Николай Дементьев Какого цвета небо
1
На Татьяне было то самое белое платье, что и на выпускном вечере в школе, и рыжие волосы так же волнами распущены по плечам. А улыбалась она мне впервые так неожиданно ласково, совсем по-родному, снизу вверх заглядывая мне в лицо. В зеленых глазах ее не было обычной холодной насмешки, они смотрели растерянно, даже просительно. И поэтому я мог спокойно глядеть на ее красивое лицо с высокими скулами, ямочками на щеках, пухлыми губами и прямым носом, он морщился особенно мило, по-девчоночьи… Но главное, я держал ее под руку так, будто всегда только это и делал, и тоже молчал, и наше молчание было каким-то особенным, и мы всё шли, шли куда-то… И Венки тоже, главное, не было рядом, как обычно, и Татьяна, я видел, даже вообще забыла про его существование…
Тотчас Венка появился, конечно, откуда-то сбоку, низенький, мне по плечо, крепенький, как дубок. Костюм был на нем новый, дорогой и красивый, синий с голубым отливом, какой мне давно мечталось купить. И белая нейлоновая рубашка, и галстук плетеный, и шикарные мокасины. Жесткие черные волосы его топорщились, как на сапожной щетке, а глаза от злости совсем потемнели. Я как-то сразу понял, что у нас с Татьяной все кончилось, даже в груди похолодело! Она опустила голову, нерешительно, будто через силу, стала отодвигаться от меня. И я тотчас отпустил её руку, тоже отодвинулся. Тут Венка не утерпел, и ткнул меня легонько в плечо…
Я открыл глаза: мама стояла около моей кровати, чуть согнувшись от боли и держась за спинку одной рукой, второй гладила меня ласково по плечу:
– Проснись-проснись, Иванушка-дурачок, опять свою жар-птицу проспишь… – и все хотела улыбнуться, но тонкие синие губы у нее только кривились, а лицо было белым и чуть отекшим. – Ну да тебе не привыкать, – договорила она и чуть улыбнулась, а светлые ласковые глаза ее насмешливо прищурились.
Только тут я проснулся окончательно, сел поспешно на кровати.
– Ты ложись, ложись… – попросил я, отводя глаза. – Ну, ложись, а?!
– Да ты глаза-то не прячь, как страус! – строго сказала она.
Я через силу повернул к ней голову. Мама посмотрела на меня, вздохнула легонько, и лицо ее постепенно сделалось сосредоточенным, а потом и совсем отчужденным, будто и я, и сама она, и это воскресное утро – все, кроме боли, разом перестало существовать. С усилием оторвала худые пальцы от спинки кровати, качнулась, пошла через комнату к себе на, постель. А у меня опять задержалось дыхание, когда я увидел, как на острых плечах мамы – будто ниже плеч никакого тела нет, одна пустота – болтается халат и как она тяжело шаркает домашними туфлями без задников, а ноги у нее синие и тоненькие, как у девчонки… Вскочить бы, помочь ей, уложить в постель, так нельзя, – обидится! Сидел на кровати и ждал, пока она легла. Вытянула вдоль плоского тела руки, задышала облегченно, пристально глядя в потолок.
Может, не ездить сегодня с ребятами за город, побыть с мамой?… Ведь завтра мне опять на работу, и Пастуховых дома не будет, опять она одна останется на целый день!.
«Прощальный пикник, – оказал Венка, – расстаемся с юностью, разлетаемся, как птицы!…» А я – никуда не улетаю и с юностью, возможно, еще месяц назад расстался, поскольку работаю и работаю себе в бригаде слесарей-монтажников на экскаваторном зароде, где мы проходили производственную практику…
– Поезжай! – твердо выговорила мама, не открывая глаз и не двигаясь.
Глянул украдкой на часы: восемь. Вовремя разбудила: встретиться договорились в десять, все успею сделать! А что если я вообще Татьяну в последний раз вижу?!
Вскочил, взял со стола чайник, в одних трусах бодренько побежал на кухню. Там посредине сидел на табуретке мой нынешний непосредственный начальник, бригадир нашей выпускающей бригады монтажников и – одновременно – сосед по квартире Виктор Викторович Пастухов. С видом крайней озабоченности и глубокомыслия на круглом, толстощеком лице он разглядывал зажатую в коленях вторую табуретку, деловито постукивал по ней молотком: с похмелья Вить-Вить, Витёк или Веселый Томас, как его еще мама называет, всегда был необычайно деятелен. Коротко глянул на меня маленькими, глубоко спрятавшимися подо лбом глазами, не то повелительно, не то смущенно кивнул, выговорил хрипло и значительно:
– Я сегодня, как и ты, выходной!…
Я налил в чайник воды, зажег газ, поставил чайник на плиту…
Каждый раз меня вот что удивляет: делают резиновые лица «Веселых Томасов» в Таллине, тамошние мастера Пастухова в глаза не видели, а толстые щеки, нос картошкой, большой рот и общее, выражение плутоватой жизнерадостности будто буквально с него взято!
– У Зины – отчет квартальный, – по-своему истолковав мое молчание, пояснил он.
Жена Виктора Викторовича Зинаида Платоновна работает бухгалтером на нашем же заводе.
– Ценная информация! – рассудительно одобрил я и пошел в комнату.
Зарядку я делаю обязательно каждое утро. И потому, что уже привык, и потому, что маме приятно смотреть, как я разминаюсь.
Мама лежала все так же на кровати и смотрела в потолок, но пота на лбу у нее уже не было. Я расстелил аккуратно между кроватями коврик, раскрыл ' обе створки окна. Нарочно подольше поприседал «пистолетиком» на одной ноге; мама косилась на меня, и глаз у нее был веселым. Сделал стойку на руках, прошелся до двери и обратно. Мама уже улыбалась:
– Жадный ты, Ванька-Встанька!
– Пусть я буду жадный, только не скупой!… – во весь голос пропел я, становясь на ноги.
– Тогда, значит, ты скупой!
– Сколько надо?! – значительно сказал я, выгибая грудь, по-борцовски напрягая мускулы на руках и ногах, завращал глазами.
– Килограммчика два здоровьишка, а?… – попросила мама и засмеялась.
– Для родной матери… – я вылупил глаза, замотал головой, – даже два с половиной не жалко!
– Здоров, дубинушка! – с удовольствием сказала мама, глядя на меня поблескивающими глазами. – Здоров, ничего не скажешь!
– Рад стараться, ваше благородие! – перекинул полотенце через плечо, замаршировал из комнаты, чуть не до потолка вытягивая носки прямых ног.
Мама смеялась…
Вышел в прихожую, осторожно, без стука, прикрыл дверь комнаты, по пути в ванную заглянул в кухню полюбоваться на чайник.
– Вскипел, я выключил, – пояснил мне Вить-Вить. Он все сидел на табуретке, и второй табурет был так же зажат между колен, но зачем-то уже перевернут кверху ножками. А широкое лицо моего непосредственного начальника, начисто утеряв присущую ему жизнерадостность, выражало теперь откровенную обиду. Я поднапрягся, стараясь сообразить, чем вызвана эта разительная перемена, но так и не смог понять. Поэтому только сказал на всякий случай:
– Сейчас попою маму чаем и – моментом в магазин!
– Зина сегодня работает… – опять-таки без всякой связи с предыдущим повторил он.
Я вообще-то ничего не имею против такого метода разговора, когда тебе непрерывно задают загадки, а ты отвечаешь, будто ребус или кроссворд решаешь. Я бросил пробный шар: ¦ – Вас понял, перехожу на прием: давай деньги, скажи, что надо, будет куплено!
Он кивнул, уже подчеркнуто-безразлично поглядел на ванную:
– Светка там моется…
С этой очередной задачей я справился относительно легко, поскольку не впервые уже с ней встречался.
И вообще у нас со Светкой, хоть ей и пять лет всего, что-то вроде дружбы. Ответил бодренько:
– Будет сделано! – и пошел в ванную. Светка в одной рубашке стояла перед раковиной и то прижимала маленький палец к отверстию крана, то чуть отпускала его, радостно повизгивая, пугливо отскакивая от бьющей в стороны струи воды.
– Доброе утро, Цветичка.
Она повернула ко мне заспанное розовое личико, а глаза у нее были уже чистыми, ясными, проснувшимися, ответила тоненько и звонко:
– Здравствуй, Иванушка, – и спросила без всякого перехода: – Тетя Валя химику или физию учила?
– Литературу и русский, – ответил я и стал мыть ей руки, потом лицо.
Она терпеливо молчала, только глаза зажмуривала изо всех сил. Я осторожно вытер ей лицо, стал вытирать малюсенькие, как у куклы, руки.
– А теперь тетя Валя умирает?
– Иди, иди, – сказал я, повернул ее лицом к двери, легонько подталкивая.
Стоял под ледяным дождем и все думал, что это правда: мама действительно умирает, и Венкин отец, профессор Дмитриев, сказал, что метастазы уже поразили пищевод, а до этого опухоль была только в желудке. Мама сама, наверно, понимает это, хоть ей никто и не говорил, что у нее рак. Вот уже год, как у мамы инвалидность второй группы, – в школе она не может работать. В последнее время ей даже трудно выходить в магазин, и ест она одну манную кашу да пьет чай с мягкой булкой. Но в больницу не соглашается ложиться, как Павел Павлович Дмитриев ее ни уговаривал.
Вдруг почему-то вспомнил, какой красивой и умной, строгой была мама в школе и как ребята ходили к ней разрешать все споры… А теперь от старого только и осталось, что голос: «Поезжай!…» И тут понял, что плачу.
Вышел из ванны, стал привычно и сильно растираться полотенцем. Может, найти все-таки отца, ведь мама, кажется, до сих пор его любит?!. Что у них тогда получилось, почему они расстались, когда я и в школу еще не ходил? И от алиментов мама отказалась, и даже ни одной фотографии отца у нас дома нет, и никогда мама о нем не говорит. Я знаю только, что он шофер, «любитель выпить и погостить в жизни» – мамино выражение, хоть и говорила она тогда не об отце. А может, и его имела в виду?… Теперь у отца другая семья где-то в Москве, его новая жена работает буфетчицей, и у нее есть дочь Вера от первого брака. Все это сообщила мне по секрету Зинаида Платонова. Я, помню, хотел спросить, откуда и как она это узнала, но в последний момент почему-то передумал, не спросил…
Вить-Вить по-прежнему сидел на табуретке, одевал Светичку, она стояла между его колен, смотрела задумчиво в окно.
– А?… – сказал он, глянув на меня.
– Конечно, – согласился я, – с нами попьет чаю, – одной рукой взял Светкину ручонку, второй – чайник; мы пошли к нам.
– А, Светичка-Цветичка! – ласково сказала мама; она уже сидела за столом. Волосы ее были по-обычному аккуратно причесаны; протянула Светке руку: – Иди, я тебя причешу. – Рукав халата задрался, мамина рука была желтой и худой.
Светка доверчиво и послушно встала рядом с мамой, вытаращив от любопытства глазенки, смотрела на мамино лицо. Мама, не удержавшись, провела подрагивающей рукой по пышным, светлым и вьющимся волосам Светки. Я отвернулся поспешно, стал доставать из буфета чашки, хлеб, булку.
– Тетя Валя, ты умираешь, да?
Я достал из холодильника масло, колбасу.
– Умираю, девочка…
Я схватил чайник, снова выскочил на кухню.
– Ты чего? – спросил меня Вить-Вить.
– Чай забыл заварить.
Стал насыпать чай в фарфоровый чайничек, рассыпал.
– Упаси тебя господь жениться на девушке с разными глазами! – с крайней убежденностью сказал он.
Я через силу, будто сквозь сон, вспомнил, что у Зины действительно левый глаз – коричневый, а правый – светло-коричневый, почти оранжевый. Залил в фарфоровый чайничек кипяток из большого чайника, закрыл его, поставил на большой, чуть не опрокинул.
– Семья – это все-таки двое, – сказал я.
– Теоретик!… – презрительно хмыкнул он, еще говорил что-то, но я не слушал.
Когда вошел в комнату, Светка была уже причесана, сидела рядом с мамой за столом, слушала внимательно. А мама спокойно рассказывала:
– Старший брат был богатый и жадный, средний – бедный и неудачливый, а младший – Иванушка-дурачок…
– Он? – Светка ткнула в меня своим маленьким пальчиком.
Мама кивнула ей, глянула на меня, вздохнула, сказала просто:
– Недоучила я тебя, Ваня.
– Поступлю на вечерний, – ответил я, выбирая маме кусок булки помягче.
– Ну, тетя Валя, рассказывай! – просила Светка, теребя рукав маминого халата.
– Все-таки, понимаешь ли, Ваня, ты с золотой медалью кончил… Старший богатство копил, средний нужду мыкал, а младший – жил себе, как живется.
– У тебя нет адреса отца? – спросил я.
– Есть.
– Ну, а что было дальше, тетя Валя?
– Ты, Светка, пей чай.
– Да-да, пей. – Мама налила ей чаю на блюдечко. Светка взяла бутерброд, откусила, нагнулась, стала пить с блюдечка.
– Глядел-глядел Иванушка-дурачок на старших братьев, неинтересно они живут, – негромко говорила мама, маленькими кусочками отламывая мякиш булки, с усилием проглатывая их. – И решил он поймать жар-птицу, понимаешь ли, чтобы в жизни интерес появился и всем вообще легче жить стало.
– Это попугай?
– Вроде того… Не стоит, Ваня, ему писать.
– Хорошо.
– И вот подружился он с Коньком-Горбунком, отправились они вместе счастье искать.
– А как – подружился?
Мама так же спокойно ответила, а я встал, начал одеваться. Достал из шкафа выходные брюки и пеструю рубашку, вот ботинки только были старые, чиненые.
– Кеды надень, – сказала мама.
Я стал причесываться перед зеркалом. Еще раз отметил машинально, до чего же я похож на Олега Попова: лицо румяное, нос – картошкой, глаза – голубые, и волосы льняные, специально для цирка… Как я буду без мамы, господи?!. А еще она говорила, что Юрий Никулин более тонкий и психологичный клоун, чем Олег Попов, что он даже ближе к Чаплину… Что Олег Попов тоже отличный цирковой клоун, но такое широкое признание за границей он получил из-за того, что образ, который он дает, напоминает сказочного героя русских былин. А может, мама еще все-таки поправится?!. Вон и Павел Павлович мне говорил, что такие случаи у них бывали. Или он просто успокаивал меня?… Главное, говорил, зависит от морального состояния, стойкости больного. Если так, то мама должна поправиться, обязательно должна!
Не помню, как сбегал в магазин.
Мама уже снова лежала на постели, а Светка по-прежнему сидела за столом, слушала. Поспешно вышел на кухню.
– Ты не беспокойся, – сказал мне Вить-Вить, выпив принесенного мною пива, – и суп я доварю и ваш, и наш, и за кашей для Валентины Ивановны послежу. Хочешь даже покормлю ее, а?
– Вот спасибо! – сказал я. – Овощи и картошку положишь, когда мясо покипит как следует, понял?
– Не учи ученого!
Было без двадцати десять. Или потому, что все утро я двигался довольно активно, или потому, что слова Павла Павловича мне помнились, только когда я приостановился перед дверью нашей комнаты, услышал ровный голос мамы, напряженное сопение Светки, мне было уже почти спокойно. Одернул рубаху, выгнул угодливо спину, чуть стукнул костяшками пальцев в дверь:
– Ваше величество, позвольте войти?…
– Ну, что там опять? – уже включаясь в игру, брюзгливо спросила мама.
Я испуганно приоткрыл дверь, коснулся кончиками пальцев пола, доложил:
– Супы варятся, овощи нечищены, Томас информирован относительно каши, обещал доставить ее на стол!…
Светка весело захохотала.
– Ну что ж, – сказала мама и вдруг тоже улыбнулась, опять с удовольствием глядя на меня. – Ребятам привет передай!
Я посмотрел ожидающе на нее, она поняла, сказала даже весело:
– Смотри не утони!
– Я на глубину не полезу! – пообещал я. Светка все хохотала, ухватившись за край стола.
«Ну, иди, иди!» – кивнула мне мама.
2
Встретиться договорились у школы: «Начинать будем с исходных позиций!» – авторитетно сказал месяц тому назад Венка. Но когда я выскочил из-за угла, около здания школы, такого знакомого я пустынного сейчас, стояла только Лена Семенова. Лена не видела меня, смотрела в землю, улыбаясь чему-то, водила по асфальту носком туфли. Я поглядел на нее, маленькую, щупленькую, в тщательно отглаженном платьице, знакомом по школе; светлые волосы у нее были гладко зачесаны назад, собраны на затылке старомодным узлом; в маленьких, почти как у Светки, руках она держала старенькую сумочку, с ней ее мама приходила раньше на родительские собрания в школу, и вообще Лена чем-то напоминала Светку, хотя и была старше ее больше чем в три раза. Я неожиданно покраснел, вспомнил, как Татьяна говорила насмешливо: «Аленушка – Иванушка». Сказала она это, когда мы с Леной, двое из всего класса, получили аттестаты с медалями. Лена всегда как-то странно улыбалась мне, краснела до ушей…
Если никто больше не придет, сошлюсь на болезнь мамы, уйду домой.
– Здравствуй, Иван! – сказала Лена. – Я так и знала, что ты обязательно придешь! – И покраснела.
– Здравствуй. – Я пожал ее маленькую руку, привычно удивился и тому, какая она у нее маленькая, и тому, как вдруг может измениться от улыбки некрасивое лицо Лены, стать не то что красивым, на каким-то приятным, что ли, милым…
– Как Валентина Ивановна? – тотчас спросила она, стараясь говорить с серьезной озабоченностью и не в силах согнать улыбку с лица.
Мне и раньше всегда было откровенно-просто с Леной, поэтому я сказал то, что, возможно, никому больше не сказал бы:
– Плохо, Аленушка…
Ее глаза тотчас стали растерянно-озабоченными; так и видно было, что она искренне, изо всех сил хочет помочь мне, да не знает, как и чем.
Она отвернулась и долго молчала, только коротенькие белесые реснички у нее подрагивали, потом просто и очень по-взрослому сказала:
– Ох ты боже ж мой, до чего жалко Валентину Ивановну, до чего жалко!
Я молчал, стараясь не глядеть на школу.
– Еще в седьмом классе она поставила мне тройку по контрольной и так расстроилась, будто самой себе поставила!
На синем-синем небе было только одно облачко, похожее не то на кота, не то на мороженое, наложенное горкой-
– И я больше ни разу тройки у нее не получала, – договорила Лена.
– А чего ж это ребята-то?… – торопливо спросил я, глянул на часы: – Уже пятнадцать минут одиннадцатого!
Лена помолчала, сказала уже по-другому: – А больше, наверно, никто и не придет…
– Как так?! – изумился я.
– Ну посчитай, – сказала она, улыбаясь. – Трифонов и Грачев – на даче; Петухова, Драгунов, Витька Сапожков с Вовочкой Онегиным работают, вроде тебя, грешного; а остальные к экзаменам в вуз готовятся, их лихорадка бьет.
– Да, пожалуй, верно. – И почему-то не решился спросить, а как же Венка, ведь это его идея была тогда, еще на выпускном вечере, встретиться через месяц.
Лена чуть усмехнулась, отвела глаза:
– Ну, а Венка с Татьяной да Кеша с Нешей – те приедут, не беспокойся! Если, конечно, на юг не укатили, голубчики.
Но я-то знал, что не укатили. Три недели назад я приходил за результатом маминых анализов к отцу Венки. В конце разговора он улыбнулся:
– А Вена с Таней сидят у нас на даче, вовсю к экзаменам готовятся. И эта парочка драгоценная, бывает, к ним приезжает позаниматься, ну, Гусев с Ляминой. – Прищурился, спросил с откровенным, почти детским любопытством: – Подожди – как вы их называете?
Они с Венкой очень похожи: и рост у них одинаковый, и плечи широкие, и волосы черные, жесткие, ежиком – у Павла Павловича, правда, слегка с проседью, – и глаза одинаковые, темно-карие, и лица с крепкими скулами, и улыбки похожи, жесты, а общее впечатление – совсем разное. Венка, к примеру, никогда не спросил бы с таким детским любопытством, ему вообще будто решительно все наперед известно, очень уверенный он человек. И держится к тому же с крайним достоинством. А Павел Павлович долго и уважительно разговаривал со мной, мальчишкой, и – ни одного лишнего слова не сказал, ни одной неестественной интонации у него не было.
– Гусь и Лямка, – решился я ответить.
– Нет-нет, еще как-то?…
Профессор, в институте преподает, и среди больных о нем почти что легенды ходят, а вот человек-человеком остается, рабочим человеком. Вот в этом, пожалуй, и есть их главная разница!
– Гусева, видите ли, Иннокентием зовут, а Лями-ну – Анной, Нюшей, – ответил я.
– Вспомнил! – с явным и торжествующим облегчением проговорил он. – Кеша с Нешей, да?!. – Вдруг мигнул, всматриваясь в меня, откинулся на спинку кресла и захохотал, ухватившись за подлокотники, чуть не подпрыгивая от радостного возбуждения.
Машинально слушая его и даже отвечая ему, я вылупил глаза, приоткрыл рот, своротил на сторону нос, даже льняные кудри разделил на две части, сделал из них на лбу совершенно бараньи завитки. Спохватился, достал из кармана пиджака расческу, привел в порядок волосы, согнав одновременно с лица выражение благоглупости.
– Ну и ну!… – Павел Павлович все качал головой, продолжая смеяться. – Вот почему Вена тебя Иванушкой-дурачком называет, да?… – И будто испугался, перестал смеяться. – Ты только не обижайся, ради бога!… Это ты ведь с золотой медалью окончил?
– Едут герои наши! – громко и чуть неприязненно проговорила Лена. – И, конечно, на моторе! Пока, правда, маленькая деталь – на папенькином.
И я сразу увидел Татьяну: она сидела по-своему, подчеркнуто-прямо на переднем сиденье рядом с Венкой. Рыжие волосы ее были не распущены, как на выпускном вечере, а потом у меня во сне, а собраны высокой и пышной, волнистой шапкой. Глаза закрывали черные широкие очки, но по ямочкам на щеках, чуть сморщившемуся носу и растянувшимся пухлым губам я понял, что она улыбается холодно и отчужденно. И пока «Волга» Павла Петровича разворачивалась, подъезжая к школе, я все смотрел и смотрел на Татьяну. На ней была простая блузка, вырезанная почти как майка; на загорелой прямой шее – деревянные бусы; руки, вытянутые вперед, держали на коленях ракетки в чехле; и была на Татьяне не юбка, а тугие штаны-эластик. Я поспешно отвел глаза.
Венка только кивнул нам с Леной, остановил мотор. Гусь открыл заднюю дверцу, вытянул свою длинную жилистую шею:
– Только Аленушка с Иванушкой, больше никого?
– Никого, – ответил я.
– Здравствуйте! – чопорно проговорила Лена.
– Ну-ка! – Нюша потянула Кешу за руку, он подвинулся, она легко и просто уселась ему на колени, сказала нам с Леной: – Усаживайтесь, родименькие!
Лена сделалась совершенно багровой, да, и я вдруг почувствовал, что уши у меня загорелись, спросил поспешно:
– Слушай, Венка, а ГАИ?
– Мой риск! – с достоинством ответил он, не оборачиваясь.
Я сел рядом с Гусем. Он так это по-женатому, привычно обнимал Нюшу за талию.
– Двигайся, двигайся! – сказала мне Лена, и глаза у нее были растерянно-злыми.
Я притиснулся вплотную к Кешке, сказал Лене с вапозданием:
– Прости, не сообразил!
И тогда Татьяна, не двигаясь, ничего не говоря, засмеялась. Отчетливо так и очень обидно засмеялась.
– Водитель, поехали! – сказала Лена.
– Слушаюсь, мадам! – ответил Венка.,
Машина чуть рванула, поехала. Никак Венка не научится плавно давать газок.
Между мной и Леной даже было пустое место: куда же мой последний умишко девается, стоит мне Татьяну увидеть?! Почему-то уже решил, что и Лена должна сидеть у меня на коленях, как Неша у Кеши, хотя прекрасно знаю, что трое на заднем сиденье отлично умещаются. Главное неприятно, Лена тоже поняла, что я приглашаю ее на колени, вон какое у нее было лицо! И сейчас молчит, губы поджала, смотрит в сторону… А что если и Татьяна это поняла, поэтому и засмеялась так отчетливо обидно?!
– Валентина Ивановна знает, куда ты подевался? – вдруг спросила Татьяна, не оборачиваясь.
– Во-первых, он не подевался! – начала Лена.
– Брэк! – засмеялся Гусь.
– Знает, – ответил я и еще подождал: неужели Татьяна даже спросит о здоровье мамы?!
В переднем зеркальце я видел, как вдруг зарделось Венкино лицо, поджались губы, напряглись желваки на скулах.
– Не мое дело, конечно, Ваня, – неожиданно просто сказала Татьяна, – только Павел Павлович говорил, что… не надо тебе надолго оставлять ее одну.
И я чуть не сказал: «Спасибо, Таня!», да Венка меня опередил:
– Иванушка хоть и дурачок, да не маленький уже, отвечает за свои поступки.
– Мать, знаешь ли, Ванюша, никто не заменит, – рассудительно проговорила вдруг Нюша, надежно обнимая худенькой рукой шею Гуся.
– Даже жена? – игриво спросил он.
– У, противный! – сказала Нюша, и они поцеловались.
Ну чего, спрашивается, я поехал? И ведь всегда мне неприятно видеть Гуся с Лямкой, и Венкино значительное важничанье неприятно, и даже с Леной я обычно чувствую какую-то стесненность. А полчаса назад казалось обратное, казалось, что с Леной мне всегда откровенно-просто. Ну к чему, спрашивается, это гонористое: «Во-первых, он не подевался!» И сейчас сидит, сцепив руки на острых коленях, прямо-таки ощетинилась вся, как ежик. И Венка высказался… Ну, да его отношение ко мне давно известно. Еще мама смеялась, когда работала в школе: «Вена – бронезащищекный мужичок, для него из всего спектра существуют только те цвета, которые ему нужны». Что же это получается: одна Татьяна из всех, выходит, сказала то, что надо?!.
Всю дальнейшую дорогу я молчал, стараясь только улыбаться, когда остальные улыбались, отвечал что-то невпопад да еще отмечал автоматически ошибки Венки: вместе с ним был на курсах шоферов. Почему Венка кончил курсы шоферов, всем ясно, а зачем я, спрашивается, поперся на курсы, задерживался вечерами, в то время как мама одна лежала дома?
А может, дело в том, что Татьяна просто умнее Лены? Ну, Лена, правда, с медалью кончила, а у Татьяны даже тройки в аттестате есть, но ведь ум человека не школьными успехами определяется: и Пушкин в лицее учился средне, и Лев Толстой ушел из университета.
Гусь с Лямкой глянули на меня, засмеялись. Незаметно для самого себя задумался, почему у Кеши с Нешей так быстро все это получилось. Даже внешний вид их изменился: Кешка как-то на глазах посолиднел, кое-какую растительность над верхней губой начал оставлять, в перспективе, наверно, надеясь на усики. В маленьких бегающих его глазах временами какая-то взрослая твердость проскальзывает. И одет он был сейчас совершенно так же, как Венка: одинаковые белые рубашки, джинсы, мокасины. При всем этом, опять-таки, Гусь оставался Гусем: на тонкой и длинной шее непрерывно вертелась маленькая головка с впечатляюще торчащим носом, выразительность которого подчеркивалась почти что отсутствием подбородка, а также по-женски отпущенными волосами. Спереди волосы покрывали весь лоб, по бокам – закрывали уши, сзади – упирались концами в воротник рубашки. Уложенная волосок к волоску прическа требовала от Кешки постоянного и пристального внимания: даже сейчас, держа на коленях Нешу, Кешка намертво зажимал в кулаке гребешок, как часовой – винтовку.
И Неша, то есть Аннушка Лямина, тоже выглядела по-новому. По шкале красоты в нашем классе она занимала первое место. Лямкой же, несмотря на это, звали ее из-за откровенной глупости, даже обезоруживающей и подкупающей, хотя отец ее – профессор физики в политехническом институте, мать – балерина в театре, – вроде бы не в кого ей такой дурочкой быть. Одевалась она всегда хорошо, на наших школьных вечерах имела официальное звание «Царевна-Лямка». Сейчас она была одета так же, как Татьяна, только каждая вещь на ней была дорогой и красивой. На левой руке – золотые часы-браслет, на правой – просто браслет, на шее – бусы, в ушах – громадные подвески. Но главное: Лямка обрезала свои косы и сделала прическу под мальчишку, сроду не причесывавшегося и не знавшего парикмахерской. Словно в кромешной темноте человек сам себе кромсал волосы ножницами, будто вдруг оказался в положении Робинзона Крузо. Тот, кажется, вовсе не стригся, ну если бы и подрезал себе волосы, то наверняка бы в воду гляделся, чтобы Лямкиной прически у него ненароком не оказалось. Кеша с Нешей будто перепутали, кто из них мужского пола, а кто женского, и прически сделали себе наоборот. Пока Лямка сидела спиной ко мне, я видел голову этакого недотепы. На макушке у нее волосы непокорно топорщились, образуя выразительный венчик-непременную деталь отрицательного персонажа из мультфильма. А когда Неша оборачивалась ко мне, я видел хоть и глуповатое, но хорошенькое лицо девушки, забывшей снять дурацкий парик.
Пока ехали, и Татьяна все молчала, сидела напряженно-прямо, я почему-то еще вспомнил наш школьный спор о простоте. Лена доказывала, что человек должен быть простым и естественным. Я тогда чувствовал легкую неловкость за нее, – так напористо, даже зло она говорила, хотя решительно никто на нее не нападал. Гусь тоже молчал, хитровато улыбаясь, а Венка обоснованно возражал Лене, одновременно кое в чем соглашаясь с ней. Основной довод его был правильным и сводился к тому, что хитрить и маскироваться не надо, но и простота простоте рознь. Татьяна глянула почему-то на меня, сказала:
– Ты, Аленушка, не нервничай, а то забудешь, что есть простота, которая хуже воровства. И вот сейчас, глядя на Кешу с Нешей, я подумал именно об этой простоте…
На районной математической олимпиаде мы с Гусем поделили первое и второе место, и в физике он нам с Леной не уступит, а по гуманитарным предметам учился он, что называется, ни шатко, ни валко. Однажды мама пыталась доказать ему необходимость для культурного человека всесторонних знаний. У него вырвалось:
– Я буду инженером, Валентина Ивановна.
И в этом сомневаться не приходится. Кешка наверняка в политехнический поступит. Но две детали до сих пор остаются для меня необъяснимыми. Первое: у Гуся умер отец. Был он главным инженером одного большого завода. Мама у Кешки никогда не работала. За отца выплачивается пенсия, но Екатерина Андреевна все-таки пошла работать в больницу, где главврачом – Павел Павлович. После этого Гусь моментально сблизился с Венкой, хотя до этого за все время обучения в школе особых симпатий к Дмитриеву не питал.
А второе… Ну, Аннушка действительно первая красавица нашей школы, даже дурацкий парик не может этого опровергнуть. Из троек, правда, она не вылезала, но аттестат получила. Правда, Татьяна тогда же сказала:
– Ну, Лямка, радуйся, что Валентина Ивановна заболела!
– Это уж точно! – подтвердила Лена, и это был чуть ли не единственный на моей памяти случай, когда Лена согласилась с Татьяной.
Почему после смерти отца Гусь воспылал такой страстной любовью к Аннушке? Лена это примечательное событие толкует весьма прозаически, намекая на то, что отец Лямки – профессор в политехническом. Вон и сейчас вразумляет Кешу с Нешей, аж голосок у нее позвякивает:
– Все обладают равными правами, но беда, что кое-кто при этом забывает об обязанностях!
– Простите, Аленушка, у вас повтор: об-об! – с крайней вежливостью позволил себе заметить Гусь.
Аннушка засмеялась весело, щелкнула Кешку перламутровым ноготком по носу. Венка сказал авторитетно:
– Повтор иногда только усиливает желаемое доказательство! – и покосился на Татьяну.
Она все молчала, и за темными широкими очками было не понять, как она реагирует на происходящее. Только мне вдруг показалось, когда я незаметно взглянул в переднее зеркальце, что лицо у нее какое-то застывшее. Подумал с огорчением: вот уж кого я совершенно не знаю, так это Татьяну! А ведь снится-то мне, к примеру, именно она. А может, потому и снится, что я ее до конца не понимаю?
Мне наперед известно, как в том или другом случае поступит Лена. Вот поэтому, наверное, мне и откровенно-просто с ней. Будь сам нормальным человеком – и с уверенностью можешь ожидать со стороны Лены нормальное отношение к себе. Пусть она говорит прописные истины, пусть напряжена внутренне до крайности. А ведь от Татьяны совершенно неизвестно чего можно ожидать, каких только чудес с ней в школе не бывало! И петь она пробовала, и художественной гимнастикой занималась, даже в шахматы играла, всего и не перечислишь. Родители ее – геологи, полгода – в экспедициях, полгода – за обработкой результатов этих самых экспедиций. В школе ни разу, кажется, не были. Татьяну» растила бабушка.
Вот и сейчас Татьяна сидит, молчит, за темные очки спрятавшись, а мне почему-то кажется – все отлично понимает! Может, напридумывал я себе эту самую Татьяну, вон и Павел Павлович говорил, что она целыми днями сидит у них на даче, готовится вместе с Венкой…
Нет, не напридумывал. Да и какое это вообще имеет значение, напридумывал или нет, будто от этого что-то изменится!
– Приехали, дети мои! – вдруг сказал Венка.
Я подождал, пока вышла Лена, тоже вылез даже будто с облегчением. Ноги у меня почему-то так устали, точно я все эти пятьдесят километров сам вел машину.
Татьяна вышла последней.
И вдруг я понял, что все это время будто разговаривал с ней. Только молча.
3
Венка подавал мне из багажника вещи, мячик, резиновые коврики, сетку с едой и бутылками.
– Машину поставь вон под те деревья, подальше от дороги, – заботливо сказала Лена Венке. – И закрой как следует!
Кеша с Нешей засмеялись, схватились за руки, побежали на пляж к воде.
Татьяна молча стояла в сторонке, похлопывая себя ракетками по колену, и не видно было, смотрит она на меня или нет.
Я принимал вещички, нагрузился до самого подбородка. Татьянины губы чуть раздвинулись в улыбке.
– Солнечное, – негромко сказала она мне.
И я только тут сообразил, что даже и не знал как-то, куда мы ехали. А теперь сразу узнал Солнечное и по ларьку с водой, и по зеленому невысокому заборчику вокруг отлогого и широкого пляжа, и даже, вроде, сосны на дюнах признал, хотя они всюду одинаковые, до самого Зеленогорска и дальше.
– Дай, – сказала Татьяна, стоя напротив меня я протягивая руки. – Я пока подержу, а ты машину поставишь по указанию Аленушки.
Ссыпал ей на руки вещи, мяч соскользнул, покатился в сторону.
Будто ветром меня вкинуло в машину, даже руки подрагивали, пока включал зажигание. Прислушался к ровному рокоту двигателя, включил сцепление, дал газок, прямо-таки с наслаждением крутанулся, огибая сосны, по шишкам и веткам въезжая на пригорок. И удивился: Татьяна, оказывается, понимает все, что со мной происходит. Как мама. «Поезжай! – сказала мама… – Кеды надень». А Татьяна объяснила: «Солнечное». Потом догадалась, что мне все время нестерпимо хотелось оказаться за рулем.
– Может, выйдешь все-таки из мотора? – спросил Венка. И добавил язвительно: – Или уж так и будешь в нем сидеть?
– Дорвался, дитятко? – сказала Лена.
Я покраснел, забормотал что-то, вылез поспешно. Венка снова внимательно оглядел все внутри машины, вытащил ключ зажигания, захлопнул дверцы, стал закрывать их на ключ. А Лена стояла рядом с ним и следила внимательно, так ли он все делает. Действительно Аленушка… А Татьяны не было. Поискал глазами: она шла по пляжу, неся в обеих руках перед собой вещи, отгибаясь для равновесия. Кинулся за ней, улыбаясь до ушей, точно случилось что-то огромное и очень важное.
– Вот здесь, пожалуй, а? – спросила Татьяна, когда я оказался у нее за спиной, даже не обернулась; как же она поняла, что это именно я?… – Да, пока на солнышке. – И наклонилась, складывая вещи на песок, выпрямилась, повернулась ко мне, улыбаясь.
Я расставил ноги, уперся прочнее и – сделал сальто назад, на руки, побалансировал в приятно-упругом и уже горячем песке – из карманов брюк посыпалась разная мелочь, – лег на живот, вытаращился на Татьяну. Она улыбнулась, как старшая, молча нагнулась, стала подбирать, что у меня из карманов высыпалось. Опять точно так, как мама бы это сделала. И я неожиданно попросил:
– Сними очки, а?…
Руки ее замерли, а потом она сняла очки, даже не поглядела на меня, только уши у нее чуть порозовели.
– Вот что значит – настоящий рабочий человек! – сказала Татьяна, держа в руке гаечный ключ.
Как же это ключ-то, интересно, оказался в моих выходных брюках?…
Татьяна посмотрела на меня. Так, одну секунду, и оба мы тотчас отвернулись друг от друга. Но и за эту секунду я успел заметить, что в глазах у нее нет обычной холодной насмешки, и они уже не зеленые, а серо-голубые. Было в этих новых глазах Татьяны что-то растерянное и почти просительное, совсем как тогда, во сне! У меня даже сердце заколотилось, а в уме ни к селу ни к городу заповторялось само собой: «Мороз и солнце, день чудесный… Мороз и солнце…» К тому же я неожиданно обнаружил, что по-прежнему во всем – рубашке, брюках и кедах – лежу на песке, делаю носом, как клювом, совершенно петушиные движения. Упорно и хлопотливо клюю носом песок, потом по-куриному резко поматываю носом в стороны, клюю снова. Может, сам бы я этого даже и не заметил, да Венка вдруг проговорил насмешливо у меня над головой:
– Какой клоун пропадает!
И услышал строгий голос Лены:
– Ты, Иван, хоть разделся бы, чем во всем до песку валяться!
Я встал послушно, стянул через голову рубаху, снял кеды, брюки. Покосился на Татьяну: она была уже в одном купальнике, сидела на коврике, рисовала что-то на песке пальцем. А очков на ней не было.
– Ну, Таня, сначала купаться или поиграем? – спросил Венка.
– Все равно, – негромко ответила она.
– Сначала надо размяться, а потом уже в воду! – рассудительно проговорила Лена.
– Ну что ж, – ответил Венка. – А где же наши… молодожены?
Я даже не заметил отсутствия Гуся с Лямкой.
– Не нравится мне скоропалительность их истории. Нет, не нравится! – решительно сказала Лена, закалывая волосы; в купальнике она была совсем как Светка, только чуть больше размером.
– Любовь зла! – значительно произнес Венка и засмеялся, глядя на Татьяну, точно приглашая посмеяться и ее.
Она глянула мельком на меня – я вспомнил, что именно так же она смотрела на меня еще в школе, – и сказала задумчиво:
– Это Чехов, кажется, где-то писал… Дескать, никто не знает, что такое любовь.
– Ну, знаешь ли, Таня, если так подходить к этому вопросу… – начала Лена.
– Вопросу полов, – услужливо подсказал я.
– Вот именно, вопросу полов! – сердито уже повторила она. – То вообще бог знает до чего можно договориться. А оправдать уж – решительно все! Любую пакость! – И у нее покривились губы.
Венка нервно улыбался, потемневшими глазами поглядывая на меня и Татьяну. Заговорил рассудительно, как Лена:
– Крайности неуместны в любом деле, тем более – таком деликатном, как любовь. – Посмотрел на Лену – она кивала согласно и часто. – Разве кто-нибудь из нас может поручиться за то, что будет дальше у Кеши с Нешей?…
– Вот именно! – подтвердила Лена.
– Вы хоть себе-то не противоречьте, – сказала Татьяна.
– Это как то есть?! – вскрикнула Лена.
– В чем же мы противоречим себе, Таня? – спросил Венка.
А что такое общее есть у Венки с Леной?… Вот бы уж никогда не подумал раньше, что у них есть что-то общее!
– Женятся люди один раз! – сказал я. – И – на всю жизнь! – сказала Татьяна.
– И мы все – не посторонние! – с нажимом сказал я.
– Наше дело – предостеречь, поддержать! – в тон мне договорила Татьяна.
– Ну, знаешь, Таня, уж мне эти твои интеллигентские выверты! – сказала Лена, презрительно улыбаясь, и не сдержалась: – Если уж ты такая умная, почему у тебя в аттестате почти что одни тройки?!
– Сам дурак, – сказал я и повторил, как Гусь: – Брэк!
– Понимаешь, Аленушка, – проникновенно заговорила Татьяна, – я пока еще – вся в поиске! Я еще не нашла себя, ищу, поэтому и ошибаюсь непрерывно, понимаешь?…
Венка посмотрел на Татьяну, посмотрел, потом глянул на меня и – вдруг заулыбался уже совсем по-другому, сказал в тон Татьяне:
– Понимаешь, Аленушка, а ведь нам всем надо было помочь в свое время Тане, уберечь ее от троек, понимаешь?
У Лены вдруг так исказилось лицо, что я испугался, как бы она не заплакала. Подпрыгнул, замахал руками, как мельница крыльями, заорал совершенно по-дикому:
– Ратуйте, люди добрые!
Кажется, получилось: Татьяна и Венка засмеялись, а у Лены, главное, чуть разгладилось лицо.
– Жизнь, знаешь, не таблица умножения! – Венка все еще не мог остановиться, поглядывая на Татьяну. – Она не терпит стандартного подхода, в каждом отдельном случае требует творческого решения!
Он это изрек так, как будто открыл теорию относительности.
А вот уж в этом Венка с Леной – разные; она не будет, как хамелеон, по десять раз менять окраску в угоду другому. Я поглядел на Татьяну, продекламировал:
Писательский вес по машинам Они измеряли в беседе: Гений – на ЗИЛе длинном, Просто талант – на «Победе». А кто не сумел достичь В искусстве заметных успехов, Тот покупает машину «Москвич» Или ходит пешком…Венка и Лена смотрели на меня, наверняка не знали этой эпиграммы Маршака.
– Есть еще и такие примитивы, которые способны… – начала Лена.
– А что? – перебил ее Венка. – Благосостояние сейчас на таком уровне, что наличие мотора в семье…
Татьяна перебила его:
– Подожди, Вена-Веничек, дай закончить эпиграмму! – Помолчала, глядя на ждущих Лену и Венку, вздохнула тяжело:
Тот покупает машину «Москвич» Или ходит пешком… как Чехов.Лена засмеялась:
– Как Чехов, Веничек, как Чехов!…
Из всего сказанного и мной, и Татьяной уловила, к сожалению, только одну деталь – автомобиль: у Венки он есть, а у Чехова – не было, но Чехов остается Чеховым!
– Эрудиты! – насмешливо проговорил Венка.
Глаза его все темнели, темнели, а желваки на скулах сделались тугими. Он посмотрел на меня, я тотчас встал в боксерскую позицию, изобразив на лице сложную комбинацию из умильной благоглупости и держимордовского величия. Татьяна и Лена смеялись вовсю. Их смех и довершил дело. Схватываться со мной в честном джентльменском бою Венка, конечно, не решился, поскольку в этой области у нас с ним уже имелся кое-какой опыт. А смех, как известно, перенести труднее.
– Ну, знаешь, Татьяна! – так это выразительно начал Венка. – После всего, что у нас было!…
– Это не для протокола, товарищи! – важно сказала нам с Леной Татьяна и с крайней заинтересованностью спросила Венку: – Простите, а что у нас было? Только покороче, если можно: товарищи приехали купаться.
– И загорать! – крикнула Лена.
– А также – играть в мячик! – не мог не дополнить я.
И вот здесь, откровенно говоря, возник момент, когда я уже подумывал, не пустить ли в дело кулаки. Венка буквально кос к носу подступил к Татьяне, а из трепещущих его ноздрей – богом клянусь! – явственно вырывалось огнедышащее пламя! То самое, к помощи которого прибегал еще дракон, так красочно представленный в народных сказках. Но воспоминание о предыдущей встрече с моими кулаками, видимо, было слишком свежим. Поэтому из намечавшейся борьбы Иванушки-дурачка с драконом за жар-птицу ничего не вышло. Венка предусмотрительно сделал шаг назад, по-мальчишески отчаянно выкрикнул:
– Всё, Татьяна, всё!
И такое у него было лицо, что мне стало жалко его.
– Прошу выражаться яснее! – сказала Татьяна. – Что вы имеете в виду под словам «всё»? Перестаем вместе готовиться к экзаменам или еще что-нибудь?
Только что все мы имели счастье лицезреть огнедышащего дракона, и тотчас, использовав сказочный прием чудесного перевоплощения, Венка предстал пред нашими очами в роли мягкого и беззащитного ягненка. Сказал Татьяне, даже пытаясь улыбнуться:
– Ну прости, погорячился!… Ты же знаешь мой характер.
– Внимание! – возгласила Лена. – У Венки Дмитриева, оказывается, имеется еще и характер!
– У меня тоже имеется характер, – сказала Татьяна, сложила руки на груди. – Поэтому ты, Вена, вернешь мне учебники, а также скажешь родителям, что я заболела. На дачу к вам я больше не приеду! -
Вдруг схватила Лену за руку, и они побежали к воде. Я поймал себя на том, что во все глаза гляжу на голые стройные ноги Татьяны, отвернулся поспешно, затоптался рядом с Венкой. Сказал ему наконец:
– Чего ж так стоять, пойдем выкупаемся, что ли?… – И все не мог согнать с лица улыбку.
– Знал бы ты, до чего же я тебя ненавижу! – хрипло выговорил он.
Я поглядел на него: чувство было искренним, сомневаться не приходилось! Взял его за руку, он качнулся, как пьяный, послушно пошел за мной. Не знаю, сколько мы прошли вот так, проваливаясь голыми ногами в песок. Я по-прежнему вел его за руку, как ребенка, а он послушно шел за мной.
Я как-то вдруг позабыл даже про всю эту выразительную сценку, помнил только о главном, что случилось наконец-то у нас с Татьяной! И одновременно ещё чувствовал неловкость и стыд за свое счастье. Поэтому сказал от смущения:
– А я вот ненавидеть, наверно, никогда не смогу выучиться.. И он вырвал свою руку.
Я вошел в воду, почувствовал ее освежающую прохладу, увидел вдали смеющиеся лица Татьяны и Лены. А вокруг было солнце, сверкающая, точно туго натянутая гладь залива, веселые голоса, загорелые тела, высокое-высокое небо… И осталось только смеющееся лицо Татьяны, а все остальное, связанное с Венкой, будто исчезло! Я только успел оглянуться назад, крикнул ему что-то ободряющее и – больше уже точно вообще не распоряжался собой.
Нырнул, проплыл слегка под водой, с удивлением, как всегда, приглядываясь к необычному, оранжево-зеленому подводному миру: в нем так и чувствуется своя, особенная жизнь. Вынырнул, разглядел торчавшие вдали головы Татьяны и Лены – они что-то весело кричали мне, – пошел к ним жадным, азартным кролем, как на стометровке. Выдыхал в воду, стараясь разрезать ее головой; когда хватал воздух широко раскрытым ртом, краем глаза успевал заметить радужную воду, а узкой полоской, над ней – небо; они, как двухслойная лента, стремительно бежали мимо меня. Даже Татьяна на время, даже думы о маме – все пропало, осталось только ощущение воды, движения и собственного тела.
Успел заметить лица Татьяны и Лены – они с откровенным, уважительным удивлением глядели на меня, – набрал побольше воздуха в легкие, ушел под воду, поплыл под ними. Татьяна и Лена торопились,. движения их были резкими и беспорядочно-порывистыми: я понял, что они не видят меня и боятся. Рванулся кверху, стремительно выскочил до пояса из воды между ними, загоготал на все побережье. Они тоже смеялись, что-то кричали мне, торопливо уплывая 'в стороны от меня. А я все еще не мог распоряжаться собой, будто внутри у меня по-прежнему ровно и мощно работал двигатель. Чтобы дать выход излишку энергии, я пошел дальше в море уже баттерфляем, потом просто саженками, потом на спине. И вот, кажется, чуть успокоился, во всем теле было ощущение силы и ровной, устоявшейся могущественности, как после хорошей разминки. Оглянулся: Татьяна и Лена махали мне руками метрах в трехстах к берегу от меня. И рядом с ними торчала голова Венки. Он-то, конечно, не махал мне, хотя я бы, к примеру, ничуть не удивился, если бы и он помахал. А Татьяна и Лена махали мне совершенно так, будто Венки вообще не было с ними рядом. Тогда и я махнул пару раз им в ответ, снова выскочил из воды до пояса, огласив побережье могучим ревом, снова кролем пошел к ним. И опять двухслойная полоска неслась рядом со мной, и опять было приятное ощущение стремительного и сильного движения.
Потом мы вчетвером пасовались мячиком на берегу. На Татьяну я опять почему-то не мог глядеть, и она на меня не смотрела, а вот Лену мне было даже слегка жалко за ее хрупкость. Вспомнилось, с каким пренебрежением она относилась всегда к занятиям физкультурой, почти как Гусь к гуманитарным предметам, и никогда не была ни в одном спортивном кружке. А у Венки неожиданно оказались уже слегка волосатыми грудь и ноги, короткие по сравнению с несоразмерно большим и тяжелым туловищем. Одна из любимейших моих книг – «Борьба за огонь» Рони-старшего. Хоть и мне самому далеко до ее главного героя Нао, но вот Венка явственно напомнил мне одного из злодеев-варваров этой книги: у того тоже были короткие ноги и мощный торс.
Не зкаю почему, но снова уже чувствовалось напряжение в воздухе, как перед грозой. Как это получилось, трудно объяснить. Пасовались мы, как обычно. То Татьяна, то я прыгали и били по мячу, гасили друг на друга. Венка, как и Лена, спортом по-настоящему никогда не занимался. Оба они вынуждены были отойти на второй план. Вот и поэтому, возможно, хотя и разговаривали мы, и даже смеялись чему-то… только напряжение это все чувствовалось.
К обеду из лесных дебрей появились наши усталые молодожены Кеша с Нешей. У Гуся весь нос был запачкан помадой, а у Лямки размазалась краска на глазах. Оба они находились в сонной забывчивости и не видели нужды скрывать буквально волной накатившее на них счастье.
Мы с Татьяной встретились глазами, я увидел, что и ей так же неловко, как мне, встал. И она встала. Мы снова пошли в море. Я вдруг взял ее за руку. Она не отняла ее, даже чуть сжала пальцами мою руку. Нам что-то кричали вслед, но я слышал только звуки.
Купались мы с ней как-то странно. Я все не мог отпустить ее руку, и она держалась за мою, поэтому мы не плавали, а только приседали, глядя друг на друга под водой, высовывались, хохотали и снова приседали.
Потом я понял по ее глазам, что нам уже пора выходить, и мы пошли на берег. А там веселье было в разгаре. На одном из ковриков были аккуратно разложены бутерброды, стояли разноцветные бутылки, алюминиевые стопочки. Я даже остановился. Утром я бегал в магазин, заботливо и умело – я это знаю, что умело, – с учетом денег выбирал мясо. И знал ведь, что поеду, возможно, на целый день и что надо будет поесть, а ничего решительно не взял с собой!
– Брось, Иван! – сказала Татьяна; мы все еще держались с ней за руки. – Лукерья Петровна всего наготовила своему Веничку, не пропадать же добру. – Посмотрела внимательно на Венку, на Кешку, сказала просто: – Только не пей ничего: по всему видать – тебе придется вести машину..
– Да, уже освежились, – ответил я, присмотревшись повнимательнее к однокашникам.
– Ну хорошо, Аленушка! – веско говорил Венка. – Но ведь сама-то ты пойдешь в вуз?
– Уже и заявление, конечно, подала! – убежденно подтвердил Кешка.
– С волосами окуналась? – удивленно спросила Аннушка Татьяну.
И только тут я, да и сама Татьяна, кажется, заметили, что прическа ее испортилась, рыжие волосы потемнели, стали почти коричневыми от воды.
Татьяна села на свободное место у коврика, чуть подвинулась, освобождая место для меня. Вдруг колено мое коснулось ноги Татьяны, мы оба тотчас покраснели, отодвинулись друг от друга.
– Я-то пойду, но я – заслужила право на это! – сердито отвечала Лена Венке. – Вон как и он. – Она кивнула на меня, чуть поморщилась, увидев рядом ео мной Татьяну.
– Значит, государство зря учило нас, выбрасывало деньги на ветер? – напористо спрашивал Венка.
– Пейте и ешьте, дети мои! – хлебосольно и уже пьяновато говорила Аннушка, наливая коньяк в наши с Татьяной стопки.
– Тост! – сказал я, поднимая свою стопку; она оказалась неожиданно большой, граммов на сто. Что я буду говорить, мне было неясно; одного мне хотелось: прекратить как-то этот ненужный спор и помочь Лене.
– Подожди, всем надо налить! – строго остановила меня Аннушка.
А Кешка уже разливал коньяк по стопкам из только что открытой бутылки. Вторая стояла неначатой.
«Что только будет, если прикончить весь этот литр?!» – с легкой растерянностью подумал я.
– Заночуем! – отчаянно подмигнув, сказал Венка, будто угадал мои мысли.
И тут я понял, что не спор хочу прекратить, а как-то снять нервное напряжение, которое так и перло из Венки. Посмотрел на Татьяну: у нее опять даже уши были красными. И так мне захотелось «заночевать», как выразился Венка, все время быть с Татьяной, выкупаться на рассвете, хоть раз в жизни по-настоящему, откровенно обо всем поговорить с ней!
Татьяна почувствовала, наверно, что я гляжу на нее. Да, возможно, и не только это почувствовала. Подняла голову, поглядела мне прямо в глаза.
– Ну ладно, – поспешно сказал я, поднимая свою стопку. – За окончание школы, за новую жизнь!
Мы чокнулись, а Гусь бормотнул бодренько:
– Ощетинились и – вздрогнули! – Выпил всю стопку, свел узкие плечи, вытянул шею, показал, как именно он «вздрогнул», стал поспешно закусывать.
Я встретился глазами с Леной: она значительно смотрела на меня, через силу выпила всю стопку. И мне опять стало жалко ее. И Венка выпил, и Аннушка. Татьяна, все так же твердо глядя на меня, чуть отхлебнула из стопки и спросила:
– Ты когда обещал Валентине Ивановне вернуться? – Поставила спокойно стопку, взялась за курицу.
– Да! – сказал я и тоже поставил свою стопку. И тут как-то разом захмелевший Венка протяжно и погано выговорил, глядя на меня своими черными сливами:
– У него мать умирает, а он – за чужими девушками ухлестывает!
– Ваня! – сказала Татьяна, и глаза у нее были опять такими же, как и в том моем сне.
– Подлец! – выкрикнула Лена.
– Да уж, знаешь ли, дружище, – сказал Гусь. А я встал и поплелся в неизвестном направлении.
Даже не помню, как рядом со мной оказалась Татьяна. Она была уже одета и мои вещи несла в руках Так мы молча и шли с ней рядом, и я почему-то все никак не мог взять у нее свою одежду.
– Я зайду к Валентине Ивановне? Я кивнул.
– Знаешь, – сказала она, когда мы оказались у моря, – я решила на завод к вам пойти. А что? Ну зачем мне идти в институт, если меня ни в какой не тянет, а?…
Я остановился, стал одеваться. Сказал наконец:
– В идеале, наверно, так и должно быть.
Оделся совсем, поднял голову. Татьяна стояла вплотную ко мне. И мы вдруг поцеловались.
4
Целовался я тогда впервые в жизни. На вечеринках, к примеру, когда все целовались, приходилось и мне изображать поцелуй. Но чтобы вот так, наедине с девушкой, вот так по-настоящему, – это впервые. „И не обнять мне было Татьяну, будто руки меня не слушались. А глаза у Татьяны были испуганно и крепко зажмурены. Вообще все это длилось один миг, я только успел почувствовать, что губы у нее мягкие и чуть соленые после моря. Потом она качнулась и слегка отодвинулась. Я открыл глаза: Татьяна смотрела на меня, и в глазах ее была одна радостная доброта!
– Все совершенно точно, как во сне! – быстрым шепотом сказал я, Татьяна мигнула вопросительно, тогда я пояснил торопливо: – Я видел тебя сегодня во сне, и там было все так же, да-да! Только мы не успели поцеловаться, Венка помешал, а все остальное – так же.
Она улыбнулась, взяла меня за руку, и мы пошли. Море было тем же, и пляж, и сосны, и люди – все, как и раньше, и одновременно по-новому. Шел тихонько, чувствуя, как Татьяна ласково держит меня за руку, поглядывал на море, небо, людей: да, все – другое! Татьяна шла, опустив голову, улыбалась растерянно-радостно. Она тоже мгновенно изменилась: и тени холодного высокомерия не было в ней; длинные ресницы подрагивали, лицо было открытым, незащищенным, глупо-счастливым, какое бывает у Светки.
– И я часто вижу тебя во сне, – тоже шепотом сказала вдруг она.
К нашим нотам откуда-то подкатился волейбольный мяч. Мы с Татьяной долго озирались по сторонам, не могли понять, куда и кому его кинуть.
– Да вы слепые, что ли?! – вдруг насмешливо крикнула сбоку какая-то девушка. Пять или восемь человек стояли кружком и смеялись, глядя на нас.
Чтобы поднять мяч и кинуть им обратно, надо было отпустить руку Татьяны, Я посмотрел на нее вопросительно. Татьяна улыбнулась мне, разрешая, отпустила мою руку. Я пробежал за откатившимся мячом, поднял его, привычно, определив на ощупь степень накачки и качество покрышки, так сильно послал его в кружок, что кричавшая нам девушка отскочила в сторону, какой-то парень подставил кулак, мяч высокой свечой ушел. в небо. Парень по-свойски крикнул мне:
– Эй, попасуемся, дружок?
– Спасибо, – по-прежнему шепотом ответил я, ожидая только одного: пока Татьяна снова возьмет меня за руку. Она взяла, мы пошли, а мяч, веселая компания разом исчезли, пропали, как в кино. – Знаешь, я только сегодня понял, что ты мне еще и в школе иногда так же улыбалась.
И это опять было самым важным.
– А я давно поняла. Еще в девятом классе. Помнишь, на практике в колхозе, когда я подвернула ногу, ты пять километров нес меня до станции?
– Да… Мне еще было ни слова не сказать.
– И мне! Поэтому я так и смеялась все время над тобой.
Меня что-то хлестнуло по щеке. Оказалось, ветка сосны, мы с Татьяной снова уже были в дюнах.
Я спросил удивленно:
– А как же это могло быть, что ты поняла, а я – нет?!
– Не знаю. Я только непрерывно злилась все это время, от лета до лета.
– Потому и…
– Ну да, поэтому и к Венке на дачу ездила готовиться.
– А как ты поняла, ведь лет нам одинаково?
– А мы, девушки, наверно, все равно постарше, хоть и лет одинаково.
Татьяна вдруг поскользнулась на шишке, я автоматически придержал ее за руку, она тотчас выправилась, и лица наши оказались вплотную. У Татьяны начали медленно закрываться глаза, я сильно обнял ее и поцеловал. Уже совсем по-другому, чем до этого. Татьяна больно обнимала меня рукой за шею, и вся она была какой-то послушной, согласной, я все сильнее обнимал ее и целовал. И никогда еще мне не было. так счастливо!… Вдруг Татьяна открыла глаза, посмотрела на меня жалобно и покорно. А я увидел, что мы лежим на шишках. Глаза у нее были совсем темно-зелеными, и вся она была такой красивой! Только так же смотрела на меня. А я вдруг подумал, что ей, наверно, больно лежать на шишках. И еще мне показалось, что Татьяна чего-то ждет… Сел, отодвинулся, отвернулся, сказал, хоть слова плохо выговаривались:
– Курить мне начать, что ли?
Татьяна долго молчала, а потом вдруг обняла меня за шею рукой, поцеловала в щеку, как мама это иногда делает, сказала:
– Спасибо, Иван. Я рада, что не ошиблась. За это я тебя и люблю.
Я посмотрел на нее, и мы снова стали целоваться.
– Ваня, боже мой!…
– Танька!…
– Нет, только не сейчас, не сразу.
– Да я не буду, ты же знаешь.
Откуда-то донеслись отчетливые звуки транзистора, потом голоса, смех. Татьяна испуганно высвободилась из моих рук, села, отвернулась, стала поправлять прическу.
– Тань, я ведь на всю жизнь!
– И я!
– Но ты веришь, что я?…
– Да. Я же тебя знаю. А ты?
– И я верю тебе. Только мне кажется, я тебя совсем не знаю.
– Это тебе только кажется.
– Наверно.
– Пойдем? – шепотом спросила она.
А я почему-то не мог двинуть ни рукой, ни ногой, и слова у меня не выговаривались.
– Пойдем-пойдем! – опять, как старшая, сказала она, просто взяла меня за руку.
Я вскочил, посмотрел на нее, и мы вдруг захохотали. Стояли, держались за руки, смотрели друг на друга и хохотали изо всех сил, даже раскачивались от смеха, нагибались, все не отпуская руки.
– Готовы! – сказал невысокий парень, выходя из-за кустов; в одной руке у него был транзистор, второй он держал за руку девушку ростом с Лену.
– Смотри-ка, а она тоже рыжая, как и ты, – сказала девушка, улыбаясь.
Тут и мы с Татьяной разглядели, что парень действительно рыжий, и опять захохотали, поскольку и меньшего предлога для смеха нам было достаточно. Точнее сказать, никакого нам предлога не надо было. Парень с девушкой, тоже держась за руки и глядя на нас, захохотали. Мы даже присели от смеха, закачались на корточках, вот-вот готовые упасть. И парень с девушкой присели, тоже покачиваясь, даже слезы от смеха у них показались на глазах. Прямо-таки гипноз нас захватил, накатил, как стихийное бедствие.
Не знаю, сколько времени мы так хохотали. В глазах у меня все расплывалось. Мы с Татьяной встали, с трудом перевели дыхание, вытерли глаза. И парень с девушкой поднялись. Мы кивнули им так, будто давно и хорошо были знакомы. И они нам ответили совершенно так же. Мы с Татьяной пошли в одну сторону, парень с девушкой в другую.
– Погоди, – растерянно сказал я, когда вдруг увидел, что мы уже идем по шоссе к станции.
Татьяна остановилась, посмотрела на меня. У нее было то же выражение лица, как у мамы, когда она ждет: так я сейчас поступлю или нет?
– Ребята-то, наверно, пьяные… – нерешительно сказал я.
Татьяна молчала, только стала смотреть на шоссе.
– Нехорошо ведь получится, – просительно уже выговорил я. – Хоть у меня и нет с собой прав, но бросать-то их вроде не по-честному, а?
Татьяна ковыряла носком туфли песок, смотрела вниз.
– И ракетки твои в машине остались. Ты уж не сердись, а? Только никак я не могу вот так уехать.
– Ну вот! А я все ждала, ждала: вспомнишь ты сам или…
– Вот ты, оказывается, какая! – с опаской сказал я.
Она привстала на цыпочки, поцеловала меня, сказала:
– Знал бы ты, до чего ж я тебя люблю!
И мы пошли назад. Долго молчали, а потом я сказал:
– Знаешь, можно, конечно, и шутить, и трепаться, но ведь есть в жизни вещи… Ну, на которых и вся жизнь стоит!
– Вот-вот: святые!
– Да, святые, хоть и старомодное это словечко.
– Нет, оно не может быть старо – или новомодным: оно вечное!
Я даже остановился. Татьяна и раньше нравилась мне, возможно, я любил ее с того самого времени, как нес на руках в больницу. Может, даже и еще раньше. Но вот только сейчас понял то главное, из-за чего я люблю ее. Это ощущение было таким сильным, будто до этого я сидел в кино и все происходящее видел на экране, а тут – сразу это экранное окружило меня, стало живым, моим собственным, родным! В чем-то самом главном мы с Татьяной оказались одинаковыми, как до этого у меня было только с мамой.
Татьяна стояла и терпеливо, очень внимательно и ласково смотрела на меня.
– Какого цвета небо? – спросила она очень серьезно.
– Голубого… И еще синего вон там. А там – белесое. -
– Ну вот! И я вижу его точно таким же, понимаешь?! Точно-точно таким же, как и ты видишь. И так у нас с тобой будет всегда, всю нашу жизнь!
А я почувствовал, что сейчас могу заплакать от счастья!… Не знаю уж, как Татьяна увидела это, только она поспешно пошла вперед. Шла себе и шла, а я смотрел на нее. И по-прежнему видел, конечно, ее красивые ноги и эти проклятые брюки-эластик, которые решительно ничего не скрывали, И голые руки, и шею, и плечи, и волнистые, уже высохшие волосы. Все это было и таким, как раньше, и совершенно новым уже, почти как мои собственные руки и ноги. Пошел за ней.
– Тебе надо что-нибудь поесть, – сказала она, – ты ведь так ничего и не ел.
– Хочешь, я сейчас на эту сосну залезу?!
Она остановилась, повернулась, посмотрела на меня, все поняла, сказала спокойно:
– Нет, пока не хочу. – Помолчала, добавила с улыбкой: – Пока.
– Но тебе даже говорить не придется; если в жизни потребуется, я и так пойму.
– Я же об этом тебе говорила, что знаю.
Около коврика с едой и бутылками, развалившись на спине, спал Венка. Больше никого не было. И вот тоже странно: все, что было до этого, даже сами ребята вдруг показались мне какими-то новыми, точно я сам теперь уже глядел на все будто с пригорка, сверху.
– Но Гусь-то ведь не мог опьянеть, – растерянно сказал я. – Он-то ведь себе на уме, как же он Венку бросил, ведь могла милиция. Да и Лена…
– Снеси его в машину, – сказала Татьяна.
Я нагнулся, взял Венку на руки, как ребенка, – он только замычал, зачмокал сладко во сне, – понес его к машине. В ней спала на заднем сиденье Аннушка, по-детски подложив обе руки под щеку, свернувшись калачиком. Я положил Венку на землю, разогнулся в растерянности.
– Результативно? – сбоку спросил меня Гусь.
– Как же ты Венку-то так бросил?!
– Некогда, видишь ли, было! – Он кивнул значительно на Аннушку, по-прежнему с любопытством спросил: – А ты тоже результативно? Ну, впрочем, у нас-то с Лямкой это не впервой.
Не знаю уж, что на моем лице было, только Кешка испуганно попятился, даже приподнял руки, защищаясь.
– Погоди, Гусь, и тебя жареный петух клюнет! – сказал я. – В самое темечко и когда ты не ждешь, для того он и жареный!
– Ну-ну, пошутил и – будет! – уже чуть улыбаясь, сказал он; мне даже показалось, что он сейчас убежит. И, самое главное, ничуть меня это не удивило, что он может вот так запросто убежать, кинув Аннушку.
– А где Лена?
– Мы, понимаешь ли, вели себя несколько вольно, – виновато ответил он. – И Венка совсем окосел. Ну, а она же чистюля, наша Аленушка. Ты что, ты что?! – И снова попятился.
– А она была… в порядке?
– Да не совсем. Но что мы могли? Убежала на поезд.
– Простите, что вмешиваюсь в мужской разговор, – сказала Татьяна, подходя к машине; глаза' у нее были совсем зеленые. – Еще раз простите, но я частично слышала ваш мужской разговор, – и посмотрела на меня пристально, – в части жареного гуся, простите, петуха! – И не улыбнулась.
Бываю иногда и я понятливым. В единый миг сграбастал Гуся, завернул ему руки за спину, перекинул все его долговязое тело наиболее выразительной частью кверху. А так как Гусь еще пытался рыпаться, применил болевой прием, проведя костяшками пальцев по межреберью. Гусь охнул и сник. Татьяна сняла ремень со своих брюк-эластик, – надежный такой ремешок, витой, как плетка. Не знаю, чем бы это кончилось, только Кешка вдруг заплакал, тихонько так и по-детски жалобно. Татьяна плюнула, пошла, вдевая ремень в брюки. Я разжал руки, Гусь вскочил и – я даже на стометровке не видел ни у кого такого финишного рывка! – умчался.
– Как ветер! – сказала Татьяна, и губы у нее презрительно скривились. – Посадим Аннушку, устроим Венку рядом с ней и – поедем!
Аннушка не проснулась, привалилась головой в угол машины. Усадили Венку – он ткнулся в другой угол, – захлопнули дверцу. Я сел за руль, Татьяна – рядом со мной. Ключ, на наше счастье, оказался на месте. Я проверил на всякий случай бензин и воду, стал проверять масло.
– Уж не ждешь ли ты Кешку? – таким голосом спросила Татьяна, что я только поскорее завел машину.
Проехали по шоссе с полкилометра, когда молчавшая Татьяна вдруг сказала:
– Какой спортсмен пропадает! – и во весь голос стала декламировать: – «Гарун бежал быстрее лани, быстрей, чем заяц от орла!…»
Тут и я увидел Кешку: он стоял на краю шоссе и махал нам рукой, даже улыбался, кричал что-то.
– Нет! – с проникновенной убежденностью сказала Татьяна. – Помирать буду – не забуду!…
Здесь и я увидел у Гуся забытый нами коврик, подъехал, притормозил. Татьяна потянулась через спинку переднего сиденья, открыла заднюю дверцу, придержав одновременно Венку. Гусь вкинул коврик, полез сам. Татьяна уперлась ладонью в его растрепавшуюся женскую прическу, сказала:
– Минутку, сеньор. Как вы оказались здесь раньше нас?
– Так вы же вон какой крюк делали, а я – напрямик!
– Закрой дверцу с той стороны, – спокойно сказала Татьяна.
С лица Кешки мгновенно слетело оживление.
– Ванька, у меня даже денег на билет нет, – затянул он.
Я сунул руку в карман брюк, достал единственный рубль, но Татьяна взяла меня за руку.
– Да как же он до дому-то доберется? – шепотом спросил я.
– А так же, как всю эту гадость сегодня проделывал! – И губы у нее опять начали кривиться.
– А, черт! – сказал я и дал газ.
Татьяна молчала. Потом включила радио, положила голову мне на плечо. Так мы и ехали. И мне почему-то уже стало казаться, что с мамой ничего не случилось за время моего отсутствия, и даже что она поправится, обязательно поправится! Я представил, как расскажу маме, какая удивительная Татьяна, а мама все поймет. А после Татьяна зайдет к нам, и мама снова обрадуется, потому что увидит в Татьяне все то же, что увидел сегодня я, а раньше – почему-то видел. А мама, возможно, и раньше видела, ведь она поумнее меня.
И вот эти уже уверенные думы о маме, щека Татьяны, доверчиво прижимавшаяся к моему плечу, послушное и могучее движение машины буквально каждым километром все дальше и дальше отодвигали то неприятное, что было сегодня. Я прибавлял и прибавлял газ, точно хотел как можно скорее и подальше уехать от плохого, что было в Солнечном.
– Давай-давай! – шепнула Татьяна.
Как мы в целости и сохранности подъехали к Ленинграду, объяснить не берусь.
– Вот это прокатились! – возбужденно сказала Татьяна, облизывая пересохшие губы, когда я перешел на нормальный режим езды, завидев издали мотоцикл с гаишниками. – Позвольте, молодой герой, я вытру ваш потный лобик! – насмешливо договорила она, провела платочком но моему лбу, и мы неожиданно поцеловались, из-за чего я чуть не врезался в афишную тумбу. – Ну ладно, хватит, погусарствовали! – И Татьяна положила прохладную ладонь на мою руку.
По городу я ехал осмотрительно и даже боязливо. Татьяна вдруг сказала, поглядев на наших однокашников:
– Слушай, Павел Павлович – настоящий работник, ты знаешь, как его больные ценят! Лукерья Петровна для дитятки ничего не жалеет, а сынок?! Когда он еще заехал за мной и Гусь похвастал, сколько они выпивки взяли, я сразу поняла, что… – она покраснела, но не перестала глядеть на меня, – что речь идет о результативности, и так мне противно сделалось!… – И стала уже смотреть мне прямо в глаза. – Если бы ты нас не ждал, не поехала бы!
– И я то же думал, когда стоял с Леной.
– И у Аннушки отличные мать-отец…
Я сказал как можно мягче:
– Вообще-то мне кажутся слегка упрощенными эти разговоры: родители – хорошие, дети, значит, обязательно плохие. Или наоборот. Возьми Гуся, Лену: у всех по-разному, да?
– Куда? – спросила вдруг Татьяна, когда я хотел ехать по Фонтанке через Невский, чтобы попасть в Дачное, где Дмитриевы только что получили квартиру. – Сначала – к Валентине Ивановне!
Я успел включить сигнал, свернул налево, поехал к Московскому вокзалу.
– Знаешь, Танька, я не знаю, что у нас с тобой будет дальше. Но уже и за то, что у нас с тобой было, за то, что ты такая, спасибо тебе! – Еле успел затормозить у Московского вокзала, сказал для полной убедительности: – Как мужик тебе говорю!
– За это – тоже спасибо, – просто ответила она, и глаза ее вдруг опять слегка позеленели. – А это я тебе – уже как баба говорю!
– Сильно мы с тобой повзрослели разом, ничего не скажешь! – И я поехал вокруг сквера на площади Восстания, потом по Старо-Невскому, как и сейчас в обиходе его называют, свернул на проспект Бакунина, доехал до Херсонской, остановился.
– Спят, голубчики? – спросила Татьяна, оборачиваясь назад, и лицо у нее было какое-то странное.
– Ты что? – шепотом спросил я.
– Иванушка-дурачок! – сказала она и стала выходить из машины.
Я вспомнил хозяйственность Венки и Лены, закрыл машину, ключ спрятал в карман. Стали подниматься по лестнице. Татьяна вдруг остановилась.
– Может, мне лучше все-таки не ходить, а?
И так мне обидно вдруг стало!
– Как хочешь…
– Ну ладно, ладно, – прошептала она и даже по руке меня погладила.
В прихожей наткнулись на Виктора Викторовича. Он внимательно оглядел Татьяну, точно это его собственный сын явился с невестой, кивнул ей, сказал мне:
– Валентина Ивановна ела, потом спала, потом чаем напоил.
– Спасибо. А Светка?
– Спит уже. А Зины все нет. – Он поглядел на часы.
Поглядел и я: девять часов вечера. Как же это я времени-то не заметил?
– А меня так и не узнаёте, Виктор Викторович? – волнуясь, спросила Татьяна. – Мы же в прошлом году у вас в цеху были на практике.
– А, Соломина, – узнал он.
– Я хочу проситься к вам на завод, – еще сильнее волнуясь, сказала она.
– Ты?! – Он вытаращил глаза, снова стал Веселым Томасом. – У нас, знаешь, грязно: запачкаешься!
– А я могу и по-другому одеться, – уже весело сказала она. – А ручки – вымыть после работы. – И засмеялась.
И это понравилось Пастухову, он улыбнулся, уже совсем иначе глядя на Татьяну.
– Зайди как-нибудь, потолкуем.
– Вот спасибо! – по-детски обрадовалась она.
А я стоял и со стороны наблюдал всю эту сценку. По-прежнему мне не верилось, даже просто диким казалось представить Татьяну у нас в цеху!
Дверь в нашу комнату открывал медленно и боязливо. Но сначала услышал включенный телевизор, а потом увидел и маму: она сидела в кресле напротив него.
– Мы с Таней пришли, – сказал я.
Мама обернулась медленно, нашла глазами Татьяну, и лицо мамы стало вдруг таким радостным, будто она все время ее ждала.
– Танечка! – сказала мама. – Танечка!
– Я, Валентина Ивановна, я! – Татьяна вдруг заплакала, упала на колени у кресла и ткнулась носом маме в грудь.
Я схватил чайник, выскочил на кухню. Неужели и мама знала все про меня и Татьяну и – молчала?! Никак не мог попасть струей воды из крана в чайник, потом – газ не зажигался. А может, мама просто рада видеть свою бывшую ученицу? Тоже, конечно, возможно…
Подошел к двери в комнату, остановился. Татьяна говорила:
– Мы любим друг друга, Валентина Ивановна, любим!
– Ну-ну, дурочка… Да все будет хорошо, все будет хорошо. Я скоро умру… Подожди, у меня мало времени и сил. Я вырастила его одна, без отца… – Потом было молчание, потом мама сказала: – Иди, пусть он отвезет Лямину и Дмитриева по домам, а сама – останься. Нам с тобой надо как следует поговорить. – И я вдруг понял, что мама слегка улыбается. – Поскольку до второго такого случая я могу и не дожить.
Я, отскочил от дверей. Татьяна вышла, посмотрела мне в глаза, обняла за шею, поцеловала, сунула мне деньги в карман, ушла в комнату.
Я спустился вниз, отвез сначала Лямину – мы рядом живем, – потом Венку. Были, само собой, кое-какие разговоры у меня с их родителями, не без этого. Павел Павлович вышел сам загнать машину в гараж, спросил меня о маме, потом посмотрел на меня внимательно, сказал, точно со взрослым советовался:
– А может, Вениамину сначала все-таки пойти поработать, как ты думаешь?
– Не знаю, – честно ответил я. Распрощались, пошел я к метро, и перед глазами у меня стояло плачущее лицо Венкиной мамы Лукерьи Петровны, доброе лицо и растерянное. Идиот Венка, круглый идиот! И ведь мама у него здоровая, и отец – рядом!
У самой станции метро «Дачное» увидел стоянку такси, сел в машину, доехал до дому.
Мама все сидела в кресле. На Татьяне был ее фартук, а на столе – разогретый суп и котлеты. Кто же их-то сделал, неужели Вить-Вить?
Когда вымыл руки и сел за стол, даже скулы у меня свело: ведь целый день ничего не ел! Не знаю, как ест удав, не видел, но вызови он меня на соревнование, еще неизвестно, за кем бы осталась победа.
А дальше произошло уже совсем фантастическое: я заснул за столом! Расскажи мне кто другой такое, никогда не поверю!
Утром проснулся от будильника и – раздетый, честь честью в постели. Кто же меня, спрашивается, укладывал и раздевал, ведь мама-то не может?… Наверно, Вить-Вить,
– Хорош женишок! – сказала мама со своей постели. – Невесте и кровать ему раскрывать надо, и укладывать, как дитятю малого!
5
В цеху сегодня было, как всегда, и – тоже слегка по-другому.
Громадная, высоченная и широченная коробка сборочного цеха, с фермами перекрытий и опор, с застекленными потолком и стенами, была заполнена шумом работающих станков, гудением моторов. Ее точно распирали лязг железа, пронзительные сигналы мостовых кранов, тяжкие удары и продолжительные вздохи прессов. Ноздри приятно пощипывал запах масла и железа. И работа была обычной. В нашу выпускающую бригаду приходила уже собранной ходовая тележка экскаватора с установленными на ней траками-гусеницами; с противоположной стороны цеха – поворотная часть с дизелем и лебедкой. Мы должны были установить поворотную часть экскаватора на его ходовую тележку, навесить стрелу, укрепить на ней ковш, запасовать тросы, поставить кабину, крышу. Полностью смонтированный экскаватор уходил на испытательную станцию, затем демонтировался, упаковывался и отправлялся с завода.
Бригада наша состоит из пяти человек, по словам Белендряса – из пяти богатырей. Возглавляет ее Вить-Вить, который во время монтажа почти не бывает Веселым Томасом. Затем следует могучий, как дуб, Ермаков, прозванный Белендрясом. Ему тоже под тридцать, как и бригадиру нашему, и он тоже женат. Жена работает у нас же на заводе медсестрой в медпункте. Полную аналогию нарушает только то, что вместо Светки у них Женька, серьезный человек, закончивший первый класс. Третьим идет дядя Федя – Федор Кузьмич Лаптев. Всю жизнь он проработал на заводе, воевал еще в гражданскую, а после – и в Отечественную, уходил на пенсию, получил почетный пропуск на завод и – вернулся на участок. Четвертый – Филя Сытиков. Он старше меня на пять лет, пришел на завод после армии, живет в общежитии, собирается жениться. Но уж очень он некрасивый, и мне даже не понять – почему? По отдельности все черты лица у него нормальные: и глаза, и нос, и рот, и прочее. А вот все вместе – некрасиво.
И он сам знает это, и поэтому при девушках он какой-то странный: то фокусы непрерывно показывает, то молчит, краснеет. Мы смеемся над ним, а дядя Федя успокаивает его: -
– Просто у тебя, дурень, настоящая мужская красота; она откроется годам к сорока – сорока пяти.
– А если к девяносто пяти – стам? – резонно спрашивает Филя.
…Если все идет нормально, за смену мы успеваем закончить монтаж. К нам на площадку подается мостовым краном сначала ходовая тележка, затем – поворотная часть; центральной втулкой ее надо надеть на штырь – вертикально торчащий валик стомиллиметрового диаметра. На кране работает веселая и языкастая Катя-маленькая. Никакой Кати-болыпой нет ни в цехе, ни, возможно, на заводе. Почему Екатерина Васильевна Малышева, женщина лет сорока с хвостиком, именуется маленькой, я даже затрудняюсь объяснить. Рост у нее действительно маленький: она не выше Лены. С подкупающей прямотой говорит она о себе: «Маленькая собачка до старости щенок». Я думаю, что ее потому величают маленькой, что есть у нее какая-то совершенно детская искренности, увлеченность и – вспыльчивость по любому поводу. Все это, как каждому известно, особой взрослости человеку не прибавляет.
Катя-маленькая подала на нашу площадку ходовую тележку, а к нам подошел балтийский моряк в отставке, как сам он себя именует, Петя Шумилов, механик бригады, монтирующей тележки. У него картинные усы, грудь – колесом, из-под спецовки выглядывает тельняшка. Поздоровался с нами сдержанным кивком, достал папиросы, стал угощать. Весь этот ритуал известен нам до мельчайших деталей. Три богатыря закурили. Дядя Федя ушел в бригаду Колобова, монтирующую поворотную часть, чтобы хоть наскоро и начерно осмотреть ее до того, как Катя-маленькая подаст ее к нам. Ну, а я просто стоял рядом.
Маленькая деталь: пришел Шумилов на наш участок, чтобы неофициально, так сказать, сдать нам ходовую тележку. Следовательно, Вить-Вить должен ее принять. Но ни тот, ни другой не говорят об этом. Шумилов курит, рассуждает о погоде, о последнем матче, рыбалке и международных событиях. Мы внешне с крайней заинтересованностью поддерживаем разговор, но Вить-Вить одновременно проверяет гусеницы, Белендряс – раму и механизм передвижения, Филя Сытиков – соединительную муфту. Моя задача – проверить проводку и окраску. Обычно вся сцена выглядит приблизительно так.
Шумилов говорит, обращаясь к Филе, потому что тот чуть задержался у валиков муфты:
– Ведь что интересно, дорогуша, я ужо был уверен: «Зенит» проиграет, и вдруг!…
– Да-да! – машинально в тон ому отвечает Филя, чуть отодвигаясь от муфты, одной рукой давит на валик – он слегка пошатывается.
Эмоциональное изложение победного матча «Зенита» приостанавливается. Шумилов тоже кладет руку на валик: да, затянут недостаточно. Смотрит на Филю: «И только-то?!» – «Ладно уж, подтянем сами», – также без слов отвечает Филя и спрашивает:
– Ну, значит?
– Да… И вдруг!… – Вопрос исчерпан, муфта сдана.
Бывают, конечно, и другие варианты, когда Шумилову и его ребятам приходится со своим инструментом тащиться к нам, доделывать параллельно с нашим монтажом свои огрехи. Если же все благополучно, Вить-Вить достает свои сигареты, протягивает их первому Шумилову, потом и Ермакову с Филей. Все закуривают, и Шумилов обычно поражается, насмешливо косясь на меня:
– А этот дылда почему не курит? – С крайней озабоченностью смотрит на меня: – Покажи язык!
Я разеваю рот, изо всех сил высовываю язык.
– Так и есть! Уж поверь бывшему военному моряку: у тебя глисты!
Я каждый раз что-то отвечаю Шумилову, но он уходит к себе на участок, не дослушав: к нам уже подают поворотную часть, а главное для него – сделано, он тележку нам сдал. Уходит спокойно, вразвалочку, с неудержимой лихостью в каждом движении. Нам, дескать, балтийским морякам!…
Не могу я понять, что именно во мне так не нравится Шумилову? Но один коротенький разговор мне запомнился. В конце обеденного перерыва зашел комсорг цеха Миша Воробьев: мне надо было выступить в соревнованиях по плаванию. Договорились мы быстро. В это время густой бас Белендряса прогудел в курилке:
– Ты, Петька, брось нашего Ивана подкусывать, а то – я два раза говорить не люблю, ты знаешь.
– Ты не на флоте, морячок, – язвительно проговорил дядя Федя. – Да и на флоте-то такое при царе разрешалось.
Миша уже собирался уходить, но тут приостановился, поглядел на меня, стал неторопливо закуривать.
– Ну, Петя-Петушок, я думаю, ты понял, – после молчания сказал Вить-Вить, – Парень работает нормально! Мать у него совсем плоха, мы в одной квартире живем. Вообще, знаешь ли, парнишка хороший.
Миша глянул еще на меня, решительно пошел в курилку, я еле успел поймать его сзади за полу пиджака, шепнул отчаянно:
– Не надо, а? Я потерплю, обойдется.
Он оглянулся на меня, остановился. Шумилов уже совсем по-другому, чуть не просительно сказал:
– Да что вы, ребята, мы же все свои. Если виноват – извините. Думалось ведь, как повеселее…
– Ну – и ладушки! – подытожил Вить-Вить.
И в курилке снова стало тихо, а потом они заговорили о другом. Миша поглядел еще на меня, пошел. Но я почему-то уже знал, что он не забудет об этом разговоре. Повторил про себя мысленно, кто, что и как сказал, и так вдруг приятно мне сделалось, что даже в носу защипало.
Когда Катя-маленькая подала нам поворотную часть, я понял наконец-то, почему всё в цеху кажется мне сегодня чуть другим.
Мне еще относительно мало лет – семнадцать. Поэтому при сравнении отдельных людей друг с другом я иногда поражаюсь, до чего же они разные! В данном случае речь идет о Колобове и Шумилове. Игнат Прохорыч Колобов пришел на наш участок, когда Катя-маленькая, отчаянно и весело сигналя, осторожно принесла к нам огромную и застропленную за крюк ее крана поворотную часть экскаватора. Дядя Федя кивнул Вить-Витю: «Все в порядке!» Колобов, молчаливый, грузный и пожилой – он лет на десять моложе дяди Феди, они, мне кажется, даже дружат, – внимательно следил, что скажет дядя Федя Пастухову и что ответит ему Вить-Вить. Без слов, разумеется. И только после этого протянул поочередно каждому из нас свою большую и крепкую руку. Я даже думаю, что, когда дядя Федя говорит Филе о мужской красоте, он имеет в виду Колобова. Черты лица у него крупные, нос с горбинкой, с четко очерченными ноздрями, по-женски красивым ртом, высоким лбом и совершенно синими глазами под мохнатыми черными бровями. А шевелюра пышная, густая, волнистая и – совершенно седая. И вот все это вместе создает очень приятное впечатление. Его как-то выразила Катя-маленькая:
– За этим дядечкой – как за каменной стеной! Стоит мне только увидеть Колобова, пожать его сильную большую руку, услышать его обычное: «Маме привет передай! Как она?» – и мне сразу же делается как-то спокойнее и увереннее. Когда-то, давным-давно, они вместе учились в школе. Но из всех своих одноклассников чаще других вспоминает мама его. И тоже обязательно передает ему привет.
Плохого человека мне всегда проще понять и объяснить, чем хорошего. Хотя, правду говоря, и Шумилов не очень-то ясен мне. А вот почему, спрашивается, мне сразу делается спокойно-уверенно, как я вижу Колобова? Дело, конечно, не в красоте и не в том, что он – секретарь партгруппы нашего цеха, а в чем-то еще более главном. Я как-то задумывался, в чем именно тут дело? Ну, ни разу не было, чтобы в поворотной части экскаватора оказались какие-нибудь недоделки. А проверка дядей Федей производится потому, что дело-то, как-никак, очень серьезное. Ну, слышал я, как Колобов выступает на собраниях, спокойно, умно и – твердо: если нужно, Колобов не пощадит и самого себя. И рассказы давно работающих на заводе людей подтверждают это. Присутствовал я при разборе самых разных конфликтов. И всегда Колобов оставался уверенно-умным и твердым. И спорящим. И тебе самому становилась как-то яснее суть дела, разбор всегда был совершенно объективным. Ни разу не видел я Колобова нервничающим, вышедшим из себя, хотя ситуации иногда бывали весьма напряженными. Думал-думал, но так ни до чего определенного и не дошел. Пришлось, как обычно в таких случаях, обратиться за помощью к маме.
– Ну, Игнаша замечательный!…и – ответила мама и сразу по-молодому заулыбалась, что в последнее время случается с ней редко-редко. – Понимаешь, Игнат один из тех людей, для которых совершенно одинаково, что он сам, что другие, точно все люди ему – родственники. И для себя, и для всех вообще он одинаково хочет хорошего. Ну, а к тому же он умен, у него большая сила воли. – Вдруг чуть заволновалась, сказала уже потише: – Партийный человек!
…Надеть поворотную часть центральной втулки на штырь ходовой тележки – операция ответственная: втулка бронзовая, длиной двести миллиметров, вес поворотной части – около тонны; чуть перекосил ее, опуская, – втулка помнется, может даже раздавиться. Поэтому насадкой поворотной части на штырь всегда руководит сам Колобов. Он внимательно смотрит на торчащую снизу на поворотной части втулку, на штырь, чуть показывает вытянутой рукой Кате-маленькой вниз, вверх или в сторону. А мы, все впятером, ухватившись руками за основание площадки, тоже не отрываясь следим за Колобовым, чтобы мгновенно подать площадку туда, куда он укажет.
Игнат Прохорыч приседал вместе с постепенно опускавшейся площадкой, подавая Кате-маленькой сигналы уже не всей рукой, а только пальцами, – такой ювелирной была эта часть работы. Вдруг по чуть заметной дрожи площадки я понял, что втулка коснулась штыря. И вот площадка перестала опускаться, тросы сразу ослабли, Катя-маленькая наверху по-детски звонко, облегченно рассмеялась. Мы навалились, поворачивая площадку, – она пошла легко и спокойно. Всё было в порядке. Я оглянулся. Мне просто хотелось еще раз посмотреть на Колобова и чтобы он поглядел на меня. Но Игнат Прохорыч уже уходил от нас к своему участку. Спокойно и просто так уходил, без всякой моряцкой лихости. Я заметил, что и другие тоже улыбаясь поглядывают ему вслед.
Богатыри закуривали, вот в это время Катя-маленькая и сказала:
– А я вчера видела нашего Иванушку в моторе с красавицей, да-да! Ехал, как молодой бог, сам за рулем сидел! А красавица – головкой ему на плечико, да-да! – Облизала губы, приберегая главный секрет, выпалила и его: – А красавица-то была рыжая! – И захохотала.
И тут я наконец-то понял, почему всё сегодня в цеху выглядит слегка по-другому! Все спокойно глядели на меня, закуривали. Пошути я – тоже приняли бы и шутку, но мне самому уже почему-то хотелось говорить серьезно, и я сказал:
– Ездил вчера за город со своими бывшими одноклассниками. Школу ведь кончили, расстаемся, кто куда идет, ну и решили напоследок… А владелец автомобиля, точнее – сын владельца, тоже наш одноклассник, немного не рассчитал… Сам уже не мог вести машину, пришлось мне. – И замолчал выжидательно.
Но никто ничего не спросил больше у меня, даже Катя-маленькая. Только Вить-Вить сказал спокойно и по-деловому:
– Эта рыжая красавица, – он чуть укоризненно посмотрел на Катю-маленькую, она спрятала голову за стенку своей люльки, – ее фамилия Соломина, а зовут Таней, была у нас на практике.
– Действительно красивая девочка, – согласился дядя Федя.
– А ножки! – замотал головой Филя.
– У кого что болит, – прогудел Белендряс.
– Ну, так она вчера заходила к нам, – сказал Вить-Вить, – говорила со мной. В институт она поступать не хочет, просится к нам.
Я посмотрел на него с благодарностью: получалось, что Татьяна заходила к нам, чтобы поговорить с нашим бригадиром о работе.
– Ну что ж, – сказал Велендряс.
– Молодому человеку полезно в начале своей жизни в рабочем котле повариться, – сказал дядя Федя.
– На практике за ней, вроде, никаких особых грехов не числилось, – сказал Филя.
– Ну – и ладушки! – подытожил Вить-Вить, стал гасить окурок.
И другие гасили, и никто на меня больше не смотрел. Катя-маленькая, дав сигнал, поехала за стрелой. А у меня от радостной благодарности опять в носу защипало. Ведь знаю я, как Вить-Вить, да и другие из нашей бригады подходят к приему нового человека. Знаю и кандидатов на это место, которых бригада отклонила. Да и работа у нас не женская. И ведь сделали они это для меня, а кто я им, спрашивается, не брат и не сват… Долго не мог поднять голову, удивляясь и радуясь новому ощущению: кроме мамы, Татьяны, еще двух-трех человек у меня есть в жизни люди, которые не оставят, случись со мной беда.
6
Катя-маленькая подавала десятиметровую стрелу, весящую немногим меньше тонны, аккуратно и не спеша, напряженно высунувшись из кабины крана. И хотя Кате за сорок, но напоминала она галчонка, чуть испуганно выглядывающего из гнезда. Надо было совместить отверстия в конце стрелы с отверстиями поворотной площадки, забить в них пальцы – семидесятимиллиметровые короткие валики. В это время наша бригада делится обычно на две части: со стрелой занимаемся мы, то есть Вить-Вить, Ермаков и я, а на монтаж ковша к рычагу уходят дядя Федя и Филя. До своего ухода на пенсию возглавлял нашу бригаду дядя Федя, Вить-Вить был у него помощником. После возвращения дяди Феди они поменялись местами.
Мы с Белендрясом стояли по обе стороны опорных косынок, держа в руках тяжеленные пальцы, а Вить-Вить – так и чувствовалось, как он напрягся, боясь пропустить тот коротенький момент, когда отверстия совпадут, – подавал рукой сигналы Кате-маленькой. Стрела на вид невесомо-легко покачивалась, медленно и равномерно подвигаясь. Вить-Вить резко поднял руку, Катя-маленькая тотчас выключила двигатели. В наступившей тишине отрывисто звякнул лом, которым Пастухов подправил стрелу. Вить-Вить чуть пошевелил вытянутыми пальцами, показывая Кате, что надо еще подать стрелу вперед. Стрела пошла, но из-за этого конец ее оказался сантиметров на пять выше, чем надо.
Я уже привык к тому, что только по движениям других, даже почти инстинктивно, что ли, чувствуешь, когда, что и как тебе надо делать, чтобы твоя работа оказывалась синхронной с общей, не нарушала ее. Поэтому, когда Пастухов снова взял лом, подсунул конец его под раму поворотной части, а на второй навалился всем телом, стараясь придавить конец стрелы книзу, – это ведь только на вид она покачивалась невесомо-легко, – мы с Ермаковым присели с обеих сторон, следя, когда совпадут отверстия. И даже двухпудовой тяжести пальца как-то не чувствовалось в это время. Стрела все шла, шла книзу, отверстия на секунду совместились, я и Ермаков, качнувшись, вставили пальцы. Вить-Вить чуть отпустил лом, чтобы проверить, и мы с Белендрясом опять и без слов поняли, что и зачем он делает, чуть стукнули кувалдами по торчащим концам пальцев – они не двигались. Значит, лом Вить-Вить бросать не мог, им надо было по-прежнему придавливать стрелу книзу. И мы с Белендрясом, стараясь попадать в такт друг другу, стали осторожно и сильно, с короткого размаха, бить кувалдами по концам пальцев.
Или уж я привык к занятиям спортом – в физзале, наверно, провел времени не меньше, чем в классе, – или вообще здоров, но только от такой вот напряженной и целеустремленной физической работы мне постепенно становится все приятнее и приятное, я даже веселею. Я смотрел на матово поблескивающий цилиндр пальца, бил по нему размеренно и точно, вкладывая в удар вес всего тела. Палец после каждого взмаха входил в отверстие миллиметров на пять-шесть. Одновременно я успевал следить и за движениями Ермакова, и за командами Вить-Витя, и даже за Катей-маленькой. Эта работа требовала от меня полного напряжения. Я не мог ударить неточно: можно было сбить палец, раздавить втулку. Я должен был в каждый удар вкладывать все силы, иначе я тотчас и безнадежно отстану от гиганта Ермакова. И все-таки неизвестно когда, но я успел подумать, что зовут Ермакова Белендрясом не только из-за его пристрастия к биллиарду. В самом этом непривычном слове «белендряс» было что-то такое, что вбирало в себя и гудящий бас Ермакова, и широченные плечи его, и мускулистые руки, и неспешную осторожность движений очень сильного человека.
Продолжая бить по пальцу – у меня уже губы чувствовали пот, и по спине он тек щекочущими струйками, – я вспомнил, откуда пошло это слово. Возвращаясь со смены домой, Ермаков часто говорил:
– Эх, в белендряс бы сегодня сгонять!
Вить-Вить глянул на меня, я опустил кувалду: значит, я не только не отстал от Ермакова, но даже обогнал его. Все тело у меня еще гудело от этих мерных ударов, сотрясалось по инерции в их ритме. Вить-Вить так же глянул и на Ермакова – тот устало опустил кувалду. Стало совсем тихо, хотя весь цех продолжал точно так же работать, как и до этого: еще одна странность, к которой я уже привык. Ермаков посмотрел на меня, улыбнулся слегка и стал вытирать пот с лица, сказал, глянув на Катю:
– Легче нашему теленку…
– Реже начал он дышать! – в такт ему договорила она и рассмеялась.
– Поцелуй, – кивнул мне Вить-Вить; я приложился легонько кувалдой к пальцу, снова поднял ее; он кивнул, стал измерять штангелем торчащий конец валика у Ермакова; разогнулся, встал: – Тютелька в тютельку!
Я быстренько пошел в угол, взял в охапку несколько брусков, стал выкладывать под стрелой из них клетку: на нее Катя-маленькая должна опустить стрелу. Выкладывал аккуратно и одним глазом косился на Ермакова с Вить-Витем. Выложить клетку надо к моменту окончания ими установки ригелей. Кате делать было нечего, и она зачастила:
– А вообще-то ты, Иванушка, бойся рыжих: они хитрые! Вот со мной был случай. Знакомлюсь я в стародавние, конечно, времена на танцах с одним рыжим. Гляжу – положительный…
А я тут же перестал слушать: вдруг увидела, как мы с Татьяной целовались вчера.
– Построил домик? – сверху спросил Вить-Вить.
Я разогнулся, клетка была выложена. Он для проверочки тронул ее рукой, она даже не шелохнулась. Кивнул Кате-маленькой; она осторожно положила на нее стрелу, ослабила трос, подождала, стравила крюк еще ниже. Я стал снимать с него стропы. Катя выбрала их, просигналила на весь цех, поехала за рычагом с ковшом. А мы трое пошли к дяде Феде с Филей. Шли по проходу, они закуривали, а я молчал, опять видел Татьяну. Вить-Вить заботливо поправил мне загнувшийся воротничок спецовки, посмотрел на меня:
– Уговори Валентину Ивановну, чтобы легла в больницу.
Я вздрогнул от неожиданности, потом ответил:
– Не получится.
И тут мы подошли к рычагу с ковшом, он уже был навешен, и Вить-Вить, как обычно, не стал проверять работу дяди Феди.
Катя кричала сверху Филе:
– Дорогуша, ну и невесту я тебе подыскала! Пальчики оближешь!
Мы с Ермаковым поймали стропы, начали заводить их за рычаг. Дядя Федя сказал сзади Пастухову:
– Рычаг при сварке чуть повело.
Рычаг – пятиметровая узкая коробка, сваренная из двух швеллеров. На одном конце его закреплен ковш, на втором – блок.
Вить-Вить ничего не ответил дяде Феде, и так было ясно, что при монтаже предстоит дополнительная работа, если рычаг перекосило: он ведь должен войти внутрь стрелы.
Ермаков поднял руку, крикнул Кате:
– Лети, птичка!
Она просигналила, выбрала стропы, подняла рычаг. Мы все помолчали, глядя на него: нет, мы с Ермаковым застропили его правильно, монтировать в стрелу будет удобно. И вот когда мы шли обратно, Вить-Вить опять сказал мне:
– Не дело это, что она одна целыми днями дома. От тоски ноги протянешь.
На этот раз я уж ничего не ответил, только у меня стало сухо во рту, а в груди – как-то пусто.
…Из-за того что рычаг повело при сварке, мы провозились до самого обеда, нарушив график монтажа.
Катя-маленькая принесла рычаг с ковшом к экскаватору, выглядевшему странно, будто обиженно, из-за лежавшей на клетке брусьев стрелы, из-за пониженной лебедки, дизеля, – стен и крыши на нем еще не было. Клетку я выложил там, где надо, и той высоты, какая требуется. Когда Катя стравила рычаг, ковш лег перед концом стрелы, а рычаг – чуть-чуть сбоку от нее. Мы быстро перестропили его. Катя стала поднимать рычаг. Взяв ломы, мы помогали ей завести рычаг внутрь стрелы. Это получалось довольно гладко, если но считать, что я не успел выдернуть руку – кожу на пальцах ободрало об острые края швеллера. Это я только почувствовал, что ободрало: рукавицу снимать, чтобы посмотреть, было нельзя, тогда и все остальные узнали бы про это.
Рычаг занял свое место в стреле, монтажные отверстия их совпали. Мы с Филей забрались на стрелу, Белендряс, привстав на цыпочки, подал нам соединительный вал. Филя держал его обеими руками, направляя в отверстия, а я, легонько постукивая кувалдой, загнал его на место. Пальцы на руке у меня чуть, вроде, перестали саднить. Кровь уже запеклась, что ли?
Теперь надо было для порядка проверить, как ходит рычаг в стреле. Мы с Филей быстренько застропили ковш, Катя-маленькая осторожно стала поднимать его. И вначале шел он нормально, а потом вдруг вместе с ним пошла кверху и стрела. Катя тотчас стравила трос, стрела снова легла на клетку.
Дело в том, что при работе экскаватора угол между стрелой и рычагом никогда не бывает таким, каким он оказался у нас, всегда больше. И на испытательной станции этого могли не заметить, там экскаватор проверяется только на рабочие режимы. Так что, возможно, все обошлось бы. Хотя, разумеется, кое-какой риск имелся.
– Риск, конечно, благородное дело! – как-то ска«зал дядя Федя. – Только я к рискателям отношусь с опаской. Почему им приходится рисковать? Нормальная жизнь не требует риска от человека.
…Я иногда про себя называю дядю Федю лакмусовой бумажкой: и ничего особенного он не говорит, чаще молчит, вот как сейчас, но ты почему-то так и чувствуешь, что не можешь покривить душой!
Как-то мы шли вместе с завода, и я спросил об этом у Игната Прохорыча. Он посмотрел на меня внимательно, сказал очень просто, но так, что я, наверно, на всю жизнь его слова запомню:
– Мастеровой дядя Федя. Всю жизнь он проработал. Мои уважаемые бывшие одноклассники во главе с Венкой Дмитриевым любят порассуждать об инфляции слова. По разным соображениям: и модно это, да и себя кое в чем можно оправдать, спрятавшись за эти рассуждения. А вот Игнат Прохорыч сказал мне самые обычные слова, которые я много раз слышал. И все-таки – будто впервые их услышал! И потому, что сказал их мне Игнат Прохорыч, и потому, что речь шла о дяде Феде, и потому, как он их мне сказал, я вдруг впервые рассмотрел первоначальное и важное значение слова «мастеровой»! Спросил тогда у Игната Прохорыча:
– Уж не из-за того ли появилось чуть пренебрежительное отношение к слову «мастеровой», что некоторые инженеры забыли: «инженер» происходит от латинского – «способный, изобретательный».
– Ишь ты! – сказал он, по-новому глядя на меня;
…Мы, четверо, думали тогда про риск, а дядя Федя терпеливо ждал – как мама иногда, как Татьяна вчера, – ошибемся мы или нет? И опять-таки не знаю уж, как это получилось, но все мы подумали, наверно, об одном и том же: «Ну, проскочим мы через испытательную станцию, уйдет экскаватор куда-нибудь на стройку, и там заклинит у него рычаг в стреле, каково тогда?!» Вить-Вить только вздохнул протяжно и выразительно, поглядел на Катю-маленькую. Она поняла, чуть стравила стрелу книзу. Обступили мы конец стрелы, где рычаг заклинило. При сварке коробку рычага повело, из прямоугольной она местами превратилась в ромб. И вот в конце стрелы, где швеллеры ее близко сходятся друг с другом, эту раздавшуюся по углам коробку и заклинило.
– Может, Теплякову позвать?… – негромко спросил Филя.
Никто ему ничего не ответил. Теплякова – начальник нашего участка. Все мы так и представили, как она мгновенно разволнуется, засуетится.
– А что бы сказал в этой ситуации Петр Петрович Горбатов? – спросил Филя, повторяя слова Миши Воробьева, которыми тот любил пользоваться.
А я тотчас представил себе невысокого коренастого начальника цеха Горбатова, совершенно лысого, молчаливого и уважительного. Странно мне было поначалу видеть его в чистом выходном костюме, белой рубашке и галстуке, словно он в театре, а не в цеху. Когда я однажды засмотрелся на его выходной костюм, Петр Петрович сказал, будто дедушка разговаривает с внуком:
– Я ведь, мальчик, всю жизнь прослужил инженером на военном корабле, а у нас, моряков, есть своя этика. – И вдруг совсем как маленького погладил меня по голове.
– А ведь верно! – согласился я.
– Дальше не думаешь учиться? – спокойно-приветливо спросил он.
– Думаю.
– Ну-ну. – И опять погладил меня по голове. – Мне Пастухов все про тебя рассказал, – улыбнулся и пошел по цеху, прямой, подтянутый.
А я постоял еще и посмотрел ему вслед. И как-то тепло у меня в груди было, и почти что карикатурным вдруг показался мне балтийский морячок в отставке. Понял я, почему Миша Воробьев часто вспоминает Петра Петровича…
– А не поиграть ли нам кувалдочкой? – спросил дядя Федя.
Все мы опять поняли, что дядя Федя предлагал попытаться выправить длинную и узкую коробку рычага в тех местах, где она превратилась в ромб. И поняли, что и тут имеется известный риск, только уже совсем другого свойства, чем у «рискателей»: во-первых, такие вещи делаются при монтаже; во-вторых, это ускорит монтаж, сэкономит заводу деньги. А риск был в том, что коробку рычага нам, возможно, и не удалось бы исправить, мы только потеряли бы время и, следовательно, деньги. А что от ударов кувалды швеллеры рычага могли треснуть, риска почти не было: если мы откажемся от рычага, его все равно должны отправить в сварочный, разрезать, сварить заново.
Вот мы до самого обеда и «играли кувалдочкой». Работа была тяжелой и нам не положенной, не обязаны мы были ее делать, это была ошибка сварщиков, их брак. В подобных случаях в монтажном листе пишется рекламация на работу сварщиков, рычаг выбрасывается, ставится новый. А нашей бригаде обязаны оплатить демонтаж дефектного рычага, как и первичный монтаж его, и – монтаж нового, хорошего. А деньги за это – вычесть из зарплаты сварщиков, их мастера, отдела технического контроля их цеха. Все ясно. Но ни разу за время моей работы наша бригада не делала этого, хотя и имела на то все права.
До обеденного перерыва все-таки установили рычаг.
Обедаем мы в столовой самообслуживания при цехе. Только дядя Федя ест прямо на участке. Клавдия Георгиевна, или Старуха, как ласково он ее называет, дает ему завтрак. А я еще думаю, что он просто привык так: ведь раньше-то, то есть в стародавние времена, никаких столовых самообслуживания при цехе не было. И вот когда мы стали мыть руки в начале обеденного перерыва, дядя Федя сказал мне:
– А пацанам сегодня – сюрприз! – Это значило, что он захватил из дома что-то и для меня; потом вдруг потребовал: – Ну-ка покажь руку! – Все-таки углядел старик.
Я стянул рукавицу, стараясь даже не поморщиться. Больно было, как в детстве! Пальцы оказались ободранными довольно сильно. Вся наша бригада молча и внимательно посмотрела на мою руку, а Вить-Вить взял ее так, будто не у человека с законченным средним образованием, а у своей Светки, повертел, сказал:
– Вымой хорошенько, а потом – йодом.
И все продолжали мыть руки, – значит, были согласны с Пастуховым. Вымыл и я, надежно залил йодом, не жалея этой жидкости: большой флакон ее стоял в аптечке.
– Загорел, – сказал Филя.
Все было в порядке, кровь не текла, только кисть левой руки стала фиолетово-желтой.
Поели мы быстро, как обычно. Все пошли в курилку, и я, конечно, со всеми. Дядя Федя торжественно вручил мне булочку производства Клавдии Георгиевны. Поблагодарил дядю Федю, мгновенно управился с ней, стоял, прижимаясь к косяку дверей: в обеденный перерыв в курилке тесно. Все разговаривали, чему-то смеялись. Вдруг Вить-Вить между прочим сказал мне:
– Иди позвони, – и продолжал свой разговор с Колобовым.
Только тут я понял, что меня беспокоит, выскочил из курилки, опустил две копейки в автомат, позвонил домой Татьяне. Номер телефона я помнил наизусть уже года два. Гудки были длинными, но трубку никто не снимал. Медленно и аккуратно набрал снова номер: вдруг в первый раз ошибся? Нет, Татьяны дома не было. И так это меня огорчило!… Набрал ниш номер. Маме придется вставать, тащиться к телефону в прихожую!
– Ты? – спросила Татьяна сразу же, будто все время стояла у телефона и никто, кроме меня, позвонить не мог.
– Ага!
– Я приготовила обед, мы с Валентиной Ивановной садимся за стол. А ты поел?
– Ага!
– Я встречу тебя после смены у завода?
– Ага!
– Ну, «ага», суп у нас остынет!
7
Татьяна стояла на той стороне улицы, напротив проходной завода. И как только я ее увидел, мне сразу стало легче. На Татьяне было нормальное платье, а не блузка-майка и брюки-эластик, и причесана Татьяна была обычно, а не как вчера. Она улыбалась мне, и я видел, что она не знает, перейти ей улицу или стоять и ждать меня. Никому из нас переходить улицу не надо, дядя Федя живет рядом, станция метро на этой стороне, Филино общежитие тоже. Я даже почувствовал, как побагровел. Все увидели Татьяну, и на меня глянули мельком. Вить-Вить тотчас пошел через улицу, и дядя Федя, и все, а за ними – и я.
– Ну, здравствуй, Таня! – сказал Вить-Вить, подходя к ней и протягивая руку.
И опять мне было приятно, что он назвал ее по имени и на «ты».
Татьяна глянула на меня, протянула Пастухову руку, поздоровалась. И все остальные поздоровались с ней за руку, только мы с Татьяной не поздоровались.
– Ну, как Валентина Ивановна? – у Татьяны, а не у меня спросил дядя Федя.
– Ничего, спасибо, – сказала Татьяна.
– Ела? – спросил Вить-Вить. Татьяна кивнула.
– Чего же мы стоим? – прогудел Белендряс. – Пошли себе потихоньку. – И двинулся вперед этакой громадиной.
Они четверо шли впереди, занимая чуть не весь тротуар, а мы с Филей – сзади. Татьяна успела только поглядеть на меня, я ничего не ответил ей глазами, и она почему-то не пригласила меня догнать ее, пойти рядом с ней.
– Погодка-то!… – сказал Вить-Вить.
– А я вот после школы никуда не поехала. Даже стала готовиться к экзаменам в институт, – сказала она.
– Теперь все учатся, – прогудел Белендряс, и не понять было, что он этим хотел сказать.
– А я вот думала-думала и решила погодить год-другой.
Все молчали. Прохожие шли нам навстречу, обгоняли нас. Шумно было на улице, как всегда, и все равно будто были только Татьяна, с другой стороны – наша бригада, и я сам – где-то с третьей стороны, что ли.
– Ученье – свет, – сказал дядя Федя.
– Я просто не знаю еще, в чем мое… – Татьяна чуть помедлила, – призвание.
– Поплавок на лацкане надо иметь, – сказал Филя, – чтобы увереннее держаться на поверхности жизни. – Тоже как-то неопределенно это у него получилось, то ли одобрял он это, то ли осуждал.
– Вузовский значок, конечно, не мешает, только я не надеюсь две жизни прожить, мне надо сразу институт по душе выбрать.
– Если родители в состоянии кормить… – начал дядя Федя.
– Почему, я и сама в силах зарабатывать на себя.
– У нас сегодня как раз была получка, – загудел Ермаков. – Расчет за месяц.
– Иван шестьдесят три рубля получил, – сказал Вить-Бить.
И все они снова замолчали. А я успел еще порадоваться втихомолку, что вот наконец-то и моя первая рабочая получка, и нам с мамой теперь будет полегче, даже здорово легче!
– Деньги, вроде бы, и небольшие… – опять начал Ермаков.
– Но – трудовые они! – сказал дядя Федя. – Своими руками и горбом заработанные, что называется! – Остановился, обернулся ко мне.
И все остановились, и пришлось мне все-таки показать свою левую руку, щедро залитую йодом. Татьяна ничего не сказала, только быстро глянула мне в глаза: «Очень было больно?!» – «Нет-нет!» – ответил я; и все, я видел, поняли наш бессловесный разговор.
– Я эту работу немного знаю, – сказала Татьяна. – Наш класс был у вас на практике.
– Да мы помним, – сказал Вить-Вить и снова пошел вперед, а все остальные – за ним. – Только из всего вашего класса к нам на завод пришли шесть человек, то есть работать пришли. А в нашем цеху – один Иван остался, если не считать Петухову в бухгалтерии.
– Да, – сказала Татьяна.
– Какие родители как на это смотрят… – заметил дядя Федя.
Татьяна заговорила поспешно:
– Мои родители – геологи, и отец и мать. Все время ездят в экспедиции. Как себя я помню, все больше с бабушкой находилась, это мать отца. Она сейчас уехала к другому своему сыну, у него дочка заболела, а жена работает.
– Ох уж эти бабушки… – неопределенно вздохнул Белендряс.
– Бабушки как бабушки! – сказал дядя Федя. – Вот и ее, – он кивнул на Татьяну, – вырастила одну внучку, теперь – вытаскивай другую.
– Да, – сказала Татьяна.
– Если вместе, конечно, то и в командировки можно, – сказал Ермаков.
– Это раньше они ездили в одной экспедиции, – ответила Татьяна, – а теперь уже – в разных. – Помолчала, договорила смущенно: – Они начальники разных экспедиций, оба защитили диссертации, это такие работы…
– Знаем, – перебил ее дядя Федя. – У меня один сыночек даже доктор физико-математических наук, профессор, целым институтом командует.
– Ну, вот видите! – чуть погромче ответила Татьяна. – А вы ведь – работаете! И по возрасту вы… чуть постарше меня.
И тут впервые все слегка улыбнулись.
– Я, кстати, тут письмо от отца получила, – подчеркнуто-безразлично выговорила Татьяна, остановилась, доставая из сумочки письмо; и мы все остановились; она открыла конверт, достала листок, развернула его: – Написала ему, что раздумала идти в институт, и вот что он пишет, – показала пальцем.
В той строчке письма, на которую она показывала пальцем, четким и твердым почерком было написано: «Чтобы стать настоящим журналистом, надо хорошо знать жизнь. А поэтому я согласен с тобой, что ты решила сначала поработать».
Татьяна была багровой, я опять почему-то не мог глядеть на нее. Только боялся, вдруг кто-нибудь из наших скажет что-нибудь не то.
– Ну что ж, – спокойно начал Вить-Вить, снова шагая вперед. Татьяна поспешно убирала письмо, и руки у нее чуть подрагивали. – Твой отец правильно пишет, узнать жизнь надо как следует каждому.
А я вспомнил, что за сочинения Татьяна всегда получала пятерки, мама даже зачитывала их, ставила в пример.
– А то потом приходят такие командиры производства!… – прогудел Белендряс
– А физически я – вполне здоровая!
– Да это мы видим, – сказал Филя, и все засмеялись.
Потом Вить-Вить вздохнул:
– Я сегодня говорил Ивану, что Валентина Ивановна все одна и одна дома.
Татьяна посмотрела на него, кивнула.
– Иди погуляй, – сказал мне дядя Федя.
Я пошел куда-то в сторону, оказалось, через улицу я пошел. Чуть не наскочил на самосвал, тот загудел тревожно, я отпрыгнул обратно на панель, затоптался на месте.
– Иван, – позвал меня Вить-Вить. Я подошел.
– Таня придет к нам с первого сентября.
– Пусть свой законный отпуск отгуляет, – пояснил мне дядя Федя.
Я кивнул.
– Ну – и ладушки! – подытожил Вить-Вить, протянув Татьяне руку.
И все поочередно попрощались с ней за руку. Филя, вспомнив свои фокусы, снял с плеча Татьяны конфетку, вручил ей торжественно.
Мне только кивнули – за руку у нас не принято прощаться, – пошли обратно.
– Слушай, давай посидим, а? – попросила меня Татьяна, показывая на скамейку в сквере.
– Давай.
– Там в письме, что я показывала, – сказала она, не двигаясь с места, – есть насчет журналистики… Я тебя очень прошу, очень: забудем об этом года на три, на пять, а?
– Хорошо! – почему-то даже обрадовался я и взял ее за руку.
И тогда она, улыбаясь уже, спросила:
– А ведь я выдержала экзамен, да?
– Какой? – И тут же понял: да! Вить-Вить же сказал: «Ну – и ладушки!» И никак мне было не спросить, о чем они разговаривали, когда дядя Федя послал меня погулять.
– Они сказали, чтобы я пока побыла с Валентиной Ивановной,
Я потянул Татьяну за руку к себе, откровенно намереваясь прямо на улице поцеловать ее. Она согласно придвинулась ко мне, только глаза у нее снова были совсем зелеными. И даже какие-то искорки в них прыгали, маленькие и насмешливенькие. – Извини!
– Нет, отчего же…
– Просто – спасибо тебе.
– Ах ты! – откровенным движением обняла меня за шею, мы поцеловались и очень быстро пошли.
Прошли уже несколько улиц, когда я опомнился и сказал:
– Ты же хотела посидеть в сквере.
– Теперь это уже не надо, – сказала Татьяна, а
мне опять показалось, что она умнее меня и вообще все лучше понимает; взрослее, наверно. Поглядела на меня: – Ты очень есть хочешь?
– Нет.
– Я Валентине Ивановне сказала, что мы к нам домой съездим, ты ведь ни разу у нас не был… – И лицо у нее сделалось чуть напряженным, и смотрела она в сторону.
– Хорошо.
Мы пошли на метро, а я все думал: почему у Татьяны вдруг так изменилось лицо? Сказал, когда мы уже спускались на эскалаторе:
– Ты только меня никогда и ни в чем не бойся, хорошо?
Она обернулась, снизу вверх поглядела на меня, ответила очень серьезно:
– А вот за это – тебе спасибо! – И тут мы с ней чуть не поцеловались, Татьяна засмеялась: – А еще говоришь – не бойся!
Соломины живут на углу Невского и Исполкомской. Я каждый день проходил мимо их дома два раза: в школу и из школы. Знал, что их квартира на пятом этаже, знал даже, что квартира эта из двух комнат, а вот ни разу не был у них. Было несколько случаев, когда я мог зайти по школьным делам, раза два – даже должен был зайти, и все-таки не пошел, хотя у других своих одноклассников запросто бывал дома и они у нас с мамой бывали. А вот Татьяна у нас – тоже ни разу, если не считать вчерашнего. Хотя и сегодня она была у мамы, даже обед готовила… Просто боялся я, а чего боялся, и сам не пойму. Татьяна, правда, постоянно смеялась надо мной. Боялся глаз ее, что ли, зеленых с искорками, насмешливой улыбки, резких слов, самой ее красоты.
Мы с Татьяной молча доехали до станции «Площадь Восстания». Время было – после смены, народу в метро – много, мы даже стояли в вагоне не рядом, и это было хорошо. Так же молча вышли, почему-то поднялись на эскалаторе, который ведет на Московский вокзал, а нам удобнее было бы на том, который выходит на Невский. Татьяна все шла впереди, и голова у нее была опущена, и сумочкой она то махала широко, то сумочка, забытая, болталась, стукаясь о колено. Так и шли мы с ней, как в туристском походе, когда видишь в основном только пятки впереди идущего. Никак не могли мои глаза оторваться от асфальта, с фотографической четкостью фиксируя решительно все подряд: урны, окурки, витрины магазинов, разноцветные ботинки и туфли. Никогда до этого не думал, что такое многообразие фасонов и расцветок обуви выпускается нашей промышленностью. А тут еще из богатого туристского репертуара сам собой всплыл куплет:
Ты идешь, и консервные баночки Попадаются все на пути. Ты гляди на консервные баночки, Чтобы легче дорогу найти!Мы с Татьяной поднялись по лестнице. И странное дело, мне показалось, что я уже бывал на этой лестнице, будто видел уже и эти длинные окна, а за ними – низкие крыши каких-то домов. Загадал: «Если на верхней площадке не будет двери на чердак, а дверь Татьяниной квартиры – слева, звонок на ней – справа, значит, наверняка был!»
Так все и оказалось. Татьяна остановилась на площадке, стала доставать из сумочки ключи. За дверью послышалось негромкое тявканье.
– Слушай, – заметно волнуясь, сказал я, – а не мог я когда-нибудь уже быть у вас?
Татьяна обернулась, держась за ключ, вставленный в дверь, поглядела на меня:
– Вспомнил все-таки!
– А я уж думал, не из моих ли снов это. – И покраснел.
– А ты давно уже сантранспортом работаешь: в пятом классе привел меня из школы, когда у меня свинку обнаружили. – И вошла в квартиру.
Да, был: узенькая прихожая, в стене слева – две двери в комнаты, прямо – в кухню, в углу – большая подушка, на ней коричнево-черная, заметно растолстевшая, как бочоночек, Милка.
– А Милка постарела, что ли?…
– Даже как зовут вспомнил! Только теперь это не Милка, она заболела и… умерла. Это Жук.
Жук потягивался без тени смущения, зевал сладко, с подушки не слезал.
– С достоинством держится, – сказал я, – как
балтийский морячок в отставке.
– Кто-кто?…
– Это у нас в цеху есть такой Петя Шумилов, его бригада монтирует ходовые тележки. Будешь иметь счастье познакомиться.
– Благодарю!
– А кто же за этим Жуком следит?
– А чего за ним следить, он же как кошка, – Татьяна открыла первую дверь слева. – Здесь я помещаюсь, а когда папа с мамой в Ленинграде, бабушка ко мне перебирается.
В комнате слева стояла кровать, прямо перед окном – небольшой письменный стол, справа – полки с книгами, платяной шкаф. В окне были видны те же низкие крыши, я даже вспомнил, что именно так и видел их, когда привел тогда Татьяну домой. И бабушку ее вспомнил, грузную, с широким лицом, над верхней губой – черные усики.
На стенах висели три фотографии: маленькая
Татьяна где-то на даче в трусах и майке, совсем как
Светка по утрам; широколицый мужчина с пристально-озорными глазами и женщина, очень похожая на Татьяну, только постарше.
– Познакомился с моими родителями? – чуть насмешливо спросила она, сказала торжественно: – Товарищи экскурсанты, а теперь пройдите в следующую залу! – и распахнула передо мной низенькую дверцу в книжных полках справа. – Экспонаты руками не трогать!
Во второй комнате стоял круглый стол под толстой ковровой скатертью, широкая и тоже ковровая тахта, шкаф, высокое, до самого потолка, зеркало… Боялся, что у Соломиных роскошные хоромы! А у них – почти как у нас с мамой: скромно, тесновато даже. Сказал с облегчением:
– Нормально у вас, Танька!
– Ну – и ладушки! – ответила она.
– А где же отец работает, когда он в Ленинграде? И мама?
– А они дома почти не работают: то в поле, то в институте. Они вообще – кочевые люди, как их бабушка называет. У нас весь дом на ней держится, а в последнее время – слегка и на мне: бабушка хворает часто. Да ты садись, а я пока чай поставлю. – И засмеялась: – Попою тебя, дитятку!
Я сел на стул около письменного стола. На нем был порядок, каждая вещь – на своем месте.
Когда учишься вместе в одном классе в течение десяти лет, то уверен, что каждого своего одноклассника знаешь до конца. Привыкаешь к нему так, как к ребятам в своем дворе. В первых классах Татьяну звали Соломкой, потом почему-то перестали, и даже из Тани она превратилась в Татьяну. Так ее все и называли. Почему, спрашивается?…
К словам Татьяны очень и очень прислушивались у нас в классе. Любое свое мнение она высказывала резко и прямо. Лена – тоже, но ты будто наперед знал, что она скажет, а Татьяну не всегда можно было понять, хоть и звучали ее слова весьма уверенно. Уж не потому ли я чуть опасался Татьяны, что говорила она нестандартно, по-своему, поэтому, возможно, и не всегда понятно… А ведь за эти два дня Татьяна ни разу и ни в чем не ошиблась, хотя попадала в самые разные ситуации. И на прощальном пикнике, и у нас дома с мамой, и с членами нашей бригады. У меня бы так не получилось, окажись я на ее месте, когда буквально все ново и непривычно! И само решение ее идти на завод тоже необычно: родители – кандидаты наук, с деньгами – полный порядок, если и не попала в этом году в вуз, можно переждать, но уж на завод-то…
Вспомнил, как получилось с той эпиграммой Маршака, когда мы с Татьяной разыграли ребят. Вспомнил, как она спросила меня: «Какого цвета небо?» А потом сказала, что и она видит его точно таким же, и всегда будет видеть! И как мама сказала: «Танечка!» А после, когда я стоял за дверью в коридоре, Татьяна говорила маме: «Мы любим друг друга, Валентина Ивановна, любим!» И когда наша бригада решила принять к себе Татьяну, я подумал, что кроме мамы, Татьяны, еще нескольких человек…
Будто обосновалось во мне то новое и счастливое мое ощущение, которое я испытал на шоссе, когда Татьяна спросила, какого цвета небо! Без всякого усилия со своей стороны, буквально как в сказке, поймал Иванушка-дурачок свою жар-птицу!… «Чтобы всем вообще легче жить стало», – сказала мама. Вот и об этом не надо забывать мне, никак нельзя забывать!…
– Ты чего испугался? – спросила Татьяна, стоя в дверях, внимательно глядя на меня.
Я встал, опустил руки, сказал:
– Я люблю тебя, Таня! Вот скажи ты мне сейчас, чтобы я ушел, никогда больше вообще тебя не видел, и от этого ничего не изменится. Через много лет я, возможно, и женюсь, и семья у меня будет, и дети, но все равно – ничего не изменится, понимаешь? Ты только помни, что я на любую сосну для тебя залезу. Всегда!
– Я уже говорила тебе об этом, что знаю, – просто ответила она.
8
Татьяна приходила к нам каждое утро, еще до того, как мы с Пастуховым уезжали на завод. Мама теперь не вставала совсем. Я видел, что ей приятнее, если Таня подает мокрое полотенце, которым мама вытирала лицо и руки. Потом поит ее с ложечки чаем. Мама ничего не говорила, когда я все это делал, только вдруг из ее глаз начинали катиться крупные слезы.
Татьяна садилась к ней на кровать, и мамино лицо становилось спокойнее. На саму кровать я боялся глядеть: казалось, что маминого тела совсем нет на ней, только одеяло уложено слегка неровно.
Виктор Викторович с Зинаидой Платоновной каждое утро заглядывали к нам в комнату. Вить-Вить чаще всего приносил маме газету, бодренько рассказывал о заводских делах. Зинаида Платоновна, высокая, красивая, подчеркнуто-опрятно одетая, сначала спрашивала маму, как спалось, и тут же рассказывала, какие сны видела в эту ночь. Мама кивала Пастухову, благодаря его за газету. Кивала, точнее сказать – ресницами кивала, и Зинаиде Платоновне. Хотя, наверно, как и я, понимала, что сны Зинаида Платоновна выдумывает, – они были совсем как в кино. Светка жила на даче с детским садом, и мне иногда казалось, что мама чуть скучает по ней.
Татьяна ничего не рассказывала и не выдумывала, держалась как всегда, не скрывала, что все понимает. Даже одевалась красиво и модно. И я видел, как у мамы теплели глаза, когда Татьяна утром входила в нашу комнату, спокойно здоровалась с мамой, начинала неторопливо двигаться по комнате, убирая ее, говорила обо всем том, о чем она говорила бы, если бы мама и не умирала, а просто поздно проснулась, еще не встала с постели.
– Иван, – негромко позвала мама, когда Татьяна вышла за чайником на кухню.
Я знал, что мама смотрит на меня, и сам старался не встречаться с ней глазами. Боялся, что увижу, какие необычные теперь у мамы глаза, точно она отодвинулась куда-то далеко-далеко и от меня, и от всего, что происходит вокруг нее. И хоть замечает по-прежнему все, и даже привычно следит, так ли делается то или другое, но главное для нее – уже не это. А это новое и главное для мамы сейчас непрерывно занимает ее, она точно все время прислушивается к нему, ждет его…
Слышно было, как Татьяна и Пастуховы о чем-то негромко разговаривают в кухне. Я сидел за столом, молчал, и ощущение у меня было такое, будто большая часть моего мира безвозвратно уходит от меня. Уходит, и я это понимаю, и все понимают, и – ничего сделать нельзя.
Заставил себя, поглядел на маму. Глаза у нее были обычными, приветливо-строгими, и она не отвела их. И я не опустил свои, сказал тихо:
– Я тебе обещаю. Ну, не знаю, как сказать… Обещаю!
«Иди ко мне», – сказала мама глазами.
Я подошел, стал на колени у ее постели. Мама медленно и долго приподнималась, поцеловала меня в лоб, с облегчением откинулась на подушку, прошептала:
– Ну, вот.
Я поцеловал ее руку, лежавшую неподвижно поверх одеяла. Она с трудом приподняла ее, погладила меня по голове, как в детстве. Сказала тихонько:
– А маленький ты долго ходил на пальчиках, я уж боялась, не болен ли, даже к врачу тебя водила.
Я подождал, больше она ничего не сказала, и – не заплакал, хоть и все понял. Услышал, что дверь в комнату приоткрылась и снова закрылась.
– А отцу не пиши, не надо. Пусть он думает, что я жива, так ему будет легче… Вот и все, Иван, живи!… Для людей живи, как я жила, только тогда будешь жить по-настоящему и для себя.
Я снова поцеловал ее сухую руку и встал.
– Позови Таню, – сказала она.
Я открыл дверь, Татьяна стояла в коридоре, а в прихожей – Пастуховы. Они поглядели на меня, отвернулись, ничего не сказали. Татьяна вошла, остановилась у самых дверей.
«Иди ко мне», – сказала ей глазами мама.
Татьяна подошла, они с мамой поцеловались. И Татьяну мама погладила по волосам.
– Ну вот, умница, – сказала мама.
– Здесь все будет в порядке, Валентина Ивановна.
– А я уверена, Таня, что будет.
– Давайте чаю попьем.
– Конечно. – Мама посмотрела на меня: – Позови Пастуховых.
Я выглянул за дверь, они всё стояли в прихожей на том же месте.
– Мама приглашает попить с нами чаю, – сказал я как можно обыкновеннее.
И они сразу же послушно пошли к нам в комнату, сели за стол.
– Чайку попьем, – сказала мама. Они кивнули враз.
Татьяны в комнате не было, я пошел на кухню. Татьяна стояла у газовой плиты, плечи у нее ходуном ходили. Я подошел, постоял у нее за спиной.
– Сейчас, – прошептала она, – ты иди, иди, я несу.
Я пошел в комнату.
– Все будет в порядке, Валентина Ивановна, – говорил Вить-Вить.
– Как за своим! – уверяла Зина, и оба они поспешно замолчали.
Татьяна принесла из кухни чайник, и лицо у нее было обычным. Я достал хлеб, булку, колбасу, стал резать.
– Начало месяца, – сказал Вить-Вить.
– Бригада вполне обойдется без Ивана! – пояснила Зина.
Мама посмотрела на меня, улыбнулась глазами, сказала:
– Нет, зачем же… Таня ведь все время здесь. – Да-да! – сказала Татьяна.
– И не начало уже, а середина августа, – поправила Пастухова мама.
Попили чаю, и мы с Вить-Витем пошли, а Зина еще осталась, – ей к девяти. Ехали, как обычно, на метро. Пастухов молчал. А когда уже поднимались на эскалаторе, сказал мне, будто мимоходом:
– Ты работай сейчас, чтобы ни на что больше у тебя сил не оставалось, чтобы ты был как высосанный после работы.
– Да.
У входа в цех стоял Игнат Прохорыч, поздоровался со мной, вздохнул. Красивое лицо его было печальным. Теперь ежедневно он ждал меня у входа в цех, но мама и на этот раз ничего не сказала мне для него, а врать я почему-то не мог. Кивнул, прошел мимо. И он ничего не сказал.
Через час или два после начала работы я уже так уставал и одновременно входил в ритм привычно-сильных движений, что мне делалось легче и легче.
Только иногда, затягивая, например, болты, я вдруг видел, как давным-давно летом в пионерлагере мама учит меня плавать. И смеется, здоровая, красивая, загоревшая, и брызги радужно светятся на солнце, и все вообще вокруг – солнце, и мы с мамой смеемся…
Или за обедом в столовой все едят, разговаривают, даже смеются, а я почему-то вижу, как мы с мамой идем в магазин в день ее зарплаты и мама покупает мне любимые конфеты, какие я только захочу…
Или мы с Филей лазаем по стреле, запасовывая тросы, а я одновременно вспоминаю, как мы с мамой поспорили о чудаках. Я видел в Дон-Кихоте только смешное, а мама терпеливо разъясняет мне, что хотел сказать Сервантес. И я смотрю на нее снизу вверх. Как, впрочем, и сейчас, хоть я ростом на голову выше мамы…
Заводя упругий и непослушный стальной трос в канавку блока, понимаю, что не уходит и даже не может уйти от меня та часть моего мира, которая воплощается в маме. Трудно сказать, что перешло от нее ко мне, стало органичным для меня и умрет только со мной. А может, даже и со мной не умрет.
И вдруг, опомнившись, вижу, как Филя молча и терпеливо ждет меня, чтобы запасовать трос дальше. С работы мы также возвращаемся с Вить-Витем, оба молчим. Только он вдруг спрашивает меня:
– Документы в институт подал?
Я киваю.
Вечерами у нас Татьяна, она никуда и не уходила, кроме магазина. И обязательно еще кто-нибудь. Это после того, как однажды к нам зашел Павел Павлович Дмитриев: он разрешил, чтобы к маме приходили гости.
Павел Павлович сидел за столом, пил чай. Громко и весело говорил:
– Вы, наверно, думаете, Валентина Ивановна, что я пришел к вам как врач к больной? Нет и нет! Приехал с другого конца города… Кстати: отличную квартиру мы получили, отличную!
– Да знаю-знаю, – отвечала мама, будто своему ученику.
– А вот, молодые люди! – Он поглядел на нас с Татьяной. – Ваш уважаемый однокашник, а мой – сын, средненько, знаете ли, сдает экзамены в политехнический средненько! И это – при нынешнем конкурсе, а?
– Лоботряс! – отвечала мама. – Жалко, не попался он мне в десятом классе.
– Вот-вот! – говорил Павел Павлович. – А я о чем жалею?! – И вдруг совсем по-другому спросил меня: – А ты документы подал? – Я кивнул. – В политехнический? – Я кивнул. – На собеседовании был? – Я кивнул, хотя еще и не был. – Все в порядке? – Я кивнул; а он сказал уже снова громко и весело: – А мой Вениамин?!. Кстати, Валентина Ивановна, в вашей педагогической практике не было случая, чтобы родители жалели о том имени, которое дали при рождении своему ребенку?
– Как же, как же! – в тон ему отвечала мама.
– Ве-ни-амин! – по складам выговорил он. – Теперь мне понятно, почему у него успехи средненькие! Ну, спасибо за чай, поеду скорей домой, буду пороть его как Сидорову козу: возможно, еще наверстаю упущенное, а?… – Пожал маме руку, поглядел ей в глаза, пошел из комнаты.
Мы с Татьяной вышли за ним в прихожую. Он постоял, закуривая, а из своих дверей на него смотрели Вить-Вить с Зиной. Лицо у Павла Павловича было уставшим, даже осунувшимся. Закурил, поглядел на меня, опять заулыбался:
– Режим – тот же, если гости придут – милости просим, понятно? О мировых проблемах – не рассуждать, понятно? Разговоры вести легкие, веселые, самим – носы не вешать, понятно?!. – И кивнул Пастуховым, пожал мне руку, Татьяне; в дверях обернулся, нашел глазами Татьяну, вздохнул, вышел.
– Плохо дело! – не вытерпела Зина.
– А он осматривал маму? – спросил я у Татьяны.
Она кивнула, пряча лицо.
– Веселый уж очень этот профессор, – осуждающе сказал Вить-Вить.
– Вот и я говорю, – вздохнула Зина. – Одно это уж, видать, ему и остается, что веселым быть! Ах, Валентина Ивановна, Валентина Ивановна, родная ты моя!…
Я подождал, пока Татьяна вытрет лицо, и мы пошли в комнату.
– Очень мужественный человек! – сказала мама, поглядев на нас. – Очень. – И легонько улыбнулась. Вот после этого мы с Татьяной и стали заботиться, чтобы по вечерам у нас обязательно кто-нибудь бывал. Да и заботиться не надо было: как только узнали, что к маме можно, люди сами пошли. Мы заботились только о том, чтобы маме было как-нибудь полегче в эти ее последние дни.
Я, правда, смутно помню эти дни. У меня как-то смешалось и настоящее, и прошлое, и действительность, и фантазия. И знакомые люди, и те, с которыми я только что познакомился. Вообще в мире будто сместилось что-то, он стал чуть другим в эти дни, точно контрастность всего вдруг увеличилась, как на фотоснимке, где одни детали обрисованы четко и ясно, а другие почти не видны.
Как-то пришел со смены, а у мамы сидит Дарья Трифоновна, наша учительница с первого по четвертый класс. Давным-давно они с мамой вместе начинали работать, но мама кончила институт, а Дарья Трифоновна – нет, поэтому она и сейчас преподает в начальных классах. Увидев ее, сухонькую и маленькую, я на минутку даже почувствовал привычное стеснение.
Поздоровался, Дарья Трифоновна кивнула, увлеченно вспоминая, как они с мамой начинали работать еще до войны. И странно было слышать: «А помнишь, Валька?» Или: «А он ведь так боялся тебя, Валька!…»
Приходили ребята из школы – те, что еще учатся, и те, что уже кончили, даже работают. Сначала сидели тихо, со страхом и любопытством исподтишка поглядывая на мамино белое и отекшее лицо. Но мама начинала расспрашивать их, не путая ни одного имени, четко помня, кто и где работает. И ребята, позабыв уже про мамину болезнь, говорили оживленно, даже спорили, хохотали. Мы с Татьяной организовывали быстренько чай и видели, что у мамы точно такие же глаза, какими они бывали, когда она еще работала в школе.
Однажды пришла молодая учительница математики, сна и в нашем классе преподавала, Глафира Андреевна, по-нашему – Граня. Человек она умный, но очень уж нервный. В первую очередь – из-за своих семейных обстоятельств. Поэтому сначала она была подчеркнуто-веселой, только все говорила:
– Знали бы вы, Валентина Ивановна, скольким я вам обязана!
– Ну-ну, – чуть улыбаясь, останавливала ее мама.
А потом стала рассказывать про своего мужа, он тоже математик в соседней школе, и вдруг расплакалась, горько так и беззащитно, как Светка. Я не знал, что делать, а Татьяна уже хотела увести ее, но мама сказала, чтобы это мы с Татьяной вышли. Мы посидели у Пастуховых минут сорок, наверно, пока Глафира Андреевна, уже успокоенная, почти веселая, постучала в двери, извинилась передо мной, улетела, как на крыльях. А у мамы было веселое лицо, когда мы с Татьяной вошли в комнату.
– Глупенькая еще Глаша, – сказала она.
И мне снова, как на контрастном снимке, показалась почти невидимой беда Глафиры Андреевны по сравнению с нашей.
Из нашего класса перебывали все ребята, кроме Венки и Гуся с Лямкой. Даже своих одноклассников я тоже вдруг увидел чуть по-другому. И – еще дороже мне стала мама, так по-настоящему уважительно они разговаривали и советовались с ней. Возможно, кое-кто из них даже и с родителями своими так не разговаривает!
Однажды после смены Игнат Прохорыч пошел вместе со мной. Шел, курил, разговаривал, и лицо у него было каким-то странным. Вить-Вить усиленно поддерживал разговор и в метро, и потом на улице. Только все поглядывал на меня, и я видел: никак не мог решиться пригласить Колобова к нам. Тогда я уж сам сказал:
– Может, зайдете к нам, Игнат Прохорыч, а?
– Ну что ж, – согласился он, и все лицо у него так и разгладилось.
В прихожей он приостановился, одернул пиджак, поправил воротничок рубашки, провел рукой по волосам, шепнул мне:
– Скажи Вале, что и я пришел.
Я вошел в комнату, сказал как можно беззаботнее:
– А тут со мной Игнат Прохорыч пришел.
У мамы сразу как-то метнулись глаза. Кажется, первый раз в жизни я видел ее такой.
– Ой, Танюша, – сказала она, – мне бы хоть причесаться, а?
– Выйди, – сказала мне Татьяна, – займи чем-нибудь Игната Прохорыча.
Он стоял в прихожей, а Вить-Вить с видом крайне занятого человека метался по кухне от плиты к раковине и назад.
– Сейчас, Игнат Прохорыч, – сказал я. – Мама только причешется.
– Да-да, – кивал он и вдруг посмотрел на меня пристально и вроде испуганно: – Как… Как ты сказал?
– Причешется. А что?
– Нет-нет, что ты, что ты! – И улыбнулся, стал торопливо закуривать.
Я молча топтался рядом с ним, пока он курил, все стараясь встать спиной ко мне.
– Вы уж извините, Игнат Прохорыч, – сказала Татьяна, выходя из комнаты, – Валентина Ивановна очень рада, очень, что вы пришли!
– Так я пойду, да?
– Ну конечно же.
Он медленно приоткрыл дверь, сказал: – Это я, Валя…
– Входи, входи, Игнаша. Вот видишь, как встретиться пришлось.
Я пошел в комнату, Татьяна взяла меня за руку, сказала шепотом:
– Пойдем-пойдем, погуляем.
Мы пошли в садик, сели на скамейку. Татьяна держала меня за руку и молчала. На дорожке два мальчика перебрасывали воланчик бадминтона… Старушка вела за руку девочку, ласково говорила ей: – Вот когда пойдешь в школу, тогда и научишься танцевать, а пока ты еще только смотреть можешь, как другие танцуют.
По улице прошел трамвай, а рядом с ним, как привязанный, автобус.
…Я был маленький, лежал в постели, а мама, протянув руку со своей кровати, дала мне подержать ее, и я сразу же заснул от уверенного покоя…
По дорожке сада шли парень с девушкой, улыбались и молчали.
…Мы с мамой сидели в Малом оперном на третьем ярусе, уже играли увертюру, огромный и темный, как котлован, зал затихал, только в лампочках большущей люстры еще тлели багрово волоски…
Не знаю, сколько прошло времени, только Татьяна вдруг чуть сильнее сжала мою руку, и я увидел, что мимо сада быстро идет Игнат Прохорыч, отвернувшись от нас.
Мы с Татьяной пошли домой. Мама молчала, смотрела в потолок. И улыбка застыла на ее губах…
Через день или два в обед я позвонил, как обычно, домой. Татьяна сказала:
– Я вызвала неотложку, Валентине Ивановне что-то стало хуже.
– Я сейчас приеду!
– Подожди, я у нее спрошу.
– Хорошо. – Я долго держал трубку, прижимая к уху; она была совсем мокрая.
– Знаешь, Валентина Ивановна сказала, что не надо, пройдет.
Я помолчал, спросил:
– А может, все-таки…
– Сказала, что не надо, пройдет.
– Хорошо. Татьяна всхлипнула, повесила трубку.
А когда мы с Вить-Витем приехали домой с работы, мамы уже не было… То есть она по-прежнему лежала на своей кровати, но я даже посмотреть на нее не мог. И заплакать никак не мог.
…Мама лежала в гробу. Он стоял на нашем обеденном столе, и клеенка была та же… И вообще все в комнате было то же и совсем не то.
…Мы ехали в похоронном автобусе на кладбище. Провожающих оказалось так много, что сзади образовалась вереница такси.
Мамина сестра тетя Варя приехала из Москвы, еле успела на похороны, а больше родственников у нас с мамой не оказалось: дедушка и бабушка умерли в блокаду от голода.
Потом все прощались со мной, с Татьяной, с тетей Варей. Татьяна настойчиво говорила что-то Вить-Витю, Зине, Игнату Прохорычу.
Мы оказались в квартире Татьяны, и Лена была с нами, укладывала тетю Варю в постель.
Потом я заметил, что стою у окна, вожу пальцем по стеклу, смотрю на крыши внизу. А Татьяна все говорит и говорит мне что-то. И слова, вроде, даже повторяются, говорит она ласково и настойчиво, а что -» никак не понять. Повернулся к ней.
– Я вызвала такси: нет у нас другого выхода, Иван, нет! И я в институт уже позвонила, и домой Лямкным: Кирилл Кириллович как раз в институте! – Взяла меня за руки: – Да пойми же ты, что последний день сегодня для собеседования! Ваня, ну же!
– Хорошо.
Мы приехали в политехнический, пришли в приемную комиссию. Все документы, которые надо, оказались у Татьяны: по пути мы заехали домой, я сидел в такси, а Татьяна поднялась, взяла их. Кирилла Кирилловича я узнал с трудом. А ведь и в школе его видел, и дома у Ляминых бывал. Меня он не узнал, глянул мельком, кивнул, чтобы я сел перед его столом. А сам, отложив какой-то английский журнал, стал быстро чертить мне задачу на листе бумаги. Протянул его через стол:
– Определите, пожалуйста, предельный угол, при котором этот лом еще не будет скользить по полу. – Снова взял журнал.
Я как-то автоматически поглядел на лом, – чертеж был выполнен четко, даже красиво, и стена отчетливо, и пол. Сначала показал стрелкой силу веса лома, приложенную по середине его, потом две силы трения, одна – вдоль стены у верхнего конца лома, вторая – по полу, в который упирался его нижний конец. Составил уравнение равновесия, приравнял обе части, нашел предельное значение угла. И в это время увидел маму: она стояла в классе у доски и улыбалась…
– Не спать, молодой человек! – сказал мне Лямин, взял лист с моим ответом, прочитал его, посмотрел на меня уже внимательнее: – А я нигде не мог вас видеть?
– Нет.
Если бы я сказал, как на самом деле все обстоит, он бы, возможно, начал еще меня расспрашивать, а мне пришлось бы отвечать. Да еще про маму пришлось бы сказать, и, значит, я произнес бы вслух слово «умерла», а это было не так, не так!…
– А вам никогда не приходило в голову, почему крестьяне делают оглобли телег определенной длины, ни больше, ни меньше?
– Нет.
– Ну, тогда слегка упростим задачу. – Взял новый лист бумаги, стал опять чертить на нем, протянул через стол: – Под каким углом надо приложить силу к этому телу, чтобы при равномерном его скольжении она имела наименьшее значение?
Опять эскиз был выполнен четко и аккуратно, и мне это было приятно: на плоскости лежал прямоугольник, к центру тяжести его был приложен вектор силы под некоторым углом к горизонту. А над ним еще было указано, что скорость – постоянна. Задачу можно было решить по-школьному, но путь этот был долгим, а сил у меня уже не было. Поэтому я просто составил дифференциальное уравнение движения, взял производную, приравнял ее нулю. Угол наклона силы оказался равным углу трения, это мне смутно представлялось и раньше.
И тут же снова увидел чуть обиженное лицо мамы, какое у нее бывало всегда, когда я возвращался с математического кружка: ей хотелось, чтобы я занимался гуманитарными предметами, а мне они меньше нравились. И даже на Глафиру Андреевну мама сердилась втихомолку, когда я начал с ней проходить дифференциальное и интегральное исчисления.
– Опять заснул? – спросил меня Лямин, протянул руку через стол, взял у меня листок, посмотрел на него, и тут у него лицо сделалось настоящим, а до этого было совсем, как у Лямки; вот и у Павла Павловича лицо бывает то настоящим его, то похожим на Венкино.
– Егоров? – сказал он, уже улыбаясь с любопытством.
Я кивнул.
– А почему сразу не сказал? Неудобно было?… Я кивнул.
– Или не хотел снисхождения по знакомству? Я кивнул.
– Так это же Соломина! – сказал он, глядя в сторону.
Оказалось, Татьяна сидела у стены в углу.
– Ну, Валентине Ивановне большущий привет передавай! – сказал он мне.
Я кивнул. И не потому, что мне пришлось бы рассказать о смерти мамы: пока решал эти премудрые задачи, ко мне постепенно все возвращалось и возвращалось старое, привычное, и мама снова была рядом со мной, как и раньше!… И Татьяна, молодец, ничего не сказала.
– Ну, будешь работать у меня на кафедре в студенческом научном обществе! – оживленно говорил Лямин.
Хотелось мне сказать, что не могу я работать у него на кафедре, потому что поступаю я на вечерний, но и говорить все это – тоже сил не было.
– Ну, а вы? – спросил он у Татьяны.
– Я работать устраиваюсь… – медленно и как-то шепеляво выговорила она, поднялась со стула; и только тут я увидел, до чего же изменилась Татьяна за этот месяц!
– А Гусь с Лямкой, или Кеша с Нешей, как вы их, называете, – быстро и оживленно говорил он, – никак от любви не могут оправиться! Хотя Гусев, правда, тоже поступил к нам на механический.
И опять его веселый разговор, оживленное здоровое лицо были незначительными, как бледные, почти неразличимые места на контрастном снимке. Хотя одновременно я почти автоматически, как и решал задачи, отметил, почему Аннушка зовется Лямкой: видно, у них в семье запросто принят этот жаргон: Гусь – Лямка, Кеша – Неша… Гусь, конечно, поступил… А вот у Аннушки мама жива.
И опять все ушло от меня – и поступление в вуз, и сам Лямин.
Не помню, как мы доехали до Татьяниного дома. Оказалось, что я лежу на ее постели и – ничего не могу поделать с собой: плачу и кусаю подушку, чтобы не заорать в голос, а Татьяна сидит рядом на кровати, держит меня за плечи, говорит что-то ласковое, спокойное, родное.
Ах, мама, мама!…
9
Тетя Варя была у нас целую неделю: на заводе, где работает, взяла отпуск за свой счет. Хотя вначале и говорила, что ей удалось вырваться всего на три дня. Переставила зачем-то вещи в нашей комнате, даже перевесила картины.
Тетя Варя на два года младше мамы, ее муж – археолог, ездил в экспедиции, как родители Татьяны. Он преподает в Московском университете, у них две дочки-близнецы – Валя и Варя, перешли в седьмой класс. А сама тетя Варя – начальник планового отде ла подшипникового завода. Она занималась в институте днем, а не как мама – по вечерам. «Меня Валентина выучила!» – обычно говорит она.
Внешне тетя Варя сильно похожа на маму, ту, какой мама раньше была. Поэтому, когда мы вернулись с Татьяной с завода – после первого дня ее работы у нас в бригаде, – я забылся, а тетя Варя к тому же спиной к дверям стояла, причесывала волосы совсем такими же движениями, как и мама, я и сказал:
– Слушай, мам, у Татьяны все нормально!
У нее сильно дрогнули руки, потом она медленно обернулась, поглядела на меня и заплакала.
А еще через день или два приехали со смены – у тети Вари лежит на столе приготовленная стопка фотографий мамы, дедушки с бабушкой, своих еще детских. И чуть поодаль – большая пачка маминых писем на имя отца, надписанных ее рукой. Я сразу понял, что письма эти мама не отправляла, хотя и марки были наклеены на некоторые конверты: почтовых штемпелей на них не стояло. У дверей – маленький чемоданчик. Татьяна вздохнула громко, облегченно. Тетя Варя посмотрела на нее. Только тут догадался: тетя Варя потому и задержалась на целую неделю, что не знала, наверно, как со мной быть?
– Сядьте-ка! – кивнула нам она; очень серьезно, пристально глядя на нас; мы сразу же сели; она вздохнула, заговорила медленно: – Эти фотографии я возьму с собой. – Спросила у меня: – Надеюсь, ты не будешь в обиде? – Я кивнул, она пояснила уже Татьяне: – Я ведь после окончания института уехала в Москву с одним чемоданчиком, думала, не приживусь, вернусь, а теперь уж Москва – мой настоящий дом. Я думаю, ты правильно поймешь меня, Таня, я должна была как следует приглядеться к тебе… – Татьяна кивнула, и я – тоже; тетя Варя вдруг улыбнулась: – Ведь когда я ехала в Ленинград, мы с мужем решили, что я заберу Ивана к себе, к нам в Москву. Ну, а сегодня поговорила с ним по телефону, рассказала все подробно, и мы решили, что Ивану лучше остаться тут.
– Да! – выговорила Татьяна.
– Ага! – сказал я.
– Так! – сказала тетя Варя, и глаза у нее стали такими же, какими бывали у мамы на уроках. – А теперь, Таня, ответь мне сразу и – не думая: почему ты в день похорон заставила Ивана пойти на собеседование в институт?
– Так последний же день был! Я даже позвонила и в институт, и к Ляминым, нельзя ли отложить на несколько дней.
– И – всё?
– Да.
– Тогда – спасибо тебе, девочка!
– А!… – сказала Татьяна, и глаза у нее сделались на минутку зелеными: – Думали, не хочу ли привязать Ивана?
Тетя Варя засмеялась очень весело:
– Не то, что думала…
И Татьяна засмеялась так же весело и громко, закончила за нее:
– Но частично предполагала!
– Ну, прости! Понимаешь, ты совсем и решительно ни в чем не ошибаешься. Все у тебя выходит будто само собой, просто, естественно и умно. И – по-доброму!
– Не надо, – выговорила Татьяна, – перехвалите – загоржусь! – и покраснела.
– Ну вот! – удовлетворенно закончила тетя Варя. – И работать на заводе ты начала хорошо, и с учителями я вашими говорила, и с одноклассниками, с Леной… – Помолчала, а мы с Татьяной опустили головы. – И с Игнатом говорила, и с Пастуховым. А ты все письма отца мне дала? – вдруг спросила у Татьяны.
Она кивнула, а я сказал:
– Вам бы, тетушка, следователем по особо важным делам работать.
– А ты, дылдушка, сначала своих детей вырасти! И у меня опять стеснилось в груди, так похоже у нее это получилось на мамино!
Тетя Варя неожиданно густо покраснела, замолчала. И мы с Татьяной молчали, хотя я и не очень понимал, что, собственно, происходит.
– Зарегистрироваться вам надо, – выговорила наконец тетя Варя.
Удивительно громко иногда стенные часы тикают. И трамваи очень громко тормозят на повороте, противотоком, наверно, они тормозят.
– Нам восемнадцати еще нет, – тихо-тихо сказала Татьяна.
А неглупо это придумали – тормозить противотоком.
– А когда исполнится восемнадцать? Тебе. Ему-то я знаю, что через полгода.
– Я младше его на четырнадцать дней.
Великая это сила – электричество! Доискаться бы, кто именно его открыл?
– Родители знают?!
– Нет.
А может, тебе, Ваня, заодно поискать и изобретателя колеса?
– Варвара Ивановна, если вы думаете…
– Смотри, Танька, чтобы родителей дождаться! А вот мама так бы никогда не сказала! Все-таки на заводе человек погрубее, чем в школе, из-за этого, что ли? Но ведь мы с Татьяной на заводе…
– Хорошо, Варвара Ивановна.
– А эти письма Валентина писала его отцу. Всю свою жизнь писала, последнее – накануне смерти.
А где, интересно, по мысли тетушки, я в данный момент нахожусь?… Накануне смерти?! Встал, взял письма со стола, спрятал в шкаф, где документы лежат, даже закрыл дверцу, ключ в карман положил.
– Там у меня, между прочим, пальто висит, – уже по-другому проговорила тетя Варя.
– Извините! – побагровел, открыл дверцу, ключ в ней оставил, затоптался на месте.
– Сядь!
Сел.
– Смотри на меня!
Стал смотреть.
– Что ты про него знаешь?
– Зина, то есть Зинаида Платоновна, как-то сказала мне по секрету, что он живет в Москве, его новая жена работает буфетчицей, у нее дочь от первого брака Вера.
– Всё?
– Всё… Да, он работает шофером. Теперь всё.
– Ну, Таня?!
– А что?… Я Ивана люблю, а не его! – Я все не мог поглядеть на Татьяну, а она вдруг выговорила шепотом: – Валентина Ивановна в известном смысле сделала для меня столько же, сколько и мои родители: она открыла мне мое призвание! – Татьяна сопела, как Светка.
– Ну, так вот что я вам должна сказать, ребята.
Надо, чтобы вы это знали, поскольку жить начинаете. Семен Семенович Егоров – мужчина красивый, по-своему незаурядный, вот за эту его незаурядность, как я понимаю, Валентина его и любила. Не знаю, что бы он мог сделать в жизни, возможно, и многое мог бы, но – он не любит и не умеет думать! Как я понимаю, из-за этого они и расстались. Если уж есть в тебе искра божья, как говорится, то будь любезен отыскать ее в себе! А Сёмка перепробовал тысячи специальностей, деньги шли приличные. Ну, и загостил человек в жизни. Валентина была из тех, которые переживают про себя, на люди горе свое не выплескивают, но уж когда она назвала сына Иваном в честь нашего отца, многое мне стало понятно! Да… Но, видно, даже Валентина ничего не смогла с Сёмкой сделать, если решилась расстаться с ним, растить сына без отца.
Тетя Варя долго молчала, смотрела в окно, и лицо у нее было печальным и красивым, какое бывало иногда и у мамы, да раньше я не знал из-за чего.
Татьяна вдруг молча взяла меня за руку. Тетя Варя вздохнула, посмотрела на нас, сказала:
– Сёмка совершенно спился, с работы его выгнали, в новой семье у него от этого – нелады, к нам с Григорием он приходит часто, буквально побирается. Если явится к вам, гоните в шею, ясно?!
Татьяна молчала.
– Да, – сказал я.
Тетя Варя смотрела на Татьяну.
– Ты будь ему не только женой, но и матерью, – как-то просительно, почти жалобно выговорила тетя Варя. – Хоть на первых порах, а, Танечка?
– Я люблю его.
– Ах, умная девка! И ведь, пожалуй, опять все сказала!… – Встала, подошла к нам, поцеловала Татьяну, потом меня. – Ну вот… Теперь я могу уехать. Сегодня, билет уже в кармане. Провожать пойдете?
Мы с Татьяной молчали. От испуга, наверно. Только я со страхом прислушивался к новому и удивительно счастливому ощущению, которое постепенно, короткими и сильными толчками заливало меня.
– Только не говорить потом, что это я вас поженила!
И эти слова тети Вари будто окончательно подтвердили, назвали, что теперь – это можно!
– А где жить будете? – И сама испугалась, сказала уже поспешно и строго: – Родителей дождаться, Танька!
– Я им телеграмму дам.
– Никаких телеграмм!
– И отцу, и маме.
– Тогда – не уеду!
– Хорошо.
– У вас отпуск уже кончился, – сказал я.
– Очередной возьму, я в этом году еще не была!
– Железный вы человек, тетушка!
– Какая уж есть. Вы ведь, надеюсь, всю жизнь собираетесь прожить? Или ты, Танька, отца с матерью обидеть хочешь, а?
– Всё! – сказал я. – Мне тем более послезавтра – в институт.
– Таня?!
– Обещаю, Варвара Ивановна.
– Ну, а теперь – прошу ужинать! Проголодалась я что-то. – И пошла на кухню.
Мы с Татьяной молча сидели на стульях, как и раньше.
– Я пельмени сварила на скорую руку, – говорила тетя Варя, входя в комнату с кастрюлей. – Ну, и чай, конечно.
Я собрался с последними силенками, встал, начал доставать из буфета хлеб, резать его. И Татьяна встала, тоже подошла к буфету, долго доставала из него тарелки, вилки, ножи. А когда положила их на стол, мы вдруг встретились глазами. Хорошо хоть тетушки в это время в комнате не было, опять вышла, на наше счастье. Я находился как во сне…
Вдруг обнаружил, что за столом у нас сидят Вить-Вить и Зинаида Платоновна, она даже купила большой и красивый торт по случаю отъезда тети Вари. И все не мог поглядеть на Татьяну, и без этого знал, что она делает и даже – что думает, хоть и молчит. Тетя Варя и Пастуховы все время разговаривали, и отдельные слова я понимал отлично, а вот общий смысл – никак не мог ухватить.
Потом оказалось, что за столом сидят Игнат Прохорыч и его жена Мария Александровна, учительница географии. Разговор был общий, мы с Татьяной даже что-то отвечали, когда нас спрашивали, но ни вопросов, ни ответов я тоже не помню. А когда вдруг стало тихо, и долго было тихо, Игнат Прохорыч сказал:
– Пусть ребята пойдут погуляют, а?…
– Зачем? – сказала Зина. – Не надо.
И опять было тихо, пока тетя Варя не вздохнула:
– Ну что ж, пусть выйдут.
И мы с Татьяной, все не глядя друг на друга, тотчас взялись за руки, спустились на один марш лестницы, стали смотреть в окно. Оно было приоткрыто, из чьей-то квартиры во двор лилась негромкая, печальная и красивая мелодия из «Шербургских зонтиков». Я слушал, слушал, и вдруг подумал: а может, и у нас с Татьяной получится так же неудачно, как у героев этого фильма, когда она не дождалась его, вышла замуж за другого. А после и он женился, и оба они несчастны. Это очень хорошо и полнее любых слов передавалось музыкой. Покосился на Татьяну. И по глазам ее понял, что и она чувствует то же самое.
Долго мы еще стояли так на лестнице, и какие-то люди ходили вверх-вниз за нашими спинами, говорили о чем-то, но все это по-црежнему не касалось нас с Татьяной.
– Эй, молодые! – крикнула сверху Зина.
Татьяна резко выдернула свою руку из моей, пошла наверх в квартиру, а я – за ней. У дверей нашей комнаты Татьяна остановилась. Я тоже остановился.
– Но мы-то знаем, как она весь месяц ходила за Валентиной Ивановной – говорил Вить-Вить – Ведь одни глаза у девки остались.
– Да любят они друг друга! – сказала, всхлипывая, Лена; значит, и она проходила мимо нас с Татьяной, когда мы стояли на лестнице. – Вы извините меня, но… я пойду, а?
– Спасибо тебе, Леночка, что хоть меня утешила, – сказала тетя Варя.
– Да, видно, уж делать нечего, – вздохнул Игнат Прохорыч. – Я могу, конечно, сказать Ивану, он, я уверен, послушает меня, но чего мы этим достигнем, спрашивается?
– Когда ее родители возвращаются? – спросила Мария Александровна.
– К ноябрю, – ответила тетя Варя; а я и этого даже не знал.
– Ну, заставим еще пару месяцев подождать, – говорил Игнат Прохорыч, точно сам с собой. – Люди они молодые, по-молодому горячие и глупые, таких чудес могут натворить!
Татьяну мелко трясло, плечи у нее так и подпрыгивали. Но я почему-то никак не мог даже дотронуться до нее, даже слово сказать! Открыл двери, мы вошли в комнату. Все молчали, а я никак не мог поднять голову, посмотреть на них.
– Телеграмму дай родителям, Таня, – сказал Игнат Прохорыч. – И отцу, и маме.
– Да, – сказала Татьяна.
– Сегодня же.
– Да.
– Прямо с вокзала!
Татьяна резко кинулась вперед, обеими руками обхватила Игната Прохорыча за шею, прижалась к нему и заплакала.
Он молча гладил Татьяну по спине своей большой рукой в синих прожилках от въевшегося в них железа. У всех были какие-то странные лица, радостные и растерянные. Выскочила из комнаты Лена.
– Что, Зинка?! – сказал Вить-Вить, и лицо у него было опять, как у Веселого Томаса.
Зинаида Платоновна обняла меня и поцеловала в щеку, потом заботливо вытерла помаду с нее.
Провожать тетю Варю на вокзал пошли только мы с Татьяной. У Вить-Витя с Зинаидой Платоновной были билеты в кино, а Игнат Прохорыч с Марией Александровной обещали кому-то приехать в гости. Они уже вышли на лестницу, а Мария Александровна задержалась в прихожей, прощаясь с тетей Варей. Татьяна тянула меня за руку в комнату, но я успел' услышать, как Мария Александровна сказала:
– Ах, Варька, милая! Знала бы ты, сколько всего-всего было у нас с Валей.
– Да знаю уж я, наслышалась, – отвечала ей тетя Варя.
Татьяна изо всех сил тянула меня обеими руками в комнату, упираясь ногами в пол, почти повиснув на моей руке.
– Но ты знаешь, Варька, что странно: я всегда любила Валентину!
– Ну-ну, Маша… Увижу Сёмку в Москве, так и скажу ему: дурак!
– А ведь я так боялась всегда, что…
– Да ведь Игнат и Валентина – настоящие люди…Я надолго, наверно, запомню, какое лицо было у тети Вари, когда она смотрела в окно вагона на нас с Татьяной.
Уже вышли с вокзала, вдруг Татьяна потянула меня за руку назад. Я сначала ничего не мог понять, просто двинулся за ней. Только когда Татьяна взяла с барьера бланки для телеграмм, села за стол, а я сам сел рядом с ней, понял, что Татьяна просто искала телеграф. Она стала писать телеграммы, а я не мог смотреть, что она пишет, вращал головой по сторонам, хоть, правду сказать, и не видел ничего. Татьяна подвинула мне оба бланка, на них было написано одинаково: «Мы решили пожениться. Татьяна». Протянула ручку. Она была деревянной и сильно запачкана в чернилах. Я долго рассматривал ее и так, и сяк, пока понял – на обоих бланках приписал свое имя. Подвинул их по столу так же, как Татьяна до этого, вдруг увидел, что у нее в руке – еще один бланк, она держала его обратной стороной ко мне. Очень мне хотелось спросить: а кому третья телеграмма? Или хотя бы посмотреть на Татьяну, но я опять не смог сделать ни того, ни другого. Бланк шевельнулся, перевернулся текстом ко мне, я прочитал: «Мамочка, родная, помнишь прошлое лето, когда у меня была вывихнута нога? Мы лежали с тобой на сене, и звезды были рубиновые? Так все и вышло, как я мечтала! Танька».
Татьяна пошла сдавать телеграммы. На полу была кафельная плитка, серо-синяя, а в углах – красные плиточки… Начал считать, сколько их от барьера до барьера. Оказалось, сорок шесть. А сколько, интересно, в длину? И увидел Татьянины ноги передо мной, встал. Только я теперь почему-то никак не мог взять Татьяну за руку, как раньше. И она, не оглядываясь, шла впереди.
И по Невскому к дому мы шли также друг за другом, опять как в туристском походе, и я даже снова вспомнил про «консервные баночки»…
– А вот и наши молодожены! – услышал я Венкин голос.
Поднял голову. Гусь держал Лямку под руку, а сбоку стоял Венка, тоже держал под руку какую-то девицу.
– Хорош! – сказал Венка. – Прямо с похорон бежит на собеседование.
– А что же ему было делать? – рассудительно спросил Гусь. – Ведь день-то – последний оставался.
– Ой, как интересно! – сказала девица, и тут я рассмотрел, что рот у нее – как у кашалота, а зубов в нем – видимо-невидимо.
– Познакомьтесь, – сказал Гусь, – тоже Татьяна.
Мы с Татьяной по очереди пожали руку этой девицы, и совершенно неправдоподобным мне показалось, что у нее может быть такое же имя!
– Поймал все-таки свою жар-птицу, Иванушка-дурачок?! – сказал Венка.
Татьяна взяла меня за руку, и мы пошли.
Увидел крыши внизу, и только поэтому понял, что мы дома у Татьяны.
10
В те несколько минут, что мы с Татьяной сидим по утрам за столом, успеваем поговорить глазами. Несколько потому, что больше времени отнимает покупка продуктов и приготовление пищи, а сама еда – нечто мгновенное, измеряемое чуть ли не секундами.
Татьяна берет рюмку, в которой стоит яйцо, начинает постукивать по нему ложечкой, потом очищает скорлупу. Я делаю то же самое. Поскольку мы все время поглядываем друг на друга, то Татьяна успевает сказать мне: «Тебе еще не надоело, что каждое утро – одно и то же?» – «Да какое это имеет значение?!»
До станции «Площадь Восстания» мы с Татьяной едем на троллейбусе, и вот тут-то во мне мгновенно просыпается отелловский комплекс. Если, к примеру, вон тот мужчина, дедушка двухсот лет от роду, чуть дольше поглядел на Татьяну, чем это вызывалось обстановкой, я тотчас вижу в нем почти что врага! Ну чего, спрашивается, он пялит на Татьяну глаза, разве это прилично?! К тому же рядом с ней – я. Ситуация в связи с этим – дураку понятная!
Татьяна берет меня за руку, смотрит насмешливо-ласково: «Да ему тысяча один год, взбредет же тебе такое в голову!»
У метро нас с Татьяной ждет Вить-Вить. Он очень любит розыгрыши по принципу: «Разыгрывающий натягивает над дорогой веревку. Разыгрываемый натыкается на нее и падает. Разыгрывающему смешно». Вить-Вить, к примеру, позволял себе брать Татьяну под руку на эскалаторе метро.
Татьяна шептала мне, когда мы втискивались в вагон:
– Ты же просто смешон, Ванька! Дядя Федя говорил в цеху:
– Где мои шашнадцать лет! – и ухарски поводил плечами, выразительно поглядывая на Татьяну.
– Господи, и что бы мне на полсотни лет раньше родиться! – отвечала она, а я тут же успокаивался.
И к Белендрясу с Филей я не ревновал: Ермаков просто улыбался Татьяне, как девчонке, а Филя демонстрировал свои фокусы.
А вот с Шумиловым мы чуть не подрались. И потому, что розыгрыш у него похитрее, чем у Вить-Витя: «Разыгрывающий говорит мужу, что жена пошла к любовнику. Разыгрываемый не верит. Разыгрывающему смешно». А еще, возможно, и потому, что Шумилов, как месяца два назад сказал Филя, завидует мне, что ли…
Когда у нас в цеху появилась Татьяна, Шумилов так посмотрел на нее, что она даже побагровела. И потом это повторялось еще несколько раз, и Татьяна по-прежнему краснела, а Шумилов еще улыбался с этакой удовлетворенностью.
При сдаче нам ходовой тележки Шумилов частенько сует руку под трак, в это время один из нас приподнимает пластины гусеницы ломом. Через несколько дней во время этой операции я вдруг делаю вид, что вот-вот готов отпустить лом, Шумилов моментально выдергивает из-под трака руку, отскакивает в сторону.
– Без руки хотел оставить?! – Достаточно выразительно это у него получилось, правду сказать.
– Еще раз так посмотришь – без головы оставлю! И он сразу все понял. Не знаю уж, как там у него получалось на военно-морской службе… В одной руке у меня, правда, был лом, сам я – повыше Шумилова, к тому же имел он возможность наблюдать, как мы с Белендрясом иногда боремся…
– Засужу!…
– А ты – докажи!
Доказать действительно было трудновато, поскольку все в цеху гремит, мы – вдвоем за ходовой тележкой, никто нас не видит. И, тем более, подобная промашка может случиться с каждым и без всякого злого умысла, такая уж у нас работа.
– Ну погоди, сопляк, я тебя еще клюну! – И пошел от меня довольно скромненько, решительно без всякой лихости.
Я поглядел на него, как-то даже автоматически сравнил с Горбатовым: вот уж тот – настоящий военный моряк, даже невольное уважение к нему всякий раз у меня появляется. Вспомнил, как в свое время пообещал Гусю, что клюнет его жареный петух, а тот буквально тут же и клюнул. Уж не на это ли намекал мне и Шумилов? Поэтому сказал ему вслед:
– Эй! Я ведь не шутил! Он только плюнул и ушел.
– Эй! – сказала мне Татьяна примерно так же, как я сам до этого Шумилову.
Я поглядел: она стояла вплотную к тележке с противоположной стороны и – я сразу понял это – все видела и слышала.
– А ты ведь залез на сосну для меня, Иван!… Да-да! Я даже и попросить тебя об этом не успела! – Обошла медленно вокруг тележки, пристально глядя мне в глаза, придвинулась вплотную, договорила: – Но главное, как ты это сделал, понимаешь?! Помнишь, когда мы в тот день наткнулись на Венку и Гуся с Лямкой… Ну, в тот день, когда мы проводили Варвару Ивановну и шли домой… Венка сказал тогда, что ты поймал свою жар-птицу. Вот потому и сочиняют сказки про Иванушек-дурачков, что они именно так ловят своих жар-птиц, хотя чаще всего это совсем не птицы.
Я сказал, прямо глядя ей в глаза:
– Ты только не подумай, что я действительно опустил бы лом! Да я лучше… самому себе руку отдавлю, чем другому! Да еще так…
– Ну вот! – удовлетворенно ответила она, а у меня снова чуточку кольнуло в груди: совсем по-маминому это у нее опять получилось! – Именно: «Лучше самому себе!» И это главное, и то, что ты просто и совсем уже по-мужски поставил на место нашего драгоценного морячка! – Не мог я, что он тебя обижает.
– Ах ты!… – Она вдруг обняла меня грязными руками за шею и поцеловала.
Еще когда наша бригада устроила Татьяне экзамен по пути домой, всем нам было понятно, что известный риск в этом деле имеется: и не женская это работа, и мертвая душа нашей бригаде не нужна. И вот недели через две и нам всем, и самой Татьяне окончательно стало ясно, что эта работа – не для нее.
Поначалу, несколько первых дней, все шло хорошо. И сама она старалась, не гнушалась никакой работой. Но я-то видел, какими озабоченно-внимательными делались глаза у Вить-Витя и дяди Феди, когда, к примеру, устанавливалась поворотная часть на ходовую тележку и Татьяна вместе с Филей держали соединительную муфту. Игнат Прохорыч даже щурился как-то встревоженно, ни на секунду не выпуская Татьяну из поля зрения. Или навешивалась стрела, Татьяна держала в клещах прокладку, по которой кто-нибудь из нас бил кувалдой, и даже жмурилась со страху. Плечи у нее как-то сиротливо сутулились. Белендряс, не сдержавшись, чуть усмехался. Понимал я, что он прав, это действительно смешно; совершенно по-девчоночьи все у нее получается. Филя все старался хоть чем-нибудь помочь Татьяне, а она – обижалась чуть не до слез.
Игнат Прохорыч вздыхал, Горбатов по-стариковски ласково поглаживал Татьяну по плечу:
– Ну-ну, девочка, отдохни-отдохни! Это, я видел, тоже обижало Татьяну.
Миша Воробьев, узнав про спортивные разряды Татьяны, откровенно вовлекал ее в спортработу, как-то даже не удержался:
– Слушай, а может, ты перешла бы в табельщицы или на склад: все-таки времени для спорта больше останется и уставать будешь меньше, а?
Татьяна ничего не ответила, только взглянула на него весьма выразительно.
Четыре раза в неделю после работы я отправлялся в институт, наскоро перекусив в заводской столовой. На лекциях, на практических занятиях или в лабора тории нет-нет да и вспоминалось мне усталое, похудевшее лицо Татьяны, руки в ссадинах, упрямо закушенная губа. А когда возвращался домой, все, что нужно, было всегда сделано: и обед сварен, и квартира убрана. За ужином Татьяна клевала носом, что называется, но твердила упрямо:
– Нет, врешь, я все-таки войду в работу! Подохну, а – войду!
А однажды она сказала:
– Знаешь, что меня больше всего удручает? Все понимают, что из меня на этой работе никогда и никакого толку не будет, и сейчас я уже почти что мертвая душа, а – молчат из-за тебя! Да-да: из-за тебя! – Чуть улыбнулась через силу: – Хорошо жар-птицам около Иванушек-дурачков, а?
Но кто нас совершенно поражал, так это Теплякова. Ничуть не сомневался человек, что все у Татьяны будет хорошо, обязательно она войдет в работу!
– Не тушуйся, Танька, не мужики горшки обжигают! – говорила она.
Или вдруг обнимала ее за плечи, спрашивала, как подругу:
– Где ты купила ту кофту, в которой я видела тебя на улице? Ну, вы еще с Иваном в магазин шли.
А в обед в столовой Татьяна даже в разговоре не участвовала, просто не было уже у. нее сил на разговор.
Возвращаясь из института, я иногда заставал Татьяну спящей в кресле.
Потом все мы видели в обеденный перерыв, как Татьяна плакала, уткнувшись носом в плечо Тепляковой. Вот после этого дядя Федя и сказал Игнату Прохорычу:
– Надо что-то делать, Игнаша, как-то помочь девке, иначе – беда может случиться. Такая у нас работа.
На следующий день это и случилось. Мы заводили, как обычно, рычаг с ковшом в стрелу. Застропили его чуть неправильно, он не шел. Татьяна, забывшись от усталости, бессильно привалилась к стреле, даже глаза у нее слипались, как у ребенка, неудержимо и трогательно.
И в этот миг рычаг сорвался с того места в стреле, где его заклинило, пошел на Татьяну вниз, я сунул под него лом. Как все это произошло, и сейчас не знаю. Только почувствовал, что лом мгновенно напрягся, как пружина, я навалился на него всей тяжестью тела, потом меня легко отбросило далеко в сторону. Я покатился по полу цеха. Вскочил: Татьяна стояла невредимая у стрелы, смотрела на меня остановившимися глазами.
В тот вечер на занятия в институт я не дошел. Татьяна лежала на кровати, плакала:
– Ты хоть понимаешь, что сам мог из-за меня погибнуть?!
– Да брось ты, брось, ведь все обошлось. Я гладил ее вздрагивающие плечи.
– Но что нам делать, что делать?!. – всхлипывала Татьяна.
Я молчал. И не потому, что не знал, что нам делать…
Как обычно, в начале смены Катя-маленькая подала нам ходовую тележку. Пришел Шумилов. Картинные усы его торчали в стороны, из-под спецовки виднелась тельняшка, грудь – колесом. Поздоровался с нами, просто посмотрел на Татьяну и на меня, нам это даже понравилось, мы тоже кивнули ему. Он достал папиросы, все стали закуривать, дядя Федя ушел к Колобову за поворотной частью.
– Романтик моря! – все-таки шепнула мне Татьяна, косясь на Шумилова.
А он в это время уже обсуждал последний многосерийный телевизионный фильм. Слушая его, все мы занимались своими делами. Татьяна в роли ученика нашей бригады помогает в этот момент обычно Белендрясу: они вместе осматривают раму и механизм передвижения. Я по привычке следил краем глаза, так ли и все ли делает Татьяна, что ей полагается делать. И вдруг Шумилов замолчал на полуслове; я тотчас глянул на него, на Вить-Витя, на проводку, проверка которой – моя обязанность. Увидел, что Ермаков смотрит пристально на втулку подшипника вала передвижения. И Татьяна смотрит на втулку, хоть, я вижу, и не понимает, что обеспокоило Ермакова. На буртике втулки, выступающей из рамы, была едва заметная царапина. Шумилов поспешно отвернулся. Ерма ков посмотрел на Вить-Витя, а тот – на втулку. Внимательно смотрел Пастухов на эту царапину. И ему, и Белендрясу, и Филе, и мне казалось прямо-таки диким, что Шумилов может сдать нам тележку с треснувшей втулкой! Ведь он подводил весь наш цех: если на испытательной станции обнаружат, что втулка треснула, надо будет менять ее. Для этого – возвращать уже собранный экскаватор в цех. Демонтировать механизм передвижения, выпрессовывать бракованную втулку. На ее место – ставить новую, заново монтировать механизм передвижения тележки. Это – верный выход из графика работы цеха.
В это время Катя-маленькая подала к нам на площадку и поворотную часть. Подошли дядя Федя с Игнатом Прохорычем. Колобов ласково обнял Татьяну за плечи, сказал ей что-то веселое. Она сразу же доверчиво потерлась носом о рукав его спецовки. И мне стало совсем легко, даже позабыл я про эту царапину.
Шумилов, уже уходя на свой участок, как-то обеспокоенно обернулся, глянул на нас.
– Давайте еще раз посмотрим ту втулку, а? – вдруг сказала Татьяна.
Игнат Прохорыч поднял руку, Катя-маленькая остановила кран, поворотная часть чуть качнулась вперед по инерции, потом назад и замерла, метра на два не дойдя до тележки. Игнат Прохорыч смотрел на Белендряса, тот пожал своими широченными плечами:
– Да мне и самому показалось… Но как-то даже не верится!
Тут уж меня будто ветром вкинуло внутрь ходовой тележки. Присел, стянул рукавицу с руки, даже послюнил палец, погладил им по буртику втулки: царапина была глубокой. Выпрямился, все смотрели на меня. Вить-Вить пошел к тележке, полез на трак. Игнат Прохорыч показал Кате-маленькой рукой, чтобы она опустила на пол поворотную часть: держать на весу такую махину – неосторожно, да и по правилам не полагается.
– Погоди, Витя, – сказал дядя Федя, тронув Пастухова за руку.
Вить-Вить соскочил вниз с гусеницы, а вместо него полез дядя Федя. В подобных случаях у нас в бригаде всегда так. Помним мы, что дядя Федя был раньше бригадиром, да и лучше всех нас разбирается он в тонкостях монтажа. Присел рядом со мной, пригляделся к царапине, которая вдруг и мне самому уже начала казаться трещиной во втулке, глянул на меня, потом на Татьяну. Длинное лицо его с утиным носом и зоркими глазками стало иронически-язвительным.
Никто ничего не говорил. Мы с дядей Федей вылезли, а наши места заняли Игнат Прохорыч и Вить-Вить.
– Ишь, девка! – очень слышно вдруг сказала сверху Катя-маленькая.
Игнат Прохорыч выпрямился, лицо его было таким, что очень бы мне не хотелось оказаться сейчас на месте Шумилова!
Затем пришли Теплякова, Горбатов, и бригаде Шумилова пришлось выбивать втулку из рамы, предварительно разобрав механизм передвижения экскаватора. И мы с Татьяной помогали им. А наша бригада начала монтировать стрелу на поворотной части, которая не была еще установлена на тележку. Этим мы нарушали технологию монтажа, но ускоряли его.
Подробный разбор проступка Шумилова должен был состояться на производственном совещании у Горбатова.
Старик Богатырев из шумиловской бригады не выдержал:
– Вот, оказывается, Петюша, почему ты уговаривал Борьку вчера не смазывать вкладыши до установки вала!
Все это отягчало проступок Шумилова: значит, он намеренно хотел скрыть брак втулки! Если бы Борис смазал ее до установки вала – что, кстати говоря, они обязаны делать на монтаже, – он непременно заметил бы трещину. А сменить втулку – полчаса, они даже могли бы не выйти из нормы.
Чтобы кончить монтаж полностью, нашей бригаде пришлось задержаться почти на три часа.
Когда вернулся из института, Татьяна молча протянула мне листки, ушла на кухню. Я стал читать. Очерк был как очерк, но ведь написала его Татьяна!…
– Здорово! – сказал я. – Так ему и надо!
– Правда понравилось? – спросила Татьяна, входя в комнату.
– А как же может не понравиться? Это ты как гвоздь вбила!
Она молча смотрела мне в глаза.
– Удивило меня, как я сам раньше не рассмотрел!
– Что?
– Ну, вот Шумилов сначала выскажется, а потом следит, как человек реагирует.
– Это ты – вправду?! – спросила она так, будто речь шла чуть ли не о ее жизни-смерти.
– Я никогда не вру.
11
Утром я ждал, возьмет она с собой очерк или нет. У Татьяны было все такое же странное лицо, как и вчера, она то улыбалась без всякой причины, то задумывалась.
Сказал, когда мы уже собирались уходить:
– Давай возьмем очерк.
– А ты думаешь, это – очерк?
Беспокоить ее должно, что получится с Шумиловым, если наша заводская многотиражка напечатает ее материал, а ей, видите ли, важнее установить, очерк это или что-нибудь другое!
– Конечно, очерк…
– Страшно как-то…
– Шумилова?
– Ну, он-то здесь при чем?
Тогда я уже сам сложил аккуратно листки, спрятал во внутренний карман пиджака, Татьяну взял под руку.
– Чего это вы, ребята?! – обиделся Вить-Вить, как всегда ожидая нас у станции метро. – Хотите, чтобы я еще из-за вас опоздал?
Необычный, наверно, вид был у меня. Игнат Прохорыч, когда установили уже поворотную часть на ходовую тележку, поманил меня пальцем в сторону:
– У вас с Таней случилось что-нибудь?
Я кивнул, достал молча очерк, протянул ему. Он надел очки, прочитал заглавие, новую фамилию Татьяны над ним, улыбнулся:
– Ага! Ну-ка, пойдем сядем, – и пошел вперед, а я – за ним; на повороте обернулся: Татьяна смотрела на нас, и губы у нее дрожали.
Игнат Прохорыч шел в конторку цеха. Это только называется так – конторка. Цех у нас огромный, высотой, с пятиэтажный дом, и сбоку к нему пристроен еще один дом, но уже двухэтажный. Длина нашего цеха – сто пятьдесят метров, ширина – сорок, работает в нем больше полутысячи человек, и когда посмотришь снаружи, то двухэтажный дом выглядит нарядным и веселеньким рядом с длинными, высокими и однообразными стенами цеха. Поэтому, наверно, и прозвали его уменьшительно-ласкательно конторкой. Я, помню, очень удивился, впервые попав в конторку: чего-чего только в ней нет! И конструкторское бюро, и бухгалтерия, и касса, где зарплата выдается, и помещение для нормировщиков, даже медпункт. Если бы такой дом не стоял рядом с нашим цехом на территории завода, а где-нибудь на улице, он наверняка имел бы свой адрес, дворника и управхоза.
Вслед за Игнатом Прохорычем вошел в первую комнату конторки. В ней метров пятьдесят квадратных, по стенам стоят длинные скамейки, посередине – столы. Здесь проводятся летучки, производственные совещания, комсомольские собрания нашего цеха. Но все равно комната эта почему-то называется залом ожидания, а иногда и «залом разочарований», – это уж в зависимости от постигшей вас судьбы. Игнат Прохорыч сел за стол, стал читать. Я устроился на скамейке рядом.
Почему-то вспомнились мне ответные телеграммы родителей Татьяны на те, что мы с ней дали в день отъезда тети Вари. Яков Юрьевич прислал одну телеграмму: «Поздравляю вас, хочу поскорее увидеть! Отец». А Нина Борисовна – две. Одну общую, такую же почти, как и Яков Юрьевич. А вторую – одной Татьяне: «Танька, будь умницей, тогда звезды оба вы всегда будете видеть рубиновыми! Ваша мама». А все-таки страшно: они приедут – а я – уже у них!…
– Иван! – позвал меня Игнат Прохорыч, и я увидел, что он уже прочитал, листки были опять сложены аккуратно. – Она и в школе… писала?
Я кивнул.
В комнату вошли Теплякова, Миша Воробьев, ребята и» нашего цехового «кабэ».
– Ну-ка, почитайте, – сказал Игнат Прохорыч, протягивая листки.
Теплякова взяла их, все столпились вокруг нее. Сначала они, наверно, прочитали заглавие и подпись, – видно, удивила их новая фамилия Татьяны, потому что они даже искоса глянули на меня. Но Теплякова что-то шепнула им, кое-кто улыбнулся, стали читать. Игнат Прохорыч молчал, слегка улыбаясь.
– Ах ты!… – вздохнул высокий рыжий парень, стал закуривать, глядя в листки.
И вдруг они захохотали. Я поспешно вспоминал, над чем именно они могут смеяться. Глянул на Игната Прохорыча: и он смеялся, по-доброму смотрел на них. Потом высокий рыжий парень убежал за Татьяной, а Теплякова говорила Мише Воробьеву, что Татьяну надо срочно заставить писать куплеты для самодеятельности.
К себе в кабинет шел Горбатов, они окружили его, заставили тут же прочитать очерк. И в это время рыжий парень привел Татьяну, держа за плечи, чуть даже подталкивая в спину. Татьяна была совершенно багровая. Я встал и пошел в цех.
Бригада монтировала стрелу. Никто ничего не сказал мне, но я так и чувствовал, что, как говорится, дружба – дружбой, а служба – службой: не принято у нас в бригаде вот так пропадать неизвестно где во время работы. Тем более, из-за моего отсутствия дяде Феде приходилось держать клещами прокладку, по которой Филя бил кувалдой, загоняя палец.
Я подбежал, взял у дяди Феди клещи, но Вить-Вить поднял руку, останавливая работу…
– Татьяна написала заметку в многотиражку про тот случай с Шумиловым, – быстро сказал я, – Игнат Прохорыч повел меня в конторку, там все стали читать, и Горбатов… – Они внимательно и слегка удивленно смотрели на меня. – Вроде понравилось, – сказал я и пожал плечами.
– Ну – и ладушки! – сказал Вить-Вить, и мы стали работать, как обычно; только мне и дальше казалось, что легкое удивление так и осталось у всех.
Татьяны не было до самого обеда, и вот что я, к сожалению, понял лишний раз: не нужна Татьяна в нашей бригаде! Больше того -¦ уже одно ее присутствие вроде как тормозит работу: каждый из нас так или иначе, но должен был соизмерять свои действия с ее. Хоть и старается, но все получается у нее неловко, неумело!
Потом увидел, что Татьяна идет к нам, и тут же в цеху стало тихо: обед. Спросил ее глазами: «Ну как?!» И она так же ответила: «Порядок!» Поглядела на Вить-Витя, на дядю Федю, на Белендряса с Филей, сказала смущенно:
– Извините, пожалуйста, что я полдня прогуляла…
– Я сказал! – поспешно вставил я.
– Мы сидели с Веселовым, и после смены мне еще надо доделывать, – говорила Татьяна.
Веселое – редактор нашей многотиражки, мужчина лет сорока, толстенький, лысый и смешной.
– Я бы очень просила, – сказала Татьяна, – чтобы наша бригада прочитала заметку, когда мы ее доделаем.
– А как же! – улыбнулся дядя Федя.
– Ну – и ладушки! – по-свойски подытожил Вить Вить.
В обед сидели за одним столом, и все остальное было, как всегда, а все-таки чувствовалась какая-то стесненность, что ли, будто то самое удивление так и оставалось невысказанным. И это непонятным образом, но как-то отодвигало Татьяну и даже чуточку меня от всех остальных, и мне было неприятно. И Татьяне тоже, я видел.
– Уж так я беспокоилась, так беспокоилась! – проговорила Татьяна; все посмотрели вопросительно на нее. – А пришла я, и – сразу отлегло у меня от сердца: и без меня вы справились с монтажом. – И чуть улыбнулась.
– Себя не жалели! – в тон ей сказал Филя.
– Пришлось попотеть! – шутливо прогудел Белендряс.
– Только бы впрок тебе пошло, – сказал дядя Федя.
Вить-Вить вздохнул:
– Вот так это и начинается. – Он даже помотал головой; мы уже улыбались, ожидающе глядя на него; он развел руками: – Сейчас она сидит вместе с нами и борщ ест, а потом встретишься ей на улице в упор – не узнает! – И засмеялся.
После смены мы с Татьяной пошли в редакцию нашей газеты. Веселов сидел за столом, разговаривал по телефону. Кивнул нам с Татьяной: «Садитесь». Мы се ли. В редакции я был первый раз, обстановка в ней еще пошикарнее, чем в кабинете Петра Петровича. Стол у Веселова полированный, покрыт зеленым сукном. Перед ним – длинный стол, по бокам которого ряды стульев, обитых черной кожей. По стенам шкафы с книгами, сбоку – витрина под стеклом: в ней разные брошюры и журналы, вырезки из газет.
Веселов ерзал по креслу, губами шевелил – то в трубочку их скатывал, то растягивал до ушей, – в пальцах крутил карандаш, ручку, резинку…
– Извини! – вдруг сказал он Татьяне, все слушая телефон; второй рукой протянул ей листки.
Их оказалось всего два вместо тех пяти, что Татьяна написала дома. И были эти листки красиво отпечатаны на машинке. Фамилия автора: «Т. Егорова». Вместо заглавия «Романтик моря» стояло: «Одно из моих первых впечатлений», а в скобках под ним: «Заметки молодого рабочего». Мы стали читать.
Вот что меня сразу же поразило: я по-прежнему чувствовал, что это написала Татьяна, как-то сумел Веселов сохранить самое главное, что у нее было. И в то же время все очень сильно изменилось. Во-первых, стало так, как у нас и есть на самом деле: Татьяна работает учеником монтажника у нас в бригаде, а Шумилов у себя. Во-вторых, Татьяна стала такой, какой она есть, хотя девчонка, от лица которой она писала вчера дома свой очерк, тоже осталась. Я глянул на Веселова: а он-то когда, спрашивается, успел понять, что Татьяна бывает и такой, глуповатой и маленькой?
Шумилов в очерке остался точно таким же, каким он был и у Татьяны, и так же, вроде, чуть снизу вверх она глядела на него, и в то же время куда-то исчезла та неумеренная запальчивость, что была вначале. И, странное дело, от этого ее ирония стала еще обиднее, умнее и неотразимее!
– Ну, Егоров? – спросил меня Веселов, кладя трубку.
– По-моему – здорово!
– Понимаешь, Таня, что совершенно удивительно у тебя, – быстро заговорил Веселов, – так это – как ты сумела так инстинктивно-точно отобрать самые необходимые детали. Иди сюда, смотри!. – И подвинулся за своим столом, давая место Татьяне.
Они с Татьяной начали заново читать очерк, будто впервые его увидели. Хотелось мне спросить у Веселова, как это он так точно описал Богатырева и Борьку Борисова, ведь до этого в очерке Татьяны их совсем не было. Неужели ходил сам в бригаду Шумилова, разговаривал с ними?!. Но спросить так и не решился. Поглядел на часы, вздохнул, поднялся:
– Я в институт на занятия опаздываю.
– Да-да, я совсем забыл, что ты ведь учишься. А Тане еще надо посидеть со мной: мы разочек пройдемся по тексту.
– Дома буду, когда вернешься, – сказала Татьяна.
– Понимаешь, какое дело, Иван… – остановил меня Веселов. – У нас в редакции кроме меня и машинистки есть еще место литсотрудника. Зарплата, конечно, маленькая…
– Да при чем здесь деньги! – сказал я. Он молча пожал мне руку.
– Ну – и ладушки! – сказал я Татьяне.
– Ну – и ладушки! – повторила она, засмеялась.
– Иван.
Я обернулся. Веселов смотрел очень серьезно на меня.
– У Тани есть самое главное, что надо для нашей работы, а остальному она научится, понимаешь?
– Да. – Я кивнул, еще пояснил зачем-то: – Если уж данных нет, классным прыгуном никогда не станешь, хоть институт физкультурный кончи!
– Вот-вот! – И сморщился, будто вдруг зуб у него заболел.
Я вышел, прикрыл двери осторожненько и аккуратно, точно они вдруг сделались стеклянными.
…Дня через два или три Татьяна перешла на работу в газету. По такому поводу я предложил ей позвать к нам всю бригаду, Богатырева и Борьку Борисова. Пусть, дескать, Борис с Филей приходят со своими девушками, если таковые у них найдутся. А уж Игната Прохорыча с Марией Александровной в первую очередь надо позвать, пусть они посмотрят, как мы с Татьяной живем. Ну, разумеется, и Веселова.
Цех у нас – огромный, а случись что-нибудь незаурядное, сразу становится всем известно. Так и с Татьяниным очерком, хоть он и не был еще напечатан.
Началось с того, что Шумилов, придя, как обычно, в начале смены на наш участок, не заметил отсутствия Татьяны. Однако обычный ритуал сдачи-приема тележки, когда Шумилов непрерывно что-нибудь рассказывал, а мы ему поддакивали, был нарушен. Помнили мы, как он хотел столкнуть нам тележку с треснувшей втулкой. Поэтому только Шумилов начал рассказывать что-то, дядя Федя перебил его:
– Погоди, Петя-Петушок, дай тележечку пощупать.
– За папироски, между прочим, спасибо, как всегда! – На лице Вить-Витя мелькнуло выражение Веселого Томаса. Белендряс прогудел:
– Ты зубы, дружок, нам не заговаривай, отдохни пока в холодке!
Наша бригада прочитала уже очерк Татьяны в окончательной редакции, даже добавила кое-что в него. И Татьяна с Веселовым обещали учесть наши замечания.
Грудь по-прежнему была колесом у Шумилова, и усы торчали по-боевому, как штыки, но все-таки слегка стушевался он. Сказал безразлично:
– Ну что ж, можем и отдохнуть!
Когда проверили ходовую тележку и все оказалось в порядке, Шумилов подошел, поглядел на нас. Так и видел я, что он хочет, как всегда, угостить папиросами, да не решается. И я засомневался: возьмут ли наши у него папиросы? Вот и Петя-Петушок понял, наверно, что возможен отказ, поэтому и не захотел рисковать.
– А супруга их где же? – кивнул на меня Шумилов.
Все молчали.
– Их супруга теперь в нашей с вами газете работает! – сказал я.
– Молодым везде у нас дорога!
– А кого-то ждет сюрпризик! – не удержался Филя, «снял» с плеча Шумилова гайку.
Шумилов быстренько и зорко посмотрел на нас, но ничего не спросил, пошел к себе.
Когда газета вышла, мы сначала забывали ее номер на участке бригады Шумилова. Раза два или три так забывали. Потом Шумилов стал находить газету в кармане своего пиджака, который он оставлял в раздевалке, переодеваясь в спецовку. Оставили газету на имя Пети-Петушка и в проходной, где вахтер вручил ему конверт. Шумилов заметил нас, когда мы подглядывали в окно проходной. Вышел он на улицу в весьма боевом настроении. Сцена была немой, но выразительность ее от этого ничуть не уменьшалась: с одной стороны стояли мы, а с другой – балтийский морячок в отставке.
Может быть, потому, что нас было трое, только Шумилов удалился. Безо всякого достоинства удалился. Удалились и мы, откровенно хихикая, поскольку газета уже была отправлена нами по домашнему адресу Шумилова.
На воротах нашего цеха висело объявление о производственном совещании у Горбатова. И мы знали, о чем пойдет разговор на совещании. Но меня интересовало еще одно: было бы совещание или нет, если бы Татьянин очерк не появился в газете? Сразу после того события с треснувшей втулкой тоже были разговоры о совещании, а потом как-то затихли. В тележках, которые сдавал нам Шумилов, никаких неполадок уже не было: сделал человек необходимые выводы. А собирать специальное совещание для одного вопроca – известная роскошь.
Зашел, как обычно, после работы в редакцию за Татьяной. Она с Веселовым сидели рядышком за столом. То озабоченными были у них лица, то вдруг смеялись они враз, читая что-то. Я сел незаметно в сторонке, ждал нетерпеливо.
– Ну, Иван! – торжественно сказал Веселое, когда они оторвались от бумажки, – Теперь веришь в силу печатного слова?
– Я и раньше…
– Очень даже просто за производственной текучкой мог бы забыться шумиловский проступок! – так же торжественно, как Веселов, сказала Татьяна и спохватилась: – Иван, ты уж не сердись: поешь чего-нибудь и беги в институт, мне надо еще посидеть с Ездокимом Терентьевичем.
– Работайте-работайте, не буду мешать.
Я встал, пошел на цыпочках…
– Иван! – сказал Веселов; я обернулся, держась за ручку двери; он смотрел на меня и улыбался, сказал смущенно: – Нравишься ты мне! Вот и идешь даже на цыпочках, чудак… – Я молчал, а он сказал уже Татьяне: – В «Толковом словаре» Даля «Иван» поясняется и как «простак, добряк»; здорово, да?
– Ну, он у меня – настоящий! – сказала Татьяна.
Я выскочил за двери, прикрыл их тихонько. А ведь еще и в школе многие почему-то позволяли себе в моем присутствии говорить обо мне так, точно самого меня сейчас и нет рядом с ними! Действительно простак…
Ехал в институт, сидел на лекциях и все почему-то вспоминал, как просто и естественно получилось у Веселова: «Нравишься ты мне!» А почему люди, я сам, обычно не говорят вот так прямо, точно даже смущаются хорошего, что ли?… Иногда даже скрывают его так же, как и плохое мнение о человеке. Но ведь хорошее-то не может обидеть!
Производственное совещание Петр Петрович устроил в зале ожидания – а для Шумилова в «зале разочарований». Были все, кому и полагалось быть от нашего участка цеха, но пришли еще и ребята из «кабэ». И Петя-Петушок – я сразу это заметил – именно на них косился опасливо.
Проступок Шумилова был ясен и раньше, но Теплякова все-таки вкратце изложила его. В заключение потребовала разобрать этот случай, строго осудить Шумилова.
Я уже думал, что все будет, как обычно на подобных собраниях: авария вовремя замечена, вовремя устранена, вовремя установлен виновник. Оставалось поговорить по этому поводу да поставить «птичку». Возможно, так и получилось бы, не будь очерка Татьяны. И результат тоже был бы, да он, собственно, и был уже достигнут, потому что поведение Шумилова, отношение к нему самому всех других уже изменилось. Но каждый из нас, сидящих тогда в конторке, так и чувствовал, мне кажется, иронически-насмешливый тон очерка, помнил о нем. А тут еще присутствие ребят из «кабэ»!… И рыжий парень, который привел тогда Татьяну, и Миша Воробьев, не говоря уже про дядю Федю, Вить-Витя и Филю с Борисовым, даже Игнат Прохорыч, даже Белеядряс – все они, выступая, пользовались словами и даже целыми выражениями из очерка Татьяны. Я сидел рядом с ней, мы держались за руки, как обычно, и вдруг поймал себя на том, что откровенно и радостно улыбаюсь. Петя-Петушок буквально места себе не находил, и грудь у него уже не была колесом, и вообще сник он! Шепнул в самое ухо Татьяне:
– А ты похлеще, чем я, залезла на сосну: для всех залезла!
С живым нетерпением я ждал, как отреагирует Шумилов. А он вдруг вскочил, повертел туда-сюда своими сникшими усами и – вылетел за дверь: устроил. из нас всех заключительную сцену «Ревизора».
12
Ожидали мы с Татьяной человек четырнадцать, поэтому на подготовку вечера ушла половина моей зарплаты. К круглому столу в комнате родителей Татьяны приставили еще столик из кухни, накрыли их вместе белой скатертью. Стульев надо было шестнадцать, а в наличии их вместе с табуретками из кухни оказалось четырнадцать, поэтому за двумя сходили к соседям. Пожилая соседка любезно дала стулья.
– Свадебку играем, Танюша?
– Еще не знаю.
Не успели все приготовить, как раздался первый звонок. Татьяна побежала открывать двери.
– Входите-входите, пара дорогая! – послышался радостно-приветливый голос Татьяны из прихожей.
Пришел Ермаков с женой. В руках у Белендряса был какой-то пакет, перевязанный алой лентой, наверху был даже сделан пышный бант.
– Принимай подарочек, молодожен! – прогудел Белендряс, протягивая мне пакет.
Я взял, с удивлением увидел, как жена его Екатерина Евгеньевна, такая же высокая и. могучая, как и сам Ермаков, обнимает, целует и поздравляет Татьяну. Понял, что они пришли на свадьбу, а не просто по поводу ухода Татьяны в газету.
И Федор Кузьмич, то есть дядя Федя, с Клавдией Георгиевной тоже были нарядными, подарили нам красивый самовар.
– По старинке – основа семейного счастья! – пояснил дядя Федя. Он смотрел очень серьезно и доброжелательно.
– Я хотела, правда, электрический, но из него – чай совсем другой! – как-то очень мягко, просто и хорошо пояснила Клавдия Георгиевна.
Борисов и Филя явились со своими девушками, и все четверо были такими нарядными, точно свадьба не наша с Татьяной, а их. Девушки хоть и видели Татьяну впервые, но горячо расцеловали ее. Я уж испугался, как бы они и меня не стали целовать, – обошлось, слава богу, рукопожатием. А Филя неизвестно откуда «достал» рубашку в целлофановом пакете для меня и коробку с духами для Татьяны. А еще у них оказался портативный магнитофон. Одна из девушек сказала:
– Записи – самые модерные!
Потом возник некоторый перерыв. Гости ушли в комнаты, разговаривали там, смеялись, Филя включил магнитофон. А Екатерина Евгеньевна и Клавдия Георгиевна возились на кухне, завершая приготовления. Мы с Татьяной молча стояли в прихожей. И так было радостно, что наши заводские устроили нам с Татьяной свадьбу, что даже слова у нас не выговаривались. Только держались за руки, смотрели друг на друга и смеялись тихонько.
Евдоким Терентьевич Веселов пришел один, и одет он был как обычно в редакции. Расцеловал сначала Татьяну, а потом и меня. Я только вздохнул: наверно, у журналистов это принято вот так целоваться. А почему же он один, не женат, что ли?
Пришли Вить-Вить с Зиной. Она обняла Татьяну, меня, пошла в комнаты. Вить-Вить улыбнулся Татьяне, крепко пожал мне руку, глядя в глаза.
– Иван! – сказала Татьяна, когда Пастухов ушел из прихожей; я посмотрел на нее; лицо у нее было такое счастливое! – Иван! Я сейчас заплачу! До чего же здорово все к нам с тобой относятся! А?! Ведь свадьбу нам сделали!
– Таня! – позвала из кухни Зина. – У тебя белое платье есть?
– Хоть какое! – сказала Екатерина Евгеньевна.
– И ты, Иван, галстук надень! – поддержала их Клавдия Георгиевна.
Двери на лестницу были раскрыты, и в них появились Мария Александровна и Игнат Прохорыч. Поздравили нас с Татьяной, вручили подарки, мы положили их на столик в прихожей. Подарки на нем громоздились горой.
– Ну-ну! – сказала Татьяна, беря меня за руку. – Держи хвост пистолетом, Иванушка!
– Постараюсь, Татьянушка!
– За стол, за стол, гости дорогие! – весело и торжественно приглашала Клавдия Георгиевна. – А где же наши молодые?
– Мо-ло-дые! – прогудел Белендряс.
И мы с Татьяной, держась за руки, вошли в комнату.
нас усадили во главе стола. Ни я, ни Татьяна не могли поднять глаз.
Первым с бокалом в руках встал дядя Федя, все замолчали.
– Ну, молодые! – сказал дядя Федя, ласково глядя на нас с Татьяной. – Позвольте от старшего поколения, так сказать, искренне поздравит вас с началом цингой семейной жизни! Мы все, – он обвел глазами стол, – уверены, что вы проживете ее хорошо и складно. – Он замолчал на секунду, проговорил уже медленно: – И хорошо, что после школы вы пришли прямо на завод, вон Иван еще и в институт поступил, работает и учится. И Таня, кажется, нашла себя или находит. Ну, обо всем этом, – и посмотрел на Веселова, – лучше меня Евдоким Терентьевич скажет, я же нот что хочу сказать. Работаю я на заводе сорок четвертый год, народу перевидал разного – видимо-невидимо, и молодежи в том числе. И вот что мне, старому человеку, особенно приятно… Все в жизни уравновешено, вот как стрела экскаватора. И сладкое и горькое, и работа с отдыхом. Хочешь ты сам того или не хочешь, но уравновешено. И если ты употребляешь сладкого не в меру и сам не хочешь расплачиваться за него, то кто-то неизбежно платит за тебя: жена, отец, даже дети. И вот что, ребятки, мне приятно: у вас уравновешена отдача-получение в жизни! Даже, не боюсь вас перехвалить, но мне иногда кажется, что и и кредит жизни вы сейчас даете! Ну да в молодости так и должно быть! – Приостановился, закончил торжественно: – Поздравляем вас, дорогие наши!
Все встали, и мы с Татьяной. Он чокнулся сначала с нами, потом со всеми. Зина тотчас крикнула:
– Горько!…
Ее поддержали девушки Борисова и Фили, мы с Татьяной поцеловались. От смущения и растерянности я попал губами ей в ухо, Татьяна была совершенно багровой. А когда все сели, стали закусывать и сразу же сделалось шумно, я разглядел, что на столе много такого, чего мы с Татьяной даже не покупали! Значит, гости принесли.
И еще одно меня удивило: в собственном доме мы с Татьяной оказались на положении гостей, роль хозяйки выполняла Клавдия Георгиевна, а подручными у нее были Екатерина Евгеньевна и Зина, очень нарядная и красивая. Клавдия Георгиевна зорко следила, у кого и как обстоит дело с закусками на тарелках, а Екатерина Евгеньевна и Зина мгновенно понимали ее взгляды, накладывали гостям и того, и этого.
Игнат Прохорыч встал с бокалом в руке, сказал сначала Веселову:
– Хоть и вам, Евдоким Терентьевич, передал эстафетную палочку Федор Кузьмич, но уж позвольте мне сказать. – Веселов закивал: «Конечно, конечно, прошу!» – В театральных программках пишут: «Действующие лица и исполнители». Действующие лица бывают разными, это уж зависит от таланта драматурга, некоторые пьесы и по сто лет живут, учат зрителей. Задача исполнителя, то есть артиста, как можно полнее приблизиться к замыслу драматурга, перевоплотиться в «действующее лицо». А иногда – в чем-то и дополнить автора. Так, Таня?… – улыбнулся ей; она побагровела еще сильнее, кивнула согласно. – Я уверен, молодые люди, что вы и в дальнейшей жизни не просто будете лучше или хуже исполнять свои обязанности, а будете жить ими! – И протянул нам с Татьяной бокал: – Чокнемся, действующие лица!
Мы чокнулись, а за столом все было как-то сосредоточенно-тихо. Я только боялся, как бы Зина не крикнула опять свое «горько».
– Да-а-а!… – выговорил Веселов, закусывая и поглядывая на Игната Прохорыча восхищенно и почтительно.
– Помнишь «Комедиантов» Грэма Грина? – шепнули мне Татьяна.
Я помнил, конечно. Помнил даже, как мать героя, от лица которого ведется рассказ, перед самой смертью сказала ему: «А какую роль ты сейчас играешь, сынок?…» И это были ее последние слова. Но Игнат Прохорыч говорил не об этом: его мысль, как мне представлялось, была глубже и серьезнее! Человек не «роль» должен играть – даже хорошую, – а жить по-настоящему. Покосился на Татьяну, на Веселова: оба они по-прежнему с почтительным восхищением смотрели на Игната Прохорыча.
Клавдия Георгиевна, совсем как мама, распоряжалась за столом. Белендряс очень ласково поглядывал па Екатерину Евгеньевну. И она, я видел, замечала каждый взгляд, каждую улыбку мужа. Заботливо следила за тарелками других, помогала Клавдии Георгиевне. И Ермаков, и жена его – оба громадные, спокойно-молчаливые, уже при одном взгляде на них возникало ощущение надежности жизни. Когда Белендряс рядом, тебе спокойнее и увереннее, хотя даже в этот момент и тяжеловес у тебя буквально над головой висит. С ним, окажись даже на войне, в окопе, и танки на тебя идут, все равно будет не страшно! И сам ты не убежишь, чувствуя его плечи, и тащить он тебя будет, если ранят, хоть сто верст.
Я так задумался, что даже не слышал толком тост Веселова: Татьяна чуть толкнула меня локтем, я встал, держа рюмку, чокнулся с ним. И, только увидев его лицо, глаза, вспомнил: Веселов говорил умно и весело, доброжелательно и почему-то слегка грустно. И вот еще что порадовало меня: за столом сидели разные люди, девушек Борисова и Фили я вообще до этого не видел, а со всеми сидящими чувствовал себя по-родному просто. И снова подумал: какая же хорошая семья – эти Ермаковы! Действительно «пара дорогая»: двое – как один. И у дяди Феди с Клавдией Георгиевной такая же семья, и у Игната Прохорыча с Марией Александровной, хотя и по-прежнему чуть смущается она, поглядывает искоса и влюбленно на мужа. А тот сидит за столом, большой и умный, красивый и сильный, улыбается слегка ей в ответ… Вот и у нас с Татьяной должно быть точно так же. Должно и будет!
Вить-Вить встал, держа рюмку, посмотрел на меня, на Татьяну.
– А я хочу предложить тост за Валентину Ивановну!… Когда-то, давным-давно, месяца три назад, Иван сказал мне: «Семья – это все-таки двое…» Помню-помню твое глубокомысленное замечание, и у меня память есть, не только у тебя. Валентины Ивановны хватало не только вот на Ивана, но и на нашу семью хватало Валентины Ивановны! Прошу всех почтить ее память… – Все встали, а он сказал еще: – Федор Кузьмич говорил о равновесии получения-отдачи, сказал, что ребята и в кредит жизни сейчас уже дают. Вот я и предлагаю – за Валентину Ивановну, за щедрость отдачи! – чокнулся сначала с Зиной, а потом и со всеми.
Так мне радостно было, что из всех других тостов я как-то почти ничего не запомнил. Девушки целовали нас с Татьяной, Филя непрерывно «снимал» что-нибудь с наших плеч, а Борисов включил магнитофон.
Я дождался, пока отгремит музыка, поглядел на Татьяну, встал:
– Спасибо вам большое, что пришли, что оказалась у нас с Татьяной… настоящая свадьба! Спасибо за ваши слова, за память о маме… Перехвалили вы нас, конечно, насчет кредита жизни… Ну, у нас с Татьяной еще время впереди есть, отработаем ваш аванс! – и ничего я больше сказать не мог.
– Вот молодцы, что пришли! – неожиданно услышал я веселый голос Татьяны из прихожей; когда же она вышла из комнаты?
Посмотрел на всех, они будто не слышали слов Татьяны, разговаривали и смеялись. Встал потихоньку, пошел в прихожую. Там раздевались Лена, Венка, Гусь с Лямкой. Как же они-то узнали про свадьбу?…
– Поздравляю тебя, Иванушка! – просто сказала Лена и даже не поморщилась, привстала на цыпочки, чмокнула меня в щеку.
Глаза у Венки были совсем черными, как тугие выпуклые сливы. Он молча и крепко пожал мне руку, засмеялся, пошел в комнату. Аннушка по-прежнему была «Царевной-Лямкой», веселой, беззаботной и красивой. Поцеловала меня, глянула на Кешку:
– А мы с тобой, Гусек, уж пир на весь мир закатим, да?…
Гусь кивнул ей. Так и чувствовалась в нем солидная степенность. По-своему рассудительно спросил:
– Молодая молодому сюрприз устроила? Татьяна позвонила нам, пригласила, вот мы и пришли.
– Ну, спасибо, Кешка, спасибо!
За столом потеснились, Татьяна представила наших одноклассников. Кое-кто, я видел, узнал их, хотя и давным-давно мы были на практике на заводе. Ребята уселись. Клавдия Георгиевна тотчас стала накладывать на их тарелки еду, Екатерина Евгеньевна и Зина помогали ей. Вить-Вить наливал ребятам в рюмки вино.
Сначала ребята выпили за нас с Татьяной, потом – за маму, это уже был тост Гуся и Лены. И я слышал, как хорошо, спокойно и чуть грустно вспоминали Игнат Прохорыч и Мария Александровна свою молодость. И мне тоже было печально, и так жалко, что мамы нет сейчас с нами!
Опомнился только, когда услышал голос Аннушки:
– Танцевать! Танцевать! – Она схватила девушек Фили и Борисова за руки, потащила в нашу с Татьяной комнату.
«Идите и вы с Таней, идите!» – кивнула мне Клавдия Георгиевна.
Я послушно взял Татьяну за руку, и мы тоже стали танцевать. Впервые в жизни мы с ней танцевали! Ведь на школьных вечерах я никак не мог решиться пригласить ее, хоть мне всегда и хотелось этого. Теперь я знаю, что и ей хотелось тогда, чтобы я пригласил ее…
Вот оно какое, оказывается, – счастье!
13
Иногда, выходя с Татьяной после смены с завода, мы стали замечать, что Венкина, точнее – Павла Павловича, «Волга» стоит неподалеку от проходной. И сам Венка – за рулем. Заинтересовало меня, почему Венкина машина стала попадаться на нашем пути.
Татьяне почему-то надо было обязательно пройти мимо его машины, любезнейшим образом поздороваться с Венкой. Сначала он тоже здоровался, кивал и мне. Потом стал предлагать подвезти нас с Татьяной домой. Она каждый раз отказывалась, но при этом как-то странно поглядывала на меня… На лекциях Лямина почему-то вспоминалось мне, что Татьяна давным-давно вместе с Венкой готовилась к вступительным экзаменам на даче Дмитриевых.
И однажды, вернувшись из института, я застал Татьяну дружески беседующей с Венкой по телефону. Помыл руки, сел в кухне ужинать. Трубка телефона у Соломиных на длинном проводе, поэтому Татьяна отошла от аппарата, встала в дверях кухни и, разговаривая, следила за моей реакцией. Я даже отодвинул тарелку с едой, закурил. Курить я начал в день похорон мамы. Получилось это как-то незаметно, почти непроизвольно. Просто оказалось вдруг, что я курю, будто курил и раньше. Вежливо распрощавшись с Венкой, Татьяна положила трубку, снова пришла на кухню.
– Интересное представление у нынешней молодежи о супружеской верности!
– Ну, так вот слушай, Отелло, мавр венецианский!… У Дмитриевых что-то случилось, с Венкой случилось, и что-то не совсем красивое. Сначала позвонила Венкина мама Лукерья Петровна, даже плакала, все спрашивала, нельзя ли Вениамину устроиться к нам на завод. И я сказала, что мое место ученика в нашей бригаде свободно.
– А из-за чего она все-таки плакала? – И тут же представил ее плачущее лицо; не впервые ей приходится из-за сыночка плакать.
– Так и не сказала, дала Венке трубку. – Татьяна чуть улыбнулась. – Побеседовала я с Веночкой… Потом трубку взял у него Павел Павлович.
– А он – что?
– Я в двух словах обрисовала Павлу Павловичу обстановку на нашем заводе, и он решил, что Вениамину следует все-таки сначала поработать. Ну, а заключительный этап нашей беседы вы слышали, уважаемый!
Я вместе с Венкой ходил в отдел кадров завода, потом – и тоже вместе с ним – разговаривал в цеху со всеми, кого это касалось. Но происшествие, о котором умолчали и родители Вениамина, и сам он, по-прежнему оставалось неясным, И вот мы с ним встретились в рабочей обстановке цеха. Сначала я даже замигал от растерянности, увидев Венку в робе. Она сидела на нем как-то нескладно, и черный ежик на голове топорщился чересчур франтовато. Протянул ому руку первым. И он – ничего, пожал ее. Вить-Вить сказал:
– Ну что ж, Вениамин, поступай под начало своего отца крестного, – и кивнул на меня.
Катя-маленькая уже подавала к нам тележку, а рядом с ней, как обычно, шел Петя-Петушок. Тут я, на минутку позабыв про Венку, представил себе такую сцену: Шумилов угощает всех папиросами, и только собирается сказать: «А этот дылда почему не курит?!», – как я тут же и беру у него папиросу, закуриваю. Но Шумилов уже не угощал нас папиросами, сдавая нам тележку, и не занимал нас своими байками, посмотрел на Венку, покосился на меня:
– Опять его протеже?
Все молчали, тогда он добавил:
– А еще одно место в редакции есть? Или, может, на склад новенького сдадите?
Я посмотрел на Венку, вздохнул: откровенно говоря, сильно боялся, как бы Петя-Петушок и на этот раз не оказался прав! Кое-какие основания для такого рода опасений у меня уже были, я ведь с Веночкой с первого класса учился.
Я кивнул Венке, приглашая последовать за мной, полез в тележку. Лицо у Венки было снисходительно-равнодушным. Я показывал и показывал ему, что именно и как надо проверять в проводке. Рассказал, перекрикивая шум цеха, об устройстве тележки вообще, о назначении отдельных частей ее, о предстоящем монтаже поворотной части экскаватора. Надеялся заинтересовать, уж очень мне было противно снисходительно-насмешливое выражение его лица. Ведь и другие из нашей бригады могут понять, как Венка относится к работе, а их уж обижать у Венки не было никакого права!
Потом Катя-маленькая подала нам поворотную часть экскаватора, а с ней, тоже как обычно, пришли Игнат Прохорыч и дядя Федя. Последний кивнул Вить-Витю: «Все в порядке!» Теперь, кстати сказать, всегда в порядке было и с ходовой тележкой у Шумилова. Игнат Прохорыч пожал нам всем руки, приветливо улыбнулся Венке. И Венка улыбнулся ему в ответ. И немножко удивился, когда и где успел так перемазаться Венка: новенькая роба, руки, лицо – все было густо замазано в масле и железных опилках. Никто из нас даже к концу смены не выглядит таким трубочистом; И все видели это, конечно, но даже Катя-маленькая не крикнула с крана: «А откуда этот чертик?»
Монтаж поворотной части на ходовую тележку – операция трудоемкая и ответственная, но по-своему увлекательная, у Венки даже появился интерес в глазах.
Смонтировали, закурили. Я уж слегка побаивался, не засмеялся бы кто-нибудь над Венкой, который, очень быстро устав, уже опять не скрывал снисходительно-насмешливой улыбки. Я стал рассказывать, как это получилось, что у меня оказалось два «хвоста» – по начерталке и физике. Все понимали, почему я это говорю, улыбались сочувственно. А на Венку мои слова почему-то подействовали совсем по-другому. На его лице появилась презрительная улыбка: «Работает, дескать, и еще – учится, хвалится этим!» Но никто по-прежнему ничего не сказал, только посмотрели на меня. А я сделал вид, что не заметил его улыбочки, значит, и все ее не увидели.
Катя-маленькая подала нам десятиметровую стрелу. Посмотрели друг на друга дядя Федя и Вить-Вить: оставаться ли Венке на монтаже стрелы или вместе с дядей Федей и Филей идти на монтаж ковша к рычагу? Венка – парень здоровенький, будет полезен и здесь, и там. Но ведь шефствую над ним – я, поэтому и он должен оставаться со мной на монтаже стрелы. И дядя Федя с Филей пошли к рычагу.
Сначала все шло хорошо: отверстия в стреле и косынках совместились, мы с Ермаковым успели вставить двухпудовые пальцы. Вить-Вить проверил, стал держать ломом стрелу, придавливая ее книзу. А мы с Ермаковым, схватив кувалды, уже готовились забивать пальцы.
По правилам полагается на торцы пальцев положить листы железа, придерживать их клещами, чтобы не сбить концы валиков. Раньше мы этого не делали просто потому, что людей у нас не хватало, и уж от нас с Ермаковым зависело, сумеем ли мы так поставить пальцы, чтобы не расплющить их концы. А теперь у нас ведь появился еще Венка. Когда у нас была Татьяна, она держала клещами прокладку, хоть и получалось это у нее плохо. Но Венка-то – не Татьяна.
Поэтому я вопросительно посмотрел на Вить-Витя, он понял, кивнул согласно. Я взял лист железа, зажал его в клещах, показал Венке, как он должен держать прокладку, прижимая к торцу пальца. Даже человек каменного века справился бы с подобной работой. И Венка сначала тоже справлялся.
Мы с Белендрясом били изо всех сил. Вить-Вить висел на ломе, сотрясаясь всем телом при каждом ударе. Катя-маленькая, закусив губу, держала руки на рычагах, высунувшись из крана. Мои губы стали солеными от пота.
Глаза у Венки были совсем черными. Вдруг он глянул на меня и чуть сдвинул прокладку с торца валика. Пудовая кувалда уже шла у меня сверху вниз и справа налево, чтобы мой удар получился одновременно с ударом Ермакова, тогда стрелу не перекосит. Ударь я кувалдой по краю листа, его могло вырвать из клещей, а клещами – ударить Венку, и он мгновенно переместился бы из цеха на больничную койку! Поэтому я всем телом пошел за летящей, как ядро, кувалдой, спотыкался-спотыкался и наконец растянулся во весь рост на полу цеха.
Коллектив нашей бригады – здоровый, каждый может шутя выжать пудика два. Вот примерно все это и было написано на лицах Вить-Витя и Белендряса, поскольку понимали они: просто так, из-за пустяков, я бы не стал кувыркаться по цеху. Поглядели мы все трое друг на друга, на Венку. Лицо его ничего не выражало, поскольку видеть причину моего падения никто не мог.
Вить-Вить вздохнул, но уж не стал вдаваться в разбор случившегося, глянул на Катю-маленькую, снова навалился на лом. Удара четыре или пять у нас с Ермаковым прошло нормально. Венка старательно держал прокладку. Я не сомневался, что сделал это он неумышленно: ведь впервые в цех пришел, только осваивается с работой.
И опять вспомнилось мне, как он встречал нас с Татьяной у проходной, сидел терпеливо в машине. А еще до этого – вместе готовились они к экзаменам на даче у Дмитриевых. И на прощальном пикнике Венка напился, возможно, с горя… Вот еще и поэтому пришел человек на работу к нам в цех, а не только из-за происшествия, которого никто из нас не знал.
А через четыре или пять ударов все повторилось. Когда я встал с пола и распрямился, Вить-Вить и Белендряс подошли, молча посмотрели на торец пальца, на прокладку в клещах Венки, на него самого,
– Сползает у него прокладка, – объяснил я, потер ушибленное колено; оказалось, до крови я его расшиб, даже брючина порвалась.
– Поздравляю, – прогудел Белендряс.
А Вить-Вить тотчас присел, задрал мне штанину: царапина оказалась пустяковой.
– Не научился еще летать, – сказал мне Вить-Вить. – Залей йодом. – Повернулся к Венке: – Держи как следует, иначе сам без головы останешься!
Я вздохнул, пошел к цеховой аптечке. Сама нога не сильно меня беспокоила, больше штанина: сумеет Татьяна зашить ее или новые брюки надо покупать?
Но и нога, которую я залил йодом, и штанина – пустяки по сравнению с тем, о чем вдруг я подумал: по-прежнему, может, Венка любит Татьяну, вот поэтому и пришел он к нам на завод? Только как-то по-глупому его любовь проявляется.
Когда вернулся на участок, Вить-Вить еще раз осмотрел мою ногу, повернулся к Венке, поглядел на него вопросительно. Венка объяснил поспешно:
– Не умею я еще…
Катя-маленькая сказала ему с крана:
– Доиграешься ты, Ежик!
Вить-Вить и Ермаков повернулись ко мне. Я увидел в глазах Белендряса: «Делать нечего…». Вить-Вить шепнул мне:
– «Поцелуй», если что…
Я вздохнул. Мое положение было сложнее, чем у Вить-Витя и Ермакова. Глянул на Венку, он ничего не понимал, только косился подозрительно на всех по очереди.
Продолжали работать. Я напряженно следил за Венкой, да и Вить-Вить с Ермаковым тоже.
Вышли мы из графика. Уже дядя Федя с Филей вернулись. Филя тотчас взял клещами еще одну прокладку, стал держать ее, прижимая к торцу вала Белендряса.
Устал я сильнее обычного, был весь в поту. А когда заметил, что прокладка у Венки опять сползает, на коротенькую долю секунды задержал вверху кувалду, без всякого усилия пустил ее книзу. Пока кувалда шла вниз, Венка еще больше сдвинул прокладку, я легонько «поцеловал» ее краешек: клещи – в одну сторону, прокладка – в другую, Венка – в третью.
Поднялся он с пола, на ощупь проверил целостность собственного организма. В строгой последовательности ощупывал руками сначала голову, потом плечи, грудь, даже ноги. Внешне никаких повреждений не было, даже грязнее роба Венки не стала. Торопливо вскинул голову, подозрительно глядя на нас.
– Как же это ты, а? – посочувствовал ему дядя Федя.
– Поторопился! – за Венку ответил Филя, «снял» гайку у него с носа, Венка замигал растерянно.
– Наша работа – не детский сад! – обстоятельно прогудел Белендряс.
– Эй, Ежик! – сверху сказала Катя-маленькая. – Беги к мамочке, пока не поздно.
Вить-Вить молчал. Венка посмотрел на меня, а я – на него.
До самого обеда Венка работал нормально. Даже старался, вспотел и откровенно, по-детски устал. Но не поэтому мне было жалко его – это пройдет, когда он по-настоящему втянется в работу, – а потому, что он молчал, когда мы разговаривали, отчуждался все больше и больше. Испугался он так сильно, что ли? Или понял, что «наша работа – не детский сад»? Хорошо хоть быстро понял, а то ведь и настоящее несчастье могло случиться уже по его собственной вине, стоило ему только на секунду зазеваться!
В обед к нам, как всегда, пришла Татьяна. И тут мне, да и остальным, я видел, стало ясно, в чем дело, лишь только Венка поглядел на нее. А Татьяна ласково ему улыбнулась, даже поправила воротничок робы, паяла под руку, повела в столовую. Катя-маленькая бегом догнала их, взяла Венку под руку с другой стороны. А мы постояли еще и покурили, глядя им вслед.
– Да-а-а… – прогудел Белендряс и даже головой помотал.
– Может, и обойдется, а?… – спросил Вить-Вить у дяди Феди. Тот пожал плечами.
На меня они не смотрели. Тогда я сказал:
– Это у него к Татьяне давно. Я об этом знаю, и она знает. Все остальное я вам про Венку рассказывал, а что привело его к нам… кроме вот… Татьяны, я не знаю.
Постояли, покурили, потом пошли мыться и – в столовую. Обедали, пристроившись к одному столу.
Венка молчал по-прежнему. Вить-Вить кивнул дяде Феде, и тот сказал:
– Вот, Вениамин, какое дело. Парень ты нормальный, работать будешь хорошо, это мы видим. – Дядя Федя помолчал, а Венка покраснел, как в школе, и мне почему-то опять стало жалко его. – И всё мы про тебя знаем. И кто твои родители, и что учился ты вместе с Иваном, с Таней. Но вот что мы хотим знать, понимаешь ли… Работа у нас недетская, как ты и почувствовал сегодня, так? – Венка кивнул, еще ниже нагнулся к столу. – Но это – наша работа! И как работа, и чтобы деньги у нас на жизнь были.
– Я понимаю.
– Если она тебе не нравится, отойди вовремя! – Дядя Федя помолчал еще, посмотрел на нас, вздохнул. – Мы тут все сжились друг с другом, ну, вот как ты с папой-мамой, понимаешь?
– Ты извини, что и об этом нам приходится говорить, – мягко сказал Венке Вить-Вить.
– Значит, заводская проходная тебе открыта, – подвел черту дядя Федя. – И на завод, и с завода. Поэтому скажи нам просто, а завтра можешь хоть и не выходить на работу. Даже вот сейчас можешь встать и уйти, и никого из нас, может, в жизни больше не увидишь. Но скажи ты нам просто, честно и коротко: что привело тебя к нам?
Венка все молчал и голову от стола не поднимал.
– Мы ведь понимаем, что не деньги, – по-прежнему мягко пояснил Вить-Вить. – Отец – профессор, десять таких, как ты, прокормить может. Это не любопытство, Вена…
– Да я понимаю. Сейчас… У моего отца есть автомобиль. Был я в одной компании, мы выпили. Потом поссорился… с одной девушкой, сел и поедал домой. Мы были за городом.
– А Ивана на этот раз и не было рядом с тобой! – резко сказала Татьяна.
Венка поморщился, но так и не поднял головы.
– В общем, встряхнуло тебя по пути домой? – Помог ему Вить-Вить.
– Встряхнуло! – громко сказал Венка и поднял голову, глядя на всех так, будто одновременно он и еще что-то видит. – В общем, гнал я довольно сильно. И поссорился, и был пьян. А из-за автобуса, что навстречу мне шел, выскочил самосвал… – Глаза у Венки расширились, так и видел он сейчас этот самосвал! – Ну, а я с машиной – под откос! Он высокий, метров двадцать, и крутой, я кувыркался вместе с машиной. – Вздохнул, помолчал; и всем, я видел, понравилось, как просто он рассказывал об этом, без обычного в таких случаях бахвальства. – Вылез из-под машины, стоять не мог, упал… Со страху… Так-то царапины на мне только были.
– А машина?! – не утерпел Филя.
– Отец продал, что от нее осталось.
– Ну, поглядел на смерть, – сказал дядя Федя, – поумнел-повзрослел и – будь рад, что на земле остался, цени жизнь-работу!
– Вот-вот! – сказал Венка, точно дядя Федя самое главное для него назвал. Посмотрел на Татьяну, по уже ничего не стал говорить. Потом на меня… Попросил неожиданно: – Ты, Иван, извини за сегодняшнее.
– Забыли! – кивнул я.
– Я-то не забуду, – очень по-взрослому проговорил Венка.
– Тогда порядочек! – уже радостно сказал я, даже за руку его взял.
И Венка руки от меня не убрал, только на Татьяну глянул быстро, видит ли она все это?
– Тогда порядочек! – повторила она и посмотрела прямо на Венку.
– Ну – и ладушки! – по-своему подытожил Вить-Вить.
– Пойдем, парень! – сказал дядя Федя, не снимая руки с плеч Венки.
Дядя Федя и Венка пошли из столовой, а мы все – за ними.
– Ну – и ладушки! – повторил Вить-Вить, с улыбкой глядя на спину Венки. – И страхом, оказывается, лечить можно.
14
Пока после работы ехал в метро до станции «Площадь Ленина», а затем трамваем или автобусом – до института, я больше всего боялся заснуть. Большинство членов нашей группы, даже всего нашего потока, а в нем – сто восемьдесят два человека, так же боролись со сном. Некоторые даже и на лекциях.
Но только я входил в институт, видел его широкие коридоры, заполненные студентами, слышал приглушенный шум разговоров, как тут же сон исчезал. С нетерпением мне уже снова хотелось увидеть перед длинными досками поточной аудитории Кирилла Кирилловича, услышать его: «Да. Так вот…» Это ощущение даже чем-то напоминало то, которое я испытывал давным-давно в детстве: бывало, садишься за стол обедать, ешь и первое, и второе, а сам все помнишь о сладком, которое будет на третье. Тут же вспоминал, чем кончилась последняя лекция по физике, что должен читать сегодня Кирилл Кириллович, пытался представить себе, как он будет читать.
С интересом ждал и лекций профессора Серегиной по математике, и доцента Малышева по истории партии, и профессора Зимина по начерталке, – так студенты называют курс начертательной геометрии.
А вот к доценту Левашовой, которая читала нам химию, у меня сразу же возникло безотчетное чувство неприязни, о котором не знала ни она, ни мои товарищи. Дело в том, что мне никогда не нравилась химия, еще в школе. Левашова, строгая и красивая женщина, просто ничего не замечала, поскольку ведь нас было сто восемьдесят два человека, минус отсутствующие, процент которых колебался. А вот ее ассистент Морозов, который вел в нашей группе упражнения по химии, улыбался или спрашивал сочувственно:
– Устали, Егоров? Иногда он даже советовал:
– Спать все-таки удобнее лежа, а?…
До сих пор не понимаю, как все обошлось благополучно.
Помогло, наверно, то, что химия у нас была всего один семестр.
Нe знаю, как дневники, а студент-вечерник довольно тесно связан со своим деканатом. Связь эта многообразна, начиная с характеристики студента для завода и кончая такими вопросами, как оплаченный отпуск на производстве. Осуществляется она прежде всего через замдекана Илью Георгиевича Рябого, человека подтянутого, собранного и очень вежливого. Своей подтянутостью он сразу же напомнил мне начальника нашего цеха Горбатова. Оказалось, тоже служил на флоте, даже знает Горбатова.
Илья Георгиевич каждому из нас сразу запомнился удивительным совпадением фамилии и лица: еще и детстве болел оспой, и все его лицо, в общем-то симпатичное и умное, густо усыпано маленькими ямочками. Секретарь факультета, солидная и пожилая Нина Викторовна, в первый же день сказала нам:
– Ну, Илью Георгиевича сразу узнаете: у него фамилия на лице написана.
Наш декан – профессор Таташевский, он будет читать у нас на последних курсах. Сейчас мы встречаемся с ним только в крайних случаях, которые для студента носят оттенок грусти, даже печали, поскольку профессор Таташевский, прозванный Татой, в момент встречи испытывает грусть чисто формально: он-то обычно прав, а студент наоборот.
– Так уж устроен мир! – изрекает наш групповой философ Казимир Березовский, или попросту – Казя.
В первый или второй день занятий после лекций в наш поток пришли Таташевский и Рябой, извинились, что задержат нас. Таташевский рассказывал нам о методике занятий, коротко коснулся нашей будущей специальности, говорил о важности всех курсов, входящих в программу. А Илья Георгиевич рассказал о расписании, даже посоветовался с нами, в каких аудиториях лучше проводить те или иные занятия. Потом сказал:
– В войну я служил под началом капитана второго ранга Горбатова, сейчас он возглавляет цех на экскаваторном заводе. Из его цеха в вашем потоке учится Иван Егоров. – Я покраснел, а Илья Георгиевич, найдя меня глазами, договорил: – Нам надо выбрать старосту потока, старост в каждой группе. Семьсот одиннадцатая – первая на потоке, обычно староста этой группы одновременно является старостой потока, Иван Егоров – медалист, да и Горбатов о нем хорошо отзывается.
– Поддерживаем! – тут же сказал Мангусов, студент нашей группы.
Остальные поддержали мою кандидатуру. И хоть понимал я, что честь невелика, как говорится, и другим ребятам просто неохота дополнительную нагрузку на себя брать, но все-таки мне было немножко лестно.
Мы стояли в коридоре, курили. Физика – один из наших ведущих предметов, лекция – первая, многие еще и Лямина не видели, поскольку приемные экзамены он не принимал. Беседовали с ним только медалисты, всем им он сильно понравился.
У Кирилла Кирилловича седая шевелюра, крупные черты лица, нос с горбинкой, глаза под мохнатыми бровями, отличный костюм, белоснежная рубашка, плетеный галстук.
Он подошел к нам, поздоровался, взял у меня из рук журнал. И хотел уже идти в аудиторию, но вдруг приостановился, спросил меня негромко:
– Уже и староста?
Я кивнул, ребята стояли и слушали. Он вздохнул, протянул руку, поправил мне воротничок рубашки, сказал удивленно:
– Мне Аннушка и Гусев рассказали, что ты сразу после… И – пришел ко мне, решал задачи. Почему же не сказал мне, а?
– Да так…
– Ах ты…
Он положил мне руку на плечо, так мы с ним и вошли в аудиторию.
Сижу я за первым столом. Ведь журнал каждому преподавателю надо подать, после лекции иногда напомнить, чтобы не забыл сделать в нем запись. А некоторые преподаватели, вот вроде Левашовой, еще и требуют, чтобы в журналах групп были отмечены отсутствующие, и за этим мне следить приходится.
Перед досками – возвышение, вроде маленькой эстрады, на него ведет лестница из пяти ступенек. Кирилл Кириллович поднялся по ним, подошел к столу, положил журнал, вздохнул, стал смотреть на аудиторию. В ней было тихо, только шуршала кое-где бумага. Лицо Кирилла Кирилловича постепенно делалось увлеченным и сосредоточенным.
– Да. Так вот… – просто сказал он, точно наш поток не впервые с ним познакомился, а продолжается прерванный разговор, начатый неизвестно когда.
Весь семестр Кирилл Кириллович читал нам первый раздел – механику. Никаких записей у него нет, он то стоит перед столом, то расхаживает вдоль досок, то пишет на них. И мне всякий раз казалось, что я сам вместе с ним хожу, останавливаюсь, говорю, молчу и думаю, пишу на доске. Иногда лекция Лямина бывает похожа на детектив, в котором никак не угадать наперед, какой вид будет иметь окончательное выражение. В другой раз Кирилл Кириллович начинает, наоборот, с результата, а мне все равно интересно следить, как и почему именно этот результат может получиться!
– Простенько уж очень у Лямина все получается, – шепнул удивленно я, косясь на Мангусова.
Мангусов вдвое старше меня, замначальника отдела «кабэ», хоть и диплома не имеет, у него жена и двое детей, одет не хуже Лямина. В другой обстановке я, может, и разговаривать бы с ним не решился, только взирал бы на него снизу вверх.
– Не простенько, а просто, – спокойно поправил он меня. – Лямин – настоящий преподаватель.
Практику по физике вела в нашей группе молоденькая аспирантка Лямина – Дарья Даниловна Заболотная. Только вошла она в аудиторию нашей группы – мы стояли за столами, как обычно при входе преподавателя, – и сразу же покраснела, а мы заулыбались. Видели, что откровенно смущается Дарья Даниловна. У нее розовые щечки, светлые завитки пушистых волос, белый воротничок блузки выпущен поверх кофты, как у школьницы. Молчала, растерянно вертела в руках сумочку.
– Мы можем садиться? – после минутного молчания выразительно спросил Казя.
– Да-да! Конечно-конечно! – откликнулась Дарья Даниловна, для чего-то взяла в руки журнал нашей группы, стала читать список студентов.
Я недовольно глянул на Казю. Уж очень игриво уставился он на Заболотную. Рост у него – хороший, одет – еще лучше Лямина. Глаза как у Венки, и ежик тоже, и смуглое лицо с ямочками на щеках, горбатым носом. Гусарские бачки переходят в аккуратно подстриженную бородку. Березовский уже отслужил в армии, теперь работает в каком-то институте, держится независимо и с достоинством.
Я сказал быстренько:
– Отсутствующих я отметил, Дарья Даниловна.
Она кивнула мне, подошла к доске, – и тоже никаких записей у нее в руках не было, как и у Лямина. Сказала негромко:
– Ну что ж… Для первого нашего знакомства давайте-ка рассмотрим такой случай. – Повернулась к доске, стала чертить. Твердый и четкий чертеж у нее получался. – Вот шар на наклонной плоскости. Коэффициенты трения, скольжения и качения, угол наклона плоскости – переменны, больше того – даны в общем виде. Да. Так вот… Найдите, при каких условиях шар будет находиться в покое, при каких – скользить, при каких катиться, при каких – скользить и катиться? – И села себе спокойненько за стол.
Я оглянулся на Березовского, он молчал. И вообще в аудитории была легкая растерянность: не привыкли мы еще решать задачи самостоятельно, в других курсах преподаватель первую задачу решал сам на доске.
Сначала составил уравнение для случая покоя шара. Дарья Даниловна, стоя над моим столом, вдруг сказала:
– Ну, а какая взаимосвязь коэффициентов трения при этом должна быть?
Сделал и это. Потом решил задачу и для случая чистого качения шара, и опять выразил взаимные значения коэффициентов трения. Связал их с углом наклона плоскости, поднял голову. Мы с Дарьей Даниловной встретились глазами. Я сказал:
– Да. Так вот…
Она не заметила, что я повторил любимое выражение Лямина, тотчас подошла к моему столу, взглянула в тетрадку:
– Ну что ж… – И посмотрела с любопытством на меня: – А – дальше?
– Можно и дальше.
– Так-так, – сказала она.
Составил уравнения для всех остальных случаев. Она снова подошла, долго рассматривала мои записи, мигнула, стала глядеть на меня.
– Егоров? – села рядом за мой стол. Я покраснел, кивнул ей.
– Так-так! – повторила она, уже улыбаясь, взяла мою ручку, стала опять очень разборчиво, четко рисовать в моей тетради. – Давайте-ка будем варьировать диаметром шара, а?
Я кивнул, успел подумать, что ей Лямин рассказал обо мне.
– Как вы думаете, – спросила она, – вот, например, лом. Он что, чаще катится по льду или – скользит?
– Скользит.
– Очень возможно, но это еще надо доказать! – И встала.
Не знаю, что бы я делал, если бы в нашей школе не было Глафиры Андреевны. Как узнать минимальное значение диаметра шара или лома, не пользуясь дифференциальным исчислением? А вот если составить уравнение движения, взять производную, приравнять ее нулю и выразить наименьшее значение диаметра, результат получается буквально мгновенно! Но делать этого было нельзя: мои товарищи по группе еще не знали этого исчисления, а оказываться в гениях – мне не хотелось. Поэтому я задумался: никак у меня не получалось решение, если пользоваться только элементарной алгеброй.
Я слышал уже, что другие делают новую задачу, Казя был вызван к доске. Потом Дарья Даниловна объясняла условия третьей задачи, а я на последней странице тетради вывел наименьшее значение диаметра шара в зависимости от угла наклона плоскости и всех других параметров, взял производную. Вздохнул, поглядел на Дарью Даниловну. И она посмотрела на меня довольно ехидно. Во мне мгновенно возникла здоровая спортивная злость, да и знал я уже, какое выражение получается в результате рассуждения. Это и помогло мне, пользуясь одной школьной алгеброй, найти наименьшее значение диаметра шара.
Дарья Даниловна снова подошла ко мне, стала смотреть мое решение. В аудитории опять была тишина, у меня даже уши горели. Посмотрела на меня, улыбнулась.
– А Кирилл Кириллович хвалился, что вы на собеседовании сделали подобную задачу, взяв производную.
Я открыл последнюю страницу тетради.
– Так! – сказала она, внимательно глядя на мой вывод.
– Да. Так вот… – сказал я, прислушиваясь к тишине в аудитории.
– Да. Так вот… – повторила она, и тут не заметив ляминских слов, и засмеялась: – Идите к доске.
Я стер тряпкой с доски заранее написанное, потом сделал решение с помощью алгебры.
– Ну, как?! – спросила Дарья Даниловна у группы, подошла, встала со мной рядом. – А Егоров еще и сюрпризик нам приготовил!
Кивнула, заложила руки за спину, покачалась значительно на носках.
Я написал на доске решение и с помощью производной. И с этого момента стал ждать занятий Дарьи Даниловны с тем же нетерпением, что и лекций Лямина.
По возрастному составу наша группа может быть разделена на три части. К первой относятся Мангусов, Капитонова, – у нее тоже трое детей, – бывший офицер Золтанов, еще двое-трое. Им около тридцати лет или даже побольше. Люди это серьезные, умные, с известным положением, но дипломов у них нет по тем или иным причинам.
Как-то в перерыв, уже после занятий Дарьи Даниловны, мы стояли в коридоре, курили. Вдруг Мангусов вздохнул:
– Хорошо тебе, Ванька, голова у тебя свежая, никакого перерыва после школы, а вот нам-то каково? – И снова вздохнул, глядя на Капитонову, Золтанова.
Капитонова – полная, высокая – иногда являлась в институт даже с хозяйственной сумкой, говорила, чуть извиняясь:
– Купила своим галчатам…
А Золтанова провожали до института, встречали после занятий жена с сыном вроде Светички, потому что Золтанов болен. Демобилизовался из армии, а гражданской специальности у него не оказалось.
– Пенсия хорошо, но работа – лучше! – обычно говорил он.
Вторая часть нашей группы самая многочисленная, ее составляют студенты двадцати двух – двадцати пяти лет. Вот вроде Кази Березовского, пришедшие в вуз после армии. Или двух подруг Любы Вялиной и Раи Шмякиной, которых назвали «инкубаторными», потому что они одевались совершенно одинаково, как одеваются обычно сестры-близнецы. И даже внешне были похожи – невысокие, худенькие, белобрысенькие; они отдаленно напоминали мне Лену. Частенько являются на лекции с туфлями для танцев, положенными в сумки вместе с конспектами. Тогда в группе говорят:
– Опять на танцы бегут после вуза.
– Нам-то надо свою судьбу устраивать? – спрашивают они.
– Зря в институте вечера теряете! – отвечает Казя.
А Мангусов или Капитонова добавляют, улыбаясь;
– Да и чужое место занимать не будете.
– Нет, подружка, ты посмотри на них, посмотри! – изумляется Люба, обнимая Раю за плечи.
– Какой должна быть современная невеста? – спрашивает Рая.
– С дипломом, машиной и дачей! – отвечает Люба, и обе они начинают хохотать.
Но учатся они хорошо, не списывают, вовремя сдают все задания.
К этой же части нашей группы относится и Мила Скворцова, болезненная и горбатая девушка. И молодожены Ельцовы, и серьезный Совков, и Карасев, и Гульцева.
Как-то в коридоре философ Казя сказал:
– Ну, нам-то, старикам, – он поглядел на Раю с Любой, – «поплавок» на лацкане надо иметь, чтобы увереннее держаться на поверхности жизни, а вам-то зачем?
– Да. Вот именно! – сказали Рая с Любой, и мне опять было не понять: шутят они или нет?
– Ну, вообще-то… – глухим басом начал тугодум Совков, – нельзя сводить жизнь к элементарному: еде – одежде – спанью. Вообще в животного превратишься!
– Очень правильно! – сказал я и вытаращил глаза.
Инна Солодовникова – она тоже окончила школу с медалью и вместе со мной составляет третью возрастную часть нашей группы – уважительно глядела на Совкова, строго прервала меня:
– Перестань паясничать, Иван!
И я опять вспомнил Лену, даже, воспитывающая интонация у Инны была та же.
– Дитя ты еще, Ванюшка, – улыбнулась Капитонова.
– Хорош ребеночек! – завистливо проговорил Мангусов.
– Да-а-а, у Заболотной тогда отличился! – усмехнулся Золтанов.
– Это он для удобства под дурачка работает, – сказал Казя.
_ – Пап-ра-шу не оскорблять товарища! – Рая с Валей одновременно придвинулись ко мне: – Иван, мы приглашаем тебя на танцы! Пойдешь?
– Он женат! – напомнил Казя.
– Он – не может! – пояснил Мангусов.
– Иван! – сказали Рая с Валей. – Мы здесь все свои: сколько раз изменял жене? Только честно!
Хорошо хоть звонок на занятия зазвенел.
Профессор Серегина, скромная и худенькая старушка – Мангусов говорил «дробненькая», – читала нам математический анализ и аналитическую геометрию. Ничего профессорского в Серегиной не было, хотя и не одно уже поколение студентов сдавало математику по ее учебнику. Встретил бы ее в магазине – решил, что ведет хозяйство, растит внуков. Одета просто, волосы старомодно уложены узлом на затылке, беленький воротничок выпущен на пиджак почти мужского покроя. Студенты сейчас вообще хорошо одеты, поэтому очень простецкой казалась Серегина на нашем фоне. А после лекций ее встречал шофер на «Волге».
– Живут же люди! – говорили Рая с Валей.
– Близок локоть!… – вздыхал Казя. И они опять начинали хохотать.
– Дети! – говорил я Капитоновой, кивая на них. Аналитическую геометрию Серегина читала нам параллельно с анализом. Очень занятно мне было, когда заданные в отвлеченной форме, в виде уравнений прямые и плоскости вдруг приобретали совершенно ощутимое значение: каждую из них можно было далее вычертить в тетради или на доске! Попробовал и самостоятельно проделать некоторые задачи – тоже получалось. А Мангусов – мы с ним обычно рядом сидим – вздохнул:
– Вот и мне так легче, когда увижу уравнение в виде плоскости или прямой, вообще фигуры. Прикладные мы с тобой люди, что ли?
Я посмотрел на него:
– Инженеры, а не ученые?
– Ну, наверно… Начерталка нам с тобой должна прийтись по душе.
И все-таки у меня неожиданно оказалось два хвоста: задания по начерталке и по физике. Вот как это получилось.
После практических занятий по физике отношение ко мне в группе слегка изменилось. Кое у кого, вроде Кази, открылись новые возможности, которые они и не замедлили использовать.
Казя сел рядом со мной по другую сторону от Мангусова. И мне, и другим было ясно, почему он пересел за мой стол.
– Иван, я буду заботиться о тебе! Если ты будешь делать еще и мои задания, твой технический кругозор значительно расширится, понимаешь?
– Как не понять! – сказал Мангусов.
– Вот так-то, Иванушка. – Казя взял у меня из-под носа тетрадку. – А ну-ка, проверим твой почерк.
– Совершенно несгибаемый человек! – сказал я Мангусову.
– Ничуть не удивлюсь, если именно Казя будет первым на Луне! – ответил он.
– А я вам оттуда «сделаю ручкой»! – пообещал Казя, уже списывая с моей тетради домашние задачи по аналитической геометрии.
И по физике, и по начерталке каждому из нас выдали отдельные задания. Срок сдачи и того и другого – первое ноября. Из всей нашей группы первым начал выполнять задания я, но только не свои.
Казя на лекции Малышева подсунул мне свое задание по начерталке. Я сначала машинально взял его, а потом уже и с интересом начал разбираться, чуть тут же не стал решать. Но Мангусов забрал от меня задание Кази, сказал ему:
– Ты ведь свой диплом хочешь иметь, не чужой? – И демонстративно спрятал задание Кази в свой большой и красивый портфель, еще добавил: – Тридцать второго Иван тебе сделает, у него на свои-то задания времени нет!
– Вот чудаки! Да я просто так показал Ивану.
– Лекция идет! – строго напомнил Мангусов.
А через день или два Казя, угостив меня предварительно сигаретой, чем тотчас напомнил мне Петю-Петушка, пригласил меня к подоконнику в коридоре, на клочке бумажки начертил окружность, сверху и снизу зажатую двумя плоскостями, спросил безразлично:
– Как тебе кажется, какое движение будет у шара – абсолютное и по отношению к плоскостям, – если плоскости движутся параллельно и в одну сторону?
– Абсолютное такое же, как и у плоскостей, а относительного не будет.
– Так я и думал, – кивнул он. – А если плоскости движутся с равными скоростями, но в разные стороны?
– Центр тяжести шара будет оставаться на месте, а линейные скорости на его поверхности… – и замолчал, проверяя себя на всякий случай, – да, будут равны линейным скоростям плоскостей.
– Так я и думал. А угловая скорость шара?
– Поделишь линейную скорость плоскости на радиус шара, угловую получишь в радианах.
И тут мне стало самому интересно: а как вообще может меняться угловая скорость шара при изменении линейных скоростей плоскостей? Да если еще варьировать его диаметром, величинами коэффициентов трения, качения и скольжения?
– Забавная задача, а?… – спросил Казя, свернул свой клочок бумажки, затолкал его в карман моего пиджака.
– Ты знаешь, – сказал я, – а ведь она кажется простой только на первой взгляд.
– Ну, а я про что говорю? – удовлетворенно закончил он, и мы пошли в аудиторию.
Я сидел, слушал Левашову, даже записывал, что она говорила, и все никак не мог перестать думать про этот шар, зажатый в двух плоскостях. Так и видел, как он то вращается, то скользит, то начинает двигаться в сторону, обратную той, в которую идет одна из плоскостей. Оказалось, что, меняя движение плоскостей, коэффициент трения и диаметр, можно заставить шар двигаться как угодно. Даже хотел, помнится, тут же на лекции достать Казин клочок бумажки, попробовать решать. Только присутствие Мангусова и сдержало меня.
По средам мы не занимаемся. После ужина Татьяна села за письменный стол, стала что-то писать. Я даже обрадовался этому, пристроился в кухне на столе, чуть не с наслаждением начал решать задачу Кази. Так мы с Татьяной просидели целый вечер, и очень удивились оба, когда сели пить чай: было уже двенадцать.
В четверг перед началом занятий я показал Казе решение его задачи: на четырех листах были разобраны в общем виде все возможные варианты движений шара. Казя стиснул мою руку, спрятал листки. А я-то еще думал, что мы с ним разберем мои выводы, даже поспорим!…
– Эх ты, Иванушка!… – сказали мне Рая с Валей, видевшие это.
– Вчера вечер сидел? – спросил Мангусов. Капитонова качала головой, а я вспомнил, как Веселов цитировал Даля: «Добряк, простак…»
– Ну обожди, милок!… Тебя еще жареный петух клюнет! – сказал Мангусов Казе.
– Жареный, может, и клюнет, но Ванюшка-то не годится для этой роли! Люди разные, но все они занимают свое место в биологической таблице. Как вы думаете, умный был человек Дарвин? То-то и оно, что умный! Значит, борьба за существование – продолжается! Пусть по виду она и совсем не похожа на борьбу. – И заключил торжественной цитатой неизвестно из кого: – «Овец стригли, стригут и – стричь будут!»
Я на всякий случай обнял Мангусова за плечи, а тут и звонок на лекцию зазвенел. Мангусов сказал Казе:
– Видишь, сколько нас здесь?! – У входа в аудиторию толпился чуть ли не весь наш поток, у Кази медленно и сильно стало вытягиваться лицо. – Дорого ты, Казимир, заплатил за свое домашнее задание по физике! Нашим мнением о себе ты заплатил, понял?!
– А нам ведь, возможно, после вуза вместе работать! – сказали Рая с Валей.
– Обманул парнишечку? – И глаза у Капитоновой сделались совсем черными, как у Венки они бывают иногда. – Испортил ему среду?!
– Подождите, товарищи! – сказал Казя и даже руки протянул, загораживая вход в аудиторию, стал внимательно глядеть мне в глаза. – Почему ты, Иван, сделал мое задание, испортил себе среду?
– Я же не знал, что это твое домашнее задание.
– Подождите, товарищи! Ну, а допустим, знал бы, сделал?
– Сделал бы, наверно…
– Подождите, товарищи! Почему?
– Ну… интересно мне было.
– Вот! А теперь – в чем моя вина, спрашивается? – И торжествующе стал глядеть на всех.
А я вдруг сказал:
– И совсем не испортил я себе среду, мне же интересно было!
– Вот! – повторил Казя.
– Но если бы я знал, что это – твое задание, не отдал бы тебе листки, – сказал я.
– Кстати: а где они, эти самые листки? – И Мангусов опять двинулся к Казе.
Но в это время доцент Малышев за нашими спинами по обыкновению доброжелательно спросил:
– Пойдемте, а?…
И мы быстро пошли в аудиторию. Сначала сидели молча, по одну сторону от меня – Мангусов, по другую – Казя. А я слушал Малышева, и мне было интересно, как всегда, слушать его, и записывал я старательно за ним, но вдруг понял, что продолжаю думать о задачах Казн. Один из случаев движения шара можно было вывести проще, чем сделал я. Но только покосился на строгое лицо Мангусова, вздохнул, ничего не стал говорить Казе. Тем более, что и первый метод решения был правильным, только слегка громоздким.
В конце лекции Мангусов придвинулся ко мне, шепнул:
– Если уж тебе, Иван, некуда силушку девать, так лучше Милке Скворцовой помоги: все-таки больной человек.
И я кивнул согласно в ответ. Он посмотрел на меня, улыбнулся.
В перерыв я подошел к Скворцовой.
– Ты задание по начерталке уже сделала?
– Нет еще, только начала…
– Знаешь мой адрес? – спросил я; она кивнула, стала слегка краснеть. – Приходи в субботу с утра, вместе будем делать.
– А жена? – И вдруг отчаянно покраснела.
– Ну, мы при ней целоваться не будем.
– Да я не про это!… – И отвернулась, нагнула голову.
Когда шли домой, я сказал Березовскому, что один из его случаев можно сделать попроще. Мы с ним остановились на улице под фонарем, я объяснил, он быстро понял, записал, снова пошли на остановку трамвая. Трамвая не было, мы просто курили и молчали, а потом Казя сказал негромко:
– Ты, Иван, прости меня.
– Забыли!
Но по-прежнему любопытно мне было: это Казя испугался из-за того, что все видели? Мангусов же сказал: «Дорого ты, Казимир, заплатил за свое домашнее задание!» Уже в трамвае я спросил:
– Ребят испугался?
Он глянул на меня, чуть улыбнулся:
– Меня испугать не просто, я в авиации служил. – Отвернулся, помолчал, договорил хрипловато: – Просто… ты хороший парень.
В субботу Милка пришла к нам, а с ней – Рая с Валей. «Инкубаторные» сказали весело с порога:
– Иванушка, а Татьянушки, конечно, нет дома?
Татьяна взяла меня сзади за руку, я ответил:
– Еле-еле удалось выпроводить из дому!
Жук весело крутился у них под ногами.
– Так-так! – сказала Татьяна, тоже выходя в прихожую.
Обманул, значит? – спросила Валя.
Зря, значит, через весь город тащились? – поддержала ее Рая.
– Плохо замаскировались! – сказала Татьяна, протягивая им руку.
– Вы уж нас извините, – сказала Татьяне Скворцова, – у нас все сроки прошли!
Мы вчетвером просидели всю субботу, даже обедали и ужинали у нас. Татьяна была в комнате родителей, писала что-то, иногда заходила к нам, говорила:
– Нет, вы подумайте, сразу троих пригласил: вот это муженек!
– Подвезло тебе, Таня, – отвечала Валя.
– Такие, Танюша, как Иван, не идут пятачок за пучок! – в тон ей говорила и Рая.
Милка улыбалась, а я удивился: когда это они на «ты» стали?
Задания по начерталке мы успели сделать вчерне, потом все пришлось вычерчивать на листе ватмана.
С заданием по физике мне повезло. Дарья Даниловна сказала:
– Ну, Егоров, а ваше задание, я считаю, вы уже выполнили, а я приняла его! – и показала мне листки, которые я отдал Казе, и другие листки – с моим решением задач Карасева и Гульцевой. – Вы перестарались, Егоров, решая чужие задачи: ваши попутные выкладки в них с лихвой, что называется, перекрывают и по объему и по сложности ваш вариант задания.
– А как же они? – спросил я, кивнув на ребят.
– Это уж – мое дело! А в их заданиях есть и самостоятельная работа. Если бы я не нашла ничего оригинального в их собственных решениях, не зачла бы их задания.
– Святые слова! – сказал я. – Простите, опять перестарался.
Она серьезно глядела на меня:
– Очень мне это по душе, Иван, что вы все время в одну и ту же сторону «стараетесь перестараться!»
15
Татьяна ласково и несильно толкала меня в плечо. Я сказал, не открывая глаз:
– Гражданочка, сегодня выходной!
Татьяна засмеялась, подождала минутку, снова начала покачивать мое плечо.
– Водку продают с десяти, – сказал я. – Успеем!
– Так-так! – сказала Татьяна, и голос у нее был какой-то глуховатый, поэтому я открыл глаза: Татьяна лежала, как обычно, рядом со мной и спала…
Сел рывком в постели, уже понимая, что это Татьянина мама Нина Борисовна, ведь больше ни у кого ключей от квартиры нет. И мне было почему-то никак не повернуться к ней, даже одеяло я стал снова натягивать на плечи… Все твердилось: «Соломины приехали! Соломины приехали!» Было как-то страшно: и что мы с Татьяной в постели, и что про водку я сказал, и, главное, что перед ее родителями я впервые в новом качестве…
– Да не бойся ты! – уже по-другому сказала Нина Борисовна, я повернулся к ней, она обняла меня холодной рукой за шею и поцеловала, потом чуть отодвинулась, не отпуская руки, и посмотрела мне прямо в глаза, как Татьяна; и глаза у нее были совсем как у Татьяны, такие же зеленоватые и насмешливые.
– Здравствуйте… – наконец-то сказал я.
– Это хорошо, что ты вежливый! – насмешливо произнес мужской голос. Я чуть повернул голову: у дверей, привалясь спиной к косяку, спокойно стоял невысокий широкоплечий мужчина, улыбался, пристально глядел на меня серыми озорными глазами.
А я еще заметил, что он курит, держа в правой руке папиросу, а левая висит на бинте, перекинутом через шею. Нина Борисовна все обнимала меня холодной рукой за шею, Татьяна продолжала спать, а Яков Юрьевич не двигался, смотрел на меня, чуть прищурившись.
– Трудно мне, – сказал я, машинально делая Иванушку-дурачка. – Не привык я еще, когда родители дочери застают меня с ней в постели. Тем более, что мы еще и не зарегистрированы!
Они засмеялись, а я заверил:
– Но я постепенно привыкну, обязательно привыкну!
И тут мы стали все трое смеяться.
Татьяна потерлась щекой о подушку, ласково, так уютно потерлась, улыбаясь во сне. Нина Борисовна посмотрела на Якова Юрьевича, потом оба они – на меня и вышли на цыпочках в прихожую, прикрыли дверь. Я нагнулся, касаясь губами Татьяниного уха, прошептал:
– Проснись, слышишь? Проснись…
Она повернулась на спину, обняла меня за шею руками, не открывая глаз, Я сказал чуть погромче:
– В кухне кто-то ходит! Она приоткрыла глаза, в их зелени смеялось понимающее: «Опять розыгрыш?…» Но в это время в кухне звякнула кастрюлька, тявкнул Жук. Глаза Татьяны стали испуганно-встревоженными, зелень в них уже пропала. А тут из прихожей и шаги донеслись, шуршание одежды.
– Пусть воруют, – сказал я шепотом. – А то еще убьют! Вещи потом купим.
– Ну нет уж!… – И Татьяна полезла из постели.
– Погоди! – Я схватил ее за руку. – Я все-таки мужчина. – Вылез, на цыпочках подошел к высокой железной статуэтке Дон-Кихота, читающего книгу, взял ее в руку, подкрался к дверям.
Оглянулся. Татьяна уже сидела на кровати, в руках у нее было тяжелое мраморное пресс-папье. В прихожей опять прошуршали шаги. Тут я кинулся к двери, заорав:
– Караул!
Нина Борисовна стояла, прижимаясь спиной к стене, зажимала рот обеими руками, Яков Юрьевич прорычал мне в ответ:
– Ааооууу!… – Совершенно по-медвежьи у него получилось.
– Ива-а-ан – прозвенел отчаянный голос Татьяны,
– Ааооууу! – так же орал я.
– Ой, мама-папа!… – Татьяна хотела улыбнуться, морщилась и вот-вот готова была заплакать.
– Это мы проверяли, любишь ты Ивана или нет, – сказал Яков Юрьевич и крепко поцеловал ее.
– Оказалось – любишь! – сказала Нина Борисовна, тоже целуя Татьяну.
– Ну и в семейку я попала! – проговорила наконец Татьяна.
А я только тут вспомнил, что они ведь не виделись почти полгода! Сказал по инерции:
– Это я попал, а не ты.
– Ну, это – дело прошлое, кто из вас куда попал, – сказал Яков Юрьевич радостно и спокойно глядя на нас, протянул мне руку: – Поздравляем вас, ребята!
Я взял его руку, большую и крепкую… И от радостной признательности, что ли, только довольно сильно сжал ее. Серые глаза Якова Юрьевича чуть прищурились, и он начал сдавливать мою руку. Тогда я нажал как следует…
– Брэк! – поспешно и громко сказала Татьяна, ладонью стуча по стене.
И только тут я увидел, что Яков Юрьевич побледнел и даже немного согнулся, – так сильно, оказывается, я сдавил его ладонь. Отпустил ее, хотел извиниться, но Нина Борисовна сказала:
– У Яши левая рука болит, а то бы он!… – И я увидел, что она.обижается за мужа и хвастается совершенно как Татьяна.
– Силенка у робенка!… – уважительно проговорил Яков Юрьевич, помахивая побледневшей кистью, сморщился, не удержавшись, тотчас засмеялся: – Ну, Танька, не бегай к нам жаловаться на мужа, мы его боимся!
– Да уж, управляйся как-нибудь сама! – проговорила Нина Борисовна, снова обняла меня за шею, привстав на цыпочки, поцеловала.
– До чего ж мы рады, что вы наконец-то приехали! – сказала Татьяна.
Вот тогда я впервые и услышал одно из любимых выражений Якова Юрьевича. Он глянул быстренько на Татьяну, на меня, лицо его вдруг как-то распустилось, стало еще шире… Вылитый морж из мультфильма, разве что без усов.
– То же самое, только вдвойне! – значительно сказал он и даже потряс щеками.
И мы все четверо захохотали.
– Ну, вот мы и приехали, Яша! – сказала Нина Борисовна, вытирая слезы, – Давайте-ка позавтракаем, а?…
– Да-да! – радостно сказала Татьяна и спохватилась: – Ой, нам же с Иваном надо хоть одеться!
И я побагровел, поскольку только тут обнаружил: на мне – одни трусы, а Татьяна – в ночной рубашке.
Она схватила меня за руку, потащила в ванную. Мы стали мыться, я – над раковиной, Татьяна – над ванной. И мне все было как-то особенно радостно, точно мама снова была со мной!… Только сейчас я пенял, что именно мамы и не хватало мне все это время, той по-настоящему уверенной и радостной прочности во всем в жизни – ив мелочах, и в самом главном, – которая появлялась у меня всегда от одного присутствия мамы, ее взгляда, улыбки. А почему, интересно, я так и не могу прочитать письма мамы к отцу? Так и лежат они в шкафу в нашей с мамой комнате… И Татьяна – я это часто видел по ее глазам – тоже вспоминает про ее письма, но ничего не говорит мне… И удивился: почему же такая близость случилась у меня при первой же встрече с Соломиными, ведь и двух слов мы не сказали толком?! И снова увидел, как меня будила Нина Борисовна, потом обняла холодной рукой за шею и поцеловала. А потом мы с Яковом Юрьевичем сдавливали руки друг другу…
– Ну?! – тревожно спросила Татьяна, заглядывая мне в глаза.
– Понимаешь, будто мама у меня снова появилась…
Татьяна долго молчала, положила руки мне на плечи, я поднял голову, мы с ней посмотрели в глаза ДРУГ другу.
– Ты самое главное для меня сейчас сказал, понимаешь?!
Я кивнул, и мы постояли еще так, глядя в глаза друг другу. Из кухни доносились спокойно-веселые голоса Нины Борисовны и Якова Юрьевича; мы с Татьяной понимали» что они рады возвращению домой, и нам было «то же самое, только вдвойне».
На Нине Борисовне был фартук, который обычно ' надевала Татьяна, она быстро и ловко двигалась между столом и плитой, говорила что-то Якову Юрьевичу, и он отвечал ей, сидя за столом, но слов я почему-то не мог разобрать. Только расслышал, как Татьяна спросила родителей:
– А почему вы вместе?
– А мы, видишь ли, доченька, муж и жена!
– В Москве встретились, – пояснила Нина Борисовна.
Мы с Татьяной пошли одеваться. Только натянул рубашку, как Татьяна сказала:
– Давай уж оденемся сегодня получше.
И мы стали надевать все праздничное. Я спросил через стенку:
– А мы вас на ноябрьские ждали.
– Это он виноват, – ответила Нина Борисовна.
– Не я, наша группа, – поправил ее Яков Юрьевич.
– Покалечил себе руку.
– Мы, Иван, нашли то, что три года уже искали!
– Ну, и пришлось ему поваляться слегка в больнице.
– Это хорошо! – сказал я.
– Ну и зятек у нас, Яшенька, – засмеялась Нина Борисовна. – Ишь чему радуется.
– Правильно, Иван! Тем более, что кроме трехлетних экспедиций я к этому, можно сказать, всю жизнь готовился, понимаешь?!
– Марганец! – шепнула мне Татьяна.
– Где? – спросил я Якова Юрьевича.
– В Магадане, там больница хорошая, – сказала Нина Борисовна.
– На Камчатке нашли, Иван, – ответил мне Яков Юрьевич.
– Это хорошо! – повторил я.
– Не этот, – шепнула мне Татьяна, стаскивая у меня с шеи галстук, протянула мне другой.
– Какая же ты красивая! – шепнул я ей, и мы поцеловались.
– А ты, я слышал, в политехническом учишься? – спрашивал у меня Яков Юрьевич.
– Да, – ответил я, уже держа в руках нашу заводскую газету с Татьяниным очерком, вопросительно глядя на Татьяну; она покраснела, кивнула мне. Я вошел в кухню, сказал: – Институт что?! У нас в семье теперь свой журналист есть! – и протянул им газету.
И тут я увидел новых Соломиных, растерянно-радостных и каких-то притихших. Они поглядели на очерк Татьяны, увидели фамилию Т. Егорова – и долго молчали, ничего не говоря, только газета чуть подрагивала у них в руках. Вот и мама, наверно, точно лак же вела бы себя, если бы мой очерк был напечатан!
– Ну и ну! – выговорила, прочитав очерк, Нина Борисовна. А Яков Юрьевич улыбнулся Татьяне. Н отступил в сторону. Татьяна качнулась вперед, Нина Борисовна обняла ее, стала целовать.
– Ну наконец-то!… – проговорил Яков Юрьевич и стал искать папиросы.
Я протянул ему свои, он долго не мог вытащить сигарету из пачки. А я только сейчас, только глядя на его большие и сильные пальцы – они как-то беззащитно подрагивали,-впервые по-настоящему понял, что значит для Соломиных опубликованный очерк Татьяны. И сколько им обоим, наверно, приходилось мучиться из-за Татьяны в школе, и как они беспокоились, осуществится ли призвание Татьяны или все это – обычная юношеская блажь? И когда зажег спичку, поднес к его сигарете, а он прикурил, я сказал:
– Я очень люблю Татьяну! Очень! И… мама у меня недавно умерла.
Он помолчал, потом положил руку на мои плечи, сказал просто:
– Ну, а мы-то с Ниной, Иван? Мы-то ведь – живы!
И я постоял молча, отворачиваясь, пряча лицо. Подышал поглубже, справился. Нина Борисовна сказала, точно ничего и не было:
– Давайте завтракать.
И мы сели за стол на кухне, стали есть яичницу с колбасой. Я только все косился, как Яков Юрьевич управляется одной рукой: берет хлеб, откусывает, кладет ломоть на стол; этой же рукой берет вилку, ест яичницу. Они разговаривали о чем-то и смеялись, и я разговаривал, и тоже смеялся. Чувствовал я какую-то надежную уверенность во всем. Она была и той, которую я всегда ощущал, увидев Ермаковых, и чем-то слегка другой. Последнее время, особенно в самый последний год, я должен был думать наперед решительно обо всем, даже поражался, помню, когда ребята в школе говорили:
– Я забыл, а мама не напомнила.
Я просто не имел права ни о чем забывать. А тут ко мне вдруг будто снова вернулось детство, когда сам ты можешь жить и радоваться, одна у тебя обязанность – вести себя нормально, а уж обо всем другом подумают за тебя старшие, теперь вот – Нина Борисовна и Яков Юрьевич. Будто даже усталость я вдруг почувствовал, а ведь выспался я ночью отлично…
– Ну, Иван, здравствуй! – сказала мне Нина Борисовна, а я увидел, что все они молча и внимательно смотрят на меня.
– Здравствуйте, – ответил я и даже не улыбнулся, поскольку ничего смешного в том, что мы с Ниной Борисовной поздоровались, не было. Посмотрел на Татьяну. – Мы с ней думали после вашего приезда перебраться в комнату мамы. Теперь мою то есть. Конечно, вчетвером, может, и тесновато будет…
– А мы все время вчетвером жили, – быстро сказала Нина Борисовна.
– Да! – сказал Яков Юрьевич, и глаза у него опять были озорными.
– Мы бы с Татьяной пожили у вас хоть месяц, а? Если, конечно, Татьяна не будет возражать.
– А, доченька? – спросила Нина Борисовна.
– Да, интересно: будет она возражать или нет? – сказал Яков Юрьевич.
– Получается, что мы с Татьяной пытаемся взгромоздиться вам на плечи… – начал я.
– Но это же – временно, – договорила Татьяна.
– Спасибо вам, детки дорогие! – сказала Нина Борисовна.
– Раньше говорили: «Сына растишь – в долг даешь, дочь растишь – на ветер бросаешь!» – сказал Яков Юрьевич.
– Я через месяц выброшусь на ветер! – заверила Татьяна.
– Ну, давайте чай пить, – сказала Нина Борисовна и стала разливать в чашки чай.
После чая мы начали разбирать их рюкзаки и чемоданы. Чего-чего только в них не было! И я понял еще одно: большая разница, когда ты идешь в туристский поход недельки на две, и когда отправляешься в глухомань на полгода, а то и больше. И туристские базы не ждут тебя со свежим бельем.
– А все-таки профессия у вас – мужественная!
– Это так кажется только, Иван, – и глаза Якова Юрьевича опять стали озорными, он поглядел на Татьяну: – Мне, например, кажется, что и та, которую она себе выбрала…
– Да и у Ивана в цеху можно без рук-ног остаться, – перебила его Татьяна.
– Даже вот и вас вырастить, – Нина Борисовна вздохнула, – и то мужество надо.
Все утро были непрерывные телефонные звонки. И Яков Юрьевич, и Нина Борисовна продолжали оставаться начальниками своих экспедиций. С самыми разными вопросами обращались к ним те, что были вместе с ними. И каждый обязательно спрашивал, где они собираются вечером, чтобы отметить возвращение.
– И нас с собой возьмут, – шепнула мне Татьяна. – Это уж у геологов так принято, собираться вместе после благополучного возвращения.
Потом мы с Яковом Юрьевичем ходили в поликлинику: надо было перебинтовать руку. И тут неожиданно выяснилось, что это медведь – самый настоящий медведь! – попортил, как он выразился, ему руку.
– Кончились у нас продукты, мы втроем далеконько забрались… Ну, мне и пришлось за пятьдесят километров одному идти на базу.
– А тут – долгожданная встреча!
– Не совсем так. Я, во-первых, спал. А во-вторых, даже и не хотел я с ним встречаться.
– А он – возьми и разбуди вас, как меня сегодня Нина Борисовна.
– Не совсем так. Костер у меня горел всю ночь. Я встал часа в три поправить огонь, отошел за валежником, тут мы и встретились.
– А он уже поджидал.
– Вот именно: для него ведь встреча была долгожданной. У меня с собой был только топор. Шкуру я, жалко, бросил, очень уж устал.
Из поликлиники мы шли очень медленно, я опять держал его под руку. И он, мне кажется, понимал, что со мной происходит.
И в ресторане я сел рядом с ним. На одном конце длинного стола сидела Нина Борисовна, а на противоположном – Яков Юрьевич. Татьяна села рядом с ней.
Народу за столом было – я сосчитал потихоньку – шестьдесят три человека. И люди разные: и мужчины, и женщины; и те, кто был в экспедициях, и те, кто ждал их дома; и по возрасту разные, и одеты по-разному, и все равно в чем-то самом главном – одинаковые!
Я думал, что все мужчины будут с бородами и баками, вот как Казя. Но за столом сидели только два или три парня с бородами.
Просто, весело и легко оказалось за столом, хоть никого, кроме Соломиных, я и не знал до сегодняшнего вечера. По очереди произносили тосты, выпивали, смеялись, вспоминали тайгу. Приблизительно так же, как я бы рассказывал о нашем заводе. И очень приятно мне было, что и к Нине Борисовне, и к Якову Юрьевичу люди относились по-настоящему уважительно! Вот как у нас в цеху относятся к Игнату Прохорычу или Горбатову. Это угадывалось по взглядам, улыбкам, коротким жестам.
А я все так и ждал, когда рука Якова Юрьевича коснется случайно моей. И не знаю, как он догадался, а только вдруг погладил меня по рукаву пиджака… И тогда я спросил негромко:
– А вот говорят, когда возвращаются из тайги, так гуляют по-настоящему.
Он внимательно посмотрел на меня, спросил тоже негромко:
– А разве у нас не по-настоящему?… – И чуть улыбнулся. – Всегда есть «люди около», понимаешь? Около большого дела, около большого человека, около жизни, в общем. Вот они-то в первую очередь и создают разные побасенки о том большом, около которого находятся сами.
– Поскольку сами – около?
– Ну да, – ответил он и протянул мне папиросы, а когда я взял одну, опять ласково и незаметно пожал мою руку.
Потом мы с Татьяной танцевали, и я все старался встретиться с ним глазами. И с Ниной Борисовной тоже, но с ним – особенно.
Шли домой, и я снова держал его под руку. А потом мы с ним долго сидели на кухне, молчали и курили. И он все не уходил спать, хоть и было уже пять часов утра, и Татьяна с Ниной Борисовной давно легли. Так я и видел: он отлично понимает, кем он уже мне стал!… Плохо все-таки, когда человек вырастает без отца.
16
Заводу предстояло удвоить выпуск экскаваторов. Вначале я даже растерялся: как вообще это возможно сделать? Меня почти не волновало, как будет увеличено производство деталей. Сильно тревожился я, как мы суме-ем вдвое быстрее собирать экскаваторы.
Мы стояли, курили, ожидая, пока Катя-маленькая подаст нам от Шумилова ходовую тележку, и тревожно молчали. Дядя Федя с Вить-Витем нет-нет да и поглядывали друг на друга. Тревожно и вопросительно… Все мы сроднились, приятно было работать в нашей бригаде, каждое утро радостно ехал я на завод. Давным-давно сказал дядя Федя:
– Если поработал хорошо, тогда и все остальное, вся твоя жизнь становится на место.
Постепенно я понял: где бы ты ни был и что бы у тебя в жизни ни случилось, но если у тебя есть работа, люди, с которыми ты работаешь, и то ощущение прочности в жизни, которое тебе дает работа и все эти люди, никакая неприятность тебе не страшна!
А тревожно молчали мы потому, что наша бригада должна была разделиться на две. И эти новые две бригады будут параллельно собирать уже два экскаватора. Значит, прибавятся новые люди, а мы – разделимся, и кроме Вить-Витя должен был появиться новый бригадир. Вроде бы пустяк обмен квартиры, да и то люди обычно волнуются, приглядываются к новым соседям. А здесь ведь – работать вместе предстоит; не только жить!
Венка шепнул мне сзади:
– А производственные площади как же?
– В этом цеху и шагающие экскаваторы монтировать приходилось.
С ходовой тележкой пришел, как обычно, Шумилов, а вместе с ним приятель нашего Фили – Борисов. Тут кое-что нам стало яснее.
– А я уже и напарницу себе подыскала! – заявила Катя-маленькая с крана.
Тогда и Шумилов сказал Вить-Витю:
– Решили разделить наше государство на две части. Вторую Борисов согласился взять.
– Без особой радости, – тревожно добавил тот. А Вить-Вить с дядей Федей опять глянули друг на друга.
И когда Игнат Прохорыч пришел к нам, мы уж прямо-таки требовательно стали смотреть на него.
– Заводу приходится удвоить выпуск экскаваторов. И наши площади, и парк оборудования, и люди – все есть для осуществления этого, – сказал он. – А я Игнатову часть полномочий передал.
– Ну, дядя Федя! – сказал я.
– А, Федя?… – спросил его Игнат Прохорыч.
– Делать нечего, Федор Кузьмич! – сказал Вить-Вить.
Дядя Федя вдруг засмеялся как-то очень легко и весело, все удивленно смотрели на него. Тогда он сказал:
– Вот моя старушка удивится, что ее пенсионер выкинул.
– Ну – и ладушки! – уже облегченно повторил свое обычное Вить-Вить.
Но ведь нас тревожил и еще один весьма важный вопрос: кто из нас останется с Вить-Витем, кто – перейдет в новую бригаду дяди Феди? Мне-то хотелось и с Вить-Витем остаться, и с дядей Федей я не хотел расставаться!
К нам на участок неожиданно пришла возбужденная Теплякова, а с ней – Миша Воробьев.
– У комсомола есть предложение! – сказала Теплякова. – Вторую бригаду составить из комсомольцев.
– А возглавить ее – просить Федора Кузьмича, – договорил Миша.
– Ну что ж, – сказал Вить-Вить.
– Иван, Филя, Вениамин… – считал дядя Федя.
– А пятым – Сучков! – поспешно выговорила Теплякова.
– Только что демобилизовался, отличный парень! – сказал Миша.
– Правда, без специальности пока, – невинно добавил дядя Федя, на сторону сворачивая свой утиный нос.
– Два ученика – в одной бригаде? – Филя покосился на Венку.
– На то она и – комсомольская!… – так же невинно, как и дядя Федя до этого, выговорил Вить-Вить, и был он уже Веселым Томасом.
– Ну – и ладушки!
Татьяна пришла, как обычно, к нам в обед, спросила меня шепотом:
– Еще ничего не знают?
– Ну, откуда же?! – ответил я.
Потом сидели за столом и ели, она не выдержала, начала значительно:
– У нас на заводе намечаются кое-какие перемены!…
Все молча ели, я сказал:
– Если у вас жена – газетчица, она все новости накануне знает, а вам – крупно повезло!
– Погоди, Танюша, – ласково сказал ей Вить-Вить.
– Дай хоть доесть спокойно!
– Так-так! – сказала Татьяна, глядя на меня.
– На Ивана ты не греши, – сказал ей дядя Федя, – кроме вас с Веселовым, уже весь цех эту приятную новость знает.
– А возможно – и весь завод! – добавил Филя.
– Если у вас жена – газетчица… – начал я.
Но Белендряс перебил меня, прогудел успокоительно у Татьяны над головой:
– Да ты не слушай, Танюша, этих зубоскалов, не слушай!…
На участке нас ждал Миша с Сучковым. Этот верзила оказался ростом с меня и всем нам сразу понравился. Было в нем что-то общее с Ермаковым, хотя внешне они и не походили друг на друга: Сучков был худым, длинным, огненно-рыжим, в частых и крупных веснушках. И глаза у него были совершенно по-детски прозрачно-голубые, будто слегка изумленные. Знакомясь с нами, он молчал, чуть улыбался, с детским любопытством оглядывая цех, Катю-маленькую на кране, уже почти смонтированный экскаватор.
– В каких родах войск изволили служить? – спросил его дядя Федя.
Сучков по-журавлиному склонился над дядей Федей, тоже спросил:
– Можно пока на «ты»?…
– Пока?… Начальством надеешься быть? – уже на «ты» спросил его Вить-Вить.
– Есть грех!… – признался Сучков, поглядел опять на дядю Федю, сказал: – Я – тыловой вояка: в танковых мастерских.
– Учетчиком? – спросил Филя. Сучков вздохнул:
– Если бы… Слесарем.
– Семья большая? – продолжал допрашивать Вить-Вить.
– Да как сказать…
Миша улыбался как-то странно, а уж он-то должен был знать.
– Я… – Сучков загнул палец, задумался, вздохнул, покачал головой: – Вот пока и вся семья.
– Небольшая! – проговорил дядя Федя,
– Да как сказать…
– Алименты платишь, что ли? – быстро спросил Филя.
– Да пока еще нет…
А Белендряс улыбался уже совершенно успокоенно.
– Извини, – сказал я, придвинулся вплотную к нему, спросил: – В школе Сучком звали?
– Был грех.
– А ты откликался? – еще шире улыбаясь, спросил его дядя Федя.
– Откликался, если не лень было.
И все остальные уже улыбались, глядя на него, только он не улыбался, по-прежнему с любопытством крутил головой, точно не замечал нашей реакции.
– Высокий класс! – шепнул я Мише.
– А ты как думал?! – ответил он мне.
– Может, вопросы какие у тебя есть? – спросил Сучкова дядя Федя.
– Есть.
– Спрашивай.
– По каким дням получку выдают?
– В нашем полку прибыло! – сказал я.
– Ее заработать сначала надо, получку-то, – ответил дядя Федя.
– Да?… – спросил Сучок. – Ишь, как у вас странно… – Вздохнул, долго выпускал воздух, сделав губы трубой.
– Иди-ка сюда, – сказал ему дядя Федя, пошел к почти собранному экскаватору, и мы за ним; положил руку на блок стрелы, легко покачал его, спросил у Сучкова: – Ну как, нравится?
Сучков помотал головой, потом спросил у дяди Феди:
– И ничего, работает? – Дядя Федя кивнул, а он повторил: – Ишь, как у вас странно, – взял своими ручищами блок, легонько покачал его, посмотрел на нас.
– Ну чего-чего? – тотчас встревоженно спросил Филя: это он ставил блок.
– Да ничего, – медленно выговорил Сучков, одной рукой легко приподнял блок, второй вынул из него и косынок стрелы валик, перевернул его другим концом, поглядел на Филю.
– Поторопился, – пробормотал Филя.
В спешке Филя вставил валик блока не тем концом. Сучков переставил его правильно. И – больше того: сначала попробовал рукой люфт блока, снова вынул палец, взял две шайбы, надел их на валик, люфт убрался. Ловко поставил болты на ригель, затянул их. И так это у него хорошо выходило, что, когда он протянул руку за ключом, я взял его со стеллажа, подал ему. А он только кивнул мне в ответ.
И никто ничего не сказал ему, все было ясно и так. Постояли, покурили, потом дядя Федя принес спецовку. Сучков снял пиджак, аккуратно повесил его на гвоздик, натянул куртку. В плечах она была как раз, но полы задирались выше ремня брюк, и концы рукавов оказались чуть не у локтей.
– Завтра подберем по росточку, – пообещал дядя, Федя, улыбаясь.
– А зарплата пойдет с того дня, когда оформишься, – сказал я.
– Да ну? – удивился он, спросил уже у Вить-Витя: – Ну, кому надо плоское катать, круглое таскать?
Так он и проработал с нами до конца смены. И хотя внешне казался длинным, нескладным, но двигался легко и ловко, а большие, как клешни, руки его оказались умелыми и сильными. Только что узнали мы человека, а он уже стал своим. Венку же я знаю с первого класса, но и сейчас лучше все-таки присматривать за ним.
В зале конторки собралась вся дневная смена цеха, что называется, – яблоку некуда упасть. За стцлом президиума были Горбатов, Игнат Прохорыч, наш Вить-Вить, Миша Воробьев, дядя Федя, Шумилов с Борисовым, даже замдиректора завода. Скамеек не хватало, мы с Татьяной и Веселое стояли в углу. Татьяна держала меня под руку, прижималась щекой к моему плечу.
Горбатов сказал, что от строителей поступили многочисленные заявки на наши экскаваторы, что руководство завода и само министерство решили удовлетворить их по возможности скорее, прямо на ходу, не дожидаясь планирования на новый год. Производственные площади и станочный парк завода позволяют сделать это. А ведь сейчас конец года, работа по завершению программы завода идет полным ходом. Поэтому перестройка не должна сорвать план. И еще он сказал, что цех двигателей, другие механические цеха справятся с повышенным заданием. И только работа сборочного, нашего цеха, становится намного объемнее и сложнее. Но он, Горбатов, уверен, что мы справимся и на этот раз, как справлялись уже неоднократно.
Потом выступил Иван Прохорыч. Он рассказал о той перестройке, которая намечается в их бригаде, о новом графике работ. А я слушал его и не слушал, только видел, какой он красивый, и как мама была бы рада, если бы слышала сейчас и видела его!
Увидел на трибуне дядю Федю, понял, как он волнуется, услышал его слова:
– Если народ не возражает…
И только тут до меня дошло, что это значит для самого дяди Феди, которому уже за шестьдесят, который даже на пенсию уходил.
Дядя Федя коротко сказал о нашей комсомольской бригаде, даже пошутил, что сам он опять в комсомольцы попал, а потом подробно стал перечислять, кто остается в бригаде Вить-Витя. Так подробно, точно это бригада дяди Феди, а не Пастухова. А я сразу успокоился, когда узнал состав нашей бригады. А на пастуховскую, выходит, мне уже и наплевать?!. Вить-Вить заботливо учил меня, помогал, вообще в сто раз мне было бы труднее, если бы Пастухов не был в нашей с мамой квартире соседом, а я вместо благодарности ему…
И вдруг с удивлением и растерянностью услышал, как Миша Воробьев говорил с трибуны: – Да вот сейчас Иван Егоров и сам скажет, как они думают работать в своей комсомольской бригаде! Покраснел, разумеется, но все уже смотрели на меня, и Татьяна даже подталкивала меня тихонько в бок, чтобы шел к трибуне.
Поднялся на трибуну, чувствуя за своей спиной длинный стол президиума, накрытый красной скатертью, поглядел на сидевших и стоявших передо мной рабочих дневной смены. Неожиданно для себя сказал:
– Сначала я хочу от всей нашей бригады поблагодарить Федора Кузьмича, что он согласился возглавить ее!
И тут Татьяна, Филя с Венкой, а потом и Сучков захлопали, за ними – и все остальные. Дядю Федю все знали и любили и, я видел, всем понравилось, что л сказал об этом.
Я говорил, что нам всем – и мне, и Филе, и Венке с Сучковым – еще учиться и учиться у Пастухова с Ермаковым, и мы вообще не считаем себя яйцами, которые курицу учат, но вместе с тем… Тут я даже остановился от растерянности, – в зале была тревожная тишина.
Я увидел глаза дяди Феди: он улыбался, сворачивая на сторону свой утиный нос и вдруг – раз-раз – коротко кивнул мне, будто все уже понял, согласен, даже велит мне сказать об этом! И Филя кивал, и Венка с Сучковым глядели пристально, и Горбатов с Игнатом Прохорычем улыбались поощрительно, когда я к ним обернулся.
Я нашел глазами Вить-Витя с Ермаковым, они улыбались, глядя на меня. И я решился:
– И все-таки – наша бригада вызывает бригаду Пастухова на соревнование! Нет, мы не заносимся, и не обидимся, если потерпим поражение, и все-таки – вызываем!
И тогда в зале дружно зааплодировали.
17
– Ну, гвардия!… – негромко сказал дядя Федя, оглядывая нас.
А мы стояли перед ним: Филя, Сучков, Венка и я. Гвардия ничего себе, только лица у всех встревоженные, даже у Венки.
– Ванька виноват, – сказал дядя Федя, улыбаясь. – Втравил вчера в историю.
– Я же пошутил, – ответил я.
– Просто начальство юмора не понимает, – сказал Сучков.
– Ну, так или иначе, а слово – не воробей! Только вы вот что поймите: нашей бригаде уже сделали послабление, так сказать, дали фору, – сказал дядя Федя и повел глазами по сторонам.
Да, наша бригада осталась на той же площадке, где и раньше мы монтировали экскаваторы, а Пастухова – перешла в другой угол цеха. И Катя-маленькая работала с нами, как и раньше, а ее напарница Заботина – с бригадой Пастухова.
– Ходовую тележку мы будем принимать от Шумилова, как и раньше, а Борисов – обслуживает Пастухова, и поворотную часть сдает нам Игнат. Так что нам, ребята, нет оснований вешать носы!
Мы все молчали. Раньше ходовую тележку принимал от Шумилова Вить-Вить, а дядя Федя уходил на участок Игната Прохорыча, чтобы принять поворотную часть. А как же теперь будет?
– Так вот, ребятки, – сказал дядя Федя, будто понял, о чем я думаю. – Не вижу причины менять наш обычный распорядок: мы с Сучковым пойдем к Игнату, а вы трое примете тележку от Пети-Петушка. – И помолчал, глядя на меня, договорил негромко: – За старшего у вас будет Иван, – повернулся и пошел, а Сучков – за ним.
Я курил, старался не глядеть на Филю, боялся, что он обиделся… Во-первых, он постарше меня и, во-вторых, не первый год уже работает на заводе. Покосился на Филю: у него было растерянно-обиженное лицо, на меня он не глядел, ковырял ногой ямку в полу цеха. Посмотрел я и на Венку: он усмехался иронически, и глаза у него опять были, как выпуклые тугие сливы. Несколько месяцев назад мы с ним совершенно на равных сидели в одном классе, а тут – его же одноклассник, и в старших над ним! Хотел я хоть что-нибудь сказать, но и сам так смущался этим новым званием старшего, что решительно ничего придумать не мог.
Увидел плывущую к нам тележку, Катю-маленькую на кране над ней, Шумилова, как обычно идущего рядом, и мне стало чуть увереннее.
– Ну, Вена, – сказал я, – мы с тобой уже принимали проводку и окраску, ты и займешься этим. – Он кивнул согласно, хоть и не перестал улыбаться, а я заставил себя поглядеть и на Филю – у него по-прежнему было растерянно-обиженное лицо, – сказал ему просто: – Брось надуваться, старина, лопнешь! Я посмотрю траки, механизм передвижения, а ты муфту, как всегда, а?…
Он кивнул. Катя-маленькая просигналила, поставила тележку на обычное место. А я еще последил, чтобы она оказалась расположенной строго вдоль цеха, тогда на нее легче монтировать и поворотную часть, и надевать стрелу.
– Здорово, начальничек!… – сказал мне Шумилов, первому протянул папиросы.
Интересно устроен человек: когда все у него нормально, на многие вещи он не обращает внимания, инстинктивно подразделяя их на важные и незначительные; а когда ему трудно, решительно все уже имеет для него значение! Так и с этими папиросами: в последнее время, после очерка Татьяны, Петя-Петушок уже не развлекал нас своими байками, не угощал папиросами, а тут снова, видите ли… Но папиросу я все-таки у него взял, даже прикурил от его зажигалки. И Филя взял папиросу, тоже закурил. Катя-маленькая молча и настороженно смотрела на нас сверху.
– Ну, ребятки, хотите новый анекдот? – спросил Шумилов.
А я отметил про себя и это «ребятки»: при Пастухове и Белендрясе он что-то не позволял себе такой откровенной фамильярности!… У Фили было по-прежнему растеряное лицо, а Венка все улыбался как-то двусмысленно.
– Будем рады твоему аккомпанементу, – сказал я и полез в тележку.
Филя занялся муфтой, а Венка полез в тележку за мной. Я слышал, конечно, голос Шумилова, но слов даже и не пытался разобрать. Внима-тельнейшим образом проверил весь механизм передвижения. В нем чуть люфтил главный вал, но люфт легко убирался, если подтянуть до места центральную втулку. Я посмотрел на Шумилова, чуть тронул втулку рукой. В глазах его было: «Можем, конечно, и мы подтянуть, да тут ведь и делов-то!…» И я кивнул: «Ладно, сами подтянем, ты только на будущее знай!» И он даже не усмехнулся.
Потом Филя вдруг перестал двигаться, я тотчас поглядел на муфту. Один из ее пальцев был чуть перекошен, это уже должна была устранить бригада Шумилова, нам с этим некогда возиться. И мы с Петей-Петушком минуточку довольно выразительно смотрели друг на друга, пока он не кивнул мне согласно.
Вдруг Венка тронул меня рукой: в одном месте окраска была содрана, а провод – оголен. Это было уже посложнее, чем палец муфты: надо было менять метра полтора проводки. Неужели Шумилов взялся за старое, надеялся, что в нашей новой молодежной бригаде у него проскочит даже такая грубая ошибка? Распрямился, посмотрел на него. Он усмехнулся:
– Глазастые!…
– Молодые глаза… – начал Филя.
– Они зоркие! – докончил я, пытаясь по лицу Шумилова понять: знал он о проводке или нет?
– От этой перестроечки на ходу мы еще наплачемся! – сказал он, и я понял, что не знал Шумилов об оголенной проводке.
– Успеете перемонтировать, – сказал я ему.
Он улыбнулся с облегчением и вот здесь впервые поглядел на меня так же, как до этого смотрел на Вить-Витя, дядю Федю, Игната Прохорыча, даже с уважением, что ли. Или во всяком случае – как на равного.
Игнат Прохорыч поздоровался с нами, как обычно, поглядел на Шумилова, уходившего с нашего участка, улыбнулся, вдруг положил свою большую руку мне на плечо.
Монтировать поворотную часть на тележку было легче потому, что Игнат Прохорыч и дядя Федя были с нами. Лишь одно меня беспокоило: кто из нас будет крепить стрелу к поворотной части, ведь до этого дядя Федя с Филей уходили проверять рычаг с ковшом, а валики стрелы забивали мы с Ермаковым, Вить-Вить контролировал только, чтобы не было перекоса. А теперь, если дядя Федя оставил на этой операции меня, кто же будет контролировать перекос стрелы? Если я, то Венка наверняка разобьет кувалдой торец пальца.
И когда поворотная часть была уже установлена и все закуривали, я вдруг заметил, как внимательно поглядели друг на друга дядя Федя с Игнатом Прохорычем, но, кажется, так ничего и не решили. Только оба разом обернулись, посмотрели в другой угол цеха. У Вить-Витя тоже была уже установлена поворотная часть, его бригада тоже курила, косилась на нас. Вспомнилось мне дяди Федино: «Ванька виноват! Втравил нас вчера в историю…» И я понял, что это ведь и есть соревнование! Часто мы употребляем это слово, а вот конкретные формы, в которых оно воплощается, как-то не всегда нам привычны. Когда я читаю о соревновании разных бригад, даже заводов, мне обычно представляется торжественное заседание, президиум, выступающие на трибуне. А повседневные и будничные формы соревнования точно ускользают от меня. Но ведь очень неприятно было бы нам всем, если бы у Пастухова, например, уже монтировалась стрела. Вспомнил, как дядя Федя подробно вчера обсуждал новую бригаду Вить-Витя, когда я еще рассердился на самого себя… Ведь в нашей бригаде появился всего один новый человек – Сучков. Да и того даже успели мы опробовать на работе. А у Пастухова было трое новых: Павлищев – вообще новый человек на заводе, как и у нас Сучков, и Герасимов с Бариновым – из монтажного цеха лебедок, им тоже надо было привыкать к нашей работе. Вот еще в чем главном дала нам фору бригада Вить-Витя! И то они успели вовремя смонтировать поворотную часть на тележку.
– Ну, Иван, – сказал дядя Федя, а Игнат Прохорыч внимательно глядел на меня, – я не вижу причины менять наш обычный распорядок. Мы с Вениамином пойдем полюбуемся на рычаг и ковшик, а вы уж трое – навешивайте стрелу.
– Хорошо, – ответил я, но заметил, каким обиженным сделалось лицо Фили, да и все, кажется, увидели это.
Дядя Федя на этот раз взял с собой Венку, значит, в Сучкове уже уверен.
Мы застропили стрелу, Катя-маленькая поднесла ее к опорным косынкам поворотной части мягко и умело.
– Вот что, мы с Сучковым будем ставить пальцы, а ты уж повиси на ломике, как Вить-Вить, а?… – сказал я Филе таким тоном, чтобы это выглядело как совет с ним.
И с облегчением увидел, как лицо его разгладилось, он даже улыбнулся мне в ответ. Я-то исходил из того соображения, что мы с Сучковым поздоровее Фили физически, пальцы у нас с ним пойдут легче. Но вместе с тем хотел оказать честь Филе: ведь это обычно делал наш бригадир Вить-Вить! Вот это последнее, видимо, и подействовало на Филю сильнее всего.
Посмотрел на Сучкова, чтобы объяснить ему, как надо ставить пальцы, и увидел у него в руках кувалду, валик: все понимал человек!
Филя взял лом, вставил в переплет стрелы, чуть придавил ее книзу. Мы с Сучковым держали наготове пальцы. Я показал Филе глазами: «Еще чуть-чуть…» Он повис на ломе, отверстия в стреле и косынках совместились, мы с Сучковым одновременно вставили валики. Я глянул на Филю, он отпустил слегка лом: все было правильно, валики закусились. Филя опять повис на ломе, а мы с Сучковым стали забивать кувалдами пальцы. И видел я, нет, скорее не видел, а только чувствовал, что у Сучкова все идет благополучно, даже били мы с ним в такт, а все-таки спокойнее мне было бы, если бы я сам следил, а не Филя.
Опустил кувалду, обошел вокруг стрелы: нет, у Сучкова торец пальца был нормальным, несбитым. И сам Сучков не обиделся, что я проверяю его. А вот Филя немножко странно улыбнулся, когда я проверил у него стрелу. Не рисковать же мне стрелой, всем экскаватором из-за наших с Филей приятельских отношений!
А когда мы поставили пальцы, разогнулись с Сучковым, я сказал, повторяя то, что услышал в свой адрес давным-давно, месяца три назад:
– Легче нашему теленку, реже начал он дышать!
И Сучков с Филей улыбнулись. Устали все мы сильнее, чем обычно, это было очень заметно. Но порадовало меня, что и Филя, и Сучков, и я сам – тотчас посмотрели на бригаду Пастухова. Вить-Вить с Ермаковым еще забивали пальцы, отстали от нас.
– Пастухов сам за кувалдочку взялся!… – многозначительно проговорила Катя-маленькая с крана, тревожно глядя на Заботину, которая держала стрелу их экскаватора.
И мы трое, закуривая, видели, как у Заботиной от неопытности чуть дернулась стрела: Павлищева, который держал ломом ее конец, даже подкинуло, а Вить-Вить с Ермаковым задержали в воздухе кувалды. Да, Вить-Витю все-таки труднее, чем нам, и он, конечно, все это знал наперед, вот поэтому дядя Федя так подобно и говорил о его бригаде тогда на собрании. И неизвестно еще, как смонтируют ковш на рычаг Герасимов с Бариновым… Покосился на Филю с Сучковым: Филя улыбался с превосходством, совершенно успокоенно, а рыжий Сучков, наоборот, глядел на Пастухова задумчиво. Разные они, Филя и Сучков, и сравнение это в данном конкретном случае – не в пользу Фили.
– Давайте клеточку построим – сказал я и пошел за брусками.
Мы выложили клетку, Катя-маленькая опустила на нее стрелу, уехала за рычагом с ковшом, а бригада Пастухова еще только поставила пальцы, сильно уже отставала от нас.
– Как бы не посрамили мы нашего бывшего бригадира, а? – не удержался Филя.
Сучков – до чего же он все-таки рыжий, даже удивительно! – посмотрел на него, вздохнул:
– Нашему-то теленку, конечно, легче…
– Только мы-то сами не всегда телятами можем быть, – договорил за него я.
Филя опять насупился, даже губы надул, как Светка, отвернулся. Поглядел я на Сучкова: громадной выдержки человек, ни единая жилочка в его лице не дрогнула, хотя так и видел я, что все он отлично понимает! Чуть не сказал, что надо будет нам подумать, не перейти ли кому-нибудь из нас в бригаду Пастухова. И хорошо, что не сказал: очень уж сложное это дело, даже и обидеть человека можно походя.
И в это время к нам на участок пришли Горбатов, Теплякова и Миша Воробьев. Будто мимоходом у нас оказались, но внимательно и быстро осмотрели и нас, и монтируемый экскаватор, улыбнулись нам, пошли к Пастухову.
– У нас порядочек! – вслед им сказал Филя.
А я только вздохнул: видел, как трудно Вить-Витю.
Катя-маленькая принесла к нам на участок рычаг с ковшом, рядом с ним шли дядя Федя с Венкой. Венка был красным, а у дяди Феди на лице – непривычная холодная отчужденность, левая рука замотана носовым платком, сквозь него просачивалась кровь. И у Кати-маленькой было сердитое лицо. Мы растерянно и вопросительно смотрели на дядю Федю. Он сказал коротко:
– Монтируйте, монтируйте: я пойду в медпункт платок на бинт сменю.
Мы молчали, глядя на Венку. Он пожал плечами, сказал:
– Ковш сорвался с валиком, ну и…
– Если бы ты был человеком, он не сорвался бы! – зло сказала сверху Катя-маленькая.
И уверен я уже был, что Катя-маленькая права, а Венка врет, но сказал:
– Ладно, давайте рычаг навешивать.
С рычагом мы провозились до обеда, все-таки из графика не вышли. Бригада Пастухова как-то умудрилась догнать нас: и рычаг у них был смонтирован, и тросы они уже начали запасовывать. А дядя Федя пришел из медпункта перед самым обедом. Левая рука у него была так сильно забинтована, что мы поняли: травма серьезная.
– Иждивенцев принимаете? – криво усмехаясь, спросил он, поглядел на забинтованную руку, вздохнул: – Работничек я теперь средненький… Эти врачи как привяжутся, не отделаться: им бы только больной в руки попался!
– Понимаете, Федор Кузьмич, – поспешно сказал Венка. – Я держал ломом ковш, пока вы его на валики заводили, и… не пойму, как он мог с лома соскользнуть, честное слово!
Мы молчали, а дядя Федя поглядел на него, поглядел, сказал наконец:
– Видишь, парень, у нас работа простая, сказать – рабочая. Но все мы – работаем вместе, все зависим друг от друга, у нас должна быть полная согласованность, иначе… ведь и с тобой такое может случиться, – чуть приподнял забинтованную руку.
– Пусть оплачивает бюллетень! – твердо сказала откуда-то сзади Татьяна.
Мне вдруг даже показалось, что Дмитриев может заплакать, так у него прыгали губы, и как-то совершенно по-детски морщился он всем лицом, жалобно и неудержимо.
– Вот что, Вениамин! – проговорила Татьяна. – Дядя Федя правильно сказал, все мы должны работать согласованно. Но и жить – тоже согласованно, иначе никакой нормальной работы не получится!
Венка поглядел на Татьяну, на меня, на всех. И губы у него по-прежнему дрожали, и лицо морщилось, он точно даже не чувствовал этого. И вдруг сказал презрительно:
– Прощайте! – резко повернулся, сразу побежал по проходу цеха.
Мы молча и растерянно смотрели ему вслед, до того детским был поступок Венки… И вдруг я услышал, как дядя Федя сказал мне:
– Верни его, Иван! Слышишь?…
Я догнал Венку у самых ворот из цеха, схватил за плечо. Он обернулся, лицо его было растерянно-испуганным, и тотчас глаза потемнели, губы поджались. Я достал сигареты, протянул Венке. Он сначала не хотел их брать, потом взял. А я и спичку зажег, дал ему прикурить, закурил сам. Постояли мы друг против друга, потом я сказал:
– Ну, ладно, пора обедать, – и пошел.
Сначала только слушал: идет он за мной или нет? Оказалось, что идет.
Обедали молча. Венка вдруг сказал дяде Феде:
– Я прошу, Федор Кузьмич, извинить меня и впредь обещаю быть… внимательнее.
Мне кажется, что никто из нас до конца уже не верил Венке, но дядя Федя сказал с облегчением:
– Да я буду работать, буду, хоть и однорукий остался!…
Но Вить-Вить – мы по-прежнему обедали все вместе – почему-то не сказал своего обычного: «Ну – и ладушки!»
За смену мы не успели смонтировать полностью экскаватор, пришлось нам задержаться еще почти на целый час. И бригада Пастухова не уложилась в смену.
Когда прозвучал гудок, мы только поглядывали друг на друга. Но работать не переставали.
Устал я так, что в институте почти спал на занятиях. Мангусов за меня подавал журнал лекторам, а Капитонова все советовала мне уйти с занятий. Даже Казя глядел на меня растерянно.
Как я приехал домой, не помню: спал и в трамвае, и в метро, и в троллейбусе.
– Ты уж не заболел ли? – испуганно спросила меня дома Нина Борисовна.
– Устал, да? – сказал Яков Юрьевич, выходя из комнаты в прихожую.
А Татьяна помогала мне раздеться, обняла, повела к кровати. Я успел ответить Якову Юрьевичу:
– То же самое, только вдвойне, – и больше ничего не помню.
18
Руку, как оказалось, дядя Федя поранил довольно сильно: с одного пальца сорвало ноготь, подозревали, что и сухожилия были повреждены. Он, разумеется, мог не работать, но молча надевал рукавицу на бинты, только чуть морщился, когда неловко брался левой рукой за детали. И все мы видели это, и Венка, конечно, тоже.
– Знаешь, Иван, – сказал однажды дядя Федя, внимательно глядя на меня, вздохнул, чуть улыбнулся. – Теперь нарядами ты будешь заниматься, а?…
– Хорошо, Федор Кузьмич.
– Ну что ж, тогда уж сразу и начнем. – И опять вздохнул, пошел в конторку к нормировщикам, а я – за ним.
Работа у нас была приблизительно одинаковой, исходный наряд на нее выписывался Тепляковой, в процессе работы в него могли вноситься те или иные коррективы, закрывала наряд та же Теплякова. Поэтому я не очень понимал, почему дядя Федя повел меня к нормировщикам. И знал я их всех, и работа их, вроде, была мне понятна.
На лестнице дядя Федя вдруг остановился.
– Ну-ка, давай покурим минутку… Угости уж старика.
Я поспешно достал сигареты, спички, дал прикурить дяде Феде, закурил сам. Мы стояли на лестничной площадке у окна, и дядя Федя сначала молчал, потом сказал, будто извиняясь:
– Поскольку теперь тебе придется заниматься нарядами, ты должен хорошенько знать нормы, даже как записана та или другая операция.
– Да я же ведь знаю…
– Так я и знал! – сказал он и снова вздохнул. – Вот потому я и завел разговор. – И стал смотреть мне прямо в глаза. – Я надеюсь, что ты поймешь правильно. Молодежи на своем веку я перевидал достаточно, разные, конечно, люди мне встречались. И такие, для которых сначала рубль, а потом работа, и такие вот, как ты.
– Да и для меня рубль…
– Помолчи уж, я-то лучше знаю. Я потому веду тебя к нормировщикам, чтобы ты познакомился как следует и с нормами на наши работы, и с выпиской нарядов. Чтобы каждый знал: он получит сполна за свой труд, понимаешь? Это должно быть, как таблица умножения, четко и понятно!
– Да ведь…
Дядя Федя меня перебил:
– А как, интересно, могло получиться, что вырос ты без отца, каждый рубль, наверно, у вас с мамой был на учете, и сам продукты ты покупал, обеды готовил – и…
– Так ведь это всего-навсего деньги!
– Нельзя всю жизнь мерить на свою мерку, надо ¦научиться понимать, что к некоторым вещам у людей имеется разное отношение, и учитывать это. – Снова вздохнул: – Да, школа, конечно, всему научить не может. Хоть и получаете вы аттестат зрелости, но не во всем вы зрелыми людьми выходите из школы, а?… – и засмеялся.
И я засмеялся, спросил:
– А не боитесь, что не в ту сторону меня научите?
– Помолчи уж, – повторил он, – я-то тебя знаю. Ну, пошли.
Около часа просидели мы у нормировщиков, и я старательно постигал все их премудрости. Оказалось, запиши «смонтировать» – оплата одна, «перемонтировать» – другая. И прейскуранты я изучил, и расценки, и даже саму форму наряда. Удивляло меня только, что нормировщицы как-то странно улыбаются, поглядывая на меня, на дядю Федю. А Вера Петухова, моя бывшая одноклассница, выскочила из своей бухгалтерий, улыбнулась:
– Поздравляю, Иванушка!
Возвращаясь, снова закурили на лестнице. Дядя Федя сказал непонятно:
– Извини, что я с денег тебя начал знакомить.
– Да что вы!… – И очень мне хотелось спросить, почему он начал меня знакомить, но уж никак не выговорить было этого.
Теперь перед началом смены я заходил в комнатку Тепляковой вместе с Игнатом Прохорычем, Вить-Витем, Шумиловым, Борисовым… Все было нормально, только они почему-то улыбались, когда я брал от нее наряд. Сначала я не понимал, а потом, оказалось, что я тут же, буквально не отходя от стола Тепляковой, начинал придирчиво изучать записанное, выискивая возможную ошибку.
А еще через несколько дней дядя Федя сказал:
– Сегодня, Иван, сходишь со мной на летучку.
– Хорошо, Федор Кузьмич. – И опять не хватило у меня сил спросить его, зачем он берет меня с собой.
Когда я сел потихоньку рядом с дядей Федей в кабинете Горбатова, первое время глаз не мог поднять от смущения: на равных со мной сидело все цеховое начальство!
Летучка всегда была короткой, двадцать минут. Каждый из присутствующих докладывал, что сделано за истекшую смену или сутки, в конце высказывал претензии к соседним участкам, бригадам, даже к Горбатову. А он сидел, пряменький и подтянутый, за своим большим столом, молчал, записывал иногда что-то, вдруг поднимал глаза на говорившего. Почти никогда никого не перебивал.
Два новых и приятных ощущения появились у меня с первого же присутствия на летучке.
Всех людей, бывших в кабинете Горбатова, я, конечно, знал, видел и в цеху, в рабочей обстановке, и вне цеха, на улице, на собраниях, в клубе. Но или уж сам вид Горбатова, сосредоточенный и подтянутый, или сам ритм летучки, деловой, четкий, временами даже стремительный, только все эти знакомые мне люди вдруг предстали передо мной в каком-то новом своем качестве. Каждый из них говорил сжато, коротко, любое свое предложение или претензию обосновывал фактами и цифрами. И сам ты, только присутствуя на летучке, только слушая других, вдруг замечал, что тоже невольно подтягиваешься внутренне и в тебе появляется настоящая целеустремленность.
А когда Горбатов делал заключение о работе цеха за сутки, говорил о плане на следующие, мне почему-то всегда казалось, что вот именно таким – подтянутым, целенаправленным – он был и на корабле.
После первой летучки я вместе с дядей Федей вошел в цех и неожиданно для себя немного иначе увидел и сам цех, и людей в нем, и всю нашу работу! Она оставалась прежней, все так же мы монтировали экскаваторы. И люди, конечно, были теми же. Только сам я будто стал сразу намного старше.
Наша бригада и бригада Вить-Витя еле-еле успевали за смену смонтировать по экскаватору. Всем, конечно, было понятно, почему это происходит.
– Хорошо хоть укладываются в норму: ведь сработаться-то еще по-настоящему не успели!… – говорил на летучке Горбатов, поглядывая на забинтованную руку дяди Феди да и на наши заметно осунувшиеся лица.
И вот я стал ловить себя на том, что и дома, и в метро, и на лекциях все думаю об одном и том же. И не то что думаю, а скорее видится мне наш цех, усталые лица, тележка экскаватора, поворотная часть его, стрела, рычаг с ковшом… Чувствовал я, что обстановка у нас ненормально-напряженная, продолжительное время так работать нельзя, надо как-то войти нам в тот ритм, что был раньше у нас в бригаде Вить-Витя. И в курилке никто из нас почти уже не бывал, и свои байки Шумилов перестал рассказывать, и дядя Федя не шутил. Вместо спокойно-деловой атмосферы, когда работать тебе любо-дорого, – и дядя Федя улыбается, и Филя показывает фокусы, и Вить-Вить частенько трансформируется в Веселого Томаса, – у нас появилась обстановка штурмовщины. И все понимали это, даже ребята из «кабэ» стали частенько появляться у нас на участке.
Но ведь технологическая схема монтажа давно установлена, каждая операция в ней – проверена двадцать раз.
Мы даже все заметно похудели. И Венка, естественно, тоже, но такой режим жизни был ему, видимо, ни к чему. Да и то сказать: сначала ты сидишь за рулем «Волги», как молодой бог, и сразу же – тебе приходится трудиться, как все нормальные люди это делают. Всю свою жизнь делают.
Наша бригада видела все это. Мы старались даже как-то помочь ему, ничего уж не говорили, когда он ошибался от усталости, заказывали обед в перерыв и на него, уступали место в душевой. Но это, как ни странно – такой уж Венка, – привело совсем к противоположному результату. Он стал вести себя, как избалованный ребенок, которому все позволено. Ставим, к примеру, пальцы стрелы, а ты не можешь работать в полную силу, потому что Венка отстает. Или просишь его запасовать тросы в блоки стрелы, он делает это через пень-колоду, а тебе потом все равно нужно проверять…
Внешне он даже выглядел этаким «чудо-богатырем», изготовленным кустарным способом и в уменьшенном масштабе. Поэтому, как только увидели, что он начинает капризничать, мы изменили свое отношение к нему.
Первым Сучков стал говорить Венке:
– Ты не напрягайся, милок: жила лопнет! – а сам стоял, опустив кувалду, ждал, пока Венка забьет свой валик.
У Венки темнели глаза, а Филя говорил:
– И чего это люди торопятся с выбором своего жизненного пути?
Монтировали мы машину сообща. И получку каждый получал в зависимости от темпа монтажа и от своего разряда. К тому же у дяди Феди все еще болела рука, так что ребят понять молено.
Как-то дядя Федя сказал за обедом:
– Вот что, Вениамин. Попробуй задуматься о том, что каждому из нас-отпущен ограниченный срок жизни. Можно, конечно, и проспать его с закрытыми глазами, а когда и с открытыми… Некоторые старики говорят: «Жизнь прожил – как в одни ворота вошел, а в другие вышел». Жизнь быстро, конечно, идет, но память у человека должна оставаться не только о воротах, в которые вошел и вышел, а, главное, о помещении, условно говоря, в котором жил, о твоем поведении в нем, понимаешь ли… – Вздохнул, добавил: – Может быть минута как единица времени, а может быть – как единица жизни!
Мне казалось, что Венка даже не слушает его, только косится на Татьяну. Она смотрела на него презрительно зелеными глазами.
Вдруг сказала совсем не относящееся к словам дяди Феди, будто продолжая бессловесный разговор с Венкой:
– Ну, Вена-Веничек, всем надоело тебя терпеть, понимаешь?!
Он перестал есть, поднял голову, долго и пристально смотрел на нее. Спросил с хрипотцой:
– Последнее слово?
– Да. – Она все глядела ему в глаза. – Неужели не понимаешь, как все из-за тебя мучаются!
Мы молчали. И – если уж откровенно – я был рад! Да и Филя с Сучковым, кажется, тоже. Вдруг Венка улыбнулся отчаянно-весело:
– Ну что ж, значит – пообедали! А также – завтра я на работу не выхожу, увольняюсь, дорогие товарищи!
Сначала была тишина. Я все ждал: что скажет дядя Федя? Но он молчал…
А с меня уже будто стекала тяжесть, которую я чувствовал все это время, когда Венка появился у нас в бригаде. Даже не думал раньше, что она так велика.
Я вдруг сказал, будто Венка исчез из-за нашего стола:
– Я тут по пути из института встретил случайно Витьку Сапожкова, тоже нашего одноклассника. Он работает на каком-то приборостроительном заводе и говорил, что эта работа не по нему, проволочки паять на одном конвейере с девчонками. Здоровый он парень и нормальный, я тогда скажу ему, а?…
Дядя Федя кивнул, и Сучков с Филей.
Когда встали из-за стола, пошли снова в цех, – дядя Федя вдруг приостановился, внимательно глядя на Венку, сказал неожиданно, как совсем чужому:
– А ты, парень, иди домой к папе с мамой… – Венка растерянно и зло мигал, тогда – дядя Федя пояснил уже всем нам: – Как бы какого греха не вышло, ведь наша работа не любит нервных.
– А заявление?… – растерянно спросил Венка. – Отдел кадров?…
– Бумажки своим путем оформишь.
Руки дядя Федя Венке не подал, просто отвернулся, спокойно пошел в цех. И никто из нас не попрощался с Венкой. Татьяна держала меня под руку, но если бы она и не держала, даже если бы ее и вовсе не существовало, я бы все равно не подал Венке руки!
В тот день в институт я не пошел: чтобы закончить монтаж, нам пришлось задержаться почти на два часа, ведь Венки все-таки не было. А дома позвонил Витьке Сапожкову, договорился с ним, что он на завтра возьмет у себя на заводе увольнительную, придет к нам в цех.
За ужином Татьяна рассказала родителям о случае с Венкой. И Яков Юрьевич неожиданно посоветовал мне:
– А родителям его ты все-таки позвони, Иван. Я встал, пошел к телефону. И когда уже набрал их номер, услышал длинные гудки, чуть испугался: а что если подойдет не Павел Павлович, а Венка?… Или Лукерья Петровна?
Но трубку снял Павел Павлович.
– Это Иван, Павел Павлович.
– Здравствуй… – И помолчал, а я сразу же увидел его, даже жалко его стало! Он вздохнул: – Знаю уже, знаю…
– Ничего мы не могли, Павел Павлович!
– Да верю, верю. – И снова замолчал; я не знал, что еще сказать, тоже молчал. Татьяна стояла у меня за спиной, положила руку мне на плечо. Павел Павлович сказал: – Лукерья Петровна с тобой поговорить хочет… Всего доброго вам с Таней, Иван!
– Ну, Иванушка, добился своего?! – спросила Лукерья Петровна. – И на Тане женился, и…
Я перестал слушать, отодвинул трубку от уха, но все не вешал ее. Татьяна нажала пальцем на стерженек, дала отбой, взяла меня за руки, повернула к себе:
– Как ты говоришь?… Да: забыли! – и поцеловала меня.
А когда мы вошли в комнату, Яков Юрьевич сказал мне то главное, что чувствовал я сам:
– Не любишь, когда начатое не доводишь до благополучного завершения?
– Да, не люблю!
– Вот и я… Что делают настоящие мужчины в таких случаях? – важно спросил Яков Юрьевич.
– Закуривают настоящие мужчины в таких случаях! – ответила Нина Борисовна.
И мы закурили.
Самая отличительная черта Витьки Сапожкова – незаметность. Во всем: и внешне, и в поведении. Мне даже раньше казалось: исчезни Витька вообще из жизни, никто из нас и не заметит этого. Хотя и рост у него нормальный, сантиметров на десять он пониже меня. Плечи широкие, ноги длинные, ловкий и стройный парень. Но и лицо, и белобрысенькая челочка, и одежда, и улыбка как-то не запоминались.
Отец у Витьки – секретарь райкома, мать – профессор физики, но ни разу не видели мы Витьку за рулем машины, хотя она у них есть.
Витька пришел к нам в цех, розовощекий, голубоглазый, чистенький, с любопытством завертел головой. И пока я знакомил всех наших с Сапожковым, всё немножко побаивался: понравится ли он им, да и не покажется ли самому Витьке грязноватой и тяжелой наша работа? Но Вить-Вить вдруг сказал одобрительно:
– Надевай-ка спецовку, тезка, разомнись с нами.
– Пойдем подберем, – сказал я и пошел в кладовую цеха, а Витька за мной.
Тетя Клава моментально подобрала ему спецовку, только все подмигивала мне. Дескать, очень уж чистенький у Витьки костюм, да и сам он розовенький, аккуратненький. И я, глядя на нее, засомневался; понравилось мне только, что Витька пришел к началу смены, будто уже работал у нас.
Многого он, конечно, еще не умел, наша работа – не проволочки паять, но так и видно было, что старается человек. И второе: очень у него понятливыми, ловкими и сильными оказались руки. Все наши сначала внимательно поглядывали на него, но уже к обеду получилось так, что Витька ничем не выделялся, работал совершенно нормально, как и все мы.
За обедом он сидел на том месте, где обычно восседал Венка. Ел спокойно, улыбался чему-то.
– Устал? – ласково спросил его дядя Федя.
– Приятно размялся!… – засмеялся Витька.
– Подошел, как сменная деталь нашего механизма, – сказал дядя Федя. – Рабочий парень! – И вдруг посмотрел на меня: – Вот и с кадрами у тебя уже стало получаться, а? – и засмеялся.
А еще через два или три дня Витька уволился со своего завода, оформился к нам.
И вот как-то вечером за ужином я сказал Якову Юрьевичу:
– Трудно некоторые вещи объяснить. Отец у Витьки – секретарь райкома, мать – профессор, Витька – точно рабочим родился.
– Плох был бы его отец в роли секретаря райкома, если бы сына не сумел рабочим человеком вырастить, – спокойно проговорила Нина Борисовна.
Яков Юрьевич улыбнулся:
– Из всего спектра по молодости лет сначала замечаются только самые яркие цвета. Но постоянно глядеть, скажем, на желтый – глаза устанут, а?… Да и белого, нормального для глаза, не будет, если хоть один цвет убрать из спектра.
– Не получается у нас монтаж, хоть убей, – вдруг сказал я.
– Ну-ну, Иванушка!… – Нина Борисовна ласково погладила меня по плечу. – Нельзя каждую минуту думать все об одном и том же. Наладится уж как-нибудь этот самый монтаж.
– Иван! – сказал Яков Юрьевич; я посмотрел на него, вздохнул, он слегка улыбнулся: – Знаешь, есть такая детская игра – кубики с картинками?
– Переставить операции предлагаете? – опросил я у Якова Юрьевича. – Да ведь технологическая схема монтажа давным-давно отработана.
– А вдруг удачнее получится картина из тех же кубиков? – И он засмеялся.
На отчетно-выборном комсомольском собрании цеха почти каждый из выступавших говорил о напряженной работе, о необходимости каких-то изменений, позволивших бы облегчить и ускорить монтаж экскаваторов. Были даже и конкретные предложения.
Игнат Прохорыч, выступая, задумчиво и неторопливо перебирал операции, составляющие схему монтажа. Все мы слушали его, думали вместе с ним, в зале было напряженно-тихо. Только Горбатов, подтянутый и пряменький, писал что-то быстро, наклонив голову. И Татьяна писала, сидя рядом со мной, как обычно: ей надо было давать отчет о собрании в многотиражку. Миша Воробьев сидел за столом президиума, его лицо было сосредоточенным и строгим. Рыжий парень из «кабэ» – его фамилия Герасимов – тоже чертил что-то на листе бумаги.
И вот, слушая Игната Прохорыча, я вдруг увидел: надо подавать стрелу на монтаж к поворотной части экскаватора, предварительно установив на нее рычаг с ковшом! Монтировать рычаг на стрелу во время установки поворотной части на ходовую тележку… Людей в бригаде вполне хватит, чтобы вести обе эти операции параллельно. Но где взять второй кран? А без него рычаг на стрелу не смонтировать. И достаточна ли грузоподъемность наших кранов, чтобы подать на монтаж стрелу вместе с рычагом? А что если попросить бригаду Игната Прохорыча подавать нам поворотную часть с уже смонтированной на ней кабиной? Нам-то, конечно, было бы легче, а вот справятся ли они? А если смонтировать предварительно рычаг на стрелу, то можно и грузовые тросы запасовать тогда же, подавать стрелу с уже установленными тросами, еще экономия времени!
– Ну Иван!… – услышал я вдруг голос Миши Воробьева.
Оказалось, что Игнат Прохорыч уже закончил говорить, сидит рядом с Мишей, а сам я вытягиваю кверху руку, как на занятиях в школе или в институте. Встал, пошел к президиуму. Странно у меня получается: думаю о серьезных вещах, и как взрослый уже думаю, а внешне это выражается совсем по-детски, вот вроде как с этой поднятой рукой.
И пока шел к трибуне, поднимался на возвышение, вспоминал еще слова дяди Феди о минуте как единице жизни. Много ли времени прошло с тех пор, когда я вот так же выступал о соревновании наших новых бригад? Меньше месяца, а тогда Татьяне пришлось подталкивать, чтобы я встал, решился, выступить. И все улыбались, видя это. И сам я, как мальчик в школе, чувствовал спиной их взгляды. А теперь иду нормально, совсем не смущаюсь. Больше того: уже был уверен, что все отнесутся с интересом к моим словам, а если и будут критиковать, то одновременно и думать вместе со мной, доброжелательно и заинтересованно думать, как сделать лучше, что использовать из моих предложений.
Говорил я не торопясь, еще раз проверяя себя, будто со стороны глядя и на новую работу наших бригад, и на свои предложения. Точно советовался, ни на чем наперед не настаивая, стараясь только досконально проверить свои рассуждения. Кажется, все выглядел достаточно серьезно и логично, хоть некоторые вопросы, вот вроде монтажа кабины на поворотную часть, и были еще спорными…
Сначала услышал, как задвигался Игнат Прохорыч, глянул на него: он улыбался и кивал мне. Горбатов смотрел на меня внимательно и с любопытством, вдруг спросил:
– А ты ведь и в институте учишься, Иван, а?
Я кивнул в ответ и только чуть удивился, что голос его плохо слышался из-за шума в зале. Миша Воробьев встал и постукивал пальцами по столу, призывая к порядку. Тогда и я обернулся к залу.
Первое, что увидел: Теплякова и Герасимов пробирались между сидящими, решительно шли к столу президиума. Татьяна молча и как-то странно глядела на меня. А дядя Федя широко улыбался, обрадованно кивал мне. Вить-Вить подмигивал, был уже Веселым Томасом, показывал мне глазами на Шумилова. Петя-Петушок тоже встал и будто даже хотел выступить, чего раньше с ним никогда не случалось.
А я – испугался. Никак уж не думал, что мои предложения до такой степени расшевелят всех. Растерялся, – надо было мне еще сказать о запасовке тросов одновременно с монтажом рычага на стрелу, но я нагнул голову, пошел быстро с трибуны. Игнат Прохорыч встал за столом, протянул руку, поймал меня за плечо, спросил очень слышно:
– Куда, Иван? Расшевелил муравейник, а сам – бежать? Иди обратно: договаривай!
– Товарищи!… – укоризненно и громко просил Миша. – Товарищи!
Герасимов удержал Теплякову за руку:
– Дай Ивану договорить!
В зале снова стало тихо. Теплякова и Герасимов топтались нетерпеливо перед трибуной, сесть им было негде, в первом ряду ни одного свободного места не было.
– Иван! – крикнула Татьяна из того конца зала.
Не слышал я еще никогда такого голоса у нее: и отчаянного, и будто выпрашивающего! И вот он сразу вернул мне уверенность. Я договорил все, что касалось монтажа тросов, пошел с трибуны. Игнат Прохорыч опять встал, протянул руку через стол, взял меня за рукав спецовки. Он улыбался, что-то говорил мне, но я ничего не слышал. Понял только, что должен обойти вокруг стола, сесть на свободный стул рядом с Игнатом Прохорычем. Горбатов что-то говорил мне, но я по-прежнему не слышал. Только когда Миша протянул мне платок, я понял, вытер мокрое от пота лицо. Точно я под проливным дождем побывал.
Говорила Теплякова. Отдельных ее слов я не разбирал, чувствовал только, что она почему-то возражает мне, а почему – мне было не понять.
Герасимов вдруг крикнул ей:
– Ты консерватор, Симка!
Миша снова встал за столом, но Игнат Прохорыч дотронулся до его руки, сказал:
– Не прерывай, пусть поговорят.
Вот после этого я понял наконец, с чем не согласна Теплякова, и удивился, что уже как-то совершенно на равных думаю о начальнике нашего участка, даже прикидываю: а какие осложнения возможны во взаимоотношениях с нею при работе по новой технологии?…
Когда Герасимов, стоя на трибуне, доказывал мою правоту, возражал Тепляковой, а она – неожиданно легко и быстро – уже соглашалась с ним, мне стало понятно, почему я думаю о ней на равных.
Но, только слушая Горбатова, я по-настоящему убедился, что «расшевелил муравейник»! Я и раньше, конечно, смутно ощущал, что замахнулся на годами отработанную технологию монтажа, но пока об этом не сказал Петр Петрович по-своему неторопливо и веско, мне не было так страшно… А он еще предложил создать целую комиссию по выработке новой технологии. Ввести в нее бригадиров всех бригад, Теплякову с Герасимовым, Ивана Егорова. И вот тут мне снова потребовался носовой платок Миши Воробьева…
Уже в самом конце собрания слово попросил дядя Федя. Вышел к трибуне, поглядел на зал, на президиум, на меня. Вздохнул, спросил негромко:
– Тебе, Иван, когда будет восемнадцать?
– Через одиннадцать дней! – крикнула Татьяна.
– Да, – сказал он и снова вздохнул, посмотрел на президиум, на собрание. – Рука у меня не проходит… И вообще… – Помолчал, сошел с трибуны, протянул мне руку.
В зале хлопали, говорили что-то, смеялись, но пока не ослепила меня вспышка нашего фотографа Генки Мамонтова, никак я не мог понять, чего же хочет от меня дядя Федя. А тут понял. Все понял!…
– Спасибо, – сказал я тихонько.
Дядя Федя быстро обнял меня за шею и поцеловал. В зале все хлопали, а в уголках глаз у дяди Феди были слезинки.
– Да это тебе спасибо, – прошептал он. – В общем… принимай бригаду!…
Я нашел глазами Татьяну, она смотрела на меня. И мне показалось, что она знает все, что мы с дядей Федей сказали друг другу, будто могла это слышать. И так у нас с ней будет всегда, всю нашу жизнь!
И вдруг мне стало даже горячо от счастья: в который раз уже я подумал, что вижу небо, образно говоря, точно таким же, каким его видят все у нас!
Дядя Федя опустил мою руку, прозрачные слезинки у него в глазах стали крупнее. А в зале все хлопали… И тогда я сам обнял дядю Федю, ткнулся губами ему в щеку.
Комментарии к книге «Какого цвета небо», Николай Степанович Дементьев
Всего 0 комментариев