Я. Н. ГОРБОВ
АСУНТА
РОМАН
1. - БРАК ПО РАСЧЕТУ
Во второй половине девяностых годов Франсуа Крозье унаследовал от родителей большую механическую мастерскую, которую вскоре ему удалось еще увеличить и расширить.
Когда грянула война 1914-1918 г.г. Крозье мобилизировали и отправили на фронт. Но так как он был не первой молодости и располагал связями, то его вернули в тыл, поручив приспособить мастерскую к военным нуждам. Шрапнельные дистанционные трубки - которыми он занялся - потребовали от него много внимания и сил, но, зато, мастерская превратилась в фабрику, фабрикой же она осталась и после Версальского договора, с той разницей что трубки были заменены железнодорожной сигнальной аппаратурой. Вскоре стали обозначаться контуры нового экономического кризиса и Франсуа Крозье решил принять охранительные меры. Из них самой надежной ему казался брак его сына Филиппа с Мадлэн Дюфло, единственной дочерью и наследницей Фердинанда Дюфло, владельца завода "Моторы внутреннего сгорания Эфде", которая ни красотой, ни стройностью, ни, вообще, какой бы то ни было привлекательностью не отличалась. Обстоятельство это - хотя и второстепенное - все-таки могло привести к затруднениям.
За воспитанием Филиппа было установлено, с самых ранних пор, тщательное наблюдение. Рано овдовевший и вторично не женившийся отец хотел, чтобы у сына не возникало сомнений в том, что он предназначен вести и развивать фамильное предприятие. В таком смысле и давались указания всем, от учивших Филиппа грамоте гувернанток до педагогов, готовивших его к поступлению в лицей. Он был потом определен в высшее техническое училище, отбыл военную службу, вернулся в родной Вьерзон, проделал стаж в каждом цехе, потом в отделах административном и коммерческом, и теперь состоял при дирекции. Преданность молодого человека делу казалась безусловной.
"Все это так, - говорил себе Франсуа Крозье, - все было сделано. Но можно ли быть вполне уверенным? Правда, ведь эта Мадлэн совсем уродка".
Тем более он сомневался, что как раз Филипп был в полном расцвете всех сил. Он входил в тот возраст, когда перед молодыми людьми открываются разнообразнейшие возможности.
Сомнения отца оказались напрасными. Как только он сообщил сыну о своем плане и объяснил ему сколь великими могут оказаться, {8} в связи с кризисом, трудности и даже опасности, тот немедленно согласился.
Сейчас же после разговора с отцом, он предпринял обход фабрики, побывал во всех цехах, поговорил с инженерами и техниками, со старшими мастерами, с рабочими и работницами, со служащими. Все ему, сыну хозяина, вежливо и приветливо улыбались. В бюро, куда он вернулся, Филипп попросил разрешения задать всего один вопрос. Когда отец, слегка удивившись, это разрешение дал, Филипп спросил, не был ли и его брак, в свое время, тоже подчинен финансовым соображениям?
- Да, - сказал Франсуа Крозье, - я женился на твоей матери потому, что ее приданое позволило мне расширить дало. Наступило молчание.
- Ты знаешь, - прибавил тогда Франсуа Крозье, вдруг испытавший что-то похожее на потребность оправдаться, - что твоя мать умерла когда тебе было три года и через пять лет после нашего брака?
- Знаю. Оставшись вдовцом вы всецело посвятили себя делу?
- Да. Всецело.
- Благодарю вас, - произнес сын, - и прошу меня извинить, если этот вопрос показался вам излишним.
Он вышел и несколько мгновений простоял у двери, в неподвижности. Ему казалось, что он что-то взвешивает. Результат поверки был положительным: признание отца, которое он мысленно воспроизвел, приняло облик морального узаконения его брака с Мадлэн. Все точно соответствовало требованиям семейной традиции, интересам дела.
2. - НА БЕРЕГУ СЕНЫ
Но через некоторое время после свадьбы ему пришлось признать наличие просчета. Если вдовцу легко посвятить себя целиком фабрике, то человеку женатому, хотя бы только по расчету и к жене равнодушному, уйти с головой в работу трудно. Как бы ни были условны семейные обязательства, они остаются семейными обязательствами, за выполнением которых, к тому же, ревниво следят всевозможные соглядатаи и блюстители морали. Из-за этого у Филиппа возникли такие домашние неприятности, что он испытал потребность, хотя бы время от времени, от семейной жизни ускользать. Он предложил отцу открыть сборочную мастерскую в Париже и получив согласие, создал себе таким образом повод для частых отлучек.
Как-то раз, в конце 1933 года, он задержался в столице на больший чем обычно срок. В субботу он пообедал в хорошем ресторане с одним из своих инженеров, побывал в театре, вернулся в гостиницу и лег. Сон его был, как всегда, спокойным. Когда, на утро, раздвинув штору, он увидал негреющие лучи осеннего солнца, то подумал, что площади, {9} скверы, бульвары и парки могут быть красивыми. Он удивился этой мысли, так как и к очарованию природы, и к притягательности городских пейзажей всегда был равнодушным. Но тут же сказал себе, что раз его потянуло присмотреться к тому, от чего он до сих пор отворачивался, то почему бы это желание не удовлетворить?
Так вот и вышло, что он предпринял утреннюю прогулку по Парижу, в Тюильери, где стыли богини и музы, где ноябрь раскрашивал листву деревьев. Где зеленел газон, поблескивала вода в бассейнах, где скрипел под ногами гравий. Пересекши Площадь Согласия, Филипп оказался близ конной статуи Короля Бельгийцев. Там, у самой почти набережной, были скамьи, на одной из которых сидела женщина, с ребенком на руках. Рядом стояла детская колясочка. Филипп прошел сзади скамьи, и лица сидевшей не видел. Но в позе ее было что-то что привлекло его внимание и заставило вернуться. Приблизившись, он поразился и сосредоточенному выражение очень черных глаз и презрительной складов губ. Да и каждому могло придти на ум спросить себя, что эта поза, эти глаза, эта усмешка обозначают, почему так судорожно прижат к груди ребенок?
- Что с вами? - проговорил Филипп, подчинившись неясному побуждение, но почти тотчас поняв, что просто поставил в связь позу женщины с ребенком со стремительным течением близкой Сены:
конечно, если бы молодая женщина проявила намерение броситься в воду или бросить в нее ребенка, то помешать этому было бы его прямым долгом. Она, между тем, молчала, как будто давая понять, что просит оставить ее в покое.
"Я, кажется, поспешил", - подумал он. Но так как ничего предосудительного в его вопросе не было и задал он его подчинившись чувству простой человечности, без всякого скрытого замысла, то он испытал некоторую досаду. Уйти не произнеся ни слова, значило бы принять незаслуженный упрек.
Он, тем более, колебался потому, что молодая женщина оставалась в той же неподвижности и взгляд ее был таким же сосредоточенным. Филипп подумал, что, может быть, надо предложить ей помощь? Но какую? Он знал, конечно, о магической силе денег, но что позволяло думать, что налицо - пусть даже драматические - но только матерьяльные затруднения? Моральная поддержка? В чем могла бы она выразиться?
Не зная что сказать, он вежливо приподнял шляпу, намереваясь удалиться. Но как раз сосредоточенное и надменное выражение молодой женщины уступило место веселой и чуть-чуть иронической улыбке. Оглянув Филиппа она произнесла:
- Еще немного и вы мне милостыню подали бы.
Это его задело за живое.
- У вас вид такой, точно вы собираетесь броситься в Сену, пробормотал он, не без раздражения.
- Не может быть! - воскликнула она. - Вы значит меня не {10} за нищенку, а за готовую к самоубийству приняли? Разрешите вам сказать, что я ни то, ни другое. Проницательности вы не проявили никакой. Ни-ка-кой!
- А, Никакой? - произнес он, заинтересовавшись.
- Ни-ка-кой. Признаюсь, однако, что ваши слова насчет самоубийства меня расстроили. Никак не думала, что мысли о практических трудностях могут так отразиться на моем выражении.
- Практические трудности могут быть весьма серьезными.
- О ! Мои трудности банальные из банальных. Безработица, неуверенность в завтрашнем дне. И домашние неурядицы, из этого вытекающие. Тем более, что мой муж фантазер и причудник.
- Фантазер и причудник?
- Да. И большой.
- А какая у него профессия?
- У него нет профессии. Он все время повторяет, что надо ко всему относиться по философски и брать жизнь такою, какая она есть. В конце концов можно и обозлиться.
- В этом и заключена причина вашего состояния?
- Именно в этом.
В чертах ее обозначились и ирония, и требовательность.
- У вас, - спросил Филипп, - есть профессия?
- Я неопытная стенодактилографка, - промолвила она, со сдержанной досадой.
Наступило короткое молчание, после которого Филипп вынул из бумажника визитную карточку, написал на оборота адрес сборочной мастерской, дал ее ей и сказал:
- Зайдите через месяц. Возможно, что у меня найдется для вас работа.
Затем он слегка поклонился, приподнял шляпу и пошел прочь, чувствуя неопределенное, но приятное, удовлетворение. "Не оттого ли, - говорил он себе, - что ничего нет общего у этого разговора с теми, которые затевают на улицах с незнакомыми дамами охотники за приключениями?", и думал, что у встречи этой должно подучиться продолжение.
3. - СТОРОНА ДЕЛОВАЯ
На другой день Филипп уехал в Вьерзон, провел там неделю и вернулся в Париж. Когда утром он просматривал в бюро сборочной мастерской текущую переписку, ему доложили о приходе посетительницы, дав, при этом, заполненную ею фишку: имя, цель визита и т. д. Имя ему не говорило ничего. Ни о какой Асунте Болдыревой он никогда не слышал. Kроме того, что оно было незнакомо, оно показалось ему странным, едва ли не претенциозным, похожим на псевдоним, выбранный начинающей кинематографической актрисой. Филипп {11} осведомился о внешнем виде просительницы, но служащий, который впустил ее в ожидальню - лишь мельком ее оглянувший, - мог только сказать, что она "производит впечатление брюнетки".
- Разве что глаза блестящие очень, - добавил он.
Тогда Филипп понял, что это незнакомка, с которой он неделю тому назад заговорил на берегу Сены, и которой дал карточку.
Подосадовав на себя за неосмотрительность, он все же решился ее принять.
- Я вас просил придти через месяц, - сказал он недовольно, едва она переступила через порог, - а вы являетесь через неделю.
Она стала шарить до странности настойчивым взглядом в глубине его зрачков и ничего не ответила.
"Что ей нужно?" - спрашивал он себя, не зная, что сказать и раздражаясь.
- Я пришла спросить нет ли у вас работы, - проговорила наконец Асунта. - Я никак не думала, что разница в три недели может быть так важна.
- Напрасно вы так думали.
- Но разве не от вас зависит придавать времени и срокам ту или иную степень важности?
- Вы очень нервны, мадам. Новые неприятности с мужем?
- Ничего подобного.
Глядя на нее и ее слушая, он подумал, что в голосе ее звучат нотки, отражающая независимость характера и суждений. Взгляд же ее проникал в его глаза, точно бы с некоторым правом. Мысленно он сравнил этот взгляд со взглядом Мадлэн, который показался ему, при мысленном этом сравнении, довольно таки тусклым.
- Дайте мне ваш адрес, - промолвил он, - и когда у меня будет работа, я вас извещу.
- Скажите лучше прямо, что работы для меня у вас нет и не будет. Обещаний известить я получила достаточно, чтобы понять, что они значат.
- Думали ли вы, что я явлюсь к вам на дом, чтобы предложить должность? - проговорил он, иронически.
- Почему бы нет? - отозвалась она с совершенной естественностью.
- Ваш адрес. Я заеду к вам сегодня вечером, - пробурчал он и недовольно, и смущенно, снова, как то уже раз было на берегу Сены, не понимая, какому он подчиняется импульсу. - Мы обсудим.
- Что мы обсудим?
- Чем я могу быть вам полезным.
- Улица Байар, номер пятнадцать, - сказала Асунта.
- Это в каком квартале? - осведомился Филипп, плохо знавший Париж.
- Елисейские Поля. Недалеко от набережной.
{12}
4. - УЛИЦА БАЙАР
Дом номер пятнадцать по улице Байар был старым и низким, по обеим сторонам его высились многоэтажные здания, скорей роскошного вида. В элегантном этом квартале, он был очевидным анахронизмом. Поднимаясь по лестнице, Филипп, с неудовольствием, отметил некоторую поспешность своих шагов.
"Любопытство?" - спросил он себя и тотчас же нашел ответ: увидать обстановку, в которой она ссорится с мужем, может быть действительно довольно любопытно.
У края его сознания промелькнул образ Мадлэн. Счастье при браке по расчету вообще проблематично; то же, что Мадлэн с каждым месяцем все больше и больше к мужу привязывалась, и все больше и больше была охвачена очарованием его молодости, было для него источником дополнительных трудностей.
- Уж лучше бы она меня ненавидела? - пробурчал он, ища кнопку звонка. Но кнопки не было и он постучал. Дверь открыла Асунта. На Филиппа пахнуло спертым воздухом и при первом же беглом взгляде он обнаружил, что чистота помещения весьма сомнительна.
- Добрый вечер, входите пожалуйста, - сказала Асунта. - Савелий, м-сье Крозье, о котором я тебе говорила, оказывает нам честь своим визитом.
И прибавила, обратившись к гостю:
- Простите за беспорядок. Мы живем в тесноте. Кроме того, моя дочка больна и в такую холодную погоду я опасаюсь растворять окна.
Филипп колебался, снимать ли ему пальто? Не снять - значило быть готовым уйти, снять - предполагало визит более длительный. Tем временем дверь в соседнюю комнату отворилась и в ней показался Савелий. Это был человек среднего роста, широкоплечий, с неправильными чертами лица, выдающимися скулами, узкими, окруженными морщинами, глазами, с жидкими, белесоватыми волосами. Он молча поклонился и застыл в ожидании.
- Добрый вечер, - сказал Крозье. - Рад с вами познакомиться.
- Счастлив вас видеть у нас, - последовал ответ, - надеюсь, что некомфортабельность нашей квартирки вас не испугала.
- Какое это может иметь значение?
- Значение это может иметь, разумеется, ничтожное, да и то, если допустить мысль, что таким вещам можно вообще придавать хотя бы какое-нибудь значение. Бывает, однако, что и пустяки оказываются принятыми во внимание и влияют на мнение гостя о хозяевах. Мое замечание было, следовательно, не больше чем предосторожностью.
Я ведь не мог знать вашей точки зрения? Не правда ли?
- Я вас предупредила, - вмешалась Асунта, - что он философ и причудник.
- Философия... - начал было немного растерявшийся Крозье.
{13} - Один очень известный мудрец, - перебил его Савелий, довольствовался бочкой. Я не достигаю таких высот и сознаюсь, что немного больше комфорта меня устроило бы. Я сожалею, что все усилия мной сделанные для улучшения условий нашего существования, ни к чему не привели. Возможно, что это результат того, что я фантазер и причудник, как говорит жена.
Он сделал два шага, приблизился к Филиппу и пожал ему руку. Приблизилась к нему и Асунта, так что они, все трое, оказались как раз под висевшей на проволоке, довольно сильной, электрической лампой. Тени на лицах их соответственно удлинились. Из стоявшей в углу кроватки донесся не то плачь, не то хрип дочки Асунты, Христины. Беспорядок и спертый воздух, странные слова Савелия, все это совсем не соответствовало привычкам Филиппа. Он испытал род незнакомого ему до той поры внутреннего смятения, которое еще возрастало оттого, что Асунта не сводила с него глаз. "Здесь не настоящая жизнь, - подумал он с тоской, - здесь только ее предместье". И, спохватившись, добавил: "не проник ли я в область, где здравый смысл не полноправен? и реальность не безусловна? Во всяком случай не может быть и речи, чтобы предложить этой даме место в моем бюро. Надо быть очень осторожным. Мало ли что за всем этим кроется".
Савелий, между тем, продолжал:
- Я не щадил усилий и проявлял большую предприимчивость. После того как мне пришлось, вследствие революции, покинуть Петербург, я перебрался во Францию, где и стал учиться рисованию и живописи.
- Вы тоже из Петербурга? - спросил Филипп Асунту.
- Я там родилась.
- Но разве Асунта русское имя?
- Hет, конечно, испанское. И моих сестер зовут Нурия и Мария-Пилар. Они остались в Петербурге, в "Ленинграде", как теперь говорится. Но мы даже не переписываемся. Из-за террора.
- Ее отец, - вмешался Савелий, - был одним из секретарей императорского посольства в Мадриде. Он очень полюбил Испанию, женился на испанке и назвал своих дочерей испанскими именами. Как вы можете судить, он уклонился от принятого порядка: сначала полюбить женщину и потом, если все хорошо складывается, полюбить ее страну. В случае отца моей жены все было навыворот: сначала страна, потом женщина.
- Я рада была бы вас чем-нибудь угостить, - промолвила Асунта, - но у меня как раз вышли все запасы. Даже сахару нет.
- Разрешите вас пригласить пообедать со мной в ресторане?
- Мы вас благодарим. Но нам нельзя оставить Христину одну. Она больна.
- Вас могло удивить, - вставил Савелий, - что у моей жены и ее сестер испанские имена. А что мою дочь зовут Христина вас не удивляет?
{14} - Я об этом не подумал.
- Дочь русских родителей должна была бы быть Катей, Машей, Наташей, Таней, Женей, Олей, Соней... А мы нашу назвали Христиной. Это оттого, что она родилась во Франции, где, вероятно, проживет всю жизнь. Французское имя напрашивалось. Она француженка и выйдет замуж за француза.
- Да, - оборвала его Асунта, - но душа девочки моей осталась русской и французское имя ничего не переменит.
- Ну пусть ее душа осталась русской, - отозвался, слегка насмешливо, Савелий. Обратившись к Филиппу он прибавил:
- Читали ли вы дневник Льва Николаевича Толстого?
- Нет.
- Так вот он там часто повторяет: моя душа счастлива, моя душа счастлива, моя душа счастлива. Не говорит: я счастлив, а именно говорит: моя душа счастлива. Вот этого я и желаю Христине: чтобы ее душа была счастливой. А что она останется или не останется русской, неважно. Сверх того перемены подданств на души не распространяются. Эти перемены касаются только тел. Русская душа во французском теле? Да если это может способствовать счастью этой души, чего же больше желать? Я часто думал о том, чтобы выразить это в красках и линиях, но решительно не знаю, как взяться.
- Действительно. И сомневаюсь в том, что такое полотно увеличило бы ваши доходы и поспособствовало бы укреплению счастья души Христины. Живопись заработок неверный. За некоторыми исключениями, конечно.
- Да, я знаю. Ради этого самого заработка мне пришлось быть чернорабочим у мистера Сальмсона и у м-сье Рено, грузить по ночам мешки и ящики на товарном вокзале; мыть автомобили; замешивать известь на постройках. Эта последняя работа мне особенно ясно дала почувствовать, что насущный хлеб достается в поте лица. Замешивать известь в июльскую жару! Мать честная! С той поры я обхожусь пособиями.
- Я вам говорила, что он причудник и фантазер, - сказала Асунта.
- Фантазер? Просто манера выражаться.
- Рынок труда довольно узок в настоящее время, - заметил Филипп, - и найти подходящую работу не всегда возможно. Но в общем к иностранным рабочим рукам во Франции относятся благожелательно. На вашу долю выпали некоторые испытания. Считаю, что вы имеете моральное право на помощь.
Так говоря Филипп думал: "Наверно все то, что я вижу и что я слышу, и есть прославленный charme slave".
Монгольские черты лица Савелия и не в меру блестящие глаза его жены полурусской, полуиспанки - подсказывали какие-то, весьма расплывчатые догадки о невозможности точных этнических разграничений, а беспорядок и валявшаяся на стульях нечищенная {14} одежда что-то говорили о природной беспечности, лени, или склонности к меланхолическому безразличию. На всем стояла печать временности, почти кочевья. Что до беседы, порой почти смехотворной, то она была в естественном сочетании с рамками, в которых протекала.
- Почему же мы, однако, стоим? - спросил Савелий. - У нас четыре стула, а нас всего трое. Можно сесть.
Асунта подошла к кроватке Христины, ее муж помог гостю снять пальто. Ярко освещенная лучами лампочки группа распалась, все становилось по местам, приходило в равновесие. Но Филипп уже отдавал себе отчет в том, что между ним и четой Болдыревых протянулись
какие-то нити, которые мешали распрощаться и уйти. Он спросил себя, не ждет ли от него Асунта не предложения работы, а чего-то другого? Например, более прочного знакомства, может быть дружбы? И так размыслив, он обнаружил, что таково именно его собственное желание и что предложение должности в мастерской не более, не менее чем уловка, хитрость, предлог.
- Вы давно женаты? - спросил он.
- Скоро три года.
- Ранний брак.
- Не совсем, - сказала Асунта, - мне не было и двадцати. Но Савелий на восемь лет меня старше.
Привыкший к умственному счету, Филипп тотчас же отметил:
- Ваш муж, значит, родился в 1903 году?
- Совершенно точно, - сказал тот, - я только успел увидать Божий свет и начал задумываться над законами бытия, как отовсюду стала угрожать смерть. Чтобы не быть убитым или растерзанным, как то случилось с моими родителями, надо было прятаться, бежать. И знаете по какой причине их убили? Потому, что отец был жандармским полковником, а мать женой полковника. Первые уроки жизни: ненависть, зависть, месть, жестокость и, больше всего, глупость, глупость и глупость. Отличная школа, судите сами.
Филипп знал в общих чертах о том, как протекала русская революция и считал, что все ужасы, о которых ему пришлось слышать, хотя и прискорбны, но свойственны всякой революции. Возмущаться ими можно, но удивляться тут нечему. Белых русских, бежавших в Европу, по большей части считали за баловней старого режима, так что некоторая резкость в их отношении со стороны сбросившего иго народа была понятной. И, сверх того, от Вьерзона до Poccии так далеко ! Случайная встреча с жертвами социалистического произвола побуждала его отнестись к этим заключениям с большим вниманием.
- Во Франции, - говорил между тем Савелий, - все протекло в должном порядке: война, победа, мир. У нас порядок был противоестественный: поражение, революция, гражданская война, террор. Мира мы так никогда и не заключили.
Филипп хотел было возразить: "а Брест-Литовск?" - но Савелий не дал ему {16 }времени.
- Я далеко не один утверждаю, что мир умер в России с началом войны 1914-го года. С той поры все у нас протекает срочно, экстренно, напряженно, все продолжает быть мобилизованным.
- Я не думаю, - вставила Асунта, - что это может интересовать м-сье Крозье.
- Напротив, напротив...
Но Асунта настаивала:
- Вы слишком снисходительны. Если надо обо всех этих вещах подробно говорить, давайте лучше дождемся подходящего случая. Я не хочу, чтобы у вас осталось впечатление, что на вас обрушились с лавиной жалоб. И это тем более, что я ни на что не жалуюсь. Наоборот, я очень рада, что мне удалось спастись.
- Я тоже ни на что не жалуюсь, - прибавил Савелий, - я всего на всего рассказываю, как все было.
- А я предпочитаю про это даже не думать. Я хочу, чтобы все было хорошо там, где я нахожусь, и больше ничего.
- Постараюсь вам помочь, - сказал Филипп.
- Видишь, Савелий? - обратилась Асунта к мужу. - Не говорила ли я тебе, что если м-сье Крозье к нам не придет - ничего с места не стронется; и что, наоборот, его приход внесет перемены. И к лучшему. Вот он наш гость. Знаете ли вы, м-сье Крозье, что ваш визиг это хорошая примета? Я верю в приметы. Но только в хорошие. В плохие - нет.
- Счастлив узнать, что я хорошая примета. И польщен. Готов допустить, что наша встреча принесет прекрасные плоды.
Лед таял. Сначала робко, потом с уверенностью стали звучать шутки. Савелий отбросил свои ужимки, отменил оригинальничанье, Асунта же оживлялась все больше и больше. Раза два или три она залилась румянцем, голос и смех ее звенели.
Филипп покинул своих новых знакомых довольно рано, - с облегчением ли? с удовлетворением ли? - он не знал. На улице он на мгновение приостановился и поймал себя на мысли о Мадлэн. Он отстранил ее с легкостью, заменив размышлениями о предстоявших на завтра деловых встречах и разговорах.
5. - УЛИЦА ВАСКО ДЕ ГАМА
Спустя несколько дней Савелий нашел работу, - скромную, плохо оплаченную, ни в чем не соответствовавшую его вкусам, - но все-таки работу. Парикмахерская, куда он поступил, находилась на окраине и ехать до места службы надо было по метро, с несколькими пересадками. Савелий подметал, вытирал пыль, чистил, мыл, бегал в лавки за покупками. А так как хозяин сразу его предупредил, что он должен быть как можно более незаметным, то Савелий и старался все делать бесшумно и проворно. Посетители были по большей части {17} служащие и появлялись или до, или после закрытия контор и магазинов. Соответственно парикмахер открывал рано и закрывал поздно, после чего Савелию надо было провести еще час в дороге.
Навестивший Болдыревых двумя неделями позже Крозье был доволен. Как раз он имел в виду предложить Савелию работу, намереваясь даже, специально для него, создать какую-нибудь третьестепенную должность. Теперь эта забота отпадала. А с должностью для Асунты тоже можно было, пока Савелий работает, не спешить. Когда он высказался в этом смысле, Савелий принял свой парадоксально-поучительный тон.
- Ожидание перемен к лучшему, - сказал он, - один из главных стимулов населения земного шара. Оно поощряет предприимчивость, каковая, в перспективе ожидания перемен к худшему, была бы несуразностью.
Крозье поморщился и промолчал.
- Савелий, Савелий, - пробормотала Асунта.
- Не хотите ли с нами откушать? - отнесся Савелий к Крозье. - еда скромная. Но всё ингредиенты качества превосходного.
Немедленное согласие Крозье его удивило. Но почти сразу он понял, что цель Крозье, задержавшись, задать несколько вопросов, чтоб лучшее себе о Болдыревых составить представление. Савелий охотно пояснил, что покинул Петербург в 1920 году, еще до того, как кончилась гражданская война. Ему было семнадцать лет. До этого времени отец его скрывался. Добыв подложные бумаги он устроился в окрестностях города в продовольственном складе.
- Служащие там были многочисленны, и неопытны, - говорил Савелий. Прятаться за вымышленными должностями и подложными бумагами было тогда единственным выходом для целых категорий граждан. Но, конечно, слишком долго тянуться это не могло. В частности, мой отец, опознанный одним из посетителей, был арестован и расстрелян. Несколькими днями позже та же участь постигла мою мать. Я уцелел случайно, так как в те дни находился не дома, а у друзей, и был своевременно осведомлен. Надо было бежать. Ничего другого я себе представить не мог. Но был я молод и неопытен, и куда бежать не знал. Хорошо, что нашлись люди, которые помогли советом...
Савелий попросил разрешения опустить подробности и не перечислять хитростей, опасностей, предательств и самоотвержений, которые ему пришлось видеть. В результате усилий друзей и своих собственных он оказался в Финляндии, откуда перебрался в Швецию, где у него была родственница: троюродная сестра матери, давно вышедшая замуж за Стокгольмского коммерсанта.
Она взяла его под свое покровительство и, при участии разных беженских комитетов, добыла ему визу во Францию и скромную стипендию. Но двумя годами позже стипендия кончилась. В течете некоторого времени стокгольмская родственница высылала в Париж пособия. Но она скоро умерла, а муж ее ни о каком пособии и не подумал, {18} - Он, вообще, вычеркнул Савелия Болдырева из своей памяти. Так вот и вышло, что после нескольких неудачных попыток найти в своих способностях к живописи и рисование источник заработка, Савелий стал брать какую угодно работу. Тогда-то он и познакомился с Асунтой.
- В Париже? - удивился Крозье.
Савелий подтвердил, что в Париже, пояснив, что Асунта покинула Петербург девочкой. Она родилась в 1910 году. Вся ее семья готовилась потом, во времена Нэпа, эмигрировать, что, однако, не состоялось.
- Должен ли я дать уточнения насчет того, что значит слово НЭП? спросил Савелий.
Но Филипп Крозье был в курсе.
- Насколько мне известно, - сказал он, - НЭП был признанием провала социалистических методов и единственным средством избежать всеобщей катастрофы. Чего, признаться, я не понимаю, так это терминологии. Новая экономическая политика? Почему новая, когда это было как раз возвратом к старой?
- Да, конечно. Но прямо к моему рассказу это не относится. Относится к нему то, что в эти годы в Poссии стало несколько свободней, чем родители Асунты и хотели воспользоваться, чтобы уехать. Младшую дочь, здесь присутствующую мою супругу Асунту, они отправили с друзьями. Родители же, и две старших сестры Нурия и Мария-Пилар задержались, чтобы распродать уцелевшая ценности: мебель, картины, книги, ковры, столовое серебро, меха. Почему-то распродажа очень затянулась. Тем временем были введены новые строгости и формальности. Получить паспорта, несмотря на взятки и связи, родителям и сестрам Асунты не удалось. Они остались в Петербурге, а младшая их дочь оказалась в Париже от всех родных отрезанной. Но свет не без добрых людей. Друзья, которые привезли с собой Асунту, не только ее не бросили, но, насколько им позволяли их собственные скромные ресурсы, помогли ей учиться. Позже она стала дактилографкой, что ей совсем не пришлось по душе. Ее тяготили и долгие часы присутствия, и среда, совсем не похожая на ту, в которой она выросла... Если этих справок мало, я готов их расширить и пополнить. Только...
- Только?
- Только мне пришлось бы для этого вступить с самим собой в некоторое, если можно так сказать, моральное противоречие. Все наши истории бегств, опасностей, лишений, страхов, удач и неудач - одинаковы. Они никого больше не интересуют. И все они - частные случаи. К чему же их перебирать? Сверх того я уверен в невозможности выразить скрытый в них подлинный ужас. Что до того, что расположено в плоскости "объективной", то журналисты, синдикалисты, партийные лидеры, депутаты, эксперты и прочие, им подобные, тут как тут и всегда готовы к анкетам, к анализу статистик, к сравнению с прецедентами, к идеологическим выводам. Удаление в пространстве и во времени придает весу выкладкам, уточняет данные, способствует {19} отсеву личных побуждений, упраздняет искажения... Что еще? Ресурсы здравого смысла? Методическое сомнение?
Порывисто встав, Савелий сделал несколько шагов и воскликнул:
- К черту все эти ослиные головы, ничего не понявшие и которые никогда ничего не поймут!
Наступило коротенькое молчание, после чего Савелий, садясь, прибавил:
- Извините, пожалуйста. О! Извините, прошу вас!
- Хотите еще кусок яичницы? - спросила Асунта Филиппа.
Филипп отказался.
- Потом будет только сыр. И кофе.
- Но я не рассказал главного, - вставил Савелий.
- Я слушаю.
- Самое главное это моя встреча с Асунтой. Она гораздо интересней истории о расстрелах, безработицах и паспортах. Признаюсь, что часто себя спрашиваю: в чем основная сила очарования, которое меня внезапно охватило? И, не находя точного ответа, начинаю подозревать, что все дало в жаре и в фонетике.
- Не понимаю.
- Перечисление обстоятельств, разумеется, совершенно необходимо. Без него никакое суждение невозможно. Но вот факты. Мне надо было пойти по делу в 15-ый округ. Стояла жара. Небо казалось раскаленным. Ни малейшего ветерка. И в полдень - никакой тени: солнце как раз над головой. Асфальт полурасплавлен. Точно в пекле. Я искал нужный мне дом и для этого читал названия улиц, на синеньких дощечках. Одна из улиц называлась Васко де Гама. Почему в демократическом пятнадцатом округе Парижа одна из улиц носит имя португальского мореплавателя, впервые обогнувшего Мыс Доброй Надежды? В жаркий этот и душный полдень, в этом квартале ровно ничего не было поэтического. И вдруг удивительной звучности имя и самого моряка, и африканского мыса. Далекого, пустынного, таинственного, страшного! Парусные корабли. Неведомые моря, туманы, бури, скалы, волны... Сама поэзия такие имена, такие названия...
- Наверное есть точная причина, побудившая городской совет выбрать это название для этой улицы. Какая-нибудь годовщина, связанная с ней церемония...
- Без сомнения. Но ни поэзии, ни звучности названия эта причина не умаляет. Слова Мыс Доброй Надежды, который приходят на ум после слов Васко де Гама, магического своего притяжения не утрачивают. И противоречие между этими именами и невзрачной банальностью улицы остается. Я тогда это противоречие - больше того: противопоставление - переживал с болезненной остротой. Передо мной шла барышня, с литром красного вина в руке. На голове ее ни шляпы, ни берета, ни даже платочка. Меня поразила чернота ее волос. Это вот те волосы которые вы, м-сье Крозье, не могли не заметить.
- Савелий! Прошу тебя!
{20} - Мадам Болдырева, действительно, брюнетка.
- Повторяю: солнце того дня было особенно жарким. Мадемуазель Гарьевой - теперешней мадам Болдыревой - сделалось дурно. Она покачнулась, оперлась о стену и упала раньше чем я успел подбежать. Бутылка, которую она несла, разбилась и красное вино растеклось по тротуару. Когда я стал пробовать ее поднять или взять на руки, напротив распахнулось окно и до меня донеслись восклицания: Асунте дурно, Асунта упала в обморок! По-русски! Повторяю: безжалостное солнце, потоки света, синее небо, какой-то неподвижный пожар в пространстве! 15-ый парижский округ. Размякший тротуар, по которому, как кровь, течет красное вино. Васко де Гама. Мыс Доброй Надежды. Русские восклицания. Испанское имя... Я помог пожилому господину, вышедшему из двери, перенести м-ль Гарьеву в квартиру. Ее уложили на диван, натерли ей виски одеколоном. Солнечного удара не было, - был просто обморок, вызванный духотой, жарой, общей слабостью. Через несколько дней я зашел чтобы справиться о здоровьи, потом зашел еще и еще, и возникло настоящее знакомство. Мы стали совершать совместные прогулки, посещать музеи, достопримечательности, древности. Подружились и поженились. И, прошу вас варить, м-сье Крозье, что считал тогда, и считаю теперь случай на улице Васко де Гама и все то, что из него вытекло, много более интересным чем могут быть рассказы сына жандармского полковника о хитростях и уловках, понадобившихся для бегства из Петербурга, и о самом бегстве, хотя б и пришлось ему на все это пуститься по причине очень серьезной, именно для того, чтобы избежать насильственной смерти.
- Да-а, - протянул Филипп Крозье, и прибавил: - все это гораздо романтичней, чем если бы вас представили теперешней вашей супруге на каком-нибудь вечере или в театре.
Говоря так, он думал о встрече с Асунтой на берегу Сены. О "встрече" с Мадлэн он думать не мог, ее никогда не было, они знали друг друга с датских лет. А брак? Решивший этот брак расчет был лишен и намека на поэзию, а сам он был отрицанием всякой поэзии. Медаль у которой две обратных стороны... Все было противоположным тому, что связало Савелия и Асунту на улице Васко де Гама.
- Хотите сыру? - спросила она.
- С удовольствием.
- Всякий раз как я говорю о том, как состоялось наше знакомство, моя жена недовольна, - сказал Савелий. - Она сердится и пробует переменить разговор. Можно подумать, что ей стыдно. Между тем, чего ж тут стыдного? Казалось бы, наоборот? Такие обстоятельства украшают жизнь.
- Может быть для тебя это так, - воскликнула она, порывисто, с гневом, - но мне-то все казалось другим. Я ни о Васко де Гама, ни о Мысе Доброй Надежды, ни о том, что вино на тротуаре похоже на кровь, и не думала. У меня кружилась голова, меня тошнило. Отвратительно все было. Потом все потемнело и когда я очнулась на диване {21} меня еще больше тошнило. Кофточка и лифчик были расстегнуты, юбка поднялась выше колен. Для тебя этот день полон поэзии. Для меня нет. О! совсем нет!
По мере того, как она говорила, ее раздражение росло. При этом она явно не делала никакого усилия, чтобы с собой совладать. Порывисто встав она принялась собирать со стола, вышла в кухоньку, хлопнув при этом дверью, почти тотчас же вернулась, приблизилась к кроватке Христины, поправила подушечку, одеяло. На глазах ее блестели слезы.
- Асунта, - сказал Савелий ласково и мягко, - не надо расстраиваться. Ведь все это пустяки.
- Оставь меня в покое, - почти крикнула она. "Как ни глупо и как ни тягостно мое положение, - думал между тем Филипп Крозье, - положение Савелия Болдырева еще глупей и еще тягостней".
Но совсем искренним с собой он не был, так как испытывал и род удовлетворения: выходка Асунты была очевидным результатом его присутствия! Сверх того ее гнев, ее резкие движения были полны непосредственности. Как раз это было обратно грустным вздохам Мадлэн. Филипп попросил разрешения удалиться. Сердито сверкнув в его сторону глазами, Асунта вышла в коридор.
- Мадам Болдырева нас покидает? - удивился Крозье. Савелий пояснил, что она наверно пошла к соседке, которую считает своей подругой.
- Сожалею, - прибавил он, - что семейная сцена нарушила наше благорасположение. Надеюсь, что это не отразится на наших отношениях.
- Конечно нет. Как бы это могло на них отразиться? Это видь все нервы, не больше. Благоволите передать вашей супруге мой почтительный привет.
На лестнице он помышлял о некоем равновесии и о некоторой симметрии; не условна ли его жена, в то время как муж Асунты причудник и фантазер ? До присвоения себе права сделать вывод оставался небольшой шаг. Припомнил он и то, как установил, в свое время, соотношение между ранним вдовством отца и своим согласием на брак по расчету. Потом, с досадой, он подумал, что романтизм Болдырева на него уже повлиял, расположив к ненужным мыслям. Подробности же семейной сцены, к которым он вернулся, заставили его улыбнуться.
Асунта, между тем, вернувшись от приятельницы, не обратила никакого внимания на попытки мужа восстановить мир, не кончила даже убирать со стола и легла, отвернувшись к стенке.
6. - МОЛЧАНИЕ
Савелий лег с ней рядом и, утомленный суетливым днем в парикмахерской и вечерними впечатлениями, забылся сразу. Как то часто {22} с ним бывало, он проснулся в середине ночи. Ему хотелось чтобы в комнату, невидимо и неслышно, проник кто-то благожелательный, готовый помочь подобрать слова для какой-то неясной мысли. "Надо, - сказал он себе, - найти точку опоры. Или отправную точку. Но опоры для чего? какую отправную точку? Только бы не почувствовать себя потерянным. И какие другие слова, кроме слов молитв, могли бы мне быть в подмогу?".
Молитв он знал мало, только те, которым мать его научила в детстве. Он прислушивался к дыханию Асунты и сердце его сжималось от жалости и от желания хоть чем-нибудь, хоть как-нибудь ей помочь.
Он допустил, что если все понять, то измена может стать источником не муки, а еще большей нежности: "Если ей хорошо с другим, то хорошо и мне, так как ее счастье мне всего дороже". В течение нескольких минут он испытывал спокойствие и ему показалось, что он достиг полной с самим собой откровенности.
- Исповедь себе, самоисповедь, не то же ли самое, чем может быть исповедь священнику перед смертной казнью, когда всякое умалчивание очевидно бездельно? - думал он.
Но все это было только вереницей образов, мало один с другим связанных, и Савелий вернулся к реальности. - "Обычные, даже обязательные правила, те, которые ограждают право на исключительное обладание, вытекают из учета ревности. Но она упраздняет способность размышлять! Она чувство животное и позорное. Ссылаться на нее, как на непреодолимую силу, лицемерие", - думал он. Несмотря на такие выводы представить себе Асунту в объятиях Филиппа ему было почти непереносимо.
"Hет любви большей, чем отдать свою жизнь за других, - припоминал он, как мог, тексты Писания. И, сомневаясь, добавлял:
"Доказать любовь смертью значит не доверять любви. После смерти ведь ее больше не будет".
Но настоящий - исчерпывающий - ответ все ускользал и ускользал. Не находил Савелий настоящего слова!
Асунта слегка застонала. Это причинило ему острую боль. Почему-то он поставил этот стон в связь с ее признанием, что встреча на улице Васко де Гама оставила в ней воспоминание о тошноте, - признанием сделанным в присутствии Филиппа, почти самому Филиппу, а не ему, Савелию.
"Болезнь и печаль", - припомнил он другие слова и подумал, что вперед соглашаясь на неверность Асунты он устраняет всякую надобность во лжи и - в будущем - угрызений, если бы угрызения возникли.
Тихонько, осторожненько он вылез из-под одеяла, пробрался, на ощупь, к письменному столу, зажег электричество и достал из ящика толстую тетрадь, свой дневник. Он открывал его очень редко, и было там заполнено всего двадцать или тридцать страниц. Савелий проставил дату и стал искать слов, чтобы придать облик тому незримому и {23} благожелательному присутствия, которого он тщетно ждал несколькими минутами раньше. Как бы свидетельство было ему нужно, или свидетель, который позже подтвердил бы: "Да, я видел. Все сущая правда". Но не приходило освобождающее слово. Тогда Савелий написал: "молчание". Он сунул тетрадь в ящик, потушил свет и снова тихонько-тихонько направился к спальне. Но как ни был осторожен, все-таки зацепился за ручку двери.
- Что такое? Кто там? - проговорила полупроснувшаяся Асунта.
- Я ходил на кухню выпить воды, - солгал Савелий.
- Ты разбудил Христину?
- Нет. Она спит и наверно видит сны. Как узнать, какие?
- Нельзя узнать.
- Да, да, конечно невозможно, так же, или почти так же невозможно, как узнать, что думают другие. Хорошенько ведь не знаешь и того, что думаешь сам. Так что детские сны? Да и не она видит сны, а ее душа.
- Я хочу спать.
7. - ТРУД
На другой день, рано встав, Савелий сбегал за молоком и хлебом и сварил кофе.
Асунта продолжала лежать и ему это было неприятно, так как обычно утренний завтрак она готовила сама.
"Допущу, - подумал он с грустной иронией, - что у нее возникло некоторое право на некоторую свободу". - И ушел.
Погода была свежей и светлой и дойти до метро могло быть живительным упражнением. Но Савелий не воспользовался случаем и не вдохнул полной грудью. Зато спертый воздух в подземных коридорах и толпа его раздражили. С отвращением подумал он о предстоявшем вытаскивании на тротуар мусорных ящиков, о подметании, вытирании пыли, о всей той домашней работе, которую он считал если не за унизительную, то за досадную. Его настроение немного улучшилось когда появились первые посетители, так как начиная с этого времени он должен был находиться в задней комнате, ожидая вызова. Но чтобы он не оставался незанятым жена хозяина поручила ему разные постирушки, починочки и уборочки.
- Все это скучно, - говорил он себе, - но, по крайней мере, тут нет зеркал в которые, хочешь не хочешь, все время видишь свою рожу. Он приписывал постигавшие его неудачи отчасти своему слегка калмыцкому виду, полагая, что при таких чертах лица, частые увольнения неизбежны, и никакая карьера, пусть даже самая скромная, не возможна; что его внешность внушает в естественном порядке недоверие, и что из-за всего этого он, будучи обойденным природой, {24} оказывался вынужденным, для достижения поставленной себе цели, делать втрое больше усилий чем другие.
"В практической жизни, - говорил он себе, - все эти недостатки кажутся людям признаками глупости, ее, так сказать, составными частями. Конечно, ото огульно, я ведь не совсем дурак. Но что поделать?"
И он мыл стаканы, кружки, тазики, бритвенные кисточки, подметал волосы, гладил салфетки, бегал в лавки... Часы тянулись. Но то, что его ожидало дома, что теперь становилось готовым развалиться семейным очагом, казалось ему не лучшим, если не худшим.
8. - ПАЛОМНИЧЕСТВО
После его ухода Асунта провалялась в постели еще довольно долго и великолепен был беспорядок едва ее прикрывавших простынь и разметавшихся по подушке черных локонов. Встав, она, прежде всего, подошла к зеркалу. Ночные тени, застывшие в глубине зрачков, рассеялись тотчас же, и на Асунту глянули два требовательных, почти жадных глаза. Она, с удовлетворением, ощутила свое переизбыточествующее женское естество. Мысленное сравнение тусклого существования, которое она вела до сих пор, с тем иным, полным всяких удовлетворений, которое, как ей казалось, готовилось принять ее в свои объятья, нисколько ее не пугало. Наоборот: такая возможность не была ли она доказательством насильственного нарушения ее природных прав? "Васко до Гама", - прошептала она, презрительно. Всяческие разрешения поступали отовсюду и никаких возражений против такого сообщничества никто не высказывал.
Между тем проснулась Христина, и Асунте пришлось вернуться к мелочам повседневности. Дочери она уделила в это утро минимум времени и внимания, но своим туалетом занялась с большой тщательностью! Платьев было всего два, так что выбор ее не затруднил. Но надо было хорошенько выгладить, кое-что изменить, подшить, поправить. Прическа, пудра, губная помада, раскраска ногтей, подрисовка бровей - все это заняло время. Асунта выпила чашечку черного кофе и съела сухарик. Обычно прекрасного утреннего аппетита на этот раз не было.
- На набережной, - сказала она себе, - наверно очень красиво. Там много деревьев. Там чистый воздух. Христине все это полезно, Христина слишком много времени проводит взаперти.
Бледное ноябрьское солнце на солнце улицы Васко де Гама не походило совсем. Оно ласково гладило умиравшие на ветвях разноцветные листья, осенние газоны, слегка золотило камни, гравий, асфальт и серебрило кое-где подымавшиеся к небу дымы. Согласие между {25} природой и доведенным до пределов совершенства городским пейзажем было и успокоительно, и многообещающе. Асунта полюбовалась тихо бежавшей под арками Моста Инвалидов водой, последила глазами за автомобилями, в утренние часы немногочисленными, оглянула несколько прохожих; время от времени она останавливалась, чтобы поправить одеяльце Христины и, не спеша, шла дальше. Ей было почти весело, почти радостно и от ясной тишины утра, и от бодрящего воздуха, и от нежности голубого неба. И пришлось ей признаться самой себе, что она направляется к той самой скамье, где с ней заговорил Филипп, и что ей непременно хочется еще раз на этой скамье посидеть. Конечно, ни о какой вторичной встрече она не помышляла. Но ей казалось, что повторение приблизит сроки. Она взяла Христину на руки и села как раз так, как сидела в то памятное утро, без труда отбросив некоторый возникший было упрек себе в излишнем романтизме.
"Он мне понравился сразу, с первого взгляда, с первых слов, - думала Асунта, - и теперь мне кажется, что я тогда его тут ждала, что я не совсем случайно была на этой скамье". И, перебирая воспоминания, сравнивала встречу на набережной с встречей на улица Васко де Гама. "Какая разница, говорила она себе. - Одна на расплавленном жарой тротуаре. Другая тут, где так красиво, где такой чудесный воздух. На Васко де Гама произошло недоразумение. Не больше! Или нет, больше: глупое недоразумение. За глупым недоразумением последовало глупое же увлечение... Вот и все..."
Теперь она хотела найти свое настоящее место под солнцем, то, где за ней оставались все права, которые дает женская красота в великолепном этом городе, но где ей, с самого начала, пришлось вступить в вереницу рабочих или безработных дней, где дома ее ждала усталость, где доступные развлечения были жалки, или пошлы, где почти все было для других.
И думала о Филиппе. Какой он, кто он? Какими могут быть его будни? О чем он может мечтать? Она заметила, что он носит обручальное кольцо, значит, он женат. Все позволяло предположить, что он богат: и его одежда, и размеры сборочной мастерской, где она его видала в роли директора, а может быть и владельцем. Но этим все ограничивалось, дальше была неизвестность, кроме, разве, того, что Филипп Крозье показался ей сразу уверенным в вескости и точности своих решений, - чего так недоставало Савелию, всегда во всем сомневавшемуся, всегда колебавшемуся.
Как бы там ни было, Крозье на нее обратил внимание и решил к ней приехать.
- Конечно, - иронически улыбнулась она, - все дело в том, что он захотел помочь бедной русской беженке.
И совсем ей не было неприятно припомнить что тут, на этой вот самой скамье, она призналась ему, которого впервые видала, в домашних трудностях и в том, что ее муж фантазер и причудник.
{26}
9. - ПЛОХОЕ НАСТРОЕНИЕ
Савелий вернулся поздно и пока он закусывал наскоро зажаренным кусочком мяса с вареным картофелем она, глядя на него, чувствовала, что решительно все в нем ее раздражает. Так как в этих случаях каждое его слово бывало истолковано как оскорбительный намек, или как глупость, он предпочитал молчать.
В глубине души он хотел разбить лед, но решительно не знал, как за это взяться. Твердыни женской логики несокрушимы. К тому же за ними кроется не размышление, а что-то лишь слегка на него похожее.
"Никакой бреши я все равно не пробью, - думал он. - О ! Если б я был поэтом! Поискал бы рифм и ритмов, в которые мое состояние вошло бы естественной поступью. Мрачное, конечно, получилось бы стихотворение, но и мрачные стихи могут быть хорошими".
- Можно подумать, что от работы и парикмахерской у тебя отнялся язык, - сказала Асунта.
- Я очень устал, - пробормотал он, - это сейчас пройдет.
- И тогда ты возобновишь разглагольствования?
- Разглагольствования?
- Ну, конечно. Только я могу их выслушивать. Не хозяин же твой, и не хозяйка, и не те, которых там бреют и стригут.
- А вот представь себе, что сегодня я там слушал "разглагольствования". И даже очень занимательные. Только, если тебе неинтересно, то что ж рассказывать.
- Как я могу сказать интересно или нет, не зная, в чем дело?
- Ты права. Я неудачно выразился. Mне надо было сказать: я узнал сегодня от одного из посетителей парикмахерской о существовании во Франции окруженной скалами котловины и о необыкновенной ее фауне. Его рассказ приковал к себе мое внимание. Если эта тема может тебе показаться интересной, то я все, охотно, изложу.
- Не хватало того, что ты сам фантазер. Теперь надо, чтобы ты говорил с каким-то господином насчет странных котловин. Покорно благодарю.
- Но я не настаиваю! Я только потому внес уточнение, что ты меня упрекнула в недостаточной ясности. Но сама по себе, тема долины развлекательна.
- Ну хоть бы ты, по крайней мере, разозлился! Ты не знаешь как может раздражать это твое спокойствие. И голос этот ровный.
На глазах ее дрожали слезы.
- Как мне сердиться, если к тому нет никаких причин? - заметил он, примирительно.
Она стала подметать, убирать и когда он предложил ей свою помощь, она резко отказалась:
- Оставь меня.
{27} - Ты ляжешь?
- Да. Нет. Не знаю.
Пройдя затем в спаленку она открыла постель, но не легла, а, тотчас вернувшись в комнату, надела пальто и берет.
- Мне надо выйти, - бросила она таким тоном, что не только возражение, но даже простой вопрос о цели этой неожиданной отлучки был немыслим.
10. - КОТЛОВИНА
Когда дверь за ней закрылась, Савелий вынул из ящика стола свою тетрадь и записал: "Станут ли мне эти страницы друзьями? Убежищем?" Прочтя написанное ночью "молчание" он задумался, хотел было отложить тетрадь, но заставил себя продолжать: "Друзья? Убежище? Или только подспорье для памяти? Чего мне, в сущности, надо? Разве мне уже давно не ясно, что вести дневник занятие двусмысленное, что вести его для себя одного невозможно, что в нем непременно живет ожидание читателя? И что, кроме того, даже наедине с самим собой, попросту до конца высказать мысль нельзя, что непременно получится какая-то хитрость. Ограничиваться перечнем того, что было за день? И потом, перечитывая, извлекать из этого - что? Поддержку? Удовлетворение любопытства? Не напрасно ли все это? Да, да, конечно напрасно, праздно".
- Куда она могла уйти? - спросил он себя. - И когда она вернется?
Он стал шагать по комнате, постоял перед кроваткой Христины, собрался было лечь, но не лег, а сел к столу и застыл в неподвижности, в молчании, ожидая, надеясь, прислушиваясь: не раздадутся ли шаги в коридоре? Сам того не заметив он задремал, потом заснул. И вдруг комната наполнилась шумом: заскрипел ключ в замке, дверь стремительно открылась, точно ее распахнуло порывом ветра, бумаги на столе всколыхнулись и легкий абажур слегка задрожал. Асунта, не сняв даже пальто, села рядом с ним. Ему показалось, что он ее спросил:
"Где ты была, что делала?" но тотчас же он понял, что было молчание, что не произнес ни слова, что вопрос этот ему приснился в то мгновение, как сон его покинул. Асунта его обняла, к нему прижалась, стала плакать, просить не осуждать, сказала, что обо всем знает, во всем себе отдает отчет, все понимает, что постарается с собой совладать, что у нее точно раскаленный камень в груди, что ее попутал нечистый... Слезы уступили место рыданиям. Тихонько взяв за плечи он ее провел в спаленку, раздел, уложил в постель, хорошенько укрыл...
- Ложись тоже, - прошептала она, - тебе завтра рано вставать.
Когда он лег и почувствовал ее тепло, его охватили и нежность. и сострадание. Сочтя себя во всем виноватым, верней, сказав себе, что причины неурядицы и отсутствия счастья кроются в его внешности, в {28} его характере, в складе его мыслей, - он готов был просить ее его прогнать. Он прошептал, что в парикмахерской его коснулась поэзия, которой никак там нельзя было ждать, и что он хочет с ней ею поделиться, чтобы ей стало легче и проще.
- Поэзия? - спросила она почти засыпая. - Какая поэзия?
- Поэзия в реальной жизни. Настоящая, не выдуманная. Старичок посетитель мне рассказал про странную котловину и про пестрых бабочек, которые там живут.
- Пестрых бабочек? Скажи: каких бабочек?
- Не знаю. Но очень хочу знать. По крайней мере хочу поверить.
- Поверить?
- Да, поверить старичку. Он хорошо знает моего хозяина; он всегда ждет очереди в задней комнате, так как там не пахнет одеколоном и пудрой.
- Он маленький, этот старичок?
- Да, он небольшого роста и ему, наверно, уже далеко за восемьдесят. У него странная походка, он слегка кособокий. Я его видел сегодня во второй раз. В первый раз он молчал. А сегодня вот рассказал про котловину и про бабочек. Сам он никогда в ней не был и бабочек не видел. Но его знакомые утверждают, что они существуют. Он пользовался, говоря о бабочках, научными терминами и пытался их классифицировать.
- Классифицировать? Не говори таких слов, они не подходят. Я так и вижу твоего старичка, с его котловиной и бабочками. Мне неприятно слышать: классифицировал, научные термины...
- Ты права. Подобных слов лучше избегать. Но он сам их употребил. А вообще он говорит очень просто. Он так про все это рассказывал, как рассказывают о ночной рыбной ловле, сачками ли, острогой ли, с деревенскими парнями, или с браконьерами; или как объясняют хитрости птицеловов, или как говорят о чутье садовников или о старых пастухах, которые знают звезды. Он уверял, что не все еще во Франции вымерено и записано, зарисовано, вычислено, не со всего еще сняты планы. Только кажется, что это так. А на самом деле есть еще много таинственного, живут суеверия. Есть места, где жители хранят древние верования, соблюдают древние обряды, иной раз языческие. И все это передается устно, из поколения в поколение, и все правила соблюдаются строже самых важных законов.
- А где живет этот старичок?
- В Париже. Теперь он хочет отыскать котловину бабочек. Но он слишком стар чтобы искать одному. Хозяин ему сказал, что я русский. А он слышал, что у русских всегда было много поверий, что у них есть секты, что они верят в домовых, в сирина, в леших, в водяных, в русалок. Он ошибается, он, во всяком случай, очень преувеличивает, но что ж из этого? Так вот он мне предложил поехать с ним.
- Куда с ним поехать?
- Искать котловину с бабочками. Он уверяет, что у него собраны {29} все указания, все данные. Надо ехать по национальной дороге номер семь до семьсот третьего километра.
- Километра? Опять нехорошее слово.
- Правда. Но как сказать по другому? Версты? Это не то же самое.
- Все-таки скажи версты. Лучше, даже если не совсем точно.
- Там надо свернуть налево и дальше ехать по местной дороге номер 118 до лесной деревни, где все знают: по какой тропинке идти, где свернуть с тропинки и продолжать целиной. Что трудно, так это добиться от жителей где начинается тропинка. Они скрытны и недоверчивы. С посторонними про котловину не говорят. Да и между собой говорят мало. Только тогда говорят, когда готовится свадьба.
- Свадьба?
- Да. Свадьба. Потому, что жениху и невесте положено сходить в котловину и там поймать, подержать в руках и выпустить, сколько удастся, до полудня, пестрых бабочек. Сколько поймают, столько у них будет детей, которых там надо как можно больше, из-за постоянного недохвата семейных рабочих рук. Считается, что когда ловят бабочек, то это как души будущих детей ловят.
- Странно, как тебе все это твой старичок рассказал, - проговорила Асунта, почти засыпая. - Откуда он про это может знать? Если жители деревни не говорят с посторонними.
Савелий тоже почти спал. Одна сторона его сознания уже покидала действительность и проникала в свободный от принуждений области воображения. Все же он продолжал бормотать, больше, впрочем, отзываясь на подступавшие к нему сны, чем отвечая Асунте. Ему казалось, что он бредет по узкой тропинке вдоль горного хребта, по одну сторону которого кипит жизнь, какою он ее знает, а по другую иная, им, на свой вкус, разукрашенная.
- Старичок все узнал от лесника, - бормотал Савелий, - с которым они вместе жили возле котловины. Но это было шестьдесят лет тому назад. Теперь лесник помер. Ему было больше ста лет. Об этом написали в газетах, что более чем столетний старец помер. Он провожал невест и женихов до котловины, до бабочек. Мой старичок думает там поселиться чтобы продолжать. И хочет сам посмотреть, как молодые люди ловят пестрых бабочек.
Но Асунта уже не слышала. Она дышала ровно и спокойно. Да и Савелий все скорей и скорей скользил по откосам горы туда, где все ярко, где всему иная мера, где все течет не само по себе, а в соответствии с его желаниями...
11. - КРУШЕНИЕ
Фантазеру может придти в голову, что выстроенные вдоль платформ вагоны чутко ждут приказания тронуться и что тотчас же после отбытия поезда рельсы заботливо примут новый состав; что вообще за {30} механической железнодорожной жизнью скрыты биения сердца и запросы разума. Мало ли что может почудиться фантазеру и мечтателю?
Но фантазерство и мечтательность были чужды Филиппу Крозье и, направляясь к своему вагону, он ни о чем подобном не помышлял. В купе он прежде всего развернул газету, пробежал заголовки, просмотрел биржевую сводку. Когда поезд пошел, он взглянул на стрелку часов, испытал удовлетворение оттого что движение началось в как раз назначенную минуту, вынул из портфеля папки и приступил к чтению захваченных в конторе писем. Но полностью погрузиться в это занятие не успел, так как дверь раздвинулась чтобы пропустить запыхавшегося человека в расстегнутом пальто, со сдвинутой на затылок шляпой, со слегка сбившимся на бок галстуком.
- В последнюю секунду, - промолвил он, ни к кому не обращаясь, - да еще пришлось бежать, как студенту.
- А-а, - отозвался Крозье, равнодушно.
- Вот именно. Поезд уже шел и я вскочил на ходу. И пришлось идти по коридорам, чтобы добраться до первого класса... Ба! Да это ты, Крозье! Какая приятная встреча!
Крозье оторвался от своих бумаг и узнал во вновь вошедшем товарища по техническому училищу, Марселя Ламблэ, которого не видал уже несколько лет и о котором слышал, что он служит на гидроэлектрических станциях где-то в колониях. Никакой особенной близости между Крозье и Ламблэ никогда не было. Но студенческие годы в известном смысле связывают и располагают к разговорам. Крозье поинтересовался условиями работы инженеров в заокеанских странах, расспросил о рынке, о капиталовложениях, о строительных перспективах, о жизни под тропиками: переносим ли климат, привозят ли инженеры и администраторы с собой семьи, каковы отношения с туземцами, с властями, с администрацией предприятий, чем заполнены досуги? Ламблэ отвечал умело и точно: ничего особо красочного в колониальной жизни нет. Конечно, тамошнее общество от столичного и провинциального отличается, но разница не огромна. Довольно скоро все становится привычным. Со своей стороны Крозье рассказал, что занят на фабрике во Вьерзоне, что часто бывает в Париже, где открыл сборочную мастерскую. Так говоря, он почувствовал в глубине души что-то похожее не то на горечь, не то на зависть. Хоть и банальной была, по словам Ламблэ, колониальная жизнь, она все-таки могла быть не так монотонна, как та - сплошь заполненная техническими и коммерческими заботами - которую он вел в Вьерзоне и в Париже. Коснулись они и обстоятельств семейных. Ламблэ - сам Вьерзонец, хорошо знавши и семью Крозье, и семью Дюфло, - осведомился о Мадлэн.
- Благодарю, - ответил Крозье, - жена здорова.
В недрах его сознания шевельнулось в это мгновение что-то похожее на подозрение: не утвердилось ли, в сущности говоря, в его семейной жизни некое затемнение? Но подозрение это так же быстро улетучилось. как возникло.
{31} - А ты, - спросил он у Ламблэ, - женат?
С некоторым усилием - или это только так показалось Филиппу Крозье? Марсель Ламблэ поведал, что увез с собой молодую жену и что она, вскоре по прибытии к месту службы, заболела и умерла.
- О, - произнес Крозье, - какое тягостное испытание. Далеко от семьи, в чужой земле.
Ламблэ промолчал. И несколькими минутами позже, как бы решившись и почти со злобой, проговорил:
- Мое горе было таким, что у меня осталось только одно средство борьбы с ним: отрицание. Думая о нем, я шел к самоубийству. Мне пришлось, чтобы уцелеть, вписать смерть жены в графу обычных обстоятельств. Это было трудно, но горевать было еще трудней. Так вот я с собой совладал.
- Воля, - прошептал Крозье.
- Не знаю. Может быть не воля а некий удар, который кто-то мне нанес. Как, знаешь, бывают удары по голове, от которых вдруг все сразу видишь и все понимаешь? Я думал тогда, не возвратиться ли мне во Францию, чтобы начать новую жизнь. Но нет! Сравнивая нашу провинциальную жизнь с тамошней, я говорил себе и повторял: нет, нет и нет. Мысль о прозябании в старых домах, о семейных связях и обязательствах, о сплетнях, обидах, зависти была устрашающей. И надо было бы искать другую работу, приноровиться к другой зависимости, начать заново пробивать себе путь. Естественнее, легче, проще было остаться на месте Вскоре после вдовства я побывал во Франции и уехал назад даже не дождавшись конца отпуска.
Теперь Ламблэ говорил спокойно и размеренно, точно читал официальное какое-то сообщение, и интонации его голоса отлично совпадали с ритмическими шумами колес. За окном, пригороды сменили поля, луга, перелески, речки.
Капли начавшегося дождя попадали на стекло.
- Погода, кажется, портится, - заметил Крозье.
- У нас, - отозвался Ламблэ, - пасмурные дни большая редкость. У нас все протекает под солнцем, про которое можно сказать, что оно безжалостно. Не смейся, не смейся, это не просто романтическое восклицание. Солнце там освещает одинаково ярко и веселое, и грустное. Никаких оттенков и никаких полудней. Так вот точно на блюде все и лежит...
Крозье вернулся к мыслям о царившем у него дома моральном полумраке. Не только у него дома не светило исключающее полутона солнце, но не было и противоположного, то есть густой темноты. "Пожалуй, - сказал он себе, ночь и та была бы лучше двадцатичетырехчасовых сумерек, с которыми мне приходится мириться".
- Потом, - продолжал Ламблэ, - молодость напомнила о своих правах. Тоже сразу, без постепенного перехода, без подготовки.
- А-а, - протянул Крозье.
Теперь он думал о том, как Савелий Болдырев рассказывал про небо и солнце улицы Васко де Гама, в пятнадцатом Парижском округе, {32} и о встрече с Асунтой на берегу Сены. Мысли эти были ему скорей приятны и он спросил себя, не было ли в знакомстве с Болдыревыми напоминания о правах молодости, тех самых, которыми он пренебрег вступая в брак по расчету?
Без всякой постепенности пространство вдруг наполнилось грохотом, скрежетом, звонами. Все окружающее подчинилось отовсюду врывавшимся, нелепым силам. Подпрыгивания, толчки, вздрагивания пошли сплошной чередой. Вагон наклонялся, выпрямлялся, снова наклонялся, то порываясь вперед, то приостанавливаясь. Потом он подскочил, задрожал, застонал, стал падать. Крозье хватался за все, что мог, и видел, как то же самое делал Ламблэ. Крозье швырнуло на пол. Его правую ступню что-то стиснуло и ему показалось, что он слышит хруст своих костей. Он напряг волю, чтобы не застонать от неимоверной боли и, точно в ответ на его усилие, все пришло в неподвижность.
Грохот и скрежет уступили место тишине, из которой доносились крики, жалобы, мольбы о помощи, хрипы, ругательства. Крозье подумал, что опасность миновала и попробовал высвободить ногу. Но неподвижность оказалась недолгой. Находившийся в шатком равновесии вагон вдруг шевельнулся, стал наклоняться со все большей скоростью. Мелькнули и скрылись за скользнувшей в сторону перегородкой испуганные глаза Ламблэ. От боли, страха, нелепой неожиданности, от почти мгновенного перехода из состояния полного самообладания в состояние столь же полной беспомощности Крозье почувствовал не то, что отчаяние, а готовность подчиниться напиравшему хаосу, отречься от привычной власти рассудка. В это мгновение, не выдержавшая прогиба стальная стойка лопнула и ударила его по темени. Наступила тьма.
Когда Крозье очнулся, то боль и в голове и в ноге была так нестерпима, что непоправимая неподвижность смерти показалась ему почти желанной. Но все же он выкарабкался к краю сознания и понял, что лежит на санитарных носилках. Шел дождь. Кто-то, наклонившись к нему, назвал его по имени.
Он узнал Ламблэ, но тошнота помешала ему отозваться. Так все горело в голове, так раздирало ступню, так его мутило, что он тихонько застонал. Чьи-то осторожные пальцы щупали его пульс, чья-то нужная рука поправляла повязку на лбу и на темени. Мир начинал, как будто, принимать знакомые черты, но был еще и далеким, и враждебным. Точно из тумана, донеслось:
- Лежи спокойно, тебя сейчас повезут в госпиталь, санитарные автомобили прибыли. По счастью я не ранен, три или четыре синяка, так что могу тебе помочь.
Носилки качнулись и Крозье потянуло на рвоту. По соседству кто-то громко застонал.
- Я отправлю телеграмму Мадлэн, - услыхал он голос Ламблэ и понял, что тот стоит у дверцы автомобиля. Он вспомнил о домашнем моральном затемнении, о беспощадном колониальном солнце, о солнце {33} улицы Васко де Гама, которое он точно сам когда-то видел, и спросил себя, не по ошибке ли, не по недоразумению ли в тот день там оказался не он, а другой и не по ошибке ли, не по недоразумению ли эти лучи опалили не его, а того, другого? Он напряг силы, - и внятно произнес:
- Сообщи Асунте Болдыревой.
И назвал улицу и номер дома.
Несколько удивившийся Ламблэ хотел спросить, кто это, но не спросил. Плохо расслышав фамилию, да еще иностранную, он, записывая, ее исказил. Дверцу задвинули, автомобиль тронулся. Боль охватила Крозье со всех сторон, как колыбель охватывает младенца. Он весь был в боли. Но дух его, освещенный ожиданием встречи, которую он уже полагал за спасительную, прояснялся.
12. - ИСПОЛНЕННОЕ ПОРУЧЕНИЕ
Хотя Ламблэ отделался одними ушибами, все же крушение его порядочно взбудоражило. А после нескольких часов, проведенных в госпитале в ожидании конца операции Крозье, он ощутил серьезный упадок сил. Это не помешало ему вернуться в Париж, где он, пообедав, часам к девяти вечера попал на улицу Байяр. Но если номер дома был в его книжечке четок, то имя и фамилия которые он к тому же плохо расслышал - несколько расплылись от попавшей на бумагу капли дождя.
- Тут ли проживает мадам или мадемуазель Анунсиата Больдепьер, или Больдепез? - спросил он у швейцарихи, с некоторым опасением: не получится ли, что поручение Крозье останется невыполненным? Но все обошлось благополучно:
- Мадам Асунта Болдырева, вероятно, - отозвалась швейцариха.
- Русская дама? Третий этаж, вторая дверь по левую руку.
Ламблэ стал подниматься. Он совсем не мог себе представить, какая его ждет встреча. Будут ли восклицания, слезы, обморок? Или ледяное спокойствие? Или драматическая неподвижность? Известия, которые он готовился передать, были не из веселых, но не так уж и плохи: черепная коробка не треснула, долго продлившаяся, из-за множества поломанных мелких косточек, операция прошла удачно и ампутация ступни не угрожала. Все-таки извещать, что знакомый попал в железнодорожное крушение, не слишком развлекательно.
Плохо освещенный и унылый коридор его неприятно удивил.
- Частная жизнь, - попытался он найти этой невзрачности объяснение, должна быть секретной, хотя бы потому, что о ней заранее судят с недоброжелательностью, с враждой, с подозрением. Насмешки и издевательства всегда готовы. И мало кто не поддается искушенно позубоскалить. Нужно было крушение, чтобы Крозье решился попросить меня сюда заглянуть.
{34} Впрочем, ведь мадам Болдырева могла быть и не любовницей Крозье, а его сотрудницей, или секретаршей, которую следовало срочно осведомить, в интересах дела. В этом случай вопрос о частной жизни отпадал. Но проще поручение не становилось и так или иначе разговор обещал быть затруднительным.
- Если Крозье тут ожидали, по вечерам, нежные объятия, то не надушенные и не розовые, - думал Ламблэ перед грязной дверью. Он постучал. Дверь отворилась и первое, что он услыхал, был детский плач.
- Я хотел бы видеть мадам Болдыреву.
- Мою жену? - сказал Савелий, нескладная фигура и азиатские черты которого показались пришедшему точно бы неуместными.
- А вот... да... у меня для нее известие, сообщение. Я не хотел бы ее взволновать, или испугать, даже если это известие ей покажется не вполне... обнадеживающим...
Ламблэ путал и бормотал, сам на себя досадуя, сам не понимая, что могло быть причиной замешательства.
- Все обошлось благополучно, хорошо. Все, что хорошо кончается хорошо, - продолжал он и издал звук, который мог походить на смешок.
Савелий широко распахнул дверь и попросил войти.
- Асунта, тебя спрашивают, - сказал он, громко.
Асунта вышла из кухни, сделала два шага и застыла. Ламблэ заметил, как горят ее глаза и прочел в них и вопрос, и опасение. Что-то почти магическое было в этом необыкновенно выразительном взгляде. Ресницы дрогнули, опустились, и поднялись несколько раз подряд; но пропущенный ими луч был упорен и требователен.
"Понимаю, - подумал Ламблэ, ловя этот взгляд, - что Филипп о ней вспомнил в минуту, которая ему могла казаться последней. Я сам на его месте вспомнил бы...".
Он оглянул Асунту и, внутренне отметив стройность, поймал себя на чувстве похожем на зависть... "Какая женщина, - сказал он себе, - какая волнующая женщина". Наличие любви было явно. Но присутствие Савелия, по всем видимостям мужа, и ребенка и царившая в комнате неряшливость ставили какие-то вопросы. Ламблэ допустил, что в бедное это жилье проникла та страсть, которая сама собой довольствуется, которой безразлична обстановка, которая ни с кем и ни с чем не считается. И казалось ему, что он, в каких-то старых книгах, о такой все заслоняющей страсти читал, что она "как жизненный эликсир". - "В наше время, - подумал он, - это должно быть исключением. Но и в наше время это может случиться". Не зная с чего начать, опасаясь причинить боль или оскорбить, он заговорил, сам не узнавая своего голоса:
- Я друг Филиппа Крозье.
Он опасливо взглянул на Савелия, который, вытянувшись в струнку, стоял возле приоткрытой двери.
{35} - Да, - продолжал он, - мы вместе учились. Теперь мы вместе ехали в поезде и произошел несчастный случай. Он поручил мне известить вас.
- Несчастный случай?
- Да. Поезд сошел с рельс.
- Он ранен? - глухо спросила Асунта и скрестила руки на груди.
- Это крушение, о котором стоит в вечерней газете? - вмешался Савелий. - Недалеко от Парижа? Двенадцать убитых и семьдесят раненых, из которых пятнадцать тяжело?
- Именно. Я сам выбрался каким-то чудом. Отделался несколькими синяками. Но прошу вас, не тревожьтесь о Крозье. Ему лучше. Он сам попросил меня известить вас.
- Как он ранен? Где он?
Асунта протянула было руки, но тотчас снова их прижала к груди.
- Он ранен в ногу, - произнес Ламблэ. - Его перевезли в госпиталь (Ламблэ назвал пригородную местность) и там оперировали. Я его проводил и дождался конца операции.
Об ударе по голове Ламблэ предпочел, пока, не говорить. В глазах Асунты промелькнуло что-то темное, похожее на угрозу. Савелий продолжал стоять прислонившись к теперь закрытой двери и глядел на пол. Водворилось тягостное молчание, которое нарушил плач девочки. Асунта подошла к кроватке и над ней склонилась.
"Кажется, горе бродит тут поблизости", - подумал Ламблэ. От мысли, что он может оказаться замешанным в историю, которая его не касается, у него возникло желание поскорей удалиться.
- Какая операция? - резко обернулась Асунта. - Ему отрезали ногу?
- Hет. Сначала хирург сомневался, не придется ли ампутировать ступню. Но оказалось, что можно не ампутировать. В худшем случае Крозье будет немного хромать.
- Он очень мучился?
- Нет... да... нет. Он был часа два без памяти, пришел в себя только когда его укладывали в санитарный автомобиль и сейчас же поручил мне вас известить. Его рана болезненная, полное заживление потребует времени, но, в общем, ничего опасного нет. Завтра его перевезут в клинику в Нейи, владельца которой он знает.
- Страшно быть в крушении? - спросила Асунта.
- Да. Страшно. Кажется, что настает последняя минута. И когда начинаешь понимать, что не только остался в живых, но что даже не ранен, думаешь о чуде. И благодарным кому-то делаешься... Богу, наверно.
- О чуде, да, о чуде, - проговорила она, в ответ на какую-то свою мысль, - о чуде...
- Я думаю, - продолжал Ламблэ, - что чувство чуда должно быть еще сильней у того, кому раздавило ступню, кого ударило по {36} голове, кто почти два часа пробыл без памяти и как бы ожил...
- Ударило по голове? Два часа без памяти? Ожил?
Она взглянула на Ламблэ с ненавистью и казалось вот-вот начнет кричать.
- Почему вы сразу не сказали? Что вы от меня скрываете?
- Удар по голове второстепенен. Только ступня по-настоящему изранена.
- Удар по черепу, от которого остаются два часа без памяти, второстепенен? Что вы говорите? Вы не знаете, что вы говорите.
- Уверяю вас, что все именно так. Черепная коробка не треснула. В этом отношены доктора категоричны... Ламблэ начинал испытывать нетерпение.
- Можно его навестить? Завтра?
- Не знаю, допустят ли вас до него. Кроме того он хотел завтра переехать в клинику, в Нейи, и вы рискуете разминуться.
- Вы мне всю правду говорите? Вы ничего от меня не скрываете? Вы не лжете? Вы хотели меня подготовить к худшему и потому рассказываете постепенно. Сначала нога, потом удар по голове. Два часа без памяти...
- Я ничего не скрываю.
- Все правда? Все сущая правда? - почти простонала Асунта. Ламблэ оглянулся на Савелия. Тот все не двигался. Во всей его позе, в том, что глаза оставались упорно опущенными, было или смиренное мучение, или тщательно скрытая угроза. "Как догадаться, как проникнуть в чужую душу?" спросил себя Ламблэ. И почувствовал, что во всяком случае не желание приятно проводить досуги могло привести Крозье к этим бедным людям, к этой странно привлекательной женщине.
Он решил, что поручение выполнено.
- Все, что я сказал, голая правда, - произнес он, скорее сухо. - Я ровно ничего от вас не утаил. Повторяю: Крозье вне опасности. Вы сами в этом убедитесь, когда его увидите. Теперь же прошу разрешения удалиться. Я немного устал.
Он уже хотел повернуться, но, прочтя в глазах Асунты и вопрос, и страх, и ожидание, прибавил:
- Даю вам слово, что Крозье вне опасности. Как мог бы я, если б было иначе, взять на себя передать вам его пожелание?
- Пожелание?
- Да, пожелание. Он мне сказал: извести Асунту Болдыреву.
- И ничего больше?
- Ничего.
Ламблэ поклонился и шагнул к выходу. Савелий посторонился, распахнул перед ним дверь и коротко на него взглянул.
- До свидания, - произнес он тихонько. - Мы вас благодарим и просим извинить за причиненное вам всем этим беспокойство.
- Без вас, как мы обо всем узнали бы? - прибавила Асунта.
{37} - Так или иначе он вам дал бы знать. Есть телеграф, есть пневматическая почта.
- Телеграмма! Пневматичка! Это всегда слишком кратко, или непонятно. А вы живой свидетель. Я вас благодарю.
- Право, не за что. Все, что я сделал, совершенно естественно вытекало...
Он вышел больше недоумевающим, чем удовлетворенным. Ничего не оставляющее в тени тропическое солнце казалось ему предпочтительней.
13. - ПРОСЬБА
На утро, как только дверь за Савелием закрылась, Асунта откинула простыни, вскочила, подошла к окну и растворила его. Все было по старому: и дом по ту сторону улицы, и бледный свет. Утренний воздух, который она вдохнула полной грудью, показался ей, после того, как всю ночь ее терзали или бессонница, или бессвязные сны, особенно живительным.
- Любовь? - спросила она себя, наверное зная, что ответ может быть один: "да, конечно". И добавила: "Едва очнувшись он подумал обо мне.
Теперь я ему скажу, что согласна на все, что стоит ему меня позвать".
Она стала поспешно умывать и одевать Христину, после чего, с такою же поспешностью, занялась своим туалетом. Посмотревшись в зеркало она нашла себя непомерно бледной и подумала, что плохой вид может испугать больного, затруднить выздоровление, послужить причиной отсрочки, - хотя бы и небольшой.
Одно за другим стали тогда вырисовываться затруднения: кому поручить Христину? Как ехать? Друг Крозье ничего не сказал о средствах сообщения, он всего только назвал местность, в которой находится госпиталь. Взять такси? Но денег оставалось в обрез на провизию, такси было явно недоступно.
- Метро и автобус, - повторяла она, - и вот еще Христина. До друзей, живших на улице Васко де Гама, было далеко, а другие ее знакомые жили в Левалуа и в Бианкуре, т. е. еще дальше. Попросить соседку? Соседка по утрам занималась хозяйственным священнодействием, чистила, натирала, наводила блеск. В лучшем случае она могла согласиться посмотреть за девочкой после завтрака, о том же, чтобы она из-за нее отменила натирание пола, вытряхивание простынь и одеял, наващивание мебели, не могло быть и речи. Ждать до после завтрака Асунта не могла, - о нет! - ей это было просто не по силам. Она рассердилась на Савелия, который, с удивительной для него непреклонностью, всегда запрещал отдавать Христину в детский сад.
- Это противоречить материнским обязанностям, - говорил он.
{38} Все больше расстраиваясь, нервничая, видя, что время бежит и бежит, Асунта подчинилась роду инстинкта, исключающего размышление. Она провела гребешком но волосам, чуть-чуть накрасила губы, надела пальто, оглянула неубранную комнату, закутала девочку в теплый платок, взяла ее на руки и стремительно вышла, бормоча:
- Тяжело, ну пусть тяжело! Тем хуже, если оторвутся руки. На улице она обратилась к первому встреченному полисмэну, прося указать какие нужны лиши метро и пригородного автобуса. Чтобы дать справку полисмэн довольно долго рылся в указателе. В подземных коридорах была толпа, Асунте, к тому же, пришлось пересаживаться, подниматься и спускаться по лестницам. Дули сквозняки. Автоматические дверцы захлопывались перед носом. Христина становилась все тяжелей и тяжелей, руки Асунты ныли и затекали. Линий пригородных автобусов было несколько, отыскать нужную было трудно, все спешили, не отвечали на вопросы или отвечали невнятно и неохотно. Афишки с расписанием были неразборчиво написаны, невразумительно составлены и слишком высоко приклеены. Ей пришлось ждать добрых двадцать минут, потом, проникнув в автобус, шарить в сумке чтобы достать мелочь, держа в то же время Христину, которая принялась хныкать. Беспокойство Асунты начало превращаться в томление, она себя спрашивала, что с Филиппом, мучается ли он, ждет ли ее? Как выглядит? Не опоздает ли она, не увезли ли его уже в клинику? Допустят ли ее до него в неприемный час? На какую срочную сослаться причину, если будут отказывать? Но больше всего ее заботило его здоровье. Все ли рассказал вчера его друг? Может быть на самом деле он ранен гораздо тяжелей, может ему отняли ногу, может он изуродован? Правильно ли она сама поняла значение того, что он о ней в первую очередь, едва очнувшись, подумал? Не рассердится ли он увидав ее с девочкой на руках?
- И что еще? - думала она.
И упрекала себя в сомнении, в малодушии, в неверии. Не было ли все определено, взвешено и решено самой судьбой? У края жизни он, в одно мгновение, осознал свою любовь и тотчас захотел дать ей знать, что для нее остался в живых.
Кондуктор напомнил ей, что на ближайшей остановке надо выходить. Стоя у шоссе она беспомощно озиралась и никого не было, чтобы указать, как пройти до госпиталя. Холодный ветер пронизывал ее насквозь. Христина уже не хныкала, а плакала, да и сама Асунта насилу сдерживала слезы. Совсем расстроенная она была готова упрекнуть себя в неосмотрительности и легкомыслии, когда заметила на фонарном столбе стрелку с надписью: "Госпиталь". Она пошла тогда по немощеной и прямой улице, которой, казалось, не было конца. Ни одного прохожего, ни одной лавки, где можно было бы спросить: далеко ли еще? Верное ли направление? Через минут двадцать ходьбы она вышла на перекресток и увидала, немного в стороне, сквер и за ним низкое здание с большими окнами, которое показалось ей слишком светлым, {39} чуть что не ранящим своим нарочито веселым видом. Неуместным показался Асунте этот показной оптимизм. "В том ли дело, чтобы скрыть за нарядным и пестрым фасадом всяческие мучения, даже если они временны, тем более, если они безысходны", - думала она. Когда, проникнув в переднюю, она сказала, что приехала навестить больного, ей тотчас же ответили, что в неприемные часы это невозможно. Так как она настаивала, то ее проводили в бюро, где она, подавив волнение, объяснила, что хочет видеть, раненого во вчерашнем железнодорожном крушении, друга. Сестра ее выслушала со вниманием и довольно сухо подтвердила, что в неприемные часы к больным не допускают никого.
- Но я приехала из Парижа с девочкой на руках, я не могу уйти не повидав м-сье Крозье, я только вчера, поздно вечером, узнала, что он ранен, - почти умоляла Асунта. Сестра протелефонировала какой-то коллеге, объяснив в чем дело и спросив, нельзя ли сделать исключение. Ответ последовал через две минуты, которые, по-видимому, были нужны для наведения справки. Асунту провели тогда по длинному коридору, в конце которого сидела за столом другая сестра, с несколькими нашивками на косынке. Она оглянула молодую женщину с ребенком на руках с улыбкой не то соболезнующей, не то любопытной.
- М-сье Крозье лучше, - проговорила она, - и сегодня вечером его перевезут в клинику.
Из-за внезапного сердцебиения Асунта не могла выговорить ни одного слова.
- Вы непременно хотите его повидать? - продолжала сестра.
- Он прислал ко мне вчера вечером своего друга, чтобы известить о крушении. Он поручил ему мне про это сказать, едва придя в себя...
- У м-сье Крозье сейчас дама, - промолвила сестра. - Она вошла к нему четверть часа назад.
Говоря это, она казалась стесненной, почти даже чего-то опасающейся. Но взгляд Асунты был таким выразительным, так темно поблескивали ее глаза, что она решилась и попросила Асунту за ней последовать до двери, которую и распахнула. В глубине довольно просторной комнаты, ближе к левой стороне, стояла кровать и все, что бросилось в глаза Асунте, было белым: и сама комната, и кровать, и простыни, и огромная повязка на голове Крозье, доходившая почти до бровей. Из под повязки этой на Асунту блеснул взгляд, выражение которого она определить не могла: вопрос? боль? тревога? усилие? может быть упрек?
Асунта крепко прижала к груди Христину и, чувствуя, как сердце ее еще раз слишком часто стало биться, молчала. У кровати, спиной к двери, сидела полная дама в старомодной шляпе. Соскользнувши с плечей к локтям мех обнажил короткую и жирноватую шею. Дама держала Филиппа за руки и повторяла:
{40} - Милый, милый мой, мой бедный милый...
Христина вздрогнула и стала хныкать. Тогда дама обернулась и Асунта увидала бледные круглые щеки, грустные глаза, тонкогубый. широкий рот и слегка вздернутый нос.
На непомерно большой груди поблескивали три жемчужных нити. Возраст дамы казался неопределимым и привлекательности в ней не было решительно никакой. Только голос - хотя и незвонкий - был приятен, как приятна была и сквозившая в каждой интонации искренность.
- Моя жена, - проговорил Крозье. - Мадам Болдырева.
Мадлэн оглянула вновь пришедшую рассеянно; охваченная потребностью делить боль мужа, она не придала появление Асунты никакого значения. Снова наклонившись к Филиппу, она повторила:
- Милый мой, бедный, милый, - и замолкла.
Теперь тишину нарушал лишь плач Христины. Сестра затворила дверь.
Тогда произошло нечто выходящее за пределы обычного, целиком заполнившее духовный и мысленный кругозор трех участников.
Мадлэн встала, приблизилась к Асунте, робко на нее взглянула и так смиренно улыбнулась, точно просила не осудить. На мгновение лицо ее озарили и доброта, и ясность непередаваемые.
- Я не знаю, кто вы, - тихонько сказала она, - и не хочу догадываться. Но как бы там ни было, я от глубины сердца прошу вас не сделать его несчастным.
Асунта растерялась, Асунта с трудом держалась на ногах, Асунта не знала, куда смотреть. Точно щит прижала она тогда к сердцу Христину. Мадлэн заметила ее движение.
- Его перевезут в клинику, - продолжала она, так же робко. - Если вы его будете навещать, помните мою просьбу: не надо, чтобы он был несчастлив. От всего сердца, от всей души прошу вас: не сделайте его несчастным.
Она вернулась к стулу, села, снова взяла руку мужа и больше не двинулась.
"Мне надо с собой совладать, мне непременно надо с собой совладать", думала Асунта. Она была охвачена доселе ей неведомым сочетанием чувств, отчего и душа ее, и сердце были взбудоражены до последнего предела. Но когда она сделала шаг в направлении постели, наступило спокойствие, столь же внезапное, каким было волнение. Она встретилась взглядом с Филиппом и поняла, что он не стремится отвести глаза, что ему всего-навсего мешает очень низкая и очень большая повязка. Она видела, что он ей улыбнулся.
- Благодарю вас за то, что меня известили так сразу, - сказала она. Рада найти вас в состоянии лучшем, чем опасалась. Ваш друг мне все рассказал, подробно. Что вы спаслись - это просто чудо.
- Я об этом тоже подумал, - промолвил он, - спасибо, что навестили меня.
{41} - По словам вашего друга, доктора уверены в скором выздоровлении?
- Не думаю, что придется долго пробыть в клинике. Но уверен, что бегать смогу еще не скоро.
- А голова?
- Там швы. Покровы порядочно повреждены, я как бы слегка скальпирован, - улыбнулся он, - крови вышло очень много. Оттого и повязка такая большая. Но кость не треснула, это главное.
Водворилось молчание. Потом Асунта услыхала свой голос:
- Не хочу вас утомлять. Мне стало немного спокойней. Вчера ваш друг меня очень испугал, рада, что это было напрасным страхом. Поправляйтесь скорей.
Внутренне она удивилась собственному хладнокровию, своей выдержке, тому, что смогла не задать шевелившихся вопросов, своему вежливо-условному тону, даже своему голосу, который звучал по-иному, чём всегда, по-незнакомому. Но она чувствовала, что подошла к самому краю сил, что долго такого напряжения не выдержит, что вот-вот разрыдается и что тогда будет лишняя мука, и ей самой, и ему, и... его жене.
- Меня перевезут, вероятно, завтра, - произнес он и опустил, потом снова поднял глаза. Она поняла, что он просит ее уйти. Сделав над собой еще усилие, она молча поклонилась, повернулась и вышла. В коридоре сестра задавала ей какие-то вопросы, но она, ничего не понимая, ничего не ответила. Наружи светило ясное солнце, воздух был чист и свеж. Целиком обращенная к своему сердцу, которое рвалось на части, к душе, которая трепетала, к нервам, которые натянулись, к нетерпеливо напрягавшимся мускулам, к горячему потоку крови, она на это ясное солнце, и на этот чистый воздух, не обратила никакого внимания.
14. - ВОЗВРАЩЕНИЕ
По дороге домой неудач было гораздо меньше и долго ждать ни на остановках, ни в толпе, ни в подземных коридорах не пришлось. Асунта, с досадой, говорила себе, что когда спешишь, непременно натыкаешься на задержки, а когда спешить незачем, все складывается удачно: точно указание в этом какое-то ей мерещилось, что вот, мол, к дому все пути свободны, а из дому - загромождены. Но перспектива оказаться среди четырех стен лицом к лицу с собой подавляла. Пока кругом было движение, были чьи-то лица и слышались отрывки каких-то разговоров - можно было не сосредоточиваться на мыслях о Мадлэн, не пытаться вникнуть в смысл ее слов. Дома малейшие подробности поездки, все оттенки интонаций слов Филиппа и слов Мадлэн грозили все себе подчинить.
{42} - О чем она меня в сущности просила? - думала Асунта, - и о чем он промолчал? Да и промолчал ли? Что мог он сказать? И что я могла сказать? Ничего, ни он, ни я. Только его жена могла что-то сказать, и сказала. Но что эти слова значат?
Со все больше и больше оттягивавшей ей руки Христиной, поднялась она но лестнице и, найдя в сумочке ключ, только начала его всовывать в скважину, как дверь открылась: Савелий был дома.
Так как Асунта была. очень бледной и тяжело дышала, он сказал:
- Я не знал, что лестница так тебя утомляет.
Он взял с рук Асунты дочку, донес ее до кроватки и стал раздавать, бормоча:
- Придется, кажется, пересмотреть вопрос о детском саде. А когда обернулся, то увидал, что жена его сидит у стола, с закрытыми глазами, плотно сжатыми губами, оперев голову на руки.
- Что с тобой? - спросил он. - Ты больна?
- Не обращай внимания. Это пройдет. Почему ты дома?
- Парикмахерская закрыта по случаю смерти матери хозяина.
- Но что с тобой? Скажи же?
- Я ездила навестить м-сье Крозье. С Христиной на руках. Она тяжелая. Я устала.
Савелий промолчал.
- М-сье Крозье лучше, - продолжала Асунта, безразличным голосом. Она думала о словах Мадлэн, которые ей казались все непонятней, о которых точно мог судить, по ее мнению, только сам Филипп. На фоне таких мыслей вопросы Савелия были почти неуместными.
- Ранение, стало быть, не тяжелое? - осведомился он.
- Ступня раздроблена.
- Он останется хромым?
- Не знаю. Я у него пробыла две минуты.
- Я иду за провизией, - проговорил Савелий. Он выдвинул ящик и увидал, что денег больше нет. Он молча обернулся к Асунте.
- Ты должен был получить жалованье, - сказала, она.
- Я же объяснил, что парикмахерская закрыта.
- Возьми в сумочке.
Когда он выходил, у него было чувство, что он оставляет в комнате тяжело больную. На улице его внимание привлекли автомобильные колеса и, вскользь, он подумал, что видеть как приближаются колеса паровоза и ждать, что сейчас-сейчас будешь раздавленным, должно быть довольно страшно.
- Никогда не помышлял о самоубийстве, - пробормотал он, и вдруг, точно сорвавшись с нарезов, воскликнул:
- Может быть было бы лучше, если бы его убило? И тотчас признался себе, что это неверно, что это неправда. Смерть Крозье повергла бы Асунту в отчаяние, которое, при ее вспыльчивости и порывистости, недисциплинированности было бы {43} катастрофой. И без того не слишком радужную совместную их жизнь это отравило бы окончательно. - "Но вот, Филиппа не убило. Филипп, израненный, остался в живых, - думал Савелий, как теперь все сложится? Любовь Асунты требовательна, любовь Асунты может стать беспощадной. Правда, конечно, и то, что у жизни есть ресурсы, которыми смерть не располагает. Боюсь ли я смерти? Каким может быть последний отрезок последнего мгновения? Что шевельнется в душе? Ужас? Возмущение? Покорность? Самой-то смерти, вероятно, не заметишь ".
15. - СЕМЕЙНЫЙ ОЧАГ
Сделав покупки, Савелий вернулся домой. Христина хныкала и он, как мог, стал ее утешать. Тощий завтрак протек в молчании и, едва собрав со стола, Асунта сослалась на головную боль и легла. Время, для Савелия, потянулось с медленностью необыкновенной. Он стал тщательно вытирать пыль, убирать, подметать, попробовал играть с дочкой. Он был немного как в осажденной крепости, когда защитникам только и остается, что рассчитывать на прочность укреплений и на склады пищевых и огнестрельных запасов.
- Да еще на помощь извне, - сказал он себе. - Но мне-то кто и какую может оказать помощь? Советы мне, конечно, готовы дать многие: все выяснить, расставить точки над i, принять энергическое решение, вскрыть нарыв, устранить обиняки... что еще? Только разбивать, рубить, ломать, рвать, вскрывать, вытаскивать на освещенное место - к чему это все приводит? Какими могут быть результаты? Разве не проще, не лучше, не разумней предохранить, сохранить, избежать боли и шума?
Ему очень хотелось повидать старичка. Он, внутренне, был совсем готов отправиться с ним на розыски котловины с пестрыми бабочками. Старичок произвел на него очень хорошее, даже трогательное впечатление, хотя внешность его и была чуть ли не комической: он был небольшого роста и сгорбленный, но как-то странно, больше с одной стороны, чем с другой. Когда ходил, то немного загребал левой ногой. У него были очень густые брови, из-под которых он словно выглядывал. Он всегда был очень чисто одет, платье его было тщательно выглажено, рубашка белоснежной, обувь сверкающей, галстук хорошо завязанным. Сначала он представлялся удивительным, располагающим к усмешке, может быть даже к ироническому недоверии. Но впечатление это рассеивалось при первой его улыбке, всегда приветливой, и первой встрече с его взглядом, всегда добрым, благорасположенным, немного застенчивым. Голос тоже был симпатичным. Речь его, часто загроможденная лишними словами, легко принимала характер монолога, который не всегда и не во всем бывал убедительным. Но задушевные интонации заполняли пробелы в логике и построении. Рассказ о котловине и {44} пестрых бабочках запомнился Савелию, как запоминаются слышанные в детстве сказки. За бабочками, в воображении Савелия, как естественное их продолжение, проникали мечты о заросших тростниками болотах, ущельях, перевалах, дремучих лесах, пещерах, в которых ютятся столь же таинственные, как души-бабочки, существа, прячущиеся за обликом птиц, ежиков, куниц, змей, жаб, ящериц, тарантулов, пауков-крестоносцев, стрекоз - живых носителей тысячелетних преданий, устоявших в схватках с разумом и просвещением, проводников необъяснимых явлений, вдохновителей несокрушимых тайных обрядов и приношений. И была у Савелия догадка - а может быть только желание догадки? - что много, много есть еще во Франции неведомого, не открытого, нетронутого.
- Если, - говорил он себе, - надо считаться только с наверное установленным, то что же останется? Ничего не останется.
Встреча со старичком оживляла надежду на избавление от скуки и точности оскопленного существования, была вехой на пути к убежищу, у порога которого можно откинуть все недоумия, все заботы.
В таких мыслях текли часы. Ранние сумерки приблизили к окнам пласты мутной сырости и, навстречу им, из углов потянулись тени. Христина уснула и из спаленки не доносилось никаких звуков. Противопоставление царившего в комнате тепла со стужей, которую можно было угадать за стеклами, было успокаивающим. Савелий грустил, но несчастным себя не чувствовал и раздражения в себе не находил. Отдаваться течению непроизвольных мыслей убаюкивало. Савелий и не подозревал, что в двух шагах от него, в спаленке, жена его ни на секунду не забылась, что она напряженно ждала стука в дверь, появления почтового рассыльного с пневматическим письмом, или с телеграммой, или того посланца, который уже раз появился, или другого какого-нибудь посланца, что она перебирала в памяти малейшие
подробности посещения Крозье, старалась проникнуть в точный смысл слов Мадлэн. На что ей надо было решиться, чтобы Крозье не был несчастлив? Исчезнуть? Пожертвовать собой, помочь ему ее забыть? Себя пересилить? Или, наоборот, пренебречь всякими условностями, и даже не условностями, а прочно установленными, настоящими правилами, разбить все препятствия и отдать ему все: сердце, душу, все, все, без всяких оговорок, целиком? Как проникнуть в то, чего он сам хочет? Как быть уверенной в том, что он о ней подумал прежде чем о других, и что это ему любовь подсказала? Спросить у него завтра, в клинике, прямо, просто, в упор, по-деловому, практически, чтобы ничего не осталось в тени? И все в ней съеживалось от такой мысли. Вообразимо ли, чтобы женщина была вынуждена ставить такие вопросы? Он, а не она, должен начать объяснение. А тут вышло, что первой заговорила его жена и что когда она сказала, ничего не прояснилось.
Когда она, наконец, вышла из спаленки, Савелий сидел у стола и писал. Она оглянула его с враждебностью, сказав себе, что он ничего {45} не понял, что он не заметил в каком она состоянии и оттого спокоен и равнодушен.
- Что ты пишешь? - спросила она.
Он положил стило, внимательно на нее посмотрел: ее расстроенный вид и синяки под глазами причинили ему боль, а то, что она была непричесана, что блузка ее была сбита и юбка измята, было ему неприятно.
- Я пробую, - сказал он, - описать котловину с бабочками. Но ничего не выходит.
- А-а, - протянула она равнодушно и занялась Христиной.
Он смял и бросил в корзину лежавший перед ним лист бумаги.
16. -АЛЛО! АЛЛО!
На другое утро Асунта делала вид, что спит до тех пор, пока Савелий не закрыл за собой дверь. Тогда, вскочив, она стала ходить по комнате, босая, в одной рубашке, со спутанными волосами, бесцельно переставляя предметы с одного места на другое, заглядывая на себя в зеркало и сейчас же отворачиваясь. Христина следила за ней испуганными глазками.
Когда она, наконец, стала хныкать, Асунта обратила на нее некоторое внимание. Мысленно она прикидывала, сколько времени может уйти на переезд из госпиталя к клинику и когда можно будет решиться протелефонировать. Стоял еще вопрос денег, так как накануне Савелий истратил все, что оставалось, а ведь нужно было еще на телефон, на автобус. Она с раздражением обшарила всё карманы всех костюмов и пальто, - но не нашла ни одного сантима. С досады она бросилась в постель, завернулась в простыни, спрятала голову под подушку, стала плакать и только через четверть часа, кое-как с собой совладав, приступила к туалету. Холодная вода хлестнула ее щеки, ее шею, плечи, грудь, и чтобы оживить кровообращение, которое и так было отличным, но почему-то казалось ей вялым, она стала тереть себя мохнатым полотенцем. Напрасно! Когда же, на улице, со ставшей совсем робкой дочкой своей, она вдохнула полной грудью свежий воздух, и он показался ей не живительным, а кислым и затхлым. Иронически усмехнувшись она пробормотала:
- Не в теле дело. В душе.
После этого она стала как бы метаться. Прогуляла Христину, направилась было к лавке, вспомнила, что денег нет, рассердилась на Савелия за то, что он так мало зарабатывает, подумала, не лучше ли провести утро на скамье у Сены, чем убирать, вытирать, готовить. Но не пошла на набережную, а вернулась домой, проникла в комнату, почувствовала себя до последней степени несчастной, заподозрила было мужа в каких-то тайных происках, потом в том же жену Крозье, потом друга Крозье, потом старичка с бабочками.
{46} - Да, да, в бабочках все дело, - бормотала она, - именно в бабочках. И все они, и люди, и бабочки, всё перемешались. И прибавила:
- Ничего у них не выйдет. Ничего не может у них выйти! Я знаю, что он меня любит. Знаю, знаю, знаю! Немного терпения и все выяснится. Но, Господи Боже мой, до чего же трудно иметь немного терпения !
Она занялась уборкой, решив сходить за провизией позже, взять ее в долг и занять, сославшись на то, что забыла кошелек, несколько франков на телефон.
- И справлюсь в госпитале насчет точного часа переезда, - думала она.
Она уже совсем собиралась выходить, когда заскрипел ключ и вошел Савелий.
- Цирюльня все закрыта, - почти извинился он, - из-за похорон, которые на сегодня.
На лице Асунты отразилась досада, которую он, попросту, объяснил новой задержкой с получением жалования. Несмело улыбнувшись он произнес:
- Не беспокойся насчет денег. Я занял. И знаешь у кого? У старичка.
Асунта молчала.
- Представь себе, - продолжал он, - что он как раз был у дверей цирюльни, когда я пришел. От швейцарихи мы оба узнали, что похороны сегодня. Я заметил тогда, что мне выходят затруднения из-за запоздания с жалованием и милый мой старичок сейчас же предложил пятьдесят франков.
- Дома никаких запасов больше нет, я иду за провизией, - отрезала она, беря деньги.
На пороге, испытав некоторое угрызение, обернулась и спросила, не купить ли ему иллюстрированный журнал?
- Нет, нет, не надо, я сегодня приглашен.
- К кому?
- К старичку, - сказал он радостно, но тотчас же огорчился, заметив, что Асунта приняла это известие с полным равнодушием.
- И когда же ты уходишь? - осведомилась она.
- Сразу после завтрака. Он живет далеко.
Она, в это время, обдумывала, как все расположить, спрашивая себя, что лучше: умолчать о предполагаемой поездке в клинику, или сказать? И решила умолчать.
- Ты завтракаешь дома? - спросила она.
Он удивился.
- Конечно, дома. Где бы еще я мог завтракать?
- Я иду за покупками.
До ближайшей табачной лавки, где был телефон, она почти бежала. Каждая секунда казалась ей наполненной особым значением: пока Савелий будет толковать со своим старичком о бабочках, она сама произнесет и выслушает слова, от которых все зависит. {47} "Его жена доварила мне его счастье, думала, она, - и он теперь ждет меня, С этим счастьем".
На соединение ушло несколько минут и сначала было очень плохо слышно. Пришлось повторить сакраментальное "алло" с добрый десяток раз. Наконец, голос в трубке прояснился и Асунта спросила, не перевезли ли м-сье Крозье в клинику, и если нет, то когда перевезут, добавив, что речь идет о раненом в голову и ногу в недавнем железнодорожном крушении и оперированном. Она старалась все изложить как можно ясней. Но там плохо понимали.
- Не кладите трубку, - услыхала она наконец. Последовало долгое молчание.
- Алло, алло, - прозвучало снова.
- Да, слушаю.
- М-сье Крозье покинул госпиталь вчера.
- Вчера? Он мне сказал, что его должны перевезти в клинику сегодня.
- Его увезли вчера.
- В какую клинику?
- Клинику? Не знаю. Алло, алло, не вешайте трубки. Как раз подходит палатная сестра.
- Алло, алло, - вновь заскрипело в трубке.
- Да, я слушаю.
- М-сье Крозье уехал вчера в Вьерзон.
- В Вьерзон?
Потом раздался другой голос:
- Алло, алло! Говорит старшая сестра. М-сье Крозье уехал в Вьерзон, я сама его устраивала в санитарном автомобиле. Хирург разрешил поездку, так как у него в Вьерзон есть друг, которому он и поручил наблюдете и лечение. Кроме того, дома ведь всегда лучше, чем в госпитале, не правда ли?
Сестра вежливо посмеялась.
- Это вы приезжали вчера утром навестить м-сье Крозье? С девочкой на руках? - спросила она, благожелательно.
- Да, я.
- Ну, вот видите. Все хорошо, что хорошо кончается. Выбраться живым из такого крушения, с не слишком большими повреждениями и так скоро оказаться дома, под отличным присмотром...
- А-а. Да. Благодарю вас. До свидания.
Асунта повесила трубку, расплатилась, вышла на улицу.
- Все хорошо, что хорошо кончается, - звенело у нее в ушах.
Ей хотелось идти прямо, не останавливаясь, не обращая внимания на уличное движение, чтобы случилось, само собой, какое-то все уравновешивающее несчастье. Ей хотелось попасть под колеса, ответить улыбкой на первую двусмысленную улыбку, пуститься в бурное приключение, отдаться, пойти на преступление, на арест...
- Все хорошо, что хорошо кончается, - повторяла она.
{48} Машинально она зашла в лавку, купила провизию и решительными шагами направилась домой.
Савелий оглянул ее не то с беспокойством, не то с недоверием. Она молча прошла в кухоньку и вскоре вернувшись с яичницей и хлебом на подносике, поставила его на стол, попросила Савелия накормить Христину и еще раз сославшись на мигрень - заперлась в спаленке.
Около трех Савелий постучался.
- Что такое? - услыхал он недовольный голос.
- Я ухожу.
- Хорошо.
- Христина спит.
Ответа не последовало.
17. - У МАРКА ВАРЛИ
Унылые набережные мутноводного канала, газометры, металлические фермы, бесконечные кирпичные стены вокруг заводов, трубы, дымы и пары, низкое, серое небо, какая-то желтовато-зеленоватая мразь в воздухе, угнетающие звуки - шипение, хрипы, скрежеты, свисты, завывания - липкая мостовая, подъемные краны, грузовики, баржи, шлюзы и люди, ко всему этому приспособившиеся, в одеждах цвета грязи и кала, с повадками рабов, и жалкие, узкие, стиснутые фабричными корпусами дома - их пристанища...
"Если он тут может мечтать о своих пестрых бабочках, - думал Савелий, шагая по скользкому тротуару, - то действительно воображение его велико".
Он завернул за угол, прошел еще двести метров, завернул еще раз и перед ним открылась - как в дремучем лесу открывается поляна - отлично вымощенная, очевидно недавно проложенная, широкая улица. По краям не слишком высокие совершенно новые дома, вдоль тротуаров молодые деревья, нарядные лавки, последнего образца электрические фонари. Было что-то вызывающее в противоречии между этой улицей-аллеей и мрачными набережными и переулками, по которым Савелий только что прошел. Едва войдя к Варли он с ним этим впечатлением поделился.
- Совершенно верно, - согласился старичок. - Новые дома, на которые вы смотрели, и подчеркивают и оттеняют фабрично-заводское уродство. Мысль проложить тут улицу-аллею вытекает, я думаю, из погони урбанистов за контрастами... Идите, идите сюда, садитесь, отдыхайте. Я счастлив видеть вас у себя. Я полагаю, я даже уверен, что мы очень многое понимаем одинаково.
Все было привлекательно в квартире Марка Варли. Просторные комнаты, натертый душистым воском паркет, коврики, дубовая, отделанная кожей, мебель, зеркала, многочисленные книги в отличных переплетах на полках и в шкафах, картины, этажерки, занавески... Нигде ни пылинки. Все торжествующе чисто. Сам Марк Варли, хотя и {49} сгорбленный, хотя и со старомодным черным колпачком на голове, хотя и прихрамывающий, вполне гармонировал с этой обстановкой. Савелий даже подумал, что он в ней так же хорошо умещается, как удивительный портрет в нарочно для него сделанной рамке.
- Садитесь, садитесь, - повторял между тем старичок, - я угощу вас кофе. Вы любите кофе? Да, да, вы правы. Новые дома похожи тут на вызов. И противоречие не только в плане видимом, оно в глубине, в самой сущности. Наши дома были построены по предварительной подписке и квартиры собственность подписчиков. Вышло, что это как особняки, расположенные не один рядом с другим, а один на другом. Знамение времени: толкотня, загромождение решительно во всем. За отсутствием свободного пространства горизонтальное заменили вертикальным.
Марк Варли посмеялся.
- Но неба они все равно не достигнут, - прибавил он.
- Неба? - пробормотал Савелий, нерешительно.
- О! Небо всегда над нами. И, даже если оно задернуто тучами, оно сияет. Все прочее незначительно, все прочее болтовня. Но садитесь же, садитесь. Выпьем по чашечке кофе.
- Благодарю. С удовольствием.
С самого первого знакомства Савелий отнес Марка Варли к числу тех, которых жизнь и годы вытеснили за борт, тех, которым приходится заполнять досуги каким-нибудь невинным занятием, доступным при скромном бюджете: собиранием вырезок из газет, или открыток, или игрой на вышедшем из обращения музыкальном инструменте, или повторными стаканами вина, рюмками кальвадоса, обсуждением политических вопросов в кафе, шашками и домино. Теперь Савелий увидал, что эта его догадка не верна. Марк Варли отнюдь не казался стесненным в средствах. Кроме того, порядок и чистота, царившие в его квартире, позволяли предполагать, что за всем следит ревностный взгляд или хозяйки, или преданной приходящей прислуги. Это второе предположение, как будто, подтвердилось тем, что Варли сам занялся приготовлением кофе.
- Хотите коньяку? - спросил он. - Или рому? Что вы предпочитаете?
Почему-то чувствуя себя стесненным, Савелий ответил, что не пьет (что не было правдой).
- У меня отличный коньяк, - настаивал Варли, глядя Савелию прямо в глаза, - так что, хоть вы и не пьете, я налью вам рюмку.
- Я писатель, - продолжал он, доверительным тоном, - моему перу принадлежит четырнадцать романов, больше шестидесяти рассказов, несколько сот статей и девять пьес: четыре драмы, одна трагедия и четыре комедии. Идите сюда. Пока закипит вода я вам покажу мои сокровища.
В середине соседней комнаты - очевидно рабочем кабинете - стоял большой письменный стол; кроме него другие - загруженные {50} книгами и журналами. По стенам - полки. Все было в совершенном порядке.
- Вот мои творения, - проговорил Варли, указывая на отдельный шкаф.
Савелий, с удивлением, увидал, что в нем лежат только папки, некоторые толстые, некоторый тонкие, и книги нет ни одной.
- Я ничего, никогда не напечатал, - пояснил Марк Варли, с легкой иронией. - От одной мысли, что кто-то меня прочтет, мне стыдно. К чему же опубликование? Сами понимаете. Но именно это мне и позволяет утверждать, что я настоящий писатель, чистый писатель, пи-са-тель, - подчеркнул он. Что до критики?... - Он радостно улыбнулся. - Что сказать о критике? Принять ее всерьез противоречило бы здравому смыслу! Критики! Критические статьи! Критический разбор! Ха!
Савелий смотрел на него с удвоенным вниманием.
- Я живу один, - продолжал тот, - и порядок, и чистоту, которые вы видите, поддерживала, до сих пор, моя верная служанка Мари-Жанна. Она недавно скончалась, Царство ей Небесное. Но идите, идите же сюда, садитесь, вот коньяк; а я буду варить кофе. Вода закипает.
- Вы любите кофе?
- Да. И много пью. Когда, все засыпает, я пью кофе.
До позднего часа. Летом до самой зари. Эти бодрствования позволяют мне проникать в область фантазии. Да что я говорю: область! Не область, а царство. И не фантазии, а видений. В царство видений! Для начала мне пришлось делать упражнения и себя, в некотором смысле, натаскивать. Но теперь все идет само собой. Нужно только кофе. Неудобство в том, что я ложусь очень поздно и приходится очень поздно вставать. Отдохнуть-то ведь все-таки надо.
Невольно Савелий подумал, что большая квартира Варли почти стиснута рабочим кварталом и безличными переулками, не располагающими ни к какому, даже минимальному, помышление о фантастическом мире и о поэзии.
Точно угадав его мысли, Варли произнес:
- Только подумать, что в трех минутах ходьбы отсюда люди ютятся в трущобах и проводят дни в зловонных мастерских. Но ведь тем нежней мои сияния, тем прозрачней мои пространства... Вот кофе. Оно превосходного качества, а кофейник весьма усовершенствован, так что ничего из аромата не пропадает. Сахару? Я пью без сахара, очень крепкое, очень горячее, непременно маленькими глоточками. И потом немного холодной водички из хрустальной рюмки. Очень приятно. Когда мы выпьем кофе, то перейдем в гостиную и я объясню, что меня навело на мысль вас пригласить. Хотя причина и проста, но кое-какие разветвления у нее есть. Я думаю, что вы уже догадались, что у меня на вас виды. Но, вероятно, вы далеки от истины, так как думаете о совместной экспедиции в котловину бабочек.
{51} Варли громко рассмеялся и с удивительной для его лет и сложения легкостью пошел в кабинет за папкой.
- Одно название ! - почти воскликнул он. - Обещаю, что чтения не будет, по крайней мере сегодня. Сегодня хватит названия и того, что оно вызовет за собой нужную нам обоим беседу. Название будет введением-иллюстрацией. Вы умеете рисовать?
- К сожалению, да. Говорю к сожалению потому, что способности свои я развивал в жалких условиях.
- О ! Способности ! Ничего большого я не ждал и не желал. Слушайте, прежде всего, название.
Варли надел пенсне и прочел: "История великобританского капитана Кокса и негрского полковника Ркчита Рклиоркчита, правдивость которой может быть подтверждена множеством свидетелей. В основании ее лежит точно установленный факт, что в Африке есть большие, еще необследованные пространства, на которых расположены королевства и республики; ни один из посетивших эти края путешественников никогда ничего о них не сказал. Замолчали их существование географические общества и правительства просвещенных стран". Что вы скажете?
Савелий не знал, что сказать. Он был удивлен и не смел в этом признаться, что Варли заметил.
- Вы молчите, - произнес он, мягко. - Это вполне понятно. Название так длинно, что вы спросили себя, не предисловие ли я прочел?
- Ваше замечание насчет введения-иллюстрации мне кажется верным.
Марк Варли встал:
- Введение-иллюстрация, - сказал он слегка торжественно и, сходив за другими папками и разложив их на столе, прочел:
"Лилиенталь, Лилиенфельд, Лилиенхэйм, или история трех молодых людей влюбившихся в Лилиану, красивую блондинку, которая сама была влюблена, давно и без взаимности, в кораблестроителя Кальберсона. Все это вызвало ряд необдуманных и дерзких поступков. Роман. - Ремень обедни, Канат заутрени и Веревка всенощной. Роман. - Нельзя сказать. Иерусалимские ведьмы. Неаполитанский учитель. Рассказы. - Тайна Одиссея. Романсированная расшифровка древних таблиц, найденных при раскопках в Афинах. Смерть Одиссея от воспаления легких на пляже близ Харибды. Самозванство гребца Терма, которому удалось достигнуть Пенелопы и разделить с ней, вместо Одиссея, ее ложе. Почти немедленное обнаружение обмана Пенелопой, знавшей о существовании внизу спины мужа большого родимого пятна, которого у Терма не было. Наказание виновного богами, присудившими его к вечному бегу задом".
- Что же вы скажете? - спросил Варли, сделав паузу.
- Я удивлен, - произнес Савелий.
- Удивлены? Чем вы удивлены? Разнообразие названий не {52} указывает ли оно на разнообразие тем? Не приблизились ли мы к миру фантазий? проговорил Варли и нервно прибавил: - не к миру фантазий, а к царству видений. Слово мир искажает мою мысль. Мир не мой и моим быть не может. А царство - мое. Я хочу вас в него ввести, по меньшей мере к нему приблизить. Между фантазией бездельников, праздно суетливых деловых людей, банкиров, купцов, строителей и ответственных служащих, которая вся здесь, на земле, и моими видениями - какая разница! Царство видений! Там дети. Взрослых туда допущено всего несколько человек, избранных. О! Как я хочу вас в него ввести.
- Так ведь было же условленно, что мы едем искать котловину с пестрыми бабочками.
- Котловину с бабочками.
Варли взял одну из папок и прочел: "Километр 703. Выехать из Парижа через Итальянскую заставу на национальную дорогу номер 7 значит взять направление Средиземного моря. А оно колыбель цивилизации. Там тысячелетиями солнце грело черепа как наседка греет яйца, т. е. ровно в меру. В результате из черепов вылупились небывалой точности и ясности мысли. Средиземноморским аборигенам это кажется благоприятным для них законом природы, волею судеб не распространившимся на уроженцев других краев. Удел этих последних восхищаться средиземноморцами и признавать свои недостатки. Возможно, что из сознания такого натурального превосходства вытекло величие очень полицейской Римской империи...".
- Прошу прощения, - перебил Савелий, - но если я решаюсь вас прервать, то лишь во избежание возможного недоразумения. Должен вам сказать, что мой отец был жандармским полковником.
- Какое это имеет значение?
- Если... например... вы недолюбливаете полицейских и жандармов. В наше время это случается довольно часто.
- Наоборот. Я их старый друг. Они преследуют злодеев и обеспечивают общественный порядок. Я рад узнать, что вы сын жандармского полковника. Продолжаю: ''поэтому далеко не всем, хотя бы даже в силу рождения причастным к оставленному Империей наследству, она кажется привлекательной. Не была ли она целиком распластана по земле и не были ли тому причиной как раз ясность и точность мышления средиземноморцев? Одним от точности и ясности становится страшно. Другие считают эти свойства оскорбительными.
Третьи стремятся переселиться в царство видений, или хотя бы как можно чаще туда проникать. Вот этим последним следует на километре 703-м свернуть с национальной дороги номер семь и продолжать по департаментальной номер сто восемнадцать. Там лес. Неспособные полностью отказаться от спиртных напитков и вина, грубоватые граждане остаются позади, о тех же, которых предстоит встретить, позволено пока не думать. В лесу - деревья и можно воскликнуть: здравствуй смерть, моя последняя любовница! Знаю, ты улыбаешься. И я тебе отвечаю улыбкой, {53} так как мне не страшно, а весело. Я ведь вступаю в царство видений и в нем смерть то же, что воздух, что свет, что тепло или холод, у нее там равные права с жизнью. Она никакого и никому не кладет предела, она сама духовная пища...".
Марк Варли помолчал и прибавил совсем другим голосом:
- Я непоследователен. Я не соблюл обещания не читать. Конечно, я получил, предварительно, ваше согласие слушать. Но вот все-таки не соблюл. Идемте в гостиную и давайте поговорим о делах. Кратко. Идите.
В большой комнате, куда они перешли, по стенам были развешены полотна, а в середине, на высокой подставке, стояла гипсовая копия Донателловского Иоанна Крестителя.
- Вот чудо, - сказал Варли, тихонько. - Самое настоящее чудо. Видели ли вы это?
Савелий признался, что нет.
- Я только успел стать на ноги, - проговорил он, - как пришлось скрываться, бежать, работать или быть безработным.
- Так смотрите. Постарайтесь представить себе, что должно быть в душе, в сердце, в разуме человека, который может изваять такое великолепие?
Савелий смотрел долго и внимательно, и когда, отвернувшись, встретился взглядом со старичком, то был тронут светившимися в них добротой и благорасположенностью.
- Да-а, - протянул он. - Поистине великолепие.
- Идите, идите сюда, садитесь в это кресло, оно удобное, - говорил Варли, - я хочу начать деловой разговор. И не решаюсь. Я ведь мечтатель и диллетант. Эти свойства в практической жизни бесполезны, больше того, за них принято осуждать. Но вот: мне проще было от нее отвернуться, чем к ней приноравливаться. Всякие в ней вещи, полезные и вредные, спасительные и гибельные, много там разнообразнейших вещей. Но в царстве видений их еще больше и они гораздо значительней.
- Откровенно говоря - не понимаю.
Савелий искренне недоумевал. Он видел вокруг себя комфорт, достаток, даже роскошь, и его слегка коробило противоречие между осуждением делового мира и явным умением хорошо распорядиться своими собственными делами. Больше того: приятный досуг, который, очевидно, повторялся ежедневно, не увязывался с тем, что Савелий оставил дома и это его мучило.
- Конечно вы не понимаете, - произнес Варли, - да и как могли бы вы понять? У меня было отличное служебное положение. Представьте себе, что я занимал важную должность в таможенном ведомстве. В результате у меня большая пенсия, к которой прибавьте некоторые личные доходы. Так как я одинок, то и могу себе позволить жить совсем по-своему, и сравнительно широко. И войти в царство {54} видений. Оно дело рук моих это царство, оно, в сущности, мое. И, друг мой, отныне вы в нем.
- Я?
- Да, вы.
Марк Варли почти сбегал за папкой.
- Вот, - сказал он, - на этот раз название короткое: Хан Рунк. Роман. В нем одно из главных мест занимаете вы. Конечно, вы не сам Хан Рунк, а лишь живой экран, на который спроэкцирован образ Хана. Но довольно и этого. И именно из-за этого моего романа я обратил внимание на вас у цирюльника. Помните, как, когда вы мыли кисточки и чашечки, я заговорил с вами о котловине бабочек? Все было почти готово. Взаимную зависимость обстоятельств установил я. Она в моем царстве видений, где я распоряжаюсь как хочу. В Хане Рунке говорится о русском с лицом несколько калмыцким, или монгольским, или татарским, или бурятским, как хотите. И вот вы русский и у вас именно такое лицо. О самом Хане Рунке - проповеднике и почти пророке, вы узнаете, читая роман. Теперь я только поясню, что он не русский, и не монгол. Он особенный, он - "подгималайский". Но вот вы, русский, с большим вниманием меня слушали когда я говорил про котловину. Я это заметил. И еще заметил вашу добросовестность. Несложной была ваша работа: мыть, вытирать, расставлять но полкам, выходить в зал по звонку. И все это вы делали скоро и уверенно, не пропуская, при этом, ни слова из моего рассказа. Я помню, конечно, о вашем согласии принять участие в экспедиции. Но ведь котловина у меня дома, в папке с надписью "Километр 703". Понимаете?
Савелию казалось, что он начинает понимать, но если б его спросили, то объяснить в чем дело он не мог бы. Марк Варли пришел ему на помощь.
- Моя верная Мари-Жанна скончалась, - сказал он, - и женщина, которая ее заменяет, болтлива, сварлива, глупа и зла. При этом она ворует. Я, стало быть, решил предложить ее место вам. Да и то сказать: вы не из цирюльни ко мне явитесь, а живьем сойдете со страниц Хана Рунка.
И так был в себе уверен Марк Варли, что не нуждался, казалось, в согласии.
Он унес папку в рабочий кабинет, даже не взглянув на Савелия. Но тот слышал, как укладывая папку, Варли точно ей что-то, слегка нараспев, говорил и голос его звучал по особенному.
- Где я такую интонацию слышал? - спросил себя Савелий. Густая пелена, расстилавшаяся перед его умственным взором, колыхнулась, расступилась, приподнялась и он увидел себя ребенком, бредущим по тропинке, в весеннем, располагавшем к доверчивости лесу. Савелий был еще молод и нахлынувшее на него воспоминание не могло относиться к давно минувшему. Но ему казалось, что оно пробралось сквозь столько лет, что вышло из какой-то предшествовавшей {55} жизни. Он и не попытался рассеять это впечатление. Теплый ветерок слегка колебал ветви. Тропинка кончилась и мальчик стал пробираться меж кустов. Он не знал, куда идет. Он ничего не опасался и ничего кругом не было враждебно. Он не боялся заблудиться, не думал о том, что дома его должны искать. Незадолго до того ему объяснили, что услыхав кукушку ее надо сразу спросить: "Скажи, кукушка, сколько мне осталось жить?". И невидимая, всегда где-то прячущаяся птица, которая все знает, ответит: один, два, три, четыре... сколько раз прокукует, столько лет проживешь. Но маленький мальчик не понимал, что значит прожить пять, десять, двадцать лет.
Все-таки, услыхав кукушку, он задал ей вопрос и попробовал считать, но сбился и не помнил когда кукушка перестала куковать: после пяти, шести, десяти раз, или больше, или меньше. И ему захотелось добраться до волшебной птицы, посмотреть, как она прыгает с ветки на ветку, как радуется, как счастлива жить в весеннем лесу, порхать, подниматься к макушкам, спускаться и снова подниматься. Мальчик переменил направление. Все кругом было светло и просто, все благоухало. Но кукушка замолкла. Не было больше кукушки. Потом все померкло, стало темным и он очнулся в постели. Он дрожал, ему было то жарко, то холодно, зубы его щелкали. У постели стоял отец: жесткие усы, блестящие, орленые пуговицы, погоны, твердый воротник белого кителя... "Он приходит в себя", - сказал отец и мягкий, чуть певучий голос этот был точно тем, каким Марк Варли обратился к Хану Рунку, в папке.
Савелий встал, тряхнул головой. Думать о конце приключения, о том, как усталый он присел у березки, в траву, как долго сидел, как ему стало страшно, как задвигались кругом тени, как наступила ночь, как его нашли, донесли до дому и уложили в постель, не относилось и вопросу кукушке и ее ответам, было земным, обыкновенным...
Обратившись к Марку Варли Савелий сказал:
- Я приду на работу завтра утром.
Так просто, так естественно было заменить цирюльню царством видений.
18. - КРОТОСТЬ
Раны Крозье заживали довольно медленно. Теперь он упрекал себя
в недостаточном хладнокровии и в том, что посылая Ламблэ к Болдыревым, поддался побуждения чуть ли не романтическому и не подумал к чему это может привести. Первым последствием было посещение его Асунтой, за которым, с полным основанием, можно было ждать дальнейших попыток встреч. Возвращение же в Вьерзон, тоже поспешно решенное, поставило его в положение, которого он не мог не только предвидеть, но даже и вообразить: дома он оказался окруженным из ряду вон выходящими заботливостью и вниманием и понял, что {56} обстоятельства исключительные могут осветить светом тоже исключительным области, до тех пор остававшиеся в тени. Порыв, который он испытал во время погрузки в санитарный автомобиль, казался ему теперь праздным, с той оговоркой, что причины, побудившие его обратиться к Ламблэ, были неожиданными и ранее ему неведомыми.
Во всем этом была стеснительная двусмысленность. Ни к какому самоанализу он никогда никакого пристрастия не имел и никаким опытом в этой области не располагал. Но совсем отогнать мысли о происшедшем, и о продолжениях происшедшего, он не мог. Бывало, что он составлял в уме письмо Асунте, но всегда выходило или недостаточно тепло, или слишком тепло. С другой стороны ступня в гипсе и повязка на голове мешали ему возобновить обычные занятия. А так как бездействие было ему в тягость, он распорядился, чтобы в спальне было установлено бюро. Ежедневно, на несколько часов приходила секретарша с письмами и бумагами, которой он диктовал и которая тут же все переписывала. Так длилось часа два утром и столько же после завтрака. Мадлэн казалась удовлетворенной: Филипп не мог ускользать из под ее надзора и - упрекая себя в эгоизме - она надеялась, что это еще некоторое время продлится. Бывало даже, что она была готова поблагодарить судьбу за крушение, так изменившее ее мужа. Но тут ей становилось совсем страшно; благодарить судьбу за несчастье? Как можно. Когда Филипп начал вставать и делать первые шаги, на костылях, Мадлэн была вся вниманием, вся предупредительностью, принимая стулья, расправляя складки ковра, прикасаясь к его локтю и повторяя: "тихонько, тихонько, будь осторожным, не утомляйся, не упади...". В недрах сердца ее волны доброты и благодарности сменяли одна другую, и она почти не смела радоваться тому, что Филипп не ворчал и не сердился. Она помогала сестре милосердия, приходившей менять повязку и промывать рану, с такой ловкостью, что та как-то ее спросила, где она училась ходить за ранеными?
- Может во время войны ?
Мадлэн, смутившись, ответила, что никогда раньше за ранеными не ухаживала.
- В таком случат вы достойны восхищения, - сказала сестра. Филипп смеялся.
- Моя жена не знает своих достоинств, - проговорил он. Дни шли, раны на голове затягивались, на них образовалась новая, нежная, розовая кожица, от малейшего напряжения становившаяся красной и воспалявшаяся. Покров был изорван и содран глубоко и на большой поверхности. Шрамы грозили остаться огромными и безобразными. Волосы не отрастали. Глядя на себя в зеркало Филипп раздражался, так как вид у него был почти карикатурный. Таким показаться на фабрике, или в Париже было напроситься на слишком много выражений соболезнования, насчет которых вперед можно было знать, что за ними кроется сдержанный смех. Невозможной стала голова Филиппа {57} Крозье! Не то приплюснутый петушиный гребень на ней образовался, не то огромные красные губы. Вынужденное затворничество было тем более раздражающим, что ступня, хотя оставалась в гипсе, ходить мешала все меньше и меньше и костыли ничего смехотворного в себе не заключали.
- Придется носить берет, или колпак, - говорил он себе, и как-то спросил Мадлэн, что она об этом думает. Никогда раньше он ей не задавал таких вопросов, и она давно заключила, что ее мнение ему безразлично. Теперь, улыбающаяся и растроганная, почти счастливая она старалась его уверить, что хотя шрамы, корки и отдельные клочья его и не украшают, уродства в них нет. Когда все затянется, волосы на нетронутых местах отрастут, он сможет их зачесывать на шрамы и почти ничего не будет заметно.
- Все равно, - ворчал он, - я похож- на беглого каторжника.
- Почему на каторжника? - спрашивала она, и застенчиво трогала его локоть.
- У каторжников всегда бритые головы.
Но для Мадлэн он походил не на каторжника, а на героя.
- Bcе знают, что ты ранен, - шептала она.
- Конечно, конечно. Но если череп такой, точно его натерли наждачной бумагой, то всем смешно.
Он примирял береты, колпачки, досадовал на себя за то, что такой пустяк приобрел в его глазах столько значения. Мадлэн же, готовая молить Всевышнего о том, чтобы шрамы оставались красными как можно дольше и волосы отрастали медленно и плохо, старалась его баловать, как и чем могла: никогда еще не пекла она таких вкусных и аппетитных тортов, пирогов и лепешек.
"Когда он поправится, - думала она, - он снова будет проводить дни на фабрике и постоянно уезжать в Париж".
И робко думала, что теперь, может быть, он будет увозить в сердце своем частичку ее. На большее она не решалась. Засыпая, она улыбалась и молитвы, которым ее научили в детстве и которые она привыкла повторять, заполнились новым и живым содержанием. Она почти дрожала от суеверных опасений, когда заключала, что все дело в душе, что надо к душе приблизиться и душу приблизить, что сердце последует, что ему, в порядке вещей, отведено не первое, а второе место. Но образ молодой женщины с блестящими глазами не исчезал. Она, эта брюнетка, с ребенком на руках, была где-то поблизости, всегда готовая появиться: один неверный шаг и она займет несоответственно большое место. Кто она?
Догадки Мадлэн не только не были исчерпывающими, но походили на самообман. Доверенная служащая? Правая рука Филиппа в мастерской? - все это только-только позволяло не терять надежды и далеко не объясняло появления в госпитале. И Мадлэн упрекала себя в том, что обратилась в незнакомке "со слишком настойчивой просьбой" {58} (так она определяла свои слова). То, что Филипп был очень болен и что сама она была до последней степени расстроена и взволнована, могло служить частичным объяснением, но не оправданием. Оборачиваясь к прошлому, она припоминала подробности замужней своей жизни. Припоминала также, что брак по расчету, в свое время, она сочла за почти оскорбление. Ведь не было сделано и попытки что-нибудь смягчить! Бумага, зарегистрированная у нотариуса, - вот и все. О сердце, о любви и, тем более, о душе не возникло и вопроса. От нее потребовали согласия, и, послушная родительской воле, она его смиренно дала. А потом, очень скоро, полюбила Филиппа, который остался равнодушным, и вот она стала желать ему счастья, хотя бы с другой. "Оттого, да, именно оттого я так и заговорила", - думала она.
На этот раз она подчинялась не родительской воле, а почти сладострастной потребности принести себя в жертву, и, конечно, не понимала всего сокровенного смысла тех слов, с которыми обратилась к незнакомке. Но от Филиппа внутренний смысл этот, которого незнакомка не поняла, не ускользнул.
- Позови доктора, - сказал он, как только дверь за Асунтой закрылась.
Когда тот появился, он попросил разрешения выехать во Вьерзон. Находя его слишком слабым, доктор возражал. Ему пришлось настаивать. Но своего он добился.
- Но почему, почему? - спрашивала она. - Переезд тебя утомит, выздоровление затянется. Клинику уже предупредили, задержали комнату. Я останусь в Париже.
- Мы уезжаем, - отрезал он. - Не задавай мне ненужных вопросов.
И в тот же вечер, в той самой квартире, где Мадлэн ни разу не почувствовала ни малейшего сердечного тепла, где сам воздух, казалось, был насыщен равнодушием, вдруг замерцала надежда. Мадлэн делала деликатные сравнения и тончайшие сопоставления. Слово тут, улыбка там, небольшое внимание, шутка, и все это как бы в результате срочного отъезда из госпиталя. Все трудней и трудней становилось Мадлэн скрывать свою - еще непрочную - радость.
С другой стороны Филипп, никогда не задумывавшийся о своей верности Мадлэн, вытекавшей, главным образом, из его равнодушия к женщинам и занятости делами, чувствуя ее влюбленность, ее любовь, почти радовался тому, что у этой верности возникает настоящий смысл. Он стал допускать возможность перемены в укладе семейной жизни. Но он был противником ложных положений и недоговоренностей. Между тем налицо были признаки путаницы, в которой ему было неприятно разбираться. Не раз, просыпаясь в час, предшествующий рассвету, когда всякие в голове бродят мысли и разные чередуются образы, он почти видел взгляд блестящих глаз, в которых, казалось ему, стоит вопрос. Он испытывал беспокойство и нетерпение. "Пока не {59} поздно...", - говорил он себе. Но что предпринять пока еще было "не поздно", не знал. Он упрекал себя в нарушены слова - не обещал ли он найти работу? И он терялся. С одной стороны смиренная любовь Мадлэн, с другой... "Что с другой?.." спрашивал он себя в предутренний этот час.
А потом засыпал и когда просыпался, Мадлэн приносила ему на подносе утренний завтрак, поджаренные ломтики хлеба, масло, мед, варенье, - все на красивых тарелочках, в изящных вазочках, и спрашивала, можно ли ей выпить кофе возле него? И раз немного задержалась, чтобы подарить три особо красивых беретика, ее работы. Филипп был тронут больше обычного и поцеловал ее в обе щеки. Она смутилась и поспешила выйти. Вскоре появилась секретарша, с письмами, затрещал телефон. Говорили из Парижа, чтобы сообщить о текущих делах и сказать, кстати, что в мастерскую приходила молодая женщина, справиться о решении принятом касательно ее поступления на работу. Она была в курсе крушения и спросила о здоровьи Крозье, прося ему передать, что продолжает быть без места. Положив трубку, Филипп продиктовал секретарше : "Г-же Болдыревой. 15, улица Байяр. Париж-8. Глубокоуважаемая г-жа Болдырева, мне сообщили о вашем визите и вашем желании быть осведомленной насчет возможности предоставить вам должность. Как вы знаете, я был ранен во время железнодорожного крушения.
Мое здоровье не позволяет мне еще покидать Вьерзон. Надеюсь однако, что в скором времени я буду в состоянии возобновить поездки в Париж, о чем дам вам знать, и мы тогда посмотрим, что можно будет сделать. Прошу вас принять заверения в совершенной преданности".
Он подписал, заклеил конверт и адрес проставил своей рукой.
19. - МЫСЛИ И СЛОВА
Если Филипп Крозье, отправив это письмо, испытал облегчение - ему казалось, что оно устраняет двусмысленность, - то для Асунты деловой тон его был ударом. Она вступила в череду дней, из которых каждый был тщетным ожиданием и предшествовал проникновению в лабиринты бессонниц. В ту пору она была охвачена непреодолимым влечением, настолько непреодолимым, что порой думала о наваждении, или о наследственном душевном изъяне. Беспокойство, ревность, унижете, нежность и желание раздирали ее на части. Она и не пыталась противиться, считая, что безропотное подчинение делает время ее сообщником: за испытаниями не следует ли вознаграждение? И если она допускала, что в ней продолжают жить отголоски девического романтизма, то только, чтобы тотчас увидать, что нет, и не может быть, общей мерки между этим романтизмом и тем, что овладело теперь и душой ее, и телом. Не сравнивала она это ни с путем, в конце которого муку должна сменить тихая грусть - похожая на смиренную {60} бедность заступающую излишества богатства; не манили ее и соблазны приключений, которым - она знала - так часто поддаются надеющиеся смехом, танцами, шампанским заглушить голос разочарования. Думала Асунта и о Савелии, но, по большей части, мысли эти заводили ее в тупик. Савелий продолжал быть внимательным и терпеливым. Когда он заговорил с ней о Марке Варли, у которого он теперь работал, она не стала его слушать.
- Опять насчет котловинных бабочек, - заметила она с резкостью. Давай лучше помолчим.
Неделей позже он возобновил свою попытку.
- Не в бабочках дело, - сказал он, - и не в котловине, а в новости, которая касается нас обоих. Варли настаивает...
- Да. На чем он настаивает?
- У него много рукописей. Он хочет чтобы я проводил у него больше времени и занялся бы иллюстрациями.
- Ну и что же?
- Я думаю согласиться, хотя из-за этого мне придется возвращаться домой еще позже, так как я буду обедать у него.
Позже возвращаться, работать в цирюльне, работать у Варли, вытирать пыль, мыть посуду, иллюстрировать рукописи - какая разница? Все, что она от него требовала, это чтобы он зарабатывал. Подробности ей были безразличны.
- Да, иллюстрации, обед у Варли, - протянула она.
- Я буду больше получать.
- Приятная новость.
- Хорошо, что хоть изредка, но все-таки бывают приятные новости, промолвил он, спокойно.
И спокойствие это ее вдруг раздражило. Ей показалось, что окончательного объяснения и разрыва все равно избежать будет нельзя. Почувствовав, что нервы ее сдают, она крикнула :
- Ну и что ж? Ну и что ж еще? Говори: что еще?
Верный принятому как-то ночью решению "молчать" он, ничего не ответив, стал перебирать на столе газеты и бумаги. Тогда ей пришли на память обрывки где-то и когда-то слышанных фраз: был бы ты горяч или холоден. Но ты тепел. И я изблюю тебя из уст своих.
"Кто мне послал это сравнение?" - подумала она.
Рождество и Новый Год они не отметили ничем, не нарядили елочки, ни к кому не пошли и никто к ним не заглянул. Даже Христина не получила никакого подарка и Савелий не прерывал работы. Теперь, глядя как он раскладывает бумаги, она спрашивала себя, в чем, собственно, ее цель? И припоминала, как несколькими днями раньше решила приступить к действиям. Оставив Христину одну дома она уехала в сборочную мастерскую, где ее принял служащий, лицо которого показывало, что он страдает несварением желудка. Он согласился ее выслушать только после того, как она упомянула о железнодорожном {61} крушении. Она возобновила просьбу о работе и он обещал поговорить с Крозье.
Когда, через день, швейцариха подала Асунте письмо, она не сразу его вскрыла. И прочтя была больше чем расстроена. Приноравливаясь к обстоятельствам как хамелеон приноравливается к окружающим его расцветкам, она допустила все-таки, что не все кончено: не стояло ли в тексте, что по возобновлении поездок в Париж он даст знать и "мы тогда посмотрим, что можно сделать"? Не было ли это указанием на предстоящую встречу?
20. - РЕШЕНИЕ ПЕРВОЕ
Протекло еще недели две, наполненных напрасным ожиданием. В самом конце второй из этих недель Савелий вернулся гораздо раньше, чем всегда. Он был очень возбужден, отчего ее враждебность в нему сразу возросла.
- У меня опять новости, - начал он, и на мгновение замолк, точно отступил на шаг, чтобы взять разбег.
- Вот, - продолжал он. - Марк Варли, с которым у меня установилось тесное сотрудничество, хочет чтобы я переехал к нему.
- А-а! Мы, значит, останемся тут вдвоем с Христиной? - протянула она недовольно, едва ли не презрительно.
- Вовсе нет. Мы переедем все трое.
Теперь она смотрела на него почти со страхом.
- Как? - промолвила она.
- Вот так, как я сказал. Я принял предложение Варли потому, что такого случая упускать нельзя.
- Мы, значит, будем прислугой?
- Teбе придется немного готовить. Покупки, уборка, посуда - все это я беру на себя. Кроме этого у меня будут другие обязанности. Но дела наши устроены прочно.
- Да, - прошептала Асунта.
Возникшее в ней было желание протестовать она подавила, так как заметила, что взгляд Савелия похож на стальное лезвие. Ей почти страшно стало. Да и кому угодно стало бы не по себе, от этого неяркого поблескивания. "Такие глаза могут быть у судьи, читающего приговор", думала Асунта. Она готова была себе представить, что тюремщики вот-вот схватят ее за локти.
- Мы переезжаем завтра, - продолжал Савелий, - и я все устрою сам. Чтобы не утомляться, ты с утра отправишься на улицу Васко де Гама, к твоим знакомым, и вечером придешь оттуда на такси. Вот деньги.
- Да, - проговорила Асунта.
21. - МАЛЕНЬКИЙ МАЛЬЧИК
Вечером, усаживаясь в такси, с Христиной, Асунта попросила шофера заехать на улицу Байяр. Швейцариха сказала, что никто не заходил, что Асунту успокоило: разминуться было бы более чем досадно. Подтвердив новый адрес она дала швейцарихе несколько франков. Вторая часть пробега была длинней первой. Сумерки сгустились и улицы уже сверкали всеми огнями. Асунта узнала некоторые авеню и отличила некоторые церкви, потом Восточный и Северный вокзалы. Затем огни стали редеть и со ветх сторон надвинулись тени, казавшиеся ей и мрачными, и угрожающими. Фабричные трубы, торчавшие из-за кирпичных стен, канал, трущобы, скользкие тротуары, все то, что в свое время подавило Савелия, теперь подавляло и ее.
- Далеко ли еще? - спросила она у шофера.
- Подъезжаем, - ответил тот, и почти тотчас же автомобиль вынырнул из заводского пригорода, проехал несколько сот метров по широкому авеню и остановился около нового и красивого дома. Передняя была просторна и хорошо освещена, лифт удобным и бесшумным. Дверь квартиры распахнул сам Савелий, который имел вид спокойный и довольный. Отведенная Болдыревым комната была обширна, прекрасно меблирована. Савелий успел расставить по полкам их немногочисленные книги и повесить два-три русских пейзажа. Привез он с рю Байяр кое-какую мебель, столики, полки, кроватку Христины.
- Остальное я поместил в погреб, - сказал он. - Тут нам будет очень хорошо. Я все сделаю, чтобы ты не уставала и чтобы у тебя не было никаких хозяйственных забот.
Асунта поморщилась:
- Мне все-таки придется быть кухаркой. А старичок? Как он? Где он сейчас?
- Он занят. Он поручил мне тебя встретить и просит извинить, что не принял сам. Он придет представиться позже. Ты увидишь, какой он симпатичный. И еще увидишь, что он особенный и что мы у него совсем не на положении прислуги.
Помещение, действительно, не имело ничего общего с помещением для прислуги, а некоторая церемонность встречи Савелия, явно отражавшая пожелание самого Варли, тоже служила указанием. Асунта допустила, что у вчерашнего решительного тона Савелия могли быть основания. Ей стало спокойней и она испытала даже некоторую благодарность к мужу, когда тот, час спустя, сказал, все таким же немного торжественным тоном, что Варли откладывает знакомство на завтра и просит его извинить.
- Он с головой ушел в работу, - пояснил Савелий, - и попросил меня пробыть с ним до полуночи. Он хочет дать мне подробные указания насчет некоторых иллюстраций. До того я вас всех накормлю.
На подносе, который он затем принес, было как раз то, что Асунта {63} больше всего любила. "Савелий может быть предупредительным когда того хочет", - подумала она.
Он дал ей папки с рукописями.
- Посмотри и, если покажется интересным, почитай, - произнес он, - это тебе поможет составить себе представление о нашем хозяине. И не жди меня. Уложи Христину и ложись сама.
Широкая постель, в которую Асунта скользнула, показалась ей мягкости необычайной. Тонкие простыни пахли душистым мылом. Воздух в комнате был приятно теплым и небольшая лампочка у изголовья проливала неяркий свет. Асунта взяла папку, из которой выскользнул сделанный тушью и гуашью набросок.
- Это Савелий так нарисовал? - спросила она себя. Она знала, что Савелий способен к рисованию, но то, что было теперь перед ее глазами, ее удивило. Савелий легко схватывал сходство и кроки его всегда были и живы, и немного удивительны из-за каких-то "отражений" этого сходства, в одном случай более, в другом менее явственных.
Когда Савелия спрашивали, что он хочет этим выразить, он попросту отвечал, что "так ему кажется красивей" и что никакого замысла у него не было.
Текст начинался с оборванной фразы - видимо предшествовавших листков не хватало: "...открыта, - прочла Асунта. - Закрой дверь, сейчас же закрой дверь, закрой ее. - кричал я. - Я был вне себя. Ее перекошенное лицо и блуждающие глаза были хуже оскорбления, хуже поношения.
Мне хотелось ее бить, избить, убить, не сразу, а после истязаний. Но это было невозможно. Мы жили в гостинице, в тесноте. Все, как есть, что творилось за тоненькими станами, было слышно. Сверх того, по коридору, мимо двери, все время проходили: жильцы, их гости, намазанные женщины в хорошо отглаженных кофточках, сгорбленные старухи и дети. Она, не оборачиваясь, старалась нащупать за спиной ручку двери. - Скорей! - завопил я. - Гораздо скорей! - Из соседней комнаты донеслись хриплые замечания и дурацкие смешки. - Он объяснил, - сказала она, заперев, наконец, дверь и глядя куда-то в бесконечность, - что отец правды не мог не знать, что правда невозможна, и что ложь полезна. Выходило, что отец правды лжет, осуждая и запрещая ложь. - Она хотела еще что-то прибавить, но не посмела. Она опустила глаза. А я не мог оторвать своих от нее. - Ни одна женщина не сложена так великолепно, думал я, ни одному скульптору не могло удасться воспроизвести такое совершенство. И прибавьте ресницы. Королевские ресницы ! - Не смей ходить в это капище, не смей его слушать, - сказал я, - он тебя сведет с ума. - Она сложила руки и вздохнула. Тогда, в который раз, я почувствовал, что все равно сдамся. - Иди, иди, - стал я умолять. Она приоткрыла губы - красные, гладкие, влажные - и улыбнулась. - Ты ему сам повинуешься, - сказала она, - может через меня, но повинуешься, хотя никогда его и не видел. Ты чувствуешь, что он прав. Оттого он и власть захватил, что прав. - Чтобы {64} проникнуть взглядом в мои глаза она подняла ресницы. Что я говорю подняла? Точно тени разогнала! Она возвращалась. Вся красота была снова мне. Я даже прошептал: кому красота, мне? - Тебе, - сказала она. - Вся? - Вся. - Я смотрел, как она расстегивает шерстяную кофточку и увидел сверкающую кожу...".
Сделанная тушью и гуашью иллюстрация была как раз тем, что нужно. Были ли ресницы опущенными или вскинутыми? Лился ли свет из под них, или сквозь них, или из какого-то скрещения линии, из обводов облаков, проплывавших сзади, пли исходил от розовых плечей и груди? Лишь концы пальцев, сжимавших край расстегнутой кофточки, и красные губы были нарисованы точно: подожди минутку, говорили эти губы, эти пальцы, сейчас, сейчас...
"От бабочек котловины до этого", - думала Асунта.
Но уже мелькали строки из другой папки.
"Зевес был вне себя, но некоторые из богов хохотали во все горло. Гермес пролетал на сажень над песком и легендарная деловитость его лица выражала всю его сущность. Персефона была грустной. Она не обращала внимания на то, что ветер разорвал ее тунику почти до пояса и что она развивается по ветру обнажая ее довольно толстые ноги. Эта полуоголенность, так же, как сжимавшие большие груди пальцы, могли быть признаками сдержанного неудовольствия. Позади синее море на веки веков расстилалось от края и до края вселенной. На песке белела галька и, окруженная женихами, Пенелопа стояла в тиши священного леса, неподалеку от портика храма. А он! А Терм! Под напором урагана, вырывавшегося из надутых щек и губ Зевеса, он стремительно бежал задом. С того места, где собралось большинство богов, он казался движущимся пятном, но Пенелопе и женихам все было видно отлично. И все они: и сама Пенелопа, и женихи свистели, хлопали в ладоши, приседали, приплясывали и кричали: так тебе и надо, обманщик, злодей, порождение гадюки, отпрыск скорпиона, - и шум прибоя не заглушал их голосов".
Как ни были пышны и растрепаны завитки бороды и усов Терма, они не покрывали его огромного, разинутого рта. Страх, злоба и досада сквозили в глазах. Сзади было синее, с белыми барашками, море и такое же синее небо, которое пересекала сложная сеть кривых и прямых линий: все пути мира! Асунта, никогда не прочитавшая ни единой строчки из Одиссеи, да и о греческой мифологии почти ничего не знавшая, не понимала. Но неимоверная злость, светившаяся в глазах Терма, и в чем-то напоминавшие нимб растрепанные волосы, были так переданы, что она испытала душевное стеснение.
- И почему этот нимб кажется пагубным? - спросила она себя, откинувшись на подушку и щурясь на розовый абажур.
Ее коробила мысль, что в эту самую минуту Савелий, вероятно, обсуждал с Марком Варли что-нибудь подобное. Она снова взяла первую папку.
"...затылок, волосы, плечи, - прочла она, - отчасти прятал {65} выступ стены, Отчасти сгрудившиеся кругом молельщики. В узкой моей нише я не мог пошевельнуться, но видно мне было хорошо. Зал был невелик. Все присутствовавшие стояли. Почти сразу я услыхал его голос. Его голос! Едва он начал говорить - водворилась полная тишина. Я ничего не помню из того, что он сказал. Было ли это интересно? Глупо? - не знаю. Но была в его голосе музыкальная убедительность. Так действует на иных песня, или военный марш, или дуэт, или соната... Кроме того я мог ее видеть. Она выделялась из толпы на подобие рифа, выделяющегося из моря. Она была улыбающейся богиней. Черные локоны и розовая ленточка рубашки, видневшаяся на плече, с которого соскользнула кофточка, приоткрытые губы, легкий, круглый подбородок. Ея красота - мне? Или ему? - думал я, содрогаясь от ненависти, проклиная его зачаровывавши голос и повторяя себе, что если она от него не отвернется - я ее убью. Я мысленно воспроизводил все подробности мне так хорошо известного ее тела, теперь отделенного от сжимавшей ее толпы только тоненькой материей, и думал, что она, наверно, хочет слиться с этой толпой, чтобы с ней вместе лучше подчиниться магии его голоса. Лучше было умереть, чем ее ему уступить. Она сама меня толкнула к смерти, к смерти, тем, что помогла незаметно проникнуть в проклятую эту молельню. Когда он кончил, они все, хором, ему ответили что-то похожее на аминь, но что именно, я не разобрал...".
Соответствовавшая этому отрывку иллюстрация изображала толпу, и в женщине с розовой ленточкой на плече Асунта узнала себя. Она с яростью отбросила лапку, которая соскользнула на ковер, вскочила, подбежала к кроватки; Христины, вогнулась в постель, снова вскочила.
- Они меня впутают, они меня затянут в их историю котловин и молелен, бабочек и Зевесов, они меня загубят... - почти стонала она. - Теперь я понимаю, почему он вчера говорил таким тоном... приказывал, не спросил моего согласия. Но я не согласна, не согласна, не хочу! Я попрошу Филиппа меня спасти, меня отсюда вытащить. Как только он придет - попрошу! Заставлю!
На стене было большое, овальное зеркало. Асунта подошла к нему и, увидав себя в простой белой ночной рубашке, подумала, что Филиппу она предпочла бы показаться в великолепной, розовой, шелковой, с вышивками и кружевами.
- И не будет никаких Зевсов, никаких бабочек, молелен, толпы никакой не будет, - продолжала она думать вслух, - и наши комнаты будут еще больше, еще лучше обставлены, ковры будут еще мягче. И мне не придется готовить. У меня будут кухарка и камеристка.
Она хотела было собрать рассыпавшиеся но полу листки, но, раздражившись, оставила их валяться на полу, забралась в постель, сбросила лежавшую на одеяле еще одну папку, потушила свет, повернулась на бок чтобы заснуть.
- Только бы пришло от него известие, - шептала она, - и я заставлю его принять решение. А Савелий пусть отправляется искать {66} котловину со своим старикашкой, и рисует Одиссеев и Пенелоп. Что мне до них?
Сон подкрадывался к ней тихонько и таким казался успокоительным, что Асунта ему улыбнулась. Она еще улыбалась, уже во сне, когда он немного отстранился чтобы пропустить легкое движение, позволить услыхать шепот.
- Кому эти слова? - спросила она себя и, совсем проснувшись, почувствовала присутствие Савелия. Он очень нежно взял ее руку.
- Мальчик, - сказал он, тихо, - только я не совсем понял, каким он должен быть. Но он непременно хочет мальчика, мальчик нужен. Потом он прочел то, что написал, но слишком скоро. Про мальчика-проводника. Он должен показывать дорогу тем, которые уходят, уводить их. У него собачка, белая, на ремешке. Но может быть и так, что когда одни уходят, другие как раз приходят. И еще он говорил о подземной часовне-пещере. Он про это начал писать, но он плохо себя чувствует и не знает, скоро ли кончит. Он и сейчас продолжает писать. Я ушел потому, что мне надо рано вставать, а он может спать хоть весь день. Он требует, чтобы все было на месте, чтобы все было чисто, все сверкало. Ты сама завтра увидишь. Не беспокойся насчет готовки, я и готовить буду, я все буду делать, я хочу чтобы ты была спокойна и счастлива.
Асунта чувствовала слабость, томление. Ей захотелось помощи, опоры, чего-то вроде защиты. В памяти ее промелькнули сблизившие ее когда-то с Савелием часы, дни, те, которые они считали своими дорогими, счастливыми, и заслонившая их горючая страсть отступила. Разноглася, упреки, ссоры, все, что подкрадывалось мелкими шажочками и исказило их жизнь, показалось ей напрасным и ей хотелось думать, что никогда всего этого не произошло. Асунте было сладко согласиться. - "Мальчик? мальчик с белой собачкой? Мальчик-проводник?" - прошептала она, потянувшись к Савелию. И было это их последней близостью.
22. - СТАРИЧОК
Когда она, на утро, проснулась, то прежде всего почувствовала вражду к окружавшему ее комфорту и, вернувшись мыслью к случившемуся ночью, с отчаянием прошептала: "Ну как я могла? Как могла?" Все в том, как произошел переезд, не терпевший возражений тон Савелия, поспешность, потом подчеркнутое внимание, ласковость, заботливость, наконец, чтение листков Варли и иллюстрации, было как фазы заговора, во всех подробностях обдуманного, все предусмотревшего.
- Я и Филиппа обманула, и себя саму, потому, что меня заманили в западню, - думала она. - Бежать? Но куда бежать? И как я могла? Из-за истории мальчика с собачкой, из-за того, что он так ласково ее рассказал? Точно заворожил. Я стала как в бреду. И все это {67} в квартире сумасшедшего старикашки. Да кто же он такой, со своими бабочками, проповедником, Зевесом, как не сумасшедший ?
Она взяла со стола еще папку, и со злобой стала читать:
"...от оболочки к содержимому. От того, как одето и от манеры одевать (в этом случай рассуждение шло в обратном порядке, но так ли это важно?). Например: заседание правления общества с ограниченной ответственностью. Членов этого правления легко себе представить в пиджаках, с галстуками, хорошо обутыми. Но вообразить их в пачках, с ожерельями на толстых шеях, в балетных туфельках, было бы ошибкой и карикатурой. Допустив, что тело одежда души, можно себя спросить, в чем выразились бы результаты ошибки и что было бы карикатурно? Рождения и кончины идут непрерывным потоком, души втекают в тела и из тел вытекают все время и во всем мире. Механика этого движения должна быть такой же точной, как механика небесных тел. И все-таки, кто знает, может быть, в виде исключения подтверждающего правило и можно допустить, что бывают ошибки, т. е. что душа не в тот телесный наряд попадает, куда ей попасть назначено и что тело в таком случае ей подойдет так же как и пачки и балетные туфельки членам правления общества с ограниченной ответственностью...
- И это он тебе объяснял на собраниях в своем капище? - завопил я. Этим он вас пичкает вздором? И вы его, разинув рты, слушаете? Бедные, бедные вы дураки и дуры, бедные, несчастные. - Это не вздор, - ответила она и в который раз мне показалось, что за нее, ее голосом говорит кто-то другой...".
- А я тут, я тут, в их логовище, - простонала Асунта. - Я погибла, я пропала, я продана.
Ей хотелось плакать, сучить ногами, кусать губы. Но она не могла подавить желания продлить чтение.
"...Ты сам знаешь, что когда он начинает говорить, его слушают. У него власть. Она сквозит в каждом его слове. Но когда его слова повторяют другие, то они становятся холодными. Поэтому ты думаешь, что слышишь вздор".
"...все кажется странным у безумцев, - стояло ниже. - Имеющие уши да слышат: души безумцев в их телах. И чтобы лечить их души, лечат их тела. Ну а если налицо ошибка? Если душа не в предназначенное ей тело попала? - И он объяснил, как избегать ошибок? - почти прорычал я".
Асунта вздрогнула. "Этой ночью была ошибка, - подумала она.
- Моя душа не была согласна". Она положила папку на столик и заметила, что рука ее дрожит. "Это та душа дрожит, - прошептала она, - душа, которая уже во мне и которая должна была быть в другой. Душа мальчика". Она не слышала и не видела, как приоткрылась дверь, но испытала что-то похожее на электрический разряд.
- Что такое? - крикнула она.
- Я принес кофе, - отозвался Савелий.
{68} - Я не хочу кофе, я не хочу тут оставаться, у меня все сожгло внутри, я задыхаюсь, я ненавижу твоего старика!..
- Асунта, Асунта, не надо, не волнуйся, мы пересмотрим решение если тебе тут так плохо. Прошу тебя: потерпи немного. Варли болен. У него сильный жар.
- Пусть болен! Пусть помирает! Мне все равно. Забери листки, забери рисунки, не хочу их видеть. Не могу.
Она стала плакать, потом разрыдалась. Савелий смотрел на черные волосы, на смуглое плечо и досадовал на себя за неспособность ни утешить, ни проявить "твердость". "Молчание, - повторял он себе, - все, что мне остается, это молчание". Он поставил поднос на столик и вышел. И тотчас же Асунта побежала раздвинуть занавеску. Небо было низким и серым, со всех сторон плыли дымы и пары, на ветках деревьев дрожали капельки. Прозвенел звонок. Она насторожилась. Снова вошел Савелий. Раздетая, босая, со спутанными волосами она спросила:
- Что?
- Тебе пневматическое письмо.
Асунта прочла: "Мадам, я приехал сегодня в Париж и узнал на улице Байяр ваш новый адрес. Было уже поздно, чтобы так далеко ехать. Посылаю эту записочку, которую вы получите завтра утром. Надеюсь, что вы оба окажете мне честь со мной пообедать, и буду считать отсутствие ответа за разрешение зайти за вами завтра вечером. Мы обо всем подробно поговорим. Прошу вас принять" и т. д.
Через час, тщательно причесанная и одетая в лучшее из своих двух платьев, она давала Христине кашку. Все, что Савелий ей сказал о состоянии здоровья Варли и о необходимости срочно вызвать доктора, оставило ее равнодушной.
- Вот, - протянула она ему пневматичку, - приглашение на сегодня вечером.
Савелий прочел и объяснил, что домашние обстоятельства: уборка, доктор, аптека, покупки, займут все его время и что оставить больного старика вечером одного он не может.
- Крозье это все поймет. Вы пообедаете вдвоем, - кончил он. Немного позже, толкая перед собой колясочку, Асунта не обращала ни малейшего внимания на то, что ее окружало: набережная, Елисейские Поля, фабричный пригород - не все ли равно где прогуливать Христину? Приготовленный Савелием завтрак был проглочен наспех. Когда раздался звонок и Савелий впустил доктора, она подумала, что вечером непременно откроет сама. Диагноз и лечение ее не заинтересовали нисколько, но ей пришлось отнестись с вниманием к тому, что Савелий сказал про колокольчик, который Варли, на всякий случай, держал под рукой. Савелий попросил Асунту внимательно слушать, не раздастся ли звон когда он пойдет за лекарствами.
Она возобновила диалог с одиночеством. Чуть ли не с шумом текла по ее жилам кровь, мешая замечать что бы то ни было: и комнату, {69} и подступившую к самым стеклам серую мразь, и даже Христину. Когда же до нее донесся негромкий звук и, повернувшись, - она увидала что дверь слегка вздрагивает, ей пришлось сделать усилие, чтобы целиком вернуться к реальности. Медленно, медленно дверь приоткрылась и высунулось лицо, желтое, сморщенное, с отвислыми щеками, со слишком низким и широким подбородком. Тонкие бескровные губы странно двигались, пытаясь, по-видимому, сложиться в улыбку. Мутные глаза были полуприкрыты и из-под черного, шелкового колпачка выбивалась прядь седых волос. Тонкая шея, с непомерно развитым кадыком, была вся в морщинах и напоминала шею черепахи.
- А-а, - испугалась Асунта, не поняв, что это Марк Варли.
- Я звонил колокольчиком, - ответил тот, с мягкостью, - но вы верно не услыхали. Может быть вы как раз отдыхали?
- Нет. Я просто задумалась, - ответила она, сухо.
Ей было стыдно, но в то же время в ней росло отвращение. - Извините, что я вас побеспокоил, - продолжал Варли так же застенчиво, - но я хотел бы забрать рукописи.
Асунта встала и сделала шаг к столику, на котором лежали папки.
- Нет, нет, я возьму сам, - произнес он и вошел в комнату. На нем был мягкий шерстяной халат, туфли на босу ногу и он опирался на крючковатую палку. Его походка была удивительной: очень медленной и, в то же время, порывистой. Он был очень сгорблен, и общее впечатление, им производимое, было угнетающим.
- Я болен, - почти шептал он, - и прошу извинить за непрезентабельный вид и за то, что вас беспокою.
Он сделал еще два шага и сел в кресло. Асунта положила ему на колени папки.
- А-а! Вот рукопись. Это Хан Рунк, - проговорил он. - Мой Хан Рунк.
Видимо он ждал ответа, но Асунта молчала.
- Вы знаете? - спросил он.
- Что знаю?
- В этом романа все. Простите, если я говорю не совсем связно. Мои мысли не вполне ясны, вероятно из-за температуры. Но Хан Рунк...
- Хан Рунк? - прошептала Асунта.
- Да. Хан Рунк. Я никак не мог предположить, когда писал, что кто-нибудь будет так соответствовать образу...
- Образу Хана Рунка?
- Нет, не самого Хана. Хан был высокого роста, черноволосый, с блестящими глазами. Как ваши. Но тот, другой.
- Какой другой?
- Тот, который слушал и запоминал. Он только раз был в молельне, да и то из любопытства. Он был азиат, с глазами, как щелочки, {70} вокруг которых были морщинки. Когда я встретил вашего мужа в парикмахерской...
Варли слегка посмеялся, и смех его напоминал детское потягивание носом.
- Я сразу понял, что он мне необходим, - продолжал он, - и решил его заполучить. Да и не был ли он уже отчасти здесь, в папке?
Он надолго замолк, видимо ожидая ответа, или хотя бы улыбки. Но Асунта оставалась как из льда.
- Я не знал, что он умеет рисовать, - заговорил старик, - да еще как? Именно как мне хотелось. У него такая тушь, такой штрих, что наверно он видит Хана лучше чем я сам... мог бы... его видеть...
Тут силы покинули Марка Варли. Голова его упала на грудь, он еще больше сгорбился, закрыл глаза.
"Уж не помирает ли он? - подумала Асунта. - Сказал все, что хотел и помирает".
Варли захрипел, попробовал поднять голову и прошептал:
- Я преувеличил свои силы. Я не смогу дойти до своей комнаты. Взгляд его стал умоляющим и испуганным. Но у Асунты это не вызвало ни малейшего соболезнования. Все же она попробовала помочь ему встать. Напрасно! Ей уже начинало становиться страшно, когда дверь распахнулась и вошел Савелий. Он зло на нее взглянул и стал помогать. Но Варли был как мешок, ноги его не слушались, голова тоже. Отстранив жену, Савелий взял старика на руки как ребенка и донес до его комнаты, где, с помощью Асунты, уложил в постель. Все в полном молчании. Только когда Варли был хорошо укрыт, Савелий, не оборачиваясь, сказал Асунте:
- Иди к себе.
Она послушно вышла. И, сев в кресло, долго оставалась лицом к лицу с минутами и часами служившими условным руслом для беспорядочно текшего времени. Было ли его течение скорым или медленным - она не знала. Связь ее с ним была, в тот вечер, почти оборванной.
Но миновало и это. Когда стемнело, раздался звонок и она, встрепенувшись, побежала открыть. На пороге стоял телеграфист.
- Мадам Болдырева? - спросил он и, услыхав утвердительный ответ, протянул депешу.
В комнате, под розовым абажуром, Асунта прочла:
"Прошу извинить был вынужден срочно выехать Вьерзон подробности письмом Крозье".
Воздух, освещение, тепло, наполнявши комнату, ее комфорт - не было ли все это кем-то предусмотренными ступенями истязаний? Так ей казалось. И с отчаянием она повторяла:
- Но того, что было этой ночью, не будет никогда, никогда, никогда. Лучше с собой покончить, чем это.
{71}
23. - ОСНОВНОЕ ПРАВИЛО
Асунта ошиблась, когда, сравнив неожиданный отъезд Крозье в Вьерзон с его бегством из госпиталя, сочла его за новое уклонение от встречи.
Правда была в том, что Крозье получил в то утро телеграмму о постигшем его отца ударе. Ближайшего поезда нужно было ждать чуть ли не до вечера и проще было нанять большой автомобиль. Пока он пробирался сквозь заторы у застав, Крозье оставался задумчиво-рассеянным и мыслями своими овладел лишь когда за окном начали чередоваться пустые зимние поля и безлистные рощи.
Совсем неожиданным полученное им известие не было: здоровье отца вот уже несколько месяцев оставляло желать лучшего, к чему надо было присовокупить возраст. Но даже если бы исход, на этот раз, не оказался фатальным, перемещение центра тяжести в дирекции становилось неизбежным, и Крозье видел, что ему предстоит столкнуться с разными попытками разных людей воспользоваться новым стечением обстоятельств. Филипп вступал в положение главного хозяина, и на него ложились соответственные заботы.
Кроме таких мыслей были у него и другие. Он вспоминал о годах детских и юношеских. Любовь отца всегда была строгой, серьезной, сдержанной и отношение его к сыну, далеко не лишенное душевности, походило на постоянную и внимательную настороженность. И Филипп испытывал благодарность за то, что отец больше заботился о формировании его характера, чем о беспрерывном пополнении запаса знаний. Думал Филипп и о Мадлэн и о тех - еще больших заботах, которыми она его окружит.
Заранее ей благодарный, он обещал себе принять их со всей теплотой, на которую чувствовал себя способным. Это было не то, что в противоречии, а в несовпадении с другим образом, который он предпочел бы - но не мог - от себя отогнать. В связи с этим, испытывая досаду и род нетерпения, он сказал шоферу остановиться у первого попавшегося почтового отделения и послал Асунте телеграмму, сухую, лаконическую, содержавшую, однако, два добавочных слова: "подробности письмом".
Когда они въезжали в Вьерзон, сумерки совсем сгущались. Окна прилегавшего к фабрике особняка были освещены, но никто не услыхал шуршания шин по гравию двора и дверь не открылась. Утомленный Дорогой, Филипп с трудом вылез и медленно проковылял по ступеням крыльца. Нога болела, костыли мешали и Филипп спросил себя, не поторопился ли он с возобновлением парижских поездок? На звонок вышла старая экономка, которую он знал с самых младенческих лет.
- Кончено, - сказала она и, строго-печально на него глядя, прибавила: - надо было тебе уехать. Как нарочно.
{72} Пройдя вперед она пересекла переднюю, потом большую гостиную и распахнула дверь в спальню.
Филипп увидал тогда отца лежавшего на постели, со скрещенными на груди руками. Лицо его было спокойно, хотя уже и помечено тенями смерти. В комнате, у стен, было несколько человек, которые до такой степени соответствовали общему траурному виду спальни, что Филипп почти не обратил на них внимания. Старая экономка приблизилась к покойнику и сняла с рукава пушинку. Филипп не знал, что делать? Молиться? Осенить себя крестным знамением? Всякий жест и всякое слово казались ему ненужными, и малейшее нарушение овладевшей им серьезности недопустимым. С другой стороны он опасался, что его печаль, его взволнованность могут стать заметными, чего он не хотел никак. То, что он чувствовал, было слишком лично чтобы стать предметом разговора.
Старая экономка это поняла и, взяв его за руку, тихо сказала:
- Идем.
Они вновь пересекли гостиную и проникли в рабочий кабинет, где сидя в большом кресле главный счетовод читал газету. При виде Филиппа он встал и протянул руку, бормоча соболезнования.
- Господин Опик, - проговорила старушка, - все тебе расскажет. Он как раз был в бюро.
- Ваш покойный отец, - сказал, две секунды помолчав, Опик, - был, в подлинном смысле слова, душой дела. Его уход будет всеми почувствован.
- Как все случилось?
- Совсем неожиданно, внезапно. Мы рассматривали еженедельную ведомость. Он вдруг встал, сделал несколько шагов и упал навзничь. Я позвал на помощь. Мы уложили его на диван и я послал вам телеграмму. Через 2 часа он умер, не придя в себя. Доктор констатировал смерть от кровоизлияния в мозг. Как он пояснил, бессознательное состояние, в таких случаях, может длиться дни и даже недели. Господь избавил вашего батюшку от такого испытания.
- А священника позвали?
- Да, конечно. Но он прибыл вместе с доктором. Я вызвал по телефону Париж, чтобы известить вас лично, но вас уже не было, так как вы ушли тотчас же по получении телеграммы.
- Думаете ли вы, что отец страдал?
- Как это узнать? Всякое сообщение с внешним миром казалось оборванным. Он порывисто дышал и хрипел. Казалось, что он силится, и не может, что-то сказать.
- Все оповещены? - спросил Филипп.
- Да. В первую голову я дал знать вашей супруге и ее отцу.
- Мадлэн, - вставила старушка, - мне сказала, что боится и не придет сюда до твоего приезда. Она тебя ждет.
Она добавила, что благодаря распорядительности господина Опика все формальности уже выполнены, мэрия, бюро похоронных {73 процессий, аббат предупреждены, вынос тела, служба, похороны, - все предусмотрено. Филипп сознался, что дорога его очень утомила и что он хотел бы поскорее домой пообедать и отдохнуть. Его квартира была в самом центре города. Теперь, конечно, предстояло переехать в особняк, где он провел все детство и юность, вплоть до женитьбы. "Раз я буду душой дела..." - подумал он, чуть иронически. Раздался звонок, и донеслись шум шагов и голоса. Дверь распахнулась. Вошел Фердинанд Дюфло, его тесть.
Он был на десять лет старше Франсуа Крозье и назвать его долгую жизнь спокойной и уравновешенной нельзя было никак. После довольно бурного, почти беспутного мальчишества, он и женившись не очень угомонился. Все его манило и мало в чем он себе отказывал. Подчиниться строгим домашним правилам, которые захотела установить его молодая жена, ему было так тягостно, что он не замедлил разрешить себе всякие поиски и всякие вольности. Ему нужно было много денег. У него были большие способности и, много работая, он раздобыл много денег. Ему была нужна независимость. Он ее раздобыл, став домашним тираном. В известном смысле он "поставил большую ставку" и ставку эту выиграл. При этом он не переставал любить свои моторы внутреннего сгорания и ревниво отстаивал права единоличного владельца фабрики. Однако, силы его не были неистощимыми и когда ему пришлось признать, что одной воли, для того, чтобы продолжать такую жизнь, мало, то он и пошел на соединение своего предприятия с предприятием Крозье. Брак Мадлэн с Филиппом, полагал он, будет гарантией его стариковского спокойствия. Ему было семьдесят четыре года, но выглядел он так, точно ему было восемьдесят пять. Память и ясность его мыслей, за последнее время, сдавали, что мешало непрерывной деятельности. Но он продолжал время от времени вмешиваться в разрешение того или иного вопроса, и тогда проницательность его и его властность казались непоколебленными. Филипп все это знал, и когда Дюфло вошел, тотчас насторожился. Немедленное столкновение из-за открывшегося наследства не было исключено. Верный принятому им правилу быть с тестем неизменно почтительным, он заковылял ему навстречу.
- Здравствуй, Филипп. - проговорил старик. - Мне сказали, что ты приехал и я поспешил сюда, чтобы тебя обнять.
- Благодарю, душевно тронут, - ответил Филипп принимая объятие и отвечая тем же.
- Как раз ты был в отсутствии. Не вовремя ты возобновил свои поездки в Париж.
- Это не больше чем совпадение. Но, конечно, это печально.
- Ты еще не видел жены?
- Нет еще. Я к ней сейчас собираюсь.
- Она очень расстроена.
- Это понятно.
{74} - Подумай о фабрике. Все теперь ляжет на твои плечи. Но я еще тут, если нужно помочь: советом, делом!
- Вы знаете, как я ценю ваш опыт и вашу компетентность.
- Да, да. Но не теряй времени, это главное.
- Разве я этим грешил?
- Нет. Но чтобы дело продолжало крепко стоять на ногах, надо все предусматривать. Я нарочно поспешил, чтобы тебе об этом напомнить. Возможно, что некоторые не дремлют. Теперь я еще раз поклонюсь покойному другу.
Они прошли в спальню и молча постояли у кровати, глядя на покойника, минуты три.
- Я еду домой, - сказал Филипп.
- Вот и хорошо. Утешь жену, - ответил старик и они распрощались.
По дороге Филипп был спокоен думая о подробностях предстоявшей ему новой роли, о связанных с ней усилиях, о том, что ему нельзя будет ни на минуту утрачивать контроль над собой и позволять мыслям разбегаться. На это он решался. На то, чтобы фабрика стала его главным, если не единственным, жизненным побуждением, он был согласен. И, казалось ему, он найдет в себе достаточно решимости чтобы... не допустить ничего. "Ни-че-го", пробормотал он.
Когда он проник в вестибюль, то, прежде всего, увидал в большом стенном зеркале самого себя, с костылями, поднимавшими плечи, с огромной, завернутой в черный шелк ступней, с трудом двигающимся.
"А шрамы, - подумал он, - только берет их скрывает...".
На мгновение он был охвачен чем-то похожим на отчаяние и ему показалось, что лишь одно есть у него средство с собою совладать: поговорить с Асунтой и увидать ее улыбку. Но тотчас же пробормотал:
- Не сейчас же?
Выйдя из лифта он обнаружил, что у него нет ключа и позвонил. Открыла горничная, которая испуганно ему сообщила, что его жена в постели и с самого утра ничего не ела. Филипп прошел в спальню не сняв даже пальто. Мадлэн лежала с мокрым полотенцем на голове. На его привет она ответила улыбкой девочки, потом губы ее задрожали и она стала плакать.
- Как тебе трудно, мой милый, как тебе трудно. А я сама без сил и не могу тебя ободрить...
И что-то прибавила насчет несчастий, которые всегда приходят по нескольку сразу. "Крушение, ступня, шрамы и вот теперь... смерть".
Он присел на край кровати и она стала рыдать.
- Не мучь себя, - промолвил он, тихо. - Конечно потерять отца горе. Но что можно сделать другое, как с ним не примириться.
В сущности он не знал, что сказать. Мадлэн явно больше была расстроена его сыновним горем, чем кончиной свекора, от которого всегда была далекой. Задетой была по-видимому какая-то составная часть ее любви к мужу. И утешать должен был он, а утешать он не {75} умел, не знал, какие нужны слова. Не пытаясь даже найти что-нибудь подходящее, он стал говорить общепринятые фразы, те, которые все и всегда повторяют, сочтя, что раз они так долго всем служили, то, значит, они самые верные. Но он был глубоко тронут. Кроме того он был утомлен и дорогой, и чередой впечатлений, и непрерывным волевым усилием, и горем, которое оказалось большим, чем он мог предполагать, и был еще слегка взволнован словами и тоном Фердинанда Дюфло, и время от времени его охватывавшими, независимо от всего прочего, мыслями о той, о другой... Он как бы оглянул сложившееся вокруг него сцепление обстоятельств и на несколько минут погрузился в некое мечтательное созерцание, - состояние, ему до той поры бывшее неведомым и которое никогда больше не повторилось. И точно издали, точно приглушенный, донесся до него тогда голос Мадлэн:
- Что с тобой, мой дорогой?
Он посмотрел на нее взглядом лунатика: он видел, но еще не понимал. И только секундой спустя, овладев собой и покинув "мир иной", в котором душу его подвергли перекрестному допросу, различив в глазах Мадлэн и испуг, и сияние, он произнес:
- Ничего, ничего. Немного усталости. Это сейчас пройдет. Ни о чем не тревожься. Я все устрою. Ты будешь счастлива.
Так сказав, он явственно ощутил полную в себе уверенность и точно определил, к какой будет стремиться цели, и точно взвесил, что надо прежде всего предпринять и как, и каким, основным руководствоваться правилом.
24. - НОЧЬЮ
"...очень большие, но невообразимо плохо обработанные дарования. Такое малозавидное состояние влечет за собой удесятеренное неистовство их молчании. Конечно это метафора: в действительности, слов они произносят очень много. Только так эти слова ничтожны, что ни за что иное, как за молчание, их счесть нельзя. На их головы надеты высококачественные шляпы. Само собой напрашивается заключение, что единственное назначение их голов, это носить шляпы. О! Как хотел бы я вас всех прижать к груди и навсегда сделать сестрами и братьями!..."
Савелий отстранил листок, глубоко вздохнул и оглянул комнату, в которой царили совершеннейший порядок и полная чистота - плоды его самоотверженных усилий. На коротенькое мгновение он усумнился в правильности решения поселиться у Варли и почти прошипел:
- Может тут и взаправду ад, в который контрабандой протащили немного надежды?
Но незамедлительно упрекнул себя в духовной слабости. Со дня переезда не прошло еще и двух недель и если за это время создалась тяжелая атмосфера, то было это, главным образом, {76} результатом крайней нервности Асунты во-первых, и болезни Варли во-вторых. Но здоровье старика улучшалось. Асунта же замкнулась во враждебном молчании, с чем Савелий, скрепя сердце, мог мириться. От готовки она прямо не отказалась, но готовила так небрежно, что Савелий, по большей части, брал стряпню на себя, хоть это и отнимало у него еще время и прибавляло усталости.
- Листки, которые вы мне даете, особенно удачны, особенно существенны? - спросил он как-то старика.
- Нет. Все одинаково важно. Те листки, которые я вам даю, только тогда приобретают особое значение, когда я их изымаю из папок.
Речь в последнем отрывке шла о проповеди в долине. Начиналось с описания зеленых склонов, освещенных нежным солнцем, что располагало к хорошему настроению. Молельщики подходили небольшими группами. Они пели приятные песни, смеялись, шутили, были очевидно вполне довольны. На женщинах пестрели легкие платья, мужчины выглядели щеголевато. И до счастливых ушей этих счастливых людей доносился музыкальный, проникновенный голос, произносивший сложенные в округлые фразы, ободряющие слова, насыщенные, к тому же, задушевностью и благорасположением. Оратор говорил из обвитой диким виноградом беседки и виден не был.
Для начала он сказал несколько слов о разнице между зеленеющими долинами и голыми скалами, между землями плодоносными и тощими, между живительной пресной водой рек и озер и негодной для питья морской, между полями орошенными и песчаными пустынями, между радостью и горестью, между просветленным самопоспешествованием (так в оригинале) и мрачным плотским самоистреблением. Потом Савелий прочел: "В самом начале им было повелено говорить о напрасном и как можно непонятней. Если бы слова поучавших были хорошо одно к другому пригнаны, то их значение, хоть и пропитанное завистью и всеми разновидностями отказа, могло бы еще казаться положительным: совершенство изложения напоминает блеск драгоценных кристаллов истины. Но не было и этого. Все протекало так, точно плохие съестные продукты вводились в пищеварительные органы бездельников: никакой энергии возникнуть не могло. Братья, сестры! Зато наши души не желудки ли это для духовной пищи? Наполненные ее они породят великие сокровища".
- Как это иллюстрировать? - спросил себя Савелий, в совершенном недоумении. - И что это? Ирония или нагромождение несуразностей?
"Усечение языков и приготовление медвяного взвара, - стояло дальше, совершается в одном и том же помещении, и на тех же площадях, где гильотинируют, в праздничные дни весело танцуют. С той же кафедры доносятся слова и о милосердии, и о страшных наказаниях грозящих строптивым. Их воздух накален до чрезмерности, тяжел, смраден и мертвящ. А ведь он должен быть и живительным и благопьянящим ! Моя же власть зиждется не на том, что во мне, a на том, что я со своим внутренним содержанием могу делать, и делаю.
{77} Интимные данные есть у всякого; но каждый подчинен и внешнему сцеплению обстоятельств.
Этим сочетанием внутреннего и внешнего и определены так называемые способности и одаренности. Ищите, найдите ваши сочетания, так же как я искал и нашел мое сочетание! И тогда, все вместе, размеренным, уверенным, неотвратимым шагом двинемся мы к победе. Не бойтесь терять время на подготовку. Мы все знаем, что потерянного времени не вернуть, - но что нам время, потерянное за краткую земную жизнь, когда мы видим, что другие теряют тысячелетия? Братья, сестры! Воздаяние близится и голод будет утолен".
Савелий скрестил на бумаге несколько линий и задумался. Тема прочитанного вытекала, как будто, из каких-то других, предшествовавших ей, тем, но общая картина ускользала и строки Варли напоминали нарочитую фантазию. Изобразить толпу паломников, молельщиков? Ряд странных лиц странных людей? Какою могла быть жизнь Марка Варли? - спрашивал себя Савелий. И в какой мере был он связан с реальностью? Савелий допустил, что Варли не умел говорить с людьми, что они от него отворачивались, или его остерегались, и что именно из-за этого он и стал писать. Ведь если пишешь не с тем, чтобы быть прочитанным, то писать можно что угодно.
"Действие всемирной маслобойни, - замелькали строки, - очевидно пришло в расстройство. И что особенно важно, так это наша полная зависимость от этой маслобойни. Братья! Сестры! Если бы все причины сошлись в одной причине причин и эта главная и единственная причина была бы голодом, стремительность природы которого известна, то все завершилось бы повторными монодрамами. Но ведь это не так.
Мы находимся в положении наблюдателей и видим большую обезьяну, сидящую в клетке и получающую на пропитание несколько кедровых орешков. И прямо против клетки другая обезьяна, оставленная на свободе, легко взбирается на пальму, рвет и съедает большой кокосовый орех. Или мы видим девицу с костлявыми плечами и плоской грудью, сверх того чахоточную, и рядом с ней другую девицу, с ослепительными плечами, грудью богини и совершенно здоровую. Я говорю и повторяю, и буду твердить до самого дня нашей победы: созерцание голодной обезьяной обезьяны сытой и чахоточной девицей девицы здоровой, не может привести к смирению. Требующее именно смирения родоначальники таких сочетаний лжецы и изуверы".
- Что мне делать? - спросил себя Савелий, разведя руками. - Ну что мне делать? Я устал.
Было уже за полночь. Ослабленный болезнью Марк Варли теперь до трех утра не бодрствовал. С вечера, он брал книгу, которую начинал читать рассеянно и с перерывами. Он говорил, что мелькающие перед его глазами строчки способствуют возникновению отдельных образов, к которым он приноравливает другие, свои собственные. Автор, следовательно, играл роль подсобную. И Варли добродушно посмеивался. В двенадцать он тушил.
{78} Савелий приоткрыл дверь и прошептал:
- Вы спите?
Совпал ли этот вопрос с каким-нибудь, охватившим старика кошмаром, или шепот Савелия был слишком внятным и разбудив его испугал, но, так или иначе, Варли издал громкий крик.
- Что с вами? Что с вами? - проговорил Савелий, - вам больно?
- Помогите, помогите! - кричал старик, - Савелий, помогите! На помощь! На помощь, скорее! Кто это? Кто? Савелий, Савелий!
- Но я тут, я рядом.
Варли поднял одеяло к самым глазам. Он тяжело и порывисто дышал.
- Ну да, ну да, это я, - продолжал Савелий, зажигая настольную лампу. - Успокойтесь, ничего не случилось. Хотите горячего питья?
Варли начал уже успокаиваться, когда раздались стремительные шаги и дверь распахнулась. Обернувшись Савелий задел рукавом лампу и та с шумом упала. Совсем перепугавшийся Варли снова стал стонать.
- Я ее видел, я ее прямо перед собой видел, - бормотал он, - я ее на себе видел, я ее в себе чувствовал, как живую, хуже чем живую...
И, одновременно, раздавались исступленные возгласы Асунты:
- Довольно! Довольно! Я вам говорю, что довольно! Хоть бы ночью было тихо и просто. Вы оба меня умерщвляете, вы меня режете.
- Ради Бога, Асунта, ради Бога, - говорил Савелий. - Ему худо. Иди, ложись. Иди, скорей ляг. Я сейчас приду.
- Я уеду, я уеду куда глаза глядят, куда попало, я не могу больше жить в вашем сумасшедшем доме!
Савелий протянул руки и взял ее за плечи, стараясь повернуть к полуосвещенной двери. Она резко высвободилась, отпихнула его, вот-вот, показалось ему, начнет царапаться и кусаться.
- Помогите, помогите ! - стонал, между там, Варли.
- Что ж ты ему не помогаешь? - прошипела Асунта. - Слышишь? Он тебя зовет на помощь.
Она быстрыми шагами вышла и громко захлопнула дверь.
Стало совсем темно. Старик продолжал бормотать:
- О-о, помогите, о-о.
Савелий нашел ощупью лампу и зажег свет.
- Это была она, она, - продолжал старик, как в бреду. - Я ее узнал, я уверен, что это была она, я ее уже раньше видел. Страшней ее ничего нет. Она наваливается... это смерть...
- Так это же была моя жена, - проговорил Савелий, удивленный и расстроенный. - Услыхав как вы стонете, она пришла спросить в чем дело. Прошу вас ее извинить, она очень нервна. Хотите питья?
Он поправил подушки, одеяло, передвинул ночные туфли, {80} тихонько повторяя те самые слова, которыми утешают больных детей. Действительность и сон вступали в нормальные соотношения.
- Спасибо, мой молодой друг, - проговорил Варли. - Без вас, что со мной было бы? Слишком развитое воображение в мои годы опасно. Но что поделать, если оно все время тут как тут.
Он задремал, потом уснул. Савелий потушил свит и стараясь не шуметь, вышел. В коридоре он остановился, провел рукой по лбу, вздохнул, вздохнул еще и еще. Ни о каком объяснении с Асунтой он и не помышлял, наперед зная, что никакое объяснение ни к чему не приведет. Стоя в коридоре, он утверждал в себе свое "право на молчание".
- На этот раз трудно, - прошептал он, и проник в спальню. Лампа с розовым абажуром горела. Асунта не спала. Она не только ничего не сказала, но даже на него и не взглянула. Билось сердце Савелия и замирала его душа пока он, стоя рядом с кроватью, приглядывался к коротким блескам, вспыхивавшим между ресницами! Он знал, что она думала о том, о другом, которого ждала и который так медлил. Он знал также, что страсть ее была не радостью и не страданием, а наваждением, которому она не могла противиться. Упрекнуть ее он ни в чем не мог. Что ему оставалось, как не молчать? Но он не выдержал:
- Асунта, - прошептал он.
- Асунта? Асунта? Что еще? - последовал ответ.
Удрученный, подавленный, но именно из-за резкой душевной боли собой овладевший, он разделся и лег в постель, невероятная ширина которой показалась ему особенно желанной.
25. - ИЗВИНЕНИЯ
В феврале солнце встает поздно и, в то утро, небо было вдобавок задернуто низкими и плотными тучами. Так что было совсем темно, когда Савелий вышел из дому. Несмотря на ранний час и на темноту, на улицах царило оживление. В ярко освещенных мясных лавках приказчики украшали туши многоцветными бумажными лентами и зеленью. У базарной площади то и дело останавливались грузовики с овощами, яйцами, сырами, вядчинами, колбасами, рыбой и крабами, живыми кроликами в клетках, битой птицей, фруктами, цветами...
Все это могло служить наглядным опровержением традиционных жалоб на "трудные времена", особенно к полудню, когда все, как есть, оказывалось распроданным. Изобилие - даже больше чем изобилие - кололо глаза. Но Савелий на это не обратил никакого внимания. Зато яркость освещения его раздражила и он говорил себе, что работать надо начинать не раньше восхода солнца, когда становится светло в порядке естественном, и что электричество, газ, керосиновые лампы и свечи должны рассеивать темноту вечернюю, а не предутреннюю.
Все эти фонари, {80} шары, бра и канделябры были нахальным продолжением сутолоки, порождаемой страстью к наживе. Отдых и спокойствие почитались в этих кругах чем-то постыдным, родственным лени.
"Лень же для них хуже противоестественных пороков", - думал Савелий.
Он сегодня тем более испытывал склонность к таким заключениям, что накануне лег поздно и потом плохо спал. Его физическое состояние больше соответствовало тому, которое следует за трудным рабочим днем, чем дню предшествующему. Когда он уходил Асунта спала и он рассчитывал, вернувшись, застать ее проснувшейся, но еще лежащей, и подать кофе в постель. Так он поступал каждый день, но после ночной истории - он хотел этим подтвердить, что "все по старому", и тем доставить Асунте облегчение. Но, войдя в комнату, он застал ее уже одетой и тщательно причесанной.
- Ты что-то поздно, - сказала она, - я уже собиралась готовить Христину к прогулке.
- Сегодня базарный день. До базара далеко. И я закупаю на три дня.
- Пока тебя не было, пришла почта. Вот.
И она протянула ему письмо.
"Мадам, - прочел Савелий, - прошу Вас извинить меня за некоторую бесцеремонность телеграммы. Но утром того дня, когда я хотел за вами зайти, меня известили, что моего отца постиг удар и я спешно выехал в Вьерзон. Увы, было поздно. Когда я туда прибыл - его уже не было в живых. Так объясняется и моя телеграмма, и последовавшее за ней молчание. Я рассчитываю быть в Париже... февраля и тогда зайду за вами обоими. Мы пообедаем и постараемся найти решение по интересующему вас вопросу. Если бы с вашей стороны возникло какое-нибудь препятствие, не откажите протелефонировать в мастерскую. Прошу вас верить... Ф. К.".
- ...февраля сегодня, - сказала Асунта. Письмо почему-то опоздало.
Ничего не ответив, Савелий положил его на столик. Немного как зажигаются контрольный лампы сложной механической установки одна за другой напомнили о себе - уже однажды перечисленные им - причины невозможности для него принять приглашение Филиппа Крозье: больной старик на руках, хозяйственные обязанности... К ним теперь присоединилась острая потребность "молчать", и молчать в одиночестве было легче, чем в обществе Асунты и Крозье. К тому же Асунта не ждала ли она от него отказа? Наконец, задача Крозье могла стать проще. Насчет его намерений у Савелия теперь складывалось - правда, довольно еще расплывчатое - мнение: не совпадает ли его внутреннее состояние с состоянием его самого, тем самым, когда "молчание" служит - пусть временной - но надежной опорой?
{81} "Сверх всего этого, - думал он, -не пойти с ними обедать, это значит еще дальше проникнуть в царство видений Марка Варли. Там мне проще будет ждать возвращения Асунты, ее полного возвращения".
Савелий расставил чашечки и блюдца и произнес:
- Я не пойду.
- Почему?
- По тем же все причинам: болезнь Варли, домашние обязанности. Он их примет во внимание и извинит меня.
- Может одной мне идти не совсем удобно?
- Поскольку я не возражаю...
- Христина, не пускай слюни, - отвернулась Асунта, - держи себя как следует. Хорошо. Я пойду одна.
Она казалась спокойной, чуть ли не равнодушной. Она знала, что внешнее спокойствие - даже напускное - одна из опор самообладания.
26. - СТАРУШКИ
Не только Филипп был удивлен входя в квартиру Варли, но даже и не попытался удивления своего скрыть.
- Вы отлично устроились, - сказал он, поздоровавшись, - такая большая разница...
- Да, но мы не у себя... - начал было Савелий и умолк, заметив неодобрительный взгляд Асунты.
- М-сье Варли принял нас очень радушно, как друзей, - проговорила она. - Но пойдемте в комнаты, прошу вас.
- Не лучше ли будет, не задерживаясь, отправиться обедать, как то было предположено?
- Сожалею, но не могу принять вашего любезного приглашения,
- вставил Савелий. - Мне нельзя отлучиться из-за срочных занятий. Крозье не проявил никакого удивления.
- Но ваша супруга? - спросил он.
- О ! Моя жена всегда свободна по вечерам. А так как с точки зрения деловой...
- Деловой?
- Ну да, деловой, - мое присутствие не необходимо, то все складывается к лучшему.
- Если так, если вы настолько заняты и не возражаете против... Крозье коротко взглянул на Савелия. Тот же его разглядывал с большим вниманием.
Несмотря на костыли и большую черную повязку на ноге, вид у Крозье был нарядный и холеный. Шрама на голове - из-за шляпы - видно не было. В общем его осанка дышала уверенностью в себе.
"Если он не принадлежит к аристократии, то к лучшей части торгово-промышленного класса принадлежит без сомнения" - подумал {82} Савелий. Появление Крозье, после того, как от него были получены и письма и депеши, - что позволяло заключить, что он ничего скрывать не хочет - было, как будто, началом осуществления заранее обдуманного решения. Ему ясно соответствовало ожидание самой Асунты, которого она тоже не скрывала. Что до него самого, то избрав "молчание" он, казалось ему, отводил всякий упрек в попустительстве. Боль, которую он заключил в глубину души, была похожей на искупление. Но какое-то неизвестное еще оставалось. Точно бы тень какая-то обволакивала некоторые стороны его разума..
- Я пойду надеть пальто, - сказала Асунта.
- Ваша квартира много комфортабельней квартиры на рю Байяр, - протянул Крозье, помолчав.
- Там было тесно и не очень чисто, обстановка была примитивной. Но там мы были у себя, и это большое преимущество. Я им пожертвовал чтобы быть уверенным в завтрашнем дне. А тут я так занят, что больше об этом не задумываюсь.
- Какое-нибудь целиком вас поглощающее интеллектуальное
сотрудничество?
- Нет. Артистическое, и требующее большой фантазии. Это мне в высшей степени по душе. Иной раз бывает трудно начать, но когда первый шаг сделан, то не замечаешь как бегут часы.
- Вот м-м Болдырева, - прервал его Крозье.
Савелий увидал тогда Асунту, показавшуюся ему немного отличной от той, которую он привык видеть. Но только затворив за ней и Филиппом дверь он понял, что дело в красной розе, приколотой к воротнику, в блестящих чулках, в высоких каблуках, и еще в том, что на руках Асунты были совершенно новые, лайковые перчатки.
Он меланхолически побрел в гостиную, в одном из углов которой им было устроено ателье: стоял мольберт, стол для рисования, были разложены коробки с красками, с карандашами, с кистями, с флаконами с тушью. Там ему легко мечталось и думалось. Иногда туда приходил Марк Варли.
- Я вам не мешаю? - спрашивал он.
- Наоборот. Я всегда вам рад.
- Иной раз, - говорил Варли, - вы лучше выражаете в ваших рисунках мои мысли, чем я сам могу их выразить словами.
Но в тот вечер Варли был еще очень слаб и оставался в постели. Савелий, который испытал потребность его видеть, решился проникнуть в его спальню. Он прежде всего спросил, не нужно ли что-нибудь?
- Спасибо, друг мой, - ответил старик, ласковым голосом. - Мне ничего не нужно. Но обменяться несколькими словами всегда приятно.
- Вы помните, как мне раз читали про мальчика-проводника?
- Конечно, помню. О нем, в сущности, знать должны решительно все и все время о нем помнить. Но почему вы меня о нем спросили?
- Признаться, и сам не знаю.
{83} - Мальчик-проводник, - почти зашептал Марк Варли, - мальчик, который показывает дорогу уходящим. Я тогда отчасти читал, отчасти импровизировал. И спешил. Много, кажется, лишних сказал слов...
Савелий и слушал, и не слушал. Он припоминал, что от тогдашнего речитатива Марка Варли на него повеяло и грустью, и нежностью. И с этой грустью и нежностью в душе он разбудил Асунту и ими с Асунтой поделился, и она сама, едва проснувшаяся, тоже была грустной и нежной. Но с той поры она отвернулась от него, а сегодня вечером ушла. "Мальчик-проводник, спрашивал себя Савелий, - какой мальчик-проводник? Который знает дорогу, который только уводит и никогда не приводит?".
- О мальчике-проводнике, - шептал Марк Варли, - мне надо успеть написать все. А я только начал. И я ведь старенький. Вы тогда согласились его нарисовать.
- Да. Но мне что-то помешало.
- Так вот листки, - протянул Варли руку к полочке, - возьмите, попробуйте. Я с тех пор ничего не прибавил и это только наброски. Я ведь больной. Мне ведь трудно. Мне ведь страшно. Мне ведь кажется, что мальчик-проводник меня ждет.
Савелий взял листки и, вернувшись в свое ателье, принялся читать:
"Мальчика-проводника в деревни знали все, верней - все знали, что время от времени он появляется.
Знали, что у него есть собачка, которую он водит на ремешке. И, как во всякой деревне, там были старушки, которые часто сидели на лавочках у своих домиков и вязали, или вышивали, или штопали. И раз она спросила у одной из старушек: "Кто этот мальчик с собачкой на ремешке?" Старушка ничего не ответила и, свернув вязанье, вошла в дом, точно вопрос ей показался не то неуместным, не то невежливым. Когда же она обратилась к другой старушке, сидевшей у соседнего дома, и та, тоже не ответив и сложив работу, вошла к себе, то ей стало неприятно. Точно она говорила вещи, которых говорить нельзя, или нельзя слушать. Она подумала о тайнах, перестающих быть тайнами если ими хоть с одним человеком поделиться, и испытала душевный ущерб, почти страх. Третья старушка, как и первые две, когда она ее спросила, отвернулась, сложила работу, встала и ушла домой. И вышло, что несмотря на трижды заданный вопрос она ничего не узнала. Надо добавить, что утром того дня она как раз встретила мальчика с собачкой на околице деревни, у последнего дома, там, где начиналась дорога. Оттого она и спрашивала".
Савелий припомнил как Варли, в этом месте рассказа, его спросил:
- Вы можете нарисовать мальчика?
И как он ответил:
- Кажется, да.
- По таким неполным указаниям?
{84} - Кажется, да.
- На основании всего трех вопросов, заданных молодой девушкой трем старушкам, на которые они не ответили, и почти намека на встречу?
- Кажется, да.
- Я знаю, что я неточен и читаю слишком скоро. Но отчасти это умышленно, отчасти оттого, что я сам недостаточно ясно себе все представляю. Ваши иллюстрации мне очень помогли бы.
"Мальчик-проводник, с белой собачкой, - говорил себе теперь Савелий, который ждет у околицы, там, где деревня кончается и начинаются холмы и склоны, между которыми бежит дорога. Она должна бежать немного в гору. Светлая, гладкая, широкая дорога, как все хорошие дороги, но все-таки особенная, отмеченная. По ней и уходят с мальчиком, который ведет, который знает, куда итти. И так надо нарисовать, чтобы не было видно, откуда уходят. Все равно ведь не вернутся. Уходят для того, чтобы остаться где-то в другом месте, но какое это другое место? Об этом, наверно, и думает старик Варли. Но разве можно это нарисовать?".
Еще звучали в ушах его шаги Асунты и Крозье, донесшиеся из-за запертой им двери и так легко было их сравнить с вопросами старушкам, на которые не следовало ответов!
- Какие нужны лиши? И какими должны быть краски? - спрашивал он себя.
Укрепленный им на столе лист остался белым, когда он, отчаявшись что либо найти, пошел к себе. Христина спала. Кровать была несообразно широкой. "Дорога и та должна быть уже", - подумал он, с раздражением.
27. - ОБЕД
Предшествуемая метрдотелем и сопровождаемая Филиппом, ковылявшим на костылях, Асунта не спеша шла между столиками прославленного ресторана одного из центральных кварталов Парижа. Она то поднимала глаза, то их опускала, но ничего жеманного в этом не было. Просто она не знала, что думать: считать ли себя королевой или золушкой? И никогда до того не виданная ею роскошь, и беспокойное сознание достигнутой цели, и радость и гордость, и благодарность, и некоторый внутренний трепет, и многое еще другое, невыразимое, непередаваемое, что может крыться в сердце молодой женщины, нашедшей, наконец, того, кому вся ее красота, вся нежность, и все доверие предназначены! Высокий рост Крозье, некоторая надменность его выражения, костыли и нашлепка на голове, под которой нетрудно было угадать шрамы, подчеркивали необычность вновь проникших в зал. Глядя на них, пожилая дама посоветовала важному господину, с {85} розеткой лежьон д-оннер в петлице, с которым она обедала, обратить на них внимание.
- Да, - проговорил тот, взглянув на Асунту глазами знатока. -Немного пудры, немного помады на губах - и больше ничего не надо. Думаю даже, что где-нибудь в деревне, в простом платье, на винограднике или в поле, она была бы еще соблазнительней. А ее муж должен знать себе цену.
- Только каким он бывает, когда они с глазу на глаз и ему что-нибудь не по нраву? Не уверена, что все проходит гладко.
Метрдотель, тем временем, усаживал Асунту и Филиппа за столиком в глубине зала, со всяческой предупредительностью. Сложные и незнакомые названия блюд испугали Асунту и побудили ее доверить выбор Филиппу. Теперь, когда вызванное их появлением некоторое, не совсем скромное любопытство улеглось, Асунта стала чувствовать, что ее уверенность в себе растет.
"Положение прислуги у Варли, сам Варли с его котловиной, Зевесом, молельней, - сказала она себе, - резонерство, парадоксы Савелия? Нельзя ли об этом просто-напросто забыть, точно никогда этого всего и не было? Покончить с этим существованием земляных червей? Что до Христины - будет видно потом".
Она не хотела ни помех, ни задержек, ей казалось, что открывается новое, настоящее, противоположное тому, что было на улице Васко де Гама.
"Конечно, он долго колебался. Письма, телеграммы, отъезды. Все это было. Но главное, что он послал ко мне своего друга как только понял, что уцелел, едва-едва придя в себя. И теперь он тут, со мной. И может быть с согласия своей жены он тут со мной, и даже по ее поручению. Довольно одного слова! Одного единственного слова!"
Он, между тем, внимательно обсуждал с метрдотелем меню и так же внимательно выбирал вина.
- О! Если б я могла сказать, - произнесла она, когда Филипп кончил, и рассмеялась.
- Что сказать? Скажите? Я буду счастлив узнать о причини хорошего расположешя вашего духа.
- Молчание, не золото ли оно? - почти прошептала Асунта.
Упорно глядя в глубину его зрачков она хотела ему передать самое сокровенное, что в ней было: "Я его люблю, не влюблена, а люблю и он будет моим". И так она при этом напрягала свою волю, что, казалось ей, могла бы определить в себе точку, из которой должен был исходить, чтобы в него безошибочно проникнуть, некий магнетический луч. Но он не почувствовал ничего и глаза его остались такими же невозмутимо спокойными, какими были.
"Наверно, - подумала она, - ему кажется, что в этой обстановке говорить можно только о вещах поверхностных, что для настоящего объяснения она не подходит".
Щеки ее порозовели, ресницы чуть дрогнули.
{86} На тарелке, которую перед ней поставили, было что-то, чего она никогда раньше не видела. Заметив ее любопытство, Филипп пояснил:
- Это фондю-пармезан, с парижскими шампиньонами и пелопо-несскими оливками. Тут это особенно хорошо готовят.
Асунта попробовала и промолвила:
- Я хотела бы питаться только этим.
Оба рассмеялись, и он предложил заменить все заказанные им блюда повторением фондю-пармезана. Асунта соглашалась на шутки.
- Сожалею, - сказал он, - что ваш муж сегодня не с нами, и мы не знаем, разделил ли бы он ваше предпочтение.
- Мой муж ест что попало. Ему все равно. Хуже: он ничего в еде не понимает. Лишь бы насытиться.
На этот раз в голосе Асунты прозвучали нотки слегка металлические. При чем был тут Савелий? Зачем Филиппу понадобилось о нем напомнить? Или Филипп не понял скрытого смысла почти случайного сцепления обстоятельств, позволившего им остаться вдвоем?
В эти минуты, которые она считала если не за решающие, то за непосредственно решающим предшествующие, она мысленно перебрала этапы своей жизни и еще раз нашла в их последовательности все нужные оправдания. Во время войны 1914-1918 г.г. она была ребенком, во время революции совсем маленькой девочкой. Ей пришлось переносить нетерпение, раздражение матери уроженки Мадрида, - которую в Петербурге все терзало: и снег, и нравы и, потом, голод, холод, страх. Она плакала, металась, или, временами, погрузившись в полную апатию, не замечала того, что было кругом, точно отдаваясь каким-то видениям или снам наяву. Асунта помнила и своих старших сестер: Hypию и Пилар. Обе брюнетки, обе преувеличенно подвижные, лишенные снисходительности, почти злые, ее тиранившие. Позже, подростком, она жила у чужих людей, в незнакомом Париже, в бедности, в тесноте. Постепенно в ней складывался род отказа, некое, ни в какие формы не выливавшееся возмущение, несогласие. И тогда вот и произошло недоразумение на раскаленном тротуаре улицы Васко де Гама. Оно казалось - или показалось - ей выходом, концом вынужденных подчинений. Но вместо перемены осталось все то же: бедность, посредственность, серость, к которым прибавился стыд: нельзя было согласиться на то, чтобы все так случилось. И она уже была готова сказать сама первое слово, признаться:
- Мой муж? Я его не люблю. Я его никогда не любила. Я люблю...
И вдруг ей пришло в голову: "а маленький мальчик? Он ведь, может, уже во мне?".
- Ваш муж теперь лучше зарабатывает? - спросил Филипп.
- Мой муж... почему вы мне только о нем говорите? - спросила Асунта, едва ли не со злобой.
- Потому, что дела...
{87} Она не дала ему кончить:
- Почему вы, едва очнувшись, послали ко мне вашего друга? Филипп посмотрел на нее с недоумением: "какая она брюнетка, - подумал он, - она слишком брюнетка!".
- Я тогда как бы вынырнул из хаоса, - произнес он, - Ламблэ стоял рядом. Я попросил его вас известить.
- Но почему? Почему меня?
- Я о вас подумал.
- Почему вы обо мне подумали?
- В такие мгновения мыслей не выбирают. Они сами приходят в голову.
Пришли менять тарелки, наливать вино. Они оба молчали.
- Я не могу, конечно, вас спрашивать, чему подчинились тогда ваши мысли, - сказала совсем тихо и не поднимая глаз, Асунта, - да и вы, вероятно, этого не знаете. Может быть вас тогда прямо коснулась... судьба.
- Не знаю. У меня осталось смутное воспоминание. Как объяснить? Будто я, на мгновение, приблизился к какой-то границе. Может быть мне показалось, что я вижу обратную сторону... чего? Не знаю. Обратную сторону всех вещей, ту, которой в ежедневном обиходе не видно, о которой большинство даже не задумывается, даже себя не спрашивает, есть ли она? Но очень смутно, очень расплывчато это мое воспоминание.
- Расплывчато?
- Да. И угнетающе. Я мог бы, кажется, сказать, что я совсем приблизился к небытию, но вовремя отпрянул. Или вот еще сравнение: вода, отхлынувшая после наводнения. Выступили полосы земли, по которым можно было идти. Была дана отсрочка.
- Отсрочка?
- Да. Снова можно было соприкоснуться с реальностью, можно было начать действовать.
- И вы послали ко мне вашего друга, чтобы соприкоснуться с реальностью?
- Да. Не станете же вы меня убеждать, что вы не составная часть реальности?
Он рассмеялся. Но смех его был вынужденным, искусственным, так как в эти мгновения, для Филиппа, Асунта была особенно очевидной "составной частью реальности". Ея блестящие глаза, ее черные локоны, ее руки, ее голос, исходившее от нее тепло - все это не имело решительно ни малейшего сходства с призраком.
- Налейте мне вина, - сказала она, почти нагло, и когда он наполнил стакан, залпом его выпила. Он удивился.
- Это вино крепкое, - осторожно предупредил он, - и так его пить не следует.
{88} Но она, казалось, не обратила на его замечание ни малейшего внимания.
- Вы мне сказали, что вы стенодактилографка, - произнес он, меняя тон, - и как раз...
- Я солгала, - прервала Асунта. - Я не стенодактилографка, а просто дактилографка, притом плохая. Я даже орфографии хорошенько не знаю.
Так говоря, она думала: "вода отступила. Появились полосы земли, по которым можно было идти. По мокрой этой земле, по грязи, по илу, который прилипал к ногам. Получил отсрочку. Вовремя отпрянул от небытия. Надо будет это рассказать Савелию, и попросить его нарисовать".
- Можно все-таки попробовать, - продолжал он, - и, в случае неудачи, подыскать что-нибудь другое. Например в счетоводных записях. Или в классификации. Я буду следить. Я буду очень занят в Вьерзоне, но приезжать буду ежемесячно.
- Ежемесячно? Не еженедельно, как раньше? И что же я буду одна, без вас, в вашей конторе делать? Ваш директор съест меня живьем.
- Нет, нет, вы плохо меня поняли.
- Вы только что сказали, что будете следить. Разве можно следить, приезжая раз в месяц? Как вы думаете?
- Не сердитесь, прошу вас.
- Я не сержусь. Только вот я так устроена, что если не понимаю, то хочу, чтобы мне объяснили.
- Очень просто. Я обещал вам найти работу и я человек слова.
- Дайте мне еще вина, - произнесла она слегка глухо и он налил четверть стакана.
Днем, в поезде, он говорил себе, что будет тверд, что будет решителен, что ни упреки, ни гнев, ни даже слезы его не тронут. Но повторные и вызывающие требования налить вина его смутили.
- Вы мне оказали честь принять меня у себя дома, - заговорил он. - До моего дома, который в Вьерзоне, далеко и я не могу просить вас предпринять путешествие, чтобы я мог вам ответить тем же. А в Париже я останавливаюсь в гостинице. Пригласить вас со мной пообедать и поговорить о делах было вполне естественным выходом. К сожалению, ваш муж сегодня занят. Мне эго прискорбно, но что я мог поделать?
- Ничего.
- Теперь мы говорим о вас, о работе для вас, в моем деле. Устроить вас в нем для меня приятное обязательство. Я постараюсь...
Он замялся. Со времени встречи на берегу Сены, появления Асунты в мастерской, потом его визитов к ней, с тех вообще вот "первых пор" произошло многое. И крушение, и госпиталь, и заботы Мадлэн, и кончина отца, сделавшая из него владельца большого предприятия.
{89} Все это им было взвешено, принято во внимание. Но было им учтено и другое.
Он вполне допускал, что это другое могло захлестнуть все его существо и толкнуть на поступки неразумные и даже недостойные. Соответственно он нашел решение: бескорыстная дружба, преданность, постоянные заботы. Так, думал он, будет соблюдено равновесие.
Но теперь он видел перед собой красивую, соблазнительную, влюбленную молодую женщину, которая, к тому же, казалась приближающейся к пределам самообладания, готовой на необратимые слова и поступки. И у Филиппа возникло сомнение в том, что у него хватит воли для осуществления своего решения. Оттого он и не договорил фразы, оттого и оборвал себя на слова: постараюсь.
Тем временем Асунта выпила вино и попросила налить еще. Чтобы не поддаться желанию взять ее за руку и сказать: "Не пейте так, вы мне причиняете боль", - он, сделав мучительное над собой усилие, вернулся к тону покровителя:
- Я очень запаздываю с выполнением моего обещания, но, как вы знаете, я был болен и даже теперь не вполне поправился. Кроме того, потерял отца, вследствие чего возникли трудности в ведении дела. Не случись всего этого, вы были бы устроены еще до конца прошлого года.
- А? Правда? - сказала она, с иронической интонацией. И прибавила, уже без всякой иронии: - Ваш экстренный отъезд из госпиталя был значит не при чем в этом запоздании? Вы о нем не упомянули.
- Будем серьезны, - промолвил он. - Это необходимо нам обоим.
- Как вы могли? Как вы могли! - воскликнула она. - И как вы можете сейчас говорить таким тоном?
- Каким тоном?
- Тоном школьного учителя. Он вам не к лицу. Он вас уродует.
- Тон школьного учителя? Ничего общего. Мы говорим о делах и, когда говорят о делах, предпочтительней оставаться серьезным. Я хочу точно обо всем условиться.
- Точность делового человека.
- Да. Именно. Я деловой человек и стремлюсь найти наилучшее деловое решете, выяснить, какая вам подошла бы в моей мастерской должность.
- Должность? Мне подошла бы должность? Но я не хочу быть вашей служащей, не надо мне никакой должности! Если вы из-за этого мне писали, посылали депеши и пневматички, из-за этого теперь приехали и ко мне пришли... не надо было беспокоиться. Можно было просто приказать вашему парижскому директору: наймите мадам Болдыреву. Она ничего не умеет делать, но все-таки наймите, платить ведь будете не вы, а фабрика. А если окажется, что она обходится слишком дорого, я приму меры. Вот точность делового человека.
{90} - Асунта, Асунта...
- Налейте мне еще вина.
- Hет. Это вам наделает вреда.
Она взглянула на него с такой яростью, что он себя спросил, не ошибся ли в учете ее страстности, не недооценил ли ее и не завел ли себя в тупик? Действительно ведь, для такой женщины, изваянной из едва-едва успевшей затвердеть лавы, отказ мог быть равным оскорбление. Tе несколько секунд молчания, которые последовали за его словами, были для него секундами напряженного ожидания. Потом Асунта порывисто взяла графин и сама налила полный стакан.
- Напрасно, - промолвил он, как мог примирительной.
- Напрасно? Конечно, все что я делаю всегда напрасно. И напрасно я поехала вас навестить в госпиталь. Это было особенно напрасно. И сюда пришла напрасно.
- Да нет, да нет, все можно устроить, все можно отлично устроить. Не надо волноваться. Не надо сердиться.
- Я не сержусь и не волнуюсь. Я всегда такая. Это мое естественное состояние. Я естественная женщина, а не деловая. Хорошо было бы и вам быть естественным человеком, а не деловым. Гораздо это больше к вам подошло бы, чем тон школьного учителя.
- Но чего же вы, в конце концов, хотите? - не выдержал он и тотчас же, осознав грубую бессмысленность вопроса, испытал жгучий стыд.
"Я потерял самообладание", - подумал он.
Асунта молча склонила голову. Она ждала, что будет дальше. И так как он молчал, подняла на него упорный взгляд. "Так вот она где, - казалось, хотела она сказать, - твоя действительность, твоя реальность. Выступившие из воды полосы земли, грязи, глины, по которым можно начать идти, на которых можно будет построить склады, мастерские? И нанять для работы в них неопытных дактилографок?".
Она приходила к заключениям: Филипп был потерян, в Филиппе она ошиблась. Что ей оставалось? Христина, Савелий, удушливая атмосфера квартиры Варли? Или что, что еще? Бегство? Но куда? Она не решалась, но решаться было надо.
- Я больше не голодна, - проговорила она, отодвигая тарелку. - И я устала. Я поеду домой.
- Асунта, Асунта, что с вами? Подождите, Асунта, не волнуйтесь.
- Не настаивайте.
Она встала, взяла сумочку.
- До свидания, - проговорила она и пошла прочь.
Он же, наскоро собрав костыли, тоже встал, и, смущенный, расстроенный, почти испуганный, за ней последовал. Она уже вышла в вестибюль и ей помогали надевать пальто.
- Это несерьезно, это даже странно, мадам Болдырева, - бормотал он нагнав ее. - Вы меня неверно поняли.
{91} Пока отыскивали его пальто, которое, из-за костылей, он надел с промедлением, Асунта успела выйти. Он поспешил за ней, но, увечный, шел медленно. Она уже была метрах в двадцати-тридцати впереди, и шаги свои все ускоряла. Он хотел было ее громко позвать, но не решился, испытал от своей нерешительности ущерб перешедший в невыразимое внутреннее мучение.
"Так, кажется, было, - подумал он, - когда я послал к ней Ламблэ".
Она все удалялась. Он постоял минуту, другую, о чем-то думая, что-то внутри себя переламывая. И, опустив голову, заковылял к ресторану, у дверей которого толстый швейцар смотрел на него с доведенным до совершенства выражением предупредительной вежливости, под которой никто не угадал бы ни любопытства, ни насмешки.
28. - СНЕГ
Все кругом было бело и в лучах газовых фонарей скоренько и приветливо вспыхивали падающие снежинки. Зимний этот вид улицы - только что серой, мокрой и скучной - напомнил Асунте покинутый в детстве Петербург, который, с тех пор, принял в ее мыслях облик не то чудесного сна, не то сказки. Но утешения это воспоминание ей не доставило, наоборот, она с горечью сказала себе, что как раз из-за ее русско-испанского происхождения и из-за брака со слегка азиатическим Савелием, чистокровный француз Крозье ее не понял и от нее отвернулся.
"Он принадлежит банкам, - думала она, - и только когда банки поглотит хаос, он поймет, что меня любил".
В этом квартале оживление царило лишь днем, и дома, сплошь занятые конторами и складами, были заперты наглухо, темны и мрачны. Асунта не знала, куда направляется. Ноги ее стыли, руки тоже, но щеки горели. Минут через пять, совсем для себя неожиданно, она вышла на большие бульвары, где все сверкало, где сновали автомобили. где было много прохожих. Кафе казались переполненными и из некоторых доносилась музыка. Асунта побрела вдоль ярких витрин по направлению к вокзалу Святого Лазаря. Но высокие каблуки и промокшие туфельки делали ходьбу затруднительной. У ярко освещенного входа в кинематограф она подумала об удобных, мягких креслах. С афиш улыбались размалеванные красавицы, фотогенические моряки, клоунообразные джентльмены, послы, виртуозы и дегенераты. Грум, в красной шапочке, в курточке с золотыми пуговками, зазывал прохожих, объясняя, что представлена идет беспрерывно. Асунта взяла билет, проникла в зал, в изнеможении села и закрыв глаза, наклонив голову, стала тихонько плакать. Целиком сосредоточившись на внутренней боли, она не замечала ни того, что мелькало на экране, ни того, что можно было разобрать вокруг. Музыка, чьи-то слова, {92} полутьма зала, все это осталось в другом мире, из которого она ускользнула. И вдруг грянул дружный взрыв хохота. Асунта вздрогнула, открыла глаза и увидала прославленного комика, вытанцовывавшего, жестикулировавшего, выпячивавшего из под нарочито поднятых бровей глупые глаза, терявшего и подхватывавшего продавленный котелок. Злая собачонка трепала и рвала его заплатанные штаны. Зрители были в полном восхищении. Сидевший рядом с Асунтой, великолепно веселый мальчишка сучил ногами и, давясь от смеха, выкрикивал:
- Мама, мама, штаны! Смотри, штаны! Собака срывает с него штаны !
Мама, сама сотрясавшаяся от смеха, еле выговаривала:
- Молчи, не мешай слушать.
Асунта стремительно вышла.
- Мне одиночество нужно, как нужна вода тем, которые давно не пили, бормотала она.
Идти домой и запереться было невозможно. Дома ее ждали Христина и Савелий. Дома царил дух Марка Варли.
- Нет, нет, не это, только не это, - шептала она, - лучше всю ночь пробродить по улицам.
Гнев, обида, стыд теснились в ее душе и с каждой секундой она все отчетливей ощущала как растет, как твердеет непримиримость.
- Он мне открыл путь в пустоту как раз когда я ждала слов любви, говорила она себе, - он забыл, как позвал меня из хаоса и забыл, что я, ни о чем не думая, сейчас же ответила. А теперь? После увиливания он признался, что он всего-навсего деловой человек. Деловой человек! Посылает из под обломков поезда, почти умирающий, своего друга, чтобы я про все, как можно скорей, узнала. А в ресторане официальное сообщение: прошу считать инцидент исчерпанным. Я деловой человек. Мне некогда. Деловой человек! Берет руками, а отдает ногами. Ну и пусть остается со своими делами, со своей женой толстой. И с моим отказом, в придачу. Всем, всегда будет отказ. И деловому человеку, и человеку с бабочками. Уйду в монастырь. Там ни фабрик нет, ни полос земли вылезающих из воды, ни бабочек, ни Одиссеев, ни Ханов Рунков, ни мальчиков с фокстерьером на ремешке.
И внезапно замерла: "А если мальчик уже во мне?". Она круто завернула за угол и побрела по пустынному переулку. Вскоре поравнявшись с небольшим кафе она заглянула в окно и увидала, что там почти пусто. В глубине было несколько старомодных деревянных столиков и все имело вид слегка провинциальный. Почти машинально Асунта вошла. В воздухе висело немного табачного дыма, пахло пивом и кофе, освещение было недостаточным и чистота сомнительной. За прилавком целовальник мыл и перетирал стаканы, пополнял бутылки. На все это она обратила очень рассеянное внимание, но зато тени по углам и под стенными диванчиками ее притянули: они {93} казались успокаивающими, мирными, готовыми выслушать все, что она скажет. Она заказала кофе, села в самой глубине комнаты и закрыла глаза.
Ей хотелось оживить только что ее терзавшее, и внезапно упавшее, раздражение, гнев, от которого ее отвлекло воспоминание о мальчике с собачкой, и который мог быть благотворным.
"Как я могла, ну как я могла, - повторяла она себе, - все, наверно, в этом дело. Он сразу почувствовал, что я его обманула. Он не мог не почувствовать, потому, что он меня любит. Почувствовал, что я ему изменила до признания и подумал, что мне все равно, что я ищу спокойной жизни и богатства и больше ничего. И отомстил: ты не поняла, что я тебя люблю, не дождалась, так на же, возьми: я деловой человек и могу тебе предложить место".
Асунта не замечала, что думает вслух.
- Что, милочка, не идут делишки? - услыхала она низкий женский голос и, обернувшись, увидала недалеко от себя, в тени, которую отбрасывал угол прилавка, старую женщину. Ввалившиеся губы, толстый, вздернутый нос, седые космы, выбивавшиеся из под вязанного берета, красные руки - все говорило о незавидной старости. Асунта не знала что ответить и та, воспользовавшись ее замешательством, прибавила :
- Когда девочка, вот так, как ты, сама с собой говорит, так это показывает, что делишки неважны.
- Я сама с собой говорила?
- Точно. Ты даже и этого не заметила. Ой-ой, любовь-то, любовь-то что делает.
- Почему любовь? Что вы знаете?
- Что знаю? А что бы это могло быть другое? В мои годы, когда всего повидал, не ошибешься.
- И для всех, по-вашему, одинаково?
- Для всех не для всех, а когда девочка так одна сидит и себе под нос бормочет, то яснее ясного. О-о ! Посмотри-ка в окно. Снег как валит. Бедная моя машина. Не найдешь, пожалуй; совсем занесет.
- Машина?
- Да, но не с мотором, ручная. Сама в нее запрягаюсь. Вон она. Глянь.
Асунта увидала по ту сторону переулка довольно большую, покрытую брезентом тележку.
- И придется еще ее пихать по такой погоде до улицы Ламартина, рассмеялась старуха. - Я там живу, на чердаке. Если бы он видел, так стихи бы наверно написал: "Уличная торговка" или "Бедная актерка". Что поделать, если я была актеркой? По подмосткам бегала тридцать пять лет. А оттуда все как есть видно. Это только так думают, что на подмостки выходят чтобы показаться и хлопки или свистки послушать. На самом деле смотрят и видят актеры, а не публика. Если как следует к своей роли не присмотришься, так {94} обязательно соврешь. Хочешь, не хочешь, а все наизусть выучиваешь, и любовь, и не любовь. Ни к чему, конечно. Под старость все равно швейцарихой, или вот, как я, уличной торговкой становишься. Чтобы не попасть в убежище, понимаешь? Там нашему брату хуже всех приходится, именно потому, что мы все насквозь видим. Если б еще старик был...
- Вы вдова?
- Нет. Мужа не было, даже милого дружка не было. Т. е. дружков у меня было много, только все меня побросали. Если один бросит, два, три - куда ни шло. А если больше? Поневоле себя спросишь: какая она эта самая любовь? А теперь увидала, что ты мучаешься, ну и заговорила. О твоем нутре заговорила.
- Оставьте меня в покое.
- Ну да, ну да, милочка, оставлю тебя в покое. Пойду тащить своего Ситрона. Ну и погодка, прости Господи. Сколько я тебе должна, хозяин?
Она расплатилась и, уже у самой двери, добавила:
- До свидания, красавица, не сердись. И не слишком много возись с мужчинами. Такое уж это дело любовь. Если она по мерке, то куда ни шло. А если нет - то лучше не надо. Она, видишь, бывает благословенной, но редко. По большей части она проклятая. И не сердись, не сердись, до свидания, красавица моя раскрасивая.
Она вышла и Асунта видела, как стряхнув с брезента снег, она взялась за оглобли, слегка нагнулась и зашагала.
"Если бы она только могла догадаться, что я изменила любовнику до того, как стала любовницей, да еще с собственным мужем, - думала Асунта, так не толковала бы о том, что все про любовь знает".
Вошли какие-то люди, отряхнулись, потопали ногами. Они наперерыв и громко говорили, смеялись, им явно было очень весело. За окном снег все падал и падал, наводя мысль на далекие засыпанные поля, сады, такие все спокойные и белые. Тут таких не бывает. Асунта вышла. Открытые туфли и высокие каблуки были - по такой погоде - очень неудобны. Она увидала светящуюся вывеску небольшой гостиницы, и когда снежинки попадали в ее лучи, то могло показаться, что они летят на свет, как мотыльки. "Белые мухи", - подумала Асунта и вошла, чтобы спросить, нет ли свободной комнаты. Оставалась одна, под самой крышей. Асунта заполнила полицейскую фишку, расплатилась и стала подниматься по крутой и узкой лестнице. Комната-мансарда ей понравилась. "Такую бы светелку получить в монастыре, где-нибудь в горах" - прошептала она. У высоко расположенного окна была ступенька, став на которую Асунта долго смотрела как все падал и падал снег.
"О каком моем нутре толковала эта старая ведьма, - припоминала она торговку-актерку. - Я не люблю, не люблю Савелия. (Она даже ногой топнула). Беда в том, что он меня любит, и даже очень.
{95} И чем больше любит, тем больше мучается. Если Филипп меня любит, то он тоже должен мучиться. Такое что ли у меня нутро, что из-за меня мучаются?".
Еще раз взглянув на крутящиеся снежинки, Асунта разделась и легла в холодные и грубые простыни. Задрожала. Свернулась калачиком. И долго плакала.
29. - ВОЗВРАЩЕНИЕ НА РАССВЕТЕ
Было еще совсем темно, когда она проснулась. До того, как она хорошенько поняла где она и что с ней, прошло минуты две-три. Невыразимая тоска сжала ее душу и, перебирая мысленно всяческие сожаления, она делала и себе самой и другим все возможные упреки. По часам получалось, что метро уже ходит. Она наскоро оделась, спустилась по крутой лестнице и вышла на улицу, где талый снег тотчас же набился в ее открытая туфельки. В вагоне была давка и толпа еле-еле шевельнулась чтобы позволить ей войти. Она старалась не замечать упорных и иронических взглядов стиснувших ее мастеровых и чернорабочих. Вдоль заводских стен она почти бежала и испытала облегчение когда увидала белизну своей улицы: движение там было редкое и снег лежал нетронутым.
Передняя, которую она покинула накануне, с затаенной надеждой на решительную перемену, и куда - верная супруга - она в неурочный и недозволенный этот час возвращалась как изменница, показалась ей слишком чистой и слишком тщательно убранной. Она тихонько растворила дверь в спальню и тотчас же Савелий зажег свет.
- Это ты, - сказал он, приподнимаясь и садясь в постели. Она не ответила, прошла прямо к кроватке Христины, взяла ее на руки и принялась неумеренно целовать. Та, еще не проснувшаяся, похныкала, потом поддалась ласке. Савелий, все продолжая сидеть, следил за этим проявлением нежности не говоря ни слова. Но через минуту он лег и закрыл глаза рукой. Он находил в своем решении "молчать" самую надежную из опор. Вопросы, упреки, восклицания, гнев, угрозы, категорические решения ничего устроить, разумеется, не могли.
30. - БЕРЕМЕННОСТЬ.
Последовавшие за обедом с Филиппом недели были для Асунты особенно мучительными. С одной стороны она видела все такого же терпеливого, спокойного, молчаливого Савелия, который ухитрялся скрывать даже те усилия, которые ему приходилось делать чтобы ничего не было заметно. С другой стороны она продолжала ждать какого-то известия. Какого - она не знала, и в том, что оно поступит, уверенности у нее, разумеется, не было. Но она все-таки ждала. Она {96} стала бояться слов, ей постоянно казалось, что у них есть скрытое значение, что они содержат намеки или насмешки. Как-то Савелий, без всякой задней мысли, совсем попросту спросил ее, не жмут ли маленькие туфли, которые она в тот день надела, и она приняла это за напоминание об утреннем возвращении, вспыхнула, затрепетала, подавила в себе позыв ответить резкостью и убежала в спальню. Она уделяла все больше внимания Христине, баловала ее и делала с ней большие прогулки: так, не вызывая возражений, она могла надолго отлучаться из дому. И, через некоторое время, после устранившего всякие сомнения визита к доктору, она сказала Савелию:
- Я ожидаю ребенка.
Верный правилу молчания Савелий не задал ей никакого вопроса. Срок, как будто, точным указанием не был. Но было возвращение ранним утром, которое, поставленное в связь со словами Асунты о беременности, прозвучавшими как признание, обращало подозрение в почти уверенность.
Со своей стороны Асунта, которая знала, что никакого средства против того яда, который она влила в его душу, нет, тоже молчала. Некоторое, само по себе возникшее, равновесие между сомнением и доверием, опасением и надеждой, протестом и покорностью позволило им продолжать совместную жизнь. Что в ней появилась трещина, было одинаково ясно и ему, и ей, и ни он, ни она этого и не думали отрицать. Только он желал возвращения к старому, а она находила в этих новых отношениях едва ли не преимущество: ее всегдашняя независимость еще окрепла и она могла отвергнуть малейшую попытку Савелия напомнить о своих супружеских правах, - если бы только такая попытка последовала.
31. - НЕУЛОВИМОЕ ОКОНЧАНИЕ.
Силы Марка Варли, между тем, вернулись и он возобновил свои ночные бдения. Савелий установил в своем углу-ателье складную кровать, что позволило ему, когда он того хотел, оставаться совсем близко от старика хотя бы всю ночь. Порой они оба бодрствовали чуть не до зари. Но Савелию приходилось вставать рано, чтобы со всем справиться, он часто не высыпался и по утрам бывал разбитым. Впрочем, он не жаловался, находя в таком постоянном напряжении моральное удовлетворение. Асунта возобновила готовку, что сняло с него часть забот, так что он надеялся выдержать довольно долго. Очень одна на другую похожие недели вытягивались прямой линией, и наслоения вопросов, на которые надо было молча ждать ответов, и все то, в чем нельзя было сознаться, все, в чем вообще нельзя сознаваться, стали тяжестью привычной, и потому переносимой. Иллюстрирование текстов Варли помогало Савелию - пока он рисовал - обо всем прочем {97} забывать. Варли писал много, но, по большей части, написанное рвал. Он никак не мог найти окончания истории мальчика с собачкой.
- Оно от меня ускользает, - жаловался он Савелию, - помогите мне его найти. Сделайте набросок. Сделайте несколько набросков. Выразите то, чего я выразить не могу. Я жду от вас сотрудничества, настоящего, глубокого. Нам надо добиться совместных видений. Совидений, (так в книге) смею я сказать. Поддержите меня, мой молодой друг. И Варли смеялся добрым и благожелательным смехом. Савелий изменял контуры пейзажа, искал лица, искал глаза, искал силуэт мальчика и собачки, старался уловить мысленно и выразить на бумаге их движения - но все, всегда, было не тем, что надо.
- У совидений, - говорил он Варли, - две стороны: лицевая и обратная. Как я, входящий в обратную, могу видеть то, что на лицевой?
- Постарайтесь. Для меня постарайтесь. Возможно, конечно, что мне придется помереть раньше чем вы найдете. Но разве из-за этого надо отказываться от попыток? Не хочу отказываться. Ну а если не успею, то завещаю вам все доделать после моей смерти.
- Ну, ну, м-сье Варли, о чем вы говорите.
- Ни о чем особенном. Просто не строю себе иллюзий. Я перевалил за два миллиарда ударов и мне надо быть готовым.
- За два миллиарда ударов?
- Ну да. В среднем каждому сердцу надо два миллиарда раз постучаться в двери райские, прежде чем его услышат и откроют. Но мне вышла отсрочка. Я два миллиарда отстукал, а двери все заперты.
- Да вы дольше моего проживете.
- Думаете вы, что я боюсь смерти? Не боюсь совершенно. Разве мы все не полноправные граждане потустороннего? Одно то, что число отпущенных нам ударов отмерено, тому доказательство. И вот еще сравнение: купальные костюмы.
- Не понимаю.
- Между тем это просто. Купальный костюм покупают чтобы съездить на море, поплавать. Когда сезон кончается, он больше не нужен, его выбрасывают и едут домой. То же самое - тело. В нем мы на сезон двух миллиардов ударов. Когда последний стукнет, придется его выкинуть и уехать домой. При этом купальный костюм не прикрывает всего тела, так же как тело не прикрывает всей души. На пляже ноги, руки, плечи, голова торчат из костюма, а в жизни некоторые части души выступают из тела. Это-то я и хочу объяснить в истории маленького мальчика. О частях души, не помещающихся в теле, не вставляющихся в тело, хочу рассказать. Именно это делает возможным видения.
Старик еще долго на эти темы распространялся, но очень утомленный Савелий слушал плохо и не отвечал.
- Вы понимаете? - спросил его Варли. - Или вы скептик?
{98} То, что я говорю, совершенно серьезно. И должно быть видно в ваших набросках.
- Трудновато, м-сье Варли. Признаюсь, что не уверен в успехе. Боюсь, что мои два миллиарда будут исчерпаны раньше.
- Постарайтесь, постарайтесь, для меня постарайтесь, друг мой. Я очень настаиваю. Я в высшей степени настаиваю.
Неделями двумя позже Варли пришел в ателье Савелия с большим конвертом в руках. Он казался угнетенным, грустным.
- Я отказываюсь, - сказал он.
- Вы отказываетесь? От чего?
- От того, чтобы найти окончание. Поручаю это вам. Вот тут, в конверте, незаконченный текст.
- Взгляните на мои новые наброски, м-сье Варли. Может они ближе подходят к тому, что вы ищете.
И Савелий развернул листы.
- Нет, это опять не то, - проговорил Варли, внимательно все осмотрев. - Опасаюсь, что рисунок, в этом случае, вообще будет невозможным. Надо поискать что-то другое.
- Почему?
- Из-за всего вместе. И из-за двух миллиардов, за которые я перевалил, и из-за потусторонних шумов, которые я начинаю слишком явственно слышать. Я стар и бодрствую почти до утра. И это мне позволяет видеть, как складываются моральный глыбы.
- Простите?
- Да, По ночам встают, возникают разные сближения, которых днем не бывает. Духовные, так сказать, связи, к утру распадающиеся. Мне показалось прошлой ночью, что с маленьким мальчиком лучше не настаивать. Окончание, которое от меня ускользает, наброски, которые вам не удаются, входят в состав царства видений. И оттого недоступны. По крайней мере теперь. Храните конверт; может быть позже, гораздо позже, когда настанет его время, вы его вскроете и все прояснится. А пока храните конверт. Бережно его храните. Это очень, очень существенно. Постарайтесь, чтобы от вас конец не ускользнул, как он ускользает от меня.
- Как вам угодно. А другие тексты?
- О! Другие остаются в полной силе. Они все доведены до заключений. Хотя бы Хан Рунк. Конечно, он труден и из-за личности самого Хана, и из-за последствий его поступков.
- Я ознакомился только с отрывками. Общего впечатления у меня нет.
- Но все-таки не забывайте, что в эту прозу вы вступили еще до того, как я вас встретил. Хан Рунк это самое грандиозное из столкновений внеземных сил. Я собрал все матерьялы, у меня множество доказательств, свидетельств, выписок, цитат, протоколов. Все это в приложении. Но теперь пришел к выводу, что лучше это разбить по страницам, в виде примечаний. Так читать будет много удобней. В этом {99} вы тоже мне можете помочь.
Решительно у меня на вас широчайшие виды, так что если вы думали, что со мной скоро покончите, то ошиблись. Вам придется иметь дело с краткими деловыми разъяснениями, касающимися самых непостижимых обстоятельств, первопричины которых скрыты в словах царя-поэта: возьму крылья зари и унесусь на них к границам мира, а там Бог. Когда вам придется сравнить описание какого-нибудь события с пояснениями, то вы удивитесь. Описание невообразимо. Но в сноске будет, например, значиться: см. рапорт комиссара третьего округа Баркера полицейскому следователю от 22-го ноября 1922-го года за № 0367 (102) А А 75. - Копия мэтру Бальмони, 45 бис, улица Лобино, Париж-6. И, конечно, в большинстве случаев речь идет о замятых делах. Тому достаточные основания. Опасный революционер Хан Рунк располагал огромными связями в политических сферах. Когда вы приведете текст в полный порядок, то получится самое увлекательное из чтений. Вот они моральные глыбы. И вы в них вошли целиком.
- Я?
- Да. Целиком. Мне готовят место под райскими кущами, услыхали, наконец, как я стучусь. Больше двух миллиардов ударов! Пора! Вовремя вас встретил, есть кому поручить то, чего сам сделать не успею. Разве не замечательно? Разве это не относится к области не совсем вставившихся в тела душ?
Савелий молчал. Недоумение, любовь, затаенное горе, пересиленная ревность, недосыпание, усталость расшатали его натуральное равновесие. Теперь, к одной из самых несуразных ночных речей Марка Варли прибавилась просьба заняться сносками в тексте Хана Рунка. И надо было хранить драгоценный конверт.
- Вы согласны? - спросил Варди.
- Да. Согласен.
32. - МАЛЕНЬКИЙ ДОМИК.
В сущности, вопроса о согласии или несогласии не возникало. Савелий не мог не мириться с тем, как все складывалось. Дружественное расположение Варли, увлечение рисованием, уверенность в завтрашнем дне, комфорт, легкость работы Асунты, - все это он учитывал и если и были некоторые вопросы, то недостаточные для того, чтобы решиться на большие перемены. Он спрашивал себя, время от времени, не слабость ли это с его стороны? "Можно ли безропотно мириться с ролью услужающего, соглашаться со всеми требованиями старика и принимать всерьез его бредни?" - говорил он себе. Но вышло так, что с наступлением весны Варли проявил по отношению к нему особенное доверие, поставив его в известность о некоторых вещах и, применительно к этому, сообщив, что он, опять таки, рассчитывает на его {100} помощь. В противоположность установившейся привычки он поднял вопрос не ночью, а после завтрака.
- Я был не совсем точен, - начал он, - когда сказал вам, что я один на свете.
- Если у вас на то были причины...
- Да, конечно. Разве во Франции хоть что-нибудь бывает без причины? Просто у меня не было повода вам об этом говорить и это ведь причина. Кроме того, я вас, по-настоящему, еще не знал. А теперь вы мои друг. Я на вас рассчитываю.
- Надо ли мне быть польщенным? Или смущенным?
Или и то и другое вместе?
- А-а! Правда? Оставьте эту условную вежливость, друг мой. Она ни вам, ни мне не к лицу. Слушайте лучше, что я вам, вкратце, расскажу. У меня есть племянница, которая ждет моей смерти чтобы унаследовать квартиру. Время от времени она меня навещает. Как раз вчера, когда вы отлучались за покупками, она зашла. Ее впустила ваша жена, которой она успела пояснить, что я ее дядюшка. Как видите, мадам Болдырева в курсе. Но это неважно. Племянница пробыла у меня с полчаса, что мне дало повод лишний раз повторить: мементо мори. Квартирный вопрос стоит остро и ее нетерпение мне отлично известно. Оно понятно. Она, моя единственная родственница и я ей все оставляю. Все кроме рукописей. Их я оставляю вам.
- М-сье Варли...
- Нет, нет, не перебивайте. Ничего не говорите. Ничего. Я обдумал, принял решение и надеюсь, что вы меня не принудите его отменить.
- Совсем искренне признаюсь, что смущен той честью, которую вы мне оказываете. Не знаю, что мог бы сказать другое.
- Слушайте дальше. Речь не только о том, чтобы мои труды попали в надежные руки, но еще о том, чтобы они не были уничтожены. Я дрожу при мысли, что ими завладеет моя племянница. У нее колбасный магазин и она, прежде всего, предана своему делу. Она... как вам сказать? Ну, грубая матерьялистка. То, что меня интересует и меня захватывает, ей более чем безразлично. Она просто в этом ровно ничего не понимает. Она меня даже бранит, говоря, что я занимаюсь никому не нужной ерундой. Ничего у меня нет с ней общего, кроме родственной связи. Тогда как, между мной - писателем и вами - художником - протянулись крепкие нити. Мы друг друга отлично понимаем, не правда ли? Друг мой, не правда ли?
- Конечно, м-сье Варли. Только повторяю...
- Ничего не повторяйте. Я все за вас предусмотрел. Я знаю, что вам надо работать и что для вас главное - это ваша семья. А! Если бы я был богат, то завещал бы вам средства, достаточные для того, чтобы вы могли жить безбедно и завершить мое дело. Но я всего располагаю пенсией, которая кончится с моим исчезновением. Она {101} главнейшая часть моих доходов, остальное - пустяки. Есть у меня еще небольшая недвижимость. Доходов она не приносит, но...
- Мое смущение граничит со смятением, м-сье Варли.
- Hет, не должно быть ни смущения, ни смятения. А вот: небольшой домик в департаменте Дром и, при нем, две тысячи квадратных метров плодородной земли - мои владения - расположены недалеко от большой деревни, в которой работают три или четыре фабрики: фруктовых и овощных консервов, упаковочная, лесопильная, тюфяко-матрацная, дубильная... Я вам оставлю мой домик. Вы сможете там жить и огородничать, подрабатывая на одной из фабрик. А в свободное время будете иллюстрировать мои сочинения, и распределять подстрочные примечания к Хану Рунку. Рукописи вы перевезете туда, теперь же. Это, если можно так выразиться, духовная часть моего наследства, которая по праву отходит вам. Никому другому. Только вам. Я вас прошу меня заступить, принять от меня все самое мое драгоценное, его сохранить и всегда о нем заботиться. Савелий! Вы не можете мне в этом отказать! Вы ведь жили в моих страницах еще до того, как я вас узнал. И они вам, эти страницы. Вы их хранитель. И если...
Варли вдруг умолк.
- Скажите, что вы хотели сказать, - промолвил Савелий.
- Если вы, в конце концов, найдете издателя, опубликуйте их. Вы, может быть, думаете, что я себе противоречу? Не говорил ли я вам, в самом деле, что хочу оставаться писателем чистым, подлинным, отчего никогда даже и не пытался хоть что-нибудь из моих сочинений издать. Но посмертное издание другое дело. Посмертное издание будет жить своей жизнью и когда настанет его час само умрет. Оно не будет осквернено авторским тщеславием и не послужит поводом для сплетен, наговоров, интриг, зависти и мести. Я на вас рассчитываю.
Савелий не знал, надо ли попросить времени на размышление? Он, сверх того, опасался принять решение не поговорив с Асунтой. Ее своенравие могло привести к возникновению почти непреодолимых препятствий. Варли, между им, молча и вопросительно на него смотрел.
"Жизнь в неустроенном, деревенском доме, огородничество и работа на соседней фабрике, куда придется ездить, вероятно, на велосипеде и по всякой погоде, - думал Савелий, - Асунта скоро с двумя детьми, часто усталая, всегда враждебная, не улыбающаяся, ждущая... Полная оторванность от городской жизни, уединение, с одним "молчанием" в подмогу".
И потом ему представились вечера: лампа, рукописи, рисунки, мысли, что-то такое, во что можно будет уйти с головой, что-то такое, что с каждым днем все больше и больше будет складываться в целое, совершенствоваться, приближаться к собственной жизни.
- Я согласен, - сказал он.
- Я был в этом уверен, - прошептал Варли. - Я даже ваше небольшое колебание предвидел. Но если решено, не будем терять {102} времени. Вы уедете сегодня вечером, посмотрите, какой нужен ремонт, что нужно приобрести из мебели и обиходных вещей и, вернувшись, сделаете мне подробный доклад. А в вашем отсутствии обо мне позаботится ваша жена.
33. - РЕШЕНИЕ ВТОРОЕ.
Разные, более или менее определенный, опасения шевелились в голове Савелия, когда он шел к Асунте, чтобы поставить ее в известность о предстоящей отлучке. В Царстве видений, через которое он проходил, не было ни пылинки и он точно мог взвесить непрерывность усилий, которых поддержание такой чистоты от него требовало. О том, чтобы Асунта согласилась эту чистоту поддерживать, не было и вопроса. Но оставалась готовка, оставались покупки.
- Готовить, подавать, убирать со стола, мыть посуду, ходить за покупками, стелить постель? - сказала Асунта, когда Савелий с ней заговорил. - Удивлена, что ты меня спрашиваешь. Может быть ты хочешь, чтобы я тебя заменила и для иллюстраций? Но я не умею рисовать, ты это знаешь. Сверх того, ты, вероятно, забыл, что я в положении. Мне нельзя делать усилий.
Такая решительность не позволила Савелию сказать, что за первой, краткой отлучкой можно предвидеть другие и что потом должен последовать окончательный переезд в деревню. Это сообщение он пока отложил. Варли же он предложил, в виду отказа Асунты, подыскать приходящую прислугу. Едва он заговорил, как старик его оборвал:
- Я так и думал. Я не раз имел случай наблюдать м-м Болдыреву. Ее согласие было проблематично и я попросил вас навести справку без особой надежды на удачу. Но, Савелий, друг мой, не к лучшему ли это?
- То есть как к лучшему?
- Очень просто. Мы поедем оба. Я все сам осмотрю, сделаю распоряжения насчет ремонта и мы вернемся. В сущности, меня уже давно тянет там побывать, но один я ехать не решался. А теперь у меня отличный спутник. Никаких вопросов.
- Действительно, - ответил Савелий, который думал, что и в этих условиях Асунта окажется недовольной. Уже сколько времени она ничем не была довольна. Он вторично к ней направился. О немедленном отъезде с Варли он ей сказал не терпящим возражения тоном.
- Хорошо, - произнесла она равнодушно, продолжая пришивать пуговицу к пальто Христины. И легко было догадаться, что она думает:
"делай, что хочешь, и как хочешь. А меня оставь в покое, это все, о чем я прошу".
Приготовления к отъезду были начаты тотчас же. Варли за всем внимательно следил, во все вмешивался: "Возьмите это, не забудьте то, этого не берем, но вот зонтик, фуфаечки взять надо непременно. И будильник, и мои стило, и запасы бумаги...".
{103} Они навели справки в железнодорожном указателе.
- До чего же все сложно, - говорил Варли, - и как все трудно. Без вас, друг мой Савелий, эта поездка никогда не состоялась бы.
Вопрос о рукописях вызывал сомнения. Надо ли их взять с собой теперь же пли сначала заготовить там полки, шкафы и потом все перевезти и сразу разложить по местам, в полном порядке? К тому же укладка могла занять много времени. Савелий не знал, что посоветовать. Не было ли это забеганием вперед, практической подготовкой наследства? Учетом приближающейся кончины?
- Оставим пока рукописи здесь, - промолвил он, - они нам понадобятся, когда мы вернемся.
Варли посмотрел на него с испугом, и, помедлив несколько секунд, произнес:
- Вы правы. Мы ведь ненадолго отлучимся. Когда Савелий пошел попрощаться с Асунтой, та и не попыталась скрыть раздражения.
- Оставляешь меня одну, с ребенком, в положении, в этой квартире, которую я ненавижу. Очень мило с твоей стороны.
- Но ведь всего на несколько дней.
- На несколько дней, которые могут превратиться в несколько недель, с этим твоим Варли. Он, что хочет, то и решает. А ты перед ним как на задних лапах.
- Асунта, Асунта... Мы даже вещей с собой почти не берем. И, сверх того, причины этой поездки касаются не только меня, но и тебя.
- Каким образом они меня касаются?
- Об этом поговорим подробно, когда я вернусь и буду все знать сам.
- Уж не хочет ли Варли нас поселить в котловине с бабочками?
- Не волнуйся и не расспрашивай. Я все объясню своевременно. Мне надо сначала самому ориентироваться. А пока могу только сказать, что наша теперешняя поездка носит характер деловой.
- Дела или бабочки, бабочки или дела, вот твой Марк Варли. А ты в немом восхищении. Делай что хочешь. Что хо-чешь.
Она подставила ему щеку и искоса посмотрела, как он расцеловал Христину. Потом она следила в окно за погрузкой. Савелий положил в такси два чемодана, усадил старика, занял место сам.
Асунта не знала нерасположение она испытывает к мужу или его уже ненавидит. Его подчеркнуто почтительная заботливость ее невыносимо коробила.
"Никогда, никогда не скажу правды, - думала она, - пусть так и думает, что во мне не его ребенок".
Такси тронулось. Она отошла от окна и долго стояла в неподвижности .
"Тот что угодно может делать, - думала она, - и я все равно буду его любить. Несмотря ни на что. Вопреки всему".
{104} Уже сколько времени от него не было вестей. Но, по мере того, как текли недели, она все больше и больше становилась в себе уверенной и все крепло ее желание все сохранить для себя одной.
"Это как зарытый в землю клад, - повторяла она, - и я знаю, что он вернется, его отроет и увидит, что он не тронут".
34. - ГРАВБОРОН
В поезде Варли заснуть не смог и в Ливроне, где надо было пересесть, вышел на платформу разбитым. Поезда в Гап ждать пришлось недолго, но едва расположившись в купе старик стал жаловаться уже не на усталость, а на плохое самочувствие. Савелий окружал его всяческой предупредительностью, которая, конечно, не могла заменить недостатка сна. От Гапа надо было ехать еще два часа на автокаре, так что, когда путешественники прибыли в Гравборон, Марк Варли был совсем слабым.
Гравборон был расположен у подошвы невысокого полугорья. По другую сторону открывался вид на обширную и красивую долину. Что до домика, то посещение его откладывалось и из-за утомления Варли и из-за того, что он давно стоял запертым.
- Я поручил наблюдение за ним нотариусу, - пояснил Варли, - но он живет в соседней деревне и часто наведываться, конечно, не мог.
В местной гостинице Варли отвели сравнительно удобную комнату и он сразу лег.
- Я и не думал, что у меня так мало осталось сил, - шутил он. Путешествие меня не утомило, а переутомило! Боюсь, что был недостаточно осторожным решаясь на него.
- Отдохнете и силы вернутся, - одобрял его Савелий. - Все дело в недостатке сна. В ваши годы совсем не спать нельзя.
- Это так. Но до домика добрых два километра и, кажется, я и завтра не смогу до него добраться.
- Мы не спешим. Если не завтра - то послезавтра. Я постараюсь нанять автомобиль или повозку.
Когда Варли уснул, Савелий пошел осмотреть деревню. Дома были старые, солидной каменной кладки, по большей части двухэтажные, крытые черепицей. В центре находилась небольшая, неправильно очерченная площадь, украшенная старинным водоемом, в который из разинутого рта полузаросшей тиной головы фавна лилась прозрачная и холодная вода. Главная улица была, в сущности, пересекавшей деревню дорогой. Справа и слева в нее впадали узкие переулки, из которых некоторые шли довольно круто в гору. Кое где были ступени из древних плит. Тяжелые двери домов, казалось, никогда ни для кого, {105} кроме хозяев, не открывались. Обвитые плющем каменные наружные лестницы, изгороди, высеченные из известняка скамьи возле входов, выкрашенные в зеленый цвет ставни - все было красиво и живописно.
В конце главной улицы, там, где она становилась дорогой, открывался вид на долину, ту, по которой Савелий и Варли только что проезжали в автокаре. Везде тщательно возделанные поля, виноградники, фруктовые сады, огороды. Все дышало спокойствием и миром. Над черепичными крышами ферм вились дымки, дальше виднелись другие деревни, в бассейнах и ручьях поблескивала вода. Кругозор замыкала цепь невысоких, пологих гор, вытянувшаяся волнистой линией, сообщавшая пейзажу и законченность, и определенность.
Савелий пересек деревню в обратном направлении. Здесь на протяжении первых ста метров дорога довольно круто поднималась вверх, потом, становясь более отлогой, скрывалась за каменистым выступом. По сторонам ее были фруктовые сады, отделенные один от другого колючими кустарниками или низкорослыми кипарисами. Тут и там ореховые, шелковичные и миндальные деревья, тополя, оливковые рощи. Выше склоны покрывал сплошной низкорослый дубняк, еще выше шли лишайники, мхи, потом каменистая подпочва выступала наружу, переходя в небольшие, светло-серые, почти белые скалы.
Справки, которые Савелий стал наводить насчет автомобиля или повозки, остались бесплодными. Никто ничего вразумительного ему не сказал, ни в гостинице, ни в лавках. Расспросы о самом домике тоже мало к чему привели.
О нем знали только, что он давно стоит запертым. О Варли никто почти ничего не помнил, к его появлению отнеслись совсем равнодушно. От нескольких разговоров с жителями Гравборона у Савелия осталось скорей удручающее впечатление: собеседники его были неприветливы и смотрели на него и с недоверием, и с подозрением.
Мысль о том, чтобы, воспользовавшись сном старика, пойти взглянуть на домик, Савелий отбросил. Фантасмагорические персонажи, жившие на страницах Варли, с которыми ему предстояло проводить вечера, в предварительной разведке не нуждались.
35. - ИСТОРИЧЕСКАЯ СПРАВКА.
Варли проснулся около пяти, когда не слишком еще предприимчивое весеннее солнце стало готовиться к отдыху. Савелий позаботился о том, чтобы его накормить, для чего ему пришлось вступить в пререкания с хозяйкой, не хотевшей, в неположенный час, собрать хотя бы легкий завтрак. Но Савелий настоял и настоял еще на том, чтобы в столовой затопили камин.
- Еще свежо и стены сырые, - сказал он, кутая ноги Варли в плэд.
{106} Камин дымил и чтобы установилась тяга пришлось приоткрыть дверь. Опять хозяйка стала ворчать!
На самого Варли все эти мелкие трудности не производили никакого впечатления. Он даже казался мягче и приветливей обычного. Суп, омлетка и сыр были среднего качества, но он все съел не выразив ни малейшего неудовольствия. Только кофе, еле теплое и слабенькое, побудило его поморщиться.
- Не такое оно, как мое, - заметил он.
Образ старика, склонившегося над столом, пишущего, перечитывающего написанное, справляющегося в словарях и, время от времени, отрывающегося, чтобы сделать глоток душистого и горячего напитка, мелькнул перед умственным взором Савелия.
И он почувствовал, как в нем шевельнулось что-то похожее на душевную привязанность.
- В основе всего лежит неприветливость и недоверие местных жителей, проговорил Варли.
Савелий не понял. Варли пояснил:
- Если в основе не всего, то, во всяком случае, того, что я решил, когда стал независимым. Это старая история, в которую вы теперь втянуты.
- Я втянут в старую историю?
- Именно. Не забывайте про мальчика с собачкой.
Напоминание это заставило Савелия насторожиться, так как к суеверным мыслям о мальчике с собачкой он возвращался часто. Перебирая в памяти обстоятельства первой ночи в квартире Варли, вспоминая, как нежно к нему прильнула Асунта после того, как он ей рассказал про мальчика и, потом, ожидая рождения ребенка, он говорил себе, что если родится мальчик, то это будет значить, что он отец, а если девочка, то отец тот, другой... Он сознавал, что все это и тщетно, и суетно, но переубеждать себя не хотел. Таковой была его природа.
- Я не кончил этого рассказа, я вам про это сказал, когда передал конверт, - продолжал, между тем, Варли. - Вам придется меня заступить.
- Вы видели мальчика в Гравбороне?
- Нет. Я и не мог его видеть. Он в моем воображении, а не в реальности. Гравборон придал, конечно, его образу плотность, в этом нет сомнений. Но это результат отрицательного усилия.
- Не понимаю.
- Разумеется не понимаете. Да и как могли бы вы понять? Это почти намеки, это косвенные указания, не правда ли? Но вот как все случилось на самом деле. Уже давно... о, как давно! Много десятилетий тому назад я приехал в Гравборон по поручению начальства и остановился в этой самой гостинице. На утро я сделал прогулку. И сама деревня и окружающие места показались мне очень красивыми, так {107} что мне захотелось со всем лучше познакомиться, все лучше узнать, и наладить хорошие отношения с местными жителями. Сначала я попробовал заговорить с сидевшей на скамеечке старушкой. Напрасно. Она молча на меня смотрела, точно была глухой или немой. Хозяйка гостиницы (теперешняя хозяйка, вероятно, ее дочь) отвечала только на те из моих вопросов, которые касались еды и уборки. Так же сухо обошлись со мной в табачной лавке, и в бакалейной торговле, и у булочника. Еле-еле отвечали, цедили сквозь зубы полувнятные слова.
Я приписывал эту враждебность тому, что был официальным лицом, приехавшим для наведения справок. Но могло ее вызвать и мое непривлекательное телосложение. Достаточным объяснением ни то, ни другое не было, но лучшего я не находил. Чем дальше шло дело, в тем большем я оказывался недоумении. Какой-то крестьянин, встреченный на дороге, в ответ на вопрос куда ведет дорога, не только не произнес ни слова, но от меня отвернулся. Девушка, которую я спросил, где мэрия, молча указала пальцем направление. Когда в передней гостиницы я спросил почтальона, нет ли мне писем, он с официальной сухостью сказал, что меня не знает и передал адресованный мне пакет хозяйке. Нигде и никогда не натыкался я на такую враждебность, на столько подозрительности. Узнать причины этого особого склада характера на месте было очевидно невозможно.
Вернувшись в Париж я стал искать объяснений в исторических и этнологических исследованиях, в словарях, посетил не раз и не другой Национальную Библиотеку, роясь в списках и каталогах, надеясь найти относящиеся к Гравборону документы. В результате я пришел к некоторым выводам, вполне, впрочем, гипотетическим и спорным. Не исключено, что необыкновенная замкнутость жителей этой деревни последствие долго свирепствовавших в этих местах религиозных войн, во время которых на долю их предков выпали неимоверные испытания, после которых они так и остались разделенными на два враждебных лагеря - католиков и протестантов. Соответственно выковались характеры. Были тут, сколько я мог установить, и Сарацины. Кто еще тут властвовал? разве можно сказать? Архивы погибли почти целиком. И уж конечно во время этих войн было сведено великое множество личных счетов, память о которых, вероятно, и по сей день жива в отдельных семьях. Возможно, что именно это легло в основу замкнутости, несообщительности (так в оригинале), враждебности ко всему иногороднему, по крайней мере в тех деревнях, где особенно много было совершено жестокостей и особенно много пролито крови. Могут быть, конечно, и какие-нибудь другие объяснения, может быть я и ошибся. Но так ли это важно? Не все ли это равно, раз мне это показалось правдоподобным и меня удовлетворило?
Но, конечно, остается противоречие между так прочно укоренившимися воспоминаниями о фанатических жестокостях и чудесной природой, которую мы видели из окна автокара. Я и спросил себя: нет ли в этой природе каких-нибудь ей одной присущих свойств? В зимние месяцы, например, когда листья падают, то красок остается не {108} много, проступают линии и все делается похожим на гравюру. Тогда противоречие если не совсем исчезает, то становится гораздо меньшим. Прибавьте ветер, прибавьте холод, прибавьте ранние сумерки... Я подумал, что для того, чтобы лучше себе объяснить характер Гравборон-цев, - надо попробовать сблизиться с окружающей их природой, и на себе испытать ее особенности. И купил домик. И стал составной частью скрытой за красками гравюры. И без всякого труда, точно бы подчинившись какому-то требованию, создал свое Царство видений, в котором и утвердил и деревню, и ее жителей. Варли замолк.
- И котловину с пестрыми бабочками, и Хана Рунка, и мальчика с белой собачкой тоже? - спросил Савелий.
- Да. Но это все разветвления, надстройки, дополнения, позже присоединенные владения. В ту пору надо было сделать первый шаг. - найти и купить домик. В нем я проводил все каникулы и, между ними, приезжал насколько возможно чаще. Гравборонцы меня не приняли? Что ж такого. У себя в домике я заменил их недосягаемые легенды своими собственными. Стоило мне подумать об этих поколеньями у себя запирающихся людях, - и воображение подсказывало нужные образы. И все они были приняты мной в Царство мое. Но почему вдруг стало так холодно? И откуда этот дым, от которого слезы в глазах?
- Мадам, - позвал Савелий хозяйку, - нет ли у вас дров посуше?
- Это миндальное дерево. Лучшего для камина нет.
- Однако, камин дымит просто невозможно.
- В Гравбороне дымят все камины.
Савелий накрыл плечи старика одеялом и немного больше растворил дверь.
Варли откашлялся и с некоторой горечью сказал, что до домика ему добраться, по-видимому, не удастся ни в автомобиле, ни в повозке
- Но что поделать, - добавил он. - Вы побываете там за меня. А насчет дыма - может это и к лучшему, что его столько набралось. Он напоминает о недоброжелательстве и подозрительности, на которые я наткнулся, когда приехал. Тогда, в домике, где не было даже электрического освещения, камин тоже дымил. А я, по вечерам, буквально погружался в сны наяву, в сознательные, в очевидные сны. Предания, многовековые традиции, которые, как я думал, должны были наследственно храниться в наглухо замкнутых семьях, овладевали мной безраздельно. Конечно, это было плодом моего воображения, но всё действующие лица, дома, улицы, переулки, запертые двери - все это было под рукой, в двух километрах от меня и в моей власти. И вот они гравборонцы, они самые, точно такие же какими были их предки, запершееся у себя, угрюмые, нелюдимые отцы семейств, их жены, сыновья, дочери. Я от себя различал как они смотрят в щели ставень, на странные повозки, запряженные странными лошадьми, {109} которые глухой ночью проезжают по пустой улице, видят закутанных в грубые суконные накидки молчаливых путешественников.
Только слышно как громыхают по мостовой тяжелые колеса, как стучат подковы. Откуда эти повозки? Куда направляются? Почему на едущих в них широкополые шляпы, и что за суковатые палки держат они в руках? Или появляется на склоне холма огромный волк, долго воющий или подняв голову это к пожару - или опустив ее - это к покойнику. В других домах слушают вздохи, приглушенные стоны и крестятся, говоря, что так плачет сама земля, хранящая зарытые в ней кости. Там, между деревьями, вдруг вспыхивают две точки, два мерцающих взгляда, и никто не знает, человеческие это глаза, или звериные? Иной раз, в полночь, когда дует ледяной ветер, проходит по улице, с мешком за плечами, то ли бродяга, то ли паломник, то ли беглый каторжник. Он останавливается у одной, потом у другой двери, точно чтобы постучать, попросить на ночь приюта, но, не решившись, не стучит, и уходит, и сливается с темнотой. А совсем рано но утрам, до того как встанет солнце, вдруг слышны непонятные голоса, перебранка.
Но за окном никого не видно. Днем, в ответ на вопрос: слышали ли вы? соседка, еле различимым шепотом, отвечает, что да, слышала, и в глазах ее шевелится давнишний, еще раз оживший испуг. Ночная птица бьется в темных ветках сосны, и кричит, и плачет как ребенок. Огромная бабочка прижимается к стеклу и тихонько шевелит усиками и крыльями, на которых видны крестики, круги, стрелы и еще какие-то знаки. Глядя на нее одни недоумевают. Другим страшно. Третьи - равнодушны. Но всё молчат, не обмениваются никакими словами. И все знают, что завтра, или послезавтра, или позже все повторится, что все это удержавшиеся в земле, в камнях, в домах, в душах осколки, обломки, отголоски прошлого...
- Эти сны наяву, - проговорил Савелий, - которыми вы заменили реальность, были ли они для вас источником удовлетворения? Приносили ли они вам облегчения, радости... скажите?..
- Начиная я мучился. Потом мне становилось хорошо. А когда покидал свое Царство, то бывал изнеможденным. Но больше всего меня терзало видение мальчика с собачкой.
- Почему?
- Потому, что время от времени я все-таки ходил в деревню. Несмотря на все у меня оставалась надежда завязать знакомства. Я думал, что мне удастся пробудить доверие и выслушать какие-нибудь рассказы. Чтобы не все было моими видениями, понимаете? Но ничего не вышло. Никто не отозвался. Всё мои усилия пропали даром. Никуда меня не пустили. Тогда-то вот я и нашел мальчика-проводника, о котором все, в Гравбороне знают, но говорить о котором никто не смеет. Только...
- Только вот и мальчик-проводник был моей выдумкой, моей легендой, и никуда меня не провел. А может быть он провел меня к никогда не возникшим дружбам? Так или иначе, его сказка осталась {110} недосказанной, у нее нет окончания, ее окончание от меня ускользнуло. Марк Варли слегка поежился.
- Все это как тени, - проговорил он, улыбнувшись.
- Конечно, - согласился Савелий, - но есть в них что-то, что реальней реальности.
- О! Савелий! Друг мой! Я говорю о поэтических и развлекательных домыслах, а вы их принимаете всерьез.
Смущенный Савелий молчал.
- Так оно и есть, - продолжал Варли. - И вы найдете окончание для истории мальчика-проводника с белой собачкой и оно будет реальным. Телесным.
На этот раз старик рассмеялся так весело, так почти звонко, что Савелий насторожился: уж не ирония ли это? Но тотчас Варли раскашлялся.
- Это из-за дыма, - произнес он.
- Может быть надо пройтись?
- О нет, нет! Может быть завтра? Вы нашли автомобиль или повозку?
- Нет еще.
- Если не найдете, то я домика не увижу. Пешком, мне туда не добраться.
Поднявшись в комнату, Варли немного посетовал на недостаток комфорта. Савелий передвинул стол, расположил на нем бумаги, самопишущие ручки, бювар, все, вообще, нужное для писания, и Варли перестал ворчать.
- Если бы вы еще наладили кофе, - промолвил он, - то я мог бы тут работать не хуже чем дома. - И он снова засмеялся и снова смех его был звонок и ясен.
Савелий отправился к хозяйке, надеясь получить электрическую грелку и кофейник, но ни того, ни другого не получил. В лавках же не продавалось и спиртовок. Обращаться к местным жителям было, само собой понятно, делом безнадежным. Как раз, словно в подтверждение рассказов Варли, Савелий увидел в окне простоволосую старуху с поднимающимся почти к самому крючковатому носу огурцеобразным подбородком, с крепко стиснутыми бескровными губами, со взглядом, в котором сквозило столько же подозрения, сколько ненависти.
- Настоящая стерва, - подумал Савелий, с раздражением. - Или ведьма. Как раз такие смотрят сквозь щели ставень на бродягу, и на повозки, на волка.
Он спросил себя, почему раздражился, и допустил, что отчасти из-за перспективы жизни в домике Варли, где его могли ждать не только вечерние часы работы над рукописями и иллюстрациями. Мало ли что там могло его ждать?
Он дошел до окраины, взглянул на дорогу становившуюся к вечеру лиловатой, на удлинявшиеся тени деревьев, на начинавшие темнеть скалы и вернулся в гостиницу. Он медленно поднялся по лестнице и {111} постучал. Ответа не последовало. Он постучал вторично и опять безрезультатно. Тогда Савелий растворил дверь и, войдя в комнату, увидал Марка Варли припавшего к столу. Колени его были раздвинуты и между ними висели обе руки.
- О! М-сье Варли! Что с вами? - воскликнул Савелий, подбегая к старику.
И тотчас же ему стало ясно, что Марк Варли мертв.
Охваченный внезапным внутренним страхом, на несколько мгновений нарушившим естественное течение его мыслей - как то бывает, когда мгновенная паника разрушает в войске костяк дисциплины - Савелий издал несколько нелепых восклицаний, может быть даже к кому-то обращенных вопросов, засуетился, отошел к стене, прислонился и довольно долго не двигался.
Когда, много-много позже, он мысленно восстанавливал эти минуты, то ему казалось, что поразила его тогда не столько сама кончина Марка Варли, сколько некое, с очевидностью возникшее новое соотношение между ним самим и созданными Варли призраками. Точно бы ответственность какая-то на него переходила.
На столе лежал свежеисписанный лист бумаги.
"Тела наши, - прочел Савелий, - нам предоставлены лишь в пожизненное пользование и будут у нас отобраны. Не подчиниться распоряжению не в нашей власти. Но ни у Хана Рунка, ни у Ркчита, ни у Терма, ни у иерусалимских Ведьм, ни у Мальчика-проводника тел нет и распоряжения об их отобрании быть не может. Так что, в известном смысле, все они живучей нас. Я не говорю, конечно, что они вечны, но все-таки не могу не подчеркнуть, что лукавая формула пожизненного пользования к ним неприложима. Царство видений мое, все в нем от меня одного...".
На этом фраза обрывалась и о том, чего учитель написать не успел, ученик мог только догадываться.
36. - ФАБРИКА
В эту самую пору, получивший назначение в другую колонию Ламблэ проезжал через Францию. Он воспользовался случаем, чтобы завернуть во Вьерзон и повидать Крозье, от которого, со времени железнодорожного крушения, никаких известий не имел. Ему хотелось поподробней разузнать, кто эта Асунта Болдырева и почему Крозье его к ней послал, едва придя в себя. Думал он также рассказать Филиппу о впечатлении, оставшемся от визита на улицу Байяр. Но к любопытству узнать как и что примешивалось опасение оказаться нескромным.
На фабрике, куда Ламблэ направился, его провели в приемную, где ему пришлось, до того, как проникнуть в директорский кабинет, подождать несколько минут. Когда дверь распахнули, Ламблэ увидал {112} Филиппа сидевшего за большим столом и читавшего какую-то бумагу. Кроме этой бумаги и телефонного аппарата на столе не было ничего, что создавало впечатление холодности и строгости, указывая на умение сосредоточиться на главном. Филипп поднял глаза на вошедшего, тот не мог не заметить в них некоторой надменности. Брови Крозье были сдвинуты и складка губ как бы предупреждала, что говорить следует взвешивая каждое слово.
"Другой человек, - подумал Ламблэ, - даже странно, до чего он мог стать другим".
- Здравствуй, - сказал Крозье, слегка привстав и протягивая руку Ламблэ, который скользнул глазами по головной нашлепке. - Ты снова во Франции?
Ламблэ объяснил, что получил назначение в другом полушарии и едет к месту службы, что работы, которыми он заведывал до сих пор, приостановлены или из-за длящегося экономического кризиса, или из-за какого-нибудь движения капиталов, простым смертным непонятного.
- Что до меня, - добавил он, - то я покинул мою должность и без сожаления, и без радости. Посмотрю, что делается в других местах. Чего я не хочу, так это осесть во Франции. А теперь еду в Париж за инструкциями и за подъемными.
- Вижу, что твои дела не плохи.
- Да, не плохи. По крайней мере я думаю, что они не плохи. А ты? Как здоровье?
Он покосился на прислоненную к столу палку со сложной локтевой ручкой и еще раз взглянул на нашлепку.
- Нога продолжает мешать и хожу с трудом, - ответил Филипп, приходится пользоваться этой полупалкой, полукостылем. А с головой вот, посмотри.
Он снял нашлепку и Ламблэ увидал широкий, бугорчатый шрам, которого даже отчасти не могли прикрыть тщательно напомаженные и сведенные к середине черепа редкие волосы.
- В сущности, я был оскальпирован, - прибавил Крозье. - и очень все вышло неэстетично.
Он провел рукой по голове и у Ламблэ мелькнула было надежда, что он улыбнется. Но Филипп не улыбнулся.
- А Мадлэн? - спросил он.
- Она больна и проходит курс лечения.
- Что-нибудь серьезное?
- К сожалению, да.
Тон был таким, что Ламблэ предпочел не настаивать.
- А дела? - спросил он.
- Дела оставляют желать лучшего. Рынок сужается. Цены на сырье, на рабочие руки приближаются к опасным уровням. Прибавь палки, которые вставляют в колеса синдикаты, забастовки, социальные {113} поборы и почти бессмысленную налоговую политику правительства. Думаю, что в колониях должно быть то же самое.
- Насколько могу судить - да. Но я всего инженер, и стороны финансовой не вижу.
- Не жалуйся. Это не недочет, а преимущество. При жизни отца я тоже прежде всего был инженером. С тех пор как на меня легла вся ответственность, я столкнулся с трудностями, о самом существовании которых не подозревал.
Ламблэ пробормотал несколько сочувственных слов.
- За примером итти недалеко, - продолжал Крозье, - взять хотя бы парижскую сборочную мастерскую, которую я теперь ликвидирую. Мне кажется, что она стала излишней. Но совсем в этом я не уверен, и не знаю, не упрекну ли себя через год в том, что был недостаточно дальновидным. Когда ты едешь в Париж?
- Послезавтра.
- Я хотел бы с тобой позавтракать, но дома это невозможно из-за болезни Мадлэн. Хочешь в ресторане?
- Благодарю, благодарю, но все мое время расписано. Родители, родные, сам понимаешь...
- Конечно. Когда бываешь проездом, на два дня, себе не принадлежишь. Думаешь ли ты скоро вновь побывать во Вьерзоне?
- Совсем не знаю.
Водворилось молчание. Ламблэ тщетно ждал хотя бы намека на крушение, которое они совместно пережили. Крозье притронулся к сложной ручке своей палки.
- До свидания, - сказал Ламблэ.
Крозье встал, и, опираясь на стол, обошел его. Даже и так он сильно прихрамывал. Но так как он был высок и строен и голову держал прямо, то осанки его это не умаляло.
''Доведенное до совершенства самообладание", - подумал Ламблэ, чуть-чуть в душе поежившись.
Рукопожатие Филиппа было неожиданно крепким и Ламблэ усмотрел в этом молчаливое выражение благодарности за то, что воздержался от расспросов.
Через два дня, глядя из окна поезда на то место, где произошло крушение, он думал о Крозье. Следов крушения, конечно, никаких не было. Но Ламблэ показалось, что он узнает лужайку, где стояли санитарные автомобили и, припомнив интонации Крозье, поручавшего известить Асунту, он сказал себе, что Крозье тогда не просил, а скорей приказывал. - Человек волевой, усмехнулся он, мысленно перебирая воспоминания о поездке на улицу Байяр: плохо освещенная лестница, спертый воздух, полуазиатские черты нескладного Савелия, молодая женщина, брюнетка, с блестящими глазами, ее протянутая во время рассказа о крушении руки и точно просьба на лице не говорить, не сказать самого страшного, даже если это страшное случилось!
{114} "Видятся ли они теперь? - спросил он себя, - и не прятался ли Крозье за сухостью, чтобы не допустить стеснительных вопросов?"
В Париже Ламблэ был очень занят, но все же на улицу Байяр съездил. Дом, лестница, коридор оставались ими же. Дверь открыл небольшой, подвижной человек, на вопрос "тут ли живут Болдыревы" ответивший рядом возмущенных восклицаний насчет права каждого спокойно дома есть и отдыхать, насчет бесцеремонности всяких проходимцев, вторжений в частную жизнь, и тому подобное. Кончил же тем, что никаких Болдыревых, Молдыревых, Колдыревых не знает и знать не хочет. Ламблэ пошел прочь и вслед ему небольшой человек еще что-то раздраженно выкрикивал.
Швейцариха объяснила, что Болдыревы переехали и любезно дала новый адрес, написав его даже на клочке бумажки.
- Это далеко? - спросил Ламблэ.
- Да, это окраина.
Ламблэ прикинул мысленно свое расписание, заключил, что поехать по новому адресу не успеет, сунул бумажку в карман, дал на чай и ушел.
37. - ПЛЕМЯННИЦА.
В день кончины Марка Варли Савелий не успел послать Асунте телеграмму, так как был очень поражен и неожиданностью и, даже, горем. Кроме того, ему пришлось проделать формальности: заявление в мэрии, вызов доктора для получения разрешения хоронить. Заняли его время и поиски гроба и выбор и покупка места на кладбище. Прободрствовав ночь возле покойника, Савелий, к тому же, чувствовал себя довольно усталым и депеша была отправлена с запозданием.
"Варли скоропостижно умер, - гласила она, - попроси швейцариху уведомить племянницу похороны завтра вернусь на-днях".
Асунта получила ее около трех часов пополудни, когда, после все утро длившейся неопределимой тоски, она к хладнокровному размышлению почти не была способна. Ей показалось, что новость эта ее мало касается и только спустя некоторое время она точно поняла, что кончина Варли обозначает конец материального благополучия, что Савелию придется искать новой работы, что все, вообще, принимает характер неопределенный, чтобы не сказать тревожный. И подосадовала на мужа.
- Разве не хорошо было на улице Байяр? - говорила она. - Надо было променять мыло на шило. Он так тогда спешил, что ничего и нельзя было сказать. Пусть теперь, как хочет, так и изворачивается. Сумасброд!
Она спустилась, поговорила со швейцарихой и пошла за покупками. Совсем вечером ей подали вторую телеграмму:
{115} "Приготовь все немедленному переезду сюда уложи рукописи рисунки подробности письмом".
- A! Нет! - воскликнула Асунта. - Нет, нет и нет! Пусть остается там один, довольно, что раз его послушалась!
Но в глубине души она знала, что себя обманывает. Как ни неумел, как ни плохо был вооружен в жизненной борьбе Савелий, он оставался ее единственной опорой. С Христиной на руках, в ожидании второго ребенка, что могла бы она предпринять?
- Куда пойти, к кому, что делать начиная с завтрашнего дня, начиная даже с сегодняшнего вечера, если я его брошу? - спрашивала она себя. - Вез ремесла? И без сил? Без охоты?
И подумала, что напрасно отклонила в ресторане предложение Филиппа.
- Но нет, но нет! - воскликнула она тотчас же, - нет, нельзя, невозможно было согласиться, это было бы разменяться на мелкую монету, хуже чем себя продать!
Она вспоминала о Филиппе, как можно вспомнить о ком-нибудь слишком великолепном, приносящем и слишком большую любовь, и слишком большую боль, и слишком горькие разочарования. Все с собой приносящим! Единственным, на все и все права имеющим.
Приняв снотворное, она рано легла. На утро швейцариха принесла письмо.
"Дорогая Асунта, - стояло в нем, - прошу меня извинить за волнение, которое тебе, вероятно, доставили мои телеграммы. Я отлично понимаю, что ты не могла по ним составить себе представления о том, что произошло и происходит...".
Следовало описание смерти Варли, разговора с мэром, который проявил подозрительность: иностранец, сопровождающий старика внезапно умирающего в гостинице, не мог, конечно, внушать ему доверия.
"Мэр сам поспешил в гостиницу, - следовало ниже, - и прежде всего стал разбирать лежавшие на столе бумаги. Среди них был большой, написанный рукой Варли лист, в котором значилось, что это добавление к завещанию. Он оставил мне свое Гравборонское владение.
Об этом намерении он мне говорил еще в Париже, но тут все отписал очень разборчиво и подробно. Мэр, разумеется, сомневался и хотел забрать бумагу. Но я воспротивился. В бумаге было написано, что Варли не только оставляет мне свой дом, но еще хочет, чтобы я как можно скорей в нем поселился и принялся за иллюстрации его писаний. После довольно резкого препирательства мы оба, и мэр, и я, решили сдать бумагу нотариусу, который проживает в соседней деревне, что и было сделано".
Асунта поняла тогда значение второй депеши и с тоской подумала о жизни в деревне в полуразвалившемся доме.
"Так как Варли, - прочла она дальше, - сам не был богат, а только получал большую пенсию, которая теперь кончилась, то никакого дохода у меня не будет. Дом и вокруг него земля для огорода {116} - это все, что я наследую. Но что поделать? Не отказываться же от попытки, чтобы не сказать возможности, стать на ноги? Мне пришлось заняться похоронами, что, из-за враждебности местных жителей, было особенно тягостно. Завтра я провожу Марка Варли на кладбище. Хорошо, что как раз он получил пенсию и, так как он попросил меня быть во время поездки казначеем, то деньги были в моем бумажнике. Я за все расплатился и у меня еще немного осталось. Хорошенько свяжи и рукописи, и рисунки, уложи вещи и будь готова к отъезду. Не надо задерживаться на квартире Варли ни на один лишний день... И ведь он сам хотел, чтобы я работал тут, в домике".
Асунта прошла в библиотеку и оглянула папки с рукописями, связки бумаг, рисунки, принадлежности, ящики с красками...
- Чтобы я все это уложила? - проговорила она, с раздражением.
- Уж не сошел ли Савелий с ума? Пусть сам укладывает и увязывает, когда приедет.
Презрительно пожав плечами, она хотела было уйти, когда увидала на столе конверт с именем Савелия. Насколько секунд она колебалась, не то преодолевая в себе какое-то опасение, не то, наоборот, испытывая притяжение, потом взяла конверт, вернулась в свою комнату и бросила его на кровать.
- Этот конверт - все, на что я согласна, - прошептала она и продолжила чтение письма Савелия:
"Я сходил посмотреть домик, - побежали строчки. - До него немного больше двух километров. Туда и назад заняло час. Домик я осмотрел очень вскользь, так как спешил и хотел успеть написать тебе до отхода почты. Внутрь я не проник, ключ от него еще у нотариуса. Сколько я понял, там три комнаты и кухня. Есть колодезь. Кругом невысокая каменная стена, сухой кладки. Растут кипарисы, в середине двора большая сосна, но сам двор зарос колючками, придется их выдирать. Невдалеке проходит дорога. До ближайшей фермы не меньше чем четыреста метров. Возвращаясь в Гравборон я встретил итальянского каменщика, оказавшегося довольно общительным. У него свое дело и так как я умею замешивать цемент, то не исключено, что я найду у него работу. И огород. Заведем кроликов, может быть козу, чтобы было свое молоко. Уверен, что так мы сведем концы с концами. А по вечерам и по воскресениям буду работать над рукописями. Выбора у нас все равно нет. Надо чтобы ты приехала, и чем скорей, тем лучше. Завтра вышлю тебе денег на билеты...".
Продолжения Асунта даже не стала читать.
- Он сошел с ума, он рехнулся, - простонала она.
ыТеперь ее уже не перспектива скудной деревенской жизни пугала, а непререкаемость тона Савелия. Опять распоряжение! Немедленно выехать! Никакого намека на то, чтобы хотя бы с ней посоветоваться.
- Не хочу, не стану с ним жить в этой проклятой деревне, - произнесла она, с нервностью, с гневом. - Сейчас же отправлю ему телеграмму, что не поеду.
{117} Она наскоро накормила Христину и побежала с ней на почту, до которой было довольно далеко. Там она составила один, потом другой, потом третий текст, и все не то выходило, чего ей хотелось, все получалось или бледно, или, наоборот, слишком резко. Отказавшись тогда от мысли о подробном пояснении она написала:
"Нахожу план жизни деревне рискованным не могу решиться выехать предпочитаю приехал ты".
- Будь что будет, - промолвила она, сдавая депешу. Вернувшись, она раздела Христину и едва успела привести себя в порядок, как раздался настойчивый звонок. Асунта пошла отворить и увидала племянницу Варли, которую как-то уже впускала, и за ней круглолицего человека с двойным подбородком.
- Швейцариха меня уведомила о смерти дяди, - проговорила племянница, даже не поздоровавшись, - но так как вчера моя колбасная была закрыта и я сама уезжала в деревню, то придти не могла. Надеюсь, что вы еще не успели вывезти ценности.
Глаза у нее были как у змеи.
Асунта молчала.
Ничего больше не сказав, пришедшие проникли в квартиру. Намерение удостовериться, что все на местах, было очевидно.
- Я вернусь сегодня после закрытия магазина, - продолжала племянница. - А он (она указала на своего спутника) останется тут, чтобы за вами следить.
- За мной нечего следить! - взорвало Асунту. - Я наверно гораздо честней вас.
- Вы прислуга. Я даю вам расчет и прошу вас убраться как можно скорей.
- До возвращения мужа я не двинусь.
- А когда он возвращается?
- Когда кончит с домиком.
- С каким домиком?
- М-сье Варли оставил ему свой гравборонский домик.
- Вот как. Какие новости! Ну, это мы еще посмотрим.
- Смотреть не придется. Муж мне написал, что дополнение к завещанию, в котором сказано про домик, хранится у нотариуса.
- Неизвестно откуда сама взялась, а уже толкует об дополнении к завещанию. Видели? - обратилась племянница к своему спутнику.
- Во всем разберемся, время у нас есть, - ответил тот. - С такими вещами не шутят и не спешат. Домика они не увезут. Я все нужное сделаю.
Внезапно рассвирепев Асунта крикнула:
- И не только домик наш! Все рукописи тоже наши!
- О рукописях ты похлопочешь на том свете. Хоть они мне и не нужны, но отсюда их никто не вынесет. Понятно?
- Понятно станет вам, когда вернется мой муж. Он все, как следует, вам объяснит.
{118} - Посмотрим. Во всяком случай м-сье Муакозель останется тут.
Я вернусь в два. И так как вы тут, пока что, кухарка, то приготовьте завтрак.
- И что еще? - спросила Асунта. Смерив, затем, племянницу глазами она резко повернулась, прошла в свою комнату и заперлась на ключ.
38. - НАШЕСТВИЕ ВАРВАРОВ.
Она не взволнована была, и не взбудоражена, а вывернута наизнанку. Плач Христины, которая почувствовала, что мать ее вне себя, не то, что вернул Асунте равновесие, но как-то ее ориентировал. Она взяла девочку на руки, принялась ее нежно целовать и ласкать, вытирать ее слезы, что-то ей шептать на ушко. Потом пошла убедиться хорошо ли заперта дверь, для верности повернула ключ еще раз и замерла, застыла, от внезапно ее схватившей душевной судороги.
- Все будет по-другому, все теперь будет совсем по-другому, - шептала она.
Что именно будет другим, она не знала, но приближение перемены чувствовала всем существом. И спрашивала себя: что же это? Чего же я жду? Постепенно, точно украдкой, приходило начало ответа: не во внешних условиях жизни дело, не они существенны. Существенно то, что внутри, в ней самой, в ее душе. Там что-то начало смещаться и, отчасти, уже сместилось.
Присев на край кровати она увидала брошенный ею конверт, машинально его взяла, машинально вскрыла, вынула из него листок и прочла: "...подумала о тайнах, перестающих быть тайнами, если ими хоть с одним человеком поделиться, и испытала душевный ущерб, почти страх... Третья старушка, как и первые две - когда она ее спросила - отвернулась, сложила работу, встала и ушла домой. И вышло, что несмотря на трижды заданный вопрос она ничего не узнала. Надо добавить, что утром того дня она как раз встретила мальчика с собачкой на околице деревни...".
Мальчик с собачкой опять, и властно, вторгался в ее чувства, возвращая отогнанные мысли, угрызения, побуждая вновь задать себе, нарочно оставленные без ответов, вопросы о самой природе отношений ее мужа с Марком Варли, об их духовной близости, о причинах, заставивших Савелия так всецело и безоговорочно войти в Царство видений и не хотеть его покинуть. Не было ли уже теперь это царство частично осквернено вторжением племянницы-колбасницы и Муакозеля и не грозило ли это тем, что захватив полностью власть, они все им непонятное уничтожат и водворят на смену видениям грубость, пошлость, невежество? И не предстояло ли безупречной чистой, так соответствовавшей утонченным мечтам, ночным беседам двух духовно сблизившихся людей - старца и его последователя - послужить {119} рамкой для многоблюдных, обильно политых винами, обедов, икотных пищеварений, расстегнутых жилетов и лифчиков, базарных шуток и хохотков?
"Колбасница? Муакозель? Их приглашенные? - Думала Асунта. _ В Царстве видений? Что это такое? Осквернение? Проклятие?"
Подавив душевную тошноту, она вынула из конверта другой листок. На этот раз это был рисунок Савелия. Она увидала старушку, о которой только что прочла, и самое себя, обращающуюся к ней с вопросом, свой силуэт, свои глаза. Все в ее чертах было опасением и все, в чертах старушки, поднявшей к ней глаза, тоже было опасением. И текст и рисунок были особенными, как бы магическими, но в чем именно заключалась эта магия, от Асунты ускользало. Она вынула третий листок. Там она увидела намеченную поспешными штрихами собачку, против нее, мальчика, в коротких штанишках, в курточке, с беретиком на голове, с удивленными, почти испуганными глазками.
- Мальчик с собачкой, - прошептала Асунта. - Вот он. Все тесней, все повелительней сжималось вокруг нее кольцо призраков. И она думала о Савелии, покинувшем на несколько минут призраки, чтобы к ней, в последний раз, приблизиться и потом снова к призракам ушедшем. И ей казалось, что вся вина на ней. Не она ли не захотела за ним последовать, предпочтя другого? Не она. ли потом все обманно искажала, утверждая его в мысли, что не он отец ребенка, которого она ждет?
- Я не знала, не поняла, - прошептала она, - что он в меня проник, придя прямо оттуда. И что не таким он будет, когда родится, как другие.
В дверь стали упорно стучать.
- Мне нужны ключи от бюро и от шкапов! - кричал Муакозель. - Давайте ключи! И не запирайтесь! Я не собираюсь вас насиловать !
- У меня нет ключей, - отозвалась Асунта, почти задыхаясь от раздражения. - И оставьте меня в покое. Оставьте меня в покое!
- В покое? Ха ! В покое я вас оставлю когда кончу опись. Давайте ключи. Мне нужны ключи.
И он барабанил в дверь.
- Варвары ворвались и все будет разгромлено, - прошептала Асунта.
Не обращая внимания ни на крики, ни на стук, чувствуя, что презрение и досада ею овладевают безраздельно, упрекая себя в том, что не оценила по достоинству, а может быть просто не поняла, насколько ясным может быть уединение, как надежно оно защищает от грубости и злобы, Асунта сделала нечто вроде вывода:
- Здесь все кончено. Надо отсюда выбираться. И потому, что все тут гибнет, что Царство видений разграбят, что его уже начали грабить, и что присутствовать при этом непереносимо. И еще потому, что если я выйду лишь ненадолго, например пойду за покупками, то больше меня сюда не впустят.
{120} К Муакозелю, между тем, присоединилась племянница. Из отрывочных восклицаний, которые донеслись сквозь дверь, Асунта поняла, что колбасница не выдержала, закрыла лавку и пришла "помочь" Муакозелю.
- Откройте, откройте, - кричала она, то подходя к двери, то от нее удаляясь.
Асунта решилась. Она строго приказала, начавшей хныкать, Христине, замолчать, сняла с полки чемодан, положила на самое дно его конверт с исписанными Варли листками бумаги и рисунками Савелия и уложила свои вещи. Так как все не поместилось, она наполнила второй чемодан и завернула то, что еще осталось, в плед, который связала ремнями. Все вместе было и громоздко, и тяжело. За дверью, между тем, продолжали о чем-то говорить и, несколькими минутами позже, Асунта услыхала как стали пробовать всунуть в скважину не то ключ, не то отмычку.
- Не трудитесь, - крикнула она, - я сейчас открою. И уйду.
Вы потом объяснитесь с моим мужем.
Наступила тишина.
- Иди, Христина, - позвала Асунта девочку. Она дотащила первый чемодан до порога, хотела было дотащить и второй, и узел, но почувствовала, что это слишком трудно и оставила их среди комнаты.
- Савелий заберет, - сказала она себе, - главное взять тот, в котором конверт.
На долю секунды это мысленное обращение к конверту ее удивило. Но только на самую маленькую долю. Сейчас же вслед этим все стало ясно и понятно.
- В нем все, - пробормотала она и открыла дверь.
Муакозель и племянница стояли плечом к плечу, оба красные, оба с дрожащими губами, оба с ненавистью в глазах.
- Вы отчаливаете? - спросила ведьма.
- Да, - ответила Асунта и хотела уже перешагнуть через порог.
Но они заступили ей дорогу.
- Отодвиньтесь, - проговорила она. - Я не могу пройти.
Но они не двинулись.
- Что в чемодане? - прошипел Муакозель. - Откройте.
- Конечно, откройте, - подтвердила колбасница.
Подавив злобу и отвращение, Асунта нагнулась, отперла замок и откинула крышку.
- Вот, - произнесла она, насмешливо, - проверяйте, господа таможенные надсмотрщики.
В глубине души она была не совсем спокойна, так как, если бы они начали рыться, то конверт был бы обнаружен, и тогда неизвестно что произошло бы. Но рыться они не посмели. Как ни грубы, как ни {121} злобны, как ни дики они были, что-то похожее на стыд в них шевельнулось. Они отодвинулись. Путь к отступлению был открыт.
- Мой муж заберет остальные вещи и рукописи когда придет, - сказала Асунта.
- Насчет барахла - куда ни шло, - проскрипел Муакозель, - а что до рукописей, так это дудки.
Так последнее слово осталось за варварами.
Внизу швейцариха проявила и соболезнование, и любезность. Она знала неподалеку гостиницу, недорогую и сравнительно чистую, позвала такси, помогла молодой женщине войти, усадила рядом с ней Христину, погрузила чемодан. Асунта попросила направить к ней Савелия как только он придет. Мысленно она подсчитала, сколько у нее остается денег, и то, что запас был очень невелик, ее нисколько не обеспокоило. Окончательное разрешение всех вопросов было и неизбежно, и близко, и перед этим новым и главным мелкие житейские заботы стушевывались.
39. - ЧТЕНИЕ.
Комната была в первом этаже и окно ее выходило на небольшой дворик, часть которого была завалена кучей каменного угля. За стеной дымились фабричные трубы и был виден газометр. Ничего не ласкало глаз. Но Асунта не испытала ни разочарования, ни огорчения. Она даже внимания на все это почти не обратила. Устроив в уголку Христину, дав ей игрушку, она разложила вещи и, нетерпеливо, чувствуя душевное напряжение, почти душевную жадность, села на край кровати, вынула из конверта исписанные листки и стала читать:
"Когда автокар остановился уже темнело, но высокие облака на западе еще были чуть розовыми. Небольшая площадь и убегавшие в стороны несколько переулков показались Лариссе мирными, спокойными, ласковыми и, поколебавшись полминуты, она сняла с сетки свой небольшой чемоданчик и вышла. - "Тут не конечная остановка, мы сейчас тронемся дальше", - сказал шофер, но она не обратила на его слова никакого внимания и ничего не ответила. Автокар ушел. Одна посреди площади Ларисса испытала растерянность, которая ее покинула, как только она увидала вывеску местной гостиницы. Свободная комната нашлась. Ларисса подошла к окну, оглянула совсем стемневшее с северной стороны небо и перебрала в памяти подробности ссоры с матерью. - "Ну да, ну да, - сказала она себе, - экзамена я не выдержала. Да и не на это она сердилась. Ее раздражило, что я не спала, зубрила, переутомилась и что все это было напрасно". Так думая, она знала, в глубине души, что не только в экзамене и переутомлении дело, а еще в том, что тотчас после неудачи она заболела - ее стали мучить головокружения, потеря сил, тошнота, и доктора, не совсем уверенные в своих диагнозах, предписывали ей лекарства, {122} которых она не хотела принимать, говоря себе, что так или иначе от болезней или выздоравливают, или умирают. И еще была эта скрипка!
Ларисса играла на скрипке и ей даже хотелось одно время попытать счастья в консерватории. От этой мысли она, впрочем, отказалась, но играть продолжала, даже когда готовилась к экзаменам, и во время них, и после них. Про эту игру она себе теперь говорила, что не струны были продолжением ее пальцев, как принято думать, а наоборот, ее пальцы продолжением струн, и что через них в нее что-то проникало... А потом захворала и мать, правда, не слишком серьезно, но все-таки захворала. И когда поправилась, то стала очень нервной, ко всему стала придираться, не переставая делала Лариссе замечания, читала нотации. После одного особо томительного препирательства Ларисса заявила, что ундет к знакомым, в деревню. Мать и противилась, и соглашалась, упреки, ссоры, слезы не прекращались.
И раз вечером, потеряв самообладание, Ларисса собрала вещи и, наскоро распрощавшись, отправилась на вокзал. Ночь она провела в поезде. Утром была пересадка, потом надо было ехать на автокаре, больше трех часов. До знакомых, которым она послала с вокзала депешу, она не добралась, так как сама не зная, почему, вышла из автокара по дороге в деревне. Теперь, одна в комнате, она тщетно старалась найти глубокую причину своего образа действий. И снова ее охватило головокружение, настолько сильное, что пришлось опереться о стенку. А на утро, не то со страхом, не то с удовлетворенностью, она почувствовала себя совсем слабой, больной, неимоверно одинокой. Возвращалась парижская болезнь.
Утром она не встала, не встала и на другой день, и на третий.
И потом никогда раньше завтрака из постели не выходила. По ее просьбе девушка покупала для нее газеты и какие-то провинциальные книги в пестрых обложках. Ларисса читала, дремала, потом опять читала и опять дремала. Хозяйка гостиницы ее спросила, не нужно ли вызвать доктора, но Ларисса отказалась. А девушка думала, что она оттого ослабела, что проводит слишком много времени лежа.
- Вам бы лучше вставать и пораньше, - говорила она, принося кофе, утренний воздух самый полезный. Он придает силы. От него кровь живее бежит по жилам. И посмотрели бы на наш свет.
- На ваш свет?
- Да, на наш свет, когда встает солнце. Он особенный.
- Особенный?
- Да. Это самый красивый свет в свете. Он белый.
- Совсем белый?
- Да. Из-за дымки, которая за ночь скапливается между скалами. Лучи проходят сквозь эту дымку и делаются белыми. Наша деревня этим славится.
- Славится белым светом?
- Да, она славится белым светом.
Но сил, чтобы полюбоваться на заре белым светом, Ларисса в себе не находила и продолжала вставать поздно.
{123} Но как-то раз, проснувшись и увидав, что часы показывают ранний час, что скоро должно взойти солнце, она сказала себе:
- А что если попробовать посмотреть на белый свет?
Не зная, решиться или нет, она присела на край кровати. Ее одинаково манило и желание встать и одеться, и потребность снова завернуться в простыни. Рубашка соскользнула с ее плеча, и увидав себя в зеркало, она испытала стыд, покраснела, опустила глаза, поспешила прикрыться. Потом, вдруг решившись, оделась и вышла. Удивительная легкость охватила все ее тело.
- Я чуть не лечу, - прошептала она, - я не чувствую земли под ногами.
Она прошла по пустынной еще в ранний этот час улице, прислушиваясь к негромким звукам доносившимся из домов и внутренних двориков, где едва начинали готовиться к трудовому дню. У околицы, там, где улица становилась дорогой, ей встретился мальчик, на котором была курточка, короткие штанишки и берет. Он держал на ремешке небольшую белую собачку, с черным пятном вокруг левого глаза, со слегка вьющейся шерсткой, хорошо причесанной и блестящей, с пушистым хвостом.
- Точно у нас свидание, - подумала Ларисса, и взяла мальчика за руку. Все было просто, все было спокойно. Они молча пошли по дороге и когда, немного позже, появилось солнце, Лариса увидала действительно совсем белый свет.
На несколько минут все кругом изменилось, точно одухотворилось, воздух пронзили невидимые в другое время лучи, всю природу как бы покрыл тонкий и нужный слой снега.
- Так каждое утро, - сказал мальчик, - а в часовни все время так.
- В какой часовне?
- Куда мы идем. Чайка, не тяни так сильно. Успеем.
- Почему твою собаку зовут Чайкой?
- Потому, что она белая.
- А пятно вокруг глаза?
- Это ничего.
Через четверть часа ходьбы они поравнялись с бежавшей в сторону, между холмов, тропинкой. От неясного сознания, что цель уже недалеко, Лариса почувствовала умиление, может быть даже снисхождение ко всему, ко всем, к тем, кого она мысленно, вдруг, назвала непосвященными.
"Все так просто, - думала она, - и из-за чего мучаются, чего боятся? О чем можно жалеть?".
И сама себе удивлялась:
"Откуда мне это ?Что это значит? Может быть все это можно чувствовать, но нельзя выразить, и потому и молятся?".
Тропинка, по которой они пошли, почти сразу огибала крутой откос. Дальше ее обступали дубняк, сосны, кусты дикого шиповника, {124} всяческая невысокая поросль. Тут и там белела выступавшая наружу известняковая подпочва. Все казалось иным, чем было на только что покинутой дороге, с ее телеграфными столбами, сточными канавами и километрическими столбиками. Чем выше они поднимались, тем гуще становились заросли. Скоро тропинки нельзя было отличить. Кое где, между камнями просачивалось немного воды, но в общем все было очень сухо. Уступы складывались в навесы, между которыми образовывались небольшие пещеры, трава становилась серой, твердой, колючей. Чайка тянула, казалось обеспокоенной и, время от времени оборачиваясь, внимательно нюхала воздух.
- Далеко еще? - спросила Ларисса.
- Нет. Мы почти дошли, - ответил мальчик и отцепил Чайку.
- Ляг здесь, - приказал он ей.
Чайка послушно улеглась, чинно сложив лапки. Мальчик ее погладил и пояснил:
- В часовню она никогда не ходит.
Они двинулись дальше и скоро подступили к началу естественной лестницы, состоявшей из нагроможденных один на другой почвенных слоев, соскользнувших сюда, по-видимому, в незапамятные времена. Выше холм был лысым.
- Вот, - сказал мальчик, указывая на вход в пещеру. Ларисса проникла в проход и тотчас ее охватило изумление, так как проход шел кверху, тогда как о пещерах и подземельях она всегда думала как об обращенных вниз, как о спусках. Камень, почва, свод - все было гладко и твердо и нигде не было никаких следов сырости. В другом конце поблескивал свет и Ларисса подумала, что там должен быть второй выход.
В эту минуту донесся лай Чайки, мальчик выпустил ее руку и сказал:
- Иди одна, сейчас тебя догоню, только сбегаю успокоить Чайку. Ларисса пошла дальше. Кругом стало темней, но вскоре полутьму разоряли лучи, доходившие из противоположного конца. Ларисса испытала легкость еще большую, чем когда вышла из гостиницы. Все было тихо, спокойно. Над головой ее - или ей так показалось? - начали скрещиваться готические линии, стены немного отодвинулись, подъем становился все более пологим. Ларисса не слышала своих шагов и двигалась без малейшего усилия.
- Как хорошо, - думала она.
- Все тут так кротко, что действительность перестает быть действительностью.
Она прикоснулась концами пальцев к стене, но сейчас же, подумав, что это может нарушить овладевшую ею легкость, упрекнула себя в маловерии и оттянула руку. Все отчетливей ей казалось, что пространство, звуки, воспоминания о тех, кого она любила и не любила, тают, растворяются, исчезают. Она сказала себе, что всякая деятельная жизнь непременно бывает связана с ожиданием и Кого-то, - не {125} зная Кого, поблагодарила за то, что ни ждать, ни надеяться больше не надо.
- Я теряю сознание, - прошептала она. - Нет. Не теряю. Вижу, что ему на смену идет что-то лучшее.
Сделав еще несколько шагов, она вступила на порог пещеры-часовни. Там ее ждала ровная и тихая радость, такая, какой она раньше не знала, и мысли ее были как никогда точны и ясны. Вытекало ли это из слабости сердцебиения, которая больше походила на отдых, чем на слабость, больше на разрыв со всем, что может быть источником усталости, чем на отдых после усталости? Или из какого-то нового, совершенного биения? - Ларисса не знала, она даже себя об этом не спросила. Ей хотелось слиться с тем, что было вокруг, она готовилась вступить, она уже вступала в мир иной. Она видела перед собой пещеру, которую мальчик называл часовней, и вошла в нее. В верху было отверстие, сквозь которое проникал отраженный известняком, и оттого становившийся белым, свет. Стояла полная тишина.
- Такой тишины я не знала, - подумала Лариса. - Она лучше лучшей музыки.
И струны ее скрипки показались ей кощунственными и греховными.
Не насыщенный никакими запахами воздух, который мог и быть насыщенным всеми запахами земли, заставил ее подумать о воздухе, которым должны дышать души. А в ее душе не было ни волнения, ни удивления, ни боли, ни радости, ни благодарности, ни упрека, сожаления, ни страха. Или все это вместе, все сразу было, одно с другим сливаясь.
Когда же сердце тихонько и робко о себе напомнило, Ларисса удивилась. Какие у него тут могли быть права? Но оно настаивало, и пришлось подчиниться. Тогда, поняв, что мир иной ей не открылся, она опустилась на колени и почувствовала, как по щекам ее скользнули слезы.
Так прошла минута-другая. Ларисса встала и направилась к выходу. По тропинке навстречу бежал мальчик, который, поравнявшись, взял ее за руку. Чайка подробно обнюхала ее башмаки, чулки, юбку. Вскоре они достигли дороги, где шумы и ставший ярким солнечный свет сочетались с начинавшим вытягиваться в прямую линию новым днем. Мысли Лариссы тоже приняли естественное течение. У околицы мальчик остановился, видимо желая, но не решаясь, что-то сказать. Чтобы ему помочь, Ларисса спросила, часто ли он ходит в пещеру-часовню.
- Нет, - ответил он, - только тогда, когда это необходимо. По большей части раз в два или три месяца. Только сегодня все было не совсем верно. Из-за Чайки.
- Из-за Чайки?
- Да. Когда я побежал посмотреть, почему она лает, ее на {126}
месте не оказалось. Она взбежала на уступ и там лаяла, но я не понял, на кого.
Ларисса погладила Чайку и они расстались. Мальчик пошел вдоль каменной стены, в конце которой завернул и скрылся, Ларисса направилась к гостинице, думая, что если бы ей захотелось снова пойти в пещеру-часовню, то без мальчика-проводника она дороги не нашла бы.
- Надо справиться, - сказала она себе.
Деревня уже проснулась, все ставни были отворены, по улице ехали первые повозки. Ларисса приблизилась к одной из сидевших на скамеечке старушек и спросила:
- Кто этот мальчик с собачкой на ремешке?
Старушка ничего не ответила и, свернув вязание, вошла в дом, точно вопрос ей показался неуместным или невежливым. Когда же она обратилась к другой старушке, сидевшей у соседнего домика и та, тоже не ответив и сложив работу, вошла к себе, то ей стало неприятно. Точно она говорила вещи, которых говорить нельзя и нельзя слушать. Она подумала о тайнах, перестающих быть тайнами если ими хоть с одним человеком поделиться и испытала душевный ущерб, почти страх. Третья старушка, как и первые две когда она ее спросила - отвернулась, сложила работу и ушла домой. И вышло, что она вернулась в гостиницу так ничего и не узнав и чувствуя крайнюю утомленность. Потом мысли ее спутались, и голос девушки, испуганно ее спрашивавшей, что с ней, доносился словно издали.
- Я видела белый свет, - прошептала Ларисса.
- Вы рано встали? И потом опять легли?
- Кажется, но не помню, как снова ложилась. Может быть вы меня уложили?
- Нет.
Теперь девушка смотрела на нее с недоумением.
- Значит, я сама раздалась, когда вернулась, - продолжала Ларисса, чуть слышно. - Я встретила мальчика, у которого есть собачка и мы с ним ходили в пещеру. Там тоже белый свет.
- Мальчик с собачкой? - еле прошептала горничная.
- Да. Славный такой мальчуган. Он меня проводил, показал дорогу. Потом он куда-то ушел и я спросила о нем у старушек, которые вяжут на скамеечках. Но они не ответили.
Наступило молчание.
- Это мальчик-проводник, - произнесла наконец девушка, - и те, которые его встречают, умирают в тот же день. Губы ее дрожали и она сдерживала дыхание.
- Значит, я сегодня умру? - спросила Ларисса.".
Асунта порывисто встала, прошла по комнате в одном направлении, потом в другом, и, взяв на руки Христину, то смотрела в ее глазки, то прижимала к груди. Девочка улыбалась и что-то невнятное лепетала.
{127} - Там, кажется, ошибка, - пробормотала Асунта, - понимаешь, Христина? Нет, конечно, ты маленькая, как же ты можешь понять? И я тоже не понимаю. Мне только так кажется, что ошибка, но я не знаю, какая. Что-то неверно...
"Девушка не ответила, - прочла Асунта несколькими минутами позже. Она тихонько вышла и тихонько закрыла за собой дверь. Ларисса...".
Фраза эта стояла в самом верху страницы. А внизу другим, более твердым почерком, было написано:
"Ларисса в тот день не умерла. Проболев еще неделю она вернулась в Париж. Годом позже она убилась в Пиренеях, сорвавшись во время горной экскурсии с утеса...".
- Ошибка, ошибка, шептала Асунта. И думала, что с мальчиком тоже могла быть ошибка, что не там, в деревне, настоящий мальчик-проводник, а в ней, потому что ведь как раз, в ту, в первую ночь в квартире Варли, едва выйдя из Царства видений, Савелий ей говорил о не совсем понятном рассказе про мальчика с собачкой, и что она к нему, взволнованному, нужному и грустному, потянулась, и что после этого между ними никогда ничего не было. Потом припомнила отрывки, которые читала раньше, и иллюстрации к ним Савелия: возвращение в гостиницу, когда героиня расстегивала шерстяную кофточку, и то, как она стояла в молельне, в толпе, с приоткрытыми губами и розовой ленточкой на плече, и старушек... Везде была она, Асунта. Ее рисовал Савелий, и на нее смотрел Марк Варли. Она приоткрыла конверт, чтобы вложить рукопись и увидала в нем еще один, сложенный вчетверо, листок, вынула его, развернула и прочла:
"Друг мой Савелий, я вам сказал прошлой ночью и теперь повторяю, что мне не удалось найти конца для моей сказки. Реальность не поддалась моей фантазии, и напрасной, неубедительной кажется мне самому ссылка на то, что собачка залаяла и помешала мальчику войти в пещеру-часовню, благодаря чему Ларисе пришлось увидать то, что грезится умирающим в крайние секунды агонии, и вернуться в наш трехмерный мир. Может быть вам удастся то, что мне оказалось непосильным. И теперь расскажу вам о том, как все было на самом деле, за двадцать три года до того, как Ларисса - которую в действительности звали Аннэттой - разбилась в Пиренеях. Ея мать была родом из департамента Дром, дочерью владельцев больших виноградников. Властными, несдержанными, взбалмошными были ее родители и непременно им хотелось выдать дочь за богатого и, если возможно знатного парижанина. Чтобы найти жениха они много принимали, многих приглашали. И попался таки в их сети как раз подходящий молодой человек. Состоялась помолвка. Но через три дня, лучше присмотревшись, невеста испугалась: очень уже был глуп этот богатый сноб! И бежала и от него, и от неистовых отца и матери в ту самую деревню, где спустя 21 год, не доехав до цели, Ларисса вышла из автокара.
В гостиницу ежедневно приходил в сущности уже не очень {128} молодой человек, с которым она говорила за столом, который ее успокаивал, ее понял и сразу к ней привязался. Потом сказал, что у него неподалеку есть домик, что в деревне он бывает только чтобы обедать и ужинать, и что в его домике ей было бы легче прятаться. Она пришла к нему в тот же вечер и осталась. Но ее родители разыскали ее и там, и так ее отец был грозен и неистов, что она не посмела ослушаться, и ее увезли в большом черном автомобиле, и выдали-таки замуж за состоятельного парижского сноба, который, слишком всегда занятый своей персоной, ни о чем не догадался! На то, как ее усаживали в автомобиль, и на то, как автомобиль катился по мокрой, в тот день, дороге, владелец домика смотрел в окно и думал, что все неверно, что во всем ошибка, что не так должно было бы быть, что что-то надо исправить, выпрямить, по другому сочетать и что только тогда наступает настоящее спокойствие, когда можно навсегда уйти. И, не зная, куда уйти, впервые подумал о мальчике-проводнике. Он встретит, возьмет за руку и доведет по тропинке до самого края.
А там очень хорошо! - Друг мой Савелий, у вас больше сил и вашей фантазии реальность подчинится лучше чем моей, стариковской. Прошу Вас найдите конец сказке про мальчика-проводника, земной или неземной, но конец".
- Во всяком случае, - сказала Асунта, дочитав, - во всяком случае, нельзя, чтобы это прочел Савелий Не его это все, мое! Да и не я ли на всех его рисунках?
И, вложив все в конверт, спрятала его на самое дно чемодана, под платья и белье.
40. - ПЕРЕМЕНА.
В течение трех, последовавших за этим, дней Асунта выходила только за покупками. Кое-какую, самую простую пищу для Христины она готовила тайком, на спиртовке, сама же питалась крутыми яйцами, вядчиной, колбасой и хлебом. По большей части она лежала, погрузившись в мысли, у которых не было ни начала ни конца, похожие даже не на сны, а на воспоминания о снах. Над всем висело тревожное ожидание возвращения Савелия и вестей от Филиппа, которого она хотела бы сделать участником происходящего, смутно надеясь, что он вовремя примет какие-то все устраивающие меры. Она начала даже ему письмо, но, написав несколько строк, разорвала бумагу и бросила в корзину.
- Надо сначала узнать, как отнесется Савелий, - пробормотала она, без этого о чем, в сущности, писать?
Савелий появился около двух часов пополудни. Он громко постучал в дверь и открыл ее, не ожидая ответа. Он показался Асунте еще более сгорбленным, неуклюжим, чем всегда, и монгольские черты его лица были особенно заметны. Надвинутый на лоб берет прикрывал его жидкие волосы и в глазах, узких как щелочки, почти похожих на шрамы, едва {129} мерцал озлобленный взгляд. Челюсти были крепко сжаты, и жилы на шей казались вздутыми.
- Тебе непременно надо было покинуть квартиру Варли до моего приезда? - спросил он, и интонации его были вопросительно-враждебны.
Асунта молчала.
- Только о самой себе думала? - продолжал он. - Меня дождаться не могла?
- Не могла. - проговорила Асунта.
- Не могла? И не могла догадаться, что если тебя не будет, меня в квартиру уже не впустят? И что вот это барахло (он указал на чемодан и на узел, положенные им у двери) окажется всем, что я смогу выцарапать? Ты же ведь видела, какие они оба...
- О, да! Видела!
- Что там несколько наших стульев осталось, и книжек, и полочек, это мне все равно, можешь быть уверенной. Не в них дело...
- А в рукописях и рисунках... - прервала его Асунта, и сама испугалась: в ее голосе было чуть-чуть насмешки.
- Именно!
Он судорожно потянул носом воздух.
- Теперь кончено, - проговорил он, с трудом. - Из-за тебя кончено. На оберточную бумагу все пойдет. На растопку...
Он взял чемодан и узел и переступил через порог.
"Мое молчание, - сказал он себе, - было только временной самозащитой, придется его превратить в безразличие, иначе мне с собой не совладать".
Она же больше всего боялась, как бы не попал в его руки конверт.
- Мне ничего не оставалось другого делать, как бежать, - проговорила она, - Царство видений было разрушено.
- А? Царство видений?! - отозвался Савелий с резкостью. - Когда мы там оба были, ты его, кажется, своим вниманием не удостаивала. Честь его чистить и убирать выпала на мою долю; теперь тебе никуда бежать не придется. Ты поедешь со мной в Гравборон, где не Царство, а старый дом, который подметать будешь ты, а не я. А я буду замешивать цемент.
- В Гравборон?
- Да, в Гравборон. И мы выезжаем сегодня вечером.
- Сегодня вечером?
- Именно. И по той простой причине, что жить не работая нельзя, а там мне обещана работа. И там есть крыша над головой. Кроме того, племянница наверно опротестует завещание, так что лучше быть на месте.
Христина стала хныкать.
- Пойди к папе, - подозвал ее Савелий, и, когда она подошла, рассеянно ее поцеловал.
{130} - Это твоя дочь, - пробормотала Асунта.
Он не ответил, сел на край кровати и, казалось, ничего больше не замечал.
Ей хотелось напомнить ему, что она ждет второго ребенка. Но она не решалась. Этот второй ребенок был, в ее сознании, как-то связан с конвертом и, значит, с опасением, что Савелий его обнаружит. - "Конверт мой, мой, повторяла она себе, - нельзя, чтобы он узнал о нем". Кроме того, жизнь в деревне, которая насколько дней тому назад казалась ей страшной, невозможной, даже немыслимой, теперь начинала представляться в другом свете: там могло возникнуть убежище, там могло ждать "продолжение" и даже "окончание".
- Укладывай вещи, - произнес Савелий.
- До вечера есть время, - возразила она.
- Укладывай вещи. Мы поедем на вокзал и будем ждать отхода поезда в буфете.
- Почему?
- Потому, что я не хочу оставаться в этом квартале и в этой комнате.
Асунта вытащила чемодан из-под кровати и принялась располагать белье и платье.
- Иду расплатиться и за такси, - проговорил Савелий и стремительно вышел.
"Началась главная перемена", - думала она, испытывая некоторое удовлетворение от сознания, что конверт надежно спрятан.
В дверь тихонько постучали.
- Войдите, - отозвалась Асунта.
Вошел Ламблэ.
- Вы? - произнесла она, с изумлением. - Зачем? Что вам надо? Опять поручение? Говорите. Говорите же!
- Здравствуйте, мадам, - сказал Ламблэ, - и не пугайтесь, прошу вас. Никакого поручения нет. Просто я проездом в Париже и позволил себе зайти к вам, чтобы засвидетельствовать уважение.
Глядя на нее он чувствовал, что его тревожат и темное поблескивание глаз, и сдержанное дрожание голоса, и иссиня-черные локоны, и, больше всего, ожидание - почти просьба - сквозившее в чертах молодой женщины. Он припомнил холодность приема y Крозье и ему, на мгновение, показалось, что если он всего еще не понимает, то к полному пониманию довольно близок.
- Меня перевели в другую колонию, - продолжал он, - и я приехал в Париж недели две тому назад, но был очень занят. Завтра двигаюсь дальше. Непременно хотел вас повидать до отъезда и вырвал минуту...
- Как вы меня нашли?
- Я побывал на улице Байяр... (он слегка замялся). Мне дали ваш адрес у Варли и оттуда направили сюда.
- Мы сейчас уезжаем.
{131} - А! Вы сейчас уезжаете. Куда?
- В деревню.
- В какую деревню?
- Не знаю. Мой муж получил там в наследство дом.
- Дом?
- Да. Маленький дом. Он будет работать на постройках, а я заниматься хозяйством. Но мы не уверены, что останемся. Мы не знаем. Это не от нас зависит. И мы не знаем, от кого это зависит, или от чего.
Ее волнение возрастало с каждой секундой, она почти сбивалась в словах. На щеках ее выступили пятна. Наконец, не в силах больше с собой справляться, она протянула сложенный руки точь-в-точь как тогда, в памятный вечер на улице Байяр.
- Где Филипп? - спросила она.
- Я его недавно видел, в Вьерзоне, в его бюро. Он почти совсем поправился. Но все-таки хромает и ходит опираясь на палку.
- На палку? Больше не на костыли?
- На палку, с локтевым упором, но не на костыль.
- И что он делает?
- Занимается фабрикой. Парижское отделение он закрывает.
- Парижское отделение закрывает?
- Да. Он очень много работает, как он мне сказал. Разные у него трудности и неприятности. Его жена больна. (Ламблэ почувствовал, что говорит лишнее).
- Серьезно больна? - прошептала Асунта.
- Не знаю. Он не сказал.
- Он спросил обо мне?
- Нет.
Асунта присела на край кровати. Глаза ее потухли, кровь отхлынула от щек. Не зная как быть, Ламблэ, не двигаясь, стоял посреди комнаты. Дверь распахнулась, вошел Савелий. Оглянув Асунту, он остановил на Ламблэ взгляд столь же упорный, сколь враждебный.
- Что вы еще рассказали моей жене? - спросил он, глухо.
- Ничего страшного, - промямлил Ламблэ. - Я проездом в Париже и счел себя обязанным сделать вам визит. Никакой перемены...
- Перемены! - оборвал Савелий. - Никакой перемены? Перемены это сущность жизни. После смерти перемен не будет. Поспешим с переменами, пока не поздно. А вообще говоря, это вас не касается.
Он, с явным злорадством, возвращался к своему резонерскому тону. Вдруг вскочив, выпрямившись, Асунта воскликнула:
- Перемены? Они в нас. Во мне. В тебе. Внутри!
- Укладывай вещи, - прошипел Савелий, - и не вмешивайся не в свое дело. Я не с тобой, с ним говорю о переменах. И надоели мне твои капризы, надоели! Слышишь? Держи их при себе... внутри. Запирай чемодан. Мы уезжаем, такси у двери.
И, обернувшись к Ламблэ, добавил:
{132} - Эта вот перемена - отъезд - не в нас. Она вовне. И очень даже вовне: среди полей и холмов. Что вы скажете, господин выполнитель поручений ?
Он срывался с нарезов. Сжав кулаки, стиснув челюсти, громко втягивая носом воздух, он во всем напоминал рассвирепевшего азиата.
- Успокойтесь, - проговорил Ламблэ.
- Это вас не касается! - почти крикнул Савелий. - Мне нечего с вами церемониться. Хотел бы я только знать, как вы нас нашли?
- От улицы Байяр, через Царство видений сюда прямая дорога, - резко вмешалась Асунта.
- Ты молчи! Тебя я не спрашиваю! А вы, господин выполнитель поручений, можете быть спокойны. Скрывать мне нечего, и я не уеду не оставив адреса. Если вам это интересно - вот он: Гравборон, Дром, Франция, Европа. Так вам, в случае чего, искать не придется. И продолжать следствие будет проще простого. Вы удовлетворены, надеюсь?
- Вполне удовлетворен, м-сье Болдырев.
- Теперь моя очередь испытать удовлетворение попросив вас о выходе.
- Савелий! - крикнула Асунта.
- Ты молчи, я тебе, уже сказал. Одевай Христину. Готовь перемену! И готовься к перемене. Вот!
- Ваша манера обращаться с м-м Болдыревой угнетающа, - попробовал вставить Ламблэ.
- Я уже вам сказал, что это вас не касается!
41. - ДОСАДА.
Последовало несколько восклицаний и насмешливых, в той или иной мере, приближавшихся к ругательствам, замечаний. Затем, хлопнув дверью, Ламблэ вышел в коридор, спустился по лестнице, чувствуя и злобу, и унижение. Увидав хозяина гостиницы, который, как ему показалось, смотрел на него с насмешкой, он раздражился еще больше. Фабричные дымы, расстилавшиеся над унылой улицей, отнюдь не поспособствовали улучшение его настроения и, идя большими, ускоренными шагами, он оглядывал встречных больше чем с неприязнью.
Некоторое облегчение ему доставила ирония. "А-а, - думал он, - сначала поручение Крозье! Вышло, что я был вестником несчастий. Оскальпировало его, а расплатился я. В тот же вечер, в гостях у истерички. Выслушал влюбленный бред. При этом мне, другу искалеченного, и осторожным надо было быть, и соболезнование выражать, в общем заняться сентиментальной хирургией, не более и не менее. И мне же еще попало за то, что я будто бы не все говорил, скрывал, хитрил.
Затем Крозье в Вьерзоне, приветливейший, любезнейший, сердечнейший: ни {133} дать, ни взять, тюремные ворота. Так, казалось бы, и довольно. Но вот, выходит, что нет. Пришлось мне еще...". Но тут лукавое пособничество иронии обрывалось, так как Ламблэ должен был признаться себе в побуждениях, приведших его вторично на улицу Байяр и припомнить, что клочок бумажки с новым адресом Болдыревых он тщательно спрятал в бумажник и что только что срочно по этому новому адресу съездил и, оттуда, поспешил в гостиницу. "Proprio motu", - пробормотал он, мысленно. - "Не надо было смотреть. Надо было лучше понять Крозье, вспомнившего о ней под обломками поезда. И, что еще хуже, нет ли некоторой связи между тем, как Крозье меня принял в Вьерзоне и тем, что он мне говорил и моим образом... мыслей, даже действий, даже, скажу прямо, поведением? Недопустимое поведение! Стыдно признаться! Но Крозье? Можешь быть уверенным, оскальпированный директор: обо всем тебя поставлю в известность. И о манерах азиатского мужа, и о том, что она ничего не забыла. Выполнитель поручений? Вестник несчастий? Им я останусь. Только направление будет другое".
От этих домыслов его досада уменьшилась и ему удалось заставить себя думать о предстоявшем на другой день отъезде в колонию и о последних приготовлениях к нему.
42. - НА НОВОМ МЕСТЕ.
Когда, утром следующего дня Болдыревы вышли в Гравборон из автокара, Савелий прежде всего купил провизию и сделал, окончившуюся неудачей, попытку нанять хотя бы тачку. Узлы погрузили в датскую колясочку Христины, а два чемодана Савелий связал веревкой, которую перекинул через плечо.
- А Христина? - спросила Асунта.
- Возьмешь ее на руки.
- Она тяжелая, ты знаешь.
- Будешь отдыхать по дороге.
- Ты помнишь, что я ожидаю ребенка?
Он не ответил и они пустились в путь. Пока шли по улице Грав-борона, жители их оглядывали с очевидным любопытством, но молча. На околице Асунта испытала внутреннюю тревогу в чем себя, впрочем, сразу упрекнула касательно направления: было ли оно тем самым, в котором, взяв за руку мальчика с собачкой, пошла Ларисса?
- Разузнаю потом, - сказала она себе и стала искать глазами домик.
- Далеко идти? - спросила она у Савелия.
- Немного больше двух километров. Отсюда не видно.
Но когда они вышли за поворот, домик показался. Дорога отступала от подошвы холма, оставляя его справа. Расположенный метрах в пятидесяти-шестидесяти от нее, домик был у начала склона долины.
{134} Пейзаж казался спокойным, широким, открытым, везде виднелись виноградники, фруктовые сады, возделанные поля и огороды.
- Ключ у меня, - заметил Савелий, - мне удалось его получить у нотариуса. Но в том, что предстоят трудности, сомнений нет. Племянница наверно опротестует завещание. Теперь, самое главное, въехать.
Они пошли дальше. Но вскоре Асунта потребовала отдыха.
- Дорога прямая, - сказал Савелий, - и ты видишь как идти.
Я отправляюсь вперед.
Ее охватило беспокойство. Если он первый придет в домик, то откроет чемоданы, начнет раскладывать вещи и обнаружит конверт. А конверта ему видеть не следует, ему нельзя увидеть конверта! Ни в коем случае конверт не должен попасть в его руки!
Ее теперь было царство, а не его, в особенности в связи с "переменой". Да и не молчал ли Савелий, после стычки с Ламблэ, о рукописях? И теперь, увидав домик, где он, по воле Варли, должен был посвятить себя работе над ними, он ни словом о них не обмолвился.
И вдруг найдет конверт?
"В сущности, - подумала она, - в домике будет две области: его и моя. И моя, не его область, настоящая. В ней будет продолжаться Царство".
- Я не хочу, чтобы ты шел вперед, не хочу оставаться на дороге, хочу, чтобы мы вместе вошли в домик.
- Вздор. Я затоплю плиту.
- Я не хочу тут оставаться.
- Почему? Мы теряем из-за этого время.
- Я не хочу тут оставаться.
- Но ты ведь видишь, что теперь не так далеко. Видишь крышу, два окна, каменную стену. Ошибиться невозможно.
- Я не хочу тут оставаться.
Он посмотрел на нее с раздражением, потом скинул с плеча чемоданы и, вынув из кармана пачку папирос, закурил.
- Ты теперь куришь? - удивилась она.
- Начал курить сегодня утром и буду курить сколько захочу. После десятиминутного отдыха Асунта заявила, что может идти дальше. Но вскоре она снова устала, и снова пришлось остановиться. Так повторилось еще несколько раз. Когда, наконец, они проникли во дворик домика, Асунта была у края сил и Христина плакала. Савелий растворил дверь. Пахнуло сыроватым и прохладным воздухом и, так как ставни были закрыты, к неприятному этому дыханию присоединилась полутьма. В кухне были плита, каменный судомойный стол, стулья, полки, на которых стояла запыленная и непривлекательная посуда.
- Давно бы уже затопил, - пробурчал Савелий, недовольно. Распахнув ставни, они обошли комнаты с низкими потолками, с цементным полом. Обстановка была примитивной. На всем лежал слой {135} пыли и все казалось отсыревшим. В окна виднелся окруженный низкой каменной стеной двор, с развесистой сосной посередине, несколькими кипарисами по краям и очень живописная долина. В одной из комнат мебель была лучше и Асунта заключила, что именно в ней надо было бы расположить папки с рукописями, если б они уцелели. Она перенесла в нее чемоданы, сунула тот, в котором был конверт, под кровать, достала простыни, постелила и уложила Христину. Потом, преодолев усталость и неохоту, навела некоторый порядок, вытерла кое-где пыль, подмела. Из кухни донесся шум, запахло дымом и Асунта сказала себе, что предстоит первый завтрак, который положит начало жизни с глазу на глаз с нелюбимым мужем, в неприветливом доме, где ни она, ни он никогда не станут ничего хорошенько устраивать, где все останется, если не враждебным, то безразличным.
- Я забыл купить соль, - сказал Савелий. - Пойду попросить немного у итальянца.
- У итальянца?
Это наш сосед. Каменщик. Его зовут Биамафта. Вероятно, я буду с ним работать, он согласен взять меня помощником на постройках.
Савелий ушел. Асунта осмотрела посуду, поправила огонь в плите и принялась чистить картофель. Но все у нее валилось из рук. Плита дымила, и она от этого раздражалась. Решив, что Савелий, вернувшись, займется готовкой, она прошла в свою комнату и стала искать, куда бы спрятать конверт. По счастью был шкаф с выдвижным ящиком внизу, куда она и положила конверт, прикрыв его бумагой и бельем. Ящик она заперла на ключ, спрятала его в сумочку и вышла во двор. Несильный ветерок слегка качал ветви сосны и кипарисов, что расположило ее к мечтательности. Через низкую каменную стану она увидала шедшего вдоль дороги Савелия. Асунту немного удивил контраст между его нескладной фигурой и решительностью его походки.
"Был он мечтателем и "философом", - подумала она, - а теперь, кажется, почувствовал под ногами твердую почву".
Обернувшись, она с вниманием осмотрела дом.
- Что он тут стал бы делать с папками и рукописями? - спросила она себя. - Выдумки? Сны наяву? Ханы Рунки, Зевесы, котловины с бабочками? Все это пропало не потому, что пропали рукописи, а потому, что Варли умер. В ту самую минуту пропало, как он умер. Единственное, что уцелело, это мальчик-проводник. Но он во мне, он не выдумка, не писательское воображение, не хитрость рассказчика, он реальность.
И в который раз она припомнила первую ночь в квартире Варли, когда, полусонная, она была под властью недосказанной сказки, и в который раз подумала об обмане, почти от нее не зависавшем, самостоятельно возникшем, странно связавшем и ее, и Савелия и, казалось ей, того, другого и даже самого, еще не родившегося, ребенка.
{136} Потом она восстановила в памяти все, что было в утаенной рукописи, - в которой нехватало заключения, - о "перемене" в Савелии, о его раздражении, о его грубости. Несколько удивленная, почти испуганная новым оборотом своих мыслей, она снова взглянула на дорогу и увидала мужа входящим к Биамафта. Увидала она и маленькое белое облако над холмом и ей легко было допустить, что оно приостановилось как раз над пещерой-часовней. Подумала, что до могилы Варли не далеко и что он поручил Савелию найти конец сказки. "Как его найти? - спросила она себя. - Где, в чем? Ведь Ларисса, которую мальчик-проводник довел до пещеры-часовни, не умерла в тот же день, как должны умирать все, кому встретился мальчик. Может быть кто-нибудь другой за нее умер и Савелию как раз про это и надо было написать? Только рукопись у меня и он этого не знает. Не знает даже, что рукопись уцелела, и не догадывается, что не ему, а мне предстоит искать конец сказки".
Она вышла за ограду и побрела вдоль нее с наружной стороны. Скромные полевые цветочки пестрели тут и там и она, сделав небольшой букетик, подумала, что при случай отнесет его на могилу Марка Варли; но тотчас же упрекнула себя в сентиментальности, бросила букетик и, с внезапным раздражением, пробормотала:
- Я не встретила ни мальчика-проводника, ни его собачки, я даже не могла их встретить. Меня тут не было!
Кругом природа развертывала свои холсты и гравюры, свои гуаши и акварели, свои литографии и офсеты, но она на все это почти не смотрела. А потом ей больше не хотелось вообще ни на что смотреть.
Вернувшись в дом, она заперлась в прилегавшем к кухне темном чуланчике, и, чтобы совсем сосредоточиться, закрыла глаза. Тотчас же, пространство заполнили воображаемые образы и звуки - отблески и отголоски другого мира. Вторая жизнь в ней, которая еще только складывалась, уже была помечена обманом, единственным, у порога жизни, возможным, обманом о самом ее возникновении. И Асунта спросила себя, не лучше ли сказать Савелию, что его подозрение лишь результат случайного умственного затмения, и что только оттого оно длится, что она сама, Асунта, не находит в себе сил чтобы преодолеть наваждение?
"Не поздно ли? - спросила она себя. - Доверия не вернуть, перемена, происшедшая в Савелии, кажется, неисправима".
Да и не хотела она, чтобы он вернулся к тому, чем был раньше.
43. - ЗНОЙ.
Последовали дни и недели, - трудные для Савелия, потому, что непривычная работа в жару была утомительной, трудные для Асунта, потому, что пассивное ожидание и деревенское уединение плохо сочетались с ее экзальтированной натурой.
Время текло для нее {137} гомеопатическими порциями. Она ждала разрешения от бремени и ей казалось, что с этим сроком связано решительно все. Усилия и работа Савелия оставляли ее равнодушной, и на то, что он возвращался очень усталым, она не обращала внимания. Между тем он сил своих не щадил. Всегда вставал первым, сам приготовлял утренний завтрак и уходил до вечера. Вернувшись, прежде всего хорошенько мылся и менял одежду. За обедом он почти ничего не говорил, разве что давал несколько оценок своего хозяина, называя его верным, участливым, надежным. Иной раз он касался вопроса наследства, но всегда вскользь и Асунта не знала, опротестовала племянница завещание, или не опротестовала. Ей, впрочем, это было безразлично. С другой стороны, род молчаливого уговора позволял им не касаться больного вопроса о ребенке. Если Савелий находил в себе еще достаточно сил, чтобы немного поработать, после обеда. на огороде, то Асунта уделяла хозяйственным заботам как можно меньше времени. Даже Христиной она занималась небрежно. - "Силой обстоятельств, - думала она, эта девочка оказалась предназначенной для жизни в деревне, так пусть же и растет по-деревенски, сама по себе"
Иной раз, удивившись овладевшему ей почти полному равнодушию к дочери, она себе говорила, что тогда, после Васко де Гама, душа ее осталась чуждой. Но не осталась ли она еще более чуждой в первую ночь на квартире Варли? Только этот будущий ребенок мог быть концом сказки про мальчика-проводника, которого не успели найти ни Марк Варли, ни Савелий.
Лето стояло особенно знойное. Торжествующее солнце источало невообразимое количество лучей, частиц и колебаний; земля стала враждебной, речки и источники пересохли; деревья томились. Из-за душных ночей, не приносивших отдыха, Савелий сделался мрачным, раздражительным, злым. Иной раз какой-нибудь пустяк приводил его в ярость. Он быстро с собой справлялся, но потом еще больше уходил в себя и днями не произносил ни слова. Только складка губ и немерцающий взгляд узких, как щелки, глаз говорили о готовой прорваться жестокости. Не раз Асунте становилось страшно.
44. - ПОДКРЕПЛЕНИЕ.
Как-то, особенно знойным августовским днем, Асунта неосторожно напилась очень холодной воды и заболела. У нее поднялась температура и ей пришлось лечь. То немногое, что она делала по хозяйству и уход за Христиной взял на себя и без того перегруженный работой Савелий. Доктор нашел плеврит и болезнь грозила затянуться. Сокращение рабочих часов у Биамафта, на которое тот согласился, чтобы позволить Савелию ухаживать за больной, больше длиться не могло и {138} Савелию надо было принять меры. По счастью, Биамафта, обосновавшийся во Франции после мировой войны, был, как многие итальянцы, многосемеен (что позволяло ему одновременно и хозяйничать, и брать подряды на постройки. В его отсутствии за полевыми работами смотрела его очень энергичная жена, но, в конечном счете, все зависело от него самого, от его распоряжений, а был он человек властный). Среди многих обитателей фермы была тридцатилетняя Розина, его свойственница, родившаяся во Франции итальянка, которая отличалась от остальных тем, что в свое время неудачно пыталась получить среднее образование, что и оставило неизгладимый след на ее усердии в полевых работах. Так что, когда, теперь, Савелий попросил Розину ему помочь ухаживать за Асунтой, присмотреть за Христиной и заняться хозяйством, Биамафта не только не возразил, но был доволен. Рабочие часы Савелия восстановились полностью.
Когда он привел Розину домой и представил Асунте, та нисколько не удивилась. К тому же правильные черты лица итальянки были, в общем, приветливы.
- Здравствуйте, - произнесла она довольно низким, приятным голосом, как вы себя сегодня чувствуете?
Смотреть на ее широкие плечи и розовые щеки было успокоительно и обнадеживающе. Конечно, совсем деревенским облик ее не был и одета она была слегка на городской лад. Но здоровьем от нее веяло очень явственно.
- Здравствуйте, мадам, - произнесла Асунта.
- Я не мадам, а мадемуазель, - ответила Розина. - И называйте меня просто по имени, прошу вас.
Она очень скоро со всем освоилась, ни о чем не спрашивая, сама находя где что лежит, принялась за хозяйство. Принесла Асунте таз для туалета, одела девочку, подмела, накачала из колодца воды, растопила плиту, что-то скоренько постирала. Асунта сначала было удивилась, потом ее охватило опасение: легкость, с которой Розина входила в колею, подсказывала не то сравнения, не то подозрения. И хотя она и говорила себе, что "у Савелия все права" и что ей надо быть безразличной, совсем безразличной она не была и искала, и находила в памяти чьи-то слова о неизбежности того, что каждому в области чувств предназначено.
Как-то Розина заглянула к ней, чтобы взять на прогулку Христину, сидевшую у постели матери. Погруженная в свои мысли Асунта была у края слез. Но Розина этого не заметила.
- Идем гулять, - сказала она девочке и, внимательно на нее посмотрев, прибавила:
- Какие y нее глаза.
- Глаза? - прошептала Асунта.
{139} - Такие глаза бывают у послушниц. девочки с такими глазами, когда подрастают, часто уходят в монастырь.
Только тогда Розина заметила, что Асунта плачет.
- О! Простите! Я сделала вам больно? Простите, - проговорила она.
- Мне кажется, что я недостаточно люблю свою дочь, - тихо сказала Асунта. - Я от этого плачу, а не от ваших слов.
- Недостаточно любите? Не может быть.
- Да, недостаточно и не так, как надо.
Розина увела девочку. После этого разговора отношения между обеими женщинами как бы застыли: одна помогала и заботилась, другая принимала и помощь, и заботы, но ни та, ни другая никаких попыток к сближению не делали.
Зато у Савелия и Розины установилась отличная дружба. Он постоянно повторял, что никогда еще завтраки и обеды не были такими сытными и вкусными и Христина такой чистенькой и веселой.
45. - ОГОНЬ.
Было ли это похоже на обвал, или на землетрясенье, или на какую-нибудь иную катастрофу? Или на объявление войны, на стремительное и кровопролитное сражение, за которым следует краткое перемирие, позволяющее подобрать раненых и убитых?
Асунта поправлялась и проводила много часов в тени липы, во дворе, где установили старое соломенное кресло. По большей части Христина играла тут же. В тот день все началось мирно. Розина хлопотала на кухне. Савелий ушел на довольно удаленную постройку и к завтраку его не ждали. Появился он в неурочный час из-за непредвиденного перерыва в работе. Асунта видела, как он, ее не заметив, пересек двор и вошел в дом. Она вспомнила тогда, что утром, чтобы перебрать белье, выдвинула ящик шкафа, в котором был конверт, и потом его не задвинула и конверта не прикрыла, так что, войдя в комнату, Савелий не мог его не заметить. А что он войдет, было очень вероятно, - он всегда, возвращаясь, заходил чтобы поцеловать Христину.
Сердце Асунты заколотилось. Собрав силы она, в свою очередь, вошла в дом и проникла в комнату. Савелий был там. В левой руке его был конверт, правой он вынимал из него исписанные Варли листки и свои собственные рисунки. Услыхав, что Асунта вошла, он повернул голову и взглянул ей в глаза.
Он больше казался удивленным, чем рассерженным.
{140} - Что это такое? - спросил он. - Почему это тут?
Неизбежность откровенного объяснения пробудила в Асунте решительность: ответы на вопросы, которых не могло не последовать, складывались сами собой.
- Как это сюда попало? - повысил Савелий голос.
- Конверт был в моем чемодане и я не хотела, чтобы ты об этом знал.
- И с каких пор ты это прятала? - закричал он.
- С тех пор как покинула квартиру Варли, - крикнула она, в свою очередь, - с тех пор как там кончилось твое "царство видений".
Дверь в кухне с шумом раскрылась и послышались скорые шаги: встревоженная слишком громкими восклицаниями Розина спешила узнать в чем дело.
- Что такое? - спросила она, растерянно.
- Уходи, - прохрипел Савелий и, обратясь к Асунте, продолжал:
- Мое "царство видений"? И ты смеешь говорить о моем царстве видений?
- Оно досталось мне, - ответила она, негромко, но без всякого колебания. - Тебе достался только дом. И огород.
- И ты вскрыла конверт, на котором стояло мое имя? Украла?
Он шагнул в ее направлении и ей стало страшно от исказившей его черты ненависти. Он посерел, шея его надулась, в глазах мелькнули желтоватые искорки.
- Зачем он тебе был нужен? - спросил он резко.
- Чтобы его хранить.
- Зачем тебе нужно его хранить?
- Потому, что он мой. Мальчик - мой.
Не спуская с нее взгляда, не обращая внимания на то, как дрожат ее ресницы, он, на ощупь, нашел край конверта, всунул листки и разорвал на две, потом на четыре части.
- Иди, - сказал он, крепко взяв Асунту за локоть.
Так он провел ее до кухни, где перепуганная Розина не смела произнести ни слова. Савелий отодвинул одну из кастрюль, посмотрел на пылавшие угли и бросил в них конверт.
- Вот твое царство, - услыхала Асунта, - и это еще не все.
Он вытолкнул ее во двор.
- Что вы делаете? - воскликнула Розина.
- Это тебя не касается!
Было жарко, было душно, солнце, приближаясь к зениту, сверкало {141} ослепительно. В небольшой тени липы, что-то лепеча и робко смеясь, играла Христина. Увидав отца и мать, она умолкла.
- Что ты хочешь сделать? - спросила Асунта, чувствуя, как все больше болит локоть.
Он не ответил. Он, как ей показалось, не совсем владел своими мыслями. Он то смотрел на нее, то на вышедшую на порог Розину, то на Христину, то оглядывал двор и дом.
- Говори, - приказала тогда Асунта.
Но он не послушался. Отпустив ее локоть, он выбежал со двора, большими шагами дошел до дороги, пересек ее и скрылся за перелеском.
- Мне больно, - простонала Асунта.
Все ее тело стало ей в тягость и она готова была его, со всеми его радостями и горестями, смехом и слезами, сном и бессонницами, без колебаний покинуть. Кругом ее открывалось другое и стон ее был, в известном смысле, тем же, чем бывает первый крик новорожденного, испуганного вдруг отовсюду подступившей неизвестностью.
Розина подошла, к ней и тронула ее руку.
- Идем, - сказала она. - Вам надо отдохнуть.
Она помогла ей раздеться, уложила, укрыла, дала холодного питья.
Через час раздались шаги. Дверь распахнулась и, не входя, с порога, все такой же напряженный и жестоки, Савелий проговорил:
- Я хотел тебя выгнать из моего дома. Я только оттого тебя не выгнал, что ты ждешь ребенка. Имей это в виду.
Она не ответила.
После завтрака, когда он ушел, она долго лежала и ей казалось, что теперь надо что-то предпринять. Но что? Не угадывала. Потом присела к столу и начала было, по памяти, восстанавливать сказку о мальчике-проводнике. Напрасно. Образы этой сказки, хотя и были ей близки, были все же не ее, а чужими образами, и слишком их было много.
Слова не складывались в фразы, фразы в размеренный рассказ. Тогда, для себя неожиданно, она отметила на верху листка дату и начала дневник.
"Односторонняя любовь - не любовь, - написала она, - только получать или только давать недостаточно. Нужно взаимное проникновение и нужно еще, чтобы силы были, с обеих сторон, одинаковые".
Перечтя она рассердилась и хотела было листок разорвать. Вместо этого прибавила: "если такого проникновения не было, то пострадают оба. Но согласие (или отказ) не от нас зависят, не от того, чего мы хотим или не хотим. Так с нами случается, как вообще все со всеми случается. Неожиданные встречи, от которых может навсегда остаться радость или горечь, угнетающие или радостные воспоминания, упреки себе, боль, которых нельзя забыть? И ведь, иной раз, надо {142} продолжать и мириться. Конечно, по настоящему чудесной, может быть лишь реальность. И сейчас именно реальность для меня главное. Жаль только, что она связана с унизительным воспоминанием, тогда как видения Варли и Савелия служили им обоим источником удовлетворения. Это несправедливо".
Снова перечтя она снова на себя рассердилась, так как отдала себе отчет в неумении своем, подумала, что пишет напрасно. Но листка не разорвала, а тщательно его сложив, спрятала в тот самый ящик, где хранила конверт.
46. - ПОВЫШЕНИЕ.
В конце сентября, совсем поправившаяся Асунта продолжала относиться к материнским и хозяйственным своим обязанностям так же безразлично, как во время болезни. Розина приходила ежедневно. Жара и засуха продолжались и только по вечерам стекавшие с холмов струи свежего воздуха напоминали о приближении осени. Сбор винограда был в полном разгаре, везде между лозами слышались шутки, восклицания и смех. Но в доме Савелия было тихо, разве что, время от времени, робко смеялась Христина. Савелий, который и раньше говорил мало, после сожжения конверта почти не разжимал рта, и если обращался к Асунте, то лишь в случай необходимости. Его отношения с Розиной продолжали крепнуть. По вечерам, до того, как уйти, она подолгу с ним болтала у ворот. Асунта уделяла некоторое время своему дневнику: он начинал приносить ей удовлетворение.
"Как превратить горечь поражения в тихую радость? - записала она как-то, когда тоска особенно ее сжала. - Как сделать привлекательным сомнение? Можно ли отрицать очевидность и не замечать того, что слишком ясно? Погрузиться в воображение настолько, чтобы оно заменило действительность...".
Думая о своем подчинении обстоятельствам, она заключила, что раз это подчинение неизбежно, то поиски внутреннего смысла излишни. Лишь два раза во время этих подавляющих недель, когда она все больше и больше уходила в себя, когда ей казалось, что все сосредоточилось где-то за ней, а впереди не было ничего, ей пришлось - по поводам противоположным - выйти из своего оцепенения. В первый раз это была врученная ей почтальоном разноцветная открытка, с пляжем, морем, купальщицами и купальщиками. При первом взгляде несколько, написанных незнакомым и неразборчивым почерком, строчек ничего ей не сказали.
Чтобы как следует прочесть, она прошла в свою комнату и там ей пришлось подавить вдруг начавшееся сердцебиение, так как, все-таки, несмотря на все, она подумала: "наконец!". В зеркале она видела свои черные волосы, свои ресницы, свои глаза, и в них и {143} ожидание, и надежду, и вопрос. На ее щеках выступили красные пятна. Но когда прочла, то волнение сменило отвращение. Открытка была от Ламблэ: "смею о себе напомнить, шлю наилучшие пожелания...". Она ее раздраженно разорвала, вынула из ящика дневник и записала: "Что дальше? Если он обо мне забыл, если он меня вычеркнул из памяти и сердца, то ведь это оттого, что он занят делами и строит на засохшем иле фабрики, мастерские, склады. Вот и все. Надо ли сравнивать и сказать себе, что мое ожидание и моя надежда на встречу с ним очень похожи на его ожидание и надежду все больше зарабатывать, богатеть? Каждый мерит будущее по-своему. Но все забывают, что ближе всего к вечности настоящее, что оно с ней просто сливается. Надо ли мне желать умереть в родах? Тогда вышло бы, что мальчик-проводник, мой ребенок, проводит меня в пещеру-часовню".
Во второй раз она покинула заколдованный круг из-за Савелия, который обратился к ней даже не холодно, даже не по резонерски, как говорил раньше, а каким-то речитативом, без интонаций, без ударений. Произошло это во время обеда.
- Должен тебе сказать, - начал он, - что Биамафта покупает грузовичок и что ему нужен шофер. Так как я умею немного править, он предлагает это место мне. Что я не опытен, его не пугает, опыт, говорит он, придет. Кроме того я буду работать больше не на постройках, а по дому: колоть дрова, подмазывать, чистить земледельческие машины, чинить. Буду на все руки. Соответственно буду больше получать. Но мои отсутствия удлиняться, так как я буду столоваться у Биамафта. Я прошу Розину продолжать приходить до родов. Ты согласна, Розина?
- Конечно да, - ответила Розина.
- Ладно. Теперь о главном. С нотариусом все идет хорошо. Но надо уплатить пошлину, а денег у меня нет. Я вступил по этому вопросу в переговоры с Биамафта, предложив уступить ему огород с тем, что он поможет мне расплатиться. Но точно все еще не условленно. Я хотел вас обеих поставить в курс, так как завтра мы едем получать грузовик, на следующей неделе я вступлю в мою новую должность.
На минуту замолкнув, Савелий прибавил, иронически взглянув на Асунту:
- Ты мне сказала, что дом мой и царство твое. Так как рукописи пропали и мне над ними работать, как того хотел Варли, не придется, то я на раздел соглашаюсь.
"Сегодня мне предложено, - записала Асунта вечером, - войти в тень, которую отбрасывает все хорошо видимое и самой стать невидимой. Я согласна".
47.
"ДЛЯ МЕНЯ ОДНОЙ".
"А. - Предварительное.
Я только что перечла несколько страниц из моего дневника и не нашла, что мысли, которые я, так неумело, пробовала выразить, противоречат основе моего тогдашнего существования.
Но настоящая реальность, та, которая мне открылась теперь, в этих строках почти не отражена. Из перечитывания я делаю один вывод: мне хотелось писать, и началось все с попытки восстановить сказку Варли. Мне казалось, что если я ничего не напишу, мальчик-проводник, которого я ждала, не будет вышедшим из царства видений. Потом меня охватывало отчаяние и я хотела умереть в родах. Так конец сказки осуществился бы сам собой. Как можно мне было настолько заблуждаться, быть такой почти обезумевшей? Кому моя слепота могла идти на пользу и кто удовольствовался бы маловерием? Передо мной белая бумага. Но дневник мой кончен. То, что я теперь напишу, дневником не будет. Это будет рассказ, которого я никому никогда не дам прочесть.
В. - Злоключение.
Все было едва переносимо. Савелий стал ненавистным, Розина насмешливо-лукавой. Стоявшая все лето неимоверная жара вдруг спала, уступив мести серой погоде, потом дождям и ветрам. Мой огромный живот меня мучил. Он был как упрек, как порча, как символ ненужного обмана, превращал правду в ироническую насмешку. Время шло непостижимо медленно. Никогда я не думала, что время может итти так медленно. И - признаюсь - у меня есть надежда, что никогда больше мне не придется переносить пытки временем, так сказать, закрытым для будущего. Потуги начались первого ноября. Савелий попросил у Биамафта грузовичок и отвез меня в родильный приют в Вэн. Было просто ужас как тяжело. И страшно мне было, и больно, я боялась, что мы опоздаем и что мне придется родить у края дороги, на ветру, под дождем. Не могу сказать, что меня больше терзало: упреки ли, которые я сама себе делала, или несколько насмешливое отношение Савелия, присутствие ли в грузовичке Розины (Христину поручили Биамафта), или слишком долгое ожидание, начинавшее превращаться в надежду на чудо. И я себе, говорила, что настает моя очередь послать весть с края жизни (так как я хотела умереть) и я над собой смеялась, когда думала, что возле меня нет никого, кому я могла бы поручить передать эту весть.
Меня поместили в общую палату, где я провела три дня в невыразимых мучениях. Наконец, третьего ноября, я разрешилась. Роды были очень трудными. Пришлось накладывать щипцы, потом еще что-то делать, потом было сильное кровотечение. Я, как мне сказали, долго оставалась без сознания. А когда слух и зрение {145} вернулись, я не могла ни двинуться, ни говорить, я хотела, чтобы меня снова поглотил только что выпустивший меня хаос. Дочка! Не мальчик, а девочка! Реальность не заступила видений Марка Варли и Савелий не нашел конца сказки, ни я ее не нашла. Собрав силы я подозвала сестру, и когда она ко мне наклонилась, прошептала: "назовите ее Аннеттой", и снова впала в беспамятство.
С. - Снег.
Не знаю, что вдохновило в этом году местных жителей, но наплыв в родильный дом был так велик, что меня выписали при первой возможности. Чуть что не в очереди были роженицы!
Когда Савелий за мной приехал, силы мои еще далеко не вернулись. Уже смеркалось, было холодно, шел снег. В Гравбороне, грузовичок скользнул, ударился колесом о край тротуара, после чего ехать стало невозможно. Савелий устроил меня на ночь в гостинице.
- Тебе отвели ту самую комнату, в которой умер Варли, - сказал он.
И ушел, чтобы поставить Виамафта в курс происшедшего. Горничная мне помогла с устройством колыбели для Аннетты и я поспешила лечь, доверившись, для того, чтобы кормить девочку, будильнику. Я засылала, просыпалась, снова засыпала. В середине ноября солнце встает около семи и для меня, ослабленной, час этот был ранним. Но как только утром я увидала сквозь щели ставень свет, то испытала нечто вроде толчка. Вот она заря ! Вот она та самая заря, когда Ларисса встала, чтобы итти смотреть на белый Гравборонский свет. И я сама, лежавшая в комнате "отца" мальчика-проводника Марка Варли, была уже не Асунтой, а Лариссой. Я кое-как оделась, посмотрела на спавшую Аннетту и тихонько открыла дверь. В коридоре не было никого и я, без помех, вышла на улицу. Лежал снег, все было бело. - ''Другой тут снег, - подумала я, - чем снег, на который я смотрела из окна гостиницы. Он точно белый свет. Я нашла белый свет. Но у околицы, которой я достигла через несколько минут, никто меня не ждал: ни мальчик в коротеньких штанишках, ни Чайка, его белая собачка. Я долго смотрела на дорогу описанную Варли: поднимающуюся, проходящую между холмами, потом заворачивающую. Я была очень слаба и сомневалась, надо ли продолжать. Что-то шевельнулось метрах в ста передо мной, и я подумала, не Чайка ли это? Собрав силы я пошла дальше, глядя на холмы, в надежде, что увижу восход солнца. Но тучи были низки и темны. Солнце не выглянуло и если все кругом белело, то не из-за света, а из-за снега. Когда я приблизилась к месту, где что-то двигалось, - то с грустью увидала, что это не Чайка, а кусок бумаги, зацепившийся за придорожную колючку, и который слегка шевелил ветер. "Еще разочарование, сказала я себе. - Неужели же прав Савелий, который предпочел царству видений простой деревенский дом?". Оставалась {146} последняя проверка: вяжущие под окнами своих домов старушки, не отвечающие на вопросы. Ни одной старушки ни под одним окном не было. Да и как могли бы они, по такому холоду, сидеть под окнами и вязать? Головокружение, меня ни на минуту не покидавшее, стало усиливаться и у входа в гостиницу я слегка пошатывалась. По счастью никто мне не встретился. Сознаюсь теперь: я обращалась с вопросами к действительности не прямо, а косвенно, почти не честно. Она же, когда наступил срок, о себе заявила без малейших уловок. И еще сознаюсь: я не знаю, испытала я от этого ущерб, или не испытала.
Савелий появился незадолго до полудня, в сопровождении Розины.
- Я починил грузовик, - сказал он, - Идем.
Розина обратила преимущественное внимание на Аннетту.
- О ! Какая прелесть, - повторила она несколько раз подряд, - и какая смирная, не капризничает. Не плачет. Ну прелесть, ну восхищение. Но посмотри, посмотри, Савелий, она как маленькая китаянка. Твои глаза, и щечки такие же как у тебя, со скулами. И волосики льняные. Ничего у нее нет от матери.
Не могла она знать какой лила мне в душу бальзам, думая, что унижает.
И она продолжала в таком же духе, заверяя, что будет нянчить Аннетту, будет ее любить, сделает ее счастливой...
Дома я узнала, что Розина перебралась от Биамафта в самый день моего отъезда.
- Так было условленно, - счел нужным пояснить Савелий. - Я тебе об этом уже говорил, кажется. Все принимает свою форму.
Он и не ждал никакого ответа.
С первого же вечера я снова попала под власть неподвижного времени. Дни? Да не было никаких дней. Недели? Не было и недель, так же как не было часов или минут. Точно бы мою душу залила мутная жидкость, в ней затвердевшая и сделавшая невозможным всякое проявление внутренней жизни. Температура не падала. Молоко мое пропало почти сразу и соску девочке согревала и давала Розина. Она же меняла пеленки и их стирала. У меня на устах были прежде всего отрицание, несогласие, отказ. Так, по крайней мере, мне, припоминается этот отрезок времени. Я, в сущности, не знала, что делала, так все было машинально, так все было далеко от мыслей и чувств. Вероятно, я приближалась к состояние животному, если не растительному.
Если ожидание ребенка было испытанием, то то, что последовало за его рождением, походило на присланный из ада задаток. Иной раз говорят о некоей оборотной стороне жизни, видеть которую дано лишь избранным. Мне кажется, что я кое-что об этом знаю, если не по своему опыту, то по чужому, по опыту Марка Варли и Савелия до его "перемены". Не жили ли они в обществе призраков, бабочек в котловине, Хана Рунка, молельщиков и молельщиц, Терма, Зевса, мальчика-проводника?.. Не проникла ли Ларисса в пещеру-часовню? Нет, нет, нельзя отрицать существования оборотной стороны жизни и уверять, {147} что она только результат расстроенного воображения.
Если лишь расстроенному воображению это все доступно, то это еще не доказательство, что этого нет. Просто не расстроенное воображение слепо. Громоздкие и в себе уверенные в узкие двери пройти не могут. Все совсем, до конца, ясное, совсем очевидное так же страшно, как невидимое и недоказуемое. Я уверена, что "второе зрение" существует. Но чтобы оно проявилось, ему нужны ему видимые предметы. В моем мире неподвижного времени их не было. Я ничего больше не ждала. Все сроки миновали, все опровержения были сделаны. Мне оставалось подчиниться. Савелий, его дом, мои дочери и Розина одолели царство видений. Я не хотела быть Асунтой. Я больше ничем не хотела быть.
D. - На мокрой от дождя дороге.
В тот день на. холм спустились тучи, на которые я смотрела из окна. Потом пошел дождь. Ветви деревьев покачивались и немного шумели.
- Плохая погода, - произнесла Розина равнодушно. И в то же почти мгновение я увидала как длинный черный автомобиль остановился на дороге, как раз у тропинки, которая вела к нашим воротам. Дверца распахнулась. Филипп Крозье вышел и, опираясь на палку, хромая, направился к дому. Я испытала внутренний толчок, сильный но краткий, и единственный. Все потом стало ясно и просто. Я была готова подчиниться всем решениям, которых могли потребовать обстоятельства. Я надела непромокаемый плащ и пошла навстречу Филиппу.
- Ты долго себя заставил ждать, - сказала я, когда мы друг к другу приблизились.
- Я не мог поступить иначе, - ответил он.
- Мы уезжаем?
-Да.
Он хотел повернуться, но задержался на минутку, чтобы посмотреть на дом.
- Он ваш? - спросил он.
- Он Савелия... мое...
- Твое?
- У меня нет дома. У меня царство.
- Это правда. У тебя царство. И так трудно было в него проникнуть !
- Оно не всем открыто. Но тебе - всегда.
Савелий и Розина, с Аннеттой на руках, вышли на порог.
- Кто эта женщина? - спросил Филипп.
- Это любовница Савелия. Ее зовут Розина.
- А ребенок?
- Это моя дочь. Ее зовут Аннеттой. Я ее отдала Розине.
- А где Христина?
{148} - Ее я тоже отдала Розине. Она будет монахиней. Я не люблю моих дочерей. Их любит за меня Розина. Все очень просто. Все очень естественно. Мы можем уезжать.
Но, еще чего-то ожидая, мы не двигались.
- А твоя жена? - спросила я.
- Она умерла.
Слова эти были как, не имеющий ничего общего с земными измерениями, знак. А, может быть, даже распоряжение. Или требование. Я, в самом деле, не знала, чему или кому подчинилась, спросив:
- Когда она умерла?
- Третьего ноября.
Значит, оно все-таки случилось, чудо, которого я так долго, так упорно, так верно ждала! Я откинула голову чтобы дождь мог лучше обмыть мне лицо. Но может быть не только лицо, но и душу? - "От всего сердца я вас прошу, не сделайте его несчастным" - звучало в ушах моих, и я видела, как, встав со стула, ко мне повернулась грустная и смиренная женщина. Мне хотелось варить, что так долго остававшиеся непонятными слова эти донеслись до меня из-за туч, за которыми наверно ведь сверкало яркое солнце, и я была благодарна дождевым капелькам, смешивавшимся с моими слезами.
- Недурно, - произнес Савелий.
- Они уезжают, - прибавила Розина. - Она мне своих дочерей подкидывает. Обеих.
Я хотела было ей ответить, что у нее родятся еще и еще, и дочери и сыновья, и что их будет много. И что если дом Савелия станет тесен, то они сделают пристройку. Но предпочла промолчать.
- Г-н Болдырев, - произнес Филипп, - я был поставлен в курс ваших отношений моим другом Ламблэ и все позволяло думать, что с вашей стороны не возникнет никаких препятствий. Вижу, что Ламблэ не ошибся. Так ли?
- Так, - ответил Савелий.
- Я поручу моему юрисконсульту заготовить нужные бумаги, которые будут вам доставлены.
Когда мы вышли со двора и направились к автомобилю, Филипп спросил, есть ли у меня багаж.
- Нет, - ответила я, ощупывая в кармане листки моего дневника, с которым никогда не расставалась. Я думала о том, что покидаю только дом и что все сокровища царства остаются при мне. Дождь усилился, ветер крепчал. Шофер распахнул дверцу, я вошла первой п сразу опустилась на подушку.
- Что с тобой, Асунта? - спросил он, когда, с некоторым запозданием из-за своего увечия, последовал за мной.
- Радость и горе. Счастье и грусть. Ожидание и конец его. Слова и молчание. Разве всего этого не довольно? - ответила я, глотая слезы, смеясь, и снова глотая слезы.
Дождь, намочивши мое лицо, мои руки, мои волосы, мое платье, смывал стыд улицы Васко де Гама.
{149} Я вспоминала о расстегнутой кофточке и лифчике, о поднятой юбке, о тошноте, я заново пережила горечь и боль первого объятия. "Оно мне осквернило душу", - думала я и смеялась, сознавая, что настоящая любовь, которой я так долго ждала, до меня теперь достигла, что она все преодолела препятствия, что Мадлэн, за меня умершая третьего ноября, наверно откуда-то издалека и о Филиппе, и обо мне позаботилась: "От всего сердца прошу вас не сделайте его несчастным..." и открыла нам дверь, за которой мы так долго ждали.
- Это ужас до чего я тебя люблю, - прошептала я, и услыхала в его молчании ответ: "я тоже". Шофер спросил, куда ехать.
- Куда тебе хотелось бы? - сказал Филипп, и так ласков, так нежен был его голос, что я почти удивилась. Он это заметил и пояснил, что горестное ожидание и постоянные деловые заботы и неприятности были до той поры причиной некоторой его холодности, некоторой твердости, неизбежных в таких обстоятельствах, но что теперь это все позади и ни твердости, ни холодности ему больше не нужно. Что теперь он стал самим собой, таким, каким родился и каким ему пришлось, по не от него зависевшим причинам, перестать быть.
- И твердость, и холодность заменит совсем другое. Уже заменило.
- Что?
Он посмотрел на меня и прошептал:
- Ты знаешь.
Я знала. Я с первой минуты как и он знала и ждала, и, как и он, дождалась.
- Куда тебе хотелось бы теперь поехать? - повторил он свой вопрос.
- В какой-нибудь большой город, где много людей, где движение, где голоса, где шумы, - ответила я.
Мне казалось, что так лучше будет положен конец одиночеству, конец непрерывной обращенности в саму себя, конец ненужной тишине.
- Тогда в Марсель, - произнес Филипп.
Узость дороги затрудняла поворот, но из-за того, что он продлился несколько секунд, я лучше смогла посмотреть, в последний раз, на дом, на мокрые черепицы, на слегка качавшиеся ветви сосны, на опустевший двор. В этом брошенном мной жилье оставались обе мои дочки. - "Когда захочу, тогда их и увижу", - подумала я. Потом мной стал все больше и больше овладевать ритм движения, который по мере того, как возрастала скорость, слился в успокаивающую и непрерывную мелодию. Я закрыла глаза и отдалась - всецело, безраздельно, всей душой своей, никогда мной, до того мгновения, не испытанному, счастью.
Я шла по царству, которое теперь становилось моим до самых дальних, до самых еще неизведанных пределов.
{150}
E. - Посвящение.
О! Как я им владела. Никто не мог в него проникнуть без моего разрешения и всякого мне неугодного я могла из него удалить. Я могла всем о нем все рассказать, или все о нем замолчать, тем или иным поделиться, то или иное скрыть. И уже я знала, что нет надобности говорить Филиппу, что его жена умерла как раз в тот день, когда я сама вернулась к жизни. Для него это было бы болью, а я в этом видела и объяснение, и первый шаг на пути к выполнение завещания: " сделайте его счастливым, сделайте то, чего я сделать не смогла или не сумела".
- Почему ты так долго молчал? - спросила я у Филиппа.
- Я не знал где ты. В последнюю мою поездку в Париж я был у Варли, откуда меня направили в гостиницу. Но там не знали, куда вы уехали. Позже мне написал Ламблэ, сообщивший ваш адрес... и не только адрес. Он мне еще написал, как он у вас был в гостинице, что видел и слышал...
- Но раньше, почему ты мне не писал?
- Раньше я не мог.
Я поняла. Как мог он писать о том, чего ждал?
- Она уходила постепенно, становясь все более и более бессознательной, - пояснил он. - Ее перевезли в клинику, где за ней ходили день и ночь, все делая, чтобы она не мучилась. Потому, что она мучилась и молчала. Говорить она уже не могла и я не знаю - никто не знает, - слышала она, что ей говорили, или нет. Но, кажется, она все видела. Ты понимаешь, что я не мог... что я совсем ничего не мог.
- Понимаю. Я все понимаю.
- А между тем, вот я и уклонился от чистой правды. Так как я все-таки кое что сделал.
- Что?
- Я продал проклятую фабрику.
- Проклятую?
- Да, проклятую. Я больше не деловой человек. Я покинул Вьерзон. И никогда туда не вернусь.
- Где мы будем жить?
- Я хотел купить виллу в горах.
- О нет, о нет, не в горах ! Я хочу равнину. У меня такая душа, что я хочу равнину. Мне от гор страшно, она меня давят.
Он посмотрел на меня с удивлением. А я думала об еще одной тайне моего царства: зачем мне было говорить Филиппу о смерти Аннетт, разбившейся в Пиренеях?
- Где ты хочешь, там мы и будем жить, - произнес он, спокойно. - Чего я хочу, так это чтобы ты была совсем, совсем довольна. Чтобы ты была счастлива.
И оба, задумавшись, мы прислушивались к мелодии движения. Мы
{151} были соединены, будущее нам открывалось, но настоящее было таким, что я не в силах была ни о чем практическом думать. Закрыв глаза, я старалась точно себе представить все, что могла пережить в пещере-часовне Ларисса, как ей радостно могло быть отдаваться отовсюду к ней подступавшему спокойствию.
И думала о приближении минуты, когда мне будет так сладко не только не отказывать, но самой желать того, чего у меня попросят. Дождь перестал и на все лег легкий и чудесный туман, придавший холмам, виноградникам, садам и тут и там видневшимся фермам особую мягкость, особую грацию. Перелески, деревни, через которые мы проезжали, повороты, на которых осторожный шофер немного замедлял ход, прямые, когда он давал автомобилю волю, спуски, подъемы...
На все ложился смягченный дымкой свет, и ответы на тихие вопросы, которые изредка задавал он, или задавала я, ответы похожие на отзвуки, ответы, которых было даже не надо потому, что всегда они были подтверждениями. Мое было царство и все в нем мне было покорно. Позже выглянуло солнце и но сторонам стали появляться белые скалы, дома один к другому приблизились, слились в пригородные улицы, загроможденные грузовиками, трамваями, обыденные, простонародные, грязноватые, ленивые... Потом по обеим сторонам появились подстриженные деревья и улицы превратились в аллеи, впадавшие и выходившие из симметрических или неправильной формы, площадей.
- В Старый порт, - сказал Филипп.
Мы вошли в прославленный ресторан, оба взволнованные, оба друг другу подчиненные, и, не в силах говорить, я подошла к окну и стала смотреть на чаек, кружившихся над синеватой водой, над лодками, над набережными, над складами...
"Чайка, - думала я, - белая собачка с черным пятном вокруг глаза, почему ты залаяла, когда Ларисса вошла в пещеру-часовню? Что ты увидала? Теперь мне кажется, что я догадываюсь, но разве можно быть уверенной?".
А чайки кружились, поднимались, падали почти до самой воды, что-то хватали, улетали, прилетали. Как души, которым потом дадут имена: Мадлэн, Аннетт... еще какие? Еще чьи имена? Я мечтала, мне почти казалось, что я сама между небом и землей, или над морем, или еще где-то, в деревне, в большом городе, над городом... Я была в моем Царстве, рядом с Филиппом, которого так сильно, так горячо любила.
- А Ларисса, - сказала я ему, - Ларисса, дочь моего Царства, которая побывала в пещере и вернулась? Не мне ли зваться Лариссой?
На улице загремело, застучало, заревело - рабочие привели в движение пневматическую машину, которой разбивают мостовую. Филипп не мог понять. И не расслышал.
- Царица? - спросил он. - Не понимаю. О какой царице ты говоришь ?
Машина на улице на секунду утихла.
- Я больше не хочу быть Асунтой, - сказала я, - я хочу быть {152} Лариссой. Можно мне быть Лариссой? Называй меня не Асунта, а Ларисса. Хорошо?
- Ну конечно, если ты хочешь, если тебе так нравится, так будешь Лариссой.
Машина снова загрохотала. Но Филипп уже расслышал "Ларисса" и "царица" осталась для меня одной".
48. - ЗАВЕРШЕНИЕ.
Асунту похоронили на Гравборонском кладбище рядом с Марком Варли. В самый день похорон Савелий, войдя в ее комнату, нашел рукопись "для меня одной", которая была спрятана на дне того самого ящика, откуда он извлек, чтобы его сжечь, скрытый Асунтой конверт, и прочел ее. Потом, до поздней ночи, он оставался в глубоком раздумьи. "Так вот было, - говорил он себе, когда мы проводили ночи с Марком Варли, в его квартире, да, да, вот именно так было".
Но он знал, он отлично знал, что самого себя обманывает. Царства видений больше не было. Ларисса-Царица, наследница, умерла и, вместе с ней, оно исчезло. Все ей написанное было только для нее одной. Она одна, только она одна, - чувствуя, что конец недалек, знала его настоящую причину: горе, которого она не смогла преодолеть, и последствие неосторожной попытки посмотреть на белый свет и встретить мальчика-проводника. Взглянула на реальность и ушла.
Что до него, до Савелия, то ему пришлось остаться в своем доме. Для того, чтобы продолжать жить, у него было одно средство: не думать об Асунте, не думать о пропавших рукописях, не думать об исчезновении царства. Он купил большой конверт, вложил в него рукопись Асунты, и записочку: "Прилагаю к сему текст, составленный моей покойной женой незадолго до кончины. Думаю, что он может вас заинтересовать. Савелий Болдырев".
Пакет этот он отправил "Промышленнику Филиппу Крозье. Вьерзон, Шер". Ответа не последовало, но было ли это из-за недостаточно точного адреса иди из-за равнодушия получателя, Савелий не узнал. В течение долгих месяцев он тщетно старался найти внутреннее равновесие. Оказавшись через год по делам в Марселе, он встретил приятеля, который легко уговорил его уехать в Сеуту и записаться в армию генерала Франко. Он не вернулся, и ни Розина, ни его дочери никогда не узнали: был ли он убит, взят в плен и расстрелян, или умер от ран или болезней?
КОНЕЦ.
Комментарии к книге «Асунта», Яков Николаевич Горбов
Всего 0 комментариев