«Две книги о войне»

576

Описание

отсутствует



Настроики
A

Фон текста:

  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Аа

    Roboto

  • Аа

    Garamond

  • Аа

    Fira Sans

  • Аа

    Times

Две книги о войне (fb2) - Две книги о войне [calibre 3.25.0] 1341K скачать: (fb2) - (epub) - (mobi) - Георгий Константинович Холопов

СОВЕТСКИЙ ПИСАТЕЛЬ Ленинградское отделение 1972

Две книги о войне

Невыдуманные рассказы о войне

Маленькая повесть и большие рассказы

ОТ АВТОРА

Как-то зимой 1942 года, в лютый мороз, приехав по «дороге жизни» со свирского участка фронта в осаж­денный Ленинград, я, по старой памяти, занес свои первые четыре военных рассказа в редакцию журнала «Звезда» и оставил секретарю, не совсем уверенный, что их смогут скоро прочесть. Время было тяжелое и все еще голодное, а в редакции работало всего два со­трудника.

Но рассказы прочли, на другой день меня нашли в городе и обрадовали вестью, что три из четырех рас­сказов будут напечатаны в одном из ближайших но­меров журнала.

Рассказы эти действительно появились в январском номере «Звезды» за 1943 год, а через несколько меся­цев мне на фронт прислали сотню экземпляров неболь­шой книжки под названием «Четыре рассказа», издан­ной Ленинградским отделением издательства «Худо­жественная литература».

Так начиналась моя книга «Невыдуманные рас­сказы о войне».

Сознаюсь, среди своих книг я особенно неравноду­шен к «Невыдуманным рассказам». Книга эта роди­лась из непосредственных впечатлений от фронтовой жизни. Уже само название сборника говорит о доку­ментальном характере рассказов. Особенно мне полю­бился жанр рассказа-миниатюры. Правда, писать рас­сказы в полстраницы дело совсем не легкое.

«Маленькая повесть и большие рассказы» писалась в другое время и, как заметит читатель, в другой то­нальности и манере. Здесь присутствует повесть, да и рассказы стали большими, но они тоже создавались на документальной основе, невыдуманные.

Потому-то эти две книги о войне могут соседствовать

 рядом, под одной обложкой. Писал я их в общей сложности около тридцати лет. Под ними можно по­ставить дату 1941—1971 гг.

Но и на этом, однако, не кончается моя работа над военной темой. Наряду с другими произведениями, я сейчас пишу третью книгу о годах войны. Она будет состоять из нескольких небольших повестей — в них прослеживаются судьбы людей, которых я знал на фронте. Будут в книге и новые рассказы.

Невыдуманные рассказы о войне

Ленинград в блокаде

Женщина в белой шали

Среди ночи мы стороной проехали станцию Паша и через час оказались в большой, но пустынной деревне.

Хорошо бы сейчас выпить горячего чайку! — мечтательно сказал шофер.

Да, хорошо бы, — согласился я, думая о чае как о чем-то несбыточном.

И вдруг в свете фар перед машиной показалась жен­щина в белой пуховой шали. Такие шали, помнится мне, я видел перед войной в Гори, где туристы поку­пали их за бесценок у местных вязальщиц.

Стой! — кричала женщина, подняв руку.

Шофер резко остановил машину.

Давай вон к тому дому! — прокричала женщина в белой шали.

Кто ты такая... чтобы приказывать? — толкнув дверцу кабины, взорвался шофер.

Человек! — ответила женщина и, поскрипывая валенками по снегу, пошла к дому.

Че-ло-век! — откинувшись, протянул шофер, ошеломленный ответом.

Так, — сказал я, вылезая из машины.

Мы вошли в жарко натопленную просторную избу, половину которой занимала русская печь. На столе стоял поющий самовар.

Раздевайтесь и располагайтесь как дома. — Хо­зяйка поставила на стол стаканы и солонку с крупной почерневшей солью, спросила, есть ли у нас, воен­ных, что покушать, подошла к кровати, на которой, раскинув руки, спал мальчик лет восьми, поправила на нем одеяло и, бросив нам: — А вы чаевничайте! — ушла.

Мы ее и разглядеть-то не успели, нашу благодетель­ницу, не то что расспросить... Переглянувшись с шо­фером, мы скинули полушубки и принялись за чай. Распахнув ворот гимнастерки, блаженно улыбаясь, ис­текая потом, шофер держал блюдце на растопыренных пальцах и хрустел сахаром.

После пятого стакана, распаренные, словно после бани, мы пересели на лавку у заиндевелого окна и ста­ли крутить цигарки.

В это время у крыльца раздался шум машины, по­слышались голоса. Дверь в избу широко распахнулась, и в комнату вошли измученные, продрогшие люди в не­вообразимых одеяниях, волоча за собой помятые чемо­даны, узлы и свертки. Среди них был древний старик и трое детей.

Вслед вошла и хозяйка дома. Она энергично размо­тала пуховую шаль с головы, сбросила шубенку. Это была краснощекая чернобровая женщина лет тридцати пяти, совсем не красавица, с тугой косой, перекинутой на могучую грудь. Рассадив эвакуированных ленин­градцев за столом, она принесла гору тарелок, большую миску капусты и чугунок горячей картошки. Перед детьми хозяйка поставила по кружке молока и по ку­ску черного хлеба.

За столом, как стон, раздалось:

Подумать только — квашеная капуста!

Что может сравниться с картошкой в мундире!..

Вы слышите, как поет самовар?

А вы чувствуете запах хлеба?.. Это ржаной хлеб! — прослезившись, сказал старик.

Пока за столом шел «Лукуллов пир», хозяйка внес­ла в комнату большие соломенные матрацы и разло­жила их вдоль стены. Потом подсела к нам на лавку, скрестив свои большие руки на груди.

Шофер, застегнув ворот гимнастерки, осторожно спросил у нее:

От кого, хозяйка, держишь этот пункт?

От себя... Колхоз наш эвакуировался еще в ав­густе... Какой еще такой «пункт»? — вдруг сердито посмотрела она на него. — Изба как изба...

Так и торчишь всю ночь на дороге? — смутив­шись, решив сказать ей что-то очень приятное, спросил шофер.

-— Не торчу, а дежурю на дороге! — строго попра­вила она его. — Ночью — я, днем — Валерик. На таком морозе не поторчишь! Селезенки померзнут!

А в деревне есть еще кто-нибудь? — вмешался я в разговор, чтобы выручить совсем уже обескуражен­ного шофера.

В том-то и дело, что никого, а то бы горя не было! Мы уж как-нибудь дежурили бы по очереди. — Она тяжело вздохнула, опустив глаза. — Я оставалась с фермой, потом сдала коров уполномоченному от фронта и так никуда не собралась уехать. Все мужа ждала!.. Он у меня воюет где-то тут рядом — не то на Ладоге, не то ца Свири, а где точно, не знаю...

Шофер попытался заплатить ей за чай, но она так грозно посмотрела на него из-за плеча, что он готов был провалиться сквозь землю.

Когда мы собрались уходить, хозяйка оделась, за­куталась в свою пуховую шаль и проводила нас до на­шего грузовика.

Мы уехали в сторону Ладожского озера, она оста­лась встречать проходящие машины — в осажденный Ленинград и из Ленинграда.

Долго виднелась в предрассветной мгле среди су­гробов ее одинокая фигура.

Старуха идет по лесу

Едем тихим, заснеженным лесом. Ель, ель на всем пути. Свет от фар напоминает собак, бегущих впереди охотника. Два луча точно обнюхивают дорогу и чего-то ищут...

— Вот так американцы охотятся на зайцев, — говорит шофер. — Это называется охота с фарами. Заяц, попавший в луч, никогда уж не уйдет от охот­ника.

Скрипит снег под шинами, мимо мелькают де­ревья — голубая пустыня и тишина, — и так клонит ко сну.

Вот фары нащупывают среди деревьев что-то ярко- красное. Ограда. Красная ограда. Братская могила.

и

Красный, цвета крови, памятник. Красные бумажные цветы по углам. И на всем этом легкий покров снега.

Машина вырывается из лесного плена. Едем глухим пустырем, лощиной, местами недавних боев в районе Войбокало.

Небольшая мертвая деревушка. Занесенные почер­невшим снегом полуразрушенные избы. Зияющие про­валы вместо окон и дверей. Нетронутые русские печи на пепелище. Перевернутый немецкий танк на дороге. Автобус без колес. И дальше — часовенка. Она почти вся занесена снегом. Только сияет крест. Крест на снегу. И рядом, будто собираясь обнять его, серебри­стая ель, наклоненная к кресту.

И снова машина въезжает в лес.

Фары нащупывают впереди что-то темное... На­встречу, согнувшись в три погибели, идет старуха. Она тащит саночки с грузом.

Шофер останавливает машину, спрашивает:

Куда держишь путь, бабушка?

На Урал, сыночек, — отвечает старуха, с трудом выпрямляя спину, — на Урал!..

Эвакуированная?..

Да, сыночек, из Ленинграда.

Из Ленинграда да на Урал?.. Ведь это очень далеко, бабушка.

Знаю, сыночек, да что поделать. Везу старику инструмент. Сам уехал с заводом, а инструмент оставил. Личный он у него, всю жизнь собирал, сейчас и понадобился... Вот доползу до станции Бабаево, а там — железная дорога, там уж будет по­легче. ..

Шофер выпрыгивает из кабины, открывает инстру­ментальный ящик, привязанный к саночкам, любовно перебирает на свету инструменты, говорит:

Да, знатный инструмент. Может быть, бабушка, повернуть машину и малость тебя подвезти?

Вы мне не попутные, — отвечает старуха, берясь за лямки. — Езжайте себе с богом...

И мы едем с богом. Снова два луча рыскают по до­роге. И снова ель, ель, ель на всем пути...

Художник вырубает могилу для сына

Ночь темная и ледяная. Справа, в километре от нас, проходит передний край. Над лесом кровавится за­рево. Это на том берегу Свири враг жжет дома, осве­щая реку. То и дело в небо взвиваются ракеты — белые, зеленые, красные, иногда трех цветов одновременно, как во время фейерверка.

Сумасшедшая ночь!—говорит шофер.

Далеко впереди что-то маячит на дороге, и шофер вскоре останавливает машину.

Поперек шоссе стоит крытый брезентом грузовик, суетятся какие-то люди. Фары грузовика светят в за­снеженный лес. Меж сосен виднеется человек в клетча­той курточке. Рядом с ним на снег брошена шуба. Че­ловек бьет топором по мерзлой земле, а другой, в мехо­вых рукавицах, выгребает куски земли из неглубокой ямы и отбрасывает в сторону.

Откуда вы? Куда? .. — спрашиваю я, выходя из кабины.

Ко мне подходит старик с накинутым на плечи цветастым ковром.

Мы из Ленинграда, совсем запутались в этих местах, — говорит он. — Когда переезжали через Ла­догу, внучек наш замерз на коленях матери. Он был тихий ребенок, мы не заметили, когда это случилось...

Откуда-то из мрака появляется старуха, закутан­ная одеялом.

Это сын мой, — говорит она, кивая на человека в клетчатой курточке. А тот, задыхаясь, все рубит ка­менистую землю. — Мы его всё упрашиваем добраться до какой-нибудь деревушки, там похоронить Юрика... Но он... вы видите... — Она беспомощно разводит ру­ками и доверительно шепчет: — Он очень любит лес... Если вам приходилось бывать на выставках ленинград­ских художников, вы должны были заметить его зим­ние пейзажи, их нельзя не заметить...

Хотя я в своей жизни редко бывал на выставках, но среди сотен полотен художника очень четко пред­ставил себе самую удивительную из них — этот ночной, молчаливый и занесенный снегом лес, в котором он, художник, в мерзлой каменистой земле вырубает мо­гилу для сына...

Нераскрытый секрет

Хотя о моей поездке в Ленинград почти никто не знал, однако с утра ко мне началось паломничество ленинградцев из ближайших частей. Они робко спра­шивали, не возьму ли я для передачи письмо, и когда я соглашался, добавляли:

И небольшую посылочку!..

Насчет посылок я посоветовался с шофером. Тот наотрез отказался.

И я стал брать только письма. Я подумал: «Если и не удастся разнести по адресам, я опущу их в почто­вый ящик. Почта-то, наверное, там работает!» Взял я и две крохотные посылки. В одной было три плитки шо­колада, в другой — лекарство.

Вечером, за несколько часов до отъезда, я лег от­дохнуть.

Вскоре ко мне постучались.

Войдите! — крикнул я.

В облаке пара в землянку вошел невысокого роста боец с опушенным инеем лицом. Он долго переступал с ноги на ногу, не зная, с чего начать разговор...

Вы ко мне по делу? — спросил я, вставая с койки.

Да я хотел просить вас взять письмо и неболь­шую посылочку... У меня в Ленинграде мать-старуха и братик Вася...

Солдат вытащил из карманов закопченного полу­шубка две бутылки и поставил их на мой шаткий стол.

Я взял бутылки, посмотрел их на свет.

Цыплята?

Вы почти угадали, — грустно ответил боец. — Вороны!

Каким же образом вам удалось вогнать их в бу­тылки?

О, это мой секрет!.. Заметьте, вороны общипан­ные, потрошеные, но совсем целые. И бутылки совсем целые! Секрет я открою, когда вы вернетесь.

Я снова посмотрел бутылки на свет.

Вы никогда не ели вороньего мяса? — спросил боец. — Тогда не отличите от куриного! Привезите только малокалиберное ружье из Ленинграда. Там оно

Невыдуманные рассказы о войне

ничего не стоит, а здесь за него просят большие ты­сячи.

Но где вы тут на фронте находите ворон?

Так я же разведчик! — Боец широко улыбнулся, и на этот раз его лицо показалось мне и юным и озор­ным. — После удачного поиска наш лейтенант всегда разрешает на денек съездить в тыл, пострелять ворон... У него тоже в Ленинграде семья...

Посылка была столь необычная, что я взял бутыл­ки и спрятал их в вещевой мешок.

Пожелав мне счастливого пути, солдат ушел в ле­дяную ночь. Было тридцать три градуса ниже нуля. Идти ему к себе в часть надо было больше двадцати километров.                /•

Спать я уже не мог... Даже в напряженном пере­езде через Ладожское озеро, где в снегах чернели раз­битые вражескими авиабомбами грузовики, виднелись раскиданные ящики и мешки с продуктами, а порой и замерзшие люди, я все думал о бойце и его диковинной посылке...

Приехав в осажденный Ленинград, я к концу дня пошел на Советскую улицу, где жили родные моего разведчика.

Но указанный в адресе дом, как и два соседних с ним, были разворочены прямым попаданием фугас­ки. Перед развалинами стояла простоволосая старуха в расстегнутом пальто и кричала:

Вася!

Увидев меня, старуха сказала:

Покричите его, я устала...

Я крикнул:

Ва-а-а-ся!

Сошедшая с ума старуха хихикнула в кулак:

Вы громче, мы живем на пятом этаже...

Я попытался сунуть ей в руку бутылку с вороной, но она швырнула ее в снег и скрылась среди развалин.

Тогда я подобрал бутылку и побрел по пустынной улице...

На третий день нашего пребывания в Ленинграде шофер разбил бутылки с воронами и приготовил жар­кое. Разведчик был прав: трудно было бы в голодном городе отличить воронье мясо от куриного.

Всю жизнь теперь буду есть ворон! — сказал

шофер после обеда. — Знать бы только секрет консерви­рования!

Но секрет этот навсегда остался нераскрытым. Че­рез восемь дней мы возвращались к себе на Свирь. По пути заехали в часть, в которой служил наш развед­чик. Здесь нам сказали, что он и трое его боевых дру­зей не вернулись из последнего трудного поиска..,

Улица Декабристов

Наша машина останавливается у ворот обледене­лого пятиэтажного дома на улице Декабристов. Выгру­жается майор, которого мы подобрали в пути еще по ту сторону Ладожского озера. У него мешок с продук­тами и шесть поленьев березовых дров.

Майор старательно складывает дрова у ворот и то и дело с надеждой смотрит на окна третьего этажа.

К машине, играя тростью, подходит какой-то тип­чик. Он точно сошел с плаката двадцатых годов: с брюшком, невысокого роста, в добротной шубе.

Типчик фланирует около машины и, глядя куда-то в сторону, негромко говорит:

Есть тентели-ментели. Кому тентели-ментели?

Никто из нас не понимает, что предлагает незнако­мец. Никто поначалу и не обращает на него никакого внимания. Но потом к нему подходит шофер.

Типчик с сожалением смотрит на него. Оказывает­ся, он предлагает водку, тентели-ментели!

И сколько стоит бутылка? — спрашивает шофер.

Тысяча рублей плюс пачка махорки.

О-о-о, как дорого! — качает головой шофер.

В это время у нашей машины останавливается жен­щина в брезентовом плаще с поднятым капюшоном. Мороз тридцатиградусный! Женщина с изумлением смотрит сперва на дрова, потом на майора, потом про­сит дать ей полено, всего-навсего одно полено!

Нет, этого я не могу сделать, у меня самого семья, — говорит майор и все смотрит наверх. Закинув мешок за спину, он идет во двор.

Тогда женщина со своей просьбой обращается к нам.

И зачем тебе полено? — спрашивает шофер.

Для топорища, — отвечает женщина.

Ой, врешь, мамаша, — говорит шофер. — Не бы­вает такого толстого топорища.

Женщина в брезентовом плаще признается: да, она говорит неправду, у нее нет дров, чтобы приготовить обед.

Ой, мамаша, опять говоришь неправду! — гро­зит пальцем шофер. — Какой там у тебя еще обед!

Женщина снова признается: да, она сказала не­правду, полено ей нужно, чтобы вскипятить чай и обо­греть комнату.

Типчик, играя тростью, нетерпеливо вмешивается в разговор:

Если у вас нет денег, товарищи военные, я могу одну бутылку уступить и за дрова. Шесть поленьев стоят столько же: тысячу рублей плюс пачка ма­хорки. ..

Дрова принадлежат майору, вы к нему и обра­щайтесь, — отвечает шофер, потирая руки. — А вооб­ще — неплохо бы сейчас пропустить стаканчик...

Типчик, играя тростью, снова начинает фланиро­вать около машины.

Майор возвращается очень скоро, волоча мешок за лямки. У него безумные глаза, перекошенный рот.

Поздно, — говорит майор. — Их похоронили еще в прошлом месяце...

Тогда вы мне обязательно подарите одно поле­но, — смущенно произносит женщина в брезентовом плаще.

Майор выбирает самое толстое полено и молча про­тягивает женщине. Та прижимает его к груди, блажен­но улыбается и, даже не поблагодарив майора... бро­сается бежать.

Мы с изумлением смотрим ей вслед.

Вам не приходилось видеть фильмы с участием Пата и Паташона? — спрашивает типчик. — Они часто шли в годы нэпа. Помните, как стремительно бегал Пат?

Но никто из нас не отвечает ему.

I '                — В конце концов, я готов одну поллитровку усту­

пить и за пять поленьев, — возвращается он тогда

/                2 Георгий Холопов

к своему предложению. — Цена у них приблизительно одна: тысяча рублей плюс пачка махорки. ..

Но типчик не договаривает: шофер наш вдруг хва­тает полено и, размахнувшись, бьет его под зад.

Майор и я наваливаемся на шофера, хватаем его за руки.

Так можно и убить! — говорит майор.

И убью! — кричит шофер в страшной ярости.

Типчик, вытаращив глаза, ничего не понимая, пя­тясь и раскланиваясь, уходит от нас.

И убью, — уже совсем тихо говорит шофер, вы­пуская из рук полено..,

Старик и сухарь

Старик поднимался по ступенькам с таким трудом и осторожностью, точно на его плечи был взвален ты­сячепудовый груз. Так грузчик, глядя под ноги, идет с тяжелой ношей по шаткому трапу. Услышав мои шаги, старик вздрогнул, обернулся и, когда я порав­нялся с ним на одной ступени, протянул руку, желая опереться на мое плечо, но тотчас же отдернул...

Вам не нужен ли рояль? — спросил старик.

Я не понял его.

Я уступлю за кусок хлеба, — сказал старик.

До музыки ли было мне, когда на улице неистово выли сирены, палили зенитки и дома от бомб руши­лись, словно сложенные из игральных карт?

Я нащупал в кармане сухарь, на который не раз покушался за эти дни пребывания в Ленинграде, отдал старику и, не глядя на него, подгоняемый, будто пле­тью, его криком: «Молодой человек! Возьмите мой «Шредер», — побежал наверх...

С карманным фонарем в руке я пробрался между высоких спинок древних кресел и, прямо в полушубке и сапогах, завалился на кровать.

Комната была подобна подземелью: с леденящей сыростью, с дымом, застывшим и густым как туман, который не изгнать, если бы даже открыть дверь на­стежь и распахнуть все три окна.

Мне было душно. Губы мои шептали страшную ру­гань. За одного этого старика я четвертовал бы Гит­лера!

Мучила жажда... Я нащупал на столе графин, встряхнул его, и в нем в глотке воды забился кусок льда. Тогда я вновь засветил фонарь и увидел записку: «Ушла за водой. Натопи печку и жди».

Я принялся за растопку «буржуйки». Огонь загре­мел в трубе, труба мгновенно накалилась докрасна, от горячих струй воздуха на стенах зашуршали свисаю­щие обои, и я скинул полушубок.

Нину долго не пришлось ждать. Она вошла совсем замерзшая, безмолвно протянула руки, и, глядя ей в глаза, я стал осторожно растирать ее огрубевшие пальцы. Долог был путь до Невы за ведром воды! Но, посидев у «буржуйки», Нина будто бы оттаяла, разру­мянилась и повеселела, и я снова узнал ее, неузнавае­мую в стареньком пальто, залатанной шали прабабуш­ки и огромных мужских сапогах.

Мы сидели перед огнем, глядели в огонь, и от него не оторвать было взгляда. Горел старый гардероб, рас­пиленный на дрова. Я третий день находился в Ленин­граде, не видел города полгода, с первых дней войны, и Нина все рассказывала и рассказывала о месяцах блокады Ленинграда.

А за окном уже наступал ранний зимний вечер, где-то рокотали наши и немецкие самолеты, и всё били, били и били зенитки.

В дверь постучали. Нина встала и вышла. Вскоре она вернулась с хлопотливым управхозом Марией Ми­хайловной, о которой я много слышал за эти дни. Жен­щина она была грубая, высокая, широкая в плечах, с походкой солдата.

Посиди, отогрейся, — сказала Нина. — Что, раз­ве что случилось?

Ох мне эти рахитики! — шумно вздохнула Ма­рия Михайловна. — Надо опять идти составить опись имущества!

У кого же это?

У старика из тридцать седьмой квартиры. У ста­рика с его дурацким роялем.

Я же видела его утром.. . Старик выглядел со­всем хорошо, — сказала Нина.

Они все так внезапно умирают, эти на вид со­всем здоровые. Сидорчук тоже был «здоров». И у Ку- лова румянец не сходил со щек! И я вот скоро, черт побери, умру, и ты опять будешь удивляться и всем говорить: «Она выглядела совсем хорошо!» — Она рас­смеялась басом и погрозила пальцем: — Но нет, я не умру! На это ты не рассчитывай. Я не из того десятка рахитиков! У меня отец шестнадцать пудов брал на плечи и шутя поднимался из трюма на палубу паро­хода.

Нина взяла «летучую мышь» и ушла с управхозом.

А я все сидел у «буржуйки», дымя своей трубкой, и мне все не оторвать было глаз от огня... Невероятное время!

Не прошло и двадцати минут, как Нина вернулась.

Я с удивлением посмотрел на нее.

Странный случай... — задумчиво проговорила она. — Это был состоятельный старик. У него была бо­гатая квартира. Но, удивительно, мы в ней ничего не нашли. .. Все, что можно сжечь, он, видимо, давно сжег. Все, что можно было променять на продукты, он променял. Остался только никому не нужный «Шре­дер». И на рояле — вот этот по краям обгрызенный су­харь. — Она вытащила из кармана знакомый мне ру­мяный солдатский сухарь. — Я предложила его Марии Михайловне, у нее трое ребят, но она говорит, что ты военный, что ты с дороги, что ты еще не привык к на­шему блокадному голоду, и лучше будет, если ты съешь этот сухарь...

И она бережно положила его мне на колено.

В Кременчуге курят крепкий табак

Почти сразу же за тревогой, объявленной по радио, где-то за тучами начинают гудеть немецкие самолеты. Народ бежит в бомбоубежище. Пустеет площадь Льва Толстого.

Из ворот дома по ту сторону площади вдруг выхо­дит женщина с грудным ребенком на руках. Позади нее плетутся еще четверо маленьких плачущих детей, вытянувшихся в цепочку. Женщина идет серединой

площади, безразличная ко всему на свете, в том числе и к немецким самолетам.

У входа в бомбоубежище толпится народ, и все с ужасом смотрят на площадь.

И вдруг из соседнего подъезда, вобрав голову в пле­чи, бежит солдат. Он с разлету подхватывает под мыш­ки первого и второго малыша, берет на руки третьего, подбегает к четвертому, становится перед ним на ка­рачки, малыш забирается ему на спину, и так с четырь­мя детьми вбегает в бомбоубежище.

Где-то в районе Ситного рынка ухает такой силы взрыв авиабомбы, что звенят стекла и в домах на пло­щади Льва Толстого.

Женщина с грудным ребенком наконец доходит до бомбоубежища, спускается вниз.

В подвале облегченно вздыхают. Голодным и разу­тым детишкам со всех сторон протягивают крохотные, землистого цвета лепешки. Солдату же откуда-то из глубины подвала из рук в руки осторожно передают толстую папиросу, сбереженную еще с довоенных вре­мен.

Когда папироса доходит до солдата, он долго вертит ее в руке, читает по слогам стершееся от времени на­звание и тем же путем возвращает папиросу ее вла­дельцу.

— Я из Кременчуга, — говорит солдат и лезет в карман за кисетом. — У нас курят крепкий табак. Слы­шали про кременчугскую махорку?

Да, конечно, слышали. Но в Кременчуге солдат или никогда не был, или был до войны. Об этом все сразу узнают, как только солдат начинает дымить козьей ножкой: от нее несет тошнотворным запахом смеси из кленовых и дубовых листьев, собранных, наверное, в Летнем саду блокадного Ленинграда.

Неотправленное письмо

Эту страничку из неотправленного письма я подо­брал во дворе нашего дома среди груды растерзанных книг и конторских бумаг.

«Состояние у меня сегодня разбитое, да это и не

удивительно. После вчерашнего похода я вообще не знаю, как еще держусь на ногах. За день я прошла остановок 33—35, ведь это ужасно! Я с обеда взяла увольнительную и решила поехать в Рыбацкое за тра­вой. Вышла из завода — начался артиллерийский об­стрел и в Петровском парке много накорежил. Если бы я вышла на десять минут раньше, то как раз угодила бы под разрывы снарядов. Добралась до Тучкова мо­ста, села в трамвай, просидела минут сорок, а трамвай все не двигался с места — как видно, не было тока, и я решила идти пешком. До села Рыбацкого я еле-еле доплелась к 18.00.

Набрав две сетки травы, я отправилась обратно. К трамвайной остановке подошла к 20.00. Прождала больше часа и опять решила идти пешком (настоящее безумство!). И вот от села Рыбацкого сюда, до улицы Жуковского (сколько же это километров?), я шла с тя­желыми сетками, набитыми травой. За два часа я дол­жна была обязательно дойти до дому, так как ходить по городу разрешено только до 23.00. Я так бежала, так вспотела, так устала, что еле живая поднялась к себе и не раздеваясь завалилась спать... И лишь среди ночи проснулась от голода и холода. Затопила остатками дров от распиленного комода нашу малень­кую «буржуйку», стала варить кашу из травы. Масла, как ты, наверное, догадываешься, у меня не было. К счастью, в аптечке, среди всяких пузырьков, я на­шла немного касторки. Ты помнишь, как я в детстве ее ненавидела.. .»

В лесном краю

Сочтемся славою

Станция Волховстрой.

В углу битком набитого зала, за раскрытым фанер­ным чемоданом, пьют и едят два молоденьких моря- ка-балтийца.

Захмелев, они ударяются в воспоминания.

До меня доходят лишь обрывки фраз, и я то и дело теряю нить их интересного разговора. Вот они вспоми­нают август 1941 года, Ижорский завод, бородача-ста- левара, который с лопатой участвовал в контратаках и раскроил череп десяткам гитлеровцев. И только я на­чинаю себе рисовать образ этого героя, как моряки перескакивают на контратаку балтийцев где-то у Кин­гисеппа, вспоминают знойный полдень, товарищей своих, раздетых до пояса, и идущих в бой с криком «полундра».

Перебрав десяток эпизодов, моряки начинают спо­рить: кто же в критическую минуту защитил Ленин­град от немцев — ижорцы или балтийцы, и, поспорив, соглашаются, что Ленинград в равной мере защищали все ленинградцы.

По этому поводу они чокаются с таким усердием, что стаканы их дребезжаще звенят и... раскалываются на части.

В лунную ночь

Идем берегом Ояти. Грязи — по колено. Того и гля­ди утонешь в какой-нибудь рытвине. Спасает луна — огромная, ослепительно яркая, низко висящая над са­мой рекой.

Останавливаемся в небольшой деревушке, попав­шейся на нашем долгом пути. Стучимся в избы, просим у сонных и испуганных жителей продать нам хотя бы немного картошки. Но нигде ничего не купить. Всю­ду — детишки, древние старики и старухи. Хозяева на войне, а где же хозяйки?

— А хозяйки ловят рыбу на уху, — отвечают нам, — к утру вернутся.

Снова идем берегом Ояти. Сразу же за деревней я вижу длинные тени на реке, потом слышу приглушен­ный говор и тихие всплески.

То вдоль берега, чуть ли не по пояс в студеной ап­рельской воде, бредут женщины с сачками в руках. Рядом по берегу с ведерками плетутся их сынишки в отцовских сапожищах.

Многое забудется в этой войне, но только не эта луна, не эта ночь, не эти женщины и дети...

Закон войны

Ночью враг отсек на фланге батальон Карпова, а по­том и окружил его. Чтобы спасти батальон, нужны были резервы, а их не было в дивизии: бои шли на со­рокакилометровом участке! Тогда генерал за помощью приехал в роту, выведенную утром из боя на отдых в ближайший заболоченный лес.

Генерал слез с коня, сказал солдатам:

Судьба батальона Карпова в ваших руках, братцы, — и отвернулся, не в силах смотреть на смер­тельно усталых людей.

Солдаты молча обулись, в тяжелые сапоги, так и не успевшие просохнуть у чадящих костров, и сказали:

Мы идем, товарищ генерал.

И пошли по болоту.

Долгим взглядом провожал их командир дивизии. .« У кривой полусгнившей березы, стиснув зубы, стоял его связной, держа под уздцы двух коней.

Рота с ходу вступила в бой, разорвала кольцо окружения, но сама почти вся погибла.

Вскоре в заболоченный лес хлынули солдаты ба­

тальона Карпова. Израненные, ошалелые от радости, они тут же принялись разжигать костры, и в шумное становище превратился мертвый, почерневший лес.

И лишь два человека казались безучастными ко всему происходящему: генерал и его связной. Слезы застыли у них в глазах. И умные кони, точно вкопан­ные, стояли рядом с ними.

Падающий лес

Не успел я слезть с коня и дойти до первых земля­нок, как по обороне роты открыла огонь артиллерия противника. Огонь казался всесокрушающим, и рота, зарывшись в землю, приготовилась к отражению воз­можной атаки.

Враг выпустил не одну тысячу мин и снарядов, но атаковать почему-то не стал.

Когда я вышел из землянки, меня поразил лес: он стоял такой же стройный и величественный! А мне ка­залось, что я не найду ни одного живого дерева.

Поздно ночью я уезжал из роты. Со Свири поднялся сильный ветер. Закружили снежные вихри по лесным дорогам. И тут только я увидел, что наделал враг: за­стонал лес, и стали падать подсеченные осколками ста­рые и молодые деревья. Я пробирался сквозь гудящий лес. Конь мой то и дело шарахался в сторону. Я спе­шился и повел его под уздцы.

А лес стонал, как живой, и, как раненные на поле боя солдаты, падали подсеченные деревья.

Глупый снегирь

Снегирь сидит на ветке, вертит головкой и поет не­затейливую песенку.

Тут же, у дороги, после недавнего боя, разметав руки, точно на полуденном привале, лежат убитые сол­даты.

Снегирь что-то высматривает на трупах и поет, поет свою песенку.

А за дорогой, на солнечной поляне, стоит гаубич­ная батарея. То и дело раздается команда охрипшего лейтенанта и ухают пушки. Лес, точно раскалываясь на части, звенит от выстрелов. Со свистом слетает с де­ревьев листва. Горячие струи воздуха сдувают с ветки и снегиря, но, покружившись над дорогой, он снова са­дится на ту же ветку и снова поет, поет.

Что же тянет снегиря к этому месту?

Издали на одном из убитых я замечаю весело иг­рающий солнечный зайчик. Это, оказывается, у сол­дата из голенища выглядывает до блеска начищенная алюминиевая ложка.

Я беру ложку в руки. На ней чем-то острым выбиты точечками слова: «Люблю покушать».

Солнечный зайчик гаснет, и глупый снегирь тотчас же улетает.

Спящий бог

В медсанбате эта девушка-сандружинница обра­щается к подружкам не иначе как со словами: «Брат­цы. ..»

Когда приходится защищать палатки с больными и ранеными, отбиваться от врага, девушка кричит по­дружкам: «Хлопцы, я ваш бог!» И первой, схватив винтовку или гранату, бросается в бой.

Когда же на передовой наступает затишье и нечего делать в медсанбате, девушка любит поспать. Прикор­нет где-нибудь и спит себе. Вот и сейчас, пока нет ра­неных, она улеглась на носилках в пустой палатке. Идет дождь, палатка сильно протекает. Кто-то дога­дался, поставил девушке котелок на живот. Вода гулко капает в него. А девушка спит, ничего не чувствуя, ни­чего не слыша. Так крепко, наверное, и на самом деле спят только боги.

Бесстрашный Петр

Блиндаж. На земляном полу, покрытом толстым слоем еловых веток, богатырским сном спят разведчи­ки, вернувшиеся с ночного поиска. Темно в блиндаже. Только изредка в углу засветится цигарка, выхватит из мрака сонное лицо.

Голос:

Да, удивительно ты бесстрашный человек, Петр...

Пауза.

Это ты правильно говоришь. .. Мне порой са­мому бывает страшно своего бесстрашия.. . Я все могу!

Пауза.

А броситься с гранатами под танк?

Могу.

Пойти сейчас по минному полю? . . Одному? . ,

Могу.

А полететь на Луну? .,

Пауза.

И на Луну б полетел.,.

Мертвый комиссар у знамени

Во время боя первым на высоту, по колено в снегу, прорвался комиссар батальона и на вершине водрузил красное знамя. Когда он всем телом налег на древко знамени, чтобы вогнать его глубже в снег, он был убит вражеским снайпером.

А высота в этом бою не была взята, у ее подножия еще много дней шли атаки и контратаки.

Только на вершине, на ветру, развевалось красное призывное знамя и, привалившись к нему плечом, стоял мертвый комиссар.

Враг прилагал немало усилий, чтобы свалить и знамя и комиссара. Но мертвый комиссар, как живой, стоял у знамени, пока наши не взяли высоту.

Коммунист

Идет тяжелый бой с переменным успехом. То тут, то там падают солдаты. Кто убит, кто ранен.

В боевое охранение санитары приносят раненого. Пуля раздробила ему челюсть, кровь залила рот, сол­дат не может произнести ни слова. Подбежавший ко­мандир роты приказывает ему уехать в тыл, — за лес­ком стоит телега, там есть место на одного. Солдат качает головой, мучительно роется в кармане шинели, пока не достает огрызок карандаша, облепленный хлебной крошкой.

Один из санитаров, только что свернувший себе ци­гарку, протягивает солдату сложенную «гармошкой» дивизионную газету.

Солдат прижимает «гармошку» к колену и выводит на полях каракулями: «Я коммунист.. .»

Девочка с цветными карандашами

После старухи, принесшей раненым богатые дары со своего огорода, в палату входит девочка в короткой красной юбчонке. В ее кулачке зажато с десяток цвет­ных карандашей.

Девочка смущена, не знает, кому вручить подарок. Набравшись духу, она спрашивает:

Никому не нужно карандашей?

Молчит палата: видимо, никому.

Никому не нужно карандашей? — после долгой паузы, срывающимся голосом, готовая разрыдаться, спрашивает девочка.

Ее выручает тяжелораненый, лежащий у окна.

А ну-ка, дочка, — шепчет солдат запекшимися губами, — давай-ка вместе напишем письмишко до моей жинки...

А у солдата враг давно разорил дом и жену его с детьми угнал в рабство... Солдат об этом знает, и это мучает его сильнее, чем его рана. Но сейчас солдат ду­мает о девочке с цветными карандашами.

Девочка с кошелками малины

В филармонию, превращенную в госпиталь, привез­ли первую партию раненых. У ворот с утра выстрои­лась очередь. Это родные, представители городских учреждений, Онежского завода.

Уже к концу дня, после взрослых, в палату входит девочка. Она приехала из Шелгозера. Довез ее колхоз­ный счетовод. Девочка всем показывает удостоверение: мол, такая-то везет раненым бойцам Карельского фрон­та подарок от учеников такой-то сельской школы.

В руках у девочки две корзины с малиной. Малина крупная, отборная.

К девочке подходит палатная сестра, пробует яго­ду, вторую, третью, певуче говорит:

Ах, какая чудесная малина! Вот сварим ва­ренье, будем пить чай с вареньем.

У девочки корзины валятся из рук.

А это не хочешь? — с яростью говорит она, на­летев на сестру, и показывает ей кукиш.

Палата взрывается смехом.

Вынуждена смеяться и сестра. Но смеется она стис­нув зубы, одними плечами.

Старый токарь

Партком Онежского завода. Врач осматривает доб­ровольцев в ополчение. Тут же, в парткоме, принятым выдают винтовки.

К врачу подходит старый токарь.

Разденьтесь, — говорит ему врач, тоже старик*

Не разденусь! — гневно отвечает старый токарь*

То есть... как не разденетесь? — изумленно спрашивает старый врач и откидывает на лоб очки. —< Справки я вам не дам.

А я все равно не разденусь! — гневно отвечает старик токарь. — Я бывший красный партизан! Я ра­бочий! Я коммунист! Я презираю в такой день меди­цину! — Он подходит к ящику, без спроса берет вин­товку и напряженным шагом идет к двери.

По-разному люди реагируют на его поступок. Но старый врач, опустив на глаза очки, с восхищением смотрит вслед старику токарю.

Плачущий милиционер

Станция. Эшелон товарных вагонов. Раннее утро. Эвакуируют детей.

Плачущие дети. Плачущие матери. Плачущие ба­бушки.

Милиционер отгоняет взрослых от вагонов, просит не плакать. Но никто не слушает милиционера.

В одном из вагонов у милиционера самого эвакуи­руются сын и дочка. Он все время обходит этот вагон, а потом вдруг решается подойти проведать детей. Но, еще издали увидев их заплаканные лица, милиционер не выдерживает — плачет навзрыд!

Вот тогда-то перестают плакать матери и бабушки! Они окружают милиционера, просят:

— Не надо плакать. Это очень тяжело, когда пла­чет мужчина.

Перестают плакать и детишки, сбежавшиеся из бли­жайших Еагонов. Эти — от удивления. Они впервые ви­дят плачущего милиционера.

Мальчики в военкомате

24 июня. Третий день войны.

Военкомат. Полно народу. Накурено. Душно. У ог­ромной карты, висящей на стене, стоит военком. По­тухшей трубкой он водит по карте и рассказывает о днях гражданской войны и иностранной интервенции на Севере.

В конце зала, у двери комнаты, в которой выписы­вают направление в ополченческий батальон, на ска­мейке сидят два вихрастых мальчика. Вытянув шею, они слушают рассказ военкома.

Но вот открывается дверь, из комнаты выходит лей­тенант. Мальчики вскакивают и преграждают ему до­рогу.

У лейтенанта каменное лицо. Он искоса смотрит на мальчиков и молча протягивает через их головы взрос­лым уже выписанные направления.

Может быть, все же пошлете? — спрашивает первый мальчик, когда у лейтенанта в руке остается последний листок.

Ну, пообещайте, что хоть завтра пошлете! — просит второй мальчик.

И послезавтра не пошлю! Идите домой! — гово­рит лейтенант надоевшим ему мальчикам. И громко хлопает дверью за собой.

Мальчики переглядываются и садятся на скамейку. Вытянув шею, они слушают рассказ военкома и снова ждут лейтенанта.

Строение цветка

Молоденькая учительница объясняет малышам- школьникам строение цветка, а в соседнем селе идет бомбежка, все сметающая с лица земли. В окно видно, как немецкие самолеты пикируют с большой высоты. Что они могли там высмотреть? Село в по л сотни дво­ров. Самая крупная постройка в нем школа-семилетка, которую уже подвели под крышу и куда с осени дол­жны пойти учиться ребята и из этой деревни.

— Коля Тарараскин! — с ожесточением произносит учительница, загородив собой окно. — Подойди к до­ске! Покажи, где пестик у цветка!

Жизнь продолжается

Второй месяц войны. На улицах всюду ополченче­ские отряды, красноармейские части. Все идут на фронт! И тут же, в центре Петрозаводска, на виду

у всех, женщины-маляры красят в голубой цвет забор Сада отдыха. Кто теперь по вечерам будет разгуливать по саду? Никто. Но так надо. Жизнь продолжается. Ничто не в силах ее остановить. Даже война!

Дирижер

Когда пехота под огнем вражеских пулеметов за­легла на подступах к высоте, вперед выдвинулась ар­тиллерия. Комбат был убит. Огонь вел командир взвода управления батареи Ованес Годелов. Несколькими зал­пами пушек он подавил пулеметы.

Пехота поднялась и без лишних жертв захватила высоту.

Из кустов выбегали возбужденные, вымазанные в грязи солдаты и кричали Годелову:

Спасибо, товарищ лейтенант! Спасибо за му­зыку!

Он улыбался им в ответ, сверкая своими до зависти белыми и ровными зубами, хрипел простуженным го­лосом: «Служу Советскому Союзу!», и, окруженный «гвардией» — богатырского сложения разведчиками и связистами, щупленький чернявый лейтенант из Ере­вана снова шел впереди пехоты.

Под артиллерийскую музыку, сразу же следуя за разрывами снарядов, солдаты вскоре захватили и вто­рую высоту. Но противник открыл сильный ответный огонь. Он бил по нашим боевым порядкам и по тылам.

Годелов приказал батарейцам приготовиться к от­ражению контратаки.

Не успела первая цепь вражеских солдат показать­ся в лощине, как заиграл годеловский оркестр...

Спасибо, товарищ дирижер! — кричали ему пе­хотинцы. — Спасибо за музыку!

А лейтенант был молод, любил, кроме артиллерий­ской, настоящую музыку, играл на многих инструмен­тах и мечтал после войны учиться на дирижера.

А пока... с наступлением ночи он с четырьмя раз­ведчиками проник на территорию противника. Они за­легли в болото и вели наблюдение. Потом Годелов

троих оставил для прикрытия, а сам с неторопливым и грузным Нелесным пополз вперед. Надо было уточ­нить сведения о войсках и артиллерии врага. Дирижер артиллерийского оркестра должен и это делать! Они незамеченными приблизились к охранению. Годелов решил захватить часового: «язык» все бы уточнил! Но когда он сделал еще шаг, раздался оглушительный взрыв мины.

Ованеса Годелова отбросило на несколько шагов назад, раздробило обе ноги и левую руку. Но он стер­пел, не проронил ни звука и дал возможность Нелес­ному взвалить себя на спину и до поднятия тревоги вынести к группе прикрытия.

Четверо разведчиков, по пояс проваливаясь в боло­то, больше часа несли на руках своего тяжелораненого командира.

Годелов до самой батареи молчал, стиснув зубы. Истекая кровью, он сумел сохранить ясность ума, своей рукой нанес на карту огневые точки врага, приказал открыть огонь, сказав: «Играйте по этим нотам», — и умер на руках боевых друзей.

Верите вы в чудо?

В вестибюле гостиницы «Северная» ко мне подхо­дит беженка со спящим грудным ребенком на руках,

— Мы из-под Суо-Ирви, — плача, с трудом выгова­ривает она. — Я последней уехала из деревни.. . Жаль было оставлять поросенка врагу... Он у меня откорм­ленный, на десять пудов... — Беженка все плачет. —* Мне помогли солдаты, мы закололи поросенка, а потом я два дня солила и закапывала мясо в огороде... — Она всхлипывает, пытается унять слезы, но не мо­жет. — Скажите... если война продлится год или два, мясо испортится или нет? .. Это правду говорят, что с мясом ничего не делается в земле? ..

Беженка напряженно, с надеждой смотрит на меня, крепко прижав ребенка к груди.

И вдруг — рядом раздается мягкий, бархатистый смех.

зз

Дура баба! Поросенка закопала в землю! Да ведь этим мясом можно роту накормить! Ро-о-ту!

Беженка с испугом оглядывается на незнакомца — розовощекого толстяка с пухлым портфелем в руке — и, пятясь, приседая, отходит к женщинам, толпящимся у двери кабинета администратора гостиницы.

А незнакомец называет себя. У него звучная фами­лия. Он директор мебельной фабрики в городе С.

Верите вы в чудо? — спрашивает он меня. — Я из-под самого носа врага увез продукцию мебельной фабрики. До последнего стола и гардероба! Целый эше­лон! . . — И он из пухлого портфеля достает рапорт за многими печатями на имя начальника треста.

Я и потом не раз встречал этого розовощекого тол­стяка в гостинице «Северная». Кто он такой? Чинов­ник? Человек, боготворящий благополучные рапорты? Или просто дурак? .. Это для меня было загадкой. .. Широко улыбаясь, размахивая портфелем, он ходил из этажа в этаж и чуть ли не каждому встречному рас­сказывал, какими героическими усилиями он спас продукцию мебельной фабрики.

Его с удовольствием слушали, в глаза и за глаза называли героем. Как-то вечером после воздушной тре­воги по радио передали очерк о нем, написанный бой­ким репортером.

А через несколько дней, как и многие петрозавод­чане, я имел удовольствие увидеть продукцию мебель­ной фабрики города С. Это были фанерные письмен­ные столы стоимостью в сто пятьдесят восемь рублей и громадные уродливые фанерные гардеробы. Их день и ночь возили на машинах со станции и горой скла­дывали под окнами гостиницы! Так потом они и про­лежали, никому не нужные, под дождями и ветрами, до самого отступления из Петрозаводска.

Я помню то утро. Был седьмой час. Моросил дождь. Мы уходили с последней группой войск. Каким-то чу­дом работало радио, по пустынным улицам неслись звуки вальса из балета «Спящая красавица». Под этот вальс из некоторых окон стреляли нам в спину. Горел Гостиный Двор. На тротуарах валялось огромное бо­гатство складов, в последний час выплеснутое на ули­цу. Но никому уже ничего не было нужно. Мы прохо­дили мимо гостиницы. Ее взорвали, и фанерная про-

дукция мебельной фабрики города С. лежала под раз­валинами. ..

Через неделю наши войска оставили оборону и на реке Шуе. Вместе с отступающими частями я брел к Кондопоге. В пути нам встретился отряд погранични­ков. В нем было много раненых и обгоревших.

Я подошел к пограничникам, поинтересовался, в каких боях они участвовали.

А в свинячьих! — зло ответил пограничник с повязкой на опаленных глазах.

Я с удивлением посмотрел на него.

Да-да, в свинячьих! — подтвердили остальные пограничники.

Кому это охота про них слушать? — спросил пограничник с повязкой на глазах.

А хотя бы мне, — сказал я и подошел к нему..«

Он протянул обожженные руки, нащупал мои пле­чи, сказал:

Тогда, браток, наберись терпения и слушай. .« Есть такой городишко — С. Слышал, наверно? Так вот, недавно его начали эвакуировать. Как положено в та­ких случаях, на станцию подали эшелон — вывозить ценное имущество. А в С. известно какие ценности. В городе мебельная фабрика, а в районе — совхоз в не­сколько тысяч голов свиней. Руководители района, ко­нечно, рассудили по-хозяйски и отдали эшелон цели­ком свиносовхозу. Но пока из совхоза гнали стадо в город, директор мебельной фабрики — подлец и гади­на! — воспользовался суматохой на станции, уговорил коменданта, быстро погрузил в эшелон свои дурацкие столы и гардеробы и с тем благополучно смылся из города...

А свиней оставил врагу! Вот что наделал мерза­вец! На год их обеспечил мясом и шпиком! — разда­лись вокруг меня негодующие голоса.

Подождите, ребята! — взмолился пограничник с повязкой. — Дайте дорассказать! .. Так слушай дальше, браток... Нам было приказано уничтожить свиное поголовье. Гитлеровцы уже успели погнать сви­ней к самой границе. Выделили два отряда: наш и ка­питана Сидельцева. Тринадцать дней днем и ночью мы вели бои в лесах, все же отбили свиней, загнали их в деревню, а там — в дома, хлева, сараи, и подожгли

деревню, со всех сторон. Сам видишь, чего это нам стои­ло! . . Конечно, свиней можно было бы просто поуби­вать из автоматов. Но тогда враг воспользовался бы мясом, стал бы топить сало. Свиней надо было только сжечь, и мы это выполнили! . . Горят они как свечи, а ихний визг до сих пор стоит в ушах...

А вы знаете, сколько сил надо потратить кол­хознику, чтобы вырастить одну свинью?х Откормить ее пудов на десять? — снова раздались вокруг меня него­дующие голоса.

Да, знаю, — сказал я, вспомнив беженку в гос­тинице «Северная» в Петрозаводске..

Об одном я мечтаю, браток, — проговорил по­граничник, поправив повязку на глазах, — найти это­го директора мебельной фабрики! Я бы его, подлеца, задушил вот этими руками!

Я посмотрел на обожженные руки пограничника, и в памяти моей воскресло розовощекое лицо благопо­лучного толстяка директора. Послышался и его барха­тистый голос: «Верите вы в чудо? Я из-под самого носа врага увез продукцию мебельной фабрики».

Верите вы в чудо? — спросил я пограничника.

Да, — ответил он с ожесточением. — Да, да, да! Я этого директора найду хоть на краю света.

Желаю удачи! — сказал я и, попрощавшись, по­шел своей дорогой — печальной дорогой отступления*

Девочка и динамит

Глядя на дорогу, я с тревогой думаю: не забыли ли про меня товарищи политотдельцы? Ведь мне теперь одному не уехать из города. Поезда не ходят, шоссе перерезано, и выбираться придется только объездным путем. Да и то если особенно не мешкать.

Город кажется вымершим. Иногда на бешеной ско­рости проносятся откуда-то вынырнувшие машины, быстрым шагом пробегают группы солдат, проходит хмурая толпа горожан с узлами. Но это уже послед­ние.

«Надо ли было мне соваться на берег этой прокля-

той Суны, — размышляю я, — чтобы убедиться, есть ли там наши части или нет? Двадцать километров пе­шим туда, двадцать обратно, а за это время вон как изменилась обстановка! Наши уехали в Медвежье­горск, и теперь моя судьба целиком зависит от полит­отдельцев! И не обидел ли я их горькой правдой о по­ложении на Суне, где, им кажется, еще идут бои, хотя там никаких наших частей давно уже нет и финские саперы спокойненько себе настилают новыми досками мост через Суну...»

Перекуси где-нибудь и жди нас на перекрест­ке! — сказал батальонный комиссар Быков, выслушав мой сбивчивый рассказ. Вот я и жду! Обернувшись, я вижу рядом с собой женщину с коровой.

Некоторое время мы изучающе смотрим друг на друга.

Не поможете эвакуироваться, товарищ воен­ный? — густым басом спрашивает женщина.

С коровой? — спрашиваю я.

С коровой, конечно. Кому я нужна без коровы?

С коровой надо было уходить неделю назад. О чем вы думали? — говорю я.

Жаль было оставлять дом-то, — басит женщи­на, опуская глаза. — Ведь летось только отстроилась.

Вскоре к нам подходит женщина с козой, потом бе­жит девочка с белым котенком. Они становятся друг за дружкой, как на автобусной остановке. Мне стано­вится смешно. Интересно, на какую это машину они рассчитывают? Девочке лет десять-двенадцать. Она курносенькая, веснушчатая, с выгоревшими, коротко остриженными волосами.

Женщины переглядываются, и та, что с коровой, недовольно басит:

Тоже еще забота — кошечка.

А ты знаешь, что это за кошечка? — налетает на нее девочка, прижимая котенка к груди.

А какая бы она ни была. — Женщина с коро­вой равнодушно отворачивается от нее.

Женщина с козой, очень похожая на монашку, вся в черном, в черной косынке, потирая руки на груди, елейно причитает:

До котенка ли сейчас, доченька? .. Тут не зна­ешь, что делать вот с козой-кормилицей...

А что, по-вашему, оставить кошечку? — Глаза у девочки сверкают от гнева. — Чтобы над нею издева­лись фашисты?

Женщина с козой искоса смотрит на нее и, плотно сжав губы, горестно качает головой — мол, попробуй, поспорь с такой! — и тоже отворачивается.

К нам подъезжает трехтонка, доверху нагружен­ная ящиками с боеприпасами. В кабине рядом с шофе­ром сидит молодая женщина со скорбным лицом, баю­кая грудного ребенка.

Шофер открывает дверцу и, став на подножку, спрашивает, по какой дороге ему ехать на Медвежье­горск. У парня смертельно усталый вид, красные от бессонницы глаза.

К нему кидается женщина с коровой. Объяснив, как проехать, она просит захватить и ее с коровой.

А как это сделать? — спрашивает шофер, глядя на нее остекленевшими глазами.

А ты выбрось часть ящиков, — говорит она, вдруг преобразившись, сделав лукавое лицо, заиграв глазками. И голос у нее сейчас звучит мягче: — Кому теперь нужны твои ящики? — И женщина начинает расписывать достоинства своей коровы: и сколько она дает молока, и как хорошо она жила на доходах от молока, и какой дом летось отстроила себе.

Ладно, — говорит шофер, пожевав сухими губа­ми. — А чем знаменита твоя коза? — обращается он ко второй женщине.

Та тоже красочно описывает свою козу, рассказы­вает, какое у козы целебное молоко, как от него быст­ро поправляются даже безнадежно больные, и тоже просит подвезти ее, благо коза — не корова, для нее и места в машине нужно совсем немного, стоит только выбросить всего-навсего один ряд ящиков.

На нее уничтожающе смотрит женщина с коровой.

А ты кого ждешь, девочка? — спрашивает шо­фер. Судя по всему, он отдыхает за этим разговором.

Никого! — выкрикивает девочка. — Мама увез­ла братиков, сказала, что скоро вернется, чтобы я бе­регла вещички, а сама не вернулась.

А где твои вещички?

А я вот взяла кошечку.

А чем знаменита твоя кошечка?

Девочка расплывается в улыбке до самых ушей, потом начинает рассказывать, как хорошо ее кошечка играет в футбол; «Откуда ни бросишь мячик, она обя­зательно его перехватит посреди комнаты», как охотно ест конфеты и яблоки и как ловко на лету ловит мух и букашек.

Шофер тоже широко улыбается, хотя красные от бессонницы глаза его остаются все такими же остекле­невшими.

Так это же не кошечка, а целая поэма! — Он смеется каким-то неестественным, хрипловатым сме­хом. — Ну что же, граждане, забирайтесь в кузов. Только знайте: везу динамит. Дело это непривычное для меня, я совхозный шофер, так что будьте осто­рожны.

Ди-на-мит! — Женщина с коровой, точно ошпа­ренная, отбегает от машины.

С ума сошел, живоглот! — вдруг уже совсем не­ожиданно ругается женщина с козой, и голос у нее звучит сейчас совсем не елейно. Она суматошливо тол­кает свою козу подальше от грузовика.

Ну и что с того, что динамит! — Девочка смеет­ся, вздернув свои острые плечики. — Мама говорит — фашист хуже всего на свете!

Особенного, конечно, ничего, — задумчиво про­износит шофер, пожевав губами. — Если рванет — и костей не соберешь. Факт! — И, опустившись на сиде­нье, берется за руль.

Девочка, поднявшись на носки, осторожно ставит кошечку в кузов, а потом, как кошечка, и сама лезет за нею.

Она садится на один из верхних ящиков, кладет котенка на колени.

На нее с ужасом снизу смотрят женщины — с ко­ровой и с козой.

Счастливо, — говорит шофер и с трудом трогает свою перегруженную трехтонку.

«Не поехать ли и мне?» — мелькает у меня мысль.

Но в это время я вижу летящую к нам лихую по­литотдельскую машину.

В кабине рядом с шофером сидит сам батальонный комиссар Быков. Не успевает машина остановиться, как он приказывает своим зычным голосом:

А ну, бабки, в машину!

Женщины — в слезы.

Тогда Быков вылезает, вырывает и у одной и у дру­гой веревки из рук и грубо подсаживает их на свое место в кабине.

Чертовы собственники! — ругается он. — Тут го­род бросают, а им скотинки жалко! ..

Вскоре мы обгоняем, а потом оставляем далеко по­зади себя тяжелую трехтонку. Но долго еще мне ви­дится на ящиках с динамитом девочка с белым котен­ком на коленях.

На озере Пелдо

Противник прорвал нашу оборону и вынудил одну из рот батальона к отступлению.

Метрах в трехстах от переднего края, в лесу, у сво­ей палатки хлопочет медицинская сестра. Вокруг на поляне лежат тяжелораненые. Положение кажется безвыходным. Но сестра не теряется. Она срывает с колышков палатку, и вместе с часовым они бегом не­сут ее, ставят поперек дороги, перекрыв дорогу, как шлагбаумом.

Находчивость сестры совершает чудо: ни один из бегущих не смеет обойти палатку, у которой сестра уже перевязывает раненого.

Стыдно женщины? Не только это. Палатка — пер­вый рубеж, который заставляет солдата прийти в себя после всего случившегося.

Потом появляются командиры взводов, все идут обратно, отбивать оставленные траншеи. И отбивают!

Обо всем виденном и пережитом в этот день вече­ром я рассказываю командиру полка Литвинову. Вос­хищенный Литвинов собственноручно пишет наград­ной лист на сестру, а потом просит меня отвезти ей громадную красную коробку — набор «Красная Моск­ва»: мыло, духи, пудру. Коробка эта оставлена убе­жавшим кооператором среди других дорогих товаров в деревенском ларьке.

— Ну зачем сестре эта коробка в лесу, где и умыться-то негде? — спрашиваю я у Литвинова,

— Плохо знаешь женщин! Пригодится! .. Орден ей будет за спасение раненых, а «Красная Москва» за сообразительность. Сообразительность, брат, тоже надо поощрять! Видишь — остановила народ, — говорит Литвинов и добавляет: —Ты лучше о ней напиши в газету!

Утром я возвращаюсь в батальон. При мне оскол­ком снаряда, разорвавшегося в сотне метров, убило ча­сового у палатки. Но сестра даже не обернулась — она продолжала развешивать на ветках выстиранные бинты.

Я с сожалением смотрел на нее. На этот раз у се­стры не хватило сообразительности... ну хотя бы бро­ситься на землю, как поступили все находившиеся по­близости. Даже раненые.

Но «Красную Москву» я все же ей вручил.

Первые пленные

Июль 1941 года.

Север Карелии. Деревня Ван-озеро. Где-то в пяти километрах проходит фронт. Слышна артиллерийская канонада.

В просторной избе размещается полковая столовая. Кормят пока еще как в мирное время: щи с мясом, котлеты, компот.

Столовая полна народу; многие командиры стоят, терпеливо дожидаясь своей очереди.

Вдруг в избу приводят человек десять пленных, на­крывают один из столов чистой скатертью и усажива­ют их обедать. Пленные — здоровые, краснощекие солдаты. Взяли их в плен в бою, несколько часов тому назад, и, перед тем как отправить в штаб 7-й Отдель­ной армии в Петрозаводск, решили накормить на до­рогу.

Разве их нельзя было накормить в другом ме­сте? — спрашиваю я у лейтенанта, сопровождающего пленных.

Да ведь в другом месте хуже, и компота нет, —« не без укора глядя мне в глаза, отвечает лейтенант. — Они, говорят, рабочие ребята, лесорубы..,

Чик-озеро

Вот уже четвертый день, как мы из Алеховщины пробираемся в район боевых действий где-то за Чик- озером.

За Винницей сворачиваем на лесную дорогу, кото­рая ведет прямо на Чик-озеро. Тут, говорят, недалеко, километров восемь.

Но эти восемь километров мы преодолеваем больше восьми часов. Дорога на Чик-озеро — самая страшная из всех виденных мною когда-либо. Край здесь боло­тистый, к тому же недавно прошли обильные апрель­ские дожди, и дорогу совсем развезло. В одном месте мы видим тонущую лошадь, а рядом беспомощных солдат-обозников, стоящих чуть не по пояс в грязи с жердями в руках. Оказывается, они свернули с осто­чертевшей дороги, хотели проехать стороной, и лошадь попала в болотное «окно». Отчаявшись спасти ее, обо­зники с немалым трудом выбираются на узкую полос­ку относительной тверди, а лошадь все больше и боль­ше засасывает. Вскоре она на наших глазах исчезает в грязной воде.

Перепрыгивая с кочки на кочку, то и дело шлепа­ясь в грязь, мы к вечеру все же выбираемся на берег Чик-озера.

Окружает озеро заболоченный лес. Деревья стоят, как могильные кресты, — черные, мертвые, без лист­вы и веток. Озеро тоже черное, мертвое. Вода зловеще поблескивает, покрытая у берега белой пенкой.

А там, дальше, за озером, на холмах, на фоне оран­жевого закатного неба, стоят заброшенные хутора: безлюдные, с распахнутыми дверьми, с воющими оди­чалыми собаками.

Мы обходим озеро и оказываемся в небольшой де­ревеньке. Навстречу нам попадается сгорбленная ста­руха, похожая на ягуара. Одета она в невообразимое платье, сшитое из маскировочного халата: зеленое по­ле с черными пятнами. Халат; видимо, ей подарили наши разведчики.

— Бабка, сколько фрицев убила? — спрашивает Саша Огарков.

Старуха смеется беззубым ртом, говорит:

— Сотнягу, ребятушки, а то и поболе. Кто их счи­тал, нехристей.

И скрывается в риге, окруженная стаей сбежав­шихся собак.

Голодные, готовые свалиться с ног от усталости, мы все же находим в себе силы, идем дальше, не останав­ливаясь в этой мрачной деревеньке.

И через тысячу лет не забудешь дорогу на Чик-озе- ро, само Чик-озеро, деревеньку того же названия — Чик-озеро,

Идет мелкий осенний дождичек

Мелкий осенний дождичек. Накрывшись с головой плащ-палаткой, я еду в один из дальних свирских полков. Конь мой, тощий, жалкий, осторожно переби­рает ногами, и от мерного перестука копыт меня кло­нит ко сну.

Помогает этому и однообразная дорога. Вот уж два­дцать километров все одна и та же гать, сосны, колю­чая проволока, протянутая в одну нитку по обеим сто­ронам, фанерные щитки с надписью: «Внимание, ми­ны!»

Если я и не засыпаю, то только потому, что впере­ди, в ста метрах, едет телега. В ней, лицом ко мне, си­дят два солдата. Они курят, и синий махорочный дым все время струится над ними. Говорят они о чем-то ве­селом и то и дело раскатисто хохочут.

Я завидую сидящим в телеге, хотя телега у них та­рахтит немилосердно. Им все же удобнее ехать, чем мне на тощей, дрожащей кляче.

Нудный дождичек идет не переставая, и меня вско­ре начинает знобить. Сидящим же в телеге — все ни­почем. Им весело, они что-то поочередно рассказывают друг другу, и все хохочут, хохочут.

Но солдатам, видимо, все же надоедает тарахтенье телеги на гати, они вскоре сворачивают с лесного трак­та и, переехав запретную проволоку, низко свисающую над землей, едут проселочной дорогой. Телега их скры­вается за деревьями.

Я и в этом случае завидую солдатам: по мягкой проселочной дороге куда приятнее ехать, чем по гати.

Оказавшись в тишине и в одиночестве, я чуть ли не засыпаю и от тихого шелеста дождя, и от мерного пе­рестука копыт. Может быть, потому мне таким силь­ным кажется взрыв, вдруг раздавшийся впереди? Мой жалкий конь шарахается в сторону, сбросив меня в канаву, и с удивительной прытью несется обратно по дороге.

Я вылезаю из канавы и бегу к месту взрыва на про­селочной дороге. Там зияет широкая воронка от про­тивотанковой мины.

Я долго смотрю по сторонам. Ни телеги, ни людей, ни лошади.

Только потом, оглядевшись вокруг, я вижу на од­ной из сосен изрешеченную осколками плащ-палатку, и метров за сто, на другой — покачивающееся на вет­ке колесо.

А мелкий осенний дождичек идет не переставая.

«Милый варвар»

Немцы ушли на другой берег, разобрали настил на мосту, и теперь, словно позвоночник ихтиозавра, из воды торчали концы свай, скрепленных поверх широ­кими лежнями.

Все попытки наших саперов восстановить мост ни к чему не привели. У них не было и понтонов для на­водки переправы. Берег обстреливался вражеской ар­тиллерией, прочесывался огнем автоматчиков. Укры­вались саперы за пригорком перед мостом, где они прорыли траншею в виде подковы...

После долгих раздумий командир роты, пожилой инженер из запаса в звании техника-лейтенанта, при­нял план восстановления моста, предложенный сер­жантом Разводовым, показавшийся ему хотя и тяже­лым по выполнению, но наиболее разумным, и отпра­вил сержанта на день в тыл.

Разводов был исполнительным командиром отделе­ния — и только. Ничем особенным он не проявил себя

за месяцы войны. Сапер как сапер. До войны, говорят, Разводов в колхозе плотничал, рубил избы. Если чем и был он известен в роте, так это своей варварски тягу­чей речью: о чем бы сержант ни рассказывал, слушать его всегда было пыткой. И солдаты шутя его называ­ли — «милый варвар».

Командир роты не любил Разводова, редко с ним разговаривал. К тому же у него в последнее время по­баливало сердце, и он оберегал себя от лишних волне­ний.

На другой день, к обеду, сержант вернулся из тыла. Вместе с ездившими с ним саперами он ползком до­брался до изрытого траншеями пригорка перед мос­том. На поляне над картой лежал командир роты.

Ваше приказание выполнено, товарищ техник- лейтенант. Привезли сто бревен. Подтоварник, но круп­ный. .. — шепотом произнес подползший Разводов и по-приятельски подмигнул...

Командир роты, человек строгих правил и ирони­ческого склада ума, впервые как-то внимательно взгля­нул на сержанта, на его грубоватое, скуластое лицо с глубоко сидящими зелеными глазами, и сказал:

Вижу, вижу по вашим лицам, что съездили не зря.

Вроде бы... как это сказать? .. Вроде бы и ни­чего съездили, — после долгого раздумья ответил Раз­водов. — Значит, мы прежде всего заехали на стан­цию. .. на эту... ну, как она называется? — обернул­ся он к рядом лежащим на траве саперам. — На бук­ву «эн» начинается...

Саперы стали вспоминать. Наконец вспомнили: Надеждино!

Вот-вот, — обрадовался Разводов. — Первым де­лом мы, конечно, стали искать коменданта... Не по­мню только фамилии... Как будто бы в ней было что- то заводское... такое...

Слушая сержанта и наблюдая за ним, командир роты стал багроветь.

А Разводов морщил лоб, щелкал пальцами и ни­как не мог вспомнить фамилию коменданта! Саперы знали по опыту, что пока он не вспомнит, то и расска­зывать дальше не будет, а потому все поспешили ему

на помощь — и те, кто ездил за бревнами, и те, кто, высунувшись сейчас из траншеи, слушал сержанта...

Слесарев? .. Токарев? .. Стамескин? .. Верста­ков? .. — И еще десяток разных фамилий, как в «Ло­шадиной фамилии» Чехова, выкрикивалось со всех сторон. И наконец: — Вагранкин? ..

Вот-вот, Вагранкин! — невозмутимо подтвердил Разводов. — Посоветовал мне комендант заехать за бревнами на соседнюю станцию, говорит, там большой лесной склад... на станцию из четырех букв... Ну, как она называется? ..

Переглянувшись и тяжело вздохнув, саперы нача­ли подсказывать ему сотню названий из четырех букв, хотя и фамилии и названия станций не имели никако­го отношения к тому, что Разводов хотел добавить к своему плану восстановления моста.

К черту! — в ярости вскочил на ноги техник- лейтенант. — Хватит с меня этой пытки! ..

С того берега раздалась автоматная очередь, уда­рил снайпер. Но пули, к счастью, миновали командира роты. Упав на траву, он погрозил сержанту кулаком:

Ты понимаешь, у меня не железное сердце! ..

Пожав в недоумении плечами, Разводов стал отпол­зать от пригорка. За ним, сдерживая смех, поползли саперы...

А вечером сержант Разводов снова пришел к при­горку перед мостом. На этот раз он с напарником нес на плече бревно. За ним молчаливой вереницей осто­рожно ступали в темноте саперы его отделения. Нача­лась подготовка к восстановлению моста.

Когда все сто бревен были сложены на поляне за скатом пригорка, Разводов и трое его товарищей сапе­ров легли на землю на расстоянии двух шагов друг от друга. Четверо других саперов подняли бревно и мед­ленно опустили им... на шею.

У Разводова сразу же прилила кровь к лицу, по­плыли огненные круги перед глазами, перехватило ды­хание, и он прижался лбом к холодной земле: ему бревно положили толстым концом — комлем. ..

Ну? .. Кто там замешкался? .. — раздался ря­дом голос командира роты.

Разводов оперся на локти — и не столько силой шейных мышц, сколько всей мощью своих широких и

крепких плеч, на которых он перетаскивал не одну ты­сячу бревен, когда рубил избы в колхозе, — приподнял давящее на затылок бревно и отбросил его назад на "спину. Ему сразу же стало легко, и он с жадностью хватил широко раскрытым ртом сырой вечерний воз­дух. Потом, закинув голову, придерживая плечами сползающее на затылок бревно, он пополз вперед, вы­нужденный в таком неестественно распластанном виде все время глядеть в черное небо с далекими и спокой­но мерцающими звездами.

Загребая руками и ногами, а больше ногами, сапе­ры перевалили через пригорок, спустились в ложбину, неся на шее шестиметровое бревно. То и дело кто-ни­будь из них не выдерживал его тяжести, опускал голо­ву и тогда бороздил землю подбородком.

Но вот саперы достигли спуска к реке. Разводов по­стучал по бревну. Все четверо одновременно опустили головы. Бревно само скатилось сверху на лежни моста.

Внизу притаившиеся в воде за сваями солдаты под­хватили бревно баграми и, передавая друг другу, по­катили его дальше по лежням.

Немцы открыли сильный огонь по всему берегу. По­том река засветилась от ракет и зажженных домов на той стороне. Немцам ответили наши артиллерийские и минометные батареи.

А сержант Разводов и его саперы молча делали свое дело. Через каждые десять минут по мосту грохо­тало бревно. Откинув голову, саперы ползком возвра­щались назад, высоко неся окровавленные подбородки.

Среди ночи к пригорку перед мостом подошли танки.

Последние десять бревен накатывались на лежни моста уже на рассвете. Теперь немецкие снайперы и автоматчики вели прицельный огонь, а не просто стре­ляли на звук. Пули их то и дело щелкали по каскам ползущих саперов. Четверо было убито, двенадцать ранено.

Когда танки с двух сторон вышли из-за пригорка, у ползущего с последним бревном сержанта Разводова вдруг сорвалась каска с головы, и тут немецкий снай­пер и его сразил насмерть...

— Сержант, сержант! — закричал командир роты, схватившись за больное сердце. Танки уже приближались к мосту. В следующее мгновение командир роты вскочил на ноги, бросился к убитому сержанту, при­поднял конец бревна, сунул голову под него и, часто-­часто загребая ногами, пополз к спуску.                _

Бревно покатилось на мост, а по технику-лейтенанту из запаса — с трех сторон ударили три снай­пера. ..

Ведя на ходу огонь из пушек, танки уже неслись по пляшущим бревнам на вражеский берег.

Цигарка

Я сидел в землянке командира полка, когда вошел майор, новый помощник начальника штаба, прибыв­ший недавно из Москвы, и, загадочно улыбаясь, поло­жил перед полковником коробку табака «Золотое ру­но».

Имею честь знать, товарищ полковник, что вы курильщик особой статьи, — начал он своим скрипу­чим голосом. — Сам-то я не курю, здоровье не позво­ляет, но эту коробку захватил на всякий случай, ду­маю — подарю кому-нибудь на фронте...

Полковник вынул трубку изо рта, поблагодарил майора за столь ценный подарок, спросил, как он устроился, не нуждается ли в его помощи и, услышав в ответ, что тот еще не успел «сориентироваться в об­становке», усмехнулся в свои пышные богатырские усы. Потом, повертев коробку в руках, он сунул ее в ящик стола, где у него хранились разных сортов табаки — от уральского самосада «дергач» до трубочного «Капитанский», — присланные друзьями или куплен­ные в ларьке Военторга.

Майор вспыхнул, покраснел.

А я думал, товарищ полковник, что делаю вам чрезвычайно приятный сюрприз, — заскрипел он. — Мой шеф так много рассказывал про вашу страсть к хорошим табакам! .. Ведь «Золотое руно» и в Москве не так просто достать. Табак, можно сказать, особен­ный, приготовляется на меду...

Пачка чая

Встретив Узунбекова в непривычном для него виде, без маскировочного халата и снайперской винтовки, майор с удивлением спрашивает, куда тот идет.

В медсанбат, товарищ командир, — флегматич­но отвечает казах.

Не заболел ли ты? — с тревогой спрашивает майор.

Немножко, конечно, есть, товарищ командир, — загадочно отвечает знатный снайпер. — Попрошу ста­кан крепкого чая.

Крепкого чая?! — Майор искоса смотрит на ка­заха, не может понять, что это у него за болезнь, кото­рую надо лечить крепким чаем, и переводит разговор на излюбленную им тему: — Правду говорят, что ты совсем бросил «охотиться»? Не убил ни одного фрица за последние дни?

Правда, товарищ командир, очень даже прав­да. .. Плохо вижу, совсем ничего не вижу, — чуть ли не со слезами на глазах произносит Узунбеков.

С чего ты это вдруг ослеп? — снова тревожится командир батальона. — Ведь так метко стрелял? ..

Чаю мало пью, товарищ командир, чаю нет... А брусничный — бр-р-р! — качает он головой, зажму­рив глаза.

Чаю?! — майор снова искоса смотрит на снай­пера, не зная, как отнестись к разговору с ним, но тут ему вдруг вспоминается...

Это было поздней осенью 1940 года. Из Красно- водска через Астрахань он ехал на побывку к матери в Рязань. Провожая, друзья надоумили его привезти домой на Октябрьские праздники знаменитые баскунчакские арбузы. Выехав поздно вечером из Астрахани, он всю ночь простоял в холодном тамбуре, нетерпели­во дожидаясь Баскунчака. В вагоне все спали. Видимо, пассажиры или совсем не слышали про Баскунчак, или же сон им был дороже знаменитых арбузов. А он не спал, хотя и еле держался на ногах от усталости. До боли в глазах он вглядывался в темноту, но мимо толь­ко изредка проносились заброшенные в калмыцкой степи крохотные станции с мерцающими керосиновы­ми лампами и небольшие поселки.

На рассвете, уже недалеко от Баскунчака, поезд на какую-то минуту остановился на безлюдном полу­станке из двух глинобитных приземистых домов. Но вскоре в тамбур постучали. Он открыл дверь. Внизу стоял старик казах и держал в руках белую овцу.

Нет, — сказал он старику, думая, что тот прода­ет овцу. — Овца мне не нужна. Мне нужны арбузы.

Но старик поставил овцу на верхнюю ступеньку, а потом, подтолкнув ее в тамбур, сказал, что он не про­дать хочет овцу, а просит за нее щепотку чая на завар­ку. Да, да, щепотку чая на одну заварку!.. Он неделю не пил чаю, он умирает без чаю, ради чашки чая он пешком прошел двадцать верст по степи и всю ночь проторчал на полустанке.

Тогда, побежав в купе, он открыл чемодан, выхва­тил из него начатую пачку чая и протянул старику. Отдал он ему и овцу. В это время поезд тронулся. По­трясенный его щедростью, старик побежал рядом с ва­гоном, сперва пытаясь открыть дверь тамбура и вер­нуть ему чай, потом — поставить на ступени овцу. Но поезд уже набрал скорость. Тогда старик остановился и стал кланяться поезду... Уже давно скрылся из виду полустанок, замелькали вдали яркие огни Баскунчака, вскоре показались фантастические горы десятикило­граммовых арбузов, сложенные вдоль железнодорож­ного полотна, галдящие толпы торговок, закутанных уже по-зимнему в шали, а далеко-далеко все виднелась фигура старика казаха...

Что же ты, брат, давно не сказал мне про чай? .. Как же казаху можно без чаю? .. — Схватив Узунбекова за руку, майор чуть ли не насильно тащит его в свою землянку, под подозрительным и настороженным взглядом связного смело открывает свой бывалый в пе­ределках чемодан, сует снайперу в карман давно хра­нимую пачку индийского чая, купленного в Военторге, взахлеб рассказывает ему о случае со стариком на по­лустанке перед Баскунчаком...

Вечером к майору заходит с докладом командир роты.

Есть еще одна приятная новость, — сообщает он среди других дел. — Сегодня поправился наш Узунбеков. После обеда он пошел на «охоту» и прямо с

разлету срезал немецкого обера... Для верности даже «законтрагаил» его, всадил вторую пулю.

За перегородкой, тяжело вздохнув, связной с уко­ризной произносит:

— За этого паршивого обера я не только пачку, ще­потки не дал бы индийского чая.

Майор молчит, почему-то стыдливо опустив глаза. А командир роты, не поняв, к чему относится реплика связного, продолжает рассказывать о ротных делах.

Муза

Машина наша останавливается по красному сигна­лу. Поднявшись со снега, обочиной дороги к нам идут три привидения с автоматами на груди. Крайний спра­ва, зажав в руке карманный фонарь, заслоняется им от света фар, требовательно спрашивает :

Пропуск!

Муза! — погасив фары, басом отвечает шофер.

Пропуск!!! — угрожающе произносит привиде­ние.

Мушка, мушка! — на этот раз торопливо, дис­кантом отвечает шофер.

Ну, это другое дело, — ласково говорит приви­дение, подходя к машине, и просит достать у него из кармана маскировочного халата кисет с махоркой, свернуть цигарку. У привидения замерзшие руки, а курить страсть как хочется.

Но шофер достает свой кисет, хвалит свой табак, со всей щедростью скручивает автоматчикам по толстой цигарке, дает им прикурить, и они, пожелав нам счаст­ливого пути в Кобону, уходят за обочину дороги, сразу же по пояс проваливаясь в снег и слившись со снегом.

Машина трогается, и мы снова едем ночной пустын­ной дорогой.

Надо же такое сморозить: «Муза»?.. — хмык­нув, смущенно произносит шофер и качает головой.

Что это за Муза? — спрашиваю я.

Да котенок в нашем автобате!.. Снял с крыши во время пожара вчера... Такая смешная холера...

Белоснежная постель

Вторую неделю идут дожди. Болота набухли, и над ними висит промозглый, сизый туман. Сквозь туман в просветах проглядывает черный заболоченный лес без листвы. А там, дальше, тянется чахлое мелколесье, по которому проходит передний край.

По траншее, прорытой меж двух болот, я возвра­щаюсь из боевого охранения в расположение КП роты. Уже сумеречно, здесь мне ночевать, а утром ехать дальше... Со мной идут три солдата. Они молча шага­ют по колено в воде, одной рукой захватив полу мок­рой шинели, другой прижав к груди мокрый автомат.

Войдя в землянку, солдаты снимают шинели и пер­вым делом принимаются за растопку печи, сделанной из бочки от бензина.

Двое это делают со знанием дела, и мокрые дрова вскоре начинают чадить в печке. Третий топчется око­ло них, не зная, к чему приложить руки, потом заби­рается на нары, сложенные из тоненьких жердочек, и, вытянувшись, дремлет. Сквозь накаты на живот сол­дату короткими струйками стекает вода. Солдат ото­двигается, не открывая глаз, нащупывает за спиной ко­телок, ставит его рядом и снова дремлет.

В печке дрова наконец разгораются и вспыхивает пламя. Два солдата снимают мокрые сапоги, портянки навешивают по ободку железной бочки. Я следую их примеру.

Эх, ребята! — говорит первый солдат, положив на колени сапоги подошвами вперед и совсем близко придвинувшись к огню. — Хорошо бы сейчас очутить­ся в каком-нибудь ресторанчике!.. С музыкой!.. Или хоть в забегаловке, тоже ничего... Чтоб было светло, тепло, а мы бы тихо сидели где-нибудь в уголочке и по- дружески попивали водочку под соленые грибки...

Оно, конечно, было бы неплохо, — говорит вто­рой солдат, осторожно вращая свой сапог перед ог­нем. — Но я бы многое отдал за то, чтобы вырваться из этого проклятого болотного края и попасть на ка­кой-нибудь степной фронт... в знойную степь, где нет ни глотка воды, где люди задыхаются от жажды...

Тогда на нарах приподнимается третий солдат, берет переполненный котелок, выплескивает воду под нары и, свесив ноги, говорит:

Слушая вас, я вот о чем помечтал, ребята. Хо­рошо бы сейчас вдруг перенестись - домой!.. Попарить­ся бы в баньке и лечь в постель — белоснежную, с хру­стящей простыней и наволочкой. Вытянуться в такой постели и заснуть крепким сном! Спать день, спать два, пока не надоест...

Белоснежная постель! — хмыкнул первый сол­дат, выворачивая голенища дымящихся сапог и снова протягивая их к самому огню...

Ночью противник атаковал оборону роты, и в боло­тах завязалась ожесточенная схватка. Продолжалась она до самого утра.

На нашей стороне было много раненых, один про­пал без вести. Им оказался солдат «белоснежная по­стель».

Раненых подобрали на поле боя и увезли в медсан­бат. Долго искали пропавшего без вести. Его нашли только к вечеру. Он был втоптан танкетками в разжи­женную дождями болотную грязь. Похоронили его тут же, недалеко за болотом.

Спящим на белоснежной постели я не желал бы, чтоб даже приснился такой сон.

«Противочертово ружье»

«Язык» Лятти Рейно, солдат отделения противо­танковых ружей, своего ротного пастора называет «противочертовым ружьем». Так, говорит он, солдаты нарекли пастора за его молитвы, в которых он просит бога покарать «русских чертей». Но бог, видимо, оглох на старости лет, не слышит молитв пастора, и «проти­вочертово ружье» вынужден изо дня в день стрелять одними и теми же холостыми патронами.

По словам Лятти Рейно, пастор среди солдат не пользуется авторитетом из-за безрезультатности своих молитв, ну, а кроме того, пастор — он же шинкарь и фотограф — не совсем честен: водку продает втридо­рога, к тому же разбавляет водой, а за каждый снимок дерет пять марок, пользуясь тем, что на фронте нет фотографов.

Но с некоторых пор, видя, что паства перестает ходить на утреннюю молитву, «противочертово ружье» решил внести новшество в свою работу. Он стал совер­шать молитвы не о покарании всей советской армии в целом... а каждого рода оружия в отдельности! На­пример, сегодня он призывает все небесные силы на уничтожение «гектарного орудия» (так он называет нашу «Катюшу»), завтра — на «русских артиллери­стов, стреляющих прямой наводкой»...

В день, когда Лятти Рейно был схвачен нашими разведчиками в плен, он прослушал проповедь «проти- вочертова ружья» о покарании русских снайперов. Па­стор советовал пастве не высовывать носа из траншеи, по открытой местности — ползти на брюхе, при артил­лерийской стрельбе — не выбегать из землянок, так как в это время любят охотиться русские снай­перы.

Услышав смех солдат, пастор рассердился, назвал всех дураками и сказал, что если они не будут осто­рожны, то русские всех перестреляют, как куропаток. На вопрос солдат, откуда пастору все это известно, тот ответил:

Про все намерения противника мне от бога из­вестно! ..

Придя в боевое охранение, Лятти Рейно впервые за­думался над словами пастора и в особенности над слу­чаем, о котором тот рассказал. В соседнюю роту при­везли новую немецкую стереотрубу, и только ее высу­нули из траншеи, как с русской стороны раздались два точных выстрела. Подумав о том, что совсем неприят­но было бы получить эти две пули в собственные глаза, Лятти Рейно решил не высовываться из траншеи... и тут... он только успел крикнуть: «Русские разведчи­ки!»— как потерял сознание. Пришел он в себя уже у нас в обороне.

Сдерживая улыбку, я говорю Лятти Рейно:

Вы зря послушались своего пастора. В тот день из-за плохой видимости наши снайперы совсем и не стреляли. Действовали только разведчики.

— Да, да, — уныло кивает он своей рыжей голо­вой. — Я всегда был уверен, что наш пастор отъявлен­ный мошенник и ему ничего не известно о действиях ваших солдат... Не случайно, надо думать, он разбав­ляет водку водой и за каждый снимок дерет пять ма­рок. ..

Трус на колокольне

Генерала Андреева всегда окружали храбрые офи­церы и солдаты. И внешне обычно они выглядели сильными и рослыми. Все мог генерал простить подчи­ненным, но только не трусость. И трусы всячески из­бегали генерала.

Таким я знал генерала с первых дней войны, даже в осенние месяцы 1941 года, когда его дивизия в тяже­лых условиях отходила на Свирь.

Когда же летом 1944 года началось освобождение Карелии, дивизия Андреева шла в авангарде наступа­ющих войск.

Город Салми был взят дивизией Андреева первого июля.

В два часа ночи, только приехав в Салми, я пошел искать генерала. В разных частях города еще полыха­ли пожары. На берегу Ладожского озера догорал лесо­завод. Улицы были окутаны сизым туманом, и пахло тошнотворным трупным запахом гари. Наши войска еще днем ушли вперед, на Питкяранта, и в Салми оста­вались только саперы, разминирующие улицы и дома.

На Тулема-Йоки мост был взорван. Я с трудом, пе­репрыгивая с плота на плот, перебрался на тот берег и пошел к обезглавленной церкви на пригорке, вокруг которой то тут, то там весело трещали костры. Здесь, у церкви, и был раскинут походный КП дивизии Ан­дреева.

У костров вповалку лежали автоматчики и развед­чики в камуфляжных костюмах. В ведрах кипятили чай, варили картошку. Куда-то через пригорок, бесце­ремонно перешагивая через лежащих, тянули провод связисты.

Вскоре на пригорке, в накинутой на плечи шинели, появился генерал Андреев. С ним было еще человек десять генералов. Генералы из штаба армии, генералы из штаба фронта, генералы из Москвы. Они располо­жились вокруг самого большого костра, по-солдатски стали чаевничать и есть полусырую картошку вместе со всеми.

Потом командир дивизии поговорил по рации с на­ступающими полками и в окружении генералов тро­нулся в поход. Обгоняя их, вперед побежали автомат­чики и разведчики.

И в это время зазвонил колокол в церкви!..

В следующее мгновение к церкви бросилась группа автоматчиков из охраны генерала.

А колокол продолжал звонить.

Автоматчики вбежали в церковь, но лестница на колокольню оказалась разбитой снарядом.

Сложными акробатическими приемами автоматчи­ки все же забрались на колокольню и вскоре оттуда на веревке спустили вражеского капрала, за ним — стан­ковый пулемет с заряженной лентой, большое количе­ство запасных лент, ящик с патронами, две связки гранат.

Капрала привели к генералу.

Вражеский пулеметчик, товарищ генерал! — до­ложил адъютант. — Оставлен для прикрытия своих войск. Он, конечно, мог бы перестрелять всех на этом пригорке, но...

Струсил?

Так точно, товарищ генерал. Со страха и зазво­нил в колокол. А с трусами, как известно...

Дурак! — перебил его генерал, зная, что он ска­жет.— Этого «труса» мало озолотить! Вот что: накор­ми его как следует и отправь прямо в штаб армии. Го­ловой отвечаешь за него!

Генерал обернулся к обезглавленной церкви и, рас­смеявшись, впервые в жизни перекрестился.

Он пошел вперед. И все пошли за ним, торопливо гася на ходу костры, счастливые от благополучного ис­хода этого неожиданного происшествия.

Второе ведро

После четырехдневной поездки по частям наступа­ющего фронта мы, трое военных корреспондентов, воз­вращаемся в Олонец. Второй день не переставая идет дождь, дороги разбиты танками, самоходками, и наш «виллис» то и дело ныряет в лужи. Мы устали, про­дрогли, голодны и мечтаем только об одном: об от­дыхе.

Быстро густеют сумерки. Шофер говорит:

Боюсь, не хватит бензина. Тогда придется за­ночевать в лесу.

А мы у кого-нибудь возьмем в долг. Пам не от­кажут! — говорит сидящий рядом с ним журналист- москвич.

Конечно, не откажут, — поддерживает его со­трудник фронтовой газеты.

Сомневаюсь, — говорю я. — Дорога трудная, и вряд ли кто захочет лишиться лишнего ведра бензина.

В это время в сторонке, в лесу, мелькает шлагбаум. Шофер с ходу круто сворачивает.

Чья часть? — спрашивает он, чуть ли не врезы­ваясь в шлагбаум.

Танкисты Чернигородского, — отвечает часо­вой.

Имя полковника Чернигородского, командира тан­ковой бригады, нам хорошо известно. О его тактике та­ранного удара мы не раз слышали в частях. И о тан­кистах бригады и о самом полковнике рассказывали много замечательного. Это была лучшая бригада тан­кового корпуса, действовавшего летом 1944 года в на­правлении Салми.

Я передаю часовому нашу просьбу, часовой вызы­вает какого-то солдата, советуется с ним, солдат бежит в глубь леса, а через некоторое время перед нашей ма­шиной появляется лукаво улыбающийся танкист с дву­мя черными помятыми ведрами в руках.

Какое ведро вас больше устроит, товарищи офи­церы? — улыбаясь, спрашивает он, ставя ведра на землю.

Мы переглядываемся, я вылезаю из машины, ню­хаю содежимое первого ведра: там — бензин, во вто­ром ведре — водка...

Смеемся, и в этом поступке командира танковой бригады узнаем тактику его таранного удара!

На ночь глядя, нас, конечно, больше всего сей­час устроит второе ведро, — шутим мы.

Москвич и корреспондент фронтовой газеты про­ворно выскакивают из «виллиса», и мы идем к пол­ковнику.

Позади нас с ведрами в руках шагает улыбающий­ся танкист.

Полковник встречает нас у порога своей «резиден­ции» — громадного зеленого фургона на двухметровых колесах. Он под стать фургону — высокого роста, ши­рокоплечий, могучий. Хохочет он громоподобно, до боли сжимая нам руки, и говорит:

Я так рад, так рад вашему приезду!

Мы поднимаемся по лесенке в фургон и видим уют­ную комнату в коврах. Посреди, освещенный ослепи­тельно яркими лампами под колпаком, стоит стол, на­крытый на десять приборов. А на столе — капуста, грибы, огурчики, чугунок с дымящейся картошкой!

Мы, кажется, попали на какое-то торжество, — с изумлением глядя на стол, говорит москвич.

На несостоявшееся торжество! — отвечает ко­мандир бригады, принимая из рук танкиста ведро с водкой.

Все садятся за стол. Полковник ставит ведро рядом с собой, черпает водку кружкой и наполняет стаканы. Мы пьем и некоторое время молча жадно закусываем.

Тут дело несколько деликатное и необычное, — говорит полковник. — В последний раз, когда меня представляли к награде, я просил генерала учесть мою давнюю мечту и, если только заслуживаю, предста­вить к ордену Красного Знамени. Орденов у меня всяких хватает, но «Красного Знамени» только три — с четвертым буду полным кавалером!.. Учтите, это первый боевой орден, учрежден он еще в дни граждан­ской войны! Присуждается только за боевые заслуги! В отличие от всех остальных орденов!—Полковник снова щедрой рукой наполняет наши граненые ста­каны.

Мы пьем, на этот раз уже по полстакана, от водки разит бензином, денатуратом и еще какой-то гадостью. Полковник продолжает свой рассказ:

Командир корпуса обещал исполнить мою просьбу. Но начальник штаба — злодей из злодеев! — представил меня к званию Героя Советского Союза!.. Учтите, и при прошлом представлении, когда мне тоже обещали «Красное Знамя», начштаба уговорил гене­рала представить меня к «Отечественной войне»!.. В первом случае он — видите?! — занизил награду, во втором — завысил.

Из-за чего же начштаба вас так невзлюбил? — спрашивает корреспондент фронтовой газеты.

Если бы вы только знали!.. Как-то в дни боев за Москву, когда мне был дорог каждый танк в бригаде, начштаба сильно распылил мои силы. Я, конечно, вос­стал! В запале сказал ему, что он действует не как танкист, а как конник, и что ему бы лучше служить в кавалерии! И с того дня он страшно меня возненави­дел. Идет на все, мерзавец... Какой с меня Герой?

Полковник в третий раз наполняет наши стаканы.

Так, значит, вас можно поздравить с новой на­градой? — спрашивает москвич. — По этому случаю, надо думать, и накрыт такой роскошный стол?

Задумано было так, конечно, — нахмурившись, обиженно отвечает полковник. — Сейчас пьют-едят во всех бригадах. Многие сегодня получили награды, но... только не я. Не поехал в корпус! Назло начштабу! Он хорошо знает мой характер и давно вызывает на скан­дал. Ну что ж! Он теперь его дождался! Пусть меня понизят в звании, дадут любое взыскание. На все пойду!..

А не выпить ли нам за нового Героя? — говорит москвич...

Но полковник энергично качает головой.

Дороги запада

Трансмиссионные ремни

Мы попали на станцию Папкеси через несколько часов после ее взятия.

Недалеко от станции стоял разбитый эшелон. Его таранил наш танк КВ. Случай редкостный, если не единственный, в Отечественной войне. Танк по каса­тельной ударил гусеницами в колесо паровоза и во­время отвалил в сторону.

В эшелоне было много всякого добра: одежды, обу­ви, белья, сушеных фруктов и варенья в килограммо­вых банках. И один вагон с добротными немецкими трансмиссионными ремнями. Вот этот вагон и привлек главным образом внимание наших солдат. У вагона толпилась большая очередь. Взяв по кругу ремня, солдаты торопливо уходили в свои роты. Судя по об­рывкам фраз, доносившихся до нас, вскоре должно было начаться наступление в направлении озера Ба­латон.

Лейтенант Нежинцев, инструктор инженерного от­дела нашей армии, с которым я утром встретился в шахтерском городке Варпалоте и откуда мы пешком добрели до Папкеси, увидя эти трансмиссионные рем­ни, радостно воскликнул:

Вот счастливый случай! Возьму кожи на под­метки!

Он хотел остановить солдата, несущего круг ремня, но тот обошел его, сказав:

Несу на взвод, товарищ лейтенант. Попросите у других.

Лейтенант попытался остановить второго, третьего, четвертого солдата, но они отвечали то же самое...

Лейтенант сделал еще одну попытку. На этот раз ему удалось остановить молоденького рыжего ефрей­тора. Но ефрейтор сделал такое страдальческое лицо, с такой силой прижал к груди метровый круг транс­миссионного ремня, что лейтенант плюнул, выругался и спрятал нож, которым собирался отрезать кожи на подметки.

Рыжий ефрейтор отбежал шагов на десять, потом ликующе крикнул:

Ремня в вагоне много, на всех хватит!

Лейтенант обиженно буркнул в ответ:

Ну, буду я еще лезть в вагон!

Мы сверили часы и направились искать коман­дира батальона.

Черт знает что! — не мог успокоиться лейте­нант. — С ума сошли с этим ремнем! Попроси послед­ний кусок хлеба — не задумываясь разделят. А с рем­нем просто вышел конфуз!

Солдат может обойтись и без хлеба, — сказал я. — На то он и солдат. А вот насчет кожи*.. Кожа — необходимая вещь... Тылы далеко, народ в походах износил сапоги, и каждый мечтает о новых подметках. В них ведь куда веселее шагается солдату.

Лейтенант хотя и согласился с моими доводами, но по всему было видно, что он сильно обижен и огорчен. И было бы из-за чего! Лицо его сделалось багровым, даже голос изменился, стал каким-то надтреснутым. Видимо, лейтенанту в жизни все давалось легко, не привык он к отказам.

В 16.00 началось наступление наших войск на Ба­латон. Оно, правда, уже не носило того ожесточенного характера, что предыдущие бои, начиная от Ловаш- берени, но поначалу все же было упорным и кровопро­литным.

Во время боя лейтенант перекочевал в соседний ба­тальон, и я потерял его из виду.

К утру наши войска дошли до Балатона, отрезав пути отступления немцам.

В полдень я снова встретил лейтенанта... Он был ранен, не узнал меня, и его увезли на «виллисе». В по­следнем бою, говорят, перед самым озером, он заменил убитого командира роты и отлично дрался.

В Папкеси я возвращался один. «Не будь этого про­клятого трансмиссионного ремня, может быть, лейте­нант и не ушел бы в соседний батальон и не был бы ранен, — размышлял я. — Видимо, ему неловко было со мной в одном батальоне, самолюбие не позволяло: как-никак я был свидетелем его конфуза...»

В пути меня нагнал веселый старшина-артиллерист, и мы пошли вместе. Он рассказывал длинные деревен­ские анекдоты и всю дорогу смешил меня до слез.

Уже недалеко от Папкеси я увидел валяющиеся в разных концах безлюдного поля круги трансмиссион­ного ремня. Солдаты, видимо, побросали их в первые же минуты боя. В одном месте среди этих кругов я за­метил убитого, мы подошли к нему. Это был молодень­кий рыжеволосый ефрейтор, что вчера ликующе кри­чал лейтенанту: «Ремня много в вагоне, на всех хва­тит!» Он лежал, широко раскинув руки, в кирзовых сапогах с дырявой подошвой...

Мы молча прошли дальше...

Много кругов трансмиссионного ремня валялось и в канаве, прорезающей поле. Мой веселый спутник, ничего не ведая о вчерашних событиях, сел у канавы, достал перочинный нож, поточил его о камень и, на­певая песенку, отрезал себе кусок ремня. Потом протя­нул мне нож:

Отрежьте и себе, товарищ капитан. Поставите новые подметки. Не будет им сносу.

Я взял нож, подержал его в руке и вернул артил­леристу.

И зря! — сказал старшина. — Нам еще придется исходить пол-Европы! — И он отрезал себе второй ку­сок ремня. Про запас!

Романтик на коне

Об этом солдате с утра в Вене рассказывали удиви­тельные истории. Всюду находились очевидцы его по­двигов. Одни видели, как солдат на коне подлетел к огневой точке у городского театра и гранатой пода­вил вражеский пулемет, другие — как он захватил группу немцев в плен, третьи — как солдат прикладом автомата глушил фашистов...

Но почему солдат воюет на коне, — дикость-то ка­кая! — объяснить никто не мог.

В полдень этого удивительного солдата я увидел в районе Оперы. На резвом коне без седла, болтая но­гами, как деревенский мальчишка, едущий на водо­пой, он пронесся куда-то с автоматом в поднятой руке.

Но увидеть его близко мне удалось лишь несколь­кими часами позже, в районе Дунайского канала. Под ним на перекрестке немцы подстрелили коня, и солдат на четвереньках отползал к ближайшей подворотне.

Из обувного магазина, где расположился команд­ный пункт стрелковой роты, ведущей в этом районе тяжелые бои, вышел сердитый усатый капитан, крик­нул солдату:

А ну-ка, братец, поди-ка сюда!

Солдат остановился, потом в нерешительности по­вернул в сторону магазина.

Поди-ка, поди-ка сюда! — с угрозой проговорил капитан.

Солдат на четвереньках вполз в магазин.

Теперь можешь и встать! — сказал капитан, входя за ним. — Здесь безопасно.

Но солдат смог только приподняться на колени.

И тогда все находившиеся в магазине обратили внимание на его ноги. Солдат был без сапог, ноги его были обернуты темными шерстяными портянками, за которыми проглядывали предательские белоснежные бинты.

Вот тогда-то все поняли, почему солдат воевал на коне.

Когда и где это тебя ранило? — участливо спро­сил капитан. Подхватив солдата под мышки, он уса­дил его на стул.

Солдат стыдливо опустил голову...

Неделю тому назад, товарищ капитан, под Винер-Нойдорфом... Подорвался на мине, оторвало часть ступни...

Ничего не понимаю! — сказал капитан. — Как же тогда ты очутился в Вене?

Солдат еще ниже опустил голову... Он готов был провалиться сквозь землю от стыда. Парень он был молодой. Лицо у него было широкое, скуластое, густо усыпанное веснушками.

Убежал из госпиталя, товарищ капитан, из Ба­дена. ..

Герой! Нечего сказать!.. — Усатый капитан снова стал строгим. — Да как ты смел бежать?

Не знаю, товарищ капитан... Выполз я ночью на четвереньках из палаты во двор, проник в конюш­ню, забрался на ящик, с ящика на коня и уехал в Вену. По дороге солдаты подарили мне трофейный автомат, дали гранат и мешочек патронов...

Вот чудак! — вдруг рассмеялся капитан. — Да ведь тебя за милую душу могли подстрелить на твоем дурацком коне!.. Кто же в наш век техники воюет на коне? .. Да еще в уличных боях? ..

Конечно, могли убить, товарищ капитан, — со­гласился солдат. — Но я как-то не подумал об этом.

Да никак ты, братец, романтик?.. Не бежал ли ты в детстве в Индию? — вдруг, снова рассмеявшись, спросил строгий капитан.

Бежал! — приподняв голову и широко улыбнув­шись ему в ответ, сказал солдат. — Но только не в Ин­дию, а в Узбекистан, товарищ капитан. Воевать с бас­мачами! Правда, тогда они все уже были переловлены и перебиты, и вместо границы я попал в детскую коло­нию. ..

Хоть ты и герой, — сказал капитан, похлопав солдата по плечу, — но я вынужден задержать тебя и отправить обратно в Баден. Влепят тебе в лучшем слу­чае суток десять...

Солдата-романтика вскоре посадили в машину ка­питана и увезли в Баден. Но Вена его не забыла. Слава о нем росла и росла, а к вечеру о нем уже рассказы­вали фантастические истории, хотя недостатка в ге­роях среди наших солдат не было в австрийской сто­лице.

Так живая быль на моих глазах превратилась в ле­генду о романтике на коне.

Гвардии капитан Хабеков

Впервые имя гвардии капитана Хабекова я услы­шал при форсировании Свири. Это было на окраине города Лодейное Поле. Под огнем врага десантники Хабекова дружно отчаливали от берега, а те, кому не

нашлось места в лодках, свертывали свои плащ-палат­ки в «наволочку», набивали ее ветками тальника и, стянув ремнем, бросались в воду.

Среди многих десантных батальонов гвардейцы Хабекова одними из первых достигли вражеского бе­рега и устремились к укрепленному пункту — Карель­ский.

О храбрости и сметке Хабекова я за день наслы­шался столько, что решил обязательно написать о нем в газете. Я пошел вслед за батальоном. Но в какую бы я роту ни попадал, мне неизменно отвечали: «Да, гвар­дии капитан был только что здесь, но ушел. Ищите его в соседней роте...»

Найти Хабекова взялся мне помочь комиссар пол­ка. Но даже у высоты Карельской, где перед штурмом на день задержались наши войска, это ему сделать не удалось. У гвардии капитана, видимо, много было не­отложных дел не только у себя в ротах, но и у танки­стов, саперов и артиллеристов, с которыми он коорди­нировал действия своего батальона.

Тогда комиссар полка сказал:

Я познакомлю тебя с сержантом Муратом Кардановым. Он земляк Умара Хабекова, тоже черкес. Оба они коммунисты. Карданов лучше других расскажет о своем комбате.

Я помню душное и тревожное утро следующего дня, побелевшие от пыли цветы и травы и похожую на древ­нюю крепость высоту Карельскую. Помню сержанта Мурата Карданова, лучшего из командиров взводов ба­тальона, сухопарого, рослого горца, и его солдат, мо­лодых десантников, залегших в траве в ожидании сиг­нала к штурму высоты. Но Карданов мыслями был уже в бою и на мои расспросы о Хабекове отвечал сухо и односложно.

Вскоре по высоте ударили наши артиллерийские и минометные батареи, в облаке пыли*понеслись по до­роге танки, ведя огонь на ходу. И вдруг в сотне метров справа от нас кто-то выбежал вперед в развевающейся плащ-палатке, напоминающей кавказскую бурку, и, размахивая автоматом, поднятым над головой, высо­ким гортанным голосом закричал:

Гвардия!.. Вперед, за Родину!..

Хабеков!., Хабеков!.. — раздались со всех сто­рон крики, и солдаты все разом стали подниматься с земли.

Вокруг меня гремело могучее, все нарастающее «ура», а по полю, обгоняемый сотней быстроногих сол­дат, словно волны, обступающих его со всех сторон, припадая к траве и вновь поднимаясь, в своей разве­вающейся крылатой плащ-палатке бежал комбат Ха- беков, которого я тщетно искал второй день.

Карельская была взята штурмом. Десантники ис­требляли заслоны врага и с боями продвигались по лесу к следующему укрепленному пункту — Самбату- ксе. Отступая, фашисты ставили за собой дымовую за­весу, и гвардейцы Хабекова шли, прикрыв рукой глаза от едкого дыма. Потом враг стал поджигать лес. Пламя высоко поднималось в небо. Но и огонь не остановил солдат Хабекова.

После взятия Самбатуксы бои перекинулись к опоя­санной эскарпами, надолбами, гранитным и бетонным заграждением Мегреге. Перед широко раскинувшимся на берегах Олонки городом Олонцом я потерял след батальона Хабекова, так и не повидавшись с гвар­дии капитаном. Не нашел я его батальон и в Видлице.

Только в районе Салми я как-то однажды встретил Мурата Карданова. Он прибыл по вызову штаба диви­зии издалека. Я думал, что Карданов вернется в ба­тальон и я пойду вместе с ним, но этого не случилось. Карданову было присвоено звание Героя Советского Союза, и ему надо было ехать в Москву.

Наши войска освободили Салми и Питкяртана, во­шли в Сортавала, и на этих рубежах в августе 1944 го­да завершилась война с Финляндией.

В октябре некоторые наши части были перебро­шены с Карельского фронта на Запад.

Среди многих имен командиров, известных мне по Северу, я встретил на дорожных указателях в городе Кечкемете, в Венгрии, и имя Хабекова. Я вспомнил форсирование Свири, бои за Карельскую и Самбату- ксу, но, занятый неотложными редакционными зада­ниями, поиски гвардии капитана отложил до лучших времен.

Стрелки из фанеры с надписью «Хозяйство Хабе­кова» попадались мне потом и в районе Будапешта, и в небольших венгерских городках по дороге на озеро

Балатон, где шли тяжелые танковые бои, и в Австрий­ских Альпах, и на развороченных авиацией улицах Винер-Нойштадта, и, наконец, в Вене.

Как-то во время боев за Дунайский канал я на пере­крестке у Венской оперы среди сотен других стрелок заметил и хабековскую.

Ну, уж сегодня обязательно повидаю этого не­уловимого гвардии капитана! — решил я и отправился на поиски батальона Умара Хабекова.

Фанерные стрелки долго водили меня по улицам, пока не завели в узкий торговый переулок.

Навстречу мне медленно двигалась машина, задра­пированная кумачом, а позади шла, запрудившая весь переулок, колонна молодых солдат десантных войск.

Прижавшись к нише витрины, я пропустил процес­сию.

Кто убит? — спросил я юного солдата с флаж­ком в руке, замыкавшего колонну, когда он порав­нялся со мной.

Гвардии капитан Хабеков... наш комбат... — ответил он, по-мальчишески вытерев рукавом гимна­стерки глаза.

Сапер и корреспондент

Освободив западную часть Вены, наши войска оста­новились перед Дунайским каналом. Берега канала были крутые, высокие, одетые в камень. Форсировать канал было трудно. Немцы это знали хорошо. Они ушли на левый берег и взорвали за собой мосты, оста­вив целым лишь один, который заминировали.

Спасти этот мост взялась группа саперов-комсомольцев во главе со старшиной Степаном Кузаковым.

Старшина был атлетического сложения, невозмути­мого спокойствия и великий молчальник. Он по-пла­стунски подполз к мосту, осмотрел его и вернулся на командный пункт. Я спросил:

— Каким способом вы думаете разминировать мост?

Последний снаряд

В первый же час боя выбыла половина расчета. Вскоре были ранены и остальные артиллеристы. Но эти остались в строю. Перевязанные бинтами, которые тут же пропитались кровью и почернели от порохового дыма, они продолжали сопровождать пехоту по ули­цам Вены.

К полудню в ящике осталось три снаряда.

Пушка стояла на перекрестке, со всех сторон об­стреливаемая немецкими автоматчиками. Пули то и дело щелкали по щиту. Командиру орудия Чернецову вместе с заряжающим Бесамбековым и наводчиком Мартыновым пришлось укрыться в воротах ближай­шего дома.

Пехотинцы попытались одни, без поддержки артил­лерии, подняться в атаку, но неудачно.

Прижав перевязанную руку к груди, Чернецов то­гда крикнул:

Мартынов, к пушке!

Но Мартынов не двигался с места: у него пулей было ранено бедро.

Мартынов, к пушке! — повторил командир ору­дия, но, посмотрев на его смертельно бледное лицо, прокричал: — Бесамбеков, за мной! — И вместе с заря­жающим бросился на перекресток.

За ними заковылял и. Мартынов.

Они спрятались за щит и развернули пушку. Пер­вый снаряд Чернецов послал в окно, откуда стреляли пулеметчики, второй — в ворота углового дома, где скрывались вражеские автоматчики.

Пехотинцы поднялись и ринулись штурмовать дома.

Артиллеристы остались одни на пустынном пере­крестке с пушкой и единственным бронебойно-зажига­тельным снарядом.

Надо спасать пушку! — сказал Чернецов.

Бесамбеков побежал, раскрыл ворота, вернулся, и

втроем они с превеликим трудом откатили пушку в глубь двора.

И в это время где-то совсем близко послышалось грохотание тяжелого танка.

Танки, братцы, танки! — прошептал Мартынов.

Прислушиваясь к лязгу гусениц, флегматичный Бесамбеков сказал:

Один танк!

Было ясно, что это вражеский танк и что он ищет их.

Что же нам делать? — на какое-то мгновение растерялся и Чернецов.

Все они были молодые ребята, комсомольцы, и впервые участвовали в бою.

А мы закроем ворота, сам черт нас тогда не сы­щет! — Мартынов, припадая на правую ногу, пошел и захлопнул ворота.

Грохотание тяжелого танка нарастало. Вскоре этот грохот заглушил даже залпы наших батарей по ту сто­рону Дуная.

Пронеси, господи! — прошептал Мартынов, вер­нувшись к товарищам.

Чернецов долгим взглядом посмотрел на него, швырнул цигарку и кинулся к пушке. Поняв замысел командира, то же самое проделал Бесамбеков. Еще не вполне осознавая зачем, к пушке заковылял и Марты­нов. Они развернули пушку и направили ее на ворота.

Жаль, что остался один снаряд! — с сожалени­ем сказал Мартынов. — А то бы мы им показали кузь­кину мать!

И один снаряд — снаряд! — прокричал в бешен­стве Чернецов и с помощью Бесамбекова зарядил пушку.

Придерживая на голове чалму из бинтов, Бесамбе­ков побежал к воротам и в то мгновение, когда немец­кий танк поравнялся с воротами, распахнул их и плаш­мя упал на землю. Раздался выстрел!

Оглушенный, сжимая обеими руками голову, Бе­самбеков еще лежал на земле, когда рядом с собой он увидел Чернецова и Мартынова. Он отпустил руки.

Ты что, оглох? — услышал он ликующий крик Мартынова.

Бесамбеков приподнялся на локте и увидел окутан­ный черным густым дымом танк со свастикой на башне, языки пламени, фейерверком выбивающиеся из откры­того люка.

Он вскочил, и, обнявшись, они втроем попытались протанцевать какой-то дикий танец. Но лишь засто­нали от боли.

Каждому на войне свое

На подступах к Дунайскому каналу все еще идут упорные бои.

Вот осколком снаряда разбило .громадное бемское стекло в витрине обувного магазина. Бесстрашные вен­ские девушки, «вторым эшелоном» идущие вслед за нашими передовыми частями, тут же, и чуть ли не под разрывами снарядов, пробираются в витрину, и даль­ше — в магазин.

Оттуда выходит какая-нибудь красивая бестия с очаровательной улыбкой, несет в кошелке или нани­зав на веревку пар двадцать модельной обуви всех цве­тов и фасонов и, высоко вздернув руку, с удивительной грацией машет нашим солдатам.

Венские юноши ведут себя несколько иначе, не столь «героически».

В районе Канала ко мне подходит группа человек в двадцать. Наряжены в жалкие лохмотья. И где они набрали это многоцветное тряпье?.. А рядом — фаб­рика готового платья, развороченные снарядом ворота. Юноши просят разрешения... немного приодеться. Они думают, что я комендант. Но я не комендант и, ко­нечно, разрешаю.

Юноши входят в ворота, я иду своей дорогой.

Через час, недалеко от Оперы, я вижу на той сто­роне улицы толпу необыкновенно толстых людей. От^ куда такие взялись в Вене? Кто они? Толстяки пере­ходят улицу и еще издали машут мне рукой. И тоже не без грации!..

Я, конечно, узнаю юношей. Как им удалось напя­лить на себя по три костюма и по три пальто — трудно сказать. Но еще труднее при их виде удержаться от смеха.

Каждому на войне свое.

Старые девы из Прессбаума

Прессбаум расположен на холмах, покрытых лесом. Отсюда не так далеко до Австрийских Альп. Городок курортный, всюду пансионы и виллы богатых венцев.

У каждого дома — аккуратно подстриженный сад, до* рожки, посыпанные песочком. Сейчас середина апреля, пышно цветут вишня, абрикосы, магнолия.

Опьяненный запахом магнолий, никого не замечая на улице, я брожу по городку, думая о том, что вот хо­рошо бы остановиться здесь на несколько дней и по­жить в покое и тишине... Вдруг мне преграждают до­рогу две женщины. По виду — благочестивые мона­шенки. Тощие, высокие, они удивительно похожи друг на друга: остроносенькие, в пенсне с длинными чер­ными шнурками, одетые во все черное, с зонтиками под мышкой, в старомодных ботах, напоминающих ботфорты.

Фрау Маргарита, — хриплым шепотом произно­сит одна из них.

Фрау Матильда! — резко говорит вторая.

Две фрау отводят меня в сторону и с таинственным видом спрашивают, где мог остановиться наш военный комендант. Потом, перебивая друг друга, они расска­зывают, что якобы час назад два наших солдата сде­лали им непристойное предложение, — и с таким азар­том, знанием дела и подробностей фантазируют на эту тему!.. Я готов со стыда провалиться сквозь землю. Но, набравшись храбрости, спрашиваю:

Зачем вам комендант? Ведь с вами как будто бы ничего не случилось?

Но нас оскорбили! Мы — девицы! Да, да, не смотрите на нас такими удивленными глазами! Мы — девицы! Мы требуем, чтобы комендант нашел солдат, наказал их или же... или же выдал нам компенса­цию! — И две фрау, гордо вскинув головы, достают из карманов пространные жалобы на имя коменданта.

Сдерживая улыбку, я рассказываю им, как найти коменданта, и мы расходимся в разные стороны...

А вечером, перед отъездом в Винер-Нойдорф, ужи­ная в офицерской столовой, я случайно узнаю: комен­дант, чтобы отвязаться от этих двух сумасбродных прессбаумских дев, не нашел ничего лучшего, как вы­дать им из трофейного склада по отрезу сукна на паль­то. В компенсацию!..

г_                Недели через две после этой истории, уже после

взятия Вены, я попадаю в Баден. Хотя наши войска движутся на север Австрии, к Аспарну, но штаб фрон­та пока еще здесь. Подходя к штабу, я вдруг вижу фрау Маргариту и фрау Матильду! Энергично жести­кулируя, они что-то объясняют часовому, чего-то тре­буют от него.

Холодок пробегает у меня по спине. Я поворачиваю назад.

Через полчаса, возвращаясь к штабу, я спрашиваю у часового:

Что от вас хотели эти две женщины?

Кикиморы? — Часовой улыбается. — Да вроде как бы хотят пожаловаться самому командующему. Говорят, на них покушались сегодня два наших сол­дата. .. Видели таких красавиц? Поди им уже за пять­десят, бесстыдницам. — Часовой качает головой. — Они у генерала будут требовать «компенсацию».

Не знаю, что на этот раз получили прессбаумские девы, но думаю, что-то ценное. И вот почему...

Проходит апрель. Проходит май. Уже капитулиро­вала Германия. Уже совсем-совсем закончилась война, и наши войска возвращаются на родину.

В первых числах июня я приезжаю в Вену, захожу по служебным делам к коменданту центрального рай­она города.

В приемной полковника много народу. Я записы­ваюсь в очередь и сажусь с газетой у окна. И вдруг... открывается дверь, из кабинета коменданта выходят прессбаумские девственницы!.. На этот раз они вместо зонтиков держат под мышкой толстые портфели, запи­хивая туда кипы каких-то свидетельств с разноцвет­ными печатями.

Когда они со строгими, непроницаемыми лицами, гордо вскинув головы, шлепая ботфортами, покидают приемную, я спрашиваю у адъютанта полковника:

Интересно, что могли просить у коменданта эти две женщины?

У коменданта!.. — Адъютант смотрит на меня уничтожающим взглядом. — Они просят у Советского правительства! Пенсию!.. За потерю девственности! — взрывается адъютант.

«Живот енглези»

Хорн. Центр города.

У подъезда двухэтажного особняка толпится груп­па наших солдат из десантных войск. На дверях при­колота бумажка, на которой русскими печатными бук­вами выведено: «Живот енглези».

Гадают солдаты: что это может означать?

Здесь, видимо, живут англичане! — осеняет до­гадка молоденького сержанта, и он смело нажимает на звонок.

Дверь открывается, и на пороге появляется жен­щина средних лет. На ней свежий фартук в полоску, в руках — связка ключей.

Сержант спрашивает по-английски:

Вы являетесь хозяйкой дома?

Женщина пожимает плечами: она не понимает по- английски.

Вы являетесь хозяйкой дома? — спрашивает сержант по-немецки.

Нет, нет! — отвечает женщина. — Я только даль­няя родственница фрау Ельзи...

Здесь живут англичане? Вы можете нас прове­сти к ним? Я хотел бы немного поговорить...

Женщина, хотя и смущенно, но перебивает сер­жанта :

Я и есть англичанка...

Но вы же немка! — говорит сержант.

Но незадолго перед войной я больше месяца прожила с фрау Ельзой в Англии...

Сержант переводит, и солдаты дружно хохочут.

И этого, вы думаете, достаточно, чтобы стать ан­гличанкой? — спрашивает сержант.

Вообще-то — нет. Но на время войны... доста­точно,— не моргнув глазом, отвечает женщина.

Солдаты во главе с сержантом входят в дом. В нем много мужчин с военной выправкой. Конечно, ни од­ного англичанина. Но переодетых эсэсовцев — больше половины.

Там, где проходила турниры рыцарей

Сегодня я приехал в Розенбург. Это недалеко от Хорна. Розенбург знаменит древним замком, построен­ным в XII веке.

У ворот замка ко мне подходит гид-австриец. Он в кожаных шортах и курточке, в зеленой тирольской шляпе, утыканной крашеными перьями.

Свой рассказ о замке гид начинает с большого квад­ратного двора. Много веков назад здесь на горячих и быстрых конях, закрывшись крепкими щитами, би­лись на турнирах белокурые рыцари.

Потом мы идем по замку. Как и во всяком замке, в нем неуютно и скучно.

А природа вокруг пышная, прекрасная. Стоит за­мок на высокой, неприступной скале. Внизу — про­пасть, река, деревушка.

Когда мы возвращаемся через двор, где когда-то ломались копья и звенели мечи рыцарей, мой гид до­стает из кармана пухлый конверт и, приподняв шляпу с пестрыми перьями, угодливо спрашивает:

— Не купит ли герр капитан порнографические от­крытки?

На старой вилле

После окончания войны я некоторое время жил в пригороде Вены, на вилле «Роза». Принадлежала она известному когда-то часовых дел мастеру Иоганну Штрамеру. Вилла эта ничего примечательного собой не представляла, по соседству с нею были другие вил­лы, куда богаче, пышнее и благоустроеннее, но она меня привлекала своим запущенным садом, буйной зе­ленью.

Хозяин виллы Иоганн Штрамер был слепой старик. Ослеп он лет десять тому назад на почве какого-то нервного потрясения и теперь, вдали от столицы, тихо и мирно доживал свой век. Я помню его всегда сидя­щим на скамейке под высоким вишневым деревом в долгой и молчаливой сосредоточенности.

Хозяйничала на вилле его жена, фрау Мариана.

Старик со старухой занимали верхнюю половину виллы. Мне же они охотно уступили нижнюю, с боль­шой стеклянной верандой, выходящей прямо в сад. У меня была спальня, кабинет и столовая с развешан­ной по стенам и расставленной на полочках удивитель­но интересной и богатой коллекцией самых различных стенных, настольных и карманных часов. Коллекция представляла большую ценность, и хотя старики жили в нужде, они ни за какие деньги не соглашались ее продать. Очень часто в свободное от занятий время или после обеда я подолгу просиживал в столовой, слушая тиканье и бой этих удивительных часов. Многие из них были ручной работы, неизвестных мастеров. Особенно мне запомнились одни — карманные часы. Иоганн Штрамер купил их у раненого солдата еще в прошлую войну: весь тончайший механизм этих часов был вы­полнен солдатом крохотным напильником в окопе.

Как-то после обеда фрау Мариана принесла мне ви­зитную карточку некоего мистера Патерсона и сказала, что неизвестный ей американец просит его принять по весьма важному делу.

Вскоре в столовую вошел грузный человек в не­брежно надвинутой на затылок шляпе, с огрызком об­сосанной сигары во рту, зажав под мышкой кипу об­трепанных книг. Кивком головы он поздоровался со мною, потом бросил на рояль шляпу и книги, вытер платком вспотевшее лицо и долгим оценивающим взглядом уставился на стену, на коллекцию часов... Пожевав сигару, незнакомец выбрал среди книг одну и, перелистывая ее, коверкая русские слова, спросил, на каком из европейских языков, кроме русского, я го­ворю.

Знаю немецкий.

Я — мистер Патерсон. Америка! — сказал он и ткнул себя пальцем в грудь.

Это я вижу, — сказал я.

Я старый коммерсант, кэптэн... Я изъездил по­чти весь свет... Бывал и в Китае, и в Индии, и на Азорских островах... Сейчас разъезжаю по Европе, скупаю картины, ценную мебель, антикварные безде­лушки, фарфор, хрусталь, ковры, драгоценности, не­мецкую оптику...

При чем же здесь я, советский офицер? Кто вас послал сюда?..

— Я пришел купить коллекцию часов, кэптэн. Сколько вы просите за нее?

Я рассмеялся.

Может быть, вам продать и виллу?

Да нет же, кэптэн, на кой черт она мне сда­лась. — Американец подошел к стенным часам «ку­кушке», те как раз в это время прокуковали, потом — к настольным часам, те весело прозвенели, потом — к другим... В столовой стоял почти что не прекращаю­щийся звон, писк, гудели рожки и звенели невидимые колокольчики. Было двенадцать часов дня.

Восхищенный, не отрывая взгляда от часов, мистер Патерсон сказал:

Я могу вам заплатить австрийскими шиллин­гами, мадьярскими пенго, немецкими марками, италь­янскими и турецкими лирами, английскими фунтами. В крайнем случае — американскими долларами. Я по­купаю все — от иголки до самолета, от патента на изо­бретение — до любых коллекций картин, старых книг, часов...

Коллекция часов принадлежит Иоганну Штрамеру, как и все здесь находящееся. Вам куда удобнее было бы с подобным предложением обратиться прямо к нему или к фрау Мариане, — сказал я.

Американец с тоской в глазах посмотрел на меня.

Но вы же офицер победившей армии!.. При чем здесь какой-то Иоганн Штрамер? К тому же мои ре­бята наводили справки: он не продает коллекцию.

Ну, тем более!.. Вы здесь не сделаете бизнеса, мистер Патерсон.

Вы это всерьез?

Абсолютно.

Американец усмехнулся, взял шляпу и словари.

Вы даже не представляете себе, кэптэн, как бы сложились у меня дела, живи на этой вилле не вы, а какой-нибудь американский офицер!

Не представляю.

Мистер Патерсон снова положил шляпу и словари на рояль.

Я отправил в Америку чуть ли не половину цен­ностей Вены, этой дряхлой австрийской столицы. Мне,

видимо, здесь хватит еще на год работы, кэптэн, но, совершая всякие сделки, я при этом никогда не забы­ваю других. Это мой принцип! Я гуманный человек! Благодаря мне и моим ребятам разбогатели многие наши офицеры, так что прошу плохо не думать...

— Мне понятно, как наживаетесь вы, но вот как богатеют ваши офицеры? .. Они что — снабжают вас сигаретами или тушонкой?

Да нет же! — Мистер Патерсон рассмеялся и покачал головой. — Простите меня, но вы очень наив­ный человек. Вы, русские, никакого понятия не имеете о бизнесе.

Это, пожалуй, справедливо, — сказал я.

Вам следует поучиться у нас, кэптэн!.. Пред­ставьте себе, кэптэн, что я договариваюсь с каким-ни­будь нашим офицером. Он долго ходит и выбирает себе квартиру. По уговору — самую лучшую, аристократи­ческую, с дорогой, хорошей мебелью. А дня через три я прихожу к нему и скупаю все находящееся в квар­тире. ..

То есть принадлежащее не ему, а хозяевам квар­тиры?

Вы угадали, кэптэн!.. С того дня, как там посе­лился американский офицер, хозяевам уже ничего не принадлежит. По закону войны!

Что же вы делаете с мебелью и другими ценно­стями, мистер Патерсон?

Мои ребята упаковывают их и отправляют в Америку.

Недурно придумано, — сказал я. — И ваш офи­цер потом остается жить в пустой квартире?

Ну зачем же! — простонал мистер Патерсон.

Он переезжает на другую квартиру? И там по­вторяется то же самое? ..

Не ответив, мистер Патерсон взял шляпу, сунул под мышку словари. Потом тяжело вздохнул:

Жаль, что не удалось совершить с вами сдел­ку! .. Может быть, все же согласитесь? .. Я могу за­платить австрийскими шиллингами, мадьярскими пен- го... Нет? .. Хорошо, хорошо!.. Я никогда не отчаи­ваюсь, кэптэн. Не удалось договориться с вами, удастся с другими. Не так ли? Порекомендуйте мне кого-нибудь другого из вашей зоны.

Мне хотелось встать, взять за шиворот этого наглого дельца и вышвырнуть его с лестницы.

Послушайте, мистер Патерсон,— сказал я, сдер­живая улыбку. — Я вам дам адрес...

Американец схватил меня за руку.

Богатая квартира?.. Картины? Ковры? Хру­сталь? ..

Там одних персидских ковров больше десятка, много картин французских мастеров...

Будьте любезны — напишите записку.

Записки вам не понадобится. Вам достаточно бу­дет подняться наверх, к хозяину дома Бернгарду Шмид­ту... У старика, кроме картин и ковров, хранится неповторимая коллекция подтяжек Франца-Иосифа...

Подтяжек? — расхохотался американец.

Да, да, не смейтесь, неповторимая коллекция подтяжек Франца-Иосифа, — с самым серьезным ви­дом сказал я.

Императора? .. Франца-Иосифа?.. О да, да! Слыхал, слыхал! — На мгновение американец заду­мался, не зная, как ему реагировать на это предложе­ние. Потом хлопнул рукой по роялю: — Это должно быть чертовски интересно — подтяжки знаменитого императора!..

Выхватив из кармана перо, он набросал в записной книжке адрес и, поблагодарив меня, исчез за дверью.

Когда его «джип» на бешеной скорости промчался по улице, фрау Мариана зашла ко мне, настежь рас­крыла окна и дверь на веранду, сказала недовольно:

Уж мне эти янки! Даже в приличном доме они курят свои вонючие сигары. Что ему нужно было от вас, капитэн?

Я помедлил с ответом, потом в двух словах рас­сказал ей и о предложении американца насчет коллек­ции часов и о подтяжках Франца-Иосифа...

Иоганн! — Смеясь, фрау Мариана вышла на ве­ранду. — Ты знаешь, что сейчас мне рассказал наш капитэн?..

Старый часовщик внимательно выслушал жену, по­том сказал:

Если этот американец или кто-либо другой из них придет еще к нам делать свой бизнес, скажи им, что это вишневое дерево посажено самим Александ­рром Македонским. Да, да, Александром Македон­ским! ..

Но мне не было смешно. Я думал о будущем Евро­пы. Не скупят ли американцы вместе с коллекциями часов и подтяжек — судьбы народов?

Салют

Их было трое отважных партизан: мясник Влади­слав Вомасек, столяр Ярослав Макса и студент Ян Церган. Когда наши войска уже были поблизости от Йиндржихува-Градца, эти три молодых чеха первыми выбежали с национальными флагами на Старую пло­щадь, чтобы встретить советских солдат.

Но тут уходящие из города немецкие фашисты схватили трех партизан и расстреляли у Святой Тро­ицы.

Через час в город вошли наши войска. Это было девятого мая 1945 года, в день Победы, когда уже от­гремели последние выстрелы в Европе.

Наши войска шли дальше через этот город, я же остался на похороны отважных чешских партизан.

Хоронили их на другой день. На похороны вышли все жители города.

Отпевали партизан в костеле под торжественную «Чешская земля, прекрасная земля».

Потом похоронная процессия, растянувшаяся на километр, направилась на кладбище. Впереди шли де- еочки в нарядных белых национальных платьях. За ними — почтенные старики города в черном, в котел­ках и с тросточками. Шли они в своеобразном строю, в шахматном порядке, чтобы не мешать друг другу, ритмично взмахивая тросточками. Это придавало про­цессии особую строгость и торжественность.

Уже за городом навстречу процессии из-за леса по­казался наш стрелковый полк. Солдаты брели усталые, запыленные, неся на плечах станковые пулеметы и противотанковые ружья. Но узнав, что хоронят чеш­ских партизан, они положили тяжелую ношу на землю,

4 Георгий Холопов

Я спросил Франтишека, молодого и расторопного хозяина харчевни, участника местного Сопротивления, кто этот богатырь.

— Мясник Ярослав Недорост, — певучим говорком с удовольствием ответил Франтишек. — Четыре года он пробыл на немецкой каторге. Сегодня вернулся до­мой. Чудак — не верит, что вышел на свободу! — Фран­тишек присел рядом со мною. — Правда, с такими, как Недорост, немцы знаете какие придумывали фоку­сы? — Он перешел на шепот. — Раз в месяц они откры­вали ворота рудника, убирали охрану и говорили всем: вы свободны, можете уходить куда хотите. Даже сни­мали с них кандалы! .. Первое время, знаете, находи­лись такие чудаки, верили немцам, уходили. Но неда­леко за рудником за ними начинали гнаться охранни­ки, у каждого овчарка. В такую историю однажды по­пал и Ярослав. Можно попросить, он расскажет. Толь­ко, знаете, крепкие руки его спасли — не зря он мяс­ник! — одной овчарке он разорвал пасть, другую за­душил. ..

Официанты принесли на подносах с полсотни кру­жек пива, и мы с чешскими партизанами выпили за счастливое возвращение Ярослава Недороста.

Недорост по-русски говорил ничуть не хуже Фран­тишека (все эти четыре года он работал на рудниках вместе с русскими военнопленными) и стал нам рас­сказывать про фашистскую каторгу. Там работало два­дцать тысяч пленников. Среди них были и французы, и поляки, и итальянцы. За две недели до дня Победы фашисты отделили около трех тысяч славян и рас­стреляли их. Он чудом скрылся с группой русских. . .

В харчевне вдруг прервалась музыка. По радио пе­редавали первые приказы городских властей. В одном из них грозно приказывалось всем гитлеровцам и про­фашистским элементам немедленно выйти на уборку улиц и площадей. Дальше следовал длинный поимен­ный список.

Когда радио замолкло, музыканты грянули что-то очень веселое. Публика зааплодировала. Многие по­шли танцевать.

Мы пили пиво, мясник задумчиво перебирал звенья кандалов и рассказывал о пережитом. Да, поверить,

что наступила свобода после всего того, что он испы­тал, было нелегко.

Вдруг Недорост бросил кандалы на стол, подошел к окну. Я встал, полюбопытствовал — что привлекло его внимание?

По площади, с метлой е руке, ругаясь и кому-то грозя кулаком, шел разъяренный господин в сопрово­ждении двух автоматчиков.

Карел Мюллер! — зажав бороду в кулак, про­шептал Недорост. — Вот, товарищ капитан, этой соба­ке я по ошибке завернул мясо в антифашистскую ли­стовку. Он и послал меня на каторгу...

Автоматчики, по всей вероятности студенты, участ­ники Сопротивления, остановились недалеко от окон харчевни и приказали бывшему «отцу города» мести эту часть площади: еще утром вся площадь была за­нята нашей кавалерией. И он стал мести — с яростью, широкими, сильными взмахами метлы.

Автоматчики отошли в сторону и с нескрываемым восторгом наблюдали за Карелом Мюллером. Иногда они нет-нет да и бросали взгляды на окна харчевни.

Мне показалось, что уборку площади они затеяли специально для Ярослава Недороста. В этом я еще больше уверился, когда к Недоросту подошел Франти­шек и, положив руку ему на плечо, ласково спросил:

Ну, а теперь как, Ярослав? .. Веришь, что при­шла свобода?

Мюллера заставили мести! .. Теперь — ве­рю! .. — Недорост рассмеялся, скинул с себя полоса­тую куртку, сразу ставшую ненавистной ему, бросил ее на подоконник и, закатывая рукава, вернулся за стол. — Франтишек! — крикнул он. — Еще по кружке пива на брата! Потом рассчитаюсь! .. — На радостях он с такой силой ударил кулаком по столу, что все на­ходящееся на нем задребезжало и подпрыгнуло.

Браво, Ярослав! Наконец-то! — закричали пар­тизаны, и на стол полетели и чешские кроны, и немец­кие марки — на пиво.

И я внес свою долю — пачку венгерских пенго и австрийских шиллингов.

Мальчик в пионерском галстуке

Я видел, как освобождали узников из венской тюрь­мы. Незабываемы минуты, когда из широко раскры­тых тюремных ворот выходили изможденные, голод­ные, обросшие бородой австрийские патриоты, чеш­ские, французские и греческие партизаны и со слезами радости на глазах обнимали наших советских солдат и офицеров. Стоило пройти через все страдания войны, чтобы видеть эту картину неповторимого человеческо­го счастья.

Я видел освобождение узников и из другой тюрь­мы — фашистской Германии, хотя и находился в эти дни под Прагой. У этой тюрьмы были тысячи ворот, и после падения Берлина миллионы людей хлынули из них на дороги, ведущие через Чехословакию, Венгрию, Австрию во все концы Европы. По иным дорогам не­возможно было ни пройти, ни проехать. День и ночь двигался огромный людской поток. Шли в одиночку, группами, большими и малыми колоннами. Ехали вер­хом, на телегах, в стареньких и диковинных автома­шинах, в автобусах, на мотоциклах и велосипедах. Но чаще шли колоннами, со знаменами, транспарантами, с песнями. Песни звенели круглосуточно и на многих языках. То была особая радость: после четырехлетнего пребывания в рабстве люди возвращались домой, на родину.

В моей памяти сохранилось много неповторимых событий этих дней, и самое яркое из них — встреча с первой колонной наших советских людей. Колонна была большая. Были в ней женщины, старики, моло­дежь. Шли без флагов, транспарантов, без песен, стро­гим, форсированным шагом.

Впереди колонны шел мальчик лет четырнадцати, в красном пионерском галстуке; замыкала колонну старая колымага, сидели в ней древний подслепова­тый дед и такая же бабка в овчинных шубах. Такую колымагу лет двадцать тому назад еще можно было встретить где-нибудь на Орловщине, в глухих, дальних районах Вологодской области, но удивительно было ее видеть здесь, на севере Чехословакии.

Мое внимание привлек мальчик в пионерском гал­стуке. У него было не по-детски серьезное лицо, глаза, которые видели все на свете и ничему больше не могли удивляться. Мальчик шел не как освобожденный из неволи пленник, а как солдат-победитель, но победи­тель, которому эта победа стоила немалых сил и нема­лой крови. Не потому ли наши люди и поставили его впереди колонны? Как символ! . .

Через день той же дорогой я возвращался из-под Праги обратно в Вену. Я останавливался на сборных пунктах, где собирали наших людей перед отправкой на родину, и искал мальчика в пионерском галстуке. Найти его среди десятка тысяч людей было невозмож­но. Я уже отчаялся в своих поисках, но мне все же повезло: мальчика, правда, я не нашел, но мне встре­тилась жительница Днепропетровска Антонина Коновицина, хорошо знавшая его, которая и рассказала всю эту историю...

* * *

К фрау Матильде я попала осенью 1941 года. Хо­зяйство у нее и тогда было крепкое, по-нашему — ку­лацкое, но небольшое по сравнению с соседскими: во­семь гектаров земли, пять коров, пять лошадей. Сыно­вья фрау Матильды воевали у нас в России, мужа у нее не было, умер он давно, и хозяйство она вела сама.

С виду это была кроткая старушка, сухонькая та­кая, аккуратная. Я помню ее всегда в чистеньком фар­туке, в накрахмаленном воротничке, ласково смотря­щую поверх очков...

Но дьявольская сила и жадность сидели в этой ста­рухе. Целыми днями она была на ногах и заставляла нас работать, работать до изнеможения. Будили нас ровно в четыре утра. Ни на минуту раньше и не поз­же! Даже в осеннее ненастье и в январскую стужу! .. Ровно в четыре! Ровно в два часа дня у нас был обед. Ровно в девять вечера — ужин.

Нас у фрау Матильды было больше сорока: фран­цузы, чехи, поляки. Русских было четверо, да и то на­род все старый и хворый, вроде меня... Но наша фрау Матильда никому не давала поблажки, всем находила работу. Только и слышишь целый день ее голос: «Arbeiten, arbeiten!» Богатела она не по дням, а по часам.

И сыновья ее старались. Посылки из России шли де­сятками. .. С утра до вечера в доме, на дворе, на поле кипела работа. За какие-нибудь полгода плотники по­строили новый скотный двор, маслобойню, бараки, ка­менщики сложили два одноэтажных каменных дома, усадебную тюрьму, обнесли всю усадьбу высоким за­бором, поверх которого еще протянули в три нитки ко­лючую проволоку. Хозяйка наняла управляющего и надсмотрщика, жили мы как в настоящей крепости. Ворота были обиты железом, по двору бегали злющие овчарки со вздыбленной шерстью, — попробуй вы­рваться из этого ада! Да и куда бежать: Россия-то да­леко. Но некоторые все же пытались бежать, дядя Про­хор, например, колхозный пасечник, был он откуда-то со Смоленщины. .. Собаки настигли его где-то за де­ревней и так искусали, что старик на другой день умер. ..

Мы уже больше года жили в рабстве у фрау Ма­тильды. Однажды старуха получила извещение: ее сына убили у нас, где-то на Южном фронте. Потом че­рез неделю — второе извещение: погиб старший сын. Старуху хватил удар, у нее отнялась левая нога.

В утешение фрау Матильде за убитых сыновей при­гнали новую партию рабов, и она ожила. Это было ле­том 1943 года, перед уборкой хлебов. Среди пленников был и мальчик Вася, которого вы ищете. Был он пионе­ром, учился в седьмом классе советской школы — и попал к фашистам! .. С приходом Васи все и заверте­лось в усадьбе фрау Матильды.

В первый же день Вася нам всем категорически за­явил, что он — пионер и на проклятых фашистов рабо­тать не будет.

А ты, сынок, хоть притворись, что работаешь,— стала просить его тетя Фрося. — Здесь с нашим братом не церемонятся. Убьют ни за что! .. Потерпи немного, вызволят из неволи наши солдаты.

И не подумаю! — гордо ответил мальчик.

Наутро вместе со всеми работниками он пришел на

кухню за завтраком. Завтрак всегда раздавала сама фрау Матильда. Известен немецкий завтрак: стакан кофе и кусок хлеба. На столе стояли большое блюдо и крохотные весы, вроде аптекарских. Хозяйка про­сыпалась раньше всех в доме, и когда мы приходили за завтраком, то и кофе был готов, и хлеб развешенный лежал на блюде. Это было красивое, золотом разрисо­ванное блюдо. Посреди его было написано: «Mein Haus ist meine Welt;», что означает: «Мой дом — мой мир».

Ну, вот, значит, стоим мы все за завтраком. Опи­раясь на костыль, фрау Матильда раздает хлеб, разли­вает кофе. Доходит очередь и до Васи, он послед­ним стоял, а на блюде — больше ни куска хлеба, в кастрюле — ни капли кофе!.. Он смутился, по­краснел, но ни слова не промолвил. Фрау Матильда ласково улыбнулась, погладила его по голове, сказала по-русски:

— Надо работать, потом кушать, мальчик.

Вася вышел огорченный из кухни и куда-то пропал. Но к обеду вернулся. И опять ему ничего не досталось. То же — на ужине.

Утром Вася больше не пошел на кухню и весь день проголодал. Мы принесли ему в барак кое-что из на­ших припасов, но он очень даже сердито от всего от­казался. ..

Мы гадали: чем кончится эта история? А история еще только начиналась. Два дня голодал Вася, а на третий — пришел к завтраку, опять ему ничего не до­сталось. Тогда он схватил блюдо со стола и швырнул его на пол. Фрау Матильда так побледнела, так за­тряслась, что мы не на шутку испугались. Конечно, разбитого блюда ей было очень жаль, но не в нем бы­ла суть: в этом поступке русского мальчика она уви­дела протест.

Пришел управляющий герр Франц и вместе с ним герр Карл — наш надсмотрщик и палач. Между собой мы этого Карла называли не иначе как Бегемот. У него челюсть была как старый лапоть. Зверь был из зверей! Ходил всегда с плеткой. Мог любого избить до полу­смерти. Мог затравить овчарками, как это сделал с дя­дей Прохором, пасечником. .. Схватили два герра на­шего Васю под руки и поволокли на скотный двор. . . А мальчик, вы, наверное, сами заметили, щупленький, выдержать ли ему плетку Бегемота? . . Ну, тут мы все, кто был в это время во дворе — и русские, и французы, и поляки, — преградили им дорогу, запротестовали,

сказали, что не имеют они никаких таких прав изде­ваться над мальчиком.

Герр Франц тогда очень рассерчал, оставил Васю под охраной Бегемота, побежал в конторку звонить по телефону. Не прошло и десяти минут, видим, на маши­не приехали полицаи. Окружили они нас, загнали на скотный двор, вынесли во двор скамейку и начали на ней пороть всех по очереди. .. Первым выпороли Васю и, полуживого, поволокли, бросили в усадебную тюрь­му. .. Потом тетю Фросю, было ей лет под шестьдесят, тихая была старуха, работала вместе со мной на скот­ном дворе. За ней потащили конюха, старика францу­за дядю Шарля, и тоже били... К полудню всех выпо­роли.

Бедный наш Вася три дня без хлеба и воды проле­жал в тюрьме. Это была настоящая тюрьма: с цемент­ным полом, с крохотным окошком под самым потол­ком. Только вместо часового у двери сидел большой мохнатый пес. «Черная пасть» называли все его и об­ходили стороною.

На четвертый день Васю навестил Бегемот. В одной руке он держал плетку, а в другой — лопату.

Выбирай! — сказал он мальчику. — Или пой­дешь работать, или запорю до смерти.

Вася, говорят, взял лопату, внимательно осмотрел ее, взвесил в руках, потом сделал шаг назад, размах­нулся и что есть силы ударил Бегемота лопатой по го­лове.

Мы в это время в сарае пилили дрова. Вдруг слы­шим дикий крик. Выбежали... видим: с залитым кро­вью лицом по двору, шатаясь, идет Бегемот.

Убили, убили! — кричит он по-немецки.

Ну, сбежались на крик Бегемота работники фрау Матильды, схватили его под руки, внесли в дом. Вско­ре приехал старичок доктор. Бегемота перевязали и увезли в больницу, а вооруженная толпа местных фа­шистов во главе со старичком доктором направилась в тюрьму, чтобы убить Васю. И убили бы они его, не прибеги вслед за ними служанка, которой старуха приказала привести Васю к ней.

Привели Васю к фрау Матильде.

Почему ты не хочешь работать, мальчик? — спросила старуха.

Я не раб, — ответил Вася, — это рабов застав­ляют работать. Я — пленник.

Кто ты есть, мальчик? — спросила старуха. — Граф? Русский барон?

Я есть русский пионер, — ответил Вася.

Пионер? — сдерживая смех, спросила стару­ха. — Хорошо, — сказала она. — Мы не будем тебя убивать. Я это приказала, и ты будешь жить. Но мы будем вышибать из тебя русский дух, непокорность. Мы сделаем тебя рабом.

Васю привели на скотный двор, приставили к нему одного местного фашиста, дали в руку лопату и заста­вили выгребать навоз. Но мальчик так медленно и не­охотно шевелил лопатой, что фашист чуть не лопнул со злости. Злобу свою он вымещал на Васе плеткой Беге­мота. Тяжело было смотреть, как избивают беззащит­ного мальчика... Уж мы плакали, плакали! . . Пробо­вали еще раз уговорить его, чтобы он хоть чуточку ра­ботал. А он нет, все свое. Говорит, не работы он боит­ся — дома он и воду матери носил, и дрова колол, и в тимуровской команде состоял, — а вот не может рабо­тать на фашистов, потому что они убийцы и разбой­ники, враги нашей страны...

Стойкость его поражала пленных, в особенности французов, поляков, чехов. Они говорили нам: «Стра­на, имеющая таких детей, — непобедима». Мы горди­лись нашим Васей. Не так уж потом безропотно и мы переносили всякие издевательства от нашей хозяйки. Держались дружно между собой. Раза три устраивали настоящие забастовки. И ничего, должна вам сказать, старуха не стала нас больше трогать. Работать-то осо­бенно было некому у нее.

Но с Васей она все же не сладила! Нашла коса на камень. Не работал он, только так себе — переливал из пустого в порожнее. Нагребет гору навоза, потом раз­гребает его... Ну, тогда снова заперли его в тюрьму. Погиб бы он там, наверное, с голоду и от побоев, но тут, очень даже кстати, нашей фрау Матильде принес­ли еще одно извещение: убит был у нас на фронте и третий ее сын, Теодор... Старуху хватил еще один удар. У нее отнялась правая половина тела. .. Потом, когда она немного пришла в себя, объявила трехднев­ный траур по убитым сыновьям, по дню на каждого, велела выпустить Васю из тюрьмы и нам кое-какую поблажку сделала. Привели мы нашего Васю к себе в барак и стали лечить и откармливать. За какую-ни­будь неделю он поправился, встал на ноги, но утих как-то, весь ушел в себя, был малоразговорчив, точно смирился со своим рабским положением. Сам потом пошел к фрау Матильде и попросил определить его на работу.

Было уже время уборки хлебов. Как-то мы жали пшеницу, ветреный такой день выдался. Фрау Матиль­де немецкие мастера по ее заказу смастерили высокое кресло на колесах, вроде зубоврачебного, с подъемным механизмом. Покрутишь ручку — и кресло на сажень поднимается вверх. Сверху все видно, все поле. Как с вышки! Старуха разъезжала в этом кресле по полю, наблюдала за нашей работой.

Вдруг слышим голос фрау Матильды. Кричит она:

Где Вася? Почему его не вижу? Найти Васю! .. *

А Вася наш в тот день работал на подводе, снопы

подвозил. Стали искать его — нигде не нашли.

Найти Васю! — грозила нам кулаком старуха.

С чего, думаем, старуха сходит с ума, куда денется

мальчик? Устал, видимо, и спит где-нибудь з хлебах. .. А фрау Матильда все грозится. И в это время видим: большое облако поднялось над горизонтом, потом показались языки пламени. Горела барская усадьба.

Пожар, пожар! — раздались со всех концов го­лоса, и все сбегались к креслу нашей хозяйки.

Туда! Тушить пожар! 8сЬпе11! 8сЬпе11! — крича­ла старуха, а мы стояли вокруг и посмеивались. Кое- кто даже плясал от радости. И вдруг видим: утихла наша фрау, клюнула носом вперед и свалилась со сво­его «наблюдательного пункта». Доконал-таки ее Вася! Не смирился. Искали его полицаи долго потом, не на­шли. Убежал он с пастухами-словаками на их родину, скрывался в партизанском отряде.

Да. .. Вот он каков — мальчик в пионерском гал­стуке.

Солдаты возвращаются домой

Третью ночь через этот австрийский городок, напо­минающий крепость, проходят наши солдаты. Днем, в августовскую жару, они отдыхают в придорожных ле­сах, а ночами идут. Идут, счастливцы, домой, в Рос­сию, мимо спящих деревень...

На площади этого каменного городка сколочена небольшая трибуна. На ней всю ночь в окружении штабных офицеров стоит генерал-полковник В. В. Гла­голев, командующий 9-й гвардейской воздушно-десант­ной армией. Мимо трибуны проходят солдаты — уди­вительно четким строем, железным молодецким ша­гом, и блестит у всех на груди вороненая сталь автома­тов! Ни одной винтовки! Только автоматы!

На площади светло от жарко пылающих костров. Вокруг же площади — могильная тишина и темно. Но иногда то в одном, то в другом окне блеснет полоска света, кто-нибудь решится приоткрыть ставню, выгля­нуть на площадь.

А солдаты идут, идут, идут, не видно конца колон­нам.

Я стою у трибуны и как завороженный смотрю на проходящие войска. Глотая слезы, вспоминаю первые месяцы войны.

Это было на севере Карелии. Как-то я вместе с кор­респондентом центральной газеты приехал в один из наших полков в район Порос-озера. На командном пункте нас встретили с удивлением и любопытством, спросили: не были ли мы обстреляны в дороге? Не видели ли мы вражеских солдат? . .

Нет, а что? — Я инстинктивно положил руку на кобуру моего нагана, набитую двумя запасными пач­ками махорки и спичками.

Особенного, конечно, ничего, — уклончиво отве­тил один из командиров.

Мы с утра в окружении (это тогда было модное слово), неужели вас никто не предупредил? — выпа­лил второй.

У нас есть убитые и раненые, — мрачно сказал третий.

Когда вечером того же дня группа прорыва попы­талась пробиться в штаб дивизии (правда, недалеко от

единственной лесной дороги), она была обстреляна сильным автоматным огнем и вернулась назад с новы­ми ранеными.

Тогда и я подумал, что, может быть, полк и на са­мом деле окружен гитлеровцами.

Ночь прошла тревожно, а утром группу прорыва возглавил командир полка. И что же оказалось? .. Оказалось, что полк окружен. .. тремя «кукушками», замаскировавшимися в кронах деревьев! Ведя беспоря­дочный огонь разрывными пулями, умело пользуясь одиночным выстрелом, короткими и длинными очере­дями, они и создавали видимость окружения.

Вот что делает автоматическое оружие! — ска­зал командир полка и на радостях подарил нам один из трофейных автоматов. — Покажите его в штабах! Агитируйте за них! Автоматов нам не хватает в этой войне!..

И мы потом агитировали за автоматы где могли и как могли.

Прошло четыре года. Из карельских лесов наши солдаты дошли до Берлина, наши армии освободили половину Европы. Каких трудностей и нечеловеческих усилий нам это стоило, знают только наши люди: и те, что воевали, и те, что ковали оружие для победы. Но об этом не рассказывают. Это хранят в сердце.

По площади, озаренные пламенем жарких костров, проходят железным молодецким шагом наши солдаты. Их десятки тысяч. И блестит у всех на груди вороне­ная сталь автоматов. Только автоматы! Ни одной вин­товки!

То в одном, то в другом конце площади приоткры­ваются ставни, и в щелочку поглядывают жители это­го каменного городка, напоминающего крепость.

Мне хочется крикнуть им:

Смотрите! Запомните! И накажите детям и вну­кам!

А солдаты идут, идут, идут, и не по степи опален­ной, как поется в песне, а по широкой дороге, прохлад­ной ночью, и далеко-далеко им освещает путь пламя высоких костров.

Счастливого пути, солдаты!

Солдаты

Рота прикрытия

Из Петрозаводска мы выезжаем во втором часу ночи.

Город погружен во мрак. Идет проливной дождь.

Вместе со мной едет техник из инженерного отдела армии. Как-то в июле мы с ним вот так же вдвоем ехали в район озера Пелдо и дальше, на Вашкелицы. Но тогда было лето, ярко светило солнце, и казалось — недолго продлится война. А вот уже конец сентября, идут дожди, и войска наши отступают по всему Ка­рельскому фронту.

Нам двоим не вместиться в кабину, и из чувства со­лидарности мы сидим в кузове, накрывшись плащ-па­латками.

С невеселыми мыслями я покидаю Петрозаводск. Говорят, не сегодня-завтра город будет оставлен на­шими войсками. Что же ждет нас в районе далекого озера Пелдо? .. Те же мысли, видимо, мучают и мо­его соседа. Едем молча.

Вскоре наша машина выезжает за город, на ас­фальтированное шоссе. Мы оборачиваемся и долго смотрим на дорогу, освещенную фарами. Навстречу тянутся телеги с нехитрым домашним скарбом, с си­дящими на верхотуре промокшими детьми и старуха­ми. За телегами плетутся коровы на привязи, меж ко­лес бредут сонные собаки. А по обочине дороги с меш­ками за плечами, цепочкой, точно странники, идут смертельно усталые люди.

Под утро, уже далеко от Петрозаводска, мой спут­ник спрашивает:

— Интересно, стоит ли на том перекрестке зеркаль­ный шкаф?

Я не отвечаю, хотя отчетливо вспоминаю и развил­ку дороги, и кем-то брошенный зеркальный шкаф, и веселых молодых солдат, бреющихся перед ним. Где теперь эти солдаты? ..

И вот начинает рассветать. Мы подъезжаем к па­мятной развилке. Да, зеркальный шкаф все стоит на том же месте, но он уже не такой нарядный и зеркало исполосовано трещинами.

Когда зеркало становится никому не нужным, это уже плохой признак, — с тревогой говорит мой спутник.

Но я и на этот раз не отвечаю. Мне почему-то труд­но раскрыть рот и что-нибудь сказать. ..

Сквозь густую сетку дождя впереди показывается Спасская губа. Улицы ее пустынны, в домах настежь распахнуты окна и двери, у порогов валяются матра­цы, самовары, корыта и всякое другое добро.

Мы пересекаем городок и останавливаемся у шлаг­баума. Я хорошо помню, что тогда, в нашу первую по­ездку, здесь, у контрольного пункта, стояла большая очередь, и пограничники строго проверяли документы. Теперь нет ни очереди, ни пограничников, и шлагбаум поднят.

Мы с техником вылезаем из кузова. Дальше нам идти пешком. Шофер разворачивает машину. И вдруг мой спутник вскакивает на подножку, открывает двер­цу кабины и зло кричит мне, что он никуда не пойдет, что у него брезентовые сапоги, что он уже промок на­сквозь и не желает заболеть воспалением легких! ..

К тому же отсюда вряд ли выберешься живым! Вон какая зловещая тишина! — Он машет рукой: — Желаю удачи! — И, забравшись в кабину, захлопывает дверцу.

Я долго и с изумлением смотрю вслед машине, на бешеной скорости уходящей по шоссе. Видимо, правду говорят, что машины, как и лошади, бегут домой бы­стрее. Потом, как и положено военному корреспонден­ту армейской газеты, иду вперед — туда, в озерный край, где у черта на куличках находится озеро Пелдо. Дождь идет с прежней силой.

Снова и снова я вспоминаю свою первую поездку в район озера Пелдо и дальше, на Вашкелицы. Это было в июле. Дорога тогда проходила то вечнозеле­ным, старым, мирным лесом, то лесом, обугленным от пожаров, с редкими, чудом уцелевшими деревьями, или же лесом, изуродованным снарядами и бомбами, с расщепленными столетними соснами. На протяжении многих десятков километров лесная дорога была усея­на разбитыми ящиками из-под снарядов, опрокинуты­ми телегами, мертвыми лошадьми. Валялись новенькие финские и шведские велосипеды, красно-черные проти­вогазы-намордники, солдатские котелки, пустые вин­ные бутылки, разорванные брезентовые палатки, ши­нели, белье. .. В грязь были втоптаны письма, газеты, многоцветные журналы и карманные евангелия. А по краям дороги стояли наспех сколоченные березовые кресты на наспех насыпанных могилах, с верхушек со­сен свисали навсегда замолкшие «кукушки»... Попро­бовали было войска противника сунуться в тот район, но им нанесли такой удар, что они сразу же откати­лись до самой границы. И до самой границы тогда до­рога была полна больших и малых пехотных колонн, артиллерии, машин с боеприпасами, куда-то несущих­ся велосипедистов и мотоциклистов. ..

А теперь, в сентябре 1941 года, эта же дорога вы­глядит совсем иначе. Изредка пройдет небольшой обоз, еще реже промчатся машины с отступающими войска­ми, и снова надолго ни звука, ни живой души. Чем дальше я иду, тем с большей тревогой озираюсь по сто­ронам. Удивительно тихо в лесу.

Дождь идет проливной. И плащ-палатка, и шинель, и белье на мне очень скоро промокают до последней нитки. А сапоги покрываются таким толстым слоем грязи, что я еле передвигаю ноги.

Лишь к полудню я оказываюсь в небольшой полу­разрушенной, мрачной и безлюдной деревушке Носо­ново, что стоит на берегу не менее мрачного, покрыто­го туманом озера Носоновского. Не успеваю я обо­гнуть озеро, как уже наступает вечер и становится темным-темно. Я спотыкаюсь о выступающие корни, падаю, скатываюсь в канавы, полные воды, ударяюсь лицом о ствол дерева. Вокруг не видать ни зги. ..

Уже поздно ночью сквозь шум ливня до меня до­носится резкий окрик:

Стой! Кто идет? — Зловеще щелкает затвор вин­товки. — Пропуск!

Свои! — отвечаю я, переводя дыхание. — Пропу­ска не знаю. Иду издалека.

Не старшина ли Злобин? — с надеждой вдруг спрашивает часовой.

Нет, не Злобин. И не старшина.

Вспыхивает красный луч карманного фонарика, ви­сящего на груди часового. Только сейчас, на свету, я вижу, с какой силой льет дождь.

Кто? .. Куда идешь? — спрашивает часовой, от­ступая назад.

Под дулом винтовки я с мельчайшей подробностью, видимо как это бывает на исповеди, рассказываю о себе, о цели моей поездки.

А вы не сумасшедший? — спрашивает часовой, перейдя на «вы».

Не думаю, — отвечаю я. — Нет.

Какие здесь можно писать очерки о героизме? . * О каком героизме?.. Где вы здесь видели героев? ., Вы знаете, куда попали? .. Знаете обстановку? ..

Понятия не имею. Наш редактор об этом не го­ворил, посылая меня в район озера Пелдо.

Н-да! . . — шумно вздыхает потрясенный часо­вой. — Еще бы сто шагов — и как раз угодили бы на минное поле. .. История! ..

Мы идем на КП, к командиру роты, я — впереди, часовой — позади, освещая дорогу фонариком. Через десяток шагов часовой говорит:

Осторожнее! Здесь должны быть ступени.

Не успеваю я нащупать ногой первую ступень, как скатываюсь вниз и, пролетев под плащ-палаткой, наве­шенной над входом, оказываюсь в землянке.

Это яма в два-три квадратных метра. Она полна воды, с журчанием пробивающейся из всех щелей и сверху — с наката. На воде покачивается ящик, на нем — крошечная коптилка. По одну сторону от ящи­ка, спиной к выходу, на чем-то скрытом водой и чуть ли не по пояс в воде, сидит лейтенант, командир роты, по другую, опустив ноги в воду, на каком-то чурбане, привалясь к стене, — девушка. Над самой ее головой висит санитарная сумка.

Схватившись обеими руками за ящик, закачавший­ся от бурных волн, лейтенант с радостным изумлением оборачивается ко мне, потом — шумно и разочарован­но вздыхает:

А я-то думал — Злобин!. «

Тяжело вздыхает и девушка.

Нет, не Злобин, не старшина, — вновь отвечаю я и, назвав себя, поднимаюсь на ноги. Вода доходит мне почти до колен.

Поднимается и командир роты. За ним — девушка.

— Лейтенант Мартынюк! — пытливо всматриваясь в меня, представляется командир роты. У него оброс­шее щетиной лицо, смертельно усталые глаза. Ему, должно быть, лет двадцать пять, но выглядит он на­много старше.

Медсестра Кондратьева! — говорит девушка, на­стороженно косясь на меня.

Нам или придется так стоять, или же сесть на нары... правда, скрытые водой. Другого ничего не могу предложить! — разводит руками Мартынюк.

Что же это вы так? .. — Я разглядываю ветхую землянку. — Это же яма, прикрытая одним-единствен- ным накатом!

Спасибо и за яму! — глухим, простуженным го­лосом отвечает Мартынюк. — Хоть нашли местечко для КП!.. Мы только несколько часов назад закрепи­лись на этом участке. Враг — в ста метрах.

Отступали?

Сегодня — трижды... Садитесь... Что стоять под ливнем, что сидеть в воде — один черт! — И Мар­тынюк первым садится. Его примеру следует медсе­стра.

Некоторое время я еще продолжаю стоять, потом осторожно опускаюсь в воду, нащупав под собой нары.

Только не погасите фитилек, — просит Марты­нюк. — Здесь ни у кого нет сухих спичек.

Хоть бы скорее наступило утро! — в отчаянии шепчет медсестра.

Лучше бы пришел Злобин с ребятами! .. Тогда бы сразу ушли из этого гиблого места, — говорит Мар­тынюк.

Проклятый ливень! — шепчет медсестра, тяже­ло вздохнув.

Фитилек в коптилке трепетно дрожит от ее вздоха, вот-вот готовый погаснуть. Мартынюк молча показы­вает кулак. Медсестра испуганно зажимает себе рот. ..

Приподнимается край плащ-палатки, и в землянку просовывается рябоватое лицо с мохнатыми, толстыми

бровями. С каски гулко скатываются в воду большие тяжелые капли.

Час прошел, товарищ лейтенант... Злобина все нет. . . Минировать проход? . .

Как фланги?

Роты Веселова и Сиротина закончили миниро­вание своих участков. Остановка только за нами. Как закроем проход — сразу можем отойти.

Мартынюк переглядывается с медсестрой.

Ну, подождем еще немного. Ну, хотя бы еще полчаса! — умоляюще просит она.

Мартынюк долго молчит, как зачарованный глядя на фитилек: он думает.

Отложим еще на час, — говорит он. — Может быть, они все-таки живы и бродят где-то рядом с нами, ищут этот злосчастный проход? .. Злобин не может не прийти. . .

Мы обыскали весь лес, товарищ лейтенант, — говорит рябоватый. — Подобрали только раненого свя­зиста. . . Больше никого там нет. — Понизив голос, он шепчет: —Под шум дождя враг накапливается на той стороне. Лучше вовремя уйти. К утру придется отхо­дить с боем.

Подождем еще час, — твердо говорит Марты­нюк, с грустью и сожалением посмотрев на сапера.

Хорошо. Откладываем отход в третий раз. — И рябоватый, судя по всему — командир саперного взвода, опускает набухшую плащ-палатку, и она, как камень, погружается в воду.

Я смотрю на задумчивое лицо Мартынюка и спра­шиваю про обстановку, хотя она мне, конечно, и так ясна.

Какая там к черту обстановка! — Он устало ма­шет рукой. — Приказано отступать, и мы отступаем, прикрывая основные силы. . . Сегодня потеряли много людей. . . Вот не вернулась и группа Злобина. . . Она отвлекла на себя автоматчиков, благодаря ей мы и ото­рвались от врага, закрепились на этом участке. . . Вы знаете, что такое рота или батальон прикрытия при отступлении?

Догадываюсь, — отвечаю я.

Мы молчим, прикованные взглядом к трепетному

огоньку коптилки. Но наше молчание прерывается го­лосом снаружи:

Как быть с шалашами, товарищ лейтенант?

Пошли Смирнова. Пусть займут их, разожгут костры, вскипятят чай. Скоро начнем выводить на­род, — обернувшись, отвечает Мартынюк.

Потом поочередно входят в землянку командир от­деления связи, командир пулеметного взвода, предста­вители рот Веселова и Сиротина и другие, не разгадан­ные мной. То и дело в их разговоре я слышу имя Зло­бина.

И вдруг край плащ-палатки приподнимается, и мы снова видим рябоватое лицо командира саперного взво­да. Его мохнатые, толстые брови сведены у переноси­цы, и глядит он исподлобья.

Как скоро идет время! — шумно вздыхает Мар­тынюк.

Неужели прошел уже час? — негодующе спра­шивает медсестра.

Командир саперного взвода молча поднимает руку, показывает свои огромные, как будильник, часы.

Так... — в тягостной тишине произносит Мар­тынюк. И после долгой паузы: — Минируй... — как можно спокойнее выговаривает он.

Есть минировать проход! — гаркает сапер, и его брови разлетаются в стороны.

И тут Кондратьева, глотая слезы, тихо, по-бабьи, плачет, отвернувшись к стене...

Я сделал все, — раздумчиво, точно сам с собой, говорит Мартынюк, наклонившись над фитильком, и внимательно рассматривает его. — Ты это видела. . . Он был и моим близким товарищем...

Осторожно переставляя ноги в хлюпающих сапо­гах, в землянку входит связной Мартынюка. Откинув полу накинутой на плечи плащ-палатки, он протяги­вает лейтенанту окорок, завернутый в полотенце. От мяса несет сильным запахом дыма и запекшейся крови.

Как народ? — спрашивает Мартынюк, беря око­рок.

Накушались до отвала, товарищ лейтенант, — широко и беззаботно улыбаясь, отвечает связной,

совсем еще мальчишка. — Лось-то был величиной со слона!

А ты видел слона? По окороку что-то не похо­же. — И Мартынюк передает его заплаканной Кондра­тьевой. Сам берет у связного протянутую бутылку.

Видел! На картинке! — Связной по-мальчише­ски прыскает со смеху и скрывается за порогом, взбур­лив воду.

Ударом о ладонь Мартынюк вышибает пробку и от­дает бутылку мне. Я отпиваю глоток и возвращаю бу­тылку лейтенанту. Мартынюк передает бутылку медсе­стре и берет у нее окорок. Кондратьева с отвращением, как отраву, делает два торопливых глотка.

Пей, пей! — сердито хрипит Мартынюк. — А то в этой ванне еще схватишь воспаление легких.

Ну и черт со мною! Теперь все равно! — Кондра­тьева возвращает ему бутылку.

Снова приподнимается край плащ-палатки, и с по­рога докладывают:

Уходит первый взвод, товарищ лейтенант!

Добре, — отвечает Мартынюк. Держа в одной руке окорок, в другой — водку, он прикладывается к горлышку и одним долгим глотком осушает чуть ли не половину бутылки. Потом, поставив ее на ящик, отчего ящик накреняется, он впивается крупными, белоснеж­ными зубами в окорок, отрывает кусок и протягивает окорок мне.

От запаха мяса у меня кружится голова. Достаю из кармана перочинный нож, пытаюсь отрезать кусок, но тупой нож скользит, не оставляя даже следа. Тогда я тоже впиваюсь в мясо зубами... Окорок переходит к Кондратьевой. Она держит его в руках и умоляюще смотрит на меня, не зная, как к нему подступиться, потом закрывает глаза и следует нашему примеру.

Уходит второй взвод, товарищ лейтенант! — раздается за плащ-палаткой.

Добре, — отвечает Мартынюк, беря из рук Кон­дратьевой окорок.

И вновь окорок возвращается ко мне, переходит к медсестре, от нее — к Мартынюку...

Распив со мной остаток водки, лейтенант споласки­вает руки и осторожно встает. Но ящик все же сильно покачивается, и трепетно дрожит фитилек в коптилке.

Откуда-то из-под наката Мартынюк достает пистолет, планшетку. И приподнимает плащ-палатку.

Мы уходим с третьим взводом. Приготовьтесь в дорогу, — говорит он.

А куда деть окорок? — чуть ли не плача, спра­шивает Кондратьева.

Возьми с собой. Там нас теща не ждет, — жест­ко бросает он и переступает порог.

Кондратьева тяжело вздыхает и продолжает есть. Видимо, она очень голодна.

Чтобы не смущать медсестру, я поднимаюсь и хочу выйти из землянки. К тому же меня начинает знобить. И в это время сквозь шум ливня где-то близко слы­шатся два сильных взрыва...

Что это? ..

Думаю — мины, взрывы на минном поле, — го­ворю я, прислушиваясь к однотонному шуму ливня.

И вдруг где-то совсем рядом раздается нечеловече­ский крик, от которого у меня мороз пробегает по спине:

Лю-у-ди-и-и! Бр-ра-а-а-а-ту-уш-ки-и-и! ..

Ой! .. Наверное, Злобин! Леша! — вскрикивает Кондратьева и роняет окорок в воду. Потом вскаки­вает, хватает свою санитарную сумку и выбегает из землянки, опрокинув ящик с коптилкой.

Я оказываюсь в кромешной темноте.

С минного поля снова несутся душераздирающие:

Лю-у-ди-и-и! Бр-ра-а-а-а-ту-уш-ки-и-и!. .

Я слышу топот грузных солдатских сапог, отдаю­щийся в голове, как удары молота, и выхожу из зем­лянки, осторожно нащупывая смытые ливнем ступени. Передо мной, как стена, темень. Я ничего не вижу и не могу сделать шага.

Меня окликают:

Товарищ политрук?

Да, — с радостью отвечаю я, узнав знакомый го­лос часового. — Вы меня видите? .. А я вас нет.

Слышали? . . Злобин пришел.

Все же пришел?

Пришел, — весело отвечает часовой, приближа­ясь ко мне. — Выходит, не зря ждали, хотя, видно, кое- кто у него подорвался на минах.

Спасут их?

— Должны. Есть у нас санитары, и Кондратьева у нас молодец, и саперы еще никуда не ушли... Дайте руку, нам приказано уходить с третьим взводом.

Я протягиваю руку и иду как за поводырем. Мы выходим на дорогу и пристраиваемся в хвост третьему взводу, которого я не вижу, хотя и слышу какие-то го­лоса впереди. Мы часто падаем, скатываемся в кана­вы, но идем.

Вывалявшиеся в грязи, к утру прибываем в «район шалашей», между озерами Кодисяргер, Вохт-озером и Носоновским. Шалаши здесь сохранились еще с фин­ской войны 1939—1940 годов, когда в этих местах стояли наши пехотные полки. В них скрывались от пятидесятиградусных морозов.

Мы входим в один из шалашей. Посредине горит большой и сухой, как порох, костер, а вокруг, под по­током искр, сидят и лежат раздетые люди. Каждый что-нибудь да держит в руках: кто шинель, кто сапо­ги, кто рубаху. И от всего этого густо валит пар.

Шалаш громадный и весь, как готический собор, устремлен ввысь. Сложен он из гигантских сосен, ка­ким-то чудом стянутых верхушками в узел.

Дождь наконец-то прекратился, и мы с радостью снимаем с себя мокрые шинели, потом — сапоги. Нам дают по пересохшей и шуршащей, как пергамент, плащ-палатке, я раздеваюсь догола, закутываюсь в нее и сажусь к самому огню, ни о чем больше не мечтая на свете.

Здесь, в районе шалашей, — новый рубеж, занятый ротой прикрытия.

В ночном

Ездовой наклонился ко мне и, позевывая, прогово­рил:

— Хорошо бы здесь где-нибудь заночевать, а? Ме­ста-то какие! Чистейшей воды Швейцария.

Он сказал это таким тоном, будто и на самом деле когда-нибудь бывал в Швейцарии.

С утра мы находились в пути. Ехали все по гати.

Дорога проходила то по болотам, то терялась в лесной чаще, и изморившиеся, голодные кони еле волочили избитые ноги. Да и нас изрядно измучила гать. Едешь, точно по шпалам. Невеселая штука гать — пешком ли бредешь по ней, на коне ли тащишься или вот как сей­час — едешь в телеге.

Впереди было еще добрых пятнадцать километров пути, когда вожак колонны, вдруг остановив свою те­легу, сердито крикнул:

Здесь, что ли?

Здесь! Трава в этих местах нетронутая! — ото­звался в конце колонны веселый, звонкий голос.

Ну, вот и в ночное! — обрадованно сказал мой ездовой Тимофей Дрожжин. — С утра пораньше тро­немся дальше и к полудню будем в Черт-озере. Коней накормим, сами малость отдохнем. Шутка ли сказать, пятую ночь не спим. А ну, милые! — ласково прикрик­нул он на коней и задергал вожжами.

Передняя телега, тарахтя на бревнах, свернула с дороги, за ней свернули все остальные двенадцать те­лег с боеприпасами, и, проехав метров двести по узень­кой просеке, мы очутились на большой поляне. Время хотя было позднее, но ночь — светлая...

Ездовые распрягли коней, стреножили их и пусти­ли в высокую траву. Потом они дружно и быстро на­брали сухих сучьев, сосновых шишек и развели костер. А сами ушли к своим телегам.

Я подсел к костру. Вскоре ко мне подошел ездовой не то с десятой, не то с двенадцатой телеги. Он участ­ливо спросил, не холодно ли мне, не возьму ли я у него шинель — ночь-то свежая, — потом протянул кисет. Мы закурили. Ездовой осведомился, из какой я обла­сти, и, узнав, что не из Ростовской, вздохнув, сказал:

Земляков моих в этих местах не видать!

Они, наверное, воюют на Северном Кавказе или в Крыму, — сказал я.

Может быть! Скорее всего оно так и есть, — согласился он. — А меня вот судьба забросила в Каре­лию, в эти лесные дебри. ..

Слово за слово, как это бывает только на войне, ез­довой рассказал мне всю свою жизнь.

Удивительно, как просто он завязал разговор и как сумел заставить себя слушать! Жизнь у него была не-

сложная и ничем не примечательная. Но одно красной нитью проходило в его рассказе: это счастье зажиточ­ной жизни... Было видно, что немало горя хлебнул он раньше... Когда он стал вспоминать о последних пред­военных годах в колхозе, о колхозных фермах, о клу­бе, о новой школе, о стоимости трудодня — в сороко­вом году он вместе с семьей на трудодни получил боль­ше четырехсот пудов хлеба и денег около шестнадцати тысяч рублей, — с ним чуть ли не стало плохо.

Ездовой назвал свою фамилию — Славгородский, еще что-то сказал о себе, потом встал, пошел к телеге, стоявшей на краю поляны, и, сдернув с ящиков бре­зент, закутался в него и лег спать на траву.

К костру сразу же подошли остальные ездовые на­шей колонны. Они, видимо, нетерпеливо дожидались, когда уйдет Славгородский, и теперь торопливо под­брасывали в огонь валежник, подвешивали на треногу закоптелое, помятое ведро с ключевой водой, развязы­вали свои походные вещевые мешки, готовясь к скром­ному солдатскому пиршеству.

Ну как? .. Не замучил он вас? — спросил мой ездовой Тимофей Дрожжин.

Нет, ничего. Про свою жизнь рассказал.

Да он, чудак человек, всем про свою жизнь рас­сказывает. — Тимофей Дрожжин улыбнулся, покачал головой. — Мне, пожалуй, раз десять рассказывал.

Да и мне не меньше, — сказал парень с веселым голосом, тот, кто кричал в ответ вожаку: «Трава в этих местах нетронутая!»

Это бывает на войне. Бывает вот так, что ни с того ни с сего захочется новому человеку о своей жиз­ни поведать, о счастье своем, — сказал я.

А какая у него была жизнь, счастье-то ка­кое? — иронически спросил парень с веселым голосом.

У каждого свое... У него — сытая, зажиточная жизнь в колхозе.

Тоже удивить чем хотел! Может, я в месяц ты­сячу зарабатывал, имел дорогие костюмы, на инжене­ра собирался учиться! Как знать, а? . *

И тогда позади раздался тихий, печальный голос:

Может, я ночи не спал, работал не разгибая спины, голодал и холодал, но был счастливее вас всех...

Я обернулся и встретился с лихорадочным взгля­дом ездового с пятой телеги...

Парень с веселым голосом подмигнул, а потом шеп­нул мне:

Наш мечтатель... Художник! ..

Спор о счастье и счастливой жизни завязался по- настоящему. В разговор вмешался и Тимофей Дрож- жин. Он сидел немного поодаль от костра и чинил вожжи. Из его рассказов в пути я знал, что в январе еще он был стрелком, дрался с оружием в руках, был ранен в бою и по состоянию здоровья его перевели в транспортную роту.

Дрожжин отложил вожжи в сторону, сказал:

Вот вы все накинулись на Славгородского. Удив­ляетесь, почему человек всем про свою жизнь и про свой колхоз рассказывает. А думаю я, товарищи, вот в чем здесь дело. Мне кажется, что наш приятель в мирное время жил, не оглядываясь на свою жизнь. Вслепую жил. Бывают такие люди. Им всегда в жизни чего-то не хватает, живут они век свой в суете, никогда не осознавая своего людского счастья. Нужно было фа­шисту сунуться к нам, завариться этой каше, попасть человеку на фронт, оглянуться из карельских лесов на свой колхоз в Ростовской области и удивиться тому, как хорошо недавно жилось! .. Надо было лишить че­ловека на время тепла и уюта, познать ему всяческие трудности на фронте, увидеть кровь человеческую, быть самому раненому — человек ведь он храбрый и хорошо понимает, за что дерется, ему Родина так же дорога, как и всем нам, — и тогда, вот видите, он про­зрел, что малое дитя, открыл глаза и удивился своему недавнему счастью...

Слова Дрожжина были верные. У этого человека было много житейской мудрости, и все мы согласились с ним.

Чай в ведре закипел. Мы стали чаевничать, уго­щая друг друга кто чем был богат, все еще говоря о счастье, о своих семьях, о войне.

Позади, на лесной дороге, внезапно показался всад­ник.

Петр! — крикнул неизвестный.

Я здесь, товарищ старший лейтенант! — отозвался рябой долговязый солдат, сидевший рядом с Дрожжиным.

Тихон давно проезжал?

А мы его совсем не видели, товарищ старший лейтенант.

Вот черт! — Всадник взмахнул рукой, и его бе­лоснежный конь сорвался с места.

Это командир нашей транспортной роты, — не дожидаясь моего вопроса, сказал Тимофей Дрожжин. — Старший лейтенант Шарыпов. Татарин. Неуто­мимый человек, большой любитель коней. Вона какую конягу себе выходил! — Он обернулся, чтобы показать конягу, но дорога уже была пуста. — Бес, а не конь! ..

Поужинав, ездовые улеглись вокруг костра, и вско­ре все заснули крепким сном.

Тимофей Дрожжин остался караулить коней. Сего­дня была его очередь. Он вначале то и дело вскакивал с места, отгонял коней от изгороди, отделявшей поля­ну от лощины, а потом успокоился и, подложив сухого валежника в костер, чему-то улыбнулся, достал кисет, долго шуршал газетой...

Ведь тронули же бесы за живое! .. Спать будете или как? — обратился он ко мне.

Нет, посижу у костра. Полюбуюсь природой.

Ну, тогда все вместе встретим восход солнца! — приподнявшись со своего ложа, сказал «мечтатель». — Ты уж разбуди меня, Тимофей Яковлевич. Пожалуй­ста, не забудь.

Спи, спи! — отеческим тоном сказал Дрож­жин. — Вот тоже чудак: что ни в ночное, то обяза­тельно встречать восход солнца!

Мы молчали, уставившись вдаль.

Внизу, в просвете деревьев, виднелась река, даль­ше шла лощина. Река была застлана густым туманом. Туманом была покрыта и часть лощины. Сквозь мо­лочную пелену пробивались верхушки сосен. Они ка­зались висящими в воздухе, и еще казалось, что там, за рекой, бушует снежный буран и все в снегу.

Где-то одиноко куковала кукушка. Щелкали и сви­стели соловьи в лощине.

Я первый нарушил молчание, спросив у Тимофея Дрожжина, чем он занимался до войны. Дрожжин при-

двинулся ближе к костру, уставился на огонь, и хму­рое, усталое его лицо вдруг посветлело от улыбки. ..

Чем занимался до войны? А вы бы лучше спро­сили, чем я не занимался. . . В колхозе меня шутя на­зывали пожарником. Веселая штука, черт побери! — засмеялся он, видимо что-то вспомнив. — А вот как, — вдруг начал он свое объяснение. — Скажем, надо по­строить школу. Кого поставить руководить работами? Собирается правление и постановляет: Тимофея Дрожжина! .. Проворовался заведующий фермой. Кто нала­дит дела на ферме и кого туда назначить на первое время? Собирается правление и постановляет: Тимо­фея Дрожжина! .. Взяли бригадира в армию. Кто его заменит? Опять Тимофей Дрожжин. . . К шефам на праздник кого послать? Опять, выходит, меня. . . И вот все так.

И со всякой работой справлялись?

Справлялся, работу я люблю. . . Потому-то на- — ши колхозники и оказывали мне доверие... Я их ни­когда не подводил! Да и самому приятно, скажу я вам, когда справишься с незнакомой работой...

С Дрожжиным мы беседовали долго. Он рассказал о своей семье, прочитал письма от братьев, о прошед­ших боях поведал, пока не решился сказать:

Вот братва спорила насчет счастья. Правда, мно­го наговорили лишнего? .. У каждого счастье по-сво­ему складывается в жизни. Что, не так? И я счастлив, к примеру. Для меня наивысшее счастье — это оправ­дать доверие народа, приносить пользу общему делу... Вот работу люблю незнакомую, беспокойную. Еще люблю читать! Это уж прямо страсть моя. Без книг мне и жизнь не в жизнь. Дома у меня библиотека не хуже районной.

Мы заговорили о Льве Толстом. Толстого он знал и очень любил.

Над нами виднелся небольшой просвет голубого не­ба, дальше простирались темно-синие облака. Прибли­жался рассвет летнего дня, хотя ночь черная и не на­ступала.

Темно-синие облака раздвигались все дальше и даль­ше, исчезая на горизонте, и небо посветлело, когда по голубизне небосклона вдруг точно прошлась рука неве­домого художника, оставив за собой легкий мазок

светло-розовой краски. Такой же мазок вдруг неожи­данно появился на другом конце неба, на третьем...

Пора вставать, — сказал Дрожжин и стал тря­сти «мечтателя» за плечо.

Тот хотя и приподнялся со своего ложа, но никак не мог раскрыть сонных глаз.

Спал бы лучше, — сказал Дрожжин.

Темно-синие облака стали белеть. Они белели и та­яли на глазах, и голубое небо раздвигалось все дальше и дальше, пока в просвете облаков не появились тем­но-малиновые мазки и облака, не успевшие исчезнуть на горизонте, стали окрашиваться в малиновый цвет. Потом на небе появились светло-зеленый, фиолетовый, красный и другие цвета. Все краски на некоторое вре­мя как бы застыли, и небо показалось замерзшим, по­сле чего началась огненная вакханалия на востоке, все краски безжалостно были стерты кистями фантастиче­ской величины, и под неистовое щелканье соловьев и кукование кукушки стало всходить солнце.

«Мечтатель» протер глаза, стал наблюдать за не­бом. Лицо у него было по-детски счастливое.

Я спросил у него, как это он, художник, попал в ездовые.

Он повременил с ответом, шагая взад и вперед по поляне, все обозревая небо...

Живопись — смысл жизни и мечта моя, — на­чал он свой рассказ. — Ездовые вот шутят, называют меня мечтателем! .. Хотя я и рисую всерьез, участво­вал во многих выставках, обо мне уже есть определен­ное мнение среди художников, да и являюсь я членом Союза художников! Но я молод и мечтаю о настоящем искусстве! О правде искусства! .. Она, эта правда, дает­ся трудно, приходится все время искать, учиться у жизни, учиться у классиков, переделывать и перепи­сывать одну и ту же вещь много и много раз, бросать начатую работу, приниматься за новое полотно... И вот проходит время, тебя обгоняют, товарищи твои уже написали десятки картин, некоторые из них осо­бенно и не задумываются над работой, пишут себе и пишут, и все это гладенько, и ровно, и грамотно, ска­жу я вам; но все это — обыденное искусство, в их кар­тинах нет того вечного искусства, что делает картину

нетленной для времени. Вы понимаете, о чем я го­ворю?

Я молча кивнул головой, а Дрожжин сказал:

Репина должен любить.

О, я его боготворю! Сказать, что люблю, — это значит ничего не сказать! — восторженно ответил ху­дожник.

Ну, тогда в музыке должен любить Глинку, правда, нет?

Ну конечно, Тимофей Яковлевич! — все с той же восторженностью ответил художник.

А в литературе — Толстого?

Толстой! .. Вы знаете, как у нас бывало в се­мье? .. Отец у меня был простым человеком, но когда за столом кто-нибудь произносил имя Толстого, он все­гда вставал с места. Толстой для него был что бог. Да что я — выше бога!

Отец у тебя, видимо, был хорошим и умным че­ловеком, — сказал Дрожжин.

В это время у изгороди начали драться кони, и художник, не закончив своего рассказа, побежал их усмирять.

А парень он хороший, — задумчиво сказал Дрожжин. — В феврале отличился. Тяжелые у нас шли тут бои. Как-то около него разорвался снаряд, конту­зило парня. Удивительно, как в клочья не разнесло. В тыл его хотели отправить после госпиталя, а он к нам пришел. Наотрез отказался уезжать с фронта. Вот какой художник! И среди них, выходит, бывают отча­янные головы. Ну, послать его стрелком больше не ре­шились, определили в каптерку, а потом к нам при­слали. Оно и понятно: у нас больше света и красок, всегда мы в пути-дороге: в дождь и в жару, в ночь и в полдень. — Дрожжин улыбнулся. — Да, парень он определенно хороший. Можно сказать, человек с меч­той. Люблю мечтателей. Я и сам такой. Вот все меч­таю добрать еще сотню томов к классикам, утереть нос нашему райбиблиотекарю — тогда и умереть не жалко.

Где-то недалеко в воздухе прожужжал вражеский разведчик и, видимо поравнявшись с передним краем, бросил зеленую ракету. Через минуту с той стороны ударила тяжелая артиллерия. Им ответили наши

батареи, и громовые раскаты орудийных залпов пронес­лись над лесами.

Ну, начинается! — сказал Дрожжин и встал.

Ездовые вскочили с мест и бросились ловить коней.

Замолкла кукушка. Утихли соловьи.

Неведомо откуда на поляне на белоснежном коне показался старший лейтенант Шарыпов. Он хотел спе­шиться, уже закинул ногу через седло, но, передумав, вновь вдел носок сапога в стремя и пришпорил коня. Конь заплясал под ним, дико выкатив глаза.

Выходит, товарищи, нам надо поторапливать­ся, — сказал старший лейтенант. — Боеприпасов у них не так уж много.

Художник носился по поляне из конца в конец. Кони его куда-то ушли.

Поищи в лощине! — крикнул ему Дрожжин.

Художник раздвинул кусты и исчез в тумане.

Комары сильно кусались? — желая завязать разговор, спросил у меня Шарыпов.

Пушистый хвост белоснежного коня касался самой земли, розовая пена стекала с его губ. Шарыпов за­пустил руку в золотистую гриву и собрал ее в кулак: так землепашец с наслаждением запускает руку в све­жее зерно.

Пока мы разговаривали с Шарыповым, ездовые су­етливо задавали коням корм, переговариваясь между собой, осматривали и заряжали свои винтовки, запря­гали коней и выезжали на середину поляны, становясь в колонну. В какие-нибудь десять минут все уже были готовы в дорогу, но не было «мечтателя». Телега его сиротливо стояла в стороне.

Тимофей Дрожжин несколько раз окликал его, но художника все не было. Тогда все собрались у гасну­щего костра, и каждый стал торопливо свертывать ци­гарку на дорогу.

Наше нетерпеливое ожидание прервалось сперва одиночным глухим выстрелом, потом — беспорядочной пальбой в лощине.

Мы отпрянули от костра, скинули с плеч винтовки. И тогда раздался спокойный голос Шарыпова:

Товарищи, помните: мы везем боеприпасы!

Ездовые стали выезжать с поляны. Треск ломаемых

сучьев и кустарника слился с треском выстрелов. Мы

с Шарыповым подбежали к краю обрыва, но в тумане никого не увидели. Шарыпов окликнул художника.

В ответ прогремел винтовочный выстрел и эхом прокатился по лощине.

Шарыпов крепко выругался по-татарски, побежал к ездовым, собрал их на поляне.

Тут засада, товарищи, — сказал он, — надо спа­сать боеприпасы. Часть из вас поедет дальше, а часть останется. Кто останется со мной?

И в это время из тумана показался художник, ведя за гривы своих коней. Он был ранен, лицо его было из­мазано кровью.

Кони из кустов сделали скачок и рысцой кинулись к своей телеге.

Там их десять человек, они в маскхалатах! — прокричал художник.

Кто остается со мной? ..

Все остаемся, товарищ старший лейтенант! — крикнул Тимофей Дрожжин.

Все, все! — раздались вокруг голоса.

Все не нужны! Мы везем боеприпасы! . . Остает­ся «гвардия»! — Шарыпов указал на парня с веселым голосом, Дрожжина и Славгородского. ..

Приказав всем остальным немедленно тронуться в дорогу, Шарыпов сказал мне:

Вы — офицер, вам придется возглавить достав­ку снарядов!

Я считаю своим долгом остаться с вами, — на­чал было я, но старший лейтенант только крепко по­жал мне руку и побежал к своим «гвардейцам».

Они четверо остались в засаде. Вражеские развед­чики из лощины должны были выйти на эту поляну, чтобы попасть на дорогу. Шарыпов и решил прегра­дить им здесь путь и уничтожить.

Когда мы отъехали километра три, позади разда­лась сильная ружейная перестрелка и разрывы гра­нат. Видимо, бой начался.

Ездовые исступленно погоняли коней и так гнали их часа два.

Громовые раскаты орудийных залпов в Черт-озере становились все ближе и ближе. В коротком промежут­ке между залпами слышался охрипший голос коман-

5 Георгий Холопов

дира. Раздавалась команда — и громовые раскаты сно­ва гремели над лесами.

Мы уже были близко от батареи, когда орудия вдруг прекратили огонь. Стало тихо. На батарее, ви­димо, только что кончились боеприпасы.

И тогда в наступившей тишине мы услышали кон­ское ржание. Я обернулся: нас догонял белоснежный конь Шарыпова. Он был без хозяина, хромал и ча­стенько падал на передние ноги. Телеги ехали дальше, вперед. Я же остановился и схватил коня под уздцы. Грудь у него была в крови, и он весь дрожал от испуга.

Алеховщина, август 1942 г.

Никита Свернигора

Это было в конце июля 1941 года в балтийской бригаде моряков на Тулоксе, куда я приехал в разгар ожесточенных боев.

Всю ночь лес гремел от орудийных выстрелов. Ко­гда забрезжил рассвет, затих немного передний край, меня вызвал к себе командир батальона Воронин. На­шел я его в лощине. Он лежал на плащ-палатке и хле­бал из солдатского котелка холодные щи. Не без удо­вольствия Воронин спросил:

Хочешь увидеть настоящего героя? Героя из ге­роев?

Это мой долг... — начал было я.

Тогда вот что: ищи краснофлотца Никиту Свер- нигору. Подробностей я сам еще не знаю, но ты воен­ный корреспондент и раньше меня все узнаешь...

Пулеметчик Никита Свернигора служил в роте лей­тенанта Панина. Занятая ротой высота «Брат и сестра» в течение ночи подвергалась четырем контратакам гит­леровцев. Свернигора в бою был ранен, его с ручным пулеметом видели на разных участках, везде он драл­ся геройски, но потом, когда пришло подкрепление, он куда-то исчез.

Я пошел искать Никиту Свернигору в санитарную часть батальона. Мне сказали: «Да, Свернигора был

здесь, но его отправили дальше». Я поехал в бригад­ную санитарную часть. Мне здесь сказали то же самое: «Свернигоре сделали перевязку и как тяжелораненого отправили дальше...» Все мои и дальнейшие поиски оказались тщетными: раненого пулеметчика за не­сколько часов уже успели эвакуировать в Олонец, а может быть, и в Лодейное Поле.

Тогда я вернулся в санитарную часть батальона, нашел военфельдшера, который перевязывал Сверни- гору, попросил его рассказать о раненом.

Военфельдшер охотно выполнил мою просьбу.

Такого раненого я, пожалуй, видел впервые, — сказал он. — У него четыре пулевые раны. Две в пле­че, одна в груди и одна в руке. Но сам добрался до санчасти! Это за три километра! Да еще притащил с собой ручной пулемет и дисков штук пять к нему, правда пустых.

Останется ли он жив? — спросил я.

Трудно сказать, много крови потерял. Но это такой парень, — тут военфельдшер улыбнулся и по­крутил свои пушистые усы, — что всякое может слу­читься. Знаете, он услышал мой разговор с военвра­чом — я задал такой же вопрос, что вот и вы мне, — рассердился и сказал такие слова: «У кого сердце бьет­ся за Родину, тот не может умереть!» Он это сказал с такой уверенностью и горячностью, что, может быть, и останется в живых. В жизни иногда бывают чудеса.

«Бывают ли чудеса?» — с горечью подумал я, ма­шинально сорвал прутик и, похлестывая им по сапо­гам, побрел по пыльной дороге обратно в батальон...

Вечером я выехал в ополченческую дивизию, рас­положенную по соседству с морской бригадой, пробыл там два дня, потом переехал к пограничникам, а в пер­вых числах августа оказался в Олонце.

Комендант гарнизона капитан Сидоров, герой Ха­сана и Халхин-Гола, поселил меня в небольшом до­мике на берегу Олонки. Домик был чистенький, уют­ный, стоял в саду. Хозяйка — древняя, высохшая ста­руха — нехотя уступила мне одну из комнат, видимо бывшую моленную, где я стал работать целыми дня­ми. На досуге же я все обозревал почерневшие от вре­мени иконы, которыми сплошь были обвешаны стены. Кроме икон, в комнате было много книг по расколу

и выцветшие кипы старообрядческих журналов. Не без интереса я просматривал и читал их. На улицу я выходил поздно вечером, когда надо было идти на во­енный телеграф.

Возможно, что этот тихий домик на берегу Олонки стал бы моим постоянным пристанищем во время на­ездов в Олонец, не разгорись в нем на четвертый день моего житья скандал из-за папироски, которую выку­рил у меня в комнате старик, хозяин дома. Старуха поймала мужа на месте преступления, с нею случился обморок, а когда она пришла в себя, стала требовать немедленного же развода! И это после золотой свадь­бы, сыгранной год назад.

Мне пришлось выехать из домика и временно посе­литься в полевом госпитале у знакомого военврача Вознесенского.

И вот как-то я сидел на террасе, за соседним сто­лом Вознесенский играл в шахматы со своим ассистен­том. В это время во дворе появилась странная процес­сия: впереди шел полный жизни, весь перевязанный ослепительной белизны бинтами, широкоплечий моряк, немного поодаль от него — хорошенькая медицинская сестра с заплаканным лицом, а позади них — красно­армеец-казах, с винтовкой наперевес, в окружении тол­пы любопытных сестер и санитарных дружинниц.

Что это за процессия, Дмитрий Васильевич? — спросил я у Вознесенского.

Тот взглянул во двор и усмехнулся:

Повели голубчиков!

Что это за «голубчики»? Куда их ведут? . .

Процессия дошла до ворот, тут казах повернулся к

провожающим и пригрозил им винтовкой, и я увидел сквозь частокол: моряк и медицинская сестра с запла­канным лицом пошли серединой улицы, как настоя­щие преступники.

Я думаю, что эта история тебя совсем не заин­тересует! — сказал Вознесенский, взяв с доски ферзя и подкидывая его в руке. — Вам, газетчикам, сейчас по­давай героический материал.

Да, это история, достойная Шекспира! — глубо­комысленно протянул ассистент, почесав затылок. Че­ловек он был малоприятный, и я не обратил внимания на его слова.

Ну, это не совсем так, — возразил я Вознесен­скому. — Лично меня многое интересует.

И зря, — сказал Вознесенский, прищурив левый глаз, не сводя взгляда с доски, перестав подкидывать в руке ферзя. — Сейчас нужна героика. На подвигах надо учить народ воевать. Эта война, батенька, будет тяжелой, и вы, газетчики, делаете большое дело, когда за героическим материалом лезете в самое пекло боя и достаете его.

Ну, а все же, что это за «голубчики»?

Самая обыкновенная история, — на этот раз не без раздражения вступил в разговор ассистент. — Он моряк, был тяжело ранен в бою, его из медсанбата эва­куировала сестра, в которую он, так сказать, влюбил­ся в дороге, дней пять пролежал в палате у майора Шварца, почувствовал себя лучше — здоровье у него дьявольское, перенес три операции — и решил, что в госпитале ему больше делать нечего, раны сами по себе заживут, лучше заняться любовными делами, заморо­чил девушке голову, она где-то нашла комнатку, и он сбежал к ней. Прожили они шесть медовых дней, их нашли, привели в госпиталь, ему сделали перевязку, а сейчас повели в трибунал. Вот и вся проза жизни, если из этой истории выкинуть возможную долю поэзии.

Но меня этот моряк заинтересовал с профессио­нальной точки зрения: боже, что за железный орга­низм! .. — Вознесенский развел руками и откинулся на спинку плетеного кресла.

И тут только, при словах «железный организм», я невольно воскликнул:

Да ведь это же, наверное, пулеметчик Никита Свернигора!

Не то Свернигора, не то Вернигора, а может быть, даже и Перевернигора! — Вознесенский улыб­нулся: — В Киеве у нас во дворе жил бондарь по фа­милии Чутьжив!..

Прошу, Дмитрий Васильевич, ваш ход, — ска­зал ассистент, сердито посмотрев на меня: я им мешал играть.

Пожалуйте, сударь! — Вознесенский снял ла­дью, объявив шах.

Я покинул шахматистов и торопливо зашагал по улице.

В трибунале вежливо отказались информировать меня по еще не начатому делу Свернигоры, предло­жили зайти дня через два, и вскоре я уже плелся об­ратно в госпиталь. День был солнечный, улицы полны народа. Меня все больше и больше начинал интересо­вать Никита Свернигора. Хотелось хорошо думать о нем и верить в него. Не каждый все-таки способен при таких ранениях сказать: «У кого сердце бьется за Ро­дину, тот не может умереть».

На улице было весело, шумно. Несколько дней тому назад был разгромлен батальон вражеских самокат­чиков, и в комендатуру привезли до трехсот новень­ких шведских и финских велосипедов. Комендант гар­низона капитан Сидоров, танкист по специальности, был добрый человек, плохо знающий свои обязанно­сти, и всем желающим разрешал брать напрокат тро­фейные велосипеды. И стар и млад брали их, учились ездить. И на каждом шагу можно было видеть велоси­педиста с разбитым велосипедом или же с разбитым носом и вокруг — толпу хохочущих.

В середине августа, после поездки в Петрозаводск, мне вновь пришлось побывать в балтийской бригаде моряков. Первым делом я навестил комбата Воронина. Встретил он меня радушно, как старого знакомого, и у нас сразу же завязалась оживленная беседа. Я ему рас­сказывал про жизнь города, он — про фронтовые дела. Но в землянке было душно, к тому же чем-то пахло, и я предложил Воронину выйти на свежий воздух.

Нет, сейчас не стоит, бьет их артиллерия. — Во­ронин откинул плащ-палатку, висящую над входом в землянку, и позвал Никиту Свернигору.

Как, он уже вернулся? — с нескрываемым удив­лением спросил я.

Вернулся, — нехотя ответил комбат. — Бедовый парень!.. По делу с этой медсестрой ему вынесли ус­ловный приговор, учли подвиг в бою. Но до конца все же не подлечился, ушел раньше времени из госпиталя. Думал вернуть обратно, да махнул рукой: затея бес­полезная. Пока что оставил у себя, за связного. По­правится — пошлю обратно в роту.

В это время перед землянкой показался и сам Ни-

кита Свернигора. На этот раз я его хорошенько раз­глядел. Это был крепко сбитый, широкоплечий парень с хорошим, открытым лицом, с лукавыми синими гла­зами, с ямочками на чисто выбритых щеках. Он был в тельняшке, из-под которой выпирали перекрещенные полосы бинтов, и в невообразимой ширины клеше. На поясе у него висел чистенький девичий фартук в кру­жевной оборке и великолепной работы финский нож в костяных ножнах с серебряной инкрустацией.

В руках на листе бумаги Свернигора держал боль­шой кусок мяса.

Воронин, не сводя глаз с мяса, вдруг сделав суро­вое лицо, сказал:

Черт знает что, в землянке опять нехорошо пах­нет!

Свернигора вошел в землянку, положил мясо на табурет, прошелся вокруг «стола» — плетеной детской люльки, на которую сверху была прилажена спинка двуспальной кровати орехового дерева, приподнял спинку, заглянул внутрь люльки, тщательно осмотрел ее и невозмутимо сказал:

Надо еще купить духов! У меня все вышли. Са­мое верное средство против детских запахов — только духи! Я бы, к примеру, купил «Манон» или «Мо­скву» — ничего себе духи, в Олонце еще имеются в продаже... А так что же — будет пахнуть, в этой люльке, наверное, перебыл с десяток младенцев.

Черт знает как распустился! — сердито сказал Воронин. — Думаешь, не знаю, куда деваешь куплен­ные духи? Думаешь, не знаю?

Так я же все этот «стол» поливаю, — нараспев сказал Свернигора; глаза его уже смеялись и дрожа­ли мясистые губы.

Но Воронин снова строго и сердито сказал:

Ты брось эти штучки. Девок одариваешь! Мне это передали. И вообще прекрати шашни в поселке!

Свернигора обиженно посмотрел на комбата:

Так что же мне делать, когда они сами при­стают?! Не гнать же их от себя... А насчет детских запахов — надо подумать. Стол, что ли, настоящий по­искать?

Давно бы надо догадаться! — в том же сердитом тоне сказал Воронин. — Что это за мясо?

Подарочек вам Михайлов прислал. Они утром убили лося пудов на четырнадцать. — Свернигора по­трогал мясо. — Хорошо бы на шашлычок. Мякоть од­на. А то можно и котлеты сделать, отбивные.

Что будем есть, капитан? — спросил у меня Во­ронин. — Жарко, что-то не тянет на мясо, правда, а? Хорошо бы окрошку сейчас, а? Правда бы хорошо? Да и холодного пивца... — пришел он в азарт от разыграв­шегося аппетита.

Я был голоден с пути и согласен даже на кусок хлеба. Воронин велел приготовить отбивные со све­жей картошкой.

Свернигора взял мясо и вышел из землянки.

Воронин, глядя ему вслед, любуясь его крепкой фигурой, неторопливым морским шагом и покачиваю­щейся корабельной походкой, сказал:

Ну и плут же! Не могу с ним серьезно говорить! То ли он играет, актерничает, то ли на самом деле та­кой? И сержусь на него и люблю его. В нем есть все- таки что-то замечательное. Ты вот поговори с ним ра­зок, разгадай-ка его.

Меня он заинтересовал еще в прошлый раз, — ответил я. — Раненый, истекая кровью, он смотри какие слова сказал военфельдшеру: «У кого сердце бьется за Родину, тот не может умереть!» Какие слова, а?..

Хорошие.

Золотые слова, Воронин! Парень он хороший, только озорник. Но озорство это у него пройдет. Повою­ет месяца два, познает трудности войны и станет бес­ценным солдатом.

Да, — задумчиво протянул Воронин, — на вы­сотке «Брат и сестра» он хорошо себя показал. ..

В это время на оборону батальона обрушилась ар­тиллерия противника, ему начали отвечать наши бата­реи, и непрекращающимся гулом наполнился лес.

К двум часам дня огневой поединок прекратился, и я вернулся в землянку Воронина. Она чуть ли не до половины была засыпана песком. Комбат был весь в пыли. Он только что пришел из второй роты, которой особенно досталось от вражеской артиллерии. Там име-

/

1ись убитые и раненые. Воронин был в подавленном Состоянии, и мы молчали. Потом его вызвали к теле­фону, он долго разговаривал.

В землянку вошел Свернигора, доложил, что обед готов. Воронин молча кивнул головой. Свернигора стал Закрывать на стол, потом ушел в «камбуз», принес сковороду с ломтями поджаренного мяса и мелкой све­жей картошкой и сел у порога.

Я дождался, когда Воронин закончит телефонный разговор, и мы сели обедать. Комбат съел кусочек мяса и... бросил вилку на стол.

Нет, не могу есть! Нет аппетита.

Вы и вчера почти ничего не ели, — сказал Свер­нигора.

Ну и черт со мной! На войне не обязательно обе­дать каждый день! — не без раздражения ответил ком­бат.

Зря огорчаетесь, — сказал Свернигора. — Уби­тые и раненые будут каждый день... А кушать все равно надо. Как же не кушать?

Я почувствовал себя неловко, с трудом доел кусок мяса и положил вилку на стол.

Ты ешь, капитан, ты с дороги, на меня не обра­щай внимания, — виновато сказал Воронин.

Надо было что-то сказать, и я сказал:

Жарко!.. Мясо жирное!.. Вот если бы к нему было что-нибудь соленое или кислое...

Это верно! Тогда бы и я поел. — И Воронин с укоризной посмотрел на Никиту Свернигору. — Чем шашни разводить в поселке, ты бы лучше о комбате позаботился. Насчет кваску бы подумал или, скажем, о свежепросоленных огурчиках. Вот это была бы забота о живом человеке!

Свернигора вскочил с места:

Тогда, может быть, обед вам подать немного попозже? .. Я достану огурцов!

Достанешь! — протянул Воронин.

Ей-богу, достану! — загорелся Свернигора. — Вы только прикажите!..

Рядовой Никита Свернигора, — смеясь сказал Воронин, — приказываю к ужину достать соленых, а еще лучше свежепросоленных огурцов!

Есть! — щелкнув каблуками, широко улыбаясь, ответил Свернигора.

Выполняйте! — сказал Воронин.

Свернигора стал убирать со стола. Я и комбат за­курили и вышли наверх. Пока мы размышляли, в ка­кую роту нам пойти, Воронина вызвали к телефону. Я остался ждать его под сосной. Вскоре мимо меня с автоматом за плечом и тремя дисками на поясе то­ропливо прошел Никита Свернигора. Я спросил у него:

Не в поход ли за огурцами? — Вид у него был геройский.

За огурцами! — ответил он и скрылся в кустар­нике.

Из землянки вышел встревоженный Воронин.

Пойдем в первую роту, капитан. Гитлеровцы, видимо, что-то затевают. Нагнали баб на берег, пляж устроили, и ребята не знают, как с ними поступить. И учти, капитан, — понизив голос, взяв меня под руку, сказал он, — это после такого артиллерийского нале­та! .. Где-то они определенно что-то затевают. Отвле­кают внимание, дураков ищут. Я им, гадам, сейчас покажу.

До роты было не больше километра. Минут через двадцать мы уже были на месте.

Рота занимала оборону на «пятачке», по берегу, при впадении Тулоксы в Ладожское озеро. Здесь мы увидели такую картину: на той стороне, на пологом песчаном берегу, загорало до тридцати или сорока жен­щин, столько же плескалось в озере и в реке. Полу­пьяные или совсем пьяные, они на ломаном русском языке горланили неприличные песни. Некоторые из них заплывали к нашему берегу, высовывались из воды, зазывали краснофлотцев на тот берег.

Три станковых пулемета с разных концов нашего берега дали вверх несколько коротких очередей — и на той стороне такое поднялось! С воем и плачем, толкая ДРУГ друга, падая и поднимаясь, купальщицы броси­лись бежать в лес, оставив на берегу и свою одежду, и махровые полосатые и клетчатые полотенца, и пате­фон с заведенной пластинкой. . .

Весь день и вечер я и Воронин провели на берегу, побывали еще в третьей роте. Чего только не придумы­вали гитлеровцы, чтобы деморализовать наших бойцов!

Автоматы-пистолеты тогда для многих еще были но­востью, и фашисты, ведя беспорядочную стрельбу раз­рывными пулями, дающими двойной звук, создавали видимость окружения. Широко они использовали ра­кеты и выпускали их десятками, всех цветов и с раз­ных мест. Очень часто то тут, то там гитлеровцы во все горло начинали орать «аля-ля-ля», делая вид, что идут в атаку, форсируют реку. Порой с той стороны метали гранаты. Но спокойствием отвечал наш берег.

В двенадцатом часу ночи мы вернулись на команд­ный пункт батальона. Аппетит у меня был волчий. Основательно проголодался и Воронин. В землянке мерцала коптилка, в глубине землянки за полевым те­лефоном сидел связист и все вызывал «помидору». Воронин крикнул Никиту Свернигору, с удовольствием потер руки, сказал:

Поедим же сейчас огурчиков! Жаль, что нет по­мидоров. Салатик бы сделали...

Зашуршала плащ-палатка, и в землянку просуну­лась голова часового.

А Свернигоры нет, товарищ капитан. Как с обе­да ушел, так и не приходил еще. Не знаем, что даже подумать. Может быть, кока разбудить, ужинать, на­верное, хотите?

Кто это? — спросил Воронин.

А это я, часовой, комендор Алексеев.

Не узнал. Не приходил, говоришь? Не знаете даже, что подумать?

Так точно, товарищ капитан. Сказал, что часа через два будет, а прошло уже целых десять. Не слу­чилось ли что с ним...

Скажи коку, пусть накормит нас, пусть и чайку принесет, — оборвал разговор Воронин, и, когда заглох­ли гулкие шаги часового, он ударил кулаком по шат­кому столу: —Будь неладны эти огурцы! И зачем это я отпустил его в поселок?

А далеко ли до поселка? — спросил я, чтобы что-нибудь сказать.

Близко. За это время можно было бы в Лодейное Поле сходить и обратно вернуться.

В голову лезли всякие мрачные мысли (на войне все может быть!), я чувствовал себя виноватым. Это я завел разговор о соленом и кислом; виноватым меня,

по-моему, считал и Воронин, потому что он избегал моего взгляда и как-то даже недружелюбно косился в мою сторону, но в землянку с подносом в руке вошел кок, накрыл стол, и мы сели ужинать.

Поужинав и принявшись за чай, мы снова загово­рили о Свернигоре. Комбат не на шутку забеспокоился о нем. Но, поразмыслив, что ночью он бессилен что-нибудь предпринять, сказал: «Утро вечера мудреней!», закурил и, не допив чай, лег на койку.

Нам не спалось, где-то недалеко ложились снаряды противника, от каждого разрыва земля осыпалась с по­толка, в землянке было душно, мы долго ворочались на своих койках, потом Воронин велел телефонисту узнать, куда бьют гитлеровцы, тот вызвал «репу», но «репа» ответила, что бьют не по ее участку, а по «по­мидоре», комбат повернулся на другой бок, и вскоре я услышал его свирепый храп и сам заснул.

Где же в это время пропадал и что делал Никита Свернигора? Вот что я потом узнал.

Придя в поселок за огурцами, он не застал там и половины населения: народ эвакуировался в Олонец и дальше на восток. Он обошел все дома, и безрезультат­но : огурцов нигде не было. Возвращаться же с пустыми руками было не в характере Свернигоры, и он долго сидел в доме у колхозного кузнеца и мучительно ду­мал: куда бы еще пойти?.. Поблизости, правда, были еще кое-какие деревеньки, можно было бы туда схо­дить, но старик кузнец предупредил, что и там уже никого нет, колхозы снялись с мест... Можно было бы сходить за двадцать километров в Олонец, но и в Олон­це, говорил кузнец, вряд ли он достанет огурцы, кол­хозникам не до того в это горячее военное лето.

И вот сидел Никита Свернигора и прикидывал, куда бы пойти за огурцами, когда в избу вошла под­слеповатая старуха с клюкой в руке, пропела:

Спасибо, Семенушка, на хлебе, на милостыне, кормилец, спасибо, спа-а-а-сибо-о-о-о.. . — И низко, в пояс, поклонилась Свернигоре.

Что тебе, бабушка? — спросил он.

Хлеба просят, беженцы, — сказал кузнец и по­дал старухе кусок хлеба.

Спасибо, Семен Васильевич, на хлебе, на мило­стыне, кормилец, спасибо, спа-а-а-сибо-о-о-о, — вновь пропела старуха и поклонилась Свернигоре.

Бабушка, да ведь меня не Семенушкой и не Се­меном Васильевичем величают! Да и благодарить его надо, — кивнул Никита на старика.

Мне бы немножко денежек, сыночек, далеко, го­ворят, от ворогов уходить надо, — выпрямилась стару­ха, — не чаяла, не думала, что на старости лет оста­нусь сиротой, и вот побираюсь по людям. Ох, ох, го­рюшко мое, ноженьки мои никудышные!

Свернигора достал из кармана деньги, протянул старухе червонец, спросил:

А из какой ты деревни будешь, бабушка? Нет ли у вас там огурцов? Вот скажи, что есть огурцы, — и тридцатки не пожалею!

С того берега она, там теперь враг, — сказал куз­нец.

Старуха, увидев, что в этой избе можно немного отдохнуть, присела на скамеечку, вытянула ноги, за­стонала :

Ох, ох, горюшко мое, ноженьки мои никудыш­ные! — Потом сказала: —Да как же не быть огурцам- то, милый ты мой сыночек, кадка трехведерная дома стоит, много и всего другого осталось этим антихри­стам фашистам...

Да что ты говоришь, бабушка! — Свернигора вскочил с места. — Побожиеь, что правда, а? Побо­жись, тридцатки не пожалею!

Старуха посмотрела вокруг себя и, не увидев икон, повернулась к окну, глядевшему на восток, и перекре­стилась, да и не раз, а раз десять!

Выслушав старуху, Свернигора весь загорелся, по­дробно расспросил ее о деревне, о ее доме и решил: он проберется на тот берег, в деревню, в дом, в котором жила старуха. Он достанет огурцы, выполнит приказа­ние командира!

Решено — сделано. Он пришел в расположение вто­рого батальона, где наиболее удобно было переправить­ся на ту сторону, среди бела дня переплыл Тулоксу, скрылся в лесу.

В лесу Свернигора набрел на тропинку и пошел по предполагаемому направлению к деревне. В пути ему

встречались группы вражеских солдат, велосипедисты, но он их удачно обходил или пережидал, спрятавшись в кустах, пока к вечеру не выбрался на дорогу и не увидел деревню. Взяв левее от дороги, он стал осматри­ваться вокруг... Пролежал он больше часа в кустар­нике, дожидаясь сумерек, как вдруг где-то поблизости послышались голоса русских мальчишек, потом раз­дался звон пилы.

Он пошел на звон пилы и вскоре на небольшой по­ляне увидел двух мальчиков в возрасте четырнадцати- пятнадцати лет, которые пилили поваленную наземь сосну. Метрах в пяти от них сидел рыжеволосый сол­дат. Положив рядом с собой автомат на траву, он что-то писал, слюнявя карандаш и сосредоточенно выводя строки.

Свернигора с такой стремительностью бросился на солдата, что тот и опомниться не успел, как уже лежал с кляпом во рту. Никита стянул ему назад руки и свя­зал ремнем, а мальчики, навалившись всем телом на солдата, в неистовом восторге, точно коня, стреножили его.

Свернигора вскочил на ноги, крикнул мальчикам:

Айда, ребятки, деревню брать!

Мальчики кинулись обнимать его, и младший ска­зал:

Наши пришли!

Я один — за всех! — ударил себя в грудь Свер­нигора.

А это правда, что они Ленинград взяли? — спросил старший мальчик.

Да что вы, ребятки, разве Ленинград мы отда­дим фашистам? Кто вам такую чушь сказал?

А вот они, черти! — Мальчик обернулся и уда­рил солдата ногой. — Они говорят, что и Москва взята. Но мы им не верили. Я даже плакал, когда они ска­зали, что Москва взята...

Рыжеволосый солдат, связанный по рукам и ногам, точно уж, извивался по траве, и его багровая, кровью налитая шея готова была лопнуть от напряжения: он силился разорвать ремень на руках.

По совету меньшего мальчика, Бори, они углуби­лись в лес. Прихватили с собой и пленного — пришлось ему развязать ноги, — хотя и не знали, что делать с ним

в дальнейшем. Ко Свернигору осенила озорная мысль: «Приведу «языка». Вот будет потеха в бригаде!», и он рассмеялся, зажав рот рукой.

Мальчикам его веселость казалась подозрительной, и они стали у него допытываться: кто он и зачем про­брался сюда с того берега?

За кладом пришел, ребятки! — сказал Сверни- гора.

За каким это кладом? — настороженно посмо­трев на него, спросил Саша, старший мальчик.

А вот за каким!— Скорчив серьезную мину, Свернигора вынул из кармана листок бумаги, развер­нул его, показал план деревни, старушечий дом и ткнул в него пальцем: вот здесь, в этом доме, хранится клад!

Мальчики переглянулись и рассмеялись: да ведь это дом Антонихи, их соседки, и никакого клада там не может быть, старуха она пребедная, живет только помощью сына из города.

Вы, кажется, принимаете нас за дураков, — даже обиделся Саша. — А мы не дураки. Я кончил семь классов, с отличием сдал экзамены. Все на отлич­но! А Борька кончает ремесленное училище...

Я знаю, кто вы! — с загадочным видом сказал Боря. — Вы — разведчик! Пробрались сюда взорвать штаб у фашистов! Правда, нет?.. Собрать нужные све­дения для командования? Правда, нет?

т— Правда, ребятки, я разведчик, — сказал Сверни­гора.

Ну, давно бы так! — обрадовался Саша. — Бу­демте знакомы. Меня зовут Саша, его — Боря...

А меня — Никита. — Свернигора крепко пожал мальчикам руки.

А вы знаете, одного вашего моряка они сожгли на костре! — сказал Боря.

Свернигора нахмурился:

Ну, этого не может быть...

Мальчики вновь переглянулись и с сожалением по­смотрели на него: какой он наивный, право! Саша стал рассказывать про раненых краснофлотцев, захвачен­ных фашистами при отходе морской бригады из Вид- лицы на Тулоксу, про их казнь на народе... Он расска­зывал и плакал. Прослезился и Боря. Он вдруг взял руку Свернигоры и положил себе на голову:

Видите, сколько шишек на голове?

Кто бил? — совсем помрачнев, спросил Сверни- гора.

Вот он, собака! — Боря указал на рыжего сол­дата. — Он целый день сидит и пишет письма, а мы всё пилим дрова, а если перестаем пилить, он встает и бьет нас автоматом по голове.

Свернигора подошел к гитлеровцу, готовый выпу­стить в него очередь из автомата, но только пнул ногой, сказал:

Снимите-ка, ребятки, с него одежду! Мы им по­кажем, проклятым фашистам, где раки зимуют.

Мальчики охотно принялись выполнять его прика­зание, а Свернигора с автоматом в руках стал на часах.

Это были хорошие, смелые русские мальчики. Са­ша был из Ленинграда, в деревню он приехал к тетуш­ке на каникулы. Боря учился в ремесленном училище на Свири-3, в деревню приехал навестить бабушку. В тот день, когда деревня была занята гитлеровцами, они с утра ушли бродить по лесу; Саша — вооружен­ный охотничьим ружьем, а Боря — кухонным ножом. С ними еще был Томик, пес верный, помесь волкодава с гончей. Саша и Боря подбирали в лесу винтовки, кас­ки, противогазы, помогали санитарам выносить ране­ных, пока не встретились с вражескими автоматчика­ми. .. Они горько плакали от обиды, что им не удалось повоевать с фашистами, и еще им было жаль Томика. Автоматчики убили собаку, а их вместе с другими пленными бросили в сенной сарай на окраине дерев­ни. Пять дней их держали без воды и хлеба, а на ше­стой вывели в лес и с того дня, с утра до позднего вечера, до самых сумерек, заставляли пилить дрова для офицерской столовой. И их все караулил этот ры­жий солдат с автоматом. Рыжий особенно недолюбли­вал Борю, потому что тот болезненно переносил побои. Саша же больше молчал, кусал губы и сквозь зубы твердил только одно: «Ладно, ладно!» И солдату боль­ше нравилось бить автоматом Борю, слышать его сто­ны и плач...

Никита Свернигора первым делом решил освобо­дить из фашистской неволи наших пленных, среди ко­торых были и красноармейцы и колхозники. Это реше­ние у него созрело мгновенно!

Захватив с собой автомат и одежду рыжего солда­та, а самого его с кляпом во рту запрятав в гуще леса, они стали пробираться на другой конец деревни. На опушке леса Свернигора переоделся, сунул в кусты трофейный автомат и, еще раз прорепетировав с маль­чиками нападение на сенной сарай, надвинул на глаза фуражку с длинным козырьком, перекинул через пле­чо ремень автомата и, насвистывая что-то непонятное, повел своих «пленников» через открытую поляну...

Сенной сарай, больше похожий на ригу, огорожен­ный тремя рядами колючей проволоки, стоял посреди поляны. Перед сараем расхаживал часовой-автомат­чик. Было уже совсем сумеречно. Услышав насвисты­вание Свернигоры, часовой насторожился, но, увидев русских мальчиков, которые в это время обычно воз­вращались с работы, крикнул им:

Работай, работай!..

Мы уже наработались, наработайся с нас! — крикнул в ответ Саша.

Часовой не знал других русских слов и снова крик­нул им:

Работай, работай!

Потом он что-то крикнул Свернигоре. Но тут всту­пил в свою роль Боря. Он стал громко ругаться, гро­зить кулаком «рыжему» и отбегать от него... Сверни­гора нагнал его и «ударил» автоматом в спину. Тогда стал ругаться Саша. И его «ударил» Свернигора. Ча­совой залился смехом, ему было очень весело. Мальчи­ки еще громче стали ругать «рыжего», и когда тот по­пытался снова их «ударить», они побежали к сараю. Часовой дал им подзатыльник и открыл проход в про­волочном заграждении. Потом он открыл замок на две­рях сарая. Саша и Боря прошли в дверь, погрозили ча­совому кулаком и показали ему язык. Часовой страш­но рассвирепел, вбежал за мальчиками в сарай и уж было занес над ними свой автомат, как... ему на го­лову со страшной силой опустился приклад автомата Свернигоры.

Никите Свернигоре ничего не пришлось рассказы­вать нашим пленным о себе. За него это, сбиваясь и перебивая друг друга, проделали Саша и Боря.

Тогда со всех концов обширного сарая стали подни-

маться люди и пожимать ему руки. Некоторые обни­мали его и плакали от радости.

Не будем терять времени, братцы! — сказал Свернигора. — Самый смелый из вас пусть переоде­вается в одежду часового. У каждого по автомату! И у нас еще имеется третий автомат в запасе...

Я переоденусь, товарищ, я!.. — потянулись к нему со всех сторон руки.

И тогда из глубины сарая раздался голос:

Браток, дай мне переодеться! Я карел! Хорошо знаю финский язык. И стрелять из автомата умею! В тридцать девятом году я, браток, разведчиком был...

Проконен, давай выходи сюда! — крикнул ему Саша и повис на плече у Свернигоры. — Возьмите Про- конена, он у нас самый храбрый и самый сильный.

Проконена, Проконена! — раздались голоса. — Сашка правильно говорит.

Проконен, где ты? — крикнул Свернигора. — Выходи сюда!

Из задних рядов к нему протиснулся богатырь в красной клетчатой рубахе.

Они крепко и молча пожали друг другу руки.

Лесоруб? — спросил Свернигора.

Тракторист, товарищ... Будем пробиваться к нашим? — Проконен торопливо стал расшнуровывать ботинки. — Тогда надо достать еще два-три автомата. Будем пробиваться наверняка!

Что ты предлагаешь?

Первым делом напасть на контрольный пункт, захватить у охраны автоматы, вернуться сюда, потом пробиваться через Тулоксу.

Согласен! Толковый план! — Свернигора хлоп­нул тракториста по плечу. — Давай тогда не терять времени! Нам следует еще штаб тут поднять на воз­дух. ..

Проконен переоделся, взял автомат, и они пошли на улицу. На всякий случай Свернигора повесил на са­рай замок и закрыл проход в проволочном загражде­нии: если патруль и обнаружит пропажу часового, то пленники будут вне всяких подозрений.

В это время залпы тяжелых орудий прогремели в деревне, и точно вспышки молнии осветили темноту.

.. .Проснулся я от сильной артиллерийской кано-

нады. Соседняя койка была пуста. Телефонист, как призрак, сидел в своем углу, клевал носом и все буб­нил: «Я — луковица, я — луковица»...

Где комбат? — спросил я, вставая. — Что случи­лось?

Ничего особенного, — сонным голосом нехотя ответил телефонист. — Артиллерия состязается.

А комбат давно ушел?

Давно. Ушел во второй батальон, к Корневу. Туда и все ушли.

Ну так, значит, что-то случилось там?

Да нет, Свернигора вернулся, поглядеть на него пошли.

Я забрал свою полевую сумку и направился во вто­рой батальон.

Сухой сосновый лес стоял изрубленный осколками мин и снарядов, во многих местах сожженный, но в косых солнечных лучах, а потому был прекрасен и ка­зался тишайшим лесом, хотя все вокруг рокотало от грома артиллерии.

Вскоре позади я услышал топот коней. Это с адъю­тантом ехал комиссар бригады Емельянов.

Значит, случилось что-то важное, раз Емельянов был на коне! Верхом он ездил в редких, если не в ис­ключительных случаях. Обычно же он пешим бродил по ротам и батальонам. Потомственный моряк, тол­стый, круглоголовый, он был забавен на резвом пугли­вом коне, который, дико выкатив глаза, готов был в любую секунду сбросить его с себя. Но комиссар креп­ко держался левой рукой за седельную луку, правой небрежно помахивая концом повода.

С подчеркнутой молодцеватостью придержав горя­чего коня, Емельянов поздоровался, сказал:

И подумать только, что за орел Никита Сверни­гора! Герой, второй раз герой! Теперь, братец, о нем придется закатить статью в самой «Правде», теперь уж никаких объективных причин! — Явно не желая вда­ваться в объяснения, комиссар обернулся к адъютан­ту, сказал: — Василий, утро хорошее, прогуляйся до батальона, а мы с капитаном уж поспешим туда.

Василий, молодой чубатый моряк с гордой осанкой и презрительным взглядом, нехотя спешился со своего коня, нехотя вручил мне повод, потом достал из кар­мана крохотную курительную трубку, сунул ее пустую в зубы и, нервно посасывая костяной мундштучок, ото­шел в сторону, с нескрываемым любопытством наблю­дая,, как «товарищ корреспондент» сядет на его коня.

Не успел я с комиссаром проехать и километр, как из-за поворота дороги показалась большая группа пленных гитлеровцев под охраной... двух мальчиков с автоматами!.. Вслед за ними шло человек тридцать парней и мужиков. Многие из них были вооружены, некоторые ранены и перевязаны свежими бинтами. За­мыкал шествие высокий голубоглазый богатырь в красной клетчатой рубахе. На плече он нес ведерную кадку.

Когда мы поравнялись с ним, я приподнялся на стременах и заглянул внутрь кадки. Моему примеру последовал и Емельянов. Кадка чуть ли не доверху была полна свежепросоленными огурцами...

Я рассмеялся, поняв, в чем дело, но комиссар толь­ко пожал плечами. Он хотел что-то спросить у меня, но в это время из-за поворота дороги показалась боль­шая толпа краснофлотцев. Впереди шел Никита Свернигора. Брови его сурово были сдвинуты, сталью отсвечивали глаза, и гневный голос гремел в толпе. Никита рассказывал о том, что видел на той стороне Тулоксы...

Домик на Шуе

Проводив последний эшелон в Медвежьегорск, я и Огарков побрели по пустынной Кондопоге. Печально выглядел город без жителей. На пыльных улицах ва­лялись развороченные сундуки, разбитые шкафы, дет­ские люльки, раскрытые буквари и тетради. В разных частях города горели дома, но тушить их уже было некому.

Чуть ли не у каждых ворот лежало по две, по три собаки. Еще вчера с громким лаем стаями они носи­лись по улицам, неведомо чему радуясь, а сегодня при­смирели, лежали, положив морды на лапы, и слезящи­мися глазами провожали редких прохожих. Хозяева

их покинули, и это они чувствовали своим собачьим чутьем...

Я с Огарковым был оставлен для связи с передовы­ми частями, ведущими бои на Шуе, и нам предстояло добраться туда.

До моста через Суну мы доехали на пятитонке с боеприпасами, дальше пошли пешком.

Петрозаводское шоссе было безлюдно. Холодный ветер пробирал до костей, рвал полы наших шинелей. Шли мы пригнувшись, взявшись за руки. Мало весе­лого было в нашем положении, но мы не унывали. На то мы фронтовые журналисты! Ко всему еще с Огарко­вым было легко в любом, даже самом тяжелом походе. Газетчик он был молодой, но человек смелый, наход­чивый, изобретательный, прекрасный товарищ. Прав­да, у него был один существенный недостаток: он лю­бил поесть, тяжело переносил голод.

Вот и в этом «походе на Шую» то и дело я слышал: «Хорошо бы покушать сейчас...»

Я тоже был голоден. Третий день мы почти ничего не ели. Но я старался не думать о еде, лелея в душе надежду добраться до первой солдатской кухни на Шуе, а там уж досыта поесть. Огарков же своим «Хо­рошо бы покушать сейчас...» возвращал меня к дей­ствительности, и тогда я чувствовал и голод, и холод, и усталость, и ноги начинали подкашиваться у меня.

После долгих размышлений я сказал:

— Знаешь что, Саша? Давай идти врозь. Так бу­дет лучше.

Огарков с неохотой принял мое предложение: он не переносил одиночества, но я ускорил шаги, и вско­ре он уже плелся далеко позади меня.

Так мы, видимо, прошли около пяти километров. На развилке шоссе мне встретились два офицера. Я уз­нал у них о местонахождении командного пункта пол­ка Спиридонова, дождался Огаркова, и дальше мы уже пошли вместе. Дело близилось к вечеру, было суме­речно, и нам следовало торопиться.

Вскоре на повороте шоссе показался небольшой по­селок. В одном домике из окна пробивалась узкая по­лоска света. Мы облегченно вздохнули и закурили. Дальше пошли спокойнее, предвкушая сладость отды­ха и пищи.

Но тут вдруг случилось неожиданное. На том бере­гу Шуи раздались орудийные выстрелы, и впереди нас, метрах в трехстах, на шоссе легли четыре снаряда.

Мы бросились на землю, угодив прямо в грязь.

Веселая встреча! — только успел сказать Огар­ков, как снова четыре снаряда разорвались на шоссе. Мы поднялись, бросились бежать вперед, вовремя до­стигнув воронок от первых снарядов.

Все новые и йовые снаряды ложились на шоссе. Разрывы были необыкновенной силы, и мы принялись гадать: какими же снарядами стреляет противник? На шестидюймовку было не похоже. Воронка, в кото­рой мы лежали, была метров пять в диаметре. И это — на шоссейной дороге!

Мы ждали новых снарядов, но их больше не было. Тогда мы вылезли из воронки и направились в посе­лок.

Мы вошли в домик, из окна которого пробивалась полоска света. Первое, что бросилось нам в глаза, — это самовары. Их было штук десять или двенадцать, стояли они на полу и на столе, тускло поблескивая при свете лампы.

Что, не выставку ли самоваров здесь устраива­ют? — спросил Огарков, плотно, по-хозяйски занавесив окно клетчатым одеялом.

Два молоденьких лейтенанта, находившиеся в ком­нате, искоса посмотрели в нашу сторону и, не обращая на нас никакого внимания, продолжали торопливо упа­ковывать вещи. На наши расспросы, где командир или комиссар, они ответили что-то невнятное, из чего мы заключили, что командный пункт полка переехал ку­да-то туда, правее дороги, в глубь леса, и что они сами еще толком ничего не знают.

Мы сели на железную кровать и молча уставились на лампу. Лейтенанты взвалили мешки себе на плечи (в это время где-то близко раздались новые разрывы снарядов) и торопливо вышли, пробурчав: «Дьяволы, опять нас ищут!»

Мы все продолжали сидеть в теплой и уютной ком­нате, еще не сознавая того глупого положения, в кото­рое попали, и неотрывно смотрели на приветливый ти­хий огонек в лампе.

Но вот Огарков встрепенулся, встал:

Где же нам кухоньку найти?

Надо поискать, — сказал я.

Огарков вышел на улицу, но поиски ег<? оказались тщетными. Он вскоре же вернулся назад и в отчаянии завалился на кровать: вокруг ни единой души, без­людный лес!

Надо было что-то сказать, чтобы успокоить друга, и я сказал обнадеживающе:

Не отчаивайся, подождем, наверное, кто-нибудь да зайдет сюда.

А что, если никто не зайдет? На покинутый командный пункт совсем незачем ходить.

И тут только до меня дошли слова лейтенанта: «Дьяволы, опять нас ищут!», и я понял, что сюда, воз­можно, никто и не зайдет, обстрел этот ведется именно из-за этого домика.

Мы вышли на улицу. Но была такая темень, такой ветер, и было так холодно, что мы немедленно же вер­нулись в домик, к нашей лампе. Видимо, ночью надо было ждать снега.

Огарков потрогал самовары, стоявшие на столе; один из них оказался чуть теплым. Он посмотрел в печь — там тлели угольки и вкусно пахло, но пищи не было никакой.

Где же, черт побери, покушать-то наконец?! — крикнул он в отчаянии.

И, словно ему в ответ, на землю обрушилось не­сколько снарядов.

В это время дверь распахнулась, и в комнату вва­лились двое: капитан-пограничник и солдат, видимо, его связной. Капитан изумленно спросил:

Неужели КП переехал?

Переехал, — сказал я. — Куда — сами не знаем.

Тысяча чертей! Что же нам делать? — Он пред­ставился : — Львов. Командир истребительного ба­тальона. — И сказал своему связному: — Погреемся, отдохнем, а там будет видно, что делать.

Они только сели за стол, как снова начался артил­лерийский обстрел. Снаряды разрывались недалеко от нашего домика. Мы выбежали на улицу.

По настоянию капитана Львова мы вернулись в до­мик. В это время снаряд ударил под ближнюю сосну, и несколько осколков просвистело по комнате.

Затаив дыхание, мы прижались к русской печке в ожидании того единственного снаряда, который покон­чит и с домиком, и с нами. Но артиллерийская буря прошла дальше.

Капитан Львов подбежал к самовару, прикрыл ру­кой пробоину, из которой тонкой струей фонтанирова­ла вода, сказал:

А вода тепленькая, други, мы еще будем чаев­ничать в этом доме. Сколько дней, Николай, чаю не пили?

Десять! — ответил связной. — Но я, товарищ ка­питан, готов еще и год не пить, не есть, лишь бы жи­вым уйти из этого проклятого поселка.

Но куда идти? — заделывая тряпочкой пробои­ну, спросил капитан. — Со мной не пропадете! Раз я среди вас, будьте уверены, что с вами ничего не слу­чится. Пусть их стреляют! Пусть изводят снаряды! Ви­димо, впустую ведут огонь, раз молчат наши батареи. Мы знаем вас, фашистов! Нас не запугаешь! — погро­зив в окно кулаком, крикнул он и, рассмеявшись, ска­зал: — Со мной не пропадете. Я человек счастливый!

Счастье счастьем, но неплохо бы укрыться ку­да-нибудь. Должны же быть здесь какие-нибудь зем­лянки? — сказал Огарков.

А если снаряд попадет в землянку — он бьет из тяжелой, — так думаете, живы останетесь?.. Такая дура легко разворотит и шесть накатов, а вы — зем­лянка! ..

Капитан поднял с полу белый самовар, осмотрел, цел ли он, перелил в него воду из пробитого осколком самовара, набрал углей в печи, и вскоре мы уже сиде­ли за столом и пили чай, угощаясь скромным ужином, предложенным связным Львова.

Капитан был человек веселый и жизнерадостный и смешил нас всякими забавными историями.

Вот, — сказал он, вытащив из кармана портмо­не. — Видите дырку? Под Петрозаводском в бою шаль­ная пуля пробила брюки, пробила первую половину портмоне, продырявила все документы, деньги и оста­лась здесь лежать! — Он бережно вынул пулю и пока­зал ее нам. — Ведь как порой бывает в жизни! — Он спрятал пулю и из второй половины портмоне вытащил несколько фотографий. — А это дочка моя. Шалунья

же, мурзилка. Шестой годик ей пошел, а видел раза три, не больше...

А почему так? — спросил Огарков.

А все так! Все с места на место колесишь! Я, други, все границы изъездил. Везде служил. Девятна­дцать лет в погранвойсках, не шутка сказать. Всего по­видал, а вот живой сижу среди вас. За операцию про­тив хунхузов был награжден золотыми часами. Жалко было носить, да носил. Часы — штука нежная, но нужная И вот уже в Таджикистане как-то ловили бас­мачей. Главный их, какой-то «святой», пошел на меня с саблей. Я тоже выхватил свою, но, прежде чем успел ее занести, басмач ударил саблей, я парировал удар, он снова ударил, я вновь парировал, тогда он ударил в третий раз, полоснул меня по руке. И мог же ведь кисть отсечь, а нет, удар пришелся по часам, он их разрубил пополам, только вот шрам остался. — Капи­тан расстегнул рукав и показал шрам.

Да, вы счастливый человек, — сказал я. — Как мне пришлось наблюдать на войне, «счастливыми» все­гда оказываются умелые, храбрые люди, «несчастны­ми» — трусы и лентяи. Что, не так разве?

Я же говорю, что со мной не пропадете! — хит­ро подмигнул мне Львов.

А вы, товарищ капитан, про мину расскажи­те, — улыбаясь, попросил связной.

Не поверят, — махнул рукой Львов и налил се­бе третью чашку чаю.

Расскажите! Если поверили двум случаям, то поверим и третьему, — сказал я.

Ну что ж — раз просите, тогда расскажу... Зна­чит, был такой случай. Попали под минометный обст­рел. Кричу ребятам: «Ложись!» Поблизости как раз были вырыты какие-то ямы на скорую руку. Народ быстро попрятался в них, и я полез в одну яму. Сижу пригнувшись и переговариваюсь с комиссаром. Он си­дит в соседней яме, шагах в пяти от меня. А фашисты все стреляют и стреляют! Мин у них, видимо, пропасть. Ну, вскоре все это надоело. Три дня не спал, и стало меня клонить ко сну. Задремал. Как долго дремал, не знаю, но вдруг у самого уха услышал дьявольский свист, открыл глаза и снова зажмурил: у моих ног в землю врезалась мина!..

Интересный случай! — сказал Огарков, заерзав на стуле, и неизвестно чему рассмеялся. Это иногда бывало с ним.

А мне не до смеху было, товарищ лейтенант, — сказал Львов. — И не до раздумий! — Он сердито по­смотрел на Огаркова.

Что же вы сделали? Как же остались живы? — на этот раз участливо спросил Огарков.

Львов широко улыбнулся:

А я схватил проклятую мину за хвост и выбро­сил из ямы!

И она не разорвалась? — затаив дыхание, спро­сил Огарков.

Разорваться-то она разорвалась, да только ша­гах в двадцати от меня. Счастлив я после этого или нет?

Ну при чем здесь «счастье»? — развел я рука­ми. — Вы обязаны своей находчивости и сметке...

Дверь приоткрылась, нас обдало морозным возду­хом, и в комнату ввалился незнакомец, весь облеплен­ный снегом.

Нашел все-таки нас! — радостно воскликнул ка­питан Львов и встал из-за стола.

Как, дьяволы, стреляют, а? — кряхтя от холо­да, проговорил вошедший.

Ну, ну, раздевайся, садись. Выпей чайку! Не­бось замерз? И снег идет?

Первый снежок!..

Незнакомец был в ватной куртке, в шапке-ушанке, с трофейным бельгийским карабином за плечом. Под мышкой он держал скрипичный футляр. Был ли это пустой футляр, или в нем была скрипка, — это меня заинтересовало сразу же...

Капитан представил нам незнакомца:

Гольдберг! Прошу любить и жаловать. Моск­вич. Скрипач. И довольно-таки известный скрипач! Под эту канонаду не одну вещь нам сыграет. Не так ли, Миша?

Я же никогда не отказывался, товарищ капи­тан, — усталым голосом сказал скрипач. Распахнув ватную куртку, он сел за стол, положив скрипку на колени.

Львов налил ему чаю, достал из кармана сухарь, 138

Скрипач занимал все мое внимание. Ему было лет двадцать пять, но выглядел он намного старше. Суту­ловатый, обросший щетиной, с комками прилипшей земли на ватнике, он был похож на каменщика, на кого угодно, но только не на скрипача.

Львов, видя мое любопытство, сказал:

Вот вам, товарищи журналисты, интересная судьба человека. В августе Гольдберг приехал на кон­церт в Ленинград, там узнал, что брат его тяжело ра­нен и лежит в госпитале в Петрозаводске, приехал к нему, здесь вступил в мой батальон и вот вместе с на­ми воюет! Правда, интересно?

Очень даже. Так вместе со скрипкой и воюе­те? — обратился я к Гольдбергу.

Окунув сухарь в чашку, Гольдберг сказал:

Положишь скрипку на землю, постреляешь, сно­ва возьмешь ее в руки. Немного неудобно, но что же делать, надо воевать!

Он так бережно держал скрипку на коленях, что я спросил:

Страдивариус?

Страдивариус не Страдивариус, но тысяч десять стоит. Но дело не в цене, конечно. Это правительствен­ный подарок, потому и бесценно. Карьеру свою я с ним начинал.

Дверь вновь распахнулась, и на этот раз в комнату вместе со связным ввалился майор Тимин. Майор в ру­ках держал полупудовый осколок снаряда.

Тимина мы все хорошо знали и были рады ему. Он был строен, молод, горяч и среди артиллеристов сла­вился как замечательный командир. Говорили, что в недавнем прошлом он был актером. Что-то актерское и вправду было в его манерах. Левая бровь у него бы­ла седая, и он как-то особенно умел поднимать ее и ше­велить ею. Если в разговоре кто упоминал майора Ти­мина, то обязательно вспоминалась и его стрельчатая серебристая бровь.

Вот и сейчас он вскинул седую бровь, спросил:

Есть ли у кого циркуль? В артиллерии кто-ни­будь из вас что-нибудь смыслит? Вот осколок! Попро­буйте определить калибр снаряда!

Он торжественно положил осколок на стол и сло­жил руки на груди.

Если на Шуе стоят немецкие артиллеристы, то это 210-миллиметровка. У финнов здесь нет таких пу­шек! — сказал капитан Львов.

Какими снарядами они стреляют, черти! — изу­мился скрипач, взвесив в руках осколок.

В это время снаряды обрушились совсем близко от нашего домика и с потолка посыпалась штукатурка.

Сейчас мы им ответим! — Майор Тимин схва­тил со стола осколок, сунул в руки связному и стреми­тельно вышел на улицу.

Земля гремела от разрывов. Гольдберг, положив скрипку на колени, сидел на корточках у двери. Львов, прислонившись к печке, прихлебывал чай из кружки. Огарков сидел на кровати. Нервы у нас у всех были напряжены, и мы молчали.

Но вот Львов подошел к скрипачу, сказал:

Чем слушать эту дрянь, ты лучше сыграй, Миша.

Гольдберг молчал.

Вставай, вставай! — Львов нежно приподнял его. По всему было видно, что он души не чает в скри­паче.

Хорошо! Посмотрим, чья возьмет! — Гольдберг вдруг решительно встал, сбросил с себя ватную курт­ку, энергично раскрыл футляр, вытащил скрипку, на­канифолил смычок и ударил по струнам.

Мы сели на кровать. Звуки скрипки почти что за­глушили грохот снарядов. Гольдберг играл венгерский танец Брамса. В комнате точно засветило солнце. Мно­го раз я слышал этот танец, но в исполнении Гольдбер­га он звучал особенно. Возможно, что и обстановка влияла на восприятие: на войне все звучит иначе...

За Брамсом, не переводя дыхания, Гольдберг играл мазурку Шопена. Нежные мелодии зазвучали в ком­нате. .. Вытерев лоб, Гольдберг начал скрипичный концерт Мендельсона. Он торопился. Потом играл вальс из струнной серенады Чайковского и любимую вещь капитана Львова «Солнце низенько». Капитан подпевал, голос у него был печальный, и было вид­но — он думал об Украине, где у него находились же­на и дочь.

Гольдберг вдруг рванул смычок и, не докончив иг­ры, ударил кулаком по столу, крикнул:

Жить!

Львов вскочил, схватил его за руки:

Что с тобой, Миша? Ну, ну, успокойся!..

Как мы жили, как мы жили! . . Сволочи, ах, сволочи, фашисты! — Гольдберг задыхался от гнева.

И тут мы вновь услышали, как гремит земля от разрывов снарядов.

Львов взял из рук Гольдберга скрипку, положил на стол, а самого, постаревшего и обессиленного, уложил на кровать.

Восклицание Гольдберга «Жить!» звенело у меня в ушах. Говорить не хотелось. Мы все молчали, каж­дый был занят своими мыслями, воспоминаниями...

Где-то близко ударили наши батареи.

Тимин начал! — Львов подбежал к окну и стал вглядываться в темень. — Сейчас он им даст жару. Сейчас он им покажет, что такое русская артиллерия. Давай, давай, давай! — в такт выстрелам батарей кри­чал Львов.

Мы опять сели за стол. Гадали: каков будет исход поединка? Лишь Гольдберг лежал на кровати.

Фашисты не унимались. Кажется, они даже усили­ли огонь. Но это продолжалось недолго. Вскоре орудия их одно за другим стали замолкать. Теперь наши уси­лили огонь. Мы торжествовали, готовые броситься в пляс. Артиллерийская музыка была не менее приятна, чем звуки скрипки, чем венгерский танец Брамса...

Лишь под самое утро прекратилась артиллерий­ская дуэль. Рассвело, и показался легкий снежный по­кров на земле. Мы с Огарковым стали собираться в до­рогу, в полк. Раньше нас, вместе со связным Львова, из домика вышел Гольдберг. В одной руке он нес свою драгоценную скрипку, в другой — бельгийский тро­фейный карабин. Но нас задержал капитан.

Куда вы спешите? — спросил он. — Обстрел кончился, теперь можно немного и отдохнуть. Позав­тракаем, а там и в дорогу! И мне надо в полк. Право, давайте вместе завтракать?

Пока гитлеровцы вели огонь, из домика нам не хо­телось никуда уходить. Если мы и уходили, то немед­ленно возвращались назад, к теплу и свету. Ну а те­перь, когда опасность миновала и была возможность

отдохнуть от бессонной ночи, нас почему-то тянуло на улицу, скорее на улицу, подальше от этого проклятого места.

Ну, как хотите! — нахмурившись, сухо сказал капитан. Он поставил на стол белый самовар, из кото­рого мы вечером пили чай, и стал искать воду и угли.

Попрощавшись, пожелав капитану счастливого за­втрака, мы вышли на улицу и направились к дороге.

За дорогой лежали разбитые грузовые машины, на •самой дороге — убитые лошади, опрокинутые солдат­ские кухни с расплесканной чечевичной кашей и бор­щом. Стопудовые камни были вывернуты из земли, ве­ковые сосны срезаны у основания, словно тростинки.

В поселке целым стоял лишь наш домик, осталь­ные — были разрушены.

Мы пошли, покуривая и весело болтая. Мы уже были метров за пятьсот от «домика на Шуе», когда за рекой раздался одиночный орудийный выстрел... Над нами прошелестел снаряд... и прямым попаданием наш домик разнесло в щепки.

Еще не осознавая случившегося, мы стояли и жда­ли новых выстрелов, напряженно прислушиваясь к лесному шуму. Ждали долго, целую вечность, но вы­стрелов больше не последовало. Тогда мы побежали к разрушенному домику, окутанному столбом пыли и дыма.

-— Капитан, капитан! — крикнул Огарков.

Капитан! — крикнул я.

Проклятье! — Огарков отбросил балку, прегра­ждавшую нам дорогу к заваленному проходу. — У немцев, видимо, заклинило снаряд в стволе орудия, вытаскивать его было или лень, или опасно, и вот они пальнули в воздух! Так, не целясь никуда! .. «Разря­дили пушку», как говорят артиллеристы. — Огарков снова крикнул: — Капитан!

И вдруг из лесу раздалось:

Ау, ребята!

Мы обернулись и увидели капитана Львова с вед­ром в руке. Он нес ключевую воду для самовара.

Алеховщина, декабрь 1942 г.

Высота                «Неизвестный боец»

Здесь глина, и воронки заполнены водой. Дальше попадаются полоски пахотной земли. Воронки на них черны и сухи или заросли чахлой травкой. В иных ме­стах, точно золотыми обручами, воронки окаймлены сверкающим на солнце песком.

Кроме этих бесчисленных воронок от мин и снаря­дов, я ничего не могу приметить вокруг и удивляюсь тому, как их столько могло уместиться на этом пус­тыре.

А дед Егор, пыхтя своей трубкой, говорит, что еще несколько месяцев тому назад на этой самой земле ютилась деревушка Соловьиный Островок; на этом пустыре, исковерканном воронками, стояли дома, у каж­дого дома были сад, огород, пристройки, и люди испокон веков мирно жили и трудились здесь — лесовики и охотники, многие из которых никогда в своей жизни не видели ни городов, ни морей.

Если все это правда, что рассказывает дед Егор, то тогда деревушка и на самом деле была подобна остров­ку, затерянному среди этого бесконечного массива ели, березы и сосны, тянущегося на сотни верст вокруг, не­прерывной цепи холмов и изумрудных озер, перепол­ненных, точно чаши...

Дед Егор, вместе со связным командира батальона сопровождая меня по бывшей деревне, словно чует, что в душе я не совсем еще верю всему рассказываемому, и он все время ищет на земле что-нибудь, что подтвер­дит его слова...

— А вот черепок! — вдруг радостно говорит он и, придерживая рукой автомат на плече, наклоняется, поднимает черепок с сиреневым узором.

Да, здесь когда-то жили люди.

Мы приближаемся к высоте «Неизвестный боец».

Вот она стоит перед нами, освещенная ярким солн­цем, без единого деревца, но вся заваленная обрубка­ми деревьев, высота, за которую было пролито столько крови и которую отстоял один — солдат, похороненный у  ее подножия.

Свиной командира батальона настораживается, скидывает плеча автомат, говорит:

Здесь будьте осторожны. С тех высот охотятся снайперы.

Слова связного, видимо, относятся ко мне, потому что дед Егор по-прежнему идет своим неторопливым, широким, властным шагом хозяина этих мест, и ему, старому охотнику, всю жизнь прожившему в лесах, со­всем наплевать на фашистов с их снайперами.

Мы пригибаемся, ускоряем шаги и, минуя саперов, роющих новую линию зигзагообразных траншей, ока­зываемся у подножия высоты, недосягаемые теперь для снайперов.

У розовой гранитной глыбы похоронен неизвестный солдат. На граните выведены углем бесхитростные сло­ва: «Вечная тебе память, дорогой товарищ, которому мы не знаем ни имени, ни фамилии. Но ты был рус­ским человеком, и мы клянемся быть такими, как и ты, кровью и жизнью своей защищать каждую пядь советской земли. Вечная слава тебе!» Дальше следует бесчисленное количество подписей, выцарапанных чем- то острым, финками или осколками.

Высоту эту раньше называли Кудрявой горой. Сосной и елью она была покрыта. С нее далеко все кру­гом видать, — говорит дед Егор.

Вот потому, что с Кудрявой горы далеко все кру­гом видно, она и деревня Соловьиный Островок, когда в этих краях начались военные действия, стали аре-, ной жесточайших и кровопролитнейших боев. Семь раз! в течение августа и сентября 1941 года деревушка и гора переходили из рук в руки. Земля выдержала ад­ский огонь пушек и минометов, от которых осталась память — воронки. А на горе весь многолетний сосно­вый лес, делавший ее «кудрявой», был посечен и слов­но вырублен до основания. Солдаты, оборонявшие вы­соту, стали тогда называть ее Лысой горой. Но и это название недолго продержалось за былой Кудрявой В неравных боях солдаты погибли все до единого. Но высота все же осталась неприступной для фашистов. Казалось, теперь она сама извергала ливень огня, уни­чтожая каждого, кто приближался к ее подножию, сея вокруг с прежней силой смерть — и только смерть

Дед Егор выколачивает трубку — трубку старую, в трещинах, перевязанную медной проволокой, в трех заклепках, — садится на камень...

— На высоте здесь тогда стоял взвод, и от взвода на четвертый день боев трое осталось в живых. Осталь­ные все полегли! Как богатыри полегли, но никто не сбежал. Да. Сами поумирали, но и ворогов изрядно по- уничтожили. Вся лощина была завалена их трупами. Сомов — это командир взвода, царство ему небесное, вот был бесстрашный человек! — и говорит мне: «Дед Егор! Раз связи у нас нет, то, может быть, они и не до­гадаются, как нам тяжело троим! Пойди-ка ты в ба­тальон. Расскажи им все! И тащи пулемет». — «Хоро­шо, говорю, держитесь!» — и бегу окольным путем, чтобы на засаду не наскочить. Все тогда воевали, все взводы, роты, батальоны. Карусель такая, что небу было жарко!

Когда я добрался до места, вижу: убит командир. Идут четверо и труп его несут на носилках... С пусты­ми руками вернулся назад... Только это стал я в де­ревню пробираться — начали палить финские пулеме­ты. Потом ударили пушки! Били они по Кудрявой недолго, замолкли — и снова пошла ружейная и автоматная пальба... Пролежал я некоторое время на земле и вдруг слышу: на Кудрявой заработал «мак­сим»! ..

Двадцать медведей убил за свою жизнь, убил мно­го и всякого другого зверя, а тут страх взял! . . Что за дьявол, думаю, на горе сидит, кто это там с фашиста­ми воюет? Пополз наверх. Ползу и прислушиваюсь: огонь ведется с головного дзота. Это на самой вершине, меж каменных плит. Полз я долго, добрался до этой пещеры, влезаю в нее и вижу: сидит боец за «макси­мом»! Видимо, он не раз встречал меня в этих местах, потому и не удивился моему приходу.

«Ты как попал сюда, откуда?» —спрашиваю. «Да вот, говорит, от соседей пришел на подмогу, пришел сказать, что подкрепление идет, целый батальон про­бирается по болотам, вот-вот будут здесь, а сказать-то и некому: был Сомов еще жив, да его при мне и убило осколком снаряда...»

В тот час, думается мне, и поседел Егор Фомич! Вот, бел что лунь, а были у меня и черные пряди во-

6 Георгий Холопов

лос. Стар-то я стар — годами, а телом молод, да душа молода. Жизнь прожита в лесу. Я этому Сомову раз двадцать разведку водил к финнам, раз десять один за озеро пробирался. Было делов у деда Егора! Вместо берданочки своей вот автомат достал. Сам достал. Фа­шиста как схватил вот так сзади — так и притащил Сомову! .. Да...

Значит, делать нечего, сидим и молчим. Солдат этот все в амбразуру, в окошечко глядит. Потом бро­сает мне связку пустых лент и говорит: «Набивай, дед­ка!» А сам за ручной пулемет берется. Сомовский был пулемет, он его вытащил из лощины. Да. Я набил од­ну ленту, он раза три прострочил по берегу озера, сме­ется: «А вдвоем веселее будто, дедка». Молчу я. До веселья ли тут? Он заговаривает со мной, а я все ре­бят не могу забыть, они, точно живые, так и стоят пе­редо мной...

Он тоже долго молчал, все о чем-то думал, морщил лоб. Потом спрашивает: «Ты что, дедка, воевать остал­ся?» — «Остался, говорю, уходить мне некуда, век свой прожил в лесу». Да. Он и говорит: «Так умирать не страшишься?» — «Все равно старость-то пришла», — отвечаю. «Тогда, дедка, — говорит он, — высоту эту, потому что она самая высокая, мы ни за что не долж­ны отдать фашисту. Понимаешь?» — «Как же не по­нимать, говорю. С Кудрявой далеко все кругом вид­но». — «Вот-вот!» — радуется он. «Понимаю, говорю, понимаю, я тоже в войне кой-что кумекать стал, раз­ведчиков все водил к финнам и немцам». — «Ну, а раз так, чуешь, дедка, почему я забрался на эту макуш­ку? .. Чуешь? ..» — «Чую», — говорю. ..

Гитлеровцы с двух сторон пошли на Кудрявую. Слева, со стороны озера, строчат и справа строчат. Си­дим мы в крепком месте. Камень кругом. Камень ми­ной не возьмешь! Да. Он и спрашивает: «Из какого оружия стреляешь, дедка?» Говорю: «Вот автомат знаю, да разведчики ручной пулемет со мной разучи­ли, вроде и ничего из него стреляю». Молчит.

А выстрелы все ближе и ближе раздаются. Ну, пря­мо рядом строчат. Автоматчики, видать. А он — ниче­го. Чем ближе выстрелы, вроде и спокойнее выглядит и веселее. Так наискосок от щитка все и поглядывает. Вечера тогда были уже светлые, что днем. Хорошо было видать. Фашисты уже были в лощине, голоса их стали слышны. Все кричат что-то по-своему. Я это ему: «Стреляй, сынок!» А он мне: «Молчи, дедка, рано». — «Стреляй!» — говорю и за рукав его дергаю, а он мне: «Молчи, дедка!» И так раз десять. Выдержки, значит, маловато было у меня, не вытерпел больше, схватил ручной пулемет и хотел на волю выбежать, а он как гаркнет: «Стой, старый дурак! ..» И тут застрочил! Да как еще застрочил!

Лег это я рядом и стал ленту набивать. Патроны в касках лежат, на земле валяются. В дзоте еще гранат круглых и длинных штук пятнадцать было, провода моток, два телефонных ящика и еще что-то, не помню уж...

Ну вот, стал я ленты набивать. Набиваю, а он стро­чит из «максима», крестит их. Когда ствол пулемета накалился, лег он за ручной пулемет. И опять строчит и крестит. И все ругается. Страшен был в своей ярости. Такие пулеметчики редко бывают, батенька. Да.

Вскоре в лощине крики и стоны раненых стали слышны. У него там какая-то черта была намечена, за которую он уже никого не пускал... Геройский был парень, царствие ему небесное,' редкий пулеметчик! Поубивал же он фашистов! Когда утром я посмотрел вниз, там их до дьявола валялось, и все вроде как бы на одной черте. Все рыжие, нарядные, солдаты и офи­церы. А то и все офицерье! Бог их знает. «Юнкера, — говорил он, — пятый день в этих местах, все пьют и пьяными на рожон лезут, нахрапом хотят взять высо­ту. ..»

Он все строчил и крестил этих самых юнкеров и таким манером через часок их отбил... Устал очень. Прямо задыхался. Скинул с плеч котомку свою, до­стал котелок и говорит: «Принеси, дедка, воды, уми­раю от жажды». Взял я котелок, вниз пополз. Дошел до ручейка, черпнул воды, а вода в нем не держится: котелок-то весь изрешечен пулями! Вернулся наверх, посмеялись с ним. Посмотрел консервы — те тоже на­сквозь прошиты. «А сам вот остался жив! — говорит он. — Как бывает, дедка, а? Счастлив я или нет?» — «Счастлив, говорю, такого пуля не возьмет». — «Да, какой-то я удивительный, говорит, товарищи все поуби­ты и ранены, а я вот — все жив! Когда еще третьего

дня воевали у Митькина хутора, надо было пехоту под­держать. Место открытое, фашисты со всех сторон об­стреливают, головы не поднять. Под таким огнем мы и ползли с километр. Нас было три пулеметчика. У каж­дого пулемет. Никто до места не дошел, а я дошел! И один дошел. Бывало, что и во весь рост поднимался, упрешь этак пулемет в живот и ведешь огонь. Выхо­дит, что пуля обходит храброго, как думаешь?» Гово­рю: «Правильно, и я сам такой. Другой раз десять уже был бы на том свете — шутка ли сказать, двадцать медведей имею на своем счету! — а я вот живу и здравствую, фашистов еще сколько поубивал!» Смеет­ся! Веселый парень был! «Тогда, говорит, дедка, на тебе банку консервов и мне банку — и за дело!»

Он в левое окошко глядит, я — в правое. Едим, го­ворим и в окошко поглядываем. Он вдруг и спохватил­ся: «А ведь совсем не дело делаем, дедка, что сидим вдвоем в одном дзоте! Надо делать вторую огневую точку. Тогда ни один дьявол нас не обойдет». Сказал и вскочил на ноги. Посмотрел я на него: небольшого такого роста, тощий мужик. Но сила в нем богатырская была, говорил, что пятый день все в боях и еще глаз не смыкал. Да.

Ну, значит, вышел он из дзота и за дело принялся. Он все за озеро боялся, за дорогу, которая идет по бе­регу. Человек он был смекалистый — видать, из масте­ровых — и солдат храбрый. Вырыл меж сосен неболь­шой окоп, обложил его кругом камнем, притащил из землянок доски, мешки с какой-то древесной мукой, несколько бревен, и получился у него из всего этого небольшой такой дзот. Вот туда он и забрался со сво­им «максимом». А меня оставил с ручным пулеметом. Так мы уладили дело, что всю местность пополам раз­делили, и каждому — свой кусок. И выходило после этого, что юнкерам этим самым никак не найти будет к нам лазейки.

Да... Так мы и расстались с ним до самого утра. А с первыми жаворонками, с первой их песней, ввали­вается он ко мне, говорит: «Сейчас, дедка, налажу связь, скучно не будет». Берет провод, телефонный ящик, второй оставляет мне, объясняет, как с ним об­ращаться, и уходит. А через час слышу в эту самую трубку: «Не спишь, дедка?» — «Нет, говорю, любуюсь

восходом, жаворонков слушаю». Он и говорит: «При­родой любуешься? Да, хорошая штука жизнь, кабы пережить войну, повидать, дедка, что будет потом. ..»

Ну, а дальше случилось так, что фашисты нам по­коя не давали, и мы без сна и еды два дня прожили в своих берлогах. Был у меня в кармане сухарь, тем и жил, посасывал, что медведь лапу. Да. Когда он чуял по моему голосу, что спать меня клонит, песни начи­нал петь. Знал он их пропасть. Видать, в мирное время был озорным и выпить не дурак. Такой завсегда дол­жен быть компанейским парнем!

Дед Егор достает из кармана синий кисет, наби­вает табаком обуглившуюся трубку в трех заклепках и молча курит, курит, все глядя вдаль. Я встречаюсь взглядом со связным командира батальона — тот отво­дит глаза. Все молчим. Наконец дед Егор встает, гово­рит:

Вот поднимемся наверх, тогда понятней будет остальное.

Мы поднимаемся на вершину высотки, заходим в головной дзот, и отсюда мне очень четко представ­ляется недавняя битва в лощине, где и до сего дня ле­жит так много вражеских трупов.

В жаркий день на версту слышен запах, — го­ворит связной. — В боевом охранении в такой день ре­бята чуть ли не противогазы надевают. Им наполови­ну урезаны часы стоянки.

Егор Фомич смотрит совсем в другую сторону. Не может он глядеть на лощину! Он кивает мне, говорит:

Какие места, а? Где такое еще сыщете? Море, а не лес. Ни конца, ни края.

Насколько хватает глаз с высоты вокруг виднеется один только лес, лес, лес. Горизонт напоминает непре­рывную цепь кавказских гор.

Потом и началось это, бой решительный за Куд­рявую. .. Дело было под самое утро. Человек пятьде­сят наступали по берегу, к лощине хотели прорвать­ся. На этот раз они, собаки, схитрили, атаку начали втихую. Видать, учуяли, что народу на Кудрявой кот наплакал. Он-то и кричит мне: «Дедка, теперь держись!

Стрелять тебе запрещаю, не открывай себя до моего сигнала».

Пулемет его заговорил вовремя и остановил фаши­стов у самой лощины. Те залегли и открыли огонь. Пу­лемет замолк. Стали по его дзоту бить из минометов.

Штук тридцать мин выпустили. Звоню: «Как де­ла?» — «Молчи, дедка, не тревожь пока!» Молчу. А сердце-то в груди разрывается. Да. .. Постреляли юн­кера и во весь рост поднялись. Пошли, как ходят в строю. И тут пулемет его вновь застрочил, стал крес­тить их. Негде было врагам укрыться, и они побежали назад. Сам позвонил: «Атаку отбил! Тринадцать ле­жат». Только он это сказал, как новая группа показа­лась у лощины. Мне сверху все видать! . . И снова ста­рая история: опять побежали. Звоню: «Сколько?» От­вечает: «Девять человек, мало».

Так он воевал, а я ждал своего череда. У меня заряженных было три диска. Жаль, что не было помощника. А то бы не утерпел, ввязался в бой. Звоню: «Как                ■

дела?» И в такую трудную минуту смеется: «Всё жмут!» — «А ты как?» — «Все поджидаю! Я им, дья­волам, здесь уготовил такую дорожку на тот свет, что надолго меня запомнят». — «Хорошо, говорю, скажи,

; когда надо подсобить». Он и говорит: «Как только пат­роны придут к исходу, скажу — тогда открывай огонь, я и отойду».

И вот так, изредка, мы переговаривались с ним, по­ка он не закричал: «Слышишь, дедка? Дедка, умри, но не уходи с высоты! Слышишь? Осталась последняя у _ лента. Закладываю ленту...» Гляжу в окошко: фаши­сты окружили его самодельный дзот. Прижимаю труб­ку к уху, слышу: «Дедка, прощай, веди теперь огонь по моей хате, я им не дамся, держись теперь ты...»

Дзот его разворотило во все стороны. Наверное, он сразу рванул несколько гранат. И все стихло. Юнкера ^ эти самые тоже почти все полегли... Я вроде как ока­менел, прирос к пулемету — так и остался лежать...

Потом уже, когда появилась новая группа фашистов и они стали подниматься на Кудрявую, пришел в себя > и встретил их по-стариковски, двумя дисками... Да...

Вот, пожалуй, и все! И так до самого вечера финны больше не совались ко мне, а к ночи и наш батальон ^

л

подоспел. Остальное может рассказать вот связной. Они с командиром первые и зашли ко мне.

Связной мнется, потом говорит:

Что ж мне рассказывать? Пробивались через болота. В пути встретили засаду, уничтожили ее. К ночи лишь добрались к высоте. В живых был один Егор Фомич — вот наш герой!

Так и герой! — смущенно говорит старый охот­ник.

— Ты, Егор Фомич, настоящий партизан и боец. Вот увидишь — обязательно тебе присудят Героя, — с жаром говорит связной.

Так и Героя! — качает головой дед.

Мы спускаемся вниз. Останавливаемся у могилы неизвестного бойца, потом идем дальше. Связной воз­вращает меня назад, говорит:

Возьмите камешек на память. Вот отсюда, с мо­гилы!

Я поднимаю камешек — плоский, голубой, с розо­вым отливом.

Вот и держите при себе! Тогда вас никакая пуля не возьмет. Недавно мимо нас проходила рота. Коман­дир роты взял с могилы камешек, спрятал в карман. То лее самое сделали бойцы. .. Рассказывают, через день они пошли в бой, отбили у врага деревню, две вы­соты, взяли трофеи и фашистов поубивали сотню. А у них не только ни одного убитого, но и раненого не бы­ло! Правда, здорово, а?

У него, этого восемнадцатилетнего связного, вес­нушчатое лицо, курносый нос, и глаза горят счастли­вым огоньком, когда он говорит.

Чепуха все это! — сердится Егор Фомич.

Глаза у связного так сияют, что я говорю: «Да, здорово!» — и прячу поднятый камешек в карман.

Нет, святым он не был, — задумчиво говорит дед Егор. — И богатырем тоже. Он был простым рус­ским солдатом.. .

Они спорят между собой — и пусть. .. Мне же хо­чется молчать. Молчать и думать. И старик и связной комбата — оба герои. Дед совсем геройский. Но мне хочется все думать о неизвестном солдате, о котором я жадно прослушал рассказ старого охотника, чтобы, где бы мне ни пришлось говорить или писать о стойкости, храбрости русского солдата, я мог бы всегда вспом­нить о нем...

Я оглядываюсь еще раз на высоту. Она стоит, за­валенная обрубками деревьев, в воронках от мин и сна­рядов, с гранитной глыбой у самой могилы, к которой с трех сторон в порыжелой траве пробиваются свежие тропинки.

Из раздумья меня выводит голос связного:

— Здесь будьте осторожны... С тех высот стреля­ют снайперы.

Алеховщина, октябрь 1942 г.

Жена лейтенанта

Низко склонившись над картой, майор Мартынов давал последние указания и советы лейтенанту Вол­кову, которому ночью предстояло идти в разведку боем.

Высокого роста, могучего сложения, майор занимал чуть ли не всю скамейку и весь стол, на который он навалился мощной грудью. На краешке скамейки си­дел Волков, через плечо майора наблюдая за движе­нием его карандаша.

Заключая беседу, Мартынов решительно придвинул к себе подсвечник с оплывшей свечой, обвел красным карандашом крестик на карте.

Так вот здесь, — сказал он лейтенанту, — при­стрелян каждый сантиметр реки. Пойдешь вброд. С бо­ем! Не выйдет — иди вплавь. Но достань «языка»! — Мартынов грузно встал, вложил карту в планшетку, и мы вышли из мрачной, холодной землянки.

В лесу было солнечно и тепло. Мы выкурили по па­пироске и пошли провожать Волкова. Тропинка к нему в роту шла сразу же за шлагбаумом.

Потом я пошлю к тебе начштаба, вы еще раз все согласуйте, — сказал Мартынов. — Береги себя. Ранят — не показывайся на глаза.

А если убьют? — меланхолично спросил Волков.

Майор сделал вид, что не услышал вопроса.

Не успели мы дойти до шлагбаума — навстречу по­казалась белая от пыли почтовая машина.

Лейтенант нерешительно поднял руку. Но машина и без его знака уже замедлила ход, а вскоре и остано­вилась. Из кабины выпрыгнул молоденький розовоще­кий экспедитор; в полку его все запросто звали Васей. Широко улыбаясь, он обратился к Волкову:

Не письма ли ждете, товарищ лейтенант?

Устал ждать! — печально ответил Волков.

Ты-то мне как раз и нужен, голубчик! — вме­шался в разговор майор, подойдя к экспедитору. — Скажи, пожалуйста, скоро ли ты перестанешь возить в полк девушек? Ты понимаешь — идет война и нам некогда учить их военному делу? ..

Но ведь они не просто девушки, товарищ коман­дир полка, а добровольцы, многие из них имеют значки ГТО, — попытался было робко оправдаться Вася.

Это не меняет существа дела! — оборвал его Мартынов. — Не место им на войне!.. Этих двух бабе­шек— Берту и Зину, которых ты привез вчера, утром же свезешь обратно в Лодейное Поле. И чтобы больше я в полку не видел никаких особ женского пола! По­нял? — Мартынов пригрозил пальцем. — А теперь да­вай газеты.

Вася выхватил из протянутой руки шофера заранее приготовленную пачку московских и ленинградских газет, вручил их майору и, многозначительно подмиг­нув Волкову, ответил:

В таком случае, товарищ командир полка, мне больше не придется возить почту. Разрешите вернуться в роту? Товарищ лейтенант как раз здесь, вы бы дого­ворились о новом почтовике.

Это почему же? — развернув газету, грозно по­ведя бровями, спросил Мартынов.

Не подхожу я для этой работы. Приедешь за почтой на станцию, а там уже с утра человек двадцать, а то и больше, дожидаются машины. Все просятся на фронт! Как же не взять их в пустую машину? Ведь не на гулянку просятся, а на фронт!..

Майор рассмеялся, сказал:

А ты бы, чудак, рассказал им про фронтовые дела, про бомбежки и артиллерийские обстрелы. Сразу бы у многих отбил охоту на передний край.

Пытался! Рассказывал такие «ужасти», что у самого мурашки бегали по спине. Вы, конечно, не поверите. . . — Вася подошел к крытому брезентом ку­зову машины и скорчил кому-то гримасу. В кузове раздался сдержанный женский смех.

Мартынов тревожно переглянулся с Волковым.

Из кузова на землю выпрыгнула девушка лет два­дцати, в соломенной широкополой шляпе с длинными голубыми лентами, в цветастом маркизетовом платье, в белых туфельках на высоких каблуках. Через руку у нее было перекинуто летнее пальто. В другой руке она держала небольшой дорожный чемоданчик.

Сдерживая смех, я посмотрел на Мартынова. Майор побагровел, готов был разразиться бранью, успел толь­ко сказать: «Это еще что за дачница?..»—и осекся на полуслове... С криком «Маша!» Волков подбежал к девушке, схватил ее за руки и закружился с ней на дороге. Широкополая соломенная шляпа с развеваю­щимися голубыми лентами слетела у нее с головы.

Я переглянулся с майором, он опередил меня, под­нял шляпу и, весь еще багровый, сложив руки на жи­воте, стал с нескрываемым любопытством ждать, что же последует дальше.

А те чуть ли не одновременно крикнули: «Горь­ко!» — и расцеловались.

Потрясенный командир полка не знал, что выгово­рить.

Товарищ майор, — немного придя в себя от ра­дости, смущенно сказал Волков, — прошу познако­миться, моя жена...

Мартынов, передав лейтенанту соломенную шляпу, стал торопливо застегивать ворот гимнастерки. Вася сел в кабину, толкнул шофера в бок, и машина сорва­лась с места. Мартынов крикнул Васе: «Ты потом зай­ди за письмами!», обернулся к Волковой и сухим, офи­циальным тоном представился. По всему было видно, что командир полка совсем не рад ее приезду.

Вы к нам прямо из Ленинграда? — нехотя спро­сил он, чтобы что-нибудь*спросить.

Представьте себе, что да! — ответила задорно Волкова. Вид у нее был счастливый и беспечный. Она обернулась к мужу: —Мне вдруг так захотелось уви­деть тебя! Посмотреть, как ты выглядишь, как вою­ешь... Не удержалась и вот, видишь, приехала в та­кую даль... Не сердишься?

Смелая у тебя жена, лейтенант, — сказал Мар­тынов.

Чтобы найти вашу часть, мне пришлось объ­ехать чуть ли не весь Карельский фронт. Не сердишь­ся? — снова обратилась она к мужу. — Не сердись.

Майор вдруг расхохотался:

Нашли-таки мужа, убежавшего со свадьбы!

Волкова настороженно посмотрела на командира

полка и вдруг, запрокинув голову, раскатисто рассмея­лась.

Он вам рассказывал? — спросила она.

Только ли мне? Об этом знает чуть ли не весь полк.

У нас была самая комическая свадьба. Правда, трудно что-нибудь придумать смешнее? ..

Свадьбу вашу мы можем завершить здесь, — проговорил Мартынов, — хотя и время, и место для этого малоподходящие.

Волкова оглянулась вокруг:

А у вас здесь так хорошо! — восторженно ска­зала она. — Чудесный лес! Тишина!

Обманчивая тишина. — Лейтенант взял из рук жены пальто, поднял чемодан. — Вчера, например, це­лый день шли тяжелые бои...

«Особенно досталось моей роте», — хотел он доба­вить, но вовремя прикусил язык.

Да, вчера было жарко, — проговорил Марты­нов; встретившись же с настороженным взглядом Вол­кова, поправился: —Дышать было нечем. Пекло, как где-нибудь в Ашхабаде.

А помнишь, Михаил Ефимович, Ухту? По­мнишь, как Маша нам прислала ящик мандаринов? Помнишь, как потом мы протыкали мандарины шом­полами и разогревали их на костре? Помнишь, какие тогда стояли морозы? — Лейтенант обнял жену за плечо: — Тогда я только еще ухаживал за ней...

Ухта!.. Гм!.. — Майор усмехнулся, обернув­шись ко мне. — Это он, капитан, вспомнил финскую войну, зиму тридцать девятого года... Мать родную забудешь, а Ухту — никогда! Помню мандарины, как

же! Они в ящике гремели, как грецкие орехи. Морозы- то ведь стояли пятидесятиградусные...

Мартынов пригласил Волковых к себе в землянку, и мы направились обратно на командный пункт полка.

В десятом часу вечера я с майором пошел в роту Волкова. Майор шел впереди, освещая дорогу карман­ным фонариком. О чем бы я ни говорил с ним, разговор наш все время переключался на сегодняшнюю развед­ку. Я охотно поддерживал беседу, мне все было инте­ресно. Командование придавало большое значение этой разведке, и я, как военный корреспондент, вникал во все подробности ее подготовки, чтобы потом рассказать о ней на страницах армейской газеты.

Одного боялся майор: как бы приезд жены Волкова хотя бы косвенным образом не повлиял на исход раз­ведки.

Если и повлияет, то только в лучшую сторо­ну, — пытался я успокоить его.

Думаешь? — задумчиво спросил майор.

Конечно! Во всяком случае — никак не поме­шает. ..

Я знал «историю» Волковых, историю их женитьбы. Свадьба у них была с 21 на 22 июня 1941 года в ку­рортном местечке недалеко от Выборга, в окрестностях которого была расположена часть, где служил лейте­нант. По тревоге ночью Волков был вызван со свадьбы в полк... и больше не вернулся.

Волкова всю ночь проплакала. Лишь утром она узнала, что началась война. С того дня она не видела мужа. Полк, в котором он служил, уже вечером высту­пил на границу, а через день участвовал в бою...

Мартынов в это время был в отпуске, на родине, в Горьковской области.

Как многие другие, я знал «историю» и Мартынова. Он женился года за три до финской войны, и неудачно: через месяц он вынужден был развестись. История эта тяжелым камнем легла ему на сердце. С тех дней он недоверчиво, а порой с неприязнью стал относиться к женщинам.

Мартынов и Волков были фронтовыми товарищами. Вместе они прошли зимнюю кампанию 1939/40 года. Майор тогда был в чине старшего лейтенанта, командо­вал батальоном. Волков же на войну пришел с группой

добровольцев студентов-лыжников Ленинградского электротехнического института, отличился в бою, пока­зал свои незаурядные способности, был награжден, за­менил раненого в бою командира роты и после оконча­ния войны пожелал остаться в армии. Мартынов дру­жил с Волковым, все трудные задачи в полку поручал ему, и Волков в любой боевой обстановке их выполнял.

Но присутствие жены Волкова беспокоило майора, он то и дело сокрушался:

Надо же ей приехать именно сегодня! Хоть бы на день позже!.. — и тут каждый раз он ругал экспе­дитора Васю.

Ну, такая девушка все равно бы добралась до полка, — успокаивал я его. — Не Вася, так кто-нибудь другой подвез бы ее.

Скажи пожалуйста, какая храбрая! — вслух раз­мышлял майор. — Объехала чуть ли не весь фронт ради того только, чтобы взглянуть на муженька. Как ты думаешь, капитан: любовь это или просто бабья блажь?

По-моему, хорошая, возвышенная любовь. Ма­рия Волкова вряд ли что-нибудь понимает в «блажи»,

Черт их знает, не верю я их брату...

Мне показалось, что в темноте майор махнул рукой, и почему-то стало его жаль.

Форсирование Тулоксы началось в двадцать четыре ноль-ноль при сильной поддержке нашей артиллерии, которая очень скоро пробила широкую брешь в обороне противника. Минут через двадцать стали поступать первые донесения:

Группа Волкова с боем перебирается через Тул- оксу.

Группа Волкова достигла вражеского берега и ведет бой с автоматчиками...

Удивительно удачной была эта разведка! Уже через полтора часа группа Волкова вернулась к себе в обо­рону, приведя трех «языков». Среди разведчиков не было ни одного убитого, ни одного раненого — случай исключительный в первые месяцы войны. В мокрой одежде, грязные, но всё еще с боевым азартом, они ввалились в наш блиндаж и, перебивая друг друга,

стали рассказывать, как прошла разведка боем. Потом разведчики ушли — на командном пункте батальона им были приготовлены горячая баня и праздничный ужин. Волков переоделся, развернул карту, подсел к Марты­нову и начал подробный доклад...

Мария Волкова и понятия не имела об этой ночной операции, которую так удачно провел ее муж. Она в это время спокойно спала на командном пункте полка.

Выслушав доклад лейтенанта, Мартынов отпустил его к жене, а сам с начальником штаба полка стал до­крашивать приведенных пленных.

В двенадцатом часу дня артиллерия противника от­крыла сильный огонь по всему нашему переднему краю. Это было ответом на разведку боем. Минут через пятнадцать огонь был перенесен в глубь обороны. Тя­желые мины и снаряды стали рваться и на территории командного пункта полка. Один снаряд угодил прямо в блиндаж связистов, раскидал четыре наката бревен. Особенно же досталось добровольцам, которые жили в шалашах, отведенных им Мартыновым в тылах пол­ка. Среди добровольцев имелись тяжелораненые.

Когда первые снаряды стали рваться на территории командного пункта, Мартынов велел связному узнать, где находится жена Волкова. Тот быстро обежал по траншеям чуть ли не все штабные землянки, но Вол­ковой нигде не было. Тогда Мартынов сам пошел на поиски. Волкову он нашел в лагере добровольцев, от­куда доносились крики и стоны, — она там перевязы­вала раненых.

Вскоре пришли санитары с носилками, раненых унесли. Мартынов приказал ликвидировать лагерь, а всех добровольцев вывезти в Олонец.

Добровольцев собрали на командном пункте. Были тут школьники старших классов, инвалиды первой империалистической войны, среди них один даже с «Ге­оргием» на груди, железнодорожники, трое пожилых колхозников. Находились здесь и «бабешки», как их называл Мартынов.

Учитывая обстановку, майор приказал уехать и

Марии Волковой. Лейтенанта он вызвал из роты по- прощаться с женой.

Волкова хотела попросить и мужа и Мартынова, чтобы ее хотя бы еще на день оставили в полку, но на* строение у всех было таким подавленным, что она про­молчала. А ей так не хотелось уезжать!..

Добровольцев разместили в грузовой машине. Они молча и хмуро косились на Мартынова. Чувствуя, что надо что-то сказать на прощание, майор произнес не­большую речь, в которой посоветовал добровольцам сперва пройти хорошую военную подготовку в ополчен­ческих отрядах при горвоенкомате, потом уже идти на фронт...

Марию Волкову майор посадил в кабину. Волков нежно попрощался с женой, майор дал знак шоферу, и машина тронулась в город...

^Сердишься? — спросил майор Волкова.

Сержусь, — сквозь плотно сжатые губы прогово­рил лейтенант. — Поторопился спровадить Машу.

Так лучше, — сказал майор. — И тебе и ей спо­койнее. ..

Но на другой день Мария Волкова вернулась об­ратно в полк.

Вы что-нибудь забыли у нас? — спросил встре­воженный Мартынов, встретив ее у порога землянки*

Волкова печально и устало улыбнулась:

Да, забыла, — сказала она.

Что же это может быть? — стал гадать майор. — Чемоданчик и пальто у вас в руках, У вас, кажется, ничего другого не было с собой? ..

Я «забыла» Костю. Нам так хорошо было в мир­ное время, в институте. Почему нам не делить трудно­сти военных дней?.,

Я вас не понимаю, — сказал Мартынов, хотя ве­ликолепно понял ее с первых же слов.

Я хочу сказать: почему бы мне не остаться на фронте, не воевать вместе с мужем? ..

Майор нахмурил брови. Подумав, он пригласил Волкову в землянку и долго не знал, как начать не­приятный разговор. Привык он иметь дело с солдат тами, а тут перед ним сидела хрупкая молоденькая женщина, еще девчонка, ее надо было уговорить уехать

в Ленинград, оставить в покое мужа, которому, право, не до нее сейчас...

С полчаса Мартынов, как мог мрачнее, обрисовывал Волковой обстановку на фронте, говорил о тех неудоб­ствах, с которыми связано пребывание на фронте нево­енного человека, и в особенности женщины. Но порази­тельно — Мартынов это сразу заметил, — чем больше он пугал и отговаривал, тем более спокойным и про­светленным становилось у Волковой лицо...

Мне кажется, что теперь я ничего не испугаюсь. Страшнее вчерашнего трудно что-нибудь придумать.

Вчерашнее — это цветочки, ягодки будут впере­ди!— майор рассмеялся. — Разве это артналет?! По­щекотали только нервы. А бывают налеты серьезные, с тяжелыми последствиями... Как-то наша рота стояла в березовой роще, это еще было по ту сторону Тулоксы. Так дьяволы выбросили на этот участок перед наступ­лением тысячу мин и снарядов. Тысячу! Не триста снарядов, как вчера. И рощу словно всю вырубили.

Волкова закрыла лицо руками:

Страшно...

Мартынову удалось уговорить ее уехать. Уже вы­ходя из землянки, она попросила у него разрешения позвонить мужу.

Нет, этого я не могу разрешить, — ответил Мар­тынов. — Вы его встревожите, он может подумать, что с вами что-нибудь случилось.

Ужасный вы человек! — рассмеявшись, сказала Волкова. — Не идете ни на какие компромиссы.

Не имею права. Война! — Майор проводил ее до шлагбаума и на штабной машине отправил в Олонец, откуда она должна была на попутном транспорте уже сама добраться до Лодейного Поля. Вернувшись к себе в землянку, он облегченно вздохнул, вытер платком вспотевшее лицо. У него был такой вид, точно он про­делал трудную физическую работу.

Ночью на Тулоксе шли тяжелые бои. Противник в трех местах форсировал реку и закрепился на нашем берегу. Но к утру положение было восстановлено, враг был сброшен в Тулоксу.

Усталый, измученный, Мартынов вернулся на ко­мандный пункт полка и вместе с комиссаром энергич­

но

но принялся за эвакуацию раненых. Санитарные ма­шины одна за другой прибывали из Олонца.

На одной из машин в полк снова приехала Волкова.

Вы опять здесь? — спросил изумленный Марты­нов.

Она ничего не ответила, только печально развела руками.

Что же мне делать с вами? — сердито прогово­рил Мартынов.— А я-то уж думал: уговорил вас.

Не сердитесь! — Волкова пошла вслед за майо­ром в землянку. — Мне не хочется произносить гром­ких слов о патриотизме, о гражданском долге — я их просто не умею говорить, — но я комсомолка, я не могу уезжать, когда у вас здесь так тяжело. Помогите мне остаться на фронте. Может быть, и я чем-нибудь могу оказаться полезной? Подумайте, право, товарищ майор. Я студентка третьего курса, учусь в том же Электро­техническом институте, откуда к вам пришел Костя. Не думайте, пожалуйста, что я какая-нибудь там бело­ручка. Я все умею делать.

Но майора разжалобить или уговорить было не так легко. Он редко отступал от ранее принятых решений. На все просьбы Волковой он отвечал отказом и, накор­мив ее завтраком, на той же санитарной машине вме­сте с ранеными отправил в Лодейное Поле.

Но утром следующего дня Волкова снова оказалась на командном пункте полка.

Майор был в отчаянии. На этот раз он не пригласил ее в землянку, не предложил завтрака, а тут же, на по­ляне, при всем честном народе отчитал за непослуша­ние, потом вызвал младшего лейтенанта Павлова, известного в штабе полка своей исполнительностью, приказал немедленно собраться в дорогу, доставить Волкову в Лодейное Поле, а оттуда — в Волховстрой.

Павлов быстро собрался, посадил Волкову в ма­шину — и они уехали.

Но утром перед землянкой майора снова показа­лась Мария Волкова. На этот раз она была без своей соломенной шляпы с голубыми лентами. У нее был усталый вид: глаза сонные, волосы растрепанные, цве­тастое маркизетовое платье испачкано дегтем; чемо- ^^ан, который она держала в руке, весь был в царапи­нах и вмятинах.

Мартынов был потрясен. Он только и смог спро­сить:

А где Павлов?

Волкова села на пенек, собралась с мыслями и лишь потом ответила:

Думаю, что где-нибудь в Волховстрое.

Ничего не понимаю!..

А ведь все так понятно! — сказала она. — В Ло~ дейном Поле мы сели в поезд. Я была утомлена с до­роги, сразу же легла на верхнюю полку. Попросила моего провожатого не будить меня до самого Волхов­строя. Он охотно согласился. Но я, конечно, и не ду- мала спать, просто немного подремала...

Майор потряс кулаками и нервно заходил по по­ляне:

Ох, коварные женщины!..

Волкова продолжала рассказывать:

Ваш незаменимый Павлов долго крепился, охра­няя мой сон. Потом, видимо, решив, что я крепко сплю, сам лег спать.

Тут уж из груди Мартынова вырвался тяжелый стон.

Когда мы подъехали к станции Паша, это было в первом часу ночи, — продолжала монотонно расска­зывать Волкова, — там стоял встречный поезд..«

И вы пересели в него? ..

Вы угадали.

Скажите, товарищ Волкова, — вполне офици­альным тоном спросил Мартынов, — каким образом вам удается сесть то на санитарную машину, то на по­чтовую, а то даже в машину с горючим?

Очень легко, товарищ майор. Я говорю, что я жена командира роты Волкова. Костю все знают, и меня охотно сажают в машину.

Скажите еще одно: где вы оставили свою шля­пу с голубыми лентами?

В поезде. Чтобы я не убежала, ваш Павлов при­вязал мою шляпу за ленточки к кронштейну, или как там они называются, ну, на чем держатся полки?.. Он думал, что шляпа с лентами — самое дорогое у меня в жизни. — Она усмехнулась. — Он у вас очень сообра­зительный!

Майор пожевал губами, спросил:

Так, надо думать, Павлов сейчас в Волховстрое?

Если только он случайно не проснулся ночью. Вы о нем, пожалуйста, не беспокойтесь. С ним ничего не случится! Завтра же он будет здесь.

Майор хотел наговорить Волковой дерзостей, но удержался, только махнул рукой:

С меня хватит! Пусть теперь с вами мучается ваш милый супруг. — Он ушел в землянку и стал зво­нить в роту.

Волкова пошла вслед за Мартыновым, села на по­роге землянки.

Я постараюсь, товарищ майор, не быть помехой ни вам, ни мужу. — Она раскрыла помятый, в царапи­нах чемоданчик, вытащила из него какую-то бумажку, поднялась, положила Мартынову на стол.

Накручивая ручку телефонного аппарата, майор пробежал бумажку глазами и тяжело вздохнул: «Ну и жену выбрал себе бедный Костя! Не дай бог такую».

Бумажка была от командира дивизии. Генерал предписывал майору заняться судьбой Волковой, по­мочь ей остаться на фронте.

Волкова достала из чемодана мыло, полотенце и пошла к родничку приводить себя в порядок. Родничок находился метрах в двухстах от землянки Мартынова. Но там кто-то уже мылся, раздевшись до пояса. Вол­кова хотела было вернуться назад, но боец, умывшись, схватил с ветки полотенце, и она узнала в нем Васю- почтальона. Она обрадовалась, подошла к нему, поздо­ровалась.

Насупив брови, он буркнул что-то в ответ.

Почему ты так неприветлив сегодня? — спро­сила она.

А так просто, — нехотя ответил Вася.

Но все же! Мы ведь с тобой друзья?

Друзья! — нараспев проговорил Вася. — Вы, можно сказать, блаженствовали все эти дни, а я за вас отдувался.

Я-то блаженствовала? — горько усмехнувшись, спросила Волкова. — Ты толком расскажи, что с тобой.

А то сами не знаете? — Он наскоро вытерся и надел рубаху. — Из-за вашего брата и происходят все неприятности. Теперь — шабаш! Я вернусь в роту, но

другой почтарь уж будет построже, не такой дурак, как я.

Загадками говоришь, Вася. Ты простой челове­ческий язык знаешь?

Человеческий язык!.. Придумала!. • Получишь строгое взыскание, тогда будешь знать...

И это из-за меня?

А то из-за кого же?

Прости, Вася. Я и не подозревала, что у вас та­кой строгий майор.

Будешь строгим! Если все жены будут приез­жать на фронт навещать мужей, тогда здесь и воевать будет некогда.

Минут через пятнадцать Волков прибежал на командный пункт полка. Он был рад, что жена оста­лась на фронте, хотя понимал, что это связано со мно­гими трудностями и неудобствами как для него, так и для нее.

Возвратившись в роту, Волков вызвал солдата Ива­на Тагильцева, познакомил его с Марией.

Сделай из нее солдата, — сказал он Тагильцеву. — Научи ее прежде всего владеть всеми видами оружия. Для нее это сейчас — самое необходимое.

Волков снял со стены трофейный автомат, вручил его жене:

Владеть автоматом ты должна в совершенстве. Может быть, станешь хорошим автоматчиком, и тогда Иван Тимофеевич возьмет тебя в свою группу?.. — И Волков вопросительно посмотрел на Тагильцева.

Иван Тимофеевич Тагильцев, сибиряк, в недавнем прошлом охотник и таежный следопыт, организатор группы автоматчиков-добровольцев в роте, прищурив левый глаз, с любопытством и нескрываемой иронией посмотрел на Волкову: худенькую, почти девочку. Осо­бенно его рассмешили ее туфельки на высоких каблу­ках.

Переступая с ноги на ногу и по привычке расправ­ляя пояс на гимнастерке, Тагильцев ответил:

Все бы хорошо, товарищ лейтенант... да уж больно хрупкая у вас жена. Дело солдатское, сами по­нимаете, грубое, требует силы и сноровки. Почему бы

вам не определить ее в санчасть?.. Или, скажем, в пи­саря?.. Вы — офицер, начальство бы уважило вашу просьбу. — Он провел рукой по усам. — Солдатское дело — хлопотливое...

— Вот поговори с ней, Иван Тимофеевич! — не без гордости за жену сказал Волков. — Солдатом мечтает стать. Самым что ни на есть рядовым солдатом.

Через несколько дней, получив новое редакционное задание, я выехал в район Суо-Ярви и потерял из виду и полк Мартынова, и Волкова, и его молоденькую жену... А тем временем изменились события на фрон­те. Полк Мартынова, как и вся южная группа войск Карельского фронта, вынужден был в сложившихся условиях с боями отойти на новый оборонительный рубеж по реке Свирь. Лейтенанту Волкову и роте его соседа, капитана Переверзева, было приказано прикры­вать отход войск.

С боями наши части отходили за Олонец. За Олон­цом завязались ожесточенные бои с противником. Это было в тяжелые дни сентября 1941 года.

В районе деревни Мегрега рота Волкова в бою по­теряла половину своего состава, но дала возможность уйти от противника артиллерии и транспорту, застряв­шим в этом районе. Во время контратаки тяжело ра­нили лейтенанта, и он остался лежать у сенного сарая.

Один из санитаров, не долго думая, пополз к сараю, почти добрался до командира, но в это время из сарая застрочили автоматы, и он вынужден был отойти назад. Наши открыли ружейный и пулеметный огонь, фаши­сты ответили сильным огнем из деревни, и над ране­ным лейтенантом завязался огневой поединок.

Пять раз санитары и солдаты-добровольцы подпол­зали к Волкову и все же не смогли вынести его с поля боя.

Тогда поползла Мария Волкова. Помочь ей вызва­лось человек десять новых добровольцев. Но Мария сказала, что ей нужны только двое помощников: од­ному надо будет ползти налево, другому направо, за­вязать перестрелку с гитлеровцами, засевшими в са­рае. ..

В отличие от санитаров, она ползла не по откры­тому месту, хорошо простреливаемому врагами, а вкру­говую, в высокой жухлой траве. Двое ее помощников

уже вели огонь по сараю с флангов. Помогали им и наши пулеметчики. Над раненым командиром роты за­вязался новый огневой поединок, но Мария Волкова бесстрашно подползла к мужу, взвалила его к себе на спину и, пригнув голову к самой земле, точно пловец работая руками, повернула обратно к своей траншее...

У командира роты было четыре пулевых ранения. Самым серьезным было ранение в грудь, у него хлю­пало в легком и горлом шла кровь. Лейтенанта наско­ро перевязали, и Мария с двумя санитарами вынесла его на дорогу. Санитаров она вернула назад, а сама стала дожидаться попутной машины, чтобы эвакуиро­вать мужа.

Вскоре на дороге показалась трехтонка. Поверх бое­припасов лежали тяжелораненые из роты капитана Переверзева.

Волкова подняла руку, но машина не остановилась.

Она побежала рядом с машиной, пытаясь ухва­титься рукой за борт.

Ты должен взять раненого, это командир ро­ты! .. Ты не имеешь права не взять его!.. — зады­хаясь, кричала Волкова шоферу.

Ну куда я его дену? — свирепо прокричал ей в ответ шофер. — У меня раненые лежат друг на друге!

Ты должен взять его, место для него найдется, ты только останови машину!.. — Волкова ухватилась рукой за борт. Это ей казалось спасением.

Но спасения не было. Шофер переключил скорость. Волкову сперва рвануло вперед, потом отбросило в сто­рону. Она пробежала еще несколько шагов и у самого кювета ткнулась лицом в песок, ободрав в кровь ко­лени.

Увидев это, раненые, лежавшие поверх ящиков с боеприпасами, заколотили кулаками по кабине.

Но машина не остановилась. Мария Волкова под­нялась и, тяжело хромая, со слезами на глазах верну­лась к мужу. Он выглядел совсем плохо...

Но вот на дороге раздалось рокотание второй ма­шины.

Эту я уж остановлю! — вслух сквозь слезы про­изнесла она и пошла навстречу машине.

Но машина, поравнявшись с нею, промчалась мимо.

Шофер! Возьми лейтенанта! Он тяжело ранен! — что было силы крикнула Волкова.

Прижав автомат к груди, она стояла посреди до­роги и смотрела вслед машине: «Может быть, все же остановится?» Машина на бешеной скорости уходила все дальше и дальше. «Неужели не остановится? — Волкова закусила губу и почувствовала солоноватый привкус крови. — Неужели не остановится? ..» Наде­жда все еще не покидала ее. Но машина завернула и исчезла за лесом. Тогда она закинула ремень автомата на плечо и беспомощно опустила руки.

Тяжело хромая, она поплелась обратно к мужу.

В это время где-то совсем близко раздались автомат­ные очереди, рокотание машины, крики. На дороге по­казалась третья машина. Она вся была облеплена ра­неными. Пар клубился из радиатора. Машина шла тихо, накренившись на один бок, и разорванная шина на заднем колесе гулко хлопала по булыжнику.

Волкова стала посреди дороги и еще издали погро­зила шоферу автоматом. И, вдруг испугавшись, что и эта машина может проехать мимо, легла поперек до­роги.

Машина остановилась в двух шагах от нее. Из кабины выскочил седоватый шофер, подбежал к ней, попробовал взять ее на руки, думая, что она тяжело ра­нена. Но она молча указала рукой на Волкова, лежав­шего в кустах, поднялась, побежала за шофером, по­могла ему донести мужа до машины. Шофер втащил его в кабину, уложил на сиденье и, став на подножку машины, крикнул:

Скорее садись, сестра! Позади — фашисты!

Закинув ремень автомата за плечо, Волкова побе­жала за машиной, ухватилась за борт кузова, ей на помощь протянулись руки раненых, но позади разда­лись улюлюканье, пьяные голоса, автоматные очере­ди. .. Оглянувшись назад, она увидела солдат в зеле­ных мундирах. Враги были близко. Волкова мгновенно оценила обстановку: «Если машина не остановится, ее все равно нагонят. Выход один — преградить дорогу фашистам!» Она оттолкнулась от кузова и, пригнув­шись, отбежала в сторону, прыгнула в кювет. Сбросила с плеча автомат. Дала очередь по бегущим вражеским солдатам. Упали те двое, что бежали с краю дороги.

Раненые заколотили кулаками по кабине, но Ма­рия Волкова крикнула:

Не смейте останавливать машину!

Хлопая рваной шиной, машина медленно уходила вперед. Тогда кто-то из раненых, сообразив, что заду­мала Волкова, размахнулся, бросил ей связку ручных гранат в траву, а кто-то другой — завернутые в кусок газеты запалы.

Волкова подобрала их, хотела вставить запал" в гра­нату, но у нее вдруг так сильно задрожали руки, что она сразу же отказалась от своей затеи.

Что со мной? — испуганно прошептала она и, оглянувшись, увидела, что по другую сторону дороги, ползком по траве враги окружают ее. «Их семеро, я одна...» —с отчаянием подумала она. Она никогда не верила ни в бога ни в черта — она была родом из ста­рой потомственной рабочей семьи, — а тут вдруг горячо прошептала: «Боже, только бы не дрожали руки! Толь­ко бы не дрожали руки!» Но руки у нее дрожали. Тогда она сильно сжала кулаки и спрятала за спину. Но руки дрожали и за спиной!..

Гитлеровец, ползший крайним от всей группы, при­поднялся, нацелился в нее из автомата и дал очередь. Она спрятала голову. Пули защелкали по задней стенке кювета и позади в лесу, непривычно, с двойным зву­ком.

Стреляют разрывными!.. — Дрожащими рука­ми она взяла автомат, выставила его из кювета и, за­слонившись диском, снова высунула голову... К чему- то ей припомнилось все, что она знала о разрывных пулях... Говорят, в полете они разрываются от сопри­косновения с любым предметом, даже с пожелтевшим листиком на дереве, рана же бывает страшной...

Гитлеровец дал еще одну длинную очередь и при­встал на колено. Тогда что-то воинственно закричали остальные полупьяные фашисты и одновременно от­крыли огонь. Гитлеровец вскочил, разбежался, сделал три больших прыжка через дорогу. Но на четвертом, когда он должен был уже оказаться в кювете, Волкова нажала на спусковой крючок. Достаточно было бы и короткой, но она дала длинную очередь. Недалеко от кювета гитлеровец упал навзничь, раскроив себе череп о булыжник.

По кювету снова ударили вражеские автоматы. Гит­леровцы поднялись с земли. Они страшно ругались. Лица их были искажены от бешенства. Растеряйся Волкова на мгновение — и участь ее сразу же была бы решена. Но она успела схватить гранату, сунула в нее запал и тут же швырнула ее через дорогу. Раздался взрыв, а вслед за ним — крики и стоны. Волкова бро­сила вторую гранату...

Гитлеровцы стали уходить в лес.

Мария Волкова выползла из кювета, сняла с пояса убитого гитлеровца, лежавшего на дороге, острую, как бритва, финку с рукояткой из оленьей ножки, вставила в автомат новый диск, нацепила оставшиеся гранаты себе на пояс и в мокрой от пота гимнастерке, со слип­шимися на лбу волосами, спотыкаясь чуть ли не на каждом шагу в своих тяжелых кирзовых сапогах, так больно натиравших ей ноги, пошла в преследование.

Враги далеко не могли уйти. Это она знала хорошо. Перебегая от дерева к дереву, прячась за ними, она шла по лесу, прочесывая себе путь короткими очере­дями из автомата. В густых зарослях папоротника, сильно подернутого желтизной, Волкова пустила в ход две последние гранаты, которые и решили исход ее по­единка с гитлеровцами, но автоматной очередью в грудь она была смертельно ранена...

Когда часа через три солдаты роты Волкова стали пробираться через лес к дороге, они в пути наткнулись на жену лейтенанта. Маша лежала недалеко от истреб­ленных ею вражеских автоматчиков в зеленых мунди­рах. Солдаты перевязали ее и бережно уложили на но­силки. Предельно усталые от многодневных и непре­рывных боев, они молча понесли Волкову впереди колонны.

Комбат Бурлаченко

С трудом пробивались артиллеристы через заболо­ченный лес в район боевых действий. Они валили де­ревья, выкорчевывали пни, и далеко окрест разносил­ся крик ездовых и храп измученных коней.

Во главе первой батареи шел капитан Бурлаченко. Вслед двигалась батарея Овсеенко. За ними настойчиво вел свою батарею старший лейтенант Донец.

Позади ехали повозки со снарядами, повозки с фу­ражом и продовольствием, походные кухни, фургоны медсанбата, и колонна, растянувшаяся на несколько километров, казалась утонувшей в испарениях, кото­рые так густо валили от коней.

По боевую ось засосало первое орудие. На пяти па­рах коней не вытащить было гаубицу.

Расчеты, вперед! — командует капитан Бурла­ченко и сам по колено лезет в грязь.

Бойцы берутся за колеса, за поручни лафета, за правила и под песню Мартына, волжского грузчика, связного Бурлаченко, начинают тянуть. Песенка Мар­тына имеет чудодейственную силу, и то, что обычно бывает трудно коням, делают люди. Но на этот раз гаубицу не вытащить.

Здесь, Николай Лексеич, и Суворов не прошел бы! — говорит Мартын, вытирая рукавом потное мяси­стое лицо. — Вот богом проклятые места!

Суворов прошел Альпы! — отвечает Бурлачен­ко, снимает с себя перепачканную грязью шинель, бро­сает под колеса и берется за поручень лафета. — А ну, орлы!..

Мартын запевает, артиллеристы подхватывают его песенку, дружно налегают на орудие, и оно... начинает медленно двигаться вперед.

А ты говоришь, Мартын! — Бурлаченко подни­мает вдавленную в грязь шинель, встряхивает, бросает ее на ствол гаубицы и идет к следующему завязшему орудию.

Вторая гаубица тоже вытаскивается с помощью Мартына, его песенки. Веселая, задорная, нескромная, она запевается в крайнем случае. Мартын и не настаи­вает, чтобы ее часто пели. Пусть и совсем хоть бы не пели! Под эту песенку, как он любит вспоминать, он мог, когда работал грузчиком, катить по рельсам гру­женый пульмановский вагон, вдвоем тянул барку по реке и вообще творил чудеса. Человек он со странно­стями, Мартын. Имеет привычку величать начальство по имени и отчеству. Не будь Бурлаченко, который смело брал к себе «трудных» бойцов и воспитывал их, кто знает, как далеко у другого командира пошел бы в своих вольностях Мартын.

В полдень, пройдя половину пути, гаубицы упер­лись в березовую рощу. За ней вскоре начиналось от­крытое топкое болото. Было приказано остановиться на отдых. Пока колонна подтягивалась, в первой бата­рее уже дымили костры, вокруг которых сидели бойцы и сушили свои шинели и сапоги.

Кипятить чай было некогда. Каждый выбирал по­сочнее березу, делал на ней надрез, под надрез при­креплял вырезанный из консервной банки «козырек», и березовый сок по козырьку стекал в прокопченный солдатский котелок. Сок называли «лимонадом»; он был приятен на вкус.

Комбат Бурлаченко с наслаждением тянул «лимо­над», когда к нему во главе с Мартыном подошла груп­па его батарейцев. Мартын, возбужденный находкой, держал в руке бубен в разноцветных лентах.

Николай Лексеич, вот бубен нашли! — сказал Мартын и ударил в бубен.

Бурлаченко поставил котелок на землю, взял в руки бубен. Бубен был как бубен, ничего в нем не было при­мечательного. Но только на внутренней стороне его была нарисована обнаженная до пояса девушка и стояла надпись: «Цыганочка Аза». Бурлаченко, как взглянул на цыганочку, растерянно посмотрел на Мар­тына, спросил:

Где нашли?

А здесь близко, Николай Лексеич.

А ну веди.

Комбат торопливо пошел вперед, за ним двинулись его батарейцы. Пройдя метров двести по просеке, они остановились у ярко пылающего костра. Место здесь было удивительно мрачное — осенний островок в весен­нем лесу.

Во всем чувствовалась весна — небо было голубое, журчали невидимые ручейки, птичий гомон стоял в чаще, сквозь толщу грязи пробивалась первая бледно- зеленая травка, а здесь, у костра, все было мертво. Бере­зы стояли обнаженные и почерневшие от огня и дыма,

Садитесь к нам, товарищ капитан, погрейтесь, посушите портянки, — сказал заряжающий первого орудия.

Ну-ну, сяду! — И Бурлаченко сел к костру. — Как вы набрели на всю эту чертовщину?

Да вот, товарищ капитан, пришли сюда разво­дить костер, жаль было там губить березку, в соку она, и вот на этом деревце нашли бубен. Вот, дайте сюда. Он так и висел на ветке, — сказал заряжающий.

Чудно, Николай Лексеич. Такой лес — и бубен. Ай да Карелия! Наверное, и здесь бродят цыгане, — певуче проговорил Мартын.

Конечно, никаких цыган в этих северных карель­ских лесах не было. Березовая роща чуть ли не с пер­вых дней войны стала местом привала на фронтовой дороге. В роще еще недавно стоял шалаш. Актеры из армейского ансамбля как-то заночевали здесь и забыли свой бубен. Около двух месяцев он провисел на дереве, и никто не польстился на него. Да и ни к чему он был!

Надо же в этом лесу встретить цыганочку! — усмехнувшись, точно что-то припоминая, сказал Бур­лаченко.

Никак, Николай Лексеич, вы знали эту цыга­ночку, а? — сев на корточки и глядя в рот комбату, спросил Мартын.

Знал ли? .. Пожалуй, да, знал.

Ну прямо-таки чудо: такой лес — и знакомая цыганочка! — Мартын вскочил на ноги, повесил бубен на ветку и, отойдя назад, сложив руки на груди, стал внимательно вглядываться в нарисованную цыганоч­ку. — А ведь вроде и ничего она, Николай Лексеич. Что, поет и пляшет?

Бурлаченко опять усмехнулся, потом посмотрел на бойцов, сидящих вокруг костра и ждущих чего-то очень интересного во всей этой истории с бубном, сказал:

Да, поет и пляшет... Когда я был мальчонком, жил я на юге, есть такой город Армавир, слышали, на­верное? Отца у меня не было, погиб он на Перекопе, мать все время болела, была у меня еще сестренка, и мне приходилось их кормить. Я торговал папиросами. Бегал по улицам вот с таким ящиком, набитым короб­ками папирос разных названий, и кричал: «Папиросы „Деловые”, „Наша марка”, „Цыганочка Аза”!» Однажды вечером — дело было летом — на бульваре меня остановили три здоровых парня, один дал мне оплеуху слева, другой — справа, а третий с такой силой ударил ногой по моему ящику, что все мои папиросы разлете­лись ко всем чертям.

Ну, конечно, торговать с того дня мне пришлось бросить. Среди папиросников были свои шайки, и каж­дая имела в городе свой район действия, и, чтобы сво­бодно торговать папиросами, надо было платить налог каждой из этих шаек... Папиросы у меня все пропали в тот вечер, только в ящике каким-то чудом сохрани­лась коробка «Цыганочки Азы». Были такие папиросы в годы нэпа, вы, возможно, и не помните. Коробку эту я очень долго хранил, как память о детстве. Можно сказать, что до самого тридцать второго года она ле­жала у меня в чемодане. И вот я уже был взрослым парнем, на бондарном заводе работал. Однажды сижу я после работы на веранде и книжечку читаю. В это время во двор вваливается толпа цыганок! Разбрелись они по разным квартирам, а самая молоденькая, эта­кая бестия, подошла ко мне. Сам протянул ей руку, говорю: «Погадай, красавица». Она села на ступеньку, взяла мою руку, положила к себе на колени и стала гадать. Не помню уж, что она говорила, но тогда я все смеялся и говорил ей: «Ты — бес!»

Потом я пригласил цыганочку в комнату, и мы сели пировать. Матери дома не было, дело было под праздник, пива у нас было закуплено много, и мы на­чали с пива. Притащил я и пирог, и всяких других вкусных вещей с кухни... Сидели мы долго, она снова мне гадала — и на картах, и на иголках, и на горохе. Потом пела. Но как пела!.. Вот прошло столько лет, слышал я потом всяких певиц, но вторую такую боль­ше не приходилось встречать. Пела она старые табор­ные песни. И какие песни!.. За них можно все отдать! Вот так, должно быть, пела цыганочка Машенька у Толстого в «Живом трупе». Помните, как она заворо­жила этими песнями Федю Протасова? ..

Когда моя цыганочка стала уходить, я спросил: «Чего же ты ничего не просишь, ведь послезавтра пас­ха?» Она отвечает: «Просить не умею, не люблю по­прошаек, потому-то сторонюсь своих подружек». Я го­ворю: «Так ты ведь пропадешь!» Она исподлобья

посмотрела на меня, спросила: «Думаешь?» — «Нет, нет, — сказал я, — тебе незачем просить, тебе сами все дадут», — и стал собирать ей в кулек печенья и ватру­шек. От кулька она отказалась, а попросила закурить.

Курил я тогда ради баловства, и папирос у меня как раз не было. Всю комнату обшарил, все карма­ны, — нет папирос!.. А цыганочка моя стоит и ждет, играет бахромой шали. От обиды готов был разреветь­ся, как вдруг вспомнил про коробку «Азы». Смеюсь от радости: вот счастье, выручит! Открываю чемодан, до­стаю десятилетней давности папиросы. Она берет ко­робочку в руки, смотрит на разрисованную цыганочку, по складам читает название папирос, потом смотрит на меня, говорит: «Полюбишь меня?» И чмокает меня в щеку. Опомниться не успел, как... и след ее простыл! Выбежал во двор — и там ее нет!

Бурлаченко закончил свой рассказ и веточкой стал ворошить угли в костре. Все тоже молчали и напря­женно смотрели на веточку.

А искали ее потом? — спросил Мартын.

Искал. Исходил весь левый берег Кубани. Там у них всегда стояли таборы.

Значит, Николай Лексеич, как сказать по-наше­му, по-солдатски, вы самым что ни есть настоящим образом втюрились в эту цыганочку..,

Да, искал я ее долго...

Позади раздались голоса. С группой офицеров шел командир полка. Бурлаченко поднялся и пошел к нему навстречу.

Эх, ребятушки, нам бы сейчас пачечку «Азы»! — Мартын вздохнул и ударил в бубен.

Да, хорошо бы покурить сейчас! — вздохнули и все у костра.

Голод, холод, трудности многодневного марша, без­дорожье, бессонница — все переносилось как-то. А вот отсутствие курева удручало людей. Курили чай, мох, листья, но все это ни в коей мере не могло заменить табак.

Самая тяжелая дорога была впереди. Путь лежал через топкое болото. Не только гаубицам, но и чело­веку было по нему не пройти. Попробовал было Бурлаченко на коне пробраться на тот берег, да завяз на полпути. Еле-еле выбрался обратно.

Тогда расчеты орудий, командиры и комиссары батарей, ездовые, повара, связисты, разведчики, санитары и ветеринары — все вышли на строительство двух­километрового моста. Запылали костры. Застучали топоры. Задымили походные солдатские кухни. Артил­леристы валили подряд сосну, ель, березу и носили их на болото. Бревно к бревну — так строился этот необык­новенный мост.

Закончив мост, артиллеристы, не выпуская из рук топоров, миновали болото, прошли дальше по лесу, на­чали выкорчевывать пни, расширять просеку, заделы­вать ухабы, строить мостки, застилать ветками вязкие места.

Вперед, батарейцы!.. — то и дело слышался охрипший голос капитана Бурлаченко.

В полдень первое орудие установили на огневой по­зиции. Потом были установлены и остальные орудия. Связисты наладили связь, и вскоре во всех батареях послышалась команда с наблюдательного пункта:

Огонь!..

Вместе с пехотинцами в бой за высоту «Голую» шел и комбат Бурлаченко. То ползком, то по колено проваливаясь в ямы и канавы, то короткими и быст­рыми перебежками, он пробирался все вперед и вперед, и неотступно от него, с аппаратом за плечом, тянул за собой провод Мартын.

У подножия высоты противник встретил нашу пе­хоту пулеметным огнем. Немцы сидели в блиндажах и хорошо замаскированных дзотах. Пехоте пришлось за­лечь. Тогда Бурлаченко потребовал «огонька». Через какую-нибудь минуту над его головой зашуршали сна­ряды. Они рвались на высоте. Огневые точки одна за другой взлетали вверх. Враги, оставшиеся в живых, беспорядочно отстреливаясь, стали отходить. Пехота поднялась в атаку.

Высота была занята. Солдаты благодарили комбата за «огонек». Бурлаченко говорил: «Вы их благода­рите», — подразумевая батарейцев.

Наступила ночь. В оборону гитлеровцев на маши-

нах спешно подбрасывались резервы. Машины гудели всю ночь. Под утро немцы пошли в контратаку. Рота ваняла круговую оборону и отбила врага. Через пол­часа немцы снова пошли в контратаку. И снова их от­били. Еще через полчаса, с новыми силами, немцы предприняли третью контратаку. Тогда на помощь на­шим солдатам пришел комбат Бурлаченко. Он выдви­нулся вперед и под самым носом противника потребо­вал «огонька». Снаряды рвались в лощине, у подножия высоты. Фашисты не видели Бурлаченко, а он их ви­дел, укрывшись за валуном, откуда и корректировал огонь батареи.

Оставив убитых и раненых, немцы отошли. И вслед за ними последовали снаряды. Тогда немцы остерве­нело рванулись вперед. И снаряды, послушные голосу Бурлаченко, тоже отступили.

Гитлеровцы не могли примириться с потерей вы­соты «Голая». Утром они предприняли четвертую контратаку. Патроны у наших солдат и пулеметчиков были на исходе, и они отвечали редким огнем. Высота находилась под угрозой.

Тогда комбат Бурлаченко вновь выдвинулся впе­ред, навстречу гитлеровцам. Точной корректировкой огня он заставил их дрогнуть и отступить.

И хотя немцы понесли немалые потери, но они сде­лали еще одну попытку прорваться. Вот, кажется, они уже достигли скатов высоты. Но врага опять встретил комбат Бурлаченко. Он потребовал огонь на себя. Огонь на себя — это был огонь на врага, хотя любой снаряд мог насмерть поразить и его, комбата.

До трехсот снарядов на этот раз выпустила батарея Бурлаченко. Артиллеристы вели огонь до тех пор, пока на орудиях не начинала тлеть краска. Тогда они де­лали короткий перерыв, раскаленный ствол обклады­вали мокрой ветошью и снова вели огонь.

Последняя контратака гитлеровцев на этот раз была отбита окончательно. Они больше не совались к вы­соте, подступы к которой были завалены трупами их солдат и офицеров.

Но очередью вражеского автоматчика смертельно был ранен в живот комбат Бурлаченко.

Бурлаченко втащили в блиндаж, сделали перевяз­ку. Рубаха и бинты сразу же пропитались кровыо. Нужно было его срочно вывезти в тыл, но в это время по высоте повела огонь тяжелая немецкая артиллерия.

В слезах связисты и разведчики отошли от комбата, готовые плакать навзрыд. Один только Мартын не ухо­дил, прислушиваясь к глухому бормотанию Бурлачен­ко. Бот ему послышалось:

Мне бы папиросочку... Цыганочку Азу...

Мартын подошел к товарищам, спросил:

Как думаете, братва, папироской он бредит или этой самой цыганочкой?

Чудак человек!.. Папироску, конечно, хочет... Перед смертью завсегда, говорят, покурить хочется..,

Вот оно как!

Никто из разведчиков и связистов не заметил, как Мартын вышел из блиндажа, выбрался на ту сторону высоты и побежал во весь дух. Вслед ему скрывающая­ся в лесной чаще вражеская «кукушка» дала две ав­томатные очереди, но Мартын благополучно добежал до дороги, потом бежал по ней, пока не наткнулся на обоз и на колонну солдат. Он поднял руку и, поблед­невший, задыхаясь, проговорил:

Ребятки!.. У меня умирает комбат... Замеча­тельный человек... Лежит он с тяжелой раной... Перед смертью ему хочется покурить, а папироски нигде не достать! Может, дадите махорочки на цигарку? ..

Солдаты заволновались: «О каком это комбате идет речь? Кто такой Мартын? И откуда они могут достать махорки, когда самим нечего курить?»

А вот, ребятки, как мы соберем махорки на ци­гарку! Пусть каждый вывернет карманы! По несколь­ку махоринок у каждого найдется! — Он оторвал угол газеты, скрутил козью ножку и пошел по рядам. — А ну, ребятки, поторопись!..

Набизд цигарку махоркой, он крепко зажал ее в руке и бросился бежать обратно. Его опять в лесной чаще автоматной очередью встретила «кукушка». Но он прорвался на высоту.

Мартын вбежал в блиндаж, упал на колени, при­поднял голову Бурлаченко.

Я принес папироску, Николай Лексеич, — прого­ворил он, — принес вашу «цыганочку», покурите вот...

7 Георгий Холопов

Бурлаченко бредил. Но, услышав «папироска», он, как когда-то на перекрестках улиц, мальчишкой, стал выкрикивать:

Папиросы, спички!., Папиросы, спички, гоп мои сестрички!

Я вам принес папироску, Николай Лексеич, — сказал Мартын в слезах.

Бурлаченко откинул голову и навсегда замолк.

Алеховщина, ноябрь 1942 г.

Ощущение воздуха

К черту! Так я не могу работать! — И с этими словами я бросил ручку на стол.

В дверь просунул нос связной командира полка и тут же исчез.

Я встал из-за стола и нервным шагом стал мерять комнату.

Вот уже целую неделю я нахожусь в полку Федора Добыта. Знаменитый полк! Среди частей бомбардиро­вочной авиации он первым в Отечественную войну пре­образован в гвардейский. Летчики полка особенно от­личились в боях за освобождение Тихвина. Немцы ду­мали соединиться с Кут-Лахтской группой финских войск на Свири и тем самым замкнуть второе кольцо блокады вокруг Ленинграда. Но вместо этого они сей­час, в лютый январский мороз, драпают через трудно­проходимые леса к Будогощи... Но как писать о пол­ковых знаменитостях, если..,

Дверь с шумом распахнулась, и на пороге пока­зался подполковник Перепелица — заместитель коман­дира полка, добрейший человек, наставник в моей ра­боте. А работа у меня вот какая: написать серию очерков о героях полка. Для этого я и прилетел сюда, в авиаполк, на тарахтящем, как трактор, У-2.

Что-нибудь случилось, товарищ капитан? — спросил Перепелица, с испугом глядя на меня.

Случилось! — сказал я. — Я не могу так рабо­тать! Я задыхаюсь от обилия материала! Мне не хва­тает ощущения воздуха, глотка воздуха!. а

Воздуха?

Воздуха! Но только не здесь, а там, на высоте..«

Что вы под этим подразумеваете?

Что чувствует летчик, когда его самолет идет в пикирование?.. Какова его реакция, когда на него нападает враг? .. Как он ведет себя, попав под сильный зенитный огонь?.. Что такое пологое пикирование со скольжением?

А разве вам обо всем этом не рассказывали?

Рассказывали!.. Но я не могу писать с чужих слов. Мне самому надо увидеть и испытать все это..«

Выслушав меня до конца, Перепелица говорит:

Хорошо, товарищ капитан, мы предоставим вам эту возможность. Правда, для этого нужно разрешение командующего армией. Будем звонить и просить за вас...

И Перепелица выполнил свое обещание. Каждую ночь, когда командир полка Ф. Добыш переговаривал­ся со штабом 7-й Отдельной армии, он напоминал о моей просьбе. Командующий резко отказывал.

Но капля точит камень. На пятый или шестой день разрешение было получено. Правда, при этом коман­дующий будто бы сказал:

Ладно, пусть слетает на боевое задание! Собьют дурака, тогда узнает, что такое «ощущение воздуха»! . *

И вот я на аэродроме.

Раннее утро. Что-то около восьми. Сквозь разрыв облаков светит полумесяц. А далеко над лесом уже за­нимается заря и, словно подожженные, горят засне­женные верхушки сосен.

Трактор тащит на прицепе каток, укатывает снег* Позади идет финишер, раскидывает по летному полю еловые ветки, «чернит» поле: это для того, чтобы лет­чику хорошо была видна посадочная площадка. Хотя дует ветер, и утро туманное, и сильный мороз, но день считается летным.

Во все концы аэродрома спешат экипажи бомбар­дировщиков. Навстречу им идут инженеры, техники, оружейники; это они ночью, при свете фонарей «лету­чая мышь», готовили самолеты к боевым вылетам.

Вот и наш зеленокрылый пикирующий бомбарди­ровщик. Красавица машина! Бомбы уже подвешены.

Техник запускает моторы. На пол-аэродрома подни­мается снежная пыль. Трудно устоять на ногах.

Члены экипажа — летчик Афонин, штурман Голов­ков, стрелок-радист Карпенко — надевают парашюты. Я с завистью смотрю на них. Но техник с парашютом подходит и ко мне, прилаживает ремни к моим плечам.

Я в унтах, комбинезоне, в шлеме с ларингофоном, а теперь и с парашютом. Как настоящий летчик!

Как чувствуете себя, капитан? — спрашивает меня техник, хитрец этакий. С виду он совсем еще мальчик. Но техник, говорят, отличный и к тому же... лучший плясун в полковой самодеятельности.

Прекрасно, — говорю я ему. — Какое-то особое приподнятое настроение! Петь даже хочется!

Он искоса смотрит на меня, говорит:

Вот и пойте, пойте в самолете! У некоторых в по­лете даже прорезывается голос. Певцами потом стано­вятся.

Я отворачиваюсь от него, чувствуя издевку в его словах. (А он, оказывается, совсем и не издевался. Мне бы послушаться его советов!)

Ко мне подходит стрелок-радист Карпенко, поправ­ляет ремни на моих плечах, показывает красное кольцо на лямке парашюта, говорит:

На всякий случай запомните, товарищ капитан: надо только дернуть за это красное кольцо.

Всего-то и делов? — говорю я.

Когда вываливаешься из самолета с трех тысяч метров — это не такое уж простое дело! — усмехнув­шись, отвечает он.

Афонин, летчик, проходя мимо нас, между прочим говорит, обращаясь к Карпенко:

Учти, Карпенко, это первый боевой вылет капи­тана. Пропустишь его первым.

Первым, конечно, первым, — снова с усмешкой отвечает Карпенко. Но в люк пикировщика... первым лезет сам!

Я с удивлением смотрю на него. Но Карпенко уже протягивает мне руку, тащит меня в люк, сажает ря­дом с собой, объясняет, как обращаться с бортовым пулеметом. Дает очередь сам, уступает место мне. Я даю короткие очереди. Как живой бьется у меня в руках пулемет.

В это время Афонин уже пробует моторы, Голов­ков — свой пулемет.

Убраны колодки. Афонин выруливает на старт. Командир 3-й эскадрильи майор Трубицын смотрит на часы. Взмахивает красным флажком. Наш пикиров­щик легко пробегает по полю. На аэродроме все на ми­нуту отрываются от своих дел, провожают взглядом наш самолет.

Самолет отделяется от земли и набирает высоту; потом, сделав круг над аэродромом, ложится на курс.

Интересно, какое задание у экипажа? — не­сколько освоившись со своим необычным положением дублера стрелка-радиста, спрашиваю я у Карпенко.

Полный набор! Разведка, фотографирование, бомбежка, — отвечает Карпенко и тычет пальцем в от­крытый люк.

Я смотрю вниз. Вижу замерзшую Свирь. Она проле­гает широкой заснеженной лентой меж лесистых бере­гов. Передний край на нашем берегу, передний — на вражеском. Перелетев Свирь, мы оказываемся над тер­риторией, занятой противником.

Вдруг какие-то белые клубящиеся шары то тут, то там возникают под люком. Потом — справа и слева от самолета. Я с любопытством разглядываю их, пытаюсь сосчитать.

Что это? — спрашиваю я у Карпенко.

Да разрывы зенитных снарядов, — с самым рав­нодушным видом отвечает Карпенко.

Я теперь с опаской смотрю в люк. Вот, оказывается, какими безобидными выглядят они сверху!.. Снаряды разрываются почти что на уровне самолета, некото­рые — совсем близко, но из-за рева моторов самих раз­рывов не слышно.

Молчим. Я гадаю: попадет или не попадет очеред­ной снаряд в самолет? Ведь иногда достаточно бывает одного. И осторожно задвигаю ногой крышку люка...

Карпенко, сидя за крупнокалиберным «шкасов- ским» пулеметом и напряженно поглядывая по сторо­нам, говорит между прочим:

А вообще зенитчики у них совсем даже не пло­хие.

И с чего-то вдруг... он запевает «Любимый город». Песню тут же подхватывают Афонин и Головков.

Хотя приподнятость, чувство необычного, не поки­дает меня, но я все-таки удерживаюсь от соблазна — не пою. Это так странно — запеть над разрывающимися зенитными снарядами!.. К тому же я не забываю слов техника: «У некоторых в полете даже прорезывается голос». К чему это он сказал?

Но вот белые расплывающиеся шары остаются по­зади бомбардировщика. Плывут они кучно и на одной высоте. Видимо, Карпенко прав в оценке вражеских зенитчиков.

Я смотрю по сторонам. Кругом — занесенные сне­гом хмурые карельские леса, хмурое небо над нами. И тут я снова обращаюсь к Карпенко с вопросом:

Скажите, товарищ сержант, почему, собственно, командир приказывал пропустить меня первым? И по­чему вы не выполнили приказание командира? ..

Карпенко смеется:

Так Афонин это сказал для другого случая. Вот если бы сейчас пришлось оставить самолет, скажем, нас подбила бы зенитка, то тут я обязан бы пропустить вас первым... Туда, вниз... А при взлете первым все­гда садится стрелок-радист.

Я отодвигаю крышку люка, смотрю вниз. Где-то там внизу находится земля.

—* Какая высота? — спрашиваю я у Карпенко.

—• Три триста, — подает голос в ларингофоне Го­ловков.

К черту! — говорю я. — Никуда не уйду из са­молета. Ни первым, ни вторым! Хотя и знаю, для чего существует красное кольцо на парашюте!

В ларингофоне раздается дружный хохот всего эки­пажа. Смеюсь и я. И на самом деле — смешно.

Внизу показывается Олонец. Я его сразу узнаю. Особенно он мне запомнился в дни отступления в ок­тябре прошлого, 1941 года. Вон как он вытянулся по берегам замерзшей Олонки.

И снова справа и слева от самолета — белые клу­бящиеся шары, шары. ..

Товарищ капитан, — говорит Афонин, обраща­ясь ко мне. — Трассирующие снаряды. Смотрите вле­во! Вон два, вот еще два. Видите — красные?

Вижу, — отвечаю я, провожая взглядом огненную стрелу, несущуюся, к счастью, куда-то в стороне от нашего бомбардировщика.

Самолет идет без отклонения от курса.

В люке виден вражеский аэродром. На поле — с десяток самолетов. Откуда-то из-за аэродрома несутся на нас все новые и новые огненные стрелы, Я затаиваю дыхание.

Карпенко смеется:

Ох и не любят, когда фотографируют! Бомбили бы — им было б легче.

Но Афонин, видимо, уже закончил фотографирова­ние аэродрома, и мы уходим от зенитного огня. Шары остаются позади. Вокруг самолета чистое небо. Я де­лаю глубокий вдох.

Внизу снова Свирь. Пикировщик наш идет строго вдоль берега. Афонин фотографирует передний край противника. В полку у него не хватает какого-то боль­шого куска «легенды», охватывающей перешеек ме­жду Ладожским и Онежским озерами.

Особенно густо бьют зенитки в районе Лодейного Поля. Но самолет делает второй заход и снова идет вдоль Свири.

Два задания мы выполнили, — говорит Карпен­ко. — Теперь — последнее.

Афонин обращается ко мне:

Подходим к Подпорожью, товарищ капитан* Куда сбросить ваш корреспондентский подарок?

Это он про бомбы.

На самый важный объект, — как заправский авиатор, отвечаю я.

Кружим над городом. Он сверху кажется вымер­шим. Так, конечно, должны выглядеть оккупирован­ные города. Правда, в одном месте я вижу какое-то движение, что-то вроде колонны «бутылок», ползущей по дороге. Бутылки — это, оказывается, лошади. Види­мо, здесь какая-то транспортная контора. А вот дом, и вокруг него густо расставлены большие и малые спи­чечные коробки. Это — грузовые машины.

Бомбардировщик наш летит, окруженный белыми и черными шарами.

Тут у них крупный гараж, — говорит Афонин.

Какая высота? — спрашиваю я, обернувшись к Карпенко.

Три тысячи двести метров, — отвечает за него Головков.

Смотрите в цель, капитан, — говорит Афо­нин. — Для точности удара — иду в пике.

«Наконец-то! Долгожданное пике!»

Я смотрю в люк. Бомбардировщик с ревом несется вниз. Город стремительно надвигается на нас. Но вдруг — город начинает крениться набок, дома и де­ревья повисают в воздухе. Что за чертовщина!.. И, словно перевернувшись, город куда-то проваливается... Теперь, кроме хмурого серого неба, я ничего не вижу Ни над собою, ни под собою. Где горизонт, где земля? .. И тут я чувствую, как точно кто-то наваливается на плечи, сжав их железными руками, и вдавливает в си­денье; кто-то железными пальцами вытягивает у меня все внутренности... В то же время я чувствую нарас­тающую, невыносимую боль в ушах: у меня такое ощущение, что в каждое ухо вгоняют по ржавому гвоздю.

Я до хруста стискиваю зубы, до боли зажмуриваю глаза.

Моторы воют с предельным напряжением; кажет­ся, вот-вот они разорвутся на части. Ржавые гвозди мне вгоняют все дальше и дальше в уши. Железные руки ломают мне плечи. Железные пальцы потрошат внутренности.

Кажется, проходит целая вечность... И вдруг — легкий толчок! И первое ощущение — разжимающие­ся железные руки на плечах... Я делаю глубокий вдох, догадавшись: это самолет вышел из пике!.. Но боль в ушах нисколько не утихает. Я отворачиваюсь, чтобы Карпенко не увидел слезы у меня в глазах.

Здесь. будут помнить вас, товарищ капитан! — слышу я ликующий голос Афонина. — Бомбы хорошо легли в цель. Видели?

Да, конечно, — мямлю я в ответ, с трудом рас­крывая глаза. Смотрю сквозь слезы в люк. В одном месте вижу большое облако. Не это ли есть накрытая цель?

И снова я стискиваю до хруста зубы, до боли за­жмуриваю глаза. Боль, боль в ушах! Невыносимая боль! Хоть криком кричи!

Я опускаю голову на колени и зажимаю уши рука-

ми поверх шлема. Хорошо, что на меня не обращает никакого внимания Карпенко. Он весь — внимание, не увидел ли он самолет противника?

Через какое-то время я слышу голос Афонина:

Приближаемся к нашему аэродрому, товарищ капитан. Не хотите ли теперь испробовать «пологое пи­кирование»? Говорят, вы интересовались... — И, не дав мне опомниться, говорит: — Следите за высотой... Находимся на трех тысячах... Смотрите, как теряем высоту... Две шестьсот. .. Две двести... Тысяча во­семьсот. .. Тысяча четыреста...

Дальше я уже ничего не слышу.

Только толчок о землю приводит меня в чувство.

Пробежав по летному полю, самолет подруливает куда-то вправо. Здесь стоит толпа. Мелькают знакомые лица летчиков и штурманов, вижу Перепелицу. А вот и иронически улыбающийся техник. Как же его звать? .. Павел, Павел Шашкин!. . По его улыбке ви­жу: он точно знал, чем закончится мой первый боевой вылет. Видимо, это случалось со многими.

Он первый и помогает мне вылезть из люка, рассте­гивает лямки моего парашюта. Я же держусь за уши, стиснув их обеими руками.

Все подходят ко мне, поздравляют с первым боевым вылетом. У летчиков — это высоко ценится. Подходят Афонин, Головков, Карпенко. Перепелица сердито их отчитывает:

Что же вы, черти, не предупредили капитана? Петь! Кричать! Вон как у него болят уши!

Для полного «ощущения воздуха», товарищ подполковник! — широко улыбаясь, отвечает Афонин. Улыбаются и все вокруг. Невольно приходится улыб­нуться и мне.

Афонин докладывает о результатах боевого выле­та. В воздухе, оказывается, мы пробыли один час и тридцать минут, пролетели по треугольнику 750 кило­метров.

Идите к Добышу! — в том же сердитом, но не злом тоне говорит Перепелица.

Экипаж уходит. Вернее — бежит. Холодно!

Стоящая в сторонке официантка из полковой сто­ловой подходит ко мне, опускает воротник своей шу­бы, протягивает стопку, наполняет ее водкой, сует бутылку в карман все это она делает одной рукой,  потом разворачивает зажатое под мышкой одеяло, вы­таскивает из него кастрюлю. В кастрюле — блины!

От блинов я отказываюсь, но стопку водки крепко держу в руке.

Перепелица произносит что-то вроде тоста:

— За то, чтобы у вас всегда было желание «ощутить воздух», товарищ капитан! И в дни войны, и в дни мира!

Я опрокидываю стопку. Глубокого смысла слова!

Боль в ушах заметно утихает, и снова ко мне воз­вращается чувство необычного, праздника. Да, ничто не может сравниться с боевым вылетом, и вообще с по­летом. Если бы я жизнь начинал сначала, я бы обя­зательно стал летчиком. Теперь я понимаю, почему летчики поют в воздухе. Правда, это имеет и практиче­ское значение — уравновешивается давление в ушах. У них-то уши не болят!..

Вернувшись с аэродрома, я рву все исписанные мною листы. Нет, писать о летчиках Федора Добыта надо совсем, совсем иначе.

«Майор музыки»

Майор интендантской службы капельмейстер Ми­ронов, которого солдаты шутя называли «майором му­зыки», флейтист Зубенко и валторнист Стариков воз­вращались в дивизию после четырехмесячного лечения в тыловом госпитале и двухнедельного, почти санатор­ного отдыха, предоставленного им уже в районе дейст­вия нашей армии. Все трое были участниками и геро­ями ноябрьских боев у прионежских болот. Заслуги их были большие перед дивизией, а потому командование устраивало встречу, чествование и приуроченное к это­му дню вручение правительственных наград.

Капельмейстер Миронов в боях получил двадцать шесть осколочных и два пулевых ранения; Зубенко был ранен в голову, в ногу, и три осколочные раны у него были в плече; у Старикова было больше десятка средних и мелких осколочных ран и одна пулевая, ле-

точная. Эти три музыканта дрались с врагом с таким упорством, с такой смекалкой и с таким мужеством перенесли ранения, что ими восхищалась вся наша ар­мия.

Возвращение героев в строй отмечала и наша газе­та, от которой я был корреспондентом. Она напечатала портреты Миронова, Зубенко и Старикова. Посвятила им две статьи. Написать же о них очерк было поруче­но мне.

Я выехал в дивизию. До штаба добирался четверо суток: где на попутных машинах с боеприпасами и продуктами, где на двухколесных карельских лесных телегах, где верхом на тощих и голодных конях. Боль­шую же часть пути я брел пешим, потому что таяли последние почерневшие снега и дороги в этом болот­ном крае были почти непроходимы. Устал я очень, про­голодался, продрог, вода хлюпала в моих сапогах, и шинель на мне была мокрая и грязная. Но путешест­вие мое не кончилось: торжества, ради которых я с таким трудом пробирался сюда, оказывается, были пе­ренесены непосредственно в полк, в котором служили Миронов, Зубенко и Стариков, и теперь мне вместе с ними предстояло ехать туда, в сибирский Н-ский полк, который стоял у черта на куличках, среди болот и то­пей, за сорок километров от штаба дивизии, втрое даль­ше других полков...

Утро было холодное, промозглое. Моросил дожди­чек.

Первыми вслед за мной к конюшням транспортной роты пришли Зубенко и Стариков, нагруженные веще­выми мешками и фанерными чемоданами. Потом по­явился ездовой со своей телегой. Не было видно толь­ко «майора музыки» Миронова.

Зубенко и Стариков расположились под сосной и неторопливо возились со своими чемоданами, набиты­ми книгами, нотами, пластмассовыми портсигарами, зубными щетками, кисетами, блокнотами, конвертами и всякой другой мелочью, которую везли из тыла сво­им товарищам из музыкантской команды; сортирова­ли и пересчитывали эти подарки, делая какие-то метки на них, перекладывали из чемодана в чемодан бу­тылку спирта, завернутую в новые вафельные поло­тенца, шутили и тихо переговаривались между собой,

счастливые и все еще возбужденные от вчерашнего приема у командира дивизии. Их, простых солдат из музыкантской команды, генерал принял как прослав­ленных героев. Было от чего быть счастливыми!

Ездовой, навалив на телегу гору сена, чтобы не очень нас трясло в дороге, спал, растянувшись на сене, а его прожорливые и жадные лошади, которых в это весеннее, голодное время никак нельзя было накор­мить досыта, брели вдоль ограды, волоча за собой те­легу и выискивая в разопревшей земле первую бледно- зеленую траву.

В конце ограды показался Игнат, командир транс­портной роты. Это был рыжебородый старик, бывший колхозный конюх.

Так «майор музыки» не поедет с вами, товари­щи-граждане! — прокричал Игнат. — Поезжайте одни! Только звонили от генерала! Сказали, что еще ночью майор ушел в полк. Как он доберется до места — один бог знает! .. Так что — езжайте!

Зубенко и Стариков сразу же покосились в мою сто­рону.

«Это, видимо, из-за меня он не захотел ехать на те­леге, — подумал я. — Странный человек! .. Ушел в полк ночью!.. По этим дорогам и днем не пройти!»

А что так? Как это он не с нами? Мы ведь уго­ворились ехать вместе... — начал было Стариков.

Но его перебил Зубенко:

Не знаешь Николая Ивановича? Впервые с ним имеешь дело? Едем!

Они собрали свои подарки, упаковали чемоданы, и мы пошли к телеге.

Но не успели мы выехать за шлагбаум, как позади раздались голоса:

Эй, стой, эй, подожди!

За нами бежали Игнат и какой-то солдат с духо­вым инструментом за плечом.

Ну, нам сегодня не уехать отсюда! — Ездовой придержал коней.

Никак это Волков бежит! .. — сказал Зубенко и толкнул приятеля в плечо.

Приятный попутчик, нечего сказать... — про­бурчал Стариков.

Что — он тоже из вашей музыкантской коман­ды? — спросил я.

Был, да «ушли» его. Таких у нас не держат. Типчик же, должен вам сказать, товарищ капитан! — ответил Зубенко.

Игнат и музыкант добежали до телеги.

Велено вот трубача из соседнего полка отпра­вить заодно с вами, — еле переводя дыхание, сказал Игнат. — Он и поедет за ездового. Дорога тяжелая, ко­ни надорваться могут. Меньше людей — быстрей езда. Слезай! — крикнул он на обескураженного ездового.

Так чего же кричать, я и так слезу, — обиделся наш ездовой. — Эка охота трястись в такую даль! — Он вытащил из-под сена винтовку, вещевой мешок с продуктами и стал искать котелок.

Слышь, Волков! — обратился Зубенко к баритонисту.— Зачем едешь к нам в полк?

А известное дело, приедет генерал, в полку бу­дет праздник в вашу честь, а одного трубача и не хва­тает в оркестре, — ответил за Волкова Игнат. — По­гиб, говорят. Ну, малый, садись! — прикрикнул он на баритониста. — Только про лыжи не забудь.

Кто погиб, что ты говоришь, отец? — спросил Зубенко. — Что он говорит, Волков, кто погиб?

И Стариков привстал на колени, уставившись непо­движным взглядом в баритониста.

Виктор Симонов не вернулся из разведки... По­завчера они ходили за «языком».. . Говорят, налетели на фугас... Ранило троих, двоих вытащили, а Виктор остался там... Был человек — и не стало человека! — усмехнувшись, меланхолично ответил Волков, перело­жив баритон с плеча на плечо.

Слезай?! Ишь ты. .. — сердито ворчал наш ез­довой. — Была бы еще дорога, как на Сочинском шос­се, да и кони подходящие, тогда бы еще туда-сюда, сто­ило бы съездить на праздничек. А то ведь и дорога, упаси господи, какая дрянь, и кони, что сонные мухи, на первом же километре выдохнутся! Кони-то без ры­си! — вдруг загоготал он, найдя свой помятый и за­коптелый котелок.

Я тебе дам «без рыси»! Будешь у меня еще аги­тацию разводить! — пригрозил ездовому Игнат. — Садись, малый, — сказал он баритонисту. — Только коней обратно зря не гони: прихвати у старшины сот­ню лыж.

Наш новый ездовой сел в телегу, бережно положил рядом с собой баритон, стегнул коней и скорчил гри­масу Игнату:

Буду я тебе еще лыжи возить! Ищи дурака!

Ну-ну, — замахал руками и остановился в изумлении старик. *— Смотри! А то у меня разговор короток: сведу к генералу *— и делу конец.

Но кони весело взяли с места, телега затарахтела на гати, и путешествие наше началось.

Значит, Виктор погиб? *, Вот беда! — Зубенко растерянно смотрел, не зная, как вести себя на людях при известии о трагической смерти товарища.

Как это их все же угораздило попасть на фу­гас? .. Не маленькие, не в первый раз, кажется, ходи­ли в разведку! — сокрушенно качая головой, сказал Стариков.

Самое удивительное во всей этой истории дру­гое, — обернулся к нам баритонист. — Через полчаса же наша группа захвата вернулась за Виктором, но того уже не оказалось на месте. И фашисты вряд ли могли его захватить: наша артиллерия сразу же от­секла весь этот район от переднего края противника..,

Но удивительно и другое! — перебил его Зубен­ко. — Весь вечер мы сидели у генерала, народу всякого было у него полно, и никто ни одним словом не обмол­вился о Викторе!,, Ведь он был наш товарищ, сам знаешь, который год мы служили вместе.

Вы же герои! с усмешкой ответил барито­нист. — Именинники! Вот и не хотели портить вам на­строение.

А Николай Иванович знал?

Ему, кажется, кто-то сказал.

Ну теперь понятно, почему он сидел такой хму­рый у генерала! Теперь все понятно!.. Понятно, поче­му он с нами не поехал, — сказал Зубенко.

И ничего не понятно! — Стариков пожал плеча­ми. — Зачем в полк было идти ночью? Мог бы и ут­ром.

т

*— Понятно, понятно, • сощурившись, потирая се­бе подбородок, загадочно проговорил Зубенко. — Ни­колай Иванович переживает.,. Тяжело ему. Виктора он любил, как сына родного. *. Мальчиком он взял его к себе в оркестр, сиротой ведь был Виктор!..

Чепуха все это! — махнул рукой Волков. — Сен­тиментальности! Майор ваш не из тех людей, которые переживают или еще что-нибудь там...

Он — железный человек, это правда, — после наступившей паузы сказал Стариков. — И сентимен­тальности к нему не подходят.

Ну то-то! — не без удовольствия протянул Вол­ков. — А то у вас майор и такой, и сякой, хоть икону с него пиши!

Желая переменить тему разговора, Стариков ска­зал:

И все-таки мне непонятно, почему он не поехал с нами?

«Из-за меня он не поехал на телеге, — хотелось мне ответить ему. — Не любит ваш майор военных коррес­пондентов, это всей нашей редакции известно. Побоял­ся, наверное, что всю дорогу я буду донимать его вся­кими вопросами и расспросами, вот и не поехал!» Но я сказал:

Герой героем, а чудаковатый у вас «майор му­зыки». .. Генерал поедет только вечером, а другого транспорта в полк больше не ожидается. Как же май­ор доберется до места? Ему же в полку надо быть рань­ше всех! Сыгровка оркестра и всякое другое. Вы герои торжества, но вы и музыканты! Редкий, правда, слу­чай, но вам же и придется играть на празднике. Без музыки ведь не обойтись? Что, не так ли?

Зубенко загадочно улыбнулся, сказал:

Николай Иванович свое дело знает.

Это точно, — поддержал его Стариков. — К то­му же у него вряд ли бы хватило терпения сидеть вме­сте с нами в телеге и трястись на гати. Он у нас даже по хорошим дорогам редко ездит.

Ну а что — летает он? Как же без дорог?

Зачем летать? — ответил Зубенко. — Он выби­рает наикратчайший путь между двумя точками и идет по азимуту. Вот, скажем, до нашего полка по

дороге сорок километров, а если идти по прямой, через лес, будет семнадцать. Как же выгоднее идти: так или эдак? Конечно, через лес, если в нем не заблу­диться.

Но кругом болота и лес непроходимый!..

Это для нас с вами, простых смертных, товарищ капитан. Для него это просто условности.

И даже ночью?

И даже ночью! Когда мы приедем в полк, он уже будет там. И оркестр будет готов к «бою».

Чепуха! Здесь и по дороге вряд ли пройти!

Не спорьте, товарищ капитан, — сказал Стари­ков. — Вы так мало знаете нашего Николая Ивано­вича.

Думаете?

Тут и думать нечего. Ведь вам же не приходи­лось с ним служить?

По-моему, вам всего-навсего и удалось минут пять поговорить с ним, — обернувшись ко мне, сказал баритонист. — Я слышал разговор Миронова с коман­диром дивизии, из чего это и заключил. Знаете, что он ответил генералу, когда тот сказал: «Вам оказывается большая честь, с вами в полк поедет специальный кор­респондент, он опишет в газете вашу геройскую жизнь, расскажет, как вас приняли после долгого отсутствия однополчане. ..» Он ответил, что еще ничем не проя­вил себя на войне, а когда проявит — сам возьмется за перо!.. Это он-то не «проявил»!.. Вот старый лицемер!

Зубенко, кивнув на баритониста, сказал:

Вы его не слушайте, товарищ капитан, майора он не очень-то любит.

С чего бы это? .. — заинтересовался я.

У него есть причины.

И не маленькие! — сказал Стариков, подмигнув мне.

Да, я не люблю непонятных, исключительных людей, — не оборачиваясь, со злостью в голосе сказал баритонист.

А он — непонятный, исключительный? — спро­сил я.

Да, его не сразу раскусишь, — сказал Зубенко.

Первая стычка у меня с ним произошла вот по

какому поводу, товарищ капитан, — хлестнув коней, снова обернулся ко мне баритонист. — Прихожу, так сказать, наниматься к нему в оркестр. Он спрашивает у меня не про музыку, а про сердце, про легкие, ну как какой-нибудь врач. Потом про ноги: «Как у вас но­ги?» — «Что ноги?» — не понимаю я. «Крепки ли вы на ноги, как долго можете ходить?» Я совсем еще не знал его и говорю: «Слабоваты малость, да и ревматиз­му подвержены» — и начинаю, дурак, еще объяснять, как с осенними дождями начинается ломота в ногах и всякое такое. Тогда он хмурится, встает и говорит: «Извините, но музыканты со слабыми ногами мне не нужны!» Как я ни просился к нему в оркестр — ниче­го не помогло! .. Полгода из-за него пришлось прора­ботать администратором в клубе. Вот что это за чело­век!

Солдат! — сказал Зубенко.

Солдат, солдат! — Стариков заерзал на сене, счастливо улыбаясь, готовый слушать баритониста, ис­тория которого, видимо, была небезынтересна.

Ну и что же дальше? — спросил я.

Дальше? .. А дальше в оркестре заболел пер­вый баритонист, и он волей-неволей был вынужден взять меня к себе, хотя и поставил условие: «Заняться ногами!» Ну и пришлось мне после этого в день кило­метров десять, а то и больше, знаете, как на кроссе, бе­гать взад и вперед по плацу.

Зубенко и Стариков расхохотались.

Вот им смешно, вспомнили поди... — смутился баритонист. — И действительно смешно! — теперь уж сам расхохотался он. — Но эта беготня по плацу все же была чепухой. Если бы вы знали, что он проделы­вал с нами на учениях! Ежедневно тридцати-сорокакилометровые марши, а потом заведет нас куда-нибудь в глушь, где и дорог-то нет, и скажет: к такому-то часу быть там-то и там-то, и сам скроется, как дух лес­ной. Ну и плутаем мы день-два по тайге.

Да, тяжелые были те времена, — согласился Зу­бенко.

Жуткие! Я, например, и полгода не выдержал, попросил перевода в соседний полк. А как страдал из- за него наш покойный Виктор Симонов, о котором

Зубенко говорит, что майор «любил его, как сына род­ного»! Я хорошо помню, с какими ногами ходил Вик­тор. Не дай бог иметь такого «папашу».

Да, гонял он его здорово, — вновь согласился с Волковым Зубенко, — хотя и души в нем не чаял.

Все это красивые слова!., Любил, жалел, ча­ял! .« — снова махнул рукой баритонист. — Вы лучше расскажите товарищу корреспонденту, как ваш майор мучил Симонова, как гонял его каждый день на стрельбище! Расскажите, расскажите!.. — Волков раз­вел руками. — Ну зачем музыканту быть сверхметким стрелком? Не пойму!

Где уж тебе понять! — не без сожаления сказал Стариков. — На войне все это и понадобилось.

Нет уж, увольте от такой чести: служить в ва­шем оркестре!.. Музыканты у вашего майора должны быть и снайперами, и скороходами, и разведчиками, и спортсменами, и охотниками, и бог еще знает кем! Но какое это имеет отношение к музыке?

Самое прямое, — спокойно ответил Стариков.

Прямое? Смеешься!.. А что ваш майор проде­лывал в оркестре? — не мог успокоиться Волков. — Пятую симфонию Бетховена разучивали месяца четы­ре. Даже после десятка концертов продолжали ее разу­чивать. Иногда весь день повторяли один и тот же такт. И для чего, спрашивается, в военном оркестре такое совершенство?!, — Он вздохнул: —Да, мучи­тель он страшный!

Он серьезный музыкант, — сказал Стариков. — И оркестр наш потому и был самым лучшим на Даль­нем Востоке. Что — не так разве?

Так-то оно так, — поморщился наш «ездо­вой». — Но какой смысл в воинской части так чисто отделывать вещи? Где-нибудь в Большом театре — это понятно. А у нас и так сойдет. Солдату нужны марш и барабанный бой.

Ну, с этим я не согласен, братец, — протянул Зубенко. — К тому же в Большом театре нет духового оркестра.

Ну симфонический, не все ли равно!

Нет, не все равно, — сказал Стариков.

Тут наша телега по самую ось завязла в грязи, и нам пришлось слезть, помочь коням. Разговоры сами

собой прекратились. Потом мы метров пятьсот прошли пешком, перепрыгивая с кочки на кочку, прежде чем вновь сели в телегу. Бревна так и хлюпали под колеса­ми, обдавая нас липкой болотной грязью. Баритонист отчаянно ругался, проклиная на чем свет стоит и зту дорогу, и этот лес.

В каждый свой приезд в дивизию я от солдат и офи­церов слышал много рассказов про «майора музыки». Имя Николая Ивановича Миронова было овеяно ле­гендой. Судя по этим рассказам, майор был тонким це­нителем музыки и великолепным капельмейстером, метким стрелком и удивительным охотником, опытным лесным следопытом, что делало его незаменимым раз­ведчиком в карельских лесах.

Но наряду с этим о нем можно было услышать и много другого, и дурного. Обычно это исходило от его недоброжелателей и завистников. Особенно усердство­вал в распространении всякой клеветы на майора ка­пельмейстер соседнего полка Севастьянов, у которого служил баритонист Волков. Какие только небылицы он не рассказывал про Миронова! Но клевета была бессильна против «майора музыки». У Николая Ива­новича были крепкие нервы и железное здоровье. Да­же на фронте он продолжал заниматься спортом и вел суровый, спартанский образ жизни. Рассказывали, что он шутя может разогнуть подкову, пройти без отдыха сто километров, днями ничего не есть.

Но особенно много рассказывалось о нем как об охотнике. Сам «майор музыки» мяса в рот не брал, хотя за сезон, в мирное еще, конечно, время, промыш­лял столько дичи и зверя, сколько никогда не снилось всем охотникам дивизии, вместе взятым. В этом при­знавались сами охотники. В отпускное время на охоту Николай Иванович выезжал... на велосипеде! .. Вело­сипед у него был удивительно выносливый. Нагрузит он на него провизии на неделю, захватит с собой чай­ник, котелок, топор, пристроит сбоку велосипеда раз­движную лестницу (это для удобства, ведь в камышах и кустарнике не сразу разыщешь диких коз!), устроит в корзине на багажнике охотничью собаку — и исчез­нет из дивизии.

Я знал, что Миронов сын лесника, с детства увле­кался музыкой, еще мальчиком поступил в военно- морское отделение при Петербургской консерватории, закончил его в 1916 году и до 1921 года прослужил в Кронштадте. Потом он три года учился в классе воен­ных капельмейстеров, по окончании уехал в Сибирь, где и служил безвыездно в Н-ском полку.

С полком Миронов и приехал в октябре 1941 года на Карельский фронт.

Здесь он в первые же дни всех в дивизии удивил тем, что велел своим оркестрантам «на время» запря­тать инструменты и «заняться войной». Музыка и вой­на! В умах многих, живущих в первые месяцы войны еще мирным временем, его поступок расценивался чуть ли не как святотатство. Но Миронов молча делал свое дело, и работа у него спорилась. Его ученики — вчерашние валторнисты, трубачи, баритонисты, бара­банщики, басисты — становились разведчиками, лес­ными следопытами, и вскоре они уже охотились на «кукушек», брали «языка», одного поймали даже с приказом самого барона Маннергейма.

Но все это было мелочью по сравнению с тем, что Миронов совершал потом. В многодневном бою от пол­ка был отсечен третий батальон. Пользуясь превосход­ством артиллерии и минометов, враг теснил наших бойцов, окружая батальон.

Лес был девственный, кишел «кукушками», и пер­вые смельчаки, которые попробовали было в него су­нуться и связаться с батальоном, поплатились жизнью.

Четвертый день бойцы батальона голодали в окру­жении. У них кончались и боеприпасы. Фашисты уже готовы были праздновать победу. Но спасти батальон вызвался Миронов. Он повел свою музыкантскую команду не тропинками, а лесной чащей, где деревья стояли стеной и кустарник казался непроходимым. Их встретили «кукушки». Чуткий на слух, «майор музы­ки» по первому же выстрелу определял местонахожде­ние автоматчиков. Музыканты отвлекали их на себя, а он снимал с дерева незадачливую «птицу». Так Ми­ронов пробился к батальону.

Дорога была проложена. Он вернулся назад, до­брал к своей музыкантской команде до взвода саперов и до взвода стрелков, все они нагрузились продуктами

и боеприпасами и тронулись в путь. Поход этот был дерзок, и успех его решился только тем, что он прохо­дил под начальством Миронова.

Батальон надо было снабдить пищей и боеприпаса­ми и лишь потом выводить из окружения. Четыре рей­са с боями делал отряд на дню туда и обратно. Бойцы падали от усталости, но впереди шел Миронов. И они следовали его примеру: мужество этого человека по­ражало их. Они следовали за ним даже тогда, когда на дорогу обрушилась артиллерия противника. За семь дней батальон был обеспечен всем необходимым и про­бился сквозь вражеское кольцо.

Что я знал о втором подвиге Миронова? Кроме ле­генд, ничего. Когда в ноябре прошлого года я приехал в дивизию, бои в районе прионежских болот уже за­тихли, и капельмейстер в тяжелом состоянии был эва­куирован в глубокий тыл. Вместе с ним были эвакуи­рованы и почти все его музыканты, получившие в боях тяжелые ранения. Так что узнать тогда что-либо о «майоре музыки» от непосредственных участников боев мне не пришлось.

А теперь не просто участники, а живые герои этих боев Зубенко и Стариков сидели рядом со мной...

Зубенко было лет двадцать семь. До армии он слу­жил счетоводом в колхозе. Широколицый, красноще­кий, крепко сбитый парень, Зубенко когда-то, подпас­ком, играл на пастушечьем рожке и дудочке. В музы­кантской команде у Миронова он полюбил флейту, стал флейтистом.

Стариков был года на три старше Зубенко. По про­фессии металлист, на заводе начал работать чуть ли не мальчиком, знал слесарное и токарное дело. На валторне играл еще в заводском оркестре и в армию пришел уже неплохим музыкантом.

Я спросил о ноябрьских боях, о «майоре музыки».

Езда по этой дороге так измучила Старикова, что он, если и не спал, то по крайней мере сладостно дре­мал и на мои расспросы ответил не совсем вразуми­тельным взглядом сонных глаз.

Вся надежда была на Зубенко. Но он сделал такое страдальческое лицо, точно у него заныли зубы...

— А что, если про нашего майора я расскажу вам

потом? Когда прибудем в полк? ,, От тряски у меня голова кружится и колет под лопатками. — Зубенко растормошил Старикова. — По такой дороге мы в полк вряд ли попадем и завтра. Не лучше ли пойти пеш­ком? К вечеру тогда бы добрались до места.

— Ничего, помаленьку и доедем, — сквозь дрему ответил Стариков. — Спи...

Я и Зубенко слезли с телеги и пошли обочинами дороги. Вскоре нашему примеру последовали и Стари­ков с баритонистом. Кони наши теперь одни плелись позади.

Мы шли по болоту, и ноги у нас вязли в болотной жиже. Изредка в пути нам попадались бугорки — ост­ровки с гроздьями клюквы, выглядывавшей из мха, и тогда мы устраивали минутный привал, переводили дыхание и снова шли.

Дорога вскоре круто повернула вправо. Теперь она шла параллельно переднему краю, до которого, прав­да, было еще далековато. Это был район гибельных бо­лот, топей и заболоченного леса. Деревья здесь стояли голые, как телеграфные столбы, или почерневшие, с облезлой корой и погнившими ветками. В лесу стояла мертвая тишина. Даже лягушки не квакали в болотах. Жутко было идти по этим местам, хотя они в то же время являлись естественным и надежным рубежом обороны на стыке двух полков.

И вот мы шли по этому заболоченному лесу, как вдруг вдали увидели неизвестного человека, идущего с тяжелой ношей через болото: он нес кого-то на спи­не. ..

Первым вперед бросился Зубенко. Вслед за ним побежал Стариков. Потом побежали мы с баритони­стом.

Каково же было наше изумление, когда «неизвест­ным» оказался «майор музыки» Миронов!

Но кого он нес на спине?

Нам суждено было еще раз изумиться: это был ра­ненный в разведке Виктор Симонов.

Так вот почему майор не поехал вместе с нами на телеге!

Зубенко и Стариков уже несли на руках Симонова.

Раненный в ноги, почерневший, мокрый, он весь дрожал от озноба.

Ш

Ужасно выглядел и Миронов. В высоких болотных сапогах, в ватнике, он весь был в липкой болотной гря­зи. Крупные капли пота стекали по его лицу. Глаза казались безумными от усталости.

Я взял майора под руки. Он еле держался на ногах.

В стороне от дороги, на поросшем мхом бугре, мы расстелили плащ-палатку. Осторожно опустили на нее раненого разведчика. Рядом прилег Миронов. Зубенко побежал к телеге за фанерными чемоданами, а мы со Стариковым и баритонистом бросились искать сухой валежник.

С большим трудом набрали по охапке веток, и баритонист принялся разводить костер. Прибежал с дву­мя тяжелыми чемоданами Зубенко, раскрыл их и пер­вым делом дал Симонову и Миронову выпить немного спирта. Потом вместе со Стариковым они раздели Си­монова, обмыли спиртом его раны и перебинтовали ва­фельными полотенцами.

Зубенко выложил на плащ-палатку содержимое двух вещевых мешков с продуктами. Стариков налил еще немного спирта Симонову. Тот выпил, поперхнул­ся, взял кусок колбасы и ломоть хлеба, но есть не смог: не было сил и мучительно болели раны.

Стариков заботливо накрыл его своей шинелью. Вторую шинель положил на него Зубенко.

Миронов тоже почти не прикоснулся к пище. Он только взял корочку хлеба, пожевал ее и снова прилег, на этот раз поближе к костру. До этого он мне казался необыкновенно молодым для своих сорока пяти или пятидесяти лет. Но тут, сидя рядом с ним, я увидел и морщины на его лице, и седину на висках.,.

Зубенко не смог скрыть своего восхищения, сказал во всеуслышание:

Ведь случилось, товарищи, чудо: все считали нашего Виктора погибшим, а он вот, рядом с нами!

Глупости говоришь, — сердитым голосом пере­

бил его Миронов. — Какие могут быть чудеса в этих болотах?                ^

Но ведь Виктора вы спасли?

Опять говоришь глупости! .. Сообразительность его спасла. Он просто догадался отползти в болото, где его трудно будет найти противнику. Не сдаваться же

ему было в плен? .. Ведь я вас, чертей, и в мирное вре­мя, и на войне учил ничего не бояться на свете, бук­вально ничего!.. Ни леса, ни болота, ни самого чер­та!.. Ведь это — правда?

Правда, — сказал Зубенко.

Я выбился из сил и кровью истек, когда вдруг услышал знакомый крик филина. Ведь так умеет кри­чать один наш Николай Иванович. Вот уж обрадовал­ся я, братцы! — Симонов сделал резкое движение, и лицо его страдальчески сморщилось от боли. — Отре­жут ноги, а? — с мольбой в голосе обратился он к Ми­ронову.

Правую — да, за левую можешь быть споко­ен, — все тем же сердитым голосом ответил «майор музыки». — А все решил точный расчет, друзья. Из дивизии я вышел ночью. На рассвете был в болотах. Часа три у меня ушло на поиски, я обшарил весь рай­он, прилегающий к финскому переднему краю, и, как видите, удачно...

Симонов добавил существенную подробность к рас­сказу капельмейстера:

За мною с ночи охотились автоматчики. Сами понимаете — светло что днем. Сунуться в болото по­боялись — там трясина, а вот обложить меня, как зве­ря в берлоге, обложили и головы не давали поднять... Правда, и я их близко к себе не подпускал: автомат да три диска что-нибудь значат...

Пока Симонов рассказывал, майор уже крепко спал.

Устал он, — сказал Симонов. — Ползком вынес меня из болота и до самого этого места пронес на се­бе. — Он немного опьянел и говорил теперь громче обычного.

Стариков подвел коней к самому бугру, на котором мы находились. Мы осторожно подняли Симонова, усадили его в телегу, обложив со всех сторон сеном. Рядом с ним сел баритонист.

Теперь прямичком поедем в госпиталь, — ска­за# Зубенко. — Считай, что твое дело в шляпе.

Спасибо, ребята, — поблагодарил Симонов.

Мы распрощались с ним, и телега наша затарахте­ла на кочках и корягах.

Я и Стариков набрали еще веток и сели у костра. Мы курили, и Стариков рассказывал о ноябрьских бо­ях у прионежских болот. Потом я спросил у него:

Вот вы давно служите вместе с майором. Не зна­ете ли в его характере каких-нибудь других черточек, кроме героических? Каких-нибудь примеров из его жизни?

Стариков задумался. Видимо, я задал ему трудную задачу.

Что же о нем рассказать? — Он пожал плечами и тяжело вздохнул. — Вот в картишки любит играть, в преферанс. Может сутками не выходить из-за стола. Потом... потом... Что же о нем еще рассказать? — Он снова пожал плечами и покосился на спящего ка­пельмейстера. — Порядок любит с деньгами. Взял —* верни. Хотя бы это был гривенник! Не отдаешь — на­помнит, даже при людях не постесняется. Но не ску­пой. При нужде сам поможет.

Еще! — сказал я, с интересом слушая Стари­кова.

Еще?! . Вот задачу задали мне! .. Вспомнил! — вдруг хлопнул он себя по лбу. — Жены боится — вот беда!

Да ну! — сказал я. — Такой храбрый чело­век и...

Ей-ей! — горячо прошептал Стариков. — Она у него такая маленькая, невзрачненькая, ходит вот с та­кой копной волос на голове и злющая... что ведьма! Никого не боится наш майор. Ни зверя, ни черта, ни фашиста, а перед ней трепещет!

Трепещет?

Да что там трепещет! .. Теряет дар речи! .. Вот штука-то какая!

А еще?

Стариков долго сидел задумавшись.

Пироги любит с капустой. Может есть каждый ' день! — Он улыбнулся. — А к чему вам все это, капи­тан?

Теперь он мне задал трудную задачу.

Видите ли, — сказал я, — мне надо написать очерк для газеты. Про Зубенко и про вас мне ясно, что

— и как писать, а про майора — не совсем. Уж очень он

идеальный человек, очень героический! Героический до неправдоподобия! Сознайтесь, мало кто поверит в этот эпизод со спасением Симонова!

Я попробовал нарисовать картину: ночь, темень, не видать ни зги, моросит дождичек, кругом лес, и майор идет за десяток километров искать в болотах раненого музыканта.

Или взять другой эпизод, — сказал я, — бои у прионежских болот, о которых вы только что расска­зывали, где он получил двадцать шесть ранений! Или эпизод со спасением окруженного батальона!..

Да кто не поверит? — чуть ли не возмутился Стариков. — Ведь это же все правда?

— Конечно правда, — согласился я. — Но правда исключительная.

Потому-то вы и спрашивали про другие черточ­ки характера нашего майора? Хотели ими «разба­вить» его исключительный героизм? Его исключитель­ный характер?

Мне показалось, что Стариков с презрением посмо­трел на меня.

Я не знаю, к чему бы привел наш разговор, но в это время в лесу послышался скрип колес, потом — громкие голоса. Вскоре у нашего костра остановился обоз: то в полк везли боеприпасы. Ездовые, все уса­тые дядьки, густо дымили цигарками и с любопыт­ством смотрели на спящего Николая Ивановича. От Зубенко или от самого Виктора Симонова они уже зна­ли про его новый подвиг.

Потом обозники уехали, и их место заняли артил­леристы.

Уже наступил вечер, а к нашему костру подъезжа­ли все новые и новые группы солдат и офицеров. До­рога в полк лежала мимо нашей стоянки.

Поздно вечером у костра остановился вездеход командира дивизии. Генерал вышел из машины раз­мять ноги, закурил трубку, потом подсел к нашему ко­стру. Это был грузный, высокий, плечистый человек лет пятидесяти. В армию он пришел в дни граждан­ской войны простым, храбрым и отзывчивым солда­том. И таким остался на всю жизнь. В дивизии его лю­били как отца родного.                то

Он долго задумчиво просидел у костра. Хотел бы­ло разбудить капельмейстера и увезти его в полк, но, видя, как тот крепко спит, сказал:

— Жаль будить. Пусть спит. А праздник мы пере­несем на завтра.

Генерал заботливо накрыл майора своей шинелью и уехал.

Даже на рассвете, когда нас стала пробирать дрожь от холода, мы не решались разбудить Николая Ивановича, чтобы тронуться в дорогу.

А он спал богатырским сном, этот удивительный «майор музыки», навалившись грудью на землю и ши­роко раскинув свои сильные руки.

Рассказ «На короткой волне» и его продолжение

В жизни каждого фронтового писателя случалась не одна невероятная история. И у меня они были.

Вот одна из этих историй.

Как-то в июньский день 1944 года, за несколько дней до начала нашего наступления в Карелии, меня вызвал к себе заместитель редактора армейской газе­ты «Во славу Родины» Маландин — редактор в это время был в дальних частях.

Нет ли у тебя какого-нибудь такого расскази­ка? — спросил Маландин и пошевелил пальцами в воз­духе.

Есть, — ответил я, поняв, чего он хочет. «Пальцы в воздухе» означали что-нибудь непритяза­тельное.

О чем? — спросил Маландин.

Про любовь. О радистах Корольковых!

Как называется?

«На короткой волне».

Кто такие эти Корольковы?

Долго рассказывать, Маландин. Не лучше ли тебе прочесть рассказ? — С этими словами я вытащил из полевой сумки рукопись и положил перед ним на стол.

Нет, нет! Прочти сам, я послушаю! — Малан- дин, как змею, оттолкнул от себя рассказ.

Наш зам был человек добрый, хороший товарищ, но новичок в газетном деле. Еще недавно он работал на военно-хозяйственной должности, и неизвестно, ко­му это пришло в голову назначить его на столь ответ­ственную работу в армейскую газету, к тому же не в обычную двухполоску, а в четырехполосную (по­скольку выходила она в Отдельной армии). Чув­ствовал он себя на этом посту и неуютно, и неуве­ренно.

Я сел и прочел рассказ.

Маландин спросил:

Как будто бы ничего рассказец, а? Как ты ду­маешь? Но длинный, правда? Не дать ли нам из него отрывок?

Он немало озадачил меня.

Как же дашь отрывок, Маландин? .. Это же не роман и не повесть! Дать начало — а как быть с концом? .. Или напечатать конец — как же тогда на­чало? .. Здесь всего восемь страниц, не так уж много, разверстается на два подвала.

Маландин долго смотрел в окно.

Ладно! — решился он. — Давай напечатаем це­ликом! Только не взгреют за рассказ? — Он уже имел неприятность за перепечатку рассказа из какой-то га­зеты и потому был насторожен к художественному слову.

За что же нас могут взгреть, Маландин? — взмолился я. — Пустяшный рассказ, ничего особенно­го в нем не происходит.

Ну, ну, смотри, будешь отвечать вместе со мной! Время ответственное! Найдутся умники — найдут где хошь особенное! — И тут, плотно прикрыв дверь, он под строжайшей тайной мне сообщил, что на днях должно начаться наступление на Свири, и рассказ этот нужен. .. для отвлечения внимания «любопытных» от намечаемой подготовки.

Я чуть не рассмеялся. Об этой «тайне» знал не только я, но и каждый обозник в армии. В район Лодейного Поля в огромном количестве стягивалась на­ша могучая техника, и гул от моторов танков и само­ходок вот уже целый месяц круглосуточно разносился

на десятки километров окрест. И противник, надо ду­мать, был не глухой, все слышал: ведь он стоял тут же за рекой.

Маландин подписал рассказ к набору, и я отнес его корректорам.

Вот начало того рассказа: «Корольков хандрил, то­сковал в тот майский день, ему не работалось, он то и дело оставлял рацию, подходил к окну, смотрел на ре­ку и вместе с плотами, плывущими по ней, мысленно уносился из своей радиостанции неведомо куда.

К пяти часам он закончил прием сводок с лесо­пунктов. Надо было теперь сделать подсчет и передать в трест, и после этого он мог идти куда ему угодно и делать что ему угодно. Но за этот пятиминутный под­счет и передачу он никак не мог себя заставить сесть: однообразная работа ему так надоела за три года пре­бывания в Онежской губе, что он готов был схватить шапку, выбежать на улицу и больше никогда не воз­вращаться в сплавную контору.

Он вновь подошел к окну и долго глядел на реку. Плоты плыли один за другим. На одном сидели два мужика. Распахнув полушубки, они мечтательно гля­дели на берег, чувствуя на себе взгляды людей, и, хотя ничего необычного не было в этом их путешествии, они несказанно были счастливы. Тут Фее у них горел костер, и над костром висел котел — они, видимо, ва­рили уху.

«Счастливцы! — подумалось Королькову. — У всех веселая и интересная жизнь, только меня дьявол за­гнал в эту глушь, где так и подохнешь, ничего не уви­дев на свете, ничем не проявив себя!» Он решитель­но подошел к рации, подвел итог дня по скатке леса и сплаву, передал сведения в трест и, немного успокоившись, снова сел за рацию, теперь уже для себя.

Он послал в эфир позывной, желая связаться с Мур­манском. Ему хотелось узнать, каковы сейчас требова­ния на радистов в торговом флоте и есть ли возмож­ность туда устроиться, чтобы, черт побери, предпри­нять какое-нибудь далекое путешествие, поплавать по морям и океанам...

Королькову никто не отвечал. Он вновь нетерпели­во заработал ключом.

Эфир вдруг ожил. Королькову отозвались. Позыв­ной казался писком цыпленка.

С кем говорю? — спрашивал корреспондент. Перехожу на прием.

Я — Корольков, радист с Онежской губы. Пере­хожу на прием.

Я — Шура Симонова, радистка экспедиции Ака­демии наук. Почему вы шумите в эфире? ..

Я вызываю Мурманск, а там, видимо, оглохли! Мне скучно!

Мне тоже не очень весело. Чтобы не скучать, да­вайте каждый день встречаться от семи до восьми ве­чера.

Давайте.

Что вы сейчас делаете?

Смотрю в окно и хочу вас себе представить.

Ну, и как вам это удается? Что вы видите в окне?

Вы мне представляетесь ангелом. А в окне вид­на Онега, по ней плывут плоты, на одном сидит кро­хотная смирная собачка.

Это, должно быть, очень забавно — собачка на плоту!

А вот пйывет еще один плот. На нем горит ко­стер, вокруг сидит куча ребятишек.,,

Вот у меня действительно скука: кругом горы, я одна во всем лагере.

Жаль, что меня нет рядом с вами, — застучал ключом Корольков...»

Так начинался этот нехитрый рассказ под назва­нием «На короткой волне».

Дальше в нем говорилось о том, как вскоре разра­зилась война, как на фронт добровольцами ушли из своей сплавной конторы Корольков и из экспедиции Академии наук — Шура Симонова.

Они оказались в одной армии, сражающейся с вра­гом в карельских лесах, хотя и не догадывались об этом.

Но им снова суждено было встретиться! И снова в эфире!

Батальон, в котором служила Симонова, попал в окружение, и его из беды выручил другой батальон, совсем другой дивизии, в котором радистом был... Корольков! Он Симонову узнал по «почерку», по ха­рактерной работе ключа, напоминающей писк цып­ленка.

Во многих боях потом участвовали Корольков и Симонова, проявляя находчивость и храбрость.

Они были умелыми радистами, в особенности Ко­рольков. Связисты называли его «королем эфира», «снайпером эфира». Принять в минуту 140—160 букв в том хаосе звуков, какими полон эфир, дело нелегкое, требующее от радиста кроме мастерства, опыта, слуха еще и терпения. Корольков обладал этим бесценным качеством. Корреспондентов своих он узнавал по рабо­те ключа, как друзей узнают по голосу или по походке* От него не ускользал ни один позывной, как бы стан­ция ни была слабо слышима, как бы плохо она ни ра­ботала. Эфир был его стихией., *

Когда зимой фронт в этих местах стабилизовался, Корольков и Симонова стали мужем и женой. Их пе­ревели радистами в штаб армии. Многие их товарищи перешли в полк связи.

Утром газета вышла с напечатанным рассказом «На короткой волне».

Первыми читателями армейской газеты бывали солдаты тыловых частей, стоящих недалеко от редак­ции.

Наиболее расторопные из почтарей приходили в редакцию чуть свет, брали газету прямо из-под маши­ны, еще тепленькую, и сами вязали пачки.

На этот раз среди почтарей оказался и представи­тель полка связи, хотя обычно он приходил позже всех: связисты, известное дело, аристократы, их ника­кими новостями не удивить! Но тут, развернув газету, он очумело завопил:

— Ребята! Да тут напечатан рассказ про нашего брата связиста!

Схватив газеты, он побежал в полк.

В десять утра из части приехал редактор и тут же был вызван в политотдел

Вернулся он в редакцию через час — хмурый, не­разговорчивый, и по тому, как он поздоровался кив­ком головы, неприязненно посмотрев на меня, я поче­му-то сразу решил, что он имел неприятный разго­вор. .. по поводу моего рассказа. Но почему? По ка­кой причине?

Войдя в свою крохотную комнатку, где он работал и спал, редактор вызвал к себе Маландина. За плотно прикрытой дверью слышался громкий разговор.

Я спустился во двор и направился к черной баньке, у которой в последнее время на вольном воздухе про­ходили редакционные летучки. Там уже находились все наши сотрудники в ожидании редактора.

Но вместо редактора во дворе вскоре показался Маландин. Подойдя к нам, он сообщил, что сегодня ле­тучка не состоится.

Когда все разошлись, Маландин посмотрел на меня долгим взглядом:

Подвел ты меня!

Чем же?

Чем, чем! .. Не надо было подсовывать мне рас­сказ про связистов! Дал бы лучше что-нибудь та­кое. .. — И он пошевелил в воздухе пальцами.

Но этот рассказ именно таким и был!

Был! .. Вот иди теперь и расхлебай кашу в пол­ку связи!

Что же случилось в полку связи?

А случилось там ЧП!

Прочтя «На короткой волне», связисты так обрадо­вались рассказу про Корольковых, что побежали к сво­им аппаратам — передать его содержание друзьям, раскиданным по полкам и дивизиям от Ладожского до Онежского озера. Заработала вся связь — телеграф, телефон, радио, — когда ей было положено мол­чать, «выключиться», в ожидании приказа о наступ­лении.

Через каких-нибудь пять минут в штабе армии под­няли тревогу: что передают из полка связи? ..

В штаб был вызван командир полка связи, а в по­литотдел — редактор газеты.

И тот и другой получили нагоняй, соответствую­щий их званию и положению.

Если, в свою очередь, наш редактор ограничился только внушением своему заместителю «за несвоевре­менное напечатание рассказа», то командир полка свя­зи поступил более круто: он нашел радиста, который первый застучал ключом, разжаловал его из младших сержантов в рядовые и отчислил из полка. С каким-то резервным батальоном тот уже через несколько часов ушел к Лодейному Полю.

В тот же день вечером в Лодейное Поле выехал и я — утром должно было начаться наступление наших войск на Свири. У меня, кроме всяких газетных дел, было желание найти пострадавшего из-за меня ради­ста, высказать ему свое сочувствие и, возможно, чем- нибудь помочь.

Но всю эту историю с рассказом «На короткой вол­не» я тотчас же забыл, как только залп из тысячи пу­шек на рассвете возвестил начало форсирования Сви­ри, освобождения Карелии от оккупантов.

Вспомнить и рассказ, и пострадавшего радиста мне пришлось в другое время, в других обстоятель­ствах.

Случилось это 16 марта 1945 года северо-восточнее Секешфехервара, в Венгрии, когда войска 3-го Украин­ского фронта начали наступление с двоякой задачей: взять в кольцо немецко-фашистскую группировку в районе озера Балатон и совершить прорыв на северо- запад, в сторону Австрии.

Оборону противника на участке Ловашберени взла­мывала 9-я гвардейская армия, состоявшая из воздушно-десантных дивизий, действовавших здесь как назем­ные войска. Этой армии при формировании были при­даны и некоторые специальные части из 7-й Отдель­ной армии, в которой я имел честь служить на севера нашей Родины.

Хотя наша артиллерия в тот день, 16 марта, нанес­ла сокрушительный удар по противнику, — редко мне приходилось видеть на войне «перемолотый» передний край с десятками убитых чуть ли не в каждой землян­ке,— но, вклинившись в оборону врага, наши войска встретили упорное сопротивление на ее второй и третьей линиях. А когда стемнело, навесив сотню

8 Георгий Холопов

Махмудов ждет автоматчиков

Конец марта. Третий день бушует буран. Замело все дороги. Грузовичок наш почти ощупью пробирает­ся вперед. То и дело мне и моим спутникам, едущим в Ленинград, приходится выпрыгивать из кузова, брать в руки лопаты и расчищать дорогу. Ноги у меня оде­ревенели от холода, и я чувствую озноб во всем теле.

«Да, это будет совсем некстати, если заболею»,— с горечью думаю я.

К полудню наш грузовичок все-таки добирается до села Доможирово. Я вылезаю из кузова — мне уже не выпрыгнуть! — а спутники мои из Алеховщины едут дальше. Им надо сделать крюк, вернуться на станцию Оять, мимо которой мы недавно проезжали, чтобы по­том уже ехать в сторону Кобоны, где им предстоит пе­реправа через «дорогу жизни» на Ленинград.

Оно широко раскинулось на обоих берегах Ояти — Доможирово. Раньше село было известно тем, что здесь занимались сплавом, гнали барки с дровами в Ленин­град. Сейчас в селе редко кого встретишь из местных жителей — одни моряки Дальневосточной морской бригады.

Правда, мне и раньше приходилось бывать в Доможирове. Тогда здесь стояла 3-я морская бригада балтийцев. Сейчас она передвинулась за реку Пашу, занимает оборону от поселка Свирицы и дальше по Свири с выходом на Ладожское озеро, охватывая весь полуостров с мысом Избушечный на севере, а место балтийцев заняли дальневосточники.

Я еле-еле добираюсь до штаба бригады. Захожу к комиссару. Знакомимся. Я говорю ему о своем недо­могании и прошу распорядиться положить меня на день или два в бригадный медсанбат.

Конечно, мы вас можем взять в медсанбат, — отвечает комиссар. — Но не полежать ли вам, пока вы не поправитесь, у наших автоматчиков, в Отдельной роте? ., Врача к вам пришлют. И вам будет хорошо — отдельный дом, тишина, домашние условия, — и нам бы вы помогли.

Чем же, интересно? — спрашиваю я.

А вот чем! Своим присутствием вы бы скраси­ли одиночество капитана Махмудова, командира авто­матчиков. Вы знаете, какая трагедия случилась с его ротой в районе «Зубец»?

Краешком уха слыхал, но подробностей не знаю, — говорю я.

Ну, тогда я вам расскажу, — говорит комис­сар, — чтобы вы были в курсе дела. . .

Я слушаю его, на время забыв о своем недомога­нии.

Это случилось в ночь с 15 на 16 марта 1942 года.

Перед Отдельной ротой автоматчиков и 2-м баталь­оном морской бригады была поставлена задача: на­пасть на укрепленный пункт противника «Зубец», раз­громить его; автоматчикам после этого оседлать до­рогу, идущую на деревню Гумбарицы, и ждать под­крепления.

Автоматчики зашли в тыл противника через Ла­дожское озеро, начали бой за «Зубец», но не были под­держаны 2-м батальоном, который опоздал с выступ­лением, к тому же роты сбились с пути в лесу. В ито­ге— не получилось взаимодействия. Автоматчикам пришлось действовать самостоятельно. Но силы у них по сравнению с противником были небольшие, авто­матчиков окружили, а когда в этот район наконец-то подошел 2-й батальон, то он был встречен таким силь­ным артиллерийским огнем, что был вынужден, поне­ся большие потери, отойти на исходные позиции.

В этой операции Отдельную роту автоматчиков возглавляли помощник командира роты и политрук роты. Командир роты Махмудов в это время лежал в постели. У него была обморожена левая рука в ночной разведке 7 марта, к тому же он был сильно простужен. Как ни просил Махмудов, командир бригады не пу­стил его с ротой...

Комиссар замолкает и задумчиво смотрит в окно.

А как бы вы поступили, товарищ комиссар? — спрашиваю я.

Возможно, комбриг был прав, принимая такое решение. Но мне кажется, что надо было принять во внимание и настойчивую просьбу командира роты, Я хорошо знаю чувство бойца, когда он идет в бой без командира или когда командир выбывает из строя, В действиях его порою наступает и неуверенность, и нерешительность...

Какова сейчас судьба окруженной роты?

Несколько дней назад в районе «Зубец» еще слышался сильный бой, — говорит комиссар. — Потом, постепенно, все стало стихать. Радио противника пе­редало, что окруженная рота вся уничтожена. Да и наша воздушная разведка донесла. ..

Никак их нельзя было спасти?

Как их спасешь? Противник подтянул в этот район большие силы. Чтобы спасти автоматчиков, нуж­но было бы затеять серьезную операцию, а это сейчас никак не входит в задачи армии. Наше дело пока си­деть в активной обороне. Недалеко — Ленинград. Ри­сковать мы не можем.

Я встаю, ссылаюсь на нездоровье и, попрощавшись, выхожу из жарко натопленной комнаты.

На улице по-прежнему сильно метет. По еле угады­ваемой тропке я иду через Оять на другой берег. Но то и дело тропка пропадает, и я по пояс увязаю в снеж­ном сугробе.

Я иду по улице и ищу дом с вышкой на крыше. Но его не видно сквозь снежный вихрь. Я прохожу ми­мо занесенных снегом домов и останавливаюсь перед избой, развороченной прямым попаданием бомбы. Мне рассказали, как это случилось. Ночью над селом про­летел вражеский самолет, и летчик сбросил одну-един- ственную бомбу. И она попала в эту избу. А в ней жил лейтенант, командир взвода, со своим связным. От не­чего делать они играли в «козла». Жил в избе еще мальчик лет двенадцати Вова Афонин, — родители его увезли малышей и через несколько дней должны вер­нуться за ним и оставленными вещами. Бомба разнес­ла избу, убила лейтенанта и его связного. А Вова

остался жив. Он за несколько секунд до этого выбежал во двор по малой нужде.

Потом я прохожу мимо самого большого дома в До- можирове. Здесь раньше, наверное, была школа, а сей­час располагается медсанбат. Из ворот показывается похоронная процессия — выносят гробы, обитые кума­чом. Хоронят лейтенанта и его связного.

Пройдя еще некоторое время по улице, я наконец вижу дом с вышкой на крыше. Но тут уже почти окра­ина села.

На крыше стоит дозорный. У дверей — автоматчик.

Как бы мне увидеть капитана Махмудова? — спрашиваю я у автоматчика.

Вы интендант? — в свою очередь спрашивает он меня.

Нет, не интендант, — говорю я. — С чего вы это взяли?

Ну и хорошо! А то ходят тут, — с недовольным видом произносит автоматчик, — нервы только треп­лют капитану... Это не о вас ли звонили из политот­дела?

Наверное, — говорю я.

Тогда заходите. Подождите капитана. Погрей­тесь у печки.

Я захожу в дом. Полупустая комната, кажется канцелярия, хотя вдоль стены стоят топчаны с посте­лью. На стенах всюду висят фотографии моряков.

Где же может быть капитан? — спрашиваю я.

Автоматчик вздыхает, говорит:

На дорогах! .. Встречает! .. Где он может быть? — Чтобы не разреветься, он отворачивается и быстро выходит из комнаты.

«Да, тяжело, должно быть, в этом доме», — думаю я, разглядывая фотографии на стене. На меня смотрят бравые, .один красивее другого, офицеры военно-мор­ского флота и курсанты училища.

Я подсаживаюсь к печке, но вскоре чувствую себя одиноко без хозяина дома.

Я выхожу на крыльцо. Выкуриваю папиросу.

Может быть, вы поищете капитана на больша­ке? — советует мне автоматчик. — Не дают ему покоя интенданты!

Я иду по заснеженной улице. Поворачиваю на боль­шак. Слева и справа от меня чистое поле. Метет, все время приходится поворачиваться спиной к ветру.

Большак безлюден, ни живой души.

Я иду по большаку в сторону станции Оять. Теперь это тупичок. Который уж месяц по дороге Ленин­град — Петрозаводск не ходят поезда.

Миновав автобат, который находится где-то на пол­пути между Доможировом и Оятью, я впереди вижу большую толпу людей. Это — эвакуированные ленин­градцы. Их здесь можно встретить на всех прифронто­вых дорогах!..

Сквозь снежные вихри виднеются все новые и но­вые толпы еле бредущих людей. Идут, идут ленинград­цы, вырвавшиеся через Ладожское озеро из ленинград­ского ада на «Большую землю». А сколько их не до­шло, сколько их погибло в пути от голода, болезней, сколько их окоченело в безмолвных просторах Ладо­ги! .. Идут старики, старухи, дети. Каждый что-нибудь да тащит на саночках. Некоторые волокут пожитки, свернутые в узлы, по земле. Своим ходом, если не ока­жется попутных машин, им идти еще далеко, больше ста километров, пока не добредут до станции Бабаево, откуда следуют поезда на Восток...

Но позади толпы, у обочины дороги, я, к счастью, вижу два стоящих грузовика. Идет посадка на пер­вый грузовик. Распоряжается посадкой военный в по­лушубке. У него левая рука висит на перевязи.

«Наверное, это и есть капитан Махмудов, — думаю я. — У кого еще здесь может быть обморожена левая рука? .. К тому же черные усики, акцент.. .»

У грузовика — столпотворение. Но капитан сажает только больных, стариков и детей.

Ругаются недовольные шоферы. Они всегда недо­вольны! .. Никому из них неохота везти полуживых людей, когда можно было бы дорогу Доможирово — Алеховщина пробежать порожняком.

Отправив первый, капитан принимается за погруз­ку второго грузовика. Сам подсаживает людей! .. Я думаю дождаться его, но на большаке показывается еще один грузовик, и капитан бежит ему наперерез, останавливает громким окриков*, грозя шоферу кула­ком. .,

Я возвращаюсь в дом Отдельной роты автоматчи­ков, ложусь на одну из пустующих коек. Меня всего знобит!

Я больше молчу, слушаю капитана Махмудова. Чем можно его утешить? Ничем! Вот случай, когда слова теряют свою силу, становятся бессмысленными. Они могут только раздражать.

Комбриг был неправ, когда не пустил меня с ротой. Подумаешь, не действует левая рука! Правая- то у меня здоровая, могу держать оружие? — Махму­дов хватает с гвоздя висящий над постелью автомат и делает с ним различные упражнения.

Можете, — говорю я.

Ничего бы не случилось со мной! .« Хотя я уве­рен — и без меня ребята не подкачают. Придут! Вы­рвутся из окружения! Если и не все, то многие!

Я смотрю на стену, на бравых красавцев, глядящих на меня с фотографий, и понимаю Махмудова: да, трудно примириться с гибелью семидесяти девяти кур­сантов и кадровых офицеров, многие из которых по шесть-восемь лет прослужили на флоте. Невозможно примириться!

Анализируя всю эту трагедию в районе «Зубец», я вижу, что операция в целом по захвату вражеского укрепленного пункта не обошлась без серьезного про­счета, если учесть к тому же, что разведка, предпри­нятая Махмудовым 7 марта, тоже закончилась неуда­чей. Противник навязал разведчикам бой на Ладож­ском озере, там погибли многие, чудом спаслись толь­ко Махмудов и три автоматчика. Да и те вернулись с обмороженными руками и ногами. Махмудов еще мо­жет ходить, а те трое лежат в медсанбате.

Откуда вы родом? — спрашиваю я капитана не столько из любопытства, сколько из желания переме­нить тему разговора, дать ему возможность прийти в себя, немного успокоиться.

Слышали про такой город — Кировабад? Рань­ше назывался Гянджа? .. Очень древний город Азер­байджана!

Не только слышал, — отвечаю я. — Даже бывал в нем! Осенью тридцать девятого года.

У моего собеседника вспыхивают глаза от радости.

Вот чудеса! Встретить в такой глуши человека, который совсем недавно бывал в твоем родном городе! Какие же это дела привели вас в мою Гянджу?

Хотел побывать на могиле Низами, — говорю я. — К тому же написать очерки о Гяндже для газеты.

О, тогда вы, наверное, читали «Хамсе»! —с вос­хищением произносит он.

Читал! Читал и другие поэмы Низами.

В дверь раздается стук.

Войдите! — говорит Махмудов, сразу же изме­нившись в лице.

В дверях показывается моряк. Он стоит у порога и молча смотрит на Махмудова. В руках моряка какой- то пакет.

Махмудов отводит глаза, багровеет. Моряк все мол­чит.

Знаешь что, дорогой... — сдерживая себя, про­износит Махмудов.

Я вас понимаю, товарищ капитан, — говорит моряк. — Ведь они были и моими товарищами, вместе ехали сюда из Владивостока...

Я все это знаю! Уходи, не выводи меня из се­бя. — Махмудов отворачивается, барабанит пальцами по столу.

Вы не обижайтесь, товарищ капитан, — говорит моряк. — Я же приказ выполняю. — Он вертит пакет в руке, не зная, что с ним делать. Поворачивается, ухо­дит, вобрав голову в плечи.

Сволочь, а не интендант бригады! — взрывается Махмудов и, встав из-за стола, приглашает меня в свою комнату. Зажигает свет.

И в этой комнате стены в фотографиях. Стоят две койки, стол.

Махмудов сразу же устремляется к фотографиям.

Зто мой политрук! .. Это его жена Вера! Пре­красная они пара. Если что-нибудь случится с ним. ..

А это, кажется, вы где-то на юге, не в Кирова­баде ли? — спрашиваю я, снова переводя разговор на другую тему.

Да, это я. Снимок семилетней давности! — Он с улыбкой смотрит на свою фотографию, о чем-то ду­мает, спрашивает: — Когда вы были в Кировабаде, ходили на озеро Гёк-Гёль?

Ходил. Красивое озеро! — Я сажусь на койку.

Может быть, приляжете? Располагайтесь как у себя дома. Вы мой кунак! — И пока я раздеваюсь, Махмудов спрашивает: —И наш знаменитый кирова- бадский хаш ели?

Ел, — говорю я. — Каждое утро. Ничего вкус­нее не знаю из кавказских кушаний!

И вина кировабадские пили?

Пил. И немало!

Не ездили вы к немцам в Еленендорф? По-но­вому называется Ханлар? Недалеко от города? .. Тоже «достопримечательность»!

Ну как же! Ездил. Даже прожил там три дня,— отвечаю я, забираясь под одеяло. Тут только я чув­ствую ломоту во всем теле. Пока никакого эффекта ни от принятых лекарств, ни от водки с перцем.

И какое впечатление они произвели на вас? . •

На Кавказе, конечно, они производят странное впечатление. После щедрого кавказского гостеприим­ства, представь себе, попадаешь в немецкую семью. Я заходил к одним, было как раз обеденное время. Муж и жена сидят и обедают. На столе снеди всякой на десять человек...

Не пригласили к столу? — Махмудов улы­бается.

Нет! .. Спокойно пообедали, пока я их ждал, перелистывая «Огонек», потом съели сладкое, потом все убрали, выпили кофе, и потом уже, выйдя из-за стола, хозяин соизволил со мной заговорить. Я тогда писал серию очерков, и о винных подвалах Еленендорфа в частности. Ну, а когда я уходил, хозяин дома мне и говорит: «Когда вы в следующий раз придете ко мне, то предупредите за день, мы и на вас пригото­вим обед!»

Махмудов звонко смеется, говорит:

Да, узнаю еленендорфских немцев!

Что же сделаешь — у каждого народа свои обы­чаи!

Это, конечно, правильно, правильно...

А село мне очень понравилось. Своя музыкаль­ная школа, своя художественная школа, — и та и дру­гая имеются еще только в Баку — столице республики.

Спрашиваю: сколько у вас в селе роялей? Отвечают: сколько домов, столько и роялей.

Сожалею, что я не был вашим провожатым в Кировабаде, — говорит Махмудов. — А то бы поводил вас по интересным местам, походили бы по горам.

Это мы сделаем после войны, — отвечаю я. — Может быть, мне еще раз придется побывать в ваших краях.

Придется ли? — Улыбка сразу гаснет на лице Махмудова. — Война будет долгой, к тому же на войне всякое бывает... — Сунув здоровую руку за пояс под­няв высоко плечи, как это делают только кавказцы, он начинает мерить комнату нервными шагами. — Представить даже себе не могу, что вдруг наша рота и в самом деле может не вернуться... что не увижу больше своих товарищей! .. Семьдесят девять жен останутся без мужей, семьдесят девять матерей — без сыновей!.. Нет, это невозможно пережить! ..

Повременив, я снова, в третий раз, перевожу раз говор на другое. Спрашиваю:

Скажите, Юсуф Гасанович, как это вы, кавка­зец, попали на флот? .. И почему на Тихоокеанский, а не на Каспийский? Как это у вас случилось?

Он, кажется, уже разгадал мою тактику, отвечает без особого энтузиазма:

Я учился на третьем курсе педтехникума в Нухе, когда вдруг понял, что преподавателя из меня не получится, хочу стать военным. — Он присаживает­ся ко мне на койку. — Взял свои бумаги и поехал в Баку. Меня охотно приняли в пехотное училище. В тридцать четвертом году я его окончил, вернулся к себе в Кировабад. Тут меня, молодого, новоиспечен­ного командира, взяли да назначили комендантом го­рода. Служба эта, конечно, не такая уж веселая, по крайней мере для молодого человека. Но мне вскоре удалось снова вырваться на учебу, на этот раз в Мо­скву. Закончил там курсы, получил направление в Тбилиси, некоторое время прожил там, а потом уехал служить в Двенадцатый стрелковый полк в Кусарах. Не пришлось ли вам побывать и в Кусарах?

Нет, — говорю я.

А в тридцать восьмом году я вместе с полком уехал на Дальний Восток. Когда началась Отечествен-

ная, я в первый же день отпросился на фронт. Стал командиром Отдельной роты автоматчиков. Роты в ос­новном офицерской. Ребята у меня все были доброволь­цами, моряки Тихоокеанского флота и курсанты учи­лища. Вместе с бригадой вот приехал сюда на Свирь защищать Ленинград с фланга...

Стучат в дверь.

Войдите! — говорит Махмудов, вставая.

Снова входит моряк. Сперва мне показалось, что зто тот, что приходил недавно. Но нет, это другой, хотя они очень похожи.

В руках у моряка большая груда писем. Махмудов заметно бледнеет. Моряк рассыпает письма на столе, но одно письмо-пакет, что я видел у первого моряка, держит в руке.

А это кому? — сердито спрашивает Махмудов.

А это... мое... мне письмо, — в замешатель­стве отвечает моряк, пряча пакет за спину,

Махмудов лениво ворошит письма на столе, ищет себе, но не находит.

А эти письма почему раскрыты? — спрашивает Махмудов, вытаскивая из груды два конверта.

Расклеились, наверное, товарищ капитан. —- Мо­ряк начинает вертеть в руке пакет, что-то хочет ска­зать, но, чувствую, не решается.

Можешь быть свободен! — говорит Махмудов, присаживаясь с раскрытыми письмами в руке ко мне на койку.

Моряк медленно поворачивается и нехотя выходит из комнаты.

Махмудов со слезами на глазах протягивает мне распечатанное письмо:

Письмо от жены моего политрука..«

Я читаю:

«Дорогой Виктор, целуем тебя крепко, крепко вме­сте с сыном... Сегодня у меня был комиссар Ч. Спра­шивал, как я живу, в чем нуждаюсь, как с питанием, есть ли уголь? дрова? пишешь ли ты?.. Вообще побе­седовал со мной. Сегодня для всех нас большая ра­дость — весть об окружении 16-й немецкой армии. До­рогой Виктор! Бейте их! Ни одного фашиста не выпу­скайте из своих железных лап.

За свою семью не беспокойся. Я обеспечена, К вес-

не думаю огород садить. Приезжай урожай снимать. Приедешь? .,

22 февраля я с Юрочкой первый раз вышла гу­лять. Надела ему бурки, галоши И он самостоятельно шагал по земле, собирал камушки».

Дальше в письме шли всякие пожелания, сообще­ния о знакомых. Подпись: «Вера. 27 февраля. Влади­восток. Сад-город».

Махмудов протягивает мне второе письмо, говорит:

Пишут одному из моих хороших автоматчи­ков. ..

Письмо это от А. П. Пономаревой из Москвы. Я читаю:

«Саша, сообщаем вам, что все живы и здоровы и чувствуем себя хорошо. Саша, еще сообщаем вам, что оба твои письма получили, которым были очень рады. Саша, также получили твое фото. Саша, из деревни по­лучили письмо, но о ваших родителях ничего не пи­шут. Саша, мы очень сожалеем, что вам еще раз не пришлось побывать у нас...»

Снова стучат в дверь.

Да, — говорит Махмудов.

Входит новый морячок. У этого, в отличие от пер­вых двух, решительный шаг, решительное лицо, реши­тельный голос.

Вам пакет, товарищ капитан! Просили передать из рук в руки! Разрешите идти? — спрашивает он, вру­чив пакет Махмудову.

Нет, подожди, — говорит Махмудов, рассматри­вая пакет со всех сторон. — Чего вы с этим пакетом морочите мне голову? Опять от интенданта? ..

Да, это тот самый пакет, с которым приходили первые два моряка, но не решились вручить коман­диру роты.

Не могу знать, товарищ капитан! — рубит мо­ряк.

Какой же ты тогда связной? . . — Махмудов распечатывает пакет, вытаскивает из него бумажку, пробегает первые строчки — и багровеет, ругается по- азербайджански. Снова мечется по комнате.

Я протягиваю руку, он сует мне письмо. Я читаю. Письмо из отдела тыла штаба бригады. (Как там ука­зано, пятое за последние три дня.) В письме капитану

Махмудову категорически предлагается сегодня же сдать все обмундирование, оружие и личные вещи «пропавших без вести моряков Отдельной роты авто­матчиков».

В очках этот интендант? — спрашивает Махму­дов, налетев на связного.

Так точно, товарищ капитан! — рубит моряк. — Как вы угадали, товарищ капитан?

Сволочь он! Потому и угадал! ..

Махмудов садится к столу и в каком-то бешеном порыве пишет ответ интенданту. Достает из тумбочки конверт, запечатывает письмо, протягивает моряку. Говорит:

Хотя ты и хороший парень, но в связные не го­дишься! .. Откомандировываю тебя обратно к развед­чикам! Служи у Фомина! А этому интенданту скажи: если он появится у нашего дома, Махмудов сам, вот этими руками, прострочит его из автомата. И еще ска­жи ему: только через сорок дней — если они погиб­ли! — он получит от меня свое интендантское барахло! Только через сорок! Если они не придут — его счастье! Но они придут! — выкрикивает он. — У меня не такие ребята, чтобы «без вести пропасть»! Сам знаешь, какие это ребята, — произносит он уже шепотом, чуть ли не задыхаясь. Машет рукой: —Можешь идти!

Моряк круто поворачивается и вылетает из ком­наты.

Махмудов еще минуту стоит неподвижно, в каком- то оцепенении.

Нет, я сам должен поговорить с этим интендан­том! Я ему должен сказать пару теплых слов! ..

И с тем уходит.

«Да, горяч кавказец, — думаю я про Махмудова, —« но справедлив! До интендантского ли имущества ему сейчас?»

Я долго жду капитана. От нечего делать смотрю в потолок, перебираю свои воспоминания о Кировабаде. Вспоминаю посещение могилы Низами. Находится она не так уж близко от города. Со мной идет сотрудник местной газеты Зейналов. В дороге нам попадаются развалины крепостных стен, заброшенные колодцы, обломки глиняной посуды. Зейналов поднимает с зем

ли розовый черепок, внимательно рассматривает на нем узоры и спрашивает меня:

Сколько, по-вашему, лет этому черепку?

Ну, наверное, двести, — наугад отвечаю я.

Восемьсот! — говорит он.

Почему восемьсот, а не тысяча лет? — спраши­ваю я.

Потому что мы находимся над старым горо­дом, разрушенным за три года до рождения Низами. Вон, видите котлован? Там как раз идут раскопки.

Мы направляемся к котловану. Знакомимся с руко­водителем экспедиции профессором Джафар-заде. Он нам рассказывает про находки среди развалин старой Гянджи.

Да, я и понятия не имел, что так много претерпе­ла за свою долгую историю Гянджа.

В седьмом веке Гянджу разорили арабы. До них город был ограблен и разрушен персами. Потом при­шли хазары, началась война хазар с арабами, и город опять сильно пострадал. Через некоторое время горо­дом овладел турецкий эмир Вузан, а после землетря­сения, во время которого город снова был разрушен,— грузинский царь Дмитрий. Через двести лет у стен Гянджи появился Тимур. Потом опять турки, после них персы во главе с Шах-Аббасом, и снова турки. Уже после изгнания турок город перенесли на то ме­сто, где он сейчас находится.

Попрощавшись с профессором, мы продолжаем свой путь.

Слева от нас проходит железная дорога. То и дело проносятся тяжелые товарные составы с нефтью, ле­сом, машинами, хлебом.

Справа по пыльной дороге на заготпункт едут арбы, запряженные буйволами. В арбах — горы хлопка.

Спутник мой обращается к возчику первой арбы:

Отец, далеко ли до могилы Низами?

Тот рад побеседовать с нами, говорит:

Вон, видите там, вдали, меж столбов белый ка­мень? Это и есть могила Ших-Низами. Сами откуда будете?

Поговорив со стариком, мы с Зейналовым продол­жаем свой путь, огибая хлопковые поля, но не сводя глаз с белого камня.

9 Георгий Холопов

А на полях мелькают красные и белые платочки сборщиц. Молодые девушки проворно, обеими руками, собирают хлопок и поют.

Хотя уже осень, но солнце печет по-летнему. Ре­шив немного отдохнуть, мы ищем тень, идем к сараю, у которого стоят трактора. Рядом обедают трактори­сты. Нас приглашают к столу, угощают белым вино­градом.

Чудный виноград! — говорю я.

Изумительный! — соглашается Зейналов.

Гянджинский виноград — лучший в мире! — говорит молоденький тракторист.

Шутите! — смеется старший среди трактори­стов. — Самый обыкновенный виноград.

Мы благодарим гостеприимных трактористов и идем дальше. Снова огибаем одно хлопковое поле за другим. Белый камень все ближе, ближе. Наконец мы добираемся до него. Это мраморный обелиск на таком же мраморном основании.

Мы кланяемся могиле великого Низами, отходим в сторону и долго стоим в глубоком молчании.

Я просыпаюсь под утро. Тянусь за папиросой. За­курив, смотрю на койку Махмудова. Капитана нет, постель его аккуратно застлана.

Сую ноги в валенки, накидываю на плечи полу­шубок и выхожу на крыльцо. Мороз сразу же меня обжигает.

Куда ушел капитан? — спрашиваю я у дежур­ного автоматчика.

Куда он может уйти? — ударяя валенок о ва­ленок, пританцовывая, отвечает автоматчик. — На большак, наверное. Встречать своих.

Я возвращаюсь в комнату, докуриваю папиросу и, одевшись, выхожу на улицу.

Совсем, совсем не спит капитан. Одиннадцатый день уже, — говорит автоматчик.

Синее утро. Синие снега. Кругом все застыло в самых причудливых формах после утихшего бурана.

Я иду по улице. Под ногами хрустит снег. Поворачиваю на большак.

Уже где-то недалеко от автобата на большаке по­казывается растянувшаяся колонна ленинградцев, Я останавливаюсь, вглядываюсь в этих окоченевших, истощенных от голода, полусонных людей. Идут и старые, и малые. В тишине только скрипят полозья.

Наверное, в автобате не оказалось машин на Але- ховщину, и теперь эвакуированные идут искать при­станище в Доможирове.

Еще издали среди пестро одетой толпы ленинград­цев я вижу военного в полушубке. Догадываюсь: ка­питан Махмудов! Так оно и есть — левая рука у воен­ного висит на перевязи.

Впрягшись в лямки, низко опустив голову, капи­тан тащит чьи-то саночки с тяжелой поклажей. Рядом с ним бредет старуха, запеленатая шалью крест-на­крест, позади плетется старичок, закутавшись в одеяло.

Прижав левую руку к груди, не поднимая головы, Махмудов проходит мимо, не заметив меня. Я же его не окликаю, боюсь нарушить ледовое безмолвие на большаке.

В полдень я на почтовой машине уезжаю из Доможирова. Жар у меня резко поднялся. Нет, болеть мне лучше у себя в части, в Алеховщине, здесь я вряд ли поправлюсь.

Я сижу в кузове почтового фургона с открытыми и бьющимися о борт дверцами. Смотрю задумчиво на удаляющееся село. И долго еще мне видится дом с вышкой и капитан Махмудов, ждущий на большаке своих автоматчиков.

Перекрещивающиеся сюжеты

Командный пункт гвардейского полка воздушно- десантных войск находится в подвале Господского Дво­ра. Дом почти весь разрушен снарядами. Но крыша со­хранилась, на ней загорают солдаты. Внутри дома устроена конюшня, и коней с трудом ведут по лестнице.

В подвале мрачно и сыро. Из соседних отсеков силь­но пахнет вином. Но входы туда наглухо закрыты.

В обширном «вестибюле» подвала стоят столы, и за ними при свечах работают штабисты. Свечи не какие-нибудь, а метровой высоты, толстые, что полено, пере­виты золотой лентой. Говорят, остались еще от немцев, у них здесь тоже стоял какой-то штаб.

Народу в подвале — не протолкнуться. И, как все­гда перед началом наступления, много представителей различных служб — из дивизии, корпуса, армии, фрон­та. КП полка мне напоминает правление колхоза во время посевной. Приедет из райцентра этакий умница представитель, чаще всего заведующий баней или ди­ректор местного банка, и учит уму-разуму колхозни­ков — что сеять и как сеять. Умный председатель выслу­шает их, но дело сделает по своему разумению.

Командир полка подполковник Сизов напоминает мне того председателя. Чаще же всего он бежит на передний край. Ну, а туда не каждому идти охота.

О Сизове доверительно говорят не иначе, как «этот ужасный Сизов». Своенравен. Не терпит возражений. Может пустить в ход кулаки. К тому же— не пьет. Ни капельки! И другим не разрешает! (Это тоже относят к отрицательным чертам его характера!) Где это вида­но — жить и работать в подвале и не попробовать пре­красные венгерские вина?

Не будь у Сизова также и других качеств, он выгля­дел бы злодеем. Но они есть, их немало. И они, в сущ-

Уже где-то недалеко от автобата на большаке по­казывается растянувшаяся колонна ленинградцев, Я останавливаюсь, вглядываюсь в этих окоченевших, истощенных от голода, полусонных людей. Идут и старые, и малые. В тишине только скрипят полозья.

Наверное, в автобате не оказалось машин на Алеховщину, и теперь эвакуированные идут искать при­станище в Доможирове.

Еще издали среди пестро одетой толпы ленинград­цев я вижу военного в полушубке. Догадываюсь: ка­питан Махмудов! Так оно и есть — левая рука у воен­ного висит на перевязи.

Впрягшись в лямки, низко опустив голову, капи­тан тащит чьи-то саночки с тяжелой поклажей. Рядом с ним бредет старуха, запеленатая шалью крест-на­крест, позади плетется старичок, закутавшись в одеяло.

Прижав левую руку к груди, не поднимая головы, Махмудов проходит мимо, не заметив меня. Я же его не окликаю, боюсь нарушить ледовое безмолвие на большаке.

В полдень я на почтовой машине уезжаю из Доможирова. Жар у меня резко поднялся. Нет, болеть мне лучше у себя в части, в Алеховщине, здесь я вряд ли поправлюсь.

Я сижу в кузове почтового фургона с открытыми и бьющимися о борт дверцами. Смотрю задумчиво на удаляющееся село. И долго еще мне видится дом с вышкой и капитан Махмудов, ждущий на большаке своих автоматчиков.

ности, определяют лицо командира полка. Человек он собранный, волевой, храбрый. Впереди тяжелые бои с сильным противником, освобождение Венгрии, Ав­стрии, Чехословакии, и он держит полк на строгом ре­жиме : строг к себе, строг к другим.

Таким мне запомнились и КП полка, и Сизов, ко­гда я был здесь третьего дня, еще до наступательных боев в районе Ловашберени.

Сегодня Господский Двор больше похож на покину­тую хозяевами дачу. Всюду тишина, безлюдье. Конеч­но, ни одного загорающего на крыше, к тому же сеет дождик, он шел и вчера днем, и особенно сильно — ночью.

С другого конца двора навстречу мне идет майор Бугаев, инструктор политотдела армии. Мы здоро­ваемся. Бугаеву я рад.

Никак ты тоже ищешь Сизова? — спрашивает Бугаев.

Ищу! Он мне очень нужен.

Ну, давай вместе искать.

Майора Бугаева я часто встречаю в полках. И часто он становится моим спутником. Тоже «представитель», но совсем другого толка. Человек он скромный, дело­вой. Не раз я его видел на горячих участках фронта, в особенности на нашем Севере, когда он в тяжелую минуту брал командование ротой или батальоном на себя. Вообще, мне посчастливилось знать многих отлич­ных политработников как в 7-й Отдельной, так и в 9-й Гвардейской армии 3-го Украинского фронта. Все они пришли в армию с гражданки, с самых мирных профессий. Но очень быстро освоились с новой рабо­той.

Мы с Бугаевым спускаемся в подвал. Оттуда разда­ются громкие голоса, песни. Это нам кажется странным. На ступенях лестницы стоят заколоченные ящики, ле­жат катушки провода, свернутые тюфяки. Около них возятся солдаты.

Но нам толком никто не может объяснить, куда пе­ребазируется командный пункт.

Пробираемся ощупью темным коридором.

В «вестибюле» все столы сдвинуты вместе, и за ними идет пир горой! Лукуллов пир! При метровых свечах!.. Прощаются с Господским Двором!

Чего только нет на столе!.. Жареные гуси, порося­та, ковши с вином!

За столом — вестовые, ординарцы, солдаты комен­дантского взвода, роты связи. Народ это бывалый, ни­кто не теряется при нашем неожиданном появлении, все наперебой приглашают к столу.

Да, представляю себе, что было бы сейчас, появись тут Сизов! Но Сизова нет, и можно быть уверенным, что он здесь не ожидается. Пирующие прекрасно осведом­лены, где нынче находится командир полка.

И я, и Бугаев давно ничего не ели. Делать нечего — садимся за стол. Когда и где еще нам посчастливится подкрепиться? Мы выпиваем по стакану вина, съедаем солидную порцию всякой закуски, которую нам щедро накладывают в миски, и встаем. Бугаев, как старший по званию, в приказном порядке просит присутствую­щих «закруглиться», к хитрые штабники первым делом при нас убирают со стола вино, чем уже, конечно, успо­каивают Бугаева.

Мы поднимаемся наверх, идем по двору, напоми­нающему обширный парк. Да это парк и есть! Дождик перестал моросить, но небо в свинцовых тучах, сыро, зябко. Идем молча, держа направление на проем в за­боре, через который, как нам кажется, будет ближе до­браться до деревни, где находится штаб дивизии.

Вдруг мы слышим какой-то странный крик.

Что это может быть? — Бугаев останавливается.

Похоже на крик филина, — говорю я, замедляя шаг. — Хотя филин будто бы кричит ночью...

Через небольшую паузу крик повторяется. Нет, это не филин! Не понять, что за птица.

И вдруг слабый голос зовет нас:

Бра-а-а-т-цы-ы-ы...

Мы бежим на голос, рыщем по кустарнику. И наты­каемся на раненого — молоденького солдата, лежащего в грязи.

Бугаев наклоняется над солдатом, спрашивает:

Давно ты здесь лежишь?

—« Третий день... Все кричу и кричу...

Мы переглядываемся с Бугаевым. Странный слу­чай! Страшный случай! Как же так?.. В этом громад­ном парке стоял полк, и сейчас есть народ, неужели ни­кто не слышал крика солдата? Почему же мы сразу услышали?

Как же ты очутился здесь? — спрашивает Бу­гаев, приподнимая и усаживая солдата.

Тот запекшимися губами шепчет:

Был ранен в разведке... В ночь с четырнадца­того на пятнадцатое.., Сам дополз сюда... Думаю, здесь помогут... Где-то рядом должен быть медсан­бат. ..

Но ведь до переднего края отсюда шесть-восемь километров? — говорю я.

Вот я и прополз... Ночью.«. А здесь выдохся.,,

Но ведь еще вчера здесь стоял полк?.. Вокруг вертелось столько народу? ..

Я три дня кричу... Сил уж больше нет. .. Подхо­дили многие... Все обещали позвать врача...

Мы с трудом поднимаем раненого разведчика и пы­таемся поставить его на ноги. Но он не может стоять на ногах. Они у него сильно побиты. К тому же он потерял много крови. Его всего трясет, как в приступе озноба или лихорадки.

Мы не знаем, что с ним делать. Решаем вынести к дороге, посадить на первую попавшуюся машину, отправить в медсанбат... Бугаев взваливает разведчи­ка на спину, тот обхватывает его за шею, я поддержи­ваю сзади, и мы идем.

Но через сотню шагов Бугаев останавливается, и мы осторожно опускаем раненого на землю.

Ну и тяжел ты, братец! — говорит Бугаев, выти­рая пот со лба.

Отсырел в грязи, — говорит жалостным голосом разведчик. — Полежи с мое три дня в грязи... Ночью шел дождь...

Теперь взваливаю раненого на спину я. Но через сотню шагов и я останавливаюсь, перевожу дыхание.

Сменившись по нескольку раз, мы все же выносим разведчика через ворота на шоссе. Недалеко отсюда, оказывается, находится палатка, полковой медицин­ский пункт.

Мы несем разведчика туда.

Палатка стоит на поляне, в стороне от шоссе. Во­круг нее лежат человек сорок тяжелораненых, — легко­раненые обычно сами добираются до медсанбатов.

Возле раненых хлопочут молоденький фельдшер- лейтенант и медицинская сестра — тетка с одутлова­тым серым лицом. Тяжело смотреть на этих замучен­ных и обалделых медиков. Помощь надо оказать всем одновременно, здесь каждая минута дорога для спа­сения человека.

Мы кладем нашего разведчика на один из валяю­щихся тюфяков. Рассказываем лейтенанту историю ра­неного.

Сейчас, сейчас! — говорит лейтенант и бежит куда-то со шприцем.

Наш раненый как-то успокаивается, закрывает глаза.

Я брожу по поляне. Лежат здесь больше раненые в живот. Это почти, если не совсем безнадежные. Ко­нечно, многих можно бы спасти, положи их сейчас на хирургический стол. Но медсанбаты еще в тылу или, в лучшем случае, на марше. И многие из лежащих у палатки умирают. Умирают тихо, без крика, без сто­на. Гаснут, словно догоревшие свечи.

Лейтенант и медсестра подбегают к нашему подшеф­ному, разрезают у него ножницами голенища сапог, й нашим глазам представляется страшная картина: вместо ног у него какое-то почерневшее месиво из кожи, крови и костей. Медсестра разрезает раненому штани­ну снизу вверх, оголяет колени. Там тоже все опухло и почернело.

Лейтенант натягивает штанину обратно, выкиды­вает в сторону кирзовые сапоги, встает, качает головой, говорит{

Ничем я ему не могу помочь. Немедленно везите в медсанбат!

Ничем?

Ничем! — твердо отвечает он. — Накормите его, возьмите в палатке кашу, кофе, какао, хлеб! — И он бежит от нас. Но снова возвращается: —Помогите мне достать какой-нибудь транспорт!

Хорошо, — обещает Бугаев и обращается ко мне: — Ты распоряжайся здесь, а я попробую достать машину! — И он чуть ли не бегом направляется на шоссе.

Я начинаю «распоряжаться». Велю прежде всего пе­ревязать разведчика. Потом пытаюсь накормить его. Он

с трудом съедает две ложки каши и отворачивается. Делает несколько глотков кофе. И с закрытыми гла­зами откидывается назад. Я приношу из палатки два одеяла и плотно его укрываю. Мне кажется, что наш подшефный засыпает.

Я замечаю, что и лейтенант, и медсестра все время убегают к раненому, лежащему чуть в стороне от дру­гих. Интересно, что это за важная персона?

Я решаю взглянуть на него.

Но это, оказывается, всего-навсего немецкий унтер- офицер. Не простой только, а из дивизии СС. Немец — рослый детина. Лежит он на плащ-палатке, вытянув­шись во весь рост, руки по швам, а потому кажется не­естественно длинным. Голова запрокинута назад, губы сжаты, рыжие волосы растрепаны, глаза устремлены в небо.

Рядом с немцем на коленях стоит медсестра. В руке у нее термос. Она пытается напоить унтера из металли­ческого стаканчика. Но тот мотает головой. Еще силь­нее сжимает губы.

К нам подходит молоденький, лет восемнадцати, солдат с закинутым на ремень автоматом. Это — охра­на, толмач, опекун немца.

Что это у вас в термосе? — спрашиваю я у се­стры.

Какао, товарищ капитан, — виновато отвечает она.

Так какого черта он не пьет?

За нее отвечает опекун:

Он боится, что его отравят, товарищ капитан.

Переведите ему! — говорю я солдату. — Мы не немцы! Мы русские! Мы никого не травим. Даже нем­цев!

Я ему говорил, — снисходительно улыбаясь, от­вечает опекун. — Не верит. —И он, нагнувшись к ра­неному, начинает лопотать по-немецки.

Немец, глядя в сторону, качает головой.

Вот видите! — говорит опекун.

Почему вы за ним ухаживаете в первую оче­редь? — спрашиваю я у сестры.

Опять за нее отвечает опекун:

Приказано, товарищ капитан. Приказано сохра­нить ему жизнь. Эсэсовец нужен как «язык». — И, хорошо осведомленный в делах полка, 6й рассказывает много интересного про дивизию СС. Кочующая это ди­визия. Ее видели на разных участках фронта. Видимо, дивизию используют как ударную силу. Унтер-офицеру надо во что бы то ни стало сохранить жизнь! Через него, может, удастся узнать что-нибудь новое об этой диви­зии. Ведь еще вчера утром она стояла против полка Сизова, а когда в 14.45 началось наше наступление и артиллерия накрыла весь передний край противника, то немцев там уже не оказалось.

Да, я помню вчерашние бои, помню хорошо и этот передний край. Он был, видимо, построен наспех и вы­глядел довольно-таки жидковатым: несколько рядов колючей проволоки, а за ней — кое-как отрытые окоп­чики и слепленные землянки. Ну, конечно, наша артил­лерия легко все это сровняла с землей. Уцелели в окоп­чиках и землянках только одиночки. И то полусума­сшедшие! Не шутка — час просидеть под непрерывным шквальным огнем. Но убитыми и пленными оказались не немцы, а мадьяры!.. У убитых я видел что-либо белое в руке — простыню, наволочку, рубаху, носовой платок. Видимо, мадьяры-салашисты собирались сдать­ся в плен, но опоздали, заговорила артиллерия... Ну, а куда же делась дивизия СС? .. Это я узнаю сейчас от опекуна. Оказывается, немцы за час до нашего наступ­ления отвели свою дивизию в тыл, а на ее место поста­вили своих союзников — мадьярскую дивизию. Под огонь!.. Но сегодня отдельные роты эсэсовской диви­зии снова появились на некоторых участках. Всюду ведут ожесточенные бои. Дерутся до последнего, в плен не сдаются.

На всякий случай я достаю записную книжку.

Спросите, как звать унтер-офицера?

Я знаю. Пауль Ленш, — отвечает опекун.

Услышав свое имя, немец вздрагивает, смотрит на

меня взглядом затравленного зверя.

Переведите ему: убивать я его не собираюсь.

Опекун, широко улыбаясь, переводит. И что-то еще

добавляет от себя.

Спросите, — говорю я, — откуда он родом?

Из Кельна! Слышали про такой город?

Слышал... Сколько ему лет?

Двадцать четыре, я уже спрашивал.

»о

Как он попал в плен?

Он командир взвода. У него осталось семь сол­дат. Наши всех их перебили, а его, раненого, взяли в плен.

Увидев, что мы мирно беседуем, снова подходит се­стра с термосом, пытается напоить унтера. Но тот снова подбирает губы, качает головой.

Я оставляю немца в покое и отхожу от него. Меня сопровождает опекун. Он с чувством превосходства тут разгуливает среди раненых. Шутка ли: единствен­ный, кто знает немецкий! И шпрехает довольно-таки бегло. Откуда он знает немецкий?

У нас была хорошая учительница, — отвечает он на мой вопрос и с чувством благодарности произно­сит ее имя.

Да, если бы у всех были такие, — с сожале­нием говорю я и оставляю его.

У канавки сидит девушка, младший сержант. Она нет-нет да и крикнет: «Помогите!» Она вовсе не вопит о помощи, она просто дает о себе знать.

Я подхожу к девушке. У нее оторвана правая нога выше колена. Перевязана каким-то тряпьем, которое уже успело почернеть от крови. Почернели и брюки. В руке девушка держит кусок ржаного хлеба, ест и плачет.

Рядом с нею старшина — тоже весь в крови. У него пять ран; к тому же он весь изрешечен мелкими оскол­ками. У него шоковое состояние! Пляска святого Витта! Страшно смотреть на старшину. Его бьет мелкая дрожь. Набычившись, он с необыкновенным трудом становит­ся на колени, упирается головой в землю и кувыркает­ся. Он ничего не слышит, ничего не видит, ничего не соображает.

А девушка ест хлеб, вгрызаясь в него большими, крепкими зубами, и свободной рукой ловит старшину за руку, почему-то держит его за кончики пальцев, сквозь слезы повторяет одно и то же:

Вовка, я рядом, Вовка, это Нина говорит!.. Ой, господи, он ничего не слышит!

А Вовка снова встает на колени и снова кувыр­кается.

Я тащу к ним лейтенанта. Подбегает сестра.

Сдерите с нее прежде всего это тряпье! — прика­зывает лейтенант.

Сестра хватает из кармана халата ножницы и не­сколькими ловкими взмахами разрезает брюки на Нине.

Нина мертвой хваткой вцепляется в сестру.

Ой, мамоньки, не могу, ой, не буду! — плачет и умоляет она.

Некогда, некогда с тобой возиться! — прикрики­вает на нее сестра и по частям срывает разрезанные брюки. — А ну-ка, товарищи мужчины! Отвернитесь! — командует теперь сестра. Пожалуй, это больше относит­ся ко мне.

Вместе со мной, из солидарности, что ли, отворачи­вается и лейтенант.

Ну, подумаешь, штанишек у нее нет! Эка беда!.. Куда же ты их подевала? — спрашивает сестра. — А брюки я тебе сейчас подберу, что-нибудь поновее, этого добра хватает.

Я отхожу от них. Лейтенант и сестра накладывают Нине жгут намного выше колена. Кровь они приоста­навливают, потому что забинтованный обрубок ноги вы­глядит совсем белым. Сестра, ворчливая тетка, подни­мается, идет в «покойницкую». Она внимательно осма­тривает умерших. Выбрав на ком-то брюки поновее, снимает их и несет Нине. С трудом натягивает на нее. Вторую, болтающуюся штанину аккуратно загибает и пришпиливает булавкой.

Усталой рукой сестра откидывает прядь со лба, го­ворит :

Так и бинт будет лучше держаться. Теперь ты выглядишь молодцом. Правда? — спрашивает она, сно­ва увидев меня рядом с собой.

Нина лезет по карманам брюк и вытряхивает из них содержимое: вылинявший сатиновый красный ки­сет, самодельный мундштук, сухарь, — и все это без­жалостно отшвыривает в сторону. Потом срывает само­дельный кармашек, пришитый к поясу изнутри брюк. И тоже отшвыривает! Из кармана выпадает помятый конверт. Видимо, у покойника это было самое дорогое.

Я поднимаю письмо, верчу его в руках. Сестра со­бирает все содранное с Нины и несет в кювет.

Нина кричит:

Ой, мое зеркальце! Ой, моя губная помада!

Дура! — ворчит сестра, неся ей вытащенные из карманов старых брюк и зеркальце и помаду. — До помады ли тебе сейчас?

А лейтенант тем временем уже осматривает стар­шину, задрав ему рубаху. Видимо, это он делает вто­рично, потому что его ничто не поражает. А у старши­ны и живот, и грудь в глубоких рваных ранах. Лейте­нант в отчаянии разводит руками. Но подходит сестра, и они вдвоем принимаются что-то делать со старшиной. Трудно с ним, он все время норовит встать на колени.

Я отхожу с письмом в сторону. Читаю торопливые девичьи строки. Потом задумчиво иду мимо «покойниц­кой», подхожу к солдату, которому адресовано письмо. Молодой парень двадцати — двадцати двух лет. Гвар­дейский знак на груди. Думаю: как девушке написать о смерти ее любимого, какими словами?.. Вряд ли это сделает здесь кто-нибудь другой, и я прячу письмо в полевую сумку.

Снова я возвращаюсь к Нине. Старшина перевязан таким толстым слоем бинтов, что ему не опустить об­ратно рубахи.

Лейтенант и сестра бегут к другим раненым. Нина лее, положив хлебную краюху на здоровое колено, обе­ими руками упирается в грудь Вовки, чтобы он не вздумал подняться. А старшина пытается это сделать! Он царапает землю вокруг себя, хрипит, упирается то на один, то на другой локоть. Нина нет-нет да схватит горбуху, оторвет кусок зубами, проглотит его и снова принимается успокаивать старшину:

Вовка, я рядом, Вовка, это Нина говорит!..

Кем ей приходится старшина?

Из разговора с Ниной я только успеваю узнать, что они оба связисты: она — телефонистка, он же — коман­дир взвода связи. Их ранило разрывом снаряда, когда они вышли на линию искать обрыв.                у

Позади меня раздается шум, крик. По шоссе катит­ся большая толпа в какой-то бешеной крутоверти. Я оставляю Нину и иду толпе навстречу.

Это ведут девушку под охраной двух старшин-бога- тырей, которые прикладами автоматов разгоняют сол­дат,—те что-то кричат, размахивают в ответ своими

автоматами. Нет-нет, старшины кому-нибудь из солдат дадут подзатыльник.

И снова шумит, вопит толпа.

Девушка светловолосая, красивая — это я вижу из­дали. В чем же она могла провиниться? .. Только по­том, приглядевшись, я замечаю, что девушка в немец­кой форме. Немка!

Я смешиваюсь с толпой, спрашиваю у соседа:

Где вы ее захватили?

Сама, сука, перешла!., Хахаля своего ищет! — взрывается сосед, сжимая автомат на груди. — А еще смоленская, сволочь! — Он кипит от гнева.

«Наша девушка... в немецкой форме? .. Тут что-то не так...» — думаю я.

Из бестолковых отрывочных реплик и объяснений я узнаю, что да, девушка из Смоленска, но не желает ни с кем объясняться; что да, она снайпер эсэсовской дивизии; что да, сама добровольно перешла к нам и винтовку свою принесла снайперскую. А перешла она к нам потому, что ищет мужа, взятого нашими в плен.

«Не Пауля Ленша? ..» — думаю я.

Так оно и оказывается. Толпа с шоссе сворачивает к палатке.

Тут и старшины, и военфельдшер, и сестра преграж­дают толпе дорогу.

А девушка сразу находит своего Пауля среди ране­ных и кидается к нему. Она громко плачет, садится ря­дом. Но немец, ко всеобщему удивлению, не проявляет особых чувств радости. Наоборот, он даже, кажется, огорчен ее приходом, машет рукой, что-то говорит с гне­вом. ..

Сцена довольно-таки тяжелая. Все оставляют их наедине, отходят в сторонку. Даже бушующая минуту назад толпа затихает. Многие направляются на шоссе.

«Да, история, — думаю я. — Всякого навидался за годы войны, но такого — впервые!.. Что могло при­вести эту девушку к предательству? Пойти в эсэсовскую дивизию? .. Самую страшную и самую подлую у нем­цев? ..»

И я почему-то начинаю дрожать. Дрожат у меня руки, хотя я их сжимаю в кулаки. Мерзко все это!

Я направляюсь к своему подшефному, присаживаюсь к нему. У него закрыты глаза, он выключен из всего происходящего вокруг.

Я вижу издали: идет бурное объяснение между Пау­лем Леншем и девушкой-снайпером.

К ним подходит опекун, садится рядом, что-то спра­шивает. Девушка разводит руками, что-то ему отве­чает.

В нескольких шагах от них, как монументы, стоят старшины-богатыри, положив руки на автоматы. Им, говорят, обещаны награды, если девушку доставят жи­вой до штаба дивизии. Но доставят ли?

Вот опекун встает, направляется ко мне. Он широко улыбается. На войне я много встречал таких мальчи­шек — войну они воспринимают как цепь забавных при­ключений.

Ох, интересно же, товарищ капитан! — говорит он, захлебываясь от восторга, и бухается рядом. — Сю­жетец же, я вам скажу!.. Прямо для Шекспира!.. По­говорите с ней, я переведу.

А почему не «сюжетец» судьба телефонистки Нины, командира взвода Вовки?.. Сюжетов здесь хва­тает. .. — Я гляжу на опекуна почти что с нена­вистью. — Зачем мне переводчик?

Без меня вам все равно не обойтись! Она не гово­рит по-русски. Принципиально!

О чем же мне с нею говорить?,. О чем?..

Ну, о том о сем... Это же так интересно!

Опекун все же возбуждает во мне профессиональное

любопытство. Я встаю. Он идет танцующей походкой впереди меня.

Первый и, видимо, последний раз в жизни я беру короткое интервью у предательницы... Вот она сидит передо мной... У нее иссохшие губы. Землистый цвет лица. Мертвые, безжизненные глаза.

Но странно, я не спрашиваю у нее ни имени, ни фа­милии, что всегда делаю в первую очередь, опять-таки по профессиональной привычке. И до сих пор я не могу понять, почему я тогда этого не сделал. Есть в моей записной книжке вся ее «история», но нет даже имени,

Я задаю первый вопрос:

Где вы познакомились с унтер-офицером?

Она смотрит мимо меня, долго молчит, потом отвечает с немецким акцентом I

Не понимайт!.. — И сама задает мне вопрос: «Sprechen Sie deutsch?»

Я ей не отвечаю.

Не понимайт! — говорит она и отворачивается.

Ну, что с ней спорить! — с мольбой обращается ко мне опекун. — Я переведу! — И он переводит мой во­прос.

Она отвечает:

Познакомились в Смоленске.

Он ваш муж?

Да, мы познакомились в Смоленске, тогда их часть стояла у нас в городе.

Почему он не рад вам?

Она снова долго молчит. Смотрит куда-то в про­странство. Потом, горько усмехнувшись, отвечает по- русски :

Он говорит — я его компрометирую...

Русская речь в ее устах звучит как-то неожиданно

для меня.

Наступает долгая пауза.

Что бы еще спросить у нее?

Чем вы занимались до войны — учились, рабо­тали?

Уже несколько месяцев работала.

Когда и где научилась стрелять?

Еще до тридцать седьмого года, девчонкой. Я за­кончила снайперский кружок.

Это правильно говорят, что за вчерашний и сего­дняшний день вы убили больше тридцати наших сол­дат?

Кто это считал?

Да говорят...

Я за два дня сделала один выстрел... Сбила с од­ного дурака фуражку с красным ободком... Напомни­ла, что существую... А снайперов и без меня хватает в дивизии!..

Сунув записную книжку в карман, я задаю послед­ний вопрос:

Скажите... что вас заставило предать Родину?

Liebe! — отвечает она и зло смотрит на своего Пауля Ленша. И вдруг она задает вопрос: — Скажите, его расстреляют? .. Ну, меня обязательно расстреляют, я ничего другого и не жду... Скажите... командование ваше удовлетворит мою просьбу — расстрелять вме­сте? .. С этим желанием я и перешла линию фронта... При другом офицере меня снова заставили бы стре­лять. .. А стрелять я уже давно не могу! Не могу, по­нимаете? .. Не мо-гу...

Видите ли, — отвечаю я ей, — я не совсем уве­рен, что унтер так уж жаждет смерти. Удовлетворят ли вашу просьбу? .. Скорее всего, унтера вылечат и отправят в лагерь для военнопленных...

Что, что, что? .. — У нее вдруг отваливается нижняя челюсть.

Я больше чем уверен... вашего унтера вылечат и отправят в лагерь для военнопленных! — говорю я уже утвердительно, даже повысив голос.

А я? .. — Она вся выпрямляется, пытается встать, но чувствую: не может, нет силенок.

А вас будут судить.

Я делаю шаг, чтобы уйти, спрашиваю:

А вы все-таки не сказали истинную причину. ..

Она отворачивается, молчит. Снова «не понимайт»!

Опекун не знает, перевести мой вопрос или нет. Он

смотрит на меня, смотрит на нее. Он больше не улы­бается, лицо у него растерянное, вытянувшееся. Каков сюжетец для Шекспира, а? ..

Что он сказал? — обращается она к нему по- немецки, снова овладев собою.

И этот болван переводит!

Она отвечает ему по-немецки:

Liebe, Liebe, Liebe!.. — И тут же взрывается, вскакивает на ноги, готовая разорвать меня на части, кричит мне в лицо по-русски: — А вашего отца рас­стреливали как врага народа? .. А вы сидели в лагере как дочь врага народа? ..

Я некоторое время стою, ошарашенный ее истериче­ским криком. Слушать ее невозможно, и я отхожу в сто­ронку. ..

Мне вспоминается, как я тогда реагировал на этот крик:

А-а-а-а, дочь врага народа, — ответил я ей, усмех­нувшись. — С этого бы и начали!..

Все мне тогда показалось просто и ясно: дочь врага народа... потому-то и воюет на стороне врага. Хотя, правда, для такого категорического обоснования у меня было мало доводов, наоборот даже, я знал немало лю­дей, добровольцами пришедших на фронт из тюрем и лагерей, чтобы воевать с немцами, и среди них десятки и десятки ставших потом истинными героями, про­славленными воинами и командирами. Исключения, конечно, всегда бывают, и к этому надо откоситься спо­койно, без обобщения и панических выводов. Что ж поделать, если эта гадина не понимает: предательство не имеет оправдания. Ни любовь, ни несправедливость, ни оскорбление — ничто не может заставить человека уйти к злобному и беспощадному врагу, воевать против своих, мстить солдатам, ничем не причастным к его бедам. Не понимает: у человека самое дорогое — это его Родина, вот лежат вокруг палатки те, что ради ее счастья пролили свою кровь, и те, что отдали свою жизнь...

У палатки останавливаются два «студебеккера». Из кабины первой машины выпрыгивает» майор Бугаев.

Что-то ты долго пропадал, — говорю я, подойдя к нему. Зубы у меня чуть ли не стучат.

Попробуй заставь их везти раненых! Пробовал когда-нибудь?

Пробовал!.. В Карелии, на реке Суне... Угро­жая гранатой...

Ну то-то! — И Бугаев направляется к лейте­нанту.

Начинается погрузка раненых, — в первую очередь, конечно, грузим тех, кого еще можно спасти. Тут мы полагаемся на указания военфельдшера.

Сажаем в первую машину и телефонистку.

А как же Вовка? — спрашивает она в слезах. — Без него я никуда не уеду, — кричит она, пытаясь вы­лезти из кузова. — Отправьте его со мной, товарищ ка­питан, — обращается она ко мне, точно я тут самый главный. — Я его выхожу! ..

Но лейтенант не разрешает везти старшину. Даже мне, не медику, ясно, что это бесполезно. Поздно, не выдержит дороги.

Давай уезжай! — кричит Бугаев шоферу.

Шофер рвет машину с места таким рывком, точно

у него в кузове не раненые, а булыжник.

Уходит первая машина с ранеными, с плачущей,

безутешной телефонисткой. Мы начинаем грузить вто­рую машину.

Бугаев советуется со мной: не посадить ли и эсэсов­ку со старшинами? Я одобряю его предложение. Мало ли что может случиться в дороге?

Но пока мы На носилках подносим раненых, у па­латки останавливается откуда-то вынырнувший «вил­лис». Из него выскакивают знакомый мне капитан и лейтенант из армейского «Смерша» и молча направ­ляются к девушке-снайперу.

Старшины-богатыри сжимают автоматы на груди, преграждают им дорогу. Один из них с отчаянием в го­лосе говорит:

Прав таких не имеете, товарищ капитан! Мы лично по приказу подполковника Сизова.,.

Капитан улыбается, успокаивает его:

Представь себе, мы тоже по его приказу! Чем нам спорить, садитесь и вы в машину. Как-нибудь уж поместимся.

Девушку-снайпера ведут к «виллису». Развернув­шись, он теперь стоит у самого шоссе. Слева от девушки идут старшины, справа — офицеры из «Смерша»... Вдруг девушка приседает, чтобы схватить лежащий под ногами камень. Запустить в Пауля Ленша?,,

Но ее хватают за руки.

Гадина немецкая! — обернувшись к раненому унтеру, кричит девушка-снайпер.,,

Ее усаживают в «виллис». Машина срывается с ме­ста.

Опекун и сестра идут к немцу. Расходится хмурая толпа автоматчиков. А мы с майором Бугаевым и воен­фельдшером еще долго и молча смотрим вслед уходя­щей все дальше и дальше юркой машине.

Судьба все же свела меня с неуловимым Сизовым. Но это было уже после ожесточенных боев на озере Ба­латон, после того как наши войска освободили всю Венгрию и вступили на австрийскую землю.

Было начало апреля. Полк Сизова шел на перехват отступающих немецких дивизий в Австрийских Аль­пах. Я направился с полком в эту нелегкую экспедицию. Правда, через три дня я вернулся, чтобы успеть к венской операции.

Походу в Альпы предшествовало вот что. . . Перед вступлением наших войск в Винер-Нойштадт город был сильно «проутюжен» американской авиацией, хотя ну­жды в этом уже не было. Некоторые районы были начи­сто снесены с лица земли. Как-то, попав на «зиллисе» в один из таких районов, я потом долго не мог выбраться назад. Но в этой «утюжке» была своя логика: в Винер- Нойштадте были немецкий авиационный и локомотив­ный заводы. Американцы пытались заводы уничто­жить, чтобы они не попали в руки советских войск. Но, к счастью, эти заводы остались невредимыми. Наши войска захватили огромные трофеи как на заводах и на аэродроме, так и на складах. При бомбежке, правда, сильно пострадал центр города. В особенности площадь Адольфа Гитлера и прилегающие к ней улицы. В рай­оне площади было много магазинов, и горы готового платья — костюмов, пальто — были выброшены на ули­цу. По ним ходили машины и танки.

Молоденькие солдаты-десантники Сизова, которые всегда шли впереди наступавших войск и которые никогда ничего не брали себе из трофеев, в Винер-Ной- штадте дрогнули: многие взяли по костюму, благо они валялись под ногами. К тому же эти костюмы были сшиты из синего бостона — мечта этих 18—20-летних юношей. Приобрести у нас такой костюм до войны было трудно даже за большие деньги. Ну, а ко всему, уже все прекрасно знали, что война скоро закончится, пора за­пастись цивильной одеждой.

Багаж у солдата, известно, небольшой: все, что вле­зет в его вещевой мешок. Вещевые мешки у солдат Си­зова всегда бывали тощенькими! Так их приучил ко­мандир полка! Солдаты его отличались храбростью, они брали города, но ничего — себе.

И вот полк Сизова змейкой вытянулся в Альпах. Си­зов перед последним рывком на отроги Альп выбрал большую поляну, и передняя колонна полка останови­лась. Отдых! На эту злополучную поляну спешат остальные. А вокруг — неописуемая красота! Альпий­ские луга, покрытые цветами. Вдали виднеется белень­кий монастырь. Над головой — бездонное голубое небо.

Сизов приказал всем раскрыть вещевые мешки: они показались ему подозрительно разбухшими.

Мешки были раскрыты. Сизов шел вдоль строя и собственноручно вытряхивал из них все лишнее. Бо­стоновые костюмы летели в первую очередь. Его при­меру вскоре последовали командиры рот и взводов, а потом и сами бойцы. Костюмы складывались в отдель­ную кучу.

Вскоре полк снялся с места, и передние группы рас­ползлись по тропинкам. Начался крутой подъем. В од­ном месте я остановился, чтобы перевести дух. Как за­вороженный, я смотрел на открывшиеся просторы Аль­пийских отрогов. Была поразительная тишина.

Я стал искать место нашего недавнего привала. И сразу его нашел! Посреди светло-зеленой открытой поляны высился темно-синий, почти черный курган. Курган из бостоновых костюмов! ..

Через какие-нибудь полчаса тишина в Альпах была взорвана треском автоматов и пулеметов, разрывами мин и гранат. Весь огонь полка был обрушен на отсту­пающие немецкие части. Попав в ловушку, они выбира­лись из нее в паническом ужасе, не сделав ни одного от­ветного выстрела. Ни одного!.. Это было обезумевшее стадо. Упавший растаптывался тысячами кованых сол­датских сапог.

Косов, август 1967 г.

Запоздалая весна

Когда в свои редкие наезды в райцентр Сергей Пет­рович встречал там Вербенкова, он обычно приглашал его в гости, в Кедрово. Делал он это не потому, что так уж хотел видеть у себя в доме Вербенкова, а по доброте душевной... и от робости перед Вербенковым: сам не зная почему, он всегда робел. К тому же они были одно­полчанами. Правда, к концу войны в Карелии, летом 1944 года, Вербенков стал командиром роты, в которой служил Сергей Петрович; но Сергею Петровичу уже пришлось повоевать самую малость — он вскоре был тя­жело ранен и уцелел один из всей роты, трагически погибшей в дни наступления. Память о погибших това­рищах, пожалуй, больше всего и связывала Сергея Петровича с Вербенковым, хотя тот не любил непри­ятных воспоминаний и всячески избегал их. Не пото­му ли Вербенков, снисходительно улыбаясь, обычно благодарил за приглашение, обещал приехать, но не приезжал? Сам же никогда не звал Сергея Петровича к себе.

Вернувшись в Кедрово, Сергей Петрович всегда охот­но рассказывал жене о своих городских встречах и, ко­нечно, о Вербенкове.

Ну и как? — то с любопытством, то с тревогой спрашивала Мария. — Приедет на этот раз?

Обещал! — Сергей Петрович обычно отводил глаза. — Вот только проведет совещание животново­дов. ..

Или:

Вот только вернется с областной конференции...

Или:

Вот только съездит отдохнуть в Сочи...

Как и большинство жен, Мария была проницательнее мужа, лучше него разбиралась в людях. Потому-то она с жалостливой улыбкой выслушивала рассказы мужа о встречах с Вербенковым, или рассказы о вы­дающихся подвигах Вербенкова на фронте, или о его талантах совхозного агронома, или о его необыкновен­ном выдвижении...

Сергею Петровичу становилось не по себе от этой улыбки жены, он сердился, уходил во двор и прини­мался без особого толка что-либо делать: работа все­гда находилась.

По-разному сложились судьбы Вербенкова и Сер­гея Петровича. Вербенков вернулся с войны здоровым как бугай, к тому же весь в орденах и медалях. Да и чин у него был не шутейный — старший лейтенант, командир роты. Человек настойчивый в достижении поставленной задачи, он не стал там мыкаться по раз­ным работам, ездить на побывку к родне, чтобы месяц- другой отдохнуть,1 как делали другие, а сразу же сел за ученическую парту в школе взрослых, через два года закончил школу с хорошим аттестатом и, как фронто­вик, без экзамена поступил в сельскохозяйственный ин­ститут. После окончания института его послали на ра­боту в один из новых совхозов. Вскоре уже он стал по­думывать о кандидатском минимуме.

По-другому сложилась жизнь Сергея Петровича — тогда просто Сергея, Сережи. Во-первых, он в Ленин­град вернулся с войны не один, а с молоденькой женой Марией; вскоре у них родился первый ребенок. Во-вто­рых, он годика два еще походил в инвалидах после по­следнего тяжелого ранения. Да и легких ранений у него хватало, и они давали о себе знать. Жили у матери Сер­гея Петровича — у нее была небольшая комната, к тому же страшно запущенная в блокаду; в комнате, кроме двух развалившихся кресел, не было ничего, мать все пожгла в зиму сорок первого года. Но, кое-как пере­бившись первое время, стала работать Мария, он пошел доучиваться в педагогический институт, на последнем курсе перевелся на заочное отделение и переехал с семьей в один из дальних и скучнейших поселков со­седней области — Кедрово, где стал работать учителем. Здесь им дали временное жилье в общежитии леспром­хоза, и они стали строиться. Не в самом поселке, а в

трех километрах, на берегу приглянувшегося им озера. Вечерами, после работы, Сергей Петрович тащился с женой на свой участок, и там дотемна они таскали брев­на, делали изгородь, клали фундамент. Помогал им хро­мой солдат, плотник, живший по соседству. Правда, дом получился не ахти какой, все в нем было нескладно, даже расположение комнат, но жить было можно.

А когда они завели кур, поросенка, посадили ого­род, то жить на берегу озера стало просто хорошо. К тому же Сергей Петрович был заядлым рыболовом, и рыба не переводилась у них в доме. Ну а Мария была мастерицей по части приготовления всяких соле­ний.

Люди небогатые, они отличались широким хлебо­сольством. Часто к ним приезжали из райцентра, из об­ласти и даже из самого Ленинграда. Хозяева всем были рады. Зимой гости любили походить на лыжах, вес­ной — порыбачить и пострелять уток, летом — просто подышать свежим воздухом.

Только вот осенью наступало затишье в доме, в осо­бенности, когда все уже бывало убрано с огорода и кон­чалась грибная страда. Тишина наступала и в соседних домах, расположенных по берегу озера. Уезжали по­следние дачники-грибники, сгибаясь под тяжестью ве­дер, из многих домов перебирались в город и сами хо­зяева. Целый день тогда слышался стук заколачивае­мых досками окон и дверей.

Тоскливо и одиноко становилось на берегу. Да и озеро, которое приносило им столько радости в другое время года, вдруг как-то затихало, выглядело печаль­ным. Вечерами в нем отражались избы, покосившиеся баньки и по-осеннему багряный лес. В сумерках же над озером поднимался легкий дымок тумана, вода покры­валась рябью, и пропадало всякое очарование озера. А темными ночами угрюмо и тоскливо за озером гудел сосновый бор...

Вербенков приехал к Сергею Петровичу, когда о нем давно уже все забыли. Даже где работал он сейчас, после непрерывных взлетов и падений, Сергей Петро­вич не знал. Казалось, исчез с районного небосклона удачливый Вербенков!..

Гость приехал в погожий день 29 апреля 1967 года, легко, по-летнему, хотя и броско, даже вызывающе оде­тый, с зажатой под мышкой сиреневой папкой. И от не­ожиданного приезда гостя, и от его респектабельного вида Сергей Петрович немало растерялся.

Было раннее утро, но термометр уже показывал 12 градусов тепла.

Впереди было три выходных дня: воскресенье 30 апреля и майские праздники — первое и второе мая. В доме у Сергея Петровича всего было наготовлено вдо­воль, в особенности пирогов, рыбы в разных видах: в воскресенье с утра ждали знакомых учителей из Ленин­града — людей тихих, многосемейных, больших люби­телей душеспасительных бесед, солений и крепкого чая с вареньем.

Пока хозяйка готовила завтрак и накрывала на стол, Сергей Петрович, все еще не придя в себя от расте­рянности, повел показывать Вербенкову свое хозяйство. Хотя «удачливый Вербенков» вдруг как-то сдал, даже седина появилась на его висках, но держался уверенно, по-хозяйски, то тут, то там делая замечания или давая советы. Одет он был во все дорогое, импортное, начиная с бежевого костюма и нейлоновой рубашки, которую впервые видел Сергей Петрович, и кончая пестрыми но­сками в клетку. Снисходительная улыбка, а порой и усмешка не сходили с лица Вербенкова: на многое в «хозяйстве» Сергея Петровича ему было смешно смот­реть, ну, а к тому же, казалось, он знал что-то такое, чего Сергею Петровичу, с его простодушным и робким характером, и вовек не узнать.

Поводив гостя больше часа по сараям и кладо­вым, показав ему две лодки, одну — двухместную, дру­гую — коротышку на одного человека, на которой лю­били ездить Мария и детишки; показав и снасти, и сле­сарную мастерскую, и «библиотеку», оборудованную в какой-то клетушке, где был и «кабинет», которым он особенно гордился, Сергей Петрович повел Вербенкова домой. Оба они порядком устали.

Не успели сесть за стол, выпить по первой рюмке, как сразу, с ходу, Вербенков ударился в военные воспо­минания.

— А ты помнишь бои за высоту «Верблюд»? . .

А политрука Вержбицкого? .. А старшину по фамилии Блат? .. — то и дело раздавалось за столом.

Не закончив одно, Бербенков начинал вспоминать новых людей и новые истории, перескакивая с пятого на десятое.

А здорово тогда мы рванули через Свирь! .. Пом­нишь? .. — Бербенков уже без тоста опрокинул рюмку.

Помню...— ответил Сергей Петрович, опустив голову.

Одновременно с Балагуровым закрепились на правом берегу! .. Но им, чертям, всем понадавали «Ге­роя», нам же отвалили по ордену. Обошли нас тогда! — Бербенков снова потянулся за бутылкой.

Стоит ли горевать по этому поводу? .. На всех не напасешься наград! У меня вон одна медаль — и за то спасибо! У других и этого нет, — желая сгладить остро­ту назревавшего разговора, как можно ласковее прого­ворил Сергей Петрович. Он-то уж хорошо знал, почему во взводе Балагурова чуть ли не всем дали «Героя», а Вербенкову и его ребятам — по ордену.

Ну, ты не в счет! У тебя такое счастье! — сказал Вербенков, махнув рукой.

Да, Сергей Петрович никогда «не шел в счет». Это он и сам прекрасно знал. И воевал он не хуже других, а его вот всегда обходили всякими поощрениями и на­градами. И непонятно почему — все к нему относились хорошо. Лично он сам все это объяснял чистой случай­ностью. Конечно, и случайность здесь играла немалую роль. Но многое объяснялось и характером Сергея Пет­ровича, его скромностью, его отношением к войне. Вой­на для него очень скоро стала делом будничным, как всякая другая работа, которую человек делает изо дня в день и привыкает к ней. А для Вербенкова война продолжала оставаться полем для совершения подви­гов и геройства. Потому Вербенков был заметнее среди солдат батальона, чем Сергей Петрович и другие, похо­жие на него. Потому он легко получал звания, его имя всегда упоминалось первым, он всегда был на виду. И награды, конечно, он получал в первую очередь. Взять хотя бы бои за высоту «Верблюд» весной 1942 года. Вер­бенков тогда ворвался со штурмовой группой во враже­ские траншеи, швырнул гранату. Гранаты швырнули и другие, некоторые и по две, а награду получил только

Бербенков. И не одну, а целых три! Командование пол­ка представило его к награде в дивизию, а в дивизии по- думали-подумали, составили новое представление и по­слали в армию. А там поступили точно так же, и пред­ставление на Вербенкова отправили в Москву. Но не дождавшись, когда Москва наградит Вербенкова, его наградили орденом Красной Звезды в дивизии и тут же, чуть ли не одновременно, орденом Красного Знамени — в армии. А через месяц пришла Вербенкову еще более высокая награда из Москвы: он был в числе большой группы солдат и офицеров, награжденных по 7-й От­дельной армии.

Три награды получил Вербенков за участие во взя­тии «Верблюда», хотя могло бы случиться и так, что не получил бы ни одной, как Сергей Петрович. Правда, представление на Сергея Петровича дальше армии не пошло и там где-то застряло. На войне всякое случа­лось. А представлен он был за более важный подвиг. Он эту захваченную высоту «Верблюд» потом четыре дня оборонял с горсткой бойцов, когда противник по­пытался отбить ее обратно. В неравном бою погибли все его товарищи. Но он продолжал драться и один, как по­ложено коммунисту! Его ручной пулемет был страшен для врагов, подступиться к нему не было никакой воз­можности. Только убитыми противник потерял у этой высоты более сорока человек.

— Твое здоровье! — сказал Вербенков.

Горазд лее был выпить этот Вербенков! Если Сергей Петрович пил только из рюмки, то Вербенков вскоре свою рюмку сменил на стопку, а стопку — на граненый стакан.

Как-то за разговором, незаметно, они осушили одну, потом вторую бутылку. Осушил-то в основном, конеч­но, Вербенков.

А в это время погода испортилась, похолодало, вдруг пошел снег, потом вдруг подул штормовой ветер с Балтики.

— Да, пропала наша рыбалка, — сказал Сергей Петрович, с тоской глядя на занесенные снегом грядки в огороде. — Думал, позавтракаем и поедем на озеро, покажу тебе свои заповедные места, может на счастье

поймаем язя или леща килограмма на три. Ты уж из­вини, что так получилось...

А ты-то тут при чем? Нечего извиняться!. . — Вербенков приподнялся с места, посмотрел в окно. — А взамен рыбалки придется глушить водку в такую по­годку! Как у тебя с водкой, Потанин?

Что было — выпили, — с сожалением ответил Сергей Петрович. — Пьют у нас в доме мало, но едят хорошо. — Он вздохнул. — Придется идти в поселок!

Пойдем вместе! — сказал Вербенков, выходя из-за стола.

Крикнув Марии на кухню, что идут малость погу­лять после сытного завтрака, они вышли на улицу и, разгоряченные, налегке, направились в поселок.

Оденьтесь потеплее! — крикнула им вдогонку Мария.

Но они только махнули рукой.

Небогато живешь, но хорошо, — сказал Вербен­ков. — Покойно у тебя. Хата у самого озера, сердечная жена, к тому же фронтовичка, не чета моей стерве. По­том, работа у тебя тихая и спокойная.

Ну уж и спокойная! В классе у меня есть такие сорванцы, что хоть караул кричи! — Сергей Петрович повернулся спиной к ветру.

То же самое сделал и Вербенков.

И не скучно тебе заниматься с детьми? — про­кричал Вербенков.

Сергей Петрович сбежал с дороги в низину, идущую параллельно дороге, дождался Вербенкова, и они пошли по тропке. Здесь было тихо.

Представь себе — не скучно! — ответил Сергей Петрович на вопрос Вербенкова. — Это увлекательная, я бы сказал — творческая работа. В школе ведь форми­руется человек, и от учителя многое зависит...

Бесперспективная все-таки эта работа! — пере­бил его Вербенков. — Что, нет, скажешь? Всю жизнь одно и то же. Из учителей мало куда выдвигают. Я что- то не слышал.

Да что тут поделаешь... — смущенно прогово­рил Сергей Петрович, совсем не подготовленный к раз­говору на эту неожиданно возникшую тему. Но, поду­мав, добавил: — Хотя зря, конечно, не выдвигают. Хо­рошие учителя могут работать где угодно. Они просто

для этого лучше подготовлены духовно. Все-таки имели дело с детьми! А это святое дело.

Да-а-а, — протянул Вербенков. — Я бы не смог.

А вообще, человек должен работать по призва­нию, — как можно мягче произнес Сергей Петрович, чтобы, не дай бог, это не прозвучало столь категориче­ски. — Желательно, по крайней мере. ..

А если это призвание... бесперспективное? Так всю жизнь и оставаться учителем? — Вербенков оста­новился, глядя на него в упор.

Остановился и Сергей Петрович. Задал же ему за­дачу этот Вербенков!

Да, всю жизнь! — уже тверже ответил Сергей Петрович. — Кстати, это относится и к другим профес­сиям: врачам, геологам, агрономам. — Он с улыбкой посмотрел на Вербенкова. Но того, казалось, передер­нуло от этой улыбки. — Совершенствуйся на своей ра­боте, а не перебегай с места на место.

А если выдвинут? — Вербенков снова торопливо зашагал, увлекая за собой Сергея Петровича.

У меня на этот счет свой взгляд.

Какой?

Сергей Петрович долго не отвечал.

Какой же, какой же? — нетерпеливо спросил Вербенков.

Надо иметь мужество отказываться...

Да ты с ума сошел?

Сергей Петрович немало смутился.

Я, конечно, не говорю о тех случаях, когда у данной конкретной личности есть способности к пред­лагаемой должности, опять-таки есть призвание. Ска­жем, к общественной работе, партийной. Но если этого нет — тогда не надо идти. Иначе не миновать карьериз­ма, а отсюда, как следствие, — приспособленчества. А это уже опасная штука.

Вербенков, казалось, эти слова Сергея Петровича пропустил мимо ушей.

Значит, так всю жизнь — и учителем?

Сперва — просто учителем. Потом — хорошим учителем. Потом — прекрасным учителем. Предела со­вершенству нет! Но каждый должен стремиться к этому недостижимому пределу.

Когда они из низины вышли на дорогу, то снова

попали под порывы пронизывающего и холодного вет­ра. Увлеченные беседой, они и сами не заметили, как успели поостыть и продрогнуть. Но возвращаться домой, к тому же с пустыми руками, никак не хотелось ни Вербенкову, ни даже Сергею Петровичу, который пил и мало, и редко, и в общем был равнодушен к водке; у него она могла месяцами простоять нетронутой в буфе­те. Пригнувшись и взявшись за руки, они побежали, как мальчишки. Останавливались, переводили дыхание и, подгоняемые ветром, снова бежали, заливаясь сме­хом. Особенно весело было Сергею Петровичу. Предстоя­ли праздничные дни — дни полной свободы! .. К тому же дети уехали погостить к бабушке в Ленинград, уехало к родным и знакомым большинство его учени­ков.

Поселок имел жалкий вид. По обе стороны его цен­тральной улицы стояли неказистые и облупившиеся дома. Ветер гонял серединой улицы обрывки газет, стружку, всякий мусор. На столбе орал динамик с та­кой силой, что Сергей Петрович и слова не мог разо­брать из того, что говорил Вербенков. А тот ругал здеш­ние порядки.

Они дошли до центра, зажав уши, чтобы не оглох­нуть.

Напротив магазина находилось кладбище. На огра­ду кладбища уже наползали сараи, гаражи, во многих местах ограда была свалена, меж могил лежали громад­ные бетонные плиты. Здесь собирались строить не то какой-то комбинат, не то небоскреб.

В таком поселке только и ходить пьяным! С то­ски сдохнешь! — сказал Вербенков и с нескрываемым омерзением на лице, опередив Сергея Петровича, пер­вым вошел в переполненный народом магазин. Он взял бутылку водки и бутылку «старки», не позволив Сергею Петровичу даже заикнуться о деньгах. Денег у него было много.

Обратно они уже пошли через кладбище, чтобы со­кратить себе дорогу. Кладбище доживало свой век, ока­завшись вдруг в центре поселка. По нему во все концы были протоптаны тропинки, по которым бродили козы.

Нехорошо, нехорошо! Ведь у каждого здесь, в поселке, похоронен кто-нибудь из близких! — Вербен-

ков покачал головой, остановившись у чьей-то разрушенной могилы.

К великому сожалению... решение перенести центр поселка в эту сторону приняли при тебе, пом­нишь? .. — Сергей Петрович, спохватившись, попра­вился : — То есть, я хотел сказать, когда ты был секре­тарем райкома..,

Нет, не помню! — ответил Вербенков.

Сергей Петрович посмотрел на него с укоризной. Не­ужели забыл?

Знаешь, я тоже подписывался под петицией местных жителей, носили ее всюду, потом отправили в райком. Я даже тебе записочку написал, как коммунист коммунисту, просил внимательно отнестись к этому делу; ведь поселок может безболезненно расти и на юг, там и местность более удобная, и оврагов поменьше, и болото не нужно будет на первых порах осушать. ..

Ну, не может быть! Такого дела не помню!

И Сергей Петрович решил быть поделикатнее с гостем, сказал:

Где же тебе помнить каждое письмо! Дел тогда у тебя хватало и без этого! Одна кукуруза требовала столько внимания...

Да, кукуруза! .. — Вербенков даже заскрежетал зубами.

Из рядовых агрономов ведь возвысился вдруг Вер­бенков. На каком-то участке у него в совхозе вымахала на сажень кукуруза, хотя на остальных и на вершок не поднялась, и по этому поводу великий шум был поднят в районе и далеко за его пределами.

Вербенков стал героем дня. Отовсюду к нему приез­жали перенимать опыт, десятки газет слали своих кор­респондентов расписать этот опыт, прославить Вербенкова. Вымахавшая на сажень кукуруза должна была доказать маловерам, что и в условиях Севера может расти такая сугубо южная культура, как кукуруза.

Вербенков был замечен в области. Его выдвинули на место старого секретаря райкома. Тогда была мода отправлять на покой всех достигших пенсионного воз­раста. И в обкоме как раз на пост заведующего сель­скохозяйственным отделом был выдвинут молодой об­ходительный человек, недавно закончивший юридиче­ский институт. Ему-то особенно понравился Вербенков,

у которого в совхозе были установлены армейские по­рядки. Импонировало и агрономическое образование Вербенкова, и его представительный вид, и внушитель­ная орденская колодка на широкой груди — то есть все то, чего как раз не имел этот свежеиспеченный пар­тийный деятель.

Вербенкова вскоре избрали секретарем райкома. И он дал ход кукурузе! Под «королеву полей» он при­казал выделить лучшие участки в совхозах и колхозах. На всех дорогах и перекрестках тогда появились транс­паранты: «Слава кукурузоводам!»

Но одна кукуруза не могла вывести район в число пе­редовых по области; вот тогда-то «слава» пошла гулять и к хлеборобам, и к животноводам. Примеры зарази­тельны. Славы захотелось всем! Даже сыроваренный завод повесил у себя на воротах: «Слава сыро­варам!»

В районе за короткий срок до того наславились, что слова критики нельзя было сказать на каком-нибудь собрании. Как же критиковать, когда все такие слав­ные? .. Слава ведь добралась и до районных организа­ций. Каждый хвалил себя. Не устоял перед этим и райком.

На отчетно-выборной партконференции района Вербенков хотя и был включен в список, но при голосовании его забаллотировали. Правда, через некоторое время его выдвинули на должность председателя райисполкома. Но и здесь он продержался только один срок.

Зачем этот динамик орет с такой оглушающей силой? Чего он орет? Что случилось чрезвычайного? — спросил Вербенков в ярости.

Плановая точка. Ему и положено орать, — с усмешкой ответил Сергей Петрович.

Но ведь он отравляет людям жизнь! Как же здесь жить?

Трудно! Писали во все районные инстанции. Толку — никакого. Никому не докажешь, что он отрав­ляет людям жизнь. К тому же — никому не нужен. У каждого в доме свой радиоприемник. Надо будет — включат.

Нет, я вижу, народ здесь живет инертный, ника­кого порядка у себя не могут навести! — сердито сказал Вербенков и пошел меж могил большими шагами.

Но Сергей Петрович и на этот раз поступил деликат­но: не сказал, что вопрос о радиоточке раз и навсегда был решен в бытность Вербенкова председателем рай­исполкома, а потом уж никому не хотелось его заново поднимать. Пропала охота!

За оградой кладбища они снова оказались на откры­том месте, на ветру, и, сунув бутылки в карманы, побе­жали перелеском, а потом опять низиной, что шла па­раллельно дороге. Правда, на этот раз они не взялись за руки.

Озябшие, усталые, они ввалились в дом и снова сели за стол, благо он был накрыт, снова было много всякого соленья к водке.

Вербенков придвинул к себе стакан.

В это время повалил снег, да такими крупными хлопьями, что им обоим стало жутко: не зима ли вер­нулась?

Вербенков налил себе водки, спросил:

Ну, а неужели вы у себя в поселке так ничего и не добились? Всюду вам и все отказывают? — Он вы­пил.

Почему же, — задумчиво, но не без иронии от­ветил ему Сергей Петрович. — Это так, постороннему не видно. И у нас свои достижения есть. Хорошая са­модеятельность. Хорошая баня. Официантки у нас в столовых не берут чаевых. Как в Японии! — И он вы­пил свою рюмку.

Мария посидела некоторое время с мужчинами, вы­пила «старки» и пошла хлопотать по дому. Работы вся­кой у нее хватало. Надо было укрыть принесенную рас­саду; выпустить побегать в сенях цыплят, которых в эту весеннюю пору не очень-то легко было достать на инкубаторе; приготовить щи...

Изредка она все же забегала в столовую узнать, не надо ли чего к столу, и убегала. Мужчины, развалясь в древних креслах, из которых во все стороны торчали вылезшие пружины, мирно вели свой мужской разго­вор: толковали о политике, о том, что делается пра­вильно в стране, а что неправильно, рассуждали о меж­дународных делах, вспоминали войну.

Ю Георгий Холопов                27$

Пустая водочная бутылка уже сиротливо стояла на полу. Катастрофически быстро сокращалось содержи­мое в бутылке «старки».

А там прошел обед, за которым была осушена и «старка». Мария выпроводила мужа и гостя погулять, а сама принялась наводить порядок в столовой. Они забрались в лес и долго проплутали в нем. Сергея Пет­ровича вначале немного покачивало. Но его железной рукой поддерживал Вербенков. Он был крепок, что дуб, этот Вербенков. Свалить его было не так просто. Даже стаканами!

С прогулки они вернулись посвежевшими и, что са­мое удивительное, — голодными. Уже смеркалось.

Вербенков сунул Марии пачку денег, — она редко держала в руках такую большую сумму, — попросил достать чего-нибудь еще выпить.

Но она решила, что им хватит и того, что они вы­пили за день, и категорически запротестовала против похода в поселок. К тому же было поздно, магазин был закрыт.

— А может... зайти к бабке Аксинье? — пряча глаза, спросил Сергей Петрович. Ему было весело. На него иногда находило этакое прогрессирующе бесша­башное настроение.

Мария боялась его в такую минуту.

«— К этой шинкарке можете идти сами! Я к ней не ходок! отрезала она.

Тогда они пошли. И вскоре вернулись. Принесли са­могона в бидоне.

И тут Вербенков допустил первую ошибку: сменил рюмку Сергея Петровича на стакан, уговорил его пить с ним «на равных». Сергей Петрович попробовал было запротестовать, но Вербенков уже чокнулся с ним, при­шлось хлебнуть чуть ли не половину налитого.

Сергея Петровича все подмывало спросить Вербенкова, чем он занимается сейчас, где работает. Он ждал, что это скажет сам Вербенков. Но Вербенков, судя по всему, этого не собирался делать. Тогда он решился, спросил.

Вербенков зло ткнул вилкой в миску, подцепил огу­рец.

—« Работал председателем колхоза. Сам пошел! Вы-

брал самый отстающий. Никто его, черта, мне не навя­зывал!

Почему—«работал»?

Вербенков похрустел огурцом.

Потому что больше не работаю.

Чем же занимаешься?

Работаю. Тоже «работа»! .. Ладно, смейся. Пули не боялся, не побоюсь и смеха...

Не понимаю тебя. С чего это мне смеяться?

А с того, что директорствую на рынке. Другому дураку покажется, что Вербенков туда пошел потому, что работа хлебная. А работа так себе. Но за перво­сортность продуктов — ручаюсь. Тут меня не прове­дешь! Надо будет что — приезжай сам, Марию посы­лай.

Сергей Петрович некоторое время сидел, словно оглушенный. Потом еле слышно проговорил — не то он советовал, не то размышлял вслух:

Агроному как раз и хорошо быть председателем. Там он может принести много пользы.. .

Сложный это вопрос, Потанин. Думал я тоже: вот оно, истинное мое призвание, землю знаю и люб­лю. ..

Ну, ну, ты рассказывай, это же так интересно.. .

Понимаешь, люди нынче пошли какие-то другие, не могу я к ним приспособиться. Ты им все делаешь, а они все же недовольны тобой, хотят чего-то боль­шего. ..

Как это понимать?

Да понимай как хочешь. Больно самостоятель­ны все стали. Своей головой хотят думать. Не выносят никаких приказаний!

Но ведь работа на рынке никак не для тебя! Был на таких ответственных постах...

На этой работе остается много свободного време­ни, Потанин. Думаю диссертацию писать. Вернее, я ее уже начал! Есть у меня одна темка по колхозному производству. .. — Вербенков вытащил из-за спины сире­невую папку, потряс ею перед носом Сергея Петрови­ча, — Кандидатский минимум, как ты, наверное, дога­дываешься, я давно сдал. По своей темке я уже исписал страниц тридцать, захватил с собой, думаю, на досуге почитаешь. Надо будет где — исправишь по своему

усмотрению. Ошибки всякие могут вкрасться в текст, сам знаешь, многому я не успел научиться в этой ве­черней школе, а учеба в институте прошла большей ча­стью на общественной работе. А может быть, поможешь мне написать одну-две главки? В полку, помнится мне, бумажки всякие сочинять ты был мастак. В долгу Вербенков не останется! Отблагодарю отрезиком на костюм или чем-нибудь другим...

Любопытно, любопытно, — с загадочным видом проговорил Сергей Петрович, внимательно изучая сво­его собеседника. Казалось, он его видит впервые.

Надо, брат, о старости думать, — продолжал до­верительно Вербенков. — Наука — дело надежное, пер­спективное. Сам знаешь — ученым у нас всюду почет. Тут ты как за каменной стеной.

Любопытно, любопытно, — с той же загадочно­стью проговорил Сергей Петрович, но на этот раз к тому же побагровел. Протянул руку за папкой.

Но Вербенков подмигнул ему, спрятал папку за спи­ну, сказал:

Этим займемся завтра! На свежую голову! Вре­мени у меня хватает!

Да, все это было очень любопытно! ..

Сергею Петровичу взорваться бы от бесцеремонности гостя, но он сдержался. Только посмотрел на него как- то нехорошо.

Вербенков перехватил его взгляд, присмирел и за­молк.

Наступила долгая пауза.

За столом сидели два разных и чужих человека, которых связывало только далекое прошлое и между которыми ничего не было связующего в настоящем. Это понял Сергей Петрович, но не понял Вербенков.

Опершись руками о край стола, Сергей Петрович встал. К тому же пора было спать. Было уже поздно. Мария наведывалась уже дважды.

Что бы Вербенкову тоже встать, последовать при­меру Сергея Петровича?

Вербенков совершил вторую ошибку, последствия которой он, конечно, не мог предугадать...

Посидим еще немного, с тобой так интересно! — Он схватил Сергея Петровича за руку, насильно усадил обратно в кресло.

А ты спросил, Вербенков, интересно ли мне с то­бой? — снова сдерживая себя, чтобы не взорваться, до­вольно-таки спокойным, но уже твердым голосом спро­сил Сергей Петрович.

Не спросил, каюсь! — Вербенков схватил стакан, сунул в руки Сергея Петровича, чем совершил новую непростительную ошибку: тому уже было достаточно выпитого. Протянул свой стакан, чокнулся. — Пей!

Сергей Петрович машинально отхлебнул глоток, по­морщился. ..

А не спросил потому, что тебе совсем наплевать на меня. Понимаешь? На-пле-вать! — Для большей убе­дительности Сергей Петрович ударил кулаком по столу.

Ну, ты это того... загнул... мы же однополча­не... с чего это мне вдруг да наплевать на тебя? — взмолился Вербенков.

А я тебе объясню, с чего! .. — Сергей Петрович положил сжатые кулаки на стол. Вид у него был реши­тельный. Таким, наверное, он был на высоте «Верблюд», когда остался единственным защитником. — Ты важен сам для себя и сам по себе! Тебе важно свое собственное мнение обо всем, а не мнение других! Вот так, Вербенков! Воображаю, как ты председательствовал в этом несчастном колхозе. Слова людям, наверное, не давал сказать? Только приказывал? Как на фронте: «Давай, давай!» Но война уже давно закончилась, больше два­дцати лет! В мирные дни существуют другие порядки, люди хотят жить по-человечески, работать в нормаль­ных условиях, без окрика, без унижения своего достоин­ства. ..

Вот это разговор фронтовиков! Люблю откровен­ность! — пытаясь перевести разговор в шутку, сказал Вербенков.

Но на Сергея Петровича смотрели жесткие, холод­ные глаза.

Я тебе могу и больше сказать! — с угрозой че­ловека, решившего сжечь все мосты, проговорил Сергей Петрович.

Давай, давай!

На Свири тебе надо было высадиться намного правее Балагурова. А ты знал, что Балагурову обещано «Героя», если он первым зацепится за тот берег. Ты и

высадился поближе к его участку, поближе к славе. На­деялся, что и тебя заметят.

Ну, это неправда, Потанин. Видит бог, что не­правда. Все знают: течением мои лодки унесло, сам знаешь, какая Свирь в этом месте.

Все не знают, а ты знал! — не обращая внима­ния на его слова, продолжал свою мысль Сергей Петро­вич. — Потому ты и попал под огонь противника, понес большие потери. Одних убитых у тебя было че­ловек десять, о раненых я уже не говорю, кто их тогда считал.,,

Все это чистая неправда!

Послушай, послушай!.. Ты думал о своей славе, потери для тебя не играли никакой роли, ты о них про­сто не задумывался. А Балагуров думал! Победителей не судят, тебя тоже не судили в суматохе и в горячке боя. Даже по-своему оценили твой поступок! А «Ге­роя» все же дали Балагурову и его ребятам, а не тебе! Но ты удачливый, тебя не зря называли «Удачливый Вербенков», ты и получил Красную Звезду...

И все равно это неправда! Раз можно быть удач­ливым, два, но не десять! А орденов у меня, сам знаешь, хватает...

Разве дело в орденах? .. Важно всегда оставать­ся человеком! Человеком! Понимаешь — че-ло-ве-ком? Тебе что-нибудь говорит: че-ло-ве-ком? Человеком! А ты им никогда не был. Я же тебя помню: только слы­шишь — «давай, давай!» А что «давай»? Людей не жа­лел. Сколько у тебя погибло под Питкяранта? Я ведь все знаю! Можно было бы многие участки обойти, а ты всюду лез напролом. Только и слышали твое: «Давай, давай!»

Задним числом можно самого господа бога кри­тиковать! Для этого, Потанин, большого ума не нужно. Важен итог: мы победили немца, а не он нас!

А ну тебя к черту! — сказал Сергей Петрович и положил голову на скрещенные руки; потом снова под­нял. Он высказал ему и последнее, о чем между ними не принято было говорить и вспоминать: — А знаешь? Тогда и рота наша не погибла бы, не загони ты ее до последней возможности. Что бы дать людям часок-дру­гой отдышаться? Так нет! Все кричал: «Давай, давай!» Ну и дали!.„ Повалились все и заснули вечным сном.

Только я чудом уцелел. — Он уронил голову на руки. Теперь он спал.

Вербенков минут пятнадцать сидел, как парализо­ванный, угрюмо уставившись в тарелку. Жестокие сло­ва ему пришлось выслушать! Он думал над ними. И от кого выслушать? От того самого Сергея Потанина, кото­рый слыл за чудака в роте; вечно у него что-нибудь было не в порядке — то обмотка, то гимнастерка. Прав­да, если надо было написать какую-нибудь серьезную бумагу, то командир обычно звал к себе Потанина, а не его, Вербенкова.

Конечно, надо было обидеться, встать и уйти. Он размышлял над этим, не зная, как поступить. К тому же была ночь, поезда не ходили. Если Сергей Петрович выглядел пьяным, то у Вербенкова — ни в одном глазу. Если какой хмель и был у него в голове, то и он теперь быстро улетучился. Чем больше Вербенков пил, тем больше трезвел.

Он решил все-таки не ссориться с Потаниным. Мо­жет быть, он уже и сам не помнит, что сказал спьяна? К тому же не рекомендуется ссориться с однополчани­ном. Не рассказать ли ему что-либо смешное?

Вербенков с трудом растормошил Сергея Петровича, сунул ему в руку стакан с самогоном, чокнулся, сам выпил и Сергея Петровича заставил это сделать.

Представь себе — на днях встречаю известного тебе Федора Федоровича! — игривым тоном, как будто бы ничего такого не случилось между ними, сказал Вербенков. — Просил меня устроить его конюхом в сов­хоз, в транспортной конторе не хочет работать.

Какого еще там Федора Федоровича? — снова положив голову на руки, спросил Сергей Петрович. Веки его, точно намагниченные, склеивались сами.

Ну, Федора Федоровича не помнишь!.. Ай- ай-ай!

Сергей Петрович молчал. Он спал.

Вербенков сунул ему кулак под бок.

А, что? — вскочил с места Сергей Петрович.

Говорю: как же не помнишь Федора Федоро­вича?

Какого Федора Федоровича?

Все его помнят, а ты нет! Как же так? Войну всю можно забыть, а Федора Федоровича разве забудешь? .. — Вербенков» снова взял стакан, вложил его в руку Сергея Петровича, чокнулся: — Пей! — Даже за столом он любил командовать!

Тот машинально поднес стакан к губам, сделал гло­ток, весь сморщился. Вербенков хлебнул из своего чуть ли не половину.

Ну как не помнить этого странного солдата? Под­ходец нужен был к нему. Обращаться вежливо, назы­вать не «рядовой Сысоев!», а по имени и отчеству: «Федор Федорович!» Тогда он все сделает, даже не­возможное! . •

Нет, не помню.

Помнишь, командиры взводов, у которых он успел побывать, не раз собирались щлепнуть его? За невыполнение приказаний? Сам понимаешь, в бою не до «вежливостей». Но, слава богу, каждый раз благо­разумие брало верх, приходилось считаться и с судь­бой, и с возрастом этого старого хрыча — каждому из нас он тогда годился в отцы родные.

Положив голову на руки, Сергей Петрович спал.

А Бербенков, тупо уставившись в тарелку, продол­жал:

А командира третьего взвода Никритина помнишь? Он-то и подсунул мне этого Федора Федорови­ча. Говорит: «Помучайся с ним и ты, Вербенков, чего Это нам одним мучиться?» Помнишь Никритина? А я, представь себе, взял этого Федора Федоровича и не Жалел! Зажил с ним душа в душу! А почему, ты Думаешь? Разгадал характерец его! .. Ты слушаешь Или нет?

Сергей Петрович снова подпрыгнул в своем кресле, когда на этот раз удар тяжелого кулака Вербенкова Пришелся ему по животу. Он тупо ахнул, но Вербенков Протянул ему стакан. Сергей Петрович выпил, чего-то еще пожевал. На этот раз он даже проявил заинтере­сованность в этом Федоре Федоровиче, спросил, какой же характерец был у него.

А вот ты и послушай, — сказал Вербенков. — Началось с того, что как-то я замечтался, сказал: «Эх, хорошо бы к майским праздникам достать какой-нибудь дичи!» — «Хорошо бы, конечно!» — согласился этот Федор Федорович. «Были бы вы помоложе — прика­зал бы достать!» — говорю шутливо. А он мне: «Тут дело не в возрасте! Попросите как следует»... Я ему и говорю в том же шутливом тоне: «Будьте добры, Фе­дор Федорович, пожалуйста, достаньте какой-нибудь дичи к майским праздникам»... Потанин, ты слушаешь или опять спишь?

Сергей Петрович спал.

Вербенков ткнул его кулаком в бок.

Сергей Петрович уже привык к ударам. У него уже выработался условный рефлекс. На этот раз он сам потянулся к стакану, сделал глоток...

И что ты думаешь? — продолжал Вербенков, что-то жуя. — Говорит: «Ну, это другое дело, товарищ командир. Будет вам дичь!» Й сдержал свое слово! На другой же день старик приносит откуда-то двух уток...

Двух уток? — сквозь дрему спросил Сергей Пет­рович.

Вопрос его очень обрадовал Вербенкова:

Именно двух уток! Я приказал подрезать им крылья и пустить в озеро, помнишь, начиналось за бу­горком, сразу же за моей землянкой? ..

Сергей Петрович мотнул головой и ткнулся на руки.

Ну, думаю, штучка же этот Федор Федорович! Как-то я ему пожаловался: «Много мышей в землянке, всю ночь пищат, спать не дают». Ты думаешь, он как-нибудь отреагировал на это? Нет! Молчит! Как будто бы не ему говорят! Но я уже знал секретец, ключик-то был у меня! Говорю: «Пожалуйста, Федор Федорович, достаньте где-нибудь кошку, житья нет от мышей». И что, ты думаешь, отвечает эта старая калоша? «Будет вам кошка»... — и тащит ее на другой день! Учти, на десять километров не было ни одной деревни, ты дол­жен помнить...

Вербенков, начав рассказывать про Федора Федо­ровича, уже не мог остановиться, его точно понесло под гору, уж очень осязаемо вспомнились ему военные будни...

Пошли спать, — после очередного удара взмо­лился Сергей Петрович, вставая. — Спать хочу. Я больше не могу.

Нет, нет! Послушай самое интересное! — Вербенков схватил его за шиворот, тряхнул, усадил обратно в кресло. — Однажды я попросил у этого Федора Федоровича невозможного. Понимаешь?»* Не-воз-мож-но- го! .. Ты понял, Потанин, нет?

Тот что-то промычал в ответ и мотнул головой. Но этого уже было достаточно Вербенкову, чтобы снова во­одушевиться и продолжать свой необыкновенно затя­нувшийся рассказ.

Я попросил у него лошадь. Понимаешь, Пота­нин, лошадь! Лошадь как раз достать было негде! .. Этот старый черт тогда задумался — учти, задумался впервые! — но обещал выполнить и эту мою просьбу. Да, просьбу, а не приказ! И что ты думаешь? Выпол­нил! Привел откуда-то пегого старого, послушного ме­рина. Помнишь этого мерина?

Сергей Петрович снова мотнул головой и теперь от­кинулся на спинку кресла.

Вербенков, не обращая на него внимания, продол­жал:

Но на этом проклятом мерине я и погорел! Ты, наверное, не помнишь всю эту историю. Тут я, как в известной сказке, остался у разбитого корыта. Ко­рыта! Понимаешь, корыта! — Он потряс Сергея Петро­вича за руку. — Подменили словно с того дня моего Фе­дора Федоровича! Забросил меня, старый хрыч, не от­ходит от своего мерина! Кормит его свежими травами, купает в озере, землянку ему сделал. Как-то еще гово­рит мне: «Вот не знал, что лошадь такое благородное животное! А то бы, знаете, никогда не воровал и не си­дел в тюряге. Так что вы меня больше не зовите «Федор Федорович»! Зовите «рядовой Сысоев»! Ты понял, что он сказал, Потанин? Понял смысл? Человеком почув­ствовал себя этот старый хрыч, не хочет больше при­служивать! ..

И он снова сунул кулак в бок Сергея Петровича.

Сергей Петрович открыл глаза, долго смотрел на него загадочным взглядом, точно не узнавая.

Кто ты? — ткнув пальцем в Вербенкова и держа палец, как пистолет, спросил Сергей Петрович.

Да это я, Вербенков, Вербенков! — почему-то ис­пугавшись и схватив его за палец, словно он мог выстре­лить, горячо проговорил фронтовой друг.

Нет, ты не Вербенков! Ты болван! Понимаешь —* болван!.. Это ты хочешь к своим регалиям добавить еще степень?  «Остепениться»? .. Вот тебе кукиш!

Вербенков обомлел. Вскочив, он схватил сиреневую папку, прижал к груди.

Кандидат сельскохозяйственных наук Болван!., Как вам это нравится? — произнес Сергей Петрович и залился смехом.

Все мог перенести Вербенков, все «отразить», но только не смех.

Сунув папку под мышку, он вышел из-за стола.

А Сергей Петрович все смеялся. Но вот хлопнула одна дверь, вот вторая.

Сергей Петрович тоже вышел из-за стола.

В холодных сенях он на какую-то долю секунды пришел в себя, и не столько от холода, сколько от не­осознанной обиды, оттого, что не все, что думал о Вербенкове, высказал ему.

Держась обеими руками за стену, бочком, корот­кими шажками, Сергей Петрович добрался до дверей своей комнаты. Он нашел в себе силы открыть и за­крыть дверь и, пошарив по ней, толкнуть задвижку, в страхе, что Вербенков может вернуться и последовать за ним.

Сереженька, что с тобой? , — вскрикнула про­снувшаяся Мария.

Большим усилием воли, сквозь слипшиеся веки, Сергей Петрович посмотрел на жену, хотя и не увидел ее. Он занес назад руку, пытаясь стянуть с себя руба­ху, но на это у него уже не хватило силы. Он сделал шаг и рухнул на упругие и сильные руки Марии.

Она уложила его на топчан, села рядом, — в не­трезвом виде он бывал совершенно беспомощным, —- сняла с него ботинки, сдернула вместе с верхней и ниж­нюю рубаху и вторично вскрикнула:

Сереженька, кто это тебя?

Бока его были в почерневших синяках.

Но он не ответил. Он уже крепко спал.

Тогда она вскочила с топчана, набросила на плечи халат и, зажав полы в кулак, босая выбежала в сени. Рванула двери в столовую. Гостя там не было. Пустовала тахта, на ней постель даже не была рас­крыта.

Она выбежала во двор. Калитка была настежь рас­пахнута. Ударом ноги она прикрыла ее, потом свеси­лась с нее, посмотрела вправо и влево вдоль улицы,

289

Вербенков был уже далеко от дома. Он шел широким и твердым шагом в сторону станции; правой свобод­ной рукой он энергично размахивал, в левой нес свою сиреневую папку.

Она сперва тихо, потом уже громче окликнула его. Он не обернулся.

«Хорошо или плохо, что так у них закончился этот вечер?» — размышляла она, возвращаясь в дом. Те­перь она не удерживала полы халата, и ветер трепал их, как парус. Продолжая размышлять над происшед­шим, она подумала о том, что зря ее Сереженька по­скандалил с этим Вербеновым, в то же время совсем не представляя себе, как он мог решиться на такое. Но синяки тому были убедительным свидетельством. Она терялась в догадках: «Поспорили из-за погибшей ро­ты? Наговорил лишнее о его взлетах и падениях? .. Может быть, сказал что-то непотребное о его будущей диссертации? .. Вербенков еще способен сделать зло, — думала она, — хотя времена нынче уже не те. .. Но кто знает, кто знает! . . У него знакомства, у него вли­ятельные дружки. . . Отказался дописывать его диссер­тацию? .. Может быть, не стоило этого делать? .. Все равно Вербенков добьется своего, напишет свою рабо­ту. Если не сам, так кто-нибудь другой это сделает за него. И защитит! Атаковать он умеет! И будет потом людям лет десять морочить голову своими незрелыми научными выкладками и опытами. А там, пока разбе­рутся в их ценности, подойдет уже пенсионный воз­раст, на что он и рассчитывает, уйдет он на покой с кандидатским званием и с солидной пенсией. О боль­шем он ведь не мечтает! ..»

Когда Мария вошла в комнату, Сергей Петрович лежал на спине, разметав руки, закатив глаза и как тогда постанывая.

Чтобы снова, в третий раз, не вскрикнуть, она за­кусила руку. Через двадцать с лишним лет после окон­чания войны и она вспомнила войну. Война предстала перед ней тоже в поразительных подробностях. Тогда она была девчонкой и со стайкой сандружинниц ра­ботала в медсанбате. Как-то, уже перед самым оконча­нием войны в Карелии, летом 1944 года, их утром под­няли по тревоге, посадили на грузовики и повезли лес­ными дорогами. В прокаленном солнцем лесу кружило

голову от запаха сосны. Потом пошли смешанные ле­са. Вдоль дороги всюду росли ландыши. Их было мо­ре. Росли они букетиками, чем потрясли городских девочек.

Вскоре их привезли на большую лесную поляну. И поляна вся была утыкана букетиками ландышей. Но тут девочки закричали в голос.

Этот крик до сих пор стоит у нее в ушах. И она кричала вместе со всеми.

На поляне лежали убитые. Это были солдаты ди­визии прорыва, остаток одной из рот — около ста че­ловек, которую с неделю как принял Вербенков после присвоения ему лейтенантского звания. Эта рота шла в дивизии в авангарде наступающих войск во главе со своим новым честолюбивым командиром.

У каждого из убитых рядом лежал автомат, из ко­торого ни один не успел перед смертью сделать и вы­стрела. Ни один, судя по всему, не успел даже вскрик­нуть. Их прирезали спящих, когда после многоднев­ных боев роту вывели на отдых на эту поляну и когда от предельной усталости все повалились на траву. И солдаты, и поставленные вокруг поляны часовые. «Удачливый Вербенков» в это время был вызван к комбату, потому и остался живым и невредимым.

Трагедия с ротой произошла в час, когда на поляну случайно вышла группа блуждающих в окрестных ле­сах вражеских солдат во главе с капралом. (Подробно­сти через несколько дней удалось узнать от раненого, схваченного при преследовании этой группы.) Капрал смекнул, в чем дело, первым выхватил финку, его при­меру молча последовали его солдаты и, переползая от одного спящего к другому, одной рукой зажав им рот, а другой нанося короткий удар прямо в сердце, при­кончили всех: одного, правда, не до самой смерти. Это был ее Сереженька, вернее, он стал им, когда она вы­ходила его своими руками. Финка прошла мимо серд­ца, на расстоянии какого-то миллиметра...

Она нагнулась, приложила ухо к его груди — как тогда, на поляне, — он еле слышно дышал. Но сердце у него билось ровно.

Она подошла к окну. Снег по-прежнему плотным слоем лежал в саду и на вскопанных грядках ого­рода.

Она подумала о том, что именно с того летнего дня той далекой военной поры не может смотреть на лан­дыши. Что смотреть! Ненавидит! Если встретит где в лесу — отвернется.

Ветер дул с озера с нарастающей силой, и сирот­ливо покачивали голыми ветками яблони в саду. В прошлом году, помнится, в эту пору на них уже рас­пустились первые почки.

Запаздывала, запаздывала в этом году весна.

Косов, август 1967 г.

Кирилл Дорош идет!..

Это было 12 ноября 1941 года.

Выехав рано утром из штаба 3-й морской бригады балтийцев в Доможирове, я часам к одиннадцати при­ехал в Нижнюю Свирицу. Мне здесь, на командном пункте 2-го батальона, надо было сменить лошадь, взять провожатого и пуститься в дальнюю дорогу на «пятачок», к Кириллу Дорошу.

Свирь уже была скована льдом, и катера, баркасы, самоходные баржи, застигнутые внезапно ударивши­ми морозами, с трудом ломая лед, пробирались из Ла­доги на зимнюю стоянку. А стоянки здесь всюду, как на реках Свирь и Паша, так и на каналах и протоках, окружающих Нижнюю Свирицу.

Пока меняли лошадь, я сидел у комбата Шумейко. Комбат ухитрялся беседовать со мной и одновременно говорить по телефону с ротами, Вдруг он протянул мне трубку:

Послушайте! Поет Дорош!

Беру трубку. и ушам своим не верю! В трубке поют:

А я піду в сад зелений,

В сад криниченьку копать.

Я с удивлением посмотрел на Шумейко.

Он рассмеялся:

Стоят далеко, скучновато одним, вот и забавля­ет бойцов — своих и тыловых рот — песнями. Знает их — пропасть!

Как далеко его рота?

Да километров тридцать будет от нас.

Рота стоит от КП батальона... в тридцати кило­метрах? Я сперва этому не поверил. Но Шумейко раз­вернул передо мной карту. Я поразился. Ни в одной

из войн, пожалуй, еще не бывало такого. Обычно роты стоят где-то рядом с КП батальона. Один-два километ­ра — от силы! Как исключение, могли стоять и не­сколько дальше. Но тридцать километров?!

Я снова прижал к уху трубку и услышал голос с хрипотцой:

А теперь, хлопцы, антракт. Завтра будет гар­монь.

Я вернул трубку Шумейко. Он сказал г

Да, наш Кирилл один среди болот. «Пятачок» его — аванпост перед нашей обороной на Свири. Труд­ненько иногда приходится Дорошу, но такой за себя постоит. Я за него спокоен.

О Кирилле Дороше мне в Доможирове подробно рассказал командир 3-й морбригады Александр Петро­вич Рослов. Комбрига я знал с первых дней войны. Это был храбрый и умный командир. Моряки-балтий­цы в нем души не чаяли. Рослов всегда появлялся на самом опасном участке, всегда во весь рост, спокой­ный, рассудительный, одним своим присутствием вдохновляя моряков в бою.

Скупой на похвалу, Рослов горячо отозвался о До­роше :

— Имя Дороша у нас стало широко известно в дни отступления, в сентябре. Соверши Дорош свои подвиги не при отходе от Тулоксы на Свирь, а несколько поз­же, его, быть может, особенно и не заметили бы: вско­ре наши балтийцы закалились в боях, и героические подвиги потом уже не являлись редкостью. Но это бы­ло еще в начале сентября, когда всюду и всем было тяжело — на всем советско-германском фронте! — ив особенности, как вы знаете, у нас, в Карелии. Седьмая Отдельная армия, рассеченная противником на две ча­сти, отступала на север — к Медвежьегорску, и на юг — к Свири. Никогда мне не забыть этих дней, не вычеркнуть из памяти многокилометровых маршей, изматывающих лесных боев, холода и голода.

В те дни командир взвода главстаршина Кирилл Дорош собрал самых отчаянных и храбрых матросов, которых знал по Кронштадту или с которыми подру­жился на фронте, и со своим обновленным, пополнение

ным подразделением прикрывал отход морбригады на Свирь.

Дорошевцы называли себя «бессмертными» — они выходили из любой, самой тяжелой переделки. При­крывая бригаду, «бессмертные» попутно собирали в лесах раненых и отставших, хоронили погибших, вы­ручали из окружения попавших в беду, подбирали бро­шенное оружие, и к моменту прихода бригады на Свирь взвод Дороша, выросший до роты, стал едва ли не самым боеспособным среди других подразделений бригады. У него чуть ли не все коммунисты и комсо­мольцы!

Кирилл Дорош был одним из первых, кто после от­хода от Олонца, миновав Гумбарицы, сказал своим «бессмертным»:

— Стоп, ребята! Дальше уходить некуда! Дальше все дороги ведут в Ленинград! Давайте поклянемся: «Умрем здесь, но больше не отступим ни на шаг!..»

Глубоко зарывшись в берег Ладожского озера, До­рош сделал оборону роты неприступной крепостью. Только ли крепостью, за стенами которой можно было бы отсидеться? Нет. Крепость Дорошу была нужна для того, чтобы самому бить и изматывать врага. Его бой­цы вскоре уже стали совершать дерзкие вылазки: они налетали на фашистские штабы, резали коммуника­ции, брали пленных. Это теперь были опытные воины. От их благодушия первых дней войны не осталось и следа.

Особенно же рота Дороша отличилась в недавних боях. Командующий армией генерал Мерецков за храбрость, за боевую инициативу, за умелые действия присвоил глазстаршине Кириллу Дорошу сразу звание старшего лейтенанта. Случай редкостный, если не единственный в нашей армии...

Вскоре подошли дровни, и мы с начальником шта­ба 2-го батальона Стибелем и возницей, машинистом торпедного катера Иваном Садковым, вооружившись автоматами, прихватив и по запасному диску, трону­лись в дорогу — на «пятачок» к Кириллу Дорошу.

Сперва мы ехали Новоладожским каналом, по­том — Загубской губой. В туманной мгле впереди простирались необозримые ледяные просторы Ладоги. Слева еле-еле проглядывались дома в Загубье и маяк с давно погасшим огнем на оконечности мыса Избушечный. Повернув вправо, мы поехали устьем Свири. Устье широкое, не видно в тумане противоположного берега.

Вокруг ни живой души! Пустыня! — сказал я.

Нет, это не совсем так, — стал пояснять Стибель. — Сейчас за нами наблюдают сотни глаз. Пра­вый берег в районе обороны нашего батальона тоже надежно охраняется. Там стоят две роты, прикрытие 4пятачка» Дороша на случай обхода немцев. А вооб­ще — этот укрепленный участок единственный на том берегу. От него и дальше к Онежскому озеру — на двести километров! — находится враг,

Чья рота стоит в устье Свири?

Лейтенанта Ратнера. Сам он в последнем бою тяжело ранен.

Неужели немцы доходили и до устья?

Нет, не доходили. Ратнер был ранен далеко от линии своей обороны. Оставив один взвод в устье, он с двумя другими пошел помогать Дорошу разгромить немецкий батальон, стоящий неподалеку от «пятачка». Они ведь кореши, всегда помогают друг другу.

Когда это случилось?

Сравнительно недавно — двадцать пятого ок­тября.

О Ратнере, этом храбром командире, я много был наслышан еще летом. Тогда он командовал взводом, держал оборону устья Тулоксы, по соседству со взво­дом Дороша. Взводам Дороша и Ратнера больше всего тогда доставалось от немцев. Они же обороняли мост через Тулоксу, на который немцы ежедневно соверша­ли налеты авиацией. Делал это противник безнаказан­но, десятками самолетов, хотя, правда, разрушить мост ему так и не удалось.

Да, я вспоминаю Ратнера — в синем кителе, щуп­ленький, с усиками. Мне приходилось бывать в его взводе, как-то даже в перерыве между боями недолго беседовать с ним...

Лошадь въехала на правый берег и пошла через варосли хрустящего камыша. Дальнейший наш путь пролегал через бесчисленные болота. Только ледок похрустывал под полозьями наших дровней. Порой лед трескался резко, как натянутая струна, порой глухо, как глубинная бомба.

Вскоре впереди по берегу небольшой речки Лисья замаячили какие-то избенки. Когда мы подъехали ближе, то этих избенок оказалось больше десятка, и среди них — двухэтажный барак, обшитый тесом.

Это был рыбацкий поселок того же названия, что и речка. Избенки закоптелые, ветхие. В одних — ото­рваны двери, в других — нет окон. У каждой валяются у порога сети и колья.

Поселок является чем-то вроде передаточного или промежуточного пункта между КП батальона и ротой Дороша.

Мы входим в барак. Комната справа полна солдат. Накурено так, что лиц не различить, как в парной.

Нам, пришедшим с мороза, уступают скамейку у топящейся печки, дают по стакану кипятка, расска­зывают, что в доме, где мы находимся, останавливал­ся Киров, когда приезжал в эти места на охоту. А из­бенки, раскинутые по берегу речки, — рыбачьи бани. В них рыбаки коптили рыбу, сушили сети. Сергей Ми­ронович, рассказывают солдаты, любил эти места. Осенью здесь уйма дичи, да и рыбалка на Лисьей хо­рошая.

Отогревшись и наслушавшись всяких рассказов, мы вскоре снова пускаемся в дорогу. Мороз крепчает. Я стыну в своем полушубке, глубже зарываюсь в село.

Пересекаем Лисью. По берегу всюду виднеются стога сена, штабеля дров, разбитые барки. Сама речка за поселком перегорожена кольями с натянутыми се­тями. Но сети уже впаяны в лед. Внезапно нагрянули морозы.

Наша лошаденка храпит от усталости. Снова мы едем болотами. Как наш возница Иван Садков ориен­тируется в этих местах — уму непостижимо.

Уже в сумерках мы въезжаем на берег Ладожского озера. Ветер рвет и мечет на Ладоге. Далеко в озеро вдается ледяной припай. А за ним, даже сквозь вой ветра, слышно, как бесятся вспененные волны.

Вот впереди показываются какие-то холмы. Я до­гадываюсь: это занесенные снегом блиндажи! Правее и в сторонке виднеется вышка вроде парашютной.

Вот и долгожданный «пятачок» Дороша! — го­ворит Стибель.

Да, приехали, — с радостью подтверждает Иван Садков.

Я оглядываюсь вокруг. Как будто бы ничего здесь примечательного и особенного.

Дорош неожиданно появляется из-за холмика. Не­смотря на ветер и мороз, он в ватнике, в сапогах. За пояс натыканы гранаты, на груди висит автомат. С виду он больше похож на командира партизанского отряда, а не роты морских пехотинцев.

Зачем же я вам, чертям, в первую очередь по­сылал полушубки, раз вы тут все ходите в ватни­ках? — вылезая из дровней, недовольно бурчит Сти­бель, увидев в сторонке еще двух Автоматчиков в ват­никах.

Слышу рокочущий голос Дороша с хрипотцой:

А в ватнике сподручней воевать, товарищ стар­ший лейтенант. Легче бегать за немцем!.. В полушуб­ке — запутаешься! Ну его к чертям собачьим!

А почему без валенок? — здороваясь, спраши­вает Стибель.

По той же причине, товарищ старший лейте­нант. И без рукавиц! Немца сподручней душить го­лыми руками.

Ну-ну, посмотрим, что вы запоете, когда ударят сильные морозы!

Да и сейчас не слабые, товарищ старший лей­тенант. Считай целых тридцать! Да и на ветерок на­киньте градусов пять!

Ну, я вижу, у тебя на все готовый ответ!..

На том и стоим, товарищ старший лейтенант! На то я есть Кирилл Дорош, а не какое-нибудь там дерьмо! Спросите товарища корреспондента, он знает меня с Тулоксы! — И Дорош тискает мою бедную за­мерзшую руку в своих клещах.

Затвердил себе: старший лейтенант, старший лейтенант! — смеется Стибель. — Не генерал ар­мии!..— И оборачивается ко мне:—Живет как на хуторе, без начальства, вот и дерзить начал! •,

Красиво звучит, Петр Александрович. Привы­каю к своему новому званию! Не старшина, хоть и глав, а старший лейтенант! Это что-нибудь да значит!

Непосредственность и прямота Дороша покоряют меня с первой же минуты.

Гостеприимный хозяин, он водит нас по своему большому хозяйству, знакомит со всем, вплоть до кам­буза и конюшни. Да, оборона на «пятачке» круговая и затейливая. Подступиться сюда не так легко!

Когда мы стали пересекать бровку, немцы открыли артиллерийский огонь. Снаряды ложились где-то со­всем близко. Мы зашли в командирский блиндаж.

Узнай, куда ложатся снаряды, — послал Дорош своего связного Орлова.

Тот вскоре вернулся, доложил:

Бьют по вышке, товарищ старший лейтенант!

Когда разобьют, пусть сообщат!

Орлов пулей вылетел из блиндажа.

Дорош рассказывает, что построил вышку для из­вода немецких снарядов. Немцы думают, что это на­блюдательный пункт, и каждый вечер с немецкой ак­куратностью разрушают вышку, выпуская от восьми­десяти до ста пятидесяти снарядов. А вышка за ночь заново отстраивается. Стоит она несколько в стороне от обороны роты.

Итого выйдет, что за месяц они истратят до трех тысяч снарядов. Это как раз то, что нам надо! — загремел он раскатистым хохотом.

Нас приглашают попариться после долгой дороги.

О, у вас и баня есть! — не без восхищения го­ворю я.

У нас на «пятачке» все есть. Как в Греции! — отвечает Дорош. — Мы тут обосновались надолго, надо жить по-человечески!

Баня жарко натоплена. Вместе с нами лезет в пар­ную и Дорош, предварительно запасшись веничком. По веничку вручают и нам. Попариться в такой баньке после дороги действительно одно наслаждение.

А там — нас ведут на камбуз. На стол подают жа­реную рыбу, уху, жареную свинину и целый котелок соленых огурцов. Конечно, каждому подается и соот­ветствующая такой еде порция водки.

А за стенами камбуза все ухают, ухают разрывы снарядов.

К концу ужина заходит Орлов, докладывает:

Вышку, черти, все же разбили, товарищ стар­ший лейтенант. Снарядов выпущено восемьдесят де­вять.

О це діло! — смеется Дорош. — За ночь пускай восстановят вышку. Мы их, дьяволов, заставим тра­тить свои снаряды!

—' А теперь — отдыхать, — говорит Дорош, когда мы возвращаемся в его командирский блиндаж.

За перегородкой постланы постели — мне и Сти- белю. Я с наслаждением вытягиваюсь под одеялом.

Дорош и Стибель уходят во второй взвод, у них там какие-то дела.

Я пытаюсь заснуть, но не могу.

Какое-то странное чувство приподнятости и взвол­нованности не покидает меня. Точно я нахожусь где-то далеко-далеко, чуть ли не на другой планете. Не по­тому ли, что здесь никто из пишущей братии до меня не бывал, никто не видел этот мифический «пятачок», в существование которого не верят многие, засомнева­лись даже в Государственном комитете обороны — из Москвы прислали комиссию во главе с генералом.

«Не чувство ли это первооткрывателя? — думаю я. — Так волнуются, наверное, когда открывают новую землю, новую планету, новый элемент таблицы Мен­делеева. ..»

Я долго ворочаюсь с боку на бок. Строю себе планы будущих очерков, думаю, что хорошо бы дать возмож­ность выступить в армейской газете и самим дорошев- цам, пропагандировать их мужество, находчивость, храбрость (что я петом попытался сделать в последних номерах «Во славу Родины» за ноябрь 1941 года).

Возвращаются Дорош и Стибель. Дорош удивлен:

Вы еще не спите? Надо спать.

Нет, мне не уснуть, — говорю я. — Скажите, ка­кое у вас было задание командующего, когда вы обос­новались здесь, на «пятачке»? Какое вы первое зада­ние выполнили уже как командир роты после при­своения вам звания?

Дорош закуривает и садится рядом на топчан.

Задание было самое простое, — отвечает он. — Не дать гаду немцу покоя на нашей земле.

Ну вот первый бой...

Вы с солдатами поговорите. Они лучше меня расскажут, — почти грубо отвечает Дорош.

С ними я буду беседовать завтра. Мне интересно от вас услышать.

Получится, что я буду хвалить себя. Нет, не буду, — твердо отвечает Дорош.

Вот, оказывается, каким крутым он может быть! Нет, я не обижаюсь на него. Его непреклонность даже нравится мне. Необычный он человек!

В разговор вмешивается Стибель:

Хотите, я расскажу вместо него? Мне, как на­чальнику штаба батальона, не хуже его все известно.

Дорош берется за шапку:

Ну, тогда я уйду. Не люблю про себя слушать,

Ну и уходи! — говорит Стибель и садится рядов* со мной.

Дорош уходит.

Стибель говорит:

Значит, про первый бой, после обоснования на «пятачке»... Дорош с восемью бойцами пробрался в тыл к немцам и устроил там засаду на дороге. До­ждался, когда появится колонна. Немцы в один и* своих батальонов перебрасывали пополнение и бое­припасы. Сопровождал их танк. Дорош напал на ко­лонну, уничтожил всех солдат и офицеров, подорвал гранатами танк, поджег три грузовика с боеприпасами. Это была очень удачная вылазка. Немцы надолго оста­вили дорогу в покое. Но они решили проучить Дороша, стереть с лица земли «пятачок». На его роту они бро­сили батальон пехоты, две батареи артиллерии и ба­тарею минометов. Дороша спасла выдержка! Другой бы давно ввязался в бой. А Дорош строжайше запретил открывать огонь без его приказа. Он выдержал часо­вую артподготовку, дал врагу приблизиться на два­дцать метров, и когда тому показалось, что на «пя­тачке» не осталось никого в живых, открыл огонь из всех видов оружия. Он отбил и первую, и вторую, и третью атаки. Бой продолжался двенадцать часов. За Кончился он почти полным разгромом немецкого

батальона. Был убит и командир батальона, капитан. У него были взяты весьма ценные документы. Сам До­роги в этом бою в своем секторе набил пятнадцать немцев. Наши потери были сравнительно небольшие, это видно хотя бы по тому, что через два дня Дорош нанес ответный визит немцам, разгромил штаб их ба­тальона. Принес много ценных документов и трофей­ного оружия.

Вскоре Дорош возвращается. Вид у него какой-то виноватый. Не глядя на нас со Стибелем, говорит:

— Ладно, и я послушаю. А то наш начальник штаба такого насочиняет по доброте душевной, что потом краснеть придется.

Но терпения слушать Стибеля у него хватает не­надолго. Он сперва делает отдельные замечания по ходу его рассказа, а потом и сам включается в раз­говор.

Стибель удовлетворенно подмигивает мне и отходит в сторону.

Я еле успеваю записывать рассказ Дороша.

Он сидит за столом — с колкими жесткими глаза­ми, с длинными цепкими руками, с затаенной силой в широких плечах, — этот весельчак, песнелюб, чело­век с железной волей и открытой, как у ребенка, ду­шой. Мне он хорошо представляется в бою: такой в атаку поднимется первым, такой одним ударом при­клада оглушит врага, такой сто ран примет, но не отступит.

Особенно же в Дороше привлекает меня его любовь к военному делу. Он нашел себя на войне и отдается своим командирским обязанностям всей душой, строя на клочках бумаги такие дерзкие планы ближайших операций роты «бессмертных», что не раз, по призна­нию Стибеля, приводил и его, и комбата Шумейко в замешательство. Дорош не мог сидеть сложа руки, ждать, когда его начнет тормошить противник. Он ввонил в батальон, умолял Шумейко: «Дайте задание, душа горит, неужели за блокаду Ленинграда я так должен мстить врагу?»

О фашистах он не мог спокойно говорить. Руки у него в это время начинали шарить по столу, точно в поисках оружия. Это были сильные рабочие руки. Кирилл был пастухом, работал пильщиком теса, возчиком, грузчиком и лишь потом попал в Кронштадт, в школу оружия, оттуда — на эсминец, а потом уже на войну.

Ночью на Ладожском озере поднялась пурга. Она не утихала и весь следующий день, даже набирала силу. На «пятачке» всюду были удвоены дозоры. Уси­лено было наблюдение за озером.

С утра я переключился на беседу с костяком роты — моряками, храбрыми, не раз раненными в бою, гото­выми по приказу своего командира идти в огонь и воду. Любили они Дороша крепко. И он их любил, гордился ими. Всех их роднила беззаветная любовь к Ленин­граду и к Балтике.

Даже на этом пустынном берегу они всеми силами старались помочь Ленинграду. Они далеко просматри­вали Ладогу, не давали финским лыжникам проско­чить на «Дорогу жизни». До Ленинграда от «пятачка» и близко и далеко. А вообще-то — далеко! Только вот сейчас, в войну, Ленинград стал так близок. Кажется, до него можно рукой достать через озеро.

Вот они сидят передо мною, герои последних боев — Баканов, Клейманов, Сучков, Марченко, Шелест, Шехурдин, Ашухин, Вабик, Черкасов, Ткач, Орлов, Ба­лахонов, Пошехонов и другие. Многие перевязаны бин­тами. У Дороша не принято покидать роту с легкими ранениями. На то они и «бессмертные»!

Рота делала смелые вылазки по вражеским гарни­зонам, часто вела бои у границ «пятачка», и мне труд­но по рассказам участников встречи уяснить себе, кто, когда и в каком бою особенно отличился. Все эти бои у меня сливаются в один большой бой! К тому же, как правило, все рассказывают не о себе, а о товарищах.

Учтите, товарищ корреспондент, головное охра­нение было уничтожено Шелестом. Он у нас лучший пулеметчик...

Когда в разгар боя убили политрука Власова, его заменил Ушканов. Он и повел роту в контратаку..,

Балахонов один уничтожил гранатой расчет и захватил немецкий пулемет...

Я внимательно слушаю, записываю наиболее ин­тересные случаи и факты, задаю вопросы, пока в рас-

сказах все чаще и чаще не начинают мелькать фами­лии Дороша и Ратнера.

О Дороше я уже достаточно знаю, и эти рассказы ничего нового не добавляют о нем. А о Ратнере — ин­тересно послушать!

«Что это за человек, что о нем все так хорошо го­ворят, из-за которого снова идут в контратаку, чтобы его вынести с поля боя?» — думаю я, отложив каран­даш.

История его спасения мне кажется невероятной. Казалось бы, и сил у наших было меньше, чем у нем­цев, и приказ был получен об отходе к себе в оборону, а вот Дорош с такой яростью поднял бойцов в контр­атаку и ударил по немцам, что те далеко откатились назад.

Мне рассказывают подробности этой контратаки. Санинструктор Бабик, он же комсорг роты, говорит о вынесенных им с поля боя раненых. Другие — о по­терях немцев, о трофеях.

А кто вынес Ратнера? Вы? — спрашиваю я Ва­бика.

Выносили его в два приема: сперва — Ткач, потом — я с бойцами.

Рассказ Ткача предельно скуп. Вынес Ратнера со второй попытки. Немцы головы не давали поднять. Взвалил Ратнера себе на спину и так, ползком, пронес его больше ста метров. Но тут попал под сильный ар­тиллерийский и минометный огонь...

В это время в землянку входит сам Дорош. Слы­шит последние слова Ткача, говорит:

Да, трудное положение было у Ткача. Огонь сильный, не вырваться. Да и автоматчики немецкие обошли его, поливают огнем из-за бровки. Вижу я та­кое дело и отменяю приказ об отходе. Даю новый: «Контратаковать гадов, спасти Ратнера и Ткача!..» Ну, а остальное довершили Бабик с Буяновым. Буя­нов — наш второй санинструктор.

Это был трудный случай, — говорит Бабик. — Не по-немецки же мне было тащить лейтенанта? Я обя­зан Ратнеру жизнью!..

Тут я его останавливаю:

Что значит «по-немецки»?..

Вот, скажем, товарищ корреспондент, падает

у немцев солдат, раненый или убитый — им все равно! К нему подбегают двое с крюками, цепляют за шиворот и бегом волокут к себе. Есть у них и «арканники». Эти закидывают на ноги раненого аркан и, как «крюч­ники», тоже несутся по полю боя. Раненые бьются го­ловой о землю, о камни. От их крика мурашки бегут по спине!..

Ну, на то они и немцы, — говорит Дорош. — В звериной армии и законы зверские. У нас другой закон: умри сам, но друга вытащи! И по-человечески!

Ну, а почему «обязан Ратнеру жизнью»?..— спрашиваю я Бабика.

А был у меня такой случай, товарищ коррес­пондент, — отвечает он. — В бою пятого октября я с группой бойцов был прижат к озеру. Нас было десять человек, немцев — больше сотни. Мы дрались до по­следнего патрона и гранаты. Девять наших красно­флотцев было убито, в живых остался только я один. Ну, думаю, пришел конец, брошусь в озеро, — а куда плыть-то?.. И тут я услышал громкое «ура»!.. Это на выручку пришел лейтенант Ратнер с одним из своих взводов...

Да, тогда наш Бабик чудом остался жив! —* говорит Дорош. — Вообще он у нас везучий. Не раз попадал в тяжелый переплет. Четырежды сам ранен* Хорошо понимает, как важно вовремя прийти това­рищу на помощь, вынести с поля боя. Ратнера он вынес классно!..

Не я же один, товарищ старший лейтенант! —* Бабик обращается ко мне. — Вместе со мной были Буянов, Козлов, Герасимов, Петров и Андреев. Под­ползли к Ратнеру, тут же под огнем я перевязал его, уложили на носилки и ползком, ползком вынесли из-под огня. Потом мы на своих плечах с Буяновым донесли Ратнера до нашей обороны, там нас уже ждали лошади... Всего в этот день мы вдвоем вынесли два­дцать два человека раненых, вынесли и все оружие. Ни одной винтовки, ни одного патрона не оставили фашистам.

Дорош снова включается в разговор, рассказывает:

Как-то летом, на Тулоксе, я наблюдал такую картину: по дорожке взад-вперед бегают муравьи, за­няты чем-то серьезным. Я за ними всегда люблю

наблюдать! Умные твари!.. Кто-то неосторожно про­шел по дорожке, наступил на бедняг, смотрю — штук пять муравьев лежат покалеченные. Заволновались мои муравьи, о случившемся сразу же по цепи пере­дали в свой «штаб». Гляжу — спешат «санитары». По двое, по трое они хватаются за раненых и волокут к себе. Тут я крикнул своим, говорю: «Смотрите, моряч­ки! Вот она, взаимная выручка в бою...»

В землянку входит боец, молча протягивает Дорошу вражескую листовку, взволнованно говорит:

Только что пролетел немец. Сбросил больше ста штук.

Собрать и сжечь! — приказывает Дорош. — А это пусть останется у меня. — Он внимательно смо­трит на фотографию на листовке. Дегенеративная, го­риллообразная рожа. Подпись: «Он перешел на нашу сторону». Пускает листовку по кругу. — С такой рожей только и идти к фашистам, не правда ли, ребята?.. Нашли, дураки, чем хвалиться!

Вокруг все хохочут. Смеется и Дорош.

Часам к восьми вечера пурга так разгулялась на Ладоге, что с трудом можно было устоять на ногах. Совсем уж собравшись к отъезду, я сказал Дорошу:

Давайте отложим поездку до утра. Может быть, и пурга тогда утихнет.

Нет, она теперь пробушует несколько дней. Если вам спешно, я сам довезу, — вызвался он.

Ну, зачем вам самому ехать в такую даль! И с Иваном Садковым прекрасно доедем.

Да, пурга сильная, баллов восемь-девять! — про­тянул Дорош. — Невесело, скажу я вам, в такую пору на море. — И вдруг с азартом: — А то поедемте? .. И мне как раз надо к комбату, согласовать одно дельце. Со Стибелем мы все уже обговорили. — И он хитро подмигнул мне. — Не отсиживаться же нам всю зиму на своем «пятачке»?

Азарт его передался мне, и я сказал:

Едемте! В пургу так в пургу!

Это же одно удовольствие ехать на дровнях в такую непогоду! Не бойтесь засад или другой чертовщины на дороге: на тридцать километров окрест я хозяин!

Слово «хозяин» Дорош произнес так, что подумать о какой-либо опасности в пути было невозможно, хотя, по его же рассказам, немцы и финские лыжники часто кружат вокруг обороны роты, подходят к рыбачьим баням.

Он сел звонить комбату Шумейко, предупредить его о нашем выезде. А мы с Орловым вышли на улицу. Сквозь снежные вихри в двух шагах ничего не было видно. Исчезла и знаменитая вышка Дороша, отстроен­ная за ночь.

Вскоре Дорош выбежал из блиндажа и пошел в ко­нюшню за лошадью. Конечно, запрячь лошадь мог и возница, и связной. Но Дорошу хотелось все делать самому, показать свое искусство и в этом деле. Ведь он когда-то был возчиком.

За Дорошем в конюшню пошли и мы со Стибелем, нас догнали Орлов и Садков.

Дорош быстро и ловко запряг лошадь. Но у лошади был такой несчастный вид, что я снова сказал:

А может быть, все же поехать утром?

Но все мне ответили молчанием. Поздно было пере­думывать!

Тогда я отвел Стибеля в сторону, спросил шепо­том:

А ничего, Петр Александрович, что рота в та­кую пургу остается без командира?.. Всякое ведь мо­жет случиться...

Дорош, к моему удивлению, услышал мой вопрос, опередил Стибеля с ответом:

Ну, знаете, товарищ корреспондент, плохого мнения вы обо мне и о моих товарищах (не сказал: «о моих бойцах»), если так подумали. Если что слу­чится, меня могут заменить человек десять. Видели бы вы, что они творят в бою! Да и командовать умеют не хуже меня!..

Конечно, мне не нужно было задавать Стибелю этот вопрос. Обидел Дороша!

А Дороша уже было не остановить:

А что, если меня убьют в бою?.. Пусть ночь просидят без командира! На то они и «бессмертные», — сказал он с удовольствием, и мы стали рассаживаться на дровнях. За возницу сел сам Дорош, рядом с ним — Садков, спиной к ним, охраняя тыл, — Орлов, а по бо­кам — я и Стибель. Я — лицом к Ладоге. У каждого на коленях лежал автомат, рядом гранаты.

Мы распрощались со всеми, кто вышел нас прово­жать, и наша лошадка поначалу довольно-таки шустро взяла с места. По-прежнему ревела пурга, поднимая снежные вихри. Ехали мы берегом озера, призрачной дорогой, которая то и дело исчезала под толстым слоем снега. Дорош останавливал залепленную снегом ло­шадь, спрыгивал с дровней и начинал искать дорогу. Пригнувшись, он водил кнутовищем вокруг себя, на помощь ему приходил я с карманным фонарем, и, найдя след от полозьев, мы ехали дальше, пока Дорош круто не свернул влево, в кустарник, а потом в ка­мыши. Тут мы сперва переваливали с бровки на бров­ку, потом ехали болотами.

Путешествие наше не обходилось без шуток Дороша. Вдруг он скажет:

Ребята!.. Внимание! . Справа — видите? — пе­ререзают нам дорогу белые халаты! Немцы!..

Мы все мгновенно оборачиваемся, начинаем вгля­дываться в снежный вихрь, и нам на самом деле ви­дятся «белые халаты». Вслед за Дорошем и мы от­крываем огонь из автоматов.

И тут Дорош как захохочет!..

Обманул нас, разбойник!

Часа через два вдали показались два освещенных окна, силуэты каких-то построек. Я догадался: поселок Лисья.

Не передохнуть ли нам, товарищи? — спросил Дорош.

Едем дальше! Потом трудно будет выйти из теплой избы, — сказал Стибель.

Мы стороной проехали рыбацкий поселок и снова попали на болота, на тонкий ледок, звенящий от дроб­ного перестука копыт.

Еще далеко до Загубской губы Дорош вдруг оста­новил лошадь, передал вожжи Садкову, сказал нам:

Дальше поезжайте одни. А я пойду прямичком. Проверю, как меня охраняет передний край. Не спят ли в такую пору в боевом охранении? *,

Не время выбрали, товарищ старший лейте­нант, — с тревогой сказал Орлов.

Время что надо. В такую пору только и ходят за «языком», засылают к нам лазутчиков.

Вот про это я и говорю, — сказал и осекся Ор­лов.

Ты смотри у меня!.. Ты что думаешь, я могу стать «языком»?

Да разве я это хотел сказать, товарищ старший лейтенант?

Думать надо!.. Доедете до места — пусть ужин приготовят! Приду — всех разбужу!

До ближайшей роты, если идти прямиком по бо­лоту, километров пять, оттуда до КП батальона — еще километров семь. Надвинув треух на глаза, взяв у Ор­лова еще один диск про запас, сунув в карманы по «лимонке», Дорош ушел в ночь, в пургу, все заметаю­щую в этой пустыне, где — хоть глаз выколи — ничего не было видно.

Когда я теперь пытаюсь вспомнить Кирилла Дороша, он мне всегда представляется освещенным лу­чом моего карманного фонарика, сутулящимся в своем ватнике, с автоматом за плечом, идущим навстречу восьмибалльному ветру.

Уже поздно ночью мы въехали в Загубскую губу. На открытой местности пурга ревет особенно сильно. Губа — широкая, в несколько километров, не видно соседнего берега, нигде ни огонька. В какую сторону ехать — неизвестно, лошадь давно сошла с дороги, за­несенной снегом, и мечется то влево, то вправо.

Выручает нас Иван Садков. По примеру Дороша, он тоже то и дело спрыгивает с дровней и ищет кну­товищем на льду следы от полозьев. Ведь за день в обе стороны через Свирь проходят десятки саней.

Вскоре дорога найдена, и наша лошадка прямичком несет нас в Новоладожский канал, а там и до Ниж­ней Свирицы недалеко.

Уже в четвертом часу утра, продрогшие, голодные, мы вваливаемся на КП второго батальона. Шумейко и комиссар Николаев бодрствовали, ждали нас. Шу­мейко очень был недоволен выходкой Дороша. Пока нам готовили завтрак, он нервно шагал по комнате, ломая себе пальцы, все время говорил:

зоз

Ну зачем вы его одного пустили в такую ночь? Ведь замерзнет. Может угодить в лапы немецких раз­ведчиков.

Он когда-нибудь попадется, — сказал Никола­ев. — Дурацкая у него привычка — в непогоду идти ночью к соседям, проверять надежность боевого охра­нения.

Стибель пояснил мне:

Когда боевое охранение открывает огонь на шум, который Дорош поднимает где-то близко от него, он кричит: «Кирилл Дорош идет!» Огонь прекращает­ся, и он идет через проход на переднем крае. То-то бывает там смеху и шуток!

Ему все шуточки да хаханьки! — гневно прого­ворил Шумейко.

А в этих болотах без этих самых шуточек мож­но умереть с тоски, — сказал Стибель.

Дорош появился около пяти утра. Все мы, конечно, очень обрадовались его благополучному возвращению. Сразу как-то стало весело за завтраком. Дорошу при­несли гармонь. Он рванул мехи и запел свои любимые украинские песни. Знал он их действительно про­пасть! ..

Рассказ этот о поездке на «пятачок» к Кириллу Дорошу пролежал у меня незавершенным двадцать семь лет — с ноября 1941 года. У меня тогда уже возник ряд вопросов, и я решил, что мне следует еще раз съездить к балтийцам. Их как раз в это время вы­вели на отдых в рыбацкий поселок, и это было нетруд­но сделать. Но пока я собирался в поездку, случилось несчастье с Дорошем.

Однажды, когда Дорош проводил в бараке занятие со своими разведчиками, над поселком появился не­мецкий самолет. Летчик покружил над банями и, не найдя здесь ни военных объектов, ни чего-либо другого, заслуживающего внимания, дал очередь из крупнока­либерного пулемета. Так просто, от скуки или огорче­ния.

Надо же было, чтобы одна пуля пробила стенку барака и угодила Дорошу в коленную чашечку!

Обидное это было ранение!..

Дороша увезли в госпиталь, ампутировали ногу,

Я пытался найти Дороша в госпиталях в пределах армии, но его быстро эвакуировали в глубокий тыл — говорили, в Челябинск.

Рассказ остался незаконченным. Для этого была еще причина. На Свири назревали серьезные события: готовилось наступление у Онежского озера для оттяж­ки из района Ладоги сил противника, нацеленных на соединение с немецкими войсками, рвущимися к Свири от Тихвина. Я занялся более срочными и злободнев­ными делами.

Как-то зимой 1968 года, перебирая папки с неза­вершенными по тем или иным причинам военными рассказами, я вспомнил события далеких дней войны 1941 года и решил попытаться найти Кирилла Дороша. Тогда же я получил письмо от Стибеля из Архангель­ска.

«Да, о Кирилле Дороше, — писал Стибель. — Он был тяжело ранен с самолета в рыбачьих избах Лисьей, — это недалеко от того места, где он выкинул номер, когда на лошади мы возвращались с Вами с переднего края. После госпиталя Кирилла демобили­зовали. Он как будто работал секретарем райкома в Челябинске. Бывают же и в мирное время фиртюклясы!.. В 1951 году я был в Челябинске, а о Кирилле узнал в поезде, после отъезда из Челябинска.

Желаю Вам успехов в Вашей работе, а для моряч­ков выкройте толику времени».

Значит, Дорош после демобилизации так и остался жить в Челябинске!

Я написал письмо в Челябинский обком партии с просьбой сообщить мне адрес К. Дороша. Ответа долго не было. Тогда я написал Стибелю в Архангельск с надеждой, что, может быть, он знает более точные сведения о Дороше. Но Стибель, оказывается, переехал в другой город, и письмо мое вернулось назад.

Я позвонил поэту Всеволоду Азарову, давно свя­занному с моряками-балтийцами, рассказал ему о сво­ей беде и попросил помочь мне найти кого-нибудь из 3-й морбригады: не сыщется ли адрес Дороша здесь, в Ленинграде?..

Азаров ответил мне через день:

П Георгий Холопов

Адреса Дороша среди моряков никто не знает. Но кое-кто из знакомых мне дал телефон и адрес члена совета ветеранов. Может быть, он чем-нибудь будет тебе полезен?

. — Кто же это?

Фамилия его Ратнер. Слыхал ты про такого?.. Правда, говорят, он воевал в третьей морбригаде очень короткое время и многого, наверное, не знает.

Ратнера? — спросил я. У меня даже перехва­тило дыхание.

Ну да, Ратнера. Звать его Владимир Семенович.

Ты не ошибаешься — Ратнера?

Именно Ратнера! У меня записан его адрес и телефон. Возьми карандаш... Ленинград, Чайковского, тринадцать, квартира один.

«Невероятно, — подумал я, — каждый день про­хожу мимо этого дома, когда иду в редакцию — она находится тут же, за углом».

Записав адрес и телефон Ратнера, я спросил:

Как же он оказался жив? Ведь он умер от ран в ноябре или в декабре сорок первого года? ..

Кто — Ратнер? .. Значит — воскрес! А может быть, это совсем и не он, позвони ему и узнай.

Я повесил трубку и долго ходил сам не свой.

Позвонить Ратнеру я решился только на другой день.

Да, это я, — ответил на мой вопрос Владимир Семенович, когда я спросил, не он ли командовал ро­той на правом берегу, в устье Свири, осенью 1941 года.

Вечером же я был в гостях у Ратнера.

Признать в Ратнере того лейтенанта с усиками, которого я видел летом 1941 года на Тулоксе, было не­возможно. Передо мной сидел пожилой человек с се­дой головой, недавно перенесший одновременно ин­фаркт сердца и легкого. На пенсии Ратнер Вот уже третий год.

Беседу с Ратнером я начинаю с вопроса о послед­нем бое, когда его тяжело ранило.

Помню ли я этот бой? Помню. Но до определен­ного момента. Дорош дрался слева от меня. Мы уже изгнали немцев со второй линии траншей в их обороне, когда к ним пришло подкрепление. Нам же неоткуда его было получить. Тылы — далеко. Тогда я приказал

своим отойти на первую линию, чтобы не попасть в окружение. Я успел разрядить в наступающих нем­цев весь диск автомата и почувствовал что-то липкое на бедре. В бою, в горячке, ведь на первых порах не чувствуешь ранения! Потом у меня вдруг онемела пра­вая рука! Не опустить руку! Кто-то подбежал ко мне, оттянул руку вниз... В это время что-то липкое я по­чувствовал на левом плече... В глазах у меня помут­нело, я их стал тереть изо всей силы, но это не по­могло. Я уже ничего не видел..„ Потерял сознание и дальше ничего не помню...

Владимир Семенович достает из комода папку с разными документами, протягивает мне справку из госпиталя. Там написано, какие у него были ранения: осколочное ранение правого бедра, сквозное пулевое ранение левого бедра, пулевые ранения правого и ле­вого плеча.

Мы долго молчим. Я спрашиваю:

Скажите, Владимир Семенович, а вы знаете, что были ранены в самый что ни на есть неподходящий момент, когда и рота Дороша, и ваши два взвода по­лучили приказ отходить на «пятачок»?

Нет.

А вы знаете: чтобы вынести вас с поля боя, Дорош вынужден был снова контратаковать немцев?

Нет. И этого я не знаю.

Я перелистываю страницы своего фронтового днев­ника, читаю:

«В последнюю минуту был ранен лейтенант Рат- нер. Раненого командира до половины пути донес боец Ткач, но попал в полосу артиллерийского и миномет­ного огня, а потом под обстрел автоматчиков. Ратнер находился в большой опасности. Чтобы спасти Ратнера и Ткача, Дорош контратаковал немцев, а в это время санинструктор, комсомолец Василий Вабик, взяв с со­бой четырех бойцов, под градом пуль подполз к ране­ному лейтенанту и вынес его с поля боя. У Ратнера было много пулевых ран, и он истекал кровью. Вабик остановил ему кровь, а потом вместе с другими ране­ными повез в санчасть...»

Ратнер долго молчит, опустив голову.

Ткач, Ткач? *. Да, да, я хотя смутно, но

вспоминаю этого храброго матроса. И Бабика тоже! Он был самый молодой в роте Дороша.

Вам об этом тоже ничего не было известно?

Нет. Ничего. А вы знаете, где была на первых порах наша санитарная часть?.. В рыбацких банях на реке Лисья. Это в двенадцати — пятнадцати кило­метрах от «пятачка» Дороша.

Знаю. Я бывал там. В поселке останавливался Киров, когда приезжал на охоту.

Совершенно верно. — Ратнер вздыхает. — Смо­трите, сколько нового я узнал от вас! Спасибо, что на­вестили меня. Мне приходится встречаться с ветера­нами морбригады, но из нашего батальона никого пока что не видно. Надо найти и Ткача, и Бабика, и если они живы, то хотя бы через двадцать семь лет побла­годарить их; может быть, нам даже удастся встре­титься? .. Хотя, как вы видите, я никуда не могу вы­ехать, вынужден сидеть в этой комнате...

Я рассказываю Ратнеру про ранение Дороша в по­селке Лисья.

Да, храбрый он был человек! Храбрейший! — говорит Ратнер и чему-то улыбается. — Но озорник!

Я, кажется, напал на след Дороша. Когда най­ду его — сообщу.

Его давно ищут наши ветераны. Как вам уда­лось?

У меня есть письмо Стибеля. Помните такого?

Петра Александровича? Начальника штаба вто­рого батальона?

Он самый! — Я достаю письмо Стибеля, где он пишет о судьбах моряков своего батальона, в том числе и о Дороше. Сам же часто болеет в последнее время, дают себя знать ранения и контузии.

Скажите, Владимир Семенович, а вы помните, когда вы пришли в сознание?

Очень смутно. Кажется, это было на катере. За мной из Нижней Свирицы приезжал Шумейко. В медсанбате мне дали стакан спирта, я выпил и снова потерял сознание. А этим воспользовались наши ме­дики, всего искромсали. Говорят, и до и после опера­ции был на краю смерти, никто не верил, что я оста­нусь в живых. Тогда-то, видимо, решили в бригаде, чтб я умер.

А что было потом?

Меня эвакуировали в Вологду, потом — на Урал, Провалялся я по госпиталям около пяти месяцев. По­сле выздоровления мне дали направление на Сталин­градский фронт, там я командовал батальоном морской пехоты. Потом служил в Главном штабе Военно-Мор­ского Флота СССР. Но об этом вам, должно быть, не так уж и интересно? ..

Нет, почему же!.. Но прежде всего меня, ко­нечно, интересуют события на Свири. Это мне ближе, я ведь три года пробыл на Свирском участке фронта, до полного освобождения Карелии.

А вообще-то я артиллерист, — говорит Ратнер.— Участник финской войны тридцать девятого года. По­сле войны был приписан к Кронштадту. Когда нача­лась Отечественная, я стал командовать зенитной ба­тареей на одном из фортов. Но вот вскоре начала фор­мироваться третья морская бригада. Меня взяли туда командиром стрелкового взвода. В бригаду в основном шли добровольцы с кораблей и из школы оружия. Народ лихой, огневой, — да вы их сами видели в тяже­лые дни лета сорок первого года.

Да, хорошо помню моряков на Тулоксе, — го­ворю я.

Ратнер загадочно улыбается.

А в сущности, я человек самой мирной профес­сии, — говорит он. — Военным ведь я стал только на финской. До этого и после Отечественной войны, вплоть до моего инфаркта — с девятьсот тридцатого по шесть­десят пятый год — был учителем в школе глухонемых. Да, да, не удивляйтесь! — Ратнер улыбается, увидев изумление на моем лице. — Что-нибудь вам говорит такая специальность, как логопед, дефектолог? .,

Воспитатель детей с дефектами речи?

Совершенно верно! — подхватывает Ратнер. — Логопедия — наука, изучающая различного рода не­достатки речи, методы их предупреждения и лечения.

Ну, а как сложилась судьба Кирилла Дороша? На­шел ли я его?

Ответ из Челябинского обкома партии хотя и при­шел не так скоро, но был обнадеживающим. Чтобы

найти Дороша, работникам обкома пришлось наводить справки чуть ли не во всех районах области. Правда, самого Кирилла они не нашли, но через его дядю, че­ловека очень старого и хворого, узнали его адрес. Кирилл Дорош живет в Белоруссии, в Новогрудском районе, в Любченском поселковом Совете, в деревне Скрышево.

— Наконец-то нашел Дороша! — обрадовался я и тут же написал письмо в поселковый Совет.

Но и оттуда ответа долго не было, а когда он при­шел, то глубоко опечалил меня. Сведения Стибеля о Дороше были не совсем точны.

«Да, живет в деревне Скрышево гражданин Ки­рилл Ефимович Дорош, — писали мне, — но не 1912, а 1897 года рождения. К тому же он в Отечественной и гражданской войнах не принимал участия. Второй фамилии Дорош Кирилла на территории Любченского поселкового Совета не имеется».

Радость моя, оказывается, была преждевременной. Найти балтийца Кирилла Дороша мне пока так и не удалось.

Но мне верится: он найдется!

Я еще услышу его голос с хрипотцой: «Кирилл Дорош идет!..»

Теберда, август 1968 г.

Венгерская повесть

1

Почему мы выбрали именно этот дом, не позво­нили в соседний?.. Из-за Ференца Листа. Из раскры­той форточки неслись звуки Шестой венгерской рап­содии. Никто из нас троих не в силах был пройти мимо.

Открыла дверь не слишком симпатичная старуха. Она долго смотрела на нас оценивающим и ощупываю­щим взглядом. Разговор о квартире повел Миша Па­нин, он хорошо знал немецкий.

Старуха сразу же предупредила Мишу: дом у нее семейный, порядочный и она не позволит нам водить к себе всяких шлюх и устраивать пьяные оргии,

Панин вспыхнул:

Не путаете ли вы нас с немецкими офицерами?

Старуха лениво махнула рукой:

Ах, все вы одинаковы! Офицер есть офицер!

Мы уж хотели уйти, но в это время игра оборвалась

и в дверях парадной появилась молодая женщина, дымя сигаретой в длинном мундштуке. Мило улыбаясь, она пригласила нас в дом, старательно проговорив по- русски :

По-жа-луй-ста! — И тут же скороговоркой по- венгерски : — Теззёк, Теззёк!

Ее появление все и решило.

Мы поднялись по пяти ступеням и остановились на лестничной площадке. Старуха как-то ловко забе­жала вперед и преградила нам дорогу в раскрытые двери. Нет, так-то просто, за здорово живешь, она не хотела впустить к себе в дом первых попавшихся квартирантов. Она могла выбирать: все офицеры штаба и политотдела нашей 9-й Гвардейской армии с утра бродили по этому тихому городку в поисках жилья.

Старуха спросила:

Вы, конечно, захотите и столоваться у меня?

‘— Желательно, но не обязательно, — ответил ей Володя Семанов. Он тоже хорошо знал немецкий.

Продукты будут? — уже по-русски спросила ста­руха, на этот раз обратившись ко мне.

Будут, будут! — с готовностью ответил я, чтобы отвязаться от нее. — У нас офицерский паек. Деньги у нас тоже есть, мамаша. Кое-что прикупим и на ба­заре.

Старуха вдруг рассмеялась, хлопнула по-приятель­ски Панина по плечу. Он на какую-то секунду обомлел от неожиданности. Перейдя на немецкий, старуха стала ему рассказывать:

До вас тут жил ваш старшина. Сейчас, кажется, воюет в Будапеште. Скажешь ему: «Павел, нет сахару, нет масла». Он скажет: «Ладно-ладно, мамаша, сего­дня принесу». И забудет!.. Я так и звала его: «Стар­шина Ладно-ладно!» Не придется ли вашего друга звать «Капитан Будет-будет?»

Мы все тоже рассмеялись. Это как-то разрядило об­становку. Я сказал:

Нет, мамаша, не придется. Ни в чем не будете нуждаться.

Он у нас самый главный! Он и очень богатый! — вполне серьезно и доверительно сообщил старухе уже по-русски Миша Панин. Она все прекрасно поняла, и в дальнейшем уже не было никакой необходимости изъясняться с нею по-немецки. — Мы находимся на иждивении капитана, — продолжал Панин, — ив об- щем-то довольны своей судьбой. Надеюсь, и вы не бу­дете обижены.

В этом городке Панин сдал мне свои полномочия «казначея», и мне теперь предстояло заняться хозяй­ственными делами, заботиться о нем и Семанове. Мы втроем жили коммуной, денежное довольствие и офи­церский паек у нас шли в общий котел.

Старуха с уважением посмотрела на меня и отошла от двери, пропустив нас в коридор. Мы сняли шинели и вошли в столовую.

Старуха удалилась, а молодая женщина, ее невест­ка Эржебет, с которой мы познакомились, шутливо представив друг друга, все так же мило улыбаясь, стала водить нас по квартире.

Домик с улицы хотя и выглядел не таким уж боль­шим, но в нем, кроме обширной столовой, было еще три просторные комнаты. Просторными были и кухня, и ванная, куда мы тоже заглянули. Квартира была хорошо распланированной, уютной. Все здесь сверкало чистотой, во всем чувствовался порядок.

Под большим секретом и с каким-то озорством Эр- жебет показала нам и «мамину кладовую» в конце коридора. Две верхние полки в ней были уставлены банками с консервированными фруктами, ниже вы­строились банки с вареньем, еще ниже — бутыли с фруктовыми соками. На свисающих с потолка крю­ках висели колбасы и окорок, связки лука, чеснока, перца, а на полу стояли раскрытые мешки с мукой и сахарным песком, початками кукурузы и другим доб­ром.

«Так уж чертовой старухе нужен наш паек!» — с неприязнью подумал я, хотя, конечно, надо было счи­таться с тем, что война еще продолжалась, в каких-нибудь семидесяти километрах, в Будапеште, шли тя­желые бои.

Все это мама заготовила с осени. Венгры набивают свои кладовые раз в год. Правда, хорошо иметь продукты под рукой, не бегать по магазинам?..

Эржебет повела нас и во дворик.

Он был крохотный, по нему разгуливало пять круп­ных несушек во главе с красавцем петухом.

Иногда к завтраку вам будут и свежие яички! — Эржебет взяла с подоконника коробку из-под мон­пансье, бросила курам горсть крупы.

Нет, нет!—стали было мы втроем протестовать, но Эржебет перебила нас:

Вы поменьше обращайте внимания на маму, и все будет хорошо. А теперь идите за своими вещами, я затоплю ванну.

Она повязала голову косынкой, надела фартук и принялась растапливать колонку в ванной.

Мы вернулись в дом, занятый нашей редакцией в конце этой же улицы, нашли там среди походных пожитков, сваленных во дворе вперемежку с типограф­ским инвентарем, свои помятые чемоданы и вскоре постучались в двери нашего нового пристанища.

В столовой стояли две тахты. Эржебет велела нам

взять третью из кабинета. Она достала из шкафа осле­пительной белизны постельное белье, шелковые одеяла.

Примите душ и отдыхайте с дороги, — сказала Эржебет. — Я займусь обедом. Шандор уже знает о ва­шем приезде, обещал сегодня прийти вовремя.

Мы приняли душ — горячий, настоящий, в свер­кающей кафелем ванной.

Впервые за четыре года войны мы лежали и на настоящей постели. Хрустели простыня, пододеяльник, наволочка, шуршало шелком одеяло. Все казалось нам чудом.

Разбужены мы были в пятом часу. За окном уже смеркалось. Январский день, известно, короток. Раз­будил нас сам хозяин дома, Шандор.

Мы перекинулись с ним несколькими фразами и как-то сразу подружились.

Одевшись, застелив постели, мы пошли в кабинет, а женщины стали накрывать на стол.

Шандор сказал, что и он, и Эржебет очень нам рады и что они постараются сделать все, чтобы наше пребы­вание у них в доме было для нас приятным.

Вы поселились у честных людей, чувствуйте себя как в собственном доме.

И Шандор, и Эржебет потом то же самое много­кратно повторяли за обедом. Видимо, они как-то хо­тели сгладить впечатление, оставшееся у нас от утрен­ней встречи, которую нам устроила старуха.

Впервые за годы войны мы сидели за хорошо сер­вированным столом, ели необычайные венгерские блю­да, пили венгерские вина, а потом слушали венгерские песни, которые с удовольствием исполнял для нас Шандор под аккомпанемент сидящей за роялем Эрже­бет.

Да, это был приятный, незабываемый вечер. Мы в полную меру и в первый же день познали всю пре­лесть венгерского гостеприимства.

А с утра пораньше, наскоро позавтракав, мы с Ми­шей Паниным кинулись на вокзал, чтобы уехать в Бу­дапешт.

Еще в дороге с далекого севера на юг мы были столько наслышаны о боях в Будапеште, что, обосно-

вавшись неподалеку от венгерской столицы, стреми­лись скорее побывать на ее улицах, увидеть эти бои собственными глазами. Ведь все эти годы войны, вплоть до освобождения Карелии, мы провели в лесах, где и деревню-то редко встретишь. Бои в городе — это ново для нас, и пока наши войска подтягивались в Венгрию, нам, военным корреспондентам, хотелось уже иметь какое-то представление о них. Мы были уверены, что нашу 9-ю Гвардейскую армию тоже бросят в бой за Будапешт.

Станция была забита воинскими эшелонами. На платформах — танки, орудия, «катюши». Вот прибы­вает еще один, составленный из вагонов венгерских, румынских, французских, итальянских, немецких и еще бог знает каких, и из них, как горох, высыпают наши солдаты — с шумом, смехом, игрой на гармош­ках. Все в полушубках или в ватниках, а здесь уже сравнительно тепло, тает снег.

Не проходит и каких-то десяти минут, как на пер­вую платформу подходит местный поезд из Дебрецена. Он весь облеплен людьми. И на крышах народ. У всех громадные узлы с постелями, громадные мешки, гро­мадные корзины, у многих клетки с курами.

Шум и гвалт неимоверный. Чувствуется, что это несчастные эвакуированные, возвращающиеся домой.

На крыше вагона, у которого мы стоим, вскоре остается дама в котиковой шубе, с тремя роскошными чемоданами. Посадить-то ее на крышу в Дебрецене посадили, а спустить бедняжку на землю здесь не­кому, хотя она истошно кричит, просит помощи.

Из вагона выходит человек в гражданском — в ве­ликолепном драповом пальто, в велюровой шляпе, в черных очках. На рукаве у него красная повязка: «Полиция». Мы ему показываем на даму, мечущуюся на крыше. Он равнодушно проходит мимо, махнув ру­кой, но потом возвращается к нам, предлагает купить какие-то самодельные портсигары. Мы благодарим его и снова указываем на даму, мечущуюся на крыше. Он тяжело вздыхает и просит нас пойти вместе с ним.

Втроем мы кое-как ссаживаем даму в котиковой шубе с ее тяжелыми, точно набитыми камнями, чемо­данами.

Дама нас горячо благодарит, достает три пачки сигарет, протягивает их полицейскому.

Полицейский, расплывшись в улыбке до ушей, галантно раскланивается, даже приподнимает свою роскошную велюровую шляпу, и тут же, без тени сму­щения на лице, предлагает нам эти сигареты... за де­сять рублей.

Я сую ему деньги в карман, разрываю пачку, жадно затягиваюсь сигаретой. Сигарета дрянь, хотя и называется «Принцессой». Но и за них спасибо. Не надо будет хоть в Будапеште курить махорку.

И мы на ходу садимся в тронувшийся поезд.

Не успеваем мы в Будапеште выйти с Западного вокзала, как нас сразу же окружает толпа человек в двадцать. Со всех сторон тянутся руки:

— Сигарет, сигарет!..

Я достаю пачку «Принцессы», она тут же опусто­шается.

Просят и хлеба — тут мы можем протянуть только сухарь и бутерброд, запасы у нас скромные.

Молодой человек со вздернутыми от холода пле­чами, в рваной курточке, сразу же начинает грызть сухарь, подставив под него посиневшую ладонь, а дру­гой, пожилой, которому достался бутерброд с сыром, завертывает его в носовой платок, прячет в карман.

Оба они на какое-то время становятся нашими гидами, к счастью пожилой совсем даже неплохо го­ворит по-немецки, так что Панин может свободно с ним объясняться.

Сперва мы идем по проспекту Терезы, потом — проспекту Эржебет, потом сворачиваем на улицу Ки- рай.

Вдоль тротуаров — сугробы снега, на мостовой — убитые лошади, разбитые грузовики, немецкие и наши пушки и танкетки, гильзы от снарядов, мотки провода, сваленные столбы и газетные киоски.

Уличные бои здесь на всем оставили след. Каждый дом брался приступом. Всюду видны проломленные снарядами стены, развороченные витрины магазинов, снесенные балконы, а то и сожженные дома. Уму не­постижимо, как все это потом будет восстановлено!..

Мы спускаемся в один из бункеров. Топится «бур­жуйка». Вокруг сидят и стоят детишки и старухи. У всех почерневшие от копоти, холода и голода лица* Цо этим бункерам можно ходить долго, они чуть ли не все соединены в сплошное подземелье Будапешта. Но в них душно, неприглядно, долго не походишь. К тому же нечем помочь всем этим несчастным людям.

Да, нам жаль, конечно, что в Будапешт мы попали только через несколько дней после окончания боев в Пеште. Бои теперь перекинулись в западную часть города — Буду, отделенную от Пешта Дунаем. Там окружена большая группировка противника, которую немецкое командование пытается спасти. Бои в Буде идут круглосуточно. Вот и сейчас оттуда доносятся пулеметные очереди, дробь автоматов, разрывы сна­рядов.

Но по Буде стреляют где-то рядом и из Пешта. Мы идем на звуки выстрелов, попрощавшись с нашими ги­дами.

Мы пытаемся пройти к артиллеристам в районе моста Эржебет. Отсюда огонь по Буде ведут прямой наводкой. Но саперы преграждают нам путь: набереж­ная в районе моста сильно обстреливается из королев­ского дворца, оттуда охотятся и немецкие снайперы. Саперы рекомендуют пройти соседними с набережной улицами к Парламенту, а то и к острову Маргит, где тоже стоят наши артиллеристы, но там как будто безо­пасней.

Мы старым путем направляемся к Западному вок­залу, минуем улицу Ваци, сворачиваем то на одну, то на другую улицу, пока не оказываемся на площади Кошута, перед зданием Парламента. Посреди площади стоит полная динамики скульптурная фигура полко­водца Ференца Ракоци. Да и Парламент производит сильное впечатление. Он громаден, весь утыкан шпи­лями, большими и малыми башенками, во всем его облике чувствуются неповторимые черты восточного стиля, он по-своему красив, хотя война и его не поща­дила: то здесь, то там на фасаде виднеются следы от снарядов и мин, двери распахнуты, на ступенях лест­ницы валяются мотки провода, стреляные гильзы, ящики из-под снарядов, какое-то тряпье, а вдоль фасада лежат разбитые машины, танкетки, орудия, трупы лошадей.

Где-то за Парламентом раздается оглушающий залп орудий, и мы с Мишей Паниным направляемся на огневые позиции наших артиллеристов. Выходим на берег Дуная. В скверике стоит целый дивизион сто­двадцатидвухмиллиметровых орудий. Их стволы на­правлены на Цитадель на горе Геллерт и на королев­ский дворец.

Дунай выглядит печально — с низко нависшей над рекой дымкой тумана, с ледяными заторами у погру­женных в воду взорванных пролетов когда-то знаме­нитых будапештских мостов. Самый крупный из них — мост Маргит — находится в сотне метров справа от нас. Его немцы взорвали еще 4 ноября, среди бела дня, за два месяца до подхода наших войск к Дунаю, — вместе с часовыми, пешеходами, стайками школьников, воз­вращавшихся в Буду после занятий, вместе с курсиро­вавшими в обе стороны трамваями, автобусами и авто­мобилями. Погибло тогда много народу.

Остальные мосты немцы разрушили, когда наши войска 18 января овладели Пештом. Мосты были подо­рваны в одну минуту. Строили же их, как нам расска­зывали Эржебет и Шандор, многие годы.

Миша Панин, о чем-то размышляя, смотрит на часы.

— Общее впечатление мы как будто о Будапеште уже имеем, — говорю я, догадываясь, что пора при­няться и за работу — день короток.

Оказаться одними из первых в Будапеште и вер­нуться с пустыми руками?.. Нет, это не в традициях сотрудников нашей редакции. Народ у нас был раз­ный, но трудолюбивый, каждый все интересное и цен­ное тащил в газету. А того и другого здесь-то, в Буда­пеште, должно быть много.

Для начала мы с Мишей Паниным расходимся в разные концы набережной. Он идет к саперам, я — к артиллеристам.

Жизнь в доме Шандора была не из легких. Семью раздирали противоречия.

Тяжелее всех приходилось Шандору. Он любил Эржебет, но почитал и мать. К тому же в какой-то мере был от нее зависим. На старухе, женщине силь­ной, властной, оборотистой, держался весь дом. У нее были связи, она за продуктами ездила далеко, пропа­дая из дома на несколько дней. Ехала на крыше вагона, в кузове переполненной машины, шагала десятки ки­лометров от деревни к деревне по грязи, в непогоду, что-то меняла, что-то продавала.

Эржебет — полная ее противоположность — была беспомощна в житейских делах. Если Шандор с мате­рью в далеком прошлом были выходцами из дерев­ни, — у матери и сейчас сохранялись там еще какие- то связи, — то Эржебет происходила из интеллигентной семьи, прожившей всю жизнь в столице. Она была хо­рошо воспитана, думала продолжать свое музыкаль­ное образование, прерванное войной. Ежедневно по не­скольку часов она просиживала за роялем. Обычно Эржебет делала это в середине дня, когда квартира была уже прибрана и обед готов. Приодевшись, как в праздник, покуривая сигарету, она закрывалась в ка­бинете и самозабвенно играла.

Старуха ненавидела рояль за то, что он занимает чуть ли не половину кабинета сына, ненавидела не- весткину игру, от которой у нее болела голова. Если б она могла, то давно бы раскрошила рояль топором. Им она владела играючи. Сама рубила дрова. Этим же топором рубила курам головы, когда привозила их из Кечкемета. Эржебет при этом всегда убегала к со­седкам Паолине и Марике. Она не могла видеть кровь, ей становилось плохо.

Да, это было хрупкое, нежное, славное создание — Эржебет!

Была ли она красавицей?.. Нет, красавицей ее не назовешь. Но в ней было столько женственности, столь­ко обаяния, что никакая красота не могла бы их за­менить. А если к этому еще прибавить ее доброту, ее участливое отношение к людям, ее доверчивость!..

Ненавидя Гитлера за все те беды, которые он при­чинил венграм, она все свои симпатии к нашей стра­не, к нашей армии перенесла на своих квартирантов — советских офицеров, окружив их таким вниманием и заботой, какие не всегда встретишь и в собственном доме. Она была уверена, что только наш народ может сокрушить гитлеризм.

Если в первое время, вечерами, придя из редакции и поужинав, мы занимались чем хотели — кто читал, кто играл в шахматы, кто слушал музыку — и кабинет со столовой превращались в своеобразный клуб, то вскоре эти вечера мы стали использовать более целе­сообразно, по инициативе Эржебет превратив «клуб» в «университет».

Как настоящая патриотка, Эржебет хотела, чтобы и мы поближе узнали ее страну, ее народ. Знакомство наше с Венгрией она, конечно, начала с музыки, и в первую очередь с Ференца Листа, зная, как его любят у нас в стране. Творчество Листа многообразно. Он писал во многих жанрах. Эржебет знакомила нас с его произведениями для фортепьяно. Она исполняла его сонаты, этюды, почти весь музыкальный цикл «Годы странствий». Особенно же вдохновенно она играла вен­герские рапсодии Листа, и с исключительным мастер­ством — Вторую, Шестую, Двенадцатую, которые мне приходилось слышать в исполнении многих известных советских пианистов, — тут я мог сравнивать...

По достоинству оценили мы и вечер, посвященный Ференцу Эркелю, современнику Листа, его сподвиж­нику. Эркель — создатель венгерской национальной оперы, автор «Ласло Хуняди», «Банк-бан» и других крупных музыкальных полотен. Он тоже показался мне знакомым, но уже по «цыганской» музыке и на­певам.

Когда Миша Панин сказал об этом Эржебет, она возмутилась.

— Нет, дорогой капитан, — ответила Эржебет, — это венгерская музыка в стиле «вербункош», народная музыка. Цыгане-музыканты своим бешеным ритмом исполнения разве могут передать всю красоту венгер­ской музыки? Они играют как «разбойнички». Нет, вы не знаете настоящего «вербункоша», вы путаете его с цыганской ресторанной музыкой.

И тут она стала исполнять нам венгерские народ­ные песни, народные танцы в стиле настоящего «вер­бункоша».

Мы сидели затаив дыхание. Для нас, не специали- стов-музыкантов, это было открытием.

Сегодня Эржебет расплакалась, не вышла к обеду и целый день была грустна.

Вечером, за чаем, я спросил у нее:

Эржебет, может быть, вы скажете, что случи­лось? Может быть, мы сумеем вам помочь?

Нет, капитан, это трудно сделать.

Выведать у нее тайну мне удалось лишь на сле­дующий день. Оказывается, Эржебет каким-то неве­роятным путем получила письмо от сестры, живущей в Вуде. У сестры Юлии трое детей, про судьбу ее мужа Эржебет ничего не известно: может, он убит, может, попал в плен, — но сестра с детьми голодает, и она не знает, как их выручить из беды. Когда еще восстано­вят хоть один из взорванных немцами мостов через Дунай, наладится связь с Будой! К тому же там еще идут бои.

Панин в этот день дежурил в редакции, и мы с Се- мановым предложили Эржебет свои услуги.

Мне все равно надо было завтра снова ехать в Бу­дапешт. На этот раз моим напарником мог быть Воло­дя. Ехать вдвоем — всегда надежнее. Заодно мы попы­таемся пробраться в Буду, отнести голодающим детям продукты. Хоть так отблагодарим Эржебет за ее забо­ту о нас.

Эржебет собрала посылку, вложила туда письмо* Чтобы удобнее было ее нести, я сунул посылку в веще­вой мешок. Она еле-еле уместилась в нем.

Утром за нами заехал Василий.

Когда после завтрака мы уже собрались в дорогу, нас на лестнице догнала старуха. В руках у нее был небольшой сверток.

А вот это передайте от меня лично, — попроси­ла она. — Тут сладости детям.

Никому из нас не хотелось развязывать мешок, и Семанов запихал сверток в карман шинели.

Мы сели в кузов «студебеккера». Эржебет, улы­бающаяся, счастливая, пожелала нам «]о иШ» — сча­стливого пути.

Кбвгбпбт, ко82бпбт! — поблагодарили мы ее.

Сладости, сладости не потеряйте!—грозно крикнула старуха, когда машина тронулась.

Мы их съедим, зачем же терять! — ответил ей Семанов.

Старуха погрозила нам пальцем, как школьникам.

Часа через полтора мы были в Будапеште. Конеч­но, эти семьдесят километров можно бы проехать по прекрасной асфальтированной дороге и намного быст­рее, но то и дело путь нам преграждали колонны плен­ных. Они производили тягостное впечатление, как вся­кие пленные. Были здесь немцы из «будайского кот­ла», но много было и салашистов, и просто граждан­ских лиц, обманутых призывами «оборонять Будапешт до конца».

Недалеко от набережной, перед мостом Франца- Иосифа, мы вылезли из кузова машины и Василия ото­слали назад.

Хотя Пешт был очищен от гитлеровцев около двух недель назад, появляться на набережной было еще не­безопасно. Окруженные по ту сторону Дуная в районе горы Геллерт и королевского дворца, немцы держали левый берег под огнем. Следы жестоких боев — вывер­нутую мостовую, разнесенный в щепки газетный ки­оск, разбитую пушку, расстрелянный танк, зияющие провалы в стенах домов — можно было увидеть на ка­ждом шагу. Здесь никто ничего пока не пытался убрать.

Только тут, спустившись по каменным ступеням лестницы на нижнюю набережную, мы с Семановым поняли, какую трудную миссию взяли на себя. Кроме того, что берег обстреливался, на Дунае шел сильный ледоход.

Но делать было нечего, мы принялись осматривать лодки, лежащие на берегу и на проезжей части берега под мостом. Видимо, лучшие из лодок были уведены немцами, здесь же валялся всякий хлам: одни лодки были изрешечены осколками, на других не было ни весел, ни досок для сидения.

Мы уже пришли в отчаяние, вернулись из-под мо­ста на открытую часть берега, как вдруг меня оклик­нули.

Я поднял голову.

У парапета верхней набережной, опираясь на пал­ку, стоял кто-то из наших военных. Вот он помахал мне рукой. Кто это? Я вгляделся в незнакомца и, ко­нечно, сразу же его узнал. Старшина Михаил Решкин!

Чуть поодаль стояла его группа армейских развед­чиков.

Мы взяли за лямки наш вещевой мешок и подня­лись с Володей наверх.

Решкина я знал едва ли не с первых дней войны, много раз писал о нем и был, конечно, рад встрече с ним. Знал его и Володя.

Было Решкину что-то около, тридцати лет, — воз­раст несколько великоватый для разведчика. Он был нетороплив в разговоре, рассудителен в решениях. Ни­чего такого не было во всем его облике залихватского, молодецкого, что обычно отличает разведчика от дру­гих солдат.

Когда и где мы с вами встречались в последний раз? — Решкин усердно тряс мою руку, не выпуская ее из своей широкой ладони. Плащ-палатка небрежно была наброшена на его плечи.

Я начал было вспоминать, но Решкин сам подска­зал:

На Свири, летом прошлого года, на переправе. Не собираетесь ли теперь, товарищ гвардии капитан, форсировать Дунай?

К нам подошли остальные разведчики, поздорова­лись.

Да, нам надо попасть в Буду, — уклончиво от­ветил я. — Кажется, не сегодня-завтра там закончатся бои, а?.. Какие у вас, разведчиков, прогнозы?

Насчет сроков не скажу, но попариться немцам в «котле» малость еще придется. А там — и сами лап­ки подымут! Так, что ли Петр?

Так точно, товарищ старшина, — подал голос один из стоящих позади меня разведчиков.

Я обернулся. И его тоже узнал! .. Петр Никодимов, дружок Решкина. Остальные солдаты мне были незна­комы, наверное новички.

А вам зачем в Буду? — спросил Решкина Воло­дя Семанов.

За опытом! Пока не скисли в резерве! — Решкин вопросительно посмотрел на Володю, на меня. — На лодке, что ли, собираетесь махнуть на тот берег?

На лодке. Нам нужно на южную окраину Буды. От переправы, говорят, это очень далеко, надо делать большой крюк, — ответил я. — Лодку вот только нам не подобрать!

С ума сошли! — искренне вырвалось у Решки- на. Он даже пристукнул палкой о землю. — Да вас сразу же опрокинет! Смотрите, какой ледоход. И водо­вороты вон какие у мостовых ферм.

Я переглянулся с Володей. Потом еще раз посмо­трел на реку. Пожалуй, Решкин прав. Опрокинет нашу лодку! А мы ведь не такие уж знатные пловцы, чтобы выбраться из ледяной воды.

Пошли! — решительно сказал Володя.

Мы направились с Решкиным верхней набережной в сторону переправы, вспоминая о боях в карельских лесах.

Но не успели мы пройти и полпути до моста Эр- жебет, как нас обстреляли из пулемета. Стреляли с той стороны Дуная — не то из крепости с горы Геллерт, не то с южного крыла королевского дворца, возвышаю­щегося на высоком берегу Вуды.

Мы залегли за какой-то башенкой. Набережная, в разных концах которой можно было видеть с десяток наших солдат, мгновенно опустела. Не успел скрыться только ездовой со своей телегой. Лошадь убило, а его самого ранило в ногу. Ездовой отполз к угловому дому, где его подхватили артиллеристы, внесли в какой-то магазин.

Я стал осматриваться вокруг. Судя по трем прича­лам у нижней набережной, к которым вела каменная лестница, мы скрывались за башенкой пассажирской пристани. Вторая такая же башенка была метрах в ста впереди по берегу. Отделяется берег от трамвайных путей металлической оградкой, за оградкой — мосто­вая, за нею — шестиэтажные дома с выбитыми окнами, разбитыми витринами магазинов.

Сидеть за башенкой нам, наверное, предстояло дол­го. Разведчики достали кисеты.

Не вовремя, дьявол, начал стрелять. Так, пожа­луй, и к вечеру не доберемся до переправы! — Решкин нетерпеливо чиркнул спичкой, дал прикурить мне, за­курил сам.

Пожалуй, так и случится, — согласился сидев­ший на корточках Петр Никодимов.

В это время, откуда ни возьмись, у изрешеченной

пулями и осколками снарядов рекламной тумбы по ту сторону мостовой появилась женщина в черном, с на­брошенным на голову клетчатым пледом, и мальчик лет десяти, в рваной курточке, в коротких штанишках.

Мы невольно вздрогнули.

Я встретился с настороженным взглядом Решкина.

Интересно, что они высматривают? — спросил он, положив палку рядом с собой.

Женщина и мальчик то прятались за тумбу, то вновь показывались. Мальчик в чем-то горячо ее убе­ждал, но женщина, видимо мать, крепко держала его за руку.

Эй, вы! — привстав на колено, крикнул Реш- кин. — Уйдите отсюда! Убьют!

Тут мы стали кричать чуть ли не все, и женщина с мальчиком снова спрятались за тумбу. Но вскоре они опять показались. На этот раз мальчик вырвался из рук матери и стрелой пронесся по трамвайным путям к телеге.

Дюрка, Дюрка! .. — неслось ему вслед.

Мальчик упал на колени, в руке у него блеснул

кухонный нож. Он, видимо, собирался отрезать кусок конины. Убитые лошади сразу же разделывались на улицах голодающего Будапешта.

Над телегой просвистела короткая пулеметная очередь, ударив по последним, чудом уцелевшим вит­ринам первого этажа. Со звоном посыпались осколки стекла.

Мальчик юркнул под телегу.

Убьют мальца! — Решкин швырнул цигарку в сторону, вскочил и в развевающейся плащ-палатке, пе­ремахнув через невысокую, по пояс, металлическую оградку, оказался рядом с телегой.

Над телегой просвистела вторая очередь. С высо­кого будайского берега хорошо просматривалась на­бережная, и фашистский пулеметчик теперь держал убитую лошадь на прицеле. Когда одна из пуль удари­ла по грядку телеги и расщепила его, мальчик закри­чал, выскочил из-под телеги и заметался вокруг нее. Но тут Решкин свалил мальчика на землю и прикрыл своим телом. Над ними просвистело несколько новых пулеметных очередей.

Потом пулемет замолк. Стало тихо-тихо. Только

где-то далеко, в северной части Буды слышался треск автоматов. Решкин поднял голову и, схватив мальчика за руку, прибежал к нам.

Привалившись к башенке, мальчик горько запла­кал. Плакала его мать у рекламной тумбы.

Володя Семанов торопливо полез в карман за плат­ком. Такие сцены он переживал тяжело. Сказывалась долголетняя работа в московском детском журнале, который он редактировал до войны, общение с детьми, ну и тонкий настрой души.

Но вот что прослезился Решкин, грозный Решкин, один из лучших разведчиков нашей армии — это было невероятно!..

В мирное время Решкин работал штукатуром. И не просто штукатуром!.. Достигнув совершенства в сво­ем деле, Решкин искал новое в работе и нашел его в архитектурной штукатурке и в лепке. Начал с пустя­ков, с рисунка. Рисовал что попадется под руку. По­том — стал лепить. Неразлучный друг Решкина Петр Никодимов как-то мне рассказывал, что из глины он лепил такие красивые фигуры — было одно загляде­нье. Решкину уже поручали сложные работы, в город­ском театре он отделывал фасад замысловатой лепкой, когда началась война.

На фронте Решкин стал разведчиком. Сперва ря­довым, потом разведчиком высокого класса. С группой захвата, темными ночами, чаще всего в ненастную по­году, он шел в поиск или в разведку боем. У него было особое задание! Пробравшись в оборону противника, Решкин, в отличие от своих товарищей, действовал только увесистой палкой и арканом. От его сноровки и сметки в конечном счете зависел успех разведки. Подкараулив где-нибудь в траншее фашиста, Решкин оглушал его палкой, накидывал на него петлю, связы­вал по рукам и ногам и, взвалив «языка» себе на спи­ну, приносил в расположение части. На его счету од­них офицеров было двенадцать.

Я услышал голос Решкина:

— А малец-то голоден, ребята. И мать голодна.

Петр Никодимов тут же, без лишних слов, скинул с плеча вещевой мешок, вытащил килограммовую бан­ку мясных консервов и протянул мальчику.

Прокопченный в дымном чаду бункеров, где всю

эту голодную военную зиму скрывались жители вен­герской столицы, мальчик вытер кулаком слезы, взял банку, повертел в руках и, убедившись, что она совсем целая, вернул ее сержанту: в разоренном Будапеште такие консервы стоили много тысяч пенге.

Решкин взял банку у Никодимова и положил маль­чику на колени. Сказал по-отечески:

Бери, бери! Сегодня мы обойдемся и без кон­сервов.

Мальчик, хотя и не понимал по-русски, но догадал­ся, что говорит этот усатый советский солдат. Он рас­терянно стал озираться по сторонам, потом что-то крикнул по-венгерски, поднял банку над головой, по­казал матери. Женщина вновь заплакала. На этот раз, видимо, от радости.

Скинул с плеча вещевой мешок сидящий позади нас молоденький солдат, достал буханку хлеба, полос­нул по ней финским ножом и протянул половину мальчику.

Мальчик вопросительно посмотрел на Решкина.

Бери, — сказал Решкин, — бери, раз дают.

Развязал свой мешок другой солдат. Он протянул

мальчику два больших куска рафинада.

Женщина у рекламной тумбы что-то крикнула сво­ему Дюрке. Но и без объяснений мальчика мы поняли, что она велела ему поблагодарить русских солдат.

А благодарить было рано.

Еще один из разведчиков протянул мальчику плит­ку шоколада, другой — кусок колбасы.

Мальчик отказывался, благодарил и всем низко кланялся.

Ну-ну, чего там, — сказал Решкин и поправил съехавшую на его глаза кепку. — Бери, раз дают.

Вдруг Володя Семанов, отвернувшись от меня, су­дорожным движением полез в карман шинели, выта­щил старухин сверток, тоже сунул мальчику в руки.

Молодец, Володя! Я только хотел тебе ска­зать. .. — расчувствовавшись не меньше его, проговорил я. Но тут же ахнул про себя: что мы скажем грозной старухе? .. Съели сладости? .. Потеряли? . . Если бы я только знал все последствия Володиного поступка! . •

«Конечно, сверток можно было и не отдавать маль­чику, — подумал я, — его и так одарили сверх меры.

Но в этом душевном порыве нужно и наше участие, тем более что рядом с нами лежит еще туго набитый мешок с продуктами, пусть даже чужой...»

Но размышлять на эту тему мне долго не при­шлось, потому что по набережной пробежали связисты, распутывая на ходу катушки с проводом, по ним за­строчил немецкий пулемет с будайского берега. А по­том из-за углового дома появились наши артиллери­сты. Под пулями врага они выкатили две пушки и в каком-то сумасшедшем темпе раз двадцать прямой наводкой ударили по целям на той стороне Дуная.

Не дожидаясь окончания поединка, Решкин сказал:

— Подъем, братцы! — И первый встал, опершись на свою увесистую палку.

Вместе со всеми встал и мальчик. Он подходил к каждому и, грустно улыбаясь, с каким-то виноватым видом, пряча глаза, протягивал свою худенькую, поси­невшую от холода руку.

Решкин нагрузил мальчика подарками своих раз­ведчиков, но подарков было так много, что они выва­ливались у него из рук. Тогда на помощь пришел Ни­кодимов. Он проводил мальчика до рекламной тумбы.

А мы, вместо того чтобы идти к переправе, у ко­торой виднелась громадная очередь — тысячи солдат, сотни танков, пушек, машин и даже телег, и хвост оче­реди доходил чуть ли не до моста Эржебет, — повер­нули за Решкиным обратно к мосту Франца-Иосифа. Теперь Решкина не страшили ни стремительный ледо­ход, ни водовороты у взорванного моста. Он торопился попасть в Буду.

Мы спустились на нижнюю набережную. (После войны на этом месте откроют матросский ресторан. Летом здесь будет совсем весело, когда на берегу рас­ставят столики под тентами.) Разведчики Решкина выволокли из-под проезжей части моста все лодки, на­ладили три из них, и мы поплыли по Дунаю. Ширина его в этом месте метров 300—400. Это была самая страшная в моей жизни переправа через реку. Думаю, что и у других тоже.

Вернулись мы из Будапешта поздно вечером, на по­путной военной машине, продрогшие и голодные. Нас в доме ждали с тревогой. Потому все несказанно были рады, увидев нас живыми и невредимыми. Старуха на радостях даже приготовила нам яичницу сверх ужина. Как премию! Всеми наша поездка в Буду оце­нивалась как подвиг. Прибежали поздравить нас с бла­гополучным возвращением и Паолина с Марикой.

Они видели Юлию! — то и дело причитала Эржебет, пододвигая нам то одно, то другое блюдо.

Мы рассказали, какими нашли ее сестру и детей в бункере дома, где они прятались. Дом полуразру­шен, полуразрушена и квартира, хотя она менее по­страдала, чем соседние квартиры на этаже. Рассказа­ли, как мы помогли сестре Юлии перенести вещи из бункера, немного прибрать комнаты и обосноваться в них. Бои в этом районе утихли и, надо надеяться, боль­ше не возобновятся.

Но весь этот вечер был испорчен старухой! Она вдруг спросила:

А почему Юлия перечислила в письме все про­дукты и ни слова не пишет о сладостях? .. Не ответила и на мою записку? ..

~ Ну, наверное, забыла написать в спешке, — раз­драженно ответила ей Эржебет.

Нет, она не могла забыть! — Старуха подозри­тельно посмотрела на меня и Володю.

Володя решил сострить: .

А мы съели сладости!

А записку? .. Где записка? .. Тоже съели? . .

Никакой записки там не было, — ответил Во­лодя, все более ожесточаясь.

Как не было?! — взорвалась старуха.

А вот так и не было! ..

Тогда мне пришлось вмешаться в этот спор и рас­сказать про мальчика Дюрку, которому Володя отдал сверток со сладостями.

Старуха пришла в страшное негодование. Я думал, что ее хватит удар.

Мои сладости отдали какому-то мальчишке? .« Да черт с ним, с этим мальчишкой! .. Мало ли голод­ных мальчиков в Будапеште! ,. Разве для этого я дала вам сладости! .. Там были конфеты, там был сахар! •« Вы знаете им цену в Будапеште? ..

Мама, мама! — пытались успокоить ее Шандор и Эржебет, готовые от стыда провалиться сквозь землю.

Но успокоить старуху было не так просто! Она не считалась ни с сыном, ни с невесткой, ни с нами.

Я возьми да и скажи:

Завтра, мама, вам в троекратном размере бу­дут и сахар, и конфеты!

Старуха расхохоталась:

Это обещает «Капитан Будет-будет»!.. Ждать мне три года! ..

Она отшвырнула ногой стул и ушла.

Мы все некоторое время просидели молча, подав­ленные случившимся, а потом пожелали друг другу доброй ночи.

Но когда Семанов погасил свет, раздался тихий смешок Панина:

Ну как, попало вам? ..

Да, чертова старуха испортила всем настрое­ние, — с негодованием проговорил Володя. — Не съехать ли нам с квартиры? .. Я лично больше не могу видеть нашу «маму».

Пожалуй, Володя прав, — согласился я. — Да­вайте с утра походим по городу, поищем другую квар­тиру.

Нет, этого мы не можем сделать, — сказал Миша.

Почему? — спросил я.

А потому, что обидим и Шандора, и Эржебет, Что подумают соседи? .. Русские сбежали из дома Шандора, значит им не сладко пришлось там. Начнут­ся суды и пересуды.

Так что же нам делать? .. И дальше терпеть старуху? — в гневе спросил Семанов.

Тише! .. Да, терпеть! — уже спокойнее прогово­рил Миша. — Теперь уж недолго. Не сегодня-завтра будет покончено с «будайским котлом» и наша армия двинется вперед. Не вечно же нам сидеть в резерве? Нашей армии уготована особая задача.

Ты, может быть, хочешь сказать, что мы еще с удовольствием будем вспоминать эту чертову ста­руху? — спросил Володя.

— А кто ее знает. — Миша рассмеялся.

Уйти из дома мы, конечно, не ушли, но стали при­ходить намного позже обычного. Чтобы не слыть «Ка­питаном Будет-будет», а тем более «Ладно-ладно», я слетал в Кишкунфеледыхазу и привез кое-какие про­дукты. А через несколько дней и Володя, и я уехали в части 4-й Гвардейской армии, которая вела тяжелые бои с немцами на правом берегу Дуная.

Когда мы вернулись, в доме был порядок и покой. Старухи не было. Старуха уехала на неделю погостить к сестре в Дебрецен.

То-то радости было в доме!

Снова вечерами мы собирались после ужина в ка­бинете, снова проходили занятия в нашем «универси­тете». Но теперь в нем больше и чаще звучали стихи, чем музыка.

Эржебет знакомила нас с поэзией Венгрии.

Если мы как-то еще были знакомы с творчеством Шандора Петефи и Йожефа Аттилы, то Ади, например, был для нас открытием, не говоря уже об Араня.

Даже в подстрочном приблизительном переводе сти­хи всех этих выдающихся революционных поэтов Вен­грии звучали превосходно. Это была мужественная, гражданская поэзия.

Музыка и поэзия привели нас к истории Венгрии. История эта была многовековой, героической. Похо­зяйничали тут и римляне, и гунны, и германские пле­мена, и турки. Особенно долго длилось владычество турок, захвативших Венгрию в середине XVI столетия. Целых полтора века! Это был самый мрачный период истории Венгрии, преданной баши-бузуками огню и мечу.

Для более глубокого изучения Венгрии, ее куль­туры нам не хватало одного — знания венгерского язы­ка. Ту же самую трудность в изучении нашей страны испытывала и Эржебет, хотя у нее в семье немного понимали по-русски. Этим они были обязаны «Старшине Ладно-ладно», который прожил у них больше месяца. Судя по рассказам, это был славный малый, к тому же хороший шахматист. «Ладно-ладно» он говорил не только старухе, но и своим бойцам, которые с утра пораньше уже наведывались к нему.

Мы стали изучать венгерский, Эржебет — русский. К ней потом подключился и Шандор. Через некоторое время на «огонек» стали приходить и Паолина с Ма­рикой. Руководил уроками Миша Панин, в молодости он несколько лет преподавал русский в школе.

А мы в свою очередь прилежно учились венгерско­му у Эржебет. В помощь ей Шандор принес из Управы венгерско-немецкий и венгерско-русский словари. Мы даже завели себе тетрадки и «словники»: записывали и заучивали главным образом те слова и выражения, которые могли бы нам понадобиться в повседневном обиходе. Венгерский — необыкновенно трудный язык, непохожий на большинство европейских. Он относится к семье угро-финских языков; хотя, как говорила Эр­жебет, связь между венгерским и финским оборвалась так давно, что уже почти ничего не осталось общего.

Из нас троих лучше всех венгерский усваивал я. Может быть, это объяснялось тем, что в венгерском языке много турецких слов. А я в детстве жил в Баку, в первых двух классах изучал арабский, а потом семь лет — азербайджанский, который во многом схож с ту­рецким.

Очень скоро я уже понимал, что говорят в семье Шандора, и если не все, то хотя бы смысл разговора.

Вернувшаяся из Дебрецена старуха с большой подо­зрительностью следила за моими успехами. Она впол­не серьезно говорила, что я никакой не русский, а чи­стый венгр, «венгерский шпион», чем немало нас поте­шала, особенно Эржебет.

Да, мрачная была старуха.

2

Но, невзирая на «университет», на музыкальные и поэтические вечера, мы томились от пребывания на­шей «девятки» в резерве Ставки. Мы часто думали, по­чему бы нашей армии не прийти на помощь 2-му и 3-му Украинским фронтам, которые ведут кровопро­литные бои с противником, окруженным в «будайском котле», или же с его пехотными и танковыми дивизия­ми, пытавшимися деблокировать этот «котел» из районов Комарно и озера Балатон?

Ответа мы не находили потому, что не знали пла­нов и замыслов Ставки — ни ближних, ни дальних.

Но нам, журналистам, все же было легче, мы часто выезжали в действующие части Украинских фронтов, были в курсе происходящих событий.

Труднее приходилось полкам и батальонам, рас­квартированным в десятках маленьких венгерских го­родков на левобережье Дуная. Ни учебные занятия с напряженной программой, ни самодеятельность, кото­рыми там хотели занять досуг молодых солдат, не мог­ли спасти положения. Фронт манил, фронт звал, он был рядом, оттуда в тихую погоду можно было слы­шать артиллерийскую канонаду. Особенно трудно было с новичками первого года службы. Их в резерве обуял страх: а вдруг война закончится без них (а дело шло к этому, все это прекрасно понимали) и им не придется принять участие в походе на Берлин?

Некоторое успокоение в частях наступило после взятия Буды, полного освобождения Будапешта, когда «девятка» наконец-то была передана из резерва Став­ки в распоряжение командующего 2-м Украинским фронтом Р. Я. Малиновского. Это случилось 17 февра­ля. Но, к сожалению, этот перевод ничего не изменил в судьбе армии: она хотя пребывала теперь в резерве фронта, но по-прежнему располагалась в тех же вен­герских городках.

Судьба «девятки» всерьез стала тревожить всех у нас в армии. «Девятка» — армия была особая, воздуш­но-десантная. Народ в ней был золотой, отборный, гра­мотный, почти все комсомольцы. Тут каждый успел уже проявить себя в боях — в десантах или в на­земных на других фронтах — или же мечтал об этом.

Я и мои товарищи Панин и Семанов очень горди­лись своей «девяткой».

И было чем гордиться, имея на четвертом году войны такую армию, к тому же полного состава, что уже было большой редкостью. Здесь в ротах было по 140—150 человек. Вместе с приданными частями в «девятке» насчитывалось что-то около 80 тысяч че­ловек.

Это была грозная сила. Армия прорыва, штурмо­вая армия!

Я был свидетелем того, как солдаты 37-го корпуса, приданные летом 1944 года Карельскому фронту, взла­мывали оборону финнов на Свири. Это была незабы­ваемая картина! ..

И помню, как после прорыва, когда молодые де­сантники устремились на Олонец и Видлицу, — из Мо­сквы, из Ставки, раздался звонок в штабе 7-й армии. Верховный просил постепенно выводить войска из боя, заменить их обычными войсками. (Просьба Верховно­го, конечно, никого не обрадовала.) Насчет этих войск у Верховного, оказывается, были свои соображения. Это я понял, когда после выхода Финляндии из войны десантные части стали сводиться в одну армию, а именно в «девятку», а в критическую минуту затянув­шейся войны в Венгрии брошены под Будапешт.

Мы часто гадали: какова же будет судьба «девят­ки»? .. Пошлют ее под Секешфехервар? .. Или на Ба­латон, где немцы собрали сильный кулак эсэсовских танковых дивизий для прорыва на Дунай? .«

Гадание это продолжалось недолго.

Восьмого марта с утра день выдался по-весеннему теплый. Наши девушки-десантницы воспользовались этим и по случаю Женского дня сбросили с себя надо­евшие им за зиму шинели. Крепко взявшись под руки, группами по 6—8 человек, они с удовольствием выша­гивали в своих тяжелых кирзовых сапожищах по ти­хим улицам городка и с каким-то особенным упоением распевали песни. Голоса у них были лихие и звонкие и разносились далеко-далеко, как в темную ноченьку где-нибудь в кубанской станице.

Одна такая стайка девушек прошла и мимо окон нашего дома. Только заслышав песню, Эржебет бро­силась к окну. За ней побежали зашедшие проведать ее соседки Марика и Паолина. Подошли к окну и мы с Семановым.

Девушки шли в ряд, заняв всю улицу. Все они бы­ли плечистые, крепко сбитые, с ярким румянцем на щеках. Любо было глядеть на них. Ими восхитилась и Эржебет,

Да, русская девушка героиня! И здоровая! — сказала она.

Не то что венгерская девушка, — обернувшись к нам, печально произнесла Марика, видимо, имея в виду прежде всего себя. Она была худенькая и болез­ненная.

Ну, почему же! .. — вмешался в разговор деликатнейший Володя Семанов. — Венгерские женщины так очаровательны!

О-ча-ро-ва-те ль-ны! — по слогам произнесла Ма­рика. — Но большие трусишки!.. Я от первого выстре­ла умерла бы на фронте.

Ия тоже! — сказала Паолина. — А русская де­вушка — сама стреляет! Из автомата! .,

А как Эржебет? — спросил я.

Она обернулась, но, мило улыбнувшись, ничего не ответила.

Я думаю, что Эржебет ничего бы не испугалась. Чувствовалось, что у этого хрупкого создания сильный характер. Я об этом догадался при первой же встрече, когда она, прервав игру, появилась на лестнице и, не обращая внимания на старуху, пригласила нас в дом.

Вскоре мы ушли. Почти весь день мы провели в редакции. Было много срочной работы, к тому же свер­тывалась типография. Не собираемся ли мы наконец в поход? Я спросил об этом нашего редактора, много­уважаемого Петра Ивановича. Но он ничего не отве­тил. Точно не расслышал вопроса. Или совсем оглох!.«

Вернулись мы домой поздно, что-то около одинна­дцати. Нас ожидал приятный сюрприз. На столе кра­совались «кремаш-риташ» и «алмаш-риташ»—пироги кремовый и яблочный. Между ними стоял кувшин с вином.

Комнаты были ярко освещены. Эржебет и мама оделись по-праздничному.

Нас поздравил Шандор. Он сказал:

Я поздравляю вас с днем советской женщины! Мама тоже, Эржебет тоже...

Но мы мужчины, Шандор! — рассмеялся Панин и обнял Шандора за плечи.

Тогда к нам подошла Эржебет и сказала:

Русских мужчин мы поздравляем с праздником советской женщины! Так будет правильно?

Хотя это было одно и то же, но мы подтвердили, что да, так будет правильно: наших женщин поздрав­ляют через нас, мужчин. А Володя Семанов сказал:

А мы прямо, непосредственно, с праздником женщин поздравляем маму и Эржебет! — И он галант­но поцеловал им ручки. — Восьмое марта — ведь это международный праздник всех женщин, не только со­ветских. . .

Он готов был произнести целую речь по этому по­воду, — когда-то наш друг Володя был и агитатором, и пропагандистом, — но мы с Паниным вовремя потя­нули его за полу кителя.

Когда мы сели за стол, Володя вдруг возьми и скажи:

Ребята, а почему бы нам не пригласить на пи­роги и Петра Ивановича? Дома он один, наверное ску­чает.

Мы с Паниным вздрогнули, с изумлением посмо­трели на Семанова: с чего это ему взбрело в голову? С Петром Ивановичем у всех у нас были сложные от­ношения. В особенности же — у меня. Мы друг друга просто не терпели, редко даже здоровались.

Мы с Паниным промолчали. Но Володю поддержал Шандор, он сказал:

Да, да, пригласите и вашего редактора, уж очень сегодня получились хорошие пироги!

Но даже Семанов не изъявил желания доброволь­но пойти за Петром Ивановичем. Пришлось бросить жребий. Надо же было случиться такому — жребий вытащил я! Мне «посчастливилось» сходить за Петром Ивановичем!

Я накинул на плечи китель и вышел на улицу. Ночь была темная, беззвездная. К тому же во всех до­мах окна были наглухо закрыты ставнями, нигде — ни огонька.

Шел я по улице ощупью, изредка освещая себе до­рогу лучом карманного фонарика. Я берег батарейку, она была на исходе.

Вот, кажется, и домик, в котором живет Петр Ива­нович. Это почти в конце улицы.

Стучусь кулаком в ворота. Жду. Ни звука в доме.

Тогда я приподнимаюсь на цыпочки, стучусь в окно. Оно, как и во всех здешних домах, наверное тоже

с двойной рамой и законопачено на зиму, прикрыто внутренней ставней. И все же услышать стук не так трудно. Но в доме ни звука! Тогда, вспомнив, что наш редактор глуховат, я постучал в окно кулаком — не в стекло, конечно, а в раму.

Одна половинка ставни открылась. Я зажмурил глаза от яркого света.

Петр Иванович! — крикнул я. — Приходите на пироги!

Воображаю, как он удивился, увидев меня под ок­ном. Но приставил руку к уху, облокотился на под­оконник, весь превратившись в слух.

Петр Иванович! — снова крикнул я в темной ночи. — Приходите к нам на пироги.

Будь он даже не глуховат — и тогда бы, наверное, не поверил услышанному. С чего это вдруг его среди ночи приглашают на пироги?

Когда я в третий раз собрался было крикнуть: «Петр Иванович. . .» — я почувствовал что-то холодное у виска. И тут же увидел слева и справа от себя, на границе света и мрака — привидения. Да, да, са­мые настоящие привидения во всем белом. К виску мо­ему с двух сторон были приставлены дула огромней­ших пистолетов.

Первое привидение захихикало, сказало:

Ну что — Петр Иванович, Петр Иванович?

Попробуй, попробуй, скажи! — проговорило вто­рое привидение.

Я снова зажмурил глаза, открыл их. Да, это были настоящие привидения! У меня отнялся язык.

А Петр Иванович, видя, что я молчу, сам стал сту­чать в стекло, и по движениям его губ я прочитал: «Что тебе надо?»

Но я слова не мог произнести, и стал пятиться на­зад — подальше от наставленных на меня пистолетов, в надежде, что теперь Петр Иванович заметит приви­дения. Но он ничего не заметил, махнул рукой и за­хлопнул ставню. Я оказался в абсолютном мраке, к тому же наедине с двумя привидениями.

Но было так темно, что во мраке привидения точ­но растворились. Были ли они рядом, или спрятались, или совсем ушли от дома — мне трудно сказать. Будь  меня с собой оружие, я бы, наверное, поступил иначе, но тут я, держась ближе к забору, побежал.

Когда я с бешено колотящимся сердцем вошел в парадную нашего домика — в конце улицы прогремели два выстрела.

Я открыл двери столовой.

Видимо, я был так бледен, что Панин и Семанов сразу же вскочили из-за стола. На вопрос Панина: «Что случилось — на тебе лица нет?» —я смог только ответить: «Я сейчас видел привидения...»

Панин и Семанов дико посмотрели на меня — не рехнулся ли я? — побежали в кабинет за оружием, я схватил свой наган, и мы выскочили на улицу. Но там уже перекликались бойцы нашей редакционной коман­ды и бойцы из ближайших подразделений, поднятых по тревоге. Улица была освещена десятком больших и маленьких карманных фонариков. Искали стреляв­ших.

Вскоре мы вернулись домой. Тут все заставили ме­ня поподробней рассказать о встрече с привидениями. Я, конечно, понимал, что это глупая шутка, разыгран­ная какими-то балбесами, но .вполне серьезно, со все­ми мельчайшими подробностями рассказал о привиде­ниях. Все довольно дружно смеялись надо мной. Одна только мама была молчалива и серьезна. Она сказала, что однажды в детстве и ей пришлось встретиться с привидением, и это было перед какими-то важными событиями, не помнит уже сейчас какими.

Что-то должно случиться! — многозначительно проговорила мама, подняв палец, а потом, из сочув­ствия, отрезала мне большой кусок яблочного пирога.

А я знаю что! — сказал Шандор. — Советские войска вышвырнут немцев из районов озера Балатон и Веленце, и вообще из Венгрии! — Он поднял бокал, и мы с удовольствием чокнулись.

Дай бог, дай бог! — прошептала старуха и тоже чокнулась с нами.

А утром все выяснилось с привидениями. Они бы­ли найдены! «Привидениями» оказались два молодень­ких десантника из вчерашних десятиклассников, ре­шивших от скуки поозорничать после женского вечера.

Нашли их спрятавшимися от страха в сарае одного из домов на соседней улице: ночная облава потрясла их. Найдены были и улики: простыни и ракетницы.

Но никого эти привидения уже не интересовали.

В эту ночь произошло более значительное событие: директивой Ставки 9-я Гвардейская армия с 24 часов 8 марта была переведена в состав 3-го Украинского фронта!

А мы-то хорошо знали, что это может значить для «девятки»: в районе Балатона и Веленце армии фрон­та вели тяжелые бои с превосходящими силами нем­цев.

Во всех подразделениях «девятки», расквартиро­ванных в нашем городке, царило радостное оживление, все пришло в движение, все собирались в поход!

Весь день и у нас прошел в сборах. Вернулись мы домой из редакции поздно вечером.

Мама уже спала, а Эржебет и Шандор с тревогой ждали нас. По пепельнице, доверху набитой окурками сигарет, я понял, как они переживают наш отъезд.

Когда утром 10 марта в колонне редакционных ма­шин наш «студебеккер» покидал городок, я подумал: «Придется ли мне еще когда-нибудь побывать здесь?., Увидим ли мы еще где-нибудь такую заботу о себе, та­кое гостеприимство, таких милых и сердечных людей, как Эржебет и Шандор? .. И такую маму? ,, Было бы невероятно, если бы пришлось! ..»

С грустью я смотрел по сторонам, на мелькавшие слева и справа хутора. Снег повсеместно уже растаял, и крестьяне в некоторых районах уже пахали землю.

Первую остановку вечером мы сделали в городке Ясфенисары.

Сотрудники газеты разбрелись по ближайшим ули­цам городка в поисках ночлега. Мы же втроем — Семенов, Панин и я — зашли в Дом компартии. Это быв­ший помещичий дом, хозяин его давно сбежал. Поря­док здесь наводил трубочист, старый член партии. Встретил он нас словно давнишних друзей, тут же от­вел нам большую комнату в жилой половине дома. Мы за день до того устали в дороге, что, выпив чаю, сразу же завалились спать.

Но проснулись рано утром. Трубочист уже бодр­ствовал, покуривая свою трубку. Это изумило нас.

Мы были приглашены в столовую. Стол был накрыт белоснежной хрустящей скатертью. Нам подали кури­ный бульон с мясным пирожком, потом — каждому — обильную порцию паприкаша из цыплят, после чего принесли громадную сковороду с жареной свиной кол­басой и картошкой. Конечно, в подвалах сбежавшего помещика нашлось и хорошее вино.

Завтрак был королевский. Еще раз мы увидели вен­герское гостеприимство во всей его щедрости.

Трубочист был старичок словоохотливый, вполне сносно говорил по-русски. Он — наш военнопленный в первую империалистическую войну, четыре года про­жил в Сибири, воевал красноармейцем против Кол­чака.

Покуривая свою трубку, старичок просил нас по­скорее изгнать немцев, принесших столько страданий венгерскому народу, советовал не церемониться с са- лашистами и всякой местной контрой, потому что они такие же злодеи и фашисты, как немцы, говорил о дру­желюбии венгерского народа, о крестьянской доле, о лучших пахотных землях по ту сторону Дуная, кото­рые немец топчет своими танками, а ведь наступило время полевых работ.

Мы его слушали с пониманием.

Но не успели мы приняться за кофе, как за нами приехал наш шофер Василий.

— Все уже в сборе, пора ехать, товарищи офице­ры, — обратился он к нам.

Выслушав доброе напутствие старого венгерского коммуниста, мы покинули гостеприимные Ясфени- сары.

С этого дня началась наша фронтовая цыганская жизнь. Утром мы в одном городке, вечером — в дру­гом.

А через несколько дней мы переехали на правый берег Дуная, южнее Будапешта. По всем дорогам из р айонов Надькереша, Монора, Цегледа, Кечкемета, Адоня в полосу предстоящего наступления подтяги­вались полки 9-й Гвардейской армии.

15-го марта «девятка» полностью сменила войска 4-й Гвардейской армии на участке от Ганта до Дьюлы.Хотя мне приходилось бывать в разных частях ар­мии, на разных участках фронта, но почему-то судьба чаще всего приводила меня в 99-ю стрелковую диви­зию, которой командовал генерал-майор И. И. Блажевич.

Наверное, это объяснялось тем, что дивизия Блажевича всегда дралась на главном направлении, на самом ответственном участке, и здесь было больше примеров героизма, творческого решения тактических задач — хлеба насущного для армейского журналиста.

С 99-й дивизией я подружился еще год назад у нас на Севере, когда она в составе 37-го стрелкового кор­пуса совершила прорыв через Свирь, одной из первых начав освобождение Карелии от фашистских захватчи­ков. В этой дивизии были такие прекрасные команди­ры полков, как 300-го — Н. А. Данилов, 303-го — В. А. Соколов, 297-го — А. С. Бондаренко.

А в этих полках были такие опытные и боевые ко­мандиры батальонов, как в 303-м — капитан Е. Н. Кряжевских, в 300-м — капитаны В. Ф. Матохин и Н. А. Белоусов.

Все эти командиры полков и батальонов были еще и прекрасными людьми, потому так надолго запомни­лись мне.

Неудивительно, что и при прорыве обороны нем­цев в районе озера Балатон я оказался в 99-й дивизии, на этот раз в полку Соколова.

Полк Соколова отличился еще при форсировании Свири, на правом фланге наступающих войск. К за­слугам полка относится захват Нижне-Свирской ГЭС, спасение плотины электростанции, а также умелые действия в глубоком тылу врага. Соколову было при­своено звание Героя Советского Союза, сотни его сол­дат награждены орденами и медалями.

Сейчас полк Соколова занимал оборону западнее Ловашберени.

Ночь перед наступлением я провел на командном пункте полка, в подвале Господского Двора в Ловаш­берени. Заснуть не удалось — на КП вертелось много народу, было шумно. Что-то около часа ночи появил­ся сам Соколов. Смертельно усталый, он повалился на соседний топчан и так минут пятнадцать, прямо в ши­нели и сапогах, пролежал без движения. Потом под­нялся, стал раздеваться. За последние сутки Соколову сильно досталось. Надо было за два или три ночных перехода привести полк с юго-востока Будапешта в этот район, занять оборону, изучить местность и тут же приготовиться к наступательным боям. Без часа передышки!

Связной унес грязью облепленные сапоги и шинель командира полка, вернулся с тазом воды. Соколов ски­нул рубаху, помылся до пояса.

Мы сели ужинать. Но вскоре зашли заместитель, начальник штаба, комиссар полка, потом — командир полка самоходных пушек, минут через пять — коман­дир артиллерийского полка, за ним — командир мино­метчиков. Всем им надо было согласовать с Соколовым детали завтрашнего наступления. Под конец ужина стали наведываться представители дивизии, корпуса, армии, фронта... и так до самого утра.

Наступление намечалось на семь часов, но из-за сильного тумана было перенесено на более позднее время.

Я накрылся с головой шинелью, попробовал часок- другой соснуть, но это мне не удалось.

Гром артиллерии раздался только в 2.45 минут дня. Солнце светило и грело вовсю.

Оборона противника прорвана, захвачены первые населенные пункты. Но день, хотя и весенний, все же короток. Вскоре начинает смеркаться, а потом вдруг как-то сразу темнеет; абсолютный мрак вокруг. Обид­но, не развив наступления, остановиться вот так, среди чистого поля, дать врагу передышку.

Но, оказывается, остановки не будет, наступление продолжается! ..

Весь вечер и всю ночь части дивизии идут вперед. В полночь в прорыв устремляются и другие полки. Дорога забита пехотой, стоит немолчный грохот от бро­нетранспортеров, тягачей, волокущих орудия всех ка­либров. И поразительно: не слышно человеческого го­лоса, хотя идут тысячи, десятки тысяч! ..

Но вот загрохотало и в небе. Это немецкие самолеты. Они летят во мраке, оставляя позади себя подвесные ракеты, или «люстры», как их называют сол­даты. Я начинаю их считать, но вскоре сбиваюсь со счета. Ракет много, больше сотни. Висят они почти не­подвижно, освещая мертвым лунным светом все во­круг.

Постепенно гул удаляющихся самолетов затихает, и на некоторое время на поле боя становится сравнительно тихо, хотя позади, на дороге, продолжает гро­хотать наша техника. Но после немецких самолетов этот грохот кажется уже не таким оглушающим.

Я не знаю, в чьей колонне иду, какая это часть. Колонны сходятся, расходятся, идет какая-то лавина. Потом я оказываюсь среди застрявшего обоза с боепри­пасами первых наступающих рот, вытесненного с до­роги за обочину.

Рядом с собою я вижу возницу. У него чумацкие усы, как у настоящего обозника, широко открыты гла­за и разинут рот. Видимо, он впервые оказался на поле боя в ночное время и здесь все его потрясло.

Оглохнуть по-настоящему мне пришлось через не­которое время, когда открыла огонь вся наша артилле­рия, засверкали в небе огненные стрелы «катюш», ле­тящие через наши головы.

Что же могло там произойти впереди, раз пришлось открыть такой всесокрушающий огонь?

Оказывается, с той стороны, из-за далеко прогляды­вающейся возвышенности, через которую перевали­вают наши передовые части, навстречу им устреми­лись немецкие танки. Мощный гул моторов слышен издалека даже сквозь огонь артиллерии. Да, появление танков не сулит ничего хорошего. В особенности в ноч­ном бою. Тут, в районе озер Балатон и Веленце, дей­ствует 6-я танковая армия СС, состоящая из отборных дивизий — таких, как «Мертвая голова» и «Адольф Гитлер».

От все нарастающего гула моторов мой сосед-обоз­ник начинает весь дрожать. У него безумные глаза.

Та-а-а-а-анки, братцы, та-а-а-анки! — вдруг с ужасом в голосе вопит он.

Я трясу его за плечо, говорю шепотом:

Тише, отец, не паникуй.

Но на него уже орет зычный голос:

Поори-ка у меня еще разок, поори! .. Я тебя, старого черта, когда-нибудь шлепну за это! ..

Та-а-анки, братцы, та-а-а-анки. .. — уже еле слышно произносит обозник, но в голосе его все равно чувствуется ужас.

Танков, что ли, не видел? — продолжает орать зычный голос. — У нас, что ли, их нет, раззява? .. По­ори-ка у меня еще разок, поори! ..

А усатый обозник, невзирая на явную угрозу, схва­тившись обеими руками за край телеги, в смертном страхе все равно шепчет свое: «та-а-а-ан-ки!»...

Этот ужас в его голосе, как электрический ток, словно передается лошадям, и они начинают метаться из стороны в сторону; мечутся соседние лошади; неко­торые пытаются вырваться из постромок, бросаются на вспаханное поле, опрокидывая телеги... Обозники, и «мой» в том числе, кидаются к своим лошадям, набра­сывая им на голову мешки из-под овса, и повисают на них всем телом. Помогают им и солдаты из рядом стоящей колонны, — где-то там, впереди, видимо, обра­зовалась солидная пробка, все замерло на дороге. А ло­шади все равно тревожно ржут, перебирают ногами.

Танки действительно и у нас есть. Есть даже целая 6-я Гвардейская танковая армия! .. Только она по­чему-то стоит на оборонительных рубежах 26-й и 27-й армий, не принимающих пока участия в наступлении.

Но позади нас, невзирая на это, все равно раздает­ся. .. гуд танковых моторов, лязг и скрежет гусениц. Это на рубеж атаки выходит что-то вроде танкового батальона, единственного в районе боевых действий. Батальон, конечно, не армия, не лавина, не армада, способная смять и уничтожить 6-ю немецкую танко­вую армию СС, но тоже сила. Правда, чисто символи­ческая перед отборными немецкими танковыми диви­зиями.

Танки пошли, танки! — раздаются вокруг ли­кующие голоса.

Удивительно, что лошади на этот раз не шарахают­ся в сторону. Они даже как-то успокаиваются, хотя танки проносятся в каких-нибудь двухстах метрах от них. Видимо, тут дело все-таки в «токах», а не в скре­жете, грохоте и реве моторов.

Я поднимаюсь на телегу. Мне далеко видно окрест.

Танки сперва идут гуськом. Выйдя же на оперативный простор, на открытую местность, особенно ярко осве­щаемую заметно снизившимися в этой части поля де­сятками «люстр», свободную от пехоты, машин, артил­лерии, они начинают отваливать в сторону: два впра­во, два влево, пока не рассредоточиваются по всему полю, и теперь идут развернутым строем, как кони в лаве. На броне некоторых машин виднеются наши де­сантники. За танками бегут другие, пытаются сесть сзади. Но танки уже набрали скорость. Захватывающее зрелище!.. Счастливого похода, танкисты!

Одно за другим замолкают наши орудия, и вскоре слышно только тревожное гудение танков — наших и немецких, да где-то там, далеко, за возвышенностью, захлебывающееся кипение автоматных и пулеметных очередей.

марта я весь день мотался между старым КП полка и КП дивизии, пока мне не удалось отправить с оказией в редакцию первую корреспонденцию о на­чавшемся наступлении. По телефону же я получил но­вое срочное задание: написать о борьбе с танками, пе­редать опыт. Опыт!

Ночевал я у танкистов головной колонны 6-й Гвар­дейской танковой армии, спешно перебрасываемой в район наступления.

марта я с утра догонял полки Соколова и Дани­лова. Правда, они продвинулись не очень далеко, но захватили село Шаркерестеш.

По ту сторону села находится канал Шарвиз. Па­раллельно каналу идет железная дорога. Напротив Шаркерестеша — станция Моха, а за нею — деревня Моха. В этом районе действует 3-я танковая дивизия СС «Мертвая голова».

За Шаркерестеш шел тяжелый бой. Немцы все вре­мя контратаковали танками.

Попадаю в батальон капитана Кряжевских. Мне здесь рассказывают о подвигах солдат и офицеров. И в особенности о комсорге батальона Лаврентьеве, ко­торый ночью с группой бойцов захватил станцию Моха.

Но капитана Кряжевских срочно вызывает Соко­лов, и я иду в роту.

Командир роты, молоденький лейтенант, тоже го­ворит о подвигах. О чем же ином рассказывать в эти героические дни, завершающие войну?

Подвиг — всегда деяние. И лейтенант, воодушевля­ясь, перечисляет боевые дела своих людей...

Про танки, про танки расскажите, лейтенант! — прошу я командира роты.

Но о танках ему как раз нечего рассказать.

Я вижу, что мне здесь не найти нужного материа­ла для газеты, и ухожу на другой конец Шаркересте- ша, в соседний полк Данилова.

Я попадаю в роту Порубилкина. Удивительно тол­ковый человек, лейтенант понимает меня с полуслова, говорит:

Идемте, товарищ капитан! И мне как раз надо

во второй взвод.                •

Мы идем через пустырь, пересекаем дорогу, выхо­дим на окраину села.

Смотрите, товарищ капитан!

Перед нами чистое кукурузное поле. В разных кон­цах — с десяток подбитых немецких танков, — то об­горелых до красноты, то с развороченной башней, то с разбитыми гусеницами. Из двух крайних, видимо са­мых «свеженьких», еще курится дымок.

Все это, — указывает рукой Порубилкин, — ра­бота наших артиллеристов, главным образом орудий­ного расчета сержанта Ивана Ткаченко.

Хорошая работа! — говорю я.

Отличная, капитан! ..

Мы углубляемся в лесок, выходим на опушку, идем мимо траншеи 2-го взвода, за которой на открытой площадке стоит противотанковое орудие. Рядом хлопо­чут бойцы расчета.

Ткаченко! — зовет Порубилкин.

К нам подбегает молоденький, лет двадцати сер­жант, Порубилкин представляет меня, говорит:

Расскажите капитану, как сегодня вы порабо­тали. Поделись опытом. Во всех мелочах! Понял? .. А я пойду к своим, скоро вернусь.

А чего тут не понять, — улыбаясь, отвечает Ткаченко и ведет меня к орудию.

Порубилкин исчезает. Мы садимся на ящики из- под снарядов. Вокруг собираются бойцы расчета.

Опыт, опыт, технологию боя! — на всякий слу­чай повторяю я, доставая зелененькую записную книжку.

Еще не остывший от поединка с немецкими танка­ми, полный энтузиазма, Ткаченко с удовольствием рас­сказывает :

Прежде всего, товарищ капитан, танк надо оста­новить. Стреляю по ходовой части. Вторая задача: заклинить башню! .. В это время обычно зажигаешь танк. Если стоишь на открытой позиции — не выдавать себя раньше времени, дождаться, когда танк подойдет близко, чтобы выстрел получился наверняка. Работа быстрая и чистая! .. Утром мы стояли на открытой позиции. В атаку пошло десять танков. Шесть танков перевалили через большак, направились в нашу сто­рону. Я ударил по первому танку. В гусеницу! Второй снаряд дал перелет, а третьим — танк зажег, попал в борт. Остальные пять танков подожгли другие рас­четы нашей батареи. Взяли в плен тридцать четыре ав­томатчика. Во время стрельбы волновался очень. И сколько радости было потом! .. — Ткаченко перево­дит дыхание. — В полдень снова появились танки. Вы­лезли откуда-то вон из-за того пригорка. Открыли огонь по нашей позиции. Один из них, крайний спра­ва, идет прямо на нашу пушку. Беру второй ориентир на упреждение. И рукой держу спусковой рычаг. Но когда танк подошел совсем близко, я зацепил рукавом за щиток, выстрела не получилось. Быстро повернул хобот вправо — правильные на правилах! — и подбил танк! .. Снаряд угодил прямо в ленивец. А другой танк, «пантеру», я подбил в ходовую часть. Вот сей­час мы пойдем, и я вам покажу их...

В разговор вступают бойцы расчета. Один говорит:

Главное — хладнокровие, товарищ капитан. Свое дело надо выполнять как обычную работу, не спеша. Будь их хоть тысяча танков! Иначе все наши старания пойдут насмарку!..

Тут же его дополняет второй из расчета:

И еще немца надо подпускать как можно бли­же к своей пушечке! Это первая заповедь у нашего брата, артиллериста. На крайний случай всегда имеет­ся в запасе противотанковая граната.

Дополняет третий:

Он тебя всегда достанет! У него прямой выстрел на тысячу пятьсот метров, а у нашей пушечки — шестьсот. Ближе надо приманивать фашиста! На две­сти — триста метров! Тогда, считай, — дело твое в шля­пе, тут уж не смажешь! ..

Снова вступает в разговор первый из расчета...

Я с интересом слушаю, задаю вопросы, подробно записываю весь их рассказ. Удивительно «густо» рас­сказывают, никакой болтовни, говорят только о деле. (Эта записная книжка хранится у меня до сих пор. По-прежнему я получаю удовольствие, перечитывая торопливые записи двадцатипятилетней давности; по­ражают своей конкретностью, сжатостью, деловито­стью рассказы артиллеристов.)

Потом я спрашиваю у Ткаченко, откуда он родом.

С Кубани, товарищ капитан. Из станицы Отрадно-Ольгинской, — отвечает он. — Дом вот наш нем­цы пожгли, все разграбили. ..

Но тут появляется лейтенант Порубилкин.

Не замучили вас наши герои? А то начнут рас­сказывать — не остановишь. Идемте, капитан!

Ткаченко начинает протестовать, говорит:

Нам еще надо товарищу корреспонденту пока­зать подбитые танки! . .

Эка невидаль — немецкие танки! — смеется лей­тенант. — Не видел он ваши танки! .. Человеку надо и подзаправиться, одними вашими рассказами сыт не будешь. — И он тащит меня обратно к себе на КП роты.

Уже смеркается. Мы лезем в просторный блиндаж. На земляном полу валяется банок двадцать варенья и компота, ящик с галетами. В углу — раскрытый ме­шок с грецкими орехами.

Да, без «бога войны» нам бы трудно при­шлось, — говорит Порубилкин, тяжело вздохнув, — хотя мы тоже без дела не сидим, уничтожаем танки из бронебоек.

4

Наши войска хотя и медленно, но упорно продви­гаются вперед, к Балатону. Идут тяжелые, кровопро­литные бои.

Все бы, конечно, выглядело иначе, начни мы на­ступление 16 марта не одной лишь силой пехоты, но и танков, прекрасно зная, что у противника в этом районе стоит 6-я танковая армия СС в составе одинна­дцати дивизий.

Нашу 6-ю Гвардейскую танковую армию ввели в бой только на четвертый день наступления. Потому- то хорошо задуманная операция по окружению танко­вой армии гитлеровцев осталась на картах боевых дей­ствий: хотя и изрядно потрепанные, немецкие танко­вые дивизии все же легко прорвались на запад. А была полная возможность окружить их у Балатона и уни­чтожить, чтобы потом не воевать с ними в Австрии.

После Шаркерестеша, в полосе наступления диви­зии Влажевича, были взяты села Моха, Чор, Инота, а 21 марта начался бой за шахтерский городок Варпалота.

Со вступлением в бои 6-й Гвардейской танковой армии дела в войсках «девятки» пошли намного весе­лее. Основная тяжесть борьбы с немецкими танковыми дивизиями теперь легла на плечи наших танкистов. Но в борьбе с танками противника чудеса храбрости стали показывать и десантники. Вот уж где разверну­лась их молодецкая удаль!

Поразительное событие произошло в одном из на­ших полков.

Немцы нащупали в обороне батальона этого пол­ка слабый участок и решили вклиниться в него девя­тью «тиграми». Участок обороняла рота молодых сол­дат, только за день до этого введенная в бой. Правда, новички были поставлены между ветеранами — двумя другими ротами батальона. Этого немцы не учли.

«Тигр» — зверь страшный, когда он нападает. Но и подбитый, бездыханный, он производит впечатление своими ощетинившимися пушками и пулеметами. Я это не раз испытал сам на полях у Балатона, где хватало этих подбитых «тигров». Я их всегда обходил стороной.

«Тигры» двигались на роту, не сделав ни одного выстрела, хотя по ним вели огонь наши артиллеристы, правда, не очень результативно. Вот танки уже при­близились к первой линии наших траншей..,

И тут у молоденьких солдат нервы не выдержали, Они выскочили из траншей и побежали.,. в тыл сосед­ней роты.

Тогда немецкие танкисты решили, также без еди­ного выстрела, уничтожить новичков гусеницами сво­их машин. Для этого они развернулись веером, чтобы зажать бегущих в клещи.

Но немцы плохо знали советских десантников.

Когда бойцы соседней роты увидели в тылу своей обороны немецкие танки, самые отчаянные из них схватили противотанковые гранаты. Восемь бойцов бросились за «тиграми». Девятым побежал инженер полка Васильев.

Увлеченные азартной игрой, немцы не заметили бегущих за их танками охотников с гранатами. А ка­ждый из десантников уже выбрал себе жертву. От сол­дат немного отстал инженер Васильев. Хотя охотники и не договаривались между собой, но, настигнув «тиг­ров», они почти одновременно прыгнули на броню, Почти одновременно они швырнули и свои гранаты в люки танков, вовремя спрыгнув с брони. Раздалось во­семь взрывов, слившихся в один.

На девятый танк прыгнул Васильев. В то мгнове­ние, когда он замахнулся гранатой, чтобы ее бросить, из люка показался немец с ракетницей в руке. Ва­сильев не испугался, успел бросить гранату. Но одно­временно и немец успел выстрелить ему в лицо.

Ослепший, обливаясь кровью, Васильев взрывной волной был далеко отброшен с танка.

Восемь юношей подобрали тяжелораненого инже­нера полка и понесли его в роту.

А позади них в чистом поле полыхали девять «не­уязвимых» «тигров»!

Вот на что способны эти десантники! (Не было ли среди них и моих «привидений»?)

Двухдневные безрезультатные поиски полка, в ко­тором воевал инженер Васильев, приводят меня в толь­ко что освобожденную Берхиду. Со мной попутчик — инструктор инженерного отдела нашей армии, лейтенант Нежинцев, с которым я утром встретился в шах­терском городке Варпалоте. К сожалению, Нежин­цев — молодой работник, никого не знает в полках, сам едет знакомиться с ними. Найти сейчас даже полк, который ты знаешь по номеру или по фамилии коман­дира, дело мудреное: в районе Балатона все находит­ся в движении, здесь дерется целый фронт, кроме «де­вятки» еще действуют 4-я, 26-я, 27-я армии и десяток приданных частей.

Через город идет поток наших войск, танков, ар­тиллерии.

Жарко, все куда-то побросали свои шинели, идут налегке. Кругом пыль, пыль, перемолотая и поднятая солдатскими сапогами и гусеницами танков.

И в этой ныли...

Вот идет группа солдат. В руках у каждого по ку­ску сотового меда. Лица и гимнастерки у всех выма­заны медом, на него густо осела пыль, а солдаты — ни­чего, идут себе, переговариваются, жуют соты...

Вот другая группа. У этих в руках по красочному и богато иллюстрированному журналу «Сигнал». Знаю, подобрали на дороге у Варпалоты. Я там видел сотню пачек этого гнуснейшего журнала геббельсовской про­паганды, оставленного гитлеровцами. На протяжении четырех лет войны они из номера в номер убеждали свой и другие народы Европы (журнал выходил на многих языках), что советский солдат — это недочело­век, чуть ли не неандерталец. Иллюстрировали они это фотоснимками, сделанными в лагерях для наших во­еннопленных, где отбирали людей, изможденных голо­дом и холодом, изнуренных непосильной работой, за­росших густой щетиной.

Идут наши солдаты, молодые лихие парни десант­ных войск, один статнее другого, матерятся последни­ми словами, возмущенные до глубины души этой мер­зостью, и рвут журнал за журналом, отбрасывая их за обочину дороги.

Проходят танки с сидящими на броне солдатами. На одном из них солдат бреется опасной бритвой, при­слонив к вещевому мешку, лежащему на люке, здо­ровый осколок зеркала. Другой солдат, сидящий ря­дом, держит в вытянутой руке миску с помазком и разведенным мылом.

А вот на гаубице, на расстеленном ковре, сидит гар­монист и наяривает себе что-то веселое.

Да, война 1945 года никак не похожа на войну 1941 года.

Хотя еще идут тяжелые сражения в районе озера Балатон, но на многих проходящих танках и маши­нах уже выведено: «Даешь Вену!» Солдат — он все­гда смотрит вперед.

Всем, конечно, уже более чем ясно, что гитлеров­цев вот-вот вышвырнут с территории Венгрии. Но, оказывается, дело не только в нашем успешном, хотя и кровопролитном наступлении.

Только на днях я узнал, что «девятка» еще до сво­его формирования, еще год тому назад была нацелена на Вену (сейчас из этого уже никто не делает секрета). Вот, оказывается, почему десантные части, стоящие под Будапештом, не вводились раньше времени в на­ступление! Не распылить их силы, сохранить армию, как кулак, который должен сокрушить противника на южном фланге советских войск при прорыве на Бер­лин!

О нас помнили, на нас возлагались большие наде­жды, нас всячески берегли, а мы проявляли нетерпе­ние и недовольство! Поди знай, что замышляет коман­дование! ..

Берхида встречает нас ревом брошенного скота и «Кирпичиками» на фисгармонии, мощные звуки кото­рой несутся из разрушенного костела.

В Берхиде, во втором эшелоне, стоит полк Соко­лова.

Ищем КП полка. Находим его в винном подвале. Конечно, Соколов мог бы для командного пункта за­нять и более подходящее помещение — уцелевших и богатых домов хватает в Берхиде, но не делает этого из предосторожности. Человек он суровый, крутого нрава. Зная это, все обходят манящий к себе подвал с прекрасными венгерскими винами за сотню метров. А вообще — винные подвалы в венгерских городках и селах приносят много хлопот нашим командирам. Пьется это вино легко, но потом отнимаются ноги, тя­жело подниматься. Особенно много винных подвалов в зоне наступления нашей «девятки»; кругом знаме­нитые плантации винограда, которым славится район озера Балатон.

Горят метровые свечи. То тут, то там за столами работают штабные офицеры, вычерчивая карты бое­вых действий.

Вид у меня, наверное, такой усталый, что Соколов первым делом спрашивает:

Голоден, капитан?

Голоден, товарищ подполковник. Голоден и лей­тенант Нежинцев, вместе идем из Варпалоты. — Ия знакомлю его с лейтенантом.

Пока вам что-нибудь приготовят, сходите-ка тут недалеко в писчебумажный магазин, возьмите себе блокнотов и бумаги. Потом не достанете! — И он де­монстрирует нам отличный блокнот с белой-белой бу­магой. — На такой бумаге и пишется с удовольствием.

Мы с лейтенантом вылезаем из подвала. Находим на соседней улице писчебумажный магазин. Он до­вольно-таки большой. Витрины наглухо закрыты жа­люзи, некоторые — пробиты снарядами.

Через развороченную дверь мы пробираемся внутрь магазина. Темно, свет падает только через пробоины в жалюзи. Проход весь завален толстыми гроссбухами. Заманчиво, конечно, взять парочку таких симпатич­ных гроссбухов с отличной бумагой, но они, прокля­тые, очень тяжелы, и я оставляю эту затею.

Блокноты, наверное, дальше, — говорит лейте­нант.

Мы перешагиваем через гроссбухи и коробки со всякой канцелярской мелочью, и тут вдруг в глубине магазина что-то с грохотом падает.

Эй, кто там безобразничает! — кричит лейте­нант.

Тишина. Никто не отвечает. Мы шарим светом кар­манных фонариков вокруг себя, но ничего подозри­тельного не замечаем. Но только мы делаем шаг, как опять что-то падает сверху.

Лейтенант ругается, потом кричит:

Эй, кто там в магазине?

Снова тишина.

По-моему, впереди кто-то есть, — говорю я. — Не прячутся ли здесь немцы?

В это время снова что-то падает с грохотом.

Тогда лейтенант Нежинцев достает пистолет, делает два предупредительных выстрела в потолок.

И тут раздается истошный крик:

Братцы! Свои, свои! Не стреляйте!

А ну-ка выйди сюда! — кричит лейтенант.

Сверху, откуда-то из-под потолка, кто-то шлепается

вниз. Перед нами, в лучах наших фонариков, показы­вается солдатик — невысокого роста, почти мальчик.

Лейтенант с руганью накидывается на него:

Смотри, как ты набезобразничал! Что ты тут ищешь?

Солдатик молчит, опустив голову.

Ну, чего молчишь? — кричит лейтенант. — Вот сведу тебя к самому Соколову...

Угроза лейтенанта сразу действует на солдатика, он говорит:

Ищу самописку, товарищ командир.

Какую еще там самописку?.. Зачем она тебе сдалась?.. Карандашом не можешь обойтись, как все? ..

Командир взвода приказал. Говорит: «Без са­мописки не приходи!»

И ты ради этой проклятой самописки переворо­шил весь магазин? ..

Это в бою переворошили, не я. Тут находились немецкие связисты. Я на верхних полках искал, на ощупь, там ничего не видно...

И смех и грех. Лейтенант спрашивает фамилию командира взвода, для пущей важности записывает и фамилию солдатика, приказывает ему убрать все с про­хода, мы идем вперед, набираем на полке штук по де­сять блокнотов и по стопе бумаги, подбираем с полу и по горсти карандашей и, еле сдерживаясь от смеха, вы­лезаем из магазина. Тут уж мы хохочем во всю глотку.

Когда мы с лейтенантом Нежинцевым, вернувшись, начинаем рассказывать вею эту историю про ищущего самописку солдата, подвал грохочет от смеха.

Под этот грохот связной приносит нам поесть.

Я вопросительно смотрю на Соколова.

Ешь, ешь, капитан, на нас не смотри, — говорит он. — У нас свои заботы.

У меня их тоже хватает, — смеюсь я, — хотя, ко­нечно, масштабы но те. Ищу полк, в котором служил инженер Васильев...

Зачем он тебе?

Я рассказываю про поединок десантников с немец­кими «тиграми», про Васильева, ослепшего в этом по­единке. Вокруг слушают меня внимательно.

Надо же такому случиться, — в отчаянии говорю я, — забыл спросить, в каком полку все это происхо­дило! Все записал, про полк — забыл!

Не отчаивайся, найдешь! — говорит Соколов. — Может быть, этот Васильев из полка Данилова?.. Они с утра ведут бой за станцию Папкеси, это километрах в пяти отсюда. Потом и пойдешь к ним. Но что тебе танки! В батальоне Кряжевских мне рассказывали, что у Данилова какой-то рядовой — не то Чехов, не то Че­ков, не то Чекин! — с двумя дружками накрыл где-то гитлеровцев и уничтожил их целую сотню, а то и по­более! Вот истинный десантник!

Так уж и сотню! — говорю я. — Не сочиняют ли?

Представь себе — нет! Ребята из батальона Кря­жевских все подтверждают! Они наступали рядом с ба­тальоном Белоусова из трехсотого полка.

Соколова вызывают наверх, приехали какие-то пред­ставители из корпуса, и мы с лейтенантом принимаемся за завтрак. Но я уже «загорелся» этим Чеховым, Чеко­вым или Чекиным, и меня даже жаркое мало пре­льщает. Фантастические картины боя видятся мне...

На станцию Папкеси мы с лейтенантом добрались в полдень. Станция была занята несколько часов тому назад.

В первом батальоне мне все подтверждают насчет Чекова (не Чехова и не Чекина). О нем восхищенно рас­сказывают и комбат Белоусов, и комиссар Третъяков, и начальник штаба Корольченко. Это моя вторая встреча с ними за дни наступления. Втроем они составляют дружный коллектив штаба батальона. Офицеры моло­дые, энергичные, думающие.

Но подробности, конечно, лучше нас расскажет

Володя Порубилкин. Чеков-то из его роты! — говорит Третьяков.

Опять Порубилкин! Ну что за наваждение! — говорю я. — Только недавно был у него. В Шаркере- стеше. Успел уже напечатать статью о его ребятах!

Читали, читали, товарищ капитан. Каков коман­дир — таковы и его солдаты! А Порубилкин самый бое­вой из наших командиров рот. Кстати, о нем самом но мешало бы написать! — Третьяков вызывает связного, и я с ним иду в роту Порубилкина. Лейтенант Нежин- цев направляется по своим делам.

Пройдя метров триста вдоль железной дороги, мы сворачиваем в лесок. Но тут по тропочке навстречу нам идет сам Порубилкин. Видимо, Белоусов или Третьяков уже успели ему позвонить.

Порубилкин широко улыбается. Идет он — молодой, стройный, красивый.

Я думаю, лейтенант, что мне следует приписать­ся к вашей роте, — говорю я. — Зачем мне мотаться по фронту, когда самое интересное всегда бывает в роте Порубилкина?

Он смеется, велит сопровождающему меня связному пойти за Чековым.

Только быстро!..

Связной скрывается в леске.

А мы идем к железной дороге, мимо эшелона, не успевшего удрать, остановленного нашими танкистами. В вагонах много всякого добра, и попадающиеся нам навстречу солдаты несут круги трансмиссионного рем­ня — на подметки! — банки с консервированными фрук­тами и овощами.

Недалеко от платформы садимся на ящики с каки­ми-то машинными частями. Порубилкин говорит:

Если вы сегодня спросите, кто герой из героев среди моих десантников, я не задумываясь скажу: комсомолец Сергей Чеков! Комсорг взвода. Самый молодой среди солдат.

О нем уже ходят легенды, лейтенант. Знают даже в соседних полках. Мне рассказали у Соколова.

Геройский парень! Москвич! С таким и другие воюют хорошо.

Мы видим, как в нашу сторону со всех ног бежит молоденький солдат, придерживая за ремень автомат,

перекинутый через плечо. А добежав, с гвардейской лихостью щелкнув каблуками, обращается сперва ко мне, как к старшему по званию, потом к лейтенанту.

Вначале мне кажется, что это тот самый молодень­кий солдатик, который искал самописку в писчебумаж­ном магазине в Берхиде. Уж очень похож! Но, пригля­девшись, вижу, что — нет, другой, к тому же озорной, с хитрецой в глазах.

Гимнастерка у Чекова вылиняла от соленого пота, кажется чуть ли не белой. Но от этого она выглядит и более грязной — он весь в пыли и песке. В грязи — са­поги.

Что ты делал, что такой грязный? — строго спрашивает Порубилкин.

Да помогали «богу войны» прятать пушки, оборудовать закрытые позиции, — отвечает Чеков, не решаясь при нас отряхнуться. — Сверху песок, снизу грязь...

Ну вот, знакомься с капитаном! — в том же стро­гом тоне произносит Порубилкин. — Наделал делов — теперь отвечай.

Но Сергея Чекова не так легко провести, парень бывалый. Он улыбается, выжидательно посматривая на меня. Озорной московский мальчишка, прошедший к тому же школу десантных войск.

Ну что же, Чеков. Располагайся рядом, давай по­работаем для газеты. Ты рассказывай, а я буду записы­вать, — говорю я.

Учтите, товарищ капитан, — предупреждает Порубилкин, — в вашем распоряжении около часа. В че­тыре мы выступаем.

Успеем, — говорю я. — И вы помогайте, лейте­нант.

И мы втроем начинаем «работать»: Чеков расска­зывает, Порубилкин вносит поправку или дополнение, а я уже «просеянный» материал заношу в трофейный блокнот из Берхиды.

Вот страничка записей...

«И тут Чеков побежал впереди всех.

Деревня была занята. Пулеметчики уничтожены. Подбежали ребята из отделения, и с ними Чеков еще

несколько километров гнал гитлеровцев. Остановились они только перед проволочным заграждением: за ним было минированное поле, высота, опорный пункт нем­цев.

Атаковать высоту должны были утром.

На рассвете, когда туман еще низко висел над зем­лей, Чеков с тремя такими же, как сам, беспокойными солдатами из соседней роты сделал проход на минном поле, и они ползком пробрались в оборону немцев.

Какой был смысл в этом?.. Самый простой: быть первыми при сигнале атаки!.. Потом они вчетвером переползли в немецкую траншею, — полного профиля, широкую, в рост человека, — и здесь притаились. Тран­шея была извилистой, и они не решились идти дальше, боясь наткнуться на часового.

И вдруг в траншее, совсем рядом, послышалась не­мецкая речь. Видимо, гитлеровцы скопились здесь, со­бираясь сами атаковать наши войска. Ждали только сигнала.

На какую-то секунду Чеков растерялся, не зная, что предпринять... Он шепотом, одним движением губ, приказал тем троим солдатам приготовить гранаты и автоматы, одному поверху переползти в другой конец траншеи, двум остальным занять позиции слева и спра­ва от траншеи.

Гитлеровцы так тесно сидели в ряд и друг против друга, что никак сразу не смогли ответить на огонь Чекова. А когда ответили — куда стрелять, в небо? — то еще больше наделали переполоха. Многие побежали в другой конец траншеи, но и здесь их встретил авто­матный огонь. Немцы, подсаживая друг друга, стали вылезать из траншеи. Но и слева и справа их косили автоматные очереди.

Потом с четырех сторон в траншею полетели гра­наты».

Товарищ капитан, можно обратиться к вам с просьбой? — собираясь уходить, спрашивает Сергей Чеков.

Я киваю головой.

Если напишете обо мне в газету... не трудно будет вам послать ее моей матери?

Давай адрес! Пошлю не один, а несколько экземпляров. Пусть даст и другим почитать, пусть и дру­гие знают, какой ты орел! — И я снова достаю из кар­мана блокнот.

Ну, так и орел! — произносит Чеков и диктует адрес швейной мастерской, где работает его мать: «Мо­сква, Большая Серпуховская, дом восемь. Чековой Фе­доре Лаврентьевне».

Записал, — говорю я. — Какие у тебя еще будут просьбы?

Больше никаких. А я вам подарю на память «же­лезный крест»! — Чеков порывисто лезет в карман.

Ну, зачем он сдался товарищу капитану! — сер­дится Порубилкин и перехватывает у него «железный крест».

А для интереса! — говорит Чеков. (Бог ты мой, он еще совсем ребенок.) — Важный был обер, товарищ лейтенант, всяких крестов у него хватало и без «желез­ного». Это было под Варпалотой. .. Я его так и срезал очередью под эти самые кресты. Ориентир был вер­ный! — Чеков смеется. Вдруг его осеняет новая мысль, он говорит: —Я у этого обера взял и парабеллум, хо­тите, товарищ капитан, подарю?

У меня есть наган, спасибо, — благодарю я его и хлопаю по кобуре.

Ничего не говоря, Чеков срывается с места и бежит в лесок.

Золотой парень, правда, а? — спрашивает Порубилкин, присаживаясь на край ящика. — Видели бы вы эту траншею с убитыми фрицами!.. Более страшной картины не встречал даже в Сталинграде. — Он под­кидывает в руке «железный крест», а потом забрасы­вает его далеко в кусты.

Чеков летит обратно. В руках у него парабеллум и мешочек с чем-то тяжелым. Догадываюсь: патроны.

Вытащив парабеллум из черного жесткого футляра и полюбовавшись им, я все же отказываюсь от «тро­фея». Но в наш спор вмешивается Порубилкин, очень со­ветует взять парабеллум, говорит, что наган сильно уступает ему.

Так какого же черта тогда я ношу его? — спра­шиваю я, расстегивая пояс.

Отдайте кому-нибудь, товарищ капитан! Наце­пите парабеллум! Знаете, как бьет! — не унимается

Чеков. — Я нашим командирам всем наганы поменял на такую «пушку». Не нахвалятся!

Наган — личное оружие, и никто его с меня не спи­шет. Я поступаю так: наган нацепляю на брючный пояс с левой стороны, а парабеллум — поверх шинели, справа. Рассовываю по карманам патроны. Они сильно оттягивают карманы. Да и парабеллум весит порядоч­но, это тебе не наган.

Порубилкин смотрит на часы:

— Пятнадцать сорок девять! .. До атаки осталось одиннадцать минут, товарищ капитан...

На другой день я вернулся с берега Балатона в Берхиду. Зашел на КП полка Соколова. Хотя здесь все уже было свернуто, — полк готовился к выступлению, — мне дали в руку свечу и повели в тихий уголок подвала. За столом кого-то из оперативников я и написал очерк «Сергей Чеков». Соколов поручил своим связистам бы­стро доставить его в дивизию, а оттуда — в редакцию.

Вечером, в приказе Верховного, который своим дер­жавным голосом читал по радио Левитан, сообщались радостные для всех нас вести: в ходе наступления вой­ска 3-го Украинского фронта овладели городами Се- кешфехервар, Мор, Зирез, Веспрем, Эньинг, а также за­няли более 350 других населенных пунктов.

Очерк о Чекове, одном из героев фронта, появился в газете на другой день. Он как нельзя более был кстати.

Поздно вечером полк Соколова выступил в поход.

А утром, вместе с приехавшим из редакции Мишей Паниным, мы поехали в сторону Веспрема. Мне очень хотелось написать о самом Порубилкине, этом замеча­тельном командире роты. К тому же подобное задание привез для меня Панин. Но ни полка Данилова, ни са­мого Порубилкина в громадном потоке войск и техники, двинувшемся вперед после взятия Секешфехервара, мне найти не удалось.

Через три дня после нашей встречи на станции Папкеси Владимир Порубилкин был убит за рекой Раба.

О нем через двадцать четыре года в своих воспо­минаниях, напечатанных в журнале «Звезда», расска­зал его друг, бывший начальник штаба 1-го батальона А. Корольченко, ныне полковник Советской Армии.

Я позволю себе привести небольшую выдержку из этих воспоминаний, раз мне самому не удалось напи­сать о Порубилкине.

Полковник Корольченко пишет:

«От Господского Двора маршрут тянется на запад. Ищу на карте населенный пункт Кенез... Вот он, за рекой Раба. Приметное, с церковью, село. Рядом полу­стертые следы карандаша: «28 марта. Пору бил кин»...

Я наблюдал атаку... По едва уловимым признакам, по тому, как некоторые замедляли бег и падали, было понятно, что и на этот раз атака захлебывается. И вдруг над полем выросла высокая фигура. Я сразу узнал Во­лодю.

Он бежал, догоняя солдат, и что-то кричал. Разве­вались полы шинели, в правой руке сверкнул пистолет. Вот он догнал цепь. И солдаты, те, что были вблизи, ускорили бег. Группа эта вырвалась вперед. И цепь теперь напоминала косяк перелетных птиц, в голове которого летел опытный вожак. В воздухе взлетело «ура!». Цепь безудержно накатывалась на позиции врага...

Враг был смят. А у далекого венгерского селения навсегда остался лежать Володя Порубилкин...

Много на карте мест безрадостных. Но то место для меня самое печальное...»

5

Рано утром 1 апреля мы с Володей Семановым вы­езжаем из города Папа, где редакция остановилась на день или на два. Едем догонять передовые части.

Останавливаемся в Целгеледе. Оттуда наш путь ле­жит в Сомбатхей.

Всюду — следы жестоких боев. Многое разрушено с воздуха. Через Сомбатхей ни пройти, ни проехать. На улицы выплеснуто содержимое продовольственных складов. Видимо, немцы в последнюю минуту пытались вывезти склады, да было уже поздно, пришлось все бросить. Валяются мешки с сахаром, мукой, яичным

порошком и другим добром. Много вина — в бочках и в бутылках.

На выезде из города нас у шлагбаума останавливает усатый боец с флажком в руке. Типичный возница! Мы лезем за удостоверениями, а он нам предлагает «пере­кусить». Что ж — в самый раз. С утра ничего не ели. Да и шоферу надо отдохнуть, он все время за рулем.

Вылезаем из «виллиса».

У шлагбаума за фанерной пристроечкой сооружено что-то вроде кухни. В небольших порциях здесь имеется все. Боец сует флажок за пояс, зажигает керосиночку и готовит яичницу... человек на десять. Пододвигает к нам ящик вина «Сюркебарат» («Серый монах»).

Столько добра пропадает! — сокрушается усач, качая головой. — Где наши трофейные команды? Что смотрит АХЧ? .. Раз вы корреспонденты, пропечатайте про них!

Уплетая яичницу за обе щеки, Володя спрашивает:

По своей инициативе, отец, соорудил эту кухню или кто тебе посоветовал?.. Разумная штука!

По своей, по своей, ребята. На «гражданочке» поваром работал. Привычка — кормить людей. Когда человек хорошо поест, ему и работать, и воевать весе­лее.

Мы тепло прощаемся с этим добрым человеком и, вместо того чтобы час-другой побыть в Сомбатхее, едем в Кёсег. Дальше наш путь лежит в сторону Шопрони, почти вдоль границы с Австрией.

Близость границы чувствуется хотя бы уже по тому, что венгры целыми дивизиями переходят на нашу сто­рону. Понимают: нет смысла воевать за немецкие ин­тересы да еще на австрийской земле. Их отпускают по домам. Идут они нескончаемой колонной. Впереди — командиры и знаменосцы.

Вдоль дороги тянутся табуны скота, перехваченные нашими частями.

Вскоре сквозь облако пыли мы видим отроги Вос­точных Альп. Австрия!

Еще идут бои западнее и юго-западнее Балатона, а многие дивизии «девятки» уже перешагнули австрий­скую границу. В авангарде, как всегда, Блажевич, 99-я дивизия.

По всей границе гитлеровцы создали мощную обо­рону. Здесь всюду — противотанковые рвы, баррикады, надолбы, зарытые танки. Но противнику не пришлось ими воспользоваться.

Пересекаем австрийскую границу. Въезжаем в пер­вую деревню. Она пустынна. Но из каждого окна выгля­дывает что-то белое: полотенце, наволочка... вплоть до бюстгальтеров. Австрия «капитулирует», точно мы с нею воюем.

Но не так легко капитулируют гитлеровские войска. Они всюду дерутся, как обреченные. Это хорошо видно по разнесенным огнем нашей артиллерии очагам сопро­тивления, по подожженным отступающими частями складам.

«Виллис» резво бежит по дороге, минуя одну дерев­ню за другой, обгоняя нашу пехоту и боевую технику.

Резко граничит Австрия с Венгрией. Здесь все дру­гое! Немецкого образца деревни напоминают казармы, дома стоят, оградившись от улицы высокими каменны­ми заборами.

Поздно ночью въезжаем в какую-то большую де­ревню. Спрашиваем у наших солдат название деревни. Говорят: «Какие-то Дорфы».

Входим с Семановым в дом, у порога которого ва­ляется оторванная дверь. Усталые до предела, нащупы­ваем в темноте лежаки и сразу падаем спать.

Утром нас будит шофер. Он поступил благоразум­нее, спал в машине. Мы же.. . в каком-то хлеву. Здесь все перевернуто, перерыто, но главное — изгажено. К тому же вспороты подушки, на всем лежит толстый слой пуха и пера.

Как ужаленные, мы выскакиваем на улицу.

Оказывается, ночевали в Оберпюлендорфе. «Знаме­нитое» место. Здесь у гитлеровцев был крупный пропа­гандистский центр — с типографией, различными ре­дакциями, большими складами антисоветской литера­туры на многих языках. Теперь понятно, почему в окрестных деревнях нет ни одной души: воображаю, какие ужасы немцы рассказывали о наших войсках.

Через несколько дней в этой деревне на короткое время остановится редакция армейской газеты «В ре­шающий бой».

А пока «виллис» вырывается из деревни и мы едем в сторону Винер-Нойштадта, крупного промышленного города и железнодорожного узла в Австрии.

Нам казалось, что в Винер-Нойштадт мы попадем в самый разгар боевых действий, а приехали к ша­почному разбору. Город взят! Об этом мы и сами стали догадываться, встретив в пути две большие колонны пленных гитлеровцев. Среди них много раненых.

Въезжаем в город. Много горящих зданий. Чув­ствуется, что здесь особенно хорошо действовала наша артиллерия. Прямой наводкой разнесены огневые точки врага, в груды металла превращены самоходные пушки и бронетранспортеры.

Из первых же бесед узнаем, что город взят пол­ком Бондаренко. Поддерживал его двумя батальонами полк Соколова, — третьим батальоном Соколов овладел небольшим городком Бад-Фишау.

Хотя никто не упоминает полк Данилова, но мы встречаем нашего старого знакомого комбата Матохи- на, — его батальон тоже дрался на улицах Винер-Ной­штадта. А в целом взятие города — заслуга всей диви­зии Блажевича.

Едем смотреть трофеи, о них нам прожужжали уши. Особенную ценность, конечно, представляют заво­ды: авиационный, выпускающий «мессершмитты», и локомотивный. Захвачено много самолетов и моторов. Двадцать самолетов и больше ста авиационных пушек захвачено в Бад-Фишау.

Потом едем смотреть трофеи на станции. Здесь стоят эшелоны с оружием и продовольствием, много парово­зов на линии и в депо, на открытых платформах — тан­ки, пушки, самоходки, автомашины.

В городе также захвачено много складов с различ­ными военными материалами, хотя кое-что гитлеровцы успели поджечь и взорвать.

Уже к вечеру возвращаемся в центр города. На пе­репаханной авиацией площади Адольфа Гитлера встре­чаем генерала Блажевича в окружении штабных офи­церов.

Самый раз подойти к генералу и поздравить его со взятием Винер-Нойштадта, а заодно договориться

о встрече: я давно собираюсь о нем написать, но никан не улучить свободной минуты у Блажевича.

Но генерал чем-то недоволен, за что-то, хотя и в мягкой форме, отчитывает своих помощников. Вид у него суровый. А потому ни я, ни Володя не решаемся подойти к нему. (Потом я об этом очень сожалел.)

После взятия Винер-Нойштадта дивизия Блажевича действовала в Альпах. У генерала была трудная зада­ча: обойти Вену, отрезать пути отхода гитлеровцев на запад.

Написать о Блажевиче я не успел, как и о многих других замечательных командирах «девятки». Погиб он 23 апреля, не дожив каких-то двух недель до окон­чания войны. 28 апреля ему посмертно было присвоено звание Героя Советского Союза. А несколькими днями раньше высоких наград были удостоены его 99-я стрел­ковая дивизия и отдельно — полки Соколова и Бонда­ренко. Тысячи десантников были награждены орде­нами и медалями.

.. .Уже поздно ночью мы с Семановым покидаем Винер-Нойштадт. В разных концах города догорают здания, освещая пустынные улицы, по которым дви­жутся наши танки. На основных магистралях уже стоят регулировщики.

На одной из улиц я слышу необычную для ночной поры в захваченном городе песню. Показывается боль­шая людская колонна. Над нею мелькают в отсвете огня знамена и транспаранты. Это, оказывается, идут освобожденные из неволи югославы.

Шофер останавливает машину, Семанов спраши­вает:

Куда держите путь, други?

Наш «виллис» окружают сотни мужчин и женщин. К нам со всех сторон тянутся руки, до боли тискают наши ладони, нас обнимают, благодарят.

До дому, до дому, в Югославию! — раздается со всех сторон.

Виват советик армада! — ревет тысячная толпа.

И снова с песней идут югославы.

А за ними вскоре нам встречаются новые колонны: идут итальянцы, поляки, французы, англичане.

Идет и освобожденная из неволи колонна наших

советских людей. Впереди — гармонист, играет плясо­вую.

Снова объятия, крепкие рукопожатия. Женщины плачут, среди них много пожилых — или рано соста­рившихся? .. Ведь гитлеровцы угоняли на каторжные работы в основном молодежь. Им нужны были сильные рабочие руки.

Гармонисту, например, было шестнадцать лет, ко­гда его увезли из Смоленска. Он всего повидал в фа­шистской неволе! Работал в рудниках, жил за колючей проволокой, испытал на себе все издевательства гитле­ровских надсмотрщиков, которые за малейшую про­винность били его и морили голодом.

Четыре года потерял! — с горечью произносит гармонист. — Из-за них, гадов, остался неучем, не за­кончил школу. А ведь мечтал на химика выучиться. ..

Ничего, — успокаивает его Семанов, — вернешь­ся домой, быстро наверстаешь. Была бы охота да воля! Скоро и война закончится.

Нет, — отвечает гармонист, — не до учебы сей­час, в армию пойду. — Он достает из кармана алюми- ниезый номерок. На нем выбито — 15376. — Я с них, гадов, полностью взыщу за эту бирку!

Мы прощаемся с нашими людьми и едем в темную тревожную ночь.

Щемяще в ночи играет гармонист.

Неудержимым валом накатываются наши войска от Винер-Нойштадта на Вену.

Пятого апреля передовые части завязывают бои в полосе оборонительных укреплений гитлеровцев в не­посредственной близости от Вены. Город уже хорошо виден, хотя и окутан дымом пожаров.

Шестого апреля наши войска прорывают обводный рубеж вокруг Вены*

За Вену дерутся 38-й и 39-й корпуса «девятки» (во­семнадцать полков!), части 4-й и 6-й Гвардейских ар­мий. Противник со всех сторон зажат в клещи. Бои пока идут главным образом на окраинах — на терри­ториях фабрик, заводов, вокзалов, казарм, — но по­движные группы танкистов и десантников уже прорва­лись с юга в центральные кварталы города.

Высок наступательный дух наших войск. Части фронта за двадцать дней шагнули от стен Будапешта и берегов Балатона до Вены, пройдя с тяжелыми боями 260 километров. Может быть, гитлеровцы в последние дни ослабили сопротивление? .. Нет, они всюду дерутся с ожесточением и отчаянием обреченных, бросают в бой последние резервы, вплоть до полицейских полков и офицерских школ. Все, что можно превратить в узлы обороны, — они превратили, и в пригородах, и в самой Вене.

Вместо вернувшегося в редакцию Володи Семанова в Вене ко мне присоединяется Миша Письменский, один из неутомимых сотрудников газеты (в Вену выехали и все остальные из редакции, мы их часто встречаем в дивизиях). Но даже вдвоем мы с трудом поспеваем за событиями. Здесь все интересно. Героизм — массовый. Каждый достоин доброго слова.

Седьмого апреля наши войска уже на широком фронте завязывают бои в центральных районах Вены. Освобождены целые кварталы.

В Вене — весна. Зазеленели деревья в парках и скве­рах. Цветут магнолии. Очищенные от гитлеровцев кварталы полны народу. Тут и взрослые и дети. Чув­ствуется, что венцы очень любят свой город. С метлами и лопатами они идут чуть ли не вслед за нашими вой­сками: убирают улицы, срывают со стен плакаты с ан­тисоветскими лозунгами и призывами гитлеровского командования «защищать Вену до последнего солдата».

На венских улицах мы не видим в окнах белых фла­гов. Вена не капитулирует, — Вена освобождается от не­мецких оккупантов, она приветствует советские войска!

Подтверждение мы встречаем на каждом шагу.

Вот вооруженные чем попало венцы ведут середи­ной улицы группу каких-то людей. Возглавляет венцев человек с решительным видом, в белом халате, навер­ное врач. Спрашиваем, кого и куда ведут. Отвечают: ве­дут переодетых эсэсовцев в советскую комендатуру.

Вот с верхнего этажа дома нашим солдатам бросают пачки сигарет, улыбаются, приветственно машут рука­ми. Из другого окна им бросают ветку сирени.

К нам с Письменским подбегают два мальчика лет по десяти. Один спрашивает по-немецки:

Не нужна ли нам карта Большой Вены? — и про­тягивает свернутую карту.

Я готов обнять ребятишек. Ну и умницы! Карты Вены как раз нам и не хватает, чтобы свободно ориен­тироваться в городе. А Вена — громадна. (Карта эта и по сей день хранится у меня.)

Миша Письменский спрашивает у мальчиков, где их родители, почему ребята так свободно бегают по улице, — ведь недалеко идут бои, стреляют.

Мальчик, протянувший мне карту, еле сдерживая смех, отвечает, что его папе немцы принесли фауст­патроны, чтобы он стрелял по советским танкам, а папа и отец этого мальчика, — он показывает на своего дру­га, — спрятали фаусты в подвале, а сами убежали в Венский лес.

Не подарить ли вам и фаустпатроны? — спраши­вает мальчик, заливаясь смехом.

Мимо нас проходит группа повстанцев, — у них красно-белые повязки на рукавах. Они тоже ведут плен­ных гитлеровцев. Немцы с ног до головы вываляны в угольной пыли, наверное их вытащили откуда-то из бункера.

Освободив за 8-е и 9 апреля западную часть Вены, наши войска остановились перед Дунайским каналом.

Берега канала крутые, высокие, одеты в камень. Форсировать канал трудно. Гитлеровцы это хорошо знают. Они ушли на восточный берег, подорвали за со­бой мосты, — их тут больше десятка, — оставив целым лишь один, надеясь еще вернуться назад.

Но мост немцы заминировали. Ящики с толом, фу­гасы и различные виды мин привешены к металличе­ским фермам. От них идет электровзрывная сеть на тот берег, к подрывной машинке. В любую секунду можно подорвать и этот мост.

В ночь на 9-е и на 10 апреля канал с ходу пытались форсировать многие штурмовые группы. Одни это де­лали вплавь, другие — пробираясь по искореженным фермам подорванных мостов. И все потерпели неудачу. Назад вернулись одиночки. (Под фермами мостов гит­леровцы с огнеметами караулили наших десантников. После взятия Вены я присутствовал при извлечении останков. Тяжелая это была картина.)

Тогда все поняли, что путь на восточный берег ле­жит только через заминированный мост.

Разминировать мост взялся командир саперного взвода старшина Степан Кузаков. Он из 304-го Гвар­дейского полка Кибкало. Кузаков — атлетического сло­жения, невозмутимого спокойствия, опытный сапер. От­личился при форсировании Свири летом 1944 года, был награжден орденом. Хорошо воевал на улицах Вены.

Что же задумал Степан Кузаков?

Я об этом спрашиваю старшину.

— Чего не ждут немцы, — отшучивается Куза­ков. — Потом расскажу, товарищ капитан...

Что-то еще готовится у саперов, но держат пока в секрете, боятся преждевременной огласки.

От саперов мы с Мишей Письменским перекочевы­ваем в другие батальоны, расположенные в районе Ду­найского канала. И там готовятся штурмовые группы. Чтобы пропустить на восточный берег наши танки и пехоту, запрудившие центральные улицы Вены, нужно взять все мосты через канал. Инженерной разведкой установлено, что многие из подорванных мостов можно быстро восстановить. Саперы уже навезли разного строительного материала, готовы немедленно присту­пить к работе.

Готовятся к штурму канала в батальоне Умара Ха- бекова. Его командный пункт находится рядом с собо­ром Святого Стефана. Но во время сильного миномет­ного обстрела Хабекова смертельно ранило. Умер он минут через двадцать.

День 10 апреля был омрачен для наших десантни­ков в Вене. Героического Умара, в недавнем прошлом командира парашютно-десантного батальона 10-й Гвар­дейской бригады, хорошо знали в войсках. (На другой день его похоронят в центре Вены, на Шварценберг- плац, ему первому из героев поставят памятник в ав­стрийской столице.)

Мы с Письменским решаем быть поближе к каналу и идем в «дом Геринга». Этот дом иначе не называют, но почему — никто толком не может объяснить. Отсюда нам легче будет следить за надвигающимися собы­тиями.

День выдался хмурый. Зябко, и мы от нечего де­лать слоняемся из этажа в этаж, из комнаты в комнату,

беседуя с саперами и разведчиками, обосновавшимися здесь для броска через канал. Судя по всему, в этом пятиэтажном доме помещалось немецкое банковское учреждение.

В одной из комнат мы растапливаем печку, благо кое-какой запас дровишек здесь есть. К нам заходят наши соседи, приносят еще поломанные столы и стулья.

Вскоре в нашу комнату набивается человек три­дцать, чуть ли не все обитатели дома. Народ молодой, задорный, бывалый. Находится чайник, кипятим чай. Находятся припасы и для скромного солдатского ужина.

Удивительных историй наслушиваемся мы с Письменским.

Незаметно наступает вечер.

Гаснет печь. Но саперы снова быстро разжигают огонь, несут с этажей ящики, всякую рухлядь, кипы конторской бумаги. Один волочит мешок с чем-то тя­желым.

Посмотрите, товарищ капитан, что это за деньги.

Я вытаскиваю из мешка пачку. Рейхсмарки! Судя

по всему, настоящие. Банкноты зеленые, достоинством в 10 марок. На них изображен Альбрехт Даниэль Тэр. Кто такой?,, А бог его знает, я не силен в немецкой истории. Наверное, какой-нибудь министр, или другой государственный деятель. Я вытаскиваю еще несколь­ко пачек. Банкноты в 20, 50, 100 марок. А вот пачка с банкнотами в 1000 марок. Много это или мало? На­верное, много. Но все проявляют к ним поразительное равнодушие. Деньги-то фашистские, выпущенные при Гитлере. Чего они стоят, если самому Гитлеру скоро придет конец.

Разорванные пачки ходят по рукам и снова возвра­щаются ко мне.

— Можно их пустить в расход, товарищ капитан?

Можно, — говорю я. — На кой черт они нужны.

Рейхсмарки летят в печку, вспыхивают как порох.

В это время начинается артиллерийский обстрел.

Сперва мы на него не очень-то обращаем внимание, — в Вене стреляют круглосуточно, бои где-нибудь да обя­зательно идут, — но когда снаряды начинают разры­ваться совсем рядом, с «домом Геринга», мы все насто­раживаемся. Бьют из дальнобойных.

Один из снарядов с такой силой ударяется в стену дома, что долго на этажах стоит грохот от падающих предметов.

В подвал, в подвал! — кричат в коридоре.

Вместе со всеми и мы с Письменским спускаемся по

лестнице, подгоняемые новыми грохочущими разры­вами. Но на площадке первого этажа никого в подвал не пускают, всем предлагают немедленно покинуть дом. Почему? .. Оказывается, в подвале находится не­мецкий корректировщик. Об этом узнали только сейчас. Чтобы у нас не было никаких сомнений, меня и Пись- менского подводят к подвальной двери, чуть ее при­открывают. Да, слышно, как где-то в глубине подвала неутомимо стучит телеграфный ключ.

Опасно, конечно, оказаться в доме, из которого враг корректирует огонь своей тяжелой артиллерии, ви­димо, кто-то сидит и на крыше, — но еще опаснее в эти минуты выйти на улицу. Мы с Письменским высказы­ваем свои доводы покрикивающему тут на всех сер­жанту с невеселой фамилией — Замогильный. Сержант нам выкладывает свои доводы:

А если подвал минирован? А если немец, какой-нибудь там смертник, не пожелает сдаться живым, рва­нет дом ко всем чертям, тогда что?.. Мне приказано блокировать дом, и я выполняю приказ командира роты.

Доводы Замогильного сильнее!.. Поодиночке, по двое все покидают «дом Геринга». Выходим и мы на улицу. Но куда направиться в этом мраке?

— Рискнем? — спрашивает Письменский. -- Только бегом!..

Мы бежим серединой улицы. Где-то впереди и по­зади нас с воем обрушиваются тяжелые мины и сна­ряды. Со звоном и скрежетом крошатся в витринах стекла, что-то с грохотом валится с крыш.

В паузах слышно, как снаряды разрываются и на соседних улицах. Немцы бьют по квадрату.

Мы пытаемся укрыться в воротах одного, другого третьего дома, но всюду они наглухо закрыты. Дома стоят неприступные, как крепости.

Наконец добегаем до парадного подъезда какого-то дома, откуда доносятся крики и стоны раненых. Слы­шим повелительный женский голос.

Сестра, не нужна вам помощь? — спрашивает Письменский.

Медики? — с надеждой спрашивает сестра.

Журналисты, — отвечает Письменский.

Не мешайте работать!..

Когда двух раненых вносят в дом, я спрашиваю:

Сестра, что у вас здесь — КП роты, батальона?

Медчасть.

Можно побыть у вас?

И без вас тошно. Валяйте наверх!..

А там что?

Понятия не имею! Дом заняли недавно, успели проверить первый этаж, — и сестра растворяется во мраке.

Делать нечего — входим в подъезд. Приваливаемся к стене, выкуриваем по сигарете. Потом поднимаемся на второй этаж.

Но здесь никто не отзывается на наш яростный стук.

Поднимаемся на третий, на четвертый этаж. То же самое!

Но на пятом этаже дверь распахнута. Идем по длин­ному коридору, освещая себе путь моим фонариком. Дергаем за ручку одну, другую, третью дверь — все за­крыты. Мертвый дом!.. И только дойдя до конца кори­дора, замечаем узкую полоску света, пробивающуюся из-под двери справа. Рвем дверь на себя.

Посреди большой и пустынной комнаты, без всяких признаков какой-нибудь мебели, расстелены газеты. В центре горит свеча. Вокруг нее сидят трое мужчин и женщина. По виду — южане. Перед ними несколько галет, мелко нарезанный кусок сыра, бутылка коньяка и одна-единственная кружка, заменяющая рюмки.

Миша Письменский спрашивает по-русски, потом по-немецки:

Кто вы такие?

Черные люди переглядываются, пожимают плеча­ми. Не понимают вопроса. Тогда Миша тычет себя в грудь и говорит, что он, «совьет официр». Черные люди понимающе кивают головой, и каждый называет свое имя.

Так, значит, вы греки? — радостно спрашивает Письменский.

Ему отвечают:

Грек-партизан, грек-партизан!

Мы входим в комнату, прикрываем за собою дверь.

Нас жестом приглашают садиться на газеты. Нам плескают из бутылки коньяк в кружку, просят выпить. Делаю глоток я, глоток — Миша.

Миша снова пытается говорить с греками по-немец­ки. Нет, немецкого они не знают. Русского — тем более. Они, видимо, впервые вообще слышат русскую речь.

Перед нами кладут по галете и по кусочку сыра.

Мы в свою очередь лезем по карманам своих шине­лей, достаем сигареты и по круглой коробочке баден­ского шоколада.

По глотку коньяка делают греки.

Теперь мы спрашиваем, каким образом они очути­лись в этом доме.

Проходит немало времени, наконец наш вопрос по­нят. Греки на пальцах показывают решетку. Чертят на газете цифру семь. Я понимаю, в чем дело. Они осво­бождены из венской тюрьмы 7 апреля.

Начало разговора положено. Теперь нам не терпит­ся узнать, откуда они родом, какими судьбами попали в венскую тюрьму. Точно это так важно сейчас!.. Пар­тизаны долго нас не понимают, хотя Письменский от­чаянно жестикулирует. Миша парень дотошный, уж раз взялся что выяснить — выяснит обязательно.

Грек произносит знакомые нам с детства громкие названия греческих городов и островов. И вдруг четвер­тый, самый старший среди них, говорит, что он родился в Турции, турецкий грек.

И тут я решаюсь задать ему вопрос на полузабы­том мною азербайджанском, который, в общем-то, имеет одни и те же корни с турецким. Очень родственные языки!

Грек, широко улыбаясь, пересаживается ко мне. Го­ворит, что он из Измира. Сам задает вопрос: «А вы откуда родом?» Я отвечаю: «Из Шемахи, из городка в ста километрах от Баку». Грек кивает головой, гово­рит, что слышал про такой город Баку, это где-то на Кавказе.

О, Капказ, Капказ! — восклицают остальные партизаны.

Все мы сердечно улыбаемся друг другу, теснее са­димся вокруг слабо мерцающей и оплывшей свечи, а женщина берет бутылку и до последней капельки вы­цеживает из нее коньяк. Кружка переходит из рук в руки, и каждый делает свой заветный маленький глоточек.

А за окном все грохочут разрывы снарядов. Ну и пусть их! Мы среди партизан, и нам ничего не страшно.

Я потом даже отваживаюсь и спрашиваю у турец­кого грека, что это за дом, в котором мы находимся. Он отвечает, что это довольно известная гостиница в Вене, называется «Карл Граф».

Правда, удивительно? Русский офицер в австрий­ской столице говорит с греческим партизаном на азербайджанско-турецком?  Я не нарадуюсь этому.

Что же произошло ночью?

Штурмовые группы захватили три из подорванных мостов, правда не те, что связывают центральные маги­страли города по обеим сторонам Дунайского канала, а окраинные. Но это не меняет положения, — наши де­сантники все равно просочились на восточный берег канала, завязали там бои. Это тоже большой успех.

Целый заминированный мост через канал и на 11 апреля остается решающим звеном в боях за Вену. По нему должны двинуться танки, самоходки, пушки.

Вся надежда на Степана Кузакова!..

.. .В полдень саперы штурмовой группы во главе с Кузаковым поодиночке подползли к заминированно­му мосту. На подходе к нему находился усиленный про­волочный забор, за забором — баррикада. Ночью в за­боре был сделан достаточно широкий проход, хотя проволока по-прежнему висела на кольях. Небольшой проход был пробит и в баррикаде у самых перил, барри­када же вся — разминирована.

Лежали саперы долго, наблюдая за тем берегом. До него было близко и далеко. Удивительно похож канал в этом месте на Фонтанку в Ленинграде, в особенности на участок от Невского до цирка. Те же четырех- и пя­тиэтажные дома, и стоят они впритык, стена к стене.; Но только здесь каждое окно превращено в амбразуру за ними — снайперы, бронебойщики, пулеметчики

И все несут бдительную охрану как заминированного, так и подорванных мостов, находящихся в сотне метров справа и слева от него. В воротах — танки, орудия, го­товые в любую минуту открыть огонь прямой наводкой. Разумеется, и мост и подходы к нему пристреляны и с закрытых позиций.

Прошло немало времени, пока Кузаков не подал то­варищам знак рукой. Внимание!.. И пополз к прово­лочному забору. Снял порезанную проволоку. Отбросил в сторону. И так же по-пластунски пополз на мост, пря­чась за баррикадой. Дождался, когда товарищи после­дуют за ним. А там — пружинисто приподнялся на ру­ках. Подогнул под себя правую ногу. Как спринтер на старте, опустился на колено. Вытащил из-за спины от­точенные саперные ножницы. Вскочил, бросился к пе­рилам.

За ним гуськом, затылок в затылок, вдоль перил побежали саперы его штурмовой группы — Широков, Шевченко, Захаров и Михалевич. У Широкова тоже были ножницы, у остальных — топоры.

Одновременно с рывком группы Кузакова на мост по засеченным огневым точкам врага с разных концов нашего берега ударили танки и самоходки. Немцы тут же вступили с ними в поединок. Открыли они огонь и по саперам.

Кузаков и его товарищи на какую-то долю секунды прижались к перилам и снова рванулись вперед.

Гитлеровцы все еще не решались подорвать мост. Он им был нужен не меньше, чем нам. Они были уве­рены, что перестреляют пятерых смельчаков, прежде чем те успеют проскочить мост.

Пулеметчикам удалось ранить Кузакова в ногу. Старшина упал, ножницы выпали у него из рук. Но тут же вскочил, схватил ножницы и вместе с Широ­ковым добрался до заветной электровзрывной сети, с разлету перерезал провода.

В это время или секундой раньше через перила пере­махнули Захаров, Шевченко и Михалевич, перерубили веревки, которыми ящики с толом и стокилограммовые фугасы были привязаны к фермам моста.

Мост был спасен!

К нему сразу же из укрытий устремились танки,

легко разорвав проволочный забор и раскидав барри­каду. За танками побежали десантники.

Участь Вены была решена.

На другой день я езжу по венским госпиталям в по­исках Степана Кузакова. Нахожу его в доме, напоми­нающем казарму, откуда еще не убрались сестры-мо­нашки. Видимо, здесь раньше тоже был военный гос­питаль.

Лежит Кузаков в отдельной палате, благо госпиталь еще полупустой, лечится в нем человек двадцать. Стар­шине уже сделали операцию. К счастью, пуля не за­дела кость и все обошлось благополучно. Нога его вся перевязана, лежит поверх одеяла.

У Кузакова вид человека умиротворенного, сде­лавшего нужное дело и хорошо сознающего это. Мы с ним неторопливо беседуем. Потом я знакомлю его с наброском очерка о взятии моста. На мои вопросы он отвечает односложно, совсем не проявляя интереса к тому, что написано о нем. Единственно о чем он про­сит — чтобы я не забыл упомянуть всех его товарищей, с которыми он шел брать мост.

(Очерк этот под названием «Третий вариант» через несколько дней был напечатан в нашей газете. Потом о Кузакове я написал листовку, оформленную худож­ником Е. Гундобиным. За взятие моста старшине было присвоено звание Героя Советского Союза.

Видимо, я засиделся у Кузакова, расспрашивая его об устройстве немецких мин и фугасок, так как появ­ляется медсестра и всем своим шумным поведением дает мне понять, что пора уходить. Это я и сам пони­маю, да и Кузаков кажется мне утомленным, лицо у него очень бледное.

Когда я выхожу из здания госпиталя, то посреди обширного двора вижу гору каких-то ящиков. Как буд­то бы их не было здесь раньше, или же я не заметил, когда шел через двор. Рядом стоят трое наших десант­ников, видимо из легкораненых, и хохочут, хохочут. Подхожу к ним. Перед каждым по раскрытому ящику с банками трофейного пастеризованного молока и груда пустых банок. Чего же они так заразительно хохочут? .. Оказывается, десантники заспорили: кто больше вы­пьет молока. Ну и «соревнуются». Прокалывают фин­кой банку, опустошают ее и отшвыривают в сторону.

Я не могу удержаться от улыбки. Право, сущие дети! Не мои ли это «привидения»?

Полностью Вена была освобождена на другой день, 13 апреля.

Москва от имени Родины салютовала доблестным войскам 3-го Украинского фронта двадцатью четырьмя артиллерийскими залпами из трехсот двадцати четы­рех орудий.

6

Конец войны я встретил в Асперне, — это где-то ки­лометрах в ста севернее Вены.

В два часа ночи 9 мая вдруг в разных концах го­рода раздалась пальба изо всех видов оружия. Редак­ция газеты «В решающий бой» располагалась в доме мельника, на окраине. Не без тревоги все наши сотруд­ники и рабочие типографии выбежали на улицу. Но сквозь беспорядочные выстрелы слышались и звуки охрипших гармошек, и бархатные голоса трофейных аккордеонов. К тому же были освещены окна во всех домах! Впервые за четыре года войны!..

Тогда все догадались, хотя давно ждали этой мину-* ты. Победа! Конец войны!

Бог ты мой, что тут происходило у ворот!.. Далее плакали от радости!..

Потом все ринулись в дом мельника. На середину комнаты вытаскивали чемоданы, и каждый ставил на стол хранимую для такого случая бутылку токая или малаги. Все это вперемежку было разлито по стаканам и кружкам и под салют из пистолетов выпито за долго­жданную Победу!

А из радиорубки торжественный голос Левитана уже вещал акт о безоговорочной капитуляции герман­ских вооруженных сил. Но впервые за годы войны слу­шали Левитана без должного внимания.

Товарищи мои продолжали праздновать победу, ти­пографщики бросились к наборным кассам и талерам переверстывать газету, а я собрался в дорогу. Было что- то около трех ночи.

Еще 5 мая «девятка» была возвращена из 3-го во 2-й Украинский фронт. Лозунг «На Вену!» в войсках сменился новым: «На Прагу!» Вернувшиеся из Вены два стрелковых корпуса 8 мая перешли чехословацкую границу и заняли город Зноймо; третий же корпус дол­жен был выступить к границе сейчас, этой же ночыо. Большинство пехотинцев были посажены на «студе­беккеры», а потому могли совершить стремительный бросок.

Я ехал в первой колонне этих войск. Машины мча­лись с зажженными фарами по прекрасной асфальти­рованной дороге. Только на самой границе дорога была подорвана, и дальше пришлось пробираться объездны­ми путями.

Но вскоре то тут, то там замелькали фонари — это встречать и выводить «студебеккеры» на асфальт спе­шили крестьяне из ближайших деревень. Потом этих мелькающих в ночи фонарей стало сотни. Здесь-то впер­вые я и услышал ликующее чешское слово «наздар», которое в дни вступления советских войск в Чехослова­кию повсюду раздавалось как приветствие воинам- освободителям.

Наши первые десантные группы утром ворвались в город Йиндржихув-Градец, где находились штабы различных служб гитлеровских войск. Штабисты были пленены, многие из офицеров — в одних подштан­никах.

Захвачена была в этот день и большая часть немец­ких войск, находившаяся на марше. Вначале они по­пытались сопротивляться — даже после подписания ка­питуляции Германии. Но увидев грозную силу Украин­ских фронтов, надвигающуюся на них по всем дорогам, стали сдаваться.

И в этот, и на следующий день я был свидетелем многих забавных сцен. Не забыть такую: двое наших солдат мчатся на велосипедах вдоль отступающей ко­лонны. Вот они настигают командира полка, приказы­вают ему повернуть полк назад, полк поворачивается, один из велосипедистов теперь мчится в голову колон­ны, второй сходит с велосипеда, остается замыкающим, и так, вдвоем, они ведут полк в плен.

Вот по улицам Йиндржихува-Градца в поисках ло­шади мечется наш десантник-казах. Чехи ему предлагают велосипед. Он отказывается, не умеет на нем ездить. Предлагают автомобиль. Нет, и это ему не под­ходит. Тогда, посоветовавшись между собой, заручив­шись поддержкой и каких-то правителей города, чехи соглашаются дать солдату-казаху племенного жереб­ца, но с одним условием: когда возьмет в плен «всех немцев», чтобы жеребца вернул, — он знаменитых кровей, один на весь округ, стоит баснословных денег. Казах божится, что он так и сделает. Садится — и ис­чезает.

Чехи ждут его на дороге.

Часа через два или три казах приводит немецкий батальон. Едет он впереди колонны, гордо восседая на племенном жеребце, сунув под себя не то ватник, не то немецкий мундир. Но всучив немцев солдатам-регулировщикам, казах мчится за новым батальоном.

Чехи снова ждут его на дороге. (В эти неповторимые праздничные дни жители городка целый день, а то и ночь, проводили на улице. Никому не хотелось домой!) Но казах больше не показывается. Ни на этот, ни на другой день. Погиб ли он, дали ли ему новое поруче­ние — осталось для всех тайной.

В итоге ответственность за пропавшего жеребца в какой-то мере пришлось нести мне. Ведь я оставался здесь единственным советским офицером, к которому можно было обратиться за помощью. Части наши про­ходили через городок, не останавливаясь, а если и оста­навливались, то только на привал, потом снова шли дальше, на Прагу. А коменданта еще не было — не на­пастись их было на все большие и малые освобожден­ные города.

Я застрял в Йиндржихуве-Градце, конечно, не из-за пропавшего жеребца. Мне просто было боязно ехать дальше одному, совсем оторваться от редакции, поте­ряться в чужой стране, в огромном потоке людей — на­ших войск, беженцев, узников, освобожденных из лаге­рей, пленных. В обе стороны двигались тысячи. Ну, а ко всему этому, кроме репортажа о взятии города, мне хотелось еще написать про жизнь обитателей этого ма­ленького чешского городка при немцах: здесь было довольно-таки сильное Сопротивление, я познакомился с его руководителем доктором Зудой, с его партизана­ми, среди которых было много симпатичных и боевых парней. Трое партизан было убито немцами незадолго до вступления наших войск в город, и мне следовало также принять участие в их похоронах.

Надо было еще чем-то помочь и нашим людям, осво­божденным из фашистской неволи, которые со всех сто­рон из немецких поместий стекались сюда в поисках советской администрации, чтобы эвакуироваться до­мой, на родину. Чехи быстро организовали сборный пункт. Мне несколько раз на дню приходилось бывать на этом пункте, выслушивать рассказы о рабской жиз­ни у немецких помещиков, о варварском их отношении к советским людям. Огромную помощь этому самодея­тельному пункту оказывали доктор Зуда и его бравые партизаны.

Но в городе еще были старички-общественники. Они-то и приставили ко мне «депутацию» для оказания помощи в поисках пропавшего жеребца. В чем же со­стояла их помощь? .. В напоминании — искать же­ребца! ..

Но сделать это было нелегко. У меня, прежде всего, не было никакой власти. Я мог только других просить помочь найти пропавшего жеребца. Но кому бы из на­ших офицеров проходивших воинских частей я ни рас­сказывал всю эту историю, никто серьезно не относился к моей просьбе. И на самом деле, до пропавшего ли жеребца им было в эти дни, когда еще бралась в плен многотысячная немецкая армия, когда все рвались в Прагу на помощь восставшим пражанам, когда все дороги были забиты танками, пушками, грузовыми ма­шинами.

А я страдал, чувствуя свою беспомощность. Стра­дает же, как думают, только слабый человек. Депута­ция это почувствовала и стала более настойчива в своих напоминаниях.

Старички вначале приглядывались ко мне: что это ва странный капитан? Ходит по улицам, все что-то пи­шет в свою записную книжку, иногда фотографирует своим роскошным трофейным «роллейфлексом», — к тому же последней, четвертой модели! — какую-то че­пуху: детишек, купающихся у самого берега, уличное кафе, похоронную процессию, какие-то неказистые до­мики прошлых веков... Потом, поверив, что я военный корреспондент, недоумевали: почему, когда все несутся к Праге, к Златой Праге, я торчу в их городке, где как будто бы нет ничего интересного?.. В то же время они почему-то решили, что корреспондент все может. Даже найти пропавшего жеребца!

Но о пропавшем жеребце я и без них все время ду­мал, с надеждой вглядываясь в проходившие воинские части: авось встречу кого-нибудь из знакомых коман­диров, который серьезно отнесется к моей просьбе... Как вдруг мне подвернулся совсем незнакомый гене­рал! ..

Это было уже 13 мая.

На Старую площадь, с традиционной Святой Трои­цей посредине, въехала желтая низкобортная пятитон­ка. В кузове — человек пятнадцать с понуро опущен­ными головами. У всех белые нарукавные повязки с чер­ной свастикой. Самого высокого, седого заставили дер­жать над головой транспарант с портретом Адольфа Гитлера.

Охраняют всю эту фашистскую свору, не успевшую убежать с немецкими войсками (куда бежать — они сами оказались в окружении), трое партизан-студентов в шортах, с автоматами в руках. Двое сидят на борту, третий — на крыше кабины, откуда он зорко наблю­дает за всем происходящим, держа автомат на коленях.

На площади — тысячная толпа. Чехи аплодируют, смеются, некоторые подходят к машине, плюют в лица изменников.

Я знаю историю каждого из них, они записаны в моем карманном блокноте, об этих гитлеровских при­спешниках мне еще утром рассказал доктор Зуда.

Тот, высокий и седой, что держит портрет Адольфа Гитлера, — подполковник чешской армии Йозеф Книга. Когда немцы оккупировали Чехословакию, подполков­ник добровольно вступил в национал-социалистическую партию, вел подрывную работу против своих соотече­ственников. Два сына — эсэсовцы.

Рядом с Книгой стоит штабс-капитан чешской ар­мии, в прошлом австрийский офицер Альбрехт. Шпион, предал много чешских патриотов.

Лысенький человечек с помятым лицом, пытающий­ся хорониться за Книгой, — Иоганн Грузам. Немец,

председатель местного немецкого землячества. Германизатор города. Закрыл все чешские школы, Коммерче­ское училище перевел за пятнадцать километров в го­родок Каменец. Учащиеся, юноши пятнадцати — сем­надцати лет, вынуждены были каждый день ездить на занятия поездом, хотя здание училища пустовало.

Вот рядом стоят Драгон, немец, и его жена — чешка. Драгон — унтер-офицер немецкой армии. Личность без­дарная, но немцы сделали его руководителем нацист­ской организации города — партейлейтером. Командо­вал он по совместительству и моторизованным отря­дом.

Иногда охрана начинает отвешивать гитлеровцам подзатыльники, и это вызывает необыкновенную ра­дость толпы, все неистово аплодируют. Будут ли их су­дить, расстреляют ли без суда — еще неизвестно. Но кара ждет гитлеровцев страшная. Чехи к ним беспо­щадны. Я тут всего нагляделся.

Вдруг на площадь въехал «виллис», за ним — еще пять машин. Первый «виллис» круто поворачивает и, хотя медленно, но уверенно рассекая толпу, подъезжает метров на двадцать к желтой пятитонке, остальные от­валивают в сторону, подруливая к тротуару.

Я в это время стоял в кузове застрявшего на пло­щади «студебеккера» какой-то проходившей части и с разных точек фотографировал ликующую толпу чехов.

Из первого «виллиса» высунулся генерал во всей парадной форме, с десятком орденов на кителе, — он сидел рядом с шофером, огляделся по сторонам, уви­дел меня, поманил к себе.

Я подбежал к нему.

Что здесь происходит, капитан? — спросил ге­нерал, с тревогой глядя на желтую пятитонку со стоя­щим у самого борта седым человеком, держащим над головой портрет Адольфа Гитлера.

Я стал рассказывать.

Ах, вот что! — воскликнул генерал, не дослушав меня до конца; он вытащил из кобуры пистолет и, по­чти не целясь, дважды выстрелил.

Площадь замерла, услышав выстрелы. Я вздрогнул.

Но через какую-то секунду площадь заревела от восхищения. Чехи аплодировали, кричали «наздар», обнимали друг друга!

В кого же стрелял генерал?

Он стрелял в Адольфа Гитлера. Две пули точнехонько пробили глаза бесноватого фюрера! ..

«Такого лихого генерала мне сам бог послал!» — по­думал я, и когда утихли крики и аплодисменты, обра­тился к генералу с просьбой... помочь мне найти про­павшего жеребца.

Генерал опять не дослушал меня до конца, обра­тился к адъютанту, сидевшему позади:

Селезнев, останься здесь, помоги капитану найти пропавшего жеребца. Ищите в радиусе двадцати — три­дцати километров! Дальше уж ничего не найдете! В Ческе-Будеевице я вас жду до семи вечера!..

Понял, товарищ генерал! — сказал лейтенант Селезнев и вылез из «виллиса».

Где вас найти, капитан? к* спросил Селезнев.

Я буду ждать в ратуше, отсюда недалеко, — от­ветил я.

На этом мы договорились, и «виллисы» разлетелись по всем дорогам, идущим от Йиндржихува-Градца на запад.

А тем временем желтая пятитонка двинулась через Старую площадь в неизвестном направлении.

Народ стал расходиться, оживленно комментируя происшедшее.

«Виллисы» лейтенанта Селезнева стали подкаты­вать к ратуше около пяти часов. Я их ждал, окружен­ный депутацией чехов-старичков. Все они были рас­франчены, как на праздник: в тройках, в шляпах, с тросточками в руках. Многие степенно покуривали свои трубочки. Старички ждали чуда: появления пле­менного жеребца.

Последний «виллис» пришел в половине шестого. Нет, никому из участников поиска не удалось найти ни казаха-десантника, ни уведенного им коня.

Я поблагодарил и лейтенанта, и его помощников за труды, и обратившись к старичкам, объяснил им «си­туацию», пообещав в будущем, когда наладится нор­мальная жизнь в их стране, продолжить поиски же­ребца или же найти ему достойную замену.

Но старички мою речь прослушали с рассеянным вниманием, не глядя на меня. На их лицах было

написано такое разочарование!.. Видимо, они очень надеялись на приказ генерала, который я им переска­зал в чересчур восторженных тонах. Такой решитель­ный генерал! Сто лет пройдет, а здесь не забудут его двух метких выстрелов!..

«Виллисы» умчались в сторону Ческе-Будеевице, а я как потерянный пошел бродить по городу. Покружив по площади, по ближайшим улицам, я оказался на бе­регу озера.

Мне навстречу с решительным видом шли мои ста­рички, ритмично взмахивая своими тросточками. По­равнявшись со мною, один из них строго спросил:

Не желает ли пан капитан посмотреть немецкий продуктовый склад?

Склад?..

Да, да, трофейный немецкий склад! ..

Я сперва к этому предложению отнесся безразлич­но — на что мне сдался немецкий склад? — но когда старички многозначительно намекнули, что хорошо бы продукты с этого склада раздать нуждающимся семьям, я схватился за это предложение.

Вот и будет вам компенсация за пропавшего коня! — сказал я.

Мои старички переглянулись и сделали вид, что не понимают, что означает слово «компенсация». Но мне это уже было безразлично.

Мы направились к трофейному складу. У ворот сто­яла чешская охрана.

Вошли внутрь склада. Депутация насчитала здесь что-то около пятидесяти мешков муки, тридцати ящи­ков мясных консервов, столько же ящиков сигар, меш­ков двадцать сахарного песка, яичного порошка и дру­гого добра.

После богатейших венских складов мне было смеш­но смотреть на этот «трофей».

Значит, продукты вы предлагаете раздать се­мьям нуждающихся? — к чему-то спросил я. Не для того ли, чтобы как-то замедлить ход событий? Впервые все же мне приходилось принимать такое решение — распорядиться судьбой трофейного склада, — правда, для наших друзей-чехов.

Да, да, пан капитан! Списки мы обсудили в ра­туше!

Мне протянули папку со списками. Минуту я пере­листывал их, набираясь решимости, точно мне предсто­яло окунуться в ледяную воду; потом взял услужливо протянутую мне ручку, наложил резолюцию: «Продук­ты немецкого трофейного склада раздать нуждающим­ся семьям Йиндржихува-Градца по этим спискам». По­ставил подпись — даже излишне разборчивую...

Утром, чуть свет, я был разбужен сильным стуком в окно.

Я вскочил, раскрыл створки. На улице в полном со­ставе стояли мои старички-чехи. Они чем-то очень были взволнованы. Не разграбили ли ночью продуктовый склад? .. Нет, продукты со склада были розданы еще вчера вечером!..

Что же могло случиться в такую рань?

Оказывается, в городке остановился наш полков­ник, — полковник! — и чехи просят меня пойти к нему, убедить и его принять участие в поисках... пропавшего жеребца!

Тут-то я наконец понял, что этот пропавший жере­бец сведет меня с ума, и решил немедленно уехать из Йиндржихува-Градца. К тому же я теперь знал, куда ехать. От наших армейских врачей, встреченных вече­ром в харчевне, мне стало известно, что редакция пере­езжает в город Весели-Мезимости, — это, кажется, за­паднее Йиндржихува-Градца на 20—30 километров.

К полковнику, разумеется, я пошел только после завтрака, часов в одиннадцать. Выслушав меня, полков­ник спросил:

А вы ничего умнее не могли придумать, товарищ капитан?

Вот, оказывается, какая это была глупая история с пропавшим жеребцом!

В полдень я уезжал на попутной машине, никому и ничего не сказав о своем отъезде.

Но когда «студебеккер» должен был уже тронуться с места, позади я вдруг услышал крики:

Пан капитан, пан капитан!..

Я высунулся из кабины. К машине бежали те самые старички.

Один момент, пан капитан!.. — Старички, за­дыхаясь, окружили «студебеккер». Они могли только произнести: —Ко-мен-дант!

Что «комендант»? — спросил я, так и похолодев от ужаса: «Неужели приехал? Ищет меня?»

А старички, переведя дыхание, уже выкрикивали:

Когда приедет ваш комендант, что мы ему ска­жем? .. Где, скажет, немецкий склад? ..

Я облегченно вздохнул:

Не скажет, не спросит! Нужен ему ваш склад!

Практичные старички схватились за дверцу:

Нет, пан капитан! Спросит! Спросит! Мы знаем!

Так что вы хотите от меня?

Еще один до-ку-мент! — И мне протянули полу­метровую белую фанерку. — До-ку-мент вашему ко-менданту!

Делать было нечего. Я взял фанерку, положил ее на колени и, махнув на все на свете рукой, написал: «Бу­дущему коменданту Йиндржихува-градца! Продоволь­ственный немецкий склад роздан по моему распоряже­нию семьям, пострадавшим при фашистской оккупации. Списки находятся в ратуше». Поставил подпись, на этот раз не очень-то разборчивую, точно это могло меня спа­сти от ярости будущего коменданта.

Мои старички, взяв фанерку, стали низко кланять­ся, благодарить, желать мне... скорого возвращения!

Мы приколотим эту фанерку на ворота склада, пан капитан. На самое видное место! Вернетесь — сами увидите!

Приколотите куда хотите! «— И я захлопнул дверцу. — Всего доброго!

Машина тронулась с места, вырулила на шоссе.

Позади раздалось:

Насчет жеребца не забудьте, пан капитан! На­счет жеребца!.. Мы ждем! ..

Машина стремительно понеслась по прекрасной чеш­ской дороге.

Я подумал: «Если здесь век будут помнить меткие выстрелы советского генерала, то вовеки не забудут и угнанного жеребца».

Вот так, уже после окончания войны, великое, тра­гическое могло оказаться рядом со смешным.

Хотя и Вена красива, и Прага прекрасна, но сердце мое осталось в Будапеште. Может быть, это произошло потому, что Будапешт чем-то неуловимым, не только Дунаем, разделяющим город на две части, похож на Ленинград и я его видел в тяжелые дни, напоминающие блокадный Ленинград? И здесь и там — не было хлеба, воды, света, все жили в бомбоубежищах и подвалах? Этого не знали ни Вена, ни Прага.

Я очень обрадовался, когда в июле наша «девят­ка» из Чехословакии вернулась обратно в Венгрию и дислоцировалась в ближайших от Будапешта селах и городках. Штаб разместился в Буде.

Вскоре началась демобилизация наших войск. На первых порах уезжали небольшие группы солдат стар­ших возрастов, в основном из тыловых частей, хотя в это же время другие армии 2-го Украинского фронта вместе со штабом направлялись в долгую дорогу — на Дальний Восток. Им предстояло еще принять участие в разгроме Квантунской армии.

Я некоторое время прожил на частной квартире в Пештхидекуте, потом переехал поближе к военной ака­демии Людовика, — здесь помещалась редакция нашей армейской газеты. Поселился я в доме, где жил разный люд, перебравшийся сюда из разрушенных кварталов Буды.

Ах, эти кварталы Буды!.. Как тяжело было по ним идти!..

Мостовая выворочена. Дома справа и слева — рас­стреляны в упор, многие скошены наполовину. Лишь в некоторых кое-как залатаны фасады первых этажей, и там приютились парикмахерские, портняжные, слесар­ные.

Вот трамвайное кольцо. Здесь еще недавно стояли какие-то павильоны. От них остались только стальные каркасы. Вокруг — горы булыжника, шпал, змейкой изогнутых рельсов.

У скверика, где сворачивают трамваи, стоит шести­этажный дом. Середина рухнула, крыша вся разворо­чена. Над улицей повис хвост грузового немецкого пла­нера, врезавшегося в чердак. Отчетливо вижу номер планера: «Н4 + 2—6»

. Вот выдержки из некоторых писем — они дорисовы­вают образ Кирилла Дороша, этого замечательного ге­роя войны.

* * *

«Мое письмо вызвано впечатлениями от прочитан­ного о Дороше и других героях свирских боев.

Я в конце января 1942 года вместе с группой вы­пускников курсов младших лейтенантов 7-й Отдельной армии прибыл в деревню Доможирово в распоряжение командира 2-го батальона 3-й морской бригады Шумей­ко Петра Ивановича.

Он принимал нас в деревянном доме на втором эта­же по одному. Когда беседовал со мной, то рассказал о Кирилле Дороше и его товарищах-героях: Баканове, Сучкове. Говорил, чтобы я тоже был храбрым, как До- рош. В конце разговора Шумейко заплакал и сказал, что Кирилл Дорош тяжело ранен, эвакуируется в тыл и вряд ли выживет. В беседе участвовал комиссар ба­тальона Николаев, начальник штаба Стибель Петр Александрович и уполномоченный контрразведки ка­питан Бойцов.

Впоследствии мне довелось служить в этом баталь­оне до 1944 года и командовать им непродолжительное время.

Ваш рассказ воскресил в памяти давние события и моих боевых товарищей по 3-й балтийской морской бригаде».

П. Царев (г. Абакан4

Красноярского края, у л.

Щетинкина, 26, кв. 9К

И этот дом, и этот планер запечатлен камерами со­тен фотокорреспондентов. И я не удержался от соблазна снять их в разных ракурсах. Но снимать разрушения всегда тяжело. Вот почему так беден будапештский раз­дел моего военного фотоальбома, в нем не больше десят­ка снимков.

Почти все улицы Буды завалены немецкой техни­кой. Чего только здесь нет!.. Бронетранспортеры и зе­нитные орудия, танки и автомашины. Вся эта техника, превращенная в железный лом, свозится и сваливается у подбитых «тигров» — их-то не так легко сдвинуть с места. Отсюда уж все увезут на переплавку.

Соседом моим по галерее, обращенной во двор, был старый венгерский коммунист. При знакомстве он шут­ливо назвался «Иван Иванычем»: это, видимо, должно было значить, что он Иштваи сын Иштвана. Венгры не употребляют отчества. Но увидев некоторое смущение на моем лице, сосед мой сказал:

Так меня звали у вас в России. Так и вы зовите. Если надо будет починить сапоги, вы не стесняйтесь. Я сапожник.

Я с удивлением посмотрел на него: тонкие черты лица, седая прядь волос, большие роговые очки — лицо ученого, художника, государственного деятеля.

Точно прочтя мои мысли, он протянул мне свои руки: большие, мускулистые, изрезанные дратвой и но­жом.

В разных ситуациях мое лицо и мои руки то спасали, то предавали. Во время облав я надевал очки и перчатки, — они всегда были при мне, — и это ино­гда мне помогало. Но когда я попадался, мне достава­лось больше всех: тюремщики всегда указывали на мои руки. Руки рабочего человека! Улика приметная, тут уж не отвертеться.

Сосед мой был человек занятой. Уходил он рано, приходил поздно. И сразу же у него без умолку начинал стучать молоток. Так он зарабатывал себе на жизнь. Дневная работа ему ничего не давала, она была партий­ной и общественной. Иштван состоял в районной комис­сии, которая занималась и восстановительными рабо­тами, и снабжением населения, и транспортом, и дру­гими проблемами послевоенного времени.

Работы в редакции теперь, в мирное время, у меня стало меньше, и я все свободные часы посвящал изу­чению города, его достопримечательностей. Будапешт — город старый, с поразительной историей, и здесь есть что посмотреть, хотя война оставила на всем свой страшный след.

Седой стариной веет прежде всего от самой Буды.

По берегу Дуная и сейчас можно встретить полуразвалившиеся сторожевые башни времен римского влады­чества, в северной части Буды, называемой Аквин- кум, — обозреть амфитеатры, обнаруженные при рас­копках. По преданию, в этом районе потом стояла крепость короля гуннов Аттилы, и именно здесь разы­грался последний бой нибелунгов.

Через много веков на протяжении полутораста лет здесь хозяйничали турки, и от них осталось бесчислен­ное количество турецких бань.

Не день и не два нужно, чтобы обойти Крепостную гору, на которой возвышается королевский дворец, правда, сильно побитый артиллерийским огнем; осмот­реть уникальный Рыбачий бастион, церковь короля Матиаша, пройтись по узким, мощенным булыжником: улицам, застроенным небольшими домами со сводча­тыми воротами, с нишами для сидения; подняться на гору Геллерт, полазать по казематам Цитадели, уди­виться толщине ее трехметровых стен и храбрости на­ших солдат, выкуривших отсюда гитлеровских пуле­метчиков и артиллеристов.

С горы Геллерт открывается великолепная панора­ма Пешта и Дуная, видно далеко-далеко.

(Потом на ее вершине благодарная Венгрия воздвиг­нет монумент Свободы — в память освобождения стра­ны Советской Армией от фашизма.)

Часто я любил бродить по берегам Дуная, вспоми­ная, как они выглядели в дни войны. Набережная в Пеште уже была относительно чистой, прибранной от всего того мусора и хлама, что остался здесь после

боев. Заделаны были пробоины в фасадах большинства зданий, — ведь они почти все брались штурмом, по ним вели огонь и немцы из Буды. Более тяжелое впечатле­ние производила набережная самой Буды, где многие дома были снесены до основания.

Но без содрогания нельзя было смотреть на погру­женные в реку пролеты взорванных гитлеровцами мо­стов Франца-Иосифа, Цепного, Маргит, Эржебет. Осо­бенно “ Эржебет. Это был однопролетный мост. Он по­чти весь ушел в воду. Разобрать его — и то, видимо, представляет чудовищный труд. (Потом — разберут! Над Дунаем на месте старого моста взметнется новый красавец мост, чудо современной техники. Он станет и шире, и длиннее старого моста, и будет держаться на одних только стальных канатах. Но, увы, это произой­дет только через двадцать лет! ..)

А пока что в помощь переправе наши саперы кое- как залатали средний пролет моста Франца-Иосифа, подведя под настил опоры, которые держались на пяти или шести баржах, прикованных друг к другу. По мо­сту открылось движение, пошел людской поток, тран­спорт. Правда, на середине моста машины резко замед­ляли ход, здесь настил заметно качался.

Часто я поворачивал к Парламенту. Здесь интересно было наблюдать за строительством нового моста Кошу- га. Строился он как временный. Работали наши саперы и венгерские рабочие.

У моста всегда толпился народ. Еще бы!.. Только мост Кошута мог ликвидировать очереди, разгрузить переправу и мост Франца-Иосифа, надежно соединить воедино Буду и Пешт; от него зависело благополучие 200—300 тысяч будайских жителей.

Иногда я заходил в Парламент, он уже частично ремонтировался. При более внимательном осмотре Пар­ламент выглядел не таким уж «восточным», каким он казался раньше. Здесь были элементы и других эпох, и других стилей. Сами будапештцы считали его классиче­ским примером эклектики. Наверное, так оно и есть.

В своих походах по городу, делая многокилометро­вые концы, я уставал страшно. К вечеру ноги у меня начинали гудеть в сапогах. Изнывал я и в своем кителе, подбитом ватой: лето выдалось жаркое, в иные дни тем­пература доходила до сорока градусов.

Вернувшись домой, & в первую очередь принимал душ. Если вскоре приходил Иштван, мы садились на галерее пить чай с вареньем.

Часто наши беседы за чаем затягивались допоздна. В такие вечера, конечно, Иштван уже не работал и его удивительные руки покойно лежали на столе.

Я был счастлив, что у меня такой сосед. Если в «университете» Эржебет я познакомился с историей, ис­кусством и литературой Венгрии, то у Иштвана моими «университетами» стала история революционного дви­жения Венгрии.

У Иштвана была исключительно интересная биогра­фия, впрочем, как и у многих старых венгерских ком­мунистов и ветеранов революционного движения, с ко­торыми как в этот, так и в последующие годы мне по­счастливилось близко познакомиться.

Посудите сами. В первую мировую войну Иштван, тогда молодой солдат, воевал на итальянском фронте, был ранен, после выздоровления — брошен на русский фронт. Во время Брусиловского прорыва вместе с ди­визией попал в плен. Работал на шахтах Донбасса. Здесь он примкнул к большевикам, участвовал в дея­тельности подпольной организации военнопленных- интериационалистов.

После Октябрьской революции он в составе Интерна­ционального батальона воевал с белыми под Царицы­ном, участвовал в подавлении эсеровского мятежа в Ярославле, боролся с различными бандами в степях Украины.

Когда назрела революционная ситуация в Венгрии, Иштван с группой товарищей пробрался через границу к себе на родину. Был пойман, судим как «предатель» и брошен в тюрьму. Вышел на волю в марте 1919 года, когда в стране была провозглашена Венгерская Совет­ская Республика. Первые два месяца он был телохрани­телем Самуэла Тибора, одного из пламенных комисса­ров и ораторов молодой республики. Помните — на известной фотографии он стоит рядом с В. И. Лениным на первомайском параде 1919 года на Красной пло­щади? ..

Потом Иштван возглавлял отряд по борьбе с контр-

революцией в различных городах Венгрии. После паде­ния Республики, при хортистском режиме — был судим, несколько лет просидел в тюрьмах. По выходе на волю эмигрировал в Австрию, оттуда — в Чехословакию. В конце тридцатых годов вернулся на родину, долго был безработным, вел подпольную работу на севере страны. После очередного провала поселился в глухой деревне, где и встретил первых советских солдат, всту­пивших на венгерскую землю.

Наши солдаты называли его просто — дядя Ваня. Он многим-многим чинил сапоги, со многими подру­жился, относился к этим молодым парням как к соб­ственным сыновьям. И те отвечали ему любовью и ува­жением, а оставляя деревню, что-нибудь дарили на па­мять: кто портсигар из плексигласа, кто самодельную зажигалку, кто кисет, кто фотографию.

Когда у меня будет отдельная квартира, я устрою «музей подарков», — смеется Иштван. — Жаль только, что я не записывал адреса. Интересно было бы со многими встретиться через несколько лет.

Ну, мой адрес не забудьте записать! Милости прошу ко мне в гости в Ленинград, — говорю я ему.

Иногда мы с Паниным и Самановым, если у нас за­водились денежки, шли посидеть в какой-нибудь из вновь открывшихся ресторанов. Порою дом еще лежал в развалинах, а первый этаж уже был на скорую руку отремонтирован, сверкал огнями, оттуда неслись зазы­вающие звуки скрипок. Все пока стоило очень дорого. Мы могли себе позволить заказать только предельно скромный ужин с пивом, но зато вдоволь послушать му­зыку.

Оркестранты обычно появлялись где-то между ше­стью и семью вечера. Я их всегда ждал с каким-то тре­петом. Вот они идут по залу, чаще всего молодые и ладные ребята-цыгане, тут же на виду у всех переоде­ваются в свои красные курточки-венгерки, премьер об­лачается в синюю или зеленую безрукавку, чтобы вы­делиться в оркестре, и вскоре проводит смычком по струнам...

Каждый раз я ждал чуда, настоящего «вербункоша». Но чуда не было, хотя исполнение у цыган всегда виртуозное, и не только у первой скрипки. У меня пор­тилось настроение, и в такие минуты я с грустью вспоминал Эржебет, ее исполнение этих же венгерских песен и танцев.

Надо как-нибудь собраться, проведать семью Шандора, — сказал я однажды своим приятелям.

Соскучился по Эржебет? — спросил, но тут же осекся Семанов.

Нет, соскучился по маме! — съязвил в свою оче­редь Панин.

Разговора не получилось, и мы надолго замолкли. И никогда больше не касались этой темы.

Но невзирая на эту «запретность» в разговоре, у ме­ня не раз появлялся соблазн: на правах старого кварти­ранта запросто завалиться домой к Шандору «на чаек», посидеть, поговорить, послушать игру Эржебет.

Решиться на такую поездку я почему-то не мог. Что­бы как-то развеять свою тоску, я в такие дни уезжал в полки армии, находящиеся в противоположной части Венгрии — западной, так называемой Трансданубии.

Однажды я выбрал маршрут, который приблизитель­но повторял боевой путь «девятки» в дни мартовского наступления. И сделал для себя много открытий.

Вот, например, Ловашберень — село, в котором стоял полк Соколова. Ищу Господский Двор на пере­крестке дорог — и не нахожу его. На помощь мне при­ходят местные крестьяне. Они ведут меня на другой конец деревни. Оказывается, усадьба с большим пар­ком, обозначенная на карте как «Господский Двор», на самом деле является дворцом графа Цираки. Вход сте­регут два каменных льва. Хотя я десятки раз входил в эти ворота, но только сегодня замечаю этих львов. Пло­хо узнаю и парк. Он мне казался более обширным. Зна­комой мне кажется только поляна за обочиной дороги. Да, здесь стояла палатка полевого медицинского пунк­та, вокруг нее, помнится, лежали тяжелораненые. Сей­час позади поляны, на отхваченной у парка террито­рии, находится кладбище советских воинов. Здесь хоро­нили тех, кто умирал на поляне. Жаль только, что на обелисках нет фамилий, все остались «неизвестными».

Вместо того чтобы после Ловашберени ехать на Шаркерестеш, я еду в сторону Ганта, где стояло пра­вое крыло войск «девятки» перед мартовским наступ­лением. Делаю крюк в двадцать километров. Перед Гантом еще издали я вижу большие насыпи краснова­того цвета. Что же это может быть? Подъезжаем ближе, спрашиваем у рабочих. Оказывается, здесь идут разра­ботки бокситов. Добывают открытым способом. Стран­но, что эти насыпи и скалистые холмы такого же бурого цвета позади них я вижу впервые, хотя и бывал здесь! Впервые вижу и большой, очень заметный бронирован­ный колпак на макушке господствующей за холмами высоты.

Машина поворачивает на Шаркерестеш. Эту дерев­ню я с трудом узнаю по маленькой церквушке, стисну­той между домами. Никаких разрушений, все отремон­тировано, покрашено. По улице бегают детишки, куда- то спешат нарядно одетые девушки. Удивительно, что здесь еще совсем недавно артиллеристы Ткаченко били прямой наводкой по немецким танкам и самоходкам из дивизии «Мертвая голова», а «пэтээровцы» Поруби лки- на поражали их из своих бронебоек. Никаких свиде­тельств и об этом!,,

Наша машина идет потом среди убранных полей, пока мы не выезжаем на дорогу, ведущую на Секеш- фехервар. Мы пролетаем через этот город, знаменитый при битве за Венгрию, чтобы остановиться в нем на об­ратном пути.

Шахтерский городок Варпалоту я легко узнаю по подвесной дороге, по которой бегут вагонетки с углем, а вот Берхиду, находящуюся от нее в девяти километ­рах, с трудом.

Я ищу костел с фисгармонией, — их тут два: один восемнадцатого века - реформатский, другой двена­дцатого века — католический. С фисгармонией като­лический. Почему-то он мне казался разрушенным. Но он абсолютно цел. Поврежден, оказывается, был тре­тий костел, он находится на другом конце города, но там нет фисгармонии. Тогда откуда же неслись звуки «Кирпичиков», которые я так явственно слышал при въезде в Берхиду в марте? Мы спрашиваем об этом у местных жителей; они пожимают плечами, говорят: я что-то путаю. Но загадка эта выясняется в очереди у магазина. Первый же человек, к которому мы обра­щаемся по этому поводу, улыбаясь, отвечает:

— Ни в каком костеле ваши солдаты, слава богу, не играли. Они играли в моем доме! Вторая фисгармония в нашем городе имеется только у меня! Живу я тут не­далеко, — и он начинает объяснять, где живет, как к нему пройти, приглашает к себе.

Мы благодарим его и едем дальше, на станцию Папкеси.

С этой станцией у меня связано много воспомина­ний. Находится она в трех километрах от Берхиды. Но станция кажется игрушечной по сравнению с той, за­печатлевшейся в моей памяти. Станция — крохотная. Рядом — такое же крохотное багажное отделение. По­зади — пруд. Никакого леса вокруг, одно чистое поле. Только вдали виднеется невысокая цепь холмов.

Видимо, объемистость или масштабность и самой местности, и самой станции придавали наши воинские части, стоявшие поблизости, длинные товарные соста­вы на трех железнодорожных ветках, танки и машины, укрытые в ложбиночке. А без всего этого станция ока­залась «голенькой», а потому выглядела игрушечной.

В этой поездке, круто повернув на север, я побывал и на Рабе, в районе которой погиб героический Порубилкин, да и многие другие офицеры и солдаты-десант­ники нашей армии. Раба — небольшая река, поросшая по берегу камышом и осокой. На ее берегах еще сохра­нились мощные укрепления, за которыми думали от­сидеться гитлеровцы.

Посреди реки на своих лодочках стоят рыбаки- любители, не думая, наверно, о том, какие здесь шли бои еще так недавно.

А рыбка и в Рабе плохо ловится, как и в наших ре­ках и речушках.

«Открытия», которые я сделал в этой поездке, так меня увлекли, что потом я пользовался любой возмож­ностью, чтобы поездить по городам и весям Венгрии.

Как-то я остановился в Мартоновашаре — это неда­леко от Будапешта, по пути на Секешфехервар. В селе прекрасный парк, раскинувшийся по обе стороны реки, дворец графов Брунсвиков. Судя по путеводителю, во время своего пребывания в Венгрии здесь дважды го­стил Бетховен, по этим тенистым аллеям он гулял со своей «бессмертной возлюбленной» Терезой Брунсвик, именно здесь у него зародились мелодии «Аппассиона­ты» и «Лунной сонаты».. .

Венгрия — красивая и древняя страна. Такие «от­крытия» тут можно делать в любом большом и малом городке. В одном месте это будет церковь десятого века, в другом — какой-нибудь изумительный дворец, в тре­тьем — развалины крепости периода римского или ту­рецкого владычества.

Да, ездить по Венгрии — большое удовольствие.

8

Бурная демобилизация в «девятке» началась с осе­ни. И вторым демобилизационным пунктом после Бу­дапешта, откуда уходили поезда в Советский Союз, стал город, где жила семья Шандора. (Кто бы мог по­думать!)

Поезда отсюда шли, делая большой крюк — через Транеильванию, Бухарест, Яссы. Мне предстояло ехать именно из этого городка, к счастью, прямым ленинград­ским составом.

Был конец ноября. Зима вступила в свои права, установилась сравнительно холодная для этих мест по­года.

Совсем уже собравшись к отъезду, я стал ждать про­ездные документы. Их мне выдали в субботу вечером. Выдали и деньги, что-то около десяти тысяч пенго. Впервые в жизни я стал «тысячником», хотя, правда, эти тысячи были сильно обесценены. По теперешним ценам они, видимо, не превышали ста рублей.

Я очень сожалел, что сосед мой Иштван еще не вер­нулся из деревни, куда его отправили на распределение земли. Я ему написал большое письмо со словами бла­годарности и на память оставил добротный кожаный портфель, подаренный мне в Вене. Зачем он мне? А у Иштвана много бумаг, он их обычно распихивает по всем карманам.

Утром, попрощавшись со всеми моими друзьями по редакции, с которыми я начинал военную службу еще в Петрозаводске, я уехал из Буды. За рулем «студебек­кера» сидел наш скромнейший Василий.

Когда машина подъехала к переправе через Дунай и мы стали в хвост очереди, я показал Василию тол­стую пачку своих денег.

Надо бы что-нибудь на них купить, — сказал я. — Не везти же в Ленинград?

Боюсь, что придется, товарищ капитан, — отве­тил Василий. — По воскресеньям тут все закрыто.

Ну, не может быть! Что-нибудь да купим! Хоть полмешка грецких орехов.

Но прав оказался Василий. Мы объехали весь центр города, побывали и на рынках. Всюду все было закрыто. Железный европейский порядок!

Что же нам делать в таком случае? — Я был в отчаянии. — Давай тогда хоть напьемся кофе и наедим­ся пирожных!

На улице Ракоци Василий остановил машину у кон­дитерской. Их сотни в городе — от больших до самых маленьких в три-четыре столика. Они-то уж всегда от­крыты.

Но молоденькая официантка, похожая на Кармен, видавшая всяких посетителей, немало удивилась, когда я попросил ее принести нам целый противень пирож­ных, — они здесь втрое меньше наших русских пирож­ных, — и по десять чашечек кофе, — они тоже намного уступают нашим.

Вы не шутите? — спросила она, вытащив и су­нув обратно блокнотик в карман фартука.

Славяне гуляют! — весело проговорил Василий и, к моему удивлению, — это совсем на него не было похоже — хлопнул Кармен ниже пояса. Но, точно об­жегшись, отдернул руку.

Мы довольно-таки легко расправились и с кофе и о пирожными, — хозяйка из-за буфетной стойки все вре­мя не сводила с нас настороженного взгляда, — и щед­ро расплатились с Кармен. Я протянул ей тысячу пенго, вдвое больше суммы, указанной в счете, который она подала нам на серебряном подносике. Василий вдобавок сказал Кармен комплимент по поводу ее огненных глаз.

Кармен дружески потянула Василия за ухо и вы­шла провожать нас на улицу. Она просила не забывать их кондитерскую и не раз низко поклонилась.

И еще долго виднелась ее милая фигурка, пока наша машина не повернула в сторону набережной...

Мне хотелось в последний раз из конца в конец про­ехаться по набережной Пешта, попрощаться с Дунаем.

Проезжая мимо пассажирской пристани, так памят­ной мне по февралю, когда мы здесь скрывались от пу­леметного огня из Буды, я увидел на стене одного из домов большую рекламу, зазывающую на выставку- продажу картин венгерских художников. Когда мы до­ехали до острова Маргариты, я попросил Василия по­вернуть обратно.

Я зашел на выставку. Она занимала весь нижний этаж большого дома. Стены до самого потолка были увешаны картинами. Чего только здесь не было! •, Пей­зажи Индии, Египта, Венеции чередовались с аляпова­тыми натюрмортами, а те, в свою очередь, — с гигант­скими полотнами, изображающими обнаженных жен­щин в самых различных позах, женщин спящих, купающихся, танцующих..,

Я рассеянным взглядом скользил по всем этим по­лотнам в чудовищных по размеру и весу позолоченных рамах, пока мое внимание не привлекла скромная кар­тина в скромнейшей раме. Я подошел к ней, стал вни­мательно рассматривать. Картина изображала кусочек цветочного базара в Вуде. Ничего в ней не было замы­словатого: цветочница расставляла на прилавке горш­ки с цветами, с десяток горшков стояло на земле; на переднем плане сидел человек на опрокинутой корзине, рядом стояла цветочница-соседка в красной косынке, видимо восхищаясь привезенным товаром. Но это уже был Будапешт, цветы — характерная деталь города, их здесь продают на каждом перекрестке, не говоря уже о базарах и цветочных магазинах.

Картина мне понравилась. Это заметили и присут­ствующие здесь художники, и сам устроитель выставки, старичок еврей.

Старичок подошел ко мне, спросил, не собираюсь ли я что-нибудь купить на выставке.

Да, очень хотел бы, — ответил я.

Ответ мой, видимо, был неожиданным для него, по­тому что он с удивлением промолвил:

Вы не шутите?

Точно с такой же интонацией этот вопрос задала нам в кондитерской и Кармен.

—- Представьте себе — нет, — ответил я.

Старик о каким-то сожалением посмотрел на меня, — наверное, я показался ему чудаком. Где это слыхано, чтобы военный покупал картину? .. К тому же — представитель победоносной армии, прошедшей половину Европы!., Сколько этих картин валялось и в разрушенных, и в оставленных домах, не говоря уже о брошенных музеях! , *

Тогда мы поможем вам выбрать лучшее из того, что есть на этой выставке. «И с этими словами ста­ричок подошел к одной из групп художников, потяги­вающих из крохотных рюмочек палинку за круглень­ким столиком.

Меня пригласили к столику, протянули рюмку, мы чокнулись, выпили, и только после этого меня спро­сили:

Капитан едет домой?

Домой, в Ленинград.

О, Ленинград! Эрмитаж! — раздалось со всех сторон. — И вы хотите увезти на память что-нибудь с выставки?

Я кивнул головой.

Мне снова налили палинки, мы выпили.

Меня прежде всего подвели к «обнаженным жен­щинам». Хвалили и расхваливали то одну, то другую. Но уговорить меня не удалось. Все эти красотки были, на мой взгляд, грубо намалеваны.

Тогда меня потащили к картинам, на которых были изображены пирамиды и пальмы. Но я и на этот раз отрицательно покачал головой.

Неужели вам на выставке ни одна картина не нравится? — Художники, как мне показалось, сами ав­торы этих картин, были оскорблены в своих чувствах.

Меня потащили к столику, налили палинки, мы вы­пили и снова пошли по залам. К нам присоединились и художники, потягивающие палинку за другими столи­ками. Кроме меня, на этой выставке никого не было из посетителей, не говоря уж о покупателях.

Мне нравится вот этот «Цветочный базар в Буде», — сказал я, когда мы проходили мимо пригля­нувшейся мне картины.

Мазня! — сказал один из художников. — К тому же не совсем законченная.

Мы подошли к картине.

Неужели вы не видите, что весь левый угол на полотне голенький? .. Автор болен, нуждается, потому и в таком виде выставил свою картину, — сказал дру­гой из художников.

Меня теперь уже тащили от столика к столику, всю­ду мы пили, и теперь я носился по выставке в сопровож­дении всех присутствующих здесь художников. От вы­питой палинки у меня уже двоилось в глазах — и кар­тины, и лица художников. Хоть бы закуска какая была к этой чертовой палинке, от которой разит самогоном! ..

После очередного обхода мы снова возвращались к одному из столиков, пили, и меня спрашивали:

Ну, что на этот раз вам понравилось?

Я неизменно отвечал:

Все тот же «Цветочный базар в Буде».

После третьего или четвертого обхода рядом со мной остался только устроитель выставки, старичок еврей. Художники разбежались, махнув на меня рукой. К тому же на выставке появился какой-то иностра­нец — не то англичанин, не то американец. Он уже глот­нул палинки, сморщив лицо, как от отравы.

Картина эта на самом деле незаконченная, — сказал старичок еврей; он отрекомендовался антиква­ром из Киева, бежал когда-то от Петлюры. — Но карти­на эта и в таком виде представляет большую ценность. Она принадлежит кисти большого венгерского худож­ника. — Тут он назвал его фамилию, которую я, к со­жалению, потом позабыл, не записав ее. Сыграла здесь свою роль, конечно, проклятая палинка.

Это я догадался, — сказал я. — Все просто, реа­листично на этой картине, чувствуется большая любовь художника к обыденным вещам.

Что же мне с вами делать? — Старичок заду­мался. — Никому здесь не хочется, чтобы «Цветочный базар в Буде» покинул свою родину. Вы думаете, вас зря так щедро поили палинкой?

Вот об этом я как-то не подумал!

Ничего, художник поправится, напишет новую картину, а для меня эта будет памятью о Будапеште, — сказал я. — Сколько она стоит?

С рамой — десять, без рамы — пять тысяч пенге.

Я полез в карман за деньгами.

привезенную из Будапешта «буржуйку», пилили и ко­лоли дрова. Люди они были в возрасте, некоторым — за шестьдесят. Жаль, что никто не догадался дать им в дорогу молодого и расторопного связного. Они того заслужили за свою верную службу.

Но, слава богу, наши военврачи были оптимистами и веселыми людьми и на все невзгоды и превратности судьбы обращали мало внимания. Мне, конечно, было лестно ехать с ними.

Оказавшись без вещей, я почувствовал себя воль­ным казаком и теперь смело решил навестить семью Шандора.

Встречен я был с большой радостью и Эржебет, и Шандором, и, что самое удивительное, — мамой. Это несколько меня озадачило, и у меня мелькнула мысль, что, может быть, я зря до сих пор плохо думал о маме, может она совсем и не такая злодейка, какой кажется, может быть и не «кулак». Ведь порою старуху и раньше было трудно понять — добрая она или злая. Она, на­пример, могла положить мне лучший кусок. Не потому, конечно, что я был «богатым» (казначеем), а Панин и Семанов — моими «иждивенцами», а просто так, по доброте душевной.

Когда я сказал, что пришел проститься, что завтра уезжаю в Ленинград, Эржебет сразу же заинтересова­лась, что я взял из продуктов в дорогу.

У меня три килограмма сахару, три литра рому, — сказал я. — И три буханки хлеба.

А кушать, кушать что, капитан? — нетерпеливо спросила она.

Я пожал плечами, сказал, что у меня есть еще четы­ре тысячи пенге.

Но деньгами не будете сыты, капитан. Купили бы чего-нибудь покушать, — вмешалась в разговор мама. — Четыре тысячи!.. Деньги немалые!

Что купить, например?

Если поехать в Кечкемет, там сегодня базар, на эти деньги можно купить десяток цыплят. Там всегда все дешевле, чем в других местах.

Это, конечно, так, в этом я убеждался не раз, бу­дучи «казначеем». Но ехать сейчас в Кечкемет у меня не было никакого желания.

Тут подал голос Василий:

А давайте, капитан, я слетаю с мамой. До ве­чера успеем вернуться.

Хорошо, езжайте, если мама согласится.

Мама охотно согласилась! Она сказала, что и ей са­мой кое-что надо купить в Кечкемете.

«Нет, я совсем был неправ, когда плохо думал о ста­рухе», — снова мелькнула у меня мысль.

Я с удовольствием вручил маме свои четыре тысячи, она быстро собралась и укатила с Василием в Кечке- мет.

Почему-то вся эта мамина затея не понравилась только Эржебет. Она хотя и ничего не сказала, но по­мрачнела. И не вышла маму провожать.

А мы с Шандором, вернувшись в столовую, снова сели за стол. Шандор принес палинки, сам заварил кофе. Эржебет ушла к себе, сославшись на головную боль.

В шестом часу вечера Василий вернулся, но без ста­рухи.

А куда ты дел маму? Сбросил с машины? — шутливо спросил Шандор.

Мама осталась там до утра. Будет ждать утрен­него базара.

Вышедшая из спальни Эржебет при этих словах по­бледнела. Лихорадочно загорелись у нее глаза.

Да, но капитан завтра в полдень уезжает, — ска­зала она мужу по-венгерски.

Ничего, ничего не было на базаре? — обратился Шандор к Василию.

Добра всякого там хватало, — ответил Васи­лий. — Особенно много было кур и гусей. Но маме не захотелось их купить. Она сказала, что походит по зна­комым в Кечкемете, поищет капитану цыплят, попро­бует купить подешевле. Если не найдет, тогда утром ку­пит на базаре. А приедет какой-нибудь попутной ма­шиной.

                — Где она найдет попутную машину? .. Какой завтра базар? .. Сегодня воскресный базар! — гневно про­шептала по-венгерски мужу Эржебет. Я и это понял.

Все будет хорошо! — бодро по-русски ответил ей ..Шандор, улыбаясь своей обворожительной улыбкой. Но

за улыбкой и у него скрывалась тревога.

Мы выпили за здоровье Василия, пожелали ему

тоже скоро вернуться домой, на родину, потом проводи­ли его до машины.

Василий уехал в Будапешт. А мы еще некоторое вре­мя простояли у парадной.

Почему бы нам немного не погулять? Не дойти хотя бы до собора Кошута? — предложил Шандор.

В доме раздались звуки фортепьяно. Я прислушал­ся и, с радостью для себя, по первым тревожным аккор­дам, узнал Двенадцатую венгерскую рапсодию Листа.

Может быть, вернемся домой? .. Послушаем Эр- жебет? .. — спросил Шандор, не дождавшись ответа на свое первое предложение.

Не будем ей мешать, — сказал я. — Послушаем здесь, под форточкой. Хорошо слышно.

И я прислонился к стене.

Но и утром мама не вернулась из Кечкемета.

Шандор некоторое время проявлял беспокойство, но когда Эржебет подала завтрак, он, смеясь, сказал, что мать, наверное, вернется прямо с жареными цыплята­ми, потому что времени для их приготовления теперь уже остается совсем мало. Эржебет было не до смеха. Она то и дело поглядывала на часы, прислушивалась к шуму каждой проходящей мимо машины. Нет, мамы не было.

После завтрака я проводил Шандора до Управы и, договорившись, что еще вернусь попрощаться, ушел на станцию. Военврачи уже закончили оборудование ва­гона, у них топилась печь и готовился завтрак. Они что-то стряпали в своих солдатских котелках, кипятили чай. Снова им предстояла походная жизнь на колесах.

Я побродил по вокзалу. На перроне и в зале было многолюдно. А демобилизованные все шли и шли со сво­ими пожитками. Смех, веселые возгласы раздавались отовсюду. Товарные вагоны уже порядком были наби­ты. В некоторых уже заливались аккордеоны. Да, это ни с чем не сравнимое чувство — возвращение на ро­дину, домой.

Походив еще по городу, я к часу дня зашел к моим хозяевам, чтобы попрощаться и поблагодарить их за гостеприимство. О старухе я как-то уже позабыл. Ну,

не вернулась и не вернулась. Бог знает, что с ней могло приключиться в Кечкемете.

Мне открыла Эржебет. Она была заплакана, но, смеясь каким-то нервическим смехом, схватила за руку, затащила меня на кухню. Там, за плитой, которая гу­дела от огня, орудовали ножами и вилками Паолина и Марика. На трех раскаленных сковородах жарились разрубленные пополам громадные куры. Еще три куры варились в большом котле, пар из которого вырывался с такой силой, что, казалось, вот-вот разорвет его на ча­сти.

Ну вот, видите, все и обошлось благополучно, — сказал я. — И мама вернулась, и куры у меня есть на дорогу.

Эржебет отвернулась, а Марика и Паолина так по­смотрели на меня, что меня всего передернуло.

Я выбежал во двор. Он весь был в перьях. Посреди стоял какой-то чурбан в крови. Рядом валялся окро­вавленный топор, валялись отрубленные куриные голо­вы, и среди них — петушиная, с громадным гребнем.

Я рванул на себя двери курятника. Там было пусто.

Что вы натворили, Эржебет! — крикнул я, од­ним рывком перемахнув через все пять ступеней, отде­ляющих дворик от кухни.

Так надо, капитан! — холодно и строго ответила Эржебет, отвернувшись. Она взяла с подоконника мунд­штук с погасшей сигаретой, чиркнула спичкой, глубоко затянулась. — Я ведь догадывалась, что все так и про­изойдет. Я очень хорошо знаю свою «маму».

Когда надо — венгерка тоже может быть герои­ней, капитан, — сказала Марика, вызывающе тряхнув своими золотистыми кудрями.

А вы, капитан, можете представить себе Эрже­бет с топором в руке, рубящую курам головы? — Пао­лина, как всегда, несколько загадочно зыркнула на меня сквозь стекла своих очков.

Нет, это невозможно представить! — Я был по­трясен.

Но минут через двадцать я уже смирился со всем случившимся и, окруженный тремя прелестными вен­герками, с тяжелыми корзинами, набитыми жареными и пареными курами и другой снедью, которые мы несли

взявшись по двое за ручки, появился перед нашим пульмановским вагоном.

Все наши военврачи высыпали на перрон. Запах жареных кур мог любого свести с ума.

Но почему-то эти куры мне не доставляли никакой радости. Настроение у меня было явно минорное.

Вскоре наш поезд, поскрипывая тормозами, медлен­но отходит от перрона. Эржебет впереди, Паолина и Ма­рика— несколько отступя от нее, идут в толпе прово­жающих, почти что вровень с вагоном и энергично ма­шут платками. Так же энергично отвечают им наши военврачи. Машу и я платком.

Но вот, рассекая толпу, отшвыривая кого налево, кого направо, бежит по перрону... кто бы вы дума­ли?.. Ма-ма!.. Я ее сразу узнал среди провожающих! Таки доторговалась в своем Кечкемете!.. Когда она вы­рвалась вперед, к ней бросились Паолина и Марика, вы­хватили из рук оплетенную соломой бутыль с вином и рюкзак с продуктами и побежали за нашим вагоном. Но поезд уже набрал скорость. Бутыль кто-то успел схватить в одном из задних вагонов, а рюкзак остался в руках расстроенной Марики.

Эржебет всего этого не видела. Или не хотела ви­деть. Она продолжала махать платком.

Тут поезд вдруг повернул за депо, исчез вокзал с про­вожающими.

Началась длинная-длинная двухнедельная дорога в Ленинград.

Ленинград, 1968—1969 гг.

Добавления

Замечания

Письма

Это была моя первая поездка в осажденный Ленин­град по недавно открывшейся «дороге жизни», в ночь с 23 на 24 декабря 1941 года. Потом — я часто ездил. Рассказы из цикла «Ленинград в блокаде» навеяны именно этими поездками.

Впечатление от первой поездки, конечно, было са­мым сильным. В особенности от «дороги жизни». Еще была ночь, когда мы въехали на лед Ладожского озера. И впереди, и позади нас светились белым, красным, си­ним светом фары сотен грузовых машин. В Ленинград везли продукты, из Ленинграда эвакуированных — женщин, стариков и детей. Чернели в снегах расстре­лянные и сожженные немецкими воздушными пирата­ми машины с грузами, машины, ушедшие передними колесами под лед... Грохотали в морозной ночи трак­торы, подвозя доски и бревна к образовавшейся тре­щине, через которую саперы сооружали настил...

.. .Я приехал в Ленинград в исторический для го­рода день. Постановлением Военного Совета фронта с 25 декабря устанавливалась следующая норма от­пуска хлеба: рабочим и ИТР — 350 граммов, служа­щим и иждивенцам и детям — 200 граммов.

Город — ликовал! Люди плакали от радости, без­молвно пожимали друг другу руки. Дело было не толь­ко в прибавке нормы хлеба на карточку служащего и иждивенца на 75 граммов, хотя и это было большим подспорьем для голодающих людей, а в укрепившейся у всех надежде, что скоро будет прорвана блокада Ленинграда.

(«Старик и сухарь»)

Помню, в тот вечер, как только закончилась воз­душная тревога, я вышел на улицу, постоял у ворот. Мороз был обжигающий. Ярчайшим лунным светом Сыли залиты пустынный проспект в сугробах, обледе­нелые дома-скалы, и стояла тишина, душу леденя­щая.

Из парадной вышли два молоденьких моряка в по­лушубках, с винтовками на ремне. Их провожали по­жилые мужчина и женщина.

Моряки распрощались, и женщина сказала:

Будете в городе — обязательно заходите. Вы те­перь для нас самые что ни есть родные...

Обязательно придем! — ответил первый мо­ряк. — Теперь уж с победой!

Тогда напьемся на радостях. Два дня будем пить! — сказал второй моряк.

Три дня, три! Бог троицу любит! — с какой-то безумной бесшабашностью крикнула женщина.

Ты век готова пить, — мрачным голосом прого­ворил мужчина.

Как ото сказал Маяковский?.. И класс выпить не дурак, и класс горе запивает не квасом, — меланхо­лично продекламировала женщина.

Придут ли? — задумчиво проговорил мужчина, когда моряки скрылись за углом. — Война еще впе­реди. ..

Наши Павлик и Коленька не пришли!.. — И пос­ле долгой паузы точно стон раздался на гулком и пу­стынном проспекте: — Ах ты, Невская Дубровка, Невская Дубровка!..

Вот уже прошло тридцать лет, а мне не забыть это­го стона!..

 («Неотправленное письмо»)

Это была моя последняя поездка через «дорогу жиз­ни» в Ленинград в дни войны, на этот раз — после про­рыва блокады. Вернувшись к себе на Свирь, я напечатал статью «Ленинград сегодня». Вот с чего она начи­налась:

«На днях я снова побывал в родном Ленинграде... Автомашины мчались с освещенными фарами, на пре­дельной скорости. Много новых дорог перекрещивалось на озере. Реже теперь попадались регулировщики: ис­чезла опасность попасть к врагу. Когда наш шофер ошибочно завернул не на ту дорогу и мы очутились в Шлиссельбурге, то вместо немцев нас встретили бой­цы-казахи, мы услышали их гортанную речь, и сердце учащенно забилось от радости, от этой символической встречи: Ленинград освобождали и защищают сыны всех народов нашей Родины, Ленинград всем одинаково дорог, Ленинград — гордость наша, счастье наше, сла­ва наша!» («Во славу Родины», 19 февраля, 1943 г.)

* * *

(«Мальчики в военкомате*)

А вот как вели себя самые маленькие.

Третий час ночи. Ночь белая, северная. Тихо и без­людно на пустынных улицах Петрозаводска.

У ворот покосившегося деревянного дома на скамей­ке сидят «дружинники». Их пятеро, один другого мень­ше. Старшему что-то около восьми лет, он вооружен ржавым штыком.

Война еще сюда не дошла и взрослые спят, как в мирное время. А детишки — уже охраняют дом. Тес­но прижавшись, малыши таинственным шепотом гово­рят о войне.

* * *

(«Девочка с цветными карандашами»)

Дары бывают разные...

У госбанка с утра выстраивается очередь. Сдают драгоценности в фонд обороны. Всё — старики и ста­рухи. Но попадаются в очереди и девушки, и парни.

Старики, как правило, сдают нательные кресты, зо­лотые монеты и серебряные рубли. Молодежь — сереж­ки и кольца.

Иногда в банк приносят драгоценности и покрупнее: золотые часы, серебряные портсигары.

Сегодня пришел старик. Ему лет девяносто. Гово­рят, в далеком прошлом, до революции, он занимался каким-то промыслом. Старик отдал в фонд обороны горсть золотых безделушек с дорогими каменьями и бриллиантовый кулон в изящном футляре.

Когда ему выписывали квитанцию, собрались все служащие банка. Старик был строг, малоразговорчив. Он знал цену драгоценностям и себе.

* * *

(«Девочка с кошелками малины»)

В углу палаты лежит раненый командир батальона. У него пулей раздроблена нога ниже колена. Он гово­рит:

Надо же такому случиться именно со мною!..

Потом рассказывает:

В лесу нас встретили «кукушки». Найти их было не так просто. Стреляют они разрывными пулями. А пули эти, сами знаете, создают двойной звук. Не сра­зу и угадаешь, откуда стреляют!.. Мы не раз прочесы­вали лес, но все без толку. И лишь потом, когда меня ранило, уже лежа на земле, я вдруг заметил, откуда ведется огонь... Прицелившись, мой связной сшиб «ку­кушку». Что-то зашумело в чаще, все мы ждали, что вот-вот «кукушка» плюхнется на землю, но этого не произошло... Туда побежали бойцы... И что же они увидели?.. «Кукушечку» вместо «кукушки» — девоч­ку лет двенадцати, привязанную к дереву!.. Бойцы сняли ее, принесли ко мне, мы пытались спасти девоч­ку, но она умерла у нас на руках.

Комбат долго молчит, потом говорит:

Это уже который мне известный случай, когда с деревьев снимают детей-«кукушек». Привязывают и заставляют их стрелять родители, ярые шюцкоровцы. У девочки на сосне нашли несколько дисков к автома­ту, радиопередатчик, флягу с водой и большой запас галет. Вы видели когда-нибудь эти галеты? — Комбат протягивает руку к тумбочке, достает круглую, как граммофонная пластинка, лепешку с дыркой посредине, вертит ее на пальце, печально говорит: —Да, разлуку на ней не сыграешь...

***

Чик-озеро»)

Недели через две, уже после окончания боевых дей­ствий в этом районе, мы с Сашей Огарковым плетемся обратно к себе в Алеховщину. Дорога наша дальняя. Но уже припекает солнце. Распускаются почки на де­ревьях.

Из болотного края мы с радостью выходим на берег Ояти.

Идем берегом Ояти. Ни одного клочка свободной земли. Все под посевом. В одном колхозе нам говорят: «Народу у нас теперь втрое меньше, чем до войны, а посеяли вдвое больше».

Сеют все, что попадется под руку. Лишь бы земля не пустовала.

Замечаю и другое. Прошлой осенью жители дере­вень далеко не шли за дровами. Каждый что-нибудь да и ломал у своего дома. И в первую очередь, конечно, из­городь. Жил народ неуверенной жизнью: а может, при­дется тронуться с места, фронт, говорят, проходит по прямой совсем близко?

И вот — весна 1942 года! Всюду ставят изгороди, чи­нят заборы. Делают это крепко, со старанием, на мно­гие годы. Идешь деревнями и всюду видишь новенькие изгороди и заборы. Огорожены и поля, и огороды. Нача­лась какая-то изгородомания!

Хорошая примета. Теперь и до победы должно быть близко.

Старшина, бывалый солдат, говорит мне:

Ничего. В первом же бою отшумятся.

Шумно на поляне, когда алтайцы обедают. Шум на­растает, когда приносят обмундирование и каждый на­чинает выбирать себе сапоги и шинель. Еще шумнее становится, когда за алтайцами закрепляют оружие — новенькие винтовки на чистеньких белых ремнях.

Потом приносят махорку. Пачку на троих. И тут вдруг все замолкают. На поляне становится тихо-тихо.

Делят махорку по-разному. Одни виртуозно разре­зают пачку на три части. Другие высыпают махорку в носовой платок, каждый берет щепотку. Третьи делят махорку наперстком.

Тишина такая, что слышно журчание лесного ру­чейка.

Ну, теперь я знаю, чем их успокоить! — смеется старшина. — Надо запастись махоркой! А то ведь их с месяц учить военному делу. Потом только пойдут на передовую.

* * *

(«На озере Пелдо»)

Я уже не помню, почему тогда, осенью 1941 года, мне не удалось написать о храброй медсестре в нашей армейской газете. Наверное, были более важные зада­ния, — наши войска отходили по всему Карельскому фронту, оставили Петрозаводск, Кондопогу, Медвежье­горск. ..

Но забыть медсестру, ее бесстрашие, я не мог. Через четверть века, по памяти и по скупым записям во фрон­товом блокноте, я написал рассказ «На озере Пелдо».

А совсем недавно, весной 1971 года, перелистывая подшивку армейской газеты «Во славу Родины» за 1941 год, в номере от 7 декабря я обнаружил заметку о медсестре. Автор ее — секретарь нашей редакции, старший политрук А. Польяк, позже погибший при тра­гических обстоятельствах. Он был моим напарником в этой поездке на озеро Пелдо, где наши части вели оже­сточенные бои с наступающим противником.

Из этой заметки я прежде всего установил, что мед­сестра. . • была фельдшером. Вот что пишет А. Польяк:

«.. .Настенька Минина училась в 32-й средней шко­ле Московского района Ленинграда, но с 8 класса поки­нула школу и поступила на 3-х годичные курсы фельд­шеров.

30 июня, через 8 дней после нападения фашистов на нашу Родину, она сдала на курсах последний экзамен. Стала военфельдшером».

Дальше в заметке рассказывается о ее поездке на фронт, о ее подвигах.

«Под минометным обстрелом она быстро появля­лась там, где была нужна, немедленно отдавала необ­ходимые распоряжения. К разрывам мин и жужжанию пуль она привыкла давно».

Автор приводит и текст письма, с которым коман­дир полка Литвинов и комиссар Карху обратились к Мининой, посылая ей коробку с мылом, пудрой и духами:

♦Здравствуй, наша радость! Радуемся твоим герои­ческим делам и от всего сердца благодарим за умелую помощь, оказываемую доблестным бойцам и команди­рам, защитникам нашей славной Родины...

Посылаем тебе персональную посылку и сообщаем, что возбуждаем ходатайство о представлении тебя к вы­сокой правительственной награде».

Как уже знает читатель, «персональной посылкой» был набор «Красная Москва».

отдать свою кровь. Но врачи ему не разрешили — ко­миссар сам недавно вернулся в часть после ранения.

Хорошо, — сказал комиссар, — тогда я поговорю с народом.

Утром на дворе собрали солдат из ближайших под­разделений.

Комиссар в своей речи сказал, что сохранить жизнь капралу надо во имя Родины, что командование ждет от него важных сведений, что от этих сведений будет зависеть успех нашего наступления. И все же двор мол­чал! ..

Комиссара выручил солдат из минометной роты.

Раз кровь свою надо отдать во имя Родины, я от­дам, товарищ комиссар, — сказал солдат. — Но отдам с одним условием: как только получите у «языка» нуж­ные сведения, выпустите из него мою кровь.

Условия находчивого солдата оказались приемле­мыми для всех. Капрала спасли.

* * *

(«Каждому на войне свое»)

Среди всяких венских встреч мне вспоминается и такая.

Иду по многолюдному Фаворитенштрассе, мимо раз­вороченных американскими бомбами домов. (Какой был смысл бомбить центр Вены, сносить жилые квар­талы?) Под ногами скрежещет битое стекло, кирпичная крошка.

Вобрав голову в плечи, по улице плетется человек в мятом костюме, в грязной шляпе, давно небритый. На рукаве его пиджака пришита повязка, на которой рус­скими буквами написано: «Служба французской раз­ведки». Судя по всему, это его последняя попытка: не помогут ли русские? .. Все эти годы гитлеровской окку­пации он, видимо, прятался от немцев, жил в страшной нужде.

А навстречу французу, осторожно обходя кучи би­того кирпича, идет роскошно одетый австриец. По всей видимости, важный чиновник в недавнем прошлом. В руках у него по портфелю, — кожаному, с ремнями и добротными медными пряжками, — из которых виднеются... мелко наколотые дрова для комнатной пе­чурки.

Важность и самообладание, оказывается, надо со­хранять во всех случаях жизни. Это хорошо знает вен­ский чиновник. Не потому ли пешеходы предупреди­тельно уступают ему дорогу и довольно грубо толкают в плечо незадачливого французского разведчика? ..

* * *

(Рассказ «На короткой волне» и его продолжение)

Для того чтобы представить себе размах боев в рай­оне озера Балатон, я позволю себе привести небольшую выдержку из оперативной сводки Советского Информ­бюро за 24 марта 1945 года.

«Войска 3-го Украинского фронта, отразив атаки одиннадцати танковых дивизий немцев юго-западнее Будапешта и измотав их в оборонительных боях, пере­шли потом в наступление, разгромили танковую группу немцев и продвинулись вперед на 70 километров на фронте протяжением более 100 километров.

.. .Войска фронта в этих боях взяли в плен более 6000 солдат и офицеров противника, уничтожили и за­хватили 745 танков и самоходных орудий, более 800 ору­дий и много другого вооружения и военного имущества. Противник потерял только убитыми более 70 000 солдат и офицеров».

(Армейская газета «В решающий бой» от 25 марта 1945 г.)

** *

(«Кирилл Дорош идет!..»)

Рассказ «Кирилл Дорош идет!..», до того как он полностью был опубликован в журнале «Звезда» (№ 1, 1969), с сокращениями печатался в «Литературной га­зете», передавался по радио.

Вскоре из разных городов страны стали поступать письма в редакции. Писали и участники войны, и просто читатели.

Вот выдержки из некоторых писем — они дорисовы­вают образ Кирилла Дороша, этого замечательного ге­роя войны.

*  *

«Мое письмо вызвано впечатлениями от прочитан­ного о Дороше и других героях свирских боев.

Я в конце января 1942 года вместе с группой вы­пускников курсов младших лейтенантов 7-й Отдельной армии прибыл в деревню Доможирово в распоряжение командира 2-го батальона 3-й морской бригады Шумей­ко Петра Ивановича.

Он принимал нас в деревянном доме на втором эта­же по одному. Когда беседовал со мной, то рассказал о Кирилле Дороше и его товарищах-героях: Баканове, Сучкове. Говорил, чтобы я тоже был храбрым, как До- рош. В конце разговора Шумейко заплакал и сказал, что Кирилл Дорош тяжело ранен, эвакуируется в тыл и вряд ли выживет. В беседе участвовал комиссар ба­тальона Николаев, начальник штаба Стибель Петр Александрович и уполномоченный контрразведки ка­питан Бойцов.

Впоследствии мне довелось служить в этом баталь­оне до 1944 года и командовать им непродолжительное время.

Ваш рассказ воскресил в памяти давние события и моих боевых товарищей по 3-й балтийской морской бригаде».

П. Царев (г. Абакан, Красноярского края, у л, Щетинкина, 26, кв. 9К

Вам не удалось, тов. Холопов, найти К. Дороша в Челябинской области потому, что там он был в дни войны.

В 1943 году после тяжелого ранения он приехал в Колхозный район, село Уйское, дер. Кидыш, колхоз 4Победа» Челябинской области, где проживала эвакуи­рованная из Кронштадта его семья.

В тот период я работал зав. отделом пропаганды и агитации Колхозного райкома КПСС.

С К. Дорошем мы вместе служили до войны в школе оружия им. Сладкова в Кронштадте. Вместе ушли на фронт с 3-й бригадой моряков, вместе воевали и встре­тились инвалидами в глубоком тылу.

Неожиданна была встреча. Была радость, что Ки­рилл жив. Он недостаточно окреп после тяжелой опера­ции, опираясь на палочку тихо ходил по деревне, бесе­довал с колхозниками.

Борьба за хлеб была главной задачей, которая стоя­ла перед партийным руководством, перед колхозами района.

И Дорош включился в эту борьбу.

23 февраля в День Красной Армии К. Дорош высту­пил с воспоминаниями на районном активе. Его речь была выслушана с большим вниманием. Бурные апло­дисменты долго не отпускали его с трибуны.

.. .Секретарь РК КПСС т. Замесин уговорил К. До­роша принять должность заведующего Военным от­делом райкома; работал он там до февраля 1944 года.

Но тяжелые раны сказались. Однажды, возвращаясь поздно вечером из колхоза, где я был уполномоченным, решил зайти на огонек, в райком. Дорош был дежур­ным, но очень плохо себя чувствовал. Тяжело описы­вать его состояние. Я доложил секретарю райкома. Тов. Замесин связался по телефону с секретарем Челя­бинского обкома КПСС, и утром Дороша на самолете отправили в областной госпиталь.

Немного мне пришлось с ним вместе поработать, но многое сделал К. Дорош в борьбе за хлеб.

Несмотря на запрещение выезжать в колхозы и на­значать его уполномоченным, он был неумолим.

— Я не хочу быть в тылу, я хочу быть на передовой Колхозного фронта, — говорил он.

С разрешения секретаря райкома мы с Дорошем

дважды выезжали в колхозы. Первый раз в передовой колхоз «Трудовик», во второй — в отстающий «Красно- каменка».

Понравился Дорошу колхоз «Трудовик», в этот день раньше обычного колхозники вышли на работу.

Помню, — сказал он мне, — что ты здесь комис­саром робишь.

На собрании колхозников, где стоял вопрос о сборе подарков для Красной Армии, присутствие Дороша сыграло свою роль. После его беседы колхозники долго не расходились, вопросам и ответам не было конца, а количество и содержание подарков намного увеличи­лось.

Пришлось удовлетворить настоятельную просьбу Дороша, поехать с ним и в отстающий колхоз.

Дай мне колхосп поханий, що боишься, — гово­рил он секретарю райкома, и мы поехали в «Краснокаменку». И там он нашел общий язык с колхозниками.

Спустя некоторое время, в ежедневной сводке пока­зателей выполнения плана сельскохозяйственных работ, печатавшейся в районной газете, колхоз «Краснокаменка» продвинулся вперед.

Возвращаясь из отстающего колхоза в райцентр, че­рез поля и степи, Дорош внимательно всматривался вдаль. Неподнятая целина, которую не в силах были поднять колхозы, вызывала у него беспокойство. Взды­хая, он говорил: «Ох, як богато поли, а хлиба трошки». Не покидая свой фронтовой планшет и компас, в сол­датской шинели, Дорош казался мне командиром, при­бывшим на определение местности предстоящего на­ступления.

Разговор с Дорошем о сельскохозяйственных рабо­тах, о дисциплине колхозников всегда наводил на срав­нение с фронтовой обстановкой. Он говорил: «Должны понимать колхозники, что для них здесь перший край, как для нас с тобой были Видлица и Тулокса...»

В Колхозном районе Южного Урала, в глубоком тылу, К. Дорош был хорошим организатором, пропа­гандистом и агитатором. Отличный слушатель полити­ческих занятий в группе по изучению Истории КПСС до войны, он использовал свои знания, свою подготовку на фронте и в тылу. Он собирал допризывников и давал им свой наказ. Он часто беседовал с членами семей командиров, которые пошли воевать, а их дети и жены были эвакуированы из Кронштадта в Челябинскую область.

Нелегко им было в эвакуации, много горя и лише­ний было ими пережито. К. Дорош вселял в них уве­ренность в победу и на скорое возвращение в Крон­штадт».

Бывший зав. отделом пропаганды и агитации Колхозного райкома КПСС Челябинской об­ласти Ладное В. М. (Ленинград, С-174, Ба­бушкина, д. 35, кв. 62).

* * *

«Дорогая редакция «Звезды»! Мы очень благодарны Вам за рассказ «Кирилл Дорош идет!..» и за отрывок, напечатанный в «Литературной газете». Дорош Кирилл Евхимович — это наш земляк. Но жаль, сам о себе он не прочитал: несколько лет назад умер.

Мы многое узнали о нем как о коммунисте, челове­ке, отдавшем всего себя для блага своей Родины.

Детские его годы прошли в селе Студенка, Понорницкого района (ныне Ново-Северского), Черниговской области, в бедной крестьянской семье. Много горя при­шлось ему перенести. Рано начал зарабатывать кусок хлеба (пастух, батрак). Потом оставляет родное село и едет в поисках заработка.

.. .Возвращается с фронта в родные места К. Е. До­рош тяжелораненым. Но не время для отдыха. Немно­го подлечившись, инвалид второй группы все свои силы отдает на восстановление народного хозяйства района.

Понорницкий райком партии посылает его на самые трудные участки. Нужно помочь колхозам района тех­никой, и товарищ Дорош работает в районной МТС.

В тяжелом положении в поселке Понорнице колхоз им. Жданова, и товарищ Дорош больше двух лет на посту председателя колхоза выводит хозяйство из про­рыва. Но ранение дает о себе знать. Приходится снова лечиться. Но коммунист, сильный духом, снова и снова работает там, куда посылает его партия. Последнее место работы — председатель Авдеевского сельсовета. До последнего дня он не оставлял работы.

В селе Авдеевке он и похоронен.

Но о его подвиге на войне мы мало знаем. Ибо о своих подвигах он, как говорили нам его товарищи по работе, не любил рассказывать. Поэтому с большой ра­достью мы прочитали отрывок из Вашей новой книги, товарищ Холопов! С нетерпением ждем этой книги.

Дорогой товарищ Холопов! Если Вам будет нужно уточнить о жизни К. Е. Дороша до войны или после войны, пишите нам, — что сможем, с радостью сделаем. С этой целью пишем адреса родных Дороша, которые все живут в Черниговской области: его жена и сын, До­роги Николай Кириллович, живут в селе Авдеевке, Сосницкого района; его брат Дорош Данило Евхимо- вич — в селе Студенка, Н.-Северского района; его се­стра Шульга Арина Евхимовна — в селе Мезине, Коропского района.

Дорогая редакция! Просим Вас наше письмо ото­слать писателю, ибо мы не знаем его адреса.

С горячим пионерским приветом ученики 7 «а» класса».

Черниговская область, Коропский район, село Понорница, сельская школа им. В. И. Ленина.

написано. А ведь во взятии Вены особенно большая роль этой армии, и в частности 39 корпуса.

К званию Героя Советского Союза были представ­лены все пять человек, участвовавшие в операции по разминированию «Главного моста». Но присвоено было это звание только Степану Кузакову. Товарищи Шев­ченко, Широков, Захаров и Михалевич — награждены орденами: два из них (не помню лично кто) — орденом Ленина и два орденом Александра Невского. Это, на­верное, единственный случай за войну, когда солдаты были награждены орденами Александра Невского.

Гвардии полковник за­паса Зубко Иван Петро­вич (Днепропетровская об л., г. Кривой Рог, 2. у л. Лермонтова,                10,

кв. 6).

«Я служил в 304 полку, в роте связи. А рота связи и саперная рота полка — всегда соседи и в походе, и на привале.

Я знаю всех героев описанного Вами события. А старшину Кузакова помню по Карельскому фронту, где он отличился в боях при форсировании реки Тулема- йоки. Геройский поступок группы саперов старшины Кузакова по разминированию моста в Вене проходил на моих глазах.

Если чем буду полезен — пожалуйста, к Вашим услугам».

Гвардии старший . сер­жант запаса Торсу ев Михаил Николаевич (Ро­стовская обл., г. Ново­черкасск, 15, п. Дон­ской, проспект Энерге­тиков, 9, кв. 24).

«Во время взятия Вены мне довелось командовать саперным взводом в соседнем со Степаном Кузаковым 301-м стрелковом полку 100-й гвардейской воздушно- десантной дивизии.

Действительно, выбивая врага из Вены, гитлеровцы почти все мосты через Дунайский канал взорвали или подготовили к взрыву. Один из этих мостов т. Кузакову удалось спасти, за что его подвиг по достоинству был оценен нашим Командованием и Правительством.

Мне же в ту пору один из взорванных мостов при­шлось восстанавливать с солдатами взвода и придан­ными подразделениями. Это было ответственное и тя­желое задание Командования, которое нужно было вы­полнить под огнем противника, но мост все же был приведен в проезжее состояние для пехоты и артилле­рии. По-моему, этот мост выходил на улицу Мариенштрассе, но, возможно, это неточно, многое уже забы­вается».

Гордиенко В. А. (Новоси­бирск, Октябрьская, 78, Управление внутренних дел),

* * *

А вот письмо от самого Степана Кузакова. Оно до­ставило мне большую радость. Нашелся наконец ге­рой разминирования «Главного моста»! ..

«Участником разминирования моста через Дунай­ский канал в Вене был и я! и за эту операцию мне, быв­шему командиру саперного взвода, было присвоено зва­ние Героя Советского Союза. Прочитав отрывок в «Правде», я был очень тронут, что о нас, участниках Великой Отечественной войны, до сего времени не забывают...

Дорогой товарищ Холопов, в своем выступлении по телевизору Вы интересовались моей дальнейшей судь­бой. Последнее время я работал начальником отдела кадров Кишиневского треста «Сельстрой». Несколько месяцев тому назад мне установили персональную пен­сию союзного значения и я уволился с работы. Но от­дыха не получилось. Я томился без работы, скучал по коллективу, морально чувствовал себя плохо, и через двадцать дней снова вернулся на работу. Работой своей я доволен, всегда нахожусь в гуще рабочих. Здоровье пока хорошее, настроение отличное. Если придется по­бывать в Молдавии — приезжайте прямо ко мне, буду очень рад, а еще лучше — приезжайте в отпуск...»

Герой Советского Союза Кузаков Степан Алек• сеевич (Кишинев, ул. Зе­линского, 36/2, кв, 47.

* * *

В «Венгерской повести» упоминается имя героиче­ского комбата-десантника черкеса Умара Хабекова. Он погиб при освобождении австрийской столицы, и ему первому из советских воинов поставлен там черный гра­нитный памятник. Посмертно Умар Хабеков был пред­ставлен к званию Героя Советского Союза. За свои по­двиги при освобождении Карелии летом 1944 года он был награжден орденом Александра Невского.

В книге «Невыдуманные рассказы о войне» у меня есть рассказ «Гвардии капитан Хабеков». В 1968 году я ездил на родину Хабекова, собираюсь написать о нем небольшую повесть.

В своих письмах многие участники боев за Вену вспоминают героического комбата.

«Мне, как участнику описываемых Вами событий при взятии Вены, а тем более как солдату батальона Умара Хабекова, еще печальнее вспоминать те большие утраты боевых друзей, которые мы понесли при осво­бождении народов западных стран от фашистского по­рабощения. .. Высылаю Вам чудом сохранившуюся у меня и самую дорогую память тех времен — фото­графию комбата Хабекова, погибшего при весьма тра­гических обстоятельствах...»

Гвардии майор запаса Ухов Александр Ивано­вич (г. Владимир, 14, пр. Строителей, 15, кв, 42).

* * *

«Вспоминаются также дни, когда погибли наши бое­вые товарищи Хабеков и Беляев, — последний был на­чальником артиллерии полка. По приказанию коман­дира полка я должен был со своими солдатами сделать два гроба и памятник для них. Из материала, взятого в гостинице Вены, мы сделали два гроба, обили их, вы­рыли могилы на площади, напротив гостиницы, и с воинскими почестями похоронили...»

Подполковник Гордиен­ко В. А. (Новосибирск, Октябрьская, 78. Управ­ление внутренних дел).

Несколько пространных писем мне прислал из Кир­гизии бывший воин 3-го Украинского фронта, худож­ник по профессии, Толчинский А. 3. Автор многое видел и запомнил на войне как художник, и умеет очень эмоционально рассказать об этом. Вот несколько выдержек из его писем.

«.. .Я очень рад, что Вы так хорошо, с искренним восхищением рассказали о подвиге офицера Порубил- кина, особенно тепло и по-отечески о героизме, уживаю­щемся со славным мальчишеством московского па­ренька Сергея Чекова. Множество у Вас очень точных наблюдений и их подтвердить легко и приятно: это вен­герское гостеприимство испытал и я со своими боевыми друзьями, попадались нам тоже такие строгие сварли­вые «мамы». Да и неудивительно: были мы тогда мальчишки (хотя и брились уже), порой делали кое-что не так, как следовало благовоспитанным молодым лю­дям, ворчали на нас тоже старушки. Вспоминаю, в г. Дебрецене стояли мы у одной бабки. Принес я ей несколько ведер воды, залил в большой эмалированный бак, стоявший в подвале: запасалась бабка водой. По­вернулся я неловко и опрокинул ведро воды. Лужа огромная, залил ей одеяла, какие-то вещи, мешочек с мукой, торбочку с красным перцем (у них зовется «паприка»), еще что-то. Ну, схлопотал от бабки по шее, дала она мне еще тумаков. А я стою и смотрю на нее, будто это родная мама. Даже ворчание ее на материн­ское похоже, хоть и на непонятном языке. Разжалоби­лась старушка, долго шуршала в своем углу, затем по­дает мне кусок хлеба с добрым ломтем сала, пропитан­ным тем же красным перцем аж до красноты (все-то

у них с этой «паприкой»)... Не со своими воспомина­ниями я хочу лезть к Вам, не с сентиментальными де­тальками, знакомыми Вам не хуже моего. Просто что- то такое затронули в душе, что и не знаю, как Вам вы­разить. ..

.. .Поздней осенью, в холодный промозглый денек с туманом, мы форсировали Дунай у г. Мохач, а на том берегу вступили в городки с какими-то странными на­званиями: Сексард, Ватажек, еще какие-то, затем Сол- нок. Тяжелейшие бои были у Секешфехервара — он стоит между озером Балатон и заболоченным озером Веленце. Пришлось даже отступать от города, правда ненадолго, скоро мы вновь им овладели. Никогда не забуду страшной казни 28 наших бойцов, что учинили над ними, попавшими в плен в с. Вереб. Среди погиб­ших — мой друг Гриша Чупринов. Это сотворили вла­совцы, немцы.

(Я опускаю ту часть письма, где Толчинский выска­зывает ряд дружелюбных суждений о «Венгерской по­вести».)

.. .Я учитель. К концу учебного года мои ученики 6-го класса должны были выполнить по памяти или по представлению рисунок на свободную тему, что-то из колхозной жизни. Мы живем в селе, эта жизнь нам зна­кома до мелочей. Но вижу, что ребята этой повседнев­ной темой не «горят». Вот я и принес им на урок жур­нал «Звезда» № 4 с Вашей «Венгерской повестью» и зачитал им вслух именно тот кусочек, где Вы описали подвиг ребят-десантников во главе с инженером Ва­сильевым, когда они с гранатами прыгнули на немец­кие танки и забросали их гранатами, оставив после себя девять горящих «тигров». Мои надежды оправдались: ребята представили мне такие героические батальные сцены, что дух захватывало! Я им только помог своими рисунками на доске увидеть, каков этот «тигр» в на­туре, его внешний вид, иначе им не справиться (откуда нашим детишкам из киргизского села знать боевую тех­нику времен войны, да еще вражескую!)...

Толчинский Андрей За­харович (Киргизская ССР, Кировский район, л с. Кировское, ул. Со­ветская, 66).

А вот письмо из Венгрии. Оно от женщины, которая выведена в повести под именем Эржебет.

«Несколько лет назад я услышала по радио Ваш голос, а благодаря телевизору я узнала, что Вы не только помните обо мне, но и разыскиваете нас. Репортер теле­видения пообещал мне, что наладит с Вами непосред­ственную связь, но, к сожалению, этого не случилось. Поэтому я и осмелилась написать Вам и прошу девуш­ку из Цегледа, которая учится в Ленинграде, разы­скать Вас...

Я та женщина из Цегледа — Мезрицкинэ, та самая Мица, у которой 25 лет назад Вы провели больше ме­сяца вместе с майором Семеновым и капитаном Пани- чем. Скоро исполняется 25 лет с того дня, как мы с Ва­шей помощью перебрались по движущемуся льду уже вскрывшегося Дуная в освобожденную часть Вуды. Это незабываемое переживание еще и теперь живет во мне, и я знаю, что Вы его описали в «Венгерской повести».

К сожалению, с тех пор в моей жизни произошли пе­чальные перемены: вот уже десять лет, как скончался мой муж, а восемь лет тому назад умерла моя мама. Сейчас все вспоминают и празднуют героические собы­тия 25-летней давности, и я этим письмом оживляю па­мять о тех временах.

Если время позволит Вам, напишите мне, и я была бы чрезвычайно рада встретиться с Вами лично. Ведь дни, которые Вы провели у нас, являются очень доро­гим воспоминанием и для меня. И ту огромную по­мощь, которую Вы мне оказывали тогда, я не забыла до сегодняшнего дня. Я с радостью узнала о том, что и Вы не забыли о времени, проведенном здесь.

Очень прошу, если Вы в ближайшее время будете в Венгрии, улучите время, чтобы посетить меня и осмо­треть наш маленький город, который, хотя и немного, но все же изменился за 25 лет».

Мезрицки Георгине (Цег- лед, Кошут Ференц, ут. 12).

(«Цигарка»)

В роту пришло пополнение. Алтайцы. Таежные сле­допыты, колхозники, рабочие шахт и рудников. Народ веселый и шумный. Ведут себя, как дети, дурачатся, играют в чехарду.

* * *

ружье»)

Вспоминается мне другой случай...

Разведчики привезли в медсанбат «языка». Это был долговязый капрал, тяжело раненный в ночном поиске. Чтобы спасти капрала, ему надо было сделать срочное переливание крови.

Но никто из разведчиков, санитаров, врачей не по­желал отдать врагу свою кровь.

Капрал умирал. А захватили его с большими труд­ностями, на нейтральной полосе из-за него подорвалось на минах трое наших разведчиков.

Тогда в медсанбат приехал комиссар полка, чтобы

* **

(«Венгерская повесть»)

«Венгерская повесть» печаталась в журнале «Звез­да» (№ 4,1970), глава из нее публиковалась в «Правде». От участников описываемых событий я получил много писем. Они рассказывают о подвиге Кузакова, о комба­те Хабекове и других героях войны.

* * *

«С радостью и большим волнением я прочитал в «Правде» от 22 марта отрывок из вашей повести под названием «Главный мост».

За последние годы вышло в свет много книг и воен­ных мемуаров. Но о нашей славной 9-й гвардейской ар­мии, состоящей из воздушно-десантных частей, мало

Содержан

На берегу Дуная                                213

Тринадцатый                218

МАЛЕНЬКАЯ ПОВЕСТЬ И БОЛЬШИЕ РАССКАЗЫ

ДОБАВЛЕНИЯ, ЗАМЕЧАНИЯ,                ПИСЬМА ...                407

Холопов

Георгий

Константинович

ДВЕ КНИГИ О ВОЙНЕ

Л. О. изд-ва «Советский писатель». 1972, 432 стр. План выпуска 1972 г. № 100.

Редактор Т. Д. Зубкова Художник В. Н. Шульга Худож. редактор А. Ф. Третьякова Техн. редактор М. А. Ульянова Корректор Е. А. Омельяненко Сдано в набор 11/УШ 1971 г. Подписано в пе­чать 10/11972 г М 16016 Бумага 84Х1087з2 № 2 Печ. л. 1372(22,68). Уч.-изд. л. 21,79.

Тираж 150 000 экз. Заказ № 1292.

Цена 85 коп. Издательство «Советский писатель». Ленинградское отделение.

Ленинград.

Невский пр., 28. Ленинградская типо­графия № 5 Главполи- графпрома Комитета по печати при Совете Ми­нистров СССР.

Красная ул., 1/3.

Fueled by Johannes Gensfleisch zur Laden zum Gutenberg

Комментарии к книге «Две книги о войне», Георгий Константинович Холопов

Всего 0 комментариев

Комментариев к этой книге пока нет, будьте первым!