«Ключ от берлинской квартиры»

429

Описание

Сборник повестей и рассказов Олега Моисеева.



Настроики
A

Фон текста:

  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Аа

    Roboto

  • Аа

    Garamond

  • Аа

    Fira Sans

  • Аа

    Times

Ключ от берлинской квартиры (fb2) - Ключ от берлинской квартиры 625K скачать: (fb2) - (epub) - (mobi) - Олег Альбертович Моисеев

Олег Моисеев Ключ от берлинской квартиры

Памяти дорогой матери, верного, незабвенного друга

КЛЮЧ ОТ БЕРЛИНСКОЙ КВАРТИРЫ

Добро вспомянется, лихо не забудется

Ни одному литератору не угнаться за жизнью, — столько в ней диковинных и порой фантастических поворотов человеческих судеб, событий и неожиданностей.

Как стремительная горная река, мчащаяся в долины, круша все на своем пути, жизнь жестоко била Николая Кюнга. Но даже эти невзгоды не сломили упорного советского человека.

Это повесть о школьном учителе, коммунисте, председателе секции бывших военнопленных Советского комитета ветеранов войны, настоящем человеке.

* * *

В подмосковном поселке Щербинка на тихой улочке стоит белый домик. Сложен он в «четыре руки» преподавателями местной восьмилетней школы Николаем Федоровичем Кюнгом и его женой.

В одной из трех комнат этого дома я обратил внимание на удивительную вещь: рядом с книжным шкафом висит на стене малиновая подушечка, какие обычно употребляют женщины для иголок. На ней белым шелком вышито «Meine Liebe» [1] и приколот дверной ключ необычной формы. Увидев мой вопросительный взгляд, Николай Федорович пояснил:

— Ключ от берлинской квартиры. Мне он дорог, может быть, больше, нежели русскому полководцу, получившему ключ от столицы Германии в 1760 году: корпусному генералу Чернышеву его подносили побежденные, а мне — друг-немец. Этот ключ для меня тоже награда, как и орден, который вручили в Кремле за подпольную борьбу в Бухенвальде, или медаль, которой меня удостоило правительство ГДР. А подушку вышивала Лизелотта, супруга Роберта Зиверта.

Носильщик на аэродроме

На аэродром Шенефельд самолет прибыл точно, секунда в секунду. После обычных таможенных формальностей носильщики взяли вещи прибывших и понесли их через аэровокзал к стоянке автобусов и такси. Чемодан Кюнга оказался у рослого носильщика в темно-синей фуражке с лаковым козырьком.

Что-то знакомое показалось в нем. И веснушчатое лицо, и кустистые рыжие брови. Сейчас они были уже наполовину седые. Но Кюнгу подумалось, что видел он их когда-то именно рыжими. Человек чуть-чуть припадал на левую ногу, почти незаметно для взора.

Оплатив услугу носильщика, Кюнг предложил ему закурить. «О, руссише сигаретен!» — воскликнул носильщик. И все сразу встало на свое место. Измокшая папироска «Беломор», завалявшаяся в нагрудном кармане и сломанная пополам, и умирающий под порывом ветра огонек зажигалки, и горько-сладкая затяжка прелым табаком. Что может быть стремительнее человеческой мысли? Менее чем за полчаса, пока ехал Кюнг от Шенефельда до отеля в Берлине, ему очень многое вспомнилось. И Кюнг пожалел, что не успел пожать носильщику руку. А было за что.

Впрочем, может быть, и хорошо, что так быстро хлопнула дверца и автомашина тотчас рванулась с места. Кто знает, как отнесся бы к словам Кюнга носильщик? Возможно, с опасением. А это было бы огорчительно. Нет, он ничего не имел против этого человека в фуражке с высокой тульей и лаковым козырьком.

…Все это уже давно позади. И оборона валов Брестской крепости, где бывший учитель, (призванный еще до войны в армию и ставший замполитом полковой школы, бок о бок с курсантами сражался до последнего патрона. И густые леса, по которым с уцелевшими товарищами пробирался на восток, к своим. И радостная встреча с ними.

А вот он уже комиссар артбатареи, которая под Лоевом обороняет позицию от неприятельских танков. И прикрывший носовым платком рану в груди командир. И платок, ставший красным, как знамя. И люди, вместе с ним, Кюнгом, раненным в ногу, вытаскивающие на себе два орудия. И кони, честно отслужившие свою службу на бранном поле. Все позади.

И снова леса. Тишина осенних лесов в первый год Великой Отечественной войны. Вдали глухие раскаты: то ли гром, то ли залпы пушек, то ли морской прибой у Ялтинской набережной. Но это тоже позади.

Закапывают орудия, загнав в стволы дышла, унося с собой в подсумках снятые прицелы и оглядываясь на кресты, поставленные на месте захоронения орудий. Может быть, потом, да не «может быть», а наверняка (как только посмела возникнуть предательская мысль: «может быть»), да-да, непременно по этим приметным следам наши найдут пушки.

А вот у леса на проселочную дорогу неожиданно выкатывается из-за поворота тупорылый грузовик, полный немецких солдат. Скрежещут тормоза. Сидящий в кабине приказывает двоим гренадерам отконвоировать до сборного пункта четырех безоружных, изголодавшихся артиллеристов. Кюнг бредет позади. Гитлеровец замыкает колонну.

Кюнг шарит в карманах своей отсыревшей от дождей гимнастерки. Он вынимает прелую сломанную пополам папиросу «Беломор». «О, руссише сигаретен!» — с неповторимой интонацией произносит гренадер и тянется к раскрытой ладони пленного. Но, к удивлению, берет лишь половинку. Огонек зажигалки вспыхивает перед лицом и мечется от ветра, но Николай Федорович успевает закурить. Так он бредет в плен…

Интересно, понял бы носильщик, как двадцать лет назад у одного русского пленного возбудил уверенность, что не все, кто шел против нас,- палачи и душегубы?

— Ваша гостиница, — произносит шофер, останавливая машину у дома близ здания советского посольства на Тельман-плац.

— Аллес ист форан, — все еще впереди,- неожиданно слышит шофер голос машинально расплачивающегося пассажира. И сидящему за рулем кажется, что фраза эта произнесена без всякого смысла, ни с того, ни с сего.

Откуда берлинскому водителю знать ход мыслей московского гостя?

Ария князя

В Большом театре давали «Князя Игоря». Николай Федорович Кюнг этой оперы дотоле в Москве не слышал. После войны он приехал по делам в столицу и вот попал в театр.

Все отошло на задний план. Музыка заполнила сознание зрителя. Перед глазами развертываются картины одна красочнее другой: половецкий лагерь, ханские танцовщицы, профиль луны с волчьим оскалом резко освещает палатку, из которой выходит Игорь.

О дайте, дайте мне свободу!

Я свой позор сумею искупить!

Звучит голос певца. Кюнг прикрывает веки. Музыка будто бы издалека доносится до него, и сквозь закрытые веки он видит колючую проволоку лагеря Якобшталь, мечущихся в горячке сыпнотифозных узников, себя самого в их числе и точно такую же ощерившуюся пасть луны.

Сколько их выжило тогда из многих тысяч? Сотни или только десятки? А потом лагерь в Бельгии, в провинции Лимбург, ежедневная двенадцатичасовая работа в угольных забоях.

Кюнг, Иван Мокан, Иван Судак, узбекский артист Галилей Искалиев организуют саботаж на шахтах. Как можно меньше добывать угля. К этому они призывают и других таких же пленных, как сами. Организаторы еще не усвоили суровой истины, что не все попавшие в плен остались такими, как они сами.

Пожар в силах испепелить здание, но не мечту его строителя.

Кюнг, Мокан, Искалиев не думали, что им еще доведется столкнуться с теми, которые предадут их за лишнюю порцию лагерной похлебки или пачку сигарет.

Клинок оттачивается не только на точиле. Незаменимым горнилом служит для него бой. Только легковерные и трусы не знают, что не тупится, а острее становится оружие в схватке.

На шахте работали и бельгийцы. Горняк Анри передавал Кюнгу услышанные им по радио сводки союзного командования, и Николай Федорович писал листовки о наступлении советских войск. Писал в матерчатых перчатках, не притрагиваясь рукой к бумаге. Ищи потом следы на ней, фашистский легавый, дознавайся, кто именно держал листок и огрызок карандаша.

Однажды пожилой лысый пленный с неимоверно большой, похожей на гриб родинкой на ухе, взяв у Ивана Судака листовку, сказал:

— Дозволь, дружок, показать в своем бараке.

Эх, Иван, Иван, лучше бы тебе прикинуться в то утро больным, не встречаться с тем лысым. Где гниют твои кости, Иван, светлая твоя душа?

А наутро, когда узнали, что Судака уже нет среди работавших в забое, один из видевших, как передавал он листовку, показал глазами Кюнгу на лысого.

— В шурф! — коротко шепнул Кюнг. Лысый бормотал что-то бессвязное, когда его волокли к шахтному стволу, под которым на двадцатиметровой глубине находился выработанный забой. Крик летящего в заброшенный забой поглотила бездна.

— Амен,- произнес католик Анри, брезгливо вытирая руки о брезентовую спецовку.

На другой день Кюнга, Искалиева, Мокана и еще некоторых заключенных вызвал комендант. Предложил сознаться в убийстве русского пленного. Все они твердо стояли на одном: сам сорвался и упал в шурф.

Их били и вновь допрашивали, но они лишь повторяли свои показания. Тогда их отправили во Франкфурт-на-Майне. За дело взялось гестапо. Каждое утро в тюрьму приезжал очень корректный следователь. Перед началом допроса он предлагал арестованным сигару. Не притрагивался к ним даже и пальцем, но после безуспешных бесед отправлял их в карцер. Раздетых донага, их бросали в одиночки на цементный пол. Ни койки, ни света, ни пищи, ни воды. Наутро все повторялось: любезное лицо следователя с погонами капитана, сигара, стакан так называемого кофе, ломоть эрзац-хлеба, чайная ложка мармелада.

Неожиданно в один из тех дней каждый поочередно увидел в комнате следователя Алешку, безбрового детину, военнопленного, работавшего с ними на шахте. О нем знали, что до войны он неоднократно отбывал наказания за уголовные преступления, потом по мобилизации был призван в армию и контуженным попал в плен. Собственно, о контузии рассказывал он сам. Пленные полагали, что он сдался преднамеренно.

В Лимбургском лагере, на шахте, Алешка работал исправно, выполнял урок, но ни с кем не общался.

Когда Кюнг и другие встретились с ним на очной ставке у следователя, то решили, что именно он предал их.

— Знайте, это я убил гада, из-за которого вас схватили,- выкрикивал им Алексей,- он, паразит, врал на вас.

«Благовоспитанный» следователь отворачивался, когда надзиратели били пленного резиновыми палками; Алешка не отступал от своих слов.

Уже потом стало известно, что, находясь за выступом забоя, он заметил, как гитлеровец о чем-то шептался с пленным Мустафой, полагая, что кроме них никого тут нет. Алексей на другой день поймал Мустафу в уборной и, приставив к горлу кусок наточенной железки, потребовал признания.

— Ведь они ж большевики, шайтан их возьми, — сказал Мустафа, думая, что Алексей шутит: уж от кого другого, а от вора-рецидивиста он всерьез этого не ожидал.

Дикий крик, донесшийся из уборной, переполошил охрану. Она бросилась туда. На полу лежал окровавленный пленный с перерезанным горлом, а другой своими дюжими руками рвал оконную решетку. Пока на него надевали кандалы, он своим самодельным ножом заколол еще двоих.

Последний допрос. После него в ту же ночь всем пленным, доставленным в гестапо с бельгийских шахт, объявили о вечной каторге в Бухенвальде. Искалиев, собрав последние силы, добрался до высокого окошка, вцепился в переплет решетки и запел своим прекрасным баритоном: «О, дайте, дайте мне свободу, я свой позор сумею искупить»…

По окну стали стрелять. Он пел. В камеру ворвались. Он пел. Град ударов посыпался на него. Но певец пел бессмертную арию…

— Вам плохо? Вы очень бледны,- услышал вдруг Кюнг чей-то голос.

Он очнулся, посмотрел на участливого соседа.

В зрительном зале празднично сверкала люстра. Кругом веселые лица. Шум, говор. Значит, антракт…

— Нет, ничего, товарищ полковник, мне хорошо. Сейчас совсем хорошо…

Экзамен

На четвертом курсе заочного отделения МГУ шел экзамен по немецкому языку. Преподавательница вручила студенту изданную в ГДР книгу Отто Винцера: «12 лет борьбы против фашизма и войны» и предложила перевести с листа главу: «Героическая борьба нелегальных коммунистов для спасения нации».

Студент начал: «22 июня 1941 года Гитлер своим вероломным нападением на Советский Союз совершил тягчайшее преступление против немецкого народа и принес величайшее несчастье Германии»…

— Знаете, — вдруг обратился по-немецки студент к учительнице, прерывая перевод, — может быть, это нарушит принятый порядок экзамена, но вам ведь важно уяснить, насколько преподаваемый язык я усвоил. Если вы разрешите, я расскажу вам на немецком языке нечто, имеющее прямое отношение к героической нелегальной борьбе немецких коммунистов.

Несколько озадаченная преподавательница кивнула в знак согласия.

— Не мне вам говорить, где находится прелестный немецкий город Веймар — родина Гёте. Гетес хаймат. По преданию, в нескольких километрах от него, на горе Эттерсберг, в буковом лесу великий Вольфганг писал своего «Фауста», а гениальный Лист обдумывал музыку. Нацисты создали там самый страшный из концлагерей: Бухенвальд — лагерь смерти. Фюнфциг таузенд гефлинген. Пятьдесят тысяч заключенных. Наличный состав ежедневно пополнялся. Расстреливали. Вешали. Травили собаками. Жгли в крематориях. Но число заключенных оставалось неизменным: не было вечера, чтобы к вокзалу Бухенвальда не прибывал новый состав.

— Лагерь представлял собой город из множества бараков, в центре которого аппельплац с виселицей, — продолжал студент. — А вокруг в несколько рядов колючая проволока, по которой пропущен ток высокого напряжения, и сторожевые вышки с прожекторами и пулеметами.

В этом лагере действовало интернациональное антифашистское подполье, в руководство которого входили русские, чехи, поляки, французы, немцы и люди других национальностей, а возглавляли подполье немецкие коммунисты.

Сколько людей спасли подпольщики! Сколько навредили они врагу на оружейных предприятиях лагеря! А 11 апреля 1945 года заключенные восстали, уничтожили эсэсовскую охрану, вырвались из-за колючей проволоки и приняли участие в освобождении Веймара.

— Если б вы только знали,- говорил студент,- как чутко относились к русским заключенные немецкие коммунисты, верные учению Ленина. Все это поддерживало наши силы. В главе, которую вы задали мне переводить, приведен напечатанный на машинке русский текст обращения немецких коммунистов к красноармейцам и остарбейтерам, то есть угнанным на каторжные работы мирным жителям Украины, России, Белоруссии. Если разрешите, я прочту наизусть его заключительные строки. Признаюсь, я давно так не волновался, как сейчас… «Гордясь нашим классом, мы, рабочие Германии, удивляемся успехам и твердости русского народа. Шлем особенный поклон вам, пленным красноармейцам и восточным рабочим и работницам»… Через день после убийства Тельмана в Бухенвальде, в подвале складского помещения лагеря собралось несколько десятков человек разных национальностей. Все, кого вызвали туда немецкие коммунисты, увидели висевшую на стене простыню, на которой художник углем изобразил открытое, мужественное лицо вождя рабочего класса Германии. Простыню обрамлял траурный креп. Прикрытые красными платками карманные фонарики бросали па портрет пурпурный отблеск. Все присутствующие сердцем понимали, ви эр либ вар, как дорог немцам Эрнст,

Несколько проникновенных слов о Тельмане, о его революционной борьбе сказал Роберт Зиверт, затем решили провести такие же короткие митинги по баракам… А потом без слов, шепотом пели «Интернационал»…

Студент помолчал, вытер тыльной стороной ладони лоб, смущенно улыбнулся.

— У вас, Кюнг, тюрингский диалект,- сказала преподавательница.- Дайте зачетную книжку. Вы выдержали экзамен.

— Да, друзья говорят, я его выдержал,- согласился заочник.- А что до произношения, Эмма Павловна, Бухенвальд-то в Тюрингии!

Плен — тоже война

Эти слова генерала Карбышева, произнесенные им в Освенцимском лагере, дошли и до Бухенвальда. Их напомнил Кюнгу тот, кто назначил ему встречу. Весь лагерь был окутан предвечерней туманной мглой, медленно опускавшейся с вершин Эттерсберга. В узкой улочке, рядом с больницей, росли две березки-сестрички, как их звали. Два молодые, друг к другу прижавшиеся деревца, хилые, как и люди по эту сторону проволочных заграждений.

Кюнг — политический заключенный, одетый в полосатый костюм каторжника,- не знал этого сухощавого военнопленного с расстегнутым воротом гимнастерки, в наброшенной на плечи порванной шинели. Но как бы ни был тот бледен и слаб (разговаривая, он стоял, прислонившись к дереву), по энергичным чертам лица нельзя было не угадать в нем волевого, большой душевной силы человека, Кюнгу з тот вечер стало известно только имя собеседника — Николай. О том, что он в прошлом пограничник, сержант Симаков, а теперь служитель лагерной больницы и, главное, руководитель русского подпольного центра, узнал он намного позднее.

У подпольщиков во всех концлагерях существовал закон: ничего не спрашивать. Кто слишком интересовался подробностями, тот всегда вызывал подозрение: не провокатор ли?

Верно, что у доброй молвы быстрая поступь. Кюнг еще не прибыл из франкфуртского гестапо в Бухенвальд, а об этом смельчаке, не утратившем и в плену достоинства советского человека, уже сообщили немецкому подпольному центру лагеря. Лагерный центр был связан с руководством германской компартии.

Под сестричками-березками вскоре Кюнг и услыхал слова собеседника: «Плен — тоже война». — «Пленный — это взятый в неволю разбоем, раб, холоп, невольник,- возразил Кюнг,- но мы еще в первом классе учили детей писать «Мы не рабы». Значит, я не раб, хотя в плену. Я был и остался солдатом».

— Ну, вот и хорошо,- просто сказал Симаков,- договорились, будем работать вместе.

Более двадцати лет прошло с того дня, когда он произнес эту фразу, непостижимо сложную для восприятия в таком месте, как лагерь смерти. Но она и сейчас звучит в ушах Кюнга.

— Героический парень,- подумал тогда он о Симакове. А у Симакова, как потом он признавался, такое же точно мнение сложилось о Кюнге. На Кюнга возложили сложнейшую обязанность: возглавить отдел безопасности, то есть бороться с провокаторами, изменниками, доносчиками.

В скором времени у Кюнга везде появились преданные люди: в бараках, в ревире и в рабочих командах. И даже в главной штрайбштубе. Надо спасти от казни хорошего человека (и приговор тоже узнавался заранее), ему от умершего в больнице перешивали номер и под чужой фамилией отправляли с первым же транспортом в другой лагерь. А тот, кого гитлеровцы хотели уничтожить, уже числился скоропостижно скончавшимся. Все эти операции выполняли люди Кюнга.

Командование лагеря получило из Берлина, от второго отдела гиммлеровской канцелярии шифровку: «Ликвидировать польских детей моложе десяти лет». Польские дети находились в одном блоке с русскими. Их безопасностью ведал русский центр. В течение ночи маленьким полякам сменили винкеля-треугольники, нашитые над нагрудным номером и пришили буквы «Р» вместо «П». В шрайбштубе в это время старые карточки заменили новыми.

Когда лагерное начальство собралось приступить к выполнению приказа, то польских детей моложе десяти лет по спискам не оказалось.

Самой главной задачей было обнаруживать и обезвреживать скрытого врага, который из-за трусости, корысти или звериной ненависти ко всему советскому шел на гнусное предательство. Незавидная участь ждала его.

Не сразу удалось определить роль военнопленного Николая Глинского. Однако дознались, что по заданию эсэсовцев он создал шпионское гнездо среди заключенных Бухенвальда. Сколько жен оставил вдовами Глинский, сколько детей осиротил. Сколько добрых людей погибло из-за Глинского…

Когда отдел безопасности доподлинно выяснил характер его деятельности и доложил об этом руководителю русского подполья, тот попросил интернациональный центр утвердить решение о применении казни. Центр, ознакомившись с фактами, единогласно решил: «Применить»…

Глинского после вечерней поверки вызвал из барака «лагершутц» — полицейский из числа заключенных. Потом никто не мог установить, кто именно вызвал его. Наутро Глинского нашли мертвым в противоположном конце лагеря. Труп вскрыли. Врачи констатировали паралич сердца.

Судебно-медицинская практика знает, что параличи миокарда можно вызвать искусственно. Однако столь глубоких научных исследований в лагере, понятно, не проводилось. И так было видно, что на трупе нет ни ссадин, ни царапин, ни следов борьбы.

Осужденный предатель выслушал приговор «Именем советского народа». Лишенный возможности сопротивляться, кричать, звать на помощь, он подыхал, зная за что. И мстителями были тоже люди Кюнга.

Школа

На окраине подмосковного поселка Щербинка в сосновом бору стоит двухэтажный деревянный дом, в котором разместилась восьмилетняя школа № 3 Подольского района. Рядом совсем недавно выросло большое, каменное здание.

В нем и встретил я Николая Кюнга вместе с директором Бауловым. Они ходили по классам, залам и служебным комнатам, придирчиво ко всему присматриваясь, указывая прорабу на недоделки. Улучив минуту, когда Кюнг поднялся на третий этаж, я сказал Василию Григорьевичу Баулову, что хотел бы узнать его мнение о заведующем учебной частью.

— Если охарактеризовать его коротко н вместе с тем всеобъемлюще, — ответил директор,- «штурмовик». Сам я служил в военной авиации и потому вкладываю з это слово определенный смысл. Матушка-пехота не жаловалась, когда ее прикрывали штурмовики. Не в обиде на нее были и другие роды войск. Под опекой такого завуча, как Кюнг, и наш коллектив — и ученики, и учителя — чувствует себя уверенно. Школа в районе не на плохом счету и, мне думается, в этом заслуга в первую очередь завуча. Настоящим педагогом надо, говорят, родиться. Эта профессия требует призвания. В толковом словаре синоним слова «учитель» — наставник. Николай Федорович Кюнг — настоящий наставник.

Затем я беседовал с педагогами, секретарем партийной организации об учителе, заведующем учебной частью, заместителе секретаря школьной парторганизации Кюнге, и передо мною невольно возникал образ бухенвальдского учителя Кюнга, о котором я был наслышан и раньше от других узников лагеря.

Я не оговорился, нет-нет. Именно бухенвальдский. Ведь там для заключенных русских детей подполье создало нелегальную школу. Как уместно тут звучит пояснение к определению школы: «Всякое положение человека, где он волей-неволей приобретает находчивость, опытность и знание»… Волей-неволей.

Старая пословица — «Не учил отец, а дядя не выучит» — никак здесь не подойдет. Учили жизни, стойкости, любви к Родине, а не только чтению и письму, истории и другим предметам, как раз «чужие дяди», у которых билось отцовское сердце — Николай Федорович Кюнг и семидесятипятилетний Никодим Федорович Федосенко из Днепропетровской области…

Штубендисты (служители барака), военнопленные по очереди дежурили во время уроков у входа. При появлении блокфюрера — старшего по блоку — подавался сигнал; тетради, карандаши, заботливо достававшиеся со склада, и невесть как попавшие в лагерь учебники моментально прятались. Под ближайший набитый сенной трухой матрац укладывалась и покрашенная в черный цвет фанерная «классная» доска.

Все это я знал еще до знакомства с Кюнгом.

Слушая рассказы педагогов о их сотоварище Кюнге, я через окно поглядывал в лес, на резвящихся во время перемены старшеклассников. Но ведь и тот, о ком я подумал в это время, мог бы учиться в настоящей школе, если бы не навязанная Гитлером война, если б его четырнадцатилетним мальчуганом не отправили фашисты на каторгу, где он пробыл свыше двух лет за то, что с кухонным ножом в руках бросился на немцев, пытавшихся надругаться над матерью.

Как его звали?…

Это был очень замкнутый парень. Не по годам высокий. Глаза у него казались совсем безразличными. В них только иногда, как в догорающем костре, вспыхивали тлеющие огоньки, которые говорили, что пламени еще дано разгореться.

Так какова же была его настоящая фамилия? До Бухенвальда он прошел несколько лагерей, бежал, а такие — ни взрослые, ни подростки — никогда не назывались настоящим именем.

Да и историей своей жизни он поделился в Бухенвальде лишь с Кюнгом после одного из уроков, на котором Николай Федорович читал наизусть отрывки из «Чапаева».

— Моего отца, который погиб в первый день войны, тоже звали Василий Иванович,- сказал он, провожая учителя до выхода, и неожиданно зарыдал.

И о том, что жили они на границе, и о том, какая красивая была у него мамка, как любила его, и об остальном узнал Кюнг лишь позднее, на дворе у детского блока, находившегося на отшибе. Они сидели на большущем камне, и всхлипывающий Гена, обхватив спину учителя узкой мальчишеской рукой, прижался к нему, как к самому близкому существу на свете.

Гена стал верным соратником Кюнга, передавал нужным людям фразы, понятные только им: «Слыхали, метет, метет на Украине» или: «Табачок, может, где достанете?» Фразы, таившие в себе смысл, не имевший отношения ни к куреву, ни к погоде на Генкиной родине. И ответы — примерно в таком же духе — приносил Кюнгу.

Они потом часто виделись. Николай Федорович много рассказывал о детстве Ленина, о родной стране, о комсомоле, в который, конечно же, Гена вступит тотчас после победы.

— Я по памяти сделаю портрет Ленина. Такой, какой висел в папиной комнате, — пообещал мальчик,

У Геннадия была страсть к рисованию. Однажды, когда Николай Федорович, заболев, лежал в изоляторе, блокфюрер под вечер подкрался к сидевшему на камне мальчику и выхватил из его рук листок из тетради для арифметики. Со странички в клетку смотрел с удивительно мягкой улыбкой Ленин, а на земле валялся остро отточенный огрызок карандаша. Блокфюрер потащил мальчика в политическое отделение — гестаповский филиал в лагере. За это время штубендисты блока сделали все для того, чтобы даже самый тщательный обыск не обнаружил никаких улик. О казни мальчика не узнал даже переводчик, присутствовавший: при допросе политзаключенных — чех, в совершенстве владевший немецким и русским языками. Но о поведении Геннадия он потом доложил своему подпольному центру. Избитого резиновыми дубинками, со связанными назад руками, его впихнули в ящик, задней стенкой которого служили трубы парового отопления и где температура поддерживалась на уровне пятидесяти градусов жары.

Но «камера признаний», как называли садисты этот вид пыток, на этот раз не оправдала своего назначения. Продержав мальчика без воды и еды в ящике двое суток, его выпустили и снова потребовали назвать «подстрекателя», рассказать о порядках в детском блоке.

— Эти порядки завели вы, они вам известны лучше,- хрипел потерявший голос мальчик.- А никаких подстрекателей не знаю.

— Где ты учился? — спрашивал его эсэсовский обер-лейтенант.

— В двух школах,- еле слышно доносилось до переводчика,- дома, на советской стороне, и в бухенвальдской.

Подпольщик-переводчик — и тот ничего не знал о школе, поэтому он, как и гестаповец, понял слова Гены как иронические по отношению ко всему лагерю. А у мальчика, едва стоявшего на ногах, метались искры в черных глазах.

…Когда я смотрел сквозь окно на играющих в лесу школьников, мне подумалось: ученик и учитель достойны друг друга.

Клятва

Много фотографий хранится в альбоме Кюнга. Иные из них с трогательными надписями, сделанными такими людьми, как член ЦК чешской компартии Кветослав Иннеман или Роза Тельман.

Вот на фоне московской гостиницы «Украина» стоят пятеро, Их руки сплетены в пожатии. Снимок можно назвать «Клятва». В середине — рядом с Николаем Федоровичем — полный, курчавый мужчина с высоким лбом и веселым приветливым лицом. Это Марсель Поль, член ЦК Коммунистической партии Франции, секретарь Союза электриков, бесценный друг по Бухенвальду, руководитель французского движения Сопротивления.

Николай Федорович, показывая мне эту фотографию, вдруг рассмеялся. Он вспомнил одну из удивительных историй времен подпольной деятельности заключенных.

…Национальные подпольные центры помогали чем могли своим соотечественникам. Довольно распространенным был «абкох» — подкармливание. Заключенного прикрепляли к «чужому» бараку или к работавшим на эсэсовской кухне, и он получал дополнительное питание. Существовала также «кантовка». Кантовщиками именовались те, кто числился в рабочих командах, нигде не работая. А работать, в лагере обязаны были все, даже малые дети, которых заставляли сортировать вещи и волосы казненных.

Наиболее ценных для подполья людей стремились избавлять от тяжелого физического труда. В числе их был французский полковник Фредерик Манес. Военный руководитель французского центра, он в дни восстания бухенвальдцев командовал вооружившимися заключенными. Его заместителем был советский пленный подполковник Иван Иванович Смирнов.

В один злополучный день Манес вместе с другим «кантовщиком» распределял во французском бараке прибывшие от Красного Креста посылки. Они раскладывали предметы па пустые нары находившихся на работах пленных. Здесь же, в бараке, лежал изголодавшийся и больной русский пленный. Он жадно потянулся к нарам, на которые Манес положил продукты. Тот стал ему объяснять, что французы потом от себя дадут ему пай. Но русский не понимал чужого языка.

Двое пленных из русского барака, зашедшие навестить больного, подумали, что Манес обижает его и решили заступиться за товарища. Назревал конфликт «международного значения». Русские, дескать, избили француза.

Интернациональный центр немедленно поручил подпольщикам урегулировать инцидент. «Парламентером» от французов был Марсель Поль, от советского подполья — Кюнг.

Легче всего было установить непосредственных виновников. Их имена Кюнг знал уже на второе утро. Но как заставить их извиниться перед Манесом в присутствии всех обитателей русского барака? Как убедить их, что они неправы, не раскрывая им, что существует подпольное движение в лагере?

И нужно отдать должное находчивости и такту Поля. «Французы — союзники дореволюционной России в первой мировой войне, — сказал он. — А разве не союзники во второй? Разве народы — и советский и французский — не страдают в одинаковой мере от насилия поработителей?» — Так предложил он объяснить ситуацию драчунам.

С ними поговорили и растолковали, что нельзя, мол, ущемлять также национальное самолюбие французов. В бараке провели собрание. На собрании присутствовали Фредерик Манес и еще несколько французов. Оба военнопленных извинились, протянули руки полковнику. И со всех сторон потянулись к французам ладони, на которых были хлеб, сигареты, мармелад. Русские от всей души делились скудным пайком со своими товарищами по заключению.

…К вечеру первого дня восстания бухенвальдцев, когда главные силы эсэсовской охраны были опрокинуты, а ключевые позиции захвачены, Фредерик Манес, находясь в штурмующей группе, уже за пределами лагеря, услышал за собой одинокий выстрел. Он оглянулся. По земле катались два человека. Один в ненавистной черной шинели с изображением черепа и костей на рукаве, другой в изодранной гимнастерке советского образца. Подоспевший Фредерик помог обезвредить дюжего гитлеровца. Русский военнопленный, которого хорошо запомнил Манес, поднялся. Его левая штанина набухла от крови, однако он стал по стойке смирно.

— Мон колонель [2], разрешите обратиться,- сказал он.- Когда вы шли, этот паразит из-за угла в вас целился.

Из всего этого обращения командир сначала разобрал только первые два слова на своем родном языке. Но тут же он понял и главное.

…Снимок, который. хранится в альбоме Кюнга, смело можно назвать «Клятва». Ни коммунист Марсель Поль, ни сам Кюнг, ни беспартийные Иван Соломко или Фредерик Манес в ходе борьбы не нарушили клятвы верности советского и французского народов.

Унтер ден Линден

Спустя много лет после окончания войны Симаков и Кюнг по поручению Советского Комитета ветеранов войны приехали в Берлин. Им предстояло наладить отношения с Международным комитетом бывших узников Бухенвальда.

В свободный вечер группа советских товарищей вышла из гостиницы и пошла по Унтер ден Линден к рейхстагу. Было начало июля. Одуряющий аромат цветущих лип слегка кружил голову.

— Унтер ден Линден, Унтер ден Линден… — Кюнг повторял про себя название улицы, будто эти слова были словами какой-то песни, мотива которой он не мог вспомнить Главная улица столицы Германской Демократической Республики из-под арки Бранденбургских ворот уходит в Западный сектор Улица одна, а жизнь на ней разная.

Бывший дворец Геринга находится в Восточном секторе, подле Бранденбургских ворот, а рейхстаг — уже в Западном. На бульваре возле рейхстага, у памятника советскому солдату, застыли два наших часовых. Они стоят так же подтянуто, непроницаемо и строго, как у мавзолея на Красной площади. И в этом, подумалось Кюнгу, свой глубокий смысл. Они берегут здесь славу и правоту идей своего великого государства.

Явственно выступает на верхней части здания рейхстага надпись русского воина, сделанная штыком: «Прибыл издалека. Рязань, где Ока. Иванов. 4 мая 1945 г.». Надписи наших солдат, сделанные ниже, сбиты, и стена грубо обтесана.

— Ну, до Иванова каменщикам Западного магистрата не добраться,- сказал кто-то.- Больно высоко!

Сумерки еще не легли на плечи Берлина, и западная реклама пока не начала свой бешеный световой хоровод. А на бульваре, в центре которого памятник с часовыми, и где отдыхает много людей, уже стали появляться ярко накрашенные, крикливо одетые женщины.

Одна улица. А жизнь разная.

— Ты помнишь? — спросил Симаков. Больше ничего. Он произнес только два слова, по Кюнг сразу понял, о чем подумал товарищ. Конечно, он помнил…

В Бухенвальде стоял перед изолятором барак, окруженный забором. По ту сторону калитки дежурил старый эсэсовец.

Вход в барак разрешался по особым талонам, выдаваемым комендатурой заключенным за «ценные заслуги», оказываемые политическому отделению. Национальные подпольные центры вели борьбу против этих посещений.

В бараке было тринадцать комнат. К каждой из них примыкала ванна со стенами и полом, облицованными кафельными плитками. Комнаты занимали молодые женщины. У каждой своя горькая судьба.

Жена казненного голландского антифашиста, заподозренная в связях с партизанами; полька; за что-то осужденная немка, которой тюрьму заменили пребыванием в этом бараке. Всех было тринадцать. У каждой своя тяжкая ноша на сердце, особая злая участь.

Как-то стало известно, что в барак доставлена русская. Вместо француженки, сошедшей с ума.

Кто она и откуда?

Как ее вызволить?

Эти мысли не давали Кюнгу покоя. Несколько дней русская провела в карантине. К ней никого не допускали.

Но вот карантинный срок окончился А наутро русскую нашли в ванне, куда медленно стекала кровь из прокушенных ее зубами вен на руках.

— Помнишь, Николай?

— Да, я помню…

Кюнг видел бульвар за громоздким рейхстагом и ярко накрашенных женщин.

Улица одна, а жизнь на ней разная.

Одурманивающе пахли цветущие липы. А в сознании назойливо звенело: «Унтер ден Линден, Унтер ден Линден…

Старая привычка

Сколько старых друзей встречает Кюнг в ГДР. Теперь он туда приезжает нередко. Новые контакты — свежие и крепкие звенья в единой цепи борьбы за мир.

Как-то Роберт Зиверт, один из руководителей немецкого и интернационального подполья Бухенвальда, а сейчас ответственный работник одного из министерств ГДР, спросил Николая Федоровича, чем он занимается в секции военнопленных Советского комитета ветеранов войны.

Кюнг достал записную книжку. Раскрыл на буквах: СК ВВ и подал Зиверту. Буквы сокращенно обозначали название комитета. Зиверт, полистав странички, не увидел там ничего примечательного. Отдельные буковки, цифры, крючкообразные знаки. Пожав плечами, Роберт протянул книжку обратно. Кюнг весело рассмеялся и пояснил:

— Старая бухенвальдская привычка. Отмечать для себя все так, чтоб никто другой не понял. Это так во мне укоренилось, что даже теперь, уже без всякой нужды, пользуюсь собственным шифром. Вот этот квадрат означает — добиться в областном городе издания воспоминаний одного бывшего пленного. Выполнено. Книжка получилась неплохая. Эта стрелка — проконсультировать рукопись об узнике фашизма. «Ле» — организовать на заводе лекцию. Чем больше узнают о стойкости наших людей, тем лучше.

Следом идет цифра '«700». О ней много можно сказать. Затратив немало усилий, мы уточнили большинство событий, предшествовавших,- помнишь, конечно, — тому знаменитому побегу семисот заключенных из лагеря Маутхаузен. Мы установили эпизоды побега многие фамилии участников, узнали, как сложились их судьбы после войны.

Тебя интересует эта буква «П»? П — это Панфилова, жена полковника, которая обратилась в Комитет с просьбой установить, не был ли ее муж в плену. В свое время военкомат сообщил ей, что он пропал без вести. После долгих розысков было доказано, что вовсе не без вести исчез Панфилов, а, будучи тяжело ранен, очутился в плену. И там не сдался. Замучен. Теперь и жена и сын знают: муж и отец их — герой.

Вот, браг, чем занимается сегодня председатель секции бывших военнопленных. Знаю, почему глядишь с хитринкой. Готов поспорить на наш лагерный суточный рацион сладкого, будь он трижды неладен, — на ложечку мармелада. Вот у тебя, Роберт, на языке уже вертится вопрос, откуда я познал тайны шифровки — да еще создал свой шифр. Нихт зо? [3]. Сейчас об этом смело могу сказать: вся работа отдела безопасности русского подполья Бухенвальда фиксировалась мною.

Вся.

Включая имена предателей, которых казнили решением Интернационального центра.

Кроме меня и умершего после войны моего помощника, которому доверял, как брату, Кости Крокинского, никто в мире не смог бы разгадать записанного. И по сей день цела у меня тетрадь в коленкоровом переплете. Знаешь, где она хранилась? Под бетонной площадкой водосточной трубы нашего блока! Сняв доску с пола, мы с Крокинским ночами вели к этой площадке подкоп под землей. Две недели.

Пятнадцать ночей.

Прямо, как в романе Дюма. А кто поверит, Роберт, если рассказать?

Зиверт встал с кресла, обнял Кюнга и кратко резюмировал:

— История.

Набил табаком трубку, прибавил:

— Спустимся-ка вниз. Время пить кофе Лизелотта уже заждалась нас.

Домик под черепицей

Последний раз Кюнг ездил в Германию на открытие памятника в Бухенвальде в связи с 15-летием со дня восстания заключенных. На митинге присутствовали представители движения за мир из ФРГ, Англии, Франции, стран Скандинавии, из Югославии, Чехословакии, Румынии. Из всех восемнадцати стран, чьи сыны томились в неволе на этой земле и чьи флаги сегодня реяли тут.

Свыше ста тысяч человек собралось на митинг. Было много жителей окрестных городов и деревень. Председательствующий Роберт Зиверт сказал: «Сейчас от Советского Комитета ветеранов войны… слово верному другу по борьбе с фашизмом нашему дорогому Николаю Кюнгу».

Дрогнувшим голосом Кюнг заговорил о том, что бывшие узники Бухенвальда хорошо помнят день своего второго рождения, когда над концлагерем взвилось знамя освобождения. Тогда же они на аппельплаце поклялись бороться до полного искоренения фашизма.

Он подчеркнул, что, по данным печати, в странах мира находятся под ружьем более двадцати миллионов солдат. Что на каждого из них работают в промышленности и в сельском хозяйстве по пять человек. А все7го свой труд и талант отдают на производительные военные цели свыше ста миллионов людей.

Оратор напомнил, что на вооружение современных армий поступают атомные и водородные бомбы. А взрыв лишь одной водородной бомбы по энергии разрушения превышает общую сумму взрывов снарядов, мин и бомб за всю многовековую историю человечества.

Кюнг назвал имена дорогих братьев своих Ивана и Гермогена, убитых в боях с гитлеровцами, и Григория, живым сожженного под Смоленском в деревенской бане.

— Советские люди, как никто другой, жаждут мира. Но если Демократическая Германия стала надежным бастионом в борьбе против милитаризма и фашизма, то в Западной Германии они возрождаются и пестуются. Миллионы жителей Востока и Запада, Юга и Севера не устают повторять за Юлиусом Фучиком: «Люди, будьте бдительны!»

И стотысячная масса на разных языках выдохнула в едином порыве: «Клянемся и мы!»

Через несколько дней, перед тем, как отправиться на аэродром, чтобы возвратиться на Родину, Кюнг заехал к Зиверту попрощаться.

Крытый розовой черепицей небольшой двухэтажный домик в берлинском районе Карлсхорт. Улица Григориуфсвег. Жилище старого коммуниста — соратника Карла Либкнехта и Розы Люксембург, Эрнста Тельмана и Вильгельма Пика — Роберта Зиверта, еще в Женеве встречавшегося с Лениным.

Вот тогда-то и поднесла на алой подушке, собственноручно расшитой ею, Лизелотта Зиверт посланцу Москвы необычной формы ключ. А Роберт сказал:

— Считай этот дом своим. Когда бы ты ни приехал, входи в него, как к себе, Николай. Бери ключ, потому что свое сердце я давно отдал советскому народу.

СОРОЧИНСКИЙ ПЛАТОК

В Великих Сорочинцах, тех самых, что стали известны миру благодаря Гоголю, несколько лет назад услыхал я этот рассказ от старика, хозяина дома, в котором останавливался. Я записал его слово в слово.

Сколько лет назад тому было, когда дороги за несколько километров от Сорочинец кипели народом? Все шесть дорог, что ведут из Сорочинец в большой свет: Миргородская, Шишацская, Зеньковская, Ковалевская, Гадячская и та, что на станцию? Отовсюду шел народ. Но не веселый, а хмурый. Позади каждой толпы — полицаи и фашистские унтеры. Видно, не своей волей поспешал народ на ту воскресную ярмарку. Не за покупками, за злым горем торопились.

Эх, не думалось тебе, Николай Васильевич, что в той стороне и доныне известной по твоим рассказам грамотным людям земли, где Грицько кохал Параску, а глупый черт терял свою свитку,- может твориться подобное.

На взгорье росли осокори. Безмолвные, несмотря на ветерок, стояли они, оцепенев, не шелестя ни единым листочком. А на крутом обрыве, туда, вниз, где нес свои воды Псел, склонив густые кроны, застыли печальные вербы. Псел спешил, гнал к Днепру свои воды. Еще мгновение, помутнеет зеркало реки, и соль человеческой крови вольется к вечеру в Днепр, что затем понесет эту соль длинным путем к Черному морю. И сольется та соль с морскою, и станет она тогда горчайшей в мире.

Понуро безмолвствовал на площади народ. Кругом автоматчики. А посреди стояла немолодая, рослая женщина в изорванном платье, на котором буйными маками неистово рдела кровь. Женщина шаталась, как былинка в поле и, наверно, давно бы похилилась, если б не босоногий хлопчик, заботливо поддерживавшие ее своей ребячьей рукой.

Это была Ольга Антоновна Бондаренко, голова местного колгоспа. Ее поймали гитлеровцы и расстреляли. Но пуля не оказалась смертельной. Подобрали Ольгу Антоновну советские люди, выходили. И снова схватили ее фашисты. Опять стреляли. И опять не добили. Темнесенькой ночью уползла она в хату. А наутро ее и сына выследил подлый предатель, выдал.

По всему району славилась Ольга Антоновна своим умом и правдою. А женщины знали ее еще и как искусную вышивальщицу. Как живые, росли на ее вышивках цветы, улыбались у криницы дивчины парубкам, а вода в ведрах была так натуральна, что вот-вот выплеснется с рушника.

Согнали оккупанты народ на третий расстрел Ольги.

Вот подошел к месту казни эсэсовский взвод. Крепче обнял хлопчик свою маты и закричал на всю площадь. Но не душевная немощь была в этом крике, а непреодолимая сила. Ибо знал хлопец, что батько сражается под Москвой, и не только к нему, а ко всему народу шел голос его сердца, звавший в последнюю минуту к отпору и борьбе.

— Видишь ли ты, батько? — закричал хлопец.

— Вижу! — всколыхнулась площадь в едином порыве.

Автоматчики стали оттеснять народ от смертников. Уже строились по отделениям черномундирники с черепом и скрещенными костями на рукаве.

Тогда раздался громкий женский голос. Как резкий клекот низко пролетающей птицы, пронесся он над толпой.

— Нехай писля нас живут ще краше! Вечно красуйся, ридна ненька!

И выхватила Ольга Антоновна спрятанный на груди вышитый ею платок и высоко, насколько позволяли ослабшие силы, подбросила в воздух. И он взлетел, как голубь, и, распрямившись в неожиданном дуновении ветра, затрепетал, как знамя.

И все увидели на нем самое дорогое лицо.

Раздался залп.

Дрогнула толпа. А ветер нес к круче расшитый цветными шелками платок с изображением Ленина. За ним, горланя, стреляя в платок, бежали эсэсовцы.

С тех пор ни в якой хате, ни в Сорочинцах, ни на наших хуторах нельзя не побачиты такого платка.

Может, где похуже, где получше изображены черты самой близкой нам всем людыны. Но спросите любую хозяйку, никто не скажет, что вышивала она. «Це Ольгин платок, Бондаренчихи»,- така буде видповидь.

Вот и у нас в углу, тихесенько сознаюсь, внученьки моей, Валюшки — работа. А и она скажет — Ольгин платок. А внизу красными нитками вон как старательно вышито:

«Да разве найдутся на свете огни, муки и такая сила, которая бы пересилила русскую силу!»

ХОЗЯЙСТВО ГЕНЕРАЛА КОРЖА

Еще в начале третьей июньской декады 1941 года он создал ядро будущего Пинского партизанского соединения.

И вот я лечу из Минска к нему, Герою Советского Союза, генерал-майору в отставке, по зову сердца возглавившему после войны колхоз.

Корж! Фамилия эта стала легендой в Белоруссии.

«Партизанским краем» называется хозяйство. Тогда и теперь тут сражались и продолжают сражаться люди, Природа и сегодня не поддается слабым. У нее крутой нрав, одолеть который дано лишь упорным и сильным. А такими не бедно Полесье.

С воздуха картина необычайно живописна. Темно-зеленая густота хвойных лесов, голубеющие ленты змеящихся Лани и Морочанки. Серовато-стальные пески, пески. Седые дымки над крышами населенных пунктов, застывшие в легком морозце.

Господствует же над всем коричневый цвет. Он окружает леса, властно вторгаясь в них и деля на участки. Коричневые площади притаились у деревушек, они бок о бок с сочти чернью больших массивов, вспаханных под зябь. Коричневый цвет, он ошибочно манит глаз лишь с воздуха. Ибо это — болото, трясина, топь. Черные же квадраты, вторгающиеся в это гиблое царство — поднятая целина, дающая невиданные здесь урожаи.

Итак, хозяйство. В нашем сегодняшнем понимании оно не нуждается в пояснении, Ну, а в прошлом? Всем ли попятно былое его толкование, применительно к условиям войны? Так, с добавлением фамилии командира, назывались отдельные воинские части. Такие таблички на развилках фронтовых дорог со стрелкой, указывавшей направление, помогали куда надо добираться. Конечно, у партизан табличек не было, но на штабной карте в Москве они тоже значились «хозяйствами»… Короткие невыдуманные рассказы о людях и разных событиях напомнят читателю о некоторых мужественных характерах и замечательных делах не столь уж давно минувших дней.

Внук Сусанина

Так все называют Владимира Цуба, колхозного лесника, и плотника, и шорника. Собственно, по «штатному расписанию», он только объездчик. Все остальное — оттого, что не любит сидеть сложа руки и сызмальства пристрастился от деда к ремеслам. Ему тридцать один год. И хотя на вид неказист, в руках его большое мастерство и сила. За эту силу, за любовь к труду его выбрали в правление колхоза.

Деревушка Новина небольшая и со всех сторон наглухо замкнута высоченными лесами. Ладные колхозные постройки и дома колхозников, школа и баня, даже заборы и колоды для пчел — все это новое, выросшее на обугленном месте.

Выдолбить в великаньем стволе жилье для лесных пчел, устроить для них удобное пристанище и склад для меда, смастерить окошко, чтоб пчелы свободно проникали, и лаз для руки — для этого тоже требуется немалая сноровка. И этому научил его тоже дед Иван Павлов. Владимир почему-то на болгарский лад произносит отчество деда.

Было так. Во время фашистской облавы, как партизаны называли жестокую блокаду, когда в кольце нескольких дивизий отсиживались в болотах, прикрытых острыми пиками сосен, в Новину пришел отряд в сорок четыре человека. Сорок автоматчиков, три сапера и капитан. Из деревушки все давно ушли в лес, увели и скот. Только в одной избе два деда Цуба — братья: Иван да Михаил Павловичи.

— Тяжко нам в лесу,- сказал старший Иван,- восемьдесят не сорок. Может, Михайла подастся, меньшой все ж, только семьдесят шестой пошел.

Но и младший не покинул родного дома.

Немцы предложили в награду корову, приведенную с собой. Голодная, она натужно мычала. Корова станет собственностью того, кто доведет их до партизан. Знают: старикам ведома тропа через болота.

— Николы! — затряс седой бороденкой младший. — Слышь, немчура поганая, николы!

Хотя слово не было понятно капитану, один только вид гневно выкрикивавшего его Михайлы был достаточно красноречив. Выстрел. Бородка деда окрасилась кровью. Он упал к ногам старшего брата.

— Ставь корову в хлев,- приказал тот офицеру,- я вас поведу,- и махнул рукой в сторону леса.

Очевидцев не сохранилось. Только прорвав блокаду, партизаны нашли в болоте сорок пять трупов. На сорок пятом пулевое ранение. Это и был Иван Павлов Цуба, полесский Сусанин. Он лежал, как бы вглядываясь в небо голубыми глазами, в которых застыло счастье.

Со всей категоричностью Корж уверял меня: «Да, да! Глаза были вельми (очень) счастливые».

Усомнившись вначале, я потом сам себе признался, что был не прав. Действительно, разве не великое счастье восемь десятков лет ступать по родимой земле, а потом навечно сердцем припасть к ней, отдав жизнь за ее свободу?

Ветеринар

Легкий, подвижной, круглощекий. Над воротом белоснежной, как медицинский халат, рубахи нависает острый кадык.

— Мишка до фрицев лют был,- сказал бывший партизанский разведчик, работник Старобинского райисполкома Иван Черняк,- ох, зол. Патронов бы не осталось, так кадыком пронзит.

И вовсе не шуткой прозвучало это, потому что и от других я слыхал о бесстрашном двадцатилетнем партизане.

Как-то с двумя бородачами лежали в засаде в кювете он, Миша Тельпук, подстерегая вражескую машину. Было известно: должен проехать защитного цвета «опель-капитан» со штабным офицером, который везет план наступательной операции против партизан.

Несколько часов ожидания.

Нигде — никого.

Тогда Миша, посоветовавшись со старшими, выбрался из глубокой канавы и залез на высокую ольху, что стояла над крутым поворотом дороги. Зеленые гимнастерка и брюки сливались с ее листвой.

Приближение машины услышали издалека. Шла она на большой скорости. Бородачи встретили ее перекрестным огнем. Зажигательные пули безотказно сослужили свою службу. Машину охватило пламя. Офицер, сидевший слева, и солдат — справа, бросили гранаты. Бородачей сразило. Автомобиль, не сбавляя ход, несся к повороту. Тельпук сверху дал автоматную очередь, убив, как узнал спустя мгновение, офицера и солдата. А когда «оппель-капитан» оказался под ним, прыгнул в него. Перепуганный шофер затормозил. Найдя портфель с документами и поставив впереди себя водителя, Тельпук приказал: «Ляуфен. Шнель!» — и побежал сзади. Когда пленный замедлял бег, он чувствовал на спине дуло автомата. Это придавало ему новые силы.

Рассказ об этом происшествии вспомнился мне после того, как узнал я еще об одном «кроссе» Тельпука.

Он — ветеринарный санитар животноводческой фермы в Готске. От Готска до центра колхоза Хоростово, где проживает ветврач, двадцать километров. Туда колхозниками в ту пору еще не была проложена дорога через леса и болота.

Как-то вечером, после только что отшумевшей грозы санитар неожиданно обнаружил павшую корову. Внешний вид ее поразил Тельпука. Подобным образом скот подыхает от эпизоотии, спасение от которой только в новом препарате. Но ампулы — у врача, в Хоростове.

Кинулся к телефону.

Не работает. Очевидно, в грозу оборвало провода.

Вернувшись в хлев, Тельпук, не жалея креозота, карболки и прочих дезинфицирующих средств, обильно полил ими труп и землю вокруг него. Счастье, что рядом с павшей были пустые стойла. Коровы размещались дальше, а кони и свиньи — совсем в других помещениях. Ехать, немедленно ехать в Хоростово! Но, как назло, все машины в разгоне. Надвигались сумерки. И Тельпук побежал.

Сколько времени продолжался бег, неизвестно, но когда он вломился в квартиру врача и опустился на табурет, грудь его так шумно вздымалась, что перепуганный врач не решился задавать ему вопросы. Лишь через несколько минут Тельпук поведал о беде.

На рассвете их доставил в Готск грузовик. Всему поголовью скота дважды сделали вакцинацию. Сотни коров, лошадей, свиней были спасены.

Я спросил ветеринара, какое расстояние прибежал он тогда с пленным.

— Примерно такое ж,- ответил он простодушно и со смешком добавил: — А через двадцать лет — повторил «рекорд».

Сочинение

Комсомолке Тане Дроздовой двадцать два года. Она очень застенчива, то и дело прикрывает серые, миндалевидные глаза пушистыми ресницами. Каштановая прядь выбилась из-под пестрой шерстяной косынки. Девушка спешит в вечернюю школу. А живет в соседней деревне.

Таня — лучшая доярка «Партизанского края», надаивает до 1800 литров молока от каждой коровы. Обязалась довести удой до 2 тысяч. А полесские коровы — мелки, не сравнить с другими.

Учится Таня в восьмом классе.

Недавно преподаватель белорусского языка и литературы предложил ученикам написать сочинение на тему «Дорогой человек».

Здесь приведены выдержки из перевода сочинения.

«Думаю, батьки не осудят: пишу не о них, хотя они самые, дорогие. Но сочинение не о самом дорогом. А тот, кому посвящено — тоже дорог. Мать и отец рассказывали, что когда фашисты топтали Беларусь, человек этот именем партии возглавил народ наш на партизанщину. Кончилась война, человек этот взялся за трудное дело — восстановление колхоза. Все создавалось заново. Жилье, фермы, клуб, школы, кирпичный завод, электростанция. Разве могли родители мечтать, что будут у нас и комбайны, и тракторы, и автомашины? Есть ведь!

Всю тяжелую работу на силосовании, на фермах, делают механизмы, Заложены фруктовые сады, осушаются болота. На нашей целине — невиданные урожаи: до 320 килограммов картофеля, почти 25 центнеров ржи, льна по 7 центнеров сняли с гектара. Доход колхоза в позапрошлом году равнялся 300 тысячам рублей, в прошлом — 400 тысячам. Вес трудодня значимо вырос. Так как же и Василия Захаровича не считать дорогим человеком? Как не благодарить партию, что за последние тридцать пять лет посылает его к нам вот уже в третий раз: при белополяках, гитлеровцах и после войны.

Когда я вижу его на сельской улице или заходящим на мою ферму, то смущаюсь: знаменитый генерал Корж, как-никак! Герой, член правительства Белоруссии, депутат. Много славного за его спиной и одно из них: Счастливая жизнь «Партизанского края». Но Захарович твердит всем: «Больше разбег», а мне как-то сказал: «Что ж, Танюша, успокоимся на тысяче восьмистах, а? — Не добьемся ферме звания коммунистического труда?» — Вот на третий день после того, поразмыслив над его словами, почитав взятую в библиотеке новую книжку об уходе за коровами, я и решилась довести удой до двух тысяч…»

Свадьба

Иван Осипик работал тогда па скрепере. Строил дорогу Киев-Минск на участке недалеко от «Партизанского края». Зима. Метель страшенная. Рабочие укрылись в близлежащей деревне. Один Осипик на трассе.

Навстречу газик.

Остановился. Из машины вышел дюжий дядька среднего роста, в папахе с малиновым верхом и в шинели с серым каракулевым воротником. И на Осипика посыпались вопросы, только поспевай отвечать. Кто такой? Из какой организации? Что за лихо в такую непогодь заставляет работать? Всего несколько вопросов, но ответь на них, и почти вся биография как на ладони.

Осипик оробел немного. В армии служил не так давно, с генералами дел иметь не приходилось. Однако вскоре овладел собой.

Так, мол, и так, отвечает. Одинок. Работаю в Брестской машинно-дорожной станции. А погода… Что — погода? Работе она не указчик. Фамилия такая-то, по имени Иван, отчество — Александрович.

— Вот что, Иван Александрович, — говорит генерал, — наш колхоз решился в этакую пору дорогу строить до самого крайнего пункта колхоза — в Готск. Дороги там — не приведи господь, хуже и быть не может. А нужно — во как! — генерал прикоснулся ребром ладони к крючку воротника. — Завод кирпичный в Готске строить задумали. Одним словом, согласен ли, Иван, потрудиться у нас? Скреперами не обладаем, вот беда, а с начальством твоим мигом договоримся. По рукам?

Осипик стянул с руки обледенелую варежку.

— Будем знакомы, — весело сказал генерал.- Коржом всю жизнь звали.

Очевидно, он позвонил в Брест, потому что наутро к Осипику приехал участковый инженер и сказал, что трактор с шестикубовым скрепером на прицепе передаются временно колхозу.

Было это в субботу. За ночь Осипик перекочевал на назначенный участок и с утра в воскресенье приступил к работе.

Мороз выдался на редкость скрипучий. Колхозники рубили грунт ломами и топорами, подготовляя положенную тридцатиметровую полосу для скрепера. Приехал Корж:

— И ты, Ванюша, не пощадил воскресенья? Что так?

— Да ведь вы сами, товарищ генерал, говорили, дорога — во-о как нужна!

— Василий Захарович я. Так и зови, а если мыслишки есть,- высказывай.

— Мысли военные, Василий Захарович: так строить, к весне не управиться. Тол надо применить, вот что. Веселей дело пойдет.

Когда начали рвать грунт толом, дело пошло куда быстрее. Вслед за скрепером гатили болото, а впереди корчевали лес, вырывая пни.

На дороге работало по полтысячи колхозников. «В войну — аэродром, а в мирные дни — дорогу», — радовался Семен Якимович Данилевич, ставший теперь десятником.

Дошли до реки Лань. Взялись возводить мост. Двенадцатиметровые дубовые сваи надо вгонять вглубь на три метра, не меньше. На весь мост — тридцать шесть свай, Каждую двадцать четыре человека с трудом поднимали. А по ранее составленному плану техника должна была прибыть лишь весной.

Поехал Корж в Барановичи доставать дизель-молот. А до той поры что? Стоять? Но это не в натуре Осипика.

Ему вначале никто всерьез не, поверил, когда он заявил, что выход есть… Отцепил скрепер, подъехал на тракторе, на котором оборудованы две лебедки. Закрепил трос на свае, установил. Тросом же подцепил трехтонную железную бабу. Поднял, с силой опустил на сваю. Снова и снова.

В общем, когда Корж вернулся («Через три дня прибудет дизель-молот»), то молот уже не понадобился, за эти дни весь мост выстроили. И все это по предложенному Осипиком способу.

К началу весны дорогу протяжением в двадцать километров Хворостово — Готск закончили. И Корж предложил Осипику совсем перейти на работу в колхоз.

Весна торопилась. Спадала вода. Начиналось осушение болот. Надо спешить. И Иван со своим бульдозером даже на ночь не возвращался в деревню. Корж потирал руки от удовольствия. Еще бы! Десятеро за смену выбирали вручную, сорок кубов. Бульдозер Осипика — четыреста.

Две радости доставил ему Корж. Генерал дал ему рекомендацию в партию. И Осипик стал кандидатом в члены КПСС.

А другая… С ней дело обстояло вот как. По одной, только ему известной причине Корж как-то предложил Ивану снять квартиру у колхозника Величко. Дочь его Василиса, красивая девушка, передовая доярка, не могла не понравиться статному, сероокому молодому человеку. Впрочем, как и он ей.

Через полгода Иван перестал считать себя квартирантом.

— Ох, и хитер ты, Василь Захарыч! — сказал председателю Величко. А сам доволен.

— Не только в бою хороши все средства,- в тон ответил ему Корж, — парня за колхозом закрепить мечталось. Золотой! С тем я ложился и вставал. Вот и надумал: только Василиса твоя его спеленает.

Первый тост на свадьбе предложил председатель колхоза:

— За мир и дружбу в этом доме, как и во всем мире!

ЛЮБОВЬ ИЛИ РАССКАЗ О ПЕРЕСАЖЕННОМ КЕДРЕ

Совсем недавно я получил письмо. Привожу из него выдержки:

«Время бежит, а как будто вчера вы у нас гостили. Детишки здоровы, растут, учатся. Миша стал бригадиром на вагонном. Бригада получила звание коммунистической. Помните, я была техконтролером, а когда плану фабрики грозил срыв, ушла к крутильным машинам. Там и осталась. И заработок неплохой, и с новыми машинами подружилась. Не обижаемся друг на друга.

Наш дом теперь и внутри отделан. Яблони и груши дают плоды.

В глубине садика три кедра. Да, да, самые настоящие! Хотя пока и не хвастают ростом. Посаженные орешками из шишки кедра, они раньше росли в комнате, в углу, подле дивана, вспоминаете? Весной пересадили в грунт возле крыжовника в саду. Теперь набирают сил.

Глядя на них, невольно думаю о себе. Ведь и, как они, тоже из далекого края. Омытая российскими дождями, закаленная российским снегом, обласканная русским солнцем, пустила я корни в благодатную смоленскую землю, ставшую не менее родной, чем в Па-де-Кале…».

Письмо кольнуло, будто упрек: как же я не рассказал до сих пор об этой семье?

Сперва думал начать рассказ о такой примечательной любви словами Мопассана:…«мы часто храним до самой смерти представление о любви, внушенное нам книгами в ранней юности».

Но наше время внесло существенные поправки в утверждение французского классика. Статья Мопассана «Любовь в книгах и жизни», откуда взята эта цитата, идет вразрез с повседневным жизненным опытом. Любовь в жизни намного возвышенней и поэтичней, нежели в книгах.

Собственно, можно было бы приступить к рассказу и с пословицы: «Не знаешь, где найдешь, где потеряешь», имеющей непосредственное отношение к автору этого рассказа, поехавшему за одним, а привезшему другое. Ведь редакционное задание, которое привело меня в небольшой город Смоленской области — Рославль, так и не было выполнено.

Впрочем, предполагаемые варианты начала вполне могут послужить своего рода ключом к пониманию хода событий.

Намерение ознакомиться с детскими учреждениями шпагатной фабрики, добрая слава о которых дошла до Москвы, привела меня в Рославль. Но представьте себе удивление человека, который, переступив порог детского сада, вдруг слышит, как одна девчушка, глядя на себя в зеркало, точно заправская актриса на репетиции, декламирует лафонтеновскую басенку, причем по-французски: «Маленькая обезьянка сорвала орех в зеленой шелухе с дерева и говорит своей маме…» Остальное, возможно, вы знаете сами.

— Хорошая басенка,- говорит приезжий,- в особенности мораль: «Без труда и жизнь не мила». Но скажи, пожалуйста, кто научил тебя этой французской басне?

— Тетя Фреда, — отвечает девочка.

Спустя час московский гость в другой комнате слышит доносящуюся из уст четырехлетних мальчуганов песенку: «Это был кораблик, который никогда-никогда не плавал». Французская песня! Что за наваждение! Удивление, как вы сами понимаете, у нового человека переходит в растерянность, когда он узнает, что и этой песенке научила ребят та же вездесущая «тетя».

Кто она? Откуда? Какое отношение имеет к детсаду?

Отдавая себе отчет в неминуемом негодовании редактора, приезжий не может устоять, чтобы не взяться за совсем иную тему — о современных Ромео и Джульетте, хотя и лишенную трагического конца, но от того лишь выигрывающую в авторских глазах.

Так он поздним вечером попадает в тихий переулок на окраине, в домик монтажника вагонного завода Михаила Новикова и его милой и изящной жены Альфреды, у которой в паспорте после фамилии мужа стоит тире и девичья фамилия — Войтас. Так он знакомится с их четырьмя детьми: Люси, Мишелем, Анжель и Жанной.

Имена Анжель и Жанны даны в честь любимых сестер Альфреды, живущих сейчас в департаменте Па-де-Кале. Ну, а Мишель — по имени мужа.

Сестер и братьев, отца и мать — Гастона и Элен Войтас — Альфреда оставила в 1945 году, чтобы последовать за любимым в далекую Россию, откуда он родом. Она оставила скромный домик в Нуэль-су-Лен по рю д'Альзас, 20, где и ныне живет младшая сестра Анжель со своей семьей, домик, где родилась и сама Альфреда.

Тяжело контуженный советский солдат Михаил Новиков был взят в плен гитлеровцами. Они отправили его на работу во Францию, в лагерь Бимон, на шахты подле города Энин Литар. Далее — бегство из лагеря вместе с Василием Порик, тем самым, чье имя увековечено на мемориальной доске в Аррасе. Он погиб в борьбе за освобождение Франции в рядах маки, и на месте казни, на стене у подножия горы можно прочесть его славное имя. Порик был командиром группы советских людей, сражавшихся в рядах борцов Сопротивления. Среди них находился и Михаил Новиков, на чьем счету значилось много боевых дел, за которые впоследствии Советское правительство наградило его орденом Отечественной войны.

Во время одной из операций по освобождению военнопленных из тюрьмы Бербюн Новикова ранило. Он нашел в себе силы прорваться на велосипеде сквозь кордон жандармов. Врач-патриот извлек пулю в больнице ночью, чтоб никто не видел. И выходили раненого материнские руки Элен Войтас и ее шестнадцатилетней дочери Альфреды, той, что потом стала его женой.

Знала ли семья Гастона Войтас, горняка Четвертой шахты в Саломин,- на что она шла, пряча на чердаке бежавшего из плена советского солдата и ставшего французским партизаном? Прекрасно знала. И даже обыск в их доме, к счастью, окончившийся безрезультатно, не повлиял на их решимость. А когда Франция вновь стала свободной, и Михаил Новиков вернулся в Советскую Армию, французская девушка, полюбившая на всю жизнь простого парня из Рославля, сама добралась до России, к его родным. Не зная русского языка, имея на руках лишь удостоверение, что она жена Новикова.

Все поражало Альфреду в России. И прежде всего то, что ее приняли, как родную, не только в семье мужа, но и совершенно чужие люди — фельдшерица Мария Агеева, педагог Мария Прохорова, которые стали ее закадычными подругами. Они часто посещали ее в полученной Новиковыми квартире.

Семья увеличивалась. И вот они приступили к стройке более просторного дома. Быт постепенно налаживался, как и жизнь страны. Альфреда видела руины Рославля и Смоленска. Эти города возродились вновь.

Вначале непривычной была еда, например, борщ и черный хлеб. А теперь она предпочитает его белому.

Странным казалось ей и то, что она рожает в больнице, причем бесплатно, и то, что заболевших корью и скарлатиной ее детей лечили также бесплатно.

А ведь месье Анри Бассе, старый и хороший врач, у которого в годы войны Альфреда служила бонной в Либен, получал со своих пациентов немалые деньги…

Особенно поразила Альфреду советская демократия. Подумать только: так легко попасть даже к мэру города!

До конца позапрошлого года работала она в детском саду и яслях, а недавно ушла техконтролером на шпагатную фабрику. На производство прибыли новые крутильные машины. С ними не успели освоиться вовремя, и план не выполнялся. Тогда Альфреда вызвалась перейти я а работу к машине. Ее примеру последовали и некоторые другие контролеры.

Альфреда с тихой грустью вспоминает родных, с которыми часто переписывается, уютный вход в дом на рю д'Альзас, под сенью сплетенных покойным ее отцом белых и красных роз, усыпанный пестрыми камешками двор своей школы, где директрисой была такая славная мадам Серф.

Она вспоминает веселый и отважный народ свой, не понимая, как сейчас мог он допустить на своей территории появление, может быть, тех самых немецких солдат, которые столько горя принесли французской земле.

— Нет, мои дети не должны испытать ужас, который пережила я,- говорит Альфреда, и ее прекрасные зеленоватые глаза становятся влажными.- Не должны и не увидят! Порукой тому могущество Советского Союза. Представьте себе, на уроках географии во французской школе мы не «проходили» СССР! Но я поняла его масштабы, изучив здесь географическую карту, оценила его мощь и значение, приехав сюда и увидев великую страну воочию.

— Помните,- спросила меня Альфреда,- рассказ Мопассана «Счастье»? Там речь идет о богатой француженке Сюзанне де Симон, последовавшей за бедным унтер-офицером на Корсику и до старости не пожалевшей об этом… Я не была богата раньше, а муж мой не беден сейчас. Но я так же счастлива, как и Сюзанна, и так же ни о чем не жалею.

Вы сказали, что хотите назвать свой рассказ «Любовь». Пожалуйста! Но вложите и это слово не только смысл моей любви к мужу и детям, но и к их родине, которая за долгие годы стала мне дорога. Вложите, прошу вас, в это слово и мое нежное дочернее чувство к Франции, которую забуду только тогда, когда глаза закрою навеки.

ЗАВЕТНОЕ СЛОВО

Пожалуй, рассказ будет очень коротким, но событие не слишком далеких и чересчур памятных годов стоит того, чтобы вспомнить о нем.

Недавно я просматривал журнал на немецком языке, одно из иллюстрированных изданий Германской Демократической Республики. Почти всю первую страницу занимал, судя по надписи, портрет лучшего токаря крупного народного предприятия, который постоянно выполнял две с половиной, а то и три нормы.

У него было обыкновенное лицо, ничем не примечательное. Пожилой, лысый мужчина. Чисто выбрит, Узкий шрам на левой щеке.

Мне показалось, что я где-то видел этого человека. Но где — никак не мог припомнить. Имя — Курт Вальтер — тоже ничего мне не говорило.

На следующей странице была опубликована статья за его подписью. В ней рассказывалось о том, как он достиг особого умения в своем деле, стал мастером-скоростником, как учит молодежь завода, передает свой опыт.

Затем Курт Вальтер писал о встречах со знатным советским токарем, приезжавшим и его город. Методы работы этого токаря, которые Вальтер лично наблюдал на своем заводе, брошюра о скоростном резании металлов, переведенная на немецкий язык, предопределили производственный успех Вальтера и все дальнейшее его развитие, за что он получил от правительства Национальную премию.

— В Германии ни на каких заводах я не бывал,- подумал я,- Курта Вальтера явно не знаю, тем не менее, несомненно, видел его лицо; двойника Курта, что ли? До чего же иной раз чертовски могут быть похожи люди!

Тут кто-то позвонил по телефону. Я прервал чтение и отложил журнал в сторону. Вспомнил о нем лишь через несколько дней, когда собрался в библиотеку, чтобы вернуть взятую книгу. Одновременно с книгой захватил также немецкий журнал, собираясь вернуть и его. Так снова пришел на ум немецкий токарь, снова вспомнилось его лицо.

Нет, положительно оно было знакомым.

— Надо хоть на ходу пробежать концовку статьи,- решил я, и, найдя журнал, стоя начал его просматривать.

Вот о Национальной премии за коренное усовершенствование производственного процесса, вот о знаменитом русском токаре, ставшем его учителем. Дальше, дальше,- все это я уже читал. А! Вот, наконец, то место, перед которым я в прошлый раз остановился:

«В суровую зиму 1941 года на подступах к Москве впервые услышал я одно слово, которое впоследствии стало для меня заветным. Оно заставило призадуматься, помогло многое переосмыслить, послужило тем трамплином, с которого я совершил сказочный прыжок, став человеком, которому сам престарелый господин президент в своей резиденции пожимает руку.

Никогда не вычеркнуть из памяти ту, так недобро начавшуюся холодную ночь. Земля была покрыта снежным саваном. Это не сорвавшееся с пера для украшательства слово. Для многих из нас нежное и такое красивое на вид при вспышках ракет серебрящееся покрывало действительно оказалось смертным саваном.

Вот сколько времени прошло с тех нор, а я чуть ли не ежедневно думаю о том, как разыскать одного советского человека, которому всем обязан — русского офицера Алексеева…»

«Майор Алексеев»… пронеслось в моем сознании, — «Петр Петрович». Забыв о том, что на мне пальто и шляпа, я опустился на стул.

…Жарко натопленная землянка. Чадящий огонь самодельной лампы из снарядной гильзы, разгоряченные разведчики в белых маскхалатах и немецкий лысый солдат со шрамом на щеке, без головного убора, в шинели, изорванной в клочья — Курт Вальтер.

Я положил журнал на колени, поспешно достал папиросу, закурил, откинулся на спинку стула, и то, что было много лет назад, отчетливо прошло перед мысленным взором.

…В ту ночь командир полка майор Алексеев приказал разведчикам захватить «языка». Было точно установлено, что легче всего взять какого-нибудь немца, который невзначай ночью выйдет из блиндажа, что на левом фланге перед полком. Блиндаж был наименее отдален от наших окопов. Самая ближняя к нему немецкая пулеметная точка находилась метрах в ста. Правда, все время за блиндажом стояла замаскированная вражеская самоходка, но, как сообщили с наблюдательного пункта первого батальона, она вечером ушла глубже в тыл.

Расстояние до противника было небольшим. Однако полной уверенности в том, что пленного дотащим в целости до нашего штаба, не было. Поэтому мне, как переводчику, приказано было находиться вблизи места действия группы захвата, в группе поддержки.

Если пойманного немца нельзя доставить, то в случае обострения положения допросить тут же, в первом попавшемся окопчике или воронке от бомбы.

Саперы уже разминировали узкую дорожку в снегу и сделали проход в проволочном заграждении. Группа захвата давно выползла и лежит где-то вблизи блиндажа. Хотя мы от нее не более чем в ста метрах, разведчики нам не видны. Их белые балахоны слились со снегом.

Ночь темна, луна не вышла сегодня на свой НП. Только изредка пущенная вражеская ракета злым холодящим огоньком стремится нащупать наступающую беду. И вслед за тем, как в черноте, на короткий срок расцветает ее зловещее сияние лимонного цвета, начинает, как утка, крякать миномет.

Мы лежим уже часа три. Окоченели ноги и руки, в особенности левая рука. Нет возможности приподнять ее, поглядеть на светящийся циферблат.

И вот внезапный, тонкий, мгновенно оборвавшийся выкрик. Забыты мороз, усталость, палец впивается в спусковой крючок автомата. До боли в глазах силишься рассмотреть участок впереди. Мимо нас стремительно, в полный рост проносится здоровенный Остапчук с какой-то ношей, заброшенной на спину. За ним, пригнувшись и тяжело дыша, бегут еще трое разведчиков. Мы поднимаемся, и тут начинается пулеметная трескотня. Вступают в дело минометы, на этот раз хрипло, по-стариковски кашляя.

Вот мы уже почти у цели, «дома».

— Пропуск? — слышен откуда-то из снега приглушенный голос.

— Мир! — отвечает, с трудом переводя дух, Остапчук и сбрасывает с себя ношу. — Отзыв?

— Москва! — отвечает приглушенно невидимый.

Тут другие разведчики берут связанного немецкого солдата и несут в штаб. За ним устало передвигает ноги Остапчук. Он снял с головы ушанку. Пар идет от него, как от загнанной лошади.

Так называемые социально-демографические данные пленного выяснены. Номер части также. Пленный не лжет: передо мной его солдатская книжка. Наконец, задаю вопрос о численном составе его гренадерского полка, поддерживающей артиллерии, местах расположения огневых точек. Пленный молчит. Вопрос задается вторично. Пленный молчит.

— Разрешите, товарищ майор,- говорит угрюмо Остапчук,- я фрица приведу в чувство.

Но командир полка строго смотрит на разведчика.

— Идите отдыхать,- приказывает он, и разведчики удаляются.

— Будете ли вы отвечать? — спокойно произносит майор и поднимается с ящика из-под снарядов. Он подходит к пленному и в упор смотрит на него.

— Я прошу разрешения задать один вопрос,- говорят пленный.

Его первый страх уже прошел. Он чувствует себя не так напряженно, как несколько минут назад.

— Здесь задает вопросы только старший русский офицер,- отвечаю я,- извольте выполнять его приказание.

— Пусть задаст,- отрывисто бросает Алексеев.

— Вам разрешено задать вопрос,- перевожу я.

— Когда меня сюда тащил, как овцу, ваш господин солдат,- говорит пленный,- у него часовой спросил пропуск. Я понял это, потому, что и сам солдат, хотя стал им недавно, Я.- токарь. Вот мои руки.

Он показывает грязные, давно не мытые ладони, с большими и твердыми желтыми мозолями.

— Перед тем, как попасть под Москву, я воевал на Украине и узнал несколько ваших слов. Правильно ли я понял пароль, унд фельдруф, пропуск и отзыв? Москва и мир? Мир — это фриден?

Я утвердительно киваю головой.

— Так вот мой вопрос, господин офицер: как же в такое лихое время пропуск может гласить о мире?

Он выжидательно глядит на меня, потом переводит глаза на майора.

— Вы, оказывается, с головой,- неожиданно потеплевшим голосом говорит командир полка.- Знайте же: среди нас нет никого, кто не стоял бы сейчас за войну до полной нашей победы, но мы — мирные люди. Мы защищаем нашу землю, наши семьи, наше народное богатство. Не мы нападали на вас. Эго Гитлер вероломно двинул на нашу страну свои войска. Но поднявший меч от меча и погибнет. Пусть все, держащие за пазухой разбойничий нож, помнят об этом.

Я агроном, ставший военным, потому что этого, оказывается, захотел Гитлер. Да, мы за мир, были и будем за мир. Мы хотим, чтобы и ваша страна была всегда за это же, чтобы весь мир был только за это. Чтобы земля цвела в посевах, а не была растерзана бомбами, чтобы в реках текла прозрачная вода, а не кровь, чтоб ночь не разрывалась проклятыми ракетами, чтоб матери и жены были всегда спокойны за своих близких.

Я взглянул на пленного. На бледном до этого лице его выступили красные пятна. Подбородок чуть заметно дрожал. Он стоял с закрытыми глазами, будто не решаясь поверить.

Майор рукавом шинели вытер выступивший на лбу пот. Потом вытащил из кармана платок, провел по лицу.

— Все матери и жены,- добавил он совсем тихо.- И ваши, Вальтер, и мои…

— Дайте слово офицера, что это правда,- глухо сказал пленный, широко раскрыв мигающие исступленные глаза.

Я прочел в них тоску, и мольбу, и надежду.

— Я даю еще более веское слово,- торжественно, как присягу произнес майор,- слово коммуниста.

— Товарищ майор Алексеев,- в землянку просунулась голова ординарца,- вас к телефону требует генерал.

Командир полка вышел. Пленный стал давать показания…

У соседей хлопнула дверь. Вздрогнув, я очнулся от воспоминаний. Снова я был у себя дома, в Москве, в своей комнате. Сидел в пальто на стуле. На коленях лежал раскрытый немецкий журнал.

«Заветное слово «мир» и не менее заветное — «Москва», — писал в конце статьи Вальтер, — были не только пропуском в расположение русских войск. Они послужили мне пропуском и в сегодняшнюю жизнь Демократической Германии, борющейся за мир».

Я снова поглядел на фотографию немецкого токаря, и мне стало грустно, что агроному Алексееву не увидеть ее, уже не читать этих строк. Он пал в боях за счастье и той страны, где родился и трудится для мира Вальтер…

Нет, Алексеев не обманул Курта.

РАССКАЗ О ПОДМОСКОВНОЙ СОСНЕ

В зиму того года Москва была еще недалеко за нами, хотя войска нашего фронта значительно продвинулись вперед, освободив десятки населенных пунктов. И, может быть, не вспомнить бы мне ни того немца, ни Лешу Худина, лихого разведчика нашего гвардейского стрелкового полка, в свободные часы пописывавшего стихи, ни всей этой истории, если бы совсем недавно служебные дела не заставили меня поехать в тот маленький городишко, куда путь от станции идет по большому лесу, каким так богато Подмосковье.

Вез меня седобородый колхозник, у которого не по годам розовое лицо было испещрено густым сплетением синих прожилок, так что невольно пришло на ум неожиданное сравнение с картой железных дорог.

Погоняя каурую лошаденку, он торопливо, как бы боясь, что не успеет, рассказывал о восстановлении после войны своего колхоза, о том, как нынче хорош урожай, о двух земляках, ставших Героями Советского Союза.

— Тут кругом нас война бушевала,- говорил он,- страсти-то навидались. И люди, и природа-голубушка понатерпелись. Гляди-кось,- он протянул кнутовище в сторону, и я увидел недалеко от дороги четыре дуба, неуклюже срезанные почти под самый корень и здесь же лежавшие на земле, а между ними, высоко закинув в вечернее небо свою пышную крону, непреклонно стояла стройная сосна, строгая и прекрасная в синеющих сумерках. Одна из ее больших толстых ветвей была надломлена и висела, как подбитая рука.

— Дубы-то сосенку спасли,- произнес мой возница. И тут я вспомнил все, поспешно соскочил с подводы, подбежал к сосне и приник к ней, как к матери, нежданно встреченной после долгих лет разлуки.

Да, конечно же, это то место, та самая сосна. Вот и пуля, засевшая в ее стволе. Вот и воронки от снарядов, обильно заросшие высокой травой.

Старик сошел с подводы вслед за мной, осмотрел сосну, пощупал зачем-то пальцем, затем вытащил из кармана брюк огромный складной нож, раскрыл его, вложил лезвие с такой осторожностью и нежностью в то место, куда вошла пуля, как будто это было не дерево, а нечто более живое. Из отверстия показалась крупная, янтарная, душистая слеза.

— Вот она пулька-то, — произнес он и подал мне. — Возьми на память. Гитлерская?

— Да, дед, фашистская, — ответил я, медленно возвращаясь к подводе.

…Леша Худин и Вася Прозоров с друзьями по разведвзводу в ту ночь приволокли на НП полка «языка». НП находился в лесу. Командир полка со своей штабной оперативной группой лежали каждый в своем ровике. Не поднять головы. С ревом и свистом пролетали над нами тяжелые снаряды, с глухим хриплым поем рвались мины, татакали автоматы, как швейные машины в портновской.

Допрашивал я пленного, лежа. Рыжий парень с глазами навыкате сидел подле меня на корточках, окруженный возбужденными разведчиками.

Ефрейтор Рихард Краузе, помимо всего прочего, особенно важного для нас в ту ночь, показал, что служил в зондеркоманде авиапехотного полка 2-го авиаполевого корпуса генерала Шлемма. Корпус брошен в бой на Калининщине. Полк носил наименование «Москва». Так впервые узнали мы тогда о существовании у немцев части, название которой было с таким откровенным, наглым бахвальством дано ей Гитлером.

— Их хабе шон ди назе фоль фон дем криг,- сказал пленный,- ляс аллес гейн цум грунде [4].

И только успел он это сказать, как две молнии одна за другой ударили перед моими глазами, я увидел взметнувшиеся вверх дубы, искривленное страданием лицо Васи Прозорова, падающего на меня, и стройную, крепкую сосну, гордо вскинувшую в ночное зимнее небо свою тяжелую крону.

Очнулся в медсанбате. На шинели, которой я был накрыт, лежал лист почтовой бумаги.

— Разведчик Худин для вас оставил, — сказала сестра.

Я прочел:

«Москау бренит» — горит Москва, Кричат немецкие газеты. Но слова правды нету в этом, И знаю я — стоит Москва. Москве стоять — веков не счесть. В том русских гордость, русских честь. Но будет «бреннен» ваш Берлин; Настанет и такая дата, Как справедливая расплата; Клянусь гвардейством в том своим. Москве стоять — не счесть веков. Наказ большевиков таков!

Почтовый листок с этими наспех написанными строчками я сохранил и по сей день.

В прошлом году, проезжая на машине по дорогам Германской Демократической Республики, я вынужден был остановиться в небольшом хуторке: спустили баллоны.

Пока водитель возился с машиной, я разговорился с пожилым и грузным усатым немцем, который, попыхивая трубкой, рассказал:

— В тридцать пятом году Гитлер сказал: «Дайте мне десять лет сроку, и вы не узнаете Германию». Он был прав. Мы ее не узнали в сорок пятом… Геринг заявил как-то: «Если хоть один вражеский самолет пролетит над Берлином, то я больше не Геринг, а Майер». Но дело в том, что сейчас он даже уже и не Майер. Геббельс же в последнюю пятницу (а он еженедельно по пятницам от восьми до полдевятого вечера выступал по радио) так он в последнюю свою радиопятницу изрек:

«Если мы не проиграем войну, так мы ее выиграем». Ведь всех нас они считали совсем дураками.

— Два моих сына погибли, а третий вот, Рихард, вернулся из русского плена. Я счастлив, что живу в ГДР. Знаете, там, — он неопределенно махнул рукой в сторону,- там снова попахивает горелым. Нет, нам уже надоел этот запах. Вир хабон шон ди назе фоль фон дем Криг. У нас уже нос полон войной.

Он вытащил из бокового кармана куртки бумажник, извлек оттуда фотографию.

Удивленный, увидел я на ней рыжего парня с глазами навыкате.

— Вот он мой сын, который был у вас в плену — Рихард. Снимался до фронта. Сейчас на одном из дрезденских заводов. Отлично работает.

— Мы знакомы с ним,- сказал я, улыбнувшись, — еще под Москвой слышал я от него эти же слова о войне, которые вы произнесли сейчас. Он мой «крестник». Первым в русской армии допрашивал его я: он служил в полку, называвшемся «Москва». Не находите ли вы несколько неудачным это наименование для немецкой части?

— Неужели было такое название? — засуетился усатый Краузе. — Странно. Более чем странно.

…Вспоминая до мельчайших подробностей это, я рассказал все своему вознице, покуда его лошаденка везла нас сквозь потемневший в ранней ночи подмосковный лес.

— Наши дети заслонили собой столицу. Как эти дубы, многие из них полегли. Но сосне стоять! Как это высказался ваш разведчик-то? Москва будет стоять не сосчитать веков? До чего правильные слова!

Помолчав, он добавил:

— А может, и сейчас какие-либо соседушки придумали для своего полка этакое же имя «Москва»? Если так — чудаки, право! На свою ж голову!

— Эх, ты! — и он подстегнул лошаденку.

ГОЛУБЬ МИРА

Загороженный от села березами и кленами, стоит на взгорье дом. Ставили его умные руки. С расписным затейливым коньком, с узорчатыми наличниками, с низкой дверью, он кажется теремом-теремком, перенесенным из русской сказки.

Внизу, под горой, во всю ширь раскинулись колхозные луга. Они тянутся вдаль до широкой зигзагообразной каемки на горизонте. Это Волга синей запятой поворачивает свои воды к Плесу.

Перед избушкой низенький старик с платиновой бородкой клинышком и густыми черными бровями, из-под которых глядят карие моложавые глаза.

— Что, или высоки пороги на ваши ноги? Входите.

Мы заходим в дом. Старик ставит на лавку против печи лукошко, снимает с головы картуз с потускневшим и потрескавшимся лаковым козырьком, открывая редкие седые волосы, начесанные на большой лоб ребячьей челкой. Протягивает маленькую, сухонькую руку.

Минуя небольшую комнатку с верстаком у окна и низким табуретом, которую хозяин называет мастерской, мы проходим в просторную и широкую горницу. На комоде, накрытом вязаной скатеркой,- зеркало в окружении всевозможных фотографических карточек. Фотографии и на стенах. В углу висят старинные часы в резной дубовой оправе. Бой у них хриплый. А под полкой с книгами, у репродуктора, красуются на стене аттестаты и грамоты на русском и многих других языках.

— Дипломов и медалей на всяческих выставках еще с того века много, — произносит старик равнодушно, как будто не о себе, а о постороннем и совершенно чужом ведет рассказ.- Из чистого серебра, а то и с позолотой…

Вот вы интересуетесь географией моей жизни: кто я, откуда, чей? Природные мы ювелиры. Хотя счет наш почище аптечных, но кругом нас серебра-золота, каменьев ценных завсегда видимо-невидимо. А как жили, спросите? Раньше, когда у отца городские скупщики, бывало, про жизнь интересовались, он им завсегда отвечал: «Слава богу, понемногу стал я расширяться — продал дом, купил ворота на ночь запираться».

Он встал, приглашая меня движением руки последовать за ним в мастерскую.

Вечер за окном набросил на ствол березы темный чехол. Уже стемнело. Хозяин повернул выключатель. Над верстаком вспыхнула большая лампа. Я даже зажмурился.

— Сколько в ней? Свечей пятьсот?

— Не знаю, не считал. У нас, в артельных мастерских, лампы дневного света поставлены. Я единственный член промартели, что на дому роблю. К годам снисхождение. Председатель говорит: «Мы тебе, Леонид Лександрович, на будущий год на квартире тоже дневной свет оборудуем». Работа наша мелкая, немало мастеров глаз лишилось.

Был знаменитый в старое время в соседнем селе филигранщик Архип Ерофеич. Воздушные подстаканники, сухарницы из тонкой серебряной нити ладил. Великое мастерство в его пальцах заложено было. Сколько тыщ на нем купец Чулков заработал — не сочтешь. Но когда ослеп Архип Ерофеич да пришел за помощью к купчине, тот его, подлятина, со двора погнал.

Па краю верстака лежат очки. Они в металлической оправе, как носили встарь. Одна дужка сломана. Леонид Александрович медленно надевает очки, оглядывает с любовью все, что лежит перед ним на верстаке и, приподнимая каждый предмет, как бы знакомит меня с ним:

— Вот циер для гравировки, пилочки, плавцинки, вот это называется бурницей — припой в ней для плавки. А это ножницы для металла. Конечно, промысел наш ручной. Вся сила в ручном умельстве заложена. Но наша власть — умница, не только придумывает всякие шагающие, эти самые, как их?

— Экскаваторы.

— Ну, да. Она и нас не забывает, старается облегчить и наше дело. Вот, к примеру, артель наша получила эксцентриковый пресс — вручную металл в мастерских больше не режут. Ноженки только у меня сохранились. В город, в музей сдать собираюсь. Штамповка в свой черед тоже механизацию получила.

Прежде для припайки чем пользовались? Февкой. День-деньской изо рта этой медной февки-трубки паяльщик не выпускал. Легкие, как меха, подавали воздух. А паяльщику, глядишь, десять или одиннадцать годков. К двадцати-то всех зубов решался. А сейчас, пожалуйста, воздух подается компрессором.

И домами отдыха, курортами нас не обижают. Тоже передовиками производства величают. Понимаю я так, милок, что и наше старание при коммунизме в загоне не будет. Ювелирная выработка — это, дорогой товарищ, не роскошество.

— Над чем сейчас работаете?- спрашиваю хозяина.

— А это, преуважаемый товарищ, уже особое жизнесловие. Известно ли вам прозвание соседской деревеньки? Нет? Здемирово. А почему так? Тут мирение с татарами вышло. Еще при князьях московских. «Буде зде мир»,- от слов этих.

Моя внученька на почте работает, в конторе «Союзпечати». У них там справочник имеется: все-все города и деревни по России, да и по другим советским республикам в той книжке. Она для своей матери, для дочки моей, списала кое-что, поинтересуйтесь.

Леонид Александрович подходит к комоду, открывает верхний ящик и, порывшись в нем, находит исписанный лист бумаги.

Я читаю вслух:

— Мир Хижинам — Куйбышевской области, Миргород — Полтавской, Миргородка — Западно-Казахстанской, Миренки — Чувашии, Мирная Долина — Луганской, Мирная Долина — тоже в Донбассе.

Хозяин кивает головой, как бы подтверждая правильность читаемого.

— Мирное — в Осетии, Мировая — Днепропетровской области, Мировка — Воронежской, Мировка — Киевской, Миргоща — там же, Мирча — тоже там, Миролюбовка — Могилевской, в Белоруссии, Миролюбово — Курской, Миронеги — в Валдайском районе, Мирополь — Днепропетровской области, Мирополье — Сумской, Мирославка — Ярославской, Мироханово — Чухломского района Костромской области.

— Соседи,- довольно вставляет хозяин.

Я продолжаю читать.

— Хватит, — говорит старик, — разве не ясно, что испокон веков русский, и белорус, и чуваш, и другие народы миром жили, за пики да мечи браться нужда заставляла? Разве Петр Лексеич на шведскую землю посягал, а не они на Полтаву? Разве русские ядра на Лондон летели, а не английские на Малахов Курган? Разве мы в Нью-Йорке, а не американцы в Архангельске да Владивостоке разбойничали? А гитлерска шайка… «Рать стоит до мира, ложь до правды». С давнишних времен русский человек сравнивал мир с правдой. А уж советский человек — тем боле. Что такое есть мир? Мир есть жизнь без ссор и вражды, без кровопролития, полная тишина, лад да спокой — такое мое понятие. Мир, как бы сказать, весь белый свет. Вот какое пребольшое значение у нас в это слово вложено.

Старшая дочка моя при Советской-то власти институт окончила. У нас в селе над школой директорствует. Перед тем, как ей в город ехать на областную конференцию (назавтра обратно ждем), она интересную книжку мне читала. Вот обождите-ка. Куда она ее запрятала? Ага, нашел. Читайте-ка тут, где ленточка заложена.

Он подал мне том избранных произведений армянского классика Ованеса Туманяна.

— Давайте-ка вслух. Умные вещи не надоедает слушать,

— «Присмотритесь внимательно, — стал я читать, — к знаменам различных государств, и вы увидите на них почти всегда зверей и хищных птиц. На знамени же Советской власти — серп и молот.

Тысячелетиями мечтали народы о мирном труде и мирной жизни, но на знаменах своих государств они видела лишь львов и волков, а у знаменосцев окровавленные руки…»

— Справедливо,- заметил старый ювелир.- Дальше, дальше,- прибавил он торопливо.

— «На знамени же Советской власти,- продолжал я чтение, — человечество видит символ труда — серп и молот. Эта власть ведет народ не на войну и убийство, она несет мир и спокойную жизнь, основанную на честном труде».

— А позвольте узнать, в каком году это армянским товарищем писано? Что-то запамятовал с прошлого раза.

— Дата указана: год 1921-й.

— На зорьке Советской власти, значит. Выразительно!

Он помолчал немного, потом встал, взял книгу и положил обратно на полку.

— Вы задали вопрос, над чем новым мысль бьется? Человек я политичный. Должен и я за общее дело-то в многоборство вступать. Негоже в эдакие времена к сторонке отойти, орешки щелкать. Вот тут-то я и довел вас до самого дела.

Между прочим,- это к речи, — сызмала я голубятством занимался, все голубиные повадки знал, всю их природу. И воркунов держал. Это такие зобастые, зоб пузырем вздувают, когда воркуют. И трубачей имел. Хвост у них трубой. И, конечно, турманов. На лету кубарем вертятся, что твой самолет. Всякие бывали. А что такое для русского человека голубь, позволительно вас спросить, известии ли? Это не только птица небесная. Это и цвет, краска для глаза радостная: лазоревая, голубая. И слово само-то приветливое до человека — голубок, голубица, голубчик. Вот послушайте старика дальше.

Когда моя дочь Антонида Леонидовна в город на конференцию собиралась, множество книг в библиотеке (не глядите, что сельская, поболе десятка тысяч книг-то!) перечитала. Хотела дознаться, откуда это взялось: «голубь мира». И вот что она вычитала. Все народы тыщи лет почитают голубя белого кротким, незлобивым, представляющим мир да любовь. Недаром говорят: «живут, как голуби». Со старинных пор голубь в мирных вестниках ходит.

И одолела меня дума соорудить из серебра такую вещицу, чтоб все люди наши ее носили. Да и не наши, мало ли теперь из дальних земель к нам жалуют. Годы мои не маленькие и тоска, было, заела: вдруг, Леонид Лександрович, не поспеть тебе за своей собственной думкой.

И робил я и день и ночь.

Сегодня в обед завершил. Никому еще не показывал. Дочки из города дожидаюсь, а потом уж в правление снесу: распространяйте на доброе здравие.

Ювелир вышел в мастерскую. Было слышно, как он открывает какой-то ящик. Потом вернулся, держа что-то завернутое в папиросную бумагу.

— Вам первому видеть доводится.

И протянул раскрытую ладонь.

Передо мной лежал голубь. Его серебряное ажурное оперение, грациозный поворот головы,- все говорило об огромном мастерстве художника. Хрупкий и нежный, с удивительно крепкими крыльями, голубь, казалось, вот-вот взмахнет ими, взлетит со стариковской ладони, понесет по свету простые и мудрые слова его созидателя.

Хозяин пошел провожать меня до двери. Но осенний вечер был так тих, такое величавое спокойствие лежало по всей округе, что старик вслед за мной вышел на улицу.

— Экий ювелир — природа-то! — сказал он, запрокинув голову.

Над нами цыганской серьгой висела молодая луна, а вокруг нее на васильковом бесконечном пространстве с необычайной щедростью разложены были все видимые ночью богатства неба: несчетные искрящиеся алмазы и матовые жемчуга звезд.

Наверное, долго смотрели бы мы с моим собеседником на всю эту зрелую красоту, если бы не продолжительный гудок с реки. Там, где мерцали огоньки бакенов, между рубиновым и белым, всплывал высоко дрожащий над ними изумрудный глазок, судна, конечно, не было видно. Только этот немеркнущий на мачте ходовой зеленый зрачок.

— Из нашего района, с карьера, на стройку гравий везут, — показал рукой старик на Волгу.- У нас к мирной жизни ни в ночь, ни в полночь воспрета нету.

[1] Моя любовь, (немецк.)

(обратно)

[2] Мой полковник (французск.).

(обратно)

[3] Не так ли (немецк.).

(обратно)

[4] У меня уже полон нос войной, пропади все пропадом.

(обратно)

Оглавление

  • КЛЮЧ ОТ БЕРЛИНСКОЙ КВАРТИРЫ
  • Носильщик на аэродроме
  • Ария князя
  • Экзамен
  • Плен — тоже война
  • Школа
  • Клятва
  • Унтер ден Линден
  • Старая привычка
  • СОРОЧИНСКИЙ ПЛАТОК
  • ХОЗЯЙСТВО ГЕНЕРАЛА КОРЖА
  • Внук Сусанина
  • Ветеринар
  • Сочинение
  • Свадьба
  • ЛЮБОВЬ ИЛИ РАССКАЗ О ПЕРЕСАЖЕННОМ КЕДРЕ
  • ЗАВЕТНОЕ СЛОВО
  • РАССКАЗ О ПОДМОСКОВНОЙ СОСНЕ
  • ГОЛУБЬ МИРА Fueled by Johannes Gensfleisch zur Laden zum Gutenberg

    Комментарии к книге «Ключ от берлинской квартиры», Олег Альбертович Моисеев

    Всего 0 комментариев

    Комментариев к этой книге пока нет, будьте первым!