Ис. Гольдберг Попутчик
1.
Втиснулся он к ним на какой-то маленькой станции во время трехминутной остановки. Верхняя полка была свободна, он закинул туда чемоданчик, сбросил с себя пальто, вытащил гребешок, пригладил редкие серые волоски, высморкался громко, хозяйственно и, оглядев всех, сладко улыбнулся:
— Здравствуйте! Все мужская компания! Это хорошо!
В ответ ему что-то пробурчали: собрались все люди, видно, необщительные, желчные, недовольные. Он, не унывая и не обижаясь, вскочил, залез на свое место, укладывался и сыпал оттуда словоохотливо, бодро и приветливо:
— Страсть не люблю, когда в отделении дамский пол. Слова хорошего не скажи, анекдотец какой захочется рассказать — молчи. Вообще — стесненье... А вы, граждане, как насчет картишек? А?
Опять что-то буркнули ему желчные люди.
— Я насчет преферансику! Не на интерес, а так — для времяпрепровожденья? Неужели нет охотников?..
— Нет... Мы не играющие! — сухо и неприязненно ответили ему.
— Ах, жаль!..
Вагон поскрипывал, где-то внизу, под полом мерно отстукивало, отмеривало, отзванивало. За окном ползли столбы, кустарники, поля. Изредка там расступались пологие горы и выбегали в долинку дымчатые избы, подбежавшие к речке, — и тогда лязгало громче и громче отстукивало, отзванивало под полом: поезд проползал над мостком.
В мерных звуках поезда тонули говоры, всплески смеха, вскрики. В вагоне каждый утаился на своем месте. Многие, незнаемо для самих, загрустили той особенной грустью дороги, когда остается позади какое-то прошлое и неизвестное встает впереди.
А тот, новый пассажир, неугомонный и шумливый, слез со своей верхней полки, со своего места, забрякал чайником эмалированным, зашебаршил бумажными свертками, кулечками, засуетился, захлопотал.
— Тут вот станция хорошая для чаепития скоро будет! Отличная там вода!.. Давайте, граждане, у кого чайничек побольше, я сбегаю! Очень советую набрать тут кипятку!.. Оччень!..
Желчные, усталые люди слегка оживились. Один достал свой чайник, заглянул в черную пасть его, обидчиво сказал:
— Мы ведь и сами можем сбегать за кипятком-то! Дело не великое!
А тот собрал в морщинки серое лицо свое, полузакрыл глаза, ужасается:
— Какой может быть разговор!.. Я мигом! Мне все едино, что один, что два набирать!.. Давайте, давайте!..
Вырвал чайник. Собрал их оба за дужки в одну руку, втиснулся через перегородку, устремился к выходу.
Поезд крикнул. За окном проплыли какие-то постройки.
2.
Кто же устоит против чаю? Какой желчный брюзга останется в своем углу, нелюдимый и насупленный, когда вот тут хлопотливо расставлены чашки, из замасленных бумажек и баночек, из сткляночек появятся подорожники, и каждой морщинкой улыбающееся, сияющее лицо так и лезет в глаза, так и просит:
— Да пожалуйста! Да за компанию! Ведь вода прямо, радивактивная? Ей-богу!..
Так вот и выползли из своих углов пассажиры, придвинулись к столику, к чайнику. Потянулись к своим корзиночкам, к сумочкам. Разворачиваются бумажки, открываются баночки, откупориваются сткляночки.
— Да, действительно, водица замечательная!
— Очень хорошо!..
— Да, господи! Да я ведь эти места сколько раз взад-вперед изъездил!..
За чаем люди добрее делаются. За чаем, в вагоне, под уютный мерный лязг, стук и гуд души чуть-чуть шире раскрываются.
— А вы что же по торговой, или так — командировочный?
— Я-то? Я комиссионер... Ну, и, конечно, с командировкой. С командировкой, знаете ли, удобнее. Хе-хе!.. А вы доставайте селедочку. С селедочкой, пожалуйста!
— Что вы? Чай с селедкой?
— Да самое разлюбезное дело! Я всегда так: беру жирнущую астраханскую сельдь (чтоб икряная была!) и с чаем!.. Господи! сколько этаким манером чаю можно выпить! Прямо удивленье!
— Интересно...
— А что же?! В дороге ведь три дела подходящие имеются: картишки, анекдотики и чай... Хе-хе!
За чаем души чуть-чуть приоткрываются. Ну и разговор легче тянется.
Веселый пассажир угостил попутчиков чаем, селедкой, угостился сам. После чаю аккуратно прибрал на столике, собрал селедочные кости, смял их вместе с бумагой, сходил в уборную сор выкинуть, руки вымыл.
После всех этих хозяйственных дел облегченно вздохнул и посожалел:
— Эх, а жалко все-таки, что преферансик не состоится!
— Не играем! — миролюбиво буркнул самый желчный.
— Можно и без карт. Вот вы, видать, человек бывалый, рассказать можете что-нибудь интересное!
— Анекдотик разве? — просиял приветливый пассажир: — Желаете? У меня скоромненькие... Вот последний, например, про советскую барышню и про загс...
— Нет... не стоит! — вяло отказались пассажиры.
— Пахабство — эти анекдоты!.. Ну их к чорту!..
— Да нет! Вы вот послушайте! Ей-богу, интересный!.. А то вот еще про еврея-спекулянта... Очень даже остроумный!..
Покуражились слегка хмурые люди, поморщились, а потом:
— Ну, валяйте! Да негромко только, а то тут через отделение бабочка какая-то!.. Как бы что не вышло.
— Да я аккуратно!.. Самым чистым манером!..
3.
Просыпался приветлиьый, словоохотливый пассажир анекдотами — прямо кладезь неисчерпаемый. Попутчики похохатывали, иной раз деланно возмущались, переспрашивали остренькие (с перцем которые!) подробности; раскраснелись. В отделении стало уютней, домашней.
— Вы, прямо, Декамерон настоящий! — похвалил самый желчный, и лицо у него подобрело.
Но пришел анекдотам конец. Напрягался, напрягался рассказчик, жал свою память, выжимал, и не стало у него свеженького материала. Да и слушатели насытились скоромненьким, охладели, устали.
И вот подкралось молчание. Томительное, под татаканье и звонки поезда, скучное молчанье.
Словоохотливый пассажир сжался, подошел к окну, стал глядеть на скачущие навстречу поезду телеграфные столбы. Другие пассажиры тоже ушли в себя. Кто растянулся на месте своем, кто крутил папироску.
Скучно.
Двое (видно, раньше познакомились) вполголоса о чем-то своем заговорили.
Снова в мерных стуках и звонах поезда потонули глухие говоры, всплески смеха, вскрики.
Побарабанил пассажир по стеклу. Помурлыкал. Вздохнул. Стал слушать скрипы, попискиванье, позвякиванье. Стал цепляться за обрывки слов, вслушиваться в тихие, ползущие кругом разговоры. Насторожился. Словно стойку делает — притаился, замер, ухо одно подставил под звуки. Уловил. Ухватил. Оторвался от окна, шагнул к тем, двоим, разговаривающим. Вырос внезапно перед ними. Собрал морщинки на лице, рассмеялся:
— Вот вы про карточки... А, знаете ли, вот вы не поверите, а я через эти самые карточки, ордера и тому подобное счастье свое, можно сказать, в жизни приобрел!..
Взглянули на него оба неласково. Кисло улыбнулись:
— Как это у вас вышло?
— Странно! Мы вот считаем, что эти самые карточки да ордера не мало в свое время горя людям причинили... Странно!
— И представьте себе, кому горе, а мне форменное счастье! Да!
— Счастливый вы, значит, человек, если с вами такое случиться могло.
— Да вот, вы послушайте! Это даже очень интересно. Прямо, можно сказать, роман настоящий. И притом из действительной жизни! Хе-хе!..
— Что-ж. Расскажите.
Пролез пассажир на нижнюю скамью, устроился поудобней, одну ногу под себя поджал, руки в карманы брюк засунул. Приладился, огляделся.
С верхней полки согнулся, свесив голову вниз, самый хмурый пассажир. Другие подобрались ближе. Нужно же скуку разогнать. Пускай трещит.
4.
— Та-ак-с!.. — радостно улыбнулся словоохотливый. — Вот как теперь, при нэпе этом самом, вспомнить об очередях, о карточках, о реквизиции, так можно сказать, и верить не хочется. А было же все... Ведь до чего, было, довели людей — фунту хлеба рады были! Полфунта масла за великое счастье считали! А ежели, скажем, фунтов десять крупчатки — так за этакий продукт можно было в великие благодетели попасть! Да... Ну, конечно, вам это всем хорошо известно, нечего и поминать... Ну, значит, в такое-то время и вышел мне фарт... Вы, граждане, как полагаете — сколько мне лет?
Слушатели удивленно переглянулись, посмеялись и воззрились на него. Оглядели потертую маковку его серенькой головы, пощупали взглядами морщинистый лоб, желтизну дряблых бритых щек, поглядели на сухой хрящеватый кадык на сморщенной жилистой шее. Подумали, прикинули, сказали:
— Лет сорок пять...
— А то и больше!..
Он радостно засмеялся и гордо сказал:
— Мне пятнадцатого июля по старому стилю, на равноапостольного князя Владимира пятьдесят третий пойдет!.. Хе-хе!..
Слушатели переглянулись и показали, что они приятно удивлены.
— Да, пятьдесят третий!.. Иные в эти годы какой вид имеют? а я вот совсем бодрый и крепкий... В иных делах... хе-хе... и молодому сто очков вперед дам... Ну-с, вот, следовательно, четыре-то года тому назад было мне сорок восемь годков. И жил я бобылем, без семьи, без супруги. По-холостому. Занимал я комнатку в одном семействе, а как началась заваруха эта самая, революция, и пошли всякие уплотнения, выселения, переселения, и вышло мне так, что пришлось оставить квартиру. Жалко мне было: прижился я, хозяйка вдовая, еще в соку, то да се, сами знаете — удобства, хе-хе, и расходу меньше и риску-с никакого... Ну, получил я ордерок, по знакомству, пошел смотреть новую квартиру себе. Прихожу по адресу — ничего, комнатка аккуратная, удобная, а главное — смекаю я — дочка у хозяев прямо бутончик. Свеженькая, светленькая, только-только семнадцать годков отстукала. А семьи-то всего: мать — барыня нервная, все охает, отец — ревматик, когда-то человеком был, а теперь груз излишний для жизни и девочка эта самая.
Присмотрелся я, заныло у меня в сердце: эх, думаю, подходящее дело. Оставил за собой комнатку. К вечеру барахлишко свое перевез — и зажил. Жизнь в те годы, сами знаете, неудобная была, неуютная. Глаз надо было востро держать. Вообще, которые без смекалки да не из трудового елементу, совсем закисали от жизни той. А хозяева-то мои новые — самые, значит, нетрудовые. И замечаю я с первого же часу, что у них насчет продуктов питания очень дело обстоит плохо. Мне же по моим способностям удавалось тогда три пайка получать и все по высшей букве... Пригляделся я к семейке этой — живут впроголодь. Видно, все с себя выменяли. Конечно, по человечеству жалко и притом у меня излишки, — но скажите мне на милость, какое же мое дело? А, кроме того, всех не накормишь и еще то принять надо в соображенье — сегодня я имею, а вдруг завтра какой-нибудь случай непредвиденный... Ну, следовательно, они себе сами собою, а я — сторона...
Недельку прожил я и виду не подаю, что девочкой интересуюсь. Я эти дела досконально знаю: станешь пялить глаза, или что-нибудь такое — отпугнешь и потом пиши пропало. А девочка строгая, молчаливая, скромная. Ухаживает за колодой этой, за папенькой, мамашу свою все успокаивает. Вообще — дочь примерная. А во мне все разгорается, да разгорается к ней. Конечно, не только нрав ее этот тихий и смирный, а все обличье ее тянет меня. А тут, вышло как-то, что все ее статьи девичьи самым подробным манером освидетельствовал. Кухня у них была, а в кухне закуток темный. Ну, вот раз улеглись все, поздно уж было, и я укладываться стал, но слышу — ходит кто-то по кухне, осторожно так. Я потихонечку, полегонечку из комнаты своей выхожу, подкрался на кухню, гляжу — господи! Феничка (это дочка то хозяйская) в одной юбочке с самоваром возится. Смекнул я — не иначе — за стирку взялась. А как грудка у нее вся, значит, на виду, притаился я и созерцаю. Ну, дальше — больше. Скипятила она самовар, тащит в закуток. Эге, думаю, тут не стиркой пахнет. Жду терпеливо. Ну, короче говоря, стал я свидетелем, как девочка моя в кутке разделась вся до нага и мыться принялась. И поверьте мне — что мне здоровья тогда это созерцание стоило — не приведи господь!.. Стою, дрожу, а сам бы всю ее так и съел, с ножками стройненькими, с грудкой, с животиком невинным... Даже вот теперь вспомнить — в жар бросает... Хе-хе...
— Мда-а!.. — промычали слушатели, и кто-то вздохнул.
5.
— Да... и как я, значит, ознакомился со всеми тайнами ее девичьими, запало мне в голову: должна она непременно удовольствие мне доставить. Однако, понимаю я, что простым каким манером, подарочком, финтифлюшечками разными тут ничего не поделаешь. И к тому же вижу я, что Феничка как-то дичится меня, избегает. Видно, не по нутру я ей отчего-то пришелся. Другой раз остановишь ее, попробуешь заговорить, пошутить, а она: «Извините меня. Мне некогда... Папаше ноги нужно мазью натирать». Так все мои подходы зря, без последствия и остаются.
А время шло к холодам. Надо о зиме думать, о дровах. Между прочим, замечаю я, что у квартирохозяев моих с дровами туго. Пищу свою немудрящую на «буржуйке» готовят, а в квартире «уже как веет ветерок». Я же по ордеру получил сажень дров и перевез полсаженку прямо к себе в комнату. Поставил печечку железную, дыры в перегородке законопатил, попоски войлока к двери прибил — чтоб, значит, холод от хозяев ко мне не наносило, да и мое тепло к ним не уходило. Ведь не напасешься дров-то на всю квартиру...
Обезопасил я себя на зиму и поглядываю на Феничку. А она бледнеет, худеет, личико у нее суровое, вроде монашеского. Вижу, вянет цветочек, не сорвешь, хе-хе, во-время, — завянет зря... Ну, стал я действовать с другого боку. Подсыпался к мамаше. Она дама рыхлая, видать когда-то авантажная была. Глаза у нее на мокром месте, отощала, охолодала она. Я улучил как-то время, когда Феничка из дому отлучилась, вскипятил на керосинке какаво, сухариков достал, маслица, ландрину. Иду к барыне:
— Приходите, говорю, ко мне, по хозяйству потолковать!
Удивилась она, однако, пришла. Увидала пиршество мое, в глазах у нее огоньки затеплились, даже по желтизне румянец выступил.
— Я, говорит, помешала вам завтракать?
— Помилуйте, говорю — какая помеха! Вот вы лучше присаживайтесь, стаканчик какава выкушайте!
Ну, верьте-не верьте — а как только я сказал это ей, у нее этакая игривость пошла по лицу, хихикает, жеманится, задом широким, рыхлым вертит. Закарежило, значит, ее от какава...
Выпила она чашку. Я ей другую налил. Вообще — угощаю. Хоть и кипит во мне сердце, глядя, как она добро мое уничтожает, но я так полагаю — без затрат никакое дельце не выгорит. Хе-хе!.. А тут дельце-то стоющее...
Ну, согрелась моя мадама, расплылась на стуле, приросла и на меня прямо по родственному смотрит. Я нацелился, приметил, что совсем барыня обмякла, и говорю:
— Ах, и плохо же вы живете! Без пайка, без ничего...
Взглянула она на меня, глазами поморгала, в губах у нее трясенье, и давай слезы лить:
— Хуже и не может быть, — говорит. — Мы, ведь, вторую неделю на картошке да на кипятке вместо чаю сидим...
— Да, говорю — я и то примечаю, что Феничка у вас совсем прозрачной стала. Да и вы, мадам, очень изменились...
Плачет она тихо, на меня мокрыми глазами глядит:
— Не знаю, что и будет. Совсем не знаю... Холода пойдут, а у нас дров ни полена. А мой-то Павел Васильевич, как с ревматизмами своими холод перенесет?.. Не перенесет он...
Подсел я к ней, взял ее за руку, в заплаканные глаза заглянул, говорю:
— А можно, ведь, все это и к лучшему благополучию наладить...
— Как это?.. — загорелась моя барыня.
— Да очень просто: лежит у меня душа к дочке вашей, к Феничке... Уж так лежит...
Отстранилась от меня мадам, руку свою отобрала, еще пуще прежнего пожелтела:
— Ах, — говорит, — что это вы!.. Никак это нельзя... О чем это вы!?.
6.
Под полом залязгало, задрожало. Вагон качнулся, заскрипел, видно — к станции подходили. Словоохотливый пассажир оборвал гладенькую речь свою, вскочил, взглянул в окно:
— Ах, господи! Да, ведь, это мы к Мошкову подходим. Тут поросят замечательных бабы выносят... Пойду скорее, как бы не раскупили!
Почти на ходу поезда он выскочил с площадки и понесся к навесу, под которым голосистые бабы расхваливали свою снедь.
Он вернулся с золотисто поджареными кусками поросятины и двумя большими калачами.
— Ну вот, давайте, граждане, присаживайтесь подзакусить. А кипяточку на следующей станции наберем... Присаживайтесь, присаживайтесь!..
Пассажиры поглядели на поросятину, на калачи, на приветливого попутчика и полезли по своим сумочкам, кулечкам, корзиночкам.
Когда подзакусили и убрали объедки, кто-то хихикнул и сказал:
— Так как же вы, гражданин, своего-то добились? А?..
— А вот я сейчас, сей минут все вам по порядку обскажу... Я, знаете ли, люблю все, чтоб подробно было, не как-нибудь тяп-ляп...
— Да уж видно, как рассусоливаешь: — раздалось из-за перегородки, — противно слушать, как о своих гадостях размазываешь...
Словоохотливый быстро повернулся к перегородке и зло, с легким взвизгиваньем крикнул:
— Вы там, который недовольный, ежели не нравится, можете не слушать!
— Я и то не слушаю... А если, тем не менее, ты такая балаболка, что все уши прожужжал, так могу я замечанье свое сделать...
— Сделайте свое одолжение! — ядовито кинул словоохотливый и возмущенно сказал своим соседям, принижая свой голос до шопота:
— Нахальства этого теперь развелось, прямо несусветимо...
— Плюньте, — успокоили его: — Не стоит обращать внимания! — Продолжайте свою историю. Будьте любезны...
Успокоился. Уселся поудобней. Продолжает. Правда, немного тише, чем прежде, но с таким же аппетитом, так же смакуя каждую подробность:
— В тот вечер все-таки не удалось мне с мадамой обстоятельно переговорить. Пришла Феничка, и мамаша от меня упорхнула. Ну, я не сробел, поймал ее в другой раз и говорю:
— Если вы думаете, что я с вашей Феничкой блудодействие желаю произвести, так ошибаетесь! Прямое мое, говорю, намерение сочетаться с ней законным, церковным браком и должны вы мне в этом, как мать разумная, помочь.
Залепетала, заюлила моя барыня, толкует мне что-то, что, мол, Феничка еще ребенок, что рано ей о супружестве думать. Однако, я стою на своем и режу:
— В семнадцать лет, сударыня, иные уж двух младенцев имеют и даже не от законного брака, а Феничка в настоящее время в полном соку, и ежели передержать ее на таком голодном положении, то выйдет ей неустойка полная...
Тем не менее моя барыня ахает, вздыхает и от меня бочком-бочком отстраняется. И выходит тут у нас, заметьте, цельная комедия: я о дочке хлопочу, а мамаша, запомня мои угощенья, возомнила себе, что это к ей у меня влечение. Хе-хе! Умора! И как она в сознание моих поступков пришла, то стала меня избегать и даже от угощенья увиливать... Так... Но на мой фарт ударили тут страшнейшие холода. Что у них в квартире делалось — прямо не расскажешь! Старик стонет, сама кутается в рвань, от менки оставшуюся, посинела, оплыла нехорошо. И пуще всего — Феничка совсем замирает. Ну, тогда я беру беремя дров из своего запасу и несу их прямо к самому в комнату.
— Ha-те, говорю — разве возможно вам в таком холоде!
И сам разжег дрова в печке, сам хлопочу возле огня. А он увидел все это, захныкал, заворочался:
— Ах, да как же мне вас благодарить, душевный вы, грит, человек.
Зовет жену, Феничку, показывает им мою добродетель. А они обе воззрились на меня, и вижу я у них в глазах этакое вроде испуга.
И понял я, любезные мои, весь секрет. Стал старика обхаживать, пожертвовал всей полсаженкой, кой-что из продуктов ему в презент доставил. Старик-то и восчувствовал мое усердие. Обогреваю я его, подкармливаю, а интерес свой из виду не упускаю. Как-то ублаготворил я его колбасой настоящей (а то все, известно, конинкой нас товарищи подчевали), размяк мой старик, я и подсыпался: — То да се, мол, говорю, вот я теперь при трех пайках по самой наивысшей букве и, кроме того, по продкомовской службе моей и окромя пайков всякое перепадает, хорошо бы мне спокойно и оседло зажить — жениться
— Да, — говорит, — при таком положении можете вы себе этакую роскошь доставить.
— Могу-то могу, — говорю я, — да есть у меня предмет на душе, а ничего у нас не выходит.
— Не может, — говорит, — быть. При вашем сытом положении и при дровах должна она дурой, извините, говорит, быть при отказе своем...
— Ну, говорю, дура не дура, а все молодая легкость в размышлении. По молодости не сочувствует...
На этот раз я тахтику свою выдержал и мнения ему вполне своего не высказал. В следующий раз я угостил его маслом сладким (для женщин с грудными детьми выдавали по букве А). И опять завел. И в этом разе уж прямо рубнул ему:
— По душе мне ваша Феничка. Воздействуйте на молодость ее, на неразумение — и общее благополучие у нас настанет!..
Батюшки! Как узрится он на меня, как заведет глазищи свои и кричит мне, извините, за выражение:
— Сукин ты сын!.. Пошел, говорит, вон, гадина!..
За перегородкой кто-то радостно хихикнул и громко сказал:
— Вот это правильно!.. В самый раз!..
Рассказчик поднял голову, посмотрел в ту сторону и ехидно пропел:
— Правильно ли, али неправильно — это в дальнейшем известно станет... Потому что благородства ихнего у папеньки хватило всего на всего до трех градусов по Ревамюру... Дальше не пошло.
— Каким образом? — засмеялись слушатели: — при чем тут градусы?
7.
— А при том, — охорашиваясь и принимая гордый вид, продолжал пассажир, — при том это, что после слов таких ругательных, как сукин сын и гадина, возымел я амбицию свою, и дрова, остаток из полсаженки, перетаскал обратно в свою комнату. И настала для гордецов моих такая пора, что волку в крещенский мороз легче.
А я себе в комнатке знай нажариваю печку и жду, что из всей этой комедии выйдет...
— Вымораживаете, значит? — посмеялся один из слушателей.
— Да вроде того! — обрадовался рассказчик: — Знаете, вот в сибирских деревнях бабы тараканов эдак морозом вымораживают... Хе-хе...
— Вот, следовательно, отшатнулся я для видимости от моих квартирохозяев и наблюдаю, когда придет час мой. И примечаю я, что старик у них совсем зачичиревел: то на всю квартиру от ревматизмов своих охал и стонал, а тут выть стал, и потом затих. И настала в квартире тишина. Нехорошо, знаете-ли, холодно, вода мерзнет в кухне, и притом тишина.
Прошло таким манером с недельку. Выстудило у них так, что мне и нос-то из своей комнатки на хозяйскую половину высунуть страшно. И за все это время встала промеж меня и хозяев моих вроде стены какой: ни я к ним с каким вопросом, ни они ко мне с самомалейшим словом.
А я все жду. И начало меня тут, почтенные, сомненье разбирать: не дал ли я, мол, промах какой. Не профершпилился ли я своей прахтикой. И чуть было не сошел со своей линии, да господь удержал.
Да, и, понимаете — вдруг в самую мою меланхолию образуется стук в мою дверь, и появляется нежданно-негаданно сама Феничка.
Вошла, у двери остановилась, в лице ни кровинки, глаза, как угли, губки сжаты. «Ах ты, думаю, бедненькая моя». Поглядела на меня и тихо говорит:
— Отец очень плохо себя чувствует... Дайте, пожалуйста, пару полен...
И больше ни гугу. Понял я, что тут куражиться никак нельзя. Подошел к дровам своим, набрал беремя, понес и сложил им в комнату. И оттуда таким же молчаливым манером обратно к себе в логово. А в сердце у меня прямо машина: тук-тук.
Было это под вечер. На завтра прихожу я со службы и прямо к самой, к мадаме:
— Оставьте, говорю, свою фанеберию. Жизнь теперь кусучая. Ежели желаете, можете людьми быть. Женихов теперь модных нету. Подвернется какой комиссар, полакомится Феничкой, оставит ее, извините за выражение, с брюхом — и будут вам хлопоты... Желаете отдохнуть в тепле да в сытости — сговаривайте Феничку за меня... И то спасибо скажите, что я не с каким-нибудь изгательством, а с самым форменным законным браком. Мог, говорю, я при таком вашем холодном и голодном положении на простое баловство предложение сделать, а я по образованию своему со всем благородством к вам...
Говорю я это и гляжу на мою тещу будущую. Ничего. Слушает. Глаза опустила, вздохнула.
— Вы подождите, говорит. — Вы не торопите... Надо обдумать. Да Феничка еще ребенок... Подождите, ради бога...
Ага! думаю, клюнуло.
— Хорошо, говорю, я могу обождать, но не свыше недели от сего числа...
8.
— Неделю эту, могу я вам сказать, я прямо разорил свои запасы на них. Отпустил пудовик муки, масла, подвернулось мне стегнышко баранье, я и баранинки откромсал им. И наделяю я всем этим прямо через самого. Принесу ему и положу: получайте, пожалуйста. И ничего, ерзал, губами шлепал, а принимал. Разоряю я себя, а в мыслях нет-нет екнет: а что, ежели весь мой расход зря пойдет?.. Кто же мои протори и убытки покроет?..
И всю-то неделю эту злочастную не вижу я Феничку. Прячется она от меня, а может, и прячут ее. И мадам, теща будущая моя, тоже, как встретится со мной, устрельнет глазами в бок и норовит увильнуть от меня. Я, конечно, не задерживаю. Жду.
И вот, значит, проходит неделя. В назначенный срок побрился я, прицеремонился, как по тогдашним годам можно было, жду.
В квартирке тишина, словно притаились будущие мои родственнички. И раздумываю я: пойти мне к ним за ответом, или притаиться и ждать. Но только я этак размышляю, вдруг стук ко мне в дверь.
— Можно?
— С превеликим, говорю, удовольствием.
Раскрываю дверь — стоит сама мадам, аж посинела вся, обмякла, в глаза мне не глядит. Вошла и сразу:
— Извините вы нас! Никак не можем мы на ваше предложение согласиться... Феничка молодая... То да се...
Вскипел я, не выдержал, даже забыл ее женское звание, озверел:
— Ах, говорю, вы, дармоеды этакие. Вы, говорю, сладкое на дармовщинку любите!.. Вы, говорю, в тепле обожаете жительствовать! А коснись к делу, так вы хвостом виляете, пробка у вас слаба... Ах, говорю, этакие вы и сякие...
И пошел, и пошел. Понятно, сердце у меня вскипело, обидно, и, кроме того, продуктов и дров жалко. Чем зря, коню, извините за выражение, под хвост кидать, да я бы на дело то употребил, что они у меня скушали за эту и предыдущую неделю... Ну, натурально, из характеру своего я вышел и сказал мадаме все, что и потребно было и что и воздержать в себе можно бы, не щадя лексикону своего словесного. Захлопала-захлопала зенками своими мадам, слезу пустила, ахнула раз и еще, и еще — и шарахнулась от меня.
Отдышался я, подумал, в размышление впал. И впал я в большую свою суровость. Первым делом потребовал остальные из моей полсаженки дрова. Затем запиской уведомил их, что нет им от меня дальнейшего продовольствия. А кроме всего этого, встретивши на завтра в кухне мадам мою, поставил ее в известность, что намерен я обзакониться на стороне, и что, мол, есть такие, которые за великое счастье почитают в супружестве со мною состоять.
И при этом показал ей ордерок из гублеса на пять сажень дров. И мягко так говорю:
— Ввиду того, что не сходимся мы характерами с вашей семьей и притом пять сажень дров не фунт изюму, их не возьмешь в карман и в квартиру их зря перевозить резону нету, то объявляю вам, что с этим богатейшим отоплением намерен я переехать на другую, более приветливую и подходящую квартиру.
Глянула моя мадам на меня оторопело, но на этот раз ничего не сказала...
И при всем том наблюдаю я за окружающим населением и жду. И верите ли, никакой, можно сказать, причины не было ждать чего-нибудь путного, а я жду, — вот, словно, нюх у меня, чутье этакое: должно произойти по-моему, должно...
А батюшка-мороз как завинтит, завинтит! У меня даже при щедрой моей топке попрохладней стало. А что же у моих родственничков? День проходит, другой. Морозы крепчают, жители мои притихли, замерли. Только нет-нет, да сам поохивает, стонет. Карежит его, плохо ему.
На четвертый день достал я свой градусник, вывесил его потихонечку на кухню, выждал, пока действовать он начнет. Гляжу: три градуса под нулем.
А немногим погодя ко мне в комнату без стука, без уведомленья — сама Феничка. Восковая, под глазами синева, на меня не глядит, прошла по комнате и тихо говорит:
— Папе очень плохо... И маменька мне рассказала все... Я согласна...
Сказала это и вся, как закаменелая. Я к ней:
— Господи, — говорю, — вот радость-то мне!..
Рассыпался я, размяк. Что тут было со мной, прямо даже совестно рассказывать!..
Ну, после этого живым манером устроился я со свадьбой. Церемоний больших не стал разводить. Обстряпал, что надо было, с попом, порастрес малость свои запасы — и вкусил, можно сказать по-совести, блаженство...
Так-то вот. Что значит судьбу свою уловишь через карточное, хе-хе, распределенье!..
9.
— Всё? — спросили слушатели.
— Как будто всё, — радостно улыбаясь, согласился словоохотливый пассажир.
— Ну, знаете, пресная у вас история, — поморщился самый желчный. — Я думал, вы что-нибудь этакое, с кандебобером, с перчиком заворотите...
Словоохотливый подавился смешком и виновато сказал:
— С перчиком-то оно, конечно, было, да ведь это уж касаемо супружеских, хе-хе, качеств. Оно, знаете ли, неудобно для повествования...
Тогда из соседнего отделения, из за перегородки выполз взлохмоченный, сероглазый, с расстегнутым воротом пестрой рубахи, пролез он в чужую компанию, неучтиво расставил ноги, подбоченился фертом, встряхнул лохмами, оскалил крепкие молодые зубы и давай крыть:
— Ах ты, гнус паршивый! Ты тут целый час про свои гадости размазывал, а теперь про стыд вспомнил? Ты, гадина, девушку, видать, невинную прямо до петли довел, паутиной своей, паук, опутал, да еще хвастаешься!? Собирай свои монатки! Слышь, жива-а!.. Катись колбаской к чертям, куда хочешь, без разговору! Раз-два — и чтоб духу твоего не было!..
Словоохотливый испуганно метнулся от него, но сразу же оправился и зло оскалил зубы:
— Вы какое это имеете право приказание мне отдавать, да еще ругаться?
Но тот, чужой, протянул руку и властно повторил:
— Жива-а! И без всякого разговору!..
Слушатели удивленно взглянули на лохматого, немного сконфузились, однако, оправились и один из них сказал:
— Не понимаю... На каком основании?..
Но серые глаза ярче вспыхнули и яркие красные пятна выступили на лице у лохматого. Тогда оборвалось возмущение у заговорившего и он умолк.
Словоохотливый ненужно застегнул и расстегнул свой пиджак, выправил воротник сатиновой рубашки и затравленно оглядел всех.
— Не понимаю... — забормотал он. — Какие это порядки завелись... У меня плацкарта, я законное право имею на мое место...
Сероглазый освирепел и шагнул к нему. Но из-за перегородки выкатился быстро еще один пассажир, ухватил сероглазого за плечо и весело (а все лицо так и сияет от радости) и ласково сказал:
— Постой-ка, Митрий... Не порти себе здоровья... И к тому же ведь нынче не двадцатый год... Мы все это происшествие моментально уладим. Отстранись-ка, товарищ...
Сероглазый покорно отстранился и пропустил этого нового, веселого товарища своего.
— Ну-с, почтеннейший, — сказал тот словоохотливому рассказчику. Соберите вы аккуратно свой багаж, скликнем мы кондуктора и убирайтесь вы вместе с бабушкой своей в другой вагон... Очень уж от вас дух нехороший по всем отделениям идет...
Говорит так улыбающийся, веселый, а в глазах непреклонность железная, не прошибешь ее.
И кругом тишина. Пассажиры молчат и украдкой разглядывают этих двух, таких решительных, властных, вмешивающихся не в свое, как будто, дело. Разглядывают — но молчат.
Поискал словоохотливый пассажир взглядом сочувствия у окружающих и осмелился:
— Приглашайте кондуктора, начальника поезда. Не пойду!.. Не желаю переходить в другой вагон. У меня плацкарта.
— А? — удивленно округлил свои веселые глаза веселый сосед. И, обернувшись к товарищу, тихонько толкнул его:
— Пройди-ка, Митрий, на свое место... Разговор у меня с гражданином этим будет семейный... Нечего тебе глазами ворочать. Иди!..
И, меняя сразу голос, громко крикнул:
— Товарищ Петров, пожалуй-ка сюда...
Из соседнего отделения вышел на зов этот еще один, третий пассажир.
— Что это вы, ребята, тут канителитесь? — лениво спросил он.
— Сбегай по поезду, тащи сюда главного кондуктора. Воздух здесь нужно прочистить.
Новопришедший поглядел на словоохотливого пассажира, вяло улыбнулся и ушел.
10.
Митрий, сероглазый, лохматый, покорно ушел на свое место. Веселый товарищ его прислонился к перегородке и стал скручивать папироску. Словоохотливый пассажир с независимым видом уселся глубоко на скамью, прислонился к стенке и глядел куда-то в сторону.
Кондуктор пришел недовольный, важный. Протиснулся он в отделение:
— Ну, в чем дело?
Веселый вытащил папироску изо рта, засиял улыбкой:
— Видите ли, товарищ, маленькое перемещение тут требуется сделать... Вот гражданину этому по состоянию... его здоровья требуется в другой вагон переместиться.
— Постойте!.. — сорвался словоохотливый с места. — Я совсем не желаю уходить отсюда... Это вот ихняя придирка...
Кондуктор брезгливо поглядел на всех, на словоохотливого, на веселого, на его товарища, который ходил за ним:
— Черт знает!.. Пустяки какие, а вы людей беспокоите... Вот приглашу агента Лооктогпу и составлю протокол... Показывайте, гражданин, свои документы. Да!..
Веселый сунул руку в карман, усмехнулся:
— Документы у нас в порядке, товарищ!
И, вытащив пачку бумажек, книжек, протянул ее кондуктору.
Тот развернул первую бумажку, прочел, удивленно поглядел на веселого, потом прочел еще одну и еще больше удивился. Лицо у него сразу обмякло, перестало быть важным и хмурым. Он бережно сложил документы, выровнял пачечку и подал ее веселому:
— Пожалуйте, товарищ...
И глядел он на него и его товарища (того, кого назвал тот Петровым) таким взглядом, что, перехватив этот взгляд, насторожившийся, притаившийся словоохотливый пассажир слегка побурел, заерзал на месте, встал, оправил на себе пиджак и, не глядя на людей, хрипло, скороговоркой сказал:
— Ежели, гражданин кондуктор, имеются у вас места в другом вагоне, то желаю я перейти отсюда...
11.
Уходил он из вагона на первой остановке молча, ни с кем не прощаясь. Его соседи по отделению предупредительно очистили проход для него — и он, навьюченный чемоданом, постелью, кулечками и большим эмалированным чайником, исчез без всяких напутствий.
Больше его соседи не видали до самого Екатеринбурга.
В Екатеринбурге, где нужно было ему слезать, на перроне мелькнула его фигура в снующей, движущейся толпе. И там из своих окон, с площадок увидели они, как осанисто выпрямился он, идя впереди носильщика с вещами, как подошел к худенькой молодой женщине, как обхватил ее неуклюжими хищными объятиями и присосался к бледной щеке.
И в это время те, кто были к нему ближе, успели заметить в огромных, оттененных длинными ресницами глазах маленькой женщины непередаваемый остановившийся давнишний испуг. Испуг на всю жизнь...
Комментарии к книге «Попутчик», Исаак Григорьевич Гольдберг
Всего 0 комментариев