Алексей Николаевич Кулаковский К восходу солнца
К ВОСХОДУ ОТ СОЛНЦА
С. Б. Токаревской,
отважной разведчице, посвящаю
Каждому свое. Одни девочки в летние воскресные дни ходили в ближайший лесок, собирали там ранние грибы, рвали цветы. Другие вместе с родителями посещали парк, стадион или проводили время где-нибудь невдалеке от дома. А Светлана чуть ли не каждое воскресенье бегала в военный городок. Там ей было весело, там у нее были друзья. Кто бы ни стоял часовым у проходной будки, каждый пропускал Светлану. Бывало иногда и так, что почти у самых ворот ее встречал лейтенант Бондаренко. Они шли тогда вдвоем по выстланной камнями дорожке, обсаженной молодыми тополями, и все бойцы, попадавшиеся навстречу, приветствовали лейтенанта с особенным уважением. Девочка и лейтенант направлялись в конюшню, где их ждал Лютый, самый лучший скакун во всем полку. Хотя этого гнедого, в белых чулочках коня звали Лютым, однако же он был очень спокойным, любил ласку своего хозяина и еще больше - Светланин сахар. Когда девочка подходила ближе, он вытягивал к ней голову, тихо ржал и ловил мягкими губами ее руки.
В то воскресенье, с которого начинается наш рассказ, Светлана пришла в военный городок чуть ли не с самого утра. Угостив сахаром Лютого, девочка направилась в кабинет к своему отцу, потому что в это утро она его еще не видела. Случалось и раньше, что отец по выходным дням уходил в штаб, но сегодня он ушел из дому почему-то очень рано, когда Светлана еще спала.
В комнатах штаба слегка попахивало конским потом, но девочка даже и не ощущала этого. В их квартире в городе тоже такой запах, как отец ни старается, как ни просушивает свою одежду. Из приемной, расположенной рядом с отцовым кабинетом, доносился стук машинки. Светлана остановилась у двери. Ей почему-то не хотелось видеть машинистку.
Девочка нерешительно постучала в дверь, словно пришла к директору своей школы. Никто не отозвался, может, оттого, что машинка стучала сильнее, чем Светлана. Тогда она приоткрыла дверь. Машинистка оглянулась, приветливо кивнула, и ее пальцы снова ловко запрыгали по клавишам. Она всегда ласково встречала девочку. А отец почему-то нахмурился, увидев ее. Нахмурился и не очень дружелюбно проговорил, показывая на дверь кабинета:
- Побудь там, Света, пока я вот… Почитай что-нибудь.
Светлана зашла в кабинет, но лежавшие на столе журналы и книги так и остались нетронутыми. Она уселась на мягкий диванчик, подогнув загорелые коленки, и чуть не заплакала от обиды. Ей так хотелось погулять сегодня с отцом, сходить с ним на полигон, а может, и прокатиться вместе: он на своем Вихре, сером в яблоках, а она на Бондаренковом Лютом. И почему это отец работает, все что-то диктует и диктует машинистке? Могла бы она, эта машинистка, и не приходить сегодня. Никогда в выходные дни она не приходила. Нет, не зря так не хотелось Светлане видеть ее здесь. Если бы машинистка не пришла, то, наверно, можно было бы пойти с отцом на полигон.
Наконец Светлана успокоилась и принялась слушать, что диктует отец. Дверь кабинета была приоткрыта; в перерывах, когда машинка не стучала, было слышно, как отец шагает туда-сюда по приемной, как позванивают его шпоры. Но слов нельзя было разобрать: отец говорил очень тихо и машинка заглушала его голос. Скоро ли он кончит диктовать, скоро ли уйдет отсюда эта машинистка?
Медленно и скучно тянулись минуты. Конечно, во дворе было бы веселей: там подошел бы к ней Бондаренко и придумал что-нибудь интересное, веселое. Можно было бы пойти к пулеметчикам и покататься на тачанке. Но никуда не тянуло Светлану. Даже Бондаренко не хотелось ей видеть. Она все слушала, как стучит за дверью машинка, как глухо звучит голос отца. Слушала, ждала и сама не заметила, как заснула. Может, в этом был виноват душный день, а может, оттого так получилось, что ночью девочке снились страшные сны и она часто просыпалась.
Сколько времени проспала тогда Светлана, никто не знает, как не помнит этого и она сама. В памяти часто возникают только те первые минуты, когда она проснулась. Двери кабинета и приемной были распахнуты настежь. Отец о чем-то громко кричал в телефон, машинистка, хватая какие-то бумаги, опрокинула столик с машинкой. Во дворе что-то страшно гремело, лязгало, в окнах сверкал огонь. Нельзя было понять, сон это или ужасная явь. И будто в этом непреодолимом сне и испуге перед самыми глазами мелькнуло дорогое, крайне озабоченное лицо отца, потом откуда-то, словно из густого дыма и пламени, выскочил Бондаренко. Светлана почувствовала под собою чьи-то твердые руки. Может, Бондаренко, а может, отцовские. Все закачалось, затряслось перед нею, что-то загудело над головою. Вдруг показалось, что она куда-то едет. Раскрыла на мгновение глаза и увидела шофера с бледным стриженым затылком, а рядом с ним - бойца в пилотке, надетой блестящей звездочкой назад. Она прижалась к стенке кузова, сощурила глаза, чтобы воспомнить, представить, что произошло, почему так долго не проходит этот страшный сон? И опять внезапно окунулась в какую-то кипящую волну, опять все скрылось с глаз, будто исчезло в бездне…
Потом уже глаза раскрылись, вероятно, оттого, что из-за тучки выплыло животворное летнее солнце и лучи его пронизали веки. И, увидев солнце, увидев чистое, спокойное небо над собою, девочка подумала, что теперь уж, наверное, прошел этот ужасный сон. На миг ей даже показалось, что она где-то у своего дома: будто возле того леска, за городом, куда часто бегали ее подруги, или на мураве полигона, где в свободные минуты любят отдыхать, наслаждаясь запахом молодого чебреца, кавалеристы. Вот и жаворонок поднялся над головой, затрепыхал крылышками, зазвенел. Если это полигон, то тут и речка недалеко.
Скоро придет отец, и побежим тогда вместе на речку. Напиться бы холодной воды, смочить бы голову… Болит что-то голова…
Невдалеке кто-то застонал, и сразу же умолкла песня жаворонка. Светлана приподнялась на локоть, огляделась вокруг. Перед нею колесами вверх лежал передок «газика». В первое мгновение девочке показалось, что колеса еще вертятся. В стороне, шагах в десяти, силилась встать какая-то девушка: она вытягивала руки, упиралась ими в землю.
- Подождите немножко! - сказала Светлана. - Я вам помогу!
Она вскочила на ноги, но мягкая трава будто провалилась под нею, и Светлана упала. Потом она все-таки подползла на коленках к девушке и попробовала помочь ей. И когда девушка кое-как встала и поправила на голове спутанные черные волосы, Светлана узнала в ней машинистку.
- Где это мы? - спросила девушка.
А Светлана смотрела на нее и не знала, что ответить. Ей только хотелось поскорее помочь девушке и помогать всем, если это надо. «Что с вами?» хотела она спросить машинистку, но та опередила ее:
- Тебе не больно, Света?
Девочка схватилась рукой за голову, и глаза ее налились слезами.
А машинистка тем временем разорвала на себе кремовую блузку:
- Дай я тебя перевяжу, Светочка.
Пока перевязывала, она совсем пришла в себя и поняла, что сама не ранена. Тревожно было только за Светлану. У девочки - пятно чуть повыше лба. Может, это только царапина, а может, и хуже. Нет ли еще ран?
У машинистки судорожно сжалось сердце. Но, усадив девочку к себе на колени, она сказала совсем спокойно:
- Маленькая у тебя ранка, Света, она почти и не видна. Это ты, наверное, ударилась, когда падала с машины.
Девочка обняла машинистку за шею.
- А что это случилось? Где мой папа? Где Бондаренко?
- Война, Светочка, - едва сдерживая слезы, сказала машинистка. Началась война.
Сдвинув не очень умело сделанную, наползающую на глаза повязку, Светлана еще раз взглянула на передок «газика» с висящими, словно для забавы, колесами и увидела вблизи него большую круглую яму, окаймленную свежим черноземом; увидела на траве и ту пилотку, что недавно поблескивала начищенной звездочкой. Больше не о чем было спрашивать.
Сначала они бежали по дороге почти одни. Изредка проходила машина или проносилась группа всадников. Встречные люди иногда и не знали, что случилось там, на границе, и смотрели на Светлану и машинистку удивленно, а то и подозрительно. Внешний вид их действительно вызывал удивление. Голова Светланы была обмотана кремовой повязкой, словно чалмой, а на плечах у машинистки болталась только половина блузки. Помнилось девушке, что брала она с собой косынку, когда выбегала из штаба, но косынка пропала, как пропал шофер, как пропал тот боец, что сидел рядом с шофером. Горячее летнее солнце жжет нестерпимо, красивые вьющиеся волосы могут выцвесть. Но бог с ними, с волосами. Только для того, чтоб не сомлеть от солнцепека, девушка подняла из канавки порыжевший лист газеты, свернула его корабликом и надела на голову.
С наступлением сумерек появились грузовые машины, заполненные ранеными. Много шло машин, чуть ли не одна за другой. Бойцы в повязках, а некоторые и без повязок, видимо подобранные по дороге, сидели кто где мог: вдоль бортов, на бортах, стояли, прижавшись грудью к покатой крыше кабины. Тяжело раненные лежали на соломе - кто на животе, кто на боку, кто на спине.
Светлана, с согласия машинистки, начала голосовать: она тоже раненая, ее должны взять на машину. Но шоферы изо всей силы нажимали на газ. Они смотрели только на дорогу, следили сквозь боковое стекло, чисто ли небо, нет ли в нем того страшного лиха, от которого вот эти люди в кузове остались, быть может, калеками.
Наконец один шофер затормозил машину перед поднятой маленькой рукой.
- Перевязывать умеете? - спросил он, высунув запыленный чуб через выбитое боковое окно.
- Умеем, - ответила Светлана.
Чубатый недоверчиво усмехнулся и, взглянув на машинистку, приказал:
- Садитесь! Только быстро: раз, два! Вот бинты!
Бойцы, сидевшие на бортах, зашевелились, каким-то чудом освободили местечко возле себя и помогли девушкам влезть. Машина так рванула с места, что Светлана свалилась одному бойцу на голову, однако тот ничего не сказал, только улыбнулся, превозмогая боль, и осторожно отвел перевязанное плечо.
Кое-как примостившись, Светлана стала смотреть в ту сторону, где - она узнавала это по клубам дыма - должен находиться их военный городок. Может, он еще виден, может, удастся обнаружить хоть какие-нибудь приметы?
Нет, никаких примет уже не было. Густые клубы дыма, которые еще не так давно поднимались где-то возле городка и сливались с облаками, теперь, видимо, рассеялись или уже остались далеко позади и поэтому недостижимы для глаз. По всей дороге виднелись только машины и подводы…
Девочка стала присматриваться к своим соседям. Есть ли здесь кавалеристы? Кавалеристов она могла отличить всегда если не по синим петличкам, то по особому запаху. Ей почему-то казалось, что тут, в кузове, обязательно должен быть кто-нибудь из их полка. Если есть, она сразу узнает его.
Один боец лежал у самой кабины. Петлицы его гимнастерки залиты кровью, - нельзя было различить, какого они цвета. Голова перевязана приблизительно в том же месте, где и у Светланы. Волосы густо чернели на темени, а около раны не видно было ни одного волоска.
- Его хорошо перевязали? - спросила девочка у машинистки и незаметно показала глазами на бойца.
- Плохо, - тихо ответила машинистка, - но на такой дороге трудно поправить.
- Тетя, - вскоре опять заговорила Светлана. В ее голосе слышались нотки горечи и искреннего доверия. - А у него такая же рана, как у меня, правда?
- Нет, что ты, - догадавшись, о чем думает девочка, быстро сказала машинистка. - У тебя совсем не такая, у тебя маленькая, просто царапинка. Твоя скоро заживет, и никакого следа не останется.
- А волосы? - несмело произнесла девочка.
- Все у тебя будет хорошо, - все, - успокаивала машинистка. - Ты не думай. Потом вот что, Светочка: не зови меня тетей. Меня Зиной зовут.
Девочка замолчала, все еще не сводя печальных глаз с перевязанной головы бойца. Зина почувствовала неловкость: не сказала ли она Свете неправду? Рана у нее небольшая, но кто знает, как она будет заживать. Кожа надо лбом содрана, возможно, и в самом деле не будут расти волосы. Вероятно, девочка чувствует это и не верит ее словам. И, наверное, ей жаль этого бойца, что лежит у кабины, и еще больше жаль отца, - он остался там, в городке.
Но ведь жаль и своих волос, таких пышных, золотистых. Их так любил и ласкал отец, так нежно и заботливо их некогда расчесывала мать. Давно уже нет у Светланы матери, умерла, а теперь вот и с отцом неизвестно, что будет…
Боец у кабины вдруг зашевелился, застонал, и Светлана испуганно отвела глаза.
- Воды-ы… - хрипло протянул он.
- Есть у кого вода? - спросила Зина.
- Давно нет, - ответил один из бойцов, опиравшихся на кабину.
- Хотя бы глоточек, Зиночка, - вдруг услышала девушка совсем рядом с собою. - Прямо ссохлось все внутри.
Зина оглянулась на этот голос.
- Откуда вы знаете мое имя? - спросила она, не разобрав еще толком, кто говорил.
- У меня же только глаза завязаны, - с нарочитой шутливостью ответил боец, - а уши ведь нет. Подслушал. Не обижайтесь…
Светлана тоже взглянула на этого бойца и чуть не вскрикнула от неожиданности: у него на гимнастерке были синие петлицы.
- Стучите шоферу в кабину! - громко приказала Зина, когда машина влетела на улицу какой-то небольшой деревушки.
- Не остановится он, - сказал боец, который первый заговорил с нею.
- Стучите! - твердо повторила девушка. - Мы его заставим остановиться.
Несколько бойцов забарабанили по кабине.
- Что такое? - крикнул шофер, притормозив машину.
- Воды надо набрать, - сказала Зина.
К удивлению всех, шофер сразу согласился и выключил мотор.
- И мне надо воды, - проговорил он, вытягивая из-под сиденья погнутую жестянку. - Только прошу: раз-два. А то фашист прет за нами.
Зина с помощью Светланы собрала у бойцов фляги, как можно быстрее наполнила их у колодца, шофер залил воду в радиатор, и машина помчалась дальше. Глотнув свежей воды, бойцы повеселели, стали смотреть на попутчиц с благодарным уважением, а сосед с завязанными глазами многозначительно произнес:
- В нашем полку тоже была Зина, машинистка. Хорошая, говорят, была девушка, но погибла, наверно. Ведь первые бомбы упали на штаб.
- Вы из того полка? - Светлана потянулась к нему, но Зина придержала ее за плечи и прижала к себе.
- Не надо, Светочка, - зашептала она, - не надо, родная… Лучше не расспрашивать… Не будем сейчас тревожить людей и себя…
- Светочка у нас тоже была, - неожиданно сказал боец. - Дочка командира полка.
Девочка дрожала от волнения, чуть не плакала, а Зина все крепче прижимала ее к себе.
- У вас такой тонкий слух, - грустно сказала она бойцу, чтобы хоть как-нибудь переменить тему разговора, - все слышите.
- Уши у меня хорошие, - согласился боец. - Большие. Видите? - Он обеими руками потянул себя за уши. - Потому и ловят всё.
«А мой папа? - порывалась спросить Светлана. - Не слышали ли вы чего-нибудь о моем папе?»
Боец, словно почувствовав желание девочки, стал рассказывать об однополчанах, сказал бы, может, и о командире полка, но в это время машина зачихала и, замедляя ход, начала двигаться судорожно, рывками.
- Приехали!.. - объявил наконец шофер, вылезая из кабины. - Съели все горючее.
Лица у бойцов сразу помрачнели. Зина же смутно почувствовала что-то похожее на облегчение: если бы не этот случай, то боец сообщил бы о смерти отца Светланы. Зина была уверена, что командир погиб.
- Да, это номер, - сказал боец с повязкой на глазах.
- Ну, ничего, - произнес шофер, поглядывая из-под чуба только на Зину. - Вы тут немного побудьте, а я сбегаю вот в ту деревню, достану хоть какого-нибудь горючего. - Он снова вытащил из кабины свою погнутую жестянку. - Я быстро: раз-два!
Шофер побежал, гремя жестянкой, и бойцы, что сидели на бортах, проводили его печальными и безнадежными взглядами.
- Теперь будем загорать, - проговорил боец из кавалерийского полка.
- Тише вы! - сказала ему Зина. - Надо сделать все, чтобы не стоять тут долго.
Она проворно соскочила с борта, вышла на середину дороги и начала настойчиво останавливать грузовики. Почти все шоферы останавливались, однако горючего пока никто не давал.
- А что бы мы делали с тем горючим, - все же не удержался боец с повязкой на глазах, - если бы нам его и дали? Разве вы, Зина, шофер?
- Я шофер, - вдруг заявил один из бойцов, стоявших у кабины.
- Руки и ноги у тебя целы? - спросил кавалерист.
- Руки-то целы, - ответил тот, - и нога одна действует. Зина! обратился он к девушке. - Посмотрите-ка, шофер оставил ключи или нет?
- Оставил, - ответила девушка, глянув в кабину.
- Значит, поедем.
И они, конечно, поехали бы, догнали бы где-нибудь своего чубатого шофера, если бы в это время над шоссе не появились вражеские самолеты. Все бойцы, кто хоть немного мог шевелиться, начали вылезать или просто выбрасываться из машины. В кузове остались только чернявый парень с перевязанной головой да еще несколько тяжело раненных бойцов. Зина попыталась высадить и их. Ей помогала и Светлана, но двоим им было трудно спустить на землю почти неподвижных людей. Тогда поднялся из кювета и приковылял к машине боец, назвавшийся шофером. Ловким движением сильных рук он опустил задний борт. Подбежал еще один военный с подвязанной рукой, с двумя треугольниками на петлицах, и они вдвоем стали принимать на руки бойцов, которые сами не могли даже шевельнуться.
Самолеты уже ревели над самым шоссе и над той деревней, куда чубатый шофер пошел искать бензин. Воинские машины вихрем проносились мимо заглохшего и словно уже никому не нужного грузовика. Шоферы гнали во всю силу, чтобы побыстрее найти место, где можно было бы замаскировать машины.
Фашистские стервятники стали заходить на шоссе. Они спускались совсем низко и били по машинам из пулеметов. Светлана, прижимаясь к своей старшей подруге, при каждом взрыве бомбы вздрагивала, хваталась руками за голову. Ей казалось, что все самолеты висели как раз над ее головой и хорошо видели ее кремовую повязку, ее праздничное платье, тоже светлое, только с малиновыми полосками.
Было очень страшно: «А вдруг ударит по голове? Голова и так болит, и на ней уже, вероятно, не будут расти волосы. А у того чернявого, который лежал у кабины, наверное, еще сильнее болит голова. Где он теперь? Там, где мы его оставили, в кювете, или, может, отполз куда? Хоть бы на дорогу не выполз. Что-то не слышно его стонов».
Светлана начала думать о бойцах, которых они недавно сняли с машины, и о тех, что выскочили из кузова сами и лежат теперь где-то у дороги, живые или мертвые. «А сколько машин пошло дальше! И на них вот такие же раненые, как этот чернявый боец. Помог ли кто-нибудь им выбраться из кузова?»
Мысли о других немного успокоили Светлану. У нее вдруг мелькнула мысль, что скоро все кончится, что никакой осколок ее не заденет. Показалось даже, что боль начала затихать. Пройдет еще немного времени, и ранка заживет, ведь Зина очень хорошо перевязала ее. И волосы будут расти, как и раньше.
Да, да, скоро все кончится. Начнут выползать из кювета и придорожного жита бойцы из их машины, которая стоит и ожидает всех на шоссе. Те двое военных - однорукий и одноногий - помогут Зине устроить в кузове тяжелораненых, прибежит из деревни чубатый шофер, и поедут они уже без всяких помех до самого госпиталя. Кавалерист будет шутить в дороге, а Зина, возможно, позволит расспросить у него о военном городке…
Так казалось Светлане. А когда гул самолетов отдалился и Зина сказала, что уже можно выходить на шоссе, все предстало совсем иным. Машина оставалась на своем месте, но на ней не было капота, радиатора. Она стала значительно ниже, чем была, потому что скаты были прострелены. Боец, назвавшийся шофером, приковылял из жита на дорогу, посмотрел на грузовик и безнадежно махнул рукой.
В первые часы Зина все еще надеялась, что удастся поехать дальше: ждала шофера с горючим и хотя неуверенно, но все же верила, что он нечто придумает. Если уж никак нельзя поставить на ноги эту машину, то он, возможно, найдет другую. Но не пришел шофер в тот вечер, после налета, не пришел и ночью, и на следующий день. Кто знает, что случилось: может, ранило или убило человека.
Из ходячих больных остались возле тяжелораненых только тот однорукий, с двумя треугольниками на петлицах, и шофер, раненный в ногу. Остался, правда, еще и кавалерист, но он сам не мог ступить без поводыря и двух шагов.
Первый день жили почти у самой дороги. Зина принесла из деревни лопату, отрыли щель, чтобы прятаться от воздушных налетов. Принесла она и немного спирта - выпросила у людей. Вдвоем со Светланой они промыли раны бойцам и наложили новые бинты всем пациентам своего маленького «госпиталя». Кавалерист, когда ему хорошо протерли глаза, узнал Светлану. Выяснилось, что у него повреждены не глаза, а надбровья и частично веки. Он просто крепко ушибся и порезался, когда вылетал из конюшни вместе с лошадьми, спасая их от бомбежки. Поняв, что слепым он не останется, да еще узнав Светлану, кавалерист так повеселел, что шутил даже тогда, когда никакие шутки были не ко времени. Весь «госпиталь» тоже с радостью воспринял его быстрое выздоровление, потому что в лагере прибавлялся еще один трудоспособный и очень полезный человек. Опасались, правда, чтоб он не дал маху из жита, как сделали некоторые его соседи по кузову.
Весь тот день урчали на дороге машины, тарахтели подводы, шли и шли люди. Зина время от времени выходила на шоссе, голосовала, упрашивала шоферов взять раненых бойцов. Мало кто останавливался, заметив ее поднятую руку, а если и останавливался, то, сочувственно взглянув на нее, показывал на свой кузов и снова торопливо включал мотор.
Под вечер вышли на дорогу вчетвером: кавалерист, которого уже все в лагере звали Грицко или Грицаем, однорукий командир отделения, Зина и Светлана. Растянувшись редкой цепочкой поперек шоссе, они упорно пытались останавливать машины. Один человек в штатской одежде сам принялся стучать своему шоферу, увидев впереди такую заставу. Он стоял в кузове у самой кабины и придерживал за веревочный повод корову.
- В чем дело, товарищи? - громко спросил он. - Подъехать хотите? Так нам же недалеко, всего каких-нибудь шесть верст. Раненый? Нет, раненых не могу. Вот девушек можно подвезти, если хотят.
Грицко и командир отделения стали на подножку машины.
- Попробуй только тронуться! - грозно предупредил Грицко шофера. Видишь, что это? - И показал камень.
- Может, так решим, - пошел на хитрость хозяин машины, видя, что ему не улизнуть. - Я доеду вот до той деревни, разгружусь, а тогда и пригазую за вами.
- Пригазу-у-ешь, - недоверчиво протянул Грицко. - Нашел дурней.
- Да что вы, товарищи! - начал возмущаться хозяин. - За кого вы меня принимаете? Сказал, подвезу, значит, подвезу. Горючего мало, но километров за десять подкину.
- Ну, поехали! - вдруг приказал Грицко. - Торговаться нет времени. Я провожу вас до деревни, и вместе вернемся. Поехали!
Он взглянул на шофера, и тот включил мотор, не ожидая команды хозяина.
Щуплый, но с очень энергичным и волевым лицом командир отделения соскочил с подножки. Он, конечно, согласился с решением Грицко, хотя в душе сомневался, что это пойдет на пользу. Уговорит хозяин кавалериста, и они двинут отсюда вместе. Зина доверяла Грицко больше, но и ее смутило его неожиданное решение.
Все трое возвращались назад с надеждой и тревогой в душе. Начинало темнеть, ночью машины идут, не включая фар, и ни одна не остановится, даже если ляжешь на дороге. А завтра?.. Кто знает, что будет завтра.
- Это Валькин отец поехал, - задумчиво и как-то глухо проговорила Светлана. - Валя со своей мамой в кабине сидела. Она хотела заговорить со мной, а мама дернула ее за руку.
- Почему же ты молчала? - удивленно спросила Зина. - Знакомые люди. Они взяли бы тебя, может, так было бы лучше.
- Я не хотела с ними ехать, - твердо сказала девочка.
Придорожный лагерь ожидал теперь своих посланцев с особенным нетерпением. Все раненые, даже те, кто чувствовал себя очень плохо, понимали, что сегодня обязательно надо найти какой-то выход. Каждый раз, когда Зина отправлялась на шоссе, они провожали ее ласковыми, доверчивыми взглядами, а потом, ожидая, считали минуты. Последний выход четверых еще больше обнадежил их, и тут уж каждая минута казалась часом. И все верили Зине, надеялись на нее. Если сегодня Зина ничего не добьется, то что же будет дальше, что ждет всех впереди? Продуктов почти нет - мало кто в тревоге успел захватить рюкзак. С водой тоже не просто. А что уж говорить о лечении, о медикаментах.
Узнав, что Грицко уехал на грузовике и скоро должен вернуться с машиной, лагерь немного повеселел, а хромой шофер стал уверять, что он доедет на этой машине хоть до самой Москвы и каждого довезет, куда надо. Попросили Машкина - так звали щуплого командира отделения - пойти на дорогу подежурить, чтобы сразу же дать всем знать, как только подъедет Грицко.
Однако прошел час, второй, а машины не было. Уже всё подготовили для быстрой погрузки, шофер даже смастерил носилки для переноски лежачих больных, а от Машкина - никаких вестей. «Сбежал Грицко, - стали думать некоторые, - использовал удобный момент».
Тревожные мысли охватили и Зину, уже и она начала терять надежду на кавалериста. И тут прибежал в лагерь Машкин. Он сел на сноп зеленого жита рядом с Зиной и, отдышавшись, сказал:
- По-моему, друзья, это немцы!
Все, кто мог, повернули к нему головы.
- Я долго лежал в борозде, - продолжал командир отделения, - хотел убедиться. Сначала проехали мотоциклисты. В темноте не разберешь, я еще сомневался. А потом пошли бронемашины, и я увидел: техника не наша, люди не наши. Значит, нас обошли.
- Будем сидеть тут, пока тепло и за шею не льет, - попытался пошутить шофер.
Но никто не поддержал его шутки, никто даже не взглянул в его сторону. Многим вспомнилось, что в самом деле с час назад была какая-то зловещая тишина на шоссе: не слышно было гула машин, людского говора, тарахтения колес. Вероятно, последние из наших отошли, а враги еще не пришли.
Представив себе все то ужасное, что произошло, Зина почувствовала, как похолодело у нее в груди. Что же делать, за что браться, какими советами поддержать раненых? Пока за спиною были свои части, пока на границе - она знала - шла героическая борьба, пока полк, в штабе которого она служила, был еще на своем месте и тоже сражался против врага, в сердце жило неиссякаемое стремление бороться, побеждать все трудности. Она готова была изнывать без воды, голодать, стоять под пулями и под бомбами, чтобы только хоть чем-нибудь помочь фронту, помочь бойцам, которых она видела каждый день. А когда за спиной - страшно подумать! - уже ничего нет? Если враг ступил на нашу землю, занял тот чудесный лесок возле военного городка, который за последние годы стал ей родным, пробрался на зеленые улицы, запоганил тот маленький, обвитый плющом домик, где осталась ее мать? Зине вдруг показалось, что уже бессмысленно бороться, что руки уже начинают опускаться и ей не найти слов, чтобы утешить беспомощных людей, молча лежащих перед нею. Светлане тоже передалось общее настроение, и она всем своим тельцем прижималась к Зине.
Тяжело застонал чернявый боец, и Зина бросилась к нему. В заботах о больном будто легче, быстрее бежало время, однако на душе усиливалось чувство какой-то безысходности: не поможешь раненому бойцу, как не поможешь уже теперь своему городу, своей родной матери. Не хватит силы у тебя на это, не хватит выдержки, потому что трудности перед тобой неимоверные и непреодолимые.
Шепотом Зина подбадривала бойца, пытаясь хоть этим облегчить его страдания. В сущности, она ничего не может сделать, но этот шепот давал ей некоторую возможность обдумать положение, пока все считали, что она занята. Остальные бойцы тоже как бы отвлеклись из-за стонов смуглого соседа от своих собственных дум. Они тревожились, что этот стон могут услышать враги, но всей душой сочувствовали товарищу. Каждый в эти минуты думал о том, что придется делать, когда этот боец перестанет охать и перекатываться с места на место, что скажет Зина, найдет ли она хоть какое-нибудь спасение?
Как только Зина отошла от больного, в жите что-то зашелестело. Это она услышала сразу, но не поверила себе. В таком душевном состоянии всякое может примерещиться. Взглянула на бойцов. Заметила, что и те насторожились. Машкин залег, словно приготовился к стрельбе, и здоровой рукой вынул из кармана нож. Зашевелились, ища что-то в карманах, и некоторые другие бойцы. Шофер вытащил из кирзового голенища ручную гранату.
- Зиночка, что это? - Светлана тихонько заплакала.
А Зина и сама ничего не могла сказать, только ей почему-то совсем не было страшно: будь что будет, лишь бы скорее все кончилось.
Шелест послышался совсем близко, и кто-то глухим шепотом спросил:
- Где вы тут, братва?
Машкин вскочил.
- Ни дьявола не вижу, где ж вы тут? - продолжал тот же голос уже немного громче. - Попрятались, ночлежники бисовы.
- Грицко! - чуть ли не крикнул от радости Машкин и, пригнувшись, бросился ему навстречу.
Кавалерист сел на зеленый снопик и вынул из кармана свой скомканный бинт.
- Прошу прощения, доктор, - обратился он шепотом к Зине, - приладьте мне эту повязку снова.
- Зачем же вы ее сняли? - тоном настоящего врача спросила Зина.
- Мешала она мне, лоб гитлеру показывала в темноте.
Зина стала перевязывать Грицко и заметила, что лицо у него очень печальное и расстроенное. «А голос совсем спокойный, - подумала она, - не хочет парень показывать тревогу перед ранеными. Что ж, может, это и правильно. Так и надо поступать сильному человеку».
- Почему же ты без машины? - спросил шофер и, как показалось Зине, спросил требовательно, сурово.
Тут бы спросить, как парень добрался сюда, не попал в руки врагу, а не требовать невозможного. Но у шофера была, видимо, своя логика. В такие тонкие чувства он не вдавался, а знал одно: получил боец задание, обязан выполнить. Это, в сущности, был приказ. И не одного человека, скажем, командира отделения, а вот и Зины, и Светланы, и всех тех, кто лежит здесь и молчаливо поглядывает, как Зина перевязывает Грицко лоб.
- И глаза мне завяжите, и глаза! - настойчиво зашептал Грицко, вместо того чтобы ответить шоферу.
- Зачем же это? - безучастно спросила Зина, продолжая перевязывать.
- Чтобы не видеть, что творится вокруг, - еще тише произнес Грицко.
И Зина почувствовала, что ни капельки шутки не было в этих словах, что они были сказаны только для нее одной.
Потом парень стал говорить уже для шофера и остальных бойцов.
- Пока высаживал я там из кузова эту корову, пока отбивал атаку хозяина и особенно хозяйки, появились на краю деревни немцы. Ну, думаю, беда. Хозяин испугался, услышав про немцев, а хозяйка просто ошалела: голосит на всю улицу и готова горло мне перегрызть за корову. Видя, что машины теперь уже не взять, я стал нажимать на шофера, чтоб он бросил все и пошел со мной. Он человек местный, подумал я, знает тут все вокруг. Потребуется нам такой человек. Хлопец уже вылез из кабины, а тут хозяйка как бросится на меня и зацепила руками за мой бинт. Пришлось пойти на грех: рванул ее за кудлы и подался в малинник. Пока она там голосила, я уже на загуменье был. Жито тут хорошее, мне, человеку низкорослому, и пригибаться особенно не приходилось. Иду, а по шоссе гитлер прет. Он, нечистая сила, туда - я назад, навстречу ему. И радостно мне на душе, что не убегаю от него, и страшновато.
Шофер больше не задавал Грицко вопросов. Возвращение кавалериста в лагерь тронуло всех бойцов. Хотя он ничем не помог лагерю, хотя и теперь еще не было известно, что делать, но у каждого на душе стало посветлее. Грицко помог уже тем, что пришел сам.
- Напрасно, выходит, я носилки мастерил, - только и сказал шофер.
- Носилки как раз потребуются, - задумчиво проговорил Машкин. - Боюсь, что мало будет одних.
Несколько минут в лагере царила тишина, казалось, каждый обдумывал какое-то предложение. И хотя никто не мог сказать ничего определенного, всем было ясно, что прежде всего надо отойти от дороги, что до утра на этом месте оставаться нельзя.
- Пойти нам со Светланой в деревню, - словно размышляя вслух, сказала Зина. - Попытаться там найти людей, чтобы пустили в какой-нибудь сарай, помогли перенести раненых? Но нас же не три человека… Кто же пустит?
- И гитлер в деревне, - добавил Грицко.
- В деревню вряд ли можно, - усомнился и Машкин.
Его поддержали почти все бойцы.
- Значит, надо выбирать место пока что тут, - сказала Зина и как-то особенно внимательно взглянула на Грицко. Она себя чувствовала неловко перед этим бойцом. Парень был, пожалуй, даже моложе ее, низкорослый, худощавый, а выдержка у него такая, что каждый может позавидовать.
Машкин встал.
- Пошли! - сказал он шоферу, видимо не желая беспокоить очень уставшего Грицко.
Но Грицко поднялся быстрее шофера, и они втроем отправились выбирать место поудобнее.
Наступила ночь. Теплая, короткая, но темная-претемная и немного влажная. Было странным то, что ночь принесла и тишину, хотя не очень уютную, но все же тишину. Даже на шоссе стало спокойно.
Зина не верила в эту тишину, ей все казалось, что это обман, что в такой суровой обстановке не может быть тишины даже глубокой ночью. А Светлана словно ожидала этого покоя: она прижалась к Зине, подогнула чуть ли не к самому подбородку голые коленки и заснула. Один боец, раненный в ноги, зашевелился, вытянул из-под себя шинель и заботливо накрыл ею девочку.
- Спасибо, - сказала Зина, - но вам же самому будет холодно.
- А я вот соломки под себя, - сказал боец и протянул руку, чтобы вырвать несколько горстей зеленого, но уже колосистого жита.
- Я вам помогу, - сказала Зина и, осторожно отодвинувшись от Светланы, положила ее голову на снопик. Подавшись немного в сторону, она обеими руками стала рвать упругие, но ласковые, уже повлажневшие от росы колосья жита. Некоторые стебельки перегибались в ее пальцах и отделялись от корней, большинство же оставалось в руках с корнями. От них пахло свежей землей (милый, знакомый с детства запах!), а сломанные колоски тоже пахли, и так, что хотелось вдыхать их запах, глотать его, как воду при большой жажде.
- Я вам дам ножик, - предложил боец. И голос его был ласковый, сочувствующий. Видимо, и он ощутил этот животворный запах, который, наверно, вызвал и у него воспоминания обо всем лучшем, что было в детстве, в ранней юности.
Зина стала срезать стебельки ножиком, и таким образом получалась у нее какая-то чудесная, необычная жатва. Тихий шорох этой жатвы радовал душу, а запах, казалось, стал еще приятнее. Хотя было и жаль зеленого жита, но хотелось срезать его побольше. Это, наверное, для того, чтобы устроить помягче постель не только вот этому бойцу, который сам проявил заботу о других и разговаривает так ласково, а и всем остальным. Конечно же, для этого, но было тут и что-то другое. Кому не по сердцу в тяжелую минуту хоть на миг забыть обо всем, что видишь вокруг, что терзает душу? Жатва для Зины - это чуть ли не самое светлое, не самое очаровательное, что осталось в ее памяти с детских лет. Для нее это была даже и не работа, от которой болит и ноет спина, а наслаждение, радость. Девушке мало приходилось и нагибаться, когда она училась жать. Даже на той неурожайной полоске, которую имел тогда отец Зины, жито было выше ее.
Она жала всегда вместе с матерью. Отец приходил к полудню, сносил снопы, составлял их в суслоны и шел на другую работу. Зина знала, что шел он не на свою работу, а на панскую, потому что со своей полоски нельзя было прокормиться. Знала, что пан мог обидеть отца, мог замучить его на работе, и потому всегда с тревогой и радостной надеждой ожидала вечера, когда отец снова придет на поле и опять начнет сносить снопы. Любила Зина смотреть, как отец носил снопы. Сама она, если и поднимет, бывало, сноп, то едва тянет его за собой, - колосья оббиваются о ржище. А отец одной рукой вскидывает снопы на плечи так легко, словно это какие-нибудь игрушки, а не снопы, обложится ими так, что и сам не виден. Шагает тогда отец, похожий на житную копну, а Зине кажется, что нет на свете человека более сильного, более неутомимого в труде.
Как только отец приходил на поле, Зине становилось необыкновенно весело. Она радовалась, если он хоть на минуту присаживался на сноп, закуривал или завтракал вместе с ними: ел спелые вишни с хлебом. И всегда, везде с отцом было весело, радостно. Зина часто вспоминала эти далекие дни детства, когда вся она была как бы наполнена ожиданием отца. Сначала она ждала его на поле, дома, с отхожих заработков, а потом - из польской дефензивы и из тюрьмы, куда забирали его пилсудчики за подпольную революционную деятельность. Раз дождалась, второй раз дождалась, даже и третий раз дождалась. А когда в четвертый раз взяли, то в ожидании прошли годы, мать сгорбилась и поседела, Зина за это время выросла, а отца все не было. Потом пришло по почте извещение, что арестант Иван Прудников умер в тюрьме.
Мрачным тогда стало все вокруг: немилой была своя хата, чужой и ненужной выглядела полоска, которая к тому времени уже почти совсем перестала родить. Взяли тогда дочка и мать посохи в руки, приладили за плечи котомки с пожитками и пошли по миру. Служили потом в городе у разных людей, не чурались самой черной работы. После воссоединения Зина закончила курсы машинисток и вскоре поступила на службу в штаб кавалерийского полка.
Необыкновенная ночная жатва вызвала в душе Зины эти воспоминания. Почему бы и не вспомнить обо всем в такую тишину? Долго ли она будет продолжаться, не нарушит ли ее что-нибудь уже через минуту?..
Вдруг девушке показалось, что она жнет слишком смело, что складной ножик, хотя он и не серп, а режет как-то гулко, со скрежетом. И Зина испугалась этого скрежета: а вдруг услышат на дороге и начнут стрелять?
- Хватит вам уже, - тихо сказал раненый боец.
И тогда девушка поняла, что действительно пора кончать жатву. Вытерла ножик, отдала его бойцу, а сама стала подбирать сорванные и сжатые стебельки с колосьями. Большой ли получился бы сноп, если все это связать?
Боец положил под себя немного жита, а из остального сделал нечто похожее на постель для Зины.
- Лягте отдохните, пока хлопцы придут, - сочувственно сказал он. - Вот мой рюкзачок. Возьмите его под голову.
Когда Зина примостилась опять возле Светланы, боец долго вздыхал, а потом стал торопливо и взволнованно говорить, будто боясь, что девушка скоро заснет и не услышит его слов.
- Там у меня в рюкзаке вязанка мягкая… Из шелка, наверно, из одного или, может, немного шерсти примешано. Я собирался уже ехать домой, так купил для матери. Возьмите, прошу вас, эту кофту, наденьте.
- Ну что вы! - сказала Зина. - Это же подарок, вы его обязательно отвезите своей матери.
- Вам же холодно, - с мягкой настойчивостью продолжал боец. - Роса выпала, а к рассвету совсем похолодает. Вы замерзнете в своей одежде. А одна ли такая ночь впереди?
- Ничего, не замерзну. - Зина тесней прижалась к Светлане. - Вот мы вашей шинелью прикроемся, а там я что-нибудь достану в деревне: мир не без добрых людей.
- Я вас очень прошу, - чуть ли не с обидой проговорил боец. - Домой мне теперь уж не попасть, хотя и билет в кармане и документы, что отслужил свой срок, не до того сейчас. Мне хочется сделать вам этот подарок все равно как своей матери.
Зина ничего не ответила. Ей казалось, что все бойцы слышат эту, возможно, излишне интимную беседу, а для чего это нужно - к одному относиться лучше, чем ко всем остальным? Теперь надо любить и уважать всех одинаково, быть для всех сердечным товарищем, сестрой. Но, прислушавшись, Зина поняла, что бойцы, в том числе и тяжело раненные, спят. Тихая летняя ночь, наполненная запахом молочного жита, пригласила в их сердцах волнения и тревоги, уняла даже боль в ранах.
- А вам далеко надо было ехать? - спросила Зина, убедившись, что никто их не слушает. - Вы откуда родом?
- Не так уж далеко, если ехать, - живо ответил боец, обрадованный тем, что беседа возобновилась. - А если идти, то вряд ли хватит ног. Из нашего Полесья я, из деревни Заболотье. Может, слышали про такую?
- Не слышала, - уважительно откликаясь на сердечный тон бойца, сказала Зина, - но рада, что вы оттуда.
- Почему? - в голосе бойца прозвучало удивление.
- Земляк мой, - удовлетворенно ответила Зина. - А потом вам близко же до родных мест. Все-таки это приятно.
- И вы оттуда? - боец уже не только удивился, но и обрадовался.
- Нет, - словно с сожалением, что она не оттуда, сказала Зина, - но в таких случаях бойцы зовут друг друга земляками. Я из-под Бреста.
- Конечно, земляки! - чуть не вскрикнул боец. - Из одной республики, значит и земляки.
Он помолчал с минуту, а потом очень сердечно, по-дружески попросил:
- Так возьмите мою вязанку, землячка.
Вернулись бойцы из своей первой разведки. Грицко сказал Зине, что недалеко за житом нашли кустарничек. Растет там можжевельник, молодая ольха, крушина. Есть местами мох. Сбоку от дороги - пригорок и болотце, оно тянется до противоположной опушки кустарничка. К восходу солнца надо туда перебраться.
Стали обдумывать, кого нести на носилках, кому помочь двигаться своим ходом, а кто может хоть сколько-нибудь проползти.
Последним несли чернявого бойца, раненного в голову. На середине пути он вдруг поднялся на носилках, закричал, замахал руками. Светлана испугалась его крика и чуть не бросила кончик носилок, за который держалась, идя рядом с Грицко, держалась она, чтобы помогать Грицко, а он принимал ее помощь только для того, чтобы девочка не потерялась в темноте. Чернявый вдруг замолк, свесил с носилок забинтованную голову и стал часто, с отчаяньем вздыхать.
- Куда вы меня несете, братки? - жалобно спросил он.
Зина, шедшая с Машкиным впереди, замедлила шаг, оглянулась. Она впервые услышала голос этого бойца и обрадовалась: может быть, ему стало легче? Она попыталась заговорить с раненым, но Грицко опередил ее.
- В госпиталь едем, - спокойно сказал он, - в госпиталь, браток.
- Не надо меня никуда нести, - попросил боец, - не надо мучиться. Все равно уж…
И опять притих. Зина ожидала, что он скажет еще что-нибудь, но боец начал стонать, и еще сильнее, чем раньше.
- Наверно, не поправляются люди, если их ранило в голову? - робко проговорила Светлана.
Грицко ответил:
- Самая тяжелая рана - это в живот, а в голову ничего. Голова у человека крепкая.
- Если и выживет, - продолжала Светлана, - то может калекой остаться: сумасшедшим станет или еще что…
- Кто?
- Да раненый же.
- Ничего плохого с ним не будет, - уверенно сказал Грицко. - Случалось, мы на скачках сколько раз перелетали через головы коней, и черт нас не брал: целыми оставались, и мозги варили.
- То на скачках, - не соглашалась девочка.
- А что на скачках? - начинал уже спорить Грицко. - Ты еще не знаешь, что иногда получается на скачках. Там бывает хуже, чем на фронте. Однажды наш командир взвода Бондаренко так грохнулся вместе с конем, что думали конец. А полежал немного в санчасти - и встал. Коня больше лечили, чем его.
- Лютого? - несмело спросила девочка.
- Нет, тогда у него был другой конь. Лютый, ого! Лютый не спотыкнется. У него ноги, как у черта. Хату перескочет, и не почуешь, сидя на нем. Ты небось часто вспоминаешь Лютого, а?
Светлана промолчала. Грицко почувствовал, как возле его пальцев дрогнула рука девочки.
- Почему ты молчишь?
Девочка вздохнула и призналась, что Зина просит не расспрашивать про военный городок.
- Это она боится, - сказал Грицко. - А чего тут бояться? Я вот тоже все не мог с тобой поговорить, хотя чувствую, что ты ждешь этого. Городка уже нет. Понятно? А люди есть. Людей наших не так легко уничтожить. Твой отец, например, жив и здоров. Сам видел, как он летел на коне между казармами и отдавал приказания. Видел, пока не резануло мне по глазам. Ты за отца не бойся, человек он смелый, отважный. Помнишь Чапаева?
- А Бондаренко как? - тихо спросила девочка. - Не видели ли вы Бондаренко?
- Как же не видел, - охотно начал Грицко. - Вместе были. Ты только хорошо держись, а то тут уж неровно под ногами: жито кончилось. Берись за мою руку, если хочешь. Вместе мы были с командиром взвода, и обоих нас одним махом оглушило. И обоим нам повезло, надо сказать. Мне хлопцы помогли выбраться, а Бондаренко - Лютый. Когда загорелись конюшни, - это мне потом бойцы рассказывали, - Лютый сорвался с привязи и давай носиться по городку, искать своего хозяина. Бойцы словили его, подвели к раненому Бондаренко. Лютый увидел лежащего командира, тихо заржал и опустился перед ним на колени. Помогли командиру сесть, и Лютый встал, раздул ноздри, вытянулся и вихрем помчал к выходу, хотя там и рвались бомбы и все было затянуто дымом. Вынес командира из огня, а там наша санитарная машина подобрала его. Машина пошла по шоссе, а Лютый изо всей силы пустился за нею. Так понесся, только и видели его. Так что ты не бойся и за Бондаренко.
Светлана шла молча, стараясь не спотыкаться и не толкать носилок. Лица ее не было видно, и Грицко не мог определить, поверила она его словам или нет. Ему очень хотелось, чтобы она поверила, хотя и трудно говорить девочке неправду. Жаль ее было еще и потому, что она так внимательно слушает и вся дрожит от волнения.
- Где же теперь Лютый? - словно невзначай проговорила Светлана.
- Лютый? - Грицко будто не сразу расслышал вопрос. - Этот конь не пропадет. Вернулся, наверно, в часть, воюет теперь. Таких коней мало.
Подошли к болотцу, положили носилки на землю, потому что Зине и Светлане надо было снять обувь. Отдохнули минуту и пошли дальше. Шлепал Грицко мокрыми сапогами по болоту и все думал: хорошо ли он поступил, что рассказал Светлане нечто похожее на сказку, или нехорошо?
Сам он был уверен, что и командир полка и Бондаренко погибли.
Больше месяца жили бойцы невдалеке от дороги. Сначала в том кустарничке, куда перебрались в первую ночь, а потом нашли еще более удобное место. По дороге ползла, двигалась фашистская свора. Двигалась она до того самоуверенно, что почти не оглядывалась по сторонам. Днем из-за пригорка, что отделял кустарничек от дороги, можно было наблюдать клубы пыли. В лесок долетал лязг гусениц и гул моторов. А по ночам почти всегда было тихо, и казалось, что вокруг все спокойно. Покой этот настораживал и волновал больше, чем недалекие выстрелы, чем взрывы бомб. Люди, оторванные от всего мира и как бы лишенные слуха, зрения, пугались этой тишины. Одолевали тяжелые думы, приходили в голову страшные догадки. Если всюду так тихо, то, может, нет и сопротивления врагу и все наши бойцы лежат вот так в разных местах, кто раненый, а кто убитый, может, вся наша техника замерла на дорогах, как та машина, на которой они недавно ехали? Где же теперь фронт, куда забрался враг?
В эти обманчиво тихие ночи, а иногда и днем Зина и Светлана выходили из лагеря. Зина повязывала тогда черный платок (подарок одной бабушки из соседнего села), чтоб выглядеть старше, чтоб Светлану могли посчитать ее дочкой. Ходили они в ближайшие деревни, иногда навещали и более далекие. Для одних людей они были просто беженцы, а перед другими не таились. Только они могли добывать для раненых хоть немного еды, только они могли найти таких людей, к которым потом можно было наведаться Грицко, Машкину или шоферу. От этих же людей часто удавалось получать и нужные вести с фронта. Если это были приятные вести, то не надо было в тот день раненым лучшего лекарства.
В тревоге и непрерывном напряжении проходили дни. Те, что держались на ногах, и те, что надеялись окрепнуть, беспокоились за друзей, раны которых не заживали. Такого лекаря, как машинистка Зина, мало было для этих больных. Тревога и боль за близких друзей сливалась с тревогой и болью за друзей далеких, за родные хаты, за отцов и матерей, за всю родину. Положение в лагере все ухудшалось. Мало того, что каждый день и каждый час надо было думать, неотступно думать о том, как добыть продукты и самые необходимые медикаменты, так вскоре дошло до того, что надо было и хоронить своих друзей. А кто на свете мог быть дороже тех, с кем пришлось прожить хоть несколько таких суровых дней?
Когда умер чернявый боец, раненный в голову, Светлана так затосковала, что за нее самое становилось страшно. Сначала девочка плакала, потом начала жаловаться на боль в голове. Ей не только было бесконечно жаль бойца, за которым она ухаживала больше, чем за другими, - у нее пропала надежда на то, что заживет ее собственная рана и не останется уродливого следа. Сколько горя принесло это Зине: сколько часов отрывал от сна Грицко, чтобы успокоить девочку и хоть немного отвлечь ее от тяжелых переживаний.
Чем дальше, тем все больше и больше лагерь принимал обжитой вид. Довольно уютными становились низкие, хорошо замаскированные шалашики, мягче становились постели для раненых. В земле была сделана такая печурка, что на малом огне можно было вскипятить воду, кое-что сварить. Был даже выкопан свой колодец. Но когда невдалеке от шалашиков появилась первая могилка, некоторым стало казаться, что все шалашики похожи на нее. Потом шалашиков становилось все меньше, а могил - больше. Эти могилы трудно было обойти тем, кто нес службу дежурных или отправлялся, скажем, за грибами или за ягодами. Откуда бы люди ни возвращались, все равно какая-то сила вела их сначала к могилам и только потом к шалашам. Еще тяжелей было неподвижным больным, тем, которые еще не знали, вылезут они из шалаша сами или, может, их вынесут оттуда. Если же вынесут, то уже известно куда. Эти люди не видели могил, но как бы чувствовали их рядом с собою, они снились им по ночам, и в бреду больные слышали слабые голоса тех своих друзей, которые еще совсем недавно лежали рядом с ними.
Страх смерти витал над лагерем, однако жизнь брала свое. Как ни тяжело было иногда перед восходом солнца, а первый летний луч веселил глаза даже тех, кто мало смотрел на свет, рассеивал мучительные сновидения, прогонял головную боль у Светланы.
Могучий организм белоруса, Зининого земляка, упорно преодолевал тяжкий недуг от ран. Ноги бойца постепенно выпрямлялись, приобретали упругость. Грицко даже соорудил ему костыли, но они пока лежали, дожидаясь своей поры.
- Ты, Михал, очень уж не залеживайся, - часто говорил Грицко бойцу. Не думай о том, где лежал, сколько лежал, а вспоминай, как ты на вечеринках отплясывал гопака. Ты плясал гопака?
- Еще как, - усмехнулся Михал.
Во всякой жизни, даже самой трудной, бывают свои просветы, свои счастливые минуты. Весь лагерь испытал истинную радость, когда Михал наконец, крепко обхватив руками Грицковы костыли, встал и хоть с большим трудом, но сделал несколько шажков по траве.
- «Лявониху»! - восторженно скомандовал Грицко и полез в карман своих кавалерийских брюк за расческой. Он заиграл на расческе что-то бойкое, задорное и так завилял своими короткими, чуть выгнутыми ногами, что даже мертвый не мог бы устоять.
Михал тряхнул пожелтелой от продолжительного лежания головой, повел плечами и упал, как только поднял ногу, но смеялся и лежа, чувствуя, что танец состоится, если не сегодня, то завтра. Смеялись и все остальные.
Шофер уже давно перестал скакать на одной ноге, потому что и вторая, раненая, начинала увереннее ступать на землю. Машкин снял с шеи повязку, рука его уже сама могла опускаться и подниматься. Поправилось еще несколько человек. В жизни лагеря уже не было тех безмерно тяжелых часов, когда Грицко, Машкин и шофер шли куда-нибудь за продуктами, а со слабыми, беспомощными бойцами оставались только Зина и Светлана. И если бы в те часы наткнулся на лагерь какой-нибудь приблудный немец, то и с ним справиться было бы трудно - ни сил для этого не было, ни оружия. А теперь, хоть и несколько бойцов уходили в разведку или на поиски пищи, оружия, в лагере все равно не было страшно: хлопцы уже сами несли службу, могли, если что, и постоять за себя. Появилась твердая надежда. А это было как раз то, чего иногда не хватало лагерникам. Приближался конец госпитальной жизни, приближался поход, возможно тяжелый, изнурительный, но неизбежный. Приближалась самая решительная, самоотверженная борьба. Все были охвачены думами об этом, полны решимости. Подготовка велась и днем и ночью - забот было много. Следовало любыми средствами накопить хоть небольшой запас продуктов, хотя бы на первый переход, а главное - как можно лучше вооружиться. Этим был занят каждый боец; и всем было приятно от мысли, что маленький лесной госпиталь, несмотря на бесчисленные испытания и муки, превратился постепенно в боевую единицу.
Перед самым выходом Зина со Светланой отправились на рассвете в далекую разведку. Им надо было теперь выполнить сложную задачу, уже совсем военного характера. Необходимо было выведать, где стоят немцы, где их нет, какими дорожками и тропами нужно пробираться, чтобы не наткнуться на врага хотя бы следующей ночью. Вся группа ожидала в этот день девушек с большей тревогой, нежели Зина и Светлана часто ожидали Грицко или Машкина, когда те долго не возвращались в лагерь. От этой разведки зависело очень многое. И когда стало смеркаться, Грицко уже ни одной минуты не мог спокойно усидеть на месте. Он то и дело прислушивался, поднимался, вытягивался на носках и поверх кустов всматривался в даль. Особенно тревожились все из-за Светланы: она еще не совсем поправилась после ранения, и вообще разве ей посильны такие большие переходы, - возможно, и притомилась где-нибудь в пути.
- Не надо было пускать девочку, - как бы размышляя вслух, проговорил Грицко.
- А она - главная разведчица, если хочешь знать, - возразил Машкин. Без нее Зина всего не выведает, да и попасться может скорей. Подросток проберется везде.
- А если утомится, то хоть на руках неси, - не соглашался Грицко.
Шофер блеснул своей редкозубой улыбкой.
- Надо было тебе самому пойти, - сказал он Грицко. - Снял бы свое галифе, как раз бы за малого сошел.
- Не болтай! - огрызнулся Грицко.
Машкин недовольно взглянул на обоих и приказал:
- Через час чтоб все было готово к выходу. И давайте без лишних разговоров!
Шофер сел на пенек и начал молча завязывать походный мешок, а Грицко с минуту еще вглядывался поверх кустарника, а потом, словно ужаленный, подскочил, на ходу перемахнул через высокий куст можжевельника и помчался в ту сторону, куда только что смотрел. Вскоре он вернулся с Зиной и Светланой. Разведка прошла хорошо, не было даже очень сложных помех, только усталость сковала ноги.
- Отдохните, - сказал им Машкин. - Часок можете отдохнуть. А как совсем стемнеет, в дорогу. - Он тайком глянул на Светлану, потом на носилки.
- Мы пойдем, - уверенно сказала Светлана, и Машкину стало неловко.
- Отдыхайте, - повторил он и отошел к шалашику, где лежали собранные боеприпасы.
Грицко принес девушкам по полкотелка ячневого супа. В этот день он был дежурным по лагерю и сам варил этот суп, сам потом поддерживал в печурке тепло, чтоб еда не остыла. Все занялись чисткой и смазкой оружия, а Грицко неожиданно для всех вытащил откуда-то большие, какими стригут овец, ножницы, зазвенел ими, постучал о расческу и, подойдя к пеньку, объявил:
- Кто не хочет отстать в дороге от тяжести в голове и от зуда, подходите сюда! Пока наши разведчицы съедят суп, обстригу всех не хуже, чем в городской цирюльне.
Первым подошел и сел на пенек шофер. Грицко загреб расческой его жесткую рыжеватую чуприну и легко, только разок взмахнув ножницами, снял ее. Через несколько минут шофер уже напоминал стриженого ягненка, но был очень доволен, потирал ладонями голову и ухмылялся. Вслед за ним сел на пенек Михал, потом один узбек, недавно выздоровевший, подставил свою иссиня-черную голову, за ним - остальные бойцы. Последним подстригался Машкин.
- А меня кто острижет? - спросил Грицко. Он запустил толстые пальцы в свои слежавшиеся волосы, оттянул на лоб прядь и отрезал.
- Давай я, - предложил Михал. - Ты сам еще ухо себе отрежешь.
Он остриг Грицко, отер о солдатские штаны ножницы, отдал их хозяину и тут же стал собирать горстями волосы, цветастым ковриком лежавшие вокруг пня.
- Чтоб не болели ни у кого головы, - не то шутя, не то серьезно пояснил он, став на колени у пня, - надо все это сгрести и закопать. А то увидит какая-нибудь птица и затянет все богатство в свое гнездо…
- Это ты от своей бабки слышал? - стряхивая с ушей остатки волос, спросил Грицко. Голова его после стрижки стала круглой, как арбуз, лоб более высоким, а рот - более широким.
- И от бабки, - подтвердил Михал, - и от деда.
Этот парень вообще мало с кем спорил. По характеру он был тихим и покладистым. Если не нравились ему чьи-либо слова, он только молча качал головой, а в спор не вступал. Пока он лежал, беспомощно подогнув ноги, все думали, что это слабый и малорослый хлопец, а теперь он так выпрямился, так вошел в силу, что стал, пожалуй, выделяться среди всех. Ростом он был, считай, на две головы выше Грицко - статный, ловкий в движениях. За какую бы работу ни брался, она горела в его руках. Даже эти волосы собирал он так аккуратно и ловко, что Зина невольно придержала у губ ложку с супом и посмотрела на его руки.
Перед самым отходом Машкин построил свой отряд. Команда его прозвучала неуверенно, шаги, когда он прохаживался у строя и оглядывал каждого байца, были нетвердыми. Мало еще командовал Машкин, потому что недавно окончил полковую школу. Но среди раненых он один имел командирское звание, и как-то само собой получилось, что все признали его старшим.
С востока, словно нарочно, чтобы глянуть бойцам в лицо и потом освещать дорогу, выплыла почти полная луна. Забелели вершинки можжевельника под ее светом, у хлопцев заблестели стволы винтовок и карабинов за плечами, рукоятки гранат на поясах. А шалашики - те шалашики, в которых, казалось всем, прожита самая важная часть жизни, - выглядели под луной одиноко и сиротливо. Входы в них были открыты, оттуда виднелось свежее сено и, вероятно, пахло привлекательно, призывно. «Переночуйте еще хоть ночку», словно манили шалаши. Зина, стоя в сторонке и держа за руку Светлану, с грустью смотрела на свой низенький, уютный шалашик. Не придется больше в нем ночевать, и никогда уже не увидишь его, как не увидишь, быть может, своей родной хаты, своей родной семьи. Но эти мысли только мелькнули у девушки и тут же исчезли. Ей подумалось о том, что если бы даже и через десяток лет пришлось побывать в этих местах, то все равно в первую очередь потянуло бы к этим шалашикам.
- Простимся, друзья, со своим лагерем, - сказал Машкин по-воински суховато, будто не чувствовал в этот миг того, что чувствовала Зина и все ее товарищи. - Простимся и с теми, кто остался тут навсегда.
До этого бойцы смотрели на шалашики, на все то близкое, домашнее, что появилось за это время в лагере, а теперь перед взором каждого предстали могилы, хотя их и не видно было отсюда.
- Шагом марш! - скомандовал Машкин и сам пошел впереди.
Бойцы строем подошли к кладбищу. На некоторых могилах уже стала пробиваться трава, на ней блестели скупые капли росы, а остальные насыпи еще желтели глубинным песком. Бойцы сняли пилотки, застыли в скорбном строю. Машкин стоял с одного края кладбища, Зина и Светлана - с другого.
Машкин чувствовал, надо что-то сказать, но не находил слов. Он понимал и то, что не следует долго тут стоять, потому что только расслабишь бойцов, однако не знал, сколько времени провести здесь. Стоял молча, как и все.
Прошла минута, вторая. Тишина и покой в лесочке, тишина и полная неподвижность в строю. Еще через минуту кто-то из бойцов шевельнулся, под ногой у него треснул сучок. Это подстегнуло Машкина, он хотел было подать команду, но не решился. А Зина готова была подойти к нему и попросить, чтобы не спешил. Ей хотелось еще хоть полминуты пробыть тут. Каждого, кто здесь лежит, она лечила, за каждым ухаживала. Сколько прошло трудных, мучительных дней, сколько бессонных ночей! Щедрые слезы Светланы проливались над головами этих бойцов. Ныло сердце от горькой мысли: если бы она, Зина, имела все необходимое для лечения, если бы она была врачом, то, возможно, многие из этих бойцов не умерли и стояли бы теперь рядом.
- Пошли, - вдруг совсем тихо и совсем не по-военному произнес Машкин.
Бойцы повернули и зашагали друг за другом. Зина со Светланой вышла вперед. Машкин надел пилотку, пропустил мимо себя молчаливую цепочку и печально подумал: «Малая у меня команда, очень малая. Большинство людей осталось тут».
Шли бойцы долго и прошли, казалось, немало, а линии фронта все еще не чувствовалось, и никто не знал, где она была, эта линия. Шли на восток, чаще всего ночами, а днем отдыхали во ржи или в лесу. Продвигались не очень быстро, и получалось, видимо, так, что фронт двигался быстрей.
В этом походе Зине со Светланой было труднее, чем всем остальным. После ночных маршей по лесам, по болотам (только иногда дорога проходила через житные поля) девушкам надо было днем разведывать путь для следующей ночи. Они выручали группу и в самом главном - в добывании пищи. Молодая картошка-скороспелка уже кое-где пробивалась на поле, но не всегда было легко ее напечь, да и не протянешь долго на одной, еще водянистой картошке. Зина как-то инстинктивно угадывала, к кому надо зайти, чтобы разузнать дорогу, у кого попросить чего-нибудь из продуктов или одежды. Жители деревень почти всегда приветливо встречали ее и помогали чем могли. У Светланы был теперь собственный серый платок и даже свитка. Правда, все домотканое подарили люди, но Светлане теперь было и выгодней выглядеть деревенской девочкой.
Однажды - это было уже через месяц с лишним после выхода группы - бойцы остановились на зеленом пригорке среди болота и решили дня два отдохнуть, осмотреться. На следующий день под вечер Зина и Светлана пошли в ближайшую деревню менять на продукты кое-какие солдатские вещи. Разведчицы один раз уже ходили туда и знали, что немцев там нет, поэтому сейчас они шли без особой предосторожности. Какие у них были вещи? Ясно, не какие-нибудь ценности, а то последнее, что могли бойцы еще как-то наскрести у себя: несколько пар портянок, несколько полотенец. С пустыми руками труднее было ходить среди белого дня, тем более что путь группы лежал теперь через западные области Белоруссии. Люди тут были всякие, уж лучше предлагать что-либо в обмен, чем так выпрашивать.
Неподалеку от той деревни, куда шли Зина и Светлана, стоял хутор, хорошо огороженный где высоким частоколом, а где пилеными плашками. Вчера девушки прошли около этого хутора не останавливаясь, а сегодня остановились, потому что увидели на калитке какое-то объявление. Не успели они прочитать и первой строчки, как со двора вышел пожилой, кислогубый человек и, сняв кепку, поздоровался с Зиной.
- Добрый вечер, пани.
- Я не пани, - резко ответила девушка.
- Так это я… - человек кротко засмеялся, и его кислогубость сразу исчезла. - У нас, знаете, так было недавно, а может, оно так и всегда будет. Это я, знаете, по старой привычке.
- Так уже больше не будет! - решительно проговорила Зина и в тот же миг подумала, что напрасно вступила с ним в спор. Кто знает, что это за человек? Ей вовсе не надо было выдавать себя, но инстинкт протеста невольно взял верх. Девушка вдруг почувствовала, что вот сейчас она еще больше наговорит этому шляхтюку, начни он только доказывать свое.
Но человек не осложнял спор и даже не обиделся на девушку за ее грозный тон.
- Все от бога, все от бога, пани, - вяло проговорил он. - Может, так оно будет, а может, иначе - святой один ведает. А мы поживем, увидим. Я не про это хочу у вас спросить. Может, вы случайно продаете что-либо или меняете? Вчера, я видел, вы тоже проходили тут с узелком.
- Ничего у нас нет, - недоверчиво отозвалась Зина и шагнула в сторону от калитки.
- Ну, коль нет, так нет, - сразу согласился человек. - Я только спросить решил. Чем вам в деревню нести, так не лучше ли тут оставить. У меня, слава богу, есть хлеб и к хлебу. Могу дать плетенку лука или связку сушеных грибов. А в деревне сегодня неспокойно, считаю своим долгом вам сказать. С утра пришло туда много немцев.
Зина смотрела человеку в лицо и не знала, что ответить. Лицо его было некрасивое, обросшее черно-седой щетиной, однако в нем не видно было скрытой хитрости или чего-либо угрожающего. Человек просто хотел выменять что-нибудь, и только. Вероятно, не впервые перехватывал он здесь беженцев.
На калитке, за бронзовой от загара шеей хозяина, белело объявление. Зина перевела на него глаза, но человек приблизился к калитке и загородил объявление спиной. «Неужели он это умышленно? - подумала Зина. - Что же там написано?» И вдруг человек отошел от калитки, будто говоря: «Читай себе, если хочешь». Зина попыталась прочитать, не подходя близко, но уже было темновато и трудно было разобрать не очень выразительно написанные от руки слова.
- Ну как, договоримся? - спросил человек и показал рукой на Зинин узелочек.
- Есть у меня две пары портянок, - как бы для того только, чтобы отвязаться, сказала Зина, - хотите, могу вам их отдать за хлеб.
- А мне как раз нужны портянки! - с удовлетворением проговорил человек. - Давайте зайдем в хату. В хозяйстве, знаете, все нужно. Зайдем, посидим, отдохнете. Скажу старухе, молока вам по кружке нальет, как раз корову подоила. Малая небось извелась от жажды. Это дочка ваша?
Зина молча кивнула головой.
В хате было почти совсем темно. И действительно, пахло свежим молоком, хотя хозяйка, еще очень моложавая дебелая женщина, видимо, уже давно уладилась с парным молоком, а теперь только полоскала горячей водой подойник. За столом сидели и облизывались, как сытые котята, двое маленьких детей: мальчик и девочка, лет трех и четырех. У обоих в руках были безухие жестяные кружки, видимо, уже совсем пустые. Дети уставились на незнакомых круглыми, как у сыча, глазками, и их грязные личики застыли в ожидании.
- Брысь на печь! - прикрикнул на них отец, подойдя к столу.
Дети испуганно побросали на стол кружки, один за другим шмыгнули из-за стола к печке. Девочка - она была постарше - кое-как забралась на довольно высокую, с прямыми краями печь, а мальчик, боязливо оглядываясь на отца, вскарабкался только на мешок с рожью, что стоял на лавке у печи, и повис животиком на этом мешке. Некоторое время он карабкался дальше, старательно махал пухлыми ножками, а потом выбился из сил и начал плакать.
Девочка подползла к краю печки и подала ему руку.
Хозяин вышел в сени. Слышно было, как он там загремел тяжелым засовом, потом, вернувшись, плотно прикрыл за собою хатнюю дверь и запер ее на внутренний замок. Положив длинный, как шкворень, ключ в карман, опустился у стола.
- Садитесь! - бросил он девушкам и, взглянув на дверь, добавил: - Это я так. Ходят тут всякие…
Зина, не подавая виду, что у нее возникло подозрение, села на лавку возле умывальника и за руку притянула к себе Светлану. Девочка встревоженно посмотрела Зине в глаза, но, увидев, что они спокойны, села на лавку уверенно и свободно, как дома. Она взяла из рук Зины узелочек и положила к себе на колени.
- Давайте посмотрим, что у вас там, - начал хозяин, и на лице его уже не появилось никакой улыбки, а кислогубость приобрела оттенок враждебности. - Поглядим и поговорим заодно. Тут нам никто не помешает. Коль правду сказать, никакие ваши портянки мне не нужны, своих женка наткет. Мне, главное, надо узнать, откуда вы пришли и кто вас сюда прислал. Скажете правду, пойдете с богом своей дорогой, а не скажете, придется поговорить с вами иначе, а потом сдать обеих немецким властям.
- Мы издалека идем, - сдерживая волнение, сказала Зина. - Из-под самой польской границы.
- Неправда, - ледяным голосом, но будто без злости сказал человек. Вчера целый день следил за вами. Не издалека вы приходили и недалеко ушли. Сегодня опять тут. Думаете, все дурные, а только вы двое разумные. Или говорите все, или… - Он свирепо взглянул на хозяйку, и та торопливо отошла к печи, к детям.
- Нам больше не о чем разговаривать, - спокойно сказала Зина и встала. - Вы вот будьте человеком, откройте нам двери, и мы уйдем…
- Не-ет, голубка, - мягко засмеялся хозяин и заслонил собой дверь. Этого не будет, не на такого напали. Если бы я даже и выпустил тебя из хаты или ты сама вырвалась, все равно далеко не ушла бы. За каждым углом и под окнами у меня поставлены свои люди. Поглядим же, что у вас там в узелке.
Он приблизился к Светлане, но вдруг выгнулся и схватил Зину за руки.
- Вожжи! - крикнул он хозяйке.
Зина с силой вырвала руки, бросилась к окну и, видимо, скорее головой, чем руками, выдавила стекло.
- Светланка! - едва только успела произнести она, как что-то жесткое и обжигающее сдавило ей шею.
- Я когда-то шальных коней ловил, - цедил хозяин сквозь зубы, затягивая веревку на шее девушки, - на диких зверей ходил…
Зина упала на пол. Дети на печи заплакали, хозяйка прижалась в угол.
- Вяжи ей ноги! - крикнул хозяин жене и отбросил от себя длинный конец вожжей.
- Миканор, - жалостливо произнесла женщина, однако подошла и начала вожжами скручивать посиневшие Зинины ноги.
Другим концом вожжей человек связывал девушке руки и резкими ударами под ложечку поворачивал ее так, чтоб она лежала боком. В этот момент Светлана схватила подойник, изо всей силы ударила им человека по голове, а сама шмыгнула в окно.
- Держи эту! - закричал человек жене и бросился за Светланой.
На дворе было уже темновато, но человек что-то увидел, схватил на бегу полено, бросил его в кусты, и ему показалось, во что-то попал. Подбежал к тому месту - никого… Начал шарить по кустам, около заборов: «Не могла же девчонка далеко уйти!» Но всюду было тихо - ни звука. Человек решил не терять времени на поиски, а скорей бежать в деревню. Если, на его счастье, там в самом деле остановились немцы, он доложит им, что словил большевистскую разведчицу, а если нет немцев - приведет в хату хоть своего своячка, которого немцы недавно поставили старостой, и еще кого-нибудь.
Пока хозяин бегал, жена его стерегла в избе Зину. Дети испуганно всхлипывали, забившись в уголок на печи, мальчик время от времени звал: «Мама, иди сюда». Но мать не решалась отойти от жертвы мужа, стояла у выбитого окна, держа в руках конец веревки. Из окна тянуло свежим воздухом, и это помогло Зине передохнуть, прийти в сознание, когда хозяйка совсем расслабила веревку на ее шее. В хате было сумрачно, но Зина заметила, что хозяина поблизости нет. Она сердцем почувствовала, что со Светланой что-то произошло, и тихо окликнула ее.
- Это вы свою девочку зовете? - ласково спросила хозяйка.
- Где она? - Зина попыталась шевельнуться, встать с пола, но ощутила острую боль в голове, в боку; нестерпимо ныли ноги и руки.
- Девочка убежала, - быстро и, пожалуй, радостно проговорила хозяйка. Выскочила вот сюда. Может, вам воды подать?
Женщина опустилась на колени и наклонилась над Зиной. Совсем близко над собою Зина увидела ее встревоженное, но доброе лицо, черные, блестящие во мраке глаза.
- Развяжите меня, - попросила девушка. Она сказала это, все еще не веря, что именно так сказала, что ее услышали и что ее снова не начнут бить и душить.
- Милая, не могу я этого, - оглянувшись на окно, тихо заговорила женщина. - Вернется он, прибьет и меня и вас. Это же он за вашей девочкой побежал. Вы еще и подняться не успеете, как он уже может вернуться. Я вот только сама вас попрошу: скажите вы ему что-нибудь, чтоб отцепился. Может, пленных тут поблизости видели, может, каких-нибудь коммунистов? Пришли позавчера, сказали, вот и записка на калитке висит, что если кто подскажет, где укрываются пленные или коммунисты, тому немцы дадут делянку хорошей земли и еще деньгами приплатят. Из-за этого мой так и старается и злобится. Кому же не хочется иметь лишний загончик земли. А вы ему скажите, он вас и пустит. И девочку вашу пустит, если только догнал он ее.
Зина настороженно смотрела на женщину и в первую минуту не могла понять, как принимать эти слова. Неужели это такая лисья хитрость? И хозяин начинал с таких же слов.
Однако глаза женщины, казалось, не хитрили, в них светились жалость, сочувствие, хотя испуг и растерянность заслоняли все это. Мальчик все громче и настойчивее звал мать. Он, видимо, подполз к самому краю печи, потому что плач его слышался все явственнее и все больше бередил душу.
- Иду, сыночек, иду-у, - откликнулась женщина, и Зина увидела, как блеснули в темных глазах хозяйки крупные капли слез.
- Поймите меня, - торопливо зашептала Зина, - поймите! Вы женщина с добрым сердцем, у вас дети… Я не могу сказать ему ничего, ни одного слова. Пусть даже погибну, но не скажу!
Зина чуть приподняла голову, чтоб быть еще ближе к этой женщине, лучше видеть ее лицо, ее слезы. Девушка готова была обнять ее за шею, прижать к себе, но связаны были руки, и трудно было даже пошевелиться…
Хозяин прибежал почти через полчаса.
Сунул взлохмаченную голову в выбитое окно, чихнул, как кот, съевший чужое мясо, потом оперся руками о подоконник и влез в хату. Влезши, сразу побежал отпирать дверь в сенях. Следом за ним вошли двое плечистых мужчин с ружьями. В хате было совсем тихо, не слышно было ни стона, ни плача детей. Хозяин окликнул жену, но она не отозвалась. Тогда он зажег спичку и увидел у своих ног только спутанные вожжи…
Когда через некоторое время вместе со Светланой прибежала на хутор вся группа бойцов, в хате уже не было ни хозяина, ни тех плечистых мужчин с ружьями. На полу валялись те же вожжи, только они были теперь мокрые, а местами в крови. Рядом с вожжами лежала хозяйка и тихо, изнеможенно стонала. Возле нее сидели заплаканные и испуганные до полусмерти дети.
С первого дня войны не было у хлопцев ни одной беззаботной ночи, а эта выдалась самая тревожная, самая опасная. Все понимали: хуторянин со своими дружками убежал из хаты неспроста, он может навести сюда немцев или какую-нибудь полицейскую погань. Возможно, он даже и теперь притаился где-нибудь в засаде и ждет удобного случая, чтобы нашкодить. Но надо искать Зину. Что известно бойцам о Зине? То, что на бегу рассказала им Светлана. И еще удалось выдавить два-три слова у изувеченной хозяйки. Она сказала, что развязала Зине руки и ноги, помогла ей вылезти в окно, а больше ничего не знает и не помнит. Может, хозяин со своими подручными захватил девушку возле хутора и потащил в деревню? Может, девушка, вконец обессиленная, свалилась где-нибудь в кустах? Да, так могло быть, но все равно, что бы ни случилось, бойцы должны найти, должны спасти своего товарища.
Близится тихий летний рассвет. На траве и на густых ольховых кустах лежала крупная роса, в далеком березняке уже раза два звинькнула какая-то ранняя птичка. Машкин дал команду осмотреть все вокруг хутора, а потом собраться на поляне за кустами. Светлану он оставил при себе. Она так устала, так переволновалась, что чуть держалась на ногах. Вскоре все вернулись на полянку, и каждый доложил, что ничего не найдено. Посоветовались сообща, а потом был отдан приказ основной группе идти фронтом по обеим сторонам дороги до того места, где была временная стоянка. Идти и осматривать каждый куст, каждую прогалинку. Грицко же и Михалу надо было пробраться в деревню и выведать, что там происходит.
Шли медленно, старательно присматриваясь, прислушиваясь. Светлане вначале казалось, что будто бы под каждым кустом она видит Зину - в черном платке, в Михаловой кофточке, с обрывками веревки на руках и на ногах. Сердце подсказывало девочке, что Зина обязательно должна быть где-то здесь, что не далась она в руки врагу. Если у нее осталось хоть немного сил, она убежала от хуторянина, и если потом даже подкосились ноги, то хоть как-нибудь ползком, а все же добирается она к своим.
Однако бойцы прошли и осмотрели у дороги все кусты, миновали березнячок, стали уже приближаться к своей стоянке, а Зины нигде не было. Оставалась еще надежда на временный лагерь. Может, девушка как-нибудь опередила их и явилась туда раньше?
На рассвете пришли на место своей стоянки. Пригорок, заросший молодыми дубками, крушиной и ольшаником, уже кипел проворными хлопотливыми птицами, их свист и пиликанье разносились отсюда по всему болоту. Высохшие сплетенья прошлогодних шалашей, в которых жили косари, желтели среди свежей зелени. Теперь они были наспех покрыты сверху почернелым сеном, которое бойцы собрали на прокосах. Не много тут было прокосов, да и те уж заросли отавой. Видимо, не пришлось тут людям по-настоящему размахнуться косой, помешала война. В шалашах тоже лежало сено, сухое, даже еще пахучее. Так хотелось прилечь на это сено и хоть немного поспать, хоть до того часа, когда взойдет солнце и слижет росу, - она радует глаз, однако слишком мочит и утяжеляет обувь. Но разве можно сейчас думать о сне, об отдыхе? Машкин с шофером осмотрели шалаши, неутомимый в поисках узбек и еще три бойца обежали окрестный кустарник и вернулись мокрые, словно окунулись в речку. Машкин пошел на риск и негромко, но отчетливо покликал Зину. Никто не отозвался.
Тень мрачной растерянности мелькнула на лице командира. Он чувствовал, что надо немедленно принимать решение, и не знал, что сказать, какой отдать приказ. Оставаться здесь и ждать возвращения товарищей из деревни крайне опасно, - немцы, наверно, уже знают про их стоянку. Отходить же отсюда без Зины и двух лучших бойцов тоже нельзя.
Почти все заметили растерянность Машкина и опустили глаза. В эту минуту никто не мог ничего подсказать. Как всегда в необычайно трудных случаях, бойцы сгрудились, придвинулись друг к другу, и от этого им сразу стало немного легче. Чтобы как-то приглушить тяготу молчания, шофер начал осматривать свой карабин, подсумок с обоймами, гранаты. Словно следуя его примеру, словно ощутив такую же необходимость, и остальные бойцы начали осматривать свое оружие. И в эту же минуту Машкин отдал приказ: занять оборону на склоне холма, быстро окопаться и ждать возвращения Грицко и Михала.
У Светланы задрожали ресницы, но она ничего не сказала, ни о чем не спросила, только крепче затянула под подбородком узелок своего серого платка и на все пуговицы застегнула поношенную мальчишескую свиточку - подарок одной приветливой колхозницы.
Машкин тихо сказал ей:
- Не бойся, Света, ты будешь со мной.
Взбежать на склон, выбрать удобное место, окопаться - все это было не трудно. А вот лежать неподвижно, несмотря на отчаянную усталость, да еще перед восходом солнца, да еще в тепле - это настоящая мука. Тут может задремать даже сам генерал, не говоря уже о рядовом бойце. И все же надо выдержать. Машкин может и не знать, не заметить этого, но совесть загрызет, если закроешь глаза.
Лежать долго не пришлось. Не успели еще бойцы хорошо всмотреться в лесок, что синел перед холмом, как из-за недалеких кустов вынырнули и скачками бросились по болоту два вооруженных человека. По коротким ногам и широким плечам бойцы сразу узнали Грицко, а то, что второй был Михал, подразумевалось само собой. Машкин дал сигнал сбора. Грицко и Михал сообщили, что на рассвете в деревню пришло много немцев с танками и бронемашинами, у околиц выставлены посты, поэтому пробраться в деревню не удалось. Говорили они только с одним пастушком-подростком, - он шел куда-то с котомкой и кнутом, хотя никакого стада с ним не было. Пастушок сказал, что встретил хуторянина в деревне, но никакой чужой женщины не видел.
- Надо идти, - шепотом, чтоб не услышала Светлана, сказал один из бойцов, - а то всем будет тут конец.
Грицко глянул на этого бойца так, что тот готов был сквозь землю провалиться. Светлана все же поняла, что он прошептал, посмотрела на Машкина, и под сердцем у нее похолодело. В серых, прищуренных глазах командира снова мелькнула растерянность. На его месте каждому было бы не легко принять решение, а Машкину тем более. Не было еще у него умения быстро и самостоятельно оценивать обстановку.
- Я не уйду отсюда… - приглушенно сказала Светлана и заплакала. - Я останусь искать Зину.
- И я останусь, - подхватил ее слова Грицко. - Не плачь, Светлана, никто без Зины не уйдет.
Было решено обыскать на рассвете весь лес и в случае вражеской облавы огня не открывать, а как можно лучше маскироваться и маневрировать. Каждый боец получил определенный участок. Условились о сигналах связи и сбора.
Грицко пришлось идти самым крайним на левом фланге, далеко от дороги. С ним отправилась и Светлана. Не прошли они и сотни шагов, как вдруг девочка остановилась и схватила Грицко за локоть.
- Вот, глядите! - прошептала она, показывая дрожащей рукой влево от себя.
Грицко приставил ко лбу ладонь, стал шарить глазами по кустам лозняка, росшего по краям болота. Более высокие кусты до середины были еще окутаны синевато-мутным предрассветным туманом, а маленькие утопали в тумане совсем.
- Ничего не вижу, - тихо с сожалением проговорил Грицко.
Светлана молчала. Наверно, и она теперь ничего не видела. Глаза девочки заволокло слезами. Грицко лег, стал смотреть поверх травы.
- А что ты там видела, Света? - мягко спросил он.
Девочка напряженно смотрела в то место, которое минуту назад так обрадовало ее, и готова была разрыдаться от отчаяния, от того, что теперь там ничего, кроме кустов, не видно.
- Мне показалось, что там Зинин черный платок.
Грицко поднялся, молча взял Светлану за руку.
- Пойдем, - ласково сказал он. - Так со многими бывает. Мне вот тоже казалось, что вижу Зину, когда шел сюда из деревни.
Сделали еще несколько шагов, и опять Светлана остановилась, опять рука ее задрожала. На этот раз Грицко услышал, что из-за кустов, на которые показывала девочка, донесся слабый, протяжный голос. Кто-то звал Светлану. Грицко подал знак бойцам и кинулся к лознякам.
Зина лежала под кустом в болотной тине. Изнеможение, мучительная боль в голове и во всем теле задержали ее в дороге. Напрягая последние силы, девушка пыталась прийти в лагерь до рассвета, но сама не заметила, как сбилась с дороги, заблудилась. Когда стало светать, она поняла, что идет не в ту сторону, но уже иссякали последние силы, ноги подкашивались, перед глазами всплывали желтые круги. Неожиданно попав в трясину, Зина уже не могла выбраться оттуда.
На стоянку бойцы перенесли Зину на руках, а там шофер сразу же вспомнил свои прежние обязанности. Он разыскал две сухие жердины и за несколько минут смастерил носилки.
Вышли из временного лагеря перед самым восходом солнца. Первые ласковые лучи брызнули бойцам в глаза, как только они перешли болото.
Несколько дней Зина не могла передвигаться сама, ее несли бойцы на носилках. После той страшной ночи у девушки нестерпимо ныли руки и ноги, голова раскалывалась от боли. Все эти дни бойцы сами ходили в разведку, а в наиболее опасные места, куда самим идти не следовало, посылали Светлану. Девочка будто повзрослела за это время. Когда она поняла, что очень нужна группе, что по-настоящему помогает бойцам, смелее и энергичней стали светиться ее голубые, чистые глаза. Она, казалось, не чувствовала ни усталости, ни страха. Зине было радостно смотреть на нее. В погожие дни Светлана иногда развязывала свой платок, и ее светлые волосы золотом отливали на солнце.
Теперь Светлана не стеснялась снимать с головы платок. Ранка ее зажила, и хотя на том месте, где была сильно оцарапана кожа, волосы не росли, это уже не очень тревожило девочку. Если заросла рана, то небось вырастут и волосы. А после того как Грицко поработал над Светланиными волосами своими ножницами, прическа ее стала совсем красивой, с ней можно было жить не только в лесах и болотах, а даже и в городе.
- Пусть бы и вас Грицко подстриг, - сказала она тогда Зине, смотрясь в маленький зеркальный осколок. Она подняла его в деревне из кучи мусора. Он так ярко блестел на солнце, что она не могла не поднять его.
У Зины волосы были гораздо темнее, чем у Светланы, и, пожалуй, не такие красивые, но она не хотела обрезать их. Все равно ей редко приходится ходить без платка, да и теперь ли заботиться об этом. Зина тяжело переживала, что выбыла из строя в такое суровое время и доставляет лишние хлопоты товарищам в сложном походе. И за Светлану болело сердце. Очень уж она много ходит сейчас, много рискует. На днях даже принесла горлач кислого молока.
- И с горлачом тебе отдали? - спросила Зина.
- Нет, горлач надо отнести, - ответила девочка. - Я сказала бабушке, что моя мама, это значит вы, - улыбнулась Светлана, - осталась неподалеку на дороге, что она захворала и не может идти.
«Если случится что-нибудь с девочкой, тогда погибнем. И теперь уже бойцы неизвестно на кого похожи: почерневшие от трудных переходов и от голода, оборванные, обшарпанные, некоторые почти босые. Да и с такой разведкой, которая ведется теперь, далеко не прыгнешь».
Хотя почти целыми сутками бойцы идут, хотя на отдых отводятся считанные минуты, все равно продвигается группа очень медленно. Ведь надо на ходу производить разведку, определять маршрут. Надо, наконец, и есть что-нибудь и пить чистую воду. После того как наиболее терпеливый и выносливый узбек покорчился от боли в животе, выпив болотной воды, Машкин запретил брать воду из луж и канав.
Одним словом, Зина чувствовала, что, если так плестись все время, их могут настигнуть осенние холода, и тогда пропали все их планы. По глазам, по отдельным осторожным репликам она замечала, что и некоторые бойцы этого боятся, только скрывают свои мысли и от товарищей и от самих себя. Поэтому самое важное сейчас - поправиться, стать на ноги. Тогда и за Светланой можно будет лучше присматривать и за бойцами, а разведку вести так, чтобы двигаться быстро и с меньшими помехами. После тяжелого испытания, которое пришлось пережить на том злосчастном хуторе, все казалось уже нестрашным, росла уверенность, что больше уже никакому злыдню не удастся ее перехитрить.
И вот наступил день, когда Зина после болезни пошла в разведку. Радостным был этот день. Бойцы сидели в густом кустарнике и ждали ее с минуты на минуту. Каждый замечал на себе или на своем друге что-то такое, из-за чего только бы вздыхать и вздыхать. У кого ноги разбиты и ободраны так, что смотреть на них страшно, у кого плечо голое, исполосованное сухими ветками. Однако теперь это почти не угнетало. Все наладится, если Зина взялась за дело, все пойдет хорошо.
Не видно было прежней бодрости только на лице Михала. Он сидел чуть в стороне от группы и молча плел из коры можжевельника лапти. Не очень прочные получались лапти из этой коры, их едва хватало на один хороший переход, но зато всюду в Белоруссии много такого материала, и добывать его не трудно. Можжевельник можно драть все лето. Отчего был невесел Михал, никто не знал, однако товарищи заметили, что уже со вчерашнего дня он поглядывал все больше под ноги, отводил от бойцов хмурое лицо.
Когда вернулась Зина, парень немного повеселел, стал прислушиваться, о чем докладывает она Машкину. Но вскоре опять задумался, и кочедык в его руках стал ходить медленно и неуверенно.
- Хотите, я вам сплету лапотки? - предложил он Зине, когда группа уже собралась идти дальше.
Он умышленно не взглянул на Зинину обувь: ему казалось, что девушка может смутиться, покраснеть.
- Спасибо, - ответила Зина. И в самом деле она немного смутилась, взглянув на свои ноги. - У меня туфли еще крепкие, ничего, что подвязаны веревочкой. Я же сколько дней не ходила.
- Сплету про запас, - объявил Михал. - Вот только остановимся.
В дороге он все время держался около Зины, все пытался что-то сказать, чем-то поделиться с нею. Наконец неловко закряхтел, словно что-то застряло у него в горле, и нерешительно спросил:
- Около той деревни, - вы ее сегодня называли, - около Заболотья, мы недалеко будем проходить?
Зина замедлила шаг, с любопытством посмотрела на парня.
- Совсем близко, - ответила она. - А что?
- Да так, - смущенно произнес Михал.
Несколько минут Зина шла молча, не задавала вопросов, только незаметно поглядывала на парня. Если Михал замечал эти взгляды, то, видимо, очень волновался, ибо в них отражались и сочувствие, и удивление, и даже подозрительность. Кто знает, может, и замечал он все это.
Наконец, когда они немного отстали от группы, Зина сказала:
- Ваша деревня будет приблизительно в километре от нас.
- Откуда вы знаете, что моя? - удивленный неожиданностью, спросил Михал.
- Чувствую, - ответила Зина. - Да и помню наш разговор в первые дни знакомства.
- Да, это моя деревня, - искренне заговорил Михал. - Мое Заболотье! Двое суток уже об этом думаю, ощущаю запах наших лесов, наших болот, но не говорю хлопцам, боюсь, не подумали б чего плохого…
- Немцев в Заболотье нет, - еще сама не зная, для чего она это делает, сообщила Зина.
Михал насторожился, его живые черные глаза взволнованно заблестели.
- Ну и что, если нет? - возбужденно спросил он. - Ну и что? Неужели вы думаете?..
Зина взяла его руку и успокаивающе пожала.
- Я ничего плохого не думаю, - тихо сказала она и невольно прислушалась к своим словам: так ли это в самом деле или нет?
- Мать у меня все время перед глазами, - продолжал Михал. - Кажется, если б можно было хоть на один миг увидеть ее или хоть узнать, жива она или нет… Но я уже решил: не пойду. Пусть хоть что, а не пойду, не задержу хлопцев.
- Проведать надо было бы, - рассудительно проговорила Зина. - Хотите, я скажу Машкину? Он разрешит.
- Не надо, - отказался Михал. - Пошли вперед, вам же дорогу показывать.
Долго боец шел молча, потупив глаза. На узкой лесной дорожке уже стало сумрачно, и тишина воцарилась такая, что казалось, самый осторожный шаг слышен издалека. В такие часы вся группа больше напрягала слух, чем зрение. Михалу хотелось верить, что скоро, как только они поравняются с его деревней, он услышит хоть какие-нибудь звуки, знакомые с детства, незабываемые. Может, кому из соседей понадобится набрать в колодце ведро воды на ночь. Заскрипит журавль, и Михал сразу скажет, чей это журавль. А может, мать как раз выйдет по воду, тогда Михал узнает скрип своего журавля…
Чем ближе подходили к деревне, тем сильнее волновался Михал, тем больше напрягал слух. Однако от деревни не доносилось ничего, словно ее тут и не было. Мрачная тишина вокруг и молчание Михала стали нагонять тоску и на Зину. Проникновенно взглянув на бойца, она опять предложила:
- Давайте я все-таки скажу Машкину. Остановимся тут хоть на час.
- Не надо, я вас прошу, - ответил Михал. - Не хочу я, чтобы хоть одну минуту хлопцы тревожились из-за меня. Хватает тревоги и без этого. А главное, не хочу, чтоб вы тревожились.
- Я не буду тревожиться, - чуть слышно сказала Зина, и в голосе ее прозвучала теперь такая сердечность, что Михал сразу почувствовал ее.
- Я очень хочу, чтоб вы во всем верили мне, - благодарно сказал он. Мне тогда будет легче.
Зина, только для того чтобы изменить разговор, спросила:
- У вас только одна мать и осталась дома?
- Еще сестра была. Моложе меня.
- А больше никого? - Тут у Зины вырвался чисто девичий смешок, но это не обидело Михала. Наоборот, ему даже стало радостно, что за все время знакомства она впервые так заговорила с ним.
- Больше никого, - искренне признался Михал. - Совсем никого.
Зина опять усмехнулась:
- А вот эта кофточка, которая на мне, все-таки не для матери покупалась. Правда? Она же слишком веселая для старой женщины.
- Ей-богу, для матери, - уверял боец. - Это у меня такой вкус неважнецкий.
- Ну, ничего, - оборвала Зина неловкий спор. - Это я просто так, чтобы разогнать вашу печаль. Окончится война, тогда все будет просто и ясно. Найдем и матерей своих, и знакомых, и любимых. Всех найдем.
- А в войну?..
Михал долго ждал ответа, но девушка молчала. Он тоже шел молча, и глубокое раздумье снова начинало овладевать им. Залаяла за лесом собака, и боец остановился, начал старательно прислушиваться. Ему показалось, что это их Шарик подал голос, и сердце взволнованно, сладостно затрепетало. - Чего ты? - спросил Грицко, чуть не наступив товарищу на пятки.
- Ничего, - ответил Михал и твердым шагом пошел дальше.
Прошло еще две недели напряженного, почти непрерывного похода. Бойцы стали замечать, что чем дальше, тем все больше и больше попадается на дороге немцев. Самолеты ревели над лесом и днем и ночью. Часто прямо над головами бойцов происходили воздушные бои. Идти так, как раньше, было уже нельзя: разведку надо было производить очень осторожно и точно, совершать глубокие обходы, каждую ночь пробиваться сквозь густые леса, месить непролазные болота, переплывать реки. Часто случалось так, что разведывательного опыта Зины и Светланы было уже недостаточно, приходилось брать проводников из населения.
На всю жизнь останутся в памяти бойцов эти простые, честные люди проводники. Сколько выдержки и мужества проявила группа во время похода, а все это выглядело чуть ли не малозначительным в сравнении с той самоотверженностью, на которую были способны проводники. Идет себе человек впереди, и шаг его тверд, глаза светятся решимостью. Он знает, что в любую минуту может наткнуться на врага, что первая пуля попадет в него, но он идет, идет без колебаний. Предложи ему вернуться - не вернется, пока не доведет до надлежащего места. А что это были за люди? Обычные белорусские колхозники, чаще всего старики или женщины, матери маленьких детей.
Все бойцы чувствовали, что фронт уже недалеко. Об этом говорили и проводники. Прибавлялось волнения, но радостно было, что фронт приостановился, что заветная цель, ради которой было столько пережито, была уже не за горами. Теперь надо было использовать каждый, хоть сколько-нибудь удобный момент, чтобы как можно ближе подойти к фронтовой линии, найти самое слабое место и прорваться. Прорваться, где бы эта линия ни проходила: в лесу, на болоте или даже на сплошном озерном плесе. Всякие преграды на пути готова была преодолеть группа и ко всякой возможности прорыва готовила себя. Можно будет пробраться тихо - пробираться, ползти, плыть, бежать; понадобится взяться за оружие - взяться, пробиваться пулями и гранатами.
Наступила наконец та ночь, которая должна была решить все. Это была еще летняя ночь, хотя роса на траве и вода в болоте были уже холодноватыми, хотя на плесе лесного лужка или озера можно было заметить при свете луны сизый осиновый листок или желтый березовый. Бойцы пробирались заболоченными кустарниками. Тихо было всюду, хотя несколько часов тому назад где-то слева шел бой, видно очень жестокий: слышались частые разрывы снарядов, залпы немецких орудий, долетало с ветром твердое стрекотание пулеметов. Теперь только ракеты вспыхивали над лесом, и черт знает, кому был нужен этот их холодный трепещущий свет.
По всем сведениям, которые имела группа, за этими непролазными кустами должна начинаться так называемая нейтральная полоса, если можно представить такую вообще, а там, дальше, за глубоким яром, - позиции наших войск. Если бы кустарник тянулся до самого яра, то более удобного места для перехода нельзя было бы себе представить, но перед яром есть одна прогалинка, и обойти ее невозможно: с левой стороны - немецкие укрепления, а с правой большое озеро. Поискать чего-нибудь лучшего уже не было времени, да и смысла в этом никакого; ведь тут, на узком промежутке, по всем сведениям, нет вражеской заставы, а если свернуть правей, на другую сторону озера, то там, возможно, немец на немце сидит.
Пока добрались до конца кустарников, стал приближаться рассвет. Это и хорошо, потому что в такую пору оккупанты любят спать, но это и плохо: если сейчас произойдет хоть небольшая задержка, мрак поредеет, и немцы смогут заметить пластунов на прогалине.
Дорожа каждой минутой, каждым мигом, бойцы, насквозь промокшие, истерзанные, вылезли из кустистого лозняка, передохнули, осмотрелись и рядами, на расстоянии шагов трех друг от друга, поползли по щедрой предрассветной росе дальше. Зина и Светлана ползли посредине.
Каждое крохотное движение вперед болью и радостью отзывалось в сердце. Приближалась цель, приближалась и самая страшная за все время пути опасность. А рассвет, словно ничего не зная о таком положении бойцов, не медлил, быстро подплывал с востока, подбеливал и рассеивал туман, придавал снежный цвет росе. Что бы ему хоть немного подождать!
Полевой клевер, пырей, переспелый щавель и другие травы на прогалине, которая, видимо, недавно засеивалась, были густые, спорые, но невысокие. Светлана судорожно хваталась руками то за кустик щавеля, то за клевер, прятала в зелень лицо и с тоской убеждалась, что все эти растения не могут скрыть не только ее всю, но даже только одну голову. Почти впервые ползла она на таком голом месте. Где бы ей ни приходилось раньше ползти, всюду были хоть какие-нибудь кочки, деревца, хоть какое-нибудь прикрытие, а тут ничего. Светлане казалось, что если сейчас громыхнет сбоку или сзади, то обязательно попадет ей в голову. За время после первого ранения у девочки только сейчас вновь появилось это ощущение.
Невдалеке взвилась ракета, прочертила высокую дугу над прогалиной и упала, уже мало что осветив. Машкин даже услышал треск ракетницы. Этот выстрел не только насторожил его еще больше, а с леденящим ужасом отозвался внутри. Если отсюда так хорошо слышен этот слабый выстрел, значит, фашист совсем близко, значит, одно из двух: или их сведения были неточны, или в ночь сюда подошла новая застава. Хорошо, если фашист, дремля, пустил эту ракету. А если он следит за прогалиной? Тогда в любой миг может поднять тревогу.
- Быстрей вперед! - подал Машкин команду своей цепочке.
Хотя до яра было еще далеко, Машкину казалось, что он уже видит его. Мелькнула даже мысль, что не стоит ползти, а лучше подняться и одним рывком достичь яра. Что бы ни случилось, а группа будет в яре! Это решение овладело всем его существом, и он подумал: «Никакая сила не заставит отступить от него!» То ли потому, что так угрожающе нависла опасность, то ли из-за крайнего душевного напряжения, но в эти минуты Машкин не чувствовал ни оцепенения, ни растерянности, ни страха. Всеми силами он стремился все замечать, правильно оценивать и чувствовал, что способен отдавать такие приказы, которые обязательно спасут группу.
Еще один ракетный выстрел долетел до его ушей. На пластунском ходу Машкин повернул голову, посмотрел на синеватое уже небо. Прямо над его головой, словно злосчастная звезда, повисла ракета. Машкин еще больше напрягся, чтобы ползти быстрей, - ему казалось, что, если хоть немного помедлить, ракета упадет ему на плечи. Это уж, конечно, последняя ракета: дремлет немец перед рассветом и пускает. А как только раскроет веки, поймет, лихо его возьми, что ракеты теперь уже мало помогают, что, хорошо присмотревшись, можно увидеть прогалину и без ракет.
Эти мысли Машкина оборвал еще один выстрел, но более гулкий, чем из ракетницы. Вслед за ним раздался второй и третий, и даже Машкину послышалось, что там позади кто-то дико закричал.
- За мной! - подал он команду, вскочил и, согнувшись, побежал в сторону яра.
Он не видел, а чувствовал, что за ним побежали все. Еще секунда, еще. Не чуешь под собой ног, не слышишь, как шумит резковатый ветерок у влажных от росы ушей. Первая пулеметная очередь. Ее тоже будто бы не слышно, только сам собою ускоряется бег, глаза ищут яр впереди. После второй, очень длинной очереди Машкин глянул вправо и сначала ощутил, а потом уже увидел, что бегут не все.
- Ложись! - скомандовал он, поняв, что рывок не удался.
Бойцы попадали и уже без команды, а просто по примеру командира начали выбирать удобнейшие места для обороны. К их счастью, место здесь было немного ниже того, где они были минуту назад. Как только бойцы, прежде чем нажать на спусковые крючки винтовок, глянули на поле, они увидали невдалеке перед собой Зину и Светлану. Они лежали неподвижно на самом высоком месте прогалины. Михал и Грицко без всякой команды поползли туда. Немецкий пулемет бил теперь короткими очередями, но прицельно, то по одному бойцу, то по другому. На тот пригорок, где лежали Зина и Светлана, пули теперь не летели, видимо, немцы решили, что эти жертвы уже никуда не денутся. Но как только туда стали ползти бойцы, огонь возобновился. Ответные винтовочные залпы немного насторожили врага, но очень скоро, наверно, пришло подкрепление, потому что стреляло уже несколько пулеметов.
Когда Грицко и Михал подползли ближе к пригорку, они сразу заметили, что Зина и Светлана живы, но шевелиться им нельзя, потому что они прямо на прицеле. Во время короткого промежутка между пулеметными очередями Грицко услышал, что Светлана как-то приглушенно плачет, - и сердце у него заныло.
- Что у вас? - крикнул он Зине.
- Светлана ранена в ноги, - ответила Зина.
- А вы?
- Я нет… Надо спасти Светлану.
- Ползите вниз! - сурово приказал Грицко. Он стал осторожно, чуть ли не вдавливаясь в землю, подползать к Светлане, а Зина все лежала и не шевелилась.
- Сейчас помогу, - встревоженно сказал ей Михал.
Он подумал, что Зина тоже ранена, но скрывает это. Однако, когда он, сплевывая крупинки земли, попадавшие в рот от взрывов пуль, приблизился к девушке, она вдруг резко двинулась в сторону и заслонила собою Светлану, которую в это время Грицко стал тянуть за собой. Зина ползла, не отрывая глаз от окровавленных ног девочки. Она слышала, как при каждом усилии Грицко Светлана глухо, жалобно всхлипывала, видела, как смешивались с росной травой ее светлые, отросшие за эти недели волосы (платок где-то потерялся в пути), а больше ничего не видела и не слышала. Так она переползла пригорок, проползла еще немного, а потом, чем дальше, тем все слабее стали перемещаться ее локти. Михал бросился на помощь…
В яру Машкин протер мокрым и, казалось, горьким от порохового дыма рукавом глаза, глубоко вздохнул и позвал к себе бойцов. Каждому, кто подбегал, он приказывал:
- Сейчас же выступать, потому что откроют огонь из минометов.
Подбежали далеко не все. Машкин заметил это, но в душе простил тем, кто не выполнил его приказа. Он понимал, что если, к примеру, Михал и Грицко не подбежали, значит, они не могли этого сделать. Что-то нехорошее случилось и с девчатами, если и они не явились. Идя пригнувшись по заплесневелому от сырости яру, командир посмотрел в лицо шоферу, узбеку, еще трем бойцам, и по их лицам понял, что они вышли из боя невредимыми.
Михал и Грицко находились немного в стороне. Грицко торопливо скручивал из лозы жгуты и перевязывал ими Светлане ноги выше колен, а Михал стоял, наклонившись над Зиной. На кого все они теперь были похожи? Мокрые, грязные, по многу раз простреленные лохмотья свисали с плеч, с рукавов; от можжевеловых лаптей Михала не осталось и следа. У Грицко даже поясной ремень был в нескольких местах исцарапан осколками разрывных пуль.
С глубокой тревогой и болью подходил Машкин к своим товарищам. Подойдя, молча опустился возле Зины на колени, испуганно взглянув Михалу в глаза. Боец плакал…
Выходили они из яра перед самым восходом солнца. Михал нес на руках Зину, а Грицко - Светлану. Девочка держалась за его шею, а Зинина правая рука, пробитая пулями, как и все ее тело, беспомощно свисала и омертвело раскачивалась. За Михалом и Грицко шли Машкин, шофер и остальные бойцы. Они шли, плотно прижимаясь друг к другу, чтобы, если понадобится, заслонить своими спинами тех, кто был впереди. Еще минута, и должен засиять первый солнечный луч, еще минута, и должны показаться наши позиции.
ДОРОГАМИ ЖИЗНИ
На опушке густого соснового бора, километрах в трех от деревни Поддубовки, стоит одинокая хатка. Еще год назад ее никто не мог бы назвать одинокой, потому что от Поддубовки до этой хатки и дальше, до самой Стомогильской реки, тянулись колхозные огороды. Почти рядом, в молодом яблоневом саду, была колхозная пасека, а за нею сразу усадьба - хозяйственные постройки, школа, мельница. Потому-то это место вовсе и не казалось оторванным, а служило как бы третьим концом деревни. Летом тут, у Грыся Вечери, бывало иной раз больше народу, чем в деревне. Его дочери, теперь замужние, в пору жатвы дневали и ночевали у матери; тут проводили отпуск и подолгу гостили сыновья. Да и каждому, кто работал на огородах или в поле, сподручно было забежать сюда - напиться холодной воды, посидеть минутку-другую в тени, перекусить.
А старый Тодор Юрко, колхозный пчеловод, как только начинали роиться пчелы, переходил сюда «на постоянное жительство». Правда, и раньше, когда в колхозе еще не было пасеки, Юрко часто навещал Грыся. У обоих была одна забота - пчелы. По две-три колоды со старыми семьями стояли у каждого на усадьбе, да еще ульев по семи было расставлено в лесу.
Летом, во время роения, около каждого улья гудели пчелы, потому что внутри колоды для них был припасен кусочек прошлогодних сотов, пучок сухого чебреца или несколько увядших ольховых веточек. Пчелы-разведчики отыскивали эти ульи и понемногу обживали их, чтобы потом привести сюда матку с роем.
В теплые, напоенные медовыми запахами вечера у стариков не находилось иных разговоров, кроме как о пчелах. Бывало, сойдутся у Грысевой хаты, сядут на завалинке и, если о пчелах все переговорено, просто молчат и курят. Кое-кто в деревне любил пошутить над стариками, изобразить, как они по целому часу молча просиживают на завалинке с трубками в зубах или беседуют о пчелах на непонятном сторонним людям языке;
- Ты там был?
- Гм…
- Ну и что?
- Гм…
Позже, когда колхоз завел пчел, Тодор стал пчеловодом, а Грысь, хотя и любил помогать ему на пасеке, больше занимался столярным делом. Двух пчеловодов колхозу не нужно было, а хорошему столяру или плотнику работы всегда хватало. За год до войны Грысь в свободные часы сколотил на Стомогильской реке паром. Сначала им пользовались пешеходы, а потом колхоз стал перевозить на нем хлеб и другие грузы. В горячие дни молотьбы и отправки хлеба государству Грысь сам и дежурил на пароме, потому что никто не умел справляться с этим переправочным устройством лучше его»
А теперь Грысева хатка стоит одна-одинешенька, потому что Поддубовку немцы сожгли, пасеку уничтожили, а колхозные огороды пришли в запустение. Не видно вокруг хатки ни стежек ни дорожек, да и самого хозяина уже третий день нет дома. Старая Грысиха несколько раз выходила за усадьбу, подолгу вглядывалась в лес. Сухой летний ветер, вдруг вырвавшись из-за деревьев, гнал к реке первые желтые листья. «Пришел Петрок, - невольно думалось Грысихе, - опал листок…»
Первый раз в жизни ей не хотелось замечать, что де» лается в лесу, в поле, как уходит лето. Да и что за лето, когда жать нечего, когда на пасеке не роятся пчелы, когда не доносится из сада аромат краснобоких сочных малиновок?
Грыся все не было, и старуха уже не знала, что и думать, когда его ожидать. Вернувшись, она садилась на завалинку, где когда-то любили сидеть Грысь с Тодором, и ждала до сумерек. Вечером шла в хату, но огня не зажигала. Если зажечь лампу, то придется завесить окна, а тогда в доме становится глухо и тоскливо, как в погребе.
Грысь должен был вернуться еще позавчера. Третьего дня утром он позавтракал, надел свою серую полусуконную куртку, подпоясался сыромятным ремешком и, заткнув за пояс топор, стал набивать трубку.
- Куда ты? -несмело спросила жена.
Но хозяин, как нередко с ним бывало, только хмыкнул в ответ и вышел из хаты. Потом, дойдя до ворот, остановился, попыхкал трубкой и, ступив шаг к окну, буркнул:
- К вечеру приду.
- Так возьми хоть хлеба краюшку, - метнулась к дверям Грысиха, но старик, не оглядываясь, зашагал напрямик к лесу. Тонкая голубая змейка дыма тянулась от трубки и таяла у него над головой.
Вот и теперь, когда Грысиха начинает вглядываться в черноту тихой летней ночи, ей нет-нет да и покажется, что она то в одном, то в другом месте совсем близко видит этот голубоватый дымок и даже чувствует запах трубки.
* * *
Грысь вернулся только на четвертый день. Сначала он сказал жене, что ходил посмотреть своих и Тодоровых пчел, а потом как-то мимоходом намекнул, что были дела и посерьезнее.
- Так это ты все за роем гонялся? - с легким упреком спросила жена.
Старик сразу не ответил, а, помолчав немного, затянул нараспев, словно что-то привычное и обыкновенное:
- Рой-то рой, да еще и не свой…
- Что же ты ел эти дни?-пытаясь добиться какого-нибудь толку, расспрашивала Г рысиха.
Но Грысь проговорил еще пару слов только после того, как поужинал и с удовольствием затянулся дымком из своей трубки. Рассказал потом, что около шестого Тодорова улья он встретился с самим Тодором, а потом в одном месте видел многих поддубовцев и еще кое-кого из соседних деревень.
- Вот тебе и рой,- полушутя заключил Грысь.- Тодор познакомил меня с батькой этого роя. Там у них не матка, а батька.
Больше старуха ни о чем не расспрашивала. Постепенно, день за днем все само собой становилось понятным.
День спустя после возвращения Грыся пришел на хутор Тодор. С полчаса они посидели в хате, поговорили намеками, как бывало, о пчелах, а уже за полночь взяли топоры и направились к реке. Грысиха не сразу догадалась, куда они пошли, но утром, заглянув случайно под печь, все поняла. Г рысь, по своей хозяйской привычке, принес домой несколько сухих тесин. Хозяйка проворно сунула их в печь, а когда Грысь проснулся, подошла к нему и, присев на кровать, стала шепотом просить:
- Ты уж делай, как знаешь, только чего не нужно в хату не приноси. Это ведь слава богу, что я огляделась, а если бы чужой кто зашел?.. Слыхал небось: по всем деревням шныряют, хватают людей, стреляют, вешают…
В ту ночь Грысь с Тодором изрубили паром. Давно бы нужно это сделать, да Грысь, пока был один, не знал, как будет лучше: разрушить паром и пустить его с водой или оставить в целости, чтобы при случае переправить кого-либо из своих. Теперь же из партизанского отряда передали, что паром лучше уничтожить, иначе его могут использовать гитлеровцы. Придя ночью на переправу, Грысь первый раз в жизни с размаху ударил топором по вещи, которую сам с такой любовью делал. Паром вздрогнул и глухо, тревожно застонал. По реке стремительно прокатилось эхо и отозвалось где-то далеко в лесу.
На следующую ночь старики перетащили в прибрежные кусты все челноки и лодки, которыми могли воспользоваться враги. Потом, возвращаясь на хутор, остановились возле старого, в два обхвата, развесистого дуба. На толстых ветвях дерева, похожих на две протянутые руки, стоял Грысев улей. Правая сторона его, если смотреть от поля, казалась беловатой; повыше с этой же стороны свисал козырек бересты, как на поношенной кепке. Левая сторона была почти черной.
Старики прильнули к дереву, приложили к коре уши.
- Чуешь, гудят… - с затаенной радостью сказал Грысь, показывая чубуком на улей. - Пять лет пустовал, а теперь, видишь, прилетел откуда-то рой и сел. Давно живут, с самой весны.
Тодор долго слушал молча, потом, отступив от дуба, присел на пенек и начал тихим грудным голосом, похожим на пчелиный гул:
- Тревожно пчеле стало дома, так она - в лес… Вот и мой шестой улей с семьей теперь. Живут себе пчелки, и медок носят, и размножаются… А если что, так они и постоять за себя умеют. Помню, покойница Бараниха хотела как-то мой рой поймать. Пчелы свились у нее на вишне, так она, ни слова мне не сказавши, за решето - и туда. А они ей такого задали жару, что она дней десять каталась, чуть богу душу не отдала. До самой смерти потом за полверсты обходила ульи. А мне тогда, признаться, больше пчелок жалко было, чем этой загребущей бабы. Добрая треть роя отсыпалась, так пластом под вишней и лежали…
Грысь заметил:
- Пчела жизнью жертвует, если нужно…
Промолвив это, он тоже отошел от дерева, нащупал ногой рядом с Тодором пенек, сначала выбил об него трубку, потом сел.
- А немец, слыхать, снова на Москву прет, уже в обход пробивается..,
- Не пробьется, - по-прежнему тихим, но уверенным голосом сказал Тодор. - Наткнется на рожон, чтоб ему пусто было. Тут вся земля нашим духом пропитана. Ничто чужое, вражье на ней не прорастет. Вчера я кусочек меду принес в отряд. Там у нас одна девочка лет пяти все болеет и болеет, бедная… Дал я ей этот кусочек, так она подняла голову, глядит на меня и спрашивает:
- Может, это, дедушка, из нашего колхоза мед?
- Из колхоза, - отвечаю.
- Ой, какой сладкий, - обрадовалась. А лицо так и посветлело, так и засветилось счастьем…
В лесу было тихо. Не только нижние листья дуба, но и те, что на самой макушке, были почти неподвижны. Казалось, над дубом не голубое, с белыми прожилками небо, а огромный стеклянный навес. Прислушавшись, можно было различить пчелиный гомон даже не подходя к дубу.
- Пилу на завтра подточить?-выгребая из кармана махорку, спросил Грысь.
- Подточи, - сказал Тодор. - Завтра мы поработаем на большаке, а там надо будет подумать и насчет немецкого имения в Бранчицах. Ходят слухи, что немцы согнали туда скотину чуть не со всего района. Ты скажи своей, пусть сходит туда, проведает родичей… Ну, а теперь мне уже и до дому пора, скоро светать начнет.
Тодор поднялся с пня, молча пожал Грысю руку и исчез в темноте.
На другую ночь они вдвоем спилили десятка два телеграфных столбов по дороге на Слуцк, а еще через несколько дней пошло дымом Бранчицкое имение. День за днем Грысева хата становилась все более известной в лесу - сюда приходили партизаны как на одну из своих баз, а в скором времени она стала местом, где рождались почти все важнейшие планы Поддубовского партизанского отряда.
* * *
Стомогильская река была тихой, хозяйственной рекой. Никакой беды людям она никогда не чинила: не угрожала разливом, не размывала берегов, не шумела злою пеной. В этом месте ее называли Стомогильской потому, что она протекала мимо большой деревни Стомогилы. Вообще же это была река Случь. Когда-то, в давние времена, стомогильцы даже землю из-за нее забросили. Столько рыбы водилось, что можно было ею одной и жить. Что ни человек, то рыболов. Малые дети еще и ходить-то как следует не умели, а уже учились плавать.
Одного только места на реке люди избегали. Оно было километрах в двух от Стомогил, там, где река врезалась в старый сосновый лес, и, если идти напрямик, недалеко от Грысевой хатки. Это был омут. Черная, будто смешанная с сажей вода тут вечно шумела и бурлила. В теплые летние дни отсюда тянуло холодом, а зимой вода была теплая и не замерзала. Не только стомогильцы, но и многие из соседних деревень считали, что река в этом месте не имеет дна, что ни человек, ни животное, ни даже рыба, попав сюда, уже не выплывет - закрутит их, завертит и какая-то неведомая сила потащит вглубь.
Вот почему Поддубовский отряд и выбрал это место для своих переправ. Случайные люди сюда не заглядывали, вокруг было глухо, как на каком-нибудь островке посреди непролазного болота. К тому же и река тут была уже, чем в других местах.
Грысь с Тодором пригнали сюда несколько лодок, и при нужде партизаны переправлялись с одного берега на другой. Справа от реки километров на десять в глубину тянулся лес, а еще дальше шло болото, на котором то там то сям зеленели поросшие кустами холмики. На этих маленьких островках были запасные базы партизан. В лесу за рекой жили партизанские семьи и хранились кое-какие запасы: взрывчатка, патроны, продукты питания. Потому-то переправляться через реку партизанам приходилось довольно часто, и каждую ночь если не Грысь, так Тодор дежурили на переправе.
Как-то раз, незадолго до полуночи, Грысь перевез за реку двоих партизан и, когда они, распрощавшись с перевозчиком, направились в лес, присел на кочку шагах в пяти от реки, снял куртку, накинул ее на голову и стал прикуривать. Огонек спички на минуту осветил его поношенные, мокрые от росы лапти и желтоватую траву под ногами. Старик сидел, скорчившись под курткой, и курил так, чтобы не было видно огня. Вдруг возле лодки послышались шаги и чей-то голос тихо спросил:
- Отец, где ты?
Грысь зажал трубку в кулаке и скинул с головы куртку.
- Тут я, -так же тихо ответил он.
Двое в брезентовых дождевиках - один с автоматом, другой без оружия - подошли к нему. Осенняя ночь была так темна и над рекой висел такой густой туман, что лиц людей никак нельзя было разглядеть,
- Перевезите нас, - сказал человек с автоматом, и только по голосу Грысь узнал его. Второй человек молчал, но ведь если знаешь одного, так о другом можно и не спрашивать. Вечеря встал, натянул куртку и вперевалку зашагал к лодке.
Когда причалили, знакомый партизан поблагодарил Грыся и снова назвал его отцом. Это было не совсем обычно в тех местах, но Грысь привык уже, что его так зовут: у военных людей свои правила. Ничего не ответив, он повернулся, чтобы отойти да присесть где-нибудь докурить трубку, но тут вдруг ему послышалось слово, которое он давно-давно не слышал и которое не раз заставляло его вздрагивать во сне и просыпаться. Грысю показалось, что кто-то позвал: «Тата!» И голос был такой знакомый, такой близкий сердцу. Захотелось вдруг обернуться, с распростертыми руками броситься на голос, обнять этого человека, прижать к груди. Да ведь мало ли что может послышаться человеку, который уже давненько живет один. Война разлучила его с детьми, и вот уже почти полтора года он ничего не знает ни про своих сынов, ни про дочерей. Двое сыновей до войны жили и работали в городе, один еще учился, а где они теперь и что с ними - неизвестно. Обе дочери, жившие в Поддубовке, вместе с детьми подались за Днепр. Но успели они спастись от фашистов или нет - тоже неизвестно.
Вечеря, застыв на месте, слегка повернул голову, но на людей не смотрел.
- Тата, - снова послышался тот же родной, до боли знакомый голос. Теперь уже Грысь не выдержал, оглянулся. Незнакомый человек шагнул к нему.
- Это я, - тихим, взволнованным голосом проговорил он.
- Алесь?- Старик не верил своим глазам. Перед ним действительно стоял сын. Вот его широкое, с глубокими складками в уголках губ лицо, слегка прищуренные глаза блестят в темноте. Отец положил ему на плечо руку с зажатой в ней трубкой, привлек к себе. Сын наклонился, правой рукой обнял отца за шею и прижался к седой, как речной туман, бороде.
- Постарели вы, татка…
Грысь вместо ответа спросил!
- Откуда идешь?
- Да вот… - неопределенно показал сын на лес за рекой. - А мать дома?
- Дома.
- Пойду проведаю маму. Вы пойдете домой?
- Нет, я на дежурстве.
Спустя несколько минут Алесь с автоматчиком направились в сторону хуторка, а Грысь снова остался один. Он подошел к кусту можжевельника, сел на сухой мох и, прикрывшись курткой, стал курить. В нескольких шагах от него тихо журчал ручей, пробиваясь из лесу к реке. Сама река текла спокойно, только в омуте, справа от лодки, как в огромном кипящем котле, бурлила и переливалась вода. Грысь вслушивался в этот однообразный суровый шум и думал про сына.
Война застала Алеся в Минске. Как вступил человек в войну? Успел мобилизоваться или нет? Был в армии или нет? А может быть, эвакуировался? Тогда чего он здесь? В гражданском, без оружия…
Вечеря поднял голову, вынул изо рта потухшую трубку, опустил ее чубуком вниз. Туман над рекой густел все больше и больше; казалось, что огромная и плотная, как снежная стена, туча спустилась с неба и легла на воду всей своей тяжестью. Речка покорно несла эту тяжесть, только омут бунтовал и злился, поднимался в берегах, словно силясь отбросить от себя, рассеять туман. Грысь вглядывался в черное беспокойное пятно на воде.
«Если бы не служил в армии, а был, скажем, где-нибудь тут, поблизости, - вертелась у него в голове мысль, - так, наверно, дал бы знать о себе. А то ведь сколько времени ни слуху ни духу…»
Старику вспомнилось, как нынче, перед самой весной* явился домой сын одного знакомого стомогильца. Пришел заросший, оборванный, на ногах стоптанные солдатские ботинки. Люди подумали, может, человек с фронта какие-нибудь вести принес, под вечер посыпали к его хате, а отец - двери на засов, окна завесил, чтобы и через окна не глядели на такого гостя. Оказалось, что пришел он домой отдохнуть, поваляться на полатях, пока другие будут воевать. Удрал из отступающей части, переждал самое страшное у теплой хозяюшки на печи, а потом подался домой.
Пока жил «гость» дома, окна в хате и день и ночь были завешены, калитка заперта на крюк и ворота наглухо завязаны веревкой. Люди обходили эту хату, как тюрьму, как самое грязное, проклятое место. Отец того выродка и сейчас еще не может смотреть людям в глаза.
Эта мысль больно ранила душу. «Неужто и Алеся те же стежки привели сюда, неужто сбился сын с пути?.. Нет, не может быть. Если так, то лучше уж в этот омут головой…»
Незадолго до рассвета Грысь оттащил лодку в кусты, прикрыл ее зелеными ветками, папоротником, а сам направился домой. Хотелось скорее увидеть сына, поговорить с ним, а если что, так и прямо спросить, Поглядеть в эти прищуренные глаза, взять за чуприну, как брал когда-то маленького, и спросить сурово, беспощадно. Он должен сказать отцу правду… А не скажет - пусть не считает себя сыном, проклятие ему вечное…
В хате на выступе печи коптила лампа. Сын, раздетый, в синей суконной гимнастерке, перетянутой широким желтым ремнем, сидел на кровати, склонившись на спинку, и, подложив руку под голову, дремал. Темно-русые, давно не стриженные волосы падали космами на левый висок. Автоматчик сидел на скамье у стола. Он тоже снял дождевик, но автомат держал при себе и не спал. Г рысь, заметив предостерегающие жесты жены, тихо прикрыл за собой дверь, бесшумно разделся, вытащил из-за пояса топор и не швырнул его, как обычно, под лавку, а, взяв за конец топорища, осторожно сунул под печь. То, что он увидел сына хотя и не в военной, но в добротной одежде, немного успокоило его, однако, глянув на жену, уловил на ее лице едва заметную тень той же самой глубокой тревоги. Он понимал, что она давно ждала его, что ей не терпелось хоть парой слов переброситься с ним о сыне, но умышленно не начинал разговора.
- Ужинали?-полушепотом спросил он и показал глазами на сына и на автоматчика. Потом вытер рушником бороду и, пригладив ладонями волосы на голове, подошел к лавке, на которой сидела жена, присел рядом и, не глядя на нее, стал задавать короткие, как бы только намекающие на суть дела вопросы:
- Куда?
Грысиха, боясь, что ее, не дослушав, прервут новым вопросом, беглым шепотом торопилась сказать, что она ничего об этом не знает, что люди изголодались в дороге и она первым делом позаботилась о том, чтобы их накормить, а куда они держат путь, так и не спросила.
Грысь продолжал:
- Откуда?
Однако и этого жена не знала.
- Я у тебя спросить хотела, - сказала наконец она.
Тогда Грысь решил поговорить с автоматчиком. Он подошел к столу, сел напротив гостя, посмотрел на него, кашлянул, но снова обратился к жене:
- Чего свет на печь поставила, вроде бы еще не зима.
Грысиха поспешно сняла лампу и перенесла ее на стол.
Старик уменьшил немного огонь, чтобы не коптил под носом, постучал в нерешительности пальцами по столу, потом начал в том же тоне, как говорил с женой:
- Значит, идете…
Трудно было понять, вопрос ли это или утверждение, поэтому автоматчик, чтобы не показаться невнимательным, ответил:
- Да, идем…
Вечеря понял, что такими расспросами от автоматчика ничего не добьешься.
- Я вижу, что идете, - с упреком сказал он. - Что ты мне про это толкуешь! Я спрашиваю, куда идете, откуда… А это легче всего - сказать: «Идем».
Человек с автоматом покраснел немного и постарался как мог угодить старику.
- Ну, как вам сказать, - оправдывался он. - Товарищ командир велел идти с ним - вот я и иду… Сейчас мы здесь, а куда завтра пойдем - не знаю. И откуда прибыл командир в наш отряд, мне тоже неизвестно… У него дороги широкие…
- Ага, вот то-то же, - вдруг оживившись и повеселев, закивал головой Г рысь. - Значит, ты с ним, именно ты с ним, а не он с тобой. Про это же я и спрашиваю. А я, видишь ли, думал, что, может, не при нас будь сказано, ты куда его ведешь.
Человек с автоматом засмеялся:
- Ну и взбрело же вам в голову! Неужто вы и вправду ничего не слышали про вашего сына?
- В том-то и дело, что нет.
- И ничего удивительного, потому что он недавно прибыл в наши места… Но, между прочим, он тут главный над всеми партизанскими отрядами.
У Грыся тяжкий камень свалился с сердца. Будь он тут один, наверное, рассмеялся бы старик от радости, сказал бы что-нибудь веселое, но при постороннем человеке не дал воли своим чувствам и продолжал беседу в том же духе, что и прежде:
- Так-так, ну хорошо, значит…
Потом снова постучал пальцами по столу и вдруг повернулся к жене:
- Так, говоришь, перекусывали? А почему ты подушку ему не дала под голову… Да вот и ему. Вздремнул бы малость, - предложил Грысь автоматчику.
Но тот, отвернув уголок оконной занавески, покачал головой. На дворе начинало светать.
* * *
Это ночное посещение озарило жизнь стариков новым светом, прибавило крови в жилах, твердости в мыслях. Глубоко в душе носили они слова сына, сказанные им на прощание:
- Я приходил к вам не только как к родным, но и как к партизанам. Я слышал в отряде про ваши дела. Целую вас за это как сын, а как командир благодарю от имени Красной Армии. А насчет нас всех можно не беспокоиться: Николай сейчас воюет на Волге, а Виктор выехал с военным заводом на Урал.
Старики проводили сына почти до самых передовых постов Поддубовского отряда. На верхушках старых сосен тихо занимался день. Осенние птицы бойко перелетали с дерева на дерево, порхали в кустах. Лес постепенно наполнялся их голосами, хотя и не такими веселыми и жизнерадостными, как весной, но все же довольно бодрыми.
Вернувшись домой, Грысь долго, с особым старанием точил пилу. В эту ночь ему с Тодором было приказано устроить завал на одной важной дороге. За час-другой нужно будет свалить немало толстых деревьев. Каждую ночь, свободную от дежурства на переправе, они были на работе: если не с пилой, не с топором, так со спичками, а в последнее время познакомились и с минами. По Слуцкой дороге непрерывно сновали взад-вперед немецкие автомашины, и уже не одна из них разлетелась в щепки вместе с пассажирами.
Хватало работы и Грысихе. То на крестины, то на поминки, то по каким-нибудь делам ходила она к родне в окрестные деревни; пекла коржики на сахарине и носила их в Старобин продавать. Она знала, что делается в каждой деревне, через нее партизанский отряд давал задания многим своим связным.
Так, в труде и заботах, проходили короткие осенние дни. Уже не нужно было особенно спешить, если за ночь приходилось сходить куда-нибудь за десяток, а то и больше километров, сделать дело и вернуться назад. Начинались заморозки. По ночам подмерзала у берегов река.
Как-то под вечер Грысиха пришла из Старобина едва живая. До того запыхалась старуха в дороге, что, войдя в хату, долго не могла отдышаться. Между морщинами на лбу, на бледных, немного отекших щеках блестел пот. Запинаясь и с трудом сдерживая кашель, она сообщила, что Старобин битком набит оккупантами и что в соседние деревни, говорят, тоже понаехало много карателей.
- Видно, задумали что-то, чумы на них нет. Старобинцы говорят, неспроста это…
Вечеря, заметив, что жена дрожащими от усталости и тревоги пальцами пытается нащупать пуговицу на фуфайке, сказал тоном приказа:
- Спроста или неспроста, все равно не раздевайся! Пойдешь в одну сторону, а я - в другую.
Однако не успел Г рысь одеться и сунуть за пояс топор, как к хутору подъехала автомашина и немецкие автоматчики, соскочив с кузова, в один миг окружили хату и хлев. В хату вошли четверо гитлеровцев и с ними маленький, сухонький, похожий на заморенного козла человечек.
- Здравствуйте, пане Вечеря, - переступая порог, заговорил он. - Куда это вы собрались на ночь глядя? А гостей и не ожидали?.. Здравствуйте!
Он снял шапку, такую же облезлую, как и его борода клинышком, и протянул Грысю руку.
Старик, измерив «гостя» взглядом с головы до ног, полез в карман за трубкой.
- Не бойтесь хороших людей, - брызгал приторной лестью человечек. - Пан фельдфебель хочет оказать вам честь. Панам немецким военнослужащим нужно побывать за речкой, а у вас лодочка… Я и сам мог бы их перевезти, да ведь без вас лодочки нигде не найдешь. Вот переедем, а там, может быть, проведете нас малость, а нет, так мы и сами уже не заблудимся…
Грысь слушал молча, а сам думал: «И откуда он вынырнул, злодюга, проходимец?» Горько было оттого, что в хате стоял поддубовец. Что он в своей жизни не брезговал ничем, это все знали. Было на руку - обманывал, плохо лежало - крал. Незадолго до войны, как медведь, повадился в мед, распотрошил несколько ульев на колхозной пасеке. Потом отирался в Чижевичах при церкви, позже на каком-то складе работал и в конце концов за воровство угодил в тюрьму.
- Чтоб на тебя туча темная нашла, чтоб ты сквозь землю провалился на этом самом месте, ирод, христопродавец окаянный, - шептала, стоя у печки, Грысиха.
А человек, будто ничего не замечая, продолжал:
- Сколько ваша лодочка берет? Переплывем, а там еще десяточек молодцов переправите, если пан фельдфебель прикажет»
- И ты поплывешь? - раскуривая трубку, спросил Г рысь.
- А как же, вы уж от меня не отворачивайтесь, - ехидно засмеялся человечек. - А чтоб оно надежней было, пускай пан фельдфебель попросит пани хозяйку подождать нас здесь, да уж заодно и дом посторожить. - Он обхватил костлявыми пальцами свою сухую волосатую руку и показал глазами на Грысиху. Фельдфебель подал знак. Двое гитлеровцев подошли к старухе, надели ей на руки стальные наручники и привязали веревкой к стояку печи.
- Вот это лучше всякой охраны… Если пан Вечеря захочет еще повидаться со своей хозяйкой, он будет выполнять все просьбы пана фельдфебеля.
- Бери шестерых, - пыхнув дымом в слюнявый рот предателя, сказал Грысь и направился к двери.
* * *
Наведавшись потом домой, Г рысь не узнал своего хутора. В бледном свете месяца чернела только обгорелая глинобитная печь да свежая, еще не прибитая дождем зола лежала светлым пятном на том месте, где стояли хата и хлев. Покопавшись в золе топорищем, он нашел свою пилу-«поперечку», а потом возле печи звякнули под ногой стальные наручники. Вечеря встал на том месте, где в последний раз стояла его жена, опустил одним концом вниз посиневшую в огне пилу и снял шапку.
- Прости, Настуля, - тихо, с надрывом в голосе сказал он. - Не мог я иначе… Я знаю, что и ты на моем месте не поступила бы иначе…
И перед глазами у Грыся закружилась в омуте набитая врагами лодка. Вот, перекрестившись, он с размаху опускает весло на голову изменника и грузно наваливается на борт… Все дальнейшее мутно, как во сне. Никому старик не смог бы теперь рассказать, как он выбрался из омута, как у него хватило сил, коченея в холодной воде, доплыть до берега, а потом в мокрой одежде, совсем изнемогая, добежать до партизанского лагеря…
Колючий, сухой ветер вырвался из-за леса и жалобно загудел в трубе. Космы седых волос на голове у Грыся зашевелились, затрепетали, как лоскуток тонкой бересты на стволе, и снова упали на лоб. Старик надел шапку, взял на плечо пилу и подался в лес. У переправы его ждал Тодор.
ГДЕ ТЫ, ЛЕНОЧКА?!
Чем больше живешь, чем дальше уходит твоя молодость, тем чаще вспоминается прошлое, все с большим наслаждением отдаешься этим воспоминаниям. Иной раз что-нибудь маленькое, совсем незначительное, вдруг возьмет и наведет тебя на воспоминания. И уже не оторвешься от них, никуда не денешься. Хорошая, веселая у тебя была юность или мучительная и мрачная - все равно будешь думать о ней и видеть перед собой даже такие незаметные штришки, на которые когда-то не обращал внимания.
Однажды иду я улицей своего села, а солнечный луч как сверкнет мне в глаза!.. Смотрю, со школьного окна этот луч. Яркий он, будто даже горячий, хотя летний день только начинается. У нас теперь большая школа, двухэтажная, а мне почему-то совсем не верится, что передо мной новая школа. Мне все кажется, что это та самая, довоенная, в которой я когда-то учился. Все проносится, мелькает в памяти, а выпускной вечер задерживается перед глазами. Иду тише, чувствую, что и конец улицы уже недалеко, а наш выпускной школьный вечер не выходит из головы. Леночка Савицкая даже немного выпила на этом вечере. Видно, одну только капельку и первый раз в жизни. Имела же она на это право, получив аттестат! И танцевала тогда Леночка, как никогда прежде не танцевала, и пела лучше всех. Нам и так было весело, а глядя на Лену, каждый готов был звезду с неба достать, чтобы только быть с нею в паре.
Через три дня фашистская бомба угодила как раз в школьное здание. И ничего не осталось от того дома, где прошло наше детство, где впервые были изведаны радость и очарование юности…
Я глядел на страшные руины и думал, что, может, вся моя жизнь похоронена здесь. Мне представлялось, что вон под той грудой щебня лежит моя парта с заветными инициалами на нижней стороне крышки. Лежит, должно быть, разбитая, опаленная. Возможно, и крышку разорвало: мои инициалы полетели в одну сторону, а Леночкины в другую…
Спустя несколько дней пришел ко мне домой наш выпускник Саша Гуринович и достал из-за пазухи замок от ручного пулемета. С этого дня мы начали собирать оружие, патроны, хотя сами хорошо не знали, для чего все это нам понадобится. Присоединились еще хлопцы, и Лена тоже стала помогать. Оружие у нас было, а к деревне подходили оккупанты. Если бы кто-нибудь сказал стрелять, мы, наверное, стреляли бы. Но никто нам ничего не сказал. Видно, те, от кого это зависело, еще считали нас подростками и не очень нам доверяли.
На нашей станции долго шла стрельба. Позже мы узнали, что там стоял наш бронепоезд. Его экипаж несколько суток держал оборону.
…Потом, когда фашисты хлынули дальше, мы хоронили бойцов этого экипажа. Погибли герои все до одного, но не сдались и не отступили.
Шли мы со станции, опустив головы. Каждый в душе поклялся отомстить врагу. Но как отомстить?..
Всюду на шоссе уже стояли столбы с немецкими указателями. Один указатель, казалось, почти упирался своим клювом в нашу деревню. Саша Гуринович поднял с земли камень да так трахнул по этому клюву, что он полетел в канаву.
…Ночью мы всей группой вышли на шоссе, повыворачивали столбы с указателями и растащили их по полю. Рады были, что хоть это сделали.
…Лена Савицкая часто ходила на то место, где стояла когда-то школа. Слонялась по руинам, будто искала что-то. Это она от тоски, конечно. Все же ей удалось найти металлическую коробку, которая раньше стояла в шкафу химического кабинета. В этой коробке было немного бертолетовой соли, красного фосфора и других химикатов. Лена очень любила химию. Коробку она забрала домой, а потом сказала нам, что из всего этого материала можно сделать мину.
Работали мы старательно, затем вынесли свою мину на шоссе, замаскировали ее и, спрятавшись неподалеку в кустарнике, начали ждать, не покажутся ли немецкие машины, тягачи, а еще лучше танки. Всю ночь просидели, но ни одной машины не было. Мы еще тогда не знали, что ночью немцы редко ездят. Помню, померзли мы хорошо, как нарочно, ночь выдалась ветреная и дождливая. Под утро затарахтела по дороге техника. Сначала броневики, потом просто машины, за ними самоходки. Лена даже дрожит от волнения, а взрыва все нет и нет. Значит, не попадает колесо или гусеница на мину, шофер, должно быть, замечает маленький бугорок и объезжает его.
Не было на шоссе взрыва и весь день. На другую ночь Саша Гуринович посмотрел, что там такое, и выяснил: наша мина раздавлена колесами.
Лена очень жалела, что пропало столько химикатов…
Так, совсем неожиданно, овладели мной далекие воспоминания. Уже и возвращаться пора, но где там вернешься! Хочется идти как можно дальше и чтобы на дороге никто не встречался, не мешал думать. Невольно вспомнилась, что была когда-то нужда сходить в соседнюю деревню. Все как-то откладывалось это посещение, все не выпадало для него времени, а теперь прямо-таки потянуло туда, и только пешком.
Вот скоро лесок. Там был первый наш привал, когда мы под осень сорок первого года пошли в партизанский отряд. Нам казалось, что все полицаи видели, как мы выходили из деревни, что они следят за нами, может быть, идут по следам.
Ночь была тихая, я даже слышал, как настороженно дышала Лена…
Спустя некоторое время командир отряда позвал меня к себе и начал расспрашивать, как лучше подойти к небольшому железнодорожному мосту, который находится недалеко от нашей деревни. Когда я все рассказал, он спросил:
- А может, ты и провел бы группу к этому мосту?
Это было первое поручение. Лена тоже была в группе. Шла она неподалеку от меня, и я, признаться, не очень был рад, что она идет. Дорогу и все подходы я без нее знал, а для задания вряд ли ей нужно было идти. Маленькая, совсем не воинственная, хотя и с кирзовой кобурой на боку, она вызывала у меня только беспокойство: как себя чувствует в походе, что будет делать на операции? Хотя, если говорить чистую правду, в те дни, когда она ходила на диверсии без меня, я еще больше беспокоился.
Возле моста, как мне казалось, никто ничего особенного не делал. Тихо подползли, тихо полежали, Лена была где-то с краю, а затем старший по группе подал знак быстро ползти назад.
- Это и вся операция?-зашептал я ему на ухо, когда все, тяжело дыша, остановились в том молодом сосняке, где я когда-то очень любил драть коренья.
- Еще не вся, - ответил старший и с тревогой стал смотреть в сторону моста. Фамилия у него - Белопухов, а сам он был весь черный, как цыган. Меня всегда немного смешил этот контраст.
С каждым мгновением тревога его увеличивалась, это видно было по нетерпеливым движениям, чувствовалось по дыханию. Видно, что-то неладно было с мостом. Потом прогремел такой страшный взрыв, что я не устоял на ногах и плюхнулся на землю. Белопухов засмеялся и сказал:
- Вот теперь вся операция!
На станции и в ближайшем гарнизоне застрекотали пулеметы. Хотя пули до нас не долетали, Белопухов приказал уходить дальше. Как мы там шли, мне мало запомнилось, а вот один случай около Черной Стежки не забудется никогда. Это деревня у нас такая есть - Черная Стежка. Подходим к ней, собираемся пройти мимо кладбища, а оттуда как сыпанут из автоматов. Все наши залегли, а я так втиснулся в борозду, что, казалось, земля готова была расползтись подо мной.
- Огонь! - подает Белопухов команду, а я даже хорошо не знаю, где моя винтовка: под животом у меня или на спине. А полицаи, видать, действовали вместе с немцами, так как наседали умело и старались взять нас в клещи. Белопухов стрелял, стреляли еще некоторые, но все же отползали понемногу назад. Двинулся ногами вперед и я, хотя совсем не знал, куда ведет моя борозда, дальше от засады или прямо в лапы врагу.
Вскоре ранило одного нашего пулеметчика, тот закричал, и группа еще быстрее начала отползать назад, некоторые даже побежали. Я хоть и не переставал углублять животом борозду, но тоже начинал уже понимать, что положение у нас очень тяжелое, что нас могут не только перестрелять, но и забрать в плен. И в это мгновение услышал звонкий призывный голос:
- Стойте! Партизаны своих раненых не бросают! За мной!
Я поднял голову и увидел, как неподалеку от меня стремительно пробежала Лена. Ее маленькая фигурка не сгибалась под пулями, руки были вытянуты вперед, будто хотели схватить врага за горло. В правой руке наган.
Здесь я уже не помню, как подхватился с борозды, как побежал за нею. Только и теперь звучит в ушах голос Белопухова, голоса многих наших партизан. Мы бросились в смертельную атаку, стреляя на ходу, и враги этого не выдержали. Рассыпавшись по загуменьям, они еще некоторое время постреливали, но нам это уже почти не угрожало. Лена перевязала раненого пулеметчика, мы положили его на импровизированные носилки и понесли.
Вскоре начало светать, а я не радовался этому рассвету, хотя он был тихий. Мне тяжело было показать свои глаза Лене…
Белопухов брал меня на операции, должно быть, потому, что я хорошо знал местность, умел даже нанести нужные пункты на топографическую карту. Но это в первые месяцы диверсионной работы. А потом я так привязался к этим «лягушкам», которые он подкладывал под рельсы, мосты, до того меня стали интересовать разные бикфордовы шнуры да капсюли-детонаторы, что я прямо-таки не отходил от командира группы. Казалось, что он стал мне дороже отца родного. И Белопухов, конечно, заметил это. Постепенно он начал приближать меня к себе, к своему делу, и спустя несколько месяцев меня уже все считали самым лучшим помощником Белопухова. Бывало, все отдыхают после операции, а мы с ним отправляемся потихоньку искать тол, чтобы можно было сделать мину для следующего «выхода». А где найдешь тол? Ведь в лесу он не валяется.
И вот сидим мы с Белопуховым однажды в старом пулеметном гнезде и следим, как немецкие учебные самолеты бомбят маленькую деревенскую церковку. Мишень мелкая, на самолетах - курсанты, - редко какая бомба попадает в церковь. Но нас больше интересует не это. Мы следим за полетом каждой бомбы и стараемся приметить, где она упала, взорвалась или нет. Если хоть одна не взорвалась, мы не спускаем с нее глаз и, как только самолеты отлетают на заправку, бежим к ней. Хорошо, если бомба большая и толу в ней мины на две. А если маленькая - то очень уж обидно становится: работа и риск те же самые, а пользы мало.
Сделал я как-то мощную мину, сам, без чьей бы то ни было помощи, даже тол добыл сам, и тогда Белопухов сказал, проверив мою работу:
- Раз ты сам все это сделал, то сам и подложишь, и взорвешь.
Это было утром, и весь тот день я не мог найти себе места от радости и тревоги, ночью до самого подъема не спал.
Пошли мы на операцию следующей ночью. Белопухов, конечно, был с нами, но почти все обязанности старшего лежали на мне. Поравнявшись с одной лесной деревенькой, я предложил взять проводника, - ведь шли мы на самый опасный и плохо разведанный участок дороги.
Белопухов молча кивнул головой…
Дед Ларион сразу проснулся, когда я постучал ему в окно. Он уже не раз провожал группу на задания, к тому же знал меня давно, даже приходился мне каким-то дальним родственником по матери.
- Ну, что у вас слышно? - спросил я, когда мы уже шагали загуменьями к нашей группе.
Ларион молчал, будто не слышал вопроса.
- Может, о моих что слышали?-не отступал я,
Ларион снова ничего не ответил.
Я знал, что у старика еще острый слух. Случалось, что мы сами что-нибудь не расслышим, а он сразу наведет ухо, куда нужно.
- Может, вам нельзя сегодня с нами идти? - спросил я, останавливаясь и глядя деду прямо в глаза.
- Почему же это нельзя?-удивился Ларион. - Когда нужно, тогда и можно. А сегодня я, наверное, сам пошел бы к вам, если бы вы не пришли. Сколько у вас мин есть?
- Одна.
- Только одна?-старик недовольно опустил голову.- Сегодня если бы мин десять было… Все тут ихнее надо взорвать, изничтожить! Все! И штабы, и казармы, и их самих, выродков. Я сам бы разгребал землю под заряды… Вот этими своими граблями, - старик поднял к моим глазам свои руки с растопыренными, искривленными от тяжкой работы и старости пальцами. - Зубами помогал бы, если нужно.
- Что такое, деду? - встревожился я. - Что-то случилось?
- Разве теперь можно ждать чего-нибудь доброго? - глухо, с тяжелым удушьем заговорил старик. - Но того, что они натворили вчера, даже от них, антихристов, никто не ждал. Свет такого не слыхал, чтобы закапывать людей живыми…
- Что-что?-Кровь застучала у меня в висках, похолодело в груди, а Ларион будто снова оглох, стал и стоял на одном месте как вкопанный.
- О чем вы говорите? Деду! Что там случилось?
Старик молчал, только дышал тяжело и хрипло.
Я стоял возле него, хотя нам нужно было идти, быстрей идти, нас ждали хлопцы. Я не знал, что делать, я просто растерялся и в душе жестоко упрекал себя за это: человеку поручили операцию, а он опустил руки при первом сложном случае.
- Боитесь сказать?-начал я решительно наседать на Лариона. - Не хватает смелости? Старый как малый. А может, ваши сегодняшние сведения нужны нам для операции! Может, от них зависит все боевое задание!
Ларион с трудом ступил несколько шагов и тяжело опустился на низкий плетень. Я хотел взять его за руки, чтобы помочь ему встать, и заметил, что, прикрыв ладонями лицо, мой проводник будто плачет.
- Приехали вчера в ваше село, - услыхал я вскоре глухой, сдавленный голос, - вывели несколько семей, мучили-мучили, а потом загнали в сырую яму и засыпали… живыми.
Я упал на дедовы колени:
- И моя мать была там? Правда?
Старик опустил свой подбородок на мою голову.
- И сестра твоя была там, - еле слышно проговорил он.
Мне показалось, что под моими коленями расступилась земля и я куда-то падаю, падаю.., И Ларион падает вместе со мной. Может, там где-то моя мать и сестра? В ушах их плач, предсмертные стоны…
«Хлопцы ждут!» - первое что дошло до сознания.
Теперь я уже не могу ясно вспомнить, как встал тогда с земли, как дошел с дедом до своей группы. Помню только, что когда добрались мы до места и я подкладывал под рельс мину, то едва владел своими руками. Все тело мое дрожало, хотя страха я не чувствовал никакого. Земля казалась всюду горячей: и под руками, и под ногами. Даже рельс будто был нагрет…
И думалось мне тогда, что моя первая мина может не дождаться вражеского поезда и взорваться сразу, потому что все вокруг горячее..»
Кончив все с закладкой, мне нужно было еще и привязать шнур к взрывателю, так как взрывные механизмы теперь уже не были надежными. Немцы раскусили нашу механику и начали пускать впереди эшелона платформы с песком. Нелегко трогать взрыватель дрожащими руками…
Наконец сполз я с полотна; отползли дальше и те, кто охраняли меня. Подались в заросли, я держу шнурок в руке. Тоненьким кажется шнурок, бывают такие моменты, когда я совсем его не чувствую, будто потерял в траве. Вздрогнул от испуга и не могу дальше ползти. Проверяю губами, - вот он, на месте шнурок, между пальцами.
Когда остановились, я взял шнурок в зубы и изо всех сил старался успокоить тяжелый стук в голове. Мне казалось, что, если все время так будет стучать, я не услышу приближения поезда, не буду знать, когда нужно дернуть за шнурок. А тут еще приказ Белопухова. В этот решающий момент он, конечно, не мог полностью довериться мне и приказал взрывать только по команде, - ведь я сгоряча мог рвануть не тогда, когда нужно.
Лежу, жду. Минуты кажутся долгими и бесконечно мучительными, даже не знаю, с чем их сравнить. Незадолго до этого наш один партизан, ветеринарный фельдшер, делал мне операцию - вынимал осколок из ноги, так вот тогда я так же считал минуты.
Мне хотелось, чтобы скорей появился вражеский эшелон. И не один, а целый десяток… Чтобы весь участок дороги был завален потом обломками вагонов, кусками железа от паровозов и военной техники. Тогда, может, перестало бы гудеть и стучать у меня в голове, не так сильно болело бы сердце.
…Не выпускаю шнурок из зубов, а руки держу наготове, стараюсь вглядываться в окружающее. Ночь выдалась темная и прохладная - лето уже кончалось, - но, к счастью, совсем тихая. Если спокойно, без волнения слушать, можно услышать поезд за несколько километров-Я даже ухо приложил к земле.
Стараюсь успокоиться, заставить себя не дрожать, не колотиться, как в холодной воде, и вдруг чувствую: кто-то ласково прикоснулся к моей руке. Дотронулся, а потом легонько пожал. Я не поднял головы, не пошевелил рукой, чтоб не спугнуть это нежное прикосновение, но мне сразу стало спокойней. Я знал, что это Лена прикоснулась ко мне. Душа ее почувствовала, что мне тяжело. Может, она и про домашних моих уже знала, а может, такое же горе было и у нее самой: мама в деревне осталась да младшие брат с сестрой…
Первым уловил шум поезда Ларион, не зря весь свой век прожил он возле дороги.
- Подготовься, - шепнул мне Белопухов.
Я даже дышать перестал, прислушиваюсь, шнурок намотал на руку. И просто готов крикнуть от отчаяния: не слышу никакого поезда. Ветерок только стал лениво пошевеливаться в кустарнике, а больше нигде ничего.
Наконец с тихим шелестом ветерка стало доноситься вначале пыхтение паровоза, а затем и железное громыхание колес. Все сильней и сильней. Вот уже совсем близко эшелон - я глянул в ту сторону, где лежит Белопухов. Вот уже грохот совсем рядом. Я жду команды, а Белопухов молчит. Мне кажется, что поезд уже минул нас, отдаляется, а Белопухов молчит. Руки у меня онемели, я готов был уже рвануть шнурок без команды и в это мгновение услышал резкий приказ:
- Давай!
Я дернул шнурок изо всей силы. Вскочил на колени и еще раз дернул. Взрыва не было.
- Ах ты раззява чертова!-выругался Белопухов и вырвал у меня из рук шнурок. Потянул на себя и начал ругаться еще пуще: шнурок поплыл ему в руки, потому что где-то оборвался..
Эшелон прогрохотал, поехали на фронт танки и пушки, а я стою возле куста можжевельника на коленях и слушаю как Белопухов пробирает и безжалостно попрекает меня, и без того готов хоть сам взорваться с этой миной, что лежит себе спокойно под рельсом, а тут еще такие упреки.
- Снять мину! - вдруг отдает приказ Белопухов. - Ты, должно быть, за рельс шнурок привязал, а может быть, и все там испортил к черту!
Мне было так обидно и больно, что я не мог вымолвить ни одного слова в свое оправдание. В ушах стоял грохот вагонных колес. Он становился все глуше, а мне казалось - звучал все сильней и сильней, Я ничего не слыхал, кроме этого стука, память не могла удержать ни одной мысли, кроме того, что вражеский эшелон прошел. Даже личное горе на какой-то момент отхлынуло, отступило…
Вдруг начало чудиться мне, что это уже не тот эшелон громыхает на стыках рельсов, а приближается другой. Хотелось броситься на полотно, проверить мину и уже не отходить от нее, пока не взлетит все в воздух от страшного взрыва.
- Сейчас же снять мину! - повторяет свой приказ Белопухов.
Я не трогаюсь е места, но молчу, не возражаю. Замечаю только, что Лена подползла к Белопухову. Слышу затем, что она говорит ему как раз то, о чем я сам думаю. Не шепчет, а потихоньку говорит, чтобы все слышали:
- Не нужно снимать мину, нужно поправить, если что там испортилось, и дождаться еще одного эшелона.
- Это верно! «-поддерживает ее Ларион. - Здесь если бы десять мин было..,
Лены Белопухов, должно быть, не послушался бы, а на слова Лариона обратил внимание.
- Одной взорвать не умеем, - как бы запротестовал он, но уже все понимали, что старший группы начинает смягчаться,
- Иди проверь и доложишь! - ворчливо говорит он мне. - Смотри только, осторожней!
Проверка была совсем легкая. Вернувшись, я сообщил, что мина в полном порядке, а не взорвалась потому, что шнур каким-то образом зацепился петлей за пень.
К счастью, другого эшелона не пришлось долго ждать. Мина моя взорвалась хорошо, потом выяснилось, что тридцать шесть платформ с военной техникой были разбиты.
Когда мы были уже далеко в лесу, ко мне подошел Белопухов и виновато проговорил:
- Ты прости меня. Слышишь? Я не знал, что у тебя такое горе с домашними. Старик сказал только перед самым уходом. Если бы знал, не кричал бы на тебя так,
Я не обижался на Белопухова, да и не за что было. Если бы я сам очутился на его месте, то, наверное, кричал бы еще пуще. Когда наступила ночь, мы снова пошли подрывать, а там снова и снова. Лена иной раз ходила с нами, а иногда с Сашей Гуриновичем, который теперь уже сам был старшим подрывной группы.
О Саше мне вспомнилось не только по ходу сегодняшних моих мыслей, а и потому, что вот уже почти вплотную подошел я к тому березняку, где этот человек похоронен. Всякий раз, когда случается мне проходить здесь, всегда вспоминаю Сашу. Искренним другом был он мне и всегда изумлял своей отвагой.
Позвали как-то всех нас в штаб, и командир отряда начал выкладывать одну обиду. Почти под самым носом партизанского отряда оккупанты вывозят торф на станцию, и ничего нельзя сделать. Ночью паровозик этот не ходит, а утром немцы проверяют рельсы, прежде чем его пустить.
- Можно взорвать его днем, при немцах, - вдруг предложил Саша.
- Можно, говоришь? - заинтересовался командир.- Кого берешь с собою?
Я уставился на Сашу, но сразу заметил, что Лена смотрит на него еще более настойчиво.
- Мне нужен один человек, - сказал Гуринович и кивнул на Лену. - Но и другой… Второй также может понадобиться,- немного подумав, добавил он и посмотрел на меня.
- Хорошо, - сказал командир. - Через час доложи план.
Назавтра мы с Сашей переоделись в крестьянскую одежду, взяли на плечи косы, баклажки с водой и на рассвете пошли на луг, через который была проложена вот эта самая узкоколейная дорога. Полдня косили и высматривали, как ходит торфяной паровозик, по какому графику, кто его водит и сопровождает. На следующий день снова с самого утра пришли косить, а позже, когда уже хорошо пригрело солнце, явилась Лена с граблями, чтобы поворошить сено вчерашнего укоса. Сели на рельсы будто бы полдничать. Мы с Леной хлеб режем, огурцы из торбы достаем и прикрываем собою Сашу, который подкладывает под рельс мину.
Не успели и сотни шагов отойти, как показался паровозик. Грохнуло на всю округу, люди бросились бежать с полей, с сенокоса. Побежали и мы с ними.
Саша хохотал всю дорогу. Мне тогда вспомнилось, что и подкладывая под рельс мину он все посмеивался» Он готов был песни петь в решающий момент, а у меня сердце щемило. Не от страха, правда, я давно уже перестал бояться, а от того, что не покидала тревога за успех. Все мне казалось, что нам кто-то помешает, что не справимся мы с такой рискованной диверсией.
Жаль, что ни мне, ни Лене не довелось помогать Саше во время последней его операции. Пошел он тогда подрывать вражеский эшелон, уже двадцатый по счету, а нас послали на другое задание, с Белопуховым. Вернулись мы только на другой день и попали на похороны своего односельчанина и друга. Рассказывали хлопцы, что на этот раз Саша подложил мину под рельс почти возле самой железнодорожной будки. Когда немецкий часовой зашел в эту будку, Саша подскочил и запер его там. Потом от взрыва полетели платформы, полетела под откос и будка вместе с немцем. Но встревожился большой станционный гарнизон, отойти было очень трудно. Фашисты ринулись лавиной, осветили местность и начали обходить группу с двух сторон. Саша взялся прикрывать отход товарищей. Тому, кто не хотел отходить, угрожал расстрелом. Сражался до последней пули в пистолете. Последнюю пустил себе в сердце, чтоб не достаться врагу живым.
…Похоронили мы его, поставили большую выплавленную бомбу на могиле. Она и теперь стоит. Кто идет по дороге, остановится, снимет шапку. Все знают, что здесь похоронен наш дорогой Саша…
После этого всех подрывников нашего отряда поручили Белопухову и приказали идти на дальнюю магистраль, еще более важную, чем наша. Охрана там была очень сильная, из одних эсэсовцев, доты и бункера по всей дороге чуть не один на одном. Местные партизаны из сил выбивались, чтобы держаться возле дороги, однако подрывали мало, нужно было им помочь. Дня три мы там разведывали, изучали обстановку, а потом темными осенними ночами стали выходить на подрыв сразу двумя группами. Первой командовал Белопухов, а второй - я. Вначале все у нас шло хорошо: белопуховцы подорвали три эшелона и мы два. Немецкая охрана гонялась за нами, выслеживала, разные ловушки, засады организовывала, но на их хитрости мы отвечали своей. Потом нагнали туда еще эсэсовцев. Начали они рыскать за нами даже по лесу, устраивать засады.
Однажды возвращались мы своей группой с самого дальнего участка магистрали, где в ту ночь подорвали эшелон с немецкими танками. Пробирались кустарником, болотами. Пока дотащились до знакомых мест, стало светать. Только собрались немного посидеть, отдышаться на сухом месте, как напротив показались эсэсовцы. Мы назад в заросли, но нас уже заметили. Поднялась стрельба. Слышу, сперва сзади начали стрелять, а потом и с боков. Подаю команду занять круговую оборону, чтобы отпугнуть их немного, заставить залечь. Сам с ручным пулеметом выбираю позицию и бью по передней группе, которая почти бегом движется на нас. Несколько эсэсовцев свалились в кусты сразу, но не разберешь, от ран это они или с перепугу, В тот же миг что-то острое и до шипения горячее хлестнуло меня ниже правого плеча. Боли не чувствую. Пальцы еще нажимают на спусковой крючок, но мой пулемет почему-то не стреляет. Я ухватился за крючок обеими руками, выпустил еще полдиска и попробовал отползти немного назад. Ноги еще служили, а руки будто перебил кто.
- Возьми пулемет, - приказал я Лене, когда она приблизилась ко мне, - и пробивайтесь в тыл. Не сможете пробиться - выбирайтесь каждый в отдельности. Сбор - на базе отряда.
- Я не пойду, - тихо сказала Лена. - Ты ранен.
- Это мой приказ!-повторил я сурово и строго, как только мог. - Ползти не могу, вынести меня отсюда нельзя. Остаюсь здесь, а вы ступайте. Передай всем!
Лена быстро и ловко перевязала меня и молчала.
- Передай приказ! - крикнул я и, напрягая последние силы, начал отстегивать от своего пояса гранаты. Чувствую, что швырнуть уже не смогу, а взорвать вблизи - взорву.
- Возьми какую-нибудь, - сказал я Лене, но девушки возле меня уже не было.
Мне стало радостно, что она послушалась меня…
С трудом отполз еще на несколько шагов от основной группы эсэсовцев, спустился в болотце. Над ним - полусгнивший ствол ольхи, будто перекинутый когда-то вместо мостика. Схоронился я в этом болотце, прикрыл осокой голову и приготовился встретить эсэсовцев» Подо мною - две гранаты. Одна - для эсэсовцев, если они сгрудятся здесь близко, а другая-на крайний случай - для себя.
В густых зарослях почему-то все стихло. Я думал о своих. Только бы им удалось хоть немного оторваться от этих пристрелянных мест, а там уж будет легче. Там заросли еще непролазнее, неподалеку речка. Ее можно переплыть, можно кое-где и перейти вброд. За речкой - большой лес.
Прислушиваюсь, как только позволяют условия. Не очень много услышишь, если уши залеплены болотной тиной, если даже рта нельзя открыть. Слышу, однако, что неподалеку от моей головы зашелестели ольховые заросли. Полоснула короткая автоматная очередь, пули пролетели над ольховой перекладиной. Потом снова тихо, шаги совсем близко… Глубже ухожу в болотную топь, стараюсь не дышать. Чувствую по всему, что эсэсовец хочет пройти через болотце, обход ему - не по маршруту. Вот он ступает на ольховое бревно. Слышно, как прогибается и потрескивает дерево под его ногами. Эсэсовец ступает осторожно, видно, балансирует. Если он пройдет эту перекладину, там дальше снова сухое местечко. Не хочется фрицу мочить ноги. Мне кажется, он идет очень маленькими шагами, почти стоит на месте. И смотрит, вероятно, вниз. Что, если заметит мою голову?
Мокрыми, онемелыми руками нащупываю свои «лимонки». Примериваюсь мысленно, с которой руки легче пустить. Сколько их здесь, чертей? Один он или по сторонам идут еще? Наверное, идут…
Дерево прогибается еще больше и потрескивает сильней. Чувствую, что эсэсовец уже на середине бревнышка, что он минул мою спину и подбирается к ногам. Вдруг дерево слабо хрустнуло и сломалось. Эсэсовец свалился на мои ноги. Ойкнул с испугу, а потом сумасшедшим голосом начал кричать!
- Хальт, хальт!
В тот же миг с левой стороны от меня послышались два пистолетных выстрела. Эсэсовец застонал и всей своей тяжестью навалился на меня. Возле болотца поднялся крик, затрещали пулеметы. Еще несколько пистолетных выстрелов с левой стороны и вслед за ними - два мощных взрыва. Болотце заходило, заколыхалось подо мною, а на мне, казалось, заворочался эсэсовец. Неужто он живой? Я подождал с полминуты, чтобы выяснить сначала это, а тогда уже глянуть, что делается вокруг.
Эсэсовец больше не шевелился, он только немного съехал с меня от близких взрывов. Возле болотца пока что нигде никого не было, стреляли уже значительно дальше. Оттуда же доносились резкие выкрики, временами стоны.
Я лежал под убитым немцем и думал, что мне делать дальше. Оставаться здесь, - эсэсовцы могут вернуться за трупом своего вояки и увидеть меня. Выбраться, - но хватит ли духу отползти хоть немного дальше?
И все же решил выбираться. От болотной воды рана чуть меньше донимать стала, а неудержимое желание узнать, что теперь с нашими, прибавило силы. Может, никто из них не смог выполнить моего приказа?
Эсэсовец, лежавший на мне, был здоровенный, может, пудов на семь весом, еле я выкарабкался из-под него. Около болотца валялось еще несколько убитых охранников. Упираясь в землю ногами и немного локтями, я пополз дальше от убитых немцев, чтобы не встретиться с живы-ми. К счастью, эсэсовцы не торопились забирать покойников, а может, и боялись сунуться сюда.
Полз я долго, но очень медленно, так как руками почти совсем не владел, а ноги часто млели. Каковы шансы на спасение, трудно было сказать, но хотелось бороться до последнего. После того что было и прошло, все теперь казалось нестрашным.
В минуту очередного вынужденного отдыха мне вдруг показалось, что кто-то тихонько зовет меня по имени. Я прислушался: действительно зовет. Поворачиваюсь на оклик и вижу, что ко мне ползет один из наших подрывников.
- А где все наши?-с радостью и тревогой спрашиваю у него. - Удалось им отойти?
- Кажется, удалось, - неуверенно отвечает подрывник.- Вот только я здесь был прижат: ни туда и ни сюда. А они были дальше.
- Это ты и стрелял из пистолета, и гранаты твои?
- Нет, нет, - угрюмо покачал головой подрывник. - Мои гранаты - вот они, при мне. Это Савицкая стреляла, и гранаты бросала она.
- Лена?
- Да, она. Видел я все это, только помочь ей не мог.
- Где она теперь, где?
- Побежала туда, к речке, в сторону от своих. И все время отстреливалась, так как чуть ли не целый взвод эсэсовцев погнался за нею…
Мы долго искали Лену. Не жалея сил, я обшарил, казалось, все заросли, мой напарник - он был здоровее меня - осмотрел болото почти до самой реки. Нашли нескольких наших хлопцев, а Лены все не было.
Острая боль охватила мою душу, казалось, самому нельзя жить на свете, если ее нет. А главное - где она? Или ее захватили враги? Разве только неживую, ведь иначе не сдастся. Или утонула в речке после тяжелых ран?
А может, лежит где-нибудь в густой траве при смерти, и найти ее мы не можем.
В страшном отчаянии, рискуя выдать всех нас врагу, я с трудом поднялся на ноги и закричал:
- Лена-а! Где ты, Леночка?!
Глуховатое эхо несмело прошлось сначала по зарослям, а затем перелетело речку и широко разлилось по сосновому лесу.
Никто не отозвался, никто не ответил…
* * *
Прошло много лет с того времени. Все теперь изменилось повсюду, и у меня уже дети в школу пошли. А сердце и теперь болит, когда вспомню о Лене. Утешаю себя только тем, что ни сыну моему, ни дочке, наверное, не доведется переживать такого расставания с близким человеком, не придется горевать о нем всю жизнь.
ДВЕНАДЦАТЫЙ, ЖЕСТКИЙ
Мало-помалу все стало настраиваться на обычный дорожный лад. Проводница забросила на верхнюю полку свой желтый флажок, с которым недавно стояла на перроне, и принялась ходить по вагону, собирать плацкартные билеты. Старательно благоустраивалась в своем купе одна уже немолодая пара, на которую все обратили внимание, потому что она ввалилась в вагон с четырьмя чемоданами невероятной величины и здоровенным куцехвостым бульдогом.
В соседнем купе на крючке уже висел длинный, военного покроя плащ с капюшоном и возле него стоял, приглаживая мягкие, с желтоватым отливом волосы, стройный лейтенант. На нижней полке, между двумя узлами, сидела девочка того возраста, когда ничего не стоит дотянуться пяткой до рта. Ее мать, совсем еще молодая, с прямыми светло-русыми волосами, возилась с узлами - что-то поправляла, что-то перекладывала с одного места на другое.
Лейтенант услышал, что в том купе, где вместе с немолодой парой ехал бульдог, разгорается не очень мирная беседа. Он улыбнулся, будто обрадовавшись случаю увидеть что-то забавное, и быстро вышел. Собака лежала на нижней полке, у окна, и встретила лейтенанта такими ласковыми и доверчивыми глазами, что у того сразу пропала неприязнь к ней. Ее хозяева, перебивая друг друга, втолковывали своему соседу, тоже лейтенанту, что собака имеет полное право ехать в купе, потому что на нее куплен билет. Лейтенант-сосед позвал проводницу. Та подошла, безразлично глянула на собаку и, не говоря ни слова, двинулась дальше.
- Так как же?-почти в один голос спросили оба лейтенанта.
- Имеет право, - невозмутимо ответила проводница.
- Значит, пассажир?
Проводница кивнула головой.
А «пассажир», будто смекнув, что спор вокруг его особы уже закончен, свободней улегся на полке, широко зевнул и добродушно свесил язык.
- Он ведь у нас о-очень споко-о-ойный, - напевно заговорила хозяйка собаки и, протянув оголенную руку, унизанную яркими обручиками, погладила собачий хвост. - Тюльпан никогда никого не тро-огает, даже не лает никогда.
- Так это, может, и не собака? - спросил лейтенант, сосед по купе.
- Ну что вы! Собака, конечно, - ответила женщина,- только это такая собака, каких мало. Мы за нее, когда она еще щеночком была, пятьсот рублей заплатили.
- И все-таки я не хочу ехать рядом с ней, - сказал лейтенант и встал.
- Так знаете что, - обратился к нему второй лейтенант, - в моем купе есть свободное место. Переходите к нам.
Спросили согласия проводницы, она издали снова молча кивнула головой.
Когда были перенесены вещи, лейтенанты познакомились.
- Володя, - сказал тот, что пригласил к себе соседа.
- Ермолов, - ответил сосед.
Они пожали друг другу руки, и Володя полусерьезно заметил:
- А вам повезло с фамилией… Не то что у меня, - Мох. Помнится, адмирал какой-то был - тоже Ермолов.
- Не адмирал, а генерал, - поправил лейтенант.
- Так я ж и говорю: был кто-то… А это - моя спутница жизни, - показал Володя на молодую женщину.- Зина. А это - дочка.
Ермолов присел на свою полку, наклонился к девочке и протянул ей руку:
- Ну, давай познакомимся, красавица.
Девочка засмеялась, широко открывая свой еще беззубый ротик, и так смешно сморщила нос с немного синеватой переносицей, что казалось, она сама хотела позабавить незнакомого дядю.
- Как же тебя зовут, красавица?
Девочка взмахнула ручонками и потянулась к маме.
- Скажи, Людочка, как тебя зовут, - попросила мама. - Не умеешь? Не умеем, скажи, мы еще говорить. Нам всего еще девять месяцев.
- Ну теперь-то мы уже знаем, как тебя зовут, - улыбаясь сказал лейтенант. - Познакомились. А вот это тебе нравится?-Он достал из какого-то своего свертка конфету.- Видишь, мишка тут нарисован. Медведь.
Мать взяла девочку на руки, прижала к себе и счастливо улыбнулась. Лейтенант заметил, что у нее тоже чуть-чуть сморщилась переносица, но только это и было детского в ее улыбке, очень своеобразной, приметной. Доброе открытое лицо стало сначала почти торжественным, а по-том как-то вдруг помрачнело, словно на него набежала тень. Женщина, видно, хотела поднять на соседа глаза, чтобы ответить на его добрые слова, но почему-то не решилась.
- В карты играете? -спросил Володя,
- Нет, - ответил Ермолов. - Раньше пробовал в подкидного, а теперь и это забыл. Как сяду с кем-нибудь играть, так обязательно дураком себя чувствую.
- Мы вас научим, - принялся уговаривать Володя.- Стоит раз-другой перекинуться - и все.
- Нет-нет, - возразил Ермолов. - Не люблю я карт.
- Жаль, - натянуто улыбнулся Володя. - Ну что ж, пойду искать партнеров. Колода у меня с собой.
Он подошел к соседнему купе. Дверь была открыта. Женщина с яркими обручиками на руке кормила из алюминиевой миски собаку, а ее спутник, по-видимому муж, старательно очищал банку из-под какого-то джема.
- Прошу прощения, - обратился к ним лейтенант. - Вы в карты играете?
Женщина подарила ему долгий, полный доверия взгляд и очень охотно заговорила:
- А кто же это в дороге в карты не играет? Конечно играем. У нас и карты где-то есть. Дима, у тебя эта новая колода?
- У меня старая, - ответил Дима, облизывая толстые губы. - А новая где-то у тебя.
- Так сыграем?-удовлетворенно спросил лейтенант.
- Конечно, конечно! - заторопилась женщина, придвигая собаке миску. - Вот только четвертого партнера у нас нет.
- А этот?-показал Володя на собаку и громко рассмеялся, довольный остротой.
Мать тем временем забавляла Людочку. Она показала ей большой каштан. Девочка потянулась ручонками к каштану и, завладев им, поспешила направить в рот.
- Нельзя так, Людочка. - Мать снова взяла девочку на руки и вышла с ней в коридор.
- Володя!-позвала она, услышав голос мужа в соседнем купе. - Иди, подержи минутку Людочку. Я ей постелю,
- Сейчас!-ответил Володя.
Она постояла несколько минут у окна и вернулась в купе.
- Давайте я с ней поиграю, - предложил Ермолов. - Иди, Людочка, ко мне.
- Ой, что вы?- удивилась мать. - Он сейчас придет. Очень любит в карты играть. Дома так чуть не каждый вечер. Как пойдет к этим своим партнерам, так мы с Людочкой уже и выспаться успеем, а его все нет.
Володя не пришел в свое купе. Зина принялась развязывать узлы одна, и, чтобы не стеснять ее, Ермолов вышел в коридор. За окном уплывал в сизую даль осенний лес. Смесь желтого с зеленым давала какой-то непривычный глазу темно-серый цвет. Эта однообразная полоса время от времени перебивалась голубыми, хоть и не совсем ясными, просветами. Из соседнего купе доносилось азартное шлепанье карт, возбужденные голоса да изредка свист. А между этими голосами и свистом Ермолов слышал монотонные, как в дремоте, слова женщины:
- Какая там погодка… будет теперь в Крыму? Весной в Цхалтубо хорошая была погода. Погрелись. Летом в Риге… Куда ты, Дима, короля суешь? В Риге тепло было.
Лес за окном кончился, начали попадаться строения, столбы высоковольтных передач. Железнодорожное полотно сначала раздвоилось, потом из-под колес вынырнули и третья и четвертая линии, - поезд стал сбавлять ход.
На остановке Володя вышел в коридор, заглянул в свое купе. Людочка спала, недовольно надув губки, а мать лежала рядом и тоже, видно, дремала.
- Уснули мои,- сказал Володя, подходя к Ермолову. - Целую ночь собирались, укладывались - беда просто с ними. Сидели бы дома!
- А куда вы едете? - спросил Ермолов.
- Домой еду, к своим. У меня отпуск на тридцать три дня.
На перроне появился Тюльпан в сопровождении своей хозяйки. Следом шел Дима. Хозяйка была в длинном, до пят, теплом халате, Дима - в пальто поверх пижамы. Тюльпан так высоко держал свой тупой, задранный кверху нос и выступал так смело и решительно, что все расступались перед ним. Хозяевам это, должно быть, нравилось. Женщина с независимым и немного вызывающим видом все время что-то говорила собаке, а Дима, сложив толстые губы трубкой, многозначительно посвистывал.
Ермолов невольно усмехнулся.
- Хор-рошая собака! - любуясь, сказал Володя.- Жаль, Людка спит: показал бы ей тютю.
Пассажиры взад-вперед сновали по коридору, а дверь в купе, где спали Зина с Людочкой, была открыта. Ермолов повернулся, тихо прикрыл дверь и снова встал рядом с Володей.
- Тихие они у вас, спокойные, - сказал он лейтенанту, уже без тени улыбки глядя в окно.
- Кто?
- Я про ваших говорю…
- А… Они?-Лейтенант глянул на закрытую дверь. - Они спокойные, им что! Беспокоиться особенно нечего. У меня у одного за все голова болит.
- Давно вы вместе?
- Где там давно! Она из десятилетки, а я прямо из училища. Встретились случайно на вокзале… А вы не женаты?
- Нет, не женат.
- Ну и правильно! Молодец!
Ермолов удивленно вскинул на лейтенанта глаза.
- Что вы так смотрите?-продолжал Володя. - Молодец, говорю. Я вам завидую. Только дураки с этим торопятся.
На станции послышался звонок дежурного.. Пассажиры на перроне забеспокоились, стали разбегаться по вагонам. Ермолов заметил, как встревоженно подбирала халат и на ходу опережала собаку Володина партнерша по картам, как следом надувал губы Дима, нагруженный жареными цыплятами, яблоками, бутылками с лимонадом. Не прошло и минуты, как эта колоритная троица прошла по коридору. Володя пошел в их купе, и игра в карты возобновилась.
Ермолов остался у окна. Какое-то двойственное чувство родилось у него после этого короткого разговора с Володей. С одной стороны, стоит уважать человека за такую непосредственность и доверчивость, а с другой - хочешь не хочешь, а подумаешь, что это не та непосредственность и не та доверчивость. Из соседнего купе слышалось Володино посвистывание, а Ермолову казалось, что он стоит рядом, высокий, подтянутый, с красивыми, живыми глазами. Стоит и не переставая что-то говорит про свою жену. Никто уже не просит его об этом, и слушать уже становится неприятно, а он все говорит, говорит… А Зина спит в это время и ничего не слышит. Ей, наверное, снятся хорошие сны, может быть, та первая встреча на вокзале, потом-первая светлая любовь…
А может, она уже не спит?
Ермолов осторожно берется за дверную ручку, заглядывает в узенькую щелку» Так и есть, не спит.
- Входите, входите! - говорит Зина. - Что же вы все время стоите в коридоре?
И Ермолов входит в купе, смущенно опустив глаза, садится у столика. Ему неприятно, что он заговорил с Володей о таких вещах, о которых можно было и не говорить. Может быть, Зина и тогда не спала и все слышала. Не так стыдно за свои вопросы, как за Володины ответы.
- Я вздремнула немножко. - Зина благодарно улыбается, но смотрит не на Ермолова, а в окно.
- Станцию одну недавно проехали, остановка была. Не слышали?- Ермолов заметил, как у Зины вздрогнули ресницы, когда она хотела было взглянуть на него.
- Не слышала я, - тихо ответила женщина, не отрывая глаз от окна.
А Ермолов теперь уже не сомневался, что все она слышала, потому что, конечно же, не спала. Больше он не мог сказать ни слова. Неловкое молчание длилось несколько минут: Зина тоже, должно быть, не знала, о чем говорить.
Наконец она медленно подняла глаза на Ермолова и спросила:
- Вы в Минске живете?
- В Минске, - ответил Ермолов.
- А мы теперь далековато от Минска. Грустно иной раз… До того домой хочется… Не слышали: хор Шиловича дома сейчас или куда-нибудь на гастроли выехал?
- В Минске Макар Иванович, в Минске, - уверенно ответил Ермолов. - Что, нравится вам этот хор?
Зина тяжело вздохнула и снова отвела глаза.
- Я пела в этом хоре, - тихо сказала она.
Ермолов удивился и сам не заметил, как стал ловить взглядом Зинины глаза, чтобы хоть что-нибудь сказать. Но слов в этот момент не было. Зина заметила это удивление, и ей стало немного неприятно. «Чему это он удивляется? Неужели я так не похожа на певицу, или петь в хоре очень уж нелегкое, мало кому доступное дело?» Однако в глазах у Ермолова не было той едва уловимой, но такой колючей насмешки, какую Зина часто видела у Володи, когда речь заходила о хоре, о ее голосе. Видно было, что с этим человеком свободно можно говорить о музыке, об искусстве, не нужно бояться, что он тебя смутит холодным, безразличным взглядом.
- Больше двух лет я пела в этом хоре, - начала рассказывать Зина. В ее глазах светилась затаенная, но настойчивая просьба и выслушать и понять ее. - Пела и училась в вечерней десятилетке. Во многих хоровых номерах я запевала. Когда Макар Иванович узнал, что я собираюсь оставить хор, вызвал к себе, уговаривал, просил повременить хоть несколько месяцев, пока он найдет замену. Не послушалась я Макара Ивановича, а теперь мне стыдно даже встретиться с ним, даже в глаза взглянуть.
- А почему вы не послушались?- спросил Ермолов. - Извините, если этот вопрос некстати и я, может быть, немного нескромно вмешиваюсь в ваши дела.
- А что ж тут нескромного?-просто сказала женщина.- Я часто и сама себе этот вопрос задаю. Ушла из хора потому, что… Как вам сказать?.. Встретились мы с Володей, а он же не в Минске. Я не могла не поехать с ним.
- Если у вас есть голос и вы любите музыку… - начал Ермолов и замолк: заворочалась во сне и замахала ручками Люда.
- Был у меня голос, - переходя почти на шепот, продолжала Зина. - Люди говорили, да и сама я чувствовала на сцене. Это по глазам сразу можно заметить, когда на тебя из зала смотрят. А теперь, конечно, уже нет того, что было.
- Там ведь и у вас, наверно, есть хоровые кружки,- заметил Ермолов, - самодеятельность. А то вы могли бы и одна выступать в концертах,
- Выступила однажды, - успокоив Людочку, сказала Зина. - Выступила, так Володя три дня покою не давал. Не любит он у меня музыки и сам никогда не поет. - Зина смущенно засмеялась.-Только свищет все время, да и то не разберешь что. Я другой раз попробую дома спеть что-нибудь, так он сразу или свистеть начинает, или радио включит…
Людочка снова замахала ручками, и на этот раз матери уже не удалось уложить ее. Девочка встала и сразу заулыбалась, морща слегка вспотевший носик.
- Веселая, - тепло заметил Ермолов.
Мать взяла девочку к себе.
- Почти никогда не плачет, - радостно сказала она.- Только иногда ночью да если сильно есть захочет.
И Людочка вдруг заплакала.
Мать сначала засмеялась от неожиданности, а потом на лице ее появилось беспокойство, синевато-серые усталые глаза с тревогой уставились на девочку.
- Чего ты, Людочка, чего ты хочешь? Это она голодная, - с упреком самой себе и будто жалуясь на кого-то, сказала женщина. - Молочка хочет. Хочешь, Людочка, молока?
Держа девочку одной рукой, мать развязала узел, достала оттуда бутылку молока. Девочка протянула к бутылке руки и перестала плакать.
- Сейчас мы нальем тебе в чашечку, - радовалась вместе с ребенком мать. - Где же это наша чашечка?
Зина еще раз поворошила одной рукой узел, достала оттуда фарфоровую чашечку с отбитой ручкой, открыла бутылку… Но молоко не полилось. По ее лицу пробежала тень.
- Неужто скисло? А ведь хорошо кипело.
- Тепло в купе, - сочувственно заметил Ермолов.
Зина встряхнула бутылку, посмотрела для чего-то на бумажную пробку и, прижав к груди девочку, выбежала в коридор.
- Володя! Володя! - встревоженно позвала она.- Иди на минуточку сюда!
Лейтенант вышел и недовольно посмотрел на жену.
- Чего ты кричишь?
- Молоко в бутылке скисло, - чуть не со слезами прошептала Зина. - Что будем давать Людочке? Больше у нас ничего нет.
- Давай кислое!-беззаботно сказал лейтенант.- Вот проблема! Кислое еще лучше!
- Для тебя лучше, - немного успокоившись, сказала Зина. - А для нее?..
- Ничего, ничего!-Володя беспечно тряхнул головой и вернулся в соседнее купе.
- У нас есть молоко, - певучим голосом сказала ему партнерша по картам. - При этом она виновато посмотрела на Тюльпана. - Мы можем дать, если нужно.
- Спасибо, не нужно, - сказал Володя, понимая, для кого тут везут молоко. - Ваш ход. Давайте!
Зина стала кормить Людочку кислым молоком, а Ермолов не знал, что поделать с самим собою. Он не мог поднять головы, не мог глянуть на девочку. У него вдруг начало глухо щемить под ложечкой, а во рту сделалось так противно, словно он сам через силу глотал это кислое кипяченое молоко.
На следующей станции Ермолов, пожалуй, самым первым выскочил на перрон. Володя тоже заглянул в свое купе, чтобы взять фуражку.
- Купи что-нибудь Людочке, - попросила его Зина.
Пока поезд стоял, она через окно показывала Людочке, какие большие яблоки были в корзинах у теток, что сновали туда-сюда по перрону, какие желтые груши. А когда залязгали буфера и тетки с корзинами как-то по-особенному засуетились, мать с дочерью начали глядеть в конец коридора, где вот-вот должен был появиться папа. Но прошли уже многие, вернулись и сразу же заперлись в своем купе соседи с собакой, а Володи все не было. Пришел Ермолов, ласково улыбнулся Людочке.
- Вы Володю не видели?-обратилась к нему Зина.
- Нет, не встречал, - ответил Ермолов.-Да вы не беспокойтесь, он, наверно, в другой вагон сел.
Но как тут не беспокоиться? Прошла минута, другая, поезд уже набрал большую скорость, а человека все нет и нет.
Ермолов видел, что Зина побледнела, она часто пересаживала девочку с одной руки на другую, не могла ни сидеть, ни стоять на месте. И девочке, видно, как-то передалась тревога матери: она оглядывалась по сторонам, бестолково махала ручонками.
Прошла по коридору проводница с ведром и щеткой в руках. Зина остановила ее: «Что делать, муж остался на станции». Проводница долго молча глядела в ведро, будто там хотела найти какой-то ответ, а потом равнодушно сказала:
- Военный ваш муж?
- Военный.
- Не пропадет. Он там где-нибудь, - и показала щеткой в конец коридора.
Это, по-видимому, означало, что человек где-то в хвосте состава. Зина так и поняла, но успокоиться не могла. С отчаянием и молчаливой просьбой она посмотрела на Ермолова. Тот решительно встал, надел фуражку, но как раз в это время в коридоре послышался безладный переливистый свист. Зина, обрадовавшись, бросилась туда и спустя минуту вернулась в купе вместе с Володей.
- Напугал ты нас, - прильнув к груди мужа и с бесконечной преданностью глядя ему в глаза, говорила женщина.- Что б мы тут делали без тебя? Сядь, Володенька, отдохни. Ты, наверное, догонял поезд?
Ермолову как-то не по себе стало, когда он увидел, как искренне и глубоко любит Зина своего мужа. Внутри появилось что-то похожее не то на зависть, не то на досаду,- он сам толком не мог разобраться.
- Я в буфет забежал, - начал рассказывать свои приключения Володя, все время посматривая на Ермолова.- Забежал, а там очередь. Постоял немного, гляжу - поезд наш поплыл за окном. Я бегом. Еле-еле последний вагон догнал.
- Купил что-нибудь Людочке? - несмело, моргая длинными густыми ресницами, спросила Зина.
- Ну и умница!-грубо ответил Володя. - Еще спрашивает. - Зина растерянно склонилась головой к ребенку.- Я ж говорю, что перед самым звонком в буфет забежал. А до этого не мог.- Лейтенант засмеялся и шагнул к Ермолову. - Понимаете, этот самый Тюльпан, из соседнего купе, вдруг как подпрыгнет на перроне, как рванет поводок! И вырвался. Я за ним, а он - ходу. Черт его знает, что ему в голову пришло. Минут десять угробил, пока поймал его.
- А хозяин что?-хмуро спросил Ермолов. - Этот самый Дима…
- Куда ему! - насмешливо махнул рукой Володя. - С его-то прытью собака была б уже, наверно, в Минске. Не хочет Тюльпан ехать на курорт… Давай будем обедать! - обратился лейтенант к жене. - Есть хочется!
Зина торопливо принялась одной рукой развязывать узлы.
- На, подержи немножко Людочку, - неуверенно произнесла она, а синевато-серые покорные глаза просили, чтоб он хоть на этот раз не унижал ее перед чужим человеком, чтоб хоть для приличия взял на руки девочку.
- Посади ее! - сухо сказал Володя.
Ермолов достал из кармана погремушку и протянул ее девочке.
- Возьми, Людочка. Смотри, какая красивая!
- У нее дома есть такая, - заметил Володя.
А Зина почему-то растерялась в эту минуту, не знала, что сказать. И только когда Людочка уже прочно завладела новой игрушкой и, размахивая ручками, начала заливаться счастливым смехом, мать села ближе к девочке, смущенно посмотрела на Ермолова и сказала:
- Зачем вы беспокоились? Право, не нужно было.
Тогда Ермолов достал из другого кармана бутылку сливок.
- Мне кажется, это можно было бы дать девочке,- тихо сказал он.
Володя тем временем придирчиво осматривал приготовленную закуску и тоже вынимал из кармана бутылку, только не со сливками. Зина опустила глаза.
- Спасибо вам, - глубоко вздохнув, сказала она Ермолову.
- Я думаю, - говорил в это время Володя, - я думаю, что мы с коллегой… - Он оглянулся и увидел в руках у Зины сливки. - Где взяла? Ага. Вы купили?-Он улыбнулся соседу. - Ну ладно. Так я думаю, что Мы с вами примем перед обедом по служебной. А? Едва успел схватить в буфете. Достань, Зина, стаканы.
- Я не пью, - сказал Ермолов, поглядывая на столик, - разве уж только за компанию. - Он невольно повернулся к хозяйке.
- Садитесь с нами!-пригласила Зина, и Ермолов услышал в ее голосе благодарность и будто бы надежду на что-то хорошее. Верный привычке внимательно вглядываться во всякое явление, он подумал, что Зина боится оставить своего мужа одного с бутылкой. Поэтому, поблагодарив Зину, он полез доставать с верхней полки свой чемодан.
После первого стакана Володя стал очень разговорчивым и оживленным. Каждое слово, каждый жест, удачны они были или нет, рождались у него с удивительной легкостью, как бы помимо воли. Видно было, что выпивка для этого человека - дело привычное и тут он умеет показать себя.
- Жена моя не пьет, - уже в который раз повторял он Ермолову. - Совсем не пьет. Так что вы ее и не просите. Артистка - и не пьет. Странно? Правда, она была артисткой. Ну и слава богу. Я сказал так: или жена, или артистка. Правильно я сказал, товарищ Ермолов, адмирал Ермолов?
«Адмирал» добродушно улыбнулся и хотел что-то сказать Володе, но Зина так посмотрела на него, что он не решился вступать в разговор.
Зина и сама все время молчала, да почти и не слушала, о чем говорит муж. Она усердно кормила свежими сливками Людочку. Женщина хорошо понимала, что если не раззадоривать этого человека, не подливать масла в огонь, то он поговорит, потом посвистит немного да и завалится спать. А возьмись с ним спорить - всю ночь проговорит.
Прикончив водку и назвав Ермолова еще раз десять то адмиралом, то генералом, Володя вскоре полез на верхнюю полку и, как только голова его коснулась подушки, сразу захрапел. Зина принялась убирать со стола, а Ер-молов вышел, чтобы не мешать ей.
Когда он вернулся, Людочка сидела на полке одна и забавлялась новой игрушкой. Погремушка гремела у нее в руках и немного заглушала храп Володи. Зина сначала как будто не решалась взглянуть на Ермолова: она что-то очень долго шарила в узлах, потом взялась вытирать мокрой бумагой стол. И только когда рядом с ней упала, загремев, погремушка, женщина с улыбкой глянула сначала на девочку, а потом на Ермолова.
- Понравилась ей игрушка, - негромко сказала она.- Старую свою уже забросила куда-то.
Она села возле девочки и, когда та снова увлеклась игрой, продолжала:
- Бывало, у нас в хоре… Часто, очень часто я вспоминаю наш хор. - Голос женщины звучал глухо, с перерывами, глаза то начинали искриться веселой радостью, то потухали и прикрывались чуть-чуть влажными ресницами. - Была у нас там замужняя одна, тоже солистка. Подруга моя. Девочка у нее была. Вот как моя Людочка. Бывало, соберемся в выходной у этой моей подружки… Человек десять… И каждая принесет какую-нибудь игрушку девочке. Как сложим все вместе - целая гора игрушек. Девочка радуется, к каждой из нас на руки идет, а мать еще больше радуется. Потом муж ее берет аккордеон… Рабочий он, простой человек, а как любил музыку! Аккомпанирует нам, а мы поем, разучиваем что-нибудь новое. Девочка всегда слушает, глазом не моргнет…
- И Людочка, я думаю, любит слушать, как мама поет, - тихо заметил Ермолов. - Дети вообще любят песни.
- Я теперь не пою, - печально сказала женщина.
- А мы с Людочкой попросим, чтобы вы спели нам что-нибудь. Мы тоже очень любим песни. Правда, Людочка?
Девочка загремела игрушкой.
- У меня уже, наверно, и голоса нет, - сказала Зина. - Мне только часто во сне снится, что я пою…
Выспавшись, Володя снова пошел играть в карты, а Ермолов долго стоял в коридоре, слушал хриплое радио, разговоры и песни тех пассажиров, что не очень любили путешествовать в трезвом виде, невольно поглядывал в темное окно и видел там свой лоб, конечно, более бледный, чем в зеркале, почти совсем гладкий. Проводил рукой по лбу - и чувствовал на нем морщинки, неглубокие еще, но частые. И все лицо в окне выглядело слишком моложавым. Значит, не нужно верить тени. Становилось грустно. На минуту Ермолову показалось, что он может позавидовать Володе. Тот не грустит в дороге, да он, пожалуй, и нигде не грустит. И сейчас из купе доносились его веселые возгласы и безладный свист.
Ермолов забрался на верхнюю полку, лег и закрыл глаза. Он пробовал заснуть, но сон почему-то не приходил. В открытую дверь купе время от времени прилетал резкий, далекий от какой-либо мелодичности свист. И каждый раз при этом Зина приподнимала голову, озиралась и накрывала Людочку. Девочка спала плохо, все время ворочалась, стаскивала с себя простыню. А мать, видно, и вовсе не могла уснуть. Это бессознательно беспокоило Ермолова. Женщина уже вторую ночь не спит. Собиралась в дорогу, тоже не спала. Сам Володя говорил. Да разве только эти ночи были у нее бессонные? Представилось, что каждую ночь Зина спит вот так, как сейчас. Это беспокойство, нервные вздрагивания - вряд ли это только сегодня.
На рассвете проводница тихо постучала в дверь. Ермолов услышал стук сразу, потому что спал некрепко, как будто только дремал. С тревогой заметил, что и Зина услышала: она едва заметно пошевелила рукой, которой обнимала Людочку. Ребенок, видно, только недавно уснул. Ночью Людочка плакала. Может быть, от духоты, а может, и животик от чего-нибудь болел. Ермолов долго слышал плач, ему было больно от этого, а потом сон все же сморил его-на какое-то время все отошло в сторону. Снова проснулся, потому что пришел Володя и включил свет.
- Пятьдесят дураков им дал!-сказал он Зине, когда та приподнялась на постели. Сказал и полез на верхнюю полку.
Ермолову нужно было скоро выходить, потому проводница и подала ему сигнал. Он начал тихо и осторожно собираться, чтобы никого не разбудить. Обулся, достал чемодан. Но только взялся за ручку двери, как Зина неожиданно встала.
- Вы уже выходите?-поправляя волосы, прошептала она.
- Я разбудил вас?-забеспокоился Ермолов. - Извините, Зина. Мне и хотелось попрощаться с вами, и боялся перебить вам сон.
- А я почти и не спала, - доверчиво заговорила женщина.- Что-то Людочке нездоровится. Только еще больше устала за ночь, и бок стал болеть. Отлежала. Все на одном боку лежу.
- А моя уже станция вот тут, близко, - как будто с сожалением сказал Ермолов. - Надо сходить. Будьте здоровеньки! А жалко, что мы с вами уже, наверно, никогда не увидимся… Но вы, Зиночка, должны петь. Пойте, обязательно пойте!
- Счастливо вам вернуться в Минск, - прошептала Зина и подала Ермолову теплую руку. - Очень прошу вас, если увидите там Макара Ивановича, передайте ему привет от меня. Моя девичья фамилия Вишневская.
- Хорошо, - пообещал Ермолов, - обязательно передам. Будьте здоровы!
На темном перроне он отошел несколько в сторону, поставил чемодан и стал ждать отхода поезда. Узнал свое окно, хотя оно ничем не было приметно. Темноватое, неясное, как и все остальные. Приглядевшись, можно было заметить белые занавески, но только приглядевшись. Вот бы хорошо было, если б эти занавески хоть чуть-чуть, хоть на один миг раздвинулись!.. Но что поделаешь? Не шевельнулись они…
Вскоре послышался короткий гудок, и один за другим залязгали буфера. Проплыло окно перед глазами Ермолова, близкое, незабываемое окно, как в родной хате.
Вслед проплыла белая надпись на сине-голубом, как это утреннее небо, фоне: «Жесткий», потом номер - двенадцать. Перед глазами стояла Зина в минуту прощания: Ласковая, простая, немножко грустная. О ней хотелось думать…
«Будет она еще петь или нет?» Этот вопрос не давал Ермолову покоя и тогда, когда он вышел из маленького стандартного вокзальчика и направился в военный городок.
СЕМЕНОВ САД
Около недели назад мне пришлось побывать в одном районе Полесья. Осень стоит сухая, погожая - можно пешком идти куда хочешь. А я люблю ходить и никогда не прошу в колхозе коня, если нет на то крайней необходимости.
Дорога к тому колхозу, где мне надо было побывать, шла через поле и недавно вырубленные кустарники, но я, посоветовавшись с местными жителями, не пошел этой дорогой, а свернул на хорошо проторенную тропинку, чтобы идти лесом. В поле ничего особенного теперь не увидишь: кому-кому, а мне, как агроному, уже достаточно хорошо известно, каким бывает поле в любую пору года. Лес же - совсем другое: бывает, что человек весь свой век живет в лесу и каждый день находит в нем что-то новое, необычное.
Меня больше всего привлекает лес ранней весной, когда деревья, береза например, только еще начинают распускаться, и поздней осенью, когда та же береза стоит вся в золоте. Глянешь на нее издалека, и кажется, площадь чуть ли не в гектар усеяна листьями, такими чистыми и золотистыми, что и ступить на них неудобно.
Была как раз вот такая осенняя пора, вскоре после бабьего лета. Шел я лесом, и душа пела, как будто весною. Вокруг стояла такая тишина, что было слышно, когда там-сям срывался сухой листик и с тихим шорохом, цепляясь за голые ветви, спускался вниз. Изредка то в одном, то в другом месте несмело насвистывали маленькие, чуть ли не с орех, пичужки. Их можно было увидеть, лишь внимательно приглядевшись: поспешно и суетливо бегали они по стволам деревьев то вверх, то вниз.
Временами казалось, что стайка таких вот маленьких птичек незаметно прилетела откуда-то и облепила какую-нибудь кряжистую ольху. Сидят пичужки на оголенном осенью дереве и не шелохнутся, как будто прикованные к веткам. Подойдешь ближе - усмехнешься: да ведь не пичужки это, а свернувшиеся ольховые листья присохли к веточкам и, наверное, будут висеть так всю зиму.
Ольха, конечно, уже проводила лето и, глядя на нее, действительно думалось о поздней осени, о каком-то застое в природе, но молодые роскошные клены, что стояли сбоку, сбрасывали на землю такие пригожие, такие свежие, хоть и желтые, листья, что казалось, вскоре распустятся вновь.
Когда я выезжал из Минска, там как раз начиналась посадка деревьев. Теперь глядел я на эти молодые рослые кленики и думал: «Вас бы, красавцев, в столицу! Там нашлись бы для вас чудесные местечки, сотни глаз любовались бы вами. Вот только сбросьте на землю ваш летний убор, и можно всех перевезти. Будете развиваться уже на новом месте».
Стояла самая подходящая пора для посадок. Самому хотелось выкопать что-нибудь из полесских лесов или садов и посадить у себя под окном. Жаль, что усадебка моя была далеко отсюда.
Ничего нет удивительного, что мое чувство было присуще многим.
Пройдя еще шагов сто, я встретил на тропинке человека с молодым деревцем в руках. Человек шел, видимо, издалека и очень устал, так как был он уже немолод, сухощавое лицо его слегка вспотело и грудь дышала учащенно. Деревце он нес с землей на корнях и, чтобы земля не осыпалась, держал его все время перед собой.
Поравнявшись со мной и, видимо, заметив по глазам, что я интересуюсь его ношей, человек остановился, осторожненько поставил совсем безлистое деревце на присохшую траву и помахал занемевшей рукой.
- И не тяжелое, кажется, - сказал он мне, кивнув головой на деревце, - а вконец устал, пока нес. Земля много весит.
- Так почему же вы несете с землей?
- А как же? Вот принесу домой и - сразу в ямку. Яблонька даже и не узнает, что ее за какие-нибудь шесть-семь километров перенесли.
- Отряхните землю, - посоветовал я, - и будет то же самое. Только надо быстро посадить.
- Да все уже готово, - как-то особенно старательно, как если бы речь шла о большом государственном задании, уверял человек. - И ямку выкопали, и чернозему подвезли, и даже подпорочки приготовили. Но, знаете ли, так нести тяжело, зато гарантии больше. Ведь породушка!.. Только в нашем районе и можно достать ее. «Семеновка». Слыхали? Это садовод такой, Семен Протько. Наш Мичурин.
- Нет, не слышал.
- Ого, это же такой сортик, просто прелесть! Вы, может быть, думаете, что это обыкновенная малиновка? Не-ет. На простой малиновке - наверное, вам приходи-лось пробовать - кожа толстая, в зубах вязнет, а на этой кожа тоненькая-тоненькая, будто совсем ее нет. Яблочко раннее, но и до осени может полежать. Компот из него без сахару сладкий.
- А где вы такую яблоньку достали? - спросил я.
- Тут недалеко, в Семеновом саду. Тоже не слышали?
Мне стало немного не по себе. Человек смотрел на меня с сочувственным удивлением и, если б он знал, что я агроном, наверное, возмутился бы.
- Недалеко? - чувствуя себя виноватым, спросил я. - Может быть, мне по дороге?
- А вы куда идете? - с неподдельной заинтересованностью спросил человек.
- В «Луч», - ответил я.
- Ну так вам же прямо, а туда надо по тропинке направо и до самого «Колоса». Там и находится Семенов сад. Ну побегу я, бывайте!
И уже на ходу, оглядываясь на меня и все любуясь своей яблонькой, человек сказал, должно быть, самое важное для него:
- Хотим сами завести сад, и питомник свой у нас там будет.
Он понес яблоньку, держа ее перед собой и время от времени меняя руку. «Хороший будет у них сад», - подумалось мне.
Когда я подошел к той тропинке, что поворачивала направо, меня так и потянуло зайти в колхоз «Колос», но неотложные дела в «Луче» не позволили это сделать. В «Луче» после укрупнения появились некоторые осложнения с севооборотами, и секретарь райкома попросил меня помочь местным товарищам в этом разобраться. Колхоз считался передовым в районе. Значит, я должен был временно отложить знакомство с Семеновым садом.
Придя в колхоз, я так углубился в севообороты, что забыл обо всем, но, как только дошло дело до садов, до плодовых питомников, колхозники снова напомнили мне о Семеновом саде. Оказалось, что здесь тоже есть «семеновки», есть и еще некоторые сорта из того же Семенова сада. Этой осенью планировалась закладка нового сада, и на «Семенов питомник» возлагалась основная надежда.
Теперь я уже твердо решил зайти в «Колос» и, как только закончил работу в «Луче», пошел. Чтобы не тратить времени, я не стал искать никого из колхозных руководителей (серьезного дела к ним у меня не было), а обратился к первому же пареньку, какого увидел на улице.
- Семенов сад?-переспросил мальчик лет семи и быстро сдвинул со лба шапку, которая была ему явно не по росту. - Пойдем покажу.
Было около двух часов дня. Когда мы подошли к школе, зазвенел звонок, должно быть, на вторую смену, и мальчик со всех ног бросился ко входу.
- Вот он!-крикнул он на бегу и показал рукой на небольшой хорошо огороженный сад.
А вскочив на крыльцо, на мгновение остановился, повернулся ко мне и предупредил:
- Без разрешения туда ходить нельзя!
- Скорей иди раздевайся!-сказала ему пожилая черноволосая женщина, что стояла на крыльце со звонком в руках. - А вы, должно быть, к Ивану Владимировичу? - обратилась она ко мне.
Я не знал, что ответить. Конечно, хорошо было бы встретиться с садоводом, но его ли имеет в виду женщина?
- Мне товарища Протько, - неуверенно сказал я.
Дежурная сочувственно усмехнулась.
- Тут у нас, как бы вам сказать, - она на мгновение замялась, - тут у нас в какой двор ни зайди, пожалуй, все будут Протьки. Вот и я тоже Протько.
- Кто же такой Иван Владимирович?
- А это преподаватель ботаники. Он теперь в пятом «Б» на уроке, а после звонка выйдет. Во второй смене у него сегодня только один урок по расписанию.
«Мальчик завел меня не туда», - подумал я и слегка смутился. Женщина заметила мое смущение, спустилась на нижнюю ступеньку и искренне посоветовала:
- Если что не так, то вы говорите. А пока идут уроки, я покажу вам, что нужно, и расскажу. Вы кем будете?
Я сказал женщине, что я агроном, иду в районный центр и по дороге зашел в «Колос», чтобы посмотреть на тот сад, о котором всюду знают и всюду разводят его сорта.
- Называют его Семеновым, - подчеркнул я.
- Так это ж он и есть, - почему-то обрадовалась дежурная,- мальчик вам правильно показал. Это наш пришкольный сад.
- А почему Семенов?
- Потому что посадил и вырастил его Семен Вавилович Протько. Тут у нас при школе сторожем был.
- Сторожем? А где же он теперь?
- Э-эх, - опустив голову, вздохнула женщина, - трудно мне о нем рассказывать, ну да уж если спросили, то скажу, что знаю, а потом еще Иван Владимирович вам дополнит. Он теперь у нас за садовода, а с ним и ученики, наши мичуринцы. Присядьте немножко вот здесь, на крылечке, ведь вы же после дороги.
Я сел на лавочку, а женщина примостилась напротив. Вот что рассказала она мне о Протько и его саде.
Семен Вавилович работал при школе больше десяти лет. Человек он был еще не старый, но инвалид, поэтому не всякую работу мог делать. Инвалидность у него была давняя, со времен гражданской войны, и тяжелая - в боях искалечило правую ногу.
Служба сторожа при школе хоть и под силу была ему по состоянию здоровья, но не по душе. Для рук находилось то-се, а для головы - почти ничего. Походил, походил человек в сторожах, да и начал искать что-нибудь по своей натуре. Облюбовал кусок земли на пришкольном участке и, посоветовавшись с директором, начал постепенно засаживать его плодовыми деревьями.
Прошел год, прошло два - появился пришкольный садик. Сначала росло в нем то, что и во многих других садах этих мест, - груши-бессемянки, репки, антоновка, а потом Семен Вавилович начал постепенно заводить новые сорта. Бывало, как наступит осень, так иной раз всю неделю человека нет дома: все ездит где-то по далеким садам и опытным станциям, все выбирает хорошие сорта для своего сада. Минул еще год - и уже большая часть пришкольного участка была под садом. А там еще годик и еще…
Женщина говорила и о каких-то «зонтичках», которые навязывал Семен Вавилович на расцветшие веточки, и о каких-то ящичках, коробочках, куда он собирал зернышки, как потом высевал он эти зернышки и заводил новые и новые сорта. Так и вышла у него эта самая малиновка, та малиновка, из-за которой теперь чуть ли не из всего района приезжают люди в Семенов сад, чтобы выпросить тут если не саженец, так хоть несколько штук семян.
Что бы ни делал Протько, во всем ему помогали ученики. Уроки ботаники часто переносились в сад.
Во время войны школа была закрыта. Многие старшие школьники со своими родителями пошли в партизанские отряды, некоторые остались в местных подпольных организациях. Те, что остались, так и не отошли от Протько. Сберечь сад, все его лучшие сорта - немалая задача. Фашисты все жгут, разрушают, а этот сад должен расти и цвести, чтобы после войны дать людям много семян и молодых деревьев.
Собрал Протько плоды в тот год, когда началась война, собрал и в следующем году. Над школой кружились самолеты оккупантов, а Протько, с ненавистью поглядывая на них, сидел под яблоней и выбирал зернышки и ярких, как летнее солнце, сочных малиновок. По улице шли фашистские танки, а Протько потихоньку копался в грядках, высевал чуть подсохшие семена. Пусть растут на зло врагу!
На зиму каждое деревце обвязывалось так же старательно, как и все годы до войны. А когда в снежную зиму сорок второго года в сад повадились зайцы, Вавилыч целыми ночами не спал. Чуть не каждое утро приносил он тогда убитого русака и шутливо говорил своим юным помощникам:
- Ну теперь вы знаете, что такое настоящий сад в хозяйстве. Настоящий сад - это вкусные яблоки летом, а зимой - заячьи шкурки. Все свое, все под боком.
Два года оберегал так Протько своих питомцев, а летом сорок третьего разместилась в «Колосе» фашистская танковая часть. В школе оккупанты устроили казарму, а в саду поставили танки и цистерны с горючим. Понятно, что осталось после этого от сада, особенно от сеянцев, от плодового питомника.
Пригорюнился Протько, засел в своей хате, что стояла тут же, около сада. Из хаты незаметно наблюдал за тем, что делалось в саду. Протько в хате, а около хаты днем и ночью ходит часовой, стережет танки и горючее. В других концах сада - еще по часовому.
Днем в хату Протько часто забегали мальчишки, бывшие школьники. Ночью никому не разрешалось тут ходить, да и днем не очень-то. Но мальчишек днем пускали. Часовой от окна, они к окну: глядят, готовы плакать от злости.
- Вот если б огоньку сюда, - как-то, как бы ненароком, сказал Вавилыч.
Мальчишки оживились.
- Школа сгорит, - сказал один из них.
- И ваша хата, - сказал другой.
- И все ваши строения, - сказал третий.
Протько неподвижно сидел у окна, некоторое время ничего не отвечал хлопцам. Он задумчиво глядел на мутно-белые цистерны, похожие на огромных пауков, на прикрытые брезентом и свежими ветвями малиновок танки. Глядел и что-то про себя обдумывал. Через некоторое время сказал:
- Школа не сгорит! - и снова умолк.
Ребятишки убежали.
Ночью скрытыми тропинками пробрались в хату Протько комсомольцы-подпольщики, в прошлом также помощники Вавилыча. Они пробыли в хате чуть ли не до самого рассвета. Протько узнал в эту ночь, что он не один все время наблюдал за садом… Дня через два привезли в сад еще несколько цистерн, а еще через день, темной ночью, все они взлетели на воздух. Зарево видно было, может быть, даже самому Гитлеру.
Вместе с ними сгорело несколько фашистских танков, а вслед за ними и хата Семена Вавиловича и все его усадебные постройки.
Лес был далеко от Семенова сада. Пока фашисты опомнились, Вавилыч и партизаны, которые приходили к нему на помощь, успели удалиться на сотню шагов, однако больная нога садовника их задержала. Не мог Вавилыч успеть за партизанами, а партизаны не могли покинуть его. Огромное зарево от взрыва горючего осветило их. Гитлеровцы открыли огонь чуть ли не из всех видов оружия. Осколком мины Протько был тяжело ранен. Партизаны на руках вынесли его из полосы огня.
Такова история этого человека. Еще раз женщина извинилась передо мной, что не умеет рассказать все подробно, еще раз сослалась на ботаника Ивана Владимировича, который скоро должен был закончить свой урок. А мне казалось, что и ее слов достаточно: передо мной вставал скромный советский человек, со светлой душой, мужественным характером. Я даже лицо его видел, представлял его облик, работающие, всегда немного обсыпанные землей руки, искалеченную ногу. Вот только вылечился Семен Вавилович или нет?
Прежде чем ответить на этот вопрос, женщина, как бы стараясь что-то разглядеть, отвернулась от меня, незаметно притронулась углом платка к глазам.
- Не вылечился, - почти шепотом сказала она, и широкий, слегка раздвоенный ее подбородок затрясся. - Умер в партизанском лагере, но похоронен здесь, - и она снова стала вглядываться в сад.
Несколько минут мы молчали. Пришла откуда-то целая команда школьников: мальчиков и девочек. Все еще с лета загорелые, все в красных галстуках. Женщина как будто только и ждала их прихода: улыбнулась, поинтересовалась, зачем они пришли и к кому. Видно, ей приятно было, что ученики явились как раз вовремя и помогли ей скрыть свои переживания от чужого человека.
Я уже больше не отваживался волновать женщину: приближался конец урока и ей нужно было идти звонить.
Во время звонка пионеры-гости живо построились в два ряда и, как только показались на крыльце школьники, отдали им салют. Быстро вышел человек до того внешне похожий на Мичурина, что я даже вздрогнул от удивления. Пионеры и ему салютовали, а старший, видимо, вожатый звена, бойким шагом подошел к нему и доложил, что все они из соседней школы и пришли за саженцами.
- Знаю, - ответил человек, - мы ждали вас.
Потом он приблизился ко мне, спросил, не его ли я жду, и сразу же представился:
- Иван Владимирович Короед, здешний ботаник.
Я невольно усмехнулся. Иван Владимирович не удивился и, видимо, не обиделся за это. Заметив его добродушный нрав, я решился объяснить, что, поглядев на него и услышав имя-отчество, хочется сказать Мичурин, а не Короед.
- Немножечко не дотянул, - ответил на это Иван Владимирович и, подняв вверх свою русую бородку клинышком, залился веселым смешком.
Мы пошли в Семенов сад. За нами - школьники-гости и школьники-хозяева. Гостей было больше, так как почти все хозяева еще занимались. Красные галстуки замелькали среди деревьев. И большинство деревьев в саду были такими же подростками, как и эти пионеры.
- Все вырастили снова, - сказал Иван Владимирович, обведя рукой сад, - вот только одна малиновка Протько осталась из старого сада да десяток сеянцев. А так - всё чужаки уничтожили в войну.
Яблоня эта была седельчатой и однобокой: видимо, немало пришлось перенести всяких невзгод. Тут же в несколько рядов росли молодые яблоньки.
- Это все сорта Протько, - сказал Иван Владимирович. - С одной этой яблони да из сеянцев развели. А вон там и питомник наш. Вам жена Протько, должно быть, рассказывала обо всем этом.
- Какая жена?
- Ну дежурная наша. Она мне говорила, что немного познакомила вас с нашим житьем-бытьем.
- Неужели это… - Я растерялся и в первое мгновение не знал, что сказать.
- Что?-спросил Иван Владимирович и уже готов был снова рассмеяться.
- Неужели это жена Протько? Того самого?.. -Я неловко показал на старую малиновку, на весь сад.
- Жена Семена Вавилыча, - немного удивившись, что я так возбужденно расспрашиваю, подтвердил Короед,- разве она вам не сказала об этом?
- Нет, - признался я, а самому вспомнились ее заплаканные глаза.
Иван Владимирович продолжал:
- Она и тут вместе с ним была и там… - он поднял бороду в направлении далекого, едва заметного леса. - Она сама с помощью партизан и хоронила вот здесь своего мужа, - он показал на каменный памятник, на котором слабыми переливами отражались солнечные лучи.
Пока мы шли к памятнику, я все думал о женщине, с которой недавно разговаривал. И так мне хотелось вернуться к ней, с душевным восхищением и благодарностью посмотреть ей в глаза, дружески пожать руку.
Около памятника Иван Владимирович снял свою белую, не линяющую на солнце кепку, на минуту застыл на месте. Я встал рядом с ним. Пионеры и так были без головных уборов - день стоял погожий. Они тесным живым венком окружили памятник.
Мне хотелось долго стоять на этом месте..,
Иван Владимирович повел потом учеников к кругловерхой, похожей на хорошую копну сена сторожевой будке. Там он выдал некоторым ребятам по лопате и направился к плодовому питомнику, чтобы показать мичуринцам, как надо выкапывать саженцы.
Ребята горячо взялись за работу, а мы с Иваном Владимировичем следили за тем, чтобы их энергия нечаянно не принесла вреда, чтобы каждое выкопанное деревце могло потом легко приняться.
Между прочим, я спросил у ботаника, каким все-таки методом выводил Семен Вавилович новые сорта деревьев.
- Разве жена Протько не рассказывала?-снова удивился Иван Владимирович. - Она знает. Искусственным скрещиванием сначала, а потом, понятно, семена… Мичурина человек в голове и в сердце держал.
Приблизительно то же самое я слышал и от жены Протько, но мне интересно было узнать, как смотрит ботаник на эти опыты самоучки. Из дальнейшей беседы выяснилось, что Иван Владимирович очень высоко ценит практику Вавилыча, что и сам он со своими «ассистентами» многому учится у Протько.
…Пройдут десятки, сотни лет. Люди, возможно, забудут Протько, забудут о чудесной душе его жены, а то, что они сделали, никогда не забудется, потому что оно будет жить перед людскими глазами, будет радовать людей…
Школьники выкопали более двадцати саженцев. Когда работа была окончена, Иван Владимирович внимательно осмотрел каждое деревце и вручил каждому пионеру по одному.
- Под вашу личную ответственность, - сказал он школьникам. - Несите осторожно, не поломайте веточек, не повредите кору…
Пионеры выстроились в две шеренги и пошли. Я долго смотрел им вслед. «Вот пошел по свету Семенов сад, - думалось мне, - пошли по свету маленькие спутники светлого человеческого счастья».
СЛАВНО ВОСХОДИТ СОЛНЦЕ
Чтобы попасть на самое далекое поле колхоза, нужно сначала одолеть небольшую гать через болото, а потом еще километра два идти лесом и кустарником. Алена Синявская для того и вышла затемно, чтобы к рассвету успеть на свой участок. С нею шли две ее молодые напарницы: одна щупленькая, светловолосая, другая - высокая, смуглая, с двумя венками спадающих на шею черных кос. Первую звали Таней, вторую - Лидой.
Вокруг стояла настороженная предрассветная тишина: скажи слово - и оно полетит далеко-далеко. Босые ноги ощущали прохладную влагу недавно выпавшей росы. Но влажность эта не была скользкой и щекотной, как иной раз после дождя, - она освежала и бодрила. Когда на дороге попадался высокий кустик травы, какая-нибудь былинка или стебель белены, они, коснувшись ноги, обсыпали ее мелкой моросью.
На небе, заметно начинавшем синеть, торопливо проплывали серые облачка. Они заслоняли на миг то одну, то другую звезду, а звезды от этого только весело перемигивались. Торопились куда-то тучки, а при взгляде на месяц казалось, что это он во всю прыть мчит по небу, боясь, как бы его не застало тут солнце. То со всей своей скромной щедростью, то скупо, сквозь тучки, месяц лил свой свет на землю. На болоте бледно поблескивала в этом свете гать.
В лесу хорошо была видна тропинка, протоптанная людьми. Выворотни и пеньки по обе стороны тропинки казались при луне гладко отшлифованными, сосны, ольхи, елки то постепенно белели, когда месяц выплывал из-за тучки, то так же медленно темнели, приобретая прежний цвет, когда месяц прятался.
Пройдя немного лесом, Синявская показала девушкам на небольшое круглое углубление в земле, густо заросшее травой. Те уже знали, что это такое, но Синявская все же не смолчала:
- Тут у нас станковый пулемет стоял, дулом как раз на гать…
Прошли еще несколько шагов, и тогда Лида не то спросила, не то уточнила:
- Охранял аэродром партизанский…
Синявская поняла это как вопрос и охотно добавила:
- Там, дальше, - она показала рукой на опушку леса, - у нас еще гнезда были… Сначала аэродром охраняли, а потом на этом острове одно время бригада имени Калинина стояла. Потому и колхоз наш так называется. Тут калининцам много драться пришлось… Летом фашисты не больно лезли: болота кругом, с востока Оресса течет. А зимой, по морозу, пробовали сунуться, и не раз. Базы наши захватить хотели… Пробовать-то пробовали, да никто из них жив не вернулся.
Тропинка часто виляла из стороны в сторону, потому что прокладывалась она, известное дело, без топора и лопаты. Там полуистлевший пень обогнет, там куст, там ложбинку… В лунном свете она напоминала маленький ти-хий ручеек, который течет неторопливо, без шума и журчания.
- А чего мы пошли этой тропинкой? - спросила Таня. - Тут же недалеко есть прямая дорога.
Синявская промолчала, а Лида незаметно сжала руку подруги: не спрашивай, знаешь ведь…
Скоро тетка Алена свернула с тропинки, и девушки, переглянувшись, тихо пошли за нею следом. Скажи Алена: «Останьтесь здесь», - и они остались бы, но ведь она этого не сказала.
Лида сразу догадалась, почему Синявская пошла не дорогой, а этой тропинкой. Теперь поняла это и Таня. Она уже раскаивалась, что так некстати задала свой вопрос. Многие, многие из окрестных деревень ходят к тому заветному месту. Много тропинок со всех концов острова лучами собирается здесь.
Алена подошла к одной из могилок, огороженной штакетником. Каждая штакетина была старательно выстругана и закруглялась сверху. За оградкой, с восточной стороны, стоял высокий строгий обелиск. В обелиск была вделана небольшая рамочка, а в рамке, хоть уже и с трудом, можно было разглядеть портрет молодого паренька. Глаза его глядели весело, задорно. На груди, ремнем через плечо, - автомат. Правая рука цепко охватила ложе.
Алена медленно опустилась на колени перед этим обелиском…
Девушки остановились возле ближней к могилке сосны, притихли. Они боялись пошевелиться, шепнуть что-нибудь друг другу на ухо, чтобы не нарушить трагической тишины и торжественности этой минуты. Обе знали, что это могилка сына тетки Алены. Пусть она немного постоит тут, пусть даже поплачет… Может, полегчает у нее на сердце…
У Синявской было два сына. Старший ушел на войну вместе с отцом. И отец и сын погибли в боях на Курской дуге. Младший был разведчиком в одном из отрядов бригады имени Калинина. Зимой 1943 года погиб и он во время прорыва блокады.
…Пусть постоит тетка Алена на коленях перед памятником своему сыну, пусть даже поплачет… По краям могилки растет высокая шелковистая трава, а посередине - пятиконечная звезда из золотых бессмертников. Своими руками окапывала мать эту могилку, своими руками сажала тут цветы…
И не только об этом знают местные люди. Никто не забудет и того, что Алена сама участвовала в бою, в котором погиб ее сын. Правда, не с оружием в руках, но участвовала. Она перевязывала раненых в том бою. Падал человек или вдруг вскрикивал от боли - и Синявская под огнем, под пулями бросалась к нему. Сначала осматривала рану, чтобы сразу определить, с какой стороны к ней подойти, и лишь потом глядела в лицо, старалась узнать человека.
Так она подбежала и к своему сыну: в первый миг увидела глубокую рану в груди, потом глянула в лицо. Глянула - и упала без чувств…
Позже она вместе с другими партизанами хоронила своего сына, первую горстку влажной земли кинула в его могилку…
…Не нужно мешать тетке Алене, пусть выльет всю материнскую боль и печаль о своих сыновьях, о муже… Стоя перед могилкой, она в мыслях склоняется и перед теми, кто далеко-далеко, кого она никогда не видела.
Таня и Лида молчали. Легкие тени плывущих облаков пробегали по могилкам и исчезали где-то в глубине леса. Скоро станет совсем светло. А тетка будет переживать, если рассвет застанет ее в дороге, а не на поле, если остальные женщины придут раньше ее. Таня хотела было осторожненько позвать Алену, но Лида снова взяла ее за руку: тетка сама все знает…
И верно, Синявская вскоре поднялась с земли, вытерла уголком косынки глаза и поглядела на небо.
- Пошли, девчата, - тихо сказала она.
Ступив несколько шагов, она снова остановилась у одной могилки, склонилась над ней, вырвала какую-то травинку, разрыхлила пальцами землю вокруг стебельков пиона.
- Вот теперь уже в самом деле пойдем, - словно оправдываясь, проговорила она. - Это ведь моя подружка тут похоронена, родная мать моего приемного Володьки.
Лицо у женщины посветлело, видно было, что она уже думает только о своем Володьке, хоть ничего еще не сказала про покойницу подругу.
- Что за мальчишка растет, если б вы знали, что за мальчишка!.. Восемь годиков, а он уже у меня в доме за хозяина. Вот ухожу затемно, одного его оставляю, только есть приготовлю… А он уже сам и в хате приберет, и все что надо по дому сделает… Сейчас уже, может, встал, пошел, верно, к своим голубям.-Алена задумчиво улыбнулась и снова посмотрела на небо. - До того любит мой Володька голубей, что готов и не есть и не спать - все бы с ними возился.
…Оставила его мать совсем крошечным, заболела тут, в лагере, и умерла. Когда ей, бедной, совсем уже плохо стало и наши партизанские доктора ничем не могли помочь, так я все при ней была… Вот она и говорит: гляди, мол, Алена, жива будешь - не оставляй моего Володьку… Теперь у него никого нету, кроме тебя, а придет отец с войны - отблагодарит…
Я и взяла малого к себе… Отец его так и не вернулся с фронта, а мальчишка привык ко мне, да и я к нему всей душой и сердцем привязалась…
Когда жнеи пришли на поле, небо на востоке уже разгорелось зарей, а в лесу так высвистывали и заливались птицы, что заглушали и шум листвы под легким порывистым ветерком и бойкий стук далекого дятла. Девушки стали подыскивать местечко, где бы положить фляжки с водой и узелки с завтраком, а Синявская сняла с плеча серп и стала примеряться, откуда лучше начать выжинать проходы для жатки.
Бескрайнее пшеничное поле предстало перед ней во всей своей августовской красе. Крупные, тяжелые колосья с желтыми, чуть не наполовину оголенными зернами кланялись, будто радуясь приходу жней. Пшеница была в желтой спелости, но то ли оттого, что вокруг зеленел лес, то ли от глубокой голубизны неба она казалась еще немного зеленоватой. Синявская наклонила к себе высокий, в рост с нею, стебель и вынула из колоса, как из кукурузного початка, твердое, слегка влажное от росы зерно: «Просит пшеничка серпа, просит…»
Девушкам сказала, когда те подошли ближе:
- Видите, вон тот клинок пшеницы, что в лес вдается? Это ведь там до сорок второго вековой дуб стоял. Стоять бы ему и сейчас, если б однажды наш грузовой самолет не зацепился за него хвостом. Жалко нам было этого дуба, да ничего не поделаешь - пришлось выкорчевать его, чтоб не мешал при посадках. Тут много лесу мы выкорчевали… Когда-то маленькая полянка была, а теперь, смотрите, какой аэродром. По два самолета сразу садились…
- Не аэродром, а поле третьей бригады, - заметила Таня.
Синявская смущенно посмотрела на нее, потом засмеялась.
- Это я по привычке, - продолжала она, - аэродром да аэродром… А до войны, я говорю, тут полянка с пятачок была. Потом из Москвы прислали к нам самолет. Покружил-покружил летчик над островом, груз сбросил, а где сесть - не нашел места. Тогда из центра пришла радиограмма, чтобы построить тут аэродром. Командиры облюбовали эту поляночку, и началась, и началась у нас работа! Сотни колхозников съехались, сошлись сотни партизан… И с лопатами, и с топорами… Две недели - и вот что вышло. - Синявская обвела руками поле. - Земля хорошая, жирная… Как пришлось укатывать ее, дорожки щебнем высыпать, так некоторые здешники вздыхали даже: больно хороша земелька, что ни посей тут - все на славу вырастет. Да уж если для фронта, на все пойдет наш человек: свой огород, коли нужно, отдаст под аэродром.
Потом сел первый самолет. Сколько радости было! И уже пока не прогнали фашиста, прилетали и садились тут наши самолеты. Привозили нам оружие, боеприпасы, взрывчатку… А теперь - ты верно, Таня, говоришь,- теперь тут поле нашей третьей бригады. Все сердца наши за то, чтобы тут уже и на веки вечные было поле…
Девушки принялись жать, хотя у самой земли, под зубчатой тенью колосьев, было еще темновато. Они срезали большие жмени увесистых стеблей и осторожно клали их на землю. Снопов пока не вязали: пускай выглянет солнышко да снимет с колосьев легкий налет росы. Подошло еще несколько женщин, послышался веселый гомон. Синявская встала в ряд с ними. Перед началом работы она закатала рукава светлой кофты, обвязала вокруг головы косынку. И хотя в колхозе уже несколько дней шла уборка, Алена была какой-то возбужденной, немного даже торжественной, как на зажинках. Куда-то в сторону отошли и нелегкие воспоминания о прошлом и все нынешние беды и неполадки. Ей приятно было слышать этот привычный, живящий душу шелест подрезанных колосьев, чувствовать, как падают на голую шею мелкие капельки росы. Радостно было оттого, что привелось жать пшеницу на том самом месте, где еще не так давно укатывали землю под аэродром.
Руки у девушек ходили проворно и слаженно, но работа, видно, не сразу захватила их. Недавние воспоминания Алены все еще стояли в памяти и крепко держали их в атмосфере мрачных лет войны. Думая про нелегкую судьбу Синявской, девушки не могли не вспомнить чего-нибудь своего…
Тане вдруг вспомнилось, как каратели окунали в ледяную воду Орессы ее родную сестру, комсомолку Феню. Окунут, вытащат и снова окунут… Хотели разузнать про комсомольское подполье. Встало перед глазами такое близкое и такое дорогое девичье лицо… Посиневшее от холода, изуродованное побоями и все равно твердое, решительное и непреклонное… Умерла Феня, ни слова не сказав фашистам про своих боевых друзей.
У Лиды не осталось никого из близких. Она не помнит, как погибли ее родители. Помнит только тот куст пахучей черемухи, под которым она открыла глаза после того, как что-то горячее и тяжелое рухнуло ей на голову. Открыла глаза и удивилась, что и в такое тяжкое время щедро цветет черемуха… Потом девочку взяли с собой незнакомые партизаны. Они говорили, что ее папа и мама скоро придут, но шли дни, а их все не было и не было…
Захватило бы раздумье Лиду, и, может быть, еще долго она бы вспоминала тот чудесный куст черемухи, гибель своих родных, не попадись ей под серп несколько на диво сильных, еще немного недоспелых стеблей. На лицо ей брызнула роса с перистых колосьев, и она вздрогнула. Вытирая лоб рукавом, глянула на небо: звезды уже исчезли, месяц поблек - вот-вот наступит день.
Алена крикнула задорным, молодым голосом:
- Девчата, и вы, женщины! С восхода солнца давайте попробуем, кто больше сожнет до полудня и снопов навяжет!
- Давайте!-подхватила Лида, словно очнувшись от тяжелых, невеселых дум.
Потом отозвались Таня и ее соседки:
- Давайте!
Когда по широкой лесной просеке скользнул первый солнечный луч и разными цветами заиграл в каплях росы, позолотил пшеничные колосья, весело глянул в глаза жнеям, Алена, выпрямляясь, взмахнула серпом да так и застыла на какой-то миг. Она повернулась лицом к востоку и даже приподнялась на цыпочки, чтобы быть хоть немного выше, чем пшеница, и лучше видеть.
- Глядите, девочки, и вы, женщины! - в радостном возбуждении сказала она. - Глядите, как славно сегодня восходит солнце! День будет ясный и погожий, ничто не помешает нам жать!
Таня, Лида и некоторые из женщин, прикрывая глаза ладонями, посмотрели на солнце, потом повернулись к Алене. С этой минуты начиналось у них жаркое соревнование. Но Синявская все еще стояла с подрезанной серпом горстью пшеницы на плече и любовалась восходом солнца. Время от времени она окидывала взглядом широкое поле. Потом Алена вдруг повернула голову к югу, улыбнулась и стала глядеть на небо, словно отыскивая что-то в зените. Девчата тоже глянули туда. Над пшеничным полем, прямо над головами жней, пролетел белый голубь и скрылся за лесом.
- Это Володькин! - восторженно произнесла Синявская. Она проводила птицу теплым, слегка задумчивым взглядом, помахала ей колосьями и повернулась к своим напарницам: - Давайте, девочки, поспешим, скоро жатка приедет.
Комментарии к книге «К восходу солнца. Повесть и рассказы», Алексей Николаевич Кулаковский
Всего 0 комментариев