло с тех пор, а, сынок?..
— Да, бабушка, с тех пор минуло немало времени. Сейчас, если хотите, я могу вас сфотографировать бесплатно.
— А разве кумунизм уже? Говорят, когда наступят святые времена кумунизма, все будет бесплатно.
Умид засмеялся:
— Нет, бабушка, коммунизм пока еще мы строим. Но фотография уже стоит значительно дешевле.
— А нельзя вам поторопиться, сынок? А то, чего доброго, я и не увижу кумунизма-то…
— И так спешим, бабушка.
— Уж ладно, сынок, фотографировать меня не стоит. Тогда молодая была да непонятливая — взяла грех на душу. На старости-то лет не буду грехов прибавлять. Если аллах решил призвать к себе человека, не должно на земле оставаться его облика, грех.
Умид обнял бабушку за плечи и сказал ей в ухо:
— Мне пора уже. До свидания.
— Пусть тебе сопутствует удача, сынок. Не забывай свою бабушку.
Узкие улочки махалли еще были наполнены синеватыми сумерками. Но люди здесь привыкли вставать рано, и Оклон уже жил размеренной жизнью. Из какого-то двора доносились голоса переговаривающихся через невысокий дувал соседей. Где-то кто-то громыхнул пустыми ведрами. Какая-то хозяйка скребла по дну казана, собираясь, видать, готовить завтрак. Уже много было на улице прохожих. «Ведь я здесь могу повстречать и Хафизу, — подумал Умид, и у него сильно заколотилось сердце. — Она сейчас, должно быть, собирается в институт. А может, на остановке дожидается троллейбуса…»
Нет, на остановке Хафизы не оказалось. В другое время он, скорее всего, подождал бы ее здесь. Ведь она не может миновать этого места. Но сейчас он спешил…
К счастью, подвернулось такси, и Умид прикатил в институт к сроку. Командировочные на его имя уже были оформлены. Он по телефону заказал билет на вечерний поезд. Как говорится, сделав дело, гуляй смело. Не вставая из-за стола, Умид просидел до четырех часов. Выполнив все поручения, данные ему еще неделю назад, он прямо из института отправился на вокзал.
…К утру поезд доставил Умида в Маргилан.
В самой Фергане Умиду делать было нечего, и он решил со станции отправиться прямо в колхоз «Зарбдор». Однако его ожидало разочарованно: выяснилось, что отсюда автобусы в тот район не курсируют. Ему посоветовали доехать до Ферганы и оттуда с комфортом следовать до самого «Зарбдора». Но это — потеря дня. А в его распоряжении их всего пять.
Сыпал мелкий дождь. Такой дождь скоро не проходит. Люди жались под навесом, дожидаясь машин. Умид вышел на дорогу, надеясь найти попутку. Машины все шли груженые и проносились мимо, обдавая его мутными брызгами. Умид не обращал на брызги внимания — все равно промок насквозь. Он поднял воротник. С шапки стекали за шиворот холодные струйки.
Наконец, резко тормознув, перед ним остановилась полуторка. Шофер опустил на дверце стекло и сказал, что едет в колхоз «Зарбдор». Радости Умида не было бы предела, если б кабина оказалась свободной. Но там сидела женщина и держала на коленях малыша. Однако раздумывать времени не оставалось. Умид забросил в кузов свой саквояж и взялся руками за мокрый борт. Нога соскользнула с колеса, облепленного грязью, и он чуть не шлепнулся на асфальт. Едва он перевалился через борт, машина рванула с места. Умид перегнулся к кабине шофера и попросил его остановиться в кишлаке Тупкайрагач.
Полуторка мчалась значительно быстрее, чем того требуют правила. Шоферу, видно, надоели неровные и раскисшие сельские дороги, по которым зимой приходилось не ехать, а ползти, и теперь ему хотелось отвести душу. Встречный дождь хлестал, будто розгами. Умид присел на корточки, спиной к кабине. В углу кузова заметил скомканный брезент. Завернулся в него. Он уже успел продрогнуть. Зуб не попадал на зуб. Вспомнилась поговорка: идущий — ручей, сидящий — болото, затянутое тиной. А он кто, едущий? Он — ветер. Вчера был в Ташкенте, а сегодня уже мчится по земле Ферганы…
От неудобств путешествия Умид старался отвлечь себя, думая о летнем жарком солнце, о раскаленном песке на пляже Ташкентского моря, предполагая, что нынешним летом даже в пору саратана не будет прятаться в тень… Но это ему плохо удавалось. Машину то и дело подбрасывало, швыряло из стороны в сторону. И он валился то на один бок, то на другой. Его чемодан, скользя по мокрым доскам кузова, путешествовал от одного борта к другому. У Умида не было ни малейшей охоты встать с места, чтобы подобрать его.
Наконец машина остановилась. Умид с трудом выпутался из брезента. Поднялся, насилу распрямив онемевшие ноги. И удивился, что дождик вроде бы не сильный. И не холодно вовсе. Тепло даже. Будто из зимы в лето приехали. Спрыгнув на землю, ело шевеля непослушными губами, поблагодарил шофера. От денег тот наотрез отказался. Пожелав незадачливому пассажиру всего доброго, погнал полуторку дальше.
А Умид, чтоб хоть немножко отогреться, зашел в сельмаг. Спросил у продавца, где тут живет Кошчи-бобо. Тот принялся оживленно объяснять, как пройти к дому почтенного аксакала. Но, заприметив, что Умид ничего не понял, он вышел из-за прилавка и, выглянув в дверь, позвал одного из мальчишек, которые под навесом сарая играли в лянгу[22]. Поручил ему проводить гостя к Кошчи-бобо.
Мальчик привел Умида к небольшим, покосившимся от ветхости воротам и, показав на них рукой, побежал со всех ног обратно. Умид нерешительно надавил на створку, и она, легонько скрипнув, подалась. Ступил во двор, опасливо оглядываясь: как бы не выметнулась откуда-нибудь собака. К дому вела неширокая дорожка, устланная жженым кирпичом, по обе стороны которой стояли нагие яблони, персики, гранатовые кусты.
Заприметив Умида, из ашханы, откуда валил дым, вышла, потирая заслезившиеся глаза, пожилая женщина.
— Добро пожаловать, — приветливо сказала она незнакомому человеку, даже не справившись, кто он и зачем пришел. Она видела, что он — путник: старинный обычай обязывал приглашать в дом всякого, кто б ни постучался в дверь.
«Жаль, в городах забываться стал этот добрый обычай», — подумал Умид и спросил:
— Кошчи-бобо здесь живет?
— Это его дом, — сказала женщина, разглядывая гостя с еще большим любопытством.
— А дома дедушка?
— Дома, где ж ему быть. Заходите, пожалуйста.
— Спасибо… И в Ташкенте дождь, и здесь дождь… — сказал Умид, ненароком давая понять, что он прибыл издалека.
— Да, сынок, на то и зима. Пусть хоть нынче земля напьется вволю.
Здороваясь, она обняла Умида, как принято, и похлопала по спине. Справилась о его здоровье и о здоровье близких. Потом распахнула дверь в прихожую:
— Входите.
Умид поставил чемодан под лавку. Повесил на гвоздь отяжелевшее, будто свинцовое, пальто. Женщина взяла у него из рук шапку, отряхнула ее во дворе. Пригладив руками волосы, Умид зашел в комнату.
— О-о-о, салам алейкум, мулла-ученый, — сказал, поднимаясь из-за сандала, Кошчи-бобо. Он с первого же взгляда узнал Умида, хоть тот и стоял тогда молчаливо в сторонке. Они, как старые знакомые, обменялись рукопожатием. — Присаживайтесь к сандалу. Похоже, озябли, — хозяин показал на постланные в несколько слоев вокруг сандала стеганые одеяла.
Умид подождал, пока старик займет свое место, и только после этого сел сам. Справился о здоровье деда и его домочадцев.
— Слава аллаху, слава аллаху, — отвечал Кошчи-бобо, с интересом поглядывая на гостя и стараясь угадать, что его привело в этот дом в столь ненастный день. Но из вежливости не задавал вопросов. Если гостю будет угодно, он и сам расскажет. А его дело — оказывать почет человеку, который вспомнил о нем, о старике, и, прибыв сюда, зашел не к кому-нибудь, а прямо к нему.
— С приездом, сынок. Обрадовали вы меня очень….
— А помните, бобо, вы говорили, что вкусивший воду из вашего родника непременно обратно вернется? Вот я и приехал.
— В добрый час прибыли, сынок, — сказал старик и молитвенно провел ладонями по бороде. — А как поживает тот солидный домулла, у которого ноги болели? Выздоровел? Дай бог ему здоровья. А то, бедняга, ходить не мог. В машине все время сидел. Наверно, промочил где-нибудь ноги и на тебе. Городским-то людям оно непривычно…
— Уже выздоровел, — сказал Умид, улыбаясь.
— Ходит?
— Ходит.
— А как тот младший домулла поживает? Каримов, кажется, его фамилия. Даром что молод, а умный домулла. Мудростью и со стариками потягаться может.
— Все они просили передать вам большой привет, бобо.
— Вы, наверно, приехали в обком к товарищу Садыкову? А потом завернули и к нам, да, сынок? Баракалла, спасибо, что не забыли дорогу в нашу сторону.
— Я приехал прямо к вам. Не был в Фергане.
— Вот хорошо. Баракалла.
— Может, не ко времени…
— Зачем такое говорите, домулла? Разве гость может приехать не ко времени? Добро пожаловать, сынок.
Старик выпростал ноги из-под сандала, легко поднялся и, выйдя в прихожую, поговорил о чем-то вполголоса со старухой. Та согласно закивала головой, повязанной белым платком. Когда жена отправилась на кухню, позвал внука, который сидел в соседней комнате и делал уроки. Вручил ему большой черный зонтик и велел позвать отца, засидевшегося у соседа. Мальчишка стремглав вылетел в дверь. Старик вернулся на место и возобновил разговор с гостем.
Хозяйка расстелила на сандале дастархан, принесла лепешек, кускового сахару на блюдечке, печенья и пузатый фарфоровый чайник с маленькой тонкой пиалой. Старик наполнил пиалу чаем, перелил обратно в чайник — чтоб крепче заварился. Затем налил на донышко. Полагалось сперва испробовать самому хозяину. Выплеснул чаинки к двери, налил гостю. Пили из одной пиалы, поочередно.
Вскоре пришли оба сына Кошчи-бобо. А за отцами увязались и дети. Все расселись вокруг хорошо прогретого сандала. Завязалась оживленная беседа. Пиала пошла по кругу. Детвора с любопытством поглядывала на столичного гостя: если человек приехал из такой дали, то не пустяк привел его сюда.
— Не корреспондент ли вы, мулла-ака? — спросил младший сын хозяина и тут же пояснил: — Я к тому спрашиваю, что к Масоли-ака, к нашему видному механизатору, Герою Социалистического Труда, все время корреспонденты приезжают. Даже один раз операторы из телевидения приезжали, для кино его снимали. Вот все ждем теперь, когда покажут.
Сыну хозяина хотелось сказать еще, что их отец сроду не был ни героем, ни председателем колхоза, ни даже бригадиром передовой бригады, чтобы заслужить такую честь, — надо же, человек из столицы прямо к нему приехал. Старик только звеньевым и работал… Но мужчина не произнес своих мыслей вслух. Подумал: «Удобно ли говорить об этом гостю…»
— Нет, я не корреспондент, — сказал Умид, помолчав для приличия, давая возможность собеседнику высказаться. — Я собираюсь стать селекционером. Месяц назад мы встретились с бобо. Но наш разговор остался незаконченным. Вот я и приехал, чтобы, если это не затруднит бобо, поговорить с ним, получить полезные советы. Словом, приехал поучиться у него хлопководству.
— Добро. Мы очень рады, — сказал старший сын. — Прошу, отведайте с дастархана. Пока обед сварится, угощайтесь чем бог послал. — Налил на донышко пиалы чаю, протянул Умиду. Положено наливать помалу, чтобы не успевал остыть, пока человек пьет. Пиалу наполняют до краев, когда хотят сказать: «Выпей и отваливай-ка подобру-поздорову».
Дождь переставал на полчаса, на час. Небо вроде бы начинало светлеть. Но вдруг опять по крыше принимался шелестеть дождь, исчерчивал волнистыми линиями стекла на окнах. Не успели осушить и трех чайников, хозяйка подала жирную шурпу в глубоких касах. Так за разговором и скоротали день. Умид не сетовал, что он пропал даром. Он познакомился со всем многочисленным родом Кошчи-бобо.
За окном сгущались сумерки. Старший сын Кошчи-бобо сказал, что в их кишлаке один достойный парень сегодня устраивает той. И что все они приглашены на празднество. Той для жениха будет не в радость, если они не приведут с собой гостя.
То ли жених, то ли невеста оказались невезучими: свадьбу играли под проливным дождем. Правда, под вечер дождь ослаб немного, но все равно уже успел остудить пыл гуляющих. Даже молодежь спряталась в доме — играли на рубабе, пели хором и в одиночку песни. Старики время от времени поощряли их возгласами: «Баракалла!..»
В промежутках между песнями шутили, смеялись.
Кошчи-бобо рассказывал сельчанам об Умиде. И так подробно, будто знал его с пеленок. Расхваливал, называя его «молодым ученым», и всякий раз повторял, многозначительно кивая, что «из таких вот простых парней выходят впоследствии настоящие люди».
Умид находился среди молодежи по ту сторону дастархана, постланного во всю длину комнаты, от стены до стены. По эту сторону сидели одни старики. Умид оказался напротив Кошчи-бобо и мог при ярком свете разглядеть его еще внимательнее.
Землистое лицо старика снизу обрамлял белый клип бороды. На голове тюбетейка, обвязанная вокруг скатанным белым платком. Из-под бурого стеганого чапана выглядывает белый яктак — летний легкий халат без подкладки. Ворот распахнут, и видно, как у ключицы бьется четко обозначавшаяся вена. Старик с молодости не привык застегиваться до самого горла, ходил с открытой грудью, красной, выдубленной солнцем и ветром, как кожура граната.
Яктак Кошчи-бобо под чапаном дважды перепоясан бельбагом — поясным платком, к которому привязана табакерка из тыковки-горлянки с нюхательным табаком. На другом боку висит гребень для бороды и ножны, отделанные латунью, из которых торчит костяная рукоятка длинного ножа. Деньги он клал в карман яктака, свисающего вовнутрь мешочком, который легко перевязать шнурком.
Зимой Кошчи-ата на голове носил треух из шакальего меха. А в теплые дни надевал тюбетейку с маргиланской вышивкой — белой по черному. Сельчане знали бобо как душевного и разговорчивого собеседника, который умеет почтительно слушать и интересно рассказывать. Больше всего старик любит вспоминать прошлые времена. Ему уже пришлось проводить в последний путь многих из своих сверстников. В кишлаке из ста ровесников осталось всего три-четыре старца. Аксакалы часто навещали друг друга.
С тоя возвратились поздно. Кошчи-бобо и Умиду была приготовлена постель в одной комнате. Сыновья старика разошлись по своим покоям, где уже почивали их жены и дети.
Тихо было. За стеной тикали стенные часы. В окно, как запоздалый путник, постукивал дождь. Умиду спать не хотелось. Привык перед сном читать, лежа в кровати. Старик заворочался, тихо покашлял, как бы давая понять, что он не спит. Умид тоже кашлянул. Кошчи-бобо лег повыше, заложив под голову руки, — в темноте смутно белела его исподняя рубаха — и начал рассказывать, как организовывался колхоз «Зарбдор», как им, беднякам, привелось бороться с баями и их приспешниками — кулаками. А до революции он работал издольщиком у бая Мирзарахима, на которого прежде батрачил и его отец, а еще раньше гнул спину и дед.
Старик старался рассказывать по порядку, не опуская мелочей. Обычно началу его дружбы с человеком, с которым он только что познакомился, и их деловому разговору всегда предшествовала эта своеобразная «исповедь» старого дехканина.
Бобо рассказал, почему его нарекли «Кошчи». В годы коллективизации он одним из первых вступил в союз батраков, называемый «Кош». Вот и носит имя «Кошчи» с той самой поры.
Дед разволновался. Он откинул одеяло и сел. Умид почувствовал, как под сандал постепенно вливается струя прохладного воздуха. Угли в углублении под столиком, наверно, выгорели. Старик подоткнул одеяло, чтобы не убегало тепло. Вздохнул с хрипом и сказал, что хорошо помнит известную в те времена песню, которую пели кошчи. И неожиданно предложил спеть, если гость не устал его слушать и не очень хочет спать.
Умид, выражая готовность слушать, тоже сел.
Старик запел. Тихо запел. Слегка надтреснутым, временами срывающимся, но неожиданно мягким и приятным голосом. Не часто доводилось Умиду слышать, как старики поют. Слова песни западали прямо в душу.
Друзья мои верные — пара волов, Вы, тяжко дыша, идете. Всю силу свою вам отдать готов, Привычным к трудной работе. Ведь там, где ваш остается след, Будут шуметь колосья. Омач[23] тянете, отдыха нет, Нас наземь усталость не бросит. Сады теперь наши, поля теперь наши. От зари до заката мы пашем, мы пашем! В другое бы время в тени я прилег И отдохнул хоть малость, Но отдыхать теперь нам не срок: Не зря кушаком повязался я алым. Ноги босые, в заплатах чапан, Плечо натерла винтовка, Руки болят от мозолей и ран, Я бился с врагами долго. Сады теперь наши, поля теперь наши. От зари до заката мы пашем, мы пашем! Пусть лемех в земле от работы горяч, Коль мы подналяжем, то скоро Наш неустанный крепкий омач Распашет Аскарские горы, Черные дни мы сровняем с землей, Нас за горло не схватит голод, Не скосят нас острой косой Болезни, тюрьмы и холод. Сады теперь наши, поля теперь наши, От зари до заката мы пашем, мы пашем! Красные конники скачут вдали. О, как бы хотел я быть с ними! В бою мои руки сгодиться б могли. Но это поле вспахать мы должны, Чтоб накормить голодный народ. Вперед, друзья! Усталость не в счет. Мы с каждым шагом теперь сильнее. Льется моя песнь веселее: Сады теперь наши, поля теперь наши! От зари до заката мы пашем, мы пашем!Утром, когда садились завтракать, Умид вынул из саквояжа подарок — небольшой красивый будильник. Вручая его Кошчи-бобо, сказал, что привез специально, чтобы оставить по себе память.
— О человеке помнят по его делам, сынок, — заметил старик. Но подарком был очень доволен. Подносил часы к уху, прислушивался к их тиканью. Поворачивая в руках, рассматривал со всех сторон. Потом поставил на столик сандала и позвал старуху. Она, увидев яркую вещицу с круглым белым оконцем, восхищенно зацокала языком. Старик объяснил ей, что это умные часы — когда ей надо будет вставать, тогда они ее и разбудят. «Теперь ты не проспишь», — смеясь, сказал он. Старуха стала так благодарить Умида, будто он преподнес им не часы, а стельную корову.
— Всегда, как только будете узнавать по этим часам время, вспоминайте, что в Ташкенте проживает парень, который любит вас, словно своих родных, — сказал Умид.
Зашли сыновья хозяина. За завтраком завязалась оживленная беседа. Умид отмстил про себя, что вроде бы пришелся хозяевам по душе. Они не спрашивали у него: «На сколько дней вы приехали сюда?» Такой вопрос был бы неуместным, подобно тому как во время приятной деловой беседы кто-то поглядывает на часы, — это хорошо понимали хозяева. Напротив, по их обхождению заметно было, что они хотят, чтобы он как можно дольше пробыл у них, в кишлаке Тупкайрагач.
Умид заметил привычку Кошчи-бобо зажмуривать крепко глаза, если он говорил что-нибудь важное. Посмеиваясь, он объяснил, что эта привычка у него выработалась на колхозных собраниях. Когда на собраниях Кошчи-бобо брал слово, чтобы выразить какую-то свою обиду или покритиковать кого-то из начальства, то, не желая смотреть на председателя и на членов правления, которые сидели с недовольным видом, крепко зажмуривал глаза. Односельчане знали эту привычку старика, привыкли к ней. Удивлялись только нездешние. И Умиду поначалу это показалось странной и смешной привычкой — жмурить глаза, говоря о недостатках в колхозе или о недостойном поведении кой-кого из руководителей.
После завтрака Кошчи-бобо предложил Умиду пройтись по кишлаку. Небо прояснилось, землю пригревало теплое солнце. От околицы было видно, как с пашен поднимается пар. Там-сям по низинам лежал еще сероватый снег.
— На поле сейчас не ступить, — подосадовал старик.
Заложив руки за спину, он зашагал к колхозным мастерским. Умид едва поспевал за ним.
Под навесом стояли две хлопкоуборочные машины, несколько сеялок. Пять или шесть парней возились возле них, позвякивая ключами. С двоими из них Умид познакомился вчера на тое. Они приветливо кивнули ему, как старому знакомому.
Осмотрев колхозную технику, Умид хотел помочь ребятам, но Кошчи-бобо заторопил его. Он, щурясь, посмотрел на солнце и сказал, что им пора отправляться домой. Оказывается, вчера, уходя с тоя, он наказал своим сверстникам Арифу-бобо, Саримсаку-ходжи и Купайсину-ата прийти к нему сегодня в гости. Умид понимал, что уговор для старых друзей — превыше всего.
Старики пришли после обеденного намаза. Они почтительно поздоровались с уважаемым гостем из Ташкента. Чинно усевшись вокруг сандала, прочитали краткую молитву, держа перед собой ладони: «Пусть люди приходят, да не приходит беда, аблаху акбар…» Сидящие провели по лицу ладонями.
После этого Ариф-бобо заметил:
— Эх-хе-хе, чего бы стоило погоде и вчера быть такой, как сегодня…
— Да, — подхватили другие. — Будто назло молодоженам, лило как из ведра.
— А по-моему, молодожены и не заметили, какая была погода, им было не до этого, — сказал с лукавой улыбкой Саримсак-ходжи.
Кошчи-бобо отпил глоток чаю из пиалы, пригласил гостей угощаться тем, что есть на дастархане, и, зажмурив глаза, сказал:
— Вспомнилась мне старая сказка… Однажды один йигит, желая доставить радость своей матери-вдове, усадил ее в большую-пребольшую корзину, возложил на голову и понес на поклонение святым мощам в Маккатилло. По дороге повстречался ему человек и спрашивает: «Эй, йигит, куда ты несешь старуху?» Йигит отвечает: «В Маккатилло. Несу туда свою матушку, чтобы исполнить ее давнишнее и самое сокровенное желание. Вот и шагаю уже много дней по степям и пустыням». А тот путник и говорит: «Если собираешься исполнить ее самое сокровенное желание, отдал бы старуху какому-нибудь старцу, чтобы бедняжка не была одинокой и чтобы к концу жизни своей она пришла в паре». В это время старуха, сонно взирающая вокруг, сидя в корзине, встрепенулась, словно девушка, и крикнула: «Эй, прохожий, где ты был раньше? В нашем селении не нашлось ни одного мудрого человека, чтобы дал такой совет моему невежественному сыну!»
Старики засмеялись. Кошчи-бобо открыл глаза, вытер их платком. Гости постепенно разговорились. Умид незаметно повернул беседу, заговорив о земле. Тема пришлась по душе сыновьям Кошчи-бобо, механизаторам. Перебивая друг друга, они нахваливали агротехнику. Отец вслушивался в их слова молча, полузакрыв глаза. Но по нему было заметно, что старик собирается что-то сказать свое. И действительно, как только умолк старший сын, Кошчи-бобо сказал:
— Летом приезжал один пропессур к нам в кишлак. И стал он нас учить, что надобно делать, когда хлопчатник заболевает вилтом. Надо, дескать, в землю класть то, класть се. Всякие препараты и химические вещества называл. Велел прочитать, какие написаны по этому поводу книги… Слушал, слушал я его, да и говорю тому пропессуру: «Эй, дружище, вы оставьте эти разговоры при себе, если хотите избавить хлопчатник от этой напасти. Слушая вас, я вспомнил, говорю, притчу про Маккатилло». Так прямо я и сказал ему. И рассказал давешнюю сказку… Но пропессур слушать меня не стал. Значения не придал моим словам. Сделал вид, что даже и не заметил меня. Как же, с ним рядом почтенные люди стоят, тоже из столицы. А какой-то старый дехканин при них ему замечание делает. Видать, ему это шибко не понравилось. Ладит все свое, поучает… Но Садыков, наш секретарь обкома, понятливый человек и добрый. К старикам почтение имеет. Вежливо этак перебил пропессура и говорит ему: стоило бы, говорит, прислушаться к словам человека, который состарился на этой вот земле…
— А что бы вы взамен тех препаратов предложили? — заинтересовался Умид. — Ведь делать что-то надо.
— Еще как надо. Люцерну сеять — вот что надо!
— Земля истощилась. А ее пичкают одними лекарствами. Что с человеком станет, если его кормить только лекарствами? — подал голос задумчиво молчавший до сих пор Ариф-бобо.
Хозяин выжидательно посмотрел на него, но, уразумев, что приятель высказался, снова прикрыл глаза.
— Я сказал тому пропессуру, — продолжал он. — Вы узнаете о земле и о растениях по книгам, а мы ведем разговор с самим хлопчатником. Стоим вот этак друг против дружки и разговариваем. Мы говорим — хлопчатник слушает; хлопчатник говорит — мы слушаем. Мне уже восемьдесят лет, из них я семьдесят семь лет прожил среди грядок хлопчатника. Он нас кормит, он нас одевает — как не любить его и не холить, как не болеть за него сердцем?.. Вот я и говорю, земля слаба, из сил выбилась — не осталось в ней для растений ничего пользительного. Когда человек питается абы как, к нему любая хворь цепляется. То же самое и с растениями… Теперешние агрономы что делают? Хотят раскормить землю порошками: развеивают их с самолетов, растворяют в арыках, текущих на поля, рассыпают прямо так… Впервые вилт, помню, появился на участке Нормата. А как ему не появиться? Я прибежал к Нормату, говорю ему: «Эй, мусульманин, распаши эту землю, посей на ней клевер. Увидишь — через два-три года вилта и в помине не будет». Тот мнется. «Потерпим, — толкует. — Посмотрим, что скажут руководители…» Уже десять лет кряду на этих полях сеют хлопок, десять лет кряду мешают в землю лекарства. Вот я сгребаю нынче эту землю в пригоршни, и сердце у меня от боли заходится: не земля, а порошок, что в аптеках продается… Давеча я на собрании, наверно, целый час о том же толковал — да, скорее всего, опять без толку. Надо ж дать и земле отдохнуть… А у нас так повелось, что некоторые товарищи думают — лишь бы план нынешнего хода выполнить. А там — хоть трава не расти. Хлещут плеткой и без того загнанную лошадь, а достигнув конца пути, бросают ее.
— Словом, вы предлагаете севооборот, при котором надо высевать люцерну, да? — уточнил Умид.
— Да! — ответил Кошчи-бобо. — Только люцерну! Посейте люцерну, а через два-три года хлопок, и тогда мы посмотрим, будет вилт-милт или нет.
Старики, поддакивая, согласно закивали.
— Чтобы спасти от болезни другие участки, сжигают зараженный хлопчатник. Оставляют широкие вспаханные прогалины между картами — думают, болезнь через них не перескочит. Смешные! Играют, будто дети. А ветер? А подпочвенные воды? Попробуй-ка им накажи, чтобы не переносили вилта… Сказал я как-то нашему председателю и йигиту-агроному, что это они распространяют вилт. Видите ли, это им не понравилось. Председатель ехидно этак говорит мне: «Кошчи-бобо, вам не стоило бы нервничать попусту, жили бы спокойно в свое удовольствие да на свою пенсию. А об этом есть кому заботиться. Наш агроном хоть и молод, институт закончил. Ему и ответ держать». — «А мне как же? Мне разве не держать ответа? — спрашиваю его. — Я, если хотите, не перед каким-то там начальством отвечаю, а перед собственной совестью. Если начальство и можно порой обвести вокруг пальца, то совесть не проведешь!» А председатель знай твердит свое: «Агроном — ученый человек, знает, что делает». — «Что он ученый — это верно, — говорю ему. — Однако он готовит плов, заглядывая в книгу, а мы можем и без книги приготовить плов. И вы попробуйте его еду и нашу — чья вкусней…»
Саримсак-ходжи был человек неразговорчивый. Слушал только, что говорили другие, и в знак согласия степенно качал головой. Умид объяснил это себе тем, что Саримсак-ходжи был моложе остальных — еще борода не совсем поседела, вот он и давал возможность выговориться аксакалам. Он сидел опустив глаза и только время от времени украдкой смущенно поглядывал на гостя.
Получив пиалу с чаем, Кошчи-бобо обратился к нему, подтолкнув его легонько локтем:
— Скажите-ка, что вы думаете про это…
— Что думаю… Когда мы говорим про это, всегда получается шиворот-навыворот. Вместо пользы — один вред, — проговорил Саримсак-ходжи и глубоко вздохнул. — Есть за нами грех один: мы позволяем себе увлекаться перепелками… А прежних клеверных полей, где водились эти пернатые, давным-давно в помине нет. И когда я говорю об этом нашему начальству, меня упрекают, будто я ратую за клевер, чтобы побольше перепелок в наши края прилетало… Что верно, то верно, были, конечно, времена, когда мы ходили с матраба, большим таким сачком, и вылавливали перепелок. О-о, какие это были перепелки! Если б вы видели! Крупные, сильные, с железными клювами! Никогда с поединка не уходили мои «бойцы» позорно общипанными! — Глаза Саримсака-ходжи блеснули, наверно, он представил себе схватку перепелов. — Теперь нет у нас перепелок, — продолжал Саримсак-ходжи, обратив горестный взгляд на Умида. — Не помним, когда это было — выйдя спозаранку на клевера, слушали, как они перекликаются: будто шарик перекатывается в горле. А молодежь наша, поди, и не знает, как эта птица поет… Перепелка не всюду водится. Она понимает, где хорошо, где плохо. А человек — нет, не понимает… Скажите, какой от нас вред колхозу, если мы держим у себя четырех певчих птиц в разных клетках и одного-единственного перепела, который пережил столько поединков и живым остался. Он разве не заслужил почета, этот старый перепел? Я же этим не приношу вреда государству, чтобы на каждом собрании поминать мое имя, высмеивать старого человека… Мне стаи перепелок не надо, а четырех я для себя где угодно выловлю. Однако этим укорять меня и не засевать поля клевером — неразумно!.. Совсем не трудно понять пользу от клевера — и климат лучше станет, и кормов для скотины прибавится, и перепелок будет полным-полно, и… как ее, эту болезнь… вилт-милт пропадет. Словом, Кошчи прав. Я присоединяюсь к его словам.
Саримсак-ходжи был уверен, что и его мнение важно для молодого ученого из столицы. Неспроста гость так внимательно слушал и что-то записывал в блокнот. Кончив говорить, он многозначительно посмотрел на Умида, по лицу стараясь заприметить, какое впечатление произвели его слова и будут ли они доведены до сведения высокого начальства.
Разговор продолжался еще долго. Умид пришелся по душе аксакалам. И был рад этому. Это не так-то просто — поправиться сельским старикам, которые, как и все люди их возраста, не питают особого доверия к нынешней молодежи, считают ее несерьезной. Они сразу же отметили про себя почтение, с каким Умид обращался к ним. Внимательно слушал их, ни разу не перебивая, только кивком головы давал понять, что слова стариков ему интересны. И совсем неспроста Кошчи-бобо, как бы между прочим, заметил: «Слово обрати к разумеющему, а сердце свое — к сердечному». И, оглядев приятелей, дружелюбно похлопал Умида по спине.
Наконец подал голос, покашляв в руку, Ариф-бобо:
— И еще следует в землю навоз вносить. Разве я не прав?
— Ты прав, дружище. Но в первую очередь севооборот! — сказал Кошчи-бобо, теребя пальцами конец бороды. — Ведь человеку, если он заболел или переутомился, дохтур советует поехать на курорт. Человек подлечится, отдохнет — и начинает работать, будто заново родился. Земля тоже должна отдыхать!..
На следующий день Умид, решив посетить областную селекционную станцию, выехал в Фергану. Он рассчитывал найти там что-нибудь полезное для своей диссертации. Приехав, разыскал работников, с которыми познакомился на прошлом совещании. Рассказал им о теме, над которой работает, и попросил показать все, что, на их взгляд, его может заинтересовать.
Лаборанты долго водили гостя по оранжереям. Вскоре Умид понял, что для того, чтобы внимательно осмотреть всю селекционную станцию, одного дня не хватит. Он даже отказался пойти обедать, когда его пригласили, остался просматривать записи в дневнике наблюдений…
В Тупкайрагач Умид вернулся уже затемно.
Кошчи-бобо сказал, что днем дважды приходил к нему их колхозный агроном, о госте справлялся. Обещал заглянуть еще вечером.
Спустя час, когда приступили к чаепитию, в комнату вошел парень примерно тех же лет, что и Умид. Познакомились. Звали его Хидирбай. Он и был главным агрономом колхоза «Зарбдор». Умиду показалось даже, что они где-то виделись раньше. Из разговора выяснилось, что Хидирбай закончил Ташкентский сельскохозяйственный институт в тот год, когда Умид учился еще только на втором курсе. Когда Умид служил в армии, Хидирбай был уже студентом. Им нашлось что вспомнить, о чем поговорить. Они не заметили, как за разговором осушили несколько чайников чаю, которые то и дело приносила им жена Кошчи-бобо.
Хидирбай в основном соглашался с мнениями аксакалов кишлака.
— Они советуют не злоупотреблять химикалиями, не предавать полному забвению методы ухода за землей, которыми пользовались еще наши прадеды, — говорил Хидирбай.
— А вы как считаете?
— Конечно, нельзя вовсе отказаться от минеральных удобрений, чего настоятельно требуют некоторые особо несговорчивые старики, но надо умело ими пользоваться. Один вид удобрения даст положительный эффект на одной почве и приносит вред на другой. А мы всюду сыплем одно и то же в равных дозах. Нам велят — мы выполняем. Никто не хочет считаться с нашими условиями. Да их и не знают те, кто отдаст распоряжения…
— Стоп, а вы ставили в известность тех, от кого это зависит?
— Пытался, во всяком случае, — неуверенно проговорил агроном, отводя взгляд в сторону.
— Пытались или доказывали?
— А что доказывать, — махнул он рукой безнадежно. — Все равно тебя никто слушать не станет…
— Вот как? А не считаете ли вы, что все исходит от нашей собственной инертности?
— Есть, конечно, и это, — замялся Хидирбай, ставя пиалу на дастархан. Кошчи-бобо, молча слушавший беседу двух специалистов, налил ему чаю. — Если станешь очень уж сопротивляться, себе только беды наживешь… Уж сколько раз твердил я нашему председателю, что надо бы внять советам опытных дехкан. Ведь вилта год от году становится все больше…
Умид пришел к выводу, что председатель колхозного агронома ни в грош не ставит. Не имеет Хидирбай должного авторитета и среди дехкан: не то возраст помеха, не то не внушают доверия его агрономические знания.
После ухода Хидирбая Кошчи-бобо сказал Умиду, что председатель использует агронома больше на побегушках, нежели как специалиста.
Утро выдалось холодное, но солнечное. Земля затвердела. Пока она не успела оттаять, Кошчи-бобо повел Умида за кишлак, чтобы показать ему поля. Упругий ветер пощипывал щеки. Умид застегнул пальто на все пуговицы, шею обмотал шерстяным шарфом. С беспокойством поглядывал он на Кошчи-бобо, размашисто шагающего, заложив руки за спину и выставив вперед клинышек бороды. Полы его халата развевались, ворот расстегнут — будто старик из упрямства подставлял навстречу ледяному ветру раскрасневшуюся, как кожура граната, грудь. С восхищением думал Умид о том, что этот человек с молодости не ведал вовсе, что такое простуда и кашель.
Они перебрались по бревну через сухой арык. Миновали плантацию низкорослой молодой шелковицы и вышли к широкому полю, рябому от наметенного в борозды рассыпчатого снега. Дальше, до самого горизонта, — ни деревца. Кошчи-бобо шел по меже уверенной поступью, как обычно ходит человек, хорошо знающий, куда держит путь. Умид, стараясь не отстать, иногда скакал петушком. Старик неожиданно свернул с межи и направился прямо по кочкам в глубину поля. Наконец остановился и, растопырив пальцы обеих рук, показал на землю у своих ног.
— Вот здесь в нынешнем году весь хлопчатник погиб от вилта, — сказал он. — Прежде на этом поле мы снимали по тридцать два центнера хлопка с гектара. Правда, тогда оно делилось на множество карт, разграниченных межами. Теперь мы все межи сровняли. На таком просторном поле куда сподручнее работать технике. Все бы хорошо, да вот беда — скоро уже десять лет, как мы сеем здесь один только хлопок, ни разу не высевали клевер. Выжали, считай, из этой земли все соки… Хорошо еще, осенью вспахали это поле — за зиму наберется влаги. Но в колхозе есть бригады, где не успели провести пахоту, есть участки, где даже гузапая не убрана… — Кошчи-бобо нагнулся и взял пригоршню земли. — Вот она, земля наша. Похожа на наркомана… Если вы повезете в свое учреждение комочек земли с этого поля и проверите, то увидите, сколько в ней инородных примесей. — Старик уловил недоумение во взгляде Умида и, поразмыслив минутку, пояснил: — Вижу, странно, что я землю сравнил с наркоманом… Человек не замечает, как оказывается во власти этой болезни. Чтобы пребывать в хорошем настроении, такой человек должен с каждым днем все больше и больше принимать терьяка, который издревле считается одним из самых сильных наркотиков. Он уже не может жить без него. Стоит ему на один день лишиться терьяка, он корчится от мук и погибает… Так вот, не нужно растения приучать к терьяку, сынок. Передайте мои слова вашему почтенному наставнику. Скажите, Кошчи-бобо так, мол, сказал…
Пока старик водил своего гостя от одного участка к другому, солнце поднялось высоко и стало пригревать землю. К сапогам стала налипать грязь. Вскоре Умид едва волок ноги — к каждой будто бы привязано по большущей гире. Скользко было, он то и дело балансировал руками, чтобы не упасть. А старик будто бы не замечал, на какие испытания обрек городского человека. Вышагивал легко, как и раньше, и вроде бы даже грязь к его сапогам не прилипала. Он на ходу разговаривал, иногда оборачивался, поджидая Умида.
Наконец выбрались на дорогу. Стеблем гузапаи счистили с сапог грязь. Идти стало легче.
Уже в кишлаке Кошчи-бобо предложил заглянуть в дом к его приятелю. Миновали несколько кривых улочек, стесненных ветхими глинобитными дувалами, и вышли к саду, по ту сторону которого виднелись постройки. Меж деревьями вилась тропинка, желтой лентой отпечатавшаяся на не стаявшем здесь снегу. Пошли по ней, пригибаясь, чтобы не зацепиться невзначай головой о низкие ветви яблонь. Кто-то, видать, издалека заметил их и передал хозяину. Ариф-бобо встретил их у ворот.
Оказавшись во дворе, Умид тотчас догадался, что их здесь ждали: из кухни распространялся щекочущий запах плова. Конечно же дружки-приятели условились заранее.
Ариф-бобо плов готовил собственноручно. Из девзиринского риса. Говорят, если хозяин хочет, чтобы плов получился повкуснее, то должен состряпать его сам.
Гости вымыли руки, сели за дастархан, разостланный на сандале. Когда хозяйка подала плов, островерхой горкой наложенный на глиняном блюде, Ариф-бобо длинным чустским ножом надрезал несколько крупных гранатов и выжал из них сок в касу.
— Молодежь считает, что к плову надо подавать крепкие напитки, — заметил Ариф-бобо, лукаво посмеиваясь. — Но ничто в мире так не подходит к плову, как гранатовый сок.
— Справедливые слова, — подтвердил Кошчи-бобо и обратился к Умиду: — А водка, сынок, разрушает тело человека, подобно терьяку.
— Молодые не слушаются нас, стариков. Потом опомнятся, да поздно будет. У меня сердце за них болит, — сетовал Ариф-бобо…
Так за разговорами не заметили, как начало смеркаться за окнами.
На следующий день Умида пригласил к себе Саримсак-ходжи. Потом гостил у Хидирбая. А к концу недели ему устроил прием у себя в доме сам председатель колхоза. Умид и председатель сидели в окружении аксакалов и вели приятную беседу. А Хидирбай ухаживал за гостями: приносил из кухни угощения, разливал чай, расторопно протягивал полотенце, если кому-то надо было вытереть руки. И не сводил преданных глаз с председателя, как бы выражая готовность исполнить любое его повеление. «Неужели он думает, что этого никто не замечает? — подумал Умид. — Совсем не стесняется. Привык, видать. А председатель принимает это как должное…»
И ему вдруг сделалось жарко. Почувствовал, что краснеет, как перец. Вспомнилось ему, что и он не раз смотрел на своего домуллу в точности такими же глазами…
Утром следующего дня Умид уезжал. Провожать вышли почти все его новые друзья, и молодые, и старики. Умид для верности еще раз пригласил их, обращаясь к каждому в отдельности, к себе в гости. И представил при этом, как все они сидят в беседке во дворе у тетушки Чотир и подхваливают плов, который она сварила.
Вскоре на дороге показался автобус. Все дружно «проголосовали».
Сев в машину, Умид высунулся в окно и еще раз пожал Кошчи-бобо руку.
— Я весной опять приеду к вам. Буду приезжать, пока не надоем, — сказал он. — Хочу перенять весь ваш опыт.
— А состариться не боитесь? Опыт приходит только с возрастом, — сказал Кошчи-бобо и весело засмеялся, открыв щербатый рот. Но тут же посерьезнел и, пригладив усы, добавил: — Спасибо, сынок, что уважили старика. Приятно сознавать, что ты кому-то еще нужен, очень приятно. Отчего же нам, старикам, уносить свои знания в землю? Пусть они на свету останутся. Приезжайте, сынок, будем рады…
Старик хотел еще что-то сказать, но не успел. Машина, обдав провожающих сизым дымком выхлопных газов, помчалась по мокрому асфальту.
Прибыв в Фергану, Умид перво-наперво купил билет на поезд. Потом уже поехал на базар. Набрав целых двадцать килограммов девзиринского риса, взвалил мешок на плечо и направился на автостанцию. Надо было поторапливаться, чтобы к сроку прибыть на Маргиланский вокзал. Пока дошел до автостанции, запарился. Домулла хорошо знал, давая ему столько денег, что Умид их ни за что не потратит на себя, а скорее всего накупит побольше рису. Хорошо изучил Абиди характер своего ученика.
Как раз от автостанции отходил автобус. Умид прибавил шагу, чтобы успеть. Тяжело опустился на клеенчатое сиденье и стал смотреть в окно. Перед ним стоял Кошчи-бобо, который, начиная выговаривать кому-то, обычно крепко зажмуривал глаза.
Глава двадцатая НОЧЬ ПРИХОДИТ И УХОДИТ
Зима не собиралась уступать весне. Нагоняла черные тучи. Валил на землю снег, дул ветер, но чувствовалось, что ее силы на исходе. Весна играючи взмахнула широким золотистым рукавом, и тогда даже горлинки, сидевшие до той поры нахохлившись под стрехами, радостно воркуя, выбирались из укрытий и улетали в поисках корма. Людей на улицах становилось больше. В их одеяниях постепенно начинали преобладать яркие тона.
Сунбулхон-ая надоела переменчивость погоды: утром выходишь из дому и не знаешь, что надеть. И вообще в последнее время с ней творилось невесть что…
Сегодня всю ночь Сунбулхон-ая не сомкнула глаз. Ее мучали кошмары. Поднялась уже в одиннадцатом часу с головной болью. Облачилась в бекасамовый полосатый халат, туго перетянула косынкой лоб и бесцельно слонялась из комнаты в комнату, не находя себе места. Она никогда не любила одиночества. А сейчас, когда на улице почти весь день полумрак, и подавно. Тоска, будто зубами, за душу хватает… В погожие дни хоть кто-нибудь захаживал. В гостиной баловались чайком и лясы точили. А в такую непогодь кому охота по гостям расхаживать.
Сунбулхон-ая сбрасывала с себя одежду, швыряя ее на стул и прямо на пол, ложилась на кровать. Как нарочно, и из своих никого в доме нет, ни мужа, ни Джаннатхон.
Уж третий день, как у нее пропал аппетит. А сегодня, едва открыла глаза, почувствовала, что заложило горло. Будто опухоль сдавила ей шею. И попробуй-ка не волноваться, когда всю ночь снилась соседка, что померла недавно в страшных муках. У нее тоже болело горло. Только близкие ей люди знали, какая у нее болезнь. А в последние месяцы она, бедняжка, так исхудала и ослабела, что превратилась в щепку. Ходить уж не могла. Доживая последние дни, и глотка воды не могла испить. Только нюхала цветы да так и померла…
Сунбулхон-ая, правда, ни разу не навестила ту больную, боялась на нее взглянуть. Но подробно все выспрашивала у тех, кто у нее бывал. Может, аллах наказывает ее за то, что не заходила к страдающей соседке? Глазам Сунбулхон-ая рисовались картины одна страшнее другой. Наконец, не выдержав, она позвонила мужу.
Не прошло и получаса, как Салимхан Абиди примчался домой. Вместе с Инагамджаном, оба перепуганные, вскочили в комнату, едва не застряв в дверях.
Увидев жену, бледную, неподвижно лежавшую в постели с разметавшимися по подушке волосами, профессор окончательно пал духом.
— Что случилось, Сунбул? — закричал он с порога. Не снимая верхней одежды, бросился к ней, схватил за руку.
Жена произнесла еле слышно:
— У меня, кажется, рак…
— Э-э… Полно тебе! С чего ты взяла?
— Горло болит, глотать трудно.
— Врач был?
— Зачем он? Сама знаю, что у меня, — с трудом проговорила жена и всхлипнула.
— Фу-ты, как перепугала, — сердито сказал Абиди. Он снял шапку и вытер платком выступивший на лбу пот. — Позвать врача? — спросил он, не скрывая раздражения.
— Вот видите! Я же говорю! Вы все это время, наверно, скрывали от меня, а теперь собираетесь спихнуть меня врачам!..
— Замолчи, ради аллаха.
— Милый, скажите правду, вы знали раньше, что я заболела раком? Знали, да? Из уважения к годам, которые мы прожили вместе, скажите правду. Ну, не молчите же!
— Ты, наверно, спятила. Где у тебя болит?
— Говорю же, горло! — разозлилась Сунбулхон-ая. — Со вчерашнего дня у меня маковой росинки во рту не было!
— А что, у нас разве нечего поесть?
— У меня в горле опухоль! Какой вы, извините, бестолковый!
— Почему ты утверждаешь это? Ты заглянула к себе в горло?
— Ваша жена будет умирать, а вы все будете шуточки шутить, домулла…
— Потому что ты напрасно оторвала меня от работы!
— Родной мой, — взмолилась Сунбулхон-ая, снова пуская слезу. — Милый домулла, единственный повелитель мой, скажите Инагамджану, пусть поскорее привезет моих родственников из старого города.
— Хорошо, — согласился Абиди. — Так бы и сказала, что тебе скучно стало! — и вышел во двор.
Инагамджан, поставив одну ногу на парапет бассейна, пробовал пробить палкой тонкий ледок, под которым, посверкивая серебристыми боками, играли небольшие рыбки. Он еще раньше домуллы догадался, что ничего страшного с женой профессора не произошло, а просто опять, как бывало и много раз прежде, на нее нашла хандра. Однако, внимательно выслушав поручение, во всю прыть помчался к машине.
Едва Салимхан Абиди, отдав распоряжение, вернулся в спальню, жена опять запричитала:
— Лежу и лежу одна. Весь день одна. Умрешь, никто и знать не будет. Дочке нашей уже пора вернуться из института. Куда она запропастилась, не знаю.
Салимхан присел на краешек постели, ухмыльнулся:
— Джаннатхон там, в институте у нас. Вчера Умиджан возвратился из командировки. Созвонились, наверно. Проходил мимо и случайно в приоткрытую дверь увидел: сидят рядышком, как горлинки, какой-то альбом рассматривают.
— Он ничего парень вроде бы…
— И я такого же мнения, — признался Абиди, радуясь в душе, что может отвлечь жену от ее мрачных мыслей.
— Я бы теперь спокойно умерла, если б успела пристроить нашу Джаннатушку замуж…
— Ты опять о своем последнем часе? — Абиди с досадой хлопнул себя по колену. — Вижу, ты сейчас начнешь диктовать мне завещание!..
— Она очень привязалась к Умиджану. Замечаю я, даже скучает по нему… — задумчиво молвила Сунбулхон-ая, пропустив мимо ушей замечание мужа.
Хотя Абиди не раз думал о том же самом, ему сейчас неприятно было распространяться по этому поводу. Он знал, что это неотвратимо: дочь рано или поздно выйдет замуж. Но торопить события ему не хотелось. Все отцы выдают дочерей без особой радости. Он не был исключением. Но Умиджан ему нравился, что правда, то правда.
— Сказать прислуге, чтобы приготовила ужин? — спросил он, насупившись.
— Мне есть не хочется, мой властелин. Я вот о чем давненько думаю… Что, если мы этого паренька возьмем к себе в дом? Ведь приютить бездомного — тоже заслуга перед аллахом…
Абиди раздраженно всплеснул руками:
— Слушай, золотце, ты действительно заболела? Или для того меня вызвала, что вдруг посоветоваться решила? Ты же меня оторвала от дела государственной важности!
— Мой гений, пусть ваша работа теперь уже на засасывает вас, как болото. В свое время вы немало сделали для государства. Теперь пусть и другие поишачат. Или вам своего здоровья не жалко? Вы — Салимхан Абиди. Слава впереди вас идет. Теперь уже, хоть в пожилом возрасте, умерьте свой пыл, поживите спокойно, для себя поживите, для семьи. Вон поглядите, люди умирают, не оставив и памяти по себе…
Жена всегда умело пользовалась этими, заранее припасенными словами. Не ошиблась и на этот раз. Муж взял ее руку и, поднеся к губам, проворковал:
— Душенька, ангелочек мой, сейчас прибудут наши старушки, они развлекут тебя. А я должен отправиться в институт. Я на вечер назначил совещание. Некрасиво получится, если все соберутся, а я не явлюсь. Проведу это совещание, будь оно неладно, и скоренько вернусь. Тогда и начну жить, как ты советуешь.
Сунбулхон-ая закрыла глаза и чуть заметно кивнула в знак согласия головой.
Во дворе послышались голоса. В окно Абиди увидел Инагамджана, возглавившего вереницу семенящих за ним родственниц. Как он только вместил их всех в машину? Наверно, привез всех, кого застал дома. Прежде чем подняться на айван, старушки тщательно вытирали ноги. Наконец одна за другой, нашептывая молитвы, зашли в прихожую. У дверей стояла прислуга, держа в руках полотенце, и, здороваясь с каждой, показывала, где они могут помыть руки с душистым мылом. Так велела хозяйка.
— Ах, зачем это, ведь у нас руки чистые, — рассердилась одна из старушек.
— Что поделаешь, если ослушаетесь, меня поругает аяджан, — отвечала прислуга.
Старуха прикоснулась кончиками пальцев к струе под краном, отдернула руку, провела ею по кисейному платку, что был у нее на голове, и ступила в комнату Сунбулхон-ая.
Гости обступили свою красавицу пери, не заметив, как муж ее потихоньку вышел из комнаты. Они принялись расспрашивать больную о ее самочувствии. Сунбулхон-ая привыкла к этим церемониям и терпеливо отвечала на все вопросы родственниц. Прислуга принесла чаю. Старушки погрелись горяченьким, а затем двое тетушек остались сидеть у изголовья Сунбулхон-ая, выкладывая ей городские новости; одна из старушек разожгла гармол, принесенный с собой, дабы его дымом, освященным всемогущей молитвой, изгнать из бедняжки Сунбулхон сатану. Остальные отправились в летнюю кухню, чтобы помочь прислуге кухарить: ведь ужин-то сегодня готовился по их заказам.
Старшей тетушке было уже за семьдесят. Она подсела поближе к любезной сердцу племяннице и, легонько поглаживая ее по плечу, стала рассказывать шелестящим, монотонным голосом поучительные истории из старых книг. Сунбулхон-ая слушала, слушала — и ее стало клонить ко сну…
* * *
С заходом солнца зима приободрилась. Сковала лужицы на тротуарах. Швыряла в лицо прохожим что-то мелкое и мокрое — не то дождь, не то снег. Оборачивала луну в свои лохмотья.
Умид с Жанной были в кино. На последнем сеансе. Обратно шли, взявшись за руки. Мимо сновали, подняв воротники, озябшие прохожие. Они попадались навстречу все реже и реже. Желтые фонари отражались на мокром асфальте. Наконец свернули на улицу, где жил домулла, и будто окунулись в чернильницу. Темно и тихо. Только слышно, как крупные капли, падая с крыш и продрогших деревьев, звучно шлепаются на тротуар.
Умид проводил Жанну до самых ворот и пожал ей руку.
— Теперь я могу быть спокоен, дочь моего домуллы никто не умыкнет, — сказал он, посмеиваясь.
— А вы разве получили уже разрешение уйти? — спросила Жанна, не отпуская его руку, и, приподнявшись на цыпочки, нажала кнопку звонка.
— Я вас не совсем понял… — растерялся Умид.
— Что тут непонятного? Вы останетесь у нас. Такова моя воля.
— Что вы… Это невозможно…
— Ничего невозможного в мире не существует.
— Мне будет неловко утром перед вашими родителями.
— Фи, какие пустяки. Скажете, что проводили меня после кино, а я вас оставила. Если хотите, я сама им скажу еще до того, как вы проснетесь. Неужели думаете, мои родители такие же ханжи, как другие?
— Что вы! Я так не думаю.
— Тогда вам не о чем беспокоиться… Вы долго еще будете раздумывать? О боже! — Жанна отступила на шаг и, сомкнув на груди руки, обратила взор к небу. — Никогда бы не подумала, что мужчины бывают так нерешительны! Неужели вам непременно надо пойти в свою избушку на курьих ножках? У нас же полно свободных комнат! Мы выпьем чаю, и все… Или, может, вы допускаете в мыслях что-нибудь еще? А?.. Признавайтесь… — Жанна надменно вскинула голову. За воротами послышались шаркающие шаги. — Ну, как… рискнете?
— Кто там? — донесся сипловатый спросонок голос Рихси-апа.
— Это я, — откликнулась Жанна.
Калитка отворилась. Жанна взяла Умида под руку, словно бы помогая ему переступить через порог.
Рихси-апа пошла впереди и, не оборачиваясь, сказала, что хозяйка прихворнула.
— У мамы голова болит или сердце? — осведомилась Жанна.
— Горло.
— Мгу, теперь уже горло…
В прихожей Жанна сказала Умиду:
— К моей маме пристают все болезни. Такая нежная. Это папа ее избаловал. Смотрите, не балуйте в будущем свою женушку, — смеясь, заметила Жанна. Отворив перед Умидом дверь, шепнула: — Посидите здесь минутку, я проведаю маму.
Она вернулась через минуту, как и обещала.
— Я не зашла к ней, чтобы вы тут не заскучали без меня, — весело сказала она и, покачивая бедрами, прошла в следующую комнату. Погасила верхний свет и включила торшер. — Идите сюда. Здесь обстановка гораздо интимнее… Я послушала у дверей. У мамы гости. Всякие там тетки, бабки. Развлекают ее сказками. Почему вы сели на стул? Садитесь в кресло. Вот так! — и сама, подпрыгнув, плюхнулась в кресло, стоявшее по другую сторону низенького инкрустированного столика. Заложила ногу за ногу. Короткая юбчонка задралась, оголив смуглые от загара бедра чуть не до половины. Вынула пачку американских сигарет. — Папа спит. Он убил бы меня, если б увидел, что я курю, — сказала она и, мельком взглянув на Умида, рассмеялась.
Умид сидел напротив нее и пытался не смотреть на ее ноги. Он тоже закурил.
В дверь тихохонько постучали. Вошла Рихси-апа.
— Вам принести что-нибудь поесть?
— А что сегодня на ужин? — спросила Жанна, спрятав руку с сигаретой под стол.
— Плов по-самаркандски.
— Несите. И ступайте досматривать свои сны.
Женщина кивнула и вышла.
Умид перелистывал журнал. Он чувствовал себя неловко из-за того, что Жанна с пожилой женщиной разговаривает в таком повелительном тоне.
— Пока она накроет наш столик, я успею принять душ, — сказала Жанна. — Не скучайте. И вообще будьте как дома. Я скоро приду.
Она удалилась, оставив Умида наедине с его беспокойными мыслями.
Рихси-апа принесла подогретый плов с кусочками казы и айвы. Умид поспешно встал и взял касу у нее из рук.
— Ешьте на здоровье, — сказала женщина.
Через несколько минут она пришла с подносом, на котором красовалась ваза с краснощекими яблоками, фиолетовым, как ранний рассвет, виноградом и прозрачным, как янтарь, инжиром, лежали стопочкой тандырные лепешки, посыпанные коноплей, и стоял миниатюрный красивый чайник. Но почему-то она принесла всего одну пиалу.
При виде всего этого Умиду захотелось есть. И он принялся за дело, не дожидаясь Жанны. Но она не заставила себя долго ждать. Теперь на ней был спортивный шерстяной костюм с белыми полосками на воротнике и на манжетах, плотно обтягивающий ее стройную фигуру.
— Почему она принесла одну пиалу? — спросила Жанна, придирчиво оглядев стол.
— Видимо, считает, что мне достаточно и одной, — сказал Умид.
— Я давно заметила, что эта женщина не расположена ко мне!.. — заметила Жанна.
Она вынесла эту пиалу в прихожую и оставила на подоконнике. Взамен нее достала из серванта две, с золотыми каемками, разрисованные розовыми цветами. Сквозь тонкий, как бумага, фарфор просвечивали ее пальцы. На столик с легким стуком встала распечатанная бутылка армянского коньяка. Возле нее замерцали две хрустальные рюмочки. Жанна поплотнее прикрыла дверь и подмигнула Умиду:
— Немножечко кутнем, а?
— И плов, и коньяк… Не разгонит ли это сои?
— Это было бы здорово! Ведь полжизни теряем на сон. К тому же я так проголодалась…
В этот момент, приотворив дверь, в комнату заглянула Рихси-апа.
— Вы будете здесь ужинать? — спросила она у Жанны. — Я хотела подать в вашу комнату…
— Я составлю компанию Умиду-ака, чтобы ему не скучно было, — с улыбкой сказала Жанна.
— Вашу порцию принести сюда?
— Нам достаточно того, что есть. Отправляйтесь лучше спать.
Женщина закрыла дверь.
Утолив голод и выпив рюмку коньяку, Умид сделался разговорчивее. И даже шутил, заставляя девушку то и дело смеяться. Жанна не желала оставаться в долгу. После одного из ее анекдотов Умид поперхнулся пловом. С трудом откашлявшись, долго не мог унять смех.
Жанна опять наполнила рюмки.
Сидели долго. Стенные часы пробили двенадцать. Жанна порывисто поднялась и спрятала бутылку с коньяком и рюмки в секретер, заметив, что они им еще пригодятся. Когда она приподнялась на цыпочки, стараясь засунуть бутылку подальше за книги, свитер у нее задрался, и Умид увидел ее тонкую талию, стянутую прозрачным шелком.
Поправляя свитер, Жанна сказала:
— Уже поздно. Располагайтесь на этой софе. Постель разберете сами.
Она с порога помахала ему рукой, сказала: «Спокойной ночи» — и закрыла за собой дверь. В ее резких, торопливых движениях Умид усмотрел некую нервозность. «Не обидел ли я ее чем-нибудь?..» — подумал Умид и выключил свет.
Потонув в пуховой перине, он накрылся легким атласным одеялом. Однажды тетушка Чотир сшила по его заказу ватное одеяло и, вручая ему, сказала: «Вы будете под ним видеть только хорошие сны». Сейчас ему припомнились эти слова.
Он был доволен, что вел себя нынешним вечером как джентльмен, не позволив никаких вольностей по отношению к дочери уважаемого домуллы. До сих пор он по временам испытывал угрызения совести из-за того, что посмел в тот раз обнять девушку, которая ведь тоже когда-нибудь войдет в дом своей свекрови на правах невестки. Можно же сохранить с ней дружеские отношения, не прибегая к пошлости. Если о непристойном поведении своего ученика проведает домулла, рухнут все его надежды — профессор Абиди с презрением отвратит от него свой лик.
Умида словно током пронзила мысль, что и с Хафизой какой-нибудь авантюрист может обойтись так же. «Завтра надо во что бы то ни стало с ней повидаться…» — подумал он, засыпая.
…Умид проснулся от странного ощущения, будто в комнате есть еще кто-то. Явственно слышалось чье-то нервное дыхание. Разомкнул веки и у самого своего лица увидел большущие глаза и беззвучно смеющийся рот Жанны. Словно это происходило во сне. Он резко повернулся к ней. Обнял девушку и впился губами в ее губы. Он еще не разобрал, сон это или явь… Ее гибкие руки обвились вокруг шеи, тонкие беспокойные пальцы погрузились в его спутанные волосы…
…Умид лежал неподвижно, положив руки поверх одеяла и вперив глаза в потолок… Жанна опустила голову ему на грудь.
— Я люблю вас, — прошептала она. — Я очень люблю вас… А вы? Вы меня любите?.. Почему вы молчите?.. Ну, скажите, вы меня любите?
— Да… — произнес Умид сквозь зубы, будто простонал.
— Любимый. Мой батыр. Мои муж. Я буду называть тебя моим повелителем…
Жанна поднялась, когда едва начало светать. Бесшумно подошла к окну. Двор был занесен снегом. Сонные деревья стояли словно в ночных рубашках. Вот почему сегодня так рано рассвело. Хотелось снова юркнуть в теплую постель. Но боялась разбудить Умида. Подошла к трельяжу и, присев на пуфик, приблизила лицо почти вплотную к зеркалу. Осторожно провела пальцами по припухшим векам, синим кругам под глазами, потрогала сухие, потрескавшиеся губы. Протянув руку, подобрала с пола сброшенный ночью халатик и надела его. Неторопливо причесалась, любуясь своим отражением в зеркале.
На улице становилось все светлее. Жанна решительно подошла к софе и разбудила Умида.
— Что вы со мной сделали, Умид-ака? — резко проговорила Жанна, едва он раскрыл глаза.
Умид промолчал. Какие тут искать оправдания… Он виноват во всем. Он должен был сдержаться. Должен был отвратить беду от них обоих.
— Зря ты пришла ночью… — мягко упрекнул он Жанну.
— С вас сползло одеяло, я зашла, чтобы поправить. А вы… вроде бы и не пили столько… а не помнили, что делаете…
Умид и вправду очень смутно помнил, как все произошло. Клял себя последними словами за то, что пил этот проклятый коньяк, за то, что перешагнул порог этого дома в столь поздний час, за то, что не научился до сих пор владеть собой, за то, что…
— Ладно уж, — примирительно сказала Жанна, заметив, как удручен Умид, и, засунув под одеяло руку, пощекотала его под мышкой. — Теперь, пока не встали мои предки, уходите. Пусть они пока ни о чем не знают. Я сама им расскажу обо всем. Они нас простят. Они любят меня не меньше, чем я вас. Я вас простила, и они простят…
Умид поспешно оделся. Он в армии не одевался так быстро, как сейчас. Жанна взяла его за руку и, как слепого, провела по коридору. Они шли крадучись, будто воры. В этом было что-то унизительное для Умида. Жанна бесшумно отперла наружную дверь. С улицы пахнуло морозцем. На ней был один только халатик и тапочки. Но она, кажется, не чувствовала холода. Торопливо направилась по заметенной снегом дорожке, увлекая Умида за руку к калитке. Позади них оставались следы, первые в это утро…
Жанна откинула щеколду и выжидающе посмотрела на Умида. Он нагнулся и поцеловал ее в щеку.
— Нет. Не так… — сказала Жанна, отрицательно покачав головой.
Тогда он осторожно взял ее за плечи и со злостью поцеловал в губы.
Жанна перевела дыхание и улыбнулась.
— Это другое дело, — сказала она и, отворив калитку, выпустила его на улицу.
Глава двадцать первая ХИЖИНЫ НА СЛОМ
Говорят, понедельник — тяжелый день. Для Умида он начался с сюрприза.
Сегодня Умид проспал и опаздывал на работу. Схватил в одну руку портфель, в другую бутерброд с колбасой и скатился вниз по лестнице. Распахнув калитку, едва не наскочил на машину, загородившую выход. Собрался было выругать незадачливого водителя, так неловко поставившего свою роскошную коляску, но от изумления чуть не выронил свой завтрак. За баранкой, небрежно откинувшись на сиденье, сидел Инагамджан и читал газету.
— Ого, привет! — сказал Умид. — Рад встретить вас на нашем проспекте! Какими судьбами?..
Инагамджан неторопливо сложил газету, усмехнулся и, не взглянув даже на Умида, включил мотор.
— Нам велят, мы исполняем. Садитесь в машину, братец, — сказал он, открыв дверцу.
— Как же вы отыскали, где я живу?
— Коротка же у вас память. Забыли, как я однажды привозил вас после застолья у домуллы? Правда, вы были слегка того… Могли запамятовать.
— Что ж, давайте поднимемся ко мне, выпьем по пиалушке чаю.
— Времени в обрез, братец. В другой раз.
— Только на минутку. Не положено, приблизившись к порогу, не переступить через него.
— Сейчас вас доставлю на работу. Потом домуллу. Потом поеду за врачом для Сунбулхон-ая. Потом Жанна собиралась куда-то к двенадцати…
— Куда же она собиралась? — поинтересовался Умид.
Инагамджан посмотрел на него исподлобья.
— Мне заранее не говорят, куда они намерены ехать, братец. Я узнаю об этом в последнюю минуту.
— Ну, так вы зайдете взглянуть на мое жилище?
— Если вы так уж настаиваете, — сказал Инагамджан, нехотя выбираясь из машины. — На одну минутку только.
Инагамджан с презрительной улыбкой оглядел высокие небеленые стены, поперек которых лежали потемневшие от времени балки, служившие основанием балаханы, где обитал Умид. Подойдя к лестнице, он постукал по ней ногой, усомнившись в ее надежности.
Умид предупредил его, смеясь:
— Прошу вас, поосторожнее, любезный. Как бы вы потом не предъявили мне иск за причиненное вам увечье.
— Вай-ва-ай, — произнес Инагамджан, опасливо поглядывая наверх. — Вы приловчились тут, вижу; могли бы по канату в цирке ходить.
Умид рассмеялся:
— Если будете почаще бывать у меня, я из вас тоже сделаю канатоходца. Давайте руку.
Ощутив наконец под ногами твердый пол, Инагамджан перевел дух.
— Ну и высотища! — сказал он. — Здесь удобно муэдзинам жить: можно, не поднимаясь на минарет, скликать правоверных на молитву.
— Вам так кажется с непривычки, — сказал Умид, приглашая гостя в комнату.
Здесь было тесновато, зато тепло. Инагамджан сразу оценил это. Справа от дверей — железная печка, еще теплая. В углу — кровать, покрытая чем-то не то коричневым, не то ржавым. Удивительно, как этот рослый парень умещается на таком узком ложе. Вплотную к кровати придвинут стол, грубо сколоченный из досок. Значит, постель заменяет хозяину и мягкое кресло для работы. Вот, пожалуй, и все богатство молодого ученого. Да, еще книги. Полки в нишах сплошь заставлены книгами. Большими и малыми, толстыми и тонкими.
Инагамджан остановился напротив фотографий, висевших на стенке.
— Это кто? — спросил он, ткнув пальцем в портрет.
— Отец.
— Да, помню, вы говорили, он погиб на войне…
— Он вернулся с войны. Только вскоре умер.
— А это кто?
— Мать… Она умерла раньше отца. Я тогда был совсем еще мальцом и ее почти не помню. А этот двор, где я живу, принадлежит моему дяде. Я в его семье рос…
— Да, братец, что поделаешь, так устроена жизнь, — произнес Инагамджан и вздохнул. — Одни с самого рождения словно сыр в масле катаются, а другие… А эта девушка кто такая?
Инагамджан внимательно разглядывал фотографию Хафизы в тонкой бронзовой рамке.
— Родственница, — сказал Умид, помедлив.
— Ничего. Недурна. Жаль, я уже семейный, а то бы, может, мы с вами породнились.
— Да… Недурна… — задумчиво повторил Умид.
— А вы живете богато, — многозначительно сказал Инагамджан.
Умид развел руками: дескать, что поделаешь, может, когда-нибудь и мы заживем по-людски. Но на лице гостя он не уловил иронии. Инагамджан жестом показал на книги и пояснил:
— Книги и ученье вас сделали богатым. Не то бы вас ни в грош никто не ставил.
Умид пожал плечами.
— Если вы считаете богатством накопленное вот здесь, — он постучал указательным пальцем себя по лбу, — то я еще очень беден, Инагамджан.
— Вы серьезно?
— Вполне.
— А как же собираетесь встать на одну ступеньку с домуллой?
Умид поставил чайник на электрическую плитку, обернулся:
— Что вы сказали?
— А что слышали, — засмеялся Инагамджан. — Слово не воробей, вылетит — не поймаешь.
— Я не собираюсь равняться с домуллой. Я его ученик, и только. По отношению к нему мы с вами, можно сказать, играем одинаковую роль: вы исполняете его поручения по дому, а я в институте.
— Может, вы и правы, братец. Однако осторожность еще никому не вредила. Надо груз поднимать по силам. Говорят, когда штангист берет вес не по силам, у него ломается хребет…
— Не понимаю ваших намеков, Инагамджан.
— Понимаете. Всё понимаете. Вы же умный парень, Умиджан. Не надо кривить душой… Я хочу сказать, ваше богатство только вот здесь, — Инагамджан выразительно постучал себя по лбу. — А у Абиди вот здесь тоже, — он похлопал по карманам. — Поэтому ваше это, — он снова показал на лоб, — может стать всего-навсего приложением к чужому этому, — он опять похлопал себя по карманам и рассмеялся. — Кажется, я начал трепаться. Я парень простецкий, что на уме, то на языке. Не осудите, братец.
Инагамджан заговорщицки подмигнул и хлопнул Умида по плечу. Умид отвел глаза, силясь улыбнуться. Но ему отнюдь не было весело.
— А где же чай? — спохватился Инагамджан. — Вы же пригласили на пиалушку чая!
— Сейчас закипит.
— Нет, спасибо. Задерживаться больше не имею права. Считайте, что вы меня наказали за болтливость. Поехали.
Инагамджан вел машину по узкому проулку осторожно, боясь на крутых поворотах поцарапать полировку.
Он доставил Умида в институт к сроку и поехал за профессором Салимханом Абиди.
На второй день Инагамджан опять заехал за Умидом. На третий день тоже. И на четвертый. И так каждый день. Услышав сигнал автомобиля, остановившегося у калитки, Умид опрометью сбегал вниз и садился на заднем сиденье, где обычно сидел домулла. Вскоре он убедился, что это совсем неплохо, когда за ним каждое утро приезжает машина. К хорошему, оказывается, человек привыкает очень быстро. Порой Умиду даже казалось, что он никогда вовсе и не ездил ни на каком другом транспорте, не простаивал под дождем на остановках.
Как-то повстречалась Умиду в проулке тетушка Чотир, остановила его, стала расспрашивать о здоровье, о делах. Сказала, что видит, как по утрам в одно и то же время под балаханой Умида появляется «Волга» цвета слоновой кости и отвозит его на службу. «Я же говорила вам, сынок, что ученье помогает человеку рано или поздно отыскать дорогу. Видите, какой вы нынче авторитетный, к вашему порогу машину подают. Вы станете еще более значительным человеком. О аллах, пусть сбудутся мои слова!..»
Однажды в середине дня — Умид собирался идти на обед — в институте появилась Жанна. Она миновала кабинет, где сидел отец, — и глазом не повела на дверь, прямехонько направилась к Умиду.
Присесть отказалась. Держа лайковые перчатки в одной руке, слегка ударяла ими о другую ладонь. Жанна явно была чем-то взволнована.
— Вы можете проводить меня в одно место? — спросила она подрагивающим голосом.
— Конечно. Но…
— Никаких «но». Идемте.
— Жанна, я же нахожусь на работе. Меня в любой момент может хватиться домулла.
— Не хватится. А если хватится, я буду держать отчет перед ним, не вы.
Умид пожал плечами и стал не торопясь убирать со стола бумаги.
— Побыстрее можно? Экий вы…
Инагамджан дожидался у подъезда, не снимая рук с баранки и не выключив мотора. Едва Жанна захлопнула дверцу, рванул машину с места.
Умиду всякий раз казалось, что шофер недоволен тем, что ему приходится для его персоны подавать машину ни свет ни заря. И, словно желая обелить себя перед ним, Умид сказал Жанне:
— Вы каждое утро за мной присылаете машину. Не стоит этого делать. У Инагамджана и без того дел невпроворот. Зачем еще лишние хлопоты…
— Это не ваша забота, — строго сказала Жанна. — Наш шофер приходит к восьми утра. А папа уезжает в институт в одиннадцать. Целых три часа машина свободна. Мама? Маму вы знаете, она обычно спит до половины двенадцатого. Сейчас это модно, подолгу спать. Ох, если б не этот институт, я бы тоже досыта высыпалась. Почему, вы думаете, француженки такие красивые? Потому что они спят минимум до полудня, Лицо при этом отдыхает, морщины не появляются…
Умид промолчал.
Когда выехали на центральный проспект, Инагамджан спросил:
— Куда теперь, Жаннахон?
— К ТашМИ. Остановите у главного корпуса.
— Что мы там будем делать? — спросил Умид, стараясь не выдать тревоги.
— У меня дело, — холодно ответила Жанна, разглядывая прохожих.
— Настолько серьезное, что я должен был сопровождать вас?
Жанна обернулась, в упор посмотрела ему в глаза. Умид потупился.
— Разве вам не хочется хоть немножко побыть со мной? — спросила Жанна, посмеиваясь, и тут же добавила: — Профессор Павлова обещала осмотреть маму. Я оставлю для нее записку, и потом мы свободны. Можем делать, что хотим! А почему вас это встревожило?
— Кстати, как себя чувствует ваша мама? — спросил Умид, несколько успокоившись.
— Наконец-то вспомнили! А она каждый день справляется о вас. Не столько думает о своей родной дочери, сколько о вашей персоне.
— Я не заслуживаю такого внимания… Меня это угнетает…
— Заслуживаете! — воскликнула Жанна и, склонившись к Умиду, еле слышно проговорила: — Позвольте мне судить об этом. Милый… Мой батыр…
Она рассмеялась и, обжигая дыханием, попыталась укусить его за мочку уха. Умиду пришлось обхватить ее за плечи.
— Если мы вас уважаем, значит, есть на то причина, — сказала Жанна и поправила прическу. — Не забывайте, что у папы нет сына. Мама рассказывала, что он с первых же дней после их свадьбы мечтал о сыне. А когда я родилась, целый месяц не хотел с ней разговаривать. Он скучает по сыну… Мама говорит, что отец даже как-то обмолвился, глядя на вас: «Хорошо бы иметь такого сына». Вы же знаете, как узбеки любят сыновей. Бедные девушки! Девушки у нас не в милости!..
— Почему же, девушки — наша радость.
— Девушки или девушка? — уточнила Жанна, сощурив глаза.
— Девушка, — поправился Умид.
— То-то же.
Жанна похлопала Умида по щеке мягкой ладошкой.
Их резко качнуло вперед. Не успей они ухватиться за спинку переднего сиденья, свалились бы на пол. Машина стояла у главного корпуса медицинского института. Если Инагамджан был не в духе, его настроение обычно передавалось машине. Жанна замахнулась на него сумочкой. Он, смеясь, увернулся от удара. Она вышла из машины и, взбежав по ступенькам, вошла в подъезд.
Не прошло и двух минут, как во двор высыпали студенты. У них был перерыв. Одни сразу побежали на спортивную площадку. Другие, в большинстве девушки, прогуливались по аллеям. Умидом овладело беспокойство, вдруг встретится сейчас с Хафизой. Не хотел, чтобы она его увидела. Постоянно думал о ней, а сейчас — не хотел. Склонившись к переднему сиденью, стал разговаривать с Инагамджаном.
Подошла Жанна. Умид открыл дверцу. Она поймала его за руку и, посмеиваясь, потащила из машины.
— Выходите, выходите! От кого вы прячетесь, а? Идемте прогуляемся. Мне сказали, что профессор Павлова скоро придет и лучше ее подождать. Смотрите, какой красивый сквер! Уже почки набухли на деревьях… Вы бывали здесь когда-нибудь?
Умид вышел скрепя сердце. «Долго у них еще будет тянуться перерыв?» — подумал он.
— Надели бы болонью. Вам не холодно? — спросил Умид, хмуро посмотрев на Жанну.
Его разбирало зло и на нее, и на тех парней и девушек, что пялятся в их сторону. Их внимание привлекала смело укороченная юбка Жанны. Будто ни разу в жизни не видели красивых ног.
— Все же оделись бы, — еще раз напомнил Умид, в то же время отдавая себе отчет, что Жанна не надевает плаща намеренно — хочет ошеломить тех, кто еще не знает, какая на нынешний сезон мода.
Наконец прозвенел звонок, и Умид вздохнул с облегчением. Студенты втянулись в институтский подъезд. Умид позволил Жанне увести себя в липовую аллею. Из почек уже выглядывали клейкие острые листочки. На газонах зеленела свежая, будто покрытая лаком, трава. По ней, выискивая что-то, перебегали с места на место несколько майнашек — сиреневых индийских скворцов. Поодаль среди кустов расшумелись воробьи. Вечно они из-за пустяков затевают ссору…
Скоро Жанне надоело прогуливаться по безлюдному скверу, она оставила Умида и опять скрылась за массивной дверью. Умид опустился на скамейку и закурил. Он уже сидел на этой скамейке. Давным-давно. Неотрывно смотрел на эту дверь. Хотел по выражению лица Хафизы угадать, что она получила на экзамене. А сейчас он ждет Жанну… А вдруг… Умид провел рукой по лицу, — вдруг они сейчас выйдут вдвоем. Не затеяла ли Жанна подобную «шутку»? Она любит эффекты. Может, узнала о Хафизе и собирается раз и навсегда покончить с их знакомством? Решительной надо быть для этого. А Жанна… Да, у Умида не было оснований сомневаться, что у нее хватит на это решимости.
— Сеньор витает в облаках? — спросила Жанна, прикоснувшись к его плечу. — Вы мне кажетесь чересчур задумчивым сегодня. Даже мой папа не бывает таким.
— Вам показалось. Я ни о чем не думаю.
— И даже обо мне не думали? Мм? — Она тронула своим круглым коленцем его ногу.
— Думают о тех, кого нет рядом. А вы перед глазами.
— Давай будем на «ты». Ведь мы достаточно близки с тобой… Мм?.. — Она опять подтолкнула его коленом.
— Хорошо. Пусть «ты».
— Ладно, идем, отвезу тебя в твой проклятый институт. А то, вижу, ты скис без работы. Ну, еще бы! Ведь ты — река! Ты — водопад! Ты должен быть в вечном движении! Тебе кажется, если день не поработаешь, превратишься в болото. Все — ты, ты, ты, У тебя всегда на первом месте — ты сам. Обо мне ты не думаешь. Мы уже целую вечность с тобой не виделись. А тебе жалко потратить на меня один денечек, — с обидой выпалила Жанна.
До самого института они ехали молча. Инагамджан насмешливо поглядывал в зеркальце, — дескать, ага, поссорились, голубки! Но все же, когда выходили из машины, Жанна прижалась на секунду щекой к плечу Умида, как бы выпрашивая прощения. Зашли в институт.
Жанна подошла к столу, за которым работал Умид, и села на его место. Подперев руками подбородок, испытующе посмотрела на Умида.
— Где ваша зеленая папка? — спросила она.
— Какая папка?
— Я же ясно сказала — зе-ле-ная. В которой вы храните переписку со смежными организациями.
— А-а. Вон в том ящике стола. А что?
— Выньте-ка ее.
Умид отпер ящик и, достав папку, положил ее перед Жанной.
Жанна развязала тесемки и с деловым видом стала перебирать бумаги. Здесь лежали письма из институтов семеноводства других республик, селекционных станций, которые, отвечая на запросы Умида, подробно сообщали о результатах проводимых ими опытов. В этой же папке Умид хранил советы крупных специалистов по тем или иным вопросам, письма друзей, бывших однокурсников, работающих ныне в различных областях республики.
Ребята, говоря о своих делах, подробно описывали то, с чем имели дело, — землю, которую возделывали, и растения, которые выпестовали своими руками. Много полезного Умид черпал из их писем.
Наконец Жанна нашла то, что искала.
Умид покраснел. Ему сразу стало жарко, будто он подошел к раскаленному тандыру. Он давным-давно разыскивал эту фотографию и не мог найти. Представить себе не мог, куда она подевалась.
Жанна ожидала ответа: строго сомкнутый рот, зоркий взгляд.
— Так, — наконец сказала она, — как ее зовут?
— Как же ее звали? Дай бог памяти…
— Не Хафиза ли?
— Да. Верно. Хафиза.
— Однако эта девушка вам не родственница.
— Откуда вы знаете?
— Знаю. Я вообще могу узнать все, что захочу.
— Браво. Вы превзошли мои ожидания, — заметил Умид.
— Я польщена. Вот возьмите. И порвите ее.
— Вы что?.. Эту фотографию?..
— В таком случае я это сделаю сама.
Умид резко встал и, сунув кулаки в карманы, подошел к окну. На дереве, распластавшись по ветке, притаилась кошка: поджидает воробьев. Умид раскрыл окно и шикнул на нее. Кошка стрельнула в него рыжими глазами и, спрыгнув с дерева, опрометью кинулась в кусты.
К Умиду неслышно подошла Жанна. Взяла за руку, нежно прикоснулась губами к его подбородку.
— Сегодня к шести часам приезжайте к нам, хорошо? — сказала она. — Мама хочет вас видеть. Я сейчас предупрежу папу, чтобы он напомнил вам. А то вы, чего доброго, забудете.
Взлохматив ему волосы, она вышла из комнаты.
На столе лежали мелкие клочки — все, что осталось от фотографии. На одном клочке Умид увидел ухо Хафизы с перламутровой сережкой. На другом — чуть прищуренный глаз. На третьем — уголок рта с еле приметной точечкой родинки.
Умид сел. Склонился над клочками, стал сдвигать их, подолгу отыскивая место для каждого. Много времени ему потребовалось, много фантазии. Но зато на него снова смотрела с фотографии Хафиза.
К концу дня зашел домулла.
— Заканчивайте дела, Умиджан, — сказал он. — Почитаемая вами ая хочет вас видеть сегодня. Поторапливайтесь, Инагамджан нас ждет.
В машине домулла затеял разговор о своей брошюре, вышедшей недавно. Поделился желанием выпустить еще одну — дополненный вариант той же брошюры. И заметил вскользь, что Умид опять будет главным его помощником в этом ответственном деле. При этом покровительственно похлопал своего ученика по спине.
Заговорили о делах своего отдела. Умид приглядывался к домулле и задумывался, искренен ли он, когда, внимательно выслушав его, своего ученика, изображал на лице серьезную мину, а потом, вдруг просияв, говорил: «А знаешь, Умиджан, ты прав. Мы так и сделаем, как ты советуешь…»
Работники отдела уже давно заметили, что профессор к Умиду питает особую симпатию. Поэтому, если хотели протащить какую-нибудь свою идею, ввести какое-либо новшество, что-то изменить в отделе, старались воздействовать на заведующего через Умида.
Домуллу с его учеником встретила в дверях Рихси-апа. Она поздоровалась с Умидом, не поглядев на него. В ее интонации он уловил неприязнь. Подумал: «Я же вытер о тряпку ноги перед тем, как войти, что ей еще нужно…»
Абиди отворил дверь в спальню жены и сказал:
— Наконец мне удалось привести человека, которого тебе так хотелось видеть.
Сунбулхон-ая очень обрадовалась приходу Умида. Поманила рукой, чтобы он зашел к ней. Она полулежала на подушках. К кровати была придвинута полированная тумбочка, сплошь заставленная изящными флакончиками, коробочками с пудрой, с тушью для ресниц и бровей, целым набором губных помад, коллекцией массажных щеток и расчесок.
Умид любезно поздоровался с хозяйкой. Она показала ему на кресло, расспрашивая о здоровье, выговаривая за то, что он успел забыть их совсем.
Прислуга застелила стол свежей скатертью, принесла чаю и сдобных лепешек.
— Я вас пригласила, чтобы вы не заскучали от одиночества в своей убогой балахане, — говорила придушенным голосом Сунбулхон-ая.
— Спасибо за внимание, аяджан, — поблагодарил Умид.
— Вы пришлись по сердцу не только вашему домулле, а всем нам. Домулла ценит вас не только за незаурядные способности, еще больше за честность и прямодушие. Такие люди, как вы, Умиджан, не способны на подлость, умеют ценить добро…
— Я постараюсь, чтобы вы во мне не разочаровались, аяджан.
— Давненько я все собиралась вас пригласить, да вот проклятая эта хворь дотянулась щупальцами до самого моего горла. Прежде думала, у меня там опухоль. Оказалось, ничего нет.
— Благо, если так. Значит, скоро выздоровеете.
— А нынче болит сердце, сынок. Наверно, ревматизм. Говорят, эта болезнь ест сердце, как волк ягненка. У меня бывают иногда такие боли… Мне кажется, что я умираю. Боюсь лежать, боюсь сидеть. Неподвижности боюсь. Хожу из комнаты в комнату, задыхаться начинаю. Хочется выбежать из дому на свежий воздух. Но и во дворе душно… В такие моменты я тут же зову к себе Жанну или нашу прислугу и крепко держусь за их руки… Боюсь умереть, Умиджан. Что станет тогда с моей единственной ненаглядной дочкой? — Сунбулхон-ая достала из-под подушек платочек и промокнула глаза. — Умереть сейчас, когда ваш домулла в таком почете, а дом наш — полная чаша… Что может быть бессмысленнее этого?..
— Аяджан, гоните вы прочь от себя эти мрачные мысли.
— Это можно сделать вид, чтобы не причинять беспокойства другим. А себя-то не обманешь… Я с вами откровенна, Умиджан, потому что считаю вас за сына.
— Я вам очень признателен…
— Я слышала, ваша покойная мать умерла, когда вы были еще малюткой. Бедняжка. Пусть пухом будет ей земля. Такова участь у нас, у матерей: растим, растим свой отросточек, а глядь — и уходить пора… Я постараюсь заменить вам мать, если не умру.
— Аяджан, я и так пользуюсь вашей добротой сверх меры. Я совсем не заслуживаю такого внимания.
— Если вы говорите искренне, то это еще раз свидетельствует о вашей скромности… Иной раз, когда бываю не в духе, начинаю попрекать вашего домуллу: «Когда я умру, кого вы приведете сюда, на все готовенькое? — спрашиваю. — Может, дождетесь кой-как годовщины моей смерти, а там и женитесь…» А он начинает ругаться: «Этого еще не хватало, говорит, чтобы на старости лет жениться. Ты повремени, не умирай, я и не женюсь. Присмотри-ка лучше достойного зятя, чтобы стоящим хозяином стал в доме, — говорит. — Я на пятнадцать лет старше тебя, и то не спешу в мир иной. Вот когда мне перевалит за девяносто, тогда своей рукой насыплешь земли в мою могилу. А там как знаешь — хочешь живи, хочешь помирай, не мое дело», — говорит. И у меня на душе-то легче вроде бы становится от этих его слов. «Если вам будет девяносто, мне еще только семьдесят пять исполнится. Еще молода буду, — говорю. — Была бы доброй бабушкой своим внучатам. Сейчас мне больше всего хочется увидеть счастье нашей доченьки, Джаннатхон. А до того умереть спокойно не смогу…»
Сунбулхон-ая снова поднесла к глазам платочек.
— Полно, аяджан. Вам нельзя расстраиваться.
И, словно бы послушавшись совета, Сунбулхон-ая посмотрела в приоткрытую дверь и покашляла. Это было сигналом для прислуги нести ужин, что сразу же и было исполнено. Наконец зашел и сам домулла, освежившийся под душем, причесанный.
Сунбулхон-ая, запрокинув голову, бросила в широко открытый рот две таблетки и запила чаем.
Домулла и Умид сели за стол друг против друга и принялись за еду. Сунбулхон-ая умилялась, глядя на них. Ее полное лицо расплылось в счастливой улыбке.
Вскоре пришла Жанна.
— Ага, вы уже в сборе! Ужинаете без меня? Вот сейчас я вам назло все подчищу на столе, ничегошеньки не оставлю! — сказала она с порога и убежала мыть руки.
Вернувшись в комнату, Жанна поцеловала мать, справилась о ее самочувствии. Узнав, что сердечного приступа не было, утешила:
— И не будет его у тебя, мамочка! Напрасно дожидаешься.
Налила чаю отцу и Умиду. Положила из общего блюда в свою тарелку чучвары. И все-то она делала ловко, красиво. И даже вилку держала в руках, отставив мизинчик. «Наверно, так модно», — подумалось Умиду. Попробовал тоже так пользоваться вилкой — не получилось, Жанна добавила ему еще чучвары.
Сунбулхон-ая смотрела на них и не могла нарадоваться. А домулла, стараясь в любых обстоятельствах сохранять степенность, хмурил брови. Опорожнив пиалу, он отодвинул от себя всю посуду, теперь уже ненужную, и извлек откуда-то газету. Шурша ею, бегло пробегая глазами по строчкам, начал свою политинформацию. Он каждый день по вечерам обстоятельно рассказывал жене о том, что напечатано в газетах. Это вошло в привычку. Домулла не любил, если его слушали невнимательно или перебивали. Поэтому Умид и Жанна тоже приумолкли.
Долго, очень долго пересказывал газету домулла.
Жанна зевнула, прикрыв рот ладошкой. Подождав, пока Умид доест свой кусок пирога и выпьет чай, она неуловимым движением бровей показала ему в сторону двери и тихонечко удалилась. Посидев для приличия несколько минут, Умид вышел за ней следом. Жанна поджидала его в затемненном конце коридора. Он сразу ее не заметил и вздрогнул, почувствовав на плечах ее руки. Она приникла к нему. Потом отпрянула и, схватив за руку, повлекла в ту комнату, где на стене висел, оскалясь, распятый тигр.
Домой Умид вернулся в одиннадцатом часу. Лег и мгновенно уснул. Однако вскоре проснулся весь в поту, то ли сон дурной привиделся, то ли в комнате было душно. Его охватила непонятная тревога. Встал, распахнул окно. Ни огонька нигде. Тишина. Весь город спит. Наверно, у одного Умида на душе неспокойно. И сигарета не приносит успокоения. Мысли витают, как стая крикливых черных галок, одна тревожнее другой…
Третьего дня Умид навестил своего дядю. Посидели, поговорили. Поведал Умид ему, как самому близкому человеку, о добром отношении к себе профессора Салимхана Абиди. А главное, о том, что профессорская дочь проявляет интерес к его персоне.
Дядя долго молчал, прежде чем высказал свое отношение к услышанному. «Если йигит, не имея ни кола ни двора, может породниться с таким известным и состоятельным человеком, как Салимхан Абиди, тут не может обойтись без воли самого аллаха, — сказал глубокомысленно дядя. — Это аллах посылает тебе счастье и удачу. Благодари его, не выпускай из рук птицы счастья. К человеку за всю его жизнь троекратно прилетает эта птица. Умный тут же ловит ее и кладет за пазуху… А тебе повезло, дорогой племяш, — ты встретил самого пророка Хызра, который распределяет между людьми счастье… Коль твой домулла проявляет к тебе великодушие, полюбил тебя, как сына, держись за него, бойся стать на стезю неблагодарности, он сделает тебя человеком. Не об этом ли мечтали твои мать и отец? Не эту ли мечту лелеешь ты сам?.. Милый племянник, у тебя нет человека ближе меня. Мой твердый совет тебе — не разлучайся с дочерью домуллы. Ты обретешь с ней счастье и достаток… Только вот что хочу тебе сказать, племянник. Намедни твоя тетушка Чотир мне на ухо шепнула, будто бы есть у тебя какая-то красивая девушка, с которой ты давно водишься. Будь мужчиной — положи конец тому. Поверь, дорогой, в свое время я тоже был влюбчивым, — сказал дядя, с опаской поглядев на дверь, и, убедившись, что жены поблизости нет, лихо подкрутил усы и подмигнул Умиду. — Любовь крутить да по театрам, кино расхаживать — это одно дело, а семью построить — совсем другое. Советую тебе жениться на дочери уважаемого домуллы. Вот и весь мой сказ. Аминь, аблаху акбар! Пусть свершится то, что угодно аллаху…»
Ночи еще были прохладные. Умида била дрожь. Не то от холода, не то от волнения. Погасла сигарета. Щелчком швырнул ее в окно, зажег другую. Небо начинало медленно светлеть с востока…
* * *
Во дворе у Салимхана Абиди с утра до вечера полно народу. Одни метут двор, другие красят карнизы под стрехой крыши, перила айвана, третьи подрезают розы, окапывают деревья, четвертые белят стены… У летней кухни весь день топится тандыр. Оттуда по двору распространяются вкусные запахи.
Инагамджан гоняет машину из магазина в магазин, из склада в склад, доставая дефицитные продукты. Ему еще надо успеть развезти по адресам пригласительные билеты, отпечатанные золотом на лощеной бумаге: «…Приглашаем вас на свадьбу дочери нашей Джаннатхон и сына нашего Умиджана, которая состоится в среду…»
Хлопоты, связанные с подготовкой к свадьбе, захлестнули и самого Умида.
Порой люди, увлеченные приготовлениями, казалось, забывали, ради чего все это они делают. Им привычно было видеть здесь такую суматоху почти перед каждым праздником. Они переставали замечать Умида. Еще не все знали жениха в лицо. Большинство из тех, кто тут присутствовал, являлись близкими и дальними родичами домуллы и Сунбулхон-ая. Только Умид был среди них чужим. И тогда он казался себе оторвавшимся с родного дерева листком, заброшенным прямо в водоворот.
У Умида голова шла кругом. Он выбился из сил и отдался течению.
Той удался на славу. Недаром готовились к нему больше месяца.
Махалля давно не видела такой пышной свадьбы. Уж прошло сколько дней с тех пор — отгремела музыка, что несколько суток кряду возвещала махаллинцам о великом торжестве в доме домуллы; охрипнув, поразъехались певцы, разошлись усталые гости, — а разговоров о свадьбе не убывало. Наоборот, разговоры те разрастались, как снежный ком, разнося по Ташкенту славу о красоте молодоженов, о щедрости домуллы.
Салимхан Абиди счел бы себя ничтожеством, если бы пожалел средств на свадьбу единственной дочери. И что могли б о нем тогда подумать влиятельнейшие люди, приглашенные на празднество? А их было много: и разные начальники, и ученые, и артисты…
Умид пригласил со своей стороны дядю, который был безмерно рад счастью племянника и даже прослезился, Сократа-домуллу, мачеху свою Фатиму, а из друзей только Хатама и Каратая.
Сунбулхон-ая старалась оказывать Фатиме всяческие почести. В женской половине усадила ее на самое почетное место. А после свадьбы чего только ей не надавала — и всякой одежды, и гостинцев. Одарила, можно сказать, с ног до головы.
Умид приглашал и тетушку Чотир. Но она почему-то не пришла. По просьбе Умида Инагамджан дважды ездил за ней. Но старушка сослалась на недомогание и отказалась от приглашения.
Спустя несколько дней после свадьбы Умид подъехал к своему старому жилью в автомобиле цвета слоновой кости. Осторожно, боясь испачкать новый костюм, взобрался наверх. Сложил в чемодан нужные книги, тетради с записями. Бросил его с балкона Инагамджану.
— И все? — удивился тот скудности багажа молодого человека.
— Это не так-то мало, — сказал Умид. — Недавно ты сам называл книги богатством.
На дверь Умид навесил большой черный замок и подпер ее снаружи деревянным чурбаном. Для верности принес из сарая две доски и крест-накрест заколотил ими вход в свой дом.
Автомобиль цвета слоновой кости помчал его на новое место.
На полпути Умид вспомнил о тетушке Чотир. «Надо бы постучать в ее калитку», — подумал он. Обычно старушка всегда высовывала свое рябое лицо из калитки и с приветливой улыбкой принималась расспрашивать. А нынче не вышла. Здорова ли? Или, может, не одобряет Умида?.. Ведь сама не раз говаривала, что молодой человек должен быть предприимчивым — только тогда он добьется в жизни успехов…
Глава двадцать вторая БЕДА ПРИХОДИТ НЕОЖИДАННО
«Если человек молчалив, это еще не свидетельствует о его уме, но и не выдает глупости. Если же он болтлив, то очень быстро надоедает окружающим, умен он или глуп». Это высказывание заведующего кафедрой фармакологии припомнилось Раано сейчас, когда ей с большим трудом удавалось сдерживать слова, так и норовящие слететь с языка. Она стояла прислонясь к косяку открытой двери и нетерпеливо поглядывала то на ручные часики, то на Хафизу, спокойно причесывающуюся у зеркала. Движения Хафизы медлительны, будто она нисколечко не спешит, будто ее никто вовсе и не дожидается добрых четверть часа. Из-за нее они сегодня опоздают в институт.
— Что-то ты сегодня молчалива, подруженька, — сказала Хафиза, держа в зубах заколки, и, обернувшись, посмотрела на Раано. — Или не в настроении? Расскажи-ка мне что-нибудь, пока я соберусь.
— О чем рассказывать… Не о чем…
— У тебя же всегда уйма новостей. Даже когда тебе говорят «помолчи», не можешь рот закрыть. А сегодня уже кончились все новости, да? — засмеялась Хафиза.
— Не кончились. Наоборот… Их еще больше, — выпалила Раано, покраснев.
— Ну, так говори же! Я сгораю от любопытства. Что-нибудь смешное, да? Расскажи что-нибудь смешное. У тебя здорово получается!
— Сегодня у меня нет ничего смешного.
— О-о, тогда давай поговорим о серьезном.
— Ты все шутишь, а мы на занятия опаздываем. Давай поторапливайся! Быстрей!
Сегодня Раано, вопреки обыкновению, не собиралась заходить к Хафизе по пути в институт. Но решила, что подруга может обидеться. Дав себе слово ничего не говорить Хафизе об услышанном, она вышла из троллейбуса. Заведующий кафедрой фармакологии, видать, терпеть не может болтунов: «Человеку даны два уха и только один язык, чтобы больше слушать и меньше говорить» — тоже его слова. Да что это он сегодня у нее из головы не выходит, этот доцент!.. И в самом деле, разве обязательно докладывать обо всем самой близкой подруге. Если даже разговор касается ее самой… Если передать радостную весть, тогда куда ни шло — можно и поторопиться. За радостную весть и подарок полагается. А за недобрые вести в древности иной раз казнили.
И все же, глядя на подругу, беспечно мурлыкающую себе под нос песенку, Раано подумала, что зря скрывает от нее неприятность, о которой та не сегодня-завтра все равно узнает. И рассердится, что Раано знала и не сказала ей.
— Знаешь, подруженька, нерадостные слухи до меня дошли, — проговорила Раано упавшим голосом.
— Какие же? А молчишь, — упрекнула Хафиза, улыбнувшись ей в зеркале.
— Не хотелось огорчать тебя, вот и помалкивала…
Хафиза опустила руки. Черная копна волос рассыпалась по плечам. Она обернулась, посмотрела на Раано долгим пристальным взглядом.
— Что-нибудь серьезное? Говори.
— Знаешь ли… Мне только вчера вечером сказали… Умид женился. Ты не слышала, да?
Хафиза сидела, не меняя позы, сверля Раано острым взглядом. И только бледность, проступившая на лице, выдавала, что стоит ей это самообладание.
— Женился? — спросила она хрипло.
— Ну да! На дочери профессора. Я же предупреждала тебя, что к этому все идет. А ты не верила. «Ему некогда!.. Научной работой занимается! Освободится, сам позвонит!» Боялась все помешать ему. Вот тебе — позвонил! Давно надо было выкинуть его из головы…
Хафиза закрыла лицо руками и оперлась локтями о колени. Раано бросилась к ней, затормошила, обняла за плечи:
— Подруженька, не стоит убиваться так. Ты же у меня красавица. Ты же… Ты же… — она не находила слов.
Хафиза подняла голову. Слез не было. Силясь улыбнуться, она сказала дрожащим голосом:
— Этого не может быть. Он не такой, чтобы делать что-то исподтишка. Не поверю, пока не услышу от него самого.
— Моя двоюродная сестра учится в инязе, на одном курсе с Джаннат, дочерью профессора Абиди. Так вот она была на их свадьбе. Если не веришь, поехали к ней, она тебе расскажет подробно.
— Нет. Я об этом узнаю от него самого.
Хафиза стала лихорадочно укладывать на голове волосы, кое-как заколола, оделась. Взяла с дивана сумку, с которой обычно ходила в институт, но не положила в нее ни конспектов, ни книг.
— Я сегодня не смогу в институт поехать, — сказала она. — Извини, что понапрасну задержала.
— Я к тебе заеду после занятий, — пообещала Раано.
Они вышли со двора вместе. Раано заторопилась к троллейбусной остановке. Хафиза сошла с тротуара и, перепрыгнув через арык, направилась по краю проезжей части улицы. Она рассчитывала остановить такси. Однако в это время дня водители такси обычно менялись сменами, большинство проезжающих машин следовало в парк.
Вдруг, заскрежетав тормозами и прочертив на асфальте длинный след, рядом с Хафизой остановилась черная «Волга». Хафизе раздумывать было некогда. Она вскочила в приотворенную шофером дверцу и сделала знак рукой, — мол, поехали.
— А куда, милашка? — осведомился шофер, трогая машину. — Вы, кажется, меня не узнали. Я разве так изменился, а, Хафизахон?
Хафиза только теперь взглянула на водителя. Нахмурилась, откинулась на спинку сиденья. После некоторой паузы тихо сказала:
— Извините, Шокасым-ака, я действительно не узнала вас.
— А я боялся, вы потребуете остановить машину, как только увидите, с кем рядом сели, — сказал Шокасым. Ему было приятно, что его назвали так уважительно — «ака», и теперь испытывал неловкость из-за того, что обратился к Хафизе так фамильярно — «милашка». Стараясь загладить свой проступок, он ласково спросил: — Ну так куда все-таки нам?
— Если не затруднит, в институт селекции. Только побыстрее, пожалуйста.
— Взгляните на спидометр, Хафизахон!
— Я в нем не разбираюсь.
— Восемьдесят километров! Хо-хо-хо! Когда на моего вороного садятся красивые девушки, он медленнее не скачет — гордость не позволяет!
— Дорогу знаете? — быстро спросила Хафиза, опасаясь, что Шокасым начнет изощряться в комплиментах.
— Хафизахон! В Ташкенте нет таких закоулков, которых Шокасым бы не знал! Ваша просьба — для меня закон. За десять минут домчу вас до того института. Только держитесь покрепче, и пусть ваше сердце не трепещет от страха. Руки Шокасыма крепкие — не подведут.
— Мне сейчас все равно. Даже лучше разбиться, — вырвалось у Хафизы.
Шокасым вдруг притормознул. Хафизу качнуло вперед. Она едва не ударилась головой о лобовое стекло.
— Что вы сказали? Я не ослышался? — спросил Шокасым.
— Нет-нет… Вылетело невзначай. Думала, вы не услышите, — попыталась оправдаться Хафиза.
— Тьфу, тьфу, тьфу. Разве можно такое говорить под руку? Когда едете в машине, выкиньте все дурные мысли из головы, сестрица. А то недолго и до беды. Ф-фу, как вы меня напугали. Теперь больше пятидесяти в час давать не будем. К тому же недалеко пост автоинспекции…
— Шоферы все такие суеверные?
— Дело даже не в этом. Что я скажу Пулатджану-ака, если его дочь по моей вине попадет в аварию?.. Вы все время меня избегаете, Хафизахон. Напрасно. Я не желаю вам зла. Мы с вами живем в одной махалле. А издавна повелось, что йигиты всегда оберегают всех девушек, живущих в своей махалле. Вы уж не серчайте больше на меня. Подулись, — хватит… Я все время хотел повидаться с вами после того случая — помните? — и извиниться. Я ведь не знал, что вы… того… по-настоящему… Думал, какой-то прохвост привязался к самой красивой девушке из нашей махалли и морочит ей голову. Ведь на лице у человека не написано, хорош он или плох. И что у него вот здесь, — Шокасым постучал себя по лбу указательным пальцем, — нет дурных мыслей… Вы не обижайтесь на меня, Хафизахон. А то ваш отец, Пулатджан-ака, здорово на меня рассерчал тогда. Письмо моему отцу прислал. А я его, Пулатджана-ака, знаете как уважаю! Ведь я учился у него, когда он преподавал в нашей школе. Потом он ушел на партийную работу. Хороший у вас отец, я вам скажу… Правда, тогда я здорово злился и на него, и на вас, Хафизахон, когда мы это письмо-то получили, — засмеялся Шокасым. — Давно мне так не доставалось от отца, как в тот раз. Хуже, чем школьнику. В те времена он с себя ремень снимал, бывало, а нынче палку схватил… Зато теперь я доволен, Хафизахон. Отец заставил меня поступить на работу: видите, на каком красавце аргамаке езжу… Правда, чего греха таить, сперва ох как не хотелось идти работать: думал, дождусь осени и куда-нибудь учиться приткнусь, в институт или в техникум. А теперь спасибо говорю и вашему отцу и своему…
Хафиза задумчиво смотрела перед собой. Шокасым, уверенный, что она внимательно его слушает, говорил и говорил без умолку. Серая лента дороги стремительно летела навстречу, уносилась назад. Мысли Хафизы тоже уносились назад, в недавнее прошлое…
Вот они с Умидом ходят, взявшись за руки, по аллеям зоопарка. Она потрогала то место на щеке, которого Умид впервые коснулся своими губами. Щека начала гореть, будто к ней поднесли огарок свечи… Старалась представить себе встречу с Умидом, которая произойдет через несколько минут. Гулко забилось сердце. Сейчас Умид, увидев ее, заспешит навстречу, возьмет ее за руки и скажет: «Как я по тебе соскучился, Хафизахон. Извини, что я так долго не звонил тебе…» И она тут же поймет, что услышанное от Раано — неправда. Хафиза даже не скажет Умиду о том, что услышала от своей подруги. Его нельзя волновать — это рассеивает мысли, мешает сосредоточиться. А с Раано она, пожалуй, даже не станет разговаривать…
— Вот это вам больше идет, — заметил Шокасым, наклонившись к ней, заглядывая в лицо.
— Что именно? — Хафиза недоуменно посмотрела на него.
— Я про улыбку. Улыбка очень идет вашему лицу. Ну вот, лучше бы не говорил ничего. Вы так хорошо улыбались и вдруг опять опечалились.
Машина остановилась у подъезда института селекции. Хафиза взбежала по ступенькам.
— Мне ехать или подождать вас? — донесся вслед ей голос Шокасыма.
— Если не очень спешите, подождите немного, — сказала Хафиза и скрылась за массивной дверью.
Хафиза шла по коридору и постепенно замедляла шаги. Она вдруг поймала себя на мысли, что не хочет, чтобы ее кто-нибудь здесь видел. Отворись сейчас дверь кабинета Салимхана Абиди, она бы, наверно, вылетела отсюда, как птица.
Постояв несколько секунд, Хафиза робко отворила дверь и тотчас увидела Умида. Присев на край стола, он оживленно беседовал с кем-то по телефону. «Ладно, постараюсь не задержаться… Во сколько спектакль начинается?.. Я тоже…» Увидев Хафизу, Умид машинально положил трубку в гнездо. Он растерялся. Не заспешил ей навстречу. Не взял за руки. Смотрел отчужденно, как-то сквозь нее или через ее плечо, куда-то вдаль — словно не видел стоявшей перед ним Хафизы. Он, кажется, даже забыл, что надо ответить на приветствие девушки. Или, может, не услышал его? Хафиза сама-то еле услышала свой голос:
— Здравствуйте…
Умид даже не шевельнулся, будто прилип к своему столу. И Хафиза все поняла… Она не стала ни о чем спрашивать. Зачем спрашивать, когда и так ясно. Медленно повернулась и закрыла дверь. И только в коридоре почувствовала, что кто-то взял ее за локоть, пытаясь остановить. Это был он, Умид. Они медленно пошли рядом. Умид был мрачен. Хафиза ни разу не видела его таким. Было видно, что он мучительно ищет слова и не находит их. А Хафизе они были не нужны теперь. Ей бы опереться обо что-нибудь рукой: ей казалось, что она стоит на краю пропасти. Кружилась голова, ноги стали какими-то ватными, все вокруг расплывалось. Будто не наяву все это происходило — во сне. И чтобы оторваться от этого сна, она остановилась и резко спросила:
— Значит… это правда? — Она смотрела на него в упор.
Умид потупился. Ударил кулаком одной руки о ладонь другой — это он всегда делал, когда волновался.
— Знаешь, Хафизахон… — начал было он и умолк.
Хафиза отвела взгляд.
— Да, Умид-ака, знаю… Только я никогда не думала, что вы не найдете в себе мужества сказать мне об этом.
— Все равно в моем сердце ты… самый близкий мне человек. Ты мне будешь вместо сестры…
Хафиза усмехнулась.
— Спасибо и на этом, — сказала она и торопливо пошла по коридору.
Умид последовал за ней, хотя отдавал себе отчет, что нет в мире слов, которые могли бы сейчас убедить Хафизу, что он прав и ей не в чем упрекнуть его. На языке вертелись банальные слова о времени — самом искусном врачевателе; о том, что минет срок — и Хафиза о нем забудет. Но он так и не произнес их вслух, потому что сам в это не очень-то верил.
Выйдя к подъезду сразу же вслед за Хафизой, Умид увидел отъехавшую черную «Волгу» и промелькнувшую девичью руку, захлопнувшую дверцу.
Моросил дождь.
Умид стоял и смотрел вслед машине, пока она, постепенно уменьшаясь, не превратилась в точку, потом и вовсе исчезла.
Дождь навел глянец на черный асфальт. В него смотрелись, как в зеркало, придорожные пирамидальные тополя в праздничных бледно-зеленых платьях. Шуршал по клейким листочкам дождь, смывая пыль.
* * *
Трудно жить, ни на что не надеясь. Кто-то из древних мудрецов сравнивал жизнь с плаваньем по океану: чтобы тебе сопутствовала удача, надо быть хорошим пловцом. Жить без надежды — все равно что пуститься в плаванье без компаса. Если человек не знает, к какому берегу он держит путь, ни один ветер для него не будет попутным.
Свое будущее Хафиза не могла себе представить без Умида. Все свои надежды, мечты она связывала с его именем. И теперь все это рухнуло. Как быть? Что делать?..
Хафиза сидела на заднем сиденье. Шокасым видел в зеркальце ее бледное лицо, ее обескровленные губы, что-то беззвучно шепчущие. Еще по тому, как она, садясь в машину, произнесла с дрожью в голосе: «Домой!..» — он понял, что с девушкой стряслось несчастье. Но не стал ни о чем у нее расспрашивать. Шокасым знал, что в солидном учреждении, где они только что были, работает тот парень, с которым они однажды поцапались. «Неужели этот тип на самом деле оказался таким, как я и думал?» Шокасым украдкой поглядывал в зеркальце. Хафиза не меняла позы, она будто окаменела, вперив тоскливый взгляд в покрытое дождевыми каплями стекло. Выглянуло солнце, засверкало в каждой росинке на мокрых деревьях, в пунктирах падающих с крыш струек, в пенящемся потоке на обочине дороги, залило ярким светом освеженную зелень, розовые дома, пестро одетых пешеходов, вновь заполнивших тротуары. Хафиза ничего этого не видела. Хотя нет, видела, но все это — и люди, и дома, и деревья, и даже солнце — казалось ей ненастоящим, бутафорским. Счастливые улыбки на лицах людей — притворство. Вместе с ветерком в кабину влетел чей-то веселый смех — лицемерие. Хафизе казалось странным, что кому-то может быть весело в то время, когда ее сердце разрывается на части.
Настроение Хафизы передалось Шокасыму. У него пропала охота к разговорам. «Неужели этот боксер оказался пройдохой? — думал он. — Значит, неспроста мое сердце за девку болело. Будь этот парень приличным человеком, разве смог бы такой красивой, доверчивой девушке причинить боль? Да, есть такие сволочи, всегда аккуратно одеты, причесаны и вид благородный имеют — все это для того, чтобы легче обманывать людей… Неужели Хафизе подвернулся такой субъект?..»
— Может, вас отвезти в поликлинику? — спросил Шокасым.
— А?.. Что?.. — Хафиза вздрогнула.
— Может, в поликлинику, говорю, отвезти вас? Вид у вас неважный. Вы не заболели?
— Нет, что вы… Просто задумалась. Лучше домой…
— Вот что, сестричка… Может, вы считаете, Шокасым грубый, некультурный человек — это ваше дело. Но мой совет вам — отбросьте от себя подальше, если у вас неприятности какие, не думайте про это. «После каждой неприятности будут праздники, будут радости». Или, чтобы на сердце полегчало, накричите на кого-нибудь, обругайте как следует. Дело вам советую. Проверенное. На себе испытал… Если хотите, отругайте меня сейчас за то, что я тогда… Да похлеще. Не бойтесь, слова в ответ не скажу. Вот увидите — сразу полегчает…
— Вам, наверно, показалось. У меня прекрасное настроение.
Хафиза заметила в зеркале недоумевающий взгляд Шокасыма, улыбнулась. Шокасым тоже улыбнулся, пробормотал:
— Не знаю. Может, показалось. Что думаю, то говорю.
Хафиза скользнула по нему растерянным взглядом. Шокасым явно о чем-то догадывался. Надо развеять его подозрения. И Хафиза расхохоталась. Огромного усилия воли ей стоил этот наигранный смех. Лишь бы он не заметил выступившие на ее глазах слезы.
Машина остановилась у ворот. Хафиза вышла и, порывшись в сумочке, протянула Шокасыму трешку. Тот нахмурился, приложив руку к сердцу, покачал головой:
— Ай-яй-яй, Хафизахон, зачем вы обижаете меня?
— Просто я хотела поблагодарить вас. Вы мне помогли быстро справиться с делом, — сказала Хафиза смущенно.
— До свидания, сестрица!
Шокасым погнал машину вдоль узкой улочки, которая выводила на широкую дорогу.
Хафиза не спеша пересекла двор, но, как только оказалась в своей комнате, бросилась ничком на кровать, уткнулась лицом в подушку. Услышала бабушкины шаги и с трудом удержалась от слез. Бабушка коснулась рукой ее плеча, спросила:
— Что же ты не пошла в институт? Здорова ли?
Хафиза невнятно ответила в подушку:
— У меня голова разболелась, и я вернулась.
— Сейчас, доченька, я заварю крепкий чай, и твою головную боль как рукой снимет.
Бабушка, шаркая широкими, не по ноге, тапками, удалилась из комнаты.
Хафиза не притронулась к чаю, который принесла бабушка, И есть ничего не хотелось. Лежала неподвижно до самого вечера. Слышала, как заходила и выходила бабушка. Наверно, думала, что внучка спит. А Хафиза боялась встретиться с ней взглядом, дожидалась темноты. Думала, бабушка по ее глазам сразу же обо всем догадается…
Она снова ступала по дорожкам зоопарка. С ним рядом ступала, с Умидом. Они стояли у клетки с белыми мишками… Надо же, оказывается, в ее памяти особенно глубоко запечатлелся тот день. Она запомнила и месяц, и число, и какая была погода, и деревья, которые обступили их со всех сторон, и птиц, щебечущих в листве, и зверюшек, глазеющих на них из клетки, — когда Умид впервые поцеловал ее. Она в первый раз в жизни узнала, что это такое. Думала, Умид — это тот человек, о котором она мечтала. И она все делала ради него. Как ни уговаривали ее родители остаться в Фергане, она приехала учиться в этот город — ради Умида. Шила себе красивые платья — ради Умида. Даже смертельно усталая, была всегда весела — ради Умида. А он пренебрег всем этим, погасил охвативший ее огонь первого, такого сильного чувства, которое, наверно, и называется любовью. Он теперь никогда не вспыхнет в ней так ярко, так горячо. В ее груди до конца жизни будет дотлевать ее первая любовь. Может, ее кто-нибудь полюбит, а она будет думать о другом. «Ой, господи, лучше умереть!..»
Чтобы не растревожить бабушку, которая и так почуяла неладное, Хафиза изо всех сил сдерживала слезы. Спазмы душили ее, временами казалось, словно кто-то огромными ручищами схватил ее за горло. Она силилась отбросить эти руки и не могла. Может, она умирает? Хорошо бы, если сразу. Да, сразу. Сразу…
Хафиза приподнялась, стала лихорадочно шарить в ящике тумбочки. Наконец нашла, что искала. Руки дрожали. Разорвала пакетик, высыпала в рот таблетки. Налила в пиалу остывшего чаю и осушила ее до дна…
Старушка высаживала из тандыра лепешки, когда появилась Раано.
— Хафиза дома? — спросила девушка.
— Дома. Только, кажись, приболела опять. Весь день провалялась, все вздыхает, вздыхает. Недавно уснула. Пусть поспит, может, успокоится. Ты уж не тревожь ее, доченька… Ума не приложу, что за шайтан вселился в нее. Уж собиралась по секрету муллу позвать — пусть ее комнату освятит молитвами. Потом можно и бумагу с молитвами там у нее где-нибудь припрятать. Шайтаны далеко будут обходить это место…
— Я хотела ей тетрадку с сегодняшними лекциями оставить. Вот возьмите.
— Ты, милая, сама уж снеси потихоньку в ее комнату и оставь на столе. А то у меня лепешки сгорят.
Раано проследовала по выложенной кирпичом дорожке и зашла в дом. И вдруг из комнаты до старухи донеслись возгласы Раано:
— Хафиза!.. Что ты натворила? Хафиза! Хафиза…
Старуха сбросила с руки длинную стеганую варежку, которой вынимала лепешки из раскаленного тандыра, засеменила в дом, шепча молитву.
Простыня, сползшая с внучки, валялась на полу. Волосы ее разметались по подушке. А лицо было такое же белое, как кружевная наволочка. Раано зачем-то тормошила Хафизу, била ее по щекам.
— О аллах! Что вы не поделили? За что ты ее? — бросилась к ней старуха, стараясь схватить за руки.
— Она отравилась. Принесите скорее воды! — приказала Раано.
— Как отравилась? Чем? Я не давала ей ничего несвежего!
— Она выпила снотворных таблеток. Скорее воды!
Старуха, причитая, опрометью выбежала из комнаты. Раано позвонила в «Скорую помощь».
— Отравление… Я нашла около нее разорванный пакетик мединала. Пожалуйста, скорее. Девятнадцать лет…
Метнулась к кровати и снова затормошила подругу. Та с трудом приоткрыла глаза. Старуха тем временем принесла ведро с водой. Раано приподняла Хафизу, обняв за плечи, и поднесла пиалу с водой к ее искусанным губам.
— Пей, милая. Ну, выпей хоть немножечко. Пей, тебе говорят!
Пиала дробно стучала о зубы Хафизы. Она отпила глоток, потом еще глоток…
— Еще пей!.. Теперь сунь пальцы в рот. Делай, что тебе говорят!
По щекам Хафизы катились слезы. Глядя на нее, и Раано расплакалась. Отвела с лица подруги волосы, прилипшие к потному лбу. Поцеловала ее в висок. «Глупая, глупая…» — бормотала Раано.
— Бабушка, принесите молока. И кофе. Натурального кофе! Нету? Раздобудьте где-нибудь. Попросите у соседей. Только скорее…
Не прошло и четверти часа, в комнату вошли двое врачей и медицинская сестра. Они одобрили принятые Раано меры. Сделали Хафизе укол и, взяв ее под мышки, повели к машине. Раано заметила, что они захватили с собой пакетик, найденный ею подле кровати, и пиалу, из которой пила ее подруга. «Это на случай, если понадобится медицинская экспертиза, — с тревогой подумала Раано. — Значит, еще не все обстоит благополучно, пока преждевременно надеяться на счастливый исход…» И она побежала к машине «Скорой помощи».
— Детка, вы мне сразу же позвоните, хорошо?.. — крикнула ей старушка, утирая глаза краем широкого рукава.
Немного погодя зашла соседка. Начала было успокаивать старуху, уверяя, что Хафиза скоро выздоровеет, что молодой организм легко справляется с любыми болезнями. Но та замахала на нее руками — дескать, сама это не хуже знает — и, умоляюще поглядев на нее, сказала:
— Соседушка, скажите вашему сыну, пусть разыщет Кудратджана. Он в парк ушел, там какое-то нынче представление…
Соседка удалилась, пообещав, что сейчас пошлет сына за Кудратджаном. Ташбиби-буви зашла в комнату внучки, прибрала в ней. Потом села у окошка да так и просидела, пока не явился Кудратджан. Наверно, он обо всем уже узнал от кого-то. Отмахнувшись от бабушки, которая принялась выговаривать ему за то, что он в неурочное время разгуливает невесть где, подошел к телефону и заказал разговор с Ферганой.
— Милый, смотри только не напугай своих родителей, — неуверенно заметила бабушка. — У них и так забот хватает… Если отец дома, не забудь сказать, пусть в Ташкенте поищет для себя какой-нибудь обком. Вон Абдухамид-совук уже двадцать лет работает на одном месте. Его учреждение, может, больше обкома — не меньше…
— Сами скажете ему об этом…
— Скажи, у сестры стало плохо с сердцем. А сейчас, мол, лучше. Не говори, что в больницу увезли.
— Скажу, как есть.
— Мы в девичью свою пору сиживали дома и вышивали тюбетейки. Никаких забот не ведали. Покойный отец меня выдал замуж за человека, которого я и в глаза ни разу не видывала. Сказала себе: «Знать, такова моя судьба» — и вошла невесткой в мужнин дом. И хорошо жили. Многие завидовали даже. Аллах не обделил нас милостью, жили в достатке… А нынче что творится? Девушки не слушаются ни отца, ни матери. Едва школу закончат, в голове уже йигиты. Слава богу, наша Хафизахон не такая, как другие, послушная девочка…
— Вы ее не выгораживайте! — сказал сердито Кудратджан. — Я давно слышал, что она ведет себя как последняя вертихвостка.
— Эй, мальчишка, ты думай, что говоришь! — рассердилась бабушка.
— Знаю, что говорю! Позорит меня, своего брата! Чего доброго, еще принесет нам в подоле кого-нибудь. Мои товарищи видели, как она с каким-то пижоном под ручку разгуливала. Мне проходу не дают — дразнят…
— Попробуй еще раз такое сказать про свою сестру, я тебе язык оторву!
— С чего же ей тогда травиться?
— Не твое дело! Тебе нечего совать нос в дела взрослой сестры!
— А по-вашему, она скуки ради хотела отправить себя на тот свет, да?
— Уф-ф, — вздохнула бабушка и принялась вытирать кончиком платка слезы, хлынувшие из глаз. — Полно тебе, детка моя. Отрекись от своих слов. Не допусти аллах, дойдут слова твои до ушей наших соседей. Родненький мой, не вздумай этих слов говорить матери или отцу…
В это время в дверь постучали, и в комнату зашла соседка. Она поинтересовалась, почему Хафизу увезла «Скорая помощь». Старушка не нашла сразу что ответить, заходила по комнате, вытирая там-сям тряпицей пыль, поправляя занавески на окнах.
— Что тут особенного… — сказала она, не глядя на соседку. — Уехала, скоро приедет, Наша Хафиза скоро сама станет дохтуром, вот у нее и связи с дохтурами. Приехали, позвали ее куда-то…
Обеспокоенная тем, что соседка сейчас все же может стать свидетельницей их разговора по телефону с родителями Хафизы, она вышла в другую комнату, делая вид, что недосуг ей сейчас заниматься пустой болтовней.
Соседка посидела минутку, сгорая от нетерпения рассказать последние махаллинские новости, и ушла к другим соседям, желая облегчить душу. И вовремя ушла. Едва она закрыла за собой калитку, раздался пронзительный телефонный звонок. Кудратджан схватил трубку.
— Да-да… Мы-то с бабушкой чувствуем себя хорошо, а вот дочка ваша… — начал было он, но тут подоспела бабушка и отобрала у него трубку.
— Нафисахон, детка моя, как вы живете? Все ли здоровы? Ну, слава аллаху… Да, дочка, Хафизе что-то опять нездоровится. Не знаю уж, когда выйдет из нее эта хворь… Да, снова, как и в прошлый раз…
— Она не может подойти к телефону? — спросила невестка.
— Может… То есть нет… Наверное, не сможет…
— Лежит, значит? В какой комнате лежит?
— В какой же… Это самое… Она пошла к дохтуру, детка.
— Что за напасти валятся в этом году на голову бедной девочки? Может, ей учиться трудно и с институтом лучше повременить? Как она считает? Мы тут с отцом советовались… Она ведь после школы нисколько не отдохнула. Ей надо отдохнуть годик… Мне приехать?
— Как хочешь, детка. И не знаю, что советовать. Кудратджан наклонился к трубке и выпалил:
— Ваша Хафиза отравилась, апа! Ее увезли на «Скорой помощи»!
Старуха оттолкнула внука и прикрыла трубку ладонью.
— Как отравилась? Алло! Алло! Почему разъединили? — надрывалась на том конце провода Нафисахон.
— Я слышу тебя, слышу, — проворчала ее свекровь. — Это не совсем так, как сказал Кудратджан. Вам особенно беспокоиться не следует…
— Чем отравилась? Как она себя чувствует? Боже мои… Поезжайте в больницу, узнайте, как она себя чувствует. Я завтра приеду. Боже мой, что же там с моей доченькой…
Из трубки посыпались гудки. Старуха подержала ее еще немного, прижав к уху, и осторожно положила на место. Сурово взглянула на насупившегося внука:
— Ты что натворил, глупец?
— Надо говорить правду! Вы сами меня этому учили!
— Разве нельзя сказать о том же самом по-другому?
— А когда она будет вести себя как следует?
— О аллах, только бы поскорее выздоровела да вернулась домой…
— Мне из-за нее достается от мальчишек на орехи. Изводят меня, что моя сестрица хвостом крутит. Видать, замуж приспичило!
— Думай, что болтаешь! — опять рассердилась бабушка. — Переполошил и весь Ташкент, и всю Фергану! Приедут завтра твои родители, если не помрут с горя, все им расскажу!
— Вот и расскажите им про их единственную ненаглядную доченьку, которая хотела отравиться.
— Глупый… Она случайно выпила… таблетки. За конфеты приняла и съела. Понятно?
— Вы все время защищаете ее, выгораживаете!
— Ничего я ее не выгораживаю. А ты наслушался сплетен. Не вздумай этакое городить при своих родителях. Грех на душу не бери…
Кудратджан вышел из комнаты, сильно хлопнув дверью. Старуха вздрогнула, подумала, что и телефон звякнул с испугу. Все же взяла трубку, обрадовалась, узнав голос Раано, который показался ей таким же родным, как голос внучки.
— Бабушка, это вы?
— Я, милая, я, говори скорее, как…
— Все в порядке! — перебила ее Раано радостно. — Теперь можете не волноваться!
— Слава аллаху… Слава аллаху… А не то что бы я стала делать, старуха неразумная, — Ташбиби-буви всхлипнула.
— Бабушка, об этом никому ни слова, ладно? Хафиза просила. И отца с матерью не стоит беспокоить…
— Уже позвонили им. Кудратджан позвонил. Завтра приедет ее мать.
Раано помолчала минутку. Но слышно было ее дыхание, и старуха ждала.
— А Кудратджан дома? — спросила Раано.
— Дома. Ушел в другую комнату, на меня рассердился…
— Пусть запишет адрес, где находится Хафиза.
— Сейчас, милая, я его позову…
Положив трубку, Ташбиби-буви вышла на айван и окликнула Кудратджана. Внук вырвал из блокнота лист бумаги, сел в кресло, заложив ногу за ногу, и стал записывать, прижав трубку к уху плечом, как это иногда делал его отец.
Старушка всю ночь не сомкнула глаз. Не ложилась даже. Набросив на плечи шаль, присела на ступеньках, прислонясь к столбу, подпиравшему айван. Тихо было. Только время от времени доносился издалека скрежет трамвайных колес. По небу плыла круглая луна, серебрила крыши домов, сонные деревья, наполняла двор призрачным матовым светом. В углу, в гранатовых кустах, тихо попискивала какая-то пичуга. Не соловей ли гнездо вьет? Нынче в городе соловьев становится больше, чем в кишлаке. Здесь воздух для них лучше. Полно машин, заводов всяких — а воздух все же чище, чем в кишлаке. Там как сыпанут с самолета вонючего порошка, так птицы и улетают. Говорят, в самом центре города у кого-то на крыше аист гнездо свил. Сама не видала, но слышала. Добрая примета, коль эта птица удостоит вниманием чей-то дом…
Потом стала думать о внуке. Он давно вызывал в ней беспокойство. Какой-то бесчувственный растет. Просила его поехать в больницу, проведать сестру — даже позвонить не захотел, чтобы узнать, как ее здоровье. Правда, молод еще, совсем почти ребенок. Может, со временем ума в нем прибавится, кто знает…
Несколько раз подходил к хозяйке, расхаживая по двору, глазастый рыжий кот. Потершись о ее подол, помурлыкав, направлялся на летнюю кухню, неслышно ступая по песчаной дорожке. Через некоторое время, застав хозяйку на том же самом месте, уселся напротив, удивленно смотря на нее светящимися глазами. Странным, наверно, показалось коту, что хозяйка ночью не спит, а сидит здесь, дожидаясь утра, чего никогда прежде не делала. Потом дверь в доме тихонько скрипнула и отворилась: то ли кот толкнул лапой, то ли сквозняк гуляет. А сердце Ташбиби так и забилось, так и забилось. Вспомнилась ей некстати Аязимхон-пери из квартала Аллонда, что лечила людей страшными заклинаниями, сзывая к себе по ночам бесов. Она дважды заходила проведать Ташбиби-буви, сопровождаемая своей жуткой невидимой свитой… А в свою, помнится, девическую пору она, Ташбиби, сама захаживала к Аязимхон-пери, чтобы та своими заклинаниями вылечила ее от удушья. От страху Ташбиби дохнуть не смела, когда духи, невидимые человеческому глазу, со скрипом открывали двери и усаживались рядком, один подло другого, на жерди, протянутой для них в большущей нише — тахмон. Аязимхон-пери устремляла на них безумный взгляд, вращая белками глаз, воздевала к потолку руки и начинала произносить заклинания — одной ей понятные слова, сначала тихо, потом все громче, громче… пока, обессиленная, не валилась на пол.
Даже теперь старушке сделалось жутко, когда вспомнила об этом. Она семикратно прочитала шепотом молитву «Лов ховла» и провела ладонями по лицу. Только после этого немножко успокоилась…
Глава двадцать третья СНОВА В ПРЕКРАСНУЮ ФЕРГАНУ
Уже перед самым утром Ташбиби-буви сморил сон. У ног ее калачиком свернулся верный рыжий кот, уставший от ночного бдения. Ему было мягко и тепло на шали, сползшей с плеч хозяйки. Старуха зябко поеживалась во сне. Но взошло солнце, и его первые лучи упали на айван, разливая тепло и золотистый свет.
Старушка очнулась, когда, звякнув цепочкой, отворилась калитка. Увидела сына, ступившего во двор, и Нафисухон, державшую Алишерчика за руку. «О господи! — воскликнула она и, с трудом поднявшись на затекшие ноги, заспешила им навстречу. — Наконец-то!»
Пулатджан был спокоен. Он с детства был таким: никогда не узнаешь, что у него на сердце. А невестка увидала старуху, растрепанную, с опухшим лицом, остановилась как вкопанная, смотрит испуганно на свекровь: «Что же услышу сейчас — доброе ли, плохое ли?» И поздороваться из головы вылетело.
— Возьми себя в руки, детка, — сказала старуха, обнимая ее, похлопывая по спине. — Благополучно ли доехали?
— Благополучно, матушка, — выговорила Нафисахон. — Как здоровье нашей девочки?
— Слава аллаху, беда нас миновала.
— У меня чуть сердце не выскочило из груди.
— Кудратджан виноват, наболтал, не подумав.
— Не помню, как долетела. Сердце до сих пор так стучит, будто от самой Ферганы бежала.
Ташбиби-буви присела, поцеловала в обе щеки внука. Потом обняла сына, справилась о его здоровье.
— Ну, так что все-таки случилось? — спросил Пулатджан, присаживаясь на ступеньку, ту самую, на которой скоротала ночь хозяйка.
Старушка развела руками:
— То ли шайтан мучит девочку, то ли сглазили бедняжку. По ошибке выпила лишнего лекарства. А главное, замечаю я, на душе у нее неспокойно. Все думает и думает. Диву даюсь, какие могут быть нынче у детей думы. И все-то они норовят по-своему сделать. Сил больше моих нет, не могу я уже с вашими детьми совладать. И Кудратджан перестал меня слушаться…
— Где она находится, в какой больнице? — спросил Пулатджан.
Мать засеменила в дом, вынесла клочок бумажки, на котором Кудратджан давеча записал адрес больницы.
Оставив Алишерчика на попечении бабушки, Пулатджан и Нафисахон отправились к своей дочке. Младший внук начал было канючить, не желая оставаться, но тут же его внимание привлек рыжий кот, которому тоже недоставало напарника для забав. Вскоре слезы на лице Алишера высохли, и бабушка, занятая приготовлением завтрака, радовалась, слыша его громкий веселый смех. Кот, задрав хвост, убегал от него, прятался в кустах райхона. Алишер же, прижав к плечу палку, воображал себя охотником на тигров.
Пулатджан вернулся около полудня. Мать сидела на айване, на толстом матраце, и рассказывала сказку внуку, сидевшему у нее на коленях. Увидев сына, она умолкла на полуслове, ждала, что он скажет. Пулатджан наполнил пиалу остывшим чаем, напился и, утерев губы, сообщил:
— Она здорова. Нафисахон осталась с ней.
Услышав голос отца, из дому выбежал Кудратджан. Но, спохватившись, замедлил шаги, приблизившись, поздоровался за руку — совсем как взрослый. Отец засмеялся, обнял сына, взъерошил его давно не стриженные волосы.
— Что же ты так оброс, а, как дикобраз?
— Не слушается, — сказала бабушка. — Сколько раз говорила ему, чтобы шел в парикмахерскую. Дам денег — а он в кино.
Пулатджан пустил воду из колонки, подождал, пока станет похолоднее, и стал умываться. Кудратджан опрометью бросился в комнату, вынес свежее полотенце и нераспечатанное мыло «Красная Москва», которое специально берег для отца. Помнил, что отец любит это мыло.
— Что же тут у вас произошло? — спросил отец, вытираясь полотенцем.
— Ваша Хафиза плохо себя ведет, — буркнул Кудратджан, глядя под ноги. — Меня не слушается. Домой является поздно. А бабушка ей поблажки делает. Твердости характера нет у нашей бабушки. Вы скажите Хафизе, пусть меня слушается…
— А вчера до этого самого… до того, как заболела, как она выглядела? Не была чем-нибудь расстроена?
— Вроде бы нет. Я не заметил.
— А в институт ходила?
— Да. Собрала книжки и ушла в институт.
— За ней Раано заходила, ее подружка, — вмешалась в их разговор Ташбиби-буви.
— Эта Раано такая же пустышка, — заметил Кудратджан.
— Ты не говори зря, дитя мое. Раано хорошая девушка, — вступилась за нее старушка.
Пулатджан Садыкович поднялся на айван, сел на матрац рядом с матерью. Старушка вдруг почувствовала прилив нежности к своему сыну, захотелось приласкать его, как маленького. Но около нее сидел солидный человек с седыми висками. И неведомо, какие думы избороздили лоб его морщинами. Она налила на донышко пиалы свежезаваренного душистого чаю и подала Пулатджану. Для нее он был таким же маленьким, как много лет назад, и ей доставляло удовольствие ухаживать за ним. Она, кряхтя, поднялась, опершись рукой о матрац, достала из ниши глиняный кувшин и налила из него в касу свежих сливок. Заглянула внутрь посуды — хватит ли для невестки?
— Угощайтесь-ка, для вас приберегла, — сказала она ласково сыну и усевшимся по обе его стороны внукам.
Ташбиби-буви хотелось излить сыну все, что накопилось у нее на душе за это долгое время, но при детях не решилась затевать серьезный разговор. Поставила касу со сливками на хонтахту, сказала только:
— Сынок, семья наша разрезана надвое. Ведь это ж не яблоко. Я стара стала. Знать, не так присматриваю за девушкой и за Кудратджаном. И разнимать их у меня сил нет, когда они, словно курица и петух, наскакивают друг на дружку. Дети должны расти на твоих глазах…
— Вы правы, онаджон[24], нам необходимо собраться в одном гнезде, — сказал задумчиво Пулатджан и протянул пиалу, чтобы мать долила чаю.
— Давно пора, сынок. Дети отцову волю чувствовать должны. Не то чтобы побаиваться, уважать должны тебя. А со мной, старухой, они не считаются. Мои слова им в одно ухо влетают, в другое вылетают. Мы, помню, уважали старших, а нынче что за дети пошли, ума не приложу. Вон у того Абдухамида-совука, что на почте служит, сын тоже того… шариков недостает в голове: только и видишь его на пустыре, как мяч ногами гоняет или раскатывает по улицам на велосипеде. И наш Кудратджан с него начал пример брать — купил в магазине путбол…
— Ябедничайте, ябедничайте, — проворчал Кудратджан. — А про свою любимую внучку ни слова…
— Вернется из больницы, и про нее расскажу отцу. При ней расскажу… Девушку, достигшую совершеннолетия, беречь надобно от людей с черным сердцем. К созревшему плоду всяк руку тянет. А если плод надкусили, его в руки никто больше не берет. Если девушка запятнает свою честь, трудно будет смыть с себя позор. Говорю ей про это, она и слушать не хочет, посмеивается над моими словами… — Ташбиби-буви, положив в рот кусочек сахару, отпила чаю и, шепелявя слегка, продолжала: — Ваш дочка ведет себя, будто нет над нею никакого присмотра. Идет, куда захочет. Делает, что хочет. И слова не скажи против. Взбрыкнет ногами, будто коза, — и только ее и видели… А захочу настоять на своем — хитростью берет. Мою слабость знает, начинает ласкаться: «Бабушка, бабуленька…» — я и уступаю. Нет, тут отцова воля надобна.
Едва закончили обедать, пришли Нафисахон и Хафиза.
Хафиза приблизилась к отцу, стала перед ним опустив голову. Пулатджан Садыкович, посмотрев на жену, повел бровями, и она увела дочку в комнату. Он сказал матери своей и Кудратджану, чтобы они в присутствии Хафизы ничего дурного не говорили о ней — она и так наказана. Кудратджан собрался было что-то сказать вслед сестре, да так и замер с открытым ртом, растерянно моргая глазами, — не посмел ослушаться отца.
Уложив дочку в постель, Нафисахон вернулась.
— Я упросила главного врача отпустить ее домой, — сказала она. — Он велел ей несколько дней питаться только молочными блюдами. Такой вежливый и обходительный человек. Я боялась, что не отпустит…
Кудратджан взял Алишера за руку и повел на улицу играть с махаллинскими мальчишками. В калитке они повстречались с Раано. Посторонились, пропуская ее во двор. Оказывается, Раано ездила в больницу и, узнав, что подруга выписалась, приехала к ней домой. Она поздоровалась с родителями Хафизы и прошла в дом. Вскоре оттуда донесся ее веселый голос. Она рассказывала Хафизе какую-то смешную историю, приключившуюся сегодня в институте.
Ташбиби-буви поднялась с места и плотно притворила дверь. Ей надо было, воспользовавшись отсутствием детей, откровенно поговорить с сыном и невесткой. Она поведала им о том, что рассказала ей под строжайшим секретом Раано.
— …Видать, очень полюбила того парня. А он женился недавно. Вот и решила, глупая, что на нем свет клином сошелся.. Счастье наше, что аллах не укоротил ее века. Возьмите детей под свое родительское крыло, — вот мой сказ. Бросайте скорее ту Фергану, переезжайте в Ташкент. Уж сколько времени твержу об этом.
— Онаджон, давай сделаем так. Мы с Нафисойхон уже советовались. Остается получить твое согласие… Работу я бросить не могу… Мне это дело поручено партией. А я, ты понимаешь, солдат партии: куда она пошлет — там моя служба. Поэтому давай-ка соберемся и все вместе поедем в Фергану. Какая там чудесная природа! Буду тебя возить за город отдыхать…
— Что ты, что ты, сынок, — растерялась Ташбиби-буви. — Как же я смогу поехать? За всю жизнь дальше нашей махалли не выезжала…
— Сядете в поезд, и он вас доставит по назначению, — сказал с улыбкой Пулатджан.
— Сынок, подумал ли ты, что советуешь? Как же я брошу дом, всех родственников в махалле, соседей, с которыми состарилась вместе? Нет, детки мои. Я старуха, мне осталось жить недолго, не подобает мне сейчас ехать в чужой город доживать. Здесь как-никак соседи меня с молодости знают, они-то и проводят меня в последний путь.
В разговор вмешалась Нафисахон.
— Матушка, не надо говорить о смерти, — сказала она ласково, положив ладонь на руку свекрови. — Вы же сами сказали, что ни разу в жизни нигде не были. Так Фергану хоть посмотрите.
— Подумать только, что они мне советуют! — всплеснула руками старушка.
— Вы говаривали, что будь нынче прежние времена, то совершили бы паломничество к святым местам в Маккатилло и все стали бы тогда величать вас матерью-хаджи. Помните, вы говорили? — напомнила, улыбаясь, Нафисахон. — А Маккатилло ведь совсем рядышком с Ферганой.
— Полно тебе, милая невестка, меня разыгрывать, — отмахнулась с обидой старуха. — Где Маккатилло, а где Фергана! Если бы это святое место находилось так близко, разве люди не повалили бы туда толпами?.. Разве не так я рассуждаю? — осведомилась она, поглядев на сына.
— Да, онаджон, Маккатилло близко от Ферганы, — подтвердил Пулатджан.
— О аллах, прости меня, грешную! — воскликнула старуха и провела по лицу ладонями. — Оказывается, я, дожив до седин, не знала, где находится Маккатилло!.. Сынок, нехорошо старых людей разыгрывать. Когда я была мала еще, Мирзарахимбай-ходжа, сосед наш, отправился в Маккатилло через горы. Верблюд, на котором он сидел, сорвался в пропасть. Сорок дней туда шел караван и столько же дней обратно. Или вы, милые мои, меня за глупую считаете, или наша земля уменьшилась…
Сын с невесткой рассмеялись. Словно бы мать сказала что-нибудь смешное. Старуха насупилась.
Пулатджан, слегка ударяя ладонью по хонтахте, решительно сказал:
— Послезавтра за нами приедет машина. Жаль, что в нее больше пяти человек не может уместиться. Мы заберем Хафизу с Алишером и поедем. А за вами пришлем человека. Вы поедете с Кудратом в поезде. Поживете у нас, посмотрите… Если не понравится, привезу обратно.
— А как же учеба вашей дочери? — спросила Ташбиби-буви, хватаясь за последнюю возможность удержать детей в Ташкенте.
— Завтра я пойду к ректору института и договорюсь, чтобы ей предоставили годичный отпуск в связи с состоянием здоровья. Пусть девочка отдохнет. Из головы за это время, может, дурь выветрится. Ее надо увезти отсюда на время, чтобы ничто ей не напоминало о случившемся.
— Ты прав, сынок, — сказала старушка задумчиво. — Ей нужно развеяться. Ради своей внученьки я поеду в Фергану. — Она вздохнула и принялась вытирать кончиком платка повлажневшие глаза.
Дверь в комнату приотворилась, и в узком просвете мелькнуло лицо Ташбиби-буви. Раано поднялась и стала прощаться с подружкой.
— Уже поздно, мне пора. Твои родители соскучились по тебе, еще как следует и не наговорились, наверно. И меня, поди, мама заждалась. Она всегда очень переживает, когда я задерживаюсь. Выздоравливай поскорее. И, как я тебе советовала, не думай об этом типе. Он этого недостоин.
Раано поцеловала Хафизу в щеку и вышла из комнаты.
«Легко Раано рассуждать, — пронеслось в голове у Хафизы. — В книжках пишут, что любовь — большое счастье. Какое это счастье, если она приносит такое горе, что жить не хочется? Раано сейчас куда счастливее, хоть и не испытала, что такое любовь…»
Хафиза и не заметила, как возле нее появилась мать. Она присела на край кровати, Хафиза засуетилась, приподнялась на постели.
— Апа, я лучше выйду на айван, здесь душно…
В комнату вошел отец. И она умолкла. Опустила голову. Нет, она знала, что отец не обрушит на ее голову проклятий, не станет потрясать кулаками. За всю жизнь он ей и слова обидного не сказал. Считал, что она сама умеет отличать белое от черного. Оттого-то ей и стыдно было, что не оправдала надежд своего отца, заботливого, ласкового…
Он придвинул к кровати стул и сел. Накрыл широкой ладонью горячие худые запястья дочери. Неожиданно спокойным и даже веселым голосом сказал:
— Знаешь, Хафиза, у нас мыслишка одна возникла. Думаю, тебе она придется по душе. Надо нам семью нашу собрать в кучу, понимаешь?
— А бабушка как же?
— И бабушка согласна. Надо и ей отдохнуть. Она поедет вслед за нами.
— А институт?
Нафиса-апа всплеснула руками.
— Институт! Институт вспомнила! А вчера ты подумала о своей учебе? — вырвалось у нее.
Лицо Хафизы омрачилось, глаза ее сразу потускнели.
— Делайте, что хотите… — еле слышно прошептала она.
Пулатджан Садыкович строго посмотрел на жену и продолжал:
— Завтра, Хафиза, ты напишешь заявление, и я пойду с ним к ректору вашего института. Думаю, он разрешит тебе пропустить год из-за болезни.
— Я совсем не больна! Я чувствую себя хорошо, — возразила Хафиза.
— Еще как больна! — сказала мать сердито. — Здоровый человек разве станет глотать таблетки?
— Довольно. Ты мешаешь нам говорить, — сурово заметил отец. Обернувшись снова к Хафизе, улыбнулся: — Я не говорю, что ты больна. Но тебе надо отдохнуть. Да и мне это совершенно необходимо, поверь, милая. Может, нам удастся всей семьей поехать в Ялту или в Гагры… Ну как, ты согласна?
Хафиза молчала.
— Ну, вот и хорошо, — сказал отец, вставая. — Будем считать, что семейный совет пришел наконец к одному мнению. Ффу, ну и задали вы мне работенки.
Пулатджан Садыкович кивнул жене — дескать, посиди, поговори с ней — и вышел. Едва за ним закрылась дверь, Хафиза схватила руку матери и, не в силах уже сдержать слез, заговорила, захлебываясь:
— Мама, не сердись на меня. Поверь, я не виновата. Сама не знаю, как получилось. Ой, дура я! Дура…
— Что было, то прошло, доченька, — сказала Нафиса-апа дрогнувшим голосом. — Помню, мне было столько же, сколько тебе сейчас, когда мой отец заявил, что решил меня выдать замуж за Худайберди-кривоноса. Так я чуть не повесилась. Раздобыла веревку и заперлась в летней ашхане. «Уж лучше умереть, чем достаться этому человеку с обезьяньим носом», — решила я. Отец успел взломать дверь и хорошенько выпорол меня той веревкой. Но свадьбу все же отложили. А вскоре, к моему счастью, я познакомилась с твоим отцом. Он у нас на текстильной фабрике работал, где я мотальщицей была, и заочно учился на учителя. За него и вышла. Отыскала все же свое счастье. А реши себя жизни — чего бы добилась?.. Вот как бывает, доченька. К настоящему-то счастью дороженька не легкая. Только сильный может одолеть ее. Мы, женщины, физической-то силы лишены. Свой этот недостаток силой духа должны возмещать. Помни об этом, дочка, и не горюй. Найдешь свое счастье.
Утром Ташбиби-буви встала ни свет ни заря. Наверно, раньше всех в махалле встала. И начала хлопотать по хозяйству, сновала из конца в конец двора, наводила порядок. Предстоящее путешествие в Фергану разволновало ее, глаз сомкнуть не смогла.
Ташбиби-буви, привыкшая все делать медленно, неторопливо, вдруг снова обрела сноровку и быстроту, с которыми рассталась этак лет сорок назад. И как не радоваться, если в преклонных годах оказываешься нужной своим детям. Нисколько не правы те, что говорят, будто человек на старости лет становится обузой для окружающих, никому не нужным — ни чужим, ни своим. Неправду болтают люди. Вот ее, к примеру, уговорили поехать в Фергану. Да разве она там будет обузой детям? Нет, конечно. Станет нянчить меньшего внука, помогать невестке готовить обед, прибирать в комнатах. Скорее, наоборот — не старики нуждаются в молодых, а молодежь нуждается в стариках. Так-то оно вернее…
Старуха прошла в свою комнату, перебрала все свои вещи. То, что хотела взять с собой, сложила в чемодан. Остальные аккуратно поскладывала обратно в сундук и в тахмоны с дверцами — вделанные прямо в стену большущие шкафы. Усталая, опустилась на матрац, перевела дух… Она уже приготовилась к отъезду. Раньше всех.
Бежевая «Волга» катилась по извилистой горной дороге, притормаживала на спусках и крутых поворотах. Когда же она шла на подъем, Хафиза жалела, что у машины нет крыльев. Крылья вознесли бы их над утесами и пропастями, над ореховыми рощами и водопадами, над густыми кустами можжевельника и белеющими в складках гор снегами… Хафиза впервые ехала в Фергану на машине. И не могла сидеть спокойно. Ерзала на сиденье, вертелась во все стороны. Ей хотелось разом увидеть и изумрудные горы, опоясанные, словно кушаком, серой лентой шоссе; и облака, лежавшие на вершинах, словно барашковые шапки; розоватые, блестящие на солнце скалы, огромные, нависшие над самой дорогой. У Хафизы замирало сердце, когда они проезжали под ними. Скалы загораживали солнце, темно, холодно было у их подножий.
За поворотом они неожиданно окунулись в море золотистого света. Дорога круто забирала вправо, а налево, за белыми бетонными столбиками, была пропасть. Хафизе почудилось вдруг, что она у самого края земли: дальше ничего нет, голубизна, и только. Постепенно сквозь тонкую кисею показалась далеко внизу долина. На дне ее извивалась река Охангаран, казавшаяся отсюда узкой голубой лентой. Хафиза вздохнула. Ну почему же нельзя полететь сейчас над долиной, как вон та орлица? Вдоволь наглядеться бы на раскинувшиеся у подножий гор сады, на рассыпавшиеся по взгорьям, точно маковые зерна, отары, на золотые хлеба, колышущиеся, волнующиеся под ветром, как море!
Отец с матерью заметили на лице дочери улыбку и переглянулись. В глазах девушки грусти как не бывало. Они сияли от восторга. Губы ее алели, словно отражали свет пылающих на склонах тюльпанов.
Пулатджан Садыкович легонько сжал локоть жены и подмигнул ей, — дескать, видишь, насколько целебна для человека наша природа. Жена погладила его руку, она тоже зачарованно смотрела по сторонам.
Когда машина преодолела последний, самый высокий перевал, значительно ниже которого плыли кудрявые облака, Пулатджан-ака предложил остановиться. У пассажиров давно затекли ноги, поэтому его предложение было принято с радостью.
Все вышли из машины. Здесь, на высоте, было холодно. Мать подала Хафизе шерстяную кофточку. Сама накинула на плечи вязаный платок.
Хотелось потянуться, привстать на цыпочки и набрать полную грудь сладкого, пьянящего горного воздуха. Хафиза так и поступила — но не смогла вдохнуть столько, сколько хотелось бы. Она медленно подошла к краю пропасти, всматриваясь в даль, туда, где за нежно-голубой дымкой пестрела, расстилалась многоцветным сказочным ковром Ферганская долина.
— Не подходи близко к краю! — услышала она встревоженный голос матери.
У ног громоздились скалы, зеленела арча, проплывали похожие на распушенные клочки ваты облака. Хафизе захотелось подуть на них, развеять, чтобы получше разглядеть долину. А почему бы и не подуть на эти облака?! Она звонко засмеялась своим мыслям.
Мать, собравшаяся было еще что-то крикнуть, осеклась — побоялась вспугнуть радость, подаренную ее дочери добрыми мудрыми горами.
На вершинах блестел снег. Из-под ближайшей скалы вытекал ручей, берущий начало, наверно, от самой кромки снегов. Стремительный поток, пенясь, огибал валуны и, юркнув в бетонную трубу, уложенную под покрытием дороги, белой пылью низвергался в пропасть.
— Смотрите, родник! — закричал Алишер.
Хафиза взяла его за руку, и они побежали к роднику. Рядом со скалой, где ручей с клокотаньем выбивался на свет, был кем-то выложен небольшой бассейн. Вода из него стекала по деревянному желобку.
— Я первый заметил! Я первый заметил! — подпрыгивал и хлопал в ладоши Алишерчик.
Хафиза подставила под струйку сложенную ковшиком руку и тут же отдернула.
— Ой, ледяная!
Она опустилась на колени и, нагнувшись, припала к прозрачной воде губами. Пила долго, небольшими глотками, будто хотела совсем потушить жар, все еще тлеющий в ее сердце.
— Не пей много! — крикнула мать. — Горло заболит. Скоро приедем в Коканд, там чаю напьемся.
Хафиза обернулась, смеясь, откинула рукой локон, намокший в воде.
— Такая вкусная вода, невозможно оторваться! — сказала она.
— Ты еще не видала родников в Шахимардане! — сказала мать.
— А вот и видела!
— Нет, ты была в Вуадиле. Ведь в тот раз ты не поехала в Шахимардан. Краше места нет на земле…
Шахимардан напомнил Хафизе об Умиде. На лицо ее набежала тень.
— Ну, вот видишь, доченька, наверно, горло заболело? — спросила мать обеспокоенно. — Сказала же я тебе, не пей этой воды.
Хафиза тряхнула головой, отбрасывая тягостные думы, заставила себя улыбнуться. Сорвалась с места и, точно лань, стала карабкаться по еле приметной тропке наверх, цепляясь за чахлый кустарник, за камни. Алишер отстал и начал хныкать, негодуя, что сестра не обращает на него внимания. Она взбиралась все выше и выше. Там, наверху, гулял ветер. Он сильно дергал ее за подол, трепал волосы.
— Ой, Алишер, какая отсюда красотища!.. Дух захватывает! — долетел ее звонкий голос.
Хафиза метнула камешек, намереваясь добросить его до самой долины, до самой реки, похожей на узкую голубую ленту. Но камешек круто завернул вниз и упал к подножью обрыва. И тогда только Хафиза поняла, насколько далеко от нее эта большая картина, которой она хотела бы коснуться рукой. Вспомнились ей пейзажи Урала Тансыкбаева, на выставке которого она была недавно. Скорее всего, художник эти места изобразил на своих полотнах. Наверное, сидел где-нибудь вот здесь, на камне, и писал свои картины. Конечно! Хафиза почти убеждена в этом! Она так обрадовалась своему открытию, что радостно захлопала в ладоши.
Мать и отец стояли около машины и делали ей призывные знаки. Хафиза улыбнулась им и стала осторожно спускаться к дороге.
И снова машина покатилась, лавируя между скалами, с каждым поворотом приближаясь к долине.
Глава двадцать четвертая РАЗГОВОР ПО ДУШАМ
Умид вышел от Салимхана Абиди и вытер пот со лба. Почти час они беседовали о том о сем. В кабинете было душно, а домулла как разойдется, не остановишь: говорит, говорит — и если б хоть о деле! Умид с трудом вытерпел до конца разговора. Его дожидались в оранжерее. Давеча попросил приготовить записи наблюдений за развитием Мутанта-1. Вчера сделал лаборантке выговор за то, что она опоздала и в спешке не все сделала, как полагается. А сегодня сам задержался. Нехорошо. Она поставит ему на вид. Языкастая девчонка эта лаборантка.
Он уже вышел из фойе, когда его окликнули:
— Умид Рустамович! Вас к телефону!
Звонила Жанна. Его жена. Решила потрепаться от скуки. Она под стать отцу: если заведется, не скоро остановится. И где столько слов берет! Умид отвечал односложно, почти не слушая, В ушах все еще звучал голос тестя: «Умиджан, ты мне теперь что сын родной. Знай, твой покровитель — не из слабых. Я хорошо знаю, чего хочу. Я сделаю тебя кандидатом наук, укажу путь. А дальше и сам покатишься. По инерции…»
А Жанна болтала о том, какую красивую модель демисезонного пальто увидела в журнале, сказала, что подруге муж привез из Германии прелестный дамский гарнитур из натурального шелка, предупредила, что вечером задержится у знакомой парикмахерши, которая всегда делает ей педикюр…
«Умиджан, ты должен меня почитать, как отца. Прислушиваться к моему мнению. Я плохих советов тебе не дам. Ты в основном сосредоточил свое внимание на Мутанте-1. Я не говорю тебе, что ты поступаешь плохо. Родитель этого сорта — Шукур Каримович. Он все же наш директор. Правильно, ты еще молод, и тебе с ним не следует портить отношения. Но ты, думается, не всерьез заинтересовался Мутантом-1? Верно ведь?»
Мембрана задребезжала от переливчатого смеха Жанны.
— …А он мне говорит: «Вашей фигурке Майя Плисецкая могла бы позавидовать». А я ему говорю: «Моя фигурка не про вас». А он спрашивает: «Вы замужем?» А я и говорю ему: «Мой муж боксер, и если увидит, что вы ко мне пристаете…»
Жанна снова залилась хохотом.
Умид повесил трубку. Полез в карман за сигаретами. Пачка оказалась пустой. Смял ее и бросил в корзину. Вспомнил, что его ждут, и торопливо вышел, надеясь по пути к оранжерее поживиться у кого-нибудь сигаретой. Навстречу шел Шукур Каримович. Хотел спросить, не найдется ли у него закурить, директор опередил:
— А, здравствуйте. Зайдите ко мне, у меня к вам дело.
Директор занял свое место за письменным столом, Умиду жестом указал на кожаное кресло. В этом кресле, стоявшем по левую сторону от стола, на совещаниях всегда сидел академик Атабаев. Умид замешкался. Потом взял от стены один из стульев, придвинул к столу, сел.
Шукур, Каримович улыбнулся, протянул Умиду сигареты:
— Курите.
Директор сквозь сизый сигаретный дымок с минуту смотрел на молодого сотрудника.
— Ну, как дела, молодожен?
— Ничего. Спасибо.
— Что именно «ничего»?
— Дела.
— Чьи дела?
— Мои.
— У вас остается время заниматься вашими делами?
Внимательный взгляд Шукура Каримовича, казалось, проникал в самую душу. Он имел обыкновение при разговоре смотреть на собеседника в упор. Эта привычка директора доставляла немалое беспокойство сотрудникам. Особенно тем, кто плохо работал. Вот и у Умида тревожно заколотилось сердце. Он силился вспомнить, не допустил ли за последние дни какого-нибудь просчета. Заметил, что Шукур Каримович с любопытством разглядывает его новый костюм из шевиота, подаренный тещей на прошлой неделе, и почувствовал, как начинает гореть лицо.
— Здоровье у вас в порядке? — осведомился директор.
— Не жалуюсь.
— Вы неважно выглядите в последнее время. Осунулись. И невеселый какой-то…
Умид пожал плечами.
Директор не мог уразуметь, почему этот парень, росший в нужде и нежданно-негаданно оказавшийся в хрустальном дворце да получивший в придачу принцессу, никакой особой радости не проявляет. Наоборот, ходит как в воду опущенный. Или, может, ликовать от свалившегося внезапно счастья считает ниже своего достоинства? Обычно люди, познавшие в жизни, почем фунт лиха, бывают сдержанными, скупыми на проявление чувств.
— Вы говорите, что дела ваши неплохи, — задумчиво сказал Шукур Каримович, постукивая о стул тупым концом карандаша. — А я вот не могу похвастаться тем же. Институтские дела в общем-то оставляют желать лучшего. Но, как вы понимаете, престиж института зависит от работы каждого сотрудника в отдельности… Вы помните, о чем говорилось на ферганском совещании?
Умид кивнул, раздавил сигарету в пепельнице.
— Мы там надавали много обещаний. Однако наши дела обстоят совсем не так, как нам бы того хотелось. Поэтому я спрашиваю не о… — директор помедлил, подбирая подходящее слово. — Не о личных ваших делах, они у вас действительно неплохи, а о вашей научной работе.
— Мм… я вас понимаю, Шукур Каримович, — сказал Умид и опустил голову.
— Можете называть меня просто Шукур-ака. При откровенном разговоре официальность только мешает. Мы друг друга знаем уже достаточно давно.
Умид проговорил, не поднимая головы:
— Я кое-что сделал. Но… если говорить откровенно, тема, которую ученый совет дал мне для разработки, пока что продолжает оставаться темой. Не могу никак освободиться от второстепенных дел, чтобы взяться за главное…
— Нельзя ли яснее? Какие дела вы называете второстепенными?
— Вы же сами знаете, Шукур-ака…
— Хм, почему я должен все знать? Вы думаете, я — ясновидец? Вы же ни разу не зашли ко мне, ни о чем не посоветовались.
Шукур Каримович, конечно, знал, что имеет в виду Умид. Он присматривался к этому парню с первых же дней поступления его на работу, заметил его обязательность и усердие. Чувствовал удовлетворение, что не ошибся, приняв его в аспирантуру. Но ведь верно говорят, что все хорошо в меру. Умид, на его взгляд, был излишне скромен. Эта черта характера, наверное, мешала ему понять, что Салимхан Абиди использует его лишь в своих интересах. Иначе говоря, на побегушках. Что и говорить, конечно, родственники всегда должны помогать друг другу. Но этот парень, не лишенный способностей, помогая тестю-профессору писать статьи для периодики, запустил свою научную работу.
— Не могу же я отказываться от поручений домуллы, — промолвил Умид. — Думаю, закончу эту работу, тогда возьмусь за свою тему… Так время и бежит, не замечаешь даже…
— Я, укаджан, вам должен сказать вот что, — голосу Шукура Каримовича был строгим. — Мне нужен селекционер. Понимаете? Се-лек-ци-о-нер. А не человек на побегушках. Когда мы разговаривали в первый раз, при нашем знакомстве, мне показалось, вы решили посвятить себя науке, не просто увлечение привело вас сюда. Вы понимаете, наверно, что увлечение — одно дело, а горение, страсть — совсем другое. Нашему институту нужны такие селекционеры, которым под стать разрешить насущные проблемы. Мы не можем ждать, пока курочка ряба снесет золотое яичко. Если сами будем бездеятельными, за нас никто ничего не сделает. Поэтому давайте к миссии своей относиться серьезнее. Пора браться за работу. Совсем уже недалек тот срок, когда мы потребуем от вас результатов.
Как вы собираетесь отчитываться перед ученым советом? Есть у вас под рукой что-нибудь, о чем могли бы сказать: «Я сделал это!»? Второстепенные дела в счет не идут. Ученый совет потребует то, что было им поручено.
— Я собирался в ближайшее время об этом поговорить с домуллой.
— Ваш домулла — опытный селекционер, достойный всяческого уважения. Но… за последние десять — пятнадцать лет в нем стала проявляться нехорошая черта: злоупотребляет добротой своих учеников… Мы это ставили ему на вид, критиковали на собраниях, — не помогает. Болезнь его стала хронической. Чтобы извлечь из опыта домуллы что-нибудь, надо постоянно обращаться к нему с вопросами. Вы мне показались достаточно проницательным, почему я и направил вас к Салимхану Абиди. Имея на плечах голову, можно очень многое почерпнуть у этого незаурядного специалиста. Я рассчитывал на это.
— И теперь разочарованы? — спросил Умид.
— Я, укаджан, не хотел бы, чтобы с вами произошло то же самое, что с тремя предыдущими учениками домуллы. Они, как бы это сказать, прислуживали домулле. Подбирали материалы для его книг, помогали писать. А когда с них потребовали работу, своего-то у них ничего и не оказалось. Институту пришлось с ними распрощаться, как с людьми, не способными к самостоятельному творчеству. Я рассказываю об этом, чтобы вы знали положение вещей… Конечно, надо выполнять поручения руководителя. Но при этом нельзя ослаблять внимание к своей главной работе. А у вас она ответственная. Именно с вашими успехами связано, как скоро мы расправимся с вилтом, этим самым серьезным заболеванием хлопчатника… И потом, я бы хотел, чтобы вы поактивнее участвовали в общественной жизни института. Вы молоды, полны энергии, — у вас есть все данные, чтобы проявить себя перед коллективом!
— Я постараюсь, Шукур-ака.
— А вообще вам нравится у нас работать?
— Конечно.
— Это очень важно, укаджан. Неспроста в народе говорят, что, если с огоньком взяться за дело, и снег может загореться, а если работать с прохладцей, и керосин тепла не даст. Вы в этих стенах можете стать ученым, а можете так и уйти отсюда никем. Зависит от вас. Срок вроде бы не малый, а вместе с тем у вас очень мало времени. Ведь для того, чтобы вывести новый сорт хлопчатника, нужно не менее восьми лет. За это время у вас может родиться ребенок, вырасти и пойти в школу. Если же продвигать работу такими темпами, как вы это делаете с домуллой, то раньше внуки ваши в школу пойдут, чем вы увидите результаты своего труда. А у нас, укаджан, задача — сократить эти сроки до минимума.
Шукур Каримович зажег погасшую сигарету, помахал рукой, разгоняя дым, и продолжал:
— Я, кажется, вас утомил, укаджан. Но буду надеяться, что наш разговор был не бесполезным. Вы для себя должны сделать какие-то выводы. Если ко мне будут какие-либо вопросы, заходите. Попробую найти время, охотно поговорю с вами, помогу. А если скажу, что мне некогда, уж не сердитесь, укаджан, и не вините меня тогда в бюрократизме, — сказал Шукур Каримович, смеясь. — Когда-то я сам, будучи еще только аспирантом, всех администраторов считал бюрократами. Признавал ученым только одного человека — своего научного руководителя Сергея Степановича Канаша… Вот каким я был задавакой. Сейчас оглядываюсь порой назад, стараюсь представить, каким я был этак лет двадцать назад, — и просто диву даюсь. Если бы сегодня среди нас оказался такой тип, я бы его выгнал из института, честное слово. Сейчас только понимаю, какими терпеливыми и выдержанными были мои наставники. И теперь, по прошествии стольких лет, я благодарю их за это. Я к тому говорю, чтобы вы не слишком обижались, если я с вами буду иной раз строг.
— Я постараюсь не подавать для этого повода, — с улыбкой сказал Умид.
Зашла секретарша, положила перед Шукуром Каримовичем кипу бумаг, которые надо было подписать. Поняв, что разговор окончен, Умид поднялся и попросил разрешения удалиться.
Шукур Каримович кивнул.
— Захаживайте. Буду рад услышать, как продвигаются ваши дела.
Секретарша улыбнулась, проводила Умида приветливым взглядом. Оглянувшись, он подмигнул ей. Умид вдруг почувствовал необычайную уверенность в своих силах. Перескакивая через две ступеньки, сбежал вниз, распахнул парадную дверь. В глаза ударил яркий солнечный свет. Направляясь к оранжерее, придумывал, что станет говорить лаборантке в свое оправдание.
Глава двадцать пятая НЕ КАЖДОЕ ДЕРЕВО ПЛОДОНОСИТ
Народная поговорка гласит: «Кого журят, того и любят». Сунбулхон-ая обожала своего зятя. Она очень сердилась на Умида, если он отказывался ехать с работы в машине. Это он делал, когда собирался по пути завернуть к друзьям, которых давно не видел. Почему-то к ним подкатывать в профессорском автомобиле ему было неловко. Домой он в эти дни возвращался на час или два позже, чем обычно. Прямо с порога Сунбулхон-ая начинала выговаривать: «Вы, Умиджан, теперь зять профессора! Да что я, глупая, болтаю — вы нам сыном приходитесь! Поэтому не к лицу вам нынче ходить пешком или терять свое драгоценное время на автобусных остановках. Вы — ученый. И каждая потерянная вами минута государству может влететь в копеечку. Поэтому считайте эту машину своей…» При каждом удобном случае она наказывала Инагамджану следить за тем, чтобы Умиду не приходилось ходить пешком. Инагамджан ничего не имел против.
Умиду иногда доводилось проезжать мимо махалли Муйи-Муборак. Издали видел свою покосившуюся балахану. Она была похожа на пригорюнившуюся старушку. Гнетущую грусть навевал на него ее скорбный вид. Вспоминалась тетушка Чотир, которая и теперь, наверно, сидит на корточках, притулившись к дувалу, около своей калитки. Как-то ей живется сейчас?
Да, нечего ему теперь делать на этой кривой, мощенной булыжником улочке. Конечно, своей балаханой, где он прожил столько времени, он, если захочет, может хоть каждый день любоваться. А трудности больше не вернутся. Не для этого ли он столько сил отдавал учебе! Не о такой ли его жизни мечтали покойные отец и мать! Он старался представить себя со стороны и любовался собой — своим модным костюмом, импортными туфлями с обрубленными носами, галстуком, подобранным Жанной под цвет его пестрых носков. А главное, как говорится, всегда есть что поесть. И даже за проезд не надо платить, хоть денег в кармане куда больше, чем в былые времена. Под ним пружинистое сиденье автомобиля, накрытое плюшевым ковром. А дома — красивая жена…
В тот день, почувствовав головную боль и ломоту в теле, Умид не стал дожидаться Инагамджана с машиной и ушел с работы пораньше. Придя домой, переоделся и лег на диван. В комнату, приоткрыв дверь, заглянула Сунбулхон-ая.
— Сынок, почему-то вы сегодня рано приехали? — осведомилась она.
— У меня, кажется, небольшая температура, — сказал Умид.
— О аллах! — воскликнула теща, делая испуганные глаза. — Сейчас скажу прислуге, чтобы заварила крепкого чаю.
— А где Жанна, ая?
— Ушла к портнихе. Позвонить, чтобы поспешила? Скажу, что вы заболели…
— Не надо. Не стоит беспокоить…
Теща, шелестя атласным халатом, проследовала на веранду, окликнула Рихси-апа, разжигавшую тандыр около летней ашханы, и велела подать Умиду крепкого чаю с медом.
От ужина Умид отказался. После горячего чая его потянуло ко сну. Его обостренный слух уловил шум остановившейся у ворот машины, и он проснулся. Это была не их машина. Инагамджан поставил машину в гараж и ушел домой. Жанна как будто сказала ему: «Я сама как-нибудь доберусь…»
Умид взялся за перламутровый наконечник шнура, свисавшего над головой, тихонечко дернул. Комната озарилась призрачным светом бра. Часы показывали начало двенадцатого. Скрипнула в прихожей дверь. Через минуту появилась Жанна.
— О, вы еще не спите? — сказала она игриво.
— Где ты была? — спросил Умид.
— На дне рождения у подруги.
— Мне сказали, что ты поехала к портнихе.
— Правильно сказали. Я эту девчонку встретила случайно, уже по пути домой, — скороговоркой отвечала Жанна, торопливо раздеваясь.
— Но ты могла сюда позвонить.
— Ах, милый, не надо мне учинять допрос. Ты считаешь, я должна была по телефону у тебя отпрашиваться?
— А разве нет? Мы же не чужие. Дома о тебе могут беспокоиться.
— А разве я, выйдя за тебя, не утеряла свою свободу? Давай, милый, доверять друг другу.
Жанна облачилась в трикотажную пижамку и юркнула в постель. Умид хотел поговорить с ней еще, убедить, что она поступила неправильно. Однако Жанна погасила свет и отвернулась к стене.
Утром она положила руку на плечо мужа, бреющегося электробритвой, и, посмеиваясь, спросила:
— Ну, перекипел, ревнивец?
Она лукаво смотрела на его отражение в зеркале. Умид промолчал.
— Ты, может, все-таки расскажешь, как продвигаются твои дела?
— Какие ты имеешь в виду?
— Научные, разумеется.
— С каких пор они начали тебя интересовать?
— С тех пор, как ты стал моим мужем! Ты все время занят и занят! Мы с тобой нигде не бываем! Должен же этому наступить конец. Пока я молода, хочу быть на людях, веселиться, развлекаться. Потом будет поздно. Оглянуться не успеешь — на лице появятся морщинки, потом волосы начнут седеть. Ой, мне просто страшно, когда я думаю об этом. Надо сейчас — сейчас! — брать от жизни все, что она дает. Так что заканчивай побыстрее эту свою диссертацию…
— Вчера я потерял весь вечер, думая о тебе, вместо того чтобы работать.
— Ну, милый, зачем тебе беспокоиться? Разве теперь крадут женщин?
— Еще как! Правда, по уговору с ними… Слышал я о таких вещах…
— Не будь деспотом, мой дорогой, не ругай свою Жаннушку, — она горячей рукой обняла его за шею и поцеловала в щеку.
Когда молодые пришли к завтраку, ни Сунбулхон-ая, ни Салимхан Абиди, сидевшие уже за столом, не заметили на их лицах и тени печали, какую обычно оставляют неприятные объяснения. Родители переглянулись, и к ним сразу же вернулось хорошее настроение, наличие которого Салимхан Абиди считал весьма важным для нормальной работы.
Домулла попросил к чаю леденцов. Он бросил их в рот себе целую пригоршню и, отпивая чай, шумно причмокивал. Было слышно, как леденцы кочуют у него от щеки к щеке, похрустывая на зубах.
Потом домулла вытер губы салфеткой и встал из-за стола, сказав, что должен приехать в институт пораньше.
— А ты, Умиджан, поработай немного дома, — сказал он. — Мне заказали из редакции статью. Набросай три-четыре странички. Так уж повелось: раз ты профессор, можно на твои плечи валить что ни попало. Не старайся стать профессором, Умиджан!
— О чем статья, домулла?
— Отклик на решение правительства по хлопководству. Ты ведь читал вчерашнюю газету?
— Я с лаборантами договорился провести с утра несколько опытов в лаборатории…
— Ну и что же? Я скажу им, что ты будешь во второй половине дня. Пришлю за тобой Инагамджана. Ну, я пошел. — С порога домулла обернулся: — Кстати, какие выводы ты сделал, исследовав Мутант-1? Я же предупреждал и Каримова и других любителей сенсаций, что этот сорт неустойчив, по прошествии какого-то времени все его достоинства испарятся. Думаю, мои предположения подтвердились, верно? Мимоходом упомянешь об этом в статье…
— Мои опыты показали, что Мутант-1 наиболее болезнестойкий… И качеством он превосходит другие сорта. У него длинное шелковистое волокно… — нерешительно заметил Умид.
Домулла опустился на стул, стоявший у дверей, и сомкнул на животе пальцы.
— Хм, вот как… — произнес он задумчиво и в упор посмотрел на Умида: — Ты в этом уверен?
— Абсолютно, домулла.
— Хе-хе… Нынешняя молодежь хочет быть умнее стариков, — усмехнулся Абиди. — Что ж, тогда и пиши: «Мой учитель ничего не смыслит в хлопководстве, его прогнозы не оправдались…»
— Зачем вы так, домулла… — Умид отодвинул от себя пиалу с чаем.
— А как иначе понимать то, что я от тебя слышу? Ты хочешь меня скомпрометировать перед учеными! Скажи, что я тебе сделал плохого?
Умид резко встал.
— Домулла, я не хочу этого. Но у меня эта тема, вы знаете…
— Я потому и поручил тебе эту тему, что мы ее должны вместе разрабатывать. И ты должен уважительнее относиться к тому, что тебе говорит твой научный руководитель.
— Я всегда и все делаю, как хочется вам, домулла. Но законы природы никому из нас не подвластны. Поэтому приходится констатировать то, что есть.
Наступила неловкая тишина. Жанна сделала вид, что рассматривает маникюр. Сунбулхон-ая с тревогой глядела то на мужа, то на Умида, не решаясь вступить в их разговор.
— Значит, отказываешься писать статью? — проговорил домулла. — Что ж, если трудно, не надо. Сам напишу…
— Почему же, я не отказываюсь. Только про Мутант-1 в ней лучше не упоминать, поскольку этот вопрос остается открытым.
— Ладно. Пиши, как хочешь…
Профессор поднялся и медленно вышел. За ним последовала Сунбулхон-ая.
— Помогу-ка отцу собраться, — сказала она, выходя. — А то переворошит весь шкаф, чтобы найти сорочку или галстук…
Жанна вылила из пиалы Умида остывший чай налила горячего.
— Умидик, что же ты не ешь торт? Тебе же нравился такой. Или аппетита нету?
— Я сыт.
— Папа говорит, кто быстро разделывается с едой, тот ловок в в работе.
— У твоего папы что ни выражение, то новые открытия, — сказал Умид, не скрывая раздражения, и направился в кабинет выполнять поручения домуллы.
Жанна взяла транзистор и вышла на айван. Солнце уже заглянуло во двор, собирало росу с деревьев, с цветов. Над розами хлопотали пчелы. Солнечные лучи, пробиваясь сквозь густую крону урючины, рассыпались бесчисленным множеством зайчиков по айвану. Жанна села в кресло-качалку и, пощелкав клавишами транзистора, поймала музыку. Она любила читать, когда рядом тихо звучала музыка. Раскрыла на коленях книгу, но ее тут же потянуло ко сну, и она, откинувшись на спинку качалки, закрыла глаза.
— Не выспалась, поди? — услышала она голос матери и вздрогнула. Сунбулхон-ая стояла рядом. — Муж, наверно, спал уже, когда ты пришла?
— Куда там спал… Он объявил мне выговор, представь себе!
— А ты, дочка, не приходи так поздно.
— Что ж мне теперь, замкнуться в четырех стенах? Когда к нему ни подойдешь, он все занят. Пусть себе пишет свою диссертацию. А мне не умирать же от скуки!
— Дочка, есть мудрая поговорка: «Когда человек обжегся в первый раз, виновато горячее молоко; если он обожжется во второй раз, виновата его жадность». Ты однажды уже крепко обожглась. Должна быть теперь умнее.
Жанна резко поднялась с места. Ей не понравился намек. Она терпеть не могла, когда ей напоминали об этом. Что было, то прошло. Четыре года минуло с тех пор. Зачем же всякий раз вспоминать. Верно, конечно, она обманулась тогда — молодой была. Но теперь у нее есть муж. И матери надо бы хорошенько подумать, прежде чем напоминать о том ее промахе…
Чтобы закончить статью, Умиду понадобились кое-какие данные, и он отправился в институт, не дожидаясь Инагамджана.
В институтской библиотеке Умид просмотрел работы, которые его интересовали. Сверил некоторые данные. Когда статья, на его взгляд, стала отражать все, что было нужно, отнес ее домулле. Абиди внимательно прочитал. Потом внес небольшие дополнения и велел отдать машинистке.
В коридоре Умид повстречал двоих лаборантов. Они сказали, что ему несколько раз звонила жена и что они искали его, но не нашли. Умид зашел в свой кабинет и подошел к телефону. Но едва коснулся трубки, телефон зазвонил сам.
— Хелло-о! — послышался голос Жанны. — Кто это? Умидик, ты? Когда ты успел исчезнуть из дому, почему я не заметила?
— Мне понадобилось срочно приехать. Не хотелось вас с матушкой беспокоить…
— А что ты сейчас делаешь?.. Рядом с тобой есть кто-нибудь? Что за женщина брала трубку, когда я звонила? Учти, я ревную… Я тебя целую, милый. Ах, как крепко я тебя целую…
— Что с тобой? Объясни, в чем дело?
— Соскучилась по тебе, мой милый, мой ласковый… А ты? Ты по мне соскучился?
— Тебе делать нечего? Смотри, в институт опоздаешь.
— Ты меня любишь? Скажи, любишь?
— Безусловно.
— Скажи мне что-нибудь ласковое.
— Что именно?
— Что хочешь.
— Целую.
— Я тоже, милый. Приходи скорее. Я сегодня нигде не задержусь. Буду ждать тебя. Я тоскую по тебе, милый… А сейчас бегу в институт.
Умид несколько мгновений озадаченно смотрел на телефон, потом положил трубку. Он принялся за работу, но манящий голос Жанны все еще звучал в ушах, не давая сосредоточиться. Ему хотелось, чтобы поскорее прошел день и наступил вечер… Достал из ящика стола сигареты и закурил.
Перед Умидом лежало несколько папок с бумагами — будущая диссертация. Здесь были и записи его собственных наблюдений над различными сортами хлопчатника, и подробное изложение проведенных опытов. А поездка в Фергану и беседа с Кошчи-бобо заняла всего несколько страниц… Сколько же ему пришлось перечитать научных трудов, чтобы добыть для себя эту самую ценную информацию! Умид смотрел на гору этих бумаг и диву давался: когда же он успел все это сделать? Недаром говорят, море состоит из капель. Он листал свои записи, стараясь представить, как этот запутанный клубок мыслей постепенно будет обращаться в его диссертацию.
Надо работать каждый день. Не торопясь, но беспрерывно. Шукур Каримович в беседе как-то припомнил слова известного композитора, который якобы сказал: «Если я не поработаю день, об этом знаю я сам; если не буду творить два дня, об этом узнают мои друзья; если не напишу никакой музыки в три дня, об этом узнает весь мой народ…»
Едва Умид подумал про Шукура Каримовича, как тот появился собственной персоной. Легок на помине, как говорится. Следом за ним в кабинет зашли еще какие-то люди. Хорошо одетые. Двое из них в темных очках. Умид догадался, что это гости и Шукур Каримович им показывает лаборатории и кабинеты института. Умид кивком головы ответил на приветствие и продолжал заниматься своим делом. И только когда один из гостей спросил у переводчика по-английски, кто этот парень, так увлекшийся работой, Умид понял, что к ним пожаловали иностранцы, и смутился оттого, что не проявил учтивости по отношению к гостям. Встал с места и вышел из-за стола.
Шукур Каримович сказал, что Умид Рустамов — аспирант. Что он занят некоторыми проблемами, связанными с заболеваниями хлопчатника. Заметил также, что Умид работает под руководством известного профессора Салимхана Абиди, который, к сожалению, сейчас отсутствует.
Один из гостей, высокий и тучный господин, снял очки и, потирая двумя пальцами переносицу, обратился к переводчику:
— Спросите, пожалуйста, этот аспирант — узбек?
— Вы не ошиблись, уважаемый, я узбек, — приветливо улыбаясь, сказал Умид по-английски.
— О-о! Вы говорите по-английски? — удивился иностранец. — Извините, но у нас пишут, что в научных учреждениях вашей республики работает очень мало узбеков. А мы здесь видим почти одних узбеков…
— Это естественно. Хлопководство — древнее занятие узбеков, — заметил Умид. — К нам приезжают перенимать опыт из многих других наших хлопкосеющих республик — из Туркмении, Таджикистана, Азербайджана, а в последнее время хлопок начали сеять даже на Украине. И наше южное солнце окрашивает нас всех в один цвет. Поэтому вам трудно отличить нас друг от друга.
Гости и присутствующие сотрудники института засмеялись.
— А сами вы умеете это делать — отличать одних от других? — допытывался господин.
— В этом у нас нет надобности, — сказал Умид.
— Гм… Понятно. Вы, конечно, член Коммунистической партии? — любопытный господин устремил на Умида острый подозрительный взгляд.
— Нет еще.
— Значит, нет. А работу вам все же поручает партия?
— Да, конечно.
— А те, кто определяет ваши задания, компетентны в вопросах хлопководства?
— Мы в первую очередь делаем то, что считаем необходимым.
— Но вы только что сказали, что выполняете поручение партии, — с иронической усмешкой заметил гость.
Умид понял, что этот человек собирается поймать его на слове. Разговор был откровенный, и, собственно, опасаться Умиду было нечего. Но сам факт использования такого запрещенного приема ему очень не понравился. Боксера за это выгоняют с ринга. С гостем так не поступишь. Закон гостеприимства обязывает быть с гостями вежливым. Стараясь казаться спокойным, Умид улыбнулся и сказал:
— А из кого, по-вашему, состоит партия? Ведь партия — мы и есть. Наша партия и наш народ — единое целое.
— Браво, — вяло проговорил иностранец, внимательно разглядывая Умида. — У вас живой ум. К тому же широкий лоб и прямой нос с высокой переносицей делают вас похожим на англичанина.
— В таком случае я в свою очередь мог бы заметить, что англичане похожи на узбеков, — смеясь ответил Умид.
— Браво! Вы находчивы, молодой человек! Однако цветом человечества может называться та нация, которая подарила миру великих людей. Мы, к примеру, не знаем никого, кем вы могли бы гордиться. Как мы, англичане, гордимся нашими Байроном, Шекспиром, Дарвином! И другими могучими умами…
— Мы тоже преклоняемся перед ними. Но вам, англичанам, не делает чести, если вы не знаете таких имен, как Авиценна, Улугбек, Алишер Навои, Хамза Хаким-заде…
Гость кисло улыбнулся и закивал головой. Не ясно, что это должно было означать: то ли признание своего невежества, то ли признание авторитета людей, названных молодым смуглолицым ученым. На прощание господин пожал Умиду руку и пригласил его приехать в Англию.
Иностранные гости в сопровождении Шукура Каримовича и нескольких сотрудников института проследовали в институтскую библиотеку.
Умид думал, что вскоре забудет Хафизу, что сердечная боль его быстро уляжется. Но, оказывается, люди не выдумали, что сердцу не прикажешь. Хафиза часто снилась ему. О ней напоминали телефонные звонки на работе: с волнением думал — не она ли? Не мог Умид забыть ее, как ни старался.
Зато у него была Жанна.
И хотя ее нежные руки с острыми перламутровыми ногтями еще никогда не знали работы, он никаких неудобств от этого не испытывал. Каждое утро его брюки были тщательно отглажены, а в шкафу висела чистая сорочка на смену.
Вначале, в первые месяцы после свадьбы, Умиду доставляли немало беспокойства легкомыслие и беспечность Жанны. Казалось, в ее жизни ничего не переменилось: она продолжала жить так же легко, как мотылек порхает над празднично пестрым лугом, Умид все объяснял ее молодостью и тем, что она еще не привыкла к семейной жизни. Он старался не делать ей замечаний, надеясь, что со временем все уладится само собой.
Жанна же все свое обаяние направила на то, чтобы преобразить, «осовременить» своего мужа. Задержавшись у подруг до полуночи, она, едва входила в комнату, тут же бросалась обнимать Умида, не давая ему опомниться. Если он все же выражал неудовольствие, обидчиво надувала губки, а потом старалась объяснить, что по-настоящему любящий муж обязан доверять жене, не учинять ей допросов, унижающих его же самого. Если он хочет, чтобы она в гостях у своих подружек чувствовала себя как на иголках, — значит, он не любит ее и не жалеет, значит, он настоящий феодал и деспот…
В последнее время Жанна очень обижалась на Умида. То он по целой неделе в отъезде, то ему срочно надо записать какие-то данные, пока все свежо в памяти, на что уходит тоже несколько дней, то он по просьбе ее отца делает что-то для редакции. За все лето они всего два раза съездили на Ташкентское море — подумать только! Всего один раз были в горах, на Чимгане, — рвали тюльпаны. И еще после этого он был недоволен, что из-за ее прихотей потерял зря столько времени. Иногда Жанне хотелось просто отдохнуть в ресторане, где собирались ее старые друзья, или пойти на день рождения. Но разве Умида вытянешь? Всякий раз он ссылается или на то, что хочет вечером поработать, или на то, что смертельно устал днем и желает отдохнуть дома. Даже в театр иной раз приходится отправляться одной. Там-то, конечно, она никогда одна не бывает. Одной там и делать нечего…
Впрочем, теперь Жанна особенно и не уговаривала мужа. Без него она чувствовала себя в компаниях куда свободнее. А Умид был ей благодарен за то, что она дарила ему несколько часов, которыми он мог распоряжаться как хочет.
И лишь однажды подозрение холодными щупальцами прикоснулось к сердцу Умида.
Это случилось в конце лета. Умид приехал из Ферганы, где пробыл две недели. Срок не малый. Он успел соскучиться по Жанне. С трудом достал билет на самолет, чтобы к вечеру успеть домой.
Домочадцев он застал за ужином. Жанна надела свое лучшее платье, словно специально приготовилась его встретить. Однако в ее глазах он, кроме удивления, ничего не заметил.
После ужина родители вышли из комнаты, предоставив молодых самим себе. Жанна сказала:
— Умидик, я собралась пойти на день рождения к своей подруге. А ты зайди в папин кабинет и запиши свои впечатления от поездки, пока свежо все в памяти, — она сделала нажим на последнюю фразу.
— К какой же подруге? У тебя их столько, что я потерял счет.
— Ты ее не знаешь.
— Я так спешил сегодня, чтобы вместе провести вечер. Тогда, может, и я пойду…
— Нет, нет, — перебила его Жанна, резко поставив чашку на блюдце. — Не предупредив, явиться вдвоем — это признак дурного тона. К тому же у нее сегодня соберутся одни только любители шейка. А ты когда слышишь западную музыку, то затыкаешь уши, говоришь, что от нее у тебя болит голова.
— Тут Запад ни при чем. Я люблю Штрауса, Бетховена, Шопена, например. Но вашей «трясучки» понять действительно не в состоянии. Видать, не дорос до этого.
— Давай ждать, пока дорастешь. Никто не говорит, что твои Штраус, Бетховен, Шопен плохи. Но они давным-давно устарели. Я уже и не помню, когда в нашей компании мы вальс танцевали.
— И очень жаль! А наш национальный классический шашмаком? Тоже устарел?
— Конечно!
— Тогда почему же нашему танцевальному ансамблю «Бахор» так рукоплещет вся Европа? Ты же читаешь, наверно, западные газеты? К этому тебя обязывает профессия. «Бахор» сейчас дает концерты парижанам. Французы восторгаются нашими национальными танцами.
— Ты развел эту философию, чтобы меня не отпустить? — спросила Жанна, вспылив, и в упор взглянула на Умида.
Умид усмехнулся.
— Почему же, иди, — сказал он, вставая из-за стола. — Передай мои поздравления своей подружке.
Не взглянув на жену, он вышел из комнаты и направился в кабинет тестя, всегда в это время пустующий.
Умид мысленно сравнивал себя нынешнего с тем Умидом, каким он был несколько месяцев назад. Тогда ему и в голову не пришло бы отпустить жену одну даже в кино, не говоря уже о каких-то там вечеринках. А нынче ему как-то все равно, с кем она проводит свой досуг. Может, этого она и добивалась, разглагольствуя о новой морали? Умид усмехнулся, вспомнив ее слова: «Ты необработанный кусок мрамора. Я отсеку от него все лишнее и ненужное, отшлифую и создам из этой неотесанной глыбы прекрасный монумент!» Эти слова жены вызвали у него лишь смех. Поцеловав ее в щеку, он сказал: «А не может ли статься, что глина, из которой я слеплен, не годится для ваяния?»
Прозорливая теща всякий раз напоминала: «Вы, сынок, не чуждайтесь нас. Чувствуйте себя как в своем доме». И эта ее ласковость всякий раз напоминала ему, что он здесь чужой, живет не в своем доме. Ему казалось, потому она так обходительна, что хочет лишний раз напомнить, кто он и кто они. Может, это вовсе не так. Но мысль об этом угнетала Умида все больше и больше. Родители Жанны, наверно, тоже заметили, что зять чувствует себя в их роскошном доме, как человек, надевший грубую шерстяную рубашку на голое тело. Он сделался замкнутым, малоразговорчивым.
Салимхан Абиди по-своему расценил перемену в ученике. Его стало раздражать, что Умид ходит с недовольным, хмурым видом. Недаром в старину говорили: «Посади раба за стол, он попросит твою дочь; выдай за него дочь, он захочет сжить тебя со света».
Умид не мог сказать, что с ним плохо обращаются. Наоборот — на каждом шагу он ощущал заботу. Тем не менее на него временами находило чувство, которое, должно быть, испытывает ястреб-тетеревятник, с кожаным мешком на голове сидящий на плече «заботливого» охотника. Птица гордо обозревает нутро своего мешка и думает, что это пределы мира, — пока охотник не сорвет с ее головы мешок и не подбросит ее к небу.
А кто сорвет мешок с головы Умида?..
Умид, подперев руками подбородок, просидел за столом домуллы, пока большущие кабинетные часы не отбили половину одиннадцатого. Теперь только вспомнил, ради чего, собственно, пришел сюда. Быстро встал, подошел к стеллажам с книгами. Отодвинув в сторону белых слоников, достал нужные пособия. Здесь же, подле книг, на маленьких бархатных подушечках тускло поблескивали медали, которых некогда удостаивались выведенные домуллой виды хлопчатника. Умид невольно поднял взгляд кверху и несколько мгновений разглядывал богатую коллекцию, собранную тестем: больше десятка кустов, усыпанных белоснежными хлопьями, расставлены в ряд на верхнем стеллаже. Казалось бы, хлопчатник как хлопчатник. Но как разительно отличается каждый сорт для наметанного глаза специалиста.
Умид открыл сервант, налил в бокал лимонаду. Множась в зеркальных стенках серванта, искрились хрусталь, серебряные кувшинчики с длинными изогнутыми носами и кубки. Эта дорогая посуда стояла для красоты. Умид еще ни разу не видел, чтобы ею пользовались. Даже по праздникам.
Утолив жажду, Умид сел к столу работать.
В свой кабинет Абиди приглашал гостей очень редко. Только самых почетных. Да и сам домулла в кои веки зайдет, чтобы взять что-нибудь. Он облюбовал себе маленькую уютную комнатенку рядом с ашханой. Там был сандал, и домулла любил в нем греть ноги, обложившись со всех сторон одеялами. Особое удовольствие ему доставляло пить у сандала горячий крепкий чай с монпансье и просматривать газеты и журналы. Весь выходной день он мог просидеть на этом месте, не вставая. Часто даже засыпал здесь.
Умид не знал, к чему отнести эту новую странность профессора: к обычным его причудам или к тому, что стареет…
Умид отложил ручку и, откинувшись на спинку кресла, посидел минуту с закрытыми глазами. Когда буквы начинали сливаться, он всегда так делал, чтобы дать глазам отдохнуть. По затылку словно били маленьким молоточком. Признак усталости. Самым большим желанием сейчас было пойти в спальню и залезть в прохладную постель. Уснул бы как убитый. Но тогда он вряд ли закончит работу в срок.
Умид писал и писал, забыв о времени, все крепче сжимая пальцами ручку. Вдруг он услышал, как скрипнула тихонько дверь в прихожей, узнал осторожные, крадущиеся шаги Жанны. Часы показывали половину второго ночи.
Умид сдвинул стопку исписанных бумаг к краю стола, потянулся, зевнул. Резко встал и направился в спальню.
Жанна, вплотную приблизив лицо к трюмо, разглядывала себя. Она порывисто шагнула к Умиду, намереваясь его обнять.
— Ты до сих пор не спишь, дорогой? Ты ждал меня, да?
Умид взял ее за руки и отстранил от себя. Жанна захохотала. Закружилась по комнате и упала, раскинув руки, на софу. Слабым движением кисти поманила его к себе.
— Умидик, я пьяна. Да… я пьяна. Хочешь, убей меня… Но мне так хорошо… Ох-хо-хо, как хорошо… Умидик, ну обними же меня. Или так наработался, что и силы иссякли?
— Что с твоими губами? — тихо спросил Умид.
— А что? — Жанна села, потрогала губы.
— Они распухли у тебя.
— А-а, может быть… Чуть-чуть… Я неловко пригубила бокал. Какой ты у меня внимательный, милый!
Жанна поднялась и обхватила Умида за шею. Он разомкнул ее руки, легонько оттолкнул от себя. Она покачнулась, ухватилась за край софы и едва не упала.
— Что ты себе позволяешь, грубиян!
— Иди умойся холодной водой! Поговорим завтра, — сказал Умид.
— Такое чудесное было настроение! Все испортил!
— Не кричи, разбудишь весь дом.
— Вместо того чтобы приласкать жену, которую так долго не видел, он толкается!
— Иди прими холодный душ!
— Без тебя знаю, что мне делать!
Жанна вышла и резко захлопнула дверь.
Умид подождал ее, она не возвращалась. Тогда он лег и погасил свет.
Спозаранку Умида разбудил тихий стук в дверь. Он услышал голос Сунбулхон-ая, доносившийся из прихожей. Мать громко выговаривала дочери, — громко, чтобы Умид мог услышать.
— Дочь моя, нельзя так поздно возвращаться домой. У тебя есть муж, он беспокоится, всю ночь не спал, поди. Он должен с тебя спрашивать. И незачем из-за этого серчать на него…
Стук повторился, хоть дверь была не заперта.
— Войдите, — отозвался Умид.
Сунбулхон-ая за руку подвела к нему потупившуюся дочь и сердито сказала, обращаясь к ней:
— Нечего тебе дуться! Мой сынок Умид потому и стал журить, что любит тебя. Ты ему не чужая, а жена, самый близкий человек. А провинишься, у него больше права тебя наказать, чем даже у твоего отца. Не будь легкомысленной, дочь моя! Ты уже не шестнадцатилетняя девочка, чтобы выкидывать такие фортели! — Поглядев на Умида, теща ласково улыбнулась: — Вставайте, Умиджан, идемте завтракать. — Оставив Умида и Жанну одних, Сунбулхон-ая вышла из комнаты и плотно прикрыла за собой дверь.
Глава двадцать шестая ОБМАНУТЫЕ НАДЕЖДЫ
Зима в этом году выдалась лютая. Старики говорили, что давно уже не было таких холодов. Солнце почти не показывалось, все сыпал и сыпал мелкий снег.
Только в последние несколько дней мороз отпустил. Все чаще выглядывало солнце. На тротуарах под ногами захлюпало. Арыки у обочин наполнились талой водой. Умиду, наоборот, казалось, что нынешняя зима была самой теплой. Ему не доводилось, как прежде, стоять на автобусной остановке и приплясывать, чтобы не отморозить ноги. Теперь мудрено ему было бы замерзнуть: обут он в меховые ботинки, облачен в серое драповое пальто с шалевым воротником из каракуля «сурх», и из того же меха шапка на голове. Можно было даже обойтись и без этой теплой одежды: на работу и обратно он ездил в автомобиле.
Но лед в глубине его души не могли растопить ни одежда, ни теплый салон автомобиля.
И еще вдобавок ко всему — это откровение Инагамджана. Уж лучше бы он держал язык за зубами, — как до сих пор. Говорят ведь: «Шила в мешке не утаишь». Но больнее всех оно укололо его, Умида.
Возвращаясь с работы, Умид обратил внимание, что Инагамджан какой-то печальный. Молчит, вопреки обыкновению. Лениво крутит баранку, угрюмо уставясь на дорогу.
— Что невесел? — спросил Умид.
— А-а, — произнес Инагамджан, махнув рукой.
— А все-таки?..
— Ваша жена меня крепко обидела…
— Каким же образом?
— Вором назвала. Я в жизни яблока с чужого дерева не сорвал, а она на меня — «вор»!.. Мне это ни к чему. Я работяга. Я не постесняюсь и самому аллаху правду-матку в лицо сказать. Если взял чего, скажу — взял! Юлить мне незачем. Сам ненавижу тех, кто юлит. Когда вижу, что врут, — меня выворачивает наизнанку. Это они лицемерят! Вот вы, вижу, честный парень, а они, поди, вам не рассказали всего по правде-то…
Велика была обида Инагамджана. Распаляясь все больше и больше, кляня и Жанну, и Сунбулхон-ая, он поведал о том, что три года назад, когда Жанне еще не было и семнадцати, она убежала из родительского дома к какому-то музыканту, учившемуся в то время в консерватории. Домулла решил совсем отказаться от дочки, Сунбулхон-ая запретил наведываться к ней… Однако Инагамджан понимал, что родители где-то в глубине души все же надеялись, что все обойдется: мол, дочка и тот музыкант оформят брак и старикам волей-неволей придется нянчить внучат…
Месяц спустя Жанна возвратилась под родительский кров…
— Довольно! — резко сказал Умид. — Почему вы мне решили сегодня это выложить?
Инагамджан пожал плечами:
— Если вы об этом знали, то я чужого секрета не выдал. А не знали, — значит, они сами мастера поступать по-воровски… Не думайте, я не боюсь, что вы им расскажете… Такую баранку я везде найду. Я работяга. Мои руки везде нужны. И при этом слугой ни у кого не буду…
Умид неуверенно посмотрел на шофера. Он знал, что послужило причиной для ссоры между Жанной и Инагамджаном.
Недели две назад у Сунбулхон-ая пропал перстень с крупным бриллиантом. Забыла на умывальнике — и он словно в воду канул. О происшествии помалкивали. Даже Умид не был посвящен. Однако он заметил, что теща и тесть чем-то встревожены, перешептываются с оглядкой. Умида это озадачило, но расспрашивать он не стал.
Лишь спустя несколько дней Жанна, понизив голос до шепота, поведала ему, что у матери украли перстень.
Сунбулхон-ая вначале думала, что это сделала прислуга. Когда той не было, обыскала ее комнату, заглядывала во все трещины в полу, в стене. Выбившись из сил, вспомнила, что в тот злополучный день Рихси-апа отсутствовала — она с утра ушла к родственникам…
«Скорее всего, это дело рук Инагамджана, — с уверенностью сказала Жанна. — То и дело он заходит в эту комнату. Повозится немножко с машиной и идет мыть руки. Он украл. Больше некому…»
«Некому ли?..» — глубокомысленно произнесла Сунбулхон-ая и покосилась на Умида.
Умид не обратил на это внимания. Ему казалось смешным, что из-за какого-то перстня все в доме так переполошились. Видел он прежде на пальце тещи этот перстенек, — ничего особенного. Никогда не задумывался, из чего он сделан. Да какое ему, собственно, дело до этого — украли так украли. Абиди другой купит. Однако он стал замечать, что родители жены стали смотреть на него как-то иначе. Разговаривают как будто нехотя. Стоит ему зайти в комнату, тут же умолкают. «Уж не думают ли они, что я украл?» — промелькнуло в голове Умида…
И неизвестно, чем бы все это закончилось, не найди случайно Салимхан Абиди утерянного перстня. Стал было профессор проволокой прочищать отверстие в раковине, да и извлек оттуда вместе с нитками, клочками волос и грязью золотой перстенек с бриллиантовым глазком. Боясь, что он укатится обратно, Абиди схватил его дрожащими руками и, засеменив в спальню, отдал совсем уже отчаявшейся жене. Строго-настрого наказал ей никому ни слова не говорить о находке.
Жанна вчера только рассказала Умиду об этом, поделилась семейной радостью. Значит, с Инагамджаном она успела поссориться раньше.
«А вдруг этот парень выдумал все, чтобы отомстить Жанне?» Умид подозрительно покосился на шофера. Тот, видать, сам теперь жалел, что проговорился. Словно бы догадавшись, о чем думает Умид, пробубнил себе под нос:
— Не знаю, дружище, правда это или нет… Мне рассказали, а я вам рассказал…
Умид промолчал. Он думал о том, что ссоры между ним и женой в последнее время участились. Иногда они возникали из-за сущих пустяков. То Жанне не нравилось, как Умида постригли в парикмахерской, и она начинала острить по поводу его прически, то намекала на отсутствие у него вкуса, с пренебрежением разглядывая его новый галстук, то вспыхивала как порох, если Умид недостаточно лестно отзывался о какой-нибудь из ее подруг. Обменявшись колкостями, они обычно умолкали…
И все же однажды поссорились всерьез. Помер Абдувахоб-бобо, старик из их махалли, живший неподалеку. Умид часто видел этого белобородого аксакала, сидевшего на приступочке около своей калитки в окружении детворы и молодых парней. Стоило Абдувахобу-бобо выйти со двора и занять свое всегдашнее место, к нему тотчас слеталась махаллинская детвора и просила рассказать сказку. Дед никогда не заставлял себя упрашивать. Сказок тех и дастанов он знал великое множество. А может, сам придумывал перед тем, как выйти погреться на солнышко, — знал ведь, что детвора сбежится…
В тот день махаллинцы должны были проводить Абдувахоба-бобо в последний путь.
Умид надел полосатый халат из бекасама, в котором ему позволялось ходить только по двору, обмотал голову вокруг тюбетейки черным платком и пошел на дженазе — панихиду в честь усопшего.
Мужчины, собравшиеся со всей махалли, несли гроб на кладбище, через каждые несколько шагов сменяя друг друга. Каждому хотелось отдать последнюю дань покойнику…
Умид вернулся, усталый и печальный, когда уже смеркалось. Жанна отворила калитку и тут же набросилась:
— Ты на кого похож в этом обличье? Кто скажет, что ты культурный человек?!
— Но я не мог пойти на дженазе в модном костюме с бабочкой, — опешив, возразил Умид. — И потом, смотря как понимать культуру…
— Культура должна соответствовать времени, в которое мы живем! Ходить на всякие там дженазе — удел стариков и отсталых, темных людей!
Умид усмехнулся:
— А когда мы станем стариками, нас, выходит, некому будет похоронить?..
— Об этом должны заботиться близкие родственники!
— Но есть у нашего народа поговорка: «В дом, где играют той, иди, если пригласили; в дом, где несчастье, ступай без зова». Ее не отсталые и темные люди придумали.
— Сейчас старых обрядов могут придерживаться только отсталые! — выкрикнула Жанна.
— Напрасно ты так думаешь. Сегодня пришли проводить Абдувахоба-бобо и рабочие, среди которых был Герой Социалистического Труда, и учителя, и старые большевики, живущие в нашей махалле, вместе с которыми Абдувахоб-бобо боролся за советскую власть. Кстати, этот человек, когда я его встречал, никогда не забывал справиться о тебе, о здоровье твоих родителей и всегда желал вашей семье благополучия…
— Но ты забыл обо мне! Я просидела одна целых шесть часов!
— Я исполнял свой долг, а при этом на часы не поглядывают…
После такой перепалки они не разговаривали целых четыре дня. Жанна хотела, чтобы он заговорил первый. Наверно, пожаловалась на него родителям. Умид услышал ненароком, как Сунбулхон-ая, которая всегда была с ним так приветлива, говорила навестившей ее родственнице: «Этот сирота без роду без племени желает, чтобы она под башмаком у него была…»
Погрузившись в свои думы, Умид не заметил, как въехали во двор. Инагамджан поставил машину в гараж и ушел.
— Ну и как там, меня никто не спрашивал? — осведомился домулла. Он сидел на диване и просматривал газеты.
— Как же, все справлялись о вашем здоровье. Обеспокоены, что вы часто болеете. — Умид, переодетый в домашний халат и подпоясанный поясным платком с кисточками, сел в кресло и закинул ногу на ногу. Он включил торшер и взял с журнального столика газету.
Домулла хмыкнул, зашелестев газетой, снял очки.
— А этот… Каримов заходил?
— Шукур Каримович пожелал вам поскорее выздороветь…
Абиди устремил на Умида выкаченные зеленоватые глаза.
— Ты ему жаловался на меня? — спросил он.
Умид оторвался от газеты.
— С чего вы это взяли?
— Вчера на ученом совете он говорил, будто некоторые аспиранты жалуются на своих руководителей, что те якобы их перегружают посторонней работой. Кому не ясно, что и жалуются только для того, чтобы пытаться оправдать свою творческую несостоятельность? А директор делает вид, что не понимает этого. Ему это на руку. Так и ищет, к чему придраться. И все ко мне цепляется… Значит, ты к нему не заходил? Нет?
— Он сам несколько раз приглашал меня для беседы…
— Ну вот видишь! Вот видишь! Сколько раз я говорил тебе: обходи его подальше. Он иной раз на меня замахивается, не то что на какого-то там аспиранта. Взялся меня критиковать: мол, я в последние годы не ращу молодых ученых. Это же не хлопок, чтобы их выращивать, говорю ему. Знаю я этого хитреца: хочет сказать, — мол, не только в науку не вносит вклада, но и молодых кадров не воспитывает! А сам-то что делает? Сам-то?.. Несчастный Мутант-1 создал! Рекламирует его всюду! Кто не смыслит в этом, верит ему. А мы-то знаем, что этот сорт ни к чему не пригоден, почти ничем не отличается от прародителей своих. Надо как-то сделать, чтобы и другие об этом узнали. Если колхозники проведают, они и близко не подпустят на свои поля его Мутанта! Ты, Умиджан, в этой области работаешь, тебе и карты в руки. Давай-ка напишем небольшую статейку с тобой. В сельскую газету напишем. Пусть слишком высоко носа не задирает этот Каримов… Ну, что ты молчишь?
— Я, домулла, не могу написать такую статью.
— То есть… Почему?
— У меня к вам накопился целый ряд вопросов. Пока для меня что-то остается невыясненным, я не могу выразить своего мнения в печати. Уже больше месяца дневники моих наблюдений лежат на вашем столе. А вы все еще не удосужились с ними ознакомиться…
— Э-э, дружок, — воскликнул домулла, поморщившись. — Язычников обращали в мусульман постепенно. Незачем и тебе спешить!
— Но мои выводы в какой-то мере расходятся с вашими, домулла.
— Как?.. Как расходятся? — удивился Абиди.
— Опыты показывают, что Мутант-1 менее прихотлив, чем другие сорта. Урожайность его значительно выше…
— Это еще как сказать! В лаборатории может быть одно, а на поле совсем другое. Об этом можно будет точно судить, если им засеять целое поле.
— По моей просьбе в колхозе «Зарбдор» в Ферганской области в прошлый сезон был засеян Мутантом-1 целый участок. Притом я выбрал тот участок, на котором в предыдущем году половина посевов погибла от вилта. И что же вы думаете?..
— Думаю, с того поля не получили ни одного грамма белого золота! — резко сказал Абиди.
— Ничего подобного. Зараженных вилтом кустов стало вдвое меньше.
Абиди швырнул газету на диван, потер большим и указательным пальцами переносицу, словно раздумывая над чем-то, и придушенным голосом произнес:
— Знаешь, милый человек… не кажется ли тебе, что мы в последнее время начинаем разговаривать на разных языках?.. А мы же с тобой должны говорить, как бы это сказать, в резонанс. Мы люди не чужие, должны понимать друг друга, поддерживать. В лесу знаешь почему ураган не может повалить деревья? Они стоят плотно и поддерживают друг дружку. А то дерево, что на отшибе, ветер вырывает с корнем… Подумай над этим хорошенько. И постарайся не делать так, чтобы между нами втирался какой-то там… Мутант или Каримов.
— Дело не в Мутанте и не в Каримове, домулла. А в моих собственных выводах…
— Ну ладно, хватит! — Абиди поднялся с места. — Я вижу, вы с ним неплохо спелись! Даже думать стали одинаково. Я тебя за сына считал, а ты… Я, оказывается, пригрел за пазухой змею. Тогда пусть Каримов и руководит твоей работой. Я умываю руки. Груз из хурджина — ишаку легче! Посмотрим, чего ты добьешься. Посмо-о-отрим…
Абиди вышел и хлопнул дверью.
В тот вечер Умиду хотелось поговорить с Жанной, сказать, что больше так продолжаться не может. Надо срочно что-то менять. Хотя бы переехать на другую квартиру. Но вряд ли родители жены на такое согласятся. Да и сама Жанна не пойдет на это. Она привыкла к роскоши, пожелает ли поселиться в его избушке на курьих ножках? Правда, говорят, с милым рай и в шалаше. Но это зависит от того, насколько он мил ей…
Умид прождал Жанну допоздна. Днем он слышал, как она сказала матери, уходя в институт, что задержится: после занятий у них курсовое собрание. Она говорила громко, так, чтобы услышал муж, как бы подчеркивая этим, что вольна делать, что хочет, и приходить, когда хочет.
В доме все давно стихло. Умид погасил свет и лег в постель. Работать с таким настроением он не мог. И сон не приходил. Было уже за полночь.
Когда Жанна зашла в комнату, он притворился спящим, хотя ему очень хотелось вскочить и начать расспрашивать, где она была. Впрочем, Умид заранее знал, что жена ответит на все его докучливые вопросы. «После собрания зашла к подружке, слушали новые магнитофонные записи!» Или: «Зашли всей нашей группой в кафе, не могла же я от всех отколоться!» Или еще что-нибудь в этом роде. Притом Умид знал, что она будет говорить, откровенно посмеиваясь над его подозрительностью. Лучше ни о чем не допытываться, а то еще больше себя унизишь. Да и в ссоре они! До каких же пор он будет всегда заговаривать с ней первым?..
Шурша платьем, Жанна стала раздеваться. Холодный голубоватый лунный свет, падающий в окно, лился по ее округлым плечам, по груди, при каждом повороте словно бы спиралью закручивался вокруг ее талии и бедер. В сумерках ее тело казалось высеченным из мрамора. Из теплого мрамора, живого. И Умиду стало еще труднее притворяться спящим.
Не надев даже сорочки, Жанна прыгнула в свою постель, накрылась легким пуховым одеялом. Притихла всего на минутку, а потом беспокойно заворочалась, завздыхала…
Уже засыпая, Умид почувствовал, как его шею обвила горячая обнаженная рука. В тот же миг жар приникшего к нему шелкового тела охватил его. Он порывисто обнял Жанну, стал покрывать поцелуями ее полуоткрытый рот, прохладные бархатистые щеки, мерцающие в темноте широко раскрытые испуганные глаза.
— Милый, милый, — шептала Жанна, обдавая его горячим дыханием.
Потом Жанна уснула и улыбалась во сне. Умид, приподнявшись на локте, любовался ею. Она очаровательна, его жена. Лицо ее в лунном свете казалось одухотворенным. Умид проникся такой нежностью к ней, что не удержался от соблазна ласково провести рукой по гладкому плечу и шее, где слабо билась голубоватая жилка. Жанна смешно, по-детски облизнула губы и что-то пробормотала. Потом схватила его за руку и, прижав к груди, проговорила:
— Наконец-то, Роберт…
Умид отдернул руку, будто его ударило током. Отодвинулся к стене, и показалось ему, будто это не жена лежит, а аждарга[25] в образе Жанны. «Наваждение какое-то, — подумал Умид. — Может, мне померещилось? Нет, я, кажется, действительно стал чересчур нервным… А если и не ослышался, — что такого? Мало ли какой вздор может присниться человеку?!»
Утром, когда Жанна умывалась, стоя в одной рубашке у рукомойника, Умид заметил на ее плече два пятна, одно маленькое, другое побольше, как два лиловых цветка. Увидев в зеркале, как пристально Умид разглядывает ее, Жанна обернулась и, смеясь, провела мокрой ладонью по его лицу. Сказала с укоризной:
— Эх ты, греховодник, преподнес мне два подарочка…
…В начале марта, в оттепель, Шукур Каримович попросил Умида съездить денька на два-три в Ак-Курганский район. Вместе с заместителем директора по хозяйственной части. Там выделена была для института обширная территория, которую планировали в этом году засеять новыми сортами. Умиду и заместителю Шукура Каримовича предстояло проверить, насколько подготовлены поля к посеву: до заданной ли глубины проведена вспашка, вывезены ли уже на поля удобрения, вычищены ли арыки. Да немало и других мелких вопросов они должны были решить на месте.
Встав чуть свет, Умид облачился в телогрейку, напялил ушанку, на ноги надел шерстяные носки, а потом натянул кирзовые сапоги. Обряжаться в этакий «маскарад» Жанна ему великодушно разрешала, только когда он уезжал в кишлак. Она понимала, что там следует появляться именно в такой рабочей робе, если не хочешь вызвать насмешку у тамошних. «До чего ж там отсталые люди! — сетовала Жанна. — Когда мы наконец село приравняем к городу? — И вздыхала: — Наверно, никогда этого не будет…»
— Сколько дней ты там пробудешь, милый? — спросила она, когда Умид у калитки поцеловал ее в щечку.
— Ну, сегодня, завтра… Думаю, двух-трех дней нам хватит. Послезавтра к вечеру, может, вернемся.
У подъезда института уже стоял малолитражный автобус, дожидаясь пассажиров. Заместитель директора задерживался. Умид занял переднее сиденье и, вынув из кармана книгу стихов Гафура Гуляма, углубился в чтение. Он не заметил, как прошло около часа.
— А-а, Умиджан, вы уже здесь! Здравствуйте! — послышался голос его спутника, заставивший вздрогнуть задремавшего было шофера. Грузный заместитель директора едва протиснулся в дверь.
Автобус тотчас тронулся.
Заместитель директора института и Умид, прихватив с собой совхозного агронома, весь день обходили свои поля. На пашне кое-где еще лежал снег. Межи еще не просохли, к сапогам налипала грязь. Ходить было трудно, будто к каждой ноге привязали по гире. До конторы они с трудом добрались. Зато были довольны тем, что товарищи в совхозе своевременно позаботились об институтских полях. Дольше оставаться здесь не было смысла. Агроном и директор совхоза пригласили гостей к себе на «пиалушку чая», отдохнуть после изнурительной ходьбы по раскисшим полям. Но уже начинало смеркаться, и заместитель Шукура Каримовича заявил, что, когда задание выполнено с честью, приятнее всего отдыхать в своем доме. Умид согласился с ним. Однако, чтобы не обидеть хозяев, они выпили чаю с орехами и изюмом, с горячими тандырными лепешками прямо здесь, в конторе. И, не дожидаясь, когда поспеет плов, тронулись в обратный путь.
В половине одиннадцатого они въехали в тоннель, над которым проходило полотно кольцевой железной дороги и крупными буквами были выведены слова: «Добро пожаловать в Ташкент!»
Машина доставила Умида в Рабочий городок, а заместитель директора поехал дальше, в квартал Камалон.
Умид толкнул калитку, хоть и знал, что она всегда на ночь запиралась. Потом нажал кнопку звонка. Вскоре послышались шаркающие шаги Рихси-апа.
— Кто там? — осведомилась она и протяжно зевнула.
— Это я, откройте, — отозвался Умид.
Он поблагодарил пожилую женщину и торопливо пересек двор. Взбежал по ступенькам на айван. В коридоре, стараясь не шуметь, чтобы не разбудить домочадцев, переоделся. Повесил на вешалку телогрейку, забросил на полку шапку и переобулся.
Направился в свою комнату, но дверь оказалась запертой. Толкнул ее посильнее, она не поддавалась. Тогда постучал тихо, подушечками пальце!. Он услышал, как тяжко скрипнула софа и Жанна недовольным сонным голосом спросила:
— Это вы, Рихси-апа? Что вам надо?.. — Она впервые назвала прислугу по имени.
— Это я, — сказал Умид. — Открывай.
— Сейчас…
По ту сторону двери началась какая-то возня. Умиду даже почудился чей-то тревожный шепот. И он громче постучал в дверь.
— Открывай. Что ты медлишь?
— Сейчас… Я сейчас, — голос Жанны дрожал.
Из комнаты послышалась тихая джазовая музыка: включили магнитофон. Едва заметными золотистыми полосками проступили щелки темной двери: зажгли свет. Наконец Жанна настежь распахнула дверь. Сделав рукой широкий плавный жест, пригласила войти.
— Прошу вас, сеньор!.. — сказала она, улыбаясь. — А у нас сегодня гость. Мы очень жалели, что тебя нет дома.
Умид продолжал стоять на пороге, пристально всматриваясь в бледное лицо Жанны. На ней было короткое, выше колен, узкое черное бархатное платье, подчеркивающее всю ее стройную фигуру. К этому платью она обычно надевала золотое колье, которое теперь, поблескивая, почему-то валялось на полу возле софы. Сложная прическа Жанны растрепалась, и она, конечно, впопыхах не успела привести ее в порядок.
В комнате было сильно накурено. В неярком свете бра Умид не сразу заметил парня, сидящего в кресле, положив ногу на ногу.
— Это, должно быть, и есть тот гость, который сожалел, что меня нет дома? — спросил Умид, входя в комнату.
Гость раздавил в пепельнице сигарету, медленно поднялся с места и протянул руку.
— Роберт, — представился он.
Его рука повисла в воздухе.
— Это мой однокурсник… — сказала Жанна, нервно теребя поясок. — Он принес пленку с новыми записями. Шик-модерн! Умидик, хочешь послушать?
Голос Жанны долетал до Умида откуда-то издалека, будто сквозь сон доносился. В висках стучало, словно молотком: «Роберт!.. Роберт!.. Значит, я тогда не ослышался. Значит, она все лгала! Жила со мной и лгала! Произносила мое имя, а думала о другом».
— Такая музыка, ты сейчас упадешь! Мы слушали весь вечер и даже не заметили, что уже стало поздно, — проговорила Жанна как ни в чем не бывало.
— Уходите! — процедил сквозь зубы Умид, исподлобья глядя на гостя.
— Позвольте! — Парень поднялся с места, в глазах его засверкали злые огоньки. — Должен вам заметить, вы дурно воспитаны. В наше время даже самые невежественные люди умеют обращаться с гостями.
— Да разве вы гость?!
Парень изобразил на лице кислую гримасу:
— Приятель, вы оскорбляете свою жену. Мы же с вами современные культурные люди. Надо понимать…
— Может быть, вы все-таки уйдете отсюда? Или вам помочь уйти?
Роберт повернулся к Жанне, сказал с усмешкой:
— Жанна, я удивляюсь, как ты, бедняжка, живешь с таким дремучим плебеем? Ведь из-за того, что мы послушали немного музыки, он, по-моему, готов нас обвинить черт знает в чем.
Эти слова были каплей, переполнившей чашу терпения Умида. Он шагнул к Роберту и рванул его к себе за лацканы пиджака.
— Но плебеи однажды хорошенько проучили патрициев! А оказывается, все мало, — прошипел Умид и отшвырнул его к порогу.
Парень рассек себе бровь, ударившись о косяк. Он провел рукой по лицу, размазывая кровь:
— Дикарь! Деспот несчастный! Плебей! Плебей! Плебей! — закричала Жанна, сверкая глазами и наступая на Умида.
Умид и ее оттолкнул в сторону — только уже не так сильно. Она упала на софу и стала кататься по ней, схватившись обеими руками за левый бок.
Умид снова приблизился к Роберту.
— Я… Я не виноват… Я не виноват, — сказал он, заслоняясь руками в ожидании удара. — Она меня пригласила, с нее и спрашивай…
Умид с омерзением приподнял его, развернул лицом к двери и успел дать под зад хорошего пинка. Роберт лбом распахнул дверь и на четвереньках пополз по коридору. Рихси-апа, прибежавшая на крик Жанны, посторонилась, пропуская его, и плюнула ему вслед.
Жанна, выставив вперед руки с растопыренными пальцами, пыталась дотянуться до лица Умида, порвала на нем рубаху…
— Ты злодей! Дикарь!
Слезы градом катились по ее лицу.
— Отойди от меня, — сказал Умид. — Ты больше, чем он, заслуживаешь смерти, грязная тварь!
Жанна вдруг опустилась на пол и стала рвать на себе волосы, раскачиваясь всем телом.
В комнату в расстегнутом халате вбежала перепуганная Сунбулхон-ая, а вслед за ней и Салимхан Абиди.
Жанна метнулась к отцу и, уткнувшись ему в грудь, крикнула сдавленно:
— Он хотел убить меня! Спасите меня от этого изверга!
Салимхан Абиди, не сводя глаз с Умида, легонько отстранил дочку и, вскинув руку, указал толстым, похожим на сардельку, пальцем на дверь:
— Вон из нашего дома!
Умид горько усмехнулся. Он уже давно, не смея себе в этом сознаться, предчувствовал, что этим и закончится его жизнь с Жанной. Он повернулся и направился в небольшой чулан, заменявший им шкаф, куда они складывали такие вещи, которые вроде бы не нужны, но жалко пока еще выбросить. В груде старья он отыскал свое старое потертое пальто. Надел его. Потом выдвинул ящик стола, не торопясь сложил в портфель свои бумаги.
И ушел.
Порыв хлесткого предутреннего ветра ударил его по лицу. Умид поднял жесткий шершавый воротник и, наклоняясь всем корпусом вперед, пошел против ветра.
Небо на востоке постепенно светлело. Низко, над неровными очертаниями крыш, ярко сверкала одинокая утренняя звезда, предвещая погожий день. Город все еще спал, только машины, изредка проносящиеся по улице, нарушали тишину.
Умид шел медленно. В одной руке у него был убогий фанерный чемодан, куда поместился весь его скарб, в другой — портфель с набросками диссертации. Сам он казался себе в эти минуты воином, у которого на поле брани сломалась сабля и изрублен щит…
Глава двадцать седьмая ПРИПАВ ГРУДЬЮ К МАТЕРИ-ЗЕМЛЕ
Умид еще не знал, куда держит путь. Шел, куда ноги идут. Он бы желал сейчас повернуть время вспять — и выбросить из своей жизни множество эпизодов, как оператор вырезает из отснятой кинопленки неудачно сыгранные кадры! Кому поведать о своем горе? Некому. Нет родных, близких. Разве что к дяде пойти и попросить приюта? Но вряд ли дядя поймет племянника, вряд ли посочувствует. Ведь он так радовался, что Умид породнился с профессором, при каждом удобном случае бахвалился перед знакомыми, что он теперь такому именитому человеку — сват. Дядя наверняка во всем обвинит племянника, обругает его за то, что не сумел держать жену в узде, счастье упустил из рук…
Конечно, лучше всего ему вернуться в свое прежнее жилище.
Тут он вспомнил тетушку Чотир, и его словно обожгло: с тех пор как переехал, ни разу не навестил старушку, не справился о ее здоровье. Нет, не потому, что забыл ее, — дела закрутили. Не было ни часу свободного времени. Но как объяснить это? Что он скажет ей при встрече? Да и поверит ли она, что он все время помнил свою заботливую, ласковую соседку?.. Вон как обернулось все: перед самим собой стыдно — хоть в свою махаллю не возвращайся.
Умид остановился в раздумье на мосту через речку Тахтакуль, облокотился на парапет. Внизу клокотала, пенилась вода. Он долго смотрел на стремительно несущуюся серую массу, в конце концов голова закружилась. Ветер подхватывал брызги, превращая их в водяную пыль, трепал полы пальто Умида, пронизывал его насквозь…
Умид продрог. Подняв с деревянного настила поклажу, он заспешил в узкий проулок. Ветер сюда не проникал, проносясь только над крышами, и застоявшийся здесь воздух показался Умиду теплом натопленной печи. Теперь он понял, как справедлива поговорка о том, что городские закоулки и долоны — крытые сверху узкие проходы меж глухих дувалов — шуба бесприютных людей и бродяг. Здесь Умид замедлил шаги, чтобы немного отогреться, прийти в себя. Но долго задерживаться не стал, ибо любой чужак, слоняющийся в такую пору по махалле, мог вызвать у жителей подозрение.
Переулок вывел Умида на широкую улицу, по которой время от времени проносились машины. Но троллейбусы еще не ходили. Умид сошел с тротуара и зашагал по краю проезжей части дороги. При появлении машины Умид поднимал руку, но ни одна не останавливалась. Так, поминутно «голосуя», Умид добрался до площади Эски-Джува.
На улице появились первые редкие прохожие. На ступеньках промтоварного магазинчика сидел сторож, облаченный в овчинную шубу с поднятым воротником, и грел над мангалом руки. Когда Умид приблизился, он подозрительно покосился в его сторону и кашлянул в кулак, давая понять, что бодрствует, не спит на своем посту. И даже для пущей важности на всякий случай переложил берданку из одной руки в другую. Умиду хотелось подойти и погреть руки над углями мангала, малиново отсвечивающими на ладонях сторожа. Но он решил, что зря только потревожит человека, и прошел мимо.
Приблизившись к махалле Муйи-Муборак, Умид издали увидел свою балахану, сиротливо возвышающуюся при тусклом свете утра среди серой массы сгрудившихся в беспорядке домов и торчащих там и сям урючин. Здесь каждый закуток, каждый дом, каждая калитка ему знакомы. И кажется, знаком даже каждый булыжник на этой улочке. Ступая по ним, выпуклым, скользким от росы, он заметил, что шаги его становятся все легче, словно родная улочка придавала ему силы. Ему казалось, что балахана, глядя в его сторону единственным оконцем, исполосованным дождевыми потеками, безмолвно призывала к себе. Ему почудилось, что он слышит простуженный голос своей балаханы; «Я ожидала тебя. Знала, придешь, когда станет трудно. Сберегла в себе тепло, чтобы обогреть тебя в стужу и непогоду…»
Умид дрожащей рукой толкнулся в свою калитку. Но вспомнил, что изнутри наброшена цепочка. Запер, уходя, — будто вчера это было. Он привычно просунул руку в щель и снял с металлического кольца широкий наконечник цепочки. Калитка отворилась, и Умид ступил в свой двор, тихий, пустынный.
Он стал медленно подниматься по лестнице, держась за шаткое перильце, с опаской поглядывая себе под ноги. Вспомнил, как взбегал по этой лестнице с двумя ведрами воды, ни капли не расплескав. А сейчас… Эх, кажется, ходить разучился.
Умид принялся отдирать руками горбыли, приколоченные к двери, но не тут-то было: крупные гвозди, видать, проржавели и не поддавались. Умид напрасно бился больше получаса, не замечая, что в ладони впиваются занозы, что от пота рубаха прилипла к спине, проклиная себя за то, что приколотил сюда эти горбыли. Выбившись из сил, присел на чемодан передохнуть. Однако почти сразу же ему опять стало холодно. Он спустился во двор, заглянул во все углы, обшарил сарай, надеясь отыскать старый топор или какую-нибудь железяку. Лома-то у него никогда не было. Ничего не нашел. Вконец раздосадованный, Умид забрел под навес и закурил, размышляя, как одолеть проклятые горбыли, которые не желают впустить его в собственный дом.
Тихонько приоткрылась калитка, в нее бочком протиснулась Чотир-хола.
— Это вы, тетушка? — радостно воскликнул Умид.
— Я это, сынок… — сказала старушка, присматриваясь к нему, словно все еще не веря, что это он, Умид, стоит перед нею.
Она придерживала за ворот плюшевое пальто, накинутое на плечи. Здесь, под навесом, даже в солнечные дни всегда царил мрак. Поэтому она взяла Умида за плечо и вывела его на свет.
— Слышу, ваша калитка отворилась, сынок. Подошла к своим дверям — стою и слушаю. А по двору-то кто-то ходит, ходит… Страх меня обуял, старуху. А все ж решилась, пришла взглянуть — не чужой ли… Как ваше здоровье, сынок? Пришли, когда ночь еще не уступила места дню, к добру ли?
Умид затоптал сигарету.
— На здоровье не жалуюсь, тетушка. А дела неважные…
— Да хранит вас аллах! — испуганно произнесла старушка. Но расспрашивать не стала, чтобы не показаться назойливой.
— Вы мне не дадите на несколько минут топор? — спросил Умид.
— Ай, сынок, такое спрашиваете… Берите! Отчего же не дать топор… Хотите доски отбить от двери? Берите, сынок! Наверно, что-нибудь забыли дома, а теперь понадобилось, да?
— Я вернулся насовсем, тетушка, — сказал Умид, следуя за ней. — Я очень устал, хочу вволю отоспаться под своей кровлей.
— Как вы будете, дитя мое, спать в холодной каморке, где за всю зиму ни разу не топилась печь? И почему вам взбрело в голову прийти сюда отсыпаться? Наверно, к вашему тестю наехало много гостей и у него не хватило места для вас?
— Он мне теперь уже не тесть, тетушка. Говорю же, я вернулся насовсем в свою балахану. Жить здесь буду.
— О аллах, прости молодым их прегрешения! — горестно воскликнула старушка. — Тогда, сынок, вам сейчас незачем заниматься этими досками. Я постелю вам у моего сандала. Отдохните сначала, а днем уж пойдете в свою балахану.
Умид кивнул. Сходил к себе, принес чемодан и портфель.
Старушка достала из-под сандала медный кумган с нагревшейся на угольях водой, подала Умиду мыльницу. В сопровождении хозяйки он вышел в прихожую и стал умываться над ханыком — квадратным углублением в углу комнаты, обложенным кирпичом, с отверстием для утечки воды. С наслаждением подставлял ладони, шею под мягкую теплую струю из кумгана, фыркал, плескался. Вытираясь чистым полотенцем, Умид вернулся в комнату, застланную паласом, и подсел к сандалу. Тетушка, приподняв край стеганого одеяла, извлекла из-под сандала касу, накрытую тарелкой, поставила ее перед Умидом и ловко открыла. Горячий пар взмыл над тарелкой, вкусный запах ударил в ноздри.
— С вечера лагман оставила, словно знала, сынок, что ты придешь, — говорила старушка, разламывая на куски тандырную лепешку, присыпанную коноплей.
Умид как следует перекусил и напился чаю. А тетушка Чотир, заметив, что гостя клонит ко сну, не стала донимать его разговорами. Подошла к тахмону — большой нище в стене — и, приподнявшись на цыпочки, достала подушку с кипы сложенных одеял.
— Прилягте, сынок. Днем поговорим.
Умид приклонил голову на прохладную мягкую подушку, и ему показалось, что он после долгого отсутствия снова в родном доме, рядом с матерью: это она тихо ходит по комнате, она распарывает что-то, присев на палас подле оконца, это она спозаранку подметает двор… Блаженно улыбаясь, он забылся крепким сном.
Когда совсем уже рассвело и махалля проснулась, тетушка Чотир поставила на электрическую плиту эмалированный чайник, наполнив его доверху, чтобы не скоро закипел, и вышла на улицу. Она все еще помнила, что для Умида было лучшим лакомством: у соседки одолжила касу свежих сливок, у чайханщика купила только что выпеченных горячих лепешек с тонкой хрустящей корочкой.
Умида разбудила тишина. Он поднял голову и не сразу уразумел, где находится. Комната уже была наполнена бледным дневным светом. Убогость обстановки сполна возмещалась чистотой. Небольшая комнатенка была прибрана, точно чисто вымытая пиала с узорами. Пришедшее в голову сравнение вызвало на лице Умида улыбку. Он в первый раз улыбнулся после вчерашней ночи. Вместе с этой улыбкой в его сердце как бы проникла искорка света. Он не захотел доставать, как ни настаивала старушка, из-под сандала кумган с теплой водой, а, зачерпнув ковшом из ведра ледяной воды, пошел умываться на улицу. Прозрачный утренний воздух подбодрил его. Он легонько попрыгал, а потом, разгорячившись, провел минутный бой с «тенью» — воображаемым соперником-боксером: делая небольшие скользящие шаги, легко и стремительно передвигался по «рингу» и одновременно наносил хлесткие удары по воздуху — то прямые, то снизу, то сбоку…
Тетушка Чотир, наблюдавшая за ним у окна, умирала от страха за этого сироту, на которого напали бесы. И не два, не три, а множество, если судить по тому, как рьяно он отбивается. Она без передышки читала одну молитву за другой, чтобы всевышний сохранил этому тихому парню рассудок.
И когда Умид вошел в комнату с перекинутым через шею махровым полотенцем, румяный и улыбающийся, старушка возблагодарила аллаха за то, что он внял ее молитвам.
— Ты, сынок, не принимай близко к сердцу горя своего. Со многими этакое бывает. Умный, сильный человек всегда выход найдет. А этак переживать, как ты, можно, тьфу, тьфу, тьфу, и рассудка лишиться, — принялась успокаивать его тетушка Чотир; потом, взяв под руку, как тяжелобольного, усадила к сандалу.
На столике уже был постлан дастархан, на нем стояла глубокая каса, полная холодных сливок, а рядом лежали лепешки.
Чотир-хола пригласила Умида к столу и придвинула к нему касу поближе. За едой Умид рассказал ей обо всем случившемся без утайки, как поведал бы, может, своей матери. К тому же перед ним лежал на столе хлеб — а раз так, то не дозволялось говорить неправду или что-нибудь утаивать.
Тетушка Чотир молчала. Взяв подбородок в кулачок, а другой рукой поддерживая локоть, она слегка раскачивалась из стороны в сторону, словно поражаясь людскому коварству и хитрости.
— А я как-то собиралась пойти в дом этого пропессура, проведать вас хотела, — сказала тетушка Чотир, отхлебнув чаю. — Но хорошо, что не пошла, выходит. Аллах уберег меня от унижения: они меня прогнали бы, как нищенку. Сын мой, уж коли она, эта женщина, оказалась неверной вам, то хорошо, что вы вовремя узнали об этом — и теперь можете себя оградить от нее. Не то могли бы весь свой век мыкаться, не ведая ни о чем, не замечая ехидных взглядов ее знакомых. Так вы возблагодарите аллаха.
— Вы правы, тетушка… потеря эта не так уж велика. Но я о другом думаю. Я совершил ошибку, тетушка. Я совершил предательство.
— О аллах! Что означают твои слова?.. Ты сделал что-то неугодное нашему правительству или государству?
— Да нет же, тетушка, что вы! Как последняя тварь обошелся с очень близким мне человеком. С милым моему сердцу человеком.
Старушка тяжело вздохнула.
— У терпения золотое дно, сынок. Если вы поссорились, аллах рассудит вас, еще помиритесь…
— Вряд ли. Такое, что я сделал, не прощают…
— Сынок, мужчину красит мужество. Мужество все преодолеть поможет. Однако же нельзя все горести и печали носить в одном своем сердце. Оно ведь и у мужчин не железное — иной раз не выдерживает. Поделитесь с близкими, вам и полегчает. Поезжайте к дядюшке вашему, поведайте ему о том, что с вами случилось… А я стану, сынок, делать все, что мне под силу, чтобы облегчить жизнь вашу. Вы только приносите из магазина продуктов, а я буду готовить вам и завтрак и ужин.
— Спасибо, тетушка. А сейчас пойду-ка я займусь делом.
Старушка вынесла из сарая топор, и Умид отправился к себе. Несколькими ударами обуха он отбил приколоченные к своей двери доски. Едва ступил в комнату, в лицо ударил запах плесени и сырости. Он вынес на солнце матрац, одеяло, разложил на перильцах балкона, подмел в комнате, обмел веником с потолка и со стен паутину. Мокрой тряпкой вытер стол и табуретки. Постояв минуту посредине комнаты в задумчивости, схватил ведро и принес из колонки воды. Тщательно вымыл пол и окна. Потом выбил палкой из просохшей постели пыль и прибрал свою кровать. Он с трудом удержался от соблазна броситься плашмя на койку и отдохнуть: время уже было за полдень, и надо было спешить. Наскоро вымылся под краном до пояса, остудив свое потное тело, причесался, глядясь в осколок зеркала, и отправился в институт.
Как и условились, его в своем кабинете дожидался заместитель директора по хозяйственной части, чтобы вместе пойти к Шукуру Каримовичу и доложить о поездке в Ак-Курган.
Пожимая Умиду руку, замдиректора окинул Умида внимательным взглядом и спросил, хмуря кустистые брови:
— Вы здоровы? Мне кажется, вы как-то осунулись…
— Видимо, от усталости, — сказал Умид, отводя взгляд. — Ведь мы вчера весь день пробыли на ногах. Не успел отдохнуть.
— На обратном пути вчера я не заметил, чтобы вы очень устали. Даже рассказали анекдот. Помните? Ха-ха-ха! — раскатисто засмеялся замдиректора и, подмигнув Умиду, потер ладонь о ладонь, как бы предвкушая услышать от него еще что-нибудь уморительное.
Однако Умид не поддержал этого разговора. Взглянув на ручные часы, сказал:
— Идемте, уже время…
— Сегодня я уже дважды пытался попасть к нему, но секретарша предупредила, что у него ваш тесть. Уже больше часа сидит там, — заметил замдиректора, сразу же посерьезнев.
Умид потупился, промолчал. Учащенно, рывками билось сердце. «О чем может Абиди так долго говорить у директора? Вероятнее всего, обо мне!»
Как ни старался Умид скрыть волнение, замдиректора все же заметил, как болезненно у него изломились брови. Его так и подмывало спросить у парня, что с ним происходит. Однако, посмотрев еще раз на Умида, он глубоко вздохнул, протянул задумчиво: «Да-а-а…» — и, опершись руками о край стола, деловито проговорил:
— Что ж, идемте. Может, Шукур Каримович уже освободился.
Пройдя в другой конец коридора, они отворили дверь в приемную и столкнулись на пороге с Салимханом Абиди. Тот бросил тусклый взгляд на Умида и, тут же отвернувшись, прошествовал мимо. Он даже не ответил на приветствие замдиректора, который только растерянно развел руками.
— Кажется, домулла не заметил нас, — сказал он Умиду.
Умид пожал плечами.
Шукур Каримович хмурился, слушая своего заместителя, и одновременно листал какие-то бумаги, лежавшие перед ним. Когда заместитель сделал паузу, он кивнул ему:
— Говорите, говорите, я слушаю.
И опять продолжал заниматься своим делом. И словно бы даже не заметил, когда и заместитель и Умид уже выговорились. Они сидели, украдкой поглядывая друг на друга, и ждали от директора вопросов или хотя бы разрешения уйти.
Замдиректора покашлял в кулак, как бы напоминая о своем присутствии. Потом спросил с плохо скрываемым раздражением:
— Шукур Каримович, может, нам будет разрешено уйти и заниматься своими делами?
— Если вам больше нечего сказать мне, можете идти… А вы останьтесь, — сухо сказал он Умиду, поднявшемуся с кресла.
— Ну, так выкладывайте, в чем дело? — спросил Шукур Каримович, устремив на Умида острый, пронизывающий взгляд, когда они остались одни.
Умид густо покраснел.
— Наверно, домулла рассказал вам все…
— Я даже не мог предположить, что вы сможете поднять руку на женщину! — возвысил голос директор и хлопнул по столу ладонью. — Это хулиганство! Вы знаете, что за это полагается по нашим советским законам?
— Знаю, Шукур Каримович, но… извините меня, могло произойти и худшее.
— Что может быть хуже? Я с трудом поверил, когда ваш домулла рассказал мне об этом. Подумать только, избить до потери сознания свою жену!..
— А домулла, часом, не рассказал, что я застал, можно сказать, в своей постели его дочь с одним… одним молодым человеком… — Умид резко вскочил, подбежал к окну и, сунув в рот сигарету, зачиркал спичками. Наконец прикурил. Глубоко затянувшись, выпустил струю дыма в открытую форточку. Сигарета в руке дрожала.
Шукур Каримович молчал. Поди-ка разберись, кому больше верить? Этому молодому аспиранту, которого он знает всего-то без году неделю? Или домулле, профессору Салимхану Абиди? Да, профессора он знал куда лучите…
— Простите, если это так… Если вы говорите правду… Простите, но она все ж таки женщина, нельзя было этак… — голос директора теперь звучал неуверенно, глуховато.
Шукур Каримович достал из ящика стола папиросы и закурил.
— Поверьте, дочери домуллы я не причинил и сотой доли того, что она заслужила. Я ведь не знаю, как вам расписали все… Они меня выгнали из дому. Они знали, что после того, что случилось, я сам уйду, поэтому выгнали, хотели унизить… И вам на меня наговорил домулла потому, что сам понимает: после того, что сделала его дочь, я не смогу с ней жить.
— Говорите спокойнее.
— Я все сказал.
Шукур Каримович погасил папиросу в пепельнице.
— Домулла подал заявление о том, что отказывается быть вашим научным руководителем, — сообщил он, как бы спрашивая: «Ну, что же будем делать?»
Умид медленно подошел к столу и сел на прежнее место. Теперь судьба его зависела не от него. А от того, поймут его правильно или нет.
«Да-а, скверно обернулось дело, — размышлял Шукур Каримович, разглядывая аспиранта сквозь тонкий слой сизоватого дыма, постепенно растворяющегося над столом. — Помнится, не очень-то веселым был этот парень и на своей свадьбе…»
Директор закурил еще одну папиросу, сказал тихо:
— Я должен буду поглубже вникнуть в это дело. На днях мы вернемся к этому разговору, ука. Посоветуюсь с парторгом института, кое с кем из членов ученого совета. Если вы действительно ни в чем не виноваты, думаю, выход из положения найдем. А сейчас ступайте и продолжайте заниматься своим делом… Минутку, — сказал директор, когда Умид уже взялся за ручку двери. — Думаю, в ваших интересах пока не говорить никому об этом…
Умид кивнул и вышел из кабинета.
…День следовал за днем. Умид заставлял себя работать. В институт приходил спозаранку и просиживал за своим столом дотемна. Снова и снова листал тетради, сопоставлял, вспоминал, пытаясь разобраться, чем вызвана разница в результатах тех или иных опытов. Проходили минуты, они складывались в часы, — он не замечал, как заканчивался рабочий день.
Порой не только перечитывал свои записи или чьи-то диссертации, защищенные раньше в институте, но заново ставил опыты, чтобы сравнить полученные данные. Работал до изнеможения — это помогало забыться.
Домой Умид не спешил еще и потому, что там не было под рукой необходимых книг и справочников. Их нехватка ощущалась особенно остро теперь, когда он не мог пользоваться богатой библиотекой бывшего тестя. К тому же по ночам все еще держались заморозки, и в его комнатенке было холодно. Руки коченели, с трудом удерживали ручку.
Правда, третьего дня Умид сам заново выложил плиту и прочистил дымоход. Но осенью он не запасся топливом, и нынче топить следовало экономно. Умид придвинул свой стол вплотную к плите и разжигал огонь только перед тем, как сесть работать.
Он постепенно вернулся к своим старым привычкам. Жизнь в доме Абиди начинала ему казаться давным-давно увиденным сном. На душе становилось спокойнее, рана на сердце затягивалась. Никто не напоминал Умиду о том, что произошло. Словно все о нем забыли…
Однажды, это было в субботу, около калитки, скрипнув тормозами, остановилась машина и дважды просигналила — словно два гвоздя вбили Умиду в сердце. Он выскочил на крыльцо и посмотрел на улицу. Из машины вылез Инагамджан и знаком предложил спуститься вниз. Умид набросил на плечи пальто и вышел. Подал Инагамджану руку.
— Зашли бы, выпили пиалу чаю, — промолвил Умид.
— Спасибо, приятель. В другой раз. Сейчас спешу, — говорил Инагамджан, копаясь во внутреннем кармане пиджака. — Просили передать ваш паспорт и другие документы, вот они, пожалуйста.
— Спасибо, они мне как раз очень понадобились.
— Скажите-ка, йигит, из-за какого пустяка у вас разлад получился?
Умид вспомнил, как Инагамджан сам однажды не очень лестно отозвался о Жанне. Он усмехнулся, испытующе оглядел его, стараясь уяснить для себя, кто он, этот Инагамджан, — честный парень, тоже запутавшийся в сетях Абиди, или пройдоха и лицемер?
— Между прочим, от вас я узнал, что Жанна до меня уже была замужем, — сказал Умид. — Заметьте, не от нее, а от вас.
Инагамджан покраснел, потупился.
— Я вам только сказал о том, что слышал от других. Не знаю, правда это или нет…
— Впрочем, это не главное… Вам очень интересно узнать, почему мы развелись? А для чего? — Умид в упор разглядывал Инагамджана, чувствуя, что даже машину Абиди он сейчас ненавидит и, будь она живой, пнул бы изо всей силы в отсвечивающий, как зеркало, полированный бок. — Зачем вам это знать? — переспросил Умид резко. — Чтобы спустя какое-то время выложить подробности следующему зятю домуллы?
— Вы меня правильно поймите, — сказал Инагамджан, не смея взглянуть ему в лицо. — Я вовсе не собираюсь вмешиваться в вашу семейную жизнь, да только… Скажу вам по правде, Сунбулхон-ая велела мне узнать, долго ли вы намерены жить так, — он многозначительно кивнул на балахану. — Можно ли, приятель, сжигать весь дом, чтобы вывести тараканов? Что, если мы сейчас сядем в машину и я вас доставлю прямехонько к вашей семье? А?.. Как думаете?.. Сунбулхон-ая твердит без конца, что успела к вам очень привязаться и любит, как сына. А Жанна не прочь на коленях вымаливать у вас прощение. А домулла, тот даже слег в постель — переживает, что в гневе наговорил лишнего. Старый человек, нервный, ни к чему вам на старого человека обижаться… Если б вы слышали, как они вдвоем набросились на бедную Жанну — ругали на чем свет стоит… Может, поедем, а? Давайте обрадуем стариков. Сколько им жить-то осталось, не будем огорчать на старости лет… А Жанна сколько слез пролила за эти дни… Дружище, когда человек кому-нибудь прощает один грех, то с себя снимает сотню грехов. Поехали, а?
Умид рассмеялся и хлопнул Инагамджана по плечу:
— Ну, хватит, парень, заткни-ка свой фонтан. Пойдем лучше чай пить.
Инагамджан пожал плечами.
— Не обижайтесь, роль миротворца всегда считалась благородной, — продолжал Умид. — Но в данном случае она только унижает вас. Постеснялись бы…
— По совести сказать, я не знаю, что там у вас произошло. Но что мне наказали, то я и передаю.
— Сдается мне, вы любое поручение исполнили бы, если б даже оно граничило с подлостью, — лишь бы хорошо платили. Не так ли? — заметил Умид с усмешкой, глядя в упор на Инагамджана.
— Напрасно вы так думаете, — с обидой проговорил Инагамджан. — Я вам передаю всего только их слова. А сам я думаю: «Хоть бы он не согласился!» Вы обо мне, оказывается, паршивого мнения, братец. А я вам никогда зла не желал… И теперь вот откровенно говорю вам, что они меня послали — поговорить с вами, узнать ваше настроение и выпытать, что вы намерены дальше делать. А паспорт — это предлог… Домулла думал, что вы испугаетесь, когда он отказался быть вашим научным руководителем. Он мне самому говорил, когда я вез его: «Этот безродный выскочка на животе приползет в мой дом, будет умолять…» Но вы стойким оказались. Молодец! Домулла слег с досады. Вы сильнее его. Духом сильнее…
— Хватит, Инагамджан. Лучше об этом не говорить. А то я плохо вас понимаю: вертитесь, словно флюгер на шестке. Начали во здравие, а кончили за упокой. Вы же знаете поговорку: «Кто хоть однажды изменил другу, тому уже имя предатель — он верным никогда и никому не будет». Таких людей никто не любит.
— Но домулла мне не друг и никогда им не был! — запальчиво сказал Инагамджан. — Я был у него слугой! А на днях ухожу!
— Нашел место, где больше платят?
— Нет, надоело! Они заставляют меня и дрова колоть, и двор подметать. Скоро заставят уборную чистить!.. Да еще приходится отвозить домуллу после работы к его молодой красотке, что живет за городом. И жди на улице несколько часов кряду, пока он… Ты многого еще не знаешь. Вот какое у меня положение, Умиджан, — врагу не пожелаю! Осточертело все это. Поищу другую работу.
Умид усмехнулся, помолчал минуту. Было ветрено, и он плотнее запахнул полы пальто.
— Нехорошо разговаривать стоя на улице. Идемте в дом, — еще раз пригласил Умид.
— Нет, дружище, я поеду. Не сердитесь на меня. Поверьте, вы всегда мне нравились, и я никогда не хотел вам зла. Прощайте…
Инагамджан сел в машину и захлопнул дверцу. «Волга» рванулась с места и тотчас исчезла за углом.
Глава двадцать восьмая ПЯТНО, КОТОРОЕ НЕ СМЫВАЕТСЯ
Семейство Абиди терпеливо выжидало некоторое время. Когда же стало ясно, что разбитый горшок склеить не удастся, на семейном совете было решено жестоко отомстить бывшему зятю.
Сунбулхон-ая приглашала в гости самых языкатых женщин из различных махаллей и между делом, как бы невзначай, «проговорилась» о мужском бессилии Умида. С удивительным бесстыдством рассказывала, вникая в подробности, что бедняжка Джаннатхон измучилась с таким мужем — какой была до замужества, такой и осталась, и нынче не знает, как считать: выходила замуж или нет…
Расчет Сунбулхон-ая оказался верен: слухи об этом с быстротою молнии распространялись по махаллям. Старухи сочувственно качали головой, жалея дочку почтенного домуллы.
Поговаривали, будто бывший зять домуллы украл у тещи золотой перстень с бриллиантом, а когда хозяева спохватились и начали искать, испугался и бросил тот перстень в раковину под рукомойником.
Жанна среди подруг как-то, смеясь, заметила: «Фи, у него изо рта дурно пахло!»
Сам же профессор Салимхан Абиди в обществе своих коллег часто сворачивал на «этого зайку-зазнайку», говорил с возмущением: «Просто поразительно! Сам молодой, а держится за хвост старых обрядов и обычаев, на борьбу с которыми столько сил тратит комсомол! Он не хотел выпускать нашу дочку даже на улицу. Не вмешайся я, пожалуй, надел бы на нее паранджу! Ума не приложу, то ли у него предки были священнослужителями — улемами или шейхами… Словом, не знаю, не знаю, чем объяснить…»
Умид однажды встретил на улице подругу Жанны. Он приветливо кивнул ей, но она сделала вид, что не заметила его, и прошла мимо. Поравнявшись со своей знакомой, что-то шепнула той на ухо. Они оглянулись на Умида и расхохотались.
Если бы так нагло посмеялись над ним мужчины, Умид подошел бы и потребовал объяснения. Он заставил бы их плакать, не объясни они толком причину своего смеха. Но это были женщины…
Особое негодование вызывал у Умида Шолгом-махсум, которого ему никак не удавалось повстречать. По субботам и выходным дням Умид посещал чайханы ближних махаллей, надеясь застать в какой-нибудь из них Шолгома-махсума в тот момент, когда он распространяется на его счет.
Это был коротконогий толстый мужчина, ему перевалило уже за пятьдесят. Однако он так и не успел приобрести определенной профессии. Говорят, некогда он работал завхозом, но очень скоро пристрастился к «белому чаю», и его выгнали за пьянство. У него были ярко-рыжие волосы, столь редко встречающиеся среди узбеков, и бурого цвета нос картошкой — за что и прилепилось к нему прозвище Шолгом — редис.
Профессор Абиди обрадовался, когда узнал, что этот Шолгом, завсегдатай всех чайхан города, живет с ним по соседству. Домулла и прежде не раз встречал на своей улице этого человека с бегающим взглядом, но не обращал на него внимания. Теперь же останавливался, почтительно здоровался и делился с уважаемым соседом обрушившимся на голову несчастьем, зазывая Шолгома-махсума в гости. Тот всякий раз принимал приглашение, зная, какой коллекцией коньяков и различных вин обладает домулла.
Теперь, часами просиживая в чайхане, он любил среди знакомых и незнакомых посетителей побахвалиться своей осведомленностью.
— Зять профессора оказался чем-то средним между мужчиной и женщиной, — разглагольствовал он, дуя в пиалушку с чаем. — Каждое утро, пока дочь домуллы еще спала, он садился к зеркалу и подкрашивал лицо, чтобы стать похожим на мужчину. Что поделаешь, у большинства теперешних йигитов нет той мужской силы, что в нас была, — самодовольно провозглашал он, горделиво выпрямляясь, и вдруг сообщал, понизив голос: — Теперь понятно, почему он на свадьбе наотрез отказался остаться с невестой за занавесью для новобрачных, а простыня оказалась без единого пятнышка! Хо-хо-хо! А вернувшись с работы, не обращая внимания на жену, сразу заваливался на постель и засыпал…
В один из дней Шолгом-махсум, напившись в доме домуллы, пришел в Муйи-Муборак и отыскал балахану Умида, чтобы, вызвав хозяина, осрамить его во всеуслышанье. Однако на зов никто не откликнулся. Тогда Шолгом-махсум поднялся по лестнице, ухитрившись не свернуть себе шею, и обнаружил на двери замок.
Вконец раздосадованный, зашел Шолгом-махсум в местную чайхану и выступил там в своем репертуаре, облил Умида грязью. Должно быть, увлекшись, он и сам верил в то, что говорил.
И вдруг — даже удивиться не успел — кто-то крепко схватил его за шиворот, проволок к двери и с силой вышвырнул на улицу. Шолгом-махсум распластался в луже, которую напрудил осел какого-то прибывшего на базар дехканина. Мгновенно протрезвев, Шолгом восславил аллаха за то, что легко отделался, и дал тягу.
После этого случая Шолгом-махсум перестал появляться в кварталах Муйи-Муборак, Сакичмон, Кесак-Курган, Пичокчилик.
Оказывается, пройдоху Шолгома проучил старый приятель отца Умида. Сам Умид услышал эту историю от чайханщика.
Чайханщик умолк на минуту, вытирая слезы, выступившие на глазах от смеха, и продолжал:
— Укаджан, вы не огорчайтесь и не сетуйте на людей. Вот они, пять пальцев на руке, — и то не одинаковые. Собака лает, а караван идет своей дорогой. Вот и вы занимайтесь своим делом. Это мы, люди пожилые, старые, остались неграмотными и, кроме как заваривать чай и печь лепешки, ничего больше не умеем. Ваш покойный отец, я хорошо его знал, был добрым мусульманином, он мечтал, что вы окончите хотя бы начальную школу. А вы — скоро ученым станете. И наплюйте на клеветников, вот вам мой совет. Им верят одни дураки. А умные люди посылают на головы сплетников проклятья.
Умид жил до сего времени спокойно и не предполагал, что у него может объявиться столько врагов. Как ни хотелось ему встретиться с ними лицом к лицу, он понимал, что одному их не одолеть. И, вняв советам умудренных опытом людей, повидавших на веку много добра и немало горестей, он затыкал себе уши и не слышал того, что можно было не слушать; закрывал глаза и не смотрел на вещи, которых лучше не видеть; придерживал свой язык, если лучше было промолчать.
Из института никто его увольнять не собирался, как того требовал профессор Абиди. А поскольку в данное время как раз не было свободных профессоров, Шукур Каримович сам согласился быть его научным руководителем.
Умид теперь чувствовал себя гораздо свободнее. Ему стало легче находить ответы на множество возникающих у него вопросов. Шукур Каримович, в отличие от Абиди, прививавшего ученикам недоверие к другим ученым, рекомендовал ему обратиться то к одному специалисту, то к другому, называл имена людей, наиболее компетентных в той или иной области. И очень скоро Умид почувствовал, насколько весомее становился его научный багаж.
Умид близко познакомился с академиками Канашем и Атабаевым. Абиди характеризовал их как себялюбцев. А они оказались очень душевными людьми. Теперь особенно явственно Умид ощутил, что оградил себя от всех — подобно шелковичному червю, свивающему вокруг себя кокон на свою погибель.
И Канаш и Атабаев очень заинтересовались его наблюдениями и выводами, разрешили обращаться к ним в любое время.
Умид, как ни приглядывался, не заметил в них ни заносчивости, ни высокомерия. Впрочем, он не исключал, что именно к Салимхану Абиди эти ученые могли так относиться: Атабаев при первом же знакомстве с Умидом заявил, что не любит бездельников и, если аспирант намерен работать на совесть, всегда будет рад помочь ему.
— А почему вы раньше ни разу не обратились ко мне? — спросил академик.
— Вы всегда заняты… Не хотелось беспокоить… — смущенно проговорил Умид.
— А-а, — протянул академик, пытливо разглядывая собеседника. — А я-то думал, ваш домулла старается обезопасить вас от наших ошибочных воззрений… Однажды я крепко поругал его, после чего наша дружба и пошла врозь. Старая история, правда, и пора бы ее забыть. Ваш домулла однажды вдруг нанял институтскую грузовую машину и срочно укатил в Ак-Курган. Оказывается, через родственника, торгового работника, прослышал, что в тамошний магазин повезли импортный гарнитур для колхозников. Какой проворный, а! Хе-хе… Он оказался там раньше, чем прибыла мебель, и выхватил ее из-под самого носа какого-то бригадира-передовика. А тот, бедолага, два года дожидался этой мебели. Обиделся на домуллу, в наш институт письмо написал… Вот тогда-то я и отругал в кругу наших ровесников вашего домуллу. Все забыли давным-давно, а он злопамятный! Ох уж этот Абиди!
В последнее время Умид все чаще клял себя за свою наивность. Салимхан Абиди, как щитом, прикрывался стереотипной фразой: «Мы в свое время сделали немало. Теперь очередь за молодыми, пусть они проявят себя!»
Но почему тогда академики Канаш и Атабаев, несмотря на свой преклонный возраст, не знают отдыха, не щадят своего здоровья ради дела?
Разве справедливо воздавать почести за былые заслуги человеку, который уподобился яловой корове? К тому же не стесняется написанное учеником выдать за свое! Если всем аспирантам таких ученых уготован удел быть на побегушках, то чему они научатся и что станет с нашей селекцией?.. Неужели никто не озабочен этим? Почему ни один человек не обмолвится об этом ни на ученом совете, ни на собраниях?..
«А почему я сам молчу? — задал себе вопрос Умид. — Боюсь. Страх берет. Абиди не одинок. Выступить против него — все равно что сунуть голову в дупло с осами… Видно, все оттого и помалкивают, что боятся…»
Но ведь не может продолжаться так. Кто-то должен наконец сказать об этом!
Салимхан Абиди жонглирует словами: «Молодым необходима скромность. Благодаря скромности мы добились в жизни кое-чего…» А в сущности, под скромностью он подразумевает послушание и покорность ему, Салимхану Абиди. Никто не может возразить против его хитрых слов: «Будьте скромны!» Прав он, надо быть скромным!
На очередном расширенном заседании ученого совета, после обсуждения тем научных работ, выбранных некоторыми аспирантами, разговор зашел о недостатках, имеющих место в институте. Об этом высказались двое доцентов и академик Канаш. Последним взял слово Шукур Каримович. По лицам сидящих было заметно, что все устали. Но вопросы были насущные, и сотрудники набрались терпения, чтобы выслушать директора.
Салимхан Абиди словно дремал в своем кресле. Однако время от времени он вскидывал левую руку и, приподняв манжету, демонстративно поглядывал на часы.
Едва Шукур Каримович закончил выступление, домулла оживился и хотел было подняться, полагая, что заседание кончилось. Но, к великому удивлению и досаде, увидел, что слова попросил Умид Рустамов! Презрительная усмешка тронула губы профессора.
Умид был бледен. Он сильно волновался. Кашлянул несколько раз в кулак и начал говорить глухим, прерывающимся голосом. Говорил о том, что наболело, о чем не в силах был молчать. Он еще не назвал ни одной фамилии, а Салимхан Абиди уже вцепился в подлокотники кресла, словно собирался прыгнуть на ненавистного оратора. Но быстро опомнился и взял себя в руки, прикинув, что сейчас ему выгоднее всего смолчать, сделать вид, будто слова этого выскочки не имеют к нему отношения. Он поерзал в кресле, располагаясь поудобнее, и, подперев щеку рукой, напустил на себя безразличный вид.
Присутствующие переглядывались. Многие сразу же поняли, что Умид взял прицел именно на Салимхана Абиди, поглядывали в сторону домуллы — кто сочувствующе, кто с удивлением, кто злорадно.
Елена Владимировна словно в первый раз увидела Умида. Она даже подалась вперед. Когда их взгляды встречались, она едва приметно кивала, подбадривала его. А Умид внутренне уже торжествовал победу. Победу над самим собой. Радовался, что пересилил боязнь и решился высказать свои мысли во всеуслышанье.
Он смотрел на своих коллег, подавшихся к нему, оживившихся вдруг, забывшись, что рабочий день уже окончен, — и чувствовал, что они его понимают…
Вернувшись домой, Умид остановился посредине комнаты и, не раздеваясь, долго смотрел на фотографию Хафизы. С сегодняшнего дня он будет делать только то, что способно вызвать такую добрую и радостную улыбку на лице любимой девушки…
Он подошел к фотографии и тихо проговорил:
— Прости меня, Хафиза.
И коснулся холодного стекла губами.
* * *
В июле и в августе в Ташкенте, как всегда, игралось множество свадеб. Некоторые старики, те, что пошустрей, за день успевали побывать на трех, а то и на четырех тоях. Певцы и танцоры были нарасхват, их приходилось подолгу упрашивать, набавляя плату. Гостей обычно собиралось много, и танцоры не могли уместить под тюбетейкой денег, которыми их одаривали благодарные зрители.
Аксакалы каждой махалли обычно собирались вместе и составляли расписание, кому и когда созывать на празднество гостей. Ибо человек, гостивший на одной свадьбе, мог не успеть на другую: а ведь всякому известно, что побывать на двух свадьбах куда приятнее, чем на одной-единственной.
Время свадеб — лучшая пора в Ташкенте. Но, к сожалению, эта пора приносит иной раз людям и огорчения. В это время типы, подобные Шолгому-махсуму, особенно процветают, чувствуя себя как рыба в воде. Они вдруг появляются то там, то здесь, точно бурьян, вырастающий в тех местах, куда сливают помои и мыльную грязную воду. Каждый свадебный той они оценивают по количеству выпитой водки и съеденного плова, а также по главному признаку — где больше собрали новостей, пригодных для чужого уха…
В один из июльских жарких дней в ворота профессора Салимхана Абиди постучала Фатима. Калитку ей отперла сама Сунбулхон-ая и пригласила войти. Но, брезгливо оглядев ее грязные отрепья, в дом не ввела: прислуге велела накрыть дастархан на айване. Сидя друг против друга на матраце, они беседовали больше часа. Потом Сунбулхон-ая, ссылаясь на головную боль, намекнула, что хотела бы зайти в дом и полежать, а гостье пора восвояси.
Фатима, вытирая слезы концом платка, из-под которого спадали пряди слипшихся нечесаных волос, жаловалась, что человек, которого она вырастила и выкормила, позабыл ее и она прозябает в нищете.
Хозяйка сунула в ее ладонь пятерку и проводила до калитки.
О страданиях Фатимы Сунбулхон-ая в тот же вечер поведала мужу. А утром о них уже знал Шукур Каримович. Конечно, в разговоре с ним Абиди не упустил случая сгустить краски.
Едва Умид пришел на работу, его вызвали к директору.
Шукур Каримович, заложив руки за спину, нервно расхаживал по кабинету из угла в угол. Не ответив даже на приветствие Умида, он обвинил его в нечестности по отношению к благородной женщине, его вырастившей. Умид растерялся. Он не находил слов в свое оправдание. Сказать сейчас, что Фатима не столь уж благородна, как предполагает Шукур Каримович, значило еще больше его рассердить.
— Я сегодня отпускаю вас с работы, чтобы вы проведали мать! — резко сказал Шукур Каримович и, устало опустившись в кресло, пристукнул ладонью по полированной плоскости стола. — Ступайте!..
Умид вернулся в лабораторию и, прибрав на столе, отправился домой. По дороге вспомнил, что у него нет ни хлеба, ни сахару. Пришлось выйти из автобуса, чтобы заглянуть в гастроном.
Стоя в очереди у кассы, Умид ощутил на себе чей-то внимательный взгляд. Оглянулся. Женщина в ярком цветастом платке мгновенно отвернулась к прилавку. Она стояла у бакалейного отдела. Умид выбил чек за пачку рафинада в бакалейный. Когда он подошел к прилавку, женщина укладывала в кошелку кулек с макаронами. Первым его желанием было помочь ей. Но женщина справилась сама и, рассеянно посмотрев на него, направилась к выходу. В этот момент Умид узнал ее. Нет, ошибиться он не мог, это была Нафиса-апа, мать Хафизы. Умид ощутил жгучий стыд, вспомнив, что брюки на нем давно не глажены, висят мешком, ворот рубашки распахнут — оторвалась верхняя пуговица, а все некогда пришить. Посмотрел на свое отражение в витрине и обнаружил, что сегодня, как нарочно, не успел утром побриться. Эта добрая женщина, наверно, в душе пожалела его. Она непременно расскажет Хафизе, как жалко выглядит ее бывший знакомый…
Неужели он и в самом деле достоин жалости? Может, именно поэтому Елена Владимировна вчера проявила к нему внимание? Все ушли на обед, а Умид остался сидеть за своим столом. Разболелась голова, он сжал виски ладонями. В это время в комнату вошла Елена Владимировна. Он не слышал, как она открывала дверь, и продолжал сидеть, обхватив голову руками. Вздрогнул, когда она коснулась его лба прохладной ладонью.
— Вам нездоровится? Почему не идете обедать? — участливо спросила Елена Владимировна.
— Не хочется есть, — сказал Умид. — Голова побаливает.
— Это от переутомления. Вам надо побольше бывать на воздухе.
Немного погодя Елена Владимировна поставила перед ним чайник с пиалой, положила сверток с бутербродом, принесенным из дому. Сказала ласково, но твердо:
— Ешьте. Я пойду в столовую.
И ушла. Поблагодарить не успел.
Утром Умид одолжил у тетушки Чотир трешку. До четверга, В четверг дадут зарплату. Решил пройтись до гузара, чтобы купить в киоске газету. В конце улицы, которую венчала многолюдная площадь, находился мясной ларек, где торговал Сурат.
С грехом пополам закончив сельскохозяйственный институт, Сурат не поехал в район, куда посылали, а нашел способ остаться в городе и занялся торговлей. С этого он имел немалый куш — и теперь, когда встречал бывших сокурсников, на его губах всегда блуждала презрительная усмешка.
Обычно по утрам, когда Умид шел на работу, ларек Сурата был еще закрыт. А сейчас широкое окно ларька было распахнуто и над ним голубым козырьком нависала ставня. С двухколесной арбы сгружали разрубленную на части коровью тушу. Сурат, прислонившись к дверному косяку, хозяйским оком обозревал эту картину. Увидев издали Умида, он замахал ему рукой и, спрыгнув с высокого порожка, направился навстречу.
— Ничего, дружище, не огорчайся, подобное со всяким может случиться! — сказал Сурат, едва они обменялись рукопожатием.
Умид нахмурился:
— Я тебя что-то не понял…
— Да я ж об этом, — Сурат извлек из кармана газету и развернул ее.
— А что в ней?
— Да ты, вижу, еще ничего не знаешь! Здесь же тебя прославили!
Умид выхватил из руки Сурата газету, его глаза вперились в жирный черный заголовок «Последний из… феодалов».
— Что за гнусный тип это написал? — спросил Сурат, заметив, как задрожали руки Умида. — Если ты мне его покажешь, я никогда не отпущу ему хорошего мяса.
— Это я-то феодал! — воскликнул Умид, не отрывая глаз от газеты, и саркастически рассмеялся. — Сегодня я у старухи пенсионерки одолжил денег, а меня величают феодалом! Чудеса!..
— Здесь написано, что ты бил свою жену, — заметил Сурат.
То бледнея, то краснея, утирая рукой пот со лба, Умид прочитал фельетон до конца. Автор писанины изобразил Умида хулиганом, человеком с отсталыми убеждениями, с байскими замашками, который женщину и за человека не считает — в то время как женщины в нашем государстве имеют равные права с мужчинами и доблестно трудятся во всех областях народного хозяйства. Как бы мимоходом упоминалось, что этот человек ни разу не соизволил поздравить свою жену и тещу с великим Международным женским праздником Восьмое марта…
Умид свернул газету и, забыв, что она чужая, сунул в нагрудный карман пиджака.
— Твоей научной карьере это не повредит? — осведомился Сурат.
Умид отрешенно посмотрел на него, ни слова не сказав, торопливо зашагал к автобусной остановке.
Сурат минуту глядел ему вслед. Затем усмехнулся и, сплюнув сквозь зубы, поплелся к своему ларьку. Умид всегда недолюбливал его, и Сурат это чувствовал.
Умид шел быстро, погруженный в раздумья, ничего не видя перед собой. Дважды столкнулся с прохожими и проследовал дальше, забыв даже извиниться. Он отметил про себя, что всякий раз в дни, приносящие ему огорчения, ему попадаются навстречу люди, которых он не любит. Вот Сурат, например.
На Ходре у перехода Умид остановился, выжидая, пока мимо пронесется поток машин. Рядом с ним, скрежетнув тормозами, остановилась черная «Волга». Из кабины высунулся Шокасым. Поправляя на голове тюбетейку оливкового цвета, он крикнул:
— Эгей, Умид-бай, привет! Я еду в Ялангач, садитесь, отвезу вас в ваш новый замок… построенный на песке. Ха-ха-ха!..
— Спасибо. Я привык ходить пешком.
— С каких пор? Или уволили Инагамджана?
— Он меня уволил.
— Странно…
— Что странного?
— Вы читали сегодняшнюю газету?..
— Читал.
— Интересный номер, верно?
— Интересный.
Умид ждал, когда загорится зеленый свет светофора.
— В прошлом году я отвозил Хафизу в то учреждение, где вы работаете. В этой самой машине, — ухмыльнувшись, сказал Шокасым.
— Вам это зачтется на том свете…
У Шокасыма дернулась щека.
— А сколько вы зашибли на этом дельце? У тещи-то, наверно, не одно драгоценное колечко было! Или вы их все в раковину бросили?
Умид подступил к машине. Но Шокасым, захохотав, успел нажать на акселератор. В ушах Умида еще долго звучал его хохот.
Подъезжая в автобусе к институту, Умид втайне надеялся, что никто из сотрудников еще не успел прочитать фельетона. Почему-то ему было вовсе не безразлично, сегодня они прочитают или завтра. Казалось, день — не такой уж малый срок и в продолжение дня может еще много измениться: вдруг произойдет чудо и кто-нибудь, увидев шитую белыми нитками клевету, распорядится изъять из продажи все номера газеты с фельетоном.
И в самом деле, прошло полдня, а никто у него ни о чем не спрашивал. Умид стал понемногу успокаиваться, собираться с духом для предстоящих завтра разговоров.
После обеденного перерыва в лабораторию аспирантов зашел Салимхан Абиди. Он остановился посреди комнаты, раскачиваясь с каблуков на носки и обратно, и принялся рассматривать портрет Тимирязева на стене, наклоняя голову то вправо, то влево, — будто за этим только и зашел. Наконец заметил Елену Владимировну, которая сидела за столом около Умида и помогала ему составлять графическую схему. Пристально поглядев на них, Абиди чуть заметно кивнул, что, по-видимому, должно было означать приветствие, и вышел из кабинета.
— Странный он какой-то, ваш бывший тесть, — сказала Елена Владимировна. — Забывает здороваться.
— Может, ему поздороваться с вами помешал я, Елена Владимировна, — сказал Умид.
— Думаю, вы тут ни при чем. Если б хотел поздороваться только со мной, мог бы назвать меня по имени. К чему ему заноситься передо мной, не понимаю…
— А я понимаю. У него вызывают неприязнь те, кто со мной в хороших отношениях… А сегодня, по-моему, домулла зашел сюда не случайно: хочет своими глазами увидеть, насколько я потрясен ударом, нанесенным из-за угла.
Елена Владимировна откинулась на спинку стула и вопросительно посмотрела на Умида:
— Что за удар?
— А вы не читали в сегодняшней газете фельетон про меня? Хотите взглянуть? — Он вытащил газету. — Ловко сыграно на моих семейных неурядицах. Оказывается, я феодал!..
— Вы-то? — Елена Владимировна рассмеялась. — Абсурд какой!..
Елена Владимировна читала фельетон, все более мрачнея. Потом бросила газету на стол, поправила очки…
— Да, — произнесла она задумчиво. — Времена другие, а методы у некоторых те же, старые.
И Елена Владимировна рассказала о том, как лет двадцать пять назад в областной газете вдруг появилась статья, в которой был очернен один из хороших селекционеров. Товарищам с трудом удалось отстоять молодого ученого от суда. Доказали, что все обвинения — гнусная ложь. Началось расследование. Людям, близко знающим этого ученого, хотелось знать, как подобная статья могла появиться в столь авторитетной газете…
Оказалось, Салимхан Абиди, тогда только еще стоявший на пороге славы и узревший в этом ученом своего соперника, подговорил или обманул корреспондента, человека весьма недалекого…
— Да, своим методам, выходит, домулла не изменил, — повторила задумчиво Елена Владимировна. — Но вы не отчаивайтесь. Мы не дадим вас в обиду…
Умид и сегодня пришел домой, когда уже стемнело. Только разделся и собирался было пойти к колонке умываться, с улицы послышался голос Хатама.
— Эй, ты дома, наконец? Я уже в третий раз прихожу! — сказал Хатам, когда Умид появился на балконе. — Идем побродим по городу.
— Чтобы позвать меня побродить, ты пришел в третий раз? Поднимись-ка лучше ко мне, я уже поставил на плитку чайник!
— Почаевничать в другой раз успеем! Мне хочется с тобой пройтись. Хочу тебя попросить кой о чем.
— Ладно, сейчас выйду. — Умид вернулся в комнату, выключил плитку, надел костюм и повязал галстук.
Хатам привел своего друга в ресторан.
Они заняли столик в углу, за большим кустом олеандра. Хатам заказал шашлык, салат, бутылку коньяку и ташкентской воды.
— Бутылка — многовато, — заметил Умид.
— Если не часто, не вредно, — посмеиваясь, сказал Хатам. — Мы с тобой не каждый день рассиживаем по ресторанам…
— Давай выкладывай, что хотел сказать.
— Не спеши. О таких серьезных вещах на голодный желудок не говорят. Вот выпьем по рюмочке, языку работать легче станет…
Хатам рассказал другу, что решился наконец жениться. И теперь ему хотелось получить совет у человека, умудренного опытом. Приготовления к свадьбе уже ведутся полным ходом. Может, он, Хатам, увидев, как Умид жестоко ошибся, никогда не женился бы, остался бы на всю жизнь холостяком, но, увы, слишком часто болеет мать, тревожится старушка, что не доживет до счастливого времени, когда сын доставит ей радость нянчить внучат…
В начале следующего месяца решено играть свадьбу, не дожидаясь следующей весны — светлой поры тоев.
— А кто же невеста, если не секрет? — спросил Умид.
— Из махалли Чигатай-Дарбаза. Ты знаешь ее, Гульчехрой зовут. Я тебе о ней рассказывал…
— Помню, рассказывал… Да только из рассказов твоих выходило, что ты не относишься к ней всерьез.
— Ты прав, дружище. Сначала все несерьезно было… Надоест, думал… Перестал с ней встречаться — месяца не протянул. Чувствую, не могу без нее жить.
Они чокнулись.
— Я хотел тебя попросить, чтобы ты возглавил мой той, — сказал Хатам, сдирая зубами с шампура кусок шашлыка.
— Я согласен. При условии…
— Принимаю любые твои условия! — весело перебил Хатам. — На любые твои условия согласен!
— При условии, если ты эту девушку по-настоящему любишь. Любишь! Ты понимаешь, о чем я говорю?.. Если тебе она попросту нравится, ты пожнешь то же, что и я. Это тебе совет «человека, умудренного опытом», — сказал Умид, грустно улыбнувшись.
Заиграл оркестр. Над головами плыли сизые облачка сигаретного дыма.
Двое пестро одетых гривастых парней, сидевших неподалеку, поднялись с места и почти силком вынудили выйти из-за стола девушку из их же компании. Когда девушка отказывалась танцевать, Умид подумал, что это она из скромности. И в душе он осудил тех гривастых за нахальство. Однако теперь эта девушка с осиной талией, перепоясанной широким переливающимся перламутром ремнем, так вихляла бедрами под музыку, что на нее невольно обратили внимание все мужчины, сидящие в зале.
Хатам толкнул под столом Умида ногой и, подмигнув, высоко поднял рюмку. Они чокнулись и выпили. Умид стал опять смотреть на девушку.
Жанна тоже так умела…
Мысль о Жанне обдала его холодом. Вспомнилось, как часто она с друзьями посещала кафе и рестораны. Умид, поглощенный работой, не мог всякий раз сопровождать ее, и она, судя по всему, была этому только рада. Наверно, вот так же кривлялась.
— Знаешь что, идем отсюда! — сказал вдруг Умид и встал.
— Почему? — удивился Хатам.
— Эта, что так танцует, очень похожа на ту… Не могу смотреть. Пойдем, дружище, прошу тебя…
Они долго прогуливались по аллеям, которые тянулись вдоль берега Анхора.
Глава двадцать девятая МАЛЕНЬКИЕ БОГАТЫРИ
Фельетон о зарвавшемся молодом научном сотруднике вызвал в институте множество толков. Самых разноречивых.
Руководство института было вынуждено создать специальную комиссию, которой поручили доподлинно во всем разобраться и доложить перед общим собранием.
Салимхан Абиди потирал ладони, предвкушая близкую победу. «С кем ты захотел тягаться, зеленый сорнячок? Придавлю тебя подошвой — попробуй-ка пробейся к свету!.. Я еще заставлю тебя приползти ко мне, молить о прощении. Хе-хе, ты усомнился в моей учености, но зато теперь в силе моей ты не усомнишься… Ты — сорняк. Поэтому я вырву тебя с корнем. Твое место среди мусора. Среди того мусора, который каждой весной сжигают на полях…»
Некоторым сотрудникам домулла доверительно рассказывал, выражая благородное возмущение, что-де фельетонист еще о многом умолчал, мол, этот бессовестный тип позволял себе такое, что и на бумаге не опишешь — бумага и та краснеет…
Время от времени в кабинет, где Умид работал, захаживал сам Абиди, а чаще преданные ему люди — вели за Умидом наблюдение, стараясь заметить, как на нем сказывается вся эта возня вокруг него. Это тоже, по расчетам Абиди, было одним из методов психологического воздействия на противника.
Иногда эти люди с ухмылкой задавали Умиду вопросы, больно задевающие его самолюбие. Умид старался не терять присутствия духа. Ему очень часто хотелось бросить в лицо своим врагам что-нибудь оскорбительное. Но этим он лишь показал бы, что нервы его сдают. И назло старался казаться совершенно спокойным, а иной раз даже веселым. Часто, войдя в его кабинет, сторонники Абиди видели, что он рассказывает товарищам что-то смешное…
Если Абиди узнавал об этом, его настроение портилось на весь день. Поэтому дружки-приятели в разговорах с ним об этом умалчивали, старались сеять в институте слухи, что вскоре этот сорнячок «вылетит отсюда, как пробка из бутылки шампанского».
Особенно активным сторонником Абиди был один из престарелых работников института, которому уже перевалило за семьдесят. Несмотря на свой почтенный возраст, он до сих пор в науке еще ничего не создал, а все заверял окружающих, что величайшее его открытие впереди. По сей день он пребывал в институте лишь благодаря приятельским связям.
Временами Умид чувствовал себя человеком, попавшим в стан врагов. Он замкнулся в себе и даже с товарищами, которые ему явно сочувствовали, не был до конца откровенным. Он не показывал вида, что угнетен своими бедами, чтобы не выглядеть в их глазах несчастным. Ведь неудачников нигде не любят. В душе был благодарен товарищам, которые при спорах всегда его защищали, но вел себя сдержанно и особой радости при этом внешне не проявлял.
Единственным человеком в институте, кому Умид мог доверить все, что у него на душе, была Елена Владимировна. Она восхищались уменьем Умида держаться с недоброжелателями, его стойкостью. Иной раз Умид бывал на грани, он чувствовал, что вот-вот сорвется, что ему изменит самообладание. В такие минуты Елена Владимировна подходила к нему и, сделав посторонним в комнате замечание, что они мешают сотрудникам работать, подкладывала на стол Умиду таблицы, поступившие из лаборатории, говорила, что в них необходимо срочно разобраться. Умид принимался за дело, а тех, кто ему мешал, Елена Владимировна выпроваживала из комнаты.
Да еще комиссии, состоявшей из нескольких человек, Умид вынужден был рассказать все без утайки. Так проходили дни, недели.
Шукур Каримович не изменил отношения к своему подопечному. Умид чувствовал, что он переживает за него, ждет благополучного исхода этого кляузного дела. Однако, пока комиссия тщательно во всем не разобралась, он ни разу не вызвал Умида к себе для собеседования. Умиду кто-то сказал, что Шукуру Каримовичу неоднократно пришлось давать объяснения в райкоме партии и министерстве, куда поступили жалобы на то, что он будто бы покровительствует некоторым зазнайкам, которые без году неделя в институте, а уже мнят из себя ученых и даже смеют критиковать почтенных аксакалов науки, принесших государству немало пользы.
Шукур Каримович об этом никому не рассказывал. Но все видели, что он угнетен положением, создавшимся в институте. Давно от него никто не слышал смешных историй из жизни Моллы Насреддина и заразительного смеха в часы досуга.
Он почти не сомневался, что Салимхан Абиди решил отомстить Умиду за его выступление на последнем собрании…
Домой к Умиду дважды приходил Сократ-домулла. Но ни разу его не застал. Спросил у тетушки Чотир, выглянувшей из своей калитки:
— Уж не переехал ли этот парень опять куда-нибудь?
— Нет, уважаемый. Умиджан живет здесь, — отвечала старушка, с любопытством разглядывая гостя.
— Когда вернется, передайте ему, что приходил его учитель, Сократ-домулла. Пусть зайдет ко мне, побеседовать хочу с ним.
— Вай, домулладжан, здравствуйте! Умид мне много рассказывал о вас. Он вас очень уважает. Вай, может, вы на него подействуете. В последнее время он ходит сам не свой: лица на нем нет. Когда ни посмотрю, в окне свет горит. Не спит вовсе. Говорю, заходи по утрам, чаем попотчую — не заходит. Осунулся, бедняга, — в чем только душа держится? Если и дальше будет так, боюсь, долго не протянет. Вы уж, домулла, повлияйте на него.
— Ничего, он крепкий парень. Не в парнике вырос, с детства с трудностями знаком. Как ни старается его свалить кой-кто, все напрасно. Уж я-то это знаю.
— О аллах, помоги ему! Вон, оказывается, какие дела-то!.. — изумилась старушка. — Ведь мой сынок Умиджан не такой уж большой начальник, чтобы ему кто-то позавидовал. За что ему причиняют столько горя? Пусть аллах покарает его врагов!
— Э, хозяюшка!.. — усмехнулся Сократ-домулла. — История знает немало случаев, когда маленькая причина вызывала большую вражду, из-за которой вспыхивали войны, рушились целые города, уничтожались государства… Но Умида мы в обиду не дадим. Скажите ему, что приходил Сократ-домулла. До свидания.
— Будьте здоровы, домулладжан! Обязательно передам.
По воскресеньям Умиду работалось, как ни в один другой день. Он с утра садился к столу и вставал, лишь когда чувствовал под ложечкой боль от голода. Вот и вчера он отказался поехать с друзьями на Ташкентское море, чтобы сегодня поработать над диссертацией. Но сидит уже сколько времени, а ни строки не написал. Рука неподвижно лежит на чистом листке бумаги, на кончике пера высохли чернила. Ни одной дельной мысли, ради которой стоило бы отказать себе в удовольствии поваляться на горячем мягком песке, понежиться под солнцем, поплавать! Умид встретился взглядом с Хафизой, с доброй улыбкой глядящей на него из бронзовой рамки. «Интересно, что она сейчас думает обо мне? Как отнеслась к фельетону. Усмехнулась или проговорила злорадно: «Так тебе и надо!» А может, посочувствовала?»
Странное дело: когда к Умиду ни с того ни с сего приходило хорошее настроение, ему казалось, что в этот момент о нем вспомнила Хафиза и пожелала добра. «Эх, милая Хафиза! Если б перемолвиться с тобой хоть словечком! Хоть бы по телефону услышать твой голос!..»
Умид бросился ничком на кровать и, смяв подушку, застонал. Дома можно не притворяться, здесь его никто не видит. Хотелось дать волю слезам, — может, полегчало бы. Но глаза были сухи. Хотелось изорвать в клочья простыню, грызть зубами спинку кровати. Умереть хотелось!
Умид, чувствуя, что все больше растравляет себя, резко вскочил и сбежал по лестнице во двор. Наклонившись над колонкой, плеснул себе в лицо несколько пригоршней ледяной воды. Вытер лицо полой рубахи — и неожиданно его взору открылось удивительное зрелище.
На краю клумбы, рядом с засохшей базиликой, черной маленькой точкой зияла норка, окруженная пологим земляным валом. А вокруг проворно носились муравьи. Невесть откуда суетливо тащили крошки хлеба, ячмень, семена райхона. Втаскивали в норку и опять выбирались наружу, бежали на поиски новой добычи… Наблюдая за ними, Умид опустился на корточки. Через некоторое время муравьев с ношей собралось у норки очень много. Они суетились, перебегали с места на место, мешали друг другу, — беспокоились, что не смогут внести припасенное добро в свои закрома. Некоторые принимались оттаскивать от норки мешающие им крупинки земли.
Умид решил помочь этим маленьким богатырям. Он сунул палец в норку и отколупнул ее краешек. Но, видать, сами муравьи куда искуснее мастера — норка шире не стала, а засыпалась землей. Умид посетовал, что вмешался не в свое дело, но продолжал смотреть. Через какую-то минуту муравьи проделали лазейку сквозь развалины и вскоре расчистили вход полностью. И опять разбежались по своим муравьиным делам! Теперь Умид ради интереса засыпал норку землей да еще и примял ладонью. «Неужели они сумеют отворить врата в подземный мир без моей помощи?» — подумал он.
Было жарко. Спину и затылок припекало солнце. Умид подошел к колонке, напился. Когда обернулся, увидел, что муравьи уже выбрались из-под земли и как ошалелые носятся вокруг норки, будто разыскивают врага, который засыпал их дом. Наконец успокоились и начали помогать тем, что возвращались с добычей, затаскивать зернышки под землю. Иногда муравьи сталкивались и замирали на месте, пошевеливали усиками — наверно, извинялись или здоровались. Скорее всего, это были старые знакомые…
Увлекшись, Умид долго смотрел на муравьев и раздумывал о том, каким упорством наделен этот мелкий народец. Если он опять засыплет их дом и придавит даже камнем, они все равно пробьются к свету!..
Больше часа просидел Умид, наблюдая за работой муравьев. Не заметил, как отворилась калитка и во двор вошла тетушка Чотир. Он вздрогнул, неожиданно услышав ее голос.
— Сынок, вчера Сократ-домулла приходил, о вас справлялся, — сказала старушка. — Наказывал, чтобы вы к нему наведались. Видать, это мудрый человек, сынок. Пойдите посоветуйтесь с ним. Умный человек всегда посоветует что-нибудь доброе…
— Ладно, тетушка, непременно схожу к нему.
— Умиджан, я знаю, что вы из тех парней, кто почитает стариков. Так выслушайте мой совет. Вы не обращайте внимания на этих скорпионов. Держитесь от них подальше и делайте свое дело. Только добрым делом можно угодить людям и себе… А те скорпионы сами друг друга съедят.
— Какие скорпионы, тетушка? — засмеялся Умид. — О чем вы?
— Я говорю о людях, похожих на скорпионов! Знаете, почему мало встречается этих насекомых? А вот почему. Когда у них заканчивается брачный пир, самка поедает самца! Сначала она отрывает от его тела конечности, потом высасывает из него все соки и оставляет только панцирь. Вот почему в наших краях не так-то много этих проклятых насекомых… А некоторые коварные женщины с них берут пример, — глубокомысленно заключила Чотир-хола.
Умид засмеялся и ласково обнял старушку за плечи.
— Люди должны брать пример с муравьев, тетушка! — сказал он.
Глава тридцатая РАССКАЗ СОКРАТА-ДОМУЛЛЫ
Сократ-домулла увидел Умида, нерешительно переступившего порог калитки, и пошел ему навстречу. Приятельски обнял его, ласково похлопал по спине. Они поднялись на айван и уселись на постланном на полу матраце. Внучка учителя развернула перед ними дастархан, принесла крепкого чаю и сладостей.
— Я знаю, какие неприятности свалились на тебя, — сказал Сократ-домулла задумчиво. — Потому и позвал тебя, решил с тобой поговорить. Но не волнуйся, я не собираюсь тебя успокаивать. Да и зачем успокаиваться? Человек как кирпич — обжигаясь, становится твердым… Я всего только хочу рассказать тебе одну поучительную историю. Послушай-ка, что со мной однажды произошло…
* * *
Случилось это более двадцати лет назад…
Сократ-домулла проснулся с предчувствием чего-то недоброго. К тому же все тело болело, будто ему кто намял бока. Сократ-домулла сидел в постели и, потирая виски, гадал, чего это ради ему приснился сегодня дядя, который четыре года назад утопился в реке, оставив записку, чтобы никого не винили…
Учитель умылся, позавтракал и, взяв свой желтый кожаный портфель, отправился в школу. Едва он зашел в коридор, прозвенел звонок на урок. Он решил пойти прямо в класс, не заходя в учительскую. Поднимаясь на второй этаж, встретил на лестнице учителя Каюмова и поздоровался с ним. Но тот посмотрел на него со злорадной усмешкой и, едва кивнув, сбежал вниз по лестнице. «Ну и пусть не здоровается, стоит ли такие пустяки принимать близко к сердцу», — подумал Сократ-домулла. Каюмов, конечно, знает, что Сократ-домулла невысокого мнения о нем — и как об учителе, и просто как о человеке. И не раз неодобрительно высказывался о его работе на педагогическом совете. Скользкий какой-то человек этот Каюмов, действует исподтишка. Ну и пусть. Все козни Каюмова — не более чем комариные укусы. Сократ-домулла на них и внимания не обращает. Ему как-то по-своему даже жалко Каюмова. Малознающий, а мнит о себе много, особенно в последнее время, ну прямо-таки из себя выходит, кипит от злобы и даже не может теперь скрывать этого.
А дело в том, что среди учителей пошли разговоры, будто Министерство просвещения потребовало от районо список учителей, уже много лет добросовестно проработавших в одной и той же школе. Говорили, что в этот список включили Сократа-домуллу. Но главное — обошли Каюмова. Каюмов потерял покой.
Сократ-домулла зашел в класс. Ученики встали, захлопав партами, и тотчас в последнем ряду кто-то громко прыснул. Учитель не придал этому значения: мало ли что может рассмешить ребят. Он разрешил им сесть. Но, внимательно оглядев класс, заметил, что ученики как-то странно на него поглядывают — будто боятся встретиться с ним глазами, а сами иронически улыбаются. Кто-кто, а уж дети умеют так улыбаться.
Как-то неприятно заныло сердце, застучала в висках кровь. Сократ-домулла велел дежурному открыть окно.
Мухайе и Муаттар, сидевшие на последней парте, посмотрев на него, опять засмеялись. Сократ-домулла заметил, как Эркин нахмурился и смущенно опустил голову, а Рустам, староста класса, обернулся назад и показал Мухайе и Муаттару кулак.
Не понимая, что случилось с его учениками, Сократ-домулла делал вид, что ничего не замечает, и продолжал вести урок.
На переменах он не выходил из класса и просматривал ученические тетради. Настроение у него вконец испортилось.
Когда все уроки закончились, Сократ-домулла набил свой портфель ученическими тетрадями с контрольной работой и отправился домой. Уже выходя из школьных ворот, он повстречал преподавателя по физике Ахмедова. Они остановились на минутку, поговорили. Затем Ахмедов, поняв, что его коллега еще ни о чем не знает, сообщил ему, что в школьной стенной газете, выпущенной ко Дню учителя, нарисован Сократ-домулла — почему-то с бутылкой в кармане и с красным носом.
Сократ-домулла невольно коснулся своего носа и какое-то время стоял так, молча глядя на Ахмедова.
Потом торопливо вернулся в вестибюль и подошел к стенной газете. За спиной раздался звонкий ребячий хохот. До сей поры Сократ-домулла как-то не замечал, что нос у него красноватый. Конечно, не такой красный, как на рисунке. И ополовиненная бутылка торчит из кармана пиджака!.. А под рисунком красивым убористым почерком написано: «Дружеский шарж».
Сократ-домулла видывал множество дружеских шаржей в газетах, журналах — на известных поэтов, артистов. Они, наверно, на это не обижаются… Говорят даже, что таких шаржей удостаиваются только самые уважаемые люди. Но Сократ-домулла почему-то сильно рассердился. Он стоял, вперив взгляд в газету, и не знал что делать, как поступить. А потом чуть не бегом заспешил в кабинет директора.
Директор пригласил его поближе к столу и, ни слова не говоря, положил перед ним распечатанный конверт.
— Прочтите, — сказал он.
Сократ-домулла развернул сложенный вдвое листок из ученической тетради, исписанный фиолетовыми чернилами, и начал читать. Рука, державшая письмо, дрожала. Он, учитель, не мог даже предположить, что на бумаге из школьной тетради, предназначенной лишь для добрых дел, можно поместить такую гнусную клевету, чернящую неповинного человека.
В письме говорилось, будто бы Сократ-домулла пьет запоем и неделями не выходит на работу, что конечно же сказывается на дисциплине и успеваемости его класса. Ученики, мол, не уважают своего учителя и смеются над ним. К тому же он вымогает у родителей деньги и за это ставит их детям хорошие отметки. И этого ему мало, говорилось в письме. Совсем недавно он собрал с учеников по рублю и пропил…
Далее доверительно сообщалось, что, несмотря на свой преклонный возраст, он, пользуясь своим влиянием на молодую учительницу, свою бывшую ученицу, совратил ее. В письме не называлось имя учительницы, но было не трудно догадаться, что имеется в виду Хабибахон. Она первый год учительствует в их школе…
— Вай-бо-о!.. — воскликнул Сократ-домулла, побледнев. — Не желаю даже в руках держать это грязное письмо! Кто это написал?
— Письмо не подписано, — сказал директор, не глядя на учителя и постукивая по столу тупым концом карандаша. — Его нам переслали из районо. И, как вы понимаете, мы не можем не отреагировать на поступивший сигнал. Придется создать комиссию…
— Да какой это сигнал?! — вскричал Сократ-домулла, всплеснув руками. — Как вы можете… Как вы можете мне не верить?
— Мы не можем вам не верить… — произнес директор и вздохнул; подумав, добавил: — И письму тоже не можем не верить. Обязаны проверить. Обя-за-ны.
Сократ-домулла взял портфель, показавшийся ему неимоверно тяжелым, и вышел из кабинета, забыв попрощаться. Проходя мимо чайханы, Сократ-домулла встретил давнего приятеля, Нигматуллу-ака, который в прошлом году вышел на пенсию и теперь вознаграждал себя частым посещением окрестных чайхан. Старик был человеком компанейским. Но на сей раз он оказался один. Сидел на сури, подобрав под себя ноги, и попивал чаек, наливая чуть-чуть на донышко пиалы. Казалось, сам процесс наливания из чайника доставлял ему неописуемое удовольствие. Он высоко поднимал при этом чайник и любовался янтарной струйкой, исходящей паром, а журчанье ее услаждало его слух.
Когда Сократ-домулла присел рядом, Нигматулла-ака налил чаю в свою пиалу и подал ему. Он давно знал Сократа-домуллу как любителя почаевничать. Они не раз рассуждали о том, что истинное наслаждение от чаепития можно испытать, если отпивать этот горьковатый душистый напиток лишь маленькими глотками. А тут Сократ-домулла залпом осушил свою пиалу и резко поставил ее на сури. Нигматулла-ака посмотрел на приятеля округлившимися глазами. Но расспрашивать ни о чем не стал. И так видно, что не в себе человек. К тому же знал: Сократ-домулла сам расскажет.
Долго сидели молча, погрузившись в раздумье, пили чай по очереди из одной пиалы. Потом Сократ-домулла начал рассказывать о своем несчастье.
Слушая, Нигматулла-ака сокрушенно качал головой и цокал языком, дивясь, что такой не сделавший никому вреда человек и тот не смог спастись от дурной молвы. Особенно его огорчало, что в такой беде и помочь-то ничем нельзя. Разве только добрым словом. Он посоветовал приятелю быть выше этих низких разговоров и презирать людей, которые питают к нему зависть. «А грязь от тебя сама отстанет», — сказал он.
Приятели жили по соседству. Они встали и направились на свою улицу. Миновали гузар, перешли мост. Они так увлеклись разговором, что не замечали махаллинцев, которые, здороваясь, проходили мимо, а потом обиженно оглядывались.
— Тебе легко советовать быть мужественным! — ворчал Сократ-домулла. — А мне каково? На меня выплеснули ушат помоев!..
Он резко толкнул калитку и ступил во двор. Нигматулла-ака последовал за ним, поскольку не выговорил всего, что собирался сказать.
— Я говорю о таком мужестве, когда человек не слепнет от горя, от отчаяния! Чтобы каждый свой шаг хорошенько продумывать… Вот сейчас, к примеру, переходя улицу, ты, поглощенный своими горестями, забыл посмотреть по сторонам — и тебя чуть не сбила машина. Но ты даже и этого не заметил! На твое счастье, шофер оказался проворным…
— Уж лучше бы он был раззявой! Говорят же, смерть лучше позора!..
— Что ты говоришь, приятель! Позор — тогда позор, когда человек себя на самом деле опозорил! А ты, признайся-ка, имел что-нибудь с той учительницей?
— Ну что ты, друг! Как не стыдно у меня об этом спрашивать?.. Приходила ко мне несколько раз, как к своему наставнику. Из уважения приходила. Мы с ней о нашей литературе говорили, об искусстве, о том, какой шаг свершила наука, если сравнить с теми временами, когда я был в ее возрасте. И о многом другом говорили…
— Ясно! Ясно… — перебил его Нигматулла-ака и, когда сели на айване на постланном подле стенки матраце, спросил: — А приходилось ли выпивать и после этого не выходить на работу?
— Зачем говоришь глупости? — с раздражением произнес Сократ-домулла. — Больше ста граммов в рот никогда не брал. И то на свадьбе если. В последний раз мы с тобой вместе на свадьбе Мурадджана были. Сам видел, сколько я там выпил… Но вот после свадьбы я занемог: простудился или другое что, в поясницу вступило — две недели и провалялся… И тогда Хабибахон навещала, спасибо девушке. Придет, бывало, обед подогреет, к постели подаст. Как за отцом ухаживала…
— Так-так… А собирал у детей деньги?
— Собирал. Что было, то было, отпираться не стану. По рублю собирал. В Театр юного зрителя водил.
— Ну, вот и все! — улыбнулся Нигматулла-ака. — Главные козыри своих недоброжелателей ты покрыл. Что еще коробит твою совесть?
— Сам-то я знаю, что совесть моя без пятнышка! Да люди… Люди что подумают?
Всю ночь Сократ-домулла не сомкнул глаз.
А наутро, не позавтракав, отправился в школу. Боясь по дороге встретить коллег, он шел переулками и через маленькую калитку в дувале проник в школьный сад. Здесь подождал, пока прозвенит звонок, чтобы зайти в класс, минуя учительскую. Но едва вошел в подъезд, встретил Хабибахон, пересекающую фойе с классным журналом под мышкой. Она еле заметно кивнула ему, зардевшись вся, и, низко наклонив голову, ускорила шаги. Видимо, директор уже имел и с ней беседу.
Большого напряжения душевных сил стоило Сократу-домулле провести урок. Как и всегда, часть ребятишек слушала его объяснения внимательно. Другие переговаривались, украдкой посмеивались. Теперь если даже у ребят был другой повод для смеха, Сократу-домулле казалось, что они все еще говорят о той карикатуре в стенной газете, потому и смеются.
На перемене Сократ-домулла все же набрался решимости и зашел в учительскую. Коллеги встретили его холодно. Кто знает, может, ему это только показалось. Во всяком случае, один из учителей не ответил на его приветствие, сделал вид, что не слышал, как он сказал: «Салам».
Из негромкого разговора молодых учителей, сидевших в отдаленном углу, Сократ-домулла уловил одну только фразу, злорадно произнесенную Каюмовым: «Без ветра листья на деревьях не шевелятся…»
Директор, сидя за своим столом, что-то писал с непроницаемым видом. «Если бы не верил этому письму, то пресек бы подобные разговоры», — подумал, глядя на него, Сократ-домулла.
Нервное перенапряжение последних дней сказалось: Сократ-домулла слег в постель.
Директор школы приказал снять стенную газету. Однако обсуждение письма в коллективе откладывалось со дня на день. Каюмову удалось добиться в районо исключения Сократа-домуллы из списка лучших учителей. Говорили, будто Каюмов заверял заведующего районо, что если хотя бы пять процентов написанного в письме подтвердится, то Сократа-домуллу и близко нельзя подпускать к школе…
Выздоровев, Сократ-домулла стал выходить на айван погреться, когда солнышко поднималось повыше. Но у него не хватало духу выйти за калитку: казалось, там подстерегает беда. Он начал чуждаться людей, чего раньше не замечал за собой. Радовался, что никто из коллег не навещает. Только Хабибахон ему бы хотелось увидеть, чтобы спокойно обговорить с ней все. Может, Хабибахон и проведала бы его, но она, опасаясь людской молвы, переехала в другой район. Была глубокая осень, тучи закрывали город от солнца. В такие серые дни Сократу-домулле становилось и вовсе невмоготу. Он, не находя себе места, метался по комнате, вымеряя ее шагами от угла до угла. А то мог целый день пролежать без движения, укрывшись стеганым одеялом…
В тот день дождь стал накрапывать с самого утра. Ближе к вечеру, когда пожилые люди обычно отсиживаются дома или коротают время за веселой беседой в чайхане, Нигматулла-ака увидел из окна чайханы Сократа-домуллу. Обрадовался, что друг начал наконец-то выходить на улицу и сейчас, может быть, зайдет сюда. Но тот проследовал мимо, низко опустив голову. Тревога закралась в сердце Нигматуллы-ака. «Куда ему понадобилось в столь поздний час и в дождь?» — подумал он. Извинившись перед собеседниками, он слез с сури, торопливо надел ичиги и заспешил за приятелем, намереваясь пригласить его в компанию сверстников, сидящих в чайхане. Однако Сократ-домулла уже исчез из виду. Нигматулла-ака ускорил шаги и вскоре пришел к деревянному мосту через не очень широкую, но стремительную и глубокую речку Кайковус. Начиная от моста река текла слегка под уклон. Вода в этом месте оглушительно шумела, пенилась.
Ни души вокруг. Хотя нет, Нигматулла-ака увидел большую черную собаку, неподвижно сидевшую на том конце моста. Она со скучающим видом обозревала безлюдные берега реки, заросшие джидой и талом.
Нигматулла-ака попытался прогнать собаку со своего пути, прикрикнув на нее. Однако она грозно оскалилась и не двинулась с места. «Как бы это проклятое чудовище не оказалось бешеным», — подумал он. И тут сквозь кисею мелкого дождя он увидел человека, сидевшего на корточках у самого берега. В сгустившихся сумерках не разглядеть было, что он там делает. «Во всяком случае, это не рыбак, — рассудил Нигматулла-ака. — На этом месте сроду никто рыбу не ловил. Да и какое удовольствие сейчас рыбу ловить?»
Осторожно, боясь поскользнуться, Нигматулла-ака спустился по тропинке к реке и пошел вдоль берега. Голенища ичигов вымокли в высокой мокрой траве.
— Домулла, это ты? — громко спросил он.
Человек вздрогнул и, вобрав голову в плечи, будто ожидая удара, обернулся. Это был Сократ-домулла. Однако Нигматулла-ака и сейчас его узнал не сразу. Лицо бледное. Седые мокрые пряди волос, высыпавшись из-под тюбетейки, прилипли ко лбу. В глазах непроглядная темень.
— Да, я, — наконец выговорил он сдавленно. — Что ты тут делаешь?
— А ты что тут делаешь? — спросил Нигматулла-ака, подходя поближе, и увидел обвязанные прутьями тала три кирпича. Учитель толкнул их ногой, и кирпичи с глухим шумом плюхнулись в воду.
— Я только что пришел… Захотелось побыть у воды… — смущенно оправдывался Сократ-домулла.
— Ну-ка идем, идем отсюда, — сказал Нигматулла-ака и, взяв пожилого учителя под руку, повел потихоньку в гору, к дороге.
Пришли в свою махаллю, когда уже стемнело.
— Оказывается, ошибся я в тебе, — выговаривал Нигматулла-ака, ступая следом за учителем, еле передвигающим ноги. — Вспомни-ка время, когда мы с тобой с басмачами бились, кулаков усмиряли. Разве легче было? Разве тогда враги на нас меньше грязи лили?
Сократ-домулла глубоко вздохнул и промолвил:
— Эх, мне бы мои двадцать лет! Нервы, видать, уже не те, износились…
— Но рассудок-то остался прежний. А волей управляет рассудок.
На следующий день Нигматулла-ака взял у друга некоторые документы, которые он хранил еще с первых лет установления советской власти, и пошел самолично в школу. Он поговорил с двумя учителями, бывшими учениками Сократа-домуллы, и они вместе зашли к директору, чтобы справиться, почему он так долго затягивает разбор кляузы. Директор внимательно выслушал махаллинского аксакала, бывшего депутата, просмотрел документы Сократа-домуллы, пожелтевшие от времени, потертые на сгибах, о существовании которых он и не ведал. Потом заискивающе улыбнулся и сказал:
— А мы не будем разбирать этого дела. Поскольку письмо не подписано, значит, недействительно.
Нигматулла-ака как следует отчитал директора, который был значительно моложе его, и сказал, что он не имеет права откладывать этого дела в долгий ящик, обязан немедленно разобраться во всем, чтобы установить, кто написал этот грязный пасквиль. Нигматуллу-ака поддержали учителя. Они заявили, что не смогут спокойно работать, пока не узнают, кто же этот писака. Ведь он, ободренный первым успехом, завтра может и других оклеветать.
Директор было уперся: мол, этот неприятный факт может стать достоянием всего района, а он должен заботиться о чести коллектива, поэтому предпочитает не выносить сора из избы.
Нигматулла-ака поднялся и направился к двери. Сказал от порога:
— В таком случае я еду в облоно. А надо будет, пойду и к самому министру…
Спустя несколько дней стало известно, что анонимное письмо состряпал карьерист Каюмов. Его сняли с работы. А директора перевели в учителя.
Здоровье к Сократу-домулле возвращалось очень медленно. Он все еще не выходил на работу. Его каждый день навещали сослуживцы: приносили из аптеки лекарства, убирали в доме, готовили обед. Словно хотели оправдаться перед пожилым человеком, которого незаслуженно обидели, поверив клевете. Сократ-домулла старался не заговаривать с ними о том, что произошло, — словно бы ничего совсем и не было. Товарищи радовались, понимая, что он их давно простил…
Однажды, едва рассвело, шумно распахнулась калитка и во двор вошел Нигматулла-ака. Потрясая над головой газетой, он засеменил к дому.
— С вас суюнчи! За радостную весть! — закричал он Сократу-домулле, вышедшему навстречу. — Я так спешил, чтобы никто не успел меня опередить! На, прочитай-ка! — и он, улыбаясь, сунул в руки опешившему Сократу-домулле утреннюю газету, еще влажную, пахнувшую свежей краской. — Поздравляю, дружище! Вам присвоено звание заслуженного учителя республики! А ты руки на себя хотел наложить. Эх, ты!
— Меня до того довели, дорогой мой, что я не мог смотреть в глаза моим ученикам! Ты можешь себе представить, что это такое! Мне казалось, они презирают меня. А если так, то зачем я? Зачем жить? Я не представляю себе жизни без них, без моих дорогих учеников.
— Пожалуйста! Теперь можете освещать дорогу своим ученикам, светить как солнце!
Умид сидел, глубоко задумавшись, держа в руках пиалу с остывшим чаем. Сократ-домулла улыбнулся, похлопал его по плечу.
— Об этом случае я никому до сих пор не рассказывал. Стыдно было. Главное, нельзя терять самообладания. И ни в коем случае не сторонись людей. Но только будь прозорливым, чтоб не обмануться. Сторонись ненадежных друзей. Они опаснее, чем открытый враг. Обопрешься на такого, подумав, что поддержит, — да и провалишься в пустоту. Еще бойся тех, у кого равнодушный взгляд, кто с одинаковым выражением смотрит и на выступления клоунов и на бой быков. Они не могут обрадоваться тому, что ты живешь, и не станут печалиться, если умрешь. Берегись таких, Умиджан!..
Глава тридцать первая СЕРДЦЕ ЗАБЫТЬ НЕ МОЖЕТ
Хафиза и Раано договорились после занятий пойти в кино. На последней лекции Хафиза сидела как на иголках, то и дело поглядывала на свои ручные часики. Как только прозвенел звонок и профессор покинул аудиторию, Хафиза сорвалась с места и метнулась к двери. Размахивая сумочкой и пересчитав каменные ступени каблучками, выбежала на улицу. Раано уже стояла около книжного киоска. Они взялись за руки и торопливо направились по липовой аллее к воротам. Навстречу им шла старуха с узелком в руках. Наверное, несла передачу. Родственники навещали больных, находящихся на лечении в клинике. Но эта старая женщина еще издали показалась Хафизе знакомой. Когда она приблизилась, Хафиза внимательнее посмотрела на нее и узнала тетушку Чотир. В это время старушка остановила обогнавшего девушек парня и что-то спросила у него. Но тот пожал плечами и, извинившись, проследовал дальше.
— Спроси у этой старушки, что она ищет, — сказала подруге Хафиза.
— А сама не можешь? — усмехнулась Раано.
— Я не хочу, чтобы она меня узнала.
Когда старуха поравнялась с ними, Раано коснулась ее локтя и спросила:
— Может, мы вам сумеем чем-нибудь помочь, тетушка?
— Ах ты, моя милая, прочти-ка вот эту записку да покажи, если не спешишь, где это находится. Я заблудилась тут у вас… — И, пока Раано читала записку, старуха добавила: — Мой сынок лежит здесь в больнице…
Пробежав записку глазами, Раано еще раз прочитала ее вслух, чтобы услышала Хафиза:
— «Рустамов Умид. Вторая терапевтическая клиника, пятая палата», — и обернулась к подруге — как, мол, быть?..
Хафиза сделала рукой знак, чтобы Раано отвела старуху, а сама пошла следом за ними.
— Ах, доченька, дай тебе аллах здоровья и счастья, — приговаривала старушка, семеня рядом с торопливо идущей девушкой, то и дело почему-то оглядывающейся назад. — Пусть благополучной будет твоя жизнь… У Умиджана ни братьев, ни сестер, и проведать его, бедняжку, некому, кроме меня. Уж сколько раз я говорила ему: «Не принимай всяких сплетен близко к сердцу! Свою работу разумей, да и про еду не забывай». А он, как сядет за работу-то свою, и с места не стронется, пока я ему чаю не снесу да не заставлю от бумаг оторваться… А недавно он в Фергану ездил. Его часто туда в командировку посылают. Так надо ж случиться, дождь его застал в пути, до нитки промок, бедняга. Вот и простудился. Человек-то ведь не из железа, беречь себя должен. Все хвастался, что его никакой грипп не берет, — и на тебе, воспаление легких… Дохтуры говорят, ему получше питаться надо, чтобы другая болезнь легких не началась. На следующей неделе приду опять, принесу чего-нибудь печеного…
Раано заполучила в гардеробной белый халат и подала старушке, объяснила ей, слегка растерявшейся, что в больницу без халата не пускают. Старушка не стала возражать и облачилась в «покров дохтуров». Еще раз поблагодарила любезную девушку и пошла вдоль длинного коридора, выспрашивая у встречных, где находится пятая палата.
Хафиза стояла поодаль от входа. Раано взяла ее под руку.
— Ты что какая-то вялая, подруженька? Идем скорее, а то опоздаем!
— Мне что-то расхотелось идти в кино… — сказала Хафиза.
— Из-за него, что ли? Да пусть он ослепнет на оба глаза!.. Впрочем, он и был слепым! Зрячий разве мог бы променять тебя на другую?..
Хафиза залилась краской, промолчала.
На следующий день Хафиза пришла в терапевтическое отделение. Одна пришла. Как бы невзначай остановилась перед открытой дверью пятой палаты. И тут же увидела Умида. Он лежал на койке, подложив под голову две подушки, и читал журнал. Хафиза с трудом удержалась от того, чтобы не войти в палату и не сказать: «Здравствуйте, Умид-ака, а вот и я!» — и медленно проследовала мимо. Надо было спешить. До конца большой перемены осталась только минута. Да и Раано может хватиться ее. Стыдно будет перед подругой… Сердце гулко колотилось, и она приложила к груди ладонь, будто хотела ласковым прикосновением унять его. «Боже мой, какой он худой! Ему действительно необходимо сейчас усиленное питание, побольше витаминов…»
После занятий Хафиза, сказав Раано, что сегодня бабушка затеяла уборку и ей надобно спешить домой, отправилась прямо на базар. Купила крупных яблок, банку меда и гранатов, которые древние греки применяли как универсальное снадобье от всех болезней.
Бабушка несказанно удивилась, увидев внучку, явившуюся с покупками. Хафиза никогда этого не делала. Прежде, сколько бабушка ни просила ее сходить на базар, она непременно под каким-нибудь предлогом уклонялась от этого. Не любила базарную сутолоку. А тут — на тебе!.. На вопросы бабушки Хафиза буркнула, что собирается завтра навестить подругу в больнице.
Утром, приехав в институт пораньше, пока ее не застала с покупками Раано, Хафиза попросила Мухаббат, свою однокурсницу, отнести передачу Умиду Рустамову.
— А ты сама не можешь? — лукаво прищурясь, спросила Мухаббат.
— Я очень спешу. Мне надо по срочному делу повидать Раано.
— А если он спросит, от кого?
— Скажи, от его тетушки. Скажи, сегодня не приемный день, поэтому ее не пустили. Если спросит, что за тетушка, скажи, у нее все лицо в рябинках. Пожалуйста, подруженька, очень прошу…
Вскоре Мухаббат вернулась и, смеясь, доложила:
— Вы, уважаемая тетушка, не утруждайте больше себя. Вы пожилой человек, и вам незачем мучиться, толкаясь в этих душных трамваях. Об этом вас просил, уважаемая тетушка, ваш сынок Умиджан. Он благодарит вас и передает, что чувствует себя хорошо…
— Да ну тебя! — смутившись, сказала Хафиза.
В конце недели она опять принесла Умиду всяческих гостинцев. Собиралась, как и в прошлый раз, передать их от имени тетушки Чотир. Но увидела, к счастью, как эта добрая старушка уходила из палаты. Хафиза остановилась в нерешительности, раздумывая, как быть. Машинально остановила Нигару, пробегавшую мимо, попросила ее отдать сверток «во-он тому парню, что лежит на койке возле окна». Дескать, это принес его друг Хатам. И для пущей убедительности Хафиза подробно обрисовала, как выглядит Хатам.
Нигара в точности исполнила просьбу однокурсницы. Но когда вернулась, была полна решимости разузнать, кем Хафизе доводится этот симпатичный парень. Но однокурсницы и след простыл.
А в понедельник, едва Хафиза собралась выйти из дому, пришла Раано.
— Ты сегодня рано, подруженька, — заметила Хафиза.
— Но я вижу, и ты уже одета, — сказала Раано.
— Я… У меня часы, наверно, спешат, — проговорила Хафиза смущенно.
Едва они вышли за калитку, Хафиза повлекла подружку не к троллейбусной остановке, а в противоположную сторону.
— Ты куда ж это? Забыла дорогу в институт? — спросила Раано.
— Зайдем-ка на минутку в гастроном, мне надо кой-чего купить, — сказала Хафиза, стараясь не встречаться с ней взглядом.
— Что это тебе взбрело на ум? С продуктами пойдешь в институт?
Хафиза кивнула.
— Не тому ли типу ты собираешься отнести передачу? Ну-ка признавайся!.. Он тебе в душу наплевал! А ты хочешь его поблагодарить за это? А я-то, дура, думала, зря болтают девчонки.
Они стояли на краю тротуара. Хафиза, опустив голову, водила носком белой босоножки по асфальту. Вдруг по ее щеке, блеснув, скользнула слеза.
Раано тихо вздохнула:
— Ладно, подруженька, делай как знаешь… Коль уж решила, давай отнесем ему… передачу.
Хафиза, просияв, порывисто обняла Раано.
Девушки, взявшись за руки, перебежали через дорогу, вскочили с лету в гастроном.
На этот раз они отослали передачу через Айтуру, однокурсницу Раано. Хафиза тоже ее хорошо знала. В позапрошлом году они целый год проучились вместе. А потом Хафиза, заболев, отстала от подруг…
Теперь у Хафизы полегчало на душе: не надо было таиться от близкой подруги. Правда, иной раз Раано незлобиво подсмеивалась над ней. Но Хафиза прощала ей это. Смущенно улыбалась только и помалкивала, не знала, что и сказать, чем объяснить свои проделки. Но Раано спохватилась, вовремя заметив, что подруге неприятны ее насмешки, что, если она чуть-чуть переборщит, Хафиза на нее сильно обидится, а то и даст волю слезам.
Раано все же никак не могла понять, что заставляет ее подругу делать Умиду добро. Можно ли так слепо и самозабвенно любить?.. Наверно, чтобы внести в этот вопрос ясность, надо самой в кого-нибудь влюбиться! Но больше всего Раано опасалась, как бы ее подружку опять не поймал в свои тенета этот негодяй — Умид.
А однажды случилось так, что, получив очередную передачу якобы от тетушки Чотир, Умид попросил девушку, принесшую сетку, битком набитую свертками, бутылками с различными соками и молоком, вручить старушке записку, которую тут же набросал, а если не трудно, и прочитать ей, поскольку та неграмотная.
Девушка вернулась и, не зная, что делать с запиской, отдала ее Хафизе. Подружки и прочитали ее втроем.
«Холаджан! Большое спасибо, что вы так часто навещаете меня. Я благодарен вам, как матери. Только, пожалуйста, не тратьте на меня столько денег, — ведь у вас каждая копейка на счету. А я и не знаю, когда буду столько зарабатывать, чтобы сполна возвратить вам долг. Прошу вас, не утруждайте больше себя. Врачи говорят, что меня скоро выпишут. Ваши передачи помогли мне больше всяких лекарств.
Большое спасибо.
Тетушка! У меня к вам единственная просьба. В моей комнате, в нише, лежит толстая книга в желтой обложке. Между ее страницами вложена тетрадь. Если вас не затруднит, передайте книгу и тетрадь Хатаму, когда тот появится, — пусть он принесет их мне. А то у меня даром пропадает столько времени. Заранее благодарю вас, холаджан.
Умид».Раано и ее сокурсница громко рассмеялись. Им показалось смешно, как ловко они сумели обхитрить парня. А потом, заметив, как Хафиза пригорюнилась, призадумались. Ведь он будет ждать эту книгу, будь она неладна.
— Тут уж ничего не поделаешь! — сказала Раано и развела руками. — Ты не волшебница!
— Надо принести эту книгу, — промолвила Хафиза. Она побледнела, черты лица ее сразу заострились, резче обозначились скулы. — Если просит, значит, она ему очень нужна. По пустякам он не стал бы тревожить старуху, я его знаю.
— Но ведь ты же не волшебница, — снова повторила Раано.
— Верно. Но давай подумаем.
— Думай, если хочешь. У меня есть дела поважнее, нашла над чем голову ломать.
— А я, кажется, уже придумала, — сказала спокойно Хафиза и улыбнулась.
Утром чуть свет Хафиза позвонила Айтуре и попросила немедленно, не теряя ни минуты, приехать к ней, а по пути прихватить с собой и Раано.
В том самом такси, в котором прикатили Айтура и Раано, они втроем поехали к тетушке Чотир. Вернее, Хафиза и Раано остались ожидать в машине за углом, а к тетушке послали Айтуру. Ждать пришлось не очень долго. Их подруга вскоре прибежала, запыхавшись, держа обеими руками толстую книгу в желтой обложке.
Девушки попросили шофера ехать быстрее, чтобы не опоздать на занятия. Машина мчала их по широким и прямым как стрела проспектам, по сторонам которых зелеными стенами возвышались знаменитые ташкентские дубы и чинары. Айтура, захлебываясь от смеха, рассказывала, как они с тетушкой Чотир с трудом вскарабкались на балахану, похожую на голубятник, как они перебрали все книги на полке, пока не нашли нужную, и как она потом помогала старушке сойти вниз.
— Кстати, у него на стене, в золотой рамке, висит твой портрет! — неожиданно выпалила Айтура. И, громко засмеявшись, захлопала в ладоши: — Ага, попалась, тихоня! Всем расскажу!
Хафиза не шевельнулась. Она сидела, откинувшись на сиденье, закрыв глаза и прикусив губу. Раано сразу же заметила, что она с трудом удерживается от слез. И толкнула локтем Айтуру, чтобы та унялась.
Книгу Умиду отнесла Айтура…
Глава тридцать вторая ТРАВИНКА СИЛЬНЕЕ КАМНЯ
Комиссия, которой поручили расследовать факты, указанные в фельетоне, несмотря на все старания Салимхана Абиди, признала несостоятельными обвинения, выдвинутые против Умида. Абиди, свыкшийся с мыслью, что институт принадлежит ему и он волен поступать в его стенах, как ему заблагорассудится, был вне себя. Теперь весь свой гнев он обрушил на Шукура Каримовича, — дескать, это он взял под свое крылышко этого проходимца!
А на одном из банкетов, который дал аспирант в честь своей защиты, Салимхан Абиди в кругу своих почитателей обмолвился: «Как ни странно, у этого хулигана объявились покровители даже в Ферганском обкоме! Я написал тамошнему секретарю письмо, раскрыв ему глаза на человека, который приезжает из нашего института в их область: он же вреда причинит больше, чем пользы! А они, вместо того чтобы вытурить его взашей, создали ему в колхозе «Зарбдор» все условия!»
Профессор говорил громко, так, чтобы его услышал Умид, сидевший неподалеку. Словно крапивой хлестнул его этими словами домулла…
Вспомнилось Умиду, как в колхоз «Зарбдор» приезжал Пулатджан Садыкович. Наверно, это и было после упомянутого домуллой письма. Секретарь прибыл внезапно, в колхозе его не ждали. И даже контора пустовала. А Умид зашел сюда совершенно случайно, всего на минутку — оставить в специальных ящичках пакетики с почвой, подлежащей анализу.
Умид столкнулся с Пулатджаном-ака в дверях конторы. Он спешил и в первое мгновенье не знал, как поступить — пройти мимо, сделав вид, что не узнал, или поздороваться… Пулатджан-ака первый подал руку и сказал:
— А, молодой деятель науки, здравствуйте!
Умид поздоровался и шагнул было через порог, чтобы поскорее уйти, но Пулатджан-ака остановил его.
— Вы не считаете неприличным оставлять гостя одного? — спросил он улыбаясь.
Умид и вовсе растерялся. Однако пришлось вернуться.
— Как у вас здесь продвигаются дела, йигит? — опять спросил Пулатджан-ака.
— Как будто неплохо… — Умид пожал плечами.
— Председатель у себя?
— На поле.
— А парторг?
— В какую-то бригаду уехал.
— Вы единственный человек в правлении — и тоже собираетесь уйти? Что ж, придется мне самому остаться за хозяина, — проговорил Пулатджан-ака и, выдвинув из-за стола стул, уселся, расстегивая на себе шуршащий брезентовый плащ.
— Кажется, там должен сидеть счетовод, — сказал Умид, показав глазами на дверь соседней комнаты.
— Спасибо за подсказку. А может, все же вы, пока нам никто не мешает, расскажете подробнее, чем тут занимаетесь?
Пулатджан-ака выдвинул из-за стола второй стул и предложил Умиду сесть.
Пока девушка-счетовод обзванивала бригады, разыскивая председателя и парторга, Умид и Пулатджан-ака, сидя друг против друга и куря сигарету за сигаретой, вели неторопливую беседу. Вначале, правда, разговор никак не клеился. Пулатджан-ака задавал вопросы и делал вид, что интересуется то тем, то другим лишь из простого любопытства. Умид отвечал односложно. Ему все казалось, что этот человек держит за пазухой камень: не может быть, чтобы Хафиза ему всего не рассказала. Червем заползла в душу тревога, что он, может, для того и приехал, чтобы свести с ним счеты…
Но потом Умид и не заметил, как увлекся разговором и стал рассказывать все, до мельчайших подробностей, о своей работе — ну как если бы рассказывал своему научному руководителю. Впрочем, обоим собеседникам было хорошо известно, что в науке не бывает мелких подробностей и незначительных деталей: уж сколько раз какие-то явления, замеченные походя, случайно, помогали сделать открытия. Пулатджан-ака слушал Умида с большим интересом.
Умид поведал даже о том, как по вечерам колхозники часто собираются, словно бы для чаепития, в доме у дедушки Кошчи, где Умид временно обосновался. А на самом деле приходят поделиться своими соображениями с молодым ученым, который прибыл в их кишлак, чем проявил уважение к местным хлопкоробам. Многие советы хлопкоробов Умидом записаны и изучаются…
Кошчи-бобо водил Умида по колхозным полям. Показывая рукой на междурядья, объяснял, почему, по его мнению, вилт поразил здесь кусты хлопчатника. Говорил о том, какие удобрения из года в год вносились в эту почву, какой вид хлопчатника здесь лучше растет…
И еще о многом, может, рассказал бы Умид секретарю обкома, если бы не ввалился шумно в эту минуту в дверь председатель и Умиду пришлось оставить их вдвоем. А Пулатджан-ака пожал ему на прощанье руку и пожелал успехов…
Сейчас все это пронеслось перед глазами Умида. Один из товарищей подтолкнул его локтем и заметил:
— Говорят, самым умным существом после человека является дельфин. А я бы сказал — Салимхан Абиди! — и хихикнул.
Умид не поддержал разговора.
В середине зимы Умид представил свою работу на обсуждение ученого совета.
Салимхан Абиди в последнее время делал вид, что нисколько не интересуется, чем он занят, — словно бы Умид для него больше не существовал. А сам исподтишка наблюдал за каждым его шагом.
Едва Умид успел выйти из библиотеки, оставив там несколько экземпляров отпечатанной на машинке диссертации, Абиди был уже тут как тут, одним из первых взял он рукопись для ознакомления.
На совете, как Умид и предполагал, Абиди заявил, что диссертация не состоялась. Свои высказывания он старался подкреплять убедительными доводами. Умид записал его замечания. Хотя не все они, на его взгляд, были объективными, он все же не мог не согласиться, что в его диссертации имелись уязвимые места, на которые домулла и обрушился.
Чем больше выступало оппонентов, тем тверже Умид убеждался в том, что предстоит еще немало работы, многие факты следует проверить еще не один раз…
Последним выступил Шукур Каримович. Если Салимхан Абиди пытался перечеркнуть научную работу Умида, то Шукур Каримович заострил внимание на достоинствах его диссертации, но тоже указал на некоторые недостатки, неубедительность проведения кое-каких опытов, согласился с критическими замечаниями ряда товарищей. Шукур Каримович особо подчеркнул, что в диссертации не должны наличествовать бездоказательные выводы. А в работе Умида они, к сожалению, есть.
В конце своего выступления Шукур Каримович заметил Салимхану Абиди, что при обсуждении чьей бы то ни было научной работы следует больше говорить о главном — о самой работе, нежели о человеке, ее проделавшем. А домулла, желая свести на нет всю проведенную аспирантом работу, пытался заодно очернить Умида, как бы ненароком и вскользь касаясь его якобы «аморального» облика. Это не делает чести почтенному ученому.
А летом Умид опять уехал в Фергану. Голый до пояса, он ходил по полям и утром, и в полуденный зной, когда молодые кусточки, нежась в золотистых лучах, подставляют солнцу ладошки листьев. Он стал весь бронзовый от загара. Во всем колхозе «Зарбдор» не осталось ни одного не изученного им участка. Больные вилтом, увядшие кусты хлопчатника он приносил в свою «лабораторию», наспех оборудованную в одной из комнат дома дедушки Кошчи, и подолгу разглядывал под микроскопом продольный срез стебля, сморщенные листья, проводил химические анализы. Нередко советовался он и с Кошчи-бобо, и с другими аксакалами.
В Ташкент Умид возвратился уже осенью. И, не теряя ни дня, приступил к упорядочению своих наблюдений. На первом обсуждении он только выслушивал критические замечания, а теперь он и сам видел, каких звеньев недоставало в цепи его исследований. И благодарил про себя тех, кто заметил его просчеты. Он даже Салимхана Абиди в душе благодарил за его «перегибы».
Домулла учил его когда-то извлекать для себя пользу из любой неудачи. Что и говорить, у домуллы он тоже научился кое-чему.
* * *
У Жанны была знакомая, с которой они часто виделись в компаниях у кого-нибудь дома или в кафе. Она дружила с Айтурой — на одну лестничную площадку выходили двери их квартир. Айтура рассказала подруге, будто бы Хафиза навещала Умида в больнице. И не один раз. И даже домой к нему ездила, подумать только!
Подруга, узнав об этом, сразу же позвонила Жанне по телефону и в конце разговора высказала свою догадку о том, что Хафиза, может, и сейчас время от времени посещает Умида в его избушке на курьих ножках…
Жанна поведала об этом своей матери, а та в свою очередь — домулле.
«Так вот почему этот плут зачастил в Фергану! — смекнул Абиди. — Неспроста, оказывается, Пулатджан Садыков не придал значения моему письму. Более того, приказал председателю колхоза создать все условия для этого лоботряса!.. Выходит, и этот зеленый сорнячок, и Шукур Каримов, и Пулатджан Садыков действуют заодно. Вот почему в Ферганской области получил популярность выведенный Шукуром Каримовым новый сорт хлопчатника! Секретарь обкома насильственно внедряет его в жизнь — чего проще! Теперь понятно, почему из всех уголков Ферганской области в институт сыплются письма от колхозников, которые хвалят этот чертов сорт и благодарят тех, кто его вывел. Чтобы организовать это, достаточно одного намека секретаря обкома любому председателю: сам не лыком шит, мне эти штучки хорошо известны… Да еще кричат в один голос, якобы новый сорт наиболее устойчив против вилта. Как бы не так! Мы еще проверим. Мы вас еще выведем на чистую воду. Вы у меня попляшете, голубчики!..»
И Салимхан Абиди срочно отправился в Фергану. Самолетом вылетел. Рискнул-таки…
Он побывал в нескольких кишлаках. Интересовался мнением колхозников о новом сорте, чего прежде никогда не делал, тщательно осматривал опытные участки. Заглянул и на областную селекционную станцию…
Обратно в Ташкент Салимхан Абиди возвращался в поезде и, проведя бессонную ночь в купе, написал длинное письмо в ЦК партии республики. В нем он пункт за пунктом излагал свои наблюдения за ростом нового сорта хлопчатника и заверял в его бесперспективности. Не решаясь утверждать прямо, он давал понять, будто колхозников кое-где обманом, а кое-где и административным нажимом заставили засеять поля этим сортом. Мол, председатели колхозов, напуганные секретарем обкома, боятся откровенно высказать свое отношение к Мутанту. А, дескать, старые колхозники утверждают, что на этой земле лучше всего произрастал хлопчатник, выведенный некогда им, Салимханом Абиди…
Он написал также, что директор научно-исследовательского института селекции Шукур Каримов не оказывает доверия старым селекционерам, пренебрегая их заслугами, а под его покровительством в институте процветают карьеризм и интриги. Им, дескать, облагодетельствован человек нерадивый и недалекий, который превзошел в интригах самого Азраиля…
Спустя месяц в отдел сельского хозяйства ЦК были приглашены группа селекционеров, агрономы из колхозов, районные партийные работники. Приглашения поступили и Салимхану Абиди, Шукуру Каримовичу, Пулатджану Садыкову, Умиду Рустамову, академикам Атабаеву Акраму Атабаевичу и Канашу Сергею Степановичу.
Многие из собравшихся уже знали, что в ЦК поступила жалоба. Абиди заранее хорошенько продумал речь, выступив с которой он еще больше разоблачит выскочек, подобных Умиду, и их покровителей вроде Шукура Каримова и Пулатджана Садыкова.
Однако в самом начале беседы заведующий отделом ЦК несколькими фразами разрушил крепость Салимхана Абиди, столько времени им возводимую, из-за стен которой он готовился атаковать своих противников. Собирался доказать, что у него, Салимхана Абиди, еще есть порох в пороховницах.
В частности, заведующий отделом сказал, что Салимханом Абиди написано заявление в ЦК. Однако упомянутые в нем факты не подтвердились. В связи с необоснованностью ряда обвинений, выдвинутых почтенным домуллой, целесообразнее разговор о них отложить на более подходящее время — когда будет исчерпано обсуждение более важных проблем.
Заведующий отделом открыл лежавшую перед ним папку, перелистал несколько страниц и продолжал:
— Наша комиссия, в течение нескольких дней проверявшая работу научно-исследовательского института селекции, отметила, что коллектив этого учреждения занят разрешением важных и насущных задач. И можно сказать, работает в этой области успешно. — Он опять перевернул листок в стопке бумаг и отпил воды из стакана. — Однако, товарищи, нельзя удовлетвориться достигнутым… Центральный Комитет, по-моему, выполнил все просьбы вашего института. А?.. Может, не все требования удовлетворены?
Помедлив, заведующий продолжал:
— Совет Министров республики выделил для института крупные средства. Значительно приподнят ваш «авторитет», — смеясь, заметил оратор. — Вы получили легковой автомобиль и малолитражный автобус… Так что ваши «скорости» увеличились. Однако коллектив института все еще отстает в создании новых сортов хлопчатника, особенно раносозревающего и длинноволокнистого и, еще раз повторяю и подчеркиваю, такого вида, который бы мог противостоять любым болезням…
Как все мы хорошо помним, в Фергане на совещании передовиков сельского хозяйства обсуждались эти вопросы. Однако мы не можем похвастаться, что сделали за это время большой шаг вперед. Что касается недавно выведенных сортов С-82/57, 108-Ф, С-16/22 и Мутант-1, то о них поступают одобрительные отзывы колхозников. Институт селекции недостаточно активно пропагандирует эти прекрасные сорта!.. Давайте смелее внедрять в жизнь все новое, оправдавшее себя после многократных проверок… В связи с этим хочу поблагодарить от имени ЦК секретаря Ферганского обкома партии Пулатджана Садыкова, который одним из первых прописал на полях области эти лучшие на сегодняшний день сорта хлопчатника!..
Заведующий отделом ЦК подчеркнул в своем выступлении, что институту селекции всегда будет оказана необходимая помощь. Партия и правительство придают работе наших селекционеров огромное значение… И не следовало бы некоторым уважаемым товарищам отвлекать научных работников, занятых творческим созидательным трудом… При этих словах заведующий отделом выразительно посмотрел на Салимхана Абиди.
Следующим попросил слова академик Атабаев. Он вкратце рассказал, перед какими трудностями стоит сегодня узбекская селекция. Упомянул имена молодых ученых, особенно способных и многообещающих, которые наряду с опытными селекционерами успешно трудятся над созданием лучших сортов хлопчатника и борются против вилта. Среди других имен академик назвал и Умида Рустамова.
Могла ли быть для Умида награда выше этой!
В самом конце совещания Абиди попросил слова. Но, как ни пыжился, ничего путного сказать не смог. Часто запинался, махал перед лицом рукой, будто ему не хватало воздуха. Начал он с того, что надо работать еще лучше, чем они работали до сих пор, и что они, старшее поколение ученых, владеющее огромным опытом, сделают все возможное… Абиди готовился совсем к другому выступлению, перестроиться так и не смог. С досадой махнул рукой и, буркнув: «А об остальном здесь говорили уважаемые товарищи!», грузно опустился на стул.
После совещания Умид подошел к академику Атабаеву и поблагодарил его за то, что он похвально отозвался о его работе. Академик положил руку на его плечо.
— Помните, братишка, что травинка может расколоть камень. Она медленно, очень медленно, но упорно тянется к солнцу — и открывает для себя целый мир. Работайте, но без спешки. Наука не любит спешки… Да, я читал новый вариант вашей научной работы. Отдельные места меня порадовали. Будем считать ту работу, с которой я ознакомился, проектом вашей диссертации.
— Спасибо, домулла…
— Помните о травинке, — сказал академик с добродушной улыбкой и на прощанье пожал Умиду руку.
Атабаев пригласил в свою машину Канаша и Салимхана Абиди. Умид удивился, заметив, что его бывший руководитель приехал не в своей машине. «Наверно, Инагамджан не врал, когда говорил, что собирается уйти от своего «благодетеля», — подумал Умид.
Шукур Каримович и Пулатджан-ака решили пройтись пешком к Воскресенской площади до остановки трамвая.
— А вы, Умиджан, не хотите трамваем ехать? — спросил Шукур Каримович, заметив, что Умид направился к мосту через Анхор.
— Я хотел на автобусе. Но трамваем тоже можно, — сказал Умид.
— Ну, тогда идемте с нами!
Шукур Каримович негромко засмеялся, проводив взглядом проехавший мимо автомобиль Атабаева. Впереди, рядом с шофером, сидел Канаш и, обернувшись, жестикулируя, что-то горячо доказывал Абиди.
— Сейчас ветераны возьмут в оборот своего дружка-ровесника, — сказал Шукур Каримович. — Они, кажется, специально пригласили его, чтобы потолковать по душам…
— Я никак не мог подумать, что Салимхан способен на такое, — задумчиво произнес Пулатджан-ака. — Мы с ним учились в одном классе. Я хорошо его помню, он не был подлецом. Он был таким, как мы все. А может, в чем-то даже активнее…
— Да-да, время меняет людей, — вздохнул Шукур Каримович.
— Вы уверены, что время меняет? — спросил Пулатджан-ака.
— Вы сами только что сказали, что раньше Абиди не был таким…
Пулатджан-ака вдруг остановился и, внимательно посмотрев в глаза Шукуру Каримовичу, резко спросил:
— А не кажется ли вам, дорогой друг, что мы сами сделали его таким?.. Сперва поднимали на щит молодого, действительно способного ученого. Потом хвалили его за те научные изыскания, которые уже получили признание. Мы всякий раз превозносили его за одно и то же…
— Вы правы, — согласился Шукур Каримович. — Вот уже более пятнадцати лет Абиди живет за счет старых заслуг. Верно, мы не требовали с него работы. И он незаметно превратился в балласт в науке. Именно в балласт. Вот этого парня, который шагает с нами рядом, он собирался превратить в своего батрака. Умиджан написал за него больше десятка статей, а он ставил лишь свою подпись. И когда Умиджан отказался от такого рода «сотрудничества», то обрел в лице профессора Абиди злейшего врага.
Минуту они шли молча. Пулатджан-ака задумчиво произнес:
— Почаще присылайте к нам в Фергану своих сотрудников, Шукур Каримович… Умида я знаю с некоторых пор… В одном из наших колхозов он проделал немалую работу. Колхозники им очень довольны. — Он обернулся к Умиду, слегка приотставшему, и коснулся его плеча, предлагая идти рядом.
* * *
Возвратясь домой, Салимхан Абиди, вопреки обыкновению прямо в туфлях ступая по коврам, прошел в спальню и бросился на кровать.
— Вай, что с вами? — спросила его Сунбулхон-ая.
Абиди молчал.
— Или вы заболели? — допытывалась жена.
— Хуже, — промолвил Абиди.
— О аллах, что же произошло?
— Они выиграли… — простонал муж.
— Что выиграли?
— Что? Что?.. Сражение выиграли! Вот что!
— А кто «они»? — всплеснула руками Сунбулхон-ая.
— Всякие там Рустамовы, Каримовы да Садыковы!
— Э-э-э, полно вам. Нашли что переживать?! — воскликнула Сунбулхон-ая. — А я-то думала…
— О чем ты можешь думать, глупая женщина?! — завопил вдруг Салимхан Абиди, и жене показалось, что муж вот-вот разрыдается. — Мои старые друзья и те от меня отвернулись! Оставили меня одного!.. Я, как на своих братьев, полагался на Атабаева и на Канаша, а они оказались против меня… После совещания взялись, как школьника, учить меня уму-разуму. Ай, до чего ты дожил, бедняга Салимхан: какого-то выскочку Рустамова ставят выше, чем тебя, заслуженного деятеля науки! Что за времена? Кажется, мир вверх дном перевернулся!..
— Главное для человека — здоровье, мой повелитель. Благодарите творца, чтобы он не послал на наши головы черные дни. А я испугалась, подумала, случилась беда. Подумаешь, Каримов всплыл наверх! Рустамов всплыл! Пусть аллах приберет их к себе. Они все вместе одного вашего мизинца не стоят.
— Или в Москву написать? — промолвил задумчиво Абиди, взяв в горсть подбородок и вперив неподвижный взгляд в потолок.
— И не думайте про это, мой повелитель! Не связывайтесь, не тягайтесь с ними.
— Но ведь они подорвали мой авторитет!
Сунбулхон-ая усмехнулась. Ласково подтолкнула мужа в плечо:
— Рассуждаете, будто с луны свалились. У всякого авторитета родным отцом и матерью являются деньги. Или вы этого не знали? С их помощью мы восстановим ваш авторитет.
— Каким образом?
— Созовем гостей. Пригласите своих друзей и врагов ваших недоброжелателей. За обильным столом само собой решится, как дальше обойтись с теми, которых вы считаете победителями…
Абиди долго молчал. Потом положил ладонь на руку жены.
— Я всегда считал тебя умницей, — промолвил он. — Иначе бы на тебе не женился. А пока дай-ка мне на голову мокрую тряпку, похолоднее…
Сунбулхон-ая вышла и, вернувшись через минуту, положила на лоб мужа компресс.
— Может, примете душ? Сразу полегчает, — предложила она.
— Мне двигаться не хочется, не то что твой душ…
— А может, поесть принести?
— Ты думаешь, мне сейчас кусок в горло полезет?
Абиди, кряхтя, повернулся к стене и проворчал:
— Тот поганец, наверное, сейчас смеется надо мной…
— Да превратится он в прах! — воскликнула Сунбулхон-ая, развязывая шнурки на туфлях мужа. — Зачем вы его равняете с собой? Где вы и где он! Небо и земля! Пока разобьется один громадный кувшин, ой-ей, сколько маленьких кувшинчиков разлетится вдребезги. Если он вам желает зла, аллах его покарает…
На следующий день в доме Салимхана Абиди начались приготовления к пиру. Спешно приводились в порядок двор и комнаты. В этом году Салимхан Абиди выкрасил свои покои в цвета четырех времен года. Одна горница обрела изумрудный цвет весны. Другая стала розово-желтой, и всяк сюда входящий мог догадаться, что здесь лето. Третья комната была оранжево-золотистой, как южная осень. А небольшая, выходящая окнами на север, светелка была наполнена холодноватым светом, отражавшимся от голубых стен. Здесь и летом была зима.
А Жанна своими двумя комнатами распорядилась по-своему. Она пригласила знакомого маляра, который, по ее словам, был настоящим художником. Он размалевал стены в ее покоях спиралями, цилиндрами, трапециями и прочей геометрией.
Абиди как-то зашел в ее комнату и онемел от удивления. Но Жанна успокоила его, сказав, что это модно и ее друзья будут в восторге. Отец ушел, так ничего и не промолвив, но про себя подумал, что гостей приводить в ее комнаты, пожалуй, не надо.
Однажды за обедом Жанна сказала матери, что, по ее мнению, отец не понимает, к своему несчастью, абстрактное искусство.
А Сунбулхон-ая вспомнилось, словно бы и некстати, как недавно одна из ее родственниц, гостившая у них старуха, увидев Жанну, сидевшую на цементной ступеньке, принесла ей матрасик и сказала назидательно: «Ах, доченька, никогда не сидите на холодном. Не то простудитесь и рожать не сможете. А ведь дом без детей подобен кладбищу…» — «В двадцатом веке не обязательно рожать детей», — возразила ей Жанна. «Ой, доченька! — изумилась старуха. — Как у тебя язык поворачивается говорить такое?»
Сунбулхон-ая с затаенной печалью смотрела на дочку, которая, неожиданно прервав бездумную трескотню, нехотя ковыряла ложкой в тарелке. Да, не так уж ей весело, как могло бы показаться. Что и говорить, наверно, была правда в словах той старушки, что дом без детей подобен кладбищу…
Глава тридцать третья ЗЕМЛЕТРЯСЕНИЕ
Умид проснулся с чувством неосознанной тревоги. Бывает иногда, вдруг вспомнишь во сне что-то неприятное — или забыл выполнить обещание, данное кому-то, или прожгла мысль, что в чем-то совершил недопустимую ошибку, — и сердце начинает дрожать и биться, словно тесно ему в грудной клетке. И сон покидает тебя… Умид искал причину своей тревоги и не находил. Сегодня двадцать шестое апреля. В мае защита диссертации…
Издалека донесся гул, стремительно приближающийся, нарастающий. Умид успел подумать: «Не танк ли?..» Вспомнилось, как в войну по ночам через город проходили тяжелые колонны танков. Точно так же издалека доносился их шум. Гул накатился упругой волной, вдруг сильным ударом Умида подбросило кверху. Кровать, словно бы ожила, заметалась по комнате. Нет, кровать тут ни при чем, это комната колышется, будто колыбель, скрипит, вот-вот развалится. Сверху сыплется какой-то мусор. С ниши что-то со звоном упало, разбилось. Глухо ударяясь об пол, падают с полок книги. Стекла из окон с треском вылетели наружу. Дышать стало трудно, в горле защекотало.
Умид опрометью выскочил на балкон. В северной стороне города что-то ослепительно сверкнуло, подобно молнии, но грома не последовало. Среди ночи тревожно мычали коровы, выли собаки.
«Неужели война?»
Умид шагнул к лестнице, собираясь спуститься во двор, но заметил, что пол под ногами уже устойчив, не качается, как лодка. Шагнул в дверь и, машинально вскинув руку, щелкнул выключателем. Свет не зажегся. Но при голубоватом лунном свете он разглядел, что комната в тумане и широкий луч ложится на пол квадратом, расчлененным темными полосами пустой рамы. На постели, поверх бумаг на столе и на полу валяются куски штукатурки, похожие на ломти ячменного хлеба.
Умид зачихал. Стараясь реже дышать, поспешно оделся и вышел на улицу. Переулок уже был заполнен людьми, и оттуда доносились беспокойные голоса.
На востоке небо начинало светлеть.
Умид решил проведать тетушку Чотир. Но едва он коснулся калитки, как она отворилась, и в ее проеме показалось побледневшее лицо старушки.
— Вы живы, дитя мое? — выговорила она приглушенным голосом. — А я к вам! Значит, аллах нас уберег.
— Как вы, тетушка? Напугались небось?
— Земля повернулась на другой бок. Устала от неподвижности, — сказала старушка, беспокойным взглядом окинув людей, возбужденно делившихся переживаниями, улочку, перегороженную кое-где рухнувшими дувалами. — Слава богу, балахана ваша целехонька…
Умид поглядел на свое жилище и улыбнулся. Дядя давненько собирался переложить балахану заново, считая, что она перекосилась настолько, что может в один прекрасный день развалиться, как карточный домик, да все у него не доходили руки. А нынче Умид увидел, что балахана стоит себе прямехонько, как только что отстроенная.
— У соседей крыша обвалилась, лишь бы все благополучно обошлось, — проговорила старушка и молитвенно провела по лицу руками. — Наверно, в городе много развалилось домов. Чего доброго, и жертвы есть…
Умид вздрогнул от этих ее слов. «В самом деле землетрясение было сильное, — подумал он. — Лишь такие дома, как моя балахана, сложенная древним способом, с тонкими стенами, легкими, как спичечный коробок, наиболее устойчивы при землетрясениях. Древние мастера строили, учитывая, что живут в опасной зоне. Сколько мук им пришлось испытать, пока они утвердились в мнении, что надежнее всего сперва возводить деревянный каркас дома, а потом промежутки между бревнами закладывать кирпичом-сырцом… А нынешние строители часто пренебрегают мудростью древних зодчих…»
Еще раз подивившись на свою балахану, Умид сказал тетушке, что скоро вернется, и, посоветовав пока не заходить в дом, торопливо направился вдоль улочки. Он все ускорял шаги. Потом побежал. Но вскоре запыхался и опять пошел широким шагом. Издалека услышал, как верещит трамвай, разворачиваясь по кольцу. Снова помчался во весь дух, боясь, что не успеет. Едва прыгнул на подножку, трамвай тронулся. Теперь он доставит Умида до Оклона. От остановки до дома Хафизы идти пять минут.
Естественно, что человеку в минуту большой опасности свойственно вспоминать о близких людях. В первое мгновенье человек сначала думает о родных и близких, не угрожает ли им беда, и только потом о себе. Вот и теперь, когда Ташкент потрясло несчастье, Умид в первую секунду подумал о Хафизе…
Давно Умид не видел ее. Старался не вспоминать, уверенный, что навеки потерял ее. И только время от времени его обжигала мысль о ней. Но происходило это все реже и реже. Ему уже стало казаться, что рана на сердце зажила. И вдруг — будто в самою рану ударили кинжалом! Сразу же стало понятно, что все это время он обманывал себя…
Трамвай полз чересчур медленно. Хотелось спрыгнуть и припуститься бегом. Может, он так и сделал бы, если б знал дорогу покороче. Пусть бы встречные люди принимали его за помешанного, пусть…
Умид видел разрушенные дома со зловеще обнажившейся внутренностью комнат, засыпанную мусором мебель. Тревога его с каждой минутой возрастала.
У развалин — люди. Мужчины лопатами и кетменями разгребают кучи сора, камни и бревна, которые всего несколько минут назад были домами. То и дело по улице, пронзительно сигналя, проносились машины «Скорой помощи». Большинство столбов у края дороги покосилось, и оборванные провода лежат на земле, скрутившись в спирали.
— Светопреставление, настоящее светопреставление… — повторяла одну и ту же фразу старушка, сидевшая напротив Умида.
Он спрыгнул на нужной остановке и побежал к знакомому переулку. Люди оглядывались на него, сочувствовали: «Бедняга, наверно, живет в новом городе и спешит теперь справиться, все ли благополучно обошлось с ближними…»
Умид думал о Хафизе. Картины одна страшнее другой рисовались ему. Вдруг ему показалось, что крыша над ее спальней обвалилась и она задыхается, кричит под толстым слоем земли, а бабушка, в кровь исцарапав пальцы, руками разгребает груду камней, и некому ей помочь. Он уже бежал из последних сил. В груди кололо, трудно было дышать. Вот она наконец, знакомая калитка. Умид всем корпусом толкнул ее. Калитка оказалась запертой изнутри. Умид изо всех сил забарабанил по ней кулаками.
Когда калитка отворилась, Умид чуть не ввалился во двор. Перед ним стояла Ташбиби-хола, удивленно и испуганно разглядывая его. Умид посмотрел на ее руки — нет, они не были в ссадинах. И внешне спокойна.
— Извините, — с трудом промолвил он.
— Вам кого? — спросила старуха.
— Я только хотел узнать… Все ли у вас благополучно?
— Спасибо, сынок, у нас все благополучно. А вы кто? Зашли бы, моя внучка как раз дастархан накрывает…
— Спасибо, бабушка, я спешу. Прощайте.
Умид зашел к своей бабушке Тутинисе-буви, живущей здесь неподалеку, выпил у нее стоя пиалу чая и поехал в махаллю Пичокчилик к Сократу-домулле. От него он хотел, если удастся поймать такси, поехать к дяде. По пути можно завернуть к Хатаму — поглядеть на него, не очень ли перепугался…
Умид опоздал на работу больше чем на час. Шукур Каримович, стоя в коридоре, разговаривал со сторожем. Старик рассказывал, что пережил за ночь. Умид приблизился к ним, приготовившись услышать от директора замечание, ведь он опоздал! Однако Шукур Каримович приветливо пожал ему руку и осведомился:
— Вы, я вижу, удачно отделались, укаджан?
— Все в порядке, домулла.
— А некоторые не пришли еще. И телефон не работает.
— Вай-вай-вай, настоящее бедствие, — приговаривал старик сторож, качая головой. — Говорят, самый сильный толчок на Кашгаре был. Много домов, говорят, повалилось.
Шукур Каримович взглянул на ручные часы.
— Подождем до одиннадцати. Если телефон не наладят, придется объехать наших сотрудников в машине. Думаю, скоро подойдет Елена Владимировна, она живет здесь неподалеку. Я посылал человека проведать ее…
Около десяти вновь заколыхалась земля, будто крышка на кипящем котле. Сотрудники высыпали в коридор. Бежать к выходу нет смысла — все равно не успеешь. А вот сменили один потолок на другой, собрались вместе — и словно бы страх отступил, на душе спокойнее стало. Выкурив по сигарете, посмеявшись над тем, кто как себя вел с перепугу, разошлись по кабинетам.
Вскоре пришла Елена Владимировна. Извинилась, что заставила себя ждать. Сказала, что зашла по пути к двум сотрудникам, дома которых пришли в ужасное состояние. К счастью, люди успели выскочить.
Шукур Каримович зашел в кабинет и попробовал еще раз позвонить по телефону. После тщетных попыток в сердцах швырнул трубку и вышел. Жестом пригласил следовать за собой поджидавших его у дверей Елену Владимировну и Умида.
Посоветовались на ходу и решили сперва поехать к профессору Салимхану Абиди. Его дом находится недалеко от эпицентра. Ехали молча. Шукур Каримович то и дело касался рукой плеча шофера и просил ехать побыстрее.
Семейство домуллы разместилось на сури у края хауза посреди двора. Увидев гостей, Абиди поднялся с места и не спеша пошел навстречу. Поздоровался со всеми за руку, угрюмо глядя под ноги. Закон гостеприимства не дозволял не подать руки даже врагу, ступившему во двор с благими намерениями. Умид слегка пожал его мясистую влажную ладонь.
Сунбулхон-ая и дочь домуллы, поджав ноги, сидели на сури. Они издали кивнули гостям и остались на месте, не прерывая беседы. «Не будь меня, они бы подошли», — подумал Умид и отвернулся, стараясь не глядеть в их сторону. Рихси-апа засуетилась, расстелила новый дастархан, засеменила в сад, чтобы разжечь там самовар. Она, видно, опасалась заходить в летнюю кухню, расчлененную надвое широкой извилистой трещиной. Оконце перекосилось, подле него валялись осколки стекол.
— Ба! Да что же это происходит! Одно несчастье за другим! — стонал Абиди. — У моего дома рухнула вся задняя стена. Пойдемте, взгляните. Нужно немедленно составить акт. Местком должен выделить пособие пострадавшим. А? Как вы думаете?
Абиди вывел гостей за ворота и, завернув за угол, подвел к задней стороне дома. Действительно, стены рухнули, завалив тротуар и сломав несколько молодых деревьев. Крыша дома провисла. С нее сорвалось несколько листов жести, оголив чердак.
Шукур Каримович нагнулся и выдернул из-под мусора тигровую шкуру, украшавшую некогда стену.
— Странно, дома из кирпича — повалились. А глинобитные — выдержали, — задумчиво отметил Шукур Каримович.
— Сам удивляюсь! — воскликнул Абиди. — Знал бы, столько бы не тратился, когда строил. Поглядите, я же эти стены совсем недавно покрасил! Теперь и те, что стоят, непригодны — все в трещинах. Я, старый дурак, не успел даже застраховать все это! — Абиди ударил кулаком себя по голове…
В комнатах, объятых сумерками, на мебели, на подоконниках, на полу толстый слой желтой пыли, куски штукатурки, кирпичи. В пыли тускло поблескивают осколки китайских ваз, хрустальной посуды. В зале лежала упавшая люстра, зацепившись одним краем за массивный стол, другим упираясь в пол. Вокруг нее рассыпались, переливаясь, кусочки хрусталя.
В следующей комнате было светло. Из-за низко нависшей стрехи Умид не сразу понял, что здесь обвалился потолок. И свет льется прямо с неба, оттуда, где, будто взрывной волной, сорвало жесть с крыш. Поперек комнаты лежали два толстых бревна. Несколько балок, что потоньше и полегче, аккуратно сложены у стены. Около них валяется лопата. Куча мусора посреди комнаты разрыта в разных местах. Видно, здесь уже кто-то потрудился. Заметив во взгляде Шукура Каримовича удивление, Абиди выставил ладони:
— Вот, полюбуйтесь! — Руки его были в ссадинах, водянисто-кровавых мозолях. — Сам копал…
— Зачем вы так рискуете, домулла? Еще один слабый толчок — и выскочить не успеете. Подождали бы, пока земля успокоится.
— Ждать, пока совсем завалит? — Лицо Салимхана Абиди исказилось. Словно желая досадить директору и всем остальным, он с неожиданной ловкостью вспрыгнул на упавшую стенку и, пригнув голову, юркнул в комнату. Схватил лопату и начал копать. С остервенением всаживал он лопату в кучу сора, поднатужась, подгибая колени поднимал и отбрасывал мусор в соседнюю комнату через дверной проем.
— Домулла, все же не стоит так рисковать, — предупредил еще раз Шукур Каримович.
— Помогли бы лучше, если сочувствуете коллеге! Или просто поглазеть пришли? — зло спросил Абиди и вытер грязной рукой пот со лба. — Здесь, под этим мусором, осталось двадцать пять лет моей жизни! Здесь — драгоценности моей жены и дочери!.. — Он провел рукавом по глазам и вроде бы даже всхлипнул.
— Успокойтесь, домулла, жизнь все-таки дороже драгоценностей! Когда толчки прекратятся, наймете рабочих — вам помогут.
— Рабочих? — от негодования домулла даже лопату выронил. — Нет уж, извините! Никого нанимать я не буду. Сам раскопаю. Вот этими руками! Это не огород, чтобы нанимать кого-то. — Абиди всхлипнул, уже не таясь, и опять ухватился за черенок лопаты.
— Извините, домулла, мы бы вам помогли, но надо успеть проведать и других наших сотрудников, — сказал Шукур Каримович.
Абиди промолчал. Закашлявшись от пыли, сплюнул в сторону и с яростью всадил лезвие лопаты в мусор. Он сделал вид, будто не заметил, что гости ушли, не пошел провожать их к машине. Видно, не хотел терять времени: ведь с минуты на минуту земля опять могла всколыхнуться и поглотить драгоценности.
На следующий день, рано утром, у ворот Салимхана Абиди остановилась грузовая машина. На ее длинные зовущие сигналы вышел сам хозяин, и ему была вручена просторная палатка.
По распоряжению горисполкома такие палатки выдавались махаллинскими Советами каждой пострадавшей от землетрясения семье. Прямо на проезжей части многих широких улиц, куда дорогу для автомобилей перекрыли, в скверах плотными рядами выстроились белые, желтые, зеленые палатки. На окраине Ташкента возник целый палаточный городок, издали походивший на стаю белых лебедей, опустившихся на поле.
А земля все не унималась. Вздрагивала, вселяя в сердца людей тревогу, по нескольку раз в день. По городу расползались самые разнообразные слухи. В трамваях, троллейбусах, в очередях в магазинах велись одни и те же разговоры. Говорили, будто в районе Кашгара вот-вот должна разверзнуться земля и наружу вырвется испепеляющее пламя. Другие утверждали, будто под Ташкентом обнаружено огромное подземное озеро и колебания почвы якобы происходят оттого, что толща земли обрывается громадными глыбами и падает в воду, а гигантские всплески ударяют о «потолок», все больше размывая его, — вот откуда и гул и толчки снизу. Многие с тревогой перешептывались, что земля осядет совсем и город скроется под бурлящей водой… Земля снова вздрагивала, словно бы подтверждая панические слухи.
Казалось, только студенты, неунывающий народ, относились к слухам с присущей им иронией. Это они сформировали первые дружины для патрулирования улиц и специальные отряды по расчистке развалин. На их палатках появились надписи, заставляющие прохожих улыбаться:
«Трясемся, но не сдаемся!», «Во время тряски мы как раз проверим, что ты за человек!», «Досрочно выполним план по излечиванию от морской болезни!»
* * *
Все, что еще можно было вынести из дому, вынесли. Все, что можно было внести в палатку, внесли. Обжигающие лучи солнца — а то и дождь может пойти ненароком, — чего доброго, попортят зеркальную полировку уцелевшей мебели. Само семейство Абиди продолжало ютиться на сури под открытым небом. Профессор по ночам бредил во сне. Ему начинало казаться, что к их сури, на которой они возлежат под несколькими одеялами, подкрадываются воры…
Вот и сейчас треклятый кот пробежал по краю дувала и с шумом ссыпал штукатурку. У домуллы чуть сердце не разорвалось. Он сел на постели, освещенный круглой луной, схватился за грудь. Потом, слегка приподняв одеяло, Абиди внимательно посмотрел на Сунбулхон-ая. В ее ушах сверкали серьги, на шее замерцали драгоценные колье… Старательно укрыл жену, подоткнув одеяло со всех сторон, спрятал ее руку с нанизанными на нее браслетами. Вспомнил, что в махалле его жену стали называть «Ювелирхон-ая» — за то, что она, бедняжка, почти все свои драгоценности навесила на себя и теперь боится выйти за ворота, избегает даже знакомых. Абиди потрогал возвышающийся ворох одеял, под которым мудрено было отыскать Сунбулхон-ая, и, успокоившись, опустил голову на подушку.
Уже рассветало понемногу, теперь можно было не опасаться любителей поживиться за чужой счет. А из головы все никак не уходила мысль, что в последнее время ему не везет и это наверняка будет продолжаться. И если взорвется земля, возникнет вулкан, то кратер непременно будет в его дворе… Профессор уснул и проснулся оттого, что кто-то дергал его за плечо. Абиди подскочил, будто у него внутри распрямилась пружина.
— Что?.. Что такое?..
Солнце уже поднялось высоко и просвечивало сквозь крону ветел, растущих за дувалом вдоль тротуара. Сунбулхон-ая и Жанна укладывали вещи в чемодан. Домулла с испугом взирал на стоявшего рядом незнакомца и с трудом вспомнил спросонок, что это его новый шофер и он велел ему сегодня приехать пораньше.
Пока Абиди умывался, а потом помогал жене и дочери связывать узлы, шофер, оказавшийся проворным парнем, заколотил досками двери и окна. А сам, шельмец, при этом все посматривал с ухмылкой на Жанну. Абиди заметил это, но сдержался. Сейчас нельзя оставаться без шофера. Он прикусил губу, увидев, как Жанна ответила шоферу обещающей улыбкой. Но все же промолчал опять. Только кашлянул несколько раз в кулак, многозначительно поглядев на дочь.
Документы, сберегательную книжку Абиди завернул в платок и засунул во внутренний карман пиджака.
Отец, мать и дочь погрузились в машину, которая осела под их тяжестью. Тихонько выехали со двора. Шофер на секунду выскочил из кабины и повесил на ворота большой черный замок. И семейство Салимхана Абиди незаметно покинуло город.
Впрочем, это только им казалось, что они уехали незаметно. Уже через час весть об этом облетела всю махаллю. Люди, у которых и так до предела были напряжены нервы, переполошились и того пуще, они подходили к воротам почтенного домуллы, заглядывали в щели, чтобы убедиться, что пропессур действительно уехал. И тут же делали вывод: «Значит, этот государственный человек о чем-то осведомлен. Наверное, и вправду будет светопреставление». Нашлись и такие, кто видел, что за день до этого к домулле приезжали в легковом автомобиле какие-то, по всему видать, большие начальники или ученые. Они, наверно, и шепнули ему, чтобы поскорее укатил к родственникам, подальше от Ташкента.
Но очень скоро эти разговоры кончились. Люди позабыли о них. Казалось, они даже забыли, что в их махалле некогда жил человек по имени Салимхан Абиди. Опять днем на улицах становилось людно. А вечерами дворы были освещены ярким электрическим светом. Махалля жила обычной жизнью: по утрам взрослые спешили на работу, дети бежали в школу. Вечерами в летних кухнях раздавался треск кипящего масла, вкусный запах жареного мяса с луком распространялся по махалле.
Лишь дом Салимхана Абиди стоял притихший, мрачный, навевая на людей тоску зияющими глазницами окон. И махаллинцы, проходя мимо, невольно ускоряли шаги. Так проходят обычно мимо кладбища.
Но в один из дней автомобиль Салимхана Абиди вновь неожиданно появился в махалле, прошуршал шинами по улице, остановился у ворот. С помощью шофера домулла начал выносить из кладовой какие-то ящики, мешки и спешно загружать багажник.
По улице, прогрохотав, проехала грузовая машина, и земля вздрогнула от ее тяжести. С обвисшего потолка кладовки посыпался сор. Абиди почудилось, что пол ходуном заходил под ним, и он, бросив ящик, опрометью выскочил во двор. Уразумев, в чем дело, он подбежал к калитке, погрозил вслед машине кулаком и исторг такую брань, что вогнал своего молодого шофера в краску.
А по улице шла пожилая женщина, ведя за руку внука. Заметив ее, Абиди почувствовал себя неловко.
— Ну, как поживаете? — спросил он. — Ваш дом не развалился?
— Салам алейкум, домулла, с приездом, — сказала женщина, замедлив шаги. — Сначала давайте поздороваемся. Как устроились на новом месте? Здоровы ли уважаемая Сунбулхон и дочка?
— Все хорошо, все хорошо. А как у вас тут, не трясет?.. У вас разве нет за городом родственников? Забрали бы внуков да подались в Ишанбазар или Конкуз..
— А зачем нам это, домулла? Я думаю, если бы городу что-нибудь угрожало, всех бы вывезли. А если ничего страшного не предвидится, зачем уезжать?
— А вдруг что-нибудь…
— Да нет, — сказала женщина. — Все равно не могу оставить в беде всех, с кем всю жизнь в одной махалле прожила, с кем лихолетья тяготы переносила, а в праздники радовалась. Что с людьми, то и со мной.
— Нет, вы не правы, хоть о внуках позаботьтесь.
— О моих внуках вы не беспокойтесь, домулла. Вернее будет, коль себя возьмете в руки. Я видела, как вы в панике убежали отсюда. И на других страху нагнали. А ведь махаллинцы наши всегда вас уважали, гордились вами, за самого авторитетного и умного человека в округе считали. А как увидели, что вы сбежали-то, так страх всех и обуял. Ведь исстари ведомо: когда люди друг дружки держатся, любое несчастье не таким страшным кажется. Живи сейчас вы в своем доме, и нам бы вроде полегче было бы. А то словно из крепкой стальной цепи колечко выпало, цепь наша махаллинская распалась…
Вдруг послышались какие-то странные звуки. И сразу и дома, и деревья, и столбы у дороги покачнулись. Старуха и Абиди забалансировали руками, чтобы не упасть. Глаза домуллы округлились, и он побледнел как стена. Внезапно он повернулся и вразвалку, как откормленная утка, побежал к машине, клича шофера.
А женщина, привыкшая уже к проказам земли, на которой жила, пошла себе, дернув за руку внука, чтобы он не смотрел на перепуганного дяденьку, не учился сызмальства трусости. И не оглянулась, только отступила к краю дороги, услышав, как из ворот домуллы выехала машина и, обдав ее пылью, пронеслась мимо.
Глава тридцать четвертая ЖЕМЧУГ В РАСКРЫТОЙ КОРОБОЧКЕ
Балахана стояла себе и стояла. Ее обжигал саратан, поливали осенние дожди, зимние снежные бури хлестали, словно бичом, земля трясла, да так, что трещало, гремело все строение, точно погремушка в руках младенца. Но балахана выдержала. Стоит себе как ни в чем не бывало и смотрит в сторону восходящего солнца веселыми оконцами. Умиду казалось, что нет на земле уголка уютнее. Он приходил с работы усталый, удовлетворенный сделанным за день, но, забыв про сон, опять садился за стол и работал, работал до изнеможения.
Особенно много Умид трудился в последние три года, когда после долгого отсутствия снова возвратился под родной кров, как блудный сын. Он трудился, чтобы наверстать упущенное. Ему пришлось трижды переписать диссертацию. Зоркие и придирчивые глаза ученых снова и снова находили в ней просчеты и пробелы. Опять Умид пускался в поиски, заново экспериментировал. Порой ему казалось, что начинает слепнуть — болели глаза от работы с микроскопом. Ему сопутствовала удача только в тех случаях, когда он не терял веры в себя.
Шукур Каримович время от времени сам проводил некоторые анализы, чтобы удостовериться в правильности выводов своего ученика.
А недавно Умид зашел к нему узнать, успел ли он ознакомиться с последним вариантом его диссертации. Шукур Каримович молча указал ему на кресло и долго сидел, задумчиво подперев рукой подбородок и разглядывая Умида, будто впервые его видел. Может, он сравнивал молодого ученого с тем долговязым смуглым пареньком, который впервые пришел в научно-исследовательский институт несколько лет назад…
Умида беспокоило затянувшееся молчание. Он приготовился со всей решимостью отстаивать свои доводы и постараться убедить своего руководителя, что тема исчерпана. Тихонько кашлянул, напоминая о себе.
Шукур Каримович, положив ладонь на диссертацию, лежащую на столе, сказал коротко:
— Представим на обсуждение ученого совета. Думаю, все будет в порядке.
Актовый зал института был переполнен. Здесь присутствовали и ученые, и журналисты, и представители обкомов. Словом, все, кого интересовали проблемы отечественного хлопководства.
Тема диссертации — «Воздействие гамма-лучей на семена хлопчатника — одно из важных средств в борьбе против вилта».
На сцене на специальных подставках прикреплены к щиткам начерченные Умидом таблицы, графические схемы. Широкая черная доска лоснилась, будто к ней никогда не прикасались мелом.
С трудом сдерживая волнение, Умид поднялся на сцену. В зале сразу же умолкли. Умид начал говорить довольно тихо, в задних рядах его еле слышали. Но постепенно его голос окреп. Умид и не заметил, как прошло волнение. Перед ним отчетливо, один за другим, как сменяющиеся кадры кинофильма, представали все опыты, проделанные за эти годы.
Собираясь в паузах с мыслями, Умид с беспокойством поглядывал в зал. Там большинство знакомых. Наконец отыскал взглядом Шукура Каримовича, сидевшего рядом с Сергеем Степановичем. Его научный руководитель что-то торопливо записывал в блокнот.
А вон Акрам Атабаевич. Сидит во втором ряду, свободно откинувшись на спинку стула и скрестив на груди руки. Умид поймал его взгляд. Академик улыбнулся и закивал головой.
Лаборантка принесла на подносе стакан воды. Умид отхлебнул глоток, и ему показалось, что он никогда еще не пробовал такого вкусного, такого освежающего напитка. Выпил все до капли.
Его взгляд столкнулся с взглядом Салимхана Абиди. Тусклые глаза его бывшего домуллы ничего не выражали. Абиди похудел, осунулся. Умиду передали, что Абиди как-то сказал о нем: «А этот парень оказался не промах…» Интересно, что он будет говорить сегодня? Да и захочет ли вообще выступить? Впрочем, Умид его не опасался. Он мог обосновать любой свой довод. Домулла в последнее время был озабочен восстановлением своего пошатнувшегося в ученом мире авторитета. Вряд ли затеет спор, заранее зная о его исходе…
Умид говорил недолго, меньше часа. После него выступили два оппонента. Потом к трибуне подошел академик Атабаев. Он говорил тихо, то и дело откашливался, прикрыв рот рукой, подбирая слова. Умид удивился, что Акрам Атабаевич так сильно взволнован. Старый академик говорил с заметным самаркандским акцентом, который сохранился у него, несмотря на то что он уже столько лет жил и работал в Ташкенте.
В конце выступления Акрам Атабаевич поднял над головой, показывая публике, большую коробочку хлопка, из которой, будто в руках иллюзиониста, вывалились пышные и белые как снег шелковистые волокна.
— Вилт не может подступиться к этому сорту, не может погубить его! Это наш лучший хлопчатник на сегодняшний день — и по качеству, и по устойчивости против болезней! Получение его я считаю одним из самых главных успехов наших селекционеров за последнее десятилетие. Благодаря молодому научному сотруднику нашего института Умиду Рустамову, его неустанной работе и многочисленным опытам, проведенным прямо на поле, уже в этом году колхозникам Ферганской области удалось ликвидировать вилт на сотнях гектаров своих земель… Сегодня я, старый селекционер, сердечно поздравляю с большим успехом моего младшего брата по профессии. И могу с уверенностью сказать, что нынче есть у нас замена. Наше дело есть кому продолжать, и этому нельзя не порадоваться!.. Вы только поглядите, ведь каждая такая коробочка наполнена жемчужинами!
В тот же день после тайного голосования ученый совет объявил Рустамова Умида достойным ученой степени кандидата сельскохозяйственных наук. Друзья подходили и пожимали ему руку. Шукур Каримович крепко обнял его и сказал:
— Поздравляю, Умиджан! Вот и исполнились все твои надежды!
— Не все, Шукур Каримович, — ответил Умид и, смутившись, опустил глаза.
Он когда-то думал, что в этот счастливый день, может самый значительный в его жизни, рядом с ним будет Хафиза, он возьмет ее под руку, прижимая к себе ее теплый локоть, внимательно посмотрит в глаза, излучающие радость и восхищение.
Но Шукур Каримович этих мыслей не мог прочесть на его лице. Он похлопал Умида по плечу и, смеясь, заметил:
— Конечно же нельзя останавливаться на достигнутом. Плох солдат, который не мечтает стать генералом! Уж так устроен человек. Исполнилась одна мечта, и он начинает надеяться на большее. Мечты тянут нас вперед…
Умид пригласил гостей в банкетный зал.
На другой день в газете появилось краткое сообщение об успешной защите Умидом Рустамовым диссертации, имеющей важное хозяйственное значение. Над заметкой поместили небольшую фотографию молодого ученого.
Первое поздравление поступило от Сократа-домуллы. Он писал на открытке:
«Дорогой Умиджан! Не мог присутствовать на вашей защите диссертации — болею. Уж извините меня, старика. Очень рад за вас. Поздравляю от чистого сердца! Будьте здоровы и счастливы».
В тот же день в институт на имя Умида принесли две телеграммы из Ферганы. В первой секретарь обкома Садыков поздравлял молодого ученого с успешной защитой, желал плодотворной работы в науке и выражал надежду, что Умид еще окажет немалую помощь хлопкоробам Ферганы.
Вторая телеграмма была от Кошчи-бобо.
Узнав, что старый учитель болеет, Умид на следующее же утро поехал его проведать. Вышел из автобуса у махалли Пичокчилик, свернул в знакомый узкий переулок. Подходя к воротам домуллы, вдруг увидел понуро стоявших людей, скорбно сложивших перед собой опущенные руки. У него тревожно защемило сердце и спазмы подступили к горлу.
— Что случилось? — спросил он.
— Сократ-домулла умер утром, — услышал ответ.
— Не может быть! Ведь вот открытка, которую я получил от него только вчера!
— Никто не ведает, когда придет его смертный час.
Умид прошел через калитку во двор. Из дома уже выносили тело Сократа-домуллы.
Умид подставил плечо под край носилок, окантованных черной материей, и пошел вместе со всеми на кладбище, не замечая, как слезы льются из глаз. Людей было много. Несущих носилки сменяли через каждый десяток шагов, по обычаю. Шли не останавливаясь, почти бежали, словно не хотели заставить ждать землю, которая готова была принять Сократа-домуллу.
Умид снова и снова подходил к носилкам и подставлял плечо. Он содрогнулся при мысли, что ведь мог так и не узнать о кончине любимого учителя, дорогого ему человека, которому старался следовать во всем, — и не смог бы отдать ему последнюю дань…
* * *
Однажды Шукур Каримович вызвал Умида к себе в кабинет и с радушной улыбкой на лице вручил ордер на однокомнатную квартиру. Умид глазам своим не поверил.
— Бери, бери, это тебе, — сказал Шукур Каримович. — В новом районе города. Ленинградцы строили. Мы давно собирались выделить тебе жилье, чтобы создать условия для твоей работы. Да, видишь, землетрясение помешало. Городские власти в первую очередь стараются обеспечить пострадавших. И вот наконец и для тебя удалось у горсовета выхлопотать квартирку. Получай и трудись на благо нашего хлопководства! — смеясь, сказал директор и крепко пожал Умиду руку.
Жаль было Умиду покидать свою добрую балахану. Ему казалось, что если он опять уедет, то вновь нанесет ей большую обиду. К тому же не хотелось в новую квартиру везти старую, заржавленную кровать и стол из неотесанных досок. А на новую мебель не хватало денег.
Друзья ждали, что Умид со дня на день пригласит на новоселье. Но не дождались. И однажды, когда, видать, у них кончилось терпение, они приехали на грузовой машине и почти силком перевезли Умида на новое местожительство. Едва успел он попрощаться с тетушкой Чотир. Пообещал, уезжая, что будет ее часто навещать. Старушка прослезилась, пожелала ему счастья на новом месте.
В тот же вечер справили новоселье. В складчину.
Получив зарплату, в конце месяца Умид наконец решился проведать свою мачеху. Это он давным-давно собирался сделать, да все дела не отпускали. Он завернул в бумагу приготовленные заранее ичиги — остроносые сапожки из тонкой кожи и кавуши — резиновую обувку, надеваемую на ичиги, шерстяную вязаную кофту неяркой расцветки, пригодную для пожилой женщины. Утром по холодку поехал в отчий дом, где родился и где нынче жила его мачеха Фатима.
Ютилась она теперь в однокомнатной времянке с верандой, отстроенной по левую сторону двора. А дом занимал ее брат со своим разросшимся семейством.
Мачеха отворила дверь и, увидев переступившего через порог Умида, опешила. Потеряла дар речи. Дремавший на курпаче огромный кот распахнул два рыжих светящихся глаза, недоверчиво уставился на чужого человека. Должно быть, гость ему не понравился — как только Умид заговорил, он сиганул под кровать.
— Салам алейкум, — сказал Умид и, подойдя к ней, наклонился. Фатима поневоле приобняла его, похлопала по плечам, как требовала традиция. По ее лицу было видно, что она никак не может понять, что привело Умида в ее дом. С добром ли?..
— Добро пожаловать, — сказала она и показала на курпачу: — Присаживайтесь…
Сама села напротив, прикрыв подолом ноги. Прошептала молитву, держа перед лицом ладони, провела ими от лба к подбородку. И только после этого осведомилась:
— Как поживаете?
— Хорошо. Радость у меня. Решил вот зайти, сказать. А заодно проведать вас… Вот суюнчи вам принес.
Умид положил на колени этой постаревшей, совсем седой женщины сверток с подарками.
— Спасибо. Если ты пришел с открытым сердцем, чтобы справиться обо мне, пусть тебя аллах вознаградит за доброе дело… Про радость твою слыхала. Повидай еще больше добра на своем веку, — сказала Фатима, переходя на «ты», как разговаривала со всеми, к кому питала расположение.
— Вы не сердитесь на меня. Прежде у меня было чересчур много работы. Мне никак не удавалось навестить вас…
— Спасибо, сынок. Можешь не извиняться. Аллах тебя простит.
Фатима прослезилась. Утирая уголком платка глаза, она заторопилась во двор. Вернувшись, суетливо расстелила дастархан, принесла вскипевший чайник.
Вскоре зашла золовка Фатимы. Умид встал, поздоровался. Та обняла его и, как водится, похлопала по спине.
Посидели часок за чаепитием, поговорили. Потом Умид попросил разрешения откланяться.
Фатима проводила его до калитки. Прощаясь, он положил в ее ладонь двадцать пять рублей.
— Купите, что захотите сами, — сказал он.
Мачеха поблагодарила его и попросила у аллаха постоянного везения для Умида.
Сдержанной и сухой была их встреча и походила, как говорится, на остывший плов.
Через месяц Умид опять наведался к Фатиме. Пришел, принеся с собой целую сумку гостинцев. И тогда Фатима оттаяла.
Она извлекла откуда-то мешочек из красного потертого бархата, встряхнула его, и ей на ладонь выпали, засверкав, орден Отечественной войны и медаль «За оборону Сталинграда». Награды его отца!
— Вот, — сказала она. — Это память о твоем отце. На этом свете меня, может, скоро уже не будет. И они могут затеряться. А ты их сбережешь. Я помню, как ты дорожил ими в детстве. А я-то по темноте своей не придавала им значения, считала простыми железками…
— Спасибо, — еле выговорил Умид, чувствуя, как жесткий ком подкатывает к горлу, душит, а в глазах начинает пощипывать.
Часто Умид просыпался по ночам в своей новой квартире и курил. Напротив него, освещенный тусклым матовым светом, проникающим с улицы, висел на стене портрет улыбающейся Хафизы.
В нынешнем году она заканчивает институт. В такую пору красивые девушки почти никогда не обходятся без кавалеров. Эта мысль всякий раз отгоняла от него сон. Он принимал решение в ближайшее же время поехать к ней, к Хафизе, — в институт ли, домой ли, все равно. Он на коленях станет вымаливать прощение… Но едва наступало утро, решимость покидала его: он знал, что она отнесется к нему, как к другу, но не простит. Простить — значит все забыть. Но то, что он сделал, забыть нельзя.
Как будто бы надежды все исполнились. Чего добивался — достиг. Но рядом нету Хафизы, единственной, любимой, — и все достигнутое кажется бессмысленным.
И опять его начинали мучить сомнения: «Нет, она поймет меня. Ведь она всегда меня понимала. Без слов понимала. И, может, простит? Ведь сама говорила, что настоящие друзья должны уметь прощать друг другу…»
* * *
Проводив товарища на поезд, Умид возвращался в троллейбусе с вокзала. Проезжая мимо зоопарка, вспомнил, что недавно в вечерней газете промелькнуло сообщение о том, что в Ташкентский зоопарк привезли из Африки крупного питона. До сих пор ему не доводилось видеть особенно крупных змей. Со дня на день собирался взглянуть на заморское чудовище, да всякий раз мешали какие-нибудь дела.
Умид вышел из троллейбуса, купил в киоске пачку сигарет и зашагал в обратную сторону, по направлению к зоопарку.
У клетки с новоселом из Африки толпилось много посетителей. Особенно детворы. Каждому не терпелось подступить поближе к клетке и получше разглядеть этот огромный пятнистый клубок. Питон не двигался, но внимательно следил маленькими точками глаз за движениями людей, обступивших его новое жилье.
Остальных зверей Умид уже видел не один раз. Поэтому, не задерживаясь, хотел направиться к выходу. Но его внимание привлек хохот, раздавшийся у клетки с обезьянами. Эти твари всегда были очень забавны и без труда могли рассмешить человека, если даже у него дурное настроение. Вот и сейчас они раскачивались на качелях, гонялись друг за дружкой, а то, вдруг застыв на месте, внимательно глазели на людей, с не меньшим интересом, чем люди на них.
Возле самой решетки Умид увидел молодую женщину в золотистом хонатласовом платье, ярко освещенном солнцем. А рядом, с годовалым ребенком на руках, стоял, очевидно, ее муж. Она доставала из сумочки карамельки и подавала сынишке, чтобы он кидал их обезьянам. Детвора покатывалась со смеху, глядя, как ловко обезьянки сдирают бумажку и отправляют конфету в рот.
Умид закурил и пошел к выходу. Отдалился на несколько шагов, и вдруг словно бы кто подтолкнул его в спину. Молодая женщина, улыбаясь, смотрела ему вслед. Их взгляды встретились. Женщина сразу перестала улыбаться. Она опустила голову и, повернувшись к ребенку, восторженно взвизгивающему на руках отца, обеими ладонями взяла его ручонку и похлопала ею себя по щеке.
Умиду показалось, что она ему заметно кивнула, поздоровалась. Но он не мог ей ответить. Словно столбняк на него нашел. Это была Хафиза.
Мужчина с ребенком направился к другой клетке, и она последовала за ним, что-то ласково приговаривая сыну. Потом они спустились по ступенькам к бассейну, где плескались белые медведи, и затерялись там в толпе.
Умид отошел к краю аллеи и взялся за дерево. У него кружилась голова. «Может, мне только показалось, что это она, — подумал он. — Скорее всего, эта женщина просто похожа на Хафизу…» И он широкими шагами заспешил к бассейну. Остановившись в отдалении, стал отыскивать в толпе золотистое сверкающее платье.
Он увидел их, когда они отходили от деревянной ограды, за которой находились олени. Женщина заметила, что Умид наблюдает за ними. Нет, она это скорее почувствовала, чем увидела. Было заметно, что она с трудом заставляет себя не оборачиваться. Поникла как-то, даже плечи заострились. Муж обернулся к ней и обеспокоенно спросил о чем-то.
Она тряхнула головой и взяла его под руку. Но через мгновенье все же не выдержала и обернулась.
Да, это была Хафиза. Умид больше не сомневался. Он медленно повернулся и побрел к выходу.
Но едва он оказался за воротами зоопарка, как опять его стали одолевать сомнения. «Она ли это была? Разве мало на свете людей, как две капли воды похожих друг на друга? Нет, я не смогу в это поверить, пока не поговорю с ней! Не вернуться ли?..» — думал он, все замедляя шаги. И вернулся.
Хотел купить новый билет, но контролер сказала: «Вы же только вышли, молодой человек!» — и пропустила так.
Умид устремился к загону с оленями, но тех, кого искал, уже не было.
Ночь Умид провел без сна. Чего только не передумал, какие только мысли не лезли в голову. Извелся весь…
Едва рассвело, Умид поднялся, принял холодный душ, побрился электробритвой и сбежал по каменной лестнице вниз. Остановил такси и поехал в Оклон.
Несколько минут стоял около калитки, не решаясь постучать. Наконец собрался с духом и толкнул одну из створок. Калитка отворилась.
Старуха, наклонившаяся было с ведром в руках к арыку, чтобы набрать воды, выпрямилась и вопросительно посмотрела на незнакомца.
— Добро пожаловать, сынок, — сказала она наконец, опознав в нем того парня, что прибегал справляться о них в день землетрясения.
Умид поздоровался с ней и, взяв у нее из рук ведро, зачерпнул из арыка воды.
— Я хотел повидать Хафизу, — сказал Умид.
— Ой, сынок, наверно, ты и есть Умиджан?
— Да, бабушка, это я.
— Я как рассказала, что в то утро, когда земля задвигалась, к нам какой-то парень приходил, справлялся, все ли благополучно, так внучка моя сразу же и догадалась, что это ты был, сынок.
— А сейчас… Уже встала внучка ваша? Разбудите, пожалуйста, ее. Скажите, мне нужно с ней поговорить…
— Хафизахон уж не живет со мной, сынок. Уже почти два года, как у мужа живет. Замуж вышла. — Заметив, что лицо Умида стало белым как полотно, добавила ласково: — Что поделаешь, сынок. Знать, судьба такая. От нее никуда не убежишь, от судьбы-то…
Умиду трудно было дышать. Он с трудом выговорил: «До свидания, бабушка» — и пошел со двора, едва волоча ноги. Старушка засеменила следом и заперла калитку.
Ташбиби-хола, должно быть, рассказала внучке о приходе Умида и о том, что ему очень уж хотелось повидаться с Хафизой. Не прошло и недели после его визита в Оклон, как в оранжерею, куда Умид зашел ненадолго, прибежал, запыхавшийся, лаборант.
— Умид Рустамович, там у подъезда вас дожидается какая-то девушка. Я ищу вас по всему институту, еле нашел… — сказал он, с трудом переводя дыхание.
Умид поблагодарил его и, на ходу сняв с себя халат, вышел из оранжереи. Он еще издали увидел Хафизу. Они обменялись рукопожатием. Хафиза улыбнулась, светло и приветливо, почти так же, как прежде. Умид, не выпуская ее ладошку, переминался с ноги на ногу, не находя слов. Хафиза высвободила руку, словно бы только для того, чтобы посмотреть на часики, сказала, что спешит, приехала всего на несколько минут.
Они направились по аллее в сторону автобусной остановки.
— Я очень рада вашим успехам, — сказала Хафиза.
— Благодарю… — промолвил Умид. — Я нашу встречу представлял иначе…
— Как же?.. — Хафиза приостановилась и внимательно посмотрела ему в глаза.
— Как прежде! Как всегда! — выпалил он.
— Умид-ака, у меня нет старшего брата. Вы мне его замените, правда? Ведь вы обещали. Помните? — Хафиза легонько коснулась его руки. — Я всю жизнь буду очень любить вас… как брата. Называйте меня сестренкой, хорошо? — Она говорила медленно и тихо и даже улыбалась, но заблестевшие, как крохотные звездочки, слезы на глазах выдавали, что ей нисколько не весело. — Я вам буду хорошей сестренкой, вот увидите. И мне приятно будет сознавать, что у меня есть старший брат…
Они подошли к остановке в тот момент, когда подкатил автобус. Хафиза вскочила на подножку и, обернувшись, помахала рукой. Дверца со скрежетом захлопнулась. Умид заметил, как Хафиза извлекла из сумочки платочек и поднесла к лицу. Автобус зафыркал, обдал Умида удушливым облаком выхлопных газов и помчался к городу. Он быстро удалялся от Умида по прямому как стрела шоссе, обсаженному белоствольными тополями. Автобус все уменьшался и уменьшался, пока не превратился в точку, а потом и точка растаяла в дрожащем зыбком мареве.
И неведомо, сколько Умид простоял бы еще на остановке. Но его кто-то окликнул:
— Умид Рустамович!
Опять этот лаборант…
— Умид Рустамович! Целый час вас ищу! Срочно к директору. Вас, кажется, командируют в Фергану. Тамошним селекционерам понадобилась ваша помощь, — зачастил он на ходу, размахивая руками.
Умид с силой провел рукой по бледному лицу, повернулся и торопливо зашагал в институт.
* * *
…Три года минуло. Но не было дня, чтобы Хафиза и Умид не вспомнили друг о друге. Случись в какой-нибудь газете или журнале промелькнуть имени Умида, Хафиза непременно прочитывала эту статью от начала до конца. Если ей попадалась брошюра по селекции, она торопливо листала ее, надеясь найти знакомое ей имя. Она ни разу не видела с той поры Умида, но все о нем знала. Ведала и о том, что сразу после землетрясения он перевез Чотиру-хола из старой махалли в свою новую квартиру, и о том, что он недавно побывал на международном симпозиуме за границей и там сделал блестящий доклад, о котором затем писали многие зарубежные газеты. Словом, по работе все у него обстояло прекрасно. Но сердцем чувствовала Хафиза, что нет такого благополучия в его личной жизни. И порой ей казалось, что виновата в этом она, и тогда изводилась вся в сомнениях.
Однажды не выдержала Хафиза и приехала к Умиду домой. Она отказалась снять пальто, и только расслабила узел платка на груди.
— Я не могу так больше… Я прошу вас, Умид-ака, пожалуйста, женитесь, — сказала она, не отводя глаз, прозрачных и чистых, как два родника. — Я хочу, чтобы вы были счастливы.
— Мне до конца жизни будет сопутствовать моя первая любовь. Ею я и счастлив, — сказал Умид.
Они стояли посреди комнаты на ковре, глядя друг на друга, отмечая малейшие изменения друг в друге и безмолвно прощаясь.
Так и расстались.
Чотир-хола несказанно обрадовалась, что Умид повидался с Хафизой, поговорил с нею. У нее всегда был на душе праздник, когда он делился с нею, как с матерью, своими радостями, и очень переживала, если у него случались неудачи. Умид поверял ей самое сокровенное и всегда внимал ее мудрым советам. Чотир-хола как-то сказала Умиду, что ему следовало бы проведать свою бабушку Тутинису-буви, живущую в старом городе. В выходной день он отложил все дела и отправился к бабушке. По пути зашел на базар и в торговых рядах купил старушке отрез на платье, мягкую обувку и халвы, которую та очень любила.
Тутиниса-буви растрогалась до слез. Обняла его и, как принято традицией, обратилась к всевышнему с молитвой, закончив ее словами: «Помоги, господи, моему внуку найти свою вторую половину, не призывай меня к себе, пока я не увижу его свадьбы, и одари их обоих жизнью вдвое длиннее, чем моя, господи! Аминь!..»
А Умид задумчиво сидел напротив Тутинисы-буви и, внимая словам ее молитвы, видел перед собой Хафизу.
СЫН ЛИТЕЙЩИКА
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
Глава первая ЗМЕЕЙ УЖАЛЕННЫЙ
В свой черный день человеку свойственно думать о самом прекрасном, что было в его жизни. И тогда лучи минувших светлых дней разгоняют мрак, заполнивший его душу. А что самой яркой, светозарной звездой всегда сияет в памяти человека? Любовь. Она живет в сердце до той поры, пока оно не перестанет биться. Жизнь без нее мрачна и неинтересна. Не потому ли человек так бережно хранит память о любви, единственной, неповторимой…
О чем только не передумал за последние дни Арслан. Но лишь думы о Барчин, о давно-давно минувших днях, подаривших им радость знакомства и первых встреч, приносили ему малую долю облегчения.
В одной из комнат опустевшей квартиры, где вот уже несколько дней царит тоскливое безмолвие, на старенькой бекасамовой курпаче[26], постланной прямо на пол, в глубоком раздумье лежит Арслан. Много пережил он за эти дни, осунулся, нос его еще более заострился, виски, присыпанные сединой, запали, а под глазами пролегли тени. Вокруг разбросаны газеты, рядом пиала с остывшим чаем.
Крупная муха беспрестанно бьется о стекло, ошалело носится по комнате и вновь наскакивает на окно так злобно, будто намерена вдребезги разнести невидимую преграду и вырваться наружу. Назойливое жужжание этой твари несносно действует Арслану на нервы. Встать бы да прихлопнуть это проклятое насекомое или, на худой конец, открыть форточку. Но не хочется даже пошевелить рукой. Все тело налилось свинцом. Он чувствовал себя так, будто повержен тяжким недугом.
На столе, что посредине комнаты, полбуханки хлеба, алюминиевый чайник, пачка сахара, из которой высыпалось несколько кусочков. В комнатах давно никто не прибирал. С того дня, как ушла Барчин, Арслан ни разу не зашел ни в спальню, ни в свой кабинет. Временами ему чудилось, что он не в собственной квартире, а на необитаемом острове, один-одинешенек в целом свете. Этот простор, простор трехкомнатной секции, где он остался теперь один, угнетал его.
Муха села на кусок сахара. Арслан свернул газету. Но не успел подняться, как эта прегадкая тварь, с утра изводившая его, взлетела и с размаху ударилась об оконное стекло. Арслан хлопнул газетой. Удовлетворенный своей маленькой победой, он вновь вытянулся на курпаче. И опять навалились тягостные думы. Может, выйти прогуляться?
Арслану припомнился случай, поведанный некогда матерью. Ее постигло какое-то горе. Погруженная в беспросветную печаль, она возвращалась как-то из загородного сада. Проходя мимо холма Кургантеги, она увидела на обочине пучок скатавшихся хворостинок. Она подобрала этот пучок и перекинула через левое плечо, подумав при этом: «Пусть все мои горести и печали развеются, как эти былинки по ветру!» И на душе у нее посветлело. Найти бы и Арслану волшебную штуковину! Но нет, слишком велика печаль Арслана. Она представляется ему беспорядочным нагромождением огромных скал, она видится ему непреодолимой сказочной горой Кухи-Каф. Ему кажется порой, что стоит он над бездной, — был бы птицей, перелетел.
Какие муки испытывает человек, ужаленный змеей? Арслан уверен, его муки страшней. Если бы Арслана ужалила змея, он лечился бы снадобьями из трав и в конце концов избавился бы от недуга. Но не змея всему виной. Недаром говорят, что слова, слетевшие с языка недоброго человека, жалят больнее гадюки. И нет от этих страданий целебных трав.
Арслан распахнул окно и закурил.
На лестничной площадке что-то глухо стукнуло, и тотчас раздался пронзительный плач ребенка. Арслан бросился к двери. На площадке третьего этажа плакал Бабур, трехлетний соседский сынишка. Арслан подхватил его на руки, стал утешать. На лбу у мальчика появилась багровая шишка. Арслан поцеловал его в лоб, вернулся в комнату и принялся расхаживать из угла в угол, приговаривая ласковые слова. Пошарив в ящике кухонного стола, нашел карамельку. Бабур перестал плакать. Жаль, что в доме нет ни одной игрушки, которой можно было бы развлечь малыша. Арслан снял с чернильницы блестящую металлическую крышку и стал стучать ею о мраморную подставку. Переливчатый звон заинтересовал Бабура. Он с любопытством посмотрел на дядю и улыбнулся. Потом потрогал шишку на лбу и показал рукой в сторону наружной двери:
— Больно… Там… ступенька…
— А вот мы ее сейчас!
Арслан вышел с ребенком на руках на лестничную площадку и несколько раз топнул ногой по ступеньке, приговаривая:
— Вот я тебя! На, получай! Ты зачем нашего Бабура обидела?
Проделки дяденьки-соседа, видимо, чрезвычайно понравились мальчику. Он развеселился и стал проситься в комнату, где осталась блестящая крышка чернильницы. Арслан усадил его на стол и, расположившись напротив, стал беседовать с ним, как со взрослым.
Вскоре снаружи послышались чьи-то шаги. Арслан, решив, что это, должно быть, отец Бабура, взял мальчика на руки и поднялся на четвертый этаж. Постучал. Дверь была открыта, но никто не откликнулся.
— Джамшидбек! Эй, Джамшидбек! — позвал он.
Было тихо.
Он впустил Бабура в комнату и стал спускаться по лестнице. На том самом месте, где мальчик ушибся, он повстречал запыхавшуюся Махсудахон.
— Я отнес Бабура, а там что, никого нет?
— Здравствуйте. Я ищу его, с ног сбилась, — сказала молодая женщина. Несмотря на то что родила четверых детей, она была ладной и обаятельной. — Ну никак не сидится ему дома. Стоит отвернуться, как он тут же исчезает. Прогулки с четвертого этажа вниз для него развлечение, а мне хлопоты.
— Мой друг Бабур малость расстроены. Они упали и набили на лбу шишку, — шутливо сообщил Арслан. Теперь-то уж, когда малыш успокоился, можно и пошутить.
— Ах, вон оно что?! — всплеснула руками Махсудахон.
— Вы уж не ругайте его. Он молодец, настоящий джигит.
— Не защищайте. Я так перепугалась, обнаружив, что его нет дома. Сейчас я ему задам…
— Ну, зачем же так? Не забывайте: Бабур — царь Мавераннахра.
Они рассмеялись. Женщина заспешила к себе.
Всякий раз, когда встречал эту женщину или ее мужа Джамшида, Арслан чувствовал себя неловко. Более года прошло с тех пор, как они оба были у него на приеме в райисполкоме, и он тогда заверил их, что они получат новую квартиру. Но не успел для них ничего сделать. По-прежнему теснятся они в двух комнатах, но молчат, не попрекают.
Арслан медленно спустился на свой этаж и, зайдя к себе, притворил дверь. И опять словно отгородился от всего сущего толстыми стенами. Снова навалились тяжелые думы…
«Говорят, в давние времена это было. Человек приручил рыбку. И куда бы ни пошел, повсюду, как талисман, была с ним рыбка. Однажды, когда человек проходил через мост, рыбка выскользнула в воду…
Я лишен должности. Ну и что же? Разве все время я был председателем райисполкома? Разве на моих ладонях никогда не было трудовых, благородных мозолей? Разве я и теперь не буду принят в дружную рабочую семью — в родной коллектив завода? Так чего же я волнуюсь? Завод — моя стихия. Я не отвык от нею. Втайне я всегда тосковал по заводу, как по воде та рыбка».
Арслан подошел к окну. А город-то живет полнокровной жизнью. Среди сочной зелени виднеются красные, серые крыши домов. И солнце ласково светит людям. По улице снуют машины. Тротуары подобны муравьиным дорожкам: люди спешат невесть куда, каждый чем-то озабочен.
Нет, Арслан не боится лишиться должности. Все это время, пока он был на руководящей работе, руки его тосковали по настоящему делу, которым, как он считал, был занят лишь на родном заводе. Скучал по заводскому шуму, по ребятам, с которыми не один пуд соли съел.
Только не хотел Арслан остаться побежденным, потому что чувствовал, что прав. А можно ли добровольно уступать позиции? Нет, нельзя.
Сохранять хладнокровие в тягостные минуты жизни, верить в свою силу, правоту — эти качества не наследуются. Они обретаются в борьбе, исход которой зависит от твоей подготовленности и присутствия духа в решающие минуты.
Перед мысленным взором возникло отвратительное, круглое, лоснящееся лицо. Мокрая губа насмешливо оттопырена, а сузившиеся в щелки глаза будто говорят: «Пусть все теперь знают, каков ты есть! До скончания века своего не сможешь ходить с поднятой головой! Ты, глупец, схватился с нами, вот и пожинай плоды! Ты повержен! Твои же друзья станут презирать тебя! Точно паршивую кошку, станут гнать тебя от своих дверей!.. Мы свалили тебя, и ты больше не встанешь. Вот это называется кураш[27]. Вот это и есть наша победа! Эх ты, жалкий человечек, считавший нас похороненными! Ты поступал по-ребячьи, не желая считаться с нашими интересами. Вот и побит ты, как поганая кошка…»
«Нет! Ошибаетесь, если думаете, что борьба на этом закончена. Она только начинается на тропинке моей жизни. Все, что было в прошлом, пустяки по сравнению с этим испытанием. Еще не утеряли силу мои руки, которые не так давно играючи управлялись у доменной печи. И не угасло в сердце пламя, зажженное из ее горнила! Что ж, потягаемся!»
Проведя весь день в раздумьях, Арслан не заметил, как наступил вечер. На лестничной площадке опять что-то глухо стукнуло, и послышался пронзительный плач ребенка. «Бабур снова упал», — подумал Арслан, вскакивая с места. В мгновение он выскочил за дверь. Так и есть. На ступеньке вниз лицом лежал Бабур. Арслан схватил мальчика и по обыкновению топнул несколько раз по ступеньке, приговаривая:
— Вот тебе! Попробуй-ка еще раз наставить шишку на лбу у нашего Бабурчика!
Мальчик, вытирая кулачком глаза, улыбнулся. Арслан снова принес его к себе. Бабур уже привык бывать в гостях у дяди и не очень переживал разлуку со своими шумливыми братьями и сестричками. Он попросился на пол и стал бегать по пустым комнатам. Выскочил на балкон.
— Тебе у меня нравится? — спросил Арслан у малыша.
Мальчик кивнул. Еще бы, здесь такой простор! А у них всего две комнаты — не разыграешься. Куда ни сунься, только и слышишь мамин голос: «Нельзя!.. Не трогай!» Вот и хочется Бабуру убежать всякий раз на улицу, на волю. Братья и сестры — те постарше, они весь день пропадают то в школе, то во дворе. А его, Бабура, никуда не отпускают одного. Только у этого доброго дяди он гостит время от времени. У него привольно, можно ходить из комнаты в комнату, и он ни разу еще не сказал: «Нельзя!»
— А хочешь, я тебе подарю эти комнаты? — спросил Арслан, поглаживая мальчика.
Бабур ничего не понял. Он с интересом смотрел во двор, где его братья и другие мальчишки гоняли футбольный мяч.
— Папа дома? — спросил Арслан.
Мальчик кивнул. Арслан поднял его на руки.
— Идем-ка, поговорю я с твоим папой.
Они поднялись на четвертый этаж, постучали в дверь, на которой карандашом было написано: «Бабур».
— Кто это написал? — спросил Арслан.
— Адолат, — сказал мальчик.
— Скажи сестре, что она хорошо придумала: если кто-нибудь придет, сразу же узнает, что здесь живет Бабур.
В дверях появилась Махсудахон.
— Опять упал? — сказала она, стягивая халат на груди.
— Да, великий царь Ферганы, Мавераннахра и Индии опять упали, — улыбаясь, сказал Арслан. — А Джамшидбек дома?
— Дома. Пожалуйста, входите.
— Дело у меня к нему. — Арслан с Бабуром на руках перешагнул порог.
Джамшид, широкоплечий мужчина, лежал на диване и читал газету. Увидев Арслана, вскочил, заспешил навстречу.
— Прошу вас, Арслан-ака, — сказал он, здороваясь за руку. Рука у него была твердая, как у всякого, кто занимается физическим трудом. Джамшидбек работал на заводе, где некогда трудился и Арслан.
— Как поживаете? — осведомился гость.
— Рахмат! Как сами? Слышал, приболели немного? Как теперь себя чувствуете?
Конечно же хозяин дома был осведомлен и о том, в какие передряги угодил Арслан, и о разладах в его семье, но из уважения к нему не касался этой темы. Да и кто в районе нынче не знает о том, что дело председателя райисполкома Ульмасбаева расследует специальная комиссия. И хотя Арслан пока не отстранен от занимаемой должности, он сидит дома, не показывается на людях. И неизвестно, что доставляет Арслану больше переживаний — неприятности на работе или то, что вдобавок ко всему от него ушла Барчиной. Женщины с длинными языками судачили о всяком. Но Джамшидбек не верит слухам. Человек, вышедший из рабочей среды, не способен на дурные дела.
Арслан сел на предложенный хозяином стул:
— Чувствую себя лучше, рахмат. Давление поначалу подскочило. Но теперь приближается к норме. Главное — головные боли прекратились… — Арслан посидел молча, как бы обдумывая, с чего начать разговор, потом, взглянув на хозяина, решительно сказал: — У меня предложение к вам, Джамшидбек. Я рассчитываю, что вы согласитесь со мной. Только заранее прошу: не считайте это благодеянием каким, не надо благодарностей…
— Я слушаю…
— Я не смог выполнить обещания… А сейчас предлагаю: давайте поменяемся квартирами. Вы с ребятишками и отцом вашим теснитесь здесь. А я один остался в трех комнатах…
— Как же это? — удивился Джамшидбек. Жена, появившаяся в дверях, замерла на пороге.
— Очень просто, — улыбнулся Арслан. — Я вселяюсь в вашу, двухкомнатную, а вы занимаете мою. Вот и все!
— Нет, нет, это невозможно, — возразил Джамшидбек, хотя и он, и отец его, и Махсудахон только и мечтали о том, чтобы переселиться в квартиру попросторнее. — Ведь так, запросто, разве это делается?
— Оформить документы дело простое. Я еще не ушел с работы, просто болею…
— Да и не уйдете вы с работы! — вырвалось у Джамшидбека. — Все люди в нашем районе только того и хотят, чтобы вы остались на своем месте. А кто вам доверил эту работу? Люди. Сможете ли вы без их желания покинуть свой пост?
Арслан грустно улыбнулся. Ему было приятно услышать от соседа эти слова. Главное — в них он не уловил фальши.
— А когда вернется Барчиной, не возмутится ли она великим переселением? — спросила Махсудахон, но тут же замолкла заметив, что лицо Арслана потемнело, брови сошлись у него на переносице.
Сделав вид, что он не услышал ее замечания, Арслан сказал:
— Мне достаточно и двухкомнатной…
— Я не могу ничего сказать… Решать вам, — сказал Джамшидбек, зная, что, если сосед предложил ему такое, следовательно, все давно обдумал. Если сейчас отказаться, значит, глубоко его обидеть.
— Да, как сами знаете, — согласилась Махсудахон.
— Выходит, договорились. Завтра с утра вы переселяетесь в мою квартиру, — сказал Арслан, хлопнув себя по коленям, и поднялся.
— Ох, да что ж это я — даже чаю не предложила! — засуетилась Махсудахон. — Я сейчас, пять минут — и чайник закипит. Посидите, Арслан-ака.
Она побежала в кухню, но Арслан поблагодарил и, попрощавшись, ушел.
На следующий день семья Джамшидбека переселилась на второй этаж. Отец Джамшидбека, Муса-ата, под вечер вернулся из района, где два дня пробыл на свадьбе, и очень удивился, застав своих на новом месте. За угощением, приготовленным в честь новоселья, старик произнес длинную благодарственную молитву и пожелал благородному и щедрому соседу скорейшего избавления от всяческих бед, пожелал бодрости и силы духа. «Аминь», — сказал он под конец и провел по лицу ладонями.
В среду, в день, когда, по мусульманскому верованию, исполняются сокровенные желания, пришла Мадина-хола. Она была крайне удивлена тем, что сын поменял квартиру. Но расспрашивать ни о чем не стала. И так ему тяжело. Сердце ее изнывало оттого, что сын ее целыми днями лежит, как поверженный минарет. Столько лет мечтала она о внуке, о том, как она, обняв младенца, тихо будет петь ему колыбельные песни. И то, что аллах не подарил ей внука, она считала наказанием господним. Не думала, не гадала, что в жизни сына, а значит и в ее жизни, будут такие черные дни.
Хоть Арслану не хотелось показываться на людях, мать все же уговорила его пойти с ней в их дом, в дом, где он родился и вырос.
— Для других-то ты, может, и большой человек, а для меня ты маленький, каким был. Сейчас же вставай! — сказала она строго.
Арслан скрепя сердце повиновался.
Возвратился в воскресенье. Выло раннее утро. Чтобы не ждать, когда принесут почту, в киоске, что неподалеку от дома, купил газеты. На улице, такой шумной и многолюдной в будни, сегодня было тихо. Только изредка прошелестит по асфальту легковая машина или, урча, протащится неповоротливый автобус. И опять тишина.
Арслан, зажав газеты под мышкой, скорыми шагами направился к своему подъезду. Ему казалось, что изо всех окон глядит на него осуждающе и злорадно. Вот кто-то, сверля его взглядом, подзывает жену: «Иди-ка сюда скорее, погляди на Ульмасбаева, полюбуйся на него! Небритый, одежда помятая! А недавно, бывало, в нечищеных туфлях порога не перешагивал…» В другом окне дородная женщина, прижав к щеке руку, скорбно качает головой: «До чего довели бедняжку…» А вот кто-то злорадствует: «К чему приводит спесь и зазнайство! Как только человек становится начальником, пелена глаза ему заволакивает, даже близких перестает узнавать!» За четвертым окном две старушенции перешептываются: «Хорош, видно, этот Ульмасбаев, если от него жена ушла!..»
Арслану хотелось бегом взбежать по лестнице на четвертый этаж и запереться в своей квартире. В груди кольнуло, едва он взялся за перила. Остановился, чтобы перевести дух.
Вспомнился Аббасхан Худжаханов, его заместитель. Этот человек с постоянно улыбающимся лицом почему-то то и дело возникает перед его взором. Странный он какой-то, этот Худжаханов. Вот уж сколько времени Арслан с ним работает, а он никогда не был до конца откровенным. Говорит, а что-то не договаривает, раскрывает, кажется, душу, а что-то таит. Взгляд его никогда не выражает ни гнева, ни радости. А что у него в сердце — поди-ка разберись… Говорит обычно Худжаханов обтекаемо, продумывая каждое слово и улыбаясь при этом. Острых разговоров избегает.
С подчиненными Аббасхан Худжаханов разговаривал высокомерно, иной раз даже не скрывая презрения. Арслан несколько раз, как бы между прочим, укорял в этом своего заместителя. И тот в присутствии Арслана старался казаться скромным и деловитым… Ну что ж, человек есть человек, у каждого свои слабости. Но Арслан никак не может взять в толк, почему Худжаханов стал покровительствовать Мусавату Кари. Сейчас, конечно, трудно это понять, и заместитель делает вид, что не имеет никакого отношения к тому, что нежданно-негаданно обрушилось на голову председателя райисполкома. Но когда Арслан анализирует поступки Мусавата Кари, понимает, что рядом с этим человеком незримо действует и его заместитель, Аббасхан Худжаханов. Надо же — еще одна загадка!
Высокая, статная фигура заместителя, загадочная ухмылка и обнажающиеся при этом золотые зубы нет-нет и возникали перед Арсланом.
Прежде Арслану было непонятно, почему его заместитель в присутствии дружков-приятелей Мусавата Кари держится с ним независимо, а как только они остаются наедине, начинает заискивать. Только теперь кое-что начинает проясняться. «Можно ли быть таким простаком! Дожив до седин, не научиться отличать добро от зла… Сам с открытым сердцем — считаешь, что и у других душа нараспашку…»
Арслан множество раз анализировал свою жизнь. Заново оценивал поступки. Нет, он ни в чем не мог упрекнуть себя. Совесть его чиста. Словно жаркий огонь вагранок, у которых не один год простоял он, когда работал на заводе Ташсельмаш, очищал ее.
Арслан машинально вынул из кармана ключ и остановился перед дверью на втором этаже. Но тут же спохватился и, держась за перила, поднялся на площадку четвертого этажа. Отпер свою дверь. А в голове мельтешили в беспорядке одни и те же мысли.
Арслан понимал, что нельзя ему сейчас сидеть сложа руки. Стоит на мгновенье расслабиться — тотчас окажешься на лопатках. А то, что сейчас происходит, — это борьба! Невидимая глазу, сопровождающаяся, быть может, улыбочками соперников, обменом взаимными любезностями и даже рукопожатиями, но яростная и беспощадная борьба. Арслан никак не мог заставить себя идти куда-то и что-то доказывать — искать союзников. Но имеет ли он право бездействовать, полагаясь только на силу правды, которая в конце концов, конечно, победит?
Где бы Арслан ни находился и что бы ни делал, его одолевали сомнения. С газетами под мышкой он зашел на кухню. Наполнил жестяной чайник водой и поставил на плиту. Вернулся в большую комнату и, удобно усевшись в кресле, углубился в чтение, забыв при этом зажечь плиту.
Через некоторое время вышел на кухню, чтобы заварить чай, усмехнулся. Стал рассеян… Как ветры, непрестанно облизывая скалы, стирают их с лица земли, так печаль и горькие думы могут лишить человека рассудка… Однако скалы беспомощны. А человек наделен огромной волей.
Воля и непреклонность!
Нельзя терять самообладание, даже очутившись над пропастью. Только человек сильной воли может одолеть врага.
— Ну, хватит философии! — вслух сказал себе Арслан. — Не раскисать, дорогой друг! Сейчас же надо принять ванну, побриться, выгладить костюм! Потом принести из магазина… Да, что же надо принести из магазина? Хозяйством всегда занималась Барчиной. Надо же — я даже забыл, что покупают в магазине в первую очередь! Ну конечно же я принесу чай, сливочное масло, яйца…
Однако, перекусив тем, что удалось найти в буфете, он забыл о своих намерениях. Вытянулся на курпаче подле окна и начал читать газету. Не заметил, как уснул. Вскоре он вздрогнул и проснулся. Ему приснился блаженный Атати, свалявшиеся, грязные волосы которого спадали до плеч. Этого Атати, который бегал по узким, кривым улочкам махаллей и беспрестанно кричал несуразное, отчего на краешках его рта постоянно пенилась слюна, Арслан видел лет этак тридцать назад и премного был наслышан о нем в детстве. С чего это вдруг он ему привиделся?.. Арслан даже явственно услышал его крик: «Ё-э-э, лу-у-у!..» Блаженный Атати бродил, выпрашивая себе милостыню, по махаллям Кургантеги, Сакичмон, Хаджимал, Узгат, Хиябан, Дегрезлик, Чигатай, Кесак-Курган. И летом, и зимой Атати-блаженный ходил полуголый, босиком и при этом цедил сквозь зубы звук «взз-взз», словно его пронизывал холод. Он был безобидный, этот Атати. Отец как-то рассказывал, как Атати появился в торговых рядах и, выкрикивая свое неизменное: «Ё-ху-у-у! Ё-ху-у-у!», обхватил один из толстенных столбов, подпиравших навес, и пытался его свалить, чем немало напугал торговцев… Он утверждал, что Атати большей частью бродит вокруг медресе Бегларбеги, Кукалдаш, гробницы Каффал-Шаши, мечетей Сирлимечеть, Хотинмечеть, а ночует он якобы в большом полуразвалившемся тандыре на пустыре, где когда-то, как говорят, был чей-то обширный двор, впоследствии заброшенный и разоренный.
Иногда Атати не было видно дней пять-шесть. И все знали, что он отправился в сторону Шибли. Возвращаясь назад, он непременно выбирал путь через кладбище Шахидантепа, расположенное на берегу небольшого пруда Кайковус, и недвижно лежал там несколько дней, обняв какую-то могилу…
Вспоминают, что Атати родился в семье ремесленника и в юности был вполне приличным джигитом. Звали его Асадуллахан. Он женился, и у него родилась девочка. Но однажды сын Иноят-байбачи, водившийся с кимарбозами[28], похитил его молодую жену. Спустя несколько дней нашли ее мертвой. Вскоре умерла и дочка. И стал Асадуллахан, не найдя справедливости, бродить по улицам, хватаясь за ворот рубахи, будто жгло его что-то изнутри, и громко вздыхать: «Ё-ху-у-у!..»
«И мое сердце сейчас будто в огне, — подумал Арслан. — Этак недолго и мне спятить…»
В пятницу Муса-ата привел пожилого человека, который, как оказалось, постучался в его бывшую квартиру на втором этаже. Арслан пригласил стариков в комнату.
— Здравствуйте, Нишан-ака! — обрадовался он гостю. — Как поживаете? Здоровы ли дети, внуки?
— Благодарю, все здоровы. Сам-то как, дружище?
— Да вот… приболел немного, — промолвил Арслан, опустив голову. — Теперь, кажется, дело идет на поправку.
Помолчали.
Муса-ата почувствовал, что гостю и хозяину надо поговорить о чем-то важном, попрощался и вышел.
Нишан-ака, покручивая кончики пушистых усов, улыбнулся. Хоть и неказист был с виду гость, но держался всегда горделиво.
Нишан-ака, не сводя с Арслана глаз, бросил под язык щепотку насвая[29]. Бог не очень позаботился о внешности этого человека. И речь у него нескладная. Он смугл, худощав. Когда облачается в светло-желтый чекмень и повязывается поясным платком, становится похожим на таджика, уроженца местечка Матчо, что в горах Таджикистана.
Арслан уже знает: когда Нишан-ака предается раздумью или чем-то расстроен, он непременно извлекает из внутреннего кармана чекменя красивый пузырек, заменяющий ему табакерку, и, отсыпав на ладонь щепотку насвая, отправляет ее под язык. Затем снимает с головы тюбетейку и без надобности начинает стряхивать с нее пыль, легонько ударяя по ней ладонью. Должно быть, сам он не замечает этого…
В детстве Нишану-ака не довелось учиться грамоте. Но память у него отменная. Если узнал что новое, оно крепко западает ему в голову. Он неразговорчив, вспыльчив и прямолинеен. Если уж кого из махаллинцев не жалует, то и разговаривать с ним вовсе не станет. Таков характер.
Каждый день, возвращаясь с завода, он заходит в махаллинскую чайхану. Любит, не спеша отхлебывая из пиалы специально для него заваренный, крепкий чай, потолковать с приятелями. Те же, кого Нишан-ака недолюбливает, между собой называют его «племянником советской власти», намекая на то, что предки этого человека батрачили на баев, а этот гордец работает нынче на заводе и держится с достоинством.
Прозвище в конце концов коснулось ушей и самого Нишана-ака. Догадался, что это выдумка Мусавата Кари. Но ссориться не стал. Наоборот, даже ухмыльнулся и подумал: «Точно подмечено…» И однажды в чайхане громко, чтобы услышал Мусават Кари, сказал друзьям:
— Выслушайте-ка, что вам скажет племянник советской власти…
Мусават Кари удивленно оглядел присутствующих, точно хотел сказать: «Послушайте-ка, что молвит этот человек!» И, усмехнувшись, произнес:
— Вы больше похожи на Мансура Халаджа. Тот тоже заявил: «Я бог». А его вывели на площадь и повесили.
— Мне это не грозит, — парировал Нишан-ака. — Ибо тех, кто вешал, уж давно развеяли по ветру.
Мусават Кари только подумал: «Вы темные, как телята, и дальше хлева все равно не побежите», — но ничего не сказал, дабы не выйти из границ приличия и ссорой не осрамить себя перед людьми.
— Интересный ты человек, Ульмасбаев! — сказал Нишан-ака. — Чудной какой-то… Лучше меня знаешь, как трудно получить лишний метр жилой площади, и отдаешь свою квартиру, даже глазом не моргнув.
— Потому и отдал, что трудно. Обещал я им — понимаете? — да не смог.
— Но тебе же государство дало жилье!
— А государство — это мы с вами, Нишан-ака.
— Хм! — усмехнулся гость. — А тебе не кажется, что ты вот-вот очутишься за пределами… гм…
Арслан пристально посмотрел на Нишана-ака, у которого подергивался левый глаз, что выдавало его волнение. Можно бы и ответить, но не хочется обижать человека. Безрассудство не одного глупца погубило.
Арслан пожал плечами. Придвинув гостю стул, сказал:
— Садитесь. Сейчас поставлю чай.
— У тебя есть время чаи распивать? — вспылил Нишан-ака.
— А что же делать?.. Я не знаю, что делать, Нишан-ака, — признался Арслан.
— А Кари знает, что делать. Говорят, каждый день там трется. И еще кое-кто из твоих «приятелей» частенько захаживает. Говорят, есть некто, поучающий их… Ведь все они ткут паутину вокруг тебя! А ты что, так и будешь лежать?
— А что вы предлагаете?
— Я ничего не предлагаю. Но знаю, что медлить нельзя! Саидбекову известно обо всем?
— Известно.
— А Барчин? Барчин знает?
— Вряд ли… Я полагаюсь только на добросовестность членов комиссии.
— Как в народе говорят? На бога надейся, а сам не плошай! Надо действовать, Арслан. Ведь ты всегда был полон энергии! В драку лез за свою правду — я же тебя с пеленок знаю. Что же теперь — шпага твоя сломалась или щит продырявлен? Или ослаб, немощен стал? Выкладывай правду! Ты все время был мне как сын. А теперь я за тебя в большем ответе, чем отец, — я дал тебе рекомендацию в партию! Если ты обманул меня, сверну тебе шею, так и знай!
Арслан, сидевший на стуле как провинившийся мальчишка, глубже втянул голову в плечи. Помолчали.
— От Барчин есть вести? — спросил Нишан-ака, немного успокоившись.
Арслан отрицательно покачал головой.
— Она решила… Она не вернется ко мне…
Левая щека Нишана-ака задергалась так, что даже ус запрыгал. Снова воцарилось молчание.
Нишану-ака около шестидесяти. Из них сорок лет жизни он посвятил работе на заводе Ташсельмаш. Еще в те времена, когда в Ташкенте ходила конка, он пришел на этот завод чернорабочим. А нынче известный мастер. В двадцать первом году там же его приняли в партию. Еще в те времена он был ближайшим другом старого литейщика Мирюсуфа, отца Арслана. И вообще все сложилось как-то так — характерами ли сошлись, взглядами ли на жизнь, — что он водил дружбу с дегрезами своей махалли Исраилом, Муслимом, Адылом, прозванным «Варшав» за то, что некогда, еще до революции, проходил военную службу в Варшаве и любил кстати и некстати ввернуть словечко про этот город, Хайитбаем-аксакалом, Ахмадом-палваном[30] и Абдуллой-граммофоном, который откуда-то привез в махаллю чудо-ящик, умевший говорить и петь по-человечески. Взрослые и мальчишки со всей махалли сбегались, помнится, послушать поющий ящик, который хозяин с гордостью именовал граммофоном. К нему и пристала затем кличка.
Арслан улыбнулся, вспомнив историю Ахмада-палвана, о которой долго судачили жители махалли. В те годы окраину Ташкента охватила эпидемия тяжкой болезни, не было, казалось, от нее избавления. Люди метались, теряя сознание от боли в животе, и умирали. Мечети были переполнены народом, молящим аллаха послать людям исцеление. Но всевышний то ли оставался глухим к их просьбам, то ли сам был бессилен перед таким несчастьем, и людей косил мор…
А из Петрограда приехала в ту пору группа врачей. Среди них была красивая молодая женщина. Махаллинцы с почтением называли ее Доктор-апа. И как не почитать, как не боготворить ее, если бог ничего не мог сделать с проклятущей болезнью, а она вылечивала людей, спасала от смерти…
Так вот этот самый Ахмад-палван возьми да и влюбись в эту Доктор-апа. То одного махаллинца просит стать его сватом, то другого. Но никто не соглашается, считая, что Доктор-апа, такая красивая, ученая, только посмеется над ними. Ее всегда видели в белом, как снег, халате, без единого пятнышка. А Ахмад-палван, занятый в своей мастерской литейным делом, всегда ходит в грязной одежде, прожженной искрами. Но Ахмад-палван заявил: «Если не женюсь на ней, покончу с собой. Не нужна мне жизнь без нее!» — «Ну и проклятущий ты человек, точно шейх Санон[31]», — сказали люди и вынуждены были пойти в дом Доктора-апа сватами.
Доктора-апа недаром все считали умнейшей женщиной. За лоснящейся от грязи спецовкой Ахмада она разглядела человека с добрым, отзывчивым сердцем.
Прошло какое-то время, и старики прочитали свадебную молитву, соединили их сердца в вечном союзе…
Услышав голос Нишана-ака, Арслан вздрогнул, словно забыл о его присутствии.
— Что же сказать тебе, друг мой? В такую тяжелую пору рядом должен быть близкий друг. А самый близкий тебе друг — Барчин. Подави в себе гордость, сообщи ей, в какое положение ты попал. Уверен я, она не оставит тебя одного…
Арслан молчал. Может, Нишан-ака и прав. Он и сам больше, чем кто другой, знает, как ему трудно без Барчин. Он все время думает о ней. Хочет заставить себя не думать, но в мыслях вновь и вновь возвращается к своей Барчин. Говорят, человек на смертном одре думает о цветах, воображает сад или полыхающий яркими цветами луг. Так и он не переставая думает о Барчин.
А она? Вспоминает ли она его? Может, и вспоминает, но с негодованием. Он не оправдал ее надежд. Пренебрег ее уговорами, мольбами. Решил настоять на своем, уподобясь валуну, упавшему в русло горной реки. А может ли камень остановить течение воды? Барчин своевольна, как горная речка. Не смог Арслан удержать ее. Ушла она от него. Навсегда ушла…
— Если ты задумался, это хорошо. Славно, когда человек задумывается, и плохо, если ни о чем не думает… Что ж, дружище, думай, хорошенько думай, а я пойду, — сказал Нишан-ака, поднимаясь с места. — Если ты и виноват в чем, все равно не лежи пластом. Не ошибается тот, кто ничего не делает.
— Я ни в чем не виноват, — проговорил Арслан, взглянув в упор на Нишана-ака.
— Вижу, твои слова идут от сердца. Спасибо. Я тебе верю. Я пришел, чтобы услышать от тебя это. А то, судя по тому, что ты спрятался и боишься показаться на людях, можно подумать, за тобой и впрямь грех какой-то…
Арслан проводил Нишана-ака до автобусной остановки. Возвращаясь, увидел на балконе второго этажа улыбающихся Бабура и Махсудахон. Они приветливо помахали ему рукой.
Поднимаясь по ступенькам, Арслан подумал о том, что вот уже более недели не подает голоса Зейтуна, секретарь райисполкома. Поначалу-то она звонила, рассказывала, как идут дела, пересылала с курьером письма, телеграммы, поступающие на его имя. Последний раз она ему прислала записку, в которой уведомляла о том, что ему необходимо пойти на завод и повидаться с Нургалиевым. И после этого ни слуху ни духу от нее… Может, Аббасхан Худжаханов запретил?
Однажды, сидя в чайхане, Мусават Кари сказал Махсуму: «Честности цена три копейки. А Аббасхан Худжаханов бывалый и хитрый охотник. Он хочет не какого-то там гуся, а орла подстрелить. И языком попусту не молотит, с умом дела вершит. Сейчас как раз настало время таких высокообразованных людей…» Об этом прослышала среди людей Мадина-хола. Тут же заторопилась домой, поведала сыну. Он вспылил. «Знаете, мама, людям рта не закроешь, — строго сказал он. — У многих ум подчинен языку. Поэтому пусть болтают что хотят. А вы не собирайте этот сор и не носите мне». — «Ладно, пусть будет по-твоему, сынок», — обиженно пролепетала Мадина-хола.
Арслан достал из ящика письменного стола записку Зейтуны:
«Приходили рабочие из литейного цеха, справлялись о вас. Вам необходимо пойти на завод и встретиться с Нургалиевым.
Зейтуна».Значит, на родном заводе не забыли его. А он… Сколько времени он не был там?
Пока герой нашего романа находится дома и предается размышлениям, послушайте, что вам расскажет о нем человек, постоянно бывающий в самой гуще людей.
Порой случается так, что в круговороте дел, повседневных хлопот не находишь времени проведать даже родителей. Скучаешь, беспокоишься, но всякий раз откладываешь визит на следующий день. От тоски сжимается сердце, и слух ваш улавливает укоряющий голос матери: «Бренна земля, недолговечна жизнь, надо ценить, детка, привязанность сердца…» И наконец, бросив все, спешишь проведать своих милых, дорогих сердцу стариков…
Вот и я в прошлую субботу, накупив в гастрономе сладостей, в галантерейном выбрав соответствующий возрасту мамы подарок, явился в свой старый дом, где родился, рос. Старушка моя сидела на айване — просторной террасе — и что-то шила. Завидев меня, она отложила работу. Выпростав из-за ушей проволочные дужки, сняла очки и положила их на низенький столик. Просияв вся, быстро поднялась, обняла меня и, похлопывая по спине моей ладонями, молвила: «Наконец-то дождалась я тебя, сынок! Каждый твой приход для меня лучший праздник…»
Я посетовал на занятость, заметив при этом, что она и сама могла бы время от времени приезжать ко мне. На что мать ответила: «Ой, сынок, глаза мои уже видят плохо. Если бы дорога, когда-то заасфальтированная нашим Арсланом, не стала столь ухабиста, и пешком добралась бы до ваших мест и отыскала твой дом. Ко всему мост через Кайковус так и ходит под тобой, едва на него ступишь…» Она призналась, что очень стосковалась по внукам и, если бы я прислал за ней машину, она не прочь пожить недельку в «осиных сотах», как она именовала нашу квартиру в высотном доме. Я напомнил ей, что месяца два назад она смогла всего три дня прожить у нас, а на четвертый настояла отвезти ее к себе. Причем просила ехать не через расшатанный деревянный мост, а через Актепа, где Арслан Ульмасбаев несколько лет назад построил каменный мост.
Мама вскипятила чай, и принесенные мной сладости были очень кстати. Мы просидели вместе более двух часов. Моя старушка осталась очень довольна нашей встречей, тоска ее и обида развеялись, точно туман…
Проводив меня до калитки, она, тихонечко вздохнув, проговорила: «О-о, сынок, некоторые люди и луну считают чумазой, заприметив на ней пятна… — Уловив мой вопросительный взгляд, добавила: — У нашего председателя райисполкома, сказывают, нашли невесть какую ошибку и сняли его с работы. А нам бы лучше иметь бывшего «плохого» председателя, чем нынешнего «хорошего» — Худжаханова…»
Распрощавшись с матерью, я зашагал наискосок через рощу и вышел к берегу Кайковуса. За густой зеленью взору неожиданно открылась чайхана. У самой воды были сколочены из досок сури, покрытые паласом, на которых сидели, услаждая себя чаем, несколько человек. Кто-то меня окликнул: «Эй, уважаемый, пожалуйста, к нам! Выпейте пиалушку чая!» Как бы ни был занят человек, он, по обычаю, не может отказываться от искреннего приглашения. Я подошел, поздоровался с сидящими на сури за руку. Присел на край помоста. Мне подали пиалушку горячего янтарного чая.
Я оглянулся вокруг. Мое детство прошло в этих местах. Здесь я бегал босоногим мальчишкой. Сейчас мне показалось, что речка Кайковус, несшаяся в прежние времена с шумом и ревом, в изобилии снабжавшая водой близлежащие земли, нынче сузилась, притихла. Толстые сваи, на которых держался противоположный край помоста, были вбиты в дно реки, и вода почти полностью скрывала их, чуть не касаясь макушками волн самого помоста. Нынче же эти сваи почти полностью оказались на суше, потрескались от солнца. Да и сама чайхана, когда-то казавшаяся прелестным уголком, нынче была неуютной.
— Вот на этом месте, кажется, был хауз?[32] — спросил я у собеседника, наливавшего мне чаю.
— Да, прекрасный был хауз, — вздохнув, ответил тот.
— Ульмасбаев, бывало, приходил сюда в обеденный перерыв. Поесть плову или самсы, чайком побаловаться, а главное — с людьми побеседовать. Вокруг хауза были расставлены шесть широких сури — помостов с перильцами. Знали бы вы, как приятно было здесь посидеть вечером, послушать соловьев, облюбовавших эту таловую рощу для гнезд. Да и певцы из самодеятельности нередко жаловали сюда, пели под аккомпанемент рубабов и дойры… А нынче видите, что творится… Эх, нет хорошего хозяина! Если нет присмотра, цветущий сад в пустыню может обратиться, братишка… Хауз никто не чистил, вода в нем позеленела, заросла тиной и стала распространять смрад. Его и закопали… Что поделаешь, если люди не ценят того, что имеют, и вкус к красоте утеряли… Вот если был бы здоров председатель райисполкома, дело совсем бы по-другому обернулось…
Сегодня я уже вторично слышал об этом человеке. Когда мать хвалила прежнего председателя и укоряла нового, я решил было, что старушка чего-то недопонимает, показалось ей что-то не так, вот и честит нынешнего. Но этот пожилой человек, борода которого уже наполовину поседела, мне говорит о том же.
Пока мы осушали чайник, мой новый знакомый поведал мне об одной встрече Ахунбабаева, первого президента нашей республики, с некоей личностью, ищущей выгодную должность.
Давно то было. Ата[33], как называли Ахунбабаева простые люди, ходил по хлопковым полям, осматривая посевы. Устав, завернул в нашу чайхану — отдохнуть в прохладной тени вот этого карагача. А человек тот, тщедушный такой, с приплюснутым носом, тут как тут. Давно, видно, искал этой встречи, чтобы выпросить себе выгодную должность. Подсел к Ата, в пиалушку его налил чаю и между делом обращается к нему:
«Я работал там-то тем-то, а меня освободили. Пусть простят на этот раз и восстановят…»
А Ата и спрашивает:
«Кто посадил вот этот карагач?»
«Его в стародавние времена посадил некий Амин-бува, ныне уже покойный», — ответствовал тот.
«А кто вырыл хауз?»
«Дехканин Аликул-ата».
«А что оставите вы после себя? Хоть бы бревнышко положили поперек арыка, чтобы люди могли перейти!»
Человек молча уставился в землю.
«Выходит, справедливо отстранили вас от должности, — продолжал Ата. — Чин украшает человека, который служит людям».
— Что вы на это скажете? — обратился ко мне мой собеседник и, не дождавшись вразумительного ответа, отрезал: — Ульмасбаев как раз служил людям!..
В минувшую пятницу меня оповестили, что в нашей махалле, где прожили свой век все мои предки, умер старик Кулмат-бува, и тело будут выносить в два часа пополудни. Оставив все дела, я поспешил на похороны. Пронеся какое-то расстояние на плечах гроб в коем лежал бува, не доживший трех лет до девяноста каждый исполнил свой человеческий долг. Кладбище было обнесено кирпичным забором. Для тех, кто посещает могилы своих близких, были построены навесы, где они могли спрятаться от палящего солнца и предаваться воспоминаниям о покойном. Еще на моей памяти неприглядный вид этого кладбища. Некогда оно было сплошь заросшее янтаком — колючим кустарником, среди которого водились шакалы и дикие кошки. Люди, чуть стемнеет, боялись проходить мимо этого кладбища. А нынче оно похоже на ухоженный сад. Дорожки посыпаны песком, по краям их посажены цветы. И тут люди, разговаривая, вспомнили председателя райисполкома Арслана Ульмасбаева. Оказывается, по его личной инициативе кладбищу был придан надлежащий вид…
Порой случается, что лицом к лицу встречаешься с человеком, о котором только что подумал. Или неожиданно вспоминаешь давным-давно забытые имена. Случайно ли это?
Нет, не случайно.
В одном из писем, поступивших в нашу редакцию, мать джигита, погибшего на фронте, жаловалась на бездушие некоторых людей. Она давно подала в райисполком заявление с просьбой отремонтировать дом, но до сих пор ничего не добилась. «Работал бы сейчас наш Арслан Ульмасбаев, давным-давно все было бы сделано и душа моя бы успокоилась», — писала старуха.
И когда я бываю в тех местах, где родился, рос, куда ни повернусь, всюду слышу это имя.
Можно только дивиться!
Недавно на банкете я повстречал своего старого знакомого. Узнав, что он, хотя давно уже ему перевалило за шестьдесят, до сих пор не может оформить документов на пенсию, я упрекнул его в лени. Мой знакомый грустно покачал головой. «Был бы сейчас на месте Ульмасбаев, зашел бы я к нему и оформил все без всяких проволочек. А к нынешнему председателю ведь труднее попасть, чем к министру. Весь день можешь просидеть в приемной, а он еще и не примет», — сказал он. Потом усмехнулся и рассказал о происшествии, приключившемся недавно в приемной райисполкома. Председатель, как сказала девушка-секретарь, был очень занят и часа два никого не принимал. Собралось полно людей, желающих попасть к нему. Один старик, думая скоротать время, изливал перед сидящими душу:
— В нынешние времена хаузы в нашем городе нужны не для того, чтобы в них собирать питьевую воду. Нам и водопроводов хватает. Но хаузы, согласитесь, смягчали климат нашего города, благотворно влияли на рост деревьев, а мы, люди, находили возле них прохладу. А тут какой-то чинуша, занимающий высокий пост, порешил, что, дескать, коль имеем водопровод, ни к чему нам хаузы, распорядился их закопать. Осталось плодовые сады порушить… Вы строите, много строите — это хорошо! Эх, неразумные, строите-то вы, нередко разрушая то, что уже есть. Строили бы вы на свободных местах — вот тогда я восхищался бы вами!..
Пока старик разглагольствовал, в приемной появился молодой человек в шляпе, с холеным лицом, одетый с иголочки. В руках он держал желтый кожаный портфель. Даже не взглянув на сидящих, он приблизился к девушке-секретарю и, кивнув на дверь, спросил:
— У себя?
— Да, — ответила та.
Высокомерно прошагав по ковровой дорожке, он отворил обитую дерматином дверь и исчез в кабинете. Люди переглянулись. Старик умолк на полуслове. Именно он должен был сейчас зайти по очереди. Потом, отставив палку, на которую опирался подбородком, он спросил у секретаря:
— Доченька, кто этот почтенный?
— Доцент, — услышал он в ответ.
— Жаль, жаль! — проговорил с сожалением старик. — Он получил знания, но остался невоспитанным. Одно дело — образованность, другое — благонравие. Когда в человеке сочетаются и то, и другое, тогда он по-настоящему просвещенный. Что вы на это скажете?.. Был бы сейчас Ульмасбаев, он бы меня принял, старика…
Словом, куда бы ни шел я, меня всюду незримо сопровождал герой моего романа. Казалось, нет места, куда бы не ступала его нога.
Один многодетный ахун[34], кочующий из города в город вместе со своим семейством, обычно ютился у тех, кто, сжалившись, пускал его на время в свой дом. Получив же квартиру, он останавливал прохожих на улице и, вне себя от радости, кричал: «Вот Арслан-ака дал мне родину! Теперь я отсюда ни на шаг!..»
Люди, видевшие Ульмасбаева накануне его ухода с работы, говорят, что в последнее время он стал несколько нервным. А также говорят, что в этом не последнюю роль сыграл кое-кто из окружавших его личностей, которые науськивали на него других — «заинтересованных», «недовольных», — сами стараясь оставаться в тени. Кто-то слышал, как он в сердцах говорил кому-то по телефону: «Я думал, что вы просто равнодушны ко всему. Оказывается, вы далеко не такой, когда дело касается ваших личных интересов! Вы же знаете, что я не выношу лицемеров!..»
Иду я сейчас по той части города, где совсем недавно лепились одна к другой глиняные мазанки, и взор мой любуется многоэтажными домами, молодыми, недавно разбитыми скверами, красивыми фонтанами на площадях. В гуще цветника я увидел сунбул. Этот цветок растет в равнинных местах, открытых солнцу. Распускается он ранней весной и буйно идет в рост. Живет он семь-восемь лет и цветет всего один раз — в последний год своей жизни.
Почему-то этот цветок мне напомнил Арслана.
Глава вторая ФОРТУНА
Весна. Взбухли почки на ветвях алычи, зацвели урючины, трава в газонах светло-зеленая, как бархат. Небо ярко-голубое, ни облачка на нем. Во всем приметно пробуждение природы. Разве усидишь в такую пору дома? Но Аббасхан Худжаханов сегодня еще не выходил во двор. Сидит неподвижно, потонув в мягком кресле, обшитом красным плюшем, погружен в невеселые раздумья. Застекленная просторная веранда полна солнечного света. А на душе — мрак. Пора бы на службу, но жена с утра уехала на машине в магазин и все еще не вернулась. Какая-то непонятная тревога болью отдавалась в сердце. Стараясь отвлечься, Худжаханов устремляет тяжелый взгляд на молодую зелень деревьев, едва развернувших свои клейкие листочки, на шумливых ребятишек, резвящихся во дворе, на парящих высоко в поднебесье птиц. «Вот и весна пришла. Потом — лето… Старики сказывают, будто сережки тополей, коим суждено осыпаться, говорят между собой: «Если на твердую землю падем, ребрышки себе сломаем, — хорошо бы упасть на мягкий, пушистый снежок». Но тогда не родить плодов деревьям, которые уже зацвели… Нет, пусть сережки тополей падут на землю», — думает Худжаханов.
Его пронизывает, заставив вздрогнуть, мысль о том, что и на работе у него то же самое. Вот отчего тревога в сердце — от неуверенности. Его предшественник еще может вернуться. «Лишь бы сережки тополей пали на землю! Лишь бы на землю…» — шепчет Худжаханов. Руки бессознательно гладят чехол на подлокотниках кресла. Чехол этот сшила его первая жена. Да и кресло это они ходили покупать вместе. Впрочем, здесь все напоминает о ней. И дом этот был отстроен в то время, когда они дружно жили. И веранду он пристроил и застеклил тогда. И этот ныне цветущий сад был посажен при ней…
Шум автомобиля, остановившегося у ворот, прервал его мысли.
Худжаханов быстро поднялся и, попрощавшись со старшей дочерью, прибиравшейся в комнате, вышел на улицу. Шофер распахнул перед ним дверцу и, не дожидаясь, пока ему сделают замечание за опоздание, затараторил:
— Я несколько раз напоминал, что вы в одиннадцать должны быть на работе, а жена ваша все не выходила из магазина. Потом попросила отвезти в ювелирный, потом — на работу…
Худжаханов промолчал. Сев на заднее сиденье, захлопнул дверцу.
…Совещание, намеченное на одиннадцать, началось на час позже. Во время совещания, несмотря на то что он предупредил секретаря не впускать к нему никого и не подключать телефон, она заглянула в дверь, знаками объяснив, что ему обязательно надо снять трубку.
Послышался звонкий голос жены:
— Милый, раздобудьте где-нибудь четыреста рублей. В ювелирном я видела колечко с бриллиантовым глазком, точь-в-точь как у моей подруги Шахзадахон! Вы меня слышите?.. Ну что вы молчите, как в рот воды набрали? Ведь вы же обещали!
— Идет собрание исполкома, — с расстановкой проговорил Худжаханов, стараясь скрыть раздражение. — Вам все понятно?
— Исполком, исполком… Не забудьте про деньги!
Худжаханов положил трубку. Он был бледен и растерян. Хотелось, чтобы собравшиеся не поняли, чем он расстроен. Однако взгляды присутствующих были устремлены на него, и по насмешливым улыбкам он понял, что большинство знает, почему у него испортилось настроение.
Совещание закончилось до обеденного перерыва. Сотрудники и председатели махаллинских Советов разошлись. И по обыкновению секретарь принесла чайник свежезаваренного чая. Взяв со стола пиалушки, помыла их и принесла обратно.
— Нет ли у вас валидола? — спросил он у нее. — Сердце что-то покалывает.
— Сейчас раздобуду. У Зейтуны, кажется, был.
Она выбежала из кабинета, вскоре вернулась с таблеткой.
— Пожалуйста, в течение часа пусть никто ко мне не заходит.
— Хорошо. Как раз скоро обеденный перерыв. Никто и не зайдет.
— Ульмасбаев все еще болен? Или ему лучше? — справился Худжаханов. — Что говорит Зейтуна?
— Арслану Мирюсуфовичу, кажется, опять стало хуже.
— Хм! — усмехнулся Аббасхан Худжаханов. — А по-моему, он совершенно здоров. Хитрит только.
Сунув под язык таблетку, он опустился в кресло и подпер щеки руками. Секретарь, ступая на цыпочки, удалилась.
Опять перед глазами предстала Рихсиниса, первая жена. Душа у нее была чиста, как воздух широкого, раздольного поля, она никогда не опускалась до мелочных разговоров и не терпела сплетен. Не умея красиво и много говорить, она в минуты гнева молчала, замыкалась в себе. А у нее немало было поводов расстраиваться, гневаться на мужа…
Нарядами Рихсиниса не интересовалась. Наденет, бывало, простенькое платьице, засучит рукава и весь день вертится, как белка в колесе, — стирает, прибирает, готовит. Работящая была женщина, никогда не знала покоя. Она была покорна мужу, была к нему внимательна и охотно ухаживала за ним. Ни разу не отпустила она своего Аббасхана на работу в несвежей сорочке. Потому ли, что, потеряв в войну отца, она не видела отцовской ласки, а может, следовала строгим наставлениям матери, — перед мужем она благоговела.
Дети у них росли здоровыми. Аббасхан вскоре окончил институт и стал быстро продвигаться по служебной лестнице. Рихсиниса, справедливо считая, что в благоденствии их семьи и ее немалая доля, чувствовала себя чрезвычайно счастливой. И не будь у нее разладов с родичами Аббасхана, была бы на верху блаженства. Но спесивые тетушки мужа, посмеиваясь над простодушной кишлачной женщиной, бывало, говаривали: «Кто твой отец? Тыквенная башка! А кто твоя мать? Брови как лапша!»
Рихсиниса старалась не обращать на них внимания. Однажды, когда ее упрекнули в дехканском происхождении, она горделиво выпрямилась и сказала: «Коль разрешили бы в городе держать коров, завела бы двух буренок, и было бы в доме вдоволь молока и сливок. А вы что умеете, кроме как наряжаться да лясы точить?»
Женщины, не ожидавшие от нее такой дерзости, изумились, а потом принялись хохотать, задорно хлопая по своим жирным ляжкам ладонями. «Как бы она не залепила все вокруг кизяками! — приговаривали они. — Неужели не нашлось для нашего ученого красавца-племянника девушки покультурнее?»
Родичи между собой называли невестку «темнота». Кое-кто иногда пробовал вступиться за нее, говоря: «Эх, милые, хоть и темнота, а тоже человек. Не нападайте на нее, бедняжку, не гневите аллаха. Должно же иногда в жизни везти и темным, неухоженным девкам».
Слова эти дошли и до Аббасхана Худжаханова. Рихсиниса, занятая хлопотами по дому, никогда не употребляла всякую там косметику, без которой не обходились его тетушки. Однажды, побывав в Москве, он привез ей дорогие духи. Рихсиниса была очень довольна. Но скоро она забыла про них. И тут рассерженный Аббасхан сказал ей:
— Эй, мать, от тебя пахнет выменем коровы! Для чего я тебе духи купил? Пользуйся. Ведь ты, кажется, женщина!..
Слова мужа больно ранили Рихсинису. Она уединилась в одной из комнат и долго сидела там, прижав к груди ребенка. И на второй день не разговаривала с мужем. А потом, поразмыслив, поняла, что, советуя пользоваться духами, муж ведь не желает ей ничего худого. Просто хочет, чтобы его жена была не хуже других женщин. И в тот же день ко времени возвращения мужа с работы она заплела толстую косу и красиво уложила ее вокруг головы, подвела брови и ресницы. Надев свое любимое платье из хонатласа, стала дожидаться мужа. Даже надела на палец золотой перстенек. И стала такой красивой!..
Особенно были рады дети, увидев мать красиво одетой, помолодевшей. Они прыгали вокруг нее, резвились, щупали ее платье руками, словно не верили, что это их мать.
— Ну вот, видишь, оказывается, и ты у меня красивая, — с улыбкой сказал Аббасхан, возвратись с работы.
— Зато я не успела приготовить ужин, и будем довольствоваться чаем, — нарочито весело сказала Рихсиниса.
Опять на лицо Аббасхана набежала тень. Но жена обняла его и поцеловала в щеку. И как рукой сняло обиду…
Дети выросли. Аббасхан занимал ответственную должность, стал почитаемым в городе человеком. В доме у него теперь частенько собирались друзья. Старый отцовский дом с двумя комнатенками и земляным полом, застланным циновками, теперь казался тесным и неуютным. Муж и жена посоветовались и решили взять участок и построить дом. Рихсиниса с радостью приняла это предложение мужа. Но сестры мужа и тетушки, проведав об этом, страшно рассердились. Перестали разговаривать с Рихсинисой, только злобно ворчали, проходя мимо нее.
— Вы только поглядите, какой номер выкинула эта лохматая девка, — говорили они. — Отбирает сына у отца, разлучает брата с сестрами — решила отделиться от нас!
Одна из тетушек Аббасхана громко, чтобы услышала Рихсиниса, сказала:
— Мы ее считали темной, а она, оказывается, себе на уме была все это время. Ой, как горько мне, что племянничек мой лучшие свои годы губит с такой шельмой! А за него ведь не один почтенный в округе, высокородный человек пожелал бы выдать свою дочь…
Бедная Рихсиниса молча сносила все обиды, чтобы не давать родичам мужа повода еще больше распускать языки. И стала торопить Аббасхана с получением участка.
Наконец им выделили участок в стороне Аклана, в одном из самых красивых мест пригорода. И жена, можно сказать, сама возглавила строительство. Только теперь Аббасхан Худжаханов начал понимать, почему жена проявила столько рвения. Сама наняла рабочих, которые сделали из глины кирпичи, сама раздобыла доски, балки, шифер, рамы. Продала, не пожалела, три нитки своего жемчуга, некоторые свои золотые украшения, доставшиеся ей от матери.
Пока дом строился, они обнесли двор изгородью, из досок и фанеры сколотили времянку и все лето прожили в ней. Иногда, если выпадало свободное время, Рихсиниса усаживала на коврике в тени детишек, а сама принималась помогать мастерам — таскала кирпичи, подавала в ведрах глину.
К концу осени они соорудили крышу, оштукатурили стены, застеклили окна, благо погода была теплая. Перед самыми заморозками вселились в новый дом, еще не побеленный. Всю зиму продолжались работы, и они ютились в одной маленькой комнатке. Постепенно настелили пол, покрасили его, провели электричество. День ото дня их дом становился все удобнее и привлекательнее. Рихсиниса не могла наглядеться на него и нарадоваться. Весной сама посадила во дворе яблони, абрикосы, вишни, и вскоре зазеленел молодой садик, взращенный ее руками.
Муж часто навещал родных, но те за два года ни разу не удосужились побывать у них. Столь велика была их обида на Рихсинису, они и видеть теперь ее не желали.
Аббасхана Худжаханова опять повысили в должности. Каждое утро за ним приезжала легковая машина и отвозила его на работу. Теперь даже близкие знакомые, друзья, повстречав на улице, величали его по имени и отчеству — Аббасхан Тураевич — и склоняли голову в поклоне. На тоях обычно его усаживали на самое почетное место и всегда поручали произнести первый тост.
Аббасхан Тураевич, казалось, доволен был и домом, и работой. Но, как говорится, пути господни неисповедимы. Однажды, посетив своего друга, он увидел в приемной у него молодую женщину, которая на машинке перепечатывала какие-то бумаги. Она была прекрасна! Перестав печатать, она сверкнула черными, как виноград чараз, глазами и вопросительно приподняла брови.
Аббасхан так и застыл посреди комнаты, глядя на нее. Потом не совсем членораздельно объяснил, что ее начальник, его друг, ждет его.
Девушка приветливо улыбнулась, не сводя с посетителя глаз. Догадавшись, какое произвела на него впечатление, разрешила пройти в кабинет шефа.
Долго потом Аббасхан Тураевич не мог решиться ей позвонить. Несколько раз снимал трубку, но в последний момент не хватало духу, и он снова опускал трубку на место. И наконец решился. Услыхав ее мелодичный грудной голос, он в первое мгновение забыл, что, собственно, собирался сказать. И был одновременно удивлен и обрадован, когда она согласилась с ним встретиться…
После этого они встречались часто. Иногда Латофат звонила сама и томным голосом сообщала, что очень соскучилась и у нее не хватает терпения дождаться того дня, когда они должны увидеться. Рихсиниса в то время была беременна. Сердце ее чувствовало что-то неладное. Она мучилась подозрениями, но не решалась ни о чем спросить мужа, боясь его обидеть. Но сердце есть сердце, оно изнывало от недоброго предчувствия.
Рихсиниса благополучно родила. У них появилась еще одна дочь. Но вскоре после родов Рихсиниса слегла, — видно, надорвалась во время строительства. Из кишлака приехали ее старики, чтобы присмотреть за больной дочерью.
Аббасхан обычно по служебному телефону вызывал на дом врача, а после работы ехал на свидание к Латофатхон. Домой возвращался за полночь, а то и вовсе не приезжал. Нередко утром от Латофатхон ехал прямо на работу…
К болезни Рихсинисы прибавились еще и душевные муки. Ничто теперь не радовало ее — ни великолепный дом, ни ковры, которыми были обвешаны все стоны и устланы полы. Она чувствовала себя цветком, подрезанным под корень и поставленным в красивую вазу. И, как цветок, она медленно увядала.
В день похорон Аббасхан был безутешен. А спустя три месяца привел в дом Латофатхон. С приходом в дом новой жены расходы увеличились значительно. Очень любила Латофатхон наряды. А семья все-таки немалая, на одну зарплату не проживешь, хоть и получал Аббасхан каждый месяц солидную сумму. Приезжали к нему из колхозов председатели, агрономы, районные ветеринары, инженеры сельхозтехники. И у всех какие-то просьбы. Не жалел себя Худжаханов, всех ублажал. И они благодарили. А как же иначе: ты делаешь добро — и тебе платят тем же. Но в своем же коллективе, черт бы их побрал, нашлись завистники, которые повернули дело так, что его, Аббасхана Худжаханова, понизили в должности. Но, кажется, скоро снова фортуна улыбнется Худжаханову: не сегодня-завтра станет он председателем. Ульмасбаев над пропастью — надо только чуть-чуть подтолкнуть. А там уж Худжаханова не остановишь, он быстро зашагает по должностным ступенькам вверх…
…Аббасхан Тураевич, погруженный в раздумья, сидел в кресле, держась левой рукой за сердце. Он даже не заметил, как в кабинет вошла секретарь. Приблизившись, она негромко сказала:
— Аббасхан Тураевич, в приемной собралось много народу. Вы будете сегодня принимать?
Худжаханов устало провел по лицу ладонью и недовольно произнес:
— Приглашайте…
Вечером вернулся он домой в плохом настроении. Не раздобыл денег, которые просила Латофатхон.
Едва вышел из машины и перешагнул порог калитки, на веранде появилась улыбающаяся Латофат. Помахав рукой, она вопросительно кивнула, что означало: «Привезли, что я просила?»
Аббасхан Тураевич отрицательно покачал головой и опустил глаза. Улыбка на лице жены исчезла, брови ее грозно сошлись над переносицей. Она постояла минуту, уперев руки в бока, сверля благоверного взглядом, и, резко повернувшись, исчезла во внутренних покоях.
Это не укрылось от внимания детей. Предчувствуя ссору между отцом и мачехой, они переглядывались с тревогой.
Аббасхан Тураевич умылся, позвал детей к столу и поужинал вместе с ними. Латофатхон не вышла из своей комнаты. Утром она нарядилась и ушла на работу.
Когда случались ссоры с женой, Аббасхан Тураевич не мог спокойно работать. Вот и сейчас, не выдержав, из райисполкома позвонил ей на службу. Сказали, что она еще не пришла. Он насторожился. Тут же вспомнилось, как однажды, ехидно улыбаясь, ему сказали: «Только что видели вашу жену. Шла с симпатичным молодым человеком. Усатенький такой… Хи-хи-хи!..» Он приказал секретарю никого к нему не впускать и принялся названивать Латофатхон. Лишь в половине двенадцатого она подошла к телефону. Сухо сказала, что встретила подругу и задержалась с ней. Потом злобно добавила: «И не надо мне устраивать проверки!..»
Вечером, вернувшись домой, Аббасхан Тураевич внимательнее, чем всегда, посмотрел на жену. Она показалась ему похудевшей. Вокруг глаз пролегли тени. В томных движениях была заметна усталость. Уловив его изучающий взгляд, Латофатхон заставила себя улыбнуться и спросила:
— Принести вам что-нибудь поесть?
— Благодарю, я сыт.
Аббасхан Тураевич стоял на веранде и нетерпеливо поглядывал на часы. Машина задерживалась. Солнце уже высоко поднялось над землей.
В калитку постучали. Не успел хозяин ответить, во двор вошел всеми уважаемый в махалле аксакал Нишан-ака.
— Ассалам алейкум! Хорошо, что я вас застал. Боялся, что вы уже ушли на работу, — сказал он, приближаясь быстрыми шагами. — Много времени у вас не отниму. Минут пять, не более…
— Алейкум ассалам! Пожалуйста, Нишан-ака, проходите, — приветствовал гостя Аббасхан Тураевич и, крепко пожав ему руку, жестом указал на один из стульев около стола: — Прошу сюда.
Заглянув в комнату, попросил старшую дочь заварить свежий чай и расстелить дастархан. Хатира всем выдалась в покойную мать — и радушием, и проворством. И внешне она была похожа на нее, такая же миловидная.
Прошла минута, и дастархан был расстелен. Хозяин и гость пили чай и тихо беседовали.
Через полчаса Хатира принесла горячую самсу — хрустящие пирожки, испеченные в тандыре. Отец сидел мрачнее тучи. Заметив, что мешает разговору, она поспешно вышла.
— Вы возьмите себя в руки, — тихо продолжал Нишан-ака. — Я сказал вам, чтобы вы узнали об этом не последним, когда будет поздно что-либо менять. У вас дети, им нужна добрая, внимательная мать…
— Когда-то моя Рихсиниса говорила мне: «Ты мое счастье!» Не дал я ей никакого счастья, — сдавленным голосом проговорил Аббасхан Тураевич. — Это я не ценил своего счастья. Я потерял ее. Нет теперь у меня счастья… Все это, — хозяин обвел вокруг рукой, — создала она. Достаток в доме был благодаря ей. А эта начинает крушить все с краешка… Не знаю, как мне быть, что делать, Нишан-ака.
— Я понимаю, что нельзя вмешиваться в чужие семейные дела. Но мы живем в одной махалле и должны беречь честь друг друга. Смотрите, чтобы она вас не ославила. Вы же мужчина.
Аббасхан Тураевич тяжело вздохнул. В какой бы угол двора он ни взглянул, всюду ему виделась Рихсиниса. Вдруг он явственно услышал ее голос… Ах, да это же Хатира успокаивает разыгравшихся братьев и сестричку!
— Братец, слышал я, что вы недавно проведали Арслана Ульмасбаева, — осторожно заговорил Нишан-ака, устремив на собеседника пытливый взгляд. — Как он себя чувствует?.. Вы правильно поступили. Люди, родившиеся и выросшие в одной махалле, должны заботиться друг о дружке. Скоро ли он выйдет на работу? Все-таки… райисполком без председателя…
— Лаббай? — перебил Аббасхан Тураевич гостя, вздрогнув, будто его окатили ушатом холодной воды. — Что вы изволили сказать?.. Я и не думал его проведывать!.. Слышал я, что он продавал квартиру, предоставленную ему государством, и живет сейчас на эти деньги. Распущенный он человек. Жену выгнал из дома… Вы знаете его жену?..
— Знаю.
— Дочь покойного Хумаюна Саидбекова, которого вся республика знала. Наш секретарь горкома партии Марат Саидбеков ее брат. И такого человека выгнать!
— Дело-то обстоит совсем не так…
— Когда мне рассказали про такое, я ушам своим не поверил! До чего же может опуститься человек! Немало и другого мне порассказали о нем. Вы, Нишан-ака, не очень-то похаживайте к нему, поберегите свой авторитет. Вы же рабочий человек, старый член партии. А о нем со временем мы еще многое узнаем…
— Что именно?
— Такое, от чего другой бы постеснялся знакомым в глаза смотреть.
— Кто вам наговорил всякую чушь? — вспылил Нишан-ака.
— Э-э, дорогой мой человек, не будьте простаком. Комиссия-то недаром работает.
— Клевета все это!
— Что клевета?
— Все! И то, что «мы узнаем»!
— Я сказал, что слышал. А если это клевета, подите докажите.
— Кому доказывать-то? — почти закричал Нишан-ака.
— Комиссии, разумеется.
— Надо будет — докажу! Я думал, братишка Худжаханов, вы еще не совсем утеряли совесть, и по простоте душевной беспокоился о вашей чести. А честь-то свою вы, оказывается, давно потеряли… В народе говорят: «Ничто не проходит бесследно». Так что зря вы в такие дни покинули его, зря!..
Аббасхан Тураевич сидел, облокотившись о стол и обхватив голову руками. Он не проронил более ни слова, хотя упреки Нишана-ака крепко задели его. Теперь он желал одного — чтобы его гость поскорее ушел. Другого, может, обругал бы и даже выгнал, а этого нельзя. Все в махалле его уважают. Все на его стороне будут. Оскорби он аксакала, с ним, Аббасханом Тураевичем Худжахановым, никто в махалле и здороваться не будет. Да и на заводе, где он работает более четверти века, у него все друзья. Нет, лучше поостеречься.
Нишан-ака встал и вышел из-за стола. Хозяин не пошевелился. Он не пошел, как положено, проводить гостя до калитки. Это сделала дочка.
Нишан-ака вышел на улицу и затворил за собой калитку.
Почти тотчас послышался сигнал автомобиля. Аббасхан Тураевич усмехнулся и проговорил вслух:
— Но в народе еще и так говорят: «С должностным лицом поспоришь — беду на себя накличешь». Я тебе припомню это!
Едва Худжаханов ввалился в кабину, шофер начал объяснить, что в пути у него испортилась машина. Худжаханов махнул рукой:
— Поехали!
Глава третья ПЛОДАМ ПРЕДШЕСТВУЮТ ЦВЕТЫ
О чем только не думает человек, оставшись один. А тем более — если он пребывает в одиночестве третий месяц.
Перед глазами Арслана прошла вся его жизнь.
…Была ранняя весна 1939 года. Все чаще, разрывая сырой полог туч, выглядывало и щедро пригревало землю солнце. На обочинах дорог дотаивали грязные сугробы. От них разбегались и впитывались в землю ручейки. Одинокая ворона сидела на макушке тополя и каркала: кар, кар![35] Но мальчишки швырнули в нее камень и прогнали прочь злую провозвестницу. Она перелетала с тополя на шелковицу, с шелковицы на орешину и, озираясь вокруг, вторила свое кар-кар. Видя, что не в силах остановить природу, она нырнула вниз с купола мечети и, едва не коснувшись грудью мокрой земли, взмыла снова и унеслась в неведомую даль.
…В одну из суббот июня в педагогическом институте распространился слух о том, что все студенты, кроме выпускников, отправятся на строительство Каттакурганского водохранилища.
В коридоре у доски объявлений собрались студенты. Арслан протиснулся между ними и увидел большой лист ватмана, исписанный крупными красными буквами.
Когда третьекурсники сидели в ожидании преподавателя, в аудитории появился недавно избранный секретарем комсомольской организации института худенький, невысокий паренек Бурхан. Он объявил, что в понедельник все должны явиться с необходимыми вещами и что они выезжают на полтора месяца на стройку.
Предстоящая дорога, поездка в поезде, работа на крупном строительстве, о котором писали в последнее время все газеты республики, ежедневно говорили по радио, привела Арслана в неописуемый восторг. Теперь надо подумать о том, что он возьмет с собой. Одеяло, чехол для матраца — там набьет его соломой. Кружку, ложку и алюминиевую миску. А еще он непременно захватит с собой томик стихов Лермонтова и толстую тетрадку в коленкоровой обложке, куда он записывает собственные стихи, афоризмы, высказывания великих людей. Да, как бы не забыть свой любимый маленький кинжальчик с костяной инкрустированной ручкой…
Для Арслана, не выезжавшего никуда далее окраин Ташкента, поездка на стройку Каттакурганского водохранилища была великим событием, представлялась ему чем-то необыкновенным. В те годы по всей стране гремела слава героев, покоряющих Северный полюс. Отважные летчики спасли челюскинцев, папанинцы высадились на дрейфующей льдине, Чкалов с экипажем перелетел через Северный полюс в Америку. И комсомолец Арслан Ульмасбаев горел желанием хоть чем-то походить на овеянных славой героев.
Собрались в просторном конференц-зале. Перед студентами с краткой речью выступил директор института. Он упомянул, какие великие стройки развернулись в настоящее время в нашей стране, рассказал о значении будущего водохранилища для нашей хлопкосеющей республики и призвал студентов к трудовым победам.
Затем выступили преподаватели и студенты старших курсов. А поэт Зафар Дияр прочитал несколько своих стихотворений. Арслан, с трудом протиснувшийся в зал, стоял сжатый со всех сторон и с волнением внимал каждому слову поэта. Строчку из его стихотворения: «В скромности сокрыто совершенство, в спеси прячется порок…» — Арслан записал в свою тетрадку.
Слово взяла студентка русской группы Елена Стемповская. Арслан давно симпатизировал этой девушке, а потом они подружились. Елена учила Арслана русскому языку, а Арслан учил ее разговаривать по-узбекски. Он даже написал стихотворение «Елене Стемповской» и поместил его в стенной газете. Елена прыгала от радости и даже, обняв его, поцеловала в щеку.
Узнав, что Арслан пишет стихи, Елена подарила ему книги Тютчева, Байрона и Лермонтова. Вручила со словами: «Пусть они будут твоими учителями».
По узбекскому обычаю полагается, получив подарок, ответить тем же. Арслан долго думал, что подарить Елене. В один из дней он принес ей вышитую сестрой красивую тюбетейку и на перемене, когда Елена разговаривала с подругами, надел ей на голову.
Арслан и Елена дружили давно. Но ни разу нигде не были вдвоем. Наконец он решился пригласить ее в кино. Вечером они встретились у кинотеатра «Хива» и пошли на кинофильм «Если завтра война…». Провожая девушку домой, он хотел поцеловать ее, но она обиделась. Сказав, чтобы он дальше ее не провожал, она ушла не попрощавшись. Арслан долго стоял на месте смущенный…
Студенты, одетые по-дорожному, собрались во дворе института. Они разделились на группы и ждали машин, которые должны были везти их на вокзал. Арслан с товарищами сидел на мешках и пил горячий чай, наливая из термоса. В группе девушек, проходящих мимо, он увидел Елену. Передал термос Захиди и, вскочив, окликнул девушку. Они поздоровались. Арслан, не глядя ей в лицо, спросил:
— Ты на меня все еще сердишься?
— Ну что ты! — сказала Елена и засмеялась. — Мы еще не ссорились.
Они постояли молча. Потом Елена спохватилась, будто о чем-то вспомнила, пожелала ему счастливого пути и заспешила к дожидавшимся ее в сторонке подружкам.
Арслан смотрел ей вслед, пока она не затерялась среди пестрой толпы студентов.
Машины доставили их на вокзал как раз к поезду. Молодые строители ехали в Каттакурган. Каких-нибудь два-три месяца назад Арслан не знал о существовании такого города в его краю. А теперь вряд ли найдется в республике человек, не слыхавший о строительстве огромного водохранилища около Каттакургана.
За окном мелькали огни полустанков, за которыми угадывался необъятный простор неосвоенных земель. Сколько еще надо провести каналов, соорудить водохранилищ, чтобы оживить эти места…
Ребята пели песни, резались в карты, рассказывали анекдоты. Далеко за полночь их сморил сон. Были заняты все полки. Даже самые верхние, предназначенные для чемоданов. Место себе Арслан отыскал с трудом. Вскарабкавшись наверх, сдвинул на край чьи-то узлы, бросил телогрейку, лег на нее и скоро уснул, убаюканный мерным постукиванием колес.
Арслану показалось, что он только что уснул, что и минуты не прошло, как он закрыл глаза, и вдруг резкий голос: «Подъезжаем! Подъ-ем!..» — заставил его вскочить. В окна смотрелось розовое небо. За песчаными барханами вставало солнце.
Ребята сползали со своих полок, собирали вещи. Через несколько минут поезд подкатил к станции Каттакурган. Студенты высыпали из вагонов на перрон.
Встретивший их представитель штаба строительства, взобравшись на высокую двухколесную арбу, произнес короткую речь. Он объявил, что студентам Ташкентского пединститута предстоит работать на Янгикурганском участке. Прибывшие отправились на свой участок пешком, погрузив вещи на специально присланные арбы и на ослов.
От Каттакургана к кишлаку два пути: дорога переваливала через пологий холм и тянулась степью, а берегом реки извивалась тропка. Прибывших строителей повели по дороге. Ноги проваливались в мягкую пыль. Погромыхивали арбы, перекликались возницы. Над степью плыло желтое облако пыли и медленно оседало на жухлую полынь.
Как только поднялись на холм, увидели вдалеке небольшой кишлачок. Сопровождающий сказал, что это и есть Янгикурганча. Он уютно расположился на берегу поблескивающей вдалеке Карадарьи. С одной стороны окаймлен холмами, по другую его сторону, то разделяясь на несколько рукавов, то снова сливаясь в одно русло, течет быстрая Карадарья.
Отсюда были видны приземистые глинобитные домики с плоскими крышами, на которых сушились фрукты и были сложены небольшие стога сена. Во дворах росли деревья, виноградники. Ветер доносил запах кизячного дыма. То в одном конце кишлака, то в другом ревели, перекликаясь, ослы. Арслан сразу же отметил, что тут очень уж много ослов. Кто бы ни повстречался им по дороге — старик ли, женщина, малыш ли, — никто не шел пешком, обязательно ехали на осле. Видимо, эти неприхотливые, трудолюбивые животные сами добывали себе корм, бродя по необъятной, выжженной солнцем степи, а утолив голод, возвращались домой и служили хозяину.
Студентов разместили в клубе и в домах колхозников, которые выделили для них свободные комнаты.
Землянки, вырытые у самого подножья холма, уже были заняты колхозниками, прибывшими из Кызылтепинского района Бухарской области.
На рассвете в кишлаке Янгикурган заревели карнаи[36]. Тысячи людей с кетменями, кирками, лопатами на плечах направились в холмистую степь, чтобы копать землю. Работы развернулись на трассе протяженностью в пятнадцать километров. Предстояло «рассечь» высокие холмы и провести сквозь них канал, по которому вода поступит из Карадарьи в водохранилище.
Через несколько дней Арслана назначили десятником. Работая со всеми наравне, он еще и вел учет работы, выполненной каждым, выпускал боевой листок. Каждый вечер, когда все шли в лагерь, где их ожидал ужин и отдых, он отправлялся в штаб и давал сведения главному прорабу.
А потом, когда на землю опускалась ночная прохлада, когда все вокруг стихало и лишь цикады продолжали свою звонкую песню, Арслан, Захиди и Бурхан отправлялись к реке. Нередко туда же Арслан брал и свой остывший ужин, оставленный для него друзьями. Они подолгу сиживали на берегу, любуясь отраженными в воде звездами, луной, поверяя друг другу мечты. Им очень хотелось приехать сюда этак лет через пять — десять и увидеть, как преобразился край.
Иногда друзья уходили. А Арслан оставался один, сославшись на то, что нужно кое о чем подумать. И думал. Об отце, о матери. О Елене тоже. Почему-то, когда он думал о Елене, в голову приходили стихи. Чаще совсем не связанные с ней, просто стихи о природе. И он записывал их. Чтобы позже послать девушке…
В кишлак Янгикурганча прибыли первые номера многотиражки «Каттакурган хавузи». Редактором ее был студент Самаркандского государственного университета Рашидов, с которым Арслан недавно познакомился в штабе. Арслан еще не знал, что джигит, которого интересовало все, даже мельчайшие подробности о стройке на Янгикурганском участке, — редактор газеты. Между ними завязался оживленный разговор. Собеседник его был высок, строен. Иссиня-черные, слегка вьющиеся волосы зачесаны назад. Разговаривая, смотрит в глаза, будто хочет узнать и то, что собеседник, может быть, забыл сказать.
К ним подошел плечистый, коренастый парень. Рашидов хлопнул его по плечу и представил Арслану.
— А это Аскар, — весело сказал он. — Корреспондент нашей газеты и поэт. Так что, если он попадет на ваш участок, прошу любить и жаловать!
С этими словами джигит отошел, оставив их вдвоем с Аскаром. Они разговорились о поэзии и любимых поэтах. От Аскара-то Арслан и узнал, что только что беседовал с редактором «Каттакурган хавузи», с которым давно искал встречи, чтобы показать свои стихи. Аскар согласился сам ознакомиться с его стихами, и Арслан отдал их ему, вырвав из блокнота несколько исписанных листков.
Через несколько дней одно из его стихотворений появилось в газете. После этого в ней часто печатались корреспонденции о передовиках строительства, под которыми значилась подпись — А. Ульмасбаев.
…Трое джигитов, трудившихся в поте лица, вечером пришли по обыкновению к реке. Стоя по колено в воде, умылись. Может, поплавали бы, отыскав тихую заводь, да не было сил. Вода неслась, будто спешила покинуть эту знойную землю, где так нещадно палит солнце. Невдомек ей, что она сама может взрастить могучие деревья, целые рощи и фруктовые сады, и тогда они будут оберегать ее, воду, своей тенью. Что ж, ей помогут люди. Не зря же они прибыли сюда…
— О чем замечтался? — крикнул Захиди с берега.
Арслан обнаружил, что стоит в реке один и пристально смотрит на воду. Его друзья уже оделись и устроились, свесив ноги, на сури, поставленном неподалеку от берега.
Арслан вытер лицо и, неторопливо надевая рубаху, подошел к ним.
Бурхан был мастер рассказывать анекдоты. Вот и сейчас ему вспомнился пикантный анекдот о Насреддине-афанди, который он не преминул тут же рассказать. Друзья смеялись, слушая, как попал впросак незадачливый жених Насреддин-афанди.
В этот момент на берегу появилась девушка с ведром. На ней был белый халат. В сумерках ее нельзя было рассмотреть, но скорее всего это была медсестра из амбулатории.
— Ай да красавица, легка на помине! — воскликнул Арслан, хлопнув в ладони. — Быть бы мне на месте Насреддина-афанди, а тебе на месте его суженой, я бы не растерялся!..
И опять втроем громко рассмеялись. И вдруг разом умолкли. Теперь на их лицах было больше растерянности и испуга, чем веселья. Потому что девушка обернулась и, даже не набрав воды, направилась к ним. «Сейчас подойдет и влепит пощечину!» — подумал Арслан.
Но девушка остановилась в трех шагах от веселой компании и спросила:
— Вы мне что-то сказали, Арслан-ака?
Парни переглянулись. Они часто встречали на строительных участках эту молоденькую девушку, ходившую неизменно в белом халате и с белым чемоданчиком, на котором был выведен маленький крестик. Конечно, там, где редко встречаешь женщину, и некрасивая привлекает взгляд. А эта была стройна, красива, брови черные, как крылья ласточки, а глаза что спелый виноград. Не один джигит вздыхал, когда она проходила мимо, и, приостановив работу, долго смотрел ей вслед. Но взгляд у девушки был строг, и никто не смел заговорить с ней. И они считали счастливцем того, кто поранил себе руку или ногу, а девушка, отвлекая пострадавшего оживленным разговором, делала перевязку.
Как услышал Арслан свое имя из уст ее, у него к горлу подступил комок, и он не смог произнести ни слова.
Девушка усмехнулась, пожала плечами и, повернувшись, вновь пошла к реке.
Бурхан больно ткнул Арслана локтем:
— Сказал бы словечко, растяпа! Ты что, онемел? Сама, своими ножками, притопала, а ты как в рот воды набрал! Эх, ты!..
— Хватай за хвост птицу счастья, коль вьется над тобой! — поддержал приятеля Захиди.
Арслан резко встал и направился к клубу, где они сейчас жили, откуда доносились звуки рубаба и чья-то песня. Поразмыслив, свернул в сторону степи. Казалось, что в груди у него пылает огонь, — может, степной ветер погасит его…
Но степной ветер не погасил огня, вспыхнувшего в тот вечер в сердце Арслана. Вот уже сколько дней прошло, а он все думал о девушке. Видел ее нежное лицо, настороженный, внимательный взгляд… Расспрашивал у друзей, откуда приехала эта девушка. Никто этого не знал.
Наконец решившись, во время обеденного перерыва он спустился к основанию холма, прикрывшего от знойного ветра выстроившиеся в ряд палатки, отыскал нужную ему палатку. Он узнал знакомый голос, доносившийся изнутри. И вдруг растерялся, обнаружив, что нет двери и постучать некуда. Вместо этого он кашлянул и, взявшись за полог, спросил:
— Можно?
В палатке стояли рядышком две раскладушки. На них сидели друг против друга знакомая девушка и пожилая русская женщина, тоже в белом халате. Они ели бутерброд, запивая чаем, и беседовали. При появлении Арслана они обернулись, вопросительно посмотрели на него. Он поздоровался и продолжал топтаться у входа, не зная, что делать дальше. Выручила его девушка.
— Вам нездоровится? — спросила она и, быстро встав, придвинула ему табуретку.
— Угу, — солгал Арслан. — Знобит… Голова болит…
— Поставьте ему градусник, — сказала врач, стряхивая в ладонь крошки с газеты, разостланной у нее на коленях.
— Сейчас, — сказала девушка и, еще раз окинув Арслана взглядом, отчего его действительно бросило в жар, взяла из стакана градусник и протянула ему: — Поставьте.
— Откуда вы меня знаете? — спросил Арслан.
Девушка улыбнулась, глаза ее лукаво блеснули.
— Вы же все время на виду, как звезда во лбу коня. Обращаешься к кому-нибудь: «Нет ли на участке больных?» — отвечают: «Спросите у Арслана Ульмасбаева!» — «Довольны ли жильем, питанием?» — «Это Ульмасбаев знает!» Кроме того, я читала ваши стихи в газете. Мне всегда казалось, что стихи пишут необыкновенные люди.
— И разочаровались, не найдя во мне ничего необыкновенного?
Девушка улыбнулась.
— Почему же? Нашла…
— Что?
— Вы настолько высокомерны, что не хотите признавать соседей.
— Я!.. Да что вы! — теперь рассмеялся Арслан. — Каких еще соседей?
— Меня, например.
— Ва-ас?
— В Ташкенте вы живете в махалле Оклон, а я в той махалле, что рядом. Когда вы ходили в школу, всегда проходили мимо нашего дома. Я видела вас то в окно, то играя на улице с подружками… А однажды я набрала в саду полный подол груш и, перепрыгнув через арык, рассыпала все в пыль. Вы как раз проходили мимо и помогли мне собрать. Неужели не помните? — сказала девушка и, заметив, как у Арслана от изумления все более вытягивается лицо, рассмеялась. — А сейчас я учу ребятишек в той же школе, где учились вы. Во время каникул решила потрудиться на стройке…
Он смутно припоминал босую девочку в выгоревшем ситцевом платьице и вылинявшей тюбетейке, едва не упавшую тогда в арык…
— А как вас зовут? — еле слышно спросил он, дивясь тому, как время преображает людей.
— Барчин.
— Красивое имя.
— А сама я разве не красива? Приглядитесь-ка получше! — засмеялась девушка, стараясь придать разговору шутливый тон.
Что ж, в каждой шутке есть доля правды. И Арслан выпалил:
— Вы столь красивы, что подходите только такому молодцу, как я.
— Ого, смелый джигит, не слишком ли много вы на себя берете? — сказала Барчин, залившись краской. — Давайте градусник!
Арслан подал.
— Температура у вас нормальная. И здоровье прекрасное. Ступайте и найдите занятие для своих рук, вместо того чтобы болтать языком!
В субботу он снова встретил Барчин. Она появилась на трассе со своим чемоданчиком. Девушка приветливо кивала знакомым, улыбалась. С трудом пробираясь между грудами земли, она заметила Арслана. Кивнула ему, как старому знакомому. Только хотел было он подойти к ней, как около нее появился какой-то долговязый парень в темных очках и пестрой рубашке навыпуск. Он взял ее за руку и, разговаривая, не выпускал ее ладошку, хотя девушка пыталась освободить ее. Арслана взяла досада на этого фасонистого парня. Он с трудом сдерживал себя, чтобы не подойти и не сказать: «Послушайте-ка, оставьте девушку в покое!»
Парень и Барчин, о чем-то разговаривая, медленно удалились и вскоре скрылись за пеленой желтой ныли.
«Кто же этот парень?» Арслан понял, что не найти ему покоя, пока не узнает этого.
Вечером, изменив привычке, он не стал засиживаться на берегу Карадарьи, а, оставив Захиди и Бурхана одних, поспешил к тропинке, по которой Барчин обычно возвращалась в свою палатку. Ждать пришлось недолго. Увидев его, Барчин остановилась. Потом они медленно пошли рядом.
— Кто этот парень, с которым вы так задушевно сегодня беседовали? — спросил наконец Арслан, когда они подошли к палатке.
— Корреспондент. А что?
— Вы давно с ним знакомы?
— Второй день… А почему это вас интересует?
— Мы же соседи, — грустно улыбнулся Арслан и взял ее за руку, — а соседке положено покровительствовать.
Девушка окинула его удивленным взглядом, освободила руку и, ничего не сказав, исчезла за пологом.
Арслан минуту постоял, ошеломленный внезапно пришедшей мыслью: «Лжет, что второй день знакомы! Наверно, давно встречаются. Степь широкая, далеко можно уйти от любопытных глаз…» Он резко повернулся и зашагал прочь.
Странной особенностью обладает девичья натура. Если девушка замечает, что джигит проявляет к ней интерес, она напускает на себя безразличие. И чем больше внимания ей джигит оказывает, тем она становится высокомернее. Но стоит вниманию этому ослабнуть…
Вот и Барчин гадала нынче, почему Арслан не смотрит в ее сторону, когда она проходит мимо. Так увлечен работой, что ничего вокруг не видит?
Барчин несколько дней кряду намеренно ходила на участок, где работал Арслан. Он ни разу не подошел. «Ну и не надо!» — подумала Барчин, с трудом удерживая слезы.
Отец говорил Арслану, приучая его рано вставать: «Поздняя птичка корм ищет, а ранняя уже клювик чистит». Но Арслан по утрам всегда поднимался с трудом. То ли дело их староста Захиди — встает еще затемно. Правда, он постарше своих товарищей, в армии уже отслужил, видно, там и приучили рано вставать. Перекусив, он тут же отправлялся на трассу, не дожидаясь, пока встанут товарищи. Арслан в первое время гадал, какую же работу табельщик находит там, если все строители еще в постелях. И потом только узнал, что Захиди совершает прогулки по степи, дышит прохладным, чистым утренним воздухом, когда сильно пахнет джувшан — степная полынь. Прогуливаясь, он напевает один и тот же куплет:
Обними меня, тонкобровая, Не робей, черноокая! Заласкай до беспамятства, Пусть тоски в душе не останется!..Другой песни он, видно, не знал.
Сложением Захиди обладал батырским. Поэтому нередко ему доводилось слышать упреки: «Вот помахал бы тут кетменем с наше, узнал бы, что такое настоящая работа…» Захиди обычно подобные колкости пропускал мимо ушей и вымеривал шагами степь, как говорится, в ус не дуя.
Арслан не замечал, скучает ли Захиди когда-нибудь по своей семье, оставшейся в Ташкенте. Был он медлителен, но уверен в себе и не вздыхал по пустякам.
И теперь, стараясь подавить в себе вспыхнувшее чувство к Барчин, Арслан хотел уподобиться Захиди — ни о чем не думать, знать только свое дело. Он понял также, что у таких людей имеется своя философия, которой они неукоснительно следуют.
Арслан даже стал, шутки ради, записывать некоторые высказывания Захиди в той самой тетради, куда вносил афоризмы древних поэтов, прославленных философов.
Как знать? Может, Захиди и прав. Кому не ясно, что лучше жить спокойно, без всяких треволнений, чем страдать по всякому поводу.
В голове назойливо звучало:
…Заласкай до беспамятства, Пусть тоски в душе не останется!..За окном начинала заниматься заря. Арслан, как бы желая избавиться от тягостных мыслей, откинул одеяло и вскочил. Захватив полотенце, побежал к Карадарье. Хорошо по утрам освежиться в реке. Не просто умыть лицо, а с разбегу плюхнуться в воду. Арслан снял почти на ходу спортивный трикотажный костюм и, бросив его на влажную от росы траву, сильно оттолкнулся от берега. Вода ожгла тело. Здесь было не очень глубоко, и он руками коснулся дна. Через минуту выскочил на берег и стал обтираться полотенцем. Тело сделалось красным. Он торопливо оделся и припустился обратно бегом, чтобы согреться.
Наскоро перекусив, Арслан сунул в карман книжицу-табель и, вскинув на плечо кетмень, направился на трассу. Ребята еще только выходили из домов и направлялись к реке умываться. Но Арслану хотелось приступить к работе чуть пораньше, чтобы пораньше освободиться: ведь пока не выполнишь норму, не уйдешь с трассы, а ему нужно еще и в штаб поспеть засветло.
Пыльная тропинка, по которой он шел, обогнула холм. Наверху он увидел Захиди, стоявшего в одних трусах. Он выбрасывал вперед руки и приседал — делал зарядку. Розовые лучи восходящего солнца коснулись холма и осветили фигуру Захиди, которая напоминала греческого бога Зевса, с высоты Олимпа обозревавшего свои владения.
Захиди рукой поманил к себе Арслана. Пока Арслан карабкался по склону, оскальзываясь, цепляясь за уступы камней и ветки кустарника, он успел одеться.
— Погляди, — сказал Захиди, поведя вокруг себя рукой.
На трассе еще было безлюдно. По ее бокам возвышались горы красноватой земли, похожие издалека на кучки, возводимые кротами у своих норок. Канал изо дня в день углублялся и приближался к городу Каттакурган. На дне канала лежали брошенные с вечера тачки, носилки, сиротливо стояли наклонившиеся набок арбы. Правее, подле холма, похожего на отдыхающего верблюда, виднелись землянки, юрты строителей. Между ними спиралью вились к небу синеватые струйки дыма. И всюду были люди. Одни суетились около очагов, готовя еду, другие сгоняли из степи напасшихся за ночь ослов, которым тоже предстояло приниматься за работу.
Арслан подумал, что в степи, которая в течение веков слышала только пенье птиц, писк сусликов да стрекотанье кузнечиков, сейчас многолюднее, пожалуй, чем в городе.
Он и Захиди долго стояли рядом и молча смотрели на трассу, по которой проляжет канал. Потом не спеша спустились с холма и направились на свой участок. Здесь они застали нескольких человек, тоже предпочитавших начинать работу, пока прохлада не сменилась жарой.
Друзья разошлись по своим местам. Арслан поплевал на ладони и принялся за дело. Он работал не спеша, экономил силы, чтобы их хватило до конца дня. Кетменем взмахивал плавно, как учил отец, и, опуская его, не прилагал усилий, чтобы он врезался в землю от собственной тяжести. Потом рывком отбрасывал землю назад. Теперь у него был некоторый опыт. А в первый день он торопился. Пока работавший рядом колхозник раз взмахнет кетменем, Арслан успевал дважды. По пороху в нем только до полдня и хватило. Ладони покрылись волдырями. Теперь же они стали жесткими и блестели, как полированные. И плечи не так болят. Главное — не спешить, и все пойдет на лад. Поднимать кетмень при вдохе, опускать при выдохе. Вот так — р-раз!.. Р-раз!.. Как учил отец.
Когда увлечешься работой, не замечаешь, как проходит время. И вообще ничего не замечаешь вокруг. Арслан вот не заметил, когда это здесь собралось столько народу. Поставил кетмень, чтобы перевести дух да пот с лица смахнуть, и вдруг увидел, что вокруг работа кипит. Сотни, нет, тысячи кетменей мелькали вокруг. Где каменистая почва не поддавалась, долбили ее кирками. Одни тащили землю наверх, высыпали и снова возвращались уже по другой тропе. Другие заполняли землей хурджины и возили их на ослах. Наверно, таким же способом сотни лет назад древние египтяне возводили пирамиды. Но что толку с тех пирамид? Ради чего было пролито столько пота? Загадка… А канал даст жизнь степи. Ради этого стоит потрудиться.
Арслан опять поплевал на ладони и взялся за кетмень.
До обеденного перерыва оставалось несколько минут. Арслана окликнули. Сказали, что его кто-то ищет. Арслан увидел приближающегося к нему Аскара и пошел ему навстречу. Они поздоровались за руку, как давнишние друзья. Аскар, оказывается, приехал за Арсланом. Сказал, что с ним хочет побеседовать редактор газеты и им необходимо сейчас же поехать в Каттакурган. Для чего — Аскар не знал или просто не хотел заранее говорить. Они вместе разыскали прораба участка и, получив у него разрешение, поехали в Каттакурган. Аскар, оказывается, попросил шофера колхозной полуторки, чтобы тот их подождал. Машина как раз ехала в Каттакурган за продуктами.
Машина то, натужно ревя, взбиралась на холмы, то стремительно неслась под уклон. Ребята стояли в кузове, держась за крышу кабины. Встречный ветер холодил вспотевшее тело. Дорога петляла, огибая увалы. Вдоль трассы нависло слоистое облако пыли, по нему можно было определить направление канала. Машина бежала, то чуть отдаляясь от трассы, то снова приближаясь к ней.
Впереди из желтого марева появились деревья и прятавшиеся между ними мазанки. Показалось белое здание с железной крышей, и около него стоял товарный поезд. Арслан догадался, что они подъезжают к станции.
Аскар положил руку приятелю на плечо и сказал:
— Мы едем по дну моря. — Заметив недоумение во взгляде Арслана, добавил: — Эти места останутся под будущим водохранилищем. — Вскинув руку и посмотрев куда-то вверх, крикнул: — Здесь будут разгуливать волны! Настоящие, морские!.. В кабинете нашего редактора висит проект.
— А как же те кишлаки?
— Людей переселят.
— Весь город переселят? Ведь его тоже затопит вода…
— Не-ет! Взгляни во-он туда! Видишь людей?
— Вижу. Копают канал…
— Ничего подобного. Это вы копаете канал. А здесь возводится дамба. При этом используются и естественные холмы. Таких дамб будет несколько, чтобы удержать воду в этом огромном резервуаре. Об этом печатался мой очерк в газете. Не читал?
Арслан промолчал. Тот номер газеты он, видно, пропустил. Не всегда бывает время почитать.
— Значит, это море будет моложе нас, — сказал он задумчиво. — На двадцать лет…
Аскар хлопнул его по плечу:
— Ха! Молодец! Хороший заголовок ты мне дал для очерка — «Море, которое моложе нас!». Редактору поправится. — И неожиданно сказал: — Сегодня утром приехали Усман Юсупов и Юлдаш Ахунбабаев.
— Почему же нам никто не сказал? — удивился и даже обиделся Арслан.
— Усман-ака не велел. «Пусть, говорит, люди спокойно работают». А вечером состоится митинг. Мне надо подготовить выступление нескольких колхозников. Ты поможешь?
— Охотно. Для этого ты и привез меня сюда?
— Не только. Потерпи — узнаешь.
— А почему надо готовить кому-то выступления? Разве люди сами не могут сказать то, что они хотят, как умеют?
— Ну, понимаешь, нужно, чтобы складно…
— Складно, да чужие, не свои мысли…
— А зачем свои? Они должны сказать то, о чем все думают, весь наш огромный коллектив строителей!
— Не знаю. — Арслан пожал плечами. — Во всяком случае, меня настораживает, когда человек выступает, поминутно поглядывая в шпаргалку. Будто в голове у него ничего нет, все на бумаге.
Они ехали по неширокой тенистой улице. Аскар вдруг спохватился и постучал по крыше кабины. Машина резко затормозила. Друзья спрыгнули на землю, поблагодарили шофера, и полуторка поехала дальше, на базу.
Редакция располагалась в небольшом домике на краю базара. Знакомый уже Арслану редактор приветливо встретил его. Жестом указал на свободный стул. В его тесном кабинете сидело еще несколько молодых ребят, по-видимому, студенты.
— Так вот, — произнес Рашидов, сев на свое место и продолжая прерванную появлением Арслана и Аскара беседу. — Я сегодня пригласил вас, наиболее активных корреспондентов нашей газеты. Мне нравится, что вы умеете подметить главное…
Арслан знал, что Рашидов сам только студент четвертого курса, и теперь дивился тому, как хорошо он, несмотря на свою молодость, умеет организовать дело. Как многоопытный товарищ, дает советы молодым корреспондентам, поясняет, что и как отбирать из внешне однообразной жизни, чтобы материалы не были схожи один с другим.
Редактор потребовал присылать побольше хорошего материала о строителях канала.
Примерно час длилась эта беседа. В заключение редактор сказал, что в пять часов состоится митинг и желательно, чтобы все присутствующие там были.
Когда все стали расходиться, Рашидов остановил Арслана. Взяв его под руку, заметил:
— А вы давно нам не присылали своих стихов.
Арслан не нашелся, что ответить. Не скажешь же, что нет настроения. С тех пор, как он разочаровался в Барчин, ни одной строчки не написал.
— Ну ладно, — сказал редактор, добродушно улыбаясь. — Я понимаю, что стихи заказывать нельзя. А корреспонденции шлите чаще.
— Договорились, — улыбнулся Арслан.
— Вот и хорошо.
Около пяти часов со всех сторон к площади напротив штаба строительства стали стекаться люди. Они шли прямо с работы, с кетменями, кирками. Знакомого встретишь, да не узнаешь — на пыльных лицах блестят глаза да зубы.
Напротив трибуны, наскоро сколоченной из досок и обтянутой кумачом, землекопы сидели прямо на земле, скрестив ноги. Те, кто был подальше, стояли. С каждой минутой становилось теснее. Люди все тли и шли.
Над многотысячной толпой стоял гул. И вдруг люди замерли. На трибуну поднялись председатель Президиума Верховного Совета Узбекистана Юлдаш Ахунбабаев, секретарь ЦК партии Узбекистана Усман Юсупов, председатель Совета народных комиссаров республики Абдуджаббар Абдурахманов. Вслед за ними поднялись руководители стройки. И вдруг тишину разорвал гром рукоплесканий.
Усман Юсупов поднял руку, требуя тишины. И когда стало тихо, он зачитал письмо, присланное И. В. Сталиным на имя строителей первого в Средней Азии водохранилища. После этого Усман-ака выступил перед собравшимися с пламенной речью.
Арслан и Аскар стояли неподалеку от трибуны. Им было хорошо видно сидящих за столом Ахунбабаева, Калюжника, Саидбекова. О последнем Арслан много слышал. Он часто посещал участки строительства, лично отдавал распоряжения. Но видел его так близко впервые. Вот Саидбеков снял очки и потер двумя пальцами переносицу. Его лицо кого-то напоминало. Кого же?.. Арслан стал перебирать в памяти знакомых. Может, тоже встречал когда-нибудь в своей махалле или в соседней, да забыл?..
— Саидбеков до этого жил в Ташкенте? — спросил Арслан.
— Да, — отозвался Аскар. — Хумаюн Саидбеков чрезвычайно интеллигентный человек. Придешь к нему, — как бы он ни был занят, всегда найдет время для беседы. По профессии он, говорят, учитель истории. Но его выдвинули на партийную работу. Прекрасный человек, ко всем одинаково относится. Даже дочке исключения не делает. Может ведь ее устроить, чтобы со всеми удобствами. А нет, живет она в палатке, как все. Кстати, вон она. Весьма смазливая девочка.
Арслан посмотрел в ту сторону, куда указал Аскар.
— Во-он, около женщины в белом халате… Настояла, чтобы отец взял ее с собой. Романтика, видишь ли, влечет. На одном из участков работает медсестрой. Не пялься на нее, приятель, она тоже в нашу сторону смотрит.
Арслан вдруг встретился взглядом с Барчин. Она улыбнулась и едва заметно кивнула Арслану.
— Ого, да ты знаком с ней! — удивился Аскар. — Я вижу, ты даром времени не теряешь.
— Ты весьма наблюдателен. Может, и мысли читать умеешь?
— Почти. Профессия такая. Надо людей понимать с полуслова, по взгляду.
— Тогда угадай, о чем я сейчас думаю.
— О, это не так уж трудно, — усмехнулся Аскар. — Ты думаешь о том, как бы положить руки на талию этой девушки и привлечь ее к себе.
— Примитивно… Я думаю, где бы поживиться стаканчиком холодной воды.
— Залить пожар в сердце? — засмеялся Аскар.
— Утром позавтракал всухомятку.
Арслан опять поймал на себе взгляд Барчин. Сладостное волнение наполнило его. Ему хотелось сию минуту выбраться из толпы и подойти к ней, поздороваться, расспросить, что она все эти дни делала. Но это было не просто. На него бы заворчали. Внимание людей было устремлено к трибуне, где стоял Усман Юсупов и, слегка подавшись вперед, произносил речь. Его голос разносился далеко вокруг. Слова он выговаривал неторопливо, отчетливо, чтобы слышали все. Он рассказал, какое значение имеет Каттакурганское водохранилище для развития хлопководства в республике, пожелал успехов батырам-строителям. Было вручено переходящее красное знамя передовому участку.
После митинга Аскар пошел проводить Арслана до дороги, где они могли остановить попутную машину. Неподалеку от редакции они встретили Рашидова. Редактор пригласил их в чайхану попить зеленого чая. Арслану все еще хотелось пить. Он мечтал поскорее добраться до реки, лечь на берегу и, погрузив голову в воду, пить, пить досыта.
В чайхане они просидели до сумерек. Беседовали, обменивались мыслями о появившихся за последнее время произведениях видных писателей. Затем Рашидов и Аскар проводили Арслана до станции. Здесь ждать пришлось недолго. Они остановили машину, отправлявшуюся на Янгикурганский участок.
Снова степной ветер бил в лицо. На небе зажглись первые звезды. Они вечны, эти звезды. И это море, которое сейчас люди создают своими руками, будет вечным. Интересно все же видеть рождение моря!.. Пройдут сотни лет. Ни Арслана, ни Барчин уже на свете не будет. А море это останется таким же, каким они его сейчас создадут. А вместе с рукотворным морем будет жить и память о его создателях. Те, кто много веков спустя будут пить отсюда воду, ловить рыбу, выезжать на прогулку в лодке, наслаждаться прохладой садов, лакомиться персиками, виноградом, гранатами, будут вспоминать их, этих людей, трудившихся в поте лица, копошившихся на дне котлована. Или будут есть виноград, пить нектар, а про садовода и не спросят? Нет, этого не может быть. О славных деяниях батыров ведь слагаются дастаны[37] и передаются из уст в уста, из поколения в поколение. А этакое — сотворить море! — под силу ли обыкновенным людям? Это под силу батырам! Значит, будут о них жить легенды в веках…
Грохотавшая и подпрыгивавшая на ухабах машина выехала со дна будущего моря и поднялась на склон холма. И снова в синеватых сумерках открылась взору Арслана трасса. Люди, закончив работу, медленно расходились. Вокруг землянок, юрт и палаток горели костры, на которых готовился ужин.
Вспомнилась ему Барчин. Она, наверное, давно вернулась… Ему теперь было понятно, почему эта девушка, недавно окончившая десятилетку, решила приехать в эти глухие места. Ей было с кого брать пример — с отца. Знает ли кто-нибудь, что она дочь одного из руководителей стройки? Завидное качество, особенно для девушки, суметь умолчать об этом. Что ж, это говорит о том, что она умница.
Машина, прикатив на Янгикурганский участок строительства, остановилась около землянок. Арслан спрыгнул на землю. До кишлака отсюда идти минут десять. Он поблагодарил шофера и зашагал по дороге. Неподалеку двое мужчин, закатав рукава до локтей, свежевали зарезанную телку. Днем, когда он проезжал тут с Аскаром на машине, телка эта лежала, привязанная к колышку, и спокойно жевала жвачку. Перед ней лежал сноп свежезеленых стеблей джугары. С тоской глядя им вслед, она даже промычала: умм!.. Взгляд Арслана на секунду задержался на голове животного, лежавшего на траве: глаза были открыты, и ему показалось, что сейчас телка опять скажет ему: уммм!.. Он даже отчетливо услышал ее голос, в котором ему почудился упрек. Арслан быстро отвернулся и ускорил шаги, продолжая рассуждать: «Да, ничто на земле не может сравниться с человеком ни в доброте, ни в жестокости, ни в умении созидать и строить, ни в пристрастии разрушать… Бедное животное несколько часов назад радовалось жизни, благодарно смотрело на тех, кто оставил ей корм, а теперь спустя час-другой будет съедена… Тигр — кровожадный хищник, и корова об этом знает, потому при опасности бежит от него, спасаясь, а если может, оказывает сопротивление. От человека же она не убегает, как от хищника. Напротив, привязывается к своему защитнику, покровителю — и не замечает, как становится его жертвой. Что и говорить, каждый день здесь режут не менее сотни голов скота. Иначе нельзя. Люди трудятся, отдавая все силы до капли. Чтобы на следующий день суметь так же орудовать огромным кетменем, толкать по дощатому настилу тяжелые тачки с землей, нужно плотно поесть. Наверное, правда, что все, что ни есть на свете, — все для человека…»
Едва Арслан вошел в дом, ребята набросились с упреками. Они, оказывается, беспокоились, не зная, куда мог исчезнуть их друг. Даже еще не садились за ужин. Но его появление тут же приподняло у всех настроение, укоры перешли в шутки. Пока Арслан сидел молча, делая вид, что обиделся, каждый стал высказывать предположение, где он мог весь день пропадать. Комната оглашалась громким смехом.
— Если будете проявлять своеволие и бросать работу, когда вам вздумается, я сообщу об этом в комитет комсомола! — заявил Бурхан таким тоном, что на этот раз трудно было определить, шутит он или говорит серьезно.
— Как вам угодно, — отозвался Арслан.
— И родителям вашим будет сообщено! А по возвращении в институт придется обсудить ваш моральный облик, — сказал Бурхан, явно намекая, будто он все это время провел с медсестрой.
Арслан в упор взглянул на него, собираясь ответить порезче, но не успел рта раскрыть, как Захиди, смеясь, бросил:
— И соловушку вашу водворим в клетку!
Арслан махнул рукой, заливаясь краской, и, не выдержав, улыбнулся.
— Ребята, бросьте валять дурака. Я был на митинге, слушал выступление Усмана Юсупова! А ваши мысли совсем не в ту сторону направлены… Друг мой, праведник Бурхан, если бы я в самом деле провел это время с той девушкой, я был бы самым счастливым человеком на свете…
— Во-первых, никакой я вам не праведник! За это оскорбительное слово вы еще поплатитесь, когда прибудем в Ташкент. Во-вторых, мы сюда приехали не для того, чтобы цепляться за юбки каких-то вертихвосток!
— Я же не назвал вас «махсимча»[38], — сказал Арслан, еле сдерживая смех. — Ничего дурного не вижу в слове «праведник». И к тому же, если уж кому-то придется предстать перед товарищеским судом, то это вам. Вы только что девушку-комсомолку, прибывшую сюда по велению сердца, единственную дочь заместителя начальника строительства водохранилища, где мы все с вами трудимся, назвали вертихвосткой! Вот они, свидетели! Назвал он ее так?
— Чья?.. Чья она дочь? — морщась, спросил Бурхан с таким видом, как обычно переспрашивают, когда слышат несусветную чушь.
— Хумаюна Саидбекова!
Ребята переглянулись — верить ему или нет?
Минуту в комнате царило молчание. Потом Бурхан примирительно сказал:
— Не важно, чья она дочь… Я к тому… Не время сейчас про любовь думать. У нас сейчас более важные дела…
— Все важно, — сказал Арслан и, засмеявшись, добавил: — Для того нам и молодость дана, чтобы все успевать. — Он резко встал, хлопнул Захиди по плечу. — Так-то вот… Ну что, друзья, махнем на речку?
Ребята встали, начали шарить в темноте, отыскивая полотенца и мыльницы.
— Я почему на тебя зол? — проворчал Бурхан, не поднимая глаз, расстегивая пуговицу нагрудного кармана. — Целый день тебя искал. Весь участок обошел. — Наконец он извлек сложенный листок бумаги, протянул Арслану. — Телеграмма тебе. Написано «срочная», я и хотел срочно вручить. А ты как сквозь землю… Ни тебя не нашел, ни норму свою не выполнил. Эх!.. — Он досадливо махнул рукой.
Арслан развернул бумагу, попросил Захиди посветить спичкой.
«Срочно выезжай. Отец серьезно болен».
Глава четвертая ЛИТЕЙЩИК МИРЮСУФ
— Гончары месят глину, обжигают горшки. Они не богатеют. А богатеют ювелиры, добавляя в свои изделия латунь. Поэтому в былые времена, если не могли найти вора, приказывали повесить ювелира, ибо не сомневались в праведности свершившегося…
Покровитель нашей профессии пророк Давуд — мастер. А посему способный из нас — литейщик, человек средних способностей — слесарь, а кто помоложе — кузнец… Нет у нас особой прибыли, но нет и убытка. Не богатеем мы, но и не впадаем в бедность, — рассуждал старый литейщик Мирюсуф-ата, лежа в постели. Запавшие глаза его влажно блестели, на лбу выступил пот. Голос его звучал тихо, и после каждой фразы он переводил дыхание. — И живем мы открыто, ничего не тая от людских глаз. Упрячешь ли что-нибудь, если все, что ты делаешь, да и ты сам, освещено святым огнем, который полыхает в печи… А взять, к примеру, скорняков, или сагричи[39], или даже простых кожевенников. Доходная у них профессия. Даже сосед не узнает, кто из них разбогател. Нечистым делом заняты — отсюда скрытность…
Теперь старик был неразговорчив. Мог весь день пролежать он, не проронив ни слова, и трудно было понять, дремлет он или бодрствует. В такое время в комнату старались заходить пореже, чтобы не беспокоить больного.
Мирюсуф-ата часто вспоминает прошлое, лучшие годы жизни. Самое неожиданное приходит сейчас на ум.
Вспомнилось ему, например, как жене, когда она была беременна Арсланом, захотелось вдруг змеиного блюда. Какая-то из знахарок убедила ее, что, если съесть такое кушанье, рожденный ребенок будет мудрым и сильным…
Минуло двадцать лет. Стремительно летит время. Быстро растет мальчик. Какой там мальчик, джигит уже!.. Пожить бы еще чуть-чуть, чтобы увидеть, как сын станет самостоятельным, приобретет специальность по сердцу, — и тогда ушел бы он, старый Юсуф, из жизни спокойно.
Что и говорить, не хочется расставаться с этим светом. Но так уж создан мир: все, что в нем есть живого, в конце концов умирает, уступает место новому. Поэтому мир вечен. Поэтому на наших улицах всегда резвятся, шумно играют, смеются дети и дома наши никогда не лишаются хозяев. Кто уходит из этого мира, не испытывая угрызений совести, — тот счастлив.
Семь поколений его предков были литейщиками — отливали котлы. Огромные чугунные котлы, отлитые его «апак дада» — «белым дедушкой», — до сих пор служат людям. Отливали также узкогорлые кувшины с длинным носиком, жаровни-мангалки, плошки для коптилок, формы для мыловаров, омачи — наконечники для сохи. Предки Мирюсуфа-ата были кустарями и не знали, что такое завод. А Мирюсуф пошел работать в мастерские, что открылись в новом городе.
В последнее время дела их шли из рук вон плохо, и отец начал было сетовать, что Давуд перестал покровительствовать их дому. На что Мирюсуф сказал: «Если нет Его Величества Давуда, то есть Его Величество Завод» — и отправился устраиваться на работу.
Тогда Мирюсуф-ата подружился со своим сверстником Матвеевым, который и сейчас довольно часто навещает больного.
— Да-а, хорошие были времена, — говорил Мирюсуф-ата, и глаза его загорались теплым светом. — В пору моего лета силу я имел неимоверную. Казалось, иду — и земля прогибается под ногами. Казалось, могу схватить одной рукой дерево и выдернуть его с корнем… Помнится, один вынимал из формы огромный махаллинский котел, в коем предполагалось варить плов из двух пудов риса! А котлы на пуд риса свободно поднимал и подавал отцу. Взвали один из таких котлов на лошадь, так хребет ее прогнется да повалится она, бедная…
Любил отец ремесло, доставшееся ему в наследство от дедов и прадедов. Всякий раз, когда речь заходила о профессиях, старик загорался и многословно доказывал, что ремесло дегреза — литейщика — стоит выше прочих ремесел.
Тетушка Мадина посмеивалась: «Как наш старик разомкнет свои уста, уже заранее знаешь, что начнет сейчас хвалить дегрезов, и его не остановишь». Мирюсуф-ата не обращал на нее внимания и все говорил и говорил о преимуществах своей профессии.
Только изредка в словах жены он находил что-то обидное и тогда, хмуро глядя на нее, говорил: «Что бы ты делала, если бы я взял себе вторую жену, молодую и красивую, чтобы проучить тебя?..»
И тогда тетушка Мадина, посмеиваясь, рассказывала ему какую-нибудь историю, подобную этой: некий бай Иноят, будучи женатым, взял вторую жену, молодую вдову Айтуру. И тогда его жена-старуха, не вынеся мук ревности, вошла темной ночью в комнату своей соперницы и стала пританцовывать и издавать нечленораздельные звуки, изображая джинна. Бедняжка Айтура чуть было не лишилась ума со страху. Убежала… «Вот и я устроила бы вашей женушке такую жизнь, что она на второй же день сбежала бы», — заканчивала свой рассказ Мадина-хола, лукаво улыбаясь.
А нынче Мирюсуф-ата, которого звали в былые годы «чугунный человек», лежит на кровати, исхудавший и маленький. Только и осталось ему перебирать в уме страницы прошлого. На другое у него сил не хватает.
Он старается не думать о своем недуге, но болезнь все чаще и чаще дает о себе знать, и тогда ему кажется, что на сей раз вряд ли ему суждено подняться на ноги. Он жадно смотрит в оконце, в которое виден кусочек двора, залитого солнцем. Было бы мумиё, воистину чудодейственное лекарство, думает он, появился бы у него аппетит. Окажись сейчас это лекарство — Мирюсуф-ата, налив его в свою зеленую пиалушку, вмиг бы проглотил, и тут бы ему вскочить здоровехоньким. Или найти бы врача, подобного Авиценне!..
До наших дней донесли легенды спор между знаменитыми врачевателями — Лукмони Хакимом и Авиценной, хотевшими изумить друг друга. Лукмони сказал: «Я тебе дам одно лекарство, ты превратишься в дым, затем я напущу дым на дым, и ты снова примешь свой истинный облик». Так и поступил. Свершилось чудо… Настал черед Авиценны, который сказал: «Я дам испить тебе одно лекарство, ты, растаяв, превратишься в пригоршню воды. Затем в эту влагу я накапаю сорок одну каплю лекарства, и ты постепенно примешь свой прежний облик». И действительно, испивший лекарства Лукмони пролился горсточкой воды на вату, положенную на носилки, чтобы не жестко ему было возлежать. Авиценна успел накапать только пять-шесть капель лекарства и неожиданно по высочайшему повелению был увезен в другую страну. А дело свое поручил завершать своему ученику. Ученик же после сороковой капли из корыстных побуждений — жалко ли стало последнюю каплю, или узрел, что после отбытия учителя нет у него больше соперников, могущих тягаться с ним и искусстве врачевания, кроме Лукмони, — не стал капать сорок первую. И, говорят, Лукмони Хаким по сию пору, лежа в забытьи на носилках, умоляет тихо: «Капни еще раз, капни еще раз…» «Есть же такие ученики, — подумал, гневаясь, Мирюсуф-ата, веруя в правдивость этой легенды, и заворочался в постели. — Таких учеников сколько угодно и в нынешние времена. Они думают не о благополучии людей и своей страны, а лишь о своих интересах пекутся!.. Лучше ослепни, но не становись слепнем! А людей нынче немало развелось, подобных слепням, питающимся кровью, или трутням, питающимся одним медом, которые уничтожают то, что приносят пчелы-труженики. Если трутней становится слишком много, то по приказу царя пчелиного государства им отсекают головы. Неплохо бы и людям перенять их опыт!..»
Благодарно кивнув старшей дочери, принесшей горячего, свежезаваренного чаю, Юсуф-ата тихо произнес: «Да будет изобилие в жизни твоей, доченька!» Старик был доволен своей заботливой дочерью и жалел ее. Не удалась у нее личная жизнь. Произошло обратное тому, что говорится в пословице: «Под весеннее солнце подставляй невестку, а дочь — под осеннее». Ибо невестка должна позабыть, что живет не в родимом доме, а дочь должна готовиться к тому, что ждет ее под кровом у мужа. Словом, из-за неурядиц в семье и худого отношения свекра со свекровью Сабохат пришлось уйти от мужа и вернуться в родительский дом.
Выпив пиалушку чаю, Юсуф-ата повеселел. Слегка приподнявшись и поправив под головой подушку, он запел тихо, почти шепотом. Песню эту он услышал от одного приятеля-уйгура:
Снежные горы — не видно вершин — Преградили мне путь, бедняку. Стою у подножья под ветром один, Родина близко — дойти не могу…Тюлевая занавеска на окне отведена в сторону. Яркий солнечный луч падает в угол, согревая прислоненную к стене длинную металлическую булаву[40]. Глядя на нее, старик улыбнулся. Все, кто приходил навестить Мирюсуфа-ата, спрашивали, зачем он занес в чистую жилую комнату эту железку, на что он, улыбаясь, отвечал: «Мешает ли вам моя булава? Пусть стоит…» — и никому не разрешал вынести ее во двор или в сарай.
Сабохат как-то, подметая, заметила вслух, что железка эта мешает убирать комнату и ей трудно всякий раз двигать ее с места на место. Отец сказал ей:
— Вот-вот, хвала тебе, дочка! Я лежал было молча, сама ты растормошила меня. Слушай же теперь меня, старого. При помощи этой булавы покойный отец мой кормил нас. От него мне она и досталась в наследство. Она же мне помогала добывать хлеб-соль для вас. Помолодей я вдруг, вернись ко мне прежние силушки, снова взял бы я в руки эту булаву… Эх, доченька, многого ты не понимаешь. Все, что я приобрел в жизни и собираюсь оставить вам — этот дом, сад, авторитет мой, — благодаря этой булаве. Хоть груба она и неказиста на вид, премного в ней мудрости. Да не будет она попрана и после меня, не выбрасывайте ее, пусть она не потеряется!.. А не слышала ли ты ничего про чарыки[41] Ахунбабаева? Если нет, то послушай. Этот уважаемый всеми человек, будучи уже президентом нашей республики, в доме у себя на стене повесил пару изношенных чарыков. Человек этот в недавнем прошлом был батраком и в этих самых чарыках трудился на землях баев. Вот и берег он свои чарыки, чтобы не забыть прошлых дней. Так-то, доченька. Иногда протирай тряпицей ручку булавы, а то как бы она не заржавела… Ты многого не знаешь, доченька. Не легко досталась победа. Многие люди отдали свою жизнь, чтобы мы с тобой были счастливы. Такие, как наш Ахунбабаев, Низамиддин Худжаев, Нумилов, не о себе думали они, о народе. Ты это должна знать и помнить. Но были и другие, подобные предводителю басмачей Кур-Нурмату, богатеям Чукаевым. «Аллах создал одних бедняками, других богатыми. Идти против устоев шариата кощунство и великий грех! Не по пути нам с гяурами. Отделим Туркестан и восстановим ханство!» — убеждали они. Мы таким дали понять, что это им не по пути с народом.
Сабохат сидела на табурете у изголовья отца и, сложив на коленях руки, внимательно слушала, не перебивая вопросами, хотя многое из того, что услышала, оставалось для нее мудреным, непонятным.
В последнее время Мирюсуфу-ата сделалось совсем худо. Он и есть ничего не мог. Для него давили виноград, и он заставлял себя проглотить немножко соку. Он молчаливо лежал, обремененный тяжелыми мыслями.
В один из таких дней пришли к нему Нишан-ака и Матвеев. Высокий, худощавый Максим Петрович с выдающимися скулами на щеках и густыми усами с проседью, концы которых порыжели от курева, был очень похож на Максима Горького. На заводе его так и называли — «Максим Горький». Интересно было, что и родом он был из Нижнего Новгорода, где родился знаменитый писатель. Мирюсуф-ата величал его просто «Махсим». Раньше он частенько приходил к Мирюсуфу-ата. В выходные дни обычно надевал длинную рубашку-косоворотку, перетянутую шелковым поясом с кисточками на концах. Махаллинцы, завидев его еще в конце улицы, уже знали, к кому он направляется, и говорили: «Вон к Мирюсуфу-ата пошел русский мужик».
Матвеев, заметив, что приятель на него обижен, объяснил, что на недельку уезжал в свой родной город, погостил у родных. И напомнил, что ведь незадолго до отъезда, когда был у него, говорил, что собирается в отпуск, да, видать, он забыл об этом. Извинился. И Мирюсуф-ата постепенно просветлел лицом, включился в разговор. Упрекнул Нишана-ака, который никуда не уезжал, а тоже не навещал его уже несколько дней.
Нишан-ака понимал, что другу теперь уже не помогут ни врач и никакие лекарства, а все же спросил:
— Врач приходит? Какие лекарства пьете?
Старик поморщился и покачал головой.
— Надоели они мне! Врач приходит в день дважды. А толку все равно никакого. Сказал я ему, чтоб не тратил время зря… Был даже табиб один. Жена откуда-то привела… Лекарств больше не принимаю никаких.
Голос Мирюсуфа-ата звучал тихо, с хрипотцой, и в груди у него при этом, казалось, что-то булькает. Матвеев и Нишан-ака украдкой переглядывались и горестно качали головами.
Тетушка Мадина принесла на подносе лепешки и чай. Зашел Арслан, которого пришлось вызвать с далекой стройки телеграммой. Он только что вернулся с базара, куда мать его посылала за продуктами. Узнав, что у отца друзья, он очень обрадовался, поспешил в его комнату. С гостями поздоровался за руку, и те почувствовали в его рукопожатии силу. Ладонь его была широкая и жесткая. А плечи крутые, какие были у его отца в молодости. Он ополоснул пиалушки, налил в одну из них чаю и вылил обратно в чайник, чтобы напиток был погуще и повкусней. Подождав минуту, налил понемножку в пиалы и протянул гостям.
— Арслана я помню совсем маленьким, — сказал Матвеев, с восхищением разглядывая парня, — а нынче вон какой вымахал, джигит!..
— Да-а, время идет, — сказал Мирюсуф-ата. — Большое это счастье, когда на старости лет ты не одинок, когда есть дети. И дочери у меня славные. А как поживают ваши дети, Нишан-палван? В благополучии ли ваша семья? — поинтересовался Мирюсуф-ата.
— Благодарю, все здоровы, кланяются вам.
— Чем ты сейчас занимаешься — работаешь или учишься? — спросил Матвеев у Арслана, возвращая ему пустую пиалу.
— Сейчас за отцом ухаживаю, — ответил Арслан, смущенно опустив голову.
— Сейчас у них каникулы, — сообщил Мирюсуф-ата. — Поехал строить Каттакурганское водохранилище, а тут я свалился. Мать его совсем измоталась. Послали телеграмму. Вот и приехал… Спасибо ему, все заботы по дому взвалил на себя…
— Да, Арслан достойный сын своего отца, — заметил Нишан-ака, макая в пиалу кусок лепешки. — Он стал опорой семьи. Молодец, джигит.
— Мирюсуфа мы знаем с тех времен, когда он тоже был джигитом, — вспомнил Максим Петрович. — Он тоже был настоящим батыром и по силе, и благородству!
Мирюсуф-ата крякнул от удовольствия, удовлетворенно кивнул головой. От слов «джигит», «батыр» засверкали его угасшие глаза, запрыгало, волнуясь, усталое сердце. С еле приметной улыбкой он взглянул на Матвеева, затем на сына.
— Да, дружище, шел, помнится, двадцать первый год, когда мы познакомились, — продолжал Матвеев. — На заводе встретились. В то время у нас работало мало местных ребят. Поэтому вас я сразу приметил. Были вы смуглым, сухощавым, и черные волосы так же вились у вас, как у вашего сына. По-русски говорили плохо и при разговоре жестикулировали, стараясь, чтобы вас поняли. Иногда говорили невпопад и вызывали этим смех у окружающих. Думая, что смеются над вами, хватали первого, кто подвернется, за грудки — немножко вспыльчивы были, — и тогда уже приходилось объяснять вам, что именно показалось товарищам смешным. И вы начинали хохотать вместе со всеми… Да-а, годы промчались, как ветер…
— Вы правы, Махсим-ака. Я был совсем молодым джигитом, когда пошел работать на завод. А Нишан-палван тогда, помнится, поступил в Таштрам, а потом уж перешел на завод: если уж друзья, так всюду вместе. Я даже помню тот день, когда мы с вами познакомились. У меня что-то никак не ладилось. Я из кожи лез, чтобы справиться, а все труды напрасны. Поглядываю по сторонам, стараюсь, чтобы никто не заметил, какой нескладный в работе, да не высмеял. А тут вы подходите — и без всякой усмешки: «Что, парень, не клеится? Дай-ка покажу!» И показали. И попробовал я скопировать каждое ваше движение, сделать точь-в-точь как вы, — и дело пошло на лад. Вы довольно улыбнулись, хлопнули меня по плечу. А я вас сразу и полюбил. Хоть мы и ровесниками были, а почтение заимел, как к аксакалу, ибо не за белую бороду старцев уважают, а за их жизненный опыт и мудрость… А через год, наверное, помните, мы побывали на Урале. Покойный Лобачев свозил нас туда, чтобы мы поглядели, как на огромных заводах работают, да опыта набрались… У меня хранится фотография, сняты мы на уральском заводе…
— У меня тоже есть такая, — произнес Матвеев, набивая трубку табаком. Но, вспомнив, что нельзя курить около больного, сунул было трубку и спички обратно в карман.
Но Мирюсуф-ата возразил:
— Курите, Махсим-ака, для меня это не вредно. Курите, окна-то открыты…
— Да, есть что вспомнить нам. Жизнь свою мы прожили не напрасно, — сказал Матвеев, раскуривая трубку и выпуская облачка сизого дыма. — Тот завод на Урале был старинный, он при Петре Первом заложен и там в те времена варили такую сталь, какой Европа не знала. Мы там месяц, кажется, были?
— Месяц и пять дней.
— Верно. Память у вас отменная, — заметил Матвеев, хитро сощурясь. — А про Иноятбая — помните? — обещали рассказать, а почему-то раздумали, сославшись на то, что будто бы забыли эту историю.
Мирюсуф-ата недовольно задвигался, настороженно взглянул на сына, кашлянул и поспешно заговорил о другом:
— Эх, Махсим-ака, извелся я, вас дожидаясь. Знал, что придете. А если не приходите, есть на то причина. Если бы еще два дня не было вас, послал бы за вами сына. Не знаю, сколько мне еще осталось жить… Поговорить с вами надо… Сын мой Арслан, свет моих очей, останется в этом мире после меня. На него ляжет забота о семье нашей. А на стипендию много ртов не прокормишь. Слышишь, сынок? Если трудно будет, иди на завод… Возьмите его на завод, Махсим-ака. Да продолжит мой сын мое дело на заводе. Пусть займет мое место.
— Гляди-ка, ведь и я подумал об этом! — воскликнул Матвеев. — А что скажет сам Арслан? Ведь он учится…
Отец и его друзья умолкли. Арслан понял, что они ждут его слова.
— Как велит отец, так и будет, — сказал Арслан. — Перейду я на заочное отделение.
— Хвала тебе! — воскликнул Нишан-ака и хлопнул в ладоши.
— Именно такого ответа я от тебя и ожидал, — сказал Матвеев с веселым блеском в глазах. — Сразу видно, что ты сын рабочего. По жилам твоим течет кровь рабочего человека. Кому, как не тебе, не таким, как ты, можем мы доверить наш завод. Радостно видеть, когда растут сыновья, достойные своих отцов. Так-то, дружище Мирюсуф-ака, ответ вашего сына очень обрадовал меня. Я сегодня же поговорю с сыном Степаном. Он-то у меня уж в руководителях ходит.
Мирюсуф-ата был тронут до слез.
— Сынок, — сказал он дрожащим от волнения голосом, — ты знаешь, я не из тех, кто на все смотрит сквозь черные очки, и всегда думаю о добром исходе всех дел. Но я нынче стар и слаб, неизвестно, что со мной будет завтра. Если со мной случится то, что неотвратимо случается с каждым смертным, я тебя поручаю Махсиму-ака и Нишану-амаки[42]. Они отведут тебя на завод, покажут тебе мое место. И постарайся, чтобы люди сказали: «Этот джигит достоин своего отца». Если осилишь, учебу не бросай.
Арслан сидел, опустив голову.
— Осилю. Конечно, отец, осилю, — произнес он твердо.
— Теперь ступай, скажи сестре: если угощение готово, пусть несут.
— Нам пора уходить. Не утруждайте себя, — почти одновременно сказали Матвеев и Нишан-амаки, поднимаясь с мест.
— Еще минутку терпения! — спокойно произнес Мирюсуф-ата, делая знак рукой, чтобы они сели, и, подождав, когда сын вышел, продолжил: — Вы хотели от меня услышать ту историю про Иноятбая. Никому я не рассказывал этого. А близким друзьям можно…
Приятели его переглянулись, сели.
И Мирюсуф-ата стал неторопливо рассказывать, часто умолкая, как бы собираясь с мыслями.
…Когда от Иноятбая сбежала молодая жена, напуганная до смерти его старухой, старый женолюб, повременив немного, облюбовал дочь одного бедняка, задолжавшего ему столько, что не хватало бы все возместить, продай тот даже самого себя со всем своим скарбом. А была девушка несравненной красоты. Исполнилось ей тогда семнадцать лет. Давно одряхлевший бай «простил» тому бедняку его долги и женился на его дочери. Справили шумную свадьбу. Но не тут-то было, девушка оказалась с твердым характером. Так и не справился старик со своей невестой. От злости готов был прогнать ее из дому, но боялся насмешек.
Не далась ему девушка и во вторую ночь и во все последующие. Стыдно было баю признаться в этом. Напротив, во время пиршеств, в окружении дружков-приятелей, он красноречиво похвалялся тем, какие наслаждения ему доставляет молодая жена.
Но все имеет конец. И терпению бая пришел конец. Однажды он в гневе воскликнул: «Уч талак!» — что означало: «Тройной развод!» А при произнесении этих слов, по строжайшему правилу шариата, муж может примириться с женой лишь после того, как ею овладеет другой мужчина. В противном случае аллах может разгневаться, и нарушившему закон не видать тогда места в раю. А Иноятбай был стар и, видно, нередко уже задумывался о тепленьком местечке на том свете. Словом, воскликнув: «Уч талак!» — он тут же зажал себе рот руками и очень пожалел, что не сдержался. Однако слово, говорят, не воробей: вылетит — не поймаешь…
И стал бай искать человека серьезного, чтобы язык умел за зубами держать. Но, зная норов жены, ему надо было подобрать человека, чтобы силой обладал незаурядной, чтобы мог с упрямицей справиться. Наконец выбор бая пал на молодого статного парня Мирюсуфа. Такой и дело скоренько обтяпает и не разболтает — лишь бы плату получить поболее…
Вечером пригласил бай к себе джигита, договорились о цене. Затем старик впустил парня в комнату жены, а сам остался за дверью подслушивать: а то, чего доброго, не справится с делом, а деньги заберет. Баю же потом придется грех на душу принять. И всю ночь ничего, кроме невнятного шепота, не смог старик расслышать…
А девушка жаловалась Мирюсуфу на свою горькую судьбу. Он сжалился над ней, вытер ей слезы и трогать не стал… Утром ушел, не взяв предложенных червонцев…
Вскоре пришло время, когда баям вышибли их волчьи зубы. Народ отнял у них права, по которым они могли творить что хотели. Молодая жена ушла из дома Иноятбая, уподобясь птице, вырвавшейся из клетки. Явилась она в дом молодого парня Мирюсуфа и сказала ему, что любит его с той ночи, когда его увидела. И он только теперь, при солнечном свете, смог разглядеть, какой дивной красоты девушка предстала перед ним. «Я свою честь сберегла для тебя, благородный джигит», — сказала она и опустила голову. И они поженились. Без тоя, без шума. И дружно живут уже много-много лет. Вместе состарились, воспитали двух дочерей и сына…
Рассказав об этом, Мирюсуф-ата умолк. А на устах его появилась чуть приметная улыбка.
Приход Матвеева и Нишана-ака словно бы ярко озарил комнату Мирюсуфа-ата, постепенно наполнявшуюся мраком. Казалось, фитиль лампы, начавшей было, мигая и коптя, угасать, вновь загорелся ровно и мерно.
Старик посветлел лицом, облегченно вздохнул. Все это время, пока беседовал с друзьями, он ни разу не почувствовал боли. Он сказал об этом, на что Матвеев ответил:
— Если наше присутствие приносит вам облегчение, мы будем приходить каждый день.
— Спасибо, друзья мои. Когда у вас будет время, тогда и приходите. Я всегда рад вас видеть. Когда я беседую с вами, словно бы излечиваюсь…
Матвеев и Нишан-амаки просидели у постели больного до вечера.
Через день Мирюсуфа-ата опять стали мучить боли. Будто наглотался он горящих углей и что-то острое, пронизывающее подступало к самому горлу. Старик стонал, сжав зубы. На бледном лбу его выступили бисеринки пота.
Арслан сбегал в махаллинский Совет и оттуда позвонил в поликлинику. Вскоре пришли врач и медсестра. Они дали больному каких-то таблеток и сделали укол, после чего Мирюсуф-ата уснул.
Разбудили его голоса, донесшиеся со двора. Еще не совсем очнувшись, он был как в бреду, и губы его бессвязно что-то шептали. На айване кто-то громко справлялся о нем, а сын, понизив голос, давая понять, что отец спит, говорил:
— Прошу, пожалуйста. Он скоро проснется…
— Да исцелит его аллах. Одному всевышнему ведомо, как лучше исцелить человека. А это наш уважаемый Кари-ака. Ты его знаешь? Он человек ученый, мулла…
— Знаком…
— Хвала. И отец твой очень уважает Кари-ака. Вот и привел я домуллу к нему. Пусть почитает над ним молитву и исцелит его.
Мирюсуф-ата старался угадать, кому принадлежат эти знакомые голоса — один пронзительный, громкий, другой сиплый. Догадался, кто это. И верно, в прихожей послышались шаги, и в комнату ввалились махаллинцы Кизил Махсум и Мусават Кари. Они с порога громко поприветствовали хозяина и направились прямо к кровати, чтобы поздороваться с ним за руку. На пороге остановился растерянный Арслан. Он с беспокойством смотрел на отца.
Кизил Махсум поставил на низенький столик узелок и развязал его. В нем оказались стопка румяных лепешек, несколько крупных гранатов и черный с синеватым отливом виноград.
Мусават Кари тем временем тоже развернул свой сверток и поставил на столик банку с медом.
— Добро пожаловать, — с трудом проговорил старик, затем обратился к Арслану: — Сынок, постели курпачу, пусть гости сядут. Разверни дастархан…
— Хорошо, отец. Как вы себя чувствуете?
— Я, кажется, немножко бредил… Родители мне приснились, мать и отец. Отец и говорит: «Держи живот в тепле, ты крепко простудился, сынок. Найди немножко медвежьего жира и сделай массаж». Вот что посоветовал мне отец. Может, произойдет чудо, а?.. Сынок, Арслан, завтра раздобудь немножко медвежьего жира.
— Хорошо, отец, — пообещал Арслан.
— Вам, уважаемый, теперь получше? — спросил Кизил Махсум.
— Лучше, значительно лучше.
— Да исцелит вас аллах.
— Сами-то вы как поживаете? Здравствуют ли дети? Все ли благополучно в доме? — осведомился старик, переводя взгляд с одного гостя на другого.
— Благодарю.
Гости уселись у стены на мягкой курпаче, поджав под себя ноги.
Кизил Махсуму было лет сорок. Быстрый, пронизывающий взгляд и крупный нос с горбинкой, похожий на ястребиный клюв, придавали его лицу хищное выражение. Над верхней губой у него красовались квадратные усы, недавно вошедшие в моду. На голове он неизменно носил зеленую, цвета маша, бархатную тюбетейку, поверх рубашки надевал шерстяной камзол. На ногах мягкие блестящие ичиги с кавушами.
Арслан постелил дастархан, принес чаю. Когда мать и сестра отлучались куда-нибудь, он их хлопоты перекладывал на себя.
— Неспокойно у меня на душе оттого, что сына определенной профессии не смог выучить, — сказал Мирюсуф-ата и вздохнул. — Будь у него нынче специальность, не жалко было б проститься с этим миром.
Кизил Махсум отпил глоток горячего чая, поставил пиалу и сказал:
— Я хочу приблизить вашего сына Арслана к себе, обучу его шитью из мехов. Если научится шить телпаки[43] и шубы, то с нуждой он знаться не будет. — Он взял в рот кусочек сахару и, посасывая его, продолжал: — Мой покойный отец Салахаддин, будучи меховщиком, очень разбогатели. Они еще до революции, торгуя мехами, побывали в Москве и Варшаве.
— Вы правы, почтенный, — сказал Мирюсуф-ата, — настоящему джигиту и сорока ремесел мало. Неплохо, если мой сын и вашему ремеслу обучится. Только предки мои были литейщиками. И сам я литейщик. Славно, когда сын выбирает профессию отца…
— Вам не нужно об этом горевать, ата. В наше время счастлив тот, у кого есть деньги. А наше ремесло, слава аллаху, денежное. И к Арслану я отношусь как к родному брату. Арслан способный парень, все схватывает быстро.
Арслан всегда испытывал чувство неловкости, когда его хвалили. Но уйти, когда кто-то говорит, было бы проявлением неучтивости. Вышел, когда гости замолчали.
— Да, ваш сын умный джигит, — подал голос Кари. — Скромный, к старшим почтение имеет.
— Да будет в жизни вашей изобилие, — тихо сказал Мирюсуф-ата, морщась от подступающей боли. Чтобы превозмочь ее, надо отвлечься, и он, переводя дыхание, продолжил: — Меха — это каприз времени, все зависит от моды. Не лучше ли заняться Арслану более сто́ящим делом? Предки его литейным делом занимались, ремесло это ему по крови перешло. Он должен пойти на завод…
Кизил Махсум и Кари переглянулись. Оба снисходительно улыбнулись, обращаясь к хозяину дома: дескать, стар уж, а мудрости не накопил.
— На заводе работа тяжелая, — заметил Кизил Махсум.
— Трудно ему будет там с делом справляться и учиться, — подтвердил и Кари. — Предпочтительнее будет, если он продолжит учебу. Молодые люди должны овладеть знаниями. Не пребывать же им в темноте. Я же постараюсь не загружать его работой.
— Слова ваши достойны одобрения, — раздумчиво произнес Мирюсуф-ата. — Что может быть важнее учения! Для человека с образованием мир широко открывается. Нас вот некому было учить. Но и мы обрели на заводе знания, стали различать белое и черное.
— Конечно, конечно, — закивал Кизил Махсум.
Он хотел сказать еще что-то, но не окончил фразы, потому что в этот момент вошел Арслан с подносом, на котором было угощение. Старик покашлял, прикрыв рот ладонью, и умолк, полузакрыв глаза.
Махсум и Кари долго сидели за дастарханом, беседуя с Арсланом. Когда чайник чая был выпит, Арслан заварил еще свежий. Затем гости попрощались со стариком, пожелали ему исцеления и вышли из комнаты, зашаркали по ступенькам айвана. Окно было открыто, и Мирюсуф-ата услышал невнятный, приглушенный голос, Кизил Махсума, дающего наставления Арслану, последовавшему за ними, чтобы проводить. Из сказанного различил: «Отец твой, видать, недолго протянет. На все воля аллаха. Ты уж, братишка, принимайся за приготовления…» Кари тоже в свою очередь посоветовал: «Ты скажи сестре или матери — пусть подметут двор…»
Старику сделалось горько оттого, что он уходит из жизни, не справив свадьбы сына и младшей дочери и не увидев тракторов, которые скоро должны выпускаться на его заводе. «Ладно, их увидит мой сын…» — утешил себя старик.
Покидая двор, Кизил Махсум остановился у калитки и протянул Арслану пятьдесят рублей:
— Возьми, братишка, пригодятся на благое дело.
— Спасибо, не надо, деньги у нас имеются.
— Бери, бери, не стесняйся. Думаешь, не знаю, сколько у тебя денег в кармане? Еще никому лишняя копейка не повредила.
— Когда дают, бери, сынок, — сказал Мусават Кари. — Чем тысячу раз оказывать почтение, лучше раз сделать подношение. Если будет нужда в чем, приходи, не стесняйся. Знай, что друзья познаются в беде.
Мусават Кари был в свое время приказчиком у Мирзарахимбая. Впоследствии разбогател, нередко обводя вокруг пальца хозяина и потихоньку приторговывая мехами. Бай любил своего шустрого приказчика и полностью ему доверял. Любил его еще и за веселый прав. Обычно на гапах[44], организуемых в доме у Мирзарахимбая, он всегда являлся душой компании, шутил, балагурил, вызывая у гостей смех, и даже читал газели собственного сочинения. Кроме того, когда на бая иной раз находило уныние, Мусават Кари развлекал его чтением старинных книг «Або Муслим» или «Алиф Лайло ва лайло».
Потом добрые времена кончились и жизнь обернулась так, что Мирзарахимбай, погрузив на арбы свое добро, поспешно укатил в чужие края…
Потом вихрь революционных преобразований разметал большинство баев по свету. Некоторые из них даже хватались за оружие, не желая расставаться со своим добром. Таких уводили под конвоем красноармейцы…
Глава пятая ВСТРЕЧА
Сегодня отцу стало легче. Настроение у него лучше. И у Арслана на душе веселее, и у матери, и у сестры. Казалось, и во дворе, и в комнатах больше солнечного света. Мать хлопотала по дому, забыв об усталости. Сабохат возилась на кухне. Готовила обед и тихо напевала песенку.
Арслан сказал матери, что ему надо встретиться с другом, а сам прямехонько направился в школу. В длинном полусумрачном коридоре было пусто — шли уроки.
Арслан подошел к стенной газете. Едва успел он прочитать одну заметку, прозвенел звонок. Арслана охватило волнение. Теперь он только делал вид, что разглядывает газету. Ему казалось, вот сейчас, сию минуту, подойдет она и скажет: «Арслан-ака, здравствуйте!..» И в этот момент кто-то положил руку ему на плечо. Арслан вздрогнул и резко обернулся. Перед ним, улыбаясь, стоял секретарь комитета комсомола Кувандык.
— Это хорошо, что ты не забываешь родной школы, — сказал Кувандык. — Ну как живешь? Я слышал, что ты бросил институт?
— Что ты! Просто перевожусь на заочное отделение.
Они постояли еще минуту, повспоминали былые школьные дни, общих знакомых. Потом Кувандык извинился и, сказав, что спешит, ушел.
Арслан посмотрел по сторонам, отыскивая взглядом знакомую фигурку. Неужели ее нет в школе?
Маленькая бойкая девчушка, потряхивая косичками, подбежала к Арслану и, дернув его за рукав, сказала громко, на весь коридор:
— Вон Барчиной-апа. Она не вас ожидает?
Барчин стояла около тополей, что росли вдоль забора. И сама была стройненькая, как тополек. Арслан направился через площадку, по которой с визгом носилась детвора. Он взял ее руку, а сердце стучало так громко, что он обеспокоенно подумал, не слышит ли его Барчин…
Барчин тревожно взглянула на Арслана и спросила:
— Вашему отцу лучше? Что-то вас не видно было…
— Спасибо. Сегодня отцу получше… Хлопот много всяких… А как ваши дела?
— По-всякому, — сказала девушка и засмеялась. — Грустного, кажется, у вас хватает, так что поделюсь лучше веселым. Вчера мы получили письмо от Марата, брата моего. Он служит на границе, и от него давно не было писем. Мама очень беспокоилась… О, да на нас, кажется, обращают внимание мои малыши! Ужас, какие любопытные! Приходите в субботу к нам домой, хорошо? Я буду ждать. До свидания.
«Сама совсем еще девчонка, а уже учительница!» — подумал Арслан, когда она бежала через площадку. Он догадался, что пригласила она его домой к себе не просто так. Видно, говорила о нем матери, Хамиде-апа, и та пожелала его увидеть.
В субботу Арслан пришел к Барчин. Девушка заканчивала мыть полы, которые почему-то сегодня ей хотелось довести до зеркального блеска. Она встретила его на ступеньках веранды с мокрой тряпкой в руках. На ней был легкий цветастый халатик. Отведя со лба упавшие волосы, она радостно улыбнулась и пригласила его в комнату. Заглянув в боковую дверь, видимо, на кухню, откуда доносилось позвякивание посуды, сказала:
— Мама, Арслан-ака пришел!
В комнату зашла полная белолицая женщина.
Арслан и Барчин стояли рядышком на бордовом плюшевом ковре, закрывающем середину комнаты.
— Прошу, садитесь, — сказала Хамида-апа и указала на мягкие стулья, стоявшие вокруг массивного полированного стола.
Она разговаривала просто, будто и Арслана, и его родителей давным-давно знала. Извинившись, вскоре она удалилась на кухню и вернулась с чайником чая и вазой, наполненной фруктами.
Барчин сама разлила чай. Почистила для Арслана персик и положила его на блюдце. И было заметно, что делает она это с удовольствием. Потом показала письмо брата и его фотографию. Марат был в форме лейтенанта. Арслан помнил его. Он окончил школу на несколько лет раньше Арслана, и его призвали на военную службу. С фотографии смотрел скуластый парень с широкими, сросшимися бровями, волнистые волосы зачесаны назад. Что-то неуловимое делало брата и сестру похожими. Может, задумчивый взгляд и характерный разрез миндалевидных глаз…
Перевернув страницу альбома, Барчин тихо засмеялась, будто обрадовавшись чему-то, и принялась рассказывать о том, как в прошлом году она с родителями ездила в Ялту. Показывая фотографии, восторгалась морем, то ласковым, то сердито рокочущим. Рассказывала о крикливых, прожорливых чайках, о дельфинах, плывущих за пароходом и ждущих, что кто-нибудь из пассажиров бросит им какое-нибудь лакомство.
Хамида-апа принесла горячих слоеных пирожков с мясом собственного приготовления. Взяла чайник, чтобы заварить свежий чай.
— Мама, давай я, — сказала Барчин.
— Ничего, ничего, дочка, — ответила мать. — Развлекай гостя, а я уж, так и быть, за вами поухаживаю. А ко мне придут гости, будешь ухаживать ты. Это будет справедливо. Верно, Арслан?
Арслан, смутившись, кивнул. Барчин пригласила его в кабинет отца и показала книги, расставленные в стеклянных шкафах. Сказала, что, если ему захочется что-нибудь прочесть, он в любое время может воспользоваться их библиотекой.
На стене висела картина. По ядовито-желтой пустыне идут красноармейцы. Заслоняясь руками от секущего песка, идут они навстречу горячему ветру, навстречу красному восходящему солнцу. А вдалеке, где небо еще затянуто мглой, за их спинами, как символ прошлого, развалины старой, заброшенной мечети…
Барчин сказала, что эту картину ее отцу подарил художник, который служил в отряде Буденного. В комнате снова появилась Хамида-апа. Она заметила, что Арслан любуется фотографией ее дочери, и ей вспомнилось, как некогда Хумаюн Саидбеков так же вот приходил к ним в дом. И был он такой же сдержанный, немногословный. Ей тоже приходилось развлекать его. Скромный парень, Арслан чем-то напоминал ей молодого джигита Хумаюна, в которого влюбилась она тогда. А связав судьбу с этим человеком, нашла свое счастье. Теперь же, разумеется, она мечтала о счастье дочери. Она была уверена, что только человек, понравившийся ее девочке, может принести ей счастье. Она бесшумно вышла.
— Подарите мне эту фотографию, — попросил Арслан.
— Пожалуйста, — согласилась Барчин. — Только чем она вам понравилась?
— Вы здесь похожи на Нефертити.
— Вот как? Значит, вы в Нефертити влюблены? — проговорила Барчин обиженно.
— Ну что вы! — засмеялся Арслан. — Вы похожи на нее чуть-чуть, но вы красивее ее!
Они оба рассмеялись. Заговорили об искусстве. Барчин искренне восхищалась тем, что благодаря искусству мастера, изваявшего Нефертити, ее красотою восторгаются и в наши дни. Прекрасным не восторгаться нельзя.
И тут Барчин вспомнила свою тетю, которая любит разглагольствовать о морали, обвиняет современную молодежь в распущенности и невоспитанности. А однажды, когда Барчин в большой комнате играла на пианино, тетя проходила мимо открытых окон, ведя за руку пятилетнюю дочурку. Девочка вдруг остановилась, завороженная музыкой. Тетя грубо дернула девочку за руку: «Иди же, что остановилась? Из-за тебя я опаздываю…» Девочка, желая послушать музыку, заупрямилась. И тут тетя дала девочке пощечину. Девочка громко заплакала и пошла рядом с матерью. Возможно, этой пощечиной мать убила в девочке самое прекрасное, что могло в ней расцвести, говорила Барчин. С той поры она не любит свою тетку. А ее разговоры просто раздражают Барчин, и она обычно уходит в другую комнату.
В дверь опять заглянула Хамида-апа, спросила, не принести ли чаю.
— Лучше персиков! Арслан-ака любит персики! — сказала Барчин.
Хамида-апа пошла на кухню, чтобы помыть фрукты. Она была рада, что дочь повеселела, так задорно смеется. А то как приехала со стройки, все почему-то грустила. Чутье подсказывало ей, что не все у дочери благополучно. Не углядел, видно, отец за нею на строительстве, куда напросилась она поехать с ним. С трудом Хамида-апа выпытала у Барчин об Арслане.
И вот уже несколько дней Барчин снова порхает по дому.
Хамида-апа и Хумаюн-ака были довольны, что их дочь выросла независимой, самостоятельной. Как говорится, за словом в карман не полезет. Это оттого, что девочка много читает. И память у нее отменная.
Иногда родителей даже начинало беспокоить, когда она засиживалась за учебниками. Они заставляли ее пойти на улицу погулять. Но ничто не могло оторвать Барчин от книги, если она не решила трудного уравнения или не заучила длинную формулу по химии.
В те дни, когда приходили подружки, в доме звучали смех, шутки. Хамида-апа, радуясь за дочь, говорила: «Ученье, конечно, очень важно, однако и про развлечения забывать нельзя. Мы в твои годы красили усьмой брови да шили тюбетейки. Не ведали ни о теоремах, ни о прочем таком…» Девушки смеялись и, чтобы уважить мать своей подруги, выжимали усьму на донышко перевернутой пиалушки, наматывали на кончик лучинки ватку и принимались красить друг другу брови. Словно крылья ласточки, брови Барчин становились от этого тусклыми, теряли блеск. Ее брови не нуждались в усьме, они и без нее были густы и бархатисты.
Однажды мать случайно услышала, как Барчин, озорно смеясь, хвастливо рассказывала о джигите, которому она «здорово ответила», когда тот попытался затеять с ней двусмысленный разговор. Одна из подруг заметила, что она уже третий раз говорит об этом джигите, с которым познакомилась на стройке и которому «здорово ответила».
— Не может быть! — смутилась Барчин.
— Ну-ка, признавайся, кто этот джигит? — спросила подруга. — Видно, нравится он тебе, если в третий раз о нем говоришь! Уж не этот ли? — засмеялась она, указав на фотографию, что висела на стене.
— Это же мой брат.
— Ой, и в самом деле! Не узнала. Он похож на Хамиду-апа.
— А я похожа на папу, так все говорят, — с гордостью сказала Барчин.
И Хамида-апа радовалась тому, что дочь похожа на ее Хумаюна. Ведь в народе говорят: если девочка похожа на отца, то быть ей в жизни счастливой…
Почти до вечера пробыл Арслан в их доме. Барчин проводила его до крайних домов махалли. Когда он, уже удалившись на почтительное расстояние, оглянулся, она все еще стояла и смотрела ему вслед.
Был ли Арслан дома, находился ли в мастерской у Кизил Махсума, беспрестанно думал он о Барчин, нетерпеливо ждал дня, когда они снова встретятся. А едва увидев ее, всякий раз терял дар речи, разом вылетали из головы все слова, которые он готовил заранее. Они подолгу прогуливались молча.
Минуло немало дней, пока он привык так запросто прогуливаться с Барчин и даже иногда осмеливался брать ее за руку.
Чаще всего они встречались у Дворца пионеров.
И на этот раз Арслан беспокойно поглядывал на часы, прохаживался около ажурных металлических ворот, за которыми слышались звонкие голоса ребятишек.
Барчин вышла из трамвая и, заметив его издалека, перебежала улицу. Они поздоровались и пошли в сторону Исторического музея. Несколько дней назад договорились они посетить музей. А идею эту подсказал дочери Хумаюн-ака.
Вечером Барчин сидела в кабинете отца и писала план занятий на завтрашний день, составляла конспект уроков. Хумаюн-ака сидел на диване и читал газету. На минуту Барчин отвлеклась от работы и как бы между прочим заметила:
— У нас в программе нет наших древних поэтов, мыслителей, но я своим детям рассказываю о них, и они очень внимательно слушают. Завтра собираюсь им рассказать о Бабуре…
Отец снял очки, отложил газету. Стал рассказывать о Навои, Руми, Рудаки, Хафизе, Фирдоуси, о их жизни, их поэзии.
Потом говорили об истории. Хумаюн-ака любил историю и гордился богатым и интересным прошлым своей земли.
— Мы обязаны знать свое прошлое потому, что на протяжении многих столетий колонизаторы грабили нашу страну, тиранили народ, умышленно извращали нашу историю, стремясь «доказать» нашу отсталость. Тогда как священная книга язычников «Авесто» была написана кем-то из наших предков три тысячи лет назад. Колонизаторы скрывали от мира работы наших величайших философов, мыслителей. Оригиналы сочинений Авиценны, Лутфи были увезены в Брюссель и Лондон. Тем не менее на творчество многих западных писателей, поэтов оказала влияние наша древняя поэзия. К примеру, даже Герберт Уэллс написал своего «Человека-невидимку» на основе восточной легенды…
Хумаюн Саидбеков поведал дочери о согдийцах, саках, массагетах, хорезмийцах, живших в древние времена на землях Средней Азии. Эти воинственные племена селились в основном по берегам рек Джейхун и Яксарт[45]. А Самарканд тогда не уступал по величию и красоте древнему Риму. Назывался он Маракандой.
— Если посетишь Исторический музей, ты узнаешь много интересного и о родном Ташкенте, который наши предки именовали Чач. И тебе будет что рассказывать своим ученикам. Они должны знать историю города, в котором живут.
Барчин оживленно рассказывала Арслану о разговоре с отцом. Они шли неторопливо. Опавшие желтые листья шуршали под ногами. Арслан взял ее под руку, но никак не мог приноровиться к ее шагу. Он впервые шел с девушкой под руку. Она доверчиво прижала локтем его руку к себе, и он вдруг почувствовал, как бьется ее сердце. А может, ему показалось? Разговаривая, Барчин временами оборачивалась к нему, и глаза ее при этом сверкали, как звездочки. Они излучали свет, который проникал в самую душу и разгонял мрак переживаний и тревог.
Глава шестая ГАП
Арслана пригласили на гап. Он не испытывал большого желания идти, но отец сказал:
— Ступай, сынок. Зовут — не отказывайся, не зовут — не навязывайся.
Арслан надел соответственно случаю новые полотняные брюки и белые парусиновые туфли. Сабохат погладила ему рубашку, достала из сундука вышитую ею тюбетейку. Арслан погляделся в зеркало, остался доволен собой и направился в сторону махалли Кургантеги. Он быстро шел по узким, извилистым улочкам, сжатым с обеих сторон высокими глинобитными дувалами, над которыми нависали уже почти голые ветки деревьев. Солнце то пряталось за прозрачные, редкие облака, то снова показывалось. Было душно, пришлось расстегнуть на вороте пуговицу. Наконец он увидел знакомую двустворчатую калитку, у которой росла огромная ветвистая орешина. Калитка была не заперта, и Арслан вошел во двор.
Предводитель местных джигитов Чиранчик-палван, получивший это прозвище за высокий рост и неимоверную силу, стоял посреди двора и отдавал приказания парням, занятым работой. Одни в углу двора, куда вел золотисто-зеленый тоннель, образованный густо сплетенными лозами виноградника, вьющегося по дугообразным опорам, устанавливали огромный котел на две махалли; другие кололи дрова. Чиранчик-палван (настоящее имя его Шадманбек) деловито расхаживал по двору, гордый своими поскрипывающими хромовыми сапогами, шелковым бельбагом, трижды опоясывающим его полосатый бекасамовый халат, и свисавшим с пояса ножом с белой ручкой слоновой кости.
Чуть поодаль, на берегу журчащего арыка, двое стариков резали на мелкие кусочки баранье сало. Мясник разделывал тушу.
Вода из арыка вливалась в широкий хауз, обсаженный вокруг яблонями и розами. Супы вокруг хауза застланы паласами, на них возложены пуховые подушки.
Чиранчик-палван кивнул в ответ на приветствие Арслана и распорядился отнести к очагу медные тазы, блюда и стопку касы — глубоких фарфоровых чащ.
Но в этот момент появился Кизил Махсум, только что вышедший из ичкари[46], и, увидев Арслана, окликнул его.
— Я очень доволен, что ты пришел, брат, — сказал он.
— Я немножко задержался, — извиняющимся током проговорил Арслан.
— Ты не опоздал, не беспокойся. Я специально позвал тебя, чтобы ты знал, что такое гап. Что вы, молодежь, видели, явившись в этот мир в нужду и разруху, когда за куском хлеба или ста граммами масла приходится стоять в очереди! А нам эти самые очереди были неведомы! И покупали мы все не по граммам!.. Ну, так ты сегодня увидишь, какие гапы устраивали отцы наши и деды…
Чиранчик-палван тем временем позвал Чапани и велел ему отнести к очагу посуду.
— Палван, — обратился к нему Кизил Махсум, — впрягайте и других молодцов, пусть поскорее заканчивают приготовления. А мой братишка Арслан будет встречать гостей, других дел ему не поручайте.
— Будет по-вашему, — сказал Чиранчик-палван, подобострастно приложив руки к груди и согнувшись в поклоне.
— Что вы, Махсум-ака, я пришел помочь, — возразил Арслан.
— Вот и поможете мне встречать гостей! — смеясь, ответил хозяин. — Кроме моих друзей из нашей махалли должно прибыть более пятидесяти гостей из других мест…
Чиранчик-палван оглядел Арслана с ног до головы, недоумевая, почему это хозяин дома столь ласков с этим молодцом. И решил про себя: «Видно, хочет Махсум женить его на своей двадцатилетней дочери». Он понимающе подмигнул Арслану, молодцевато поправил бельбаг на поясе и зашагал к парням, разжигающим очаг.
Как только солнце село и дневную духоту сменила прохлада, в благоухающий сад Кизил Махсума начали собираться его дружки-приятели, родственники и близкие знакомые родственников. Один за другим отворяли калитку разряженные мужчины — лавочники, торговцы мехами, любители перепелиных боев, принесшие своих птиц в рукаве, или за пазухой, или просто на ладони, накрыв их сверху платочком. Пришли аксакал Хайитбай из Ак-Тепа, Нишан-ака из махалли дегрезов, Муслим-ака, Исраил-ака и Хайдар-долговязый, названный так махаллинцами, чтобы не путать его с Хайдаром-коротышом.
Спустя примерно полгода после ссоры Нишана-ака и Кизил Махсума аксакалы махалли помирили их: дескать, нехорошо жить по соседству и носить камень за пазухой. И Кизил Махсум всеми силами старался задобрить Нишана-ака.
Почтенных гостей Чиранчик-палван и Арслан усадили на широкую супу, что на самом видном месте и застлана наиболее красивыми коврами. Рядом оказались Хайитбай-аксакал, Нишан-ака, Мусават Кари и другие уважаемые гости. Молодежь расположилась отдельно.
Мусалласа — сладкого виноградного вина — было вдоволь, и пить его разрешалось открыто. Ну, а желающие пить водку должны были это делать тайно, чтобы не видели старшие.
На дастарханах стояла, всевозможная еда. Здесь были и острые блюда, и сладости, и горячая закуска, и холодная. Гап этот скорее походил на большой той.
Прошло немного времени, и с дутарами в бархатных чехлах явились хафизы-певцы — Джурахон и Маурджан. Популярнее в целом крае не сыщешь. Почти вслед за певцами пожаловал и тот, кого уже давно с нетерпением дожидались устроители гапа. Сам Кизил Махсум несколько раз подходил к калитке и выглядывал на улицу. И наконец гость пожаловал. Черный автомобиль подкатил к калитке и остановился, окутанный облаком пыли. Автомобиль пока еще был диковинкой, и его вмиг окружила шумная толпа босоногих ребятишек. Несколько почтенных людей поднялись с мест, заспешили к калитке.
Из машины, отмахиваясь от пыли, вышел Аббасхан Худжаханов. Несмотря на молодость, он уже был почтенным человеком.
Все знали, что Худжаханов не посещает подобные мероприятия. И если он пришел, то это лишь из-за уважения к людям, с которыми живет в одной махалле, и особенно к Кизил Махсуму, хозяину этого дома. Он прошел, несколько сторонясь подгулявшего Чиранчик-палвана, протянувшего было ему обе руки. Кизил Махсум сопроводил его к главной супе и усадил рядом с самыми почтенными аксакалами. Ему налили мусаллас, подали горячий шашлык.
Раскрасневшись от выпитого, Мусават Кари прочел наизусть несколько своих виршей. Худжаханов ему сдержанно поаплодировал, сверкая белыми манжетами.
В самый разгар веселья, когда хафизы начали хрипнуть от песнопения и то и дело смачивали горло мусалласом, а звон дутаров стал глуше, калитка шумно распахнулась. Это появился махаллинский дурачок Хасан-телок. Не обращая внимания на людей, которые недовольно зашикали на него, махали руками и, приложив пальцы к губам, произносили: «Тс-с» — чтобы не мешал слушать песню, — Хасан-телок без всякого приветствия громко обратился к хозяину:
— А где моя доля? Собрались одни байваччи[47] и все пьете сами?
Раздраженный хозяин показал рукой на берег арыка, где стояло корытце с белопенной водой, в которой только что мыли рис. Хасан-телок проследовал к арыку. Он опустился на корточки, с трудом поднял корытце и, приняв белые помои за бузу, начал жадно пить. Опорожнив корытце до половины, поставил на землю. Отдышавшись, оглядел людей. И, словно испугавшись, что это питье кто-то сейчас может у него отобрать, снова прильнул к корытцу. Люди с удивлением следили за ним.
Выпив всю воду, Хасан-телок поднялся и, «захмелев», запел:
Целковые твои — мне в карман, За сливки должок потом отдам…Он, танцуя — поводя плечами, кружась, щелкая пальцами и подмигивая гостям, — дважды прошелся вокруг притихших гостей. Затем, шатаясь из стороны в сторону, неуверенно двинулся к калитке и покинул двор. С улицы еще некоторое время доносился его голос:
За целковые куплю невесту, На сливках замешу тесто…— Блаженный, — усмехнулся вслед ему Чиранчик-палван.
— Каналья! По-настоящему опьянел, — произнес с удивлением Мусават Кари.
Хайитбай-аксакал задумчиво произнес:
— Его отец, бедный Абдували, преждевременно умер от горя. По такому случаю и сказано: «Бедняка и на верблюде собака укусит».
— Да, вы правы, приличные дети являлись на свет только в байских семьях, — сказал Мусават Кари, неверно истолковав слова старика. Будь он трезвым, может, и не сказал бы такого, но мусаллас развязал ему язык.
Арслан заметил, что Кизил Махсум с беспокойством посмотрел вокруг, и украдкой ткнул приятеля локтем.
— Нынче принято чернить баев, а по сути они были мудрыми людьми, — продолжал Кари, не замечая предостережений хозяина. — А подобные Хасану-телку обречены ходить по земле, шаркая драными кавушами. Такова воля аллаха, аксакал.
Хайитбай-аксакал крякнул, провел по бороде рукой, но промолчал. Нишан-ака исподлобья смотрел на Мусавата Кари. Глаза его сверкали, лицо побледнело. Он был из очень бедной семьи кустаря-литейщика. Арслан забеспокоился, что Нишан-ака сейчас скажет что-нибудь резкое, возникнет ссора и тогда будет испорчен весь вечер.
Но Нишану-ака, видно, удалось подавить свой гнев. Или просто не успел он высказать свое мнение о людях, подобных Мусавату Кари, потому что в эту минуту снова грянула музыка и хафизы, к огромному удовольствию присутствующих, вновь запели свои песни, даря слушателям новые наслаждения. Притихли деревья и цветы, ни один листок на них не шевелился. Казалось, и им песни доставляют ту же усладу, что людям.
Как только хафизы умолкли, решив передохнуть, Чиранчик-палван затеял аскию — состязания острословов. Поискав глазами соперника, он задержал взгляд на человеке с лысой, как тыква, головой, который сидел развалясь и опершись локтем на подушку. Он все это время помалкивал, переводил изучающий взгляд то на одного, то на другого, и при этом на толстых его губах блуждала еле приметная усмешка.
— Эй, Шермат-курбаши[48], распрямите-ка свой стан! — окликнул его предводитель махаллинских забияк. — Вы же бывалый петух! За время гапа вы с места не сдвинулись. Или, отправив курицу на базар, сами высиживаете яйца?
Вся компания давно уже с нетерпением ожидала повода для смеха. Двор огласился таким громким хохотом, что его, должно быть, услышали в соседней махалле.
Шермат был не из тех, кто падает лицом в грязь или уступает задиристым молоденьким петушкам. Он сел прямо, глаза его задорно заблестели.
— Эй, палван! — крикнул он.
— Лаббай? Слушаю вас.
— Вот мы и распря-а-мились… Давеча, когда мы из-за курочки драли друг друга шпорами, я никак не мог разглядеть вашей головы. А потом гляжу — оказывается, вы с перепугу спрятали ее у меня между ногами!
Компания опять разразилась хохотом. Иные с лукавыми выражениями перемигивались, комментируя находчивость острословов.
— Курбаши-и!
— Лаббай?
— У каждого петуха ведь гребешок бывает на голове! — крикнул Чиранчик-палван, намекая на отсутствие волос у соперника. — А вашу, простите, легко перепутать с другим местом. Вот я в поисках вашего гребешка и нырнул туда, где оказалась моя голова!..
Смеющиеся хватались за животы, вытирали выступившие на глазах слезы.
После аскии решил показать свое искусство Баят[49]-бала (его настоящее имя было Хаятджан, но некоторые проделки парня послужили поводом назвать его Баят-бала — игривым мальчиком). Кто-то из захмелевших джигитов раздобыл откуда-то атласное платье, платок с кистями и нарядил в них Баят-бала. Когда на середину чисто подметенной и политой площадки плавно выступила изящная танцовщица, собравшиеся, завороженные ее грациозностью, не сразу поняли, что это вовсе не женщина.
Баят-бала исполнял женские танцы под звучание баята, мастерски поводя бедрами, играя животом, а то, вскинув кверху руки и глядя на них томным взглядом обольстительницы, извивался, точно змея.
То и дело раздавались возгласы: «До-ост!»[50], «Очарован я глазами твоими!», «Еще разок! Еще разок всколыхни бедрами…» И бубнист слегка был навеселе, играл с таким азартом, что казалось — вот-вот лопнет его бубен. Баят-бала, кажется, позволил себе малость выйти из границ приличия, проделав несколько щекочущих воображение движений. Парни восхищенно завопили, захлопали в ладоши. Это не совсем пришлось по душе аксакалам, людям почтенным. Аббасхан Худжаханов, Хайитбай-аксакал, Мусават Кари, сидевшие на почетном месте, хмурили брови и неодобрительно поглядывали в сторону веселившейся молодежи.
Кизил Махсум приблизился к Баят-бала и что-то шепнул ему на ухо. После этого тот стал танцевать более сдержанно.
Но вот наконец, устав, примолкли певцы и музыканты. Баят-бала снял с себя платье и сел на супу, еле переводя дыхание и утирая рукавом потное лицо.
После аскии, по знаку Чиранчик-палвана, начали разносить нарын, подав его прежде всего сидевшим на большой супе.
— А ну, давайте, домля![51] — сказал Хайитбай-аксакал, протянув Аббасхану пиалу с водкой. Затем подал Мусавату Кари, Нишану-ака. — Выпейте этой прозрачненькой, если хотите стать петухом в своем гареме! Хе-хе!.. от разных там мусалласов только живот вздувается.
— Значит, решили горло смазать, аксакал? — заметил, посмеиваясь, Аббасхан. Жидкость проливалась из пиалы и стекала по его пальцам.
— Что? Это разве масло, чтобы ею горло смазывать? Не люблю еду с изобилием масла, стану ли его пить! Это, домляджан, чистейшая водка, королева среди напитков! Выпейте — и не заметите, как станете богатырем.
— Пажалиста, мне надо домой, — отпрашивался кто-то.
Чиранчик-палван, не желая его отпускать, возразил:
— Нет приказа уходить!
Мусават Кари, не выдержав, взвизгнул:
— Эй, вы, вам родного языка мало? Не можете обходиться узбекскими словами?
— Мы вас поняли, домляджан, — виновато произнес джигит. — Привыкли, знаете ли, друзей среди русских много…
— Родной язык презирают! Не знаю, что будет через двадцать лет! — произнес Кари громко, чтобы слышали все.
Стало тихо. Почувствовав, что окружающие обратили на него внимание, Кари произнес еще громче:
— Надо сохранять чистоту языка! Их величество Алишер Навои на этом языке написали «Фархад и Ширин»! На этом языке написано «Бабурнамэ»! На этом языке написан «Хикмат»! Не оценивший себя может ли оценить другого! Не будемте же вкраплять чужих слов в наш язык…
— Домля, не скажете ли вы, как называется электричество по-узбекски? — спросил Нишан-ака, сидевший сбоку от него.
— Лаббай? — выкатил глаза Мусават Кари, сделав вид, что не понял вопроса.
— А как называют самовар? — продолжал Нишан-ака.
— Самовар? Самовар и есть самовар! Наше же!
— Ха-а-а, ваше! — усмехнулся Нишан-ака.
— А то чье же?
— А что скажете насчет трактора?
— Вы, Нишанкул[52], не затыкайте мне рот! — вскипел побагровевший Мусават Кари.
— Осторожнее выражайтесь, Кари! Это ваше слово «кул» не по адресу. Времена-то ведь поменялись.
Весь смысл жизни Мусавата Кари, казалось, сводился к разжиганию розни между людьми разных вероисповеданий и национальностей, между представителями известных родов и низших сословий. Скорее всего именно это вызывало к нему симпатии Аббасхана Худжаханова, который и сейчас слушал Кари с нескрываемым удовольствием, поощряя его расплывшейся по лицу улыбкой, и будто всем видом своим подзадоривал: «А ну, давай-ка еще!..» Однако, услышав упрек Нишана-ака, он смутился, опомнясь, и, подобно черепахе, втянул голову в плечи. Повернувшись к соседу, буркнул: «Попала муха в плов…» Но теперь он пытался взглядом, жестом показать Нишану-ака, что он на его стороне. Однако тот не обращал на него ровно никакого внимания. Тогда он обратился к Мусавату Кари с советом:
— Уважаемый, тут вокруг молодежь, вас могут неправильно понять. Давайте лучше о другом поговорим.
Сидевший на краешке супы Парсо-домля одобрительно кивнул ему: «Хвала! Умные люди знают, когда свое слово сказать…» Человек этот хорошо разбирался в торговых делах и не раз для уважаемого Аббасхана Худжаханова доставал дефицитные вещи. И обликом он похож на прощелыгу торговца. Уже более года Парсо-домля снимал комнату у Мусавата Кари. Никто не ведал, откуда он прибыл сюда и чем прежде занимался.
— Нечего меня пугать, я не из пугливых! — проворчал Мусават Кари, всплеснув руками.
— Вай, бессовестные, дайте послушать аскию! — возмутился опьяневший Хайитбай-аксакал. — Развели базар, как бабы!..
Кари всем корпусом повернулся к Нишану-ака. Губы его дрожали.
— Можете меня ругать, как вам угодно! Но я не допущу, чтобы ругали мою нацию!
— Речь о вас, а вы не нация. Такие, как вы, мешают спокойно жить нашему народу. Об этом речь.
Аббасхан Худжаханов был хмур. Не предполагал он, что пустячный спор двух немолодых уже людей примет такой оборот. У него окончательно испортилось настроение. Выбрав момент, он упрекнул Кизил Махсума, подошедшего, чтобы спросить, не нужно ли чего-нибудь столь почетному гостю.
— Не следовало кого попало приглашать в гости, — сказал ему на ухо Аббасхан. — А коль уж позвали, надо следить, чтоб язык за зубами держали. Скажите Кари-ака — пусть помолчит!
— Эй, да что это с вами? — скалясь в ухмылке, спросил прибежавший на шум Чиранчик-палван. — Ха, пропади эта водка! Такие дружные приятели — и в мгновенье схватились друг с другом.
— И я диву даюсь, Палван, — в тон ему заговорил Хайитбай-аксакал. — Погляди-ка вон на молодых — они и то ведут себя прилично. Вай, срам какой! И не знаешь, за кого из них заступиться: оба хорошо знают наши обычаи…
— Пьянчужка постепенно становится чужим в своей семье, — заметил Аббасхан, заинтересованный в том, чтобы возникший спор отнесли к обычной пьяной ссоре. — В свое время Абдуль Фарадж сказал, что без меры пьющий вино выявляет четыре свойства своей натуры. Сначала он напыщен, как павлин, движения его медлительны и величавы. Потом он выражает обезьянью сущность — шутит, паясничает, вызывая смех окружающих. Потом, вообразив себя львом, становится спесивым и самонадеянным. И кончается тем, как правило, что обращается в свинью, валяющуюся в луже.
— Забудем об этом. Принимайтесь за еду! Нарын остывает, — сказал Чиранчик-палван.
По знаку Кизил Махсума певцы поспешно вытерли руки, губы и запели. Снова зазвенел дутар, и гости вскоре забыли про недоразумение, имевшее место на большой супе, среди почетных гостей. Арслан сидел на малой супе, среди сверстников. Сквозь поредевшую листву гранатовых кустов ему было видно и Нишана-ака, и Мусавата Кари. Он и так не испытывал особого веселья, весь вечер беспрестанно думая о больном отце, о Барчин, которая вчера на его предложение пойти в кино ответила, что вечером занята. «С кем она провела вечер?» — мучительно думал Арслан. И его тревогу не рассеяли ни выпитый мусаллас, ни песни хафизов. А после того, как поссорились Нишан-ака и Мусават Кари, ему стало и вовсе не по себе. Оба этих человека близки ему. Они друзья отца. Ни от того, ни от другого он никогда не слышал ничего худого. Всякий раз оба говорили об учтивости, поучали, как надо жить, различая белое и черное. Ему захотелось незаметно уйти отсюда, но вспомнились слова отца: «Я здоров, сынок… Не отбивайся от людей…» — и он оставался сидеть на месте.
Опять перед глазами возникла Барчин. Радостная, сияющая. «Арслан-ака, вы очень понравились моей маме! — сказала она. — Мама считает, что вы серьезный и разумный парень…»
Арслана отвлек от мыслей шум, донесшийся от котла, под которым дотлевали последние уголья. Вали-аждар[53], настолько круглый и упитанный, что с трудом затягивал ремень на животе, заспорил с Аличипхуром, что может съесть целый таз нарына. Кизил Махсум, осклабясь, подошел к дружкам. Он смекнул, что ему представляется случай еще разок развеселить гостей.
— Если съешь таз нарына, — сказал Кизил Махсум так громко, чтобы слышали все, — то можешь увести с собой вон того барана, привязанного под навесом. Еще и чапан накину на тебя в придачу.
При этих словах Чиранчик-палван азартно зааплодировал и закричал, улюлюкая:
— Жри, Аждар! Соглашайся! Все сожри!..
— Проглоти, братец Аждар, дабы оправдать свое имя! Корыто нарына ведь пустяк для тебя? — подал голос Хайитбай-аксакал.
— И сожру! Вы, хозяин, не откажетесь от своего слова, а?
— Отказавшемуся — позор! — притопнул ногой Кизил Махсум.
— Вай, я же свидетель! — сказал Чиранчик-палван, стоявший засучив рукава и поглаживая живот, будто сам собирался съесть корыто нарына. — Ну, а если лопнешь, не придется ли нам отвечать?
— Н-не придется!
— Засучи рукава и возьми ложку, мой богатырь Аждар! — сказал подошедший Хайитбай-аксакал и, обернувшись к гостям, бросил: — Э, не бойтесь, не впервой этому молодцу стрескать столько!
— Я уж отойду в сторонку, а то невзначай и меня проглотит, — проговорил Аличипхур, отступая на несколько шагов. — А вы еще потешаетесь какими-то аския. Вот кто мастак зрелище устраивать!
— Только условие, — сказал Аждар. — Когда съем нарын из этого медного таза, спущусь в хауз, не сочтите это за прегрешение.
— Валяй! Договорились! — произнес Кизил Махсум.
Вали-аждар опустился на колени перед громадным медным тазом и, хватая нарын пригоршнями, стал совать в рот. По подбородку и от кистей рук до локтей стекал жир, и ему приходилось слизывать его языком. Пихая за обе щеки, он торопливо жевал, а иногда проглатывал и не разжевывая. Живот его, казалось, прямо на глазах раздувался все больше и больше, как резиновый. Его обступила кричащая, смеющаяся, улюлюкающая толпа. Аличипхур ехидно приговаривал, осклабясь:
— Бери, мой миленький Аждар, глотай. Приятного тебе аппетита…
Хайитбай-аксакал, стоявший покачиваясь и раскорячив ослабшие ноги, шепнул Нишану-ака:
— Появись четыре таких дива, и весь мир проглотят.
И тут же, обернувшись, обратился к Мусавату Кари:
— Домляджан, у вас вызывают неприязнь те, кто говорит «пажалиста». А про этого что скажете?
— Лаббай?
— Для ученых людей дел много под нашим небом, — продолжал Хайитбай-аксакал. — Мы выращиваем в поле хлопок, на своих огородах сажаем дыни, арбузы — так и пройдем через этот мир. А вы, мулла, должны воспитывать вот таких. Глядите, каков он! Какое ему дело до нации и ваших споров! Ему бы только поесть, попить да поспать. Человек ли это?..
Не прошло и получаса — медный таз оказался пустым. Оставшийся на дне его бульон Вали-аждар вычерпал пиалой и выпил. После этого он, пыхтя, тяжело поднялся на толстые короткие ноги, медленно расстегнул пояс, снял брюки и рубашку. Скользя голыми ягодицами по мокрому берегу, соскользнул в хауз и шумно плюхнулся в воду. Некоторое время он, точно огромная дыня, то исчезал, то появлялся на поверхности прозрачной холодной воды. От него расходились круги, и вскоре от распространяющегося жира они заблестели, переливаясь то розовыми, то зеленоватыми оттенками, будто в хауз вылили керосин.
Вали-аждар минут двадцать пребывал в воде. Блестящая пленка жира затянула поверхность всего хауза. Собравшиеся, полагая, что Аждар объелся, забеспокоились, как бы с ним не случилось чего худого. Но вот он медленно подплыл к берегу и протянул руку. Дружок его Аличипхур помог ему выбраться из хауза и усадил на супу. С Аждара на ковер стекала вода. Он сидя, не спеша, натянул портки, надел рубаху, опоясался. Ему протянули пиалушку горячего чая. Он двумя глотками осушил ее и торжествующе посмотрел на Кизил Махсума.
— Бери, баран твой! — сказал тот и направился в дом.
Через несколько минут он вынес чапан и накинул его на плечи Вали-аждара. Затем прошел под навес, отвязал барана и, держа за веревку, притянул его за собой.
— Забирай! — сказал он, бросив конец веревки к ногам Вали-аждара.
Поступок хозяина все встретили аплодисментами и одобрительными криками.
Арслан проникся к Кизил Махсуму еще большим уважением. По мнению Арслана, Кизил Махсум проявил себя как благородный человек. Ведь только человек широкой души так мог поступить! Люди из-за трех рублей вступают в препирательство, а Кизил Махсум ради друзей пренебрег деньгами. Он удовлетворил желание и обжоры Вали-аждара и публике доставил превеликое удовольствие необычным зрелищем. Что и говорить, этот человек никому не причиняет обиды, наоборот, если имеет возможность, поможет каждому.
Музыканты вновь заиграли.
К Арслану подошел Кизил Махсум. Он почти приник губами к его уху и сказал, чтобы никто не услышал.
— Укаджан, — прошептал он, — возьмите чайничек хорошо заваренного чая, отнесите Мусавату-домля и немного посидите с ним рядом. Они почему-то расстроены. Может быть, им мой гап не понравился?
Мусават Кари сидел притихший. Видно, еще не пришел в себя после ссоры с Нишаном-ака.
— Я уже давно наблюдаю — сидят грустные. Они очень уважаемый человек. Пойдите развейте их печаль добрым словом. Если же сможете упросить прочитать свои газели, этим обратите наш гап в праздник.
— Я постараюсь, — кивнул Арслан.
Кизил Махсум, никем не замеченный, тихонько отошел и исчез за кустами роз.
Когда музыканты закончили мелодию, Арслан, переждав еще минутку, поднялся и подошел к парню, хлопотавшему около двух огромных самоваров. Наливая воду то в один самовар, то в другой, он умудрялся постоянно поддерживать один из них в состоянии кипения.
— Дружище, завари-ка чайник чаю. Да покрепче.
— Будет исполнено! Имеется пиала с молитвенной надписью, дать ее?
— Давай, братишка.
Арслан с чайником в руках пересек двор и подошел к большой супе. Обратился к Мусавату Кари, облокотившемуся на пуховую подушку:
— Домля, разрешите минутку посидеть рядом с вами?
— Пожалуйста.
— Не сочтите за невоспитанность, но захотелось мне посидеть с наставником.
— Это как раз признак благовоспитанности. Иметь побольше последователей — желанная цель наша.
— Отец мне всегда говорит: «Прислушивайся к словам почтенных, умудренных опытом людей», — сказал Арслан, присаживаясь на краешек супы.
— Как здоровье Мирюсуфа-ака?
— Лучше.
— Да исцелит его аллах.
Арслан налил в пиалу чаю и опрокинул ее обратно в чайник, чтобы получше заварилось.
То, что Арслан специально подошел и сел рядом с Мусаватом Кари — чем, естественно, решил выразить ему сочувствие, — неприятно поразило Нишана-ака.
А Кари, подняв голову, горделиво оглядел людей: дескать, видите, молодежь меня понимает!
Чтобы не мешать беседе Мусавата Кари и Арслана и чем-то занять себя, некоторые из сидящих рядом полезли в карманы за табакерками и легкими ударами стали ссыпать на ладонь зеленый порошок насвая и закладывать его под язык.
— Насвай у Ибрагима куплен? — громко спросил Хайитбай-аксакал у соседа.
— У него.
— Пройдоха он, много извести добавляет, — сказал Хайитбай-аксакал, как бы давая понять, что не обращает внимания на беседу Кари и Арслана и что вообще питает полнейшее пренебрежение к подобного рода беседам. Так сказать, не ставит их ни в грош. — А ну, Нишанбай, отсыпьте-ка мне вашего насваю!
Нишан-ака вытряхнул из табакерки на огромную ладонь Хайитбая-аксакала изрядную порцию табака.
— Еще, еще! Не жалейте!
— Вы хотите с купол бани? Аппетит у вас неплохой.
— Мы употребляем в таком количестве. Ну хотя бы не менее кучи индюшачьего навоза! Хе-хе!..
Не прошло и четверти часа, подошли еще двое молодых парней и сели около Мусавата Кари. Им, как видно, тоже хотелось выглядеть тонкими ценителями «возвышенного слова».
— Домля, не сочтите за труд, прочтите что-нибудь присутствующим на нашем празднестве, — попросил один из них, опередив Арслана.
— Значит, вы более сыты, если перехватили мои мысли, — пошутил Арслан.
И тут как из-под земли вырос Кизил Махсум.
— Домля, вы как-то читывали газель «Иные смеются, я плачу». Прочтите ее.
— Дорогой мой, — ответил Мусават Кари, многозначительно взглянув на хозяина, — сию газель сейчас нельзя читать. — Он движением бровей указал на сидевшего позади Нишана-ака.
— Лов-хавла вало куввато[54], — произнес Кизил Махсум, вытаращив глаза. — Нельзя, говорите? Если нельзя, то и не надо. И так ходим с оглядкой. Наш многочтимый отец были купцом, много стран повидали, так вот они говорили…
— Не расстраивайтесь, уважаемый, я избавлю вас от излишних беспокойств, — многозначительно произнес Мусават Кари и оглядел собравшуюся вокруг него молодежь. — Однажды я сказал одному из своих друзей, спросившему, почему я перестал писать газели: «Я вынужден помалкивать, ибо у каждой мысли есть две стороны — белая и черная. Глаз же вражий видит только черное!» На это друг мой ответил: «Да никогда враги наши не увидят белого!»
Лучи солнца — источник жизни на земле, А летучей мыши жить нравится во тьме.Возникло оживление. Кто-то вполголоса произнес:
— Да будет у вас благополучие, жить вам сто лет, домля!
Парни поглядывали на него с подобострастием, как на мудреца. А сидевшие поодаль спрашивали у приятелей, что, мол, там сказал домля.
Кизил Махсум внутренне ликовал, мельком взглянул на Нишана-ака, пытаясь определить, дошел ли до него смысл газели. Но тот спокойно беседовал с Хайитбаем-аксакалом и скорее всего ничего не слышал. Кизил Махсум огорчился, даже улыбка сошла с его лица. Проходя мимо, Аббасхана Худжаханова, он шепнул ему на ухо:
— Стрела точно в цель попала!
— Глубоко копнул домля, — ответил тот, согласно кивнув.
Мусават Кари сидел, опустив глаза и раскачиваясь всем корпусом. Он делал вид, что ему нет дела до всего, что вокруг происходит, однако не скрылось от его внимательного взгляда и впечатление, произведенное на молодежь, и то, как реагируют недоброжелатели. Глубокомысленно помолчав несколько минут, он решил рассказать притчу из Саади:
— По дороге из великой Куфы к каравану примкнул странствующий по чужбине нищий. Он был бос, и голова ничем не прикрыта от палящих лучей. И ничего у него не было ни в руках, ни за пазухой. А шагал он важно, с достоинством.
Один из купцов, наклонившись с верблюда, спросил: «Эй, дервиш[55], куда путь держишь? Путь далек и тяжел. Не вынести тебе испытаний. Вернись, пока не поздно, назад!» Дервиш же продолжал путь, делая вид, что не слышит его.
Когда караван достиг Махмуда, ехавший на верблюде купец покинул мир. Дервиш подошел и, наклонясь над ним, сказал: «Я, терпя трудности пешего хождения по свету, не умер, ты же почил, наслаждаясь ездой на верблюде!»
Сколько аргамаков отстали в пути, Лишь ослу хромоногому выпала доля к цели прийти!Насупленные брови Хайитбая-аксакала вздрогнули и расправились. Он с интересом посмотрел на Мусавата Кари, цокнул языком и, слегка подтолкнув Нишана-ака локтем, заметил:
— А здорово витийствует, каналья!..
Нишан-ака кивнул, но не подал голоса, ссылаясь на насвай, заложенный под язык.
Кари между тем вспомнил другую притчу:
— Сколь поко́рен верблюд, всем известно. Даже мальчик может взять его за повод и пройти сотни верст — верблюд не выйдет из повиновения. Но стоит малышу по несмышлености своей направиться к опасной крутизне, верблюд вырвет из его рук повод и перестанет быть покорным. Так-то вот. Когда проницательность и власть проявить надобно, ротозейство достойно осуждения. «Врага не сделаешь другом милостью своей, усугубишь его алчность скорей».
Будь прахом у ног проявившего милость хоть раз. Кто обойдется с тобою жестоко, лиши его глаз… С теми, кто груб, не разговаривай мягко, Мягкий напильник не точит металла.— Баракалла! — произнес один из стариков. — Хвала вам, домля!
— Долгой вам жизни, домля, да сопутствует вам везение в жизни, — сказал повеселевший Аббасхан, который поначалу расстроился, осудив в душе Кари за то, что тот непонятную мысль выразил в первой притче. Вторая поставила все на свои места.
— А ну, раскройте ладони! — обратился Чиранчик-палван ко всем. — Пусть долгой будет жизнь домли, аминь, аллах акбар!
Сидящие провели по лицу ладонями.
Мусават Кари отпил из пиалы глоток чая и протянул Чиранчик-палвану в знак признательности. Самодовольно огляделся по сторонам и, убедившись, что почти все собравшиеся вокруг прониклись к нему симпатией, решил проявить «милость», о которой только что говорил:
— Нишанбай, не наскучил я вам своими притчами?
Обращение повергло Нишана-ака в некоторую растерянность. От изумления он не мог и слова выговорить. Нишан-ака прекрасно понимал, что Кари хочет показать людям, насколько он выше простолюдина, дерзнувшего спорить с ним. Поэтому вопрос его никак нельзя было оставить без ответа.
— Напротив, — сказал Нишан-ака спокойно. — Могут ли стихи шейха Саади навеять скуку? Притчи эти многие сказывали и до вас, и всякий раз мы с удовольствием слушали. Однако… слова шейха Саади чисты, как розы, услаждающие наш взор, а слетая с вашего языка, они пропитываются ядом.
— Хе-хе-хе! — засмеялся Хайитбай-аксакал, сидевший погрузив локоть в подушку, и хлопнул Нишана-ака по колену, как бы желая сказать: «Здорово вы его! Не мешает сбить спесь с подобных, кичащихся своим благородным происхождением».
— Браво, Нишан-ака! — воскликнул Аббасхан Худжаханов, давая понять, что в этом споре он не держит ничью сторону. — Браво, спорить вы умеете…
— Когда слушаешь их речи, — Нишан-ака кивнул в сторону Кари, — приходится понюхивать свою тюбетейку.
— Чтобы перебить идущий от них смрад! Хе-хе-хе! — поддержал приятеля Хайитбай-аксакал.
По реакции Аббасхана Худжаханова Мусават Кари понял, что слишком далеко зашел, и решил на всякий случай расчистить путь для отступления. Он знал, что более всего рассердило Нишана-ака, и сказал добродушно:
— Не горячитесь, к вам никто не относится с пренебрежением, как к простому рабочему. Вы же учились в старометодной джадидской школе…
Кизил Махсум, чтобы разговор опять не принял нежелательный оборот, не теряя времени, взялся за осуществление намеченного. Он подал знак одному из джигитов, и тот мгновенно исчез в ичкари. Вскоре он вышел оттуда, торжественно возложив на ладони несколько сложенных шелковых чапанов.
— Почтенные! — обратился хозяин к почетным гостям. — Прошу вашего позволения накинуть это на ваши плечи. Вы проявили глубокое уважение, явившись ко мне, так примите же мой скромный дар.
Он взял из рук джигита один чапан и подошел прежде всего к Мусавату Кари.
— Бисмилло… — произнес тот, торжественно поднимаясь с места.
— А ну, аксакал! — Кизил Махсум обернулся к Хайитбаю.
— Спасибо, очень уж уважили…
— А ну-ка, Нишан-ака!
— Оставьте нас, Махсум, ничего мы не сделали такого, за что стоило бы надевать на нас чапан. Заслужили те, кто «раскрывают глаза нации».
— Не обижайте нас! — Кизил Махсум, с трудом сдерживая раздражение, накинул чапан на плечи сидевшего Нишана-ака, который, как он заметил, не собирался подниматься.
После этого подарок получили Аббасхан Худжаханов и Зиё-афанди.
Подошел Чиранчик-палван и, глядя исподлобья на Кизил Махсума, осведомился:
— А тем, кто прислуживал?
Хозяин, смеясь, ответил:
— Ваш черед подойдет. Одаришь прежде времени — сбежите, чего доброго.
Компания развеселилась. Хафизы опять ударили по струнам и запели.
Мусават Кари почувствовал пронизывающий взгляд Аббасхана Худжаханова. Он уловил в этом взгляде насмешку. Казалось, этот человек видит его насквозь, читает мысли. И, может, знает даже не только то, как Мусават Кари коротает нынешние дни, но и прошлую его жизнь. Взгляд этот как бы говорил: «Дурак ты, дурак! Нашел место распускать язык!» И, словно под гипнозом, Кари вдруг сам до боли ощутил свое ничтожество. Ему вспомнилось прошлое.
В начале тридцатых годов Мусават Кари преподавал в начальных классах. Он мнил из себя молодого интеллигента и даже носил жилетку под пиджаком. Образования у него не было никакого, в школу его пристроил один из родственников, работавший в районе.
Каждый урок он начинал с того, что чертил на доске два круга, которые должны были обозначать часы. Вписывал в них цифры, рисовал стрелки и принимался объяснять, куда они должны двигаться. Ученики, никогда не видевшие настоящих часов, ровным счетом ничего не понимали. На следующем уроке он вновь возвращался к той же теме. Когда в конце года, по жалобе родителей, нагрянула комиссия, оказалось, что его ученики так и не постигли этой премудрости. Но зато знали одно стихотворение. Он и сейчас его помнит:
Я оседлал вороного коня, Пронестись чтоб по долам и горам. Взмахнул кнутом — и понес он меня Навстречу солнцу и ветрам.Его, разумеется, освободили от учительства. «Не повезло на поприще преподавания — стану поэтом!» — решил он. Ему потребовался всего один вечер, чтобы написать длинное-предлинное стихотворение. Наутро он побежал к Тавалло, который в ту пору из сумерек своей жизни уже входил в ее ночь. Он сперва попросил принести водки. Выпил, тут же захмелел. И разговора у них в тот день так и не состоялось. На следующее утро Мусават Кари опять пришел к Тавалло. Тот встретил его с той же просьбой… Еще долгое время у них никак не вязалась беседа. Они вместе ходили на вечеринки, с которых Кари всякий раз приходилось отводить домой своего наставника. Но однажды, когда все это в конце концов Кари надоело, он настоял на том, чтобы Тавалло прочитал его стихотворение и оценил по достоинству. И тот прочел. Затем отхлебнул из пиалушки водки и сказал прямо:
— Укаджан, оставьте это занятие, из вас не получится поэт!
От слов этих Мусават Кари сморщился, как вялый персик. И, ругая на чем свет стоит «пьяницу-джадида», пошел вон с его двора.
После этого он начал изыскивать способ сблизиться с Хислатом, который, как было всем известно, не ладил с Тавалло. Тенью ходил за ним по пятам и в любую удобную минуту старался очернить в его глазах Тавалло. Наконец тот не выдержал и сказал:
— Хотя и не сошелся я с этой личностью по взглядам на некоторые вещи, но все-таки он истинный поэт! Я не допущу, чтобы так поносили моего коллегу! — и прогнал Мусавата Кари от себя.
Но Кари был не из тех, кто сразу же падает духом. Он решил испытать себя на ином поприще.
Через два месяца в пае с Кизил Махсумом он открыл парикмахерскую на площади Чорсу и стал брадобреем. Своим клиентам он всегда жаловался, что в нем гибнет великий поэт, что его не оценили по достоинству, но оценят, как всех великих, после смерти.
И однажды ему посчастливилось. Джигит, которого он только что побрил, оказался работником редакции. Он сказал:
— Если у вас есть что-нибудь написанное, зайдите в редакцию, поговорим.
Возликовав, Кари поспешил в редакцию.
Того джигита, которого он брил и на которого потратил чуть ли не полфлакона одеколона, он не застал. Стихотворение прочитал другой сотрудник. Возвращая стихотворение, он сказал:
— Это не годится. Однако если напишете что-нибудь сто́ящее, напечатаем.
— Напишу, — решительно ответил Мусават Кари и, как человек от природы практичный, осведомился: — А во сколько будет оценено начертанное нашим пером?
Молодой человек улыбнулся и ответил:
— На лошадь или корову не хватит, но книгу, тетрадь, и карандаш приобрести сможете.
Мусават Кари тут же прикинул, что брадобрейство куда доходнее писания газелей, и отправился восвояси.
Однако память у него была превосходная, и он помнил много притч шейха Саади, слышанных некогда от местных поэтов — Тавалло и Хислата. Теперь при случае он рассказывал их, выдавая иногда за свои. И это принесло ему славу, о какой он и мечтать не мог.
В разгар торжества, когда все упивались царящим тут довольством и весельем, во двор вбежал запыхавшийся мальчик. Он подошел к Чиранчик-палвану, стоявшему посреди двора, и, едва переводя дух, сказал ему что-то.
Чиранчик-палван тут же поспешно направился к Арслану и издали сделал ему знак рукой. Арслан сразу почувствовал недоброе. Он спрыгнул с супы и подбежал к мальчику. При первом же его слове он метнулся к калитке и исчез.
— В чем дело? — спросил Кизил Махсум у Чиранчик-палвана.
— Отец скончался.
Сидевшие на супе молитвенно провели ладонями по лицам.
— Я должен пойти к ним, — сказал, поднявшись с места, Нишан-ака. — Спасибо за еду и питие.
За ним последовало еще несколько мужчин. Однако с их уходом гап не кончился. Даже наоборот, Аббасхан и Кари облегченно вздохнули. К ним подошел хозяин, отлучившийся ненадолго проводить гостей.
— При чужих людях распря с горошинку разрастается до размеров тыквы, — сказал он, взглянув на Аббасхана и Кари. — Вот, Кари-ака, можете теперь чувствовать себя свободно. Рассказывайте свои притчи, будем слушать их и ушами, и сердцем. А они ораторствуют попусту, — Кизил Махсум движением бровей показал на калитку, — и пустыми словами хотят привлечь на свою сторону людей. Сухая ложка рот дерет. Словами сыт не будешь… Пусть живут и благоденствуют наш Кари-ака, пусть над ними простирается покровительство аллаха. Мы, его друзья, не собираем пустых слов. — Он опять кивнул на калитку: — Они только сеют среди мусульман раздор, а мы набиваем кошельки деньгами. Ключ ко всему — деньги. Если хорошенько сложить красные червонцы, они поместятся в уголочке кошелька, но кошелек этот становится крепче и острее булата. Давайте-ка, почтенные, поблагодарим Кари-ака за его мудрые притчи, за то, что он поучил нас уму-разуму. Наполняйте его карманы — и достигнете благоденствия…
— Баракалла! Браво! — подхватил Чиранчик-палван и, простирая руки в сторону Кари, заговорил, брызгая слюной: — Этот человек не просто Кари-ученый, он чудо нашего времени. Даже великообразные люди, обучавшиеся в знаменитом медресе Мир-Араб, не столь мудры и всезнающи. Сие — от аллаха. Да удовлетворим аллаха своими подношениями высокочтимому Мусавату-ака!..
Мусават Кари, слушавший похвалы в свой адрес, сидел, скромно потупясь.
Глава седьмая С ЧУЖИМИ
Арслан вбежал в дом и, остановившись в проеме двери, прислонился к косяку. На подоконнике тускло горела лампа.
— Не плачь, сынок, — сказал сосед, коснувшись плеча Арслана. — Мир бренен, сынок, что поделаешь. Не в наших силах предотвратить это.
Из женской половины доносился тихий плач. Там находились мать и сестра. По мусульманскому обычаю женщин не допускают к покойному. Заслышав, что Арслан пришел, Мадина-хола вышла в прихожую. Вытирая глаза концом косынки, сказала:
— Сейчас сообщим родственникам. Аксакалов махалли тоже надобно сейчас известить…
Арслан поспешил было на улицу, но в калитке встретился с Нишаном-ака. Пришлось вернуться.
— Зажгите две лампы, до утра не должны они гаснуть, — сказал Нишан-ака. — Я обойду наших стариков, а утром сообщу на завод.
— Хорошо, — согласился Арслан.
— Эй, Мадина-хола, кисея в доме имеется?
— Нет… — растерянно произнесла хозяйка.
— Ладно, я принесу, у меня есть. Утром соберутся люди, постелите курпачи, чтобы сидеть где было. Дастарханы и посуду надо собрать в махалле.
— Я это сделаю, — пообещал Арслан.
— Ну, я пошел. Пусть будет земля ему пухом, — сказал Нишан-ака и, выйдя на улицу, тихо затворил калитку.
Он шел, погруженный в раздумье, и видел сейчас перед собой Мирюсуфа-ата, который всю жизнь трудился, не зная покоя, и душу имел чистую, как родник. Сам впервые вступив в огромный коллектив, он радовался, что все больше и больше молодежи идет трудиться на завод. Все чаще он встречал на заводе парней-узбеков. Они быстро знакомились, завязывалась дружба…
Нишан-ака вышел на пустынную в этот час площадь Хадра, пересек ее, направляясь к трамвайной остановке. Высокие здания возвышались напротив. Только в нескольких окнах горел свет. На площади под жестяным колпаком, покачивающимся от легкого ветерка, светилась всего одна лампочка. Тихо было вокруг. Город спал. Нишан-ака обернулся, посмотрел на приземистые дома своей махалли, погруженной в темень. Над ними простиралось огромное фиолетовое небо, усеянное холодными звездами. Они, эти звезды, напомнили ему искры, летящие из горнов, и тотчас услышал он перестук больших и малых молотов… Сколько поколений литейщиков жило в этой махалле…
Молодой дегрез Мирюсуф, он, Нишан, и многие другие, сыновья и внуки прославленных литейщиков, их друзья и родичи собрались в свое время в сталеплавильном цехе завода Сельмаш. И огонь, пылавший в горнах дегрезов их махалли, они перенесли в цех завода. Как большие и малые арыки, сливаясь, образуют многоводный Анхор, так старые и молодые мастера-дегрезы, собравшись на заводе Сельмаш, создали литейный цех. И вот сейчас Нишан-ака словно бы на самом деле увидел их всех, своих друзей, с крепкими плечами, с натруженными, мозолистыми ладонями…
А в махалле этой даже земля смешалась с чугуном — крепка ее твердь. Ведают ли люди, проходя по этим безымянным извилистым улочкам, сколько знаменитых мастеров Ташкента проживало тут в былые времена?
Вдалеке послышался скрежет стальных колос. Из-за поворота показался трамвай со светящимися окнами.
Да, тяжелая ночь. Что может быть тяжелее, если из жизни уходит друг…
Арслан всю ночь ходил из дома в дом, оповещал людей о горе. Домой возвратился, когда начинало светать. Он свалился в постель, но уснуть так и не смог.
Утром стали собираться люди, близко знавшие Мирюсуфа-ата. Первыми пришли Нишан-ака, Хайитбай-аксакал, Хайдар-долговязый, Исмаил-ака, Мирахмед. Из махалли Кургантеги пришли Кизил Махсум и Чиранчик-палван. Из нового города приехали Матвеевы, отец и сын, и Нургалиев — начальник литейного цеха…
Кизил Махсум отозвал Арслана в сторону и сунул ему в ладонь деньги.
— Не отказывайся, братишка, деньги тебе сейчас нужны. Не хватит — еще дам. Когда-нибудь рассчитаешься…
Арслан поблагодарил его, оценив такую заботу. Ему действительно понадобятся деньги. Арслан, конечно, в долгу не останется, он отработает, вернет с лихвой.
Странно — почему же Нишан-ака недолюбливает этого благородного человека?
Часам к двенадцати собралась почти вся махалля. Пришли рабочие с завода. Явился и Мусават Кари. Он, выражая Арслану соболезнование, то и дело повторял:
— Такова жизнь человеческая, и ничего тут не поделаешь. Такова жизнь…
— Как намерены устроить погребение? — тихо спросил он. — Коран будет читаться?
— Поступим так, как поступали отцы наши, деды и прадеды, — сказал Кизил Махсум.
— Очень хорошо. Не надо гневить аллаха.
— Я дал денег его сыну, — шепнул Кизил Махсум ему на ухо.
— Вы по-мусульмански поступили, уважаемый. Это ваше деяние достойно похвалы. Верно говорят — друг познается в беде. Пусть постыдятся те, кто, не имея ни гроша за душой, произносят лишь громкие слова.
Стоящие поблизости конечно же поняли, что он намекает на Нишана-ака.
— Ну, а чем все это в конце концов кончается, видите сами. Достойный вам пример! — многозначительно произнес Мусават Кари.
Пришли все друзья Арслана, его однокурсники. Только Захиди чуть было не опоздал. Он появился в самый последний момент.
— А-а, проспали, значит? — пристыдил его при всех Мусават Кари, считавший за благое дело жалить молодых, забывающих, по его мнению, обычаи предков.
Захиди стало неловко, и он лишь виновато опустил голову, не проронив ни слова.
Кари с чувством удовлетворения отошел от него, присоединясь к уважаемым людям.
«В самый неподходящий момент ужалили вы, Кари-ака, — думал между тем Захиди. — Да, все скорпионы жалят неожиданно, не считаясь с тем, у гроба ли ты стоишь, или переполнен радостным волнением на тое…»
— Если уж умер, то ни завод, ни советская власть не поможет. Таковы-то дела мирские, — слышался голос Мусавата Кари где-то уже в стороне, среди аксакалов.
Ему ответствовал суфи[56]:
— Аллах велик, и милость его велика. Вот умер дегрез Мирюсуф, пренебрегавший при жизни святой мечетью, а глядите-ка, махалля о нем душевно позаботилась.
Суфи взглянул в ту сторону, куда кивнул Кари, и увидел осунувшегося, — усы повисли, как рыжие сосульки, — Нишана-ака, стоявшего возле двери и устремившего взгляд, полный скорби, на покойного.
— Аллах велик, и такие в конце концов присоединятся к нам. Кому-то надо же нести их гроб. Подумает об этом темный человек и явится в мечеть. Аллах всемогущ. Благодарю тебя, всевышний!
Они одновременно провели ладонями по лицу.
Ровно в два часа гроб с телом Мирюсуфа-ата подняли на плечи. Арслан с двумя двоюродными братьями шел впереди процессии. Гроб колыхался на плечах людей. Старики переговаривались:
— Мирюсуф-ата осенен милостью аллаха: глядите, сколько народу собралось!
Мусават Кари, желая показать, что вот и он выполняет свой долг перед покойным, раз или два подставил свое плечо.
Нишан-ака, выбившись из сил, отходил, потом снова брался за гроб. Оттого что помощники часто меняли друг друга, как говорится, рука не задевала руку. Пять лет назад на похоронах одного учителя из этой махалли тоже всю улицу заполнили люди. А имам, ехавший на арбе с группой седобородых старцев, вспомнил, что на захоронении ишана Навара-хазрата, внука святого из местечка Сакичмон, была такая же тьма народу.
Мирюсуфа-ата предали земле.
Люди, возвратись с Чигатайского кладбища, входили во двор, выражали соболезнование Мадине-хола, сестрам Арслана, советовали проявить волю и смирение и постепенно расходились по домам.
До истечения седьмого дня после смерти постланные во дворе курпачи и дастарханы не убирались. В этом доме принимали всех приходивших почтить память покойного из дальних и ближних мест.
Караван без вожака может сбиться с пути. В семью, лишенную главы, приходит нужда.
Когда отец был жив, в доме часто бывали гости. А нынче — пустота. Трудно Мадине-хола примириться с утратой. Все дни пребывала она в печали, была рассеянна. Арслан поднимался ни свет ни заря и отправлялся в мастерскую Кизил Махсума. Возвращался в полдень. Наскоро пообедав, спешил в институт. Когда дочки уходили на базар и Мадина-хола оставалась одна, подолгу неподвижно сидела она на веранде.
В большом дворе было непривычно тихо и пустынно. Неподалеку от веранды дрались, хлопая крыльями, две горлинки. Тетушка Мадина поднялась и, швырнув камень, заставила их разлететься. Говорят: если во дворе дерутся горлинки, быть ссоре между мужем и женой. Хотя… с кем же ей теперь ссориться?..
Чтобы как-то отвлечься от гнетущих мыслей, она поднялась с места, подошла к калитке, выглянула — не идут ли дочки? Потом ушла в комнату. Долго стояла там, держась сухими руками за спинку железной кровати, где умер ее муж.
Она ждала вечера.
По вечерам дети были с ней. Арслан, Саодат и Сабохат усаживались вокруг низенького столика, а Мадина-хола разливала в стоящие перед ними касы горячий суп. Пока дети ели, она сидела на ступеньке веранды.
Махалля была расположена в стороне от большой дороги, поэтому сюда не доносились ни грохот арб, ни крики погонщиков, ни звон трамвая. Только от склада утильсырья, который находился около оврага с крутыми склонами, временами доносился лай собак, дерущихся из-за кости.
Вот и сейчас, как только Мадина-хола опять села на веранде, подперев щеку, услышала их озлобленный, хриплый лай. Представила она себе давным-давно проданный ими сад, занимавший несколько соток по ту сторону оврага. Там у них была небольшая летняя хижина, в которую она и Мирюсуф-ата перебирались, как только на деревьях начинали лопаться почки, выстреливая зелеными листочками… Вспомнила, как однажды поздним вечером, после первого снегопада, муж направился туда, чтобы счистить с крыши снег. Едва спустился по крутому откосу в овраг, как его окружила свора свирепых собак. Но он не растерялся, — отбиваясь лопатой, благополучно достиг противоположной стороны оврага, поднялся наверх и оглянулся. Ни одной собаки он не увидел. А под желобом старой, заброшенной мельницы, расположенной чуть левее склада утильсырья, горел светильник. Это место считалось нечистым. Поговаривали, что там нашли себе кров черти. И тех, кто, проходя тут, не произнесет про себя молитву «Лоховла», будут якобы преследовать катящиеся клубки огня. И Мирюсуф-ата поспешно помолился, усомнившись вдруг, собаки ли на него напали или то был шабаш ведьм. Муж не раз рассказывал ей об этом…
Над плоской крышей, возвышавшейся напротив, за дувалом, поднялась луна. Вдруг на ее яркий диск нашла тень, заставив тетушку Мадину вздрогнуть, и она увидела, что это пробирается по краю крыши кошка. Она села, помахивая хвостом, как раз напротив луны, и глаза ее сверкнули. Мадина-хола зашептала молитву и трижды поплевала себе за пазуху. Кошка, будто чего-то испугавшись, метнулась в сторону и исчезла.
Дети поели. Саодат попрощалась и ушла. Она торопилась домой, где ее наверняка уже заждался муж. Все эти дни он один был с ребятишками. Он работал слесарем в паровозном депо, приходил поздно, усталый, голодный. А Саодат с утра до вечера была у матери, чтобы как-то смягчить ее горе.
Арслан раскрыл учебник, а Сабохат принялась мыть посуду.
Раздался стук в калитку. Арслан быстро встал.
— Кто там?
За калиткой отозвались. Арслан узнал голос, заспешил отпереть.
— Добрый вечер, Махсум-ака, проходите!
— Извини, братишка, что поздно.
Он прошел к веранде и, поднимаясь по ступенькам, встретился с Сабохат, остановившейся, чтобы уступить ему дорогу.
Она поклонилась гостю и прошла в летнюю кухню, смутившись от того, как Кизил Махсум посмотрел на нее.
Прежде тоже она замечала, что он задерживал на ней взгляд несколько дольше, чем полагается, и недоумевала, что это может означать.
Кизил Махсум с особым почтением поклонился Мадине-хола. Пройдя к стенке, опустился на курпачу. Затем, когда все в ожидании умолкли, не спеша прочитал молитву и провел ладонями по лицу.
— Такова жизнь человеческая, холапошша[57], — произнес он. — Только терпеть и остается нам. Мирюсуф-ата угоден был всевышнему…
— Все ли у вас благополучно? — осведомилась Мадина-хола.
— Благодарение аллаху.
Сабохат вновь расстелила дастархан, принесла чай, лепешки, изюм, перемешанный с колотыми орехами.
— Пожалуйста, угощайтесь.
— Бисмилло, — произнес Кизил Махсум, прежде чем взять кусок лепешки. — Выкроив минутку, я решил навестить вас. Послезавтра исполняется семь дней… Пришел посоветоваться.
— Спасибо, — тихо произнесла Мадина-хола. — Навещая наш дом, вы радуете душу покойного.
— Нишан-ака тоже обещали прийти сегодня. Видно, где-то задержались, — заметил Арслан. — Наверно, завтра придут.
— Наверно, поя-а-вится, — сказал Кизил Махсум, стараясь скрыть раздражение.
Несколько минут царило молчание.
— Я с махаллинцами говорил сегодня, — сообщил наконец Кизил Махсум. — Казан, самовар, всякую посуду принесут завтра. Вечером придут двое-трое. Я тоже буду. Разделаем мясо, нарежем моркови для плова. — Заметив беспокойный взгляд хозяйки, он помахал ладонью. — Как обстоит дело со средствами у Арслана, мне известно, холапошша. Считайте меня за старшего брата Арслана, и да возрадуем мы все вместе душу отца, отметив его семь дней. Говорят, человек, творящий добро, не будет презрен ни в этом, ни в том мире. Мирюсуф-ата любили меня. Я должен ему послужить.
— Да будет счастливой ваша жизнь, — сказала Мадина-хола.
— Не старайся ублажить кого попало, братишка, — посоветовал Кизил Махсум, наливая себе чаю. — Оставь в покое этого Нишана-ака. Если придет, уважь, а не придет — не обижайся и не проси.
Арслан молча кивнул.
Сабохат помыла на кухне посуду и, не зная, присоединиться ли ей к сидящим на веранде или не следует этого делать, остановилась посредине двора с веником, как бы собираясь мести.
— Сабохат, иди, дочка, садись, не стой там, — позвала мать.
Сабохат приблизилась и, смущаясь, села поодаль на краешек веранды. Она была грустна, и это ее делало еще более прекрасной. Сидела, опустив голову и делая вид, будто скручивает на коленях нитку, вытянутую из ткани. Луна поднялась высоко, и на темном фоне затененной стены был виден освещенный тонкий профиль молодой женщины.
С тех пор как она, разведясь с мужем, вернулась домой, прошло два года. И Мадина-хола, некогда видевшая жизнь Мирзарахимбая, у которого амбары ломились от риса и пшеницы, от кувшинов с топленым маслом да засоленного мяса, надеялась тоже, пристроив обеих дочерей и женив сына, пожить в достатке. Но Арслан все еще занят учебой, а Сабохат, бедняжке, не повезло в жизни. Старуха по ночам молила бога, чтобы ее дочке наконец тоже улыбнулось счастье.
О намерениях Кизил Махсума она догадывалась еще тогда, когда он хаживал к ним во время болезни отца, стараясь всячески проявить заботу.
Поначалу завела об этом разговор старая Биби Халвайтар, их дальняя родственница.
— Эй, Мадинахон, что ты своих дочерей, таких красавиц, все за бедняков выдаешь? — спросила она как-то полушутя-полусерьезно. — Неужели у тебя нет благих желаний в этом мире? Любить бедняков — уж предоставь это своему старику, а тебе-то зачем это? И у Сабохатхон твоей с мужем из-за бедности нелады пошли. Вернулась вот на родительский хлеб. Смотри во второй раз не ошибись! А Махсум ведь чем не джигит, а?
— Он разведенный, дети есть…
— Ну и что? Не повезло ему с женой. Непутевой оказалась, вот и отослал восвояси…
— Много ему годков-то… А дочь моя молодая.
— Больше ценить будет твою дочь. И не так уж ему много лет, еще пятидесяти нет! А мужчина только после сорока настоящий мужчина. И умом созревает, и телом. К тому же он из баев. Хоть добро их и развеяли по ветру, но говорят: если масло прольется, все равно на донышке что-то останется. И двор у него большой, и дом прекрасный…
— Эх, все от судьбы зависит, — вздохнула Мадина-хола. — Если суждено чему быть, от этого не уйдешь!
— Подумай, подумай, — сказала Биби Халвайтар, щуря хитрые глаза.
Этот разговор сейчас и припомнился Мадине-хола.
«И в самом деле, что тут особенного, если выйдет моя дочь за человека постарше?» Он ведь не такой слюнявый старик, как Мирзарахимбай, которому сама Мадина-хола когда-то, давным-давно, чуть было не досталась. Вон какой крепкий мужчина, и лицом ничего.
За столиком проходила тихая, неторопливая беседа. Гость пил чай, Арслан и мать тоже пили — для приличия. Но в глубине реки, кажущейся спокойной, бывают стремительные потоки и водовороты. Такое творилось нынче и с людьми, казалось, спокойно сидящими на веранде.
— Позвольте мне откланяться, — сказал Кизил Махсум и поставил пиалу. Сабохат медленно обернулась к нему, ее глубокие черные глаза блеснули при лунном сиянии. Встретившись взглядом с Кизил Махсумом, она тотчас отвернулась, но он успел заметить улыбку на ее устах. — А вы, Арсланджан, загляните завтра ко мне, я передам кое-что необходимое…
Он молитвенно провел по лицу ладонями и поднялся с места.
— Счастливо, сынок, до свиданья! Что бы мы только без вас делали! — проговорила Мадина-хола.
Арслан вышел с Кизил Махсумом на улицу, Сабохат машинально сделала вслед за ними несколько шагов и, опомнившись, остановилась посреди двора в растерянности. Волнующая тревога, давным-давно уснувшая, вновь пробудилась у нее в груди. Ей казалось, что этот человек стал для их семьи опорой, и она почти была уверена, что ради нее…
— Когда обрушится на голову беда, тогда и узнаешь, кто тебе друг, — проговорила мать, как бы подтверждая ее мысли. — Есть завистливые люди, которые болтают чушь всякую про уважаемого Кизил Махсума. А мы его лучше знаем. Когда настал для нас черный день, он стал благодетелем нашим.
Глава восьмая УММУЛХАБОИС[58]
Кизил Махсум был сторожем при магазине. Для виду. Чтобы никто не мог рта раскрыть: мол, не работает. Занятие это вполне его устраивало — ночью отдежурил, а днем свободен. Основным же его делом было другое. Как уже было сказано, он изготовлял телпаки и сбывал их на базаре. Самому, конечно, всего не успеть, поэтому в первое время привлек к этому делу Парсо-домля, проживающего у Мусавата Кари, и своего соседа, имевшего швейную машину «Зингер». Сосед подшивал к телпакам широкие околыши. За свою же швейную машину Махсум посадил сестру-вдову. Лишь каракулевые телпаки и казахские тумаки он никому не доверял и изготовлял собственноручно. Этот товар пользовался на базаре особым спросом. А недавно он втянул в это дело Арслана и младшего сына Мусавата Кари — Атамуллу. Прошло немного времени, и они стали самостоятельно шить телпаки. Правда, их телпаки были более грубыми, чем изготовляемые самим Махсумом, тем не менее тоже сбывались быстро.
Кизил Махсум всячески старался скрывать от соседей свое занятие, но шила в мешке не утаишь. Многие об этом сразу узнали. Поговаривали между собой: «Как-никак сын бая, знает в делах толк. Чем болтаться, уподобясь иным бездельникам, конечно же лучше зарабатывать деньги. Его отец тоже некогда разбогател на мехах».
Несомненно, дали бы ему волю, Кизил Махсум, как и его отец, через год бы открыл свою швейную мастерскую. Не ограничиваясь мерлушкой, он привозил бы соболиные, бобровые шкурки. Сам обрабатывал бы и кроил их. Телпаки, искусно сшитые из лучших мехов, он не сплавлял на базар, а сбывал прямо на дому, только близким знакомым. Иногда, невесть где купив задешево огромную бобровую шубу, какие обычно носили в прежние времена попы, делал из нее штук шестьдесят — семьдесят телпаков. Из мест, где вырабатывали кожу, он привозил бараньи шкуры, хромовую кожу, из которых пробовал тачать сапоги и ичиги.
С наступлением осени оживлялась торговля телпаками. Кизил Махсум торопил. А спешка всегда плохая помощница. Арслан хотя уже приноровился, но иногда ошибался при кройке. Кизил Махсум хмурился, но ограничивался словами: «Ну, ничего, попробуй переделать…» Тогда как другого за подобную провинность не прощал. Арслан конечно же догадывался, отчего он в таком привилегированном положении.
Когда в доме Кизил Махсума на обед готовили плов, он зазывал к себе своих подопечных. В больших блюдах приносили горячий плов, на дастархане появлялась бутылка с водкой, и пиршество начиналось.
Вот и сейчас близкие по духу люди собрались в просторной гостиной, потолок которой был разрисован причудливым орнаментом. Это построенное Салахиддин-баем помещение с облицованными ганчем стенами перевидало немало пиршеств.
Пришел Мусават Кари. Находясь в прекраснейшем расположении духа, он рассказывал об Искандере Зулькарнайне, о пахлаване Ахмад Замчи, Абомуслиме.
Потом воцарилось молчание, ибо рты были набиты пловом.
Мусават Кари взял ломтик редьки, которая была нарезана тонкими пластами и положена в воду, с хрустом начал жевать. А прожевав, обратился к хозяину:
— Все собирался спросить — не сболтнул ли я тогда что-нибудь лишнее на гапе? Пришел домой и призадумался, не достигнут ли мои слова…
— Успокойтесь, этого не случится, — перебил его Кизил Махсум. — А если бы и оказался среди нас какой-нибудь кляузник, то чего нам бояться? Что плохого мы сделали?
— Вы были заняты гостями, а я в это время рассказывал поучительные притчи.
— Ну, и что же тут плохого?
— В общем-то ничего. Но, говоря о тех, кто обращает в руины наши мечети, сносит с лица земли наши сады, приучает к бесстыдству наших жен и дочерей, притчи эти я приспособил как прикрытие. Вам понятно теперь?
Кизил Махсум задумался, потом кивнул. В глазах у него промелькнул испуг.
— Хайитбай-аксакал, конечно, недалекий, он не разглядел в притчах главного смысла. А вот Нишан, кажется, все понял. Нам надо остерегаться этого Нишана и подобных ему. И зачем зазвали такого человека на торжество? Зачем?
— Он один из почтенных аксакалов махалли, Кари-ака. Всех пригласив, его не позвать нельзя.
— На всякий случай надо его остерегаться.
Мусават Кари и Кизил Махсум еще некоторое время беседовали о своем, только им понятном, часто прибегая к намекам.
Арслан следил, чтобы в пиалах у всех был налит чай. Атамулла, сын Мусавата Кари, сидел, поджав ноги, около самовара. Они не вмешивались в разговор. Терпеливо ждали, когда речь пойдет о чем-нибудь понятном всем.
Наконец Мусават Кари, хлопнув себя по коленям, многозначительно произнес:
— В одном государстве так расцвела-развилась наука, что люди перестали признавать всевышнего. — Сделал паузу и со значением посмотрел на Арслана и Атамуллу. — Тогда Джабраил-алайхиссалом[59] обратился к аллаху со словами: «О всевышний, есть слухи, что в одном государстве рабы твои не признают тебя!» Всевышний ответил: «Эй, Джабраил, спустись в то государство и узнай, правда ли это». Джабраил спустился где-то в пустыне того государства и принял облик человека. Повстречался ему один старец, несущий на спине вязанку дров, по лицу его струился пот. Джабраил спросил его: «Эй, бобо[60], скажи-ка, где находится сейчас Джабраил-алайхиссалом?» Старец опустил свою ношу на землю и минутку молчал. Приложив ладонь ко лбу, он задумался. Потом произнес: «Я искал в семи слоях неба, на престоле божьем — там нигде Джабраила нет. — Затем, закрыв глаза, он опять задумался. — Я бросил взгляд в глубину рек, в горные ущелья, на дно морей, во все слои великих вод — и там нет Джабраила. — И тут изрек он, подняв на незнакомца ясный взор: — Значит, Джабраил ты или я!» Джабраил, принявший облик человека, пришел в несказанное изумление и исчез. Аллаху изложил он все, как было. Узнав о таком, всевышний нахмурился и повелел Джабраилу обратить в пыль и прах то государство…
Сидевшие подивились такому концу, переглянулись. Заметив на их лицах смятение, Мусават Кари разъяснил:
— Всевышний предоставляет волю своим рабам, а потом, если те, овладев науками, станут сомневаться в нем, в одно мгновение уничтожит он все, как будто ничего на свете и не было!.. Потому не годится нам, смертным, подвергать сомнению всесилие всевышнего, способного через ушко иголки пропустить восемнадцать тысяч миров.
Гости опять переглянулись, теперь уже восхищаясь необыкновенной мудростью Мусавата Кари.
Когда плов был съеден, а чай выпит, Кизил Махсум сказал небрежно:
— Чтобы переварить пищу, поработаем еще. Сезон…
Арслан, Атамулла, Парсо-домля удалились в другую комнату и занялись шитьем.
Когда Мусават Кари и Кизил Махсум оказались вдвоем, Мусават сказал:
— Молодежь не должна забывать о всевышнем.
Кизил Махсум улыбнулся.
— Вы проникаете в их душу не пустыми наставлениями, а притчами, в коих сокрыта великая философия. Хвала вам!
— Мы должны делать все, чтобы в нас поверили!.. На прошлой неделе, если помните, Абдумутал созвал на плов махаллю. Повар впотьмах черпал воду из хауза и лил в котел. Туда попала лягушка. Когда плов разложили по блюдам и раздавали, кто-то заметил среди кусков мяса эту лягушку. «Нет, это не лягушка, а мясо!» — сказал повар и вмиг проглотил ее. А представьте, что произошло бы, отшвырни повар шумовкой эту лягушку в сторону! Никто не стал бы есть, и столько добра пропало бы даром. Глядите-ка, Махсум, сколь всемогуща вера, — съели ведь целый казан плова!
Кизил Махсум в знак согласия то и дело кивал головой.
Они долго еще сидели, попивая чай. И не заметили, как за окном начали сгущаться сумерки. Во дворе послышались голоса тех, кто уходил, закончив работу. Дверь отворилась, и в нее просунулась голова Атамуллы.
— Пойдем, отец?
— Да, сынок, пойдем. Засиделся я тут… — Мусават Кари поднялся, потирая затекшие ноги.
Хозяин вышел, чтобы проводить приятеля и его сына до калитки. Когда стали прощаться, Кари придержал его за локоть и вопросительно посмотрел ему в лицо, что, видимо, означало: «Ну, есть какие-нибудь вести?»
— Хайит[61] прошел, недели через две вернутся, — почти шепотом сказал Кизил Махсум.
— Баракалла! До свидания.
Действительно, как сказал Кизил Махсум, не прошло и двух недель, в Ташкент возвратился имам[62] Абдулмаджидхан, совершивший паломничество в Мекку. Он передал через общих знакомых, что Мусават Кари бинни Абдулрайхон, пославший с отправившимся в святые места дары и пожертвования, тоже принят в клан тех, кто совершил паломничество к могиле пророка, и ему присвоено звание хаджи.
Радостью и ликованием наполнился дом Мусавата Кари. Чтобы достойно отметить это событие, решено было созвать народ. Имаму тоже послали приглашение, и он дал согласие прибыть.
В среду в дом Мусавата Кари начали стекаться люди, в большинстве старики. На дастархане заранее были разложены яства. В соответствующий час подали плов. Торжество возглавили Кизил Махсум и вездесущий Чиранчик-палван. Им усердно помогали несколько молодых парней, которые подносили блюда и уносили пустую посуду, разносили чай и сладости.
Хозяин то и дело выбегал из дома, отворив калитку, поглядывал по сторонам и опять возвращался, несколько огорченный. Аксакалы при этом умолкали на полуслове и устремляли на него вопросительные взгляды. Но вслух не спрашивали, ибо видели, что хозяин и без того расстроен.
Наконец на улице раздался сигнал автомобиля. Мусават Кари бросился к калитке. Распахнув ее, увидел, как из машины выходил, опираясь на палку, сгорбленный от старости и белый как лунь имам Абдулмаджидхан. Его с одной стороны заботливо поддерживал сын, с другой — мутаввали. Еще несколько стариков вышли встретить почетных гостей. Их с почестями сопроводили в ичкари, застланную белым войлоком, и усадили на место, соответствующее положению и сану. Имам дал позволение гостям, вставшим при его появлении, сесть и после недлинной молитвы принялся за разложенные на дастархане яства. Предусмотрительный Мусават Кари заранее разузнал, что любит имам, и специально для него выставил на дастархан пашмак[63], гулканд[64], белую халву. В красивых вазах возвышались крупные румяные гранаты, желтые, как янтарь, яблоки, черный, с капельками воды, виноград. Принесли теплые лепешки, посыпанные маком. Кизил Махсум не спеша разломал их на куски, которые разложил вдоль длинного дастархана, вокруг которого на курпаче чинно сидели гости, поджав под себя ноги.
Через некоторое время имам обратился к Мусавату Кари, и все притихли:
— Ваш хадж[65] принят, ваше паломничество истинно. И аллах соизволяет вам отныне именовать себя хаджи.
Почтенные гости стали поздравлять хозяина:
— Ваш хадж принят! Благодарение аллаху!
— Поздравляем!..
Имам Абдулмаджидхан трясущимися руками протянул Мусавату Кари пузырек с «оби замзам» — святой водой, затем вручил привезенные из Мекки освященные одежды, в том числе длинную рубашку, названную «галабия», и торжественно возложил на его голову шелковую чалму.
Мусават Кари поднялся с места и поклонился сперва имаму, потом всем остальным. По его знаку двое парней вынесли из другой комнаты шелковые чапаны, надели один из них на имама Абдулмаджидхана, а затем и на другие гостей.
Кизил Махсум потихоньку распорядился, чтобы парии работали пошустрее — почаще заваривали свежий чай да подавали пармуда[66] и кябаб[67].
Мусават Кари, испытывая волнение, какое, может, не испытывал бы и царь, взошедший на престол, торжественно и неслышно ступая по белому войлоку, подошел к имаму и сел около него, скрестив ноги. Еще раз справился о его здоровье, спросил, не тяжела ли была дорога, выразил свою благодарность.
— Мусават-хаджи! — обратился к нему имам не громко, но и не настолько тихо, чтобы их не могли услышать сидящие поблизости люди. — Нас множество, и сильны мы единством. Так должно сказать тому, кто сеет между нами раздор. Мы сейчас живем в мире, согласии и с людьми другой веры. Так и должно быть.
Мусават Кари понял, что имеет в виду имам. Он сразу догадался, что есть люди, которые обо всем происходящем докладывают имаму.
Он склонил голову и тихо произнес:
— Каюсь.
Подальше от глав имама и стариков аксакалов в маленькой комнате восседала иная компания. Собравшиеся здесь не ограничивались «сухим» угощением, а втихомолку попивали водочку. Они были удивлены и смущены, когда дверь неожиданно раскрылась и на пороге ее предстал мутаввали.
Подсев к примолкшей компании, он взял пиалу и приказал ошарашенному Чиранчик-палвану:
— А ну, лей свою водку поверх моей бороды! — и, поддерживая кончик жиденькой бороденки, подставил ее под бутылку.
— Водка от грязи станет темной, — предупредил Чиранчик-палван.
— Шариат не позволяет нам, мусульманам, пить водку, ибо она погана! Пролившись же через святую бороду, она перестанет быть таковой. Я уже двадцать лет пятикратно в день совершаю омовение и чищу эту бороду. Если она не сможет очистить водку, я немедленно отрежу ее!
Чиранчик-палван наклонил бутылку. Как только пиала наполнилась, мутаввали пропустил всю влагу через свое горло. Ему налили еще. Выпив одну за другой несколько пиалушек, служитель ислама упал на подушку и захрапел.
— Давайте вынесем его на воздух, — сказал Чиранчик-палван, — а то как бы с ним дурно не стало…
Мутаввали подняли на руки и вынесли на айван. Когда его проносили мимо открытой двери гостиной, имам увидел их, насупился. Потом произнес:
— Уммулхабоис! Пьянство — мать всех пороков… Предаваясь пьянству, сгинули со света такие некогда могучие племена, как Ад и Яман. Чтобы отвратить раба божьего от гибельного пути, всевышний дал ему разум. Даже мыслитель-еретик Абу-ало-ал-Маорий написал книгу «Хамосатур-рох» и в ней показал, что где предаются пьянству, куда только достигает сей пророк, там пропадает стыд и честь…
После этого имам, его сын и сопровождавшие их духовные лица попрощались и ушли. Но один за другим приходили те, кто по тем или иным причинам опоздал, поздравляя новоявленного хаджу, молились и присаживались к дастархану. Торжество продолжалось до полуночи.
Когда все гости разошлись, Кизил Махсум и Мусават-хаджи уединились в дальней комнате и, обняв пуховые подушки, разместились на шелковых курпачах, постланных в три слоя.
— Ах, как к лицу вам чалма, Мусават-ака! — произнес восторженно Кизил Махсум и зацокал языком. — Теперь вынимайте-ка свой припрятанный коньяк! Предадимся истинному блаженству.
— Так и быть, братец. Только вон та мелюзга пусть ничего не знает.
Мусават-хаджи подошел к нише, из-за чайников и сложенных стопкой пиалушек достал бутылку коньяку. Сев на место, припрятал бутылку под полу халата и окликнул сына. Тотчас в приоткрывшуюся дверь просунулось лицо Атамуллы.
— Принеси-ка нам дастархан и немножко казы!
Через несколько минут Атамулла принес все, что было заказано. Догадавшись, он старался спрятать ухмылку. Быстренько расстелил дастархан, нарезал кружочками казы и удалился.
— Ну, выпьем до донышка, — сказал Мусават-хаджи, подняв свою пиалу.
Выпили одновременно и принялись жевать казы.
— Имам попрекнул меня, — сказал Мусават-хаджи, не переставая работать челюстями. — Чудно! И имам держит сторону тех, кто попирает религию… А что он про это сказал, слышали? — Он пощелкал ногтем по бутылке. — Уммулхабоис, говорит! Это мать всех пороков, говорит! Ничего подобного, эта штучка — мать всех радостей и наслаждений! Старички уже выжили из ума. Вот я, хаджи, могу быть верным всевышнему и не забывать о земных наслаждениях. Деньгами я могу всего добиться! Деньгами я заставлю ваших праведных старичков водку называть усладой жизни! Ха-а-ха-ха-ха-а-а!
Как после поста человек хмелеет от щепотки насвая, так друзья-приятели Кизил Махсум и Мусават-хаджи, уставшие от дневных хлопот, опьянели после первой же пиалы. Но все же они выпили всю бутылку. Мусават-хаджи отшвырнул бутылку к стенке и, не в силах более ворочать языком, завалился набок. Кизил Махсум еще некоторое время сидел, тараща перед собой бессмысленный взгляд. Его туловище постепенно клонилось в одну сторону, он резко выпрямлялся и начинал клониться в другую. Потом свернулся рядом с приятелем и захрапел.
Арслан хотел было попрощаться с хозяином. Переступил порог, но тут же на цыпочках отступил назад и тихонько прикрыл за собой дверь.
Он взял из ниши узелок, в который жена Мусавата-хаджи завернула блюдо плова, а поверх положила две лепешки и сладости. Мать, должно быть, еще не спит, его дожидаясь. Обрадуется гостинцу.
Арслан вышел за калитку и будто окунулся в непроглядную темень.
Глава девятая МНОГО ЛИ ПРОКУ ОТ ЗРЯЧИХ ГЛАЗ, ЕСЛИ УМ СЛЕП
В один из холодных осенних дней Нишан-ака направился на работу. Был мороз, он ледком затянул лужи. Небо сплошь заволокли тучи, в воздухе кружились редкие пушинки снега. Нишан-ака сегодня вышел из дому немножко пораньше, чтобы успеть купить на базаре насвая.
Несмотря на холод и пронизывающий сырой ветер, на базаре было много народу. Нишан-ака, протискиваясь между людьми, пробирался к тому месту, где обычно, разложив на мешковине свой товар, сидел на низенькой скамеечке продавец насвая. В толпе промелькнуло знакомое лицо. Нишан-ака сперва не придал этому значения, — мало ли кто может повстречаться в таком многолюдном месте, как базар! — но потом все же вернулся назад. Это был Арслан. Поеживаясь от холода, ударяя нога об ногу, стоял он в окружении парней. На голову взгромоздил два телпака, в руках держал еще два. Время от времени среди проходивших мимо он отыскивал глазами мужчин подороднее, у которых, по всему, водились деньги, и предлагал товар.
— Ака, купите телпак! Таких вы нигде не найдете. Ака, купите…
Одни проходили, даже не обратив никакого внимания, другие останавливались и заинтересованно осматривали и ощупывали товар.
Нишан-ака, не веря своим глазам, приблизился. Так и есть, он, Арслан! На локоть у него надет узелок, в котором, видно, лежат еще три-четыре телпака. Стоило приблизиться покупателю, как молодые люди обступали его и шумно расхваливали свои телпаки, чуть ли не тыча ими в лицо. Эти парни интуитивно определяли неискушенного человека, прибывшего из сельской местности, и, заломив сперва двойную стоимость, потом соглашались «распилить цену пополам». Среди них особым уважением пользовался тот, кто мог легко одурачить любого покупателя. Почти все снующие здесь с телпаками, туфлями, телогрейками и всякой другой мелочью были выходцами из торговых семей, перенявших от предков ловкость и хитрость, столь необходимые в подобных делах.
Нишан-ака вытряхнул на ладонь из табакерки остатки насвая и, забросив под язык, некоторое время наблюдал. Ему хотелось подойти к Арслану и на правах друга его отца крепко отругать парня. Но что-то заставило его остановиться, сдержать свой гнев. Усомнился, видно, в силе своих слов, которые сейчас вряд ли могли подействовать на Арслана. С некоторых пор он замечал, что парень заметно изменился нравом, стал дерзким. Разговаривает с легкой снисходительностью, тая в уголках рта усмешку.
Нишан-ака, сплюнув нас, все еще стоял, почесывая затылок. Пожалуй, он сейчас походил на курицу, которая высиживала утиные яйца и теперь с удивлением глядит на плавающее дитя. «Неужели же может дойти до такого джигит, предки которого были дегрезами! — размышлял Нишан-ака. — Отец работал на заводе, а он ищет способ легко зарабатывать деньги. Так подействуют ли на него мои слова?.. А что, если все-таки подойти и, глядя ему прямо в глаза, сказать, что дело, которым он занимается, недостойно джигита? Не-ет, будь отец жив, он бы не позволил сыну этого. — Нишан-ака, сдвинув тюбетейку набок, почесал за ухом. — Арслан сам не понимает, в какое болото он опустился. Корысть застлала ему глаза. Что и говорить, кому не нужны деньги? Каждый рад лишней копейке. Но что станет в конце концов с человеком, если он, одурманенный деньгами, только и делает, что гоняется за ними?.. Да, стоит об этом поговорить с Матвеевым. Может, вдвоем как-нибудь удастся наставить парня на путь истинный».
Нишан-ака, вспомнив, что опаздывает на работу, заспешил с базара, так и не купив насвая.
И на следующий день Арслан, нахлобучив на голову новый телпак из соболиного меха, спешил спозаранок на базар. В узелке под мышкой у него была еще дюжина таких же телпаков. На них сейчас как раз большой спрос, и он предвкушал хорошую выручку. Спешил.
Свернув за угол, лицом к лицу встретился с Барчин. Заметив его растерянность, девушка засмеялась.
— Салам, — сказала она.
— Салам. Откуда так рано?
— У подружки была. Готовлюсь к сессии. Взяла вот эти книжки почитать. А вы далеко ль направляетесь?
Она с интересом и некоторым удивлением поглядывала на узел, который он сжимал под мышкой. В этот момент Арслан готов был выбросить этот проклятый узел или провалиться сквозь землю вместе с ним. Чтобы только отвлечь ее, он произнес сдавленным голосом, глядя себе под ноги:
— Встретиться бы нам, Барчин. Давно не виделись.
Барчин улыбнулась и пожала плечами.
— Вы куда-то исчезли. Даже мама у меня несколько раз спрашивала, не болеете ли…
— Передайте привет Хамиде-апа! Давайте встретимся у кинотеатра «Хива»…
— Не могу, Арслан-ака. Времени нет, готовлюсь к экзаменам. Не сердитесь только.
Заметив, что Барчин изучающе оглядела его с ног до головы и чуть приметно улыбнулась, он решил, что она давным-давно все знает о нем — и то, что он шьет телпаки, и что занимается торговлей, и что забросил учебу в институте, а про завод и думать забыл. Разговаривая с ней, он старайся было спрятать узелок с телпаками за спину, чтобы он не бросался ей в глаза, но, заметив ее ироническую улыбку, назло переложил товар из-под одной руки под другую, нехорошо осклабился и протянул ладонь.
— Хоп, хайр, всего доброго!
— Ну что ж, ладно. До свидания, — с обидой сказала девушка и сделала шаг в сторону, как бы уступая ему дорогу.
Вслед ему донесся ее голос:
— Вы не сердитесь. У меня, правда, совсем нет времени…
Арслан не обернулся. Если б обернулся, то увидел, что она все еще стоит, глядя ему вслед, и чуть не плачет.
По правде говоря, и у него состояние было не лучше. Легонький узелок с телпаками казался ему тяжким грузом. Он даже забыл, куда идет и зачем. Уши все еще горели, будто их только что хорошенько надрали. Да, конечно, станет ли Барчин знаться с таким, как он? Она всеми силами старалась скрыть презрение к нему, но он все-таки прочел это в ее глазах.
Телпаки жгли ему руки. Захотелось поскорее избавиться от них. Арслан нехотя поплелся на базар.
Парсо-домля, надев на колено два смушковых телпака, сидел на корточках, прислонившись к забору.
— Торг сегодня неважный, Арслан, — вяло сказал он.
— Что вы, амаки, так громко произносите мое имя? Не можете потише?
— А что? Стыдишься? Если ты такой застенчивый, незачем сюда приходить! С этого базара кормишься ты, каналья! Денежки небось любишь, а?
— Э, оставьте! Завели разговор на весь день!
Парсо-домля умолк. Вокруг толкались люди. Одни прятали какие-то вещи за пазухой, другие созывали народ, расхваливая свой товар. Мимо с деловитым видом проходили мужчины, торопились женщины с кошелками. На шапки никто и не глядел.
Парсо-домля вздохнул:
— Да, торг неважный сегодня. Махсум дал мне телпаки, которые трудно сбыть. Я сказал ему, что такие грубо сделанные телпаки следует нести в среду на скотный базар. Там их покупают непривередливые люди, пригнавшие скот из глухих мест. Махсум не согласился. И вот результат. Еще темно было, когда я пришел сюда, а почина нет.
Арслан отошел подальше от Парсо-домли, чтобы не слышать его брюзжания. И так было тягостно на душе. Он стоял и никак не мог себя заставить вынуть из узелка хоть один телпак. А следовало, как обычно, держать телпак в руках и, показывая его покупателю, любовно дуть на мех, чтобы, значит, не прислала к нему ни одна соринка. И при этом надо держать ухо востро, похаживая из стороны в сторону, почаще поглядывать по сторонам, чтобы успеть вовремя смыться в случае чего. В последнее время от милиции прямо-таки покоя нет.
— Ну что ты торчишь, будто кол?
Голос заставил его вздрогнуть. Арслан не заметил, когда к нему подошел Парсо-домля.
— Ступай-ка принеси мне насвая!
Арслан взял монету и стал пробираться сквозь толчею. Насфуруш — торговец насваем, — спрятавшись от ветра, сидел за галантерейным киоском. Перед ним на платке, постланном поверх мешковины, возвышалась зеленая горка табака. Арслан молча протянул ему деньги. Насфуруш, тоже не говоря ни слова, даже не глядя в лицо покупателя, столовой ложкой отмерил положенное, завернул в бумажку. Арслан вручил насвай Парсо-домле и, не успел тот поблагодарить, пошел от него прочь. Миновав высокую арку, украшенную вылинявшими за лето флажками, он вышел за пределы базара и ускорил шаги.
Арслану было не по себе. Боль в сердце началась с момента встречи с Барчин и не отпускала. Барчин сейчас казалась ему зеркалом, в котором он увидел себя. Что с ним стало? Недавно был секретарем комсомольской организации школы, поучал сверстников брать пример с лучших людей страны, имена которых не сходили со страниц газет, строил грандиозные планы на будущее, мечтал о подвигах. А стал продавцом телпаков. Бездельником!.. Был студентом, а теперь только и гоняется за выручкой, чтобы в собственном кармане осело побольше денег. Захотел быть умнее отца, который, работая всю жизнь, не смог разбогатеть. Неужели отец не знал, что можно заняться скупкой мехов и шить телпаки? Ведь это в сто раз легче, чем быть литейщиком на заводе! И дохода куда больше! Почему же отец презрел это дело? Выходит, Барчин права, одарив его таким презрительным взглядом… Почему его деды и прадеды плавили чугун, лили казаны, лемехи и этим зарабатывали на жизнь? Отец сказал как-то: «Нужно выбрать то занятие, которое более всего приносит людям пользу». Людям! А про себя забыл? Неужели чье-то спасибо дороже хрустящих купюр, лежащих в кармане? Выходит, дороже. Отец предпочитал свободно и гордо ходить среди людей, а не прятаться и не вздрагивать, как Арслан нынче на базаре…
Видимо, вот за что Нишан-ака испытывает неприязнь к Кизил Махсуму и ему подобным. Сам он работает на заводе в тяжелом цехе, у него все руки в мозолях, но не может он задавать пышные гапы и одаривать чапанами гостей. А Кизил Махсум может, и руки у него всегда чистенькие и мягкие, как у куклы, набитой ватой.
К черту телпаки!
Арслану сейчас даже не хотелось видеть Кизил Махсума. Он не отнес ему телпаки, а пришел с ними домой. Сказав матери: «Я себя неважно чувствую», — швырнул узел в угол и упал на кровать.
И на следующий день он не вышел из дома. Лежал, как в забытьи. Перед глазами возникала Барчин. И он не знал, куда спрятать от ее взгляда этот проклятый узел. Она с упреком смотрела ему в глаза.
Через день пришел Кизил Махсум. Как ни упрямился Арслан, ссылаясь на недомогание, Махсум заставил его подняться и вывел на улицу.
— Я сам вылечу тебя, братец! Не время сейчас лежать пластом. Сезон же, сезон!
Кизил Махсум принудил угрюмо помалкивающего Арслана следовать за собой. В пути старался рассмешить его, рассказывая всякие истории, анекдоты, а приведя в свою гостиную, насильно усадил Арслана на почетное место — на сложенные в три слоя курпачи. Поставил перед ним оставшийся с вечера разогретый плов, сгустившиеся сливки, виноград, теплые лепешки. Дав смочить горло пиалушкой чая, он вынул из ниши припрятанную бутылку коньяку и налил по половинке в две пиалушки.
— Э, как-то оно будет, Махсум-ака? — растерялся Арслан, не пробовавший ранее этого напитка.
— Хорошо будет! Ну, бери, будь мужчиной! Люблю тебя за удаль. Атамулла, Парсо-домля — бог с ними, но если ты покинешь меня, тогда придется мне закрыть лавку. Ты же моя надежда, Арслан. Как только пройдет годовщина смерти моего славного друга Мирюсуфа-ата, я сам женю тебя. Такую свадьбу закатим! Пусть враги завидуют… Большие надежды возлагаю я на тебя. Ты же сам видишь, я отдаю тебе предпочтение даже перед своим братишкой Зайнабиддином. Он еще глуп… Ну, давай еще по одной!
Во второй раз Арслан не заставил себя уговаривать. Не спеша выцедил из пиалушки весь коньяк, крякнул, подражая Кизил Махсуму, и принялся есть. В голове он ощущал приятный шум, стало весело. Ему льстили слова хозяина, и он обратился к нему:
— Мне бы тут шитьем заняться, а на базар не ходить, Махсум-ака.
Тот кивнул, хотя просьба Арслана не совсем пришлась ему по душе. Он показал, где лежат мерлушки, каракуль, и вышел на улицу.
В пятницу мать Кизил Махсума Биби Халвайтар и жена Мусавата-хаджи Мазлума-хола явились в дом тетушки Мадины в качестве сватий. Хозяйка расстелила перед ними дастархан, заварила крепкий чай. За чаем и начался разговор.
— Мадинахон, — завела Мазлума-хола, опередив Биби Халвайтар, уже намеревавшуюся было открыть рот для объяснений, — как истечет год со дня кончины Мирюсуфа-ата, пусть земля ему будет пухом, давайте сразу и сыграем свадьбу. Таково наше желание. А что скажете вы?.. — Видя, что женщина колеблется и молчит, она продолжала: — Ведь живем один раз, нужно стараться удовлетворять свои желания. Друг моего благоверного Махсумджан еще при жизни Мирюсуфа-ата пользовался его расположением, покойный любил его как сына, и сейчас, находясь там, в раю, он будет чрезвычайно обрадовал, узнав о нашем намерении. Что поделаешь, такова, значит, воля аллаха, родилась любовь необоримая: уважаемый человек полюбил вашу Сабохатхон. Если мы не посчитаемся с его чувством, Махсумджан может что-нибудь сотворить с собой. Кари-ака сказывают, что день и ночь в думах его брата одна только Сабохатхон. Порой мне даже кажется, что старинный дастан про любовь «Атабек и Кумуш» про них написан. Он — Атабек, она — Кумуш. Да расцветет их любовь, как в том дастане, только судьба их пусть будет счастливой…
— Не избежать того, что предначертано свыше, — произнесла Мадина-хола. — Если такова их судьба, то что же мы можем поделать. Да только сейчас не до тоя нам…
— Мы понимаем, — заверещала снова Мазлума-хола. — До тоя ли сейчас нашим стонущим сердцам! Пусть год минует, справим поминки, потом уж и начнем приготовления. Так думают и Махсумджан, и хозяин наш Мусават-хаджи.
— Мы не спешим, — вмешалась в разговор Биби Халвайтар, сидевшая до сей минуты с каменным лицом. — Дело в том, что любовь нашего дитяти к вашему чрезвычайно сильна. Красавица Сабохатхон станет дочерью двух семей. Мы пришли, чтобы сказать вам о нашем желании.
В разговор снова вступила Мазлума-хола:
— У кого есть дочь, тот покапризничать не прочь — так говорят, дорогая моя Мадинахон. О расходах вы не беспокойтесь, Махсумджан сказали, что все возьмут на себя.
— Милая Мадинахон, — вздохнула Биби Халвайтар, — такова уж судьба нашего сына Махсумджана. Прежняя семья прахом пошла, хочется ему жизнь начать заново…
— Мой хозяин говорят о том, что подобные ошибки возможны только в раннее утро жизни. Всяк может впасть в заблуждение по незнанию, — заметила Мазлума-хола. — Вот мы и сказали все, теперь ждем вашего слова. Рот не бывает без зубов, а мельница без жерновов. Говорите, милая, что у вас на душе. Только не уподобляйтесь том, кто намекает: положи, дескать, мне под язык золото, тогда скажу. Мы вас слушаем, дорогая Мадинахон.
— Сказала же, надо повременить, пока у нас траур… — тихо произнесла сбитая с толку Мадина-хола. — Потом… что думает сама Сабохатхон? Молодежь нынче сами знаете какая.
— Это все? — спросила Биби Халвайтар.
— Да, милая.
— Все это мы и сами знали. Не такие это новости, дорогая, чтобы могли заставить нас отказаться от намерения. Мы еще придем… А на сегодня хватит и такой договоренности. Ну, мы отправимся восвояси, благословите нас!
Сидящие провели по лицу ладонями и поднялись. Биби Халвайтар и Мазлума-хола простились с хозяйкой и вышли на улицу. Налетел упругий ветер, обдал их мелкой снежной пылью. Женщины спешили домой, где их ждали с вестями.
— Что овца, что коза — к одному колышку привязываются, — сказала, хихикнув, Биби Халвайтар. — Они согласятся принять наше предложение, милая, это я заметила. А где им еще найти такого джигита, как Махсумджан, который и денежки бы так зарабатывал, и был настолько проворен и находчив? Ведь он дитя полноводного арыка. У Мадиныхон есть разум. Если поворочает хорошенько мозгами, то Махсумджан покажется ей сверкающим, как алмаз, заманчивым, как звезда на небе… А какова дочь? Ты хорошо ее знаешь? Не какая-нибудь вертихвостка? Слышала я, что она мастерица завлекать мужчин в свои сети!
— Нет, дочь их молода, — отозвалась Мазлума-хола. — Я слышала о ней только хорошее.
— Ладно, если так.
Арслан домой возвратился поздно вечером. Мать, подавая ему ужин, сказала, что приходили сватать Сабохатхон. Он удивился, но промолчал. Он знал, что в конце концов они явятся, но не думал, что так скоро.
А Сабохат, отперев ему калитку, сделала вид, что ни о чем не ведает. Старшая сестра сказала ей, какой выкуп жених предлагает за нее: три нити жемчуга, золотые часы, перстень с бриллиантовым глазком, одиннадцать платьев… Саодат еще что-то говорила, а Сабохат уже не слышала ее. Она представила себе это богатство, и голова у нее пошла кругом. Душа ее пришла в смятение. «А какой дом у твоего жениха, оставшийся от бая Салахиддина, с внутренним и внешним дворами, какой сад…» — звучал вкрадчивый голос сестры. И слова матери вспомнились сразу же: «Если масло и прольется, все равно на донышке что-то останется…»
Мать и сын сидели в это время за хонтахтой. Эта сторона, где нынче сидел Арслан, после похорон главы семейства всегда оставалась свободной. Раньше здесь, как на почетном месте, прислонившись к подушке, обычно сидел Мирюсуф-ата. Они сидели молча, но Арслан понимал, что мать хотела сказать, посадив его на это место. Она сидела, пригорюнившись и сомкнув тонкие губы, а он словно бы слышал ее тихий, ласковый голос: «Семья в твоих руках, сынок!»
После того как он поужинал, мать убрала посуду и удалилась в женскую половину. Там долго шептались они с Сабохат и Саодат. А мужчине не с кем шептаться. В доме теперь он один. И ему надлежит решать.
Арслан вытянулся На курпаче, подложив под голову подушку отца. Мысли путались. Вспомнилась Барчин, потом однокурсники Захиди и Бурхан, Которых он случайно встретил на улице. Хорошо, что при нем не было этих проклятых телпаков. Друзья стали было упрекать, что Арслан бросил учебу. Он сослался на то, что после смерти отца ему приходится зарабатывать на жизнь. Друзья умолкли, ему сочувствуя. Захиди спросил, где он работает. Арслан замялся, пришлось соврать. «На заводе, — сказал он. — На том самом заводе, где работал отец…» Ребята поверили. А каково ему, обманувшему их, своих друзей, которые принимают его за порядочного человека?..
Не в состоянии носить в сердце такой груз, он поделился с Кизил Махсумом.
— Наплюй на все! — сказал тот. — В наше время главное — деньги. Карман набит — тебя будут уважать. Карман пустой — да будь ты семи пядей во лбу, никто с тобой и знаться не захочет…
Разговор с Кизил Махсумом не облегчил страданий Арслана. Третьего дня, мучимый тяжелыми думами, Арслан брел понуро по улице, подняв воротник и натянув телпак на самые уши. И чуть не столкнулся носом к носу с Нишаном-ака.
— Как здоровье, братишка?
— Рахмат. Здоровы ли сами?
— Здоров, как конь!
— Всегда будьте таким.
— Понимаешь ли ты, почему я тебя здесь поджидаю? — начал объяснение Нишан-ака. — Много ли проку от глаз, если ум слеп, — так говорят в народе. Но ты смышленый парень… Я долго ждал, что ты придешь, постучишься ко мне в калитку и скажешь: «Салям, Нишан-ака, мне хочется распить с вами чайничек чаю. Сорок лет вы дружили с моим отцом. Когда здоровались за руку, ощущали мозоли на ладонях друг у друга. Вижу вас — будто бы вижу отца…» Нет, не дождался я этого. Может, потому, что в моем доме не каждый день варится плов с казы и я не задаю гапы?..
Арслан покраснел и еще ниже опустил голову.
— Ваш упрек справедлив, Нишан-ака. Я все понимаю…
— Это хорошо, если ты такой понятливый. Мне хочется серьезно поговорить с тобой. Где нам лучше встретиться?
— Можно у нас, можно у вас.
— Договорились. Приходи к нам. Выпьешь моего чайку, ты же знаешь, я умею по-особому его заваривать. Твой отец очень любил заваренный мною чай.
— Приду. А о чем будет разговор, Нишан-ака? — полюбопытствовал Арслан, смутно догадываясь, куда клонит приятель отца.
Нишан-ака в упор взглянул на Арслана и сказал:
— В складках твоей рубашки, кажется, завелись насекомые. Пришло время выстирать ее и прогладить каленым утюгом.
Арслану было известно, что этот человек мог иногда сказать что-нибудь дерзкое, кольнуть побольнее. Стерпел.
— Буду ждать тебя в воскресенье утром, — сказал Нишан-ака.
Они сухо простились.
Глава десятая ГОРЯЧИЙ ЦЕХ
Нишан-ака, ссыпав на ладонь щепотку зеленого чая, долго мял ее пальцами. Добавил несколько листочков мяты и лепестков розы, бросил эту смесь в большой фарфоровый чайник. Налив кипятку из только что принесенного чайдуша, завернул чайник в полотенце, чтобы настаивался. На дастархане лежали куски лепешки, сушеный урюк, кишмиш.
— Я хотел у тебя спросить: почему ты так изменился? — Нишан-ака, заметив, что его вопрос смутил гостя, покашлял в кулак, давая ему время собраться с мыслями и несколько успокоиться. Арслан молчал. Тогда он продолжил: — Отец ушел из жизни, и ты растерялся, как запоздалый путник на распутье? А ведь ты, дорогой, должен был серьезнее задуматься о своей дальнейшей судьбе…
— Вы о чем, Нишан-ака?
— А о том, что не делом ты занимаешься! — вспылил Нишан-ака. Вены на его висках набухли, он побагровел. — Раньше вон каким джигитом был! Отец тобой гордился. И учился, и на строительство водохранилища ездил. А теперь? Хоть интересуешься тем, как продвигаются дела на стройке, где ты одним из первых вогнал свой кетмень в землю?.. Нет, не интересуешься. И за газетами не следишь. А надо бы. Иначе ты бы знал, что время нынче тяжелое. В Германии вон фашисты к власти пришли. Испания в огне. Наши лучшие парни отправляются туда, чтобы помочь испанцам отстоять республику… А мы телпаки будем продавать на базаре? Пусть кто-то жизни своей не щадит, отстаивая на земле свободу, а мы будем карманы деньгами набивать?..
Арслан резко вскинул голову. Он был бледен. Глаза его неприязненно сверкнули. Нишан-ака, стараясь успокоиться, выдержал его взгляд. Он машинально поглаживал ус, который дергался не переставая.
— Что вы от меня хотите? — глухим голосом спросил Арслан, всеми силами стараясь подавить в себе гнев.
— Я хочу, чтобы ты был тем, кто ты есть! — произнес Нишан-ака несколько потеплевшим голосом. — В тебе течет кровь дегрезов. И ты в трудный для страны час должен отдать ей свои силы… Не ровен час фашистский падишах захочет вонзить зубы нам в бок. По-твоему, мы голыми руками сможем задушить эту бешеную собаку?! Как бы не так. Нам сейчас нужны сталь, чугун. Много металла! Нужны машины. На заводе мы работаем один за троих, не хватает рабочих рук, а ты?..
Арслан не искал слов, чтобы возразить. Знал, что отец сказал бы то же самое. А отец никогда не советовал худого и не терпел возражений. Но ему хотелось хоть чем-то оправдать себя, чтобы этот близкий ему человек не думал о нем плохо. Не поднимая головы, он произнес:
— Я должен был Кизил Махсуму крупную сумму, а возвратить вовремя не смог. Он сказал: «Отработай у меня малость и будем квиты». С этого и пошло… Мама пожилая, сестра не устроена, сами знаете, тяжело…
— Знаю, дорогой Арслан, как не знать. Вот и хочу тебе помочь. Не жить же тебе век, от людских глаз прячась, — сказал Нишан-ака, подобрев.
Он стал разливать свой знаменитый чай. Некоторое время сидели молча, услаждая себя терпким янтарно-желтым напитком. Потом Нишан-ака сказал как о давно решенном:
— Вот что, Арслан. Завтра понедельник. С утра буду ждать тебя у проходной. Всмотрись в наш завод, в людей. И подумай.
Арслан кивнул.
«Как бы не раздумал!» — с тревогой думал Нишан-ака и вглядывался в рабочих, проходивших мимо. Некоторые подходили, здоровались с ним за руку и интересовались, что это он стоит здесь, у проходной. «Жду одного товарища», — отвечал он.
Арслан появился за несколько минут до начала смены. Нишан-ака хлопнул его по плечу, улыбнулся.
В литейном цехе они разыскали Матвеева.
— А, сын дегреза, здравствуй! — обрадовался тот.
— Вот, пришел, — сказал Нишан-ака, кивнув на Арслана. — Хочет увидеть место, на котором отец работал.
— Не только увидеть, — проговорил Арслан, краснея.
Он вынул из кармана сложенную вчетверо бумажку, протянул Матвееву. Тот развернул, лицо его озарилось улыбкой, от удовольствия он даже покрутил кончик правого уса.
— Погляди-ка, он уже и заявление настрочить успел! — сказал он, показывая бумагу Нишану-ака. — Идем!
Арслан в замешательстве оглянулся на Нишана-ака, тот подбадривающе кивнул и подтолкнул широкой ладонью его в спину: мол, иди, иди.
Матвеев определил Арслана помощником формовщика. Работа эта была не из легких. Начальник цеха решил устроить Арслану нечто вроде экзамена. Хотелось узнать, из какого он теста слеплен. Если не сбежит на второй день, то получится из него настоящий рабочий. Конечно, об этом он не обмолвился ни словом. Пожелал успеха и удалился.
Медленно и равномерно, с характерным скрежетом двигалась цепь конвейера. Вдоль всего цеха, слегка покачиваясь, перемещаются висящие на цепях металлические ящики. По обе стороны конвейера стоят оголенные по пояс джигиты. Одни лопатами накладывают в ящики песок, другие при помощи специального штампа делают в этом песке форму, третьи наливают в готовую форму расплавленный чугун, спуская по желобку из огромного котла. Чугун плавится здесь же. Из вагранок, в которых бушует пламя, то и дело вырываются снопы искр. Из зева печи пышет жаром, и тела парней, стоящих поблизости, лоснятся от пота, будто смазаны жиром. Блики красноватого пламени высветили их фигуры, и кажется, что они сами тоже отлиты из меди. Искры, летящие из вагранок, ударяются о них и отскакивают, сыплются на пол, а им хоть бы что: надвинув на глаза темные очки, делают свое дело. Даже зимой, когда за стенами цеха свирепствуют мороз и вьюга, здесь жарко, как на экваторе, даже еще жарче. Рабочие сбрасывают с себя все, кроме брюк и сапог. Когда они работают, на их широких спинах, крутых плечах, выпуклых грудях бугрятся мускулы, тоже крепкие, как чугун, который они плавят.
Арслан старался держаться подальше от вагранки, и все же до него долетали искры, заставляя шарахаться в сторону. Ребята смеялись, приговаривая: «Ничего, привыкнешь…» Огромное помещение было заполнено сизоватым туманом, от которого першило в горле. Поодаль яркими пятнами полыхало несколько солнц, вокруг которых смутно угадывались мелькавшие тени людей.
Высокий, плечистый парень, на лоб которого спадал волнистый светлый чуб, взял пиджак у Арслана, нырнул куда-то и тут же появился снова. Арслан по привычке кивнул, благодаря его, и опять стал беспрерывно и ритмично бросать песок в металлические ящики, стараясь не отставать от других. Вскоре ему пришлось снять с себя и рубаху. В цехе стоял напряженный гул, в котором тонули и терялись голоса.
С самого начала Арслан определил себе в соперники высокого парня, отнесшего куда-то его пиджак и рубаху. Хотя тот не обращал на него никакого внимания, Арслану не хотелось отставать именно от него, от этого сильного и спокойного джигита.
Время, казалось, идет очень медленно, руки и спина немели, каждое движение отдавалось болью в плечах. Конвейер двигался непрерывно, и ему начинало казаться, что перед ним с самого начала стоит один и тот же бездонный металлический ящик, который невозможно наполнить.
Блеснули голубые глаза высокого парня. Он улыбнулся и сказал, смахнув рукой пот с лица и откинув в сторону чуб:
— Отдохни малость.
Арслан из упрямства отрицательно покачал головой, хотя ему сейчас больше всего хотелось бросить лопату и посидеть где-нибудь в сторонке.
К полудню Арслан почувствовал, что на ладонях вздулись водянистые пузыри. Черенок то и дело выскальзывал из горячих ладоней. И когда его кто-то, похлопав по спине, заставил обернуться, он вдруг заметил, что в цехе стало тихо, а рабочие, надевая куртки и пиджаки, направляются к выходу. Он не слышал гудка, возвестившего о перерыве.
— Идем обедать, — сказал с улыбкой высокий парень, возвращая рубашку и пиджак. — А ты силен, друг…
Арслан промычал что-то невнятное себе под нос, думая о том, что, пожалуй, следует поговорить с Матвеевым, чтобы он перевел его в другой цех. Наверно, куда спокойнее и проще работать токарем или слесарем. Нишан-ака говорил как-то, что при заводе имеются курсы, месяца через два-три можно стать токарем, получить разряд.
— Тебя как зовут-то? — спросил парень, когда они шли по аллее, ведущей к столовой. — Меня — Володя.
Арслан назвался.
— Большинство рабочих на нашем заводе начинали с того, с чего ты начал, — сказал Володя. — А сейчас многие уже квалифицированные мастера, некоторые цехами руководят.
Арслану сделалось как-то неловко перед этим парнем за свои мысли. Он, видимо, проникся к новичку уважением, приняв его за сильного, волевого, как сам, а этот новичок уже помышляет о бегстве в спокойное место.
— А сам давно тут работаешь? — спросил Арслан. Володя загадочно улыбнулся.
— Я слесарь, — сказал он. — Знаешь ли, опоздал минут на десять на работу… вот меня и поставили на это место — в наказание. Месяц придется вкалывать. Ничего не поделаешь, порядки у нас строгие. Каждый поступивший на завод хочет поскорее специальность получить. Работая же лопатой, квалификации не получишь. А кто-то должен же работать и здесь. Вот и работают на этом месте в основном новички да те, кто проштрафился. Я два года назад тоже с этого начинал…
Арслан благодарен был Володе за то, что он объяснил ему суть дела. А то сунулся бы к Матвееву с просьбой.
— В этом цехе работать вагранщиком, формовщиком или заливщиком — вот это профессия! — продолжал рассуждать Володя. — Только не все там выдерживают. Трудно.
Зашли в столовую, заняли свободный стол. Володя издали поприветствовал знакомую полную женщину в белом халате. Вскоре она принесла борщ, котлеты, кефир. Володя заплатил за себя и за Арслана, который хотел было возразить, но Володя сказал ему:
— Ничего, у нас не принято считаться. Бери, ешь, пока не остыло. Это, конечно, не то, что ваш плов, но для тех, кто хорошо потрудился, и это кажется вкуснее, чем плов.
Пока они обедали, Володя говорил о том, что специальность себе выбрать лучше всего сразу, чтобы потом не переучиваться. Завод не любит птиц, порхающих с ветки на ветку. Рассказывал о знакомых ему джигитах-узбеках, которые в этом году поступили работать на завод по путевкам комсомола. Они сейчас славно трудятся. Были, правда, и такие среди них, которые, смалодушничав, сбежали в первую же неделю. Товарищи до сих пор о них говорят как о трусах и бесчестных.
В цехе Арслана поджидал Матвеев. Он представил его мастеру формовщиков Шавкату Нургалиеву. Оставив их вдвоем, ушел. Мастер достал из нагрудного кармана портсигар, вынул папиросу и помял ее в руках.
— Ну как? — спросил он, обведя рукой весь цех.
— Нормально, — отозвался Арслан, оглядывая огромное помещение, потолок которого, казалось, был поднят под самые небеса.
Между тем конвейер тронулся с места. Опять загудели вагранки. Яркие искры, исходящие из них, напомнили Арслану пчел. Эти умные насекомые вьются, жужжа, над хозяином, но не жалят его. Так они, эти искры, не обжигают людей.
Два подъемных крана, скользя на роликах под стеклянным потолком, перемещают огромные котлы с расплавленным металлом.
Нургалиев наклонился к уху Арслана и, сложив руки рупором, прокричал:
— Выйдем-ка на минутку. Здесь голос сорвешь, пока поговоришь.
Когда вышли во двор, Арслану показалось, что в ушах у него вата. Это ощущение не покидало несколько минут.
— Что, уши заложило? — усмехнулся Нургалиев, раскуривая папиросу, и, не дожидаясь ответа, спросил: — Ты, значит, сын Ульмасбаева? Я рад, что ты пришел к нам.
Нургалиев разговаривал, мешая узбекские и русские слова, и то и другое произносил с татарским акцентом. И речь его звучала приятно и располагающе.
— Знаешь ли, одиннадцать лет назад я был учеником твоего отца. Когда я впервые пришел, он сказал: «Походи по цеху, погляди, как мы работаем. Поправится — наденешь спецовку и примешься за дело, не понравится — скатертью дорога». Часа два я ходил по цеху. Потом подошел и говорю: «Нравится!» Твой отец был добрым человеком, но скупым на похвалы. Только через месяц он сказал мне: «Нугай-бала[68], ты неплохой бала…»
Шавкат Нургалиев был круглолиц, высок и худощав. Ему было около тридцати пяти, но выглядел он значительно моложе. Нос казался слегка приплюснутым и придавал его лицу, покрытому редкими рябинками, задиристый вид.
— Если решишь идти по стопам отца, останешься на заводе. Не захочешь — как знаешь. Насильно держать не будем. Звать меня Шавкат-ака. Можешь обращаться и «товарищ Нургалиев», как тебе угодно. Но так обычно ко мне обращаются только на собраниях… Ну, идем, я выдам тебе спецовку.
Нургалиев раздавил папиросу о каблук и бросил ее в урну. Они пересекли цех, наполненный грохотом и гулом, зашли в небольшое помещение, стены которого были заставлены узкими шкафчиками. Это была раздевалка душевой. Мастер выдал Арслану спецовку и показал, какой шкафчик он может занять.
Переодевшись, Арслан пошел к своему месту. Володя дружески подмигнул ему и показал большой палец: дескать, вид у тебя как у настоящего рабочего! Арслан улыбнулся в ответ и принялся накладывать лопатой влажный песок в проплывающие мимо формы. Он действовал быстро. Поспешно наполнив три-четыре формы, он подбегал к той, что еще не успела приблизиться.
Нургалиев, с улыбкой наблюдавший за ним со стороны, подошел к нему и, взяв за плечо, прокричал ему в ухо:
— Не спеши, насыпай, когда форма уже около тебя. Не бойся, успеешь. Иначе ты быстро устанешь, а конвейер не устает.
Арслан, согласившись, кивнул. Некоторое время работал, как посоветовал мастер, а потом опять начал бегать от формы к форме.
Нургалиев заметил, что некоторые посмеиваются, наблюдая за работой новичка, насмешливо перемигиваются. Мастер снова и снова подходил к Арслану, показывал, как надо действовать лопатой. Ему нравилось, что Арслан не обращает внимания на усмешки, занят своим делом. Парень, кажется, успешно пройдет первое испытание.
— Ульмасбаев, не торопись, не торопись, — одергивал он всякий раз Арслана, когда тот слишком уж увлекался. Нургалиеву нравилось, что новичок скромен и немногословен.
Так проходили дни. Время от времени в цех наведывался Нишан-ака, все еще беспокоившийся, как бы Арслан все же не предпочел легкую работу портняжки работе в горячем цехе. Делился своей тревогой с Матвеевым и Нургалиевым. Но их подопечный, кажется, не нуждался в том, чтобы с ним проводили воспитательную работу. Он уже освоился, втянулся в дело, обзавелся товарищами. «В отца, видать, чистая кровь…» — удовлетворенно приговаривал Нишан-ака.
Однажды мастер Нургалиев после окончания смены пригласил Арслана к себе домой. Арслан смутился, не зная, Припять приглашение или отказаться. Заметив его колебания, Шавкат Нургалиев улыбнулся.
— Ты сын моего учителя, которого я очень уважал. Его, к сожалению, уже нет, но буду рад увидеть тебя в своем доме, — сказал он и по-дружески похлопал Арслана по плечу.
В доме у Нургалиева заранее были осведомлены, что вечером у них будет гость. Жена Шавката-ака Марзия, приветливая красивая женщина, встретила их на пороге. Ее мать Мохинурбону уже выставляла на стол татарские национальные блюда — парамач, беляши, чак-чак и другие, названия которых Арслан даже не знал. Понимая, что мужчины с работы вернулись голодные, их тут же усадили к столу.
Мохинурбону была словоохотливая старушка, несмотря на свой возраст, она не утратила обаяния. «В молодости она, наверно, была такой же красивой, как Марзия», — Подумал Арслан.
Арслан узнал в этот вечер, что родом они из-под Казани. Теща Нургалиева в шутку заметила, что она по происхождению именитая, а дочку вот, молодую и прекрасную, выдала за простого рабочего. На это Нургалиев, тоже посмеиваясь, ответил, что по новым временам самый именитый — рабочий класс.
Муж Мохинурбону еще до революции приехал в Ташкент и обосновался здесь, став приказчиком у знаменитого бая-промышленника Рахима Туманова. Одна из ее сестер вышла замуж за узбека. Бай Рахим Туманов, как только произошла революция, в первые же дни добровольно отдал свои заводы советскому правительству и скромно жил с дочерьми в своем небольшом домике в новом городе. Умер он совсем недавно. А ее Покойный муж имел связи с меховщиками старого города. Там сестра ее живет и поныне. Она часто бывает у сестры и имеет немало знакомых в старых махаллях.
Нургалиев, несмотря на возражения жены, еще раз наполнил рюмки. Настоял, чтобы Арслан выпил.
— Мы, рабочий класс, тоже иногда прикладываемся, — сказал он. — Но на работе чтобы этого никогда не было, понял? — И лицо его сразу же сделалось строгим.
Марзия сидела напротив и занимала Арслана разговорами. Он же, смущаясь, не смел даже взглянуть в ее сторону. Только заметил, что глаза у нее светлые, а губы сочные, такие, как у Барчин. Он вспомнил о Барчин, и его сердце наполнилось тоской. Марзия, разговаривая, смотрела собеседнику в глаза, и Арслан, боясь встретиться с ней взглядом, старался сидеть к ней вполоборота.
Несколько захмелевший Нургалиев внезапно повернул разговор на серьезные темы. Он начал втолковывать Арслану, какое значение имеет завод в жизни страны. Хотя Арслан об этом кое-что уже знал, но слушал с вниманием, проявляя уважение к старшему.
— Тебе трудно? — спросил Нургалиев и сам же ответил: — Трудно. А это потому, что многие работы вручную делаем. Завод наш молодой, еще не полностью оборудован. А тем, кто до тебя работал, было еще труднее. Когда я пришел к твоему отцу в ученики, мы не имели и того, что сейчас имеем. Формовали вручную, подносили к вагранкам вручную. Да и какие там вагранки, тандыры были — и только! К концу дня наработаешься — спины разогнуть не можешь. А знали мы, что молодой смене нашей легче будет. Так и есть, легче. А вот перейдем на автоматику, тогда уж и вовсе легко станет. Только бы не помешали…
Последние слова Нургалиева почему-то вызвали смех у его жены.
— Кто вам может помешать?
— Врагов слишком много у нас завелось. Справа японцы, слева немцы. Покоя нет у них, что мы крепнем, на ноги становимся. Знают: если поднимемся во весь рост, не дотянуться им, не сбить нас наземь. Вот и точат зубы, на нас глядя. Нам только бы сил набраться! А вот каждый такой парень, приходящий на завод, приобщает к нашей силе свою силу. И мы крепнем час от часу. Нас становится все больше и больше.
Арслан слушал молча, и его постепенно наполняла гордость, что и он представляет частичку общей силы. Его труд, оказывается, нужен стране. Месяцем раньше он и представить себе не мог, что один человек может играть такую огромную роль в жизни целой страны. В нем жила уверенность, что человек трудится лишь для того, чтобы всегда быть сытым, одетым, что каждый устраивается, как может, но всегда ищет от дела побольше выгоды. Чем больше заработок, тем больше, значит, повезло человеку. Но, оказывается, не это самое главное. До сих пор он копошился в своем маленьком затхлом мирке, тогда как настоящая-то жизнь проходила мимо. Вдруг опять перед ним предстала Барчин, и он ясно увидел ее насмешливую улыбку, ее глаза.
Арслан вздрогнул, как от удара, мотнул головой, возвращаясь к действительности.
— Шавкат, эй, Шавкат, гостю надоела твоя выспренняя речь! — ласково обратилась к мужу Марзия.
— Нет, нет, ну что вы!.. — запротестовал Арслан, испугавшись, что Нургалиев может ей поверить.
А тот продолжал, будто и не слышал ее слов:
— Мы называем себя Сельмаш. Мы делаем сельскохозяйственные машины. Чем больше мы будем выпускать этих машин, тем легче дехканину будет работать. Мы ни на минуту не должны забывать, что мы у него, у дехканина, в долгу. Мы сыты благодаря дехканину. Машинами же мы все еще его полностью не обеспечили. А он ждет тракторов, копает арыки, каналы кетменем и ждет экскаваторов, сеет вручную и ждет сеялок, собирает хлопок руками и ждет комбайнов! Мы не должны забывать об этом ни на минуту. Выходит, урожай хлеба, хлопка тоже от нас зависит. Чем лучше мы будем трудиться на своем заводе, тем легче станет работать дехканину в поле и тем больше земля родит хлопка, хлеба…
Марзия поставила на стол самовар, налила в чашки чаю. Мохинурбону придвинула к гостю вазу с вишневым вареньем, положила в блюдечко чак-чак.
— Пейте чай. Вы угощайтесь и слушайте. А то мой зять, кажется, собирается угощать вас одними словами.
Нургалиев отмахнулся, не взглянув в ее сторону.
— Твой отец любил приводить пример с пчелами, — сказал он. — Если у пчел в улье становится слишком много трутней, они не успевают насобирать меда. Трутни не работают, а все пожирают. Тогда рабочие пчелы отрывают головы этим паразитам, вот так-то! А среди нас еще немало подобных паразитов.
Еще долго продолжалось дружеское застолье. Потом Арслан в свою очередь пригласил к себе в гости Нургалиева с женой и тещей. Попрощавшись, он покинул их гостеприимный дом.
Он шел задумавшись. В ушах все еще звучал голос Нургалиева. Арслан припоминал слова Кизил Махсума: «В жизни главное — деньги. Нет денег — и ты гроша ломаного не стоишь». Арслан сейчас не может похвастать богатством, а вон с каким уважением говорил о нем мастер. Он даже сказал, что не будь на заводе его, Арслана, они бы стали слабее.
Арслан доехал на трамвае до Хадры и зашагал по узким улочкам старого города. Было морозно, снег хрустел под ногами. Небо с вечера затянули тучи. Спряталась луна. Однако белые стены домов и белая дорога, засыпанная снегом, не давали властвовать тьме. Арслан хорошо различал протоптанную стежку.
Свернув, Арслан вступил в свою махаллю. Впереди мелькнул слабый огонек. Он мерно покачивался, приближаясь. Арслан догадался, что кто-то идет с фонарем. Человек приблизился и, подняв ручной фонарь, осветил лицо Арслана.
— Ия, родившийся в рубашке, откуда идешь?
Арслан узнал голос Мусавата Кари. Надо же, легок на помине!
— Салям алейкум! — поздоровался Арслан. — Был в гостях, Кари-ака.
— Ваалейкум ассалям! Слышал, что ты поступил на завод. Правда это?
— Правда.
— А мы с твоим Махсумом-ака только что говорили о тебе. Переживает он за тебя. Говорит: «Такой джигит, а себя ни в грош не ставит». Ты же можешь жить припеваючи, как хан! У тебя такие способности! Если как следует заняться делом…
— Вы имеете в виду торгашеские дела? Разве же это достойно человека, уважающего себя?
Мусават Кари не ожидал услышать такое, опешил.
— А вы не заноситесь, молодой человек. Спуститесь хотя бы на четыре вершка!
— Ни на вершок не спущусь, Кари-ака.
— Не плюй в колодец, пригодится воды напиться, дорогой мой Арслан.
— Решение мое твердо. Я стал рабочим. Таково было завещание моего отца. Завещание же отца для меня священно.
Среди ночной тьмы Арслан не видел, а скорее почувствовал, что Мусават Кари хмуро смотрит на него. Минуту они молча стояли друг против друга. Потом Мусават Кари, не произнеся более ни слова, зашагал прочь. И Арслан отправился своей дорогой. То, что этот человек даже не попрощался, вселило некоторую тревогу. Арслану было известно, сколь коварен этот человек. Он мстит всякому, кто не угоден ему. Впрочем, что он может сделать Арслану? Сплетнями и клеветой испортить репутацию? Есть старая пословица, которую отец любил повторять: «Не бойся кривой тени, если прямо стоишь». Чего ему, Арслану, опасаться? У вагранок сгорит всякая приставшая к нему шелуха.
Глава одиннадцатая МЕСТЬ
Старшему брату Нишана-ака Эсану-бува исполнилось восемьдесят четыре года. Борода у него и волосы белые, как хлопок. Необыкновенно добрый от природы человек, он особенно ласков к детям. Эсан-бува отличается своеобразной, какой-то красивой старостью. Он уважаем всеми, на празднества и обряды приглашается, как самый почитаемый гость. Необычайно проницателен и мудр Эсан-бува, и многие махаллинцы идут к нему за советом. Умер ли кто, родился ли у кого ребенок, первым на обряд приглашают его. Не раз он, прочтя молитву, нашептывал младенцу на ухо его имя. И не счесть в махалле людей, которым он дал имя.
Не уподобляется Эсан-бува иным старикам, которые брюзжат, сетуя на нынешнюю молодежь за то, что она забыла аллаха. Он аккуратен в исполнении правил шариата, к молитвам приученный с детства, вовремя совершает намаз, но никогда не разглагольствует перед молодыми о святости шариата. А следует ему по той причине, что частенько уж думает: недолго осталось жить и, кто знает, может, придется предстать пред судом аллаха.
Ребятишки, внуки и правнуки, завидев его, точно только что оперившиеся птенчики, устремляются к нему, толпятся вокруг, и каждый хочет, чтобы дед поднял его разок. И тогда счастливчик, болтая ногами, радостно смеется. А потом Эсан-бува достает из глубокого кармана специально припасенные карамельки и раздает их детям.
Дома два младших правнука часто затевают с ним игру. Дед так увлекается, что забывает о возрасте. И в эти минуты разница между ними — его седая борода.
Когда наступает время намаза, Эсан-бува, не медля ни минуты, стелет джайнамаз — коврик для молитв — и начинает молиться. А оба правнука, визжа и смеясь, вертятся напротив. Им кажется, что бува то и дело кланяется, касаясь челом пола, специально, чтобы их рассмешить. Они тянут его за чапан, пытаются усесться верхом на его спину, с нетерпением ждут, когда же он, обратившись к ним, скажет что-нибудь вслух. А во время намаза нельзя говорить ни о чем, кроме как думать о молитве. Он только рукой делает знаки, — мол, отойдите, не мешайте, — а малыши думают, что дед играет с ними, топчутся перед самым его носом. Бува выбирает, в какое место джайнамаза коснуться лбом, наклоняется то влево, то вправо. «Да простит меня всевышний», — произносит старик в конце молитвы и сворачивает джайнамаз. И снова играет с детишками или, заняв свое обычное место на подстилке подле стены, вставляет в штепсель вилку и слушает репродуктор. Но правнукам нет дела ни до его намаза, ни до увлечения радио. Бува самый любимый человек в мире, и он должен принадлежать только им.
Не любил Эсан-бува слишком набожных людей, которые, кроме исполнения обрядов, ничем более и не занимались.
«Надо считаться со временем, в котором ты живешь», — часто говорит он старикам, и те согласно кивают головой. Особенно не любит он каландаров — бродяг, отрекшихся от «мирской суеты» и живущих подаянием.
Однажды в чайхане вступил он в спор с Мусаватом Кари, который по поводу и без повода принимался болтать о религии и о том, что якобы наступили черные дни для мусульман. Эсан-бува его резко оборвал. «Настали светлые дни для бедняков, спины их обогрелись солнцем!» — сказал он. Старик не любил говорить много. Он мог произнести всего одну фразу и обезоружить того, кто спорит с ним. Так произошло и на сей раз. Мусават Кари ничего не ответил и только подумал: «Ах, да-а, ты же брат того самого… Нишана-рабочего…»
Иногда Эсан-бува поучал Нишана-ака: «Совершающих негодное надо порицать, а обиженных несправедливо приласкать следует».
«Вы многого не понимаете, — сердился иногда Нишан-ака. — Чем высказывать всякие суждения, молились бы себе богу, повторяя: «О всевышний, о аллах!..» На это Эсан-бува спокойно отвечал: «Деды и отцы мои не ишанами были, чтобы я вечно занимался молитвами. Каков ты, таков и я. Или ты считаешь, что в жизни больше разумеешь?»
Между тем однажды Мусават Кари, указав своему квартиранту Парсо-домля на Эсана-буву, только что вошедшего в чайхану, сказал ухмыляясь: «Этот гладкий старик, видно, съел свой разум, если решил тягаться с нами. Сам-то уже стоит на пороге этого мира, а язык свой все не уймет. Не проучить ли его?» Парсо-домля глубокомысленно возвестил: «Аллах сперва отнимает ум у раба своего, а потом уж жизнь».
Спустя несколько дней в правление махаллинской комиссии пришел низенький, тщедушный молодой человек, представившийся каким-то корреспондентом. Не застав председателя, он зашел в чайхану и заказал себе чайник чая, подчеркнув при этом, что он корреспондент и хотел бы чаю покрепче. Чайханщик засуетился, с готовностью выполнил его желание. Сидевшие на сури люди, конечно, сразу же узнали, что к ним пожаловал высокий гость. Да это и по его осанке видно: держится горделиво, подсел к столику, закинул ногу на ногу, даже чай наливает, сидя прямо, словно аршин проглотил. Брови нахмурены, ни на кого не глядит, но чувствует, что вызвал всеобщее внимание.
Не успел корреспондент выпить первую пиалушку чаю, к нему подсел Мусават Кари. Ведь общение с таким человеком в глазах махаллинцев еще раз подчеркнет его ученость. Представился: один из активистов махалли. Корреспондент сказал, что собирается написать статью о постановке культурно-просветительной работы в махалле и о пропаганде атеизма. Мусават Кари долил корреспонденту чаю, чайханщику велел принести конфет и горячую лепешку. Затем, выразив сожаление по поводу отсутствия в настоящее время председателя махаллинской комиссии, сказал, что если написание такой статьи не терпит отлагательства, то он со всей душой готов помочь уважаемому гостю.
— Я знаю, кто чем дышит в нашей махалле. Спрашивайте.
— Красный уголок у вас в махалле имеется? — спросил молодой человек, вынимая из кармана блокнот и карандаш.
— Да, конечно! Вон он! — воскликнул Мусават Кари, указав на плакат в углу чайханы и на запылившиеся брошюры в нише. — Красный уголок у нас тут издавна.
Корреспондент записал что-то в свой блокнот.
— А как с культурно-просветительной работой?
— Превосходно!
— Лекции читаются?
— А как же! Читаются! Может ли быть такое: чайхана есть, а лекций нет? Каждый день слушаем лекции…
Молодой человек недоверчиво посмотрел на Мусавата Кари, который сразу же почувствовал, что ему не совсем поверили, и тут же добавил:
— Я вам серьезно говорю.
— Какие лекции? Об атеизме бывают?
— Бывают. О чем же другом могут быть лекции, если не об атеизме! Это животрепещущий вопрос в наши дни. Вас интересуют наши атеисты?
— Есть ли в махалле безбожники?
— Как же, как же! Махалля есть, а безбожников нет?
— И можете назвать их?
Мусават Кари задумался. Искоса взглянул на корреспондента, готового сейчас же записать все, что он скажет.
— Есть достойный пример. Возьмем нашего Эсана-буву. Этому почтенному старцу восемьдесят четыре года, наш лучезарный отец краса и гордость всей махалли. Наш уважаемый бува современный человек, он каждодневно слушает радио, аккуратно посещает все лекции. Его младший братишка Нишан Тешабаев передовой рабочий.
— Как фамилия Эсана-бувы?
— Тешабаев, Те-ша-ба-ев. Правильно записали? Его предки были дегрезами: плавили чугун, бронзу и отливали казаны, плуги, кувшины, блюда.
— Атеист, говорите?
— Самый настоящий! Прямо-таки яростный безбожник.
Они беседовали еще с полчаса, пока не осушили оба чайника чаю. Затем корреспондент простился и ушел. Кари с иронической ухмылкой смотрел вслед корреспонденту, сколь прыткому, столь и легкомысленному.
После беседы минуло месяца полтора. И однажды кто-то из посетителей чайханы, показывая всем журнал, сказал, что в нем имеется статья про Эсана-буву. Присутствующие, говоря: «А ну, прочитай-ка вслух», окружили человека с тоненьким журналом.
Молва с быстротой молнии распространилась по махалле. Не осталось дома, куда бы не вошла весть о «старике, отрекшемся от веры». Во всех махаллях — и в Ахунгузаре, и в Куштуте, и в Акмечети, и в Хадре — только о том и судачили, что человек преклонных лет отверг аллаха. Об этом узнали и многочисленные родственники Эсана-бувы в дальних селениях — и в Капланбеке, и в Конкусе, и в Ишанбазаре, и в Ялангаче, и в Шуртепа. Старики разводили руками, выражая недоумение: «Пусть так, отрекся, ну ладно. А зачем это говорить в свои восемьдесят четыре года? Неужто советская власть нуждается в твоем отказе от религии, эх, с ума спятивший старик!»
Когда об этом узнали все, вплоть до жителей отдаленного Шуртепа, весть эта наконец достигла и ушей самого Эсана-бувы, который все эти дни, пока черные слухи змеей расползались по махаллям, закоулкам и улицам, спокойно пребывал у себя дома, молясь в положенные часы, а все остальное время отдавая шаловливым правнукам. Из их семьи первым узнал об этом Нишан-ака, когда по пути с завода завернул случайно в чайхану.
Эсан-бува обомлел, услышав про такое из уст брата. Он обмяк и разинул рот, а его белая борода и усы в это мгновение были похожи на фальшивые, какие наклеивают себе артисты, гримирующиеся под стариков.
— О всемогущий! Что за несчастье! Я никому не говорил таких слов, аллах свидетель!
— Вот послушайте, брат, — сказал Нишан-ака, присаживаясь с ним рядом и открыв журнал: — «Мне исполнилось восемьдесят четыре года. Прежде, во времена баев-тиранов, я был дегрезом. Сейчас я, Эсан-бува Тешабаев, нашел счастье и проклинаю свое черное прошлое! Я, один из сознательных стариков, узнав, как угнетатели с помощью религии нас обманывали, порвал с верой. Теперь я неверующий и не признаю аллаха! Я записался в союз атеистов, вовремя вношу взносы. Теперь я счастливый старик…» Слышали?!
— Я подобных слов никому не говорил, — повторил сдавленным голосом старик. — Наверное, есть другой Эсан-бува… Вы меня с кем-то путаете…
— Может, — пожал плечами Нишан-ака. — Может, есть другой Эсан-бува, который прожил в нашей махалле восемьдесят четыре года, но мы с ним все еще не познакомились!
— Подожди, Нишан! До смеха ли? Это же клевера! Люди уже читали?
— А то нет! Поэтому я вам и сказал об этом. Не будь всяких толков на этот счет, разве я принес бы вам эту весть?
— О смерти своей ведаю, об этом не ведаю. Никто ничего у меня не спрашивал. Как же это может быть? Ничего не спрашивая, прописать в журнале? Ложь! Я никому не говорил ни слова. Ведь ты сам знаешь, в последнее время я редко выхожу на улицу, ревматизм мучает, радикулит… Ведь ты сам знаешь… — Голос его звучал тихо. Казалось, он сейчас заплачет. — Как же так можно приписать такое глубокому старику! Я богоотступник, я поганый!.. Лучше бы обругали меня клятвопреступником! Ведь сижу я дома, молясь аллаху, прося у него здоровья и счастья своим внукам и правнукам. Что плохого я сделал? А ну, скажи! За какие грехи вы прописали меня в газете, отвечай! — напустился Эсан-бува на брата. — Пишите про лжецов, про взяточников, спекулянтов, про «элементов» разных, зачем же позорить невинного старика!
— Ака, поймите… — начал было Нишан-ака, несколько оторопев от бурного натиска брата, но Эсан-бува не дал ему говорить.
— Не понимаю! Ничего не хочу понимать! — закричал Эсан-бува так громко, что вздулись вены на его шее и на щеках проступила бледность.
— Это же не я писал, что вы на меня?..
— Ты рабочий. Активист! И газета эта ваша! О аллах, что же я плохого сделал, чтобы мое имя склонялось на бумаге?! Никому я не говорил подобных непотребных слов. Вассалом!
— Ака, не упрекайте меня…
— Почему же не упрекать? Кто издает газеты, журналы? Правительство! Ты партийный, доверенное лицо правительства, так надо же думать, прежде чем что-либо делать! Что же это такое?! Как я буду теперь глядеть в глаза людям? Остаток своих дней буду жить, слывя безбожником? Что я отвечу аллаху при светопреставлении, когда все мы предстанем перед его судом? Любыми словами браните — стерплю, но восьмидесятичетырехлетнего старца… Лучше быть зарытым заживо!
И он заплакал, уткнувшись лицом в ладони. Худые плечи его вздрагивали.
— Ака, возьмите себя в руки. Я займусь этим делом, все узнаю, — пытался успокоить его Нишан-ака. Зачем он принес в дом эту чертову писанину? — Произошла, видно, ошибка. Хотели написать про другого человека.
— О аллах праведный, непостижимо наказание, неведома судьба… — приговаривал Эсан-бува, воздев руки, а слезы так и текли по худым его щекам. Вдруг, дико вытаращив глаза, он начал читать молитву, точно желая этим отвести от себя обрушившуюся беду. Он вытирал руками лицо, точно ребенок, шмыгал носом и вторил: — Ло-о илоха илло анта субхонака инни кунту миназ золимин! О аллах, каюсь! Куфф, куфф!..
Нишан-ака вышел из дома и тихонько притворил дверь. Рукой поманив ребятишек, игравших во дворе, тихонько сказал им:
— Ступайте к деду, поиграйте с ним…
Но дед отстранил от себя правнуков, прикрикнув на них. Ребятишки, растерянные, вышли из комнаты. Дед впервые обошелся с ними так грубо.
С этого дня обычно жизнерадостный бува сделался мрачнее тучи.
В субботу в махалле играли той. Женился парень, которого Эсан-бува когда-то сажал к себе на колени и сказки рассказывал. Но никто не позвал Эсана-буву на той. Есть поговорка: «На празднество иди по зову, на горе — без зова». И Эсан-бува остался дома, посчитав, что, должно быть, о нем просто забыли.
В понедельник скончалась младшая сестра Хайитбая-аксакала. Эсан-бува, следуя той же народной мудрости, вышел, намотав на голову чалму, и направился к дому приятеля. Встречались знакомые, но никто на него даже не взглянул. Аксакалы махалли, его сверстники, с которыми он водил дружбу более полувека, про-ходили мимо, отворачиваясь и хмуря брови. «Ия, что я, прокаженный какой?! Почему друзья не глядят на меня? На приветствие отвечают еле слышно, будто нехотя…» — гадал Эсан-бува, окончательно растерявшись.
В святую пятницу он направился в мечеть, чтобы совершить полуденный намаз. Опять все сторонились его, избегали его взгляда. А мутаввали мечети, когда Эсан-бува перед тем, как вступить в храм, снимал калоши, задел его локтем:
— Слушайте! Что делать в мечети человеку, осквернившему веру?
— Э-э, это же клевета! — возразил Эсан-бува.
— Выйдите из святого храма! Позор вероотступнику!
— Это тебе позор! — взорвался Эсан-бува. — Пьяница ты и спекулянт, которого покарает гнев аллаха! Сдохнуть тебе, такому мутаввали! Сейчас ка-ак дам вот этим посохом — сдохнешь, ревя подобно ишаку! Жизнь мне сейчас нипочем, знаешь ты это?
Эсан-бува произнес все это так гневно, что мутаввали струсил не на шутку и отступил. Он видел, что старику сейчас в самом деле ничего не стоило хватить посохом по голове.
Мусават Кари, уже сидевший внутри мечети, лицом к михрабу[69], скосив взгляд, наблюдал за разыгравшимся у ступенек скандалом. Пальцы его рук, как полагалось при молении, касались ушей, но помыслы были обращены не к аллаху — он прислушивался к происходившему у дверей спору.
— Почему ты, не спросив меня ни о чем, говоришь мне эти слова? Я никому не говорил такого. Позови тех, кто выпускает эти самые газеты, я поговорю с ними!..
— Нашкодил, а теперь глядите-ка, что говорит! Или нас за глупцов считаешь?! — кричал мутаввали, отступая вовнутрь мечети. — Объявил, что отказался от веры, а сам в мечеть пожаловал! Вспомнил о смерти? Теперь даже муздиканты не придут на твои похороны.
— Прокля-ятье!!! — возопил Эсан-бува и, побледнев, рухнул на сложенную рядками обувь, которую снимают, входя в мечеть.
Поспешно подскочили братья — мастера по кладке дувалов Мухаммаджан и Ахмаджан. Окинув мутаввали гневным взглядом, они отстранили его, подняли лежавшего без чувств Эсана-буву и осторожно понесли старика в свой дом…
Эсан-бува несколько дней лежал в постели. Ни с кем не разговаривал, отказывался от еды. Нишан-ака ходил сам не свой, места себе не находил. Не знал, с какого конца взяться, чтобы разгадать тайну происшедшего. Третьего дня он побывал в редакции. Там ему сказали, что корреспондент, которого он ищет, за какую-то провинность недавно уволен с работы. «Хорош, наверно, шарлатан, коль выгнали», — подумал Нишан-ака и, взяв его адрес в отделе кадров, поехал к нему домой. Однако и здесь его не застал. Оказывается, он квартировал у чужих людей и неделю назад уехал к родителям, проживающим в другом городе.
В воскресенье Арслан зашел домой к Кизил Махсуму, чтобы возвратить последнюю часть долга. Хозяин, Мусават Кари и Атамулла сидели за дастарханом. Подвинулись, пригласили Арслана. Неприлично не отломить и кусочка хлеба, если угощают. Арслан сел.
Зашел разговор о том, что Эсан-бува стыдится показаться на людях, сидит дома.
— Старик, выживший из ума! — сказал Мусават Кари. — Он чересчур много позволял себе. Ни он, ни брат его не терпят нас, считая нечестными. А глядите-ка, сам за три копейки продал веру свою. Оказывается, нельзя судить о человеке по его внешности. Вид у него благообразный, я всегда считал его порядочным человеком, а обернулось вон как…
— А я, Кари-ака, — поддакнул ему Кизил Махсум, — полагал, что он настоящий домля… Наверно, думал, что если откажется от веры, то от советской власти ему выгода какая будет. Э-эх, молодые нынче теряют стыд, а старики — честь!
— Бессомненно, этот хитрый старик отказался от веры, надеясь что-то заполучить за это. А теперь увидите, не получив того, на что имел виды, будет кричать, охать, бить себя в грудь и твердить, что кается, что и не думал отказываться от веры. Попомните мое слово, так оно будет. Станет умолять снова допустить его в храм аллаха — мечеть. Д-да, такие низкие люди на все способны. Этот спесивый старик кичился, что предки его были дегрезами, а брат партийный, — потому, дескать, он никого не боится. Я заметил, в последнее время он стал выказывать пренебрежение даже к старику имаму. Старик, которому осталось-то прожить чуток, танцует под музыку тех, — Мусават Кари кивнул куда-то в пространство. — Вот как низко может пасть человек!
Арслан молча наблюдал за собеседниками. Он чувствовал, что все происшедшее не случайно. В основе лежит тайная вражда. У него появилось ощущение, что вокруг него происходит невидимое глазу сражение. В эту минуту он готов был поклясться, что несчастье, свалившееся на Эсана-буву, — это продолжение стычки, происшедшей между Мусаватом Кари и Нишаном-ака на гапе.
Он сидел, опустив голову, углубившись в свои мысли. В пиале, которую он нервно сжимал в руках, чай давно остыл. Он больше не слышал гневных слов Мусавата Кари, обращенных против Нишана-ака и его старшего брата.
Атамулла тоже не принимал участия в беседе. Он считал своим долгом неукоснительно соблюдать обычай, согласно которому, когда старшие говорят, младшие молчат.
День следовал за днем, проходили недели.
Эсан-бува все еще лежал в постели. Беспокойно ворочался и проклинал не известного ему человека, позволившего себе подлую выходку. На улицу не выходил уже много дней, боясь, что люди опять будут сторониться его.
Однажды зашел его проведать Хайитбай-аксакал. Выслушав жалобы и возмущение Эсана-бувы, он сказал:
— Не принимайте близко к сердцу. Если никчемный мутаввали и домля-имам отвернулись от вас, велика ли для вас потеря? Я недавно этому мутаввали сказал: «Если в нашей махалле есть хоть один подлец, то это ты!»
— А-а, ну их! — слабо махнул рукой Эсан-бува. — Не трогайте их, не ругайте. Я долго тут ломал голову и теперь понял: есть другой человек. Вот он-то оклеветал меня и заставил опустить голову.
— Уж написал бы про нас! — воскликнул Хайитбай-аксакал, ударив себя кулаком по оголенной широкой груди. — Мы и в кимар играем, и водку пьем, и любовным утехам некогда предавались. Если сказать, что я отказался от веры, то все поверят. Ну и сказал бы про нас! Так нет же, оговорил честного и чистого человека! Вай, проклятый!
— Аллах справедлив, он его накажет.
— Нет, Эсан-бува, нет! Подлых долго не настигает кара, живут себе и в ус не дуют. Э-э-х-х-х! — Хайитбай-аксакал в сердцах дернул свои огромные ножны, из которых торчала ручка слоновой кости. — С каким удовольствием я распорол бы им всем животы! Позволило бы мне наше правительство, я за одну ночь прикончил бы всех мерзавцев! Да, я таков! Я бы смог совершить такое! Нам лишь бы приказ дали — и баста! Эх, разве дождешься такого приказа…
— Будьте сдержаннее, аксакал, будьте сдержаннее, да хранит вас аллах от опрометчивых поступков.
Через несколько дней пришли и другие друзья проведать Эсана-буву. Они теперь поняли, что старик стал жертвой чьей-то подлости, стыдились, что недавно избегали его. Эсан-бува их успокаивал: «Да ладно, чего уж там…»
Умер Эсан-бува тихо, незаметно. Был холодный зимний день. Такой стужи давно не было. Гроб-катафалк колыхался на плечах людей, уподобясь утлой лодчонке, плывущей по волнующемуся морю.
Проводить старика в последний путь пришли люди со всех ближних и дальних мест. И каждый считал за честь хоть несколько шагов пронести носилки с гробом.
Особенно ретиво прислуживали на похоронах имам и мутаввали, приходившие еще при жизни Эсана-бувы просить у него прощения. И старик милостиво отпустил им грехи перед самой кончиной.
Мутаввали то и дело с опаской поглядывал на Хайитбая-аксакала, который, положив руку на рукоятку своего страшного огромного ножа, стоял в проходе и исподлобья изучающе смотрел на всякого, кто входил к покойному и выходил из дому. У него в ушах все еще звучали слона Хайитбая-аксакала, произнесенные им в тот час, когда все узнали о том, что мудрый и справедливый Эсан-бува умер. «Голова человека, обидевшего Эсана-буву, в моих руках», — сказал Хайитбай-аксакал. И все могли быть уверены, что это так. Только поди-ка разыщи того человека…
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
Глава двенадцатая ПРОЩАНИЕ
Соседская девочка, отворив калитку, громко позвала Арслана и, когда он подошел, передала ему сложенную вчетверо бумажку. Пока он разворачивал, она вприпрыжку убежала. «Арслан-ака, если вы сегодня свободны, приходите в Джангах…»[70] Арслан сразу узнал почерк Барчин. Строчки были похожи на пшеничную ниву, ласкаемую набежавшим ветром.
Давно уж они не виделись с Барчин. Чуть свет он отправлялся на завод, а вернувшись, едва успевал переодеться и поесть, мчался в институт. Живут они в двух шагах друг от друга, а общаются посредством записок. Арслан еще раз прочитал письмо.
«Арслан-ака, если вы сегодня свободны, приходите в Джангах. Папа, мама и я собираемся вечером пойти в этот парк погулять. Я буду ждать вас у фонтана ровно в восемь. Барчин».
У Арслана сегодня отгул. Он собирался пойти на озеро. Но какое уж теперь озеро! Арслан забыл обо всем, что планировал на день. Ему хотелось сейчас же, не теряя ни минуты, бежать в Джангах. Хватило бы терпения дождаться вечера!
Он зашел в дом и попросил Сабохат погладить его чесучовый китель. А сам тотчас отправился в парикмахерскую. Вернулся постриженный, побритый, и комната наполнилась запахом одеколона. Взяв еще не остывший утюг, принялся гладить брюки — этого он никому не доверял. Потом начистил зубным порошком свои брезентовые туфли.
Глядя на него, нетрудно догадаться, куда он собирается. Сабохат знала, что брат время от времени видится с девушкой по имени Барчин, что она дочь Хумаюна Саидбекова, которого все в Ташкенте знают. Да, пожалуй, не только в Ташкенте… Как их семья отнесется к дружбе дочери с простым парнем? Это давно беспокоило ее, но поговорить с братом об этом она не решалась.
Отца этой девушки Сабохат видела несколько раз. Это был худощавый мужчина высокого роста, в очках. Вид у него был строгий, но все в махалле говорят о его приветливости и доброте. Как-то, слышала Сабохат, женщины судачили о том, как ночью, поднявшись с постели, Саидбеков отвез на своей машине соседку в родильный дом. А старушки Разия-буви, Биби Халвайтар и Мазлума-хола любили рассказывать о том, как они сидели однажды на краю дороги, отдыхали, а проезжавший мимо Саидбеков усадил их всех троих в свою машину и отвез в далекое селение на той, куда они боялись опоздать.
В махалле поговаривали, что в доме у Саидбекова бывают известные писатели Гайрати, Айбек, Гафур Гулям, которые тоже некогда жили в махалле дегрезов. И это свидетельствовало о том, что Хумаюн-ака уважаем не только в своей махалле, но и в кругу ученых людей. Это вселяло в сердце Сабохат еще большую тревогу за брата. «Как же он может равняться с такими людьми? — думала она и вздыхала: — Только бы добром все это кончилось!»
Как-то она поделилась своими сомнениями с матерью. Та всплеснула руками:
— Да-да, ты права, доченька. Своя развалюха лучше чужого дворца, это верно. Как бы Арслан беды на свою голову не накликал!..
Барчин надела короткое поплиновое платье без рукавов и белые туфли на высоких каблуках. Мать все еще чем-то была занята, хлопотала по дому, а отец сидел в своем кресле и читал газету, будто вовсе и не было уговора вечером пойти погулять в парк.
— Ну, мама! Папа! Мы же опаздываем! — не выдержала наконец Барчин.
Потом они вышли на улицу. Редко выходили они гулять все вместе, и сейчас у Барчин было праздничное настроение.
Вход в парк был украшен плакатами, аллеи ярко освещены. Все дорожки в этом парке вели к центру, к фонтану. Медленно шли они берегом Анхора, густо заросшим плакучими ивами. Гибкие ветви касались воды. Хамида-апа вспомнила народное поверье: если долго гулять среди плакучих ив, придется в жизни много плакать. Она предложила свернуть на другую аллею.
Хамида-апа гордилась мужем и взрослой дочерью и радовалась редким дням, когда ее Хумаюн-ака возвращался из дальних поездок и они вновь были вместе. В такие дни она испытывала особо острую тоску по своему сыну Маратджану, находящемуся на военной службе далеко-далеко, там, где садится солнце. В тех краях не растут персики, абрикосы и часто идут дожди. Дома собраны из деревянных бревен и крыты черепицей. Солнце там не такое жаркое, как здесь, и не успевают там созревать помидоры. Зато много молока и сливок. Хамида-апа знала обо всем этом из писем Марата. Находились ли они в кино, принимали ли дома гостей, оставалась ли Хамида-апа одна со своими мыслями, она всегда думала о сыне. Вот и сейчас, идя с мужем под руку по многолюдной аллее, она думала о том, что пора уже отправить Марату еще одну посылку с фруктами.
Встречались знакомые, приветливо кланялись. Парни задерживали взгляды на Барчин, она же старалась никого не замечать.
Арслан в это время стоял у живой изгороди, в тени ветвистого платана. Он издали любовался Барчин. Ему очень хотелось пойти ей навстречу, но он не решался.
Они не спеша прошли мимо фонтана, вокруг которого гуляла молодежь. Кто-то сидел на краю мраморного бассейна и играл на рубабе.
Удаляясь, Барчин поминутно оглядывалась, но Арслана так и не увидела. Вдоль аллеи тянулась гирлянда разноцветных лампочек. Неподалеку играл эстрадный оркестр. Они миновали парашютную вышку, с которой прыгали смельчаки, и приблизились к деревянному ажурному мостику, перекинутому через Анхор. Барчин предложила повернуть обратно… И тут она увидела Арслана. Он улыбнулся. Девушка сказала что-то родителям и заспешила к Арслану. Хумаюн-ака внимательно оглядел парня. А Хамида-апа, видно, в этот момент рассказывала мужу, кто этот парень и как Барчин с ним познакомилась.
Барчин и Арслан медленно шли рядом. Оба были так взволнованы, что заранее приготовленные слова, которые они собирались сказать друг другу, у обоих вылетели из головы. Особенно скованно себя чувствовал Арслан, понимавший, что разговор должен начать именно он. Барчин временами поглядывала в его сторону, и он понял, что она ждет от него чего-то умного, интересного.
— Брат пишет? — поинтересовался Арслан.
— Редко. Мама себе места не находит, пока не получает следующего письма.
— Да, есть причины для беспокойства, — заметил Арслан. — На западе сейчас очень беспокойно. У нас на заводе многие рабочие остаются отрабатывать дополнительные часы. И я бы оставался, если бы не занятия в институте…
Барчин шла, опустив голову, ее брови сошлись над переносицей.
— Арслан-ака, как вы думаете, война будет? — спросила Барчин и серьезно посмотрела на него, будто все зависело от ответа, который она сейчас услышит.
Что ответишь? Время тревожное. Газетные страницы полны сообщений о напряженном международном положении, о том, как Гитлер открыл широкую дорогу черным силам фашизма. И на заводе, и в институте Арслан слышал разговоры об этом. Но все это ему было непонятно, и не хотелось верить, что кто-то может замыслить против нас войну.
— Как это страшно — воина… — проговорила тихо Барчин. — Помните, мы с вами смотрели фильм…
Арслан кивнул. Перед его глазами ожили страшные кадры из документального фильма, на которых были засняты пожары, развалины Абиссинии и Испании. Все это несколько лет назад происходило далеко-далеко и будило гнев в сердцах советских людей.
Здесь, в Ташкенте, далеко от западной границы, над которой сгущаются тучи, таящие в себе смертоносный ураган, внешне будто ничего не переменилось, однако жизнь потеряла свою былую стройность, и люди знали, что каждый день, каждый час может случиться нечто страшное.
Но Арслану сейчас не хотелось говорить об этом с Барчин. Наоборот, успокоить бы ее. Хоть она и говорит о том, как о Марате беспокоится ее мать, сама не меньше болеет за него душой. Арслан не раз замечал: когда она начинала говорить о брате, глаза ее наполнялись гордостью и вместе с этим что-то тревожное появлялось в них.
— Давайте говорить о чем-нибудь веселом, — предложил он и, взяв ее под руку, улыбнулся.
— Давайте, — согласилась Барчин. — О чем же?
— О, в сердце у меня много невысказанных слов…
— Говорите же! — воскликнула Барчин и звонко засмеялась.
— Прямо здесь, при свидетелях?
— Разве это такие слова, которые нельзя произнести при людях?
— Именно такие!
— О-о! — удивленно воскликнула Барчин и, хлопнув в ладоши, захохотала. — Тогда давайте подождем более благоприятного момента! А сейчас расскажите мне что-нибудь.
— Наши древние поэты пишут в дастанах, что влюбленные часто говорят о звездах.
— Что ж, давайте поговорим о звездах! Вы астрономию любите?
— Мне всегда кажется, что во мне гибнет великий астроном. Знаете, я еще в детстве пытался разрешить некоторые космические загадки… — засмеялся Арслан.
— Какие же?
— Бегу, бывало, по краю нашего старого сада и смотрю на луну. И она вместе со мной бежит. Остановлюсь — она не двигается. Долго мне пришлось гадать: только ли за мной бегает луна? А если не только за мной, то как она успевает бегать одновременно за всеми?
— Да, сложная у вас была задача, — засмеялась Барчин.
Арслан заговорил о Юпитере. Барчин внимательно слушала. Оказывается, Юпитер — гигант среди планет, объем его в тысячу триста с лишним раз больше земного, и он имеет двенадцать спутников, самый маленький из которых в несколько раз больше Земли.
— Как вы думаете, почему люди, еще не разгадав всех тайн Земли, обратили взоры к небу, взялись за изучение иных планет, звезд? — спросила Барчин.
— Потому что разгадка многих тайн Земли связана с разрешением космических ребусов. И это человек постиг давным-давно. Сама природа заставила его заняться астрономией… В Египте есть древний храм богини Хатор. На стене его выведены иероглифы, которые гласят: «Сотие великая блистает на небе, и Нил выходит из берегов своих…» Сотие — самая яркая из всех звезд. Долго прячется она за горизонтом и лишь перед солнцестоянием впервые появляется на небе. И сразу же начинается разлив Нила. Жрецы не могли допустить, что совпадение трех таких важных явлений природы, как восход самой яркой звезды, разлив Нила и солнцестояние, случайно. Жрецы, видно, были людьми любознательными и задались целью постигнуть эту тайну — вот вам одна из первых причин, заставивших людей заняться астрономией.
— Их, наверно, много, этих причин?
— Конечно. Взять, к примеру, финикийских мореплавателей. В те далекие времена мало кто решался уезжать далеко от родных мест. Карт не существовало, на борту кораблей не было ни компасов, ни часов. Лишь глаза да память были помощниками мореходам. А финикийские моряки давно заметили вращение звездного неба вокруг неподвижной точки. Заметили и то, что эта неподвижная точка — яркая Полярная звезда. Неподвижная звезда служила маяком древним мореплавателям… А сколько сейчас загадок предстоит разгадать астрономам! И, наверное, придет время, когда первый человек полетит в космос.
— Ой, как интересно! Арслан-ака, будет ли такое?
— Непременно.
— И это может произойти еще при нашей жизни?
— Может, и при нашей…
— Как мне хочется дожить до того времени! — восторженно произнесла Барчин.
Если Барчин говорила о чем-то с увлечением, лицо ее становилось румяным, а когда улыбалась, на щеках обозначались ямочки. И в такие минуты Арслан любовался ею.
Они, не разнимая рук, дважды обошли парк, держась крайних аллей, где было не так многолюдно. Здесь было меньше вероятности повстречаться с родителями Барчин, что позволяло им чувствовать себя свободнее. Несмотря на то что навстречу попадалось немало прогуливающихся пар, они никого не замечали, им и дела не было ни до кого, они видели только друг друга. И даже когда они молчали, о многом говорили их взгляды, улыбки.
— Мы с вами устремились в космос и забыли о земных делах, — сказал Арслан, когда они, дойдя до конца аллеи, повернули обратно. — Не послать ли мне к вам сватов, пока этого не сделал кто другой?
Барчин сразу стала серьезной.
— Я об этом не думала… Рано еще, Арслан-ака. Мы еще так молоды…
— Скажите, что еще не знаете моего характера…
— Характер-то ваш я хорошо знаю, — улыбнулась Барчин. — Я и не заметила, как переняла даже ваши манеры. А мама это отметила…
— Какие же?
— Не скажу. — Барчин улыбнулась и крепко сжала Арслану пальцы. — А почему вы никогда не говорите о своем заводе?
— Просто… вам это будет неинтересно.
— Мне-е? Неинтересно? С чего вы взяли? Мне все интересно, что связано с вами.
Арслан принялся рассказывать о литейном цехе, о вагранках, к которым подойти в первое время не мог, а теперь привык, о товарищах.
— А вы не обо всем рассказали, — заметила Барчин, лукаво улыбнувшись. — Как поживает Валентина?
— Валентина? Какая Валентина? — удивился Арслан. — А-а, Валентина! — вспомнил он и рассмеялся. — Это наша крановщица. А откуда вы ее знаете?
— Слышала, — уклончиво ответила Барчин. — Говорят, она вам очень правится, вы глаз не можете отвести от нее, когда она появляется в цехе…
Благо, что здесь не очень светло и Барчин не заметит, как он покраснел.
— Видишь ли, люди могут нравиться по-разному.
Вспомнилось ему, как он рассказывал одному из своих приятелей об этой девушке. О том, какая она красивая — глаза голубые, как весеннее небо, а косы как колос спелой пшеницы. Кто знает, может, где-то в другом месте он ее не заметил бы, но здесь, в этом грохоте, среди парней, по оголенным телам которых струился пот ручьями, явилась тогда эта девушка, как из сказки. Арслан невольно залюбовался ею. И она, кажется, это заметила, улыбнулась ему. Прежде всего он восхитился смелостью девушки, не испугавшейся горячего цеха. И рассказал об этом несколько дней спустя приятелю. Надо же — об этом уже знает Барчин!
— Ну, так что же вы замолчали? — спросила Барчин. — Правда, у меня нет права упрекать вас…
— Я люблю тебя, Барчин, — выпалил Арслан, отводя от нее взгляд. — Я счастлив, и мир для меня светел лишь оттого, что ты живешь в этом мире. Ты изумительная девушка, Барчин. — От волнения он заметил, что перешел на «ты», и это ей понравилось. — Подобной тебе нет на свете. Моя Барчин… Можно мне думать так — «моя Барчин»?
Она взглянула на него и улыбнулась, глаза ее сверкнули, как звездочки.
— В мире много красивых девушек, но ты самая красивая, самая умная. Ты прекраснее Ширин, прелестнее Лейли! Я боюсь потерять тебя, хочу, чтобы мы никогда не расставались.
Долго шли они молча. Барчин думала об отце. Как отнесется он к тому, что его дочь выйдет за этого парня замуж?.. У них как-то разговор зашел о семье Арслана. Отец сказал тогда, что знал Мирюсуфа-ата. «Это был человек, всю жизнь проработавший на заводе и уважаемый в своем коллективе. Несколько лет он был депутатом городского Совета», — сказал отец. И это Барчин позволяло надеяться, что он не будет против ее дружбы с Арсланом. Но мало ли с кем можно дружить… А вот когда речь зайдет о замужестве…
Арслан предложил посидеть в павильоне «Мороженое». Он усадил Барчин за свободный столик и принес в двух блюдечках фруктового мороженого.
— Ой, как вы мне угодили! — обрадовалась Барчин. — Фруктовое лучше всего утоляет жажду. И вам оно полезно!
— Мне?
— Оно охладит ваш пыл!
Арслан улыбнулся и сказал:
— Пламень моего сердца не могут растопить даже льды Ледовитого океана.
Неподалеку послышался взрыв. В небо взмыли, окрашивая деревья в розовый, голубой, желтый цвета, разноцветные ракеты, рассыпались, словно виноградные гроздья. И не успели они погаснуть, как раздался новый залп, и опять небо озарилось многоцветьем.
— Ешьте поскорее свое мороженое, пока оно не растаяло от вашего пыла, — смеясь, сказала Барчин и взглянула на часы. — Уже начало одиннадцатого. Папа велел мне быть дома не позже одиннадцати.
Они свернули на освещенную аллею и направились к выходу. Домой возвращались пешком. У калитки остановились. Барчин обернулась к нему и подала руку.
— До свиданья, Арслан-ака.
Она стояла так близко, что Арслану казалось, будто он чувствует на лице своем ее дыхание. У Арслана словно остановилось сердце. Взяв Барчин за локти, он привлек ее к себе. Но она быстро освободила руки и исчезла за калиткой.
Арслан шел знакомой томной улицей и что-то насвистывал. Он был необыкновенно счастлив. Послезавтра, в субботу, они опять встретятся с Барчин.
Калитка была заперта. Арслан не стал стучать, чтобы не беспокоить мать и сестру. Ухватился за верх дувала, подтянулся и легко перепрыгнул во двор. На цыпочках подошел к своей постели, разложенной на супе под шелковицей на берегу арыка. Летом Арслан любил спать во дворе. Ночью прохладно, дышится легко. Не то что в доме. Стены так накаляются за день, что вечерняя прохлада не успевает выгнать из комнат духоту. Арслан потихоньку разделся и лег.
Долго не мог уснуть. Низко над крышей горела яркая звезда. Может, это и есть Юпитер, у которого двенадцать спутников? Счастливый отец этот Юпитер — с двенадцатью детьми… Интересно, как далеко простирается Вселенная, где Земля наша — всего-навсего пылинка? И эта пылинка вмещает столько тайн. А жизнь человека — кратковременная вспышка спички, не более. Сколько людей жило до нас! Сколько эпох промелькнуло! Фараоны, Согдийцы, Тимуриды, Шейбаниды, Бабуры… Земля рождает, земля же и забирает. Верно писал Омар Хайям:
Глянь на месящих глину гончаров — Ни капли смысла в головах глупцов. Как мнут и бьют они ногами глину… Опомнитесь! Ведь это прах отцов!…Проснулся Арслан поздно. Первой его мыслью было: «Завтра увижу Барчин». Вскочив с постели, он встал над арыком, уперев ноги в оба его берега, и стал умываться. Вода была холодной, бодрящей. Он с наслаждением плескал себе в лицо, на грудь, на плечи. На айване показалась Мадина-хола:
— Сынок, восьмой час уже. Не опоздаешь ли на работу?
— Успею! — сказал Арслан и, подпрыгнув, достал с нижней ветки шелковицы свое полотенце.
Из кроны вылетели два скворца. У них там гнездо. Они обычно рано утром начинают петь и будят Арслана в одно и то же время. А сегодня так сладко спалось ему, что он не услышал их трелей.
— Иди скорее, завтракай, а то чай остынет, — позвала мать.
Мать постелила на айване курпачу, развернула дастархан, и они сели завтракать. Сабохат чуть свет вскипятила самовар и ушла на рынок. Чай был крепкий, горячий. Мадине-хола нравилось сидеть напротив сына и ухаживать за ним. Арслан взял ее сморщенную руку в обе ладони и в приливе нежности погладил. Хотел рассказать про вчерашнюю встречу с Барчин, но раздумал… Надо сначала заручиться ее согласием.
Мать удивленно посмотрела на сына. Он в последнее время стал особенно ласковым и добрым. Причину благотворных перемен в сыне Мадина-хола видела в заводе. Потому что Мирюсуф-ата некогда говорил: «Завод оттачивает человека, шлифует его…» Благодаря своему заводу Мирюсуф-ата стал авторитетным не только в своей махалле, весь город его знал. Чтобы обеспечить благоденствие семьи, он трудился не покладая рук. Он был, как говорят старики, человеком рая, а если проще — честным тружеником. И сын, его кровинушка, должно быть, весь в него.
Арслан сидел на курпаче, скрестив ноги. И пиалу-то он держит ну точь-в-точь как отец держал — за донышко. Так пальцы не обжигает. Он любуется чархпалаком, сооруженным на берегу арыка. Немало дней потратил Арслан, пока соорудил этот чархпалак. Течет в арыке вода, толкает лопасти колеса, к которому прикреплены консервные банки. Черпают банки воду и выливают в желобок, черпают — выливают. И течет ручеек, струится к ярким клумбам, разбитым во дворе, к розам, а потом уж дальше, в сад, разросшийся с другой стороны дома. Над крышей нависла густая крона огромной урючины. Хороший урюк уродился в этом году! И персики хорошие, и слива. Благодаря воде, которую без устали черпает чархпалак из арыка.
Двор чистый и ровный, как ладонь. Его каждый день подметает Сабохат, поливает. Говорят же, чем чаще убирает двор девушка, тем ярче расцветает ее красота. Пышно цветут на берегу арыка розы. Подло них разрослись и благоухают базилик и жамбил. По ним вьются тоненькие стебли портулака с красными, желтыми, голубыми цветами.
Арслан уже позавтракал, а все еще сидел на курпаче и любовался двориком. Здесь он вырос. Каждая щербинка, всякий уступ в стене, по которым когда-то взбирался на крышу, знакомы ему. Все здесь родное и близкое.
Говорят, двор — маленькая родина. Наверно, поэтому у узбеков во дворе часто бывает даже чище, чем в доме.
Арслан вытер губы салфеткой и еще раз погладил руку матери в знак благодарности. Так всегда поступал отец. Быстро встал и направился к калитке.
— Сынок, если много народу в трамвае, не висни на подножке! — крикнула вслед ему мать.
Он с улыбкой кивнул.
Мать сидела неподвижно, прислушиваясь к его шагам. Вот он прошел по улице подле дувала… По этой самой дорожке тридцать с лишним лет хаживал его отец, Мирюсуф-ата. И Мадина-хола так же прислушивалась к его неторопливым, тяжелым шагам, сидя на этом же месте.
Арслан прибыл на завод как раз вовремя. Он надел спецовку, подошел к начальнику цеха Матвееву, стоявшему у второй вагранки. Обменялись крепким рукопожатием. Матвеев спросил, все ли дома в порядке, здорова ли мать. Арслан поблагодарил, сказал, что мать в обиде на старого приятеля Мирюсуфа-ата за то, что он забыл дорогу к их дому. Матвеев пообещал непременно проведать старушку.
Володя в последний раз насыпал песок в раскачивающуюся на весу форму. Он закончил смену. Арслан заступил на его место.
Мастер смены Нургалиев уже ходил между работающими джигитами, среди которых было немало новичков, и давал советы. За Арслана он теперь не беспокоился, этот парень приловчился так, что «старички» могли ему позавидовать. Временами он поглядывал на него издали и видел, как тот работает. Перед обедом Нургалиев подошел к нему и обратился шутливо:
— Эй ты, мелкобуржуазный торговец телпаками, работай честно, как отец!
Арслан тыльной стороной руки смахнул пот со лба, улыбнулся, сверкнув зубами.
— Стараюсь, — сказал он.
Мастер подзадоривающе подмигнул.
— Молодец, Ульмасбаев, обеспечиваешь формами, заливщики тобой довольны. Закурить найдется?
Арслан воткнул лопату в кучу песка и, порывшись в кармане брюк, протянул Нургалиеву пачку «Беломора», не переставая при этом улыбаться.
— Вижу, настроение хорошее, а, Ульмасбаев?
— Хорошее, — в тон ему ответил Арслан и показал большой палец.
Снаружи палит полуденное июньское солнце, а в цехе гудят вагранки от бушующего в их чреве пламени. Мощные вентиляторы, установленные под самым потолком, выгоняют из помещения горячий воздух. Тело Арслана будто вылито из чугуна. И блики пламени отсвечивали на его крутых плечах, на мощной подвижной спине.
Порой ему хотелось, чтобы его увидела за работой Барчин. Она как-то сказала: «Ведь неважно, кого девушка полюбит — доцента или рабочего. Главное, чтобы у него были сильные руки». Если бы Барчин хоть на минутку заглянула в горячий цех, она бы увидела, какие у Арслана сильные руки.
Арслан пришел в Джангах раньше назначенного времени. Сегодня в парке было особенно многолюдно. В субботний вечер сюда пришли прогуляться и молодые, и старые. Мимо проходили девушки в нарядных пестрых платьях, оживленно щебеча. Дедушки и бабушки медленно прогуливались с внучатами. Мелькали иногда в толпе и знакомые лица. Сторож их махалли Ариф привел сегодня в парк свою жену, нацепившую на грудь значок Осоавиахима. Эта женщина была в модных туфлях и златотканой тюбетейке и, видать, замечала, что многие оглядываются на нее, любуясь. Она горделиво держала голову и шла, чуть-чуть выпятив грудь, чтобы получше был виден значок, висящий на цепочке и качающийся, как маятник часов. Арслан не мог удержаться от улыбки, глядя на нее.
И вот наконец увидел Арслан девушку в белом. Пошел ей навстречу.
— Здравствуйте, Арслан-ака, — сказала Барчин с радостной улыбкой.
— Здравствуй. Ты одна? А где же Хамида-апа и отец?
— Папа опять уехал, а маме захотелось побыть дома.
— И она не беспокоится, что тебя может кто-нибудь украсть?
— А я сказала, что иду на встречу с вами. Я ведь теперь не школьница…
— Ты час от часу взрослеешь.
Они рассмеялись и медленно пошли по аллее, взявшись за руки.
— А у вас усталый вид, — заметила Барчин, внимательно поглядев на Арслана.
— Может быть, — согласился он.
Некоторое время они шли молча. Потом Арслан сказал:
— Недавно у нас на заводе был митинг. В тот день, когда в газетах появилось сообщение о зверствах, чинимых молодчиками Франко и Муссолини. Я тоже выступил, предложил работать сверхурочно. Тогда мы сможем раньше срока выполнить государственные заказы. Меня поддержали.
— И теперь, конечно, вы должны быть примером для остальных?!
— Точно. Ты умница, Барчин!
— А можно узнать, какой заказ вы выполняете?
— Плуги, сеялки… Говорят, скоро будем выпускать тракторы и хлопкоуборочные машины. Сейчас строятся новые цеха.
— Как интересно!
Барчин держала ладонь Арслана, разглядывая ее. Арслан улыбнулся.
— И о чем говорят линии моей руки?
Барчин, не сразу сообразив, о чем он спрашивает, рассмеялась.
— О ваших желаниях! Вы никогда ничего не сможете от меня скрыть.
— О своем заветном желании я сказал тебе позавчера.
— А о чем вы говорили позавчера?
— Я так и думал! — обиженно проговорил Арслан и вздохнул. — Ты совсем несерьезно отнеслась к моим словам.
— Значит, они не были столь значительными, — улыбнулась Барчин лукаво. — Иначе разве забыла бы я эти слова? Напомните, о чем это вы говорили?
— Нет, повторять я не стану.
— Ну, скажите, — стала просить Барчин и, ласкаясь, положила голову ему на плечо. — Скажите же, Арслан-ака.
— Память у вас дырявая, все равно все растеряете.
Барчин остановилась и, положив руки ему на плечи, приникла к его груди. Он ощутил подбородком теплую, бархатистую кожу ее щеки, поцеловал ее в висок.
Арслан хотел было вновь сказать, как он ее любит и собирается заслать сватов к ее родителям, но Барчин закрыла ему рот ладошкой.
— Здесь столько народу.
И Арслан только сейчас заметил, что вокруг действительно много народу.
— По-моему, вы все-таки торопитесь, Арслан-ака, — задумчиво проговорила Барчин. — Надо мне хоть первый курс закончить…
— А почему бы нам не торопиться? Ведь это так серьезно… И в конце концов все равно так и будет: ты станешь моей женой, я — твоим мужем.
— Муж? Странное какое слово. Сначала к слову привыкнуть надо. А для меня вы просто Арслан-ака. Муж… Как странно это слышать… Чудной вы человек, Арслан-ака.
— Что во мне ты нашла чудного? Неужто нельзя поговорить со мной серьезно? Я все равно женюсь на тебе! И не смейся! Рабочие люди всегда выражают свои мысли вот так, напрямик! Мы всегда режем правду в глаза! Так было в старину, так и теперь.
— А в старину разве были рабочие?
— Может, они назывались иначе, но кто-то же обжигал горшки, выделывал кетмени, серпы, ковал подковы…
— Помнится, как-то давно я разбила свою любимую маленькую голубую пиалушку. И чуть не заплакала от горя. А папа засмеялся и говорит: «Не огорчайся, дочка, потомки тебе скажут спасибо. Разбивая посуду, ты служишь науке — в толщу земли попадают осколки, по которым в будущем ученые смогут судить о нашем времени». — Барчин тихо засмеялась. — В последнее время я служу науке будущего особенно рьяно. Все валится из рук…
— Я был бы счастлив, если бы ты заготавливала материалы для археологов в моем доме! — мечтательно произнес Арслан.
Вдруг Барчин вздрогнула и, выдернув из руки Арслана свою ладошку, быстро отстранилась. Арслан увидел идущих навстречу Мусавата Кари и Кизил Махсума.
Кизил Махсум прошествовал мимо, сделав вид, что не заметил их, выражая этим свою обиду и неприязнь. Мусават же Кари, увидев, что парень смущен, и желая сконфузить его еще больше, подошел и поздоровался с ним за руку, окидывая при этом масленым взглядом Барчин. Приятель остановился в сторонке и буркнул:
— Ну, идемте, идемте скорее, не время лясы точить с бездельниками!
Подходя к нему, Мусават Кари намеренно громко сказал:
— Ловок проклятущий, ишь подцепил какую!
— В Джангахе много ходит таких… — с важным видом ответствовал Кизил Махсум.
Встреча эта оставила в сердце Арслана и Барчин неприятный осадок, они перестали шутить. Барчин сказала, что ей пора домой. Как только они вышли за ворота парка, Арслан махнул рукой, как бы отгоняя напрочь дурное настроение. Вспомнил пословицу, которую иногда говаривал отец: «Если еда твоя заработана честно, не стесняйся есть ее на улице». Он сказал об этом Барчин. Девушка улыбнулась. Через минуту они снова шутили, смеялись. И только чуть-чуть у него неприятно ныло в груди, как обычно саднит то место, из которого выдергивают занозу…
Проводив Барчин, Арслан вернулся домой. Пришлось опять перелезть через дувал. Он подошел к супе. Постель была приготовлена матерью. Лег. Ветерок доносил пьянящий запах райхона. Сбоку тихо, нагоняя сон, журчал арычок.
Мадина-хола встала рано. Потихоньку, стараясь не разбудить детей, чтобы в выходной день они выспались вволю, она вышла на улицу. Решила сначала сходить в булочную, потом уж развести огонь в очаге. Неподалеку от магазина, около столба, на котором висел большой черный репродуктор, стояла толпа женщин. Вид у них был встревоженный. Они, разинув рты, смотрели на репродуктор, из которого вылетали хрип, писк вперемежку с какими-то словами. Мадина-хола толкнула локтем соседку Рисолатхон: чего ради, мол, собрались?
— Радио не слушаете, — быстро проговорила та. — Война началась!
Война!.. В груди у Мадины-хола будто что-то оборвалось. Забыв, зачем пришла, она заспешила обратно. Влетела во двор и остановилась в растерянности. Сын все еще спал. На его ноги, высунувшиеся из-под одеяла, уже пало солнце. Поколебавшись, она все же приблизилась к нему и тихо коснулась его плеча:
— Эй, Арсланджан, проснись, сынок!
Арслан приподнял с подушки всклокоченную голову:
— Выходной же, мама, я еще посплю, завтракайте без меня.
— Война началась, сынок! Слышишь? Война!..
Арслан резко поднялся, протирая глаза.
— Что? Что вы сказали, мама? — спросил он, не веря своим ушам.
— Вышла на улицу, а там толпа. Молотов, говорят, выступает. Послушай, говорят… Война, сынок, — повторила мать дрожащим от волнения голосом.
Арслан стал поспешно одеваться. Никак не мог попасть ногой в запутавшуюся штанину, и рубашка затрещала, когда надевал. Наскоро умывшись, побежал на улицу. Пробегая мимо чайханы, увидел Кизил Махсума и Мусавата Кари, сидящих на сури, застланном полосатым паласом. Мусават Кари знаком подозвал его.
— Война началась, братишка. Герман пошел войной на Советы. Правительства — они, брат, всегда дерутся. И в старые времена цари с царями дрались. Да-а, лишь бы конец был для нас желанным… — Он молитвенно провел ладонями по бороде.
Кизил Махсуму, по-видимому, не хотелось разговаривать с Арсланом, он сидел, полуотвернувшись от него и устремив взгляд в одну точку. Потом он положил ладонь на круглое колено своему приятелю и сказал:
— Ну, идемте. Нам следует серьезно поговорить, как запастись кое-чем. Цены, думаю, сегодня на базаре уж подскочили…
Встал с сури и пошел не оглядываясь.
— Братишка, и ты позаботься о своей житухе, — сказал Мусават Кари, поднимаясь. — Припаси пудов пять — десять пшеницы. А есть деньги, купи в магазине кое-чего из одежды. Если нет денег, тебе твой Кизил Махсум-ака одолжит. Он отходчив, и сердце у него доброе. Кизил Махсум-ака тебе лишь добра желает. А ты этого не понимаешь, глупец!
Арслан стоял, облокотившись о перильце айвана, и думал.
В чайхану заходили люди, но, вопреки обыкновению, не задерживались. Сегодня и завсегдатаев не видно, которые, изнывая от безделья, сидели тут часами, ища собеседников. Даже они, видно, озабочены. А Арслан не знал, что ему делать. Надо посоветоваться с Нишаном-ака!
Помешкай Арслан еще немного, не застал бы Нишана-ака дома. Он встретил его в ту минуту, когда тот выходил из калитки.
— Ну что, братишка? — спросил Нишан-ака.
— К вам вот…
— Уже знаешь?
Арслан кивнул.
— И что собираешься делать?
— Хотел об этом с вами поговорить.
— Говорить некогда, надо сейчас же идти на завод!
— Сегодня же выходной.
— Выходные кончились, братишка! Какие теперь могут быть выходные? Каждый сейчас спешит на свой завод, пойдем и мы! Сейчас увидишь — там все соберутся.
— Хорошо, я только предупрежу мать.
— Беги предупреди, я подожду тебя на трамвайной остановке.
В воскресенье 22 июня двор завода Сельмаш был переполнен. Арслан издали увидел директора завода, который быстро шел куда-то в сопровождении Матвеевых — отца и сына. Мастер Шавкат Нургалиев стоял в окружении старых дегрезов Хайдара-Чукки, Нуриддина Каноатова, Исраила Исмаилова. Они что-то горячо обсуждали.
Тем временем секретарь партийной организации завода и директор поднялись на возвышение. Люди притихли.
Секретарь коротко пересказал то, что уже было передано по радио, сказал, что для Родины настали тяжелые дни и рабочие должны еще теснее сплотиться. Многим предстоит с оружием в руках отстаивать свободу отчизны на фронте. Но те, кто будет трудиться здесь, пусть знают, что тут тоже фронт — трудовой…
Над толпой появились наскоро написанные плакаты:
«Наш доблестный труд приблизит победу!», «Смерть фашистским захватчикам!»
Директор был краток. Он сказал о конкретных задачах, поставленных перед заводом, призвал рабочих к бдительности, подчеркнув при этом, что война теперь идет не только там, далеко на западе, но повсюду.
Выступили Матвеев-старший и еще несколько рабочих.
После митинга секретарь парторганизации и директор завода уехали в райком, где должны собраться руководители предприятий.
Рабочие разошлись по цехам и до самого вечера работали у своих станков.
Совинформбюро регулярно передавало сообщения о событиях на фронте.
Были объявлены Директивы Центрального Комитета ВКП(б) и Совета Народных Комиссаров СССР, согласно им в прифронтовых областях и по всей стране начали мобилизовывать силы для отпора врагу. Основное содержание этих директив было подробно изложено в речи И. В. Сталина, произнесенной им по радио 3 июля 1941 года. 30 июня был создан Государственный Комитет Обороны. Председателем его был назначен И. В. Сталин. В руках Государственного Комитета Обороны была сосредоточена вся полнота власти в стране.
Из газет люди узнали о подвиге отважных защитников Брестской крепости. На устах у людей были имена героев Гастелло, Здоровцева, Талалихина.
Много событий в эти дни произошло и в махалле Дегрезлик.
В военкомате Октябрьского района было многолюдно. Он был заполнен джигитами, отправляющимися на фронт, и их родителями. Сновали курьеры, разносящие повестки. В коридоре выстроилась длинная очередь на медкомиссию.
В августе в город начали прибывать эвакуированные. Переполненные составы везли в Ташкент украинцев, русских, белорусов. Прибывших тотчас устраивали работать на заводы и фабрики. Многие изъявляли желание поехать в колхозы и совхозы. Ташкентцы встречали их как родных братьев и сестер, предоставляли им свои дома. Общее несчастье сблизило всех, породнило.
В середине августа Арслан, вернувшись с работы, увидел на подоконнике записку, в которой Барчин сообщала, что немедленно должна его увидеть, и просила прийти.
Барчин выбежала из дому, едва Арслан отворил калитку. Она была растеряна, веки покраснели, — видно, плакала. Даже забыв пригласить Арслана в дом, сообщила о том, что отца, по решению Центрального Комитета партии Узбекистана, направляют работать в Кашкадарьинскую область. На места молодых руководителей, ушедших на фронт, направляют старых членов партии.
Узнав, что в воскресенье и Барчин с матерью тоже уезжают, Арслан расстроился. Опустил голову, не зная, что сказать. Не мог же он уговаривать Барчин не ехать. А заикаться в такое время о свадьбе язык не поворачивался. Они стояли друг против друга и молчали. Барчин сказала, что как нарочно, и от брата с тех пор, как началась война, не было ни весточки. Они столько наслышались о боях у Брестской крепости, что мама враз постарела, плачет каждый день, места себе не находит.
Они поговорили еще несколько минут. Хотелось сказать Барчин что-нибудь такое, что хоть немножко развеселило бы ее, но не нашел слов. Пообещав, что в воскресенье придет проводить, Арслан ушел.
Все последующие дни он был не в себе. Ни с кем не разговаривал, раздражался по пустякам. Мать с тревогой спрашивала, здоров ли он, жаловалась Сабохат, что с сыном невесть что происходит.
Ночь с субботы на воскресенье Арслан провел без сна. Лежал под шелковицей, глядя на звезды, и думал, что Барчин теперь тоже будет столь же далека от него, как эти звезды. И как все потом обернется? Не забудет ли его Барчин? Впрочем, кто-то из древних поэтов сказал, что расставанье для любви что ветер для костра — большой огонь раздувает, слабый гасит…
Когда Арслан вступил во двор, Хумаюн-ака и Хамида-апа сидели на веранде, угощали чаем какого-то старика и старушку. Увидев его, они оба поднялись с места, поздоровались с ним за руку, познакомили со стариками, своими родственниками. Здесь же, на веранде, стояло несколько чемоданов, поверх которых лежали узлы.
Хумаюн-ака пригласил Арслана к дастархану. Хамида-апа заварила свежий чай. Вид у нее был усталый, глаза запали, и вокруг обозначились темные круги.
— В Кашкадарьинскую область уезжаем, — сказал Хумаюн-ака, протянув Арслану пиалу с чаем. — В Шахрисябз…
— Очень как-то неожиданно… — проговорил Арслан, и по глазам его было видно, как он огорчен этим.
— Да, война спутала все планы, — вздохнув, сказал Хумаюн-ака. — Многие партийные работники ушли на фронт. И вот мы, кто постарше, должны занять их места.
Из дому вышла Барчин. Обрадовалась, увидев Арслана. Села на курпачу рядом с отцом.
— Ой, мама, что же вы плачете? — сказала она, заметив слезы на ее глазах. — Вчера ведь получили письмо от Марата-ака, радоваться надо.
— Чему радоваться-то? Теперь уедем, а письма его плутать будут? — снова всхлипнула Хамида-апа.
— Я уже написала ему наш новый адрес, — сказала Барчин, стараясь придать голосу веселость.
— Неизвестно, когда он получит твое письмо… А все это время будет писать по этому адресу.
— Арслан-ака будет наведываться сюда и, если будут письма, перешлет их нам, правда, Арслан-ака?
— Конечно! — с готовностью ответил Арслан.
Из разговора Арслан понял, что эти старики останутся жить в их доме и присматривать за жильем, двором, но оба они неграмотные и не смогут пересылать писем.
— Проклятый Гитлер, говорят, бросает бомбы даже на детей, — вмешался в разговор старик. — В прежние времена солдаты дрались только с солдатами. Что с людьми стало — не пойму я. Почему они одичали? Как аллах не разгневается на таких?! Был в прошлом, говорят, такой жестокий царь Намруд, который уничтожал людей и все сущее на земле. Но Гитлер превзошел в жестокости и царя Намруда, и Даджола[71]. Он сжигает города, убивает людей, так чем он лучше Даджола?
Пока старик предавался рассуждению, Барчин тихо сказала Арслану:
— Я для вас кое-что приготовила, идемте — покажу.
Она увела его в свою комнату. На столе лежало несколько книг.
— Это вам, — сказала она.
Арслан стал рассматривать книги. Тут были повесть Гафура Гуляма «Озорник», «Накануне» Тургенева, «Дохунда» Садриддина Айни.
— Между страниц одной из них вы найдете платочек и мою фотографию. Это чтобы вы помнили меня…
— Не будет ни одной минуты, когда бы я тебя не помнил.
Барчин сняла с пальца перстенек с маленьким рубином.
— Это мой камень. Он приносит счастье. Дарю его вам.
Арслан стал целовать ее глаза, лоб, волосы. Она стояла, безвольно опустив руки, не уклонялась от него, как прежде. Еле слышно сказала:
— Не забывайте меня, Арслан-ака.
— Ты же знаешь, это невозможно! Береги себя. Знай — я всегда с тобой. Ты поняла?
Барчин кивнула. На глаза навернулись слезы, но она их тотчас смахнула.
Было неудобно долго задерживаться в глубине комнат, и они вышли на веранду.
Смущаясь, Арслан сказал:
— Можно я провожу вас на вокзал?
— Отчего же, если вас не затруднит, — согласился Хумаюн-ака.
— Арслан-ака, если мне что-нибудь понадобится из того, что осталось дома, я напишу вам, а вы пошлете посылку. Хорошо? — сказала Барчин, как бы давая понять остающемуся в их доме старику, что Арслан тоже здесь не чужой.
— С удовольствием, — сказал Арслан.
— Не загадывайте заранее, дети, — улыбнулся Хумаюн-ака. — Ты так уверенно говоришь, дочка, забыв, что завтра его могут вызвать в военкомат. Может, уже и сейчас его дома поджидает повестка. Да и сама ты, не исключено, отправишься на фронт.
— Да, конечно, — подтвердил старик, — слыхивали мы и про такое. Женщины, надев боевые доспехи, садились на коней, когда их земле грозила опасность. Дочь богатыря Ахмада Биби Фатима, закрыв лицо сеткой, сражалась с врагами и одерживала победы. Народ не просто так говорит: «Пусть мор длится хоть сорок лет, а умрет только тот, кому суждено». Да пребудете вы всегда в благополучии и здравии.
Часа в четыре около калитки остановились две машины — легковая и полуторка. Из легковой вышли трое. Хумаюн-ака заспешил к калитке встретить их. Это были сотрудники научно-исследовательского института, где некогда работал Хумаюн-ака. Один из них, веселый такой, фамильярно заговорил с Барчин, потом стал расхаживать по двору, как свой человек. Арслан понял, что он бывал здесь не раз. И Барчин была подчеркнуто любезна с этим молодым человеком. У Арслана испортилось настроение.
Хамида-апа опять заварила чай, принесла сладостей. Гости стали было отказываться от угощения, но старик сказал, что по издревле заведенному обычаю перед тем, как отправиться в путь, полагается посидеть и съесть по куску хлеба. Гости согласились и выпили по пиалушке чаю. Затем старик прочитал молитву, и все поднялись. Взяли чемоданы, узлы, направились к машине.
Хамида-апа, Хумаюн-ака и те двое, что их сопровождали, сели в легковую, а Арслан, Барчин и молодой человек, оказавший ей внимание, взобрались в кузов полуторки. Он был внимательный кавалер, не чета Арслану, — предложил Барчин сесть в кабину. Она не согласилась, лишь поблагодарила его улыбкой.
Знакомый Барчин шутил в дороге, Арслан же не проронил ни слова.
Едва машина остановилась на привокзальной площади, джигит спрыгнул на землю, протянул руки Барчин, предлагая помочь ей сойти. Она отказалась от его услуг. Тогда Арслан в сердцах сунул ему в руки огромный узел, подал чемодан, потом еще один…
До отхода поезда оставалось всего несколько минут. Пассажиры торопливо стали подниматься в вагон. Барчин и Арслан сдержанно обменялись рукопожатием. Они видели, что родители девушки и сотрудники ее отца внимательно наблюдают за ними.
Барчин поспешно прошла в вагон и встала у окна. Потерла мутное стекло ладошкой и, улыбаясь, долго смотрела на Арслана. Улыбалась, а у самой на глазах блестели слезы. Она не собиралась их скрывать, а может, просто не замечала.
Поезд тронулся. Провожающие некоторое время шли за вагоном, махая руками, что-то крича. Арслан стоял на месте как вкопанный. Его толкали, ругали, что встал на дороге. Он не замечал этого. Мысли его неслись вслед за поездом.
— Эй, джигит, вы поедете или решили здесь остаться? — раздался рядом голос молодого сотрудника Хумаюна-ака. — Все ждут вас.
— Благодарю, — сухо ответил Арслан, испытывая жгучую неприязнь к этому человеку. — Я поеду трамваем.
Тот пожал плечами, окинул при этом Арслана насмешливым взглядом и быстро зашагал к выходу в город.
Глава тринадцатая ЗОВ РОДИНЫ
Со дня на день Арслан ждал повестку. Почти всех джигитов его возраста из их махалли уже призвали. Все эти дни Арслан ходил рассеянный, будто потерял что-то. Иногда он замечал на себе скорбный взгляд матери — так обычно смотрят на безнадежно больного. Временами мать украдкой смахивала слезу, — видно, тоже полагала, что не сегодня-завтра ее сын уйдет на войну. Уж лучше сразу призвали бы, чем жить в постоянном ожидании этого дня и видеть неутешное горе матери, сестер. Что и говорить, Арслану тоже было не по себе от мысли, что он скоро должен будет расстаться с родными, и неизвестно, как они тут будут жить без него. Но так, он знал, нужно, и чем скорее это случится, тем лучше: куда меньше мук, если сразу вырывают больной зуб, а не медленно, постепенно.
Потеряв терпение, он решил справиться, почему ему не присылают повестку.
В один из дней Арслан встал раньше, чем обычно. Мать еще только разводила огонь в очаге. Не дожидаясь завтрака, Арслан вышел на улицу, направился на площадь, где находился военкомат. Несмотря на ранний час, на улице было полно людей. А гузар напоминал базарную толчею. В чайхане, которая находилась неподалеку от военкомата, сидели старики и пожилые люди. Они вели неторопливую беседу о том, что и на долю нынешней молодежи выпало трудное испытание, вспоминали, как сами боролись за советскую власть…
Двор военкомата был набит молодежью. На стенах пестрели плакаты. В тени под деревьями сидели на корточках женщины, пожилые и молодые, как видно, прибывшие издалека проводить сыновей, мужей, братьев. Некоторые были с детьми, малыши выглядели не по-детски серьезными, не резвились, не кричали.
Временами хриплый голос произносил по громкоговорителю чью-нибудь фамилию, велел куда-то зайти или просил соблюдать спокойствие и порядок.
Арслан хотел было пройти в дверь военкомата, но его задержали, потребовали повестку. Он начал объяснять, что это и хочет выяснить, почему ему не присылают повестку. Его и слушать не захотели, предложили встать в очередь. Арслан встал в очередь, которая почти не продвигалась. Он прикинул, что поговорить ни с кем не успеет, а только опоздает на работу. Пришлось покинуть двор военкомата и поспешить на трамвайную остановку.
Ему встретилась женщина из их махалли. У нее недавно призвали сына. Арслан с ней поздоровался, но она прошла мимо, не ответив на его приветствие. Не услышала приветствия? Арслан заметил, что с некоторых пор женщины, сыновья которых ушли на фронт, поглядывают на него хмуро. Из всей их махалли только его не трогали да сына Суфи-баккала, старого бакалейщика. Но у сына Суфи-баккала обнаружили, говорят, болезнь. И ныне Суфи-баккал радовался, говоря: «То-то же, несчастье счастьем обернулось!» Но Арслан здоров, и все это знают. Сейчас махаллинцы друг про друга знают все.
А в военкомате, наверно, пока считаются с тем, что умер у него отец и он у матери единственный кормилец. Сабохат от них отделилась недавно. У нее теперь, считай, своя семья. В последнее время Кизил Махсум и его родственники лишили их покоя, что ни день засылали сватов. Арслан предоставил самой Сабохат решать свою судьбу. Кизил Махсум задарил ее подарками. А мать рассудила так: «Если война затянется, настанут еще более тяжелые времена, и лучше, если дочь будет пристроена» — и выдала свою младшую за Кизил Махсума. Большой той играть по нынешним временам было ни к чему, и они ограничились тем, что созвали лишь родственников на плов.
Вернувшись с работы поздно вечером, Арслан застал мать, Сабохат и Махсума-ака понуро сидящими на супе. Вид у них был удрученный. Арслан поздоровался с зятем и сел на краешек супы. Сидящие молчали, будто только что говорили об Арслане, а с его появлением умолкли.
— Что это вы нахохлились, как воробьи в непогоду? — смеясь, спросил Арслан.
Кизил Махсум кивком указал на небольшой листочек бумаги, лежавший на хонтахте. Арслан понял сразу — это была повестка в военкомат.
— Вот, оказывается, в чем дело, — проговорил Арслан. — Наконец-то! А я уж начал было себя чувствовать неловко. Всех призывают, а меня нет, будто я с изъяном каким. Еще неделю не прислали бы вызова, сам бы пошел. Так что не делайте из этого трагедии.
— Утихомирьтесь, братишка, утихомирьтесь, — сказал Кизил Махсум, сделав кислую мину. — Не такое сейчас время, чтобы кидаться словами. Это только дураки могут добровольно бросаться в ад. Герман уничтожает всех. Люди прибывают с тех сторон, ища спасения, зачем же вам, любезный, подставлять сбою голову под бомбы? Нынче надо действовать с умом.
У Арслана готово было сорваться с языка что-то грубое, но ему не хотелось обижать сестру. Да и мать заметила по его лицу, что он старается подавить в себе гнев, вмешалась, поднося к глазам кончик косынки:
— Ты один наша опора теперь. Что я буду делать без тебя?..
— Ладно, не надо плакать, как на похоронах, — спокойно сказал Арслан, стараясь улыбнуться. Взяв сморщенную руку матери, ласково погладил ее. — Ты же не хочешь, чтобы о твоем сыне думали дурное. Сама говорила, что соседка черт знает на что намекает.
— Пусть что хотят думают, что хотят говорят! — со слезами в голосе сказала Мадина-хола. — Я слышала, что тех, у кого старые, нетрудоспособные родители, не будут брать. К тому же ты работаешь на заводе, где и так рабочих не хватает!
— Да, я тоже это слышал, — мрачно проговорил Кизил Махсум. — Будто тем, кто работает на заводе, дают броню. Ты поговори со своим начальством. Если надо, отнеси какой-нибудь подарочек. Мы это быстро организуем…
— Не говорите чепухи! — с раздражением сказал Арслан.
— Может, мне поговорить с Худжахановым? Он человек влиятельный, поможет…
— Вы мне окажете медвежью услугу.
— Напрасно ты так. Деньги — мать и отец всему. Побьем челом и провернем это дело. Худжаханов же свой человек.
— Если тебе взрослые говорят что-то, слушай и соглашайся, — поддержала зятя Мадина-хола.
Арслан сложил вчетверо повестку и положил ее в нагрудный карман, как бы давая понять, что разговор окончен.
— Давайте будем есть, я так проголодался сегодня, — сказал он.
Сабохат быстро встала, направилась в летнюю кухню.
— На работу собираешься сообщить? — спросил Кизил Махсум.
— Зачем сообщать? Зайду попрощаться. У нас каждый день кто-нибудь уходит…
— Не на той люди едут, на смерть.
— Ну, хватит! Судьба у нас у всех общая, и горести и радости общие. Не буду я в трудную минуту прятаться в кусты. Какой же я тогда комсомолец? И что сказал бы, узнав об этом, мой отец, дегрез Мирюсуф? Пусть вот мама скажет, что бы он сказал.
— Отец твой для людей только и жил, потому и умер раньше времени, — тихо промолвила Мадина-хола, скорбно качая головой. — А ты если не о себе, хоть бы о матери подумал.
— Мама, я же не сын какого-нибудь Тухтабая! Это отпрыски бывших богачей только о себе думают. Им наплевать, что станет со страной, только бы себя уберечь. А коммунисты и комсомольцы сейчас там, где труднее всего. Оставьте меня, не сбивайте с толку!
— Он такой, — сказала Мадина-хола. — Такой. Всегда больше всех знает. Своевольный!
Сабохат принесла в большом глиняном блюде машкичири[72], поставила на хонтахту, сходила за ложками и пиалами. Арслан поднялся, желая уклониться от ненужного разговора, а заодно помочь сестре. Он принес исходящий паром самовар, поставил на жестяную подставку, которую вовремя подал зять. Затем, наклонившись над арыком, вымыл руки и сам заварил чай.
После обеда Арслан сказал, что у него срочные дела, и вышел на улицу. Он боялся, что опять возобновится неприятный ему разговор. Постоял минуту за калиткой, раздумывая, куда бы пойти. И вдруг он явственно услышал голос Барчин: «Если будет время, наведайтесь в наш двор. Придет письмо от Марата, перешлите нам его, хорошо?..» Арслан даже вздрогнул и оглянулся, как бы поверив вдруг, что Барчин может оказаться рядом. Но лишь легкий ветерок прошелестел в серой листве. Пошел бы хоть маленький дождик, освежил бы зелень, но здесь почти не бывает в эту пору дождей. Солнце уже скрылось за крышами, и узкие, кривые улочки махалли заполнились синеватой тенью. Тихо кругом. Из соседних дворов изредка доносятся голоса. Кое-кто, разведя в очаге огонь, готовит ужин.
Арслан пересек широкую улицу, отделяющую от их квартала махаллю Хафизкуйи, и, снова вступив в узкий, извилистый переулок, зашагал мимо древних калиток, украшенных стершимися от времени изразцами, мимо глухих, осыпающихся от сырости стен, возведенных в допотопные времена из плоских квадратных кирпичей, мимо балахан, нависающих над улочкой, образуя темный тоннель. И наконец увидел он знакомую ему голубую калитку. Сердце его взволнованно забилось. Казалось, сейчас откроет калитку и увидит Барчин.
Прежде чем постучать в калитку, Арслан огляделся по сторонам и увидел неподалеку двух стариков, сидевших рядышком на продолговатом камне, застланном курпачой. Они, кажется, давно за ним наблюдали. Один из них кашлянул и проговорил степенно:
— Здесь я, сынок!
— Ассалам алейкум! — поздоровался Арслан.
— Ваалейкум ассалам! Пожалуйте сюда, присаживайтесь, — пригласил старик и подвинулся. — Старуха моя ушла к детям в Актепа, а я заскучал, вышел вот побеседовать с Хаджи-ата. Все ли дома у вас благополучно? Здоровы ли все?
— Рахмат, ата, — сказал Арслан, пожав старикам руки.
— Садитесь.
— Благодарю, я только на минуту. Хотел узнать, нет ли от Марата письма. Домля просили наведываться…
Старик улыбнулся. Не домля, а дочь его просила, и старик помнил об этом. Но то, что парень не произнес имени девушки при постороннем человеке, а сослался на отца, старику понравилось. Воздавая про себя хвалу джигиту, он сказал, поднимаясь с места:
— Есть письмо. Утром принесли. Глядите-ка, словно аллах подсказал вам прийти сегодня. Я сейчас вынесу, сынок. А вы пока побеседуйте с Хаджи-ата.
Арслан сел рядом со стариком, и тот сразу начал расспрашивать его о войне, о том, что пишут о ней в газетах. Арслан рассказал о летчике-герое Здоровцеве.
— Вот и мы про это только что говорили. Не одолеть герману нас, нет, не одолеть. Мы родной дом защищаем, а он что потерял на нашей земле?..
Тем временем вернулся старик и подал Арслану треугольник с военным штемпелем.
— Вот взгляните, сынок, — наверно, от нашего племянника?
— От него, — сказал Арслан, поднеся конверт близко к глазам и с трудом разбирая в сгустившихся сумерках написанное. — Жаль, что сейчас почта уже закрыта. А завтра чуть свет я непременно отправлю его в Шахрисябз.
— Пусть будет так, сынок. Родители моего племянника будут целовать это письмо. Да-а, лишь бы пребывал во здравии мой племянник Марат. А ну, раскройте-ка ладони, Хаджи-ата!
Арслан подождал, пока оба старика, держа перед собой ладони, шептали молитву, а когда закончили, встал.
— Ну, до свидания, — сказал он. — До свидания.
— До свидания. Будь здоров, сынок. И приходи, почаще навещай нас, стариков.
Полагая, что зять все еще сидит у них, Арслан не спешил домой. По пути решил зайти к Нишану-ака.
Калитка была незапертой. Рузван-хола сидела на айване и при тусклом свете лампы, накрытой бумажным абажуром, латала мужу брюки. Нишану-ака предстояло идти в первую смену, и он уже спал на широкой деревянной кровати, стоявшей в виноградной беседке. Арслан извинился и хотел было откланяться, но Рузван-хола остановила его:
— Нет, нет, сынок, присаживайтесь, я сейчас разбужу вашего Нишана-ака.
Арслан запротестовал, делая ей знаки и на цыпочках возвращаясь к калитке. Но в эту минуту послышался голос самого Нишана-ака:
— Эй-эй, Арслан, куда ты? Иди сюда!
Арслан смутился и развел руками. Ему пришлось проследовать в беседку.
— А я только прикорнуть успел, — сказал Нишан-ака, спустив с кровати босые ноги и нашаривая ими тапочки.
Рузван-хола заспешила на кухню и захлопотала там, ставя кипятить чай.
— Извините, что побеспокоил…
— Какое там беспокойство! Сытно поел машкичири, вот и сморило меня.
— И у нас сегодня машкичири, — засмеялся Арслан.
— А ташкентцы испокон веку больше всего любят машкичири да машхурду, — в тон ему ответил Нишан-ака, поглаживая усы.
Рузван-апа принесла чайник чаю и пиалки, присела на краешек кровати. Налила в пиалу, перелила обратно в чайник, чтобы получше заварился.
Нишан-ака чувствовал, что Арслан пришел по важному делу, ждал, когда он сам скажет. Обычай не велит у гостя спрашивать, зачем он пришел. Говоря на отвлеченные темы, выпили по пиалке чаю. Нишан-ака время от времени бросал на парня изучающий взгляд. Вспомнились ему слова Мирюсуфа: «Это мой единственный сын, в коем постоянно будет светить моя лампада». И его самого сейчас наполнила нежность к сыну приятеля. Он заерзал, усаживаясь поудобнее, покашлял в кулак. Не любил Нишан-ака поддаваться минутным чувствам.
Арслан вынул из кармана сложенную вчетверо бумагу.
— Я получил повестку. Вот…
— Сегодня?
— Принесли, когда я был на работе.
— На какое число?
— На завтра.
— Извести своих на заводе. Да-а… — протянул Нишан-ака и вздохнул. — Что поделаешь, братишка, сейчас всем приходит повестки. Будь я помоложе, тоже отправился бы туда, где стонет наша земля. Наш долг — защищать страну от врагов. А этот враг силен, нажимает. Подобно саранче, все пожирает и испепеляет на своем пути. Кто преградит ему путь? Конечно, такие джигиты, как ты. Слышал я недавно выступление товарища Сталина. Он сказал, что мы раздавим врага в его же логове. И я верю — раздавим!
Арслан, не ставя пиалушку на дастархан, сидел, чуть наклонив голову, и слушал Нишана-ака.
— Хороший рысак набирает темп в конце скачек. Вот увидишь, скоро придет время, когда мы перестанем отдавать города…
— Ой, зачем же это парней, которым бы только гулять да цветы девушкам дарить, в самое пекло посылают? — запричитала Рузван-апа. — Разве для них здесь дела нет?
Нишан-ака и Арслан засмеялись.
— Рузван, не встревай, если ничего не понимаешь! Налей-ка лучше горячего чайку.
— Тетушка Рузван думает в точности, как моя мама…
— А что, я неправа? — вскинулась Рузван-хола. — Человек приходит в дом с добром, а ему здесь лекции читают. Неужели если вы партийные, то непременно должны лекции читать? Так кричите, что вены на шее вздулись. Иногда, может, и надо речь произнести, а иной раз надо по-человечески поговорить. От простых слов теплее сердцу-то. С речами у себя на заводе выступайте, а дома говорите по-людски!
— Вай, глупая женщина, что я говорю, а что она! Гляди-ка, Арслан! Жизнь проходит, а понимать-то она все еще ничего не понимает!
— Чего это я не понимаю?
— А того, что я не могу притворяться, как артист. Каков на работе, таков и дома. Что думаю, то и говорю. Арслан это знает, потому и пришел ко мне. Каждое мое слово вот здесь рождается, — Нишан-ака хлопнул себя по груди, — потому и говорю горячо и громко.
— Да, там у вас пламень, как же…
Рузван-хола опустила очки на кончик носа и продолжала шитье. Нишан-ака и Арслан обменялись взглядами, засмеялись. Поговорили о делах на заводе.
Арслан посидел еще немного и откланялся.
— Передайте своей матушке привет от меня! — крикнула тетушка Рузван.
Придя домой, Арслан поспешно разделся и лег. Спать совсем не хотелось. Он задумчиво смотрел в небо. Сквозь крону шелковицы сверкает, как начищенное медное блюдо, полная луна. Издалека доносится хриплый лай собак. В клумбе свиристят цикады. Покой… А где-то грохочут взрывы бомб, гремят пушки, свистят пули, лязгают гусеницы танков. И на все это так же бесстрастно взирает луна. Или там ее лик закрыт черным дымом и гарью?..
«Может, и Барчин сейчас не спится, и она тоже смотрит на луну. Эх, Барчин, Барчин! Вот настал и мой черед, я уезжаю. Но не могу проститься с тобой. Ты не придешь проводить меня на вокзал. И я не сожму твои нежные ладошки. Только спустя несколько дней после моего отъезда ты получишь мое письмо…»
Арслан вскочил, отбросив одеяло. Побежал на айван и зажег лампу, стоявшую на хонтахте. Взял с подоконника чернила, тетрадь. Положил перед собой повестку, письмо Марата и начал писать письмо Барчин. Подумав о том, что его письмо могут про читать Хамида-апа или Хумаюн-ака, он не стал писать слова, рвущиеся из затаенных глубин сердца, и заполнил бумагу сухими общими фразами:
«Уважаемая Барчиной, здравствуйте!
Прошу Вас передать от меня многократный привет Хумаюну-ака и Хамидахон-апа. Как доехали? Все ли здоровы? Понравился ли Шахрисябз?
В Ташкенте все мы пребываем в благополучии.
Вчера я побывал в вашем доме. Пришло письмо от Марата-ака. Спешу его отослать вам. Ата и буви, живущие в вашем доме, также передают вам привет.
Всегда желающий вам благ
Арслан.21 августа, 1941 г.»
Поразмыслив, Арслан вырвал из тетради еще один листок и написал стихотворение:
Прощай, джаным[73], прощай, Покидаю я родимый край! Разлуке не остудить любви, Цветам не увядать — цвести! В ночи, и темные и лунные, Мечтаю я лишь о тебе, Вижу глаза твои умные. Помнишь ли ты обо мне?.. Прощай, джаным, прощай! Я верю в свиданье с тобой. Вспоминай меня! Иногда вспоминай… И мне легким покажется бой.«А что, если это стихотворение попадет в руки Хамиды-апа? — подумал Арслан. — Что ж, она засмеется и передаст Барчин». Арслан вложил письма и стихотворение в конверт и заклеил. Посидев несколько минут неподвижно, он загасил лампу и лег. И долго еще смотрел он на звезды…
Утром Арслан отправился в военкомат. Пока ел, мать сказала, что вечером прибегал Атамулла и сказал, что его отец просил Арслана заглянуть к ним. «Для чего это я понадобился Мусавату Кари?» — гадал Арслан, шагая по улице, еще пустынной в этот ранний час.
Глава четырнадцатая ОТСТУПНИКИ
В одну из пятниц Мусават Кари явился, запыхавшись, с улицы. Дочь его Пистяхон, устроившись на краешке айвана, подводила усьмой брови. Мусават Кари, не успев переступить порог калитки, сразу же спросил:
— Где мать?
— К Лазокат-апа пошла, — ответила дочь, внимательно и немножко удивленно разглядывая отца, который был явно чем-то взволнован.
Мусават Кари машинально бросил под язык щепотку насвая и остановился посреди двора, кусая ноготь на большом пальце. Вид у него был растерянный. Поняв, что случилось или вот-вот должно случиться что-то серьезное, Пистяхон встала и подошла к отцу.
— А в чем дело, папа? — спросила она и, не дождавшись ответа, добавила: — Мама говорила, что после Лазокат-апа пойдут навестить тетушку Биби Халвайтар…
— Беги, сейчас же позови мать! И сразу же принимайтесь за плов. Приберите гостиную. А я схожу к Махсуму-ака, повидать его нужно.
Мусават Кари круто повернулся и через мгновение вновь исчез в калитке. Пистяхон хотела сказать что-то, да не успела, так и осталась с разинутым ртом. Волнение отца передалось и ей. Она некоторое время растерянно озиралась по сторонам, потом вытерла краешком рукава каплю усьмы, стекшую с кончика острых и подвижных, как два кинжала, бровей и заспешила к соседям. Мать ее, Мазлумахон, имевшая обыкновение, отправившись к соседям, просиживать у них часами, по знаку дочери быстро поднялась и зашлепала кавушами, направляясь к калитке. Пистяхон одним духом выпалила ей все, что велел сказать отец.
— А что случилось? — поинтересовалась Мазлумахон, стараясь подавить зевок и прикрывая рукой рот.
— Откуда я знаю! Сказали: «Беги за мамой, готовьте плов!» А сами ушли к Махсуму-ака. Наверно, придут вместе.
— Сохрани аллах, может, обыск какой? Не сказали, чтобы кое-что занесли к соседям?
— Нет, этого не говорили.
— А какое у них настроение было, не заметила?
— Обычное.
— Что значит «обычное»? Говори яснее, они не выглядели бледным?
— Нет.
— Тавба![74] Что же это такое происходит?
— Что может быть? Гости, наверно, придут. Разжечь огонь в очаге?
— Разожги и принимайся за морковь!
Пистяхон вприпрыжку побежала обратно. Мазлумахон вразвалку заспешила за ней.
Приблизительно через час вернулся Мусават Кари в сопровождении Кизил Махсума и еще какого-то человека средних лет. Человек этот был худощав и длинен, как жердь, а голова его приплюснута. Мазлуме-хола он показался похожим на иранца, который год назад, а может и того раньше, ходил из махалли в махаллю и чинил примусы, паял чайники, кастрюли.
Гости поднялись на айван, расселись на приготовленных курпачах, постланных в три слоя. Не успели они завершить короткую молитву, предшествующую серьезной беседе, как в комнате появился Атамулла. Кизил Махсум тут же велел ему сходить за Арсланом.
— На голову бедного джигита беда низверглась, — сказал он, сокрушенно качая головой и глядя вслед Атамулле.
Мазлумахон, привыкшая вести размеренный образ жизни, была недовольна внезапными хлопотами, хотя старалась скрыть это даже от дочери. Она села под навесом летней кухни на колоду, на которой кололи дрова, и сказала дочери:
— Скорее, скорее выполняй, что велел отец…
Пистяхон расстелила перед гостями дастархан, поставила поднос с фруктами, принесла лепешки, заварила чай в большом фарфоровом чайнике.
Мусават Кари поломал лепешки на куски, налил в пиалу чая и первому подал гостю, сидевшему на почетном месте. Обращались к нему Мусават Кари и Кизил Махсум с почтением, называя его Зиё-афанди. Хотя полное имя этого человека было Зиё Шамшир, сын Шохкора, ему нравилось такое обращение. Человеком он, видно, был немногословным, знавшим цену себе и своим словам. Уважение же Мусавата Кари и Кизил Махсума он заслужил тем, что прекрасно разбирался в мехах и при надобности мог раздобыть одному ему ведомыми путями соболиный мех и каракулевые смушки. Временами он употреблял терьяк[75], примешивая его в чай.
Зиё-афанди снимал комнату в Шейхантауре, у одного из племянников Мусавата Кари. Сколько его здесь помнили, он жил совершенно один. По словам самого Зиё-афанди, он прибыл сюда из Турции после первой мировой войны, чтобы повидать своих братьев Джавуда-афанди и Ибрахима-афанди, с давних пор осевших в этих местах. А потом границы закрылись, и он не успел вернуться назад. Его молодая жена и сын якобы остались в Стамбуле, и с тех пор он от них не получил ни одной весточки. Однако в махаллях поговаривали и другое. Мусават Кари и Кизил Махсум слышали от сведущих людей, что братья Зиё-афанди были военными и прибыли сюда с частями Анвар-паши во время интервенции, да угодили в горах Байсуна в руки красных. А сам Зиё-афанди в не столь уж отдаленные времена был заядлым пантюркистом. Позже, памятуя поговорку «язык мой — враг мой», сомкнул уста и позволял себе сказать слово лишь в присутствии особенно доверенных людей.
— Прошу, афанди, угощайтесь, — потчевал Мусават Кари гостя, указывая на дастархан. — Вот за этим коричневым кишмишем я ездил специально в Самарканд. А вот этот черный маиз я привез из Ферганы. Положить наввату вам в чай?
— Благодарю, я предпочитаю горький, покрепче. Он лучше утоляет жажду, — ответствовал Зиё-афанди с заметным турецким акцентом. Скривив в усмешке рот, метнул на хозяина колючий взгляд и проговорил: — Я поздравляю вас с «хаджи-бадалом» — заочным посещением Мекки.
Мусават Кари уловил в его интонации издевку, потупил взгляд, сказал:
— Благодарю.
Чтобы ввести разговор в серьезное русло, Мусават Кари заметил как бы между прочим:
— В тот день имам при всех поддел меня. Кажется мне, он предан властям, низвергающим аллаха. Странно все это.
На лицо Зиё-афанди враз набежала тень.
— Ничего странного, — сказал он. — Кто музыкантам платит деньги, для того они и играют. Разве только теперь вы об этом узнали?
Зиё-афанди достал из кармана маленькую блестящую коробочку-пудреницу величиной с пятак, вынул из нее зернышко терьяка, завернутое в прозрачную желтую бумагу, раскрошил и половину протянул Мусавату Кари. Тот, положив свой терьяк, который тоже только что вынул из кармана, на краешек стола, принял подношение афанди. Некоторое время они сидели молча, сосредоточенно разминая пальцами желто-зеленые крупинки, лежавшие на ладони, боясь уронить хотя бы крошку, потом растворили в чае, налитом лишь на донышко пиалы, и одним духом проглотили зелье. При этом у обоих что-то булькнуло в горле. Кизил Махсум с готовностью налил им еще чаю. Они принялись пожевывать маиз, очищая его от стебельков, изредка запивая горячим крепким чаем.
— Вот сегодня и Минск уплыл из рук, — сказал Зиё-афанди, ни на кого не глядя. — Считай, республика перешла в руки германа.
— А это большой город, афанди? — спросил Мусават Кари.
— Большо-ой! Основная крепость Советов на Западе. Скоро и Киев уплывет от них. Войско германа никакая сила не остановит. Оно все крепости на своем пути превращает в пыль и прах…
— А что будет с нами, со Средней Азией, афанди?
— По-моему, не позже как осенью они возьмут Кавказ. А когда захватят Москву, будет решен вопрос и со Средней Азией.
— А как решится этот вопрос? Как для нас все это обернется? Не худо ли будет?
— Для кого и худо будет, а для кого хорошо, — уклончиво ответил Зиё-афанди. — Во всяком случае, мусульмане получат свободу и самостоятельность. На наших землях вновь расцветет счастье. Я жду этого вот уже двадцать пять лет…
Услышав, как отворилась калитка, Зиё-афанди умолк на полуслове. Пришли Атамулла и Арслан. Поприветствовав присутствующих, Арслан подсел к столику.
Мусават Кари представил обоих гостю:
— Это мой сын Атамулла, а этот джигит мой братишка Арслан. Умный джигит. Но его призывают на войну.
— Саг ол, саг ол, — произнес Зиё-афанди, прощупывая пронизывающим взглядом Арслана и выражая удовольствие от знакомства с ним. — Но что-то не появляется Аббасхон сын Худжахана? В порядке ли их здоровье? Их степенство я премного уважаю, благородный человек.
— Они государственный человек, мой афанди, я тоже их редко вижу. Похоже, ввиду сложившихся обстоятельств у них теперь много дел.
— Говорите, проходите врачебную комиссию, молодой человек? — неожиданно обратился к Арслану Зиё-афанди. — И они находят вас здоровым?
— Здоров, все в порядке, — смутившись, ответил Арслан.
— Это, вы считаете, порядок? — Оценивающий взгляд Зиё-афанди, казалось Арслану, проникал ему вовнутрь: его не покидало ощущение, что этот человек угадывает его мысли раньше, чем он успевает произнести слова.
Мусават Кари и Кизил Махсум внимательно смотрели на Арслана. Судя по его словам, он доволен тем, что призван на фронт. Несколько недоумевая, они переглянулись.
Арслан, стараясь не поддаваться волнению, растущему в нем от гипнотизирующего взгляда собеседника, сидел, опустив голову, положив руки на колени, и думал о том, где он видел этого человека. Он мог сейчас поклясться, что видел его — и не раз. Ах, да, он его встретил как-то на базаре, а потом на гапе у Мусавата Кари. Арслан поднял голову. Зять и хозяин дома смотрели на него со скорбью: «Скоро этот джигит возьмет в руки винтовку и побежит, крича: «За Родину, ура-а-а!» — и, налетев на пулю германа, распластается на земле», — это прочитал он в их взглядах. И как бы в подтверждение его мыслей Зиё-афанди, вздохнув, промолвил:
— Да, дети мусульман становятся жертвами, их кости сгниют в земле России.
— А завод не может тебя оставить, братишка? Говорят, у завода имеется броня, — сказал Мусават Кари.
— Они дети своей страны и должны защищать отечество, — сказал Зиё-афанди с усмешкой, пристально посмотрев на Арслана, потом на Атамуллу. — Не так ли?
Парни переглянулись, промолчали. Зиё-афанди внимательно следил за каждым их движением.
— Да-а, — деланно вздохнул он, — и мой сын сейчас в таком возрасте. Увижусь ли с ним когда, не ведаю…
— У терпения дно золотое, мой афанди, — сказал Мусават Кари. — Долго ждали, теперь мало осталось. Да поможет вам аллах достигнуть желанной цели.
— Пусть исполнятся слова ваши, Кари, — сказал Зиё-афанди и молитвенно провел по лицу ладонями. — Вы изволите думать, что я четверть века ждал сложа руки? Как бы не так! Я боролся! Я двадцать пять лет боролся со скопищем врагов! О, это была титаническая борьба, на которую не каждый способен… — Глаза Зиё-афанди хищно горели, лицо покрылось мертвенной бледностью, губы дрожали. — Я мстил…
— Баракалла, мой афанди! Кровь моего расстрелянного дяди Мунаввара Кари тоже ждет отмщения.
Арслан был ошарашен тем, что услышал. Да в себе ли эти люди, перед которыми он сидит, почтительно наклонив голову, и считает неловким для себя лишнее слово произнести в то время, когда ведут беседу мужчины, убеленные сединой? А они говорят вон о чем, от слов их кровь в жилах стынет. Он незаметно толкнул локтем Атамуллу, тот наклонился.
— Что?
— Будем сидеть и слушать этот бред?
Атамулла пожал плечами. Дождавшись паузы в разговоре аксакалов, обратился к отцу:
— Мы устали сидеть, разрешите нам с Арсланом пройтись?
— Хорошо, прогуляйтесь. Только недолго. Не опаздывайте, плов скоро будет готов.
Атамулла кивнул. Они встали и вышли со двора, плотно закрыв за собой калитку.
От Зиё-афанди не укрылось то, что Арслан был раздражен их беседой. Он вопросительно взглянул на Мусавата Кари, перевел взгляд на Кизил Махсума. Хозяин дома понял, что мог означать этот взгляд, и, успокаивая, сказал:
— Не беспокойтесь, один родной мне сын, другой тоже как сын, рос на наших глазах. Подобные слова он слышал не раз.
— В древности, говорят, ранней весной, когда еще с земли не сошел снег, чабан гнал на поле коров. Святой Хизр, увидев это, удивился: «Эй, чабан, ведь снег еще лежит, куда же ты гонишь стадо?» Чабан на это ответил: «Зима кончилась. Этот снег — умирающий снег». Разгневанный Хизр обратился к аллаху: «Этот человек думает, что он самый умный, так пошли же ему стужу хотя бы на день». Аллах, чтобы не обидеть Хизра, послал на землю холодный ветер и снег, покрыл льдом землю. Стадо погибло. Хизр снова явился пред очи чабана: «Ну, что ты теперь скажешь?» «Зима кончилась, мы это хорошо знали. Но, судя по всему, какой-то склочник побывал у аллаха», — сказал чабан, разжигая костер…
Мусават Кари и Кизил Махсум от души рассмеялись.
— Хвала, хвала! — приговаривал Мусават Кари, трясясь от смеха и от восхищения хлопая ладонью по колену. — Но никто из этих джигитов не является Хизром, ваши опасения напрасны.
— Саг ол, саг ол! — улыбаясь, закивал Зиё-афанди.
К айвану подошла Пистяхон и спросила:
— Можно подавать плов?
— Да, конечно, — закивал Мусават Кари. — Твой брат и Арсланджан вышли пройтись по улице, хорошо было бы, если б ты их позвала.
Пистяхон сказала матери: «Можете накладывать в блюдо», — и выпорхнула в калитку. Посмотрела вокруг, но Атамуллы с Арсланом не увидела. Сбегала на гузар — и здесь их не нашла. Огорченная, вернулась назад, сказала отцу, что поблизости не видать братца с его приятелем. Ее окликнула мать, и она побежала к кухне. Вскоре вернулась, держа в руках большое фарфоровое блюдо с рассыпчатым пловом, каждая рисинка в котором светилась, как янтарь. Мусават Кари поспешно освободил хонтахту от фруктов и прочих сладостей и, взяв из рук дочери блюдо, осторожно поставил посередке.
— Прошу, почтенные, принимайтесь за плов!
Кизил Махсум тоже обратился к Зиё-афанди, чтобы тот первым вкусил угощение:
— Прошу вас, прошу!
Зиё-афанди начал есть деревянной ложкой, а хозяин дома и Кизил Махсум отроду не прибегали к ее помощи, когда приходилось разделываться с таким яством, как плов. Он казался куда вкуснее, если есть его прямо рукой, сгребать пальцами к краю блюда пропитанные жиром рисинки и, взяв на ладонь, отправлять за щеку.
Зиё-афанди попросил чаю. Что и говорить, с пловом чай пьется лучше, чем любой другой напиток.
Приведись кому-нибудь со стороны увидеть трех дружков-приятелей за настоящей трапезой, он бы без труда заметил, что каждый сидящий за хонтахтой старается играть какую-то роль. Зиё-афанди мнил себя интеллигентом, более того — философом. Он любил поучать окружающих, наставлять уму-разуму. И даже собираясь сказать какой-нибудь пустяк, он напряженно хмурил лоб. По улице он обычно ходил в голубых очках, без надобности брал с собой посох, инкрустированный серебром и слоновой костью. Когда же сидел в компании, пальцы его постоянно перебирали янтарные четки. Мусават Кари мечтал о великой мусульманской империи и склонен был думать о себе чуть ли не как о продолжателе дела Амира Тимурленга. Кизил Махсум считал себя мудрейшим стратегом. Нередко, сравнивая себя с полководцами Абомуслимом и Пахлаваном Ахмадом, приходил к выводу, что не уступает им в предвидении многих событий, а во многом даже превосходит их.
На время умолкнув, они углубились в собственные мысли, ибо нельзя предаваться красноречию и чревоугодию одновременно. Пот, выступивший на лбах, стекал на их носы, капал на дастархан.
«Философ», переведя дыхание, заговорил:
— Подобная урагану стремительность войск Германии ввергла в страх и смятение армию Советов. Война скоро завершится. Полгода, самое многое — еще год продлится. Но нам не годится ждать ее исхода, оставаясь пассивными зрителями. Мы должны объяснять людям, что германы воюют не с нами. Наоборот, они хотят дать нам самостоятельность. Вы, наверно, слышали про господина Мустафу?
— Нет, — признался Кизил Махсум.
— Мустафа, сын Чукая, является председателем временной Туркестанской республики. Мы располагаем сведениями, что они также руководят «туркестанским легионом» в Германии и скоро прибудут сюда. Мы должны втолковывать людям, что мусульмане сейчас не должны работать на заводах, ибо в противном случае они будут лить воду на мельницу наших врагов.
— Нам все понятно, афанди. Прошу, афанди, ешьте, пока плов не остыл.
— Надо действовать через умных людей, — продолжал Зиё-афанди, пропустив его слова мимо ушей.
— Пустить под них воду, хотите сказать? — хихикнул Мусават Кари.
— Эх, руки чешутся!
— Что вы, что вы! — испуганно замахал руками Кизил Махсум. — Разве забыли, чем кончили Ибрахим-бек, Шермат-хан и Аман-палван, которые взялись за оружие в двадцатых?
— Наша цель — завоевать сердца людей, — с расстановкой проговорил Зиё-афанди. — Слова — вот наше главное оружие. Есть слова острее кинжала и сильнее пушек. Ищите такие слова… Вы, Кари и Махсум, поактивнее участвуйте во всех делах махалли. Это очень важно. Верховодьте на похоронах, на тоях, завоевывайте симпатии стариков и молодежи, к тем, кому приходится тяжело, проявляйте чуткость и не забывайте, где можно, ввернуть словечко. Слово, сказанное вовремя, эффективнее всяких там бомб-момб. Этим мы поможем и его превосходительству господину Мустафе. Он всецело полагается на таких верных отечеству людей, как мы с вами.
— Такие слова нам очень даже понятны, — сказал Мусават Кари, кивая.
— На будущей неделе прошу вас пожаловать в мой дом, афанди, радость моя от этого вознесется до небес, — заискивающе проговорил Кизил Махсум. — Я закажу приготовить для вас голубцы в виноградных листьях.
— Благодарю вас, — сказал Зиё-афанди, вытирая руки о край дастархана. — Вы, наверно, знали в свое время Вали Каюмхана из махалли Пичокчилик? Так вот, он тоже является значительным человеком при их превосходительстве Мустафе.
— Это сын Каюма Кари. Они уехали, когда сюда пришли большевики. А незадолго до войны он прислал письмо родственникам из Германии, просил выслать документы, подтверждающие его принадлежность к мусульманству.
— Хвала! Все, что вы говорите, правильно, — сказал Зиё-афанди.
До наступления темноты они беседовали, опустошая один чайник за другим. Потом, произнося молитву, поднялись. Зиё-афанди и Кизил Махсум попрощались с хозяином и вышли вместе. Мусават Кари запер за ними калитку.
* * *
Вечером, поставив перед Нишаном-ака ужин, Рузван-хола жаловалась на свою знакомую Мазлумахон, которая в последнее время так изменилась, что не узнать ее, — подобно волчице, показывает клыки. Прежде боявшаяся даже произносить имя родичей со стороны мужа, теперь же открыто похвалялась тем, что она не какая-нибудь простолюдинка, а племянница Абдурашид-хана, сына самого Мунаввара Кари.
Присутствовавшие при том разговоре Мадина-хола и Биби Халвайтар, отцы и деды которых были простыми дегрезами, чувствовали себя задетыми за живое, но, не желая вызвать скандала, — ведь на людях скандал с пуговицу может разрастись до размеров верблюда, — старались сохранить благоразумие и лишь улыбались смущенно. А вздорная и легкомысленная Мазлумахон расходилась все больше, потряхивая кудряшками, завитыми на висках, позвякивая жемчужной бахромой огромных золотых сережек. Подведенные глаза ее сверкали от возбуждения. С высокомерием оглядев собеседниц, она сказала:
— Мы не брезговали здороваться за руку даже с простыми рабочими, а некоторые из них в нас же стали бросать камни. — При этом она недружелюбно посмотрела на Рузван-хола. — Обращаясь с простолюдинами, мы, оказывается, забыли, что вошь с ноги переползает и на голову…
Уязвленной Рузван-хола хотелось с гневом бросить ей в лицо: «Вы спесивые купчишки, пихающие себе в рот наш хлеб огромными, как барашек, кусками!..» — но в это время Биби Халвайтар подхватила на руки внука, который сидел возле ее ног на корточках и колол на камне абрикосовые косточки, и не попрощавшись ушла. Рузван-хола и Мадина-хола переглянулись и тоже последовали ее примеру, оставив изумленную Мазлумахон одну посреди улицы.
Нишан-ака усмехнулся, выслушав все это, почесал за ухом.
— Думается мне, разговоры эти имеют под собой подоплеку, — сказал он. — Будем живы, все увидим, хотя в жизни мы и так повидали немало. Видели и Куршермата-курбаши, главаря басмаческой банды, видели кровососов нэпманов, видели Мунаввара Кари и Мустафу Чукаева. Ничего с нами не смогли поделать эти сукины дети. Лишь вводили людей в заблуждение, натравливали брата на брата. Потому и пришлось всем им показать пятки, когда народ прозрел. Ничего удивительного, если и сейчас, в такое тревожное время, появится кто-то, подобный тем. Даже лучше, если он покажет свой лик. Гной выдавим, и наши раны быстро заживут… В благоприятную для нас пору они, уподобясь черепахе, лежат, втянув голову в панцирь, а когда над страной нависает беда, норовят нас ужалить исподтишка…
— Да падет позор на их голову! — сказала Рузван-хола спокойно; внутренне она испытывала огромную радость оттого, что ее суждения сходились с мнением мужа, и ей тоже хотелось сказать в ответ ему что-нибудь умное. — Когда обнаружилось распутство жены кичившегося своим богатством Саидазима-байваччи, он, опозоренный на весь город, ходил с опущенной головой, и в конце концов его семья, как расколовшаяся лодка, пошла ко дну…
— И лодка с этими тоже потонет!
— Ну зачем этим людям строить козни? Наследство отца не поделили, что ли? Ведь блага этого мира никому не суждено унести с собой… Не находят себе места из-за того, что узваки предают забвению все мусульманское и постепенно обращаются в гяуров. Может, это правда, а?
— «Может, не может»! Пропади ты со своим «может, не может»! Разве сама ты не узбечка?
— Алхамдилилло, аллах с тобой, конечно, узвайка!
— Говори — не узвайка, а узбечка! Не длиннополая безрукавка-узвай — времен Алимкулибека, а узбечка времен советской власти! Есть ведь разница, жена!
— Не хуже вас понимаю!
— Ну, так плохо ли тебе живется?
— Почему же плохо, упаси аллах!
— А почему же тебя сомнения берут, употребляешь в своей речи «может, не может»?
— Да разговоры слышу всякие то там, то сям, вот и призадумалась, с вами решила посоветоваться…
— Вот что скажу я тебе, жена. Какой-нибудь теленок, страдающий поносом, не должен испортить все стадо! От имени народа должны говорить мы! А не те вон рабы денег, озабоченные лишь тем, чтобы набить себе брюхо да обрядиться в дорогие одежды! Хотя эти пустобрехи твердят: «Страна… страна… нация-нация», — на уме у них совсем другое. Они готовы продать свою страну, лишь бы разбогатеть, лишь бы опять заставить нас работать на себя на своих заводах. А вот им кукиш! Или их стрела обогнала нашу? Чем мы хуже их? Мы сами хотим быть хозяевами на заводе! Так-то…
— Эй, отец, что вы на меня раскричались?
— Э, гляди-ка, какой я вспыльчивый стал, — сказал Нишан-ака, понизив голос и овладевая собой. — Когда слышу про этих паразитов, у меня такое чувство, будто в одежде насекомые завелись.
— А кто они?
— Откуда мне знать! Знал бы, схватил бы за грудки. Они же в свое время возвели напраслину на моего брата. С тех пор я ощущаю, будто под рубашку мне забралась блоха, беспокоит меня, а я никак не могу найти ее, проклятую. Не могу, и все…
Глава пятнадцатая ДРЕВНИЙ ШАХРИСЯБЗ
В день отъезда из Ташкента и еще раньше, когда только готовились к переезду, среди сумятицы, Барчин еще не успела осознать всей глубины перемен, происшедших в ее жизни. Но едва она оказалась на новом месте, в Шахрисябзе, ею вдруг овладело чувство, будто бы она утратила что-то очень дорогое и важное в жизни. Увидев провинциальный пыльный город, она растерялась, и сердце ее сжалось от боли.
В пути отец успокаивал ее: Шахрисябз-де совсем недалеко от Самарканда, а Самарканд очень интересный город. Но от Самарканда они ехали более двух суток. Поезд часами простаивал и в Кермене, и в Кагане, и Карши, и Гузаре, пропуская военные эшелоны, мчащиеся на запад, составы с танками, пушками, цистернами с нефтью. Их обогнал санитарный поезд. Мать увидела в окно забинтованных молодых солдат, стонущих, мечущихся в бреду, около которых суетились молоденькие девушки-санитарки, стараясь оказать помощь. Один раненый кричал что-то и рвал на себе бинты… Хамидахон-апа сделалось дурно. Когда она очнулась и посмотрела в окно, состава с ранеными уже не было. Она так и не поняла, видела ли его на самом деле, или кошмар этот ей только приснился.
Полдня ехали по степи, желтой, опаленной солнцем. Дул знойный ветер. Отец сказал, что это и есть знаменитая Муборакская степь. Здесь получают редчайший каракуль, которому по красоте и качеству нет равного в мире. Родившихся в этой степи каракульских овец попробовали было пасти на тучных лугах, где растут сочные травы вперемежку с цветами, поить ключевой водой, но красота и качество каракуля резко ухудшились. Именно пышущая зноем степь, едва пробивающиеся из земли ростки трав, жухлая полынь, раскаленные пески и камни, горькая от соли вода, обжигающий ветер и создают это бесценное чудо природы — муборакский каракуль.
На станции Шахрисябз семью Саидбековых встречали. Они поселились в небольшом доме. До райкома отсюда было десять минут ходу.
Улица, на которой располагалось здание райкома партии, в этом городе была главной. По внешнему виду она соответствовала улицам, на которые в Ташкенте можно было набрести лишь на окраине. Она была, конечно, длинной, широкой, и по краям ее росли огромные старые платаны, под окнами домов были палисадники, в которых пестрели всевозможные цветы.
В тот же день отец отправился на службу. Мать принялась наводить в комнатах порядок, а Барчин не хотелось ни к чему притрагиваться. Чтобы как-то развеять тоску, она вышла прогуляться. Шла по улице, удивляясь, как близко здесь горы. Казалось, их зубчатые вершины, подернутые синеватой дымкой, возвышались сразу же за крайними домами. Центр города был многолюден и сравнительно благоустроен. Здесь были магазины, небольшие колхозные ларьки с овощами, рынок, чайхана, парикмахерская и клуб, где по вечерам показывали фильмы.
По улице, мощенной булыжником, сновали машины, обгоняя погромыхивающие арбы с впряженными в них осликами или тощими лошаденками. Степенно, надменно поглядывая на прохожих, вышагивали верблюды, нагруженные огромными мешками с соломой.
Путники, желающие отправиться в сторону Карши, Гузара, Кутчи, Мекрида, Хисорака, толпились в тени у входа на рынок в ожидании попутных машин или арб. А тем, кому нужно в Наматан, Китаб, Кунчикар, Хаджимурат и Бахши, нет смысла часами дожидаться попутного транспорта, они отправляются пешком. Каких-нибудь двадцать — тридцать километров — разве это расстояние?
Возвращаясь домой, Барчин четверть часа простояла, ожидая, пока по улице пройдет огромное стадо, поднявшее тучи пыли, в которой и чабанов-то не было видно, только слышны их окрики.
Барчин увидела огромных собак и метнулась в страхе в сторону. Заметив ее испуг, к ней подошла какая-то женщина, стала объяснять, что этих псов не следует бояться, их полным-полно бродит по городу и они не трогают людей. Но Барчин никак не могла прийти в себя, и женщина, посмеиваясь, проводила ее до дому.
И в последующие дни Барчин все никак не могла привыкнуть к бродячим псам. Едва увидит вдалеке, мчится обратно домой.
По утрам Барчин обычно не заставала отца дома. И с работы он приходил, когда дочь уже спала в своей комнате.
Однажды, лежа в постели, Барчин слышала, как отец жаловался матери, что очень много работы и не с кем даже посоветоваться. С предыдущим секретарем, ушедшим на фронт, он не встретился, и дела принимать, собственно, было не у кого… С тех пор как приехали в Шахрисябз, они все трое ни разу не посидели вместе и не поговорили, как это бывало в Ташкенте.
Надев нарядное платье, Барчин как-то отправилась к отцу на работу.
Райком партии размещался в одноэтажном простеньком здании. Открыв дверь, Барчин оказалась в длинном полутемном коридоре, в конце которого светилось единственное окно, а по обе стороны коридора множество дверей. Медленно прошлась она по коридору, изучая фамилии, которые значились на дверях. За одной из дверей Барчин услышала стук машинки. Это оказалась приемная, довольно просторная и светлая. Слева и справа большие, обитые черным дерматином двери первого и второго секретарей.
— Вы к кому? — спросила смуглая девушка, перестав стучать на машинке и с интересом разглядывая посетительницу.
«К отцу, — хотела было сказать Барчин. — Он у вас первый секретарь, самый главный в городе!» — но вовремя спохватилась, смутилась и опустила голову.
— Так… Зашла… — проговорила она. И, выйдя, тихо закрыла дверь.
Вспомнился ей давнишний разговор с отцом. Они говорили о том, что дети некоторых заслуженных, умных, почитаемых людей, как ни странно, растут оболтусами, не способными ни к чему приложить руки. А спустя три-четыре дня в газете «Кизил Узбекистан» появилась статья, подписанная Хумаюном Саидбековым, где он касался вопросов воспитания. Барчин и сейчас помнила эту статью.
Барчин стало стыдно за себя. Чуть не расхвасталась она перед незнакомой девушкой. Что сказал бы отец, узнав об этом?..
Барчин заторопилась к выходу. Из дверей выходили люди с какими-то бумагами и исчезали в других кабинетах. Ведь это бьющееся сердце Шахрисябза! Здесь все заняты серьезным делом.
Барчин вошла в тенистый сквер, расположенный у райкома партии. Аллейки, посыпанные красноватым песком, были чисто подметены, политы водой из арыка. На скамейках сидели, тихо беседуя, мужчины и несколько женщин. Барчин присела отдохнуть, невольно прислушиваясь к их разговору. Она поняла, что это были председатели колхозов, бригадиры, передовые звеньевые, приехавшие на совещание в райком, которое должно было начаться с минуты на минуту. Они прибыли из кишлаков Джаркурган, Мироки, Паландра, Шерабад, Денау, Сиваза, Кутчи.
Вскоре из двери вышла девушка, которая печатала на машинке, и пригласила этих людей. Барчин осталась на аллее одна. Воробьи весело чирикали, порхая в кустах, а над клевером, которым были засеяны газоны, летали с жужжанием шмели.
Барчин встала и пошла домой. Все встречающиеся женщины и девушки в длинных платьях с любопытством смотрели на нее, догадываясь, конечно, что она приезжая, потому что только приезжая может вырядиться в такое короткое платье.
Барчин миновала ткацкую фабрику, какие-то городские учреждения и, увидев школу, постояла несколько минут, подумав, что здесь, может быть, ей придется работать. Около военкомата она увидела множество женщин, стариков, сидевших где попало с набитыми мешками. «Видно, пришли провожать своих близких на фронт, — решила Барчин. — Здесь то же самое, что и в Ташкенте».
Домой Барчин вернулась усталая, но была довольна, что осмотрела город. Мать пожурила дочку, что обед из-за нее остыл, и принялась подогревать.
Барчин зашла в кабинет отца и стала копаться в его книгах. Наконец нашла ту, которую искала. Это было описание наиболее древних городов Узбекистана. Подсела к столу и начала листать книгу.
Шахрисябз, названный его жителями «городом-садом», расположен на северо-востоке Китабской долины, у подножья Зеравшанских и Гиссарских гор. Древнее его название Каш. Появился он в результате развития здесь ремесел и торговли. Но точное время его возникновения до сих пор неизвестно.
В XIII веке Шахрисябз стал центром борьбы против арабского ига. Предводителем восстания был отважный Хаким-ибн-Хашим, ныне известный нам под именем Муканны. После подавления восстания город был полностью разрушен.
В XIV веке Шахрисябз снова был восстановлен и возвратил себе былую славу центра ремесел и торговли.
Неподалеку от Шахрисябза, в кишлаке Худжра Илгар, родился Амир Тимур, создавший впоследствии великую империю Тимуридов. Тимурленг очень любил свой город и одно время намеревался даже сделать его столицей своего царства. Хотя в эпоху Тимура и Тимуридов столицей, называвшейся «Римом Азии», стал Самаркан, но и Шахрисябз оставался крупным и цветущим городом, средоточием «наук и морали». Здесь трудились и творили многие ученые, поэты, прибывавшие из других стран мира. По повелению Тимурленга в Шахрисябзе был построен прекрасный, изумляющий заморских гостей красотой и изяществом Белый дворец. До наших дней, к сожалению, сохранились лишь его развалины…
В конце XIX века Шахрисябз по величине и значительности считался третьим городом Бухарского эмирата. При советской власти, особенно после проведения железнодорожной ветки Карши — Китаб, Шахрисябз начал развиваться как важный промышленный центр. Местное сельскохозяйственное сырье послужило подспорьем для роста в городе промышленных предприятий. Ныне в Шахрисябзе и в расположенном поблизости Китабе работают хлопковые, плодово-овощные, винодельческие и греновые заводы.
Слава о художественных изделиях фабрики «Худжум» давно распространилась далеко за пределы Узбекистана. Здесь мастерицы, которые перенимают опыт у своих матерей и бабушек, ткут красочные ковры с замысловатыми узорами, вышивают шелком сюзане, бельбаги, сумки, тюбетейки.
На окраине Китаба, среди садов, находится широтная станция имени Улугбека. Станция эта, единственная в СССР, исследует ряд процессов, связанных с магнитным полем Северного полушария. На земном шаре таких станций всего пять, и расположены они все на одной географической широте — 39°08′. Китабская — в СССР, Каргоффюрте — в Италии, Юкая и Гейтербург — в США и Мицузава — в Японии.
Мать позвала Барчин обедать.
«Надо же, какой, оказывается, знаменитый наш Шахрисябз! — подумала Барчин, закрывая книгу. — Непременно постараюсь побывать на этой широтной станции! Вот уж чем я удивлю Арслана, сообщив ему об этом в письме!» И Барчин весело засмеялась своим мыслям.
Мать посмотрела на дочь с упреком: обед давно приготовлен и успел остыть. Хамида-апа накрыла на стол в кухне. Ели молча. Мать все эти дни глубоко горевала. В иные дни, едва Хумаюн-ака закрывал за собой дверь, уйдя на работу, она садилась у окошка и долго безмолвно глядела на дорогу, все чего-то ждала. Барчин старалась ее успокоить, как могла, но мать была безутешна: писем от сына не было вот уже два месяца. Порой горевала, что в Ташкенте оставили такой великолепный дом, сами же ютятся в двух тесных комнатушках; по воду нужно ходить к колодцу; электричество то и дело по вечерам гаснет, и приходится жечь керосиновую лампу… Дочь ей в ответ нарочито громко и весело принималась расхваливать городок, восторгаясь его красотой, благоприятным климатом, приветливостью жителей.
Но при муже обычно Хамида-апа была сдержанной, делая вид, что давно смирилась с этими неудобствами. Она жалела его и беспокоилась о его здоровье. Беспокоиться же у нее были основания: два года назад он перенес инфаркт и теперь нет-нет да хватался за сердце, сосал валидол.
Беспокоила ее и судьба Барчин. Вместо того чтобы учиться в институте, девочке приходится мытарствовать вместе с ними. Что хорошего она здесь увидит? Даже пойти поразвлечься некуда. И хорошими подружками не так уж просто обзавестись.
Хамида-апа встала из-за стола и, взяв с тарелки крупный мосол, подошла к открытому окну.
— Твой телохранитель тут как тут, — сказала она с улыбкой. — На, угости-ка его сама.
Барчин подбежала к окну. Под кустом шиповника на берегу арыка сидел огромный пес. Увидев Барчин, он вильнул хвостом и радостно взвизгнул.
— Каплан! — крикнула Барчин и бросила кость.
Барчин громко засмеялась и захлопала в ладоши, когда пес, высоко подпрыгнув, поймал угощение на лету.
Всякий раз, проходя мимо Белого дворца, Барчин видела этого огромного пса, лежащего в тени подле стены, и старалась подальше обходить его. Он обычно лениво поднимал голову и бросал на девушку равнодушный взгляд. Потом снова опускал голову на передние лапы и закрывал глаза, предаваясь дреме.
Однажды, возвращаясь утром из булочной, Барчин встретилась с этим псом на углу. И замерла в напряжении, готовая закричать, звать на помощь. Но пес стоял и спокойно разглядывал ее, скорее с любопытством, чем враждебно. И Барчин бросила ему кусок хлеба.
С тех пор началась их дружба. Пес, издалека завидев Барчин, приветливо махал хвостом и спешил ей навстречу, сопровождая ее, куда бы она ни шла. Имя ему придумала сама — Каплан, что в переводе с узбекского означает леопард. И в самом деле — лапы у него огромные, сильные, как у леопарда, и глаза отсвечивали зеленым, а шерсть густая, светло-серая, в черных расплывчатых пятнах.
Вскоре Каплан прознал, где живет Барчин, и часто стал появляться под ее окнами. Хамида-апа тогда сообщала дочери:
— Твой телохранитель опять здесь, дай ему что-нибудь!..
В то время когда мать и дочь, стоя у окна, потчевали пса костями и говорили ему ласковые слова, дивясь приветливости животного, в дверь постучали. Хамида-апа заспешила в прихожую. На пороге она увидела почтальона. Он почтительно поздоровался и попросил расписаться — заказное письмо из Ташкента.
На письме значился обратный адрес Арслана Ульмасбаева. Хамида-апа поспешно распечатала конверт и обнаружила в нем аккуратно сложенный треугольничек. Развернула его дрожащими от волнения руками. И тотчас узнала почерк сына. Прочла: «Здравствуйте, папа, мама и сестренка!.. У меня все хорошо…» Буквы расплылись, исчезли. Навернувшиеся на глаза слезы мешали читать. Она смахнула их рукой и выбежала во двор.
Надо сию же минуту обрадовать мужа. Ведь тревога за сына сжимает болью и его сердце, да только не дает он воли своим чувствам, лишь изредка произносит, не глядя на нее, чтобы она не разглядела в его глазах тоски: «Что-то долго нет от сына писем, а?..»
И вот оно, долгожданное то письмо! Не побежать ли прямо сейчас? Она оглядела себя, потрогала мятый подол своего старого платья и призадумалась. Нет, не может она появиться в райкоме в таком наряде.
— Барчин! Барчин!
В ту же секунду дочь появилась на пороге.
— Письмо! От брата твоего письмо! Сбегай-ка обрадуй отца. Жив-здоров наш Марат, доченька. Да, тут вот и от Арслана письмо.
Барчин прочитала вслух письмо Марата-ака, в котором он пишет, что им приходится пока еще отступать, но все же крепко они дают по зубам заклятому врагу, и просил о нем не беспокоиться. Предупреждал, чтобы не тревожились, если писать будет не часто.
— Отнеси письмо отцу, дочка.
— Сейчас. Я только оденусь.
Барчин вбежала в дом и, оказавшись одна, развернула письмо Арслана. Оно было коротенькое, и это ее немного расстроило. А прочитав, с трудом сдержала слезы. Она медленно вышла на айван и сообщила:
— Мама, Арслан тоже уходит на фронт.
— Вот как?.. Ну что поделаешь, детка… Сейчас все джигиты уходят на фронт. В их руках сейчас судьба всей страны. Лишь бы возвратились домой здоровехонькими…
— Да, конечно, — тихо проговорила Барчин, опустив голову.
Она медленно сошла с айвана и направилась к калитке.
— К отцу? Ты ведь хотела переодеться, — напомнила мать.
— Ладно, я так…
Хамиде-апа хотелось сейчас же, немедленно, поделиться с кем-нибудь своей радостью. Она вышла, провожая дочь, за калитку, и, придерживая на голове платок, заспешила к соседке, старухе Айше-биби. Перебежала улицу, чуть не по щиколотку утопая в пыли, без стука отворив калитку, вошла во двор. Хозяйка прибирала айван. Увидев взволнованную соседку, пошла ей навстречу. Хамида-апа, забыв даже поздороваться, стала рассказывать о сыне, о том, как он славно воюет — точь-в-точь батыр, о которых пишут в старых дастанах…
Прежний второй секретарь, Федоров, жил с семьей у Айши-биби на квартире. Но месяц назад, перед тем как отправиться на фронт, он перевез семью в Самарканд. Она рассказывала много хорошего про Федорова, который стал ей как сын. И теперь вот она все думает о нем, а от него ни единой весточки за весь-то месяц. Особенно была благодарна она Федорову за то, что он выручил ее брата из беды. Когда она устроила проводы сыну, который уезжал в Самарканд, ее брат, напившись допьяна, учинил драку и попал в милицию. Этот Федоров тогда сделал доброе дело, за что старуха искренне благодарила его в своих молитвах и желала ему всяческих благ в этом мире… И уж до самой смерти Айша-биби не забудет его заботы о ней: ведь это он устроил ее в больницу, когда она заболела, и наказал докторам хорошо лечить.
Порой Айша-биби любила распространяться о том, что в Шахрисябзе, где великий падишах родился и вырос, проживает немало потомков Тимурленга и что она сама относится к роду, который ведет начало якобы от самого Амира Тимура. Ее ближайшие предки происходили, как она говорила, из племени барлас. Четвертый сын Тимурленга Шахрух и его любимая старшая жена Гавхаршодбегим произвели на свет Байсункура Мирзо, который, по ее предположениям, и является семнадцатым или восемнадцатым ее дедом по восходящей линии. Вот о своем происхождении от них она и любила говаривать. В конце тридцатых годов ей крепко попало за неосторожные слова и наивное бахвальство своими знаменитыми предками. «Слепой теряет свой посох один раз», — решила она после этого и на какое-то время перестала хвастаться своим происхождением из «племени барлас». Но вскоре забыла испуг, из-за которого она ночи напролет не могла уснуть, и вновь дала волю языку. И все же это не мешало Айше-биби считать себя женщиной «передовой» и с «понятием», симпатизирующей всему новому. «Тимуриды все были такими, — говорила она. — Если бы душа их не лежала к новому, к наукам, разве стал бы Мирзо Улугбек таким великим астрономом?..» И женщины, слушавшие ее, кивали, соглашаясь с нею. В гостях эту Барлас, «матушку», как ее называли, всегда усаживали на самое почетное место.
Говорят, у джигита, годного в предводители, бывает широким лоб. Айша-биби любила в разговоре упомянуть, что у ее старшего сына лоб широк, потому и находится он на ответственной работе в Карши.
Ходила старушка всегда в ситцевых платьях, которых, согласно обычаю, бог весть сколько на себя надевала, а поверх повязанного вокруг головы легкого платка накидывала еще и огромный платок с кистями. По ее словам, платья из цветастого ситца — благоразумный подход к климатическим условиям. Наивен тот, кто по одежде судит о человеке. Есть такие, которые ходят в шелках, а в самих нет ни капли человечности. «Я ко всему приглядываюсь, все оцениваю», — говаривала она.
Хамида-апа с первых же дней пришлась по душе Айше-биби. Видя, что у женщины нет в этом городе ни родных, ни знакомых, она всякий раз приглашала ее на чай, рассказывала о себе. И Хамида-апа прониклась к старушке доверием. Недаром именно к ней пришла она со своей радостью. Эта добрая, мудрая старушка всегда находила нужные слова, чтобы утешить в горе. А радость при общении с нею возрастала вдвое.
Порывисто войдя в приемную, Барчин устремилась к большой двери, обитой черным дерматином. Однако молоденькая секретарша мгновенно вскочила и преградила ей дорогу. Узнав в ней давнишнюю посетительницу, она посмотрела на нее подозрительно.
— Вы что? — строго спросила она.
— Вот письмо. Хотела показать…
— Сегодня неприемный день, придете в среду.
— Ой, разве к отцу мне нельзя зайти?
Строгость на лице девушки сменилась замешательством.
— Так вы дочь Хумаюна-ака? Что же вы сразу не сказали? Пожалуйста, проходите. У Хумаюна-ака было совещание, только что закончилось, и он попросил полчаса к нему никого не впускать. О вас я ему сейчас доложу…
Но Барчин уже сама открыла дверь.
Увидев дочь, Хумаюн-ака побледнел. Он знал: только важное дело может привести к нему Барчин или ее мать. Его взгляд выражал ожидание, стремление угадать по лицу дочери, с чем она пришла.
— Вот письмо от Марата-ака, — сказала с улыбкой Барчин, и он понял по выражению ее лица, что все хорошо.
Хумаюн-ака нервными движениями пальцев развернул письмо и, не сводя с него глаз, не сразу нащупал рукой очки, лежавшие перед ним на столе, заваленном бумагами.
Прочитав письмо, Хумаюн-ака минуту сидел, закрыв глаза и потирая переносицу большим и указательным пальцами.
— Хорошо, — тихо произнес он. — Все хорошо…
— Ну, я пойду, папа…
Хумаюн-ака поднял на дочь усталый взгляд.
— Спасибо, дочка, что принесла мне эту весть. Ступай. И не откладывая напиши брату ответ.
— А вы сегодня рано придете?
— Постараюсь.
— Мама по такому случаю плов готовит, так что не опаздывайте.
— Умница наша мама, — улыбнулся Хумаюн-ака. — Скажи — пусть ташкентский готовит, с чесноком…
Выйдя из кабинета, Барчин разговорилась с секретаршей. Через несколько минут они уже признались друг дружке, что каждая из них подумала, когда они чуть было не разругались у двери секретаря райкома. Потом Барчин не без гордости поведала о своем Марате-ака, который воюет уже в чине капитана, и о том, как фрицы его боятся…
Вспомнив, что ее ждет мать, Барчин поднялась. Попросив девушку заходить к ним в гости, выбежала из приемной.
Вечером Хамидахон-апа и Барчин, когда плов уже был готов, завернули казанок полотенцами, чтобы рис допревал, заговорщически переглянувшись, принялись поспешно готовить аччик-чучук — обильно приперченный салат из помидоров, огурцов и лука, которым более всего любил Хумаюн-ака закусывать, если доводилось выпить рюмочку. Врачи категорически запретили ему употреблять спиртное, а Хамидахон-апа и Барчин строго следили за тем, чтобы он неукоснительно следовал совету врачей. Но сегодня у них необыкновенный день, и можно отступить от правил.
Часов в семь кто-то робко постучал в дверь. Хамида-апа вышла на айван и увидела секретаршу. Пригласила ее в комнату.
— Нет, Хамида-апа, я спешу домой. Хумаюн Саидбекович просил передать, что позвонили из обкома и он поспешно уехал в Карши.
— Что же там такое? — упавшим голосом спросила Хамидахон-апа.
— Кажется, из Ташкента прибыло какое-то начальство…
— Заходите, поужинаете с нами.
— Спасибо, меня дома ждут. До свидания! — сказала девушка и ушла.
Когда мать вернулась в комнату, Барчин тотчас заметила, что она расстроена, и сама встревожилась не на шутку. Подбежала, обняла мать за плечи. Та, вздохнув, опустилась на табуретку и сказала, в чем дело.
Долго они сидели молча.
Хамида-апа с горечью думала о том, что вот так у них всю жизнь. Нет у мужа покоя ни днем, ни ночью. Поесть спокойно не может. Неужели это судьба каждого партийного работника? Вспомнилось ей, как у них однажды гостил известный в республике агроном Тешабай Мирзаев, тот самый Мирзаев, которого на одном большом собрании в Москве лично сам Климент Ефремович Ворошилов назвал «народным агрономом». Так вот Тешабай Мирзаев как-то, смеясь, сказал: «Наш Усман-ака Юсупов любого заставит зашевелиться! Мы-то ладно, мы, дехкане, ковыряемся себе в земле. А поглядите, что на стройке делается! И рабочие, и инженеры, и ученые, и поэты — все нынче проводят дни на строительстве водохранилища! Недавно я побывал там. Нашего прославленного ученого Кари Ниязи, известных поэтов Хамида Алимджана, Гафура Гуляма, Уйгуна я не смог отличить от землекопов!» Сущую правду говорил тогда Тешабай Мирзаев. Впрочем, это она и сама прекрасно знала. Хамида-апа иногда, не на шутку рассердившись, пыталась удержать мужа дома, когда он, несмотря на то что плохо себя чувствовал, вдруг объявлял, что уезжает в срочную командировку, или сетовала, когда он один брался за дело, с которым и несколько человек не сразу управились бы. Хумаюн-ака в подобных случаях говорил: «Усман-ака так велел…» И она отступала. Знала, что никакие ее доводы не помогут, что муж все равно сделает так, как ему велел его любимый Усман-ака.
— Что же, опять будем ужинать одни, — грустно проговорила Барчин.
— А знаешь, дочка, пригласи Айшу-биби, веселее будет, — предложила Хамида-апа.
Барчин обрадовалась, что в этот вечер они все-таки будут не одни.
Барчин сидела за столом, слушая разговорчивую соседку, а мысли ее были о письмах, которые сегодня предстояло написать. Ну, брату написать не трудно, Ему она подробно опишет, как выглядит Шахрисябз, как они живут на новом месте. О здоровье папы и мамы напишет. А Арслану? Что она напишет ему? Хочется, чтобы письмо получилось остроумное и веселое. Но в то же время он должен почувствовать, как ей здесь тоскливо без него. Он должен прочесть это между строк…
Когда мать пошла проводить Айшу-биби до калитки, было уже совсем темно, небо усеяно звездами. Откуда-то донеслось тарахтение арбы. «Совсем как в кишлаке», — подумала Барчин. Она уединилась в своей комнате и села писать письма. В гостиной поскрипывали половицы под ногами матери, убиравшей со стола. Потом на кухне заплескалась вода, стала позвякивать посуда…
Было далеко за полночь. У калитки остановилась машина. Хлопнула дверца. Барчин поняла, что приехал отец, и кинулась отпирать калитку.
Только что уснувшая Хамида-апа поднялась с кровати, надела халат и зажгла лампу.
На айване послышались тяжелые шаги мужа. Даже по его шагам научилась она определять, насколько он устал и какое у него настроение. Барчин вынесла отцу чистое полотенце. Хамида-апа заспешила на кухню подогревать еду, но Хумаюн-ака остановил ее:
— Не утруждай себя, я не хочу есть. Завари только чаю и найди мой валидол, при мне не оказалось ни одной таблетки.
Вид у него был усталый, лицо осунулось, глаза запали.
— Не дают вам ни днем, ни ночью покоя! И что за работа! Нельзя разве всякие там собрания днем проводить? — зачастила Хамида-апа.
— Дня не хватает, — грустно усмехнулся Хумаюн-ака. — В Карши приехал Усман-ака, ну и, конечно, там собрались все секретари райкомов. Обсуждали важный вопрос.
— У вас всегда все вопросы важные! — досадливо махнула рукой Хамида-апа.
— А этот был особенно важный. Сама понимаешь, иначе не приехал бы сюда Усман-ака.
— Может, хоть немножко поедите?
— Нет. Постели мне, утром надо встать пораньше…
— Папа, я написала письмо, — сказала Барчин.
— Хорошо, дочка, завтра почитаем. — Хумаюн-ака отпил из пиалушки несколько глотков горячего чая и положил под язык таблетку валидола. Некоторое время сидел молча, потом задумчиво проговорил: — Да, здоровье для человека главное. Говорят, до пятидесяти лет человек прислушивается к советам друзей, а после пятидесяти — к своему сердцу…
— Вам же давно за пятьдесят! — сказала в сердцах Хамида-апа. — Человек в вашем возрасте должен немножечко беречь себя. Можно ли голодному, усталому таскаться по ночам за двести километров!
— Выбирай слова, дорогая, я не таскаюсь, служба.
— Служба, служба! Вспомните-ка, что стало с Сабирджаном, который работал, как вы, пока не загнал себя?!
— Ты говоришь глупости, — резко сказал Хумаюн-ака, уже раздеваясь.
— Мама, прекратите! — сказала Барчин, разбирая отцу постель. — Ложитесь, папа, вы устали.
— Спасибо, доченька… Сегодня я встретился с одним председателем колхоза, — сказал Хумаюн-ака, раздеваясь. — В самом начале нашей беседы, не произнеся еще ни одного слова, он вынул из кармана записную книжку и начал зачитывать мне всякие там цифры, проценты, относящиеся к его хозяйству. «А в каком положении дети?» — спрашиваю у него. «Какие дети?» — удивился он. «Обычные», — говорю. «Вы спрашиваете про детей колхозников?» — «Ну конечно». Он мнется, листает свой блокнот, а потом заявляет: «У меня про это ничего не записано. Вам цифры нужны?» — «Если и детей можете перевести на цифры, то давайте!» — сказал я. И сам не удержался от смеха. «Про малышей мы в тетрадях не пишем. У них есть мамы, бабушки, пусть они и смотрят за ними, и записывают, что надо. А наше дело — в тетрадь записывать большие вопросы!» — говорит он, удивленный моему неуместному, на его взгляд, смеху. Вот потеряет этот председатель свой блокнот, и считай — голову потерял… Надо поощрять тех, кто по-настоящему трудится в поле, а не тех, кто жонглирует цифрами. Так сказал сегодня Усман-ака. Нельзя, чтобы трудился Эшмат, а авторитет обретал Ташмат. А нередко бывает, что велеречивые Ташматы хватают ордена…
— Спокойной ночи, папа, спите, — сказала Барчин, укрывая отца одеялом. — Повернитесь на правый бок.
— Ладно, доченька, — сказал Хумаюн-ака, подчиняясь ей, и обратился к жене: — Разбуди меня пораньше, хорошо? В половине шестого.
— Ложитесь в третьем часу, а в шесть уже хотите быть на работе? Разбужу в половине десятого или в десять! — сказала Хамида-апа и погасила лампу.
Тихо стало в доме. Где-то на окраине залаяли собаки да поблизости спросонок прокукарекал петух, но тут же смолк. Видно, понял, что ошибся, что рано еще возвещать наступление утра.
…Издали донесся тревожный гудок паровоза. Барчин увидела зеленые вагоны, битком набитые военными. К ним нельзя подступиться. Провожающие что-то кричат, машут руками. Оттеснили Барчин на самый край перрона. И вот… она увидела Арслана. Он в гимнастерке защитного цвета, туго перепоясан широким ремнем, на голове пилотка, за спиной винтовка. Он поднялся на подножку вагона и ищет взглядом кого-то. Барчин стала изо всех сил работать локтями, чтобы протиснуться к нему. Закричала: «Арслан-ака я здесь! Арслан-ака-а!» И проснулась от собственного крика.
Комната была наполнена золотистым светом. Косой луч солнца через открытое окно падал на кровать Барчин. Простыня, которой она укрывалась, была скомкана и лежала у ног. Барчин накинула легкий халат и вышла из своей комнаты. Кровать отца уже была прибрана. Мать во дворе сидела одна за столом, стоявшим под старой раскидистой шелковицей, и пила чай.
— Папа уже ушел? — спросила Барчин.
— Давно, — ответила Хамида-апа, устремив задумчивый взгляд куда-то вдаль.
— Он же хотел прочитать письмо, которое я написала Марату-ака.
— Папа прочитал. Сказал — хорошо написала. После завтрака сходишь на почту и опустишь в ящик. А потом папа наказал, чтобы ты повидалась сегодня с секретарем райкома комсомола Дильбар Раззаковой. Говорит, что завтра, наверно, все выйдут на сбор хлопка. Работники учреждений, учащиеся старших классов — все выйдут. В райкоме и тебе дадут задание…
Глава шестнадцатая В ОДНОМ СТРОЮ
Возвратившись с работы, Арслан прошел прямо в свою комнату. Прежде это была комната отца. Мадина-хола несколько раз заглядывала в дверь и видела сына в одной и той же позе — сидящим за столом. Звала ужинать. «Сейчас», — отвечал Арслан и продолжал сидеть, склонившись над тетрадью и никого не замечая. «Уж не случилось ли что?» — подумала Мадина-хола, неслышно удаляясь.
Уже несколько дней в голове Арслана звучали строки стихотворения. А сел к столу — ничего не получается. В голове сумбур. Как жаль, что перестал работать литературный кружок при Доме культуры завода! Руководитель, поэт Гайрати, помог бы упорядочить мысли, поэтические образы…
Взгляд Арслана упал на окно. В две ячейки вместо стекла были вставлены куски фанеры, и еще одно стекло было треснуто и склеено полоской газеты. «Надо вставить до отъезда на фронт. Успеть бы…» — подумал Арслан. У него уже давно все приготовлено. Начищены до зеркального блеска сапоги, в вещмешке смена белья, сухари, орехи. И медкомиссию прошел. Осталось ждать.
Арслан вздохнул и закрыл тетрадь. Обложка ее была разрисована замысловатыми узорами, посредине написано: «Лирические стихи». В этой тетради были не только его, Арслана, собственные стихи, но и понравившиеся ему стихи известных поэтов. Немало в ней философских изречений Саади, Навои, Хафиза, Пушкина и Лермонтова, Байрона и Гёте.
На первой странице Арслан наклеил свою фотографию. Ему казалось, что на этой фотографии он похож на Байрона. Конечно, никому не решился бы сказать об этом, но самому приятно было так думать…
Многие страницы были испещрены неровным, неразборчивым почерком. Буквы походили скорее на птичьи следы, чем на знаки. Некоторые стихотворения были зачеркнуты крест-накрест. И чем чаще Арслан перечитывал свою тетрадь, тем больше появлялось в ней перечеркнутых стихотворений.
Над некоторыми из них значились две буквы — «Б…н». Вот и сейчас, открыв чистую страничку, он аккуратно вывел две буквы — «Б…н». И на бумагу стали ложиться строчки:
Поезд тронулся… Прощанья… Пожатья рук… Будь ты рядом, я б, может, Стольких не испытывал мук. Сердце тоска мне безжалостно гложет. Я уезжаю… Дни ли минут или годы С тех пор, как покину родные края, Любовь мне поможет осилить невзгоды, Тебе пусть поможет дождаться меня. Я на сабле своей начертал твое имя — И других талисманов не надо. Я с победой вернусь — ты подари мне Чистый цветок из своего сада…Дверь в комнату отворилась — это Мадина-хола принесла на подносе еду.
— Хочешь не хочешь, сынок, а ешь, — сказала она, решительно ставя перед Арсланом тарелку с шурпой, чайник и лепешку. — Что же это такое — пришел с работы и есть он не хочет!
— Ну зачем вы так, мама? Я бы сам вышел.
— Я уже три раза разогревала, сынок, а ты все сейчас да сейчас. Дела свои и потом успеешь закончить. Зять твой зарезал барана, хороший кусок прислал. Сестра прибегала, принесла. Ждала-ждала тебя… Слишком поздно ты с завода стал приходить, сынок.
— Работы много, мама.
В длинном коридоре военкомата яблоку негде упасть. Арслан занял очередь. Те, кто выходил из кабинета военного комиссара, сообщали дожидавшимся своей очереди, что отправка завтра, место сбора — парк имени Тельмана.
Арслан хотел было выйти во двор покурить, но в этот момент вышедший из кабинета строгий человек крикнул:
— Ульмасбаев! Есть тут Ульмасбаев? Входите!
Кабинет был просторный и светлый. За длинным столом, накрытым красной скатертью, сидели пять военных и несколько человек в гражданской одежде. Арслан сразу узнал военкома Куканбаева и поздоровался.
Молодой лейтенант вынул из папки документы Арслана и зачитал сведения о нем. Все это время военный комиссар пристально вглядывался в Арслана, потом наклонился к сидевшему рядом с ним мужчине в сером костюме и тихо спросил:
— Вы, кажется, уже знакомились с документами Ульмасбаева?..
— Да, — кивнул тот и тоже изучающе посмотрел на Арслана. Их взгляды встретились. Арслану показалось, что он уже где-то видел этого человека.
— Со здоровьем как, джигит? — спросил Куканбаев.
— В порядке.
— Значит, на фронт, товарищ?
— Конечно.
— Это сын дегреза Мирюсуфа Ульмасбаева, — сказал мужчина в сером костюме Куканбаеву. — Отец его до последнего дня работал на Ташсельмаше.
— А-а, вы же из их махалли, — улыбнулся Куканбаев и обратился к Арслану: — Вы узнаете этого товарища?
— Где-то видел, — неуверенно произнес Арслан и обратился к мужчине в сером костюме: — Вы не преподавали лет семь назад в нашей школе?
Мужчина засмеялся.
— Верно. Я работал в вашей школе, но недолго. А вы, значит, по стопам отца решили?
— Да.
— Нам его кандидатура подходит, — сказал он военкому.
Тот оценивающе посмотрел на Арслана и пробежал взглядом его документы.
— Вот что, джигит, вам завтра в десять утра необходимо явиться в облвоенкомат. Ваши документы будут там. На месте объяснят что к чему. Все понятно, товарищ Ульмасбаев?
— Так точно!
— Вы свободны.
Арслан вышел, в недоумении остановился во дворе военкомата. Странно — опять ему не сказали ничего определенного. Он не знал, что и думать. Подошли знакомые парни.
— Ну что? Завтра в парке Тельмана встретимся?
— Мне не сказали этого.
— Почему? А нам всем велели завтра к восьми собраться в парке Тельмана.
— И сам не знаю почему.
— Может, болезнь какую обнаружили?
— Нет никакой у меня болезни.
Ребята в удивлении пожимали плечами, отходили. Арслан за несколько дней, пока проходил комиссию, привык уже к этим парням и подготовил себя, что и служить им придется вместе. Вернулся домой расстроенный.
Мадина-хола сидела пригорюнившись на том же самом месте, где Арслан оставил ее утром, уходя в военкомат. Будто и не вставала она с супы. Встретила сына вопросительным взглядом, молча показала рукой на место рядом с собой.
— Опять ничего толком не сказали, — сообщил Арслан, опускаясь на войлок, постланный на супе.
— Что же так?
— Все мои товарищи, с кем я проходил комиссию, завтра уезжают. А мне велено к десяти явиться в областной военкомат. Не понимаю, в чем дело. Может, какую закавыку нашли в моей жизни?
— Какая может быть закавыка, сынок? У нас нет никакой закавыки. Твой отец ни баем не был, ни муллой. Всю жизнь трудился для людей не покладая рук. Пусть те боятся, кто швырял камни в советскую власть. А тебе-то чего бояться. Есть советская власть — и мы есть! Нет советской власти — и нас нет. Вот так-то! Это слова твоего покойного отца… Кто знает, может, и лучше, что тебя к главному начальнику посылают… Наберись терпения, сынок. Я сегодня видела хороший сон. В честь святого Баховиддина испекла я одиннадцать лепешек. Что бы такое сделать, чтобы живым-здоровым выйти из этой кутерьмы?
— Ай, мама, оставьте такие разговоры! Вы опять повторяете слова нашего зятя.
— А что же, сынок, он умный человек.
Арслан встал. Хотя полдня уже было потеряно, он поехал на завод.
У входа в цех встретился с Шавкатом Нургалиевым. Рассказал ему, как обстоит дело. Они выкурили за разговором по папиросе.
Потом Нургалиев сказал:
— Если не торопишься, подожди, после смены поговорим обстоятельно. Чего-то там заливщики сегодня не успевают…
Арслан кивнул. Он направился в раздевалку и, переодевшись, стал помогать заливщикам.
После работы Арслан вымылся под душем и вышел из цеха. Нургалиев и Володя ждали его. Из ворот вышли втроем. Володя и Нургалиев перемигнулись. Володя забежал в магазин. По пути они зашли в небольшую столовую и заняли угловой столик. Володя принес нарезанных помидоров и стаканы. Нургалиев разлил водку.
— Знаешь, дружище, жаль мне с тобой расставаться, очень жаль! — сказал он. — Давай выпьем за то, чтобы разлука наша была недолгой. Жаль, времени нет посидеть по-человечески.
Стали говорить о том, какие вести поступают с фронта, что рассказывают возвратившиеся с войны инвалиды и эвакуированные. Вести были неутешительные…
Домой Арслан пришел поздно. Мать, тихо укоряя, помогла ему раздеться, уложила его в постель.
…Утром Мадина-хола дала сыну свежую рубашку, будто на той его собирала. Когда он брился, сказала:
— Сходить за зятем? Может, ему с тобой пойти?
Арслан засмеялся.
— Мама, вы никак не привыкнете к тому, что я уже взрослый и могу обходиться без опекунов.
Мать обидчиво поджала губы, подумав, все же заметила, что ее подруга Биби Халвайтар тоже непрестанно молится за него и аллах, услышав их мольбы, верно, сохранит его от напастей.
Арслан усмехнулся про себя, но промолчал, чтобы не обидеть свою старую добрую маму.
И в областном военкомате оказалось не меньше народу. Снова ожидание в коридоре… До десяти, правда, уже оставалось немного времени. Но перед Арсланом выстроилась длинная очередь, и вряд ли за несколько минут все эти люди успеют уйти, решив свои дела.
Однако дело приняло неожиданный оборот. Как только большие настенные часы, висевшие в коридоре, пробили десять, из кабинета вышла женщина в строгом синем костюме и, оглядев стоявших в коридоре, сказала:
— Кто здесь Ульмасбаев?
Арслан встрепенулся, будто внутри у него выпрямилась пружина.
— Я!
— Зайдите.
Помещение было просторное, с четырьмя большими окнами, на которых висели белые шелковые портьеры сплошь в волнистых складках. За столом сидели двое — пожилой седой майор в очках и мужчина, которого вчера Арслан видел в райвоенкомате. Сегодня он серый костюм сменил на форму капитана.
— Подойдите поближе, сядьте, — пригласил майор.
Арслан сел на свободный стул, стоявший напротив стола.
— Товарищ Ульмасбаев, мы ознакомились с вашими документами, — сказал майор, внимательно глядя на Арслана сквозь блестящие очки. — С сегодняшнего для вы находитесь на военной службе. Словом, вступили в ряды тех, кто сражается с врагом на фронте. Отныне вы военный человек. Вы меня понимаете?
Арслан смутился. Подумав, откровенно признался:
— Не совсем.
— Вам все подробно объяснит капитан Самандаров, — сказал майор, еле приметно улыбнувшись.
Капитан Самандаров взял папку с документами и направился в смежную комнату, сделав Арслану знак, чтобы он следовал за ним. Они сели за круглый стол.
— Вот такие дела, — проговорил Самандаров, открывая папку. — Где сейчас проходит фронт, вы знаете?
— Приблизительно, — ответил Арслан, стараясь поотчетливее представить себе географическую карту, на которой он отмечал города, занятые врагом, и соединял их синей линией.
— Вы хотите сказать — фронт протянулся с севера, от Балтийского моря, до самого Крыма? Не так ли?
— Да, так…
— Идет битва, напряженная и яростная. Враг жесток и коварен. Но враг знает и то, что силы наши не иссякнут до тех пор, пока у нас прочные тылы, пока нам есть на что опереться. И что, по вашему мнению, он в таком случае предпримет?
— Попытается ослабить наш тыл?
— Уже пытается! Много наших заводов с запада эвакуировано в Ташкент. Они ныне приобрели военное значение и уже работают в полную силу на оборону и на победу. Вот почему здесь предвидится схватка не менее жаркая, чем на фронте. Словом, решено вас оставить на заводе.
— Я понимаю… Только почему именно меня?
— Резонный вопрос… Мы имеем дело с неглупым врагом. Оставь мы кого попало, это вызовет у него подозрение. Почему, дескать, здоровый джигит, а не на фронте? За этим что-то кроется. А вы вполне попадаете под статью, по которой мы вас не должны брать на фронт. У вас нетрудоспособная мать, а вы у нее единственный сын и кормилец. Если кто-нибудь будет интересоваться, давайте именно такое объяснение. И близкие друзья, и родственники, и даже мать должны знать только эту причину. Договорились?
Арслан был настолько ошарашен всем этим, что не знал даже, как отныне вести себя. Он относился к людям, о которых говорят: «душа нараспашку». Ему теперь представлялось очень трудным что-то недоговаривать в разговоре с близкими, постоянно что-то скрывать от них и заниматься делом, о котором никто не должен знать.
— Справитесь? — спросил капитан, будто прочитав его мысли.
— Постараюсь.
— Я верю в вас, потому что вы комсомолец и сын известного дегреза Мирюсуфа-ата. Если из-под его рук выходили превосходные чугунные изделия, то и сына он выковал крепким.
— Я постараюсь…
— Еще вопросы есть?
Арслан отрицательно покачал головой, вопросов у него не было.
Глава семнадцатая АИСТ НА КУПОЛЕ МЕДРЕСЕ КУКАЛДАШ
В том месте, где узкий переулок сливается с не менее узкой улицей, расположена небольшая площадь, где арбы разворачиваются или ждут, пока проедет встречная. А когда-то здесь был хауз. И Арслан, и Атамулла, и другие ребятишки махалли научились плавать именно в этом хаузе. Как только наступали жаркие летние дни, они постоянно барахтались в этом водоеме. Старики, правда, ворчали, что ребятишки мутят воду, но стоило им зазеваться, как хауз снова переходил во власть детворы. Они плавали, подныривали друг под друга, визжали. А те, кто поотчаяннее, залезали на балахану Адыла Варшава, возвышающуюся над хаузом, и ныряли оттуда…
Потом хауз закопали. То ли потому, что в махаллю провели водопровод и необходимость в водоеме отпала, то ли потому, что в затхлой, позеленевшей воде появлялись болезнетворные микробы. Этому событию предшествовал весьма печальный случай. Какой-то казах вез полную арбу самана. Въехав в эту улочку, стал он поворачивать назад. Не рассчитал. Лошадь попятилась, и арба, увлекая за собой и животное, и незадачливого возчика, опрокинулась в хауз. Острый кол, торчавший у берега, вспорол брюхо несчастной лошади.
Заброшенный двор напротив хауза вскоре незадорого купил какой-то человек, прибывший из Чимкента. Он возвел новый глинобитный дувал, привел в порядок двор, ветхий домишко. Этого нестарого человека звали Баймат. У него была миловидная, полненькая жена, без конца хлопотавшая во дворе, ни минуты не сидевшая без дела, пока муж отсутствовал. Люди приглядывались к новым жильцам махалли, не спешили заводить с ними дружбу, хотели сперва доподлинно узнать, кто они такие и почему сюда пожаловали, снявшись с насиженных мест. Но зато их дочка, шестилетняя Субхия, с первых же дней стала любимицей соседей. У девочки были большие черные глаза и вьющиеся волосы. Она сразу же подружилась с местными малышами, которым дела не было до того, откуда они и кто. Веселая была девочка Субхия. Иногда она выбегала на улицу в длинном платье и, босоногая, пускалась в пляс. При этом так звонко щелкала пальцами, что даже вечно хмурый Мусават Кари останавливался, любуясь ею, и произносил: «Ну и чертенок!..» Из-за умения танцевать или из-за сверкающих черных глаз некоторые называли ее «лули киз» — цыганочкой.
Мать ее, как и большинство женщин, видно, была суеверной и боялась, что ее маленькую Субхию могут сглазить, — надела ей на шею ниточку красных бус. Субхия на всех смотрела с улыбкой. В ее представлении жизнь состояла из одного только счастья, лицо ее всегда светилось радостью. Восторг, вызываемый в людях ее танцами, полнил ее сердце ликованием. Всех людей в мире она считала добрыми. Она не знала, что такое зло, да и зачем ей это было знать! Только одно существо на земле ей казалось злым — это собака во дворе Мусавата Кари. Однажды эта лохматая тварь, сорвавшись с привязи, укусила ее за ногу…
В первый раз люди увидели Субхию грустной в тот день, когда ее любимый папа ушел на фронт. Она весь день просидела на порожке калитки, задумчиво глядя перед собой. Она вспоминала прощание с отцом, и на ее глазах вновь и вновь появлялись слезы. Она вытирала их грязным кулачком, размазывая по лицу.
Утром отец, уходя прижал дочурку к груди, долго целовал ее личико. Субхия тихим спросонья голоском спросила: «Папочка, а когда вы приедете?» Отец, усадив дочку себе на плечи, показал вдаль, где в южной стороне города, над зелеными купами деревьев и желтыми земляными крышами домов, возвышался купол медресе Кукалдаш:
— Посмотри туда. Во-он, видишь аиста на куполе?
— Да! Вижу, вижу! — обрадовалась девочка.
— Там у него гнездо. В нем появятся скоро птенцы, маленькие аистята. Аистята оперятся и улетят.
— А куда они улетят? — решила уточнить девочка.
— В теплые страны. В Индию… А потом кто-то из них непременно вернется в свое гнездо. Непременно вернется. Тогда приеду и я. Как только ты увидишь на гнездышке белого аиста, так жди. Хорошо?
— Хорошо, папа, — кивнула девочка.
Отец опустил ее на землю. Прощаясь с женой, он сказал:
— Не горюй. Вон сколько соседей у нас, в случае чего не оставят в беде, помогут…
И пошел отец широкими шагами со двора, не оглядываясь.
Субхия вспомнила это, поднялась с порожка калитки и отошла в сторонку, чтобы виден был купол далекой мечети. Аист все так же стоял в гнезде, будто ни разу не пошевелился с самого утра. Возвращение паны связано с этим аистом, и Субхия не выпускала теперь его из виду…
Начались тяжелые дни. Мать Субхии повесила на калитку замок и, взяв дочку за руку, отправилась в Чимкент, к родственникам. Она хотела повидать своих близких и заодно запастись кое-какими продуктами. Но в те дни уже кругом люди жили, точно отмеривая то, что у них есть, экономя каждое зернышко крупы, кое-как сводя концы с концами. В городе люди с утра до вечера были на заводе, на фабрике, в учреждениях; колхозники от темна до темна работали в поле. Работы было много, а еды мало.
Мать Субхии жила у родственников дней десять и вернулась, привезя с собой немножко мяса и зерна. Но вскоре она заболела и слегла. Врачи настаивали, чтобы она легла в больницу, но женщина отказывалась, потому что не с кем было оставить дочку.
В один из тех дней зашла к ней Мадина-хола. Недавно пышущая здоровьем женщина недвижно лежала на кровати. Около нее на табуретке стояла пиалушка с водой и лежал черствый кусок джугаровой лепешки. Женщина прослезилась, тронутая вниманием Мадины-хола. Ей было трудно говорить. Она попросила, если уж ее увезут в больницу, присмотреть за девочкой, сообщить родственникам в Чимкент. И в глазах ее было столько мольбы, что Мадина-хола едва сдержала слезы. Сбегав домой, она принесла больной горячего супа. Но та не желала ничего брать в рот. Мадина-хола заспешила в поликлинику, чтобы вызвать врача. Выйдя из калитки, встретила Мазлумахон и Пистяхон, возвращающихся откуда-то с узелками под мышками. Отругала их хорошенько за то, что, живя по соседству, они не проявили никакой жалости к одинокой женщине с ребенком, ни разу ее не навестили.
Врач сказал, что у больной тиф. Ее тотчас увезли в больницу. Через неделю она умерла…
Субхия, когда ее мама еще была дома и лежала с температурой, то и дело выбегала на улицу и глядела вдаль, на купол медресе Кукалдаш. Смотрела, не прилетел ли белый аист. Если бы прилетел аист и сел на купол, то появился бы и папа. И уж конечно маму обязательно вылечил бы. Но аист не прилетал, отец не возвращался…
Мадина-хола привела Субхию к себе. Она переночевала, а утром убежала к себе. Мадина-хола вновь пошла за ней, сказала:
— Ты, миленькая, живи у нас, пока за тобой приедут из Чимкента родственники.
Девочка отрицательно покачала головой.
— Из вашего двора не видно купола во-он того медресе, — сказала она. — А от нас его хорошо видно…
— Зачем тебе этот купол?
— Когда на него сядет белый аист, вернется мой папа.
Мадина-хола возвратилась домой, пытаясь понять смысл ее слов. А вечером велела Арслану отнести девочке поесть.
Субхия считала Мадину-хола и Арслана самыми близкими в махалле людьми. Днем частенько прибегала к ним. А Арслан, встречая ее, всякий раз старался приободрить ее ласковым словом, приносил ей сладости.
Она часто бегала на соседнюю улицу, где жила ее подружка. Они вместе играли. Но мать той девочки запретила дочке водиться с Субхией, сказав, что она грязная и заразная. Субхия, давясь слезами, рассказала об этом Мадине-хола. Ох, да что ж это она? Конечно, давно пора девочку выкупать и постирать ей платьице. Вечером Мадина-хола выкупала ее. Уложив спать, постирала одежонку и хорошенько выгладила по швам, где могла прятаться всякая нечисть. А утром Субхия опять убежала к себе.
Однажды проголодавшаяся Субхия почувствовала вкусный запах. Долго стояла у калитки, откуда он доносился. Не выдержала и зашла во двор Мусавата Кари. В, это время сам Кари, его жена Мазлумахон и дочка Пистяхон и еще несколько незнакомых ей женщин сидели на айване и ели из большого блюда плов.
Заметив остановившуюся посреди двора девочку, Мазлумахон сунула ей в руку лепешку и выпроводила за калитку.
А Субхия, придя к себе, подумала: «Какая добрая тетенька, такой большой кусок лепешки дала… А муж у нее злой, у него глаза недобрые…»
Случилось так, что Арслана послали на сборы в военный лагерь за Чирчиком, у подножья Чаткальских гор. А у Саодат, старшей дочери Мадины-хола, заболел сынишка, и та попросила мать пожить у нее несколько дней, пока ребенок выздоровеет.
Два или три дня Субхия не выходила из дома. Проходивший по улице Мусават Кари иногда заглядывал через невысокий забор и видел Субхию, лежавшую на айване на куче тряпья. «Помоги, аллах, бедной девочке», — говорил он и, проведя по лицу ладонями, шел дальше. Девочка замечала его, но у нее не было силенок сказать: «Дяденька, помогите мне!» Но если бы у нее и хватило силенок, она все равно не позвала бы его. Она боялась Мусавата Кари и его собаку.
Вернувшись от дочери, Мадина-хола застала девочку настолько ослабевшей, что она с трудом держалась на ногах. Мадина-хола легко подняла ее, словно пушинку, и унесла к себе домой.
— Теперь не смей убегать к себе, живи здесь! — строго наказала ей. — Из нашего двора тоже можно увидеть купол медресе Кукалдаш. Вон залезешь на шелковицу и увидишь…
Субхия послушалась ее. Через несколько дней девочка немного окрепла. Она лежала на супе и смотрела на шелковицу. Ей очень хотелось вскарабкаться на это дерево, чтобы издали увидеть купол медресе Кукалдаш и узнать, не прилетел ли белый аист. Иногда она впадала в забытье, и ей мерещилось, что ее взял на руки отец, прижимает к груди, целует…
Утром, вернувшись из булочной, Мадина-хола увидела Субхию, лежавшую ничком около шелковицы. Бросилась к ней. Тельце девочки было холодное…
Мадина-хола оповестила соседей. Привела председателя махаллинской комиссии, Нишана-ака, сторожа Арифа и чайханщика. Вынула из сундука кисею, припрятанную для своего смертного дня, кусок бязи и сто рублей денег. Несколько мужчин, посокрушавшись, отнесли Субхию на кладбище и похоронили.
Арслан приехал спустя полмесяца проведать мать. Он был потрясен смертью Субхии. Это горе, будто кинжал, пронзило его сердце, и он долго не мог прийти в себя. Он даже не притронулся к плову, приготовленному матерью.
Мадина-хола тихим голосом поведала ему махаллинские новости, сказала, что зять и Нишан-ака часто справлялись о нем, спрашивали, скоро ли приедет. А Арслану не хотелось никого видеть. Белый свет ему не мил. «Неужели махалля не могла уберечь одну маленькую девочку? Где же были святоши-чалмоносцы, сетующие на современную молодежь, любящие поучать всех?» Он упрекнул мать: она, мол, тоже хороша, оставила девочку без присмотра.
Арслан резко встал и, сухо сказав матери, что ему пора отправляться обратно, вышел. Мать пошла было за ним, но он сказал, чтобы не провожала. Через полчаса он уже сидел в кузове военной полуторки, мчавшейся по шоссе в сторону Чирчика. Перед его глазами стояла улыбчивая, большеглазая девочка с волнистыми волосами и говорила звонким голоском: «Спасибо, дядя Арслан! Когда во-он на тот купол мечети прилетит белый аист, придет мой папа домой, и тогда я тоже вас угощу такими же конфетами и печеньем…»
Глава восемнадцатая БОГАТЫРИ
В ушах все еще держался звон, вызванный только что отгремевшим боем. Еще не рассеялась желтая пыль, нависшая над развороченным взрывами полем, где, чадно дымя, замерли четыре фашистских танка. Бойцы отряхивали с себя землю и уже перебрасывались шутками. В изнеможении опустившись кто где стоял, дрожащими от нервного напряжения пальцами свертывали самокрутки.
Командир батареи капитан Саидбеков спустился в окоп и, сев на ящик со снарядами, вынул из нагрудного кармана письмо, которое не успел дочитать из-за неожиданной танковой атаки гитлеровцев. «Вот почему задержалось письмо из дома», — подумал он, узнав, что родители переехали в Шахрисябз. Приглядываясь к знакомому почерку Барчин, он улыбнулся. Представил ее, сидящую за столом, обдумывающую каждую фразу. А мать с отцом подсказывают каждый свое: это, мол, не забудь написать и это…
Артиллеристы, заметив улыбку на лице командира, переглянулись. Марат Хумаюнович понял, о чем они подумали, объяснил:
— Это письмо от сестренки.
— Так уж и от сестренки, товарищ капитан? — спросил, лукаво прищурившись, сержант Дмитриев, балагур и весельчак.
— От сестренки, — задумчиво повторил капитан.
Поднявшись, он поднес к глазам бинокль и стал внимательно оглядывать далекие холмы. Слева от них синели густые леса, а над ними снова собирались почти черные, грозовые тучи. Ему не нравилась наступившая тишина. Что-то тревожное было в ней. Марат любил тишину, когда она позволяла слышать пенье птиц, стрекот кузнечиков, шелест ветерка, пробегающего над цветущим клеверным полем. А эта тишина… она предвещает что-то недоброе.
Марат взял бинокль в левую руку. Правая была забинтована и все еще побаливала после ранения, полученного в бою под Смоленском. Там они поколотили немало фашистских танков, но и самим досталось изрядно. Марат Саидбеков потерял больше половины ребят из своей батареи. Но всех оставшихся в живых наградили орденами. У капитана на груди теперь сверкал орден Красной Звезды.
Оказывается, ничто не может так измотать, как отступление. Оно причиняло солдатам куда больше страданий, чем самые страшные раны. Иногда они занимали позицию, окапывались, устанавливали орудия в полной уверенности, что не станут больше пятиться. Грохотали жерла пушек, обрушивая на врага огненный шквал, разнося в щепы их укрепления, танки, автомашины. Земля сотрясалась от взрывов. Бойцы, обливаясь по́том, с трудом успевали подносить снаряды. Небо заволакивало черным дымом, будто тучами. Марат командовал: «Огонь!.. Огонь!..» Вдали взлетали сосны, столетние дубы, вырванные с корнем…
Но поступали сведения, что враг опять где-то прорвал линию обороны. Вновь приходилось впрягать в орудия измотанных, тощих лошаденок и отступать.
А теперь отступать некуда. Позади Москва.
Тишина.
Марат присел на сиденье наводчика орудия и, положив листок бумаги на планшет, пристроенный на коленях, начал писать письмо. Задумался. Снова перед глазами предстала мать. Сколько хлопот причинял ей Марат, пока вырос… Однажды, накупавшись в хаузе и продрогнув, он залез на крышу, нагретую солнцем, и лег. Не заметил, как уснул. Проснулся от чьего-то крика, показавшегося знакомым. Оказывается, мать, подумав, что сын утонул, подняла всю махаллю на ноги. Вокруг хауза толпился народ, а несколько мужчин барахтались в воде. Когда Марат слез с крыши, по толпе прокатился вздох облегчения. Мать кинулась к Марату, стала его обнимать, целовать. А мужчины выбрались из хауза и пошли в чайхану отогреваться горячим чаем…
А однажды родители, взяв с собой Барчин, уехали в дом отдыха. Марат остался дома. У него были какие-то дела, он не захотел ехать с ними. Через два дня мать вернулась. «Вай, сынок, я думала, у меня сердце разорвется! Как ты тут один дома?» — запричитала она, едва войдя в дом.
Можно себе представить, что сейчас она испытывает, думая о нем, своем единственном сыне.
Внешностью и ростом Марат вышел в отца. Он отпустил усы, чтобы выглядеть солиднее. Ведь были у него бойцы, старше его по возрасту, отцы семейств, и Марату, с детства привыкшему, согласно обычаю, с почтением относиться к людям старше себя, в первое время было как-то неловко отдавать им приказания. Тогда он и отпустил усы. А теперь привык к ним. Привык и к званию командира. Зная, что от выполнения его команд зависит жизнь бойцов, он требовал беспрекословного подчинения. Бойцы его любили. Землякам своим из Узбекистана, почему-то вдруг раскисавшим иной раз, он в шутку говорил: «Вы что это оробели, ребята? Как невеста, впервые оставшаяся наедине с женихом!» Джигиты улыбались, сами начинали шутить. А то еще и аскию затевали. Они с акцентом произносили некоторые русские слова, что делало их обмен остротами еще смешнее, заковыристее, и бойцы батареи, хватаясь за животы, покатывались со смеху.
Заканчивая письмо, Марат почувствовал себя, будто очутился в Узбекистане. Ему сейчас так захотелось попробовать горячей лепешки со шкварками, испеченной матерью. Перед тем как съесть, он намочил бы ее в арыке, пустив плыть по течению…
— Товарищ комбат, к командиру полка! — раздался чей-то отрывистый голос, вернувший Марата к суровой действительности.
Марат направился в землянку, что расположена неподалеку от его батареи. Здесь присутствовали несколько командиров. Склонившись над картой, они обсуждали план предстоящей операции.
На рассвете загрохотали пушки, сея смерть в стане врага. Богатыри начали бой. Сегодня каждый из них был во много раз сильнее богатырей, воспетых некогда в дастанах.
За ельником послышался шум. Оттуда стремительно шли танки. Наши танки. Они шли вперед, на позиции врага. «Теперь мы не отступим назад ни на шаг!» — подумал Марат, наблюдая в бинокль за передним краем фашистов, и скомандовал:
— Огонь! Огонь! Огонь!
Глава девятнадцатая В ОЖИДАНИИ УТРА
Осень 1941 года выдалась холодной. Уже в конце сентября погода испортилась, начались дожди. А это самое худшее, что может быть для хлопка во время его созревания. Распушившиеся коробочки на кустах утеряли шелковистость. А раскисшая земля не позволяла ступить в поле, чтобы собрать гибнущий урожай. Едва дождь перестал и сквозь тучи проглянуло солнце, люди вышли в поле. На полях началась битва за урожай. И Барчин была среди сборщиц. Туго обвязав голову косынкой и надев кирзовые сапоги, с утра до вечера собирала она хлопок. Бечевки с каждой минутой тяжелевшего фартука больно врезались в поясницу и шею, пригибали к земле. К сапогам налипала грязь, Барчин с трудом передвигала ноги. Руки ее были поцарапаны до крови. Она не хотела показать усталости ребятишкам, с интересом поглядывающим на свою новую учительницу. Барчин знала, что дети очень наблюдательны. Особенно в новых людях они стараются подметить все. И будут ли они в дальнейшем уважать свою учительницу, во многом зависит от первых дней ее общения с ними. Барчин замечала, что, кажется, пришлась детям своего класса по душе. Ребятишки во всем старались подражать взрослым, особенно людям, к которым питают симпатию. И теперь то, как они будут работать в поле, зависит от нее. И она, непривычная к такой работе, старалась не ударить лицом в грязь. Ее руки порхали с одной коробочки на другую, вытягивая из них волокно. Сейчас каждый школьник знает, что из хлопка делают порох. Чем больше хлопка они соберут, тем больше из него сделают пороха. Думая об этом, Барчин считала и себя в какой-то мере причастной к фронту. И детям в короткие перерывы она говорила, что все они в эти страдные дни помогают фронту.
Барчин трудно. Но другим-то ведь тоже не легче. В неделю раз, улучив время, Барчин приезжала домой и заставала мать всякий раз одну. Отец то до полуночи задерживался в райкоме, то его вызывали в обком, то уезжал в какой-то колхоз. Мать, кажется, с этим уже смирилась, а Барчин было жалко и мать, и отца. Их беспокоило здоровье отца, но они старались не говорить об этом. Разговорами не поможешь. Как ни уговаривали они Хумаюна-ака поехать подлечиться, он не соглашался, ссылаясь на то, что не время сейчас об этом думать.
Мать говорила, что иногда он забегает домой пообедать. Как-то пришел расстроенный. Выпил валерьянку, которую Хамида-апа тут же накапала в рюмку, и начал возмущенно рассказывать о том, что, проходя мимо чайханы, увидел там праздно сидящих людей. В эту-то пору! Когда каждая пара рук на поле может принести неоценимую пользу. Вот-вот снова польют дожди, пойдет снег, а хлопок останется неубранным. Он зашел в чайхану и приказал всем присутствующим немедленно отправиться на сбор хлопка.
Терпеть не мог Хумаюн-ака разгильдяев и лодырей. Большинство из них беспечно-простодушные с виду, а на самом деле хитрые и нагловатые. Эти люди себе на уме, хотят загребать жар чужими руками. Весь день сидят они в чайхане, свесив ноги с сури и беспечно болтая о чем попало. «Странно, как они могут иметь семью, детей и ничем не заниматься!» — возмущался Хумаюн-ака. В такие моменты Хамида-апа и Барчин более всего опасались за его сердце.
Барчин считала, что сейчас во всем Шахрисябзе труднее всего ее отцу. Если доводилось ей, разговорившись с другими учителями, посидеть на хирмане[76] лишнюю минуту, ее начинала мучить совесть, и она, повязав фартук, вновь отправлялась в поле.
Искусные сборщицы, собравшие более ста килограммов, повязывали головы красными косынками. Традиция эта зародилась давно среди девушек и женщин, родившихся и выросших в Шахрисябзе.
Первой повязала голову Дильбар, секретарь райкома комсомола. Говорят, дерево красиво листьями, а человек — трудом. Дильбар была проворна в работе. И лицо ее, впитавшее жар солнца, обласканное утренними ветрами, было прекрасно. Такую красоту воспевали поэты.
Барчин старалась занимать рядки неподалеку от Дильбар и присматривалась, как она собирает хлопок. А сегодня уже и сама собрала более ста килограммов. Радость ее была столь велика, что решила вечером непременно поехать домой и похвастаться. Да и красной косынкой следовало запастись.
На этот раз Барчин застала отца дома. Как же она обрадовалась, увидев его! Повисла у него на шее, будто маленькая. Хотелось взобраться ему на колени, как в детстве. Она без умолку рассказывала о своих новых знакомых, о Дильбар, о том, как научилась собирать хлопок и как она соскучилась по нему. Хумаюн-ака с наслаждением слушал болтовню дочери и улыбался.
— Я рад, что ты привыкла к этим местам, — сказал он.
— А сколько мы еще тут будем жить, папа? — спросила Барчин, оборвав веселый смех.
— Вот тебе и раз! — засмеялся Хумаюн-ака. — Я хвалю ее, а она…
— На сколько же мы сюда приехали?
Лицо отца сделалось серьезным, и сразу отчетливо проступила на нем усталость.
— Меня сюда послала партия, — сказал он. — и мне надлежит оставаться в Шахрисябзе до тех пор, пока я здесь более всего нужен.
Снова, как всегда, разговор зашел о делах на фронте. И Хамида-апа, вспомнив, воскликнула:
— Да, Барчин, ведь тебя дожидаются сразу два письма!
Письмо Марата было распечатано. Барчин быстро пробежала его глазами. Второе письмо было от Арслана. Барчин, немного смущенная, взглянула на родителей. Но те, понимая состояние дочери, сделали вид, будто ничего не замечают. Мать была занята приготовлением ужина, отец отгородился газетой.
Барчин не хотелось, чтобы мать при отце начала расспрашивать об Арслане. Чтобы отвлечь ее, она подошла к открытому окну и, выглянув на улицу, спросила:
— Мама, а Каплан не появляется?
— Каждый день тут. Наведывается узнать, дома ты или нет. И сейчас, наверно, дремлет где-нибудь в кустах.
Барчин взяла кусок лепешки и вышла во двор.
— Каплан! Каплан!
Пес вылетел из-за угла и кинулся к ней. Гостинец он поймал на лету, улегся в тени и принялся за обед. Время от времени косил он глаза на Барчин и повиливал хвостом. Барчин с удовольствием понаблюдала за ним и вернулась. А Хамида-апа тем временем уже поставила плов на очаг. Вздохнув, она сказала:
— Был бы фронт близко, снесла бы я Маратджану касу плова. Соскучился небось Маратджан по моей стряпне.
— Там уже холода наступили, надо бы послать ему теплую одежду, — сказал Хумаюн-ака.
— Я написала нашему сыну письмо. И вы тоже напишите. Маратджан просит, чтобы каждый из нас писал в отдельности. Утром вложу все в конверт и отправлю. Хочу вот эту фотографию тоже послать… Этот парень, Эркин, оказывается, искусный фотограф. Он не приезжал к вам в поле?
— А что ему там делать? — засмеялась Барчин.
— Как что? Дильбар проведать, сестру свою, и хлопок пособирать.
— Дильбар говорит, что у него все еще нога болит после ранения.
— На твоего брата он похож, такой же рослый, красивый.
— Только мой брат капитан, а Эркин-ака был рядовым! — не без гордости заявила Барчин.
— На фронте пуль всем одинаково отпущено — и офицерам, и рядовым, — вмешался в разговор Хумаюн-ака. — А этого джигита уже отыскала одна. Теперь его прислали в распоряжение военкомата, там он сейчас и работает. А как оклемается, найдем ему дело посложнее. Он, кажется, способный парень, справится.
— Конечно, справится, — поддакнула Хамида-апа. — Если сестра такая боевая, а он же все-таки мужчина…
— А лучше всех получилась я, — похвасталась Барчин, все еще разглядывая фотографию.
— Немудрено, — сказала Хамида-апа, — он главным образом на тебя и наводил объектив.
— Ну что вы, мама… — смутилась Барчин.
— Кажется, плов готов, по запаху чувствую. — Хамида-апа поспешила к очагу. Через минуту послышался ее голос: — Садитесь за стол, сейчас несу!
— Айшу-биби не позвать ли нам? — предложил Хумаюн-ака.
— Я сбегаю, мама! — сказала Барчин и вмиг вылетела из комнаты.
Вскоре она вернулась вместе со старушкой, приветствовавшей хозяев с порога.
— Соскучились по вас, дорогая соседка, — сказала Хамидахон, жестом предлагая гостье пройти на почетное место. — Особенно Хумаюн-ака. Каждый раз он спрашивает, как вы поживаете, здоровы ли…
— Спасибо, спасибо! За ваши заботы обо мне я вам благодарна, пусть аллах пошлет вам здоровье, а сыновьям нашим скорейшего возвращения с победой.
Утром, едва рассвело, та самая арба, на которой Барчин приехала в город, остановилась около их калитки. Таков был уговор с арбакешем. Барчин выбежала из дому и увидела сидящего рядом со стариком арбакешем Эркина. На плече его висел фотоаппарат.
— Вы уж извините, что я без разрешения устроился на вашем «такси». В районной газете попросили сфотографировать передовых сборщиц, а заодно мать передала кое-какую одежду для Дильбар.
Он протянул руку и помог Барчин взобраться на арбу. В калитке появилась Хамидахон-апа, она поздоровалась и обратилась к Эркину:
— Хумаюн-ака просил передать вам спасибо за фотографии. Одну мы решили послать сыну на фронт.
— Я рад, что они вам понравились.
— Ну, до свидания, мама! — сказала Барчин. — Поехали скорее, а то все выполнят по половине нормы, пока я приеду.
Арбакеш взмахнул кнутом, и животное тронулось с места.
В дороге Барчин первая нарушила молчание:
— Вы часто бываете в подобных «командировках»?
— В первый раз еду. Мама настояла. Беспокоится: дескать, беззащитная девушка, как она там?
— Это Дильбар-то беззащитная? — засмеялась Барчин. — Да она любого парня за пояс заткнет!
— Это верно, она у нас боевая… А вас, Барчин, поздравляю с успехом. Собрать сто килограммов хлопка! Я отношусь к такому факту как к подвигу. Бывало, сколько ни старался, а больше сорока килограммов не мог собрать.
— А откуда вы знаете о моих так называемых «успехах»?
— Ну как же не знать? Красавицу дочь первого секретаря райкома товарища Саидбекова весь Шахрисябз знает.
— Вот как? — проговорила Барчин, залившись краской. — По-моему, брата секретаря райкома комсомола Раззаковой Дильбар тоже весь Шахрисябз знает.
— Молодец, дочка! За словом в карман не лезешь, — поддержал ее старик арбакеш, довольно посмеиваясь и теребя свою жиденькую бороденку. — Есть такая поговорка: «Я не спрашиваю, чей ты сын, хочу знать, кто ты».
За разговором не заметили, как приехали в колхоз. Солнце еще только поднялось над горизонтом, залило влажные от росы поля золотистым светом. Барчин увидела собравшихся на хирмане подруг. Поблагодарила арбакеша и, спрыгнув с арбы, побежала через поле. Эркин долго смотрел ей вслед. Арба, погромыхивая, покатилась дальше. Эркин решил зайти в правление, поговорить с председателем и выяснить, кого ему следует сфотографировать для газеты…
Вечером Барчин пришла в клуб, где жили ученики их школы. Тускло горела керосиновая лампа, подвешенная к потолку. Рядами стояли аккуратно заправленные раскладушки.
Девочки во дворе играли в «третий лишний», с криками и смехом гонялись друг за дружкой. Они как бы ни уставали за день, по вечерам все равно затевали шумные игры. А Барчин хотелось броситься ничком на постель и не шевелиться. Ныли поясница, плечи. Болели исцарапанные кисти рук.
Барчин села на свою раскладушку, достала письмо Арслана, перечитала его — в который уже раз. Потом вырвала листок из тетрадки и написала ответ. Закончила письмо стихами.
Встречи с тобой ожидаю, Как счастливого утра. Когда о тебе я мечтаю, Рядом со мною ты будто…Глава двадцатая ПОСЛЕДНЯЯ ДАНЬ
Прошло полтора месяца с тех пор, как умерла Субхия. Казалось, все в махалле позабыли, что здесь жила такая девочка. Некому было горевать по ней и плакать. А тут наступил праздник Хайит — день, когда люди поминают всех своих близких, покинувших этот мир. Но никто не поставил скамейку около калитки, где жила Субхия, не постелил курпачу, чтобы люди могли посидеть и почтить ее память.
Арслану рассказали, что Мусават Кари, живший через стенку, даже не приблизился тогда к гробу девочки. Со словами: «Она тифозная» — ушел и вернулся лишь после того, как махаллинцы снесли ее на кладбище. Женщины-соседки смотрели на него хмуро и осуждающе. А Мусават Кари встал посредине дороги, напротив открытой калитки, жалобно поскрипывающей при дуновении легкого ветерка, и, прочитав молитву, провел ладонями по лицу. Потом пробормотал так, чтобы его услышали: «Да-а, вот она, жизнь. Молодой ли, старый — все умирают, кому суждено. Пока разобьется один большой кувшин, сколько мелких кувшинчиков вдребезги разлетятся…»
Хайит совпал с выходным днем. После полудня Арслан вышел на гузар. Он купил две ячменные лепешки, завернул их в платок и отправился на чигатайское кладбище. Эти лепешки и немного денег он дал сторожу, и они вместе пошли к могиле отца. Хромой, белый как лунь старик, обрадованный подношением, вместе с Арсланом постоял несколько минут над могилой, прочитал молитву. Потом Арслан попросил сторожа показать маленькую могилку Субхии. Теперь это было единственное доброе деяние, которое он мог свершить для девочки, — постоять возле нее. Ему казалось, что Субхия видит его, пришедшего ее навестить, и спрашивает: «Дядя Арслан, посмотрите на купол медресе Кукалдаш — не прилетел ли аист?..»
— Сынок, что вы так задумались? Пойдемте, пора, — сказал сторож, коснувшись его локтя.
— Мне хочется немножко побыть одному, посидеть тут, — сказал Арслан и, заметив недоумение на лице сторожа, добавил: — У девочки никого нет в этих краях. Я иногда буду навещать ее.
— Как хотите, сынок, как хотите… — проговорил сторож, еще внимательнее приглядываясь к джигиту. Ему, старому человеку, за многие годы пребывания здесь пришлось видеть людей, которые зароют тут родного человека и больше ни разу ногой не ступят сюда. Он знает такого сына, который за двадцать лет ни разу не пришел на могилу отца и матери. — Взгляните вон на ту могилу. Почтенный человек в ней покоится. Знал я его когда-то, хороший был человек. Глядите-ка, как всемогущ аллах, какую судьбу он может предуготовить: у покойного есть сыновья и дочери, но никто из них ни разу не вспомнил того, кто подарил им жизнь, не пришел к могиле, не прочитал молитву. Слышал я, что они жизнь непотребную ведут. Если это правда, то уж лучше пусть сюда, где лежат многочтимые люди, не ступают ногой…
Арслан молча, кивком головы, выразил согласие с ним. Сторож повернулся и, прихрамывая, медленно пошел от него прочь.
Если заметишь сам или тебе дадут понять, что гордыня обуяла тебя, что ты начинаешь свысока поглядывать на мир, то сходи на кладбище. Если твои родные и близкие покоятся в другом месте, вдалеке отсюда, то не обязательно искать кровных родственников — здесь все тебе родственники. Постой минуту над могилой, задумайся, вспомни о том, что придет время и ты будешь лежать недвижно в сырой земле. Нет человека, который не вошел бы в толщу земли, — ведь время не остановить. Оно идет. Оно летит. Оно мчится. Позади тебя миллионы лет, и после тебя минует столько же. Жизнь твоя подобна промелькнувшей и сгоревшей звезде. Ты явился в этот мир — точно взглянул ненароком на зрелище, поставленное невесть кем на огромной зеленой сцене под названием Земля, и снова канул в небытие… И раз уж так коротка жизнь, и твоя, и твоих соплеменников, не делай никому зла, не причиняй людям боли — ведь этим обречешь себя на муки, тебя замучает совесть.
Когда сторож ушел, Арслан опустился на траву, уже пожелтевшую. Могилка была еще свежей, только две-три травинки успели прорасти на ней. Верх ее утрамбован тыльной стороной кетменя, а края обвалились. Рядом лежало несколько прутьев вербы, которые, видно, хотели посадить, да так и оставили, забыв про них. Зарывая могилу девочки, у которой не оказалось на похоронах никого из близких, даже могильщик не проявил особого рвения.
Свисту сабли, пронзительному полету стрелы уподобились сейчас мысли Арслана.
Почему судьба столь немилосердна и несправедлива?!
Кудрявой девочки, которая совсем недавно громко смеялась, играя с ребятишками, плясала, веселя прохожих, теперь нет на свете. Почему смерть накинулась на эту птаху, когда вокруг столько гнусных хищных созданий?
На верхушки пирамидальных тополей, растущих на краю кладбища, упал луч заходящего солнца, и они стали похожи на огромные, зажженные кем-то свечи. Арслан с трудом оторвал от них взгляд и снова посмотрел на маленькую могилу кудрявоволосой Субхии. А рядом была другая могила, большая, поросшая янтаком и пальчаткой. Возможно, в ней лежит старый и мудрый бобо, у него длинная белая борода и кустистые брови. Такие старики обычно бывают ласковы к детям. Может быть, он время от времени утешает Субхию, даря ей терпение, и говорит: «Успокойся, девочка, на купол медресе Кукалдаш обязательно сядет белый аист, и отец твой вернется с войны живым и здоровым…»
Арслан сидел, положив руки на колени и подперев подбородок ладонью. Его растревожили думы, которые могут прийти в голову только тут.
Здесь лежат и те, которые, полагая, что они никогда не умрут, жили, нагоняя страх на всех окружающих. Лежат и разбогатевшие скареды, и чужеспинники, которые ради костюма или ручных часов убивали человека. Лежат и льстецы, и гордецы, и презренные, и презиравшие. Лежат воровавшие, присваивавшие себе чужую долю. Но лежат тут, увы, и люди с благородными сердцами, отдавшие себя без остатка служению своему народу…
Да, было бы справедливо, если бы на том свете существовали ад и рай.
Через некоторое время Арслан вернулся к могиле отца, постоял в безмолвии. Ему почудилось, что он услышал родной и близкий голос: «Арсланджан, все ли в порядке у нас дома? Как поживают мама, сестры?»
— Мы все живы и здоровы. А мама и сестры велели вам кланяться, — вслух произнес Арслан.
«Блюдешь ли ты мои заветы?»
— Да, отец.
«Чисты ли твои помыслы и желания?»
— Да.
«Ступай, сынок. И живи так, чтобы тебе не стыдно было глядеть в глаза людям».
— Прощай, отец.
Арслан медленно повернулся и по тропе направился к аллее, проходившей через середину кладбища, ведущей к выходу.
Глава двадцать первая НАЧАЛО
Ожесточенные бои бушевали далеко на западе, но их отголоски доносились до глубокого тыла страны. На улицах все чаще встречались раненые. Народ к фронтовикам относился с уважением, им часто доверяли ответственные посты…
В один из дней некий молодой человек по фамилии Хашимов появился в отделе кадров завода Ташсельмаш. Одной рукой он опирался на костыль, другой на палку. Конечно же такого человека на тяжелую работу не пошлешь, его назначили заведующим клубом. Хашимов стал часто появляться в цехах, которые в самом начале войны были экстренно переоборудованы и теперь выпускали продукцию для фронта. Он беседовал с рабочими, проводил, как он выражался, культурно-просветительную работу. Человек он, по всему, был общительный, свойский, и в скором времени во всех цехах у него появились друзья-приятели.
Рабочий день близился к концу, Арслан уже работал из последних сил. Лопата выскальзывала из занемевших от усталости рук, голова раскалывалась от гула. Цех был наполнен синим чадом, и фигуры людей в нем еле различались. Арслан не сразу заметил подошедшего к нему Самандарова. Тот протянул руку, Арслан долго вглядывался, пока узнал его. Самандаров был в замасленной спецовке, будто только что отошел от своего рабочего места. Он пригласил Арслана покурить. Вышли во двор. Здесь было тихо. Арслан почувствовал, что встреча их неспроста, Самандаров собирался говорить о серьезном.
Так и было. После некоторого молчания Самандаров спросил:
— Вы знаете завклубом Хашимова? Он из махалли Каллахона…
Арслан усмехнулся. Помедлив, сказал:
— Знаю. Только, признаться, не помню фамилии. Прежде мы его звали просто Баят-бола.
— Хаят Хашимов?
— Да, кажется, Хаят. Мы в одной школе учились. А что?
— Какого мнения вы о нем?
Арслан пожал плечами.
— Кто его знает… Скользкий, по-моему. Весельчак, острослов, а наши ребята почему-то его недолюбливали. Не помню, чтобы с ним кто-нибудь дружил.
— Расскажите все, что вы о нем знаете. Это поручение комиссара. Вряд ли стоит мне говорить вам, что в этом деле не может быть мелочей. Мы располагаем сведениями, которые обязывают приглядеться к нему попристальнее.
Да, это был как раз тот случай, когда нельзя давать ответ не подумав. Папироса в руке Арслана медленно тлела, выпуская синюю спиральку дыма, а он думал. Представил себе, узкие улочки махалли, по которым бегали ватаги мальчишек с деревянными «саблями», просторную спортивную площадку позади школы, под которую отвели бывший огромный особняк Шоабдумавлянбая. Здесь каждый день на большой перемене и после уроков играли в баскетбол и волейбол. А Хаят Хашимов редко принимал участие в шумных играх. Чаще он катался на площадке на своем велосипеде, мешая играющим, которые, не зная, как бы отвадить его, старались, изловчившись, «срезать» мяч так, чтобы попасть в него. Однажды Арслан, угодив Хашимову в плечо, сбил его с велосипеда, и все-таки он продолжал досаждать играющим, разъезжая между ними с самодовольной ухмылкой на лице. Арслан не помнит, чтобы Хаят Хашимов дал кому-нибудь свой велосипед покататься…
Вспомнился Арслану школьный физический кабинет, размещенный в бывшей просторной гостиной бая, стены и изящные колонны которой были облицованы узорчатым ганчем. В застекленных нишах стояли диковинные приборы, вызывавшие у учеников изумление и восторг: эбонитовая палочка, электризующаяся от трения о бумагу, гальванический аппарат, вольтметр и множество других приборов.
Однажды Хаят Хашимов вынул из ниши большой термометр и разбил его, чтобы взять ртуть. Его поступок обсуждался на учкоме, куда был вызван и его отец, бывший халфа Хашим, который то и дело низко кланялся и умолял не выгонять сына из школы. Надо же, из-за ртути разбить термометр!
Одним из самых любимых учителей в школе был преподаватель биологии Муминов.
В один из дней он повесил на стену портрет бородатого человека и сказал ученикам, что это один из самых больших ученых — академик Павлов.
Ребятишки согласились с этим не сразу, потому что до сей поры в их глазах единственным ученым был сам учитель Муминов. Но в последующие дни Муминов столько рассказывал об академике Павлове, что ученики наконец признали его первым ученым, отведя учителю второе место.
Ребятишки любили его не только потому, что он интересно объяснял уроки. Этот учитель проявлял большую заботу о детях из бедных семей, делал все, чтобы они не оставляли учебу. А в ученике восьмого класса Азизе он обнаружил незаурядные способности, оформил его вторым лаборантом и платил ему часть своей зарплаты. Азиз же думал, что ему платит школа.
Родители Азиза жили бедно. В школу он ходил в латаной-перелатаной одежде и босиком. Лишь зимой надевал старые калоши. Неведомо, был ли он когда-нибудь сыт. Несмотря на это, он учился старательно и считался лучшим учеником в школе.
Хаят всякий раз насмехался над Азизом, над его поношенной одеждой, над тем, что его родители едва сводят концы с концами. А однажды, заявив всем: «Азиз украл у меня деньги», выволок его на улицу и крепко побил. Кошелек же с деньгами ребята потом нашли под партой.
Учитель биологии расстроился, не сдержался и закатил Хаяту пощечину, после чего и сам долго не мог прийти в себя. Признался ребятам, что впервые в жизни поднял руку на человека.
Отец Хаята пожаловался директору, и у Муминова были большие неприятности.
Хашим-халфа родился и вырос в махалле Каллахона. Оставшись вдовцом, на склоне лет он женился на пожилой вдове Рисолат-буви, и та переехала в его дом вместе с шестнадцатилетней дочерью Адолатхон. Бедная женщина вскоре поняла, что халфа приютил ее лишь для того, чтобы она за ним ухаживала да пятикратно в день подносила воду для омовения перед молитвой. И совсем занемогла от переживаний, когда стала замечать, что старый муж поглядывает маслеными глазками на дочь ее Адолатхон.
Однажды, когда Рисолат-буви пребывала в кишлаке на тое, Хашим-халфа скользнул под одеяло к сонной девушке и, пустив в ход все свои хитрости, овладел ею. Через какое-то время Адолатхон поняла, что беременна, и чуть было не покончила с собой. Халфа дает «уч талак» — «тройной развод» — ее матери и, совершив положенный обряд, объявляет своей женой Адолатхон.
Жители махалли, прослышав о таком кощунстве, вознамерились убить Хашима-халфу, закидать его камнями, но, ворвавшись в дом, застали только больную Рисолат-буви да беременную Адолатхон. Оказывается, халфа, пронюхав обо всем, своевременно сбежал в Келес, к одному своему дружку, и таким образом спас свою жизнь. Спустя какое-то время, воровски пробравшись в свой дом темной ночью, он увез в Келес и Адолатхон и почти год не показывался на глаза жителям махалли.
Рисолат-буви, не вынеся такого позора, предала свою дочь проклятию и в скором времени умерла от чахотки, так и не увидев внука, которого назвали Хаят. После этого халфа вернулся с новой семьей в свой дом. Махаллинцы теперь отказались от намерения убить его камнями, а просто перестали водиться с ним…
Позже, когда Хаят сделался танцором, за ним закрепилось прозвище Баят-бола, и редко кто называл его потом иначе.
Арслан поведал обо всем этом Самандарову.
— Вы должны найти способ как-то сблизиться с ним. Это важно. Нам нужна ваша помощь.
— Думаю, мне это удастся, — сказал Арслан.
— Нас интересуют его встречи с Зиё-афанди. Но ни у того, ни у другого не должно возникнуть подозрений. Вы должны себя вести так, чтобы они вам полностью доверяли.
— Понятно.
* * *
Дехкане по известным им приметам могут определять, теплой или холодной будет наступающая зима.
Хайитбай-аксакал, возвращаясь из махалли Актепа, завернул в чайхану, где давно уже не бывало тесно от посетителей. И на этот раз сидели здесь несколько человек. Хайитбай-аксакал, взобравшись на сури, стоявшую под навесом, поглядел на небо, подернутое белесоватым пологом, и кивнул на тополя, плотно растущие вдоль арыка.
— Листья опадают с вершин, — значит, зима будет злая, — задумчиво промолвил он, ни к кому не обращаясь. — А сынок мой Абдусаматджан на Северном фронте. Написал, что находится в тех местах, где некогда сражался Александр Невский. В том краю зима еще жестче бывает…
— В том краю уже давно выпал снег, и земля затвердела, как кремень, — сказал Чиранчик-палван.
— От твоих слов стужей веет, палван.
— Бай, аксакал, разве вы не слышали про страны, где бывает ночь, когда у нас день, и зима, когда у нас лето? Как же вы невежественны! А известно ли вам, что Искандер Зулкайнар завоевал государства, которые находятся на обратной стороне земли, под нами? Какие удивительные страны он видел!
— Оббо, какой ты! Знания твои через край переливаются. Не Зулкайнар, а Зулкарнайн, русские его зовут Александром Македонским.
— Мы не знаем, как там и кого зовут русские, мы называем по-своему, — сказал Чиранчик-палван и, легонько подтолкнув локтем Хайитбая-аксакала, заговорщическим шепотом произнес: — Баятджан вернулся с фронта, не навестим ли?
— Кто такой твой Баят?
— Сын Хашима-халфы. Разве не знаете?
— А-а, вон ты про кого! Это он-то на фронте побывал?
— Да. Недавно вернулся.
— Надо же! Не из таких он, кто мог держать винтовку. Ему сподручнее баб изображать.
— Держал, выходит.
— Ранили?
— Кажется…
— Гляди-ка, столько молодцов навеки там осталось, а какой-то зайчонка явился — и грудь колесом… Родственник он тебе, что ли?
— Дальний.
— Что ж, давай зайдем, поприветствуем.
Они проследовали узкой улочкой, сворачивавшей то вправо, то влево, и постучали в одну из калиток. Стучать, правда, было не обязательно, но во дворе могла быть собака. Из дома, опираясь на костыль и палку, вышел Баят в военной форме. Чиранчик-палван заспешил ему навстречу, распростерши объятия.
— С благополучным возвращением, братишка Баятджан! Услышали, что вы возвратились живым из ада, решили навестить. А это Хайитбай-аксакал, вы его помните, наверно…
— Помню, как же. Прошу, входите.
Баят ввел гостей во внутреннюю комнату, усадил за приготовленный дастархан. После традиционной молитвы налили в пиалы чаю. А Баят стал рассказывать, как в страшном бою — земля под ногами горела! — был ранен он в ногу и пять месяцев провалялся в госпитале.
— Немец, проклятый, силен, распотрошил нас, — заметил он как бы между прочим. — Вернулся вот калекой. Но можно ли в такую пору дома сидеть? Уже поступил на работу.
— Силен, говоришь? — выразил чрезвычайное удивление и досаду Хайитбай-аксакал. — Силен, значит?
— Одолеть невозможно. Мы с винтовками сидим в окопах, а он на нас с танками прет. Кого давит, кого в плен берет. Но к среднеазиатским, к мусульманам, немец хорошо относится…
— Епирай-а?![77]
— Да, мы об этом узнали.
Долго они еще сидели, беседуя и опустошая чайник за чайником. Потом Чиранчик-палван, попросив у хозяина позволения уйти, сказал:
— Укаджан, сделай милость, пожалуй в воскресенье к нам, нарын тебе приготовим. Ты вернулся живым из такой битвы, надо обмыть это дело.
Баят задумался.
— Не отказывайся, укаджан!
Баят улыбнулся и дал свое согласие.
Через день в своем загородном доме в Худжапар-хане Чиранчик-палван задал довольно роскошное по тем временам угощеньице, куда созвал наиболее близких дружков-приятелей. Был приглашен и Мусават Кари, а он привел с собой Зиё-афанди, представив его гостям как крупного специалиста по мехам. Кизил Махсум позвал с собой Арслана, и тот не отказался. Теперь-то ему нельзя отказываться. В глубине комнаты на почетном месте восседал Баят-бола. Справа от него сидел Хайитбай-аксакал. Арслан расположился рядом. С виновником торжества он поздоровался за руку. Они виделись иногда на работе, но им никак не удавалось поговорить по душам. Теперь они вспомнили и школьные годы, и учителей, над чем-то смеялись, о чем-то печалились.
— А тебя пока не трогают? — спросил Баят-бола с видом бывалого фронтовика.
— Да, оставили пока в покое.
— Вызывали, значит?
— Вызывали.
Баят-бола наклонился к нему и прошептал:
— Ищи любой способ и увиливай. Даром голову сложишь, не ходи! Вот возьми меня — ходил по щиколотку в крови, вернулся раненым, а что я имею?
Вспомнились Арслану слова Самандарова: «Хаят Хашимов во время боя у Белой Церкви сдался немцам. Через полгода объявился раненым на нашей территории. Документы у него безупречны. Однако установлено, что какое-то время он пребывал в туркестанском легионе. Сейчас выясняется, каким образом он оказался в нашем госпитале…»
Чиранчик-палван, видно, щедро потратился на вечеринку, В дни, когда люди не могли вдоволь наесться даже ржаным хлебом, это угощение можно было назвать ханским. Гости съели по две касы вкусно приготовленного нарына, даже выпили понемногу.
Чувствуя себя в центре внимания, больше всех говорил, конечно, Баят-бола. Все узнали, как сильно он тосковал по родимой земле, и сочувствующе качали головами, вздыхали. Баят-бола разглагольствовал о том, что нет на свете более прекрасной страны, чем их родной Узбекистан, что опротивели ему в чужих краях супы с капустой да картошкой. Потом, горестно качая головой, стал вопрошать, ради чего гибнут в далеких краях, на чужой земле, джигиты из Средней Азии, их сыновья, братья. Они, дескать, заслоняя других, подставляют себя под немецкие пули.
Зиё-афанди сидел, замерев, глядя ему прямо в рот. И едва тот умолк, не выдержав, взволнованно воскликнул:
— Долгой жизни батыру тюрков! — И, едва дотянувшись, хлопнул его по плечу. — Есть у меня отменный колпак из каракуля, дарю вам его! Мы наденем его на вас, когда вы пожалуете в гости в нашу скромную келью на Шайхантауре.
— Мы согласны, — ответствовал Баят-бола с важным видом и поднял пиалу с водкой. — Аксакалы, братья, будем здоровы. Я был, можно считать, мертвым, да аллах меня воскресил. Теперь знаю я настоящую цену жизни. Ею надо дорожить. Да будут благоденствовать узбеки!
— Будь здоров!
— Долгой жизни тебе.
— Баракалла!
Все выпили и поставили свои пиалушки на дастархан.
Чиранчик-палван услужливо подал Зиё-афанди чилим. Тот несколько раз затянулся и, выпустив клубы густого дыма, закашлялся, вытер тыльной стороной руки слезы, и обратился к Мусават Кари:
— Наш богатырь прав, Германия сильна безмерно. Железный поток, не сомневаюсь, дойдет и сюда. Дой-де-е-ет! И муки наши развеются, как вот этот дым чилима…
— Почему этот афанди все время исходит горючими слезами? — вполголоса произнес Хайитбай-аксакал, подтолкнув Мусавата Кари.
— Семья у него осталась в Стамбуле, — сказал Кари захмелевшему соседу, желая отвлечь его внимание и перевести разговор в другое русло.
Баят-бола посмотрел исподлобья на Хайитбая-аксакала, в его глазах промелькнула тревога, и он погрузился в молчание.
Стоит в махалле загореться дому, и стар и млад бегут туда. В такие минуты забывают о своем жилье — о посаженном в тандыр хлебе, о поставленном на очаг котле, о спящем в люльке ребенке, — спешат помочь соседу, спешат отвести от него беду.
А сейчас огромный пожар охватил западный край страны. Можно ли сидеть сложа руки?
Арслан незаметно оглядел сидящих. Они молчали. На лицах было недоумение.
Глава двадцать вторая КАК НА ФРОНТЕ…
Эркин, ставший в то утро случайным попутчиком Барчин, встретился в правлении колхоза с председателем и, отправившись после этого в поле, сфотографировал рекомендованных им колхозниц. Затем он отыскал в поле Дильбар и Барчин. Ему захотелось сфотографировать их вместе.
— Улыбайтесь, — сказал Эркин, направляя на девушек объектив.
Пока Эркин готовился, подружки разговорились.
— Улыбайтесь! — настаивал Эркин.
— Когда нам было весело, вы чего-то мешкали, — сказала Дильбар.
— Аппарат еще не был готов.
— А теперь нам не хочется смеяться, у нас серьезный разговор.
— Девушки, ну, умоляю вас! Хотя бы надо мной посмейтесь!
Барчин и Дильбар взглянули на Эркина и улыбнулись.
— Ну, молодцы! Ну, еще разочек!
Однако он не оставил девушек и после этого. То одну, то другую он фотографировал за сбором хлопка.
— Это замечательно! Я уж думал: удастся ли когда-нибудь увидеть Барчиной улыбающейся? А тут вот даже сфотографировать удалось. Теперь ваша улыбка всегда будет со мной!.. Вы прелестны, когда улыбаетесь. Я просто очарован вами.
— Прекратите несерьезные разговоры! — сказала Дильбар, строго взглянув на брата.
— Я сказал вполне серьезно.
— Пойдемте, Барчиной, попьем чаю, — предложила Дильбар, испытывая неловкость за брата. — А вы, ака, ступайте к бригадиру, составьте ему компанию за дастарханом. Он очень любит поить чаем корреспондентов…
— Если Барчин не возражает, я охотно попил бы чай вместе с вами.
— Какой же вы навязчивый! — засмеялась Дильбар.
— Эх, Барчин, не было бы моей сестры, пил бы я чай тут, с вами. А как же обычай даже незнакомых прохожих звать к дастархану? Тоже мне сестра! Что ж, ла-а-адно, я пошел!
Барчин и вправду расстроилась.
— Ну, пусть остался бы. Человек сделал доброе дело, а мы вместо благодарности…
— Эркинджан! Эй, Эркинджан, останьтесь! — крикнула Дильбар вслед Эркину.
Но тот, перекинув через плечо фотоаппарат, удалялся размашистым шагом. Сделал вид, что не слышит.
— Обиделся, — засмеялась Дильбар.
— Неловко как-то получилось.
— Что вы, Барчиной, его обиды надолго не хватит. Скоро отойдет и вернется. За ним это водится — немножечко поважничать.
Девушки дошли до конца своих рядков и, закинув фартуки за спину, направились к хирману пить чай.
Через неделю Эркин опять приехал в колхоз на велосипеде. Он отыскал поле, где собирали хлопок. Долго стоял на краю поля, вглядываясь. Наконец увидел Барчин. Сегодня было прохладно, небо затянули тучи, и с утра моросил дождь. Барчин была в старом сереньком платье. Эркин направился к ней. Услышав шаги, Барчин обернулась. Она очень удивилась, увидев Эркина. Не дожидаясь, пока девушка спросит, как он тут оказался, протянул ей один экземпляр свежей газеты:
— Вот… Привез вам…
Под заголовком «Передовые сборщицы», набранным крупными буквами, были напечатаны фотографии Барчин и еще нескольких девушек, а под ними дана коротенькая информация за подписью «Э. Раззаков».
— И заметку сами написали? Да вы на все руки мастер, Эркин-ака!
— Да… вроде бы так, — смущенно проговорил Эркин.
— А где же Дильбархон? Вы же ее тоже фотографировали!
— Редактор снял с номера. Говорит, надо показывать простых тружеников, а не руководителей района.
— Хорошо, что я отношусь к простым труженикам! — засмеялась Барчин. — Сбегать за Дильбархон?
Эркин нахмурился, он все еще был в обиде на сестру.
— Не стоит. Я приехал вас повидать… А этот узелок с провизией мать передала Дильбар. Передайте, пожалуйста, ей.
— Передам из рук в руки.
— До свидания.
Эркин зашагал к меже, где оставил велосипед. Подняв его с травы, сел и помчался в сторону города.
Выпал снег. Укрыл землю белым одеялом. Опустели поля. Собранный хлопок был уложен в огромные, с гору, бунты на хлопкопунктах и накрыт брезентом. Горожане разъехались по домам. А колхозники уже начали готовиться к весне…
У секретаря Хумаюна Саидбекова с наступлением зимы хлопот не стало меньше. Ежедневно из западных областей страны прибывали эвакуированные. Для райкома партии и райисполкома обеспечение эвакуированных семей жильем и питанием стало одной из основных задач. В учреждениях и предприятиях Шахрисябза уже работало немало людей, прибывших из Белоруссии и с Украины. Местные жители делились с ними кровом и своими припасами. Многие пожелали жить в сельской местности, и их поселили в близлежащих от Шахрисябза кишлаках.
Хумаюна Саидбекова известили из Москвы, что среди эвакуированных в Шахрисябз есть семьи командиров партизанских отрядов, действующих в Белоруссии. Секретарь лично навещал их, проявлял всяческую заботу.
В одну из комнат их соседки Айши-биби поселили пожилую женщину Марию Антоновну Богошевич с внучкой. Она прибыла из Черниговской области. Ее муж, зять и дочь — все трое ушли в партизаны.
На каждом заседании бюро секретарь райкома напоминал, что ни на минуту нельзя забывать о святом долге — заботиться об эвакуированных.
Шел снег. Не переставая валил хлопьями. Слабый ветер временами кружил его в хороводе. Зима вырядилась в белое и стала похожей на ту зиму, к которой привыкли новые жители Шахрисябза. Уже легкий морозец заставлял местных жителей прятаться в домах, а гостям приносил радость и усладу. И природа, видно, старалась им облегчить горечь расставания с милым сердцу родимым краем…
…Эркин Раззаков, первоначально работавший в военном комиссариате и сотрудничавший в районной газете, был назначен директором средней школы. Прежний директор ушел на фронт. Барчин в этой же школе вела начальные классы.
Однажды после окончания уроков Эркин подождал ее у выхода из школы и предложил проводить. Барчин не видела в этом ничего предосудительного, тем более что им было по пути. Они не спеша шли рядом. Рыхлый снег поскрипывал под ногами, снежинки, словно белые бабочки, кружились в воздухе. Барчин была в синем пальто с каракулевым воротником и черном цветастом платке, Эркин — в длинной шинели и шапке, на которой осталась отметина от звездочки. Но вскоре снег убелил их обоих и сделал похожими на Деда Мороза и Снегурочку. Эркин шел, размышляя о чем-то. Барчин чувствовала: собирается он что-то сказать, но не может решиться. Барчин заговорила с ним о школе, о новом методе преподавания русского языка в начальных классах, пожаловалась, что не хватает тетрадей и учебников, порой бедным ребятишкам приходится писать на обрывках газет. Потом говорили о делах на фронте, о последних передачах Совинформбюро. Барчин вспомнила брата — о том, как они вместе росли, ходили в школу и как Марат заступался, если ее обижали мальчишки…
Потом шли молча.
— Почему вы молчите? — спросила Барчин и улыбнулась. — Не думала, что вы такой молчун.
— Я вам хотел сказать…
Барчин подождала минуту и рассмеялась, потому что Эркин снова умолк.
— Ну, так говорите же!
Эркин остановился, взял ее руку в свои широкие ладони.
— Барчиной, я… люблю вас!
Барчин машинально отдернула руку, будто обожглась. На ее лице погасла улыбка, она опустила голову.
— Я люблю вас больше своей жизни. Сердце мое заполнено вами. Если не будет вас в нем, оно перестанет биться, — торопливо говорил Эркин, словно боялся, что Барчин его не выслушает до конца, сейчас вот повернется и убежит. — Извините, что я говорю так выспренне, но эти слова мне подсказаны сердцем…
— Не надо… — Барчин собиралась с мыслями. — Не надо, — произнесла она тихо. — Мне странно слышать это от вас… Я вас уважаю, Эркин-ака, как директора школы, как брата моей подруги, как своего друга, наконец. Но очень прошу вас — не говорите мне больше этого… Не сердитесь…
Она отступила на шаг, медленно повернулась и пошла к своему дому.
— Извините, Барчиной, — донесся до нее сдавленный голос Эркина.
В воздухе по-прежнему кружились снежинки. Растаяла вдали фигурка Барчин. А Эркин все стоял, глядя на следы, оставленные на ровном, чистом снегу.
Барчин сидела за столом и при тусклом свете керосиновой лампы писала конспект, готовясь к урокам. Она никак не могла сосредоточиться. Ее тревожило, что от Арслана давно не было писем. «Арсланджан! Если бы ты сейчас был рядом, я бы тебе сказала, что… люблю, люблю тебя. Да, это правда, дорогой мой. Я не забыла, милый, слова, данного тебе…»
Барчин отодвинула тетрадь, в которой писала план уроков на завтра, вырвала листок и начала торопливо строчить письмо.
Рассветало поздно. Барчин выходила из дому, когда было еще совсем темно. Пожалуй, она боялась бы идти пустынной в ранний час улицей, если бы не Каплан, каждый раз провожавший ее до самой школы. Он степенно вышагивал рядом, ни на шаг не отставая. У школы Барчин ласково трепала его за уши и исчезала. А Каплан переходил на другую сторону улицы, — словно чувствовал, что его боятся ребятишки, идущие в школу, — и сидел некоторое время неподвижно, уставившись на дверь, за которой скрылась Барчин. Потом трусцой бежал домой.
Барчин несколько дней не показывалась в учительской. Она испытывала неловкость перед Эркином. Они несколько раз неожиданно встретились в коридоре. Девушка краснела и, пролепетав еле слышно: «Здравствуйте», проходила мимо, низко наклонив голову.
Как-то Эркин Раззакович созвал педсовет. На нем разбирались важные вопросы. Директор сделал небольшой доклад о текущих делах. При этом он ни разу не взглянул на Барчин. Даже когда говорил непосредственно о классе Барчин, избегал ее взгляда. Если же девушка смотрела на него, внимательно слушая, он сбивался, краснел и начинал заикаться. Тогда Барчин открывала учебник по географии и делала вид, что читает.
Но проходили дни, Барчин начала забывать о происшедшем между ними разговоре, и постепенно к ней возвратилось спокойствие.
Однажды вечером домой к ней зашла Дильбар, и они пошли вдвоем в кино.
На обратном пути Дильбар взяла Барчин под руку и намеками дала понять, что знает об «осечке», постигшей брата при объяснении с нею.
— Я говорю ему: «Ака, оставьте мою подругу в покое, она еще и не думает о замужестве!» А он чуть не плача: «Сестра голубушка, скажите ей — если не суждено мне на ней жениться, всю жизнь я буду один!..» Вот так, подруженька! Сам не свой он стал в последнее время. И работу запустил. Только курит и курит целыми днями. И выглядит-то, как будто в нем хворь какая завелась…
Барчин неспешно шла рядом с Дильбар и думала, как бы сказать помягче, чтобы не обидеть подругу. И едва та умолкла, посмотрела на нее ласково и проговорила:
— Подруженька, ты правильно сказала ему, я не помышляю сейчас о замужестве. Ведь брат мой на фронте, а какая свадьба без него…
— Эркин-ака подождет, только пообещайте!
— И все наши родственники в Ташкенте. Мы же уехали, даже двери не заперев. Вот кончится война, вернемся к себе…
Дильбар умолкла. Нетрудно было понять, почему Барчин прямо не говорит, что не люб ей Эркин, — не хочет обидеть подругу. И Дильбар поняла это. Завела разговор совсем о другом.
Сегодня Хумаюн Саидбеков обещал прийти домой пораньше. Хамида-апа приготовила его любимое блюдо — плов — и завернула его, чтобы не остыл. Время близилось к семи, а муж все не возвращался. Хамида-апа принялась штопать протершиеся носки мужа, чтобы занять чем-нибудь себя и не мешать разговорами дочери, готовящейся к урокам.
О стекла окон, шурша, бился сухой снег. Наступили сильные морозы, каких не видывали люди в этих краях. Зима здесь всегда бывала мягкой, а сейчас деревья и земля трещали от мороза, земля покрылась наледью.
На айване послышались тяжелые шаги. В комнату вошел припорошенный снегом Хумаюн-ака.
— От райкома два шага, а вы в сосульку превратились! — сказала Хамида-апа, помогая ему снять пальто.
— Если бы так… Ехали из колхоза, дорога скользкая. Ну и занесло нас. В кювет угодили. И, как нарочно, ни одной машины на дороге. Пришлось мне пешком до города добираться. Послал сейчас отсюда грузовик, чтобы моего водителя вытащил.
Барчин налила в умывальник теплой воды, Хумаюн-ака умылся. Хамида-апа между тем накладывала в блюдо плов, попрекая мужа, что он обещал прийти домой пораньше, а сам едет в колхоз.
Оправдываясь, Хумаюн-ака рассказал, что Центральный Комитет партии Узбекистана принял специальное постановление по животноводству — об увеличении поголовья скота и заготовок кормов, — так как армию надо обеспечивать мясом. Вот и пришлось ему ездить по животноводческим фермам, знакомиться с положением. «Для твоего сына стараемся, чтобы пища у него калорийная была», — сказал он, желая окончательно задобрить жену. И та приветливо улыбнулась, разгадав его «тактический ход».
Уже собирались садиться за стол, как в дверь постучали. В комнату вошел почтальон Мирзамухаммад.
— Вот, только что прибыло, и я сразу же к вам, — сказал он, протянув письмо. И пока Хумаюн-ака разглядывал конверт, потоптался у порога, согревая дыханием красные, озябшие руки.
— Ну, мать, радуйся, письмо от сына! — сказал Хумаюн-ака. И, взяв почтальона под руку, усадил к столу. — Радостную весть принесли вы в дом, можно ли отпустить вас так просто? — засмеялся он.
Мирзамухаммад в своем тоненьком чапане изрядно продрог. Хумаюн-ака достал из ниши припрятанную бутылку.
— По такому случаю можно, — заговорщически подмигнул он Мирзамухаммаду. — К тому же нам с вами погреться не мешает.
Барчин и Хамида-апа тоже сели к столу. Мирзамухаммад, глядя на плов, проглотил слюну, Барчин повыше подняла фитиль в лампе и прочитала вслух письмо от брата. Хумаюн-ака внимательно слушал, слегка склонив голову. Хамида-апа украдкой смахнула слезу.
Потом мужчины чокнулись и выпили за здоровье наших бойцов.
Мирзамухаммад после плова осушил пиалушку чаю и, поблагодарив хозяев, попрощался.
За столом зашел разговор о том, почему фашисты позарились на нашу землю. Хумаюн-ака стал рассказывать, какая богатая у нас страна, сколько в ней еще неосвоенных просторов.
— А как ты думаешь, папа, сейчас есть ненайденные земли? Сегодня у меня ребятишки спросили, а я не знала, что ответить.
— Если говорить о вселенной, дочка, то здесь большие открытия еще только предстоят. Наступит время, когда Колумбы космоса будут открывать все новые и новые острова во вселенной. О дочка, прекрасное то будет время! Не знаю, доживу ли я, но ты, я верю, доживешь…
Заговорили об известных всему миру путешественниках. Барчин с восхищением говорила об испанце Христофоре Колумбе, об итальянце Америго Веспуччи, португальце Васко да Гама. По ее словам, не было более великих первооткрывателей, кроме них, повидавших столько чудесных стран.
Хумаюн-ака слушал дочь, снисходительно улыбаясь. Когда она закончила и перевела дух, он как бы между прочим заметил, что по некоторым сведениям — особенно доказательны исследования Бартольда и Якубовского — о существовании американского материка, о том, что «далее пространства морей есть земля», задолго до Колумба писал Абу Райхан Бируни, а впоследствии о том же говорил Мирзо Улугбек. Хумаюн-ака с возмущением говорил также о том, что буржуазные ученые нередко намеренно замалчивают имена великих философов, астрономов, ученых-медиков, поэтов, творивших на Востоке. Только в советское время засверкали имена таких гениев, как Бируни, Авиценна, Улугбек, Навои, Ал Хорезми, Ал Фараби…
— А знаешь ли ты, что логарифмы высшей математики выведены Ал Фаргани, жившим в нашей Фергане?.. А слышала ли ты что-нибудь об астрономической таблице «Зиджи курагани» Мирзо Улугбека? Когда она была составлена и подробно нанесен на карту небесный свод, еще не было на свете ни Коперника, ни Галилея, ни Ньютона… Вот ты восхищаешься западными путешественниками, а ты можешь мне сказать что-нибудь об Ибн-Баттуте?
— А кто это, папа?
— Величайший путешественник и этнограф!
— Надо же — я ничего о нем не слыхала…
— Он уроженец города Танжера в Марокко. Получил высшее юридическое образование и в тысяча триста двадцать пятом году совершил паломничество в Мекку. Испытав в пути множество трудностей и лишений, он пересек всю Северную Африку и добрался до Египта. Здесь путешественник повернул на юг и, идя вверх по Нилу, дошел до истоков великой реки. Из Египта Ибн-Баттута не поехал прямо в Мекку. Страсть путешественника и любознательность заставили его посетить Палестину, Сирию, Месопотамию. И только после этого он прибыл к цели своего путешествия.
Возвращаясь после поклонения в Танжер, Ибн-Баттута опять же избрал довольно сложный маршрут: из Мекки он подался на восток, через весь Аравийский полуостров. Далее, следуя вдоль берегов Персидского залива, по югу Персии достиг пролива Ормуз. Здесь Ибн-Баттута сел на корабль, шедший на восток и юг — в Занзибар, и только оттуда вернулся наконец домой.
Но жажда познаний не давала Ибн-Баттуте покоя. Ему даже казалось странным, что люди могут жить на одном месте в то время, когда на свете так много чудесных, не увиденных ими стран. Даже перелетные птицы превосходят в этом смысле человека, и это Ибн-Баттута считал несправедливостью аллаха.
Он решил совершить паломничество вторично.
На этот раз поехал прямо в Мекку. Но возвращение растянул на многие годы. Теперь путешественник избрал маршрут на север, через Малую Азию, и дошел до порта Синоп на Черном море. Оттуда на генуэзском корабле переправился в Крым. Пройдя через Крым, Ибн-Баттута направился на восток, и, достигнув устья Волги, пошел вверх по реке до татарской столицы Сарай-Берке. А как раз в это время из Сарай-Берке в Константинополь возвращалась византийская принцесса, Ибн-Баттута присоединился к ее свите. В Константинополе он пробыл совсем недолго — снова направился на восток. Пересек Малую Азию и прибыл в Хиву. Оттуда направился в Бухару, затем в Афганистан. И, следуя по берегу Инда, достиг столицы Индии Дели. Здесь Ибн-Баттута долгое время исполнял обязанности судьи, пока не прибыло туда арабское посольство, направлявшееся в Китай. Ибн-Баттута согласился поехать туда с миссией вместо послов — ему представился удобный случай посетить Китай… Возвращался он опять-таки по другому пути — через Яву, Суматру, Цейлон и другие острова Юго-Восточной Азии. На Мальдивских островах тоже он прожил некоторое время и занимал должность судьи. Высокая образованность позволяла ему везде исполнять дипломатические поручения или занимать судейские должности.
Это второе путешествие Ибн-Баттуты продолжалось двадцать четыре года. Однако дома он опять-таки отдыхал недолго. Вскоре отбыл в Андалузию и Гренаду, бывшие тогда арабскими колониями. Оттуда в тысяча триста пятьдесят втором году направился в Фес…
Слава о путешествиях Ибн-Баттуты достигла ушей султана Марокко, и он поручил опытному путешественнику дипломатическую миссию к властелину Мали в Томбукту. В Мали Ибн-Баттута поехал через Западную Сахару, а обратно вернулся через горы Ахаггар и Атлас.
Возвратившись из этого путешествия в Фес, Ибн-Баттута никуда больше не уезжал, а занялся составлением воспоминаний о своих путешествиях, где он дает подробное описание увиденных им стран, рассказывает об обычаях различных народов…
— Как интересно! Почему же раньше о нем нигде ничего не упоминалось?
Хумаюн Саидбеков усмехнулся. Подумав, сказал:
— До недавнего времени в мире господствовал капитализм. Все это время процветала политика колонизаторства. Империалисты прежде всего обвиняли народы Африки, Азии в отсталости и, внушая, будто делают благодеяния, захватывали их страны. Поэтому они старались предать забвению нашу тысячелетнюю культуру, имена наших ученых, при этом превознося культуру Западной Европы… То же самое сейчас делают фашисты, пошедшие на нас войной. Они внушают своим солдатам, что народы завоеванных ими стран неполноценны и им надлежит стать рабами сверхчеловеков — арийцев. Но немецкие фашисты не первые, кто поставил себе цель мирового господства. Были такие и до них. И, как правило, их планы кончались крахом. Эту коричневую чуму тоже сведем со света…
— Искусство древнего врачевания Авиценны изучается даже современной медициной, — задумчиво заметила Барчин.
— В те времена на Востоке врачевателей, подобных Авиценне, было немало. Их называли табибами. Это были люди, хорошо знающие народную медицину, лекарственные травы, многократно проверившие свои средства на практике. Конечно же нельзя сравнивать врачевание того времени с нашей современной медициной. Однако кое-кто, проводя такую аналогию, преподносит нашим современникам табибство как нечто невежественное и неприглядное… Что и говорить, есть и в настоящее время табибы двоякого рода — те, кто знает «секреты» народной медицины, и те, кто обманывает людей всякого рода заговорами, вымогая у них деньги…
Они беседовали до полуночи. Потом Хумаюн Саидбеков вышел во двор и принес из сарая несколько поленьев дров.
— Ночью будет сильный мороз, — сказал он и подбросил в печку дров.
Перед рассветом Хумаюн-ака разбудил жену и попросил валидол. Он лежал бледный, держась левой рукой за грудь. Хамида-апа дала лекарство, открыла форточку, помахала перед лицом мужа влажным полотенцем. Через несколько минут боль в груди отпустила, и Хумаюн-ака облегченно вздохнул.
— Зря я вчера дров в печку добавил, — сказал он. — Это, видно, от жары…
Как Хамида-апа ни уговаривала мужа не идти на работу, он все-таки ушел, сказав ей, что должно состояться бюро райкома.
Бюро началось в десять. На нем приняли в партию четырех новых членов. Потом был заслушан доклад начальника строительного треста, который вел строительство нового завода за чертой города. Хумаюн-ака считал, что строительство ведется слишком медленно, и хотел разобраться в причинах…
После окончания бюро он вместе с руководителями стройки выехал на объект.
В большом трехэтажном корпусе пять-шесть рабочих устанавливали оконные рамы. Ушанки у них были завязаны под подбородком.
Выйдя из машины, Хумаюн-ака увидел торчавшую из раствора цемента лопату. Бумажные мешки с алебастром и цементом покрыты слоем снега. Строительные материалы в беспорядке. Саидбеков внимательно оглядел все это, попытался вытащить из раствора лопату. Цемент успел затвердеть.
— Скоро из Хилкова прибудут пятьдесят тонн цемента. Его тоже оставите под снегом? — спросил он у начальника строительства.
В этот момент из покосившейся дощатой времянки вышли несколько строителей. Они начали поспешно подбирать с земли лопаты.
— Почему не работаете? — спросил секретарь райкома.
— Холод собачий… Зашли погреться…
— А может, лучше дождаться весенней оттепели? Пусть строительство завода подождет! Пусть фронт подождет, пока мы начнем ему поставлять продукцию! Пусть страна подождет!..
Рабочие стояли потупившись.
Хумаюну-ака, видно, самому было неприятно, что пришлось на этих людей повысить голос. Ничего больше не говоря, он в сердцах схватил лопату и начал заново разводить цемент. Рабочие смущенно потоптались вокруг и тоже взялись за дело. Руководители строительства переглянулись. Им ничего другого не осталось, кроме как тоже взяться за лопаты. Хумаюну-ака сделалось жарко. Он снял пальто.
— Если бы вы по-настоящему работали, вам не пришлось бы греться в этой хибаре! — отчитывал он рабочих, а заодно и руководителей строительства. — Мы должны чувствовать себя как на фронте.
— Хватит вам, товарищ Саидбеков, сами справимся, — сказал один из пожилых рабочих.
Хумаюн-ака улыбнулся и примирительно произнес:
— Ничего. Поработаю немножко. Ведь мы тоже из рабочих… Приятно потрудиться на свежем воздухе…
Вдруг он замер, опершись на лопату, — понял, что лишается сил. Пытался скрыть, что ему плохо, старался дышать медленно и глубоко — это ему не раз помогало. Сейчас бы достать валидол из левого кармана, но он чувствовал: если отпустит лопату, упадет. И все больше и больше клонился набок. Не успей подскочить к нему рабочий, свалился бы наземь. В ту же минуту подбежали начальник строительства и еще несколько человек. Подняли его на руки, внесли в дощатую времянку. Кто-то составил вместе две скамьи, и его уложили на них. Начальник строительства подложил ему под голову свое пальто, велел срочно вызвать врача.
…Но врач Хумаюну Саидбекову уже был не нужен.
— Да… Как на фронте… — произнес пожилой рабочий, вытирая слезы.
Глава двадцать третья ВРАГИ
Утром Шавкат Нургалиев окликнул Арслана, едва тот вошел в цех.
— С этого дня ты будешь работать заливальщиком, — сказал он. — Распоряжение начальника цеха.
— Хорошо, — согласился Арслан.
Нургалиев вынул пачку «Беломора». До начала смены оставалось несколько минут. Закурили.
— Поступил большой заказ, — сказал Нургалиев, щурясь от едкого дыма. — Будем отливать детали мин и снарядов.
— Наше дело — выполнять что скажут.
— Не просто так ведь нам с тобой броню дали, а для того, чтобы мы на совесть трудились.
— Лучше бы на фронт…
— А ты не расстраивайся, — Нургалиев положил руку Арслану на плечо, — тут тоже нужны люди. Если все уйдут на фронт, кто будет делать для фронта танки, снаряды? Тебе пора, Арслан, заступай!
Арслан кивнул. Быстро переодевшись, подошел к клокочущим вагранкам, выплескивающим пламя. Подтолкнул наполненный кипящим металлом ковш. Казалось, гудели от напряжения цепи, к которым был он подвешен, да где-то под потолком скрежетали на рельсах ролики. Чуть наклонив ковш над формой, Арслан заливал металл, который сердито шипел и разбрасывал искры. Не прошло и получаса, тело его уже лоснилось от пота.
Арслан работал самозабвенно. В таком состоянии человек, может быть, пребывает, если только слушает прекрасную музыку или углубился в чтение интересной книги. Работа Арслана захватывала именно так. Движения его быстры и точны, взгляд сосредоточен. Литейщику иначе нельзя. Малейшая неточность — деталь забракована. Во время работы литейщики не разговаривали. Да и все равно в таком шуме не услышали бы друг друга. Изредка изъяснялись знаками. А больше они старались понимать один другого по взгляду…
Усталость Арслан чувствовал только в те минуты, когда отвлекался от дела: снова слышал шум, а перед глазами искры, искры со всех сторон. Шум постепенно стихал, усталость проходила по мере того, как он вновь включался в работу. Однажды Нургалиев, со стороны любуясь им, сказал: «Вот что значит кровь! Поглядите на него — копия отца!»
В душе Арслан гордился собой. В литейном цехе работать может не каждый, а только тот, у кого отменное здоровье. Не всякий может выдержать это адское пекло да грохот, от которого, кажется, мозги начинают вибрировать. Когда в цехе появлялся новичок, ветераны переглядывались, «Посмотрим, — каков этот — калай[78] или пулат[79]?» — означали их взгляды. И это становилось известно самое большее через три дня. «Калай» не выдерживал больше…
В полдень, возвращаясь из столовой, Арслан встретил Нишана-ака.
— Тебе же была повестка, — сказал старый мастер. — Болезнь, что ли, приключилась какая?
Арслан повторил то, что уже повторял десятки раз. Ему очень хотелось ничего не таить от Нишана-ака, рассказать все как есть, чтобы старый друг его отца не смотрел на него с иронией. Но вынужден скрывать истину даже от матери.
— Ну, братец, — усмехнулся Нишан-ака, — моя сестра вон тоже одна-одинешенька, а у нее обоих сыновей призвали. Давеча из Пензы племяши мои прислали письмо. Миномет изучают. Выходит, сегодня-завтра отправят на фронт. Так что ты, братец, не криви душой.
— Ну, значит, я здесь больше нужен, — потупясь, пробубнил Арслан.
— А другие не нужны? — глянул на него в упор Нишан-ака.
— Вы же знаете, Нишан-ака, я хотел добровольно пойти.
— Знаю.
— Значит, излишни ваши упреки.
Нишан-ака уклончиво отвел взгляд в сторону.
— В махалле поговаривают и другое…
— Что… поговаривают? — насторожился Арслан.
— Говорят, зятек ваш Кизил Махсум сумел кое-кому подсунуть. Говорят также, что ты в близких отношениях с дочерью Хумаюна-домля и они оказывают тебе поддержку. Да мало ли что еще говорят…
— Услышать бы мне это самому! — вспылил Арслан, побагровев. Глаза его сверкнули, будто свет вагранки отразился в них. Он круто повернулся и размашисто зашагал в сторону своего цеха.
— Постой же! — донесся голос Нишана-ака.
Арслан не обернулся.
В один из поздних зимних вечеров, когда Арслан собирался укладываться спать, чтобы подняться опять ни свет ни заря, в дверь постучали, и в комнату вошел Кизил Махсум. Мадина-хола обрадовалась, не зная, куда усадить гостя. Арслан же старался скрыть раздражение, отложив объяснение для более подходящего момента: гость, какой он ни есть, все-таки гость, и закон требует ему оказывать знаки гостеприимства.
Выпив пиалушку чая, Кизил Махсум объяснил причину своего столь позднего визита:
— Днем тебя дома не застанешь, братец. У тебя все работа да работа, ничего другого, кроме работы, и не знаешь. Забыл всех своих друзей-приятелей. Зато друзья тебя не забывают. Завтра вечером приходи к Кари-ака, у него соберется хорошая компания.
Арслан, все-таки не выдержав, бросил:
— Этот Кари-ака устраивает угощение за угощением, а многие детей не могут накормить досыта.
Кизил Махсум насупил свои рыжие брови, посуровел.
— Ты, братец, ешь виноград, а из какого он сада, не спрашивай. Он из уважения к тебе приглашает, а ты…
— Ну ладно, — заставил себя улыбнуться Арслан. — Приду.
— То-то, братец, так-то лучше. Будешь сторониться хороших людей, друзья отвернутся от тебя и останешься один как перст в целом свете. Не так ли, матушка? — обратился Кизил Махсум к Мадине-хола.
Та поспешно закивала:
— Конечно, конечно, милый. Мудрые люди говорят: разговаривая с одним, ума набирайся, а на иного глядя, судьбе своей радуйся.
— С Кари-ака нам нынче не резон терять связь, — сказал Кизил Махсум, поднимаясь с места. — Теперь он хоть и не высокий бугор, а все же начальничек.
Мадина-хола вышла проводить его до калитки.
Мусавату Кари, ходившему прикрыв бритую наголо голову зеленой тюбетейкой, удалось продвинуться: к нему перешли дела председателя махаллинской комиссии. Прежний председатель уехал на фронт. Теперь, что бы в махалле ни предпринималось, Кари был главным советчиком. Той ли у кого, или похороны, а может, кто-то продает дом — Кари руководит всеми этими мероприятиями. Без его посредничества никто из вновь прибывших не может снять комнату в махалле. С первого взгляда он научился определять, кто перед ним стоит — может ли этот человек быть ему полезным. Новый председатель то и дело созывал махаллинцев в чайхану на собрания. Произносил перед ними речи, в которых часто употреблял слова «сосьолизм», «каланилизм» и произносил их на арабский лад — растянуто, точно читал Коран. С помощью краснобайства он многих махаллинцев склонил на свою сторону. Некоторые восхищались его деловитостью, организаторскими способностями, умением для кого-то что-то раздобыть, хотя и знали, что Мусават Кари вряд ли стал бы заниматься бесприбыльным для него делом.
Проходя мимо знакомой маленькой калитки, Арслан подошел к дувалу и, приподнявшись на цыпочки, заглянул во двор. Это был двор Баймата. Он зарос бурьяном и сделался местом обитания одичавших кошек. На айване все еще лежала груда тряпья, в которой спала когда-то маленькая Субхия.
Арслан долго стоял, глядя на двор, и не мог отогнать от себя тягостные мысли. Они не покинули его и когда он перешагнул порог калитки Мусавата Кари. В углу двора, зазвенев цепью, зычно залаяла собака. Та самая, которая когда-то укусила Субхию.
Появился Атамулла. Он поздоровался с Арсланом, проводил его в комнату для гостей. Вокруг большой хонтахты сидели сам хозяин, Кизил Махсум и Баят-бола в гимнастерке, перепоясанной широким ремнем. Мусават Кари поднялся и милостиво пригласил Арслана занять одно из почетных мест.
Арслан поздоровался и сел рядом с хозяином, ближе к двери.
— Прошу обратить внимание к дастархану, — сказал Мусават Кари, указав рукой, и протянул Арслану пиалу с чаем.
Минуты две-три царила неловкая тишина. Видно, Баят-бола что-то рассказывал, а когда вошел Арслан, умолк. Сейчас он сидел, сосредоточенно расщепляя фисташки.
— Глядите-ка, какие холода наступили, — сказал Арслан, чтобы как-то нарушить неловкую тишину.
— Ничего, зима, она тоже нужна. Полютует да пройдет, — сказал Мусават Кари и обратился к Баяту-бола: — А как в тех краях, где вы побывали? Зима небось еще злее?
— Да-а, снегу выше головы, — ответил тот и провел ладонью над макушкой. — Для наших джигитов российская зима смерти подобна. И длится-то больше полугода! Те, кто прибыл из теплых мест, не могут к ней привыкнуть.
— Арсланджан тоже чуть было не оказался в тех краях. Молодец, выкрутился! Сейчас каждый должен думать о том, чтобы сберечь свою жизнь. Зачем ни за что ни про что подставлять лоб немецкой пуле? Ну как, братишка, на заводе дела идут?
— Нормально.
— Ну, ты, пожалуйста, ешь. Ешь. Мы тут перекусили без тебя. Думали, ты еще позже придешь. Твой зять говорит, что ты всякий раз еще и после смены остаешься. Себя не жалеешь, братец, себя не жалеешь…
— Что поделаешь, все так работают, не уклоняться же мне.
— А кто работает-то? Да такие недалекие, как твой Нишан-ака. Работает-работает, а в доме как было пусто, так и сейчас хоть метлой мети. Работать тоже с умом надо, братец.
Мусават Кари по сей день считал Нишана-ака, который в своей жизни не сделал ничего такого, что заставило бы его жить, как говорится, с прикушенным языком, своим первым врагом. После того как Мусават Кари пробился в махаллинские начальники, ему казалось, что все заискивают перед ним. Если кто и недолюбливал его, все же делал вид, что уважает. Только этот упрямец Нишан при любом удобном случае насмехается над ним, вредит его авторитету. Мусават Кари же старался отплатить ему тем, что среди махаллинцев распространял о нем всякие небылицы и этим хотел отвадить от него людей: пусть, дескать, попробует в жизни побарахтаться один. Но после одного инцидента, происшедшего между ними, он стал опасаться, избегать встреч с ним и досаждал ему тайком, незаметно. Но шила, как говорится, в мешке не утаишь…
Нишан-ака как-то встретился с Мусаватом Кари лицом к лицу на безлюдной улице. Вплотную подступив к нему, сказал грозно:
— Если ты не закроешь свой поганый рот, я намотаю тебе на голову твои кишки, чтобы ты ходил в чалме, как положено ходжам! — и даже сделал вид, что достает из кармана нож.
— Что вы кричите на меня! — еле выговорил, дрожа от страха, Мусават Кари.
— Я не из тех, которые увивались в свое время за «шурайи исламия», поэтому хожу прямо и разговариваю громко. Это ты, нечестивец, должен прятаться по закуткам. Знаешь ли, кто ты есть, Кари? Все кари[80] во все времена были чьими-нибудь блюдолизами и интриганами. Ты и сейчас остался таким…
Мусават Кари не знает, как тогда ноги унес. Даже сейчас ему стало не по себе, когда вспомнил про это.
— Этот Нишан продал душу дьяволу. Разве он узбек? — проговорил, меняясь в лице, Мусават Кари.
Чтобы как-то переменить тему разговора, Арслан обратился к Баяту-бола, спросил его о житье-бытье, о самочувствии.
— Хаятджан близкий нам человек, — сказал Мусават Кари подобревшим голосом. — Их отец был из старых муаллимов-учителей. Многоученый был человек. Мы с ним дружили. А Хаятджан единственный сынок нашего покойного друга, пусть пухом ему будет земля…
— Работаем на одном заводе, а видимся редко, — произнес Баят-бола, как бы упрекнув Арслана.
— Что поделаешь, все мы так заняты…
— Вы, кажется, в литейном?
— Да, перенял отцовскую профессию.
— И что льете?
Арслан замялся, посмотрел по сторонам, как бы выражая беспокойство, и сказал, понизив голос:
— Мины, бомбы…
— Какого калибра?
— Всякие есть.
Баят-бола засмеялся. Его рассмешило, что Арслан, так разоткровенничавшись, вдруг осекся. Он прикинул про себя, что из этого простодушного парня можно кое-что вытянуть. Довольно крякнув, уселся поудобнее, взял пиалу с чаем.
Арслан же поделился «тайной», которая на самом деле никакой тайны из себя не представляла. Все заводы выпускали оружие. Это было известно каждому.
— Ракеты для «катюш» тоже у вас выпускаются?
— Этого не знаю.
— Да, впрочем, какая разница, где они делаются… Ну и навели они страху на немца, — посмеиваясь, проговорил Баят-бола, как бы желая рассеять подозрение, если оно появилось у Арслана, и отпил глоток из пиалы. — Кари-ака, знаете, где я работаю?
— Вы же сказали — на заводе… Если хотите, я вас устрою в продовольственный или в хлебный магазин. Это я могу. Знакомых много. Хлебный магазин — самое жирное местечко. Ну как, а?
— Спасибо, Кари-ака, завод для меня лучше. Правда, я не могу работать в литейном цехе, как Арсланджан, но при заводском клубе кое-что уже организовал. Драмкружок работает, сейчас инструменты приобретаем для оркестра. Инвалиду подходяще…
Мусават Кари и Кизил Махсум в душе никак не могли согласиться с ним, но, чтобы не обидеть, утвердительно кивали, приговаривая: «Конечно, конечно…»
Гости разошлись за полночь, когда их, разморенных едой и выпитым, уже начало клонить ко сну.
…Прошло два дня. Чуть свет Баят-бола постучался в калитку Мусавата Кари. В руках он держал касу с застывшими сливками, купленными только что на базаре.
— Салам, Кари-ака! Не могу завтракать один, составьте компанию, помогите справиться вот с этими сливками, — сказал он удивленно разглядывающему его хозяину.
— Э-э, пожалуйста, укаджан!
Они вошли в комнату. Мусават Кари постелил курпачу в два слоя, придвинул хонтахту и накрыл ее. Заметно было, что он нервничает. Видно, понимал, что не эта пустяковая причина привела в его дом спозаранок гостя.
— Мне нужно с вами поговорить, — сказал Баят-бола.
— Пожалуйста. Только скажу сыну, чтобы чаю…
— Не надо беспокоить сына, принесите уж лучше сами.
Мусават Кари вышел в летнюю кухню, где Пистяхон уже развела огонь. Он подбросил в самовар несколько лучинок и наказал дочери, чтобы кликнула его, как только чай закипит. Вернувшись, сел напротив гостя, скрестив по-турецки ноги.
Баят-бола подался вперед, облокотившись на столик.
— Говорят, куй железо, пока горячо. Надо оповестить мусульман, которым мы с вами можем верить, что в Германии образовано туркестанское правительство. И пусть знают, что это правительство крепко борется за создание туркестано-исламского государства. Но успех в этом святом деле может быть обеспечен только в том случае, если выступит народ. Немцы подходят все ближе и ближе, надо готовить людей. Открыто беседовать небезопасно. Нужно распространять слухи: дескать, заходил кто-то в чайхану и говорил то-то и то-то. Следует позаботиться, чтобы и в других махаллях об этом узнали. Вы, аксакал, возьмите на себя это.
— Будет исполнено.
— Вы здесь влиятельный человек, к вам прислушиваются.
— Я теперь председатель махаллинской комиссии.
— Мне это известно, Кари-ака.
— А когда придет новое правительство, оно не отнесется ко мне соответственно, как к председателю махаллинской комиссии?
— Ха! — усмехнулся Баят-бола. — Напротив. Для будущего правительства вы будете очень ценным человеком.
Мусават Кари помолчал в раздумье, потом с волнением провел по лицу ладонями.
— Аминь!
— Сейчас удобный момент, внимание властей отвлечено фронтом. Мы должны действовать. Пока главное наше оружие — слово.
— Этим оружием мы пользуемся давно. Мы давно не молчим.
— На днях к вам придет джигит. Он был на фронте, после ранения отправлен в тыл. Найдете ему комнату.
— Будет сделано.
— Невысокого роста. Круглолицый. Фамилия Дадашев. Он прекрасный фотограф. Постарайтесь его устроить в какую-нибудь фотографию.
— Будет сделано.
— А что вы думаете о том джигите?
— О каком? Об Арслане?
— Да, о нем.
— Вы же его знаете не хуже меня. Умный парень, любит свой народ. Я Махсумхану верю, как себе, а Махсумхан его зять.
— Что ж, посмотрим, — задумчиво проговорил Баят-бола, хищно сощурившись. И, залпом выпив остатки чая из пиалы, неожиданно поднялся. — До свидания, Кари-ака.
— Посидели бы еще, сейчас завтрак будет готов.
— Некогда. Аллах велик, еще посидим. Придет праздник в нашу махаллю.
Слегка прихрамывая и опираясь на палку, Баят-бола пересек двор и вышел из калитки.
Глава двадцать четвертая РАСПЛАТА
О кончине Хумаюна Саидбекова через час уже знали в Центральном Комитете компартии Узбекистана.
На второй день по просьбе Хамиды-апа нашли возможность сообщить о случившемся Марату Саидбекову. Позвонили в Москву, оттуда передали телефонограмму на фронт, где сражался капитан Саидбеков.
В газете «Кизил Узбекистон» появился некролог с фотографией Хумаюна Саидбекова…
После ожесточенного боя наши части выбили фашистов из их укреплений и заняли новый рубеж, почти вплотную подступив к реке Угра. Стало известно, что немцы свои усиленные моторизованные части, расположенные в Починке, Ельне, Спас-Деменске, стали сосредоточивать вблизи города Мосальска. С минуты на минуту они могли перейти в наступление…
Батарея, которой командовал капитан Саидбеков, заняла позицию в десяти километрах северо-западнее реки Угра. По приказу командира артиллеристы рубили в лесу ветки и маскировали орудия. Держался такой мороз, что к металлу примерзали руки. Бойцы согревались, лишь работая. Мерзлая земля звенела под лопатами. Ярко светило солнце, снежная белизна слепила глаза.
Капитан Саидбеков осмотрел батарею и остался доволен.
Пожилой подполковник, прибывший из штаба дивизии, отыскал Саидбекова. Они обменялись рукопожатиями.
— Капитан! — сказал подполковник. — Я принес вам тяжелую весть. Но мы с вами люди волевые. Будьте мужественны!
— Что случилось? — глухим голосом спросил Марат Саидбеков, чувствуя, как в груди что-то оборвалось.
— Получена телефонограмма. Умер ваш отец. — Он протянул листок бумаги Марату.
«Капитану Марату Саидбекову.
10 декабря с. г. скоропостижно скончался ваш отец, первый секретарь Шахрисябзского райкома партии Хумаюн Саидбеков. Товарищ Саидбеков был одним из боевых командиров трудового фронта в тылу нашей страны. Его кончина тяжелая утрата для всех нас. Светлая память о нем навсегда сохранится в наших сердцах. Юсупов».
Марат долго стоял неподвижно, как загипнотизированный.
— Идемте в блиндаж, — сказал подполковник.
Они спустились по ступенькам. Здесь, потрескивая, горела печь. Марат сел на ящик из-под снарядов, расстегнул пуговицы на вороте, который вдруг сделался тесным.
Марат Саидбеков каждый день, каждый час глядел в глаза смерти. Он в беспощадной схватке побеждал ее, делал все, чтобы не пропустить туда, где живут и трудятся люди его страны, чтобы уберечь от ее черного дыхания близких родных, А она прокралась… поразила отца.
Подполковник положил руку на плечо Марату.
— Капитан! Мне пора в штаб. Примите сочувствие и глубокое соболезнование генерала. Он просил передать вам. Тяжелое горе свалилось на вас. Но надо мужественно вынести этот удар судьбы. Сам я из Минска. На моих глазах погибла вся моя семья при бомбежке… Друг мой, будем мстить!
Марат проводил подполковника к машине. «Виллис» покатил в ту сторону, где разгорелась вечерняя заря, окрасив в багровый цвет ниточку облаков над горизонтом. А на окопы, где затаился враг, уже опустилась темень…
Рано утром загремели орудия. Покачнулась земля. Там, где окопался враг, небо разорвали огненные всполохи. Пушки стреляли непрерывно. В течение нескольких часов фашистские укрепления подвергались артиллерийскому обстрелу. И когда из-за горизонта, затянутого черным дымом, всплыло багровое солнце, показались наши «тридцатьчетверки» и ринулись в ту сторону, где вдали, откуда накатывался сплошной гул, все еще вырастали огромные черные деревья взрывов и падали, как подрубленные… Спустя час поступили сведения, что фашисты отступают.
— Настоящая битва еще только начинается! — сказал капитан Марат Саидбеков, вглядываясь в пылавшие вражеские укрепления. — Я повоюю за тебя тоже, отец.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
Глава двадцать пятая ПОКРОВИТЕЛЬ ДЕГРЕЗОВ
Случалось, Арслан не уходил домой, оставался в цехе после смены. Работал он в парусиновых брюках, вправленных в кирзовые сапоги, и прожженной во многих местах майке. От расплавленного чугуна, струйкой стекающего в формы, несло жаром, искры, шипя, летели во все стороны. Арслан привык не обращать на это внимания. Когда он едва держался на ногах от усталости, старался представить себе, что не металл обжигает тело — это он лежит на пляже, подставив лицо и грудь полуденному солнцу. И, как ни странно, усталость проходила.
Верно говорят: дети наследуют качества отцов. Руки у Арслана сильные, пальцы длинные, как у отца. Музыкант сказал бы, что у него руки пианиста. Но с такими руками и у вагранки работать неплохо. Когда он поднимает тяжесть, на плечах и спине напрягаются мускулы. Он сильно похудел за последнее время, на боках можно пересчитать ребра, но силы, казалось, в нем не убавилось.
То в одном, то в другом конце цеха слышал Арслан Шавката Нургалиева, который отчитывал кого-то за нерадивость. Но с Арсланом он был всегда добр и приветлив. Видел, что парень старается.
А как не стараться! Ведь не елочные игрушки делают, а снаряды. Арслану порой виделся бой. Наползают неуклюжие вражеские танки. Все ближе и ближе они. Артиллеристы бьют их из пушек. Лица у них закопченные, как у дегрезов, — одни глаза сверкают. Марат-ака командует: «Огонь!.. Огонь!..» Артиллеристы поторапливают Арслана: «Подавай снаряды! Ну, живее!..» И Арслан торопится, подает снаряд за снарядом…
Вспомнилась поговорка: «О лошади судят по зубам, о джигите — по рукам». Ее часто повторял отец. А еще он любил говорить: «Покровителем дегрезов прежде был Давуд, теперь — завод». Вообще старики мудрые люди. Если сказали что-то, с ними не поспоришь…
Перед глазами возник рассерженный Нишан-ака, который часто говорил: «Навьюченный осел достоин уважения, но проклятье породистым скакунам, лодырничающим в такое время!» В последнее время он часто заводил разговор о «породистом скакуне», подразумевая своего махаллинца Аббасхана Худжаханова, разъезжающего в черном сверкающем автомобиле и всех поучающего. Высокие тесовые ворота его двора всегда были на затворе. Открывались, лишь когда въезжал и выезжал его собственный автомобиль. Этот человек только между прочим, как говорится, «лишь кончиком языка», мог сказать приятелям: «Ну, просим вас к себе, приходите…» Никто не помнит случая, чтобы он когда-нибудь пригласил к себе друзей. Сам, правда, принимал приглашения охотно. Почему люди такие разные? Живут в одной махалле, дышат одним воздухом, пьют одну воду, а все разные. Одни пекутся только о себе, о своем благополучии, другие думают о народе.
Арслан вспомнил многих известных людей, вышедших из махалли дегрезов, — поэтов, ученых, видных руководящих работников… Да взять хотя бы Хумаюна-ака. Он оставил свой обжитой дом, по зову Родины уехал в знойный Шахрисябз. Нет ничего более святого для этого человека, чем служение делу партии и народу… Точно наяву увидел Арслан перед собой Хумаюна Саидбекова, его задумчивые глаза, обаятельную улыбку на усталом лице. Он словно говорил: «Так держать, дорогой Арслан, никто, никакой враг нас не одолеет, если мы все силы приложим».
Ранним утром Арслан спешил на завод. На остановке трамвая увидел Нишана-ака. Поздоровались, перебросились двумя-тремя словами. Нишан-ака был хмур. Подошел трамвай. Арслан шагнул было к задним дверям, но Нишан-ака остановил его:
— Подождем следующего. Этот переполнен.
Арслан почувствовал, что дело совсем не в том, что вагон переполнен, — приходилось им ездить и не в такой тесноте. Видно, хочет что-то сказать ему Нишан-ака! Он заметно нервничал: кончики его усов то и дело вздрагивали, а он усердно поглаживал их, чтобы скрыть волнение. Похоже, что Нишан-ака специально стоял тут, поджидая Арслана. Да, скорее всего, так и есть.
— В тот день ты обиделся на меня, не так ли?
— За что? — спросил Арслан, сделав вид, что ничего не помнит.
— Я вмешался в твое «личное дело»…
Подошел следующий трамвай.
— Мы можем опоздать, — сказал Арслан, взглянув на ручные часы.
Они поднялись в вагон, остановились на задней площадке. Арслан молча ждал. Волнение Нишана-ака передалось и ему. Старик вынул из кармана пузырек с насваем, бросил под язык щепотку.
— Обиделся, значит?
— Что тут обижаться?
— Правильно, ничего обидного я тебе тогда не сказал. А сегодня мне во как хочется вас обидеть, уважаемый укаджан! — повысил голос Нишан-ака, неожиданно переходя на «вы», что он всегда делал, если хотел подчеркнуть свое нерасположение.
— За что же, ака?
— А вы не догадываетесь?
Арслан пожал плечами и отвернулся к окну, смутно догадываясь, за что именно мог разгневаться Нишан-ака.
— На угощениях у всяких там кари-мари бываете? Бываете!
— Разве грех бывать на угощениях?
— Не грех! Но смотря у кого! Если ты ходишь к порядочным людям, никто небе ничего не скажет.
— Люди как люди…
— Смотрите, чтобы эти люди не подвели вас под монастырь! Мусават Кари всюду болтает: «Герман скоро придет сюда, готовьтесь к этому. Создано туркестанское правительство, во главе которого наши люди — Валихан и Мустафахан из махалли Пичокчилик!» Вы знаете об этом, уважаемый укаджан?
— Кто это вам сказал?
— Люди! Люди сказали… Неужели Кари вам не говорил об этом? — Нишан-ака в упор посмотрел на Арслана.
— Что вы этим хотите сказать, Нишан-ака?
— А то, что вы, веселясь на пирах негодников, мечтающих встретить врагов с белым знаменем, работать на нашем заводе не можете. Мы сейчас не плуги делаем, а оружие… И не допустим, чтобы вы одной ногой были у них, другой — у нас!
— Вы много на себя берете, Нишан-ака! — вспылил Арслан, залившись краской от негодования.
— Вот как?! — Нишан-ака, казалось, готов был испепелить Арслана своим суровым взглядом. Он резко повернулся и прошел вперед, оставив Арслана одного.
Арслан, смущенный и растерянный, топтался, не зная, последовать за ним или остаться на месте. Люди, слышавшие их перебранку, но ничего не понявшие, поглядывали на него недоброжелательно. А он испытывал угрызения совести вдвойне — оттого, что обидел человека, которого почитал как отца, и оттого, что ничем не мог обелить себя перед ним… Не рассказывать же о причинах посещения им званых обедов!
…В махаллю пришло «черное письмо». В дом пожилой вдовы Мастуры постучалось горе. Женщина, не веря тому, что случилось, со стенаниями побежала в военкомат. Там, прочитав «черное письмо», ей сказали: «Ваш сын погиб смертью храбрых в боях за Родину».
Бедная Мастура, рыдая, шла по улице и кричала: «Вай, Абдувалиджан мой, ушедший из мира, ничего не увидев! Вай, проклятые пачисты, зачем они убили тебя? Лучше бы меня убили-и-и!..»
Был объявлен траур, народ повалил в узенькую улочку, заполнил двор занемогшей от горя Мастуры…
Еще не смолкли в этом доме стенания, «черное письмо» получила Маликахон. Старший ее сын Рустам погиб, Снова плач и крики — в другом конце махалли.
Прошло три дня — извещение о гибели сына получила тетушка Салима, мать Кудратджана. Она в гневе бросила «черное письмо» в топку самовара. «Ложь! Мой сын жив! Я не верю бумаге! Я ненавижу ее! Мой Кудратджан, даст бог, вернется домой!..»
Пришли извещения о гибели Нигматджана, ушедшего на фронт через три месяца после свадьбы, и Шопулата, острослова и весельчака.
Говорили, что в соседних махаллях положение точно такое же. «Фронт далеко, а бомбы проклятых пачистов падают на нашу махаллю», — сетовали женщины, вздыхая и утирая слезы.
Иногда женщины, освободившись от домашних хлопот, выходили на улицу, посидеть у калиток. Чаще всего они собирались у калитки Мастурахон. Тут обсуждались новости. Говорилось о положении на фронте, о ценах, о людях, недостойных называться людьми…
В один из выходных дней Арслан возвращался с гапа. Это, конечно, был не такой пышный гап, какие закатывались до войны, но все же у Мусавата Кари собралось несколько человек. Поели, выпили, послушали патефон и рассуждения хозяина…
Арслан был в выходном пальто, шапке, он на ходу просматривал только что купленную в киоске газету. Падал пушистый редкий снег. Смеркалось. Арслан заметил неподвижно, как изваяние, сидевшую на скамеечке тетушку Мастурахон, убеленную снегом.
— Хе-о-ой, веселый парень! — крикнула женщина, устремив на него безжизненные глаза. — Наши дети проливают кровь, чтобы раздавить пачиста, а ты на гулянках развлекаешься? До каких пор будешь увиливать от фронта?
Арслан остановился, не зная, что ответить. Нервно мял он в руках газету. Женщина медленно приближалась.
— Глядите-ка, от него еще и водкой разит!
— Да не пил я, Мастура-хола!
— Ах, не пил? — Мастурахон вцепилась обеими руками в ворот Арслана, — Вот я тебя сейчас сама отведу в военкомат! Пусть мне ответят, почему мой сын погиб, а ты тут околачиваешься без дела!..
Арслан тщетно пытался освободиться.
На крик прибежали тетушка Салиматхон и Малика-апа. Поняв, в чем дело, они тут же поддержали Мастурахон.
— Отец твой горой стоял за советскую власть! Мать тоже души в ней не чает! А как до дела дошло, выгородила своего сынка! Что ты тут делаешь, если тебе по-настоящему дорога советская власть? А кончится война — такие, как ты, снова окажутся в седле! — старались перекричать одна другую Салиматхон и Малика-апа.
— Нет на тебя погибели! — хрипела Мастурахон, брызгая в лицо Арслану слюной, и изо всех сил рванула его за ворот.
Кто-то схватил его за волосы, кто-то ударил в лицо. Шапка упала в снег, от пальто оторвались пуговицы.
— Вот тебе, щеголь проклятый! Вот тебе!..
— Знаем мы тебя — два месяца на чердаке прятался под железной крышей!
— Кизил Махсум, прохвост, его всеми документами обеспечил!
— Проклятье тебе, бесчестный!
— Быть тебе закопанным в сырой земле!..
Арслан эти упреки сносил молчаливо. Его лицо было исцарапано. Он не сопротивлялся, только заслонялся руками от ударов.
Когда женщины устали махать руками, осыпая Арслана проклятьями, они направились к своим калиткам и исчезли.
Арслан подобрал шапку, приложил к исцарапанному лицу снег. Под ногами валялась втоптанная в грязь газета. Он медленно побрел домой.
— Вай, боже, что с тобой?! — вскрикнула в испуге тетушка Мадина, отперев сыну калитку.
— Упал.
— Лицо у тебя в крови!
— Упал, потому и в крови. В сандале у нас есть теплая вода?
— Сейчас вынесу.
Арслан умылся. Зашел в свою комнату и плотно затворил дверь. Разделся и лег. Завтра чуть свет надо идти на завод. Однако долго не мог уснуть…
Мадина-хола тихонько зашла в комнату, собрала одежду сына. На айване она долго счищала с пальто грязь, затем сидела при керосиновой лампе и, склонившись, пришивала пуговицы. Выстирав носки, повесила их под сандалом, чтобы поскорее высохли. А в душе ее росла тревога. Чувствовала, что сын что-то скрывает…
Биби Халвайтар днем занесла ключ и платок, оброненные вчера Арсланом, и подробно рассказала Мадине-хола о том, что вчера произошло с ее сыном. Она видела все в щель своей калитки. Вскипевшая Мадина-хола хотела было тут же бежать к этой щуплой и невзрачной Мастуре и поломать свою скалку о ее голову, но в следующее мгновение, немного поостыв, остановилась. Надо сначала обо всем узнать у Арслана.
Вечером, едва Арслан ступил на порог, она сказала:
— А ну-ка, пойдем, поговорю я с этими недалекими женщинами, подобными цепным собакам! Сватья мне все рассказала!
— Не надо, мама.
— Почему это не надо?
— Если им полегчало от этого, пусть…
— Как так? Они могут нападать на каждого, кто пройдет мимо?!
— У них сыновья погибли на фронте. Обида у них на сердце…
— Ты, что ли, убил их сыновей?!
— Они хотят, чтобы такие, как я, были там же и мстили за их сыновей.
— Ты же не сам остался! Тебя военкомат оставил!
— До этого им нет дела. Они презирают всякого, кто здоров, силен, а не померился силой с врагом. Считают, что только трусы сейчас не на фронте…
— Это ты-то трус? Я им покажу, какой ты трус! — Мадина-хола схватила снова свою скалку.
— Мама, успокойтесь. Я на них не в обиде. И вам не стоит браниться с этими женщинами. Лучше дайте мне поесть, я очень голоден.
Последние слова сына заставили Мадину-хола заняться приготовлением ужина. Но она еще долго не могла успокоиться. Ругала на чем свет стоит женщин, которых еще недавно, глупая, принимала у себя и сама бегала к ним выпить пиалушку чаю да поболтать. И, не обращая внимания на уговоры сына, старалась бранить погромче — пусть соседи передадут.
Об этом случае каким-то образом узнал даже Джура-ака Самандаров. Он зашел в цех, отозвал Арслана в сторонку, расспросил обо всем. Они закурили.
— То, что вы снесли все это молча, похвально, — сказал Джура-ака. — А то черт знает какой скандал мог произойти. По-моему, вам труднее всего было уговорить мать, а? — засмеялся он.
Арслан кивнул и смущенно отвел глаза в сторону.
— А рученьки женщин даром что маленькие, а бывают твердые. Однажды меня побила собственная жена. Обнаружила в моем кармане записку… хм, знакомой. — Джура-ака раскатисто захохотал. — Мало показалось ей кулаков, шумовку схватила…
Арслан улыбнулся.
— Вот так, дружище, лучше. Незачем нос вешать. Работа у нас такая, всякое приходится сносить… — Джура-ака посмотрел по сторонам, понизив голос, добавил: — Опять нужна ваша помощь… По нашим данным, человек с фамилией Дадашев уже в Ташкенте. Он, вероятнее всего, войдет в контакт с Баятом. Их интересует наш завод. Постарайтесь узнать, куда ведут нити, с кем еще они связаны. Не исключено, что они имеют своих агентов и в других городах. Мы должны схватить их за руку в последний момент, когда они уже приготовятся вонзить нож нам в спину.
Арслан, глубоко затянувшись, мельком взглянул на Джуру-ака и кивнул.
В один из тех дней, когда люди жили, отмеривая хлеб по грамму, когда по многу часов простаивали в очередях за продуктами, по узкой улочке махалли шла старая женщина-казашка, ведя за руку мальчика лет одиннадцати-двенадцати. У чайханы она остановилась.
— Скажите, где махалля Казанши?
Она говорила по-казахски, но сидящие ее прекрасно понимали.
— Возможно, сестра, и есть где-то такая махалля, — отвечали ей, — но мы про нее не слыхали.
— А про аксакалов Мирюсуфа и Нишанбая тоже не слыхали? Там живет еще ученый человек Мусават Кари, — про него тоже не слышали? Казах по имени Джилкибай привозил на верблюдах саман, пшеницу в Казанши, — о нем тоже не слыхали?
— Да-а, — проговорил задумчиво Абдували-ака, — казаха, привозившего нам саман, действительно звали Джилкибаем.
— Он приезжал из Сарыагача. Умер он…
— Да будет милостив к нему аллах, — произнес Абдували-ака и молитвенно провел ладонями по лицу. — Ты, сестра, присядь-ка тут, отдохни. Объясни толком, зачем ходишь тут, что ищешь. Кари я знаю, Нишанбая тоже знаю. Как не знать! Нишанбай, о котором ты говоришь, и есть наш усатый Нишанбай. Но махалли Казанши тут нет, аллах свидетель.
— Как же нет? Казаны там делают, — сказала старуха, присаживаясь на краешек сури. Положив рядом с собой узелок, усадила мальчика. — Друзей Джилкибая ищу я. Джилкибай перед смертью сказал: «Идите туда, вам не дадут голодать. Там живет почтенный человек Мусават Кари, ему из уважения я всегда отдавал хлеб и мясо за полцены…» Вот и ищем мы махаллю Казанши…
— Понял теперь, — ответил Абдували-ака, хлопнув себя по колену. — Только ты название этой махалли произносишь по-казахски. Верно, у нас в былые времена лили казаны. Но махаллю нашу называют Дегрезлик, а не Казанши. Нишанбай и Кари здесь живут. Пойдемте, я покажу вам двор Кари…
Абдували-ака поднялся, взял узелок женщины. Он испытывал некоторую неловкость оттого, что сам не может сейчас проявить гостеприимство, а ведет оказавшуюся в беде жену знакомого человека в другой дом. Но не хотелось ему, чтобы женщина с ребенком осталась ночевать в пустой, холодной чайхане. Они шли по узкой улочке, сжатой с обеих сторон мокрыми глинобитными дувалами, и Абдували-ака молчал. Вскоре он остановился напротив широкой калитки и постучал. Через минуту во дворе послышалось шарканье шагов. Калитку открыл сам Мусават Кари.
— Э, Абдували-ака, как поживаете? — приветствовал он, стоя в проеме и ковыряясь щепкой в зубах.
— Ассалам алейкум. Как ваше здоровье, Кари-ака?
— Благодарю, благодарю…
— Вот эта женщина пришла пешком из Сарыагача. Вас спрашивает, я и привел…
— Меня? — удивился Мусават Кари. — Эй, дженгаша[81], ты меня спрашивала?
— Джилкибай умер… Успел сказать: «Иди к моим друзьям». Вот сын Джилкибая… Пришла я…
— Никакого Джилкибая-Милкибая я и знать не знаю. — нахмурился Мусават Кари и окинул недовольным взглядом «удружившего» ему махаллинца. — Ты пришла ко мне по ошибке.
Казашка смолкла, враз как-то осунулась, по лицу ее было видно, как она устала.
— Пойдем, дженге, — сказал Абдували-ака и, сдержанно кивнув, отвернулся от Мусавата Кари. Услышал, как позади хлопнула калитка. — Если и Нишан-ака скажет, что не знает твоего мужа, останешься у меня. Поживешь, пока найдешь себе работу. Правда, тесновато мы живем. Но чем сами богаты, тем поделимся.
Калитка Нишана-ака была открыта, но все же они, не входя во двор, постучали. Из дома вышла тетушка Рузван.
— Здравствуйте. Пожалуйста…
Она с интересом разглядывала незнакомую казашку, державшую за руку мальчика.
— Эта женщина прибыла из Сарыагача. Спрашивает Нишанбая. Она почти не знает этих мест… Привел вот. За добро зачтется… — бессвязно говорил Абдували-ака, испытывая смущение.
— Хорошо сделали, что привели. Входите.
Однако Абдували-ака, сославшись на дела, простился и ушел.
Хозяйка ввела женщину в дом, пригласила сесть к сандалу, отогреться. Казашка, разувшись у порога, опустилась на курпачу, и, усадив рядом сынишку, подсунула озябшие ноги под стеганое одеяло, которым был накрыт столик-сандал. Тетушка Рузван заварила чай, села напротив.
— Рада вас видеть. Как поживаете? — осведомилась она, как положено по обычаю.
— Пришла вот, нужда заставила. Спасибо, милая, за доброту вашу. — Женщина поднесла к глазам кончик косынки.
— В дом, куда пришел гость, беда не приходит.
— Муж мой, Джилкибай умер. А тремя месяцами раньше дочку похоронила. Сынок вот только остался. — Она ласково погладила мальчика по давно не стриженной голове. — В Сарыагаче положение трудное. А у нас ни скотины, ни птицы нету… Джилкибай предупредил: «Ступай туда, в Казанши, там есть мои друзья…» Я и пошла, взяв за руку сына. Не выгоните — останусь, а выгоните — дальше пойду…
— Благоразумно вы поступили, — сказала тетушка Рузван, придвигая к мальчику рассыпанный по дастархану изюм и дольки колотого ореха; она налила в пиалушку чай и, поломав на куски лепешку, протянула гостье. — Угощайтесь, дорогая, прошу вас, угощайтесь.
Спустя полчаса пришел хозяин. Он поздоровался с гостями. Тетушка Рузван полила ему на руки теплую воду, он умылся и сел к дастархану. Хозяйка подала каждому по касе горячей похлебки из маша. Нишан-ака, следуя мудрой пословице: «Сперва еда, потом слова», ел молча, ни о чем не спрашивая. Лишь после того, как гости утолили голод, Нишан-ака, как бы извиняясь, проговорил:
— Мяса нынче не достать. Маш, тыква да фасоль только и выручают. Иногда в нашем заводском магазине бывает вермишель. Жена моя даже научилась готовить «вермишелевый плов». Молодец, вкусно у нее получается. Рис иногда бывает на базаре, но очень дорог…
— В Сарыагаче тоже нет мяса. А еще недавно, помнится, какие стада овец, табуны лошадей паслись в степи! Война так прожорлива…
— Ты, значит, жена Джилкибая?.. Пусть будет ему пухом земля, очень хороший был человек. Мы были друзьями. Вот Рузван знает. Когда он приезжал из Сарыагача, всегда останавливался у нас. Он обычно привозил пшеницу, ячмень, овец пригонял. А в конце осени, — знал, что в эту пору нам более всего нужно, — привозил саман. Без самана крышу к зиме не зальешь новым слоем глины. Спасибо ему, выручал… А потом я помогал ему закупить кое-что в магазинах. Как появятся на нашей улице верблюды, на душе радость: Джилкибай приехал. Все помню, как же. Значит, покинул этот мир бедняжка Джилкибай?
— Помер Джилкибай, оставил нас одних…
— Не одни вы. Здесь много друзей Джилкибая. Хайитбай-аксакал тоже его друг.
— А вот один не признал нас.
— Кто это?
— Кажется, Кари его зовут.
— Э, не говори про него, дженге. И такие люди на земле есть, не обижайтесь.
— Понимаю и не обижаюсь. Ведь даже родные братья не все одинаковы.
— Добрых людей у нас гораздо больше, вот увидите. Поживете и увидите.
— Джилкибай очень любил жителей махалли Казанши. Жнет пшеницу — говорит: «В Казанши повезу». Подрастают ягнята — опять: «Погоню в Казанши». Других и знать не хотел.
— А сынок на него похож, — заметил Нишан-ака, кивнув на мальчика, у которого начали слипаться глаза. Затем сказал жене: — Ты бы уложила его, устал, видно, парень в дороге.
— Устал, конечно, — подтвердила мать. — От Сарыагача пешком шли.
Долго они сидели, вспоминая добрые довоенные дни.
Через два дня тетушка Рузван отвела гостью в швейную артель, где работала сама, и устроила ее уборщицей. Казашка, привыкшая к степному простору, к домашнему хозяйству, вскоре свыклась с новым укладом жизни. Махаллинцы обращались к ней с почтением, называя ее дженге. Мальчик же быстро сдружился со сверстниками и стал ходить с ними в узбекскую школу.
Глава двадцать шестая ВОЗВРАЩЕНИЕ
Весь день гроб с телом Хумаюна Саидбекова стоял в актовом зале райкома партии. Проститься шли друзья, коммунисты Шахрисябза, рабочие, колхозники из отдаленных районов. Тихо звучала музыка.
Вечером гроб в сопровождении множества людей, объятых горем, отвезли на станцию и внесли в вагон скорого поезда, отправляющегося в Ташкент. Было холодно. Сыпал мелкий, колючий снег. Люди стояли на перроне не двигаясь. Барчин поднялась в вагон, опустилась на скамью рядом с гробом. По другую сторону сидела мать, низко склонив голову и приложив к глазам платок. В вагоне тоже было холодно, нельзя спять пальто или развязать пуховую шаль. Веки Барчин распухли и покраснели от слез. Поезд плавно тронулся. Барчин подошла к окну, подышав на стекло, протерла его ладошкой. Люди медленно двигались рядом с вагоном. Поодаль она увидела огромного серого пса. Это же Каплан! Он вертелся у людских ног, метался и скоро исчез где-то в толпе. Поезд все больше набирал скорость. Промелькнули последние огни светофоров, и все исчезло, будто погрузились они в пустую непроглядную тьму…
В купе вошли Эркин, Дильбар, второй секретарь райкома партии и председатель райисполкома, которые сопровождали семью Хумаюна Саидбекова.
Под потолком слабо светилась лампочка, рассеивая теплый свет. Барчин сидела, вжавшись в угол и прислонясь затылком к стенке, смотрела в черное окно. Рядом сидели неподвижно, как изваяния, друзья их семьи. Но Барчин казалось, что она вовсе не знает этих людей, не понимает, почему они здесь. Они казались ей просто похожими на кого-то из ее знакомых. Но в следующее мгновенье мысль о том, что эти люди, и она, и мать провожают в последний путь ее отца, пронзила ее, отдаваясь острой болью, И она не удержавшись всхлипнула.
Еще позавчера вечером они беседовали, сидя у стола, при керосиновой лампе. Барчин помогала матери кроить для отца новую рубашку. А он сидел, свободно откинувшись на спинку стула, и с запалом рассказывал, какое грандиозное строительство развернется в Шахрисябзе после войны. С восторгом говорил он и принимался объяснять, в каком месте, по его мнению, удобнее всего построить Дом культуры и где лучше разбить новый сквер, создать парк… Отец мечтал! И его мечты будут осуществлены. Только отец ничего этого уже не увидит!.. Слезы текли по щекам Барчин. Она старалась представить себе отца живым.
Слава о нем как о чутком и заботливом руководителе распространилась далеко за пределы их района. В обкоме нередко Хумаюна Саидбекова ставили в пример другим руководителям. И комсомольцы в нем души не чаяли. Дильбар как-то сказала Барчин: «Ты знаешь, Хумаюн-ака мне как отец. Такой внимательный. И так он относится не только ко мне, а ко всем, кто приходит к нему за советом».
Поезд резко затормозил. Видно, приближался к какой-то станции. Они подолгу простаивали на полустанках, пропуская мимо составы с нефтью, продовольствием, оружием — на фронт. В Ташкент прибыли утром.
Первым поднялся в вагон Арслан. Он снял с головы шапку и встал у гроба, забыв даже поприветствовать прибывших. За ним остановились остальные встречающие. Увидев знакомых, Барчин и Хамида-апа зарыдали. Арслан незаметно смахнул слезу.
Эркин, взглянув на него украдкой, подумал: «Не Марат ли это прибыл на похороны?..» Но понял, что ошибся, когда Хамида-апа обратилась к нему:
— Арсланджан, мы лишились Хумаюна-ака.
Работники Ташкентского горкома партии, родственники, преподаватели института, друзья стояли на перроне. Арслан, Эркин и еще несколько сильных джигитов вынесли гроб из вагона, осторожно поставили в покрытый ковром кузов грузовика. Медленно поехали к дому Саидбековых. Их сопровождали еще одна грузовая машина и несколько легковых.
До вечера в дом Саидбековых приходили родственники, махаллинцы, друзья — прощались с человеком, которого горячо любили.
Дильбар, Эркин и второй секретарь Шахрисябзского райкома партии пробыли в Ташкенте три дня. В день отъезда они снова увидели Арслана. Все эти дни Эркин считал неудобным справляться об этом парне. А когда Арслан и Барчин вместе приехали на вокзал их провожать, он все понял.
Поезд тронулся.
Барчин и Арслан стояли рядом. Смотрели вслед уходящему поезду, пока он не скрылся вдали.
Домой Арслан вернулся поздно. Мать спала в своей половине и не слышала, как он вошел. Арслан, не зажигая света, разделся и лег. Противоречивые мысли рождались в нем, будто два Арслана спорили между собой.
Первый Арслан:
«На вопрос Барчин, почему я писал ей, что ухожу на фронт, а сам остался в Ташкенте, я ответил, что нужен здесь. Ее испытующий взгляд еще некоторое время задержался на мне. Может, она не поверила, думает, что я схитрил?»
Второй Арслан:
«Нет, Барчин не подумала так. Ведь она любит. А любовь даже плохое заставляет видеть в лучшем свете. Барчин тебе верит».
Первый Арслан:
«А благородно ли что-то скрывать от того, кто тебе верит? Может, рассказать ей обо всем, ничего не утаив?»
Второй Арслан:
«Ты дал слово не открываться ни перед кем, если даже это будет тебе стоить мук. Ты можешь подвести и себя, и товарищей».
Первый Арслан:
«Но я верю Барчин так же, как себе!»
Второй Арслан:
«А матери ты разве веришь меньше? Разве она может тебя предать?»
Первый Арслан:
«Мать есть мать. Мать прощает все — если даже сын бесчестный. А Барчин не простит. Если в ее сердце родится сомнение, оно изгонит любовь».
Второй Арслан:
«Но ты сказал ей, что больше нужен здесь. Настоящий друг верит слову».
Первый Арслан:
«Нишан-ака тоже был мне другом — не поверил. Он сейчас ненавидит меня. Даже на похоронах Хумаюна Саидбекова отвернулся, когда я хотел к нему подойти. Что на это скажешь?»
Второй Арслан:
«Но с Барчин тебя связывает не только дружба, а и любовь. А что в мире сильнее любви? Ты должен не дать любви угаснуть».
Долго еще Арслан спорил с самим собой, пока рой мыслей не улетел, отогнанный навалившимся крепким сном.
…Проходили дни, недели. Близилась весна. Уже чаще солнце раздвигало облака и радовало землю своим сиянием. Над кронами деревьев, заждавшихся тепла, носились грачи, выбирая удобные места для гнезд. Днем на обочинах дорог струились ручейки, пробивая себе узкие и извилистые желобки; по ночам их снова сковывал легкий морозец.
Однажды Мадина-хола, встревоженная, встретила Арслана, вернувшегося с работы, у калитки.
— Что ты, сынок, так поздно? А я уж два раза ходила на трамвайную остановку — заждалась тебя.
— Зачем же? — засмеялся Арслан. — Я разве дороги не знаю?
— Ой, сынок, приходила сваха. Она мне такое сказала, что до сих пор я в себя прийти не могу. Вот и жду тебя. А ты, как всегда, задерживаешься.
— Что же она сказала такое? — спросил Арслан, не переставая улыбаться.
Мать понизила голос до шепота:
— Говорит, Нишана-ака кто-то убить собирается.
Арслан вздрогнул, как от удара, и резко обернулся.
— Откуда она это взяла?
— Махсум ей проговорился. А зачем и кто собирается убивать она не ведает. Он велел ей молчать. Она мне по секрету об этом сказала. И то лишь потому, что бабье нетерпенье ее одолело. Прямо не знаю, что и делать…
Арслан молча направился к калитке.
— Куда же ты, сынок?
— Поговорю с зятем.
— Только бы он не догадался, откуда ты прознал. Не то попадет нашей сватьюшке.
Арслан поспешно вышел, хлопнув калиткой.
Едва Кизил Махсум, проявляя радушие, усадил гостя за дастархан, велев жене принести чаю и сладостей, Арслан спросил, глядя на него в упор:
— Кто собирается убить Нишана-ака?
Кизил Махсум испуганно посмотрел на него. Вопрос был неожиданным.
— Мне известно, что против него замыслили недоброе. Но кто? — продолжал Арслан, не давая ему опомниться.
— Ты не горячись, укаджан, — проговорил Кизил Махсум, заерзав на месте. — Кто-то с кем-то сводит счеты — нам-то что до этого?
— Какие еще счеты?
— А ты не знаешь? Ну ладно, ты неглупый парень, сейчас поймешь…
Кизил Махсум умолк, потому что в этот момент в комнату вошла Сабохат с подносом. Она поставила чайник, пиалушки, вазу с конфетами, положила две лепешки и бесшумно удалилась. Арслан отметил про себя, что в глазах сестры угас задорный блеск. И ходит тихо, будто не хозяйка она здесь, а служанка.
— Нишан-ака опять публично обругал Кари-ака. Ну до каких пор это можно сносить, как ты считаешь? Вот тебя, к примеру, кто-то оскорблял бы без конца, стал бы ты это терпеть? Не стал бы. А Кари-ака терпелив, столько времени прощал. — Кизил Махсум подул в пиалу с чаем, шумно отхлебнул. — Пусть они там сводят счеты, как хотят, а наше дело — сторона. Нам лучше не вмешиваться. А кто тебе сказал об этом? — Кизил Махсум плутовато сощурился, устремив на Арслана пронизывающий взгляд.
— Если Нишан-ака публично оскорбил его, пусть подает в суд. Виновного накажут по справедливости…
— Экий ты! — усмехнулся Кизил Махсум. — А я-то думал, ты умный… Дело-то как раз в том, что Нишан-ака сам собирается на Кари-ака в суд подать.
— Как же это? — выразил недоумение Арслан. — Выходит, сам оскорбил, сам же и в суд собирается подать?
— Дело в том, — Кизил Махсум замялся, — что Нишану кто-то сказал, будто Кари-ака наши власти ругал. Мало ли что можно сказать про человека… Своими ушами Нишан этого не слышал!
Несколько минут молча пили чай. Арслан старался унять свое волнение. Он ни в коем случае не должен показать, что разделяет мнение Нишана-ака.
— Очень я уважаю Кари-ака, — проговорил Арслан глухо. — Он же всегда был здравомыслящим человеком. Надо его предостеречь от необдуманного шага. Вы поговорите с ним, он к вашим словам прислушается…
— Э-э! — махнул рукой Кизил Махсум. — Теперь есть другие, к кому он прислушивается.
— Я не знаю таких людей.
— Знаешь… Баят его убедил, что Нишана лучше убрать, пока не поздно. При мне дело было. Сидели вечером, бутылочку распили. Ну и зашел разговор о ссоре Кари-ака с Нишаном… Кари-ака, бедняга, растерялся, а Баят вынул из кармана маленькую склянку, сунул ему в руку. «Две-три капли в чай или в еду — и дело с концом», — говорит. У меня, честно тебе скажу, мурашки по спине побежали. А на днях у Кузибая-ата состоится хадим[82]. Кузибай, близкий друг Нишана, уж точно пригласит его. Слышал я, что и Кари-ака с Баятом туда намерены пойти.
— И вы там будете?
— Нет, я не пойду. И вы, укаджан, не ходите. Чует моя душа недоброе.
Арслан заставил себя рассмеяться.
— Э-э, да вам нужно просто подлечить нервы! Они у вас не в порядке, в таких случаях человека преследуют беспокойные мысли.
Арслан залпом выпил из пиалы остывший чай и поднялся. Сестра проводила его до калитки. На вопрос брата, хорошо ли ей здесь живется, пожала плечами и опустила голову.
На второй день Арслан обо всем рассказал Джуре-ака. Тот похлопал Арслана по плечу и сказал:
— Придумаем что-нибудь…
В день хадима, организованного Кузибаем-ата, на заводе проводилось собрание. Секретарь партийной организации послал Нишану-ака специальное приглашение, предупредив, что он обязательно должен присутствовать на собрании. Нишан-ака расстроился, что своим отсутствием на хадиме огорчит Кузибая-ата, но после смены все же направился в заводской клуб…
Арслан в тот вечер присутствовал на хадиме. Душой застолья по обыкновению был Мусават Кари. Он справился у Арслана о Кизил Махсуме и очень огорчился, узнав, что тот сегодня с утра чувствует себя неважно и не приедет. Спросил, не встречался ли Арслан на работе с Нишаном-ака, который еще месяц назад обещал Кузибаю-ата помочь в устройстве хадима, а сам до сих пор носа не кажет.
— На заводе сегодня важное собрание, всех рабочих с большим стажем пригласили туда, — сказал Арслан.
Через минуту Баят уже знал, что «старый правдолюб» не явится. Устроившись на самом видном месте, вновь начал рассказывать «о виденном и пережитом на войне». Говорил о том же: «о преимуществе и непобедимости» немецкой армии, о том, что они уже «полмира захватили, и Москва давно уплыла из наших рук, а правительство перебралось в Куйбышев, газеты же и радио предпочитают об этом умалчивать»… Собравшиеся из разных махаллей люди внимательно слушали «бывалого джигита, повидавшего фронт». Баят намеренно пришел на хадим в военной одежде, чтобы выглядеть внушительнее. И вот некоторых уже одолевает нетерпение — поскорее принести в свою махаллю услышанные новости и с видом осведомленного человека поведать о них домочадцам и соседям.
Зная, что Нишана-ака нет и, значит, некому заткнуть ему рот, Баят разошелся вовсю. Как ни старался Арслан сдержать себя, но все-таки заметил:
— Баятджан, вы сказали, что немцы взяли Москву. Это неправда. На днях сын Хумаюна-ака прислал письмо, в котором сообщает, что под Москвой немцам крепко дали под зад пинка.
Кто-то засмеялся. Баят же побагровел, метнул на Арслана испепеляющий взгляд.
— Не будьте простаком, — сказал он громко, чтобы слышали все сидящие. — Ваш друг написал по приказу всяких там комиссаров! Неужели вы думаете, что солдатам разрешается писать домой о наших поражениях?
— Писали же, когда наша армия отступала. Теперь об успехах все чаще пишут, — возразил Арслан. Ему не хотелось ввязываться в спор с Баятом: спорить имеет смысл с тем, кого можно переубедить. Но нельзя было допустить, чтобы этому иуде простодушные люди поверили: иногда слова бывают страшнее пули, это давно всем известно. Отпив чаю, Арслан продолжал: — У многих, кто сидит тут, сыновья воюют на фронте и присылают домой письма. В нашем народе испокон веку считается тяжким грехом обманывать родителей. Вот скажите вы, аксакал, — обратился Арслан к одному из сидящих поблизости седобородых старцев, — что вам пишет сын?
— У меня три сына на войне. Было четверо, на одного пришла похоронная… Эти трое пишут, что крепко бьют фашистов — мстят за брата, — а под Москвой разгромили фашистов в пух и прах…
— И что же, по-вашему, приятель, все трое сыновей обманывают почтенного аксакала?
— Быть того не может, — проговорил старик. — Мои сыновья не могут обманывать.
— Вы же не были на фронте! — вспылил Баят. — Блаженствуете тут, а спорите с человеком, который кровь проливал! Выходит, я вру? Не сегодня-завтра немцы появятся в Ташкенте — вот тогда уж вы мне поверите!
— Не видать им нашего Ташкента как своего затылка! — резко ответил Арслан.
— Не пустим их в Ташкент, — поддержал его кто-то. — Много охотников было под нашим солнышком погреться, но все они обратились в пепел.
— Стало быть, не верите? — Баят обвел взглядом присутствующих.
— Не верим, — отозвался пожилой мужчина в полосатом халате. — Одного я не пойму: к чему вам, дорогой, обманывать людей?
Баят сник, взял пиалу с чаем. Рука его дрожала. На пальце сверкал перстень с крупным изумрудом. Недавно он похвалялся, что снял этот перстень с убитого им немецкого офицера. Баят старался держать пиалу так, чтобы перстень был всем хорошо виден. Он слегка подался в сторону Арслана и, растянув рот в улыбке, тихо спросил:
— Место Нишана занял? Смотри, чтоб худо тебе не было.
В пятницу, примерно через час после обеденного перерыва, в литейном цехе появился Джура-ака Самандаров. Он и Арслан, как всегда, отошли покурить. Как бы между прочим Джура-ака сообщил, что некий Дадашев устроился фотографом в одной из центральных фотографий, иногда бывает у Зиё-афанди, снимающего хижину с небольшим двориком на Шейхантауре. Туда же приходит Баят. Но они навещают Зиё-афанди всегда порознь, в разное время. А сегодня собрались все вместе, и, кроме того, туда явился еще какой-то человек. Необходимо увидеть его и запомнить внешность.
— Сейчас Нургалиеву позвонят из дирекции, чтобы он тебя отпустил. Ты должен пойти к Зиё-афанди. Надо придумать повод…
— Повод можно найти, — проговорил Арслан, вспомнив недавнюю встречу с Баятом у заводской столовой. На голове у Баята была новая каракулевая шапка. «Поздравляю с обновой! — сказал тогда Арслан. — Где раздобыл такую?» — «У Зиё-афанди», — ответил тот. «А можно ли и мне заказать такую?» — «Отчего же нет? Для добрых людей у него всегда припрятаны лучшие смушки». Вот вам и повод.
Самандаров помолчал, что-то прикидывая, потом сказал:
— Хорошо. А с работы ушел, почувствовав себя плохо, в поликлинику ходил.
Арслан кивнул.
Подошел Шавкат Нургалиев, толкнул Арслана в плечо:
— Тебя, друг, оказывается, руководство знает! Ступай, срочно в дирекцию вызывают!
Арслан и Джура-ака переглянулись.
Арслан поднялся по широким полуразвалившимся ступенькам к знаменитым большим воротам, сохранившимся с той поры, когда город был обнесен стеной, и, миновав Шейхантаурский базар, свернул в узкий переулок. Пройдя мимо минарета, гробницы Алимкулибека и Шейхантаура-бувы, расположенных на возвышенности, спустился на улицу Джар, которая по внешнему виду вполне оправдывала свое название, означавшее — Овраг. Около узенькой резной калитки, с которой слетела почти вся краска, остановился. Вокруг ни души. Тихо постучал. Через минуту кто-то не спеша приблизился к калитке, отбросил цепочку. Перед Арсланом предстала старуха со сморщенным, как запеченное яблоко, лицом.
— Ассалам алейкум! Могу я повидать Зиё-афанди?
— Он недавно ушел… — начала было старуха, но Арслан уже перешагнул порог и размашистым шагом направился к дому. — Подожди, сынок! Его нету!.. — Твердила старуха, еле поспевая за ним, и все пыталась схватить его за рукав.
Арслан зашел в прихожую и толкнул дверь справа. Сидевшие у сандала стремительно обернулись. Их было четверо. Зиё-афанди и Баят переглянулись. Баят еле заметно шевельнул бровями, что могло означать: «Я же говорил!» — и, осклабясь в недоброй усмешке, отвел взгляд. Остальных Арслан видел впервые. Один из незнакомцев поспешно убрал с сандала какие-то бумаги.
— Извините, уважаемый, я сказала в точности, как вы велели, а этот парень, словно языка нашего не понимает, побежал в дом впереди меня! — оправдывалась старуха.
— Что ж, пусть заходит, это наш джигит, — сказал Зиё-афанди, заставив себя улыбнуться.
Когда старуха плотно закрыла дверь, спросил у Арслана:
— Соскучился? Или дело важное?
— Вы угадали, Зиё-афанди-ака! Важное дело! Недавно я увидел у Баятджана каракулевую шапку, очень она мне понравилась. Сегодня специально ушел пораньше с работы, прикинувшись больным. Сшейте мне такую шапку, Зиё-афанди-ака!
— Зачем же спешить? — усмехнулся Зиё-афанди. Вопреки обычаю, он даже не предлагал гостю сесть. — Дело к весне. К тому же ты мог бы прийти и после работы. Да и по выходным дням я дома бываю…
— Боялся я — вдруг истратите хорошие смушки.
— Что ж, дело молодое, желание мне твое понятно. Садись.
Арслан поздоровался за руку с присутствующими, гадая про себя, который из незнакомцев Дадашев.
Арслану налили чаю, повели беседу о пустяках. Баят рассказал пару фривольных анекдотов, особенно пришедшихся по душе Зиё-афанди, и сам хохотал вовсю. Но несмотря на его напускную веселость, Арслан заметил, с какой откровенной неприязнью он на него поглядывает. Чтобы не раздражать больше собравшихся своим присутствием, Арслан обратился к хозяину:
— Зиё-афанди-ака, мне еще нужно купить кое-что для дома. Снимите, пожалуйста, мерку и позвольте мне откланяться.
Зиё-афанди, кряхтя, поднялся с места и пригласил Арслана в соседнюю комнату, заваленную ящиками, шкафами. У окна стояла ножная швейная машина, подле которой валялись лоскутки различных мехов. Зиё-афанди открыл один из ящиков и достал коричнево-серебристый каракуль.
— Это сурх, лучшее, что могу предложить.
Арслан взял шкурку и стал рассматривать ее, приближаясь к окну, которое выходило во двор. А двор был обнесен дувалом, утыканным сверху осколками стекла. «Надежное логово», — мелькнула мысль у Арслана.
— Подойдет, Зиё-афанди-ака!
Зиё-афанди снял мерку и пошел проводить его до калитки. Но вслед за ними из дома вышли Баят и один из незнакомцев.
— Нам тоже пора, — сказал Баят. — Нам с Арсланджаном по пути, веселее будет.
Шли они по безлюдной улочке. Баят предложил, чтобы сократить путь, пойти по тропинке через овраг, где, бурля и пенясь, мчалась по крутолобым камням небольшая речка, не замерзающая даже в сильные морозы. Тропинка вывела к крутому откосу, в котором были вырублены ступеньки, и скоро они оказались перед бревнами, переброшенными с берега на берег. Арслан в нерешительности остановился — бревна покрыты льдом, с них легко можно сорваться. Из-за излучины доносился глухой шум водопада.
Арслан поставил ногу на бревно, и вдруг над головой его будто птица махнула крылом. Он машинально присел. Удар скользнул наискось по голове, сбив шапку, которая тут же исчезла в пене потока. Едва успел Арслан обернуться, незнакомец толкнул его в грудь. Но Арслан успел ухватиться обеими руками за бельбаг незнакомца, лицо которого перекосилось в бессильной злобе. Понимал: если толкнуть парня, он непременно увлечет за собой и его. Арслан стоял у самой кромки обрыва. За спиной шумел, разбиваясь о камни, стремительный поток. Арслан еще крепче ухватился за бельбаг, как обычно берутся курашисты[83] во время состязания. Краем глаза увидел приближающегося Баята. Незнакомец, сверля Арслана холодным взглядом, опустил руку в карман. Арслан отступил в сторону и нанес удар ему в подбородок. Незнакомец всплеснул руками и повалился в снег. Нож, точно рыбешка, блеснул в воздухе и упал в воду.
— Ну что вы?! Что вы тут не поделили? — закричал Баят, делая вид, что разнимает их, и незаметно оттесняя Арслана к краю берега.
Арслан понял его намерения, ударил Баята под дых. Тот согнулся, прижимая к животу локти.
— Вай, хулиган, за что ты меня? — визжал Баят. — Чтоб руки твои отсохли!
Арслан перебежал по бревнам через речку и стал подниматься по откосу. Оглянулся: Баят со своим дружком сидели на корточках у воды и умывались.
В калитке небольшого дворика, приютившегося на краю оврага, стояла женщина.
— Вай, сынок, я видела, как тот, накажи его аллах, напал на вас сзади, и ужаснулась. Бог вас сохранил, сынок. Позавчера за водопадом, у старой мельницы, зарезали человека.
«Наверно, я под счастливой звездой родился», — подумал Арслан и зашагал по переулку.
Глава двадцать седьмая ДЕВУШКА КРАСНА ЛИЦОМ, ДЖИГИТ — ДЕЛАМИ
Говорят: если в день, когда весна встречается с зимой, курочке негде напиться, весна будет затяжной и холодной. А тут в начале марта повалил снег, покрыл белым пухом деревья, уже начавшие было распускаться почки. Телеграфные провода прогнулись от тяжести и казались витыми из белых толстых веревок. А снег все валил и валил, нагоняя страх на птиц, прилетевших прежде времени. Дивились старики: давно не шутила так с ними природа.
Арслан, кутаясь в телогрейку, наклонясь против мокрого, промозглого ветра, пересек заводской двор, спешил укрыться в цехе. Неподалеку от входа была целая гора металлолома, собранного пионерами. Куски труб, старые кровати, поломанные коньки, ржавые колеса от тачек, которые мальчишки и девчонки, точно муравьи, стаскивали сюда со всех концов города, — все это обратится в оружие, разящее врага.
Арслан зашел в цех, и снег, облепивший его, мгновенно растаял. На ходу снимая телогрейку, он поспешил в раздевалку. Надел спецовку, темные очки и подошел к вагранке, где собрались его товарищи по смене. Они обменялись рукопожатиями. Мастер Нургалиев длинным ковшом брал пробу из печи, гудевшей, как вулкан. Арслан подскочил к нему, помог поднять тяжелый ковш. Вдвоем вылили расплавленный металл в маленькую форму и отправили в лабораторию для химического анализа. Нургалиев взял лопатой доломит и подбросил в печь, в зеве которой билось голубоватое пламя. Слышно, как в ее чреве клокочет, кипит металл.
Арслан взглянул на часы и подбежал к телефону.
— Алло! Лаборатория?.. Почему не сообщаете результат?.. Нет, не десять, а одиннадцать минут прошло!.. Так, слушаю. Углерод — тридцать восемь, марганец — двенадцать, фосфор… Благодарю! Но за одну минуту вам придется держать ответ. Мы сейчас боремся за каждую минуту!
Для литейщиков каждая секунда имеет значение. Если металл передержать или слить раньше времени, получится сталь низкого качества.
Арслан убавил пламя и, приблизив лицо к зеву печи, внимательно смотрел сквозь зеленые очки на кипящий металл, стараясь определить по цвету его готовность.
Под кровлей цеха раздался пронзительный звонок. Работавшие, задрав головы, посмотрели на кран, передвигающийся вверху. Арслан знаками спросил у Валентины, девушки-крановщицы: «В чем дело?» Та ребром ладони провела по запястью другой руки, ответила: вагонетки, мол, задерживаются!
Арслан и Володя выбежали из цеха. Через некоторое время вагонетки, нагруженные доломитом и металлоломом, катились по цеху. Нургалиев кивнул Арслану:
— Молодец, — и улыбнулся.
Переход первой вагранки на скоростной метод работы заставлял сталеваров трудиться в полную силу, рассчитывать каждое свое движение. Бригада Шавката Нургалиева поставила цель; плавку чугуна — за четыре часа.
Вскоре расплавленный чугун устремился по желобам вагранок и полился в огромный котел.
— Четыре часа двадцать минут! — огласил результат вошедший в цех главный инженер. — Это большое дело!
— До четырех доведем, товарищ главный инженер, — пообещал Нургалиев. — Как думаете, ребята?
— Доведем, обязательно доведем! — отозвался Арслан.
В то время, когда Арслан ухватил щипцами ковш, кто-то осторожно тронул его за локоть. Это был Абдумаджид, несколько дней не появлявшийся на работе. Арслан втайне завидовал сложению этого парня. Казалось, на каждое плечо Абдумаджид мог взвалить по бочке вина и перенести без труда. Каждая ладонь с лопату. Арслан в шутку предлагал ему отбросить к черту лопату и работать руками: дескать, вдвойне быстрее. И действительно, работал Абдумаджид поначалу лопатой, как детской игрушкой. Этим сразу покорил он Арслана, который всегда старался поделиться тем, что знал и умел.
Скоро Абдумаджиду надоел тяжкий труд. Его поставили дежурить у пульта, теперь он большей частью сидел, покуривая. А однажды, разговаривая с ним, Арслан почувствовал запах спиртного. Но не попрекнул его, — может, с вечера запах, кто знает. Ведь такому детине надо ведро выпить, чтобы хоть чуть-чуть захмелеть… Потом Абдумаджид совсем обнаглел: стал вовсе не приходить на работу, то из одной поликлиники у него бюллетень, то из другой. Поговаривали, что он где-то «левачит»: видать, парень из тех, что, не утруждая себя, хотят побольше заработать. Арслан не верил этому, но между тем в их отношениях появилась отчужденность.
Арслан не спеша слил чугун в формы. Оттолкнув висевший на цепях ковш, машинально приподнял кепку и вытер рукавом пот со лба.
— Опять болел? — спросил он у Абдумаджида и, не дожидаясь ответа, направился к бачку с водой. Налив полную кружку, выпил в несколько глотков, прозрачные струи текли по подбородку.
Абдумаджид снова подошел к нему, мялся, будто ощущая какую-то неловкость.
— Не болел я, — сказал он, пряча глаза.
— А почему же опоздал тогда? Скоро обед.
— Ухожу я…
— Домой?
Абдумаджид отрицательно покачал головой.
— Совсем ухожу. Трудно мне здесь…
Взгляд Арслана сделался жестким.
— Нашел место выгоднее?
Абдумаджид пожал плечами, не поднимая головы.
— Ну и катись! — крикнул Арслан. — Катись! Здесь не место тебе!
И, резко повернувшись, зашагал к вагранке. Опустив на глаза очки, он слегка повернул рукоятку, желая прибавить жару. Выплеснувшееся из вагранки пламя обдало его, будто хищный зверь ударил когтистой лапой. Арслан отпрянул, закрыв руками лицо. Промелькнули в голове полушутливые слова Нургалиева: «Вагранка чувствует, с каким настроением ты подступаешь к ней. Она, как женщина, любит ласку…»
К Арслану подбежали товарищи, с трудом оторвали его руки от лица, которое за мгновение успело покраснеть и вспухнуть. Ни бровей, ни ресниц — будто сбрили.
— Подожди, не открывай глаз, — советовали ему.
Арслан по голосу узнавал, кто около него. Вот Валентина, управлявшая краном, взяла его под руку.
— Идем, милый, идем скорее, я отведу тебя в медпункт.
— Хорошо, что в очках был!
— Ничего, джигит, не расстраивайся, брови и ресницы отрастут!
Его медленно вели, держа с двух сторон под руки. А он все сильнее зажмуривался, боясь открыть глаза, замирая при мысли, что не увидит больше света.
Арслана положили в больницу. Два дня к нему никого не пускали. А на третий сняли с лица бинты. И первый, кого он увидел, был Самандаров Джура-ака. Он был в белом халате. Арслан сперва принял его за врача, удивительно похожего на кого-то из знакомых. Джура-ака спросил:
— Ну как, все в порядке?
Арслан улыбнулся.
— В порядке. Спасибо.
По другую сторону кровати стояли пожилая женщина-врач и медсестра.
— Вот и хорошо, — сказала врач, и Арслан уловил в ее голосе радость: видимо, до этой минуты она не совсем была уверена, что все обойдется без операции. — Поговорите, только недолго.
Врач и медсестра удалились, оставив их одних. Джура-ака придвинул стул и сел.
— Наши товарищи просили передать тебе благодарность.
Много интересного рассказал он Арслану. Пока Арслан преспокойно работал в своем литейном, а потом лежал в больнице, произошло немало событий.
Баята, Дадашева и Зиё-афанди арестовали в тот день, когда они совершили нападение на Арслана. Опасаясь, что Арслан заявит на них, они могли скрыться — медлить было нельзя. В доме у Баята обнаружили немецкие пистолеты и радиопередатчик. На первом же допросе Баят, прослезившись, признался, что все это к нему принес Дадашев и попросил временно спрятать. Впоследствии выяснилось, что Дадашев прошел специальную подготовку при немецкой разведшколе и получил инструкции в штабе Отто Скорцени, одного из любимчиков Гитлера. Он вел главным образом диверсионно-подрывную работу среди местного населения. Опираясь на буржуазно-националистические элементы, он должен был вести антисоветскую пропаганду, не допускать, чтобы на заводы, эвакуированные из западных районов, шли работать местные кадры, изыскивать возможность ликвидировать наиболее значимых специалистов и советских работников и поставлять сведения о важных промышленных объектах.
— Мне еще вот что надо выяснить, — сказал Джура-ака, вынимая из внутреннего кармана пиджака фотографию. — Эта личность вам знакома?
— Его я в тот раз видел у Зиё-афанди.
— А они делают вид, будто не знают его. Он тоже… Этот человек задержан ночью около железнодорожного моста через Сырдарью. Местность была тщательно осмотрена, и удалось найти припрятанную в тугаях взрывчатку. Арестованный, правда, утверждает, будто не имеет отношения к ней и даже не знает, что это такое… Поправляйтесь поскорее, голубчик: вы единственный свидетель, который видел его у Зиё-афанди. Видимо, пока не припрем к стенке, у этого типа язык не развяжется…
Арслан вспомнил, как Баят несколько раз приглашал его поехать на Сырдарью порыбачить. Вот, оказывается, что манило его к реке — мост. Они, конечно, понимали исключительно важное значение сырдарьинского моста. В то время, когда фашисты вплотную подступили к Волге, бакинская и эмбинская нефть поступала на фронт в основном через Среднюю Азию. Другой дороги не было. Вывести из строя сырдарьинский мост значило оставить на некоторое время фронт без горючего.
— А что с Мусават Кари? — спросил Арслан.
— Он мелкая сошка, — сказал Джура-ака задумчиво. — И все же без какой-то даже пустячной шестеренки машина не может работать… Мусават Кари, прознав об аресте Баята, зашагал напрямик к Шейхантауру и постучался в калитку Зиё-афанди. Хозяйка дома сказала, что за Зиё-афанди приезжали какие-то люди в машине и увезли его неизвестно куда. Мусават Кари, перепуганный насмерть, заспешил в махаллю Каштут. Зашел к своему дружку, парикмахеру, и пробыл у него до наступления темноты. Уходя, попросил: «Сообщи моим домашним, что я жив-здоров…» И как сквозь землю провалился. Ищем… Кстати, Кизил Махсума, родственничка твоего, тоже пришлось продержать пару деньков, — посмеиваясь, сказал Джура-ака. — После нескольких допросов его выпустили, предупредив, чтобы не вздумал скрыться. Он нам еще понадобится…
Арслан лежал некоторое время с закрытыми глазами. Форточка была открыта, и в палату, залитую солнечным светом, влетал свежий ветерок, пахнущий влажной землей. За окном позванивала, падая с карниза, капель.
— На заводе как дела? — спросил Арслан и удивленно открыл глаза, услышав громкий смех Самандарова.
— На Ташсельмаше работает твой махаллинец, Нишан-ака, знаешь его, наверное? Так вот, недавно является он в партком. «Посоветоваться, говорит, пришел. Несколько дней, говорит, ломаю голову, а ничего решить не могу. Есть у меня один знакомый, сын моего бывшего друга. С отцом-то его, дегрезом Мирюсуфом, мы закадычными приятелями были, а сынка в другую сторону потянуло. Сдружился он с людьми погаными, нашими врагами, — водой не разольешь. Ничего я с ним не смог поделать. Прошу общественность принять меры. Дружков его давеча арестовали, как бы и с парнем не случилось беды. Сердцем он чист, знаю. Но разговаривать с ним больше не буду — в обиде на него…»
Арслан улыбнулся.
— Ничего, выйду из больницы, пойду к нему, объясню все.
— Пришлось нам самим все объяснить. Такой старик настырный. «Не уйду, говорит, пока не скажете толком, что собираетесь предпринять».
— Он такой, наш Нишан-ака, — согласился Арслан.
Беседовали еще несколько минут. Потом Джура-ака, оставив на краешке тумбочки плитку шоколада, попрощался и ушел.
Арслан задумался о Барчин. Он все эти дни мысленно беседовал с ней. «Если бы она была в Ташкенте, наверно, приходила бы каждый день, — подумал он, стараясь представить, что она сейчас делает в далеком Шахрисябзе. — Что-то задержалась там. А обещала скоро вернуться». Барчин и Хамидахон-апа поехали, чтобы забрать документы и перевезти в Ташкент вещи.
В комнату заглянула медсестра.
— К вам опять гость, Ульмасбаев, — сказала она.
В дверях появился Нишан-ака. В руках он держал узелок с гостинцами.
Выписавшись из больницы, Арслан еще несколько дней находился дома.
Однажды в калитку постучали. Мадина-хола откинула цепочку и увидела красивую девушку.
— Здравствуйте, доченька, — ответила она на приветствие, слегка растерявшись. — Пожалуйста, входите.
— Благодарю. Мне нужен Арслан-ака. Он дома?
— Сейчас позову, — сказала Мадина-хола, гадая, кто же эта девушка. Она в смятении подумала: «Неугомонный мальчишка, не смутил ли он покой этой девушки?» Еще раз окинув гостью внимательным взглядом, обернулась и позвала: — Арслан! Арсланджа-ан! Эй, Арслан!
Шаркая калошами, надетыми на босу ногу, она направилась к дому. Арслан вышел на айван.
— Барчин! — воскликнул он и опрометью кинулся к калитке. — Здравствуй, Барчин! С приездом!
— Спасибо. Сегодня утром приехала.
— Входи же.
— Я на минутку, Арслан-ака. — Барчин осторожно коснулась его лица. — Мне только сейчас рассказали о несчастье, приключившемся с вами, я и прибежала. Больно?
— Нет. Может ли остаться боль после твоего прикосновения?
— Я серьезно спрашиваю, — смутилась Барчин. — Я так испугалась, узнав об этом.
— Входи! — Арслан взял Барчин за руку и почти насильно ввел во двор. — Мама! — окликнул он Мадину-хола, растерянно стоявшую посреди двора, словно только что выронила арбуз. — Мама, идите сюда!
— Ну что вы, Арслан…
— Должен же я тебя представить своей маме! В таких случаях и говорят, что счастье приходит своими ногами. Мама, эту девушку зовут Барчиной!
— Очень приятно, — сказала Мадина-хола и, как требует обычай, обняла девушку, слегка похлопала по плечу. — Слышала про вас. Проходите, не стесняйтесь.
Арслан подвел Барчин к супе. Разостлав коврик, усадил ее. Мадина-хола села с ней рядышком.
— Ну, как съездила, рассказывай, — попросил Арслан, не сводя глаз с девушки, отчего она еще больше смущалась и старалась смотреть в сторону.
Она рассказала о том, как трогательно заботились о них в Шахрисябзе Дильбар, Эркин и Айша-биби. А ее четвероногий друг Каплан, куда бы она ни шла, сопровождал ее всюду, не отставая ни на шаг. Оказывается, после их отъезда он все дни лежал перед калиткой, будто хворь какая нашла на него, а с появлением Барчин снова исцелился. Пришлось взять его с собой в Ташкент. Эркин заказал билеты, помогал упаковывать вещи. Их провожали все соседи, с которыми они успели сдружиться…
— А что это Эркин уделяет вам столько внимания? — спросил Арслан.
— Он брат Дильбар, подруги моей. — Барчин засмеялась. — Он говорит, что принял вас за Марата-ака!
— Кстати, от брата письма приходят?
— Вы не читали в газете указ? О присвоении Марату звания Героя Советского Союза!
— Да-а?.. Когда это было?
— Позавчера. У меня, кажется, эта газета с собой. — Барчин открыла сумочку и вынула газету. — Пожалуйста.
— Мне врачи посоветовали некоторое время воздержаться от чтения, я и не читаю, — с сожалением проговорил Арслан, разворачивая «Правду». Он медленно провел пальцем по списку фамилий, напечатанных столбиком, и прочитал вслух: — «Саидбеков Марат Хумаюнович…» Поздравляю, Барчиной! Это большое событие. Мама, вы слышали? Брат Барчиной Марат-ака стал Героем Советского Союза.
— Пусть вознесет его аллах еще выше, пусть будет здоров, пусть вернется он поскорее в объятия своей матери!
— А незадолго до этого Марат-ака прислал письмо, в котором обещал приехать в отпуск.
— А как же! Кучкар Турдыев, Ахмаджан Шукуров, Самиг Абдуллаев — все, кто получили звание Героя, приезжали домой на побывку.
— Марату дадут отпуск после лечения в госпитале.
Арслан подумал: «Как жаль, что Хумаюн-ака не дожил до этого радостного дня». Но вслух проговорил:
— Твой брат, Барчиной, один из тех, кем наш народ может гордиться.
Глава двадцать восьмая ОРЛЫ ВОЗВРАЩАЮТСЯ В ГНЕЗДА
«Встречайте 10 апреля поезд 89 Москва — Ташкент зпт вагон 6 тчк Обнимаю Марат тчк».
С той минуты, как принесли эту телеграмму, Хамида-апа ничего не могла делать, все валилось у нее из рук. Походит по дому, по двору и снова спешит в комнату мужа, берет с письменного стола телеграмму и подолгу смотрит на нее, словно хочет убедиться, что это не сон.
Наконец-то наступило десятое апреля…
С утра пришел Арслан. Он отпросился с работы, объяснив Нургалиеву, что должен встретить Героя Советского Союза Марата Саидбекова. Мастер, читавший про Саидбекова в газете, не сразу ему поверил, но все-таки отпустил…
За столом на веранде с Хамидой-апа и Барчин сидели две родственницы, которые, как видно, тоже собрались ехать на вокзал. Арслану налили чаю. Потом они с Барчин пошли ловить машину. И только вышли они за калитку, напротив остановился легковой автомобиль. Из него вышел молодой человек в черном костюме и спросил:
— Мне нужна Хамида Саидбекова.
— Мама, тебя спрашивают! — приоткрыв калитку, позвала Барчин.
Хамида-апа вышла.
— Я инструктор горкома партии, — представился молодой человек. — Мне поручено сопровождать вас на вокзал.
— Тогда берите бразды правления в свои руки и командуйте, — сказал Арслан, — а мы будем следовать вашим указаниям.
Хамида-апа тихо засмеялась. Впервые после того, как навеки рассталась она с Хумаюном-ака.
— Только я поеду не одна, — сказала она. — Вон сколько нас.
— Вы пока собирайтесь, а мы сейчас еще машину найдем, — сказал молодой человек и вопросительно посмотрел на Арслана.
— Конечно, найдем, — сказал Арслан.
И они вдвоем, беседуя, будто давно знали друг друга, пошли на улицу, где можно поймать машину…
У входа на перрон собралось немало народу. Ярко светило солнце, с заасфальтированной площади поднимался пар. Деревья, казалось, прямо на глазах разворачивают ярко-зеленые клейкие листочки. Людям не хотелось томиться в душном здании вокзала, они заняли все скамейки в сквере, сидели на ступеньках, постелив газеты. Хамидахон, Барчин, Арслан и приехавшие родственницы в сопровождении инструктора горкома прошли в зал для депутатов. Здесь их встретила и поздравила женщина, заведовавшая отделом в горисполкоме. Она однажды была у них в гостях — на юбилейном вечере Хумаюна-ака. Хамида-апа вспомнила, что ее, кажется, зовут Ходжархон. Они стояли посреди зала, образовав круг, и разговаривали. Пол под ними временами вздрагивал — проходили тяжелые составы, раздавались паровозные гудки. А Хамиде-апа хотелось сейчас же поспешить на перрон, будто поезд, на котором ехал ее сын, мог проскочить мимо.
Тем временем к подъезду подкатило еще несколько машин. В зал вошли солидные мужчины и представительные женщины. Большинство из них тоже Хамида-апа знала в лицо, хотя и не помнила, как зовут. Все они поздоровались с присутствующими за руку, поздравляя с таким днем.
Раздались звуки горна, рассыпалась дробь барабана. По перрону прошел со знаменем строй пионеров. Девочки держали в руках букеты ярких цветов.
Пришли рабочие — в спецовках, прямо от станков. Барчин взяла Арслана за руку, и они вышли на привокзальную площадь. Здесь тоже было много народу. Всюду алели плакаты, транспаранты:
«Слава советским богатырям-героям!», «Приветствуем воина-героя!», «Будем трудиться по-геройски!».
Барчин с удивлением посмотрела на Арслана: «Неужели все эти люди вышли встречать моего брата?»
Арслан кивнул. Родина всех своих героев чествовала так. Марат Саидбеков был одним из ее сынов, которыми народ мог гордиться.
Барчин порывисто повернулась, чтобы побежать в зал и рассказать матери обо всем, но было так тесно, что ей с трудом удалось пройти. Арслан следовал за ней. Они увидели, что Хамида-апа вытирает платочком слезы.
— Не плачьте, мама, не надо, — сказала Барчин.
— Был бы сейчас с нами твой отец, как бы он был доволен и счастлив, — проговорила Хамида-апа, стараясь унять слезы. — Он бы гордился, что сын выполнил его наказ…
Тут к ним подошли только что прибывшие секретарь и несколько сотрудников горкома партии.
— Поздравляю вас! Поздравляю с прибытием сына-героя! И позвольте поблагодарить вас, что вы вырастили такого батыра! — сказал секретарь.
Поезд с минуты на минуту должен прийти. Встречающие вышли на перрон. Вот издалека донесся отрывистый гудок.
Народ заволновался.
Заиграл духовой оркестр.
Поезд плавно подошел к перрону. Взоры всех обратились к шестому вагону.
— Ой, сынок!.. Вон он! — вскрикнула Хамида-апа, издалека увидев появившегося в дверях вагона Марата.
Он был в фуражке. Через плечо перекинута шинель, в руке чемодан. Жадно выискивал он кого-то в толпе. Наконец увидел мать, замахал ей рукой. Спрыгнул с подножки и бросился навстречу. Хамидахон-апа обняла сына, прижалась к его груди. Она плакала и гладила его плечи, до которых теперь уже с трудом могла дотянуться.
— Сынок, сынок мой, наконец-то свиделись…
Их окружили фоторепортеры и кинооператоры. Марат обнял Барчин. Как она выросла и похорошела — не узнать!
Арслан стоял в сторонке, испытывая некоторую неловкость, ожидая удобного момента, чтобы познакомиться с братом Барчин, о котором он столько наслышан. Марат был точь-в-точь такой, каким Арслан видел его на фотографиях. Офицерская форма ему очень к лицу. Золотые погоны со звездочкой майора подчеркивали его стройность и военную выправку. К нему подходили представители горкома партии, городского Совета, поздравляли. Марат был слегка растерян от внимания — он, видимо, не ожидал такой торжественной встречи. Затем, в сопровождении секретаря горкома партии и родных Марат Саидбеков направился на привокзальную площадь. Оркестр играл военный марш. Стоявшие в задних рядах приподнимались на цыпочки, вытягивали шеи, желая увидеть Героя Советского Союза Марата Саидбекова.
Секретарь горкома партии подошел к микрофону, установленному на возвышении, наскоро сбитом из досок, и открыл митинг. Он говорил о героизме, проявляемом советским народом как на фронте, так и в тылу, о победе под Москвой и под Сталинградом, о батарее, которая под командованием майора Саидбекова отражала танковые атаки врага, об отваге советских бойцов, назвал имена воинов, которыми может гордиться узбекский народ, — генерал Сабир Рахимов, Герои Советского Союза Кучкар Турдыев, Ахмаджан Шукуров, Баис Эргашев, Туйчи Эрйигитов, Самиг Абдуллаев и многие другие.
— А сегодня, товарищи, мы с вами встречаем еще одного славного сына нашего народа! — сказал он. — Пусть пример таких отважных джигитов, как Марат Саидбеков, вдохновит нас на славные дела!..
После секретаря горкома на трибуну поднялся Нишан-ака. Подойдя к микрофону, он разгладил усы и поприветствовал Марата Саидбекова от имени рабочих завода Ташсельмаш. Затем выступил прославленный председатель колхоза Хамракул Турсункулов. Он передал герою сердечный привет от колхозников. Едва он отошел от микрофона, на трибуну взбежала смуглая девочка в школьной форме, с торчащими косичками, в которых алели банты. У нее был звонкий голос. Девочка заверила Марата-ака, что она и ее товарищи будут хорошо учиться, а когда вырастут, станут такими же смелыми, как он, Марат Саидбеков, и его однополчане…
Девочка преподнесла ему букет ярких роз, и в ту же секунду на трибуну полетели цветы со всех сторон.
— Слово Герою Советского Союза Марату Саидбекову! — объявил секретарь горкома партии.
— Ассалам алейкум, дорогие земляки! — волнуясь, произнес Марат. — Горячий привет всем вам от ваших сыновей-батыров, отважно сражающихся с немецко-фашистскими захватчиками. Дорогие отцы и матери! Друзья! Мы заверяем вас в том, что наша могучая Советская Армия разгромит врага и освободит человечество от фашистской нечисти. Спасибо вам за то, что вы сегодня пришли сюда. Я считаю это проявлением огромного уважения к нашей армии и в свою очередь обещаю вам, что мы на фронте будем достойными этого уважения.
Перед глазами Марата Саидбекова на мгновенье возникло поле, застланное дымом, и он увидел бегущих по нему солдат…
Секретарь горкома партии и Марат спустились с трибуны. Толпа всколыхнулась, перед ними образовался проход. К Марату тянулись руки, он пожимал их на ходу. Его громко приветствовали, бросали к ногам цветы. Вот они подошли к машинам. В первую сели Хамидахон-апа, Марат и Барчин. Арслан, носивший чемодан и шинель Марата и в душе гордившийся, что исполняет такую почетную миссию, сел во вторую машину.
Когда проезжали по Красной площади, Марат попросил остановить машину. Он подошел к памятнику Ленину и положил у его подножья букеты. Затем машины свернули на улицу Навои и направились к Чорсу…
Старик и старуха, пожелавшие остаться дома, чтобы гость вошел не в пустующий дом, застелили дорожку от калитки до самого айвана коврами, сюзане, вышитыми шелковыми подстилками и теперь стояли у калитки, с волнением поглядывая то в одну сторону улицы, то в другую. Соседи тоже вышли на тротуар с рулонами плюшевых дорожек и ковров. И как только из-за поворота показался автомобиль, они бросили ковры наземь и поспешно развернули, устлав ими путь от калитки до самой середины проезжей части дороги.
Первая машина встала. За ней выстроилась целая вереница автомобилей. Марат вышел и остановился в смущении, не зная, как быть. Мать пришла на выручку:
— Ступай, сынок, по коврам. Постелили, желая, чтобы их сыновья тоже стали такими, как ты!
Марат, здороваясь с собравшимися здесь родственниками и знакомыми, зашел во двор. Старушка обняла его, хлопая по спине руками, и тут же побежала в летнюю кухню, откуда вынесла приготовленную заранее жаровню, на которой дымились, тлея, пахучие травы, предназначенные для ритуального окуривания. Священнодействуя с многозначительным и таинственным видом, она обошла с дымившейся жаровней вокруг Марата; провела ею подле его ног, затем настояла, чтобы Марат подержал руки над малиновым жаром, подернувшимся уже беловатым пеплом. После этого, отойдя в сторону, она опустилась на колени лицом к востоку, стала что-то шептать, воздела руки кверху, провела ими по лицу.
Марат обошел все комнаты, постоял минуту в кабинете отца и снова вышел во двор. Барчин подала ему стул, он сел. Во дворе расставляли столы, накрывали их скатертями. Женщины хлопотали в летней кухне.
Марат был задумчив. Гости заметили в глазах у него печаль, забеспокоились.
— Сестренка! Дай-ка мне садовые ножницы!
Барчин поспешно принесла ножницы.
Марат подошел к огромным кустам зацветших роз, которые когда-то так холил отец, осторожно срезал самые крупные и яркие цветы.
— Мама, давайте съездим на кладбище.
…Долго стоял он молча у могилы отца. Тихо проговорил:
— Не свиделись, ададжан[84], не услышал я больше ваш голос…
Он долго оставался неподвижным. Никто не беспокоил его. Приехавшие обложили могилу цветами.
Направляясь к выходу, Марат то и дело останавливался у других могил, читал фамилии, имена покоившихся здесь людей, высеченные на мраморных плитах. У выхода с кладбища он дал сторожу денег, сказал, что придет через несколько дней и поставит отцу памятник.
На следующий день Марата принял первый секретарь Центрального Комитета компартии Узбекистана и долго с ним беседовал. А вечером в своей загородной даче, в местечке Дурмен, устроил банкет в честь Марата Саидбекова.
Все последующие дни Марат был настолько занят, что ему не удавалось выкроить и часа свободного времени, чтобы пройтись по городу. Ему устраивали официальные приемы, звали на заводы и фабрики, в школы и институты. Хамидахон-апа сетовала, что сын почти не бывает дома. Ему звонили по телефону, присылали за ним посыльных. За день он побывал в военном училище и в двух колхозах. А вечером, едва приехал, усталый, домой, по пути с работы зашел Нишан-ака, передал ему просьбу рабочих завода Ташсельмаш прийти к ним, рассказать подробно о делах на фронте.
…Клуб украшен плакатами, флагами, будто к большому празднику приготовились. Был обеденный перерыв. Большинство рабочих пришли в спецовках, прямо от станков. Куда ни посмотри, кажется, всюду знакомые лица, хочется обнять всех. На Марата устремлены пытливые взгляды рабочих парней. Ты не должен обмануть их надежд. Ведь это они были твоей опорой, когда ты совершил свой подвиг. И даже вон тот тщедушный на вид паренек каждый день, всякий час — нажимает ли он шпиндель своего станка, пробивает ли отверстия в железе, точит ли резцы, шлифует ли напильником деталь, колотит ли тяжелым молотом раскаленный металл, придавая ему нужную форму, — отдает свои силы тому, чтобы ты смог одолеть врага на фронте.
Марату вспомнились слова командира: «Слава позорит того, кто не умеет носить ее с честью». Он учил, что герой всегда на виду у людей и поэтому слова, которые он произносит, должны быть значительными. Но сейчас чем больше Марат старался найти такие слова, тем труднее ему становилось говорить. И одежда вдруг показалась ему неудобной, и воротник кителя стал тесным.
В зале было душно, на лбу выступил пот. Кто-то из рабочих попросил рассказать о его подвиге.
Марат вытер платком лицо, помолчал, собираясь с мыслями. Как об этом расскажешь? Воевал, дрался, как умел, даже трудно восстановить в памяти подробности. Да, говорить об этом трудно.
Нишан-ака, сидевший в первом ряду, заметя его растерянность, сказал, желая подбодрить:
— Давай рассказывай-ка о себе. Послушать тебя все хотят. Не к чужим ты приехал, на родную землю ступил.
И Марат понял, что собравшиеся хотят услышать, конечно, не только о его личном подвиге, а и о том, как дерутся с врагом их земляки.
Больше часа выступал Марат.
Потом кто-то спросил:
— Тут у нас слушок прошел: дескать, германец так силен, что не сегодня-завтра в Ташкент придет. Правда ли это?
— Об этом же меня спрашивали мои махаллинцы, — сказал Марат. — Что вам сказать? Враг перед нами серьезный. Но и мы не лыком шиты. Мы уже гоним его с нашей земли. И Ташкента ему никогда не видать. Не верьте, друзья, подобным слухам. Их распространяют враги наши и трусы…
— Слова истинного джигита! — воскликнул Нишан-ака и захлопал в ладоши.
Зал взорвался аплодисментами. Сквозь них доносились выкрики:
— Слава героям!
— Баракалла, Саидбеков! Живи долго!
— Спасибо отцу, вырастившему такого сына!
Марат на могиле отца поставил мраморный обелиск, на котором было написано: «Хумаюн Саидбеков. 1892—1943». Что еще мог сделать теперь Марат для отца?
На следующий день Марат, взял с собой мать и сестру, отправился в Шахрисябз — в город, где отец работал.
Встретили их друзья отца. Большинство из них Марату были знакомы по рассказам матери и Барчин. Он знал, что этот высокий, чуть сутуловатый человек с поседевшими висками — секретарь райкома, а эта девушка в золотистом атласном платье, с нежным, как персик, лицом и черными косами, собранными в тяжелый узел, и есть та самая Дильбар, о которой столько рассказывала сестра.
Секретарь райкома хотел увезти гостей к себе, но Марат попросил поселить их в доме, где совсем недавно жили его родители.
Марат полагал, что двух дней будет достаточно, чтобы ознакомиться с городом. Секретарь райкома поручил Дильбар сопровождать его повсюду. Они ходили по городу, ездили в колхозы, но Дильбар не успела за два дня показать всего, что сделано в районе Хумаюном Саидбековым. Марат был доволен, что именно эта девушка знакомит его с городом. Она умела интересно и увлеченно рассказывать. Она не только хорошо знает все, что делается у них в районе, но горячо и самозабвенно любит свой край. Слушая ее, Марат любовался ею. И если он, случалось, задерживал на ней взгляд, Дильбар краснела от смущения и умолкала.
Марат решил задержаться в Шахрисябзе еще дня на два.
Только что вернулся он, усталый, из колхоза и, пока мать хлопотала, готовя ужин, прилег на диван отдохнуть. Мать спрашивала у него, понравилась ли поездка, что говорили люди о его отце. На все ее вопросы он отвечал односложно. Лежал и все о чем-то думал. Хамида-апа даже забеспокоилась, уж не заболел ли ее сын. Но Марат вдруг спросил:
— Мама, эта самая… секретарь комсомольский, замужем?
Дрогнуло сердце, она внимательно посмотрела на сына.
— Ты про Дильбар? Вы же весь день вместе были — спросил бы.
— Неловко. Несколько раз порывался спросить, но боязно как-то…
Хамидахон-апа улыбнулась.
— Тоже мне герой! Что подумает о тебе девушка, если об этом узнает?
— Ну, так она замужем или нет?
— Она же совсем молода, сынок. Не замужем еще.
— Сколько же ей?
— Еще девятнадцати нет. Подружка Барчин. Очень воспитанная, умная девушка.
— Не была бы умной, разве смогла бы руководить комсомольцами всего района? А это правда, что Эркин ее брат? А то наши девушки имеют обыкновение иногда кавалеров выдавать за братьев.
— Эркинджан брат Дильбар. Бедняжка, вернулся с фронта раненый. Образованный парень. Сейчас директором школы работает.
Грустно было Марату в последний день пребывания в Шахрисябзе. Утром встал он поздно. Умылся, побрился и опять уединился в своей комнате, делая вид, что просматривает газеты. В доме было тихо. Барчин рано убежала к подружкам прощаться. Солнце уже подбиралось к зениту, когда вновь услышал он ее звонкий голос. Марат, посмотрев в окно, увидел, что она пришла не одна, а с Дильбар.
Тотчас из кухни раздался голос матери:
— Ай, девочки, помогите-ка мне нарезать морковь для плова! Одной мне не управиться.
Марат отложил газету и стал прислушиваться. Из кухни доносились невнятные голоса. Марат приоткрыл дверь… Через некоторое время Хамида-апа сказала дочери:
— Сбегай-ка за Айша-буви. У нее рука легкая, пусть она заложит в казан рис.
Барчин побежала к соседям.
— Дильбархон, миленькая моя, занесите-ка вот этот чайник Марату. Совсем забыла — он ведь с утра чай не пил.
Марат машинально одернул гимнастерку, застегнул верхнюю пуговицу на вороте, взглянул на грудь, словно проверяя, все ли ордена на месте.
Дильбар взяла чайник, пиалу и вошла в комнату Марата.
Через минуту на кухню впорхнула Барчин.
— А где Дильбар? — удивилась она и тут же хотела было кинуться в комнату брата.
Но мать остановила ее.
— Посиди тут, — сказала она шепотом. — Режь морковь.
Барчин улыбнулась и занялась делом. Она все поняла.
Дильбар, поставив на стол чайник и пиалу, повернулась, чтобы уйти.
— Посидите немножко, Дильбархон. Попьем чаю, — сказал Марат.
— Спасибо, я уже пила.
— Тогда посидите просто так.
Марат встал и плотно закрыл дверь. Дильбар посмотрела в глаза Марату, ничего не понимая. Села на стул.
Марат сел напротив нее, положив руку на стол и барабаня по нему пальцами. Дильбар вспомнила, что и отец его имел обыкновение постукивать пальцами по столу, если нервничал, и улыбнулась.
— Вы хотели мне что-то сказать? — спросила она, когда их молчание слишком затянулось. Сама налила в пиалу чаю и протянула ему.
— Спасибо, — сказал Марат. — Сегодня вечером мы уезжаем…
— Я знаю об этом, — сказала Дильбар, чувствуя, как волнение Марата постепенно передается ей. Подумав, добавила: — Очень жаль.
— В Ташкенте я буду недолго. И все же хотел бы, чтобы вы погостили там у нас два-три дня…
— Не могу, я же работаю…
— Я договорюсь.
— Нет, нет, не надо!
— Ну что ж, Дильбархон, я всегда буду помнить дни, которые провел с вами. Пожалуйста, и вы не забывайте их, хорошо?
Дильбар кивнула и склонила голову, чтобы он не заметил, как она покраснела.
Марат снял с руки часы, положил на стол перед девушкой.
— Эти часы побывали со мной в окопах и блиндажах, они все еще хранят запах пороха. Но все равно ходят. Очень точно ходят. Пусть они останутся у вас…
— Зачем? — удивилась Дильбар, устремив на него растерянный взгляд.
— Ведь у нашего народа существует старый обычай: уходя, оставлять у… близкого человека какую-нибудь вещь. Тогда, говорят, эти люди непременно встретятся. Возьмите их, Дильбар. Я хочу надеяться, что мы еще увидимся… Вы будете меня ждать?
Дильбар кивнула и, внимательно посмотрев на него, будто хотела навеки запомнить, произнесла тихо:
— Конечно, Маратджан-ака! Разве вы этого не чувствуете? Я буду вас ждать.
Воспользовавшись тем, что Марат, глава семьи Саидбековых, дома, Хамидахон-апа, тетушка Мадина и Нишан-ака собрались на совет, чтобы ускорить ход событий. Все равно ведь свадьбы не избежать, так уж лучше сыграть ее, пока брат невесты пребывает дома.
В субботу справили свадьбу. Собралось множество уважаемых в городе людей. В этот день здесь распоряжался всеми делами секретарь горкома партии, старый друг Хумаюна-ака. И во время застолья он сидел на том месте, где полагается сидеть отцу невесты, и делал все, чтобы ни на минуту не угасало веселье.
В день отъезда Марата на фронт Арслан отпросился с работы и прибежал на вокзал. До отправления поезда оставалось несколько минут. Марат отвел Арслана в сторонку и сказал:
— Вы теперь не только муж моей сестры, но и брат мне. У меня к вам просьба. Если Барчин сейчас покинет наш дом, он совсем опустеет. Тоскливо будет матери одной и трудно. Поэтому живите пока с мамой, пусть ей не очень будет заметно мое отсутствие. И вашу маму перевезите к нам. А когда я вернусь, тогда, если захотите, разрешим вам жить отдельно.
— Хорошо, Марат-ака, не беспокойтесь.
Глава двадцать девятая ЛИЦОМ К ЛИЦУ
На купол медресе Кукалдаш сел аист. Перед этим долго кружился он, оглядывая с безоблачной высоты и желая убедиться, его ли это гнездо на куполе старого медресе. Бураны и дожди не снесли и не смыли его — крепко свил свое гнездо белый аист.
Люди стояли внизу и смотрели на птицу, радуясь, что она кружится все медленнее и с каждым кругом опускается все ниже и ниже.
И вот наконец сел аист в свое гнездо, похожее на большую корзину, сложил крылья и поджал одну ногу. Величаво посматривал он на знакомые улицы. И люди молча приветствовали его. Долго не прилетала эта птица. Подумывали, что она погибла, не осилив дальней и трудной дороги. Но нет, вот она сидит! Все дивились и были довольны.
С прилетом птицы праздник, длившийся вот уже много дней, стал еще радостнее. Начался этот праздник девятого мая — с того дня, как кончилась война. И будет продолжаться еще долго. Потому что возвращение каждого воина домой — праздник. А нынче каждый день кто-нибудь да возвращается. Великий настал праздник…
Вернулся с фронта и Баймат. До Берлина прошагал он от самой Волги. Получив известие о смерти жены, написал письмо Мусавату Кари — ведь сосед, по обычаю, считается ближе родственников. Баймат просил соседа на время приютить его дочь или отвезти в Чимкент, где живет сестра. Но не получил от него ответа. Трижды писал Баймат. Кари же, кичившийся своим родом и на каждом углу проповедовавший богобоязнь, не соизволил ему ответить. Должно быть, полагал, что сложит свою голову на фронте Баймат и не придется с ним встретиться лицом к лицу.
Возвратившись, Баймат узнал, что произошло. Ох, лучше бы нашла его в поле вражеская пуля, чем услышать такое: умерла его единственная дочурка Субхия! «Вон на купол медресе Кукалдаш прилетел белый аист. Субхия, э-э-эй, Субхия, дорогая моя доченька, где ты? Жизнь моя, детка, я вернулся. Я в дар тебе победу принес! Выбеги из дому резво, открой мне калитку!»
Баймат пришел в чайхану, бросил рюкзак на сури, сел, обхватив голову руками. Мимо проходил Арслан. Он с трудом узнал своего махаллинца. Подошел к нему, поприветствовал, поздравил с возвращением.
— Пойдемте к нам, Баймат-ака. Мама и моя жена будут очень рады.
Баймат покачал кудлатой головой, не отнимая от нее рук. Нет, не пойдет он. Он даже в свой двор не зашел. Ничего дорогого здесь не осталось.
— Идемте, Баймат-ака, вам надо отдохнуть.
— Не настаивайте, укаджан, не пойду я к вам, не обижайтесь. И к себе не зайду. Ни к одному соседу не постучусь в калитку. — Он медленно поднял голову и в упор посмотрел на Арслана. — Вы не смогли сберечь мою единственную дочь… Я верил людям, чья калитка рядом с моей. Ну почему бы моей дочке до моего возвращения не пожить вместе с их детьми?
«Субхия, где ты, доченька? Гляди, на куполе Кукалдаш сидит аист!»
Баймат сказал, что навсегда покинет эти места, но сначала сходит на кладбище. Арслан вызвался проводить его.
Долго сидел Баймат у могилы дочери и жены, слезы катились по его впалым небритым щекам. Арслан молча стоял в сторонке. Потом они отыскали старика сторожа.
— Вы мою дочь опускали в могилу?
— Я, — сказал сторож.
— И мою жену тоже вы?
— Да. Я положил их рядышком, хотелось благое дело сделать.
Сторож опустился на колени. Прочитав молитву, провел по лицу ладонями.
— Только это и можем теперь сделать для них, сынок, — сказал он, поднимаясь на ноги, и отряхнул с колен прилипшую сухую траву. — Пусть души их пребудут в раю.
— Вот, отец, возьмите. — Баймат вынул из кармана все деньги, что у него были, и протянул старику. — Приглядывайте за их могилами.
— Что ты, сынок, не надо, не надо денег!
— Возьмите, отец. Посадите здесь цветы. Я уезжаю далеко и не скоро сюда вернусь. Поставьте какой-нибудь знак, чтобы в следующий свой приезд я без труда отыскал эти могилки.
— Все сделаю, сынок.
— Спасибо. А теперь прощайте.
…Баймат поселился в Чимкенте. Бывший приятель-фронтовик уступил ему на окраине города свой домик. Сестра, прознавшая о его возвращении, не единожды прибегала к нему и уговаривала перебраться в их дом, оставшийся от отца в наследство. Пока она говорила без умолку, Баймат сидел неподвижно и молчал. И когда сестра прощалась, тоже не произнес ни слова. Велика была его обида на нее. Много раз еще приходила она и убеждала, пока Баймат не поверил, что о беде, случившейся с его семьей, она и родственники узнали лишь после того, как бедная девочка покинула этот мир.
Через некоторое время Баймат перенес нехитрые свои пожитки к сестре.
Родственники, желая развеять тоску Баймата, водили его на той и празднества. Но Баймат был постоянно хмур.
Увидев на улице играющих малышей, он подходил к ним, садился напротив на корточки и начинал рассказывать, какая была у него веселая девочка. И при этом вытирал глаза. Ребятишки поначалу боялись его. А потом привыкли — всякий раз угощал он их конфетами. Он всегда носил в кармане конфеты и раздавал их детям…
Родственники были обеспокоены. Посовещавшись, пришли к выводу, что в Баймата вселился джинн, которого непременно надо изгнать.
В окрестностях Чимкента с некоторых пор живет некий человек, прозванный Чирманда[85]-домля. Он, говорят, одинок, бородат, остронос, живет в каком-то отдаленном и глухом переулке старой части города и излечивает всякие болезни. Много всяких чудес порассказала Баймату сестра об этом Чирманда-домля. И уговорила наконец пойти к нему. Она взяла с собой казы, двух кур, сорок яиц, и они отправились на поиски прославленного Чирманда-домля.
Спрашивая у прохожих, нашли наконец нужный переулок, находившийся далеко за кладбищем Дервиш-бобо, на берегу арыка Кучкар-ата. Постучали в скособочившуюся калитку. Никто не ответил. Вошли во двор, который почти сплошь зарос лебедой и кустарниковым веником. Из этих зарослей, сверкая глазами, уставились на пришельцев кошки разных мастей. В углу двора, точно зев диковинного зверя, зияло отверстие тандыра. На айване перед приземистой хижиной горел примус. В кастрюле кипела шурпа с курицей. Из хижины с маленькими, заклеенными пожелтевшей бумагой оконцами слышны удары в бубен.
Заметив пришедших, на айван вышла старуха. Она сдержанно ответила на приветствие и пригласила в хижину. Указала на войлок, где можно подождать, пока Чирманда-домля, рассевшись посреди комнаты, беседует с духами. Приняла подношение и скрылась в соседней комнате.
Баймат и его сестра устроились на краешке войлока, украдкой поглядывая на хозяина.
— Что случилось, милая, с этим джигитом? — спросил наконец Чирманда-домля, отложив бубен.
— Вай, домляджан, болен братишка мой, злые духи поселились в смятенной душе его, пугнули бы вы их своими молитвами.
Баймат сидел напротив Чирманда-домля и не сводил с него глаз. И вдруг случилось нечто «кощунственное» — Баймат захохотал.
— Одурел, что ли? Сиди тихо! — шикнула на него сестра.
— Это же сосед наш!
— Что ты ерунду болтаешь? — рассердилась сестра и одновременно встревожилась: совсем неладное происходит с братом. — Говорят тебе, сиди тихо! Домля может обидеться!
— Ассалам алейкум, Кари-ака! — сказал Баймат со злой усмешкой. — Вот где довелось нам свидеться!
Домля метнул на него хмурый взгляд, глаза его сверкали:
— Что за выходки! Вы хотите излечиться нашими молитвами или собираетесь надругаться над нами?! Я бедный одинокий человек. Перестаньте потешаться или уходите! Не то прокляну я вас!
Баймат поднялся, едва не касаясь головой потолка.
— Своему дражайшему соседу, с коим земное счастье делить должно, вы такой прием оказываете? А ну, поднимайтесь-ка с места!
Казалось, стены дрогнули от его громового голоса. Сестра испуганно попятилась к двери.
— Вы вовсе не бедный и одинокий человек! — продолжал Баймат. — Бросив семью, скрываетесь тут! Людям головы дурите!
— Ошибаетесь! — взвизгнул домля. — Вы меня с кем-то путаете!
— В милиции разберутся, путаю я или нет. Идите за мной и не вздумайте бежать, а то задушу.
— Не стыдно ли, укаджан! Ведь я…
— Живо!
— Ты дивана![86] Уходи отсюда!
Баймат шагнул к Чирманда-домля, схватил за грудки и решительно толкнул его к двери. Тот выхватил из-за голенища нож. Женщины с воплями бросились из комнаты. С айвана донесся звон опрокинутой кастрюли.
— Кари, бросьте нож! Я солдат, вы же знаете, чем я занимался четыре года! — сказал Баймат, отступив на шаг, и вдруг крикнул: — Бросай нож, беглец!
Чирманда-домля вздрогнул. Баймат с силой ударил его по руке. Нож отлетел в угол.
Баймат выволок Мусавата Кари во двор. Разбежались во все стороны кошки, возлежавшие в тени среди травы. Мусават Кари перестал упираться и начал умолять:
— Джан, братишка, не причиняй мне вреда!
Их окружили сбежавшиеся соседи, пытались разнять.
— Вы не отрицаете, что вы Мусават Кари? — спросил Баймат грозно.
— Да, я Кари…
— Что же вы забились в эту глушь?
— Напасть обрушилась на мою голову, вот и мытарствую. Укаджан, отпусти меня. Я сейчас же покину Чимкент.
— В Ташкент поедете?
— В Ташкент, укаджан, в Ташкент.
— Я сам вас отвезу туда.
Баймат объяснил людям, что это за человек. Никто из соседей не вступился за Мусавата Кари.
Глава тридцатая ДОВЕРИЕ
Для Арслана было полнейшей неожиданностью, когда коллектив завода Ташсельмаш выдвинул его кандидатуру в депутаты районного Совета. Он даже подумал, не подшутил ли кто, когда его вызвали в партбюро и, сообщив об этом, спросили, не имеет ли он возражений. Арслан в растерянности не мог произнести ни слова. А парторг сидел напротив, через стол, и курил, изучающе глядя на него сквозь дым сигареты.
— Почему меня? — спросил наконец Арслан.
Парторг улыбнулся.
— Самые уважаемые люди нашего коллектива, передовики, такие, как Нишан-ака, Матвеев Максим Петрович, Шавкат Нургалиев и многие другие, считают вашу кандидатуру наиболее подходящей. У меня не возникали сомнения. Вот уже много лет я знаю вас. Вначале вы были активным комсомольцем нашего завода. Потом, как сказал бы Нишан-ака, испеклись в горячем цехе и стали коммунистом. В самое трудное время руководство завода, партийная и профсоюзная организации видели опору именно в таких, как вы.
— Но… ведь рабочие трудились одинаково…
— Может, вы и правы, лодырей среди нас не было. Если и были, то у нас они долго не задерживались. Помните, как вы первый стали оставаться работать сверхурочно? Вы никого не агитировали, просто работали. А вашему примеру последовали ваши товарищи. Литейный цех сразу же увеличил выпуск продукции почти вдвое. Вскоре и весь коллектив завода подхватил ваш почин. А знаете, что это значило в военное время?.. Так что, товарищ Ульмасбаев, каждый человек у нас как на ладони. Товарищи увидели в вас человека, которому можно доверить честь и судьбу коллектива. Мне известно, к примеру, что вы всегда помогали молодым, только что пришедшим на завод рабочим, учили их тому, что умеете сами. И были беспощадны к тем, кто уклоняется от трудного дела, ищет легкого пути в жизни.
В последующие дни Арслан много раз воспроизводил в памяти разговор с парторгом, анализировал каждое слово. Ему всегда казалось, что он живет, трудится как все. И нелепо думать, что кто-то живет иначе, не так, как он. Ему никогда и в голову не приходило выделяться из общей массы. Хотелось одного — не быть хуже других, и он прилагал для этого все свои старания. И вдруг те самые люди, у которых он многому научился, которым старался подражать, оказывают ему такую высокую честь. Выдержат ли его плечи такую нагрузку?..
Теперь каждую неделю по средам, придя с работы, Арслан тщательно промывал руки бензином, детской маленькой щеткой вычищая из пор и из-под ногтей въевшуюся чугунную пыль и копоть. А утром Арслан надевал отглаженный женою костюм, белую сорочку. Всякий раз особые хлопоты ему доставляло завязывание галстука. Приходила на помощь Барчин. Она когда-то отцу тоже завязывала галстук и всегда знала, какие узлы нынче в моде.
Потом они вместе выходили из дому. На углу, на том самом углу, где некогда Барчин встретила Арслана с узелком, полным каракулевых шапок, они прощались. Барчин шла в школу, Арслан спешил в райисполком. По средам у него приемный день. В прохладном кабинете за массивным полированным столом он принимал посетителей. Перед началом приема он обычно сидел несколько минут один, как бы привыкая к этому уютному, тихому кабинету, застланному большим ярким ковром. В углу стояли мраморный бюст Ленина и пальма. После цеха, наполненного едким дымом, искрами, летящими из вагранок, таким грохотом и скрежетом, что не слышно голоса стоящего рядом человека, было как-то странно видеть себя в такой обстановке.
Люди приходили с самыми разными просьбами. Одному надо отремонтировать квартиру, у другого сосед дебошир, а милиция не принимает мер, третьему нужна ссуда, четвертый жалуется на сына, забывшего родителей. И во всем надо разобраться. И сами-то люди были разные. К каждому надо подобрать ключ, найти подход. Долгое время Арслан не мог привыкнуть к новым обязанностям. Порой ему казалось, куда легче лить в горячем цехе чугун. Но проходили дни, постепенно в нем крепло сознание, что он нужен этим людям.
Однажды, встретив мужа, Барчин сказала:
— Сегодня приходил какой-то человек без ноги. Назвался вашим другом и хотел повидать вас.
— Кто же это мог быть?
— Не знаю, не спросила. Предложила выпить чаю — отказался. Сказал, что зайдет вечером.
Хамида-апа и тетушка Мадина вдвоем сели ужинать. И только встали из-за стола, раздался стук в калитку.
Арслан вышел.
В человеке в солдатской форме, опиравшемся на костыль и палку, он с трудом узнал Атамуллу. Как он изменился! Обнял его, похлопывая по спине, пригласил в дом.
— Вернулся вот… — сказал Атамулла и тяжко вздохнул. — Да видите как? Без ноги.
Барчин принесла чай, поставила вазу с печеньем, конфеты. Арслан попросил ее принести коньяку и две рюмочки.
— За твое возвращение. Хорошо, что живым вернулся.
— Вернувшись, я услышал про все, что случилось с отцом… Хотел узнать подробно у наших махаллинцев, но никто не желает со мной разговаривать, проходят мимо, будто не знают меня. Словно я перед ними в чем-то виноват… Вы не знаете, за что посадили моего отца?
— Эх, дружище, лучше мне об этом не говорить, а тебе не слушать. Поверь мне, вина на нем большая. Мы знаем друг друга с детства, и давай по-прежнему на «ты». Кроме того, мне хотелось бы знать, где ты желаешь работать.
— Война меня научила многому, Арслан-ака. На жизнь я смотрю совсем иначе… Кое-кто мне советует заняться ремеслом отца: мол, торговля и скорняжное дело и сейчас доходны. К тому же ты, мол, инвалид, к тебе и претензий никто не предъявит. Но опротивело мне все это, хочу жить иначе… Сестрица моя Пистяхон все это время вышивала тюбетейки и продавала на базаре. Золотые руки у девушки. На второй день, как приехал, заставил ее устроиться на текстилькомбинат. Не хотела идти, плакала. «Не пойдешь — тогда считай: нет у тебя брата!» — сказал я ей. Поработала — понравилось. Теперь говорит: «Спасибо тебе, брат». Я и сам бы пошел, как вы, на завод, но не могу, видите…
— Может, тебя в магазин устроить? В нашем раймаге нужен продавец.
— Опять торговля! — проговорил Атамулла, поморщив лицо. — Люди скажут: неспроста Атамулла пошел в торговлю. Теперь из-за отца и мне веры нет.
— Да, ты прав, некоторые люди считают, что в торговую сеть идут работать, чтобы набить мошну. Вот постарайся разубедить их. Докажи, что в наших магазинах работают честные люди.
Атамулла несколько минут сидел молча. Арслан налил в пиалу горячего чая, придвинул к нему.
— Я согласен, — тихо произнес Атамулла. — Я глаза выколю тому, кто будет смотреть на меня как на вора!
— О человеке судят по его делам. Будешь хорошо работать — станут уважать. Давай послезавтра встретимся в исполкоме. Я представлю тебя заведующему райторга.
— Спасибо, Арслан-ака! Будьте уверены, я не подведу, — радостно сказал Атамулла.
Допоздна просидели они, вспоминая былое время.
Глава тридцать первая МИР НЕ ИДЕАЛЕН
В сердце Хамиды-апа змеей вползла тревога. Вот уж четыре года, как дочь замужем, а до сих пор нет у нее, у Хамиды-апа, ни внука, ни внучки. Она делилась своими печалями с Мадиной-хола. Та отмалчивалась. Но ей-то легче, есть у нее и внуки и внучки. А у Хамиды-апа одна-единственная дочь — Барчин. Когда же родит она ребенка?..
К ним часто захаживала Биби Халвайтар. Увидев, что Барчин сидит на ступеньках, увлеченная книгой, говорила: «Доченька, не сиди ты на сыром цементе, вредно это!..» Барчин не обращала внимания, будто не к ней обращались. Не раз доводилось ей слышать, как Биби Халвайтар сетовала и на то, что девушки катаются на велосипедах. «Будь на то моя воля, запретила бы я девушкам и физкультурой заниматься, и в волейбол играть!» — говорила она, посасывая сушеный урюк, который не переводился в ее карманах. «Может, вы девушкам запретите и через арык прыгать, пусть вброд переходят?» — смеясь, возразила тогда Барчин. Старушка рассердилась: «Я знаю, что говорю, и молодежи следует прислушаться к моим мудрым словам!»
Когда разговор заходил о детях, Мадина-хола обычно не принимала в нем участия, но посматривала то на Арслана, то на Барчин, и эти взгляды были красноречивее всяких слов. Но двое влюбленных, опьяненные счастьем, были заняты собой. Они не думали о детях и только посмеивались. Когда Барчин слышала эти разговоры, ее душу охватывало смятение. Она становилась грустной и, уединившись где-нибудь, предавалась книгам или писала конспекты, готовила план завтрашних уроков.
Биби Халвайтар всегда старалась улучить момент, когда на веранде, где обычно она любила сиживать с Мадиной-хола и Хамидой-апа, присутствовали и Барчин с Арсланом. Тогда она принималась давать советы пожилым женщинам, но всяк понимал, что это куда более касается молодых…
— Когда муж и жена вознамерятся зачать ребенка, они непременно должны перед этим хорошенько поработать — копать землю или колоть дрова, — до тех пор, пока с них не потечет трудовой пот. Потом они должны наесться на заработанные деньги и лечь в постель. Тогда ребенок их родится трудолюбивым и здоровым…
Хамида-апа, у которой кошки скребли на сердце, смеясь, говорила:
— Ладно, пусть делают что им угодно, лишь бы поскорее подарили мне внучонка.
Биби Халвайтар, заметив, что обеим женщинам-сватушкам становится грустно, как только речь заходит о внуках, старалась их рассмешить и припоминала что-нибудь о днях своей молодости:
— Когда мой-то взял меня себе в жены, я тоже долго не могла ему родить наследника. А старику-то моему ох как хотелось сына. Не долго думая женился-таки на другой женщине. Я, не стерпев такой обиды, однажды, как только чуть-чуть стемнело, разделась донага, растрепала на себе волосы и взобралась в нишу. Соперница, увидев меня, пришла в ужас. Вопя на всю махаллю: «Привидение! Привидение!..» — убежала к своему брату… Не сделала бы я так, она, глядишь, быстрехонько родила бы, да и привязала к себе моего муженька…
Однако этот ее рассказ не вызвал и тени улыбки на лице Хамидахон. Ей не понравилась эта история. В ней она нашла тонкий намек Арслану: не горюй, дескать, не эта, так другая тебе родит. Она нахмурилась, вздохнула и, желая повернуть беседу на другое, негромко проговорила:
— Давайте говорить о хорошем…
Биби Халвайтар же, несколько туговатой на ухо, послышалось. «Расскажите еще что-нибудь такое…» И она стала говорить о почтальоне Мирзамухаммаде:
— В те годы, когда этот Мирзамухаммад, шустрец, охладел к жене, она возьми да и рожай ему каждый год по ребеночку. Вечно ходила со вздутым животом, он у нее, как в махалле все говорили, никогда не оставался пустым. До чего всемогущ господь! Теперь Мирзамухаммад, окруженный детьми, и не мог взять в толк, то ли холоден он к жене, то ли любит. Но в чайхане среди дружков-приятелей говорил: «Если придете к нам сейчас, то будете есть кизяк, а если придете через десять — пятнадцать лет, будете есть плов из золотых блюд…» То-то смеху было!
И в этом рассказе Хамида-апа узрела нежелательные мысли, которые могут запасть в голову ее зятя. Она оторвалась на секунду от шитья и не без досады сказала детям:
— Вы что сегодня, весь выходной решили просидеть дома? Сходили бы хоть в кино!
Арслан и Барчин переглянулись, скоренько собрались и ушли.
Однажды, когда Барчин сидела одна, Хамида-апа зашла к ней.
— Доченька, я договорилась с врачом, хочу тебя показать ей. Что ты на это скажешь?
— Как хотите, — грустно ответила Барчин, пожав плечами, и закрыла книгу. — Арслан сегодня тоже говорил о детях. «Ты, говорит, каждый день среди ребятишек, поэтому не чувствуешь, наверно, какой бесцветной кажется жизнь, когда не слышишь детского смеха…»
— Одевайся, доченька. Я знала, что рано или поздно будут такие разговоры. О господи, открой моей дочери дорогу к счастью! Пусть родится новая жизнь, пусть не повеет холодом отчуждения на их согласную жизнь!..
— Будет тебе, мама. Не надо причитать, и так тоскливо.
Барчин поставила книгу в шкаф. В последние дни она прочитала массу книг по изобразительному искусству. Она собиралась повести свой класс в музей изобразительных искусств. Там, конечно, искусствовед обо всем подробно расскажет. Но потом, когда они выйдут из музея, сколько будет вопросов! И нельзя ни один оставить без ответа, если не хочешь потерять уважение детворы.
Барчин стала переодеваться.
— И куда мы поедем?
— К Олии Умаровой. Она очень опытный врач, все ее знают.
— Мне как-то неловко.
— Что ты, доченька! Она нам не чужая, эта женщина. Это она, Олия-апа, роды у меня принимала. И твой отец был хорошо знаком с этой женщиной.
Барчин надела сшитый недавно коричневый костюм, лакированные туфли. Стоя перед трюмо, сложила на затылке волосы в тугой узел. Взяв замшевую сумку, вышла во двор.
Мать на веранде надевала туфли и украдкой поглядывала на дочь, задумчиво стоявшую у куста розы, сплошь усыпанного яркими осенними цветами. Уже сколько времени не замечала она в дочери прежней порывистости, задорного огонька в глазах.
Хамида-апа с щемящим сердцем сошла по ступенькам с веранды.
— Идем, доченька.
«Уж очень привлекательная она, моя Барчин, не сглазил ли кто-нибудь, соль ему в очи! — гадала Хамида-апа, шагая рядом с дочерью по улице и стыдясь произнести вслух то, что думала: — А может, какой враг пустил в дело отворотные средства? Надо позвать Биби Халвайтар, пусть произнесет свои заклинания…»
Домой они вернулись под вечер усталые. Тетушка Мадина уже пришла от своей дочери и дожидалась их, приготовив ужин. Узнав, где они были, одобрила их поступок и тут же, развернув бумажный сверток, вынула полинявшее ситцевое платье, встряхнула его и подала Барчин.
— Вот, доченька, еле выпросила у одной своей далекой родственницы, которую зовут Фазилатхон. Она родила двенадцать детей, и все красивее один другого. Поноси-ка это платье, пусть к тебе перейдут ее здоровье и плодовитость…
Барчин зарделась, но подарок приняла, чтобы не обидеть свекровь.
В калитку постучали. Уже был вечер. В это время Арслан приходил с работы. Барчин выскочила из-за стола, бросилась во двор. Через минуту прибежала она с радостным криком:
— Мама! Марат-ака приезжает!
И она закружилась по комнате, весело смеясь и размахивая телеграммой.
После окончания войны Марат служил некоторое время в Германии, а теперь демобилизовался.
На второй день после приезда он записался на прием в Центральном Комитете и попросил направить его работать в Шахрисябз. «Дела отца остались там незавершенными», — объяснил он. Но ему ответили, что в настоящее время он более полезен будет в Ташкенте, и предложили место заведующего отделом в горкоме партии. Сказали: «Выручайте, товарищ Саидбеков, давно ищем человека». — «Некоторое время я все-таки хочу поработать в Шахрисябзе», — настаивал Марат.
На следующий день он позвонил Дильбар.
Она, видно, узнала его голос.
— Здравствуйте, Марат-ака! — Голос девушки дрожал от волнения.
Марат явственно представил себе ее, прижавшую к уху телефонную трубку, слегка побледневшую. И губы, как у окоченевшего от холода человека, не повинуются ей. От радости или от испуга? Может, он позвонил совсем некстати? Ведь столько времени прошло…
— Как живете, Дильбархон? Что-то голос у вас другой…
— Голос у меня тот же, Марат-ака, — Дильбар тихо засмеялась и как-то мило и трогательно сказала: — Телефон плохой… Как ваше здоровье, Марат-ака?
— Спасибо, все нормально. Как идут мои разболтанные часы? По-прежнему тарахтят, как трактор?
— Хорошо идут. Я кладу их всякий раз под подушку и слышу, как трепетно они стучат. Привыкла уже… — засмеялась Дильбар.
— Знаете, Дильбархон, в ближайшие дни я буду в Шахрисябзе.
— Это прекрасно, Марат-ака. А когда?
— Это секрет.
— Почему же, Марат-ака? Мы должны подготовиться к встрече такого почетного гостя!
— Никаких встреч! Никто не должен об этом знать, слышите, Дильбархон?
— Почему?
— Хочу вас умыкнуть. Можно ли такое разглашать, скажите, пожалуйста!
Дильбар звонко рассмеялась.
— Вряд ли вам это удастся! Мы вас самого оставим тут!
— Это мы еще увидим.
— Приезжайте, Марат-ака. Только скажите: когда вас ждать?
— Скоро.
Утром Марат вылетел в Карши. Потом два часа добирался до Шахрисябза на попутной машине. Попросил водителя остановиться у знакомой калитки. К счастью, хозяйка оказалась дома. Айша-биби внимательно всматривалась в улыбающегося человека. Пришлось представиться — не узнала. Как же старушка обрадовалась! Обняла, как родного сына, прослезилась от радости и тут же засуетилась, принялась греть на очаге воду, чтобы гость умылся с дороги.
Такое прибытие Марата, сына Хумаюна Саидбекова, никем не замеченное, чрезвычайно удивило Айшу-биби.
— Сынок, почему же вы никого не оповестили? — спросила она, поливая ему на ладони из кружки.
— К чему, буви, это? В тот раз меня послали с фронта как официального гостя. И встречи, добрые слова и пожелания относились ко всем бойцам, воевавшим на фронте. А сейчас я прибыл по своим личным делам…
Айша-биби, кажется, поняла его. Во всяком случае, вопросов больше не задавала. А только подумала: «Люди, достойные истинного уважения, всегда скромны».
Когда Марат ушел, сославшись на неотложные дела и отказавшись даже от чая, Айша-биби позвала соседку, чтобы та помогла ей приготовить плов.
Дильбар как раз с кем-то разговаривала по телефону. Растерявшись, она уронила трубку.
— Пожалуйста, прошу вас. А я все звоню в аэропорт в Карши, прошу, чтобы мне сообщили, если вы прилетите.
— А я собственной персоной, — улыбнулся Марат, протягивая руку. — На денек. Завтра обратно…
Дильбар подала ему свою теплую ладонь.
— И никто не знает о вашем прибытии?
— Главное, что вы знаете. Остальным не обязательно.
— Как поживают Хамидахон-апа? Барчин? Арслан?
— Все здоровы. Надеются увидеть вас в Ташкенте.
Дильбар смущенно опустила голову.
— Ой, да что же это я? Садитесь, Марат-ака.
Они сели в кресла у журнального столика. Марат не сводил с девушки глаз. Любовался ее большими черными глазами, излучающими свет, изгибом черных бровей, тяжелыми косами, уложенными на голове вокруг вышитой бисером тюбетейки. Столько слов было им приготовлено! И все вылетели из памяти. «Почему она не смотрит на меня? Может, собирается сообщить что-нибудь неприятное? Вдруг влюбилась в кого-нибудь за это время?» Все эти мысли пронеслись в голове в одно мгновение. Сердце Марата гулко стучало.
— Я позвоню домой, — сказала Дильбар, прервав неловкое молчание, и встала. — Я приглашаю вас к нам.
— А я вас к нам.
— До вас далеко, Марат-ака, — засмеялась Дильбар.
— Я имею в виду дом Айши-биби. Я пообещал ей скоро вернуться, и она, кажется, там что-то затеяла.
Однако Дильбар уже набрала номер.
— Мама, это я. Марат-ака уже здесь… Да вот у меня, сидит напротив. Сейчас идем…
Она набрала еще один номер.
— Школа? Пожалуйста, Раззакова… Эркин-ака, это вы?.. Конечно, серьезный разговор! Товарищ Саидбеков приехал. После уроков прямо домой, хорошо? Договорились?
Дильбар открыла дверь и сделала знак рукой, пропуская Марата вперед. Проходя через приемную, она сказала девушке за пишущей машинкой:
— Если меня спросят, я дома. По неотложным вопросам пусть звонят…
Домой к Дильбар они отправились пешком. Марату было приятно ступать по земле, по которой ходил некогда отец. Марат с каким-то благоговением смотрел на эти дома, деревья, на эту улицу, словно они хранили на себе нечто такое, что остается от человека, который их видел. Чем-то родным веяло от этой земли, будто бегал по ней еще босоногим мальчишкой.
Дильбар жила недалеко, и шли они недолго. Дом уже был полон гостей. Вскоре появился Эркин. Пришли двоюродные братья Дильбар, дядюшки и тетушки. Застолье продолжалось до вечера.
Ночевать Марат отправился к Айше-биби. Старушка принялась было выговаривать ему, что поздно пришел, — он объяснил все, и она простила. «Будь счастлив, сынок!» — сказала она. Долго они сидели, разговаривали за чаем. Старушка вспоминала Хумаюна Саидбекова, как он был добр к людям.
К завтраку Дильбар принесла разные угощения.
— Это вам мама приготовила на дорогу, — смеясь, сказала Дильбар. — Я договорилась в райкоме о машине. Провожу вас и на ней же вернусь обратно.
Айша-биби подогрела оставшийся с вечера плов, и они втроем позавтракали. Старушка улыбалась, поглядывая то на Марата, то на Дильбар. Придвигала к ним касу с медом и приговаривала:
— Ешьте, детки, пусть ваша жизнь будет такой же сладкой, как этот мед…
Айша-биби проводила Марата и Дильбар до райкома. Пожелала ему счастливого пути, передала приветы, перечисляя всех и пожелав каждому здоровья, и заспешила обратно. Вдруг остановилась, словно вспомнила важное.
— Эй, сынок, у себя тут мы справим той по-каршински, а у вас пусть будет по-ташкентски!.. Так и скажи матери. Да привози поскорее ее и сестру.
Марат кивнул, улыбнувшись, а Дильбар покраснела и с тревогой огляделась по сторонам.
В райкоме Марат повидался с друзьями отца. Извинился, что не может погостить у них, и пообещал, что в скором времени он снова приедет в Шахрисябз. Те многозначительно посмотрели при этом на Дильбар…
Дорога была ровная, хорошо укатанная. Машина неслась, как птица. Влетающий в кабину ветерок пахнул только что скошенным сеном. Шофер Вася сосредоточенно смотрел вперед. Марат и Дильбар сидели рядом на заднем сиденье. Рука девушки покоилась в ладонях джигита. Полагая, что шофер не понимает по-узбекски, они тихо разговаривали.
— Айша-биби права, — сказал Марат, — той сыграем и здесь, и в Ташкенте.
— Хоп, Марат-ака, как вы желаете, пусть так и будет. — Дильбар наклонила голову и с грустью добавила: — Мне очень жалко расставаться с родным городом.
— Если хочешь, давай не сразу поедем в Ташкент, поживем некоторое время в Шахрисябзе.
— Правда? Это можно? — обрадовалась Дильбар. — Какой вы славный, Марат-ака! — Она сжала руки Марата своими слабыми ладошками.
— Мне этот город так же дорог, как и тот, где я родился, вырос. Здесь каждый камень напоминает мне отца…
— Вы у меня самый-самый хороший…
— Если так, позволь я тебя поцелую. — Марат обнял Дильбар за плечи, привлек к себе.
— Что вы! — испугалась девушка, стрельнув глазами в сторону шофера, и отстранилась. — Человек ведь все видит.
— Значит, все ваши слова неискренни, — обидчиво проговорил Марат, переходя на «вы», и вздохнул.
— Ну, потерпите немножко, вот выйдем из машины… — Дильбар прижалась к нему, положив голову на его плечо.
Почти у самого въезда в Карши машина завихляла из стороны в сторону. Шофер резко свернул на обочину и нажал на тормоз.
— Баллон спустил, — виновато сказал он. — Придется минут десять постоять.
Марат и Дильбар вышли из машины и медленно пошли вперед, стараясь держаться тени шелковиц, густо растущих у края дороги. Воробьи, о чем-то споря, перелетали с ветки на ветку. В пожелтевшей от жары траве стрекотали кузнечики. Где-то рокотал трактор.
Марат оглянулся. Машина стояла, слегка накренившись, Вася возился с колесом.
— Мне повезло, — сказал Марат, осторожно притянув к себе Дильбар. — Я стремился к тебе из такого далека, а ты и поцелуя не подаришь?
Дильбар зарделась и приникла к его груди лбом. Он слегка запрокинул ее лицо, нежно взяв за подбородок, и крепко поцеловал в губы.
А Вася как раз в этот момент посмотрел в их сторону. «Да, этот герой, видать, не напрасно пожаловал сюда. Как бы мы теперь не лишились своего секретаря…» — подумал он.
Марат и Дильбар пошли дальше, взявшись за руки. Через несколько минут их догнала машина.
Через месяц в Шахрисябзе состоялась свадьба. Новая семья поселилась в доме, где некогда жил Хумаюн Саидбеков. А мать Марат не отпустил после свадьбы в Ташкент. «Мы и так столько времени жили врозь, мама. Теперь ты будешь только со мной», — сказал он. И она осталась. Сын ее стал третьим секретарем Шахрисябзского райкома. И люди были довольны, что в их райкоме снова появился Саидбеков, теперь уже младший. Поначалу пристально приглядывались к Марату, все больше и больше находя в нем сходство с отцом.
Бывшего председателя райисполкома торжественно проводили на пенсию. На очередной сессии райисполкома Арслан был избран председателем.
— Во время войны не до учебы было, приходится сейчас наверстывать. Корплю над дипломной работой, государственные экзамены на носу… — начал было возражать Арслан.
Его прервали:
— Диплом — это ваша забота, а найти подходящую кандидатуру на пост председателя — наша забота. Мы все учли. Знаем, что вы загружены сверх меры. Но главное — глядите-ка, народ стремится попасть на прием именно к вам. Это уже о многом говорит, товарищ Ульмасбаев. Значит, и люди района будут удовлетворены, если вы станете одним из руководителей. А с мнением народа мы не можем не считаться.
— Знаете ли, мне трудно будет расстаться с заводом…
— Вам и не надо с заводом расставаться! Вы будете поддерживать с ним самую тесную связь! Вы послушайте, какую характеристику вам дали администрация и партийная организация Ташсельмаша.
Представитель облисполкома зачитал характеристику, обвел взглядом сидящих в зале.
— Как видите, коллектив завода будет только гордиться тем, что именно их представитель во главе района. — И, улыбнувшись, добавил: — Конечно, надо еще и постараться, чтобы они могли гордиться.
Через день Арслану в райисполком позвонил Самандаров. Он поздравил Арслана с новой должностью и сказал, что хотел бы повидать его.
— Завтра в десять я подъеду к вам, Джура-ака!
— Лучше я к вам подъеду. Вы же теперь занятой человек, минуты на счету.
— Хорошо, как вам угодно!
На следующий день ровно в десять Самандаров был в кабинете Арслана.
— От души поздравляю, укаджан, — проговорил Самандаров, похлопывая Арслана по спине. — Старики уходят, ваш черед становиться у руля.
Они сели за полированный стол друг против друга. Самандаров налил из графина воды.
— Как вы себя чувствуете, Джура-ака?
— Сейчас неплохо. Но, как ни говори, на шестой десяток пошло. Давление прыгает. Собираюсь поехать в Кисловодск, подлечиться… А у вас что нового, кроме… — Джура-ака выразительно обвел взглядом кабинет.
— Квартиру новую дали. На днях переезжаем с женой.
— А этот дом что же, пустым оставите?
— Скоро приедут Марат и Дильбар. Они ребенка ждут.
— А вы что же с Барчиной отстаете? Пора, пора уж и вам.
Арслан отвел взгляд в сторону. Воцарилось неловкое молчание. Джура-ака снова потянулся к графину.
— Я к вам, Арсланджан, вот по какому делу… Скажите, где сейчас ваш зять Кизил Махсум?
— Сестра говорила на днях, что он уехал в Бухару проведать какого-то приятеля.
— Ваш зять задержан в Бухаре с двумя чемоданами каракуля, приобретенного незаконным образом.
Арслан побледнел, нервно застучал по столу тупым концом карандаша.
— Собираетесь вступиться? — спросил Джура-ака, не отводя взгляда.
Арслан резко встал, подойдя к окну, распахнул форточку и закурил.
— Ни в коем случае! — резко сказал Арслан. — Мы неоднократно говорили с ним на эту тему. Он клялся, что никогда этим не будет заниматься. И даже устроился в махаллинский магазин сторожем.
— Для отвода глаз.
— Пусть пеняет на себя.
— Иного ответа я не ждал от вас, — сказал Самандаров, поднимаясь, и протянул руку. — Мне пора, в приемной у вас собрался народ. Так держать! — сказал он и вышел.
Новая квартира очень понравилась Барчин и Арслану. Они ходили из комнаты в комнату и мечтали, что где поставят, какая из комнат будет гостиной, какая спальней и где будет жить мама. Но Мадине-хола их апартаменты пришлись не по душе.
— Здесь у вас сандала не сделаешь, — с сожалением проговорила она, — а я привыкла зимой в сандале свои старые кости отогревать. Да и высоко очень, живи как на голубятнике. Лишний раз во двор не захочешь выйти. А мне так нравится сидеть летом на супе в тени нашей шелковицы и чай попивать…
Пожила Мадина-хола с ними недельку, да и вернулась в свой старый дом. Сюда перебралась после ареста мужа и Сабохат с сынишкой.
— У Сабохат ребенок малый, ей помощница нужна, — сказала мать. — Вот родите мне внука, и я приду к вам нянчить.
Как ни уговаривал ее Арслан остаться, не согласилась.
— В том доме я счастлива была, там состарилась, там мне и умирать, — сказала мать. — Уж, детки, не обессудьте. Живите вы по-новому, а моему сердцу наш старый дворик мил.
Арслан вызвал такси и отвез мать в махаллю дегрезов.
Обрадовались соседки возвращению подружки. До вечера в тот день Мадина-хола принимала гостей.
Глава тридцать вторая ХУДЖАХАНОВЩИНА
Тура-бува, забытый всеми, в одиночестве и бедности жил в отдаленной, глухой махалле. Однажды в субботу напротив его перекосившейся калитки остановился роскошный черный автомобиль. Растерянному старику шофер сказал, что сын его, Аббасхан Худжаханов, велел доставить отца к нему домой. Старик надел порванные калоши, латаный чапан и сел в машину.
Едва ступив во двор сына, он остановился. Глядя на резные перила и веранды, на дом, отделанный резным ганчем снаружи, открыл рот от удивления. По обе стороны дорожки из жженого кирпича цвели розы.
Невестка Латофатхон вынесла из дома стул и поставила посередине двора.
— Садитесь, атаджан! Как поживаете?
— Благодарение вам! — Старик сел и молитвенно воздел руки. — Да состариться вам вместе, да будут у вас внуки и правнуки.
— Здоровье как?
— Да, хороший дом, очень хороший, — закивал старик, не поняв ее вопроса. Он давно уже плохо слышал.
— Я спрашиваю: здоровы ли? — повысила голос Латофатхон, наклоняясь к его уху.
— Какое там здоровье, дочка! Старость… Совсем плохо слышу. Да, здоровье дороже всего, дочка, — запинаясь и шамкая беззубым ртом, проговорил Тура-бува. — А чего позвали-то?
— Той хотим устроить, атаджан.
— Той — это хорошо, да поможет вам аллах.
— Ваш той справить.
— Мо-ой? Кхе-кхе-кхе… — засмеялся старик, будто закашлялся.
Латофатхон недовольно передернула плечами и снова наклонилась к его уху, приложив к краю рта ладонь.
— Мы собираемся…
— Может, женить меня хотите? Кхе-кхе-кхе!.. — Тура-бува так смеялся, что слезы выступили на глазах.
— Собираемся отметить ваше девяностолетие.
— Мне еще нет девяноста! Мне только восемьдесят семь!
— Подумаешь, три года! Сейчас люди справляют юбилеи, не обращая на это внимания.
— Правильно, правильно, — поддержал старик, думая про себя: «За два года ни разу не навестили, даже дешевеньких кавушей не купили, теперь зачем-то понадобилась моя старость».
Взглянув в лицо Латофат, он спросил:
— Что вы затеяли? Говорите прямо, не то сейчас уйду.
Латофат засмеялась, отвела взгляд. Ее напудренное лицо с румянами на щеках обрело глупое выражение.
Тура-бува поднялся с места. Латофат вцепилась в рукав его халата.
— Вечером придет ваш сын, он объяснит все…
— В таком случае вечером пусть мой сын придет ко мне домой.
— Атаджан, не спешите! Я сейчас все объясню. — Латофат сомкнула у груди пальцы, снова разняла их, сверкая длинными перламутровыми ногтями. — Мы хотим нашему сыну сделать обрезание. А в нынешние-то времена ответственные работники, которые придерживаются подобных обрядов, в немилости. Вот ваш сын и разослал всем приглашения якобы на ваш юбилей… Сделайте благородное дело, атаджан, аллах вам воздаст.
Старик кивнул, хмуря брови: понимаю, мол. И снова сел, опершись на палку.
— А сейчас умойтесь под колонкой. Вон висит полотенце. Потом зайдите в ту маленькую комнату и переоденьтесь. — Латофат, махнув полной рукой, отчего широкий рукав шелкового халата скользнул к самому плечу, показала на времянку в углу двора. — Там я приготовила вам новый чапан, рубашку и ичиги. А это тряпье, — она брезгливо сморщила нос, — снимите с себя и бросьте в угол.
— Пророк сказал: «Дай неимущему одно — аллах вернет тебе девять». А-аминь! — Старик провел по лицу ладонями и, постукивая палкой, направился к худжре около летней кухни.
— Кроме чапана, все ваше, насовсем! — с гордостью крикнула вслед ему Латофатхон.
Старик, шагавший было с явным удовольствием, замедлил шаги, сник. Очень хотелось ему наконец надеть новую одежду. Он остановился, недоуменно посмотрел на невестку.
— Я чапан взяла напрокат, после тоя должна вернуть, — пояснила та.
Бува промолчал, только кивнул и вошел в худжру. Перед вечером пришел Аббасхан Худжаханов. Увидев отца, сидевшего разодетым во дворе, на минуту задержался возле него.
— А-а, отец! Здравствуйте. Как поживаете? — сказал он, похлопывая Тура-буву по плечу, и, не дожидаясь ответа, направился к дому.
На ступеньках, облицованных плиткой, он снял туфли и в одних носках ступил на сверкающий паркет веранды. Этот паркет, выделенный для возглавляемого им учреждения, он привез домой и выложил все комнаты. Бесшумно ступая по плюшевой дорожке, он скрылся во внутренних покоях.
Через несколько минут Аббасхан вышел, облаченный в полосатую пижаму, и пригласил отца на веранду. Велел Латофатхон принести чаю. Он подробно рассказал обо всем Тура-буве, так сказать, проинструктировал…
В воскресенье двор Аббасхана Худжаханова, где были поставлены столы, накрытые белыми скатертями, заполнили гости. На «юбилей» Тура-бувы были приглашены уважаемые люди города, занимающие высокие посты. Пришли и махаллинцы, среди которых были Нишан-ака, Хайитбай-аксакал, Чиранчик-палван, который обрюзг за последние годы, полысел, и недавно освободившийся из тюрьмы Мусават Кари.
Гости, уже опьяневшие и разомлевшие от избытка еды, не обращая внимания на старика, звонко чокались бокалами, шумно разговаривали, смеялись.
К Тура-буве, растерянно поглядывавшему по сторонам, подошел Аббасхан и тихо, чтобы никто не слышал, сказал:
— Теперь ступайте, отец, туда, к себе.
— Хорошо, сынок, хорошо, — закивал старик и, постукивая палкой, засеменил к худжре.
— Эй, Хормамат! — позвал Аббасхан одного из присутствующих джигитов. — Заварите-ка крепкого чая да отнесите имениннику.
— Будет сделано, хозяин, — ответил паренек и умчался исполнять приказание.
Латофатхон после того, как пропустила с гостями несколько рюмочек коньяку, внезапно прониклась сочувствием ж тестю, собрала со стола того-сего и занесла к старику, проведала его, наказала, чтобы не скучал.
А за столами в честь Тура-бувы, «почтеннейшего и любимого отца», произносились тосты. То один, то другой заплетающимся языком произносил его имя, предлагал выпить за его здоровье и желал долгих лет.
Старику же хотелось совсем немногого: выйти из темной худжры и посидеть вместе с людьми, послушать, о чем они говорят, и понять в меру своего разумения. Но сын и невестка дали понять, где его место, исключили такую возможность. Опасаются, что он проговорится кому-нибудь. А зачем ему говорить? Ведь той в честь обрезания внука для него такой же праздник. Что ж, пусть будет так. Лишь бы пребывала в благополучии и благоденствии их семья…
А Нишан-ака и Хайитбай в это время как раз говорили о том, что не видно почему-то юбиляра за столом. Здоров ли он?
— Позовите своего отца, пусть посидит около меня, — обратился Нишан-ака к хозяину.
— А, что вы сказали? — переспросил Аббасхан, сделав вид, что не расслышал, и хотел было пересесть на другое место.
— Зачем ты спрятал старика в худжре? — громко произнес подвыпивший Хайитбай-аксакал. — Какой же ты человек после этого?
— Сейчас позову, — недовольно сказал Аббасхан и пошел за отцом.
— У нашего почтенного Аббасхана с некоторых пор появилась привычка прикидываться глуховатым, — посмеиваясь, заметил Нишан-ака. Он рассказал Хайитбаю-аксакалу, как ловко Худжаханов вывернулся, когда его спросили в учреждении, где он тогда работал: «Почему вы попустительствовали тому, что в вашем присутствии Зиё-афанди, Баят, Мусават Кари вели враждебные нашему обществу разговоры?» Аббасхан, приставив к уху ладонь, подался вперед и говорит: «Вы погромче, не слышу. Знаете ли, в детстве я перенес грипп, который дал осложнение на уши, с тех пор стал плохо слышать». Оказывается, он абсолютно ничего не слышал из того, что говорили упомянутые личности.
Нишан-ака тоже знал про это. Он даже как-то решил его проверить. Однажды, разговаривая с Аббасханом Худжахановым на трамвайной остановке, он вынул из кармана гривенник и незаметно бросил на асфальт. Аббасхан, услышавший, как звякнула монета, тут же посмотрел под ноги, отыскивая ее вокруг себя. Но, в следующее мгновение вспомнив про свою «глухоту», снова заговорил громко и слушал собеседника, приблизив ухо.
Нишан-ака и Хайитбай-аксакал громко засмеялись. В это время к ним подошел Тура-бува. Они потеснились, предлагая старику место рядом с собой.
— Пожалуйста, отец. К го хочет иметь в старости почет и уважение, должен сам почитать стариков, — сказал Нишан-ака.
…Сославшись на интересы учреждения, Аббасхан Худжаханов устроил себе служебную командировку. Наказав сотрудникам работать с таким же рвением, как и при нем, — «чтобы не заметно было мое отсутствие», как любил он сам выражаться, — махнул в Ферганскую долину. А для сотрудников не было секретом, почему Худжаханов так часто пускался в вояж именно в ту сторону. Что ему в это время года делать в жарком, пыльном Ташкенте, когда его ожидают пир и веселье в прохладном прекрасном кишлаке, утопающем в зелени садов! Кому не любо сидеть в окружении близких душе дружков за дастарханом, уставленным яствами? Тут и казы, и коньяк, и тонко нарезанный лучок-анзури, и гранатовый сок, тут и жареная курица, и самса. Кто откажется от удовольствия снимать по кусочку с вертела шипящий шашлычок и отправлять тепленьким в рот? А жизнерадостные и словоохотливые друзья, произнося любезные твоей душе слова, умножают восторг твоего сердца! Что может быть приятнее и притягательнее этого? Молодеет душа, чувствуется, что живешь, а не существуешь, — ведь в мир-то этот мы приходим раз!
В одном из цветущих, поистине сказочно прекрасных кишлаков в окрестностях Ферганы с утра велись приготовления. Был зарезан баран, накрыт богатый дастархан и под казанами разведен огонь. Покручивая свои загнутые кверху усы, прохаживался тут председатель, отдавая распоряжения. Несколько его проворных людей, умевших доставать даже то, чего нигде нет, бегают и хлопочут, прямо из кожи лезут, только бы достойно встретить дорогого гостя. В клетках, висящих на ветвях огромного карагача над хаузом, заливаются перепелки: бит-билик, бит-билик! Словно возвещают, что из Ташкента едет сам Аббасхан Худжаханов. Артистов областного театра эстрады, спешивших куда-то с концертом, пригласили в «Бустон», и они уже восседают на сури, застланном коврами, и настраивают свои инструменты.
За час до прибытия гостя председателя колхоза поставили в известность телефонным звонком, что Худжаханов любит телятину. По его велению из коровника вывели трехмесячного теленка и полоснули ножом по горлу. Две большущие рыбины, только что выловленные в канале, были зацеплены проволокой за жабры и брошены в хауз.
Машины, посланные на вокзал, привезли наконец Худжаханова и двух его приятелей. Знатная компания, возрадовав всех, придала начавшемуся пиру очарование. Велеречивые хозяева произносили тост за тостом. Скоро опьяневший Худжаханов, то и дело похлопывая председателя по плечу, обещал ему и одно, и другое, и третье. Председатель, близкие ему люди сидели, почтительно сложив на груди руки и зачарованно глядя на расщедрившегося Худжаханова.
— Наливай! Наливай полней! — приказывал председатель развеселому джигиту, сидящему рядом. — Налей и мне! Хочу выпить с товарищем Худжахановым! Хорошо, когда есть такие благородные друзья!
— Вы самый знаменитый председатель в Ферганской долине. Мы сделаем ваш колхоз еще лучше. А ну-ка, поднимем! До дна-а! — выкрикнул довольный Худжаханов.
Все сидящие изда́ли возглас одобрения, восхитившись «содержательным тостом» почетного гостя, и опрокинули рюмки себе в рот.
— В благословенный день родила нас святая мать, — произнес захмелевший Худжаханов. — По причине сей наш почтеннейший и любимейший отец сказал о нас: «Вы во чреве матери стали хаджой, и в сем мире счастье будет сопутствовать вам!» Так оно и есть: чего хотим вкусить — перед нами, а чего не хотим — за нами. И чин у нас приличный…
Пир длился до полуночи. Затем Худжаханов и его дружки уснули на веранде, утопая в атласных одеялах.
На следующий день Худжаханов гостил в доме бригадира. Опять пир продолжался почти до рассвета. Затем гостей зазвал к себе заведующий фермой…
Утром, возвращаясь в дом председателя, Худжаханов встретил молоденькую женщину с кетменем на плече, идущую, как видно, в поле. Тонкое платье облегало ее упругое, стройное тело. Походка у нее была плавной, грациозной. Худжаханов готов был поклясться, что до этого мгновения не видел женщины красивей. Да и взгляд ее показался Худжаханову кокетливым, зовущим. Не долго думая он преградил ей дорогу, раскинув руки и расплывшись в улыбке.
— Что такой красавице делать в поле? Ну, пойдем со мной, выпьем мусалласа. Не пожалеешь… — И поклонился, чуть не коснувшись рукой земли.
Женщина, крепче взявшись за черенок кетменя, шагнула навстречу и, гневно сверкнув глазами, крикнула на всю улицу:
— Я твою пустую башку сейчас превращу в капусту!
Худжаханов попятился, возмущенный ее «невоспитанностью», и поспешил укрыться в ближайшей калитке. Вечером же, во время застолья, он наказал председателю «усилить воспитательную работу среди колхозников».
Худжаханов, намеревавшийся погулять три дня, задержался здесь на неделю — не отпускали. Через семь дней, нахохлившийся, как петух, вернулся он в Ташкент и рассказывал, как много актуальных вопросов решил там прямо на месте…
Проходили месяцы… Люди, изредка приезжавшие из колхоза, не то что испить пиалушку чая из рук Худжаханова, не могли даже попасть в его приемную. Даже сам председатель, наведавшийся раза два-три в Ташкент, так и не смог встретиться с ним.
— Пять пальцев на одной руке, и те не одинаковы. Люди всякие бывают. Не оценил нашей доброты — ему же хуже, — говорили одни.
— Мал чином или велик, всяк может быть бесчестным, — соглашались другие.
— Недаром говорят: человека видно, когда к нему в гостя придешь, — вздыхая, замечали третьи.
И настало время, когда Худжаханов, выбрав пору созревания самых лучших дынь, снова приехал в кишлак. Несколько удивленный тем, что на станции его никто не встретил, он вышел из автобуса у чайханы, расположенной на крутом берегу сая. Поставил на землю чемодан, который привозил обычно пустым, а увозил полным, и из-под руки взглянул на долину, где располагался кишлак. Но не увидел ни домов в кущах садов, ни хауза с разросшимися по его краям карагачами, ни прохладных аллей, укрытых вьющимся виноградником. Вместо всего этого он увидел ровное вспаханное поле. Поодаль люди строили новые дома. Исчезла и тополиная аллея на околице…
Решив, что вышел не на той остановке, он поднял было с земли чемодан, но к нему подошел чайханщик, стоявший до сих пор в стороне и наблюдавший за ним.
— А-а, это вы, Гулямназир-ака! — обрадовался Худжаханов. — А я уж было подумал, что в другое место попал…
— Попали вы в те же места, где бывали прежде.
— А где же хауз с карагачами? Где дома? Председатель?..
— Слава аллаху, все здоровые, но дома снесло селем.
— Зачем же вы строились в местах, подверженных селю? — сказал Худжаханов. — Что же теперь делать будете?
— Строим. Государство помогает…
— Да-а, не ведали мы об этом, — промолвил Худжаханов, стараясь не смотреть на чайханщика, который не сводил с него пронзительного взгляда.
— Не ведали — ну, мы на вас и не в обиде. Мы в обиде на другого человека, который ел за одним дастарханом с нами хлеб-соль, а когда наши дома снесло селем, не приехал, не проведал.
— Верно, хвала вам! Есть на свете такие люди! Они как бородавки на здоровом теле…
— Да, вы правы, бородавки и есть, — подтвердил чайханщик. — Сейчас автобус поедет обратно, советую вам отправляться назад… Это место называют Бустон, что означает цветник! Нет тут места таким, как вы! — Глаза чайханщика, казалось, метали искры.
Худжаханов испугался не на шутку. Завидев приближающийся автобус, схватил чемодан и заспешил к остановке, негромко бормоча:
— Бескультурные дикари! Грубияны!..
— Ах, бесчестный, ах, бесчестный, — качал головой Гулямназяр-чайханщик, глядя ему вслед.
Пожилой колхозник, сидевший на супе и наблюдавший всю эту сцену, сказал спокойно:
— Не огорчайся, приятель. Болезнь эта называется худжахановщина. Как и при всех болезнях, важно вовремя ее заметить…
Глава тридцать третья СНЕГОМ ЗАПОРОШЕННОЕ СЕРДЦЕ
Опять пришла зима. Такая же, как и множество прошлых зим, и чем-то не такая. В воздухе кружатся снежинки. По тротуарам идут прохожие, подняв воротники. Даже хлопотливых воробьев не видно — попрятались от стужи. А у Арслана на сердце тепло. Потому что по комнате, шурша легким халатиком, ходит Барчин. Потому что, проснувшись утром, он слышит ее голос: «Доброе утро». И утро действительно становится добрым, а день счастливым.
Арслан сидел перед зеркалом, намылив щеку. В окно он увидел горлинку, сидящую на перилах балкона. Птица нахохлилась, а студеный ветер взъерошивал ей перья. Грустно смотрит она на примерзшие к кормушке крошки хлеба. Арслан зашел на кухню, где Барчин готовила завтрак, отломил кусок батона и, раскрошив его в ладони, вышел на балкон.
— Оделись бы, Арслан-ака, простудитесь! — крикнула Барчин.
— Наша бедная горлинка совсем замерзла, — сказал Арслан, ссыпая крошки на деревянный поднос.
Птица, едва он скрылся за дверью, перелетела на поднос. Арслан снова подсел к зеркалу и начал бриться, искоса поглядывая на горлинку, клевавшую крошки.
— Гляди-ка, как похолодало, — сказал он.
— На то и зима, чтобы холодно было, — сказала Барчин, подойдя сзади и опустив руки ему на плечи.
— Правильно. Не будь холодов, мы не ценили бы тепла, — сказал Арслан, любуясь отражением жены в зеркале. Она уже была в платье, которое каждый день надевала на работу. Оно так шло ей! Отложив бритву, он встал, обнял Барчин, поцеловал ее в щеку.
— Вай, перестаньте, у вас же лицо в пене! — засмеялась Барчин, отбиваясь.
— Сейчас вытрусь! — Арслан схватил полотенце и провел по лицу. — Теперь можно?
— Вы же только одну сторону побрили!
— Ничего подобного. Потрогай своей ладошкой. Видишь, как гладко?
— За каждый поцелуй вы обещали подарок! — лукаво сказала Барчин.
— Куплю туристическую путевку и повезу тебя в Индию!
— Я вас так люблю, Арслан-ака!
— Я тоже люблю мою Барчин, мою единственную на свете!
Барчин отстранилась и, строго посмотрев на мужа, спросила:
— Сегодня у вас нет собрания? Не задержитесь?
— Если бы ты знала, как эти собрания надоели мне самому… Сейчас перед исполкомом две задачи: покончить с разного рода заседаниями, которые устраиваются ради «птички», и ликвидировать очереди, чтобы люди не толкались целыми днями в коридорах райисполкома, желая попасть на прием.
— Да, я знаю вас. Если уж вы за что возьметесь, то доведете до конца…
— Некоторым это, правда, может не понравиться…
— А вам очень хочется нравиться? Особенно женщинам, наверно? — пошутила Барчин.
— Ну что ты говоришь? У нас почти нет женщин.
— А Зейтуна в вашей приемной?
— Зейтуна замечательная секретарша.
— Вы ее имя так красиво произносите…
Стол уже был накрыт, Барчин пригласила мужа завтракать.
— Как бы мне не опоздать на первый урок, — сказала обеспокоенно Барчин, наливая мужу чай. — Вы меня подвезете в своей машине?
— Сегодня машина за мной не приедет, она сегодня весь день будет обслуживать детский сад номер двадцать два. Они переезжают в новое здание.
— И в прошлый раз свою машину отослали куда-то.
— Тогда попросила главный врач роддома Олия Умарова.
— Разве у них нет своих машин?
— Есть, но мало. Будь моя воля, я отобрал бы машины у многих бюрократов и передал больницам!
— Да-а, если бы вам позволили, уж вы наворочали бы дел! Потому вам и не дают таких прав!
Арслан засмеялся и встал из-за стола. У Барчин испортилось настроение. Арслан замечал, что в последнее время у нее часто ни с того, ни с сего портилось настроение. Причина, однако, была…
…Они шли под руку. Молчали. Снег поскрипывал под ногами. Легкие пушинки плавно ложились на голову, плечи. А Барчин казалось, что они припорашивают ее сердце. В ушах у нее звучал голос мужа: «детский сад», «роддом», «Олия Умарова». Она была уверена, что Арслан не случайно заговаривает об этом. Она чувствовала, как муж любит детей. Боялась, что угаснет любовь мужа к ней. Поэтому в день по многу раз заставляла его повторять, что он любит ее. И верила ему, и сомневалась.
Арслан всем сердцем привязался к маленькому Бабуру, сынишке соседки Махсудахон. Едва увидит его, лицо светится счастьем.
Он часто говорил с Барчин о своей работе, советовался с нею. Она знала, что первостепенным своим долгом муж считает помощь многодетным матерям, особенно тем, чьи мужья погибли на фронте. И когда он произносил слово «ребенок», снова боль сжимала ее сердце.
У Марата и Дильбар, поженившихся позже их, уже рос сын. Он родился в Ташкенте вскоре после того, как они переехали сюда из Шахрисябза. Мальчика в честь деда назвали Хумаюном. Хамида-апа не спускала ребенка с рук и точно бы забыла, что совсем недавно требовала у дочери родить ей внука, который может украсить ее старость. Нет, она скорее всего не забыла, а просто щадила Барчин. Знала, что ей и самой нелегко любоваться чужими детьми и не иметь своих…
— Ну, до вечера, — сказал Арслан.
Барчин, занятая невеселыми мыслями, не заметила, как они дошли до школы.
— До свидания, — сказала она, испытующе глядя на мужа. — Арслан-ака! Это правда, что вы меня очень любите?
Арслан смахнул с ее волос снежинки и прикоснулся теплыми губами к ее виску.
— Конечно. Почему ты об этом меня спрашиваешь?
— Так… — Она улыбнулась и опустила голову, чтобы он не заметил навернувшихся на глаза слез. — Приходите пораньше, — сказала она и быстро, почти бегом, зашагала к подъезду школы.
Зима в Узбекистане бывает короткой. Едва выпал снег — глядишь, он уже тает, солнышко ярко светит, и весна улыбчивая стоит на пороге.
В конце марта потоки теплых, ярких лучей непрерывно льются на землю. Арыки еще наполнены талой водой и по ночам, бывает, покрываются тонкой корочкой льда, а берега уже зазеленели. Ласточки радостно щебечут и носятся в прозрачной вышине. Букетики фиалок в руках у девушек принесли первозданный запах весны. Воробьи, благополучно пережившие зиму, резво перелетают с ветки на ветку, ликуют.
А Арслану весна вместо радости принесла огорчения. Тщательно скрывал он печаль свою, рожденную сознанием того, что детей у них, похоже, не будет. Мадина-хола где-то с кем-то поделилась болью души своей: «Если б знала, что девка эта окажется полой внутри, не позволила бы сыну взять ее в жены… Сынок мой мучается, не знает, что и делать, — вздыхая, сказала она. — Недаром говорят: бесплодная жена что чемодан без ручки — и нести неудобно, и выбросить жалко…»
Слова эти конечно же передали Барчин. С работы она не пошла домой, а направилась к матери. Едва увидела Хамиду-апа, губы ее задрожали, из глаз полились слезы. Мать выслушала, чем расстроена дочь, и посоветовала ей быть терпеливой и сдержанной.
Барчин стала задумчивой, рассеянной. Придя с работы, она, точно больная, ложилась на диван и, отвернувшись к стенке, предавалась раздумьям. Не могла она взяться за уборку, готовить еду. Она запустила дом, в ванной накопилась гора нестираного белья.
Арслана беспокоила душевная подавленность жены. Он пытался шутками отвлечь ее, рассмешить. Барчин видела старания мужа, но они казались ей искусственными. В ушах все еще звучали слова свекрови, будто не кто-то их передал ей, а сама слышала. И вздыхала. «Ведь свекровь права. Конечно же муж угнетен, что у меня все так обернулось. Только не подает виду, чтобы не обидеть. Притворяется веселым. А сам томится».
Спустя несколько дней до Барчин опять дошли разговоры, будто Мадина-хола жаловалась соседкам: «Подумайте-ка, эта женщина нажаловалась на меня моему сыну! Хочет его с родной матерью поссорить. Вместо радости один раздор принесла в нашу семью…»
Барчин так расстроилась, что у нее разболелась голова и она не смогла даже зайти на последний урок. Отпросившись у директора, ушла домой. Как только, зайдя в прихожую, закрыла за собой дверь, горло ей сдавили спазмы. Уронив книги на пол, Барчин вбежала в комнату и, рыдая, бросилась на диван. Дав волю слезам, долго лежала недвижно. Потом встала и, как человек, принявший твердое решение, села к письменному столу.
«Арслан-ака! Пусть вам не покажется мой поступок странным и поспешным. Я долго обо всем думала. Все равно это рано или поздно должно было случиться. Чем отдаляться друг от друга постепенно, каждый день, лучше порвать сразу. Я вижу, что никогда не смогу снять с вашего сердца тяжкий камень. И, значит, не смогу дать вам счастья. Моя любовь остается жить в моей душе, как сладкий сон. Будьте счастливы, Арслан-ака. Прощайте. Преданно любящая вас Б а р ч и н».
Барчин сидела несколько мгновений неподвижно. Хорошо, что она написала письмо, никогда не смогла бы она этого сказать мужу. Порывисто встала, как бы боясь, что может все еще передумать, побросала в маленький чемодан самые необходимые вещи. Остановилась перед фотографией. С нее радостно смотрели юноша и девушка. Глаза у них восторженно блестели, и видно было, как они счастливы в эту минуту. Сколько лет прошло с того дня, как они, прогуливаясь по улице Карла Маркса, решили сфотографироваться… Они еще не были женаты. И отец тогда был жив. Когда они жили в Шахрисябзе, отец случайно увидел эту фотографию. Долго разглядывал ее. Все те мгновения, пока он молчал, сердце Барчин готово было выпрыгнуть из груди. «Хороший парень, умный взгляд…» — сказал отец, возвращая фотографию. «Папа, я люблю его!» — хотелось крикнуть Барчин, но она лишь залилась краской и спрятала фотографию в альбом…
А недавно Барчин увеличила эту фотографию и повесила над диваном. Портрет напоминал ей о тех временах, когда они были счастливы…
Выйдя на лестничную площадку, тихо прикрыла дверь. Раздался щелчок английского замка, такой громкий, что Барчин вздрогнула. И ее вдруг охватило тягостное чувство, будто она совершает нечто бесчестное. Она торопливо сбежала по ступенькам.
Хамида-апа приняла бы приход дочери за обычное посещение, если бы не увидела чемодан в ее руках. И тут же отметила про себя, что давно ее сердце предчувствовало такую развязку. И внутренне себя готовила к этому. Обессиленно опустилась она на табуретку и проговорила, вздохнув:
— Напрасно ты так поступила, доченька. Он тебя обидел чем-нибудь?
— Нет. Мы не ссорились, мама. Но я же вижу… Он молчит. А я же вижу! Вижу!.. И его мать говорит, будто я сделала ее сына несчастным!..
Барчин села к столу и, обхватив голову руками, зарыдала.
— Да пусть отвалятся челюсти у твоей свекрови! — зло проворчала Хамида-апа. — А как сам Арслан? Не может разве сказать ей пару слов, чтобы не болтала своим поганым языком! Если б любил жену, смог бы защитить. Любовь его ломаного гроша не стоит. До чего довел — на себя не похожа…
— Не надо, мама, так… Арслан хороший. Он тут ни при чем. В деревянной резной колыбельке захныкал ребенок. Сын Марата. Ему уже полгодика.
— Ладно, доченька, ступай в комнату, — сказала Хамида-апа, вздохнув, и поднялась с места. — Внук мой есть захотел, а мать что-то задерживается на работе…
Дильбар работала инструктором в ЦК комсомола. Нередко приходилось ей уезжать в командировки, бывать на предприятиях, в учебных заведениях, где она неизменно задерживалась дотемна. А вечером с восторгом рассказывала о встречах с интересными людьми, восхищалась молодежью, которая ставит рекорд за рекордом на беговых дорожках стадионов, у станков, на хлопкоуборочных машинах или плавя сталь в мартеновских печах…
— А Марат-ака скоро должен прийти? — спросила Барчин. Ее беспокоило предстоящее объяснение с братом.
— В горкоме у них сегодня совещание, — сказала Хамида-апа, взяв на руки мальчика и покачивая его. — Проснулся, мой маленький. Смотри-ка, тетя твоя пришла. Скоро и мама придет, и папа…
Мальчик уставился на Барчин широко открытыми черными глазами и вдруг улыбнулся, замахал ручонками, загугукал, будто узнал ее. Барчин протянула руки, и мальчик потянулся к ней, приник к ее груди нежным, тепленьким тельцем. И Барчин охватила неизбывная нежность к этому маленькому существу.
— Вот так, подержи своего племянника, подержи, — сказала мать. — А я пока ширчай[87] приготовлю. Твой брат любит ширчай. Да столько перца добавляет, что даже у меня самой во рту жжет, когда гляжу на него.
Барчин зашла в гостиную и села на диван, оставив дверь открытой. Мать возилась на кухне у плиты и громко рассказывала о новостях. Барчин забавлялась с племянником.
— Да, вот еще что! Надо же! — воскликнула мать, словно собираясь рассказать о чем-то чрезвычайном. — К калитке неженатого джигита Васитджана кто-то подбросил запеленатого ребенка. А мать его, добрая женщина, и говорит: «Вот и хорошо, сынок, еще жены у тебя нет, а бог уже даровал мне внука!..» А людям ведь только дай языки почесать. По махалле слухи пошли: Васитджан дескать, совратил девушку, а жениться не захотел, вот она, мол, и подбросила ему его же чадо. Дело до милиции дошло. Вызвали туда Васитджана и приказывают: «Найди мать ребенка!» А он, веселый джигит, и говорит: «Коль приказываете, придется поскорее жениться, вот и будет мать у ребенка!..» Надо же, шутник какой… Эх, странная наша жизнь! — всплеснула руками Хамида-апа и вздохнула. — Кто тоскует по ребеночку, а кто бросает его на улице. Что же это за мир? Мед и яд рядом!..
Вскоре пришла Дильбар, бросилась в объятия Барчин. Видя, как та ласкает сына, не решилась взять у нее, пока Барчин сама не отдала.
— Возьми, он соскучился, — грустно сказала Барчин.
Они долго сидели, беседуя. За окном смеркалось. Хамида-апа включила свет.
— Кажется, Марат-ака пришел, — сказала Дильбар, услышав, как хлопнула калитка, и подошла к окну. — Нет, это твой муж.
Барчин, казалось, свернулась в комочек, опустила голову. В коридоре послышались шаги. В комнату вошел Арслан. Мгновенье он стоял на пороге, глядя на жену. Она не подняла головы.
— Что это за шутка, Барчин? — произнес Арслан сдавленным голосом. Он был бледен, губы его дрожали. Он хотел что-то сказать, но не мог.
Дильбар знаком показала на диван и вышла. Арслан отчего-то не решился сесть рядом, будто это была не жена, а чужая женщина. Может, все обернулось бы иначе, подойди он к ней, обними за плечи и скажи: «Ну что ты, Барчин, разве можно так? Мы же любим друг друга. Разве этого мало, чтобы быть счастливыми?..»
А Арслану даже было неловко заводить разговор о том, что между ними произошло. Ему не хотелось в это верить, казалось: если не напоминать об этом, то все забудется само по себе и они, посидев здесь, почаевничав, преспокойненько уйдут домой. А он, чтобы отвлечь Барчин от мрачных мыслей, стал рассказывать, как на заседании райисполкома настоял, чтобы на улицах Ташкента, в скверах сажались не только декоративные деревья, но и плодовые, а сегодня весь день ездил и смотрел, как озеленяется их район…
Барчин же, слушая его, все более раздражалась. «Я стала для него незначительной, как пустяковая безделушка, он даже не заметил моего ухода из дома, — думала она. — Я себя чувствую, будто отрезала кусок от своего сердца, а он о каких-то деревьях…»
И Барчин от жалости к себе неожиданно горько заплакала.
В комнате тотчас появилась Хамида-апа, прислушивавшаяся, как видно, к их разговору. Она подсела к дочери, прижала ее голову к груди.
— Оставьте уж ее в покое, не ладится ваша жизнь, — сказала она, не взглянув даже в сторону Арслана.
— Опомнитесь, Хамида-апа… Что вы такое говорите? Как же так?..
— А вот так. Каков накрытый дастархан, такова и возданная благодарность.
Вид у Арслана был потерянный. Он медленно поднялся и ушел. Хлопнула во дворе калитка. Стало тихо.
Спустя два месяца, в пору созревания черешни, из Шахрисябза приехал Эркин проведать сестру. В Ташкенте он пробыл четыре дня. Перед отъездом, улучив момент, когда Барчин была одна, зашел в ее комнату.
— Извините, что помешал, — сказал Эркин, видя, что Барчин проверяет тетради. — Я быстро уйду, у меня всего несколько слов к вам…
— Пожалуйста, — сказала Барчин и указала на стул.
Эркин сел и долго не мог начать разговор. Наконец спросил:
— Вы, наверно, догадываетесь, о чем я хочу сказать?
— Нет, Эркин-ака, я ни о чем не догадываюсь. Говорите. — Барчин положила на стол красный карандаш и внимательно посмотрела на Эркина.
— Мое отношение к вам вы знаете, — невнятно произнес Эркин, потупясь. — Я еще в Шахрисябзе сказал, что люблю вас. Я не такой бесчестный, как… Я на руках буду носить вас до конца жизни…
Барчин замерла. Вдруг она обнаружила в себе схожесть с одной знакомой женщиной, которая, изменяя мужу, старается оправдать себя, понося на чем свет стоит своего благоверного. И одному, и другому рассказывает она, за какого ничтожного человека вышла замуж. Но ведь Барчин положила голову на одну подушку с Арсланом, надеясь на счастье. И в том, что они расстались, виновата только сама.
Эркин хотел сказать еще что-то, Барчин перебила:
— Вы опять о том же… Я вас очень прошу к этому разговору никогда больше не возвращаться…
Эркин встал и, не промолвив больше ни слова, вышел.
Глава тридцать четвертая НАВЕТ
Арслан не находил себе места. Только работа на время заглушала боль. Все эти дни Арслан был поглощен райисполкомовскими делами. Нередко с собрания спешил на стройку завода, с завода в микрорайон, где возводится жилой массив. Надо еще побывать и в махаллях, поговорить с людьми. А для того, чтобы привести в порядок бумаги, оставался только вечер, и Арслан задерживался в райисполкоме дотемна. Зачем спешить домой? Никто теперь его не ждет. Несколько раз Арслан даже оставался ночевать в своем кабинете, расположившись на диване. Иногда, придя домой, даже не зажигал свет. К чему он, если в самой душе так темно, что не посветлеет, хоть зажги в ней свечку…
Иногда на совещаниях он видится с Маратом. Они сухо здороваются, просто как знакомые. Арслан избегает разговора с ним. Боится услышать упреки… А в чем он, Арслан, виноват? Он никогда и словом не упрекнул ни в чем Барчин. Мать сказала что-то? Но ведь он просил ее не вмешиваться в его личную жизнь. А мать расплакалась, попрекая сына, что Барчин ему дороже матери.
Зять, отбыв срок наказания, вернулся. Кажется, образумился. Живут с Сабохат в мире и согласии. Устроился в Союзпечать — торгует в киоске газетами, журналами. Сестра как-то заметила в шутку:
— Я говорю Махсуму-ака: «Пойдите к моему братцу, просите его — он найдет для вас место получше». А он отмахивается: мне, мол, и это место сойдет, Арсланджану не с руки такими делами заниматься…
Арслан понял намек сестры и сказал зятю, что, если нужна его помощь, пусть не стесняется, говорит, он поможет. Кизил Махсум коротко ответил:
— Рахмат, укаджан, дела мои сейчас неплохи.
Разговор зашел о Мусавате Кари. Мать, вздохнув, сочувственно заметила:
— Да, бедняга пострадал ни за что.
— Что? — удивился Арслан. — Кто это вам сказал?
— Все в нашей махалле об этом говорят. Кари-ака сам говорил. За то, что его произвели в хаджи, срок получил. Зашел бы ты, сынок, навестил старика. Несколько дней назад он, бедняга, собрал у себя махаллинцев, дальних и близких родственников, и дал в честь их угощение. И за тобой человека присылал, да я занемогла в тот день и не смогла к тебе пойти, чтобы передать приглашение. Зайди к нему, сынок, соверши богоугодное дело…
Арслан усмехнулся, подумав о том, что аферист пытается играть роль великомученика. До него несколько раз доходили подобные слухи, но он не придавал им значения. Кто-то даже сказал, что Мусават Кари собирается отомстить Нишану-ака и Баймату. «Теперь в тюрьму сядут те, кто посадил меня!» — заявил он как-то, зайдя в чайхану и усадив рядом с собой Алимухаммеда, вместе с которым сидел в тюрьме.
«Да, наверно, он недаром подружился с этим громилой Алимухаммедом, — подумал Арслан. — Мусават Кари не из тех, кто бросает слова на ветер…»
Как-то сидел Арслан в своем кабинете и с заведующим райкомхоза Абдурасуловым подсчитывал, сколько леса, цемента, извести они могут выделить семьям погибших на войне фронтовиков для ремонта домов. Зашла Зейтуна. Принесла на подпись бумаги и как бы между прочим сказала, что пришел какой-то родственник Арслана и ждет в приемной. «Что же это за родственник?» — удивился Арслан и сказал девушке-секретарю:
— Сейчас мы закончим разговор, и пусть заходит.
Зейтуна кивнула и вышла.
Через некоторое время, едва Абдурасулов, выходя, закрыл за собой дверь, на пороге появился лысый человек низенького роста, с выпученными зеленоватыми глазами.
— Ассалам алейку-у-ум! — поклонился посетитель.
— Ва-алейкум ассалам! — Арслан вышел из-за стола, поздоровался с ним за руку.
— Вы не узнаете меня? Когда-то вы называли меня не иначе, как дядей. Поздравляю вас, племянник, с высокой должностью! — сказал он, ощерив щербатый рот в улыбке и задержав руку Арслана в своей потной, липкой ладони.
— Добро пожаловать! Садитесь! Как вы себя чувствуете? Все ли здоровы у вас дома? Как поживает Атамулла?
— Слава аллаху, все здоровы, благоденствуем.
Мусават Кари сел на диван, кивая головой и приглядываясь к Арслану, надеясь заметить на его лице признаки растерянности или испуга. Тот был спокоен.
— Чем обязаны вашему приходу? — спросил Арслан, опускаясь в свое кресло и тоже внимательно всматриваясь в посетителя.
— Как говорится, если гора не идет к Магомету… Да-а, вы же теперь большой человек, руководитель. А мы — сажа на казане, о которую можно испачкаться… Где побывал я, пусть не ступит туда нога наших близких. Аминь! — Кари молитвенно провел ладонями по лицу, потом обвел взглядом кабинет. В углу стоял сейф, на стене висела карта района, на столе чернильный прибор, бумаги, папки. — И как вам удалось достичь таких степеней?.. Мы рады, очень рады за вас…
Арслан нахмурился. Его раздражала приторно-елейная ухмылка Кари, тон разговора, будто он собирался в чем-то изобличить собеседника.
— Чем могу быть полезен? — сухо спросил Арслан.
— А, вот это другой разговор! — встрепенулся Кари. — Очень даже можете быть нам полезным. Хочу попросить вас помочь мне получить пособие, как пострадавшему во времена культа личности…
— Вы отбыли совсем по другому поводу.
— По какому же? — Кари слегка наклонил голову. Глазки его стали пронизывающими и злыми.
— За спекуляцию.
— Ха-ха, любезный, в кои-то времена мы вместе торговали! Иль забыли про каракулевые шапочки?
— Кроме того, вы имели связь с нашими врагами и всемерно содействовали им.
— Вот это да! — Кари обеими руками хлопнул себя по коленям. — Вот это да-а-а! Этого не ожидал от вас… Милый друг, ведь знакомые-то у нас были общие. Вот и выходит — вы по должностным ступенькам вверх поднимались, а меня низвергли в преисподнюю.
Арслан вспылил. Вскочив с места, он швырнул на стол карандаш и принялся ходить по кабинету.
— Вы уголовник и были посажены за спекуляцию и мошенничество. Баймат изобличил вас.
— Скажите уж прямо — вор!
— И еще какой!
— Не зарывайтесь, друг, у вас тоже рыльце в пуху. Думаете, я не знаю, как ваш зять при помощи взяток освободил вас от фронта?
Арслан у окна резко обернулся. Он был бледен.
— Прошу вас, покиньте мой кабинет. И больше не приходите сюда, пока вас не пригласят.
— Что ж, мальчик, выросший на моих руках, я с вами еще поговорю, — сказал Мусават Кари, поднимаясь с места. — До свидания. Аллах милостив, обстоятельства изменятся. Чем выше сидишь, тем больнее падать… Тогда и поговорим…
Мусават Кари вышел и резко захлопнул дверь.
Домой Арслан вернулся поздно. Настроение у него было подавленное. День пролетел так быстро, что ничего путного не успел сделать. В таких случаях Арслан всегда испытывал неудовлетворенность собой. Есть не хотелось, и он лег, намереваясь утром встать пораньше. Хотя окна открыты настежь, в комнате было душно. Арслану приснился сон. Находится он будто бы на кладбище…
Полгода назад было принято постановление о благоустройстве территории городского кладбища. Выделили деньги и сразу принялись за дело. Возвели каменную изгородь, проложили аллеи, посадили цветы, построили навесы, где люди могут спрятаться от жары. А тут глядит Арслан — ничего этого нет. Кладбище — что тебе пустыня. Только на безлистых, мертвых деревьях, торчащих там-сям, сверкают глазищами совы. Вдруг неподалеку зашевелилась могила, и из нее выбрался мертвец, волоча за собой белый саван. У Арслана сердце замерло. Он хотел было убежать, но ноги не слушаются. А мертвец подошел, скрежеща зубами, схватил его за горло и начал душить. Арслан силился закричать, но голос пропал. А мертвец приговаривал: «Вот я сейчас с тобой рассчитаюсь…» И голос его был похож на голос Мусавата Кари. Лицо же, наполовину закрытое саваном, Арслан не мог разглядеть. «Кари ведь еще жив!..» — подумал Арслан, делая усилие, чтобы проснуться. Открыв глаза, Арслан обрадовался, что это был всего лишь сон. Он встал, зашел в ванную и умылся холодной водой. Вернувшись, сел на кровать и задумался. Было тихо. Улица озарена желтоватым светом электрических фонарей. Изредка, шурша шинами, проносились автомобили. Когда унялось сердцебиение, он снова лег и натянул простыню до подбородка.
Вдруг перед глазами опять предстало кладбище. Что за чудо! В этот раз он увидел не заброшенное, тоскливое место, а зеленый благоухающий сад. Под раскидистой чинарой сидели на супе дегрез Мирюсуф и Эсан-бува. Арслан обрадовался встрече с ними, заспешил в их сторону. Отец поднял руку, делая предостерегающий жест. Арслан остановился в недоумении. Эсан-бува сказал: «Знаем, дела у вас неважны, сынок. Но и нам кое-что пришлось в жизни испытать. Клевета иной раз разит наповал. Надо суметь отразить ее. Я был стар, оттого и разошелся по швам после первого же удара. А вы молоды, не дайте себя одолеть врагу…»
Арслан хотел присесть с ними рядышком на супу, но отец строго сказал: «Ступай, сынок, ступай, занимайся своими делами. Не вмешивайся в разговоры старших! А ну, кому говорят!..»
Арслан проснулся. За окном серело утро.
В воскресенье пришла мать. Она принесла айву и разложила ее — на подоконники, на шкаф, в сервант, на полки с посудой.
— Аромат от нее будет. Гляди-ка, как щедра наша осень… А в прихожей на верх вешалки она незаметно положила пучок гармолы — от сглаза. Сын, однако, заметил.
— Мама, что это вы делаете? — спросил он.
— Это гармола, сынок. Пускай лежит. Она никому не помешает, не выбрасывай. Если не хочешь, чтобы кто-нибудь увидел, заверни в газету.
— Ладно, пусть лежит, — улыбнулся Арслан, не желая обидеть мать. — Коль уж вы пришли, схожу-ка я на базар, сготовите что-нибудь вкусненькое.
— Ай, сынок, я дома уже все приготовила для плова. Пришла, чтобы тебя позвать.
— Прямо сейчас собираться?
— Конечно. У нас Кари-ака сегодня будет. Он сказал, что вы немножко повздорили. Переживает очень. Старый человек, сынок, уважь его, помирись.
Арслан помрачнел. Это, видимо, была главная причина прихода матери. Подержал в руках белую капроновую рубашку, вынутую из шифоньера, и повесил обратно.
— У меня кой-какие дела, мама, сегодня непременно надо закончить.
— Вот и заканчивай. А как закончишь, приходи.
Мать собрала грязное белье, какое нашлось в доме, постирала, повесила на балконе сушиться. Уходя, сказала:
— Ждать будем. Не подводи, сынок. А то обижусь.
Придя домой, Мадина-хола позвала Сабохат, муж которой в пятницу уехал в Шуртепа проведать родственника, и они тут же принялись готовить плов. Арслан с детства любил плов из девзиринского риса. В четыре руки быстренько накрошили морковь, нарезали мяса и луку. Затем Мадина-хола прокалила кунжутное масло в казане, отлитом еще дедом покойного мужа. Часа через два плов был готов. Накрыв казан промасленной деревянной крышкой, оставила его допревать.
Вскоре калитка звякнула цепочкой, и в ней появился Арслан и Мусават Кари одновременно.
— Салам, старушка! Как здоровье? — приветствовал Мусават Кари и шутливо добавил: — Встретил вот по дороге беглеца и привел к вам. А то, сдается мне, хотел он мимо пройти, сделав вид, что не узнал меня.
— Салам алейкум! — ответила Мадина-хола. — Не говорите так, уважаемый. Арсланджан вовсе не бегает от вас. Я ходила сегодня к нему и сказала, что вы придете. Он должен с уважением относиться к товарищам своего отца.
— Пошутил, пошутил! Ну, как поживаете? — Мусават Кари сел на супу, покрытую паласом, провел по лицу ладонями. — Слышал, что у вас астма. Но главное — сердце. Если сердце здоровое, проживете и восемьдесят, и девяносто лет.
— Пусть здравствуют молодые, — сдержанно отозвалась тетушка Мадина, не любившая напоминаний о ее болезни, — мы уж свое пожили, что положено было, отведали. Продлит аллах наши годы — поживем еще. Главное, чтобы молодежь была здоровой.
— Прошу, пожалуйста, в дом, — пригласил Арслан.
— Бисмилло, — прошептал гость, поднимаясь с места. Он, степенно ступая по ступенькам, взошел на айван, где стояла хонтахта, а вокруг расстелены цветастые курпачи.
Сабохатхон принесла на подносе румяные тандырные лепешки, сладости и чай. Тихо поздоровалась сначала с гостем, потом с братом и неслышно вышла, направляясь в летнюю кухню.
— Мудрому властелину Або Муслиму подарили коня, — начал Мусават Кари. — Властелин спросил у своих полководцев: «Для каких дел скакун предназначен?» Полководцы в один голос ответили: «Эй, властелин, на этом коне хорошо преследовать убегающего врага». Або Муслим возразил: «Нет, на этом коне хорошо убегать от плохого соседа». Слава аллаху, махалля наша дружная, нет соседа, от которого надо убегать…
Арслан понял прозрачный намек: дескать, не следует ссориться, чтобы не было разлада среди махаллинцев, не следует нарушать древний обычай, по которому сосед считается ближе родственника.
«Да, конечно, я тогда погорячился, — подумал Арслан. — Можно было обойтись без горьких, обидных слов. Ведь об одном и том же можно сказать по-разному».
— Предки наши учили: «Сделаешь соседу добро — тот отплатит добром вдвойне. А вред причинишь соседу — в доме твоем поселится зло». Один вор дал сыну украденный чапан и сказал: «Отнеси на базар и продай». По дороге у мальчика чапан украли. Мальчик вернулся домой, отец спрашивает: «Эй, сын, за сколько продал чапан?!» Сын говорит: «За сколько ты приобрел, за столько я и продал…» Вот так-то.
Сабохат принесла плов.
— Вот, значит, и мы были любимы тещей — пришли прямо на плов! — воскликнул Мусават Кари, потирая ладони. — Да будет всегда на вашем дастархане такой плов. А казы… м-м… один запах чего стоит!
— Прошу вас, угощайтесь, — сказал Арслан, придвигая блюдо гостю поближе.
— Баракалла! Жить вам до ста лет! Ох уж эти проклятые зубы! — сказал Мусават Кари и пошатал пальцем передний золотой зуб. — Хоть и сверкают, а непрочны.
— Неужто ваши зубы так рано ослабли? — спросил Арслан.
Мусават Кари изучающе посмотрел на собеседника — в словах ему почудился намек. И рассмеялся, хлопнув себя по колену.
— О-о-о-о, хвала отцу твоему! И убегающий молит бога, и догоняющий… Хи-хи-хи!..
— Вино есть. Может, выпить?
— Давай, друг, отчего же не выпить.
— А как же Магомет? Он ведь запретил?
— Мы трижды повторим «бисмилло». Давай, друг, наливай!
Арслан наполнил пиалы. Мусават Кари выпил не отрываясь и показал, что посуда пуста.
— Хвала! — усмехнулся Арслан.
Арслан отпил из пиалушки до половины и поставил ее на хонтахту.
— Слабоваты вы, укаджан, молоды еще. А мы, простой-то люд, закрываем глаза и опрокидываем. «Ради друга и яд выпей», — говорят мудрецы. Мы всегда выполняем сей совет мудрецов, хи-хи-хи!..
— Берите плов, Кари-ака, а то остынет.
— Бисмилло, — произнес гость, протянув руку к еде. — Если бы вы позвали Махсума, было бы очень хорошо.
— Наш зять уехал в Шуртепа.
— Да, действительно, мы запамятовали.
— Еще налить?
— Конечно, конечно! Лейте этот райский напиток.
Мусават Кари выпил еще пиалушку. Опьяневший, предаваясь праздной болтовне, он жевал кусочки поджаренного мяса и казы, выхватывая их жирными руками из блюда, и то и дело принимался обсасывать пальцы.
Арслан, чувствуя, что гость не прочь выпить еще, закатил пустую бутылку под хонтахту, давая понять, что «райского напитка» больше не будет.
— Что же ты, укаджан, не допиваешь свое вино?
— Выпью. Постепенно.
— Ну какой же ты джигит! Пиалушку вина растягиваешь на целый час… А мы и плов берем вот по какому комочку — с голову ребенка. Да будет от него польза нашему здоровьицу! Эй-ей, послушай-ка, укаджан… — С трудом сжевав и проглотив плов, Мусават Кари устремил выпученные зеленоватые глаза на Арслана. — Послушай-ка, Арслан, я слышал, от тебя ушла жена… Ничего, закон на твоей стороне: не родила — можешь расходиться. Уж мы-то хорошо знаем законы. За что сколько дадут, спрашивай у нас — точно скажем. Если человек не может оставить после себя росток, какой толк от его жизни! Для чего мы живем? Для детей живем. Дети — украшение жизни. Дом с детьми — базар, дом без детей — мазар…[88] — Недовольный тем, что Арслан помалкивает, Кари продолжал: — Мы с твоим отцом вот так же сиживали и ели из одного блюда. Мы с твоим отцом почти с детства знали друг друга. Как братья жили. Когда ты был маленький, я тебя на руках носил. Так что ты мне, считай, родной. Так-то… Поэтому и болит у меня душа за тебя. Ты породнился с несто́ящими людьми. Облапошили они тебя. Сплавили тебе бесплодную дочурку, кою никто не брал, — только в расходы ввели…
— Ешьте! Ешьте плов! — Арслан с трудом сдерживал себя, чтобы не оборвать его и не нагрубить. Он с детства, с молоком матери, впитал в себя понятие об уважении к гостю, оскорбить которого тяжкий грех. Он мог позволить себе сказать что-нибудь резкое в кабинете, но дома…
— Если ты меня уважаешь, я сам найду тебе отменную девицу-красавицу…
— Ешьте плов, остывает!
— Хоп, едим, едим!
— У вас дома все благополучно? — спросил Арслан, чтобы переменить тему разговора.
— Все вроде бы ничего… Хочу Атамуллу женить — денег не хватает. У арабов есть притча: один человек попросил у прохожего, которого впервые встретил, денег в долг. «Я же вас не знаю!» — удивился незнакомец. «Потому и прошу, — сказал человек. — Если бы вы меня знали, ни копейки не дали бы». Вот я и ищу, у кого бы одолжить денег. Вы не дадите ли взаймы несколько рублей?
— Чтобы устроить свадьбу Атамуллы? Почему же не дать… Сколько нужно?
— Тысячу хватит. Хвала твоему отцу!
Арслан вытер руки о край дастархана и, извинившись, поднялся с места. Он прошел в комнату, где мать и сестра, как полагается по обычаю, отдельно от мужчин ели плов. Арслан сел рядом с матерью и, обняв за плечи, шепнул ей на ухо:
— Кари-ака просит денег. У меня есть немножко, добавьте шестьсот рублей из своих запасов. Я завтра сниму с книжки и принесу вам.
— Вай, сынок, я же те деньги собираю на свой смертный день!
Арслан засмеялся.
— Они вам не скоро понадобятся. Долго еще жить вам. Давайте.
Тетушка Мадина вытерла о влажное полотенце ладони, кряхтя, поднялась с места и сунула руку между одеялами, сложенными на сундуке до самого верха ниши.
— Откуда ты узнал, сынок, про мои деньги? Всего-то их чуть поболее шестисот…
Арслан положил в карман деньги и вернулся на айван.
Мусават Кари сидел, облокотившись на подушку.
— Вот и наелись, слава создателю, — сказал он. — Теперь будем пить чай, укаджан, налейте чаю.
Арслан налил в пиалу, как полагается, до половины и протянул ему. Попили чаю, беседуя о том о сем.
Кари потер жирными руками ичиги, они засверкали, будто их ваксой начистили. Потом вытер полотенцем каждый палец в отдельности и нетерпеливо спросил:
— Ну как, наскребли?
— Пожалуйста. Здесь тысяча. Пусть они пойдут впрок Атамулле.
— Хвала, укаджан! — Кари взял деньги и стал невероятно быстро перебирать их пальцами. — Есть пословица: «Сосчитай даже найденные деньги». Посчитаем же их.
Он во второй раз пересчитал деньги, пошевеливая губами. Наконец, удовлетворенный, спрятал их в нагрудный карман и застегнул пуговицу. Отхлебнув чаю, прочитал над дастарханом молитву. На айване появились тетушка Мадина и Сабохат. Выразив им свою благодарность, Кари распростился и поспешно направился к калитке. Арслан вышел было его провожать, выглянул за калитку, а того уж и след простыл. По пустынной улице лишь трусила пегая бродячая собака.
Не прошло и недели, Мусават Кари вновь появился ранним утром в приемной председателя райисполкома. Зейтуна только что пришла и, глядя в зеркальце, подводила карандашом брови. При виде неожиданно вторгшихся посетителей растерялась и сказала, что товарища Ульмасбаева еще нет.
— Ничего, мы его подождем в кабинете. Я же дядя Арсланджана, — напомнил ей Мусават Кари и, сделав своему спутнику знак, чтобы тот следовал за ним, направился к двери.
— Вы что, товарищ? — возмущенная Зейтуна заслонила собою дверь.
— Разве вам не понятно? Я его дядя! — с расстановкой произнес Кари.
— Дядей можете быть дома, а здесь вы простой посетитель! — резко оборвала его Зейтуна.
В это время в приемной появился Арслан. Он поздоровался с Зейтуной и, пригласив Мусавата Кари и его спутника, проследовал в кабинет.
Кари окинул испепеляющим взглядом девушку и шагнул в председательский кабинет, подталкивая приятеля.
Арслан, перебирая на своем столе утреннюю корреспонденцию, предложил им сесть. Мельком взглянул на незнакомца. Это был полный мужчина средних лет, с нависшими веками. Брюки заправлены в хромовые сапоги. На голове синяя бархатная тюбетейка. Видимо, чтобы показать себя культурным, надел, несмотря на жару, черный пиджак и поверх клетчатой рубашки завязал зеленый галстук.
Мусават Кари церемонно представил его:
— Талибджаном их зовут.
Интонация его была такой, будто он желал подчеркнуть: «Это и есть тот замечательный джигит, о котором я много раз вам говорил».
Арслан вопросительно посмотрел на посетителей:
— Чем обязан вашему визиту?
Те переглянулись. Потом Мусават Кари сказал:
— Освободилось место заведующего базой райпотребсоюза. Неплохо бы этого славного джигита назначить…
— Но вы не по адресу обратились, — перебил его Арслан. — Райисполком к этому не имеет отношения.
— Райисполком ко всему имеет отношение, — возразил Мусават Кари.
— Вы преувеличиваете, — засмеялся Арслан.
— Мы тоже с понятием, дорогой друг Арсланджан. Вы позвоните начальнику треста. Достаточно одного вашего звонка…
— Как же я могу рекомендовать человека, которого не знаю?
— Разве вам мало того, что я его прекрасно знаю? Приведу ли я к вам плохого человека? Э-э, племянник, надо опираться на народ, укреплять с нами связь. Вы в своих кабинетах, с утра до вечера дымя папиросами, устраиваете собрания, а я вот привожу к вам лучших сыновей нашего народа!
Арслан усмехнулся.
— Извините, не могу я этого сделать. Вы ведь сами не раз говорили: чтобы узнать человека, не один пуд соли надо с ним съесть.
Мусават Кари насупился.
— Жаль, дорогой Арсланджан. Я думал, из уважения к памяти отца… Талибджан хорошо знал вашего отца…
— Я дорожу памятью отца, потому и не могу этого сделать.
— Ну что ж! Спасибо и на этом. Пойдем, Талибджан. В нынешние времена люди перестали почитать родственников.
Сухо попрощавшись, Мусават Кари вышел из кабинета, увлекая за собой дружка-приятеля.
В конце месяца в горкоме партии состоялось заседание ответственных работников города. Во время перерыва Арслан вышел в фойе покурить и надеясь улучить удобный момент, чтобы подойти к Марату и узнать, как живет Барчин. Первое время Арслан звонил им по телефону, справлялся о здоровье, но Хамида-апа как-то намекнула, что Барчин будет гораздо спокойнее, если он не будет ей напоминать о себе.
К Арслану, широко улыбаясь, подошел начальник треста столовых и ресторанов. Они давно были знакомы, но при встречах обычно ограничивались приветствиями. А тут начальник панибратски обнял Арслана за плечи и повел к открытому окну. Принялся расспрашивать о здоровье домочадцев. Долг вежливости требовал и Арслану ответить тем же. Они стояли у окна и курили, стряхивая пепел за подоконник. Человек этот, высокий и плечистый, вызывал у Арслана симпатию. Он был остроумен, весело шутил.
— А знаете, дорогой Арслан Мирюсуфович, ваш родственник опытный работник, — как бы случайно вспомнив, заметил вдруг начальник треста.
— Какой родственник? — не сразу догадался Арслан, о ком идет речь.
— Талибджан… Недавно он пришел ко мне с вашим дядей. Представился, попросился на работу. «Как можно родственнику товарища Ульмасбаева отказать?» — сказал я ему.
Арслан, стараясь подавить в себе гнев, выбирал слова, как бы повежливее сказать начальнику треста, чтобы не обидеть ненароком, о том, что его попросту надули, что ни Талиб, ни Мусават Кари никакие ему не родственники. Но в этот момент всех пригласили на заседание, и они, поспешно загасив папиросы, направились в зал.
…Вечером, вернувшись с работы, Арслан застал у себя мать. У нее был свой ключ от квартиры. Окна и дверь на балкон были отворены. Из кухни доносился вкусный запах жареного мяса. Арслан разулся в прихожей и, надев домашние тапочки, прошел в комнату. Мать обняла его и тут же принялась выкладывать все новости, какие знала. Не переставая говорить, заспешила на кухню, чтобы помешать мясо. Арслан пошел умываться, он изрядно проголодался сегодня.
— Утречком заходил твой друг Талибджан, пусть аллах пошлет ему здоровья, проведал твою матушку. И здоровенный кусище баранины принес, одна мякоть да сало. Сказал, что никогда не забудет добра, которое ты ему сделал… Посмотри-ка, сынок, какое молоденькое, мягкое. Вот таких бы друзей побольше… Он, кажется, влиятельный человек, этот твой приятель? Сказал, что и Кари-ака взял к себе работать… «А где, спрашиваю, работаете-то?» — «А там, — говорит, — где парадные двери узки, а с черного хода просторны». И смеется. Веселый человек…
Арслан выскочил из ванной. Разгневанный, он резко сказал матери, чтобы не смела она принимать у себя в доме этого человека.
Прошло недели четыре, и история эта стала постепенно забываться. У председателя райисполкома много дел поважнее. Порой лишь, вспомнив, как Мусават Кари и его дружок Талиб надули начальника треста, Арслан внутренне усмехался, успокаивая себя тем, что начальник-то в общем доволен работой, а если люди трудятся неплохо, то какая разница, родственники они Арслану Ульмасбаеву или не родственники. Даже выглядеть будет как-то несолидно, возьми он сейчас трубку и позвони начальнику треста: слушайте, дескать, ведь те люди, которые у вас работают, никакого отношения к моему роду не имеют. «Ну и что? — спросит тот. — А вы бы хотели, чтобы я принимал людей только из вашего рода?..»
На днях Мусават Кари зашел к тетушке Мадине и, вернув долг, пригласил ее на свадьбу Атамуллы. Объяснил, что невеста — дочь ювелира Нигматуллы.
Тетушка Мадина понесла на той целое корыто самсы и отрез яркого шелка. Арслан на свадьбу не пошел, сказался больным, но зато тетушка Мадина сидела там на атласных курпачах на самом почетном месте.
Кажется, не будет конца разговорам о богатом дядюшке невесты Талибходже, у которого и миска-то для собаки золотая. Поскольку его величали не иначе, как Талибходжа, Талибхан, Талиббек, тетушка Мадина не сразу сообразила, что разговор идет о том самом Талибе, который как-то занес им мясо. С тех пор она его и не видела.
— Сперва сам устроился на базу, а потом и братьев пристроил, и племянников. Недаром говорят: свой своему поневоле друг, — сказала какая-то мудрая старушка.
— Да, как скорняк богатеет, сосед не ведает, — с иронией заметила ее соседка.
— А поглядели бы вы, сколько жемчуга да золотых украшении у его женушки! — с завистью проговорила третья.
Раздумывая над тем, что рассказала ему мать, Арслан готовился к приему посетителей. Зашла Зейтуна и доложила:
— Арслан-ака, пришел ваш дядя, говорит, что у него к вам срочное дело. Просит впустить его без очереди.
Арслан, конечно, сразу догадался, что за «дядя» к нему пожаловал. Не успел ответить, дверь отворилась, и на пороге появился сам Мусават Кари. Зейтуна тут же выскользнула из кабинета.
— Ассалам алейкум! — проговорил Мусават Кари, согнувшись в поклоне, и обеими руками потряс ладонь Арслана. Затем, не дожидаясь приглашения, сел на диван и, отметив, что в кабинете никого, кроме них, нет, молитвенно воздел руки и произнес: — Куда ступила наша нога, пусть не ступит ни одно бедствие, аллах велик!
— Слушаю вас, Кари-ака.
Мусават Кари отметил про себя, что председатель райисполкома, кажется, сегодня не в духе.
— Там, в приемной, премного людей дожидаются, поэтому не стану отнимать у вас время… Всего на минутку зашел к вам сказать, что Талибджан благодарит вас. Он очень доволен. Работает засучив рукава. Бездельником, как говорится, и бог недоволен. И я при нем тружусь, на хлеб-соль хватает. Жить-то надо… А неподалеку от нашего гузара место директора ресторана освободилось. Хорошо бы устроиться туда — к дому близко… Я человек уж не молодой, трудно мне далеко ездить. Если вас не затруднит, позвоните начальнику райпищеторга, и да удостоитесь вы новых степеней величия! Да будет вам подмогой дух вашего отца! Вы же знаете, что я честный человек — долг вон вернул вам раньше времени. Сделайте своему дяде доброе дело.
— Послушайте, Кари-ака!.. — Арслан в сердцах швырнул на стол карандаш и встал. — Давайте договоримся раз и навсегда, чтобы вы нигде не рекомендовали себя как моего родственника.
Мусават Кари хотел что-то сказать, но Арслан остановил его:
— Знаю, что хотите сказать! Я уважаю людей, знавших в свое время моего отца, считаю их близкими нашей семье. Но я не могу позволить никому извлекать из этого выгоду!
— Вы уже во второй раз невежливы с человеком, намного старше вас по возрасту. Разве отец вас не учил уважать старших?
— Отец меня учил также разбираться в людях! И знать, кого уважать, а кого нет…
— Выходит, мы недостойны уважения? — Мусават Кари встал. Его глаза превратились в щелочки. Лицо стало бледным.
— Я так не сказал, — тихо произнес Арслан и, заложив руки за спину, прошелся из угла в угол.
— Что ж, мы вас поняли, — процедил сквозь зубы Мусават Кари. — Обойдемся и без вас. Мир не без добрых людей.
Он круто повернулся и, зачем-то поправляя на голове неизменную темно-зеленую тюбетейку, широкими шагами направился к выходу.
Арслан стоял и смотрел в окно. Он не обернулся, когда позади него хлопнула дверь.
* * *
Не прошло много времени, и Талиб, этот плут, за короткий срок разбогатевший пуская в ход всякие хитрости, теперь должен предстать перед судом.
Жена Мусавата Кари Мазлума-хола не сидела сложа руки. Прослышав, что в доме Талибходжи произвели обыск, она собрала два больших ящика с ценностями, скатала ковры и развезла все это по домам дальних и близких родственников. С трудом дождалась вечера, когда наконец вернулся с работы муж.
— О, мой ходжа, не грозит ли нам участь Талибхана? — спросила она, дрожа от страха. — Откуда на нашу голову напасть такая? Чем мы прогневали аллаха?
— Это все проделки того… сына дегреза Мирюсуфа. Не иначе — он позвонил куда следует. Что ж, ладно, еще пожалеет! — зло проговорил Мусават Кари, на скулах его вздулись желваки.
— А мы как же?! — воскликнула Мазлума.
— Ко мне никто не подкопается. Я не такой дурак. Советовал ему, поучал, говорил: «Будь осторожен». Не послушался. Совал в рот сразу пять пальцев, глупец! Даже ворона учит своего птенца: «Раз клюнь, три раза оглянись». А Талибходжа три раза клевал и только раз оглядывался.
Слова мужа несколько успокоили Мазлуму-хола, она с облегчением вздохнула.
Муж забросил под язык щепотку насвая и продолжал:
— Если встретишься с женой дегреза Мирюсуфа, скажи: дескать, Кари-ака очень гневаются на этого негодника Талиба, правильно сделали, что его арестовали, — проучить надо. Теперь Кари-ака, мол, беспокоится, как бы чужая грязь к нему не прилипла. Поняла? Пусть передаст эти слова своему сынку. Хотя нам бояться-то его нечего. Скорее он нас должен бояться. Мы хорошо знаем, что это за личность Арслан. Он не имеет права занимать такой высокий пост. Если он начнет и под меня подкапываться, я разоблачу его. Нам известно, как он во время войны от службы отделался… А его шурин, секретарь горкома Марат Саидбеков, сейчас как раз зуб на него имеет, того и гляди шкуру с него сдерет. Ульмасбаев, видно, и сам это чувствует. Если бы его кресло не было так шатко, не побоялся бы рекомендовать меня на хорошую работу. Похоже, он непрочно себя чувствует, жена! Поэтому, думаю, он сейчас и не пикнет. Будет себе работать спокойненько, будто ни о чем не ведая. Нынешние руководители такие — только о своем благополучии пекутся. Это, пожалуй, и к лучшему. Как говорится, нет худа без добра…
Однако прошло несколько дней, и ревизоры, представители народного контроля, пожаловали на склад, которым заведовал Мусават Кари. И Кари, как говорится, забегал, подобно курице с обожженными лапками.
Об этом Арслану подробно рассказал заведующий отделом торговли райисполкома. И спустя каких-нибудь полчаса после их разговора зазвонил телефон. Арслан снял трубку и сразу узнал голос Марата Саидбекова.
— Здравствуйте, Марат-ака, — ответил Арслан на приветствие. — Все ли дома благополучно?
— У нас-то благополучно. А вот у тебя, братец, не все благополучно, — сказал Марат и, помолчав, добавил: — До нас дошли слухи, что ты семейственность, понимаешь, развел…
— Не понимаю, Марат-ака, какую семейственность?
— Да вот рассовал по некоторым торговым точкам своих родственников, а они попадаются с поличным.
— Да нет же, Марат-ака, это недоразумение. Никаких родственников я никуда не рассовывал…
— Что ж, проверим.
В трубке послышались короткие гудки.
Арслан был ошарашен. Несколько мгновений он еще сидел неподвижно, прижимая трубку к уху. Не заметил, как в кабинет вошла Зейтуна. Положив трубку, Арслан вопросительно взглянул на нее, а в ушах все еще звучал холодный голос секретаря горкома.
— Пришел тот самый дядечка… низкого роста, — смущенно доложила Зейтуна, заметив, что ее начальник не в себе. — Говорит, что у него срочное дело…
— Мусават Кари, что ли? Зови, черт его дери!
Зейтуна, не привыкшая видеть своего начальника в таком гневе, быстро вышла из кабинета.
— Ассалам алейкум! — произнес Мусават Кари и осторожно прикрыл обе створки двери. Проворно подскочив к Арслану, пожал ему руку, которую тот протянул, не глядя на него, скорее просто из приличия. — Куда ступила наша нога, пусть не ступит туда беда!
— Ну? Что скажете? — Арслан в упор смотрел на него, с трудом сдерживая гнев.
— Как живете? Здоровы ли мать, сестры?
— Здоровы. Вашими молитвами… Выкладывайте, что привело вас ко мне.
— О, дорогой Арслан, на нашу голову напасть свалилась. В мой склад пришла комиссия… Скверно получается… — затараторил Кари, беспокойно шаря по столу глазами.
— Ну и что же, что комиссия?
— Вот это интересно! Зачем она на складе? Ей нечего там делать.
— Пусть проверяют. Если честно работали, вам нечего бояться.
— Находят… — Кари двинул головой, будто в горле у него что-то застряло. — Ревизоры, они такой народ — ничему не верят. Они придираются ко мне…
— Ступайте и не отрывайте меня от работы! — вспылил Арслан. — Вы у них сестер, что ли, украли, чтобы им к вам придираться?!
— Сейчас не время нервничать и пререкаться. Во гневе ум покидает, — спокойно сказал Мусават Кари, поразительно владевший собой. — Арсланджан, заклинаю вас, позвоните по телефону, чтобы прекратили ревизию, ушли со склада. Или пусть меня сейчас же переводят на другую базу…
— Ступайте вон! — процедил Арслан, сжимая кулаки.
— Это вы мне?
— Вам! И чтобы ноги вашей здесь больше не было!
Мусават Кари попятился к двери.
— Мы еще посмотрим! Только твоей ноги тоже здесь не будет! Выскочка! — взвизгнул он, брызжа слюной, и, видя, что Арслан вскочил, кинулся прочь.
Зейтуна вошла в кабинет.
— Что с вами, Арслан-ака? Успокойтесь! Разве можно так нервничать?
Она налила в стакан воды, дала ему напиться. Арслан поблагодарил ее, сел на место и обхватил руками голову.
— Принести вам чаю? Только что заварила, — сказала Зейтуна.
— Спасибо, не хочется. В приемной есть люди?
— Нет никого.
— Тогда, с вашего разрешения, я сейчас уйду. Голова разболелась.
— Я разрешаю, — улыбнулась Зейтуна. — Может, вам таблетку дать?
— Не надо. Если спросят — я дома. До свидания.
* * *
Придя домой, Арслан открыл сервант, взял начатую бутылку коньяку, наполнил рюмку и выпил ее. Голова была тяжелой, как от угара. После перепалки с Кари будто свинцом налилась.
Арслан лег на диван не раздеваясь. Окажись сейчас Барчин дома, забеспокоилась бы: «Вот выпейте-ка крепкого чая с медом. Может, сбегать в аптеку?..» Но тихо в доме, пусто. На подоконниках, на полках с книгами, на полированном столе слой пыли. В груди у Арслана заныло, горло будто перехватило железным обручем. Но некому пожаловаться на свою боль. И никого нет, кто бы ему посочувствовал… За окном шелестит листва деревьев, а ему кажется — это Барчин ходит по комнате, тихо ступает, чтобы не разбудить его. И он не открывает глаза, чтобы не разрушить мираж… Не заметил, как уснул. А проснувшись, решил, что уже утро. Подошел к окну. Огни ярко освещали город. Взглянул на часы — десять. Э-ге, ночь-то только начинается. Надо же, он совсем выбит из колеи! Была бы Барчин, разве такое случилось бы! Эх, Барчин, Барчин…
Арслан умылся, переоделся в пижаму. Поставил на плиту чая. Сварил пельмени, купленные еще позавчера, поел, почитал книгу. Потом быстро подошел к письменному столу и включил настольную лампу с голубым абажуром. Долго сидел неподвижно, глядя на белый лист бумаги. Потом начал быстро и нервно писать:
Да, милая, невесел соловей, Он тоскует по тебе, прекрасной, И, листая лепестки на розе, в ней Читает газели о любви напрасной. Промчится жизнь, как ветерок, Ласки на мгновения даруя, Нет тебя со мной. Я одинок, Лишь во сне тебя целую… Я добровольный пленник твой! Глаза твои, такие колдовские, Манят, манят повсюду за собой, Суля блаженства неземные… Я по тебе грущу давно, Меня давно покинула отрада. Твою любовь, как пролитое вино, Мне, видно, не вернуть обратно…Показалось, что на кухне не завинчен кран. Взглянул — и понял, что это в ушах у него шумит. Уснул не скоро. А потом снились кошмарные сны.
Утром, пошатываясь от слабости, Арслан подошел к телефону и вызвал врача. После этого медленно поднялся на четвертый этаж, к Джамшиду, полагая, что он еще не успел уйти на работу. Но жена его Махсудахон оказалась дома одна. Арслан знал, что она едва справляется с домашними делами, поэтому было неудобно просить ее об одолжении. Извинившись, он хотел было уйти, во Махсудахон сказала:
— Арслан-ака, вы неважно выглядите, не заболели ли?
— Да, плохо себя чувствую, — ответил он.
— Надо вызвать врача!
— Я уже вызвал.
— Тогда я позову вашу маму. Как же вы, больной, будете один в доме?
— Спасибо, Махсудахон, как раз об этом я и хотел вас попросить.
— Я сию минутку соберусь и поеду. А мой Бабурджан пусть у вас часок поиграет.
— Конечно, приведите его ко мне.
* * *
Врач сказала, что сильно подскочило давление и надлежит несколько дней полежать в постели. Тетушка Мадина принялась расспрашивать у нее, что ее сыну можно есть, а чего нельзя. И тут же, как только врач ушла, пошла на базар купить все необходимое.
Арслан ежедневно звонил на работу.
— Все в порядке, Арслан-ака, — неизменно отвечала Зейтуна, — не беспокойтесь.
— Никто не звонил, меня не спрашивали? — спросил как-то Арслан.
— Из горкома партии звонили, — тихо ответила Зейтуна.
— Кто?
— Товарищ Саидбеков.
— Когда это было?
— Дня три назад.
— Почему же сразу мне не сообщила? — рассердился Арслан.
— Не хотелось вас беспокоить, Арслан-ака.
— Беспокоить… Если что-нибудь важное, обязательно звони. Ясно?
— Поняла, товарищ Ульмасбаев! — отчеканила Зейтуна.
Арслан тут же набрал номер.
— Алло, Марат Хумаюнович?.. Здравствуйте, Арслан говорит.
— А-а, здравствуй! Как здоровье? Мне сказали, что ты болен.
— Сейчас лучше. Наверное, скоро выйду на работу. Вы мне звонили?
— Звонил, и вот по какому поводу, — Марат помолчал. Слышно было шуршание бумаги. — Послушай-ка, может, вернемся к этому разговору, когда ты уже выйдешь на работу?
— Нет, нет, я почти здоров. Если надо, я могу и завтра выйти.
— Тут на тебя жалобы поступили. Не одна, а несколько. Вот целых четыре письма передо мной…
— От кого? — сдавленно спросил Арслан, чувствуя, как к горлу подступает ком.
— Да вот неизвестно. Письма не подписаны.
— И что в них?
— Всякое пишут. Мы, конечно, не придаем особого значения анонимным письмам. Но когда их четыре…
— Когда собираетесь начать проверку?
— Откладывать, думаю, нет смысла…
— Я понимаю.
— Желаю скорейшего выздоровления.
— До свидания.
Глава тридцать пятая СЧАСТЬЕ
Слухи, распространявшиеся с быстротой молнии, посеяли в сердцах людей, даже хорошо его знавших, сомнения. Обо всем услышанном, возмущаясь, рассказывала Арслану мать, должно быть не ведая о том, какие муки ему доставляет и как усугубляет этим его болезнь. Худо ему сейчас, ох, как худо! Врач предложила лечь в больницу, но Арслан отказался.
А недавно позвонила Зейтуна.
— Арслан-ака, приходили свидетели, беседовали с членами комиссии.
— Кто такие? — спросил Арслан, приподнявшись в постели. Телефон мать придвинула к его кровати.
— Тот самый… ваш дядя. И тучный мужчина, который с ним приходил однажды… И еще двое…
— Кто вызвал?
— Аббасхан-ака…
Аббасхан Худжаханов с недавнего времени был назначен заместителем Арслана. Они еще не успели сработаться. Арслану было известно, за какие проделки его заместителя понизили в должности, поэтому не доверял ему. Худжаханов это чувствовал и всеми силами старался войти в доверие. Теперь же всеми райисполкомовскими делами единолично правил он. И, кажется, изрядно старался. Старался не только выполнять свои обязанности, но и, пользуясь благоприятной для него ситуацией, насколько возможно скомпрометировать председателя райисполкома Ульмасбаева, делал это, надеясь впоследствии занять его место. Арслан замечал со стороны Худжаханова неискренность, но полагал, что не надо пускать в ход шило там, где можно обойтись иголкой. А враги-то взялись за сабли.
Когда у человека настают тяжелые дни, он вспоминает друзей, успокаивает себя: если пятнадцать дней месяца темные, то пятнадцать-то светлые! Верно говорят — друзья познаются в беде. Многие еще недавно выдававшие себя за близких друзей, не переступали сейчас его порога.
Взять хотя бы родственников. О существовании многих из них до недавнего времени он даже не подозревал. На тоях и всяких торжествах они с гордостью говорили окружающим о том, что являются родичами Ульмасбаева. Молоденькие джигиты, у которых и усы-то едва-едва пробились, а иногда и седобородые старцы не раз являлись в его кабинет с просьбами, предварительно терпеливо и подробно объяснив, какими «близкими родственниками» они доводятся ему.
«Где теперь эти самые родственники? Поверили наветам врагов моих? Или хотят, чтобы я один справился с недугом и недругами — закалился в этой борьбе?.. Говорят же, что горные орлы, взлетев высоко-высоко в небо, бросают оттуда своих орлят вниз, где громоздятся остроскальные горы. Если птенцы беспомощно машут крыльями, трепыхаясь, то орлы, ринувшись камнем вниз, настигают их и ловят. Так они учат своих птенцов летать… Но я ведь уже вышел из детского возраста! Вот только не познал мудрости, как разбираться в людях.
Отец часто говаривал: «Не будь верхом колышка — будут бить по тебе, не будь и его острием — в землю вгонят». Может, прав был отец?..»
Барчин в коротком старом халатике, босиком поливала двор, черпая ладошкой воду из ведра. Забрызганные грязью ступни ног приятно холодила влажная земля. Горячий воздух был густо пропитан ароматом цветов. Над пышно расцветшими розами жужжали пчелы. На яблонях суетились воробьи, будто хотели привлечь ее внимание к уже созревшим румяным плодам, от которых гнулись ветки. Давно пора собирать яблоки и варить на зиму компот. А у Барчин все руки не доходят. Некогда. Неделю назад мать положили в больницу — радикулит обострился. Сейчас, слава богу, ей уже лучше, выходит в больничный двор, прогуливается…
Позади звякнула цепочка, и калитка без стука отворилась.
— Ой! — вскрикнула Барчин смущенно, увидев Эркина с чемоданом в руке.
Эркин поставил чемодан на цементированную дорожку, улыбнулся.
— Здравствуйте, Барчиной!..
— Здравствуйте! Заходите!
Барчин бросилась к колонке. Пустив сильную струю, подставила ноги и, не вытирая их, надела тапочки.
Приглаживая непричесанные волосы, подошла к гостю, подала руку. Эркин заметил, что она смущена, расценил это по-своему. Неожиданно притянул Барчин к себе и крепко поцеловал. Барчин с трудом высвободилась из его объятий. Отступила на несколько шагов и посмотрела в упор на Эркина не то с упреком, не то с презрением.
— Теперь я не обижусь, если и скажете: «Уходите!» — сдавленным от волнения голосом произнес он.
— Вы за этим и ехали сюда? Чтобы оскорбить меня? — еле слышно проговорила Барчин, опустив низко голову.
— Да!.. Я люблю тебя, Барчин. Мои мысли только о тебе… Жизнь меня может радовать только тогда, если ты будешь рядом со мной. Если же отвергнешь мою любовь, навсегда буду обречен на одиночество…
— Оставьте это! Я же замужем.
— Можно ли называть мужем человека, который не оценил тебя?
— Вы неправы, Эркин-ака, скорее я его не оценила.
Эркин сел на курпачу, постланную на краю веранды, открыл чемодан. Барчин скрылась в комнате.
Дильбар прислала матери письмо, в котором сообщала: «Хамидахон-апа, напереживавшись из-за дочери, слегла в больницу. По-моему, она теперь ни за что не согласится, чтобы Барчин к нему вернулась…» В тот же день Эркин сказал матери, что ему надо съездить в Ташкент — дела в Министерстве просвещения. Мать собрала чемодан подарков — и Дильбар, и зятю, и Хамидахон, и Барчин…
Всю ночь Эркин провел в поезде. Ему не спалось. Он лежал на верхней полке и думал о том, каким же он был слюнтяем, что из-под носа у него увели такую девушку… А еще бывший фронтовик! Нет, правы те, кто говорит, что женщины любят мужчин решительных. Позор ему, если он и на сей раз не подберет ключи к сердцу Барчин!
— Барчиной, выйдите сюда.
— Я ставлю вам чай! — донесся голос Барчин из кухни.
Через несколько минут Барчин появилась на веранде. На ней было свободного покроя хонатласное платье, волосы на голове аккуратно уложены. Она расстелила дастархан, поставила поднос с конфетами, варенье.
Эркин наблюдал за каждым ее движением. Барчин почувствовала это, лицо ее залила краска. Приняв это за хороший признак, Эркин взял ее за руку и попросил:
— Барчин, присядьте.
Она усмехнулась, освободила руку и направилась к калитке. Вскоре она вернулась и заварила чай. Села напротив.
— Сели бы сюда, — сказал Эркин, указав на место рядом с собой.
Барчин отрицательно покапала головой, сказала:
— Пейте чай.
— Тогда позвольте мне перебраться поближе.
В это время во двор вошла старушка и, постукивая палкой, направилась к веранде. Заметив тень, пробежавшую по лицу Эркина, Барчин улыбнулась.
— Наша соседка, — сказала она.
Старушка видела очень плохо, поднесла ладонь ко лбу и пристально посмотрела на Эркина. Усаживаясь с ним рядом, произнесла:
— Добро пожаловать, сынок. Барчиной принесла мне радостную весть — свояк, говорит, приехал… Матушка ваша здорова? Все дома пребывают в благополучии? Да дарует вам аллах здоровье, и телесное, и духовное. Рада, сынок, вас видеть…
— И вам приятной долгой жизни!
— Угощайтесь. — Старуха, как бы подавая пример, отщипнула кусочек булки, положила себе в рот и задвигала челюстями. — Надо же, сынок, как раз нету Хамидахон. Вы, наверно, ее хотели бы видеть? В больнице ее грязями лечат…
— Я слышал, что она болеет, сестра написала. Сейчас ей лучше?
— Лучше, — сказала Барчин. — Через день-два выпишется…
— Я хотел бы навестить ее. Барчиной, составьте мне компанию.
— Я утром у нее была. Я дам адрес, и вы легко ее найдете.
Барчин быстро встала, вырвала листок из тетрадки и написала адрес больницы.
— Пожалуйста, Эркин-ака.
Эркин достал из чемодана яркий шелковый платок.
— Это вам, Барчиной, от моей мамы.
— Спасибо. Я тоже непременно ей что-нибудь подарю.
Эркин встал.
— Когда мы увидимся, Барчиной? Из больницы я поеду к сестре. Посмотрю, как они устроились на новом месте.
— О, у них так здорово! — воскликнула Барчин. — Они в новом районе получили квартиру. Огромная лоджия выходит в тенистый сквер…
— Вот у них и увидимся, — сказал Эркин, направляясь к калитке. — До свидания.
Барчин пошла проводить его. Старушка семенила позади них, жалуясь на жару и на то, что сил в ее ногах уже не осталось…
На углу они остановились, до трамвайной остановки Эркин шел один. Высок и статен, в нем все еще чувствовалась военная выправка.
— Эх, пусть аллах ниспошлет молодым здоровья! — вздохнула старуха. — Нынче молодежь слабее стариков пошла. Недаром говорят: старое дерево скрипит, да не ломается. А молодые… — Старуха махнула рукой: что, дескать, и говорить. Пошла по тротуару. Барчин взяла ее под руку. — Арсланджан вон какой здоровый джигит был, а подкосила его болезнь — лежит уж сколько времени.
Барчин вздрогнула, как от удара, остановилась:
— Что вы сказали? Арслан болен?
— А ты разве не знаешь? Все ж добрые люди говорят об этом, жалеют его.
Барчин стремительно побежала к дому. Она слышала, что у Арслана неприятности на работе, но не знала, что он болен. Что с ним?
Быстро переодевшись, пошла к трамвайной остановке.
Через четверть часа Барчин была уже в своем районе. А вон и красивый пятиэтажный дом, в котором она жила совсем еще недавно. Словно на крыльях поднялась на площадку второго этажа. Остановилась, чтобы унять сердцебиение. Потом робко надавила на кнопку. Дверь отворилась, и Барчин увидела пышнотелую соседку Махсудахон. И побледнела. Смотрела на соседку широко раскрытыми от ужаса глазами.
— Что с вами, Барчиной? Заходите! — сказала Махсудахон приветливо.
Барчин отступила, намереваясь уйти. Навсегда. И постараться никогда не вспоминать ни этого дома, ни Арслана.
— Вы?.. Вы тут?.. — с трудом выговорила она, еле шевеля непослушными губами.
— А вы разве не знаете? Ведь Арслан-ака отдал нам эту квартиру, а сам перебрался в нашу.
— Вот как… — произнесла Барчин и покраснела. Ей стало стыдно за себя, за свои мысли. От сердца сразу отлегло, в ногах почувствовала слабость. Взялась за перила. — Я поднимусь к нему.
— Арслана-ака сейчас нет дома, — сказала Махсудахон. — Утром приходила девушка и тоже позвонила к нам…
— Какая девушка? — вновь насторожилась Барчин. — Наверно, Зейтуна. С его работы?
— Нет, она сказала, что с завода. И увела его с собой. Арслана-ака вызвали на завод, где он прежде работал. Посидите у нас, он, наверно, скоро вернется.
— Нет, спасибо. Я думала, он болен. Мне сказали, что он болен.
— Он очень болел, а теперь уже ходит. Но работать ему врачи еще не разрешают.
— Хорошо, что он выздоровел. Спасибо вам, Махсудахон. Только… не говорите, пожалуйста, что я была.
Барчин медленно спустилась по лестнице.
Придя домой, она швырнула на стол сумку и бросилась на кровать. В комнату неслышно вошла соседка. Предположив, что у Барчин болит голова, поставила на тумбочку около нее чай и пиалушку, однако заговорить не решилась.
Барчин спала до самого вечера. Ей приснился сон. Арслан и Зейтуна, резвясь, гонялись друг за дружкой в большом красивом саду. Они не обращали внимания на Барчин, стоявшую неподалеку, даже не глядели в ее сторону.
Барчин, застонав, как от боли, проснулась. У ее изголовья сидела старуха.
— Детка, у тебя, кажется, температура. Бредишь… — сказала она.
В этот день парторг завода Ташсельмаш несколько раз пытался дозвониться к Ульмасбаеву домой. Но из трубки неизменно доносились короткие гудки. Тогда он попросил секретаря поехать к нему и, если тот сможет, незамедлительно привезти его на завод.
Утром к нему зашли ветераны завода Нишан-ака и Матвеев. Очень удивил и огорчил парторга их рассказ о том, как недостойные личности оклеветали Ульмасбаева. И он решил не откладывая поговорить с Арсланом. Знал: Ульмасбаев расскажет все как есть, выкручиваться не станет. Если где сплоховал, возьмет вину на себя, если ошибся в чем, признается… А там коллективу судить, прав он, виноват ли…
Часа полтора спустя Арслан был в партийном комитете завода. Парторг вышел из-за стола, пожал ему руку. Сели в кресла друг против друга за журнальным столиком, закурили…
Часа два беседовали они, не вставая с места. Потом парторг проводил Арслана до литейного цеха. Шум и грохот, доносившиеся оттуда, теперь мешали разговору. Они расстались, крепко пожав друг другу руки.
Родной цех был по-прежнему наполнен гуденьем вагранок, шипеньем наливаемого в формы металла, скрежетом подъемных кранов. Тела обнаженных до пояса людей смутно вырисовывались сквозь синеватую мглу. Вдоль транспортера все так же стояли мускулистые парии, спины которых лоснились от пота, они накладывали песок в медленно проплывающие мимо железные ящики. Какой-то парень, видно, новичок, все никак не мог приноровиться: совковая лопата перекашивалась у него в руках то в одну сторону, то в другую, песок просыпался на пол. Он суетливо подскакивал к куче песка, брал на лопату, поворачивался и спешил к транспортеру. Арслан улыбнулся, глядя на него. Вспомнился ему тот день, когда сам он впервые пришел на завод… Подошел к пареньку сзади, положил руку ему на плечо. Тот обернулся, во взгляде его промелькнуло смятение: дескать, что за человек в костюме, белой сорочке да еще при галстуке объявился в литейном цехе?! Арслан взял у него лопату.
— Гляди, как надо! — сказал он погромче, чтобы тот расслышал. — Поворот на носке правой ноги и шаг левой к песку. Захватываешь песок и снова переносишь левую ногу к транспортеру, а правая на месте, понял? В баскетбол играл когда-нибудь?
Парень закивал, улыбаясь во весь рот.
— Тогда легко научиться. В баскетболе есть прием такой. Как челнок — вправо-влево, вправо-влево…
Парень кивал и продолжал улыбаться, дивясь незнакомцу, который так ловко работает. По лицу Арслана уже ручьями лил пот. Воротник рубахи взмок. Он машинально ослабил узел галстука и так увлекся работой, что не заметил, как к ним подошли люди.
— Арсланджан! Эй, Арсланджан! — услышал он позади себя голос и отдал лопату:
— На, попробуй!..
И тут же попал в объятия Шавката Нургалиева.
— А говорили, что Арслан теперь не лев[89], что силы покинули его, — смеясь, говорил Нургалиев, похлопывая бывшего коллегу по спине. — А он вон какой.
Известие о том, что председатель райисполкома Арслан Ульмасбаев пришел к ним, быстро распространилось по цеху. К Арслану подходили, здоровались за руку, справлялись о здоровье, о делах. Пользуясь случаем, высказывали и свои просьбы.
Арслан в сопровождении Нургалиева обошел цех. Много нового увидел он здесь. Вагранки были снабжены сложными приборами, и теперь расплавленный металл извлекался из них полуавтоматическим способом. Старые тали, которые при малейшей перегрузке кряхтели, будто старики, заменены новыми…
Нургалиев пригласил Арслана во двор покурить. Приятная прохлада охватила разгоряченное тело, и воздух показался таким чистым и живительным, что трудно было надышаться. Так чувствует себя путник, истомленный жаждой и едва добравшийся до ключевой воды.
Арслан отказался от предложенной Нургалиевым «Примы».
— Вы же «Беломор» курили, Шавкат-ака.
— Э-э, изменений много, как видишь. Цех перешел на высококачественные мощные печи, коллектив пополнился новыми кадрами. Ну, а я перешел на «Приму», — смеясь, сказал Нургалиев. — Послушай-ка, женушка моя Марзия и мать в обиде на тебя. Говорят: «Как стал большим человеком, забыл нас…»
— Передайте им, что я не забыл их, — улыбнулся Арслан. — Кланяйтесь. Как-нибудь выберу время и зайду.
— Слышал я о неприятностях, свалившихся на тебя, — сказал Нургалиев, стряхивая в урну пепел. — Недавно узнал о них. И обиделся на тебя. Признаюсь — подумал, что ты зазнался… Почему сразу же не пришел к нам и не рассказал обо всем? Ты же, можно сказать, испечен в печи нашего цеха, а мы только высококачественную продукцию даем. Провинился — спросим с тебя, не виноват — заступимся…
— Спасибо, Шавкат-ака. Я поначалу не придавал всяким мелочам значения. А потом заболел.
— Почему не сказал, что тебя оклеветали, когда мы заходили к тебе?.. Ладно, дело прошлое. Мы тут, несколько коммунистов, ветераны завода, решили — пойдем в горком и поговорим там.
Домой Арслан вернулся перед вечером. Махсудахон, заметив его с балкона, выбежала на лестничную площадку и, как только Арслан поднялся, выпалила:
— Арслан-ака, приходила Барчин. Я пригласила ее посидеть у нас, но она отказалась. Оказывается, она не знала, что мы поменялись квартирами…
Арслан, заметив, с какой радостью соседка сообщает ему эту новость, улыбнулся. Тревожно застучало сердце.
— Зачем приходила?
— Не знаю, ничего не сказала…
Арслан постоял мгновенье в задумчивости и снова стал подниматься по лестнице. Обернувшись, спросил:
— Как там Бабур Мирзо? Такой же резвун?
— Зашли бы проведать.
— Рахмат. Передайте привет ему и Джамшидбеку.
Арслан открыл дверь и оказался в полусумеречной тихой прихожей. Постоял, прислонясь спиной к двери. Пусто в доме. Мать, видно, опять отправилась к Сабохат, у которой разболелся ребенок. Казалось, что из комнаты сейчас выйдет, шурша халатом, Барчин, легкая, как ветерок, повиснет у него на шее и скажет: «А я заждалась…»
Арслан вздохнул и прошел в гостиную. «Зачем же она приходила?»
Арслан принял ванну, достал из шифоньера свежую сорочку. Надел другой костюм и торопливо вышел из дома.
Махсудахон, увидевшая из окна, как энергично шагает Арслан по тротуару, догадалась, что он направился к Барчин.
За окном сгущались сумерки. А Барчин продолжала лежать в кровати, уткнувшись лицом в подушку.
Пронзительно зазвонил телефон. Она вздрогнула, нехотя поднялась, сняла трубку.
— Алло! Алло! Барчин? — раздался веселый голос Дильбар.
— Да… я… — произнесла Барчин тихо, стараясь унять дрожь в голосе.
— Вас не было дома? Я три раза звонила!
— Во дворе была.
— Барчиной! Сейчас же собирайтесь и приходите к нам. Стол накрыт, ждем.
— Спасибо. Я не могу…
— Как «не могу»? Марат-ака вас просит. И Эркин-ака тут. Мы все вас просим!
— Не могу, у меня болит голова.
— Подождите, передаю трубку вашему брату, — сказала Дильбар, и в трубке послышался рокочущий голос Марата:
— Барчин, приходи к нам. Обязательно, слышишь?
— Мне нездоровится, акаджан. В другой раз…
— Могла бы уж прийти! — сказала Дильбар обиженным тоном.
Барчин осторожно положила трубку. Недвижно сидела минутку и только хотела встать, как вновь зазвонил телефон. «Ну и настырные!» — подумала Барчин, с трудом подавляя желание поднять трубку. Телефон умолк и через некоторое время вновь зазвонил. Барчин в сердцах схватила трубку.
— Я же сказала вам, что мне нездоровится!
— А что с тобой, Барчин?.. Здравствуй, — раздался мягкий голос Арслана. Барчин сразу его узнала. Она узнала бы его, даже если бы вся махалля кричала одновременно.
— Здравствуйте, Арслан-ака, — сдавленным от волнения голосом произнесла она.
— Мне сказали, что ты приходила…
Барчин долго молчала, стараясь справиться с собой, прежде чем произнесла:
— Я только сегодня узнала, что вы были больны… Что с вами?
— Гипертонический криз… Барчин, что ты сейчас делаешь?
— Ничего.
— Ты одна?
— Да.
— Я приду к тебе.
Из трубки донеслись короткие гудки. Барчин сидела некоторое время неподвижно, не в силах опустить трубку. Потом вдруг бросилась к калитке, будто Арслан давно уже стоит там и не может дождаться, когда она откроет.
Барчин сбросила с петли цепочку. Сама не знала, сколько простояла. Наконец услышала знакомые шаги. Калитка медленно отворилась, и она увидела Арслана, похудевшего после болезни, с горячими грустными глазами.
— Проходите, — сказала она, отступая с дорожки в сторонку, хотя ей хотелось броситься ему навстречу. Повернулась и направилась к дому.
Они поднялись на веранду. Сели за стол и несколько мгновений изучающе смотрели друг другу в глаза.
— Кажется, Хамида-апа нездорова?
— Она в больнице. Но ей уже лучше.
— Не страшно одной?
— Со мной ночует соседка, добрая старушка. А иногда уезжаю к Марату-ака.
Барчин держала розу и сама не замечала, что выщипывает лепестки. Арслан бережно коснулся ее руки.
— Барчин, милая, у тебя же есть свой дом… И муж, который очень, очень любит тебя.
Барчин молчала. На ресницах у нее заблестели слезы.
— Я пришел за тобой, Барчин. Хватит испытывать друг друга. Ты должна понимать…
Барчин мокрым лицом приникла к груди его и затряслась от рыданий.
— Я сама… сама во всем виновата… — с трудом выговаривала она. — Простите меня, Арслан-ака… Я такая глупая…
— Успокойся. Ну, успокойся, милая! — Он целовал ее волосы, мокрые щеки.
…Город был залит огнями. Проезжая часть улицы была вымыта поливомоечными машинами, и от нее веяло прохладой. В клумбах благоухали цветы. Откуда-то издалека, наверно из парка, доносилась музыка. Они издалека увидели свой пятиэтажный дом. Все окна в нем светились. Кроме их окна. Сейчас в их окне тоже загорится свет. Арслан и Барчин посмотрели друг на друга и улыбнулись. Видно, подумали об одном и том же.
Махсудахон стояла на балконе, любуясь вечерними огнями. Увидев Арслана и Барчин, идущих вместе, она от радости чуть не крикнула мужу: «Я те говорила тебе, что помирятся! Гляди!..» Но вместо этого потихоньку отступила назад, чтобы те ее не заметили.
Барчин, однако, ее увидела. Искоса взглянув на мужа, произнесла:
— Махсудахон очень красивая женщина, правда?
Ей показалось, что муж чуточку смутился, и, спеша прийти ему на помощь, добавила:
— Красивая… И добрая…
Они, смеясь, точно на крыльях взлетели по лестничным пролетам и остановились у собственной двери, с трудом переводя дыхание. Арслан прислушался, не идет ли кто по лестнице. Было тихо. Он крепко обнял Барчин и поцеловал, а потом уж открыл дверь.
Глава тридцать шестая ЧЕЛОВЕК ЧЕЛОВЕКУ…
— Мы, представители народа, разоблачаем нечестных людей! Там, наверху, должны прислушиваться к гласу, доносящемуся снизу! Надо гнать двуличных из всех правительственных учреждений! — разглагольствовал Мусават Кари в чайхане, попивая чай. И те, кто его не знал или знал недостаточно хорошо, кивали ему, ибо слова истины произносил человек. — Если Арслан Ульмасбаев не будет снят с работы и его не накажут, то мы и до Москвы дойдем! Там уж правду найдем! Подадим жалобу на Саидбекова, который всячески прикрывает грехи своего родственничка. Мы народ простой, мы не можем терпеть карьеристов и взяточников.
По всему было видно, что Мусават Кари недоволен работой комиссии в райисполкоме.
— Есть на земле еще порядочные люди, которые пойдут в среду со мной в горком! — продолжал Мусават Кари, выпивая одну пиалу за другой. — Мы там выведем на чистую воду всех! Пусть знают, что солнышко ладонью не прикроешь. Правда — она все равно верх возьмет…
Встревоженная услышанным, тетушка Мадина уже в сумерках прибежала к Нишану-ака.
— Ах, чтоб пусто было этому Кари! — закричала она. — Я-то к нему как к брату относилась… Нишан-ака, родной, заступитесь за моего сына. Вы же ему вместо отца…
— В чем дело? Говори спокойно. И садись, — сказал Нишан-ака, подавая женщине пиалу с чаем.
Они сидели на сури в виноградной беседке, где ярко горела двухсотсвечовая лампочка, а вокруг нее вились ночные бабочки. Хозяйка поднялась, постелила еще одну курпачу, чтобы мягко было сидеть. Тетушка Мадина пристроилась на краешке сури и подробно изложила, что говорил сегодня в чайхане Мусават Кари.
— Зря боишься, — успокоил Нишан-ака. — Комиссия в работе Арсланджана никаких серьезных просчетов не нашла. Есть, правда, мелочи… А у кого их не бывает? Не ошибается тот, кто ничего не делает.
— Да нет, уважаемый, Кари сказал, что нашел каких-то свидетелей. Ведь есть еще в наше время люди, которые за копейку совесть продадут…
Нишан-ака посидел молча, как бы размышляя. Потом произнес, ни к кому не обращаясь:
— Что ж, посмотрим, ты, Кари, со своими приспешниками народ или мы народ!
Рабочие первой смены литейного цеха закончили работу. Шавкат Нургалиев их дождался у выхода. Оглядев собравшихся, он с сомнением проговорил:
— Братцы, удобно ли, если все скопом явимся в горком? Может, человек пять-шесть откомандируем?
И тут же все разом загалдели, словно стая встревоженных галок. Нельзя понять, кто что говорит. Тогда один из литейщиков поднялся на опрокинутую железную бочку и сказал громовым голосом:
— Мы должны доказать всяким паразитам, которые кусают исподтишка, что нас не пять-шесть, а много! Мы не позволим никому марать нашу рабочую честь!
— Правильно!
— Пошли!
Толпа громко спорящих между собой джигитов вышла за ворота завода. Подкатил трамвай. Рабочие, подсаживая и торопя друг друга, заполнили оба вагона.
В раскинувшемся перед зданием горкома партии скверике они увидели Нишана-ака и старика Матвеева. Здесь же сидела на скамейках люди из махалли дегрезов. Вновь прибывшие обменялись со всеми рукопожатиями. Нишан-ака сказал:
— Молодцы! Вы прибыли вовремя. Кари со своими тремя дружками полчаса назад зашел туда. Думаю, пора и нам. Сначала зайдем мы вчетвером — я, Матвеев, Хайитбай-аксакал и Нургалиев.
…Второй секретарь горкома их встретил в своем кабинете очень приветливо.
По левую сторону от его стола сидели Мусават Кари и его люди. Нишан-ака сел на один из стульев, стоявших по правую сторону.
— Я вас слушаю, — сказал второй секретарь, располагаясь в своем кресле.
Нишан-ака сказал, чем вызван их визит. Секретарь внимательно слушал. Лицо его ничего не выражало. Только когда он поднял голову, в глазах его промелькнул веселый огонек.
— Я уже имел беседу с парторгом вашего завода, с председателем месткома, так что не было необходимости беспокоиться, товарищи, — сказал он с улыбкой. И, кивнув в сторону Мусавата Кари, добавил: — Этим гражданам я тоже разъяснил, что наша комиссия во всем разобралась и указанные анонимщиками факты не подтвердились…
— Мы хотим, — произнес Нишан-ака, окинув презрительным взглядом сидящих напротив, — чтобы эти говорили, что хотят сказать, при нас! Если их десять, нас сотня наберется. Если их двадцать, нас тысяча соберется!
— Мне понятен ваш благородный порыв. Вы не хотите допустить несправедливости. Это достойно одобрения. Мы тоже давно знаем Ульмасбаева…
В это время зашел инструктор горкома партии и сказал, что перед горкомом собралось человек сто, если не больше. Секретарь, удивившись, поднялся с места, подошел к окну.
— Все ваши?
— Большинство с завода. Но есть из махалли Дегрезлик.
— Что же, сразу видно, как спаян ваш коллектив. Один за всех, все за одного, — смеясь, заметил секретарь. — Что ж, пойдемте туда. Столько людей не вместит мой кабинет.
Второй секретарь горкома партии, сопровождаемый Нишаном-ака, Матвеевым, Нургалиевым, Хайитбаем-аксакалом, вышел из кабинета, находившегося на втором этаже, и стал спускаться по широким мраморным ступеням, устланным красной плюшевой дорожкой. Мусават Кари и его дружки приотстали. На первом этаже они зашли в буфет, затем юркнули в боковую дверь и, пробежав вдоль длинной застекленной галереи, выскочили на малолюдную улочку позади горкома.
Ступив на широкую площадку с колоннами, секретарь обернулся, как бы желая удостовериться, следует ли за ним Мусават Кари со «свидетелями». Нишан-ака заметил, посмеиваясь:
— Товарищ секретарь! Не утруждайте себя, вы их не найдете! Они бежали!
— Надо было их вывести к народу! — горячился Нургалиев. — Послушали бы мы, что они скажут, глядя людям в глаза! Эх, упустили!
Второй секретарь горкома оглядел собравшихся и улыбнулся. Здесь были и молодые джигиты, и улыбчивые девушки в ярких платьях, и старцы. При его появлении все притихли, ближе подступили к ступенчатой площадке. На лицах беспокойство. Взгляды устремлены на него.
— Здравствуйте, товарищи! — сказал секретарь.
Толпа зашевелилась, будто ветер пробежал над нивой. Множество нестройных голосов ответило:
— Здравствуйте!
— Ваш приход я понимаю как проявление уважения к нашему товарищу! И как вашу озабоченность его судьбой…
— Ты прав, сынок. Потому мы и собрались!..
— Арсланджан много добрых дел сделал для района, нельзя его за это наказывать!
Секретарь поднял руку, дождался тишины.
— Комиссия горкома партии установила, что обвинения, выдвинутые против товарища Ульмасбаева, не имеют под собою почвы.
— Мы знаем, кто это сделал! — опять зашумели люди. — Мы раз и навсегда отучим заниматься такими делами!
— Товарищи! Успокойтесь! Нам тоже уже известны имена этих людей. Сегодня мы беседовали с ними. По-моему, они поняли свою ошибку. А товарищ Ульмасбаев со вчерашнего дня приступил к работе.
— Спасибо тебе, сынок, — сказали старики и провели ладонями по седым бородам.
— Не меня надо благодарить, а вас, товарищи! При такой сплоченности никогда никакой враг нас не сможет сломить!
— Баракалла! Да будет у тебя изобилие, сынок!
Люди, удовлетворенные таким исходом дела, радостно переговариваясь, стали расходиться. Секретарь и другие сотрудники горкома стояли, пока площадь не опустела.
Аббасхан Худжаханов, прознавший, что Арслан Ульмасбаев выходит на работу, раздобыл две путевки и отправился с Латофатхон в Ялту. Он знал, что в эти дни люди во всех махаллях направо и налево склоняют имя Мусавата Кари, но немало был обеспокоен и тем, что те, кто проницателен, догадываются, кто именно водил рукой этого человека. Хотя он и предусмотрел все, чтобы не за что было к нему прицепиться, однако побаивался встречи с Ульмасбаевым. Желая хотя бы немного отдалить ее, скакнул кузнечиком и очутился в Ялте.
Многие понимали, что заставило Худжаханова так срочно уехать на курорт. Они с усмешкой пожимали плечами и говорили: «Что поделаешь, худжахановщина…» Худжаханов пользовался испытанным методом: главное — пока не показываться на глаза, а там, глядишь, возмущение людей поуляжется. Этот прием уже многие годы с выгодой для себя использовал Аббасхан Худжаханов…
О Мусавате Кари всякое говорили, но видеть его никто не видел. Не показывался он ни на улице, ни в чайхане. Много высказывалось предположений. Даже были разговоры, что он занялся своими старыми делишками.
Лишь спустя несколько дней узнали, что Кари слег. Тяжкий недуг приковал его к постели. Лишился он дара речи. Лежал, вперив взгляд в потолок. Когда его посещали родственники, он пытался что-то сказать, но лишь нечленораздельное мычание слетало с его недвижных губ. Понять его было невозможно. Бедный Атамулла с ног сбился, бегая по врачам.
При встрече с махаллинцами он испытывал неловкость за отца, с опущенной головой проходил мимо. И все-таки мучила его совесть за то, что накричал он на родителя в тот день, когда тот вернулся из горкома партии. Наговорил ему дерзостей… Утром все встали, собираясь на работу, а отец остался лежать. Лежит до сих пор. Кто знает, не накричи на него тогда Атамулла, может, ничего бы и не случилось.
Спокойнее отнеслась к болезни мужа Мазлума-хола. «Все в его возрасте становятся такими, — философски рассудила она. — Рано или поздно все придем к этому…»
Пистяхон в болезни отца винила всех махаллинцев. Встречаясь с женщинами, не знала, как побольнее кольнуть, кого облить помоями. Всем она говорила, что ее отец интеллигент старой закваски, каких в наше время можно по пальцам сосчитать.
Люди знали, в каком положении находится отец ее, и проникались к ней сочувствием. Если даже не верили ее словам, все же согласно кивали головами. Не нашлось человека, который сказал бы: «Эй, девушка, твой отец был отпетым аферистом!»
Через два дня, видя, что больной тает на глазах, по настоянию матери, Атамулла все же согласился испросить у отца прощения и благословения. Он опустился на колени и склонился над больным.
— Ада, если что было между нами… — произнес он, с трудом сдерживая слезы и чувствуя, как спазмы сдавили горло. — Простите, ададжан…
По телу Мусавата Кари пробежала дрожь, но вытаращенные глаза его застыли, ничего не выражая. Он лежал, точно ничего не слыша. Тогда дядя Атамуллы написал на клочке бумаги по-арабски:
«Кариджан, дайте свое благословение. Мир этот бренен, дети ваши просят их простить».
Кари мрачно взглянул на своего брата. У того мороз по коже пробежал от этого взгляда, который, казалось, говорил: «Ах, сволочи, вы думаете, я умру! Я назло вам буду жить! Я всех вас переживу!..»
Дядя Атамуллы снова написал по-арабски:
«Кари, если вы кому-нибудь должны были, скажите. Если куда положили деньги, тоже скажите. Ведь у вас есть дети…»
Взгляд Мусавата Кари будто приклеился к записке, написанной ясно и разборчиво. На провалившихся висках у него проступил пот. Он медленно перевел взгляд на брата и еле заметно покачал головой.
— Что ж, нет так нет, — промолвил дядя Атамуллы и поднялся с места. Стоявшему рядом племяннику сказал: — Укаджан, ваши предположения не оправдались. У вашего отца нет отложенных денег. Он бы их, конечно, оставил вам…
На шестой день к полуночи Мусават Кари умер. Утром состоялся вынос его тела. По дороге похоронная процессия завернула в мечеть. Прочитали молитву и после этого отнесли его на кладбище. Перед тем как опустить его в могилу, сторож Акиф обратился к тем, кто нес на плечах гроб, с вопросом:
— Каким человеком был Мусават Кари?
Люди, согласно обычаю, ответили:
— Хорошим человеком был…
— Да будет ему пухом земля…
Эй, великодушный народ, перед твоим благородством я преклоняю колени и припадаю к ногам твоим челом! Даже этого человека вы не осудили в последний миг конечного пути!
…В начале весны Атамулла и его дядя, решив произвести небольшой ремонт дома, штукатурили комнату. Атамулла в уголке ниши, заставленной посудой, случайно заметил щербинку, где отвалился кусочек штукатурки. Поскоблил его мастерком, чтобы получше замазать. Под глиной обнаружилась фанера, едва державшаяся в стене. Удивившись, зачем она тут, он отодрал ее и увидел отверстие, из которого торчало голенище сапога, набитого тряпьем. Придя в еще большее замешательство, он вытащил сапог, показавшийся ему довольно тяжелым, и вытряхнул содержимое на пол. К ногам с глухим стуком упали нити жемчуга, кулоны и медальоны с драгоценными камнями, со звоном покатились по полу кольца, браслеты… Атамулла так и застыл с сапогом в руке.
Дядя опрокинул ведро с глиной на палас. Побледнев, стоял минуту молча. Потом гневно сказал:
— Эх, человек, столько у тебя было добра, а ты скрывал! Даже на похороны свои не оставил ни копейки…
Они не слышали, когда в комнату вошла Мазлума-хола. Заметили ее, лишь услышав причитания, прерываемые всхлипываниями:
— Сколько лет я прожила в этом доме, все время руки мои были кочергой, а волосы веником!.. Ни разу не сказал мне: «Вот, купил тебе платье…»
Глава тридцать седьмая А МИР ВСЕ-ТАКИ СОВЕРШЕНЕН
Пришла весна. Природа вновь помолодела. Оголившиеся к зиме деревья, похожие на черных согбенных старух, вновь надели легкий ярко-зеленый наряд. А у ног их волшебница весна расстелила изумрудный ковер. Скворцы и воробьи порхают по веткам, радостно поют, щебечут, и мнится, будто это не простые пернатые, а птицы счастья, опустившиеся на плечи невест… Говорят, деревья стареют. Разве могут они стареть, когда весна каждый год им возвращает молодость?
Приятно из дому выйти поутру, когда прохладный ветерок еще не умчался невесть куда, прячась от раскаленного солнца, и идти на работу пешком. Зелень влажна от выпавшей ночью росы. И цветы на клумбах в эту пору пахнут особенно сильно. Вымытый асфальт на проезжей части улиц постепенно просыхает, и над ним курится парок…
Зейтуна уже сидела в приемной и, глядясь в маленькое зеркальце, поправляла прическу. При появлении председателя она поспешно убрала все со стола и встала. Арслан пожал ей руку, справился о настроении и проследовал в кабинет. Зейтуна занесла газеты, письма и удалилась.
Перебирая бумаги, Арслан увидел конверт со штампом ЦК КП Узбекистана. Быстро вскрыл его. Письмо было от заведующего отделом строительства. Он уведомлял, что бюро ЦК приняло решение возложить на Арслана Ульмасбаева полномочия парторга на строительстве крупного цинкового завода в Алмалыке и просит его согласия. Арслан несколько раз перечитал письмо. Это было для него неожиданностью. Трудно сразу принять решение. Теперь он должен думать не только о себе, но и о Барчин, о Раано — о дочурке, которой недавно исполнилось восемь месяцев. Они взяли девочку из дома ребенка, но кто об этом не знает, не скажет, что это не их ребенок. У нее крупные черные, как маслины, глаза, слегка вздернутый носик — точь-в-точь как у Барчин. А брови, сросшиеся на переносице, что считается признаком счастья, как у отца. Арслан теперь, где бы ни был, всегда спешил домой, к своей дочурке. И как только открывается дверь, в комнате уже слышится звонкий голосок Раано:
— Па-а… Па-а…
— Да, доченька, папа пришел, — ласково говорит ей Барчин.
Неведомо, сколько Арслан просидел, задумавшись. К действительности его возвратила Зейтуна. Она открыла дверь и сказала:
— Арслан-ака, люди ждут приема. Можно входить?
— Пожалуйста. Просите…
Первой зашла старушка. Села, положив натруженные руки на колени. Арслан Ульмасбаев выслушал ее, внимательно прочитал заявление. Наложив визу, вызвал заведующего отделом.
— Товарищ Абдурахимов, эта женщина мать погибшего на войне Наркузи Файзуллаева. У нее протекает крыша. Надо произвести ремонт. Сколько времени вам потребуется на это?
Абдурахимов помолчал, размышляя, и ответил:
— Через месяц сможем приступить.
— А на ремонт сколько дней? — спросил Арслан, и заведующий заметил в его взгляде насмешку.
— Столько же и на ремонт, наверно. Месяц…
— Арслан, сынок, я уже дважды была у этого джигита, — вмешалась в разговор старушка. — Он оба раза посылал меня к Худжаханову. В первый-то раз я так и не дождалась, когда Худжаханов меня примет. А во второй раз он мне сказал: «Не приходите, мать, сюда с такими пустяками. У нас авторитетное государственное учреждение, мы занимаемся делами поважнее». Я и не ходила с осени. Всю зиму просидела не под крышей, а, считай, под решетом. А недавно мне посоветовали: «Зайди-ка ты к самому председателю». Вот и пришла я к тебе, сынок.
Арслан слушал ее не перебивая. И как только она умолкла, приказал Абдурахимову:
— Завтра же пошлите комиссию осмотреть дом. А через десять дней чтоб ремонт был закончен. — Он полистал настольный календарь и сделал запись на одном из листков. — О завершении ремонта известите меня.
— Хорошо, — согласился Абдурахимов, прикладывая руку к груди. — Разрешите идти?
— Пожалуйста. — И обратился к старушке: — Все, хола, завтра к вам придут мастера.
— Да будет у вас изобилие! — заприговаривала старушка, поднявшись с места и направляясь к двери.
Прием длился до полудня. Зейтуна по лицам выходивших из кабинета людей легко определяла, удовлетворена их просьба или нет. Когда приемная опустела, она занесла Арслану чайник крепкого зеленого чая и попросила разрешения уйти на обед.
Оставшись один, Арслан вновь задумался о сделанном ему предложении. «Надо вечером заехать к Нишану-ака, посоветоваться», — подумал он. И после некоторого колебания набрал номер Марата.
— Саидбеков слушает, — раздался знакомый голос.
— Марат-ака, здравствуйте. Я хотел посоветоваться…
— А-а, догадываюсь о чем. О новом назначении?
— Да.
— Что тебя беспокоит? Не хочется на периферию?
— Дело не в этом… Как Барчин к этому отнесется?
— Во-первых, препятствовать тебе она не станет. Свою сестру я хорошо знаю… А во-вторых, к лицу ли нам, коммунистам, колебаться, если партия считает, что так нужно?
— Вы вопрос ставите ребром, Марат-ака…
— Иначе нам нельзя, укаджан. Выбор пал на тебя не случайно. Решили, что ты, сам рабочий, хорошо знаешь душу рабочего человека. В Алмалыке закладывается серьезное строительство. Нужен хороший организатор.
— Я понял, Марат-ака.
— Вот и хорошо, укаджан. Приходите вечером с Барчин. Обсудим.
Арслан выпил чаю. Было обеденное время, но есть не хотелось. В такую жару только бы пить и пить. Зейтуна скоро вернется, и можно будет ее попросить заварить еще чайник чаю. А вечером Барчин приготовит что-нибудь вкусное. Когда жара спадет, можно и поесть!
Арслан взглянул на часы. Барчин, должно быть, уже вернулась из школы. Она приходит рано, чтобы освободить мать от забот. В первой половине дня, когда Арслан и Барчин на работе, с Раано сидят то Хамида-апа, то тетушка Мадина.
Арслан позвонил домой. Попросил Барчин приготовить к вечеру чучвару. Она обещала исполнить его просьбу. И поднесла трубку к дочурке, предупредив: «Арслан-ака, Раано хочет вам что-то сказать!..» Арслан улыбнулся, услышав нежный певучий голосок: «Ум-ба-а-а… Па-а… па-а-а…»
Барчин засмеялась, и опять зазвучал ее голос:
— Дочка просит вас не задерживаться. Мы скучаем…
Пришлось рассказать о письме, присланном из ЦК. Барчин молчала. Арслан встревожился и все больше и больше нервничал. Он более всего опасался, что очень огорчит этим известием Барчин.
— Когда придете, поговорим, — произнесла Барчин изменившимся, как показалось Арслану, голосом.
— Мне утром надо сообщить в ЦК о принятом решении, — сказал он. — Для раздумий времени в обрез — до вечера.
— Хорошо. Мы с дочкой тут подумаем, — сказала Барчин и засмеялась.
…Перед вечером приплыли откуда-то тучи, обложили небо. Быстро сгустились сумерки. Пошел дождь.
Барчин приготовила чучвару и ждала прихода Арслана, чтобы опустить в кастрюлю. Раано сидела в деревянной детской кроватке с перильцами и сосредоточенно играла с игрушками, то и дело поднося каждую ко рту. Барчин подошла к раскрытому окну. На нее пахнуло прохладным, влажным ветром. Шумел дождь. Благодатный дождь! Он смывал пыль с деревьев, с цветов, с тротуара и проезжей части дороги, как зеркало отражающей желтые и красные огоньки проносящихся по ней машин. Казалось, он умывает лицо земли, чтобы не осталось на нем нигде грязного пятнышка. И Барчин вдруг захотелось выскочить во двор босой, в ситцевом платьице и петь: «Дождик, дождик, посильней!..» Она протянула в окно руки, оголенные до локтей, и держала их под упругими струями.
Дождь прекратился так же неожиданно, как начался. И было слышно, как падают, позванивая, с веток деревьев и стрех тяжелые капли.
В наружной двери заворочался ключ. Барчин бросилась в прихожую. Раано, оставив игрушки, ухватилась за перильца кроватки, подпрыгивая, громко крикнула:
— Па-па-а!..
Арслан был мокрый с головы до ног, с него стекала вода, расплываясь по полу темным пятном. Барчин бросилась ему на шею, приникла к груди. И тут же метнулась к шифоньеру, чтобы достать сухую одежду.
Когда Арслан, приняв душ и переодевшись, вышел из ванной, жена стояла посредине комнаты с дочкой на руках. Девочка, увидев отца, протянула к нему ручонки. Лицо Барчин, прижавшейся щекой к головке ребенка, было одухотворенно и прекрасно.
— Что вы так смотрите на меня? — спросила Барчин.
Она подошла к зеркалу, стала обеспокоенно рассматривать себя. Арслан обнял ее за плечи, любуясь отражением жены и дочери.
— Ты помнишь «Сикстинскую мадонну» Рафаэля? Не с тебя ли он писал свою картину?
Барчин улыбнулась и кокетливо повела бровями.
— А вы еще не разучились делать комплименты, — сказала она, передавая мужу ребенка.
И вдруг взгляд ее сделался строгим. Она увидела у него седой волос и вырвала его.
— Еще один…
— Стареем, Барчиной, — невесело улыбнулся Арслан. — И если ты намерена вырывать все мои седые волосы, то вскоре оставишь меня лысым.
Барчин рассмеялась.
— Ну, ты подумала? — спросил Арслан.
Лицо Барчин стало серьезным, она опустила голову.
— Подумала.
— Что решила?
Жена молчала. И, чтобы вывести ее из неловкого положения, Арслан сказал:
— Алмалык недалеко, правда, но там не будет таких условий, как здесь. Наверно, и жильем не сразу обеспечат. Ты можешь остаться с ребенком в Ташкенте. Я уж как-нибудь… Подумай.
— Подумала.
— Ну, так говори.
— Что еще скажете?
— Я там не буду сидеть в чистеньком кресле. День-деньской буду пропадать на стройке, в кирзовых сапогах месить грязь по дорогам. Ты подумай.
— Подумала.
— Говори.
— Скажите еще что-нибудь…
— Трудности, конечно, временные. На всех стройках в начале бывают условия тяжелые. Мужчинам это не так заметно. Но для женщин, к тому же еще с ребенком… Будем жить в бараке. А вокруг степь, на несколько километров ни жилья. Представь себе все это. Словом, подумай.
— Подумала.
— Ну?
— Моя мама всюду следовала за моим отцом-непоседой. Я же ее дочь! Не хочу разлучаться с вами ни на один день, ни на час, ни на минуту! Куда вы, туда и мы с дочкой. Верно, доченька?
Девочка загугукала, пуская пузыри, и обняла отца за шею ручонками.
Арслан подхватил на руки Барчин и закружил по комнате жену и дочь.
Примечания
1
Устоз, уста — мастер.
(обратно)2
Чотир — рябая.
(обратно)3
Гузар — людное место (обычно площадь, перекресток).
(обратно)4
Из стихотворения Навои.
(обратно)5
Усьма — трава, соком которой узбечки красят брови.
(обратно)6
Чайдуш — чугунный кувшинообразный сосуд, в котором кипятят чай.
(обратно)7
Чучвара — пельмени.
(обратно)8
Шагирд — ученик.
(обратно)9
Келинойи — тетушка (жена дяди).
(обратно)10
Стихи Айбека в переводе С. Виленского.
(обратно)11
Никах — молитва, которой скрепляется брак.
(обратно)12
Беданабаз — любитель перепелок и перепелиных боев.
(обратно)13
Ука — братишка.
(обратно)14
Ганч — вид алебастра.
(обратно)15
Аяджан — матушка.
(обратно)16
Мастава — рисовый суп, приправленный перцем.
(обратно)17
Чимган — горы вблизи Ташкента.
(обратно)18
Ошпаз — кашевар.
(обратно)19
Хирман — место, где складывается хлопок.
(обратно)20
Мехманхана — помещение, где принимают гостей.
(обратно)21
Сандал — низкий квадратный столик, который ставится над углублением в земляном полу с горячими углями и сверху накрывается одеялом. Служит для согревания рук и ног зимой.
(обратно)22
Лянга — клочок меха с пришитой для веса пуговицей. Играют, подбивая ее ногами.
(обратно)23
Омач — соха.
(обратно)24
Онаджон — мамочка.
(обратно)25
Аждарга — чудовище.
(обратно)26
Курпача — тонкий матрац.
(обратно)27
Кураш — состязание в борьбе.
(обратно)28
Кимарбоз — завсегдатай азартных игр.
(обратно)29
Насвай — особым способом приготовленный табак.
(обратно)30
Палван — силач.
(обратно)31
Шейх Санон — герой одноименной поэмы Навои, отказавшийся от исламской веры и женившийся на славянке.
(обратно)32
Хауз — искусственный бассейн.
(обратно)33
Ата — отец.
(обратно)34
Ахуны — прозвище уйгуров-кочевников.
(обратно)35
Кар — снег.
(обратно)36
Карнай — духовой музыкальный инструмент.
(обратно)37
Дастан — народная поэма, сказание.
(обратно)38
Махсим — почтительное обращение к духовному лицу.
(обратно)39
Сагричи — кожевенник, выделывающий кожу лошади для шитья кавушей.
(обратно)40
Булава — длинный, увесистый металлический стержень с крюком на конце, используемый литейщиками при работе.
(обратно)41
Чарыки — обувь из сыромятной кожи.
(обратно)42
Амаки — дядя.
(обратно)43
Телпак — круглая меховая шапка.
(обратно)44
Гап — вечеринка.
(обратно)45
Джейхун — Амударья, Яксарт — Сырдарья.
(обратно)46
Ичкари — женская половина дома.
(обратно)47
Байваччи — дети, потомки баев.
(обратно)48
Курбаши — так в дореволюционном Туркестане называли начальника местной полиции.
(обратно)49
Баят — название классической танцевальной мелодии.
(обратно)50
Дост — возглас, выражающий восторг, восхищение.
(обратно)51
Домля — обращение к грамотному человеку.
(обратно)52
Кул — раб.
(обратно)53
Аждар — дракон.
(обратно)54
Заклинание от напастей.
(обратно)55
Дервиш — странник, отшельник, блаженный.
(обратно)56
Суфи — служитель мечети.
(обратно)57
Холапошша — старшая тетя, особо почтительное обращение к женщине.
(обратно)58
Уммулхабоис — покровительница порочных, безнравственных людей.
(обратно)59
Алайхиссалом — присоединяется к именам пророков.
(обратно)60
Бобо — дедушка.
(обратно)61
Хайит — религиозный праздник.
(обратно)62
Имам — духовный наставник у мусульман.
(обратно)63
Пашмак — один из видов восточных сладостей.
(обратно)64
Гулканд — сладкое снадобье — масса из растертого сахара, лепестков розы и гашиша.
(обратно)65
Хадж — паломничество в Мекку и Медину.
(обратно)66
Пармуда — уйгурское блюдо — лапша с мелко нарезанным мясом.
(обратно)67
Кябаб — жаренное на вертеле мясо.
(обратно)68
Бала — мальчик.
(обратно)69
Михраб — ниша во внутренней стене мечети, указывающая направление к Мекке.
(обратно)70
Джангах — старое название парка имени А. С. Пушкина.
(обратно)71
Даджол — дьявол, сатана.
(обратно)72
Машкичири — каша из маша, крупы наподобие сои и риса.
(обратно)73
Джаным — дорогая, душа моя.
(обратно)74
Тавба — междометие, выражающее удивление.
(обратно)75
Терьяк — опиум.
(обратно)76
Хирман — площадка, где ссыпается собранный хлопок.
(обратно)77
Епирай — возглас удивления.
(обратно)78
Калай — олово.
(обратно)79
Пулат — сталь.
(обратно)80
Кари — тут чтецы Корана.
(обратно)81
Дженгаша — сестрица (казахск.).
(обратно)82
Хадим — поминки.
(обратно)83
Кураш — национальная борьба.
(обратно)84
Ададжан — папочка.
(обратно)85
Чирманда — бубен.
(обратно)86
Дивана — умалишенный.
(обратно)87
Ширчай — кипяченое молоко с чаем, солью, сливочным маслом и черным перцем.
(обратно)88
Мазар — кладбище.
(обратно)89
Арслан — лев.
(обратно)
Комментарии к книге «Умид. Сын литейщика», Мирмухсин
Всего 0 комментариев