ГЛАВА ПЕРВАЯ
1
Я пою, а мама плачет. Пою не я — поет вино в моей голове. А мама плачет. Плачет по-настоящему, как могут плакать только матери. Когда мое внутреннее ожесточение, распаленное вином, поднимается до крайней точки и я начинаю надрывно завывать, опираясь на строчки великого поэта:
Лес мой, брат мой, что шумишь, что листвою шелестишь? С той поры, как увидались, годы многие умчались, с той поры, как мы простились, тропы многие сменились, —мама, бедная мама, вынесшая в своей жизни столько страданий и невзгод, вся дрожит от подступивших рыданий, бросается ко мне, обнимает и кричит в отчаянии:
— Лучше бы ты не шел учиться!
Никэ торопится мне на помощь, отвечает словами леса:
Я живу, как жил века мне зимой поет пурга, буйный ветер ветки ломит, прочь моих певуний гонит, родники мне замыкает, стежки снегом заметает.Но я уже не слушаю Никэ, слышу лишь элегию леса:
Я один из года в год. Лето дойну мне поет. Где источник у ракит для любых гостей открыт, взяв кувшины, у водицы с песней ходят молодицы.Я думаю: хорошо было бы или плохо, если б я не пошел учиться, а остался дома? Думаю так, а ответить не могу на этот, казалось бы, простой вопрос. Не сам ведь я выбрил для себя нынешнюю дорогу. Мать и отец, может, и не помнят, что это они вывели меня на нее. Они, не спрашивая, хочу я того или нет, забрали меня с выгона, от небольшого овечьего стада, от веселых и беспечных игр в лапту, в козла, от множества других пленительных детских забав. Им казалось, что во мне они сотворили Фэт-Фрумоса[1] со звездою во лбу. Они нежили, холили меня, готовя для школы. Мыли в семи водах. Отец, помнится, усадил меня на круглый дедушкин трехногий стульчик и чуть ли не полдня колдовал с ножницами над моей головой…
Лес мой с тихою водою, годы мчатся чередою, ты и зелен зеленеешь, ты и молод молодеешь!Мама обула меня в свои свадебные сапожки на высоких каблуках, чтобы я не ходил в школу в своих опорках. Эх, знала бы она, какие проклятия посылал я ее красивым сапожкам и как завидовал сверстникам, которые носили свою обувку! Никто не смеялся над их постолами, а над моими бабьими красавчиками потешалась вся школа. На меня указывали пальцами, завидя, окружали, гыкали и улюлюкали. Боясь, как бы я острыми каблучками не попортил каток, меня и близко не подпускали к сверкающему ледяному зеркалу.
Отец упрямо и угрюмо молчал, низко опустив голову. Он не умел плакать. Он умел брать на себя всю вину. И сейчас он упорно молчал, дослушивая песню.
Что мне годы, если вечно в заводь звезды льются млечно? Злой ли, добрый будет год — лист звенит и ветер бьет. Добрый, злой ли год случится — вспять Дунай не обратится. Только люди в мире бренном склонны к вечным переменам, мы же будем жить, как жили, мы всё те же, что и были: реки, море синее да земля с пустынями, месяц, солнце чистое, лес да воды быстрые!..[2]С улицы из-за ограды послышалось урчание трактора. Маленький, юркий, он вкатился прямо к нам во двор. Крохотуля, а силища в нем преогромная! Отец, выбежал с непокрытой головой. Прекратил и я свое пение — прислушался к разговору во дворе. Дождь ли, снег — дорога не ждет! Можешь заливаться ли соловьем, выть ли по-звериному — жизнь идет своим чередом, своим порядком, по своим, часто неписаным законам.
Во двор к нам вкатился на своем тракторе Илие Унгуряну. Он кричит отцу:
— Мош[3] Костя!.. Сегодня я не могу опрыскивать виноградники. Поднялся сильный ветер — уносит весь раствор. Погубим его напрасно!
Отец возвращается в дом, ворчит: не мог этот Илие сделать свое "веселое" сообщение на улице, нет, черти занесли его прямо во двор! Мог бы и в дом въехать на тракторе, на печь, на лежанку, на полати, дундук пустоголовый! Как был без единой клепки в голове, так и остался!..
Заботы, заботы… Срывается откуда-то ветер, мешает опрыскиванию виноградников. Как же быть? Надо же как-то выходить из положения? Снова водрузить на спину опрыскиватель? Ему ветер — не помеха. Остановишься, покрутишься у одного, другого куста, обработаешь его, и можно делать это при любой погоде. Но где ты их теперь найдешь, ручные те опрыскиватели? Днем с огнем не сыщешь. Сейчас даже картофельную ботву опрыскивают ветляными метелками, а то и просто пучком травы, воюя с колорадским жучком. Разведут хлорофос в ведре с водой и ходят вдоль грядок, брызгая на каждый куст. Отец маялся душой, места себе не находил, а мне он виделся другим — молодым, проворным, уверенным в себе. Вот он на нашем винограднике копошится вокруг бочки: разводит купорос, известь, несколько кусков мыла, процеживает жидкость через решето или дуршлаг. Перед опрыскиванием виноградной лозы длинным шестом тщательно взмешивает все это зелье, чтобы оно представляло собою нечто целое и обрело единый зеленоватый цвет.
…Именно с этого виноградника меня и отвели в школу. Мама сшила из тонкой, в полоску, холстины ученическую сумку с перекидным заплечным ремешком, извлекла из каких-то потайных мест свои заветные свадебные сапожки, о которых помянуто выше. Но церемония приготовления меня к ученью не ограничилась только этим — сумкой, сапожками, стрижкой и купаньем.
Настоящий праздник вошел в наш дам вместе с дедушкой.
Дедушка явился, облаченный по-городскому. Он был единственным человеком в нашем роду, даже единственным во всем селе, кто зимою и летом хаживал в купеческих ботинках. Был он великолепен, наш дедушка. Пожалуй, даже красив, во всяком случае, таким находили его односельчане. На голову ниже моего отца, дедушка всегда был опрятно одет, носил коротко, аккуратно подстриженную бородку, как городские старообрядцы. Не исключено, что именно у них и позаимствовал такую моду, такое обличье. Некоторые сельчане в этом были совершенно уверены. Однако мама не соглашалась с ними.
Она говорила, что дедушка гордый человек, поскольку отслужил в армии волонтером-добровольцем.
Нос дедушкин, с широкими ноздрями и горбинкой, удивительно был похож на картофелину. Чуть повыше переносицы, посредине лба, у него поселилось родимое красное пятнышко. Когда дедушка сердился, мотал головой и размахивал руками, тебе казалось, что это огромный орел очнулся от дремоты и, готовясь сорваться в стремительный полет, пробует свои крылья. Он быстро приходил в гнев, и его ярость отчетливо проступила на лице. В гневе дедушка, может быть, и в самом деле был красив Что же касается городской бородки, то мама была убеждена, что обзавелся ею дедушка из-за гордости, а главным образом затем, чтобы избавиться от преследования молодых женщин, — старался выглядеть значительно старше своих лет, к старику, мол, не будут липнуть, не станут пялить на него глаза сельские красавицы.
А "пялить" было на что. Вернувшись с войны, после балканской кампании, своею статью дедушка чуть было с ума не свел всех женщин. Казалось, любая молодуха с превеликой радостью вышла б за него. А он женился на вдове, взяв ее с двумя дочками. Да как взял! Если б подобру-поздорову, как все люди. А то его избранница сама убежала к нему от родителей. Обвенчались ночью в нашей церкви: как-то уговорили, умаслили священника…
Надо полагать, дедушка был очень привязан ко мне, коль бросил все свои дела и пришел посмотреть, как меня приготовили к отправке в школу. Он принес мне книжки и тетради. Да еще подарил деревянный пенал с задвижной крышкой.
Хлебнул же я потом, уже в школе, горюшка с этим пеналом! Завидя его в моих руках, ученики старших классов — похоже, из зависти — отнимали у меня его, смачивали крышку слюной, она приклеивалась так, что я не мог сдвинуть ее с места, оставаясь на уроках без карандаша, ручки и перьев. На помощь мне приходила наша учительница, попадья, матушка, как мы ее называли, но и она не могла ничего поделать с разбухшим от слюны пеналом.
Говорят, что детство — самая счастливая порл в жизни человека. Мне же кажется, что это не так. Это легенда, придуманная взрослыми. Они, взрослые, очевидно, забывают, что каждый шаг ребенка сопряжен с немалыми испытаниями, потому что это шаг познания жизни, и он нелегок, нередко награждает малыша и синяками, и шишками. Отец с матерью, скажем, садятся в повозку и весело едут на базар, а я остаюсь главой хозяйства. Стало быть, мне нужно будет накормить кур, сварить похлебку для прожорливых свиней. Делаю быстро то и другое, тороплюсь, потому как я должен в конце концов научиться скакать на коне верхом, а не на прутике и не на баране. Пока Наших овец не сдавали в общее стадо, у меня и Никэ был свой "конь"…
Мы садились верхом на серого каракулевого барана. На выгоне нас никто не видит — мы и гарцуем в свое удовольствие. Барану, конечно, не очень нравится, что превращаем его в коня, он делает все, чтобы сбросить нас со своей спины. Нередко ему удается это, но мы не внакладе: эка беда — падать на траву. А сидеть на спине барана — одно удовольствие, сидишь, как на перине, — хорошо!
Теперь же и барана нету — пасется в общем стаде. На палке скакать надоело, да, пожалуй, и стыдно малость: вырос же, в школу собираюсь. А настоящих лошадей родители запрягли в повозку и уехали на базар.
Мы вспомнили вдруг, что за оградой лежат, зарывшись наполовину в землю, два хорошеньких кабанчика. Отличная идея! К сожалению, пришла она в наши головы с явным опозданием. Мне и моему брату Никэ, оседлавши кабанов, удалось сделать на них за оградой всего лишь несколько кругов, затем мы неожиданно угодили спинами под отцовский кнут. Охаживая нас, отец еще и страшно ругался. Мать старалась утихомирить его, но это ей не удавалось.
Никэ ревел. Я же носился по клети и никак не мог перемахнуть через изгородь.
Само собой разумеется, что большая часть отцовских ударов приходилась на мою долю, поскольку я был старшим и оставался главою дома и всего нашего хозяйства. Над моей головой свистел кнут и гремел отцовский голос:
— Ах вы дьяволята проклятые!.. Чего удумали!.. Я ведь на днях только кастрировал кабанчиков, а вы их..? а вы на них верхом!.. На них еще и раны не затянулись!.. Аль не видите, что кровь еще не запеклась… Ну ничего!..
Дорого вам обойдется это катанье!.. Я вас проучу!.. Я отобью у вас охотку делать из кабанов коней!.. Ну и ну!..
Не только мы с Никэ, но и кабанчики страшно испугались и теперь, смешавшись с нами, с пронзительным визгом и хрюканьем носились по клети - кнут отца прохаживался и по ним, хотя свиньи-то вряд ли этого заслуживали. В конце концов они свалили главного хозяина на землю. Мы с Никэ воспользовались этим, перескочили через изгородь и выбежали на улицу. Отец все-таки догнал младшего сына, схватил, орущего, на руки и понес во двор. Я мигом оценил благоприятный для меня момент и наддал так, что в несколько минут промчался через все село и остановился лишь на опушке леса, а затем и вовсе скрылся в его чащобе.
Шум и крики во дворе вновь оторвали меня от не совсем веселых для нас с Никэ воспоминаний. Отец опять выскочил во двор с непокрытой головой. Вслед за ним выбежал и я. На этот раз — на защиту дедушки. Выбежали вовремя, потому что увидели старика с плотничьим топором в руках, которым тот мог наделать большой беды. До этой минуты дедушка преспокойно колол дрова, рубил для плиты сухую виноградную лозу. В это время на голову старика и свалился Иосуб Вырлан, человек, на которого была возложена обязанность следить, в порядке ли содержатся дымоходы в избах нашего села.
— Это ты надумал закрыть трубу в моем доме? — кричал дедушка на Иосуба. — Попробуй только дотронуться до дверной ручки!.. Глянь-ка на этот топор — острый как бритва!.. Гоняли-выгоняли тебя, а ты опять объявился… И теперь норовишь закрыть мою трубу!.. Если тебя не схватили евреи и не выпустили из тебя кишки, когда ты задвинул заслонку в их синагоге, то от меня ты так не увернешься!.. Поганец несчастный! Свинья ты этакая!.. И в школе ты закрывал дымоход!
Дедушка, как водится, все перепутал. Иосуб Вырлан не был замешан в том, что касалось школы и городской синагоги. Дымоход в еврейской школе и городской синагоге (было это еще до войны) закрыл один учитель, член кузистской партии [4]. Много шуму наделала та история, потому что несколько учеников погибли от угара. Иосуб же в то время бесчинствовал в Кукоаре: держал при себе босяков, вооруженных дубинками, совершал с ними погромы, во время выборов устраивал драки. Будучи посмешищем всего села, он, однако, являлся единственным делегатом [5], который находился у власти вместе со своим шефом Горе Фырнаке, впрочем, всего трое суток, не успел даже укрепить знамя своей партии на крыше примарии — сельской управы. Каждый из них водружал флаг лишь над своей печной трубой, большую часть времени поклоняясь Бахусу, то есть необузданному пьянству. Так продолжалось до тех пор, пока к их подворьям не подкатил сам шеф жандармского поста. Обоих голубчиков заставили снять флаги, сдать ключи от примарии, а заодно и свои должности. Как уже сказано, всего лишь несколько дней продолжалось "царствование" Фырнаке и Вырлана: не успев даже опохмелиться, наши дружки-приятели оказались и без знамени, и без ключей от примарии. Им бы, по логике вещей, надобно было примириться с таким обстоятельством, но они подняли неистовый вопль. Орали на всю округу, что это евреи подкупили румынского короля, лишившего их, настоящих патриотов, "законной власти". Но, как известно, до бога высоко, а до царя далеко, до короля — не ближе. Не услышал он Фырнаке с Вырланом, не внял их благородному гневу — так и не удалось им вновь прийти к власти.
Теперь Иосуб хвастался, что у него самая высокая зарплата в совхозе.
Устроившись пожарником, он совал свой нос во все дымоходы и кухонные плиты односельчан. Недаром же говорится: ежели хочешь узнать истинную цену человеку, увидеть его насквозь, дай ему хотя бы самую малую, какую-нибудь завалящую, но власть. Власть над всеми печными трубами заполучил в свои руки Иосуб Вырлан. Сделавшись непомерно важным и строгим, он ходил по всем дворам и, обнаружив малейшее отклонение от противопожарных правил, тут же крушил дымоходы, плиты, наглухо замуровывал трубы. Женщины слали по его адресу проклятия, ну, а мужики, понятно, отборнейшие матюки.
Этот пес с блестящим, как тыква, черепом нашел, к чему придраться, и у дедушки: нагара и сажи в печной трубе старика наслоилось толщиною в три пальца, ничуть не меньше; никто не прочищал ее со дня возведения, то есть с давних-предавних времен. К тому же место на чердаке, рядом с печной трубой и дымоходом, было завалено всякой всячиной. Чего только там не было! Рядом с деревянными, заготовленными дедушкой впрок черенками для вил можно было увидеть такие же деревянные и тоже заготовленные впрок топорища. К самому дымоходу были прислонены ясеневые и березовые кругляки для просушки, с тою же целью было развешано множество пучков лекарственных трав — теперь они высохли так, что могли вспыхнуть, как порох, от ничтожной искры.
— Я приведу сюда милицию, и закроем твою трубу! — орал Иосуб. — И штраф на тебя наложим!.. Ты не соблюдаешь правил противопожарной охраны! Хочешь спалить все село… сжечь всю деревню!
Отец пытался уладить дело миром, обещал Иосубу, что сам возьмется и аа очистку трубы, дымохода, и за наведение порядка в дедушкиных залежах возле них. Зачем же, внушал он главному Пожарному надсмотрщику, спорить с древним стариком, который слыхом не слыхивал о каких-то там правилах.
— Сажа вспыхивает легче, чем бензин. А он… — бушевал, перекипая гневом, Иосуб.
— Трубы, говорю, и все дымоходы прочистим, — успокаивал его отец.
— Можно на вас положиться? — остывая, спросил на всякий случай Вырлан.
— Можешь как на себя! — внутренне усмехнувшись, пообещал отец. — Наведу полный порядок. Только надо успокоить старика. Ты же видишь, капитан [6] Иосуб, как он расстроен — До сих пор ведь никто не осматривал дымоходы в частных домах.
Пожарники более всего интересовались хлебными токами, зернохранилищами, складами, школьными и клубными зданиями, пшеничными полями во время летней страды.-
— Приспело время навести порядок и в частных секторах. — Два последних Слова, явно усвоенных им недавно, Иосуб произнес особенно значительно. - Когда у кого-нибудь из нас сгорает изба, то погорелец сломя голову бежит в сельсовет и не просит, а требует, чтобы государство возместило ему убытки. Требует камня, цемента, черепицы, бревен — словом, стройматериала! — И на эти два последних слова Иосуб поднажал с государственной значительностью.
— Ну, в нынешнее время что-то не часто горят наши дома, — заметил отец. — В селе и не помнят, когда был последний пожар. Прежде крыши были соломенные, вот, глядишь, и вспыхнет то одна, то другая хатенка. То же самое случалось и с кровлями из камыша, дранки. Чуть что — беда.
— Не скажи, случается и сейчас! — резко возразил Иосуб Вырлан. — Аль ты не слыхал — Только вчера в соседнем селе взорвался баллон с газом. Как пушечный снаряд, пробил сперва стенку кухни, а потом и другую, наружную стену, а когда не смог пробить еще и сенную, разорвался на осколки, выбил двери и поджег избу со всех сторон!.. Ничего не смогли спасти! Сгорело все как есть дотла!
— Слыхал и я про эту беду. Но зачем ты мне… о газовых баллонах. Хата моего старика топится по старинке, дровами да сухой виноградной лозой.
— Еще бы! В его развалюхе не хватало только газового баллона! - ухмыльнулся Иосуб.
С видом оскорбленной добродетели он зашагал со двора, отмеряя своими негнущимися ногами каждый метр дороги. Доводы, которые приводил отец в защиту дедушки, ни в малой степени не убедили строгого блюстителя противопожарных правил.
2
— Ох уж этот мне Иосуб! — тяжело вздохнула мама. — Когда был истопником в школе, бранился лишь с ее директором. А теперь от него всему селу житья нет.
Из слов матери я узнал, что в течение многих лет служба Вырлана состояла в том, чтобы следить за школьными печами, чистить их, чинить, замазывать трещины. Но то было горе, а не работа. Всю зиму дети дрожали от холода, поскольку истопник постоянно отыскивал какие-то изъяны в печах или угле и по этой причине находился в состоянии словесной войны с директором.
На одно слово хозяина школы Иосуб отвечал водопадом своих. При этом не забывал напомнить несчастному директору, что он, Иосуб, за одну и ту же зарплату не может протапливать печи и ухаживать за школьной лошадью, расчесывать ее скребницей, кормить, поить, убирать из-поД нее навоз да еще заботиться о телеге — чинить, смазывать колеса. Кто же, мол, за мизерный оклад согласится быть и конюхом, и истопником!.. Нашли дурака!
На это директору ответить было уже нечего, и он умолкал: район не отпускал лишних денег, чтобы школа могла позволить себе содержать еще и конюха. Да и лошадь-то вместе с кормами для нее, телегой и всей упряжью директор добывал всеми правдами и неправдами. Помогали и ученики с учителями. Поближе к осени они по целому месяцу, а то и более работали на уборке совхозного винограда и фруктов, и весь их заработок уходил на содержание школьного транспорта. Последней каплей, переполнившей терпение директора относительно Иосуба, была совсем уж злобная, граничащая с непристойностью выходка истопника: вгорячах ли, с умыслом ли, но Вырлан назвал почему-то директорскую лошадь Телевизором. Разъяренный директор тотчас же уволил его с работы.
Оказывается, у Иосуба был повод, чтобы обозвать так ничего такого не подозревающее животное. Иосуб собственными ушами слышал горячую директорскую речь, обращенную к учителям и ученикам. Он призывал их дружно выйти на виноградники и в сады совхоза, чтобы затем на заработанные ими деньги приобрести два телевизора: один для учительской, другой для красного уголка школьного интерната. Школа, однако, осталась без телевизоров. Зато на спортивной площадке объявилась лошадь, а потом и повозка, на которой рядом с директором возвышалась, горбясь, внушительная фигура Иосуба Вырлана.
Последнему не составило никакого труда узнать, что конь-то и вся сбруя куплены вместо обещанных телевизоров, а прозвище пришло и того легче. К великому огорчению директора, лошадь быстро привыкла к своей очень современной кличке. Школьный начальник прямо-таки бесился, краснел от стыда, но поделать ничего уже не мог. Сельские жители, да и некоторые наиболее хулиганистые ученики быстро подхватили кличку, повторяли ее Постоянно, так что ни на какие иные понукания конь не реагировал, пока ему не крикнешь: "Тпрррруу, Телевизор!" или "Нооо, Телевизор!" Без таких возгласов ни остановить его, ни стронуть с места было невозможно. По этой причине бедному директору приходилось разговаривать со своей лошадью языком Иосуба Вырлана, языком, совершенно немыслимым в его, директора, положении.
— В новой школе покончили не только с Иосубом, но и с печами: там теперь центральное отопление, — сказал отец.
— Школа-то, слава богу, отделалась от непутевого Иосуба, так теперь его на нашу шею повесили. Кому только в голову пришло сделать его начальником над всеми печами и трубами села, поумнее, что ли, не нашли человека? — заметила в сердцах мать.
Поняв, что камешек этот брошен в его огород, отец возразил:
— Иосуб лучше других разбирается в печах Разве ты забыла, что он печник, что почти во всех избах он разбирал и клал печи! Не поставим же мы на такую должность человека, который в печном деле ничего не смыслит!
— Ну да! Разве во всем селе сыщешь человека, который мог бы затыкать трубы и рушить кухонные плиты… Нет уж, из собачьего хвоста шелковое сито не смастеришь. Ну да бог с ним! Скажи этому черту, чтоб оставил нашего старика в покое, не приставал к нему!
— Беда нам с этим стариком. Все ты… Говорил тебе — не нужно переводить его на пенсию. Не послушалась меня, будто не могли прокормить, обуть и одеть его без пенсии!
— Ишь вы какие умные — без пенсии! А кто вам просеивал через свое решето пшеницу?.. Кто бочки починял?.. Колодцы на фермах?.. А теперь вы бы хотели оставить старика без пенсии?!
— Могли бы, говорю, прожить и без нее… этой самой, — не сдавался отец.
Из родительской перепалки я узнал о причине, приведшей к разрыву "дипломатических отношений" с дедушкой. Во всем была виновата мать, ее с годами увеличивающаяся бережливость и даже скупость. Старея, она и внешне все больше походила на мою бабушку. Только глаза оставались такими же голубыми, как у дедушки, то есть ее отца. Но понемногу у нее стал расти горб. Тяжкая ли работа тут была причиной, другое ли что, но горб постепенно все увеличивался, он-то и делал ее с виду похожей на бабушку. Да и в характере мамином все явственнее проступало бабушкино: помимо крайней бережливости усилилось и упрямство, мама никому и ни в чем не хотела уступать. Если она видела, что многие, будучи гораздо моложе дедушки, получали пенсию, могла ли допустить, что ее отец оставался обойденным этой пенсией? Но мать не знала, что иной раз лучше потерять, чем найти; говорят, раз в жизни и овца может задрать волка…
Получивши пенсию, первую на своем долгом веку, дедушка поднял шум на всю Кукоару, внушая каждому встречному и поперечному, что он еще не продавал своей души ни одной власти, никакой державе, не продавался ни дочкам, ни зятьям. Шаркая ногами, ворвался в нашу избу, швырнул деньги матери от порога, затем схватил свою "трехногую мебель", то есть стульчик, и перебрался на жительство в свою развалюшку. Мама, конечно, тяжело переживала этот разрыв. Дедушка не позволял ей не только входить в его хижину, но даже расстелить рядно на лавочке. От прежней идиллии не осталось и следа.
А как хорошо, как славно было раньше! Дедушка приносил в нашу избу свой трехногий стульчик, то есть всю свою мебель, спал в тепле, за печкой. Слышно было, как он разговаривает во сне — была у него такая привычка. Слышно было также, как он стонал, скрипел зубами, почерневшими от перца, красного вина и солений. К тому времени старик очень изменился, согласился надевать городские, фабричные рубашки. Уже не бранил, как прежде, оконные занавески.
Примирился вроде бы со всем, что несла с собою новая жизнь. А теперь вновь вернулся к прежнему: решительно отказался носить магазинные ватные телогрейки и все другое фабричное. Купил себе вату, какой-то подходящий байковый материал и знакомый портной в городе сшил по его заказу кацавейку.
Смастерили ему и обувь по специальному заказу. И жил дедушка по-своему.
Ботинки свои ежедневно смазывал дегтем, уверяя, что так они сохраняются дольше и не пропускают по весне талую воду, что вообще лучше держат тепло.
Варежки старик вкладывал одну в другую, помещал на горячей припечке, а ременный пояс скручивал в колечко и Прятал под подушку.
Харчился дедушка теперь тем, что кипятил вино и размачивал в нем сухари. К своему логову позволял приближаться лишь зятю, то есть моему отцу.
Тот приходил и менял дедушке постель, а время от времени — и перегоревшие лампочки на новые. А сейчас вот бедный Костаке должен был наводить порядок и на дедушкином чердаке, чтобы вероломный Иосуб на законном, так сказать, основании не развалил дымохода и трубы. Хорошо, что у отца теперь было много свободного времени. Он отвечал лишь за одну бригаду виноградарей, потому что в каждом районе по всей лесной зоне республики были созданы агропромышленные объединения, которые специализировались только на садах и виноградниках. У объединения в райцентре был свой генеральный директор, отвечавший за все винпункты, за все винно-водочные заводы, за все удобрения, гербициды, финансовые дела. Он же занимался и кадровыми вопросами. У генерального директора в каждом совхозе был директор — заместитель генерального, а также инженер-агроном, экономисты, специалисты по виноградарству и плодоводству. А практики, то есть люди без специального образования, вроде моего отца, были понижены в должности, переведены в бригады, звенья и даже в простые совхозные рабочие.
Одно время родители, в особенности мама, возлагали большие надежды на Никэ. Думали, что он вернется в село специалистом с высшим агрономическим образованием и, может быть, даже возьмет на себя руководство совхозом-заводом "Кукоара". (Это было новшество, которое быстро прижилось.
Раньше селения как бы заслонялись некоей новизной. Колхозы при них получали новые названия, а имена сел и деревень, дошедшие до нас из далеких лет, от наших предков, вроде бы уже и не существовали, постепенно забывались. Но с организацией специализированных совхозов-заводов стали возвращаться к старым названиям сел, деревень. Вернули свои имена и многим сортам вин, в особенности марочным, популярным в стране и за границей. Теперь на триумфальной арке, возведенной на опушке леса, при входе в наше село, путника встречали далеко видные, исполненные художником красивыми буквами слова: "Совхоз-завод "Кукоара".)
Да, родители ждали Никэ, ждали с вожделенным нетерпением. У отца и матери была тревога: а вдруг их младшенького пошлют из института не в Кукоару, а в другой совхоз, где ощущалась наибольшая нужда в специалистах — ведь агрономический факультет сам распределяет своих выпускников. В прежние времена не было такой острой нужды в кадрах. Теперь — иное. Сейчас каждый выпускник старался решить для себя, может быть, самую тяжелую проблему — как устроиться в специализированном совхозе виноделом, поскольку в агропромышленных объединениях быстро образовалась некая каста: генеральные директоры старались сохранить лучшие места для своих приближенных, среди которых такой добрый молодец, как Никэ, выглядел бы белой вороной. Но заботы и тревоги моих родителей отпали сами собой: Никэ не захотел работать в Кукоаре ни единого дня, а устроился главным агрономом в соседнем совхозе.
— Купил себе трехколесный мотоцикл, — только мы его и видели! — сердито сообщила мне мать. — Пошел с большим мешком за большой удачей. А теперь, слышь, собирает по снегу урожай винограда. И яблоки — тоже. Так ему и надо! Не послушал родной матери, не остался дома. Правду говорят люди: на чужой каравай рот не разевай. Ишь, ускакал!..
— Совхоз-завод за лесом хозяйство с большими, чем у нас, перспективами, как ты этого не понимаешь! — возражал отец, защищая сына.
— Отвяжись ты со своими перспективами! Уж больно мягко стелешь своему младшему. Ты, видно, забыл, что в прошлом году у этих перспективных померзла половина яблок?
— А при чем тут Никэ? Не хватило рабочих рук, ну и…
Аргументы, приводимые отцом, отсекались матерью начисто: всякую потерю в хозяйстве она объясняла только одним — ленью. Не хотят работать — и все тут. Зажрались, зажирели, бушевала она.
Не сразу, не вдруг уразумел я причину такого крайнего гнева матери.
Отец потихоньку просветил меня. Оказывается, не посоветовавшись с родителями, Никэ женился на девушке — студентке экономического факультета Кишиневского политехнического института, и привез юную супругу в "корыте" своего мотоцикла, в "зыбке", как говорила потом мать, привез с решительным требованием: устраивайте свадьбу!
О женитьбе Никэ знал и я. Находился тогда я в Ленинграде с группой иностранных студентов. Послал младшему брату поздравительную телеграмму. Я понятия не имел, как такое радостное, счастливое событие в жизни сына может расстроить мать. Позже узнал ох отца, что Никэ сам дирижировал своей свадьбой. Мама же и соседки занимались на кухне приготовлением пищи. Был зарезан кабанчик, расстались и с без того короткой жизнью многие петухи и куры. Приготовили все как полагается, чтоб не ударить в грязь лицом, чтоб не опозориться перед людьми, особенно перед невестой, которая родилась где-то аж под самым Дунаем. Кодряне [7] есть кодряне: не приведи бог попасть на их острый язык! Но они все же свои. А как угодить людям, приехавшим с берегов Дуная? Может, у них свои свадебные обычаи, не такие, как в Кукоаре? Может, и еда совсем другая?.. По словам отца, мать совсем потерялась, ночей не спала от беспокойных дум, заставила мужа заказать несколько сот больших калачей, приказала открыть настежь двери погреба. Родня набивалась ей со своими советами, в помощники напрашивались односельчане. Дедушкина хибарка была превращена в сплошную кухню. На кухонных плитах нашей избы, у соседей и у родни — повсюду что-то кипело в горшках, чугунах, шипело на сковородах, там и сям, перешептываясь, вертелись старухи и молодые женщины. Понатаскали полную кладовку полотенец — это чтобы было чем повязывать родных и друзей жениха и невесты.
На подворье нашем это была первая свадьба; мое отсутствие на ней, говорил отец, очень огорчило всех, в особенности же маму. Куда было бы лучше, если б первым женился старший сын., Но коль скоро получилось не так, то присутствовать-то на свадьбе младшего брата он, во всяком случае, должен!
Ведь такое в жизни человека бывает один раз, да и приготовились родители к свадьбе как следует, по обычаям Кукаары. Пусть, думали мать и отец, повеселятся молодые, поухаживают за девушками, попьют-поедят вволю, окажут хозяевам честь за все их заботы и расходы, пускай поглядят невестины родичи, как умеют встречать гостей отец и мать Никэ! И что же? Никэ возвращается в Кишинев и привозит оттуда на двух автобусах целую ораву студентов, решительно ломает все родительские планы. В один час заполняют пришельцы шумными цыганскими, шатрами весь двор, натягивают внутри них цепочку с электролампами, посреди устанавливают столы и стулья, а перед шатром вкапывают телеграфный столб, протягивают от него кабель прямо к дедушкиному колодцу, выкопанному в какие-то незапамятные времена, ввинчивают над ним электролампу величиной- со стокилограммовую бомбу. После этого Никэ заходит в избу и объявляет родителям, что свадьба его будет праздноваться ночью, и не раньше, чем за полночь, в двадцать четыре ноль-ноль, — так, мол, теперь играются все свадьбы.
— Что ты с ними поделаешь? — сокрушенно вздыхал отец. — Теперь вся власть, как раньше помещикам, принадлежит молодым: что скажут, то и делай.
Недаром же мы сами говорим им в день свадьбы: господин жених и госпожа невеста. Но твоя мать, сынок, чуть было в обморок не упала от такой новости.
Ведь раньше как справляли свадьбу: один день гуляют в доме жениха, другой — невесты, один день для молодых, другой — для старших. А теперь Никэ загнал под свой цыганский шатер всех разом, гуртом, молодых и старых!.. Летят к червовой бабушке все старинные обычаи, мэй Тоадер, — снова тяжко вздыхает отец, вспоминая дни своей молодости. — Тогда парня женили лишь после того, как покупали ему верхового коня, непременно после службы в армии. После того как сшили ему у лучшего портного шубу с овечьим воротником, сапоги с высокими голенищами да галоши к ним с красной подкладкой. Жених должен танцевать не иначе как в таких сапогах, засунутых в такие галоши. Невестам же покупали шали. Пусть ветер, прохлада, тепло, но они должны были выходить на праздничные танцы, на прощальный хоровод с шалью на плечах. А сейчас… где ты возьмешь верховую лошадь? На все село остался лишь один конь, да и того окаянный Иосуб прозвал Телевизором…
Грустит отец. Рассказывает с большой душевной болью и тоской. Нет, он не жалуется, не сердится. Только просто грустит. Посаженые и шаферы, шумливые эти студенты, отставили в сторону вино (напрасно были распахнуты настежь двери погреба!), не было на него у них спроса, разве что какой-нибудь местный старожил просил стаканчик, и на этом все кончалось. Не передавались, как в прежние времена, бутылки и графины с вином от одного гостя к другому, от семьи к семье. Да, не гордиться больше кодрянам своими винами: потеснила их мода на коньяки и водку. Стол не стол, свадьба не свадьба, праздник не праздник без коньяка и водки…
— Пойми меня правильно, сынок! Не жалко мне было коньяка! — возмущался несчастный отец. — Но представьте себе такое… Было около полуночи, двор наполнился студентами, — нашей сельской молодежью, родичами, знакомыми. Лампы светили так, что иголку можно найти на полу… А жених и невеста где-то еще в дороге. Мать увидала, как они идут… жених и невеста… в окружении волосатых бородачей, одетыx в какие-то драные, старые отрепья, так чуть было опять не рехнулась… Волосатые эти черти С электрогитарами и электробарабанами… Их Никэ тоже привез из Кишинева, прямо из ресторана "Интурист"." Увидала твоя мать эту орду, так чуть было не лишилась чувств прямо во дворе, у горящей плиты — И отцу не пришелся по душе свадебный ритуал Никэ. Не понравилась ему и странная выходка невестиной родни, остановившейся зачем-то на добрый час на окраине села. Музыка играла так громко, что ее слушала вся Кукоара. До утра не могли кукоаровцы сомкнуть веки: электромузыка рокотала пуще грома, от нее дребезжали стекла в окнах, дрожали перепонки в ушах ошалевших слушателей.
Родичи жениха, посаженый с посаженой, шаферы и дружки вышли на окраину села с полными графинами, с хлебом-солью, но родители и родственники невесты продолжали стоять на прежнем месте, не трогались навстречу своим сватам: они, видите ли, придерживались своих обычаев, по которым отец и мать жениха приходят приглашать их в свой дом. Все это еще больше оттягивало начало свадебного торжества. Сельские старики начали тихонько позевывать от скуки и сонливости. Не одолевала дрема лишь ребятишек. Воспользовавшись свадебной кутерьмой, они совершали свои набеги на чужие сады, так что взрослым приходилось силком стаскивать паршивцев с деревьев и потрошить их пазухи, набитые яблоками, — спелые осенние яблоки эти были необыкновенно вкусны.
Так и не дождавшись главного пиршества, деды и бабки удалились, разбрелись по своим домам. До утра гуляли лишь студенты, приятели Никэ, и молодые кукоаровцы. Разные яства, завалившие свадебные столы, остались наполовину не съеденными: пропали материны хлопоты, а также ее стряпня, почесть без всякого толку. Все как псу под хвост. Если вспомнить, что кучу денег пришлось отвалить бородатым и волосатым кишиневским гитаристам и барабанщикам, то станет ясно, что эта свадьба была сущим разором для родителей Никэ. Подумать только: по двести рубликов на каждую бороду!
Немалую сумму пришлось заплатить и за транспорт, который Никэ нанял, чтобы привезти и отвести этих музыкальных громовержцев.
— Да, вконец избаловалась молодежь! — сокрушался отец. — И Никэ наш тоже. Ты только подумай: работает в богатом совхозе, так что и заработок у него немалый, а продолжает жить у нас, в Кукоаре. Теперь это тоже модно: иметь квартиру и в городе, и в деревне. Одну — городскую — для шика, другую — сельскую — для того, чтобы свежим воздухом подышать Я не знал, как вести себя с отцом. Я как бы заново знакомился с родным своим селом, с изменившимися обычаями, с неведомыми доселе привычками. Нет, не только загоны для скота исчезли со дворов. Исчезло еще что-то, трудноуловимое, но во всем чувствовавшееся. Чувствовалось оно, это трудноуловимое, и в поведении отца, в его постоянной задумчивости, вроде бы какая-то мысль тяготила его, бередила душу. Это новое, необычное чувствовалось и в том, что у отца и у других его односельчан появилось много свободного времени даже в рабочую пору. На окраине села можно было видеть автобусы, из которых высаживаются толпы людей. Много разных машин проходит мимо нашего двора. И сам двор был уже не тот. Появились железные ворота с коваными чугунными цветками, выкрашенными в кричащий цвет. Железная калитка замыкалась тяжелым засовом. Я же за всю свою жизнь в селе видел только заборы из жердей да плетни, на которые взбирался, чтобы легче было сесть верхом на лошадь. Нету теперь тех плетней, тех жердевых загородок — все решительным образом изменилось. У людей, очевидно, появились другие заботы, как появились они и у меня.
Мать и отец, похоже, догадывались, что творилось в моей душе. А на душе было неладное. Все это я мог скрыть от кого угодно, только не от родителей.
И отец пытался ввести меня в новый ритм жизни села.
— А ты не хотел бы глянуть на дом Никэ? — вдруг спросил он.
Вопрос этот для меня был полнейшей неожиданностью. Как? У Никэ есть свой отдельный дом? Зачем это? Ведь Никэ оставался в селе и мог бы по праву младшего сына унаследовать дом отца.
Мать по глазам моим прочла все мои недоуменные вопросы. Ироническая улыбка шевельнулась в уголках ее рта:
— Плохо ты знаешь своего братца.- Сказав это, она повернулась лицом к отцу, дав понять ему, чтобы он занялся более важными делами и не транжирил времени попусту: нечего, мол, пялить глаза на подворье Никэ, что там увидишь особенного — дом как дом.
Трудно было догадаться, что у нее на уме. Может быть, она гневалась на то, что Никэ сразу же оказался под каблуком жены? Или не могла простить младшему сыну того, что он заставил родителей по-, тратиться дважды: сперва на свою — скоропалительную свадьбу, сыгранную черт знает как, без соблюдения деревенских обычаев, потом — на этот дом? Может, она бы и не сердилась так, ежели б Никэ остался на постоянное жительство в родном селе, тогда мать могла бы гордиться: глядите, добрые Люди, ведь это мой сын — старший агроном в совхозе-заводе "Кукоара"! Вот и пойми ее: не она ли хвасталась перед теми же односельчанками, когда ее племянница, дочка тетки Анисьи, укатила в столицу республики. "Она в самом аж Кишиневе работает, продает билеты на автобус! Окажетесь там — племянница продаст вам билет без очереди. Так-то вот!" Сыну же своему не могла простить даже того, что он перебрался в соседний совхоз. "Думал, верно, что в том совхозе и собаки бегают с калачами на хвостах!" — ворчала мама. Не исключено, что она мечтала о внуке или внучке, которых сынок и его жена что-то не торопились произвести на свет.
Зато всю избу устелили и увешали коврами и дорожками. А кто будет бегать по тем коврам и дорожкам? Разве что приблудный гуляка-ветер да пылесос?
Мать поспешила дать новое направление нашему разговору, чтобы, похоже, я не смог отгадать истинную подоплеку ее обиды на Никэ. Сообщила мне, как бы мимоходом, что пока, мол, младший со своей барыней не придет в отцовский дом, нам нечего искать у него. Есть же освященный веками неписаный закон: не старший, а младший должен прийти первым. В конце концов и временем надо дорожить, нельзя тратить его попусту, настаивала на своем мать. Попутно сообщила, что дом для Никэ они купили у Георге Нагарэ, тот построил его, как известно, для сына Митри, но Митря не вернулся с войны, два же дома Георге ни к чему.
— Вы, кажется, собирались на кладбище, привести в порядок могилу бабушки, — сказала мама.
3
Мне кажется, что из четырех времен года только весна и лето рождают в нас ощущение непрерывности и вечности жизни, ибо все повторяется из года в год, из века в век, из тысячелетия в тысячелетие. Лишь человек, начисто лишенный чувства своей сопричастности со всем сущим на земле, может равнодушно пройти мимо цветка или плодового дерева. Тучи лепестков разносятся далеко вокруг; углубляясь, меняет свой облик далекий горизонт; сама земля обретает прозрачный, чуть колеблющийся свет бесконечности — взором не охватить всех ее далей. Затем в садах зреют фрукты, грохочет гром, сверкают молнии. Матери поспешно вынимают ключи из замочных скважин или снимают с пальца дешевое кольцо и стучат ими по головам своих ребятишек, чтоб они росли здоровыми и крепкими, как железо, поскольку существует пословица: человек упруг, как сталь, и хрупок, как птичье яичко. Когда ливни рушатся на крыши домов, а на сады и нивы льет дождь с градом — а каждая градинка величиною с грецкий орех, — эти же женщины бегут и втыкают топоры в землю у порога своего дома; кончится проливной дождь — все вдруг преобразится: цветы, трава, деревья, как бы возрождаются все изначальные запахи, возникшие в миг сотворения мира; все радуется и ликует под обновленным солнечном теплом. А когда подкрадываются сумерки, коричневым облаком наплывают майские(жуки; просыпаются вечерние насекомые; ласточки, едва не касаясь быстрым своим крылом земли, носятся по улицам села; на заре, раньше людей, пробуждаются пчелы и певчие птицы. И все вокруг окатывает благодатный прохладный ветерок, наступает таинственно-колдовская тишь, возбуждающая в человеке неистребимую жажду жизни и творения; покоем и миром полнится его сердце, душа — ощущением вечности. Что-то неизъяснимое переливается вокруг, в груди человека делается просторно, и он вдыхает сладостный воздух и улыбается как ребенок, сам не зная чему. И все вокруг рождается из этого непостижимого "ничего", дающего слабенькому ростку травы такую силу, что он пронзает каменную скалу, а корням деревьев такую мощь, что они вздымают асфальт на дорогах. Та же таинственная сила "предусмотрела", дала всего лишь одну ночь для жизни эфемериде: целый год потребуется ее личинке для того, чтобы созреть и полетать одну-единственную ночь. Что это? Может, вечность измеряется не жизнью столетних дубов или других деревьев, живущих тысячу и более того лет? Ночь эфемериды… Не равна ли она тысячелетиям или даже вечности. И долог ли срок пребывания на земле человека? Вспомним изречение народных мудрецов: жизнь человека подобна росе или пене в кружке молока…
Все повторяется и все изменяется, и, может, вся прелесть нашего земного существования и заключается в этой неповторимой повторимости…
Повторялись, всякий раз видоизменяясь, и поступки моего дедушки. Он спал, как и прежде, с открытыми окнами. Раньше говорил: "Я никого не боюсь".
А теперь! "Кому я нужен? Никто меня не украдет. Даже бандит Терентий, который, живет в дунайских камышах… Ему подавай девок и баб!.." — так выкрикивал он кому-то из своей крохотной хижины. Бояться ему и вправду было нечего еще и по другой причине: на каждом его окне были тройные железные решетки, и с такими маленькими ячейками, что внутрь избы мог проникнуть разве лишь вылупившийся из яйца цыпленок либо какая-нибудь пичужка. К тому же дедушка просыпался не менее десяти раз за одну ночь и начинал шуметь и браниться. Он проклинал, предавал анафеме свои сны, жаловался на свои старые кости, которые у него всегда ныли и вместе с нехорошими снами не давали ему покоя. При всем при этом громко разговаривал сам с собою, разговаривал не во сне, а, что называется, наяву, шаркая негнущимися ногами по комнате. Нередко звал кого-нибудь на помощь и совет. Спор свой он вел не только с живыми, но и с мертвыми. Иногда ему снилась дочь, то есть моя мама, или умершая бабушка. Другим разом он видел во сне друга далекой молодости мош Андрея. И он сердито выговаривал всем им, живым и мертвым, за то, что они мешают ему спать, непрошено навещают его во сне. Нередко выходил во двор и там продолжал препирательство с теми, кто являлся ему в сновидениях. Среди ночи мог и разбудить кого-нибудь из соседей. И когда тот спрашивает спросонья: "С кем вы воюете, мош Тоадер?" — дедушка умолкает, растерянно мигает, потом силится рассказать про то, что ему пригрезилось. Но сосед отмахивается: ему неохота выслушивать подробности об этих грезах.
Люди посмеиваются над причудами старика и продолжают делать свои дела.
Одни торопятся на автобусную остановку, другие — на совхозные виноградники.
А дедушка тем же временем из своих снов возвращается к действительности.
Останавливает первого же встретившегося ему на дороге мужика и спрашивает, есть ли у того дети школьного возраста. Ничего не подозревающий мужик отвечает, что да, есть у него такие дети. Старик, словно обрадовавшись, хватает встречного за рукав и тащит к своей конуре. Подведя, быстро удаляется в жилище, а возвратясь, высыпает на завалинку перед глазами ничего не понимающего односельчанина гору ручек, карандашей, резинок и прочего ученического добра: оказывается, все это богатство мош Тоадер выловил в своем колодце.
— Вот покупаете вы своим бесенятам эти городские безделушки, тратитесь, а они бросают их в колодец. Чернильные карандаши растворяются там, портят мне воду, а я должен пить такую!.. Коровьи образины! — кричит старик. В особенности его злили новые ручки-самописки с синими или фиолетовыми сердечниками. Немало попадало и таких, у которых начинка оказывалась красной. Всю зиму ручки пролежат на дне колодца, а когда при его очистке сыновья мош Кинезу извлекают их оттуда вместе с илом и другим мусором, удаляют с них все постороннее, то ручки начинают писать всеми цветами радуги, сохранившись так, будто их только что купили в магазина.
Старик перепробует их все, хорошенько разглядит цвета, затем помещает карандаши и ручки в торбу и отправляется к директору школы. Тот собирает учеников. Однако ни один из них не признается, что это его ручка или карандаш либо резинка…
В прежние времена в дедушкином колодце по большей части находили утопленные ведра, багры, металлические кошки, а теперь вот, после того как построили неподалеку трехэтажную школу, каждое лето, в день святого Петра, из колодца извлекают эти самые карандаши, резинки и нержавеющие ручки. Их владельцев обнаружить, как видим, было трудно, почти невозможно, поскольку и родители отказывались признать принесенное дедушкой за свою собственность.
Одни поступают так потому, что не помнят, какие школьные принадлежности были у их детей зимой, ну, а другие — потому, что не имели ни малейшего желания объясняться с настырным стариком.
Захотелось и мне поглядеть на школу, которая приносила столько нежеланных хлопот дедушке. Школьное здание можно было увидеть и с нашего двора, поскольку оно возвышалось напротив, за дорогой, но мне лучше было зайти вовнутрь: ведь я когда-то был и учителем, и директором нашей сельской школы. Кроме того, я знал, что некоторые строения только снаружи выглядят красивыми, праздничными, достойными радостного удивления. А когда войдешь в них, сокрушенно вздохнешь в крайнем разочаровании: коридоры узкие и темные, с выщербленными цементными полами, с затхлым воздухом. Новая школа, о которой идет речь, не кичилась своим внешним видом. Что касается внутреннего ее убранства, то я не мог его разглядеть как следует, потому что все там было завалено разной разностью. Оказывается, там работали мастера. Подумал сперва, что это они, как обычно, ремонтируют, подправляют, подкрашивают школу к новому учебному году. На рабочие объяснили мне, что меняют всю водопроводную систему — вынуждены это делать.
— Мы подведем сюда воду от турецкого колодца. Наши артезианские иссякли за одну зиму… Вообще с некоторого времени куда-то уходят подземные ключи."
Человек, сообщавший мне все это, был, наверное, районным специалистом или инженером из передвижной строительной колонны, ибо он не знал меня, да и я никогда не видел его в здешних местах. Я не знал также, за кого он меня принимает. Может быть, за какого-то начальника, который интересуется их работой и которому надо поведать свои нужды, свои беды. Его бригада пробурила два артезианских колодца, но в них оказалось так мало воды, что за одну зиму источники истощились и по трубам пошла грязная черная смесь: ни вода, ни деготь, который сгодился бы для смазки колес. Теперь, видите ли, бригада меняет всю систему, вознамерившись подвести воду по трубам от турецкого колодца. Но как ее подведешь: школа-то стоит на вершине холма, а турецкий родник находится в нескольких километрах от нее, внизу, в долине?
Воды, конечно, в том роднике предостаточно. Я хорошо знаю его. О турецком колодце люди говорили с какой-то особой интонацией, как о чем-то сказочном и таинственном. Вокруг него сотворено немало легенд, по большей части пугающих, вызывающих у людей суеверный страх. Местные мужики не раз пробовали умертвить родник, засыпать его, потому что он потоплял прилегающие к нему луга, превращал их в болото, на котором в изобилии рвались вверх вредные, не съедобные для скота травы.
Пробовали загатить, остановить… Заваливали источник камнями, глиной, приволокли от ветряной мельницы самый большой жернов и накрыли им горловину родника. Будь оно, то горло, единственным, глядишь, и умер бы колодец, захлебнулся бы собственной влагой, но рядом их было множество, и из каждого бил фонтан, похожий на гейзер, — заткни их попробуй! Пытались даже проложить тут каменный желобок и по нему отвести воду в самую низину, но и из этого ничего не получилось. Вода била из глубин и могуче отбрасывала, разрушала каменную кладку, как карточный домик. То был странный родник, в его водах не видно было ни одной лягушки. И не объяснишь это тем, что воды эти были чересчур холодны: холода земноводная тварь не боится, это уж известно. После всего сказанного нетрудно догадаться, почему вокруг турецкого колодца родилось столько легенд и поверий. Среди них была и такая: колодец в некие времена был выкопан турками для того, чтобы затопить долину, чтобы молдаване не смогли приблизиться к янычарским погребам с золотом. Однако несколько столетий назад отыскались все-таки смелые, предприимчивые люди. Они остановили фонтан, бьющий из колодца, тем, что завалили его кипами овечьей шерсти. Переправившись на другую сторону долины, они прогнали турок. Правда, к золоту приблизиться не могли: погреба с презренным этим металлом были заговорены и скрыты от людских взоров, а чтобы увидеть золотые отблески над сокровищами, нужно часами простаивать в засаде у загадочного турецкого колодца…
Ночами, когда косили траву или пасли лошадей, я не раз таращил глаза, чтобы увидеть золотые зарницы и обнаружить таинственные погреба. Старики уверяли меня, что золото полыхает ярким солнечным светом. Медь, говорили они, блестит иначе — две" у нее красный, у серебра — белый, как у солнечного диска, задернутого прозрачным облаком. Тут надо сказать, что самым неукротимым и искусным рассказчиком о легендарном золоте был Василе Суфлецелу. Он-то и забил мою голову своими фантастическими небылицами.
Но легенды есть легенды. В каких селениях они не водятся! Однако как поднять воду, чтобы она из турецкого колодца пришла в школу, на вершину холма?
Меня не злила и не удивляла дерзость незнакомого инженера и его бригады, потому что прошлое крепко-накрепко схватило меня в свои объятья и унесло в свое далеко. Я стоял перед школой, которая поднялась над холмом, над селом, над куполами сельской кладбищенской церкви, но все еще был обут в мамины свадебные сапожки на высоких каблуках; я все еще находился среди моих товарищей, на ногах которых были постолы, — они смеялись над моей бабьей обувкой, тыкали в меня пальцами, гикали, улюлюкали, прогоняли со своего катка, чтобы, чего доброго, я не попортил его острыми каблуками. Видел я и маму, которая, прислонившись к припечке, прядет шерсть. До этого она насыпала в мою ладонь десять кукурузных зерен и заставила учить урок. А мне до смерти хотелось поиграть. Чтобы сэкономить время, откладывал сразу же не по одному, а по два зернышка, воспользовавшись тем, что мама отвлеклась, выглянув в окно, чтобы узнать погоду. Но маму было невозможно обмануть. Она подходила ко мне, молча брала отложенные мною зернышки и возвращала на прежнее место: "Пересчитывай!" При этом не забывала вознаградить меня вполне заслуженным подзатыльником.
— Все бы тебе играть! — шумела она, вернувшись к припечке. — А кто будет4уроки делать? Откладывай не по два сразу, а по одному зернышку, лентяй ты этакий! Считай теперь сызнова. В наказание тебе я положила не десять, а двенадцать зерен…
Справившись кое-как с тяжким заданием, я пулей вылетал на улицу, потому что мать точно рассчитала, оставив для меня лишь столько времени, сколько нужно, чтобы я успел дойти до школы. Путь мой, к сожалению, пролегал мимо дома мош Иона Нани. Завидя меня, тот переставал убирать снег со своего двора и клал корявые руки на дощатый забор: мое появление было для него подходящим предлогом, чтобы малость передохнуть. Прислонившись к забору, он, как всегда в таких случаях, напоминал Христово распятье. Не преминул спросить:
— В школу, племяш? — Все дети села были для мош Нани племянниками.
Поприветствовав его, я бежал дальше. Ион глядел мне вслед молча, глубоко задумавшись. Я не знал, что он просто наблюдает, куда направляю я свой след, чтобы, проследив, сообщить моему отцу, поскольку путь я держал не в школу, а на мельницу.
Иногда отец, настигнув, хватал меня за воротник полушубка:
— Ну погоди, чертенок! Схитришь у меня еще! У всех дети как дети. А мой решил, видно, учиться не в школе, а на ветряной мельнице. Постой, негодяй, отучу я тебя от этой дороги!
— А если я боюсь поповского барбоса? — всхлипнув, выкручивался я.
— Другие же не боятся! А ты кусочек дороги не можешь проскочить!..
В ту пору школа находилась через три двора от нашего. Помещалась она в поповском доме, построенном на деньги прихожан. Дом этот, как видим, не был собственностью священника, тем не менее он со своею попадьей умудрился сдать его в аренду под школу. Не весь, разумеется, а лишь две комнаты, которые и приносили им дополнительный прибыток. Батюшка и его молодая супруга все рассчитали: попадья, окончившая учительский институт, будет преподавать, не отрываясь, что называется, от дома. Отлично придумано! Переступила порог своей комнаты — и уже в классе. Правда, тут учились лишь "кукурузные зернышки" с первого до четвертого класса, среди которых был и я. Перед самой школой и преграждал мне путь поповский кобель, почему-то не желавший признавать меня за доброго соседа. Заметив меня, он подбегал, клал свои лапы на мои плечи и, оскалившись, показывая страшенные клыки, удерживал на месте, не давая и шагу шагнуть дальше. Удерживал, вонючий пес, до тех пор, пока я не вытащу из сумки приготовленный для себя кусок хлеба. Останавливал он таким образом и других учеников и, рыча, собирал с них дань. Не гнушался при этом ничем. У кого возьмет и слопает ломтик мамалыги, смазанный повидлом, у кого — кусок черного хлеба, у кого — пирожок с ореховой начинкой. Пес харчился, а мы на переменках лишь прислушивались, как ропщут наши пустые голодные желудки.
Из-за этого несносного барбоса я и давал круга-ля, чтобы пробраться в школу с заднего хода, через поповский огород. Пробирался я крадучись до порога, используя благоприятный момент: пес был занят очисткой сумок моих соучеников. Иногда именно таким вот способом мне и удавалось спасти свой кусок хлеба или малая [8].
Обо всем этом я и рассказывал отцу. Тот, однако, не верил мне и конвоировал до самой школы. Один раз он все-таки увидел, как кобель сует свою длинную звериную морду в мою торбочку, и страшно разозлился. Сейчас же отправился для нелегкого объяснения с попом и попадьей. Собаку привязали на цепь, но мне от этого не стало легче. Мстя за барбоса, которого теперь приходилось кормить самим, попадья придиралась ко мне по самым пустякам. То нападала за то, что я вхожу в класс в грязной обувке. Другой раз вывалит прямо передо мной гору куриных и гусиных перьев и приказывает, чтобы я весь урок выбирал из них пух. Нередко, чтобы сделать меня посмешищем всего класса, вносила люльку и заставляла качать ее ребенка, сама же как ни в чем не бывало продолжала заниматься с другими учениками. Однажды ей показалось, что я смотрю не туда, куда нужно, и она вцепилась в мои волосья. Ко всему она была еще и бесстыдница, приходила на урок в шелковом халате без единой пуговицы.: когда усаживалась на табурет, расставив ноги, халат распахивался, и мы, растерявшись, таращились на нее. Никто из нас ни разу в жизни не видел таких тонких и длинных шелковых чулок, которые были на три-четыре вершка выше колен и держались на красивых цветных подвязках…
С грехом пополам я все-таки одолел четыре класса, что меня и избавило от необходимости ходить в поповскую школу. Родители, впрочем, долго еще потешались надо мной, вспоминая все мои злоключения: и то, как я попадал в школу, обогнув сперва мельнику, и то, как спасал еду от барбоса, и многое другое. Пятый класс уже находился в доме директора школы. Он тоже сдавал его в аренду и получал соответствующую плату от односельчан. Тут тоже заставляли меня и теребить шерсть, и выбирать пух из перьев, и очищать кукурузу, и качать мальчика и девочку. Но все-таки в директорском доме мы чувствовали себя вольготнее. Скорее всего потому, что директор этот был к педагогом и крестьянином одновременно. У него были собственные овцы, лошади, корова и прочая живность. На переменках мы играли во дворе с его жеребятами, ловили ягнят и целовали их в теплые мордочки. Директор брал нас с собой в поле сеять ему кукурузу. Мы же очищали его пшеничный загон от сорняков, а еще раньше сажали для него лук. Бить нас он не бил, и, кажется, не потому, что был уж очень добрый, просто боялся своей руки — слишком тяжела. Как-то ненароком отвесил одному озорному ученику оплеуху, так у того долго текла какая-то сукровица из уха. Отец пострадавшего подавал даже в суд на директора. С того времени он не давал уж более своим рукам воли, пользовался в основном хлыстом, коим и угощал время от времени провинившихся учеников.
Случалось, что ставил нас на колени, насыпав под них кукурузных зерен.
Наказывал, однако, лишь тогда, когда у него были, помимо школьных, еще какие-нибудь неприятности. Вынесет, скажем, в овчарню вместо чучела (в сумерках не разглядит) свою новую меховую шубу для отпугивания воров, чтобы, значит, не крали ягнят, а те проберутся в закуток овечий и заодно с ягненком уволокут и шубу. Весь месяц после такого происшествия нужно было вести себя в классе в высшей степени дисциплинированно, чтобы не навлечь на себя директорского гнева: он ведь только того и ждал, чтобы сорвать зло на ком-нибудь из нас! В такие дни он мог забыть и про свою тяжеленную руку: не ровен час опустит на твою несчастную голову! Будешь целую неделю ходить со звоном в ушах, как от церковного колокола. Одного из нас директор даже исключил из школы, хотя мальчишка намеревался было сделать благое дело для него, директора. Увидев во дворе, что жеребенок угодил в яму с глиной, ученик заорал во всю мочь: "Господин веректор!.. Господин веректор!.." На свою беду, мальчонка шепелявил, и у него вместо "директор" получалось "веректор", то есть вырывалось слово, которое уже давно было прозвищем нашего директора. Веректором у нас называют дырявое полотняное рядно, и поскольку школьный начальник содержал и свое поле, и свой огород чрезвычайно неряшливо, то и заполучил обидную кличку. Услышав ее из уст ученика, он, понятно, пришел в крайнюю ярость, бежал за несчастным мальчонкой и кричал на всю Кукоару: "Я тебе покажу веректора, негодяй!.. Ежели родители научают тебя дразнить директора школы, приклеивать ему разные скверные прозвища, то пускай отправляют своего сынка пасти свиней. Как раз там твое место!"
У меня сложились добрые отношения с директором. Этим только и можно объяснить, что в числе трех лишь учеников, дотянувших до седьмого класса, был и я. Но и из этих трех добрых молодцев директор выделял не кого-нибудь, а именно меня. В ярмарочные дни, отправляясь по своим коммерческим делам, он оставлял меня исполнять свои обязанности либо подменять заболевшего преподавателя.
Понимал я директорские обязанности по-своему: брал в руки хлыст и обходил поочередно все классы — тишина водворялась такая, что действительно было слышно, как муха пролетит. Вел себя тише воды и ниже травы даже Илие Унгуряну, предводитель всех школьных озорников. Будучи отпетым парнем, Унгуряну все-таки был любимцем директора. Не переводился Илие из класса в класс не по причине своей природной тупости. Рано лишившись отца, он быстро отбился от материных рук и, воспользовавшись тем, что набожная родительница почти постоянно пропадала в церкви, Илие завязал все свои учебники в ее платок да так-то и держал их там все эти три года. Усердие Унгуряну полною мерою выявилось в другом — следил за чистотою в классах, прямо-таки терроризировал учеников, житья им не давал. Заслонив своею громадной фигурой входную дверь, заставлял каждого школьника показывать даже подметки ботинок или постолов: все должно быть вычищено до блеска, для этого грозный блюститель порядка готов был заставить неряху вылизать обувку языком.
Попробуй перечить ему, когда этот богатырь способен свернуть тебя в бараний рог, когда он к тому-же наделен директором почти неограниченной властью над ребятами. Такую власть Илие Унгуряну заслужил тем, что, налившись страшенной физической мощью, он пахал и засевал директорское поле, привозил кукурузные стебли, выгребал из конюшен навоз, — чистил скребницей директорских кляч, в то время как другие ученики боялись и близко подойти к конюшне.
В отсутствие директора я старался как-то наказать Илие Унгуряну за его жестокость к нам, в особенности же — за его подхалимаж. Это я потребовал, чтобы Илие развязал наконец узелок с книгами и ткнулся в них носом, чтобы извлечь хоть капельку каких-то знаний. При этом я не мог забыть, как по милости Илиё Унгуряну лишился поясного ремешка вместе с прицепленным к нему любимым ножичком. Это случилось тогда, когда директор послал нас в поле за люцерной для своих полудохлых лошадей. Носили траву охапками. Чтобы захватить побольше и чтобы было полегче, поудобнее, я увязывал свои охапки ремешком — кстати сказать, первым в моей жизни. По возвращении на школьный, то есть на директорский, двор Унгуряну схватил мою вязанку и бросил в лошадиные ясли вместе с ремешком и драгоценным моим ножичком, тут же завалив все это другими охапками и вязанками. Как ни копался я потом в яслях, отыскать свое добро уже не смог. Полдня проплакал дома. Илие нагло ухмылялся, уверяя, что это кони слопали мой ремень, а ножичек затерялся в навозе.
4
Теперь я осматривал новую школу, красивую, трехэтажную, с просторным школьным двором. Двор этот поглотил и поповский, и директорский дворы, старые их дома были разобраны, а заодно с ними и несколько крестьянских вместе с хозяйственными пристройками: хлевами, конюшнями, загонами для овец и коров, курятниками, винными и иными погребами; все высвободившееся пространство захватила школьная усадьба с примыкавшими к ней стадионом и другими спортивными сооружениями — беговыми дорожками, волейбольными и баскетбольными площадками, теннисным кортом. Исчезло бесследно и подворье псаломщика с его домом и многочисленными сараями, хлевами и амбарами.
Помещавшиеся в этом доме правление колхоза и сельсовет перебрались в новые здания, выстроенные по специальным проектам. Земля вокруг была тщательно выровнена, посыпана красным песком из перемолотого каленого кирпича.
Школьный двор! Он когда-то и во сне не мог мне приснитьея таким.
Зацементированные дорожки, по бокам — цветочные клумбы… мыслимо ли такое?
Где же, куда пропал, Сгинул преогромный батюшкин дом с двумя старыми липами перед ним, с вплотную прижавшимся ко двору виноградником? Где конюшни? Где поповская кухня, в которой некогда хлопотала, стряпала еду немая Аника и в которой во время войны располагалась оружейная мастерская? Называлась оружейной, а там чинилась, ремонтировалась не только боевая техника, но и шилась одежда, именно в ней военные мастера соорудили для меня китель, шинель из английского сукна и хромовые сапоги со скрипом. Где все это? Как умудрились тяжелые катки вдавить все в землю, а бульдозеры выгрести? Под слоями песка и щебня схоронить заодно суетню и беготню сельсоветского и правленческого двора, бесконечные заботы и тревоги сельского люда, борющегося с голодом, холодом, дремучим суеверием, с тяжким багажом прошлого, с замученными в мозолистых, ладонях, скомканными заявлениями о вступлении в колхоз?.. Под этими спортивными площадками, под разровненным, словно бы расчесанным аккуратно красным песком, под ровно подстриженной травкой на стадионе плакал и мой первый ремень, первый ножичек с рыбками на футляре. Там вон стояла и застенчиво улыбалась красавица Анишора, из-за которой поползли по селу худые слухи про моего отца; Анишора, проклинаемая мамой и за эту самую красоту, которую не может простить женщина женщине, и за ее, разумеется, "распущенность". Из-под мелькавших красно-белых кроссовок парней, бешено гоняющих мяч по стадиону, мне и сейчас виделись тыквы на огороде мош Иона Нани-Мустяцэ. Тыквы, что наползали на плетни и заборы, а некоторые вскарабкивались даже на деревья, цеплялись за соломенные крыши хлевов, курятника и кладовок.
Ничего теперь этого нет. Молодой яблоневой сад мош Иона сейчас не нуждался, чтобы его юные стволы закутывались рогожей от зайцев. И сад исчезг За домом старика были сейчас ровные, выложенные каменными плитами дорожки, припорошенные сверху розовым песочком. Лишь сам мош Ион стоически противился властному, неумолимому закону временя: как потерянный бродил по своему двору, не хотел перебираться в чистенькую избу, построенную ему совхозом по новейшему проекту. Горькой печалью веяло на меня от подворья глупого упрямца. Все ведь указывало на то, что не сегодня, так завтра уберется и он отсюда, — зачем же упорствовать, вести войну, в которой ты обречен на неизбежное поражение? Мош Ион Нани обитает теперь, как на островке, от которого отдалилась жизнь с ее вечными заботами и тревогами. Со стен его халупы осыпалась штукатурка. Баба Веруня, питающая, как известно, слабость к перемене мест, не колеблясь перебралась в новый дом, едва заполучив от него ключи, — оставила мужа в одиночестве. Осмотрев жилье снаружи и изнутри, она пришла в сущий восторг. И покрыт дом был нарядной черепицей, и окружен забором из красивого свежепокрашенного штакетника. А если еще вспомнить, что он на целый километр приблизил тяготеющую к коммерческим делам старуху к городской рыночной площади, то станет уж совершенно ясно, каким довольством сияло лицо бабушки Веруни. Были, впрочем, и некие издержки: перебравшись в новый дом, Веруня на такое же расстояние не приблизилась, а отдалилась от сердца своего строптивого мужа.
Мош Ион Нани и сейчас живо представляется мне ожидающим кого-то в своей обычной позе у забора. Но он никого не ждал. Просто равнодушно поглядывал на то, что делается вокруг, поблизости от него, на окраине селения. Видел, как готовят свежую могилу для кого-то на кладбище через дорогу, как кто-то несет ведра с водой от колодца моего дедушки, провожал ленивым взглядом то одного, то другого прохожего. Один шел на работу, другой возвращался с работы, третий торопился к автобусной остановке, четвертый, напротив, спешил от нее домой. Вяло отвечал на приветствия. Делал это едва уловимым кивком головы, а тяжелые руки, как всегда, лежали на хребтине забора или на калитке.
— Наконец-то опять объявился, племяш? — малость оживившись и глядя куда-то поверх моей головы, спросил мош Ион, когда я оказался против его ворот. Размышлял вслух: — Приехал глянуть на родное село? А может, навсегда, на работу?
Хоть старик и обращается вроде к самому себе, я все-таки говорю:
— Скорее всего, только посмотреть.
— Гм!.. ну, и это неплохо. Поглядеть есть на что… Гм… м-да…
На дороге появляется Иосуб Вырлан со своим обычным инструментом. Идет, видно, разрушать или ремонтировать чью-то печь. Мош Ион пытается и его задеть:
— Эгей, Иосуб!.. Когда же ты заглянешь ко мне?
— Пошел бы ты к чертовой матери! — злится Иосуб, ускоряя шаг. — Думаешь, поди, что с тобой будут долго нянчиться? Вот зацепят твою избенку бульдозером и сметут вместе с тобою!.. Портишь своим убогим видом и школу, и всю Кукоару, как цыган драным шатром!"
Мош Ион не сердится — смеется, обращаясь вновь ко мне:
— Вот так-то, племяш. Даже Иосубу я в тягость, тесно ему рядом со мной под солнцем, и ему мешает моя хатенка, всем хочется прогнать меня отсюда."
Бабу мою давно уговорили, теперь за меня взялись всем селом… Ты же знаешь тетеньку Веруню… Ее хлебом не корми — дай только перебраться на новое место. В Уссурийскую тайгу аж таскала меня, дурака, проклятая баба… А там не то что вода в избе, но и галушки в чугуне замерзают… Ну да леший с ней, с моей бабой… А с Иосубом у нас свой счет, другая причина-катавасия…
Выследив, когда меня не было дома, он пробрался в мою избу, хотел было порушить печку. Без печки, мол, он… я то есть… долго тут не проживет… волей-неволей переберется в новый дом… Проучил его мой кот. Думаю, больше не придет… — говоря это, мош Ион корчился от смеха, вытирал старые ослезившиеся глаза тыльной стороной ладони. Другою рукой крепко держался за калитку, будто боялся, что упадет от своего же смеха. Радовался, как дитя малое, вспоминая, как был наказан Иосуб за свою проделку…
Вырлан пробрался в избу мош Иона в то время, когда хозяин возился в саду у кустов: мастерил там сушилку для чернослива. Иосуб не успел еще и приступить к делу, как принужден был выскочить во двор с истошным воплем, а потом принялся метаться туда-сюда с котом, намертво вонзившимся в Иосубову шею.
— Старуха меня покинула, а кот-то не покидал меня, остался со мной…
Хочешь, племяш, покажу, какой он у меня породы… Редкостный кот… Погоди минутку, я позову его…
На зов старика кот сейчас же объявился на пороге избы. Мяукая, спустился по ступенькам на землю. Ступал важно, не спеша, точно аристократ.
Преогромный котище. Завидя меня, он выгнул спину, взъерошил шерсть по-собачьи, уставясь в меня огромными, как у совы, и такими же, как у нее, круглыми глазами. Судя по виду, он готов был вцепиться и в меня, но старик упредил его намерения, нагнулся, погладил по спине. Похвастался при этом:
— Его прародителей я привез еще из Сибири. Их так и называют: сибирские. Такой охраняет дом не хуже пса. Войдет в избу чужой, кот тут же ему на шею… Когда я дома, ни на кого не набрасывается, сидит себе на печке зажмурившись… мурлычет ласково. — Лентяй порядочный, но дом сторожит…
Проучил вот как следует Иосуба… С большим трудом вызволил я его из когтей этого зверюшки… — Мош Ион опять нежно погладил своего кота. — Умнейший кот!.. Мышей, правда, не ловит — ленив, а вот таких, как Вырлан, в избу не пустит…
Никто не знает, сколько времени еще продержится мош Ион Нани на отшибе, на своем островке. Старуха хоть и покинула мужа, но еду ему все-таки носит.
Ему и коту. И костерит обоих на чем свет стоит. Чего они еще торчат тут?
Зачем не перебираются в новый дом? Может, им не хочется расстаться со школьным звонком, который тарабанит с утра до полудня?
Сумрачно и печально на подворье мош Иона Нани. Стены облезают, дряхлеют не по дням, а по часам. Курятник опустел: ни кудахтанья, ни кочетиного крика на заре. Разваливается крыша над погребом. Забор скособочился." Что же тебя держит тут, упрямый старикашка?
— Это же дом моего отца, племяш. Куда только не таскала меня моя Веруня, в каких только краях не побывал, а все равно сюда возвращался.
Отсюда уходил и на первую германскую войну… Как же я оставлю это место?..
Увидал тебя — подумал грешным делом: а вдруг ты директором прислан в нашу школу. Он, думаю, свой парень, не прогонит меня с насиженного гнезда, поймет по-человечески… У других потеснили чуток заборы, отрезали кусочек огорода, а дома все-таки оставили… А меня хотят смахнуть отсюда со всем домом и двором как есть… Разве в мои-то годы я смогу привыкнуть к новому месту?!
Ведь Иосуб не сам надумал порушить мою печь — другие его надоумили. Выживем, мол, этого старого черта не мытьем, так катаньем!., — Время такое сейчас, мош Ион, — пробую успокоить деда.
— Может, оно и так, но ведь я живой человек!..
Мимо во второй раз проходит одна и та же женщина. Она появляется из калитки мош Саши Кинезу и скрывается за школой. Через некоторое время возвращается с корзиной из ивовых прутьев.
— Никак, вижу, не наговоритесь? — бросает мимоходом.
— Болтаем, племянница, — отвечает мош Ион. — Давно не виделись.
Женщина скрывается за забором двора-крепости Саши Кинезу, а мош Ион в удивлении качает головой:
— Ишь ты… Женятся, наконец, и Сашины парни. Эта вот — супружница Алексея, он учит детей столярному делу в школе. Сейчас он где-то там мастерит кроличьи клетки. Ребятишки разводят разных зверушек. У них уже завелись лисица, барсук, дикая козочка, хромой аист. Алексей делает для них жилье. Молодуха носит ему еду — это она от него сейчас… В холодную пору носит еще ему и шарф, и кожушок, душегрейку, шерстяные носки, чтобы, значит, муженек не простудился. Так-то… М-да-а-а… Женщины, как клушки.
Умеют куд-кудахтать." Чтобы слышали соседи, как она следит за своим мужем, как заботится о нем. Взял ее Алексей из другого села. Вот она и куд-кудахчет на всю Кукоару. Глядите, мол, люди добрые, не зря он привез меня сюда, тут, может, таких заботливых и не найти. А ежели хорошенько подумать, за каким лешим ей нужно шастать в школу? Что, Алексей сам, что ли, не мог заскочить домой и поесть али прихватить ту же душегрейку? — Но тогда бы не узнали в Кукоаре, какое сокровище подцепил он в чужом селе…
Кот выскользнул из-под руки хозяина и свернулся в клубок, точно еж, насторожив при этом уши. В давние времена, подвыпив, кукоаровцы певали странную песенку: Ну-ка, выпьем, выпьем, выпьем, Пусть свернется кот в клубок, Превратившись в колобок.
Кот нош Иона, мяукнув, опрометью умчался в избу., — Ужасно не любит машин, — заметил хозяин. — Никак не может к ним привыкнуть…
По всем улицам села двигались грузовики, тракторы, комбайны, стекаясь к кладбищу. На площадке, у дедушкиного колодца, суетился Илие Унгуряну: указывал, где какой машине надобно стоять, чтоб не закрыли прохода для людей. Готовил все для траурного митинга.
— Несут бедных, — говорил между тем мош Ион, — жалко людей. Молодые ребята. Один даже не успел обзавестись женой. Живу тут рядом с покойниками, кладбище через дорогу. А привыкнуть к мертвецам не могу…
— Кто же умер? — спросил я.
— Никто не умер — убились… Возили камень с Реута. У нас строится большой винзавод. Камень-то возят шоферы нашего совхоза… Ты что, аль не слышал про это несчастье?
— Нет, мош Ион, не слышал.
— Дали им эти новые машины, а они слишком большие для здешних мостов.
Ребята пожадничали, загрузили кузова до отказа. Ну, один мост и не выдержал, рухнул под тяжестью — не мешки с початками кукурузы везли, а камень!.. Что там говорить — погибли славные ребята, в лепешку их раздавила У женатого осталось двое детишек, мальчик и девочка, от горшка два вершка, крохотули.
Горе с ними!.. М-да-а-а… Черт бы побрал нынешнюю технику!.. Слов нет, помогает она в работе, облегчает труд, но по нашей халатности может и немало бед принесть… Совсем недавно бригадир лесничества разбился насмерть.
Носился, как дьявол, по лесу на мотоцикле, ну и… Он не нашенский, не местный, а женился у нас на учительнице. Хотел вроде тут корни пустить.
Построил красивый дом в Кукоаре, да пожить не пришлось в том доме… Молодая вдова-учительница продала его и переехала в другое село, к своим родителям… А теперь вот сразу двое… Такого еще не случалось в Кукоаре…
Навзрыд плакали медные трубы. Народ, как вода, вышедшая из берегов реки, заполнил все щели между машинами. Женщины, как водится, держйли у глаз уголки платков и косынок. Мужчины были сумрачно-задумчивы, с посеревшими от внутренней боли лицами. Родителей погибших вели иод руки. Жена одного из покойников была похожа на черный призрак, покрытый черным платком, она не могла даже плакать; глаза были сухи — выплакала до самого донышка. Трубы рыдали, время от времени перебиваемые глухим уханьем барабана. Шоферы, трактористы, комбайнеры пооткрывали дверцы своих машин и стояли с непокрытыми головами рядом с кабинами. Только Илие Унгуряну хлопотал, командовал, размахивая руками, наводил, по обыкновению, порядок. Плач, стоны, причитания. Сквозь них, сквозь рыдания оркестра пробивался погребальный мотив со словами: "Святый боже, святый крепкий, святый бессмертный, поми-и-и-луй нас!"
То были непривычные, не похожие ни на какие прежние похороны. С митингом, с теребящими душу речами. С гробами на платформе грузовика, устланного коврами, обвешанного с внешней стороны платками и полотенцами. Из медных труб оркестра лились скорбные мелодии траурного марша, перемежаемые этим самым "Святый боже". Не видно было лишь хоругвей, крестов, свечей. Не было и попа для отпевания покойников. Правда, кто-то из стариков все-таки читал из псалтыря соответствующее место.
После того как грузовик с покойниками проехал по расстеленным на его пути коврам, миновал полога с разложенными на них подношениями — одеждой умерших, подушками, новыми ведрами, искусственными "деревцами" с конфетами на ветках, бубликами, сушеными сливами, орехами, кто-то из самых близких родственников покойных стал раздавать все это людям, чтобы те помнили о погибших.
Когда первые комки земли застучали по сосновым доскам гробов, уложенных в могилы, село содрогнулось от рева неслыханного оркестра — это заголосили одновременно гудки всех совхозных машин. Шоферы, трактористы, комбайнеры одною рукой вытирали слезы, а другою с ожесточением нажимали на кнопки клаксонов: так они прощались со своими товарищами, с которыми работали вместе в жару и холод, в грязи под проливными дождями и в лютые морозы, в снегах, в зимнюю метельную стужу, и весною, купаясь в ее солнечном многоцветье. Плакала Кукоара могучими, надрывными голосами совхозных машин.
Было в этих голосах что-то скорбно-торжественное и как бы предупреждающее о чем-то еще неясном, но грозном и тревожном, призывающем людей к единению, к солидарности в час испытаний. Гудки машин, слившись в одну надрывно-протяжную мелодию, наполняли душу торжественной печалью, а моцартовский реквием звал еще к сосредоточенной задумчивости, очищающей и просветляющей тебя. Яростный рев гудков помимо печали вызывал протест, возмущение против смерти — он был вроде призывных звуков труб, подымающих тебя на борьбу с чем-то или кем-то очень страшным и несправедливым.
Безвременная смерть двух молодых, полных жизненной силы и энергии парней — может ли быть что-нибудь еще несправедливее и обиднее этого?! Не потому ли все семьдесят совхозных машин, заревевших в один голос, кажутся тебе сейчас уже не автомобилями, тракторами и комбайнами, а танками и бронемашинами, изготовившимися к атаке на жестокого врага?..
Только дедушкин голос выбивается из общего торжественно-строгого и печального строя.
— Ну вот! — кричит он. — Так я и знал!.. Так это ты, коровья образина?.. Ты тут за капельмейстера?! — наскакивает он на Илие Унгуряну.
Узнав наконец, кого хоронят и при каких обстоятельствах нашли свой последний час ребята, старик шумит еще громче:
— Смерть не вините. Она знает свое дело… Я умоляю ее, чтоб поскорее пришла ко мне. Целыми ночами не сплю — все прошу. Свое-то я давно уж прожил, теперь у других прихватил… Но смерть, эта ведьма, знать, боится моих старых костей… Ей подавай молодых!.. Ох, ох, ох!.. — тяжко вздыхает старик. — Она, смерть, как и мы, люди… каракулевые шкурки выделываем из молодых барашков, а не из старых овец… Вот и она… Так спокон веку ведется…
Старик бродит среди машин, толкается там и сям меж людей. Белая, как только что выпавший снег, его голова мелькает то тут, то там. Рядом с такими великанами, как Унгуряну, он кажется сущим ребенком — высох так, что остались, кажется, одна кожа да кости. Выбравшись на обочину, начинает кричать на машины, как на своих волов: "Хо, чтоб вы подохли, проклятые!.. Псы бешеные!" То и дело подходит к своему колодцу, придирчиво осматривает: не задела ли какая-нибудь из машин сруба. Грузовики между тем покидают зацементированную площадку возле родника. Дрожь их могучих стальных тел передается воде — та хлюпает в своей холодной глубине.
— Х-м… коровьи образины!.. Чего доброго порушат мой колодезь!.. И кто только выдумал эту моду — ездить на машинах?.. Покойникам и тем нету от них, машин этих, покою!.. Не бояр же каких-нибудь хоронят!.. Мертвых не разбудишь ни музыкой, ни причитаниями, ни автомобилями, ни еропланами!.. А колодезь мой, как пить дать, попортят!.. Дрожит земля под колесами, как во время сражения… Вода плещется и кипит, как в чугуне!.. Так вам и нужно, коли вы молитесь только своим еропланам! — грозит он под конец кому-то своим сухим кулаком.
5
Бедный старик. Все чаще и чаще застаю его подремывающим на солнышке.
Усядется на трехногий свой стульчик и поклевывает носом. Промчится по дороге машина, разбудит его на миг, дед лишь вздрогнет и сейчас же вновь засыпает.
А вот ночью мучается от бессонницы. Поэтому мама предупреждает меня, чтоб я не будил дедушку днем, когда он может вздремнуть чуток по-заячьи. Такое же точно указание мама дает и Никэ. Но он часто забывает о нем, с грохотом вкатывается во двор на мотоцикле. От такой трескотни проснется и мертвый.
Мама набрасывается на Никэ с руганью, но за него неожиданно вступается сам старик. Странное дело: дедушка чаще всех нападает с бранью именно на младшего внука, но они не могут, кажется, и дня прожить друг без друга. Под брезентом в мотоцикле Никэ обязательно что-то прячется для дедушки: то саженцы какого-то особого сорта яблонь, то черенки привитых вишен, ранних черешен, созревающих в конце мая. "Подкупает старика, хитрец, — ворчит мама. — Таких плутов, как Никэ, в нашем роду еще не было! Таких надо поискать!"
Мама не права: дедушка не из тех, кого можно подкупить. Стар-то он стар, но кусочком сахара его не заманишь. У него с Никэ общие интересы.
Завидев младшего внука, дедушка тотчас оживляется, принимает саженцы охотно, даже с радостью, и высаживает их вокруг своей хатенки немедленно, с внимательностью образцового ученика выслушивает ученые наставления Никэ.
Нередко и сам ходит в хозяйство внука, где некоторые деревья редчайших этих сортов уже начинают давать урожай, так что дедушка может и отведать новых плодов. Никэ сам срывает для старика то яблоко, то грушу, то персик. Для этого у внука есть особый шест с женским капроновым чулком на конце, с помощью которого можно снимать любой фрукт, не дав ему упасть на землю: яблоко, груша, персик ли обязательно нырнут сперва в чулочный сетчатый мешочек. По душе дедушке этот инструмент. Мать права: хитер наш Никэ, умеет заставить работать на себя современную цивилизацию! Просверлил электробуром у себя во дворе глубокую скважину, зацементировал ее, и у него получился великолепный колодец. Приладил к нему электрический насос, и вода сама, без бадьи, бежит наверх. С помощью мотора поливается и огород. Электричеством нагревается и какая-то мудреная, удивляющая дедушку до крайней степени баня.
Никэ зажигает какую-то хитрую форсунку, вода течет по трубам, по одной — горячая, по другой — холодная. Благодать! Я никогда не думал, что такой упрямый старик, как наш дедушка, оценит по достоинству эту баню и даже охотно будет мыться в ней. В жаркие дни он приходит к Никэ по нескольку раз и тут же лезет в баню. Будучи чрезвычайно гордым и стыдливым, запирает дверь на засов изнутри, не позволяет никому войти и потереть ему спину. Однако охотно переговаривается с внуком через стену.
— Ну вот… Гм… А я-то думал, что ты уедешь в Кишинев теленком, а домой вернешься коровой!.. Но вижу, что ты стал беш-майором. Научился у горо-жан-бубличников всяким премудростям… баню неслыханную соорудил… Был бы ты не такой раззява, я научил бы тебя еще столярному и бондарному ремеслу… Будь ты поумнее, я приставил бы тебя и к своему кроильному решету… Вижу, что у тебя все-таки не тыква на плечах, крутятся в твоей ученой башке кое-какие винтики. Как немец, прилепился ко всякой технике. Жить без нее не можешь, как дыган без огня!..
Из бани дедушка выходит распаренный и красный, как столовая свекла.
Теперь он готов бродить с Никэ по всему саду, с любопытством выслушивать пояснения внука, запоминать, как называются те или иные сорта яблонь, груш, черешен, вишен, клубники. Латинские слова его часто раздражают, и он требует от внука, чтобы тот называл все человеческим языком. Иногда не удерживается от того, чтобы не упрекнуть внука за то, что он работает в чужом совхозе, а не в своем. Кукоара вырастила его, выучила, а пользуются его ученой головой другие, какие-то дымари, бывшие помещичьи рабы, нищие — справедливо ли это?!
Променял-де шило на мыло! Оставил своих всеми уважаемых односельчан и переметнулся к этим шаромыжникам!
— Где же это видано? — кричал старик во всю глотку, хотя Никэ шел рядом с ним. — Мы даже не позволяли никому из наших жениться на их девках!..
А теперь что ж, и у них есть такие же бани?
— Да, дедушка, есть и у них. Теперь ведь это очень богатое село. Их совхоз побогаче нашего…
— Теперь что же, и они не ходят в хоровод босиком?
— Нет. Сейчас и на полевые работы выходят в обувке…
— Коровьи образины!.. Ишь как зазнались! И палкой не дотянешься до их носа! Умники, а своего агронома вырастить не смогли! Оно и так сказать: из собачьего хвоста ее сделаешь шелкового пояса!
Никэ изо всех сил сдерживает смех. Идет медленно, приноравливая свой шаг к мелким шажкам дедушки. Когда и я оказываюсь рядом с ними, брат подмигивает мне: "Слушай, слушай! Давно ведь не слыхал дедушкиной проповеди!"
Старик тем временем продолжает ворчать:
— Новые сорта?.. Гм… Что, и они растут в садах этих лапотников?
— Растут, да еще как! — отвечает Никэ с явным подзадориванием. — Земля-то тут, дедушка, хорошая. Сам, поди, знаешь: лесная зона…
— А девки у этих пьяниц… как они? Все еще напяливают, нанизывают на себя по двадцати пестрых цыганских юбок, как капустные вилки?..
— Нет, дедушка. Девчата в основном ходят в брюках".
Я шел молча, не хотел встревать в их словесную дуэль. Хорошо помывшись в бане, я теперь страдал от жажды. Надеялся найти в доме Никэ хотя бы бутылку пива или сельтерской воды, но ни того, ни другого не оказалось.
Газированная же вода из сифона жажды не утоляла. — Из головы дедушкиной, похоже, не выходило последнее сообщение младшего внука. И он обрушился с яростной бранью по адресу местных девчат, кои хаживали в мужских штанах.
— Чертово семя! Бесстыжие рожи! То юбки укоротят до срамного цветка, а теперь вот брюки натянули!.. Истинно сказано в Святом писании: явятся девицы — бесстыжие лица! Жди Страшного суда али новой войны!
Старик кричал так громко, что всполошил чуть ли не все село. Несколько баб уже приникло к забору Никэ.
— Что случилось? — спросила одна из них, — Ничего не случилось. Старику нашему не нравятся девушки в брюках.
— А кому они нравятся, разве что нынешним модницам! — отозвалась за забором Ирина, жена Георгия Негарэ. — С ума, видно, все посходили!
— Тоненьким да стройненьким они еще идут, брючки… А вот когда толстая и жирная, как хрюшка, натянет на себя штаны, глядеть тошно!..
Выставит на потеху мужикам свою преогромную, простите, задницу, хоть стой, хоть падай, ей-богу! — поддерживает Ирину Анцка, супруга Василе Суфлецелу.
Никэ, чтобы быть подальше от греха, нырнул в свою финскую сауну и дал волю смеху. — Здесь он показывал для меня некий спектакль, изображая поочередно то Анику, то Ирину, жену Георгия Негарэ, показывая, как она била поклоны в монастыре, замаливая свой грех, совершенный с мош Патрикеем, дедушкиным братом. Затем Никэ вдруг прекратил свое лицедейство, умолк, приложив палец к губам:
— Тсс… Это они, кажется, и за тебя взялись, промывают твои косточки.
Я приоткрыл дверь бани: любопытно все же узнать, что они там судачат про меня. От деревенских сплетниц можно наслушаться всякого. Но то, что услышал я сейчас, ни в какие ворота, уже не лезло. На чужой роток не накинешь платок, говорят люди. Все это так. Но всякой выдумке должен же быть какой-то мыслимый предел! А тут Ирина спрашивает Анику:
— А ты ничего не слышала о. старшем брате Никэ? Тебе ничего не рассказывал Василе? Из партейной-то школы выперли этого молодца… Бегал, вишь, нагишом по Москве, ну его и того…
— Да ну! Ах, боже ты мой! Так и бегал в чем мать родила? Да ты что, крестная?
— Сказывают, что поспорил, бился об заклад с другими студентами…
— О господи! Да что же это такое?.. В Москве милиции нету, что ли? Как это — нагишом да по улицам?"
— Ночью, говорят. Перепились."
— Ну, разве что по пьяной лавочке…
— Так мне рассказывали. А я-то думала, что ты лучше знаешь.
— Не знаю. Да лучше бы и вовсе не слышать про такое.
— А теперича его даже ни на какую работу не берут, боятся, что опять натворит чего-нибудь такого…
— Хотела было расспросить обо всем его мать, тетеньку Катанку, да побоялась…
— Как тут спросишь? Дело-то щекотливое, могет и обидеться, мать есть мать…
— Бедная, представляю, как она настрадалась после такой новости! Да и с младшим сыном ведь не все ладно: убежал из села родного — куда это годится. Непутевые они у нее какие-то, право! Такие сгонят прежде времени в могилу! — — А что слыхать про твоих ребят?
— Работают на угле, на старом месте. Зарабатывает хорошо… Прислали Василе моему гармошку, которая баяном прозывается. Прямо с Донбасса и прислали посылкой… Но какая от нее польза? Кто будет на ней играть? Василе?.. Да он однорукий!
— Лучше б прислали тебе кое-какого матерьяльчику. Отрезик какой ни то.
— Матерьялу теперь везде полно, хоть пруд пруди им. Написала, чтобы подбрасывали лучше деньжат. А с гармошкой нам нечего делать…
— Василе еще не пришел с почты?
— Нет, крестная, теперь он поздно приходит. Как ликвидировали наш район, трудно стало привозить почту. В хорошую погоду куда ни шло, но когда пойдут дожди…
— Это так. В хорошую-то погоду и автобусы ходят.
— Да и другие машины по сухой дороге бегают туда-сюда. А когда развезет, то даже новобранцев возят в район на тракторах. По лесной-то дороге в дождливую пору на автомобиле не проедешь.
— В распутицу и телеграммы идут из района по три дня.
— Василе сказывал, что скоро, вишь, восстановят наш район.
— Дай-то бог! Я тоже слышала такой разговор. Но когда это будет?
Правду говорят умные люди: упаси боже от того, чтобы затянулась твоя хворь до той поры, пока созреет виноград!..
— А было б очень хорошо, если б восстановили наш район! — мечтательно произнесла одна из собеседниц.
Женщины продолжали судачить и судачили б, наверно, еще очень долго, если б их не остановил дедушкин крик. Старик ворвался во двор откуда-то, как коршун, и заорал:
— Где топор? Я разрублю эту дырявую тыкву, какая у меня на плечах…
Забыл тут ремень!.. Теперь на мягкую подушку положу ноги, а эту голову-тыкву оставлю спать на ореховом корыте!.. Чтобы знала, старая развалюха, про свои обязанности, помнила бы, что надо, и не заставляла меня по многу раз бегать туда-сюда. Не голова — решето!.. Ничто не задерживается в ней!.. Надо же — забыть ремень от кацавейки!.. Тьфу, коровья образина!
Никэ куда-то убегает и сейчас же возвращается со злополучным ремнем.
Пытается успокоить старика. Но старика уже понесло, как норовистую лошадь, которой вожжа попала под хвост. Орет, клянется, что положит голову на плаху, чтобы не давала лишней работы его старым ногам. Вечно, мол, эта "тыква" что-нибудь да забудет. Из-за нее одну и ту же работу приходится делать множество раз.
Дедушка всполошился не напрасно, ибо ремень, его был бы бесценным приобретением для тех, кто скоблит свой подбородок по старинке опасной бритвой. Сработанный из настоящей кожи, он от долгого употребления был черный, как деготь, и скользкий, как стекло. Ничего не было лучше, чем поправить, "навести" бритвенное лезвие после того, как наточишь его на бруске. Словом, дедушка знал ему цену, а потому и поднял панику: с незапамятных времен он как зеницу ока хранил свой ремень.
— Вы что тут табунитесь, таращите свои зенки! — набросился он на Ирину Негарэ и Анику Суфлецелу, вынужденных прервать милую их сердцу беседу. — Может, и вы носите штаны?.. Аль никогда не видали мужского ремня и прибежали глянуть на него?.. Я натерпелся столько страху из-за него!.. До сих пор трещит голова, как расхристанная молотилка!..
Не имея решительно никаких секретов от людей, старик выкладывал им все, что скапливалось у него в голове и на сердце. Испытывая давнюю неприязнь ко всем, кто жил за лесом, то есть к жителям Чулука, он говорил им об этом прямо в глаза. Не мог простить им и того, что при дележе помещичьих угодий эти "дымари", эти "нищие" прихватили самые плодородные земли и создали на них богатейший совхоз. С этим, может быть, дедушка со временем и примирился бы, но вот того, что там женщины ходят в брюках, вынести уже не мог. А то, что еще и внука переманили к себе, увеличивало стариковский гнев до крайней степени. Богатые, шумел дед, в финских банях парятся, а еду для себя готовить не умеют. Кроме студня из молодого барашка других блюд и ее знают, не научились готовить. Не забыл обругать за глаза и своих дочерей, повыходивших замуж за "дымарей". Ругал на чем свет стоит и их храмовой праздник — день святой Марии. Угодил на злой стариковский язык и Василе Суфлецелу, который привел свою Анику тоже из этих мест.
— Не нашел черный баран невесты в своем селе! — кричал дедушка. — Она, ведьма, купила его за амфору вина и наплодила ему полный двор байстрючат. И внука моего купили за ломоть жирного чернозема. И он поддался, коровья образина!..
Покидая двор Никэ, дедушка с яростью хлопнул калиткой. Успокоился маленько лишь у своего колодца. Впрочем, ненадолго. Через минуту его вновь прорвало:
— Круглый год из-за дыма и тумана их села и не видать, а вот поди ж ты — черешни у этих проклятых "дымарей" поспевают раньше, чем у меня, на целых две недели!
Досталось и туману, и дыму, и черешням, которые будто не знают, где им родиться, как созревать; попутно — в какой уж раз! — обрушивался с бранью на дочерей, вышедших замуж за этих ненавистных для него "дымарей" и чужаков.
Больше всего перепадало Никэ, этому "предателю рода и племени", как выразился старик.
— Я как в воду глядел, когда говорил, что из этого паршивца непременно вырастет городской бубличник! — разорялся он.
Затем шли перечисления всех преступлений внука. Одно из них было, с точки зрения дедушки-, совершенно уж непростительным. Привез, возмущался старый ворчун, жену аж с берегов Дуная, а она, как верховая кобыла, оказалась бесплодной. Не может родить хотя бы одного байстрючонка, который порадовал бы старика на склоне его лет, под конец жизни. Устлала и завещала весь дом коврами, бездельница, заставляет всех разуваться у порога!.. Черта с два: нога почтенного старца и не ступит никогда за этот порог! Разве она не знает, что он с величайшим трудом развязывает шнурки, когда готовится ко сну в своей хибарке?! У него и без разувания, без этих проклятущих шнурков скрипят все кости, а ключица повреждена еще в молодые годы.
— Привередливый старикашка, — улыбается Никэ. — Только баня моя пришлась ему по душе.
Никэ с его характером нелегко вывести из равновесия. Его толстую кожу не проткнешь и цыганской иглой. Дедушкино буйство для Никэ вроде спектакля.
Вот и сейчас, возясь со своим мотоциклом, брат корчится от смеха, вспоминая трам-тарарам, поднятый неуживчивым стариком.
— Предлагал мне перебраться в его конуру! — хохочет Никэ. — Обещал научить кроильному искусству. Бондарничать и столярничать обещался научить.
Когда же я не принял его предложения и перебрался сюда, дедушка и тут не дает мне житья. Придирчиво следит, что я тут делаю, как веду хозяйство.
Боюсь, что в один прекрасный день он приволочет свое кроильное решето и установит в моей передней! Он уже приглядел в сенях, в одном углу, место для крупорушки…
— Перестал бы ты, Никэ, валять дурака, молоть языком! — пытался я остановить брата. — Довольно врать!
Никэ смотрел на меня в крайнем удивлении.
— Думаешь, вру? А ты спроси у родителей. Старик до сих пор бережет свою ручную мельничку, жерновок то есть, как редкую драгоценность. И решето хранит так же, хотя уже давно никто не пользуется им. Ни мельничка, ни решето никому теперь не нужны: отошло их время. Тем не менее дедушка продолжает ухаживать за своим инструментом. Сам уже не может поднять камень, чтоб сделать на нем новую насечку, на помощь себе зовет мош Петраке.
Водрузив на нос очки, целыми днями порою возится с тем камнем… Мою жену обозвал бездельницей, хотя она отвечает в совхозе за все финансовые дела, иной раз целыми ночами просиживает вместе с бухгалтерами над бумагами. Дома почти не бывает — некогда. Запасные ключи находятся у мош Петраке. А калитка не запирается. В наше отсутствие Петраке приходит и хозяйничает тут вовсю: поливает огород, пропалывает его. Приглядывает и за домом. Не забывает и своих соток, обрабатывает их. А чтобы не вступать в перепалку со своим старшим братом, не перечит ему, уступает во всем. Зная, как тот любит попариться в бане, готовит ее, греет воду, припасает мочалку и дубовый веник. Последнее время старый скандалист, точно селезень, постоянно полощется! Баней в основном он только и пользуется…
ГЛАВА ВТОРАЯ
1
Занятый постоянными своими заботами, народ находит время и на то, чтобы позабавиться причудами самого древнего жителя Кукоары. Дедушка между тем был несокрушимо убежден, что это вовсе не причуды, что просто так, зазря, он ничего не делает и никаких пустых слов не говорит, то есть не болтает попусту. Будто строгий ревизор или инспектор, останавливается он чуть ли не у каждого двора и начинает по-своему оценивать обнаруженные им перемены: "Ну вот… Этот беш-майор построил себе не дом, а новую школу… Коровья образина!"
"Новой школой" дедушка называл большой просторный дом, каких теперь немало понастроено в Кукоаре, равно как и по всей Молдавии. И все-таки старик добавлял с досадой: ни у кого, мол, такого дома нет!.. Ишь, расхвастался! Иногда его страшно злили не новые дома, а железные ажурные ворота и высокие каменные погребицы посреди двора, и тогда старый придира ворчал: "Прежде люди учились на доктора, чтобы иметь кусок хлеба, а нынешние. — как их там?., мех… мехзаторы, моторщики разные, катаются в свое удовольствие на трескучих машинах и лопают кусок хлеба, намазанный толстым слоем масла!"
Когда он говорит про себя ли, вслух ли такие слова, то так и знай: дед остановился перед домом молодоженов. Новые семьи теперь по большей части составляются так: она учительница — он шофер; она врач — он тракторист, или комбайнер, или электрик, или высококвалифицированный рабочий с какого-нибудь ближайшего завода; этот последний ночует в селе, а днем сидит в кабине высоченного башенного крана, орудует там рычагами либо стоит у заводского станка.
Слов нет, село разительно изменилось, похорошело, как написал бы газетчик. Но почему же холодком, чем-то едва уловимым, нерадостным веет от его великолепия, внешней красоты? Почему при взгляде на красу эту в сердце твое непрошено вкрадывается легкая грусть, даже печаль? Все вроде бы есть в новом доме для человеческого благополучия: большая комната с модной, "современной", как ее называют, спальной мебелью; просторная, тоже "современная", гостиная. Газ. Вода. Электричество. Телевизор. Чего еще не хватает?.. Но чего-то все-таки не хватает, ежели в сердце закрадывается холодный сквознячок? А уж не отгородили ли эти красавцы дома людей друг от друга непроницаемой крепостной стеной? Имея узкую специальность, рабочий совхоза отрабатывает свои часы, возвращается домой, и до следующего утра его никто не видит. Людей на селе много, а почему-то ты не можешь избавиться от ощущения некоей пустоты. Без коровьего мыка, без овечьего и козьего блеяния, без кочетиного крика на заре, стожка сена или соломы в закутке, нередко даже без собачьего бреха во дворе — что же это за село такое? Не петух будит человека, а будильник, заведенный с вечера на определенный утренний час, чтоб человек этот не опоздал к автобусу и вовремя приехал к своему станку или башенному крану, на строительную ли площадку, на укладку асфальта, к печам, где калится кирпич или черепица, к автоматической линии на заводе или фабрике…
С той поры как ликвидирован район, захирел как-то и наш городок. Его жители продавали свои дома прямо-таки за мизерную цену, лишь бы только поскорее избавиться от них и перебраться в другое место. Из старых моих знакомых я повстречал возле парикмахерской только Фиму: он подкарауливал редких клиентов у входа в парк, который тоже был запущен и подметался лишь два раза в году: к Первому Мая и осенью, ко Дню урожая. Если кто-то и заходил в парикмахерскую Фимы, то это случалось в воскресенье, в базарный день. Вся культура в городке, покинутом соответствующими районными учреждениями, вертелась теперь возле этой самой парикмахерской да еще у кинотеатра. Тут можно наслушаться чего угодно: молодые обсуждали дела футбольные, старики и старушки вели разговор о кадушках для солений, о повидле из слив; иногда вспыхивали дискуссии вокруг — кроличьих ферм, клеток с попугаями и аквариумов с золотыми рыбками. Каждый парикмахер или инженер с консервного завода, с хлебопекарни, ликеро-водочного, строительного предприятий, с завода по изготовлению железных заборов и ворот и других — словом, все специалисты, оставшиеся еще в бывшем райцентре, обзавелись теперь кроликами, клетками с канарейками и попугаями, аквариумами с диковинными рыбками.
Дискуссии разгорались жарче, когда к парикмахерской или кинотеатру приходили городские фотографы. Фотомастер Шура мог с успехом заменить печатный орган, он был вроде живой газеты. Он запечатлевал на пленку все, что попадало в его объектив: эти сам-ые клетки с кроликами, попугаями и канарейками, аквариумы и прочее; бывал, разумеется, на всех свадьбах, мотался по всей округе, все видел, все слышал и был похож на торбу, наполненную до краев новостями. Его, как и волка, кормили ноги. Проникал всюду.
Как всякий провинциальный фотограф, Шура был чрезвычайно нахален. Из своих поездок никогда не возвращался с пустыми руками. Со свадебных и иных праздничных столов к нему каким-то таинственным образом перекочевывали преогромные бутыли с вином, покоившиеся в чуть заплесневелыд ивовых плетенках, водочные и коньячные посудины и всякого рода и размера пакетики с жареным и вареным мясом. И жил не тужил предприимчивый Шура, нимало не страдая от того, что родной городок превратился в жалкое захолустье.
Как бы там, однако, ни было, но именно этот городок обслуживал преобразившиеся и обновившиеся села и деревни, посылая в них своих мастеров для исправления телевизоров, холодильников, стиральных машин и прочих атрибутов современной цивилизации. Были в городе бригады и по ремонту дорог, по возведению домов, по сооружению уже помянутых мною ажурных ворот и заборов из железа — всеми этими делами ведал местный промкомбинат. Шифер и черепица для крыш — тоже его забота. В киосках продавался прескверный лимонад, а вот хлеб выпекался, как и прежде, превосходный — вкусный и душистый.
Коренные городские труженики по утрам уходили на свои рабочие места, а возвратясь, рано ложились спать. Бывшие же землепашцы, ставшие рабочими, вечерами уезжали на ночлег в свои села и деревни — так-то и мотались туда-сюда на автобусах и попутных грузовиках. Селения заливались электрическим светом, являющимся как бы отблеском пришедшей новизны, во всех окнах по ночам видны были голубые пятна телевизоров, накрепко привязавших к себе обитателей домов, Как бы заживо похоронивших их там. Никто не выйдет за калитку своей крепости, не обмолвится словом-другим с соседом, который тоже прикован к этому дьяволу-телевизору. Почти ничего не осталось от прежнего уклада. Все куда-то уезжали, откуда-то приезжали, электросвет зажигался и гас, как на стадионах или на строительных площадках.
Неделями я не мог встретить никого из тех, с кем можно было бы поговорить, отвести душу. Мне бы хоть какое-нибудь занятие, но и его нет: родительский двор давно опустел, обесскотинел. Вся моя забота состояла в том, чтобы я сидел дома и присматривал за дедушкой. Бесконечное чтение книг надоело, от телевизионных передач рябило в глазах. Поэтому я и радовался как дитя малое, когда приходил погостить к нам бадя Василе Суфлецелу: а вдруг, думаю, в его почтальонской сумке отыщется и для меня конверт. Но покамест не получил никаких вестей-новостей. Оставалось только сидеть и ждать. А у бади Василе было свое на уме. Застав меня дома, он сейчас же вопрошал:
— Ты не видал моих овечек?.. Правда ведь — не видал? Пойдем-ка, я покажу тебе их!..
Он говорил так, а глаза светились гордостью. И было отчего: овец в селе сильно поуменьшилось, а у бади Василе сохранилось семь овечек, которые к тому же были дойными.
— И годовалых поросят моих не видел? Хватал меня единственной рукой и почти силою волок через свой сад во двор, к закутку, где похрюкивали его годовалые кабаны.
— Ну, что скажешь?.. К весне наберут сотню?
Я пожал плечами, поскольку первый раз в своей жизни видел такую породу свиней. Сосед пояснил, что купил их на заводе. Поросята венгерские. Видя, что я разбираюсь в этом, как свинья в апельсинах, бадя Василе и не ждал от меня какого-либо определенного ответа. К тому же сам-то он отлично знал, какой вес наберут его "иностранцы" уже к рождеству.
— Зимой обязательно куплю еще парочку маленьких, — выкладывал Василе свои планы. — На Украине молодцы. Даром раздают с колхозных и совхозных ферм поросят колхозникам и рабочим. Сам видел в Одесской области. А у нас нужно покупать. И продают их нам дороговато. Правда, убытку не будет. Свинья хоть и прожорлива, но не разорит. Лопает все подряд; картофельные очистки, остатки от нашего обеда, разные там объедки, сыворотку от овечьего молока. А когда пойдут травы, запаривай для них лебеду, осот, молочай, крапиву, подбрось туда немножко отходов — уплетут за милую душу. Не заметишь, как вырастут, и на всю зиму ты опять со своим мясом. Недаром же говорится: кусочек от кусочка — телочка! Осенью и того проще: то кукурузное зернышко, то недозрелый початок, мелкая картошка, тыковка… Не успеешь оглянуться, а в нем уже под сотню килограммов… в поросенке, то есть!.. Одного заколешь к рождеству, другого — к пасхе. Ешь вволю собственную свининку. А лишнюю можно и на базар свезть — вот тебе и деньжонки! Рубль обернется сотнею! Во!
Двор свой бадя Василе держал в прежнем виде — не развел в нем виноградника, как делали другие. Огород и сад были у него отделены забором.
Показал он мне и то и другое. При этом вел себя чрезвычайно деликатно: не спрашивал, почему я сижу здесь, скучаю от безделья, растранжириваю попусту время. Возможно, и слышал бабью выдумку относительно мнимых моих похождений в Москве. Слышал, но не справлялся у меня, правда ли то, что я бегал по ночной столице нагишом. Словом, не лез в душу, не совал свой нос в чужую тарелку, как сказал бы мой дед.
— Ну что за порядок такой?! — рассуждал почтальон. — Когда у тебя много детишек и из-за них, паршивцев, ты не можешь работать в полную силу, заработок твой мизерный. А их, ребятишек то есть, надобно кормить, поить, обувать, одевать… Растить, одним словом… Но вот дети выросли — сами зарабатывают. У тебя же, их отца, появилась уйма времени, зарплата твоя резко возрастает, поскольку трудиться на обчество стал больше. А тебе ни обувать, ни одевать, ни кормить, окромя одной жены, больше некого. Какой же это, к дьяволу, порядок! Будь моя власть, я распорядился бы по-другому. Я сделал бы так, чтоб человек получал большую зарплату, когда у него малые дети. А когда они подрастут, обзаведутся собственными семьями, отделятся от родителей, зачем тебе она, большая-то зарплата?! Куда, скажем, мне ее девать?..
— Ну, хватит философствовать, бадя Василе! Чуток подбросили тебе к твоему почтальонскому окладу да инвалидную пенсию собес маленько увеличил — а ты уж и расхвастался, о каких-то новых законах толкуешь. Оставь-ка их тем, кто их принимает, а сам иди в избу: обед, наверное, остывает…
Все то время, пока мы с мужем Аники вели этот немудреный разговор, она, затаившись, внимательно слушала нас и зорко наблюдала за нами. Увидав, что мы собираемся отобедать у нее, метнулась с графинчиком к погребу.
Наполнившись холодным вином, графинчик этот сейчас же запотел, окинулся слезой, заигравшей на солнце. Ловко прихватив его за ледяное горлышко своею единственной проворной рукой, бадя Василе стал разливать белое, с золотистым оттенком вино по стаканам. Разливая, рассказывал, как он его делал, где, на каком склоне горы находится его небольшой виноградник, каким был прошлый год — благоприятным для винограда или нет, как созревал урожай. Заметив, что первый стакан уже опорожнен, а бадя Василе не спеша продолжает свое повествование, Аника выхватила из рук мужа графин.
— Монаха и то нельзя долго удерживать в гостях. А то заскучает и полезет к хозяйке на печку! — заметила она.
В переводе на простой человеческий язык это означало: нечего болтать й держать стаканы пустыми.
Теперь Аника наполняла их сама. Вино солнечно сверкало, шипело и пузырилось, как шампанское, тонкого стекла высокие стаканы тоже покрывались бисеринками влаги. Следя за тем, чтобы посудины наши не пустовали, хозяйка жаловалась на мужа:
— И талоны у него на бесплатный проезд есть, да разве моего муженька сдвинешь с места! До сих пор не собрался проведать сыновей в Донбассе!..
— Служба, Аника, у меня такая, не отпускает, — слабо защищался Василе.
— Плюнул бы ты на эту службу аль привязал ее к забору! Другие ездят.
Одних спекулянтов развелась пропасть. Носятся черт знает куда… Только ты сидишь, как наседка на яйцах!
— Объясняю тебе толком. Почта есть почта, ее не оставишь и не привяжешь к забору. День, ночь, стужа, слякоть, а почта должна работать.
— Сама бы поехала к сынкам, да вот связалась с этим проклятым ковром.
Мужа почта, а меня он, ковер, не пускает…
Аника нередко сетовала на то, что многие в ее родном селе живут по старинке, чураются всего нового, а сама не могла изменить прежним привычкам.
Держала овец, стригла их, пряла шерстяные нитки, устанавливала в избе ткацкий станок, ткала на нем ковры. Из шести сыновей, которых она рожала очередями (сперва — трех подряд, затем, после небольшой передышки, еще трех), в родительском доме остался один лишь мальчик школьного возраста.
Остальные поженились, отделились, разлетелись по белу свету. Дочерей у Аники не было. Но Аника продолжает ткать ковры. Каждый год ткет.
Бадя Василе не забывает похваливать женино рукоделье. Он вообще все хвалит у себя. Хвалит дом, телевизор в доме. Хвалит трех гусынь с выводками пушистых гусят, которые с жадностью набрасываются на свежий осот или молочай, вытряхнутый из мешка. Хвалит свой острый топор, может сорваться с места, выскочить куда-то и вернуться с плотничьим топориком. Хваля, перескакивает с одного предмета на другой. Потом вдруг задумается. И я вижу, что он силится что-то припомнить; не замечая того, мучает в руке кусочек мамалыги.
— К бензину меня теперь и калачом не заманишь! — встрепенувшись, решительно объявляет он. — Правда, с ликвидацией района ездить за почтой стало далековато. Но к бензину не вернусь ни за какие деньги!
А ведь когда-то он вовсю расхваливал свою работу и на бензозаправке.
Там он сидел на одном и том же месте круглый год, зимою и летом. Туда подъезжали грузовики и тракторы. Бадя Василе отпускал им бензин и солярку.
Зарплата у него была постоянной во все времена года. Чем не житье! Работенка что надо!.. Однако с каких-то пор у заправщика стала кружиться голова.
Доктора сказали баде Василе, чтобы поскорее убрался подальше от бензина и солярки. Получив на фронте контузию, бадя Василе долго мучился головной болью. В конце концов боль эта прекратилась, но бензиновые пары вновь возбудили ее.
— И я опять вернулся на почту, — рассказывал сосед. — На кой черт мне бензин и солярка! Не приведи господи иметь с ними дело! Возле той заправочной и трава не растет. Не поверишь — у меня даже борода начала редеть, волосы на голове стали выпадать. Еще немного — и облысел бы совсем, как та площадка у бензохранилища. Ходил бы с голым, как у Вырлана, черепом. Ей-богу!
Подобно ребенку, бадя Василе, похоже, верит в то, о чем говорит, забыв, что и голова, и подбородок у него обросли дикой густой волосней. Особенно борода выделялась, была точь-в-точь как черный войлок. Именно непомерная густота волос на голове и на подбородке бади Василе дала моему дедушке повод прозвать соседа Арапом. Такому человеку вряд ли стоит опасаться того, что облысеет; эта беда будет обходить его стороной до самого смертного часа.
Что бы ни хвалил бадя Василе, он хвалил совершенно искренне, с наивностью ребенка, несокрушимо убежденного в том, что является обладателем самой лучшей игрушки на свете, что ни у кого таких игрушек нет и быть не может. Исключительное жизнелюбие руководило этим чернобородым мужиком. И каким счастливым должен быть человек, которому почти все нравилось в жизни на грешной нашей земле! Он был доволен, и доволен сполна тем, что имел, тем, чего достиг в жизни, тем, что сделал своей единственной рукой.
— С некоторых пор мамалыга стала редкой пищей. Иные уже забыли, что есть ее надо, пока горячая, — говорила между тем Аника и поторапливала нас: — Ешьте, ешьте же поскорее. Холодная мамалыга — это уже не еда, никакого вкуса в ней нету.
Бадя Василе поддержал жену:
— Давай отведаем. Эта мамалыга из нашей кукурузы, из желтой. Лучше нее не бывает. Белая, совхозная, водяниста, только на корм скоту и годится.
Мамалыгу он мог бы и не хвалить; она сама хвалила себя, была золотисто-желтой, как апельсин. Когда ее освободили от полотенца и разрезали ниткой, по всей избе повеяло теплым, душистым степным запахом, вобравшим в себя ароматы множества разных трав. Мы трапезничали в касамаре, в горнице, потому что другая комната почти целиком была занята ткацким станком Аники.
Хозяйка распахнула оба окна, и ветер легонько колыхал занавески, принося с улицы то свежий воздух, то зной жаркого дня. Нельзя было оторвать глаз от занавесок, украшенных цветными вышивками, и я любовался ими, наслаждаясь и дуновением ветерка, прилетевшего с полей и дальних лесов.
Домой я не торопился. Любое изменение в моем нынешнем положении могло явиться лишь из сумки почтальона, то есть от бади Василе. Впрочем, сегодня на рассвете отца вызвали в Калараш, новый райцентр, так что мог и он привезти оттуда какие-то известия для меня. Но я не питал на это особых надежд. Отца вместе с директором, секретарем парткома и главным агрономом часто вызывали в район, но никаких новостей оттуда вместе с ними ко мне не приходило. Сидеть же дома в одиночестве было невыносимо тяжко, даже думать было лень; свинцовая полудремота наваливалась на голову, реальный мир в коротких сновидениях перемежался с нереальным, призрачным. Чего я тут жду?
Может быть, Никэ был прав, когда однажды сказал мне, чтобы я не сгонялся без толку по селу, по совхозным полям, лесам и виноградникам, как бездомный брддяга? Но брат ведь знает, что я нахожусь у партии в резерве, что жду назначения, что когда-то же должна решиться моя судьба, что те, от кого зависит это решение, не забыли про меня?! Нечего, говорю мысленно сам себе, размагничиваться, распускать нюни. В конце концов обо мне вспомнят.
Тем, кто ждет назначений, околачиваясь в столице, в Кишиневе, еще тяжелее: они живут в гостиницах месяцами. Хорошо, если не женаты, а каково семейным?
На "временную" зарплату не снимешь квартиру, кишка тонка! А в городе не то что еду, но и водичку надо покупать…
Но нельзя не согласиться с Никэ. Я и без его напоминаний хорошо знал, что подгоряне не любят тех, кто слоняется без дела, да и кто их любит?!
Сам-то Никэ был при деле, при почетной должности и, верно, переживал за своего старшего брата. Кровь людская — не водица, это знают все. Бабьи сплетни и наговоры на мой счет слышал, конечно, и Никэ, и ему было и обидно и больно. Может быть, и он в какую-то минуту был готов поверить, что меня выгнали из школы за хулиганство и теперь не доверяют никакой должности?
Может быть, брат наслушался еще чего-нибудь, что похлестче бегания голышом по Москве. Худая молва быстронога. Она бежит и оповещает всех своим звоном, как колокольчик или тронка на шее овцы… Черт бы их всех побрал, кадровиков, пора бы им уж вспомнить обо мне, чтобы люди не тыкали в меня пальцем, чтоб не сидел трутнем на шее родителей. Но мне и самому не следовало бы лезть людям на глаза — сидел бы дома, как узник, в гордом одиночестве, в добровольном заточении…
Однако отец рассуждал по-иному. Такие вопросы он решал просто: если ты никого не убил, никого не обокрал, никому не причинил зла — тебе нечего прятаться от людей! Он убежден был в том, что мое уединение вызвало б еще больше кривотолков, невероятных догадок и диких бабьих сочинений. А так, что ж, пускай посудачат деревенские сплетницы, надоест языками молоть — займутся своими делами. Только и всего!
Мама, великий мудрец и хранитель нашего очага, одним разом положила конец этой семейной дискуссии;
— Мотыгу из рук у него никто не отымет. Никому она теперь не нужна, потому что сейчас каждый норовит схватить карандаш. Так что перестаньте переливать из пустого в порожнее!
Мама была довольна, что постоянно видит меня возле себя, в своем доме.
Ведь Никэ ее покинул, а для кого же она старалась? Для кого покрыла избу новым шифером, прибрала горницу изнутри, помыла окна, понавешала нарядных занавесок? Для кого?! Не возьмет же все это с собой в могилу! Сколько молодых парней поубежало в города — пора бы кому-то из них вернуться на родную землю!
Не могу сказать, чтобы мои частые прогулки избавляли меня от чувства неприкаянности, отгоняли невеселые мысли о собственной судьбе. Вся совхозная земля теперь представляла собою сплошные виноградники, шпалерно раскинувшиеся во все стороны, насколько хватало глаз. Проволочные струны, натянутые меж белых бетонных столбов, убегали, казалось, в какую-то бесконечную даль. Кто и когда натянул их на эти несокрушимые колки, понять трудно, потому что на виноградниках я не видел ни единой живой души. В прежние времена тут от зари до зари суетился бы сельский люд, всем хватило бы работы. Сколько я ни ждал, чтобы хоть кого-нибудь увидеть тут, так и не дождался. Исчез народ. Не мелькают белыми пятнами холстяные штаны и рубахи.
Никто не подвязывает лозу. Не видно было овечки или теленка на приколе на межах. Не было и телег с лошадьми в конце виноградника. Не слышно было ни девичьих песен, ни визга, ни хохота, вообще — никаких голосов. Я попытался чудодейственною силой памяти вызвать из недалекого прошлого живые его картины, чтобы увидеть, скажем, старика с кувшином воды для сборщиков винограда, гулкие винные чаны — для меня не было лучшей музыки, чем звон этих чанов на перекладных повозках!.. Мне хотелось увидеть и то, как чей-либо отец отчитывает маленького сынишку, чтобы не вертелся около чана с коркою испеченного мамой хлеба: попади хоть крошка от ржаного хлеба в чан, вино за одну ночь вспучится так, что вышибет пробку и выскочит на землю все до единой капли, выплеснется, как молоко из чугуна, забытого хозяйкой на раскаленной плите. Замешанный на дрожжах, хлеб и сам действует на вино как дрожжи. Этого-то как раз и боится мужик, отгоняя прочь от кадки мальца с коркою хлеба… Как сладко сбилось бы мое сердце, если б я увидел хотя бы одного земляка, склонившегося над суслом, чтобы дуть пену и попробовать, отведать молодого вина нового урожая!..
Все это теперь видела лишь моя память, но не чаза. Пришедшая в эти края техника смыла прежнюю картину. Вместо людей нет-нет да и появится трактор, пробежит по междурядью и исчезнет. И снова рябит в глазах от проволоки и белых бетонных столбов, аккуратно, по-солдатски выстроившихся в бесконечные ряды. Промелькнул трактор с культиватором, после него иногда появлялся другой — с механическим опрыскивателем; этот тянул за собой длинный сине-зеленый шлейф превращенной в туман ядовитой жидкости. Случалось все-таки иногда, что я заставал на плантациях и стайку девчонок. Они срезали с кустов верхние зеленые побеги, а свою работу так и называли: "зеленая подрезка". Одеты девчата были. по-городскому. Я не знал ни одну из них, так же как и они не знали меня, не интересовались мною. Мне же хотелось обратиться к ним пушкинскими словами: "Здравствуй, племя, младое, незнакомое!.."
Однажды в дальнем конце виноградника я наткнулся и на специалистов. Их было трое: директор, главный агроном и бригадир, коим оказался мой отец. Они вальяжно улеглись у стога сена. На земле перед ними на белом полотенце лежали ломтики свежей овечьей брынзы, несколько здоровенных луковиц, раздетых донага, краюха домашнего хлеба и, разумеется, две бутыли белого вина. Увидев меня, страшно обрадовались.
— Ура! Дорогой гость объявился! — возгласил директор, вскакивая. — Не будем тут валяться. А ну, товарищи, забирай еду и вино, марш к машине!
В несколько минут мы уже перебрались на полянку, в глубинку леса.
Трапезничали в прохладе.
Позже я рассказал про этот случай баде Василе Суфлецелу. Он выслушал меня, казалось, без всякого интереса. Зато его хозяйка не промолчала. Аника сейчас же принялась промывать косточки руководителям совхоза:
— Зазнались, пресытились! — бушевала она. — Им уж не сидится под стогом сена!
У бади Василе была лишь единственная претензия к руководителям: они соорудили новый колодец посреди виноградника, а это, по понятиям бади Василе, неправильно. Колодец должен быть у дороги, чтобы любой прохожий мог напиться.
Видел и я этот колодец. Если бы можно было привезти его в Москву, он явился бы прекрасным экспонатом на сельскохозяйственной выставке. Длинное горло колодца забетонировано, а верхняя его часть исполнена каким-то скульптором-художником в виде большой чаши. Над нею стоял на длиннющих ногах аист, сваренный из обрезков нержавеющего металла. Издали это изображение напоминало натурального черногуза, ноги которого упирались в край чаши, а шея заменяла колодезный журавель, клюв железной птицы — крюк для бадьи.
— Красота тоже должна служить людям, — ворчал Василе. — На кой он, тот колодец, ежели из него не черпают воду? Задохнется, протухнет — кому нужен такой?..
Наверное, бадя Василе отыскал бы и другие мотивы, чтобы побранить руководителей, но во двор пригнали овец, и хозяин пошел доить их.
2
— Я всегда говорил, что пустая башка на торбу только и годится! — ругался отец, продолжая вести, с кем-то, вероятно, не оконченную еще полемику.
Признаться, я давно не видел его таким разгневанным. Он выходил из себя в те времена, когда виноградники зарастали сорняками, а районные власти заставляли председателей колхозов высаживать в траншеях лимонные черенки и самые плодородные поля засевать кок-сагызом; односельчане же думали, что эта несусветная чушь придумана отцом. Люди рассуждали так: лишь круглый дурак сеет ветер на своем поле. И они были правы, люди. Но что делать председателю? Он ведь находился как бы между молотом и наковальней: тут, на селе, тебя проклинает народ, а в районе — сыплют выговор за выговором на твою несчастную голову за то, что лимонные саженцы повымерзли, а из хиленького кок-сагыза получался каучук, как из хреновины тяж. Курам на смех вся эта затея, но смеялись-то над отцом не куры, а люди, и ох как несладок был этот смех!
Теперь отец вроде бы не находился на "главной линии огня", поскольку на его попечении была лишь одна бригада. За нее отвечать легче. Однако когда в совхозе создали профсоюзную организацию, бедного Костаке избрали председателем месткома. На, практике это означало, что он должен был вместе с "директором и секретарем парткома нести ответственность за весь совхоз-завод, выезжать в район, где со всех троих "снимали стружку" за какие-нибудь промашки в сложном хозяйстве. На этот рай, похоже, промашка была серьезной, коль вместе с руководящей троицей вызывали и председателя сельсовета. Соответственной была и толщина "стружки". Потому-то и разбушевался, так мой родитель.
— Я говорил им, — кричал он, грозя кому-то кулаком, — что не нужен Кукоаре этот ресторан. Не послушались! А вот теперь…
В прежние годы мама в таких случаях становилась на сторону мужа, переживала вместе с ним его неприятности. А теперь вот смеется над ним, будто хочет позлить хозяина. При каждой его вспышке, сопровождаемой особенно крепким, соленым словцом, она подскакивает на месте, как дедушка, да еще и приговаривает:
— Так вам и надо! Поделом!.. Дали, значит, прикурить?! Давно пора… А то понатыкали этих ресторанов по всем лесам, и все им мало!.. Скоро и ветряные мельницы в рестораны переделаете!..
"Ну, очнулся и в ней бес", — думает отец. А я удивляюсь: когда это мама успела все приметить своими будто бы кроткими голубыми глазами? И рестораны не скрылись от ее взора!
Что до меня; то я был прямо-таки очарован новым увлечением земляков.
Многие дороги теперь украшены преогромными бочками, но бочками лишь с виду: изнутри — это ресторан либо винная распивочная с круглыми столиками на высоких ножках и настоящими бочонками по краям. Иные рестораны бочки были так велики, что под ними помещались подвалы для хранения вина и других разных припасов. Там и сям глаз твой может приметить и совсем крошечные ресторанчики-беседки в виде избушек на курьих ножках с интригующими названиями, как-то: "Дубовая роща", "У бочонка", "Пристанище гайдуков"[9], по соседству с этим, последним, просто "Бригадный дом" — творцу этого питейного заведения не хватило фантазии. Ну как было не восхититься сказочными этими теремами мне, который не в такие уж далекие времена спал на райкомовских столах, подложив под голову газетные подшивки, или на лавках в каком-нибудь отдаленном селении. Мне, который не смел мечтать даже о малюсеньком гостиничном номере, о простой железной койке или раскладушке на захудалом постоялом дворе?!
Сейчас, после годов учения в Москве, я вернулся вроде бы в совершенно иной, неведомый доселе мир. Чуть ли не от всех сел и деревень к районным центрам тянулись "дороги с твердым покрытием" — так местные руководители называли шоссе; на равных отрезках располагались автобусные остановки, а на конечных пунктах — станции, тоже автобусные: покупай билет и катись в любом направлении. Бегали туда-сюда по этим дорогам и легковые такси, подмигивая кому-то своим зеленым глазком. Почти во всех селениях даже улицы были заасфальтированы, а в богатых — справа и слева, вдоль домов, тянулись еще и тротуары…
Столь разительные перемены действовали ошеломляюще. Они были так кричащи, так бросались в глаза, будто специально пришли для того, чтобы подчеркнуть собою лишения и убогость прежних лет. Мог ли я, подобно матери, бунтовать против ресторанов? Я, который видел земляков, выходящих на работу, как на праздник, в хорошей одежде; идеальную чистоту на виноградных плантациях; ослепительно белые халатики на доярках; породистых телят, потягивающих молочко из установок, имитирующих коровье вымя, — не только молоко, но еще какой-то питательный раствор, богатый витаминами?.. Видел я и то, как на фермах в определенное время животные принимают горячие ванны.
Видел в некоторых хозяйствах "родильные дома" для стельных коров… И сделано все это руками сельских тружеников. Отчего же для них самих-то не построить, не возвести что-нибудь такое, где б они могли отдохнуть, повеселиться? Разве они этого не заслужили? Разве ради нынешних благ не прошли они терний неустройств, бесконечных экспериментов, ошибок, перегибов, неизбежных при радикальной ломке старого?..
Словом, я не видел ничего худого в этих забавных теремах и бочках, в которых приютились ресторанчики и уголки-беседки. Сельскому жителю, равно как и городскому, тоже надо иметь место, где б он мог посидеть с бокалом вина и отвести душу в милой ли сердцу беседе с товарищем по работе, с приехавшим ли погостить другом. Пускай в моей Кукоаре будут и гостиница, и торговый центр. А что плохого в том, ежели ресторан разместится в ветряной мельнице?! Разве будет лучше, если она развалится, рассыплется в прах и исчезнет из памяти тех, которым вовсе недурно было бы помнить, как жили их предки, как добывали хлеб насущный, как умоляли всевышнего, чтобы дал ветерка для вращения мельничных крыл?! "Крылатые" рестораны уже появились на Украине, в прибалтийских республиках. Старина, она тоже должна работать на современность, на нынешний день!..
Все это я пытаюсь растолковать матери. Горячую мою речь она выслушала с непонятным, подозрительным спокойствием. Глаза ее при этом снисходительно улыбались, сверля меня голубыми буравчиками. Дождавшись, когда я замолчал, подала и свой голос:
— Валяй, сынок, радуйся!.. Хлопай в ладошки!.. Можешь и красный цветок воткнуть в шляпу!" Пожалуйста. Только не горячись так. Неужели тебе нравится, что отец устроил трактир в нашей мельнице?..
— Не я его устроил! — не стерпел отец. — И ты это хорошо знаешь!
Перепалка разгорается с новой силой. И удивительно: с малых лет я только и слышал одни проклятия по поводу этой же мельницы, хотя сама-то она едва ли заслуживала нареканий. Вся ее вина состояла в том, что она выросла на дороге по пути к нашему винограднику и пересекла этот путь так, что отвозить урожай мои родители должны были окольным путем, который малость подлиннее прежнего. Когда и этот путь — поглотили другие виноградные угодья, наше оказалось совершенно изолированным, точно на островке: подъезжать на телеге к нему было нельзя, корзины с виноградом надобно было носить на плечах, воспользовавшись узкой тропинкой, проложенной пешеходами возле самой мельницы. Но вскоре и тропинка исчезла. Не выдержав конкуренции, владелец мельницы закрыл ее, предоставив четырехкрылое свое сооружение воробьям, галкам и голубям, которые и выводили там потомство. Пространство вокруг мельницы хозяин распахал и на бывшей залежной земле, обильно удобренной конским навозом, получал богатый урожай картофеля. Через картофельное поле он, понятно, ходить никому не разрешал. Не разрешал ходить и через коноплю, которая приходила на смену картофелю в порядке, так сказать, севооборота.
Впрочем, за определенную плату хозяин мог все-таки пропустить через свой огород и быстро сообразил, что взимаемый им таким образом "налог" приносит ему доход куда больший, чем умолкшая навечно мельница.
Теперь она вновь обрушилась на голову отца. Совхозное начальство переоборудовало ее под ресторан. Отец был решительным противником этой затеи. И, может быть, потому, что мельница никогда не приносила ему счастья.
На черта ему сдался ресторан? Что у него, других забот нету?!
— Всё эти гайдуки придумали! — возмущался отец.
Из его же слов я узнал, что наш лесной край кинематографисты избрали для съемок фильмов из жизни гайдуков: лучшего места для гайдукского царства не сыскать во всей Молдавии. В сравнительно короткий срок киноадминистраторы восстановили мельницу. Обили, обшили ее новыми досками, "оперили" крылья, поправили главный, становой столб, к которому крепились все вращающиеся сочленения, — тут киногайдуки и разыгрывали свои разудалые веселые пиршества.
При отъезде последней киноэкспедиции руководителям совхоза и пришла в голову идея дать новое назначение мельнице, то есть переделать ее в ресторан. Когда еще, думал директор, приедут сюда киношники? Не все же фильмы должны быть о гайдуках?.. Будем строить ресторан!
Идея была горячо поддержана. Ресторан открыли, — Что ж… Иной раз баба и на кочерге пляшет до упаду! — прокомментировал это событие дедушка.
В экзотический ресторан почему-то не пускали учителей. Объясняли эту дискриминацию тем, что мясо и прочие припасы ресторан получал от совхоза, а школьные служащие не являются рабочими хозяйства, так что… В общем, ресторанные двери захлопывались перед носами преподавателей. Чем это кончилось, нетрудно догадаться. Учителя, особенно холостяки, подняли такой шум, что не приведи господи! И понять их возмущение можно. Кто же, кричали преподаватели, ходит вместе с учениками на уборку урожая с совхозных виноградников? Кто снимает яблоки? Кто, взбираясь на деревья, достает их с самых немыслимых вершин? Разве не молодые преподаватели?..
Едва избавившись от шумливых бородатых артистов-гайдуков, Кукоара увидела и услышала своих юных бородачей, то есть молодых преподавателей, которые мало чем отличались от исполнителей гайдуцких ролей и были, пожалуй, еще шумливей тех. Не долго думая, они разослали во все концы, во все инстанции гневные петиции, одну из них направили в "Правду". Найдя гнев юных воспитателей подрастающего поколения основательным, главная газета страны опубликовала их письмо. Что тут началось! Не только на весь район, на республику — на всю страну оскандалились кукоаровские руководители, хотя письмо-заметочка в "Правде" была так мала, что ее даже пропустил мимо глаз почтальон бадя Василе Суфлецелу. Лишь после того как вызванные в район директор, председатель месткома, секретарь парткома и председатель сельсовета получили хорошенькую взбучку, номер газеты стал переходить из рук в руки как редчайшая находка. Отовсюду посыпались советы, предложения, как поступить, что сделать со злополучной мельницей-рестораном. Получившим выволочку руководителям, естественно, хотелось поскорее избавиться от нее, и они не прочь были передать сооружение кооперативу.
Кооператив, однако, заупрямился, найдя, что ресторан этот окажется непременно убыточным. Потребкооперативщики были правы. По всем лесам и по всем дорогам красовались у них "памятники", напоминавшие строения давно минувших времен, не хватало еще мельницы-ресторана в затерянном в глухомани селе! Не хватало того, чтоб и там жарили шашлыки из свинины, как во всех без исключения подобных заведениях! Многим это постоянное блюдо так "надоело, что им не то что есть, но и глядеть было тошно на него. Отсюда и убыток.
Были неприятности и другого порядка. Большей частью экзотические ресторанчики были разбросаны по лесным дорогам и полянам, на больших расстояниях от сел, и трудно было найти женщин, которые пошли бы работать в них. Кому ж охота торчать в лесу до полуночи, иногда до третьих петухов, а потом возвращаться в темноте домой, рискуя встретиться с хулиганьем? Иных все-таки удавалось уговорить, и они обслуживали лесной ресторанчик, а за полночь робко, ощупью пробирались к своему селу, крепко сжимая ручонку ребенка, которого часто не на кого было оставить дома.
Водки и вина в таких ресторанчиках было преизбыточно, и они не переводились. Зато ассортимент кушаний был до крайности убог. Не хватало поваров и поварих, способных из ничего сотворить нечто и чрезвычайно вкусное, и завлекательное с виду. Говорится же в народе: хорошую хозяйку узнаешь по цвету поджаренного мяса. Из доброй половины быка и никудышная стряпуха сготовит вкусный борщ. Нынешние работники общепита иных блюд и не знают, помимо мяса, начисто забыв, что множество превкусных вещей можно приготовить и из других продуктов. Дело дошло до того, что традиционно молдавская еда исчезла со всех столов. Появление на них в редких случаях простой мамалыги вызывает у людей восторженные возгласы, словно бы люди эти встретились с невидалью. Такой же редкостью стали и плацинды, и многие другие кушанья.
Если б завлекающие глаз рестораны и ресторанчики располагались близ деревень и сел и к их обслуживанию привлекались домашние хозяйки, для которых сложили бы деревенские же печи да снабдили б их мешками с мукой, луком, картофелем, орехами, дали б побольше брынзы, укропа, фасоли, солений, раскрепостили стряпух от железобетонных прейскурантов и бухгалтерских выкладок, тогда, глядишь, и убытка не было б, даже осточертевший всем шашлык выглядел бы по-иному в окружении других блюд, тогда никто бы и не вспомнил о бифштексе по-английски. Но, видно, преодолеть свино-шашлычную калькуляцию куда труднее, чем принять решение о закрытии ресторана в нашей мельнице."
После всеобщего переполоха, — вызванного появлением помянутой выше заметки, поспешил и я в мельничный ресторан, названный, очевидно, в честь кинематографистов "Мельницей гайдуков". По всему было ясно, что жить этому гайдуцкому прибежищу осталось недолго, — потому я и заторопился посмотреть на него в последний раз. Если не сделать это теперь, то придется увидеть мельницу разве что в кинокартине. Мне же было жаль с ней расставаться. В пору моего детства таких мельниц насчитывалось семь штук. Стояли они, выстроившись в ровный ряд на вершине холма, во время работы дружно и согласно размахивали крыльями, как солдаты руками в походе. В ветреную погоду крылья были дырявыми, а при слабом ветре к ним пришивались дополнительные дощатые щиты. Когда с помолом зерна кончали, мельницы переставали вертеть крыльями и молчаливо ожидали, когда к ним опять потянутся телеги с хлебом. Но и тогда, когда бездействовали, они все равно были нужны как некая постоянная величина, без которой немыслима жизнь села или деревни. Потом "Ветрянки" на моих же глазах стали исчезать одна за другой. Умирали медленно и, стоя, как старые или больные деревья.
Под напором железа и пара не устояли и наши деревянные мельницы, пали, как солдаты в неравном бою. Пали у нас, исчезли бесследно и во множестве других селений.Иногда люди и не замечали их исчезновения: стояли — и вдруг не стоят, словно испарились. Однако у времени бывают свои причуды. В какой-то час оно, время, будто бы почувствовало, что ему чего-то не хватает.
Может быть, оно, как и мы, затосковало о старине? А может, тут другое, более важное и глубокое? Не являются ли те мельницы вехами, по которым память времени возвращается в далекое прошлое, чтобы, сверившись с ним, продолжать свое поступательное движение более верным путем, с меньшими ошибками? Кто знает?..
Как бы там ни было, но в виде ресторана, закусочной, распивочной тут и там, точно грибы после теплого дождя, будто тени минувшего, начали возникать ветряные мельницы, шатры, кибитки, бункеры со старинной утварью и принадлежностями для виноделия. И не только внешне ресторанчики напоминали старину, но и изнутри: стены их были завешаны нарядными самоткаными коврами, а полы устланы тоже самоткаными дорожками, в простенках стояли глиняные кувшины; оркестр составлялся из народных инструментов, а сами музыканты выходили в старинных национальных костюмах; певцы и певицы, а также официантки были облачены в расшитые, расписные рубахи, штаны, кофты и юбки.
Даже приготовленные блюда нередко носили- отголоски давно минувшего: "борщ гайдука", "жаркое гайдуков", "жаркое по-домашнему" и тому подобное. На поверку борщ оказывался обыкновенным, общепитовским, а все тот же жирный свиной шашлык обрел лишь заманчивые названия."
Тем не менее я направил свои стопы к "Мельнице гайдуков", то есть к ветряной мельнице, той самой, которую сейчас поминал недобрым словом отец и которая дала маме повод язвительно посмеяться над мужем. Мне почему-то казалось, что в кукоаровском ресторане кроме свиного шашлыка, сладких рогаликов и печений подают что-то еще по-вкуснее и посытнее: иначе зачем бы местным учителям ломиться в него и так яростно воевать за право посещать это заведение?! Не было бы решительно никакой необходимости ставить у дверей и часового (им оказался мош Петраке, дедушкин брат). Часовой ревностно исполнял свои обязанности. Если перед ним был рабочий совхоза, мош Петраке делал шаг в сторону и пропускал посетителя под гайдуцкий кров. Но ежели видел, что в ресторан вознамерился войти работник не их хозяйства, то, преградив ему дорогу, вежливо объяснял;
— Здесь питаются только совхозные механизаторы и прочие. Вы уж не обижайтесь, но я получил на этот счет строжайшее указание.
К дверному косяку у мош Петраке была прислонена здоровенная пастушья дубинка — единственное его оружие, приготовленное, видать, на случай ночного штурма непрошеных гостей либо для тех, кто попытался бы игнорировать малоразборчивое бормотание старика: мош Петраке так и не смог вернуть своей речи членораздельность с тех пор, как отведал германских газов в первую мировую войну.
Ко мне строгий часовой не применил своей власти: как-никак я был его внучатым племянником, в жилах наших струилась родственная кровь. Могло быть и так, что старик не сразу сообразил, к какой категории меня отнести. Кто знает? Может, после долгих лет учебы я вернулся в родное село, чтобы работать в совхозе каким-нибудь начальником над начальниками или после отпуска руководить всеми из района. "Директива", полученная мош Петраке, предписывала, чтобы районных работников он пропускал в ресторан незамедлительно, не чиня им никаких препятствий. Думаю, что совершенно безграмотному часовому трудно было разобраться, кто есть кто. Если б руководителям совхоза пришла в голову простейшая мысль снабдить своих людей специальными пропусками в ресторан, то мош Петраке пришлось бы передать свое оружие, то есть дубинку, кому-то другому, ибо прочесть написанное в пропуске он все равно не смог бы. Кажется, в душе-то он не прочь был оставить свой пост: сдержанному по натуре, стыдливому, вежливому человеку мучительно, совестно было останавливать человека перед дверью и учинять ему допрос.
Меня мош Петраке встретил с великой радостью, может быть, еще и потому, что превращенная в ресторан мельница когда-то принадлежала нашей семье и что для меня не было большего удовольствия, чем взбегать по лестнице и смотреть, как мужики вносят наверх мешки с зерном и высыпают его в большой деревянный ковш, похожий на бункер у нынешних комбайнов. По высветленной множеством ног лестнице я стремительно спускался вниз, чтобы поглядеть, как течет струйка муки по желобку в ларь либо в растопыренный мешок. Любопытно было видеть и то, как от просеянной муки отделяются отруби, которые идут потом на корм скоту и птице. Особенную же радость моим глазам доставляла пшеничная мука-сеянка, потому что она была редкостью: ее готовили либо для поминок по умершим, либо для свадьбы.
Много хлопот для мош Петраке доставлял я в ту далекую пору: он должен был приглядывать за мною, следить, как бы этот дьяволенок не угодил в барабан или не сломал ногу на ступеньках лестницы. По вечерам все время окликал меня, искал по всем углам с "летучею мышью" в руках (это такой фонарь, который обычно висел над жерновами). "Ну где же ты, куда нырнул, мышонок паршивый?" — вопрошал мош Петраке, и когда ему удавалось изловить меня, он погружал меня в мешок: пускай, мол, посидит там маленько. А когда на улице была метель и холод проникал через щели внутрь мельницы, мош Петраке устраивал для меня постель из мешков, еще теплых от только что помолотой муки. Мука пахла поджаренным хлебом, и я наслаждался ее запахом.
Нередко я засыпал в такой постели.
Еще мне очень нравилось вертеться возле отца и мош Петраке, когда они чинили мельницу. Теперь-то я понимаю, что взрослым не особенно нравилось, что я кручусь у их ног и сыплю на их головы вопрос за вопросом, поскольку находился в возрасте "почемучек". Почему, спрашивал я, толстый, как бочка, дубовый столб, на котором держится все сооружение, называется "томаром"?
Почему дощатые щиты, прикрепляемые к крыльям мельницы при слабом ветре, зовутся "задвижками"? Почему зубья у большого колеса делаются из сухого ясеневого бревна, а вал с гнездами, в которые входят зубья, — из толстого и тоже сухого ствола кизила? Почему выемка в барабане называется "гнездом"?
Почему плата за помол берется с каждой меры, и это называется "уюмом"?
Почему деревянное приспособление, с помощью которого поворачивается для лучшего вращения крыл на ветру вся мельница, зовут "козлом", когда оно вовсе и не похоже на козла?.. Мне хотелось побольше узнать и о чертях, и я спрашивал, где же они прячутся на мельнице, почему я их не вижу, а бабушка говорила, что их тут тьма-тьмущая, что их больше, чем мешков с зерном, — ну где же они?!
Всякий раз, когда нужно было повернуть мельницу навстречу ветру, я выскакивал вместе с отцом и мош Петраке на улицу. Делали мы это часто, потому что ветер то и дело менял направление. При этом я спрашивал, почему ветер дует то с одной, то сдругой стороны. Почему, почему, почему?.. Тысяча раз "почему"! Отец и мош Петраке не сердились, терпеливо отвечали и отгоняли меня только тогда, когда набивали зубцы на каменных жерновах: осколки могли попасть мне в лицо. Мне же до смерти хотелось посмотреть, как сыплются искры из-под зубила. По душе мне было и другое зрелище: иной раз сильный ветер срывал щиток с мельничного крыла и отбрасывал его далеко в сторону. С верхнего этажа мне смешно было видеть, как, увязая в сугробе, мош Петраке и отец пытаются изловить убегающий от них щит. Мне нравилось решительно все, связанное с нашей мельницей. Нравилось наблюдать, как отец закрепляет ее, ставит "на прикол", когда нет помола, как длинным тяжеленным ключом запирает замок. Когда ветер был постоянным и умеренным и работа шла хорошо, мы все усаживались на мешки с горячей мукой и слушали, как вращается главный вал, как разговаривают все мельничные сочленения. То были минуты отдохновения: развязывались торбинки, из них извлекались домашняя еда и бурдючок с теплым кипяченым вином. Трапеза была тихой, умиротворяющей. При плохой работе мельницы не было вокруг нас мешков с теплой мукой, внутри помещения остужалось так, что замерзал хлеб в торбах. Мне же и мерзлый нравился, я откусывал по кусочку и получал удовольствие, как от сосульки, свисающей ранней весною с крыши дома или сарая. Но все же было лучше, когда все вокруг заставлено теплыми мешками, они и еду твою сохраняли теплой; тепло как-то было и на душе, тепло и весело. При подходящем ветре мельницу не останавливали и ночью. С вечера и до утра в ней толпился народ. Люди трудились, посмеиваясь друг над другом. Большая часть насмешек приходилась на долю Тудоса Врабиоюл-Воробья за то, что тот уж очень труслив, боится идти на мельницу через кладбище, делает большой круг, чтобы только не видеть крестов на могилках. В свое оправдание твердит, что собственными глазами видел однажды вышедшего из могилы мертвеца с цигаркой во рту. Слушая, мужики потешались над чудаком, уверяли, что не мертвеца он видел, а лунное отражение на стеклышке креста за железной оградой покойного помещика Драгана. Но Тудос стоял на своем. Его страх иногда передавался и мне, случалось, что и я поплотнее прижимался к отцовским штанам в ночное время либо втискивался между отцом и мош Петраке, когда возвращались домой через кладбище. Иной раз, прячась за отцовской спиной, я все-таки выглядывал: не увижу ли того мертвеца с цигаркой во рту. Сердце при этом сжималось до размера блохи, готовое, казалось, выпрыгнуть по-блошиному же из грудной клетки. Однако никогда ничего не видел. Один только чугунный барин Драган неподвижно торчал на одном и том же месте с ненастоящей цигаркой в губах.
Издали он похож был на огромного медведя с папиросой, и это страшно пугало меня.
Иной ночью отцу и мош Пётраке приходилось по нескольку раз поворачивать мельницу, чтобы она оказалась в лучшем положении относительно переменчивого ветра. А когда погода устанавливалась, отец принимался за починку своих валенок, так как новые русские валенки во времена румынской оккупации купить было негде. Летом, чтобы их не источили вконец личинки моли, отец хранил валенки в бочке с золой. Принимаясь за починку, отец обрушивался с матерной руганью на румынских королей. "Даже такой мелочи, как валенки, и то у них, паршивых, нету!" — бушевал родитель, и понять его было можно: зимой на мельнице без такой обувки, как валенки, долго не просидишь, окоченеют сперва ноги, а от них — и все тело. Меня отец пытался обогреть тем, что засовывал в мои шерстяные носки пучки сена. А мош Петраке, так тот запихивал в свою обувку, перевязанную проволокой, чуть не целую охапку соломы. Больше всех страдал от холода, конечно же, отец. Поправляя мельницу, таская наверх мешки с зерном, он сильно потел, а присев отдохнуть, тут же начинал мерзнуть.
Посылая проклятия румынским монархам, он сбрасывал с себя сапоги и натягивал на ноги валенки, чиненые-перечиненые, так что уж и невозможно представить, какими же они были, когда явились впервые на свет божий. В помощь валенкам появлялся овечий тулупчик, набрасываемый отцом на плечи, — так-то и воевал он с холодом. Однажды так вымотался этим одеванием и переодеванием, что до срока закрыл мельницу.
Дул сильный ветер, мело. В снежной замяти ничего не было видно. Не виден был даже церковный купол; в гуле и свисте вьюги гасился собачий лай.
Стоя у мельничного дышла — длиннющего бревна, чтобы с помощью "козла" поворачивать мельницу, сообразуясь с направлением ветра, отец и мош Петраке решали, в какую сторону пойти. Вспомнили, сколько раз поворачивали мельницу, сколько и куда дул ветер, пригляделись, как поставлено ими дышло, и в конце концов порешили, что будет вернее, если идти в плоскости этого направляющего бревна. Отец прикрыл меня полой своего тулупа, ворча:
— Не мог поспать дома на теплой лежанке?! От чертенят, что ли, научился шляться по ночам по такой погоде? Теперь иди дрожи как цуцик и помалкивай!
Добродушно отчитывал меня до тел пор, пока не дошли до высоченных сугробов снега у телеграфных столбов. Первым на них наткнулся мош Петраке.
Пораженный таким открытием, ахнул:
— Не зря, видно, вспомнились черти. Они нас попутали. Мы ведь идем совсем в другую сторону!
— Черт сначала Отбил нам с тобой память, бадя Петраке! — отозвался отец. — Мы забыли, что повернули мельницу еще раз, и дышло своим чертенячьим хвостом указывало нам, дуракам, дорогу в сторону от села!…
— А говорили, что на нашей мельнице нет чертей?! — пискнул и я, коченея от холода.
— И ты прицепился, как репейник! — шуганул на меня отец. — Показал бы я тебе, где черти ночуют!..
Наткнувшись на чье-то гумно со стожком сена, согрелись там малость и повернули обратно, теперь уже взяв верное направление к селу.
Я не рассердился на отца за его брань. Под отцовским тулупчиком мне было тепло, а отец к тому же рассказывал мош Петраке интересную историю, приключившуюся с ним во время одной зимней поездки. Повествовал о том, как сбился с дороги и всю ночь крутился на санях на Ходжинештском холме. А когда рассвело, то оказалось, что мучил он лошадей на одном и том же месте, на меже, отделяющей наше поле от Ходжинештского. Слушая, мош Петраке поддакивал. В зимнюю непогодь, уверял он, по ночам хозяйничают бесы. Это они всюду крутят своими, хвостами и путают людей, сбивают их с дороги, в особенности на межах, разделяющих селения: ведь там ничейная земля, нечистые духи и захватывают ее. Там никто их не потревожит…
— А ты что так жмешься ко мне, сынок? Аль соскучился? Или очень уж любишь отца?! — весело вскричал мой родитель, когда, приближаясь к дому, мы шли мимо могил на кладбище. — А может, струсил, как Тудос Врабиоюл-Воробей?.. Может, и ты видишь покойника с цигаркой во рту?
Отец продолжал смеяться, когда мош Петраке уже открывал наши ворота. Но я все еще крепко держался за отца и все поглядывал назад.
С тех пор будто не так уж много времени прошло, а как все изменилось!
Непохожей стала на прежнюю наша мельница. Сильно постарел мош Петраке. Он водил меня по диковинному ресторану, украшенному коврами и дорожками, столами со старинными подсвечниками, в гнездах которых торчали претолстые свечи. Глиняные и деревянные кувшины, горшки и тарелки висели на стенах. На некоторых столах лежали подносы и блюда с плациндами. Вместо стульев повсюду были расставлены бочоночки днищами вверх, то есть на попа. Солонки были выточены из дерева в форме козликов, похожих на те, что помогали поворачивать нашу мельницу.
Сопровождаемый мош Петраке, я поднимался наверх, к засыпному ковшу. Но то был не ковш, а его бутафорское изображение из легких дощечек. Тут вокруг главного мельничного колеса с его ощеренными зубьями опять расставлены столы. И возле жерновов тоже. Были понатыканы всюду, где отыскивалась хотя самая малая площадка или находился свободный уголок. В общем, настоящий двухэтажный ресторан, каковой увидишь далеко не в каждом городе. И при всем при этом — ни души. Пустой, как каса маре или музей без посетителей. Зато верхний этаж был отличным наблюдательным пунктом. Я стою там, осматриваю окрестности, и куда б ни глянул — везде ровные ряды совхозных виноградников.
Ряды, ряды, ряды. Голова кружится от них, в глазах пестрит. Бегут в бесконечную даль белые столбики с подвязанной к ним лозой. Бегут, раскинувшись шпалерами от края и до края. Бегут, бегут, как строчки раскрытой перед тобой огромной книги, которую надо еще прочесть. Бегут…
3
В дни моего вынужденного безделья и бесцельного прохаживания по селу я сравнительно быстро пригляделся ко всему, глаз свыкся с новшествами и как бы уж и не замечал их. Однако новость за новостью приходили отовсюду. Так, тетка Аника, супружница тишайшего бади Василе, заглянувши к нам, обратилась к моему отцу с неожиданным вопросом:
— Вы, бадица Костя, уж, наверное, знаете, почему захотели отравить Сулака? [10]
— Кто хотел его отравить? — вытаращил глаза отец.
— Как кто?.. Известное дело — артистка!
— Откуда ты это взяла?
— Аль не замечаешь, что он уже давно не выступает по телевизору?
— Таким образом, мой ночной кросс нагишом по Москве дополнился другой столь же "достоверной" новостью — отравлением Сулака. Но что поделаешь?
Иногда не хотел бы верить, да поверишь, поскольку выдуманные истории нередко соседствуют или тесно переплетаются с невыдуманными. Мог бы, к примеру, я поверить в то, что Илие Унгуряну В каждый простенок своего нового дома "вмазал" по огромному зеркалу, что изба его напоминала теперь городскую парикмахерскую? Было б еще ничего, если б эти зеркала украшали дом изнутри, а то ведь поставил их Илие Унгуряну с наружной стороны, и шоферы проклинали выдумщика, поскольку зеркала эти ослепляли их, затрудняя видеть дорогу и вести машину. А Унгуряяу не сам придумал такую обшивку для нового своего жилища. Он подглядел ее в одном селе где-то аж на берегу Прута. В странном том селении все избы были с зеркалами снаружи, и жили в них цыгане, которые не хотели быть похожими на молдаван, рисовать на стенах оленей, ставить на подоконниках горшки с цветами. Чем-то же надо было отличиться — вот и отличились…
Но то цыгане. Зачем бы Илие Унгуряну вводить такую моду?! Теперь его поносили на чем свет стоит не только шоферы и трактористы, тыкавшиеся сослепу в чужие заборы и ворота, но и прохожие, по глазам которых бил яркий свет, отраженный унгуря-новскими зеркалами.
Но село остается селом. Без фантастических выдумок и сплетен оно бы не прожило и дня. Но куда ж все-таки оно идет, движется, куда держит путь свой нынешнее село? Ведь помимо знакомых мне придумок и чудачеств происходили какие-то глубинные изменения, не во всем и не всегда понятные мне. Мельница для конопли и льна, домашняя маслобойка, мотовило и ткацкий станок, вязальные спицы — все это умирало на моих глазах вместе со старухами.
Коноплю и лен никто уже не сеял. Веретена исчезли вовсе или пылились где-то на чердаках или в заброшенных кладовках и сараях. Пропали начисто семена душистого рыпака вместе с ароматным маслом, добываемым из этого растения, то есть из его семян. В постные дни, когда по религиозным соображениям люди не ели скоромного, для детишек было самым вкусным "бычье молоко". Оно изготовлялось из смешанных семян рыпака, конопли и льна. Истолченная в ступе и смоченная кипятком, смесь эта становилась белой, как молоко, и таким же, если не более вкусным и питательным. Кому хоть раз довелось отведать этого "блюда", тот до конца дней не забудет его! А теперь если б какому-то пытливому ученому вздумалось выяснить, какими же витаминами было богато "молоко быка", откуда брался его вкус, он бы не смог этого сделать, как нельзя воскресить редкие виды растений и животных, которых вовремя не занесли в Красную книгу. А ведь не исключено, что в той придуманной народом истолченной смеси семян рыпака, льна и конопли таились как раз именно те ценные вещества, которые непременно должны входить в рацион человека — А серп, который вместе с молотом стал символом нашей державной власти, символом революции?! Он постоянно находится на красных наших знаменах и гербах всех советских республик. Но выросло целое поколение, которое не держало его в руках и не знает, как им пользоваться. Добрый, незаменимый друг и помощник землепашца на протяжении веков, серп исчез во всех хозяйствах, его не продают ни в каких магазинах, потому что не изготовляют ни на каких фабриках и заводах. Возможно, последний цыган-кузнец отстукивает молоточком свой век в шатре — один только он мог мастерить серп, сыны и внуки его уже не будут этого делать…
Серп!… Казалось, какое мне дело до него?.. Но почему же я все-таки думаю о нем? Думаю и удивляюсь тому, с какою легкостью современное село забывает про свои древние обычаи, привычки, про утварь, без которой было не обойтись, про еду, вкуснее которой, думается, и не найти ни в каких самых изысканных ресторанах и гастрономах, и про многое другое, освященное долгими годами крестьянского житья-бытья. В нашем совхозе-заводе исчезла даже кукуруза (это в молдавском-то селе!). Она ютится на жалких сотках приусадебных участков некоторых моих односельчан. Исчезли тыквы, росшие прежде в кукурузном междурядье: срежут кукурузные стебли — на поле останутся одни созревающие и радующие глаз своей пестротой, своими нарядами тыквы. До глубокой осени крестьянин по очереди свозил с поля урожай одного, другого, третьего. Земля использовалась сполна. Кукуруза росла вместе с тыквами, ячмень сеялся вместе с семенами чеснока, а когда созревал и убирался с поля, на его месте сквозь обработанную стерню вырастал байб [11]. Таким образом, с одной и той же нивы к осени собирался второй урожай — урожай маленьких луковок чеснока, который не делился на дольки и был очень удобен для посадки будущей весною или той же осенью под зиму… Куда все это подевалось? И умеет ли кто-нибудь из, молодых сейчас владеть плугом? Да что там плуг!… Мотыгой хотя бы?! Помрут старики и старухи, вместе с ними канут во всепоглощающую Лету и плуг, и соха, и мотыга, и многое другое, что составляло суть бытия земледельца.
Исчезнет и его искусство. Ведь вроде бы простое, немудреное дело — прополка, но и она требует сноровки, равно как и владение серпом на пшеничном, ржаном ли поле. Умелая рука одним неуловимым движением пройдется мотыгой так, что срежет, как бритвой, сорняк возле самого стебля кукурузы, не повредив его нисколько. А неумелая заодно с вредным растением смахнет и злаковое. Если не смахнет, так повредит, и растение не пойдет в рост, а будет чахнуть, хиреть — какой уж от него урожай! Чего доброго, неумелый пропольщик может еще тяпнуть мотыгой и по своим пальцам — такое тоже бывает, и не так уж редко!
Впрочем, молодым теперь нечего бояться мотыги. Никто из них не держит ее в руках, оставив этот древний инструмент для стариков и старух, которые еще помахивают им на своих огородишках. В совхозе-заводе женщины и девушки идут на иной труд, прежде считавшийся мужским: подрезают виноградники, делают прививки лозы на совхозных питомниках, причем наловчились так, что прививают и прямо в стебель, и в очко, то есть в глазок. Делают свое дело по научным нормативам, как на фабрике, будто и вправду находятся в городе, на заводе. Нет только конвейера, не видно и потока рабочих, сменяющих друг друга: одни идут на завод, другие уходят с завода, текут, как встречные реки. А тут с вершины холма хорошо еще, если увидишь два-три трактора с опрыскивателями или культиваторами да небольшую стайку женщин и девчат на питомниках. Машины, узкая специализация, агропромышленная интеграция оголили поля от людей.
Пустынным казалось и само село. Чтобы убедиться, не вымерло ли оно вовсе, я выходил каждое воскресенье или в какой-то иной праздничный день на совхозный стадион. Только тут успокаивался: на футбол, на другие состязания, на азартную игру, когда победитель получает в качестве вознаграждения целого барана, приходило все село. Стало быть, моя Кукоара жила, трудилась, веселилась. Исчезли игры в лапту, в чушки, в городки, в чижика и другие простейшие крестьянские состязания. На смену им пришли футбол, волейбол.
Пришла вольная борьба, сулившая победителю барана.
Безлюдье на полях и на сельских улицах поначалу пугало, удручало меня, а стадион, словно мудрый лекарь, хорошо врачевал мои душевные раны.
Под тяжестью постоянных забот о бригадных виноградниках отец то и дело запрокидывал голову и с тревогою всматривался в небеса. Изучал тучи, стараясь загодя распознать, какая из них несет лишь дождь, а какая — с градом. Если туча кромешно черна, а над нею клубится что-то зловеще-белое, напоминающее снежные вершины гор, то так и знай: через минуту-другую на землю низвергнется град, в шуме дождя выделится дробный частый стук, будто сами боги рассердились на грешную землю и обстреливают ее из сотен пулеметов.
Со временем отец научился безошибочно определять, какая из надвигающихся туч беременна градом. Если видел такую, то не покидал виноградника, словно мот отвратить как-то от него беду, заслонить своим телом. Оставался на плантации и в воскресенье, не торопился на стадион, чтобы выяснить, какая из футбольных команд выиграла матч и кто победил в вольной борьбе, кому достанется в качестве приза баран — последнее отца интересовало больше всего. В погожие дни его никто не удержал бы ни в поле, ни дома: бежал на стадион, как легкомысленный юноша. При этом торопил и меня, чтоб не опоздать и по возможности занять лучшие места. Трибун не было, и опоздавший мог оказаться далеко от арены, где шло сражение. Ему, опоздавшему, оставалось только созерцать спины впереди стоящих, вставать на цыпочки, вертеть головой, отыскивая просвет в живой этой стене.
Призовой баран почти всегда доставался Илие Унгуряну. И немудрено: кто же мог сокрушить такого верзилу? Ведь он, сердешный, не может подобрать по росту ни одежды, ни обуви даже в магазине, который и открыт-то для таких вот добрых мо-лодцев в Кишиневе и наречен соответственно: "Богатырь". Когда, готовясь к схватке, Илие Унгуряну раздевался и выходил на круг, нельзя было оторвать глаз от него: на груди, на спине, на плечах и руках мускулы могуче шевелились и играли, как тугие узлы на корабельных канатах. Женщины, чтобы скрыть зависть, давали волю злым своим языкам — кричали Мариуце, жене Илие:
— Эй, Мариуца!" И ты не боишься жить с этим медведем?! Он, милая, придавит! Ха-ха-ха! Убегай от него, покуда не задушил!
— Не задушит! Он у меня ласковый! — отвечала Мариуца, смеясь, не забывая придерживать своих дочек за флотские воротнички, чтоб не убежали на площадку и не помешали отцу в его борьбе. Если б сама она и захотела, то сверкающие счастьем глаза ее не позволили б скрыть того, с каким удовольствием глядела она сейчас на своего красавца мужа, этого будто вылитого из бронзы атлета.
Илие выходил на арену первым и, поигрывая могучей мускулатурой, как бы говорил: "Ну, кто тут самый храбрый? — Выходи на ковер. Жду!" Но охотников было — негусто. Парни толпились, подталкивали друг друга, подзадоривали: "А ну, давай, давай!" Нерешительно раздевался лишь какой-нибудь один, да и то с видом обреченного.
Георге Негарэ, подталкивая отца в бок, говорил ему:
— Эх, капитан Костя! Сбросить бы мне десятка два-три годков, я б показал этому хвастунишке Илие!." Помнишь, чай, как я подымал одною рукою две винтовки за концы стволов? И не всей рукой, а только двумя пальцами.
Георге Негарэ говорил сущую правду. Во всей Кукоаре лишь несколько человек могли поднять винтовку, ухватившись за конец ствола, а Негарэ поднимал две, и действительно лишь двумя пальцами. Теперь он приходил на стадион и, кажется, более, чем другие, любовался игрою Унгуряновой мускулатуры. В этот раз он пришел с женою и дочерьми и с грустью человека, у которого молодость осталась где-то далеко позади, смотрел на предохранительные соломенные маты, матрацы и ковры. Да, постарел Георге Негарэ. Печально и нежно глядел он на ребятишек, которые сновали в толпе, кувыркались на травке; какие-то из них уже вцепились, начали борьбу раньше взрослых: а один, сделав сальто-мортале, перепрыгнул через соломенные маты.
Разумеется, на озорников покрикивали, прогоняли их с арены, чтоб не мешали настоящим борцам. Строгий судья (а им был сам председатель сельсовета) носился по стадиону и беспрерывно дудел в свою дудку, отгонял маленьких дьяволят прежде всего от барана: ведь овцы в винодельческом совхозе-заводе тоже становились редкостью, потому-то ребятишки и липли к этому живому кубку, к барану, значит. Один совал ему пучок свежей травы, другой — ку-, сочек хлеба, третий — конфетку, и каждый норовил погладить по шерстке на спине, потрогать мордочку, всяк ласкал как мог. Баран покорно ждал своей участи и был, конечно, грустен; в эту минуту он чем-то напоминал стоявшего неподалеку Георге Негарэ. От жары, от овечьей ли печали, но глаза барана слезились. Что ждет его впереди? Как распорядится его судьбой победитель?..
Те немногие, кто все-таки решил выйти на борьбу, должны были сперва помериться силою между собою и, только таким образом добраться до решающей схватки с главным силачом, то есть с Илие Унгуряну. Оказавшийся положенным на обе лопатки обязан был встать, снять красный пояс, передать его другому бойцу, а сам вернуться к своей обычной одежде.
Основной соперник Илие в этот день отсутствовал: на машине "скорой помощи" он отвозил больного аж в Кишинев. Илие не из тех, кто мог бы обрадоваться такому обстоятельству. Он хотел завоевать свой приз в честной борьбе, а потому и ждал результата схватки последней пары с видом скучающего льва. И глаза его были печально-равнодушны, как у барана, который достанется лишь ему, Илие, и никому другому.
На ковре пыхтели учитель физкультуры и тракторист — последний был из соседнего села, но женился на девушке из Кукоары, построил тут дом и теперь вот решил посостязаться с учителем, который помимо физкультуры преподавал в нашей школе еще и военное дело.
Победил учитель, мучительно-трудно, но победил. Физически тракторист был сильнее его, но техника вольной борьбы была, конечно, на стороне учителя. Побежденный, товарищ Илие по работе в тракторном парке, как бы в недоумении пожал плечами, но пояс снял с себя спокойно и с очевидным удовольствием передал его Илие, подмигнув при этом: "Держи, браток, намни бока этому ученому зазнайке!.. Но все-таки будь внимателен, не дай обмануть себя! Он, учителишка этот, больно уж ловок!"
Толпа волною прихлынула, подступила к самой арене, некоторые чуть было не оказались на ковре. Рев стоял невообразимый. Судья в тщетной попытке водворить тишину и порядок непрерывно то свистел, то дудел в дудку. В шуме и толкотне поначалу никто не обратил внимания на безусого паренька, который вынырнул из толпы и предстал перед Илие.
— Ты что, Колицэ? Не хочешь ли помериться силой с дядей Илие? — снисходительно улыбнулся Унгуряну. — А не рановато ли тебе, малыш? Куда торопишься?
Только теперь стадион выжидательно притих — смелость паренька поразила всех., Георге Негарэ побледнел от страха: отважный юноша был его внуком, приехавшим недавно на каникулы. Но мать героя (а ею была Вика Негарэ) была совершенно спокойна. Глядя на сына, она улыбалась, глаза ее так и светились гордостью за него. Может быть, материнское сердце безошибочно определило, что ничего худого с Колицэ не произойдет? Так оно или не так, но Вика вся была как бы облита солнечной радостью. Женщина средних лет, малость измученная на работе, она была в эту минуту прекрасна, просто красавица, какой не была и в юные свои, самые цветущие лета.
Немигаючи смотрел я то на нее, то на сына и не верил глазам своим. Ведь когда-то я носил на руках этого Колицэ. Удивлялся, какой он легонький. От него пахло материнским молоком.
И вот сосунок стал уже студентом, приехал в родное село на каникулы и добровольно вызвался на борьбу с таким великаном, как Илие Унгуряну!..
"Колицей зовут. Николай, значит", — шевелилось в моей голове. Еще я думал о том, что, встретив парня где-нибудь на дороге, ни за что не подумал бы, что это сын Вики. А сейчас глядел, как он спокойно и уверенно стоит на краю ковра. Стоит и ждет, когда его позовут в центр круга, где тотчас же окажется в железных объятьях Илие Унгуряну. Судя по всему, Колицэ пришел на стадион прямо из дому, уже в спортивном костюме с собственным красным поясом, а потому и находился в полной боевой готовности. Вид его был солиден, исполнен достоинства и уверенности. Высокий, как все в роду Негарэ, голубоглазый, с тонкими, по-девичьи изогнутыми бровями, взятыми явно от матери, с чуть проступавшим нежным румянцем на щеках, Колицэ был великолепен. Едва приметная ироническая усмешка таилась и в широко открытых глазах и в уголках губ.
Между тем Илие боролся с учителем, стараясь поймать его в свои железные руки-клешни, и, должно быть, удивлялся про себя, что это ему никак не удается: физкультурник увертывался, выскальзывал, как угорь, словно бы все его тело было смазано гусиным жиром. Но учитель боролся из последних сил, обливался потом, и видно было, что его хватит ненадолго; чтобы продержаться лишнюю минуту, он все чаще выкатывался за ковер. Свисток неумолимого судьи, председателя сельсовета, не давал передышки, возвращал его на середину круга. Когда учитель был водворен в центр в десятый, кажется, уж раз, Илие удалось, наконец, захватить его и, как перышко куриное, взметнуть вверх, в воздух.
Учитель смешно сучил ногами, но то были его последние судорожные усилия: Илие намертво зажал его в своих лапищах и, лишь насладившись беспомощностью противника, кинул его на ковер. Сдается, что учитель сам поспешил лечь на обе лопатки из опасения, что великан грохнется на него и раздавит, как лягушонка. Во всяком случае, побежденный не торопился подняться на ноги и, раскинув руки, лежал на ковре неподвижно.
Друзья Унгуряну не долго думая принесли барана и водрузили его на бычью шею победителя как огромный воротник.
Однако пронзительный свисток судьи вернул и парней, и барана на прежнее место. Председатель всем своим строгим видом показывал, что состязание не окончено, что предстоит еще один поединок, решающий, венчающий спортивный праздник.
Сперва бойцы некоторое время лишь присматривались друг к другу, как бы примериваясь. Илие оглядывал своего нового, совершенно неожиданного противника с ног до головы, стараясь определить его силу. Колицэ медленно вышел на середину ковра. Обычно в таких случаях любой борец не позволял своему противнику схватить себя за пояс. А Колицэ позволил и стоял перед Унгуряну неподвижно, как завороженный. Но стоило Илие попытаться поднять его вверх, как мгновенно одна нога Колицэ, точно багром, подцепляла ногу Унгуряну, и гора мяса и мускулов рушилась наземь. Илие вскакивал, будто разъяренный раненый бык на испанской корриде, в упор смотрел на юного противника:
— Ага!.. Тебя в городе научили таким приемам!
В глазах Илие метались молнии. Всем своим видом он показывал, что Колицэ нечего ждать от него пощады. Оскорбленная гордость, престижная амбиция встали на дыбы, Илие был прямо-таки взбешен. В эту минуту он никак уж не мог вспомнить о том, что для амбиции нужна еще и соответствующая ей амуниция. Для вольной борьбы у бедного Унгуряну, кроме непомерной физической силы, не было никаких других ресурсов, то есть техники, которая даже слабому учителю дала возможность долго держаться на ковре. Илие не успел и сообразить, как это могло случиться, но уже вторично оказался распластанным на земле, побывав до этого и в воздухе.
Колицэ, однако, не торопился класть противника на обе лопатки: сделал это под восторженный вопль толпы лишь при третьем приеме. Дружки Унгуряну явно приуныли. Сам же Илие поднялся, с достоинством истинного спортсмена пожал Колицэ руку, а механизаторам крикнул:
— Несите сюда барана!.. Чего ждете?!
— Он же не наш рабочий. Нету у него права выигрывать совхозного барана! — отвечали удрученные болельщики.
— Несите, вам говорят! — повторил Илие строже.
В этот спор принужден был вмешаться судья. Он взял сторону болельщиков Унгуряну, сказав, что право на выигрыш барана, действительно, имеют только работники совхоза. Участвовать, мол, в состязаниях могут все: студенты, учителя, кто угодно. Но баран совхозный, и он может быть вручен совхозному работнику. И только.
— Но Колицэ наш же, кукоаровский! — кричали женщины. Как существа, превыше всего ставящие человеческую справедливость, они не могли не вступиться за студента.
— Да, это верно. Колицэ наш парень, сельский! — пытался успокоить их судья. — Но ведь сейчас-то он у нас не работает, а учится в Кишиневе, на факультете физкультуры!
— Ну и что с того? — не сдавались женщины, все более накаляясь гневом. — Он выиграл барана и должен получить его. А вы отняли!
Кто знает, чем бы закончился этот сыр-бор, как завершилась бы эта история. К женщинам присоединились старики, которым у последнего порога сам бог велел стоять за правду. А правда — это они хорошо понимали — в данном случае была, конечно же, за студентом. В криках, шуме и суете никто и не заметил, как Колицэ покинул стадион. Лишь в последнюю минуту его увидел Унгуряну и не стал долго размышлять, а, подхватив злополучного барана, помчался вслед за Колицэ. Дружки-приятели устремились за ним, по пути он начал их отчитывать. В помощь себе старался заполучить и меня, оказавшегося поблизости:
— Растолкуйте же им, Федор Константинович!.. Где они нашли такой закон, чтобы победитель был лишен своего приза? Ну! Скажите этим балбесам, что такого закона не было и нет!
Я, право, не знал, что сказать этому благородному рыцарю, потому что понятия не имел, какие правила игры мог выработать для своего стадиона совхоз. И откровенно признался в этом. Но, видно, Илие и не особенно нуждался в моих советах. Настигнув Колицэ возле дикой черешни, у кладбища, он водрузил на шею парня барана, шлепнув давешнего противника по спине своей ручищей.
— Бери, Колицэ!.. Ну, парень, хорошо же ты знаешь эти городские приемчики!.. Черт бы тебя побрал совсем!.. А я-то думал, как схвачу, так и затрещат твои косточки цыплячьи!.. А ты… вон ты какой!..
Оставив Колицэ, Илие повернулся к его матери:
— А ну, кума Виктория, есть в твоем доме шампуры для шашлыка? Или ты думаешь, что я оставлю этого барана для ваших овец?
— Конечно. Сейчас же и отправим его в нашу отару! — смеялась Вика.
— Вот как!.. Ну что ж… Придется сбегать за моими шампурами! — заметил Илие.
— Неси, неси! Не съедим мы твоих шампуров! — развеселился и мош Георге Негарэ. — А выпивка будет?
— А кто поставит вино? — продолжал веселую игру Илие.
— Это что же, я должен его ставить? Внук скормит, стравит вам свой приз, а его дед разорится еще и своим вином? Так, что ли?! — строил из себя обиженного Георге Негарэ. Он говорил так, а сам весь светился радостью и гордостью за своего внука, сокрушившего самого сильного человека на селе.
Тем временем Илие отдавал распоряжения своим приятелям: одного посылал к себе домой за шампурами и древесным углем, другого — за мангалом, третьего — еще за чем-то. После этого принялся ругать руководителей совхоза, прежде всего моего отца — председателя месткома, за то, что до сих пор не приобрели новые медные трубы для совхозного оркестра.
— Обещаниями отделываются! — шумел Илие. — В Министерстве культуры обещают… В совхозе обещают… все обещают, и никто ничего не делает!..
— Послушай, Илие, — ехидно прищурившись, заметил Георге Негарэ. — Проигравши барана, не хочешь ли ты вольную борьбу поменять на тромбон?
— Это уж мое дело! Могу и на тромбоне играть! — буркнул обиженный Илие Унгуряну.
Он давно уж не был ни заведующим сельским клубом, ни секретарем комсомольской организации, так что заботу об оркестре возложил на себя добровольно. Душу выматывал у руководителей совхоза. Готов был оседлать свой трактор и поехать в Кишинев, чтоб получить-таки у работников Министерства культуры трубы и другие музыкальные инструменты для оркестра. Их ему обещали давно, еще в ту пору, когда Илие был завклубом, а потом секретарем комсомольской организации, тогда, стало быть, когда Илие обрывал цветы в чужих палисадниках для своей Мариуцы и мазал дегтем ворота у девушек-гордячек, которые не приходили по вечерам в его клуб.
4
С тех пор как "сосватала" отца на пенсию, мама старается не попадаться ему на глаза, не идет на конфронтацию. Даже на кладбище пробирается окольным путем, а не через большие церковные ворота, хорошо видные из дедушкиной халупы. Проникает к могилкам через маленькую калитку, с противоположной стороны кладбища. Сейчас она пришла сюда, чтобы помочь мне отыскать бугорок, под которым покоится бабушка. Стыдно признаться, но я не мог вспомнить ни года и дня ее рождения, ни года и дня смерти. Неужели и моя память стала дырявой, как дедушкино решето?.. И то сказать, все мы, нынешние грамотеи, стараемся разгрузить свою голову и перепоручаем бумажке то, что у прежних поколений кукоаровцев делала цепкая память. Что бы мы, нынешние, делали, если бы по всем дорогам, во всех кабинетах, на всех стенах, даже на кухнях не висели печатные календари? Многие потеряли бы счет дням, позабывали бы все праздники!
Не бог весть какой грамотей мой отец, но и он, просыпаясь на заре, первым делом срывал верхний листочек календаря и прочитывал его с обеих сторон от строки до строки, прочитывал вслух, чтобы слышала и мама. Чего только не узнавал он из этих крошечных листочков! Биографии ученых, медицинские советы, гастрономические курьезы, действия тех или иных лекарственных трав, всякие другие чудеса и открытия нынешнего века. Узнав все, что нужно было знать о знаменитом ученом, мама должна была еще прослушать стихи или новеллу, посвященные ему же. После этой информации, ставшей вроде обязательной утренней молитвы, отец берет зеркальце и стакан с горячей водой. Бреется и тщательно вытирает мыльную пену с бритвенного лезвия только что прочитанным, "отработанным", стало быть, листочком календаря. Мама о чем-то задумывается, вижу, как у нее начинают дрожать губы: она бормочет что-то про себя, а затем подходит к отцу, чтобы напомнить ему про собственный календарь, тот, что в ее голове: "Не забыл ли ты, что сегодня праздник — день святого хромого Кирилла?" В другой раз встрепенется, всплеснет руками: "Ой-ой-ой! Как бежит время! Чуть было не запамятовала — ведь нынче день Григория Богослова!" Или еще: "Ох, грехи мои тяжкие! Могла бы и забыть про день усекновения главы Иоанна Крестителя!.."
Так листаются писаный и неписаный календари в нашем доме. Всякий день того или иного святого в маминой памяти увязывается с каким-нибудь событием из жизни нашей семьи. Событием иногда радостным, иногда печальным. В день хромого Кирилла, например, отец порезал себе руку серпом. С того дня мама не дает ему даже прикоснуться к этому инструменту, не позволяет выйти с ним и на л обрезку виноградной лозы. В день святого Ильи-пророка мама объявляет, что теперь яблоки могут есть не только дети, но и взрослые. О ребятишках вообще не было речи: относительно садов и огородов для них закон не писан. В Ильин день мама строжайше наказывала, чтобы никто из нас не выходил на работу. Объясняла:
— Святой Илья-пророк и сам защитит наши поля и виноградники. Не даст граду побить их!
Мама была убеждена, что громовые раскаты есть не что иное, как грохот огненной колесницы, на которой катится по небу Илья-пророк. Он-то и мечет молнии, обрушивает на головы грешников град, а на праведников — теплый благодатный дождь. Когда нисходит на землю именно такой дождик, мама улыбается, крестится и шепчет: "Дай-то бог! Слышите, как святой Илья сыплет в наши сусеки кукурузу?!" Но если мама видит, что с неба полетели на землю градинки, то быстро вбегает в сени, хватает топор и вонзает его у порога, сердито ворча: "Опять какой-то нечестивец вышел на работу!"
С годами мама обретала поразительное сходство с бабушкой. И горб на спине, и походка, и сухое потрескивание в суставах, и усиливающаяся ворчливость — все от бабушки. Зубы, только зубы унаследованы ею явно от дедушки. Правда, она не снимала с них камни рашпилем, как это делал ее отец каждую весну, но грецкий орех разгрызала, перекусывала любую нитку, не прибегая к помощи ножниц.
Гляжу на нее издали, и мне кажется, что это не мама, а бабушка вышла из могилы и идет босиком по жесткой, пожухлой траве. Мама задерживается возле каждой могилы и что-то вспоминает. А вспомнить ей есть что. Ведь тут нашла свой вечный покой чуть ли не половина Кукоары, а может быть, даже больше половины. И мама с ее феноменальной памятью удерживает в своей голове всех.
Она не может прочесть надписей на крестах и плитах, но знает наперечет все могилки, безошибочно скажет, чьи они, кто и когда похоронен в них, может во всех подробностях поведать вам о жизни тех, кто нашел тут успокоение.
Ко мне мама подходит тихо, незаметно и сейчас же начинает корить:
— Чего ты так долго возишься тут?
— Я позабыл…
— Что ты забыл? — Я же дала тебе все что нужно!..
— Забыл год рождения… и год смерти…
— Ох, Тоадер!." Ты же торчишь у могилы мош Андрея! Чего ты тут нашел?.. Твоя бабушка совсем в другой стороне!..
На бабушкиной могиле стоял совершенно новый крест. Он был спаян из двух обрезков толстых труб. Совхозные мастера не пожалели металла: видать, им хотелось угодить дедушке. В прошлые годы люди ставили более легкие, деревянные, кресты, чтобы не давили на душу умершего. Они были временные, подлежащие замене. А пока пускай будут легкие. Ведь душа покойника, думал дедушка, первые годы еще выходит из могилы, прогуливается к своему навеки покинутому дому, и грешно придавливать душу, этот мотылек, тяжким крестом, из-под которого ни одна душа не смогла бы выкарабкаться наверх.
Сейчас для сооружения железных крестов появилось материала сколько угодно: на виноградных плантациях металлические столбы-трубы заменялись железобетонными. Специализация, индустриализация, агропромышленные комплексы и объединения решительно меняли облик селений, не обошли они своею милостью и сельские кладбища: век нахрапистого металла проник и за их тихие ограды.
Столбы со всех старых виноградников были сняты и привезены в тракторную бригаду, где и сложены в одну кучу. Поодаль были штабеля бетонных столбов, запасенных, видно, для новых плантаций. Старые виноградники долгое время представляли собою зрелище живописнейшее. На одних участках торчали дубовые столбики, на других — металлические опоры, похожие на арматуру многоэтажных зданий, на третьих — и это было чудо из чудес — длинные бамбуковые жерди, доставленные, говорят, аж из Вьетнама. И теперь вся эта смесь "племен и наречий", то есть всех этих разнокалиберных и разноструктурных столбов, переместилась на площадку, принадлежащую тракторной бригаде. Из такого запаса механизаторам не составило большого труда выбрать подходящий материал для сооружения креста над могилкой бабушки. Похоже, они очень старались, потому что крест этот возвышался над всеми остальными, царствуя над кладбищем. И сооружали его, конечно же, с одобрения всей моей родни, а я-то и не подозревал такой гигантомании даже в дедушке, не то что в матери и отце! Придет же в голову такое — поставить над могилой старухи крест, похожий на телеграфный столб или на металлическую вышку, через которую проходят провода с током высокого напряжения! Для полного сходства не хватало лишь толстой проволоки. Нужна была лестница, чтобы подняться и нанести кистью эпитафную надпись на этом кресте!..
Но мать страшно гордилась им, любуясь странным этим произведением, от удовольствия даже по-крестьянски причмокивала губами. Не забывала, однако, поругивать меня:
— И этот бабушкин крест спутал с малюсеньким крестиком на могилке мош Андрея? Да как тебя угораздило?! Крест для бабушки привезли сюда на тракторе, а ты…
— Ну и крест! — отбивался я — А вы не подумали, что будет, когда в судный день все покойники должны будут выйти из могил, взвалить на спину крест и предстать перед богом?.. Что будет с бабушкой?.. Под силу ли ей такая громадина?..
Мама, бедная моя мама!.. Ведь это она тысячу раз говорила нам, ее детям, что именно такая "процедура" предусмотрена всевышним для Страшного суда… Мои слова не могли не привести ее в полное замешательство. Глаза ее наполнились ужасом, и я уже мысленно проклинал себя за это напоминание.
Испуг, однако, скоро прошел. Мама перекрестилась и спокойно изрекла:
— Господь всемогущ и всемилостлив. Он даст ей силы. Да и тракторы помогут — вон их сколько в нашем совхозе!
Я корчился от рвущегося из меня смеха. Опять чуть было не наделал глупостей: хотел сказать матери, чтобы на трактор-то она не очень надеялась, бабушка не в том возрасте, чтобы пойти на курсы трактористов, — ведь она, да будет земля ей пухом, при жизни даже и не видела трактора; когда могучие "сталинцы" волокли через Кукоару тяжелые гаубицы, бабушка уже лежала в сырой земле. Но я удержался, и хорошо сделал, что удержался. Хоть так вот, но мама исполняет свои обязанности, свой долг перед ушедшими из жизни. А что хорошего в нас, грамотеях? Будучи законченными атеистами, мы разучились ухаживать за могилками, не приходим на кладбище даже в День поминовения, а если в кои веки и приходим, то не можем отыскать бугорка, под которым нашел свой предел кто-то из очень близких. Вот и сейчас тяжко было на сердце от воспоминаний того, как в пору моего учительства местный пономарь просил меня, чтобы я поговорил с учителями, агрономами, избачом, ветеринарным врачом и другими представителями сельской интеллигенции — поговорил бы и сам вышел вместе с ними, чтобы привести в порядок запущенные могилы павших воинов. "Вы только подумайте, — чуть не плача, возмущался старик, — все могилы как Могилы, а у этих, "неизвестных", запущены, захламлены!.."
— Заканчивай, сынок, и поскорее домой! — уходя, наказывала мать. — Позовешь и дедушку. Поторопись, не то мамалыга остынет. — Но звать дедушку не пришлось. Навоевавшись всласть с ночными видениями, накричавшись во сне и наругавшись, он потихоньку шел к кладбищу, шел выяснить, отчего это мы так долго задержались тут. Приблизясь к великанскому бабушкиному кресту, только что выкрашенному мною в зеленый цвет, глянув на крупные белые буквы, из которых складывались инициалы и фамилия бабушки, старик ни с того ни с сего принялся бранить нас:
— Вот, вот!.. Готовятся к празднику!.. Во сне вижу: старуха будит меня, а я вижу — держит надо мною свечку!.. Боится, что помру без свечки!..
А ты, чертово семя, ходишь тут с дегтярницей и поганишь кладбище!..
Готовитесь к празднику, коровьи образины! А?" Скажите, верите вы снам аль нет?.. Вы не знаете, что с той поры, как стоит свет, на сушилке больше ягнячьих шкурок, чем от старых овец. — Нет, нет, этого вы не знаете, потому как глупы! Я боюсь снов?.. Как бы не так! Я их боюсь, как прошлогоднего снега! Ха-ха-ха!.. Я боюсь моих снов, как навоза в хлеве…
После того как ушла мама, дедушка несколько раз обошел меня, оглядел со всех сторон как незнакомца. Подошел к одному, к другому кресту, попробовал их на прочность, затем вновь вернулся к возмущавшим его человеческим глупостям, живыми воплощениями которых были, конечно, мы: я и мама. Подойдя ко мне поближе, глянул одним, потом другим глазом. Я заметил, что он всегда поступает так, ежели сердится: смотрит на человека, как сорока или ворона на куриное яйцо. В переводе на язык дедушкина приглядка ко мне означала: "Хоть ты и вырос, и научился грамоте, а как был глупцом, — так им и остался!"
Впрочем, не удержался и от того, чтобы не выразить всего этого вслух:
— Если уж ходишь с дегтярницей, то, беш-майор, покрась этой зеленью крест мош Андрея… Он тоже, как и ты, был слабоумным и блаженным, но лучшего друга у меня не было!..
Я знал, что дедушка, сколько бы ни приходил к бабушкиной могиле, не забывал навестить и могилку своего приятеля. Вообще замечено: старики стараются поддерживать тесную связь с покойниками, любят приходить на кладбище и подолгу остаются там, бродя меж крестов как между столиками, за которыми сидят товарищи. Это молодые сторонятся таких мест. Им подавай луга, лесные опушки и поляны, спортивные площадки, клубы и кинотеатры, где можно бегать, кувыркаться или наслаждаться разными зрелищами. Кладбище больше подходит для тихого созерцания и размышления, то есть для людей, которым приспела пора подводить жизненные итоги. Эти приходят к могилкам каждый почти праздник, каждое воскресенье — обязательно. Приходят так, как приходят горожане в парк для отдыха. Не кем иным, как стариками едва ли не у каждой могилы поставлена скамеечка, подходящий ли пенек, где можно посидеть, погреть косточки на солнце, неспешно подумать о том о сем или просто помолчать.
В отличие от других дедушка Тоадер какое-то время был не в ладу с этим обычаем, не приходил часто на кладбище. Но как только бабушке взгромоздили крест-великан с надписями на нем, он собственноручно смастерил лавочку и принес ее к могиле своей старухи. Оказавшись поблизости, можно убедиться, что дедушка и тут не сидит молча, а как бы продолжает неоконченный спор со своей давно покинувшей этот мир супругой. Сначала зажигает две свечи. Одну устанавливает в фонарике на могилке старухи, другую — у изголовья мош Андрея. Затем начинает браниться. Бабушке не мог простить того, что во время немецкой оккупации она приютила в своем доме беглого монаха и, заразившись от него тифом, померла. "Смерть причину найдет", — говорила ему моя мать.
Но кого угодно можно убедить — только не дедушку. Не была бы дурой, твердил он, жила бы еще. Я-то, мол, живу, не скрестил еще своих рук на груди!..
С мош Андреем у старика другие счеты, и спорил с ним дедушка еще яростней, чем со своей старухой. К могиле мош Андрея неуживчивый старец приходил с фляжкой вина. Наполнял кружку и, выплескивая на земляной холмик, приговаривал: "На, хлебни и ты, дурень! Не разучился?.. Не понесешь стакан к уху вместо рта?" Бывало, и в темноте не промахивался…" Другую кружку выливал на травку вокруг могилы, а третью наполнял для себя: дедушка и тут не забывал угоститься. Выпив, начинал припоминать, какие ошибки совершил его приятель за свою жизнь.
По глубокому убеждению дедушки, смерть шла по пятам мош Андрея с той поры, когда он прятался на кладбище в военное лихолетье, когда село по нескольку раз переходило из рук в руки, когда власть менялась чуть ли не каждый день, когда в поисках оружия обыскивался всякий двор, когда даже золу выгребали из всех печей, чтобы обнаружить винтовку или обрез. Мош Андрей укрывал себя и свое ружье, пожалуй, надежнее всех: он прятался в склепе помещика Драгана. Про его убежище знали только два человека на селе: дедушка Тоадер Лефтер и мош Ион Нани. Они по очереди глухою ночью навещали мош Андрея, приносили в торбочке еду. При этом в склеп не влезали, а стуком о железную ограду давали понять, что харчи принесены. Молча приходили и молча удалялись. После этого дедушка ходил, заложив руки за спину. Лишь самые близкие к нему люди знали: если дедушка закладывает руки, значит, у него есть какая-то тайна.
Подойдя на цыпочках к ограде Драгана, дедушка очень боялся, как бы мош Андрей не окликнул его, не спросил о чем-нибудь. Дедушка ведь знал, что друг его был глухой как тетеря и, по обыкновению всех тугих на ухо людей, полагал, что так же глухи и все остальные в "с ними надобно разговаривать громко. При его тогдашнем положении любое произнесенное громко слово могло принести непоправимую беду.
"Да, еще вон когда породнился ты с могильной землицей!" Дедушка скрипел зубами и выливал еще кружку вина на могилу мош Андрея. Выплескивал двумя короткими движениями руки, будто красным этим вином ставил еще один крест на зеленом от травки холме. Тут же и сам делал глоток и продолжал рассуждать вслух: "Нужно было отдать ружье жандарму, глупая твоя башка, и не вступать в пререкания со всеми властями и королевствами!.."
Другое, что подтолкнуло мош Андрея к могиле, было ледяное вино. Так; во всяком случае, считает дедушка, и никто не может его разубедить. "Вот нужно было тебе, коровья башка, пить вино с ледышками! Гм… Был ты глупцом — глупцом и помер!.. Сколько раз говорил тебе, чтоб подогревал вино, кипятил, как делаю я! Аль трудно поставить его на плиту и капельку подождать?!"
И при мне повторилась та же процедура. Пека я выводил буквы на кресте мош Андрея, дедушка успел дважды сходить за вином. Вернувшись со второй флягой, выглядел еще более разгневанным. Кому-то грозил, на кого-то кричал, уверяя, что он не нуждается в еде, что пускай оставят его в покое и не мешают помянуть покойников. Щеки старика были похожи в эту минуту на два только что распустившихся бутона, цвели, в общем, как красные пионы. Теперь его уже не остановить, волна словоохотливости захлестнула старика. Он подходил то к могиле бабушки, то к могиле мош Андрея, подходил и советовался с ними. Советовался и одновременно ругался: у дедушки все это идет вперемешку. Разговаривал так, будто перед ним были не эти безгласные могилы, а два живых человеческих существа, с которыми приспела пора как следует объясниться…
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
1
У жизни, как и у реки, есть свое русло. Тебе хотелось, чтобы она шла в таком-то направлении, ан нет, жизнь несет тебя в другом, нередко прямо противоположном, и ты не можешь не подчиниться ее течению. Я же никогда не верил в слепую судьбу. Мне больше подходила формула: каждый человек — хозяин своему счастью. Говорят, что жизнь никогда не бьет человека палкой, а выбирает для этого что-то потяжелее. Обиднее всего бывает, когда она бьет без очевидной вины с твоей стороны. Разве тяжкий недуг поражает человека за какую-то провинность с его стороны?! Немало нас без вины виноватых.
Казалось, мне нечего жаловаться на свою судьбу. Правда, и у меня были не только минуты, но и дни, когда некая сумрачная тень наползала на душу.
Сейчас я переживал именно это. Мнительность, чувство отверженности, позабытости день ото дня усиливались, становились в иные минуты невыносимыми. Думалось: может быть, меня уже списали в тираж? Тут же вспомнил, что родился не под счастливой звездой, а под знаком Весов, то есть в год, чреватый всякими, большей частью печальными неожиданностями, как и високосный год, нареченный именем святого Касьяна. Вспомнил и еще больше омрачился. Жизнь безмятежна и весела лишь тогда, когда человек не знает, что живет, а именно: в счастливую, счастливую пору детства, которую действительно нельзя забыть. Но она, эта пора, осталась для меня где-то далеко позади. Я вступил в возраст человеческих сомнений и неуверенности в себе. Я уже не мог раствориться и затеряться в кругу юных своих односельчан.
Был чужим и для своих одногодков, то есть людей моего поколения. Все они давно при деле, заняты им и счастливы. У них свои заботы. Все поженились и вышли замуж. Имели детей, а значит, и много радостных хлопот.
Пытался и я обзавестись семьей, но у меня ничего из этого не выходило.
2
Грустно было расставаться с товарищами по работе и учебе. Еще тяжелее — покидать Москву, эти зеленые лужайки, пруды и озера, сосновые и березовые леса вокруг столицы. Песня "Подмосковные вечера" накрепко поселилась в моем сердце. Она вошла в него задолго до того, как облетела весь мир. Не проходило ни одного выпуска, чтобы бывшие студенты, расставаясь, не пели бы на прощание именно этой песни. Расставание с Москвой для многих из нас было не только расставанием с ее улицами, площадями, парками, лесами и озерами, но и с собственной молодостью, той, что клокотала в тебе, влюблялась и разочаровывалась в любви. И все это проходило под твоим крылом, Москва, под твоим любящим взглядом. Счастлив человек, который подолгу живет на одном и том же месте, прильнул к нему сердцем, прикипел. Только в этом, случае он испытает ни с чем не сравнимую ответную любовь. И где бы, в каких бы краях он ни побывал потом, он всюду с неизбывным трепетным волнением будет вспоминать когда-то покинутый им возлюбленный уголок на огромной земле и будет бесконечно счастлив от одного только этого воспоминания. И счастье это носит устойчивый характер, потому что рождено от взаимной, непреходящей любви, из которой возникает и другое, может быть, самое главное и самое важное — чувство патриотизма.
Есть среди нас непоседы, которые и года не могут прожить на одном месте, все куда-то бегут, уезжают, улетают. Этакие современные бродяги, оснащенные сверхбыстрыми ногами и крыльями. Всюду нм хочется побывать, все-то увидеть. "И что же тут плохого?" — спросите вы. А плохо то, что как бы он ни мотался, он все равно не сможет обскакать всю планету по имени Земля. А если б и обскакал, то как следует ничего бы не увидел, не разглядел, не оценил. В бешеном перемещении по городам и весям ты не в состоянии и полюбить: калейдоскоп красив в переливе своих красок, но он холоден для души, не затронет в ней ни единой струны. Мотаюсь по белу свету в поисках чего-то неясного, неопределенного (в действительности — прозрачного), в конце концов найдешь лишь горечь разочарования от нереализованной мечты. Впрочем бродяга вряд ли способен испытать даже это чувство!..
Находясь далеко от дома, я не раз ставил перед собой нелегкий вопрос: где же мое место на этой грешной земле? Почему я не в Кукоаре? Или в других близких для меня местах? И чтобы как-то успокоить себя, отвечал: долг! Никто меня не заставлял, я сам взял на свои плечи тяжесть этого долга — работать со студентами-демократами, с прогрессивной молодежью, приехавшей к нам из других, нередко очень далеких стран за знаниями, что означало проявить себя во многих качествах: переводчика, наставника, экскурсовода, репетитора и в известной степени няньки. Добровольно обрек себя на то, чтобы находиться в гуще не столько радостных, сколько печальных событий. Монгол не умел плавать, а я этого не знал, хотя и отвечал за его жизнь. Венгр Бохор страшно мучился зубной болью, и я водил его к врачу. На одной из улиц в центре Москвы стайка озорных девчат, балуясь, набросилась на моего подопечного, свалила в сугроб и начала натирать снегом его щеки и уши. Сперва мне показалось, что девчонок привлекла внешность венгра, в особенности его красивые усы. Но дело было в другом. Убирая снег с трамвайной линии, девчата увидели, что у проходившего рядом венгра побелели щеки и краешки ушей.
Северянки, хорошо знакомые с фокусами матушки-зимы, испугались: иностранец явно приморозил лицо, не замечал этого и продолжал как ни в чем не бывало вышагивать по улице. Я тоже был южанином и с капризами русской зимы не успел хорошенько познакомиться, а потому и принял действия девчат за озорство.
3
— Пока ты тут отдыхаешь, поглядывай за дедушкой. Он теперь как дитя малое. Совсем впал в детство! — говорила мне мама.
Легко сказать: "Поглядывай за дедушкой". Мне было бы легче пасти сотню зайцев в степи, покрытой высоким бурьяном, чем иметь дело с дедушкой, с его непредсказуемыми поступками. Мало того, что он совал свой нос во все совхозные дела в нашей Кукоаре, он еще подрядился отыскивать источники воды в соседнем богатом хозяйстве, где работал Никэ. С этой целью заключил договор с промкомбинатом, который должен осуществлять бурение колодцев. Никэ приезжал за стариком на рассвете и, усадив его в коляску своего мотоцикла, возил по всем местам, на которые тот указывал. Возил по полям, занятым сахарной свеклой. Возил по садам и виноградникам. По подсолнечникам. По люцерне.
А старик все мотал головой — не то, не то, мол! Он искал места, где рос влаголюбивый бурьян, прозванный по внешнему своему сходству "носом индюка".
Дед обнюхивал все межи, все углы. Часто задумывался, что-то прикидывал в уме, копался руками в песчанике, брал из него пробы. Лишь ему одному известным способом определял влажность почвы. И когда находил то, что искал, втыкал искривленный годами и тяжкой работой перст в землю, как бы говоря: вот тут!
Выездная строительная колонна промкомбината выдавала готовый колодец.
Рабочие пускали в дело свои машины, "сверла с дымом", как называл гидробуры дедушка; они, как гигантские кроты, зарывались в землю. Когда бур достигал подземных ключей, в готовые отверстия они погружали длинные цементные трубы — пока делали то да се, вода поднималась и поднималась по цементной трубе, наполовину заполняла колодец.
— А как вы будете чистить его? — спрашивал в крайнем недоумении дедушка.
Рабочие промкомбината смеялись. Молча погружали запертое на замок ведро в темную глубину цементной трубы и с помощью привода на металлическом колесе быстро вытаскивали его наверх уже до краев наполненным водой, которую давали на пробу дедушке. Не только старик, но и я не представлял, как можно было чистить колодец, когда в его пушечное жерло едва пролезало ведро, — в нем человеку и не повернуться.
— Это, мош Тоадер, не те колодцы, которые чистят. Кончится годная вода, будем бурить другой колодец, в другом месте! — весело пояснили парни.
— Э-э-э, - морщился недовольный дедушка, — пустая работа! Дороги царские, кони барские… Коровьи образины! Трудитесь попусту.
Никэ не мог согласиться со стариком. У главного совхозного агронома были свои расчеты. Лучше он пробурит несколько колодцев на всех плантациях своего многоотраслевого хозяйства, чем будет возить воду цистернами. Так у него появились колодцы на свекловичном поле, на подсолнечном, в садах, на виноградниках, даже на выгоне, где пасутся овцы. Всюду воткнуты были цементные голенища колодцев. Что ни шаг, то колодец. К каждому из них после приема от промкомбината Никэ вызывал бригадиров, звеньевых, пастухов, и каждый из них получал под расписку по колодцу.
— Видите? — спрашивал одного, — Видим, товарищ агроном. — У него есть трос?
— Есть.
— Ведро есть?
— Есть.
Такие вопросы ставил перед всеми в отдельности и, получив ответ, заключал:
— Имейте в виду, за трос и ведро лично вы отвечаете головой. И не говорите потом, что вас не предупреждали об этом!
Как известно, к колодцу в своем дворе Никэ приладил насос с электромотором. У совхозных такого оборудования не было, потому он боялся и за тросы, и за бадьи, хотя они и были заперты на замок. Бадья, то есть ведро, могла "уплыть" вместе с тросом. В уборочную страду в совхоз из города приезжало множество грузовиков из государственных автоколонн, других предприятий. И "чужие" шоферы не прочь были поживиться даровыми тросами и ведрами от колодцев Никэ.
Мама часто выговаривала младшему сыну: как он не понимает, что ее отец не в том возрасте, чтобы прогуливаться по полям.
— Я его увожу и привожу на мотоцикле, — оправдывался Никэ.
— Увозишь… Привозишь.-
— Да его и самого не отцепишь от меня!
— А ты разве не видишь, что старик уже выжил из ума?!
— Ну… мама!.. Дедушке прогулки по полям полезны! Свежий воздух и…
— Прогулки? — не давала ему договорить мама. — Опрокинешь в каком-нибудь овраге, старых его костей не соберешь. Много ли ему нужно!
— Не опрокину. Я осторожно с ним.
— Учили, учили вас, а воды найти не можете. Мучите старика.
— Мы ее находим и без его "индюшачьего клюва".
— Так зачем же таскаешь с собой дедушку?
— Разве ты его не знаешь?!
Кто-кто, а я лично хорошо знал старика. Стоило мош Патракию завести мотор у колодца во дворе Никэ, дедушка с невиданной для его лет прытью мчался туда. Его хлебом не корми, а дай только посмотреть, как братец с помощью электронасоса поливает огород. С величайшим трудом уводил я его оттуда домой. Отказывался от обеда. Кричал на меня до хрипоты, требовал, — чтобы отвязались от него, оставили в покое. Слушался одного младшего внука. Охотно помогал ему отыскивать места для колодцев.
Жить ему осталось считанные дни, но он страшно боялся, как бы не вернулись из прошлого голодные годы. В своей хижине дедушка бережно хранил каждую хлебную крошку, каждый сухарик. За долгую свою жизнь он хорошо узнал, что значит для человека остаться без хлеба. Был спокоен лишь тогда, когда его сусеки засыпаны зерном пшеницы, ржи и кукурузы, то есть хлебом, — единственное, во что он верил свято. Плоды садов и виноградников, сахарную свеклу всерьез не принимал — это, мол, для баловней. Хлеб — это да, пускай он растет и на камнях. Хлеб — сама жизнь.
Не принимал дедушка всерьез и колодцев Никэ. Не хитрое дело — просверлить дырку в земле и воткнуть туда цементную трубу длиною в телеграфный столб. Установить на этом сапожном голенище круг и дурак может.
Но разве это колодец?! Нет, это несерьезно! Дедушка не может этого принять!
Другое дело — колодец во дворе Никэ, тот был по душе старику, А когда узнал, что вновь построенные колодцы нельзя чистить, с досады плюнул и крепко выругался, поставив таким образом на них точку.
— Натаскают черти в них разной нечисти! — "-кричал он. — Я вон как берегу свой колодец! Он у меня прямо перед носом, и та я чищу его каждый год, вытаскиваю оттуда кучу карандашей. Теперь этих дьяволят, школьников, снабжают карандашами, которые и в воде не гниют!
И все-таки старику ужасно нравилось, что с ним советовались, просили указать места для совхозных колодцев. Против обыкновения, он даже не прекословил, сейчас же усаживался в коляску мотоцикла, когда Никэ въезжал к нам во двор. Когда Никэ случалось заезжать за ним на машине с гидробуром, дед с помощью внука вскарабкивался в кабину грузовика. Специалисты, молодые парни, отчаянно похваливали старика:
— Без вас, мош Тоадер, мы бы без толку мотались по всем полям и холмам! А ведь и у нас есть свой план: пробурить столько-то колодцев в день!..
Приняв их слова за чистую монету, дедушка еще более возгордился:
— Без меня вы втыкаете свои голенища на солончаках. Там даже чертополох не растет, а вы хотите, чтобы кто-то тут пил вашу воду! Коровьи образины! Солончаки — это, считай, отравленная земля!
Молодые рабочие-специалисты, конечно же, валяли дурака. Они могли вполне обойтись и без дедушкиных наставлений. Там или тут отыщут они воду, на одной или другой глубине — не велика беда. За один день они могли поменять десятки мест на своей машине. Их электробур взрывал землю, как вулкан. Дедушку они брали с собой скорее для того, чтобы позабавиться, посмотреть веселый спектакль в исполнении одного актера. Ребята эти в большинстве своем жили в Теленештах, от которых до Кукоары рукой подать, и они хорошо, знали причуды этого удивительного старика. Знали и про то, как подойти к нему, расположить его к себе. Хитренько подстегивали дедушку, вызывали на разговор. И старый упрямец клевал на их удочку, е редким даже для него усердием отыскивал места, где произрастал влаголюбивый "клюв индюка", вернее всяких приборов указывавший на то, что тут находятся подземные родники, самой чистейшей пресной воды. Как только старик видел красноватую, похожую по форме на выжженную свечу головку цветка на жирнющем толстом стебле, начинал сильно волноваться и торопил ребят:
— Копайте здесь!.. Вы, замасленные ушанки!.. Коровьи образины!..
Где-то уже сказано нами, что для дедушки все жители Теленешт были "бубличниками", которые никогда не внушали ему особого доверия. "Гм… — хмыкал он с оттенком брезгливости. — Разве там живут люди? Так." ни в городе Богдан, ни в селе Селифан. Они даже мотыгу завертывают в носовой платок, выходят на прополку с зонтиками и с поганой газировкой вместо воды или вина!.."
Но мастеров по бурению колодцев если и называл "замасленными ушанками" или "коровьими образинами", то делал это по привычке, не вкладывая в эти слова обидного смысла. Сам мастер на все руки, он не мог не ценить и других мастеров. В Теленештах у него было немало друзей-умельцев. Свою одежду — ватник, душегрейку и прочее — он шил у Арона, давнего своего приятеля-портного. Для этого не ходил в промкомбинат, где работал Арон со всеми своими дочерьми, а прямо вваливался в их дом. Придя, давал мастеру лишь самые незначительные советы. Просил, чтобы Арон не шил одежды с запасом, как делал когда-то, ни в длину, ни в ширину. Заказчик теперь растет вниз, а не вверх и все больше усыхает, так что ширина ему ни к чему.
Арон улыбался, поддакивал, соглашался со своим другом, а шил все-таки с запасом. Несмотря на это, дедушка хвалил портного: Арон, мол, честный человек, не оставляет себе и вершка чужой материи. И вату, сколько ни принеси ему, всю положит, как она есть, под фуфайку.
И ботинки для дедушки делали по заказу. Неподалеку от скотного базара проживал сапожных дел мастер-выпивоха. Не бог весть какой мастер, но дедушку он устраивал тем, что прибивал подметки деревянными гвоздями. В прежние времена такие гвозди продавались в магазинах, а теперь исчезли. Однако дедушкин рыжий сапожник, обитавший в полуподвале и целыми днями созерцавший разные ноги на уровне своих окон, сам изготовлял деревянные гвозди. Нередко дедушка приносил из своих запасов высушенные кружочки полевого клена или ясеня. Эти колесики были без дыр посередине и без единого сучочка, так что легко рассекались на мелкие, похожие на укороченные спички палочки. Заострив с одного конца, мастер и укладывал их наподобие спичек в металлическую коробочку. Подошву прибивал такими гвоздями в три ряда, часто под пристальным наблюдением дедушки, которому нравилось, что сапожник пользовался широкими и крутыми в подъеме колодками.
Что касается самого дедушкиного присутствия, то оно было вынужденным.
Оставь мастера одного, он и минуты не просидит за работой, сейчас же ударится в затяжную, как осенний дождь, пьянку, и старый заказчик останется без обуви. А так они сидели рядышком к обоюдной выгоде и мирно беседовали.
Выбор темы для беседы сапожник оставлял за собой. Начинал всегда с безудержного расхваливания колодок, которые, как уже сказано, нравились и дедушке. В ботинках, сделанных на его колодках, уверял рыжий пьяница, нога будет и в тепле и в уюте, нигде не будет жать, натирать мозоли, как бывает у фабричной обувки. И зимой пальцам не будет холодно, они не замерзнут, поскольку в просторных ботинках ты можешь ими шевелить и таким образом согревать. Так что, хвастался сапожник, в моих ботинках вы будете себя чувствовать, как возле печки.
Дедушка, изменяя своему нраву, поддакивал, соглашался с мастером. Но все-таки считал необходимым предупредить своего рыжего хвастунишку, чтобы тот шил ботинки из настоящей кожи, без обману. Иначе дружбе их придет конец, потому что дедушка постарается отыскать для себя другого сапожника.
— Ну что вы! — сердился мастер. — Я поставлю вам кожу из буйвола.
Можете носить еще сто лет и не износите! Мы ведь знаем друг друга не со вчерашнего дня!..
Обиженный до глубины души, сапожник начинал нервно ерзать на своем маленьком стульчике. Как? Ему не доверяют? И кто — старый Тоадер Лефтер, который шьет свою обувку только у него?! Пускай тогда заказывает в промкомбинате. Там ему сварганят такие ботинки, которые будут пропускать воду не хуже решета. С виду-то они хороши, сшиты из тонкого и блестящего хрома, а стоит талому снегу упасть на них, внутри тотчас же захлюпает. И немудрено: фабричная машина снимает с кожи аж два слоя, оставляет тонюсенькую пленочку — будет ли она удерживать влагу, не пропускать ее?! А еще и белая соль выступит на тех промкомбинатовских красотках, и тебе ничего не останется, как выбросить их к чертовой матери!
Дедушка не мог выслушивать таких длинных речей, а потому гневно перебивал рыжего оратора:
— Ты мне не рассказывай про хром. Я сроду не носил обуви из собачьей кожи и не буду носить!.. Коровья башка!..
Большой нос сапожника из красного становился лиловым, руки его начинали дрожать. Разве когда-нибудь он шил этому вздорному старику обувь из собачьей кожи?! Глаза мастера, полыхая благородным гневом, явно косили в сторону буфета, что располагался как раз напротив норы сапожника, через улицу.
Перехватив этот взгляд, дедушка немедленно смягчал тон:
— Ну, ну… Так, к слову пришлось, а ты уж и осерчал!
Не очень надеясь на примирительные ноты в своем голосе, дедушка вынимал из торбы фляжку с вином, и мир между ними водворялся немедленно. Сапожник веселел, и работа у него спорилась. Не оставался без дела и его язык, который был занят теперь уже другой темой: говорили о преимуществе деревянных гвоздей перед металлическими. Последние ржавеют, а первые никогда. Металлические пропускают через себя воду, а деревянные набухают и так закупоривают дырки, что через них не проникнет ни капельки. И кожа от деревянных гвоздей не портится, не загнивает…
С какой стороны ни глянь, а деревянные несравненно лучше металлических!
Дедушкина фляга между тем становилась все легче и легче, а нос мастера все более наливался лиловой краской. Когда сапожник принимался припудривать его, чтоб не приметила жена следов предосудительного поведения мужа, слово брал дедушка, то есть костерил всех "булочников" подряд. Старик понимал, что хозяин полуподвала на сегодня уже не работник. И это означало, что дедушке назавтра вновь придется приходить, брать под надзор мастера. И приходить не с пустыми руками, а с флягой. Опрокинув в себя стакан-другой, сапожник, чего доброго, опять примется напудривать свой нос, будто городская модница. Но что поделаешь? Где ты нынче найдешь мастера, у которого были бы деревянные гвозди?! Черт с ним, пускай пудрится, лишь бы довел дело до конца!..
Будучи человеком предусмотрительным, дедушка не ждал, когда придет осенняя распутица, — шил себе ботинки загодя, в разгар лета, точно так же, как умный хозяин в прошлые времена телегу готовил зимой, а сани летом. И с теплой одеждой дедушка поступал соответственно. При этом оставался верным одним и тем же мастерам: портному и сапожнику. Принимал их такими, какие они есть, других не искал. После того как районный центр переместился в Калараш, Теленешты по-прежнему оставались местом мастеровых людей. Они ремонтировали для сельского населения телевизоры, холодильники, различную радиоаппаратуру, швейные машинки и множество других вещей. Бригады рабочих из этого городка выкладывали камнем и асфальтировали проселочные дороги, строили жилые дома из брусков спрессованного ракушечника, мастерили рамы к окнам, кованые, с причудливым рисунком ворота и заборы к палисадникам. Здесь же, в городке, выпекался хлеб для совхозов и колхозов. Отсюда сельские жители привозили на свои свадьбы фотографов (об одном из них рассказано выше). Знакомые нам бурильщики колодцев тоже были из Теленешт. Словом, что ни человек в этом городе, то мастер. А к мастерам дедушка питал исключительное уважение. Они были его слабостью. Ходят они на прополку с мотыгой, завернутой в носовой платок, ну и пускай ходят на здоровье! Идут туда с зонтиками и газированной водой, ну и дьявол с ними! Сапожник пудрит нос, будто непутевая девка.
Старые-престарые бабуси, похожие на ведьм, ползают по улицам с кошелками жареных тыквенных или подсолнечных семечек и продают их стаканами даже в рабочее время, а не по выходным дням. Дедушка видел все это. Временами возмущался, ругался, и даже очень крепенько, но при всем этом не мог не ценить городских умельцев, которыми так богат этот небольшой городок. Они умели делать все. И делали. И проволочную сетку для дедушкиного решета, и добротную косу, и топор, и сверло — все это изготовили они. Попробовал бы старик отыскать эти крайне нужные ему вещи в магазинах!
Конечно, перестав быть районным центром, Теленешты малость слиняли.
Однако многие районные учреждения и предприятия имели тут свои филиалы и самостоятельные цеха. Телевизионные антенны, эти отпрыски современной цивилизации, и они делались в Теленештах! И устанавливали их на крышах домов или перед домами все те же теленештские мастера, эти "булочники", как продолжал звать их дедушка.
Никэ, будучи на короткой ноге со многими специалистами города, не упускал случая, чтобы похвастаться этой дружбой перед старым Лефтером. И не только перед ним. Никэ очень хотелось, чтобы односельчане видели, какой важный человек этот Никэ, с какими уважаемыми людьми поддерживает постоянную связь. С этой целью удерживал машины с рабочими промкомбината у своих ворот по два-три часа. А мама, та просто светилась вся, когда младший ее сын подгонял к отцовскому дому целую механизированную колонну. Нравилось ей, когда в одну из машин усаживали ее отца. В этих случаях она была спокойна: из кабины старик не вывалится. Чужие машины долго простаивали и возле нашего дома. Они ждали. И кого бы вы думали? Никэ, главного агронома! Маму это умиляло. А отец наш сердился. И выговаривал сыну: что за барство такое?! Ты видишь, где солнце?
— Нам осталось просверлить колодцы на фермах. И на этом конец! — выпаливал Никэ не без хвастовства.
— Не знаю, что тебе осталось еще делать. Но государственные машины нечего держать на улице!
— Ничего им не сделается. И животноводы не умрут от жажды.
— Конечно, не умрут! — усмехался отец. — Ведь наше молоко наполовину с водой! — Отцу было важно, чтобы его сын не очень-то задирал нос.
— У нас такой стандарт, — парировал Никэ. — От него мы ни на шаг.
Или ты забыл, как поется в одной комедии: "Без воды и ни туды, и ни сюды"?
— Хорошенький стандарт! Куда только в вашем совхозе смотрит ревизионная комиссия! — продолжал урезонивать главного агронома отец.
Никэ действительно порядком занесло. Он теперь и ходил-то, высоко задрав голову. Что касается молока, то отец мог бы не заботиться о нем. У них, в Чулукском совхозе, держали только самых породистых коров, одну к одной. Процент жирности в молоке даже в летнюю пору превышает пятипроцентный уровень, считающийся очень высоким — в два почти раза выше обычной нормы.
— Так поезжайте и ройте побыстрее ваши колодцы, а то вам не хватит воды для разбавления такого жирнющего молока! — ехидничал отец, сокрушенно покачивая головой.
— Мы для питья ищем воду, а не…
— Вы хоть кипятите ее, когда льете в бидоны с молоком! — перебивал отец.
Никэ не нравилось такое направление в их полемике с отцом. И, чтобы перехватить инициативу, он переходил в контратаку:
— Мы все делаем по инструкции, по науке. У нас имеются отличные фермы, породистые коровы. И мы не тратим совхозные деньги на восстановление донкихотских мельниц, чтобы открыть в них закрытые для сельской интеллигенции рестораны! Вы ведь своей "Мельницей гайдуков" осрамили весь наш район, всю республику!.. Ославили бедную Кукоару на всю страну! Вот что наделали вы в погоне за длинным рублем и за дурацкой модой!.. Выиграли на отрубях, а проиграли на муке!.. Не так, скажешь?! В кои веки вспомнили о нашем селе в центральной газете — да так, что лучше бы и не вспоминали!..
4
Дедушка, когда хотел, мог быть тонким дипломатом. Когда возникал спор между отцом и Никэ, когда мама набрасывалась на мужа с руганью или когда я получал выволочку от родителей за какую-нибудь провинность, дед не вмешивался, оставался в стороне от неизбежных, в общем-то, семейных свар.v He брал ничьей стороны, не высказывал и своей оценки происходящему. Делал вид, что его совершенно не интересует, кто затеял сыр-бор в доме, кто был зачинщиком семейной ссоры. Бабушка в этом отношении была пристрастной. Что бы ни случилось, она спешила на защиту внуков. Натворим мы с Никэ что-нибудь такое, за что полагалась бы хорошенькая взбучка от родителей, бабушка тут как тут: точно наседка, бросалась нам на выручку. Вырвав нас из карающих рук отца или матери, она уводила меня и Никэ в старую избу, поглаживая по головкам, которые педагогичнее было бы побить. И вот только в такую минуту дедушка оставлял свой дипломатический нейтралитет и коршуном налетал на старуху:
— Не сметь потакать этим дьяволятам, глупая баба!
Когда возникала ссора между отцом и мамой, бабушка сейчас же, не вникая в суть дела, становилась на сторону дочери: родная кровинка бывает сильнее разума. Дедушка и тут сердито одергивал ее, ставил на место:
— Цыц! Нишкни, безмозглая!.. Разве ты не знаешь, что милые бранятся — только тешатся?! Наорутся досыта и помирятся, а ты подливаешь масла в огонь!.. Не лезь в их отруби, а то и тебя сожрут свиньи вместе с отрубями!..
Не заставляй меня на старости! лет стегать тебя хворостиной!.. А то вот, вот… загорюсь, зашиплю, как бараний курдюк на сковородке!.. Вспыхну, как спичка!.. Подскочу, как козел, к самому потолку!.. Так что сиди и помалкивай, коровья башка!..
И чтобы разрядиться, уходил на улицу. За пределами своего двора он всегда находил предостаточно "объектов" и "субъектов", чтобы растратить на них весь запас своей злости. Страшно досадуя на глупую, с его точки зрения, полемику Никэ с отцом и придерживаясь неукоснительно своей "политики невмешательства", он решил отыграться на соседе, на Ионе Нани, Но сперва покрутился возле машин с гидробурами и подъемными кранами, принадлежащих ребятам из Теленешт, придирчиво оглядел их, поворчал:
— Ну-ну-ну! Ну и народ! Вытряхнули меня на сквозняки!.. Убрали, снесли все дома и лавочки на нашей окраине!.. Пускай теперь гложут меня зимой зайцы!..
На искривленных старостью плечах он поправлял торбу: отправляясь на поиски источников для совхоза, где работал родной его внук, дедушка все-таки еду брал из своего дома. В этих вещах он был чрезвычайно педантичен. К предстоящему дню готовился с вечера. Складывал на видном месте весь необходимый ему инструмент. Не забывал в торбочку с харчами сунуть две фляжки: одну с водой, другую с вином. Топорик носил за поясом, как всякий житель лесной зоны. Ножичек с помощью цепочки прикреплял к ремешку штанов.
Ботинки густо смазывал. Зимой — дегтем, подогретым для того, чтобы сохранял теплоту в обувке. Вообще в студеную пору деготь, по глубокому убеждению дедушки, самая надежная смазка. А вот летом, чтобы кожа не горела от солн-ра, дедушка смазывал ботинки куриным, утиным или гусиным жиром. Любой жир, от любой птицы годился, был бы только несоленым. За неимением птичьего не отказывался и от свиного сала, лишь бы и оно не было соленым. Хорошо смазанная кожа делается мягкой, и ноги в такой обуви не потеют — Сейчас, в полной экипировке, с хорошо смазанными ботинками, с торбой на плечах, дедушка перекочевал к дому мош Иона Нани. Там грузили на машины последние бревна и доски от порушенной хижины. Как и следовало ожидать, в длительной борьбе с супругом верх одержала тетушка Веруня — перетаскивала все-таки упрямца в новый дом. Сам мош Ион Нани и пальцем не шевельнул, чтобы помочь жене в хлопотном переселении. Он и теперь стоял неподвижно посреди двора, как одинокий стожок на только что убранном поле. Был задумчив и, кажется, отрешен от всех суетных дел. Зато его деятельная жена, на которой едва держалась юбка, носилась возле бывшего дома, как метеор. Будучи в высшей степени бережливой женщиной, она боялась оставить хотя бы одну щепочку на старом месте.
— Вот, вот… — повторял и тут одни и те же слова дедушка, — оставили меня одного с голым задом посередь дороги… Для того, знать, чтобы меня лизали и обгладывали зайцы зимой!.. Глупая Веруня опять обработала и уводит этого безумца куда-то." Ведет на верную погибель!.. "
Когда убралась хата мош Иона Нани со всеми ее пристройками, ширь распахнулась, открылись со всех сторон горизонты, и трехэтажная школа теперь казалась еще выше и внушительнее. Сейчас и от дедушкиного колодца было видно, как ребятишки гоняют мяч на школьном дворе. Показался даже край совхозного виноградника. Недалеко от школы открылась глазам и автобусная остановка с толпой людей, оснащенных торбами, кошелками, — у многих на руках были дети. Народ ждал автобуса, чтобы ехать по своим делам.
— Мало тебе того, что глупая Веруня таскала тебя за собой туда, где молоко превращалось в лед и птицы замерзали на лету?! Опять идешь за ней, как осёл. А меня оставляешь одного с голой задницей на радость зайцам!-
Мош Ион молчал, не давал себя спровоцировать на разговор е этим неукротимым старым спорщиком. Даже не подошел, чтобы попрощаться с соседом.
Вышли к калитке и богатыри мош Саши Кинезу. Все выстроились "во фрунт", опершись спинами о несокрушимую твердь своих вечно запертых ворот, и, сдается, с грустью наблюдали за тем, как их покидает мош Ион, не пожелавший подойти к ним и попрощаться. Был и у Кинезов небольшой конфликт с сельскими властями. И у них отхватили угол забора, когда проводили шоссе и выпрямляли улицу. Утрата в сравнении с их богатством была ничтожной. Подумаешь, чуточку сместился забор, исчезли два тутовых деревца — вот и вся потеря! Пришлось еще снять с калитки медный колокольчик, чтобы школьники во время переменок не подбегали и не трезвонили. Они, чертенята, делали это, когда шли в школу или из школы. Правда, взрослым ребятам он крайне нужен, когда в ночь перед Новым годом они ходят по дворам колядовать. "Обойдутся и без колокольчика! — рассудили в доме Кинезов. — Кому надо, постучат в калитку!"
Вышли и мы все из дому, чтобы проводить хотя бы взглядом мош Иона.
Недалеко уезжал человек, всего лишь на другой конец села, а все провожали его печальными глазами, как на войну. Только дедушка продолжал бушевать на дороге:
— Да вымолви хоть словцо, вол, баран, осел! Скажи что-нибудь! Чего же ты молчишь, как глухая стена в твоей избе, которую как корова слизнула?!
Мош Ион молчал. У работавшего на погрузке машин сына Дорофтея не выдержало сердце. Он оставил другим рабочим совхоза грузить бревна я доски, а сам вытянулся во весь свой великолепный рост перед дедушкой:
— Здравия желаю, дедушка мош Тоадер!.. Баклажку вина поставите?
— Какой я тебе дедушка? У меня нет внуков с кривыми ногами!
— Да вы не сердитесь, мош Тоадер! Принесли бы, в самом деле, баклажку.
Видите, мы работаем, запылились, в горле пересохло!-
— Я не заставлял вас рушить у человека дом! — еще более обозлился старик.
Сын Дорофтея, пока были в селе кони, работал кучером в правлении колхоза, затем возил директора совхоза, агрономов, ветеринарных врачей. А теперь, когда лошадей не стало, выбросил кнут и взял должность, которую в народе называют "куда пошлют". В городе его нарекли бы чернорабочим, или, смягченно, разнорабочим, но на селе таких званий еще не было, и сын Дорофтея делал то, что подвернется под руки. Оказавшись без всякого надзора со стороны начальства, пристрастился к винцу, прикладывался к стаканчику, едва пробудившись ото сна, то есть с рассветом. Если прежде он мучил милиционеров тем, что гнал лошадей по левой стороне дороги, останавливался со своей повозкой прямо перед окнами райкома и усмехался при этом: "Ну, что вы со мной сделаете? Отберете права?", то теперь взял другую моду — никому не давал пройти мимо себя с кувшинчиком вина.
Жена Дорофтеева сына редко находилась в селе, почти постоянно была у дочери, которая окончила институт, вышла замуж и работала врачом в другом селе, — мать приезжала к ней присматривать за внучкой. За ребенком приглядывала, а муж, который нуждался в этом ничуть не меньше, был предоставлен самому себе со всеми вытекающими отсюда последствиями.
Поговаривали, что в канун Нового года жена нашла его под чьей-то оградой полузамерзшим. Еле отходила, думала, что после такой беды образумится. Куда там! Стал пить еще больше. Да еще взял дурную привычку жаловаться на жену всем подряд. Кто слушал, а кто не слушал, но ему было наплевать. Гнул свое:
— Гм… Ольгуца, баба моя, говорит, что я не работаю… Брешет она!
Гляньте на мои руки!.. Правда, пропущу иной раз стаканчик вина… Но я ж работаю! Разве вы не видите, люди добрые, как я работаю!..
Его "работа" по большей части начиналась и заканчивалась в сельском буфете. Его почти всегда можно было видеть среди пустых ящиков с наполовину опорожненной бутылкой в кармане. Если и шел помочь в чем-то кому-нибудь, то исключительно ради вина. Угостившись, начинал размахивать руками, хвастаться своими героическими подвигами на войне, уверяя при этом, что сам маршал Жуков пожимал ему руку у стен рейхстага в Берлине. Под конец заносился настолько, что выдавал себя за Героя Советского Союза: вот, мол, только потерял где-то Золотую Звезду. После этого все понимали, что "героя" пора уводить домой, чтобы проспался.
Теперь сын Дорофтея, бросив нагружать машину, пытался умаслить дедушку, чтобы тот принес ему кувшин вина.
— Я очищу вам колодец, мош Тоадер!.. Принесите кувшинчик!.. Не скупитесь!..
— Я не буду загаживать колодезь такой дрянью, как ты!
Убедившись окончательно, что от старика ему ничего не перепадет, выпивоха приблизился к нашим воротам. Поздоровался со мной. Затем переместился к воротам Кинезов и там "поручкался" с каждым из великанов: ведь никогда не знаешь, где тебя ждет удача! Может быть, как раз сыновья мош Саши Кинезу и раздобрятся, побегут поскорее в погреб с заветным кувшинчиком?! От меня он, очевидно, не ждал таких милостей, таких подношений. И вдруг, к нашему общему удивлению, сын Дорофтея резко сменил тему. Ткнув в меня пальцем и обращаясь к одним сыновьям мош Саши, решительно объявил:
— Видите вы сына мош Кости? Ну так вот. Если бы я не женился, то учился бы с ним в Москве. Не сойти мне с этого места — не вру! — Увлекаясь своей фантазией все больше и больше, горячо уверял молчаливых гигантов, что его даже просили поехать учиться в Москву, не просили — умоляли, чтоб поехал, тянули так, что чуть было рукав не оторвали…
— Но я не поехал, так как сдуру обзавелся семьей. Сам не выучился, зато дочку выучил, довел до дела. Шутка сказать — врачом работает!..
Гайдуки мош Саши молча посмеивались, мерно покачивали головами, как лошади, когда обгоняют от себя мух. Сын Дорофтея принимал это за знак их согласия с ним. И расходился до того, что и про вино забывал. Нес такую несусветную чушь, что даже у меня уши краснели от стыда за этого человека. А он, чтобы ему еще больше верили сыновья мош Саши, то и дело дотрагивался до моего плеча, как бы призывая в свидетели.
— А ты помнишь? — обращался он уже ко мне. — Помнишь, как ходили мы на посиделки к девчатам? Какие это были посиделки! И я тогда был первым парнем на деревне… в селе то есть.
Молчание гигантов сменилось неудержимым хохотом, но их смех прервался столь же быстро, как и возник: они увидели, что мош Ион Нани наконец покидает свое бывшее подворье Как приговоренный к казни, он распрощался с дедушкой. Сделал несколько поклонов и в нашу сторону. Но и на этот раз не открыл рта, чтобы вымолвить хотя бы одно словечко. Медленно и лениво побрел за нагруженными машинами. Издалека было видно, как он время от времени останавливается, оборачивается и все поглядывает на то место, где была его хата и где сейчас ничего уже не было. Сына Дорофтея, который бежал к машинам, мош Ион смерил своим печальным взором как совершенно незнакомого пришельца. Выпивоха же скакал за последней машиной как жеребец и орал, чтобы она остановилась и подобрала его: ужасно не хотелось идти пешком на другой конец села. Но машина не останавливалась, Сын Дорофтея отчаянно матерился, посылая в адрес шофера проклятия.
Один только мош Ион Нани никуда не спешил. Передумал ехать на поиски источников и дедушка. Разгневанный до крайности, он выхватил свою торбу из кабины промкомбинатовского грузовика и прокричал:
— Ищите воду без меня, коровьи образины! — Голос его прервался, перехваченный болью, вызванной расставанием с мош Ионом.
Немного помолчав, заговорил снова. Со двора мы слышали, как он бормочет:
— Орехи продаете на килограммы… Арбузы раздаете ломтиками… В вино наливаете воду с сахаром… А теперь льете воду и в молоко! — Делайте теперь без меня колодцы!..
Ну и старик! Расстроился по одному поводу, а бранился совсем по другому. Никогда у него не было орехов столько, чтобы он продавал их пудами.
Что же касается молока, брынзы, то он за всю свою жизнь ни разу не прикоснулся к ним. Даже запаха молочного не переносил. Он ругал Никэ, ругал совхоз, в котором работает внук, ругал гидробурильщиков из Теленешт, а ведь они ни капельки не виноваты в том, что мош Ион Нани покидал старое место.
Дедушке, конечно же, было очень больно, что их оставлял еще один старый друг. Как было хорошо, когда тот стоял у себя во дворе, прислонясь спиной к забору. Они хаживали друг к другу. Один раз мош Ион заглянет к дедушке, другой — дедушка к нему. Усаживались на завалинке, и сверхлюбознательный Лефтер заставлял приятеля рассказывать о его путешествии на Дальний Восток, об охоте и животных в Уссурийской тайге.
И вино наполовину с водой не было для дедушки новостью. Он сам придумал ему прозвище: "лягушачье вино". Мы хорошо знали нашего старика, знали и то, как вести себя, когда он во гневе; давали ему возможность выругаться до конца, чтобы каким-нибудь неосторожным словом не подогреть буяна еще больше.
Истинная подоплека дедушкиного взрыва выяснялась обычно после того, как он выговорится, отбранится как следует и остынет. Но сейчас мы уже хорошо понимали, что все дело в мош Ионе, в его. переезде Честно говоря, мне и самому было как-то грустно оттого, что Нани вынужден был перебраться на другой конец села. По дороге к Никиным фермам я пытался не думать о нем. И все-таки думал. Я не мог забыть, как у его очага тетушка Веруня своим заговором отгоняла страх от детишек, для этого окуривая их дымом от сгоревшей шерсти. Если узнавала, что ребенок испугался злой собаки или быка, тетушка Веруня требовала от родителей, чтобы они принесли ей шерсть этих животных. Получив, клала ее на раскаленные угли. Подводила ребенка к дымоходу, задирала рубашонку и окуривала голое пузцо отвратительно пахнущим дымом. Ничего теперь не оставалось ни от той плиты, ни от самой печи, сложенной с какими-то хитростями. Другие соседи будут видеть мош Иона у виноградного пресса. Другие соседи будут слушать его странные песни из-за синих туманов осенних ночей. Других детей будет мош Ион называть внуками да племяшами, не спрашивая их имен.
Похоже, что мое молчание было понятно и Никэ. И для него проводы забавного соседа не были легкими и веселыми. Я видел, как он нервничает, как швыряет ногой разные инструменты, перекатывая их из одного конца кузова в другой. Толкнет и взмык-нет: "М-м-м…" Украдкой взглядывает на меня. Что-то хочет сказать, но никак не может или не знает, с чего начать. И мне было бы неплохо отделаться от образа печального рыцаря, то есть от мош Иона, от его одинокой фигуры, медленно, с остановками удаляющейся от бывшего своего подворья вслед за машиной.
В голове всплыл вдруг спор Никэ с отцом относительно молока. Меньше всего меня интересовало, какую воду подливают в него: сырую или кипяченую. Я вообще не представлял себе, что можно его разбавлять таким способом, что существует некий "стандарт", некая технология такой чудовищной, с моей точки зрения преступной, операции. Я сам вырос в селе. Помимо всего прочего боролся за выполнение плана по молоку. Посылал его в бидонах в районный центр на сепараторы "Маслосырзавода". Делал все, чтобы оно по дороге не прокисло, если отвозилось в летнюю жару. Чтобы доставить его как можно быстрее, выпрашивал самых резвых и выносливых лошадей. Чтобы в молоко не попало ничего постороннего, бидоны наглухо закрывались и пломбировались: до прибытия на завод никто не смел открыть их. А тут, оказывается, придумали иную технологию… Да не может этого быть! Они, очевидно, подшучивают друг над другом, отец и его младший сын. На всякий случай все-таки спросил брата:
— Вы в самом деле в молоко добавляете воду?
— А ты как думал?
— А вы наливали бы воду в цистерны прямо из колодца — поскорее и выполнили и перевыполнили бы план по молоку!
— "Поскорее"… Скорее волосы прорастут сквозь шапку, чем ты выполнишь тот план! — вздохнул Никэ. — Ты наслушался отца и поверил, что все мы в нашем совхозе мошенники. А вопрос куда сложнее, чем мог показаться со стороны. Я уже сказал, что планы стали невыносимо тяжелы. Не только заместитель директора по животноводству (теперь введена и такая должность), не только, говорю, он, но и секретари парткомов и райкомов ложатся спать с думой о молоке и мясе, с заботой этой и просыпаются. Миллионы детских ртов ждут свеженького молочка…
— Не с водой же пополам ждут? — заметил я.
— Ты не перебивай. Выслушай сперва до конца. Совхоз отправляет молоко прямо из-под коровьего вымени. Цельным. Без обязательного процента жирности у нас попросту не примут его. А что потом с ним делают, мы не знаем. Там ведь своя технология. Молоко пастеризуют, немалую часть превращают в порошок. Затем вновь обращают его в молоко, разливают по стеклянным банкам или бумажным пакетам, похожим на маленькие пирамидки, и развозят по магазинам на продажу. Всю эту операцию производят специалисты. Они, может быть, только и знают, какой процент жирности сохранился в расфасованном по пакетам молоке. А мы, как видишь, тут ни при чем.
Да, многое представлялось мне внове. Все чаще слышались слова: "комплекс", "специализация"; сами фермы обрели новые названия: "мясной цех", "цех молочный". Далеко не все, однако, эти чисто сельские предприятия приносят хозяйствам доход. Рядом с бюллетенем метеослужбы на столе секретаря райкома постоянно лежит сводка о надое молока, об убыли и прибыли молодняка, телят, поросят. Недоданные один литр молока, сто граммов привеса на откормочном комплексе могут вызвать набатный трезвон всех телефонов райкома и райисполкома. То, что горожане покупают молоко И мясо за цену более низкую, чем их себестоимость, и то, что молоко не содержит требуемой жирности, — все это как бы и не касается руководителей совхозов и колхозов.
И действительно не касается. Священной их обязанностью является увеличение мясомолочных продуктов. А для этого им нужны племенные, породистые животные, хорошие корма. Животноводство и впрямь становилось главным фронтом в непрекращающейся битве за благосостояние советского человека. Для животноводческих ферм, или комплексов, пытаются найти самые совершенные, передовые методы труда. Теперь некоторые помещения для коров, телят и даже поросят по чистоте и порядку не отличишь от больницы. Все входят туда не иначе как в белоснежных халатах, повсюду соблюдается строгая гигиена…
Если б дедушка не взбунтовался, а поехал с нами на фермы, Никэ прежде всего показал бы ему рафинадной белизны халаты доярок. Показал бы и транспортеры, более чистые, чем его кадки, в которые он собирает виноград.
Может, глянув на все это, старик перестал бы морщиться и хаять совхозное молоко. Впрочем, из-за этой самой брезгливости дедушка не ест вообще никаких молочных продуктов. Подозревает пастухов в вещах совершенно уж невероятных, говоря, что они процеживают молоко через свои кальсоны. Будь он на ферме, Никэ ткнул бы его носом в стеклянные трубы, по которым струится теплое еще молочко. Рука человеческая к нему и не прикоснется ни единого разу. Работает умная "елочка", все тут механизировано и автоматизировано. Молоко сливается в эмалированные изнутри и белые снаружи цистерны. Посмотрел бы дедушка на такое волшебство, глядишь, и он отведал бы молока, пристрастился к нему хотя бы на самом склоне своих лет. Убедился бы старик и в том, что на ферме не употреблялись слова, которые могли показаться обидными и унизительными для тех, кого они касались: "телятница", "скотник", "свинарка". Слово "оператор" решительно перечеркнуло их и быстро прижилось, хотя и пришло из города, с индустриальных предприятий. Однако, чтобы иметь право называться оператором, ты должен знать свою специальность, как знает ее рабочий у станка или у конвейера. В этом вся суть. Новые слова были приглашены в село вторгшейся туда индустрией!
— Во время грозы молния ударила в трансформатор на нашей ферме, — рассказывал мне Никэ. — И что ты думаешь? Через полчаса Шеремет уже был у нас. Поднял на ноги весь район. Оставил в городе какую-то московскую делегацию и со всеми районными электриками примчался сюда!
— А почему так уж встревожился Шеремет? — спросил я брата.
— Как будто ты не понимаешь!.. Без электричества все бы замерло на ферме. Перестали бы работать вентиляторы, животные стали бы задыхаться.
Остановились бы машины в кормоцехах. Нарушился бы цикл доения коров. Молоко в стеклянных трубах быстро бы свернулось. И не только испортилось бы само, но и закупорило бы трубы. И это еще не все. В трубы мог проникнуть грибок, ускоряющий окисление, и ты попробуй потом выжить его оттуда! Сто потов прольешь!
Никэ выбрал место для колодца на полянке, окруженной деревьями. Место это напоминало маленький парк, огороженный штакетником. Там были и деревянные скамеечки, и цветочные клумбочки. Тут, видимо, отдыхали рабочие фермы во время перерыва.
Скорее всего, по их просьбе руководители совхоза и решили отрыть здесь колодец.
Никэ показал мне внутреннюю часть фермы лишь через окно. Во-первых, потому что за животноводческие помещения отвечал не он, а во-вторых, потому что для того, чтобы войти внутрь фермы, нужно обзавестись специальным пропуском. И с пропуском войдешь туда не раньше, чем продезинфицируешь одежду и обувь и не побываешь под опять же специальным душем. Облачившись в белый халат, ты при входе в помещение обязан обтереть подошвы ботинок опилками, смоченными дезинфицирующим раствором.
Процедура эта показалась мне очень обременительной, и я не настаивал на ней. Мне было достаточно того, что я успел увидеть.
Никэ между тем продолжал:
— Если тебя интересует, я объясню, почему так раздражен отец. Мог бы, конечно, и не злиться, потому что не он отвечает в Кукоаре за животноводство. Его дело — виноградники. Но сам знаешь, какой он у нас патриот, при нем слова худого не скажи про кукоаровский совхоз-завод. А с животноводством у них получился полный конфуз. Руководители их хозяйства превратно поняли курс на специализацию сельскохозяйственного производства.
Оставили у себя виноградники, а все фермы ликвидировали. Коров передали со своего баланса на наш. Свиней отправили на государственный откормочный комплекс. Теперь у них нет своего молока даже для школьного буфета, нет и мяса для полевых тракторных станов. Многие поняли, некоторые, увы, с большим опозданием, многие, значит, поняли, что без собственных животноводческих ферм не может не то что нормально жить, но даже существовать ни одно хозяйство, будь оно специализировано, механизировано, индустриализировано, промышленно интегрировано. Конечно, фермы требуют от руководителей немало хлопот. Вот кукоаровцы и решили избавиться от них. Премиленькое вроде дело: ни тебе плана по молоку, ни тебе плана по мясу!.. Ан просчитались, умники!
Попали впросак! И получили эти "ликвидаторы" такую взбучку, какой давненько не получали!.. Теперь им приходится начинать все с нуля — возрождать фермы, чтобы не ездить за молоком и мясом в город, где этих продуктов и так негусто… Коровы не пасутся на асфальтах, и свиньи не хрюкают в парках!..
Виноградари такие же люди, как все, и пробавляются не одним винцом. Словом, любому специализированному хозяйству нужно иметь пускай небольшую, но непременно свою ферму. Кукоаровцы об этом не подумали, ну и пострадали.
Оттого-то и дуется наш с тобой папаша!.. Были и у нас кое-какие неприятности. Но другого характера…
Никэ вопросительно посмотрел на меня, как бы решая: рассказывать или не рассказывать? Ему, конечно, приятно было демонстрировать передо мною свои познания сложных сельскохозяйственных проблем. Й одновременно не хотелось выносить сор из избы: специалисты передовых хозяйств умеют защищать честь своего совхоза или колхоза.
— Хотели и мы немножко словчить, — усмехнулся Никэ и, чтобы поубавить вину от этого ловкачества, тут же уточнил: — Но это было давно. Мы сдали на мясо всех коров, которые не давали более трех тысяч литров молока в год, а оставили только самых лучших. Удой на каждую фуражную корову резко поднялся, а общее количество молока сразу же упало. Так что с валом вышла неувязка.
"Как же так? — злился Шеремет. — Все ваши коровы дают больше чем по четыре тысячи литров каждая, а сдаете вы молока намного меньше, чем прежде?! Вы что же, выливаете его по дороге в район?"
— Ну ж и влетело всем нам, когда секретарь райкома узнал про нашу хитрую операцию! Чуть было не поплатились партийными билетами. Отчитывал нас Шеремет, лупил по башке неотразимыми доводами: рабочего, мол, не интересует, от какой коровы он пьет молоко — от пятитысячницы или от трехтысячницы.
Городу надо, чтобы в магазине всегда были молочные продукты. Неужели вы этого не понимаете?! Ну, и так далее, — продолжал Никэ, почесывая затылок, как бы вспомнив этим затылком, как им здорово "влетало". — Бегал по кабинету с карандашом и записной книжкой. На ходу делал расчеты. Насчитал сотни тонн молока, которые район не додаст к концу года по нашей милости. А точнее сказать, по глупости. "Если хотите прославиться, работайте честно и по-умному! — внушал он нам уже более спокойным тоном. — Менять малопродуктивных коров на высокоудойные надо постепенно, одну на одну. В этом случае количество голов не уменьшится, а сдавать молока вы будете больше. Через пять-шесть лет у вас останутся только породистые коровы. Ну вот тогда и ставьте свои рекорды, побеждайте в соревновании всех. Райком будет это только приветствовать!"
Так выглядела в устах моего брата головомойка, какую учинил Шеремет руководителям их совхоза.
— Ну что тебе еще сказать? — продолжал Никэ. — Были у нас и другие неприятности. Но это в прошлом. А сейчас и сам Алексей Иосифович, наверное, позабыл о наших фокусах…
— А вот и нет, не позабыл!.
Я и Никэ окаменели: в тени, у стены фермы, был сам Алексей Иосифович Шеремет. Дверца "Волги" была распахнута. Секретарь райкома одной ногой упирался уже в землю, а другая пока что оставалась в машине. На коленях он раскрыл записную книжку и что-то отмечал в ней. Записывая, он выслушал вместе со мною все Никино повествование.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
1
Откровенно говоря, я побаивался встречи с Алексеем Иосифовичем Шереметом. Я, конечно, не мог не думать о нем все дни, проведенные мною в родном селе. Очень хотелось встретиться с ним. Но я почему-то не решался поехать в город, чтобы заглянуть в райком. Если б районный центр находился на прежнем месте или если бы Шеремета перевели на работу в Оргеев, я не миновал бы его кабинета: всякий раз, когда уезжал в Кишинев или возвращался из Кишинева домой, я непременно должен был проезжать и через Теленешты, и через Оргеев — другого пути просто не было. Как же это я мог бы не заглянуть к человеку, который был моим наставником, учителем в течение многих лет, вторым отцом, можно сказать?! Он мог бы расценить это как неуважение к нему с моей стороны, как заносчивость, непростительную гордыню: попал, мол, в беду и не хочет, паршивец, заглянуть к своему старому другу-наставнику, чтобы раскрыть перед ним свою пораненную душу (а кому же еще ее раскрыть, как не человеку, который тебя пестовал, выводил в люди?!).
И все-таки я побаивался Шеремета: ведь когда-то он знал меня одним, а теперь я мог явиться перед ним другим. И этот другой мог ему и не понравиться. И пользуясь тем, что Калараш находился далеко в стороне от шоссе, по которому я обычно проезжал на автобусе или в такси, я не заглядывал в него. Но уже давно шли разговоры о том, что центральная автомагистраль скоро должна получить разветвление и одна ветвь пойдет через лесистую зону и в этом случае не минует Калараша. Будущее шоссе уже было указано пунктиром в туристических маршрутных картах. И это было логично. В лесных подгорянских местах были самые красивые пейзажи, великолепные санатории; множество исторических памятников тоже можно было встретить здесь: это старинные монастыри, превращенные в дома отдыха, профилактории; землянки и колодцы партизан; источники минеральных вод; крутые серпантинные дороги, заставляющие туристов радостно замирать, так же как и на знаменитых, прославленных на весь свет дорогах Кавказа и Крыма. В Калараше был и железнодорожный узел, большой вокзал, так что связь с ним через шоссе, помимо всего прочего, имела бы и большое социально-экономическое значение.
Но пока что дорога только начинала строиться, и нетерпеливые подгоряне заваливали все инстанции своими горячими прошениями, чтобы райцентр вновь вернули в Теленешты. Такое уж у нас жизнеустройство: каждому крайне необходимо побывать в районе — одному, чтобы заполучить справку в собесе, другому, чтобы побывать в суде, третьему — похлопотать в райисполкоме относительно "Жигулей" или "Запорожца", мало ли еще и других нужд! А попробуй туда добраться по расхристанной весенней или осенней дороге! Но… нет худа без добра: мне эти неудобства были кстати, я не хотел морочить голову Шеремету своими болячками, у него и без того хватало забот. А пуще всего я боялся другого: вдруг и он, разговаривая со мной, будет поглядывать на часы, беспомощно пожимать плечами: понимаю-де твое положение, друг, но ничего поделать не могу? Или, чтобы отвязаться от меня, что-то пообещает мимоходом! Я-то ведь хорошо знал, что власть первого секретаря райкома хоть и внушительна, но ограничена пределами. В конце концов, рассудил я, Шеремет рано или поздно сам узнает о моем "пиковом" положении, и для меня важнее важного было то, что узнает он об этом от других.
А теперь вот вдруг встретились, и незачем было сторониться друг друга.
— Ежели гора не идет к Магомету… Гм, ну? — Я насторожился: что означало это "ну"?
У Алексея Иосифовича сильно побелели виски, и вообще он очень постарел.
Если б мы виделись с ним часто, я бы и не приметил этих перемен. Так уж устроен человек. Когда, бреясь, ежедневно смотришься в зеркало, не замечаешь, что стареешь. Не видишь, что голова постепенно начинает покрываться инеем. И других перемен в себе не видишь: ни новых морщин на лице, ни углубившейся складки на переносице. Не замечаешь, как стареют родители, как растут собственные дети. Но стоит лишь расстаться на более или менее длительное время человеку с человеком, отцу с сыном, скажем, матери с дочерью, при новой их встрече эти перемены становятся так разительно очевидны, что люди не удерживаются, чтобы не воскликнуть хотя бы про себя: "Ну и ну!"
Сейчас меня изумили не только следы, оставленные на лице дорогого человека временем. Удивила его манера курить. Курил он и теперь очень много.
Но зачем-то разрывал сигарету пополам, одну половину выкидывал. Непонятно почему после каждой затяжки дул на горящую часть. И еще: Шеремет научился сам водить машину, сидел за рулем, и не видно было, чтобы придавал этому какое-то значение. Так, похоже, привык к шоферскому ремеслу, что был уже совершенно равнодушен к нему. Рассеянно вертел на одном пальце ключи от автомобиля и поглядывал на меня со своей хотя и мягкой, но ироничной улыбкой:
— Ну, академик, вернулся наконец?
— Вернулся, Алексей Иосифович.
— А ко мне, знать, не хочешь заглянуть? Потупившись, я молчал. И что я мог сказать?
Сослаться на плохую дорогу? Но это можно было поздней осенью или весной, но не сейчас. И вообще такая ссылка была бы совершенно неубедительной для проницательного человека. Она годилась разве что для меня одного, поскольку давала хоть ничтожную возможность угомонить собственную совесть.
— Когда у вас кончается отпуск? Вы еще не устали от столь длительного отдыха?
— Я не в отпуске, Алексей Иосифович… Я нахожусь в резерве.-
— Ишь как мы разбогатели кадрами! Оказывается, и в Кишиневе завелся свой резерв!
— Жду вот вызова. Если там не забыли про меня совсем.
— Не думаю, что забыли. Хорошо, что не перевели в группу лекторов.
Резервистов всегда засовывают туда. Разъезжают по районам со своими лекциями до тех пор, пока в каком-нибудь райкоме или райисполкоме не освободится для них кресло. — Как это там у Остапа Вишни?"
— Что? — не понял я.
— Кажется, он называл это "хором лекторов".
— Нет, "хор уполномоченных". Мне думается, так.
— Ты прав. Теперь вспомнил: "хор уполномоченных". Ну что ж, на смену этому пришел, видно, "хор резервистов"…
— Мне, Алексей Иосифович, чтобы попасть в этот "хор", не хватает самой малости: подходящего голоса и музыкального слуха!
— Заскромничал?! — Шеремет расхохотался. — А начальники разве могут быть без хорошо поставленного голоса и выверенного слуха?..
На вершине холма, по ту сторону долины, вызмеилась длинная вереница машин, явно направляющаяся к фермам. Кортеж сопровождался мотоциклистами — они первыми подкатили к широким воротам. В новенькой милицейской форме, тщательно выбритые, в белых перчатках, как на параде, эти добрые молодцы первым долгом стали высматривать подходящее место в тени деревьев.
— Пошли, Фрунзэ!.. Видишь, гости к нам пожаловали! — улыбнулся Шеремет.
— Я, Алексей Иосифович, не так одет, чтобы встречать высоких гостей.
— Пошли, пошли. Мы на ферме, а фраки и смокинги коровам, кажется, ни к чему.
— Хотел бы все-таки знать, Алексей Иосифович, что это за делегация?
— А еще москвич, столичная штучка! Ты что же, газет не читаешь, не смотришь телепередач?..
И газеты я читал, и программу "Время" смотрел и слушал от начала до конца. Не далее как вчера по телевизору показывали французскую делегацию.
Она разъезжала по Молдавии и вовсю расхваливала нашу республику. Известно, французы. Народ галантный, вежливый и предупредительный. Отвалили целую кучу комплиментов. Ежели им верить, то гостям понравилось у нас решительно все: сады, виноградники, чистота на полях Глава делегации изложил и свой принцип оценки чужих достопримечательностей и успехов. О культуре любого народа он, оказывается, судит не по книгам, театрам и картинным галереям, а по количеству докторов, кандидатов наук, аспирантов и студентов на тысячу душ населения, и не в последнюю очередь — по достижениям агротехническим, то есть по полям и садам, в особенности же — по виноградникам. И закончил широчайшей улыбкой, приступивши затем к дегустации вин. Дегустируя, говорил: "Касательно белых вин у меня был большой спор с моими молдавскими коллегами.
Но когда перешли на каберне, мерло, к красному и черному Пуркарскому, споры сейчас же прекратились. Смените на бутылках ваши этикетки на французские — никто и не заметит. Отличные вина производит Советская Молдавия!"
Я смотрел эту телепередачу, в уме умерял похвалы нашим винам (на то они и гости, чтобы похваливать), но меня что-то не особенно трогали их комплименты. Редкая неделя проходила, чтобы в Молдавию не приезжали делегации из-за рубежа и из разных советских республик. Все спешили перенять наш опыт виноделия. Мне от этого было как-то неловко, и я поделился своим смущением с Шереметом.
— Шумим, братцы, шумим! — засмеялся Алексей Иосифович.
По его голосу нельзя было понять, нравится ли ему это обстоятельство или не нравится, одобряет или нет такой наплыв делегаций, хотя по прежним наблюдениям за ним я знал, что человек этот не выносит никакого хвастовства — даже об очевидных успехах говорил весьма сдержанно.
После того как Шеремет поздоровался с членами делегации и рассказал немного о своем районе, все отправились принимать душ. Никэ говорил мне правду. Порядок посещения фермы был и одинаковым и обязательным для всех.
Будь ты хоть тысячу раз француз, но если хочешь войти внутрь животноводческого помещения, прими душ, смени одежду, облачись в белый халат, надень тапочки. Французы, принимая хлеб-соль, отведали и винца, и поэтому душ для них как нельзя был кстати: внутренний и внешний зной изрядно притомил гостей. Им, разумеется, понравились и чистота на ферме, механизация и автоматизация всех процессов и технологических операций. К тому же они не были специалистами настолько, чтобы увидеть какие-то мелкие неполадки, недоделки. Вот тут и я разделял восторги наших гостей. Восхищался я не только тем, что увидел под крышей помещения, но и тем, что было вне его.
Рядом с основным, где производилось молоко, находилось помещение, где происходил отел коров, то есть нечто вроде коровьего родильного дома. Тут же неподалеку стоял дом с большими окнами — это для доярок. Там была и библиотека, стоял телевизор в углу. За домом — бассейн, в котором доярки могли выкупаться, как в речке. Более же всего меня восхитил и удивил душ для скота. Не выдержал — поделился своими восторгами с Алексеем Иосифовичем Шереметом. Тот, казалось, не разделял моего ликования. Всем своим видом говорил: ничего особенного, ферма как ферма. Подобные теперь есть во всех других районах, по всей республике и по всей стране.
Объяснения на ферме давал директор совхоза, главная усадьба которого находилась в этом вот селе Чулук. Директор, видать, неплохо подготовился к этой встрече. Говорил коротко и ясно, так что переводчику было легко доводить сказанное до своих подопечных. Ни в словах, ни в интонации директора не было и тени бахвальства. Напротив, даже об очевидных достоинствах фермы он говорил в высшей степени сдержанно, как-то буднично.
Гостей более всего интересовало, какие меры принимаются в этом хозяйстве, чтобы не загрязнять окружающую среду.
— Проблема века: что делать с навозом? — улыбнулся я.
— Напрасно смеетесь, академик, — тотчас же отреагировал Шеремет. — Да, если хотите, проблема. И нелегкая! Для нас, во всяком случае. Вот послушайте. На ферме этого совхоза содержатся две тысячи шестьсот дойных коров. Село Чулук большое и богатое. До коллективизации в нем количественно коров было даже больше, чем сейчас в совхозе. А проблемы навоза не существовало. Почему? Навоз каждым двором вывозился на поля и огороды, да еще и кизяки делали из него. Не было проблемы и с водопоем, потому что все поили своих коров из своих же колодцев. А теперь, когда такая масса крупных животных собрана вместе, под одну, можно сказать, крышу, обе эти проблемы встали перед руководителями хозяйств с необычной остротой. Артезианские колодцы не справляются с водопоем, быстро иссякают, на некоторые фермы воду привозят в бочках издалека, из степных прудов. Это еще хорошо, если такие пруды имеются. А если их нет?.. И это еще не все. Пруды нередко находятся в той же самой долине, где и фермы, а это беда! Наши маленькие города, расположенные по склонам этой долины, очистительные сооружения имеют, как известно, лишь на бумаге, поневоле спускают все нечистоты в тот же пруд.
Туда же из ферм во время ливневых дождей устремляется из животноводческих помещений навозная жижа, чрезвычайно ядовитая: от нее в реках и озерах, не говоря уж о прудах, гибнет рыба. Вода задыхается, становится непригодной для питья. Прибавьте к этому потоки с полей с растворенными в них всевозможными гербицидами и минеральными удобрениями, и перед вами явится картина во всей ее вопиющей неприглядности. Другого же пути в развитии животноводства пока что не придумано. Без концентрации, специализации, кооперирования и интеграции нам не обойтись. Масштабы работ, грандиозность наших планов слишком велики для того, чтобы решать продовольственные дела по старинке.
Разумеется, всякая концентрация и специализация должны производиться с умом.
С умом — это значит не перемудрить, не перехитрить самих себя. Случается же так: укроп сеем в Унгенах, а огурцы выращиваем и укладываем в бочки для засола в Кагуле и Тирасполе. В итоге огурцы остаются без укропа, а укроп без огурцов, потому что их разделяет расстояние в двести — двести пятьдесят километров. Сколько же нужно времени, чтобы они встретились наконец? Разве мало этих несчастных огурчиков гниет по дорогам?!
Я подал спасительную в таких случаях реплику:
— Когда пробиваешь новую, еще не хоженную дорогу, можно и сбиться с пути, и ошибок наделать!..
— Оставьте, пожалуйста, диалектику. Нельзя же ссылаться на нее до бесконечности!
Слушая Шеремета, я видел, что многое открывается для меня впервые.
Алексей Иосифович заметил это и потихоньку улыбался. Улучив момент, тихо спросил (совершенно неожиданно!), что я думаю о теории Мальтуса: в последнее время, мол, почему-то его не вспоминают, не предают анафеме, как прежде.
Отчего бы это?
Шеремет был таким же колким и слегка ядовитым, каким я знал его и прежде. Взял меня под руку и заговорщически шепнул:
— Гости останутся на обед, а мы с тобой смоемся. Так, не прощаясь, по-английски. Идет? Заглянем вместе на другие комплексы. Скажем, на Банештской земле. Все равно после обеда гости направятся туда же.
Можно было бы сказать: сытый голодного не разумеет. Но я не был голоден. Однако мне хотелось бы посидеть с французами за обеденным столом и еще немного послушать директора совхоза. Тут, на ферме, я кое-что узнал. Но именно лишь "кое-что", а мне бы хотелось узнать во всех подробностях, как сейчас ведется крупное хозяйство. С другой стороны, нельзя было упустить счастливой для меня возможности оказаться рядом с первым секретарем райкома, да и вообще мог ли я отказаться от приглашения Алексея Иосифовича, с которым в тайнике души связывал выход из нынешнего "тупикового" положения?!
После того как мы вновь оказались в собственной "шкуре", то есть сдали совхозные доспехи и облачились в свои, Алексей Иосифович заглянул в общежитие рабочих, быстренько осмотрел библиотеку, маленький зал, где играли в шахматы и смотрели телевизор: не исключено, что гости поинтересуются и отдыхом доярок и других животноводов. Да и самому ему хотелось убедиться, что тут все в порядке.
Во дворе фермы, в тени деревьев, отдыхали шоферы легковых автомобилей.
Они уже успели попить воды из нового колодца Никэ, освежили холодной водой лица и тихо переговаривались. Удивлялись тому, что строители не оставили после себя горы развороченной земли и разного хлама, как бывает на других площадках, где возводятся новые сооружения. Бурильщики сверлили свои земляные норы, вставляли в них бетонные трубы — "голенища", как называл их дедушка, накладывали сверху цементные круги — "нахлобучки", а рядом все оставалось нетронутым. Деревья, кустарники, цветочные клумбы — ко всему этому бурильщики не прикасались и пальцем! Извлеченная гидробуром земля сразу же была увезена, вместо нее был теперь красный песок.
Мы в сопровождении Никэ тоже подошли к колодцу. Никэ явно ждал похвалы от Шеремета. Но первый секретарь райкома партии отозвал моего брата в сторону и тихо сказал:
— Смотрите, не забудьте про шоферов!
— Я уже накормил их, Алексей Иосифович!
— Хорошо, коли так. А то ребята целыми днями за баранкой! Мы прогуливаемся, а они работают. "Вкалывают", как говорят они сами!..
— Не беспокойтесь, Алексей Иосифович! Накормили не только шоферов, но и дирижеров! — бойко отрапортовал Никэ.
— Дирижеров? — изумился Шеремет. — Откуда они?
— Я имею в виду милиционеров, гаишников!
— Кто же их окрестил так?
— Да шоферы, кто же еще?!
И Никэ тут же объяснил, откуда взялось такое прозвище. Ведь регулировщики уличного движения машин, то есть сотрудники ГАИ, стоя на постах, то и дело машут своими жезлами точно так же, как это делают дирижеры оркестров в опере или На эстраде. Милиционеры стоят при этом на своих тумбах, дирижеры — на своих.
Шоферы посмеивались над объяснениями Никэ. Милиционеры мотоциклетного эскорта стояли поодаль, не смешивались с водителями автомашин. Они и не подозревали, что в их адрес отпускаются шуточки у колодца, что они удостоились за свой артистизм носить почетное звание дирижера. Если б и услышали, то вряд ли поняли бы, что это о них идет речь.
2
— Почему вы молчите, товарищ москвич? Скажите же что-нибудь… Не то засну за рулем! — подтрунивал, надо мною Шеремет. — Может быть, вам скотинку нашу жалко? И кормим не так, и ухаживаем не этак?.. Ну?
Я продолжал молчать. Всматривался в долину Чулука. Начиная от фермы, вся она была засеяна многолетними травами для скота. Массивы люцерны перемежались с полосами суданки. Затем навстречу машине катились волны ячменя или овса, пряча под собой бледно-зеленые стебли гороха и вики. То и дело встречались гвардейски стройные и высоченные колонны кукурузы, показывая светлые пряди на заостренных кончиках наливающихся молоком початков. Им не давали созреть. Кукурузу косили на силос в пору восковой спелости. Эту работу выполняли специальные комбайны. Зеленая нежная люцерна срезалась и забрасывалась в кузовы грузовиков косилкой, похожей на африканского жирафа.
— Я ведь не случайно спросил о жалости к скотине, — продолжал между тем Алексей Иосифович. — Как-то осчастливила нас своим посещением группа иностранных журналистов, аккредитованных в Москве. Их мало интересовала механизация и автоматизация на наших фермах. Они всячески выискивали, к чему бы придраться. Донимали доярок одним и тем же докучливым и, если называть вещи своими именами, глупым вопросом: "И вам не жалко животных? Прежде коровушка в деревне была членом крестьянской семьи. Родившийся в зимнюю пору теленок вносился в дом. Ему там расстилалась постель из свежей соломки.
Теленок всю зиму жил в избе, рос вместе с крестьянскими детьми. Детишки дрались из-за места рядом с тем теленком или ягненком. А когда телка, ягненка забивали либо продавали, для малышей это была подлинная трагедия.
Горе детей, казалось, было безутешным. Они наотрез отказывались есть мясо от забитого теленка. У вас есть мудрая пословица: любовь и корм делают теленка коровой. Ну, а сейчас как обстоят дела с этой поговоркой?"
Шеремет оторвал верхушку сигареты вместе с фильтром и выбросил через полуоткрытое окно. На какое-то время задумался, словно подсчитывал, какая она была по счету, эта последняя сигарета, не превысил ли он норму?
Закуривая, он обходился одной рукой, потому что другая лежала на руле.
Дорога была ровной и прямой. Приступая к очередной сигарете, он из вежливости предлагал и мне закурить. При этом поглядывал на меня зорко и с явным любопытством. Судя по всему, ждал, когда я заговорю. Но я не мог оторвать глаз от всего, что попадалось на пути. Ведь мои познания сельской жизни оставались как раз на уровне теленка и ягненка, которых зимою вносили в избу. Я живо представлял себе коровьего отпрыска, уютно подремывающего в углу на соломе, а по утрам облизывающего своим розовым язычком протянутую ему дедушкой ложку Облизывал паршивец и засов, и дверные ручки. Я и теперь отчетливо слышал во всех интонациях мамин голос, наставляющий нас: "Не чешите ему лобик, бесенята!.. Чего доброго, научите пыряться!"
Алексей Иосифович сдувал пепел с сигареты и все время скашивал глаз на меня. Я же ждал, когда он скажет еще что-то. Видел, что он собирается это сделать. Так оно и было. Выбросив окурок, он спросил:
— Ну, что бы ты ответил этому "разбойнику" желтой прессы?
— Мне кажется, я оставил бы без ответа вопрос "разбойника"! — сказал я совершенно искренне.
— Так собирался поступить и я, — улыбнулся Шеремет. — А вот работница фермы не стала отмалчиваться. Она в свою очередь спросила настырного иностранца: "Скажите, вы взяли бы меня в жены, если б увидели меня на ферме всю в навозе?"
"Разбойник" вытаращил глаза; какая, мол, связь между тем и другим?
"Самая прямая, — ответила бойкая бабенка. — Прежде девчата наотрез отказывались идти работать на ферму. Боялись, что парни не пригласят их и на танцы в клуб, не говоря уже о том, что не возьмут в жены: кому ж захочется обнимать девушку, от которой пахнет и навозом и парным молоком?! На старых фермах не было ни душа, ни туалетного душистого мыла Да его и дома не было, а чего уж там говорить о ферме! Запахи коровников — так когда-то назывались эти фермы — казалось, проникали во все наши поры!"
— Ну, что скажешь, академик? Вот ведь, плутовка, как ловко обратила поэзию в прозу. Ткнула носом зарубежного писаку прямехонько в самую суть вопроса. И не лгала, не юлила, не уходила в сторону от острого разговора.
Хорошо, современно звучит слово "оператор,", пришедшее на смену всем этим "скотникам", "телятницам", "свинаркам", "птичницам". Но одной нехитрой заменой слов проблемы не решить. Нужно было понять главное. А главное состояло в индустриализации животноводства, в машинах, которые бы избавили человека от соприкосновения с навозом и от всего того, что делало работу на фермах "непрестижной", — так, кажется, пишут в газетах некоторые журналисты?
Престижная — непрестижная! Откуда, из каких таких щелей повыныривали подобные словечки?! Голь на выдумку хитра, а пишущий брат на новые словечки!.. Ну да бог с ними, с журналистами! — Сложные механизмы, вся эта механизация и автоматизация, пришедшие на фермы, произвели там подлинную революцию. И не только в смысле экономическом — они потребовали высококвалифицированных рабочих, то есть людей образованных. Вот это-то и сделало работу на животноводческих фермах престижной — видишь, и я не обошелся без того, чтобы не употребить этого "новейшего" слова!.. А молодежь, как известно, любит иметь дело с техникой вообще, а со сложной — в особенности. Она пришла к ним, что называется, на дом, в деревню, в село — зачем же бежать в город, на завод, на фабрику. И не на одни фермы пришла, а и на поля, на виноградники, в сады и огороды. Не будь сложнейшего современного оборудования на животноводческих комплексах, многозначительные вывески вроде "Фабрика мяса" или "Молочная фабрика" ничего, кроме кривой улыбки, не вызывали бы у людей. Не увидели б на тех липовых фабриках парней и девчат. Теперь не прочтешь в газете и фельетона, в котором рассказывалось бы об агрономе, торгующем в городе газированной водой. Агроном находится там, где ему и полагается находиться: на виноградниках, на полях и совхозно-колхозных огородах и садах. Так-то вот, дорогой-москвич!..
Чувствовалось по всему, что Шеремет твердо и основательно стоял на земле, а из-под моих ног она убегала. Нельзя сказать, что я ничего не слышал об индустриализации сельскохозяйственного производства, обо всех этих расчетах и хозрасчетах, о рентабельности и нерентабельности, о той же механизации и автоматизации. Слышал от отца, от брата Никэ. Слышал обо всем этом и от других. Порою мне казалось, что я нахожусь в каком-то огромном актовом зале на лекции, которую читают, однако, на каком-то незнакомом мне языке. Создавалось впечатление, что чуть ли не все мои односельчане побывали на каких-то краткосрочных курсах бухгалтеров: все что-то считали, пересчитывали, калькулировали, делали в уме сложные выкладки. Только и слышалось: столько-то граммов и килограммов, столько-то кормовых единиц в гранулах, столько-то в силосе и сенаже. Слышал и про то, что в других районах появились какие-то "интенсивные сады", новые сорта томатов, неизвестная прежде порода венгерских свиней. Слышал и о многом другом, о чем не знал и не слышал раньше. Диалектика всюду диктовала свои законы. То, что еще вчера было новым, сегодня безнадежно, или, как еще говорят сейчас, морально устарело. Каждый район республики, исходя из своих климатических и иных особенностей, в перспективном плане намечал что-то новое. Если удаление сорняков из посевов пшеницы, ржи и кукурузы без применения ручного труда — дело давно решенное, то теперь придумывалась технология обработки свекловичных угодий тоже без изнурительного труда руками колхозных й совхозных женщин. Руководители хозяйств нередко шли на риск, экспериментируя. Не обходилось и без накладок, нередко очень серьезных. Одни из них, скажем, увлекались иностранными сортами яблонь, якобы очень ранних, точнее, раноплодоносящих: сегодня высаживай, а через три года снимай урожай.
Оказывалось, однако, что их попросту надули: деревья начинали плодоносить лишь через семь лет, как самые заурядные прадедовские сорта. Мой Никэ, обжегшись на такой сделке, вовсю поносил иностранцев за такое жульничество: не могли же они, хваставшиеся своей аккуратностью, перепутать саженцы!
Было немало неурядиц и другого происхождения, о которых старая народная пословица говорит так: хвост вытащишь — нос увяз; нос вытащишь — хвост увяз.
Вот сады. Их закладывали на гигантских площадях, подкармливали минеральными удобрениями и боролись с вредителями с помощью разбрызгивателей и распылителей, установленных под крыльями сельскохозяйственной авиации. А растворы гербицидов вместе с вредными насекомыми убивали и пчел, прилетающих в великом множестве в цветущие сады за своим взятком. Неутомимая работяга, пчела в этих случаях не могла не только взять нектар, но и перенести в своих лапках пыльцу с цветка на цветок, то есть сделать попутно еще одно в высшей степени творческое и полезное дело — совершить опыление. Попробуй разберись: где тут хвост, где тут нос! И что в таком разе нужно делать?
Ученые заговорили о биологическом способе борьбы с вредными насекомыми.
Известно, что каждая "букашка" имеет своего собственного, персонального, так сказать, врага-душителя. Вот эти-то враги, используй их с умом, могли бы стать верными друзьями человека, избавили б его от необходимости применения всяческих химических соединений для спасения урожая.
На каждом шагу меня встречали сюрпризы. Алексей Иосифович по дороге вдруг спросил — А Шлейзера ты еще помнишь?
— Что-то не припоминаю.
— Как?" Неужели не помнишь?!
— Да кто он, этот ваш Шлейзер? — Я насторожился: не приготовил ли Шеремет для меня еще какой-то сюрприз? Скорее всего, так оно и есть. От меня в таком случае требуется одно: набраться терпения и ждать, когда первый секретарь райкома сам откроет его. Но не бомба ли это замедленного действия?
Я хорошо знал повадки Алексея Иосифовича: поставив передо мною, к примеру, какой-нибудь неожиданный вопрос, он будет долго молчать, поджаривать меня потихоньку на сковородке этого молчания.
Шеремету нравилось разыгрывать меня. Иногда это походило на игру кошки с мышкой: для первой — веселую, а для последней — не очень…
— А разве не ты принимал Шлейзера в комсомол?
— Не помню Может быть, и я.
— Сейчас ты его увидишь и, надеюсь, вспомнишь.-
На этот раз Шеремет ошибся. Директор комплекса по своему возрасту, довольно уже солидному, не мог быть тем, кого я когда-то принимал в комсомол. Родом, правда, из Теленешт. Но он окончил институт, по окончании работал в каких-то других местах и вернулся в родные края, когда меня там уже не было.
Хозяин "Фабрики мяса", видать, привык к частым гостям. Знакомство наше состоялось так просто и естественно, что мне сделалось сразу же легко и свободно рядом с ним. Он обращался ко мне, как к старому приятелю.
— Ну как, приготовился к встрече французов? Не заставишь меня краснеть перед ними? — обратился Шеремет к директору с притворной тревогой.
— Готов, Алексей Иосифович! Всегда готов, как юный пионер! — ответил Шлейзер тем же дурашливым тоном.
Его комплекс был возведен на вершине холма, рядом с асфальтированным шоссе Отсюда как на ладони был виден бывший районный центр — город Теленешты. Я проезжал по этой дороге, ведущей в долину Реута, сотни раз.
Тогда это был обыкновенный проселок. Вспомнил, что именно где-то тут, на этой вот дороге, повстречал впервые живого волка, которого принял за бродячую собаку. На возвышении, что на горизонте, некогда были овечьи загоны села Вадулеки. Может быть, серый и подбирался к ним, чтобы утащить хотя бы одного барашка. Я как раз и ехал из этих Вадулек, где помогал местным товарищам создавать колхоз. Лошади, которые впряжены были в мои сани, оказались опытнее и грамотнее меня: почуяв волка еще до того, как увидели его, они насторожили уши и громко фыркнули, а увидав, готовы были и вовсе остановиться. Только тогда и я сообразил, что это была за "собака".-
Теперь я всматривался в ту самую гору. Мимо проносились по блестящему асфальту машины. По такой дороге мне было бы легко и не боязно шагать в любое время суток: днем, вечером, ранним утром и поздней ночью. Это была моя дорога! По ней я уезжал из родимых краев в эвакуацию во время последней войны, по ней же и вернулся на родину, смешавшись с солдатами наступающей Красной Армии. Я вернулся, имея в кармане соответствующий документ и поручение организовать в селе школу. Учительские курсы закончил в Алчедаре и возвращался в должности директора еще не существующей школы. В своем гражданском одеянии я был вроде белой вороны среди тысяч солдат и офицеров, облаченных в защитного цвета гимнастерки, мундиры и брюки: тогда готовилась знаменитая Ясско-Кишиневская операция. То был 1944 год. Что сохранила память о тех далеких днях? Свежепросмоленные лодки во дворе райисполкома. Лодки, которые еще ни минуты не плавали по воде. Они не потребовались, так как советские бойцы обошлись своими переправочными средствами при форсировании Днестра, а затем и Прута. А теперь тут, где некогда могло укрыться волчье логово, появилась красавица ферма — длинные и прямые, как школьная линейка, бетонные помещения с множеством малюсеньких окон. Глядя на них, и не подумал бы прежде, что под их крышей разместились свинарники. Войдя вовнутрь, удивился еще больше, поскольку впервые в своей жизни видел там свиней без специфического, казалось, неистребимого запаха. Свинья не пахла свиньей — где же это видано и где же это слыхано?! Обычно помещение такого содержания давало о себе знать за версту и более того. Помнится, как пассажиры автобуса при свидании со свиноводческими фермами поспешно зажимали носы. Некоторые, особо щепетильные относительно всяческих ароматов, делали это загодя, за километр до свинарника, мимо которого проходила дорога.
Выйдя из хрюшкиных хором, я стоял теперь на территории фермы, в десяти шагах от раскрытых ворот одного из корпусов. Еще раз оглядел хорошенько и сами помещения, и водонапорную башню, и кормовые, запарочные цеха, куда то и дело подкатывали грузовики и автокары с различными кормами для свиней. К директору комплекса все время подходили с рапортами и за советом юноши и девушки в белых накрахмаленных халатах. Не знай я о том, что нахожусь в свиноводческом комплексе, мог бы подумать, что это какое-то учебное заведение, близкое к медицинскому, с его лабораториями, с лаборантками в белых до синевы халатах. Всякое производство имеет свои, только ему свойственные запахи. Еще до того как войдешь на больничный двор, ты уже слышишь запах медикаментов. На винно-коньячном предприятии царствует терпко-кисловатый аромат от этих напитков. Даже чистота, равная аптекарской, и та не могла бы удалить эти запахи. А вот на свинячьем комплексе невозможное стало возможным. Готов побожиться, что не слышал ни запаха свиней, ни даже их хрюканья, ни их яростного визга из-за корма. Людей на комплексе было поразительно мало. Всего несколько специалистов в халатах.
Один лишь директор вышел к нам навстречу в обыкновенном сером костюме и при аккуратно повязанном галстуке на белоснежной рубашке, что выдавало в нем интеллигента. Немного позже я поделился с ним своими впечатлениями. Спросил, между прочим, куда они со своими сотрудниками упрятали свинячий запах.
Директор улыбнулся:
— Такой же вопрос задавал мне и мистер Хаммер. Американскому бизнесмену понравился наш комбинат по производству свинины…
— Видишь, Фрунзэ, как далеко мы шагнули. Уже американского миллионера похлопываем по плечу! — ухмыльнулся Шеремет.
Директор уловил иронию в тоне, каким были произнесены эти слова, и сейчас же снизил собственный голос до будничного. Увидев кавалькаду машин с гостями, вышел к ним навстречу. Указал шоферам и мотоциклистам, где расположить машины, а самих гостей повел в гардеробную, где они быстро накинули на себя халаты и сделались похожими на врачей, собравшихся на предоперационную летучку. Такими и привел их директор в большой зал административного помещения. В глубине сцены, на задней стене, белел широкий "экран", в других углах виднелись телевизоры. Гости расселись по креслам. Им для начала решили показать документальную ленту о комплексе, который им предстояло осмотреть. Алексей Иосифович счел необходимым сделать небольшое вступление.
— Комплекс по откорму свиней — это промышленное предприятие с совершенно закрытым циклом, — начал он. — В республике наш район в этом деле занимает более чем скромное место. В некоторых комплексах откармливается одновременно по пятьдесят и даже по сто тысяч голов. В этом, куда вы приехали, лишь одиннадцать тысяч. Всего-навсего. Ну, а теперь посмотрите наш фильм.
Шеремет продолжал говорить и тогда, когда на экране появились первые кадры, выступая уже в качестве комментатора. Сперва гости увидели помещения с внешней стороны, затем изнутри. Потом камера выхватила из клубов пара огромные чаны кормоцеха. Отсюда выползала и тянулась через весь длинный свинарник лента раздаточного транспортера. Видно было, как жадно набрасываются на свежий корм животные. Были там и свиноматки, и крохотные поросята, и такие, которые уже достаточно подросли. Все они были разведены по своим ячейкам, как в фантастическом огромном улье. Людей внутри помещения не было — лишь эта ползущая лента с кормами да свиные морды, уткнувшиеся в кормушки. Особенно трогательны были маленькие поросята, копошащиеся в чистой золотистой соломе. Новорожденные пока что оставались с матерями — эти рядком присосались к брюху своей мамаши, которая от избытка материнской нежности тихо и ласково похрюкивала. Насосавшись, малыши отправлялись через особые отверстия в свои "детские садики", в свои, стало быть, ячейки. Там они отдыхали, сладко прижмурившись и посапывая "пятачками". В последнем отделении или, лучше сказать, цеху, состоявшем из трех ярусов, находились животные, достигшие кондиционного веса — это уже готовая продукция. Свиней весом в восемьдесят — сто килограммов отправляли на мясокомбинат.
Операция за операцией проходила перед зрителями. Самые трудные работы, которые когда-то выполнялись руками свинарок, теперь были заменены манипуляторами, действующими по велению нажатой где-то кнопки. Оператор в пункте управления на специальной платформе видел все, что делалось во всех цехах в любое время суток. Обслуживался комплекс тринадцатью специалистами.
Работали они посменно, по восемь часов, как на любом заводе. Все, без исключения, имели высшее и среднее специальное образование.
— Директор комплекса — кандидат наук. О теме его диссертации он расскажет сам, — закончил Шеремет.
В зале зажегся свет, и директор извлек из шкафа какие-то флакончики и пробирки. Не спеша расставил их на столе. И только после этого приступил к рассказу. В своей диссертации он и доказал, что свиноферма, или комплекс по откорму свиней, должна располагать полным циклом. Иными словами, ему нужны свои свиноматки самых лучших пород и свои, не завезенные с других ферм, поросята от своих же, собственных, так сказать, маток. Поросята растут на глазах специалистов, которые хорошо знают, какой корм наиболее полезен именно для этой, а не другой какой-нибудь породы свиней, какой именно уход нужен за ней. У каждой породы свой нрав, свой характер. И его надо знать, как знает рабочий на заводе свойство, характер, если хотите, материала, из которого он, рабочий, изготовляет деталь. Вот так!
— Наше предприятие, — продолжал директор, — не похоже на другие. Мы производим свинину в замкнутом цикле. Начинаем от свиноматки, от рождения поросенка, и заканчиваем, когда этот поросенок достигает нужного нам веса.
Заранее, кстати, тщательно, научно запланированного, рассчитанного Вот так!.. И еще, нас часто спрашивают: куда вы деваете навоз, а вместе с ним и запахи? Секрет вот в этих колбах и пробирках. Полная утилизация навоза — так это называется. В стеклянных посудинах этих разлита питательная среда. Она, как и вот эти брикетики и гранулы, получена — из чего бы вы думали?.. Да, да, из него, из навоза! Цикл завершен! У нас даже нет цементных ям, куда бы сбрасывали навоз и стекала моча, — все это непрерывно направляется в соответствующие перерабатывающие цеха. Ни воздух, ни реки, ни озера и пруды мы не отравляем. Так-то вот, господа!..
Не знаю, что думали, слушая директора, французы с их воспитанным на тонких духах нюхом, я же сидел с широко раскрытым от крайнего удивления ртом. До этого мне казалось, что я все знал из того, как ухаживать за животными, как их кормить. Самому приходилось чистить хлев, пасти свою корову, смазывать вымя буренки ее же свежим, теплым еще "блином", чтобы не лез под коровье брюхо теленок и не выдаивал молоко. Время, которое я раньше тратил на то, чтобы прогонять теленка, теперь я мог использовать для игры с товарищами, такими же пастушонками. Вымя же потом тщательно обмывалось мамой, и молоко было чистым. А что же получается тут, на этом странном комплексе? Выходит так, что свинья поедает свое же, простите, дерьмо и наращивает мясо, а мы, люди, должны таким мясом харчиться?.. Когда подумал об этом, меня аж передернуло: фу! Черт бы их всех побрал с их закрытым циклом! Лучше бы мне не знать, откуда берут свинину для своих шашлыков все эти лесные ресторанчики и эти мельничные убежища гайдуков.
3
К вящей моей радости, Шеремет не остался, чтобы вместе с французскими гурманами отведать мясца, произведенного в "закрытом цикле" сказочного комплекса. Но секретарь в отличие от меня был в прекрасном расположении духа. Чтобы выведать мое отношение к увиденному и услышанному, спросил:
— Ну как, академик?.. Что скажешь? Видал где-нибудь еще такое?
— Честно?
— Ну разумеется.
— Если, Алексей Иосифович, вы свозите меня еще на один такой комплекс, я завтра же переметнусь в магометанскую веру!
— Ну, это ты зря, голубчик! Это у тебя, похоже, от матери. Екатерина Федоровна утверждает, что не то плохо, что входит в человека, а то, что из него выходит!..
У Шеремета была отличная память. Но он и ей, как известно, не доверял, следуя ленинскому завету — самый плохой карандаш лучше самой хорошей памяти.
Алексей Иосифович всегда имел при себе записную книжку. Со временем у него накопилось их множество. В одной из них можно было бы отыскать и приведенные Шереметом сейчас слова моей матери. Однако, говоря гак, моя мать имела в виду совершенно иное — адресовала свои слова разным богохульникам и матерщинникам, извергающим сквернословия.
Директор пригласил было своих гостей отправиться внутрь комплекса, но те вежливо отказались: видно, им не улыбалась перспектива еще одного стриптиза, то есть раздевания и одевания. Быстренько распрощавшись с хозяином невиданного предприятия, они устремились к машинам. У ворот задержались, чтобы поблагодарить Алексея Иосифовича за объяснения. От предложенной свиной отбивной тоже отказались, причем еще вежливее. А вот кружечку вина с удовольствием опрокинули в себя "на посошок"… Им, судя по всему, понравился обычай, взятый на вооружение в самые последние годы: выпивать этот самый "посошок" у радиатора или багажника машины. В некоторых местах так и говорили: "Выпьем у радиатора!" Это и была казачья стременная, переделанная на современный, машинный, лад.
Если в гостиничных номерах, сидя у телевизоров, французы предпочитали красные и черные вина, то тут, у радиатора, с превеликим удовольствием вливали в себя белое, холодное, как лед, вино. Оно было как нельзя кстати в жаркий июньский полдень. А жара была страшнейшая. От нее страдали все, но в особенности переводчица-москвичка. Улучив паузу, когда не надо было переводить, она убегала в тень, под какое-нибудь дерево или под стену здания, где и обмахивалась, словно веером, сложенной вчетверо газетой. Пот покрывал все ее раскрасневшееся лицо, и особенно заметны были бисеринки пота на ее верхней губке, покрытой нежным пушком. Молодая женщина наслаждалась, получив маленькую эту передышку.
Всему, однако, приходит конец. Гости отправлялись дальше по своему маршруту. И поскольку комплекс находился на границе с другим районом, нам не было необходимости провожать их куда-то еще. Передали другим хозяевам прямо на месте, из рук в руки. Как всегда бывает в таких случаях, гости опаздывали: в этот час они должны были бы находиться уже в промышленном саду на берегу Днестра, там их ждали. Представители соседнего района тревожно переглядывались, делали какие-то знаки переводчице, сопровождающему.
Завершив церемонию "посошка у радиатора", проводив глазами гостей, помахав им на прощание, Алексей Иосифович основательно уселся за руль своего автомобиля. С видимым облегчением радостно возгласил:
— Ну, Саврасушка, трогай!.. Слава богу, уехали! Истинно сказано: не бойся гостя сидячего, а бойся гостя стоячего!.. Нас с тобою, Тоадер, ждет уха у генерала!..
Самый цивильный человек на свете, Шеремет наконец-то подружился с генералом, с настоящим, а не свадебно-чеховским! Его острый гастрит, который все время находился на грани перехода в язву (а может быть, уже и перешел в нее), часто заставлял корчиться от боли, лишь несколько глотков- чистого спирта малость приглушали эту боль. Генерал, с которым сошелся секретарь райкома, страдал тем же недугом, и общая беда переносилась немного полегче, как бы поделенная пополам. Отставной генерал облюбовал себе местечко возле пруда, который одним своим берегом вдавался в чащу леса, а сам пруд чуть ли не весь тонул в зарослях камыша и осоки. Таких прудов и озер было много в Шереметовом царстве-государстве, так же как и в царстве Берендеевом.
Каларашский район холмистый, с резкими перепадами, балками и оврагами, так что воде было где задержаться и выбор у генерала был большой. Из всех прудов он отдал предпочтение этому. Помимо воды тут к твоим услугам и лес с его свежестью, запахами листвы и сушняком для разведения костра и варки ухи.
Алексей Иосифович подробно рассказал мне, откуда пришла к нему эта дружеская связь с генералом.
Все началось с пионеров и комсомольцев, совершавших поход по следам героев и боевому пути 95-й Молдавской стрелковой дивизии. Когда у красных следопытов собралось достаточно материала, в городе был воздвигнут монумент в честь павших и живых солдат и офицеров этой дивизии. На его открытие были приглашены ныне здравствующие ее ветераны. Приехавший на пионерско-комсомольскую "зарницу" будущий приятель Шеремета заявил после торжеств, что хотел бы на недельку остаться в местах, через которые когда-то прошел со своим соединением. Хорошо бы, добавил он, прахчнться возле какого-нибудь водоемчика да порыбачить. Желание боевого военачальника было, конечно же, с радостью удовлетворено: не нанесет он большого урона рыбному хозяйству республики своей удочкой, и отдых его в здешних краях более чем заслуженный. Словом, генерал остался. Облюбовал местечко. Вернулся в Кишинев. Приехал оттуда уже на своей машине. Поставил брезентовую палатку под кроной самого большого дуба. Проходит одна неделя, другая, третья, а палатка стоит себе на одном месте и стоит. Генеральская "Волга" лишь изредка появлялась у хлебного магазина. Постоит там немного, "заправится" батонами и "кирпичами" и возвращается к палатке. Алексея Иосифовича это заинтриговало: уж не обнаружил ли генерал место, неизвестное местным любителям рыбной ловли? Долго не раздумывая, отправился к генералу с визитом. Застал некогда грозного вояку за потрошением карасей. Их у него было штук пять-шесть, общим весом не более полукилограмма. Тут же были приготовлены две луковицы, несколько морковок, две-три картофелины. Только и всего! Ни красных помидоров, ни горького перца, ни чесночного настоя — ничего этого не было.
Не было даже соли. И тут выяснилось, что генерал не отдыхал, а лечился.
Организовал себе санаторий на берегу лесного пруда. Начисто отказался от минеральных вод Железноводска и Моршина. Пользовал себя теплой ушицей. Ухой без соли, без помидоров, без стручкового перца и чеснока. Уверял при этом, что рыбий желатин смазывает пораженную язвой слизистую оболочку желудка и ему, генералу, становится хорошо. К лекарству этому надобно прибавить тишину, безлюдье, чистый воздух, настоянный на лесных запахах, целебных самих по себе. Правда, случалось, что старик тосковал в одиночестве. Жена, сыновья, внуки и внучки остались в Кишиневе. Лишь изредка кто-нибудь из них наведывался к нему. Что касается досуга, то его у генерала было хоть отбавляй. У нового товарища, то есть Шеремета, со временем было похуже Как ни отчитывал, как ни бранил его генерал за нарушение "ушиного режима", секретарь райкома приезжал к его палатке нерегулярно. Благотворному действию ухи мешало пристрастие генеральского друга к курению. Поругивал Алексея Иосифовича за это пристрастие и генерал, и врачи во всех санаториях, в каких он только побывал. Шеремет выслушивал их, соглашался, что поступает относительно своего здоровья дурно, отрывал половину сигаретной начинки, чтобы вдыхать в себя поменьше никотина, носил в кармане мятные конфеты, надеясь, что они заменят ему курево. Но совсем отказаться от сигарет не мог.
Не мог регулярно наведываться и в генеральский "санаторий". Приезжал туда лишь в редкие дни, когда его не вызывали в Кишинев на совещания, заседания, активы и пленумы, коими так богата жизнь руководящих работников. В отличие от хозяина палатки Шеремет хлебал и уху, и поедал вареных карасей. Ветеран соблюдал строжайшую диету: ел только юшку с размоченными в ней сухариками, размоченными настолько, что уха превращалась в рыбную кашицу, которая была бы впору беззубым сосункам.
В этот наш приезд к генералу, на мое счастье, уха была настоящая. И приготовил ее не сам генерал, а еще один его друг, которого мы с Шереметом увидели возле палатки. Это местный лесник мош Остап Пинтяк пришел поразвлечь малость старого, одинокого человека. Узнав, что генерал ждет секретаря райкома, Пинтяк отбросил в сторону ружье, кожаный ягдташ, охотничий рог и принялся готовить уху. Начал с того, что растер в металлической посудине очищенные дольки чеснока; затем испек на углях несколько стручков горького перца, освободил и их от шкурки, потом смешал с чесночной массой. Соль лесник всегда имел при себе, носил ее в спичечном коробке. Не покидала его никогда и сумка с монополькой, с водкой, значит. Словом, врасплох этого человека не застанешь!
Увидя нас, мош Остап несказанно обрадовался. Со мною ведь встретился после долгих лет разлуки, да и Шеремета видел далеко не каждый день. К тому же лесник и себя считал здесь за хозяина: лесные угодья доверены ему, а не кому-нибудь еще, тут он царь и бог.
Наблюдая за хлопотами мош Остапа, генерал кряхтел, бормотал невнятно, был явно недоволен действиями "лесного разбойника", как мысленно называл Пинтяка. Лесник либо не замечал этого кряхтения и бормотания, либо не обращал на них внимания — он продолжал священнодействовать над ухой. В большом котелке отварил с десяток мелких пескарей, процедил "ижицу", бросил в нее несколько помидоров, три толстенных перца, три луковицы толщиною каждая с добрый кулак; только после этого добавил в котел сперва рыбок среднего размера, а под конец самую крупную. Если уж уха, так пусть она будет ухой! Не канителиться же с парой ледащих рыбешек, как этот генерал!
Без соли, без перца, без чеснока и помидоров — так это ж злая пародия на уху! Так она может утратить не то что заслуженную славу, но даже право называться ухой!
— Бросит в котел пару карасей-дистрофиков, а потом восторгается: "Ах, какую ушицу сварганил!" Ну что ты с ним будешь делать! Разве такой должна быть генеральская-то уха?! — возмущался лесник, подмигивая нам. — А еще казак!
Для мош Остапа Пинтяка все офицеры и генералы, русские, молдаване, татары, узбеки, даже турки, были либо москалями, либо казаками. Слова эти у мош Остапа заменяли и национальность, и профессию, и образование человека.
Генерал, поселившийся в его лесных угодьях, был русский. Говорил по-молдавски плохо, хотя и приезжал сюда каждое лето. И когда у него прорывалось словечко вроде "сварганил", мош Остап выходил из себя. Он участвовал в первой мировой войне, во второй хоть и не участвовал, но весть о падении Берлина и о знамени, водруженном над рейхстагом, первым принес он в Кукоару, во все подгорянские селения. По всем деревням и селам женщины обнимали и целовали доброго вестника. То же самое делали старики, старухи и дети. Последние подбегали к нему со всех дворов и цеплялись за его штаны, рубаху, подобно репейникам. А он шел улицей и вовсю трубил в свой охотничий рог. Трубил одержимо, трубил непрерывно, и торжественно-трубный глас разносился далеко окрест. В короткие перерывы возглашал во всю такую же трубную свою глотку: "Война кончилась, добрые люди! По-бе-да-а-а!!!" Во многих церквах в ответ ему начинали звонить колокола, и звон их согласно сливался с голосом охотничьей трубы мош Остапа.
А вот сейчас тот же Остап пошумливает на генерала, убеждая его, что слово "сварганил" не русское, так русские не говорят; уж он-то, Пинтяк, хорошо знает, что таких уродливых словечек в русском языке нету. Не зря же служил в русской армии в первую мировую, даже речь держал на солдатском митинге в Екатеринославе, разъясняя политику большевиков. Правда, вскоре после своей пламенной речи, произнесенной, разумеется, по-русски, Пинтяк потихоньку подался домой, но так поступали и другие "защитники веры, царя и отечества": всем им захотелось поскорее повидаться с женой и детьми. Весть о совершившейся Октябрьской революции настигла Остапа Пинтяка уже у родимого порога."
Мош Остап был старше Шереметова дружка-генерала. И по годам, и по виду — старше. И голова побелее генеральской, а вот торчавшие во все стороны усы оставались почти черными и поскольку топорщились, то и придавали своему владельцу вид некоторой заносчивости. Но и они вдруг уныло повисли, когда ни генерал, ни Шеремет не захотели даже попробовать его ухн. Нарочно отошли в сторонку и похлебывали "пустую" генералову юшку с размоченными в ней сухарями. Оскорбленный в самых лучших своих побуждениях, мош Остап, кажется, с большей яростью принялся за свою уху. Окуная рыбину в соус из чеснока, перца и еще каких-то немыслимых приправ, он брал ее губами и, точно играя на губной гармошке, проводил от одного угла рта к другому. В результате этой мгновенной операции мясо поглощалось, а рыбий скелет выбрасывался на землю.
Перед тем как опрокинуть в себя чарочку, лесник тщательно прибирал и усы, и рот, будто собирался осенить себя крестным знамением.
Священнодействовал не только в приготовлении, ухи, но и в ее поедании и запивании. Правду сказать, я мало в чем уступал в этом деле мош Остапу, а потому и оказался для него самым подходящим компаньоном.
Алексей Иосифович видел, как здорово у нас получается, и вздыхал. От великой досады поворачивался то спиной к нам, то боком к генералу. Наконец душа не выдержала, и Шеремет протянул руку к здоровенному сазану на тарелке мош Остапа.
— Чуть присоленная, рыба имеет совершенно иной вкус, — заметил Алексей Иосифович.
— Нет, товарищ партейный секретарь! Настоящую-то, истинно генеральскую уху вы еще не едали. Вот если б я, окромя рыбы, положил в котел две-три курицы вместе с потрошками, тогда получилась бы та самая… Такую я делаю с инженером из совхоза, когда он собирает все машины на техосмотр. Пока милиционеры-гаишники колдуют у сорока грузовиков, в больших казанах отваривается куриный бульон. Потом кидаю в него рыбу всяких пород и размеров. Рыба варится в курином бульоне, а на углях поджаривается перец, в маленькой ступке я толку чеснок. В других больших чугунах готовится мамалыга. И когда у меня все готово, заканчивают свою работу и гаишники. И техосмотр превращается в юбилей. Он отмечается каждый год. И каждый год я готовлю чудо-уху; начиняю фаршем из печени, селезенки, из бараньего гуська то есть, четы-рех-пятикилограммового ягненка. В фарш, понятное дело, всегда добавляю мелко изрубленные вареные яйца, смешанные с зеленым лучком, ну и, конечное дело, немножечко перца… Ягнячью тушку, всю, как она есть, заворачиваю в тесто. Потомится в печке сколько положено — вынимаю. Дух разносится вокруг такой, что тут самый жадный до работы человек бросил бы все и побежал сломя голову к моему чудо-барашку!.. Почему-то именно к этой минуте заканчивался, говорю, и техосмотр. Можете представить, с каким аппетитом поедали всю мою стряпню работники ГАИ?!
— Перестань, мош Остап!.. С ума можно сойти от твоего рассказа! — умолял, смеясь, Шеремет. — Не видишь разве, что у генерала слюнки потекли?
Он вон подскочил и побежал в лес — подальше от греха…
Первые минуты повествования мош Остапа генерал еще терпел. Помогал своему терпению тем, что выходил на берег будто бы проверить удочки, приносил из лесу несколько подобранных им сухих хворостинок. Но когда рассказчик дошел до фаршированного барашка, завернутого в лист из теста, суровое лицо старого воина исказилось до неузнаваемости и генерал подался в глубь леса. Там собирал хворост и ругался, как настоящий сапожник.
— Вы уж меня извините, Алексей Иосифович, — оправдывался лесник, — мне хотелось, чтобы и вы знали, как варится настоящая уха!.. Как мы с нашим инженером проводим техосмотр!..
Сказав это, мош Остап по-гайдуцки свистнул. На этот свист ответило конское ржание из глубины леса. Через какую-нибудь минуту и сам конь встал перед хозяином, как "лист перед травой". То был красивый рысак, упитанный, с лоснящейся шерстью. Он играл раздвоенной, упругой грудью, как юная дева, ищущая любви. Приблизясь, красавец нетерпеливо бил копытом, вытаптывал под собой травку.
— Ну, ну, успокойся! — поласкал своего четвероногого друга и голосом и глазами лесник. Затем надел уздечку, оседлал. Ягдташ и охотничий рог приторочил к седлу.
— Вы уж не гневайтесь на меня, ежели сказал что-то лишнее! — продолжал оправдываться мош Остап. — В лесу-то мне не с кем разговаривать… Разве что вот с ним… с конем. Он хоть и понимает все, но разговаривать по-людски не умеет… Так что извините меня!
Мош Остап распрощался с нами и уехал. Приспела пора и нам расстаться с генералом: Алексею Иосифовичу было нужно заглянуть на строительную площадку и посмотреть, как возводится новый винзавод в соседнем селе Виноград в совхозах уже розовел, а стройка продвигалась медленно. Шеремет предложил сначала подбросить меня до Кукоары, но я отказался. Отказался не из вежливости: мне хотелось подольше побыть в родном лесу, в котором не бывал много-много лет, пройтись по лесной тропинке, послушать шепот листьев, пение невидимых пичужек, просто подышать воздухом, настоянным на множестве лесных ароматов. Мог ли я отказаться от всего этого?!
— Когда станет невмоготу ждать, когда станет невтерпеж от вынужденного отдыха, уходи в эти края, поближе к палатке моего генерала! — говорил Шеремет на прощание. — Он тоже умирает со скуки. Удочки его не умеют говорить, так же как и конь мош Остапа. А рыба тем паче. Молчит как рыба…
Учись человеколюбию у лесника. Он не только развлекает генерала своими побасенками, но иногда остается спать вместе с ним в его палатке.
К приглашению Алексея Иосифовича присоединился и сам хозяин маленького этого лагеря. Генерал подвел меня к своей машине и показал целую библиотеку книг. Я пообещал наведываться. Признаться же в том, что к рыбной ловле совершенно равнодушен, не решился…
Был у меня еще один серьезный должок перед родными краями. Имея бездну свободного времени, я не посетил до сих пор памятника партизанам, славным этим лесным мстителям. А дома у нас много говорилось о нем. Поставленный в глубине дубравы, молчаливый обелиск многое мог сказать живому человеческому сердцу.
4
Алексей Иосифович Шеремет очень гордился такими памятниками.
Рассказывал мне, с каким трудом добывался для них материал, особенно алюминий. "Разжился" им на одном авиационном заводе. Доброхотливый и понимающий, для какого святого дела испрашивается у него металл, директор предприятия поделился частью металла, забракованного для производства машин.
Но и такой алюминий выхлопотать было нелегко: по всей огромной стране возводились обелиски — памятники павшим героям, и везде строители не могли обойтись без этого белого металла.
Не хватало алюминия и для иных нужд. Архитектурные украшения новых зданий, например, и не мыслились без него, но из-за алюминиевого кризиса многим приходилось искать заменители, и замысел инженеров-строителей не мог воплотиться в жизнь полною мерой.
Шеремет же достал-таки алюминий для памятников в его районе. Ну, а как достал, лучше и не спрашивать!" Когда люди захотят помочь друг другу, они найдут, как это сделать. Не было, скажем, бетонных столбов для виноградников, но с одной московской фабрики привезли прямые как стрела слеги, сделанные из вьетнамского бамбука. Позже та же фабрика освоила производство цементных столбов (привозить бамбук за тысячи верст все-таки накладно!). Но случилось это не скоро. Долгое время цемент был чрезвычайно дефицитным материалом, так что легче было раздобыть бамбук во Вьетнаме, чем цемент в молдавском местечке Рыбница, — и так было.
Я шел через лес узкою стежкой, прозванной "тропинкой Виторы".
Останавливался у какого-нибудь колодца, с бадьей с надписью: "Партизанский колодец". Да, родные уголки входили в легенды: партизанский колодец, партизанская поляна, партизанский овраг, партизанская роща… Посреди леса в самое синее небо вонзилась стрела белого обелиска. Косые лучи заходящего солнца падали на него и, отражаясь, рассыпались по поляне. Металлические плиты переливались, как рыбья чешуя. У подножья памятника цветы, цветы, цветы. Надпись на мемориальной доске указывала на то, что в этом как раз месте, на этой поляне, партизаны вели жестокий бой с оккупантами. Не тут ли где-нибудь оборвалась жизнь Митри Негарэ, о котором отец Георге Негарэ знает лишь то, что сын его пропал без вести? А мои двоюродные братья, сыновья трех маминых сестер, сложили свои головы — один на Одере, другой в Прибалтике, а Андрей, сын тетки Анисьи, погиб под Кенигсбергом. Он был у нее единственным сыном на целую ораву дочерей. Изба тетки Анисьи напоминала женский монастырь. Обабился как-то и Андрей. Прял на веретене, вязал носки и чулки не хуже своих сестер, и неудивительно: с детства он видел лишь то, что делают женщины, и перенимал их ремесло. И дружбу маленький Андрей вел большей частью со своими ровесницами, а не ровесниками. Поэтому, ставши взрослым парнем, он легко и просто сходился с девушками, нравился им за такую смелость. Признаться, я сильно завидовал двоюродному брату, видя, как увиваются возле него кукоаровские красотки.
У меня не было сестер. Не мог подружиться и со сверстницами на улице.
Нечаянно коснувшись их платья, я краснел и чувствовал, что у меня горят ладони. Стыдился даже девичьей тени, упавшей на меня. Брат Андрей в отличие от меня мог бы вполне быть назван бабьим угодником, он не постеснялся бы почти голышом влезть на печку, где лежали девчата, и, растолкав их, втиснуться между ними. И они бы не завизжали от испуга, потому что как он не стеснялся их, так не стыдились и они его.
И все-таки эта близость не выходила за черту, за которой находился таинственно-сладкий миг любви. Андрей и ушел из жизни, так и не став мужчиной. Он погиб под Кенигсбергом, и тетка Анисья поехала, чтобы побывать на его могиле и привезти оттуда хотя бы малую горсточку земли.
Мама рассказывала, что ее сестра вернулась со свидания с сыном страшно постаревшей. Много дней не подымалась с постели, говорила, что ей не хочется жить. Не вернувшиеся с войны мои земляки на фотокарточках, вывешенных в Доме культуры, были как живые. Большинство сфотографировалось в военной форме, в пилотках с пятиконечной звездой, с орденами и медалями на гимнастерках. Лишь немногие — в гражданской одежде. На щите не было только тех, кто, уходя на войну, не успел сфотографироваться. Но и для них оставлены рамочки с подписями. Пустые эти "глазницы" обжигали сердце смотревшего на них. Под одним таким окошечком значился и сын тети Анисьи, Андрей. Там указано его имя, отчество, год рождения и год гибели. Облик исчез бесследно. Навсегда.
Он будет стоять лишь в глазах матери. И с ее смертью канет навеки.
Видел и я его живого, но помню как-то смутно, расплывчато. Отчетливо вставала лишь смешная сценка, как он ссорился со своими сестричками из-за пенки молока, из-за мамалыжной корки в горячем еще чугунке, когда тетя Анисья собиралась вывалить из него круг дымящейся мамалыги. Во всех таких случаях тетя Анисья набрасывалась на дочерей, брала сторону сына. Но за мамалыжную корку доставалось и ему:
— Чтоб я больше не видала, как ты запускаешь грязные свои лапы в чугун!.. Разве ты забыл, что я тебе говорила: кто снимет шкурку с мамалыги и съест ее, навеки останется нищим?!
Тетке Анисье очень хотелось, чтобы сын ее был богатым человеком.
Девочки ее не очень беспокоили: что с ними будет, то и будет! Пускай жрут мамалыжную шкуру! Но за сыном следила, отгоняла его от чугуна! И что же? От всего богатства Андрея осталось одно лишь его ими под пустой рамочкой на мемориальном щите в Доме культуры. Пропал малюсенький снимок и из его воинского билета. Любимец матери, сестер, всей семьи, он не мог сохранить себя для них. Не уберегла его от гибели и неизбывная материнская любовь. А мне очень хотелось посмотреть на его фотографию. И непременно в военной форме, в гимнастерке и пилотке с пятиконечной звездой.
В лесу, по которому я сейчас шел, мы не раз бывали с Андреем. И было у нас немало приключений. Взял как-то нас с собой собирать кизил бадя Василе Суфлецелу (дедушка отчаянно ругал его за то, что тот не может обойтись без маленьких "стригунков", что шагу не сделает без этих сопливых чертенят). И правда, бадя Василе, видать, на всю жизнь сохранил детский ум и детские забавы. Лазал с ребятишками по оврагам в поисках кладов, ставил вместе с ними капканы на зайцев и лисиц. Надеялся отыскать и показать нам затейливое жилище барсука, его нору с запасными выходами на случай нападения врагов. В душе-то планировал изловить этого хитрого зверька, жир протопить, а пышную серебристую шкуру продать на базаре. Кладов, конечно, бадя Василе никогда не находил, да, пожалуй, и не верил в их существование, иначе не устроил бы ловушки, в которую попался Иосуб Вырлан. Пробрался однажды ночью бадя Василе на поле Иосуба, вырыл там яму и замуровал в ней старый бочонок с десятком медных монет времен царицы Екатерины Второй, а своих односельчан предупредил, чтобы они вышли и подсмотрели, как Вырлан будет отрывать "клад". Подстегнутые неискоренимым чувством любопытства, люди вышли за окраину села, спрятались на краю оврага и, затаившись, наблюдали, как хозяин поля выворачивает из-под земли бочонок, потрошит его и вовсю бранится: "Мерзавцы! Грабители!.. Обобрали мой клад… Оставили несколько монеток, а золото и серебро забрали!.."
Ну так вот: бадя Василе брал нас с собой в качестве своих незаменимых помощников. Исполненные чувства благодарности к нему за то, что не чурался нашей компании, мы трудились изо всех сил, чтобы наполнить кизилом два здоровенных его ведра. Надо было знать этого мужика: он таскал нас по всему лесу, от одной поляны к другой, от одних кизиловых зарослей к другим. В каком-то месте ему казалось, что кизил не дозрел, в другом — что он очень мелкий. Вот и мучил и себя, и нас в поисках лучшего кизила, чтобы Аника сварила из него варенье. Во время этой кизиловой охоты бадя Василе учил нас делам далеко не безгрешным: вернетесь, мол, домой, насыпьте в карманы кизила, а вечером мажьте им девичьи щеки. Лучше бы, конечно, груди, добавлял он, но вы-де еще не доросли, чтобы лезть к девкам за пазуху. Советовал подсовывать к нежной девичьей коже и растертые листья кизилового дерева. Они не так жгучи, как, скажем, крапива. Не оставляют и волдырей, зато на какое-то время вызывают страшный зуд, и ребятам доставляет великое удовольствие видеть, как чья-нибудь невеста или возлюбленная "чухается" на виду у кавалеров. Что касается меня и моего двоюродного брата, то мы были пока что очень маленькими для таких проделок. К тому же было не до забав: бродя по лесу целый день, мы валились с ног и от усталости, и от голода Мечталось о корочке хлеба, которую проглотил бы не разжевывая, как давно не кормленный щенок. Убежать домой не пришлось: могли заблудиться, от бесконечного блуждания по лесу у нас кружились головы, и мы не знали, в какой стороне находится наша Кукоара. Под вечер, когда мы возвращались домой, мама спрашивала, где Мы шлялись целый божий день. Но рты наши были заняты едой, на которую мы с Андреем набрасывались, точно волчата.
— Да не донимай ты их своими расспросами! — вступался за нас отец. — Еще подавятся.
Лишь покончив с поздним обедом, а точнее бы сказать, с ужином, мы хором и с расстановкой произносили одно-единственное слово:
— Ки-зил!..
— Вы ходили за кизилом?
— Ага-а-а… в лес…
— С кем же? Скажите, пожалуйста!
— С бадицей Василе…
— Ну, задам я этому бадице!..
— Ну, ну, зачем же так?! — Отец, этот вечный миротворец в доме, остановил маму. — Чем же плохо то, что Суфлецелу поводил ребятишек по лесу, показал им хорошие кизиловые места и накопил в них волчий аппетит?
Насытившись, и Андрей не будет нынче драться со своими сестрами из-за пенок и сливок. У себя дома Андрей ведет себя так, как ведут все баловни, — чрезвычайно капризен в еде. А тут все подмел подчистую, что бы ни подали на стол! За это не ругать — благодарить надо бадю Василе! Голод не тетка, к тому же и лучший повар. Андрей ел так, что за ушами трещало!-
Вспоминая это, я медленно шел по тропинке старой отшельницы Виторы.
Сколько времени прошло, а я все не мог примириться с тем, что никогда уж не выйду в этот лес со своим двоюродным братом и другом Андреем. Капризный истребитель сливок и сметаны, женственно-нежный маменькин сынок, как же мне не хватает тебя! Где ты? Чего не откликаешься? Отзовись!
Брат не отзывался. И лес хранил сумрачное молчание. В иной час оно было бы лучшим врачевателем человеческой души. Когда человек нуждается в одиночестве, лучшего товарища, чем лес, ему не найти. Но когда ты идешь и память твою сопровождают тени ушедших из жизни близких людей, одиночество становится невыносимым и ты был бы несказанно рад услышать в такую минуту живой человеческий голос. И я услышал его, приближаясь к опушке леса.
То был голос Иосуба Вырлана. Никто бы, кажется, не пожалел, если б эта крайне несимпатичная личность исчезла из Кукоары навсегда и бесследно. А я вот даже обрадовался, увидев и услышав его! Он стоял, прислонившись спиною к стволу дуба, и вел какую-то беседу с тетушкой Виторой. Эта похожая на бабу-ягу отшельница привела сюда попастись своих коз и, надглядывая за ними, слушала болтовню Иосуба.
Кукоаровский пожарник пришел к вдовушке в полной экипировке: в широченных брезентовых штанах, в куртке из "чертовой кожи". Металлический сверкающий шлем он снял со своего лысого черепа, но двухвершковый поясной ремень был застегнут на самую дальнюю от начала дырку. Он, конечно, страдал от жары и лесной духоты, но стоически терпел, лишь губы высыхали, и Вырлан все время облизывал их.
— Послушай, Витора.
— Эй?..
— Я уже не работаю в школе-
— Слыхала.
— Откуда бы тебе услышать?
— Есть откуда, раз услышала.
— Гм… Люди, что ли, болтают?
— Если ты лазаешь по всем чердакам, люди не будут молчать] — Гм…
— Лучше, если б ты оставался в школе.
— Ты, Витора, вижу, не знаешь, что теперь в школе нету печек. Там сейчас центральное отопление.
— Остался бы конюхом.
— Вот глупая баба!" Зачем бы мне быть конюхом?!
— Был бы при деле — не лазал бы по чердакам, как мартовский кот.
— Но у меня теперь хорошая зарплата!.. Теперь не найдешь таких дураков, которые работали б за шестьдесят два рубля и пятьдесят копеек!"
Шестьдесят два — это еще понятно. Но ума не приложу, откель наскреб директор эти пятьдесят копеек?
— Сколько же теперь тебе отваливают? — поинтересовалась Витора.
— В два раза больше, чем в школе. И главное — без копеек. Круглая зарплата!
— Зарплата, слов нет, подходящая, — согласилась старуха. — Плохо только, что все время ссоришься с людьми.
— Ну и глупа же ты, Витора!..
— Зачем же разговариваешь с глупой? Иди своей дорогой, а от меня отвяжись!..
— Да ты не сердись!.. Я ить пришел к тебе с серьезными намерениями…
— Не нуждаюсь я в твоих намерениях…
— Сыну построил новый дом, отделил его — — Не перееду я к тебе — и не подмасливайся!
— Ну, поступай как знаешь. Только я хотел жениться по-настоящему. При своей должности возвращаюсь домой весь в саже, а мне даже рубашку простирнуть некому… Разве ж это жизнь?!
— Ищи себе другую прачку. А я пожила с тобой и хорошо знаю, что ты за фрукт!
— Все течет, все меняется, — вымолвил Иосуб философски-раздумчиво, — Сына, говорю, отделил. Теперь нам никто не помешает жить в мире и согласии.
Будешь в моем доме полной хозяйкой. А так что же, разве ж гоже тут одной… в лесу?
— Ишь, какой радетель отыскался! Нет уж, милый, пожалей кого-нибудь еще, а меня оставь в покое. Отправляйся в село по тропинке, по которой пришел сюда, не то собаку на тебя спущу!..
— Твоя собака знает меня, — усмехнулся Вырлан.
— Поглядим. — не позабыла ли?!
Тетушка Витора оставила веревку с козами и направилась к проволоке, к которой был прицеплен ее пес.
— Эй, эй!.. Никак ты с ума сошла! — испугался Иосуб.
— Уходи, говорю, по-хорошему!"
— Ухожу, ухожу… Но и ты не забывай, что одежда на мне казенная, государственная!"
— Наплевать мне на нее, на одежду твою!-
— Мне придется за нее отвечать! — возопил Вырлан.
— Тогда уходи побыстрей. Катись, милок, е твоей зарплатой!
Может быть, у Вырлана отыскались бы какие-то еще, более убедительные доводы, чтобы задержаться возле вдовушки, но на поляне появился мош Саша Кинезу. Со своей неизменной кожаной сумкой на бедре он пас скот в лесу. Его поднадзорные вышли на поляну и вознамерились было полакомиться кукурузой в огороде тетушки Виторы. Чтобы избежать скандала, мош Саша с его больными, красными, как у кролика, слезящимися глазами бросился отгонять непутевую скотинку и, будучи близоруким, чуть было не наскочил на коз.
Иосуб Вырлан спрятался за дуб и, пропустив мош Сашу, прытью отправился в село. Я же присоединился к мош Саше Кинезу, помог соседу выгнать скотину из лесу на широкую проселочную дорогу и под звон колокольчиков на шее коровы и теленка двинулся домой.
По дороге мош Саша, человек, в общем-то, очень неразговорчивый, пояснил мне, что привязал эти тронки к шеям животных потому, что к старости стал плохо слышать и видеть. Звоночки указывали ему, где в данную минуту пасутся его корова и телок Получив эти сведения, я уже ни о чем больше не спрашивал старика.
Распрощался с ним у наших ворох.
ГЛАВА ПЯТАЯ
1
В Кукоаре существует поверье: чего больше всего боится человек, того и не минует. Паче всего я опасался попасть на дедушкин язык при всегда неожиданных визитах Сабины. А она, взбалмошная девка, тут как тут! Что с нею поделаешь? Стоит как ни в чем не бывало передо мною и моим дедушкой, потряхивает косичками с подвязанными к ним капроновыми ленточками апельсинового цвета и торжественно объявляет:
— Это я опять пришла к вам!
Покажи она мне язык, как делают дети, я бы даже не рассердился, что поделаешь с глупым дитятей?! Но перед нами была разнаряженная барышня и держалась так свободно и непринужденно, будто была тут не гостьей, к тому же не шибко желанной, но хозяйской. Оглядев нашу работу, по-хозяйски же поощряла:
— А вы пойте. Мне нравится. Я услышала со двора сестры, как вы поете, и пришла.
Рожденный от кошки должен ловить мышей. Истинно сказано. На этот раз Сабине хотелось понравиться и дедушке. Для этого сменила "штаны из чертовой кожи", то есть джинсы, на новенькое платье. Приди она в брюках, старик, глядишь, и турнул бы ее со двора. А так глядел, как на живую куклу:
— А чья же ты будешь, барышня?
— Из Кибирьского роду, дедушка. Кибирево семя! — засмеялась отчаянная деваха.
— Так это ваша сестрица заманила в свои сети младшего сынка Саши Кинезу?
— Она, она, мош Тоадер! Моя старшая сестра Федуце затуманила голову мизинчику мош Саши!
— Хороши же вы фрукты!
— Хороши, мош Тоадер.
— Гм… Все; знать, перевернулось вверх тормашками. Где это видано, чтобы девки сами приходили к парням?! Если б твоя ухватистая сестрица не заморочила голову этому Феодорике, остался бы он навеки холостяком, как мой брательник Петраке… Нелюдимы эти Кинезы! Их пока не взнуздаешь и не набросишь им на глаза бабий платок, они так и останутся неженатыми!-
Сабине нравились дедушкины слова. Она хохотала от души и вертелась возле бочек. Не вертелась, а пританцовывала, закинув руки за спину.
Вальсировала среди тары, как среди, ресторанных столиков. Раздувая платье, останавливалась перед стариком, кокетливо подмигивая. Как бы невзначай сунула в одну бочку букетик цветов.
— Вот… Вот!.. Коровья образина!.. Невеста приходит к нему со своими цветами! — Ну и времена!
— Вам не нравятся цветы, мош Тоадер?
— Я, доченька, вроде староват для них. На могилку принесешь.-
Сабина выхватила из горловины бочки букет, разделила его на отдельные стебельки. Один цветок сунула дедушке под нос, а остальные распределила по всем бочкам и бочонкам.
— Эй ты, сорока!.. А ну, собери свои цветы! Им нечего делать в бочках.
Они не для этого предназначены. И в амбаре своем я не держу цветов. Ежели ты пришла одурманить голову моему внуку, то им и займись, а меня оставь в покое!.. Он ведь форменный баран, его легко околпачить!.. А цветы убери, я чихаю от них, как сопливая овца!.. Пришла к внуку… ну что ж, дело ваше молодое… Вы оба городские булочники… любуйтесь цветочками, как городские мамзельки… А я уж как-нибудь обойдусь без них, без цветов… Займись, говорю, этим ослом!..
— Я только на одну минуточку, мош Тоадер!.. Хочу попросить его написать за, меня заявление. Хочу пойти учиться…
— Я не вмешиваюсь в чужие дела. Вол на вола мычит, дурак к дураку спешит… Ваше дело! В мое время с цветами ходили только парни к девкам, а не наоборот!..
Сидя в своей бочке, я слышал весь этот диалог и больше принимал сторону дедушки: мне самому не очень-то нравилось, когда девушки приходят к потенциальным своим женихам с букетами цветов. Зная, что так просто от этой гостьи не отделаешься, я вылез из своего убежища, взял из рук Сабины бумажку и написал заявление на углу завалинки. Писал и удивлялся, что такая отчаянная девица не отважилась попытать счастья на экзаменах в каком-нибудь кишиневском высшем учебном заведении, а решила поступить в Каларашское педагогическое училище. Помимо того, что это было все-таки училище, дающее хоть и специальное, но все же среднее образование, а оно у Сабины уже было, в Калараш добираться было сложнее, чем в Кишинев, куда по хорошей асфальтированной дороге регулярно ходили автобусы. А ездить зимой студентам приходится часто, чтобы пополнить свои продовольственные запасы, нагрузить сумки салом, разными пышками, пирогами, банками с вареньем и повидлом. Я указал Сабине на этот далеко не маловажный факт. Но она реагировала на это нервно и ядовито-насмешливо:
— А что, без института не могу понравиться вам?
— Дело не в том, понравишься мне или не понравишься. А вот после получения аттестата зрелости писать заявления надо бы самой, — ответил я колкостью на колкость.
Допускаю, что Сабина использовала заявление, как предлог, чтобы заглянуть ко мне. Но ведь точно с такою же просьбой ко мне обращались многие десятиклассники, юноши и девушки.
Что касается бумажной макулатуры, то в ней недостатка мы не испытываем.
Извержение всяческих бумаг по всякому поводу можно сравнить разве что с вулканическим. Однако по-настоящему грамотных среди грамотных у нас не густо. Дети едва ли не с первого класса переходят на иксы и игреки, а окончив десять классов, не в состоянии самостоятельно написать простейший документ, заполнить анкету, изложить внятно собственную биографию. Да что там десятиклассники — далеко не все с высшим образованием умеют это делать!
Бегут за помощью к полуграмотному секретарю сельсовета: у того нет диплома, зато есть хватка толково излагать мысль в официальных документах, в разного рода заявлениях, анкетах, договорах, обязательствах, актах. Задумали парень или девица поехать в город, чтобы научиться какому-либо ремеслу либо выхлопотать какую-нибудь немудрящую справку — сейчас же бегут морочить голову секретарю, а она у него и без того заморочена другими бумагами, волнрю накатывающимися на множества районных инстанций.
Принесла вот цветы… А откуда она взяла, что за написание примитивного заявленьица мне нужно преподносить цветы?! Черт знает что!..
Тут же вспомнил, что старшая сестра Сабины до замужества всегда носила с собой цветы, обернутые платочком. Это были васильки, георгины, барч-хатцы, чаще же всего — мята с ее одурманивающим запахом. Платок был под стать цветам — нарядный, с шелковистой бахромой. Девушка старалась попасться мне на глаза, потанцевать со мной. Танцуя, клала на мое плечо кулачок с зажатым в нем платком с цветами. Когда это были не цветы, а мята, чуть привянувшая, у меня кружилась голова. Дурманили и цветы васильков, и бархатки, и я потом ходил как пьяный. Но старшей сестре Сабины и этого было мало. Выходя в хоровод, она нарочно оставляла на лице немножко душистой,, мыльной пены, чтобы кавалеры видели, что она умывается дорогим туалетным мылом, — об этом уже было сказано. И пудрилась Сабинина сестрица так, что была похожа на мельника. Словом, модничала как умела… Сабина, видать, пошла по ее стопам, заявилась к нам с букетиком цветов. Известное дело: яблоко от яблони недалеко падает…
Мне бы, пожалуй, не следовало сердиться на Сабину. Не сердился же я на ее сестру, когда часто видел ее возле дедушкиного колодца. Не только, не сердился, а выходил к ней, чтобы обмолвиться ничего не значащими словами.
Болтали потихоньку, пока она наполняла свои ведра. Иной раз она загадочно улыбалась мне, будто между нами существовала какая-то тайна. А никакой тайны не было! Глупые и неловкие, мы ничего не сделали, чтобы она была, тайна!..
Нет, глупым был лишь я один, потому что не мог понять скрытого смысла ее загадочной улыбки. А она?.. Что ж, не всякая даже самая смелая девушка отважится сделать первый шаг. Он остается за мужчиной, за парнем. А я был и, кажется, остался непонятливым дурнем, за то теперь и расплачиваюсь одиночеством…
Пришла как-то к нам мамина племянница, дочка тетки Анисьи, моя, значит, двоюродная сестра. Отозвала меня в сторонку, шепчет: "Заходи к нам. Скажу тебе что-то". И я пошел. С той поры, как погиб Андрей, я часто приходил к тетушке Анисье, чтобы помочь ей в делах, требующих мужских рук: подправить ли крышу свежими снопами камыша, скосить ли пшеницу, которую мне же приходилось сторожить по ночам, поскольку тетушкино поле находилось в отдалении: мужики из соседнего села, зная, что эта полоска принадлежит вдове, потихоньку потаскивали у нее из крестцов снопики пшеницы и ржи.
Случалось, помогал маминой сестре и сеять озимую пшеницу. Взрослые дочери тетушки умели пахать и боронить, но сев мать им не доверяла, считая, что мужик сделает это лучше.
Так что я не удивился, когда двоюродная сестра Фенуца позвала меня к себе. Только не нравились мне ее лисьи повадки, да и внешность была далекой от того, чтобы полюбоваться ею. Был у этой тетки нос длиною в дышло, и все-таки его обладательница выпендривалась, словно какая-нибудь фрейлина с царского двора. Приглашая меня, она делала это с какими-то дьявольскими ужимками, но я не придал им решительно никакого значения. Словом, пришел к ним домой и удивился тому, что двор был пуст, на всех дверях избы и сараев висели замки, а за стеклом окон виднелось множество горшков и бутылок. Тетя Анисья ужасно боялась воров, и, когда уходила из дому, она не только запирала все двери, но и ставила на подоконники массу горшков, кувшинов, фляг с молоком и без молока — выставляла как бы напоказ всю домашнюю посуду и утварь. Расчет у тетушки был простой: полезет воришка через окно в избу, наделает такого шуму, что сразу же либо убежит с испугу, либо его прихватят на месте преступления. Дедушка поругивал дочь за такие оборонительные сооружения, но ему скоро надоело это занятие, и он махнул рукой: пускай делает, как ей заблагорассудится!
Все это так. Но зачем же покликала меня на свое подворье двоюродная сестрица? Остановившись посреди двора, я даже выругался с досады. Не успел и подумать обо всем как следует, как увидел бегущую от калитки старшую сестру Сабины. Она плакала, а в руке все-таки держала букетик цветов, завернутый в нарядный платочек. Звали ее Наталицей, это была одна из дочерей несчастного Кибиря.
— Что случилось, Наталица? Отчего ты плачешь?
— Я люблю тебя, Тоадер!..
— ?!
— Солнышко ты мое!
— Ну и люби на здоровье.
— Ой, что же мне делать?.. Я ведь обещалась ждать Феодорике, сына мош Саши Кинезу… Ждать, пока не вернется с войны!.. А сейчас он в госпитале…
— Обещалась, так и жди!.. Почему же не ждешь?..
— Ох, боже!.. Что мне делать?!
Мимо двора проходили люди, а она ревела и ревела. Мучает в руках букетик и плачет. Попробовал утешить ее ласковыми словами, похвалил за верность, которую она хранит одному из сыновей мош Саши. Чтобы избавиться от прилипчивых глаз прохожих, вывел Наталицу в огород тетеньки Анисьи с его бесчисленными запущенными кустами крыжовника, смородины и малины. Заглянув сюда, любой сейчас же узнал бы, что огородишко этот принадлежит вдове.
Искренность и порывистость, с которыми призналась девушка в любви, не могла не взволновать и меня. И я говорил ей какие-то нежные, мало, впрочем, связанные между собой слова, а в душе проклинал двоюродную сестру, которая подстроила мне это свидание со своей подружкой. Говоря всякие нежности, я все-таки увещевал Наталицу, чтобы она оставалась до конца верной своему слову относительно Феодорике. Но девушка не слушала, твердила как безумная одно и то же:
— Да я же люблю только тебя одного!..
— Ну… пожалуйста… люби!.. Я не могу запретить..
— Но я же дала слово Феодорике?!
Опять двадцать пять, как сказали бы в народе… Что бы ни делал, куда б ни пошел, непременно попаду в какую-нибудь историю. Твердит, глупая, что любит меня, но и не может нарушить данного Феодорике слова. Да и легко ли его нарушить! Ведь она поклялась парню, когда, провожая на фронт, повязывала его полотенцем, поклялась быть верной ему до гробовой доски. Война кончилась, а Феодорике все не возвращался. Мотался, бедняга, по госпиталям после тяжелейшего ранения. А Наталица ждала и ждала. Ждала, а любила, оказывается, другого. Но что ему-то делать, этому другому, которым был я?
Получается по лукавой пословице: "Эй, Тоадер, ты любишь девушек?" — "Люблю". — "А они тебя?" — "И я их!" Я мог, конечно, говорить Наталице ласковые слова, даже прижимать ее трясущееся от рыданий плечо к своему плечу, но был к ней совершеннейшим образом равнодушен. И об этом ее неожиданном признании на тетушкином подворье вспомнил много лет спустя. А в ту пору любил другую девушку. И как бы просторно ни было человеческое сердце, оно не может поместить в себе сразу две любви…
Теперь Наталица стала моей соседкой. Вышла-таки замуж за "мизинчика" мош Саши Кинезу. В эти тоскливые для меня дни я часто видел ее. То она приходила к дедушкиному колодцу за водой, то бегала перед нашим домом за теленком, "отбивая" его от коровы, чтоб не выдаивал ее, то развешивала белье на своем дворе и украдкой поглядывала на меня через перегородку, то судачила возле калитки с другими женщинами. Она сделалась еще красивее, чем до замужества. Встречаясь, я сухо здоровался, иной раз и разговаривал с нею, понимал, что так и должно было быть. И все-таки чувствовал, что на сердце ложится томительная боль, вызванная воспоминанием о давней встрече с прелестным этим существом на тетушкином огороде. Я хотел бы забыть, но такое, видно, не забывается…
Не по совету ли старшей сестры зачастила к нам Сабина? Впрочем, она и прежде заглядывала к нам, но больше для того, чтобы получить совет от мамы, как наносить узоры на вышивках, — приходила так, как приходят к родным тетушкам. А вот с цветами заявилась впервые, что и взбесило меня. Что это — наивность или выверенный загодя ход? За этой Сабиной с букетиком я видел Нину Андреевну, учительницу. Слышал отчетливо ее слова: "Вы сомнете цветы!"
Сабина беззаботно болтала с дедушкой и одновременно орудовала острым ножом, измельчая лекарственные травы. Дедушка вынес ей связки сухой ветреницы, травы татина, пожарницы. Девушка дробила их и тонким пальчиком засовывала в узкие горлышки бутылок с самогоном из винных дрожжей. Дедушка наблюдал за ее работой, как главный фармацевт на фабрике лекарств. Строго следил за тем, как бы Сабина не напичкала в бутылки своих васильков и мяты.
А она, видя его настороженность, еще и поддразнивала:
— Мош Тоадер!.. Вы не будете против, если я добавлю в ваши бутылки немножечко своих цветов?.. Ну, чуток мяты, чуток акациевых лепестков, липовых… Они тоже лечебные! Не возражаете? Могу и ромашки… Ну, как вы на это?..
— Водку с мятой лакали только купцы, коровья твоя образина!.. Дули ее из глупой гордости!.. Отхлебывали наперсток зеленой гадости, закусывали ее бубликом. — Засовывали пальцы в карманчики жилеток и орали, как будто побывали на свадьбе! А я тебе не городской бубличек с бумажными кишками!.. Я готовлю свой напиток как самое лучшее лекарство… Так что ты гляди, бесенок, не перепутай мне травы!..
Голос Сабины делается для меня похожим на Нинин. Я поглядываю, как она колдует вместе с дедушкой над его травами и бутылками, как смеется, предлагая подбросить в них и своих цветов. Испрашивала разрешения кинуть их в святую водицу — тогда, мол, она уж ни за что не испортится.
— Святая вода не портится, коровья образина! На то она и святая. Ты, сорока, знать, забыла, что эта вода из моего колодца?!
— Любая вода портится, мош Тоадер. — Любая портится, а моя нет.
— Вода, мош Тоадер, есть вода. Она всегда тухнет, когда ее долго держишь в закрытой посуде. А попы не дураки. Они святят воду в серебряном кубке, и, прикоснувшись к серебру, вода не протухает.
— Попы святят воду в моем чану у моего колодца, паршивка! В самые лютые крещенские морозы люди палят из ружей, а поп опускает большой серебряный крест в воду…
— Aral Все-таки серебряный! — торжествовала Сабина.
— А ты не перебивай старика, соплячка!.. Это вы в своих школах святите воду в серебре, а потом кидаете карандаши в мой колодец… И какой мерзавец придумал такие — не гниют даже в воде!
Сабина хихикает. А в моих ушах колокольчиком звенит далекий голосок: "Вам не нравятся цветы? Вы сомнете цветы!" Нина приносила их в кулечке из тетрадочных листиков в клетку. На дворе была зима, падал снег. Я обнимал девушку, а она могла защититься лишь этими цветами: "Вы сомнете цветы!" Я отпускал ее. Она освобождала букет от тетрадочной бумаги и стояла сиротливо и беспомощно, как ребенок. Стояла нежная и хрупкая, как и эти ее цветы.
Времена были тяжелые Даже самой простенькой еды не хватало. И без того худенькая, Нина сделалась еще тоньше, стояла передо мною, как былинка полевая. Она, конечно, не была дистрофиком. Учителям полагались кое-какие продукты. По карточкам они могли получить немного муки, жира, несколько кусочков сахара, пакетик чая, похожего больше на махорку или дедушкину измельченную ветреницу.
Иногда я боялся, что могу задушить ее своими лапищами — такой беззащитно тонкой и податливой была ее фигурка. Мне бы надо было самому приносить и дарить ей цветы. Но я не мог и думать о таких вещах: весь был поглощен борьбою с голодом, ночами просиживал в сельсовете, куда она и заглядывала ко мне А забот было, что называется, невпроворот: составление списков для распределения хлеба, организация подвод для поездки на железнодорожную станцию за зерном, мукой, выделенными государством нашему району, а районам — нашему селу. В те же дни мы завозили и семенной фонд, чтобы не захватила нас весна врасплох, с пустыми мешками и сусеками, а земля не осталась необсемененной. Среди грохота сапожищ бывших фронтовиков, среди неискоренимых запахов пропотевших тулупов, среди удушающего табачного Дыма вдруг появлялась она со своим белым кулечком цветов, и все тотчас же озарялось — так, во всяком случае, казалось мне Нина очень любила цветы, выращивала их даже зимой в комнатушке, снимаемой у бабки Сафты. Цветами были заполнены все горшочки, жестяные и стеклянные банки из-под консервов, пришедшие в негодность чугуны и кастрюли — все, где мог бы приютиться и жить цветок… не для меня ли она растила их, Нина, Нина Андреевна?! Но я был либо слеп, либо загружен работой так, что ничего не видел перед собой, кроме бесконечных списков. Одни только эти списки да питательные пункты, дрова для больницы и школы, госпитализация дистрофиков с опухшими от голода ногами и лицами поглощали все мое время, ими лишь я и был занят от зари до зари. Нужно было еще разместить по квартирам прибывающих из городов врачей, медсестер. Сквозь эту сутолоку иногда пробивался ко мне ее тревожный голосок: "Ну… а теперь… что будем делать теперь?.."
Или я был неисправимо бестолков, или раздавлен заботами, но я не понимал, что значили эти ее слова.
Как-то вечером она вновь, потерянно обронила:
— Как же будет дальше?..
Лишь после того как мы справились со всеми нашими бедами, словно бы проснувшись, понял я, что тревожные ее вопросы были обращены ко мне и ни к кому больше и расшифровывались легко и просто: "Поженимся или нет?" Понял, к сожалению, с роковым для себя опозданием: Нина уложила в потрепанный чемодан немудреную справу и уехала на повозке в город. Уехала в институт. Цветы оставила бабке Сафте. Исчезла для меня навсегда, и вместо нее я видел перед собой трепыхающиеся косички отчаянной Сабины, которой дедушка читал лекцию по медицине. Он не спеша, во всех подробностях, рассказывал ей, какие недуги и какими травами надо излечивать, какие из трав употреблять для внутренних заболеваний и какие длЬ кожных. Строго наставлял, чтобы девчонка не насовывала в бутылки трав сверх положенной нормы, не то они впитают в себя всю "цуйку". А он, дедушка, не скотина какая-нибудь, чтобы перемалывать старыми своими зубами эту вонючую жвачку.
— Коровья образина! С такой помощницей я останусь без единой капли в бутылках! — пошумливал он на юную баловницу. — Гляди у меня…
За милым этим собеседованием они и не заметили, как во двор с громом и треском влетел на своем мотоцикле Никэ, едва не опрокинув коляской стул, на котором сидела Сабина. Дедушка тут же набросился на него с руганью:
— Го… го!.. Черти, что ли, тебя оседлали и гонят! Опрокинешь все мои лекарства!.. Ты б еще на мою печку влетел на своем ероплане!..
Но Никэ, казалось, и не замечал этой брани. Выхватил из люльки плетенку с персиками, грушами, абрикосами и прочими фруктами и торжественно поставил перед дедушкой.
— Угощайся, а мне почему-то захотелось шоколада! — и Никэ мигом запустил в одну из бочек руку, извлек оттуда сумочку Сабины (уму непостижимо, почему он сразу же полез в эту, а не в какую-то другую бочку!) и тут же принялся изучать ее содержимое. Сабина кинулась на выручку своей сумки, но было уже поздно. Никэ скакал как жеребец по двору и торжествующе орал:
— В сумочке хорошенькой девушки всегда найдется что-либо пожевать!
Конфеты, плитка шоколада обязательно отыщутся там… В особенности если сумка принадлежит буфетчице!.. В ней что-нибудь да припасено для моей страдающей души!
2
Ни я, ни дедушка не видели этой сумочки. Я, очевидно, потому, что смотрел только на цветы в руках Сабины, цветы, которые меня раздражали и злили, как индюка красная юбка.
Никэ преспокойно разламывал на части шоколадную плитку. Себе отвалил большую долю, мне поменьше, а дедушка вовсе отказался от своей порции: не хотел портить зубы сладостями. Вкусив самодельной своей водочки, или "цуйки", как он ее именовал, старик молодел на глазах. Вернувшийся с работы отец тоже отказался от шоколада, устало говоря младшему сыну:
— Отвяжись, Никэ! Дай перевести дух!.. Ты растряс меня всего на своем мотоцикле!..
— Давайте потрясем все карманы, сложим денежки в одну кучу и купим машину. Тогда я буду возить тебя на работу в нашем собственном автомобиле! — использовав подходящий момент, быстро выпалил Никэ — Ты и машину растрясешь в два счета — будешь гонять ее по ухабам да рытвинам! — заметил отец.
С шоколадом в конце концов произошло то, что и должно было произойти: почти весь он был в одну минуту прикончен Никэ и Сабиной. "Мои зубы — самые близкие мне родственники", — часто говаривал старый мош Тоадер. Никэ и Сабина лишний раз подтвердили великую мудрость дедушкиного изречения.
Правда, юная гостья в самый последний момент вспомнила о нашей матери, отломила и ей квадратик шоколадки.
Мама уговаривала девушку остаться у нас на ужин, но Сабина отказалась.
И поступила правильно, потому что и за ужином и после ужина отец и Никэ наводили на всех нас ужасающую скуку наукообразными выкладками относительно интенсификации садоводства. Это было темой сегодняшнего семинара, на котором они присутствовали, и, вернувшись домой, "переваривали" важный вопрос.
Семинары эти велись постоянно. Стоило лишь управиться с основными работами на полях, виноградниках, в садах, сейчас же начиналась серия семинаров. На одном из них, где обсуждалась застройка сел и деревень современными домами, Илие Унгуряну и сделал свое сообщение о цыганских домах с зеркалами в Глодянском районе и о том, что сам он уже построил для себя такой дом в Кукоаре, умолчав при этом, что сделался посмешищем для села и заслужил проклятия трактористов и шоферов, которых ослеплял своими зеркалами.
На все лето мама устанавливала обеденный стол под грушей в саду. И тут я заметил новшество: мама ставила перед каждым из нас тарелки с металлической ложкой, вилкой и ножом. Лишь дедушка оставался со своей глиняной миской и деревянной ложкой. Честно говоря, я завидовал ему: хлебая щи, старик не обжигался, как мы, и управлялся с ужином быстрее всех. А мы подолгу дули на ложки, мысленно поругивая мать за барские штучки. Но что поделаешь? Мать была полною хозяйкой за столом. Отец сохранил за собой лишь власть над хлебом, с удивительной легкостью разрезая его на ровные ломтики.
Мама прямо-таки расцветала, видя всю свою семью в сборе. Было маме чему радоваться: Никэ закончил институт, я вернулся домой после долгих лет отсутствия. Дедушка хоть и не спал в нашем доме, но под грушу к обеденному столу выходил, а это уже с его стороны была немалая уступка дочери. Похоже на то, что он считал это место под грушей вроде нейтральной полосы, куда не возбранялось входить любому человеку. К тому же и грушу-то эту посадил когда-то он сам. Я не видел, чтобы дедушка когда-нибудь ел груши, но яблоки ел, притом самые что ни на есть кислющие. Ел с ножичка аккуратными ломтиками, жевал одно яблоко добрый час. Иногда выходил под эту же грушу поспать, расположившись на широкой плетеной лавке, покрытой сенцом. Но к плодам дерева не прикасался. Даже тогда, когда переспелые груши падали ему чуть ли не в рот.
Но, повторяю, за стол под грушей выходил с видимым удовольствием.
Приносил в карманах стручки презлющего сухого перца, который висел у него под стрехой, разламывал его в жестких крючковатых пальцах, насыпал в борщ и молча приступал к еде. Пот вытирал всегда одним и тем же красным платком, сделанным из наволочки. От непомерно большой порции перца борщ в дедушкиной миске обретал кроваво-красный цвет. Странно, что он не обжигал ни губ, ни внутренностей этого железного старца. Порою видно было, что и ему хотелось бы вступить в беседу, вставить свое словцо, но он боялся, что в таком разе стручковое семечко может попасть в дыхательное горло и он поперхнется.
Кажется, молчал он еще потому, что решительно не понимал, о чем толковали зять и внук.
Между тем отец с восхищением рассказывал о садах на берегу Днестра. Его удивляла густота высаженных там деревьев. Восторгался он и тем, как поливались эти сады. Ирригационные трубы были подняты там высоко над кронами деревьев, и над каждым деревом был свой "душ". Трубы висели в воздухе как туго натянутые струны гигантских флейт. Целые километры флейт! Кто-то на командном пункте нажимал кнопку, и "персональные" души начинали орошение.
Получалась двойная выгода: экономилась вода и не заболачивалась почва под деревьями сада.
У Никэ на этот счет была своя теория, почерпнутая в институте из книг и брошюр. Он утверждал, что самый эффективный полив получается там, где трубы закопаны в землю. Техника может манипулировать над этими трубами так же легко, как если бы они были подняты над землей, с той, однако, разницей, что вода, вытекающая из отверстий труб, целиком остается в почве, не испаряется в воздухе. Испарение воды из подвешенных труб создает питательную среду для размножения многих садовых вредителей как раз в момент цветения и распускания листьев.
Говорил Никэ и о недостаточно качественном выпуске ирригационных труб, и о многом другом, связанном с проблемой промышленного садоводства. В голове брата вызревали идеи прямо-таки фантастические. Он утверждал, например, что яблони в промышленных садах должны стоять одна к другой почти вплотную, как, скажем, кукуруза. И жить такое деревце должно лишь один сезон, так же точно, как и кукуруза, и убираться тоже специальным комбайном. Идет такой комбайн по грядкам, срезает ветви, плоды калибрует и развозит по бункерам. Для Никэ пальметтные, карликовые сады были уже пройденным этапом. В мечтах своих он уже видел яблони, которые можно было бы косить, как пшеницу. Мама с ее беспредельным терпением деревенской женщины внимательно выслушивала фантастические рассуждения младшего сына и время от времени спускала его с космических высот на землю:
— Но ты, сынок, скажи мне… урожай-то будет от твоих садов? От этих карликов?..
Для мамы все низкорослые садовые деревца были карликовыми.
— А как же! — живо отвечал Никэ. — Дадут они урожай, да еще какой!
— Дадут, мать! — подавал свой голос отец. — Глянь на Анику, жену Василе Суфлецелу, пигалица, крохотуля… А разве не она наплодила ему полную избу байстручат?! Аль ты забыла, что в прошлом году Никэ в своем совхозе снимал яблоки аж до рождества?.. И сынку нашему очень было бы кстати вывести сорта, плоды которых не замерзали бы на ветках. Пустишь по яблоням комбайн - и все будет в порядке!..
— Да перестаньте вы спорить! — говорила мама. — У нас и земли-то нет для такого сада. Всю отдали под виноградники.
Но Никэ уже закусил удила. Задетый за живое, он перешел в решительную контратаку. Кто бы говорил, а отец должен был бы помалкивать. Где он заложил сад при создании колхоза? На Девичьей горе, на самом солнцепеке, куда виноград прямо-таки напрашивался. И что же получилось от того сада? Ни шиша не получилось! Плоды были не только мелкими, но и червивыми. Иные сплющивались, высыхали, не успев созреть, прямо на ветках.
— Толчете воду в ступе на ваших семинарах, — пыталась остудить пыл спорщиков мама. — Говорю вам, что нету у нас больше земли для ваших садов!..
Но ни отец, ни тем более Никэ не обращали внимания на ее доводы. Отец переходил к обороне:
— Тот колхозный сад отслужил свою службу. Он отжил свое. Чего теперь с него спрашивать?
— Он устарел с того уж дня, как был заложен.
Отец говорил одно, Никэ — другое. Успел ответить и матери, сказав, что найдет место и для нового сада возле совхозных прудов. Там низина, на ней виноградники бесятся с жиру, гонят все соки в лозу, а не в гроздья.
Выбросить их оттуда к чертовой бабушке — вот тебе и место для будущего сада, лучшего для них не отыщешь!
— Рядом с прудами? — отец иронически усмехался. — Ишь какой ты умный!
А где мы будем сеять люцерну для фермы?..
— Ага! Вот когда вы вспомнили о фермах! — торжествовал Никэ. — Что, теперь не ждете, когда вам привезут молоко из города?
— Чего прицепился? Ты же хорошо знаешь, что не по моей инициативе были ликвидированы фермы… Ты вот хвастаешься своим животноводством, ну а если говорить правду, вы бы должны вернуть нам дойных коров. Ведь вы получили их бесплатно, с баланса на баланс! Так что не особенно-то ерепенься, сынок! Мы все сильны задним умом. Евреи не зря говорят: "Пошли мне, боже, ум, который приходит молдаванину с опозданием!" Задний ум, кажется, у всех людей на свете хорош!..
— Пойду-ка я спать… вместе с курами!.. Ведь я ваших яблок в амбар не положу!.. И винограда не держу в сусеках, коровьи вы образины!..
Все вопросы дедушка решал просто — верил лишь в амбар, засыпанный зерном, то есть хлебом. Без яблок человек не умрет с голоду. Уродит виноградник — прекрасно, старик не против этого. Слабый урожай — тоже невелика беда, амбар, а вместе с амбаром и дедушка обойдутся и без винограда. Сейчас вот пойдет спать со спокойной душой. И виноградник его не тревожит, поскольку высажен гибридными сортами: "тарасы", "зайбера", "изабеллы", которые не боятся ни засухи, ни изобильных дождей, ни ранних заморозков. Дедушкин виноградный участок дает ему ежегодно гарантированный урожай. Когда больше, а когда поменьше, но родит обязательно. А много ли старику нужно! И от града можно защитить лозу вместе с гроздьями — достаточно прикрыть их проволочной или капроновой сеткой. Правда, проволочную сетку добывать стало все трудней и трудней. "Эти поганцы, городские бубличники, взяли моду закрываться ими от мух и комаров!" — бушевал старик, когда ему нужно было подремонтировать свое кроильное решето.
Проблема амбара, складов и хранилищ волновала всех, а не одного только дедушку. Когда речь заходила, скажем, об овощехранилищах, отец и Никэ прекращали спор и становились единомышленниками. Оба совхоза, как правило, не успевали отправить на консервные заводы зеленый горошек, сливы, яблоки, помидоры и другие овощи и фрукты. А своих холодильников для временного хотя бы хранения в хозяйствах не было. И заводы частенько были перегружены так, что не принимали готовую продукцию от совхозов, и шоферам приходилось везти ту же сливу или горошек обратно. А в другой раз это добро уже перестает быть добром, и его не принимают на заводе по причине подпорченности. Словом, ценный продукт погибал. Перезрелыми сливами пытались угощать свиней, но те воротили рыла от этих сладостей или затаптывали их в грязь, где происходило своеобразное брожение: винный дух далеко распространялся от свиноферм…
От урожая виноградников не пропадало ни единого килограмма. Тут проблема сохранения выращенного была решена. При каждом почти хозяйстве работал так называемый винцех, оборудованный по последнему слову техники.
Собственно, это был не цех, а небольшой завод, к которому постоянно подкатывали самосвалы с виноградом, не задерживаясь тут ни одной лишней минуты. Самосвал круто разворачивался, пятился назад и опрокидывал из кузова виноград прямо в огромный ковш дробилки. Не успевала машина выехать за ворота зарода, а измельченный виноград уже бежал по трубам красной, как кровь, струей; когда же сорт был белый, струя эта казалась золотисто-янтарной. На всех винпунктах, или цехах, царствовали автоматы.
Трудной проблемой оставалась лишь уборка винограда, остальной процесс был отлажен до тонкости. А вот дела с фруктами и овощами по-прежнему шли плохо. Сколько бы ни возводилось новых перерабатывающих заводов и фабрик, они все равно не справлялись с готовой продукцией в разгар сбора урожая.
— Почему так получается?.. Ведь виноградники дают урожай в два раза больший, чем сады и огороды, но с виноградом мы управляемся, а с фруктами и овощами нет?.. — удивлялись люди.
Земледелец, хоть и бережлив, и рачителен по своему характеру, но и он понимает, что в любом деле без потерь не обойтись. Нет никаких потерь только на цыганском току, поскольку такого тока не существует в природе, — так к примеру, рассуждал мой отец. Но когда он видел, что гибнет почти четверть овощей и фруктов даже в самые благоприятные по погодным условиям годы, не говоря уже о дождливых, то страшно возмущался. Тут уж он забывал про формулу цыганского тока.
— Все дело в холодильных установках, — вздыхал Никэ. — Эх, были б у нас холодильники, ели бы круглый год сами свежие фрукты и кормили бы ими других!.. Не пропало бы ни одно яблочко! Ни один помидор! Хранили б овощи и фрукты у себя. На заводы вывозили бы постепенно в течение всей зимы. Тогда и завод избавился бы от сезонщины и закрепил бы за собой постоянные квалифицированные кадры!.. А так, что же, через месяц после сбора урожая не найдешь в магазинах хотя бы пару свежих яблок или помидор! А гнилья сколько угодно — его хоть лопатой выгребай из всех кюветов и магазинных кладовок…
Жаль, что дедушка не набрался терпения и не дослушал внука до конца.
Теперь слушает, что нашептывает ему подушка. И не узнает ничего об оптимистических фантазиях Никэ. Мама же — вся внимание. Сидит, положив подбородок в ладони, и жадно слушает, не решается даже убрать со стола.
Никэ — молодой агроном. Но именно у них, молодых специалистов, только и может найти поддержку сельскохозяйственная наука и практика. Ум их не закостенел в старых догмах, не истощился в бесконечных поисках нового. Им, стало быть, и карты в руки. Лишь за последние пять лет Никэ в группе специалистов побывал в шести странах Европы. Прежде мне казалось, что только к нам приезжают иностранные делегации, но теперь видел, что и наши не остаются у них в долгу. После рассказа брата о Болгарии, Венгрии, Чехословакии, Англии, Франции и Италии я понял, что в сельском хозяйстве происходит то же, что и в промышленности: пользуясь принципами мирного сосуществования, страны с противоположным общественным жизнеустройством успешно сотрудничали, перенимали друг у друга полезный опыт в ведении хозяйства. Земледельцы разных стран и континентов учатся друг у друга. Это уж нечто совершенно новое, не ведомое раньше пахарю!
Выгоду от такого сотрудничества получают как те, так и другие. И она была б еще большей, выгода, если б не проклятая конкуренция. "Черт бы ее побрал совсем! — возмущался Никэ. — Никогда не думал, что люди могут прятать от других методы разведения лучших пород скота, не продадут тебе ни за какие деньги, ни за какую валюту саженцы интенсивных и суперинтенсивных садовых деревьев и кустарников, держат за семью замками гибридные сорта кукурузы, новые гербициды и инсектициды для защиты растений… Разве так можно?!
Знать, что на земном шаре сотни миллионов людей живут впроголодь, миллионы детей умирают от голода — и делать секреты из того, что могло бы накормить и спасти несчастных?!"
Я понимал, что такие тайны могут быть в промышленности (существует даже промышленный шпионаж). Там эти тайны объясняются стратегическими соображениями, поскольку новейшие изобретения в технике могут быть в любое время повернуты на военные цели. Но "секретничать" в том, как получить от земли лучшую отдачу, просто немыслимо, антигуманно это! Вот уж истинно: сытый голодного не разумеет!.. Для чего же тогда все эти конференции, форумы, конгрессы, симпозиумы, на которых ученые с глубокомысленным видом и озабоченностью рассуждают о демографическом взрыве на планете, о стремительном росте населения, которое, однако, можно накормить при умелом обращении с землей?!
Никэ слушал меня со снисходительной жалостью. Глаза его говорили: наивный ты человек, Тоадер, ведь я только что говорил тебе о такой штуке, как конкуренция. В капстранах она владычица, правит всеми и вся. Ежели мы водим французскую или другую какую-нибудь Делегацию с Запада, показываем им наши фермы снаружи и изнутри, таскаем по виноградникам, — думаешь, и они поступают так же с нами?.. Черта лысого!
— Не-е-ет, дорогой братец! — смеется Никэ. — Они не такие простаки, как мы. Там твердо придерживаются правила: своя рубашка ближе к телу. Они будут с удовольствием пить и вовсю расхваливать привезенную тобою русскую водку, но покажут лишь то, с чем ты был знаком прежде, либо то, что не представляет собой ценности. И продать нам пытаются лишь то, от чего сами ушли далеко вперед и от чего им хотелось бы поскорее избавиться. Капиталисты друг от друга прячут решительно все, что может принести наибольшую прибыль, ну, а о нас и говорить нечего!.. Американскому фермеру, например, наплевать, что у французских или итальянских земледельцев весною погибают от заморозков цветущие сады. Американец держит в строжайшем секрете свои долговечные дымовые шашки: он укладывает их у корней деревьев, и они дымят потихоньку непрерывно дни и ночи, дымят до тех пор, пока заморозки окончательно не прекратятся и не будут угрожать садам… А итальянцы или там французы пусть жгут солому, коптят небо кизячным дымом — американцу чихать на них! Он блюдет свою выгоду!.. Чем хуже у них, тем лучше у него!.. Так-то, дорогой мой братец, получается у буржуев! Это и есть конкуренция!..
Говоря это, Никэ попутно в своей домашней лекции по политэкономии похваливал итальянских крестьян за то, что они мешками таскают землю на каменистые склоны гор, делают там террасы и высаживают виноградники.
Высаживают почти что на скалах. Такого Никэ еще нигде не видел. Швейцарцев похваливал за холодильники. Они у них расставлены всюду, даже в горных туннелях. И вообще, говорил Никэ, умный все-таки народец эти швейцарцы.
Скажем, чтобы разгрузить дороги от потока машин, они ввели порядок, при котором грузовики всю свою работу выполняют ночью, а с рассветом их на главных магистралях не увидишь. Им хватает и ночи, чтобы подвезти к магазинам продукты, а к строительным площадкам и к предприятиям — все необходимые материалы. День отдан легковушкам и автобусам. Ну разве не молодцы!..
Болгар Никэ хвалил за умело организованное овощеводческое хозяйство, за охрану памятников. У чехов увидел впервые пальметтный, промышленный, значит, сад. А как они, чехи, умеют беречь фауну и флору! Никэ своими глазами видел в городских парках зайцев, диких козочек, а неприрученные утки и лысухи плавают по рекам рядом с купающимися ребятишками, безбоязненно склевывают с их ладоней хлебные крошки и другие лакомства…
Разговор о диких животных пробудил ото сна старого охотника. Старец наш вернулся к столу прямо с подушкой. И тотчас же навалился на внука:
— А ты того… не врешь, коровья башка?.. Охотники целуются с зайцами?
— Не целуются, дедушка, а живут вместе по-хорошему. Мирно сосуществуют, понимаешь?.. И охотничье дело поставлено у них по-умному. Был я в одном кооперативе под Прагой. У коллектива этого всего-то навсего две тысячи гектаров земли. И что же? За каждый охотничий сезон там отстреливают по две тысячи зайцев и по две тысячи фазанов. По зайцу и фазану на один гектар сельскохозяйственных угодий… каково?! А на трехстах гектарах, которые имелись у них сверх тех двух тысяч, не ступала даже нога человека, то есть охотника. Эти триста гектаров были как бы родильным домом — там зверь и птица размножались. И упаси бог, чтобы какой-нибудь разгильдяй тракторист или шофер въехал в запретную зону! А во время обработки угодий к машинам прицеплялись специальные приспособления для отпугивания дичи, чтобы она вовремя успела убраться из-под колес или гусениц! Делается это и во время уборки урожая. Трактор ли ползет, комбайн ли косит, впереди у них этакая размахивающая жердина. Она-то и производит шум, трескотню, подымает зайчишку, фазана, перепела или еще какую-либо живность, чтобы убирались подобру-поздорову. Если какой-нибудь тракторист или комбайнер выезжает на поле без такого шеста, его лишают водительских прав. Как, например, наших шоферов за грубое нарушение уличных правил да еще за то, что пьяными садятся за баранку. Молодцы, одним словом, эти чехи!..
— Вот… bot! А я третий уж год не вижу в Кукоаре и следа заячьего!..
Вот, коровья образина!..
Мама сделала Никэ знак, чтобы не очень-то завирался: ведь после такого рассказа старик не сможет заснуть. Кажется, и самому рассказчику сделалось жалко старика: Никэ отлично знал о его охотничьей страстишке. Жалко его было и односельчанам, когда они видели дедушку у ветряной мельницы с ружьишком.
Торчит там целый день, подняв воротник. Собака подвывала, старалась увлечь старого охотника в виноградники, а он ежится от холода, не снимая ружья с плеч. Глаза его еще больше слезились от ослепительной белизны снега. Если ему удавалось высмотреть хотя бы один Заячий след, возвращался домой радостно возбужденный. Страшно довольный, начинал тщательно чистить и смазывать ружье, хотя не сделал из него ни единого выстрела; неделю ходил в приподнятом настроении, будто побывал на седьмом небе. Но вот на протяжении трех последних лет нигде не мог увидеть не то что зайца, но и его следа.
Молодые охотники говорили ему, что длинноухий переметнулся из здешних мест в другие края, в перелески и степи. Но не пойдет же он в этакую даль! Старик с досады не снимал даже ружья со стены — так и висело там, будто позабытое.
Слышал, что в лесу развелось много кабанов и диких коз: сказался многолетний запрет на охоту, на отстрел этих зверей. Лишь теперь вроде бы запрет этот снят, и кукоаровцы могли охотиться в прилегающих к селу лесах по лицензиям.
Видя, что распалил старика до крайности, Никэ ловко переключился на рассказ об экстраординарной породе венгерских свиней. Дедушка недовольно крякнул, сочно выругался и, зажав под мышкой подушку, поплелся к своей хатенке. Но и оттуда слышалось его сердитое бормотание:
— Гм… Ну не сукин ли сын этот Никэ? Испортил мне сон своими зайцами, а потом понес какую-то чушь про венгерских свиней, как будто я буду охотиться на них!.. Коровья образина и лягушачье дерьмо!.. Попробуй теперь заснуть!..
3
Когда Никэ дошел до промышленных виноградников в департаменте Бордо, дедушка оглашал подворье богатырским храпом. Вероятно, в течение дня к стаканчику самогона с лекарственными травами он успел добавить и стопку молодого винца, потому что храп его был подозрительно силен и с какими-то металлическими нотками. Он и прежде своими носовыми руладами мог разбудить все село. Зная за собой эту слабость, уходил спать во двор, чтобы не будить, не беспокоить старуху. Что же касается соседей, то до них ему решительно не было никакого дела. На их сетования говорил всегда одно и то же: что же вы хотите? Здоровый человек всегда храпит! Постояли б вы целый день за моим решетом, не так бы еще захрапели! Понянчи-ка, потетёшкай его на своих руках да поглотай пыли из-под него, тогда и ты захрапишь, и, распалясь, старик не удерживал в себе и бранного слова, как, впрочем, не удерживал и во многих других случаях. Отчасти он был прав: расставшись с решетом (у совхоза теперь было чем очищать зерно), дедушка перестал чихать очередями, как в прошлом.
Раньше весь двор оглашался его громоподобным, раскатистым чихом.
Великие мастера по части храпа и чиханья, даже наши лошади с любопытством высовывали из хлева свои морды, когда за это дело принимался дедушка. Дав крупнокалиберную очередь, дедушка начинал отчаянно материться. Ругал свой картофелеобразный большой нос, ругал лошадей, проявлявших повышенный интерес, и за то еще, что после каждой его очереди они начинали пронзительно-звонко ржать. Сами же лошади были недовольны, что концерт этот продолжался недостаточно долго: они, казалось, готовы были слушать его с утра до ночи.
В утреннем концерте, открываемом дедушкой, участвовала вся живность нашего двора. Кабан в своей клети начинал стонать и жаловаться на что-то: "оф! оф! оф!". Петухи оставляли свои гаремы и, громко хлопая крыльями, взлетали на забор и орали там во всю свою кочетиную глотку, готовые вступить в немедленную драку с соседними петухами и с самим стариков. Дедушкино чиханье заменяло всем им горн, которым будят на заре и людей, и животных. К тому же население двора знало: за дедушкиным чиханьем последует кормежка — в яслях у лошадей появится охапка сена и сноп люцерны; курам посыплют на земле зерно и отваренную крупу; кабан получит похлебку, он уже недовольно похрюкивал, находя, что ее долго не приносят. Звенели в подойниках первые струи молока. Двор пробуждался.
Теперь дедушка чихал редко, без прежних очередей и музыкального сопровождения. Но храп у него был таким же, как и прежде. К храпу прибавлялось скрежетание зубами, когда старик ворочался с боку на бок во сне. Скрежетал так, словно бы кто-то выскребывал ножом дно тарелки. Сейчас и сон его едва ли назовешь крепким и здоровым. Старик просыпался от малейшего шороха. Вскакивал и усаживался на свой стульчик. И вновь засыпал, уже сидя на нем. В таком положении он не храпел во сне. Это нас очень удивляло. Даже тихого сопения не издавал его великолепный нос. Похоже, он просто подремывал. И этот заячий сон старика очень пугал маму: "Ах, боже ты мой!
Отчего же он не храпит? Да живой ли он? Умрет еще вот так, без свечки!"
Дедушка удалился от стола, а Никэ от виноградников Ротшильда в Бордо перекочевал на выращивание сахарной свеклы в Англии. Дедушка и слыхом не слыхивал, что его младший внук побывал на берегах туманного Альбиона.
Дедушка безмятежно спал, как не спал уже давно. Металл, звучавший в его храпе, отдавался в луковице церковной колокольни, там, в конце кладбища, через дорогу.
Никэ на какое-то время становился самокритичным. Рассказывал, что на одной английской ферме утром их обслуживал за столом негр. Он был одет в черный, как смола, фрак. Лишь на груди выглядывала белая накрахмаленная, украшенная цветочками и кружочками рубашка с кружевом. Он был удивительно похож на громадного ворона с белой грудкой. Утром встречал гостей с серебряным подносом, уставленным многочисленными рюмками. Перед ранним завтраком гости должны были отведать винца (почему-то обязательно итальянского) в холле. Вино было цвета кожи холеной аристократки. Как-то поутру Никэ увидал в кармане негра торчавшую салфетку либо полотенце, решил, что у этого господина вываливается из кармана носовой платок, и обратил на это внимание официанта. Негр рассмеялся. Вынул из кармана белое полотенце и положил на левую согнутую руку. Как бы в благодарность за такую "услугу" негр положил перед Никэ тарелку с ломтиками хлеба, который обычно не подают на европейских столах. Выходит, что бестактность Никэ сослужила ему добрую службу: он получил хлеб, который тщетно искали его тоскующие глаза.
Обычай не подавать хлеба на стол Никэ, разумеется, не понравился. Но выращиваемая на ферме свекла привела его в сущий восторг.
— Подумайте сами: англичане собирали до двухсот — двухсот пятидесяти центнеров корнеплодов с гектара, мы получали в два почти раза больше, а конечный результат, то есть сахар, выходил в том же размере, что и у нас.
Это же не свекла у них, а сам сахар! — восторгался Никэ. — Выходит, — размышлял он вслух, — мы загружаем кузова грузовиков и вагоны товарных поездов не свеклой, а водой! Миллионы тонн воды гоним по автострадам и рельсам!..
— Ну, ну, ты уж очень разошелся! Не низкопоклонствуй. Теперь вон на Украине стали считать центнеры сахара, а не тонны воды!
По характеру своему Никэ был порывист и нетерпелив: стоит ему увидеть где-то какое-нибудь новшество, он готов уже немедленно внедрить его в своем хозяйстве. Отец же был по-крестьянски нетороплив, осторожен и не шибко доверчив. Прежде чем во что-то уверовать, он должен хорошенько вглядеться в это "что-то", пощупать его собственными руками, раз, и два, и три, и четыре раза проверить опытом. На его веку что только не делалось с землей, какие только методы ее обработки не применялись, и далеко не все они приносили землепашцу радость. Через множество порогов недоверия прошел отец. Сперва не верил в тракторы, смеялся, когда к шинам "Универсала" "пришпандоривали" поленья, чтобы машина не вязла в черноземе. Поверил, когда на смену "Универсалу" пришли могучие гусеничные пахари — гусеницами своими они как бы раздавили отцово недоверие. Не верил он и в то, что появятся комбайны, способные убирать не только пшеницу и рожь, но и кукурузу. Первые комбайны срывали кукурузные початки вместе с их "рубашкой". На колхозных токах горы таких початков проходили дополнительную обработку. Их пропускали через специальные барабаны, которые и раздевали донага початок. И это считалось чуть ли не верхом технических достижений в таком трудоемком деле, как уборка кукурузы.
Но где теперь те комбайны и те барабаны? Про них забыли, их и след простыл. Вместо них по кукурузным разливам плывут "Херсонцы"; они срезают початки, освобождают их от "мундира" и готовенькими отправляют в кузова машин и тракторов с прицепами. Выплевывают "одежду" точно так же, как мы выплевываем шелуху от семечек. Одновременно комбайн делает еще одно важное дело: срезает стебли, мельчит их и тоже отправляет в другие кузова машин и тракторных прицепов. Последним оставалось только поспевать отвозить эту массу в силосные ямы. А теперь пошли еще дальше. Появился на свет божий чадырлунгский метод. Кукурузные поля уже не нуждаются в междурядной обработке, их не надо ни пропалывать, ни культивировать, ручной труд полностью исключался. От посева до жатвы рука человека даже не притронется ни разу к кукурузному полю. Умные механизмы взяли на себя эту заботу. То же самое происходит и на полях подсолнечника. Теперь комбайны нацеливаются и на садово-овощные плантации…
Молодого агронома с высшим сельскохозяйственным образованием всем этим не удивишь. На отцовские восклицания он чаще всего отвечал одним и тем же словом: "Подумаешь!" Но для отца, который начал "танцевать от печки", то есть от сохи и плуга, от вола и нужды беспросветной, техническая революция на родной ниве казалась фантастической. И это произошло за несколько последних десятилетий, а в течение веков примитивнейшая соха была тут полновластной хозяйкой и, казалось, останется ею навсегда.
Шли годы, десятилетия, столетия, а перед бесконечно усталыми глазами пахаря маячили все те же поручни, те же сошники, те же клинья сохи с отвалом. А тут за каких-нибудь двадцать лет колесный "Универсал" превратился в реликвию, в музейную редкость и вознесен на цементный пьедестал в окраинной части села. И все это прошло на глазах отца. Не кто другой, как он приделывал деревянную опору к колесам, чтобы трактор не проваливался в жирном прилесном черноземе. И он же, отец, вместе с другими поднимал этот трактор на цементно-бетонную площадку при въезде в Кукоару. Вот какой путь проделал отец, и это с его-то осторожно-недоверчивым взглядом на вещи!
Бывало, не купит у гончара глиняного горшка, пока не обстучит его пальцем со всех сторон. Точно так же, только еще с большей придирчивостью, "обстукивал" он то, что составляло основу жизни. Обстукивал и осматривал со всех сторон: нет ли в ней невидимого поверхностному взгляду изъянца, нет ли трещины.
Прошло немало времени и таких приглядок, прежде чем отец, повторяю, доверился всецело технике.
Теперь в селе было больше трактористов и шоферов, чем тракторов и автомашин. А было время, когда отец с трудом уговаривал сельских парней, чтобы они пошли учиться на курсы трактористов, шоферов и комбайнеров. Сейчас совершенно иная картина: механизаторы околачиваются у дверей директора совхоза, чтобы тот посадил их на какую-нибудь машину. Им все равно: трактор, грузовик, комбайн, потому что одинаково могут управлять и тем, и другим, и третьим. Конечно, всем хотелось бы заполучить новенькую машину, но для этого ты должен быть образцовым специалистом-механизатором. Самое большое наказание — это когда за какую-нибудь промашку тебя заставят сдать машину.
Все это прекрасно, думал отец. Но было много и такого, что ему не нравилось. Взять хотя бы дорожное дело. В Каларашском районе не осталось ни одного колхоза — тут целиком перешли на совхозную систему. А от министерства пока добьешься разрешения на постройку хотя бы одного километра дороги с твердым покрытием, у тебя волосы прорастут сквозь меховую шапку. Не нравилось отцу и то, что от возведения школ, Домов культуры, столовых, гостиниц, бань, детских садиков, от строительства всех сооружений социально-культурного назначения совхоз устранялся. Пусть, мол, бегает и выхлопатывает фонды председатель сельсовета, а мне, директору совхоза, не положено. Рассуждая так, он словно бы забывает, что в поисках этой культуры и удобств сельская молодежь оставляет землю и устремляется в город, а для совхоза превращается в сезонников: пришли, посеяли, убрали и — до свиданья!
По этому вопросу у Никэ с отцом были вечные споры. Сын превыше всего ставил рентабельность. Земля-де такой же цех. Пускай привозят на нее людей откуда угодно, ставят вагончики для временного жилья, как делают на стройках, лишь бы вырастили богатый урожай. Он, Никэ, за агрогорода. А пока их нет, надо привозить рабочую силу из городов. Пусть они сеют, обрабатывают поля, собирают урожай и уезжают в город, где к их услугам все удобства. Там и музыкальная школа, и театр, и хорошее медицинское обслуживание.
— А в нашем медпункте тебе и больной зуб не вырвут: нет специалиста-стоматолога!
— Постой, Никэ… Не горячись. Сперва подумай хорошенько, а то вместе с зубом ты вырвешь человека из земли!.. Горе нам будет, сынок, если оборвем связь людей с матушкой-землей! Любовь к труду у сеятеля, Никэ, держится не на одном "давай, давай!". И вашими лекциями, увещеваниями ее не привьешь человеку… У крестьян она пустила корни глубоко в землю, любовь эта… Ты, Никэ, похож на ласкового хитрого ягненка, который сосет сразу двух маток.
Тут тебя кормит твоя мать. Потом ты садишься на мотоцикл — и через пять минут тебя будет кормить твоя жена ненаглядная. Огород твой сторожит мош Петра-ке. Он же охраняет и твой дом, чтобы кто-нибудь не унес ваши ковры.
Где тебе думать о корнях!.. Может, придет время, когда и ты будешь нуждаться в них…
— Пустит и он свои корешки в нашу землю. К. тому дело идет, — улыбнулась мама и шепнула что-то на ухо отцу.
— Да ну?! — встрепенулся тот. — Это правда, Никэ?
— Правда. В декрет собирается.
— Так чего же ты молчал? Вези ее поскорее сюда.
— Привезу, конечно.
— Поскорее, говорю, вези. Чего доброго, разрешится еще в Чулуке, родит тебе сонливого дымаря!..
Я не помню, когда бы еще отец радовался так. Дети и внуки — диаграмма нашей старости. Они растут незаметно, незаметно стареем и мы. Однако, услышав эту новость, отец преобразился в один миг. Падавший на его лицо свет электролампы, подвешенной к груше, обнажил густую сетку морщин у повеселевших вдруг, смеющихся радостным смехом глаз. Светились не только глаза — светилось лицо, светилось все его существо. Подкрадывавшееся к нему новое звание "дедушка" охватило отца теплым, обволакивающим душу облаком.
— Молоко вашей матери!.. И вы держали это в тайне от меня! — отец пробовал напустить на себя строгость, но сквозь эти его слова пробивалось, так и выплескивалось счастье, тем более великое, что свалилось на него неожиданно. — Молодец, Никэ! — прокричал он, сглатывая счастливые слезы.
Нарадовавшись вдосталь, отец начал подтрунивать над мамой. Все видящая и все понимающая, как же могла она не приметить таких важных перемен в невестке, в поведении младшего сына?! Должна же была присниться ей жена Никэ с арбузом в подоле — почему не приснилась? Может, мать увидела во сне свою невестку с клубком ниток в фартуке — все женщины из Чулука во время беременности вяжут? Ха-ха-ха!..
— Ну, ну, потише, отец!.. Разбудишь еще дедушку! — сказал Никэ отцу.
— Ну и пусть его проснется!.. Пускай и он узнает эту новость. Пусть порадуется, что скоро станет прадедушкой!.. Не каждому дано увидеть внуков от внуков!..
Но дедушка спал, похрапывая. Чтобы не потревожить его, Никэ выкатил мотоцикл до ворот мош Саши Кинезу. Лишь издалека мы услышали приглушенный расстоянием треск мотора. Село проезжал тихо, не прибавлял газу, может быть, потому, что не хотел беспокоить людей, скорее же всего для того, чтобы не всполошить собак, которые уже раза три рвали у Никэ штаны. Удивительная вещь: лошади, коровы, овцы, козы, свиньи — все домашние животные примирились с шумами и скоростями века. Все, кроме собак. Эти с злобно-плаксивым лаем набрасывались на проходившие через село машины, все равно какие, — на автомобили, тракторы, комбайны, мотоциклы. На мотоциклы — с удесятеренной яростью. Заслышав характерное тарахтенье, перепрыгивали через заборы и ворота и устремлялись за мотоциклистом, норрвя схватить его за ногу, — нередко им это удавалось. Так мстили барбосы за прерванный сладкий сон!..
— Да, это так… — продолжал рассуждать сам с собою отец, надеясь, видимо, что и я подключусь к его философствованию. — Ни в каком деле не нужно торопиться. В особенности — в крестьянском, нашем, стало быть, деле.
Тут важно уловить момент и проявить терпение. Тебе покажется, что озимые погибли. А ты подожди чуток, не торопись пересеивать… Поторопился — и прогадал. А сосед твой выждал, озимые его выжили и дали прекрасный урожай. В награду за доверие и терпение. Человек с хлебом, а ты остался в зиму с пустыми сусеками. Так-то! И с коровами мы оконфузились. Сказали колхозникам, чтобы больше не держали их, сдали на ферму. Молоко, мол, получите оттуда. И что же? Колхозники остались без молока, а ферма не справлялась даже с планом. И вышло: ни городу, ни деревне! Вот к чему приводит спешка людей, которые ходят с карандашом за ухом!.. Еще хуже, когда мы поторопились ликвидировать вообще молочную ферму из соображений специализации.
Ликвидировали легко — за один месяц. Теперь уходят годы, чтобы ее восстановить… А сколько бед приносят бесконечные эксперименты?! Было бы хорошо, если б они проводились на каком-нибудь небольшом опытном участке или в одной какой-то области, а то ведь сразу на всей огромной нашей земле!..
Вот и сейчас… Еще не успели подготовить почву под новые промышленные сады, а уже лезем с топорами в старый сад!.. С землей, как со штанами. Покуда не купил новые, не выбрасывай старые!.. Иначе будешь ходить с голым задом и все будут потешаться над тобой!..
— Ну, довольно, отец!.. Завел свою долгоиграющую пластинку! — шумнула мама. — Пускай думают о тех штанах директор совхоза и агрономы. Есть у тебя бригада, и хватит. Отвечай за нее одну!
— Я отвечаю за все. Да, да, за все!
— Ты уже наотвечался. Было такое время. К бригаде прибавили тебе еще и профсоюз, а ты и рад: "Отвечаю за все!" Ну и отвечай, коль нравится. И вообще… вообще пора спать!
— Ты, конечно, умнее всех. И всегда права, — усмехнулся отец.
Он тяжело поднялся из-за стола. Перед тем как войти в дом, долго смотрел на звездное небо. Луны не было. Отовсюду слышался треск сверчков. К полуночи похолодало. Пахло приближающейся осенью.
Я остался спать под грушей, устроившись на широкой плетеной лавке.
Слышал, как перешептываются листья под легким дуновением ветерка. Дедушка храпел и бормотал что-то во сне. Неслышно упала роса. Сон медленно подкрадывался ко мне. Глаза слипались. Но я старался держать их открытыми и продолжал думать о минувшем. Как там ни говори, но и во мне жила крестьянская косточка. Теперь вот находился на перепутье дорог — по какой из них продолжится мой жизненный путь? Все вроде бы вокруг изменилось. Явились новые проблемы, в которых пытаюсь разобраться. Неизменными остались ночи. А может, и они стали другими?
До сих пор не могу забыть потрясения, испытанного мною однажды вечером на берегу пруда. Находившийся рядом бадя Василе Суфлецелу потянул меня за рукав и указал на темнеющее небо. Там, в немыслимой вышине, меж звезд бежала одна, круглая, немерцающая. Все остальные оставались на месте, а эта стремительно убегала от них, и мы провожали ее расширившимися от удивления глазами до тех пор, пока она не скрылась за черным горизонтом.
Это был первый спутник Земли. Сотворил его человек. Всемогущий и слабый. Крепкий, как- гранит. И хрупкий, как яичная скорлупа. Об этом говорила нам ночь. Об этом рассказывали нам звезды, в их числе и эта, новорожденная. Все это — тайна. Вселенной. Каждый стебелек, каждая былинка, каждая капелька росы рождаются и умирают со своими тайнами. И важнейшая из всех них — сам Человек, который, открывая и изучая миры, так и не постигнет величайшую из тайн — самого себя.
4
Сито, покуда новенькое, висит на гвоздочке, в хорошем месте.
Изношенное, оно валяется под ногами где попало. Этот закон старался внушить мне дедушка. Я посмеивался над его философией, но все-таки побаивался оказаться похожим на сито, которое путается под ногами и никому не нужно.
Чтобы вывести меня из этого состояния, мама нашла мне еще одну работенку.
— Поди, сынок, и произведи зеленую обрезку винограда на наших сотках.
Лоза разрастается так, что солнце не проникает к гроздьям, Когда они созреют?! — говорила она, не отказав себе в удовольствии дать легкого пинка мужу, — Отец твой заботится о тысячах гектаров совхозного виноградника, а для своих десяти соток у него времени не хватает!…
Мама приготовила мне еду в плетеной корзиночке. Отыскала на чердаке серп. Как заботливый бригадир, она с вечера планировала всю работу, которую должно исполнить в течение следующего дня. Из всех дел, намеченных нашим домашним бригадиром, то есть мамой, мне достались виноградники. Безропотно я взял серп, еду, флягу с кисловатым муссом из выжимок и вышел со двора.
Сотки для индивидуального пользования отец получил от совхоза с высаженной на них лозой. Получил за счет приусадебного участка, поскольку земли при нашем доме было намного меньше, чем у других жителей села. Мама хоть и не шибко грамотна, но без особого труда высчитала, какую прибавку должна получить, чтобы вышло двадцать соток, положенных по норме. Не забыт был и дедушка, которому тоже причитался какой-то клочок земли. Надобно помнить, что старик ни зимой, ни летом не привык пить одно только "лягушачье вино", то есть святую водицу из своего колодца. Ссуженный отцу виноградничек был не бог весть какой богатый, но дареному коню в зубы не смотрят. Десять соток своих, десять дедушкиных, итого двадцать — это совсем немало! Сорт винограда на участке был гибридный — "изабелла", когда-то он назывался у нас "кэпшуна нягрэ". Другие именовали его "ноуа". Никэ рассказывал, что один из министров сельского хозяйства Молдавии побывал в Италии, узнал там, что из этого сорта итальянцы делают "чинзано", вино, напоминающее по цвету холеную кожу аристократки. Вернувшись из заграничной командировки, министр распорядился заполнить этим сортом все склоны лесистой местности республики: как-никак, а мы — потомки древних римлян, почему бы и нам не производить "чинзано"? Никэ говорил, что упомянутый министр защитил две диссертации подряд и, получив повышение по службе, уехал из Кишинева. После него у подгорян осталась "изабелла". И поскольку совхоз не знал, что можно было делать из этого сорта (шипучего шампанского у нас вообще не производили, а итальянского "чинзано" и не думали производить), то и поделил его славным образом между молодоженами да такими вот, как мой отец, работниками. Хотя отец, а тем более дедушка едва ли могли быть причислены к молодоженам При своих домах люди обычно высаживали колированные виноградники, но тут, на склонах гор, на полученных сотках, не решались выкорчевать "изабеллу" и поступали правильно: жирная прилесная почва пришлась явно по вкусу "изабелле", и она давала великолепный урожай. С какой же стати расчетливый молдавский крестьянин будет уничтожать такой сорт?! И гроздья на его лозе висят преогромные, и сама лоза не замерзает зимой, не нуждается "изабелла" ни в опрыскивании, ни в закапывании осенью, ни в откапывании весной. Не виноградник, а манна небесная! Черт с ним, с этим итальянским "чинзано" с его нежным цветом и тонким вкусом! "Изабелла" позволяла подгорянину делать вполне ароматное вино, и притом в большом количестве, что для крестьянина имело решающее значение. При выжимании сусло текло рекой, и река эта пахла ночною фиалкой. Правда, само вино было кисловато, у некоторых сла-бокишечников вызывало лютую изжогу, ну так что с того: пускай не пьют или находят средство, чтобы приглушить, а то и вовсе погасить изжогу. Нашел же дедушка такое средство! Рядом с виноградной лозой он рассадил кусты боку, бэбаны, корнишки. От такого соседства виноградники почему-то обретали жгуче-черный цвет, и выдавленное из ягод вино походило цветом на деготь.
Главное же, от него не бывало изжоги. Конечно, ему было далеко до нежнейшего цвета кожи итальянской аристократки, но дедушка чхал на нее, эту барыню!
Жгучая, противная отрыжка не будила его среди ночи, не заставляла ругаться на чем свет стоит. Внуку своему, Никз, говорил вопреки прежним своим оценкам: "Глупы твои итальянцы… коровьи образины!.."
Обрезка макушек лозы — дело не такое уж легкое, как можно подумать.
Кусты были высоченными, и я с трудом добирался до их вершин. Приходилось иногда подпрыгивать на дедушкин манер. Никэ говорил, что по новой технологии эту древнейшую и простейшую операцию стали называть "зеленой обрезкой".
Зеленая или просто обрезка, как бы она ни называлась — для меня важен был ее смысл. А он заключался в следующем: срезая верхушки побегов, я останавливал их рост вверх. После этого виноградная лоза начинала бурно наливаться соком, отдавая его затем гроздям. Вся могучая сила корней работала в интересах урожая.
Итак, я обрезал верхушки и складывал их в междурядья. Иногда поглядывал на те пять прудов, что примыкали к опушке леса. Они сверкали на солнце, как гигантские зеркала. И у первого пруда, который одним концом загибал в лес, наверное, стоят палатка и "Волга" генерала, там, очевидно, горит небольшой огонек под котелком с ухой без соли и других приправ. Лечится военачальник.
Смазывает слизистую оболочку желудка желатином сладких карасиков. Мне даже чудился дымок генеральского костра. Зеркала прудов как бы подмигивали мне, манили к себе, и я подстегивал себя, чтобы поскорее покончить с работой и выкупаться. Кожей я уже слышал живительную прохладу воды, а ноздри жадно ловили лесные запахи. Мысленно я уже плескался в пруду…
Где-то в густых ветвях ближнего ясеня ворковала горлица: "тур-тур-тур".
Я пытался отыскать ее гнездышко глазами. Гнезда не обнаружил, зато увидел не одну, а пару горлиц. Пока не выведут птенцов, эти птицы не расстаются, летают и сидят на деревьях парочками: голубь и голубка. Но попробуй узнай, кто из них они кто она? Гнезда я не видел. Может быть, эта супружеская пара уже вывела и выкормила своих птенцов, отслужила им отцовско-материнскую службу и теперь отдыхала в тени ясеневых ветвей? И ворковала на радостях, что завещанный природой долг исполнен и можно насладиться покоем. Воркует, то есть поет свою песню, голубь, а голубка молча выслушивает его любовные излияния. Скоро созреют подсолнухи, и горлинки покинут. лес. Они соберутся в небольшие стаи, вылетят на поля вместе со своим повзрослевшим потомством, чтобы набраться сил для предстоящего полета в дальние теплые края. Из всех перелетных птиц горлинки первыми отправляются у нас в свое нелегкое, рискованное, чреватое всевозможными опасностями путешествие. Заканчивается уборка подсолнуха — и ты не увидишь ни одну из них: улетели… Вернейший признак приближающейся осени. Жди ночных заморозков.
Голубок однотонно ворковал: "тур-тур-тур". И моя работа была такой же монотонной под палящими лучами солнца. Вокруг не было ни души. Лениво ворочались в голове разные мыслишки. Занятый ими, я не заметил, как рядом со мной оказался Илие Унгуряну. От его громоподобного "бог в помощь!" я даже подскочил, как трусливый зайчишка. В руке Илие было замасленное ведро.
— Ну и жарища!.. А ты что, Тоадер, верхушки обрезаешь?
— Обрезаю, — ответил я трактористу.
— Мы в совхозе давно уж покончили с этим. Я теперь культивирую виноградники, пропалываю их. Готовимся к уборке. Я обрабатываю междурядья..
Последних слов Илие мог бы и не говорить: замасленные ведро, комбинезон, руки вернее слов указывали на то, чем занимался этот человек.
— А знаешь, Тоадер, эти зеленые обрезки хороши зимой для овец, — сообщил мне Унгуряну. — Их овцы пожирают с жадностью, как лекарственные травы, ей-богу!
— Можешь забрать и наши. У моих родителей нет овец.
— Я так и знал, что отдашь. Потому и пришел сюда. Обрезки с совхозных виноградников не годятся в корм скоту. Листва обрызгана раствором, и овцы могут погибнуть. Когда твои подсохнут, я приду и заберу их. Если они не нужны вам, конечно… Загляну к вам и поговорю с мош Костей…
Илие взял у меня серп и сам принялся за обрезку. Ему было легче: высоченный рост позволял доставать до самых длинных макушек. Брал в пригоршню целую дюжину веток и ловко срезал ее серпом.
— А я думал, что ты несешь в ведре масло для трактора.
— Какое масло!.. Яички с птицефермы! — засмеялся Илие.
— В таком случае ты вернешься домой с цыплятами, — заметил я, заражаясь его веселым настроением. — При такой жаре они выведутся у тебя в ведре, как в инкубаторе!.. Да и протухнуть яйца могут-
— Не-е-т! Они свеженькие! Я выгреб их прямо из-под несушек. Бабы на птицеферме подняли такой шум, что чуть было не исцарапали меня! Но я легко растолкал их в разные стороны и набрал самых крупных яиц. Знаешь, Тоадер, как хороши сырые яйца с пивом!
— Пиво… с сырыми яйцами?
— О, ты не знаешь, Федор Константинович, что это такое?! Язык проглотишь — такая вкуснота получается!.. А по такой жаре коктейлю из пива и яиц цены нет!
Илие быстро прошел рядок. Предложил:
— Возьми это ведро с яичками, и давай переберемся на совхозный виноградник. Мой трактор тут недалеко. Отсюда вон видно. Ведь уже полдень.
Пора отдохнуть и покормить коней!..
На опушке леса Илие завел трактор. Усадив меня рядом с собой в кабине, приказал хорошо держать ведро, чтоб не побить яйца. Трактор вполз в новую, не тронутую еще культиватором дорожку междурядья. Тут Унгуряну спустил на землю лезвия культиватора, которые до этой минуты были поднятыми. Попутно сообщил, что пиво держит в ледяной воде колодца. Но чтобы даром не жечь горючего, он, Илие, пройдет до конца этот рядок, и мы окажемся как раз рядом с колодцем.
За трактором поднялось облачко пыли. Оно оставалось позади, а трактор шустро катился вперед. Я удивлялся, как это Илие при такой бешеной скорости мог держать машину на правильной линии. Зажавши ведро между ног, я с великим трудом удерживал его в неподвижности.
— У нас сейчас отличные трактора. Дают не меньше пятнадцати километров в час. Теперь-то я еду потише, чтоб не побить яички в ведре!..
— Ничего себе "потише"! — вырвалось у меня, потому что я не успевал считать бетонные столбы, поддерживающие виноградную лозу. Они действительно мелькали, как спицы в колесе. Меня удивляла скорость трактора, но еще больше то, что не было прицепщиков. Их работу теперь выполняла автоматика.
Поглядывая за ее действиями через заднее окошечко кабины, я не мог налюбоваться ими. Один трактор Илие Унгуряну (других не было видно) носился из конца в конец по неоглядному пространству, по зеленому океану виноградников и управлялся с огромной работой. Были, очевидно, и другие такие же тракторы, но они находились на иных плантациях.
— Вот теперь, после прополки, хорошенького бы дождичка! — размечтался Илие Унгуряну. — Вот тогда бы мы показали тем дымарям из Чулука!.. Ведь наш совхоз соревнуется с ихним. В прошлом году мы их победили по винограду.
Надеюсь, что и в нынешнем утрем им нос! Чтоб особенно-то не задавались!
Во время работы большую часть времени Илие приходилось молчать. Тут, у колодца, он мог отвести душу, дать волю своему языку. Там, за рулем трактора, он весь как-то напружинивался и был похож на орла, высматривающего дичь. Теперь мог расслабиться. Словесный поток так и хлестал из него.
Поговорив о дожде и своих настоящих и будущих победах над "дымарями" из Чулука, Илие принялся хвалить воду из этого колодца, хотя любой разумный человек мог раскритиковать это сооружение в пух и прах. Что, впрочем, и делал почтальон бадица Василе Суфлецелу.
Колодец мало походил на колодец. Он скорее напоминал памятник, возведенный среди виноградных массивов. "У других такого колодца нет!" — мог сказать руководитель хозяйства. Те же слова с таким же основанием и правом мог произнести директор другого, третьего, четвертого совхозов, потому что все старались перещеголять друг друга в архитектурном оформлении источников.
На огромных пространствах молдавских угодий можно увидеть колодцы с винтообразной жердиной в виде журавлиной ноги, колодцы в форме старинной крепости или винодельческого пресса и еще более причудливые. Есть колодцы-терема, колодцы-избушки на курьих ножках. И воздвигнуты эти дорогостоящие памятники вдали от дорог и тропинок. Красивы, ничего не скажешь! Но красота их не подкреплена целесообразностью. Народ привык видеть подобные сооружения возле дорог, где, как говаривалось прежде, конный и пеший могли остановиться и утолить жажду. Рылись колодцы обычно и на каком-нибудь плоскогорье, на лугах, на выгоне, куда пригонялся скот на водопой. Тут и пастух мог умыться, освежить лицо.
Если бы Илие не привез меня сюда на своем тракторе, я бы и не знал о существовании этого колодца, хотя в прежние времена исходил эти поля вдоль и поперек, помнил даже, где заяц устраивает свою лежку. Теперь стоял и дивился художественному творению, сокрытому от людских взоров. Можно без малейшего преувеличения сказать, что колодец этот был не что иное, как настоящее произведение прикладного искусства. Оно сделано мастером, или мастерами, в виде гайдуцкой винокурни с крышей из оцинкованной жести, с металлическим петушком на коньке, с прессовым дубовым столом вместо скамейки. Половинки бочонков исполняли обязанности стульев. Не хватало разве что античных статуй и медвежьих шкур у ног. Сам колодец был окружен забором в виде крепостной стены, хотя сделан был из легкого, искусного сплетения гибких прутьев. На концах столбиков, вокруг которых вились прутья, торчали глиняные горшки и кувшины. Цветы за крепостью оставались девственно-нетронутыми, как во дворе давно покинутого музея. Схваченные глазом все сразу, придумки эти должны были создать у тебя иллюзию, что ты находишься во дворе средневекового лесного жителя, А в самом колодце в далекую ту пору могли храниться и клады, о которых мечтал бадица Василе Суфлецелу.
Готов поклясться, что никто из "простых" моих односельчан слыхом не слыхивал об этом чудо-колодце, никогда и не видел его, потому что он находился в низине, далеко от Кукоары. По тому, как восторгался им Илие Унгуряну, я понял, что это его персональный, так сказать, колодец, что тракторист был единственным хозяином этой средневековой крепости. Будучи совершенно уверенным в том, что, кроме нас, ни единая душа тут не появится, Илие разделся донага, ополоснулся из колоды, где вода успела нагреться от солнца, вынул из кладовки крепости полотенце, хорошенько обтер им могучие свои мускулы на груди и спине, затем поднял деревянную крышку с разрисованного колодезного сруба и стал колдовски бормотать:
— Чулич, булич… Кто тут скрывается?.. Отгадай мою загадку!.. Одна головешка, один уголек., чулич, булич… Молчи, парень, помалкивай… Сказка о девяти невестах и еером волке!.. Подыми, батюшка, мешок, не то вымокнет евангелие!..
Так, бормоча эту дичь, Илие стал тянуть за веревочку, к которой была подвязана большущая капроновая сетка с бутылками пива. Тащил ее Илие бережно, осторожно и в то же время немножечко торопливо, как вытаскивает рыбак из воды свою снасть. Капроновая сетка от тяжести растягивалась до предела, казалось, что она вот-вот прорвется. Но сетка выдержала. Илие хитро подмигнул мне и возгласил:
— Да здравствует рабочий класс!.. Ведущая сила общества и прогресса!
Как говорит директор нашего совхоза. А я говорю: шапки долой, братцы-молдаванцы!
— Со своим неводом, полным бутылок с пивом, и с ведром сырых яиц ты, Илие, наберешься столько сил, что сокрушишь любого противника в борьбе за совхозного барана! — сказал я. — А от такого количества яиц можешь стать оперным певцом!
При этих словах Илие Унгуряну расплылся в широченной улыбке. Железные крышечки от бутылок оч откупоривал зубами, которые, конечно же, были крепче железа. Для этого приоткрывал рот, обнимал губами горлышко посудины, захватывал ее зубами, с хрустом открывал крышечку и выплевывал ее на землю.
Можно было подумать, что он лузгает тыквенные семечки. Я забирал откупоренные бутылки и ставил их на стол, в тени. Так мы приступили к обеду.
Я выложил харчишки, принесенные из дому. Нашлось что пожевать и у Илие. Пиво вернуло нам аппетит, несмотря на то что на дворе была августовская жара. К. сырым яичкам я не притронулся. А Илие перед каждой бутылкой делал два глубоких вдоха, сглатывал содержимое двух яиц и заливал все это пивом. Два яйца на бутылку пива — таков состав его "коктейля".
Отдыхая среди опорожненных бутылок, Илие предавался воспоминаниям.
Вспомнил годы организации колхоза и те, когда был пастухом, не позабыл нашу с ним беготню по камышовым зарослям пруда и то, как мы похитили огромную флягу вина у Иосуба Вырлана. Тот упрятал ее в бурдючок и прикопал в конце своей пшеничной делянки. Илие проследил за действиями кукоаровского пройдохи — это и решило судьбу его фляги. Обнаружив пропажу, Иосуб вскочил на коня, чтобы догнать и высечь нас. Но мы притаились в камышах вместе со своей добычей.
— Эх, и матерился же лысый черт!.. Носился, как демон, где-то рядом, но нас так и не увидел!.. А вот сейчас укради кто у меня бурдючок — и не подумаю искать! Клянусь господом богом!
— А если б у тебя утащили пиво?
— Это совсем другое дело. Вино есть в каждом погребе. А ты попробуй достать пиво в такую-то жару!
Поедал яички Илие по-своему. Разобьет ножичком с одного, острого, конца, противоположный просверлит штопором того же ножа и, запрокинув голову, словно поршнем втягивает в себя солоноватую жидкость. Вся операция занимает у него всего лишь несколько секунд: раз, два — и там!
— Однажды летом, — продолжал вспоминать Илие, — я похитил бурдючок и у мош Тоадера, твоего дедушки. Он держал его в колодце возле дороги. Беш-майор косил пшеницу в Бэбяску. Он и не видел, как я подкрался к его винцу. Распили мы его с ребятами. Но и этого нам показалось мало. Наполнили бурдюк водой и вернули на прежнее место. Сами же спрятались неподалеку и стали наблюдать, что же будет… Мош Тоадер не искал похитителей. Сделав хороший глоток из бурдючка, он в недоумении стал ощупывать его руками и глазами: не прохудился ли? Вино явно смахивало на воду. Убедившись, что бурдюк цел и невредим, посмотрел в сторону делянки Иосуба Вырлана и сердито прокричал: "Из собачьего хвоста не сделаешь шелкового сита!.."
Иосуб убирал пшеницу вместе с сыном. Издалека он не разобрал, что мош Тоадер читает ему проповедь, а потому никак на нее и не отреагировал, а то бы непременно полез в драку.
На свои виноградные сотки Илие доставил меня на тракторе: кончился полуденный перерыв и мы должны были вновь приступить к работе. Мы помнили поговорку: один летний день год кормит.
При расставании Илие как-то странно и долго посмотрел на меня. Виновато улыбнувшись, спросил, волнуясь:
— А ты, Тоадер, действительно бегал голышом по Москве?
— А ты сам-то как думаешь, Илие?
— Я? Ну что я могу подумать?.. У нас… можно… конечно… и голышом… Вот хоть сейчас, сбрасывай с себя все и бегай… Тебя никто тут и не увидит… Но в Москве… Там столько народу… Не приведи бог!.. В сумасшедший дом отправят!..
5
Наивный человек, я думал, что в селе угомонились, позабыли о сплетнях, пущенных кем-то в мой адрес. Ан нет! Даже Илие Унгуряну, грамотный, в общем-то вполне современный мужик, и тот верил в бабские наговоры! Может, не вполне, но все-таки верил. Что поделаешь? На каждый роток не накинешь платок, как говорится в народном присловье.
Я заканчивал зеленую обрезку последнего рядка, но радости от того, что сделал полезное дело, не испытывал. В прежние годы было все иначе. Перед началом работы я приходил в отчаяние. Принимался ли за прополку делянки или начинал перекапывать виноградники, очищать их и привязывать к колышкам, я всегда думал, что мне не одолеть такой кучи дел, что и во веки веков я не дойду от одного конца делянки до другого. Постепенно, однако, втягивался в работу, двигался дальше, дальше. Отдыхая в полдень, окидывал взором проделанную работу. Увидав, что сделано уже очень много, я набрасывался на нее, работу, с новою, удвоенною силой и забывал при этом обо всем на свете.
Не замечал усталости, не замечал, как бежит время. Работал бы и ночью, если чего-то не успел днем. Душевное ликование нарастало, и когда подходил к концу, слышал на сердце какую-то чудесную музыку, аза плечами будто бы вырастали крылья. Тогда я на собственном опыте убеждался в глубокой мудрости дедушкиной и маминой пословицы: "Глаза пугают, а руки радуют!" Возвращался с работы физически разбитый, измотанный до последней степени, едва волоча ноги, а душа пела.
Вот и теперь я закончил работу. Сунул серп в кошелку. Но прежней радости не было. Не хотелось даже возвращаться в село. Солнце стояло еще высоко, но уже клонилось к заходу. Зной спадал. "Беларусь" Илие Унгуряну глухо и ровно ворчал, бегая по междурядьям виноградников. Я шел по взрыхленной культиватором земле, мои туфли увязали в теплой и мягкой, как перина, почве. Свернул на другую клетку, где трактор еще не проходил со своим культиватором. Но и тут земля мягкая и рыхлая. И ни единого сорного стебелька! Я не понимал, зачем Илие еще раз взрыхлял междурядья, когда земля и без того мягкая, как пух лебяжий?!
Правда, мне и раньше приходилось видеть, как на совершенно чистый виноградник помещицы из Крэвэца выходили батраки и выскабливали граблями все ее огромное поле, утюжили и причесывали его. Но та работа имела совершенно иное назначение. Барыня, жена помещика Руссо, ужасно боялась воров. Она заставляла разравнивать и причесывать землю на винограднике, чтобы заметнее были на ней следы воришки. Так же поступают и пограничники, когда разрыхляют и тщательно разравнивают приграничную полосу, а по утрам осматривают ее: не прошел ли тут нарушитель. Барыня же таким способом выслеживала и крестьян, и их скотину. Лишь птицы, не страшась возмездия, могли оставлять свои крестики на отутюженном и вылизанном винограднике лютой барыни. Вера Сергеевна — так звали помещицу — патологически боялась воров и… самолетов. Самолетов боялась даже больше, потому что из любого из них могли спуститься на парашютах большевики. Предчувствие ее не обмануло. Правда, не с неба свалились, а приехали на машинах и пришли в солдатском строю эти "ужасные безбожники большевики". Это случилось 28 июня 1940 года. Барыня увидела их собственными глазами. Из рук тех же большевиков получила пропуск для перехода через реку Прут. Барыня удалилась вместе со своей дочкой, а сына-недотепу оставила. Недолго думая, он женился на своей кухарке и сделался фининспектором.
Грустно и уныло бродил я по бесконечным совхозным виноградникам.
Зеленое море раскинулось от горизонта до горизонта. Где межи, где полоски и клинышки, где помещичья усадьба и примыкавшие к ней виноградные угодья?..
Где все это, куда подевалось?.. Исчезло, испарилось. Осталось лишь в моей памяти. Крепко сидело там. Я вот и сейчас видел межу, отделяющую наш виноградник от соседнего. Мы с отцом работали, а наш пес рыскал по меже в поисках сусликовых и мышиных нор. Найдя, обнюхивал их, фыркал, просунув нос в круглую дырку, чтобы выпугнуть зверька. Скреб лапами землю, стараясь добраться до подземного жителя. И когда видел, что это ему не удается, досадливо взвизгивал. Но ни я, ни отец ничем не могли помочь ему. Да и не до него была У собаки свои заботы, у нас — свои. Ведь пес не может убирать урожай, пропалывать междурядья, подвязывать лозу к колышкам. Его дело обшаривать межи, при редкой удаче сожрать суслика или мышь и, вкусивши свеженького мясца, развалиться в тени под телегой или под кустом татарника.
Весною, сразу же после пасхи, мы с отцом доедали кулич и крашеные яички. После великого поста что может быть вкуснее этой еды! Перекусив, снова принимались за подвязку лозы. Пес подбирал оставленные нами крошки и радостно помахивал хвостом.
Работая, я наблюдал за собакой и радовался ее радостью. Был бы у меня хвост, я тоже повиливал бы им. Эх, с каким удовольствием я поиграл бы сейчас с моим верным дружком, этим вот псом! Но наберись терпения, повесь свое желание на гвоздь и дождись более подходящего времени для игр! Работает отец. Должен работать и я.
Однажды на меня наскочил и чуть было не повалил на землю огромный заяц-русак с всклокоченной во время линьки шерстью. Заяц спал у корней виноградного куста, который я собрался подвязать к колышку. Тем и вспугнул его. От страха он ткнулся в мои ноги, а потом наддал так, что только белое пятнышко в куцем подхвостье мелькало в винограднике. Пес немедленно устремился за ним. Тот и другой подстегивались криком отца: "Ху-у-у, те-те-те-на-на!" Ослепленный яростью, пес с разбегу ударил в ствол дерева, росшего на меже, и растянулся замертво. Мы с отцом подбежали к несчастному охотнику. Один глаз кобеля выскочил из орбиты, голова была залита кровью.
Отец сказал, что нужно отнести его на другое место, как делают всегда яри таких несчастных случаях: на новом месте-де он оживет. Я послушался и перенес своего четвероногого друга в тень. "Не умрет, не умрет он, — успокаивал меня отец. — Не плачь. Перенесешь еще два раза, и песик твой подымется!" Пес был редкого ума. Оставь стол с едою во дворе хотя бы на весь день — не притронется, будет еще сторожить его, чтоб ни кошка, ни курица, ни сорока не набросились на разложенные на столе яства. Легко ли потерять такого пса?! "Поменяем ему место три раза, и он воскреснет! — говорил отец, гладя шершавой ладонью мою голову. — Если и после этого не встанет, то перенесем его еще три раза при заходе солнца, вот тогда он вскочит на ноги обязательно!"
Для меня тот день был самым длинным. Вечером, когда мы собрались опять перетаскивать с места на место кобелька, то увидали его там, где обедали. Он весь дрожал, удерживаясь лишь на двух передних лапах. Память ли у него отшибло или что-то другое случилось, только на этот раз собака изменила своей привычке: достала из сумки остаток кулича, яйца и слопала все подчистую. Завидя меня, пес страшно обрадовался, перестал даже дрожать от боли. А я от переполнившего все мое существо счастья начал кувыркаться на меже и орать бессвязное. Отец испугался: "Эгей! Не сойди и ты с ума!
Ткнешься лбом в какой-нибудь пенек!.." Отец был прав: любую радость надобно умерить вовремя, чтобы она не переросла в горе.
Мы возвращались домой. Собака трусила за нами. На другой день она выздоровела окончательно. Правда, осталась с одним глазом. Впрочем, чрезвычайно зорким — этого было вполне достаточно для исполнения сторожевых обязанностей.
Где же теперь та межа? Межа с разбросанными по ней жердями от нашего виноградника? Нет, ничего нет. Брожу по совхозному винограднику, и мне верится и не верится, что тут где-то была наша межа, в этих вот местах чуть было не отдал богу душу мой неосторожный пес. А сейчас — гигантская плантация, кажется, без края и конца. Без межи. Без людей. Без собак. Без привязанных к колышку коз на меже. Бесконечные ряды виноградных лоз и небо.
Ничего больше нет. Монокультура. А что же надо делать, чтобы не оторвать человека от земли? Если самими жизненными обстоятельствами он уже оторван?
По всему бескрайнему виноградному массиву снует, бегает лишь "Беларусь" Илие Унгуряну. Неужели мы должны вернуться к межам с собаками, телятами и ягнятами, сеять кому что вздумается, перемешать все сызнова, как перемешивается всякая всячина в цыганской торбе? В доколхозное время Кукоара продавала государству по сто восемьдесят — двести тонн винограда в год. А в прошлом году одна только бригада моего отца сдала на винпункт три тысячи шестьсот тонн винограда! Нет, возврата к прежнему не будет!
Но что ждет нас впереди? Куда поведут новые пути-дороги? Как же все-таки избежать человеческого отчуждения от земли? Как остановить этот пугающий не одного меня разлад? Человек и земля — вечная проблема. Чтобы облегчить труд земледельца, в помощь ему дали умные машины. Разве это не укладывается в нашу главную цель: все для человека, все во имя человека?! Но именно машина же и отторгает большую часть сельского населения от кормилицы-земли…
Вопросы, вопросы, вопросы… Они выстраивались передо мною в длиннейший ряд, и на многие из них я не находил ответа. В трудном вопросе "человек — земля" много неясного, тут воистину не знаешь, где найдешь и где потеряешь.
Не проглядеть бы трещину, наметившуюся между ними, — ведь она может превратиться в пропасть. Когда-то будущее деревни мне виделось неким земным раем. Мы создадим колхозы, думал я, высадим сады виноградники, будем обрабатывать землю машинами, вокруг нас вырастут прямо-таки райские кущи. Во всем достаток и красота. Все отлажено. Все как на лубочных картинках, продававшихся на рынке отъявленными халтурщиками: с мостиком через пруд и белым лебедем, с целующимися голубками, с другой "красивой" дребеденью. Все это было неживое, рассчитанное на примитивный вкус богомольных старух и глупых девиц. Но ведь и я немногим отличался от них. И я верил в райские кущи на земле с порханием невиданных бабочек и жужжанием пчел. В моем воспаленном воображении колхозники вышагивали в римских сандалиях. Отдыхали мои колхозники в тени пышных деревьев, попивали чаек с медом из маленьких изящных чашечек, а жажду утоляли родниковыми струями. Таким мерещилось мне колхозное житье-бытье. Но если б оно было таким, зачем бы люди покупали на рынке картинки с видами райской жизни, эти грубые поделки отъявленных мошенников?! Человек всегда тянется к тому, чего у него нет. Не потому ли и дети и взрослые так любят сказки? Сказка как раз и дает нам возможность хоть немного пожить сказочной жизнью.
На грешной же нашей земле дела обстоят несколько по-иному. Тут приобретения обязательно сопровождаются потерями, победы — поражениями. Из года в год возрастающий урожай, новые дома в селах, асфальтированные дороги, большие надои молока — это наши приобретения.
А потери? Их не вычислишь количеством гектаров и килограммами. Поднять удои, сравнять их с прибалтийскими при наличии калорийных кормов и при стойловом содержании породистых коров трудно, но можно. А как же будет с психологией человека? Как поведет себя он, который с детства не гладил по головке и не целовал в мордочку молочного теленка? Насколько беднее ребенок, который не брал в свои объятья ягненка, родившегося зимней ночью в овечьем загоне и принесенного в избу, чтоб не замерз! Ребенок, который не слышал запаха шерстки, не относил новорожденного ягненочка поближе к печке, чтобы он там согрелся хорошенько. Как будут расти и как будут относиться к земле эти продолжатели человеческого рода завтра, послезавтра и в далеком будущем?
Многие трудности будут побеждены. Животноводческие комплексы, построенные по последнему слову техники, в полном соответствии с технической революцией, с обилием кормов помогут решить продовольственный вопрос. А как решишь другой вопрос, прямо вытекающий из первого? Возле этих самых комплексов вырастают гигантские кучи навоза, которые не успевают вывозить на поля. Ливневые дожди превращают навоз в ядовитую жижу и уносят ее в реки, пруды, озера. Проблема? И немалая! Но и она может быть разрешена и разрешается в передовых хозяйствах, где круглый год работают специальные подразделения — бригады с постоянным транспортом, приспособленным для вывоза навоза на поля. Там он не проклятие, а великое благо.
Неразрешимых проблем, очевидно, действительно не существует в природе.
Однако что же будет с человеком, если его отринуть от земли, от животных, от лугов и лесов, от рек и озер? Но что может сделать, скажем, мой отец со своей виноградарской бригадой? Снять Илие Унгуряну с трактора и вручить ему мотыгу, а всем остальным взгромоздить на спину тяжелые опрыскиватели, чтобы они с утра до ночи ходили от куста к кусту и брызгали на них ядохимикаты? Но ведь машины сделают эту работу и быстрее и намного качественнее! Бегает вон трактор со своим железным сердцем и не устает. Один культивирует, другой везет бочку с раствором. Вырывающаяся из нее жидкость окатывает сразу два рядка насаждений. Попробуй-ка угнаться за трактором! Но все ли может сделать машина, которой все-таки управляет человек? Весеннюю обрезку виноградной лозы, подвязку ее к опорным столбам, натягивание проволоки от столба к столбу, наконец, уборка самого урожая — все это делают человеческие руки. А где найти им приложение, когда к поздней осени работы заканчиваются? Им, сильным, молодым? Нередко я слышал, как отец тяжело вздыхает. Он и руководители совхоза старались найти выход из этого положения. Зимой часть рабочих использовали на прививке саженцев. Но вскоре появились специализированные хозяйства для прививки саженцев винограда и фруктовых садов. Чтобы дать работу большему числу людей, стали возделывать табак.
Посеянный на сравнительно небольшой площади, табак обеспечивал работой какую-то часть людей в течение всего года. Весной они занимались посадкой, летом — снятием зеленых листьев, нанизыванием их на нитки и развешиванием под длинными навесами для просушки А осенью и зимой табак необходимо было рассортировать, уложить в связки.
И все-таки табак и овощи не могли дать работу всем. Сельские жители искали и находили ее в городе. Люди стали похожими на муравьев — сновали туда-сюда. По утрам отправлялись автобусом в город, вечером — тем же транспортом — возвращались домой. В часы пик автобус брали штурмом, набивались в него, как сельди в бочке. А что будет с этим народом, когда возделывание табака и выращивание овощей будет тоже полностью механизировано? Куда девать рабочую силу, если и виноградная лоза будет подрезаться машиной и машина же изловчится убирать гроздья? Уже появляется и такой комбайн! Техническая революция продолжается. Время идет и делает свое дело.
После тяжелых вздохов отец рубит рукой воздух:
— Поживем — увидим!.. Чего я больше всего боюсь, так это того, чтобы не выдернули человека из земли с корнем, не выкорчевали его!..
Радость по случаю нынешних побед смешивалась в душе отца с тревогою за будущее. "Поживем — увидим". Так говорят все, когда не в состоянии заглянуть в завтрашний день. Поживем… А пока что в виноградниках не разливаются девичьи песни. Лишь глухой рокот хлопотуна-трактора докатывается до села. И за кукурузу по-настоящему взялись машины: тут весь процесс, от сева до уборки, полностью механизирован, и урожай вырос в два раза. Машины пахали.
Машины заделывали зерно в почву. Машины косили, обмолачивали и отвозили готовый урожай в государственные закрома. Не слышно было на тех полях ни озорного гиканья парней, ни притворно-испуганного взвизгивания девчат. Не видно было ни букашек, ни шмелей, ни птиц, не мельтешили под ногами даже вездесущие муравьи. А совсем недавно на этих полях все было по-другому. Для молдаванина кукуруза — это жизнь. Посеяв ее, мы набирали пригоршнями землю и подбрасывали ее вверх во славу неба и с молитвенной просьбой к нему, чтобы кукуруза выросла высокой и с большими початками. Окончание прополки возвещалось звонкими песнями девчат, озорными возгласами их ухажеров.
Бежала луна за реденькими облаками, как челнок в ткацком станке.
Убегали назад ряды кукурузы, срезанной серпами. Парни и девчата очищали початки и собирали их в золотые кучи. Отовсюду слышался смех, изредка приглушенный вскрик молодицы, у которой сорвали первый поцелуй. Именно тут, на кукурузном поле, во время этой страды, завязывались почки будущих свадеб.
Мужики корзинами уносили початки в амбары, высыпали в сусеки — дробный стук катился по селу, похожий на тарахтение колес огненной колесницы Ильи-пророка.
Кукуруза царствовала всюду. Раскаленный в котле песок выбрасывал из своего огнедышащего нутра звездочки-цветочки испеченных кукурузных зерен.
Первые свои коньки ребятишки мастерили из обглоданных волами и коровами стеблей все той же кукурузы. Пробки к бутылям и бурдюкам вырезались из очищенных початков.
Теперь в Кукоаре не сеяли кукурузу — ею занимались другие хозяйства. В нашем селе она сохранилась лишь на приусадебных участках. Небо и виноградники, виноградники и небо растворили в себе кукурузный след. Нам оставалось лишь довольствоваться старым прозвищем: мамалыжники. Мамалыжники без мамалыги. Ее варили только по большим праздникам. Лишь теперь я по-настоящему понимал дедушку, когда, раздражаясь, он твердил:
— Я не буду засыпать в свои сусеки виноград!.. Складывать яблоки в амбар. И помидоры с арбузами не занесу туда!..
А вот кукоаровские ребятишки где-то стянули с десяток кукурузных початков молочной спелости. Сейчас они пасли скот на склонах гор в конце виноградников и поджаривали на углях кукурузу. Похоже, им надоело играть в лапту, в чушки — загнали коров в тень вязов и принялись готовить для себя вкусную еду. Увидев меня, хотели было дать стрекача. Когда узнали, успокоились, пригласили к своему костру, чтобы и я попробовал кукурузы, испеченной на раскаленных углях. Они поджаривали ее по-крестьянски основательно, не торопясь, чтобы не пережарить и не оставить полусырой.
После того как она становилась готовой, одевали ее в "рубашку", то есть в оболочку от початка, чтобы зерна немного поостыли и сделались помягче.
Прошло, кажется, лет десять, как я не ел печеной кукурузы. Теперь мне казалось, что вкуснее этой еды на свете и не бывает. Куда до нее, скажем, вареным початкам! И вообще, взять ли грибы-шампиньоны, гусиную печенку, даже самую обыкновенную картошку — все они во сто раз делаются вкуснее, когда их испечешь на углях, да еще на свежем воздухе.
Ребятишки были безмерно счастливы оттого, что я хвалил их кукурузу.
Деревенские мальчишки! Только они одни и могут и черта вытащить из горшка[12].
Не успел я полностью обработать зубами один початок, а ребячья разведка уже доносила:
— Эй, Ванька, ребята!.. Бегите!.. Сюда идет бадица Василе!
6
Я думал, что ребята увидели хозяина украденной ими кукурузы, и стал успокаивать их:
— Да вы не бойтесь! Не убьет же он вас за несколько початков! Я поговорю с ним. Не убегай, Ванюшка!..
— Не в кукурузе дело, — сообщил мне самый бойкий. — Ее нам дали у силосных ям рабочие. Они закладывают там зеленую массу прямо с початками…
Мы Ванюшку стережем, прячем. Его хотят забрать в оркестр "Чобанаш", а он находится в Калараше…
Названный ребятами оркестр был очень популярен. Его полюбили за мастерское исполнение народных мелодий. Он нередко выступал и по телевидению, был лауреатом многих фестивалей, получил даже звание народного оркестра. Художественного руководителя этого коллектива хорошо знали не только в республике, но и далеко за ее пределами. Блестящий скрипач! Когда он касался смычком струн, все вдруг преображалось в зале. Оживали стены Дома культуры, оживали стулья — все заливалось светлым потоком чудной мелодии, которая то текла плавно, то как бы взрывалась, разбивалась в брызги, захлестывая слушателей электризующей энергией. Мне доводилось слышать два-три концерта с участием "Чобанаша", и я находил, что название это ему не очень подходит. Чобанаш — по-русски пастушонок. Со словом этим ассоциируется нечто тихое, пасторальное. Оркестр, о котором идет речь, — это потрясение, всплеск страстей, вулканическая энергия звуков. Какой же он пастушонок?!
Слушая его, я обливался слезами радости и восторга. Хотелось закричать на весь зал; "Браво, музыканты!.. Вы принесли славу Каларашу, всей республике вашим искусством! Вам аплодировали в Болгарии! Вы восхищали слушателей в Берлине и Гренобле!.. Мо-лод-цы!!!"
Я уже говорил, что кукоаровцы были очень огорчены, когда районный центр из Теленешт перенесли в Калараш. И все-таки и в их крови возгорался огонек патриотизма, когда они узнавали об очередном успехе на гастролях "Чобанаша".
Чем прежде мог похвастаться Калараш? Разве что железной дорогой с крохотным вокзальчиком, у которого останавливались лишь местные поезда, а курьерские, несущиеся от Софии через Бухарест в Москву, высокомерно мчались мимо с сумасшедшей скоростью. Даже до войны, если бухарестский экспресс и останавливался у каларашского вокзала, то делал это перед рассветом и его, кроме полусонного железнодорожного начальника, никто и не видел. Не знаю уж почему, но все называли этот поезд "акселератом". Любопытные барыньки, едущие из Бухареста, поглядывали в окно на ледащенький городок и снисходительна улыбались. Бедные люди Калараша лепились со своими домиками поближе к железной дороге. Эти-то домики и были предметом барских брезгливых улыбок.
Во время войны городок был полностью разрушен и теперь вырос из пепла совершенно другим. Дома, построенные из ракушечника, были беленькие, привлекательные. Среди них были и высокие. Все улицы асфальтированы. Из Калараша бадица Василе Суфлецелу вместе с почтой привозил в наше село и специалистов "разных профилей". Он оставил безрезультатные поиски кладов и занялся более перспективным делом: отыскивал среди своих односельчан таланты.
Наверное, к этому его подвигнули частые передачи по телевидению под рубрикой "Алло! Мы ищем таланты!" Ну, вот он и искал. Привозил в Кукоару либо журналиста, либо работника культуры, либо какого-нибудь умирающего от безделья искусствоведа. Привезет и тащит в дом, где ему, бадице Васнле, померещился талант танцора ли, музыканта, певца. Так своенравная дорога изыскателя вывела почтальона на упомянутого выше Ванюшку. Бадице Василе показалось, что у этого сорванца голос такой, что ему мог бы позавидовать сам Робертино Лоретта. И этим феноменом оказался "сибиряк", внук Георгия Негарэ, мальчик, которого Вероника, дочь Георгия, не принесла, а привезла в подоле откуда-то аж из Сибири. Родила его от запаха весенних цветов, как говаривали односельчане. Бадица Василе выслеживал и вынюхивал этого "сибирячка", будто охотничий пес, не выпуская из виду ни на минуту. Искателя талантов смущало немного то, что обладатель невиданного и неслыханного голоса оказался внуком Георгия Негарэ, посаженного отца бадицы Василе.
Гоняться за родственником вроде бы не совсем удобно. Если б он был чужим, тогда… И вообще, как же, живя по соседству, на одной улице и на одном порядке, бадя Василе раньше-то не знал, какое сокровище находится у него под боком?! А сейчас попробуй поймать его и заставить петь перед районным журналистом, который, кстати, охотно согласился приехать в эти края, но вовсе не для ловли талантов, а для того, чтобы порыбачить… Все ребятишки как ребятишки: играют в чушки, называя эту игру хоккеем, играют в жмурки, в ножички, в камушки. Проигравший получал одно иг то же наказание: глядеть, чтобы коровы не ушли в виноградники. Играл и Ванюшка, но петь не пел, паршивец! Пел, говорят, когда его никто не видел. А на людях, хоть ты его убей, петь не будет! У этого "сибирячка" было воистину сибирское упрямство.
Стоял перед тобой как столб, надувал губы и молчал, хоть кол на голове теши!
Не то что песни, из него и слова не вытянешь даже крючком. Не помогали ни увещевания дедушки, ни ласки и гнев Вероники, его матери: "Да спой же ты, негодяй! Не выпадет же у тебя язык изо рта!.."
Ванюшка молчал и глядел на своих мучителей глазами дикого камышового котенка, готового вонзить когти в любого, кто вздумал бы притронуться к нему.
В конце концов бадица Василе подкараулил упрямца.
В степи, на выпасе скота, на Ваньку накатывала охота попеть, В этом случае он уходил подальше от своих сверстников, угонял и собственную корову подальше от стада, куда-нибудь под деревья в глубине оврага. И там, прислонившись спиною к стволу ветлы или вяза, начинал петь. Вот тут-то бадица Василе и подкараулил его. Но чтобы не вспугнуть солиста, не стал обнаруживать себя. Пригласил одного парня из каларашского оркестра и уже вместе с ним продолжал охотиться за Ванюшкой. К краю оврага они подползали по-пластунски, как настоящие разведчики на войне, отправлявшиеся за "языком", Тут, у кромки, бадица Василе поднимал настораживающе руку, шептал: "Тс-с-с!.. Подождем, когда запоет!"
Но чертов сын не пел, будто догадывался, что его подслушивают. Не пел тогда, когда вокальные его данные мог по достоинству оценить специалист!
Однако руководитель оркестра по упрямству не хотел уступать дикому певуну, потому что продолжал держать в Кукоаре своего представителя с единственной целью: подслушать голос мальчишки. Не стоял в стороне от этого "мероприятия" и дедушка. Когда видел бадицу Василе с оркестрантом, начинал громко, саркастически хохотать. Не отказывал себе в удовольствии прокомментировать действия неудачливых охотников. Орал на все село:
— Эй, чего вы ползаете по оврагам?.. Не подковы ли от дохлых лошадей ищете?.. Другие цыгане подобрали их раньше вас!"
Бадица Василе, как известно, был черен как грач и вполне мог сойти за цыгана. Его же спутник был цыганом всамделишным, только волосы у него не черного, а огненно-рыжего цвета. А нос мог указать на происхождение вернее паспорта.
Терпение и труд все перетрут, гласит народная мудрость. Терпение вознаградило и наших ловцов: Ванюшка запел в своем уединении в момент, когда два взрослых дяди, затаив дыхание, лежали на краю оврага. Бедный бадица Василе!. Что с ним творилось, когда скрипач из знаменитого оркестра одобрил его выбор! Он готов был кувырком катиться на дно оврага, чтобы изловить там певуна. Но в это время и раздался предупреждающий клич товарищей пастушонка:
— Ванька, беги!.. Бадице Василе опять пришел за тобой!
Я поневоле должен был вмешаться в эту историю. Стал уговаривать мальца, чтобы он не удирал. Говорил ему, что ничего нет зазорного в том, что человек поет. Но и мои слова не возымели нужного действия: оставив свою корову на попечение дружков, Ванюшка скрылся в совхозном винограднике, как вспугнутый заяц. Лишь на короткий миг мы видели его сверкающие пятки — попробуй догони такого!-
Однако бадица Василе был не из тех, кто сдается на милость победителя.
Вечером он собрал в доме Георгия Негарэ всю окраину Кукоары. Пришли туда и руководители сельсовета: председатель, секретарь, словно бы решили провести тут свое очередное заседание. Заявился и дирижер совхозного духового оркестра. Меня приволокли туда чуть ли не силком, чтобы выставить в качестве "положительного примера".
— Вот, Ванюшка, — начал бадица Василе свою страстную речь, — посмотри на Тоадера!.. Человек десять лет учился в Москве, и ничего с ним не случилось!.. Не умер!.. Не бегал от людей, которые хотели ему добра!.. А ты… видишь, какой ты?., не хочешь учиться. Калараш ведь не за тыщу верст от нашего села, до него рукой подать… в любой день можешь прибежать домой к своим маме и дедушке!.. Эх, дуралей ты, дуралей!.. Упираешься, как козел на ярмарке! Государство тебя оденет, обует, кормить будет бесплатно и научит уму-разуму! — Дадут тебе поначалу малюсенькую скрипку, и будешь пиликать да подпевать себе потихоньку!..
Бадица Василе принес и свой баян с упругими, незаигранными мехами.
— Бери его, Ванюша!!! Дарю тебе!.. Он мне ни к чему с одной-то рукой. А струмент хороший. Новенький, как только что с фабрики. Мне прислали его с Донбасса сыновья… Бери, бери!
Ванюшка взял и покраснел, как жених, которого заставляли поцеловать избранницу. Гладил дрожащими пальцами клавиши баяна. Краем глаза посматривал то на одного, то на другого гостя. Чаще всего — на свою мать, Веронику, и на дедушку, как бы ища у них защиты, спрашивая одновременно: не на свою ли погибель он запел там, в овраге?
Художественный руководитель совхозного духового оркестра взял баян из рук Ванюшки, пробежал натренированными пальцами по его клавишам, выдал несколько разных мелодий, а затем заиграл вальс Иоганна Штрауса "Голубой Дунай". Вальс распрямил складки на лицах взрослых, лица эти посветлели, сделались теплей и мягче. Растроганная до слез дивной мелодией, Вероника сказала дрогнувшим голосом:
— Иди уж, сатаненок!.. Зачем мучаешь добрых людей!
— Не пойду!.. Сказал — не пойду, и не пойду!-
— Конечное дело — какая же коза добровольно пойдет на базар! — Георгий Негарэ стоял посреди избы с кувшином в руках, угощал собравшихся и какое-то время не вмешивался в разговор. А теперь заговорил и он. — Я, Ванюшка, засуну тебя в мешок и сам отнесу в каларашскую музыкальную школу. Завяжу тебе глаза и отнесу так, чтоб ты не нашел дороги обратно. Понял?
— А кто тебе будет пасти корову? — воскликнул смышленый мальчишка.
Корова принадлежала Георгию Негарэ, и Ванюшка знал, что такие люди, как его дедушка, не расстаются легко со скотиной. Если совхоз перепашет все овраги, все поляны и лесные просеки, то все равно Георгий Негарэ не останется без коровы на дворе. Внука не было на свете, когда этот двор ломился от скотины: коров, волов, овец и свиней. Не знал Ванюшка и того, что из-за этой живности его бабушка угодила аж в Читинскую область, за тридевять земель от родного села, разделила там участь с другими зажиточными земляками, которых называли кулаками, И его собственная жизнь теснейшим образом переплетена с бабушкиными странствиями, поскольку бабушка совершала их не одна, а со своей дочерью Вероникой. Ванюшка не мучился оттого, что мальчишки часто напоминали ему о том, что мать принесла его в подоле, что он незаконнорожденный. Эка беда! Крепенький, как молодой дубок, Ванюшка мог постоять за себя, повергал наземь даже тех школьников, которые годами были старше его, А вне школы, в тех самых степных оврагах, его сверстники вели себя иначе, они не только не задирали Ванюшку, а искали дружбы с ним. Не намекали и на девичью "промашку" его матери. Лишь удивлялись, почему Ванюшка носит фамилию мош Петраке. Разве в Сибири не было других фамилий?.. Ведь мош Петраке не был женатым человеком, и фамилия его Лефтер — чем же она лучше Негарэ? Вырастет Ванюшка, и к нему перейдет неизбежно и прозвище мош Петраке — Козел. А что хорошего в такой кличке?! Все, завидя парня, будут орать: "Ванюшка-Козел пошел!" Сам же Ваня мало задумывался над тем, почему он носит фамилию Петраке. Один из самых бойких его ровесников-всезнаек объяснял это тем, что у незаконнорожденных детей нет отца, а потому и нет фамилий — такие должны носить фамилию своей матери, точнее — ее отца. Но в таком разе Ванюшке следовало бы называться Иваном Негарэ, так почему же все-таки ему прилепили фамилию мош Петраке-Козла? Лефтер — куда хуже Негарэ.
Лефтером зовут человека, у которого ни гроша в кармане. А Негарэ — особый сорт травы, из которой делают щетки, чтобы белить стены домов…
Обо всем этом размышляли мальчишки у степного костра, где пекли кукурузу. Ванюшке трудно было разобраться во всех этих жизненных хитросплетениях. Не мог он взять в толк и то, что мош Петраке любил его бабушку, а потому и последовал за ней в Сибирь добровольно. Ванюшка слышал что-то такое, но даже не пытался по-настоящему вникнуть в суть дела, да это пока что лежало за пределами его детского умишка. Для него был один дедушка — это Георгий Негарэ. Вот ему-то как раз и нанес он неожиданный удар "ниже пояса" своим хитро рассчитанным вопросом: "А кто тебе будет пасти корову?"
Ванюшка рассчитывал и на эффект. Он думал, что от его удара дедушка рухнет на лавку в полной растерянности. Но получилось нечто действительно неожиданное, но только уж для внука: дедушка расхохотался. Хохот его был таким гулким, каким он бывает, когда человек находится в пустой бочке: Негарэ обладал не только несокрушимой физической силой, но и могучим басом, — Х-хо-хо-хо!.. О корове моей вспомнил, негодник!.. А ты о ней не печалься, Ванюшка!.. Будем пасти по очереди… лишь бы сохранить ее во дворе!.. Не умрет наша буренка с голоду!..
Слова деда малость смутили внука. Ванюшка хорошо знал, что с той поры, как перепахали все луга, долины и отлогие балки, люди были поставлены перед необходимостью решать сложный для них вопрос: либо вовсе отказываться от скотины (многие так и поступили), либо искать выход из затруднительного положения.
И выход был найден: пасти коров по очереди. Каждый хозяин должен был пятнадцать дней в году пасти свою и чужих коров по оврагам и другим не поддающимся распашке местам. Владельцы коров разделялись на двадцатидворки, поскольку с таким количеством рогатого скота можно проникнуть в самые "гиблые", тесные уголки, не повредив совхозных угодий. Листья дикой моркови, черемша, пырей, молодые побеги кустарника, зеленая травка на маленьких лужайках и полянах, кулижки травы в лесных просветах, сочные листочки акациевых зарослей — все это было великолепным лакомством для коров и телят.
К концу дня коровы наедались так, что их утробы напоминали огромные бочки, а от набухшего вымени они шли враскоряку, набрякшие молоком соски торчали в разные стороны.
Труднее было содержать корову зимой. Не было хорошего покоса. Лучшие места лесники приберегали для себя или требовали за них немалую мзду. Так что приходилось собирать по травинке где только придется и носить в сыром виде на свой двор, там и просушивать. Выручали кукурузные стебли со своих соток. Кое-кто покупал их у тех, кто отказался держать корову. Владельцы буренок прибегали к взаимовыручке: подбрасывали друг дружке кормецу взаймы.
Ухитрялись всячески, но без собственного молока не оставались. Зимние заботы о корове не касались Ванюшки. Они были заботой дедушки. И летом Георгий Негарэ и его дочь Вероника рассчитывали обойтись без Ванюшкиной помощи, а потому мать и говорила ему:
— Поезжай, дьяволенок проклятый!.. Потом и тебя покажут по телевизору!.. Будешь петь для всех!..
Вероника была еще в полном бабьем соку. Может быть, втайне она и хотела развязать себе руки — послать сына на учебу, а самой выйти замуж, свить собственное гнездо, завести настоящую семью. Можно ли пропустить такой случай, когда ее единственный сын мог выйти в люди, поступить для начала в музыкальную школу-интернат, которая поставлена на полное государственное обеспечение?!
— Поезжай, глупец! — говорила Вероника еще настойчивее. — Ты еще будешь благодарить бадицу Василе. И всем другим, которые собрались в дедушкином доме, еще в ножки поклонишься! Видишь, как они заботятся о тебе?!
— Не поеду. — Сказал не поеду — и все!
— Брынза… в собачьем бурдюке — вот ты кто! — сокрушалась Вероника, на глазах у молодой женщины выступили слезы, — Не плачь, Вероника! — сказал вдруг добросердечный бадица Василе Суфлецелу. — Насильно мил не будешь. Человека нельзя неволить. Силком добро не делается. Оставь парнишку. Пускай еще подумает маленько. А покамест поучится играть на баяне. Прикинет умишком что к чему… из какой дырки у курицы выходит яичко. Не будем торопиться. Дорогу до Калараша я хорошо знаю.
Сто раз прошел ею туда и обратно. Так что придет время, и мы с Ванюшкой вместе отправимся по ней. Так, что ли, Ванюша?.. В сорок пятом мы до Берлина дошли, а уж до Калараша как-нибудь доберемся, черт побери!
Спокойный, располагающий голос бадицы Василе снял-напряженность в доме.
Мальчишка уж не глядел на всех диким камышовым котенком. Повеселевший Георгий Негарэ опять вспомнил про свой кувшинчик с вином и продолжал угощать людей, благодарил их при этом за честь, оказанную его семье. Хозяин дома придерживался того же мнения, что и бадица Василе: время все расставит по своим местам.
— Товарищ из Калараша верно говорит: хороший голос пропадет, ежели не поставить его правильно в нужный час. Так давайте же выпьем по стаканчику за добрый совет. Надеюсь, и мой внук скоро образумится, поймет все как надо.
Если хочет петь, будет учиться. Медведя из лесу приводят диким зверем. А человек берет власть над ним, научает не только плясать, но даже на мотоцикле кататься!
Дело явно шло к общему примирению, в результа-те которого все осталось бы на прежних позициях. Это-то как раз и не устраивало руководителя кала-рашского оркестра: ему хотелось увезти певуна сейчас же, в тот же день.
Хозяину пришлось показать все свое ораторское искусство, чтобы примирить теперь музыканта с остальными гостями.
— Правда, не к такому итогу хотелось бы прийти всем нам. И тут товарищ скрипач из Калараша прав. Но плохой мир все-таки лучше любого насилия. В этом я согласный с бадицей Василе, — философствовал Георгий Негарэ. — Ванюшка неглупый мальчишка. Он поймет, что зря упорствовал. Так упрямится только козел. Ты его на лужайку, к свежей травке ведешь, а он, дуралей, упирается да еще и мекекает: "Не пойду, сказал — не пойду!"
Все засмеялись Даже на Ванюшкиных губах промелькнуло подобие улыбки.
Был по-прежнему несокрушимо серьезен и суров лишь каларашский музыкант. Он нервно ходил взад-вперед по избе и говорил с государственной важностью:
— Голос Ванюши принадлежит не ему одному, а всему народу! Как вы этого не понимаете?! Промедление с учебой в музыкальной школе может оказаться фатальным для редкого дарования!
Напуская на себя благородный гнев, музыкант не притронулся к хозяйскому вину; ему, видите ли, не до веселья! Это была бы небольшая беда: в доме было достаточно гостей, чтобы управиться с кувшинчиком. Георгий Мегарэ рассчитывал на другое — он надеялся, что после стаканчика районная знаменитость отпустит душевные свои струны, станет мягче, покладистее. К тому же стремилась и Аника, жена бадице Василе Суфлецелу, пользующаяся малейшей возможностью, чтобы быть рядом с мужем. Сейчас она стояла рядом с главным оркестрантом и пыталась уговорить его выпить вместе с нею:
— Да вы хоть рюмочку!.. А на ребенка зря сердитесь. Он ведь боится идти к вам… Что с вами, артистами, бывает?.. Стоит прославиться какому-то из вас, стать любимцем народа, его отравляют…
— Как?.. Кто… кто отравляет?! — Бычьи выпуклые глазищи скрипача полезли из орбит от крайнего изумления. — Где… кто их отравляет?..
Вместо ответа Аника медленно выпила стаканчик. Деликатненько вытерла губы. Ее цесарочная головка по величине едва ли была больше вислого носа прославленного музыканта. Но она с такой легкостью и непринужденностью осушила стакан, что скрипач смотрел на нее уже не только с удивлением, но и с испугом. Он даже подошел к ней поближе, словно бы хотел разгадать: куда же исчезло вино? Не слышно было ни плеска, ни характерных звуков глотательных движений. Не ситечко же в птичьем горлышке этой крохотули?!
— Кто отравляет артистов? — взревел знатный гость после минутного замешательства.
— Как будто вы не знаете!.. Отравили же недавно Сулака!..
— К-к-к-то его от-ра-вил?!
— Артистки — кто же еще! — решительно объявила Аника. — Не я же!..
— Чушь!.. Не хочу больше слышать ваши сплетни! — вконец рассвирепел музыкант. — И минуты не останусь тут более!..
Несчастный бадица Василе! Он надеялся, что Аника будет его союзницей в беседе с "высоким гостем" и в уговорах упрямого Ванюшки, чтобы тот все-таки пошел в музыкальную школу. А она, клятая, все испортила, опрокинула полное ведро с молоком прямо посреди хаты своей глупой выходкой: дался ей этот Сулак, который никогда не чувствовал себя таким живым, как сейчас!..
Выплеснула псу под хвост с таким трудом надоенное молоко, глупая сорока!
Бадя Василе доил свою символическую корову по-крестьянски неторопливо, осторожно. А ее черти вынесли с длинным языком! И что же?.. Все полетело вверх тормашками!..
Разгневанный музыкант из "Чобанаша" не мог найти свою кепку. А бадица Василе вертелся вокруг него совершенно несчастный: он знал, что эту жар-птицу не скоро поймаешь еще раз. "Выйти" на знаменитого скрипача ничуть не легче, чем на какого-нибудь министра. Его оркестр гастролировал постоянно едва ли не по всему белу свету — попробуй захвати скрипача на месте! Когда возвращался в Калараш, то и там был неуловим: то он в педучилище, то на каком-то худсовете, то на репетиции в районном Доме культуры, то в райкоме, то в райисполкоме — на разных совещаниях, активах, заседаниях.
Взяв всю вину на себя, бадица Василе попытался было проводить капризную звезду до автобуса, но скрипач ничего не слышал и не видел. Отыскав наконец свою кепку с маленьким козырьком, он сдвинул ее на одно ухо, долго потом не мог зажечь спичку, чтобы прикурить от нее. Не знаю, как другие, а я наблюдал за артистом с восхищением. Восхищала его преданность искусству. Он болел за него не только душой, но каждым нервом на кончиках своих пальцев.
— Не отрави Сулака артистка, он бы и теперь выступал по телевизору и радио!..
Этих последних слов "цесарки" скрипач вынести уже не мог. Так и не справившись со спичкой, он разъяренным зверем вылетел из дому. Он буквально спасался бегством от болтливой бабенки, бежал так быстро, будто кто-то гнался за ним. Бежал с незажженной сигаретой в руке и был удивительно похож на одного из героев романа Шолом-Алейхема "Блуждающие звезды". Жизнь не скупится на сюрпризы. "Блуждающие звезды" великого прозаика когда-то двигались на своих тарантасах, на балагулах как раз по дороге, по которой приехал в Кукоару и теперь должен возвратиться в Калараш музыкальный фанатик — герой нашего времени. Не было сейчас ни тарантасов, ни шарабанов, и дорога была другой, и называлась она по-другому: шоссе. И катился по ней знаменитый музыкант на автобусе по маршруту, стало быть, "Блуждающих звезд".
Мы расходились по своим домам при своих же интересах, то есть безрезультатно. Неуместное вторжение Аники с ее дикой новостью черною кошкой пробежало между нами. Уходили молча, пряча друг от друга глаза. Если б скрипач не исчез так быстро, я попытался бы как-то успокоить его. Сообщил бы ему, что и меня не обошли своей милостью деревенские сплетницы, заставившие раздеться донага и бегать в адамовом костюме по ночной Москве, — за это-де меня и вытурили из университета, а теперь не доверяли никакой работы.
Сейчас оркестрант сидит в автобусе и любуется пробегающим справа и слева лесом. Скорее всего, этот лес, села и деревни с их новенькими красивыми домами, монастыри, превращенные в места отдыха или санатории, выглядывавшие из-за деревьев, развеют грустные мысли служителя муз, выпустившего из рук талантливого мальчугана и наслушавшегося о своем собрате вздорных небылиц. Окружающая человека красота способна иной раз врачевать и более тяжкие сердечные недуги.
ГЛАВА ШЕСТАЯ
1
Когда я впервые надолго покидал родное село, в нем не было ни единого телевизора. Люди только мечтали о том времени, когда к ним придет электричество от государственной сети. А когда линия с током высокого напряжения приблизилась к подгорянам, среди моих земляков начались яростные споры и раздоры: каждому хотелось провести свет в свой дом поскорее. Не хватало столбов. Добывались они всеми правдами и неправдами. Неправдами — даже чаще. Счастливчиками оказались те, кто жил на центральной улице, по которой проходила главная электролиния. Этим вполне было достаточно раздобыть где-нибудь один или два столба, чтобы под потолком их жилища вспыхнул чудодейственный огонек. Большая же часть людей селилась в разных концах Кукоары, в переулках и закоулках, а иногда и- на отшибе от основной массы домов. Им нужно было время, И немалое, для того, чтобы добраться до сельсовета, правления колхоза. "Так уж устроен человек… все его счастье собрано по кусочкам, — говаривал дедушка. — Дай одному кусок, тут же захочется и другому, третьему… все потянут руки…"
Счастливцы успели провести электросвет не только в дома, но и во все пристройки к нему: в сени, сараи, погреба, даже в курятники. У них и посреди двора на столбе всю ночь напролет горела лампа величиною с голову хозяина дома, хотя и без нее было бы светло от электрофонарей, полыхающих вдоль главной улицы на государственных столбах, — ~ освещение совершенно бесплатное. Удачливые люди, конечно, помалкивали. Шум поднимали неудачники, подогреваемые не столько неудобствами (жили же они без электричества века!), сколько завистью. Они писали бумаги во все концы, врывались в сельсовет и в правление, брали за грудки несчастных местных руководителей, заливали собственным вином и государственной "монополькой" бездонные глотки лесников, "батрачили" на них на лесоразработках бесплатно, чтобы получить с десяток столбов и по ним как бы выбраться из тьмы на свет.
Теперь все это — в прошлом. Электричество пришло не только во все жилища, но и на фермы, механизированные тока, винпункты. Без него остались разве что камышовые шалаши на бахчах да некоторые пруды. Хотя и освещенных прудов было немало. Так что рыбаки-фанатики могли сидеть по их берегам со своими удочками круглосуточно. Свет им давали электромоторы, качающие воду для полива виноградников, садов, табачных плантаций, огородов и многолетних трав. Споры и раздоры прекратились. Счастливчики и несчастливчики как бы поменялись местами. Сейчас последние смеялись над первыми. Мало того, что их дома принимали на себя все шумы и всю пыль, поднимаемую бесконечно проносившимися машинами, но они должны были поступиться частью палисадников во время выпрямления главной магистрали и проведения тротуаров.
— Ничего! Посмеялись над нами, теперь дайте и нам посмеяться над вами! — ухмылялся какой-нибудь из бывших неудачников. — Радость и беду бог делит поровну. Мы предполагаем, а бог располагает. Хлебните пыльцы да потеснитесь немножечко и вы. Ничего, стерпится — слюбится. Бог терпел и нам велел!..
Утесненные и урезанные, разумеется, бушевали поначалу, грозились жаловаться и жаловались районному начальству. Но в конце концов умиротворились и они. Последней вспышкой недовольства была та, которую вызвало расширение школьного двора: по необходимости требовалось снести несколько старых хижин. Но и она была быстро погашена. Сдал свои оборонительные рубежи мош Ион Нани, увела его старуха в новый дом на окраине села и дала простор для озорной ребятни, которой теперь было где побегать во время большой переменки. Инцидент, как говорится, исчерпан. Жизнь есть жизнь. Она рождает большие, малые ли конфликты, она же их и гасит. У нас, например, то и дело возникали конфликты из-за телевизора. Никэ хотелось смотреть футбольный матч, а по другой программе в это время шла передача под рубрикой "Сельский час", без которой мама, кажется, не могла прожить больше недели. Тот же Никэ завалил весь дом коврами, но не хотел потратиться на приобретение второго телевизора для отчего дома, где бывал чуть ли не каждый день. Ссылался при этом на то, что в Чулуке у него есть телевизор, и этого достаточно.
— Не выкручивайся, пожалуйста, — уличала его мама. — Лучше признайся, что складываешь денежки в кубышку. Копишь их для покупки автомобиля… Аль я не вижу?.. От матери ничего не скроется!
Терпеливая и молчаливая, мама порою показывала всем нам коготки.
— Ну и что?! Вот возьму и куплю! — огрызался Никэ. — Теперь машина никому не в диковинку. Может быть, теперь она обычная во дворе вещь. Самая к тому же необходимая!
— Ну, ежели самая необходимая… ступай-ка в клуб и смотри там свой футбол! — мгновенно отвечала мама.
В иные дни мама позволяла младшему сыну торчать у ее телевизора сколько угодно. У нее самой не хватало на такую безделицу времени. Ей всегда было недосуг. На беду обоих, трансляция футбольного матча велась одновременно с передачей "Сельского часа" по другому каналу. То и другое передавалось один раз в неделю — и вот тут-то и сталкивались интересы матери и сына.
Отец никогда не вмешивался в их препирательства, хотя иногда ему и хотелось взять сторону сына: Никэ был настоящим футбольным фанатиком. В какое-то время он ездил на своем мотоцикле в Кишинев на все матчи с участием республиканской команды, меняющей свое наименование так, как меняет окраску хамелеон: то она была "Молдовой", то "Авынтулом", а в самое последнее время стала "Нистру" — будто каждые три-четыре года выходила замуж… Как бы команда ни играла (хорошо, сносно, слабо, из рук вон плохо), Никэ никогда не изменял ей в своих чувствах болельщика. Окажись Москва чуточку поближе, Никэ и туда помчался бы на мотоцикле вслед за улетевшей в столицу своей командой.
Но Москва далеко от Кукоары и Чулука, и Никэ вынужден был довольствоваться телерепортажами.
Но и перед телевизором он вел себя так, как вел бы на трибунах стадионов: вскрикивал, рукоплескал, глупо хохотал, умолкал трагически — в зависимости от того, как складывалась обстановка на футбольном поле. Если у нашей команды дела складывались удачно, более счастливого человека, чем мой брат, вообразить было невозможно! И вот парадокс: старший, даже не старший, а главный агроном совхоза смотрел на передачу "Сельский час" как на своего заклятого врага!
— Целый день вывозишь навоз на поля, а вечером то же самое видишь на экране телевизора! — возмущался Никэ. — Будто без них не знаем, как это делается.-
Не имея ни малейшей возможности остановить, отменить такие передачи, Никэ отводил душу тем, что в пух и прах разносил их содержание, а ведущих на каждом шагу уличал в вопиющей безграмотности.
— Ну, ну… Иди к своему бадице Василе, и смотрите вместе ваш проклятый футбол, — советовала мать, видя, как страдает ее младший сын. — Он такой же сумасшедший, как ты!.. Орет, ерзает на табуретке, видя, как двадцать двуногих жеребцов гоняются за одним мячиком… Аль в магазинах мячей нету? Купили бы каждому по мячу, и пусть себе играются! В разгар уборки люди валятся с ног от усталости, а эти носятся как ошалелые за одной игрушкой!..
Никэ выслушивал, а говорил свое:
— Человек весь день работает на комбайне, вечером хочет отдохнуть по-человечески, посмотреть футбол, а ему суют под нос этот твой "Сельский час" с тем же самым комбайном крупным планом! Кому они его показывают?..
Горожанам? — Эка невидаль!" А мы, сельские, своими руками ощупываем и землю, и машины на этой земле! Городским жителям этот "Сельский час" до лампочки!"
— Иди, иди к своему бадице Василе. Не мешай мне смотреть!
Мама настолько осмелела, что уже не смотрела на телевизор как на бомбу замедленного действия. Сама включала, меняла каналы, отыскивая нужный для себя, и доводила Никэ до того, что он вскакивал и пулей мчался к бадице Василе. Если не заставал того дома, бежал в школу: коль скоро Иосуб Вырлан прозвал Телевизором школьного мерина, директору десятилетки ничего не оставалось, как приобрести настоящий телевизор и установить его в учительской. Теперь их было два: один в школе, а другой во дворе — в "оглоблях".
В школе для Никэ всегда находились такие же пламенные болельщики, как и он сам. Даже более горячие, чем бадица Василе Суфлецелу. На трансляцию футбольного матча приходили все молодые учителя, не успевшие обзавестись семьями, а значит, и своими домами, где бы можно было поставить телевизор.
Никэ был в эти дни как неприкаянный. Его молодая жена все-таки уехала на берег Дуная, к матери, чтобы под ее крылышком разрешиться от бремени. В Кукоару, к родным Никэ, она приезжала лишь затем, чтобы показать пятна на припухшем, подурневшем лице. Ох уж эти молодые женщины! Они боятся родов как огня и к определенному природой сроку стараются быть поближе к матушке.
Никэ нервничал, а мама утешала его. Утром и вечером кормила его сама в нашем доме, а когда он уезжал на работу, совала в мотоциклетную люльку продукты на обед. Попутно исподволь "агитировала", чтобы сын перебрался со своей агрономической наукой в кукоаровский совхоз.
— Да разве в том дело, где работаю? Мне что тут, что там. Дело…
— Знаю, в чем твое "дело". А ты не беспокойся, сынок, молодые бабенки всегда так… поближе к мамке. Там им не так страшно. Так что не волнуйся, ничего с ней не сделается!
— А мать разве поможет? Рожать-то все равно надо самой!
— Эх вы, мужчины! Ничегошеньки-то вы в таком деле не смыслите!
Отец беззвучно посмеивался в щетинку усов: теперь он опять оставлял щеточку на верхней губе, под самым носом. В конце концов не выдерживал и подавал свой голос:
— Ты, мать, сама ничего не понимаешь. Никэ боится другого: там, на Дунае, в роддоме меняют мальчиков на девочек…
— Как это… меняют? — встрепенулась мама. — Как, разве там не повязывают руку младенца красной ниточкой с фамилией родителей?., Ведь у нас тут, кажется, так делают?..
— Местным, может, и повязывают, — продолжал психологическую пытку отец, — а как узнают, что новорожденный мальчонок из подгорян, из наших, стало быть, краев, так сразу же вместо него подсунут родильнице девчонку!..
Такая привычка осталась у дунайцев со времен татаро-монгольского нашествия.
Ведь и самого Никэ подобрала у нас, выкрала девка с Дуная!..
Отец подмигивает мне. Потешается над растерянностью мамы. Она верит каждому его слову. Косит отец глазом и в сторону Никэ: как запоет он, когда его красавица привезет с Дуная не ожидаемого мальчика, а девочку? Никэ отмахивается от отцовских шуток, но и он чувствует себя неспокойно. Думает о чем-то, перебирает что-то в своей голове. Задумывается глубоко и мама, прикидывает что-то в уме. Оказывается, она вычисляет: на каком месяце родятся мальчики, а на каком — девочки. Потом начинает вспоминать все последние сны невестки, разгадывать, за каким что следует ожидать. После глубокомысленных счетов и пересчетов допытывается у Никэ, не тянуло ли его жену на квашеную капусту или на соленый огурчик, когда была на сносях. Слово "беременная" для мамы было чуждым, и она никогда не пользовалась им. По тому, чего более всего хотелось съесть беременной женщине, какие сны чаще всего она видела, в какой день и час произошло зачатие, мама пытается точно определить, какого пола будет ребенок: мужского или женского. Мама злится на младшего сына за то, что тот не может вспомнить ни про последние сны своей супруги, ни про то, на какую еду ее больше всего тянуло, когда она была в положении, ни про то, в какой день и час она "понесла" от него, — Вот вы все такие, мужчины! — гневалась ма-. ма, — Вам бы только удовольствие получить!.
— Да оставь ты его в покое! Что привязалась? — подливавший все время масло в огонь отец теперь старается погасить его. — Тебе-то не все равно, будет у Никэ сын или дочь? Лишь бы дитя росло в огороде! Я вот молчу, не гадаю на кофейной гуще, хотя отлично знаю, что привезет наша сношенька девочку, если даже у нее родится мальчик! Так повелось там с татаро-монгольских времен…
Успокоил, называется.
— Оно бы лучше, девочка, — решает вдруг мама. — Мне вот бог не дал помощницу. Одни вот эти, — она кивает на нас с Никэ, — озорники повылуплялись… Может, хоть на старости лет господь даст мне внученьку.
То-то будет радость для меня!
— Ишь о чем она размечталась! — ухмыляется отец. — Доверит тебе сноха свою дочку! Держи подол шире!..
— Ну, давайте сперва купим лошадь, а потом уздечку! — вспылил вдруг Никэ. Он давно уловил отцовскую иронию и не обрывал родителя лишь потому, что сам радовался его редкому веселью: роль дедушки явно пришлась по душе отцу.
— Нет, Никэ, коня не приведешь с базара без уздечки! — говорит он со значением.
— Хотя бы телеграмму дала, — сокрушается мама.
В тревогах и шутках проходило время в нашем доме. Тревожного, пожалуй, было побольше. Однако после телеграммы, подписанной тестем и тещей Никэ, братьями и сестрами жены, дядюшками ее и тетушками, телеграммы, из которой брат узнал, что все там, на Дунае, обошлось благополучно, что все женины родственники поздравляют его с рождением "лесного гайдука", брат мой вошел в прежний ритм жизни и, кажется, с еще большим пылом отдавался футбольным баталиям.
Сама телеграмма, может быть, представляла собой документ уникальнейший.
Текст умещался в двух строчках, зато подписи под ними потребовали около трех страниц. Последнее обстоятельство немножко рассердило брата. Вместо перечисления бесконечных родственников автор или авторы телеграммы могли бы сообщить, сколько весит ребенок, на кого похож, как чувствует себя молодая мать.
Мама, напротив, была очень довольна тем, что под телеграммой подписалось чуть ли не полсела: значит, рассуждала она, там живут добрые, заботливые и, главное, честные люди — не подменили мальчика девочкой. А если Никэ не терпится поскорее узнать, сколько весит его сын, на кого он похож, пускай седлает свой мотоцикл и мчится туда, на Дунай, Это лучше, чем глазеть целыми вечерами, как двадцать бугаев гоняются за одним мячом. Так что пускай едет да поглядит на жену и сына. На этот раз она более решительно отогнала Никэ от телевизора. Передача "Сельский час" была для нее вдвойне приятна: репортаж об окончании жатвы велся с юга, как раз из тех мест, откуда родом была ее сношенька.
Что и говорить, мама была бесконечно счастлива, так же, впрочем, как и отец.
2
Празднование Последнего Снопа проводилось по-новому. Выстраивались в одну линию все комбайнеры и шоферы передовых хозяйств. Наряженные во все новенькое, они были повязаны полотенцами, которые своими концами свисали до самой земли. Победители соревнований, те, что заняли первые три места по району, стояли с надетыми на шею венками, сплетенными из колосьев пшеницы. В их честь играли туш, причем делали это для каждого, когда ему вручались подарки: телевизор, холодильник, радиоприемник, стиральная машина, отрезы дорогой материи на костюм, огромный, размером с тележное колесо, калач, конвертики с "наличностью" — да мало ли еще что!
Юные девушки в национальных костюмах и пионеры, похожие на живые цветы в своих белых блузках и ярко-красных галстуках, подбегали к героям жатвы и вручали им большие букеты цветов. Перед малость смущенными от таких почестей победителями суетились газетчики, фото- и телерепортеры, которых старались потеснить "фундаментальные" кинематографисты. Параллельно шла запись на магнитофонную ленту коротких репортажей, а точнее бы сказать — рапортов самих героев, которые на будущий год брали на себя повышенные обязательства.
Затем началось праздничное веселье, распространившееся на всех собравшихся на главной городской площади. Крики "ура", цветы в воздухе, музыка, пляски, хороводы!.. Словом, да здравствует Кормилец Хлеб! Слава Хлебу! Пусть растет он даже на камне!..
В желании получше разглядеть людей мама так подалась вперед, что чуть было не ткнулась лбом в кинескоп телевизора. Дедушка стоял позади, засунув руки за ремень, как граф Лев Николаевич Толстой, и бормотал, кажется, впервые одобрительно:
— Беш-майор… Коровьи образины!.. Вот это я понимаю! У них есть что положить в амбар!.. Не будет гулять ветер по сусекам!..
Мама прямо-таки выпивала своими голубыми глазами все, что видела на экране телевизора. В глазах этих сохранилась с девичьих еще лет небесно-чистая синь, как сохранялась она с молодых лет и у ее отца, моего, значит, дедушки. Над ними, глазами, оказалось не властно время. Ни годы, ни бесконечные заботы и нужда, ни солнечные жгучие лучи на поле, ни пылища — ничто не могло притуманить голубых, как лазурь, и широко и наивно раскрытых на мир маминых очей! Сейчас они светились счастьем и умилением.
— Большой каравай испекут эти люди! — сказала она с придыханием и умолкла, не найдя других слов, чтобы выплеснуть вместе с ними душевное волнение. Она жадно пожирала взором щедрость степи, горы пшеницы на токах, колонны грузовиков с полными кузовами золотого зерна, такого золотого, что хоть нанизывай его на нитку и вешай на шею вместо ожерелья из янтаря.
Хлебное зерно — мамина слабость, тревога, боль, радость и безмерное счастье. Она вроде бы и родилась с крохотным серпиком в руках. Бывало, во время страды никто в селе не мог сравниться с нею по проворности, с какой она орудовала серпом. Впрочем, один все-таки нашелся. Но это был мужчина. С тонкими, как у женщины, руками и шустрыми, как у зайца, ногами, этот обгонял маму. Тудос Казаку, прозванный Врабиоюлом, то есть Воробьем, действовал серпом, как фокусник или эквилибрист в цирке; и наблюдавшие за ним люди не могли заметить, как он это делает. А вот мой отец считался — по справедливости — плохим косарем. Работать с серпом вообще не любил. Приехав к своей делянке ранним утром, снимал рубаху, расстилал ее на меже, бросал тут же серп и приступал к жатве, то есть выдергивал пшеничные стебли с корнем, набирал из них. сноп за снопом. Дело двигалось хоть и медленно, но верно. На утренней заре пшеница была росной, влажной, из нее легко было скручивать пояса для снопов, так что не нужно было бегать за водой к колодцу, чтобы смачивать стебли для поясов-жгутов, или искать папоротник с той же целью.
Нельзя сказать, что отец вовсе не умел жать серпом. Умел, конечно, не такое уж это хитрое дело. Но после работы у него очень болела поясница.
Дедушка в этом отношении шел еще дальше моего отца: о серпе он и слышать не хотел. Он хорошенько оттачивал свою знаменитую косу-крюк и за один день мог уложить целую десятину пшеницы или ржи. Укладывал двумя способами: рядком, плашмя и под прямым почти углом, когда срезанные стебли прислонялись к стене еще не скошенной пшеницы колосьями вверх; при втором способе было удобно вязать снопы. Однако так убирался хлеб, когда посев у нас был большим. А при малом мама не разрешала лезть в него с косой. Брала в помощь себе сестер и жала пшеницу, рожь ли серпом. Позже тетка Анисья приходила со сеоими дочками. В такие дни и я получал серп, да притом еще самый лучший, новенький и острый, как бритва, чтобы я не хныкал и не привередничал, не задирал каждую минуту голову и не таращился на солнце.
Из-под наших рук рождались и убегали назад ровные рядки хлеба: колос к колосу, стебелек к стебельку. Бурдюк с водой или вином все время убегал от солнца, его то и дело переносили в тень. Нас, детей, приводили в восторг красные маки, кровеносными сосудами растекавшиеся по пшеничному полю. Там и сям на меже виднелись темно-зеленые шары перекати-поля, "умбра епурелуй", что означает "тень зайца". Под него-то и прятали бурдючок. Когда мы сильно уставали, то бежали к бурдюку. В таких случаях мама захватывала своим серпом и мою полоску. Чтобы работа спорилась, отец подносил к рядкам смоченные жгуты для снопов. Вязал их сам, красиво и аккуратно. К вечеру мы сносили их на середину делянки. Там отец укладывал их в крестцы — по тринадцати снопов в каждом. Один, самый верхний, служил крышей на случай дождя. Были кучи из семнадцати и более снопов, они уже назывались копнами и свидетельствовали о хорошем урожае.
На жатве я был похож на отца и дедушку: мне тоже не нравился серп. Он быстро утомлял меня в знойный день… А вот таскать снопы мог сколько угодно. Таскал бы, кажется, круглые сутки. Особенно нравилось увозить их с поля.
Отец научил меня, как складывать снопы в рыдванке. Снопы отвозили на ток, и там вырастала скирда выше нашего дома, под ней, в тенечке, мы отдыхали. На эту пору множество золотистых скирд вырастало в селе и вокруг села, было приятно бродить среди них и прятаться за ними. Казалось, за каких-нибудь два-три дня вырастал сказочный город с золотыми домами причудливых форм.
Город с узенькими средневековыми улочками и переулками. Город, полный колдовских чар, особенно в лунную ночь. В какой-то час посреди этого города появлялся локомобиль с молотилкой. Он начинал чихать, попыхивать дымком. Дым смешивался с упоительно-вкусным запахом молодого хлеба. Мужики толпились, хлопотали, чтобы стать в очередь для обмолота своих скирд. Возы с пшеницей и рожью выплывали отовсюду, окружали, брали в полон молотилку. А у самой молотилки кипела работа. Одни привозили на волах воду для паровика, другие волокушей отгребали обмолоченную солому, третьи, самые умелые, укладывали ее в небольшие копны, чтобы потом сподручнее было увезти ее на свое гумно.
Парни с могучей мускулатурой подбрасывали снопы на дощатую площадку. Там самые красивые и тоже сильные девки разрезали жгуты, "растряхивали" стебли, чтобы с ними мог справиться мельничный барабан. А "задавалой", то есть человеком, который направляет в барабан пшеницу или рожь, ставился человек не только самый выносливый, но и самый искусный: он должен был исполнять работу трудную, но и тонкую одновременно. Готовую пшеницу отвозили в фурах и фургонах на свои тока, где можно было ее хорошенько провеять и убрать в амбары. Механики от паровика и молотилки вертелись возле бухающих и рокочущих своих машин в огромных очках, предохраняющих глаза от пыли, в которой тонули все и вся. Один все время находился у барабана, захватывающего охапки пшеницы и направляющего их в прожорливую утробу молотилки. За молотилкой, по пяти-семи рукавам, текло зерно прямо в растопыренные мешки. Наполненные оттаскивались в сторону, а их место занимали порожние.
Муравьиная, общинная, целенаправленная и осмысленная канитель захватывала, подогревала людей. Ржание лошадей, мык волов, крики возбужденного народа, скрип и тарахтение колес, шумная беготня с мешками парней, хвастающихся своей силушкой, взвизгивания девушек от щипков ухажеров, хохот — все сливалось в пеструю картину, как бы венчающую хлебную страду на селе. Молотилка пела, захлебывалась, сердилась, когда барабанщик, или задавала, как называют его в некоторых краях, пихал в ее зубастую пасть слишком большую порцию пшеницы. Паровик, он же локомобиль, пронзительным свистом давал знать, что ему надо воды, воды, воды. v Воды и топлива, чтобы вырабатывать пар — главную его двигательную силу. Одна артель мужиков, объединившихся для того, чтобы нанять молотилку (у одного-то — кишка тонка для этого!), сменяла другую.
Тут же договаривались, кто и сколько людей может выделить, кто подаст лошадей, а кто волов. Пыль стояла до самых небес, но никто не замечал ее, потому что запах нового хлеба был той очистительной, освежающей душу силой, перед которой отступали все другие запахи, и, кажется, даже сама пыль не в состоянии была проникнуть в легкие.
Я с отцом и еще несколько человек из нашей артели отвозили зерно от молотилки. В каждом дворе нас ожидали веселые хозяйки. Поощренные их радостными улыбками, мы играючи сбрасывали мешки. Мне нравилось, когда отец скрещивал свои руки с моими, подцеплял мешок, который в таком случае не казался уж очень тяжелым. Если в каком-то дворе амбары были еще не готовы, сусеки не прошпаклеваны, мы уносили мешки в каса маре, то есть в дом для гостей, и высыпали пшеницу прямо на пол — в таком разе она попадала на самое почетное место, на что, собственно, имела полное право… Некоторые хозяйки выходили нам навстречу с кувшинами вина. Нас угощали самой вкусной едою, какая готовится лишь по большим праздникам.
Шла пшеница! Шел хлеб! В пшенице зароются и будут храниться целую зиму отборные яблоки и айва. Да здравствует мать-пшеница!.. Мы берем из рук хозяйки по стаканчику и выпиваем. Закусив, желаем дому хорошего урожая в будущем году: пусть растет пшеница даже на голых камнях! Пусть будет ее стебель толщиною с тростник, а колос с воробья, зерно — величиною с горошину! Однако как бы ни были гостеприимны хозяева, нам нельзя было задерживаться: нас ждала у молотилки артель. Боялись и хватить лишку. Мешки тяжелые, от них и у трезвого подкашиваются и дрожат ноги. И носить их приходилось не только в амбар, но и на чердак дома по ступенькам крутой лестницы. Стаканчик винца, конечно, грузчику не помеха, только бы знать ему, стаканчику, меру, чтобы ты им командовал, а не он тобой. Ведь не всякому доверялось развозить хлеб по дворам. Для этого выбирались люди исключительной честности и порядочности, без единого пятнышка на совести.
Дорога от молотилки к дому немалая. Нечистому на руку возчику ничего не стоило бы сбросить мешок-другой в виноградник, в кукурузу, за плетень родственничка. Так что приходилось отбирать честных.
Свистит требовательно паровичок. Жалобно стонет молотилка. Мы с отцом выжимаем последние силы из лошадей — нам кажется, что там нас ждут, людям не во что насыпать зерно, оно из всех семи рукавов течет прямо на землю, и паровик задыхается либо без воды, либо без топлива — оттого и плачет-свистит. Мчатся повозки с бочками. Мчимся мы с опорожненными мешками.
Взбудоражено все село…
О чем-то задумалась мама перед "голубым экраном". Не о серпе ли тоскуют ее руки? Но что делать серпам, когда и зерновым комбайнам негде развернуться в наших полях? От края и до края раскинулись по ним виноградники, бегут, вызывая рябь в глазах, белые столбы подпорок. По всем возвышенностям и склонам гор покачивается на шпалерной проволоке виноградная лоза.
Виноградники и небо. Небо и виноградники! Мелькают на экране телевизора механизированные тока, текут пшеничные ручьи в кузова машин из жерл комбайновых бункеров. Запахи гумна, хлеба и пыли, неповторимые, хотя и повторявшиеся из года в год, из столетия в столетие, ни с чем не сравнимые эти запахи можно вызвать лишь памятью обоняния. Не оттого ли вздрагивают ее ноздри, не оттого ли так глубоко она вдыхает в себя воздух? А не погрустнела ли мама? Не смущает ли ее собственная совесть: наработавшиеся руки мамины теперь постоянно побаливают от кистей до самых плеч, и мама не может месить тесто и выпекать большие калачи, как делала еще недавно. Отец знает это и не заставляет ее возиться с квашней, вставать к замешенному тесту по нескольку раз за ночь. Она никому не жаловалась на свою боль, переносила ее молча.
Отец же по-настоящему понял ее страдания лишь на свадьбе Никэ. Глава нашего семейства заказал свадебные калачи в сельской хлебопекарне — так теперь поступают почти все кукоаровцы. В прежние времена с калачами у нас была целая история. Какая б непогодь ни была на улице, мама гнала мужа непременно в Бравичи, на мельницу Миллера. Лишь тесто, изготовленное из муки, смолотой вальцами Миллера, можно было сделать почти воздушным и таким тягучим, что оно раскатывалось до тонкости папиросной бумаги.
Губы мамы шевелятся. Я не знаю, что она там бормочет. Уткнулась в телевизор, и губы ее подрагивают. Она явно что-то говорит про себя. Но что?
Почему не заговорит вслух, не откроет нам своих мыслей? Мама убеждена, что на каждом пшеничном зернышке запечатлен лик господний. Сколько бы ни уверял Никэ, что не лик божий это, а всего-навсего зародыш, из которого выбрасывается жальце всхода, мама оставалась при своем убеждении и могла часами всматриваться в пшеничный глазок. Всматривалась с молитвенным умилением, будто перед ней крохотная иконка с изображением Спасителя.
Пшеничное зерно для мамы и вправду было святым, потому она и млела перед ним, светилась вся каким-то глубоким внутренним светом. Она способна возненавидеть человека, наступившего на хлебную крошку. И готова расцеловать тех, кто эту крошку поднимет и поднесет к губам в знак благоговения перед ней. Смахнуть хлебную корочку на пол — тягчайшее преступление, по убеждению мамы. Это святотатство, коему нет прощения. Поступить так — это все равно что плюнуть в икону с изображением Всевышнего Творца — так думала мама. Она не настаивала на том, чтобы и ее младший сын думал точно так же. Только, говорила она, пускай и он не пытается отбить у нее святую веру в богоподобие пшеничного зерна! Она унаследовала ее от своих предков и знала, что дурного от нее никому не сделается. Если сын сходит с ума от футбола, то это его дело: пусть себе смотрит, как почти две дюжины великовозрастных верзил носятся словно очумелые за одним мячом. А ей, матери, пусть не мешает наглядеться (хотя бы по телевизору!) на то, как возносится хвала Пшеничному Снопу!
В лице дедушки мама имела хорошего союзника. Со своими постоянно меняющимися, точнее, варьирующимися амбарными теориями он смотрел все сельскохозяйственные передачи. Если мы забывали позвать его к их началу, он страшно сердился. Сейчас он стоял позади мамы и удивленно-радостно кричал:
— Ох, какие толстенные цыгане! Все беш-майоры попали на патрет!..
Скажи на милость!
Механизаторы все в пыли. Руки и лица в масле. Загорели на солнце до угольной черноты и теперь были похожи на людей, только что поднявшихся из шахты. Белые полотенца да такие же белые зубы светились у всех.
— Какие тебе цыгане, батюшка? — ответила отцу мама. — Сейчас там все одинаково черные. Земля еще чернее, а родит белый хлеб и нас кормит. Помнишь, ты пел мне, когда я была маленькой: "Папина дочка, беленькая, как черная сковородка". Пел ведь?
— Ежели ты была чернее грачонка, как же еще я должен был тебе петь, коровья башка?! Черненькая, а глаза голубые, как у меня. Такое бывает только у молдаванок! — заключил старик не без гордости.
Дедушка не захотел оставаться у телевизора, чтобы посмотреть праздничный концерт по случаю Последнего Снопа. Сказал, что нагляделся всего досыта и больше не желает портить свои старые глаза, что за всю свою жизнь ни разу не топал в хороводе и, слава богу, от этого соски на его титьках не выросли сверх нормы.
3
Виноград зреет. Приближается время его сбора. На опушке леса, где в последние годы вырос винзавод, вовсю кипит работа.
— Если хочешь увидеть Шеремета, приходи пораньше к лесу Питара. Там он бывает каждое утро, — советует мне Никэ. — Сколько бы я ни проезжал мимо, всегда его вижу. Привозит с собой котлеты до того вкусные, что пальчики оближешь!..
— Ты уже успел попробовать и его котлет? — смеется отец над своим пронырливым и нахальноватым сынком.
— Отличное место выбрал Шеремет для винзавода. С одной стороны лес, который тянется аж до Оргеева. С другой — старые погреба Овалиу, — говорит Никэ, минуя уколы отца.
Помещика Овалиу кукоаровцы называли сумасшедшим греком, потому что он всегда прикрывал свою спину лисьей шкурой. Одни говорили, что таким образом барин прикрывал горб. Другие были уверены, что, облачившись в лисью шерстью наружу шкуру, "сумасшедший грек" превращается в привидение, чтобы пугать людей. И вообще за этим вконец разорившимся дворянином тянулся длинный шлейф всяческих легенд. Знающие люди утверждали, что родители Овалиу имели огромный замок на берегу Реута. В замке этом комнат было больше, чем в петербургском Зимнем дворце. Потолки, говорили знающие люди, сделаны из толстого стекла, замкнутое пространство между ними было заполнено водой, в которой плавали редкие рыбы. Старики уверяли, что крестили горбуна император и императрица России. Однако когда выяснилось, что в замке реутовского вельможи комнат больше, чем в Зимнем дворце, между "высокими кумовьями и кумушками" вышел преогромный скандал, потому как никто не имел права жить в замке, который по количеству комнат превосходил царский дворец. Дружбе царя и помещика пришел конец. Потом стало известно, что Овалиу делает фальшивые деньги. За это его увезли в Петербург. Там по высочайшему указу беднягу казнили. И казнь была самой что ни на есть лютой: в горло Овалиу вылили расплавленное золото, и помещик умер в жутких мучениях — обожрался, стало быть, деньгами!
Согласно одной из легенд, у этого Овалиу только в одной Бессарабии было девяносто девять имений. Девяносто девять — и ни на одно больше или меньше!
Располагал он богатыми поместьями и за пределами Бессарабии, в Таврии, например, и на Кавказе. Из всех бесчисленных усадеб легендарного Овалиу почему-то сохранились лишь развалины барского дома в селе Казанешты, виноградники с погребами под лесом Питару, неподалеку от нашей Кукоары, да длинный полусгнивший дворец на окраине Теленешт, и как приложение к этим останкам, дожил до наших времен сын Овалиу с лисьей шкурой на спине. Ему мы обязаны тем, что наши края впервые увидели верблюдов. Где их приобрел Овалиу, лишь он сам да господь бог знает. С того времени нужно было соблюдать осторожность, когда направляешься на базар через виноградники "сумасшедшего грека". В любую минуту из-за кустов могло появиться горбатое, как и сам Овалиу, чудище и окатить тебя с головы до ног зеленоватой пеной.
Сам верблюжий плевок был не так уж и страшен: в конце концов его смывали у водокачки рядом с базаром, но от ужаса, который могли навести эти существа, скажем, на женщин, долго не сможешь прийти в себя. Мыслимо ли столкнуться ли-,цом к лицу с таким страшилищем, которое к своему жуткому внешнему обличью присовокупит обязательно и свой звериный, утробный рев! Выругает тебя и заплюет!
Легенды распространялись и на винные погреба Овалиу. Они-де соединены были между собой бесконечными подземными проходами, которые тянулись не прямо, а делали хитроумные извивы, лабиринты, — так что, зайдя в подземелье, ты мог заблудиться, не найти выхода из него. Опять же "знающие люди" уверяли, что там многие любопытные или злоумышленники, позарившиеся на барское вино, нашли свой смертный час, в память о себе оставив лишь косточки. В Теленештах, в полуразвалившемся дворце помещика, я научился грамоте. Там одно время помещалась средняя школа. Дворцовых комнат мы не боялись даже ночью. А вот погреба пугали нас и днем. Правда, самые отважные опускались в один из них, но и они не решались исследовать лабиринты. К тому же с приходом Советской власти горбун стал поспешно выворачивать камни из своих погребов и продавать. Лишившись стен, погреба обвалились. Ко времени моего отъезда из Теленешт о них вообще забыли.
Велико же было мое удивление, когда спустя много лет я увидел их рожденными заново, на том же самом месте. Это было длинное подземное помещение с зацементированными полами, разрисованными белыми и красными линиями. По бокам тянулись трехъярусные ряды огромных бочек, за ними шли еще большего размера чаны. В бесчисленных галереях погреба стояли амфоры для многолетнего хранения особенно дорогих вин. На них виднелись цифры с указанием вместимости этих античных посудин в литрах и декалитрах. Люди работали тут, как на заводе. Гирлянды электрических лампочек освещали все уголки. Над погребами находилось и само винодельческое предприятие с прессами, дробилками, с колоссальными емкостями. Стеклянные трубы толщиною с рукав вились поверх погребов. Запах винных дрожжей витал незримо вокруг завода, выросшего на месте сгинувших в Лету помещичьих погребов. Судя по свежим пристройкам, винзавод расширялся. Одна за другой подкатывали огромные машины и сгружали камень, цемент, бочки, амфоры, прессы, дробилки, металлические трубы и другое оборудование. Толстенные, похожие на шеи драконов, гофрированные шланги подавали горячую воду. Никто тут не оставался без дела. Одни мыли бочки, другие обмывали горячей водой прессы и дробилки, третьи монтировали новое оборудование. Всюду шла работа.
В этом людском муравейнике я находился около двух часов, пока не повстречался с Алексеем Иосифовичем Шереметом. Подсказка брата, где я мог увидеть секретаря райкома, не помогла мне: к моему приезду Шеремета у опушки леса уже не было. Может быть, он в это утро вообще не приезжал туда и угощался генеральской ухой, а не котлетами, которые привозил с собой на место стройки? Котлеты с чесноком могли быть и плодом выдумки Никэ: братец мой соврет — недорого возьмет!.. Шеремету с его постоянной спутницей — язвой — только прочесноченные й проперченные котлеты и есть!..
— Ну, что там у тебя слышно, Фрунзэ? — сразу же спросил Алексей Иосифович, стараясь перекричать шумы машин.
— Плохо слышно… потому что ничего не слышно! — так же громко ответил я.
— После уборки винограда придется, видно, мне взяться за тебя.
— Скоро сказка сказывается, да не скоро дело делается.
— Знаю я эту пословицу, Фрунзэ. Говорю: управимся с виноградом, тогда постараюсь разобраться в твоем деле. А сейчас все внимание винограду.
Пригласили студентов, собрали учителей и старшеклассников из всех школ района. Выделили каждому по гектару. Один гектар — фуражке, другой — косынке. Многих горожан двигаем сюда, даже пенсионеров потревожили. Словом, всеобщая мобилизация! Не остались в стороне и мы с женой. Взяли по гектару в Чу-луке.
— Почему не в Кукоаре?
— К вам приедут студенты из Кишинева. А мы с районными работниками будем убирать урожай в Чулуке. Так-то вот, Фрунзэ! А ты мне тут о сказочке…
4
На этот раз за рулем машины сидел шофер, молчаливый парень, как и все шоферы больших начальников. Он разрешил себе лишь спросить:
— Куда едем?
— В винокурню мош Иосуба! — сказал Шеремет. — Ты, видно, забыл, что в Кукоаре мы имеем еще один винзавод?
От Питарского леса до нашего села — рукой подать. Спуститься с пригорка в долину — и вот она, Кукоара. Через несколько минут мы остановились перед двором Иосуба Вырлана.
Шофер подкатил машину к самому забору, в тень, открыл одну дверцу и сейчас же погрузился в чтение какой-то книги — и тут он ничем не отличался от других водителей легковушек.
Алексей Иосифович начал свой неожиданный визит с осмотра ворот Иосуба.
Скорее это были царские врата, а не ворота. Железные, выкрашенные чуть ли не во все цвета радуги, они дразнили всех прохожих и проезжающих своим вызывающе-кричащим видом. Шеремет подергал за железное кольцо калитки и стал кричать:
— Гостей принимаешь, мош Иосуб?.. Ты где?
За высоченным забором и коваными воротами молчали.
— Капитан Иосуб!.. Ну, покажись же наконец!
Двор продолжал безмолвствовать. Мы стали подтягиваться на руках и сквозь заостренные зубья верхней решетки ворот заглядывать во двор мош Иосуба. Так, тыкаясь то в одну, то в другую сторону, мы наконец на одном из столбов обнаружили выразительную надпись: "3 в а н о к". Нетрудно было определить, что сделана эта надпись рукою самого хозяина. Мы же не догадались поискать ее сразу же по приезде, тогда бы нам не пришлось беспомощно топтаться возле ворот и карабкаться к их вершине, увенчанной грозными железными пиками. После того как мы нажали на кнопку этого "зван к а", послышалось хлопанье двери в самом доме. Засим появилась огромная лысина. Издали казалось, что Иосуб несет на голове маленькое блестящее корытце с белым вином.
— Кажется, турок сдает свою крепость! — засмеялся Шеремет. — Да ты поскорее, мош Иосуб!
— Иду, иду!.. Поясница что-то разломилась — не могу бежать! — ответствовал со двора Иосуб. Кажется, его в самом деле прихватил радикулит.
Ступал он по земле осторожно, а поясница у него была повязана толстым шерстяным кушаком. Иосуб Вырлан пригласил нас в дом. По лицу его было видно, что появление Шеремета не доставило ему большой радости.
— Ты еще не привел из леса свою бабку?
— Не хочет она идти сюда, товарищ секретарь!.. Она ведь сумасшедшая.
Кормится одними грибами-поганками, мухоморами, значит… Чокнутая малость, говорю…
— М-д-а-а… Небось трудно без бабы в твоих-то летах. Старость — не радость.
— Знамо, трудно, — согласился Иосуб. — Пожарные дела меня выматывают до смерти. Цельными днями мотаюсь по селу. Оставляю дом без присмотру…
— Дом, да… его нельзя оставлять без пригляду. Я слышал, что ты и погреб соорудил себе преотменный. Это правда?
— Какой там погреб!.. Так, землянка, погребица крохотная для соленьев.
Выкопал по-стариковски, как же без нее?!
— Землянка, говоришь? А обложена-то она у тебя камнем изнутри.
— А как же без камня, товарищ секретарь? Теперь все так…
— Ну да, конечно… А чего же ты нас держишь за воротами, не приглашаешь куда-нибудь в холодок?
— Ах да!.. А мне, дураку, показалось, что вы торопитесь!.. А так что ж, милости прошу, пожалуйте в тень, в холодок!
— Может, угостишь нас стаканчиком винца из старого погреба?
— Отчего не угостить? Угощу. Вино для людей существует. Другая живность его не употребляет. Только человек… Обождите малость. Сейчас сбегаю за ключами — и тогда…
Даже по спине удаляющегося Вырлана было видно, как не милы ему были эти непрошеные гостечки. Он шел за ключами, согнувшись в три погибели и воровски озираясь по сторонам.
— Теперь часа два будет искать ключи, — смеялся Шеремет.
Алексей Иосифович — кошмарный сон для жуликов. В других районах секретари меняются так часто, что не успевают приглядеться как следует к людям, выяснить, кто есть кто, где честный человек, а где с рыльцем в пушку.
Шеремет находился в числе трех райкомовских секретарей республики, которые бессменно работали на одном месте со времен войны. Он медленно продвигался по должностям. Перед тем как стать Первым, заведовал парткабинетом, затем был заведующим отделом агитации и пропаганды, потом секретарем по пропаганде. А с того момента, когда этот последний стал называться секретарем по идеологии, Шеремета начали постоянно выбирать первым секретарем райкома. По этой причине его хорошо знали в здешних местах не только взрослые, но и дети. Соответственно так же отлично знал и он их. Судя по всему, выше теперешней ступеньки ему уже не подняться. Между тем он шутил: смотрите, мол, я уже в Калараше, а он на целых пятьдесят километров ближе к Кишиневу. Похоже, однако, на то, что эта полсотня окажется для стареющего секретаря непреодолимой. Сдается мне, что и пенсионером он станет в Калараше. Грустно, конечно, но что поделаешь?.. У Шеремета уже два сына работают инженерами в Ленинграде. Один успел жениться. Подтянулись и младшие сыновья. Самый младший учится на последнем курсе Кишиневского университета.
Единственная дочь стала учительницей, преподает физику. А годы самого Алексея Иосифовича шустро катятся под уклон, приближаются к рубежу, когда уже надо нянчить внуков. А выйдет на пенсию — его назначат на какую-нибудь более легкую должность: люди типа Шеремета уходят на пенсию, но не от работы. Подыщут, обязательно подыщут ему подходящую работенку где-нибудь в Комитете по защите природы, или Охране памятников старины, либо в Обществе охотников и рыболовов. Может пойти в Комитет ветеранов войны или защиты мира. Было б желание, а дело найдется. Но это потом. А пока что он выуживает, выводит на чистую воду очередного районного плута.
— Ну и негодяй! Вот посмотришь, Фрунзэ, Иосуб до самого вечера будет искать ключи. Ох, как не хочется ему показывать нам свой погреб! Небось, проклинает себя за то, что вовремя не залез в свою нору и не закрылся там!
Иосуб Вырлан явно не торопился с возвращением. Но не спешил и Шеремет.
Он удобно уселся в тени беседки, снял даже пиджак и расстегнул ворот рубашки. Попробовал на стене выключатель — горит ли свет. Вырлан хорошо оформил свою беседку. От земли до самого конька шатровой крыши, извиваясь, ползла виноградная лоза, с которой прямо в беседку свисали гроздья продолговатых виноградин, похожих на набрякшие молоком соски козьего вымени.
Странно, что, находясь внутри помещения, вроде бы в тени, гроздья все-таки созревали. Посреди беседки стоял стол, ножки которого были врыты прямо в землю. Вокруг стола были тяжеленные скамейки, как в каком-нибудь маленьком ресторанчике, работающем под старину. Черепичная крыша предохраняла гостей от дождя. Дорожки от порога дома до беседки и погреба были покрыты цементом и окантованы осколками красных черепков. Цветы, посаженные по краям дорожек, придавали этому уголку двора вид небольшого ухоженного парка.
— Видишь, что наделали эти сукины сыны кинематографисты? Ведь это они помогли Иосубу построить его "потемкинскую деревню!"
Тут я вспомнил, что и наша ветряная мельница вторым своим рождением обязана "киношпикам". Они восстановили ее так, что она стала гораздо красивее той, которая была в пору моего детства. Пройдоха Иосуб Вырлан ловко воспользовался нуждами киносъемочной группы. Сперва предложил свои услуги в качестве пожарника: буду, мол, подбирать окурки за актерами.
Любой строитель сейчас же разоблачил бы Вырлана с его фальшивкой, хотя он и понатаскал в погреб и пыли, и другого разного хлама и старья. Киношники же поверили Иосубу на слово или сделали вид, что поверили. Особенную радость им доставили отпечатки настоящих пальцев. Режиссер измерял их сантиметр за сантиметром линейкой и восторженно восклицал: "Ну же и лапищи были у тех гайдуков!"
Оператор крутился со своей камерой рядом, снижал разные планы: крупные, средней величины и малые; в голове его сами собой всплывали лермонтовские строки: "Да, были люди в наше время, не то, что нынешнее племя: богатыри — не вы!" Режиссер, не в силах сдержать в себе бурю ликования, кричал: "Вы только гляньте, люди добрые, вся моя ладонь умещается в одном гайдуцком пальце!"
А когда Иосуб Вырлан вытащил из каких-то неведомых недр старинную бумагу — купчую, исполненную славянскими буквами, в которой подтверждалось приравнивание его предков к мазылам, то есть к дворянскому сословию, режиссер едва не выкинул из киноленты уже отснятый материал с ветряной мельницей, а заодно с нею и все сцены, изображающие сражение гайдуков с турецкими янычарами по оврагам и лесным дорогам и просекам. Теперь вся гайдуцкая тема перекочевала к погребу Иосуба Вырлана и прокручивалась возле бочек с вином.
— До чего же доверчивы люди, Фрунзэ! — удивлялся Шеремет. — Почти каждое воскресенье приезжают к этому старому плуту кинематографисты из Кишинева, подкатывают на машинах прямо к "старому погребу", как теперь он именуется всеми. А во время фестивалей или Дней культуры наезжают сюда гости из Москвы и даже заграничные. Располагаются здесь бивуаком и пируют.
Угощаясь винцом из знаменитого погреба, требуют, чтобы хозяин показал им и "старинную грамоту" со славянской вязью. Своей наивной восторженностью будят в голове Иосуба невероятные фантазии. Воспламеняясь от нее, он несет несусветную чушь, а они внимают ей, как дети. Внимая, расхваливают, превозносят до небес его вино, которое народ нарек "штапельным"[13]. А дали б они хоть чуть-чуть выдохнуться ему, то увидели б, как на их глазах "штапельное" начало бы чернеть, потому что наполовину разбавлено водой, И произведен Иосубов напиток из выжимок, взятых из-под пресса, с добавлением сахара и дрожжей.
Подгорянские жулики типа Вырлана так наловчились изготавливать фальшивые вина, что, если не дать им выдохнуться, их не отличишь от настоящих. По цвету хотя бы. Умудряются сбывать их даже на государственные винзаводы, не говоря уже о малосведущих работниках райпотребсоюзов, — этих околпачивают запросто! Теперь в уголовном кодексе есть параграф, по которому привлекаются к судебной ответственности люди, занимающиеся подделкой вина. Иосуб помнит об этом параграфе, а потому и не продает свое "винцо" ни государству, ни кооперации. С помощью доверчивых кинематографистов и других деятелей искусства он создал своему лжевину шумную рекламу и продает его кувшинами, графинами и стаканами прямо на дому, в своей веранде, которую называет не иначе как беседкой. Домашний его кабачок процветал бы еще больше, если б Иосубу удалось увести из лесу на свое подворье Витору. В этом случае его питейное заведение не простаивало бы, не прекращало торговлишки и тогда, когда сам хозяин отлучался по делам пожарным или по вызову в район, на какой-нибудь "симпозиум" бойцов пожарной охраны. Но Витора заупрямилась, и Вырлан вынужден был нести некоторые убытки.
Все село знало Иосуба Вырлана. Нет, кажется, таких пакостей, которых не натворил бы этот всеми проклятый старик. Ему ничего не стоило вылить бутылку керосина в бочку молодого вина, изготовленного соседом. Причем просто так, за здорово живешь, ни за что ни про что, из спортивного интереса. Иной раз слоняется по селу будто чокнутый и ищет, на ком бы жениться. Во время эвакуации на доме, в котором снимал квартиру, Иосуб Вырлан вывесил объявление о том, что собирается жениться, что ищет женщину приятной наружности, а главное — состоятельную. Объявление заканчивалось странным предупреждением: "Только на меня не наваливайтесь, не то провалитесь!"
Следствием неблаговидного поведения этого субъекта было присвоенное ему прозвище: Свинячья шкура. Что угодно мог натворить Иосуб. И все-таки винно-погребная эпопея, о которой мне поведал Шеремет, превосходила все прошлые скандальные истории, связанные с Вырланом. Все, что он делал до этого, он делал так, чтобы посмеяться самому и посмешить или позлить (что чаще!) других, бесплатно, так сказать. Теперь же Иосуб принялся делать деньги…
— Ну, мош Иосуб, что ты там копаешься? — окликнул Шеремет. — Погляди, Фрунзэ, нет ли в его доме запасного выхода?
— Не думаю, Алексей Иосифович. Вряд ли такой человек, как Иосуб, будет спасаться бегством от вас. Он достаточно умен, чтобы знать, от кого можно убежать, а от кого — нельзя.
— Удерет, ей-богу удерет!
— Ну так он может удрать и через окно — зачем ему запасная дверь?
Но мы на этот раз возводили напраслину на Иосуба. Старик и не собирался убегать: просто его хватил жестокий радикулит. Сейчас он медленно спускался по ступенькам крыльца, держась одной рукой за перильца. Вместе с ключами Вырлан нес, чтобы показать Шеремету, громадный, насквозь проржавленный замок. В историю с этим замком был неким образом замешан и секретарь райкома. В свое время Иосуб совершенно бескорыстно передал эту реликвию Кишиневскому краеведческому музею. Можно ли, рассудил тогда о", брать деньги за кусок- ржавчины! Но когда знакомый кинорежиссер заинтересовался замком, Иосуб готов был рвать на себе воло. сы, ежели б они имелись на его голове. Не обремененный совестью, Иосуб в два счета вывернул свою "свинячью шкуру" наизнанку, повернул оглобли на сто восемьдесят градусов, стал уверять всех подряд, что отдал замок музею лишь на просмотр, временно, с тем чтобы ему непременно вернули ценный экспонат. Множество раз ездил в Кишинев, хлопотал там о возвращении замка. Обратился за помощью и к Шеремету. Иссуб решительно не принимал доводы работников музея относительно того, что реликвия уже заинвентаризована, выставлена в зале на самом почетном месте, под стеклом, и вообще является теперь государственной собственностью. Будучи сам жуликом, Иосуб решил, что на этот раз обжулили его самого… Алексей Иосифович осмотрел замок.
— Значит, тебе все-таки его вернули?.. А ведь он, кажется, и вправду старее твоего погреба?..
— С трудом вырвал!.. Уже под стекло упрятали, чтоб никто и пальцем не притронулся!.. Хорошо, что не отдал им тогда свои старинные бумаги… купчие!..
— Не отдал, значит, записи?
— Как бы это я их отдал?! Ведь это подлинные документы с гербовыми печатями. На них налеплено столько волов и орлов! [14]
Мы уже были в погребе. Шеремет стучал согнутым пальцем по огромным чанам и бочкам. Тут стояло два чана и шесть бочек, в каждой из которых помещалось не меньше тонны. Но сейчас они были пусты и гулко звенели под пальцем секретаря райкома. Однако в глубине убежища находилось несколько пока что полных бочонков.
— Только эти и остались, — жалостливо пояснял Иосуб, — чтобы было чем горло промочить. Нанюхаешься сажи по моему пожарному делу, вернешься с работы усталый как черт, в горле першит…
— Что же ты делаешь с большой деньгой, мош Иосуб? Не засаливаешь ли случаем? Или в кубышку прячешь?
— Какая там кубышка, товарищ секретарь?! — возопил Вырлан. — Аль вы забыли: у меня ведь есть сын, а у сына жена, дети, внуки мои, стало быть…
Неужели вы думаете, что сноха будет бесплатно стирать мою справу, убирать в доме?.. Таких дур сейчас днем с огнем не сыщешь. Ей подавай наличность!.. Да и у внуков каждый поцелуй на вес золота. Дед хоть из кожи вылезай, а покупай ему, внуку то есть, джинсы. Да обязательно американские, затертые до сияния!.. А за них надо отдать не меньше двухсот рубликов! А вы говорите — куда деваю!..
Но Шеремет вроде бы и не слышал жалобно-пылкой речи Иосуба.
— Ну и погребок! — говорил он с притворным удивлением. — Глянь на него хорошенько, Фрунзэ. Умели же эти древние греки строить! Теперь ясно, что тот французишка, который — изобрел в прошлом веке цемент, был просто заурядным воришкой — присвоил себе чужое открытие!.. Сколько же веков вашему погребу, мош Иосуб?
— Точно не скажу. Таким вот он достался нам от дедушки.
— А бутылки с испанским хересом тоже дедушка оставил? Те, что в нишах?
— Ну… н-е-е… како там!.. Ниши прорубили парни из киногруппы!..
— Я спрашиваю про бутылки с хересом.
— Какой херес, товарищ секретарь! Это бутылки со столярным клеем!
Бутафория это!.. Киношники расставили, чтобы все было как по правде!
Привезли их аж из Кишинева. Думаю скоро выбросить их, а в ниши положить кочаны капусты для хранения зимой. Не пропадать же такому хорошему месту даром. На кой хрен нужны мне бутылки с клеем!
— Мы, кажется, долгонько сидим в погребе. Как бы твой радикулит, мош Иосуб, не разыгрался сильнее! Он солнышка боится. Пойдемте-ка, братцы, наверх!..
Мош Иосуб молча смахивает песок с затычки бочонка. Деревянным молотком, каким обычно выпрямляют жесть на крыше, выбивает ее и через шланг выцеживает в графин янтарно-прозрачное, похожее на подсолнечное масло вино. Уши внимательно слушают, что там говорит Шеремет, а руки проворно работают.
Временами Иосуб что-то бормочет себе под нос. Затем с трудом выпрямляет свою радикулитную поясницу и, охнув от боли, медленно отходит с графином от бочонка. Всем своим видом старик говорит: верно, мол, слов нет, холодно в погребе, но иначе нельзя. В тепле вино не хранят.
— Хорошее вино само себя сохраняет и теплоты не боится, мош Иосуб. А вот смешанное с водичкой и сахаром, так то и чистого воздуха не переносит, сейчас же скисает. А уж о солнце и говорить нечего — боится твоя смесь его до смерти! Не возился бы ты, мош Иосуб, целыми днями и ночами со своими бочками, не было бы и радикулита! — говорит Шеремет как бы сочувствующе.
— А как вы думаете, товарищ секретарь, где я научился делать такое вино? — спрашивает вдруг осмелевший Вырлан.
— Где же, если не секрет?
— На винпункте — вот где! — выпалил пожарный надзиратель.
— Ну, это ты зря, мош Иосуб! Зачем же такой поклеп? Насколько я знаю, на наших винпунктах не пользуются подслащенной водицей и не добавляют в сусло дрожжей, чтобы получить марочный "штапель"!
— О-о-о! Вижу, вы ничего не знаете, товарищ секретарь! Если виноделы видят, что в дождливую осень виноград не добрал сахару, они привозят его на вин-пункт тоннами! Везут на грузовиках! Кого угодно спросите, и они подтвердят мои слова!
Мош Иосуб перешел в атаку. Как ни пинал его Шеремет, а старик падал на ноги, словно брошенный с крыши на землю кот. В беседке он разлил вино по стаканам. Алексей Иосифович свой стакан поставил на краешек стола, где было солнечное пятно.
— Не ставьте его на солнце, товарищ секретарь! — встревожился хозяин беседки.
— Я хочу, чтобы вино подогрелось немного. Мои зубы не выносят холодного.
— Ну что ж, подогревайте, пожалуйста!
— А оно не почернеет, мош Иосуб? — Нет. Не почернеет.
— Меня, значит, угощаешь настоящим вином?
— Я, товарищ секретарь, знаю, кого и чем угощать!.. Согревайте свой стаканчик, а я пойду и принесу какой ни то закуски…
Завершив угощение, Иосуб Вырлан вытащил из-за пазухи (не носил ли он их там всегда?) свои старинные бумаги и передал в руки Алексея Иосифовича Мы разложили их на столе и принялись вместе расшифровывать, По гербовой бумаге, по аккуратному писарскому почерку, по печатям, по подписям с закрученными хвостиками, какие делаются на кредитных билетах, то есть на бумажных деньгах, — по всему этому было видно, что документы подлинные.
— Ржавый замок и эти бумаги у него не поддельные! — засмеялся Шеремет. — Чего не скажешь о вине…
Я тоже не сомневался в подлинности купчих бумаг. Меня лишь удивляло, как это Иосуб умудрился их сохранить. Удивляло прежде всего то, что записи не были порваны и потерты даже по краям и складкам. Толстая банковская бумага была целехонька и лишь пожелтела от времени. Казалось, что она сделана из слоновой кости, была твердой и скользкой, как матовое стекло. А какими великолепными чернилами располагали древние писари! Не слиняла ни единая буковка, каждая из них явственно проступала из-под винных пятен, которыми были обильно покраплены эти старинные письмена. Чернила не расплывались ни под вином, ни под водой. Что же это были за чернила? С ними не может соревноваться даже современная тушь! Ну, а о каллиграфии, коей владели старинные писари, и говорить нечего! Во всем Каларашском районе не сыщешь теперь такого каллиграфа, чтобы он мог состязаться с древними писцами. В современных наших школах плюют на почерк, шариковые ручки начисто перечеркнули индивидуальность, которая была обязательной для настоящего писаря. Содержание бумаг было еще более любопытным. Предки Иосуба Вырлана вели свою родословную с незапамятных времен. Прапрадеды нашего героя были свободными мазылами, жившими на полном обеспечении Кэприянского монастыря. В XV веке монастырь этот был в подчинении другого монастыря, находящегося в Македонии. Этот последний подчинялся монастырю из Пятра-Нямц в запрутской Молдавии. Так и тянулась эта цепочка, переходя из страны в страну, как в давние времена переходили границы отары овец, пока не вступила во владения русского царя, который (сколько же этих "которых"!) уравнял молдавских мазыл со своими дворянами. Это случилось в 1812 году, после присоединения Бессарабии к России. Следовательно, в жилах Иосуба Вырлана струилась голубая кровь древней знати, а значит, и сам он настоящий дворянин, аристократ. Как же надо низко пасть, чтобы люди прозвали тебя Свинячьей шкурой! Ведь именно Вырлана имеет в виду дедушка, когда говорит, что "из собачьего хвоста не сделаешь шелкового сита". Как бы там, однако, ни было, а мош Иосуб все-таки происходил из дворян, и мы с Шереметом сидели рядышком с потомком настоящих мазыл — этого самого привилегированного сословия.
Теперь, когда мы убедились в подлинности документов, я уже с большим уважением рассматривал голый череп хозяина беседки. Бедный дворянин! До чего же ты дошел? Осталась у тебя только вот эта великолепная плешь. Впрочем, сам-то Иосуб ни о чем таком и не думал. Начхать ему на его родословную.
Написал вот на столбе "званок" — и ладно. Кому нужно, пусть читают эти бумаги. А он и без грамоты объегорит кого угодно. Потому, может, и выслушивает руководителя района без особой опаски.
— Вот так, мош Иосуб, — спокойно говорит Шеремет, — ты, верно, забыл про закон, который строго наказывает за "штапель".
— Помню я про этот закон. Как же не помнить! Но он действует лишь на территории Молдавии.
— А ты разве в Турции живешь, мош Иосуб? — хмурится Шеремет.
Иосуб пропускает эти слова мимо ушей. Старается перевести разговор на другое:
— Но вы, товарищ секретарь, ничего не сказали про мое вино. Неужто не показалось?
— Отчего же? Вино превосходное. Но я говорю о другом твоем вине — о том, которое пополам с водой. Смотри, мош Иосуб, как бы тебе не попасть в такое место, где твой радикулит взыграет так, что ты свету вольному не рад будешь. Понял, старина? Смотри. И не говори потом, что я тебя не предупреждал! Ведь ты позоришь весь наш район. К тебе, черту лысому, иной раз приезжают разные знаменитости. Прославили тебя на всю страну эти олухи — кинематографисты. А вдруг и они раскусят тебя, узнают, что ты за фрукт.
Расчухают и твое паршивое вино. Что тогда? И мне попадет вместе с тобою? Как это, спросят они, товарищ Шеремет терпит такого типа в своем районе?..
Скажи, мош Иосуб, как мне быть? Посоветуй, что я должен сделать с тобой.
Человек такого знатного происхождения мог бы потчевать своих "высоких гостей" настоящим вином, как это делают порядочные подгоряне. Ты ведь не какой-нибудь плебей, а дворянин. Ну, что скажешь?
— Да что тут скажешь? Подумаю.
— Подумай, и хорошенько подумай. А то угодишь в места не столь отделенные. Там, правда, у тебя, мош Иосуб, времени будет побольше для обдумывания своего житья-бытья. Да вот как бы твой радикулит не взбунтовался. Он не даст тебе возможности спокойно предаваться размышлениям.
Надеюсь, ты понял, о чем идет речь?
— Понял, — уронил Вырлан потерянно.
— Ну и отлично!
Двор Иосуба Вырлана Шеремет покинул в мрачнейшем состоянии духа.
Посылал проклятья всем районным руководителям потребительской кооперации.
Нужно, бушевал секретарь, привезти их всех к этому Иосубу и заставить отведать его "мордоворота" — может быть, после этого они хоть немного "шевельнут мозгой". Понатыкали повсюду вонючих забегаловок и рады: план выполняется по продаже вина. А кому нужно такое выполнение, когда вино продается в гадюшнике?! Поучились бы у этого плешивого прохвоста, как обставлять торговлю. Вино у него дрянь, но в беседке, в тени, под виноградными гроздьями и оно покажется райским напитком. В придачу ко всему по всей беседке расставлены старинные горшки, кувшины. Даже ржавый замок выставлен. На старину теперь мода. Вот и катят к Иосубу работники кино на своих машинах прямо из Кишинева. Старый этот лис по части гешефта заткнет за пояс любого деятеля из потребсоюза, а не только наших кооператоров, этих безмозглых истуканов, черт бы их побрал совсем! Сиднем сидят в своих креслах, а безграмотный старик обделывает свои дела за милую душу, морочит голову приезжим своими дикими россказнями, заманивает их примитивной экзотикой и эстетикой… Правда, кое-кто раскусил мошенника. Ваш Илие Унгуряну грозится снести погреб Иосуба своим трактором, потому что попался как-то на удочку Вырлана с отпечатками своих лапищ. Развалить погреб, конечно, можно. Можно и упечь владельца погреба в каталажку. Не такое уж трудное дело — посадить человека за решетку. Прохвост-то прохвост этот Иосуб, но он хорошо знает, что стаканчик вина должен быть подкреплен и к месту сказанным словом, и букетиком цветов, и гирляндами виноградной лозы, свисающей над беседкой. И плацинды, которые горяченькимн подаются Вырланом к тому стаканчику, — ну кто же удержится от того, чтобы не заглянуть в ею беседку! Гак-то вот и текут денежки в широкий карман Иосуба!..
Шеремет до того распалил себя, что, кажется, готов был растерзать председателя райпотребсоюза. Наверное, Алексей Иосифович не будет откладывать надолго свое объяснение с этим деятелем. А пока секретарь райкома стоял у ворот Вырлана и продолжал яростно отчитывать (за глаза) потребкооперативщиков, которые не умеют торговать вином, на беду государству и на радость таким вот умельцам, как Иосуб Вырлан. Откуда они берутся, эти Вырланы? Кто их плодит? Да мы сами! Спекулянты и жулье — естественные детки нашей глупости и лени. Наше неумение или нежелание подумать — благодатная почва, на которой с непостижимой быстротой вырастает изворотливое племя тайных и явных гешефтмахеров, которые для наживы умеют и думать, и "дело делать"!..
Шеремет сел в машину рядом с шофером. Но дверцу продолжал держать открытой, одною ногой упираясь в покрытую подорожником землю. И в "Волге" секретарь не мог угомониться, посылал легион чертей на тупые, с его точки зрения, головы райпотребиловцев. Со стороны можно было подумать, что Алексей Иосифович ругает за какую-то большую провинность меня.
5
От Иосуба Вырлана я направился в буфет, чтобы купить папирос. Тут, похоже, уже знали, что в Кукоару приехал Шеремет. Сабина успела полить водой цементную площадку перед своим заведением. Покропила водой и ступеньки крыльца. Внутри все помыла и протерла так, что полы блестели, а посуда отражала солнечные блики. Сама буфетчица облачилась в белый накрахмаленный похрустывающий халатик, особенно привлекательный на ее ладной фигурке.
— Ого-о-о! — не выдержал я. — Свят, свят! Что за волшебство? Откуда это сказочное преображение? А уж не тень ли первого секретаря райкома навела тут такую красоту?.. — Без всяких "ого"! — обиделась Сабина, — Я должна передать буфет.
Мне пришел вызов из педучилища. К первому сентября должна быть в Калараше.
— Тогда мне следует поздравить тебя, Сабина.
— Поздравляйте, если вам так хочется. И скажите мне — но только честно! — кто бы из двух вам понравился больше: учительница или врачиха?
Если не скажете, я не отпущу вам папирос.
— С учительницами мне что-то не везло, Сабина. Они ухаживали за мной, а замуж выходили за других. За моряков, например…
— Вы это о Нине Андреевне?
— Ишь ты какой глазастый наперсточек!.. Все разглядела!
— Какой я вам наперсточек! Мне уже скоро восемнадцать исполнится!..
— О! Это уже, конечно, старушечьи лета. Но еще не все потеряно, Сабина! Не отчаивайся!
Не отвечая на мою шутку, буфетчица неожиданно сообщила:
— А Нина Андреевна вернулась в Кишинев. Работает в музыкальном училище. У нее есть мальчик, лет пяти. С моряком рассталась… В прошлом году я пыталась поступить в музыкальное училище… Хотела попасть в рай, да грехи не пустили. Провалилась на экзаменах с треском. Там и повстречалась с Ниной Андреевной… А вы все еще любите ее?
— Кого?
— Не притворяйтесь!.. Нину Андреевну… кого еще?!
— Ты плохо знаешь нашу породу, Сабина. Если кого-то полюбим, так уж на всю жизнь. Однолюбы мы, девочка! Если не смогли жениться на той, которую любим, — остаемся холостяками, такими, как мош Петраке…
— Вам не стыдно смеяться надо мной?.. Я ведь серьезно спрашиваю. Нина Андреевна интересовалась вами. Пригласила меня к себе домой и все допытывалась, где вы, как живете и так далее… Эх, знать бы мне заранее, что она преподает в музучилище, может, помогла бы как-то! А то увидала ее уже после того, как завалилась…
— Отрезанный ломоть не прилепишь к караваю, Сабина!
— Не прячьтесь вы за эти пословицы!.. Глянули бы вы на Нину Андреевну сейчас — она стала еще красивее… Ой, что же я болтаю?! Бегите скорее домой. Там что-то с мош Тоадероя… К вам понаехало врачей из Кишинева страсть как много!.. Я была у сестры и сама видела машину с красным крестом и докторов в белых халатах. Я уж собиралась бежать в шинок к Иосубу Вырлану, чтобы сказать вам об этом. Идите же скорее! По дороге от сестры встретила и Буртику, нашего врача. Он направлялся к вам и тоже просил позвать вас!..
Проклятая девка! Любовные истории ее интересуют больше всего на свете.
Вот уж истинно: дом горит, а баба причесывается!
Забыв про то, что я уже далеко не мальчик, забыв и про свои дипломы, предписывающие держаться в родном селе посолиднее, я во весь дух помчался домой. Сердце рвалось из грудной клетки, прерывалось дыхание. Так, запыхавшись, ворвался в избу. Хорошо, что вбежал через кухонную дверь, а не через парадную, иначе сбил бы с ног маму.
— Что тут случилось? Где дедушка?
— Чш-ш-ш… Говори потише, сынок. Что ты так запыхался?
Одетая по-праздничному, мама стояла при входе за сторожа, строго следила за тем, чтобы никто не вошел в дом и не помешал докторам беседовать с дедушкой. Мама делала два дела сразу: не пускала любопытных и прислушивалась к тому, что говорит ее отец кишиневским светилам. Она не слышала их слов, потому что все ее внимание было сосредоточено на дедушке.
Мама боялась, как бы он не наговорил профессорам лишнего. Из-за дедушкиных "речей" моего отца дважды снимали с занимаемых им постов. Втайне мама порою думала, что и мои неурядицы с жизнеустройством как-то связаны с дедушкиной болтовней. В мои ночные похождения в столице она не верила и не могла поверить. А вот разглагольствования старика, думала мама, могли навредить и мне. Потому она и сжималась вся от страха, когда злоязыкий старец начинал говорить при важных гостях. Капля за каплей могут камень продолбить. А ведь из старика низвергается Ниагарский водопад слов, и выхлестываются они из него без разбора. Дедушка как раз из тех, кто "чина-звания твоего не пощадят".
В последние годы родилась у дедушки еще одна странность в придачу ко множеству других: он принялся вырезать из газет и журналов, выписываемых Никэ, портреты знатных людей и пришпиливать их на стене по правую и левую стороны Николы Чудотворца. И как только встанет утром, ополоснет лицо, сейчас же направляется к уголку, где висит святой в окружении ученых, трактористов, комбайнеров, известных деятелей. Особенно нравились дедушке цветные фотографии, которые он вырезал из иллюстрированных журналов. Если на такой фотографии был изображен ученый или какой-то другой знаменитый человек с бородой, радость старика была неописуемой. Он потирал руки, скакал на одной ноге, подпрыгивал и подмигивал бородачам, глядевшим на него со стены.
Дедушка верил, что очаг наш охраняется Николаем Чудотворцем, а в обществе других бородачей, он, святой угодник, будет исполнять свои обязанности относительно нашего дома еще надежнее. Слово "подпрыгивал", пожалуй, не очень подходило к данному случаю. Годы так давили на дедушкины плечи, что он мог оторвать на полсантиметра от пола разве что одну пятку. Но. ему-то казалось, что он подпрыгивает от радости.
Потом начинал молиться:
— Отче наш… Иже еси… на небеси… Святаго Духа… Аминь!
Читал он молитву на языке, которого ни сам он, ни кто другой в доме понять не могли. Грамоты не знал, а молитвы были на молдавском языке. Он мог бы заучить их в церкви, но и в церковь старик не ходил. Появлялся лишь у церковной ограды в пасхальную ночь, чтобы отсюда послушать богослужение и заодно присмотреть, как бы толпившиеся возле храма господня парни не свернули к нашему дому и не уволокли ворота и пресс для выжимки винограда.
Всенощная, думал старик, самое подходящее время для похитителей ворот и пресса. В один момент снимут с крючьев и уволокут домой — лучших дров для топки печей не найдешь. Не знаю, может быть, нашим воротам, забору и прессу и угрожала когда-то опасность быть уворованными, но только не в пасхальную ночь, когда кукоаровские ребята видели возле ограды одинокую фигуру грозного старца.
Сейчас дедушка находился в касамаре — там его осматривали кишиневские профессора, а мама дрожала от страха по другую сторону двери: не ровен час ляпнет там что-нибудь вздорный старикашка!
Однако все вроде бы шло по-хорошему. Ученые светила успели обстукать дедушку со всех сторон. Выслушали сердце. Зачем-то заглянули в рот. Дедушка, против обыкновения, был тих и послушен. Не капризничал. Подчинялся приказам докторов. Раздевался и одевался.
— А знаете ли вы, мош Тоадер, что вы самый старый человек в районе? — И третий по возрасту в республике?
— Откуда мне знать? — отвечал дедушка. — Я же не сижу сложа руки и не считаю своих годов!.. Я тружусь, потому как не хочу, чтобы смерть увидела меня без дела. Смерть… она такая… Увидит старого бездельника — тут же приберет его к своим рукам!., — А как вы питаетесь?
— Что?
— Едите что?
— Все что попадется! — Соленое?
— Селедку не макаю в соль, коровья вы башка!., же не Аника, это она вымачивает селедку, чтобы потом побольше вылакать вина! Я пью вино и так, без соли.
— А воды много пьете?
— Я?
— Конечно. О вас же идет речь.
— Я, беш-майор… не терплю воды даже в сапогах. Для всех колодцев в селе воду нашел я, а сам не пью ее. Такой уж я от природы!
— Вам нравится кислое?
— Кислое — да. А сладкое терпеть не могу! — Чай пьете?
— Пил, когда простужался, — Ас чем пьете чай?
— Чем? Ртом. А чем еще?
— Ясно, что ртом. Я спрашиваю, что вы кладете в чай?
— Липовый цвет и мяту. Чтоб пропотеть хорошенько, чтоб вышибло всякую простуду!.. Больше пью кипяченое вино. Горячее винцо с горьким перцем…
— Вам нравится перченое?
— Очень нравится. Перец выгоняет простуду.
— Вы когда-нибудь болели лихорадкой?
— Нет, не болел. Спасаюсь полынной настойкой.
— То есть?
— Что "то есть"?
— Я не понимаю, что это за настойка? Полынная.
— Обыкновенная. В бурдючок с вином кладу полынь и выношу на солнце.
Чтоб настоялось.
— Вино с майской полынью?
— Майская или не майская — для меня все едино. Я приношу ее с далеких полей. Не буду же я настаивать полынью с деревенской улицы, где на нее подымают ноги кабели!
— И как долго выпьете такое вино?
— Всю весну. Когда малость слабею.
— Ага!.. Значит, в период авитаминоза?
— Что-что?
— Когда, значит, слабеете…
— Да. Когда чувствую, что у меня дрожат руки и ноги.
— А молоко пьете?
— Нет, молока не пью. Может, сосунком и пил, но я этого не помню.
Когда вырос, только раза три наливал молока себе в глаза.
— В глаза?
— Да. Женское молоко. Попала в глаз какая-то пакость, и я не мог ее вытащить.
— И вам помогло молоко женщины?
— Еще как помогло! Нескольких баб выдоил, и глаз стал здоровее, чем был прежде. Вся нечисть ушла из него вместе с женским молоком.
— А как вы сохранили свои зубы?
— С зубами мне повезло. — То есть?
— Что "то есть"? В молодости они у меня были прямо-таки лошадиные, длинные и широкие, как лопата. Из-за них, пока не стерлись к сорока годам, за меня не хотела выходить ни одна девка. После сорока, когда подточились, зубы стали нормальными. Тогда и женился на одной вдове, заполучил на свою шею домашнего надзирателя. У меня были хорошие зубы, а у нее — две дочери.
Кому-то надо было их растить! Я сделал моей вдовушке еще четырех девок. На мальчиков у меня не было счастья ни на лягушачий волосок. А вот на зубы, говорю, повезло. Если в молодости они у тебя мелкие и красивые, то так уж и знай: к старости останешься вовсе без зубов. За всякую красоту надо расплачиваться!..
— М-да-а… Стало быть, природа тоже берет реванш…
— Гм… Что вы сказали?
— Так, говорю, устроена жизнь.
— Жизнь жизнью, а свои зубы надо беречь!.. Не лопать сладостей… Не простужать их… Ржавчину снимать с них каждую весну… У меня для этого имеется хороший рашпиль.
— Вы чистите зубы рашпилем?!
— Да. Рашпилем. Скоблю их перед зеркалом. Но делаю это осторожно, чтобы не содрать эмаль.
— А вы знаете, почему у вас не было сыновей?
— Откуда мне знать? Если всегда выходили девочки, откуда же взяться мальчикам?
— Были б вы не таким здоровяком, глядишь, имели бы и мальчиков.
Природа берет реванш, не так ли?
— Что?
— Я говорю, что природа борется за продолжение особей…
— Что?"
— Еще раз говорю: если б вы были послабее, то, возможно, у вас были бы и мальчишки…
— Если бы я был немощным, кто бы очищал людям пшеницу решетом? Вы думаете, легко стоять в пылище и нянчить на руках это решето?., — А тифом вы не болели, мош Тоадер?
— Никогда! Ведь я, когда начинаются войны, употребляю двойную порцию чеснока. А в мирное время люди не болеют тифом…
— Вы, очевидно, были очень сильным человеком?
— Как вам сказать? Не так чтобы очень уж сильным, но и не слабаком.
Берите серединку. Два мешка сразу не подымал, как некоторые дураки. Но на косовице за мной никто не мог угнаться. Там одной силы мало — нужна сноровка!
— Тошнота, боли в желудке бывают? — Нет. От живота я других лечу, — Чем вы их лечите?
— Соком ветреницы. Есть такое растение. Мой внук-книжник уверяет, что ветреница приходится дальней родственницей женьшеню. Обмываю корни, отвариваю и, затем сливаю воду. Вода получается желтая, как чай. На вкус препротивная. Такой вкус бывает у вина, настоянного на полыни и смешанного с постным маслом и керосином. Эту гадость на-до употреблять на голодный желудок за полчаса до еды.
— Помогает?
— Клин клином вышибают. Так вот и этой мерзостью выгоняют другую пакость. И не только из желудка, но из кишок!
— Вы, мош Тоадер, упомянули тут постное масло и керосин. Зачем они в вине?
— Так я готовлю лекарство против лихорадки, трясучки этой проклятой.
Теперь лихорадки нет. Есть какая-то малярия, и та редкость. А в пору моей молодости на всех завалинках люди тряслись в припадке лихорадочном. Один день хворь даст им передышку, а потом опять возьмется трясти, как спелую грушу. Горькие пилюли из аптеки Мардароса не всем помогали.
— Мардарос — это врач?
— Конечно. Ежели у него была лавка в центре города, кем же ему быть, как не врачом?! Вором прирожденным не был, шапки с собственной головы не крал. Как же вы не понимаете, коровьи вы башки?! Конечное дело, был врачом тот Мардарос, даже дохтуром. У него была белая борода — загляденье!
— А откуда у вас эта лекарственная трава?
— Какая трава?
— Ветреница, Или дедица. Так вы ее называли, мош Тоадер?
— Дедица — не трава. Это такой кудрявый корешок. Ну, вроде помазка для бритья.
— А где вы добываете этот корень?
— С трудом, но нахожу. Теперь, когда перепахали вес залежи и выгоны, найти его стало еще тяжельше.
Попадается иной раз на опушке леса. Для ветреницы-дедицы требуется целина. Тысячу лет чтобы не знала плуга!..
— Может, это все-таки женьшень?
— Слыхал я про него от внука. Он всю агрономию превзошел. Но ветреница-дедица не это… как его? самое… Она, правда, тоже прячется от человеческого глаза. Ее надо искать да искать. Узнаю ветреницу-дедицу по цветку. Нужно только подстеречь, когда она расцветает. Найдешь — поставь возле нее мету: колышек, тростинку, сухой стебелек. Так я делаю. Приметив, даю ей дозреть. Жду, когда лепестки цветка облетят, когда все соки останутся в корне. Осенью прихожу с лопатой, выкапываю корешок, Отряхиваю с него землю и уношу домой в торбочке. Дома сушу его в тени, где-нибудь под навесом.
Когда высохнет, усики корня делаются черными. А промеж черных попадаются красные усики. Их я выбираю отдельно. Называются они "волчий глаз". В прежнее время их засовывали под кожу лошади. Просверлят дырочку и втыкают, по нескольку красных волосинок. Через них из лошади уходят всякие болячки.
Таким же образом выгоняли и водянку из ног. Сперва лошажья кожа вспухает. А когда опухоль созреет, она лопается. Гной вытекает, а вместе с ним и дурная кровь. Лошадь выздоравливает. Теперь у нас на все село осталась одна лошадь, да и ту один дурак прозвал Телевизором. Не скажи тому коню это слово, он и с места не стронется!..
— Вы не хотели бы поехать в Кишинев, мош Тоадер?
— А чего я там не видал? Там и без меня хватает бездельников, бубличников этих!
— У нас там есть разные медицинские приборы и аппараты.
— Что?.. Как вы говорите?
— Я говорю, что в нашей клинике мы могли бы вас лучше проверить.
— Мне и непроверенному хорошо живется.
— Спите хорошо?
— Нет, чего нет, того нет. Сном не могу похвалиться в последнее время.
Что делать? Сколько веревочке ни виться, а конец бывает. И поскольку жить мне осталось недолго, организм мой не хочет транжирить время на сон. Толкает меня под бок, будит и заставляет работать. Но какой из меня теперь работник?!
— Следите за собой? Бережетесь от простуды? В вашем возрасте, мош Тоадер, это надо делать. Не пейте холодной воды даже в самое жаркое время.
— А я воды и не пью. Ни летом, ни зимой.
— И холодного вина не пейте. Если не хотите, чтобы вас парализовало, не остужайте свой организм. В особенности когда он у вас разгорячен.
Берегитесь парализиума!
— Чего?
— Паралича, дедушка!.. Как у вас с памятью?
— Что?
— С памятью, говорю, как?-
— А-а!.. Помню все войны. Сперва пришел белобрысый русский и заковал лед в Дунае. До этого Дунай никогда не замерзал — не то что Днестр или Прут.
Заковал, значит, во льды и без всяких мостов переправился на ту сторону, где хозяйничал турок. Русский Иван сокрушил его у Плевны и Шипки. Изничтожил этого нехристя в красной феске, коровья его образина! Я тогда был пацаненком, возил провиант на телеге со своими волами. Называли меня тогда похонцом, волонтером, значит. Слово "волонтер" от вола произошло. Заберешься на воз — и цоб-цобе! Едешь потихоньку. Волы сильнее лошадей. Те то бегут рысью, то — тпру, и ни с места! А вол хоть тихо, но довезет твой груз куда надо. Дунай переезжал по льду, как по мосту. Услыхал господь бог нашу молитву: встал Дунай!..
— А что вы еще помните, мош Тоадер?
— Помню еще три войны. С японцами, с германцами, а потом опять с ними, с немцами то есть.
— А кроме войн?
— Помню еще, как мы сражались с саранчой, лупили ее плетями, рубили и давили мотыгами. Ведь эта поганая тварь затмила даже солнце. Днем было темно, как ночью.
— И чуму помните?
— Нет. Не захватил ее. Засуху помню. Все три страшеннейшие засухи.
Перепахивали дороги. Лишь под ними была капелька влаги. Там и выращивали немного пшеницы и кукурузы на семена. С тех пор я стал больше доверять амбару, чем Николаю Чудотворцу. Я ценю только то, что положено хранить в сусеках, коровьи образины!
— Вы курили когда-нибудь?
— Нет! Я не дурак, чтобы лопать мамалыгу пополам с табаком!
— Ну что ж, доброго вам здоровья, мош Тоадер! Оставайтесь долго таким же крепким!
— Здоровья?.. А где его взять?
— Берегитесь простуды.
Мама радостно всплеснула руками:
— Слава тебе господи! Пронесло! Не сказал ни-. какой глупости!
И она побежала провожать гостей.
Вечером, необыкновенно счастливая, мама поведала отцу о посещении кишиневских докторов. В награду за достойное поведение сварила дедушке его любимый "холостяцкий" борщ и все подваливала его за толковый разговор с учеными людьми. Был несказанно доволен собой и сам дедушка. Расщедрившись, угостил профессоров своей настойкой из ветреницы-дедицы, разрешил захватить несколько сухих корешков этого целебного растения, показал жесткую деревянную лавку, служившую ему кроватью.
— Им очень хотелось глянуть на мой станок! — хвастался старик перед зятем.
Отец слушал и подкручивал кончики усов. Был и он рад, что все обошлось благополучно. Все в доме помнили, как во время переписи населения старик не захотел разговаривать с докторами.
— Он турнул их жердью от своего решета! — смеялся отец.
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
1
Жизнь в Кукоаре шла своим размеренно-привычным ладом. И вдруг произошел взрыв, какие бывают лишь в природе весною. Зимою кругом было белым-бело, все призасыпано, уровнено снегом. Все попряталось под его белым покрывалом.
Дороги безлюдны и печальны. Природа дремлет до поры до времени. И вдруг, как бы очнувшись, сбрасывает с себя оковы. По колеям, по склонам бегут ручьи.
Капает с крыш. Лопается лед на реках. На полях появляются черные, курящиеся паром пятна. Кроны деревьев из безжизненно-темных превращаются в фиолетовые.
Углубляются дали горизонта. Почки на ветлах и талах стремительно набухают, на вербной неделе они одеваются в белые пушистые одежки. Желтеет и сеет вокруг себя мелкую крупу зацветающий кизил. Все оживает, как при новом сотворении мира. По дорогам, под ногами людей, скачут куда-то земляные лягушки. Божьи коровки греются на солнце. Просыпаются змеи и — ящерицы.
Лопаются почки на деревьях. На некоторых цветки появляются раньше, чем листья. Другие, напротив, сначала кутаются в зеленые ризы листьев, а потом уж зацветают. Принимаются за свои дела неутомимые и мудрые труженики — муравьи и пчелы.
В лесу и садах — неумолчный гомон птичьих базаров. Многие пернатые уже мастерят новые или чинят старые гнезда. Отовсюду слышится гимн жизни и весне. Пройдет неделя-другая — появятся и поздние перелетные птицы. В конце апреля или начале мая прилетит главный певун — соловей, за ним — кукушка, которая, едва появившись, примется считать чьи-то непрожитые годы. Человек на какое-то время задумывается в смятении, за какую работу приняться раньше всего. Поля и леса гудят и вздыхают от тяжкой работы. Все трудятся изо всех сил — от человека до насекомого…
Знаю, что сравнение не ново, но все в такую пору напоминает потревоженный муравейник. Вчера еще ты видел на конусообразной его вершине лишь одиноких муравьев. Но достаточно было ворохнуть ее палкой, чтобы произошло невообразимое. Тысячи, миллионы встревоженных крохотных существ замельтешат перед твоими глазами, начнется непонятная для тебя, но целенаправленная для них беготня. Откуда они повыскакивали, где были до этого момента? Так вот и жители нашего села однажды спрашивали себя в удивлении: откуда к ним понаехало столько народа? И что это за нашествие?
Всему виною были студенты Московского высшего технического училища имени Баумана. Они приехали на сбор урожая в садах по — берегу пруда. Глядя на них, трудно было понять, когда они работали и работали ли вообще, потому что шумливое это племя с утра до ночи купалось. Купались на восходе солнца, купались на заходе, купались до обеда и после обеда. Вся забота руководительницы студенческого трудового отряда состояла в том, что она следила, как бы кто-нибудь из ее подопечных не заплыл слишком далеко и не утонул. Недалеко от берега они вроде бы еще слушались женщину-профессора, но, отплыв подальше, совершенно не внимали ее тревожному гласу. Возле походных домиков непрерывно дымились костры, над которыми готовилась в котлах и чугунах еда. Спали студенты тут же, на берегу пруда, в своих палатках.
У акациевой рощи, на прибрежной равнине собирали помидоры девушки из кишиневской школы медсестер и акушерок. Деревянные, похожие на тракторные, будки на колесах, представляющие собой студенческие общежития в сезон осенней уборки урожая, пестрели развешанными вокруг них платьями и бельем.
Девушки работали в одних трусах и майках.
Любил дедушка бродить по бескрайним совхозным виноградникам. Приходил к ним с самодельной трещоткой и "отпугивал птиц. По треску сухой деревяшки я легко находил старика, иначе он мог бы и заблудиться. От громкого верещания трещотки с виноградных гроздьев подымались черно-серые скворцы, в такт ей стрекотали недовольные сороки, вынужденные тоже оставлять виноградники.
Пугались и улетали даже нахальные дрозды, сойки и вороны. Словом, дедушка наводил своей трещоткой панику в птичьем царстве. Но не надолго и в ограниченном пространстве. Виноградные массивы были так велики, что вспугнутые полчища пернатых перелетали из одного конца на другой и там преспокойно лакомились. На уборке винограда и фруктов люди зарабатывали больше, чем на огородах. Поэтому сюда выходили и стар и млад из самого села, а из городов приезжало множество парней и девушек. Эти последние приурочивали свои отпуска к уборочной кампании на виноградных плантациях.
Жаль только, что виноградная страда продолжалась лишь месяц-полтора. Если б ее хватало на полный год, никто из молодых не уезжал бы в город. Ведь душою-то новоиспеченные горожане принадлежали земле.
На ровных, без склонов и бугров, местах испытываются первые уборочные комбайны. Пока что они были несовершенными. Их легко обгоняли рабочие. Отец потихоньку посмеивался над этими неуклюжими первенцами, которые, конечно же, не производили сенсаций. Отец бегал по бригаде и отмечал сделанное его рабочими. Мы с мамой собирали виноград. Дедушка сражался с птицами.
Вечером подводились итоги. Победителям выдавались премии. Георге Негарэ целую неделю удерживал Красное знамя на своих рядках. Он собирал по одной тонне двести килограммов в день и каждый вечер получал вознаграждение. За одну лишь неделю ему были выданы холодильник, телевизор, стиральная машина и отрез на костюм. Помимо этого сам генеральный директор вручал ему "презент" в виде маленького красивого конвертика с деньгами. Дедушка таращил глаза на премии Георге Негарэ и по-своему комментировал их:
— Ежели ты и дальше будешь хапать дорогие вещи, то тебе придется открывать лавочку на своем дворе, коровья ты образина!
Дедушка, видно, накаркал трудолюбивому односельчанину, как старый ворон: в один отнюдь не прекрасный для Георге Негарэ день его опередил учитель из местной школы, которому генеральный директор и вручил переходящее Красное знамя. Это случилось в момент приезда Шеремета в кукоаровский совхоз-завод.
— Вижу, и школьные учителя могут быть победителями на уборке винограда! — весело сказал Алексей Иосифович, пожимая руку растроганного учителя.
— Могут, могут! — радостно подтвердил генеральный директор.
— Хорошо, если б об этом помнили, все твои совхозные директора, — заметил Шеремет. — Глядишь, стали бы повнимательней относиться к сельской интеллигенции.
— Мы заботимся о ней, Алексей Иосифович! На всю зиму обеспечиваем учителей углем…
— Углем обеспечиваете, а в совхозные столовые не пускаете!
— Это было недоразумение, Алексей Иосифович, ошибка здешнего директора. Но мы его поправили.
— Поправили после того, как "Правда" погладила нас с вами против шерсти. Не так ли? Ославила нас центральная газета на всю страну!
Алексей Иосифович не мог простить руководителям нашего совхоза их скупердяйства, граничащего с социальной бестактностью. Они не могли продать по сниженным ценам три-четыре котлеты нескольким молодым учителям, которые учат грамоте их же детей. Шеремет не удивился бы, если б такой случай произошел в соседнем, Чулукском совхозе, где директорствовал известный жмот Тимочей, — его скупость сделалась притчей во языцех, о ней слагались легенды. О мош Тимочее говорили, что за его пазухой столько же чертей, сколько мешков на мельнице. В совхозе этого скряги создана хорошая футбольная команда исключительно-де для того, чтобы после каждого матча мош Тимочей ходил по стадиону и подбирал пустые бутылки. "Болельщиков" он привозил в Чулук даже из Кишинева, а потом сам вместе с десятком женщин подбирал "пушнину", то есть опорожненную стеклянную посуду. Вырученные за нее деньги оприходовались совхозным бухгалтером и поступали в общую казну.
Побасенки эти доходили, конечно, и до первого секретаря райкома. Потому-то он и принял бы как само собой разумеющееся, если бы жертвой директорской скупости оказались учителя чулукской школы. А от кукоаровских он не ожидал такой мелочности и потому сердился.
Алексей Иосифович присутствовал при вручении учителю "Спидолы" и видел, как тот радовался. Однако торжество преподавателя было недолгим. Стоило сборщикам перейти на другую плантацию, как эта чертова колдунья по имени Витора уложила беднягу на обе лопатки, собрав полторы тонны винограда! Она побила все рекорды, которые достигались в течение недели. Когда подводились итоги дня, множество людей столпилось вокруг "чемпионки". Георгэ Негарэ хлопал в ладоши и бормотал:
— Выползла из лесу эта баба-яга, проснулась, клятая, раньше петухов и давай орудовать! Этак-то любой бы!..
— Просто повезло бабке, когда перешли на "фетяску". Этот сорт самый урожайный! — обронил Иосуб, чтобы приглушить немного удивленные голоса.
Однако Георгэ Негарэ резонно заметил:
— А почему ты не собрал даже половины того, что собрала Витора? — Настигнув пожарника в момент замешательства, Георгэ Негарэ "добивал" его: — Ты, Иосуб, лучше не зевай. Женись на ней, пока кто-нибудь не перехватил! Аль не видишь, что она получила в награду золотые часики?!
— Ей эти часики нужны, как мне колокольчики на известном месте! — Иосуб назвал бы это место собственным именем, но вокруг были учителя, школьники: всем хотелось глянуть на бабкины часики. Иосуб, который какое-то время работал конюхом при школе, все-таки малость пообтесался и теперь попридержал соленое словцо, не дал ему выпорхнуть наружу. Премия, врученная Виторе, кажется, и в самом деле была не совсем подходящей. Старуха держала часы на ладони и не знала, что с ними делать. Карманов у нее не было, а передать их Иосубу хотя бы на время не решалась. Витора знала, что легче вырвать кость из пасти голодного пса, чем часы из кармана Иосуба.
— Ты, коровья башка, спрячь их за пазуху, — советовал дедушка. — Или ты все-таки хочешь передать их Иосубу3 Вырлан, похоже, рассчитывал на это, а потому и заорал, как огретый плетью кобель:
— А где твоя норма, старый горлопан, болтливый решетняк? Все знают, что вместо воды ты пьешь вино. А нормы никогда не давал. Шастаешь тут со своей трещоткой и мутишь народ!..
Норма была не очень большой: триста килограммов на день. Такое количество винограда мог бы собрать и дедушка, если б не гонялся за пернатыми воришками со своей трещоткой. На массиве с "фетяской" эту норму выполняли даже школьники первых классов. Взрослые же перекрывали ее в два и три раза. А Витора — в пять раз! И получила самый ценный подарок, предусмотренный протоколом социалистического соревнования. Но если б на ее долю пришлись холодильник или стиральная машина, то они были б еще менее подходящими для Виторы: ведь она жила в лесу, и к одинокой ее хижине электричество не провели.
— На "фетяске" попались старухе самые жирные кусты, потому как растут в низине, — вмешался в разговор и бадица Василе Суфлецелу. — Там ее никто не перегонит. На ее рядках виноград хоть лопатой греби!
Бадя Василе успел уже проверить рядки Виторы, поднимал там каждый куст, как овечий курдюк, и теперь делал свое сообщение всем остальным:
— Если мы не переведем эту жаднющую старуху на другой участок, она и мотоцикл завоюет. Вот те крест!
Бадица Василе был членом бюро партийной организации совхоза и заранее знал, какие вознаграждения предусмотрены победителям на сборе винограда.
В душе-то он сам целился на этот мотоцикл, который был бы великолепным подарком для сына, только что окончившего десятилетку. Бадица Василе вообще был везучим человеком. В походе за грибами никто не мог обогнать его ни по весу, ни по качеству собранных "даров природы". Самый ценный гриб, белый, обязательно вывернется перед глазами бадицы Василе и не перед чьими-нибудь другими. Кто-то пройдет мимо, а этот наткнется, и, торжествуя, срежет и покажет слепцу — даже его жена Аника иногда роптала:
— Порази тебя громом! Иду впереди — и ничегошеньки не вижу. А ты, лупоглазый цыган, плетешься позади и наполняешь целое ведро! Ну и везет же тебе, Василе!..
Однако Суфлецелу отлично отдавал себе отчет в том, что для завоевания мотоцикла одного везения недостаточна Нужно хорошенько потрудиться, согнать с себя семь потов, чтобы обойти эту проклятую Витору. Цель была достойной, и, чтобы достичь ее, бадица Василе вывел на виноградник весь свой выводок, всех своих "домашних гвардейцев". Прихватил даже самого меньшого. И всем сыновьям показывал на новенький мотоцикл, который как боевой конь стоял в сторонке на привязи и ожидал своего хозяина. Это был бы не только хороший подарок "старшому", но и великолепный транспорт для доставки почтовых отправлений. Сам-то, с одной рукой, он не рассчитывал управлять мотоциклом, но им легко бы овладели сыновья и возили его на почту и с почты. Не все же они укатят на донецкие шахты, кто-то останется и с отцом!.. Двое ускакали — и довольно. И для дома осталось немало. Дедушка мой, когда видит ораву бадицы Василе, напевает какую-то старую песенку:
Мош Кулай, Детишек — полон сарай. Двое с овцами, Трое с волами. Двое играют на гармошке, Матвей и Тимошка. А Марийка и Софийка — ох! — Ловят на крыше блох. А Лукьян и Дорофтей — крошки, Пекут на костре картошки!— Разве обгонишь эту отшельницу! — сокрушался! бадица Василе. — Отберет у нас мотоцикл, как пить дать отберет!
— Что ж, поглядим бабу верхом на мотоцикле? — спрашивал дедушка в крайнем смятении.
— К этому дело идет, мош Тоадер. Похоже, увидим, — отвечал печально почтальон.
— Привяжите к ее заднице веник! — ржал, как жеребец, Иосуб. — И дайте ей трещотку этого старого решетняка. Она вмиг распугает не только ворон, но и людей на виноградниках! То-то будет потеха!
Ох, как хотелось Вырлану сделать из Виторы посмешище! Он напоминал сейчас некоего кота, который не смог достать с веревки шматок сала и уверял себя, что сало-то дрянь, тухлятина. По хитрости и блудливости с Иосубом Вырланом не смог бы посостязаться ни один кукоаровский кот. Не нашлось бы такого и во всех соседних селах. Это уже известно всем и каждому в округе.
Из нескольких миллионов рублей, которые совхоз получал за виноград, выделить несколько тысяч на премии было легче легкого. Это, в сущности, крохи. Вообще-то люди выходили бы на сбор винограда и без премий, потому что зарабатывали по пятнадцать — двадцать рублей в день. Но премия есть премия.
Получивший ее как бы сразу же выделялся из общего ряда, о нем потом вспоминали на всех собраниях, он был героем на праздниках урожая, его фотографировали и фотокарточку помещали на Доске почета при Доме культуры.
Если премированный оказывался ветераном войны, его фотографировали при всех орденах и медалях, хотя бы он был и одет в гражданский костюм. Для победителей в социалистическом соревновании устраивались прогулки на теплоходах по Черному морю, и все это за счет совхозов и колхозов. Труд стал наконец высокооплачиваемым. И люди находили в себе силы работать и в общественном хозяйстве, и на своем приусадебном участке.
Человек остается бодрым и свежим даже после тяжкой работы, если труд его вознаграждается сторицей. Было б, конечно, еще лучше, если бы все культуры созревали в разное время, чтобы не наваливались на человеческие руки разом, чтобы уборка винограда не совпадала с кукурузной страдой, с уборкой табака, сахарной свеклы, подсолнечника, садов и огородов, когда даже машины не смогут справиться с такой бездной дел. Растянуть бы их на несколько месяцев, но… но рад бы в рай, да грехи не пускают! Все выращенное в течение всего лета должно быть убрано за один какой-нибудь месяц, самое большее — полтора месяца. Убрано теми же руками и теми же машинами, которыми были посеяны и посажены. Промедление чревато разными бедами. В воздухе явственно чувствуется осенняя прохлада. Приближаются неотвратимо заморозки. По ночам кто тонко одет — толсто дрожит. Точно по пословице. Арбуз сладок и отраден для тебя лишь днем, а к вечеру только прибавляет дрожи. И вообще, с появлением спелых гроздьев винограда и румяных персиков арбузы что-то теряют в глазах человека, делаются вроде бы не так уж вкусны и сочны..
Между тем Никэ привез жену с лесным гайдучонком. С появлением этого крошечного существа мужское население нашего дома стало как бы неприкаянным.
Мало того что все мы ходим теперь необстиранными, но должны еще разогревать себе обед, бегать в буфет за хлебом, потому что мама совсем про нас забыла.
Теперь она большую часть времени находится у Никэ. Его женушка боялась притронуться к своему ребенку. Боялась поднять его с постельки (а вдруг уронит!), боялась купать его в ванночке (а вдруг утопит!). Всего боялась молодая жена Никэ. Даже поднести дитя к своей груди боялась (подсовывала ей крошку опять же мама!).
— Ну, ну… что же ты всего боишься? — говорила мама и принималась стирать пеленки. Пеленала мальчика туго, чтобы ножки росли прямыми и стройными, чтобы не были кривыми, как у кавалериста. Прежде чем опустить сморчка в воду, пробует локтем, не слишком ли горяча. Искупав, припудривает складки ног и рук, чтоб не подопрели. Когда мы приходили к Никэ, нас и близко не подпускали к ребенку: не ровен час занесем какую-нибудь микробину.
Дедушка несколько раз пытался глянуть на правнука, но и его безжалостно выдворяли.
— Во…во!.. Коровья образина!.. Не сглажу его вам!.. Мне б только посмотреть, на кого похож!..
Но разве по этому красному сморщенному комочку можно определить, на кого он похож?! Даже глаз не видно из-под опухших век. Комочек живого теста, в котором мама то вытягивает носик, то подправляет подбородочек, то выпрямляет ножки, то округляет руками головку, будто готовит хлебец перед тем, как сунуть его в печку. Брат сердится:
— Ну, мама… Ты так совсем оторвешь ему носик!
— Не оторву — не бойся. Только сейчас его, и можно поправить. А то вырастет картошкой, как, у твоего дедушки. И головку надо округлять, й то будет длинной, как кормовая свекла!
Заглянув на минутку домой, мама, бесконечно счастливая, сообщает отцу, что ребенок уже кое-что стал понимать, ищет ее и мать глазками, разглядывает внимательно лампочку на потолке. Все это прекрасно: и моделирование носика и головы, и выпрямление ножек, и купание, и присыпание складок на ногах я руках младенца, но мы-то с дедушкой и отцом из-за этого создания остались брошенными на произвол судьбы. Виноградник на нашем дворовом участке убираем без мамы. Используем для этого вечер, ночь и утро. Хорошо еще, что "изабелла" на опушке леса нас не торопит. Она созревает гораздо позже всех других сортов. Но на нее накатывалась другая беда: когда виноград был убран, птицы стаями налетали на нашу "изабеллу". Правда, днем дедушка отпугивал их своей трещоткой, а ночью приходилось сторожить лесной виноградничек мне.
Стоял я там одинокий и вздрагивал от любого шороха. А их было много, шорохов. То выскочит барсук, то из села нагрянет свора собак. Днем они рвут друг дружку так, что шерсть клочьями летит с них, а ночью почему-то мирятся и приходят красть виноград. Собаки-сластены — видывали ли вы когда-нибудь таких?! Подкрадываются тихо — не взвизгнут, не залают, не рычат даже у самого плодоносного куста, вот стервы! В это время они похожи на барсуков, которые орудуют на винограднике всегда втихую.
Во время уборки нам не хватает ящиков и корзин. Отец нервничает: ему надо разрываться на части — то с нами работать, то бежать в свою бригаду.
Там тоже нужен глаз да глаз, чтобы кто-нибудь не завернул грузовичок на собственный двор. И на винпункте надобно следить за весами — и там могут погреть руки от совхозного винограда. Есть такие ловкачи! Того и гляди надуют на пару сотен килограммов с каждой машины. Друг-то друг ты ему, но денежки врозь! Поближе к поздней осени сахаристость винограда резко поднялась, достигла двадцати двух — двадцати трех процентов. А на винпункте старались принять его за семнадцатипроцентный, чтобы заплатить совхозу соответственно меньше. Объединение объединением, а своя рубашка все-таки ближе к телу. Так что за всем надо присматривать, глаз не сводить с совхозного добра.
Иной раз отец возвращался с винпункта за полночь. За последними корзинами с виноградом сам уже не приходил, а просил Илие Унгуряну, чтобы тот помог мне. Что ж, помощничек что надо! Но вот только Илие что-то припадает на одну ногу.
— Ты чего хромаешь? — спросил я era — Упал в яму и повредил ногу.
— Проверял молодое вино на крепость?
— Да нет! Ни свет ни заря пошел в районную "Молдсельхозтехнику", чтобы занять очередь. Ведь если не встанешь вместе с петухами, то простоишь целые сутки из-за какой-нибудь несчастной гайки для трактора или комбайна. В темноте не увидел, что одна крышка у канализационного люка немного сместилась. Крышка черная, и дырка черная — ну и провалился прямо в колодец. Хорошо еще, что не сломал ногу, а только сильно ушиб. Все мои сто двадцать килограммов рухнули в ту яму, черт бы ее побрал совсем!
Несмотря на приобретенную хромоту, Илие поднимал на свои плечи тяжеленную корзину так же легко, как барана на стадионе во время спортивных состязаний. Я стоял в кузове тракторного прицепа и размещал там наполненные виноградом плетенки.
Перво-наперво дедушка сообщил Илие новость:
— У меня уже есть правнук! Понимаешь, беш-майор?.. Вот такусенький живой комочек с глазками!.. Не больше вот этого кувшина! Скоро сам будет сидеть в кроватке и дуть из соски молочко!..
— А какое же имя вы дали правнуку, мош Тоадер?
— Нет у него имени. Еще не окрестили его, коровья башка!..
— А на кого он похож?
— А я знаю — на кого?.. Бабы близко не подпускают меня к нему. Боятся, как бы я не сглазил, коровьи они образины! Издали только и видал. Носишкой вроде бы вышел в меня!
У электролампочки, что висит у чердака, роятся бабочки и мухи. Из разверстой пасти чана слышится шипение и ворчание молодого вина. Оно пробивается сквозь слой выжимок и разговаривает на своем языке.
Приехал Никэ. С ним работа пошла веселее. Брат крутит ручку дробилки и брезгливо сплевывает: его одолевают маленькие винные мушки. Они залезают в уши, в ноздри, в рот. Народ прозвал их "пьяными мушками". Их появление непостижимо. Стоит лишь собрать виноград и начать дробить его, миллионы и миллионы этих почти что микроскопических тварей возникают словно бы из ничего. Меньше макового зернышка, они тучей вьются над выжимками и норовят обязательно попасть тебе в глаза, в рот и в ноздри. Никэ отплевывается и матерится. Унгуряну стоит в сторонке. Подобно всем шоферам и трактористам, он не упустит ни минуты для того, чтобы, привезя груз, немного передохнуть: я, мол, свое дело сделал, а остальное — ваше дело. Силушка, однако, в нем бурлит, взывает к действию. Повелеваемый ею, он берет дедушку за ремень ватника и легко поднимает над головой. Делает вид, что собирается сбросить старика в ящик дробилки.
— Эй ты, сумасшедший!.. Я тебе не баран, чтобы громоздить меня на плечи!.. Нашел с кем мериться силой, с древним дедом… Был бы я помоложе, я бы вмиг тебя успокоил, ты б у меня не бесился, как мирской бык по весне!.. А теперь не могу. Годы не те. Да еще и ключица у меня сломана. Вон идет почтальон Василе. Борись с ним.
Ночи стали прохладными. Зимний воздух пахнет бодрящей свежестью снега, а в деревне — еще и дымком от печных труб.
Весна, само собой, пахнет цветущими деревьями, пробивающейся на свет молодой травкой, дымом or множества костров, на которых сжигаются прошлогодние будылья, тыквенные и огуречные плети, прочий хлам и мусор.
Лето пахнет пылью, соломой, жнивьем, хлебом…
Но вот наступают осенние ночи с немыслимой смесью запахов, над которыми доминирует кисловато-терпкий запах от хмельной игры молодого вина. Пройдет еще немного времени, и на передовые позиции выплывут запахи убираемых яблок и айвы. Не успеет еще до конца развеяться отдающий дымком запашок высушиваемой сливы, как начинают главенствовать настырные запахи капусты, перца, синих баклажанов, помидоров — на зиму готовятся соленья. За полночь появляется иней. По всем дворам всю ночь напролет горят электрические лампочки. Люди трудятся, убирают все со своих личных участков: орехи, лук, кукурузу, закатывают бочки с вином в погреба и подвалы. Хорошо, что ночи длинные, остается немного времени и для сна, и для сновидений. Летом народ не видит снов: до смерти уставшему человеку не до них. Да и ночи так коротки, что не успеваешь как следует заснуть, а надо уже вставать и приниматься за дело.
Я уже говорил, что с тех пор, как вернулся из Москвы в родное село, видел лишь один-единственный сон. Тот, в котором отец кричал на меня: "Почему ты не напоил лошадей?!" Но теперь, когда мы управились с уборкой винограда и я вкусил молодого винца, сны посыпались на мою голову, как из рога изобилия. Сновидения накатывались сериями. О некоторых забывал еще до пробуждения. Другие удерживались в памяти кусочками, обрывками, осколками. А вот один, самый, пожалуй, нелепый сон, запомнился с поразительной отчетливостью и ясностью. Мне приснился профессор латинского языка из Московского университета. Он вроде бы переселился в дедушкину хибарку.
Просыпался на дедушкиной лавочке. Подходил к плите, ставил железную кастрюлю и кипятил в ней вино. Вскипятив, бросал в него кусочки размельченного горького стручкового перца. Снова кипятил. Затем смачивал куски калача и ел.
Плел, как и дедушка, чулки и варежки деревянным крючком. Пол застилал соломой, чтобы можно было ходить по нему босым. Жердину от решета ставил в уголке хатки, точно так же, как делал дедушка, чтоб была под рукой. Поутру профессор выходил с этой палкой из хижины и отгонял нашего последнего жеребенка, который подходил сюда, чтобы полизать дверную ручку.
Словом, действовал новый наш житель точно по житейскому сценарию хозяина хибарки, то есть дедушкиному. Но было одно жуткое "новшество": от профессора разбегались в разные стороны какие-то странные огромные вши с соломинкой во рту. Каждый вечер мама приносила ему чистое белье, меняла постель, наволочки, а вши-великаны появлялись снова и снова. Слышал я во сне, как тетка Анисья, старшая мамина сестра, говорила, что профессор скоро умрет. Вошь-де нападает на обреченных. Вернее, не нападает, а покидает их, как крысы тонущий корабль. Вылезают из-под кожи и разбегаются, потому что не хотят умирать вместе с человеком. Но профессор ничего этого не знал. Он как ни в чем не бывало позволял мыть себя и купать, менять ежедневно свое белье, кипятил вино, размачивал в нем сухари и все время декламировал стихи Овидия и Вергилия. Декламировал нараспев, восхищался гекзаметрами античной поэзии.
Мама спорила с сестрой, которая советовала не менять профессору белье: без толку, мол! Мама не соглашалась. Как же она оставит человека без чистого белья? Что скажут люди?
"Он все равно умрет, — говорила тетка Анисья. — Ему ничем уж не поможешь! У каждого человека живут под кожей свои вши. У белого — белые. У черного — черные. Так что не канителься, Катанка!"
"А может, мыло плохое? — спрашивала мама. — Давай попробуем золу от кукурузных початков!"
"Не поможет и зола! Умирает человек, значит, богу нужно, чтобы он умер.
Не мучь ты его!" — сердилась тетка Анисья. Она очень терпеливая женщина, такая же, как и мама, но иногда все-таки выходила из себя. В особенности когда ее не слушала младшая сестра.
Но профессора вроде бы и не касается бабья болтовня. Он декламирует и декламирует монотонно, будто читает псалмы. Перед тем как лечь спать, молится у черной доски, на которой проступает лик Николая Угодника, ужасно строгий в сумерках: "Отче наш… Иже… и Сына… и Святаго Духа… Аминь!"
Твердит ту же, что и дедушка, молитву, соблюдая и бессмыслицу. Святой глядит на профессора с тем же осуждением, которое было на его лике и тогда, когда взирал на нашего старца…
Я чувствую, что задыхаюсь, но не могу проснуться. Охвативший меня ужас не сразу проходит и после пробуждения. Я дрожу, а рассказать маме свой сон не решаюсь: стыдно. Бывают сны, о которых ты не расскажешь никому, даже родной матери. И вот еще такие, как этот, фантасмагорические, такие невообразимые и кошмарные, что лучше, если они останутся при тебе. Мне стыдно за свой сон перед тобой, Москва, городом, где я провел самые прекрасные годы своей жизни, годы студенчества. Милая Москва, разве простительно мне, что память о тебе так или иначе, но все-таки отразилась в этом чудовищном и нелепом сне?! Все мы грешны не только перед — тобой, но и перед наивно-добродушным университетским профессором-латинистом. Студенты и студентки злоупотребляли его доверчивостью и добротой. Он выводил им высокие оценки по сути за незнание материала. Стоило какому-нибудь хитрецу или хитрунье пробормотать невнятно: "Какая музыкальность!.. Какая изумительная чеканка слога у этих античных поэтов!" — как профессор брал зачетку и ставил "отлично". Ему было достаточно и того, что ты просто признаешься в любви к латыни, и больше ничего. Мыслями своими он всегда витал где-то в облаках.
Большую часть академического времени на занятиях читал стихи древних, бросив на стол свой измочаленный пухлый портфель. Декламировать мог и час, и два, и три подряд. И все наизусть. Тысячи и тысячи гекзаметров — на память! Лишь делал небольшие паузы, чтобы облизать губы, как после вкуснейшей еды, а потом снова продолжал декламировать нараспев. Читая, он прогуливался по аудитории, отсчитывал подошвами своих стоптанных ботинок ритмы классического стиха. Мы жадно внимали ему и часто не слышали истерического вопля звонка в коридоре. Спохватившись (в который уже раз!), что перебрал со временем, профессор хмурился и просил прощения. Мысленно упрекал себя за то, что не успел спросить у нас, как склоняются и спрягаются такие-то и такие-то существительные и глаголы. Торопливо называл страницы, которые мы должны были "проработать" дома, потому что в следующий раз будет строго спрашивать каждого. Но и в следующий раз он не успевал сделать этого, потому что девушки при его появлении начинали восхищаться музыкальностью латинской фразы, а мы, студенты, засыпали профессора вопросами относительно русско-турецкой войны и освобождения Балкан. Поглядев на студенток счастливым взглядом за то, что те восхитились музыкальностью латинской фразы, он бросал на стол портфель и с пылающим взором начинал разворачивать перед нами, фаза за фазой, картину сражений под Пленной и на Шипке.
Профессор был старше моего дедушки и уже забыл, когда росли волосы на его голове. Осталось несколько волосинок где-то на затылке да за ушами — и все.
Казалось, перед нами стоял постаревший Юлий Цезарь и рассказывал про свою войну с галлами. В Балканской кампании наш профессор принимал непосредственное участие, сражался с оружием в руках, был не погонщиком волов, как мой дедушка. Может быть, латинист листал перед нами самые дорогие и незабываемые страницы своей жизни.
По правде говоря, мы не были так уж сильно захвачены рассказом профессора, но делали вид, что в эти минуты забыли про все на свете и слушаем только одного его, что давно нам во всех подробностях хотелось узнать, как штурмовались крепости и другие редуты турок. Таким образом мы освобождали себя от слушания скучных лекций по латыни. Немудрено, что никто из нас даже с помощью словаря не мог перевести не только длинных гекзаметров, но и прозу помянутого тут Юлия Цезаря. А о грамматике и говорить нечего. Когда профессор собирался заговорить и о ней, за дверью раздавался трескучий, переполошный звонок.
После смерти профессора каждый из нас испытывал нечто вроде угрызений совести. Латинист умер в наше отсутствие, во время каникул. Мы даже не смогли проводить его в последний путь и там, у его могилы, хотя бы мысленно попросить прощения за свои проделки. Умер старик не своей смертью, а попал не то под трамвай, не то под колеса троллейбуса. Бедный профессор на склоне лет был почти совсем слеп и глух…
Все семестры для нашей группы закончились вполне благополучно. Латынь в наших головах и не ночевала, зато высокие отметки по латыни в зачетках были.
И поэтому мы не могли не вспомнить добрым словом покойного профессора и не поблагодарить его хотя бы сейчас, когда он уже не нуждался ни в наших, ни в чьих-либо других благодарностях. Что и говорить, мы чувствовали свою вину перед латинистом. Других старых профессоров студенты приводили на лекции под руки. К иным за консультациями приходили на дом. Наш же старичок собственными ножками добирался до нас даже в вечернее время. Спешил к нам, чтобы переложить часть своих обширных знаний в наши пустые черепки. А мы хитрили, ловчили, обманывали его. Не за эту ли провинность мне и приснился такой "премиленький" сон? Сновидение, от которого я долго не мог оправиться, прийти в себя.
Прошло без малого десять лет со дня смерти профессора. Признаться, я и забыл про него. Молодость редко задумывается о старости. И как наказание за эту забывчивость и явился ко мне во сне уважаемый профессор. Мне, очевидно, нужно все-таки кому-то рассказать про этот сон. Говорят, ежели расскажешь кому-нибудь о жутком сновидении, то избавишь себя наполовину от возможных неприятностей наяву. Боялся я не за себя, а за дедушку: как бы с ним чего не случилось.
— Ты видел своего профессора в дедушкиной избушке? — спросила мама.
— Да. Он кипятил вино в закопченной кастрюле дедушки.
— А когда ты видел этот сон: до полуночи или после полуночи?
— Я спал. Как же я мог установить время?
— Ты, сынок, не беспокойся. Сон твой не плохой. Вши — это деньги!..
— Ха-ха-ха! — захохотал Никэ. — Дедушка обрастет деньгами, как лягушка шерстью. Да он даже пенсию свою не хочет получать!
— Что ты ржешь как жеребец! — обиделась мама. — Никто никогда не знает, откуда может привалить человеку счастье!
Между тем приближались Октябрьские праздники. Повсюду были вывешены красные флаги, лозунги, плакаты, транспаранты. Никэ готовился к крестинам своего наследника. Мы горячо спорили, подыскивая имя сыну, а нашему правнуку, внуку и племяннику. Дело это оказалось далеко не легким. Ребенок один, а красивых имен много. На каком остановиться? Ведь человек будет носить его всю свою жизнь, а она может оказаться долгой. Мама почему-то настаивала, чтобы мальчику дали имя в честь деда со стороны матери.
— А как звали бабушкиного отца? — спрашивал Никэ.
— Мироном. Очень хорошее имя, сынок! — отвечала мама.
— Как, как? Мирон, говоришь?.. Да ты что, мама?! Кота нашего так зовут. А ты хочешь, чтобы я сыну дал это имя?! Ни за что!
— Тогда давай назовем его Георгэ. Как твоего дедушку со стороны отца.
— Георгэ — это еще куда ни шло. Но Мирон — ни в коем случае!
Споры шли до тех пор, пока не вернулся из райцентра отец. Сам он не предлагал никаких имен, но решительно потребовал:
— Называйте как угодно, но только поскорее. Надо вскипятить побольше воды. Ведь я пришел не один, а вместе с Илие Унгуряну. Он поможет мне заколоть кабанчика. А вы тут с самого утра толчете воду в ступе. До сих пор не можете выбрать ребенку имя, как будто породили какого-нибудь принца!..
Илие Унгуряну заявился с австрийским штыком за голенищем сапога. Прежде отец никого не звал себе в помощь: сам резал и сам же разделывал кабана.
Шкуру осмаливал с помощью подожженной соломы, чтобы" она была светло-золотистой и мягкой. Стряхнув золу, окачивал шкуру кипятком, хорошенько соскабливал обгоревшую щетину, сбривал ее начисто. Сало вместе со шкуркой отделял от мяса и засаливал, оставшуюся часть туши подвешивал в амбаре или в подвале. Управлялся, повторяю, со всем этим нелегким делом сам.
Но после одного случая, когда громадный кабан целый час носился по двору с воткнутым под лопатку ножом, глава нашего семейства не решался уже один на один выходить на схватку с обреченным на смерть животным и кого-нибудь обязательно приглашал на помощь. Теперь вот привел Илие Унгуряну, который, войдя в дом, весело попросил:
— А ну-ка, мош Костя, принеси кувшинчик вина, а кабан пускай поживет еще с полчасика… Я-то, чудак, думал, что бригадир сам догадается и припасет винца!
— Принесу хоть два кувшинчика, только боюсь, как бы после этого ты, Илие, не всадил нож в кабанью спину!
— Не бойся, мош Костя. Попаду куда нужно. У меня не пикнет! — заверил Илие.
— А сколько вышло винограда? — спросила вдруг мама.
— Шесть тысяч семьсот тонн, тетя Катанка, — ответил за отца Унгуряну. — Третье место по району — вот так!
— О господи! На целых три тысячи тонн больше, чем в позапрошлом году! — радостно удивилась мама.
— Нам, мать, повезло: поправились подмерзшие виноградники и новые дали хороший урожай, подросли и они, — сказал отец.
А Илие посоветовал, обратившись к моему брату:
— Ты, Никэ, подлизывайся к отцу, угождай ему во всем. В конверте мош Кости лежит пол-автомобиля. Ты это учти!
Отец улыбается и передает конверт маме. Затем берет кувшин, чтобы отправиться в погреб. Илие надо, конечно, угостить, да и самому не грех пропустить несколько глотков; оба они с дороги, а впереди ждет нелегкая работа.
Илие Унгуряну тоже премировали, и он вернулся из Калараша радостно-возбужденным.
Никэ, которого не нужно было учить, как надо подлизываться, перехватывает у отца кувшин: сам, мол, сбегаю за вином. Илие отпускает в его адрес шуточки, задевает и маму:
— Да ты не считай деньги, тетя Катанка! Дареному коню в зубы не смотрят!..
— А ты не сбивай меня! Человек находит деньги на дороге и то пересчитывает! — отвечает мама. — Мне кажется, что вы успели заглянуть в ресторанчик!
— Ну, это ты зря, мать! — приходит на помощь гостю отец, улыбаясь. — Не было у нас времени на разные рестораны и другие питейные заведения.
Заглянули на обратном пути к Илие: нужно было прихватить австрийский штык…
— Так я тебе и поверила! — говорит мама, тоже улыбаясь. — Аль не вижу, что вы не пронесли стаканчики мимо рта?..
Мама перешучивалась с мужчинами, а денежки все-таки пересчитала самым тщательным образом. Она питала к ним слабость, как, впрочем, и всякая женщина. Вдруг вспомнив что-то, она бьет себя ладонью по лбу:
— Да как же я сразу-то не подумала?.. Слышь, Тоадер? — окликает она меня. — Это все твой сон! Говорила тебе, что он к деньгам?!
— Какой еще сон? — удивляется отец, глядя то на нас, то на Илие. Отец уехал на районный актив до рассвета й ничего не знал о моем кошмарном сне.
Мама охотно пересказала чудовищное содержание моего сна, и было видно, что она страшно довольна собой: разгадала-таки его!
Никэ принес вино и присел поближе к маме — пытается, плут, выведать, в какую сумму вылилась отцова премия. Говорит ей, что согласится дать сыну имя Мирон, если она скажет, сколько получил отец.
Илие вовремя вспоминает, что пора приниматься за дело. Выпивает свой стаканчик и говорит:
— Ну, в добрый час! День сейчас короткий, а с кабаном будет, много возни!-
Мы все выходим во двор. Там дедушка ведет разговор с дочерьми Унгуряну, увязавшимися за отцом. Старику хотелось бы узнать, кто те поганые мальчишки, которые бросают в его колодец шариковые ручки.
Илие набрасывается на дочерей:
— А ну марш в школу! Чего вы ходите за мной, как ягнята!
— Мы пришли поглядеть, как ты будешь резать кабанчика! — ответили девочки.
— Ступайте, а то опоздаете. Хвостик и ушки я принесу вам. Не беспокойтесь.
Одеты девочки были в одинаковые платья — так одевала их Мариуца, чтобы одна не завидовала другой. И цвет, и фасон — все одинаково. И похожи малышки на куколок, только что принесенных из магазина и вынутых из упаковочной коробки. Одна лишь была чуток повыше — тем и отличались сестренки. Такие кудрявенькие и белокурые куклы обычно продаются в прибалтийских наших республиках или в Финляндии. Дедушку это занимает.
— Где ты нашел таких беленьких, коровья образина? — спрашивает он Илие Унгуряну, — Теперь такие в моде, мош Тоадер.
— Сам-то ты здоровенный и черный, как цыган, а дочек понародил белобрысых. Может, в мать пошли?.. Но, кажись, и она смуглая? А? Аль покрасилась?.. Ведь теперь все бабы ходят в штанах и все красятся!..
— Моя Мариуца не красится. Она немножко смугловата. А в детстве, наверное, была такой же, как вот они.
— Гм… И у тебя одни девчата… Правда, ты еще молод, беш-майор.
Может, будут у вас еще и мальчишки… А вот теперь я знаю, почему ты всю свою избу облепил зеркалами. Это для того, чтобы вот им, — дедушка указал на девчонок, — было на что пялить глаза и причесывать лен на головках… Но ты ослепил нас всех. Я не могу пройти мимо твоего дома, того и гляди врежусь в стену, коровья башка!
Были бы у Илие мальчишки, рассуждал старик, он не тратился бы на эти глупые зеркала, в них бы не было нужды.
— Я буду копать и копать, пока не доберусь до мальчиков, мош Тоадер!
— Копай, копай, пока есть чем копать, — замечает старик.
Слышится пронзительный визг кабана, который никак не хочет покидать свинарник. Отец и Никэ тянут его за уши, за ноги, но свинячий сын отчаянно сопротивляется. Чует, знать, недоброе. Да и как не чуять, ежели Илие Унгуряну уже вытаскивает из-за голенища австрийский штык.
— Принесите корыто! — требует он.
Мама подбегает с деревянным (из ореха) корытом. Кабанчика уже выволокли из хлевушка и повалили на землю. Год всего прожил он на свете, а мы вчетвером едва удерживаем его. Илие одним коротким движением бьет его под лопатку и направляет освобожденную кровь в корыто. Мама, которая сама режет кур и гусей, теперь отворачивает голову в сторону, чтобы не видеть последних конвульсий умирающего кабанчика.
— Уходи отсюда! — кричит на нее отец. — Тебе жалко его, потому он никак не может умереть. Не мучай животное, уходи!
Он говорит так потому, что ему и самому жалко кабана. Как никак живое существо. Целый год за ним ухаживали, кормили, поили, тревожились, когда кабанчик болел. Радовались хорошей породе, тому, как быстро прибавлял он в весе. Но подошла осень. Наступали праздники. Никэ готовился к крестинам. Это все и приблизило роковой час для кабанчика. Вот он лежит на соломе, а корыто полно его кровью. Поворачивают тушу спиною вверх, обкладывают всю соломой и поджигают ее. Потрескивая, горит щетина. А было время, когда палить свиную шкуру не разрешалось. Ее надобно было снять и сдать государству: разоренная войной страна оказалась почти нагой и босой. Свиная кожа шла на обувь. А когда-то самые длинные и жесткие щетининки отбирались для щеток и для дратвы. Теперь же магазины ломились от разной обувки. И щеток там сколько угодно. Свиней палят повсюду и открыто. Отец держит пылающий жгут с одной стороны, Илие — с другой.
По обе стороны свиной туши стоим и мы с Никэ и делаем то же самое.
Пахнет горящей соломой. Подванивает щетиной, приятно пахнет подрумяненной свиной шкуркой.
Работая, Илие Унгуряну развивает перед дедушкой разные теории. Он говорит, что смог бы осмолить шкуру кабана и с помощью паяльной лампы. Но тогда она стала бы жесткой, как сапожная кожа. И шкурка, и сало получаются сочными и ароматными, когда тушку опаливают соломой. Шкурка делается чистая, румяная и приятно хрустит на зубах. А от паяльной лампы и сало делается тверже, не говоря уже о шкурке.
Отец замачивает в кипятке жгуты соломы, обтирает ею тушу и затем бреет ее, выскабливает. Илие вырезает небольшие дольки и от шкуры, и от ушных хрящей — с аппетитом ест.
— Ты, Илие, жрешь прямо с волосом, как волк! — смеется дедушка. Он крутится возле нас с неизменным кувшинчиком вина. Наливает в кружку и подносит ее то одному, то другому, боясь только перепутать очередность.
— Эй вы, лупоглазые, идите-ка сюда! — окликает он дочерей Илие Унгуряну, которые стоят за калиткой, прижавшись к верее. А в школе надрывается звонок. Блондиночки слышат его, но не торопятся возвращаться в школу. Заметив их, Илие отхватывает обработанный хвостик, кончики свиных ушей и кидает к калитке, как собачонкам. Дедушке хочется быть более вежливым. Он подзывает девочек, чтобы угостить их глотком вина. Но возмущенный Илие прогоняет их прочь.
— Марш в школу! Получили свою долю — и убирайтесь! А если сунете свои мордашки в кружку с вином, выпорю!..
Илие читает мораль и старику: зачем приучает к вину малолетних? Разве он не знает, как сердится директор школы, когда видит на губах учеников темные усики от красного вина?..
— Приходят эти паршивцы в праздничные дни в школу с мордочками, измазанными вином до самых ушей. За это директор и мне однажды намылил шею.
Увидал у моих дочерей следы вина и отчитал меня. На белых личиках красное вино оставляет следы особенно заметные. Беленькие-то, они у меня беленькие, мош Тоадер, а усики красные получились. Вот мне и влетело! Вино, говорит директор, отбивает у детей память, и они плохо усваивают уроки. Так он мне сказал…
Бадица Василе Суфлецелу плетется от автобусной станции с кирзовой сумкой, набитой газетами и журналами. Не знаю, какая часть прочитываемся в селе из такой массы периодики, но бедный бадя Василе сгибается под тяжестью своей ноши, как коромысло. Дома он сортирует почту по участкам села и намечает порядок разноски. Это он делает для того, чтобы не носить всю корреспонденцию сразу. А вот сейчас он прямо-таки рысью мчится в сторону нашего двора с полной, что называется, почтальонской выкладкой. Может быть, он приметил дедушку с кувшинчиком в руках? Или вознамерился попросить у отца) чтобы тот дал ему взаймы с пудик мясца? Теперь, когда в магазинах были перебои с этим продуктом, сельские жители стали брать мясо друг у друга взаймы. Забивает какой-то хозяин кабана, теленка, барана — половину "позичит" людям, а другую половину оставит себе. Взявшие взаймы возвратят долг сполна, когда наступит срок забивать свою скотинку. Так и выручают друг друга в течение всего года. Редкий хозяин теперь продает мясо. Разве что по крайней нужде. В Кукоаре, например, все перешли на взаимоодолжение. Что касается бади Василе, то он держит у себя на дворе много овец и разной птицы. Но кто его душу знает? Вдруг ему захотелось свининки свеженькой?
Что-то уж он здорово нажимает!
По тому, как сияло его лицо, мама сразу поняла, что почтальон несет добрые вести. Может, приезжают из Донбасса ere сыновья?
Мама терялась в догадках. Между тем бадя вытащил из сумки большой конверт с сургучными печатями и двумя проволочными защепками посередине и, вручив его мне, заставил тут же расписаться в получении. Дождавшись, когда я поставил свою подпись в его разносной книге, разрешил мне сорвать печати с конверта. С проволокой пришлось повозиться. Ее концы так плотно врезались в бумагу, что я поддел ее австрийским штыком Илие Унгуряну.
— Что, что там, сынок? — нетерпеливо спрашивала мама.
— Меня… меня вызывают в Кишинев!.. Слышите, в Кишинев!.. Срочно!..
Никэ вырывает письмо из моих рук. Поворачивает его так и сяк.
Недовольно бормочет:
— Подождут, ничего с ними не случится. Ты больше ждал.
— Нет, нет. Тоадер должен ехать немедленно, — говорит отец, — Поедет. Но, только после крестин моего сына!
— Он успеет вернуться к ним. Не будут же держать его в Кишиневе в праздничные дни! — резонно замечает мама. На радостях она опять начинает пересказывать мой сон. Каким он вышел счастливым! Дедушка впервые слышал о нем и теперь сердился, что впустили в его жилище какого-то вшивого профессора из Москвы. Но мать не слушает старика и продолжает свое:
— Тебе на роду записано в зодиаке, сынок… Твое счастье всегда будет приходить осенью. Осенние месяцы самые счастливые для тебя. Попомни мое слово! Только гляди, не езди в Кишинев в черной одежде. В зодиаке твоем написано, что тебе нельзя одеваться в черное. О господи, как хорошо, что ты родился на рассвете! Ведь если б ты появился на свет до кочетиной побудки, то стал бы самым отъявленным вором, лесным разбойником. Но бор миловал нас, избавил тебя от такой судьбы! Ты, Тоадер, родился под утро, и в созвездии твоем сказано, что станешь знаменитым человеком. Так мне и цыганка нагадала.
Лишь бы, говорит, не носил черного костюма. Я не верю цыганке, но и она предсказала то же самое. Я-то и без нее знала, что быть тебе знамениту!
— Знаменитым чиновником, протирателем штанов — вот кем он будет! — портит мамину обедню дедушка. — Если сойдется с кишиневскими булочниками, которые ходят с карандашами за ухом, то выйдет из твоего Тоадерика настоящий щелкопер. А ты начнешь таять от радости, коровья башка!.. Будет и он перекрывать трубы в избах, как этот прохвост Иосуб Вырлан!..
Все огромное тело Илие Унгуряну сотрясается от смеха. Затем Илие неожиданно вспоминает, что рядом с ним находится Василе Суфлецелу, и поворачивается к нему:
— Суфлецелу, где твоя жена?
— А какое у тебя дело до моей жены? — в свою очередь осведомляется почтальон.
— Есть кое-какое дельце. Приведи ее сюда. Я ее осмолю, как вот этого поросенка!
— Ну, ты не больно-то! Что плохого сделала тебе моя Аника?
— А кто пустил по селу сплетню о Тоадерике? Не Аника разве болтала, что он голым бегал по улицам Москвы? — Приведи, и я ей прямо на твоих глазах отверну голову, как куренку! Передай, чтобы она не попадалась мне на глаза.
А то оттяпаю ее длинный язычище вот этим штыком!..
4
Никэ обеспокоен больше всех. Чтобы ускорить мое возвращение из Кишинева, он не дает мне возможности дождаться вечернего автобуса. Усаживает в коляску мотоцикла, и его "Ирбит" начинает трясти меня так, словно вознамерился вытряхнуть мозги из моей головы. Если брат будет и дальше выдерживать такую сумасшедшую скорость, то случится одно из двух: либо мы через час окажемся в Кишиневе, либо через несколько минут влетим под недостроенный еще мост на Каларашском шоссе.
Надо знать моего брата. К намеченной цели он устремляется не только всеми фибрами души, но и на предельной скорости. До прихода бадицы Василе Никэ, развернув простыню желудочной оболочки кабанчика, восхищался ее золотистым цветом и звездочками жира на ней. Поднимал над головой, просвечивал на солнце, предвкушая, какие будут великолепные котлеты, завернутые в такую жирную одежду, Никэ обожал их и знал, что мать нынешним же вечером будет стряпать такие. Но и котлеты не удержали его дома. Мы проглотили по кусочку наспех поджаренной печенки и выехали со двора, где мама принялась промывать кишки, обсыпанные кукурузными отрубями, протирать их таким образом. После этого она хорошенько промоет их в кипяченой воде, наполнит пропущенной через мясорубку свининой, и это будет домашняя колбаса.
Круг за кругом уложит ее в глиняный горшок-амфору, наполнит до краев сочными, подрумяненными колбасными кренделями, вкуснее которых, кажется, ничего уж и не бывает на свете. Впрочем, я забыл об одной чрезвычайно важной детали, без которой не обходится мама при изготовлении домашней колбасы.
Укладывает она ее так: слой колбасы, слой котлет, обернутых все в ту же оболочку требухи. И так до самого верху. Затем покрывает содержимое амфоры топленым салом, и когда оно застынет, колбаса и котлеты могут храниться сколько угодно. Никэ, наверное, рассчитывал полакомиться ими по возвращении.
Я же вовсе не был уверен, что и мне доведется отведать маминых кушаний на именинах сынка Никэ. Я думаю об этом и о том еще, как мама уговаривала младшенького, чтобы он не привозил из Кишинева парней с электрическими барабанами и гитарами. Довольно и того, говорила мама, что Никэ сыграл свою свадьбу под рев этих дьявольских инструментов, от которых у жителей Кукоары до сих пор в ушах звенит. Все свабедные дни село чувствовало себя, как при бомбежке. Хватит, мол, с нас этого шуму-грому!
Никэ какое-то время правит мотоциклом молча. Я краешком глаза едва успеваю следить за дорогой. Впервые вижу, что шоссе из Хирова теперь связано с асфальтированной дорогой из Онишкан. Мы выскакиваем на какую-то дамбу, и я вижу Гербовецкий монастырь. Слышал я, что его отремонтировал за свой счет знаменитый одесский глазной врач, академик Филатов.
Проезжаем долину и через несколько минут оказываемся у самых стен монастыря. Он стоит на окраине Рэчулы. Намеревались проследовать дальше, но нас не пустили: участок шоссе между Рэчулой и Каларашем уничтожен оползнем.
Никэ, не раздумывая, выворачивает руль мотоцикла, и мы мчимся в сторону леса Гаицы. Справа видны Онешты. Слева, сквозь дубраву, виднеется Цыганештский монастырь. А еще раньше, недалеко отсюда, промелькнул Гыржавский монастырь.
Кто знает, какими соображениями руководствовались святые отцы, облепив все здешние места монашескими обителями? Монастырские башни и их кирпичные стены покрыли все кодрянские леса. Теперь в них размещены санатории и дома отдыха.
Один из монастырей стал даже обителью не монахов и монахинь, а алкоголиков, помещенных сюда со слабой надеждой сделать их трезвенниками. Со слабой — потому, что статистика давала мало поводов для оптимизма: редкий из побывавших здесь избавлялся навсегда от своего недуга…
Обо всем этом я узнаю из слов брата, который в полуобороте ко мне короткими громкими выкриками делится со мною сведениями. Брату приходится орать изо всех сил, надрывать глотку, потому что его мотоцикл ревет так, как ревут подобные машины при "смертельном" цирковом аттракционе на весенне-осенних ярмарках. Лес Гаицы, известный с древних времен густыми зарослями сумаха, сок которого использовался при окраске ковровых ниток, уже не кажется мне таким страшным, каким казался раньше. Справа и слева мелькал какой-то невзрачный кустарничек, хотя это был все тот же лес. Мы вылетаем на вершину холма. С него уже видны высокие трубы кишиневских заводов. В долине лежит плоское зеркало огромного озера.
— Гидигичское море, — бросает мне Никэ, зная, что я еще не видел этого водохранилища.
К моменту моего отъезда только начинали асфальтировать улицы республиканской столицы. А теперь я увидел, что все без исключения улицы сменили булыжник на асфальт. Со Скулянской рогатки исчез трамвай — его место занял троллейбус. Всюду возвышались громады новых строений, административных и жилых домов. Страх перед возможными землетрясениями, который охватывал архитекторов и диктовал им не забираться со своими новостройками выше пятого этажа, — этот страх прошел. И Кишинев устремился ввысь своими красивыми железобетонными и стеклянными зданиями. Тут легко отличишь горожанина от деревенского жителя, который, поправляя мешок за плечами, будет стоять у такого красавца дома и задирать голову, чтобы добраться глазами до последнего этажа. Я хоть и без мешка, но, наверное, смахивал на такого зеваку. Хоть жил и учился в Москве почти десять лет, но все-таки то и дело останавливался чуть ли не перед каждым высотным домом и пересчитывал его этажи. В некоторых домах их было пятнадцать и даже двадцать. Когда же они успели вырасти, с удивлением думал я, кто их поднял к небесам за этот, в сущности, очень короткий срок? Горделивыми великанами стояли они среди старых построек, одним своим видом прижимая эту древность еще ниже к земле.
Никэ теперь вел мотоцикл осторожно, не спеша. Ворчал на великое множество уличнодорожных знаков, в которых не вдруг разберешься.
— Как увидишь на углу улицы "кирпич", так и знай: тут где-то близко горком или горисполком. Перед райкомами и райисполкомами — тоже "кирпичи".
Можешь и не спрашивать, где тут находятся самые важные городские и районные партийно-советские учреждения. Легко бы нашел их по этим самым "кирпичам", да вот только за них въезжать нельзя: гаишники враз сцапают и потребуют водительские права! Дальше ты должен добираться пешком. Так что не рассчитывай, Тоадер, что я тебя подкачу прямо к нужному дому!-
Сам я никогда не имел дел с дорожными (автоинспекторами, решительно не разбирался в их предупреждающих знаках. А сейчас у меня не было и нужды, чтобы Никэ подвез меня к самому входу здания, в котором размещался Центральный Комитет Компартии Молдавии. Мне хорошо был известен дом на Киевской улице. Это было одно из красивейших и старейших сооружений Кишинева. Мне были знакомы в нем все лестницы и все кабинеты. Я знал цель, к которой рвался всей душой, — это отдел кадров. Знал и комнату, в которой находился секретарь ЦК, отвечающий за кадры партийных работников. В ней я побывал, когда меня утверждали первым секретарем райкома комсомола, и тогда, когда посылали на учебу в Москву. Всякий раз я поднимался по одной и той же мраморной лестнице, чтобы заполнить разные анкеты и написать автобиографию.
Среди этих бумаг главной был листок по учету кадров. И порядок был известен: сперва тебя вызовут для предварительной беседы (ознакомительной, наверное); ожидая своей, очереди в приемной, ты будешь прикидывать в уме, какие вопросы могут быть заданы тебе, как надо отвечать на них и вообще как будешь держаться перед членами бюро. Могут спросить и о книгах: что читаешь?
Поинтересуются и тем, как я знаю Устав партии. Обязательно спросят и о том, какие вопросы обсуждались и какие решения приняты на том или ином съезде партии, на последних пленумах и конференциях.
В вопросах теоретических я чувствовал себя более уверенным, чем в практических. В повседневной жизни партии, так же как и в жизни всего народа, произошло и происходит много изменений, возникает множество новых проблем, ставятся все новые и новые задачи и перед республиканской партийной организацией. Какие они, эти задачи, скажем, в промышленном или сельскохозяйственном развитии Молдавии? Еще поднимаясь по ступенькам мраморной лестницы, я убедился, как же я отстал от времени. Не знал даже того, что должность секретаря ЦК по кадрам давно не существовала. И отдел кадров преобразовался — и тоже давно — в отдел, который занимался вопросами организационными. И находился он в противоположной стороне здания, а вход в него был со двора, через сад: чтобы попасть туда, мне пришлось сделать "от ворот поворот", обогнуть огромный дом, зайти в него с тыльной стороны через калитку. К входной двери шел под высокими — вишневыми деревьями, мимо газонов с цветами, по асфальтированной тропе. Сообщив о своем прибытии, удобно уселся в кресле перед низеньким круглым столиком в фойе и стал ждать вызова.
Проходило много озабоченных чем-то людей. Впрочем, по лицам их нетрудно было и определить, чем именно озабочены: приближались Октябрьские торжества.
Город одевался в праздничные одежды. На всех улицах видны были флаги, плакаты, лозунги, транспаранты. По главным проспектам уже висели провода с разноцветными лампочками, готовыми вспыхнуть в любую минуту. Атмосфера подготовки к торжествам царила, видимо, и в кабинетах громадного здания, где помещался главный партийный штаб республики. Помимо озабоченности на лицах работников было и удовлетворение: все подготовительные дела подходили к завершению. Откуда-то появилось множество Знакомых, дружественно улыбающихся мне товарищей. Бывшие мои коллеги по комсомолу работали здесь инструкторами, лекторами, районными инспекторами.
— А-а-а!.. Фрунзэ!.. Ты уже видел Бурдюжу?
— Нет.
— Как, ты еще не виделся с ним? Ну, брат! Бурдюжа теперь важная птица!
Подожди минутку… я ему сейчас позвоню!.. Сообщу, что ты приехал в Кишинев!..
— Привет, москвич!.. Ты знаешь, что Алеша работает секретарем в Рыбнице?
— Нет, не знаю.
— Как не знаешь?! Вы же работали с ним в райкоме комсомола!.. А Вася… Ты знаешь, что он умер? И этого не знаешь… Вы ведь вместе сдавали экзамены в Москве!..
— Его не приняли. Помню, что у него было что-то с легкими!..
— Да-а… Он потом работал здесь. Но очень болел…
— Жаль! Вася был совсем молодым…
— А Володю помнишь?.. Сейчас он в посольстве секретарствует. Он у нас дипломат. Так-то, браток!
— Лунгу работает в Совете Министров!
— Ну, хорошо… А Жосула ты видел? Он работает редактором вечерней газеты. Я сейчас же ему позвоню!..
— А Лену?.. Как, и с Леной еще не виделся? Погоди секундочку… Я сейчас позвоню ей по внутреннему телефону. Скажу, что ты у нас. Она тут, на втором этаже… Замуж еще не вышла… Минуточку!
— Ну что, Фрунзэ? Может быть, ты не знаешь и о том, что восстановили ваш районный центр?
— И Шеремет вернулся в Теленешты? — выкрикнул я в потоке обрушившихся на меня вопросов.
— Какой Шеремет? Первым секретарем в Теленешты поедет главный инженер из "Молдсельхозтехники". Он сам из Лазовского района. Это предрешено!..
— Ты не уезжай! Оставайся на праздники в Кишиневе! — уговаривали они меня. — Если хочешь, достанем тебе пропуск на трибуны, чтоб посмотрел военный парад и демонстрацию… Или ты затосковал о Красной площади?.. Куда нам до тебя?!
Люди эти хлопали меня по плечу, всячески показывали, что у них передо мною нет секретов. Рассказывали мне, кто и где отдыхал, в каких санаториях и домах отдыха, как купались и рыбачили в Черном море прямо с лодок.
Подтрунивали друг над другом. Не останавливались и перед тем, чтобы рассказать и о своих любовных мимолетных интрижках. Те, кто еще не были в отпуске, молча слушали и предвкушали будущие удовольствия на благословенных берегах, "самого синего в мире" Черного моря. Эти боялись лишь одного: как бы не подвела погода, внимательно изучали долгосрочные прогнозы синоптиков, хотя отлично знали, что верить им могут лишь самые наивные простаки. Отпуска таких работников, увы, приходятся на осенне-зимнее время, когда, скажем, в Пятигорске свирепствуют шквальные ветры, а в Крыму поднимается шторм. И самолеты летают не регулярно. Даже теплоходы порою подолгу отсиживаются в портах, как утомившиеся мастодонты…
Чаю республиканские товарищи мне не предлагали, как это принято в высоких московских учреждениях. Был такой обычай и тут, но он проник лишь в кабинеты работников, занимающих более солидные должности. Эти же, которые сейчас меня окружали, до кабинетного чаепития с посетителями еще не доросли.
Они и без чая выказывали мне свое гостеприимство и всяческое расположение.
Таскали меня из кабинета в кабинет, набивали мою голову новостями, звонили общим друзьям в райкомы, райисполкомы, в разные министерства. Почти каждый рассказывал и о своих домашних делах. О жене. О детях. О том, как устроились с жильем. Приглашали к себе в гости, просили записать номера их служебных и домашних телефонов. Я записывал, благодарил, обещал зайти. Видел, что ребята не кривят душой, когда приглашают в гости и просят беспокоить их в любое время суток, ежели будет у меня в том нужда. Моя записная книжка была уже полным-полна разными адресами и номерами телефонов, которыми я никогда не пользовался. И все-таки я находил местечко и для новых адресов: где есть тысяча, там отыщется уголок и для сотни. Это уже известно. Не лопнет же мой блокнот от нескольких новых строк и цифр!..
Между тем вопросы продолжали сыпаться на меня:
— А о Черныше?.. Как?.. Ты ничего не слышал о Черныше? Удивительная личность! Он работал первым секретарем в Бельцах. А колхозники в одном селе возьми да избери его. своим председателем! Председатели там менялись чуть ли не каждый год. Колхозникам надоела такая чехарда, и когда Черныш приехал к ним, чтобы предложить очередную кандидатуру, они ее решительно отвергли, а председателем своего колхоза выбрали самого секретаря! Ну куда ему деться?
Что он должен был делать? Демократия! Народ так решил. Пришлось взять это хозяйство, а первым секретарем райкома был избран другой человек. Правда, Бельцкий район был вскоре ликвидирован, а Черныш работает председателем колхоза. Вот, брат, какие бывают у нас дела!..
— А про штучки Герасимовича не слышал?.. Не успел услышать? Его хотели оставить тут заведовать лекторской группой, но он наотрез отказался. Как ни уламывали его, не уломали! Работает теперь директором школы в родном селе.
Ну ж и упрямый этот Герасимович! И все-таки он чудак. Столько лет учиться в Москве — и вдруг пойти в сельскую школу! Форменный молдавский чудила! Даже Москва не смогла вытряхнуть его из крестьянского зипуна!..
— Фрунзэ! Где ты бродишь? Мы ищем тебя по всем кабинетам!.. Иди скорее — тебя ждет Егоров!..
В большом кабинете Егорова кроме письменного стола, на котором возвышались горы папок разных цветов и размеров, был еще один длинный стол для совещаний и заседаний. Хозяин кабинета хотя и находился, что называется, во цвете лет, уже успел обзавестись изрядным количеством седых волос на голове, остриженной под бобрика, что на парикмахерском языке назывался "полубоксом". Этой прической он был похож на спортсмена. Егоров вышел мне навстречу, пожал руку и пригласил к длинному столу.
— Мы постоянно говорим о необходимости проявлять заботу о человеке, а на деле нередко забываем о нем, — довольно скупо улыбнулся Егоров. — Ну как, не надоело тебе отдыхать?
Вспомнив, что разговор наш происходит накануне Октября, поздравил с наступающим праздником. Потом сообщил, что второй секретарь срочно выехал в командировку. Во всех районах сейчас проходят активы, совещания и собрания, в которых принимают участие члены бюро, — подводятся итоги сельскохозяйственного года. Но меня, уточнил Егоров, вызвали для того, чтобы я настраивался на работу. Мой вопрос совсем не сложный. После праздников вызовут снова на беседу. А пока у меня есть время подумать, в какой район я хотел бы поехать. Дал знать при этом, что в ближайшее время будут восстановлены еще три района.
— Если не хочешь в новые, то можешь выбрать Кагул или Вулканешты. Как?
Разве тебе ничего не сказали эти пустобрехи из отдела?.. Намечаем секретарем по идеологии!" Я думал, что тебе уже сообщили…
Нет. Мои бывшие коллеги не сказали мне главного. Даже не шепнули на ухо под величайшим секретом, зато в остальном были чрезвычайно откровенны.
Забросали меня всякими новостями, рассказали обо всем, что происходило на земле и на небе, но о том, что касалось лично меня, не обмолвились ни единым словом — блюли профессиональный секрет: поп крестит дитя, но не гарантирует ему долгой жизни. Скажут мне одно, а начальство решит по-другому. Ведь за какой-нибудь час все может измениться, пока не сказал своего последнего слова человек, который держит в руках и хлеб, и нож, и время, когда можно этот хлеб разрезать и положить на стол.
— Мы, в общем-то, знаем, какой район будет для тебя подходящим. — Егоров стряхнул усталость со своего лица и улыбнулся уже естественной раскованной улыбкой. — Мы говорили тут с Шереметом.
— С Алексеем Иосифовичем я готов пойти работать куда угодно! — выпалил я.
— А без Алексея Иосифовича?
— Тогда мне нужно подумать.
— Подумай. Однако как ни крути, ни верти, а придется тебе взяться за воскрешение твоего родного района. Дальше Теленешт мы тебя, очевидно, не пошлем. Так считает и Шеремет.
Чувствую, что лицо мое расплылось в широченной улыбке.
— Алексей Иосифович прав! — выдохнул я.
— Ну и отлично. А пока что возьми вот эту папку и погляди на досуге, какую судьбу она тебе готовила. Ты, наверное, и сам не знаешь, какую романтическую жизнь тебе приписали и какую роль тебе готовили в совсем не веселом спектакле. Полистай, пожалуйста, этот "сценарий". — Сказав это, Егоров положил передо мной толстенную папку и ушел с грудой других скоросшивателей на второй этаж. Я же углубился в исследование оказавшихся передо мною бумаг.
Задним числом я уже испугался того, что чуть было не уехал на поиски своей доли опять в Москву. В таком случае я лишил бы себя возможности держать документ, который читается как детективный роман, как произведение самой изощренной человеческой фантазии. О, чего только не сделает ненависть и зависть людская! На некоторых листках я читал резолюции, выведенные рукой Шеремета и выражавшиеся одним коротким словом: "чепуха" или "бред" с тремя восклицательными знаками. Но не везде Шеремет ограничивался столь коротким заключением. Были там и более пространные, выраженные в еще более ехидных тонах, замечания. Зарегистрированный, проштемпелеванный и пронумерованный бумажный хлам, в котором пришлось разбираться не одному Шеремету, замешивал в своей зловонной грязи и меня, и моего отца, и нашего дедушку. Судя по разным пометкам, удивительное это сочинение успело побывать в высших инстанциях Кишинева и Москвы. Сам черт не поймет, чем, какими соображениями руководствовался его автор.
Но передо мной лежали бумаги, в которых с усердием волостного писаря зафиксированы все "речи" моего дедушки. Затем доносчик перешел к анализу классовой борьбы — как она отразилась в истории нашей семьи. Написал, что мош Петраке, дедушкин брат, всю жизнь батрачил в хозяйстве моего отца. Для пущей убедительности просил проверить и этот факт. Затем шли листочки, в которых повествовалось о коллективизации в нашем селе, о высылке кулаков. В них, этих поганых бумаженциях, утверждалось, что в списки раскулачиваемых отец заносил невинных людей, бедняков и маломощных середняков, а зажиточных укрывал. Так он спас, мол, Георгэ Негарэ, самого богатого в Кукоаре мужика.
Вместо него мой отец "упек" в Сибирь своего бывшего батрака мош Петраке, который ходил в рубище. Но и на этом, утверждал "летописец", отец мой не остановился. Вскоре он стал хлопотать, чтобы возвратить в село жену Георгэ Негарэ Ирину вместе с ее дочкой и этим несчастным Петраке. Ему, то есть отцу, это удалось. Правда, были возвращены и другие кулаки, но им не разрешили жить в родном селе. И это в то время, когда Ирине с ее дочкой такое право дали, а самому Георгэ Негарэ была возвращена даже конфискованная изба. И какие же меры "взыскания" были приняты в отношении этого Костаке Фрунзэ? — гневно вопрошал "хроникер". — Да почти никаких! Правда, он был освобожден от должности председателя сельсовета. Но вскоре его сделали секретарем того же сельского Совета, Его сняли и с секретарей, но только затем, чтобы сделать председателем колхоза. И что бы вы думали? — бушевал "летописец". Через какое-то время он, то есть Костаке Фрунзэ, становится директором совхоза. По причине малограмотности его все-таки освободили от этой должности, но тут же сделали бригадиром виноградарей в совхозе-заводе.
А тесть этого, с позволения сказать, бригадира поносит Советскую власть, костерит ее почем зря, даже пенсию, которую ему назначило государство, не хочет получать. Верно сказано, напоминал доносчик, что в селах, в которых нет собак, воры ходят без палок. Так и в Кукоаре. никто не хочет призвать к порядку зловредного старика! А его зять и внук рвутся к власти. Один уже бригадирствует, а другой учится в Москве, чтобы потом заполучить высокий пост, стать министром. Яблоко падает недалеко от яблони. Весь род Фрунзэ испокон веку славился заносчивостью и хулиганством. Теперь этого студента выгнали из Москвы за то, что бегал по улицам столицы нагишом. Об этом говорит сейчас все село. А местные руководители слышат это и помалкивают, не принимают никаких мер к неисправимым хулиганам. Костаке Фрунзэ, сообщал далее "историк", на совхозные деньги отремонтировал свою ветряную мельницу и устроил в ней ресторан. Теперь принимает там начальников, спаивает их, заливает им глаза, чтобы не видели его проделок. А своего бывшего батрака, этого глупого Петраке, поставил часовым у ресторана, чтобы никого из посторонних не пускал. Свою зарплату "часовой" получает из совхозной кассы.
Для маскировки, уточнял разгневанный доносчик, Костаке Фрунзэ назвал ресторан "Гайдуцкой мельницей". Ха-ха! Ничего себе мельница! Это самое что ни на есть питейное заведение, куда сельским учителям вход воспрещен. Ни один интеллигент не может попасть в это частное предприятие Фрунзэ! Об этом, как известно, писала центральная газета. Рука руку моет, блеснул еще одной пословицей "хроникер", Ге-оргэ Негарэ не остался в долгу у Костаке: подарил новый дом своего погибшего на войне сына младшему Фрунзэ.
С прилежанием архивариуса клеветник подколол и вырезку из газеты "Правда" с заметкой, о которой я уже рассказывал раньше. Самым удивительным для меня, однако, было то, что все "главы" обширного повествования — не плод отъявленного анонимщика, а подписаны собственным именем Профира Коркодуша, рабочего кишиневского кирпичного завода. Лишь теперь я узнал, что вернулся из дальних краев и этот добрый молодец. Для меня это было большой новостью.
Я знал, что другие бывшие кулаки давно возвратились, а этот писал, что ни за что не вернется, что живет припеваючи и в Сибири, на лесоразработках. "Ради куска мамалыги с луком я не вернусь! — писал он родственникам. — Я не такой дурак, чтобы добровольно надеть на себя хомут и ломать кости на колхозной земле!" В этом клялся Профир и в письме к Василе Суфлецелу. Позже Коркодуш узнал, что жизнь в родных местах резко Изменилась, и изменилась к лучшему. И Профир не выдержал — вернулся. И теперь строчил жалобу за жалобой, сетуя на то, что ему не разрешали жить в Кукоаре. Он был убежден, что этому препятствует мой отец, а не закон, по которому кулаку не полагалось жить в родном селе. И вот тогда-то Профир Коркодуш и засел за свое мерзкое сочинение. Крайне удивляло меня и то, что вся его безграмотная стряпня аккуратно подшита, пронумерована и над нею часами просиживали многие умные, занятые важными делами по службе люди.
Лишь на самой последней странице папки, в самом низу, я разглядел, что у Профира Коркодуша были соавторы, и среди них — Иосуб Вырлан! В подшивке есть место, где рассказывалось о том, как мой отец отвесил несколько пощечин Иосубу. Не уточнялось лишь, почему это было сделано. Не говорилось, к примеру, о том, как Вырлан слонялся по базару со своим стаканчиком, чтобы принять участие в магарычах и угоститься бесплатно чужим винцом.
Умалчивалось, понятно, и о том, как прятался этот самый Иосуб в своей барсучьей норе, сооруженной из кукурузных снопов на задах. Люди разыскивали его, думали, что замерз по дороге е базара по пьяному делу, а он сидел в теплом шалаше и посмеивался над односельчанами. Не рассказано в папке о множестве пакостей, которые натворил за свою жизнь Вырлан. Утверждалось лишь, что отец отхлестал его за то, что Иосуб не хотел подавать заявления в колхоз. К чести Иосуба и других, подписавших донос, следует сказать, что все они дружно подтвердили: все, что наворочал там Профир Коркодуш, клевета чистейшей воды. На что последовал вопрос:
— Зачем же вы подписали ее?
Он был задан членами комиссии, которая проверяла писанину Профира Коркодуша.
— А мы ре знали, что в тех бумагах. Подписали — и все. Тогда все подписывали. Подписи за мир. Так сказал Профир. Ну, мы и расписались!..
— Ну как же так? Вы подписывали бумагу, не взглянув, что в ней?
— Так и подписали. Войны-то и мы не хотим!
— Хорошо. Но это же не было воззвание сторонников мира! Вы расписались в клевете!
— Говорим, не знали. Не очень-то мы разбираемся в грамоте! Пришел Профир с кучей бумаг, подсунул нам их, мы и того… подписали!
Написанное пером, как известно, не вырубишь топором. Для устранения словесной пакости, сотворенной Профиром Коркодушем, потребовался более тонкий инструмент и немалое количество дней для таких людей, как, скажем, Егоров, заместитель заведующего орготделом. Разобравшись в сути дела, начитавшись этой галиматьи, заключенной в толстой папке, он сейчас от души хохотал. А мне было не до смеха. Я сидел за столом и понуро, как после изнурительной и немилой работы, глядел на ненавистный скоросшиватель. Мог утешить себя немного тем, что еще легко отделался: Профир уготовил мне только вынужденный длительный отдых в родном селе, в отцовском доме. Я не обижался на Шеремета за то, что он не говорил мне того, что знал сам.
Алексей Иосифович не сидел сложа руки, сражался за меня с этой черной папкой вместе с другими честными людьми. И это было самое важное. Но какой Макиавелли мог вползти в душу и в голову полуграмотного мужика, оказавшегося способным сотворить этот страшный по своей злобной изощренности документ?
Вот этого я понять уже не мог…
После того как я вышел из кабинета Егорова, его сотрудники хором закричали:
— Ну что?.. Ты дал согласие?.. Имей в виду: тебя посылают в перспективный район! И не делай вид, что не рад этому. Мы знаем, что твое сердце принадлежит Кодрам, подгорянам! Тебя не вытащишь из твоих лесов!..
Чего уж там говорить!
— Я приеду к вам после праздников!
5
Никэ ждал меня со своим мотоциклом во дворе "Молдвинпрома" — там у него были некоторые поручения от директора совхоза. Ведь мош Тимочей не выпускал в столицу ни одного своего специалиста, не дав ему поручений в этот самый "Молдвинпром". То ему, директору, нужно выклянчить какое-то количество материалов для заасфальтирования еще одной улицы в Чулуке, то заручиться поддержкой союзно-республиканского объединения, чтобы получить от Министерства культуры новые музыкальные инструменты для Дома культуры.
Сейчас Никэ должен был "выбить" в недрах "Молдвинпрома" большую люстру все для того же Дома культуры, а заодно "прощупать почву" относительно строительства промышленного холодильника для хранения фруктов и овощей. Судя по мрачному виду, Никэ не очень-то преуспел в исполнении директорских поручений. Брат был явно расстроен.
— Что, опять не повезло тебе у этого Аурела Ивановича?
— Не повезло. Он тоже переносит нас на следующую пятилетку.
Сговорились, наверное, с Шереметом…
— Не вешай головы, братец! Нам возвращают район! — поскорее сообщил я.
— Ну и обрадовал! У нас в совхозе и так не хватает рабочих рук. А теперь и подавно все побегут в Теленешты!..
Совхоз из Чулука был ближе всех к этому городу. Став районным центром, он принесет Никэ и всем другим руководителям совхоза одно несчастье: часть их рабочих непременно захочет попивать чаек с горячими бубликами в городе, а сезонники постараются устроиться там на постоянную работу во вновь возрожденных учреждениях и предприятиях. Об этом и говорили Никэ в объединении "Молдвинпрома". Вот почему огорчение брата было почти безутешным.
И все-таки возвращение Теленештам ранга райцентра было актом справедливым. Сколько себя помнят его жители и те, кто был вблизи от него, Теленешты всегда были либо волостным, либо районным центром, главою всех окружавших его сел и деревень. Лишь гримасы истории могли на какое-то время исказить перспективу, сыграть с городком злую шутку. Такое случилось в эпоху бесконечного экспериментирования, когда в стране начали создаваться отдельно обкомы индустриальные, промышленные и обкомы сельскохозяйственные, а вместо сельских райкомов — парткомы, тоже двух профилей. Теленешты как-то не подходили ни к тому, ни к другому, были как раз ни городом Богданом, ни селом Селифаном. Сотни лет до Советской власти были они волостным центром с благочинными попами и чиновниками, с усатыми стражниками и урядниками, а при румынах — пласой с ее преторами вместо урядников, а совсем недавно — ни то ни се. Захолустное, сонное местечко с допотопными старушками, которые по всем углам продавали стаканами подсолнечные и тыквенные семечки. Война превратила центр городка в развалины. Фашистские оккупанты даже вывезли и распродали камень от порушенных домов и погребов.
Ранг райцентра вызвал Теленешты — к новой жизни, возродил его из пепла.
Строились многоэтажные жилые дома, возводились современные предприятия, кирпичные заводы, комбинат по производству вина и спирта, фабрики для переработки молока. Были построены пекарни и гостиницы. Росли, как грибы после благодатного дождя, кварталы частных домов, которые после ликвидации района спешно продавались владельцами за полцены. Все получалось по известной пословице: если нет озера, не будет и лягушек. Владельцы собственных домов были государственными служащими. Лишившись своих мест в учреждениях, они остались без работы и сейчас же начинали искать ее в других местах, уезжали вместе с семьями в другие города республики. В Теленештах оставались лишь учителя, врачи да несколько инженеров промышленных предприятий, десяток-другой специалистов из мастерских по ремонту телевизоров, радиоприемников; не покинул город какой-нибудь десяток фотографов, парикмахеров, пекарей, рабочих по изготовлению масла и брынзы, закройщиков на пошивочном комбинате. Так жил городок. В одну неделю был ликвидирован жилищный кризис, казавшийся неразрешимым. Прежде очереди на получение квартир были пугающе длинными, думалось, что им не будет конца. Но стоило лишь отнять у Теленешт статус районного центра, как появилось множество свободной жилой площади в государственных домах, а частные отдавались чуть ли не даром.
Отец сказывал, что Никэ рвал на себе волосы. Он купил дом у Негарэ и не знал, что мог бы купить лучший в самом городе, и притом за пустяковую цену.
Его совхоз почти что сливается с Теленештами — так что брат, не меняя места работы, сделался бы городским жителем. Но кто мог знать, что район будет скоро упразднен, а через некоторое время вновь восстановлен?
Домой мы возвратились по асфальтированному шоссе, совершив объезд в сорок без малого километров. По пути руки брата отдыхали, потому что не попадалось ни рытвин, ни бугров, ни выбоин. Теперь Никэ был недоволен и своим железным другом — мотоциклом. Считал, что мог бы приобрести другую, более модную, что ли, марку. "Ирбит" соблазнил его своей мощью, количеством лошадиных сил. Другие бригадиры и агрономы покупали себе мотоциклы с колясками киевского завода. Однако брат, заручившись запиской Шеремета, пришел на базу с правом выбора. Не раздумывая долго, Никэ выбрал самую могучую машину, тяжеленную, с тормозами, как у грузовика, с несокрушимыми рессорами, годными для танка, а не то что для мотоцикла, с мотором, который ревел, как двигатель реактивного самолета. После длительной поездки мускулы на руках водителя болели так, словно их отхлестали здоровенной палкой.
Было уже прохладно. Я расположился поудобнее в люльке мотоцикла, прикрыл грудь прорезиненной накидкой, надежно укрывшись от встречного ветра.
А Никэ продрог так, что сделался синим. Чтобы немного согреться, он остановил мотоцикл у леса Питару, возле винзавода. Слово "согреться" в данном случае имело только одно значение: Никэ отправился к знакомым ребятам за спиртом. Он, конечно, сейчас не отхлебнет и капельки, а вот уж дома, до которого рукой подать, "отогреет душу". Я сидел в коляске и удивлялся тому, каким печальным выглядел лес и все вокруг леса в эту осеннюю пору.
Грустно перешептываются умирающие листья. Но у леса неиссякаемый запас красоты. Дикая черешня с помощью легкого морозца выкрасила свои листочки в кроваво-красный цвет. А кизил, воспользовавшись услугами тех же ночных заморозков, придал своим листьям цвет ярко-желтый, лимонный. Дубы не захотели быть одинаково одетыми. Как капризные модники, они подбирали костюмы каждый по своему вкусу. У одних листья оставались зелеными, у других чуть желтыми, у третьих багряными, а у четвертых цвета каленого кирпича.
Кизил казался облитым кровью, потому что ветви его были усыпаны спелыми плодами. Думалось, что чья-то щедрая рука понавешала на его ветви ожерелья из красного жемчуга. В ярко-красные ризы облачились и боярышник с шиповником. Лес был похож на огромный букет, собранный человеком, обладающим тонким вкусом. И все-таки красота его была какой-то холодноватой, как лицо засыпающей красавицы, — тающий иней на листьях казался капельками слез на ее ресницах. Листья, колеблемые легким дуновением ветра, тихо кружась, медленно опускались на землю. Солнечные лучи хоть и светились, но в них не было тепла, не было и жизни.
Во дворе завода у опушки леса Питару толпился народ. Рабочие в комбинезонах и ватниках снуют туда-сюда, что-то носят, что-то поднимают и бросают, шумят, покрикивают друг на друга. Одни укладывают цемент на платформы, другие натягивают толстые, рубчатые, как шеи драконов, шланги от одного погреба к другому. Специалисты в белых халатах появляются из одних дверей и исчезают за другими — там они мудрят над какими-то бутылочками и мензурками, будто алхимики или лаборантки, которые собираются сделать анализ крови.
Васуня, старший винодел, выносит под своим халатом посудину Никэ и сует ее в коляску мотоцикла. Васуня — это закадычный дружок Никэ. Они вместе закончили десятый класс. Но факультет по технологии винодельческой промышленности при Кишиневском политехническом институте Васуня закончил на два-три года раньше моего брата.
— Это правда, что нам возвращают район?.. Никэ сказал мне! — радовался винодел, когда мы оказались в цеху новой очереди завода.
Я смотрю, как бежит вино по толстым стеклянным трубам. По одним — красное, как кровь, — каберне, мерло, саперави; по другим — белое, золотисто-прозрачное, как подсолнечное масло, — это тоже каберне, но готовится без брожения в "рубашке", в жмыхе. Васуня так и называет его: "белое каберне". Сейчас тут работает много сельского люда, управившегося с уборкой урожая. Здесь осень не окрашена в грустно-унылые цвета, как на опустевших полях, садах, огородах и виноградниках. В Васуннны погреба как бы стеклись все соки ушедшей на отдых земли. Тут не стихает и гул человеческих голосов. Одни рабочие процеживают вино. Другие заливают его в цистерны. В одном крытом помещении винные пары плывут под самым потолком. Там гонят коньячный спирт. Пройдет несколько лет — и спирт этот предстанет в облике коньячных бутылок на витринах магазинов, а десятком лет позже украсит праздничные столы марочными коньяками, отборными, юбилейными и прочими, еще более дорогими. Работа в самом разгаре. Биохимические анализы. Фильтрование.
Дегустации. Целая наука! Одному вину не хватает одного, другому — другого.
Доктора в белых халатах выслушивают организм рождающегося вина. Прибавляют ему то, чего не хватает, убирают лишнее.
В дегустационном зале, за большим овальным столом, восседает, как турецкий паша на троне, мой Никэ. По всему было видно, что он не торопится ехать домой. Куда ему теперь спешить! Он занят мирной беседой с Георгэ Негарэ.
— Ты, я вижу, неплохо устроился, братец! — сержусь я. — Про меня совсем забыл. Замерзаю от холода!
— Я же послал за тобой Васуню! — спокойно говорит Никэ.
Георгэ Негарэ — главный распорядитель в этом дегустационном зале. В белом накрахмаленном халате, он угощает очередного дегустатора, моего брата.
Сортов вина много, но не найдешь и единой корочки хлеба, чтобы закусить опрокинутый в себя- стаканчик. Поэтому, попав в дегустационный зал, ты должен вести себя осмотрительно, не то свалишься с ног!
Стулья вокруг большого овального стола сделаны в форме бочонка. На стенах — дубленые шкурки баранов, коз, диких кабанов, и рядом — портреты ученых и писателей, вычеканенные на медных листах, с указанием того, кто, что и как сказал о винах. Здесь не нашлось почему-то места для изречений моего дедушки: "Божья кровь ударяет человеку в голову и делает его глупым!"
И второе: "Фальшивое вино, приготовленное из дрожжей и подслащенной сахаром воды, не будет пить даже худой сапог". Стариковская эта мудрость прошла как-то мимо Васуни, а жаль!
Не было похоже на то, что Никэ скоро завершит дегустирование. Он сидел раскрасневшийся и был похож на огромного сваренного рака. Только и делал, что все время чокался с Васуней. Что и говорить: хорошо иметь приятеля на винпункте! Если б я заранее знал об истинных планах брата, то приготовил бы кое-какую закуску. Вина разных сортов, проникшие в пустой желудок, очень скоро начали вызывать острую резь, невыносимую изжогу. Не зря же говорят умные, опытные люди, что каждый глоток вина требует затычку, то есть какой-то закуски.
С немалым трудом я поднимаю из-за стола Никэ, на которого накатила охота побеседовать. Он согрелся, приглушил голод и забыл, что дома его ждут котлеты с требушиной оболочкой, домашняя колбаса, поджаренная на сковороде.
Не исключено, что и про крестины он забыл!..
На нашем дворе Никэ сделался еще болтливее. Окликает жену, спрашивает ее, как поживает сынок, успела выкупать ребенка или нет, он, молодой отец, хочет обязательно присутствовать при церемонии купания.
Жена молчит. Вижу, что она изменилась в лице. Уж не случилось ли какой беды? И Никэ насторожился. Хмель вмиг улетучился из него. С растерянным видом брат бросился к жене:
— Ну что, что случилось?!
На пороге появилась мама. Лицо ее осунулось. Но она не плакала, как жена Никэ, держалась. Обняла по очереди нас обоих и попросила говорить потише:
— Дедушка умирает… Идите и попрощайтесь с ним!.. Не хочет умереть без вас!.. Кричит, зовет внуков… спрашивает… ищет глазами!.. О боже, боже!..
Лишь сообщив нам печальную весть, мама и сама потихоньку стала плакать.
Но лицо ее при этом было спокойно. Крестьянские женщины встречают смерть, как смену погоды, как обычные и неизбежные явления все той же жизни — вот так же безропотно, с тихой печалью провожают они на войну мужей и сыновей и встречают их, ежели им суждено вернуться. В их душе есть что-то, от извечных законов природы, жизнь и смерть примиряются в сердце простой женщины, как хлеб с солью, как лето с зимою.
Примечания
1
Фэт-Фрумос — непобедимый герой из молдавского фольклора
(обратно)2
Народная песня на слова Михаила Эминеску (перевод А. Бродского)
(обратно)3
Мош — обращение к пожилым мужчинам
(обратно)4
Кузистская партия и Железная гвардия — профашистские партии в королевской Румынии
(обратно)5
Делегат — помощник примаря, главы селения
(обратно)6
Капитан — обращение мужчин друг к другу в старинных лесных селениях Центральной Молдавии (вместо "господин" или "товарищ")
(обратно)7
Кодряне — жители Кодр (географическое название холмистой и лесистой части Молдавии, центра республики)
(обратно)8
Малай — тоже хлеб, но выпеченный из пшеничной муки пополам с кукурузной
(обратно)9
Гайдуки — народные мстители, поднимавшиеся против местных и иностранных поработителей. Последним гайдуком в Молдавии был Г. И. Котовский (в ранний период)
(обратно)10
Николае С у л а к — популярный молдавский эстрадный певец.
(обратно)11
Байб — чеснок, который не делится на дольки
(обратно)12
Народная шутка, которая гласит: однажды черту захотелось повеселиться, и он отправился на деревенскую свадьбу. Показываться на народе ему, как известно, нельзя, и черт забрался в горшок, который прокаливался на солнце, посаженный на кол плетня. Забрался и слушает музыку, веселье. Но недолго наслаждался.
Ребятишки затеяли стрельбу из рогаток по горшку и разбили его Черту ничего не оставалось, как дать деру. Отсюда и пошло: ребятишки вытащат даже черта из горшка
(обратно)13
Штапельное — поддельное, ненастоящее
(обратно)14
Голова зубра — герб феодальной Молдавии. Орел — на гербе русских царей
(обратно)
Комментарии к книге «Подгоряне», Ион Константинович Чобану
Всего 0 комментариев