«Трест имени Мопассана и другие сентиментальные истории»

206

Описание

Опубликовано в журнале «Юность» № 10, 1963 Рисунки Б. Косульникова.



Настроики
A

Фон текста:

  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Аа

    Roboto

  • Аа

    Garamond

  • Аа

    Fira Sans

  • Аа

    Times

Трест имени Мопассана и другие сентиментальные истории (fb2) - Трест имени Мопассана и другие сентиментальные истории 252K скачать: (fb2) - (epub) - (mobi) - Илья Юрьевич Зверев

Илья Зверев Трест имени Мопассана и другие сентиментальные истории Невыдуманные рассказы

Автор отважился назвать эти рассказы «невыдуманными», потому что они, как говорится, взяты из жизни. (Но, конечно, не так уж точно, чтоб можно было называть фамилии и адреса.) Эти истории автор пережил сам или узнал от участников и очевидцев.

«Это был человек-помост. Всякий знает, что мир держится на плечах Атласа, что Атлас стоит на железной решетке, а железная решетка установлена на спине черепахи. Черепахе тоже надо стоять на чем-нибудь, она и стоит на помосте, сколоченном из таких людей...»

О.Генри

Трест имени Мопассана

Управляющий трестом сказал на участковом собрании, что «Югоэнергоспецтехмонтаж» — это длинно и неблагозвучно. Тем более, теперь есть такое веяние, чтоб давать организациям какие-нибудь красивые названия, соответствующие их профилю. Например, имеется электрофирма «Светлана» или химзавод имени композитора Бородина, который, как известно, был химик.

И тогда встал Степан Иваныч Кашлаков — длинный серьезный дядя, прораб «Металломонтажа» — и простуженным своим басом предложил:

— А наш хай будет трест имени Мопассана. — И с горечью добавил: — Очень соответствует профилю.

Управляющий обиделся. В зале понимающе загоготали и захлопали. В самом деле, на участке все время случались какие-то любовные истории...

Пожилой турбинист дядя Вася Савченко отбил молоденькую жену у начальника цеха Гоголева. Все очень переживали эту историю, но, против правил, одобряли. Потому что дядя Вася был монтажник и рыцарь, а этот Гоголев — молодая тля с инженерским значком (он в опасных случаях брал с прорабов расписки, чтоб самому не отвечать)...

Потом одна девочка, Клава-изолировщица, хотела отравиться из-за несчастной любви к фотографу. Она написала письмо в шесть страниц, чтоб никого не винили и чтоб фотограф все-таки пришел как-нибудь, один разик, на ее могилку. А потом приняла шесть таблеток пирамидона. Она думала, этого достаточно, а спросить было не у кого.

Ничего страшного от пирамидона не случилось, но письмо на тумбочке нашли. И был большой перепуг. Сначала хотели исключить из комсомола ее, а потом фотографа (но он даже не был знаком со страдалицей). В конце концов объявили выговор члену комитета, ответственному за культмассовую работу, так как при хорошей культурно-массовой работе подобные факты, конечно, были бы невозможны.

Но Степан Кашлаков, внося свое саркастическое предложение насчет Мопассана, намекал совсем на другую историю, в которой, безусловно, был виноват сам...

На участке работал Костя Каретников, сварщик, со странным прозвищем «Крыси-Маус». Это был такой добродушный мышонок — беленький, с красным носиком, действительно не очень красивый. Он не обижался, когда его так называли, потому что монтажники — народ заводной, они всех разыгрывают, и если тут начнешь обижаться, то никогда не кончишь, и лучше сразу перейти в бухгалтерию или в плановый отдел.

Работал этот Маус, по молодости лет, по последнему классу, как говорится, «на подхвате». Потому что в высотной бригаде вакансии не часто освобождаются: из высотников не уходят (уносят — это еще случается: работа рисковая, на высоте). Но тут, слава богу, никто не упал, а Мауса все-таки допустили в бригаду: началась монтажная горячка на главном корпусе, и мобилизовали всех, «способных носить оружие»...

Пока он там осваивался и зеленел, пролезая по балкам на сорокаметровой высотище, его не трогали. В такое время над человеком смеяться нельзя, а то он из гордости выкинет какую-нибудь штуку, какой-нибудь излишний подвиг — и все. На этот счет монтажники ученые.

Они его даже нахваливали: «Давай, давай, Крыси! Молодец, ничего парень!»

«Ничего» — это была высокая похвала для понимающего человека. Надо учесть, что о самом космическом полете они сказали: «А ничего слетал Гагарин!» Они вообще не считали свое дело ниже, чем гагаринское. Они считали — примерно наравне. Тут тоже высота, а если полетишь, то не в космос, а в противоположную сторону. И без ковровой дорожки и без поездки в Лондон, Нью-Йорк и Рио-де-Жанейро. Так что Крыси мог гордиться, когда ребята ему сказали: ничего!

Но вот прошло месяца полтора, и стали Крыси-Мауса страшно дразнить. А он, по неопытности, даже не догадался, что это его праздник, вроде бы выдача аттестата или диплома: теперь он монтажник как монтажник, чего ради с ним нежничать?

Особенно его доводил Митя Сморгон — мордастый, здоровущий парень в тельняшке. Он каждый день что-нибудь такое придумывал... Вот однажды в прорабке рассказывает:

— Я варю на тридцать пятой отметке кронштейн. Смотрю, этот Крыси-Маус по балке ползет и кричит: «Мама!»

— Да я не «мама» кричал! — взмолился тот. — Я матюкался! Потому что электроды паршивые.

— Матюкался? Тогда извини, пожалуйста. Тогда ты молодец, истинно християнська душа...

А надо сказать, что монтажники — народ грубоватый. И они даже немножко задаются этим. На сей счет есть разные теории. Самую лучшую сочинил Вовка Леонов, в прошлом начинающий писатель, ныне законченный монтажник.

Он приехал сюда позапрошлым летом, чтоб поработать несколько месяцев, собрать, так сказать, материал из гущи жизни. Ребята над ним измывались, как только могли, из-за этого «материала из гущи». Но Вовка все стерпел, и ему даже вдруг понравилось, и он тут остался насовсем. Бригада уже давно считает его своим, а он все оправдывается, все что-то доказывает и ведет себя с ненужной лихостью.

Так вот, этот беглый интеллигент утверждает, что ругань на высоте есть производственная необходимость. Не станешь же ты, сидя на подкровельной балке, кричать соседу в другой конец главного корпуса: «Что же ты, коллега, варишь первый стык, который понадобится только к вечеру, между тем как должен бы варить седьмой»?! Нет, тут просто крикнешь: «Мишка, трамтарарам...» — и сразу все ясно.

Этой гнилой теории дали достойный отпор, когда присваивали звания ударников коммунистического труда. Но потом, к сожалению, все-таки оказалось, что отпор был недостаточный...

Однажды в прорабке после наряда Крыси-Маус воспользовался тем, что вся бригада была в сборе, и сказал речь:

— Хлопцы, я вас очень прошу. Вот эти шесть дней, начиная со вторника, не называйте меня... ну этим, Маусом, и вообще... не очень. Сделайте одолжение.

— А что случилось? Почему шесть дней, а не восемь? Лично я больше трех не выдержу! — радостно завопил Яшка Кирячок.

— Тут одна знакомая приезжает, — жалобно сказал Крыси-Маус. — Школьный товарищ...

— Ага! — сказали монтажники.

И больше ничего не сказали. И загнали обратно в глотки уже готовые остроты и каламбуры. Было ясно, что они учли и приняли к сведению.

Точно во вторник на площадке появилась девчонка — хорошенькая, черненькая, с гордым носиком. Бригада осмотрела ее со своей высоты и одобрила. Утвердила, как говорят руководящие товарищи.

Она приехала на ГРЭС черт-те откуда, из запорожского техникума. Считается, что на практику, хотя вряд ли за казенный счет ее послали бы практиковаться так далеко. Она чего-то там копалась на нулевой отметке и время от времени посматривала наверх, на своего прекрасного Крыси.

В первые дни разведка доложила, что ничего особенного у них, кажется, нет. Ходят себе за полметра друг от друга. Действительно, товарищи по школе, разные там воспоминания детства, «тебя с седыми прядками над нашими тетрадками, учительница старая моя» и так далее...

Но на третий день у них состоялся какой-то разговор. И потом они уже весь вечер ходили в обнимку по пустынным недостроенным кварталам, поскольку парка культуры в поселке еще не было.

Тут этот Кры... то есть Костя Каретников, совершенно одурел от излишнего счастья. Он пренебрегал монтажным поясом и не привязывался. Он бегом бегал по балкам, ссыпался по дрожащим монтажным лестничкам через две ступеньки на третью, как Иисус Христос ходил по облакам. Так что Митя Сморгон в конце концов сказал ему на ухо:

— Брось эти штучки! Ты доиграешься: оставишь нас без свадьбы. А мы все мечтаем погулять на твоей свадьбе.

Конечно, глупо давать советы, когда человек в таком состоянии! И Митя плюнул. Тем более, что сам он тайно верил в судьбу и считал, что счастливые не падают. Он только предупредил:

— Не будешь привязываться — набью рыло. При ней!

И вот надо же было, чтобы в тот великолепный четвертый день Костя сделал промашку. Он пропустил один важный стык и побежал варить дальше. За такие вещи на монтаже вообще не милуют. Но он еще, на свою беду, напоролся на прораба, на самого Степана Иваныча.

— Шо ж ты, сопляк, делаешь? — заорал тот на весь главный корпус. — Это ж кронштейн, а не мамкина титя.

Работавший неподалеку Сморгон сделал бросок к прорабу:

— Ша, Степан Иваныч, тихо. У него тут девчонка.

Но он и сам ни на что не надеялся: разве Степана Иваныча закроешь, когда тот злой?

— Дермо, понимаешь, крыса-мыша, и тоже в монтажники лезет! — вопил прораб еще пуще прежнего. — А ну, слазь к черту! Иди домой или куда хочешь. Вон отсюда!

— Девчонка у него тут. Во-от стоит, рот раскрыла, — грустно сказал Митя. — Просил же человек учесть.

— Нет! — взревел прораб. — Я еще буду амуры учитывать! Серенады! Тут, понимаешь, Иващенко треклятый нашу арматуру затяг. И еще этот лезет, сопля мышиная...

— Ти-хо! — сказал Митя, да как-то так убедительно, что Степан Иваныч вдруг замолк. Он плюнул себе под ноги и пошел искать треклятого Иващенку...

Еще счастье, что это был конец рабочего дня. Костя кое-как доварил тот несчастный стык и убежал домой задами, через углеподготовку, через сборно-укрепительную площадку, на которой навалено разное механическое железо. Девочка поискала-поискала его и ушла...

Бригада по дороге провела совещание.

— Невдобно, — сказал Кирячок.

— Степан должен извиниться. Надо прямо потребовать! — воскликнул интеллигентный Вовка Леонов.

— Как же, жди, он извинится... — мрачно пообещал Митя.

— Может, еще сами договорятся — наш и эта девчонка, — примирительно сказал старик Кононов. — Поцелуются три раза — и все...

Вечером при встрече у пивного киоска «Голубой Дунай» Митя намекнул Кашлакову. Но Степан Иваныч слушать его не пожелал, а только заметил, что грех из-за какого-то пацана унижать старого монтажника, который, между прочим, из всех вас, щенков, людей поделал.

Митя думал, что Крыси-Маус на работу не придет. Но он пришел. Только попросил, чтоб его на главный корпус не посылали, а куда-нибудь в другое место. Например, на химводоочистку.

Ему, конечно, сказали: пожалуйста. А Митя еще провел небольшую беседу. Мол, не надо особенно на прораба обижаться. Он всегда такой. Он раз даже заместителя министра шуганул (когда еще было министерство). И он для монтажников, как бог, на которого нехорошо зло иметь. И он еще с самого Днепрогэса вкалывает — все на нервной работе. И девчонка тоже может понять...

— Она у тебя в каком техникуме? — спросил Митя. — В строительном? Тем более должна понимать такие вещи. На производстве пригодится. Спасибо скажет. А то их там как в гимназии держат, а потом сразу на стройку, в грубую жизнь. Ведь верно? А?

Он все это говорил почти заискивающе. Кто знает Митю, никогда не поверил бы. Но, с другой стороны, может, и поверил бы, если бы знал, по какому это он поводу роняет себя...

Перед обедом девчонка подошла к Яшке Кирячку и спросила, где можно видеть Каретникова Костю.

— Он срочно послан на особый участок, — ответил Яшка, который редко терялся. — Назначен для проведения ответственной спецработы по первому классу «А».

Никакого такого класса и нет вовсе, но пусть такая-сякая чувствует!

От старика Кононова, который тоже работал из химводоочистке, стало известно вот что: мучается Kpыси, даже обедать не ходил, чтоб случайно не встретить эту.

А она после смены ушла с какими-то трубачами, трубопроводчиками, нижними людьми, которых высотники всерьез не принимают. Она шла с ними как ни в чем не бывало и смеялась их неинтересным шуткам.

Тут уж стало ясно, что Маусовы дела плохи. Хотя, может, это и к лучшему, что она сразу себя так показала. Если она смогла смеяться подобным образом, когда ее Крыси страдает морально, то, может, это слава богу, что сразу все расстроилось! Не такая подруга нужна монтажнику в его суровой кочевой жизни, полной тревог и высоких стремлений. Теперь ребята ее не уважали, эту, из запорожского техникума. Но все равно, что-то надо было делать. Надо починить то, что нарушили, а там пускай сами разбираются. На эту мысль особенно нажимал Митя.

— Ты что, ненормальный? — сказали ребята. — Другой работы у нас нету?

— Хорошо вы рассуждаете, — сказал Митя. — Точно, как единоличные крестьяне.

Вечером Митя разыскал Крыси-Мауса в общежитии. Тот подбирал на баяне песню «Дивлюсь я на небо, та й думку гадаю». Печальная песня от его неумелости звучала уж совсем плачевно.

— Брось базикать, — приказал Митя, которому не понравилась эта музыка. — Ты когда именинник?

— Зачем тебе?

— Тебя спрашивают, ты отвечай!

— Девятого января, — уныло усмехнулся Маус. — В кровавое воскресенье.

— Она помнит, когда у тебя рождение?

Маус только пожал плечами: ну, для чего пристают к страдающему человеку с какими-то дурацкими глупостями?..

— Так вот. Хлопцы решили, что ты завтра будешь именинник. И мы устроим по этому случаю бал. И позовем эту твою, из Запорожья. И все поправим, что там Степан наломал. А твое дело маленькое: будь именинником — и все...

— Что уж тут поправишь, когда я сопля и дермо.

— Будь уверен, — сказал Митя. — Поправим. Тут лучшие умы планируют. У нас в детдоме в сорок девятом были такие именины — и во прошло!

На другое утро Вовка Леонов, еще не вполне изживший свои писательские замашки, намалевал плакат:

«Сегодня в 21 ч. вечера в ИТРовском зале столовой № 3 состоится ужин «Металломонтажа» по случаю дня рождения лучшего рабочего тов. Каретникова К.».

Но постройком Попов не дал наклеить. Он кричал, что Каретников не является лучшим рабочим. И для чего тогда вообще профсоюз старается, собирает процент выполнения и подводит итоги соревнования, если каждого можно вдруг ни с того, ни с сего объявить лучшим! Но партгрупорг — сварщик Илюхин сказал, что ничего, можно вешать, это ж для пользы...

Плакат все-таки не повесили. Сами ребята раздумали: это уж перебор какой-то, хватит с него именин. Навязался Митя с этой ерундой. Девяносто кило весит, рожа бандитская, а такой чувствительный.

Митя придумал целый план, как его чествовать, Крыси-Мауса, как показать все монтажное величие. Это был прекрасный план. Но с главным звеном было еще неясно. Надо бы, чтоб во главе стола сидел Степан Иваныч и оказывал Крыси-Маусу какое-нибудь уважение. Но Яшу Кирячка, который ходил его приглашать, прораб просто прогнал. Без объяснений, только с указанием адреса.

Потом еще ходил старик Кононов. Этого, естественно, он погнать не мог. Но Степан Иваныч долго смеялся горьким смехом: значит, он обязан еще и явиться на эту комедию, затеянную специально против него! Против него, отдавшего тридцать три года жизни этому паршивому тресту «Южэнергоспецтехмонтаж», выучившего всех этих неблагодарных гадов-монтажннков. Ему это даже смешно.

— Ты, Степа, всегда был чересчур гордый, — сказал Кононов. — И это сильно снижало...

У ребят тоже была небольшая дискуссия: надо дарить подарок или не надо? Не за что ему особенно дарить подарки! Что он, лучший рабочий? Или именинник? Выручить человека можно, но без излишеств...

Но, с другой стороны, праздник, так хай будет праздник. Монтажники не такой дешевый народ, чтобы считаться из-за какого-то там подарка. Скинулись еще по полтиннику и купили в раймаге черную китайскую шкатулку с золотыми драконами: пускай отдаст ей.

Митя пошел приглашать виновницу. Он отыскал ее в общежитии у девочек. Они там сидели втроем на одной кровати и говорили все разом. (Знаете, у девчат бывают такие семинары, по обмену опытом.)

Митя вызвал ее в коридор и сообщил, что вот такое приятное событие, что Косте устраивают ужин как лучшему монтажнику и что она тоже приглашена. В числе других.

— Как кто приглашена? — спросила она и стрельнула своими прекрасными глазками так, что опытный человек Митя малость смутился.

— Как школьный товарищ, — сказал он. — Как свидетель первых его шагов....

— Ладно, — кивнула она и засмеялась Мите в лицо. — Приду. Как свидетель шагов. Можете ему передать; я приду.

— Он здесь ни при чем, — поспешно возразил Митя. — Почему это вам пришло в голову? Он даже не знает...

Она явилась в столовую, когда все уже собрались. Показала свои тридцать два белых, сказала «добрый вечер» и села. Только не рядом с Маусом, а в противоположном конце стола.

Старик Кононов открыл торжество. И сразу всем стало ясно, что это была грубая ошибка — поручать именно ему говорить столь ответственную речь. Старик развел какую-то канитель: ты, мол, еще молодой, Костя, и не можешь понимать, в чем смысл монтажного сословия...

Между тем надо было поскорей подчеркнуть заслуги Крыси-Мауса и вообще брать быка за рога, потому что именинник совершенно сник, а нахальная девчонка просто смеялась.

— Улыбки строишь, — обиделся вдруг на нее Кононов. — Быть монтажниковой женой — это не то же самое, что какой-нибудь другой! Тут тяжело, тут на улыбочках не проедешь...

После этих слов Крыси-Маус, совсем уже некрасивый и несчастный, вскочил со своего места и хорошим шагом пошел к двери.

— Т ы к у д а о б о ж д и, — пролепетал Митя чуть слышно.

Девчонка не спеша поднялась и тоже пошла к выходу. Ее, конечно, никто не удерживал.

— Богатая была идея, — сказал Яшка Кирячок, уныло оглядывая закуски и вина, не чересчур густо заполнявшие стол.

И все стали помаленьку жевать колбасу любительскую, и колбасу польскую полукопченую, и сыр голландский по три рубля кило. И без особенных тостов пить красное вино «Крымське червоне», а также белое вино «Биле столове».

В самый разгар этих похорон вдруг широко открылась дверь, и в зал, помирая со смеху, ввалился Яшка Кирячок, отлучавшийся к прорабу с последним ультиматумом: либо пусть приходит, либо пусть пеняет на себя. За Яшкой шел-таки сам Степан Иванович. В мрачнейшем расположении духа.

— А где же именинник и его именинница? — спросил Яшка, неуместно гыкая. —Так я вам могу сказать, где они. Они на старой автостанции. Целуются, гады — аж дым идет! Но вам от меня спасибо, что не все сожрали.

И тут все разом задвигались, зашумели. И кто-то вдруг подарил китайскую шкатулку официантке Рае за культурное обслуживание. И все как-то более энергично накинулись на еду и питье. И немедленно забыли этого Крыси-Мауса, будь он неладен. Ей-богу, сколько беспокойства с какой-то соплей мышиной!

А Степан Иваныч весь вечер горько жаловался, что вот такое надругательство ему устроили из-за любовной ерунды. И вообще все тут неблагодарные, и не стоило их учить, трепать зря нервы, и не стоило с самого начала идти на этот проклятый монтаж, где все такие и не имеют сочувствия...

...Два месяца спустя Крыси-Мауса взяли в армию на действительную. И он недавно прислал на ГРЭС письмо, что является отличником боевой и политической подготовки и всегда готов ответить двойным ударом на удар поджигателей войны. А та девчонка из Запорожья (может быть, помните?) его ждет и даже один раз приезжала в гости в часть как невеста воина Советской Армии. Зовут ее Виктория.

Конечно, ребята ее помнили. Степан Иваныч, конечно, тоже помнил. И все еще сильно обижался. Судя по этому его «тресту имени Мопассана».

Континентальный характер

Стояла поздняя осень. Она и в Гапоновке была красива, хотя стройка уже вломилась в село, растолкав плечами хаты и деревья.

Здесь все уже гудело, звенело железом, орало хриплыми голосами монтажников, рявкало сиренами самосвалов, стучало дизелями, шипело и свистело компрессорами. В одной луже, как в премированном фотоснимке «Старое и новое», отражались сразу клуня, крытая соломой, и башенный кран.

Но что-то все-таки осталось от осенней деревенской грусти... И сломанный бульдозер, приткнувшийся к стене столовой, был весь осыпан красноватыми кленовыми листьями, похожими на детские ладошки — сморщенные, с приподнятыми концами-пальчиками.

А нам и без всякой осени было бы грустно. Кончилось наше дело, сдан наш объект. И теперь — кому совсем увольняться, кому хлебать эту самую «романтику дальних дорог», кому (всего лишь двадцати, наиболее ценным) оставаться на месте, загорать на средней ставке, пока начнут следующую турбину.

Мы сидели небольшой компанией в дальнем углу нашей кормушки за двумя сдвинутыми впритык столами. И пили «Советское шампанское», закусывая салом, круто посоленными помидорами и богатым осенним винегретом, называвшимся в меню «Салат Весна».

Мы могли бы пить и водку (хотя это строго запрещается и, если кто попался, — сразу фото в «Комсомольском крокодиле»: «Не проходите мимо!!!»). Но сейчас дружинники — вон они ходят, скучают с красными повязками — нам бы и слова не сказали.

Потому что дружинники тоже люди, они не какие-нибудь посторонние общественники. а тоже монтажные ребята и хорошо понимают, какой у нас момент...

Но мы пили все-таки не водку, а этот квасок с серебряной головкой за три двадцать бутылка. Потому что Иван Грозный вообще не допускал водку, как монтажного врага номер один.

Столовая жила своей отдельной громкой жизнью. У раздаточных окошечек топталась очередь черных спецовок с белыми подносами. Иногда кто-нибудь пытался пролезть под перила и ухватить без очереди борщ или биточки. Но его щелкали по лбу и гнали вон: нечего, нечего, не больной постоять, у всех свидание, все заочники, у всех трое детей плачут.

Но некоторых, однако, без звука пропускали вперед. Например, котельщиков с шестого. Им, бедолагам, и так страшно доставалось, и очередь «входила в положение».

Еще позавчера и нас так пропускали. Потому что тогда горели мы. А сейчас все в порядке, мы уже не горим, мы вообще ничего — вот сидим в хороших костюмах из материала «метро», едим, пьем, беседуем и смотрим по сторонам,

Черт-те какое настроение, даже смеяться не весело.

Время от времени к нашей компании кто-нибудь подходил. Подкатились, например, два подсобника, которые в последнее время работали с нами. Культурные ребята, с десятилетним образованием — и в дымину пьяные.

— Значит, все! — с жалким нахальством сказал один. — Мавр сделал свое дело, мавр может уходить!

Иван Грозный, наш старший прораб, который нахальства не выносил, а когда видел пьяного монтажника, вообще впадал в страшную лютость, тут вдруг стал их ласково обнимать, и трепать по плечу, и уговаривать:

— Бросьте расстраиваться, ребята. Такое дело особое — нельзя снижаться. Новый объект когда еще будет! Как же всех столько времени держать? Народные деньги зря переводить? Что же страшного: можно здесь на эксплуатации устроиться, не хочешь — пожалуйста, страна необъятная, работы, как говорится, непочатый край...

— Мерси! — еще нахальнее сказал второй десятиклассник. — Прекрасные слова. Можно, я запишу?

Потом к нам подсел Гончарук, небольшой такой, аккуратный парень, лет, наверно, двадцати пяти. Он с нами всего месяца три работал или четыре. И все молчал. Какая-то в них, что ли, заграничность, есть, в этих львовских ребятах: вот замкнутость, и такая прическа прилизанная — волосок к волоску, и костюмчик слишком хорошо сидит, как на артисте.

— Ну, что? — говорит Гончарук. — Закурим, хлопцы, чтоб дома не журились.

И он вывалил на стол из всех карманов десятка два голубых патронов из какого-то тонкого металла. На каждом нарисована корона и написано «Корона-коронас».

— Вот. Берите, хлопцы. Гаванское производство…

Мы развинтили эти патрончики, и в каждом, как абиссинская принцесса, покоилась темно-коричневая сигара, запеленатая в особую бумагу — прозрачную и ломкую, как ледышка. Женя — наш младший — тоже взял сигару и повертел: с какого она боку зажигается?

И мне вдруг вспомнилась Австрия, где я был тем летом по туристской путевке. Бад-Гастейн — роскошный курорт в Альпах, с водопадом, рычащим прямо посреди главной улицы, для удобства отдыхающих миллионеров, чтоб им далеко не ходить.

В этом Бад-Гастейне, в самой дорогой гостинице «Пум гольден гирш», в которой когда-то останавливался император Франц-Иосиф, я видел, как один бельгиец закуривал такую сигару. Он распеленал ее, повертел, понюхал и вставил в рот. И швейцар, наверно, досыта навидавшийся всяких миллионеров, все-таки смотрел на эту операцию с почтением и восторгом: очевидно, человек, запросто курящий «гавану», не обычный человек...

— Ничего, — сказал Женя, сделав первую затяжку, — крепкая... По типу махорки…

И мы продолжали свой свободный разговор, как нарочно, не имеющий отношения ни к чему нашему.

Игорь Лошадинский, самый умный у нас монтажник, вылил себе на ладонь последнюю каплю из фужера. И сказал ни с того, ни с сего:

— Известно ли вам, ребята, что в одной капле воды содержится десять в двадцатой степени атомов? Столько же, сколько песчинок на побережье Черного моря!

И мы все опечалились от такого количества атомов. Мы в этот день от всего печалились.

Иван Грозный положил на стол свои огромные, не по фигуре, ручищи. И я вспомнил, как мы были на монтаже под Харьковом и как кондукторша в троллейбусе велела ему брать багажные билеты — на каждый кулак по билету. Веселая такая девочка, кондукторша. У Жени, по-моему, потом с нею что-то было.

Теперь ручищи Ивана Грозного лежали на столе. Они отдыхали, как люди, нежась на теплой от солнца клеенке, иногда, словно бы во сне, шевеля пальцами.

— Вот таки дела, — вздохнул Гончарук и вдруг нарушил пятерней свою знаменитую прическу. — А что, товарищи, никак нельзя мне у вас остаться?

— Нельзя, — сказал Иван Грозный. — Ты же знаешь. И чего вам тут медом намазано? Чего тут такого прелестного? Вот я уже сколько лет мотаюсь по монтажу, всю страну раз двадцать проехал. Или двадцать пять! И могу тебе сказать авторитетно: не стоит приучаться. Я за это время больше мебели купил, чем миллионер Морган. — Он произносил миллионерово имя по-свойски, по-украински, напирая на «гэ». — Тот побогаче, но он сидит на месте, а я все езжу, езжу... Да что мебель! Меня первая жинка бросила, надоело ей это — ушла к леснику. У лесника чем не жизнь? Всегда на месте, среди чудной природы.

Гончарук деликатно вздохнул, не зная точно: сочувствовать или не сочувствовать, лучше стало старшему прорабу, когда жинка ушла, или хуже?

— Погулял на монтаже — иди на нормальную работу. А то задержишься, заболеешь этим делом — и пропал. Тем более, тебе удобное время уходить, с почетом и премией, с приказом министра. Хочешь, подарю приказ?

Он достал из внутреннего кармана белую брошюрку с гербом на первой странице.

— Вот, пожалуйста, номер сто семьдесят, пункт «в»... Так... «рационально используя имеющуюся технику... в сжатые сроки... объявить благодарность…». Теперь читай, кому это рассылается: министру, заместителям, членам коллегии, канцелярии, инспекции при министре, планово-производственному управлению... финансовому отделу — заметь! — восемь экземпляров... главной бухгалтерии, техуправлению, УКСу, управлению руководящих кадров (на случай, если тебя вдруг сделают начальником), управлению рабочих кадров и ЦК профсоюза. Подарить на память? Вдобавок к премии...

— Плевал я на премию, — сказал Гончарук. Разрушив прическу, он, видимо, перестал уже подчиняться своим обычным правилам.

— Но, но, на гроши не плюй. Проплюешься...

— Плевал я на гроши, — упрямо повторил Гончарук. — Теперь я плевал. Когда я сюда приехал, у меня на сберкнижке было шесть тысяч по-старому. А сейчас осталось пятьдесят копеек по-новому, чтоб только счет не закрыть. — Гончарук отчаянно заглотнул воздух и продолжал, хотя он уже наговорил нам за эти двадцать минут больше слов, чем за предыдущие четыре месяца: — У меня, знаете какая специальность? Золотая, в полном смысле. Я каменотес, самой тонкой руки, — еще от батьки это дело знаю. Ты Ремарка «Черный обелиск» читал? Не читал? Ну, а на львовском кладбище бывал?

— Рановато вроде...

— Ты не шуткуй. Там не простое кладбище, а художественное. Там такие кресты, такие памятники — просто произведения! И я по этой специальности работал. Получал по потребности. Приходят родичи, вдовы, плачут и просят, чтоб как-нибудь получше отметить покойника, пооригинальнее. А заведующий отвечает: «Поговорите с мастером». От него же в самом деле ничего не зависит. Ну, говорят со мной. И договариваются.

Гончарук выжидательно посмотрел на нас. Наверно, хотел выяснить, осуждаем мы его или как... Но мы просто слушали.

— А потом как-то вдруг занудило, так занудило... я взял и сюда подался. И мне дуже понравилось: такие тут ребята откровенные, и работа — все время, как пьяный трошки или как марафонский бег бежишь! И так я жалкую, что надо мне уходить. И так оно, правда, плохо, что нельзя мне тут остаться. Я слабый на это, я дуже гроши люблю. Еще мой учитель Гнат Захарыч предупреждал: плохой у меня характер, резко континентальный. Это значит — середины нету: или я холодный, или горячий.

Мы еще немножко помолчали, подумали.

— Да, — сказал Игорь. — Поговори, Иван Грозный, с Семеновым. Или с самим Кацом.

— А что Кац? Бог? В него и так бумажками тычут, как пистолетами: сокращай, сокращай. Я уже раз ходил насчет Леньки Волынца. Ничего нельзя сделать...

— А ты еще раз сходи. Насчет Гончарука. Тот Ленька и так не пропадет. А здесь человек может счастья лишиться, может впасть в холодное состояние, с этими художественными памятниками. Представляешь?!

— Ничего, Женя, не выйдет.

— Ты все-таки поговори, старший прораб, — сурово сказал Женька. — А в крайнем случае — если наотрез, тогда...

Он выжидающе посмотрел на Гончарука, и тот понял, что нужно уйти, что сейчас будет какой-то важный разговор, прямо его касающийся. Гончарук поднялся из-за стола и решительно зашагал к выходу. Но у самой двери остановился, подумал-подумал и присел на табуретку. На этой табуретке перед закрытием обычно сидит уборщица тетя Алевтина и ругает опоздавших. Ничего страшного: оттуда все равно не слышно.

— Если с Кацом ничего не выйдет, тогда лучше я уйду! — сказал Женька и задохнулся от собственной самоотверженности.

— Куда ж ты уйдешь? — спросил Иван Грозный, ужасаясь этой жертве.

— Покантуюсь временно в ремонтном. Меня возьмут...

И все вдруг обозлились. Потому что очень неудобно смотреть, как другой на твоих глазах совершает благородный поступок. А ты сам это бы мог, но не хочешь. И неловко перед собой, и все равно не хочешь. Потому что это — страшное дело: вдруг распрощаться со своими ребятами, к которым притерся, которым подмигнешь — и все ясно, с которыми можно на полную откровенность, без политики... Никто из нас этого не хотел, никто из нас этого просто не мог. Нет, хай Гончарук сам устраивает свои дела: безработицы в стране нет, всем открыты сто путей, сто дорог, как справедливо отметил Иван Грозный. Брось дурить, Женька, обойдется без твоих подвигов!

— Обойдется-то обойдется, — сказал Женька, которому и самому, видно, хотелось, чтоб его отговорили. — Но, с другой стороны, объяснил же человек.

— А что он, маленький?

— Но он же честно объяснял: он слабак. А я ничего... — Женька печально вздохнул. — Я ж ни за что кресты рубать не пойду: «Спи спокойно, дорогой супруг, вечная тебе память».

Он опять уже говорил в своем легком жанре. Видно, все-таки принял решение. Мы больше не стали его отговаривать и позвали Гончарука.

Женька похлопал его по унылой спине.

— Не дрейфь, все образуется,

Я забыл сказать — хотя это и не важно, — что Женька исключительно красивый парень. Природа как будто сделала его для образца: большого, складного, глазастого. И, словно бы художник, она все время в нем что-то подправляла, совершенствовала, дорисовывала. То разгонит за одно лето плечи, то высветлит чубчик и заставит вдруг его виться...

— Спасибо вам, — сказал Женьке Гончарук, хотя раньше говорил ему всегда «ты». — Спасибо большое!

Женя махнул рукой: ладно, мол, бог подаст — и решительно встал из-за стола.

— Ну, все, ребята, — сказал он. — Куба — си, янки — но!

И поспешно ушел, позабыв на столе свою первую сигару. Он боялся опоздать на стадион, потому что мухтеевские химики — это на редкость хваткие ребята: они приезжают за час до игры и занимают все трибуны. (А стадион маленький — трибуны всего в три ряда.) Стадион маленький, но очень увлекательная игра. Не то, что у мастеров класса «А», которые гоняют, гоняют мяч два тайма и — ноль-ноль (или один плачевный гол забьют со штрафного). А тут совсем другое дело, тут игра результативная. Прошлый раз играли «Шахтер» (Пирогово) — «Химик» (Мухтеево). И счет был 19:8!

Что тебе не понятно ?

I. Документ
(Из коллективного дневника механического цеха N 2, именуемого в райкомовских отчетах «Летописью трудовой славы»).

«С подсобной работницей литейки Пестовой Н. случилось несчастье, и она была в тяжелом состоянии отправлена в 14-ю горбольницу. И тогда расточница Маша Резванова, член бригады коммунистического труда нашего цеха, приняла к себе ее детей — одного и трех с половиной лет. Вместе с соседкой по общежитию библиотечным работником Ольгой Кашиной, при содействии всего коллектива, она воспитывала этих двоих детей в течение полугода, вплоть до возвращения матери из больницы. И по сей день она не теряет связи... Прекрасный поступок комсомолки является...» и т.д.

II. Почти документ
(Из разговора Маши Резвановой с ближайшей подругой Катей, специально приехавшей из Калуги).

— Зачем ты это сделала? Что ты хотела этим доказать?

— Ничего я не хотела этим доказать.

— Но есть детские дома и эти ясли-пятидневки. Там врачи, нянечки, разные педагоги и музработники. Там хорошо... Родные матери — и те стараются отдать своих туда. Ты в завкоме спроси. Знаешь, какая там очередь на запись! А их взяли бы сразу, безо всяких.

— Но я ж сама захотела...

— Ну почему?

— Ну, не знаю... Я как раз была во дворе, когда ее увозили. Я видела, как она боялась и как детишки плакали. И я сказала: «Не убивайся, Надя, они у меня пока побудут». Я думала, это дней на пять или неделю.

— Ну, ладно, а когда кровоизлияние было? Когда доктор сказал, что полгода — не меньше?

— А мне чего-то стало жалко отдавать. И Оле стало жалко. И все у нас так удобно получается — мы с ней в разных сменах.

— А Витя как на это смотрит?

— Как смотрит? Нормально смотрит. Сперва удивился. Потом ничего. Помогает...

— А если б ему не понравилось?

— Тогда бы, может, и он мне не понравился...

— И ты бы из-за это-го все под от-кос пу-сти-ла?!

— Я не знаю. У нас с ним пока еще не было плохо. Откуда ж я могу знать, что бы я делала, если б было плохо?

— Но все-таки, может, ты этого еще не сознаешь — разные мелочи очень портят любовь. Отравляют постепенно. Я это точно знаю, по себе.

— Пока ничего такого не было. Ну так не пойдем с ним в клуб, дома посидим, с ребятами поиграем. Что тут такого ужасного? Женатики все время так дома сидят. Большинство людей — женатики. И ничего ведь, живут…

— ...Петрович вчера жаловался. За мою доброту и меня, говорит, облаяла. Он же тебе выписал эту премию. За рацпредложение.

— Так никакого же рацпредложения не было.

— Но он ведь не мог иначе оформить. Чтоб тебе денег подбросить. Ему девчонки весь месяц долбили: будь человеком, придумай способ, подбрось ей денежек на детей...

— Не хочу я за них получать премии... Вообще он хороший мужик, Петрович. Он в райздрав два раза бегал, чтоб меня к молочной кухне прикрепили. У них с этим строго: только до года. И Сашке по возрасту уже не положено. Но у него пузик все время болит, и мне соседки подсказали; надо брать такой кефир, специальный, для младенцев. Я теперь хожу за кефиром. Его в таких бутылках дают, длинненьких. А меня эти тетки-раздатчицы, знаешь, как называют? «Мамаша»! Но они всех мамашами называют, кроме папаш. Потому что бездетные туда не ходят… Вот мы с Витей поженимся, и, наверно, я когда-нибудь буду ходить туда. На законном основании. Смехота вообще...

...Они маленькие, но уже люди. Прихожу раз, а Танечка так серьезно спрашивает: «Ты нас взяла, чтобы поиграться или чтобы жить?» А другой раз я на ночную собираюсь, уже опаздываю, горю, а Оля еще из кино не пришла, запровожалась со своим рыжим. Танька проснулась. «Не уходи, — кричит, — не уходи, Маша! Я боюсь! А вдруг что-нибудь во что-нибудь превратится!» Сказок наслушалась... И Сашка занятный...

...Вообще какие все маленькие хорошие... Откуда ж плохие люди берутся?

— От предыдущих взрослых...

— Но надо же как-нибудь это прекратить.

...У нас ничего, симпатичный народ подобрался в восьмом общежитии. Я как-то раньше не присматривалась. А мужиков я даже боялась, потому что некоторые выпивают и орут там, безобразничают. Но вот с этими ребятишками Надиными все себя проявили с очень хорошей стороны. Приходят, приносят разные гостинцы, полезные советы подают — один одно посоветует, второй что-нибудь другое.

…Понимаю, тебе про трудности интереснее. Трудности очень большие. Особенно, когда ребята болеют. Тут прямо с ума сходишь, сидишь и ревешь, как дура. И соседки меня ругают, что мне нельзя иметь своих детей, потому что с таким дурным характером я все время буду переживать… И что еще очень плохо — это стирка, прямо душу всю выматывает. Я не представляла, что с этими маленькими столько стирки! Один день поленишься или, Витя придет, пропустишь стирку — и сразу целая гора мелочи, трешь ее, трешь...

— Но зачем тебе? Ты ж ни с какого боку...

— Ну что ты все задаешь вопросы? Что тебе не понятно? Ты что, не человек?

— Я человек. Но я бы так не смогла.

— Это тебе просто кажется. Ты бы смогла…

Двадцать шесть и одна

— Но у нее есть родной дядя. Родной брат ее покойной мамы. Родной сын ее бабушки, — с некоторым вызовом сказал Павел Ильич.

Он сказал это и сам расстроился. Вот сейчас они окончательно решат, что он злобный и жадный старикашка. А он не злой и не жадный. Просто у него плохо с почками, и он дважды в день — перед работой и после работы — должен тащиться на Нижнюю Масловку на уколы. И, кроме того, ему нужна особая пища, а сноха отказывается готовить ему отдельно, без соли и прочего. Ее тоже можно понять — там трое детей, и работает она где-то в Химках, от дома ехать с двумя пересадками. Но от этого не легче.

Сумасшедшие бабы в отделе предлагали готовить ему по очереди, на общественных началах. Но он, конечно же, отказался. Только ему не хватало ходить кормиться по чужим хатам, как деревенскому пастуху Сергуне (был такой у них в деревне пятьдесят лет назад).

Нет, ни по каким божеским и человеческим законам он не должен заботиться о совершенно чужой девочке, которую видел один раз и просто не запомнил... Даже фактически не о девочке, а о девушке — здоровом, вполне взрослом человеке, который уже имеет право избирать и быть избранным, который мог бы уже по годам выйти замуж и сам родить девочку.

Павел Ильич сердито оглядел огромный двусветный зал проектного отдела, где стояли двадцать пять чертежных комбайнов и один письменный стол и где его уважаемые коллеги в белых халатах чертили разные вещи.

— Родной дядя живет в трех часах езды от Москвы, — склочным голосом продолжал Павел Ильич.

— Я не понимаю! — взвился техник Петя, восемнадцатилетний человек с проволочными волосами, которые росли почему-то не вверх, а вперед. — Не понимаю! Это ка-какой-то пережиток общинно-родового строя: родной там, двоюродный, голос крови! У меня вот тоже есть дядя, родной брат моей мамы, родной сын моей бабушки. Он юрист, доцент, но вообще-то он лавочник. У него какие-то халтуры. Приходят разные консультироваться: «Ах, товарищ профессор, мы вам будем так благодарны», — и суют десятку в руку. И он им говорит благородным научным голосом: «я полагаю, есть все основания надеяться», — а сам косит глазом: сколько там положили, не пятерку ли?

Петя в волнении выбежал в проход, где удобнее было размахивать руками.

— Так кто же, по-вашему, мне роднее — этот кровный дядя или, скажем, вы? Я считаю: по мере поступательного движения все это вообще отомрет — родная кровь и тому подобное. Будут друзья и товарищи!

Тут добрейшая Анна Львовна в испуге обрушила на пол готовальню. В ее близоруких выпученных глазах задрожали слезы.

— Ах, Петя, что вы говорите?! Это ужасно, то, что вы говорите! Значит, и мать — тоже пережиток?! Вы все считаете, что это отомрет?

Саша Суворов поглядел на нее из-под толстых своих очков, засмеялся и сказал:

— Анна Львовна, что вы всерьез его слушаете? Все очень просто: он вчера поругался с предками. Ему потребовался велосипедный: моторчик за сорок рублей, а они не поняли светлого порыва юности.

— Это запрещенный прием! — завопил Петя. — Ниже пояса! Я ведь принципиальные вещи говорю!

Саша холодно сверкнул очками, взял его своей волосатой рукой за плечо (точно говоря, за загривок) и повел к рабочему месту.

— Где девятый лист, дорогой мэтр?

Он мог себе позволить такое обращение с гордым Петей, так как был главным инженером проекта и просто хорошим парнем. Кроме того, он добавил шепотом несколько слов, вполне оправдывавших все эти маневры:

— Что ты, дурень, Анну Львовну расстраиваешь! Ты же знаешь...

Вообще в проектном зале все про всех все знали. Тут была обстановка почти деревенская, почти семейная. Может быть, даже получше, чем семейная, потому что никто не был главой, никто особенно не диктаторствовал и не капризничал. А нормальные происшествия улаживались по странному принципу, выдвинутому тем же Петей: «Главное — не позволять никому быть отрицательным». На этот раз не позволили ему самому, и он не мог возражать. Так сказать, не имел морального права.

Действительно, Анна Львовна очень переживает такие вещи. У нее дочка Аза в девятом классе...

— Я чувствую, с девочкой что-то происходит, — жалуется время от времени Анна Львовна. — Материнское сердце не может обмануть. И Аза такая скрытная. Не делится...

Что такого особенного может происходить с девчонкой в девятом классе? Мальчишка какой-нибудь? Двойка по алгебре? Тем более эта Аза рослая, краснощекая девушка, выпирающая во все стороны из школьного платьица, и говорит мужским голосом. Но раз мать переживает — пожалуйста, все сочувствуют, все спрашивают:

— Ну как там Аза? Все не делится?

— Все не делится, — вздыхает Анна Львовна, и ей уже как-то легче...

...Но сейчас в проектном зале разговор шел о другой девушке, с которой действительно происходили очень серьезные вещи.

Этой весной умерла ее мать, Александра Ивановна Ковалек, Шурочка. Ровно двадцать четыре года тихонько проработала Шурочка в этом зале, как раз за тем комбайном, над которым теперь философствует Петька. И вот однажды она присела на подоконник и сказала: «Что-то мне нехорошо, девочки». Вызвали неотложку, и неотложка опоздала.

Сослуживцы похоронили ее честь-честью. Возложили венок. Местком «выделил средства», как полагается. Женщины поплакали: бедная Шурочка, в двадцать пять лет овдовела, в сорок пять умерла... Одно утешение, что она все-таки успела вырастить Валентину. Та теперь твердо стоит на своих ногах, студентка, почти инженер...

И вот вчера Анна Львовна встретила в метро эту студентку, твердо стоящую на своих ногах. Вид у Валентины был замученный, глаза ввалились, в одной руке она держала авоську с учебниками, в другой какую-то длинную узкую штуку, завернутую в бумагу.

— Это конверты, — сказала Валентина. — Бабушке дают клеить, как надомнице. Но она уже ничего не может, я сама клею по ночам. Бабушке нужен стаж...

Трудно было узнать Шурочкину дочку, которую Анна Львовна помнит еще совсем крошкой, как она на утреннике в День Красной Армии встала на стул и прочитала стишок. Анна Львовна даже помнит, какой это был стишок:

Когда был Ленин маленький, С кудрявой годовой, Он тоже бегал в валенках На горке ледяной...

Как же ее скрутило, Шурочкину дочку!

Валентина не могла задерживаться, она очень спешила, и Анна Львовна поехала в Новые Черемушки ее провожать (хотя тоже страшно спешила, потому что у Азочки вечер интернациональной дружбы, и неизвестно, что ей надеть).

Оказалось, что все очень сложно. Бабушка от горя совсем разболелась и стала как маленькая: чего-то боится, капризничает. Ее даже на два часа оставлять нельзя. А пенсию за маму бабушке не дали, так как у нее есть еще кормилец — сын, тот дядя, который живет в Рязани на чужой жилплощади. Но у дяди вторая семья, и он не очень-то интересуется. И в институте из-за всех этих дел стало просто невозможно... Так что придется бросить и поступать на работу.

...Когда утром Анна Львовна, чуть не плача, доложила все это проектному залу, наступило тягостное молчание.

— Да, — сказала синеглазая толстуха Ира Волчкова, которую Петя называл «Писатель Гаршин — больная совесть наша». — Прекрасные мы люди! Несем в себе зримые черты! Даже не подумали поинтересоваться, как там живет человек!

Петя покойную Шурочку не знал. Он как раз пришел на ее место. Но, как всегда, он больше всех загорелся. И закричал, что Валентину надо взять под коллективную опеку, удочерить вплоть до окончания высшего образования.

Боюсь, что, помимо всего, ему было просто лестно кого-нибудь удочерить и дать кому-нибудь высшее образование, которое ему самому из-за пылкой неорганизованности никак не давалось.

Анна Львовна обожающе посмотрела на Петю и сказала, что он «золотко» и «умничка», чем, кажется, не особенно его порадовала.

— Да, — сухо сказал Саша Суворов. — С четвертого курса уходить нецелесообразно. Меньше двух лет осталось.

Он решительно не желал участвовать во всех этих интеллигентских всплесках и возгласах: удочерение, коллективная помощь в беде... В конце концов он сам с восьмого класса вечерней школы и до последнего курса автодорожного института учился, как говорится, без отрыва. То есть днем таскал контейнеры на кирпичном заводе, а вечером готовил уроки в общежитии (комната на девять человек!) или клевал носом на лекциях.

Правда, никакой бабушки не было у него на иждивении. Но он был рад иметь кого угодно на иждивении, потому что у него всех убило в Харькове... Но Саша не собирается совать свои раны и мозоли в лицо молодому поколению: если можно прямо окончить «очный», — почему не помочь...

— Только без этой дамской благотворительности, — брезгливо сказал он. — Надо ей официально назначить стипендию. Нас двадцать шесть. Сложимся по рублю. Нет, мало — по полтора. И ей будет почти сорок в месяц, четыреста по-старому.

Толстая Ира — Больная Совесть Наша — была послана на квартиру к Ковалькам для выяснения обстоятельств на месте. Ей пришлось ждать до одиннадцати часов вечера, потому что Валентина уехала к какой-то бригадирше Фоминишне за конвертами. Потом они разговаривали часа два, так что метро уже не ходило, и пришлось брать такси, чтоб мама не беспокоилась (2.10 на счетчике и еще гривенник, краснея, шоферу «на чай» — кто часто ездит в такси, говорит, так полагается).

На работу Ира пришла с точным планом:

«1) Выхлопотать пенсию бабушке (ее фамилия не Ковалек, а Мякишева Зинаида Фроловна).

2) Дежурить по очереди у этой бабушки, чтоб Валентина могла иногда по вечерам уходить в техбиблиотеку, ей надо...

3) Стипендию посылать как-нибудь так, как будто от учреждения, потому что Валентина исключительно гордая девушка, и она никаких добровольных пожертвований не стерпит».

Пенсионные дела хотели поручить Павлу Ильичу. Но после его речи о «родном дяде, родном сыне бабушки» раздумали. Ничьи одолжения не требуются!

Петя, который, как я уже отмечал, рвался в заботливые родители, хотел сам идти в собес.

Но его не пустили. Тут нужен был более мощный ум. Дело в том, что покойная Шурочка, получавшая всего восемьдесят рублей, сама добивалась для матери пенсии. Но так и не сумела собрать нужные справки, никак там не набиралось двадцать лет трудового стажа.

Пришлось взяться Саше Суворову. У него горела диссертация, и дорог был каждый час. Но, с другой стороны, у него был собственный «Запорожец».

Кое-что Саше удалось сделать.

Но, к сожалению, не все. Четыре года, где-то в самом начале Советской власти, старуха проработала на фабрике «Красный батрак». Это, видимо, была какая-нибудь мелкая фабричка. И никто теперь не знает, кому она принадлежала. И старуха точно не помнит: то ли Моссельпрому, то ли еще кому.

— О, Моссельпром, — небрежно заметил Петя. — Там было что-то такое, чего больше нигде не было. Об этом еще Маяковский писал: «Нигде кроме, как в Моссельпроме».

Павлу Ильичу надоело смотреть на эту дилетантскую деятельность. Он произнес длинную сварливую речь о том, что «в наши годы мы куда лучше знали свет». После чего вдруг вызвался лично заняться пенсионным делом. (А то с вами старушка успеет трижды преставиться, прежде чем что-нибудь получит.)

Через три дня он торжественно сообщил, что, конечно же, все оказалось проще простого. Надо было только умеючи взяться! Фабрика «Красный батрак» принадлежала на самом деле отнюдь не Моссельпрому, но МОСПО. И была она вообще не фабрика, а артель. И архивы МОСПО сгорели в 1941 году...

Но это ничего... Павел Ильич близко знаком с адвокатом Розенцвейгом (вам, очевидно, известно это имя!)! И тот сказал, что с точки зрения юридической достаточно двух свидетельских показаний, подтверждающих стаж. И ему, Павлу Ильичу, удалось узнать фамилии таких свидетелей — это Быков Л. И. и Горюхнна П. С. Впоследствии удалось установить также и их адреса.

— Ну что тут скажешь! — воскликнул Петя, но сам же и нашел что сказать: — Силен!

Лично Петя за это же время не сделал ровно ничего. И даже вынужден был отказаться (по уважительной причине) от вечернего дежурства у старухи. Он честно сказал всем, какая это причина: у него давно назначено деловое свидание, и никак невозможно предупредить товарища, чтоб не приходила...

Никто тогда не осудил Петю, никто даже не заметил. А к Ковалькам пошел другой дежурный — все та же безотказная Ира... Но ведь объективно он оказался хуже всех... Даже Павла Ильича, которого считал типичным носителем пережитков...

И вот теперь Петя, чтоб искупить и загладить, взял на себя самого трудного свидетеля — Быкова А. И., живущего черт знает где: в Кратове, по Казанской железной дороге...

Петя сгоряча поехал к этому Быкову в тот же вечер. Ехал в электричке целый час. Потом еще час бродил по полутемным, пахнущим лесной свежестью и самоварным дымом улицам. Под добродушный лай «злых собак» (так про них про всех пишут на дачных воротах) выкликивал хозяев, упрятанных где-то за деревьями в глубине участков:

«Будьте добры! Где тут Восьмая Парковая?»

Наконец нужный дом отыскался, и дородная соседка с двумя младенцами — по одному на каждой руке — дала справку:

— Он у зятя гостит, Быков. На днях приедет,..

Адрес зятя она, конечно, не знала, и телефона на этой даче, естественно, не было...

Ехать в Кратово во второй раз Пете не так уж сильно хотелось. И он поволынил для страховки неделю, чтоб уже наверняка застать... Но опять не застал.

Петя ехал обратно в вагоне электрички, набитом какими-то девчонками в спортивных брюках и клетчатых ковбойках. Всю дорогу они распевали свои громкие и глупые туристские песни, годные только для диких гор и дремучих лесов:

Тренируйся, бабка, тренируйся, любка. Тренируйся, ты, моя сизая голубка.

Он слушал, злился и размышлял.

«Вот такая волынка — раз ехать, два ехать, три ехать — может любое благородство отбить, — рассуждал он, — это похуже, чем какой-нибудь поступок. Поступок совершаешь мигом: кидаешься в горящий дом, или в бурлящий водоворот, или еще куда-нибудь, куда нужно, спасаешь кого нужно, рискуя собой... И — если останешься жив, — говоришь: «Каждый советский человек на моем месте поступил бы точно так же!» А потом скромненько идешь домой или уносишься на носилках в больницу — и все...

А такая вот волынка даже из ангела может вымотать душу. Да к тому же он, лопух, опять не догадался написать этому Быкову записку. Значит, и в третий раз может повториться то же самое. Озвереешь от этих дел: такие теплые вечера! И Алку — когда он в тот раз ездил — утащил на какой-то закрытый просмотр какой-то сценарист научно-популярного кино. Симпатичный, по ее словам!»

Чтобы покончить к черту с этим, Петя поехал в Кратово на следующий же вечер. И застал Быкова.

В комнате все окна были закрыты и, кроме того, кажется, законопачены: непонятно, зачем человеку дача! Пахло табачищем, таким крепким, что даже у Пети, уже очень давно курящего, закружилась голова.

— Так вы от Зины Мякишевой? — почему-то обрадовался маленький квадратный старик с лицом доброго кота. — Садитесь, пожалуйста. Ты кто ей будешь? Не сын?

Он пообещал приехать куда следует, лично засвидетельствовать, потом быстро написал что требовалось: «Действительно подтверждаю... совместно работали... через биржу труда...» И тут вдруг расплавился и стал вспоминать, какая была чудная красавица Зина Мякишева! И какая она была сознательная! Она, между прочим, в 25-м году исключала его из комсомола за моральную неустойчивость. Он тогда с голодухи ходил обедать к сестрину мужу, нэпману, владевшему скорняжной мастерской без мотора. И она, как секретарь ячейки, не могла пройти мимо такого факта.

— Да, Зина, Зина, — сказал старик. — Я ее с двадцать шестого года не видел... Была карточка, очень хорошая, мы с ней на губсъезде кооперации снимались. Так покойница жена порвала. Из ревности. Хотя ничего такого у нас с Зиной не было, — поспешно добавил он. — Просто мы были с ней хорошие друзья.

И когда Петя, почему-то растроганный и оглушенный всем этим, прощался, старик попросил:

— Можно мне Зинин телефон?

Телефона там у них не было, Петя дал адрес. И всю обратную дорогу его мучили удивительные соображения. Что этот прокуренный дед был когда-то таким, как он, Петя… Даже получше был — вон какое победное лицо у него на портрете, где он в летчицком шлеме и кожанке! И Алка... Алка с ее прической «Бабетта», может быть, когда-нибудь станет, как Валина бабушка, с этим носом, достающим нижнюю губу...

Нет, нет, не может быть! К тому времени что-нибудь изобретут, что-нибудь придумают: медицинская мысль идет семимильными шагами...

Вторую справку достала Ира Волчкова. Как всегда, без особых осложнений. (То есть, может, осложнения и были, но никто о них не узнал.)

Еще через три недели в проектный зал позвонила Валентина. Каким-то плачущим голосом она сказала Анне Львовне, что пенсию дали, что все это потрясающе... что она хочет немедля, сейчас же, приехать к ним, чтобы увидеть сразу всех... чтобы поблагодарить...

Но это ведь не такой институт, куда можно взять да приехать... Анна Львовна побежала оформлять пропуск.

— По какому вопросу? — сурово спросил ее однорукий дядя, с которым она уже лет пять была знакома и обедала в одной столовой.

— По вопросу о посещении нас... — неуверенно сказала Анна Львовна. — Ну, я не знаю, Иван Прокофич...

Она немного растерялась, потому что работала в институте давно и помнила эту комнату по другим временам. Но однорукий не стал ее сверлить бдительным взором и задавать разоблачительные вопросы. И она опомнилась — объяснила, что и как.

Пропуска, правда, тот не дал.

— Что вы, шутите? — сказал. — Есть же определенные правила. Вы-то должны знать...

И, закончив официальный разговор, посоветовал, от себя: пусть приходит к обеденному перерыву, а все, кто есть в проектном зале, выйдут к ней на улицу. Выходить же можно...

Так Анна Львовна и условилась с Валентиной: чтоб точно в двенадцать. И все к ней выйдут...

— Только не я! — сказал Саша Суворов. — Не я и не Петя. Мы не будем участвовать в этом идиотском параде благодетелей. И не дадим наши жилетки для слез благодарности.

— И не я, как вы, вероятно, догадываетесь, — сказал Павел Ильич.

— Мужчины правы! — подумав, заключила Ира Волчкова.

В конце концов к Валентине спустилась одна Анна Львовна. Она усадила гостью на чугунно-бетонную скамью напротив главного входа и принялась горячо опровергать ее преувеличенные восторги. Саша Суворов — и тот был бы сейчас доволен Анной Львовной.

Она сказала, что это пустяки по сравнению с неоплатным долгом, который все должны чувствовать перед покойной Шурочкой. Она была замечательнейший человек! Как Данко из произведения Максима Горького! Когда в 42-М году была мобилизация на лесозаготовки под Серпухов и все старались не поехать, Шурочка согласилась почти сразу. Хотя имела преимущество, как вдова офицера и мать малолетнего ребенка (то есть ваша, Валя). Там она простудилась, под Серпуховом. И вот еще... Когда Котова потеряла карточки, Шурочка отдала ей три мясных талона. И сколько для вас она сделала — ведь она восемь лет работала на полторы ставки. А тут и одна не так-то легко зарабатывается. И умерла вот сразу — даже не поболела, не отдохнула...

— Шурочка была, как лиственница: посмотришь — иголки торчат, а дотронешься — шелк... Ах, Валя, что тут благодарить — жизнь так устроена: все всем обязаны...

В проектном зале у огромного, в полстены окна, выходящего на юг, столпилось много народу. Если надо точно — двадцать пять человек. Все смотрели, что там за девушка сидит на скамье, рядом с Анной Львовной. Ничего, как будто милая девушка.

И Павел Ильич тоже смотрел. Он даже не пошел в столовую, хотя давно взял себе за правило являться туда первым, пока гипертоники и почечники не расхватали диетические блюда. К сожалению, много их, гипертоников, почечников и сердечников: время наше было очень трудное...

Оглавление

  • Трест имени Мопассана
  • Континентальный характер
  • Что тебе не понятно ?
  • Двадцать шесть и одна Fueled by Johannes Gensfleisch zur Laden zum Gutenberg

    Комментарии к книге «Трест имени Мопассана и другие сентиментальные истории», Илья Юрьевич Зверев

    Всего 0 комментариев

    Комментариев к этой книге пока нет, будьте первым!

    РЕКОМЕНДУЕМ К ПРОЧТЕНИЮ

    Популярные и начинающие авторы, крупнейшие и нишевые издательства