«Первый удар (сборник)»

760

Описание

Произведения, вошедшие в эту книгу, в прошлом веке издавались неоднократно. Каждый командир Красной армии был обязан прочесть «Первый удар», а популярности «советского Шерлока Холмса» – Нила Платоновича Кручинина – и его верного друга Сурена Грачика могут позавидовать авторы многих сегодняшних бестселлеров. Недаром сам Юлиан Семенов советовал своим друзьям: «Учитесь у Шпанова».



Настроики
A

Фон текста:

  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Аа

    Roboto

  • Аа

    Garamond

  • Аа

    Fira Sans

  • Аа

    Times

Ник. Шпанов Первый удар (сборник)

«Учись у Шпанова!..» (вместо предисловия)

Писатель Николай Николаевич Шпанов родился 22 июля 1896 года в городке Никольск-Уссурийский в семье железнодорожного служащего. Окончил классическую гимназию, поступил на кораблестроительный факультет Петроградского политехнического института, но окончил всего два курса. Пересилил интерес к только зарождавшейся тогда авиации. После окончания в 1916 году Высшей офицерской воздухоплавательной школы воевал как боевой летчик на фронтах Первой мировой войны. В 1918 году вступил добровольцем в Красную армию. Почти четверть века отдал Военно-воздушному флоту СССР, редактируя журналы «Вестник воздушного флота» и «Самолет». В 1925 году в журнале «Всемирный следопыт» появился первый (фантастический) рассказ Ник. Шпанова «Таинственный взрыв».

Фантаст Г.И. Гуревич позже вспоминал: «Шпанов был высокий… Чуть сутулился… Помню серо-седые волосы, очки… Биография у него колоритная. Летал на воздушном шаре, совершил вынужденную посадку в области Коми. Написал об этом, понравилось…» В начале тридцатых одна за другой выходят очерковые книги: «По автомобильной Трансевразии. На автомобиле по Уссурийскому бездорожью»; «Подвиг во льдах» – о спасательной экспедиции ледокола «Красин»; «Во льды за “Италией”» – очерки, вступительную статью к которым написал знаменитый летчик А.Б. Чухновский; «Загадка Арктики»; наконец, в 1931 году – повесть «Земля недоступности» (переиздававшаяся и под названием «Лед и фраки»).

Но всесоюзную славу Ник. Шпанову (он почти всегда подписывался этим псевдонимом) принес роман «Первый удар». Отрывки из него с августа по ноябрь 1936 года (под названием «Гибель Сафара. Поединок») печатались в «Комсомольской правде». В 1939 году произведение появилось в журнале «Знамя», и тогда же вышло отдельной книгой («Первый удар. Повесть о будущей войне») сразу в нескольких крупнейших издательствах: в Воениздате, в ГИХЛе, в Гослитиздате, в Детиздате, в «Роман-газете», в «Советском писателе». О том, что книгу торопились донести до читателей, говорят выходные данные первого издания: сдано в производство 15 мая 1939 года, подписано к печати 22 мая 1939 года.

Напряженным ожиданием скорого столкновения с фашизмом жила в те годы вся страна. Массовые сборники (например, «Война», 1938), нередко предваряли такие слова: «Редакция поставила перед собой цель – ознакомить пионеров и школьников старшего возраста с военной техникой и ее боевым применением». Повсеместно цитировались слова Ленина: «Фраза о мире смешная, глупенькая утопия, пока не экспроприирован класс капиталистов». Войны ждали, войны боялись, о ней знали: она вот-вот разразится. И больше всего чудес ждали почему-то от авиации. Кстати, сейчас задним числом видно, что в советской фантастике тех времен успели отметиться чуть ли не все знаменитые советские летчики, в том числе первые Герои Советского Союза: Илья Мазурук выступил с фантастическим рассказом «Незарегистрированный рекорд» (1938), Георгий Байдуков с фантастическими очерками «Через два полюса» и «Разгром фашистской эскадры. Эпизод из войны будущего» (1937), напечатанными, кстати, в главной партийной газете страны «Правда», в 1936 году вышла в свет «Мечта пилота» Михаила Водопьянова.

Много шума наделала книга майора германской армии Гельдерса «Воздушная война 1936 года. Разрушение Парижа». По ее тексту 9 июля 194… года армады германских бомбардировщиков заходят на бомбежку Парижа, а уже 12 июля «французский и бельгийский посланники в Гааге передали британскому правительству просьбу о немедленном заключении перемирия». Ответом на фантазии Гельдерса стал роман П. Павленко «На Востоке». Мариэтта Шагинян писала (это тоже знамение времени): «…замечательная книга. Если многие из писателей могли до сих пор делать свое дело мимо соседа, не зная и не читая чужих книг, то сейчас, после романа Павленко, с этим покончено. Не прочтя и не учтя его, не устроив смотра собственным силам, не почистив собственную кухню, не поучившись и не “переквалифицировавшись” при помощи огромной удачи Павленко, писатель рискует сразу осесть, как дом от землетрясения…» И дальше: «…Павленко – большевик с хорошей биографией – много и умно читал, прежде чем стать писателем. Он вовсе не стыдился учиться у современного Запада. Но он “импортировал” западную литературную технику точь-в-точь так, как мы в начале пятилетки импортировали в Союз заграничную машиностроительную технику: он ее взял без сюжета, как машину капитализма. Западный способ письма, паузы в синтаксисе… Павленко взял эту технику, служащую на Западе как иллюзия, и заставил ее работать в своем романе, как конвейер для облегченного развития действия. Получилось очень хорошо, получилось по-советски, получилась та самая заграничная марка, которую мы освоили у себя на заводе, и стахановец гонит на ней такие нормы, о каких она дома не помышляет, а в то же время марка никому не грозит ни безработицей, ни затовариванием, ни кризисом, ни забастовкой».

Герои романа Павленко с упоением громили фашистскую Японию буквально в считанные дни. Завороженных читателей не удивляли даже такие невероятные пассажи: «Английские моряки, свидетели боя под Майдзуру, подтверждали наблюдения норвежского капитана относительно непонятной тактики красных, а сам норвежец в конце разговора признался, что еще вчера ночью он встретил подлодку красных в заливе Чемульпо, но никому не сказал об этом из боязни за судьбу своего “Тромсэ”. Он будто бы крикнул советскому офицеру, стоявшему на мостике лодки: “Где вы намерены еще драться, черт вас возьми?” И тот ответил, пожимая плечами: “Это пограничное сражение, сэр…”»

Взгляд на будущую войну – как на войну одного мощного, стремительного удара, сформировался не на пустом месте. Еще в 1930 году И. Сталин в письме к Горькому разъяснял, как следует готовить советский народ к грядущим потрясениям. «Мне кажется, – писал он, – что установка Воронского, собирающегося в поход против “ужасов” войны, мало чем отличается от установки буржуазных пацифистов…» Партия, писал Сталин, решительно против произведений, «…рисующих “ужасы” войны и внушающих отвращение ко всякой войне (не только к империалистической, но и ко всякой другой). Это буржуазно-пацифистские рассказы, не имеющие большой цены. Нам нужны такие рассказы, которые подводят читателей от ужасов империалистической войны к необходимости преодоления империалистических правительств, организующих такие войны. Кроме того, мы ведь не против всякой войны. Мы против империалистической войны как войны контрреволюционной. Но мы за освободительную, антиимпериалистическую, революционную войну, несмотря на то, что такая война, как известно, не только не свободна от “ужасов кровопролития”, но даже изобилует ими».

Самым ярким выражением такого взгляда на войну стал в советской литературе знаменитый роман Ник. Шпанова. «Мы знаем, – говорят герои “Первого удара”, – что в тот миг, когда фашисты посмеют нас тронуть, Красная армия перейдет границы вражеской страны. Наша война будет самой справедливой из всех войн, какие знает человечество. Большевики не пацифисты. Мы – активные оборонцы. Наша оборона – наступление. Красная армия ни единого часа не останется на рубежах, она не станет топтаться на месте, а стальной лавиной ринется на территорию поджигателей воны. С того момента, как враг попытается нарушить наши границы, для нас перестанут существовать границы его страны».

Впрочем, успех «Первого удара» определился не только чрезвычайно точным совпадением взглядов автора и официальной доктрины, но и, собственно, немалым литературным даром самого Ник. Шпанова. В романе нарисованы люди, которых ведут высокие идеи. Вот летчик Сафар несколько театрально сверкает глазами: «Жалко, не я распоряжаюсь историей, а то драка уже была бы. Без драки Европу не привести в порядок. Отдам жизнь для того, чтобы все встало на место». Не забудем, что в те годы талантливо «приводили Европу в порядок» самые разные советские писатели – Алексей Толстой, Илья Эренбург, Бруно Ясенский, Сергей Буданцев, Петр Павленко, Сергей Беляев. Несть им числа. Но только у Ник. Шпанова: «Политработники под руководством комиссаров частей обходили машины. Они заглядывали в полетные аптечки: все ли на месте? Есть ли предписанные наставлением медикаменты и перевязочные средства? Заготовлены ли препараты против обмораживания? Они, не стесняясь, открывали личные чемоданчики летчиков, штурманов, радистов. Туда, где не хватало шоколада, они совали плитки “Колы”. Незаполненные термосы отправлялись на кухню для заливки кипящим какао. Не отрывая людей от работы, они совали им в карманы лимоны, попутно, как бы невзначай, проверяя, надето ли теплое белье, не потерял ли кто-нибудь в спешке перчатки, исправны ли кислородные маски?»

Знание авиации позволяло Ник. Шпанову обстоятельно и просто объяснять читателям специальные вопросы. «По мнению Грозы (одного из героев романа. – Г.П. ), важно было уменьшить “ножницы” в полетных свойствах бомбардировщиков и истребителей за счет улучшения первых. Чем меньше разница в этих свойствах, тем больше у бомбардировщиков шансов на спасение, а может быть, и на победу. Это значит, что бомбардировщик должен быть возможно более легким. Два легких бомбардировщика могут в сумме поднять столько же бомб, сколько несет при дальнем рейде тяжелый корабль. Они без труда преодолеют расстояние, отделяющее их от цели. Но при этом неоспоримо преимущество легких бомбардировщиков перед большим кораблем. Освободившись от груза бомб, да еще и от половины веса горючего, такой бомбардировщик превратится в настоящий боеспособный сверхистребитель. Тут уж он не только может защищаться, но и активно нападать. «Для этого, прежде всего, нужен меньший собственный вес, – оживился Сафар. – На наших красавцах это достигнуто применением сверхлегких сплавов магния и бериллия в комбинации с высоколегированными сталями – раз; установкой паротурбинных двигателей – два… Ты понимаешь, когда я еще амбалом был, кругом все говорили: пар? – отжившее дело! Паровик – это прошлое. Внутреннее сгорание – вот где перспективы! Я тогда мало в таких вещах понимал, а потом, как учиться стал, опять то же самое слышу: паровая машина – это древность, бензиновый мотор и дизель куда, мол, лучше. А вот теперь, гляди-ка – старичок-паровичок опять пришел и мотору очко дает…”»

Да, на мощных бомбардировщиках в романе Ник. Шпанова установлены… паровые двигатели. И рассуждения о пользе паровых турбин не случайны. Еще в 1936 году Шпанов выпустил три интересных книги об изобретателях: «История одного великого неудачника», «Джеймс Уатт» и «Рождение мотора». Он прекрасно знал предмет разговора и мог писать о нем профессионально и красиво. «Теряя высоту, Сафар мог уже без помощи трубы видеть землю. Темно-синий массив леса перешел в серую рябь кустарника. Дальше тянулись гряды невысоких холмов. Холмы были пустынны. Никаких объектов для использования своих бомб Сафар не видел. А он твердо решил не садиться (машина его подбита. – Г.П. ), не истратив с пользой бомбы. Поэтому, придав машине минимальный угол снижения, на каком она тянула, не проваливаясь, Сафар снова повел ее по прямой. Отсутствие пронзительного свиста пропеллеров и монотонного гудения турбины создавали теперь, при свободном планировании, иллюзию полной тишины. Мягко шуршали крылья да тоненьким голоском пел саф (указатель скорости. – Г.П. ). Если летчик давал штурвал от себя, голос сафа становился смелей, переходил на дискант; подбирал на себя – саф снова возвращался к робкому альту…»

«Сто сорок страниц повести были посвящены первому дню войны, точнее, первым двенадцати ее часам, – писал в свое время военный обозреватель Ю. Сибиряков. – По сценарию Ник. Шпанова, за это время произошли многие важные события. В полыхающих от пожаров германских городах вспыхнули восстания рабочих, на аэродромах у немцев практически не осталось готовых к бою самолетов, для “стратосферных дирижаблей” не было газа, в рядах самой армии вторжения началась смута. Как ни странно, книга эта не была изъята из библиотек даже после подписания пакта Молотова – Риббентропа в том же 1939 году. Да и с чего бы? Ведь пакт наконец позволил создать ту самую общую границу с “вражеским государством”, с которым предстояло воевать. Разделявшая Советский Союз и Германию Польша была поделена между временными союзниками по пакту, оставалось только ждать, кто первым нарушит данные обязательства».

В годы Великой Отечественной войны отдельными выпусками появлялись части другого военно-приключенческого романа Ник. Шпанова «Тайна профессора Бураго». Речь в нем шла о таинственном химическом составе, способном сделать советские подводные лодки невидимыми. Понятно, открытие попадало в руки шпионов, что грозило нашему флоту катастрофой, но два старых верных друга, летчик Найденов и моряк Житков, успевали катастрофу предотвратить…»

Но жизнь не похожа на литературу.

«Дом на Воровского, угол Мерзляковского переулка, где была аптека, разбит, – вспоминала Ольга Грудцова, дочь известного фотографа Наппельбаума. – Дома стали похожи на людей с распоротыми животами… Видны кровати, диваны, картины на стенах… Вернулся из командировки на фронт Николай Николаевич Шпанов… Он – бывший царский офицер – подавлен неразберихой, неорганизованностью, растерянностью нашей армии…»

Война есть война…

В начале пятидесятых Сталинскими премиями были отмечены весьма объемистые политические романы Ник. Шпанова – «Поджигатели» (1944–1948) и «Заговорщики» (1942–1952). Несмотря на множество чисто идеологических штампов, это была чуть ли не первая попытка рассказать миллионам, выигравшим войну, где и как зарождаются очаги международных напряжений, приводящие к взрывам. С огромным почтением отзывался о политическом всезнайстве Ник. Шпанова писатель Юлиан Семенов. «Если хочешь научиться чему-то, – писал он мне, – учись у того, кто умел хватать успех за хвост. Учись у Шпанова огромности темы, исторической насыщенности. Просто так – это не получается даже у ловкачей». И указывал на невероятное количество исторических персонажей, рассыпанных по страницам романов Ник. Шпанова: Сталин, Рузвельт, Гувер, Димитров, Гитлер, Кальтенбруннер, Гесс, Чан Кайши, Мао Цзэдун, Тито, Даллес, короли, президенты, послы, физики, летчики…

В своем последнем романе («Ураган», 1961) Ник. Шпанов предлагал с помощью современной авиации подавлять водородные и атомные бомбы прямо на земле или даже в воздухе. Профессионализм его не оставил. Многие страницы отмечены мастерством. «Самолет Парка садился не на сушу, а на палубу авианосца, – читаем мы. – Парк много путешествовал, очень много летал на войне и после нее. Не раз ему приходилось наблюдать, с каким напряжением пилот сажает самолет на неподготовленный военный аэродром днем или ночью, когда нельзя обеспечить безопасность привычной пассажирам галереей огней. Парк не раз бывал на авианосцах. Но ему еще не приходилось самому пользоваться полетной палубой этих кораблей. Сегодняшняя посадка казалась ему занятием для любителей сильных ощущений. Сверху палуба авианосца представлялась ничтожно узкой и короткой. Казалось почти невероятным, что тяжелый самолет можно посадить на столь ничтожно малом пространстве. Она белела коротким штрихом среди беспредельной синевы океана. Парк подошел к кабине пилотов. Хотелось видеть, как будут прицеливаться, заходить, снижаться, сажать на крошечную белую черточку восемьдесят тонн летающего металла. Взгляд Парка переходил от появляющейся посреди воды и снова исчезавшей из поля зрения палубы авианосца – к лицу и к рукам летчика. В самый последний момент ему показалось, что летчик промахнулся и самолет всею тяжестью плюхнется в воду, взметет ее пенистыми фонтанами белых брызг и, не оставив следа, навсегда скроется от глаз людских. Неожиданно палуба, уже совсем не такая узкая и короткая, какою казалась, вынырнула совсем не с той стороны, откуда ее ждал Парк. Пилот сделал заход, коснулся колесами палубы, и Парк ощутил огромную силу торможения. Теряя скорость, самолет словно упирался во что-то упругое, но еще более могучее, нежели инерция его громады. Вздрогнув, самолет, наконец, остановился. С высоты места, где стоял Парк, не было видно впереди ничего, кроме воды – снова вода и только вода. Он рассмеялся, толкнул дверцу, вошел к пилотам. Он не мог не пожать руки этим людям».

Но годы шли.

Менялась ситуация в стране.

Ник. Шпанов всегда пытался придерживаться господствующих идеологических указаний. Это было нелегко. Попытки всегда оставаться на идеологическом острие попросту разрушали его литературный дар. «Шпанов, на мой взгляд, превосходил всех массолитовских писателей, – вспоминал Кир Булычев. – Он казался мне человеком, которому судьба подарила самородок. Вот он вытащил из тайги этот самородок – свой талант – и принялся, суетясь, отщипывать, отбивать, откалывать от него куски, пока весь самородок не промотал».

Сказано сильно, но не совсем справедливо.

Даже среди последних книг Ник. Шпанова немало по-настоящему интересных.

«Ученик чародея», «Последний медвежатник», «Дело Оле Ансена», «В новогоднюю ночь», «Личное счастье Нила Кручинина»…

Мы предоставляем читателям возможность самим убедиться в этом.

Геннадий ПРАШКЕВИЧ

Первый удар

«…есть войны, которые рабочий класс должен назвать единственно справедливыми войнами, – это борьба за освобождение от рабства, от гнета капиталистов, и такие войны должны быть, так как иначе, как в борьбе, мы не достигнем освобождения».

В.И. Ленин (т. XXIII, стр. 190)

Люди

Сафар с опаской втиснул свое огромное тело в узкую дверь. Лицо его выражало страх: как бы неосторожным движением не разрушить легкий лагерный барак. Капитан Косых мог по достоинству оценить эти старания, – он знал, какие великолепные мускулы скрыты под гимнастеркой Сафара.

Сафар – командир комсомольского экипажа. Трудно поверить, что этому серьезному, твердому командиру, здоровяку с мохнатыми бровями, всего двадцать два года. Всякий, кто знает, как он выводил на первое место в соединении свой комсомольский экипаж, исполнен уважения к этому молодому большевику. Суровый командир, терпеливый учитель, подчас заботливая нянька, – он умеет работать, отдыхать, веселиться, быть грозой и первейшим другом своим товарищам по экипажу. Горячий и темпераментный в быту, спокойный и выдержанный на работе, Сафар не терпит одного: попыток доказать, что в воздухе может быть что-либо более полезное, чем хороший скоростной бомбардировщик дальнего действия.

Увидев подмышкой у Сафара пачку клеенчатых тетрадей и папку, Косых понял, что он пришел разрешить какое-то сомнение. В эти тетради Сафар терпеливо вписывал все, что заслуживало, с его точки зрения, обсуждения и продумывания: и непослушное алгебраическое уравнение, и спорный тезис доклада.

Действительно, Сафар сразу же заговорил громко и взволнованно:

– Ха, понимаешь, Сандро, – «бомбардировщик беззащитен»! Бомбардировщик – «верная жертва истребителя»! Как голубка в когтях коршуна! Ты понимаешь?

– Ничего не понимаю.

– Вчера на диспуте полковник Чернов читал отходную бомбардировщикам. Закопал, понимаешь!

– Жаль, что я поздно из города приехал.

– Ты бы ему холку расчесал.

– Не задумался бы.

– Таких, как Чернов, на месте опровергать надо. Его теорийки деморализуют молодежь: все равно, мол, уничтожат в первом же бою.

Сафар волновался не на шутку.

– Я достал стенограмму доклада. Гляди, до чего он договорился: «Помимо органического маневренно-скоростного превосходства, истребитель обладает и огневым преимуществом перед бомбардировщиком. Для ближних дистанций боя более эффективным будет огонь пулеметов, благодаря их скорострельности. А для дальней стрельбы нужна пушка. Трудно себе представить, чтобы бомбардировщик мог нести оба этих вида вооружения во всех огневых точках. Выбор позиции и наиболее выгодного оружия для каждого данного момента боя находится в руках истребителя. Все это дает возможность утверждать, что бомбардировщик в воздушном бою обречен в жертву истребителю». Вот как: обречен! – сукин сын…

В силу своей экспансивности Сафар уже начал терять равновесие. Косых сказал:

– Не горячись… А ну, прикинем… Я думаю, что современные скорости полета дали скоростному бомбардировщику известное преимущество перед истребителем. Ведь бомбардировщик не собирается нападать на истребителя. Атаковать хочет истребитель, значит, и маневрировать должен он. Пусть истребитель на встречном курсе атакует бомбардировщика. И пусть бомбардировщик при этом изменит свой курс хотя бы на десять градусов. Истребитель сразу потеряет возможность воспользоваться прежней наводкой. При суммарной скорости встречного движения примерно в триста тридцать метров в секунду истребитель проскочит мимо бомбардировщика, не успев сделать ни одного выстрела. Он окажется далеко за ним и под ним. Он должен будет нагонять, прежде чем начать новую атаку.

Сафар поднял на приятеля горящие глаза:

– Чудно, Сандро. Будто я всего этого не знаю? А вот не сумел доказать… Но я научусь, обязательно научусь.

– Относись к спору спокойней, и возражения пойдут, найдешь их…

– Это верно, Сандро. Но не привык я к таким спокойным спорам. Если споришь, то… – Сафар тряхнул кулаком. – Ладно, научусь. Но это еще не все. Слушай дальше.

Сафар читал стенограмму. Косматые брови его сердито сходились, когда слова Чернова казались ему чересчур убедительными. С радостью слушал он неторопливые, логически неопровержимые возражения капитана Косых. Влюбленный в свой бомбардировщик, Сафар не был его слепым поклонником. Меньше всего он собирался отрицать высокую полезность истребителя. Но его возмущала академическая узость Чернова, такая чуждая взглядам, господствующим в советских военно-воздушных частях, где все основано на тесном взаимодействии всех видов авиации и полном понимании специфических задач каждого из них в общей конечной задаче: уничтожении врага.

Беседа шла хорошо. Разобрали все: факторы скорости, скороподъемности, потолка, радиуса действия. Установка Чернова на огневое преобладание истребителя вызвала отповедь Косых. По его мнению, Чернов смешивал понятия числа огневых точек и конечной огневой мощи истребителя. Между тем это не одно и то же. Чем больше пулеметов или пушек в машине, тем меньше зарядов можно дать каждой огневой единице. Истребитель нельзя перегружать. Давая в руки летчика-истребителя, если можно так выразиться, «много стволов», действительно делают его огонь в единицу времени очень мощным, но зато сокращают время, на протяжении которого он может стрелять.

Скорость теряет свое явное превосходство. Перед летчиком-истребителем возникает целый ряд трудностей. На первый взгляд может показаться, что истребитель значительно лучше вооружен, чем во времена мировой войны. А так ли это? Пусть скорострельность пулеметов возросла с шестисот до тысячи двухсот и даже полутора тысяч выстрелов в минуту. Но ведь в те времена, подходя к атакуемому самолету со скоростью в двести – двести пятьдесят километров в час и начиная огонь с трехсот метров, летчик мог вести его до дистанции в сорок – пятьдесят метров, а отдельные смельчаки – «ассы» – подходили на пятнадцать – двадцать метров, не боясь столкновения. За это время они успевали выпустить из каждого пулемета полсотни патронов. У них было на это четыре-пять секунд. А теперь? Сблизившись на четыреста – пятьсот метров, то есть на мало-мальски благоприятную дистанцию огня, нужно выходить из атаки, иначе можно столкнуться с атакуемым противником. На пролет расстояния между шестью и четырьмястами метрами у летчика-истребителя всего секунда. Пулемет едва начал работать, как нужно уже отпускать гашетку. Вылететь из ствола успело каких-нибудь двадцать пуль. И это при вдвое возросшей скорострельности!

По мере того как говорил Косых, лицо Сафара светлело. Улыбаясь, он выложил еще один довод вчерашнего докладчика:

– Берегись, последняя «бомба» Чернова: истребитель всегда будет иметь преимущество по высоте перед всяким иным типом самолета. Превосходство его потолка оставляет за ним инициативу в выборе времени и позиции боя.

Чтобы окончательно разогнать сомнения впечатлительного друга, Косых сказал:

– И это тоже неверно: кривые в графике высотности боевых машин с годами не расходятся, а сходятся. Разница в потолках делается относительно меньшей. Во времена империалистической войны потолок бомбардировщика был на пятьдесят процентов меньше потолка истребителя, а сегодня эта разница составляет уже всего двадцать пять процентов. Как видишь, даже техническое преимущество истребителя делается с каждым днем все меньше. У нас любят говорить, будто боевая высота лимитируется мотором, но на самом деле задыхается не мотор, а человек. С плохим дыханием мотора, оказывается, легче бороться, чем с неспособностью человека работать на большой высоте.

– Это верно. Ведь совсем еще недавно, делая машину, которая лезла на четырнадцать тысяч метров, не давали себе труда подумать о том, чтобы летчику было в ней удобно работать. И не только у нас так было. Привезли как-то для ознакомления заграничный истребитель, я три раза в него влезть пробовал, так и не влез – дыра в кабине не пускает. Понимаешь?

– Ну это, братец, не критерий. Для тебя не дыру, а целый кратер нужно делать.

Сафар надулся, – Косых задел его больное место: размеры, вес, силу. К счастью, в этот момент постучали в дверь, и раздался голос:

– Косуля, не спишь? Новости…

Вошел майор Гроза.

– Новости, братцы, отменные новости! Германская печать снова обещает мир всему миру. Как вам нравится?

Сафар мрачно пробормотал:

– Это значит – спи одетый.

– Ты очень кстати, – сказал Косых Грозе. – Тут у нас дискуссия… Как истребитель, ты лучше других можешь разрешить сомнения Сафара.

– Сафар… и сомнения? – рассмеялся Гроза. – Редкое зрелище!

– Доводы Чернова, будто вы, истребители, стали теперь безраздельными владыками воздуха, испортили ему настроение.

Гроза улыбнулся:

– А я малость подслушал спор. Право, бубнят, как два буржуазных профессора: техника да техника; машина, оружие, скорость… А человека забыли?

Сафар несколько смутился:

– Ты не понимаешь, Гроза, мы же это для академической чистоты дискуссии…

– Академическая чистота!.. Схоластика, а не чистота. У нас теперь и дети знают, как техника работает в руках настоящих людей. Разве в Испании республиканцы били немцев и итальянцев техникой? Люди били. Люди золотые…

– Республиканцев пять, а фашистов двадцать пять. Бывало и так. Но у них каждый за себя, а у испанцев один за всех и все за одного.

– Верно. Но давайте кончать ваш спор.

– А мы же и не спорили. Это мы вместе вредные тезисы Чернова гробили. Слушай, истребитель, а ты на какой позиции, как насчет бомбардировщиков?

– Скажу… Как мне рисуется правильное развитие бомбардировочной авиации?..

– А ну, валяй, валяй, – оживился Сафар.

По мнению Грозы, важно было уменьшить «ножницы» в полетных свойствах бомбардировщиков и истребителей за счет улучшения первых. Чем меньше разница в этих свойствах, тем больше у бомбардировщика шансов на спасение, а может быть, и на победу. Это значит, что бомбардировщик должен быть возможно более легким. Два легких бомбардировщика могут в сумме поднять столько же бомб, сколько несет при дальнем рейде тяжелый корабль. Они без труда преодолеют расстояние, отделяющее их от цели. Но при этом неоспоримо преимущество легких бомбардировщиков перед большим кораблем. Освободившись от груза бомб, да еще и от половины веса горючего, бомбардировщик превратится в боеспособный сверхистребитель. Тут уж он не только может защищаться, но и активно нападать.

– Для этого прежде всего нужен меньший собственный вес. На наших красавцах это достигнуто применением сверхлегких сплавов магния и бериллия в комбинации с высоколегированными сталями – раз; установкой паротурбинных двигателей – два… Ты понимаешь, когда я еще амбалом был, – задумчиво и даже как-то мечтательно сказал Сафар, – кругом все говорили: «Пар – отжившее дело? Паровик – это прошлое. Внутреннее сгорание – вот где перспективы». Я тогда мало в таких вещах понимал, а потом, как учиться стал, опять то же самое слышу: паровая машина – это древность, бензиновый мотор и дизель куда, мол, лучше. А вот теперь, гляди-ка – старичок-паровичок опять пришел и мотору очко дает.

Гроза согласился:

– Мир еще варварски обращается с горючим. Моторы внутреннего сгорания, точно так же, как и наши паровые двигатели, это только отдаленный намек на то, чем будут пользоваться через десяток лет. Советская техника покажет пути… Вот мой младший братишка говорит, что инженеры должны будут поставить летчика в такие условия, чтобы полет со скоростью звука был физически возможен.

– Почему именно звука? – удивился Сафар.

– Однажды мальчуган говорит: «Военным самолетам совершенно необходимо летать со скоростью хотя бы триста тридцать три метра в секунду, не меньше». На мой вопрос, почему «триста тридцать три», говорит: «Скорость звука – триста тридцать два метра в секунду, значит, – самолет, летящий хотя бы на один метр быстрее, будет доходить до тебя раньше, чем ты услышишь звук его приближения. Это очень важно для военной машины».

– До таких скоростей, порядка тысячи – тысячи двести километров, пожалуй, еще далеко.

– Ближе, чем мы думаем. В единичных машинах мы уже имеем скорость около девятисот километров. А это уж не так далеко от того, чтобы получить скорость звука на отрезке ближайших лет.

– Твоими устами да мед пить, – вставил Косых.

– А чем не мед на такой бы машине с фашистской сволочью подраться…

– Будет драка, будешь и драться, – спокойно заметил Гроза.

Сафар сверкнул глазами:

– Жалко, не я распоряжаюсь историей, а то уж драка была бы. Без драки Европу не привести в порядок. Отдам жизнь для того, чтобы все встало на место. Я готов.

– Не кипятись, Сафар… Как раз закипятишься, пойдешь в воздух, тебя и гробанут.

– Ты думаешь, я ишак? Я и сам сумею гробануть… Это лучшее, что у меня есть, – жизнь! Ведь это не только я сам, но и все мое потомство, понимаешь? Будущее целого рода. Жить хочу, понимаешь, но готов умереть. И когда я это сказал, когда я так решил, мне жизнь уже не дорога. Тогда о ней перестаю думать.

– У нас на этот счет разные взгляды, – ответил Гроза. – Ты перестанешь думать о жизни, а я думаю. И я очень благодарен стране и ее вождям за то, что они о моей жизни тоже думают, берегут ее.

– С такими сухими мозгами, как у тебя, нельзя быть летчиком. Они у тебя сухие, совсем сухие, понимаешь?

– Ничего получается, – усмехнулся Гроза, потрогав орден. – Ты скажи, разве я не имею права жить уже потому, что защищаю самое необыкновенное, самое удивительное, самое прекрасное, что когда-либо знала история, – СССР. Мне хочется жить, уже от одной гордости можно пожелать бессмертия, а ты – умереть! Подумай о своем народе, какого сына родила твоя земля – Кавказ! Разве сыны этой страны не имеют права на лучшую, самую прекрасную жизнь на земле, а?

Сафар хотел сказать свое, – горячее, из нутра, не нашел слов и, поспешно собрав тетрадки, ушел.

У него не хватило слов, не хватило умения ясно и логично изложить свои мысли. Они с Грозой едва не поссорились, хотя с разных концов подходили к одному и тому же: жизнь – лучшее, что у них есть, но и тот и другой, не колеблясь ни секунды, отдадут ее по первому зову родины.

Гроза тоже собрался было уходить, когда под окошком послышались тяжелые шаги.

Вернулся Сафар.

– Сандро, ты Канделаки знаешь?

Косых знал Канделаки, но хотелось спать, и, чтобы отделаться, он ответил:

– Нет.

– Жалко, Сандро. Канделаки – замечательный парень! Он тоже бывший амбал. Бакинец, понимаешь?

– Ты за этим и вернулся? Я спать хочу, Сафар.

– Какой ты сонливый, Сашо… А Канделаки мне, знаешь, что сказал?

– Иди спать, Сафар.

– Канделаки говорил: делай рекорд, Гиго. Рекорды нам нужны. Рекорды – значит люди рекордные, а рекордные люди, сам понимаешь, необходимы. Страна замечательная, рекорды должны быть тоже замечательные…

– И люди, ставящие рекорды, тоже должны быть замечательные? Например, летчик Сафар…

Сафар покачал головой.

– Эх, Сандро, Сандро, я от всей души, а ты…

Он распрямил свои широкие плечи:

– Значит, ты думаешь – я не могу быть рекордным человеком?

– Смотря по какой части, Сафар. Если по гирям, то, вероятно, можешь.

И сейчас же пожалел о сказанном. Сафар не понимал таких шуток. Лицо гиганта сделалось мрачным. Так он сердился: лицо каменное, а кулаки сжимаются, тяжелые, как кувалды.

– Тебе нужно учиться, Сафар, – примирительно сказал Косых.

Сафар молча отвернулся. Дружба не позволяла ему сказать Косых то, что хотелось.

– Я хочу сказать: учиться понимать шутки, Сафар.

– Не хочу понимать шутки, когда разговор серьезный. Я хочу, чтобы все рекорды были наши. Скорость наша – Канделаки, высота наша – Гроза, а я хочу дальность брать!

– Бери дальность, Сафар, это хорошо.

– Ты серьезно?

– Очень серьезно.

– Для этого учиться много надо. Ты меня понимаешь?

– Учись, Сафар.

Сафар улыбнулся просто и ясно.

– Это будет хорошо?

– Здорово будет, Сафар. Бери дальность и… и иди спать.

Но Сафар решительно уселся на подоконник:

– А! Не говори: спать. Я сегодня такой особенный.

– А я до того обыкновенный, что сейчас вот у тебя на глазах усну.

– Можешь для хорошего товарища немножечко потерпеть. Я тебе расскажу одну историю…

Стало совсем темно. Косых не слышал, что рассказывал Сафар, – задремал под его говор. Вдруг сквозь дрему почувствовал, что в лицо ударил луч яркого света. Косых вздрогнул: прямо на него глядели уставившиеся в окно автомобильные фары.

Раздался грудной девичий голос:

– Дома?

Олеся вошла с отцом – комдивом Богульным.

Косых и Богульный давно знали друг друга, еще с Гражданской войны. Олеся Богульная родилась в сибирской тайге, на заснеженном хуторе.

Сложение у девушки было отцовское: этакий маленький коваль в юбке – коренастая, крепко сшитая, с широкими плечами. А лицо точеное, с нежным румянцем.

Она крикнула с порога:

– Дядя сибиряк, тату по вас соскучился.

Богульный засмеялся:

– Душой кривишь, Оленок. Не верь ей, сибиряк: я, конечно, очень рад тебя видеть, но затащила меня сюда она. Умри, а поезжай к сибиряку, когда добрые люди спать ложатся.

Через несколько минут Олеся выглянула в окошко:

– Тату, ты ничего не имеешь: мы на твоей машине проедем в город?

– А я домой пешком?

– Я через час за тобой заеду.

Богульный махнул рукой. Олеся скрылась. С нею исчезли Сафар и Гроза.

Богульный сидел хмурый.

– Ты чем недоволен? – спросил Косых.

– За яким бисом ее ко мне принесло? – дернул плечом Богульный.

– Говори ясней, Тарас. Не мастер я загадки разгадывать.

– Ко мне в десант перевелась: врачом головного отряда. Ты знаешь. У меня их тысячи – хлопцев моих. Все как дети мне. За всех болею, но… тут не выдерживаю. Знаю: и парашюты надежные, и прыгать научились, и все такое, а вот… не могу привыкнуть. Как она на крыло выйдет, так у меня вот тут… нехорошо.

– Старость, Тарас.

Богульный, смеясь, провел ладонью по седеющей щетине головы.

– Ну, нет, брат, врешь. Тут, видно, другое. Уж не нервы ли?

– И у тебя завелись?

– Бис их знает… до сей поры не было, но, может быть, это самое и есть – нервы? С одной стороны, я, конечно, рад, дивчина на глазах. А с другой, ведь не все же ученья да тренировки, дойдет и до дела. Передовой отряд! Извольте со всеми своими санитарными пожитками на зонтиках.

– А сама она как на это смотрит?

– Горит.

– Значит, хорошо.

– Мне, знаешь, даже неловко. Раньше у нас с передовым отрядом лекпом да два санитара прыгали, а она бузила-бузила – в округ писала, добилась того, что под санчасть целый самолет отвели. Там у нее теперь все, что надо. Даже собаки санитарные с медикаментами – и те прыгают.

– И ничего?

– Собаки-то? Ничего. Да вот другие отряды недовольны: у них врачи тоже прыгать желают, тоже собак им давай, тоже целый самолет отводи. А командиры бунтуют: нам машины под бойцов нужны. Без врачей, мол, проживем!

– Может быть, и правы, а?

Богульный решительно стукнул ребром ладони по столу:

– Нет, не правы. Они психологии не учитывают. Дивчина права: боец должен знать, что о нем есть кому позаботиться в любых условиях.

Он оживился. Тема была ему слишком близка: он первый сформировал когда-то десантный парашютный отряд. Это было его родное, кровное дело.

Богульный задумчиво посмотрел в темное окно.

– Передо мною всегда стоит один и тот же вопрос, везде и всегда одна мысль: когда ударят? Ты же понимаешь, не то страшно, что ударят, – отобьем, а то, что на нервах играют.

– И все же лучше подождать, чем…

– Эх, милый, я-то разве не понимаю? Это же кровь, кровь народа, наша кровь. Жизни, много жизней с обеих сторон. Разве я не знаю?

– Война будет страшной. Огонь, сталь, химия, электричество…

На дороге послышалась сирена. Олеся крикнула из машины:

– Наговорились?

Богульный прищурился:

– Мы-то наговорились…

– И мы тоже. Домой едем?

– Я вот смотрю: кто тебя, такую прыгунью зонтичную, замуж возьмет?

Олеся тряхнула головой:

– Берут – и даже одобряют.

– Замуж выйдешь, не до зонтиков будет. Будущий муженек-то, наверное…

– Будущий говорит, что если я хочу по-настоящему в десанте работать, то без затяжных не обойтись. Точности без этого не будет.

Богульный переглянулся с Косых.

– Не врешь? – бросил он дочери.

– Он говорит, что и вы все, если хотите бить наверняка, должны освоить затяжной, как утреннее умывание. Так, чтобы на последних пятистах парашют, а до того – затяжка. Пулей к земле, посадка в пятачок.

– Так… – мог только протянуть Богульный. – Но, между прочим, может быть, откроешь отцу, кто он, мой будущий зятек, – чи тот, чи этот? Не разберу я…

Олеся покраснела и громко засмеялась.

Косых погасил свет и долго смотрел вслед удалявшемуся автомобилю.

Обстановка

К тому времени, когда происходила описанная беседа, то есть к середине августа, атмосфера в Европе была еще более накалена, чем в августе прошлого года.

Каким страшным похмельем было тогда, год назад, для Франции заявление лорда Фэрсимена о соглашении между Британией и Германией по вопросу о переделе колоний!

Пробным шаром к этой новой игре был в свое время захват германским морским десантом португальского Золотого Берега. После того как, с германской точки зрения, все обошлось благополучно и к германским островным базам Канарской группы прибавились новые военные порты в Африке, фюрер поставил вопрос ребром: британская Танганьика или французский Мадагаскар. Итальянский флот предпринял маневры у Балеар, мальтийский и гибралтарский отряды британской эскадры сошлись на линии Тулон – Бизерта. Для Франции все стало ясно. Она предпочла потерю Мадагаскара войне в одиночку. Но как только римский трактат был подписан, в тот же день и час, пользуясь присутствием в Риме французских дипломатов, господин Фианини, министр иностранных дел Италии, предложил «дружески» решить спор о Ницце и Савойе. Французские дипломаты пытались сделать вид, что никакого спора в сущности нет: Ницца есть Ницца, а Савойя есть Савойя, то и другое – владения Французской республики. Но немцы взяли на себя любезную миссию посредничества и объяснили французам, что они не правы: и Ницца, и Савойя суть, мол, территории исконно итальянские. Временная принадлежность их к Французской республике была-де явной ошибкой, каковую и следует незамедлительно исправить. Чтобы придать своему посредничеству авторитет, Германия, нарушив свою декабрьскую декларацию, передвинула на левый берег Рейна восемь корпусов. Итальянский флот продолжал маневры на африканских коммуникациях французов, британцы производили давление на Париж: «Уступайте, спасая мир»… Дела осложнялись. Германия, поощряемая уступками, поставила вопрос о лотарингской руде. Сначала издалека, осторожно: «лотарингское железо – вопрос существования для Германии». Французские правые газеты пытались изобразить дело в радужном свете: немцы – они собираются усилить импорт лотарингского железа. Но немцы поставили точку над i: они не собираются импортировать то, что «принадлежит им по праву». Лотарингия была объявлена древней территорией Великогерманской империи. Исчерпывающие разъяснения не замедлили появиться в «Бергверксцейтунг». «Фелькишер беобахтер» и «Ангрифф» не давали себе труда даже что-либо разъяснять. Они просто заявляли: Лотарингия должна стать германской. Любой ценой и в кратчайший срок.

С этими рассуждениями совпали размышления некоторых итальянских газет о том, что мы живем в эпоху великих поправок, вносимых в историю. Одной из тягчайших ошибок, когда-либо совершенных и подлежащих немедленному исправлению, является участие Франции в эксплуатации Суэцкого канала, поскольку Франция не имеет ни в Красном море, ни в Индийском океане таких больших интересов, как Италия. Клич был подхвачен всей итальянской печатью.

Франция обратилась опять к Лондону. Официоз кабинета в очередной передовой жевал мочало об исторических примерах плаваний, совершенных французскими моряками вокруг Африки и задолго до того, как Лессепс приступил к осуществлению своей идеи, которая по самому характеру своему может быть рассматриваема как идея британская, так как и т. д. и т. п.

Правительство Франции наконец поняло, что никогда оно не было так изолированно и одиноко. Французский премьер бил себя в грудь и пытался уверить палату в том, что он, в сущности, никогда не верил коварным сынам Альбиона и всегда в душе был приверженцем дружбы с Советским Союзом. В этой части парламентской речи премьера на левых скамьях раздался откровенный хохот и свистки.

Советский Союз заявил о постоянстве своей мирной политики. Московские газеты предостерегали мировую демократию от опасностей, таящихся в действиях фашизма. Во Франции демонстрация народных симпатий к Союзу Советов вылилась в мощное движение рабочих масс и трудовой интеллигенции против войны и фашизма. Пролетариат Англии в ряде городов вышел на улицы с лозунгами недоверия консервативному кабинету.

15 августа волна растерянности прокатилась по Европе. В ночь с 14-го на 15-е вся сеть автострад Германии была закрыта для частного движения. Лишь особо пронырливым корреспондентам иностранных газет удалось установить, что по автострадам движутся непрерывные колонны автомобилей с войсками.

С утра 15-го были приостановлены все полеты иностранных и частных самолетов над территорией Третьей империи. В местах скрещения железных дорог с автострадами шторы на окнах вагонов спускались охраной СА [1] , не покидавшей поездов. Билеты продавались лишь до определенных пунктов. Выход из вагонов на промежуточных станциях был воспрещен. Двери вагонов держались на запоре.

Опытный глаз мог уловить причины этих строгостей: по железным дорогам двигались воинские составы. Узловые станции были забиты эшелонами.

Европейские политики боялись раскрыть смысл этих перевозок. Буржуазные правительства втайне надеялись, что события разыграются лишь на востоке Европы. Разве не об этом твердили все тайные договоры последних лет? Но действительность обманула ожидания. Осведомительная служба 2-го отдела французского генштаба доносила: «Армия Германии мобилизована. На границе Франции сосредоточиваются германские войска». Несколькими часами позже началось сосредоточение итальянских войск на франко-итальянской границе.

Общественное мнение Франции было возбуждено. Оно знало, что германские войска сосредоточены у границ, что средиземноморская эскадра англичан появилась на африканских линиях, германский флот покинул свои базы и крейсирует в Северном море. Наконец в полдень 16-го эскадра «неизвестной национальности» открыла огонь по двум французским пароходам, выходившим из устья Темзы. Огнем тяжелой артиллерии пароходы были пущены ко дну в течение трех с половиной минут. К вечеру того же числа аналогичный случай произошел в Сицилийском проливе, где погиб французский пароход с грузом хлопка.

Взрыв негодования охватил французское общество. Все его слои, все партии кроме фашистских требовали отпора обнаглевшим агрессорам. Правительство растерялось: оно было так же одиноко внутри страны, как на международной арене. Пытаясь снять с себя ответственность за грядущие грозные события, оно поручило своему послу в Москве сделать запрос советскому правительству об его намерениях в случае нападения Третьей империи на Францию. Все хорошо понимали, что, после демонстративного игнорирования французским правительством франко-советского пакта и почти откровенного отрицания взаимности обязательств, оно делало этот свой шаг не очень уверенно.

Взоры Европы обратились на Восток.

Радиоприемники ждали передач… Змеи-очереди вились у киосков. Сверстанные номера газет неподвижно лежали в машинах с квадратом пустого места посредине первой полосы: ждали известий из Москвы. Разносчики спали у ворот типографий.

В Париже царила необычная тишина. Без криков и песен двигались по улицам толпы демонстрантов. Под лозунгами Народного фронта стихийно объединились разъединенные провокациями реакции широкие круги французского общества. Коммунисты, социалисты, радикалы, левые католики – все были снова здесь. Впервые за три года чиновники шли рядом со штукатурами, и мелкие лавочники оказались в одной шеренге с металлистами. Колонны сходились к площади Звезды и вливались в единый могучий поток народной воли, неудержимо катившийся по Елисейским полям.

Разительным отличием этой грандиозной демонстрации от сотен и тысяч прежних выступлений французских масс было молчание. Ни криков, ни песен – одни лишь сдержанные разговоры. Когда какой-нибудь энтузиаст или провокатор вскакивал на крышу автомобиля, пытаясь что-то выкрикнуть, толпа стаскивала их одинаково безжалостно.

Народ был начеку.

Громкоговорители до сих пор не передали ответа Москвы.

Народ не хотел пропустить ни единого слова в этом известии.

Радио упорно молчало. Зато по городу поползли слухи, колючие и липкие. Какие-то типы шныряли в толпе. Нескольких провокаторов выловили. Шоферу-волонтеру пришлось отвезти их в институт Скорой помощи. Когда двигаться стало уже некуда, толпы застыли. Люди стояли на всех площадях, на улицах и бульварах. Перед дворцом президента, перед палатой депутатов, у монументальных зданий банков стояли пикеты Народного фронта.

Боялись провокаций. Полиции и гард-мобилям [2] нужен был только предлог, чтобы пустить в ход бронированные автомобили. Но город был недвижим и молчалив. Молчали опустевшие заводы, не гудели автомобили, брошенные шоферами. Застыли на площадях безмолвные автобусы. Даже в кафе на бульварах царила мертвая тишина. На спинках стульев белели брошенные фартуки гарсонов.

Париж молчал.

Правительство не решалось заговорить. Оно не хотело говорить правду, а лгать в такой тишине было страшно. С его согласия «боевые кресты» пустили своих шептунов:

«Москва не решится, она слаба… СССР покинул Францию. Франция одинока. Франция изолирована. Германия размозжит нас одним ударом своего бронированного кулака. Надо уступить…»

Так прошел день. Необычайно длинный и тихий для Парижа день 16 августа.

Около полуночи загремели рупоры на зданиях редакций левых газет:

«Французы! Решение Кремля состоялось. Великий Советский Союз остался верен взятым на себя обязательствам. Он не покинет демократии в час фашистской агрессии. Народы Советского Союза еще раз протягивают руку французскому народу через головы всех предателей. Пожмем эту руку миллионами трудовых рук всех честных французов. Да здравствует великий Советский Союз! Да здравствует союз демократий всего мира!»

Молчать было немыслимо. Официальное коммюнике в сдержанной форме сообщило о «заверениях», полученных французским послом в Москве. По тону сообщения было видно, что это известие испугало буржуазных воротил больше, чем если бы им сообщили об оккупации Третьей империей половины Франции.

По улицам Парижа женщины несли увитые цветами портреты советских вождей. Короткое радио из Москвы сохраняло женщинам надежду на то, что полтора миллиона французских солдат, стоящих на линии Мажино, избегнут нависшего над ними кошмара. А если им придется драться, то это не будет безнадежным броском в кровавую мясорубку воины. Французы будут драться за независимость и свободу своей страны.

Этой августовской ночью в мертвенном свете прожекторов по улицам французских городов, громыхая сталью гусениц, ползли танки, шуршали шинами колонны машин. С платформ грузовиков хмуро глядели солдаты пехоты. И тут же по тротуарам двигались процессии с высоко поднятыми транспарантами: «Мы не хотим войны, но готовы воевать!», «Долой убийц-фашистов!», «Пора кончать с Гитлером!»

На площадях Парижа стояли грозные толпы. Через два часа после первого известия пришло другое: «Посол Германии в Париже граф Фейербах опубликовал заявление: “Европа проявляет слишком большую нервозность. Нет причин сомневаться в том, что мир будет сохранен, если другие страны проявят необходимую выдержку”. Казалось, Берлин дрогнул, задумался… В экстренном выпуске «Ордр», помеченном 0 ч. 30 м. 17 августа, обозреватель писал:

«…Мечущейся Европе трудно поверить тому, что есть шансы на мир. Нас хотят уверить, будто нужно лишь сохранить немного спокойствия. Мы понимаем, чего не договорил граф Фейербах: “Спокойствие, спокойствие! Необходима операция. Не бойтесь нашего ножа, и вы выздоровеете”. Господин Фейербах, позвольте сказать с полной откровенностью: в ваших руках ланцет хирурга слишком похож на нож мясника. Это не нравится Европе при всей ее привычке к кровопусканиям…»

А Журье в «Пти Паризьен» твердил:

«Каков бы ни был истинный смысл заверений господина Фейербаха, они даны. Даны от лица фюрера и правительства Третьей империи. Мы верим: империя первая не нарушит границ!»

Правые газеты выуживали самые страшные, кровавые примеры прошлых войн. «Тан» опубликовал обзор, содержащий угрожающие данные:

«Поверим на одну минуту правительствам великих европейских держав, будто в строю их воздушных флотов на сегодняшний день состоит всего лишь 9500 бомбардировщиков со средней грузоподъемностью всего в 1200 килограммов каждый. Простая арифметика скажет нам: 11,5 миллионов килограммов взрывчатых веществ может обрушиться на головы мирных европейцев в первый же день надвигающейся на нас генеральной свалки. А если мы возьмем более реальную цифру, если мы удвоим число бомбардировщиков?..

Может быть, вы, мои любезные соотечественники, мирные граждане, господа чиновники, рантье, банкиры, консьержки, лавочники, инвалиды, лицеисты, сенаторы, члены палат, чемпионы бокса и танцев, может быть, все вы, имеющие в кармане свидетельство о непричастности к призыву, вообразите, что вас это не касается? Неправда, господа: вас это касается. Вам, в первую очередь, вам, предназначается все, что может поднять современный самолет-бомбардировщик и донести на глубину тысячи, а то и двух тысяч километров за линию так называемого фронта.

Современная борьба, – это твердили в Берлине годами, – не признает никаких ограничений со стороны договоров и параграфов, как не признает и никаких моральных указаний. И если даже теперь, после страшных переживаний последней войны, нации украшают себя знаком благородной гуманности, то надвигающаяся война превратит все это в рваный клочок бумаги…»

Вместо того чтобы действовать, кликушествовали лондонские пацифисты. Достопочтенный мистер Томас Джесс опубликовал табличку:

«ИТОГИ МИРОВОЙ ВОЙНЫ:

Убитые (зарегистрированные) – 9.998.771 чел.

Тяжело раненные – 6.295.512

Легко – 14.002.039

Пропавшие без вести

(в том числе разорванные снарядами)

и пленные – 5.973.600

Возникшая в результате войны эпидемия

инфлуэнцы унесла в 1918 г. – 10.000.000

Итого сорок шесть миллионов человеческих жертв! Военные авторитеты современности оценивают эффективность оружия в будущей войне втрое против оружия эпохи войны 1914–1918 гг., – иными словами, в результате предстоящей войны мы будем иметь примерно полтораста миллионов жертв. Чтобы покрыть такой расход человеческой крови, понадобилось бы уничтожить целиком, до последнего младенца, три таких страны, как Франция…»

В ответ народная печать громила паникеров:

«Советский Союз, окруженный с 1917 по 1922 год коалицией 14 держав, вынес освободительную войну, возродил национальные силы и опередил капиталистический мир. Пример СССР опрокидывает “статистику” Джесса. Надо понять, что войны бывают разные… Война против фашизма будет священной войной…»

Правые газеты, срывая дело национальной обороны, дали заметку, лаконизм которой был страшнее цитат господ журналистов:

«Нам сообщают, что начальник генерального штаба и командующий армией посетили президента республики и доложили ему, что Франция не готова к войне. Боевая мощь Красной армии также считается недостаточной для того, чтобы оттянуть на себя серьезные силы немцев. Даже если положиться на маловероятный нейтралитет Британии, Франции придется в одиночку биться с соединенными силами германо-итальянцев…»

Правительство не опровергло этого измышления. Поднявшийся шум был необходим премьеру, чтобы оттянуть огласку переговоров, уже начатых между Ке д’Орсей и Берлином.

Но… на рассвете 18-го сообщение об этом набиралось жирным шрифтом в типографии «Юманите». Через два часа рабочий Париж должен был узнать предательскую новость. Однако, когда полоса была спущена в машину, типографию заняла полиция. Набор был рассыпан.

А между восемью и девятью утра над городом показалась группа стареньких «кодронов» единственного рабочего аэроклуба Франции в Бийянкуре. Машины шли низко, они едва не цеплялись за крыши домов. С улиц было видно, до чего потрепаны аэропланы. Долетев до Лувра, самолеты разошлись звездой. На головы толпы посыпались белые хлопья листовок.

«Французы, вас хотят запугать, чтобы еще раз предать Францию. Готовится сделка с фашистской Германией – более позорная и страшная, чем когда-либо. Народ, стань на защиту своих прав. Помни, что с тобой великий Советский Союз…»

Далее следовал текст сообщения, которое должно было появиться на первой странице «Юманите».

И снова тишина охватила Париж. Было слышно, как гудят в воздухе старенькие «кодроны» рабочего аэроклуба. Это была тишина перед страшной грозой.

17 ч. 00 м. 18/VIII

Гроза, майор Павел Романович Гроза выскочил из-под душа, крепко растерся мохнатым полотенцем. Полотенце было особенное, жесткое, как терка. После него кожа горела, тело делалось свежим и молодым. Это утреннее ощущение, давно став привычным, каждый раз было приятно новым. С тех пор как Гроза занялся высотной тренировкой и придерживался специального режима в распорядке своего дня, он по-новому чувствовал себя, особенно полно ощущал свое тело.

Первое время было трудновато выдерживать строгое расписание. Но потом оказалось, что всякую работу, отдых, сон, питание – все можно точно уложить в часы и минуты. Для начала нужно было вставать с таким расчетом, чтобы, с одной стороны, успеть все сделать, с другой – к полетам не утомиться. Много пришлось поработать над организацией питания. Плотный утренний завтрак давал себя знать в полете болью в желудке. Гроза пробовал вовсе не есть – еще хуже: на большой высоте голод усиливался до рези. Наконец Гроза нашел верную порцию. Желудок стал вести себя отлично, и сам Гроза был в полете спокоен. Часа в четыре организм снова напоминал о еде. К пяти Гроза садился за стол.

Вино Гроза изгнал. Оно было не только лишним, но прямо вредным. Летчик проверил это на себе: как-то с вечера выпил бутылку вина. Наутро пошел в барокамеру. На «высоте» ему стало не по себе. Нет, нет, – долой вино.

Он строжайше выдерживал режим. И вот удивительно: то, что теоретически казалось очень трудным, вести размеренную, нормальную жизнь, на деле выходило не только просто, но даже приятно. Гроза начал высотную работу еще до того, как на вооружение поступили нынешние машины. Приходилось драться за каждый лишний метр высоты. Теоретическим потолком истребителей были тогда двенадцать тысяч метров, а на деле никто больше одиннадцати с половиной не выжимал. Но Гроза был уверен, что можно взять больше. Чтобы добиться своего, он хотел было сделать кое-какие переделки в своем самолете, но начальство восстало: машина строевая и проделывать над нею опыты не полагается. Дали вместо нее Грозе сверхштатный истребитель, числившийся в части тренировочным. С этой машиной Грозе позволили проделывать что угодно. Мало-помалу он ободрал машину так, что, если бы в нее кто-нибудь заглянул, не узнал бы. Начал с большого, а дошел до деталей в двадцать – тридцать граммов. Оказалось, что без большей части предметов, которые снимал Гроза, можно отлично обходиться. Казалось бы, педали, – как без них летать? А Гроза – и те вытащил. Ручку управления наполовину отпилил. Как будто даже удобнее стала. Гроза не раз удивлялся, проделывая эти опыты: почему раньше никто такими мелочами не занялся?

Так, постепенно облегчая машину, Гроза довел ее до того, что без малого один скелет остался. Зато она лезла уже на тринадцать тысяч, то есть выше расчетного теоретического потолка. Но Грозе этого было мало. Он хорошо помнил завет: «летать выше всех». Итальянцы забрались уже на четырнадцать тысяч, за ними лезли французы. Летать выше всех! Это стало жизненной целью, смыслом существования Грозы.

Но как ни дорог был Грозе каждый грамм свободного веса, опыт отучил его от экономии в одежде. Ведь Гроза поставил себе задачу достичь пятнадцати тысяч метров! Это значило, что следует приготовиться к температурам в 55–60 градусов ниже нуля.

Чем выше забирался Гроза, тем больше вставало перед ним трудностей. Скоро стало ясно, что тепло одеваться и обеспечить себе постоянный приток кислорода еще недостаточно. Следующей стадией освоения высоты, которую пришлось пройти Грозе, были полеты в скафандре…

Но все это было в прошлом. Давно уже Гроза достиг пятнадцати с половиной тысяч метров. Итальянцы и побившие их французы оказались за флагом. Почти полгода держателем международного рекорда оставался майор Гроза, пока один англичанин не набрал лишних триста метров.

Изо дня в день работал теперь Гроза над подготовкой к побитию рекорда англичанина. Каждый десяток метров давался с большим трудом. Хотя в распоряжении Грозы был уже не старенький заштатный истребитель, а новый, несравненно более совершенный самолет, летчику приходилось пускаться на всякие выдумки, чтобы и тут сэкономить несколько граммов на конструкции, на оборудовании, топливе, масле. Он дошел до того, что перемонтировал даже мотор. Казалось бы, эта часть оборудования продумана в каждой детали, в ней рассчитан всякий болтик. Но и тут находились какие-то забытые мелочи, которые удавалось удалять, менять. Это давало иной раз всего сто, а то и десять граммов экономии. Гроза за все хватался с жадностью.

Наконец высота пятнадцать тысяч восемьсот метров, мировой рекорд англичанина, была достигнута. Перед переходом к следующему шагу Гроза методически, терпеливо, день за днем закреплял эту ступень, проверяя машину, оборудование и самого себя. Сегодня, 18 августа, на празднике авиации он должен в присутствии нескольких десятков тысяч людей стартовать в новый высотный полет на побитие мирового рекорда.

Гроза был спокоен. Он непоколебимо верил, что поставленная перед ним задача будет выполнена. При этом он был очень далек от азарта и жажды рекордсменства. Он смотрел на это дело, как на нужную, повседневную работу летчика-истребителя, для которого освоение высоты так же необходимо, как овладение скоростью или высший пилотаж. Он был только одним из передовых разведчиков на этом важнейшем фронте; тем, кто должен вместе с несколькими пионерами-высотниками освоить пути в верхние слои атмосферы, освоить их так, чтобы по его следам туда уверенно устремились целые патрули, эскадрильи, части.

По вниманию, которое уделяло его работе руководство, по заботе, окружавшей его самого, Гроза мог судить о важности задачи. Оставаясь рядовым летчиком-истребителем, он знал цену себе и своему делу. Он был доволен настоящим и спокойно смотрел в будущее, уверенный в своих силах…

Гроза размешивал ложечкой остатки осевшего какао, когда в прихожей послышалось царапанье. Подошел к двери и открыл ее. Взгромоздившись на игрушечный стулик, раскрасневшаяся девочка пыталась дотянуться до звонка. Девочка была пухленькая, как розовая булочка. Гроза подхватил ее на руки:

– Галочка! Что ты здесь делаешь?

– Во сколько часов ты поедешь на полет?

– Через полчаса.

– Ну вот, я так и знала. А мама спит и спит.

– Сегодня выходной.

– Папа давно уехал. Он сказал, что ты нас повезешь к аэродрому.

– Тогда буди маму.

Галочка, забыв свой стулик на площадке, побежала к соседней двери. Там жил полковник Старун – командир разведывательной части. Галочка – его дочь.

В лице Галочки педантичный и не слишком общительный Гроза имел страстную поклонницу. Девочка не хуже взрослых знала все, что касалось его успехов. Она почти каждый день, прежде чем лечь спать, являлась к нему с матерью своей Катериной Ивановной узнать, как прошел день.

Через полчаса, выйдя на лестницу, Гроза увидел, что Галочка терпеливо стоит в дверях. Увидев приятеля, она закричала:

– Мама! Мамочка, поехали!

Несмотря на ранний час, город был праздничным. Грозе то и дело приходилось останавливаться на перекрестках, чтобы пропустить колонны, движущиеся к аэродрому.

Прошли осоавиахимовцы, ворошиловские стрелки. Нескончаемой полосой бело-красных маевок потянулись спортсмены. За ними девушки в голубых комбинезонах парашютисток. На плечах парашютистки пронесли загорелую товарку с лозунгом в руке: «Прыгайте, девушки!»

Уже на самой окраине, перед выездом из города, Гроза обогнал колонну пионеров-моделистов. Маленькие модели самолетов складывались в слова: «Летать выше всех! Дальше всех! Скорее всех!»

Зеркальный асфальт шоссе отбрасывал блики тысяч велосипедов и автомобилей. С песнями, с музыкой город тянулся к аэродрому.

Лето было в разгаре. По сини августовского неба бежали редкие разорванные облачка. Мягкое солнце ласкало мураву аэродрома. Многотысячная толпа, затаив дыхание, следила за полетами. Праздник удался. Над толпою висел несмолкаемый плеск рукоплесканий, как будто летчики, которым они предназначались, могли что-нибудь слышать сквозь рев своих моторов. Приветствия стали неистовыми, когда репродукторы возвестили, что стартует для высотного полета летчик майор Гроза в первом ряду, у белоснежной цепочки милиционеров, сидя на крыше автомобиля, била в покрасневшие ладошки Галочка,

– Хлопайте, хлопайте же! – сердито кричала она соседям, опускавшим руки от усталости.

Только когда белый самолет Грозы исчез из глаз, она угомонилась.

Скоро послышались разочарованные вопросы:

– И это все?

– А что же дальше? Где же высота?

– Значит, мы не увидим его на «потолке»?

А Гроза не замечал времени. Его внимание было приковано к приборам. Все шло отлично. Никаких новых ощущений он не ждал, все было испытано, переиспытано.

Земля давно уже превратилась в карту с потускневшими красками, подернутыми голубоватой дымкой. Редкие облачка блестели далеко внизу. Появлялось обычное ощущение кривизны земной поверхности. Представление о земле, как плоскости, исчезало каждый раз, когда Гроза переходил за предел двенадцати-тринадцати тысяч метров. На высоте около четырнадцати тысяч, когда подъем сделался уже медленным, Гроза почувствовал тупую, ноющую боль. Казалось, левую ногу втиснули в очень узкий сапог с непомерно длинным голенищем. Надевая меховой чулок, Гроза слишком сильно затянул ремешок. Он по собственному опыту знал, что всякая перетяжка, не заметная на земле, с высотою дает себя чувствовать очень сильно. Бывало, когда в высотный полет он ходил с очками, чуть-чуть тугая резинка на большой высоте сжимала голову железным обручем.

Гроза хотел нагнуться, чтобы подвинуть ремень под скафандром, но для этого нужно было сделать значительное усилие: ткань скафандра, наполнившегося кислородом, прилипла к тесному сиденью и сделалась железно-твердой. Напрягаясь, Гроза почувствовал головокружение. Решил оставить попытку, но тут же дала о себе знать нога. Нужно было выбирать между нестерпимой болью и головокружением, которое при малейшей неосторожности могло перейти в обморок. Это означало бы срыв полета. Приходилось помириться с болью. Но с каждой секундой она усиливалась. Грозе казалось, что нога раздулась до размеров бревна, – вот-вот лопнет кожа.

Стрелке альтиметра оставалось пройти еще сто метров до «английского потолка», когда Гроза почувствовал, что его силы в борьбе с болью истощаются. Нога горела. Пламя растекалось по бедру, поднимаясь все выше.

Стрелка альтиметра поднималась отвратительно медленно. Она едва-едва переползла 16.200 и нехотя двигалась дальше, через белые черточки делений. Казалось, она отсчитывает не десятки метров высоты, а огненной чертой отмечает все дальше и дальше проникающую боль. Если бы крик не требовал затраты энергии, Гроза искал бы в нем облегчения. Но и кричать было опасно, – силы нужны для управления самолетом.

Машина, видимо, подходила к потолку. Все менее уверенным становился полет. Малейшее движение рулем, самое осторожное, едва заметное, заставляло самолет проваливаться. Обе ступени нагнетателя едва поддерживали работу мотора на терпимом уровне.

Гроза почти обрадовался, когда наконец почувствовал хорошо знакомые симптомы потолка. Дальше машина не полезет. Стрелка альтиметра, вибрируя, замерла на показании 16.300. Гроза с облегчением перевел самолет в планирование…

Земля с нетерпением ждала его посадки. Сафар в качестве активиста аэроклуба выполнял обязанности глашатая. Он уже не раз поднимался на вышку, чтобы успокоить зрителей, волновавшихся за невидимого Грозу. Радиопередача транслировалась по всему СССР: миллионы людей ждали результатов полета. Сафар с удовольствием объяснял, как происходит высотный полет. Он чувствовал себя именинником, точно сам был виновником торжества.

Когда Сафар объявил, что видит самолет Грозы, приветствия восхищенных зрителей заглушили голос репродукторов. Приземлившись, Гроза не смог вылезти из машины. Нога онемела, на нее нельзя было ступить. Подхваченный под руки друзьями, он, помимо собственной воли, оказался на вышке перед микрофоном. Сафар крикнул в микрофон через голову Грозы:

– По предварительным данным, товарищ Гроза установил новый мировой рекорд высоты – 16.300 метров. Да здравствуют сталинские соколы!

Зрители радостно кричали «ура». Но все мгновенно стихло, когда Гроза заговорил.

– Товарищи!.. Сегодняшний полет – еще один урок нам, летчикам-высотникам. Я уже и счет потерял своим полетам, но, видимо, подлинная мудрость заложена в пословице: «Век живи, век учись». Кажется, не осталось уже ничего, чего бы я не знал о высотной работе, а вот еще немножко – и сегодняшней полет был бы сорван, из-за такого пустяка, как слишком туго затянутый ремешок. Правы те, кто говорит, что в нашем деле нет мелочей. Задача конструкторов – помочь нам выполнить завет нашего дорогого вождя и друга товарища Сталина: «Летать выше всех». В исполнении этого завета – залог победы советских истребителей над всеми, кто посмел бы посягнуть на нашу родину. У Хасана, да и в других местах, мы заставили врагов поверить в превосходство нашей техники и нашего летного искусства. Но если у них окажется короткая память и они снова сунутся к нам, мы докажем им, что прав был товарищ Ворошилов, говоря: «Вы испробовали еще только цветики, а ягодки-то впереди».

Мы с вами, товарищи, живем у самой границы, но это не пугает нас. Мы знаем: в тот же миг, когда фашисты посмеют нас тронуть, Красная армия перейдет границы вражеской страны. Наша война будет самой справедливой из всех войн, какие знает человечество. Большевики – не пацифисты. Мы – активные оборонцы. Наша оборона – наступление. Красная армия ни единого часа не останется на рубежах, она не станет топтаться на месте, а стальной лавиной ринется на территорию поджигателей войны. С того момента, как враг попытается нарушить наши границы, для нас перестанут существовать границы его страны. И первыми среди первых будут советские летчики! Слава создателю советской авиации – великому Сталину!..

Буря оваций потрясла воздух.

Гроза подхватил Галочку, вертевшуюся у его ног, и стал спускаться с трибуны, но прежде чем он достиг земли, внезапная тишина нависла над аэродромом. Гулко, ясно, так, что было слышно дыхание диктора, репродукторы разносили над толпой:

«…Всем, всем, всем! Сегодня, 18 августа, в семнадцать часов крупные соединения германской авиации перелетели советскую границу. Противник был встречен частями наших воздушных сил. После упорного боя самолеты противника повернули обратно, преследуемые нами…»

Народ затих.

Стал ясно слышен деловитый стук лебедок, сдававших два привязных аэростата с подвешенным к ним огромным транспарантом:

«Мы стоим за мир и отстаиваем дело мира. Но мы не боимся угроз и готовы ответить ударом на удар поджигателей войны».

Рев беснующегося океана был бы ничем в сравнении с могучим криком, поднявшимся над толпой. Негодование народа, призыв к борьбе, уверенность в своей силе были в этом крике.

Но даже этот шум был покрыт ревом мотора.

Над толпою несся истребитель. Он выделывал замысловатые фигуры, развороты.

За ним тянулась струя дымного следа.

Самолет развернулся, взмыл выше. Рождаясь там, где он промчался, возникло гигантское слово: СТАЛИН.

Слово ширилось, росло. Оно пронеслось над затихшей толпой, величественно проплыло над городом и ушло в страну.

17 ч. 45 м. – 19 ч. 00 м. 18/VIII

1

Из записок фельдмайора Бунка

«…Я очень хорошо помню этот момент. Время приближалось к восемнадцати часам. К генералу явился с докладом начальник штаба. По красному вспотевшему лицу Рорбаха [3] я видел, что что-то неладно. Но услышанное мною превзошло все ожидания: так хорошо задуманный и тщательно подготовленный удар не дал ожидаемых результатов. Я до сих пор не понимаю, как это могло произойти: большевики встретили нас почти у границы. Самый элементарный подсчет говорит, что на обнаружение наших частей в воздухе, передачу сообщений от передовых постов к аэродромам и подъем советских самолетов (даже если бы они находились в полной боевой готовности) большевикам нужно было не меньше восьми – двенадцати минут. За это время наши головные части могли бы уже углубиться на сорок пять – семьдесят километров в глубь вражеской территории. А в действительности мы были встречены истребительными частями охранения на глубине от двух до четырех километров. Значит, когда мы подходили к границе, они были уже в воздухе и ждали нас. Они знали о нашем вылете. Значит, нас предали. Иначе это объяснить нельзя. Какой-нибудь коротковолновик-любитель сделал свое черное дело [4] .

На этот раз мы не послали разведку, чтобы не обнаружить себя, и это погубило весь замысел. Ни одно крупное соединение бомбардировщиков, посланных для закупорки большевистских аэродромов, не достигло цели. Из восьмисот тысяч килограммов бомб половина была сброшена на пограничные колхозы; вторую половину, преследуемые большевиками, бомбардировщики сбрасывали, для облегчения себя, куда попало. С удивительной последовательностью эта картина повторилась на всех трех направлениях – северо-восточном, восточном и юго-восточном. Ни одной бреши. Так тщательно разработанный план был сломан в самом начале.

Я привык видеть Бурхарда [5] во всяких состояниях, но даже не подозревал, что он может так быстро менять окраску лица. Лоб его покрылся испариной. Я сунулся было со стаканом воды, но Бурхард отшвырнул его.

По окончании доклада Рорбаха Бурхард, не оборачиваясь, крикнул:

– Приказ!

Я едва успевал стенографировать:

«Всем соединениям, входящим в первый эшелон второй волны, быть готовыми к вылету в 21 час сегодня, 18 августа. В воздух вывести девятьсот бомбардировочных машин со всеми сопровождающими частями…»

Бурхард на минуту задумался и решительно продолжал:

– Третьей сводной эскадре быть готовой к вылету в двадцать два часа…

Здесь его перебил Рорбах:

– Сроки готовности должны быть пересмотрены, противник может нас опередить. Мы уже убедились, что стахановские…

Но Бурхард не стал слушать. Он бросил взгляд на часы:

– Я даю вам меньше трех часов, чтобы подготовить к вылету тысячу пятьсот тяжелых машин. Обогнать нас не могут. Это выше человеческих сил.

Рорбах заметил:

– Мы имеем дело с большевиками.

Бурхард сказал уже совсем неприязненно:

– У вас есть основания думать, что я ошибаюсь?

– Здравый рассудок, ваше превосходительство…

– Генерал, я прошу оснований. Понимаете, – оснований! Разведка дала что-нибудь новое?

– Воздушная разведка прилагает все усилия к выяснению обстановки, но несет напрасные жертвы. Проникнуть в расположение противника не удается. Агентурная разведка работу почти прекратила.

Бурхард раздраженно перебил:

– Значит, ничего нового? Реальным остается только их план развертывания, лежащий перед нами? Тогда я все-таки предпочитаю ночь. Сравните сроки, и вы увидите, что они не успеют подняться в воздух, как будут стерты с лица земли, – упрямо повторил он и продолжал диктовать.

Рорбах стоял на своем: сроки вылета должны быть сокращены. Бурхард диктовал, не слушая его. Когда проект приказа был готов, Бурхард связался по прямому проводу со ставкой фюрера. Фюрер не подошел к аппарату. Бурхард доложил свой проект и возражения Рорбаха дежурному генерал-квартирмейстеру. Старик нервничал в течение тех пятнадцати минут, что длились размышления ставки.

Через четверть часа пришел ответ. Приказ утверждается с перенесением всех сроков на один час раньше. Это было некоторой уступкой авторитету Рорбаха, хотя и значительно меньшей, чем он хотел.

По плану внезапного нападения на Советский Союз общая задача германских воздушных сил сводилась к нанесению ошеломляющего удара на трех направлениях: Смоленском, Минском и Киевском. Операцию на севере, против Ленинграда, пришлось задержать вследствие неполной готовности флота. Операция на южном направлении (Одесса) была отложена из-за необходимости сосредоточения максимальных сил на главных фронтах. Ударным направлением, порученным особому вниманию воздушной армии, было юго-восточное. Главным объектом удара наземных войск был здесь Киев. К поддержанию этого броска «армии вторжения» генерала Шверера и сводились действия воздушных сил. Однако неудавшаяся внезапность налета обоих эшелонов первой волны смешала наши карты.

Теперь Бурхарду было предложено во что бы то ни стало парализовать действия советской авиации на Киевском направлении и сосредоточить все усилия бомбардировочной авиации на советских коммуникациях, чтобы задержать сосредоточение там наземных сил Красной армии. К этому в основном и сводились указания Бурхарда, данные Рорбаху.

В заключение Бурхард приказал:

– К полуночи вы разрабатываете точное задание по бомбардировке наиболее крупных населенных пунктов в пограничной зоне Ленинграда, Минска и Киева.

Начальник штаба еще раз нерешительно сказал:

– Сроки, сроки, ваше превосходительство! Я имею все основания думать, что…

Бурхард только пожал плечами и встал в знак того, что разговор окончен».

2

С трудом пробравшись на автомобиле к воротам аэроклуба, капитан Косых помчался прямо на главный аэродром эскадры. Там он застал уже Сафара и остальных летчиков. Соседние части готовились полным ходом. Шла боевая зарядка машин. Заливалось горючее, снаряжались пушки и пулеметы. Кислородные брикеты закладывались в крыльевые кассеты [6] .

Политработники под руководством комиссаров частей обходили машины. Они заглядывали в полетные аптечки – все ли на месте? Есть ли предписанные наставлением медикаменты и перевязочные средства? Заготовлены ли препараты против обмораживания? Они, не стесняясь, открывали личные чемоданчики летчиков, штурманов, радистов. Туда, где не хватало шоколада, они совали плитки «Кола». Незаполненные термосы отправлялись на кухню для заливки кипящим какао. Не отрывая людей от работы, они совали им в карманы лимоны, попутно, как бы невзначай, проверяя, надето ли теплое белье, не потерял ли кто-нибудь в спешке перчатки, исправны ли кислородные маски.

Женщины – жены командиров – работали в аэродромной столовой. Горячие завтраки упаковывались в термокоробки и отправлялись на машины по количеству людей.

Косых проверял подготовку своей части, когда ему вручили приказ: его часть входит в сводное соединение, получающее специальное задание. Ряд частей, расположенных в данном районе, поступает под команду начальника местного авиагарнизона Дорохова, назначаемого флагманом этой сводной эскадры. По его приказу частям предстояло в кратчайший срок произвести сосредоточение на указанных аэродромах. Десятью минутами позже Косых получил приказание сдать командование и немедленно прибыть в штаб эскадры. Он прикомандировывался к флагману.

Капитан Косых был рад этому назначению: перед ним пройдет вся операция, он будет в самом центре управления. Но было тяжело расставаться с частью. Особенно грустно покидать Сафара. Сумеет ли заместитель капитана направить его темперамент в нужную сторону?

Однако размышлять некогда. Косых торопился в штаб эскадры. Он на ходу попрощался с Сафаром. Тот, смущенно улыбаясь, попросил:

– Может быть, Сандро, в штабе увидишь кого-нибудь из десантников… передай привет…

Хотелось выскочить из машины и обнять этого крепкого детину. Но автомобиль взял с места. Сафар остался за дымкой пыли. Косых не расслышал его последних слов.

По дороге он подхватил Грозу. Тот тоже спешил на центральный аэродром. Его истребительная часть была выделена с особый резерв штаба армии. Искоса глядя на приятеля, Косых любовался его спокойствием.

Вылезая из автомобиля, Гроза деловито бросил:

– Если столкнешься с кем-нибудь из десантников, передай привет… Богульным.

Хотя голова капитана Косых и была занята совсем другим, все же мелькнула мысль: «Теперь я понимаю, почему Сафар так раздражается при виде Грозы. Но о ком же из них Олеся говорила вчера отцу?»

Дорохова капитан Косых застал уже в штабе перед собравшимися командирами.

Флагман вкратце обрисовал создавшуюся обстановку и общую задачу воздушных сил. После отражения первого воздушного нападения наша авиация должна стремительно вторгнуться в расположение врага. Необходимо максимально облегчить Красной армии переход в наступление и преодоление укрепленной линии противника. Бомбардировщикам предстояло держать под ударом железнодорожные и автомобильные магистрали для воспрепятствования переброскам противника. Развертывание советской авиации необходимо произвести с такой стремительностью, чтобы ее контрудар был неожиданным для противника, несмотря на то, что он как нападающая сторона, несомненно, приготовился к нашим контрмерам. Этого можно достичь только за счет сокращения сроков вылета и сосредоточения. Возможно, что, при всей их секретности, сроки, предусмотренные нашими планами, известны противнику. Поэтому он при подготовке своего второго налета и в отражении наших действий будет ориентироваться на эти сроки с некоторым их упреждением. Иными словами, мы должны опередить самих себя в два-три раза.

– …Поэтому, – сказал Дорохов, – я буду вам сейчас называть сроки значительно более короткие, нежели те, что предусмотрены боевым расписанием. Они могут показаться чересчур напряженными, но выполнить их мы должны. На нашу эскадру ложится частная, но очень важная задача… Дальние скоростные бомбардировщики должны быть использованы со всей возможною эффективностью. Удар нужно нанести по таким тылам врага, которые он считает неуязвимыми. Для этого:

В девятнадцать часов штурмовые части вылетают для атаки аэродромов истребителей противника, расположенных на пути следования моих главных сил.

В девятнадцать десять вылетают легкие бомбардировщики под охраной 86 и 87 истребительных частей. На них лежит уничтожение материальной части противника на аэродромах, атакованных штурмовиками. Одновременно вылетает разведка эскадры.

В девятнадцать двадцать вылетают главные силы эскадры в трех группах:

Первая колонна в составе двухсот сорока СБД [7] .

Вторая колонна в составе шестидесяти СБД.

Третья колонна в составе трехсот шестидесяти СБД.

Колонны следуют общим курсом на Варшаву. Цель – привлечь сюда внимание противника. Если германское командование и не приложит усилий к защите столицы своих подневольных «союзников», территорию которых они насильственно использовали как плацдарм для войны против СССР, мы только выиграем. Этим с первого же дня создадутся немалые трения в их рядах. Но на Варшаву мы не посягаем. Над деревней Сорокомля, между Демблиным и Радином, эскадра ложится на новый курс – к Берлину.

Произнеся эти слова, Дорохов заметил движение среди командиров.

Кое-кто радостно переглянулся.

– Варшава останется к северу от пути нашего следования. Вероятно, противник сосредоточит все силы на пути следования эскадры, – столицу Германии он даром не отдаст. Это эскадре и нужно. Прежде чем мы наткнемся на сопротивление непосредственной обороны центра, группы разделятся. Это произойдет над городом Плешень, вот здесь, северо-западней Калиша. Первая колонна будет продолжать полет к Берлину: ей придется принять на себя удар, приготовленный для всей эскадры.

Ее задача – отвлечь на себя силы противника. Чем дольше ей удастся создавать впечатление, что она является авангардом наших главных сил, движущихся к Берлину, тем лучше для эскадры, для нашей основной задачи.

Первая группа несет лишь небольшое количество мелких бомб для демонстрации. Весь тоннаж используется под огнеприпасы оборонительного вооружения.

Одновременно со своей основной задачей на всем пути совместного следования эта колонна несет крейсерское охранение главных сил.

Вторая и третья колонны над Плешенью меняют направление на юго-западное, – вот так. Это дает нам шанс некоторой скрытности маневра, хотя к тому времени, как мы подойдем к германской границе, нас, вероятно, откроют. Сопротивление будет отчаянное. Но чего бы это нам ни стоило, мы должны пробиться к району Фюрт – Нюрнберг.

На фотокроках «17-Н-Бис» вы видите этот район в крупном масштабе. На канале-перемычке, соединяющем Дунай и Майн, немцами заново создан гигантский военно-промышленный центр, питающийся энергией так называемой «централи фюрера», использующей воды обеих рек. Здесь один из основных котлов войны. Одна из главных баз материального питания германской армии: производство вооружений, бронемашин, самолетов. Ниже по Майну вы видите Бамберг, – здесь, под видом производства искусственного шелка и анилиновых красок, создан новый величайший в мире военно-химический комбинат: взрывчатые вещества и ОВ (отравляющие вещества). Наша задача – лишить германскую армию самого мощного из ее военно-промышленных узлов.

Дорохов говорил ясно и спокойно.

– Вторая колонна, – продолжал он, – в составе шестидесяти машин бомбардирует плотину водохранилища у «централи фюрера». Успешность бомбардировки обеспечит затопление всего района Фюрта и Бамберга. Триста шестьдесят машин третьей колонны бомбардируют главные военно-промышленные объекты Фюрта – Нюрнберга вот по этому плану. Особенно обращаю ваше внимание на этот план. Он обязателен для вас. Мы стремимся к тому, чтобы уничтожению подверглись лишь отмеченные на плане промышленные районы Нюрнберга. Не допускайте жертв среди гражданского населения. Оборонительная обстановка противника изложена в этой сводке. Непосредственную разведку мы должны обеспечить себе сами. Я не хочу идти на операцию с завязанными глазами, но открывать направление своего движения слишком ранней посылкой разведки тоже было бы вредно. Не мне вам говорить, что противник очень силен и подвижен. Необходимо учесть каждую мелочь.

Дорохов оглядел присутствующих. Командиры делали отметки на своих картах. Лица были сосредоточенны. Комкор искал в них признаки волнения. Их не было. Спокойствие и уверенность. «Точно мы летим на маневры, – подумал Дорохов. – Ну, и народ!» Он наклонился к военкому сводной эскадры Волкову и прошептал:

– Ты не считаешь, что твое присутствие было бы полезно в первой колонне? Ей может прийтись очень трудно. Нужна крепкая воля. Ничто не должно сбить колонну с пути.

Волков молча кивнул.

– Военком эскадры бригкомиссар Волков следует с первой колонной, – сказал Дорохов и посмотрел на часы. – Товарищи командиры, до вылета разведки осталось… тридцать две минуты. Я назвал очень жесткие сроки. Части справятся?

– Странный вопрос, – пробормотал кто-то из командиров, но Дорохов сделал вид, что не слышит.

– Не сомневаюсь, товарищ комкор, – сказал командир разведывательной части полковник Старун. Он первым покинул совещание.

Один за другим уходили командиры.

Около Дорохова остался только бригадный комиссар Волков, один из самых молодых, но и наиболее способных комиссаров наших военно-воздушных сил. За выполнение некоторых заданий правительства он был награжден двумя орденами. Спокойный, рассудительный, умеющий сохранить хладнокровие в самых трудных обстоятельствах, человек железной воли и необыкновенного напора. Все знали о симпатии Дорохова к Волкову. Капитан Косых видел, что теперь, поставив своего друга в наиболее трудное место, командир эскадры хочет на лишнюю минуту задержать его. Закончив указания, Дорохов особенно тепло сказал Волкову:

– Тебе досталось жаркое дело.

– Ну что ты? – спокойно усмехнулся Волков. – У меня возни будет меньше. Я буду здесь раньше тебя.

– Прощай, – сказал Дорохов. – Передай командирам, что на этот раз больше чем когда-либо от каждого из них зависит осуществление ворошиловского завета, драться за победу малой кровью. Нужно выбить оружие из рук врага.

– Сделаем! – ответил Волков.

Средства

Воздушная обстановка на юго-восточном участке 18 августа была такова:

В 16 ч. 57 м. 18 августа пограничные посты ВНОС обнаружили приближение противника.

В 17 ч. первые германские самолеты перелетели границу СССР.

В 17 ч. 01 м. начался воздушный бой.

В 17 ч. 30 м. последний неприятельский самолет первой волны покинул пределы Союза.

В 17 ч. 34 м. советские истребители прорвали охранение противника и вошли в его расположение. Подавив авиацию ПВО, они провели в пределы противника соединения легких бомбардировщиков и штурмовиков, предназначенные для уничтожения аэродромов сосредоточения германской авиации юго-западного фронта.

В 18 ч. 20 м. после тщательной высотной разведки, донесшей свои наблюдения с расстояния свыше двухсот километров из тыла противника, вылетели первые соединения тяжелой советской авиации, предназначенные для бомбардирования транспортных магистралей и узлов прифронтовой полосы, занятой немецкими войсками, – Тарнополя, Львова, Ровно, Сарн и Ковеля.

К 19 часам, времени вылета первых штурмовых частей Дорохова, было уже получено радио о том, что железнодорожный узел Львова, забитый германскими воинскими составами, объят огнем от советских бомб. Одновременно пришли сообщения и о первых серьезных жертвах с нашей стороны: возвращение бомбардировочной группы, подвергшей бомбардировке Львов, было отрезано вражескими истребителями. Пробиваясь в свое расположение, группа понесла тяжелые потери.

Об обстановке на земле и действиях наземных частей Красной армии сведений в штабе эскадры пока не было. Конечной целью всех боевых операций воздушных сил было облегчение наземным войскам перехода границы, но судить о чем-либо за несколько часов, истекших со времени нападения немцев, было трудно. Скоротечность воздушных операций не определяла темпов действий на земле. Они развивались неизмеримо медленней. Но это вовсе не значило, что воздушные силы сами по себе, изолированно от армии, могут решить основные задачи навязанной Советскому Союзу войны. В этом очень хорошо отдавали себе отчет все командиры эскадры. Меньше всего они думали о том, что могут самостоятельно решить судьбу войны, как бы важны и успешны ни были их операции.

В 19 часов поднялись первые штурмовики эскадры Дорохова. Летя лощинами, долинами рек, прогалинами в лесах, иногда на высоте не более десяти – двенадцати метров, – штурмовики до последней минуты сохранили скрытность своего движения. Все внимание противовоздушной обороны противника сосредоточилось на легких бомбардировщиках, двигавшихся с десятиминутным интервалом за штурмовиками на высоте около шести тысяч метров. Когда легкие бомбардировщики только еще входили в зону действия зенитных батарей противника, аэродромы его истребительной авиации подверглись стремительной атаке штурмовиков. В то же время разведывательная часть дальнего рейда под командой полковника Старуна на большой высоте проникла в тыл противника, перелетев границу в районе Киликиев – Корец.

Армейская истребительная авиация противника, расположенная в этом районе, получила задание от командования по подготовке операции для своих бомбардировщиков, намеревавшихся лететь на советские железнодорожные узлы. Вылет немцев был назначен на сорок минут позже того времени, когда они были застигнуты на земле советскими штурмовиками.

Первые штурмовики, идущие на бреющем полете, оставаясь неуязвимыми для зенитной артиллерии, забросали аэродромы в Сусне и Погореловке фугасными бомбами замедленного действия. Взрыватели бомб устанавливались с таким расчетом, чтобы разрывы происходили в сроки от минуты до часа и даже до двух. На все время действия этих бомб летное поле было недоступно для восстановления повреждений, произведенных разрывами.

Следующей очереди штурмовиков пришлось уже труднее. Пришедшие в себя аэродромные команды бросились к зенитным пулеметам. Штурмовиков встретили огнем. Они должны были пустить в ход дымовую завесу. Хотя завеса затрудняла их собственную работу по бомбежке аэродромов, но зато парализовала пулеметчиков на земле. Кроме того, устойчивые острова дыма создали очень хорошо видимую цель для идущих за штурмовиками легкобомбардировочных частей. Ангары противника подверглись бомбардировке зажигательными бомбами. Процент поражения был вполне удовлетворительным, несмотря на хорошую работу ПВО противника. Свыше пятидесяти процентов его новеньких двухпушечных истребителей были уничтожены на земле, прежде чем успели подняться в воздух.

Летный состав вражеских частей, подвергшихся атаке, проявил упорство. Офицеры бросались к машинам, невзирая на разрывы бомб и пулеметный огонь штурмовиков. Они вытаскивали самолеты из горящих ангаров. Истребители совершали разбег по изрытому воронками полю навстречу непроглядной стене дымовой завесы и непрерывным блескам разрывов. Многие тут же опрокидывались в воронках, другие подлетали, вскинутые разрывом бомб, и падали грудой горящих обломков. Сквозь муть дымовой завесы там и сям были видны пылающие истребители, пораженные зажигательными пулями. И все-таки некоторым офицерам удалось взлететь. С мужеством слепого отчаяния и злобы, не соблюдая уже никакого плана, вне строя, они вступали в одиночный бой с советскими самолетами. Но эта храбрость послужила лишь во вред их собственной обороне. Их разрозненные усилия не могли быть серьезным препятствием работе советских самолетов и только заставили прекратить огонь их же собственную зенитную артиллерию и пулеметы.

Через двадцать минут после появления первого штурмовика над зоной расположения истребительных аэродромов противника показались главные силы Дорохова. Эшелонирование наших сил было рассчитано таким образом, чтобы колонны Дорохова имели возможность пройти над аэродромами истребителей, прежде чем немцы успеют оправиться от удара, нанесенного нашей предварительной атакой. Даже если бы советской авиации не удалось, в буквальном смысле слова, закупорить немецкие аэродромы, в их работе должен был создаться интервал, позволяющий Дорохову миновать опасную зону.

Расчеты нашего командования оправдались. Несмотря на выдержку летчиков противника, готовых тотчас после окончания атаки идти в полет, наземная служба оказалась неспособной обеспечить им вылет. И прежде всего не могли быть так быстро введены в строй материальные резервы, чтобы восполнить убыль сгоревших и поврежденных самолетов. Летчикам попросту не на чем было подняться в воздух. Первые же часы боевой обстановки со всей реальностью выявили социальные недостатки неприятельской армии, прикрытые в мирное время жестокой дисциплиной. Не следует забывать, что вспомогательный технический персонал такого рода войск, как авиация, – механики, мотористы, оружейные мастера, радисты, электрики и десятки других, маленьких специалистов, на труде которых зиждется техническая готовность боевого самолета, – были солдаты. Солдатские кадры авиации пополнялись из рядов индустриальных рабочих, главным образом металлистов.

Если немецкие офицеры стремились поскорее подняться в воздух для борьбы с советскими самолетами, то у солдат на этот счет было свое мнение. Они проявляли значительно меньшее рвение. Пока грохотали на аэродроме бомбы с замедлителями, сброшенные советскими самолетами, солдаты предпочитали отсиживаться в убежищах. Работа на аэродромах шла более вяло, чем того требовали обстоятельства. Первые же разрывы советских бомб подтвердили со всей очевидностью тяжелый для германского командования недостаток технических войск. Слишком многое зависело от людей, обладающих умелыми и грубыми руками, слишком многое господа офицеры не умели делать сами. Если в пехоте солдат, попавший в бой, под страхом наведенных на него с тыла пулеметов полевой жандармерии, волей-неволей должен идти вперед, стрелять, колоть и умирать за тех, кому он хотел бы всадить в живот свой штык, то здесь, в авиации, где нужны прежде всего умелые руки ремесленника и сметка мастерового, пулеметом не поможешь. Увы, это было слишком ясно и самим офицерам, беспомощно метавшимся по аэродрому в поисках исправных самолетов. Таких самолетов были единицы. Они были бессильны помешать хотя бы одной эскадрилье дороховской эскадры следовать по своему пути.

К 20 часам замыкающие части Дорохова проследовали над зоной истребительной авиации противника. Растянувшись по фронту почти на десять километров, эшелонированные до пятнадцати километров в глубину, группы эскадры шли на высоте семи тысяч метров. Эта высота не была предельной для самолетов СБД, входивших в состав главных сил эскадры Дорохова. Конструкция их имела некоторые принципиальные отличия от схемы бомбардировщиков, установившейся к тому времени в воздушных силах Европы и Америки.

Главной отличительной чертой самолета СБД являлось применение на нем паротурбинной силовой установки.

К тому времени восемьдесят процентов всех авиационных средств мира были снабжены бензиновыми двигателями обычного четырехтактного цикла. Лишь четырнадцать процентов имели на борту нефтяные двигатели дизельного или полудизельного типа с зажиганием от свечи или самовоспламенением смеси. Из этих четырнадцати процентов одиннадцать принадлежали немцам и два американцам. В Третьей империи с наибольшим упорством проводились опыты создания авиационного дизеля. Нельзя сказать, чтобы только эта страна нуждалась в освобождении своего воздушного флота от «бензиновой зависимости». Почти в таком же положении была Франция, не имевшая своей нефти, Италия и другие страны. Но никто так не боролся за эмансипацию военных воздушных сил и за снабжение их двигателем, способным работать на грубых сортах топлива, как немцы. Эта борьба развивалась сначала по линии освоения тяжелых погонов нефти. Затем желудок мотора стал приспосабливаться к поглощению жидких синтетических топлив.

Настоятельная необходимость экономии горючего диктовалась катастрофическим, с военной точки зрения, положением Германии в отношении нефти. Германии нужно было во время войны иметь 18 миллионов тонн жидкого горючего в год. Ввоз нефти из Румынии был невелик. Сама Германия производила всего около 2 миллионов тонн жидкого топлива. Командование потребовало от химической промышленности покрытия дефицита производством бензина из каменного угля. Но для этого понадобилось бы истребить на перегонку 65 миллионов тонн антрацита, т. е. половину всего, что имела Германия в целом; 50 % угля пришлось бы изъять из хозяйственного оборота страны или восполнить иными видами топлива. Это было не под силу германскому хозяйству. Опыты добывания бензина из бурых углей показали, что их нужно для этого втрое больше, чем антрацита. Для добывания этого сырья пришлось бы спустить в шахты 500 тысяч новых углекопов, – 15 армейских корпусов! Этого Германия тоже не могла сделать. Пришлось идти по пути лихорадочного накапливания импортной нефти.

С другой стороны, велись усиленные работы по созданию взрывных двигателей, способных работать на беззольной каменноугольной пыли.

Процесс освобождения от бензинового мотора ко времени открытия военных действий был закончен в германской тяжелой авиации. Наиболее прожорливые типы самолетов – бомбардировщики – были переведены на синтетическое горючее, могущее поставляться химической промышленностью преимущественно за счет внутренних сырьевых ресурсов. Если считать верными данные германского командования о том, что к началу войны в рядах его бомбардировочной авиации находилось всего 2400 машин с суммарной мощностью моторов в 7 200 000 л. с., то каждый час полета бомбардировщиков отнимал бы из мобилизационных запасов империи 1440 тонн нефти. А так как средняя суточная работа бомбардировщиков в первые дни этой войны достигла небывалой цифры в 9 часов, 800 цистерн нефти в сутки требовалось одним бомбардировщикам!

Благодаря переводу бомбардировщиков на топливо, не являющееся погонами нефти, запасы последней могли быть использованы для авиации истребительной, требовавшей суточного расхода в 5000 тонн.

По совершенно иной принципиальной линии развития силовой установки тяжелых самолетов пошли советские конструкторы. Группа молодых инженеров удачно использовала централизованную силовую установку на самолете большого тоннажа. Смелый переход на длинные валы передач сделал возможным отказ от установки многих моторов. Можно было перейти к одному двигателю большой мощности и передавать его энергию винтом, отнесенным на любое расстояние в крылья. Это имело значительные аэродинамические и тактические преимущества. Оставалось найти такой двигатель, который при небольшом удельном весе позволил бы сосредоточить высокую мощность и был бы достаточно компактным.

Выходом явилась паровая турбина. Отдача ее росла за счет повышения оборотов. Критическое число, лимитированное прочностью материалов с применением так называемых агатовых сталей, выросло необычайно. Возможность отдаления от турбины котла и конденсатора позволила разнести всю установку по самолету так, что его лоб [8] определялся лишь габаритами человека и вооружения.

Кроме этих, если можно так выразиться, «аэродинамических» преимуществ турбины, она открыла перед самолетом и совершенно новые высотные перспективы: отпадала проблема поддержания в камере сгорания двигателя некоторого минимального давления, могущего сохранить ему расчетную мощность. Необходимость наддува и производящих его сложных, двух– и трехступенчатых нагнетателей отпадала. Двигатель перестал «задыхаться». Интенсивность генерации пара была сделана постоянной, не зависящей от высоты и скоростного режима полета.

Это принципиальное изменение в двигательном хозяйстве самолета позволило пересмотреть и его конструктивную схему.

Последним, очень важным преимуществом паровой установки являлась возможность использования в топке тяжелого нефтяного топлива повышенной теплотворной способности, достигаемой путем прибавления некоторых химических веществ.

О том, какое значение имело применение тяжелого топлива по сравнению с бензином, каким облегчением это являлось для нефтеперегонной промышленности, можно судить по тому, что трудоемкость нового топлива как продукта производства относится к трудоемкости прежнего авиационного бензина, как 1:3,5.

Боевое значение нового топлива заключалось еще в том, что опасность возгорания при попадании снаряда или пули в баки была сведена к минимуму. А пожар от удара при падении, столь обычное явление в «бензиновой» авиации, был почти исключен.

Самолет СБД благодаря удобному и компактному расположению силового агрегата и движителей [9] приобретал повышенную боеспособность. Это обусловливалось, с одной стороны, тем, что каждая из огневых точек получила значительно больший обстрел, с другой – присутствием на борту СБД такого мощного источника энергии, как генератор пара. Все манипуляции по перемещению пулеметов и пушек были возложены на сервомоторы, получившие питание от центральной динамо. Благодаря этому все оборудование могло быть пересмотрено. Подверглось реконструкции и артиллерийское вооружение СБД. Калибр пулеметов был доведен до 14 миллиметров, носовая и хвостовая башни получили пушки 55-миллиметрового калибра. Скорострельность пулеметов была доведена до двух тысяч выстрелов в минуту; пушки выбрасывали 700 снарядов в минуту.

Экономичность турбин позволила повысить дальность полета, доведя ее до трех с половиной тысяч километров при бомбовой нагрузке в тысячу двести пятьдесят килограммов.

Даже при этой нагрузке машина сохраняла очень высокую крейсерскую скорость на боевой высоте. При этом посадочная скорость не превышала сорока пяти километров. Это были первые машины в мировой практике с подобным диапазоном скоростей.

Расчетный потолок СБД был равен четырнадцати тысячам метров.

По сравнению с бомбардировщиками прежних типов СБД представляли машины стремительного, ударного действия. Рядом с прежними машинами они были большим шагом вперед. Этим шагом советская авиация была обязана коллективу молодых специалистов, смело сломавших изжившие себя технические традиции.

19 ч. 00 м. – 21 ч. 00 м. 18/VIII

Получив назначение к командиру эскадры для связи, капитан Косых рассчитывал иметь много свободного времени и проследить за ходом всей операции. Он не учел того, что впервые, в действительной боевой обстановке, шестьсот шестьдесят бомбардировщиков с приданными им шестьюдесятью самолетами разведки, то есть в общем семьсот двадцать машин, – пойдут под командой одного человека в общий рейд. В разных точках, группах, колоннах этой эскадры могли возникнуть положения, требующие неоднократных перестроений, эволюции перемены курсов. Если флагман не будет знать обо всех этих изменениях, то в конце концов может получиться путаница, разобраться в которой будет невозможно.

Перед Косых была целая серия планшетов с нанесенными на них схемами соединений. В его распоряжение был предоставлен отвод от приемника флагманской радиостанции. Он должен был отцеживать из донесений то, что относится к изменению порядков и строев в колоннах, и немедленно передавать эти сведения в пост управления флагмана.

Эта обязанность, вопреки ожиданиям Косых, почти не оставляла ему времени на то, чтобы изредка воспользоваться имеющейся в полу оптической зрительной трубой, сильные линзы которой давали возможность видеть на земле ряд деталей, несмотря на высоту в семь тысяч метров.

Общий характер местности, над которой летели колонны эскадры, пока мало чем отличался от хорошо знакомого Косых украинского ландшафта. Но сильная оптика позволяла определить разницу в обстановке. После сплошных колхозных массивов бросалась в глаза мозаичная раздробленность полей. Желтые квадраты яровых беспорядочно перемешались с косыми, уродливыми клинышками распаханных озимей.

Большинство рабочих поселков в индустриальных районах представляли собой серые пятна убогих хибарок, беспорядочно облепивших площадки заводов.

Время от времени среди лоскутных крестьянских полей в объектив трубы входили более крупные пятна. Где-нибудь на опушке рощи или на холме у реки можно было различить белое пятнышко помещичьей усадьбы.

Сознание, что халупы нищих деревень и хибарки рабочих поселков набиты людьми, с жадностью и надеждой следящими за советскими самолетами, наполняло Косых чувством острого любопытства. Совершенно забывалось, что внизу имеются, вероятно, зенитные батареи, аэродромы, истребители. А когда эта мысль приходила на память, становилась странной, почти непонятной, легкость, с какой колонны вот уже целый час движутся над территорией Польши. После прорыва сквозь зону истребительной авиации им не оказывалось никакого сопротивления. Эскадра без боя проникла уже почти на триста километров в глубь чужой страны.

Несмотря на подозрительность подобной инертности противника, главные силы эскадры могли двигаться совершенно спокойно. Разведка шла впереди веером, выдвинутым на пятьдесят километров. Разведчики летели патрулями на высоте от семи до восьми с половиной тысяч метров. Они оставались почти невидимыми и неслышными. Еще несколько лет тому назад они были бы на такой высоте совершенно слепы и, следовательно, бесполезны. Но применение мощной оптики в соединении с автоматически работающими фотоаппаратами позволяло теперь вести самое действенное наблюдение пересекаемой местности. Постановка разведывательной работы в дальних рейдах была совершенно новой. По новому наставлению «разведки сопровождения дальнего рейда», на обязанности летчика-наблюдателя лежало, главным образом, наблюдение за окружающим воздушным пространством. При современных скоростях появление в воздухе истребителей или аэростатов заграждения могло быть обнаружено лишь при постоянном и внимательном наблюдении за воздухом. Та же большая скорость наряду с большою высотой полета делала визуальное наблюдение земли очень трудным. Человеческий глаз, даже вооруженный лучшей оптикой, уже не мог фиксировать предметы с точностью, какая требовалась разведчику, чтобы раскрыть местность.

Для наблюдения местности с большой высоты на большой скорости на борту советских самолетов-разведчиков имелся прибор, созданный соединенными усилиями советских радиотехников, оптиков и химиков. Это был сложный агрегат из фотосъемочного, лабораторного, демонстрационного и радиобильдаппаратов.

Интересной деталью этой установки было применение новых цветочувствительных эмульсий, очень чувствительных к природе фиксируемых красок. Искусственные краски (химические) действовали на эмульсию совершенно иначе, нежели естественные. Изображение получалось резко искаженным по цвету и сразу бросалось в глаза наблюдателю. Это давало возможность быстро обнаруживать всякого рода искусственные сооружения и маски.

Главным затруднением на пути конструкторов этого фотографического «наблюдателя» было преодоление времени в фотохимических процессах. Но они справились и с этим. Через восемьдесят две секунды после спуска затвора фотокамеры позитив уже проектировался на экран.

Выдвинутый вперед веер из нескольких десятков ВРД [10] позволял главным силам эскадры двигаться совершенно уверенно, зная, что всякий сюрприз со стороны противника будет обнаружен разведкой.

Разведчики шли по три, придерживаясь максимальной высоты, какую допускала облачность. Циррусы [11] плыли разорванными клиньями: разведчики старались держаться немного ниже, чтобы облака не портили видимости.

Разведывательный веер вел полковник Старун. Он летел в замке своего передового патруля, непрерывно поддерживая радиосвязь с флагманской машиной. Старый, осторожный летчик, опытный и внимательный разведчик, он, не отрываясь, слушал эфир и был готов принять сообщение любого из двадцати патрулей своей части. То, что до сих пор, за час полета над расположением противника, ни один из самолетов не донес о чем-либо подозрительном, заставляло полковника беспокоиться.

Равнина сменилась пологими холмами, покрытыми мелким кустарником. Контрольная фотолента по-прежнему не показывала никаких признаков аэродромов, зенитной артиллерии, ни единого намека на искусственную маскировку. Старун знал, что до внешней зоны сопротивления ПВО Варшавы еще далеко, но он никогда не предполагал, что противник так хладнокровно подпустит к ней большевиков, не попытавшись даже сбить их с маршрута. Подобная выдержка со стороны противника была неожиданной. Он хочет подпустить эскадру к самому узлу своего сопротивления? Тем хуже для него: большевики вовсе не собираются идти к польской столице и скоро лягут на новый курс. Тогда будет уже поздно привлекать к борьбе воздушные силы активной обороны польской столицы. Они не успеют даже вступить в соприкосновение с эскадрой Дорохова.

– Ну что ж, тем лучше, тем лучше для нас. Тем лучше… – запел он по старой привычке, зная, что никто не услышит его голоса, которого он так стыдился на земле. Здесь его не попрекнут плохим слухом.

– Тем хуже для… – завел он было новую руладу, но оборвал на полуслове: головной самолет идущего впереди патруля вдруг стремительно повернулся вокруг вертикальной оси.

Прежде чем Старун успел проанализировать это движение, правая несущая поверхность переднего самолета отвалилась и стала падать. Корпус со вторым крылом, совершив еще несколько беспорядочных движений, пошел вниз. В следующее мгновение от падающей машины отделились два человека и, пролетев несколько десятков метров, раскрыли парашюты. Летчик его собственной машины, следуя движениям идущих впереди машин головного звена, круто взял на себя. ВРД, взвыв моторами, свечой полез в облако. В тот момент, когда Старун отметил прыжок второго парашютиста, в наушниках его зазвучал голос: «Старун, Старун, говорит ВРД-2, говорит ВРД-2». Это звал его по радиотелефону аварийный разведчик. Третий из его экипажа остался в падающей машине, чтобы донести: «По-видимому, напоролись на трос заграждения, говорит ВРД-2, слышите?» Старун поспешно сказал в микрофон: «ВРД-2, ВРД-2, прыгайте, прыгайте, я вас видел, донесение принял, донесение принял. Старун».

Рефлекторным движением пальцы переключили радио на передачу телеграфом и стали посылать в эфир позывные:

«Волна… волна… волна…» А глаза не могли оторваться от исчезающей в синеватой дымке у земли аварийной машины: успел ли выскочить последний? Кто был этот смельчак, в котором сознание долга преодолело ужас падения в штопорящей машине, обреченной на верную гибель? Летчик, наблюдатель или радист? Он даже не сообщил своего имени.

Самолет Старуна, пробив облака, вышел под чистое небо. Невероятной чистоты купол открылся над ним. Безмерная яркость света, не затененного ни единым облачком, ни малейшей туманностью. Под самолетом клубились безграничным морем облака. Казалось, что они находятся в непрерывном движении, точно гонимые ветром волны мыльной пены, заполнившей целый океан без берегов, даже без горизонта. Длинной вереницей, как поплавки на поверхности бурливого прибоя, то появлялись, то снова тонули аэростаты заграждения. Погибший разведчик не ошибся: десятки серебристых баллонов тянулись непрерывной чередой с севера на юг.

В наушниках послышалось кряхтенье, потом отчетливый голос: «Волна слушает, волна слушает». Отозвалась рация флагмана. Старун сообщил об аэростатах. Чтобы точно установить начало и конец барража [12] , нырнул под облака. Северный конец барража начинался у Верещины и тянулся к Лечне, уходя дальше на юг. По-видимому, это было одно из звеньев пассивной ПВО железнодорожного узла Люблина. Старун донес об этом флагману и, сопровождаемый несколькими патрулями своих ВРД, снова пробил облака. Аэростаты по-прежнему качались в пенистом море. Старун приказал атаковать аэростаты. Воспламененные зажигательными ракетами, несколько баллонов взорвались ярко-голубым пламенем. Утратив часть своей опоры, барраж осел, увлекая своею тяжестью оставшиеся аэростаты. Они были теперь видны и под облаками. Этого достаточно.

Старун не мог задерживаться для полного уничтожения барража. Хотя подвешенных к аэростатам тросов и не было видно, они уже не представляли опасности и не могли явиться ловушкой для самолетов Дорохова.

Флагман изменил направление полета главных сил. Вся масса самолетов, следуя приказу флагмана, выполнила поворот. Барраж был обойден с севера. Аэростаты могли теперь сколько угодно болтаться под облаками.

На смену холмам, покрытым редкой порослью, пришел лесной массив, простирающийся вдаль огромным черным пятном. Среди темных масс деревьев изредка белели помещичьи усадьбы.

В наушниках капитана Косых послышались позывные флагманской рации. Четким попискиванием кто-то звал:

«Волна, волна, волна»… Косых оторвался от зрительной трубы. В наушнике запищало: «Говорит Роба, говорит Роба». Косых даже не заглянул в код – эти позывные он знал хорошо: его родная часть. Капитан невольно посмотрел в ту сторону, где должны были быть его самолеты. Они летели на крайнем левом фланге первой колонны. Не меньше пяти километров отделяли его часть от флагмана. Косых и Сафар не могли бы найти друг друга в небе, даже если бы промежуток между ними не был занят несколькими десятками рябоватых пятен, похожих на стаи мальков в светлом пруду. Эти пятна казались Сафару неподвижными, потому что двигались с той же скоростью, что и его собственная машина. Только когда его самолет испытывал качку, пятна эти то уходили под крыло и пропадали на фоне земли, то резко проектировались на облачном небе.

Сафар спокойно вел машину по заданному курсу. Переключив управление на автопилот [13] , он лишь изредка поглядывал на картушку [14] , – не сошла ли курсовая черта с нужного румба.

Во время полетов Сафар испытывал чувство удовлетворения, почти радости. Источником ее была такая же уверенность в себе, какую он испытывал, купаясь в море. Сафару не нужно было прилагать никаких усилий для того, чтобы держаться на поверхности. Казалось, пожелай он утонуть, и то вода не пустит вниз. Такое же чувство было и теперь.

Но в воздухе оно пришло не сразу. Прежде, когда он летал на большом корабле, этого чувства не было. Самолет был посторонним телом, большим механизмом, который он, Сафар, заставлял держаться в воздухе. Не покидала мысль, что нужно быть начеку: внизу земля с никогда не изменяющей ей силой притяжения.

А когда Сафар перешел на СБД, это чувство исчезло. Пропала мысль о том, что машина «тяжелее воздуха». Послушность машины физиологически, до радостной уверенности в собственных мускулах, возбуждала Сафара. Он не летел, а спокойно плыл в упругой воздушной среде.

Немного ниже и впереди Сафар все время видел машину товарища с ясной двойкой на фюзеляже. Если бы не крылья, она была бы похожа на большого уснувшего сазана, лениво, без движения плывущего по течению медленной реки. Только смешная у сазана спина: через колпак, прикрывающий среднюю часть фюзеляжа, видны движущиеся головы людей.

Внизу, под двойкой, становилось темней. Гуще делался большой лес. Сафар с интересом склонился к трубе. Сафару казалось, что он слышит щебетанье птиц, чует запах влажной тени, лежащей под сомкнутыми вершинами деревьев. Ему даже захотелось в этот лес. Он давно не видел такой массы зелени. Он отвык от нее в степных просторах Украины.

Если бы Сафар мог спуститься на землю, он убедился бы, что лес действительно велик. Вершины деревьев сходились, закрывая землю. В их душистой августовской тени было сумеречно и пахло прелым листом. Даже птицы, о которых думал там наверху Сафар, действительно щебетали в ветвях. Но вот вдруг целая стая их, снявшись с дерева, испуганно метнулась в сторону. Даже здесь, на земле, нужно было очень внимательно приглядеться, чтобы понять причину испуга птиц: зеленая масса листвы двинулась и стала медленно вращаться. Вращалась крона, ствол, целая площадка изрезанной корнями земли двигалась вместе с деревом. Оно было только маской, живою, тщательно поддерживаемой маской зенитного орудия, приютившегося в прохладной тени. Медленно, методически вращалось орудие, следя стволом за невидимыми простым глазом самолетами Дорохова.

Если бы теперь посмотреть на этот большой спокойный лес сверху, можно было бы увидеть много таких вращающихся деревьев. Под каждым из них скрывалась зенитка. У каждого орудия молча, застыв в напряженном ожидании, стояла прислуга. Наводчики с наушниками на головах торопливо вращали маховички горизонтальной и вертикальной наводки. Приказания приходили с поста командира батареи, откуда велось наблюдение за движением колонн.

В контрольной трубе командира батареи разбросанная по небу россыпь самолетов-мальков превращалась в машины. Можно было отчетливо разобрать их очертания и даже определить тип машины.

Прислуга у пушек, скорее угадывавшая, чем видевшая в небе серую рябь, нервничала. Солдаты удивлялись тому, что командир позволяет врагу беспрепятственно миновать зону наиболее действенного огня. А командир, видя, что пока идут разведчики, и предупрежденный о движении колонн бомбардировщиков, спокойно ждал, пока в небе на фоне редких облаков не покажутся главные силы.

Справа также терпеливо ждала вторая батарея, слева – третья; орудия настороженно молчали, выжидая наиболее благоприятного момента для открытия огня.

О грозящей колоннам опасности не смогли на этот раз предупредить и разведчики Старуна. Даже зоркие фотоаппараты не обнаружили пушек, спрятанных в густой листве деревьев.

Склоняясь время от времени к окуляру трубы, Сафар видел все тот же зеленый лес. Сафару отлично думалось под ровное гудение винтов, когда внезапно, сразу с нескольких сторон, сверкнули блески разрывов и брызнули черные клочья дыма зенитных снарядов. Автопилот выключен, рука на штурвале. Ухо улавливает приказ флагмана:

«Маневрировать по высоте, не меняя курса». Руки сами дают штурвал от себя на висящие еще в воздухе клочья черного дыма. Разрывы следующего залпа зениток, покрывшие то место, где только что был самолет, остались над головой. Но прежде чем Сафар снова взял штурвал на себя, совсем рядом сверкнули новые разрывы. Еще и еще. Они были так близко, что на мгновение закрыли переднюю машину, всего на мгновение, но, когда их черные лоскутья остались позади, «двойка» соседа уже не занимала привычного для Сафара положения на пятьдесят метров впереди и сорок метров ниже. Круто заворачивая влево, без виража, она стремительно уходила в сторону. Вражеский снаряд сделал свое дело. Не ожидая приказаний, Сафар дал обороты и вышел на ее место. Оглядевшись, он уже не нашел товарища среди хлопьев разрывов.

Скоро разрывы зениток остались сзади. Колонны прошли зону огня. Батареи послали еще залп вслед замыкающим патрулям и умолкли. Собрав донесения частей, Дорохов суммировал потери: во второй и третьей колоннах восемь самолетов сбиты; двадцать один получили легкие повреждения, исправляемые в полете; в первой колонне – один имеет серьезное повреждение органов управления. Это был самолет командира первой колонны. За несколько минут до того как противник начал обстрел эскадры, у его самолета заело трос управления рулем направления. Пока его исправляли, летчику пришлось поневоле оставить строй и делать непрерывный круг. Тут начался обстрел. Кружащийся самолет был выгодной мишенью для зениток. Прежде чем на нем исправили повреждение, он был подбит. Волков, летевший в соседней с командиром колонны машине, успел еще заметить, как поврежденный самолет командира, потеряв управление, беспорядочными кривыми пошел к земле. Безнадежность его положения Волков понял потому, что тот сбросил сразу все свои бомбы. На земле вспыхнули огоньки кучных разрывов, и взлетело темное облачко дыма и земли. Волков занял место командира первой колонны и донес об этом флагману. Таким образом, командирский самолет был единственным погибшим в первой колонне. Она вся успела пролететь зону зениток, прежде чем их огонь стал поражающим.

Радиослужба противника пыталась мешать работе наших раций, посыла ложные приказания и донесения. Сафар получил циркулярное радио флагмана об этой мешающей работе противника и перестал тратить время на расшифровку явно ложных передач. Но все же эта служба помех сыграла свою роль: флагман принужден был дважды менять шифр. Кто мог поручиться, что противник не знает нашего кода? Нужно было проявить большое чутье и хорошо разбираться в обстановке, чтобы с уверенностью отбрасывать то, что не внушало доверия.

И нет ничего удивительного в том, что Сафар отнесся с недоверием к одной радиограмме, содержавшей неразборчивые слова, хотя под нею и была условная подпись Дорохова. Смысл следующей за нею, полученной Сафаром, радиограммы флагмана сводился к тому, что без крайней надобности и без атаки со стороны противника самолетам эскадры в бой не вступать, ни при каких обстоятельствах не уклоняясь с маршрута. В заключение следовал приказ первой колонне Волкова принять на себя роль охранения; разбившись на две группы, отойти на фланги главных сил с превышением до тысячи метров и следовать так до тех пор, пока противник не выйдет из поля зрения.

Сафар решил, что это относится к предстоящим встречам с врагом, и спокойно продолжал полет.

Если бы он не принял плохо понятую радиограмму за фальшивку германо-поляков, то знал бы, что разведкой эскадры обнаружена колонна автожиров противника числом до ста машин, идущая на высоте, несколько превышающей высоту СБД и под углом к курсу эскадры…

Зная, что боеспособность автожиров ничтожна, Дорохов мог допустить лишь два варианта: или это наблюдение, или автожиры имеют целью бомбометание по колоннам его эскадры. Но расчет скоростей показал флагману, что курс автожиров пересечется с курсом эскадры только в арьергардной части последней. Лишь самый хвост колонны могут зацепить автожиры. В случае отсутствия у автожиров каких-либо агрессивных намерений, присутствие их никак не повредит эскадре, напротив, противник убедится в том, что она движется прямым курсом на Варшаву. Это может сыграть лишь положительную роль в развитии дальнейшей операции: командование противника будет дезориентировано собственной разведкой. Если же автожиры захотят произвести бомбометание по самолетам эскадры, им придется снижаться. Тогда СБД первой колонны атакуют автожиры. Для них не составит труда отогнать тихоходные и неповоротливые аппараты. Отвлекаться же на предупредительный бой с противником, присутствие которого может и не принести никакого вреда, командир эскадры не хотел. Было дорого время и каждый грамм горючего в баках СБД.

Ничего этого Сафар не знал. Он не мог видеть и перестроения колонн, когда СБД Волкова разошлись на фланги эскадры. Эскадрилья Сафара шла в замке левого крыла своей части. Именно Сафару могла угрожать бомбардировка автожиров, если бы они ее начали. Но для Сафара появление их слева и сверху было неожиданностью.

Это было нечто совершенно новое и удивительное, заслуживающее того, чтобы передать флагману. Сафар поспешно послал в эфир позывные флагмана и стал передавать голосом, не шифруя, сообщение о замеченных автожирах.

В наушниках Косых звучал знакомый голос приятеля. Но вдруг он умолк. Передача оборвалась. На повторные вызовы флагманского радиста Сафар не откликался.

В самый разгар передачи Сафар вдруг почувствовал толчок, и машина стала резко заворачивать влево. При этом весь самолет вибрировал так, что стрелки приборов прыгали, как в лихорадке. Две из них, показывающие обороты правого винта, совершали странные движения: они то стремительно подскакивали на критическую красную черточку, то резко падали до нерабочего минимума.

Сафар немедленно выключил передачу к правому винту, и через секунду перед ним уже вспыхнуло на коммутаторе гнездо бортового техника. Пришло донесение: правый винт выбыл из строя. Совершенно оборвана одна лопасть. Это сделала маленькая бомба с автожира. Сафар был единственным, пострадавшим от их нападения.

Лишившись винта, Сафар не мог продолжать полет. Несущая полную нагрузку машина шла со снижением, резко забирая вправо. Сафар лихорадочно обдумывал положение. Заставить машину идти прямо он может, выключив и левый винт. Можно сбросить бомбы, и планирование будет более пологим. Но без бомб какой же смысл в полете, целью которого было бомбометание? Бомбы должны быть сохранены. Однако было совершенно ясно, что маневрирование и даже сохранение направления полета и высоты немыслимы.

Радиостанция Сафара приняла приказ Дорохова: «Колоннам расходиться согласно боевому заданию». Это значило, что эскадра достигла Плешени. Отсюда первая колонна ляжет на курс к Берлину. Вторая и третья должны взять к юго-западу, то есть влево. Со второй колонной должен был взять влево и Сафар. Должен был… Он прикусил себе губу так, что невольно вскрикнул. В ответ на послышавшийся в наушниках удивленный вопрос радиста приказал донести флагману о случившемся.

Пока идущие впереди части выполняли маневр, пришел приказ Сафару, оставив строй, по собственному усмотрению найти место для посадки. Дальше действовать по инструкции.

Сафар знал, что это значит: посадка на вражеской территории влекла за собой уничтожение самолета. Сафар хорошо помнил инструкцию, но никакие параграфы не могли сделать простым и легким уничтожение собственной машины. Однако нужно было выходить из строя, чтобы не задерживать перестроение эскадрильи и маневр всей части.

Попрощавшись с эскадрильей, Сафар оставил строй.

Он с тоскою смотрел, как исчезает на юго-западе вторая и треть колонны Дорохова. Где-то там в голове второй колонны, на флагманском самолете, сидит Сандро Косых. Он, наверно, уже вычеркнул из состава эскадрильи его «тройку». Может быть, он даже и не подумал о том, что на этой «тройке» летит Сафар. Ну нет, Косых не мог забыть о нем! Разве Сафар не был его другом?

Тут он поймал себя на том, что думает о себе в прошедшем времени, точно о покойнике. Дудки! Он еще посмотрит, что из всего этого получится. Не удастся ли Сафару выбраться? Вдруг возьмет да и не утонет бывший амбал? Даром, что ли, он плавает как пробка?

Между тем первая колонна Волкова быстро уходила на северо-запад. Скоро последние черточки ее машин исчезли в затянувшемся облаками небе.

Сафар был уже много ниже этих облаков, скрывших его товарищей. Самолет Сафара остался один. Совершенно один над чужой страной. Стрелка высотомера шла вниз. Больше не было надобности так старательно удерживать направление. Сафар принял затекшую ногу, и самолет плавно заскользил к земле.

Теряя высоту, Сафар мог уже без помощи трубы видеть землю. Темно-синий массив леса перешел в серую рябь кустарника. Дальше тянулись гряды невысоких холмов. Холмы были пустынны. Никаких объектов для использования своих бомб Сафар не видел. А он твердо решил не садиться, не истратив с пользой бомб. Поэтому, придав машине минимальный угол снижения, на каком она тянула, не проваливаясь, Сафар снова повел ее по прямой.

Отсутствие пронзительного свиста пропеллеров и монотонного гудения турбины создавало теперь, при свободном планировании, иллюзию полной тишины. Мягко шуршали крылья, да тоненьким голоском пел саф. Если летчик давал штурвал от себя, голос сафа делался смелей, переходил на дискант; подбирал на себя – и саф снова возвращался к робкому альту.

В узкий люк штурманской рубки просунулся бесформенный ком из кожи и меха. Сквозь запотевшие стекла очков Сафар увидел глаза штурмана.

Покосившись на альтиметр, Сафар увидел, что высота уже всего около четырех с половиной тысяч. Он отодвинул намордник респиратора. Штурман сделал то же и застенчиво улыбнулся. Точно он был виноват в случившемся. Сафар поманил его к себе:

– Глянем на карту.

Штурман с трудом втиснул неуклюжее от громоздкой одежды тело в командирский отсек и протянул планшет:

– Как скверно получилось, а?.. Надо искать хорошую посадку.

Сафар сердито вырвал планшет:

– А я вас, товарищ штурман, комсомольцем считал.

Штурман поднял на него удивленные глаза и обиженно спросил:

– Вы к чему, товарищ командир?

– Нас сюда для хорошей посадки посылали?

– Так у нас же бомбы… тысяча килограммов. С ними на незнакомой местности…

– Знаю. Еще что?

– Да… все.

– Миша, – вдруг тепло сказал Сафар, – ты не помнишь, какой это парень однажды говорил на собрании: «Нам партия потому и доверила высокую честь нести знамя передового комсомольского экипажа, что мы сумели использовать нашу замечательную советскую технику до дна, как Сталин учил. Овладевайте ею, и вы увидите, что для советских летчиков невозможное не существует». Я вот забыл, кто это говорил, а?

Штурман отвел глаза.

Сафар протянул ему планшет:

– Где мы?

Штурман пометил карандашом место. Сафар глянул вниз. Действительно, по ним узкой ленточкой вилась река Проста. Ее долина уходила на юго-восток к Калишу. Далеко к северо-западу была станция Яроцин. Логика говорила о том, что если экипаж ищет безопасной посадки на ровном поле, подальше от населенных мест, то под самолетом для этого самое подходящее место. Но Сафар спросил штурмана:

– Миша, мы до Яроцина дотянем? Может, там что-нибудь найдется для ворошиловских наших ягодок? Посчитай-ка.

Штурман вооружился счетной линейкой. Белая целлулоидная дощечка казалась до смешного маленькой и неуместной в меховых лапищах перчаток. Но умелые пальцы ловко оперировали движком. Сафар с нетерпением следил за расчетом. Штурман замешкался. Он о чем-то думал, глядя на карту.

– Товарищ командир, Гиго, погляди. До Калиша немногим дальше, чем до Яроцина, может быть, дотянем? А ведь Калиш это же вещь… большой узел… Вон сколько путей сходится. Может, там склады или что…

Глаза Сафара заблестели.

– На худой конец, там этих эшелонов сейчас видимо-невидимо, – мечтательно проговорил он. – А в эшелонах немцев-то, немцев…

Сафар старательно вел машину по линии, прочерченной штурманом. Линия шла прямо к Калишу, срезая излучины Просны. Справа белела на земле такая же строгая линейка шоссе.

– Эх, ты, птичка комсомольская! – радостно крикнул Сафар. – И летуча же ты у нас.

21 ч. 00 м. – 21 ч. 14 м. 18/VIII

Темно-синей полоской тянется по гребням пологих холмов лес. Размашистой дугой опоясал он извилистую долину Просны. Равнина, будто устланная лоскутным ковром, пестрит клочьями полей. Зеленые, подчас почти бирюзовые, желтые, как золото, буро-серые, красные, черные; клиньями, квадратами, трапециями и ромбами слепились эти клочья в одну неразрывную пестрядь. Беспорядочно разбросаны по ней деревеньки. Домики в деревеньках убогие. С глиняными стенами, с кровлями из темной гнилой соломы. Неправильными рядами разбежались домики вдоль просторных улиц. На задах деревень зелеными грядами легли огороды. Капустные кочны с тугими голубыми листами, ровная темная зелень картофеля. Дальше, за картофелем, красные от ягод кусты смородины и малины. Среди малинника чучело в истрепанном военном мундире, со стальной каской вместо головы. В тихом предвечернем воздухе безжизненно повисли рукава мундира. Привыкшие к чучелу воробьи безбоязненно лакомятся смородиной. Поближе к дому, между грядками и забором, протянул свою длинную шею к небу журавль колодца.

Вечереет. Густая тень плетня ложится на белую стену домика. Низкое солнце багровым заревом зажигает стекла крошечного оконца. Лучи насквозь просвечивают дом. Нет в нем ни перегородок, ни мебели; нет и людей. Сквозь тонкие подрешетины видна солома крыши. Стены дома изнутри неприглядные, желтые. По желтому картону идут тонкие планки остова. И весь-то домик оказывается сделанным из картона на тонком каркасе.

Второй дом, третий, пятый, десятый – вся деревня картонная. Даже вот этот на пригорке в центре деревни, украшенный полосатой вывеской казенного кабака, и он из картона. Напрасно любитель выпить стал бы искать в нем стойку и за нею толстопузого сидельца в засаленном фартуке. Он увидел бы в центре кабака стальную трубу, выходящую из пола и упирающуюся в крышу. На крыше, над трубою, стеклянное полушарие. В его линзах отражается купол вечернего неба. У подножья трубы широкий провал люка с ведущими вниз железными ступенями. Там, где они кончаются, решетчатая дверь подъемной шахты. А внизу, на глубине двадцати метров, на дне шахты, спокойно стоят лифты. У освещенных электричеством кабинок дремлют лифтеры в форме германских солдат. Прямо против лифтов дверь с белой эмалированной дощечкой «Дежурный офицер». Написано по-немецки.

Дежурный обер-лейтенант сидел перед большим матовым стеклом панорамы. В стекле ничего, кроме голубого неба и редких белых неторопливых облачков, но обер-лейтенант смотрит внимательно, посасывая сигаретку. Когда сигаретка кончается, офицер на миг отрывается от наблюдения, чтобы взять новую. И опять смотрит внимательно, не отрываясь.

На столике рядом с ним звякнул телефон. Привычным движением офицер протянул руку:

– Обер-лейтенант Штилль.

Громко и раздельно звучало в трубке:

– Пост номер шесть слышит самолеты.

Прежде чем лейтенант положил трубку, задребезжал новый звонок, и вспыхнуло другое гнездо коммутатора.

Наверху оживала деревня.

Из труб, как по команде, хлопотливыми хозяйственными клубами повалил дымок. Ворота домов открывались, выезжали двуколки, возы, аккуратно нагруженные и увязанные, все как один. В поле, откуда ни возьмись, замахала длинными руками лобогрейка. Вся округа ожила как по мановению чародейской палочки. На широких улицах, до того совершенно пустынных, появились люди. Они ритмическим солдатским шагом ходили до околицы и обратно.

Странные жители. И костюм на них необыкновенный: форменные брюки и военная куртка, а на головах шляпы польских крестьян. Но сверху они казались такими же, как и по всей юго-западной Польше, – пленка «маршрутного разведчика» фиксировала только микроскопические точки крестьянских шляп.

К тому времени как ожила округа, разведчики Старуна были уже над мирными деревнями. Хозяйственный полковник отметил отсутствие пустошей в полях, движение сельскохозяйственных машин. Видимо, край спешил покончить с полевыми работами, пока сюда не перекинулось пламя войны.

Полковник Старун и не подозревал, что вместе с темнеющим польским небом, вместе с разорванными клочьями облаков все его разведчики собраны линзами купола над «казенным трактиром» и четким изображением отброшены на подземную панораму. Вокруг нее столпились офицеры. В их взглядах было нетерпение. Но командир подземной зоны смотрел на черточки самолетов подчеркнуто равнодушно.

Чтобы успокоить офицеров, он сказал:

– Терпение, господа, это разведчики. Их главные силы проходят в пятидесяти километрах к западу. Мы должны ударить им в хвост. – Он оглядел затаивших дыхание офицеров: – Итак, задача ясна? Противник должен быть задержан во что бы то ни стало. Прошу разъяснить это всем офицерам. По секторам, господа. Командирам отрядов задержаться.

Командиры звеньев поспешно разбежались. Командиры отрядов стояли перед капитан-лейтенантом.

– Поближе, господа.

Они сошлись плотным кольцом.

Он понизил голос до шипящего шепота:

– Все, решительно все проверять лично. На нижних чинов не полагаться ни в чем. Понятно?.. Вы свободны.

Он опустился на табурет перед панорамой. Адъютант надвинул на лампу темный экран. Ярче выступило на матовом стекле панорамы озаренное багрянцем заката небо. Разведчики прошли. Ничего, кроме облаков, не осталось на небосводе. Капитан-лейтенант сидел у пульта, положив палец на небольшую панель с кнопками сигналов. Розовел в отсвете панорамы гладко выбритый подбородок. На воротнике яркая желтизна петлиц с серебряным шитьем дубовых листков и между петлицами тяжелый крест – Pour le merite [15] – память покойного императора.

– Господин капитан-лейтенант, одиночный бомбардировщик над зоной, – негромко проговорил адъютант.

Действительно, в поле зрения панорамы входил одинокий большой самолет.

На крыльях и оперении ясно были видны советские звезды. Он шел необычайно низко.

Командир, не оборачиваясь, бросил адъютанту:

– Третий сектор. Одно звено. Снять!

Сафару приходилось туго. Машина дотягивала последние километры. Высоты осталось пятьсот метров, до Калиша не дотянуть. Подходящей цели все нет как нет. Не сбрасывать же бомбы на копошащиеся под ним мирные деревушки! Жители даже не прятались при его приближении, по-видимому, ничего не понимая в опознавательных знаках.

Ничего не оставалось, как садиться. Благо места для посадки было кругом сколько угодно: не угодить бы только поперек борозд пахоты, остальное неважно. Тормозные колеса дают возможность обойтись минимальным пробегом. С этой стороны все почти спокойно. Почти! Вот именно – почти. Но мало ли случайностей скрыто в самом факте посадки на неизвестное поле с тонной бомб на борту? Инструкция ясно говорит: «Если имеется возможность, то перед совершением вынужденной посадки на незнакомой местности командир должен сбросить на парашютах весь экипаж самолета и садиться один». Смысл инструкции ясен, пояснений не требует.

Высота подходила уже к пределу, дальше которого экипаж не сумеет воспользоваться парашютами. Как ни тяжело было Сафару расставаться с товарищами, он отдал приказ:

– Прыгать всем.

Из люка показалась голова штурмана. Сафар сделал свирепое лицо и жестом показал: «Прыгать!» Глянув сквозь застекленный пол, он увидел, как из-под фюзеляжа падают его товарищи. Миг – и над падающими, как язык пламени, взвивается хвост парашюта, расцветает упругим пузырем шелковое полушарие. Сафар считал прыгающих. Два! Он подождал. Третьего не было. Сафар обернулся к штурманской рубке. Подняв расширенные глаза на командира, Миша молча указал на землю. И тут Сафар увидел: зады деревушки, над которой шел самолет, стали быстро отъезжать от домов. Чучело на огороде весело замахало руками. Вместе с усыпанными ягодой кустами оно стремительно удалялось от оставшегося на месте колодца. Огород раскололся пополам. Кочны капусты удалялись от неподвижной картошки.

Четыре минуты

В бетонном подземелье, на глубине двадцати пяти метров, стоял нестерпимый шум. В первый момент нельзя было даже определить его природу, так он был силен. Лишь привыкнув, ухо выделяло царящий надо всем рев авиационных моторов. Выстроившиеся под ослепительными лампами истребители сверкали дисками вращающихся пропеллеров. Выше и где-то в задней части подземелья могучими голосами выли вентиляторы. Гонимые вихрем пропеллеров, засасываемые широкими раструбами вентиляторов, струи выхлопных газов синим стремительным потоком неслись под сводами.

Казалось, люди в самолетах и у механизмов не замечали этого адского шума и вихря. Их глаза были устремлены на офицера, сидящего в стеклянной будке у стены. Перед офицером белел щит управления. Голова офицера была закрыта толстым звуконепроницаемым шлемом с телефонными трубками на ушах. Он один слышал голос из центрального поста. Повинуясь этому голосу, он нажал кнопку. На белой доске загорелась яркая надпись «приготовиться». Такие же надписи вспыхнули в разных концах подземелья. Летчики скосили глаза на свои контрольные приборы. Нажим другой кнопки, – и экран перед офицером посветлел. В нем отразилось вечернее небо, зады деревни с ее огородами, стандартными кустами малины, чучелами, с глядящими в небо журавлями колодцев.

Реагируя на новый телефонный приказ, офицер нажал другую кнопку. К общему шуму примешался могучий гул. Заработали мощные электромоторы, приводящие в движение покрытие подземного ангара. Потолок стал плавно отходить. На миг все головы поднялись к ясному, позолоченному закатом небу. Тяжелое плетение стальных ферм отходило, все больше неба, больше света. Летчики, как по команде, опустили очки на глаза.

Новая кнопка, рубильник, моторы.

Передняя катапульта со стоящими на ней самолетами быстро и плавно придвинулась к прорези в потолке, поднялась, закрывая собою светлую полосу неба, и выбросила в воздух свою ношу. Взлетели два истребителя, за ними еще два. Воем взмывших истребителей загудели пустые картонные домики. Через двадцать секунд на месте первой катапульты была новая. И с нее четыре машины взвились навстречу одиноко плетущемуся над самой землей советскому самолету.

Его изображение в панораме главного поста делалось все больше, яснее. Он подошел так близко к земле, что истребители не решались его атаковать. Командиру подземной зоны нужно было уже выпускать в воздух все свои самолеты. Они должны были лететь вдогонку за прошедшими стороною главными силами большевиков. А этот дурацкий одинокий самолет грозил смешать карты. Посылать истребители – значило сознательно идти на столкновение вылетающих из-под земли машин с этим безумцем, уничтожать собственную материальную часть, губить своих людей. Надо было задержать вылет своих истребителей из-под земли, пока не собьют большевика. Но командир зоны не мог пожертвовать ни одной минутой, – от своевременного вылета его самолетов зависел исход большой операции. Капитан-лейтенант в бешенстве рвал телефон. Адъютант помчался в лифте наверх, чтобы руководить попыткой снять большевика огнем с земли. Крестьяне в мундирах, припав на колено, посылали в воздух ружейные залпы. Из-под фанерных щитов, изображающих кучи навоза на телегах, засверкали пулеметные очереди.

Сафар подходил к земле. Радиус его правого виража все уменьшался. Стрелка альтиметра быстро склонялась к нулю. Еще хоть несколько минут! Держа одной рукой штурвал, он другою лихорадочно настраивал передатчик. Прошла минута, пока флагман отозвался на позывные и Сафар мог передать ему о том, где он и что делается под ним. Он глазами пытался сосчитать открывающиеся щели подземных аэродромов, но в конце концов просто сообщил: «Очень много. Не успею сосчитать. Постараюсь сделать, чтобы стало меньше».

Он бросил передатчик и вызвал по переговорному штурмана:

– Планирую спиралью. Бросай в щели.

– Есть бросать в щели.

Машина снижалась. Она со свистом неслась над зоной подземных аэродромов. Казалось, она ищет столкновения с поднимающимися истребителями.

Видя в своих экранах самолет, который, как помешанный, кружит в спирали над выходными отверстиями аэродромов, германские командиры прекращали выпуск истребителей. Катапульты замирали. Наступила растерянность. Уже несколько минут ни один из десяти аэродромов не выбрасывал в воздух своих истребителей. Капитан-лейтенант отдал адъютанту приказ:

– Командиру седьмого отряда в одиночку таранить противника.

Но прежде чем адъютант передал приказ по назначению, каземат командира зоны дрогнул от страшного взрыва. Погас свет. Широкая трещина легла поперек стекла панорамы… Медленно, точно в задумчивости, осела стальная труба перископа вместе с бетонным перекрытием. Кучи земли и распыленного бетона рухнули в каземат.

Миша думал, что промахнулся. Первая двухсотпятидесятикилограммовая бомба вместо аэродромных ворот упала прямо в соломенную крышу «кабака».

Сафар не знал, что под этой крышей был мозг всей зоны. Он крикнул в микрофон:

– Михаил, ты комсомолец или шляпа? Если промахнешься еще раз…

Миша и сам знал, что мазать нельзя – осталось три бомбы. Машина неслась впритирку к земле. Предметы на земной поверхности мелькали перед глазами как бешеные. В прицел нельзя было поймать ничего… Штурман рванул бомбосбрасыватель, освобождая следующую бомбу.

Силою взрыва машину подбросило с хвоста так, что Сафар с трудом вытянул ее на себя. Она ушла от земли, едва не задев трубы домов.

Но зато сквозь стекла пола Сафар увидел, как взметнулись вверх огороды. Огромным пауком поднялась из-под земли катапульта. Черный дым и языки пламени скрыли остальное.

Теперь высота была такая, что ее не хватит больше, чем на одно сбрасывание. На следующем самолет воткнется в землю. Сафар приказал:

– Залп двумя бомбами.

И тотчас почувствовал, как мощным потоком машину швырнуло вперед. Все стекла в полу самолета вылетели внутрь рубки.

Кратер вулкана раскрылся под деревней. В него посыпались домики. На воздух поднялись в беспорядке сцепившиеся истребители и грудой рушились обратно. Пламя взвивалось выше, чем шел Сафар.

Бомбы кончились. А там впереди раскрылись новые ворота еще одного подземелья. Дотянуть бы, только бы дотянуть туда! Мысли неслись в голове Сафара быстрей, чем его машина над землей.

«Бомбы все… нет больше бомб… Но есть еще комсомольская птичка и в ней лейтенанты Миша и Гиго. Бери их, Родина, бери, партия, своих сынов!»

Он схватил микрофон:

– Прощай, Миша!

– Гиго, милый Гиго, да здравствует Сталин и великая Родина!

Сафар потянул на себя штурвал. Машина задрала нос. В мозгу вихрем понеслись образы: Косых, Олеся, Гроза… «Сухие у тебя мозги, майор Гроза», – мельком подумал Сафар, и прежде чем задравшаяся машина успела скользнуть, всем своим огромным телом он навалился на штурвал, отжимая его от себя. Самолет повалился на нос. Струя ветра с воем ударила под разбитый козырек колпака, сорвала с Сафара очки и шлем. Сафар с силою дал правую ногу, направляя самолет в зияющую щель аэродромных ворот.

Дробя и ломая стальное плетение ферм, самолет врезался в гущу готовившихся к вылету истребителей. Сразу несколько машин загорелись. Самолет был слишком велик, чтобы исчезнуть под землей. Его хвост торчал из ворот. Веселые языки пламени хлопотливо лизали смятый металл фюзеляжа, поднимаясь к пылающему закатному небу.

21 ч. 00 м. 18/VIII Из записок фельдмайора Бунка

«Вторые сутки Бурхард живет на никотине. Садясь за машинку или к аппарату прямого провода, я не попадаю пальцами в клавиши. До меня как из-за ватной стены доносится голос Рорбаха, делающего очередной доклад. А он железный, этот Рорбах!..

Генералы сидят друг против друга, подтянутые и настороженные. Бурхард, не спуская глаз с карты, ловит каждое слово начальника штаба. Тот сухо выкладывает:

– …далее в районе третьей армии бомбардировщики пытались проникнуть к нашим перегрузочным пунктам Поморжаны и Стрыя. Они отбиты с потерями. Однако одной советской штурмовой эскадрилье удалось прорваться к автодорожному узлу Коломыя и внести панику в момент высадки химических войск. Имели место повреждение бомбами баллонов с ОВ. Произошло массовое отравление наших войск.

Бурхард:

– Опять штурмовики! Я же предупреждал вас, генерал: максимум внимания охране наземных войск от налетов. Я попрошу вас…

– Ваше превосходительство, – Рорбах сделался еще суше, – земля сама зевает. Мы не вездесущи и не всевидящи. Их штурмовики идут на бреющем полете по сто километров в глубь нашего расположения.

– Все время на бреющем?

У Рорбаха появилась нотка торжества, точно речь шла об его собственной заслуге:

– Да, ваше превосходительство, местами пятнадцать метров. Борьба средствами одних воздушных сил невозможна. Мы их просто не видим. Я уже докладывал о необходимости наземными средствами затруднить противнику пользование идущими в наш глубокий тыл удобными долинами рек, прогалинами лесов. Мы предвидели: все это будет подступами для штурмовиков.

– Нужно телеграфировать ставке.

– Пехота сама должна обороняться пулеметами. Здесь, собственно говоря, даже не нужна зенитность. Огневая завеса пулеметов могла бы остановить любую атаку штурмовиков. Особенно страдает от штурмовиков пехота.

Бурхард повернулся ко мне:

– Со слов генерала Рорбаха вы передадите в ставку телеграфный доклад: мы снимаем с себя ответственность за все, что лежит ниже ста метров и будет прозевано наземными войсками. Мы еще раз указываем командованию, что пехотным частям должны быть немедленно приданы офицеры военно-воздушных сил для связи и инструктажа. Немедленно.

Он раздраженно ткнул окурок в переполненную пепельницу и потянулся за свежей сигаретой. Рорбах молчал. Бурхард спросил:

– Все?!

Рорбах бережно провел по карте жирную линию. От города Радома она упрямой красной чертой потянулась в юго-западном направлении через Калиш, Остров, пересекая германскую границу, подошла к Бреслау.

– Советская эскадра, – лаконически бросил Рорбах.

Брови Бурхарда поднялись.

– Она движется сюда, – показал он на Берлин.

– Нет. Последние донесения: выше Калиша большевики разделились. Всего двести с чем-то машин идут к Берлину. Остальные, числом примерно четыреста, повернули на юго-запад.

– Наша агентура ни к черту не годна. Генерал Александер спит. Разве нельзя было знать это заранее? Что им там нужно? Неужели Бреслау?

– Боюсь, что хуже, – сказал Рорбах.

– Но ведь больше там ничего нет, – Бурхард оживился. – Вы не думаете, что они могут вот отсюда повернуть на северо-запад? Они хотят подойти к Берлину с двух сторон.

– Берлин? Зачем он им нужен?

– Столица!

– Судя по численности машин в колоннах, нечто более существенное интересует их именно здесь, в южной Германии.

Жуя папиросу, Бурхард уставился в карту.

– Вот! – выкрикнул Рорбах и коротким движением карандаша охватил весь юго-восточный угол Германии. – Здесь добрая половина военной промышленности страны.

Бурхард даже откинулся в кресле. Он хмуро глядел на отрезанный смелым карандашным мазком угол Третьей империи.

– Дрезден, Мюнхен, Нюрнберг, Штутгарт, – бормотал он.

– Радиус действия машин, находящихся в строю советской эскадры, допускает такой рейд при сохранении большой бомбовой нагрузки. Мы просчитались в надежности прифронтового пояса обороны.

– Южный промышленный район все же велик. Они должны были избрать более узкую цель.

– И, конечно, избрали. Логика говорит за то, что первыми должны быть уничтожены заводы, поставляющие нам наиболее активное оружие, – авиацию, бронемашины, ОВ.

– Так.

– Значит, первый удар должен быть нанесен здесь.

Рорбах очертил кружком город Нюрнберг.

– Руки коротки. На Нюрнберг не упадет ни одна бомба.

– Да, нужно постараться, чтобы не упала.

– Ни одна, – решительно повторил Бурхард.

– Максимальные усилия обороны будут сосредоточены именно здесь – на линии Регенсбург – Цвикау. Но первая наша задача заключается в том, чтобы не допустить советскую эскадру до этой линии вообще.

– Это верно.

– Я распорядился…

– Вы распорядились? – раздраженно переспросил Бурхард.

– Вашим именем. Все наличные силы сосредоточиваются над районом Мариенбад – Карлсбад – Теплиц – Либерец и ожидают ваших приказов по радио. Сюда же бросаются истребители Герлицкой зоны «U» [16] .

– Они опоздают.

– Нет. Они уже вылетели. Четвертая высотная дивизия, летящая к армии генерала Шверера, меняет направление и идет сюда же.

– Это немыслимо.

– Это необходимо.

Бурхард сделал протестующий жест:

– Я не могу отменить распоряжение ставки.

– А вы можете, ваше превосходительство, – голос Рорбаха звенел, – взять на себя ответственность за уничтожение узла Фюрт – Нюрнберг? Если мы хотим спасти Нюрнберг с его заводами, нельзя терять ни минуты.

Я видел, какая борьба происходила в Бурхарде. Рорбах положил перед ним лист приказа. Бурхард подписал не глядя.

– Первая часть вашего приказа уже выполнена, – сказал Рорбах, – все части, назначенные для операции, – в воздухе. Остается вторая часть: уничтожить врага. И этому может помешать только одно – темнота. В нашем распоряжении, к сожалению, минуты. Солнце уже у горизонта.

Бурхард сидел за столом, осунувшийся, постаревший. Он снизу вверх посмотрел на Рорбаха:

– Может быть, бросить наперерез противнику части западного сектора обороны Берлина?

Рорбах заговорил почти покровительственно:

– Во-первых, Берлин – столица, ее общественное мнение надо щадить. Во-вторых, части ПВО придут к месту столкновения, израсходовав все топливо. В-третьих, мы ведь не знаем намерений северной колонны, а в ней свыше двухсот машин. В наших интересах втянуть эту группу в бой. Она слабее воздушной обороты столицы. Там мы ее уничтожим, какие бы цели она ни преследовала. Мы постараемся завлечь ее к Берлину. К тому же мы по радиодепешам противника можем судить, что ею командует бригадный комиссар Волков.

– Волков? – равнодушно переспросил Бурхард.

– Так точно, Волков. Это очень смелый, я бы даже сказал, отчаянный начальник.

– Что же, вы их командиров знаете так же, как своих?

– Лучше, ваше превосходительство, – улыбнулся Рорбах. – За их командным составом я слежу уже четыре года, а наши командиры мелькают, как метеоры. Я не всегда успеваю с ними даже познакомиться.

Бурхард примирительно протянул руку:

– Ладно, больше этого не будет. Я вам обещаю.

– Боюсь, что обещание несколько запоздало, ваше превосходительство.

– Лучше поздно, чем никогда, господин генерал.

– Иногда поздно – это и есть никогда. Разрешите идти?

– Вы свободны, генерал!»

21 ч. 17 м. – 22 ч. 10 м. 18/VIII

Советские самолеты шли на запад.

Капитан Косых с болью отметил выбытие Сафара и поставил на его место, во главе эскадрильи, другую машину.

Колонны продолжали жить напряженной боевой жизнью. Ход операции становился капитану Косых ясен. По-видимому, расчет командования был верен: уход второй и третьей колонн Дорохова с берлинского направления оказался неожиданным для противника. Несмотря на то, что колонны удалились уже более чем на тысячу километров от своей границы, они не встретили сколько-нибудь серьезного сопротивления. Авиация противника прозевала время для удара или была отвлечена движением Волкова. Тем труднее придется Волкову. Все силы противника обрушатся на его малочисленную колонну. И все же он должен будет пробиваться к столице, чтобы отвлечь на себя немцев.

Солнце было уже у горизонта. Поверхность далекой земли тонула во мгле.

Судя по всему, главные силы не встретят сопротивления в воздухе. Не пойдет же противник на ночной бой!

Если бы не кислородная маска, вероятно, на лице Дорохова можно было бы увидеть улыбку удовлетворения. Капитан Косых услышал приказание перестроить колонны в ночные походные порядки и вынести разведку на большее расстояние вперед.

Но флагманская радиостанция не успела отправить это распоряжение. Разведка Старуна донесла о скоплении самолетов противника сразу в двух секторах: первом и втором. Плохая видимость не позволяла с точностью определить состав неприятельских сил. В них присутствовали различные виды авиации. В наибольшем числе были обнаружены истребители, движущиеся на большой высоте в направлении главных сил.

Положение сразу осложнилось. До веера Старуна – пятьдесят километров. Если истребители противника летят со скоростью около шестисот километров, то при движении собственных СБД со скоростью пятьсот километров в час сближение происходит со скоростью приблизительно тысячи – тысячи ста километров час или двести семьдесят – двести восемьдесят метров в секунду. Пятидесяти километров, отделяющих Старуна от головных частей СБД, хватит всего на три минуты, а затем до дистанции боя меньше двух минут. Допустим, что, учитывая трудность дальнейшей разведки в наступающей темноте и жертвуя собой, Старун…

Мысли Косых прервала новая передача полковника Старуна:

«Разведывание закончил. Собираю часть для боя с истребителями противника».

Итак, Старун действительно рисковал шестьюдесятью разведчиками, чтобы дать главным силам время на подготовку к бою. Несколько лишних мгновений имеют для громоздких колонн большое значение. Хозяйственный, расчетливый человек полковник Старун! Он определил верно: роль его разведчика сыграна, в хозяйстве Дорохова они больше не нужны. И как ни был полковник влюблен в свои ВРД, он, не колеблясь, бросил их навстречу врагу, грудью прикрывая главные силы.

Допустим, что Старуну удастся привлечь на себя истребительные силы противника и навязать им бой. Допустим далее, что бой затянется и истребителям понадобится совершить ряд повторных атак, чтобы уничтожить соединение Старуна. Все это отнимет у них не больше пяти минут, и то лишь у части противника. Его главные силы будут продолжать сближение с Дороховым. За остающиеся три минуты нужно флагману принять решение о схеме атаки и расположении своих сил, передать это решение командирам соединений и частей. Те, в свою очередь, должны изменить свои порядки на боевые. Люди на самолетах должны приготовиться к бою…

Через сорок пять секунд приказ флагмана был принят частями. Косых не без тревоги смотрел, как в неверном вечернем свете одни самолеты стремительно мчались вперед на предназначенные им боевым расписанием места; другие, сбавив обороты, пропускали товарищей. Группы меняли вид. Теперь они, невзирая на сумерки, сошлись ближе. Масса самолетов сделалась более компактной.

Косых понимал всю ответственность момента: впервые должно было разыграться большое воздушное сражение, в котором обороняющаяся сторона – наши колонны – состоит из однотипных самолетов-неистребителей. Из-за большой глубины рейда у Дорохова не было обычного крейсерского охранения. Скоростные бомбардировщики должны вступить в единоборство с силами противника, состоящими из привычных для воздушного командования того времени видов боевой авиации. Против СБД будут драться и легкие одноместные пулеметные истребители, и пушечные истребители дальнего боя, и большие двухмоторные истребители, могущие вести затяжной бой на параллельных курсах благодаря наличию у них вращающихся пулеметных установок.

По мысли флагмана, в соответствии с ранее выработанной системой обороны соединений СБД, нагруженных бомбами, части строились таким образом, чтобы создать из себя мощные компактные ядра. Центры их могли заботиться лишь об обороне вниз и вверх. Вся огневая мощь «колец» могла сосредоточиваться на фронте, тыле или соответствующем фланге. Таким образом, в каждой группе создавался как бы огневой шар, клубок, передвигающийся в пространстве со скоростью пятьсот километров в час и ощетиненный во все стороны лучами пулеметного и артиллерийского огня. Этот боевой порядок был в свое время предложен Дороховым и образно назван «ежом». Здесь впервые с подлинной полнотой была освоена трехмерность воздушного оружия.

В 21 час 30 минут, через три с половиной минуты после получения предупреждающего радио Старуна, с борта флагманского самолета увидели отходящие под натиском противника разведывательные самолеты. Несмотря на то, что полковник Старун, подавая пример своим летчикам, с головной эскадрильей первый бросился в атаку на превосходящие его во много раз силы немцев, разведчикам не удалось значительно задержать их движение. Разведчики были смяты, рассеяны. Вооружение разведчиков оказалось недостаточным для того, чтобы противостоять подавляющему огню многочисленных истребителей; их маневренность была ниже, чем у истребительных машин. Остатки их уходили на восток, под прикрытие главных сил. Но во главе их уже не было храброго полковника. Старун погиб в первой же схватке с более сильным врагом.

К удивлению капитана Косых, противник подходил не только в первом и втором секторах: со всех сторон небо было усеяно точками приближающихся самолетов. Первыми на дистанции в тысячу метров вошли в соприкосновение с СБД пушечные истребители «Мессершмит-120». Хотя СБД также несли мощное вооружение из пушек, численно даже превосходивших пушки нападающих, на стороне немцев было преимущество атаки. В первый момент боя башенные установки СБД оказались в менее выгодном положении. Но зато уже через несколько секунд после начала огня, когда истребители должны были думать о выходе из атаки, преимущество перешло на сторону СБД. Они обстреливали уходящего противника.

Характерной особенностью первой фазы этого боя было то, что обычный прием нападения истребителей из-под солнца оказался для немцев роковым. Солнце начало садиться за горизонт раньше, чем завязался бой. Заходящее солнце не могло уже слепить советских стрелков. И вышло так, что движущиеся с запада истребители очень ярко проектировались на фоне окрашенного закатом неба, а самолеты Дорохова, идущие с потемневшего уже востока, были плохо различимы.

Немцам не удалось разрушить построение «ежей» и заставить их распасться на части, которые могли бы быть с легкостью атакованы на близкой дистанции пулеметными истребителями Арадо-Удет.

Те из летчиков-немцев, у кого за плечами был опыт испанской войны, хорошо знали, как трудно заставить хороших боевых летчиков перейти от групповых действий к бою за собственный риск и страх. Они помнили, с каким упорством, доходящим до самоотвержения, республиканские летчики бросались на выручку товарищу, попавшему в затруднительное положение. Сфера огня «ежей» была непроницаема. Дождь пуль и снарядов неизменно сосредоточивался там, где товарищам угрожала наибольшая опасность. Этот великий принцип взаимной поддержки обеспечивал максимальную безопасность каждому отдельному самолету и всему «ежу» в целом.

Понеся некоторые потери, «ежи» сохранили сферичность своего построения и огня. Это значило, что на протяжении следующей фазы боя, пока пушечные истребители «мессершмит», выйдя из атаки, смогут снова настичь СБД, на стороне большевиков будет неоспоримое боевое преимущество. Подошедшие к тому времени навстречу Дорохову германские пулеметные истребители Арадо-Удет не смогли даже использовать свое оружие. Орудийный огонь СБД держал их на слишком большом расстоянии. Лишь отдельные германские летчики, видя бесполезность стрельбы с таких дистанций, очертя голову бросились сквозь огневую завесу советских пушек. Не больше половины их дошли до дистанции действительного огня.

Капитан Косых увидел, как соседний СБД подфлагмана, потеряв управление, стал делать странные фигуры и исчез в направлении темной земли. Пока Косых старался отметить направление, в каком исчезает подфлагман, в поле его зрения попали еще несколько падающих СБД. Там и сям, сквозь сумрак, окутавший землю, сверкали внизу крошечные светлячки взрывов – рвались бомбы сбитых СБД. Но вдруг яркий сноп пламени ослепил Косых. Столбом рванувшегося воздуха флагманский СБД подбросило и столкнуло с курса. Косых не сразу понял, что произошло: не успев выйти из атаки, германский истребитель врезался в один из соседних самолетов. От удара взорвались бензиновые баки истребителя. Пожар в свою очередь вызвал взрыв бомб на СБД. Через секунду капитан Косых увидел, что еще один германский истребитель воткнулся в спину другому СБД. Косых заметил, как пылающей ракетой вылетел со своего места пилот истребителя вместе с сидением, к которому был пристегнут. Удар столкнувшихся самолетов был настолько силен, что Косых даже не уловил момента, когда СБД разломился. Он видел только, как падает фюзеляж с центропланом [17] вместе с воткнувшимся в его верхнюю башню истребителем.

Секундомер, пущенный капитаном Косых в момент, когда он увидел первые самолеты противника, показывал уже семидесятую секунду. Впереди, в сфере действительного пулеметного и даже пушечного огня, ничего не было. Лишь довольно далеко на фланге и впереди маневрировали крупные соединения противника. Косых мог поручиться, что они меняют направление полета и ложатся на параллельный курс, одновременно стремясь набрать высоту. Пока он старался разгадать значение этого маневра, пушечные истребители, успевшие наверстать потерянное в бою расстояние, еще раз атаковали СБД. Но эта атака была слабее. Лишь незначительная часть «мессершмитов» нагнала СБД. Остальные были еще далеко сзади за хвостами бомбардировочных колонн. Эта раздробленность действий ослабила силу второго удара. Лишь несколько «ежей» пришли в расстройство. Особенно сильным было оно в части, где два СБД одновременно взорвались от столкновения с истребителями. Сила взрыва двух с половиной тысяч кило тротила была так велика, что соседние самолеты завертело воздушной волной. Один СБД, подкинутый под крыло, перевернулся вокруг продольной оси на спину. У двух СБД шквалом были сорваны вертикальные поверхности хвостового оперения. Им пришлось стремительно пикировать, чтобы не расстроить боевой порядок всей части. Но поблизости не было сил немцев, могущих использовать замешательство. «Ежи» успели перестроиться, заполнить прорывы и поставить поврежденные машины в наименее напряженные места.

Когда стрелка секундомера отсчитала пятую минуту, капитан Косых разобрал наконец, что перестраивающиеся впереди неприятельские соединения составлены из устаревших бомбардировщиков «Хеншель-123». Они летели впереди и выше СБД. Косых решил, что они пойдут над колоннами эскадры параллельным курсом. Благодаря разности скоростей ОБД обгонят противника. Обгон этот произойдет гораздо медленней, чем если бы враги сошлись на пересекающих курсах. Этого времени идущим выше самолетам будет достаточно для того, чтобы с большою вероятностью попадания использовать запасы мелких бомб.

Предположение капитана Косых было отчасти верно. Бомбардировщики «Хеншель-123» действительно должны были дождем мелких бомб – весом от двухсот пятидесяти граммов до одного килограмма – засыпать колонны большевиков. Разрыв бомбы во много раз действеннее пулеметного и пушечного попадания.

Избавить эскадру от этого врага могла надвигающаяся темнота. Проектируясь на темную землю, СБД будут почти не видны сверху. Если флагману удастся искусным маневрированием уйти с курса «хеншелей», их работа будет сильно затруднена.

И действительно, прежде чем упали первые бомбы немцев, в наушниках Косых уже прозвучал вызов Дорохова. Предупреждая свои части о появлении бомбардировщиков, он приказывал непрестанно менять курс. Обстановка позволяла, кроме того, несколько разредить строй. Было маловероятно, что истребители немцев повторят атаку, – этому мешало скопление над эскадрой их собственных машин. А к тому времени, как «хеншели» останутся за хвостом главных сил Дорохова, будет уже совсем темно.

Роль германских истребителей на сегодня сыграла. Сыграна достаточно неудачно.

За бомбардировщиками «хеншель» Косых с трудом различил еще многочисленные силуэты больших самолетов. Это были монопланы «Юнкерс-90». Он полагал, что «юнкерсы» должны будут продолжить работу «хеншелей» по бомбардировке эскадры. Но на плечи «юнкерсов» была возложена совершенно другая задача. Об этом догадался более осведомленный в секретах противника Дорохов.

Летя плотным строем, «юнкерсы» должны были сблизиться с противником на расстояние, какое допустит его огонь, но не превышающее двести метров. Германское командование совершенно сознательно шло на то, что потери в рядах «юнкерсов» будут очень велики; с такой дистанции их будут расстреливать, как куропаток. Но пассажирские машины не представляли для него такой ценности, как боевые. Достигнув указанного сближения, «юнкерсы» выпустят тросы, подобные тросам полетных антенн. К концу троса подвешена мина большой взрывной силы. Вытравив тросы, «юнкерсы» меняют свой параллельный курс на пересекающийся с таким расчетом, чтобы оставаться как можно дольше на пути нижней колонны.

В противоположность «хеншелям», которым темнота мешала работать, «юнкерсам» она была необходима.

Последняя часть сражения – введение в бoй «хеншелей» и «юнкерсов» – проходила уже значительно более замедленными темпами. В то время как за все три атаки истребителей секундомер капитана Косых отсчитал всего 5 минут 50 секунд, сближение с надвигающимися «хеншелями» длилось свыше двадцати томительных минут. К тому времени, когда вся масса «хеншелей» осталась за хвостом эскадры, Косых успел насчитать не больше двенадцати разрывов бомб. В темноте вспышки были очень хорошо видны, хотя уже и нельзя было различить машин, ставших жертвами попаданий. Небольшой процент попаданий бомб нужно объяснить тем, что СБД непрерывно маневрировали, меняя курс. Это вынуждало немцев тоже постоянно менять курсы и углы прицеливания.

Ночь вступила в свои права.

Земли не стало.

Взошедшая луна не в силах была помочь сражающимся.

Они мчались навстречу друг другу или следом, или наперерез один другому, не видя ни противника, ни своих.

Бойцы на земле в обстановке ночного боя могут переброситься словом, они чувствуют друг друга по отрывистому дыханию, по топоту ног, по шороху земли, а если есть хоть немножечко света, светит хоть кончик луны, бойцы уже видят друг друга. И при часовой скорости перебежки в восемь – десять километров собственное движение кажется им столь стремительным, что встреча с врагом бывает внезапной как столкновение. А корабли в море? Несколько десятков кораблей, избирающих место для боя на пространстве в миллион квадратных километров, представляют друг для друга ежесекундную угрозу столкновения, могущего возникнуть более быстро, чем это воспримет глаз вахтенного. И это при скорости хода всего в каких-нибудь пятьдесят – шестьдесят километров. Самолеты же двигались со скоростью пятьсот и больше километров.

Только время от времени, при удачном повороте, в слабом свете луны мерещились летчикам неверные силуэты ближайших машин.

Юнкерсы совершенно растворились в темноте. Все вокруг представлялось бесконечной бездной. Темнота делала бессмысленной трату зарядов. Только еще далеко, где-то на крайнем левом фланге, сверкали вспышки у надульников. Может быть, особенно дерзкие летчики врага подошли там на слишком короткую дистанцию, позволяющую стрелкам угадать их присутствие. Может быть, просто нервы стрелков не выдерживали томительного ожидания противника.

От настороженного созерцания темноты капитана Косых отвлекло приказание флагмана: «Учесть потери и состояние частей». Занятый переговорами с командирами, Косых забыл о времени. Каждая часть доносила о какой-нибудь утрате. Не считая разведывательных машин, эскадра потеряла выбывшими из строя 32 СБД и летящими с неисправимыми повреждениями – 14. Кроме того, 48 оставались в строю с повреждениями, исправляемыми в полете. Выслушав доклад капитана Косых, Дорохов сказал:

– Сообщите о потерях начальнику ВВС. Прибавьте слова: «Потери меньше, чем я ждал. Не сомневаюсь в выполнении задания партии и правительства».

Вернувшись на свое место и взглянув на часы, Косых увидел, что прошло уже более получаса со времени снижения эскадры на тысячу метров из-под «юнкерсов». Можно было быть уверенным, что немцы в темноте потеряли эскадру. Опасность осталась позади. Несмотря на то, что Косых только теперь о ней вспомнил, он все же вздохнул с облегчением: нужно думать, что ночью эскадре ничто не грозит. Она может дойти до цели, не понеся новых потерь.

И в темноте полет частей эскадры проходил в том же порядке. Если бы несколько лет тому назад перед соединением большой численности была поставлена задача группового полета ночью, то стало бы неизбежным огромное эшелонирование частей по горизонтали и вертикали. При условии идеальной постановки штурманской службы успех полета базировался бы на точном соблюдении временных интервалов между отдельными частями и даже самолетами. Теперь же введение в практику нескольких специальных приборов позволяло даже в полной темноте соблюдать боевые порядки в соединениях и любые строи в частях.

Дымка, закрывавшая небо, исчезла. Над колоннами засверкали звезды.

Казалось, земля была безмятежно спокойна. Ни сияющих белым заревом городов, ни огонька в деревнях. Лишь сквозь сильные линзы труб можно было изредка заметить отражавшую звездный свет гладь озера.

Косых справился с данными штурмана. Колонна шла над северной границей Богемии. Здесь разбросаны десятки городков, местечек, деревень и крупных заводов. Но жизнь в них притаилась. Все живое, напуганное гулом самолетов, забралось под землю.

Особое задание

Хотя боевой приказ десанту не содержал ничего неожиданного, Богульный не мог скрыть волнения, прорабатывая задачу с командирами частей. Его бойцы должны будут, в буквальном смысле этого слова, упасть на голову противника. Не на параде, не на маневрах с холостыми выстрелами и полотнищами условно отвоеванных рубежей. Их встретят не посредники с белыми повязками. На земле будут немцы. Богульный понимал, что это значит.

Богульный знал по имени каждого из сидящих перед ним людей. Он любил их всех, их жен, их детей, он знал все их дела, их маленькие домашние заботы, отнимавшие у него всегда столько дорогого служебного времени.

– Головные отряды, первый и второй, производят высадку на парашютах близ деревни Березно. – Богульный карандашом отметил точку на карте. – Здесь расположен штаб генерала Шверера – командующего германской армейской группой прорыва.

Задача:

Первому отряду – парализовать штаб, уничтожить связь, разрушить автомобильную дорогу, связывающую штаб с тылом и афронтом, взять в плен или уничтожить личный состав штаба.

Второму отряду – занять штабной аэродром у Погореловки и подготовить его к принятию наших самолетов. В три часа тридцать на этом аэродроме приземляются мои самолеты и высаживают там людей и средства зенитной обороны самого аэродрома и штаба нашего войскового соединения, которые должны прибыть туда в три часа пятьдесят минут.

Третий головной отряд производит высадку у деревни Тынно на берегу Случа и в зависимости от обстановки занимает один из двух аэродромов 172 или 174, расположенных около этой точки. В три часа сорок минут на этот аэродром садятся самолеты моего второго эшелона с бронетанковыми средствами и артиллерией.

Четвертый головной отряд выбрасывается севернее точки 174 и принимает все меры к сохранению невредимыми бензинохранилищ, расположенных у специальной ветки, подходящей сюда от железной дороги Сарны – Ровно. В три часа тридцать минут на этот аэродром прибывают наши истребительные части, которые будут нести службу охранения дальнейших операций.

Первая посадочная часть в составе двух механизированных подразделений производит высадку на аэродром 172 и 174. Задача…

Он говорил так, что каждое слово запечатлевалось как написанное.

Передав командирам приказы и карты, Богульный порывисто обнял ближайшего из них.

– Родные мои, я бы обнял всех, да вас ведь много – не обнимешь. Деритесь, как настоящие большевики. А мой адрес: Березно. Буду там с трех часов тридцати. Ежели что… да что может быть? Мы с вами знаем, зачем нас посылает партия, зачем летим. Мы будем диктовать нашу волю врагу. Он запляшет так, как хотим мы. Вот и все.

Комдив отдал последние распоряжения по штабу и поехал на аэродром, откуда должен был стартовать первый головной отряд.

Там уже все было тихо. Приготовления закончены. Люди, готовые занять места, лежали на прохладной росистой траве у машин. В тишине был ясно слышен звон кузнечиков. Спокойно, ярко мерцали над степью звезды. Богульный искоса поглядел на стоящий среди других самолет с большим красным крестом на фюзеляже и крыльях. Хотелось туда, но пошел в другую сторону. Он обошел несколько машин и проверил материальную часть. Поговорил с бойцами. Удивляло спокойствие людей. Была лишь некоторая приподнятость, как перед всяким ответственным полетом, но Богульный не заметил волнения, которое сам с трудом скрывал.

«Может быть, сибиряк и прав: не становлюсь ли я стар?»

Уже не сдерживая нетерпения, пошел к санитарному самолету. Команда лежала под широким фюзеляжем. Белел глазок ручного фонарика. Богульному послышались приглушенные смешки. Он остановился. Тихо, но четко раздавался вибрирующий девичий голос. Олеся читала бойцам. Богульный кашлянул и шагнул к самолету. Навстречу поднялась темная фигура. Олеся отдала рапорт:

– Товарищ комдив, в санитарной части первого головного отряда все люди на местах. Самолет готов к старту.

Богульный протянул ей руку, как и остальным командирам. Несколько дольше задержал ее маленькую ладонь в своей и тихонько буркнул:

– Оленок… ну?

Лица дочери не было видно. Но Богульному показалось, что она смеется.

– Все хорошо, тату.

Он пожал ей руку и, круто повернувшись, пошел прочь. Сидя в автомобиле, Богульный пытался найти среди самолетов тот, с красным крестом на корпусе, но они были в темноте все как один. Прежде чем он доехал до белой линейки, загудели заведенные моторы. Командир первого головного отряда – веселый маленький Изаксон – вынырнул из-под самых фар комдива:

– Разрешите стартовать?

Голос звучал так, точно он собирался на интересное ученье.

Богульный махнул рукой.

Придерживая неуклюжий парашют, Изаксон побежал полем.

Комдив не выдержал и, вылезши из машины, уставился в темень.

Вспыхивали цветные глазки сигналов.

Самолет Изаксона пошел на взлет.

21 ч. 00 м. – 22 ч. 30 м. 18/VIII

С момента разделения эскадры Дорохова служба наблюдения противника точно определила направление движения первой колонны на Берлин и ее примерную численность. Но командование понуждало вновь и вновь уточнять данные. Начальник штаба германских воздушных сил подозревал, что конечной задачей Волкова является движение по пути, проторенному Дороховым, для дублирования его задачи. Рорбах уже не мог отделаться от этой мысли, она казалась ему наиболее верной, хотя сначала он и допустил, что Волков действительно летит к Берлину.

Первоначально у Рорбаха было намерение предоставить Волкову свободу действий на подступах к Берлину. Начальник штаба не хотел отрывать ни одного самолета от промышленного района, бывшего совершенно очевидной целью полета Дорохова. Но по мере того как укреплялась мысль, будто Волков в конце концов должен повернуть к югу, закрадывалось сомнение: целесообразно ли держать все силы сопротивления прикованными к одному направлению? Не лучше ли вовремя, не дав противнику соединить свои силы, уничтожить его колонны поодиночке? Не так ли поступал Великий Фриц [18] ? Не этому ли учил Наполеон? Когда из предположения такая мысль перешла в уверенность, Рорбах, не колеблясь, отменил прежнее задание всем силам сосредоточиваться в южнопромышленном районе. Перед частью своих сил он поставил новую задачу: сосредоточиться в районе Дессау – Торгау для встречи с колонной Волкова, когда она повернет к югу. При встрече с советскими отрядами Рорбах хотел быть сильнее каждого из них в отдельности.

Итак, независимо от того, произойдет встреча Волкова с заслоном или нет, его задача была выполнена – противник оттянул значительные силы от сопротивления второй и третьей колоннам.

Но Волков об этом не знал.

Видя, что его полет проходит без всякого сопротивления, комиссар допустил, что вражеское командование из-за малочисленности первой колонны не придало ей значения и бросило все силы против Дорохова.

Волков решил, что его обязанность – привлечь к себе внимание противника, заставить его бросить на сопротивление первой колонне большие силы. В эфир пошла ложная радиограмма Дорохову: «Ввиду отсутствия на моем пути сопротивления противника, по-видимому, поддавшегося на вашу демонстрацию, прошу разрешить мне повернуть к цели, не доходя до Берлина». Чтобы противник мог наверняка перехватить это радио, Волков дал его клером [19] . Оставалось только, чтобы немцы поверили радио.

Через полчаса радиограмма лежала перед Рорбахом. Генерал удовлетворенно потирал руки: его предположения подтверждались.

Большие силы немцев продолжали сосредоточиваться в районе Дессау – Торгау, ожидая Волкова. Но Волков об этом по-прежнему не знал и, по-прежнему не видя сопротивления, сделал еще одну попытку обратить на себя внимание.

Его собственная машина стремительно пошла вниз. Следом за нею снижались одна за другой части колонны. Но земля была по-прежнему мертва.

Задолго до прихода колонны страна погрузилась во тьму. Посреди улиц замирали трамваи и автобусы. Внезапно обрывалось сияние реклам, во мрак проваливались целые кварталы, районы, города.

Волкова видели. Его не могли не видеть. Волкова слышали. Не могли не слышать.

Две тысячи метров! Он почти тащится по земле. Он подставляет себя под выстрелы зенитных батарей. Так почему же они молчат? Почему нет лихорадочной стрельбы, почему не раскрываются ворота пресловутых подземных аэродромов, о которых столько писали в мирное время? Почему тучи истребителей не поднимаются в воздух, чтобы спасти от бомб мирные города своей родины? Почему, черт возьми, никто не пытается его остановить?

Земля молчала. Города Восточной Германии прятались во мраке. У них не было ни истребителей, ни зенитных пушек. Они не представляли ценности для командования. Зенитные пушки были нужны для других целей. Они должны были защищать от советских бомб узкие черные ленты земли, залитые бетоноасфальтом, – автострады. Непрерывными потоками текли по ним автомобильные поезда с войсками, бежали броневики и танки; дымя угольными моторами, мчались грузовые колонны со снаряжением, огнеприпасами и горючим. Горючее, горючее и горючее! Тысячи, десятки тысяч цистерн запружали автострады. Фронт, как губка, всасывал горючее.

Хотя все движение на автострадах и замирало при звуке приближающихся самолетов, Волков с малой высоты различал иногда бесконечные вереницы автомобилей. Он видел спины танков, а под рукой у него не было ни одной тяжелой бомбы, чтобы разметать в прах эти тысячи, десятки тысяч тонн стали, вырванных с кровью из полезного обращения у трудового народа Германии, обращенных в танки, пушки, снаряды, в броню. Эти тысячи пушек одинаково направлены как на Советский Союз, так и в сердце великого народа трудовой Германии, истекающего кровью, вынужденного в рабском безмолвии, ценою собственной жизни, утверждать господство своих оголтелых хозяев – фашистов. Несколько хороших бомб! Их нет. Только полукилограммовки, данные ему для демонстрации, годные больше для того, чтобы пугать, чем для уничтожения. Но, черт побери, и эта мелочь пригодится на то, чтобы остановить там внизу мерзкую гусеницу войны, чтобы заставить в панике метаться грузовики, чтобы выпустить в придорожные канавы содержимое сотен цистерн. Пусть это пока не те ягодки, которые обещал им Ворошилов, но кое-что Волков все-таки может сделать, не отвлекаясь от основной задачи.

Когда курс колонны слишком близко подошел к линейке автострады, на земле забесновались зенитки. Разрывы создали завесу, сквозь которую с воем неслись бомбардировщики. Тысячи разрывов, похожих на взрывы ручных гранат, засверкали в месиве застывших на дороге машин. Тысячи полукилограммовок сыпались с СБД. Стрелки нижних башен не отрывались от пулеметов. Сверху не было видно результатов атаки. Полыхали только языки пламени вокруг цистерн с бензином, керосином, нефтью. Тяжкая пелена черного дыма повисла над автострадой. На ней плясали багряные блики пожаров. Зенитки посылали залпы вслед пронесшемуся смерчу советских машин. Но истребителей не было. А именно их-то ждал Волков. Привлечь к себе как можно больше истребителей – в этом сегодня его задача.

Истребители не выходили навстречу СБД. Их не хватало у германского командования. Оно не могло оборонять авиацией всю территорию империи. Оно создавало заслоны на вероятных путях движения советских колонн. Оно готовило Волкову достойную встречу, когда он повернет на направление, которое генерал Рорбах принимал за цель его появления над Германией.

Волков понял это по-своему. Он решил, что германское командование разгадало в его движении простую демонстрацию. Мало ли каким образом оно могло это узнать? Вплоть до агентурной разведки. Во время войны она у немцев усилена в десять, в сто раз.

Если это так, то немцы знают и то, что у него нет ни одной бомбы весом более полукилограмма. Они знают, что он не может принести существенного вреда ни Берлину, ни какому бы то ни было другому пункту. Если все это так, значит, они бросили все резервы главного командования на сопротивление Дорохову. Значит, единственная верная задача, которую ставит перед Волковым обстановка, – немедленная помощь Дорохову силою своего вооружения. Если удастся присоединиться к Дорохову, первая колонна Волкова сможет принять на себя роль крейсерского охранения. На пути к цели машины Дорохова тяжело нагружены бомбами. На обратном пути они будут измотаны боями. Помощь Волкова не будет лишней.

Больше всего пугала Волкова мысль, что рейд его двухсот сорока СБД окажется выстрелом, сделанным в воздух. Он был ошибочно уверен, что не сыграл предназначенной ему роли. Двести сорок самолетов казались ему напрасно оторванными от основной задачи. Они не только не отвлекли на себя крупных сил противника, но просто совершили увеселительную прогулку. А где-то там, на юге Германии, Дорохов, может быть, и даже наверно, испытывает жестокие удары соединенных сил врага. СБД второй и третьей колонн принуждены вести воздушные бой, а его, Волкова, самолеты идут налегке, забавляясь стрельбой по грузовикам.

Меньше всего Волков мог думать, что начальник штаба германских воздушных сил нервно грызет ногти, решая вопрос: можно ли взять из заслона Дессау – Торгау хоть один самолет, чтобы использовать его против Дорохова?

Терпение Волкова было исчерпано. Он радировал в СССР начальнику воздушных сил:

«…противник не оказывает никакого сопротивления. Попытки вызвать его на бой безуспешны. На этом направлении нет ни одного самолета. Разрешите повернуть к Нюрнбергу для оказания поддержки Дорохову и для прикрытия его возвращения. Волков».

Ответ был:

«Идите на соединение с Дороховым».

Обрадованный Волков немедля отдал нужные приказания по колонне. Двести сорок СБД изменили курс и стали набирать высоту. Из добивающегося столкновения искателя битв Волков превратился в осторожного водителя, трясущегося над целостью каждой машины. Может быть, в недалеком будущем им предстояло прикрыть утомленных боями товарищей из второй и третьей колонн.

Уклоняясь к югу, мягко гудели в темной вышине двести сорок машин. Неотступно по их следам поворачивались на земле широкие уши звукоулавливателей и неслись по проводам донесения о движении колонны.

И тут-то, из этих донесений, генерал Рорбах наконец понял, что ошибся. Двигаясь на соединение с Дороховым, Волков летел вовсе не по тому пути, который казался Рорбаху наиболее вероятным. Его группа быстро уклонялась на юго-восток, для того чтобы через полчаса изменить курс на строго западный и потом снова лечь на южный. Волков шнырял, как лиса, неожиданными зигзагами. Темнота надежно укрывала его. Очень скоро Рорбах увидел, что заслон, стерегущий бригкомиссара на линии Дессау – Торгау, бесполезно теряет время. Волков обходил его с юго-востока. Единственным средством спасти истребительные силы этого заслона от бездействия был стремительный бросок к югу, в район Нюрнберга, куда, несомненно, двигался Волков.

Среди свежих радиограмм офицер штаба положил на стол Рорбаху короткую сводку о потерях, понесенных германской авиацией в бою с эскадрой Дорохова:

Истребители «мессершмит» – сбито 110 (22 %)

получили повреждения – 211 (33 %)

Истребители «Арадо-Удет» – сбито 162 (10 %)

получили повреждения – 20 (5 %)

Бомбардировщики «хеншель» – сбито 92 (16 %)

получили повреждения – 101 (50, 5 %).

Первая бригада «юнкерсов» в результате ошибки штурмана наткнулась в темноте на подвесные мины своей второй бригады и понесла тяжелые потери. Точное число их еще не установлено вследствие того, что самолеты дивизии рассеялись на очень большом пространстве. Пока обнаружено 47 разбитых машин.

Положив эту сводку перед генералом, офицер поспешил уйти. Он знал, что реакция на нее будет не из тех, когда можно услышать что-нибудь хорошее. Потери превосходили самые пессимистические ожидания командования. При таком расходе в людях и материальной части не хватит никаких резервов для поддержания германской авиации даже на уровне мобилизации, не говоря о каком бы то ни было расширении.

Ночь с 18 на 19 августа. Берлин

Пользуясь суматохой, под самыми различными предлогами хозяйки убегали из подвалов, превращенных в убежище ПВО. Тихонько, прячась в подъездах, прижимаясь к стенам, они пробирались по темным улицам. Раз люди сидят в подвалах, есть надежда занять такую очередь за молоком или мясом, что, может быть, завтра, когда кончится эта тревога (не может же она продолжаться вечно), что-нибудь достанется. По правде говоря, хозяйки не очень-то обеспокоены этими россказнями о приближающихся большевиках. С восьми часов вечера берлинцев держат в подвалах, а большевиков нет как нет. Какие там большевики? Кто слышал о том, чтобы красные бросали бомбы на головы мирных жителей? Это бывало только в мозгах писак из «Ангриффа»! Довольно вранья, господа хорошие! Просто-напросто полиция хотела избавиться от бесконечных процессий, наводнивших берлинские улицы с того самого момента, как стало известно, что наци все-таки напали на Россию. Демонстрантов загнали в убежища. Будет ли еще какой-нибудь толк от того, что целый день, а за ним и целую ночь проторчишь в этой проклятой духотище под домом, – неизвестно; а вот если удастся встать первой, ну, даже не первой, а, скажем так, в пределах первой сотни, у молочной лавки, то, возможно, достанешь литр молока. Есть из-за чего беспокоиться.

Но немногим из этих женщин, пренебрегавших опасностью ради того, чтобы раздобыть несчастный литр молока для изголодавшихся ребятишек, удавалось добраться до лавок. Несмотря на полную темноту, царившую на улицах Берлина, полиция каким-то образом обнаруживала эти крадущиеся тени. Шупо [20] безжалостно гнали их в первые попавшиеся дома.

Улицы были черны и пусты. Только на крупнейших магистралях Курфюрстендамма, Фридрихштрассе, Лейпцигерштрассе, Унтер ден Линден едва заметно синели редкие, прикрытые колпаками фонари тревоги. Они ничего не освещали, служа лишь маяками, по которым могли держать направление автомобили тех, кого шупо не гнали насильно в подвалы убежищ, кому предоставлялось самому избирать время и место для укрытия от бомб.

Весь остальной город, в особенности такие бецирки [21] , как Нейкельн, Веддинг, Панков, был погружен в тишину и мрак. Изредка пробирался там по улицам полицейский автомобиль, сторожко щупая дорогу синим светом притушенных фар. Даже эти посланцы Александерштрассе [22] , о приближении которых обычно можно было узнать за два квартала по отчаянному вою сирен, двигались теперь молча. То ли это было желание подкрасться незаметно к кому-то, кого они искали, то ли сами они боялись малейшего звука.

Громкоговорители, установленные в подвалах домов, переоборудованных в убежища, изрыгали бесконечную истерику национал-социалистских агитаторов. Берлинцев пытались убедить в том, что все обстоит очень хорошо, что германский народ как один человек поднялся по зову фюрера, что части рейхсвера давно уже перешли советско-польскую границу и громят Красную армию на советской земле. Еще немножко терпения, еще немножко воздержания, – и подданные Третьей империи попадут прямо в рай. Хриплые выкрики наци сменялись бодрыми маршами. Грохот меди, бесконечная дробь барабанов и визг военных флейт. Наци пытались отвлечь от горькой действительности мысли нескольких миллионов берлинцев, сидевших в полумраке убежищ. Ни одной верной новости, ни слова правды о том, что происходит на фронте, в стране, за границей. Все радио и телеграммы фронтового командования и местных властей обрабатывались прежде всего на Бендлерштрассе [23] . До жителей не доходило ничего, кроме привычного, набившего оскомину вранья. Чем победней звучало радио, тем меньше ему верили. Неведомо какими путями, без телефона и телеграфа, через все фашистские рогатки извне приходили слухи. Чем меньше они были похожи на сводки правительства, тем больше им верили. Среди слухов была правда. Передавали, что к Берлину движется советская воздушная эскадра в несколько сот новейших бомбардировщиков. Эскадра летит приблизительно вдоль течения Одера и скоро должна будет вступить в бой с истребителями противовоздушной обороны германской столицы.

Берлинцы не знали имени ведущего эту эскадру советского командира, но в слухи проникла даже такая подробность, что, мол, командир этот очень смел и искусен. Берлину несдобровать! Очевидно, речь шла о бригкомиссаре Волкове.

Какими путями, через кого и как получили такое распространение случайные слова, несколькими часами ранее сказанные генералом Рорбахом своему начальнику? В двадцатом веке пантофельная почта, по-видимому, не нуждается уже ни в путешествующих обывателях, ни в стенках вагонов, чтобы писать на них секретные сообщения. Существуют тысячи коротковолновиков-любителей, тысячи любительских ключей и шифров, за которыми не может угнаться никакое гестапо. В подземельях шушукались.

Шушукались в подворотнях, в темных квартирах, в цехах затемненных заводов.

Берлинские предприятия стояли. В ожидании Волкова они были погружены в темноту и молчание. В одиннадцать часов ночи, когда настало время смены на заводах АЭГ [24] , рабочие отказались сидеть взаперти. Они требовали, чтобы их отпустили домой. Прискакавшие бонзы [25] ничего не могли сделать. Рабочие волновались и требовали, чтобы их немедленно выпустили, грозя в противном случае головами бонз разбить ворота завода. И опять заработала почта шепотом. Через двадцать минут то же самое произошло на газовом заводе у Данцигерштрассе. Туда даже не успели приехать бонзы. Рабочие газового завода вышли на улицу, не ожидая смены. Но вместо того чтобы разойтись в разные стороны, как делали каждый день, отправляясь по домам, они в молчании беглым шагом направились вверх по Данцигерштрассе на выручку рабочим АЭГ. На ходу строились колонны. Выделялись командиры.

Мерный топот тысячи ног глухо раздавался в темной щели Данцигерштрассе, когда вдруг голова колонны остановилась. На скрещении с Шенгаузераллее рабочих встретил сильный отряд полиции. В темноте можно было разобрать силуэты броневых автомобилей. На один из них взобрался «доверенный» [26] , но, прежде чем он успел что-нибудь сказать, толпа повернулась и бросилась к Паппельаллее, пытаясь обойти заставу с севера. Это не удалось. Там стояли броневики. Машины глухо гудели, двигаясь на малом газу и сжимая рабочих стальным прессом.

Когда теснота достигла предела и люди готовы были лезть друг на друга, полицейские открыли узкий проход в сторону Шенхаузераллее и ударами дубинок погнали рабочих к выходу метрополитена. Светящееся синее «U» [27] было единственной точкой на всем пространстве улицы, которую можно было видеть. Рабочих загоняли в узкий проход унтергрунда – первое попавшееся место, где их можно было лишить возможности передвигаться.

Нижние рабочие были уже на платформе подземной станции, а наверху работали резиновые дубинки шупо, пихали в спину стальные листы бронированных радиаторов полицейских машин. Толпа рабочих уже не помещалась на лестницах, в проходах, на платформе. Под напором верхних рядов рабочие оказались сброшенными на пути. Снизу предупреждали, кричали, вопили. А полицейские продолжали втискивать толпу под синее «U».

Рабочих на путях становилось все больше. Им некуда было деваться. Пронесся слух, что от Александерплатц идет поезд с полицией. Начальник станции подтвердил это. Раздались крики с требованием задержать поезд, чтобы он не врезался в толпу. Но испуганный начальник станции заперся у себя в будке с несколькими шупо. Напрасно сыпались удары рабочих на окованные створки. На путях были уже сотни их товарищей. Рабочие хотели сами дать сигнал об остановке поезда. Но все управление сигнализацией находилось в будке. Несмотря на то, что оттуда сыпались ругань и угрозы шупо стрелять в первого, кто покажется, рабочие раздобыли на платформе железную скамейку и стали ею, как тараном, выбивать дверь.

Красная стрелка индикатора стремительно бежала по линейке схемы. Вот она миновала Лотрингерштрассе, вот подошла к Шенгаузерплатц, приближается к пересечению Данцигер– и Шенгаузераллее. Остались считанные минуты. Стальная дверь камеры гнется, но висит еще на петлях. Рабочие разбили уже одну скамейку и таранят второй. Вот соскочила первая петля. С путей сотни расширенных глаз следят за движением красной стрелки. Люди в ужасе карабкаются на платформу. Стоящие там лезут на плечи товарищей, они садятся друг на друга. Цепляются за поручни лестниц, чтобы освободить лишний дюйм места для нижних товарищей. Наверху, у выхода на улицу, загороженного решетчатой дверью, кто-то, рыдая, пытается объяснить полицейскому офицеру происходящее, но тот делает вид, что не слышит. Люди по эту сторону решетки кричат, требуют; многих начинает бить истерика. Их нервы уже не выдерживают напряжения. Они вцепились в прутья и с воем трясут их, трясут. Оттуда, с улицы, несется брань. Шупо бьют дубинками по пальцам людей, вцепившихся в решетку. Их не касается то, что происходит внизу. Приказ был ясен: рабочих газового завода загнать в унтергрунд до прибытия резерва, высланного с Александерплатц поездом подземки. Шупо его исполнили. Теперь рабочие могут бесноваться, сколько им угодно.

Старый рабочий, по скрюченным пальцам которого с ожесточением бьет шупо, не выпускает решетки. Он уже не может кричать, нет больше ни голоса, ни сил. Слезы текут по желтой коже изможденного лица и застревают в глубоких морщинах, в седой бороде.

Вдруг снизу доносится вопль тысячи глоток. Его покрывает грохот выкатившегося из тоннеля поезда. Рабочий отпускает руки и без сил повисает, прижатый к решетке телами других рабочих…

Весь юго-запад неба окрасился в пурпур. Это не был восход. Было еще рано, да солнце и не восходит на западе. Но отсвет разрастался. Скоро он окрасил половину неба.

Это горели гигантские склады горючего в Магдебурге.

Отблеск этих пожаров видел и Волков в тот момент, когда он с курса на Берлин повернул к Нюрнбергу.

23 ч. 00 м. – 0 ч. 30 м. 18/VIII – 19/VIII

С приближением к цели Дорохов обнаруживал все более оживленную деятельность неприятельского радио. Причина оживления не оставляла сомнений: готовился прием его колоннам. Дорохов не боялся нового боя. Он справедливо считал, что в ночных условиях на его стороне имеется значительное преимущество. Прежде всего его нужно найти в пространстве. Даже четыреста самолетов, если они захотят уйти от встречи с противником, не так просто обнаружить. Пусть посты земного наблюдения с полной точностью отмечают его путь, уклониться от встречи он сможет.

Дорохову нужно было решить основной вопрос: продолжать ли полет прежним курсом или совершить обходное движение с тем, чтобы подойти к цели с тыла?

В конце концов он решил, что, подойдя на расстояние двухсот пятидесяти километров (т. е. примерно на 40 минут хода), он резко переменит курс на южный и обогнет Нюрнберг. Бомбометание будет вестись на северном курсе.

Капитан Косых уловил приказ, передаваемый флагманской рацией всем штурманам колонны: подготовиться к выходу на новый боевой курс.

Со стороны Дорохова такой маневр был большой смелостью. Уже в течение четырех с половиной часов эскадра летит без всякой земной ориентировки. Руководствуясь исключительно приборами, она должна выйти на цель с такою точностью, чтобы иметь возможность безошибочно сбросить бомбы на город и плотину. Цель к моменту подхода колонн будет погружена в темноту и сольется с окружающей местностью. В лучшем случае, если будет светить луна, удастся произвести визуальную проверку с контрольного самолета, который ради этого снизится до полутора-двух тысяч метров.

Косых отлично знал, что все штурманы эскадры уже в течение долгого времени с крайней тщательностью, не отрываясь от таблиц и приборов, производят счисление пути; летчики со всею доступной им точностью стараются вести самолеты по заданному курсу. И вот, когда всеобщее внимание и силы сосредоточены на том, чтобы привести линию курса точно к цели, Дорохов одним махом ломает ее.

Полторы тысячи человек в течение пяти часов, рискуя жизнями, бережно несли по воздуху пятьсот тысяч килограммов тротила, и теперь, из-за самой незначительной ошибки, все это может полететь на ветер…

…Получив донесение о приближении эскадры Дорохова, командир москитной дивизии ПВО Нюрнберга полковник Бельц отдал распоряжение о подготовке к вылету. У него оставалось еще около получаса на то, чтобы проверить свою готовность, подняться в воздух и на боевой высоте ожидать подхода большевиков. Бельц с волнением следил за сигналами радиостанций, доносивших о движении Дорохова. Вот советским колоннам осталось 270 километров до Нюрнберга… 260… 250… Иными словами, до зоны боя – 100… 90… 80… Вдруг произошла страшная путаница. Станции, расположенные по пути следования эскадры, донесли о том, что не слышат больше противника. Его стали слышать посты, расположенные к югу. И когда Бельц готов был уже изменить приказ о направлении вылета, вся сеть станций, расположенных к северу, стала доносить, что опять слышит противника. Но в то время как одни станции доносили о противнике, удаляющемся к югу, другие сообщали об его приближении с севера: это было нелепо, почти невероятно. Заработал передатчик Бельца, разбрасывая в эфир поверочные запросы. Но станции упорно твердили свое: «Противник уходит на юг… противник приближается с севера».

На юг – уходит? С севера – приближается?! Характер и численность приближающегося противника не были известны.

С севера приближалась колонна Волкова. На максимальной скорости, доступной облегченным СБД, Волков шел на соединение с Дороховым. Он стремился как можно раньше отвлечь на себя противовоздушную оборону Нюрнберга и облегчить Дорохову подход к цели. Когда Дорохов лег на южный курс и стал удаляться от основной линии полета, Волков входил в зону слышимости москитного наблюдения с севера. Это произошло 18 августа в 24 часа по среднеевропейскому времени.

Командир москитной дивизии потерял спокойствие. Ему нужно были успеть встретить неожиданного врага с севера и, отогнав его, перебросить свою дивизию в южный сектор обороны. Ушедшая на юг колонна могла в любую минуту изменить направление и вернуться к Нюрнбергу.

Бельц верил тому, что две сотни самолетов, появившихся с севера, будут остановлены его москитами.

Он приказал пустить в ход батареи прожекторов ПВО.

Ночь отодвинулась с половины небесного свода. Весь воздух, все небо, вся вселенная казались пронизанными потоками света. Москитные части взлетали одна за другой. Машины срывались с аэродрома, стремительно вскидываемые стартовыми ракетами. Огненные следы ракет тянулись за скрытыми тьмою самолетами, как хвосты комет. Строго на одной и той же высоте хвосты эти обрывались. На несколько минут машины исчезали в бездне ночи, пока, ворвавшись в море света, окружающее СБД, москиты не устремились на них стремительной лавиной. СБД пылали блесками выстрелов, как огненные дикобразы. Это было беснование огня. Чтобы дойти до противника, москитам нужно было прорваться сквозь смертельную завесу свинца и рвущейся стали. Немногие из них имели шанс достичь намеченной цели невредимыми. Но они, не изменяя курса, продолжали атаку. Если бы стрелки СБД были способны в течение тех немногих секунд, что длилась атака, проанализировать обстановку, они были бы чрезвычайно удивлены этим небывалым натиском. Ведь, как правило, истребитель, приблизившись к атакуемому на пятьсот-шестьсот метров, уже стремился отклониться с его пути, избежать столкновения, ему оставалось едва достаточно времени, чтобы увести самолет от неизбежной гибели. А москиты, как обезумевшие, продолжали атаку. Точно ослепнув, они шли на брызжущий им в лицо огненный вихрь. Они не обращали внимания на то, что многие из них уже падают, дробя крыльями упругие лучи прожекторов, один за другим, как мотыльки, наскочившие на пламя.

Москиты продолжали атаку. При этом с их стороны советские стрелки не видели ни одной вспышки ответного выстрела. Если бы из шестидесяти самолетов первой бригады москитов двадцать восемь не были сбиты уничтожающим огнем СБД, последствия этой атаки могли бы быть для Волкова очень серьезными. Он слишком поздно понял, что имеет дело не с обычными истребителями. Разгадав стремление москитов сблизиться с его машинами, а может быть, и таранить их, он отдал приказ маневрировать, чтобы избегнуть столкновения. Это спасло СБД, на которых летчики успели реагировать на приказ флагмана или сами сообразили, в чем дело. Но восемь машин стали жертвами таранных торпед, в упор выпущенных москитами… С того момента, когда тактика немцев была разгадана, приобретенная ими в пикировании, чудовищная скорость стала работать против них. Они уже не могли с нужной быстротой реагировать на маневры уклоняющихся СБД и с воем неслись в темную бездну, пропадая за пределами света прожекторов.

Последовавшее за атакой первой москитной бригады нападение их второй бригады не произвело на СБД прежнего впечатления. Стрелки подпускали немцев на короткие дистанции, зная, что с их стороны не последует ни одного выстрела. Летчики маневрированием уклонялись от сближения, необходимого москитам. Немцы не были подготовлены к такой подвижности советских бомбардировщиков. Они не знали, что имеют дело с самолетами Волкова, свободными от бомбовой нагрузки и сохранившими подвижность крейсеров активного боя. Потерпев неудачу в первой атаке, офицеры пытались вывести свои машины для вторичного удара, но СБД успели уже пройти зону, освещенную прожекторами. Немцам пришлось атаковать в темноте и скученности, создаваемой присутствием в воздухе машин обеих бригад. Во тьме сверкнуло несколько двойных взрывов. Сталкивались друг с другом москиты. Офицеры поняли значение этих страшных взрывов и пошли на посадку. Это было все, что они могли сделать в таких условиях. Правда, была еще возможность искать в темноте столкновения с советскими самолетами, как это случайно или намеренно произошло с двумя-тремя москитами, но столько же шансов было наскочить и на своих.

Для наблюдавшего снизу Бельца прошла целая вечность напряженного ожидания. Только через минуту после начала боя он отметил первый характерный взрыв торпеды. Наконец-то! Первому москиту удалось прорваться сквозь огневое кольцо СБД и таранить противника. К удивлению полковника, за багровым блеском торпедного взрыва не последовало пламени и грохота рвущихся бомб противника. В следующие минуты Бельц насчитал еще четыре столкновения. Он видел, как, объятые пламенем, падали самолеты, но бомбы большевиков по-прежнему не рвались. На земле, в той стороне, куда падали горящие самолеты, тоже не слышно было взрывов. Бельц не знал, что дерется с Волковым, не имеющим на борту бомб.

Сверх отмеченных Бельцем пяти взрывов произошло еще три за время атаки первой бригады и четыре – при атаке второй бригады. С точки зрения Бельца, это было ничтожно мало: Волков потерял лишь 12 машин из своего состава, зато мог записать себе в актив 40 москитов.

Чрезмерно высокая посадочная скорость москитов создала для них большие трудности при возвращении из атаки. Ночь, не освещенная из осторожности аэродромная площадь, неразбериха в воздухе – все это привело к многочисленным авариям. Несколько машин столкнулось. Четыре москита перевернулись при посадке. Один сел на собственные ангары. Один воткнулся в землю, причем произошел взрыв его торпеды. Таким образом, вне боя погибло около двадцати москитов. Из вернувшихся невредимыми шестидесяти москитов далеко не все были способны к продолжению боя. Моральная нагрузка летчиков оказалась чрезмерной. Многие не могли покинуть кабин из-за утомления и полученных ран. Пули и снаряды СБД сделали свое дело. Беглый осмотр людей и машин показал, что не все севшие самолеты смогут после отдыха вылететь навстречу новому противнику, о приближении которого с юга панически кричали теперь все радиостанции. Это будет действительно лишь москитный укус для колонны Дорохова, насчитывающей в своем составе около четырехсот машин.

Но все же Бельц отдал приказ о подготовке ко второму взлету и велел приготовить его собственную машину.

24 ч. 00 м. – 02 ч. 00 м. 18/VII – 19/VIII

По стеклянным крышам длинных заводских зданий синели огромные надписи: «Дорнье». Сквозь матовые стекла свет рвался в ночное небо. В залитых электричеством цехах царил размеренный ритм конвейера. Конвейер на новом, третьем филиале Дорнье – гордость фирмы, он доставил ей «премию фюрера» в пробную мобилизацию.

Размеренно двигались рядом с конвейером рабочие. Видны были только коротко остриженные затылки склоненных голов. На холщовых комбинезонах те же яркие голубые росчерки: «Дорнье», «Дорнье», «Дорнье»…

Шуметь имели право только машины. Рабочие не должны были отвлекаться от работы. Даже мимолетный шепоток грозил карцером, избиением. Но сегодня рабочие не могли молчать. Эти замученные люди, поставляемые концентрационными лагерями, не могли не говорить, несмотря на все угрозы. Расхаживающие парочками охранники, прежде наводившие страх одним своим появлением, сегодня не оказывали обычного действия.

Шепотом, от рабочего к рабочему, от склоненной головы к согнутой спине, обгоняя движущиеся по конвейеру скелеты самолетов, бежала необыкновенная весть: «Колонна большевиков движется на Нюрнберг».

Откуда, каким образом могла проникнуть сюда эта новость, тщательно скрываемая даже от вольнонаемных служащих? Но ее уже знали, ее обсуждали приглушенным шепотом по всему стеклянному городу завода.

– Говорят, большевики прорвались к нам…

– Дай-то бог!

– Бог здесь ни при чем.

– Не придирайся, я радуюсь, если только это правда.

– Правда? Этого мало. На наше проклятое гнездо летят четыреста машин.

– Говорят – шестьсот!

– Может быть, тысяча?!

– Во всяком случае, достаточно для того, чтобы пробить башку наци…

– Рвать их в клочья!

Шепот бежит, бежит от головы к голове, такой тихий, что его не улавливают уши охранников. И вдруг – с другого конца зала, где шепоту уже некуда двигаться, он возвращается едва уловимым тихим пением. Песня потекла вдоль конвейера. Пение сквозь стиснутые зубы, как жужжание шмелиного роя, разливалось по цеху. Слов не было, но жужжанье приобретало мотив, оно взлетало к стеклянной крыше боевым напевом «Интернационала».

Как проснувшиеся сторожевые псы, вскинулись охранники.

– Молчать!!

На крик сбегались черные куртки.

– Молчать!!!

Но пение, затихнув в том месте, куда они подбегали, сейчас же вспыхивало там, откуда они ушли.

Вахмистр с револьвером в руке подбежал к инженеру.

– Остановить конвейер!

Инженер пожал плечами:

– Программа, господин комиссар. Я отвечаю за программу.

– Я арестую вас, – рычал охранник и тянулся жилистой лапой к побледневшему инженеру. Но лапа повисла в воздухе.

Жужжание тихой песни прорезала дрожь тревожных звонков. Над конвейером, над конторками мастеров, над столом инженера вспыхнули яркие надписи экранов:

«ВОЗДУШНАЯ ТРЕВОГА»

Свет, за секунду до того ослепительно яркий, померк. Еще и еще. Через полминуты, кроме синих лампочек у дверей, в длинном здании цеха не было ни одного огонька.

По мере того как угасало электричество, усиливался напев. Из робкого жужжания он вырос в боевую песню, поднялся к почерневшему стеклянному небу, заполнил весь зал цеха, заглушил хриплое рычание охранников. Могучие звуки «Интернационала» стихийно гремели под сводами. Обезумевшие от собственного крика черные куртки гнали рабочих.

Подняв над головами карманные фонарики, охранники били рабочих по чему попало. Резиновые палки с тупым звуком опускались на спины, плечи, головы. Серые комбинезоны, как шествие привидений, тянулись к выходу под неумолкающие звуки гимна…

Среди общего шума и сумятицы высокий рабочий торопливо говорил соседу:

– … нужно понимать, Ганс, это единственный случай разнести к чертям всю лавочку.

Сосед испуганно отшатнулся:

– Ты с ума сошел, Эрих!

– … слизняк!

– Что будет с нами?

– В большом деле нельзя без издержек.

Ганс покачал головой:

– Я не хочу быть издержкой.

Эрих вспылил:

– За каким же чертом ты шел в партию?

Толпа рабочих была уже на заводском дворе. Подгоняемая палками и сапогами дружинников, она втягивалась в нору подземного убежища. Гудели мелькающие клетки патерностера [28] .

Эрих впился в рукав Ганса. Они пробегали мимо двери, сквозь щель которой пробивался слабый луч света. По ту сторону белел мрамор распределительного щита. Дежурный электрик стоял у рубильников.

Эрих потянул Ганса к двери:

– Только включить рубильник, ты понимаешь?

– Нет, нет, – испуганно прошептал Ганс и вырвал рукав из пальцев Эриха.

– Иди к черту! – Эрих скользнул в дверь будки.

Тогда следом за Эрихом в будку электрика вбежал и Ганс. Когда Эрих потянулся к рубильникам, электрик завопил. Ганс ударил его ключом. На крик бежали охранники. Грянули выстрелы. Эрих повис на рубильнике и тяжестью сползающего тела включил его. На мгновение заводские дворы залились светом.

Вспышка была столь короткой, что капитан Косых не смог бы даже указать место, где она возникла. Ясным стало только одно – внизу действительно был Нюрнберг. Остальное должны были сделать приборы и искусство бомбардиров. Каждая бомба на счету, Косых от души радовался приказу Дорохова: «Вести бомбометание с пикирования!» Это сделает бомбардировку более действенной. Можно было рассчитывать, что третьей колонне, которую вел сам Дорохов, удастся начисто разрушить намеченные объекты. Лишь бы не подгадили бомбардиры…

Положение второй колонны, которая в пятидесяти километрах от Нюрнберга повернула на запад, на бомбардировку электроцентрали, было трудней. От первоначальных шестидесяти СБД в ее составе осталось сорок восемь машин. К тому же электроцентраль, вероятно, имеет еще собственную оборону, и пикирование для сбрасывания бомб обойдется колонне недешево.

Электростанция уже знала о приближении колонны. Высокий дворец из стекла, обрамленного серым гранитом, был погружен во мрак. Мелодично гудели турбины. Из шестисот восьмидесяти тысяч киловатт в сеть посылались только триста – то, что поглощал Бамберг, младший брат Нюрнберга. А ему, пожиравшему львиную долю тока, сейчас не нужно было ни ватта. Стали станки. Почернели нити фонарей. Скованный страхом, Нюрнберг притаился. Впервые с момента открытия станции гигант военной промышленности отказался от электрической пищи.

Из зеркальных окон машинного зала была видна гладь напорного озера верхнего бьефа, подобного большому морскому заливу. Молодой инженер, помощник дежурного по залу, стараясь сдержать нервную дрожь, вглядывался в темноту. Он пытался найти линию, отделяющую небо от воды. Где-то там, за этой линией, движутся советские самолеты. Инженер повернул бледное лицо к сидящему перед пультом старику:

– А может быть, они летят не к нам?

В голосе его звучала надежда. Но старик с усмешкой сказал:

– В этом-то, мой друг, вы можете не сомневаться.

– Что же будет?

– Вы так спрашиваете, как будто я всю жизнь просидел под аэропланными бомбами.

– Вы были на войне четырнадцатого года…

– Тогда в нас швыряли игрушками в двадцать пять – пятьдесят килограммов. Теперь к этому нужно приписать ноль справа. Тогда летали для устрашения, теперь летают для уничтожения. Дрянным хвастунишкой сочли бы в те годы летчика, который сказал бы, что он намерен уничтожить ночной бомбардировкой плотину.

– А теперь?

– Теперь?.. Черт его знает, что будет теперь. Мы с вами об этом сможем скоро судить.

– Перспектива! – сказал молодой инженер, нервно передергивая плечами.

– Я могу дать вам небольшой примерчик: однажды река Колорадо, дающая энергию Сан-Франциско, прорвала плотину. До берега моря массе воды оставалось пройти всего восемьдесят километров – три часа пути. Но на протяжении этих трех часов вода причинила разрушений на пятьсот миллионов долларов, то есть на два миллиарда наших германских марок… золотых, конечно. Впрочем, вы не знаете, что такое золотая марка. Вы ее никогда не видели. Это штука, за которую по нынешним ценам вас можно купить со всеми потрохами на целый день…

Инженер не договорил. Желтое зарево сверкнуло на мраморе щитов. Медная обводка кожухов турбин отбросила сияние к дрогнувшему потолку. Выдавленная столбом воздуха, стеклянная стена обрушилась внутрь машинного зала. Снаружи, с гладкой поверхности уснувшего озера, поднялся к небу пенистый фонтан воды. Грохот взрыва дошел до зала позже, когда над озером взметнулся уже следующий гейзер. Он перебросил пенистую струю через широкое полотно дамбы, сливая ее с фонтаном бетона и стали, вскинутых бомбой. Точно обрадовавшаяся освобождению, вода хлынула в прорывы. Плотина дрожала от напора пенящейся воды. Вода рвала надломленные глыбы бетонной стены. За каждой бомбой, падающей в озеро, следовал ослепительный фонтан воды и камней. Гидравлическое давление подводных взрывов рвало тридцатиметровую толщу бетона, как гнилую фанеру.

Двести шестьдесят миллионов тонн воды уничтожающим все на своем пути потоком обрушились на Фюрт и Нюрнберг, которым она столько времени рабски отдавала свою голубую энергию для производства орудий войны. Вода переливалась через гранитные набережные, заливала улицы, клокотала на площадях. Берега канала не могли вместить грандиозную массу воды, отданной водохранилищем. Она потоком устремилась в русло Регнитца и понеслась к Бамбергу.

Самолеты третьей колонны Дорохова, эшелонированные по частям и подразделениям, точно следуя имеющимся у них фотографическим планам военно-промышленных районов Фюрта и Нюрнберга, методически, с поразительной точностью сбрасывали бомбы на предназначенные им объекты. То, что происходило, было так далеко от представления немцев, что они еще долго потом не хотели верить в преднамеренную точность бомбардировки и многое приписывали случайности. Советское нападение не преследовало огульной бомбежки города, его жилых кварталов, исторических памятников, больниц и гостиниц, к чему приучили немцы жителей испанских городов и чего ждали теперь сами. Над притихшим центром Нюрнберга был только слышен могучий шум сотен самолетов, но не упала ни одна бомба. Бомбометание велось с поразительной точностью.

Зажигательные бомбы, сброшенные первыми эшелонами Дорохова, вызвали пожары в военно-промышленных районах. Температура в 3200 градусов, развиваемая бомбами, была достаточна, чтобы воспламенить самые трудновозгораемые материалы. Языки пламени появлялись мгновенно на месте падения бомб, и самолеты удалялись к северу, чтобы сбросить следующие бомбы на Бамберг. На смену первому эшелону подходили самолеты второго, сбрасывающие фугасные бомбы. Ко времени их падения половина военных заводов была уже объята огнем. Красные столбы пламени с воем устремлялись к небу, вздымая тучи искр и окрашивая черный купол неба багровыми сполохами. О том, чтобы бороться с разбушевавшимся океаном огня, не могло быть и речи. Пламя было всюду. Оно возникало все в новых и новых местах, вырывалось из новых и новых развалин. Стеклянные крыши цехов лопались с жалобным звоном. С гулом горного обвала оползали многоэтажные корпуса. Как жалкие детские игрушки, сворачивались в клубки стальные каркасы горящих самолетов. Раскаленные коробки танков делались прозрачными. Их никто не пытался спасать. Пожарные и охрана бросились в подземелья, спасая самих себя.

Еще через несколько минут в нюрнбергских домах полопались все стекла. Волна страшного взрыва докатилась туда за шестьдесят километров. В Бамберге взлетели на воздух заводы взрывчатых веществ. Небо пылало. На десятки километров вокруг поля покрылись хлопьями копоти. Толпы обезумевших охранников стремились в убежища. У входов клокотал водоворот потерявших рассудок людей. Электричества не было. Лифты, набитые визжащими от ужаса охранниками, стояли посреди темных шахт. На глубину тридцати метров нужно было спускаться по железным лестницам. В полутьме, к которой еще не привыкли глаза, люди оступались и падали. Их никто не поддерживал.

Не успели еще убежища наполниться и наполовину, когда над теряющими рассудок толпами пронесся крик:

– Вода!

Вода появилась на улицах. Сначала ей не придали значения. Но когда уровень ее в течение трех минут повысился до полуметра, когда по главным улицам уже можно было пройти только по пояс в воде, когда вода потоками хлынула в подвалы, когда вслед за стремящимися в подземелья людьми с грохотом ринулись водопады, все поняли:

– Плотина!!!

Можно было сохранить надежду на спасение от огня, – большевики не сбросили ни одной бронебойной бомбы, чтобы разрушить убежища.

Можно было надеяться спастись от OB, – большевики не сбросили ни одной химической бомбы.

Но куда было скрыться от воды? Через восемь минут потоки ее поднялись до человеческого роста.

…Сидя в рубке флагманского самолета, совершающего третий заход для бомбометания, Косых чувствовал, что задыхается. Воздух вокруг машины был раскален и насыщен густым, тошнотворным запахом гари. Колонны за время бомбардировки уменьшили высоту полета до двух тысяч метров, но летчики снова вытаскивали высотные респираторы, чтобы глотнуть немного кислорода.

Дорохов отдал приказ головному соединению следовать за ним и, еще уменьшая высоту, направился по Регнитцу и затем по каналу Людвига в сторону Лоренценвальда. Машины впервые прошли над центром города. Косых вспомнил картины Венеции. Вместо улиц в серой предрассветной мгле поблескивали потоки быстро текущей воды.

Самолеты шли уже совсем низко. Можно было видеть отдельные кварталы, дома. Косых с удивлением увидел на многих крышах людей. Это не были ищущие спасения от воды. Здесь, в жилых районах, вода заливала только подвалы. Значит, люди взобрались на крыши, чтобы смотреть на них, на самолеты советской эскадры. Они не укрывались в убежища. Они уже поверили в казавшееся им невероятным: большевики не бомбят мирных жителей.

Дорохов, раненный в бою с москитами, еще сам вел соединение над каналом, туда, где в окрестностях города, разделенные течением канала, расположились по берегам кварталы казарм. По западному берегу до самого Майаха тянулись темные корпуса. Судя по фотоплану, это были казармы южногерманского корпуса – НСКК [29] . На восточном берегу бесконечными рядами тянулись по отлогим холмам Лоренценвальда бараки концентрационных лагерей.

Косых услышал в наушниках предупреждение флагмана:

«Штурманам соблюдать величайшую осторожность. Ни одной случайной бомбы на восточный берег. Начинать бомбардировку казарм».

На поверхности земли не было видно ни одного человека. По краям огромных плацев НСКК неподвижными рядами стояли автомобили, броневики, целые массивы накрытых чехлами мотоциклеток.

Первая очередь бомб покрыла северный ряд казарм. Тучи битого кирпича, щебня и белой известковой пыли поднялись к небу. Из подвалов казарм хлынули потоки штурмовиков.

А на том берегу, у проволочных изгородей, толпились рабочие. Проулки между бараками представляли сплошное месиво из тел, теснившихся к изгородям и воротам. Сто тысяч голов были подняты кверху, жадно ища силуэты советских машин. Многим казалось, что даже в багровом полумраке они видят алые пятиконечники советских звезд. Им хотелось их видеть. Десятки тысяч рук тянули к небу сжатые кулаки пролетарского приветствия. Слезы, откровенные, нескрываемые слезы текли из глаз, остававшихся сухими под дубинками надзирателей, под пытками гестапо.

Кто-то в передних рядах сделал открытие: в проволочных изгородях нет тока. Толпа напирала, точно хотела прикосновением своего огромного многоликого тела убедиться в этом чуде. В проволочной сетке нет тока! Ряды напирали с радостными криками. Они давили на передних с такой силой, что сетка была мгновенно прорвана. Толпа, как опара, вывалилась за границу лагеря. От каменной будки у ворот застрочил пулемет. Второй. Но тотчас смолкли. Толпа заключенных разнесла ворота и будки охраны. Остатки чернорубашечников были смяты, раздавлены в клочья. Рабочие были свободны.

Вода еще журчала на улицах Нюрнберга, пламя бушевало в кварталах военных заводов, когда подпольные организации Народного фронта взяли на себя руководство восстанием. В бараках лагерей сколачивались отряды восстания. Коммунисты, католики, социал-демократы, члены Народного фронта, все, кому дорога была свобода Германии, превратились в солдат почти двухсоттысячной армии восставших.

Первым оружием этой армии была ненависть. Каждым нервом своим, каждой клеткой мозга ее солдаты ненавидели фашизм. Их не нужно было уговаривать идти в бой. Каждый из них отлично знал: поражение не сулит ничего, кроме морального издевательства, телесных пыток и топора палача.

Недостатка в дисциплинированности не было. Тюремный режим создал железную спайку, священное братство угнетенных и обездоленных. Коммунистические вожаки получили отличный боевой материал. Двенадцать тысяч членов коммунистического подполья нюрнбергских заводов-тюрем, воспитанные в боевых традициях партии Эрнста Тельмана, составили стальной костяк рабочих когорт. Раздался уверенный, не скрываемый больше призыв:

– Вооружайтесь!

Руки, привыкшие к труду, обращали в оружие каждый обломок железа, каждый гвоздь, каждый кирпич. Это нужно было для того, чтобы войти в город, с боя взять заготовленные теми же руками запасы винтовок, пулеметов, патронов.

Все это в изобилии имелось на складах заводов, где работали заключенные. Этим арсеналом нужно было овладеть.

Люди были готовы к тому, чтобы голыми руками драться с вооруженной до зубов сворой штурмовиков и охранников, чтобы разоружать отряды полиции, с камнями и молотками выступить против пулеметов и броневиков…

Руководители рабочих формировали отряды. Среди массы заключенных были десятки тысяч старых солдат, были тысячи ветеранов прошлой войны. Они знали, каким концом стреляют пушки, они не спасовали бы и перед необходимостью управлять броневиками.

Но все это предстояло в будущем. Руководство не могло в течение нескольких часов произвести сложнейшую работу по сортировке людей и организации такой армии. Предстояло также решить трудный вопрос о дальнейшей тактике восстания. Оторванность от мира, от руководства партии вынуждала нюрнбергских вождей восстания немедленно принять самостоятельные решения.

Какова обстановка в Германии? Готов ли германский пролетариат поддержать нюрнбержцев?

Все произошло слишком неожиданно, слишком быстро. Кто мог ждать таких событий в первые часы войны? Вожди восстания не закрывали глаз на то, что замешательство наци не будет слишком долгим; может быть, уже через несколько часов покажутся броневики регулярных войск, направленные для наведения порядка. Времени – считанные часы. Нужно успеть вооружить и организовать целую армию. Вдохнуть в нее веру в победу, желание драться с сильнейшим врагом. Разработать план ближайшей операции. И организовать связь прежде всего с германской компартией, а затем и с внешним миром, особенно с СССР.

К полуразрушенному железному пакгаузу, где заседал штаб восставших, подъехал нарядный лимузин с разбитыми стеклами. Из него вылез изможденный человек с усталым, желтым лицом. Запачканная арестантская роба болталась вокруг его тощего тела, как на проволочном манекене. Пытаясь рассмотреть часового, приезжий приблизил близорукие глаза к самому его лицу.

– Здравствуйте, доктор Винер, – сказал рабочий в такой же робе, стоявший на часах. Это действительно был Винер, профессор Вольфганг Винер, доктор honoris causa [30] десятка университетов Европы и Америки, мировое светило радиотехники.

– Проклятые глаза, – проворчал Винер, – я не вижу, кто передо мной?

– Скоро мы сделаем вам отличные очки, доктор. Революция, наверное, это сделает.

– Да, говорят, революция позволяет носить очки и евреям… Мне нужен комитет.

Рабочий крикнул, приоткрывая дверь:

– Товарищ Винер!

Винер вошел почти ощупью. Ни к кому не обращаясь, он смущенно пробормотал:

– Мы ее пустили. Мы имеем связь со всей Европой, господа!

Радиостанция Нюрнберга пущена?!

Революционный штаб получил свою радиостанцию!

«Германские рабочие шлют привет братьям СССР и Франции…»

Помехи правительственных станций заглушали радиопередачу революционного Нюрнберга.

03 ч. 19/VIII

Начальник воздушных сил с беспокойством посмотрел на часы. Главком вызывал его к 02 ч. 45 м., а ехать пришлось кружным путем. Улица Горького и все прилегающие проезды настолько забиты народом, что невозможно пробраться. Москва не спала. С двадцати двух часов вчерашнего дня непрерывным потоком шел народ через Красную площадь, выражая свой единый порыв и волю к борьбе и победе. Москва текла в каменных берегах улиц могучим потоком миллионов человеческих тел. В миллионах сердец было одно желание, в миллионах умов – одна мысль: драться и победить!

Появились знамена и лозунги. Эти лозунги были не совсем похожи, на те, что привыкла видеть Красная площадь. Их не делали художники, их эскизы не утверждались. В аудиториях университетов, в заводских цехах, в залах клубов расстилали первые попавшиеся полотнища и писали на них большими буквами то, что было в сердцах, что горело в умах. Писали простые слова о борьбе и победе, о труде и любви. О любви к своей земле, к свободе, к людям, к великой своей родине, к великому и дорогому, с чьим именем на устах хотели биться и побеждать, – к Сталину. Лозунги были о войне, и наряду с ненавистью к фашистам была в них любовь ко всему трудовому человечеству.

Намного раньше, чем появились на стенах Москвы приказы о мобилизации, прежде чем объявило об этом радио, почти сразу после того, как пришла весть о предательском ударе фашистов, военные комиссариаты были осаждены запасными. Они ничего не хотели слышать о днях и часах призыва. Все хотели быть сейчас же немедленно отправлены в части. Их приходилось убеждать, просить, приказывать: всем будет дана эта возможность, но строго в то время, которое указано в воинской книжке. Те, для кого это время еще не наступило, расходились разочарованные и присоединялись к потоку, текущему на Красную площадь.

Начальник ВВС должен был сделать огромный крюк через Замоскворечье, чтобы попасть на улицу Фрунзе. До времени, назначенного маршалом, оставалась одна минута.

Доклад начальника воздушных сил был немногословен. Вкратце он сводился к тому, что советская авиация, оберегая Красную армию от ударов германской авиации, содействовала продвижению Красной армии через границу и ее атакам против пограничных укреплений противника. В районе севернее Ленинграда разыгрался ряд крупных воздушных боев с авиацией противника, безуспешно пытавшегося бомбардировать город Ленина. В тот момент, когда начальник ВВС перешел к докладу о трех глубоких рейдах, порученных авиации главным командованием, в кабинет вошел дежурный штаба и передал шифровку:

«Вторая конная армия командарма первого ранга Голутвенко не смогла выполнить приказ о захвате прорвавшейся к Койдонову и Негорелое 3-й германской моторизованной дивизии. Дивизия оказала жестокое сопротивление, пытаясь пробиться на соединение со своими войсками. Принуждение дивизии к сдаче замедлило бы наступление 2-й конармии. Командарм вынужден был уничтожить почти всю живую силу моторизованной дивизии».

– И хорошо сделал, – сказал маршал. – Передайте Голутвенко, чтобы продолжал как можно энергичней продвигаться к Лиде… – Когда дежурный ушел, маршал широким движением разгладил карту и спросил: – А как дела у Дорохова?

Начальник ВВС подробно доложил о налете на Нюрнберг, Фюрт и Бамберг. Военно-промышленные объекты в основном уничтожены. Энергоцентраль больше не существует, водные резервы спущены в Майн. Канал Майн – Дунай в районе Нюрнберга поврежден настолько, что судоходство на время стало невозможным. Военно-химические предприятия Бамберга и запасы химического сырья можно считать уничтоженными.

– Наши летчики и не подозревают, какую услугу оказывают армии, – сказал маршал. – Правда, услуга эта скажется не сразу, но через несколько месяцев, когда начнут иссякать мобзапасы, немцы поймут, чего стоит такой рейд. Это нужно разъяснить командному и политическому составу ВВС. – Он помолчал. – Нам бы очень нужно было добраться до Рура. Как вы на этот счет?

– Когда это нужно сделать?

– Об этом мы подумаем… – маршал обеспокоенно взглянул на хмурое лицо начальника ВВС. – Как дорого это обошлось Дорохову?

– Потери серьезны.

Командарм протянул полученную от Волкова сводку.

– Да, – сказал маршал, – да… все это наши ребята, дети партии, плоть от плоти рабочего класса. Жалко каждого человека… но война есть война. Мы-то с вами прошли достаточную школу, чтобы понимать, что в белых перчатках войну не сделаешь, а?

Начальник ВВС барабанил пальцами по столу.

Маршал положил руку ему на рукав:

– Я вас понимаю… жалко, как своих детей. Но вот что, на рассвете командарм Михальчук должен будет предупредить удар армейской группы Шверера. Операции Шверера немцы придают большое значение. Он намерен прорвать нашу укрепленную линию. Я прошу вас обратить серьезное внимание на поддержку Михальчука… Имейте в виду: если нам удастся смять группу Шверера, это будет иметь большое моральное значение. У него лучшие германские части. Следует прибегнуть к деморализации его тылов. Бросить воздушный десант…

Начальник ВВС понял, что разговор окончен, и поднялся:

– Все понятно, товарищ маршал… Разрешите идти?

– Вы свободны, до свидания. – Маршал протянул руку, но вспомнил: – Как здоровье Дорохова?

– Ранен вторично.

– Хм… Кто командует эскадрой?

– Бригкомиссар Волков.

Маршал улыбнулся:

– Этот справится.

Улыбка появилась наконец и на лице командарма.

– Я думаю, – почти с гордостью сказал он.

– Надо позаботиться о том, чтобы облегчить эскадре возвращение. Бедняги, наверное, измотаны…

Маршал отпустил командарма. Но когда тот был уже у дверей, вдруг остановил его:

– Как обошлось с населением атакованных городов?

– Все в порядке, товарищ маршал. Бомбометание было исключительно точным. Судя по перехваченным сообщениям противника, гражданское население почти не пострадало.

– Это прекрасно, – с удовлетворением сказал маршал. – Это очень хорошо. Отметьте это обстоятельство в приказе. Призывайте летчиков к сохранению жизни мирных граждан. Это должно стать традицией советской авиации, пусть о ней узнает весь мир. Это еще принесет нам свои плоды.

В это же время в тысяче шестистах километрах от Москвы поникший от усталости и непосильного груза ответственности генерал Бурхард слушал своего начальника штаба.

Бледный, осунувшийся, с горько опустившимися углами рта, Рорбах говорил сухо: ночь и удачные маневры помогли Дорохову достичь цели. Обеспечение Нюрнберга и Магдебурга оказалось не по силам германской авиации и средствам наземной ПВО. Удалось отразить советский налет только от Дессау – средоточия авиационных заводов «юнкерса».

Устало передвинув в угол рта изжеванный окурок сигары, Бурхард спросил:

– В каком состоянии наши стратосферные дирижабли?

– Воздухоплаватели верны себе, – только пять готовы к работе.

– Этого Эккенера давно нужно было отстранить. Его штучки обойдутся нам дорого. Но нужно использовать хотя бы пять кораблей.

Строго говоря, название «стратосферные», употребленное генералом Бурхардом, было неверно. Воздушные корабли, о которых он говорил, не являлись стратосферными. Достигаемая ими высота была еще областью субстратосферы, Но термин «стратосферный» удержался наравне со столь же мало знакомым для того времени термином «стратоплан». Однако самый факт появления этих воздушных кораблей заслуживает внимания. О них ничего не писалось. Национал-социалисты держали их в строгой тайне.

С пронырливостью, не раз выручавшей их там, где не хватало широты мысли и опыта, немецкие фашисты в течение нескольких лет собирали за границей материалы по изучению стратосферы. Хорошо налаженная агентура извлекала из сокровеннейших тайников чужих военных министерств подробности, считавшиеся доступными только очень ограниченному кругу специалистов. Все, что было достигнуто американцами в области техники изготовления тончайших газонепроницаемых тканей; рецепты получения ультралегких сплавов высокой крепости; способы дешевого добывания больших масс гелия; английские скафандры; французские герметические кабины и т. д., и т. п., – все это тщательно подбиралось, проверялось и прорабатывалось в германских лабораториях. Большой опыт в деле строительства дирижаблей помог немцам приспособить чужие идеи к своим нуждам. Одобренная воздушным министерством модель высотного дирижабля поступила в серийную постройку. Первая эскадра управляемых стратосферных аэростатов должна была состоять из десяти кораблей объемом около ста двадцати тысяч кубических метров.

Германское командование возлагало большие надежды на эту стратосферную эскадру. Но первые же полеты его разочаровали. Наспех построенные корабли страдали многими недостатками. Из десяти дирижаблей не больше четырех-пяти бывали одновременно способны к полетам. Остальные постоянно находились в ремонте. Один перед самым началом войны выбыл из строя.

В ответ на предложение Бурхарда использовать дирижабли Рорбах пожал плечами: что они могли сделать при создавшемся положении? Но Рорбаху не хотелось спорить. Привычные схемы рассыпались в прах, а с ними ушла уверенность генштабиста.

Бурхард вспылил:

– Пять кораблей прикуют к пяти пунктам немало истребителей.

– Я в этом не уверен. Они будут сбиты прежде, чем успеют что-нибудь сделать, – вяло проговорил Pоpбax. – Чтобы привлечь значительные силы советской обороны, это должны быть пункты прифронтовой полосы, а там нет промышленных центров. Здесь большевикам нечего защищать с той энергией, какой вы от них ждете.

– Здесь нет фабрик и заводов, но зато есть женщины и дети. Мы воюем, а не заседаем в Лиге наций. Вы прикажете взять на дирижабли «синие» бомбы.

В сотрудничестве с бактериологическими лабораториями германское артиллерийское ведомство выработало специальные снаряды для забрасывания бактерий в неприятельское расположение. Эти бактериологические снаряды, отмеченные яркой синей полосой, и получили название «синих». Но наиболее эффективные из бактерий – быстрые и смертоносные – были недоступны пушкам. Они бы очень скоро оказались занесенными в собственную армию Германии. Единственным надежным средством занесения эпидемий в глубокий тыл противника являлась авиация. Авиационным ведомством было создано несколько образцов бактериологических бомб применительно к различным типам бактерий и случаям их применения. Эти-то бомбы, отмеченные синим кругом, и должны были взять дирижабли генерала Бурхарда.

На рассвете 19/VIII

Катерина Ивановна Старун с трудом заставила себя открыть глаза. Оказывается, она так и заснула одетая, в кресле. Со вчерашнего вечера она – старший техник автомобильно-санитарного отряда. Отряд только что сформировался, работы по горло. Катерина Ивановна приехала поздней ночью домой, а потом еще долго сидела в ожидании звонка. Но телефон молчал, – по-видимому, полк мужа еще не вернулся. Странно: все сроки возвращения давно прошли. Тревожно, очень тревожно на душе… Да так и заснула в кресле… А бывало, она еще смеялась иногда над Старуном, когда он невзначай, перед вечерним чаем, засыпал на этом же старом кожаном кресле. Галочка забиралась на пологую спинку и ручонками закрывала отцу глаза:

– Угадай, кто это?..

Катерина Ивановна наспех привела себя в порядок и одела полусонную Галочку. Меньшой сынишка так и не проснулся. Катерина Ивановна торопилась: в четыре утра к детскому саду за ней подъедет машина. Едва успеют добежать.

Уже с мальчиком на руках потянулась было к телефону. Сняла трубку, но, услышав гудок автомата, поспешно, даже как будто испуганно, бросила ее на место. Узнать о муже? Но разве она единственная, кто со щемящим сердцем ждет возвращения близкого человека? Если все будут звонить…

Решительно хлопнула дверь. Каблуки гулко, как-то особенно настороженно застучали по лестнице. Катерина Ивановна с непривычным раздражением смотрела на спускавшуюся дочь. Девочка не спеша, старательно переступала все одной и той же ножкой со ступеньки на ступеньку.

На улице было по-осеннему свежо. Рассвет пробивался сквозь тяжелые тучи, обложившие небо. Тучи изодранным ватным одеялом мчались над притихшим городом.

Несколько крупных дождевых капель упали на асфальт пустынной улицы.

Милиционер на перекрестке посмотрел вверх и развернул плащ. На черном просторе проспекта милиционер был непривычно одинок. Изредка проносился автомобиль. Прохожие, почти одни женщины, не задерживаясь, шли по тротуарам. Несмотря на ранний час, они деловито хлопали дверьми. Над подъездами щелкали по ветру белые полотнища. На них непривычные слова: «Лазарет для газоотравленных», «Штаб ПВО второго района», «Детсад и ясли для детей женщин-добровольцев».

Широкая стеклянная дверь детского сада открывалась почти непрерывно. Одна за другой выходили женщины, сдавшие детей. Галочка с трудом поспевала за матерью. Она бережно прижимала к себе куклу, подражая в жестах матери, державшей братишку. Кукла сидела на локте прямо, с деревянно вытянутой спиной и растопыренными руками.

Девочка озабоченно осведомилась:

– Мама, а куклов в детсад берут?

Мать не успела ответить. К подъезду подъехал санитарный автомобиль. Женщина-врач сошла с машины. Катерина Ивановна кивнула ей:

– Я задерживаю? Простите. Сейчас сдам свою команду.

– Ничего, ничего, – благодушно сказала женщина-врач и присела перед Галочкой: – А ты тоже дочку принесла?

– Да. А нарочных детей берут или не берут?

Старун выпустила ее ручонку и потянулась к двери. Взрыв потряс улицу. Подброшенная воздухом, девочка ударилась в дверь. Она выбила тельцем стекло и упала внутрь дома. Обливаясь кровью, лежала на кафельном полу. Одна ручка была беспомощно вытянута, другой она прижимала к себе куклу. Мать лежала на тротуаре, часто и неловко перебирая руками. Извиваясь всем телом, она пыталась освободить придавленные перевернутой машиной ноги. Расширенные глаза были устремлены на отброшенного на середину улицы мальчика.

Заваливая черный асфальт, сыпались камни, обломки бревен. В воздухе повисло белое облако пыли.

Неподалеку грянул новый взрыв. Капитель дома против яслей поклонилась улице и обрушилась вместе с подкошенной колоннадой…

В дежурке истребительной группы резерва юго-западного фронта заалел сигнал коммутатора, и дробная трель звонка резанула тишину.

– Есть! – коротко бросил в трубку дежурный и рванул рубильник. Одновременно он включил на коммутаторе гнездо командира.

В общежитиях, столовых, в мастерских, в ангарах, на летном поле визгливо стонали сирены.

Командир принимал сообщение штаба:

«Город подвергся воздушной бомбардировке германского дирижабля. Из-за низкой облачности наземные посты нашей ПВО ничего не видят. Фоническое наблюдение тоже ничего не заметило. Из штаба ПВО тыла сообщают, что были сделаны попытки бомбардировать Бердичев, Киев, Гомель и Минск. Там дирижабли вовремя обнаружены. Бесшумно дрейфуя над облаками, они пытались при помощи подвесных люлек вести корректирование огня. Дирижабли уничтожены, прежде чем успели причинить какой-либо вред».

Уже сидя в машине, Гроза принял приказ и сообщение об обстановке. Истребители-перехватчики, вися на винтах, лезли вверх почти вертикально. Навстречу им все обильней лилась вода, капли перешли в струи. Они стегали по колпакам, как стальные бичи.

Оторвавшись от аэродрома, Гроза стал продумывать задание. Если всей эскадрильей заняться поисками затерянной под облаками маленькой наблюдательской люльки, то дирижабль успеет сбросить еще много бомб, прежде чем удастся уничтожить его наблюдателя…

Гроза разделил эскадрилью: два патруля будут искать гондолу наблюдателя под облаками, сам он с третьим патрулем пробьет облака и атакует воздушный корабль.

Через пятьдесят секунд Гроза сошел в густое молоко дождевых облаков, и скоро над его головой засияло густой голубизной осеннее небо. Плыли редкие перышки разорванных циррусов. Клубящееся море дождевых облаков осталось внизу.

Облака были пройдены. Альтиметр показывал две с лишним тысячи, но ни вокруг, ни над головой по-прежнему не было видно никакого дирижабля. Гроза сделал полный круг над городом и, только замыкая его, заметил в луче восходящего солнца едва уловимый блеск чего-то постороннего среди нежных мазков перистых облаков. Пятнышко сверкнуло и тотчас исчезло. Гроза настойчиво, методически, румб за румбом, стал осматривать небо. Наконец он нашел то, что искал, – полоска сверкнула снова. На этот раз он не дал ей исчезнуть и старательно навел оптический прицел. Сквозь линзы он ясно увидел сигару дирижабля.

Гроза на глаз определил его превышение над собой тысячи в две метров. Дирижабль на такой высоте? Гроза готов был бы протереть глаза, если бы они не были закрыты стеклами скафандра.

Высота уже около четырех тысяч, до дирижабля еще две – итого шесть. «Дела всего на две минуты», – подумал Гроза и двинул сектор. Стрелка тахометра дрогнула и пошла вправо. Гроза уверенно лез в высоту.

В наушниках радиотелефона послышался вызов командира одного из оставленных под облаками звеньев:

– Люльку нашел.

Гроза поднял глаза к дирижаблю, чтобы смерить расстояние, и едва не крикнул от изумления: сигара, до которой оставалось уже не больше тысячи метров, быстро пошла вверх.

Гроза гневно двинул сектор еще дальше. Мотор взревел, как осатаневший. Стрелки приборов пришли в движение. Увеличивались обороты. Температура масла повышалась. Винт требовал все большего и большего угла.

Стрелка альтиметра перешла уже за шесть тысяч, на которых только что шел дирижабль, а до него теперь было больше, чем прежде. Гроза с трудом держал его в поле зрения. Дирижабль снова превратился в маленькую серебряную черточку на ярко-голубом фоне неба.

Гроза набирал высоту. До дирижабля опять было не больше двух тысяч. Альтиметр подошел к «12». Оставалась одна тысяча до красного деления «13» – потолка истребителя. Гроза мог безошибочно сказать, что дирижабль находится за пределами этой красной черточки.

На высоте двенадцати с половиной тысяч метров один из спутников Грозы донес по радио, что его мотор задыхается.

Стрелка подошла как раз к «13», когда и второй летчик сообщил, что его самолет проваливается.

Что мог сделать командир? Его собственная машина с каждым метром высоты теряла устойчивость. Гроза хорошо знал симптомы потолка.

Гроза сверился с картой: дирижабль летит к границе. Город остался на востоке. Рубеж уже недалеко.

Дело ясно: или Гроза теперь же доберется до дирижабля, или тот успеет уйти к себе. Гроза от души пожалел, что в руках его не отпиленная ручка ободранного тренировочного самолета. Здесь все на месте. Мало того: тут еще четыре пулемета в крыльях, пушка в развале мотора.

До дирижабля больше тысячи метров. Нужно преодолеть метров двести, чтобы иметь возможность открыть огонь из пушки. Двести метров на такой высоте – не шутка. Нужно значительно облегчить машину. Но за счет чего?

Пришло в голову, что бензин нужен только на дорогу туда, – если удастся добраться до дирижабля, то вниз Гроза спланирует и с сухим баком.

Потянув рычажок опорожнителя бензиновых баков, он настороженно следил за стрелкой бензиномера. Она была уже близка к нулю, когда Гроза отпустил рычажок. Бак был почти пуст… Машина легко преодолела пятьдесят метров. Следующие пятьдесят она взяла через силу. Дальше идти отказалась. При малейшем движении ручки на себя самолет проваливался. Стоило труда удержать его на прежней высоте.

Бензин дал сто метров. Мало. На самолете много лишнего масла, но масляный бак не опоражнивается в полете. Гроза огляделся – перед глазами панель радио. До нее легко дотянуться. Ее ничего не стоит сорвать, но самая аппаратура – под сиденьем, ее не вытащишь. Кабина так тесна, что невозможно даже повернуть плечи. Что есть еще лишнего? Пулеметы? Они далеко. Ага! При них есть тысяча бесполезных патронов…

Сквозь гул мотора отчетливо прерывалось дробное та-такание пулеметов. Гроза не снимал пальца со спуска до тех пор, пока счетчик не показал, что у пулеметов не осталось ни одного заряда.

Стрелка альтиметра лениво отмеряла десятиметровые деления. Два деления – двадцать метров… Мало! Мало!

Оставалось одно – снаряды. Их сто. Вес снаряда – семьсот граммов. В сумме – это еще полсотни метров. Если оставить себе десять снарядов, можно подойти на дистанцию прямого выстрела.

Гроза решительно потянул спуск пушки. Четкий белый след каждого третьего снаряда чертил кривую траектории в сторону дирижабля и, не дойдя до него, уходил в пространство [31] .

Фейнрих, стоявший на рулях в гондоле дирижабля, с усмешкой смотрел на эти красивые белые линии. Он бросил командиру корабля:

– Господин капитан, посмотрите. Этот дурак стреляет в небо.

Капитан, сухой офицер с седыми усиками, хмуро огрызнулся:

– Вы бы думали, прежде чем говорить. Облегчить самолет – значит приблизиться к нам.

Он осторожно постучал толстым пальцем перчатки по покрытому испариной стеклу альтиметра. Не оборачиваясь, крикнул:

– Механик! Как с балластом?

– Чисто, господин капитан.

Капитан нагнулся к борту. Сквозь заиндевевшее стекло гондолы он смотрел на медленно приближающийся истребитель.

– Молодец! – сказал он, ни к кому не обращаясь. – С такими можно делать дело. – Проследил глазами новую кривую траектории трассирующего снаряда. – Если у него есть еще с десяток снарядов, он до нашей шкуры доберется… Прикажите обстрелять его. Если это ему и не повредит, то, может быть, попугает.

Фейнрих поднес к губам микрофон:

– Пулеметный огонь по истребителю противника!

У Грозы не было десяти снарядов. В глазах счетчика ясно чернела цифра «6». Облегчать самолет было больше нечем. Гроза просительно глядел на альтиметр. Стрелка нерешительно вздрагивала около одного и того же деления: 13 200. Самолет не хотел идти ни на один метр выше. Гроза подумал и выпустил еще четыре снаряда. Они прошли под самой гондолой корабля. Осталось два выстрела.

Стрелка бензиномера у самого нуля.

Гроза в последний раз смерил расстояние. Он двинул сектор до конца. Стрелка тахометра прыгнула за красную черточку. Но Гроза уже не смотрел на нее. Его не интересовал больше и альтиметр, стрелка которого медленно двинулась вправо. Не беспокоила даже тревожная вибрация всего самолета. Внимание было сосредоточено на прицеле. Гроза нажал гашетку…

Стрелки трех счетчиков газа перед механиком дирижабля с катастрофической поспешностью побежали влево.

– Господин капитан, утечка газа в трех баллонах! – крикнул механик и стал натягивать на лицо резиновую маску.

Командир скосил глаза на приборы и оттолкнул Фейнриха от штурвала:

– Помогите ему там!

Объяснений не требовалось. Фейнрих видел: альтиметр падал. Рули не могли удержать высоту. Дирижабль терял газ…

Гроза видел, как, задирая корму, дирижабль стал терять высоту.

Фейнрих протиснулся в люк и поспешно сорвал маску. Лицо его было растерянно:

– Господин капитан…

Командир не обернулся. Он, как завороженный, смотрел на ускоряющую бег стрелку альтиметра: каждая секунда стоила дирижаблю нескольких десятков метров высоты. К потере подъемной силы прибавлялось динамическое ускорение огромной массы дирижабля.

– Господин капитан, – повторил Фейнрих, – третий и четвертый баллоны вспороты снарядом. Они выбыли из строя. Пятый баллон имеет небольшую пробоину. Механик ее чинит.

Командир продолжал смотреть на стрелку. Он крикнул:

– Балласт!..

Офицер машинально бросился было к рычагу, но вспомнил:

– Стравлен весь.

Он подозрительно посмотрел на командира, удивленный его непривычной забывчивостью. Его привел в себя окрик:

– Какого черта вы мною любуетесь? Балласт!

Офицер нерешительно взялся за рычаг балластной цистерны.

– Дурак! – хлестнул командир и, бросив штурвал, подскочил к главному люку.

Он стал срывать со стен снаряжение. Рванул столик с картами так, что отлетели петли и вогнулась переборка гондолы. В старике обнаружилась вдруг железная сила. Он хватал все, что попало, и швырял в люк.

Фейнрих едва успевал действовать крышками [32] . Мимо него летела запасная одежда, бутыли с кислородом, грохнул алюминиевый ларец с провиантом.

Пролетая, задел его по голове мягкий большой предмет. Уже захлопывая крышку люка, офицер осознал, что это был парашют.

Следующий парашютный мешок упал на нераскрытую крышку.

– Люк! – крикнул командир, держа над головой третий мешок.

Фейнрих не шевельнулся. С его побелевшего лица на командира глядели расширенные страхом глаза.

– Вы оглохли? – крикнул старик.

Губы Фейнриха дрогнули; срывающимся мальчишеским голосом он выдавил:

– Парашюты по уставу…

– К черту устав! – рявкнул старик, и люк поглотил зеленый мешок парашюта.

Последний парашют командир бросил к ногам Фейнриха.

– За борт! – лаконически приказал командир и повернулся к штурвалам.

Как сомнамбула, Фейнрих нагнулся и столкнул мешок…

Гроза смотрел: от дирижабля отделялись один за другим какие-то предметы и летели вниз. Он внимательно следил за тем, как это отзовется на снижающемся движении дирижабля, но оно не только не прекращалось, а, наоборот, ускорялось с каждой секундой. Дирижабль сблизился с планирующим самолетом Грозы и обогнал его в движении к земле. Теперь Гроза смотрел сверху на его широкую серебряную спину. Расстояние до этой спины увеличивалось. Гроза дал ручку от себя. Он не хотел отставать от дирижабля, хотя и должен был оставаться пассивным свидетелем его падения: ни одного снаряда, ни единой пули…

Командир дирижабля смотрел на альтиметр. По мере выбрасывания вещей стрелка замедляла движение, но оно все же оставалось нисходящим. Нужно было во что бы то ни стало преодолеть инерцию корабля и уравновесить его хотя бы на этой высоте. Иначе он войдет в зону зенитного огня и при своих размерах сделается жертвой первой попавшейся батареи советской ПВО.

В гондолу влез механик. Он едва держался на ногах и, прислонившись к переборке, долго стаскивал маску. Устало обернулся к командиру:

– Пятый баллон починен, господин капитан.

– Третий и четвертый?

– Безнадежны.

– Мне нужна высота.

Механик безнадежно махнул рукой.

– Уравновесьтесь хоть тут.

– Все, что можно было стравить, – за бортом, – вставил Фейнрих.

– Нужны еще хотя бы сто кило, – сказал механик.

– У нас нет ни грамма… – начал было опять Фейнрих.

Но командир сердито перебил его, повернувшись к механику:

– На люк!

– Есть на люк, – машинально ответил тот и двинул рычаг.

Крышки опустились.

Держась левой рукой за штурвал, командир повернулся в гондолу:

– Живо! – бросил он Фейнриху.

Тот непонимающе оглянулся.

– Прыгайте!

Фейнрих в испуге попятился. Кровь отлила у него от лица:

– Господин капитан… Мы же выкинули парашюты…

– Прыгайте!

Фейнрих в ужасе жался к стене гондолы. Как бы защищаясь, он выставил было руку, но вдруг быстро сунул ее в карман комбинезона и выхватил револьвер…

Под пристальным взглядом старческих глаз Фейнрих опустил руку. Его взор упал на спину механика, молча склонившегося над люком. Тощая фигура механика выражала беспредельную усталость. Казалось, он даже не замечает происходящего вокруг. Комбинезон оттопыривался горбом над выдающимися худыми лопатками.

Фейнрих нацелился и выстрелил в эту сутулую спину. Механик упал головой в люк. Фейнрих потянул рычаг.

Замедляя нисходящее движение, дирижабль уравновесился.

Гроза поглядел вниз. Земля была хорошо видна. Черные массы облаков тяжелыми валами откатывались на юго-восток. Залитый ярким солнцем пейзаж был вырисован в деталях, как хорошая карта. Гроза пригляделся – местность незнакома. Он сравнил ее с картой. Не хотелось верить глазам: выходит, что он миновал над облаками советскую границу. К сожалению, ошибки быть не может: вот этот узелок тонких паутинок на западе не что иное, как Ровно. Гроза прикинул: если начать сейчас пологое планирование, то есть слабая надежда дотянуть до своих. Но еще небольшая потеря высоты, и посадка в расположении противника станет неизбежной.

Гроза повернулся к дирижаблю. Расстояние между самолетом и дирижаблем опять сокращалось. Гроза не мог сохранить его. Для устойчивости самолет требовал большей скорости снижения. Еще десять секунд, и Гроза пройдет мимо уравновесившегося дирижабля. Сквозь свист планирования он ясно различил гудение моторов дирижабля.

Еще пять секунд, и дирижабль уйдет от него навсегда. Гроза уже видел, как шевельнулись огромные поверхности его рулей. Описывая плавную кривую, корабль ложился на северо-западный курс.

Гроза дал от себя штурвал. Пение крыльев усилилось, перешло в резкий свист. Гроза шевельнул педали. На большой скорости истребитель обрел привычную управляемость. Легкое движение рулей, и нос самолета направился прямо на широкую спину гиганта. Гроза поспешно выпустил колеса шасси и включил контакт.

Прежде чем майор Павел Романович Гроза представил себе, как произойдет то, что он задумал, широкая спина дирижабля превратилась в необозримую серебряную плоскость…

Гроза пришел в себя от свиста и боли в ушах. Он с трудом осознал, что произошло. Вращение падающего тела вызвало непривычное головокружение. Сделав несколько резких движений ногами, Гроза вышел из штопора и потянул кольцо. От рывка раскрывшегося парашюта лямки сдавили грудь и потянули подмышками.

В стороне и выше себя Гроза увидел пылающий дирижабль. Он парашютировал, оставляя за собой струю густого черного дыма. Больше ничего Грозе не было нужно, он мог теперь спокойно рассматривать простирающуюся под ним местность, приглядывая место для приземления. Хорошо было бы миновать вон ту деревню и сесть на лесной полянке, но это, вероятно, не выйдет. Придется сесть на сжатое поле за деревней.

Приземляясь, Гроза попал в борозду и упал. Парашют тащил его по полю. Гроза попытался подняться, но свалился от острой боли в ноге. С трудом освободился от парашютных лямок и скафандра.

От деревни полем бежали двое польских крестьян. Гроза сделал нечеловеческое усилие, чтобы встать. Это ему так и не удалось. Он на четвереньках пополз в сторону леса, но через минуту понял, что не уйти. Крестьяне быстро его нагоняли.

Гроза сел. Преследователи приблизились. Один из них – тощий в изодранной свитке – снял шапку и заговорил на ломаном русском языке.

– Пану летчику не тшеба [33] бояться. Пан с тамтей [34] команды, цо упадла з рана [35] ?

– Какая команда? – удивленно спросил Гроза.

Крестьяне переглянулись.

– Пан червоны [36] ?

Гроза не колеблясь ответил:

– Да.

– И пан не зна червоней команды, цо сядла на парасолях [37] в тых мейсцах?

– Когда?

– На зожи [38] .

Гроза понял, что речь идет о десанте, но прежде чем он решил, как себя держать, со стороны деревни показался еще один крестьянин. Он на ходу делал знаки и что-то кричал.

Поляки засуетились. Оказалось, к деревне подходит германская часть. Летчика нужно сейчас же унести в ближний лес. Там его спрячут, чтобы при первой возможности перебросить к Березно, куда села на «парасолях» советская команда…

Над деревней сверкнули клубки шрапнели. Громыхнули разрывы. В ответ застрекотал пулемет, другой, третий. Граната взметнула черный столб среди поля.

– Тикаем, бо то ваши бьют по герману, – крикнул крестьянин и подхватил Грозу под руки.

Крестьяне, пригибаясь, потащили его к лесу. От боли Гроза потерял сознание…

02 ч. – 05 ч. 19/VIII

1

С того момента как вторично раненный Дорохов передал командование Волкову, его собственная машина пошла за машиной нового флагмана.

Командир эскадры лежал в рубке, лишенный сил, впадая время от времени в забытье. Он заставил надеть себе на голову, поверх белой чалмы бинтов, наушники радио. Не вмешиваясь в распоряжения Волкова, он старался не пропустить в них ни слова.

Закончив составление сводки, капитан Косых мог снова следить за перекличкой флагманского самолета с колоннами и с землей.

Разведывательный отдел штаба фронта сообщил, что им уловлена шифрованная передача немцев: по-видимому, противник знает о намеченном маршруте обратного движения эскадры. Он готовится отрезать ей путь.

Приняв под свою команду всю эскадру, Волков сделался еще осторожней. Он знал, что люди находятся на пределе утомления. Почти восьмичасовой полет с рядом напряженных боев не дался даром. Потери в людях и материальной части ослабили состав эскадры. Повреждения многих машин, большой расход огнеприпасов – все это понижало боеспособность.

Взвесив все обстоятельства, Волков решил совершить обходное движение. Взяв к югу, он рассчитывал пройти под хвостом у брошенных ему наперерез сил противника. Но проверка содержимого баков СБД показала, что тогда не хватит горючего, чтобы дотянуть до собственной границы. Запасы топлива оставляли возможность возвращения домой лишь по кратчайшей линии – прямой.

Естественной была в таких условиях попытка обойти заслон сверху. Ведя облегченные от бомб, огнеприпасов и топлива машины, Волков вполне мог рассчитывать на некоторое превышение над массой самолетов противника. Если отдельные типы истребителей и достанут его, то справиться с ними будет не трудно. Но флаг-инженер доложил, что и этот путь закрыт: расход горючего на набор нужной высоты превысит возможности эскадры.

Волков передумал рад комбинаций, – все они упирались в одно и то же: топливо, топливо, топливо. Бригкомиссар продолжал упрямо изыскивать способ, который позволил бы достичь своего расположения с минимальными возможностями встретить врага. Сохранить жизнь вверенных ему людей, сохранить каждый лишний СБД для будущей работы – вот задача Волкова. Теперь, когда они не несут бомб и единственной их задачей является достижение своих аэродромов, было бы преступно не уклониться от столкновения в воздухе.

Но, по-видимому, средств к тому, чтобы избежать встречи, все же не было, если не считать плана, противоречащего всем установившимся представлениям о нормах воздушной войны и вождения больших авиасоединений.

Обдумывая этот последний план, Волков предвидел, что командиры отнесутся к нему отрицательно. Трудность его выполнения усугублялась незнакомством с лежащей внизу территорией. Штурманы были бы поставлены в совершенно необычные условия работы.

И все же он решился – флагманская рация передала по колоннам приказ: всем машинам перейти на снижающийся полет.

Плавно теряя высоту, при крейсерских оборотах турбин, СБД приобретут скорость порядка 580–600 километров. При снижении, примерно в 1/50 нынешняя семитысячная высота позволит с указанной скоростью пройти около 350 километров. Это будет как раз та полоса, где противник намерен встретить эскадру. Но так как противник рассчитывает на скорость СБД максимум 510–520 километров в час, то Волков пройдет зону намеченной встречи раньше, чем ожидают немцы. Если же этот расчет не оправдается и немцы будут уже на месте, остается еще шанс не быть замеченным патрулирующими на большой высоте истребителями. И, наконец, если, несмотря на благоприятные условия, немцы его все-таки заметят, – им придется вступить в бой с СБД, идущими на высоте не более двухсот метров. Иными словами, истребительные силы немцев будут лишены всякой возможности маневрировать по вертикали. Волкову останется защищать только верхнюю полусферу. Прифронтовую полосу зенитной артиллерии он пройдет без малого на бреющем полете. Во-первых, это даст ему шанс неожиданности, во-вторых, зенитные пушки будут почти бессильны ему повредить.

Оставалось преодолеть одно большое препятствие – суметь провести эскадру «впритирку» к поверхности незнакомой гористой территории.

В первой части расчеты Волкова не оправдались. Появиться в намеченной зоне раньше противника ему не удалось. Германские авиачасти были уже стянуты к району столкновения. Но, предполагая встретить СБД на обычной для них высоте – семь тысяч, немцы старались держаться как можно выше и прозевали передовые части Волкова. Только сигналы наземного наблюдения обратили наконец внимание истребителей на идущие внизу СБД.

Германские летчики бросились на обнаруженного врага.

Они должны были во что бы то ни стало навязать большевикам бой, прежде чем те уйдут в свое расположение или под прикрытие высланных им навстречу истребителей. У немцев уже не было времени для выхода в бой на параллельных курсах. Нужно было использовать самую невыгодную атаку – из пике. Наблюдая сверху, да еще при боковом утреннем солнце, очень трудно было определить высоту полета СБД. Немцы стремительно пикировали на многочисленные отряды бомбардировщиков. Скорость их снижения доходила до 800 километров в час. Инерция, приобретенная аппаратами, была огромна. Слишком поздно офицеры увидели свою ошибку: большевики неслись впритирку к земле. Атакуя с огромными скоростями, немцы не имели возможности пройти мимо большевиков, – они неизбежно врезались бы в землю. Нужно было выйти из пике, не доходя до противника. Такой маневр делал невозможным сколько-нибудь действенный огонь. Между тем СБД имели возможность с наибольшими удобствами пользоваться своим вооружением.

Германские командиры поняли это, но было уже поздно. Остановить низвергающиеся истребители не было возможности. Командиры отдельных отрядов попытались вовремя вывести свои части из безрассудной атаки. Резким маневром они вырывали машины в горку. Положение не оставляло места для элементарной осторожности. Следуя за командирами, летчики также резко выходили из пике. У некоторых машин от такой перегрузки, превысившей все разумные запасы прочности, разрушались крылья. При мгновенном переходе от скорости снижения в 800 километров к стремительному подъему тела людей оказывались прижатыми машинам с такой силой, что выдавливался металл сидений. У летчиков ломались позвоночные столбы. Покровы тела лопались от чрезмерного давления крови. Кровь хлестала из ушей. Внутренние органы в силу инерции смещались вниз с такой силой, что у многих легкие были смяты. Люди теряли сознание.

Бешеный огонь ощетинившихся в верхнюю полусферу СБД завершал то, что начал неудачный маневр противника. Но немцы вовсе не считали, что первая неудачная атака решает дело и советскую эскадру можно оставить в покое. На их стороне было то преимущество, что летчики Волкова не могли переходить в преследование и вообще заниматься широким маневрированием. Они вынуждены были держаться принятого курса. Поэтому у немцев была возможность перестроиться и повести бой на параллельных курсах. При ограниченности остатков боеприпасов у Волкова это ставило советских летчиков в очень трудное положение: они должны были экономить заряды. Подчас немцам удавалось из-за этой экономии подходить на дистанции, которые прежде были бы для них безусловно смертельными. Но и это не давало им надежды одержать верх на СБД. Немцы скоро убедились в том, что им не удастся осуществить свой план уничтожения советской эскадры. К тому же истребители были крайне нужны германскому командованию на другом участке. К району расположения штаба и резервов южной ударной группы генерала Шверера приближались соединения советских десантных самолетов. Точная цель полета ТД [39] не была еще ясна немцам, но они стремились прервать их движение. Можно было предполагать серьезные задачи, возложенные на ТД: фронтовые силы красных ВВС приложили большие усилия для проведения ТД сквозь зоны местного воздушного сопротивления немцев. Все это заставило германское командование оторвать истребители от преследования Волкова.

К этому времени обстановка на земле складывалась следующим образом: группа прорыва командарма второго ранга Михальчука, о которой ночью говорил Главком, атаковала фронт Шверера, в свою очередь, готовившегося к прорыву. Шверер не успел осуществить свой план из-за того, что его танковый корпус и мотоциклетные пулеметчики были заперты красной авиацией в дефиле, служившем им накануне укрытием. Они не могли вырваться в поле и развернуться для боя. Шверер остался с одной моторизованной пехотой и с легкой «артиллерией прорыва». Теперь, когда Михальчук бросился на группу Шверера, сминая ее своими бронетанковыми фалангами, генералу оказалось нечем защищаться. Красная авиация продолжала держать его мехчасти взаперти.

В штаб Шверера пришли тревожные вести. Передовые части группы смяты ударом Михальчука. Лишенная помощи бронесил пехота начала отход. Пока еще он носит спокойный, планомерный характер, но если пехоте не будет немедленно оказана решительная поддержка…

Шверер сжимал радиотелефонную трубку так, что склеротические вены на его руке набухли. Он доказывал, требовал, просил. У командования не было средств дать генералу резервы в срок, который он считал решающим для всей своей операции, – два-три часа.

Шверер прервал разговор на полуслове и, не глядя, швырнул трубку. Осколки эбонита разлетелись по столу.

Это было выходом для старческого раздражения, но не для его ударной группы. Судьба ста двадцати тысяч отступающих солдат требовала немедленных решений, и Шверер решил: мехчасти должны быть освобождены любою ценой и брошены в бой. Шверер приказал во что бы то ни стало отогнать советскую авиацию, держащую взаперти германские бронечасти, и не давать ей возможности в дальнейшем приблизиться к злополучному дефиле, пока из него не выберутся танки.

Генералу доложили, что к аэродромам 173 и 174 приблизились десантные самолеты большевиков. Шверер распорядился перенести штаб в фольварк к востоку от Березно.

С крыльца штаба он смотрел, как от самолетов отделяются черные точки парашютистов. Во мгле утра видны были сотни точек. Они стремительно падали. Ни одного раскрытого парашюта. Точно люди решили разбиться о поверхность земли. Но вот над точками раскрылись парашюты. Стремительное падение перешло в плавный полет. Противник спускался уверенно, выбирая направление.

Шверер приказал бросить к местам приземления парашютистов кавполк собственной охраны и эскадрон связи, – все, что было под рукой.

За спиной генерала началась суета. Никто не мог определить расстояние до места высадки. Указывались самые различные рубежи. Дистанции колебались между километром и пятью.

Шверер пренебрежительно пожал плечами: офицер без глазомера – не офицер.

Он взял карту из рук адъютанта. Выпуклый старческий ноготь выдавил на ней три четких креста – места предполагаемой им высадки трех головных десантных отрядов Богульного.

Подали броневик, и Шверер уехал в сопровождении адъютанта.

Шоссе сменилось проселком. Кончился проселок, перешли на луга. Потом пошла пахота. Лавируя между деревьями, броневик шел лесными прогалинами. Генерал приказал ехать к новому расположению своего штаба кратчайшим путем.

– Мы рискуем попасть в руки десанта, – сказал адъютант нерешительно.

Шверер упрямо приказал ехать. Броневик продирался сквозь кусты, переезжал ручьи. Вдруг вся машина загудела от неожиданного грохота. Водитель поспешно опустил заслонку перед глазами. Стрелок захлопнул верхний люк. По броне резанула вторая пулеметная очередь.

Броневик остановился. Командир машины, безусый офицер, внимательно присмотрелся и показал генералу на опушку леса: кустарник шевелился. Кустики двигались навстречу броневику. По броне снова стучали пули. Машина задрожала от выстрелов своих пулеметов. Оглушенный Шверер схватился за голову: грохот был нестерпим.

Стараясь перекричать шум, Шверер приказал двигаться вдоль стреляющей цепи десанта.

– Если у них есть бронебойные пули, вы рискуете, ваше превосходительство! – крикнул командир.

Шверер настойчиво показал водителю: вдоль цепи.

Броневик двинулся. Командир коснулся плеча генерала и придвинул перископ к его глазам: перископ медленно повернулся. Спереди и сзади броневика ползущие кусты поворачивали. Еще через секунду кусты поднялись. Бойцы обегали машину. Командир, не справляясь больше с желаниями генерала, направил броневик в еще не сомкнувшийся интервал окружения. Наперерез бежал человек в синем комбинезоне. Броневик шел прямо на него. Человек не останавливался. Командир броневика на ходу дал по нему очередь. Человек упал на колени. Он поднял над головою руку и швырнул навстречу машине связку гранат. Водитель панически завертел баранку руля. Пламя разрыва метнулось сбоку. Осколки загремели по броне. Генерал невольно втянул голову в плечи. Командир в башне продолжал стрелять из пулемета.

Броневик мчался перелеском. Он выскочил в интервал охвата и полетел полем. Путь был как будто чист. Водитель прибавил газа, намереваясь выехать на идущий вблизи тракт, когда командир пронзительно крикнул:

– Стоп!

От резкого торможения Шверер ударился лицом о переднюю стенку.

Из придорожной канавы торчали шлемы. Когда броневик остановился, люди из канавы выскочили, – на них были синие комбинезоны. Мелькнули гранаты. Около самого броневика грянули разрывы. Острый запах толуоловых газов ворвался в смотровую щель. Стрелок закрыл лицо руками и молча осел.

Броневик задним ходом отходил к лужайке. Там он развернулся и помчался в промежуток между прежней цепью парашютистов и этим новым отрядом. Но ему удалось проехать не больше километра, – путь преградили пулеметы. Пули стучали по броне, как пневматические молотки. Командир больше не хотел встречаться с гранатами. Он сразу повернул и поехал в новом направлении. Из-за куста вслед машине метнулась граната, за нею вторая. Машина накренилась, и Шверер почувствовал, как усилилась тряска. Он вопросительно, посмотрел на командира. Тот крикнул:

– Вероятно, сорвало гусматик [40] . Едем на ободе.

– Держите к аэродрому, – крикнул Шверер, – это ближе всего!

Машина вышла в поле. Вдали показался столб с «мухоловкой»: аэродром у точки 172.

Машину трясло и бросало так, что генерал несколько раз больно ударился головой. Он даже обрадовался, когда командир снова закричал:

– Стоп!

По краю аэродрома цепочкой бежали люди в синих комбинезонах. Вокруг них земля вскидывалась пылью винтовочных и пулеметных попаданий. Они все еще бежали, когда над одним из полевых ангаров взметнулся столб пламени и повалил густой черный дым.

Командир броневика приоткрыл смотровую щель.

– По-видимому, и там противник.

– По-видимому, – невозмутимо ответил Шверер.

– Куда прикажете ехать?

Шверер молчал. Он вынул сигару. Она была сломана. Он пошарил по карманам, другой не оказалось. Он отбросил сломанный конец и полез за спичками…

– Попрошу не курить, – нервно огрызнулся лейтенант и жестом показал водителю направление. Накренившись, броневик побежал просекой.

2

Олеся возилась с устройством своего маленького врачебного хозяйства в бывшем околотке штаба Шверера, когда ее спешно вызвали на аэродром к отцу.

Перед Богульным стоял польский крестьянин между двумя красноармейцами.

– Этот малый, – сказал Богульный Олесе, – несет какую-то ересь, очень похожую на правду. Будто бы около их деревни сел наш парашютист и сломал ногу.

Олеся подозрительно посмотрела на крестьянина.

– Этого не может быть. У нас не было переломов.

– Но пострадавший совершенно точно сказал ему, что если в составе нашего десанта есть врач Богульная, то про него нужно сказать именно ей.

– Странно… кто бы это мог быть?

– Кто бы ни был, – нужно его взять. Прокатись-ка на трофейной генеральской машине. Бери двух бойцов и айда.

– Зачем мне бойцы?

– Мало ли что тут может быть…

Олеся махнула рукой:

– Мне нужна скорей медсестра, а не бойцы.

– Ладно, на худой конец – с тобой шофер с помощником.

Олеся повернулась к крестьянину:

– У парашютиста перелом ноги?

– Еще тваж трошке [41] погорела.

Олеся переглянулась с отцом.

– Погорела?

– Так, так, погорела. Як он падал с горящего аэроплана.

Богульный рассердился:

– Эх ты… голова! Чего же ты раньше не говорил, что у него сгорел самолет?

– Тату! – испуганно вскрикнула Олеся. – Тогда это может быть только Сафар…

– Ну-ну… Кто бы ни был – доставишь его сюда.

На ходу отдавая распоряжения, Олеся бежала к машине.

Мысли вихрем неслись в голове: упал с горящего самолета и назвал ее?! Она боялась гадать.

Крестьянина посадили к шоферу, чтобы показывал дорогу. Машина помчалась. По словам поляка, упавший летчик спрятан в лесу, близ опушки, до него не больше пяти километров.

Нарядный генеральский «мерседес» въехал в лесок и стал пробираться между редкими деревьями. Крестьянин уверенно показывал направление.

Олеся не замечала пути. Она путалась в догадках. «Кто? Кто же наконец?..»

Вдруг шофер резко затормозил и повернул в кусты. Ветки захлестали по лицам сидящих: впереди узкой просекой навстречу «мерседесу» медленно шел броневик. Он часто останавливался, точно прислушиваясь.

Прежде чем кто-нибудь мог ему помешать, крестьянин мешком вывалился из машины и нырнул в кусты.

«Ловушка», – мелькнула мысль у Олеси.

Шофер искал глазами местечко, где можно было бы развернуть машину. Олеся вцепилась ему в плечо.

– А раненый?..

Она выскочила из машины. Тогда шофер коротко бросил помощнику:

– Пулемет.

Помощник вытащил ручной пулемет и поставил на сошку. Лежа в кустах, шофер перекинул со спины гранатную сумку. Олеся потянула руку:

– Дай.

Тот укоризненно покачал головой:

– Не дам. Вы медработник. – Повернулся к помощнику: – Приготовь связку в три гранаты. Мечешь после меня.

Броневик снова пошел. Он двигался, припав на одно колесо. Приблизившись к концу просеки, точно обрадовался и прибавил газу. Когда он поворачивался уже к опушке, шофер взмахнул гранатами. Олеся, открыв рот, прижалась к земле…

Из-под передка броневика метнулось пламя, воздух рвануло взрывом. Через долю секунды разорвались гранаты помощника. Их взрыв подкинул передок искалеченного броневика. Передние колеса разъехались в стороны, как ноги раненого зверя. Концы перебитой оси уперлись в землю. Башня броневика грохотала. Видно было, как от стрельбы пулеметов дрожат разошедшиеся листы брони.

Броневик вел огонь наугад. Видимо, стрелки его не предполагали, что противник лежит под самым их носом. За спинами бойцов с деревьев клочьями летела кора. Высокая сосна качнулась и упала, срезанная пулями.

– Ничего, ничего, пусть отнервничаются, – успокаивающе сказала Олеся, – не открывайте себя.

Броневик выжидательно умолк. Затем, шаря по лесу, дал несколько коротких очередей. Снова умолк. Олеся смотрела на ручные часы: стрелка двигалась издевательски медленно. А мысли мчались: там в лесу лежит человек со сломанной ногой.

Среди лесной тишины ясно прозвучал выстрел внутри броневика.

Тотчас второй.

Шофер сделал движение встать.

– Лежать! – громким шепотом приказала Олеся.

– Они стреляют. Надо их взять, товарищ.

– А если берут на пушку?

– Может статься, и на пушку… – неохотно согласился шофер.

– Подождем.

Стрелка на браслете подвинулась на несколько минут. Тишину леса снова разорвал пулемет. Броневик открыл огонь.

– Ах, гады! – проворчал шофер. Он приготовил гранату и метнул ее, целясь в башню.

Пулемет на миг умолк. Потом переменил прицел и, нащупывая залегших в кустах бойцов, стал давать короткие очереди. Пули ложились ближе.

Шофер снова приготовил гранату и, тщательно прицелившись, метнул. Взрыв получился какой-то особенно звонкий. Точно ударили по пустому цинковому корыту.

Когда прошел звон в ушах, Олеся заметила, что строчит только один пулемет – здесь, над ухом. За желтым облачком гранатного разрыва она увидела свороченный на сторону ствол пулемета на броневике.

И снова в тишине умолкнувшего леса ясно прозвучал выстрел внутри броневика.

– Старо! – усмехнулся шофер. – Два раза на одну приманку не берут.

Но следом за выстрелом броневая дверь машины приоткрылась, и высунувшаяся рука взмахнула белым платком.

– Срезать? – спросил шофер.

– Что вы, товарищ?! – Олеся вытащила платок и подняла над головой.

Из броневика неловко вышел немец. Он сам поднял руки и отошел в сторону. Он был стар.

Седые усы сердито щетинились над презрительно сжатыми, тонкими губами.

Олеся послала шофера осмотреть броневик.

Адъютант был убит осколком гранаты. В башне застрял застрелившийся лейтенант. У водителя револьверным выстрелом в упор был раздроблен затылок.

Когда Олеся спросила немца об имени, он сделал вид, что не понимает.

Олеся переспросила по-немецки. Подумав, он ответил:

– Унтер-офицер Франц Лемке.

Никаких документов при нем не оказалось. Погоны с мундира были сорваны.

Немец попросил курить. Папирос ни у кого не было.

Из кустов выбежал запыхавшийся крестьянин. Радостно улыбаясь, он сказал, что до раненого летчика осталось не больше двух километров. Он только что был там…

Олеся заторопилась. «Мерседес» тронулся. Пленный старик привычным жестом открыл карман на задней дверце и достал большой кожаный портсигар.

«В чем-то мы просчитались, здорово просчитались…» – пробормотал он про себя и, не замечая удивленного взгляда Олеси, откусил кончик сигары.

3

Крестьяне ушли.

Гроза лежал неподвижно. Боль утихла, хотя нога сильно распухла.

Лежать было удобно. Крестьяне сунули Грозе под голову мягкий, упругий мох. Пахло сыростью и грибом. Около лица колыхалась желтеющая трава. Время от времени по вершинам деревьев пробегал ветер. Они шумели ласково, не заглушая хлопотливых птичьих голосов. Лес жил не спеша, как живет он уже сотни и тысячи лет. Жизнь эта была спокойной и уютной, с грибами, орехами, черникой…

Сквозь шумы леса донеслись звуки отдаленного боя. Застрочил пулемет. Сухо, отрывисто рвались гранаты. Вскоре присоединились разрывы артиллерийских снарядов. Сначала это было высокое бархатистое пение шрапнели. Его сменил пронзительный визг бризантных гранат. И вдруг все стихло. Сквозь настороженную тишину Гроза услышал гудение самолетов. Их не было видно, но прошли они совсем близко. И тотчас где-то близко заухало, зазвенело. Это было знакомо. Авиационные бомбы. Недалеко. Совсем недалеко! Прислушался. Между бомбами трепетали размеренные, степенные голоса крупнокалиберных зенитных пулеметов. И тоже совсем близко.

Усталость и нервная реакция брали свое. Под пение птиц, перемежающееся с тарахтением пулемета, он задремал. Но снова рванули воздух бомбы. Гроза стряхнул дрему и приподнялся на локтях. За опушкой дрались. Здесь ему ничто не грозило, он лежал, как в блиндаже. Именно от этого вдруг стало тошно. Хочется туда, где строчит пулемет. К своим. Лечь на живот, взяться за рукоять пулемета. Там не будет мягкого покоя мшистой постели, там бой. Но бой бок о бок со своими.

Не слушаясь боли, которая цепко тянула за ногу, Гроза пополз между деревьями в сторону, противоположную той, с которой его принесли крестьяне. Опушка была недалеко. Гроза видел сквозь редкие деревья небо и клубы черного дыма. Но приблизиться к последним стволам было нелегко. Каждое движение заставляло скрипеть зубами.

Прислонившись к пеньку, Гроза смотрел в поле. По краю, укрытые леском, стояли легкие полевые ангары… Большинство их горело. Несколько самолетов в самых необычайных положениях лежало на аэродроме: на крыле, вверх колесами, на-попа. Кое-где высились груды скрюченного металла. Они еще дымились. Из двух уцелевших ангаров механики выводили машины. Это были небольшие самолеты связи.

Внезапно черное облако земли и дыма мощным фонтаном взметнулось посреди поля и закрыло от Грозы аэродром. Гроза понял, что разорвалась бомба замедленного действия, брошенная пролетевшими советскими самолетами.

Когда дым рассеялся, Гроза увидел, что еще несколько самолетов лежат в беспорядке на аэродроме. Два или три ярко пылают. Растерянно мечутся санитары.

Совсем недалеко от Грозы два механика торопливо тащили самолет. К нему, застегиваясь на ходу, бежал офицер. Гроза ясно услышал слова приказаний. Говорили по-немецки. Офицер влез в машину, поднял руку. Механики отбежали. Винт, подчиняясь самоспуску, успел сделать судорожное движение, когда новый мощный разрыв потряс воздух. Над головой взвизгнули осколки. Гроза испуганно пригнулся.

Когда он поднялся, в ушах стоял туманный гул. Один механик лежал ничком у самолета. Другой, с трудом поднявшись, придерживал правой рукой окровавленную левую. Он, спотыкаясь, побежал к ангарам. Летчика не было видно. Самолет казался неповрежденным. Гроза смотрел та него как завороженный.

Гроза, извиваясь, полз на животе. Он старался влипнуть в землю, чтобы остаться незамеченным на открытом поле.

Исправный самолет – полет к своим, к себе, к родной земле! Полет на Родину!

Гроза подполз из-под крыла и, ухватившись за скобы, подтянулся. Делая усилие, невольно оперся на обе ноги. Все пошло кругом, он разжал руки и упал. Боль от падения была нестерпимой. Стоило большого труда заставить себя начать все сызнова. На этот раз удалось подтянуться настолько, что можно было достать вырез ступеньки в фюзеляже. Но как назло он пришелся против больной ноги. Ухнув сквозь зубы, Гроза оттолкнул мешающую ногу здоровой и ступил в вырез.

Из пилотской кабины на него уставились расширенные от боли и удивления глаза. Офицер вытянул руку с револьвером навстречу Грозе. Произошла короткая борьба. Гроза потерял сознание. Когда он очнулся, то почувствовал, что глаза слиплись от крови. С усилием разодрал веки и увидел, что лежит внутри самолета рядом с мертвым офицером.

Грозе казалось, что он усаживается целую вечность. Вывихнутую ногу он взял руками ниже колена и сунул в педаль.

Пошевелил штурвал: элероны в порядке. Чтобы посмотреть на рули, нужно было бы высунуться. Пришлось взять на веру. Сквозь всю усталость почувствовал, как бьется сердце, когда нажал самоспуск…

Через диск завертевшегося пропеллера увидел на опушке, откуда он только что выполз, людей. Размахивая руками, они бежали к самолету.

Слезы забивали незащищенные очками глаза Грозы. Он двинул сектор и оторвал хвост. Самолет бежал.

Внезапно впереди, там, куда бежала машина, поднялась черная стена земли и, расходясь кудрявыми краями взрыва, закрыла все поле, ангары, небо. Очередная бомба с замедлением. Дав сектор до отказа, Гроза взял на себя штурвал. Почувствовал, как подкинуло взрывом под правое крыло, но земля, ангары, самые клубы дыма, – все было уже внизу. Машина послушно лезла крутою горкою. Уверенно гудел мотор. Гроза огляделся. Он вывел машину прямо на солнце, лениво поднимающееся над розовым горизонтом. Восток. Родина.

Проводив глазами машину, Олеся спросила крестьянина:

– Вы уверены, что это он?

– А то як же ж? Вот и капелюш их у дерева. Она взглянула на протянутый рваный комок кожи – да, это были остатки полетного шлема советского образца. Снова повернулась туда, где скрылся самолет. А в лесу, на прогалинке, в большом генеральском «мерседесе» сидел высокий старик, в мундире с оторванными погонами. Он нервно ловил нижней губой прокуренную седую щетину усов и сосал ее. Руки старика были скручены за спиной.

4

К 4 часам 19 августа судьба пограничного боя на северном участке юго-западного фронта, где немцами было намечено произвести вторжение на советскую территорию силами армейской группы генерала Шверера, была решена.

Лишенные оперативного руководства и поддержки бронесил, части ударной группы Шверера отходили. У них на хребте, не давая времени опомниться, двигались танки Михальчука. Скоро отступление немцев на этом участке превратилось в бегство. В прорыв устремились красная конница и моторизованная пехота. Сам Михальчук, на самолете, направился в Березно.

Занявший Березно Богульный получил по радио запрос Волкова: нельзя ли его частям совершить посадку на аэродромах Березно, Тынно и Погорелово, чтобы пополнить запас горючего? Без этого затруднено возвращение эскадры в свое расположение.

Богульный немедленно радировал согласие и распределил время посадки эскадры так, чтобы она не мешала развитию операции десантного соединения.

Вскоре на штабной аэродром сели два первых СБД. Они имели очень непрезентабельный вид. Обшивка во многих местах была задрана осколками снарядов. Острые края пробоин торчали, как клочья прорванной бумаги. На одном СБД носовая пушка, лишенная экрана, печально склонилась из башни, готовая вот-вот оторваться.

По стремянкам из самолетов сошли два командира в изорванных и закопченных кожаных комбинезонах. Это были бригкомиссар Волков и капитан Косых. Они вошли в кабинет генерала Шверера, где сидел теперь командарм второго ранга Михальчук. После официального доклада посыпались вопросы с обеих сторон. Михальчук интересовался подробностями полета.

Узнав о наличии раненых, Михальчук повернулся к Богульному:

– Товарищ комдив, у вас тут есть врачи. Прикажите сделать все возможное, чтобы раненые люди эскадры были немедленно эвакуированы в наше расположение на возвращающихся десантных машинах. Дорохова скорее сюда. Может быть, нужна операция…

Выходя, Богульный столкнулся с Косых.

– Олеся здесь? – спросил капитан.

– Скоро вернется. Поехала за одним раненым. Ох и дивчина. Прямо на плечах немцев влезла в околоток их штаба. Теперь у нее там целое хозяйство.

Косых перебил:

– Тарас… Сафар погиб.

Косых видел, как изменился в лице Богульный.

– Сафар? Эх, дивчина моя…

Он махнул рукой и вышел исполнять приказание Михальчука.

Косых примостился в одной из комнат штаба, чтобы просмотреть сводки о действиях Красной армии за вчерашний день и истекшую ночь. Он видел, что результаты их собственного рейда уже отмечены сводкой. Тут же он с волнением прочел лаконическое, но четкое описание другого рейда, совершенного одним из бомбардировочных соединений советской авиации. Это был налет на окрестности Магдебурга, где немцы сосредоточили грандиозные запасы горючего, накопленные в течение нескольких лет подготовки к войне. Бронированные подземные хранилища не спасли драгоценные запасы. Пожар, охвативший эту топливную базу германской армии, был так велик, что жители поспешно покидали местность только потому, что не было возможности дышать от гнетущего жара.

Из сообщений о действиях наземных частей Красной армии Косых узнал, что почти по всему фронту они отбросили первый натиск германских частей и форсируют линию укреплений уже на территории противника. Оставаясь верным своей тактике нарушения нейтралитета третьих стран, противник пытался выйти во фланги Красной армии. На юге бронечасти и конница немцев неожиданно появились со стороны румынского города Хотина. Они были отброшены. Аналогичный случай произошел и в северном углу, где немцы подошли к советской границе со стороны латвийской станции Индра…

Чтение, увлекшее Косых, прервал прибежавший порученец:

– Товарищ капитан, к бригкомиссару Волкову.

– Иду, – проговорил Косых, хватая сумку с картами. – А что случилось?

– В тылу противника большое восстание.

– Где?

– В районе Нюрнберга.

– Знакомые места…

– Восстали рабочие военных заводов.

– Вот молодцы! – вырвалось у Косых.

– По сообщению Нюрнбергской радиостанции, находящейся в руках восставших, они располагают большими запасами оружия, но германские власти уже двинули войска для подавления восстания.

– Так надо же его поддержать!..

– Кажется, об этом и речь, – удовлетворенно сказал порученец. – Задача возлагается на вашу эскадру.

Косых в сомнении покачал головой:

– Мы очень растрепаны.

Порученец пожал плечами.

– Волков берется.

Входя в штаб, Косых увидел Волкова, сидевшего перед командармом, и уловил конец его фразы:

– …не сомневаюсь ни минуты – сделаем.

– Сначала нужно еще туда пробиться. Полет будет происходить днем. Учтите.

– Товарищ командарм, – Волков встал. – Разрешите считать вопрос решенным. С такими людьми и на таких машинах можно пробиться на Луну, не то что к Нюрнбергу. Туда мы дорогу уже знаем.

С дивана в сторонке послышался слабый голос Дорохова:

– Правильно, товарищ Волков.

В кабинет вошел Богульный:

– Машины бригкомиссара Волкова заправлены из трофейных запасов. Боеприпасы дал свои. Мои люди стянуты и готовы к посадке в самолеты.

Михальчук взглянул на часы:

– Меньше часа? Неплохо справляетесь, товарищ Богульный.

– Хозяйство налажено, товарищ командарм.

– Каждому из ваших бойцов придется там стать командиром.

– Хоть полковым. Народ подходящий…

– Товарищ командарм, – перебил Богульного Волков, – разрешите отправляться?

– Как только ваш личный состав отдохнет.

Волков повернулся к выходу. Его поманил к себе Дорохов.

– Нагнись-ка.

Когда бритая голова Волкова поравнялась с его лицом, Дорохов коснулся губами лба комиссара.

– Береги людей, Ваня. Война только начинается.

Волков вошел в один из домов, отведенных для отдыха летчикам его эскадры. Постели, диваны, столы, весь пол, даже подоконники были заняты людьми. Многие уже спали не раздевшись. Другие только еще укладывались.

Со шкафа раздавались звуки репродуктора. Молодой радист, без гимнастерки и сапог, ловил Коминтерн. Слышимость была хорошая, без помех. Динамик четко выговаривал слова утреннего выпуска последних известий:

«Сообщение о действиях советской авиации произвело в Европе огромное впечатление…

В Чехословакии народные демонстрации против немецких насильников…

Под давлением народных масс во Франции образовано правительство Народного фронта. Гитлер получил отпор…»

Диктор умолк. Динамик издавал ровное гудение. Молодой радист мечтательно смотрел на приемник. Еще не заснувшие летчики внимательно слушали:

«Агентство Гавас сообщает, – снова заговорил приемник, – что правительство Франции назначило маршала Дерена главнокомандующим вооруженными силами Франции.

По приказу Дерена командующий воздушной армией генерал Девуаз вылетел в Нанси». Диктор опять умолк. Было слышно его дыхание.

– Вылетел… то-то, умнеют прямо на глазах, – тихо произнес молодой радист.

– Посмотрим, – скептически сказал один из летчиков, снимая второй сапог…

Радист сердито посмотрел на него, собираясь начать спор.

– Тсс… – замахал руками комиссар. – Спать, спать! Вам на это дается всего три часа.

– Может, через три часа опять на Нюрнберг? – спросил радист.

– Я этого не сказал, – засмеялся Волков. – Я просил спать.

Волков тщательно прикрыл за собою дверь и на цыпочках пошел по коридору, стараясь не задеть лежащих и там летчиков. Иногда он наклонялся и заботливо поправлял выбившийся из-под головы мешок парашюта или сползшее пальто. Любовно вглядывался в лица спящих.

За дверью пробили часы. Они отсчитали пять звонких ударов.

5 часов 19 августа. Первые двенадцать часов большой войны.

Похождения Нила Кручинина

Часть первая В новогоднюю ночь

Ночь под новый год

Нил Платонович Кручинин и Грачик (он же Сурен Тигранович Грачьян) приехали в этот город, освобожденный Советской армией от гитлеровских захватчиков, через несколько месяцев по ликвидации в нем последних очагов сопротивления. То был один из промышленных центров страны, служивший оккупантам базой снабжения нацистской армии.

В прежние времена эта страна была одной из основных частей двуединой монархии. Его апостолическое величество включал название гордой маленькой страны в свой пышный титул, а феодалы – потомки древних пришельцев-завоевателей, – пополняя ряды свиты «короля-императора», охотно смешивались в ней с такими же, как они, потомственными рабовладельцами германского происхождения. Эта титулованная двуединая шайка беспощадно эксплуатировала все другие национальности дряхлой монархии и, не щадя крови, подавляла их попытки сбросить иго ненавистного режима. Но ни тот народ, от имени которого правили германские эрцгерцоги, ни тот, чье имя носили их светлейшие союзники с Великой венгерской равнины, не нес и не несет ответственности за разбойников. Хотя и существует поговорка, гласящая, будто каждый народ имеет правительство, какого достоин, но, право, этот трудолюбивый и даровитый народ был достоин лучшего режима, чем фашистский ад адмирала-диктатора, продававшего Гитлеру достояние и кровь своего народа.

Кручинин и Грачик приехали, преследуя цель, не имеющую ничего общего с событиями, описываемыми в этой истории. Но достаточно было их паспортам попасть для отметки к портье отеля, чтобы на следующий же день у них появился с визитом шеф местной народной полиции – в недавнем прошлом функционер социал-демократической партии и редактор ее газеты в этом городе. По-видимому, как один из руководителей новой демократической администрации, он считал долгом лично приветствовать представителей великого народа-освободителя. А труды Кручинина по вопросам криминалистики создали последнему такую популярность не только на родине, а и за рубежом, что было бы бесполезно соблюдать инкогнито, даже если бы нынешний шеф полиции и не был газетчиком.

Шеф полиции, немолодой уже толстяк, попал в руководители полиции прямо из редакторского кресла газеты. Он уверял, что аппарат полиции почти полностью обновлен и демократизирован, что из полиции – во всяком случае из ее верхушки – безусловно, вычищены все фашистские элементы и что жизнь в городе течет теперь спокойно.

Шеф непринужденно болтал по-немецки, по-видимому, не стесняясь своего дурного произношения.

– Как ни велико наше желание увидеть советских коллег в деле, чтобы поучиться у них, желанию этому сбыться не суждено, – с улыбкой заявил он. – Я убежден, дорогой коллега Кручинин, что ваше пребывание у нас не будет омрачено ничем. Никакого материала для хроники происшествий! Хо-хо, я даже собираюсь уволить репортеров отдела происшествий!

– Как вы сказали? – заинтересовался Кручинин. – Репортеры?

– Хо-хо! В голове у меня пока еще не разложились по разным полкам сыщики и репортеры, полицейские офицеры и редакторы. До сих пор не могу понять, где кончается редакция и начинается полицейское управление. Хо-хо!

Кручинин слушал прищурившись и молча кивал головой.

Грачик видел, что его другу делается не по себе от этих разговоров розового шефа. Но все же Кручинин слушал молча, считая, по-видимому, неудобным спорить на такую деликатную тему, да и стоило ли разрушать оптимизм здешних людей в радостный период весны их нового государственного строительства.

Это свидание произошло двадцать девятого декабря. Через два дня, то есть тридцать первого декабря, шеф полиции прислал гостям официальное поздравление с наступающим Новым годом и еще по телефону пожелал им приятно встретить знаменательную дату – первое января первого действительно свободного и спокойного года в жизни этого свободолюбивого народа. В заключение шеф напомнил о высоких качествах вин, выделываемых в его стране, и порекомендовал хороший ресторан. Друзья приняли рекомендацию к сведению, но никуда не пошли.

Кручинин с удовольствием слушал лившиеся из маленького репродуктора мелодии национальных песен и танцев, послуживших когда-то неисчерпаемым источником для бессмертных творений Ференца Листа. Он с досадой прикрикнул на Грачика, пробовавшего на пианино подобрать эти мелодии. Хотя молодой пианист делал это, включив модератор, но не слишком хорошо настроенное пианино раздражало Кручинина. Сам он не умел взять ни одной ноты, но искренно любил музыку и разбирался в ней. К тому же он считал, что в каждой стране следует слушать то, что создано в ней ее народом, ее талантами. А этой стране было что предъявить.

– Как приятно было бы, если бы ты, дружищe, отложил свои экзерсисы до другого раза, – иронически сказал Кручинин. – Ведь не каждый день бывает канун Нового года. Зачем портить его людям, которые не сделали тебе ничего дурного… Небось, к полуночи радио перейдет на фокстроты – тогда ты покажешь мне свое искусство… Ладно?

Грачик со смехом захлопнул пианино. Бутылка скверного трофейного шампанского в ведерке со льдом стояла у них в комнате. Они предвкушали встречу Нового года в кругу, теснее и дружественнее которого трудно себе представить, – вдвоем. Без четверти двенадцать, едва успел выйти из номера официант, подавший фрукты, раздался телефонный звонок. Грачик был совершенно уверен, что это снова тот же гостеприимный начальник полиции с новыми, успевшими немного надоесть поздравлениями. И действительно, сняв трубку, Грачик услышал его голос:

– Дорогой коллега, прошу вас узнать, будет ли господин Кручинин иметь что-нибудь против того, чтобы я за вами сейчас заехал?

Грачик искоса глянул на часы. Стрелки показывали без десяти двенадцать.

– Благодарю вас, – сказал он в трубку, – но мы отлично встретим Новый год и дома. Совершенно отлично! Потом, скажите нам, пожалуйста: куда вы успеете нас свезти к двенадцати часам? Никуда. А по нашему обычаю пьют за Новый год, когда бьют часы. Именно когда бьют часы!..

Толстяк не дал ему договорить:

– Да, да, таков и наш обычай: выпивать первый бокал под двенадцать ударов часов, завершающих старый год. Но вы неверно меня поняли. Случилось многозначительное происшествие… на добрый подвал, а то и на целую серию подвалов… Мы так надеемся, что советские друзья не откажут нам в помощи.

По словам шефа, он был в нескольких шагах от отеля и ждал только разрешения заехать, чтобы объяснить все и мчаться на место «многозначительного» происшествия.

Грачик видел, что Кручинину в данный момент больше всего хотелось откупорить шампанское и, уютно устроившись перед пылающим камином, произнести тост. Но в такой же мере Грачик был уверен и в том, что, если он сейчас откажет полицейскому, Кручинин будет обвинять его во всех смертных грехах, первым из которых будет нерадение к делу, порождаемое «армянской склонностью к неге». Поэтому, прежде чем Кручинин успел его спросить в чем дело, Грачик бросил в телефонную трубку:

– Заезжайте, пожалуйста, заезжайте. Мы уже спускаемся.

Услышав это, Кручинин обернулся.

– Если тебе хочется куда-нибудь ехать, поезжай один. Я ни за что не сниму этих туфель, – и он пошевелил протянутыми к огню ногами в теплых ночных туфлях.

– Сидите, пожалуйста, друг мой джан, – сказал Грачик насколько мог невозмутимо, – я могу поехать один. Пожалуйста.

Он не решился сказать то, что думал: как отлично было бы, если бы Кручинин остался дома. Грачик поехал бы на операцию один. Он своими силами показал бы здешним людям, чего стоит советская школа расследования! Однако мысль эта была мимолетной. Грачик тут же устыдился ее. Он так уважал и любил своего спутника, что готов был бы уступить ему и всю собственную славу, если бы она у него была. Увы, ее было у него еще так мало, что едва ли она могла что-нибудь прибавить к популярности Кручинина.

Грачик стал проверять фотоаппарат, который всегда был при нем.

– Собираешься запечатлеть интересную новогоднюю компанию? – насмешливо спросил Кручинин, разрезая кожуру апельсина и загибая ее на манер лепестков цветка.

– Меня больше занимает происшествие, о котором только что сообщил шеф полиции, – ответил Грачик.

– Происшествие? – Брови Кручинина поднялись, и он рассмеялся: – Предвкушаешь таинственное убийство на новогоднем балу?

– Не знаю, где и что произошло, но что-то случилось. По словам шефа полиции, «многозначительное» происшествие. Понимаете, – многозначительное.

– Так почему же ты не передал мне трубку? – перебил его Кручинин и поднялся с кресла.

– Потому, что нам некогда. Его машина уже тут, у подъезда. – И Грачик с улыбкой добавил: – И мы, кажется, уже спускаемся…

Больше Кручинин не задал ни одного вопроса. Недочищенный апельсин полетел обратно в вазу. Через минуту они оба стояли у подъезда в пальто и шляпах.

Однако, прежде чем продолжать повествование, необходимо, по-видимому, ближе познакомить читателя с тем, кто такие Кручинин и Грачик, рассказать, как сошлись пути их жизни и дружбы, приведшие их в этот чужой город. А еще раньше нужно сказать, что Грачик – это вовсе не фамилия Сурена Тиграновича. В паспорте у него совершенно ясно написано «Грачьян». Это и правильно. Но в те времена, когда С.Т. Грачьян бегал еще в коротких штанишках, он однажды принес домой подбитого кем-то птенца-грачонка, вылечил его и вырастил. Юный птицелов был так же черен, вертляв и так же доверчиво глядел на людей, как и его питомец. Вероятно, поэтому к нему так легко и пристало брошенное как-то матерью ласковое «Грачик». В семье его стали так называть. Сначала в шутку, потом привыкли. Прозвище осталось за ним в школе, и в жизнь он ушел для всех уже Грачиком. Он и знакомясь-то представлялся: «Грачик». Не такая уж беда, если некоторым блюстителям официальностей это покажется нарушением этикета.

Знакомство Кручинина и Грачика произошло в одном из санаториев, примечательном только тем, что он расположен в весьма живописной местности, на берегу широкой, вольной реки. Сурен Тигранович Грачьян увидел Нила Платоновича Кручинина посреди лужка – там, куда не доставали длинные тени березок. Кручинин, щурясь, глядел на расставленный перед ним походный мольберт. Время от времени он делал несколько мазков, отходил, склонив голову, и, прицелившись, снова делал быстрый мазок, словно наносил полотну укол. И опять отходил и глядел, склонив голову набок.

Грачика не только заинтересовал, – ему просто понравился этот скромный, немногословный человек, одинаково благожелательно, но без малейшего оттенка навязчивости относившийся ко всем окружающим. Старые и молодые люди, стоявшие на самых высоких и на низких ступенях служебной лестницы, – все встречали в нем одинаково внимательного слушателя. Но никто не мог похвастаться тем, что слышал от него больше десяти слов. Ни его костюм, ни повадка, ни разговоры не позволяли определить его профессию или общественное положение. Черты его лица могли одинаково подойти врачу, главному бухгалтеру или представителю любой профессии и любого вида искусства кроме разве актера. Лицо его обрамляла мягкая круглая бородка, и аккуратно подстриженные усы украшали верхнюю губу. Усы были светлые, и потому тронувшая их седина была так же едва заметна, как в бороде. Взгляд его голубых глаз оставался всегда одинаково спокойным, не выдавая его настроений. Ко всему тому, как говорится, – никаких «особых примет»: рост средний, упитанность средняя, ничего бросающегося в глаза. Впрочем, нет, – была в нем особенность. Мимо нее не мог пройти внимательный наблюдатель: его руки. Сильные, но с узкой гладкой кистью, с длинными тонкими пальцами. Его руки были, пожалуй, самым красивым образцом этой части тела, какие когда-либо доводилось видеть Грачику. Вероятно, именно такими руками должен был обладать тонкий ваятель или вдохновенный музыкант. Микеланджело или Шопен – вот кому были бы к лицу подобные руки. Или нет, такие чуткие, длинные, словно живущие самостоятельной одухотворенной жизнью пальцы должны были, наверно, наносить на нотные строки нервные мелодии Скрябина.

Грачик довольно долго наблюдал за работой Кручинина у мольберта, прежде чем решился подойти к нему. Он видел, что его приближение не осталось незамеченным. Но тогда Грачик еще не знал, что нескольких мгновений, необходимых ему для преодоления разделяющего их зеленого пространства лужайки, Кручинину достаточно, чтобы окончательно изучить его внешность, перед тем, как дружески протянуть молодому человеку руку или встретить его безразличным замечанием.

Как уже сказано, Кручинин не принадлежал к числу тех, кто встречает людей по наружности. Тем не менее изучение внешности всегда имело существенное влияние на его отношение к собеседнику.

Тут нужно особенно подчеркнуть то, что короткий, но внимательный осмотр приближающегося к нему молодого человека не был для Кручинина первым. Потом Грачик узнал, что с самого момента своего появления в санатории он стал предметом изучения Кручинина. Нил Платонович был большим человеколюбом. Появление на его горизонте всякой новой фигуры интересовало его. Новому человеку нужно было оказаться полным нулем, чтобы Кручинин остался к нему равнодушным.

Итак, Грачик, как сказано, не мог знать, что Кручинин уже давно составил себе о нем представление, как почти всегда, довольно верное.

Не нужно было заглядывать в анкету Грачика, чтобы с уверенностью определить его армянскую национальность. В меру крупный, тонких линий нос с большими нервными крыльями, мягко очерченные губы, очень большие, темно-карие глаза под бровями, которые художник, вероятно, признал бы слишком пушистыми, слишком подчеркнуто черными и чересчур близко сошедшимися над переносицей. Ко всему этому – нежный загар, разлитый по гладкому, девичьей нежности лицу. Все это были детали, удачным сочетанием которых природа создала приятное, отмеченное нервной живостью и темпераментом лицо. К этому можно было добавить маленькие, без излишнего кокетства, но аккуратно подбритые усики, едва заметную синеву на подбородке и волну иссиня-черных волос, лежащих непослушными прядями, несмотря на очевидные старания уложить их при помощи воды и бриолина. Руки – часть тела, на которую Кручинин всегда обращал особенное внимание, – подчеркивали впечатление нервности, производимое наружностью Грачика.

Однако Кручинин уже после двух-трех дней наблюдения за этим понравившимся ему с первого взгляда молодым человеком определил, что нервность и темпераментность, которыми дышала наружность Грачика, находились под достаточно крепким замком твердой воли и хорошего воспитания.

Когда Грачик приблизился, Кручинин встретил его прямым взглядом весело искрящихся глаз. Вместо приветствия он добродушно спросил:

– Что скажете? – и указал кистью на мольберт.

Грачик зашел ему за спину и взглянул на холст, ожидая увидеть березки, перед которыми стоял мольберт. Но, к его удивлению, там было изображено нечто совсем иное: церковь, заброшенный погост.

Вокруг сияла радость ясного солнечного утра, а этюд был освещен розовато-сиреневой грустью заката.

– Разве не удобнее писать с натуры? – удивленно спросил Сурен.

– Прежде я так и делал, – сказал Кручинин, – когда зарабатывал этим хлеб.

– А теперь?

– Теперь это – тренировка глаза. Вот, скажите: верно схвачено вечернее освещение? Я был там только раз и всего минут десять. Нарочно не хожу больше, пока не закончу. Как с освещением, а? В остальном-то я уверен.

– В чем вы уверены? – не понял Грачик.

– В деталях: церковь и… вообще все это, – он указал на изображение погоста.

Место, воспроизведенное Кручининым, было хорошо знакомо Грачику. Он любил бывать там и именно вечерами. Он был уверен, что хорошо представляет себе и старенькую церковь и окружающий ее характерный пейзаж.

Грачику показалось, что, несмотря на свою уверенность, Кручинин передал пейзаж неверно. Он выписал целый ряд деталей, которых там в действительности не было. Вот, например, эти кресты: не может быть, чтобы они стояли так – вразброд, в «фантастическом» беспорядке, будто нарочно выдуманном художником. И вон той покосившейся живописной скамеечки слева вовсе нет на погосте. Не видел там Грачик и остатков ветхой изгороди в углу погоста.

– Вы подрисовали тут кое-что от себя, – сказал он и указал на занимающую передний план гранитную плиту заброшенной могилы. – А вот уже и настоящая ошибка, смотрите…

Ясно виднелись высеченные на граните цифры. Но вместо «1814» – даты, стоявшей на камне, – Кручинин почему-то изобразил нечто несуразное. Четверка была старательно выписана задом наперед.

– Ну вот и это тоже художественная деталь, выдуманная вами для оригинальности, – не без удовольствия подтрунил Грачик.

– Ради оригинальности? – повторил Кручинин, и на мгновение брови его сошлись у переносицы.

– Во всяком случае, от себя, – поправился Грачик, заметив, что его слова задели художника

– От себя? – снова повторил Кручинин и, прищурившись, пригляделся к полотну. – Перед ужином мы с вами пройдемся, сличим этот набросок с натурой… хотите?

Когда они пришли на место, был тихий, спокойный вечер. При этом небо на западе выглядело именно таким, каким изобразил его Кручинин, и освещение погоста оказалось переданным очень верно. В первый момент Грачика даже ошеломило это поразительное сходство трудно передаваемых нежных полутонов. То, что виднелось на горизонте, казалось увеличенным до гигантских размеров кручининским полотном. Но каково же было удивление Грачика, когда он увидел, что кресты, представлявшиеся ему прежде стоящими ровными рядами, оказались наклоненными в разные стороны, повернутыми под беспорядочными углами друг к другу. Бросилась в глаза и скамеечка, мимо которой Грачик проходил десятки раз, не заметив ее. «Вероятно, я не заметил ее потому, что она не возбуждает желания сесть из-за ее ветхости», – подумал Грачик и подошел к могильному камню. К его удивлению выбитая рукою неискусного сельского ваятеля дата была действительно несколько необычна: четверка задом наперед – очевидная ошибка неграмотного каменотеса.

Все остальное на погосте выглядело в точности так, как на этюде Кручинина.

– И вы станете уверять, будто видели все это только один раз и то накоротке? – с нескрываемым недоверием спросил Грачик.

– Не больше десяти минут, – с таким же нескрываемым удовольствием ответил Кручинин.

– Это почти феномен, даже настоящий феномен! – восторженно проговорил Грачик, подразумевая необыкновенную зрительную память Кручинина.

Тот задумчиво почесал бородку и неуверенно произнес:

– Кое-что врожденное было, конечно, но немалую роль сыграла и тренировка. Мой глаз схватывает теперь все, как фотопластинка… Схватывает и запечатлевает.

Это знакомство не закончилось в санатории, подобно большинству санаторных знакомств. Они вновь увиделись в Москве, познакомились ближе, сошлись. Прошло немало времени, прежде чем Грачик узнал от Кручинина историю его жизни.

Кручинин родился в Ялте. Еще гимназистом Кручинин обнаружил способности к рисованию. Нил делал этюды на продажу, и курортники охотно покупали его акварели с видами Крыма. Это было тем более кстати, что вскоре Нил осиротел. Но так как юноша задался целью во что бы то ни стало окончить гимназию, он старался уложить свои занятия живописью в минимум времени. Именно тут он и обнаружил в себе способность, раз внимательно вглядевшись в пейзаж, воспроизводить его на память с идеальной точностью. Дальнейшая жизнь Кручинина сложилась совсем не так, как он хотел. Вместо Академии художеств, о которой он мечтал, он очутился на юридическом факультете, только потому, что там ему удалось получить общежитие. В наши дни это может кое-кому показаться даже дурным – потерей принципиальности в выборе профессии, но в те времена кусок хлеба и крыша определяли для многих возможность учения.

Пришла революция. Кручинин окончил университет и увлекся ролью защитника в новом, советском суде. И тут неожиданно, в двух или трех случаях его соревнования с обвинением, обнаруживаются поразительная сила его анализа и особенности памяти. Вскоре он оставляет профессию адвоката и переходит на судебную работу. Основным вопросом, занимавшим Кручинина, было положение личности в судебном процессе. На первый взгляд ясно, что всякий суд должен найти истину и результатом всякого процесса должна быть установленная судом истина. Однако это упиралось в несовершенство предварительного следствия. И вот партийная непримиримость Кручинина заставляет его искать решение, обеспечивающее не только раскрытие истины в процессе, но и гарантирующее священные права гражданина, будь он жертвой преступления или его виновником.

Быть может, это было перегибом, но Кручинин, недооценивая значения судебного следствия, утверждал, что предварительное следствие и его результаты определяют весь ход и якобы даже результаты судебного процесса. Так или иначе, поступая правильно или ошибочно, но, обогащенный адвокатской практикой и работой за судейским столом, Кручинин еще раз меняет кресло судьи на очень скромное положение сотрудника криминалистической лаборатории, чтобы изучить научно-технические методы распознавания следов преступления. Затем следует работа оперативным уполномоченным. Цель его усилий – совместить в одном лице функции и искусство следователя и криминалиста-розыскника. Кручинин считает, что созданный Конан-Дойлем образ сыщика-универсала совершенно неосновательно свысока осмеивается нашей литературой. Верна такая точка зрения или нет, – Кручинин имел на нее право. Плоды его деятельности на поприще борьбы с преступниками доказывают, что доля справедливости в его мнении была.

Когда Грачик и Кручинин встретились, молодой человек еще не был способен сколько-нибудь критически оценить принципиальную позицию своего будущего друга и руководителя. Но то, что рассказывал Кручинин, неподдельно увлекло его темпераментного слушателя. Одним словом, Кручинин приобрел в Грачике то, что в высоком стиле именуется «пламенным поклонником». Но этот «поклонник» не был простым созерцателем чужого таланта, – он хотел ему подражать, быть его последователем.

Знакомство Грачика и Кручинина перешло в дружбу. Взаимная симпатия и доверие, которые они почувствовали друг к другу, привели к тому, что в дальнейшей жизни они не только часто встречались, но много и плодотворно сотрудничали.

Впрочем, простое слово «сотрудничали» неверно определяет их отношения. Нужно было бы сказать, что Нил Платонович с таким же увлечением вводил своего молодого друга в тонкости своего искусства, с каким тот стремился их постичь. Грачик с головою ушел в область криминалистики и расследования правонарушений. Что говорить! Это оказалось совсем не таким легким учением. И Нил Платонович оказался вовсе не легким учителем.

Не очень легким (из-за своего природного упрямства) учеником был и Грачик. Но, быть может, они потому так близко и сошлись, что были столь мало схожи характерами?! Так или иначе, к тому времени, когда Кручинин собрался уходить в отставку, он мог уже без натяжки сказать, что имеет в лице Грачика вполне достойного преемника: кругозор и знания молодого криминалиста расширялись с каждым днем, интерес к делу неуклонно повышался. Кручинину оставалось дружески руководить его первыми неуверенными, не очень твердыми шагами на поприще розыскной работы. Возможно, что другого человека на месте Кручинина и испугала бы некоторая наивность ученика. Но Нил Платонович успел изучить его характер и знал, что эта кажущаяся наивность – лишь результат душевной чистоты и ни в коей мере не может повредить работе. Иной раз Грачик действительно мог ошеломить собеседника возгласом искреннего удивления или возмущения там, где человеку уравновешенному нечему было бы ни удивляться, ни возмущаться. Но была ли южная экспансивность молодого человека отрицательной чертой? Скорее, наоборот, коль скоро он умел владеть собою на работе не хуже любого опытного оперативника. Одним словом, содружество уходящего от дел (и никак не могущего от них уйти) ветерана следственно-розыскной работы Кручинина и начинающего свою деятельность Грачика пока давало наилучшие плоды.

…Теперь, когда читатель знает в основных чертах, кто такие Кручинин и Грачик, можно, пожалуй, продолжить рассказ о том, что случилось в ту новогоднюю ночь, когда они покинули уютный номер гостиницы, оставив на столе недопитые бокалы, и что заставило их пуститься в путь в обществе шефа местной полиции.

Пока они ехали куда-то на окраину города, шеф подробно описал происшествие, как оно ему представлялось. Вследствие стремительности наступления Советской армии гитлеровцам не удалось почти ничего уничтожить в городе. Большая часть заводов и складов готовой продукции стояла целехонька, русские саперы разминировали их один за другим. К сожалению, при этом произошло несколько несчастных случаев. Немцы применили новый тип мин, которые не удавалось обнаружить обычными средствами миноискания. Планы минирования некоторых объектов отсутствовали в архиве немецкой комендатуры, захваченном советскими войсками.

В числе других отсутствовал и план минирования важнейшего инженерного сооружения города, его энергетического сердца – самой крупной электроцентрали, снабжавшей энергией весь промышленный узел. Никто не сомневался в том, что централь тщательно заминирована. Не сомневались и в том, что существует точный план минирования. Поговаривали о том, что при отходе гитлеровцев комендант выдал этот план директору станции доктору Вельману. Вельман пользовался репутацией человека, преданного своим хозяевам – акционерному обществу, владевшему станцией. Номинально это акционерное общество было отечественным, но фактически оно являлось едва замаскированным дочерним предприятием американской монополии, еще задолго до войны внедрившейся в энергетику этой страны. То, что враги не взорвали станцию, объяснялось, по-видимому, желанием сохранить ценное сооружение для его хозяев, если они скоро вернутся. А если нет, то уж… станция взлетит на воздух вместе с новым персоналом и охраной. По-видимому, таков был замысел.

Между тем Вельман утверждал, что плана у него нет, а новые власти по либерализму, деликатничая и не желая компрометировать Вельмана, не дали приказа обыскать тайники в бюро директора, расположенном на самой станции или помещения самой централи. К тому же новая полиция боялась, чтобы каким-нибудь случайным замыканием не вызвать взрыва всего сооружения.

И вот полчаса тому назад дежурный полицейский офицер, делавший обход своего участка, куда входила станция, донес, что убит секретарь Вельмана и не где-нибудь, а в служебном бюро директора, в здании станции.

– Когда? – спросил Кручинин.

– Почти на глазах этого офицера. Офицер говорит, что…

Кручинин перебил:

– Все остальное расскажет сам офицер.

Подъехали к станции. Это было огромное здание в готическом стиле, сложенное из неоштукатуренного кирпича и больше походившее на старинную кирху, чем на электроцентраль.

В просторном турбинном зале бездействующей станции царила тишина. Из предосторожности даже ток для освещения здания подавался теперь извне.

Все невольно примолкли.

Их вел немолодой уже, очень смуглый лейтенант полиции, с лихо закрученными «а ля Вильгельм второй» усами, до того черными, что они казались крашеными. Форма на лейтенанте в отличие от его новоиспеченного шефа сидела вполне исправно.

Этот усатый брюнет и был офицер, обнаруживший убийство. Он не производил впечатления новичка в своем деле. Держался он спокойно и уверенно, даже, как показалось Грачику, с дозой некоторого пренебрежения к своему начальнику.

На половине пути шеф полиции, спохватившись, что не представил гостям своего лейтенанта, сказал:

– Это – Круши. Один из наших лучших офицеров.

С этими словами шеф приподнялся на цыпочки, чтобы покровительственно похлопать лейтенанта по плечу.

Пока шли длинными переходами и поднимались по лестнице на третий этаж, где было расположено бюро директора, лейтенант Круши не спеша рассказывал то, что знал:

– Делая обход этого участка, я заметил в одном из окон станции свет. Я знал, что по приказу полиции внутрь здания никто без особого разрешения допускаться не должен. Мне показалось маловероятным, чтобы такое разрешение понадобилось кому-нибудь за полчаса до Нового года. Я и сам-то спешил покончить с обходом, чтобы успеть забежать в какой-нибудь ресторанчик, раз уже нельзя было встретить это событие дома. Однако пройти мимо этого освещенного окна, не узнав, почему оно освещено, я не мог. Что-что, а уж службу-то я знаю… двадцать четыре года!.. С того самого дня, как покончил со службой в армии… Хорошо-с. Значит, нужно было поглядеть, в чем тут дело. Я попытался открыть боковой служебный ход, ведущий прямо на внутреннюю лестницу, но замок оказался испорченным, дверь не отворялась. Пришлось идти через ворота, чтобы попасть на эту же лестницу через машинный зал, как я веду теперь вас.

– Вы так хорошо знаете расположение станции, что сразу определили, где именно горит свет? – спросил Кручииин.

– Да, станция входит в мой участок много лет. Я знаю тут каждый угол.

– Это хорошо, – удовлетворенно сказал Кручинин. – У вас были ключи от всех дверей?

– Связка контрольных ключей всегда находится у дежурного по участку полицейского офицера. Мало ли что: взрыв, пожар…

– Хорошо, очень хорошо, – повторил Кручинин. – Итак?

– Я проник на станцию через зал, где постоянно дежурит наш полицейский, прошел в этот отсек, куда мы с вами сейчас входим, и поднялся по этой же лестнице. Вот она перед вами, господа… Дежурному полицейскому в зале я приказал на всякий случай оставаться на посту внизу. Когда я был уже вот здесь, на последнем марше, в бюро директора раздался выстрел. Я побежал, перескакивая через несколько ступенек. Дверь, вот эта самая, которую вы видите перед собой, оказалась незапертой. Толкнув ее, я вбежал в бюро – вот оно перед вами. Это – первая комната, здесь сидит секретарь, отсюда вот эта дверь ведет в кабинет господина доктора Вельмана. В тот самый момент, когда я нажал ее ручку, раздался второй выстрел. Распахнув створку, я увидел, что стреляет кто-то стоящий на коленях спиной ко мне. Он стрелял вон туда, по направлению той маленькой двери, ведущей на запасную железную лестницу. Когда я вбежал в кабинет, стрелявший выронил револьвер и упал лицом вниз – вот так, как он лежит и сейчас. Приподняв его голову, я сразу опознал господина Браду, конторского секретаря директора.

– Конторского секретаря? – переспросил Кручинин. – А у Вельмана был еще какой-нибудь секретарь?

– Да. Частный секретарь – госпожа Эла Крон. Она живет у него в доме и, как поговаривают кумушки… впрочем это знает весь город: доктор Вельман неравнодушен к женщинам, точнее, к блондинкам…

– Но, но, без пошлостей, Круши, – строго прикрикнул шеф. – Давайте дальше ваш фельетон, то есть я хотел сказать доклад.

– Слушаю-с… Докладываю дальше, – с подчеркнутой почтительностью ответил лейтенант. – Я бросился к этой задней дверце, но она оказалась запертой. Ключа от нее в нашей связке нет. Чтобы задержать убийцу, нужно было снова бежать кругом, я дал свисток, вызывая полицейского, стоявшего в зале.

– Отсюда ему был слышен ваш свисток? – спросил Кручинин.

– Об этом я в тот момент не подумал… пожалуй, вы правы: парень мог бы и не услышать свистка. Но, к счастью, он оказался догадливым малым: в тот момент, когда я отнимал свисток ото рта, он уже и сам вбегал в комнату. Он исправный служака, – добавил лейтенант, кладя свою большую, покрытую обильной черной растительностью руку на плечо молодого дружинника, даже еще не переодетого в форму и только носящего на рукаве отличительную повязку, – он достоин награды, начальник.

– Да, да, непременно, – с готовностью согласился шеф и торопливо добавил: – Однако дальше, дальше! Читатель ждет продолжения.

– Простите, – прервал его Кручинин, – если позволите, один вопрос этому дружиннику. – Вы были оставлены лейтенантом на посту в машинном зале?

– Так точно.

– Без разрешения лейтенанта покинули пост и поднялись сюда?

– …Собственно… – смутился дружинник.

– Отвечайте: вы покинули свой пост?

При этом вторичном вопросе глаза дружинника сверкнули недобрым огоньком, и он неохотно пробормотал:

– Лейтенант же сам свистел…

– Когда он подал свисток, вы уже были у двери, здесь, наверху. Значит, пост вы покинули много раньше, чем услышали свисток.

Дружинник опустил глаза.

– А вы говорите, что из него выйдет толк? – с усмешкой сказал Кручинин лейтенанту. И далее, обращаясь к шефу: – Больше у меня вопросов нет.

– Вы правы, тысячу раз правы, – воскликнул начальник полиции. – Не хвалить таких нужно, а взыскивать с них, да, да, строго взыскивать!.. Однако дальше, дальше…

Покрутив ус, лейтенант продолжал:

– Слушаю-с, эта дверь заперта совершенно очевидно преступником.

– Нет, нет, пока не нужно заключений, – перебил шеф. – Только факты, факты, факты? Ну-с?!

– Слушаю-с. Пока я бежал по этой лестнице и очутился у ворот, все было, по-видимому, кончено. У подъезда, к которому ведет вот та запасная лестница, мы нашли след недавно отъехавшего автомобиля. Убийца скрылся.

– И тогда вы?

– Тогда я пошел к телефону и протелефонировал вам, господин начальник, не считаясь с тем, что это было чертовски не вовремя. Но долг остается долгом, даже под Новый год.

– Отлично, отлично, – сказал шеф и обратился к Кручинину: – Как вы думаете, не перейти ли теперь к выводам?

– Конечно, если они у него сложились.

– Вот теперь давайте ваши выводы, – приказал шеф, поворачиваясь к Круши. – Даже самый загадочный фельетон должен иметь развязку.

– Слушаю-с. – Лейтенант не спеша и очень уверенно проговорил: – Не думаю, чтобы я ошибался… Когда наступили дни ожидания приближения советских войск, господин доктор Вельман перенес личные ценности из дома в этот вот сейф…

Лейтенант указал на массивный несгораемый шкаф, вделанный в стену директорского кабинета. Бронированная дверца шкафа была распахнута настежь. Виднелись аккуратно сложенные стопки документов, тщательно составленные и пронумерованные регистраторы. Была еще стопка больших конвертов из голубого полотна. На каждом из них тоже виднелся тщательно написанный номер. Все говорило об аккуратности владельца шкафа и его привычке к порядку в делах. Несколько внутренних отделений шкафа оставались запертыми. Только один ящик был выдвинут – в нем ничего не было.

Убедившись в том, что все осмотрели шкаф, лейтенант продолжал:

– Что-либо помешало доктору Вельману вовремя взять свои ценности отсюда. У нас, в полиции, достаточно хорошо знают его, и он не мог рассчитывать получить пропуск не только в этот кабинет, но и вообще на территорию станции. И вот, пользуясь некоторой суетой, которая всегда царит в новогоднюю ночь, тем, что никто из начальства в эти часы на службе, а подчас и дома не сидит, Вельман снабжает секретаря подложным пропуском и посылает за своими ценностями. Он не без основания надеется, что Браду пройдет в кабинет так, что караульные в зале этого не услышат. В пользу такой догадки говорит не только время, выбранное для изъятия вещей, но и костюм убитого. Посмотрите, он во фраке, в кармане его было вот это приглашение на ужин к доктору Вельману. Именно туда он и должен был привезти ценности – прямо к новогоднему ужину.

– Очень убедительно, очень, – удовлетворенно произнес Кручинин. – А скажите, пропуск у секретаря был?

– Я думаю, да… без пропуска он не решился бы сюда идти.

– Но ему не пришлось этот пропуск никому предъявить?

– По-видимому, – ответил лейтенант.

Кручинин обернулся к дружиннику:

– Господин Браду предъявил вам пропуск?

После короткого замешательства тот ответил:

– Нет.

– Может быть, вы даже и не видели самого Браду? – спросил Кручинин.

Тот не ответил и, только исподлобья посмотрев на Кручинина, обиженно отвернулся.

Кручинин пробормотал еще что-то неопределенное.

– Продолжайте, продолжайте, – подогнал шеф лейтенанта.

– Хорошо-с… Но… – тут лейтенант многозначительно поднял палец, – по-видимому, за этой парочкой следили люди, не менее предприимчивые. Им или кому-то из них удалось каким-то, еще непонятным мне образом проникнуть сюда и овладеть тем, что секретарь Браду вынул из шкафа.

– Как, по-вашему, проник сюда убийца? – спросил шеф. – Этот абзац у вас неясен.

– На этот счет у меня два предположения: либо через эту запасную дверь по пятам секретаря, либо…

– Ключа от этой двери на связке, принадлежащей полиции, не было? – перебил, его Кручинин.

– Он был нам не нужен, так как всегда торчал вот здесь в скважине.

– Изнутри кабинета?

– Да.

– Значит, и сам Браду мог сюда попасть, только разбив стекло и просунув руку внутрь.

– Да. Едва ли ему при этом пришло в голову, что по пятам его кто-то крадется и ему следует запереть за собой дверь, чтобы спасти себе жизнь, – решился, наконец, проанализировать какое-то обстоятельство и сам шеф. – Так, так, очень интересно. Ну-с, второе предположение?

– В пользу первого предположения, – продолжал лейтенант, – говорит то, что убийца ушел именно по этой лестнице. Наиболее вероятно, что он спешил удрать тем же путем, каким пришел, ему уже знакомым. За это же говорит и то, что я своим ключом не смог отпереть нижнюю дверь: замок был поврежден отмычкой. Но есть у меня и другое подозрение: убийца уже был на станции, когда пришел секретарь.

– В таком случае он мог сюда войти и по этой лестнице, по которой поднялись сейчас мы с вами? – спросил Кручинин.

Грачику показалось, что Кручинин уголком глаза, так, чтобы никто этого не заметил, наблюдает за дружинником.

– А ключи от шкафа? – спросил Кручинин. – У кого они хранились?

– В полиции их не было, – ответил лейтенант. – Вероятно, они остались у директора Вельмана или у Браду… – И, подумав, подтвердил: – Да, у кого-нибудь из них…

– Но их нет в замках сейфа. – Кручинин ощупал карманы убитого. – Здесь их тоже нет.

– Что это может значить? – недоуменно спросил толстяк-шеф.

– Что преступник унес их с собой, – уверенно резюмировал лейтенант.

– Хотел бы я знать, зачем? – задумчиво проговорил шеф.

Полицейские недоуменно переглянулись.

Кручинин еще раз тщательно изучил положение трупа и, делая вид, будто прикрывает рукой зевок, сказал Грачику:

– Не сделать ли тебе для коллекции несколько снимков?.. И будем двигаться.

– Вы… не находите здесь ничего интересного? – с разочарованием спросил шеф.

– Мы же слышали от лейтенанта, – скучающим тоном ответил Кручинин – Обыкновенное убийство с целью похищения ценностей.

– А мне казалось, поскольку дело произошло на таком объекте, что это… неспроста, – неуверенно проговорил шеф.

– Это противоречило бы тому, что вы говорили мне позавчера. Помните? «Никакого материала для хроники происшествий!»

– Да, да… но, кажется, я поспешил с увольнением репортеров, – озабоченно согласился шеф.

Кручинин еще раз заразительно зевнул.

– Вы простите, – улыбнулся он шефу, – но на меня так действует воздух этого долго не проветривавшегося помещения.

– Тут действительно дурной воздух, – потянул носом толстяк. – Как на складе макулатуры.

Привстав на цыпочки, он сделал было попытку дотянуться до оконного запора.

– Позвольте мне. – Кручинин отворил окно и высунулся наружу. – Я так и думал, – сказал он с удовлетворением.

– Что именно? – заинтересовался шеф.

– Сонливость как рукой сняло, стоило мне глотнуть свежего воздуха.

Пока Грачик производил фотоснимки с трупа, Кручинин еще раз осмотрел содержимое шкафа. Как показалось Грачику, Кручинин внимательно перечел какой-то листок, прикрепленный изнутри к бронированной дверце, и после того быстро перебрал лежавшие в сейфе большие голубые конверты. Ничем другим он как будто не заинтересовался и сказал:

– Нет, положительно мне необходимо выспаться – завтра у нас дела.

– А знаете, что пришло мне в голову? – воскликнул вдруг с озабоченным видом шеф полиции. – Что могло заставить Вельмана поспешить с изъятием отсюда своих ценностей?

Все посмотрели на него с интересом.

– Они хотят взорвать станцию, и Вельман пожелал спасти свои вещи, – трагическим шепотом произнес толстяк.

– Эта не лишенная прозорливости догадка – лишний довод за то, что нам отсюда лучше поскорее убраться, – сказал Кручинин и первым направился к выходу. В двери он внезапно остановился и обернулся к начальнику полиции: – В виде особого одолжения мне, коллега, накажите провинившегося дружинника тем, что ой останется в этой комнате до утра…

Грачик отметил, что мимо внимания Кручинина прошел неприязненный взгляд, которым его проводил дружинник. Обратно по зданию станции посетителей сопровождал черноусый лейтенант. На прощанье начальник полиции крепко потряс ему руку и поблагодарил за бдительность. Лейтенант пробормотал:

– Мне было бы приятно, если бы вы, начальник, простили того парня, что остался наверху. Он правильно поступил, прибежав ко мне наверх, хотя бы и самовольно.

– Ничего, ничего, – добродушно усмехнулся шеф, – до утра он там все-таки посидит. Устав нужно исполнять… Итак, господа, – обернулся толстяк к Кручинину и Грачику, и лицо его расплылось в добродушной улыбке, – теперь мне остается загладить испорченный вам новогодний вечер. Сейчас мы придумаем, как это сделать.

– Что касается меня, то я домой, – устало протянул Кручинин. – Мы пройдемся пешком. Это несколько развеет мою сонливость. А на прощанье позвольте мне сказать вам несколько слов, – он взял толстяка за локоть и, отведя в сторону, прошептал ему несколько слов на ухо, словно желая сохранить это в секрете от Грачика и черноусого лейтенанта. Но зато все отлично слышали, как толстяк удивленно воскликнул в ответ:

– О, это невозможно!

– И тем не менее… – уже громко и очень настойчиво произнес Кручинин.

– Вы настаиваете?

– Безусловно, – решительно закончил Кручинин и подтолкнул толстяка к автомобилю.

С кряхтеньем разместившись в кабине, шеф благодушно сказал своему лейтенанту;

– Ну, полезайте сюда. Вы заслужили сегодня стакан вина и спокойную ночь.

Бормоча слова благодарности, лейтенант взгромоздился рядом с шефом.

Кручинин услужливо затворил за ним дверцу, но вдруг, вспомнив что-то, снова отворил ее и быстро спросил лейтенанта:

– Секретарь Браду был левшой?

– Нет… насколько помню, кажется, нет, – поправился тот.

Дверца захлопнулась, и машина медленно двинулась по следу, оставленному на снегу грабителями. Кручинин обернулся к Грачику, и тот услышал его характерный смешок, обычно служивший выражением крайнего удовольствия.

– Дело действительно интересное, этот добряк редактор был прав, – тихонько проговорил Кручинин.

Грачик не был удивлен этим внезапным переходом от усталой сонливости Кручинина к такому веселью.

– Я же говорил! Говорил я вам, Нил, мой джан, многозначительное дело.

– Мне кажется, что план минирования станции…

Грачик не расслышал конца фразы, так как Кручинин повернулся к нему спиной и вместо того, чтобы направиться по расстилавшейся перед ними широкой улице, ведшей к центру города, исчез за углом узкого переулка.

Где-то поодаль башенные часы гулко, с замысловатым перебором отзвонили час ночи. Это был первый час Нового года.

Кажется, впервые в жизни Грачик так неуютно встречал Новый год – посреди заснеженного глухого переулка чужого города. Грачику стало не по себе.

Но появилось ли у него сомнение в том, что именно тут и именно сейчас он и должен был быть? Присутствие Кручинина наполняло его уверенностью: целесообразно всякое, даже самое неприятное нарушение обычного течения жизни. Грачик даже готов был гордиться тем, что он должен ломать любой распорядок предусмотренного отдыха или занятия и, подобно работнику скорой помощи, по первому зову устремляться туда, где нужна помощь искателей истины.

Здесь стоит сказать еще несколько слов о том, что же, собственно говоря, послужило причиной увлечения Грачика ранее чуждой ему областью криминалистики, что заставило его с головой уйти в изучение предметов, никогда ранее не встречавшихся в кругу его интересов, и, наконец, стать учеником Кручинина в его деятельности криминалиста, а потом его соратником и убежденным сторонником.

Существенным фактором в переходе Грачика на новые жизненные рельсы было личное обаяние Нила Платоновича, его огромная начитанность, жизненный опыт и удивительная разносторонность его знаний в соединении с необыкновенной скромностью; решительность действий, сочетающаяся с покоряющей мягкостью; беспощадность к врагам советского общества рядом с чудесной человечностью; смелость до готовности самопожертвования при огромном жизнелюбии – вот те человеческие качества, мимо которых редко кто мог пройти из близко знавших Кручинина. Мог ли пройти мимо них и страстный, одинаково ярко загорающийся любовью и нерасположением Грачик?!

Временами, правда, Грачик задумывался над вопросом: почему человек таких высоких человеческих качеств и больших чувств посвящает все свои силы и помыслы возне с наиболее неприглядными сторонами жизни? Надолго ли может хватить человеку душевной чистоты, если ежедневно общаться с преступлением?

На эту тему у них с Кручининым произошел как-то разговор.

– Видишь ли, друг, – ответил Кручинин, – кто-то, помнится, назвал нас чистильщиками общества. Это неверно потому, что наша задача вовсе не в том, чтобы вывезти на некую моральную свалку гражданские нечистоты, мешающие обществу вести нормальную жизнь. Наша миссия значительно сложней и много гуманней. Мы, подобно врачу, должны найти пораженное место. А суд уже определит, поддается ли оно лечению. Если лечение невозможно, то, подобно хирургу, суд отделит больной орган от здорового организма общества. Это не случайная аналогия. Я глубоко убежден в высокой гражданственности нашей профессии. Именно там, в советском суде, где сидят люди с чистой партийной совестью, встретятся в схватке обвинение и защита. Они разберутся в том, что мы, криминалисты и следователи, положили на стол судьи. И в этой схватке родится истина. Да, да, не смущайся, Сурен, словом схватка. Путь к истине должны искать заинтересованные люди. Он, этот путь, сложен и тяжел, полон загадок и ловушек. Подчас их расставляет не только преступник. Пострадавший тоже способен нагородить невесть чего. Он тоже может лгать; свидетели обеих сторон способны кривить душой. – Грачик слушал, затаив дыхание, не отрывая восхищенного взгляда от лица Кручинина. – Но сквозь все эти дебри суд должен выбраться на светлый путь истины. Осветить его должны мы. Чего бы это нам ни стоило, мы должны рассказать суду все, что только человек в силах узнать о делах и мыслях преступника и его жертвы. Это долг криминалиста, долг следователя. Этого требует от них благо народа. Таков высший закон юриста. Таков приказ нашей партии. К сожалению, кое-кто представляет нашу функцию слишком примитивно. Что общество, по существу говоря, знает о нас? Где литература о нашей работе, о людях нашей нелегкой профессии? Ее же нет.

– Не так, совсем не так! – горячо возразил Грачик. – А так называемая «детективная» литература! Пожалуйста, целая библиотека!

Кручинин сделал пренебрежительный жест.

– К сожалению, – сказал он, – искатели легкого заработка дискредитировали этот жанр в буржуазной литературе. То, что в этом направлении сделала литература действительно серьезного и интересного, относится ко временам довольно давним. По, Конан-Дойль? Там ты действительно можешь многое узнать и даже кое-чему научиться. Они понимали, что пишут, и знали, как писать. Но современная нам западная литература занята низкопробными пустяками, развлекательством тех, кому нечем наполнить досуг. Дело там доходит до такой идеализации гангстеризма, что будь жив пресловутый Альфонс Капоне, он мог бы предложить свою кандидатуру в президенты буржуазного государства. В подобного рода литературе – ни крошки поучительности, ни грана идеи.

– Зачем, зачем вы так говорите! – протестующе воскликнул Грачик. – Чего-чего, а «идеи»-то там вполне хватает. Все то, на чем зиждется современное буржуазное общество, отстаивается и утверждается этой литературой с завидной яростью.

– Друг мой, то, о чем ты говоришь, я не отношу к области «идей». «Идеи человеконенавистничества», «идеи эксплуатации себе подобных», «идеи наживы»? Как же можно называть это «идеями» вообще?! Это же просто духовный гангстеризм, порожденный обнищанием духа. Когда я произношу слово «идея», я имею в виду подлинные духовные ценности. Их-то ты не найдешь в литературе, которая должна была бы показать читателю высокие цели нашей борьбы, святое дело оздоровления общества. А ведь там ни на йоту воспитательности, ни на грош идеи. Про аппарат буржуазной полиции и юстиции не скажешь, что он играет роль института, предназначенного для оздоровления общества. Огромная опухоль преступности в буквальном смысле слова разъедает капиталистический мир. Но органы юстиции и не думают удалять эту злокачественную язву. Они борются с нею лишь постольку, поскольку того требует безопасность жизни и собственности верхушки общества. Буржуазный судья, криминалист, буржуазный сыщик – слуги тех, кто им платит. Нам, советским людям, трудно поверить, что какому-нибудь гангстерскому синдикату можно просто заказать «убрать» нежелательное лицо. По таксе, существующей в этом синдикате, его убьют. Правда, такса эта высока. Ведь в нее входит оплата снисходительности полиции.

– Да, мне казалось, что… – начал было Грачик, но Кручинин остановил его движением руки и продолжал:

– Вот ты спрашиваешь меня, можно ли, имея дело с преступлениями, аморальностью, сохранить веру в чистоту человека и оставаться чистым самому. А что же, по-твоему, хирург, удалив раковую опухоль, стал менее чист, чем был? Пустяки! Вид этой опухоли не сделал его противником красоты. Напротив, он, вероятно, только еще больше захотел видеть красивое, верить в здоровое, наслаждаться жизнью во всей ее полноте. – Кручинин на минуту задумался и, помолчав, поглядел на Грачика. – Разве ты, мой друг, не видишь благородства миссии освобождать жизнь для всего чистого, всего светлого, что растет так целеустремленно, так победоносно? – Тут, заметив желание Грачика говорить, Кручинин заключил: – Можно подытожить эту мысль положением о служении делу переработки самих нравов, испорченных частной собственностью на средства производства.

– И совершенно ясно, почему Феликс Дзержинский остается в моем представлении одним из самых светлых, самых человечных образов, какие рождены революцией… – проговорил Грачик, заражаясь настроением Кручинина. – Какой благородный облик, правда?.. Какой чудесный пример для нас!.. И какой благородный путь указан им… Вот подлинный «рыцарь революции»!

Кручинин положил руку на плечо собеседника.

– Но в увлечении не совершай ошибки, приведшей кое-кого к большим трудностям и разочарованиям: идти по пути, указанному этим человеком, не легко.

– Ах, Нил Платонович, джан. Зачем так дурно обо мне думаете! Разве я могу считать, что хорош путь без препятствий. Важно, чтобы дорога не была извилистой. А если она пряма… Пожалуйста, не страшны тогда барьеры!

Вернемся, однако, от экскурса в прошлое отношений Кручинина и Грачика к событиям, происходившим в ту новогоднюю ночь.

След горного ботинка

Грачик не без труда догнал Кручинина, успевшего уйти довольно далеко по переулку, как вдруг тот резко остановился и, тихо засмеявшись, сказал:

– Ну, ну, я же знаю: ты сгораешь от любопытства, как провинциальная девица. Спрашивай!

Грачик понял, что начинается обычная игра в вопросы и ответы.

– Тогда… – сказал он, быстро обдумывая первый вопрос, – зачем вы вдруг на месте происшествия стали страдать зевотой? Обратите внимание, пожалуйста: не спрашиваю «почему?» – говорю «зачем?».

– Тебя прежде всего интересует мое здоровье? Это очень мило, по-дружески… Ответ: потому, что мне необходимо было знать, куда выходит второе окно кабинета.

– И что же?

– Мы идем или во всяком случае стараемся идти туда, куда оно, по-моему, глядит.

– А почему бы не спросить об этом прямо?.. По-моему, там были только свои.

– Вот этот-то вопрос меня и интересует больше всего: не было ли в комнате кого-нибудь, кого ты не назвал бы своим?

– По-моему, – с усмешкой сказал Грачик, – тот единственный, кто не был бы «своим», был мертв.

– Мертв?.. – Кручинин слегка присвистнул: – Если бы я был уверен в том, что он мертв.

Тут Грачик сам едва не свистнул от удивления, но только протянул:

– Так… А что общего между этим ограблением и планом минирования станции? – спросил он. – Мне показалось, что вы…

– Да, именно это я и хотел сказать: секретарь достал из сейфа план расположения мин в здании централи и объяснение устройства, которым можно произвести взрыв.

– Почему вы так думаете?

– Потому, что владелец шкафа – будь то убитый секретарь или пока еще живой патрон – человек большой пунктуальности. Все, что хранилось в сейфе, перечислено в табличке, прикрепленной к внутренней стороне дверцы. В этом списке план минирования стоит в ряду, соответствующем номерам больших голубых конвертов. Бумаги или ценности хранятся на других полках и имеют другую нумерацию. Любому из нас было бы достаточно полминуты, чтобы убедиться: именно этого конверта нет на месте.

– Позвольте, пожалуйста! Ведь отперт еще один маленький ящик внутри сейфа? – возразил Грачик.

– В нем, при всем желании, нельзя было поместить план, нанесенный, несомненно, на большом листе бумаги или кальки.

– Голубого конверта не было и на трупе!

– Не было.

– Значит, его и унес грабитель? Так полагаете?

– Если он вообще что-нибудь уносил из здания станции.

– Э-э, джан! Вы хотите сказать, что он со своей добычей остался там?

– Грабитель-то, если можно так назвать того, кому этот план был нужен, несомненно, остался там, но пакета у него уже не было.

– Почему вы так думаете?

– Потому что шпингалет окна, которым я заинтересовался, был поднят и створка притворена недостаточно плотно, в то время как все остальные окна, в полном соответствии с сезоном, были затворены очень тщательно.

– Запор мог быть поднят давным-давно!

– Если бы окно было давно неплотно затворено, то в комнате не мог бы удержаться такой спертый воздух и на пыльном шпингалете не сохранилось бы ясного следа пальцев.

– А почему вы думаете, что убийца остался в пределах станции? Ведь лейтенант довольно убедительно показал: проще всего было скрыться по запасной лестнице, по которой похититель и проник в кабинет.

– Последнее требует доказательств. А то, что он убежал по этой лестнице, отпадает. Нельзя беззвучно пробежать шесть маршей по железной лестнице. Это должно быть хорошо слышно далеко за пределами лестничной клетки… Если только человек не бежит в носках. А это тоже отпадает… Одним словом, железная лестница – довольно надежный свидетель.

– Чему?

– Тому, что никто по ней не сбегал.

– Выходит, по-вашему, убийца оставался в здании, пока мы там были?

Грачик в сомнении покачал головой, но Кручинин отрезал:

– Безусловно.

– Значит, нужно было обыскать станцию. Непременно обыскать.

– И либо найти его, либо нет. Но зато уж наверное показать преступнику или преступникам, что мы кое о чем догадываемся.

– Так почему же вы не попросили шефа оцепить станцию?

– Чтобы сообщники убийцы, те, по чьему приказанию он действовал, пока ничего не боялись.

– Ай-ай-ай! – Грачик укоризненно покачал головой и даже прищелкнул языком. – А вы думаете, что очень корректно с вашей стороны скрыть все эти соображения от наших любезных хозяев?

Кручинин вынул из кармана листок и, протянув его Грачику, направил на него луч карманного фонаря.

– Полюбуйся.

Это был пропуск в помещение станции.

– Подложный пропуск на имя Браду! – воскликнул Грачик.

– Если бы подложный! Бланк не возбуждает ни малейших сомнений.

– Вы хотите сказать: он выдан… в полиции? Да, трудное время. Совсем паршивое время.

– Не столь трудное, сколь сложное. А в общем, довольно интересное. Ты не находишь?

– Да, да… – рассеянно повторил Грачик и, помолчав немного, спросил: – Однако ведь ежели пропуск был предъявлен, а дружинник об этом промолчал, хотя это могло бы его оправдать в глазах начальства, – значит этот дружинник… – И Грачик, сделав многозначительную паузу, вопросительно посмотрел на Кручинина.

– Ну, ну, – ответил тот, – что ты хочешь от парня, который вчера еще стоял у станка? Чтобы он не растерялся при виде сразу двух полицейских да двух иностранцев в придачу?! Ты забываешь условия, в каких тут жил рабочий.

– И все-таки его поведение мне очень не понравилось… Нет, нет, не понравилось. – Грачик с сомнением покачал головой, что-то обдумывая. Но прежде чем Грачик успел задать следующий вопрос, который должен был разъяснить ему до конца весь ход мысли Кручинина, тот остановился и, указав на верх здания станции, где тускло светилось одинокое окошко третьего этажа, сказал:

– Вот мы и пришли.

Грачик увидел, что они стоят в закоулке, еще более мрачном, чем прежний. Сюда выходила задняя стена здания станции. Было очень темно. Несло зловонием, по-видимому, с расположенного где-то поблизости кожевенного завода.

– Нечего сказать, уютное местечко. Совсем для Нового года. Встречайте, пожалуйста, – пробормотал Грачик, но Кручинин не обратил на это замечание никакого внимания. Переходя на обычный для него в таких случаях способ разговаривать с самим собой, словно бы спутника тут и не было, он стал негромко говорить:

– Убийца распахивает окно, вглядывается в темноту. После освещенной комнаты ему плохо видно. Он не сразу различает фигуры стоящих внизу. Подает условный сигнал. Тут на лестнице раздаются шаги поспешно поднимающегося человека. Дорога каждая секунда, похититель размахивается и хочет бросить на улицу большой полотняный конверт. В последний момент он соображает, что легкий конверт не пролетит пространства, отделяющего задний фасад станции от переулка. Преступник ищет что-нибудь тяжелое, чтобы вложить в конверт и заставить его упасть на улицу. У него в кармане есть, конечно, перочинный нож, зажигалка и еще какие-нибудь тяжести, но он не так неосторожен – мозг его работает еще достаточно холодно, чтобы не допустить такой глупости: ничего, что могло бы указать на его причастность к этому делу, не должно быть в конверте. Мало ли что… На расстоянии вытянутой руки от него из дверцы сейфа торчит связка ключей. Одно движение – и ключи вложены в конверт. Конверт летит в окно. Окно затворяется, но уже нет времени повернуть медную ручку, запирающую шпингалет…

Пригнувшись к самой мостовой, Кручинин стал рассматривать снег, подсвечивая себе карманным фонарем.

– Вот сюда падает конверт. К нему подбегает сообщник убийцы. Вот он топчется, ищет, вот повернул в ту сторону и пошел… Теперь, старина, молись своему святому о том, чтобы следы эти не исчезли или не спутались с другими на какой-нибудь людной улице. Хотя расположение гвоздей на подошве этого джентльмена достаточно характерно, чтобы отличить его обувь среди сотни других. Ботинки сшиты у хорошего специалиста по спортивной обуви. Как умно расположены шипы на внешней стороне ступни!.. – Он помолчал, потом сказал громко: – Как ты думаешь, с чего бы этому субъекту пришло в голову разгуливать в таких ботинках? Потому ли, что износились все другие и он пустил в ход последнюю пару горных ботинок, вовсе не приспособленную к городским прогулкам, или он собрался в далекий путь, а?

Грачик молчал, потому что отлично знал: Кручинин меньше всего сейчас ждет его ответа. Чье бы то ни было мнение его пока не интересовало. И потому Грачик предпочел наблюдать за тем, как он, с видом напавшей на след ищейки, искусно разбирается в отпечатках ног, становящихся все менее различимыми по мере приближения к людным улицам. На счастье, движения в этот час не было. Город находился на военном положении, и передвигаться после полуночи могли только обладатели специальных пропусков. Все те, кто в данное время находился, на «встречах» Нового года, обречены были оставаться там до утра. Это облегчало задачу Кручинина.

По мере того как следить за отпечатками заинтересовавших Кручинина подошв делалось все труднее, он становился менее разговорчив, и под конец друзья шли в полном молчании. Он – впереди, пригнувшись к мостовой. Грачик – в двух шагах сзади и в стороне, чтобы ненароком не испортить след, который может еще понадобиться.

Совсем поблизости башенные часы отзвонили два. По их бою Грачик понял, что это не те часы, которые он слышал у станции. За час друзья, по-видимому, значительно удалились. Грачик не мог себе представить, где они находятся.

Кручинин наконец со вздохом облегчения выпрямился и сказал:

– Кажется, пришли.

Грачик увидел, что следы свернули прямо к калитке в глухой кирпичной стене.

– Если я не ошибаюсь, – сказал Кручинин, – этот переулок параллелен бульвару Марии Терезии?

Грачик выразил сомнение в том, чтобы Кручинин мог верно ориентироваться, ни на секунду не оторвавшись от наблюдения за следами. Однако достаточно было осветить номерную дощечку ближайшего дома и свериться с планом города, чтобы убедиться, что тот прав.

– Не думаю, чтобы след автомобиля привел милого шефа полиции к переднему фасаду того же дома, к которому мы подошли сзади. Однако, прежде чем приниматься за дальнейшее, мы имеем право перекурить, а?

Кручинин закурил. В то мгновение, когда вспыхнул огонек спички, бросив трепетный блик на лицо друга, Грачику показалось, что черты его отражают полное удовлетворение. Может быть, это было результатом того, что следы привели наконец к какой-то определенной цели. Но, может быть, Кручинин, просто-напросто забыв решительно все на свете, наслаждался минутной затяжкой папиросного дыма, подобно тому, как другие способны наслаждаться месячным отдыхом на юге.

Сделав еще одну затяжку, Кручинин отбросил недокуренную папиросу, и она тотчас погасла в снегу.

– Теперь за дело. Ты посторожи здесь, а я обойду, погляжу, куда привел нас любитель горного спорта. Чертовски любопытно узнать, кто оспаривает у милейшего доктора Вельмана обладание тайной взрыва электростанции. Ты не находишь?

Грачик пожал плечами:

– Я еще понял бы это, когда речь шла о каких-то ценностях… Но теперь?.. Кто может оспаривать план у секретаря Вельмана? Только наши люди. Но не подозревать же их в том, что… Решительно ничего не понимаю!

– Пока я тоже понимаю немногим больше тебя, – согласился Кручинин.

Прежде чем Грачик собрался ответить, силуэт Кручинина растворился в темноте. Грачик слышал, как поскрипывает снег под его шагами. Но вот смолкли и они. Грачик остался один. Он знал, что его друг способен заставить спутника торчать здесь час, и два, и три – столько, сколько самому Кручинину понадобится на исследование всего, что заинтересует его по ту сторону дома. Он даже попросту забудет о существовании спутника, пока тот ему не понадобится. Поэтому Грачик решил запастись терпением. Он поднял воротник пальто, поглубже засунул руки в карманы и принялся расхаживать вдоль забора, чтобы не дать озябнуть ногам. Чьи-то поспешные шаги на улице заставили его отбежать к калитке и вжаться в ее нишу. И тут он сообразил, что совершил ошибку: он, Грачик, не должен был прятаться в нише! Что если поздний прохожий спешит именно сюда? Он неизбежно наткнется на Грачика!..

Кто-то действительно остановился перед самой калиткой, и рука с такими крепкими пальцами, что Грачик сквозь драп почувствовал их железную твердость, цепко схватила его за плечо. Еще мгновение, и он ударил бы ее обладателя рукоятью пистолета, но, к счастью, вовремя раздался тихий смех Кручинина.

«Кажется, он так великодушен, что не попрекнул меня моей грубой ошибкой», – подумал График.

– Ты знаешь, у чьей калитки разгуливаешь? – спросил Кручинин, сдерживая смешок. – Ну, ну, угадывай живее…

– Скажите, пожалуйста, сложная задача! – пренебрежительно откликнулся Грачик и с уверенностью заявил: – Это дом толстяка!

– Ты прав, – сказал Кручинин, и Грачику почудилось даже, что, несмотря на темноту, он видит на лице друга улыбку удовлетворения. – Этот дом действительно принадлежит толстяку.

Сердце Грачика наполнилось гордостью. Он стал уже строить в уме целую схему заключений, якобы приведших его к выводу, что они подошли именно к дому толстого шефа полиции. Когда он потом, много времени спустя, пытался разобраться, каким образом подобный вздор мог прийти в голову, то никак не мог этого понять. Единственное, что стало ему ясно впоследствии: для этого, столь же неожиданного, сколь вздорного умозаключения не было решительно никаких данных. И Грачик хорошо помнит, как его тогда поразило то, что Кручинин перебил ход его «логического построения» заявлением:

– Только этот толстяк – не шеф полиции, а… директор электростанции, доктор Вельман.

– Выходит, по-вашему, что он сам у себя похитил план? – с некоторым раздражением воскликнул Грачик.

Но вместо того чтобы ответить ему, Кручинин вынул папиросу и опять принялся не спеша закуривать. Только как следует раскурив папиросу, он сказал:

– К счастью, в доме Вельмана не слишком строго соблюдаются правила противовоздушной маскировки. Заглядывая в щель одного из окон, я ожидал увидеть празднично убранный стол и кучу разодетых людей, весело встречающих Новый год, или хотя бы залу, где под патефон отплясывают фокстроты. Но, к своему крайнему удивлению, я увидел хорошо обставленную гостиную; в каждом кресле находилась фигура мужчины в смокинге или женщины в вечернем платье. Своими позами они изображали крайнее уныние. Да, да, самое откровенное уныние и даже страх. Это чувство, по-видимому, владело решительно всеми… Они сидели, как истуканы, с широко раскрытыми глазами. Можно было подумать, что все они загипнотизированы. Это зрелище мне наскучило, и я перешел к другому окошку. Там я увидел столовую с длинным столом, за которым не было ни одного человека и который имел вид внезапно покинутого гостями. Так, передвигаясь от окна к окну, я увидел еще несколько полутемных и совершенно пустых комнат. Везде царила тишина. Наконец, я подошел ко входной двери парадного крыльца. К своему удивлению и удовольствию, я нашел ее незапертой. После короткого размышления я нажал ручку и вошел. Никто не встретил меня. Никто не заинтересовался моим появлением. Можно было подумать, что в доме не осталось ни одного человека, кроме тех нелепых фигур в гостиной. Но, миновав несколько выходящих в коридор дверей, в которые я снова видел комнаты, уже рассмотренные мною в окна, я услышал, наконец, негромкий голос. Ты хорошо знаешь: нескромность никогда не была моим пороком, но тут я не мог удержаться от искушения и осторожно заглянул в замочную скважину. И вот… – Кручинин сделал небольшую паузу, будто намереваясь разжечь интерес слушателя, а в действительности лишь для того, чтобы прислушаться к раздавшемуся вдали удару башенных часов, – передо мною была рослая девушка с остриженными по-мужски рыжими волосами. Лица ее я разглядеть не мог. Она держала около уха белую телефонную трубку. Я не мог не обратить внимания на то, что на этой особе в отличие от остальных виденных мною в окна людей, разодетых в смокинги и вечерние платья, был полудорожный, полуспортивный костюм, мало подходящий для встречи Нового года. Он состоял из толстого жакета с выглядывающим из-под него свитером и лыжных панталон, заправленных в тяжелые башмаки… Последнюю фразу, брошенную девицей в трубку, я расслышал вполне отчетливо: «Просим вас приехать как можно скорее». После этого она достала из кармана пачку папирос, по-мужски закурила и метко бросила спичку в довольно далеко стоящую пепельницу. Мне хорошо запомнилось это уверенное движение, видимо, твердой и сильной руки. Затем девица обернулась в темный угол и сказала кому-то, кого мне не было видно: «Старая дрянь поплатится. Сейчас здесь будет сам начальник полиции». – «Этот толстый дурак?» – спросил сидевший в углу мужчина. – «Сейчас меня интересуют не его умственные способности, а право шефа полиции арестовать кого нужно», – резко ответила рыжая девушка…

Тут Кручинин рассмеялся и умолк.

– Чему вы? – не скрывая раздражения, спросил Грачик. Он и так уже с трудом сдерживал нетерпение: ему хотелось действовать, двигаться, подобно хорошей охотничьей собаке, уткнув нос в след убегающей дичи, мчаться вперед и вперед. – Чему вы смеетесь? – повторил он.

– Если бы ты ее видел?! Эту рыжую. Она обернулась – и, – Кручинин снова тихо рассмеялся, – честное слово, если бы я не знал, что не бывает, не может быть крысы такого размера… Притом, представь себе: рыжая крыса-гигант, а?! Право, я даже попятился от двери…

– Однако бедный толстяк, этот шеф полиции! – вырвалось у Грачика. – Ему так и не дадут встретить Новый год. Да вдобавок еще поносят его и, по-моему, совсем незаслуженно: он добродушен, но вовсе не глуп.

– Может быть, может быть, – неопределенно ответил Кручинин. – Хочешь знать, что было дальше?

– Говорите же, пожалуйста, говорите! – умоляюще проговорил Грачик.

– Никем не замеченный, я добрался до конца коридора. Судя по запахам, я был недалеко от кухни. Она меня не интересовала, и там наверняка была прислуга, которая могла меня заметить. Пожалуй, пора было поворачивать к выходу, тем более, что я теперь знал: через несколько минут здесь будет наш милейший шеф, и мы вместе с ним можем открыто войти в дом. Я вернулся в прихожую и уже взялся было за ручку парадной двери, когда луч света, падающий откуда-то сбоку, осветил угол за вешалкой. Я увидел несколько пар палок, лыжи, рюкзаки и аккуратно выставленные рядком три или четыре пары горных ботинок. Ну, ты уж и сам понимаешь: я не мог не поглядеть на их подошвы. Я поднял эти ботинки один за другим и увидел… Все они были подбиты именно так, как вот эта пара. – И он указал на следы в снегу, около которых они стояли. – А их там было четыре пары! Да, да, восемь подошв с умно набитыми шипами.

Молоко на ночь

Несколько мгновений Грачик в разочаровании глядел на замысловатый рисунок шипов, четко отпечатавшийся на снегу.

– Значит… эта нить ненадежна, – с досадой сказал он.

– Такими «уникумами» в этом доме обладают по крайней мере четверо. Впрочем, не отчаивайся, – непринужденно добавил Кручинин. – Я увидел кое-что, вознаградившее меня за пережитое разочарование: из кармана висевшей там спортивной куртки торчал сложенный вдвое голубой полотняный конверт.

– Дайте сюда! – радостно воскликнул Грачик.

– Он… остался в том же кармане.

– Как, вы не взяли его?!

– Не успел. Кто-то шел по коридору. Но конверт от нас не уйдет. Мы возьмем его, как только войдем в дом вместе с полицией.

– Вы намерены продолжать поиски?

Кручинин посмотрел на Грачика так, что у того пропало желание задавать вопросы.

– Да, вон и автомобиль. Это они. Марш, марш!

Друзья побежали вокруг дома…

На несколько мгновений Грачик невольно задержался на углу бульвара: представившаяся ему картина была великолепна. В слабом свете затемненных фар бульвар с его столетними каштанами, опушенными снегом, представлялся еще более нарядным, чем в свете месяца. С большим вкусом казалась выполненной природой эта панорама «блек энд уайт». Силуэты далеких домов и собора синели, как задник тонко задуманной и с необыкновенным искусством выполненной декорации. Это было красиво до неправдоподобия… Со стороны автомобиля послышался чей-то не то удивленный, не то испуганный возглас и смех Кручинина. В слабом свете автомобильной фары стоял толстый шеф и не пытался скрыть своего изумления при виде русских.

– Вот вам мой новогодний сюрприз: мы сами своими персонами! – весело воскликнул Кручинин.

– А мы только что заезжали за вами, – с несвойственной этому весельчаку мрачностью произнес шеф. – Я был очень огорчен и даже обеспокоен тем, что вас еще нет дома. Это дело… – он кивнул на особняк Вельмана, – без всякого сомнения, находится в связи с тем, что мы с вами видели два часа назад. И должен признаться, у меня пока нет никаких оснований прийти в хорошее настроение. Каждую минуту мы можем ждать, что злоумышленники приведут в исполнение свое намерение, или, вернее, приказ своих хозяев: станция может быть взорвана. Я уже отдал распоряжение пожарным командам быть наготове, и я хочу передвинуть их в этот район.

– Вы ждете взрыва? – спросил Кручинин с интересом, показавшимся Грачику подозрительным.

– Да! – трагическим тоном воскликнул толстяк. – Косвенные сведения, поступившие в редакцию, то есть я хотел сказать, перехваченные сейчас полицией, говорят о том, что остатки гитлеровской агентуры получили какие-то секретные инструкции. Какие, мы еще не знаем, но это может быть именно приказ об уничтожении станции, поскольку враги убедились в том, что им сюда уже больше не вернуться. Когда я думаю об этом взрыве… О, это было бы очень грустно!.. Хотя это и был бы замечательный материал для газеты. Просто прекрасный материал!

– Да, более чем прекрасный материал, – иронически согласился Кручинин. – Так не будем же терять времени.

– Вы заготовили ордер на обыск в доме Вельмана? – спросил шеф стоящего рядом черноусого лейтенанта Круши.

– Так точно, начальник, – отозвался лейтенант. – И захватил несколько пустых бланков для приказов об аресте.

– Идемте же, господа, – воскликнул шеф, первым вбежал на ступени подъезда и взялся за ручку двери. И как раз в этот момент, словно вызванный его прикосновением, по дому разнесся вопль. В нем звучали испуг и отчаяние. Это был крик насмерть перепуганной женщины.

Опередив своего начальника, Круши ударом ноги отворил по-прежнему незапертую дверь и бросился по коридору. Все последовали за ним. Бежавший перед Грачиком Кручинин на ходу толкнул одну из боковых дверей, и их взорам представилось странное зрелище: мужчины в смокингах и дамы в вечерних туалетах продолжали сидеть безмолвные и неподвижные, полные напряженного ожидания. В первый момент приход новых людей не произвел на эти похоронные фигуры сколько-нибудь заметного впечатления. Но все сразу изменилось, когда они увидели полицейский мундир шефа: всеобщее оцепенение словно рукой сняло. Мужчины вскакивали с мест, дамы натягивали меха на обнаженные плечи, вынимали пудреницы. Все лица, до того похожие на маски восковых чучел в паноптикуме, ожили. На одних появились улыбки, другие обнаружили любопытство, третьи – то были лица пожилых людей – выражали подчеркнутую торжественность.

Но и это оживление было ничем по сравнению с тем, что произошло, когда в дверях показался лейтенант Круши. Тут поднялись со своих мест и дамы. Мужчины подтянулись. Опущенными по швам руками они выражали почтение. Среди общего молчания послышался голос тучного седого мужчины, сделавшего шаг навстречу лейтенанту:

– Мы ждем ваших… – начал было он и осекся, взглянув на лицо черноусого лейтенанта. Оно выражало гнев и презрение, его косматые брови были угрожающе сдвинуты. Выставив волосатый палец, Круши четко произнес:

– В связи с некоторыми событиями этот праздник считаю неуместным… – Он обвел гостей тяжелым взглядом. – Всех попрошу покинуть дом. – И, покачивая пальцем, с особенной подчеркнутостью повторил: – Считайте, что праздник не состоялся.

Толкая друг друга, словно их подгоняли, гости с поспешностью устремились к выходу. Но там их ждал Грачик, внимательно следивший за всей этой сценой. Преградив путь гостям, он обратился к шефу:

– Дорогой коллега! Не кажется ли вам, что предложение лейтенанта несколько поспешно. Было бы любезней предложить этим господам остаться здесь. Зачем нарушать старый обычай, хороший обычай? Пускай продолжают новогодний ужин, которого почему-то не закончили. Может быть, стакан хорошего вина сделает их немножко более веселыми, а?

Шеф вопросительно взглянул на стоящего в другом конце комнаты Кручинина. Тот молчаливым кивком головы подтвердил свое согласие с предложением Грачика и быстро вышел. Грачик повернул ключ в дверях, ведущих к вестибюлю, и сунул ключ в карман. Жестом пригласив Круши и шефа идти за Кручининым, он последним покинул комнату. Напоследок он искоса оглядел замерших от удивления и испуга гостей. Подбородок того толстяка, что первым обратился с вопросом к Круши, отвис, словно мышцы утратили силу, необходимую для поддержания этой массивной части его лица.

Несколькими широкими шагами Грачик догнал Кручинина. На мгновение тот остановился у затворенной двери, прислушался и быстро отворил ее. Грачик увидел пустой будуар. Маленькая, затененная абажуром лампа горела на столике, и ее свет ярко отражался белым лаком телефонного аппарата; в комнате никого не было.

Круши и шеф успели уже добежать до конца коридора и, убедившись, что в остальных комнатах никого нет, вернулись к той, в которой сидели неподвижные гости. Однако Кручинин тоном, не терпящим возражений, приказал:

– Во второй этаж!

Грачик понял, что его друга интересует девушка в спортивном костюме, о которой он ему давеча говорил. Ее нигде не было видно.

Все прибывшие быстро взбежали по широкой деревянной лестнице, скудно освещенной матовым бра над площадкой между первым и вторым маршами, и очутились в коротком коридоре. Сюда выходили двери нескольких комнат. По всей вероятности, это были спальни членов семьи. Виднелись еще маленькие двери ванных комнат.

Тут все остановились, чтобы прислушаться.

Из-за двери одной из спален раздался звук, похожий на рыдание. Предшествуемый бесстрашным лейтенантом, шеф вошел в эту комнату. Из-за его широкой спины Грачик увидел девушку, которую сразу признал по давешнему описанию Кручинина. Ее длинное лицо с выдающейся нижней челюстью и казавшееся, вероятно, еще длиннее, чем было, из-за непривычного для женщины способа стричь густые рыжие волосы, выражало негодование. Во всей ее крепкой костистой фигуре, в выпяченной тяжелой челюсти и в обращенных на гостей холодных серых глазах было столько воли, что Грачик невольно задержал на ей взгляд. По-видимому, она произвела впечатление и на его спутников.

Кроме рыжей девицы в комнате находилась еще одна женщина – полная, то, что называется «сырая», средних лет, облаченная в вечерний туалет. Лицо этой женщины носило следы увядшей красоты. Но в данный момент оно было красно и опухло от слез. Когда прибывшие вошли, женщина эта сидела в позе отчаяния, подняв над головой руки, словно защищаясь от стоящей напротив нее рыжей девицы. Поодаль, прислонившись спиной к стене, с поразительно равнодушным видом, нимало не соответствующим тому, что представилось взорам вошедших в следующий момент, стоял молодой, атлетического сложения человек. Он был велик ростом, широк в плечах и на первый взгляд производил впечатление циркового гиревика, нарядившегося в мало идущий ему смокинг. Вид у этого атлета был такой, словно ему все происходящее было давно известно, наскучило и кажется совершенно обычным делом. В первый момент Грачику показалось, что, кроме этих трех людей, в комнате никого больше нет. Лишь приглядевшись, он увидел второго мужчину, неловко лежащего на боку поперек широкой кровати. Судя по положению тела, окаменелой неподвижности и неестественно раскинутым рукам, он был без сознания; видимо, он упал в постель внезапно. На это указывала не только его неудобная поза, но и то, что на одну руку у него был надет свитер, который он, по-видимому, не успел стянуть или начал надевать. Здесь же валялись куртка верблюжьей шерсти и… горные ботинки, глядевшие подошвами прямо на свет лампы, ярко освещавшей хорошо знакомый уже друзьям узор шипов.

Все эти детали были схвачены Кручининым с первого взгляда. Когда шеф, только еще окончив первый беглый осмотр, обернулся к Кручинину, он увидел его сидящим в кресле рядом с плачущей женщиной и пытающимся заставить ее отпить из стакана с водой, который он успел где-то раздобыть.

– Кто может рассказать, что тут произошло? – строго спросил шеф, обводя взглядом присутствующих.

Атлет не произнес ни слова и только недоуменно повел широченными плечами. Пожилая женщина при этих словах шефа еще крепче прижала платок к глазам, у нее вырвалось конвульсивное рыдание. По лицу рыжей было видно, что она колеблется. Но вот она разомкнула сплетенные пальцы рук и решительно сказала:

– Если позволите.

– Да, да, поскорее, – с нетерпением произнес шеф, но тут же остановил жестом открывшую было рот девушку. – Ему нужна помощь, – и он взглядом указал на все еще неподвижного мужчину на кровати.

Девица пошатнулась, как бы от удара, и глухо произнесла:

– …К сожалению… он уже не нуждается ни в чьей помощи… – При этом глаза ее с ненавистью остановились на рыдающей женщине.

Шеф безмолвно указал Круши на постель. Тот подошел к трупу, приподнял ему голову и лаконически отрапортовал:

– Директор Вельман.

Возглас изумления вырвался у шефа. По тому, как Кручинин мгновенным, едва уловимым движением оглянулся на лейтенанта, Грачик понял, что открытие крайне заинтересовало его друга.

Грачик не посмел бы применить к своему другу слово «поразило» или хотя бы «удивило», как должен был сказать о самом себе. Он не знал обстоятельств, которые могли быть для Кручинина поистине неожиданными. Когда Грачик посмотрел на него вторично, тот имел уже такой вид, словно ничего не произошло и будто он именно такого сообщения и ждал. Грачик был убежден в том, что это не было рисовкой. По его мнению, «интуиция» Кручинина такова, что он способен по мельчайшим, для других вовсе не уловимым признакам моментально анализировать случившееся, а иногда и предвидеть ближайшие события с поразительной точностью.

Именно это, по мнению Грачика, и давала Кручинину возможность почти ничему не удивляться. По каким-нибудь деталям, не схваченным ни Грачиком, ни шефом полиции, а может быть, не замеченным даже и профессионалом полицейского дела лейтенантом Круши, Кручинин уже знал то, что стало другим ясно значительно позже, – что произошло в этой комнате.

Из объяснений рыжей девицы присутствующие узнали, что сама она – личный секретарь доктора Вельмана, Эла Крон; пожилая дама, продолжающая олицетворять безысходное отчаяние, – жена Вельмана и молодой атлет – их племянник, инженер-электрик Уго Вельман, приехавший сюда погостить на рождественские праздники.

– …Близко зная господина Вельмана, – сдерживая волнение, говорила Эла, – я не могла не заметить, что весь сегодняшний день он был в несколько необычном для него состоянии волнения, какой-то особенной настороженности. Словно он все время ждал чего-то… чего-то неприятного. При его болезненности это заставило меня беспокоиться. Мое беспокойство достигло крайней степени, когда он вдруг, вместо того чтобы одеваться к новогоднему ужину, вышел ко мне в этом спортивном костюме и сказал, что идет на прогулку. Это было так странно. Я пыталась отговорить его. С минуты на минуту должны были съехаться приглашенные. Создавалось неловкое положение. Я сказала об этом госпоже Вельман. Она поднялась сюда, и между супругами произошло объяснение. Зная характер моего патрона, я возлагала мало надежды на то, что мадам удастся уговорить директора остаться, если он решил идти. Поэтому я быстро спустилась к себе и тоже переоделась, намереваясь сопровождать господина директора на прогулку. Однако, когда я вернулась наверх, то не застала тут уж ни его, ни… мадам. – При слове «мадам» маленькие крысиные глазки рассказчицы сверкнули ненавистью, которую у нее не хватило силы и умения скрыть. – Его вообще уже не было дома, – продолжала она. – Это было очень неловко. Ужин, к которому собрались все близкие, прошел в угнетенном настроении. Он был прерван неожиданным для всех нас возвращением господина Вельмана. Едва поздоровавшись с гостями, что было удивительно для этого любезного и приветливого человека, и даже не дав себе труда извиниться, он поднялся сюда.

Волнение рассказчицы росло по мере того, как она говорила. Грачик видел, что ей стоит труда владеть собой и связно говорить. Грачик подал было ей воды, но она отстранила его руку. В ее глазах он прочел: «Не прерывайте меня, иначе у меня не хватит сил связать мысли…»

– …Последовав за директором, я увидела, что он вернулся в состоянии крайнего возбуждения. Мне кажется, я… никогда еще не видела его таким. Несколько минут он молча ходил по комнате. Я не решалась прервать это молчание. Наконец он остановился и, взяв меня за руку, ласково сказал: «Боюсь, милая Эла, что нам придется расстаться. Обстоятельства складываются так, что…» Не договорив, он отвернулся и снова долго молчал. Вдруг он сказал: «Принесите мне молоко». Тут я должна пояснить, господа, что у доктора Вельмана была привычка выпивать утром и перед сном по стакану сырого молока. Он делал это регулярно изо дня в день. Я поняла: он собирается лечь, и, не возражая, пошла на кухню за молоком. В верхнем коридоре я встретила мадам Вельман. Мне показалось… что она отшатнулась от двери этой комнаты, как будто подслушивала наш разговор… Я видела: она крайне раздражена. Взгляд, которым она меня окинула, сказал мне с полной ясностью, что ее подозрения о нашей близости с доктором Вельманом перешли в уверенность.

При этих словах Эла отвернулась, думая, видимо, что скроет этим выступившие у нее слезы.

Стараясь сделать это незаметно, она вытерла глаза и с нескрываемым негодованием проговорила:

– Вот к чему приводят сплетни! – Она помолчала, преодолевая волнение. – Чтобы избежать объяснения, которое, казалось мне, могло произойти тут же, на лестнице, я поспешила вниз. В кухне я несколько задержалась, чтобы успокоиться и собраться с мыслями. Достала из рефрижератора кувшин с молоком и налила директору его любимый большой стакан. Вынула из шкафа несколько гренок. Когда я со всем этим вышла в коридор, то до меня донеслись слова бурного объяснения супругов – уже второго за этот день… То, что я услышала, заставило меня поспешить наверх. Я считала своим долгом быть около директора Вельмана, когда, судя по голосу, совершенно обезумевшая от ревности женщина, не стесняясь тем, что ее дом полон гостей, угрожала ему насильно прекратить нашу воображаемую связь, если он тотчас не выгонит меня из дому. Я не знала, что она подразумевает под словом «насильно», но голос ее звучал так угрожающе… Пока я поднималась по лестнице, в комнате воцарилось молчание. Оно показалось мне особенно страшным. Словно что-то оборвалось во мне, вот тут. Я остановилась, не в силах передвинуть ноги. Именно здесь и нагнал меня Уго. Он тоже услышал угрозы мадам и поспешил сюда, чтобы предотвратить, как ему казалось…

– Господин Уго Вельман скажет сам, что найдет нужным, – вставил шеф.

– Простите, я так волнуюсь… Когда мы вместе с Уго вбежали сюда, то увидели то же, что видите вы… Очень странно: мадам в комнате не было. Она вбежала следом за нами, делая вид, будто представившееся зрелище является для нее неожиданным. Уго позже сказал мне, что я лишилась чувств. Вероятно, это было действительно так. Придя в себя, я увидела одного из гостей – нашего домашнего врача, склонившегося над убитым. Ему не оставалось ничего иного, как засвидетельствовать смерть. Это все…

Сильные пальцы рассказчицы снова сплелись, и из глаз, устремленных на труп, закапали слезы.

Из дальнейшего опроса, произведенного шефом, выяснилось, что Уго Вельман слышал часть бурного объяснения супругов, упреки и угрозы жены директора и что, вбежав сюда вместе с Элой, Уго застал именно эту картину, какую она описала.

Судя по всему, орудием убийства послужил массивный нож для разрезания книг, изготовленный из нержавеющей стали. Удар был нанесен тяжелой крестообразной рукоятью ножа в висок. Этот нож валялся тут же возле кровати, так же, как и книга, которая, по-видимому, была до того заложена этим ножом. По общему показанию, нож принадлежал жене покойного. Она и сама признала это, но упорно отрицала какую бы то ни было причастность к убийству. По ее словам, оно произошло в те несколько минут, когда ее не было в комнате, – между концом ее ссоры с мужем и ее вторичным появлением в его спальне. Она пыталась уверить всех, что вернулась для того, чтобы помириться с мужем, а, войдя в комнату, увидела там Элу и Уго.

Беглый опрос гостей, утративших всю свою респектабельность из-за боязни быть запутанными в темное дело, не дал ничего. Они растерянно отвечали на вопросы, задаваемые шефом полиции. Вернувшись на свое место у стены, каждый из них замирал в позе испуга и даже отчаяния.

– Кто они такие? – тихонько спросил Кручинин у шефа.

– Промышленная и финансовая знать нашего города, – со странным выражением, смахивающим на трепет уважения, ответил тот. – Конечно, те, кто не успел бежать к американцам.

– Ах, вот что!.. А я было не так вас понял, дорогой коллега, – усмехнулся Кручинин… – Ну-ка, назовите мне их.

Шеф стал называть одного за другим сидевших вдоль стены гостей.

– Они всегда были такими… смирными? – спросил Кручинин.

– О, что вы! – Шеф рассмеялся. – Это же были хозяева жизни. Отцы нашего города и даже страны.

– Почему же они похожи теперь на кукол?

Шеф махнул пухлой рукой, каждый сосискообразный палец которой выражал беззаботную самоуверенность.

– А разве это не куклы? – сказал он. – Теперь ведь они никому не страшны. Они потому так и держатся, что уверены: при малейшем подозрении каждый из них будет посажен.

– Вот как?

– Непременно! – Шеф нахмурил брови, и его круглое добродушное лицо приняло угрожающий вид. – Мы всех их вместе и каждого в отдельности видим насквозь и знаем как свои пять пальцев. Наша задача теперь перевоспитать их и поставить на службу демократии.

– И вы теперь совершенно спокойны за них и за себя?

– Безусловно.

– Вот и прекрасно, – с видом окончательно успокоившегося человека резюмировал Кручинин. – Так и будем знать.

Все более или менее определенно говорило о том, что убийцей Вельмана, может быть невольным, была его жена. Шеф приказал Круши арестовать ее.

Кручинин не вмешивался. Дело, казалось, перестало его интересовать. Единственный вопрос, заданный им Эле, был, видимо, совершенно случаен и придуман только для того, чтобы не выдать своего равнодушия:

– Тут, на столике, возле меня, и стоит молоко, которое вы налили для господина Вельмана?

– Да.

– Это произошло… – Кручинин посмотрел на часы, соображая, – примерно… с полчаса тому назад?

– Я могу сказать совершенно точно, – уверенно отозвалась Эла. – Выходя из кухни с этим стаканом молока, я посмотрела на стенные часы. Было без четверти два, а теперь… тридцать пять минут третьего, значит…

– Значит, вы налили это молоко ровно пятьдесят минут тому назад.

– Совершенно верно.

– Благодарю вас… Это все, что меня интересовало, – сказал Кручинин шефу и тихо, так, что слышать его кроме шефа мог только Грачик, добавил: – Задержите здесь всех, пока я не вернусь.

Сопровождаемый Грачиком, Кручинин быстро спустился в первый этаж и прошел коридором к прихожей. Там он уверенно направился в угол, и Грачик увидел в его руке большой полотняный конверт голубого цвета. Грачик понял, что равнодушие Кручинина, разыгранное перед тем, было напускным. Все время мысли его были сосредоточены на этом конверте, и он хотел установить одно: имеет ли это второе убийство какое-нибудь отношение к плану. Убедившись в том, что никакой связи тут нет, он, вероятно, окончательно выкинул все слышанное из головы и теперь стоял перед Грачиком торжествующий, с желанной добычей в руке.

Грачик не мог удержать руку и потянулся к конверту. Он нетерпеливо вскрыл его и заглянул внутрь. Конверт был пуст.

Уго Вельман едет на курорт

Прежде чем Грачик успел опомниться от ошеломившего его острого разочарования, послышался беззаботный голос Кручинина:

– Выпей на ночь стакан молока – все пройдет. А теперь спать! Никакие убийства, произойди их сегодня хотя бы десяток, меня уже не интересуют.

– А электростанция! – воскликнул Грачик. – А ежеминутная возможность взрыва! Это вас тоже не интересует?

– Утро вечера мудренее, – повторил Кручинин. – Я хочу спать.

– По крайней мере поднимемся и скажем шефу, что на сегодня с нас довольно.

– Ох, уж эти мне церемонии! – пробормотал Кручинин и нехотя поплелся за Грачиком.

Шеф не пожелал их отпустить, прежде чем они выскажут свое мнение о случившемся. Эта просьба, очевидно, мало нравилась Кручинину, и, может быть, он действительно очень хотел спать, но все же с вежливой улыбкой он выдавил из себя несколько неопределенных фраз и в заключение высказал предпочтение услышать прогноз такого опытного человека, как Круши.

Трудно было не заметить, что предложение польстило черномазому офицеру. Он не заставил себя просить и нарисовал подробную и, нужно отдать ему справедливость, довольно вероятную картину убийства, оставлявшую мало сомнений в виновности жены директора. Однако, как опытный полицейский работник, лейтенант не мог не установить связи между предшествовавшим смерти отсутствием директора Вельмана и происшествием на станции. Он был по-прежнему уверен, что там похищены личные ценности Вельмана, и полагал, что Вельман ждал около станции своего секретаря, чтобы, получив от него ценности, скрыться с Элой в глубь страны, а может быть, и за границу. Двойная неудача – исчезновение драгоценностей и преждевременная смерть Вельмана – разрушила их планы.

Что касается сделанной Кручининым находки – голубого конверта, то Круши не был склонен ставить ее в какую бы то ни было связь с последней прогулкой директора. По словам Элы Крон, конверт еще утром был вместе с остальной корреспонденцией просунут снаружи в дверную прорезь, служившую для опускания почты. Эла сама подняла его с пола. Она не вскрыла его и не успела ничего о нем сказать директору, так как в этот день он не занимался делами. Когда он вечером, уходя из дома, сам увидел на столике в прихожей пачку почты, то небрежно сунул ее в боковой карман куртки, в которой ходил на вечернюю прогулку.

Все предположения Кручинина, развитые им во время прогулки от станции к этому дому, рушились как карточный домик. Вдобавок еще Круши, отведя в сторону шефа и Кручинина с Грачиком, с присущей ему безапелляционностью заявил:

– Скажу вам больше, господа: я нисколько не буду удивлен, если в конце концов выяснится, что ценности захвачены из-под носа покойного директора по приказанию… его почтенной супруги. Кому, как не ей, было легче всего узнать о предполагаемом их изъятии из сейфа и о том, что ее муж намерен использовать их вовсе не для того, чтобы окончить свои дни в ее обществе. Я же вам говорил: в городе хорошо известна его слабость к блондинкам. Черт возьми, могла жена тоже знать это?..

– Очень вероятно… Очень, очень вероятно. – Шеф потер руки и, поднявшись на цыпочки, похлопал полицейского по плечу. – Не могу понять, Круши, почему за двадцать лет службы вы остались лейтенантом? У нас вам обеспечена карьера. Мы умеем ценить тех, кто знает дело. Ну, что ж, господа, может быть, когда нам удастся развязать язык этой почтенной особе – вдове директора, мы действительно распутаем и узел того убийства на станции. Вы убедитесь в том, что злодеяния у нас не идут дальше убийств из ревности или ради ограбления. Пятая колонна вычищена нами каленой метлой, и мы можем теперь не бояться никаких таинственных взрывов. Врагам – ни гитлеровцам, ни их компаньонам – никогда не вернуться сюда, это отлично знала и их агентура. Те, кого не изъяли мы, поспешили сами дать тягу, чтобы больше сюда не возвращаться. Песенка фашизма спета. Волей-неволей он вынужден разоружаться сам. А теперь, господа, мы вправе и разойтись. Вам пора спать, а мне в редакцию.

– Вы хотите дать сведения в газеты? – спросил Кручинин.

На миг шеф смутился, но тут же, оправившись, ответил:

– Я думаю, не будет вреда, если хотя бы в одной газете будет опубликован отчет об этом деле?

– Это будет, конечно, ваша газета? – с усмешкой спросил Кручинин.

– О, конечно! – оживился шеф. – Где же еще сумеют дать этот материал с таким тактом, как у меня. И к тому же наша партия не должна терять преимущества, которое мне дает положение начальника полиции. Итак, покойной ночи, мне пора за дело. Да, да, теперь за дело!

– Ну, что же, спать так спать, – отозвался Кручинин. – Позвольте поблагодарить вас за… развлечение и… спать, спать!

Распрощавшись с полицейскими, друзья отправились к себе вместе с Уго Вельманом, который, как оказалось, жил в том же отеле.

Однако Грачику, видимо, так и не было суждено в эту новогоднюю ночь сомкнуть глаза. Едва друзья переступили порог своего номера, как всю сонливость Кручинина сняло как рукой. Он тотчас разложил на столе план города и, отыскав на нем какой-то пункт, спросил Грачика:

– Ты способен раз в жизни не перепутать то, что я тебя попрошу сделать?

С развязанным было галстуком в руках Грачик неохотно подошел к столу.

– Вот здесь, – Кручинин показал точку на плане, – расположен штаб Третьего отряда гражданской обороны. Этот отряд сформирован из рабочих именно того предместья, где расположена электростанция. Ты должен немедленно отправиться в штаб отряда, найти его командира и сказать, что его долг – оцепить станцию, не пропускать в нее ни одного человека, какими бы пропусками и мандатами он ни был снабжен. Пусть даже это будет сам начальник полиции. Иначе может произойти большое несчастье.

– Вы все-таки настаиваете на том, что…

Не дав себе труда выслушать, Кручинин продолжал:

– Дело командира – решить так или иначе. Мы даем ему только дружеский совет. Понятно? Кроме того, ты попросишь у него двух, нет, двух мало, – четырех рабочих, вооруженных пистолетами. Этих рабочих ты приведешь сюда.

– К нам в отель?

– Пусть они остаются снаружи и ждут моего сигнала.

– Все это очень хорошо, – возразил Грачик, – но с какой стати командир этого рабочего отряда станет меня слушать? Скажите, пожалуйста, чего ради этот командир станет выполнять приказания какого-то неизвестного ему армянина? Вы говорите невозможные вещи! – Грачик действительно был не только удивлен, но и раздосадован несвойственным его другу легкомыслием. – Понимаете ли, в какие отношения вы, случайно очутившийся в гуще этого дела советский человек, ставите себя к местной полиции?

Кручинин отмахнулся от приятеля, как от назойливой мухи. Это значило, что тот напрасно теряет время, пытаясь его переубедить.

Грачику оставалось исполнить приказание, хотя оно и казалось ему необдуманным.

– Извините, пожалуйста, но я… – нерешительно сказал он напоследок, – просто не знаю, как явиться к командиру отряда.

– Скажи ему, что ты русский. Понимаешь: русский! Если нужно будет, покажи советский паспорт. Уверен: этого будет достаточно. Остальное – дело рабочей совести Вачека.

– Какого Вачека?

– Командира отряда.

– Вы знаете его?

– Послушай! – в голосе Кручинина прозвучало раздражение. – Сделай милость, не теряй времени. Через час ты должен быть здесь.

Это было сказано так, что через час Грачик, исполнив все, что было приказано, входил обратно в маленький холл гостиницы. Часы против входа как раз били пять.

К его удивлению, он увидел Кручинина сидящим в этом холле. Его друг устроился с ногами в глубоком кресле. Расписание поездов и карта были у него в руках. Можно было подумать, что изучение этого расписания – самое спешное и важное дело. Шутка ли: заняться им в пять часов утра!

Грачик понял, что лечь в постель ему так и не удастся. По-видимому, предстоял отъезд с первым утренним поездом. Куда? Это ведает один Кручинин. Так или иначе, Грачику, видимо, придется отсыпаться в вагоне!

Кручинин молча указал ему на кресло рядом с собой, не считая нужным посвятить его в цель своих поисков.

Грачик сел и стал терпеливо ждать. Его клонило ко сну. Напротив них за конторкой клевал носом портье. Это действовало еще более усыпляюще, и Грачик не заметил, как задремал.

Его разбудил осторожный толчок. Грачик исподлобья взглянул на Кручинина, но тот продолжал по-прежнему сосредоточенно копаться в расписании. Исподтишка оглядевшись, Грачик понял причину неожиданной побудки: через холл в белом купальном халате, с мокрым мохнатым полотенцем через плечо шел Уго Вельман. Его фигура, перехваченная в талии ярко-синим шнуром пояса, производила теперь более стройное впечатление. Растрепанные белокурые волосы придавали его лицу менее отталкивающее выражение, чем прилизанный пробор, с которым друзья увидели его в первый раз. Атлет по-приятельски кивнул им и, расставив ноги, остановился перед Кручининым.

– Собираетесь ехать?

– Да, – ответил Кручинин, – не могу вот только выбрать куда.

– Отправляйтесь в горы. Лучшее время. Если будете в Зоннекене, встретимся.

– Вы собираетесь туда?

– Да, не позже нынешнего утра. Лыжный сезон в самом разгаре. Придется, конечно, приехать на похороны, но это не помешает традиционной гонке. Приезжайте!

– Благодарю. Вероятно, мы так и сделаем. Как ты думаешь? – обернулся к другу Кручинин.

Но так как Грачик впервые слышал о том, что они собираются в Зоннекен и в данное время меньше всего интересовался лыжными гонками, то так и остался с открытым от удивления ртом, ничего не ответив. А молодой Вельман, кивнув головой на прощанье, исчез на полутемной лестнице в бельэтаж, где были расположены жилые комнаты.

По взгляду, которым проводил исчезнувшего атлета Кручинин, Грачик понял, что это и был тот, кого он здесь караулил. Сурен с облегчением потянулся, решив, что наступил конец их бдению и они смогут наконец отправиться по постелям. Однако и тут его ожиданиям не было суждено сбыться. Кручинин казался по-прежнему увлеченным изучением географии страны. Грачику оставалось только поудобнее устроиться в кресле, чтобы, не теряя времени, последовать примеру портье, храпевшему за конторкой. Однако лишь только он сомкнул глаза, Кручинин принялся шуршать картой. Он ее бережно складывал. Неторопливость, с которой он это делал, могла возмутить и менее темпераментного человека, чем Грачик. Как будто часы не показывали половину шестого утра?! Наконец карта была сложена, и Кручинин, видимо, готовился вернуть ее вместе с расписанием поездов портье, когда на лестнице послышались поспешные шаги, и, растрепанная со сна горничная трагическим шепотом возвестила:

– О, боже мой, там кто-то стонет!..

Ноги у нее подкашивались от страха, когда, следуя за Кручининым, она бежала к комнате, откуда услышала стон. Это была комната Уго Вельмана. Контрольным ключом горничной Кручинин отворил дверь, и все трое вошли в комнату. Она была погружена в темноту. Поворот выключателя – и неожиданное зрелище предстало взорам вошедших: на полу лежало распластанное тело атлета. Достаточно было одного взгляда, чтобы понять, что Уго Вельман в таком состоянии не сможет произнести ни слова. Возле его головы на полу темнела лужица крови. В следующее мгновение вошедшие услышали слабый стон, доносившийся из-за ширмы, загораживавшей постель. За ней они нашли привязанную к стулу, стоящему у изголовья кровати, Элу Крон. Рот ее был заткнут туго скрученным платком, глаза завязаны. Она делала напрасные попытки сбросить путы.

Одним движением Кручинин выдернул кляп, и девушка поспешно проговорила:

– Я пришла сюда около часа назад…

– Это верно, я вас видел… – вставил Кручинин.

– Да, вы сидели в холле и делали вид, будто изучаете карту.

– Я действительно изучал ее.

– Сейчас это не имеет значения, – с досадой ответила она, – у меня было назначено свидание с Уго. Его не было в комнате…

– Да, в это время он был в ванной.

– Как только я переступила порог, кто-то схватил меня сзади, повалил, связал и, завязав мне глаза, привязал к этому стулу. Прошло ужасно много времени. Я слышала, как к комнате приближался Уго. Я не могла не узнать его шагов и хотела кричать, предупредить его об опасности, но ничего не могла сделать. Над моим ухом снова прозвучал угрожающий шепот того, кто связал меня и чьего лица я так и не видела. Уго вошел. Я слышала, как они боролись. И вот… – Она умолкла и расширенными от ужаса глазами глядела на лежащего без движения атлета.

Чтобы передать ее рассказ, потребовалось бы, несомненно, больше времени, чем то, какое потратила она сама. Так стремительно она выбрасывала слова. С того момента, как она произнесла первую фразу, прошло не больше минуты. Кручинин спросил ее:

– После того как борьба была окончена и Уго был ранен, кто-либо прикасался к вам?

– Нет. Все было тихо. Преступник исчез совершенно неслышно. Да, все было тихо, – с уверенностью повторила она.

Грачик с удивлением отметил про себя, что за все это время Эла Крон не сделала ни малейшей попытки освободиться сама и не попросила никого другого оказать помощь раненому Уго.

Атлет продолжал лежать без движения и не издавал даже стона. Посланная за врачом горничная все не возвращалась.

Между тем Кручинин, оглядев путы, сдерживавшие секретаршу, и сорвав с вешалки полотенце, еще крепче привязал ее к стулу. Тем временем прибежала горничная с известием, что врач вызван и сейчас приедет.

– Смотрите, чтобы она не шевелилась, – сказал Кручинин перепуганной насмерть горничной, указывая на Элу. – При ее попытке освободиться кричите что есть силы.

С этими словами он бросился прочь. Грачик последовал за ним. Но, выбегая из комнаты, он не мог не оглянуться на связанную Элу. И тут ему почудилось, что на стуле – совсем не та Эла, какую он видел до того. Выражение непреклонной воли оказалось смытым, словно грим. К спинке стула была теперь прикручена совсем другая женщина: некрасиво выпяченная челюсть обнажала мелкие, как у грызуна, зубы, серые глаза были мутны, рыжие волосы растрепаны. Казалось, только путы мешали ей свалиться без чувств.

Первое, что Грачик увидел, выбежав за Кручининым из подъезда, была удаляющаяся спина полицейского. Кручинин двумя огромными прыжками нагнал его. В воздухе мелькнула его рука с зажатым в ней портсигаром.

Все это произошло с такой молниеносностью, что Грачик не только не успел сам что-нибудь предпринять, но хотя бы попросту осмыслить происходящее. Его взгляд успел только отчетливо зафиксировать лицо обернувшегося на шаги Кручинина полицейского и его быстро поднявшуюся руку с револьвером.

Тайна двух убийств

Грачик давно отучился удивляться неожиданным поворотам в поведении Кручинина. У него выработался условный рефлекс: всегда, прежде чем сознание охватит смысл происходящего, устремляться на помощь другу, как бы странны и противоразумны ни были его поступки. И все же на этот раз Грачику потребовалось несколько секунд, чтобы прийти в себя, прежде чем он бросился к рабочим-дружинникам, повалившим Кручинина и пытавшимся связать ему руки. Они отказались верить тому, что схваченный ими злоумышленник и есть тот человек, в чье распоряжение они присланы. Они не согласились освободить его до прибытия командира отряда и не очень охотно последовали совету Грачика обезоружить и связать полицейского, прежде чем он пришел в себя от оглушающего удара, нанесенного ему Кручининым. Полицейский этот был лейтенант Круши.

…Грачика не покидало сомнение в том, что Кручинин ошибся. Навсегда погубив его репутацию в глазах местных друзей, это вызовет еще, чего доброго, серьезный конфликт с властями.

Что касается самого Кручинина, то он спокойно курил, не делая ни малейшей попытки объяснить свои поступки. Лишь когда приехал наконец начальник полиции и рассыпался перед, Кручининым в извинениях, тот дал себе труд заговорить. Первым, с кем он заговорил, был арестованный Круши.

– Согласитесь, что два убийства и одно неудавшееся покушение в одну ночь – это уж слишком, – сказал Кручинин. – Даже ради такой величественной цели, как уничтожение электростанции, а?

Круши мрачно молчал.

– Чтобы не подвергать вас неприятной операции обыска, скажите-ка сами, где у вас спрятан план минирования? – продолжал Кручинин.

– Что вы обещаете мне за чистосердечное признание? – спросил наконец черноусый лейтенант.

– Решительно ничего, – рассмеялся Кручинин. – Во-первых, потому, что я не уполномочен ни давать какие бы то ни было поблажки таким прохвостам, как вы, ни карать вас. Это дело здешних народных властей. Во-вторых, план мы все равно найдем, даже если вы будете немы как рыба. И, наконец, в-третьих, еще потому, что как бы откровенны вы ни были, вы едва ли сможете прибавить что-нибудь к тому, что расскажем вам мы. Разве какие-нибудь несущественные детали…

Через два дня расследование было закончено и следствие завершено. Действительно, Круши ни на одном из допросов не смог добавить ничего, изменяющего общую картину, нарисованную Кручининым. Дело было только в деталях. А суть была такова.

Бывший директор станции Вельман действительно получил приказ от человека, возглавлявшего оставленную гитлеровцами в городе агентуру, уничтожить станцию.

Вельман был единственным человеком, знавшим, где хранится план минирования и как его расшифровать. Без него взрыв обойтись не мог. Но он колебался. Он боялся репрессий новых демократических властей. Этот страх и побудил его принять решение, противное воле его зарубежных хозяев. Он решил выдать план минирования новым властям в обмен на право уехать из города, где репутация его среди рабочих была более чем неважной. Но и это намерение он не решался осуществить открыто. Он боялся мести пятой колонны, возглавляемой решительным и беспощадным полицейским служакой Круши. Создавалось положение, при котором ни та, ни другая сторона не могла действовать открыто. Но вот Вельман решается все же передать план минирования новым властям. Он открывает свое намерение секретарю Браду. Браду соглашается сходить за планом: он вынет его из шкафа и передаст патрону. Эла – второй человек, которому директор Вельман доверяет проект. Он не только доверяет ей как личному секретарю, он любит ее как женщину. Как она оправдывает его доверие и чем платит за любовь? Она обманывает его вдвойне. Как любовница – с Уго Вельманом. Как доверенное лицо – со своим начальником по пятой колонне полицейским лейтенантом Круши. Она открывает Круши план Вельмана. Круши решает отобрать бумагу у секретаря, как только тот вынет ее из сейфа. План нужен пятой колонне, чтобы осуществить свой замысел уничтожения станции. Не подозревая о готовящемся покушения, Вельман решает сопровождать своего секретаря. Они уговариваются, что Браду выбросит пакет с документом в окно ожидающему в переулке директору. Вельман забывает или не успевает сообщить об изменении своих намерений Эле. Только поэтому пакет оказывается у него в руках, и Браду падает напрасной жертвой лейтенанта, который не находит на убитом никакого плана. Но едва Круши успевает сообщить Эле о своей неудаче, как узнает от нее, что план в ее орбите: он в кармане директора, намеревающегося передать его властям в обмен на свободу и безопасность. На этот раз приказ Круши прост и ясен: убрать Вельмана. Это – не только устранение владельца плана, но и месть пятой колонны за измену ей. Рука Элы не дрогнула. Она в точности исполняет приказ, но… по несчастной случайности документ оказывается в руках молодого Вельмана. Звонок у входной двери и появление гостей мешает Эле унести отнятый у ее жертвы документ. Она едва успевает сунуть его в карман висящего на вешалке пальто. Через несколько минут, выпроводив гостей из прихожей, она возьмет документ и надежно припрячет его для Круши. Но, на ее несчастье, молодой Вельман возвращается в прихожую и, сунув руку в карман своего пальто в поисках носового платка, обнаруживает там план. Он не знает в точности, что означает этот чертеж. Но он кажется ему знакомым; он видел его в руках дяди. Во всяком случае Уго решает его спрятать, на досуге разобраться в нем и тогда уже решить вопрос, что с ним делать. Эла знает, что Уго не отдаст его ей, если узнает истинный смысл схемы. Уго – ветреный и легкомысленный малый, но он честен и не пойдет против интересов своего народа. К тому же он едва не стал свидетелем убийства. Он знает, что рассказ Элы не совсем соответствует действительности. У него уже возникло подозрение, он требовал объяснений. Он близок к тому, чтобы отгадать правду. Эла обещает ему открыть все на свидании в отеле. Она является к нему в ту же ночь, но одновременно через соседний номер в комнату инженера проникает и лейтенант Круши, прошедший в гостиницу черным ходом, минуя сидящего в холле Кручинина. Молодой инженер – третья жертва, павшая в эту ночь борьбы за судьбу электростанции. Пакет на этот раз в руках черноусого лейтенанта. Он в то же утро должен использовать его для уничтожения централи…

При последнем разговоре, который имел место между русскими гостями и бывшим полицейским, Кручинин спросил его:

– На что вы рассчитывали, идя на это дело? Ведь вы не могли не попасться.

Круши нагло рассмеялся ему в лицо:

– Я никак не думал, что шефу полиции придет в голову пригласить вас с собой. Если бы не вы!.. – Он пренебрежительно скривил рот. – Неужели вы серьезно думаете, что я не обвел бы его вокруг пальца? Его друзья ведь и сейчас искренне верят, что раз и навсегда избавились от нас… Да, все дело испортил ваш приезд. Он был совсем несвоевременен.

Когда друзья шли домой, Грачик мысленно перебирал подробности всего дела и задавал себе вопрос: что дало Кручинину возможность, не дослушав связанную на стуле Элу, опознать в ней преступницу? Почему он без размышления ударил по голове представителя власти, каким был тогда для всех окружающих Круши?

Едва ли можно обвинить Грачика в праздном любопытстве за то, что он в конце концов задал Кручинину эти вопросы.

– О том, что Круши если и не убил Браду, то, безусловно, участвовал в этом деле и старается замести следы, я догадался с первых фраз его рассказа, – ответил Кручинин. – Он придумал его, вероятно, между звонком, которым вызвал шефа на станцию, и нашим приездом. Когда ты проявишь свои снимки, сделанные в кабинете директора, и внимательно вглядишься в изображение правой руки убитого секретаря, то увидишь одну маленькую, но знаменательную деталь: в кулаке, около которого лежит револьвер, якобы оброненный Браду в момент падения, зажат мундштук с окурком сигареты. Если даже допустить невозможное: человек, выхватывая из кармана револьвер, не бросает мундштук, то уж во всяком случае, роняя оружие, мундштук-то он тоже обронит. Браду ни в кого не стрелял. С этого начинается провал черномазого лейтенанта. Чтобы проверить последнюю возможность, я спросил тогда Круши, не был ли Браду левшой? Он очень уверенно ответил: нет.

– Если это так, то зачем было Круши вызывать на станцию шефа?

– Во-первых, Круши видели входящим на станцию. Вспомни: ему не удалось проникнуть незамеченным через боковой подъезд. Во-вторых, расторопный дружинник едва не застал его на месте преступления. Ведь Круши и свистнул лишь потому, что услышал его шаги уже у самой двери.

– Тогда почему он его так защищал и за что вы напали на несчастного парня?

– Чтобы, не возбуждая подозрений Круши, оставить надежную охрану у сейфа на случай, если мое предположение неверно и план минирования еще остается в нем. Ведь Круши мог за ним вернуться. А тот парень показал себя смышленым и надежным стражем.

– Теперь о секретарше! – потребовал Грачик.

– Ты помнишь единственный вопрос, заданный ей мною?

– Кажется, вы спрашивали о молоке.

– Да, я хотел знать, когда она налила молоко в стакан. По ее словам, она сделала это за пятьдесят минут до нашей беседы. За пятьдесят минут на молоке не может образоваться сантиметровый слой сливок. Я такого молока еще никогда не видывал. Стакан стоял там с утра. Эла никуда не выходила из комнаты. Она лгала. Второй ложью было то, что голубой конверт просунут в дверную щель для почты. Простым глазом видно, что эта щель по крайней мере на пять сантиметров уже конверта.

– Конверт можно было и сложить, чтобы просунуть в щель, – возразил Грачик.

– Тогда на нем был бы след складки, – отпарировал Кручинин.

– А следа не было… Не сердитесь, пожалуйста, еще один вопрос я вам задам: с чего вздумалось, по-вашему, Вельману облачаться в спортивный костюм?

– А разве ты не обратил внимания, что среди вещей, обнаруженных в его карманах, был железнодорожный билет?

– Видел, обязательно видел.

– Но не поинтересовался, куда он взят?

– Зачем так обо мне думать? Конечно, поинтересовался. Только название станции было мне совершенно незнакомо.

– Так же, как мне, – подтвердил Кручинин. – Но если бы ты, так же, как я, сверился с картой, то узнал бы, что станция эта расположена в районе горных курортов близ южной границы страны. Оттуда рукой подать за рубеж. А нынче, вероятно, миновать границу можно было бы только пешком. Может быть, на лыжах. А кстати, о костюмах. Это касается промаха, сделанного ими совместно – Элой и Круши, – когда они решили убрать со своего пути опасного свидетеля Уго Вельмана. Вспомни наряд, в каком этот парень, которого я, откровенно говоря, считал вражеским агентом, предназначенным для перевозки документов или для взрыва станции, проследовал из ванной к себе в комнату: белый купальный халат, подпоясанный ярко-синим толстым шнуром. А теперь напряги память и припомни: чем была привязана к стулу Эла?.. Этим самым шнуром. Значит, она была привязана не до того, как Уго вошел в комнату, а после того, как он был ранен. Вот и все. Как видишь, проще простого. Как почти всегда – мелочи, детали, упущенные впопыхах преступниками. Сколько я с ними ни вожусь, никак не могу постигнуть: на что они рассчитывают?

– Хотелось бы мне знать, – рассмеялся Грачик, – неужели этот милый толстый шеф до сих пор искренне убежден в том, что пятая колонна изжита здесь раз и навсегда?

– Видишь ли, – ответил Кручинин, – беда вашего поколения в том, что вы никогда не видели живого социал-демократа. Разве только те немногие из вас, кому доводилось бывать за рубежом. А эта разновидность политиков тем и отличается, что они не хотят и никогда не хотели видеть буржуазию такой, какова она есть. Поэтому и наш уважаемый шеф полиции готов был принять нас за простаков, которые поверят в его болтовню о безвредности не успевших удрать с американцами тузов местной промышленной и финансовой верхушки.

– Он даже, кажется, собирается их перевоспитывать, – заметил Грачик.

– Вот именно: перевоспитывать удава, держа у него перед носом кролика. А ты же лучше меня помнишь, что тебе удалось выяснить об этом странном собрании в столовой Вельмана. Они строили из себя до смерти напуганных добряков, а на самом деле…

Кручинин не должен был пояснять до конца. Грачик и так знал, что представляли собою разыгрывавшие новогодних гостей Вельмана местные капиталисты. Ведь именно ему, Грачику, удалось выяснить, что их сборище в доме Вельмана не было случайным. Это Эла Крон уговорила Вельмана собрать их для встречи Нового года, которую Вельман вовсе не собирался отмечать. Таков был приказ Круши: эти люди были ему нужны в одном месте, чтобы в тот момент, когда взлетит на воздух станция и по этому сигналу выйдет на улицы пятая колонна, «отцы города» могли принять ускользнувшие нити власти. Ведь Круши был всего-навсего исполнителем их воли. И, кстати говоря, действовал он без особых идеологических мотивов. По-видимому, этому типу было совершенно безразлично, кому продаваться, лишь бы хорошо платили. Ведь при обыске у него было найдено немало денег в самой различной валюте и в обесцененных банкнотах прежнего фашистского правительства этой страны. Не оказалось у него только сбережений в знаках нового образца, выпущенных демократическим правительством. Видимо, бравый лейтенант не верил в их устойчивость.

– Э-э, джан, – задумчиво проговорил Грачик, – этак было недалеко и до беды.

– Что было, то прошло, – спокойно ответил Кручинин. – Поскольку заместителем шефа полиции теперь назначен коммунист Вачек, можно быть спокойным: все будет в порядке. – Тут Кручинин добродушно рассмеялся: – А помнишь, каким уничтожающим взглядом проводил меня тогда со станции этот дежурный дружинник?

– Так вы его заметили? – удивился Грачик.

А Кручинин, не отвечая, продолжал:

– Из этого парня будет толк. Нужно посоветовать Вачеку продвинуть его по службе. А в общем, мне кажется, что скоро воздух тут будет чище. Людям будет легче дышать… Мы кое-что для этого сделали.

– Еще одна хирургическая операция? – с улыбкой спросил Грачик.

– Вот, вот! – удовлетворенно подхватил Кручинин. – Когда-то, помнится, я именно так и говорил: иногда я кажусь самому себе хирургом. Мне не довелось спросить у врачей, что они чувствуют после удачной операции. Но, честное слово, если они испытывают такую же радость, какую чувствую сейчас я, – они должны быть счастливы.

– Как мне хочется испытать такое счастье самостоятельной победы, – проговорил Грачик. – Пусть совсем маленькой, но совсем, совсем самостоятельной.

– Оно придет, придет! – весело откликнулся Кручинин. – Это-то я тебе предсказываю. Но… – он многозначительно умолк и поднял палец, – труд, труд и еще тысячу раз труд – тогда будет и счастье победы.

Часть вторая Дело Оле Ансена

Оле Ансен и другие

Кручинин и Грачик совершали путешествие через горы, мощный кряж которых рассекает один из самых северных полуостровов Европы.

Грачик, человек молодой, к тому же уроженец горной страны, шел легко. Правда, холод на привалах заставлял его несколько увядать, делал его молчаливым и угрюмым, но, отогревшись, он снова становился жизнерадостным и разговорчивым сыном Армении – веселым и приветливым, всегда готовым шуткой и улыбкой согреть приунывшего спутника. А Кручинин уже и не скрывал усталости. В его годы было не так-то легко в одни сутки сделаться альпинистом. На крутых подъемах и спусках даже подкованные шипами горные ботинки скользили вместе с осыпающимися камнями. Однако самолюбие не позволяло Кручинину отдать спутнику хотя бы часть своего тяжелого рюкзака, и Грачику пришлось ночью потихоньку заменить тяжелые вещи в мешке Кручинина более легкими из своего мешка.

Целью путешествия наших друзей был прибрежный район, большую часть года не имеющий других путей сообщения со страной, кроме троп, идущих через горы.

На подготовку к этой поездке ушло не более двадцати четырех часов, хотя путешествие предстояло сложное. Все эти двадцать четыре часа ушли на разбор вещей и ознакомление с материалами, характеризующими страну, в которой предстояло побывать. Военные действия закончились, страна была освобождена от нацистов, и Советская армия отводила свои части. При искренне дружеском отношении населения к советским людям, можно было ждать любых сюрпризов от прячущейся по щелям агентуры гитлеровцев и от сберегаемых втайне аристократией квислинговских последышей.

Друзья шли уже третьи сутки и приближались к цели.

Их проводником был Оле Ансен – высокий широкоплечий парень с открытым лицом и длинными, зачесанными назад прядями светлых волос. Лицо его было так обветрено, что кожа казалась покрытой тонким слоем блестящего красного металла. Глаза у него были голубые, живые.

В момент пробуждения Грачика Оле сосредоточенно глядел на черную поверхность кофе, ловя момент, когда жидкость захочет перелиться через край котелка. Затем, кивнув в сторону спящего Кручинина, он спросил:

– Что ж он спит? Кофе кипит, а спирт на исходе.

При этих словах Кручинин откинул капюшон, закрывавший его лицо, и весело крикнул:

– Чтобы я прозевал кофе?! Такого случая еще не было.

Через десять минут кофейник был опустошен до дна. Галеты весело хрустели на крепких зубах Оле.

Путники быстро собрались и тронулись дальше. Начинался трудный спуск к западному подножию хребта, навстречу морю.

К вечеру, когда было уже почти темно, миновав два хутора и остатки деревушки, сожженной карательной экспедицией СС, они достигли берегового шоссе. Оно было все исковеркано минными лунками, но вело прямо к цели путешествия – одному из самых северных городков полуострова…

Оле остановился около небольшого двухэтажного дома и уверенно постучал. Осветив фасад карманным фонарем, Грачик увидел вывеску: «Гранд отель». Хотя город и пострадал от владычества гитлеровцев, но не настолько, чтобы утратить то, без чего не может существовать ни один уважающий себя город в этой стране, – свой «Гранд отель», такую же непременную принадлежность города, как почта, церковь и дом фогта.

Переговоры у двери гостиницы были коротки. Гости предъявили необходимые документы и через минуту очутились в крошечном холле. Хозяин, высокий человек с небритыми щеками, улыбался и не спеша выкладывал приветствия вперемежку с местными новостями. Навстречу гостям, на ходу повязывая фартук, спешила хозяйка.

– Это русские! – радостно крикнул ей хозяин. Она отбросила неладившийся фартук, всплеснула руками и, наклонив голову, молча глядела то на Кручинина, то на Грачика. Затем крикнула в гулкую пустоту коридора гостиницы:

– Эда, комнаты для гостей! – и обернувшись к прибывшим:

– Может быть, поужинаете?

– Прежде всего спать, – ответил Кручинин, – потом опять спать, а ужинать – это уже завтра утром.

Хозяин рассмеялся.

– Да, да, неблизкий путь, – согласился он. – После такого похода лучше всего выспаться. И все-таки… по рюмочке аквавит! Той, настоящей, которой у нас не было при гуннах! – Он хитро подмигнул. – Мы сразу смекнули: нужно прятать подальше то, что хочешь сохранить для себя. У гуннов слишком широкие глотки.

Невзирая на протесты, хозяин потащил гостей в столовую. Он извлек из какого-то тайника бутылку анисовой и налил три рюмки. Кручинин выпил и с удовольствием крякнул.

– От этого действительно не стоило отказываться, – сказал он и, в свою очередь, подмигнул хозяину, словно они были в заговоре.

Хозяин радостно улыбнулся и дружески похлопал Кручинина по спине.

По второй он, однако, так и не налил, а повел гостей к спальням. Но, прежде чем они до них дошли, сильный стук потряс входную дверь. Судя по радостным приветствиям, которыми хозяин обменивался со вновь прибывшим, они были в самых дружеских отношениях.

Пришедший оказался шкипером и хозяином единственного уцелевшего на всем рейде рыболовного моторно-парусного бота «Анна». Шкипер явился, прослышав о приходе русских. Весть об этом успела уже каким-то образом облететь добрую половину маленького городка. Русские не были здесь с тех пор, как прошли через эти места, освобождая страну от гитлеровских оккупантов.

Появление в отеле шкипера было более чем кстати. Не явись он, Кручинину и Грачику пришлось бы завтра его искать. В план их путешествия входила поездка на острова – рыболовецкое Эльдорадо страны. Там они могли получить ключ к таинственному исчезновению одного интересующего советские власти гитлеровского преступника, в свою очередь державшего в руках ключ к тайнику, где гитлеровская разведка спрятала свои архивы и описание своей агентурной сети, законсервированной по всей Северной Европе. Уехать из страны этот субъект, наверно, еще не мог. Но исчезновение его было столь бесследно, что поставило в тупик местный розыскной аппарат, который желал, но не мог помочь советскому командованию.

Шкипер Эдвард Хеккерт, широкоплечий, коренастый весельчак, со светло-серыми, словно выцветшими глазами, добродушно глядел из-под широкого облупленного козырька потрепанной фуражки. Вокруг его глаз, на щеках, у рта собралась сеть морщин, делавших лицо таким, будто с него не сходила улыбка. Глядя на Хеккерта, трудно было поверить, что ему уже за шестьдесят. Бодрость и жизненная сила исходили от всей его фигуры.

На Грачика Хеккерт сразу произвел хорошее впечатление. По глазам Кручинина можно было заметить, что и ему шкипер пришелся по душе. Через несколько минут Кручинин, забыв про постель, о которой только что мечтал, запросто, словно был знаком со шкипером тысячу лет, повлек его в угол гостиной.

Несколько странная смесь немецкого и английского языков, на которой объяснялись с гостями хозяева, нисколько не мешала оживленному разговору.

Дружеская беседа была в самом разгаре, когда в дверь гостиной снова постучали. На этот раз стук был отрывистый и какой-то особенно четкий, аккуратный.

– Это братец Видкун! – весело крикнул шкипер. – Этак стучит он один.

По лицам хозяев можно было заключить, что и этот гость был желанным. Хозяин еще возился с замком, а хозяйка уже поспешила поставить на стол еще одну рюмку.

На этот раз вновь прибывших оказалось трое. Один из них – Видкун Хеккерт, старший брат шкипера, – был кассиром местного ломбарда, другой – местным пастором. И, наконец, третьей была дочь кассира Рагна Хеккерт. Это была коренастая девушка, такая же ширококостая, как ее отец, курносая, большеротая, с румянцем, покрывавшим не только щеки, но и скулы. От светлой голубизны ее глаз этот румянец казался еще ярче. А глаза Рагны хмуро глядели из-под светлых, словно выгоревших бровей, сердито сдвинутых к переносице. Клетчатый платок на голове Рагны был завязан большим узлом под крепким подбородком и не закрывал лежавшего на шее тяжелого узла косы. Эта коса тоже была светлая, будто выгоревшая, как и брови.

По милости живописцев большинство представляет себе уроженок этих мест рослыми красавицами с правильными чертами лица и со стройным телом мужественных спутниц викингов. Но в Рагне нельзя было отыскать этих традиционных черт академического портрета. Видно, с тех пор как был засыпан песком последний челн морских разбойников, тяжелый труд рыбаков и борьба со скалами, скупо родящими жалкие злаки, поглотили все, что было картинного вo внешности прародительниц Рагны. И тем не менее ни на минуту нельзя было усомниться в том, что она типичная скандинавка. Даже ее, явно противоречащий установившейся традиции, вздернутый нос как бы заявлял, что именно таким он и должен быть написан, если художник хочет дать правдивый портрет женщины этой страны.

Пока хозяин гостиницы знакомил вновь прибывших с русскими гостями, Грачик нет-нет да и поглядывал на Рагну. Ее сосредоточенность, почти хмурость, не могла остаться не замеченной им.

Отец Рагны, кассир Видкун Хеккерт, был очень похож на своего брата-шкипера, но в глазах его отсутствовало веселье Эдварда; они глядели строго, даже сурово. Встретившись с ними, Грачик сразу понял, что секрет молодости шкипера – его глаза. А вот в возрасте Видкуна уже нельзя было ошибиться. При небольшой разнице в годах Видкун по сравнению с младшим братом выглядел стариком. Секрет был в молодых глазах Эдварда.

Пристально вглядываясь в лица, Видкун молча пожал всем руки. Сделал он это не спеша, очень обстоятельно и долго держал в своей шершавой холодной руке руку каждого.

В противоположность ему пастор обошел присутствующих быстро, крепким, отрывистым пожатием приветствовал каждого, кивая при этом большой головой. Пастор не был местным уроженцем. От хозяев отеля русские путешественники узнали, что во время пребывания здесь немецко-фашистских войск он вынужден был скрываться под чужим именем, чтобы спастись от преследований гестапо, которое не преминуло бы его схватить и водворить обратно в концентрационный лагерь в Германии, откуда ему удалось бежать перед самой войной. Через полчаса гости уже знали политические физиономии всех присутствующих и в том числе Видкуна Хеккерта. Именуя себя чуть ли не «потомственным последователем демократических традиций Запада», он был менее всего склонен защищать эти традиции. Его «демократизм» не помешал ему отлично ладить с немцами, при помощи которых он продолжал занимать доставшуюся ему после отца должность кассира местного ломбарда. Он утверждал, что вынужден был склониться перед силой: борьба с нею была бы, по его словам, напрасна и привела бы только к бесцельным жертвам.

Все в этом старике было ясно Кручинину и Грачику. После того как общительный Эдвард изложил историю своего брата и пастора и сообщил тем, в свою очередь, все, что успел узнать о приезжих, он поделился с Видкуном планом доставки их на острова. Ни он, ни кто-либо другой здесь не могли подозревать истинной цели этой поездки, хорошо известной властям страны и вполне одобренной ими. Все другие считали ее простой любознательностью. К туристам тут привыкли, и стремление таких желанных гостей, как русские, посетить острова не могло вызвать удивления.

К тому же к услугам непосвященных была и не скрываемая Кручининым склонность к собиранию народных песен. Эта склонность казалась тем более правдоподобной, что Грачик, как музыкант, был наготове, чтобы записать «заинтересовавший» Кручинина напев. С этой целью в кармане Грачика всегда лежала тетрадка нотной бумаги.

Когда все были уже знакомы друг с другом и план завтрашней поездки выработан, Грачик заметил, что среди присутствующих нет проводника Оле Ансена. Вместе с ним незаметно исчезла и Рагна.

Грачик спросил хозяина о том, куда девался проводник.

– Как, вас привел сюда молодой Ансен? – удивленно и с оттенком недовольства спросил старший Хеккерт. При этом от Грачика не укрылось, что он многозначительно переглянулся с пастором и даже, кажется, подозрительно оглядел самих гостей, словно знакомство с молодым проводником не только лишало всякого доверия, но даже удивляло присутствовавших.

В комнате воцарилось неловкое молчание.

– Почему это вас удивляет? – спросил Грачик.

– Удивляет? – Видкун пожал плечами. – Там, где речь идет об этом парне, ничто не может удивить… Впрочем, после того что мы видели при гуннах, для нас, вероятно, не должно существовать ничего удивительного.

– Тем не менее вы… – начал было Грачик.

– Я объясню вам, что хотел сказать брат, – вмешался шкипер. – Молодой Ансен пользовался у нас во время оккупации не слишком-то хорошей репутацией.

– Вот как?

– Бродяга и бездельник, – пробормотал Видкун. – До войны он не работал, а все вертелся около туристов, был проводником – не очень-то почтенное занятие для молодого человека! А теперь… Впрочем, никто не скажет вам уверенно, чем он теперь добывает свой хлеб насущный. Ну, а что касается меня, то я уж по старой памяти не потороплюсь подать ему руку.

– Но вы забываете, херре Хеккерт, – вмешался хозяин гостиницы, – ведь Оле был… в рядах Сопротивления.

– Так говорят, так говорят, – скептически ответил Видкун. – Но ни вы, ни я – мы не знаем, зачем он там был.

– Но нет, Видкун! – сердито отозвался шкипер. – Ты говоришь об Оле хуже, чем малый заслуживает. Мы-то все его…

Шкипер хотел еще что-то сказать, но, увидев входящую хозяйку, многозначительно умолк и, улучив минутку, шепнул Грачику:

– Оле – племянник нашей хозяйки.

– Худшее, что может быть в таком деле, – потерять надежду на возвращение заблудшей овцы на путь, предуказанный Всевышним, – негромко произнес пастор.

Хозяйка пришла с горячим грогом. За нею появился Оле. А следом за Оле, молча, ни на кого не глядя, вошла Рагна. Можно было подумать, что она никого не видит, будто широкая спина Оле, на которую был устремлен ее взгляд, заслоняла от нее весь мир.

Хозяйка поставила на стол напиток и опустила фартук, которым держала горячий кувшин. При этом что-то выскользнуло из кармана фартука и со стуком упало на пол. Она поспешно подняла упавший предмет и с интересом, смешанным с беспокойством, спросила:

– Что это?

В руке ее был кастет. Хромированные кольца ярко блеснули при свете лампы.

– Где ты взяла? – спросил хозяин и протянул было руку к кастету, но Оле опередил его и схватил оружие.

– Когда я опускала ужин в карман куртки Оле, этот предмет был там. Я вынула его, чтобы посмотреть. Никогда не видала такой штуки. Что это такое? – повторила она вопрос племяннику.

Взоры всех присутствующих с любопытством обратились к Оле и к блестевшему у него в руке кастету.

– Зачем это у тебя? – с беспокойством спросила хозяйка у племянника. – Ты нашел это, ты только сейчас нашел это, правда?

Как будто она хотела убедить остальных в том, что ее племянник не мог получить эту штуку от немцев.

– Да… только сейчас, – повторил за нею Оле.

– Конечно… – сказал пастор. Подумав, он кивнул головой и мягко, даже ласково повторил: – Конечно, он нашел это только сейчас.

Оле посмотрел на него с благодарностью. Он видел, что остальные ему не верят.

А пастор, словно задавшись целью выручить юношу из затруднительного положения, взял кастет и стал его внимательно рассматривать.

В течение этой сцены Рагна не проронила ни слова. Прислонившись к косяку окна, она молча следила за разговором. Только в тот момент, когда кастет перешел к пастору, Грачику показалось, что по сосредоточенному лицу Рагны пробежала тень недовольства. Впрочем, скорее это был даже испуг, чем недовольство. По-видимому, Рагне даже пришлось подавить в себе желание помешать пастору взять кастет.

– Да, да, немецкая штучка, – сказал пастор. – До прихода гитлеровцев здесь, наверное, не водилось таких вещей. Они были тут не нужны. Не правда ли?.. А помните? – Он повернулся к продолжавшему сурово молчать Видкуну: – Помните, когда эти коричневые звери впервые пустили их в ход?

В знак того, что он все помнит, кассир опустил тяжелую голову в молчаливом кивке. Пастор пояснил:

– Когда гунны явились сюда, жители, естественно, хотели спасти свои ценности. Они пошли к ломбарду, чтобы выкупить свои заклады. Целый приход собрался у его дверей. Длинная очередь людей – мужчины и женщины. Может быть, первая очередь, которую здесь видели. Много раньше, чем они стали обычными у мясных лавок и булочных. Люди хотели спасти свое достояние, но ломбард уже не возвращал вкладов. Гунны наложили на них свою лапу. Видкун Хеккерт сидел в своем окошечке и вместо часов, цепочек и колец выдавал людям отпечатанную гуннами прокламацию. А когда толпа, к которой присоединились люди со всей округи, стала рвать прокламации и угрожала силой взять свое, появились молодчики, купленные немцами. Вот тогда-то здешние люди и узнали впервые, что такое кастет. Помните?

– Еще бы не помнить, – сказал хозяин. – Попытка получить обратно свои часы и браслет жены стоила мне крепкого удара по голове.

– Может быть, этой вот самой штучкой, – хмуро проворчал Видкун и ткнул пальцем в сторону кастета, который Оле все еще держал на виду у всех.

– Ну-ну, ты уж слишком, – заметил Эдвард… – Но кто же не знает, что гуннам так и не удалось вывезти наши ценности! Они до сих пор лежат спрятанными где-то в нашей стране.

– Спрятанными? – удивленно спросил Грачик. – И именно тут, в вашей стране?

Шкипер ответил утвердительным кивком головы.

– Так почему же их не отыщут и не раздадут законным владельцам?

– Видите ли, – принялся объяснять хозяин, – там собраны вещи со всей округи, с нескольких приходов, целая куча драгоценностей. А у людей, как я уже говорил, не сохранилось даже квитанций на их вещи. Так какой же смысл искать эти вещи? Все равно их нельзя взять без квитанций. Поди-ка, разберись, что кому принадлежит.

Подобная точка зрения не укладывалась в сознании Грачика. Ему хотелось посмеяться над порядками, граничащими с чем-то большим, чем простая наивность, но, не желая обижать этих простых людей, он только сказал:

– Так возьмите архив ломбарда, его книги, по ним вы установите, кто что сдавал.

– Вот тут-то и зарыта главная собака, – вставил свое замечание шкипер. – Если бы кто-нибудь знал, где гунны спрятали эти книги!

В разговор вмешался и пастор:

– Вы должны знать, что, уходя, гунны сжигали все бумаги, все книги, все архивы, какие хотели уничтожить. Например, совершенно точно известно, что они сожгли архив своего гестапо. Так почему же им было не сжечь и ломбардные записи, доказывающие, кто именно является хозяевами спрятанных ими ценностей.

Пастор пожал плечами. Послышался голос Оле:

– Херре Видкун Хеккерт знает все, что касается ломбарда.

Видкун в сомнении покачал головой:

– Этого я не знаю.

Он поднялся, пристально поглядел на Оле и, резко отвернувшись, пошел к выходу. Какая-то тяжелая струя мрачного недоверия и уныния тянулась за его большой сутулой фигурой. Словно холодное дыхание неприязни и взаимных подозрений растекалось по комнате. Даже яркий свет дампы перестал казаться Грачику уютным и ласковым, и лица в нем стали зеленоватыми, точно обрели вдруг бледность мертвецов.

Проводив взглядом широкую сутулую спину уходящего Видкуна, Грачик спросил пастора:

– Вы сказали, что нацисты сожгли свои секретные архивы.

– Да, это все знают.

– В том числе архив гестапо?

– Да. Вся улица перед гестапо была покрыта пеплом и хлопьями тлеющей бумаги.

– Да, да, – весело подтвердил хозяин. – Эти хлопья летели из печных труб так, словно вся преисподняя жгла бумагу.

– Откуда же известно, что это сжигались именно секретные дела? – спросил Грачик.

– Так говорят… – неопределенно проговорил хозяин.

– Не только так говорят, – строго поправил пастор. – Это точно установлено: архивы гестапо сожжены.

– Ну что же, сожжены так сожжены, – согласился шкипер. – Нам до них нет дела. Нас больше интересуют книги ломбарда.

Чтобы рассеять атмосферу некоторой натянутости, вызванной этой темой, по-видимому, неприятной кассиру, Грачик весело сказал:

– А нас интересует вот что. – Он сел за старенькое пианино, и разбитый, давно не настраивавшийся инструмент издал первые дребезжащие звуки. Грачик было остановился в недоумении и нерешительности, но Кручинин воскликнул:

– Продолжай, продолжай, пожалуйста… Ты знаешь, это чем-то напоминает клавесин… Сыграй что-нибудь очень старое. Из песен этой страны.

– Нет ли у вас нот? – обратился Грачик к хозяину. – Что-нибудь из Оле Буля или Грига?

Хозяин удивленно поглядел на жену, та ответила таким же удивленным взглядом. Можно было подумать, что они впервые слышат имя великого музыканта. Не желая вводить их в смущенье, Грачик заиграл по слуху. От его внимания не укрылось, как по-разному реагировали на музыку слушатели. Старый шкипер оперся подбородком на руку и, не отрываясь, следил за пальцами Грачика. В противоположность шкиперу пастор, который также оказался собирателем песен и которому сам Бог велел быть внимательным слушателем, вовсе не заинтересовался его игрой. Черты его лица, когда на него никто не глядел, стали жесткими, и взгляд говорил о том, что мысли его далеко.

Хозяин иронически поглядывал на то, как Грачик усаживался за пианино и брал первые аккорды. И даже нахмурился, услышав первые ноты своего разбитого инструмента, словно его дряхлость была для него новостью. Но как только все яснее стал различаться ритм танца, морщины на лбу его разгладились, и носок его ноги словно бы сам стал притопывать в такт музыке.

– Да ведь это же халлинг! – улыбаясь, воскликнул хозяин, когда в воздухе, словно уносящаяся снежинка, растаял последний звук. – Это же наш халлинг, – повторил он. – Когда я был помоложе, я тоже танцевал его. – Дружески толкнув Грачика в спину, он сказал: – Ну, ну давай-ка еще что-нибудь.

Грачик заиграл григовский «Танец с прыжками». И вдруг за спиной его раздался тяжелый топот морских сапог. Оглянувшись через плечо, Грачик с удивлением увидел шкипера Хеккерта, выделывающего незамысловатые па народного танца. Напротив него, подбоченясь, стояла хозяйка, выжидая своей очереди вступать. Лица обоих были сосредоточены, словно они вспоминали что-то далекое и трудное.

Грачика заставили еще и еще раз сыграть тот же танец. После шкипера станцевал и хозяин в паре с женой.

Гости разошлись в самом благодушном настроении. Даже пастор, лицо которого во все время игры и танцев оставалось равнодушным, сказал Грачику несколько любезных слов на прощанье.

Оставшись в своей комнате, Грачик посмотрел на Кручинина:

– Ну-с, что вы скажете?

– Ничего, комната как комната, народ как народ…

– Я говорю об архиве гестапо… ведь если он сожжен…

Он имел в виду, что в таком случае их путешествие теряет половину смысла.

В ответ Кручинин только пожал плечами и ответил вопросом же:

– А если он не сожжен?

– Вы хотите сказать, что если разыскиваемый нами нацист не сжег архив гестапо, то, получив архив, мы не станем преследовать этого нациста, не будем считать его преступником?

Кручинин посмотрел на Грачика с нескрываемым удивлением.

– Удивительно, просто замечательно удивительно, Сурен джан, – имитируя дикцию Грачика проговорил Кручинин, – иногда ты здорово, замечательно здорово умеешь ставить все с ног на голову. Замечательно!

Грачик знал, что лишь в минуты крайнего недовольства им его старший друг позволял себе его передразнивать.

– Если он не сжег архива, – проговорил Грачик в смущении, – и тем самым дает нам возможность…

Но Кручинин не дал ему договорить.

– Никаких возможностей он нам не дает, – резко сказал он. – Не ради наших «возможностей» он сберег архив. Его виновность нисколько не уменьшается от того, что архив цел.

– Как же так?.. Объективно это работает на нас.

– Выбрось из головы слово «объективно». Хорошенько запомни, что признание действия преступным зависит от классовой цели, какую это действие преследовало. А едва ли даже у такого несообразительного субъекта, как мой друг Сурен Грачик, есть сомнение в классовой цели спасения архива. А?

Кручинин насмешливо смотрел на Грачика, с мрачным видом стаскивавшего намокшие горные ботинки:

– Ну как, имеются сомнения в преступности типа, которого мы разыскиваем, и в классовой направленности его «бережливости»?

Вместо ответа Грачик с грохотом швырнул один за другим свои тяжелые ботинки к печке.

Свет в комнате был уже давно погашен, когда Грачик негромко сказал:

– Странная… эта Рагна… Я даже не узнал, какой у нее голос…

Кручинин не ответил. От его постели доносилось дыхание спокойно спящего человека.

Грачик с досадой потянул одеяло к подбородку…

Преступление на «Анне»

Друзья еще сидели за завтраком, когда в гостиницу явился Оле Ансен. Он был прислан шкипером, чтобы показать им дорогу к пристани и доставить на «Анну» продукты, приготовленные хозяином гостиницы для их морского путешествия.

– Решили стать моряком? – спросил Грачик у Оле.

Ансен беззаботно рассмеялся:

– Да, нанялся матросом на «Анну».

Трудно было совместить то, что вчера о нем говорилось, с ясным и, как казалось Грачику, чистым образом проводника. Но, с другой стороны, трудно предположить, чтобы все его знакомые и родственники ошибались в характеристике, которую ему давали. Они были довольно единодушны, хотя Грачику и казалось, что они ошибаются. Он не мог найти объяснения этому странному явлению.

Кручинин же, как казалось, не задумывался над такими незначащими пустяками. Он продолжал с хозяйкой беседу о местных песнях, которые его очень заинтересовали. Он даже заставил немолодую женщину спеть надтреснутым голосом две или три народные песни.

Кручинин спросил и у Оле, не знает ли он каких-нибудь песен. Парень на минуту сдвинул брови, соображая, по-видимому, что лучше всего исполнить, и запел неожиданно чистым и легким, как звон горной реки, баритоном. Он пел о море, о горах, о девушках Севера с толстыми золотыми косами, живущих в горах на берегу моря.

– Вы любите песни? – спросил он, окончив.

– Да, – сказал Кручинин. – Я люблю песни и… собираю их везде, где бываю.

– Наш пастор тоже собирает песни и сказания, – заметил хозяин гостиницы. – Он даже записывает их на этакий аппарат. Я забыл, как он называется.

– Эта машинка здесь, – сказала хозяйка. – Я ее спрятала. Думала, может быть, из-за нее могут быть неприятности.

– Неси-ка, неси ее. Пускай гости посмотрят, – сказал хозяин.

Через несколько минут перед нами стоял портативный магнитофон вполне современной конструкции с приделанным к нему футляром для запасных лент. Запись велась на пленку и позволяла тут же воспроизводить ее на том же аппарате переключением рычажка.

– Умная штука! – восхитился хозяин. – Сам поешь, сам слушаешь.

– Наверно, очень дорогая, – уважительно заметила хозяйка и фартуком смахнула с футляра пыль.

Кручинин один за другим поставил несколько кружков лент и внимательно прослушал.

– Нужно будет попросить разрешения пастора воспользоваться этим аппаратом, – сказал он.

– Сейчас вы увидите самого пастора, – сказал Оле Кручинину. – Он, наверное, уже на «Анне».

– На «Анне»? – удивился Кручинин.

– Он решил воспользоваться этим рейсом, чтобы побывать на островах.

– Ах, вот что! Подбирается приятная компания.

– Если не считать Видкуна, – пробормотал Оле.

– Как, и кассир тоже?

– Кажется, да.

К пристани друзья шли тихими улицами. Стук подкованных ботинок о гранит мостовых четко разносился между тесно сошедшимися домами. Встречные здоровались с русскими приветливо, словно то были давнишние знакомые. Каким-то образом весь городок уже знал, что они русские. И это радушие относилось не столько к случайным туристам, сколько к великому народу, представителями которого они тут невольно оказались.

Грачик издали увидел у пристани приземистый зелено-белый корпус «Анны».

В сторонке, поодаль от толпы, Грачик заметил Оле и Рагну. Они стояли, взявшись за руки, как любят держаться дети, и о чем-то беседовали. У Рагны было такое же сосредоточенное лицо, как накануне. Оле же, по обыкновению, был весел и то и дело смеялся. При виде русских он высоко подбросил руку девушки и вприпрыжку пустился к «Анне». Рагна без улыбки глядела ему вслед.

На борту гостей уже ждали шкипер и пастор. Кассир, заложив руки за спину и ссутулив плечи, медленно прохаживался на пристани.

Увидев, что бот отваливает без него, Грачик спросил:

– Разве вы не едете с нами?

Видкун скорчил гримасу отвращения и угрюмо пробормотал:

– Есть на свете люди, от которых хочется держаться подальше. – При этом его мутные злые глаза уставились на Оле Ансена.

Море было спокойно. «Анна» бойко прокладывала себе путь, расталкивая крутыми боками теснившиеся к берегу льдинки, размягченные весенним солнцем и водой.

К месту назначения – южному острову архипелага – подошли в сумерках. Друзьям нужно было поскорее отделаться от спутников, чтобы, не теряя времени, заняться отысканием следов гитлеровского агента, известного под именем Хельмута Эрлиха. Нужно было обезвредить его, прежде чем ему удастся найти надежную нору, в которой он сможет отсидеться до возможности вытащить на свет припрятанные списки законсервированной агентуры и возобновить свою подрывную деятельность. Было известно, что нацистская агентура должна, по мысли ее новых хозяев, сделать эту маленькую страну базой своей новой секретной деятельности. Трудно предположить, что мирный, трудолюбивый и свободолюбивый народ этой страны согласился бы дать приют иностранной службе диверсий, имеющей своей единственной целью шпионаж и провокации, направленные на разжигание новой войны. Этот народ не раз уже в своей истории отстаивал собственную независимость от поползновений на нее даже наиболее «родственных» претендентов. К тому же он заслуженно гордился своим миролюбием и традиционным нейтралитетом в бурной жизни Европы. Поэтому можно было с уверенностью сказать, что даже если шкипер и другие не совсем верят в чисто туристские цели Кручинина и Грачика и догадываются об их истинных намерениях, то все равно они сделают все, чтобы им помочь. Они видели в русских гостях верных и бескорыстных друзей своего народа.

Под первым попавшимся предлогом, закинув за спину мешки, друзья покинули судно и ушли в глубь острова.

Убедившись в том, что разыскиваемого преступника на острове нет и что следы наводят на мысль об его возвращении на материк, они повернули назад.

– Неприветливые места, – сказал Грачик, обведя рукой видимый сквозь туманную дымку берег. Скалы круто обрывались прямо в воду. Береговая полоса измельченного океаном шифера была так узка, что по ней едва могли пройти рядом два человека. Волны спокойного прилива перехлестывали через эту полосу и лизали замшелую подошву утесов. Глаз не находил ни единого местечка, где утомленный мореход мог бы найти приют и отдых. Негде было даже пристать самому маленькому суденышку без опасности быть разбитым о скалы.

Грачик повел плечами, словно ему стало холодно от этой суровости, и повторил:

– Неприветливо.

– Да, не очень уютно, – с усмешкой согласился Кручинин и с каким-то сожалением оглядел серые скалы, серую от пены полоску прибоя, сереющий в тумане недалекий горизонт.

Первые розовые блики зари уже вздрагивали на далеких, плывших у горизонта облаках, когда они подошли к берегу. Они старались идти как можно тише, чтобы не разбудить спутников, но каково же было их удивление, когда, выйдя из-за последней скалы, отделявшей их от фиорда, они совершенно ясно услышали голоса, доносившиеся с бота.

Кручинин остановился и сделал Грачику знак последовать его примеру. Они замерли, безмолвные и невидимые с судна, и прислушались.

С «Анны» доносились два голоса. Можно была без труда узнать голоса Оле и шкипера. Они о чем-то спорили. Сначала нельзя было разобрать взволнованно сыплющихся слов, по-видимому, очень возбужденного Оле. Шкипер отвечал редко и более спокойно.

– Ты глуп, Оле, молод и глуп, говорю я тебе. Бог знает, что еще выйдет из вашей затеи, – заключил шкипер. – Один Бог знает.

Голоса смолкли. Спор не возобновлялся. Кручинин поманил Грачика и, нарочито громко ступая по прибрежной гальке, направился к судну. Приблизившись, друзья увидели, что Ансен сидит возле люка, ведущего в крошечную каюту. Шкипер, очевидно, находился в каютке. Вероятно, потому его голос и доносился до берега не так громко. Хотя друзья старались приблизиться так, чтобы их было слышно, оба моряка, по-видимому, были настолько заняты своими мыслями, что заметили гостей лишь тогда, когда те подошли к самому берегу. Какая-то излишняя суетливость чувствовалась в их движениях, когда Оле опускался в шлюпку, чтобы снять друзей с острова, а шкипер подавал ему весла и отвязывал шлюпку от кормы бота.

После завтрака друзья для вида совершили еще одну небольшую прогулку по острову в обществе пастора и шкипера. Около полудня вернулись на «Анну» и отправились в обратный путь к материку.

На этот раз им сопутствовал легкий норд-вест, и шкипер Хеккерт показал высокое искусство управления в ледовых условиях парусным ботом без помощи мотора. Только подходя к дому, шкипер запустил двигатель, и «Анна», задорно постукивая нефтянкой, к полуночи пришвартовалась у пристани. Гости распрощались со спутниками и отправились в свой «Гранд отель».

Нельзя сказать, чтобы они возвращались в хорошем настроении. Кручинин выглядел совершенно спокойным, но Грачик знал, что в душе его свирепствует шторм. Разве вся их поездка не оказалась напрасной и им не предстояло вернуться ни с чем?

Именно с этой мыслью Сурен и улегся спать, с нею же приветствовал и заглянувшие в их комнату наутро яркие лучи весеннего солнца.

Не в очень веселом настроении вышел он к завтраку и уселся в кухне около пылающего камелька, подтапливаемого старыми ящиками, и еле-еле поддерживал беседу с хозяином, по-видимому, не замечавшим его дурного настроения. Грачика удивляло отличное расположение духа, в котором пребывал Кручинин.

Стук в дверь прервал застольную беседу. В кухню вбежал Видкун Хеккерт. Бледный, растерянный, едва переступив порог, он без сил упал на стул.

Прошло немало времени, пока он успокоился настолько, чтобы более или менее связно рассказать, что привело его в такое состояние. Оказывается, ночью, услышав стук мотора «Анны», он пришел на пристань, но гостей уже не застал. Не было на «Анне» и пастора. Шкипер и Оле укладывались спать. Несмотря на то, что присутствие этого малого было ему в высшей степени неприятно, он сказал бы даже противно, Видкун решил остаться на «Анне», чтобы кое о чем поговорить с братом. Они выкурили по трубке и велели Оле сварить грог. Грог хорошо согрел их, и они улеглись. И, черт побери, благодаря грогу они спали так, что Видкун разомкнул веки только тогда, когда солнце ослепило его сквозь растворенный кап. Вскоре Видкун сошел на берег вместе с зашедшим за ним пастором. Они пошли было в город, но пастор вспомнил, что забыл на «Анне» трубку, и вернулся за нею. Прошло минут десять, пастора все не было. Видкун пошел обратно к пристани. Придя на «Анну»… Да, да, не больше пятнадцати минут прошло с тех пор, как они с пастором покинули «Анну», и вот теперь, вернувшись на нее…

Кассир прервал рассказ и отер с лица крупные капли пота. Широко раскрытыми неподвижными глазами он уставился на стоящего перед ним Кручинина, который спокойно его разглядывал. Под этим взглядом лицо кассира делалось все более бледным, и кожа на нем обвисала безжизненными серыми складками. В отчаянии Видкун сцепил пальцы вытянутых рук и хрипло выдавил из себя:

– …когда через четверть часа я вернулся на «Анну», Эдвард, мой брат Эдвард, был мертв…

Сказав это, Видкун разомкнул руки, и его большие желтые ладони обратились к Кручинину, словно защищаясь от него. Мутные слезящиеся глаза кассира стали совершенно неподвижными, остекленев от ужаса. Видкун сидел несколько мгновений, точно загипнотизированный, потом вдруг сразу весь обмяк, уронил голову на стол, его руки бессильно повисли до самого пола, и длинная спина задергалась, сотрясаемая рыданиями.

Где преступник?

У пристани, где стояла «Анна», собралась уже толпа. Слух об убийстве быстро разнесся по городку. Он вызвал не только всеобщее удивление, но и самое искреннее негодование. Покойный шкипер пользовался любовью и уважением сограждан.

Хотя на пристани не было полиции, собравшиеся соблюдали полный порядок. Никто не делал попыток проникнуть на бот.

Друзья тоже остановились у края пристани, не желая нарушать общий порядок, но несколько человек, по-видимому, из числа уважаемых жителей городка, подошли к ним и от имени присутствующих просили русских друзей взойти на судно, не ожидая прибытия полицейских властей, которые в этих местах могут явиться и не очень-то скоро. Кручинин колебался, но, посоветовавшись с Грачиком, решил все же воспользоваться приглашением…

Кручинин и Грачик взошли на борт «Анны». Несмотря на то, что за время работы с Кручининым Грачик успел изрядно привыкнуть к разного рода происшествиям, ему было грустно при мысли, что жизнерадостный шкипер больше никогда не поднимет паруса и его большие красные руки никогда не возьмутся за отполированные ими спицы штурвала.

Какой-то звон донесся до слуха Грачика. Это мог быть звук упавшего ножа или захлопнутой дверцы камелька… Затем послышалось негромкое бормотанье. Эти звуки на пустом судне заставили Грачика насторожиться. Подойдя к двери, ведущей в крошечный капитанский салон, Грачик увидел широкую спину пастора на уровне стола и понял, что священник, преклонив колено и опустив голову на край стола, читает молитву.

Стараясь не нарушить настроения пастора, по-видимому, настолько самоуглубленное, что он даже не заметил приближения посетителей, Грачик молча поманил Кручинина. Тот приблизился и тоже осторожно заглянул в каюту. Миг продолжалось его колебание. Но тут же он проскользнул мимо пастора и, стоя в каюте, внимательно оглядывал ее.

Тесное помещение было залито светом. Веселый солнечный луч, проникнув сквозь раздвинутый кап, падал прямо на бескровное лицо убитого шкипера. Эдвард Хеккерт сидел на койке, откинувшись к переборке, с руками, протянутыми по привинченному к палубе столу, отделявшему сидящего от узкого пространства перед входом. Знакомая всем старая фуражка шкипера с облупившимся большим козырьком была надвинута на самый лоб.

При появлении друзей пастор поднялся с колен.

– Как печально, – негромко проговорил он. – Мы все его так любили.

Он с грустью поглядел на убитого.

– Я буду там. – Он махнул в сторону палубы и поднялся по трапу, на ходу надевая черную шляпу.

Как только он вышел, Кручинин быстро осмотрел место происшествия. Его замечания были, как всегда, коротки и как бы адресованы самому себе:

– Удар по голове металлическим предметом… В подтверждение он приподнял фуражку, прикрывавшую голову шкипера, и Грачик действительно увидал на темени убитого рану, от которой кровь растекалась по затылку.

– …нанесен человеком, стоявшим там, где стою сейчас я, – продолжал Кручинин.

Он протянул руку, примериваясь. Его взгляд ощупывал все углы каюты. Внезапно в нем вспыхнул огонек нескрываемого удовольствия. Взглянув туда же, куда были устремлены его глаза, Грачик заметил лежащий на полу у переборки блестящий предмет.

Это был кастет.

Тот самый кастет, который они два дня тому назад рассматривали в руках Оле Ансена или во всяком случае как две капли воды схожий с ним.

– Пожалуйста, поскорей, – нетерпеливо сказал Кручинин, глядя, как Грачик нацеливается объективом аппарата на кастет и старается захватить в объектив часть помещения, чтобы точнее зафиксировать положение возможного орудия преступления.

Как только щелкнул затвор, Кручинин со всеми необходимыми предосторожностями взял кастет и внимательно осмотрел его. Затем обошел стол и исследовал его так, что, глядя со стороны, можно было бы подумать, будто он его обнюхивает. Кручинина особенно заинтересовал край стола, обращенный ко входу в каюту.

– Так и надо было думать: я ошибся. Убийца стоял вовсе не там, где я показывал прежде, а на противоположной стороне стола, – с удовлетворением проговорил Кручинин. – Но отсюда он не мог дотянуться до головы жертвы, не опершись о стол.

И Кручинин показал Грачику на край клеенки, где тот сначала было ничего не заметил. Лишь воспользовавшись лупой, он нашел отпечаток целой руки – и ладонь, и все пять пальцев.

– Это уже не визитная карточка, а целый паспорт, не правда ли? – проговорил Кручинин. – Сними-ка клеенку. Вместе с кастетом это составит неплохую коллекцию.

В каюту вернулся пастор.

– Я вижу, – сказал он, – вы тоже нашли то, что я заметил сразу, как вошел, – и он указал на кастет, который осторожно, куском газеты держал Кручинин. – До сих пор не могу поверить, что это возможно…

Оба друга поняли, что он имеет в виду Оле.

– У меня в голове это тоже плохо вяжется с образом Ансена, – ответил Грачик.

– Мне тяжелее вашего, – грустно произнес пастор. – Я очень хорошо узнал парня и думал, что сумею вернуть его на путь истины. Он был жаден до суетных благ жизни, но вовсе не так испорчен, чтобы можно было ждать столь страшного дела… Для меня это тяжелый удар. Кто знает, может быть, доля вины падает и на меня, не сумевшего молитвой и внушением удержать его душу на пути к падению…

– Удержать от чего? – спросил Кручинин.

– …не очень хотелось говорить это кому бы то ни было, но… вы иностранцы, и то, что я скажу, уйдет вместе с вами. Если Оле невиновен, а я тешу себя этой надеждой, несмотря на очевидность его вины… Да, так я скажу вам, если вы обещаете не рассказывать этого никому из здешних людей. Не нужно натравливать их на юношу…

– Что вы знаете? – нетерпеливо перебил его Кручинин.

– Знаю? – пастор пожал плечами. – Решительно ничего.

– Так в чем же дело?

– Я хотел только сказать, что, несмотря на очевидное всякому стечение улик, складывающееся не в пользу Оле, я не хочу верить в его виновность.

– Что вы называете «стечением улик»? – спросил Кручинин. – Пока я не вижу ничего, кроме этого кастета. И нужно еще доказать, что он принадлежит именно Ансену.

– На острове, – опустив глаза, тихо промолвил пастор, – между Оле и убитым произошла ссора. Юноша угрожал старику. – Он умолк было, но после некоторого колебания, словно в нерешительности, договорил: – Я бы предпочел не слышать то, что слышал.

Грачик понял, что речь идет о споре, обрывки которого слышали и они с Кручининым.

– О чем они спорили?

– О каком-то спрятанном богатстве, о кладе, что ли. Выдать этот клад или не выдавать? Кому? Я не очень хорошо понял, в чем дело. Из скромности я отошел и не стал слушать. Кто мог думать, что теперь это приобретет такое значение?

– Да…

– Это – первое обстоятельство. – Пастор задумался. – А второе? Второе – этот кастет. Если бы можно было убедиться в том, что кастет Оле спокойно лежит у него в кармане, гора свалилась бы у меня с плеч.

– А третье?

– Третье?.. Когда я зашел сюда…

– На «Анну»?

– …да, на «Анну», рано утром, чтобы поговорить с кассиром Хеккертом, мы сошли на берег; шкипер еще спал. Оле был у себя в кубрике. Это я очень хорошо видел… Во всяком случае, мне показалось, что он спит. Он лежал совершенно тихо… Случилось так, что, отойдя несколько десятков шагов с кассиром, я вернулся сюда, чтобы взять забытую трубку, и, когда вошел в каюту, увидел то, что видите вы. – Пастор поднял руку и неожиданно осенил труп знамением креста. Помолчав, продолжал: – Оле на судне уже не было. Я успел только отчетливо увидеть его фигуру, когда он бежал вдоль пристани и скрылся за первыми домами.

– Вы выглянули из люка? – быстро спросил Кручинин.

– Нет… мой взгляд упал нечаянно в иллюминатор, и я увидел Оле… Право, не смогу вам объяснить, почему я тут же не бросился за ним. Какая внутренняя сила удержала меня?.. Потом я действительно высунулся из люка и позвал кассира. – Пастор задумчиво опустил голову.

– Кажется, нам здесь больше делать нечего, – сказал Кручинин.

Пастор молча кивнул, и все трое сошли с «Анны».

Кручинин внезапно остановился, словно вспомнив что-то:

– Почему не вызвали врача?

Пастор грустно покачал головой:

– Немцы увезли отсюда всех врачей.

– Так, так…

– Я дал знать фогту, – тихо произнес подошедший к собеседникам Видкун Хеккерт. – Он вчера уехал на юг округа, но от него есть телеграмма: к вечеру непременно будет здесь. Пожалуйста, не уезжайте и помогите нам разобраться в этом деле.

– Но ведь я не могу предпринять никаких действий, – нахмурившись, сказал Кручинин.

– Вы наш друг, мы просим вас заняться этим делом… Я, как брат убитого, прошу вас… Мы же видим, что вы разбираетесь в этом лучше всех нас.

– Это хорошо, вы действительно должны нам помочь, – подтвердил пастор и спросил: – Как вы думаете, пожалуй, до приезда фогта не стоит все-таки ничего трогать… там?

– Конечно, конечно, – согласился Кручинин.

– Вы чем-то расстроены? – заботливо спросил пастор.

– Исчезновением нашего проводника.

Пастор осторожно осведомился у нескольких людей, не видел ли кто-нибудь Оле Ансена? Нет, никто его не видел с самого отъезда на острова.

Грачику показалось было, что в толпе мелькнул клетчатый платок Рагны Хеккерт. Но он, по-видимому, ошибся. Ведь если бы это было так, то пастор, наверно, именно ей, Рагне, задал бы первый вопрос. Кому же, как не ей, было знать, куда девался Оле!

Пастор не стал больше никого расспрашивать. Было ясно, что он не хочет возбуждать у жителей какие-либо подозрения по адресу Оле Ансена.

А между тем… Да, между тем через несколько минут Грачик готов был поручиться, что еще раз видал Рагну. На этот раз он рассмотрел не только ее платок, но и лицо. Девушка показалась на миг и тотчас скрылась в толпе.

Грачик хотел сказать об этом Кручинину, когда они вчетвером шли домой, но тут им повстречалась женщина, сообщившая пастору, что рано поутру она видела Оле далеко за городом.

– …я возвращалась от сестры…

– Значит, он шел в горы?

– В горы, конечно, в горы, – закивала женщина. – Я и говорю: он шел в горы. Я окликнула его: «Эй, Оле, куда ты собрался?» А он, не оборачиваясь, крикнул: «Здравствуйте, тетушка Свенсен, и прощайте!» – «Что значит – прощайте: не навсегда же ты уходишь, Оле?» – сказала я. А он все свое: «Прощайте, тетушка, прощайте».

– Значит… он действительно ушел в горы, – с нескрываемой грустью пробормотал пастор. – Господь да поддержит грешника на его тернистом пути!..

Что говорят следы

Они шли молча. Каждый думал о своем.

– Дорогой мой, наша профессия полна противоречий, – сказал вдруг Кручинин тем спокойным, почти равнодушным голосом, каким обычно делал замечания именно тогда, когда хотел, чтобы их запомнили. Он говорил, не стесняясь присутствия Видкуна Хеккерта, так как знал, что кассир не понимает по-русски: – Э-э, друг мой джан, иногда мне кажется просто удивительным, как могут найтись люди, способные совместить в себе противоположные качества, необходимые человеку, посвятившему себя расследованиям преступлений. Что касается меня лично, то я, вероятно, никогда не смог бы удовлетворить требованиям, предъявляемым к следователю и к работнику розыска. Начать хотя бы с того, что каждый из них должен быть способен совершать самые быстрые поступки и в то же время каждый из них должен уметь сдержать себя, сдержать свое нетерпение – уметь ждать… Однако, – перебил он сам себя, – почтеннейший Видкун не только довел нас до гостиницы, но, кажется, намерен оказать нам честь и там. Признаться, он мне уже порядком надоел.

– Старик потерял брата, а вы не хотите признать за ним право на вполне естественное желание быть на людях! – воскликнул Грачик. – Разве вы не понимаете, как тяжело в таких случаях одиночество? Очень тяжело!

– По-твоему, у него есть основание бояться призрака Эдварда?

– С какой стати он стал бы его бояться?

– Значит, ты этого не думаешь?

– Конечно, нет!

– А уж я-то хотел было порадоваться тому, что у тебя есть решение, – с усмешкой сказал Кручинин и взялся за ручку двери у подъезда «Гранд отеля».

Как только дверь номера затворилась и друзья остались одни, Грачик увидел перед собой другого Кручинина – того, который покорил его в дни первого знакомства, – спокойного человека, столь же скупого на слова, сколь ясного и точного в суждениях.

– Дай сюда клеенку, – сказал он так просто, как будто не отвлекался ни на минуту от того, что делал на «Анне».

Грачик бережно расстелил клеенку на подоконнике. Кручинин достал кастет, осторожно освободил его от бумаги и положил на клеенку рядом с едва заметным следом руки. Посыпал то и другое тальком. Подул. Побеленные приставшим тальком следы стали хорошо видны на клеенке. Но тальк не хотел приставать к хромированной поверхности кастета. Стоило Грачику подуть, как порошок весь слетал. Грачик решил, что линии и так достаточно хорошо видны, и принялся за их изучение.

В результате тщательной работы он смог установить, что отпечаток на клеенке оставлен левой рукой, на кастете – правой. Версия Кручинина о том, что, нанося удар по голове шкипера, преступник был отделен от него столом и, чтобы дотянуться до жертвы, должен опереться на стол, получила первое подтверждение. Вторым важным обстоятельством было то, что нанести удар на таком расстоянии мог человек большого роста.

– Кого из обладателей такого роста ты мог бы взять под подозрение? – спросил Грачика Кручинин.

Грачику не нужно было долго думать, чтобы с грустью ответить вопросом на вопрос:

– Оле Ансен?

По-видимому, удовлетворенный этим, Кручинин продолжал свои размышления вслух:

– Удар нанесен один и такой силы, что шкипер был, по-видимому, убит на месте. Кто из окружающих шкипера обладал такой физической силой?

И Грачик снова должен был сказать:

– Оле Ансен.

– Что нам остается сделать, чтобы окончательно убедиться в его виновности?

– Что остается! Пожалуйста: идентифицировать его личность по отпечаткам на клеенке и на кастете.

– А как мы установим интересующее нас обстоятельство? Есть у нас какой-либо предмет, носящий отпечатки пальцев Ансена? – спросил Кручинин.

– По-моему, нет.

– Посмотрим, – ответил Кручинин и пошел к хозяйке гостиницы.

Через десять минут он вернулся с объемистым рюкзаком.

– Узнаешь?

Грачик ответил отрицательно.

– Ай-ай, – укоризненно произнес Кручинин. – Сколько раз из этого мешка доставался кофейник, в котором Оле варил нам кофе. Сколько раз ты сам лазил сюда за консервами, галетами и прочими радостями походной жизни, пока мы шли сюда.

– Так это его мешок? Как он очутился у вас?

– На «Анне» этого мешка не было. Значит, Оле не брал его на судно. Не мог же он потом, убегая от правосудия, зайти за ним в отель.

Они принялись разглядывать все, что было в мешке. Там имелся ассортимент самых разнообразных походных вещей – от фуфайки до бритвенного прибора. Никелированную коробочку с бритвой Кручинин осмотрел особенно внимательно.

– Когда человек, побрившись в походных условиях, укладывает бритву, трудно требовать, чтобы его пальцы были совершенно сухи. А след влажного пальца рано или поздно заставляет поверхность металла коррозировать… Вот тут что-то подходящее уже есть. Правда, не все пять пальцев, но и по двум мы кое-что сможем сказать.

Кручинин вынул лупу и принялся за изучение виднеющейся на поверхности коробочки мутной сетки штрихов.

Наблюдая друга, Грачик мог сказать, что осмотр его не удовлетворяет. Он вертел коробку и так и сяк. Наконец сказал:

– Этой бритвой пользовался еще кто-то кроме Оле, и именно этот «кто-то» оставил нам свою визитную карточку, либо…

Отложив бритву, он принялся за осмотр других предметов. По тому, с какой досадой он отбрасывал их один за другим, Грачик понимал, что следы не находятся. Но тут посчастливилось ему самому. Он с торжеством протянул Кручинину старую походную сковородку: на ее закоптелой поверхности ясно виднелись отпечатки нескольких пальцев. Это могли быть только отпечатки одного из друзей или следы пальцев Оле.

Кручинин бережно взял сковородку.

– Даже заранее, по размеру этой лапы, можно сказать, что она принадлежит твоему любимцу, – сказал он с уверенностью и принялся за обработку изображений следов, чтобы их можно было сличить со следами, оставленными на кастете и на клеенке.

Нередко приходилось Грачику видывать Кручинина в затруднении, но почти никогда не мог он отметить на его лице такого выражения, как в этот момент. Объяснения были излишни – отпечатки не сошлись.

Новый след

Так как ни у Кручинина, ни у Грачика не было сомнений в том, что на сковородке они нашли отпечатки пальцев Оле, то становилось очевидным, что кастет и клеенка носили чьи-то иные оттиски – не Оле. Вздох облегчения вырвался из груди Грачика, но Кручинин насмешливо поглядел на него:

– Рано, Сурен, слишком рано! – с дружеской укоризной сказал Кручинин. – Когда наконец я приучу тебя к тому, что не следует столь громогласно и с такой самоуверенностью делать заключения.

– Кажется, я молчал, – заметил Грачик.

– Ах, Сурен, Сурен, а твой более чем выразительный вздох? Разве он не выдал все, что было у тебя на уме? Право, не стоит не только в присутствии других…

– Тут нет никого, кроме вас.

– Но я-то ведь не ты. А выражать, да еще столь громко свои эмоции не следует даже один на один с самим собой. В особенности, когда эти эмоции преждевременны. И вообще ты должен иметь в виду, что преждевременная радость столь же вредна, как и преждевременное разочарование: они размагничивают волю к продолжению поисков.

– А как их отличить: преждевременны они или своевременны?

– А ты пережди малость, проверь свои ощущения, убедись в выводах не сердцем, а рассудком.

– Ох, Нил Платонович, джан! Всегда рассудок и только рассудок! А как хочется иногда пожить и сердцем. Поверьте мне, друг, сердце не худший судья, чем мозг.

– Нет, братец, не в наших делах.

– Значит, вы отрицаете…

Кручинин рассмеялся и не дал Грачику договорить:

– Нет, нет! Только не нужно темы о чувствах, об интуиции и прочем. Ведь условились жить по доброй пословице: семь раз отмерь? Вот ты и мерь теперь: сошлось, не сошлось…

– Любит, не любит, плюнет, поцелует… – насмешливо огрызнулся Грачик.

– Нет, брат, мы не цыгане. – Кручинин похлопал себя по лбу. – Ты вот этим местом должен отмерять. Вот и отмеряй, что может означать несходство этих следов.

Это звучало как предостережение. Грачик отлично понимал, что преступнику иногда удается самыми ловкими ходами запутать свои следы.

– Если согласиться с фактами и допустить, что Оле невиновен, – продолжал Кручинин, – то нужно найти другого убийцу. Он должен быть такого же большого роста.

– Пастор! – вырвалось у Грачика.

Он готов был пожалеть об этом восклицании, но Кручинин одобрительно глядел на него, ожидая продолжения.

– И… кассир Хеккерт, – сказал Грачик, – он почти так же велик. Правда, он ходит согнувшись, но… если его выпрямить…

– То он сможет через стол дотянуться до жертвы?

– Да… Уж если разбирать все варианты, так разбирать.

– Конечно, – согласился Кручинин. – Но думаешь ли ты, что этот согбенный старик так же силен, как Оле?

– Может быть, и не так силен, но слабеньким я бы его не назвал. В нем чувствуется большая сила, настоящая сила.

– Значит, ты думаешь, что должны быть изучены оба эти субъекта?

– Скорее кассир, чем пастор, – в раздумье сказал Грачик.

– Ну, это уже твои внутренние убеждения. Для дела они мало интересны. Если изучать, так изучать все. Нам нужны отпечатки того и другого. Добыванием их придется заняться тебе.

Прежде чем Грачик успел спросить Кручинина, как тот посоветует это сделать, не вызывая подозрений, в комнату постучали: хозяйка звала к завтраку.

За столом оказались и пастор и кассир. Завтрак проходил в тягостном молчании. Сидя за столом, хозяйка время от времени тяжело вздыхала. Ее снедало любопытство, но скромность мешала ей задавать вопросы, а пускаться в рассуждения ни у кого из ее сотрапезников, по-видимому, не было охоты.

Грачик, ни на минуту не забывая полученного от Кручинина приказания, ломал себе голову над тем, каким способом заставить соседей без их ведома выдать свои дактилоскопические отпечатки.

Словно угадав терзавшую его мысль, пастор принялся мять в руке хлебный мякиш. Даже через стол Грачик видел, как на хлебе остаются четкие отпечатки кожного рисунка, покрывающего кончики пасторских пальцев – указательного и большого.

Грачику непреодолимо хотелось протянуть руку и взять этот хлебный мякиш.

По-видимому, желание его было так сильно, что пастор почувствовал это. Он посмотрел на Грачика, затем взял шарик и стал раскатывать его лезвием столового ножа по столу; шарик сделался гладким и перестал интересовать Грачика. Противный осадок, как будто священник мог знать его намерения и ловко обошел его, не давал Грачику покоя и заставил даже рассматривать пастора под каким-то новым, критическим углом зрения. Впрочем, решительно ничего, что могло бы опровергнуть прежнее милое впечатление, произведенное на Грачика этим человеком, он не обнаружил и в душе выбранил себя за легкомыслие. Он уже готов был встать из-за стола и признать перед Кручининым свою несостоятельность, когда заметил, что пастор снова, как бы совсем бессознательно, глядя куда-то поверх голов сидящих за столом, взял мякиш и стал его разминать. То, что произошло в следующую минуту, убедило Грачика в неосновательности его страха. Пастор опустил взгляд и, словно вернувшись на землю из далеких миров, где странствовала его мысль, предложил показать фокус. Для Грачика это прежде всего значило, что священник не подозревает о намерении овладеть хлебным мякишем, побывавшим в его руках.

– Кто-нибудь из присутствующих, – сказал пастор, – хотя бы вы, Хеккерт, под столом, так, чтобы я не мог видеть, сомните кусочек хлебного мякиша, и я скажу, какой рукой вы это сделали.

Кассир, по-видимому, вовсе не задумываясь над тем, что делает, послушно скатал под столом шарик и протянул его пастору.

– Нет, нет, – сказал пастор, – раздавите его между пальцами так, чтобы образовалась лепешка.

Грачик с трудом сдерживал дрожь нетерпения, не веря своим глазам и ушам. Как сохранить эту лепешку, как взять ее себе?

Кассир протянул пастору раздавленный мякиш. Достав из кармана маленькую, но, по-видимому, очень сильную лупу, пастор внимательно изучил кусочек хлеба и с уверенностью произнес:

– Левая.

Кассир ничего не сказал, но по его глазам Грачик понял, как тот поражен: было ясно, что пастор сказал верно. Но кто мог ответить Грачику на вопрос – было ли это случайной отгадкой, или пастор действительно разбирался в дактилоскопии. Ведь для того, чтобы вынести столь безапелляционное решение по небольшому отпечатку, не проявленному с достаточной четкостью, не увеличенному и, может быть, неполному, нужно было хорошо знать дело. Все эти мысли быстро пронеслись в мозгу Грачика. Одна сменяла другую: откуда у пастора лупа? Зачем? Откуда он так хорошо знаком с дактилоскопией? Зачем? И тут же у него родился план. Он быстро сказал пастору:

– Может быть, и я смогу. Прижмите-ка ваш палец к мякишу.

– Пожалуйста. – Пастор с улыбкой опустил руки под скатерть и через мгновение протянул Грачику раздавленный в лепешку довольно большой кусочек хлеба; узор папилярных линий выступал на нем с достаточной яркостью и полнотой.

К этому времени в кулаке у Грачика уже был готов другой кусочек хлебного мякиша. Он взял оттиск пастора и, делая вид, будто ему нужно больше света, отошел к окну. Через минуту он повернулся и, разминая хлеб в пальцах, разочарованно сказал:

– Нет, не понимаю, как вы это делаете.

Пастор рассмеялся. Поверил ли он тому, будто Грачик действительно надеялся проделать то же, что проделал он сам, или принял все это за шутку, – было уже безразлично Грачику. То, что было нужно Грачику, – оттиск пасторских пальцев – было у него.

Грачик с трудом досидел еще несколько минут за кофе и под первым удобным предлогом ушел к себе. Работать приходилось быстро, как никогда. Снимок был сделан, проявлен и положен в закрепитель. Теперь нужно было найти предлог для возобновления игры с хлебом, чтобы получить отпечаток с пальцев кассира Хеккерта.

Кручинин и пастор непринужденно беседовали у окна. По-видимому, молодость служителя Бога брала верх над положительностью, к которой его обязывала скучная профессия. Грачику казалось, что священник сейчас охотно махнул бы рукой на кассира, наводящего на него тоску, и совершил бы прогулку на лыжах. Впрочем, он, видимо, тут же вспомнил о том, что должен по мере возможности утешать старика, и принялся развлекать его безобидными шутками. Он довольно чисто показывал фокусы с картами, с серебряной монетой; ловко ставил бутылку на край стола так, что она буквально висела в пространстве.

Кассир мрачно глядел на все эти проделки; водянистые глаза его оставались равнодушными и тонкие губы были плотно сжаты.

Мысль Грачика непрерывно работала над тем, какую бы вещь из принадлежащих кассиру взять для изучения его дактилоскопического паспорта. Но, как на зло, он не видел у него ни одного предмета с гладкой поверхностью, на которую хорошо ложатся следы пальцев. И ему пришла мысль, которую он и поспешил привести в исполнение.

– Мне все же очень хочется понять, – сказал он пастору, – как вы определяете, какой рукой сделаны отпечатки. Попросим господина Хеккерта еще раз оттиснуть свои пальцы, и вы на примере объясните мне. Можно?

– Охотно, – сказал пастор.

Он взял кусочек хлеба, тщательно размял его и, слепив продолговатую лепешку, прижал ее к тарелке ножом так, что поверхность хлеба стала совершенно гладкой. После этого он подошел к кассиру и, взяв три пальца его левой руки, прижал их к лепешке.

Грачик волновался, делая вид, будто замешкался, закуривая папиросу, когда пастор сказал:

– Теперь идите сюда, к свету, я вам поясню.

Не спеша Грачик подошел к окну и выслушал краткую, но очень толковую лекцию по дактилоскопии.

– Дайте-ка сюда этот отпечаток, – сказал он пастору, – я поупражняюсь сам.

Грачик торжествующе посмотрел на Кручинина и встретился с его добрыми улыбающимися глазами. Грачик зарделся от гордости.

Немало труда стоило ему сдержаться, чтобы не броситься сразу к себе в комнату для изучения своей добычи. Он был от души благодарен Кручинину за то, что тот наконец поднялся, поблагодарил собеседников за компанию и, взяв своего молодого друга под руку, увел к себе.

Когда вся тщательно проделанная подготовительная работа была закончена, Грачик торжественно разложил на столе всю серию дактилоскопических карт.

– Вы сами сверите отпечатки? – спросил он Кручинина.

К его удивлению, Кручинин, зевнув, равнодушно заявил:

– Проверь, старина, а я сосну.

Грачик в задумчивости остановился над разложенными картами. Он машинально поглаживал указательным пальцем свой тоненький ус, как делал обычно в минуты волнения. И тут его внимание привлек легкий запах ацетона. Грачик принюхался: запах исходил от его пальца. Откуда бы это могло быть? Где он притронулся к ацетону?.. На память ничего не приходило. Он один за другим перенюхал все предметы в комнате, которые побывали у него в руках. Все было напрасно. И вдруг, когда он уже собрался было подойти к умывальнику, чтобы разделаться с этим неприятным запахом, на глаза ему попались лепешки из хлебного мякиша, прилепленные к дактокартам. Одну за другой он поднес их к носу и с удивлением заметил, что хлеб, побывавший в руке пастора, пахнул так же, как его палец. Несколько мгновений он было подумал над этим, но решил только, что нужно будет обратить внимание на руки пастора: не делает ли он маникюра? Мысль казалась нелепой, но ничего другого предположить было нельзя. После этого он принялся за мытье рук. Стоя с полотенцем, он наблюдал за Кручининым и думал о возможной причине овладевшего тем внезапного равнодушия.

Грачик достаточно хорошо знал Кручинина, чтобы понять, что дело перестало его интересовать. Что же случилось? Грачик был ошеломлен. «Что случилось, что случилось?» – не выходило у него из головы. Раз Кручинин мысленно «покончил» с этим делом, значит у него были к тому веские основания. По-видимому, вопрос о непричастности пастора и кассира к убийству шкипера был для Кручинина решен каким-то другим путем, но решен бесповоротно.

Грачик молча наблюдал, как Кручинин преспокойно укладывался спать, как блаженно закрыл глаза. Грачик с досадой вернулся к столу и лишь по привычке доводить до конца всякое исследование взял дактилоскопический отпечаток кассира и стал сличать его со следами, обнаруженными на клеенке, и… отпечатки сошлись.

Его мозг обожгла мысль: братоубийство!

Это было так неожиданно и так ужасно, что он еще раз проделал всю работу: результат был тот же.

Кажется, было из-за чего броситься к Кручинину, но Грачик сдержал себя и уселся за составление карты по всем правилам. Он знал, что если в его работе содержится малейшая ошибка, эта ошибка послужит предметом, может быть, и очень поучительной, но достаточно колкой и неприятной иронии. Кручинин не терпел скороспелых выводов и не упускал случая использовать их неточность для предметных уроков. Грачик никогда никому не признавался, сколько болезненных уколов его самолюбию было нанесено дружеской иронией учителя. Но, по-видимому, средство воздействия было избрано Кручининым верное. Его снисходительная ирония или скептически заданный вопрос подхлестывали ученика больше, чем скучная нотация. Они заставляли воображение Грачика работать с такой интенсивностью, что решение поставленной задачи почти всегда приходило. Стоит заметить, что при всей ироничности кручининских уроков они никогда не были оскорбительными. И когда Кручинин от души радовался верному выводу Грачика, то делал это так, что сам Грачик готов был приписать свой успех не чему иному, как силе собственного интеллекта, который почему-то называл воображением.

Кстати, о слове «воображение», допущенном Грачиком в применении к такому делу, как криминалистика. По всей вероятности, ведомственные специалисты нападут на подобный вольный термин. О каком воображении, скажут они, может идти речь там, где все должно быть скрупулезно точно, где царит наука. Приверженцы официально-аппаратного, так сказать, чисто бюрократического способа работы, а следовательно, и мышления считают, что следователь, криминалист, розыскной работник, будучи адептами науки, должны в своем деле идти путями, заранее определенными в учебниках и инструкциях. А был ли неправ Грачик, полагая, что хороший следователь, криминалист и розыскной работник должны обладать хорошо работающим воображением? Воображение в сочетании со способностью к психоанализу и с хорошей наблюдательностью – вот, собственно говоря, то, что вкладывалось в термин «интуиция», столько времени служивший предметом беспредметного спора. Богатство и гибкость воображения совершенно необходимы следователю. Составление верной картины совершенного преступления – работа отнюдь не бюрократическая, а глубоко творческая. Только человек, сочетающий со знаниями юриста, криминалиста и психолога богатство, гибкость и смелость воображения, может стать победителем в нелегком споре с преступлением. В самом деле, что такое версия преступления, как не плод творческого воображения следователя? Подразумевает ли картина, созданная воображением, отсутствие точности? Конечно, нет! Только точно работающее воображение, то есть воображение, работающее на основании научных посылок, может найти ту единственно правдивую картину, которая является неопровержимой.

Идти по следу правонарушителя с уверенностью, что он будет настигнут и изобличен, – значит воссоздать себе ясную и единственно верную картину его действий в процессе замышления и совершения преступления и в ходе попыток замести следы содеянного, избежать заслуженной кары. Достаточно ли для этого одной науки? Конечно, недостаточно. Без творческого вдохновения следователь не может ничего достичь, так же, как ничего не достигнет без этого писатель, художник или актер, пытаясь воссоздать образ или картину, воспроизвести действие или мысль задуманного героя.

Некоторые возражали, что-де аналогия между следователем и работником розыска, с одной стороны, и работником искусства, с другой, не только не показательна, но даже и незакономерна. Они утверждали, что работник искусства находится в неизмеримо более простых условиях работы. Он-де свободен в выборе черт, мыслей и действий своих героев, а следователь, мол, вынужден воспроизводить образ, мысли и действия реально существующего, но не известного ему героя лишь по следствиям его мыслей и действий. При этом забывалось, что художник – будь то писатель или живописец – так же не волен в выборе своих характеристик, как следователь. По страницам книги, по полотну картины, по экрану кинематографа или по сцене театра не может ходить любой, выдуманный автором, герой. Если этот герой нереален, если его черты и поступки не соответствуют жизненной правде, короче говоря, если герой выдуман, а не воспроизведен силою творческого воображения художника по чертам, свойственным действительно шагающим по жизни людям, – все произведение – роман, драма, холст – будет обречено на провал. Оно будет так же неправдиво и так же не приведет к победе, как неверно построенная версия следователя.

Грачику доводилось слышать признания писателей о том, что у обывателей принято обозначать словами «муки творчества». И на основании слышанного Грачик пришел к заключению, что идти по следам героя писателю столь же трудно, как следователю идти по следам преследуемого им субъекта. Это путешествие по жизни вместе с героями может рассчитывать на успех лишь при наличии у автора или у следователя правильного понимания явлений, способности к психоанализу и достаточно богатого воображения. Именно воображение, и только оно, может преодолеть узость границ, какие сам себе ставит человек, если глядит на жизнь из-за забора параграфов. Свобода одаренного творческого ума, – вот залог успеха в построении любой версии в любом деле – от романа до заключения следователя…

Было бы ошибочно думать, будто подобного рода мысли высказывал или тем более внушал своему другу Кручинин. Напротив, он не уставал повторять Грачику, что в данном деле, как и во всяком другом, нужны знания и снова знания. А самым главным знанием, нужным следователю, розыскному работнику, криминалисту, как и всякому другому творческому работнику, является знание жизни…

Закончив составление карты и тщательно проверив свою работу, Грачик подошел к постели, на которой растянулся Кручинин. Негромко, как можно равнодушнее, проговорил:

– Как вы это находите?

Тот рассеянно поглядел на отпечатки. Сел в постели, пригляделся повнимательней.

– Что, по-твоему, нужно теперь сделать? – спросил он.

– Пока прибудут законные власти и можно будет арестовать старика, нужно принять меры к тому, чтобы он не скрылся.

– По-моему, он и не собирается скрываться.

– Вы так думаете? А я бы все-таки предупредил пастора, чтобы он за ним последил. Ему удобней, чем кому-либо другому оставаться около Хеккерта.

– Правильно придумано, – согласился Кручинин, – иди и скажи это пастору. Расскажи ему все.

– Быть может, лучше сделать это вам самому? – нерешительно спросил Грачик.

– Самому?.. Хорошо!

Когда Кручинин сказал пастору об ужасном открытии, тот казался настолько потрясенным, что долго не мог ничего произнести.

– Боже правый, – проговорил он наконец, – это возможно? Господи, прости ему…

Он несколько мгновений стоял, уронив голову на грудь и молитвенно сложив руки.

– Вы уверены в том, что здесь не может быть ошибки? – спросил он.

– Законы дактилоскопии нерушимы, – ответил Кручинин. – Впрочем… мне кажется, что вам это хорошо известно… Хотя оба мы любители.

– Да, да… Иногда хочется, чтобы наука была не так неопровержима… Братоубийство! Неужели это слово не заставляет вас содрогнуться?!

Выстрел в темноте

День прошел без всяких происшествий. После обеда прибыл фогт. Он совершил несложные формальности и еще раз подтвердил свою просьбу Кручинину помочь властям разобраться в этом деле. В мирной жизни страны оно было более чем необычайным.

К удивлению Грачика, Кручинин ни словом не обмолвился об установленной виновности старого кассира. Благодаря этому версия о виновности Оле Ансена приобрела официальный характер. Обнаруженный на месте преступления кастет и бегство проводника казались представителям власти достаточными уликами, чтобы дать приказ об изготовлении к завтрашнему дню печатного объявления о розыске преступника. Объявления должны были развесить в публичных местах. В объявлении все граждане призывались к содействию властям, заключавшемуся в задержании преступника и в передаче его полиции.

Если Кручинин молчал, значит, так было нужно. Грачик не решался что-либо сказать в защиту Ансена, хотя и удивлялся поведению своего друга.

В течение дня Грачик несколько раз перехватывал вопросительный взгляд пастора, устремленный на Кручинина. Пастор как будто тоже не понимал причины молчания и тоже не решался ничего сказать. Грачик и пастор были точно загипнотизированы поведением Кручинина.

Перед ужином Кручинин собрался на прогулку. Было уже довольно темно. Друзья шли по узким улочкам городка, по направлению к его южной окраине. Вдруг Кручинин подошел к освещенному окну какой-то лавки и, развернув карту, стал ее внимательно изучать. Он разогнул одну сторону листа и проследил по ней что-то до самого края. Он ничего не стал объяснять и, сунув карту в карман, молча зашагал дальше. Так дошли они до последних домов, миновали их. Светлая лента шоссе, уходящего на юго-запад, лежала перед путниками. Кручинин остановился и молча глядел на дорогу. Грачик подумал было, что его друг кого-нибудь ждет. Но тот, постояв некоторое время, отошел к обочине и сел на большой придорожный валун. Грачик последовал его примеру. Тьма сгустилась настолько, что уже трудно было различать лица даже на том коротком расстоянии, на каком они находились друг от друга.

Вспыхнула спичка, и зарделся огонек папиросы.

– Там граница, – односложно бросил Кручинин, и взмах его руки с папиросой прочертил огненную дугу в том направлении, где исчезла светлая лента шоссе. Помолчав, добавил: – Тот, кому нужно будет скрыться, пойдет туда.

Грачик понял цель этой рекогносцировки. Кручинин поднялся. Они обогнули скалу, и перед ними открылась ночная панорама городка.

Почти тотчас, как они вышли на этот поворот, перед ними возник силуэт человека. Фигура оставалась неподвижной. Приблизившись, они увидели, что это женщина. В нескольких шагах от нее они остановились.

– Я жду вас, – послышался глухой голос. – Я знала, что вы придете. Вы должны были прийти сюда… – Лицо незнакомки было закрыто плотной тканью. Как будто угадав, что Грачик намеревается сделать, она проговорила быстро:

– Не нужно света.

Это было сказано так, что Грачик поспешно отстранил руку, как будто фонарь, который он в ней держал, мог вспыхнуть помимо его воли.

Судя по голосу и быстрым уверенным движениям, женщина была молода.

Друзья последовали за нею.

– Я – Рагна Хеккерт, – сказала она.

Кручинин выжидательно молчал.

Она, по-видимому, тоже ждала, что собеседники как-то выразят свое отношение к ее появлению. Но и они оба молчали. Тогда Рагна сказала:

– Я знаю, почему убили дядю Эдварда.

– И, может быть, знаете, кто убил? – спросил Кручинин.

– Нет… этого я не знаю… Вы хотите знать, почему его убили?

Кручинин выразил готовность ее слушать.

И вот что они услышали: ее отец, Видкун Хеккерт, оставался в должности кассира ломбарда и во время пребывания тут немцев. Немцы ему доверяли и платили хорошее жалование. По каким-то соображениям, они не вывезли в Германию наиболее ценные заклады – золото, серебро – и оставили их в сейфе ломбарда. Когда стало ясно, что немцам не удержаться, жители снова потребовали возвращения вещей, и тогда-то все услышали, что ценности исчезли: будто бы гитлеровцы увезли их к себе в Германию. Но Видкун Хеккерт не только знал, что ценности остались у них в стране, но знал и место, где они спрятаны. Немцы под страхом смерти приказали Видкуну хранить тайну и обещали явиться за ценностями при любом исходе войны. Недавно Видкун поделился тайной с братом Эдвардом. Он боялся своей тайны. Не знал, как поступить: ждать прихода немцев или считать появление их невозможным и открыть тайну своим властям? Эдвард осудил поведение Видкуна и сказал, что если кассир не сообщит все властям, то он это сделает сам. Рагна знала, что отец еще с кем-то советовался, но с кем именно, сказать не может. Ей кажется, что об этих разговорах отца с дядей Эдвардом пронюхала оставшаяся в стране гитлеровская агентура и по ее-то приказу и поспешили убить шкипера, прежде чем он выдал тайну брата-кассира. Если бы знать, с кем отец еще советовался? Уж не через того ли человека, с которым он разоткровенничался, фашисты-последыши и проведали тайну?..

– Ах, если бы знать, куда ушел Оле Ансен! Он, наверно, все знает!.. – воскликнула она.

После некоторого размышления Кручинин мягко сказал:

– Я не уверен в том, что именно Оле убил шкипера, но могу вам сообщить: завтра мы будем знать убийцу.

Восклицание радости вырвалось у девушки и заставило Кручинина на мгновение умолкнуть. Затем он продолжал:

– Но мы узнаем его при одном непременном условии: вы никому, решительно никому не скажете о том, что виделись и разговаривали со мной.

– О, если это нужно!..

– Непременно!.. Если вы скажете хотя бы слово, я ни на секунду не поручусь за жизнь вашего отца.

– Да, да, я буду молчать!.. Конечно, я буду молчать… Я так и думала: нас никто не должен видеть вместе. Потому я и пришла сюда… Я с утра слежу за вами.

– Идите. Пусть ваша догадливость и труд не пропадут напрасно из-за того, что кто-нибудь увидит, как мы вместе возвращаемся в город.

– Помоги вам Бог, – торопливо проговорила Рагна и пошла прочь. Ее силуэт сразу исчез в темноте. Не было слышно даже шагов, по-видимому, она была в обуви на каучуковой подошве.

– Предусмотрительная особа, – негромко и, как показалось Грачику, иронически произнес Кручинин и опустился было на придорожный камень, но тут же вскочил так, словно камень был усыпан шипами.

– Сейчас же верни ее! – бросил он торопливым шепотом. – Верни ее!

За две минуты, что прошли с момента ее исчезновения, Рагна не могла уйти далеко, а между тем, пробежав сотню шагов, Грачик не видел ее силуэта. Он ускорил бег, но напрасно, метнулся влево, вправо, – девушки не было нигде. Ни тени, ни шороха. Словно перед ними побывал призрак. Грачик внимательно оглядел обочины, отыскивая тропинку, на которую могла сойти девушка, – нигде никаких поворотов. Измученный волнением, он стоял, как провинившийся школяр, и боялся вернуться к Кручинину, хотя отлично понимал, что каждая потерянная минута может оказаться роковой для исполнения того, зачем ему понадобилась Рагна Хеккерт.

Грачик вернулся к Кручинину с таким чувством, будто был виноват в таинственном исчезновении Рагны.

Тот молча и, как казалось, спокойно выслушал сообщение.

В темноте вспыхнула спичка: он снова закурил.

Его молчание тяготило Грачика.

– Зачем она вам понадобилась? – спросил он.

– Чтобы исправить свою оплошность… На этом случае ты можешь поучиться тому, как важно в нашем деле не поддаваться первому впечатлению и в любых обстоятельствах сохранять выдержку. На работе нужно забывать о чувствах, эмоциях, только рассудок, холодный рассудок, способный к трезвому расчету.

– К чему все это? – нетерпеливо спросил Грачик.

– К тому, что я, как мальчишка, впервые вышедший на операцию, обрадовался неожиданному открытию: убийство совершено для сохранения тайны немецкого клада! А о главном забыл: убедиться в правдивости этой версии и предотвратить исчезновение преступников. То, что они удерут вместе с кладом, я смогу пережить, но документы, документы…

– Вы уверены, что именно там и хранится архив?

– Они не могли организовать тут несколько тайников, я убежден, что архив, на основе которого они надеются возобновить работу, хранится вместе с ценностями, прибереженными для ее оплаты.

– Значит, вы не верите в то, что этот архив сожжен?

– Если они и сожгли, то скорее книги ломбарда, чем эти документы. В этом я убежден. Архив должен быть в этом тайнике!

– Если Рагна скажет вам, где он?

Кручинин ничего не ответил, но по тому, как далеко отлетел алый светляк окурка, Грачик понял, что угадал, и не мог не оценить степени его раздражения.

Почти тотчас, с той стороны, где в темноте исчез огонек окурка, раздался выстрел. В последовавшей за выстрелом тишине Грачик услышал, как глухо ударилось о землю тело упавшего с камня Кручинина, и до него отчетливо донеслись тяжелые шаги убегавшего преступника. Гнаться за ним в темноте по незнакомой, заваленной камнями местности было бесполезно. Грачик бросился к раненому или убитому другу.

Развязка приближается

Склонившись над Кручининым, Грачик услышал его сдержанный смех.

– На сей раз было, кажется, не привидение, – прошептал Кручинин.

– Вы не ранены? – с беспокойством спросил Грачик.

Вместо ответа Кручинин упругим движением поднялся на ноги. Они вернулись в гостиницу. За ужином никого, кроме них и хозяев отеля, не было. Кручинин путем осторожных расспросов старался выяснить облик Рагны Хеккерт и обстановку ее семейной жизни.

Уверившись в том, что за ними никто не наблюдает, друзья отправились к дому кассира.

Его домик был расположен на окраине городка. На дверце калитки красовалась белая эмалированная дощечка с фамилией владельца и надписью «Вилла Тихая пристань». Все это было отчетливо видно даже в темноте. Вокруг домика был разбит палисадник, обнесенный невысокой оградой из сетки, натянутой на бетонные столбики. К удивлению друзей, калитка была не заперта, и они свободно вошли в садик.

Прежде чем нажать звонок на крыльце, Кручинин обошел вокруг дома, чтобы убедиться в том, что их не ждут какие-нибудь неожиданности. Лишь после этого они поднялись на крыльцо. Отворила им Рагна Хеккерт. Она сразу узнала их и молча отступила в сторону, жестом приглашая поскорее войти. Дверь за ними поспешно захлопнулась.

Пользуясь светом, Грачик хорошо разглядел теперь Рагну. Она была миловидной девушкой лет двадцати. От ее фигуры веяло здоровьем и силой. В чертах ее лица он нашел сходство скорее с дядей Эдвардом, чем с отцом. В них не было угрюмой жестокости, характерной для внешности кассира.

Кручинин ни словом не заикнулся о том, что случилось с ним на шоссе. Его, по-видимому, интересовал только клад. Но тут же стало ясно, что ночью (а Кручинин непременно хотел отправиться в путь сейчас же) им не найти уединенного места в горах, где были спрятаны ценности. Рагна предложила быть проводником, хотя и не могла поручиться, что сразу приведет их к цели.

Пока она набрасывала в прихожей пальто, Кручинин внимательно, но так, чтобы не заметила хозяйка, оглядел обстановку. Его взгляд остановился на чем-то в углу, возле вешалки. Посмотрев туда, Грачик обратил внимание на пару грубых ботинок. По размеру они могли принадлежать только кассиру или другому столь же крупному мужчине. Ботинки были еще влажны, на носках отчетливо виднелись следы свежих царапин. В мозгу Грачика пронеслась мысль о том, что, вероятно, именно так должна была выглядеть обувь человека, стрелявшего в Кручинина и бежавшего по склону горы. По едва уловимой усмешке Кручинина он понял, что у того мелькнула та же мысль.

Рагна оделась, и они пошли: она шагов на пять впереди, друзья за ней. Грачик держал в кармане руку с пистолетом. В глубине души у Грачика копошилось сомнение: не является ли все это ловушкой, подстроенной, чтобы от них отделаться. Мысль о том, что если все же убийца шкипера Ансен, то Рагна – его сообщница, не оставляла Грачика.

Через десять минут они миновали последний дом городка и вышли на дорогу, проложенную в уступе скалы над берегом моря. Волны шумели где-то совсем под ними. Но постепенно дорога удалялась от моря, и его шум затихал.

Навстречу путникам из глубоких расселин поднималась холодная настороженная тишина.

Много раз бывал Грачик ночью в горах, но никогда, кажется, не встречал там более неприязненного молчания. С завистью глядел он на размеренно шагающего Кручинина, единственной заботой которого, казалось, было не потерять бесшумно скользящую впереди тень женщины. Так они шли час. Рагна остановилась. На этот раз она дождалась, пока они нагнали ее, и лишь тогда свернула в сторону.

Грачик не заметил ни тропинки, ни какого-нибудь характерного камня, которые позволили ей опознать поворот. Но она шла уверенно; так же уверенно двигался за нею Кручинин. За ним шел Грачик, изредка спотыкаясь о торчащие острые камни, покрытые талым снегом. Он вздохнул с облегчением, когда наконец проводница остановилась и сказала:

– Здесь.

Однако это «здесь» вовсе не оказалось концом. Нужно было на животе пролезть под огромный камень, висящий так, что, казалось, он вот-вот обрушится от малейшего прикосновения.

Грачик внимательно оглядел камень и тщательно обследовал вокруг него землю. Он изучил при свете карманного фонаря проход, по которому предстояло лезть.

– Вам не кажется, что подход к такому сокровищу они могли преградить миной? – спросил он Кручинина.

– Они много потеряли бы в моих глазах, ежели бы проход сюда был свободен всякому желающему, – ответил тот.

После тщательного исследования Грачик протянул Кручинину найденный им конец электрического кабеля. Остальное было ясно без объяснений.

– Остается убедиться в том, что они не обеспечили взрыва вторым замыкателем, – сказал Кручинин.

Грачик с той же настойчивостью продолжал поиски, пока не убедился в отсутствии второй проводки. Тогда он быстро и ловко обезвредил мину. Проход был открыт.

Друзья проникли в небольшой естественный грот и убедились в том, что там действительно спрятано несколько крепких деревянных ящиков. Кручинин решил не вскрывать их; прикинув их вес, друзья убедились в том, что они действительно наполнены чем-то очень тяжелым. Это с одинаковым успехом могли быть ценности или бумаги… Скорее всего, то и другое.

Уверенность, с которой действовала дочь кассира, окончательно убедила друзей в том, что она была здесь не в первый раз. Она и не отрицала того, что приходила сюда с отцом, чтобы помочь ему забрать по требованию немцев содержимое одного из ящиков.

– Это были бумаги? – поспешно спросил Кручинин.

– Нет, драгоценности.

На этот раз Грачик имел возможность слышать громкий вздох облегчения, вырвавшийся из груди его друга. Он решил напомнить ему, что не следует громко выражать свои эмоции, в особенности при посторонних.

Убедившись в том, что Рагна давеча вечером сказала им правду, друзья отправились в обратный путь. Как только они дошли до шоссе и могли больше не бояться заблудиться, Кручинин предложил Рагне идти вперед на почтительном расстоянии. Весь обратный путь был проделан значительно скорее.

Поравнявшись с калиткой своего дома, Рагна подождала их и, быстро оглядевшись, прошептала:

– До свидания…

Кручинин приостановился, любезно приподнял шляпу и вдруг быстро спросил:

– Скажите, что это за ботинки стоят у вас в прихожей?

– В прихожей? – спросила она, как бы силясь сообразить, о чем идет речь.

– Этакие большие мужские ботинки, немного грязные и с поцарапанными носами.

– Ах, эти! – сказала она с очевидным облегчением. – Это ботинки отца.

– Куда он ходил в них сегодня?

– Не знаю… Право, не знаю. Если хотите, я спрошу его.

– Нет, нет, не делайте этого, прошу вас.

– Вероятно, он заходил, когда меня не было дома, и оставил их потому, что они промокли… Хотя нет… позвольте… Утром они стояли в кухне. Значит, он зашел, чтобы надеть их, вышел в них и, промочив, снова снял. Только так. Да, вероятно, так оно и было.

– Благодарю вас за объяснение, фрекен Рагна. Вы… очень умная девушка, с вами приятно иметь дело. Очень прошу вас не беспокоить кассира расспросами об этих несчастных ботинках. Так будет лучше. Обещаете мне?

– Если это нужно…

– Очень нужно.

Хлопнула входная дверь, и друзья остались одни. Кручинин несколько мгновений стоял в раздумье, потом молча пошел прочь, как будто никого, кроме него, тут и не было.

Когда они вернулись в «Гранд отель», его дверь оказалась запертой, но окна кухни были еще ярко освещены.

Грачик отворил дверь своим ключом, и они намеревались прошмыгнуть в свою комнату незамеченными, но это им не удалось. Дверь кухни отворилась, и хозяин приветливо пригласил их войти. Там они застали все ту же компанию: кроме хозяйки около потухшего камелька сидели кассир и пастор.

Грачик сразу вспомнил о ботинках Видкуна Хеккерта, стоящих там, в его собственном коттедже. Сейчас кассир был обут в те же самые сапоги, в каких был вчера и нынче утром – с самого дня поездки на острова. Грачик даже вспомнил, что эти сапоги старик надел именно перед поездкой на «Анне», взяв их у шкипера. Значит, сегодня ему понадобилось забегать домой, чтобы переобуться. Не потому ли он менял обувь, что в этих тяжелых морских сапожищах было несподручно бегать по горам? А может быть, он был даже настолько дальновиден, что не хотел оставить на сапогах следы острых камней? Царапины могли привлечь внимание и вызвать расспросы: где он умудрился изрезать сапоги? Расчет был верен. И если бы он был именно таков, то можно было признать самообладание этого старика, умеющего так ловко разыгрывать роль убитого горем человека и обдумывающего столь хладнокровно каждый свой шаг.

Грачик был так поглощен этими размышлениями, что не слышал, о чем говорят окружающие. Его внимание привлек странный знак, дважды повторенный Кручининым кассиру. Повинуясь этому знаку, кассир опасливо приблизился к Кручинину. Ни Грачику, ни остальным не было слышно, о чем они шептались. И только один Грачик видел, как Кручинин передал кассиру довольно внушительную пачку банкнот. Кассир поспешно спрятал ее и вернулся к столу.

Вскоре все заметили, что хозяйка с трудом сидит за столом. Пора было расходиться и дать ей покой. Кассир нехотя поднялся со своего места и выжидательно глядел на пастора. Можно было подумать, что он боится идти домой один. Пастор, в течение всего дня не отстававший от него ни на шаг, на этот раз довольно резко сказал:

– Идите, идите, господин Хеккерт, я сейчас вас догоню.

К удивлению Грачика, он не заметил в кассире недовольства таким заявлением. Наоборот, тот даже как будто обрадовался и, поспешно всем поклонившись, ушел.

– Можно подумать, что старик боится ходить один, – сказал Грачик пастору.

– Так оно и есть, – подтвердил тот. – А получив от вашего друга такую пачку денег, – пастор выразительно глянул на Кручинина, – он будет трястись как осиновый лист.

Грачик не заметил ни смущения, ни удивления на лице у Кручинина, когда тот узнал, что пастор видел, как он передавал деньги.

– Согласитесь, старик заслужил эту тысячу крон, – спокойно произнес его друг. – Малая доля того, что он должен получить в награду за открытие клада.

– Тысяча крон?.. Но я не понимаю, о каком кладе вы говорите?! – воскликнул пастор.

– О ценностях ломбарда, спрятанных гитлеровцами.

– А при чем тут наш кассир?

– Теперь я ведь знаю, где они спрятаны. И, должен вам признаться, не понимаю, как вы при вашей проницательности и влиянии на кассира давным-давно не узнали от него этой тайны.

– При моем положении, знаете ли, было бы не совсем удобно соваться в такого рода дела, – степенно заявил пастор.

– Но теперь, когда мы уже знаем, где спрятаны ценности, вы, конечно, сделаете так, чтобы вещи попали в руки владельцев?

– Завтра же поговорю об этом с фогтом, – сказал пастор.

– Значит, позвольте передать это дело в ваши руки? Я здесь совершенно посторонний и случайный человек.

– Как вам будет угодно… Мне остается только узнать, где… их искать.

– Завтра я вам покажу это место в горах, там, в сторонке от Северной дороги.

– Однако мне пора, – спохватился пастор. – А то кассир подумает, что я его покинул на волю злодеев, которые, по его мнению, только и знают, что охотятся за его особой. Спокойной ночи!

Весело насвистывая, Кручинин направил к себе в комнату, сопровождаемый Грачиком. Не успели они затворить за собой дверь комнаты, как на улице один за другим раздались два выстрела. Через минуту к ним в комнату уже стучался хозяин.

– О, господа русские! – лепетал он трясущимися губами. – Кассир… пастор… они убиты…

Во имя отца и сына

Не успел Грачик опомниться, как Кручинин был уже на улице. Грачик бросился следом.

Несколько человек уже возились около лежащего на земле кассира. Пастор приказал положить Хеккерта на разостланное пальто и внести в комнату. Сам пастор был почти невредим: в его куртке была сквозная дыра от пули, слегка контузившей ему бок.

Не обращая внимания на собственное ранение, с ловкостью, близкой к сноровке медика-профессионала, пастор принялся за оказание помощи Хеккерту. У того оказалось пулевое ранение в верхнюю часть правого и в середину левого легкого. Остановив кровь и наложив повязку, пастор наскоро рассказал, как все произошло: нагнав медленно бредущего кассира, пастор взял его под руку. Едва они успели сделать несколько шагов, как им в лицо сверкнула вспышка выстрела, и пастор почувствовал, как кассир повис на его руке. Тотчас раздался второй выстрел. Пастору показалось, что пуля обожгла ему левый бок. Выстрелы были произведены с такой близкой дистанции, что буквально ослепили и оглушили пастора. Он не мог разглядеть стрелявшего, который скрылся.

Воцарившаяся в гостинице гнетущая тишина была нарушена появлением Рагны. Узнав о положении отца и о том, что, по мнению пастора, он будет жить, она попросила оставить их наедине. Через несколько минут она вышла из комнаты и сказала, что немедленно уходит, чтобы позвать фогта и аптекаря. Так хочет отец.

Пока пастор и Грачик помогали ей в холле одеваться, Кручинин вернулся в гостиную, где лежал раненый. Но пробыл он там очень недолго. Пастор еще только затворял дверь за Рагной, а Кручинин уже вернулся в холл.

– Я не хотел расстраивать девушку, ваш диагноз не совсем точен, – обратился Кручинин к пастору, – по-моему, кассир плох.

– Вы думаете… он умрет?

– Совершенно уверен, – решительно произнес Кручинин.

– В таком случае мне лучше всего быть возле него, – сказал пастор.

– Да, конечно. Во всяком случае, до тех пор, пока не придет хотя бы аптекарь.

– Господи, сколько горя причиняют люди друг другу! – в отчаянии воскликнул пастор. – Но нет, Всевышний не должен отнимать жизнь у этого несчастного…

– Думаю, что вмешательство хорошего врача помогло бы тут больше, – с раздражением проговорил Кручинин.

Пастор взглянул на него с укором:

– Уста ваши грешат помимо вашей воли…

– О, нет! Они находятся в полном согласии. И я, право, полагаю, что вы вашими скромными познаниями в медицине…

– Они более чем скромны…

– И все же сейчас они нужнее молитв.

Пастор покачал головой. Его голос был печален, когда он сказал:

– Господь да простит вас… Однако я пойду к нему, и да поможет мне Бог… Во имя отца и сына…

С этими словами он скрылся за дверью гостиной, где оставался раненый кассир.

Жестом приказав Грачику оставаться у двери, Кручинин одним прыжком очутился возле вешалки, где висели пальто кассира и верблюжья куртка пастора, снял их и поспешно унес к себе в комнату. Через несколько минут он выглянул в дверь и, поманив Грачика, сказал:

– Дай мне твою лупу и оставайся тут. Постарайся занять пастора, если он выйдет. Но ни в коем случае не мешай ему говорить с кассиром. Мне кажется, что этот разговор кое-что еще выяснит.

Грачик был чрезмерно утомлен переживаниями этого дня и, по-видимому, задремал на несколько минут. Во всяком случае, ему показалось, что он во сне слышит шум подъехавшего автомобиля. Открыв глаза, он успел увидеть, как гаснет за окном яркий свет автомобильных фар. Вероятно, услышал приближение автомобиля и Кручинин; он вбежал в холл и торопливо повесил на место куртку пастора и пальто кассира.

Пастор, сидевший в гостиной, окна которой выходили на другую сторону, ничего не знал. Он вышел в холл лишь тогда, когда там уже раздевались фогт и приехавший с ним врач. Следом за врачом мало-помалу и все остальные очутились возле раненого.

Осмотрев Хеккерта, врач заявил, что опасности для жизни нет. Он сделал предохранительное вспрыскивание, переменил повязку и заявил, что утром извлечет застрявшую в левом боку пулю.

Все вздрогнули от молодого радостного смеха, которым огласилась вдруг гостиная. Оказалось, что это смеется пастор.

– Простите, – сказал он, несколько смутившись. – Я не мог сдержать радости. Он будет жить! Это хорошо, это очень хорошо! – Пастор порывисто подошел к врачу и несколько раз сильно потряс ему руку.

Это было сказано и сделано с такой заразительной веселостью и простотой, что все невольно улыбнулись.

Как раз в это время вернулась и Рагна. Она привела аптекаря, которому уже нечего было делать около больного.

Грачик все еще не мог понять, почему Кручинин держит фогта в неведении и не расскажет ему, кто истинный убийца шкипера. Когда же наконец он намерен навести власти на правильный след и избавить их от поисков ни в чем не повинного Оле?

Фогт, словно угадав эти мысли, вдруг сказал:

– Кстати, нам так и не удалось найти след Оле Ансена. Парень исчез. Боюсь, что он перешел границу.

– Десница Всевышнего настигнет грешника везде, – уверенно сказал пастор. – Мне от души жаль этого парня: он заблудился, как и многие другие, слабые волей. Нацисты слишком хорошо знали, в чьих рядах им следует искать союзников. Моральная неустойчивость, чрезмерная тяга к суетным прелестям жизни… Мне жаль нашего Оле.

– Таких нужно не жалеть, а наказывать. Беспощадно наказывать! – сердито поправил его фогт.

– Позвольте мне с вами поговорить, – неожиданно сказал Кручинин. – Почему-то мне кажется, что таких, как Оле Ансен, наказывать совершенно не за что.

– Вы хотите сказать, что в преступлениях молодежи бываем виноваты и мы, пастыри, не сумевшие воспитать ее? – спросил пастор.

– Вас я тоже не хочу решительно ни в чем обвинять.

– Простите меня, но я совершенно не понимаю, о чем идет речь, – удивился фогт.

– Надеюсь, что очень недалека минута, когда вы все поймете, – сказал Кручинин.

Он умолк, к чему-то прислушиваясь.

Все невольно замолчали и тоже напрягли слух. В наступившей тишине можно было расслышать легкое гудение, потом легкий щелчок – и все смолкло. Кручинин рассмеялся.

– Я едва не забыл об этой игрушке, – сказал он и достал из-под дивана, на котором лежал кассир, ящик магнитофона.

Приезжие с удивлением смотрели на аппарат; с неменьшим изумлением глядел на него и пастор.

– Как он очутился здесь? – спросил он Кручинина.

– О, мы забыли предупредить вас, господин пастор, – виновато пролепетала хозяйка гостиницы. – Мы разрешили русскому гостю записать вашей машинкой несколько песен.

Пастор было сделал шаг к аппарату, но Кручинин преградил ему путь.

– Зачем вы его запустили сейчас? – тихо спросил пастор.

– По оплошности, – сказал Кручинин.

– Прошу вас… Дайте сюда аппарат! – В голосе пастора послышалась необычайная настойчивость.

– Позвольте мне сначала взять мои ленты.

– Нет, позвольте мне взять аппарат! – еще более настойчиво повторил пастор.

По лицу Кручинина Грачик понял, что пастору не удастся овладеть своим аппаратом.

Через две-три секунды после того, как пастор настойчиво высказал свое требование вернуть ему аппарат, он уже, как всегда, заразительно смеялся и, беззаботно махнув рукой, сказал:

– Делайте с этой штукой, что хотите. Я дарю ее вам на память о нашем знакомстве… и, если позволите, в залог дружбы… Вместе со всем, что там записано.

– Вы даже не представляете, какое удовольствие доставляете мне этим поистине королевским подарком! – воскликнул Кручинин.

Он хотел еще что-то сказать, но вместо этого поднял с пола аппарат и переключил с записи на воспроизведение звука. Ко всеобщему удивлению и, вероятно, конфузу Кручинина, аппарат издавал только монотонное шипение. Пастор принялся спокойно набивать трубку. И когда все были уже уверены, что ничего, кроме нелепого шипения, не услышат, совершенно отчетливо раздались два голоса: один принадлежал пастору, другой – кассиру. Между ними происходил диалог:

КАССИР….сохраните мне жизнь…

ПАСТОР. Вы были предупреждены: в случае неповиновения…

КАССИР. Клянусь вам…

ПАСТОР. А эти деньги?! Он знает все. Он сам сказал мне.

КАССИР. Я честно служил вам…

ПАСТОР. Пока вы служили, мы платили… а изменников у нас не щадят… Единственное, о чем я сожалею: вас нельзя уже повесить на площади в назидание другим дуракам. Никто не будет знать, за что наказан ваш глупый брат и вы сами… Готовьтесь предстать перед Всевышним… Во имя Отца и Сына…

Больше присутствующие ничего не услышали: два удара – по магнитофону и по лампе – слились в один. Прыжком звериной силы пастор достиг двери. Еще мгновение – и он очутился бы на улице. Но он не рассчитал. Кручинин оказался у двери раньше его. Грачик услышал злобное хрипение пастора. Через мгновение луч фонарика помог Грачику прийти на помощь другу. Им удалось скрутить пастору руки. Тот лежал на полу, придавленный коленом Кручинина.

Но преступник не смирился. Он пускал в ход ноги, зубы, голову, боролся, как зверь, не ждущий пощады. Успокоился он лишь тогда, когда ему связали и ноги.

Первое, что Грачик увидел в ярком свете электричества, было лицо кассира. Без кровинки, искаженное судорогой боли, оно было обращено к фогту. Слезы, обильные слезы текли из мутных глаз Хеккерта. Это было так неожиданно, что Грачик застыл от изумления.

– Подойдите ко мне, – обратился кассир к фогту, – я знаю, меня нужно арестовать. Я должен был раньше сказать вам, что он был оставлен тут гуннами, чтобы следить за нами, следить за мною, чтобы охранять ценности. Он должен был переправить их в Германию, когда гунны прикажут.

– Пастор?! – с удивлением воскликнул фогт.

– Он никогда не был пастором, он… он фашист.

– И вы знали это?

Кассир упал на подушку, не в силах больше вымолвить ни слова.

– Прежде всего, господин фогт, – сказал Кручинин, – вам следует послать своих людей в горы, чтобы они взяли спрятанные там ценности. Рагна Хеккер знает это место.

– Как, и вы?! – воскликнул фогт.

Девушка молча опустила голову.

– Рагна искупила свою вину, – вмешался Кручинин. – Она показала, где спрятаны ценности, награбленные нацистами.

– Она знала это и молчала?! – с упреком воскликнул фогт.

– Вы узнали все на несколько часов позже меня, – сказал Кручинин. – А скажи я вам все раньше, вы сочли бы меня сумасшедшим. Кто поверил бы, что шкипера убил пастор? Кто поверил бы, что в кассира стрелял пастор? Кто, наконец, поверил бы тому, что пастор спрятал ценности? Вот теперь, когда вы знаете, что этот человек никогда не был тем, за кого вы его принимали, я объясню вам, как все это случилось, и тогда вы поймете, почему я молчал.

– Но Оле, где же Оле и что с ним будет? – вырвалось у Рагны.

Очень коротко о том, как все случилось

– С чего же начать? – сказал Кручинин, когда все уселись.

Кручинин поглядел на сидящего рядом с Грачиком связанного по рукам и ногам лжепастора.

– Если я в чем-нибудь ошибусь, можете меня поправить, – начал Кручинин. – Итак, первую, совершенно твердую уверенность в том, что так называемый пастор если и не является непосредственным участником убийства шкипера, то, во всяком случае, имеет основание скрывать истинного виновника, я получил после фразы, произнесенной им еще на борту «Анны» в роковое утро смерти Эдварда Хеккерта. Он сказал мне: «Мой взгляд нечаянно упал в иллюминатор, и я увидел Оле… Я успел только отчетливо увидеть его фигуру, когда он бежал вдоль пристани и скрылся за первыми домами». Преступник, однако, упустил тогда одно: ведь и я мог взглянуть в тот же самый иллюминатор! Это я должен был сделать чисто машинально, даже если бы безусловно доверял «пастору»… К стыду своему, должен признаться, что до того момента я ему верил. Но именно в ту минуту он и утратил мое доверие, и вот почему: иллюминатор, в который «пастор» якобы видел убегающего убийцу, выходил на бревенчатую стену пакгауза. Этот пакгауз загораживал пристань, и при всем желании в иллюминатор нельзя было увидеть того, что происходит на пристани. Кроме того, иллюминатор был еще задернут шторой. Вероятно, поэтому «пастор» и не знал, что именно можно в него увидеть! Я тогда спросил «пастора»: «Не трогали ли вы тело убитого?» И он ответил: «Нет!» А между тем штора была придавлена телом шкипера. Значит, она была задернута до убийства, а не после него. Это было первым зерном сомнения в показаниях «пастора». После этого я вынужден был не доверять ему ни в чем. Именно так, господа, – я обязан был ему не доверять.

Не знаю, что толкнуло «пастора» затеять игру с отпечатками пальцев на хлебном мякише, – продолжал Кручинин. – Может быть, сначала он хотел только проверить, имеем ли мы – я и мой друг – представление о дактилоскопии. «Пастора» снедало сомнение: опознаю ли я его, если мне удастся получить его отпечатки и сличить их со следами на кастете и на клеенке, которую я, кстати говоря, взял при нем со стола в каюте? Увы, тогда я еще не знал точно, с кем имею дело! А на клеенке оставалась вся его левая пятерня, когда он оперся о стол, нанося удар несчастному шкиперу. Может быть, он этого и не заметил, но инстинкт опытного преступника, никогда не забывающего о возможности преследования, заставил его заметать следы. Именно ради этого он «склонился в молитве» и у меня на глазах хотел рукавом стереть свой след с клеенки. И он действительно несколько раз провел рукавом по клеенке, но все мимо следов. Вообще такие вещи редко удаются: уж раз след оставлен, так он оставлен. Поздно его уничтожать… А я еще не видел такого случая, чтобы хоть где-нибудь преступник не оставил следа. Ведь он не дух, а человек. Чтобы действовать среди вещей, он вынужден к ним прикасаться.

– Говорят, – заметил хозяин отеля, – преступники надевают перчатки.

– Да, некоторые думают этим спастись, но, во-первых, и перчатка часто оставляет след, достаточно характерный для опознания. А во-вторых, невозможно все делать в перчатках. Рано или поздно их сбрасывают, и тогда происходит нечто еще более гибельное для их обладателя. Привыкнув не бояться оставить след, он уже действует не так осторожно и непременно подарит нам целую коллекцию своих отпечатков. И вообще должен вам оказать, что если бы идущие на преступление знали то, что знаем мы, криминалисты, они редко решались бы на подобные поступки…

– А что вы знаете? – с нескрываемым любопытством перебил его фогт.

– Мы знаем, что как бы ни остерегался преступник, какие бы меры предосторожности ни принимал, сколько бы усилий ни потратил на то, чтобы предусмотреть заранее и уничтожить все возможные улики, это никогда не удается ему.

– Никогда? – снова спросил фогт.

– Никогда, – твердо проговорил Кручинин. – Звериный, атавистический инстинкт толкает преступника на то, чтобы как можно тщательнее запутать свои следы. Обратите внимание: преступник старается запутать следы, замести их. Но в его сознании ни на минуту не исчезает этот термин «следы». Он непрерывно думает: «следы, следы»… И потом, когда уже все сделано, когда он пытается проанализировать случившееся, доминантой его размышлений над содеянным опять-таки является: «следы, следы». Его начинают мучить сомнения в правильности своих действий и, главным образом, в том, не оставил ли он неуничтоженных, незамеченных, недостаточно запутанных следов. И ни на миг в нем не появляется уверенности в том, что следов нет. Только очень неопытные или очень глупые преступники бывают спокойны за то, что они не оставили следов своего преступления. Поэтому мы нередко наблюдаем, как звериный инстинкт самосохранения, подчас помимо воли и логических рассуждений преступника, толкает его на место преступления. Единственная цель: проверить, хотя бы мысленно, не оставил ли он слишком ясных следов, а если оставил и если есть еще возможность их уничтожить, то постараться сделать это. К числу таких случаев относится и то, что мы видели здесь: пастор явился на «Анну», чтобы проверить, все ли чисто у него за кормой. А когда он увидел, что не все чисто, то и хотел поправить дело, да не успел – помешал наш приход. – Кручинин сделал небольшую паузу, чтобы закурить.

И тут послышался голос фашиста:

– Строите из себя всезнаек, выдаете себя за беспристрастных людей…

– Беспристрастных? – насмешливо спросил Кручинин. – Нет, мы всегда пристрастны: действуем с заранее обдуманным намерением отыскать непосредственного исполнителя преступления, а иногда еще за его спиной – врага-вдохновителя, то есть преступника в квадрате.

– То-то вы вместо поисков убийцы Оле Ансена занялись игрой в хлебные шарики. Вы же не могли не увидеть следов Ансена на кастете. Покажите мне кастет, и я докажу вам, что там следы его рук.

– Мы и сами это знаем.

– И знаете, что шкипер убит этим кастетом?

– Знаем.

– Так какого же черта?..

– Тише, тише! Зачем эти страсти. Они не к лицу такому опытному преступнику, как вы. Сейчас я объясню присутствующим все. Он, – Кручинин кивком головы указал на лжепастора, – принимает нас за простаков, полагая, что ему удалось убедить нас, будто следы пальцев оставлены на кастете при совершении преступления. А в действительности они оставлены на нем до убийства.

Пленник расхохотался с нарочитой развязностью.

– И вы воображаете, что сумеете убедить какой-нибудь суд, хотя бы самый «пристрастный», будто кастет, побывав у меня или у другого воображаемого убийцы, не будет носить его следов, а сохранит следы Ансена?.. Вы заврались, Кручинин!

– Правда, здесь не суд, и мы могли бы не заниматься подобными разъяснениями, но, вероятно, мой друг Грачик не пожалеет пяти минут, чтобы рассказать присутствующим, как вы попытались убедить нас в том, что кастет носит следы Ансена, а не ваши.

– И на нем действительно были и сейчас имеются следы Оле Ансена, – сказал Грачик, – именно Оле, а не его, – и он обернулся к преступнику. – Ну и что? Ну и что, я вас спрашиваю? Поймал он нас на этом? Не поймал. Близко был к тому, чтобы обмануть, и все-таки не обманул. Хотите знать, как он поступил? Пожалуйста. Преступник покрыл всю поверхность кастета, а вместе с нею и имевшиеся на ней следы пальцев прежнего владельца, Ансена, тончайшим слоем лака. Лак предохранил их от стирания, а свои-то собственные поверх лака сумел хорошо смыть. Но он, так же, как вначале и я, не учел одной пустяковой, казалось, детали, известной всякому криминалисту: стоит посыпать отпечаток пальца тонким порошком, хотя бы тальком, и жир удержит тонкую тальковую пыль, а с остальной поверхности предмета порошок слетит.

– Элементарный разговор, – презрительно проворчал бывший пастор.

– Совершенно справедливо: элементарный, детский разговор. Но это я и говорю не для вас, – усмехнулся Грачик. – И тем удивительнее, что вы – такой опытный негодяй – этого не учли. Вы не подумали: когда я стану изучать отпечатки на поверхности полированного хрома, то тальк не удержится на линиях, покрытых лаком. Он и слетел. Сперва я не придал этому значения. Вернее, не понял, в чем тут дело. Это была грубая ошибка. Совсем грубая. Я не скрываю. Но я не мог предположить такого хода с вашей стороны. А вот после того, что вы назвали игрой в хлебные шарики, когда вы сделали неудачную попытку внести путаницу в мою работу и подвести под ответ вместо себя еще и кассира, я вернулся к кастету. И скоро, скорее, чем я мог сам предполагать, мне стало ясно все: я понял и происхождение звука, привлекшего мое внимание при входе на «Анну», – вы поспешно отбросили к переборке кастет; и запах ацетона – растворителя нитролака, которым вы делали этот лак настолько жидким, чтобы слой его стал совсем тонким, незаметным для глаза. Таким образом, как видят присутствующие, случившееся с этим преступником только подтверждает сказанное моим другом Кручининым обо всех преступниках: не бывает случая, чтобы они, уничтожая одни свои следы, не оставили других, еще более убедительных. Эти-то следы и приводят их на виселицу. На виселицу, пожалуйста!

– Отлично, отлично, Сурен! – с удовлетворением сказал Кручинин. – Всем ясно теперь, в чем дело… Итак, о преступниках. Я думаю, что тут стоит еще сказать, что есть, конечно, и другой тип преступников, другая категория преступлений, когда, совершив свое черное дело, человек думает только о том, чтобы как можно скорее и как можно дальше уйти. Вероятно, и наш «пастор» поспешил бы дать тягу, если бы мог. Но куда ему было бежать? В нацистскую Германию? Ее больше нет. Туда, где существует нацистское подполье? В любую другую страну, в другую среду? Но ведь среди честных людей он был бы как пробка на воде: сколько бы усилий он ни прилагал, чтобы скрыться, смешаться с окружающей средой, – она выталкивала бы его на поверхность, как инородное тело. Он боялся бежать. Это не частый, но вполне реальный вариант в преступлениях.

Вернемся, однако, к данному случаю. Я остановился на том, что «пастор», по его собственному выражению, занялся игрой в хлебные шарики и очень ловко сумел подсунуть моему другу (так, что тот ничего не заметил) отпечатки кассира вместо своих и потом, во втором туре игры, – свои вместо отпечатков кассира. «Пастор» немедленно убедился в успехе этого хода: я поделился с ним тем, что узнал убийцу – кассира. «Пастор» почувствовал себя в безопасности и решил, что для успеха порученного ему дела – сохранение ценностей подпольного фашистского фонда – нужно только отделаться от моего досадного присутствия. Но для этого он оказался слишком плохим стрелком в темноте.

При этих словах все присутствующие удивленно переглянулись.

– Должен вам сказать, – продолжал Кручинин, – что, отправляясь на охоту за мной, «пастор» совершил третью по счету ошибку, хотя и не очень грубую. Он приходил к кассиру за его ботинками. И в садике кассира на мокром гравии совершенно отчетливо отпечатались характерные следы туристских ботинок «пастора». Таких ботинок нет ни у кассира, ни у кого из нас. Взгляните на его подошву, и вы поймете, что, однажды мельком увидев ее, я уже не мог ни забыть, ни спутать ее след с каким бы то ни было другим. Если бы за своими ботинками приходил сам кассир, он неизбежно наследил бы вот этими морскими сапогами. К тому же ему не нужно было ни топтаться у калитки, ни ходить вокруг дома, чтобы убедиться, что его дочери нет дома: он ее не боялся бы. За ботинками кассира прийти стоило. Этим «пастор» еще крепче смыкал вокруг кассира кольцо улик: следы на клеенке плюс охота на меня. Уже два звена. Но вот следующая оплошность «пастора»: узнав, что кассир получил от меня деньги в благодарность за то, что он якобы сообщил место сокрытия ценностей, «пастор» не внял его уверениям, будто кассир мне ничего не говорил. «Пастор» имел к тому все основания: кассир, обманувший своих соотечественников, с легким сердцем мог обмануть и его. Поэтому «пастор» хотел с ним разделаться. Для этого, конечно, можно было найти иной способ, а не стрелять в него сквозь свою собственную куртку, как это сделали вы, – последние слова Кручинин обратил исключительно к «пастору».

– Я не стрелял в него, – пробормотал фашист.

– Неправда! – резко сказал Кручинин. – Сейчас я точно объясню, как вы стреляли. Кассир взял вас под левый локоть. Правой рукой вы вынули пистолет и, рискуя ранить самого себя, в двух сантиметрах от собственного сердца произвели выстрел. Пистолет вы держали слишком близко, поэтому ткань вашей куртки опалена, желтые волоски верблюжьей шерсти вместе с пулей вошли в ткань черного пальто кассира. Если вы вооружитесь лупой, то сможете убедиться в этом. Если же вы ко всему этому попробуете набросать схему расположения двух входных и одного выходного отверстия, проделанных вашей пулей, то поймете, что…

– На кой черт вы все это рассказываете? – перебил Кручинина лжепастор.

– Неужели вы думаете, что я дал бы себе труд пояснять все это вам! Я говорю для окружающих, – спокойно возразил Кручинин, – им это интересно, а вы… вы только объект для моих объяснений. Припомните, как в школе разведки вам давали наставления, куда стрелять, куда бить, как скручивать руки, как в «походе» без надлежащего оборудования пытать людей. Не так ли, Хельмут Эрлих?..

При этом имени немец сделал попытку вскочить. Жилы на его шее налились, глаза вылезли из орбит, но, связанный, он тут же рухнул обратно в кресло. Рухнул и затих.

– Вы забыли, Эрлих, что и у моей страны есть счеты с вами. Вы забыли, как однажды ездили отсюда в «командировку» на фронт; вы забыли, что там делали… Оттуда я и проследил вас. Это было не так-то легко. Добравшись до островов и потеряв там ваш след, я уже решил было, что вам удалось удрать.

Дверь порывисто отворилась, и в комнату вбежала Рагна. Она была так взволнована, что не сразу удалось уловить смысл ее сообщения. Оказалось, что когда она привела к гроту в горах отряд горожан и они вскрыли ящики, то нашли в них только… камни.

– Ага! – со злорадством воскликнул Эрлих.

– Вы напрасно делаете вид, будто радуетесь, Эрлих, – сказал Кручинин. – Вы никого не обманете. Вы же отлично знаете, за что убили старого шкипера.

– Я всегда знаю, зачем делаю то или другое, – нагло усмехнулся нацист.

– Вот-вот. Вы узнали, что Эдвард проник в вашу тайну, вернее – пока только в тайну вашего клада. Вы испугались того, что он может поделиться ею еще с кем-нибудь, а там за кладом доберутся и до вас. Так?

Пленник пожал плечами.

– Мне остается выяснить только, – заканчивая, сказал Кручинин, – как вы узнали, что он раскрыл тайну клада…

Но фашист перебил его:

– Тут-то уж вы ни при чем: я просто подслушал его разговор с Оле на «Анне».

Старый фогт поднялся со своего места и гневно сказал, обращаясь к немцу:

– Вы дерзкий негодяй, Эрлих! По вине предателя Квислинга наш народ достаточно хорошо узнал, чего стоит фашизм, и никогда не попадет в его сети.

– Не будьте так самонадеянны, фогт, – со смехом ответил немец. – Там, где был один Квислинг, их может найтись еще десять.

Фогт в негодовании потряс кулаком:

– Никогда! Слышите вы, никогда! Мы обнажаем головы перед могилами советских солдат, проливших кровь за избавление нашей страны от таких, как вы. И если когда-нибудь в этой стране наступит порядок, при котором будет дозволено осквернить прах освободителей, то, поверьте мне, найдутся люди, которые вопреки государственному порядку принесут к этим могилам цветы. Народ, наш простой и мудрый народ, всегда был честен и будет честен. Он всегда был храбр и будет храбр. Он всегда любил свободу и свою отчизну и всегда будет любить. Если ему помешали отстоять свою свободу в черные годы фашизма, из этого не следует, что следующий раз мы не сумеем отстоять ее. Таким, как вы, – конец. Навсегда! Навсегда, говорю вам! – И фогт топнул ногой.

А немец еще раз ответил ему смехом.

– Как жаль, что я не облечен властью тут же вешать таких! – задыхаясь, проговорил фогт.

– Хорошо, что у вас нет такой власти. А то бы вы сгоряча могли совершить этот справедливый, но несвоевременный шаг, – с улыбкой проговорил Кручинин.

– Вы считаете неосмотрительным наказание преступника? – удивился старик.

– Прежде чем мы узнали всех, кто стоит за ним? Разумеется. Ведь он не один. У его хозяев – власть и деньги. Наш и ваш народы, мы все хотим знать их имена, хотим знать их планы, хотим…

Но старик в нетерпении перебил:

– Война окончена. Победа за нами. Его хозяева больше не страшны. Это призраки. У них нет ни власти приказывать, ни средств осуществлять свои планы. С ними покончено. Покончено вашими же руками.

– Я знаю силу наших рук, господин фогт, – спокойно ответил Кручинин. – Знаю силу своего советского народа, знаю силу народов, которые плечо к плечу с ним шли к победе. Но не закрывайте глаза на опасность появления врагов везде и всюду. Будьте бдительны, фогт, если хотите, чтобы ваш народ сохранил свободу и жизнь. Вот и все, что я хотел сказать.

Фогт подошел к Кручинину с торжественно поднятой рукой.

– Мы ничего не боимся, господа! – При этих словах он протянул вторую руку Грачику. – Наш народ никогда не согласится продать свою свободу ни дешево, ни за все блага мира. Он любит свою свободу, свою страну, свою историю. Прекрасную страну и ее прекрасную седую историю. И позвольте мне сказать так: с тех пор, как мы знаем, а мы это хорошо узнали, что рядом с нами по северной границе живут такие друзья, как вы, – мы ничего не боимся, право ничего!

– Хочется верить. Очень хочется верить тому, что это так, – серьезно проговорил Кручинин. – Смотрите, той рукой вы, сын самой северной страны Европы, держите руку армянина – представителя нации, живущей у самой южной оконечности нашего материка. Но вы же не можете не чувствовать, как горячо пожатие этой руки. Вы не можете не верить, что это рука друга! Дружба с нашей страной обеспечивает вам дружбу трети человечества, господин фогт.

Старый фогт мечтательно зажмурился.

– Знаете, – сказал он с улыбкой, покачав головой, – это так прекрасно, что даже трудно себе представить… Подумать только, что и наш маленький народ может быть таким сильным, если будет крепко держать эти руки… самым сильным в мире…

И фогт снова покачал головой.

Плут Оле

Остаток последнего дня в этом маленьком городке друзья провели с тяжелым чувством. Они собирались в обратный путь. Им уже не было надобности совершать его пешком, хотя Грачик с большим удовольствием закинул бы за спину мешок и с палкой в руках снова промерял бы своими шагами склоны гор. Это было бы куда приятнее, нежели ехать в автомобиле, имея между собой и Кручининым закованного в наручники Эрлиха.

Грачик поспешно шел по дороге, чтобы в последний раз перед отъездом взглянуть на город.

Было уже почти совсем темно, и тишина стекала с гор. Она ползла на запад, к едва слышному отсюда шороху моря. Грачик сел на камень и задумался. Ему показалось, что со стороны гор, оттуда, куда убегает светлая полоса шоссе, доносится какой-то странный напев. Он прислушался. Да, это было пение. Сначала один голос, потом целый хор. Когда невидимое шествие приблизилось, Грачик стал различать среди голосов поющих звонкий молодой баритон. Он задорно и мужественно пел о горах, о море, о чудесных девушках с толстыми золотыми косами, живущих в горах, на берегу моря. Песня показалась Грачику знакомой. Он старался вспомнить, где ее слышал. А, вот что! Это же та самая песня, которую певали рыбаки на самом-самом севере этой страны, когда советские солдаты принесли им освобождение от гитлеровской оккупации… Знакомая песня… Чудесная песня чудесных людей. Ее же пел и Оле…

Но вот Грачик увидел и темные силуэты людей на дороге. До них оставалось не больше сотни шагов, когда Грачик бросился им навстречу: впереди группы шел Оле. Его молодой баритон звучал громче всех голосов.

Грачик никогда не забудет того, что узнал тут от Оле.

В ночь перед убийством шкипера старый Эдвард позвал его и сказал:

– Слушай, мальчик, потерпи еще немного. О тебе многие думают плохо.

– Я это знаю, дядя Эдвард, – спокойно ответил Оле.

– Ну, и я тоже знаю, откуда они идут, эти слухи, и чего они стоят, я тоже знаю. – Лукаво прищурившись, он погрозил пальцем: – Мне все известно, плут ты этакий. И я тебе скажу, мальчик: не прогони советские люди гуннов из нашей страны, – быть бы тебе за колючей проволокой.

Оле беспечно махнул рукой и рассмеялся:

– Нет, дядя Эдвард. Таких, как я, гунны не держали в лагерях.

– Ну да, ты хочешь сказать, что таких гунны отводили в горы и стреляли им в затылок?

– Верно.

– Ну, так я и говорю: я-то знаю тебя, Оле. Слушай внимательно: я знаю, где гунны спрятали ценности наших людей. Те самые, что были в ломбарде. Ты пойдешь в горы, найдешь ценности и перенесешь их в городской банк.

– Откуда вы знаете? – спросил Оле.

– Пока я тебе ничего не скажу. Вернешься – узнаешь. Как только мы спасем ценности, мы сможем взять и последнего из гуннов, который еще топчет нашу землю.

– Вы знаете такого?

– Он от нас не уйдет.

Оле не нужно было дважды повторять предложение. Он созвал людей, с которыми творил уже немало смелых дел, пока здесь были немцы. Тех самых людей, предводительствуя которыми он взрывал мосты и водокачки, топил фашистские суда, выкрадывал у гитлеровцев тол, убивал в горах вражеских офицеров и гестаповцев. Шкипер дал ему точные указания, где найти клад, как обезопасить мину и как предотвратить преждевременную тревогу, заполнив ящики камнями. Оле отправился в путь. Он должен был уйти незаметно. Это ему почти удалось. Единственным человеком, видевшим, как он уходил, была женщина, встретившая его на повороте, у могилы старого Ульсона.

Но вот что самое занятное во всем этом деле: ведь вовсе не все ящики оказались наполненными ценностями. Один из них, самый крепкий, железный, который с трудом удалось вскрыть, содержал не золото и не деньги. Он был набит…

– Ну, как вы думаете, чем? – лукаво спросил Оле у Грачика.

– Откуда мне знать?

– Бумагой! – многозначительно воскликнул Оле. – На что нам бумага? – сказали мне наши люди. – Давай сожжем эту фашистскую грязь. Наверно, тут доносы. В них написана всякая мерзость про наших людей, за которыми следило гестапо». Но я им сказал: «Нет, ребята. Бывает бумага, которая дороже золота и камней. Мы возьмем ее с собой. Я знаю хороших людей, которые нам скажут спасибо за такую находку».

При этих словах Оле хитро подмигнул Грачику:

– Ну что? Разве я ошибся?

Грачик молча положил ему руку на плечо, а другой рукой крепко сжал широкую ладонь проводника.

– Вот и все… Теперь Оле станет шкипером «Анны» и заменит старого Эдварда, завещавшего шхуну племяннице Рагне.

Оле запел о том, какою будет жизнь рыбака, если ему удастся поговорить с одной смелой голубоглазой девушкой, у которой такие толстые золотые косы.

Песня затихала вдали. Впереди своей рабочей команды широко шагал к городу Оле Ансен. Первым домиком, который он должен был встретить на своем пути, был домик Рагны Хеккерт. В его окошке Грачик увидел уютно светящийся огонек.

Часть третья Личное счастье Нила Кручинина

Где он был ночью?

Лето выдалось неуютное. Пребывание в городе могло вогнать в полное уныние. Неделя непрерывных дождей сменялась двух– и трехдневными знойными ветрами, подобно самумам, несущим над городом желтые тучи песка, вороха листьев, сбитых с деревьев хлещущими порывами. То зной, как в Африке, то такой холод, что в середине июля нельзя было показаться на улицу без пальто.

Трудно сказать, кто был прав: Кручинин, упрямо мерзший на даче, или Грачик, столь же упрямо глотавший городскую пыль. У каждого из них были кое-какие преимущества, но оба испытывали и все недочеты избранной участи. Впрочем, самым ощутительным для них недостатком такого положения было то, что они виделись не каждый день.

В результате долгой совместной работы Грачик настолько уверовал в силу своего собственного анализа, отточенного Кручининым, что в тех редких случаях, когда попавшее к ним в руки дело решалось не так, как они предполагали, Грачик в своем дневнике оставлял его незаконченным. Им всегда владела уверенность, что рано или поздно такое дело будет доведено до конца, что оно обязательно решится так, как они предсказывали.

Именно над таким случаем он и сидел в одно июльское утро. Он старался решить вопрос: следует ли занести это дело в их летопись как нерешенное или стоит остаться верным себе и отложить его в уверенности, что рано или поздно оно снова всплывет и будет доведено до конца? В решении отложить описание этого случая сыграла некоторую роль погода. Это был первый за две недели настоящий июльский день. Грачик с завистью думал о том, что в это время Кручинин, вероятно, лежит с книгой на берегу реки, выкинув из головы все относящееся к обычной его деятельности.

Грачик захлопнул тетрадь и с особенным удовольствием отметил щелчок замка в футляре пишущей машинки. Решено: он едет на дачу!

Через десять минут он был побрит, через пятнадцать одет и через двадцать поворачивал ручку двери, намереваясь на двадцать первой минуте забыть обо всем, что оставалось у него за спиной. Но именно тут-то над его головой и задребезжал звонок. Он отворил дверь, полагая, что это не кто иной, как запоздавший, по обыкновению, почтальон, но вместо розовощекой девицы в куртке с синими кантами увидел перед собой Анну Саввишну Гордееву – мать одного из лучших друзей Кручинина, инженера Вадима Ивановича Гордеева, и Нину, его невесту. Грачик и прежде видел ее мельком. Но только тут он рассмотрел ее хорошенько. Ее красота показалась ему какой-то особенно спокойной: спокойны были тонкие черты лица, спокоен взгляд больших серо-голубых глаз и только тонкие черные брови над ними были как-то особенно удивленно приподняты, словно Нина ждала ответа на только что заданный трудный вопрос.

Грачик знал, что был уже назначен день свадьбы Гордеева с Ниной, но почему-то она не состоялась. О том, что расстроило свадьбу, Грачик не имел представления, зная только, что это послужило причиной ссоры Нила с Вадимом.

Посещение женщин удивило Грачика. Сам он очень редко бывал у Гордеевых. Вадим был у него раза два-три и то, кажется, только вместе с Кручининым.

Анна Саввишна была маленькой живой старушкой, чистенькой, седенькой, ласковой, хлопотливой. Увидев Грачика, она поджала губы, стараясь сдержать слезы. Нина ласково взяла ее под руку и поспешно ввела в квартиру. Едва переступив порог передней, Анна Саввишна опустилась на стул и дала волю слезам.

Девушка стояла возле нее молча, положив ей на плечо руку. По-видимому, растерянный вид, Грачика заставил Нину, не ожидая, когда успокоится старушка, объяснить причину их появления:

– Мы были у Нила Платоновича. Его нет. Нам сказали, будто вы знаете, где его найти.

– Но что же случилось?

Утерев слезы концом старинной кружевной косыночки, старушка прошептала:

– Вадя… арестован.

Жизнь приучила Грачика ничему не удивляться, но тут и он не мог удержаться от возгласа изумления. Он знал Гордеева как очень скромного, трудолюбивого инженера, с головой погруженного в работу в своем научно-исследовательском учреждении. Он всегда производил на Грачика впечатление человека немного суховатого, осторожного в суждениях, решениях и поступках. Эта сдержанность и самая его скромность казались несколько рассудочными, строго продуманными. Грачик даже как-то высказал Кручинину мнение о том, что считает эту скромность Гордеева показной и что инженер представляется ему сухим карьеристом, таящим в глубине души большие планы на будущее.

– Побольше бы таких «карьеристов», – ответил тогда Кручинин.

Он любил Гордеева и до самой своей ссоры с ним относился к молодому инженеру как старший заботливый брат.

Известие Анны Саввишны потому так и поразило Грачика, что он никак не мог себе представить, чтобы такой человек, как Гордеев, дал повод для ареста. Но раз таковой произошел, то, значит, причина была и, конечно, достаточно серьезная. Однако ежели арест этот произведен не по делу бытового характера (а трудно себе представить этого человека замешанным в грязное бытовое преступление), то едва ли есть смысл беспокоить Кручинина. Грачик знал принципиальность своего друга в этом вопросе: Кручинин ни за что не нарушит своего правила – ни малейшим намеком не влиять на ход дела. Разве только со стороны, в той мере, в какой это не нарушит никаких процессуальных тонкостей и не может оказать ни малейшего давления на его коллег, ведущих дело, Кручинин станет наблюдать за ним, чтобы иметь возможность для самого себя оценить ход расследования.

Поэтому Грачик, не боясь показаться нескромным, попросил Анну Саввишну рассказать все, что она знает о деле. Увы, она не знала ничего. Именно это и приводило ее в смущение. Не веря тому, что ее Вадим мог совершить какой бы то ни было проступок, караемый советским законом, она была убеждена в ошибочности ареста. Успокоив, как мог, старушку, Грачик попытался получить дополнительные сведения у ее молодой спутницы. Но и Нина, по ее словам, решительно ничего не могла добавить.

– И вообще я так мало знала о жизни Baдима последнее время… с тех пор, как мы расстались…

Грачика, естественно, заинтересовало: почему же Нина, несмотря на разрыв с женихом, оказалась теперь здесь? Хотя он пытался задать интересующий его вопрос, как ему казалось, обиняком, Нина сразу поняла, к чему он клонит. Нисколько не смущаясь, она объяснила, что чувства ее к Вадиму остались прежними или почти прежними. Она, конечно, очень обижена и даже подавлена его переменой к ней, но ее не покидает вера в то, что он к ней вернется. Тут Грачик впервые узнал и истинную причину их разрыва: увлечение Гордеева особой по имени Фаня Львовна Ландрес. Нина попросту называла ее Фаншеттой – не то уменьшительным именем, не то просто кличкой, под которой эта особа была известна в своем кругу. Нина не могла уверенно сказать, каково социальное положение Фаншетты. Она знала только, что эта женщина – соломенная вдова, живет одна, довольно широко. Она и увлекла Гордеева настолько, что в последнее время он стал совершенно другим человеком.

Грачик уговорил женщин ехать домой и обещал сегодня же передать все Кручинину. Не приходилось сомневаться в том, что Кручинин не замедлит навестить Анну Саввишну.

После этого Грачик поспешил в прокуратуру, чтобы навести справки, без которых Кручинин не смог бы решить основной вопрос: вникать ли в суть дела?

То, что Грачик узнал, ошеломило его: на Гордеева падало основное подозрение в покушении на ограбление того института, где он работал. Следователю на первый взгляд дело показалось было совершенно ясным. Но чем дальше он в него вникал, тем больше противоречий вставало перед ним. Одна версия отпадала за другой. По последней из них дело представлялось в следующем виде.

Грабителями был вскрыт один из сейфов. Они не нашли в нем ничего заслуживающего похищения. Здесь не было денег, а чертежи грабителей, видимо, не интересовали. Документы, как и прежде, лежали на месте. Вскрытие стальной двери сейфа было произведено с профессиональной точки зрения очень искусно, по способу, требующему затраты минимума времени и физических усилий, хорошо известному в уголовном розыске, но давно уже не применяемому.

Все говорило о том, что ночные гастролеры были здесь людьми чужими. Они орудовали вскрытием с мастерством опытных грабителей, но, видимо, плохо ориентировались в стенах института: вместо денежного шкафа был вскрыт сейф с чертежами.

У громилы была своя манера работать – «свой почерк». На это указывал не только вырезанный определенным образом замок сейфа, но и некоторые другие, второстепенные признаки – хотя бы то, что он светил себе не ярким электрическим фонарем, а обыкновенной стеариновой свечкой. Свеча – излюбленное средство некоторых старых и опытных «медвежатников». Они избегали пользоваться карманным фонарем, могущим отказать и в самый критический момент оставить грабителя без света.

Итак, ночной гость, посетивший институт, пользовался свечой. На это указывали капли стеарина на полу возле шкафа и на самой дверце. В одном месте капли падали так густо и столько времени, что образовали толстую кляксу. Из-за этого-то стеарина ход мысли следователя неожиданно и повернулся в совершенно новом направлении: у налетчика был сообщник в стенах института, а может быть, даже сам налетчик был только техническим исполнителем плана, начертанного этим сообщником-вдохновителем.

Приходилось пока оставить в стороне явное расхождение между таким допущением и тем обстоятельством, что был вскрыт не тот сейф. Оставалось предположить, что наводчик из числа сотрудников института плохо знал содержимое сейфов. Но и такая мысль тут же была оставлена как несостоятельная.

Дело в том, что, когда следователь поручил криминалистической лаборатории произвести дактилоскопирование сотрудников института, он был поражен неожиданным открытием: совершенно ясные отпечатки пальцев преступника, оставшиеся на стеариновых пятнах, в точности соответствовали оттискам инженера Гордеева. Это было так неожиданно и так несуразно, что следователь сейчас же заподозрил, что Гордеев дотрагивался до стеариновых пятен, придя на работу, когда вместе с другими сотрудниками осматривал место преступления. Но Гордеев категорически отрицал это: по его словам, он не подходил к шкафу ближе других и, уж безусловно, к нему не прикасался.

He настаивай на этом Гордеев так упорно, у следователя, конечно, и не возникла бы мысль о его причастности к ночному покушению, и он не решился бы арестовать всеми уважаемого инженера. Но это категорическое отрицание в сопоставлении с тем, что Гордеев не хотел объяснить, где провел ночь, в которую было совершено преступление, и, наконец, его следы, обнаруженные на подоконнике окна, через которое бежал преступник, – все это привело следователя к уверенности, что Гордеев причастен к преступлению.

Но если допустить соучастие Гордеева в покушении на ограбление института, то становилось уже совершенно загадочным то обстоятельство, что именно он, Гордеев, давно работающий в институте и хорошо знающий его порядки, мог так жестоко ошибиться шкафом и указать «медвежатнику» не тот, в котором хранились деньги. А к предположению, что Гордеев мог охотиться именно за деньгами, следователя привели дополнительные сведения, добытые о жизни Гордеева. За последний месяц образ жизни инженера резко изменился, и он редко бывал дома. Он почти не давал матери денег на хозяйство, ссылаясь на денежные затруднения, и постоянно нуждался в деньгах.

Следователь не видел ничего удивительного в том, что круг замкнулся именно так. Такого рода натуры, как Гордеев, насильственно сдерживающие свой темперамент потому, что разум полностью владеет их поступками, однажды, когда рассудок им изменяет под давлением каких-либо внешних импульсов, вроде неожиданной страсти, вина и т. п., отпускают вожжи и уже не в состоянии бывают собрать их.

В общем, мнение следователя, по первым шагам, сводилось к тому, что – как это ни прискорбно – в виновности Гордеева сомнений не было. Оставалось узнать его сообщников.

Это происшествие в институте, естественно, заинтересовало не только прокурорский надзор. Органы безопасности не могли пройти мимо того, что в сейф, где хранились секретные документы, заглядывал неизвестный. И хотя все говорило о том, что ночного посетителя интересовали только деньги, – следствие пошло двумя путями.

С добытыми сведениями, с версией следователя и с его согласием на участие в деле Кручинина Грачик поехал на дачу.

Он застал своего друга в ворчливом настроении. Кручинин сетовал на то, что Мякинино – тем и милое еще год назад, что оно не было засижено дачниками, – не по дням, а по часам теряет прелесть уединенности.

– Придется покончить с пригородными дачами, – сказал Кручинин, увидев своего молодого друга. – Завтра же складываю чемоданы и еду, куда глаза глядят. Ты со мною?

Хотя Грачик и старался показать, будто ничего, кроме мелких городских новостишек, он не привез, Кручинин сразу понял, что это не так. Он уселся на пенек и принялся мять папиросу. По всей его повадке Грачик уже знал: он ждет подробного рассказа. Грачику ничего не оставалось, как рассказать все, что он знал о поразившем его деле Гордеева.

Когда он окончил рассказ, Кручинин казался таким же спокойным, как всегда. Папироса дотлевала в его пальцах тоненькой струйкой синего дыма. Можно было подумать, что его больше интересуют прихотливые извивы этой струйки дыма, колеблемого едва уловимым ветерком, нежели рассказ!

– И что же ты обо всем этом думаешь? – спросил он наконец.

Грачик мог только недоуменно пожать плечами.

– Дружба Вадима была мне очень дорога, – сказал Кручинин, – но значит ли это, что я должен вмешиваться? Может быть, именно поэтому мне и следует отойти. Могу ли я с полной уверенностью сказать, что личные мотивы не сыграют никакой роли в моих выводах?

– Друг мой, Нил Платонович, – проговорил Грачик, – ни минуты не сомневаюсь: если вы придете к выводу, что он виновен, никакие соображения дружбы, любви и чего угодно еще не смогут повлиять на ваше решение. Не такой вы человек, джан!

– Что же отсюда следует?

– Одно: вы должны принять участие в этом деле. Кто сделает больше вас для выяснения истины?

– Ради возврата дружбы?

– Нет, ради самой истины.

– Благодарю, но… не переоцениваешь ли ты мои силы?.. Знаешь что?..

Грачик ждал, что будет сказано, но так и не дождался. Кручинин решительно зашагал к даче.

Вопросы были излишни. Грачик уже понял: они тотчас отправляются в город. И действительно, через несколько минут маленький автомобиль Грачика мчался по шоссе.

Они уже подъезжали к цели, когда Кручинин спросил:

– Следователь говорит, что Вадим отказывается объяснить, где провел ту ночь?

– Отказывается, совершенно отказывается!

– Ну, я заставлю его говорить! – энергично воскликнул Кручинин.

– И думаете, все разъяснится? – При этих словах Грачик в сомнении покачал головой.

– Думать я буду после того, как что-нибудь узнаю.

В том, чтобы узнать, где был той ночью Гордеев, и получить доказательства его алиби, был существенный шанс для опровержения доводов дактилоскопии. Хотя тут и следует заметить, что наличие следов Гордеева на месте преступления свидетельствовало против него сильнее самых авторитетных свидетелей. Нужны были очень веские, абсолютно неопровержимые доказательства для того, чтобы спорить с дактилоскопией. Впрочем, Грачик понял, что если Кручинину удастся выжать из Гордеева выгодное для него признание о том, где он был ночью, то, вероятно, Нил надеется доказать, что оттиски на стеарине образовались после совершения преступления. Хотя Грачик не представлял себе, каким путем можно это сделать, коль скоро сам Гордеев это так решительно отрицал. А ведь инженер не мог не понимать, как вредит такое отрицание доказательству его алиби.

Кручинин сошел у прокуратуры, а Грачик поехал к нему домой, где и провел почти три часа в состоянии нетерпения, подогреваемого раздающимися каждый час телефонными звонками Анны Саввишны.

Едва Кручинин отворил дверь, Грачик не мог удержать сам собой сорвавшийся вопрос:

– Что сказал Гордеев?

Кручинин мгновение смотрел на него с недоумением, словно он и без того должен был знать все.

– Он сказал, что не виновен, но о том, где пропадал той ночью, – ни – слова… Он воображает, будто я не узнаю это и без него. Одевайся.

– Послушайте, я голоден. Прошу, пожалуйста, дорогой: давайте пообедаем.

– Обедай. Я поеду один.

Грачик нехотя взял шляпу, и они спустились к автомобилю.

– Куда же ехать? – спросил Грачик, садясь за руль.

– Пока прямо, – рассеянно ответил Кручинин.

Перчатки на рояле

Грачик с трудом сдерживал раздражение, повинуясь лаконическим указаниям Кручинина: «налево», «направо», «прямо». Точно он боялся сказать адрес.

В конце концов они остановились у большого нового дома, в одном из переулков, неподалеку от Бородинского моста. Также в молчании, минуя лифт, поднялись на несколько этажей и позвонили.

Им отворила женщина лет тридцати. Первое, а может быть, и единственное, что поражало в ней, – невыносимая яркость окрашенных перекисью водорода волос. Гладко прибранные на прямой пробор, они так блестели, что казались какой-то безжизненной лаковой коркой. Резко бросалось в глаза несоответствие этой химической поправки, введенной к краскам, отпущенным даме матерью-природой. Быть может, смуглый цвет ее кожи был бы даже приятен, несмотря на обезображивавшие лицо рябины, если бы его окружала естественная рамка черных волос. А в том, что именно черные волосы и были отпущены ей природой, можно было судить и по цвету ее темно-карих глаз, и по пушку над верхней губой, и по всему ее южному облику. Эти несносные кудри цвета выгоревшей соломы во весь голос химии противоречили здравому смыслу и требованиям элементарного вкуса. Грачик даже подумал: «Неужели Вадим Гордеев, с его хорошим вкусом и здоровым восприятием жизни, мог увлечься подобным очевидным нарушением естественности, являющейся непременным условием красоты?» В фигуре этой женщины бросалась в глаза какая-то особенная угловатость ширококостого скелета, сообщавшая всему ее облику тяжеловесность и даже грубость.

В те короткие мгновения, что Грачик стоял на площадке лестницы, пока Кручинин представлялся химической блондинке, он успел с полной неопровержимостью установить, что никакие положительные качества, какие в будущем могут обнаружиться в этой особе, не сделают их друзьями. Как объект симпатии она была для него потеряна раз и навсегда.

Узнав, кто перед нею, Фаня Львовна – это была она – сначала немного смутилась, потом неподдельно обрадовалась. Оказалось, что она слышала от Вадима о его прежней дружбе с Кручининым и не раз горевала о ее утрате. После ареста Вадима она не решилась обратиться к Кручинину с просьбой о помощи, не будучи с ним знакома и понимая двусмысленность своего положения.

– Но можете ли вы себе представить что-нибудь более двусмысленное, я бы даже сказал – бессмысленное, чем нынешнее положение Вадима? – возразил Кручинин.

Грачик не мог не заметить усилия, сделанного Фаншеттой, чтобы удержать навернувшуюся в уголке глаза слезу.

– Вы правы… – сказала она дрогнувшим голосом. По-видимому, она колебалась, не решаясь задать какой-то вопрос, вертевшийся на языке. Она отвернулась. Потом решительно и глядя прямо в глаза Кручинину спросила: – Что может спасти Вадима?

– Доказательство того, что в ту ночь он не мог быть в институте.

– Только это?

– Да.

Она снова отвернулась, и по ее движению, как ни старалась Фаншетта его скрыть, Грачик понял, что она прижала к губам платок. Когда она опять повернулась к гостям, ее губы слегка вздрагивали.

– Могу ли я быть с вами совершенно откровенна? – негромко спросила она.

– Должны… – сказал Кручинин с той подкупающей мягкостью, которой умел развязывать языки самых неподатливых людей. – Только при этом условии нам и стоит говорить.

– Я не знаю, что делать. Вадим мне очень дорог… да, очень дорог. Сначала это было простое увлечение. Я думала, что это… так, роман. Но теперь я, кажется, должна для самой себя решить вопрос: то или другое?.. Ведь я замужем.

– Да, такие вопросы нужно решать, как подсказывает сердце.

– Если бы я была уверена в том, что тут нет… чего-то нечестного: уйти от мужа…

– Мне кажется, что Вадим попал в это положение… немножко и по вашей вине.

– Да, я сама не закрываю на это глаза.

Ее слова, произнесенные глубоким грудным голосом мягкого, задушевного тембра, произвели даже на Грачика, заранее вооружившегося против нее чувством антипатии, впечатление.

– Если я до сих пор еще колебалась, то теперь готова… да, я скажу мужу все… И как только Вадим будет на свободе…

Кручинин прервал ее:

– Чтобы он был на свободе, по-видимому, вам достаточно сказать, что в ночь ограбления института Вадим был здесь, у вас.

Она удивленно вскинула на него взгляд:

– Что вы сказали?

– Это будет алиби, которое поможет бороться с неопровержимостью следов у шкафа, – сказал Кручинин.

– По-видимому, я вас не так поняла, – с оттенком обиды проговорила Фаншетта. – Не хотите же вы, чтобы я сказала, будто он… провел ту ночь у…

– А разве не так и было?

– Как вы смеете!..

– Вы же сами сказали: для вас все решено – вы рвете с мужем.

– Но как же все-таки я могу… солгать!

– В чем? – удивился Кручинин.

– Будто Вадим был здесь, когда он тут не был.

– Что?!

– Впрочем, – быстро сказала она, – если вы считаете, что эта ложь может спасти Вадима, я готова…

Кручинин с негодованием остановил ее движением руки.

Считая, по-видимому, вопрос исчерпанным, он перевел разговор на другую тему. Мало-помалу беседа завязалась и скоро приняла тот дружеский оттенок, который умел придать ей, когда хотел, Кручинин.

Глядя на Кручинина и Фаншетту, задушевно беседующих, трудно было поверить тому, что они видятся впервые. Когда ненароком выяснилось, что Кручинин остался без обеда, она, не слушая никаких возражений, отправилась на кухню и принялась за приготовление яичницы и кофе.

Грачик понял, что упоминание Кручинина о голоде было не чем иным, как ходом, имевшим целью удалить хозяйку из комнаты и получить возможность без помехи произвести здесь подробный осмотр.

Кручинин оглядывал каждый уголок, каждый предмет. Его особенное внимание привлекли валяющиеся на рояле светло-желтые мужские перчатки довольно несвежего вида. Он даже примерил одну из них, но поспешно отбросил, заслышав шаги хозяйки. Через минуту он сидел на низеньком пуфе перед каким-то смешным турецким столиком и с аппетитом поедал глазунью, благоухающую кипящим сливочным маслом. За глазуньей последовала клубника с молоком, за клубникой – кофе. Кручинин ел так, будто голодал неделю. Грачик с завистью глядел на него и прислушивался к урчанию собственного пустого желудка. Ему было неловко напомнить Фаншетте о своем существовании, а она по какой-то странной забывчивости даже не предложила ему присесть к столу. Только поставив на стол кофе с халвой, она вдруг вспомнила и о втором госте.

Несмотря на желание демонстративно отказаться от угощения, Грачик не нашел в себе силы это сделать – он слишком любил халву.

Поев и закурив, Кручинин несколько раз прошелся по комнате. Его взгляд снова остановился на желтых перчатках. Хозяйка тоже взглянула туда и, увидев перчатки, вскрикнула и словно в испуге прикоснулась к виску.

– Это его перчатки? – спросил Кручинин.

– Ну да, конечно его, – обрадованно говорила она. – Он забыл их…

– Когда?

– Не помню… Право, не помню.

– Во всяком случае не в ту ночь?

– О, нет! Его же тогда не было! – с уверенностью воскликнула Фаншетта.

Покойник посещает институт

Друзья молча спустились по лестнице, молча сели в автомобиль. Хотя это была машина Грачика, Кручинин без стеснения завладел рулем. Кое-кому это, может быть, покажется странным, но Грачик хорошо знал, что за руль Кручинин садится именно тогда, когда хочет сосредоточиться. Грачик проверил и на себе: если сидишь рядом с водителем, то гораздо больше внимания обращаешь на то, что происходит вокруг, нежели тогда, когда сам сидишь за рулем. Тут все внимание устремлено лишь на детали, определяющие направление и скорость движения, а руки и ноги совершенно рефлекторно, помимо мыслительного процесса, который может идти своим чередом, совершают движения, необходимые для управления автомобилем. Иными словами, управление автомобилем не позволяет отвлекаться на рассматривание посторонних предметов, но не мешает думать сколько угодно сосредоточенно, ибо самый процесс вождения вполне машинален.

Кручинин обычно ездил осторожнее темпераментного Грачика. Поэтому они без особой спешки продвигались вдоль Речной улицы. Примерно около Государственного банка им предстояло обогнать трамвай. Место здесь узкое, и ежели возле тротуара стоят автомобили, то едва остается полоска, чтобы проехать между ними и идущим трамваем. Когда Кручинин поравнялся с моторным вагоном, Грачик не мог не обратить внимания на то, что происходило на задней площадке этого вагона. У Грачика был достаточно наметанный глаз, чтобы сразу опознать в двух парнях профессиональных карманников. Один из них, разыгрывая неловкого пассажира, прижимал к перегородке хорошо одетого бородача с большим портфелем. Другой с не меньшей ловкостью – со стороны это бывает лучше видно – пытался залезть в задний карман «объекта». Но тут кто-то четвертый – коренастый и, по-видимому, ловкий крепыш, – заметив покушение воров, недолго думая, размахнулся и наградил карманника сильным ударом в лицо. К сожалению, он не рассчитал силы своего удара. Сбитый им с подножки вор вывалился из вагона, но следом за ним упал на мостовую и сам крепыш – заступник. Еще мгновение, и он очутился под колесами заднего вагона, а вор вскочил и вместе со своим сообщником быстро скрылся.

Трамвай остановили, но было поздно: из-под вагона торчали только ноги несчастного.

При этом Грачик благодаря своей профессиональной наблюдательности заметил, что обладатель ассирийской бороды, которого пытались обокрасть, постояв одно мгновение над задавленным, поспешил затеряться в толпе и скрылся.

…Вероятно, Грачик позабыл бы об этом неприятном происшествии, если бы через день в получаемой Кручининым газете милиции не натолкнулся на заметку, сообщавшую о том, что под колесами трамвая погиб взломщик-рецидивист, ловко ускользавший от преследования уголовного розыска.

В газете в качестве поучительного примера пользы дактилоскопии были приведены точные данные идентификации личности преступника по дактилоскопическим отпечаткам, снятым с трупа.

Грачик показал заметку Кручинину.

Прошло дня три-четыре со времени этой беседы, когда однажды утром на даче друзей разбудил телефонный звонок следователя, ведущего дело Гордеева. Тоном совершенно обескураженного человека он просил их приехать немедленно. То, что они услышали, способно было смутить кого угодно.

Нынче ночью в филиале того же института имело место покушение на ограбление. Преступники пытались проникнуть из подвала в нижний этаж, где расположена институтская столовая, и, по-видимому, оттуда намеревались внутренним коридором пройти в служебные помещения института. Но им не удалось вскрыть тяжелую стальную дверь, которой подвал отделен от столовой.

Обстоятельства покушения исключают предположение о неопытности грабителей. Предварительное насверливание отверстий вокруг замка двери произведено по треугольнику, совпадающему с тем, какой был обнаружен в первом взломе сейфа. На краске двери остался даже след наложенного трафарета для сверла. Сомнений быть не может: операция произведена той же рукой, что в прошлый раз. И снова, как в прошлый раз, грабитель светил себе стеариновой свечой. Если бы не усиленная охрана, содержавшаяся в институте после прошлого покушения, преступникам, вероятно, удалось бы вскрыть дверь. Но на этот раз они были вспугнуты бойцом охраны, спустившимся на подозрительный шум в столовую. Однако преступникам удалось уйти, так как наружная стража оказалась недостаточно поворотливой и не реагировала на сигнал бойца из столовой. Правда, можно найти ей некоторые оправдания, так как три сторожевые собаки, на которых строилось наружное охранение, оказались отравленными.

К удовольствию Кручинина, оказалось, что стеарин, накапанный возле двери, носит следы пальцев преступника.

– На этот раз в картотеке милиции оказалась карта нынешнего визитера, вот она, – сказал следователь и положил перед Кручининым дактилоскопическую карту.

Кручинин бросил взгляд на фамилию ее обладателя и сказал:

– Раз вам точно известна личность визитера, едва ли составит большой труд отыскать его в Москве. Удивительно только, неужели этот одесский Сема Кабанчик не нашел способа сесть в тюрьму там, непременно ему нужно было идти на верную посадку в Москве. Любитель столичных тюрем?

Подумав, Кручинин добавил:

– Идентичность действий дает все основания предположить, что и в первом случае участвовал в деле этот Сема?

– Я так думаю.

– Сколько людей было, по-вашему, нынче? – спросил Кручинин.

– Пока не знаю… Сначала я думал, что их было двое. Я нашел на пыльном полу у двери еще вот этот след, являющийся, по-моему, отпечатком перчатки, вот… – И следователь положил перед Кручининым увеличенную фотографию.

Кручинин вгляделся в снимок следа.

– Да, перчатка, – сказал он. – Перчатка из свиной кожи. Итак?

– По-видимому, сначала Сема работал в перчатках по рецепту какого-нибудь американского детективного фильма, но потом, не выдержав и махнув рукой на все предосторожности, сбросил перчатки.

– Удивительно невыдержанный народ, – иронически проговорил Кручинин.

– Погодите, – сказал следователь, – сейчас вы удивитесь еще больше. – И он перевернул карту другой стороной. – Поглядите на последнюю строчку биографии этого героя.

Лицо Кручинина выразило изумление. Грачик не удержался от искушения поглядеть через его плечо и… должен был перечесть эту строку дважды: «раздавлен трамваем». Дальше следовала дата, уже известная Грачику по заметке в газете милиции.

– Кажется, я сам видел, что это действительно так, – сказал Грачик.

– Что именно? – удивился следователь.

– Э-э, какая история… – в задумчивости проговорил Грачик и уже уверенно повторил: – Я видел, как этот Сема под трамвай летел.

На этот раз лицо следователя отразило почти испуг:

– Вы видели?

– Видел. Сема ударил карманника. Упал с площадки. Попал под колеса… Так и было.

– Да, мы были случайными свидетелями этого происшествия, – подтвердил Кручинин.

– Тогда я ничего не понимаю, – пожал плечами следователь. – До этой минуты во мне жила еще надежда на ошибку в регистрации смерти. Я полагал, что там ошиблись и списали за штат не того, кто попал под трамвай. А выходит… – Он осекся и опасливо поглядел на Кручинина и Грачика. – Выходит, что дактилоскопия врет?

Тут пожал плечами Кручинин. Все они отлично понимали: может произойти все, что угодно, только не нарушение законов дактилоскопии.

– Я даже в детстве плохо верил в чудеса, – сказал Кручинин. – Советую еще разок проверить карту и оттиски героя нынешней ночи. Может быть, в НТО ошиблись?

– Я так и подумал. И просил еще раз проверить, но все оказалось верно. Сомнений нет. Сегодня ночью в институт приходил покойник, – сказал следователь и обернулся к Грачику: – Вы сами видели, как этот парень падал под вагон?

– Конечно, – сказал тот совершенно уверенно. – Под трамвай упал. Под трамваем и остался.

– Есть еще одна надежда… – сказал Кручинин, снимая телефонную трубку.

Когда его соединили с научно-техническим отделом милиции, он спросил:

– Как вы идентифицировали личность Семы Кабанчика, погибшего под трамваем три дня назад?

Его собеседник объяснил, что с пальцев трупа, извлеченного из-под трамвая, были сняты отпечатки, по ним и была установлена личность Семы.

Кручинин с разочарованием бросил трубку:

– Я думал, что, может быть, они ограничились документами плюс фотографические карточки, но если были сняты дактилоскопические оттиски, крыть уж нечем. Значит, Сема действительно умер.

– Но так же несомненно и то, что он был нынче в институте! – воскликнул следователь.

Десять или восемь пальцев на руках?

В один из следующих дней Кручинин предстал перед Грачиком с лицом именинника: Гордеев наконец признался в том, что был той ночью у Фаншетты. Кручинин был очень доволен. Но зато Фаншетта теперь категорически отрицала показание Гордеева.

И тут выяснилось еще одно странное обстоятельство. Когда Кручинин сказал Гордееву о запирательстве Фаншетты, тот был, по-видимому, искренне обижен, даже возмущен. Кручинин предложил ему воспользоваться каким-нибудь доказательством, подтверждающим его присутствие у подруги:

– Взять хотя бы забытые тобою перчатки…

– Какие перчатки? – спросил Вадим.

– Твои перчатки желтой свиной кожи.

Вадим посмотрел на него недоуменно:

– У меня никогда не было таких перчаток…

Друзья долго говорили в ту ночь о Гордееве. И именно во время этой беседы Кручинин вдруг как-то странно поглядел на Грачика отсутствующим взглядом.

– Что с вами? – испуганно спросил тот. – Нил Платоныч, друг дорогой, вы мне окончательно не нравитесь!

– Что? – спросил он, тряхнув головой, будто отгоняя какое-то видение. – Что ты сказал?

– О чем вы сейчас думаете?

Кручинин провел рукой по лицу.

– Так, пустяки… кое-что вспомнилось… Ничего, ничего, давай-ка лучше займемся делом. Позвони-ка, пусть пришлют мне сейчас обе карты.

– Какие карты? – с удивлением спросил Грачик.

– Дактилоскопические карты этого самого Семы Кабанчика. Обе карты: ту, что хранилась в архиве, и снятую с трупа после катастрофы.

– Но… сейчас ведь третий час ночи.

– Неужели? – Кручинин недоверчиво поглядел на часы. – Да, действительно… Что ж, придется поехать туда самому.

Через час друзья сидели в Уголовном розыске, и перед Кручининым лежали интересующие его две карты. Но на этот раз он бросил только один взгляд на карты и обернулся к Грачику:

– Ты ничего не замечаешь?

– А что я должен заметить?

– Десять и восемь, – наставительно произнес Кручинин, поочередно указывая на лежащие перед ним карты. – На карте, вынутой из регистратуры, – десять оттисков, как и подобает двум лапам всякого обезьяноподобного; на следующей – оттиски пальцев трупа, вынутого из-под трамвая… их только восемь. Почему не сняли оттиски с указательного и среднего пальцев правой руки трупа? И почему на стеарине у вскрытого вторично сейфа следы именно указательного и среднего пальцев?

– Откуда я знаю? – раздраженно сказал Грачик, которого клонило ко сну.

– А я, кажется, знаю… Садись и пиши: «Прошу эксгумировать тело Семы Кабанчика». Все!

К концу следующего дня Грачик приехал к Кручинину.

– Вам очень нужен труп Кабанчика?

– Да, как можно скорей.

– Так вот… труп Кабанчика предан кремации.

– Благодарю покорно!

– Пожалуйста, дорогой, пожалуйста.

Инвентарный номер «3561»

– И все-таки он от меня не уйдет! – после некоторого размышления воскликнул Кручинин.

– Кто?.. Кабанчик?

Кручинин посмотрел на Грачика, словно перед ним был человек, задавший вопрос, достойный младенца. Не дав себе труда ответить, он уселся за поданный обед.

Грачик прощал Кручинину много странностей, которые тот допускал в отношении своего младшего друга и ученика. Но приняться за суп вместо того, чтобы объяснить все по-настоящему! Это казалось Грачику просто… просто… Есть же границы и его терпению!

Он уже направился в переднюю и схватился было за шляпу, когда из столовой послышался ласковый окрик Кручинина:

– Эй, Сурен, старина, брось глупости! Завтра на рассвете мы едем за раками. Твоим нервам нужен отдых…

Наутро они уехали за город. Кручинин знал уединенное местечко, отличающееся отсутствием людей, общества которых утомленные друзья стремились избежать.

Все шло чудесно. Они отдыхали: с утра залезали по пояс в воду в поисках раков, которых тут, кстати говоря, почти совершенно не было; варили на костре уху и ели чудесную пшенную кашу, пахнущую дымом костра.

Вокруг них не было ни души. От ближайшей сторожки их отделяло по крайней мере три километра.

Тишина стояла здесь такая, что за два дня наслаждения ею можно было простить миру половину грехов. Вечером, когда солнцу оставалось пробежать до горизонта каких-нибудь пять градусов, Кручинин взял малокалиберку и отправился к заводи, где водились щуки. Он любил бить их из винтовки.

Прошло довольно много времени. Быстро темнело. Вдруг Грачик услышал глухой удар выстрела. Это не был едва уловимый щелчок малокалиберки, звук которого от заводи сюда и не донесся бы. Грачик явственно слышал глухой выстрел охотничьего ружья, а пора была уже давно не охотничья. Да и кто и во что мог стрелять в такой темноте?

Вскрикнул где-то в камышах чирок. Что его разбудило в этот поздний час? Вот проснулся второй. Плеснула щука. Все было не ко времени и странно. Эти неурочные звуки, начавшись в отдалении, все приближались к тому месту, где была раскинута палатка. Вскоре Грачик понял и причину этих несвоевременных пробуждений во вспугнутой природе: кто-то шел берегом, шел неуверенно, словно плутал по незнакомой дороге.

Временами этот странный путник как будто даже соскальзывал с берега – отчетливо слышалось тяжелое шлепанье по воде.

Грачик вскочил, прислушиваясь. Через минуту он разглядел появившуюся из прибрежного ивняка тень. Эта тень двигалась медленно, неуверенно, пошатываясь. В нескольких шагах от пятна света тень остановилась и, покачнувшись, упала. Грачик подбежал и… узнал Кручинина,

Кручинин был ранен. Левая сторона его холщовой куртки была окровавлена.

– Пустяки, – сказал он сквозь зубы. – Вероятно, несколько дробин в плече… Пустяки…

Но тут силы изменили ему, и он снова почти потерял сознание. Однако, когда Грачик сделал попытку стянуть с него куртку, Нил жадно схватился за нее. Грачик думал, что причинил другу боль, но оказалось, что Кручинин попросту беспокоится о лежащей в грудном кармане куртки записной книжке…

– Осторожно… там пепел… бумага… пыж… Необходимо сохранить.

Объяснять Грачику не нужно было. Он осторожно отложил в сторону записную книжку Кручинина, тщательно обернув ее газетой. Он понял, что речь идет о следе того, кто угостил Кручинина зарядом дроби.

К счастью, рана оказалась несерьезной. Большая часть заряда прошла мимо. Две круглые дробины засели в мякоти плеча.

Из слов Кручинина, чувствовавшего себя слабым, но вполне владевшего собой, следовало, что раздавшийся в сумерках выстрел предназначался ему. Кто стрелял, он не знал, так как в первый момент лишился сознания. А затем, когда пришел в себя, вокруг было уже тихо. Следы, которые он обнаружил, вели к реке. Они тянулись по прибрежному песку и к тому времени, когда он добрался до берега, были уже почти замыты водой. Единственно реальное, что Кручинину удалось обнаружить, был комочек полусгоревшей бумаги – пыж из заряда, посланного в Кручинина. Он тщательно подобрал этот комочек, так что можно было надеяться в сохранности доставить его в лабораторию.

Грачик быстро собрал вещи, погрузил все в автомобиль и, усадив Кручинина среди рюкзаков и свернутой валиком палатки, поехал в город.

Кручинин настолько владел собою, что, прежде чем ехать домой или в лечебницу, заставил завернуть в криминалистическую лабораторию, чтобы сдать на исследование остатки пыжа.

На следующий день едва Грачик появился в дверях больничной палаты, куда Кручинина все-таки уложили на несколько дней, тот вместо приветствия крикнул:

– Как дела с пыжом?

– Есть надежда восстановить. Просили завтра заехать. Но уже сейчас с уверенностью можно сказать, что этот комочек бумаги с печатным текстом действительно был употреблен вместо пыжа. Если бы бумага не была такой старой, пыж меньше подвергся бы действию пороховых газов и восстановить его не составило бы труда. К сожалению, вы немного повредили остатки пыжа, когда собирали.

– Попробовал бы ты аккуратно собрать его, когда в тебя только что всадили заряд дроби, – усмехнулся Кручинин.

– Не спорю и не обвиняю, только констатирую,

– Если бы ты знал, как мне хочется знать этот текст! У меня нет, конечно, никаких доказательств, но что-то говорит мне, что этот выстрел имеет отношение к делу Гордеева.

– Так вы в самом деле уверены: они хотели, вас… убрать?

– Почти уверен.

– Значит, и Гордеев… – Грачик не мог выговорить до конца это страшное подозрение и только несколько раз причмокнул языком.

– Не знаю… пока ничего не знаю, – неопределенно пробормотал Кручинин. – Как только лаборатория закончит работу – приезжай.

Назавтра Грачик в точности исполнил этот наказ и, получив фотокопию реставрированного листка, помчался в больницу. По этой фотокопии можно было установить, что листок, использованный для пыжа, вырван из книги форматом в одну шестнадцатую, набранной обыкновенным латинским корпусом. Может быть, в верхней части листка, над текстом, и имелся колонтитул, – намеренно или случайно листок был вырван так, что колонтитул не сохранился. Только в нижнем углу листка остались цифры: с одной стороны 137, с другой – 138. Это были номера страниц. Страниц какой книги?

Вот что можно было разобрать на листке:

«…сильно заинтересованы этим трупом, – как сообщил мне много лет спустя один французский лейтенант в Сиднее … он прекрасно помнил дело «Пат.: … это дело удивительно противостояло забывчивости людей и все смывающему вре … в нем была жуткая жизненная сила, оно не умирало … Я имел удовольствие сталкиваться с этим делом годы спустя, за тысячи миль от места происшествия … А ведь я здесь единственный моряк … 137».

Вот что представлял собой текст на первой страничке. На второй сохранилось следующее:

«… но если двое людей, не знакомых друг с другом, но знающих о … тне» встретятся случайно в каком-нибудь уголке …

(Вся середина странички – совершенно неразборчиво.)

– … – сказал он небрежно и в то же время задумчиво.

Да, я легко мог себе представить, как трудно … на канонерке никто не говорил по-английски настолько, чтобы разобраться в истории, рассказанной серангом. 138».

На нижнем поле можно было различить слабый отпечаток библиотечного штемпеля. Увы, единственное слово, которое было в нем разборчиво, – «библиотека». Оно мало что могло сказать. Не больше говорил и инвентарный номер «3561».

Кручинин дважды перечел текст и вернул репродукцию Грачику.

– Наиболее приметно здесь слово «серанг», – сказал Грачик. – Оно свидетельствует о том, что книга переводная, о моряках.

Казалось, Кручинин не обратил на эти слова внимания. Он поспешно взял у Грачика репродукцию и, вглядевшись в обе странички, написал на листке из записной книжки «Пат» и «тне».

– Совершенно очевидно: взятые в кавычки слоги представляют собой начало и конец какого-то названия… О чем может писать моряк, о чем может ему рассказывать офицер французской канонерки? Вероятно, о корабле. Судно называлось «Патна».

– Решительно не знаю такого судна, – уныло отозвался Грачик, – никогда о нем не читал.

– Я тоже не могу припомнить, хотя где-то в закоулках памяти, по-моему, такое словечко у меня лежит… Придется сделать вот что…

Снова Фаншетта

Грачик получил точную инструкцию, с кем из литературоведов следует повидаться, чтобы попытаться установить автора книги. Два слова уже достаточно характерны: серанг и «Патна».

С этим поручением он и отправился в путь.

Следует упомянуть еще об одной важной детали, искусно восстановленной лабораторией на листке из неизвестной книги: довольно ясный отпечаток пальца, на котором линии кожного рисунка были перерезаны резким рубцом шрама. Шрам был довольно характерный – полукруглой формы, похожий на полумесяц. Работники лаборатории путем химического анализа установили, что след пальца на листе оставлен не чем иным, как ореховым маслом. Это было очень интересно, но, к сожалению, не могло иметь значения до тех пор, пока не найдена лазейка к владельцу книжки.

В поисках этой лазейки Грачик безрезультатно ездил от одного литературоведа к другому.

В тот же вечер он позвонил Кручинину, чтобы сообщить о неудаче.

– Оставь в покое литературоведов, – сказал тот. – Мне кажется, что решительно ни у кого из иностранцев, кроме Джозефа Конрада, я не встречал слова «серанг». Погляди, пожалуйста, в «Энциклопедии Британика». А я тем временем пороюсь в Конраде.

Грачик прочел в Британской энциклопедии длинную статью о Конраде. Упоминания о «серанге» не было и в ней.

С этим известием он приехал в лечебницу.

Он застал Кручинина в постели, обложенного книгами.

– Джозеф Конрад, «Прыжок за борт», – безапелляционно произнес он и, развернув томик, показал страницу, где Грачик действительно увидел полный текст того обрывка, что был воспроизведен лабораторией из остатков пыжа. – Это в десять раз лучше, чем если бы он вырвал листок из «Анны Карениной», – сказал Кручинин. – Наверно, Конрад достаточно редок в библиотеках. Не к чести наших издателей будь сказано, они не переиздают прекрасных книг Конрада. Ты должен отыскать библиотеку, где он еще сохранился. Это и составляет твою задачу на ближайший день.

К концу дня совершенно измученный Грачик пришел к выписавшемуся из больницы Кручинину и застал его в состоянии самого неподдельного нетерпения. Он встретил друга возгласом:

– Брось все! Как можно внимательней обследуй библиотеку, которой мог пользоваться Гордеев, и весь круг людей, от которых книга могла попасть к Фаншетте. Остальное неважно.

…На этот раз Фаншетта приняла Грачика куда более любезно. Теперь он был центральной фигурой, и кофе с халвой были поданы ему одному. Наслаждаясь любимым лакомством, он мог вволю предаваться наблюдению за хозяйкой и исподволь подводить разговор к интересующей его теме: что эта особа читает и откуда берет книги? К сожалению, она почти не обращала внимания на реплики собеседника и, трогательно волнуясь, закидывала его вопросами о ходе гордеевского дела.

– Прежде я боялась, что… у Вадима мало средств. Я привыкла не отказывать себе ни в чем. Муж хорошо зарабатывал. Но теперь решила: жизнь без Вадима – полжизни. Если нужно будет, я вернусь на работу, – она кокетливо склонила голову, – ведь у меня есть специальность – я гравер-художник и, говорят, неплохой.

Но вот пришел конец халве и осторожным расспросам. Грачик знал все, что нужно: никого, кроме двух-трех поэтов, она не читала; ни в какой библиотеке не абонирована; о Конраде никогда не слыхала.

Первый пункт поручения был выполнен. Грачик перешел ко второму. Для этого нужно было посетить семью Гордеева. Грачик всего один-два раза бывал в этом доме и должен был себе признаться, что сейчас, посидев с Анной Саввишной и пришедшей к ней прямо со службы Ниной, пожалел о том, что так мало знал этот дом. Это была скромная, дружная семья со спокойным укладом жизни. Только теперь, ближе рассмотрев Нину и поговорив с ней, Грачик понял, что в этой девушке было все, что могло сделать ее подлинным другом и чудесной женой для Гордеева. Грачик с удовольствием глядел на эту девушку и от души жалел о расстроившейся женитьбе Вадима.

Незаметно пробежали два часа, проведенные у старушки Гордеевой. Грачик мог ехать прямо в институт, чтобы покончить с предположением Кручинина, будто злополучная книга могла принадлежать Вадиму. Откровенно говоря, Грачик неясно представлял себе, что это может дать следствию, даже если книга действительно принадлежала бы Гордееву. Ведь скоро две недели, как он сидит в предварительном заключении, и, конечно, никакого отношения к покушению на Кручинина иметь не может. А впрочем… Не будет ли это значить, что покушавшийся на Кручинина имел раньше связь с Гордеевым? Не будет ли это значить, что сообщник, имя которого так упорно скрывает Вадим, гуляет на свободе, наблюдает за следствием и даже старается отделаться от того, чья проницательность ему опасна? К сожалению, это могло быть именно так.

Как Грачик узнал от Нины, Вадим любил читать и пользовался двумя библиотеками: институтской, где он брал новые технические журналы и специальную литературу, и библиотекой Дома инженеров, где получал художественную литературу. Поэтому Грачик и начал прямо оттуда. Библиотекарша тотчас же сказала ему, что собрание сочинений Джозефа Конрада действительно было не так давно куплено библиотекой.

Но издание было другого формата, и содержание страниц 137–138 не сходилось. Другого издания Конрада в библиотеке нет и не было.

Грачик вздохнул с облегчением. Теперь он был почти уверен в том, что злосчастный пыж никакого отношения к Гордееву не имел. Грачик был заранее уверен и в том, что в институтской библиотеке никакого Конрада никогда не было и нет.

С легким сердцем он помчался в институт и, само собой разумеется, никакого Конрада в каталогах не нашел. Он для вида изобразил на лице огорчение и вернул библиотекарше картотеку.

– Вы не нашли то, что вам нужно? – спросила она.

– Нет, не нашел.

– Чем же вам помочь? – сказала любезная старушка. – А, простите, что вы искали?

– Джозефа Конрада.

– Ах, беллетристика! – несколько разочарованно воскликнула она. – Так я посоветую вам обратиться в библиотеку нашего месткома. У них кое-что есть.

В этом «кое-что» звучала нотка не слишком обнадеживающего презрения.

Оставалось только поблагодарить и отправиться в другую комнату, хотя Грачик был убежден, что делает это напрасно.

– Конрад? – спросила его уже совершенно иным тоном юная библиотекарша месткома. – У Конрада много вещей. Говорите, что вам нужно?

– «Прыжок за борт».

Девица сделала глубокомысленное лицо, затем исчезла и через несколько минут заявила:

– Книга утрачена.

– Что значит – утрачена?

– Это значит, что она не возвращена абонентом и вычеркнута из инвентаря. В общем, вам это все равно. Книги нет. Берите что-нибудь другое.

По мнению девицы, вопрос был исчерпан. Грачику пришлось, предъявив удостоверение, потребовать, чтобы ему сообщили имя абонента, не вернувшего книгу. Этим абонентом оказался… инженер Гордеев.

– Инвентарный номер «3561»? – спросил Грачик с последней искрой надежды.

Последовал беспощадный ответ:

– Да.

На следующий день друзья не виделись. Открытие того, что книга действительно принадлежала Гордееву, очень огорчило Кручинина. Он никого не принимал. Только через день Грачик попал к нему и застал его в самом мрачном настроении. На столах, на креслах, возле постели – всюду валялись развернутые книги самого различного жанра и содержания. Это значило, что Кручинин хватается за все в поисках успокоения и не находит его. Он встретил молодого друга не очень ласково.

– Где ты пропадал?

– Зачем пропадать? Нигде не пропадал. Дома сидел.

– Почему ты не пришел вчера?

– Вы же сами, джан, сказали по телефону: не приезжай, Сурен, пожалуйста, не приезжай.

– Я тебе это действительно сказал? – Кручинин пожал плечами, но Грачик знал, что это – игра. Кручинину попросту было совестно за вчерашнее поведение. – Хочешь халвы? – неожиданно спросил Кручинин.

– Никогда не отказываюсь.

– Так поедем к Фаншетте.

Через двадцать минут они стояли перед дверью Фаншетты и тщетно нажимали кнопку звонка. По-видимому, хозяйки не было дома. Им оставалось только уйти. И они были уже на середине марша, спускающегося к следующему этажу, когда дверь наконец приотворилась на длину цепочки и послышался знакомый голос Фаншетты:

– Кто там?

Через пять минут друзья сидели в той же комнате, которую Грачик уже дважды видел.

– Слышу звонок за звонком. Чувствую, кто-то свой, и ничего не могу сделать… сижу в ванне, – кокетливо щебетала Фаншетта своим неприятным фальцетом. – Теперь я должна вас покинуть, чтобы привести себя в порядок. Не могу же я оставаться в таком виде. – С этими словами она приподняла полу измятого халата не первой свежести.

Друзья остались одни. По-видимому, это как нельзя больше устраивало Кручинина. Не теряя времени, он принялся за новый детальный осмотр комнаты. Грачик знал: его друг отлично помнит все, что видел здесь в первый раз. Теперь его глаз тщательно регистрирует изменения, происшедшие с того времени. Тут же в его мозгу происходит аналитическая работа: исследование возможных причин происшедших изменений, отбрасывание неинтересного и фиксация каждой мелочи, могущей дать малейший повод для предположений.

Хозяйка, подобно каждой женщине, уделит туалету достаточно много времени, – Кручинин мог не спешить. Он действовал методически, дюйм за дюймом подвигаясь вдоль стен, оглядывая каждую безделушку, поднимая некоторые из них, как бы примеряя, так ли они стояли прежде. Около маленького столика, на котором стояла мухоловка старинного фасона, Кручинин на несколько мгновений задержался, поманил Грачика и молча указал на этот смешной старомодный прибор. Грачик видел, как мечутся под стеклянным колпаком мухи, как те из них, что не нашли выхода вниз к приманке, завлекшей их в западню, бьются в воде, уже поглотившей изрядное количество жертв.

Кручинин тихонько сказал:

– Забирай эту приманку. Это как раз то, что ты ищешь.

Вместо обычного сахара под мухоловкой действительно лежал кусочек халвы. Грачик быстро спрятал его: ведь халва – это ореховое масло; ореховое масло – след пальца на книге.

Кручинин между тем методически продолжал осмотр. В комнате и во всей квартире царила мертвая тишина. Просто трудно было представить, что женщина, одеваясь, может производить так мало шума.

Кручинин закончил осмотр и остановился над роялем, вглядываясь в черное зеркало его полированной крышки. Его лицо отразило мучительное напряжение мысли. Происходило то, что редко случается с Кручининым, – так редко, что Грачик наперечет мог бы вспомнить подобные случаи, – он торопился найти какое-то решение и не находил его. Его взгляд, еще раз обежав комнату, задержался на… пудренице Фаншетты. Кручинин взял ее и, слегка тряхнув пушок над крышкой рояля, подул на образовавшийся тонкий слой белой пыли. На черном фоне рояля остался характерный рисунок папиллярных линий. Сквозь лупу Кручинин различил резкий шрам в виде полумесяца, пересекающий линии узора, оставленного прикосновением чьего-то пальца…

Кручинин выпрямился и, потирая руки, подошел к раскрытой клавиатуре. Он, видимо, собирался что-то сыграть, но рука его повисла в воздухе и два пальца, приготовившиеся что-то схватить, протянулись к клавишам. Его лицо, вся фигура, каждый палец поднятой руки – все отражало торжество. Указательный и большой пальцы были крепко сжаты, хотя, казалось, в них решительно ничего не было. Лишь подойдя вплотную к Кручинину и приглядевшись, Грачик различил то, что тот держал с таким торжеством, будто это был славный трофей трудной битвы: короткий волос.

Грачик пригляделся в лупу.

– Седеющий шатен? – сказал он.

– Верно, – подтвердил Кручинин.

Где-то в отдалении хлопнула дверь, и по комнате пронесся порыв сквозняка.

– Не удержали, – насмешливо пробормотал Кручинин.

– Чего, дорогой?

– Дверь черного хода вырвалась у них из рук и затворилась громче, чем они хотели.

– Кто?

– Не знаю.

Кручинин приложил палец к губам и прислушался. В доме царила все такая же тишина. У Грачика мелькнуло подозрение: Кручинин пришел сюда, чтобы поймать Фаншетту на месте преступления, но она разгадала это и… ловко ускользнула. И… в следующее мгновение в комнату вошла Фаншетта, благоухая ароматом крепких духов.

Хозяйка набросилась на Кручинина с расспросами о деле Гордеева. Она повторила ему то, что Грачик слышал от нее прошлый раз, о ее намерениях в отношении Вадима. Глядя на Кручинина, можно было подумать, что это ему давно известно и совсем не так уж интересно. Воспользовавшись первой же паузой, он сказал:

– Нечаянно я стер всю пыль с перил вашей лестницы. Нельзя ли вымыть руки?

– Конечно, – услужливо ответила Фаншетта. – Идемте.

Грачик понял, что Кручинин отправился на обследование квартиры. Раз он выбрал именно такой предлог, как мытье рук, значит, его интересовала ванная комната. Очевидно, нужно было проверить, действительно ли Фаншетта брала ванну, когда друзья звонили, и постараться найти следы обладателя седеющих волос, неосторожно хлопнувшего дверью.

Грачик терпеливо ждал их возвращения.

Первым вернулся Кручинин.

– Сейчас мы получим по чашке чая с клубникой, – сказал он и, помолчав, как бы невзначай, добавил: – Трудно предположить, чтобы за десять минут ванна могла высохнуть так, что не осталось никаких следов купанья, да и температура в ванной комнате совершенно такая же, как везде… Кстати, когда ты был тут прошлый раз, перчаток на рояле уже не было?

Грачик подумал, стараясь припомнить, видел ли их тут в прошлый раз. Но эта деталь прошла мимо его сознания. Похвастаться ему было нечем.

Стоит ли говорить, что в таких обстоятельствах, когда Грачик знал, что Кручинин больше не верит Фаншетте и поймал ее на лжи, предложенный ею чай с клубникой доставил ему сомнительное удовольствие. Кручинин тоже отнесся к чаепитию без особого энтузиазма. При первом удобном случае он сказал:

– Кстати, о перчатках! Они могут сыграть существенную роль в судьбе Вадима, а следовательно, и в вашей собственной.

Выщипанные брови Фаншетты взлетели на лоб.

– Перчатки?.. Какие перчатки? – с искренним удивлением спросила она.

– Желтые перчатки свиной кожи.

Она недоуменно пожала плечами. Если это удивление не было искренним, то было разыграно с большим искусством.

– Те, что лежали у вас там, – Кручинин показал на рояль.

– Ах, эти! Да, да, помню… но… он взял их.

Сидящий в тюрьме Вадим взял перчатки?!

На Кручинина это заявление произвело, по-видимому, не меньшее впечатление, чем на Грачика.

– Вадим взял их? – переспросил он.

– Нет, нет, конечно, не Вадим. Это оказались вовсе не его перчатки.

– Не его?.. А чьи же?

– Это были перчатки моего брата.

– Ах, вот как!.. Он был у вас? – спросил Кручинин с таким видом, словно наличие этого брата вовсе не было для него неожиданностью.

– Мы с ним редко видимся, – сказала Фаншетта. – У него работа, из-за которой он очень много ездит.

– А где он служит?

– Не знаю, как называется его учреждение. Как-то чудно. Эти сокращенные названия, знаете ли, не для меня. Я никогда не могу их запомнить.

– Я, кажется, знаю вашего брата, – сказал вдруг Кручинин, пристально глядя ей в глаза. – Даже знаю, что он шатен, что он носит бороду и что борода эта уже седеет…

На этот раз она не могла скрыть удивления:

– Откуда вы… знаете?

– Я вот только не знаю: в Москве ли он сейчас?

– Неделю тому назад он был тут. А теперь, не знаю… Я давно его не видела.

– А, простите за любопытство, когда вы последний раз играли на рояле?

– Я играю почти каждый день.

– И сегодня?

– Да… Но… – она запнулась и сдвинула брови, – мне не нравится этот допрос.

– Допросы вообще мало кому нравятся, – усмехнулся Кручинин.

– Можно подумать, что вы… мне в чем-то не доверяете.

– Что бы вы сказали, если бы я предложил вам проехаться?

Не нужно было быть очень наблюдательным, чтобы заметить, как напряглось все существо Фаншетты, какого труда ей стоило не выдать своего волнения в ту минуту, которую длилась рассчитанная пауза Кручинина.

– Куда? – спросила она едва слышно.

– К брату. Я хочу, чтобы вы нас познакомили.

– Зачем?

– Мне кажется, он может сказать кое-что очень ценное по делу Вадима.

– Они даже не были знакомы, – поспешно сказала она.

– И тем не менее…

– Если вы так хотите, – сказала она, все еще колеблясь… – Я сейчас узнаю, дома ли он. – Она потянулась к телефону, но ее рука встретилась с лежащей на трубке рукой Кручинина.

– Сделаем ему сюрприз неожиданным появлением, – с улыбкой сказал он.

– У нас с ним… не такие дружеские отношения, чтобы…

– Ничего.

– Я все-таки позвоню.

– Право, не стоит.

– Я не очень твердо помню его адрес. Давайте спросим его хотя бы о номере квартиры, чтобы не плутать по подъездам, – настаивала Фаншетта. – Там огромный дом. Такой большой, масса подъездов… Хотите еще чаю?

– Лучше одевайтесь, чтобы не терять времени.

– Почему вы не позволяете мне позвонить?

– Я – вам? – Кручинин рассмеялся. В искусстве притворяться он мог поспорить со своей противницей. – Звоните, если вам так хочется.

Произнося это, Кручинин замер на диване, где сидел. Перед тем он проявлял совершенно несвойственную ему суетливость. Его руки двигались за спиной, где он, по-видимому, пытался скрыть их от внимания Фаншетты. А тут вдруг совершенно успокоился.

– Что же, звоните, – повторил он с видом полного равнодушия. – Только не думайте, что я вам в чем-то не доверяю.

Фаншетта сняла трубку и набрала номер.

Через ее плечо Грачик следил за ее пальцем, бегавшим по диску, и запомнил набранный номер.

– Макс?.. Это ты, Макс?.. – спросила она в трубку. – Я сейчас приеду. Со мною товарищ Кручинин. Макс… Ты слушаешь?.. Алло, Макс… Не то нас разъединили, не то он бросил трубку, – с досадой произнесла она, вопросительно глядя на Кручинина.

– Наверно, ему не понравилось то, что я увязался за вами, – с улыбкой сказал Кручинин.

– Ну… почему же, – проговорила она, видимо, успокоившись.

– Как вы думаете, он меня знает? Вы ведь не объяснили ему, кто такой Кручинин. Может быть, позвонить ему еще раз, чтобы он нас подождал?

– Нет, не стоит, – сказала она. – Я ведь сказала ему, что мы сейчас приедем… Шляпа мне не нужна. Вы ведь в машине?

– Да.

Волнение, с которым она не могла справиться несколько минут тому назад, сменилось полным спокойствием.

– Так поехали?

Человек со стеклянными глазами

Дом на Прорезной занимал задворки чуть ли не целого квартала. Виднелось не менее десятка подъездов.

Хотя пятнадцать минут тому назад Фаншетта заявила, что нетвердо помнит адрес брата, но теперь она уверенно шла к подъезду и поднималась по лестнице.

По перехваченному выразительному взгляду Кручинина Грачик понял: уверена, что «братец» улизнул.

«Тем хуже для нас», – подумал Грачик.

Едва Фаншетта дотронулась до кнопки звонка, как дверь распахнулась. За нею был мрачный зев совершенно темной прихожей.

Фаншетта отшатнулась, словно никак не ожидала, что дверь может так быстро отвориться. Кручинин шагнул в темноту. По выработанной у друзей системе, Грачик остановился так, чтобы загородить выход, но дверь и без того уже захлопнулась за его спиной. Одновременно в передней вспыхнул свет, и они очутились лицом к лицу с сухощавым мужчиной среднего роста. Его бледное лицо с резкими чертами было обрамлено нерасчесанной короткой бородкой. Лишенные выражения серые глаза неподвижно уставились в лицо Кручинина.

– Вы удивлены? – спокойно спросил Кручинин.

Хозяин ничего не ответил.

– Мы ворвались к вам так неожиданно и непрошенно, – продолжал Кручинин.

Хозяин посмотрел на прижавшуюся спиной к притолоке Фаншетту. В его холодном взгляде по-прежнему не было ясно выраженного настроения или мысли, но, право, Грачик не хотел бы быть сейчас на месте этой дамы.

Кручинин повесил шляпу на крючок и непринужденно обратился к незнакомцу:

– Где мы сядем, чтобы поговорить?

Фаншетта все стояла у притолоки с судорожно сцепленными пальцами рук, с опущенным взглядом. Кручинин взял ее под руку и остановился в ожидании, пока пройдет хозяин. Тот, продолжая хранить молчание, толкнул дверь и, не оборачиваясь, вошел в первую комнату. Это было что-то вроде рабочего кабинета, выполнявшего в то же время функции столовой, или, наоборот, столовая, одновременно служившая рабочей комнатой.

Пройдя несколько шагов, хозяин приостановился и через плечо вопросительно глянул на Кручинина.

– Если вы не возражаете… – сказал Кручинин, оглядывая комнату, – мы посидим здесь…

Он придвинул себе стул и жестом пригласил остальных занять места. Фаншетта в бессилии упала на свой стул и закрыла лицо руками. Хозяин продолжал стоять. Он ни на кого не глядел. Его глаза были устремлены куда-то в центр обеденного стола.

Хотя обстоятельства, казалось, были мало подходящими для экскурсов в область психологии, Грачик не мог отделаться от преследовавшего его желания разгадать выражение глаз хозяина. И он почувствовал подлинное облегчение, когда вдруг нужное определение пришло: опустошенность. Если верить старому убеждению, что глаза – зеркало души, то душа стоящего перед ним человека была пуста, как скорлупа гнилого ореха. В ее «зеркале» не отражалось ни любви, ни ненависти, ни страха, ни каких бы то ни было иных чувств – оно было мертво. Перед Грачиком было живое двуногое с мозгом, но без души, с мыслями, но без чувств.

– Ну что же, – произнес Кручинин, – может быть, кто-нибудь из вас заговорит первым? – Он обратился к Фаншетте: – Хотя бы вы.

Не отнимая ладоней от лица, Фаншетта в смятении замотала головой.

– Прежде всего мне нужны… перчатки из свиной кожи, – спокойно сказал Кручинин.

Фаншетта взглянула было на обладателя встрепанной бороды, продолжавшего молча, неподвижно стоять, но тотчас, словно спохватившись, отвела взгляд. Однако этого было достаточно – Кручинин уверенно обратился к хозяину:

– Давайте перчатки!..

Тот продолжал стоять все в той же равнодушной позе. Если бы до этого Грачик не убедился в способности бородача слышать, он готов был бы теперь поручиться, что перед ним глухонемой.

И тут хозяин заговорил:

– Обыск? Вы, очевидно, забыли, что находитесь в Советской стране, где права граждан охраняет закон.

– Это лекция? – иронически спросил Кручинин.

– Может быть, и лекция, хотя, по моим данным, вы юрист.

– Вот как? – Кручинин явно развеселился. – Значит, я для вас не незнакомец и, вероятно, не такой уж неожиданный гость, как думал?

С прежней монотонностью, словно он не слышал слов Кручинина, хозяин продолжал:

– Не только обыск, но и ваше появление здесь должно быть оправдано предъявлением законного ордера. Мне достаточно позвонить в прокуратуру, чтобы…

Кручинин рассмеялся.

– Мы избавим вас от этого труда, – весело проговорил он. – А что касается закона, то я готов нести перед ним ответственность за это вторжение и даже самое суровое наказание за нарушение формальностей, предусмотренных нашим Кодексом. Знакомство с вами стоит такого наказания. Вы не думаете?.. В прихожей я видел телефон, – обернулся Кручинин к Грачику. – Свяжись с прокуратурой и пригласи людей для обыска.

Грачик пошел было к аппарату, но тут же убедился, что провод оборван и телефон не работает.

– Ничего не поделаешь, – сказал Кручинин, – придется совершить еще некоторые процессуальные нарушения. Готов за них ответить. Игра стоит свеч. Можете не бояться вашего «брата», – обратился он к Фаншетте, – покажите моему другу, где лежат перчатки.

Она недоуменно покачала головой:

– Не знаю… я здесь ничего не знаю.

Кручинин быстро подошел к ней и, взяв ее правую руку, поднес ее к самым глазам Фаншетты.

– Это вы видите? И это? – Он по очереди показывал ей пальцы ее собственной руки. – Гравировкой вы занимались не дома? Правда? Здесь, да?.. А теперь понюхайте. – И он бесцеремонно поднес ее руку к ее же носу. – Даже духи не убили запаха каучука, с которым вы работали.

Она сидела как пораженная громом. Ее глаза, полные слез, были устремлены на Кручинина; губы еще пытались лепетать:

– Я ничего не знаю…

Но Кручинин твердо спросил:

– Где перчатки, в которых он работал? Где принадлежности вашей собственной работы? В ваших интересах сказать это теперь же. Если я найду их сам…

Ее полный ужаса взор обратился к хозяину, но тот оставался все таким же безучастным, холодным, со взглядом, устремленным на скатерть. Только сильные пальцы его больших рук сплелись еще крепче.

Фаншетта нерешительно поднялась и, шатаясь, как пьяная, подошла к стоящему у стены рефрижератору. Но прежде чем она успела дотронуться до его ручки, Грачик был рядом с ней. Кто знает, что скрывалось в этом холодильнике?!

Раньше, чем открыть шкаф, Грачик внимательно осмотрел его. Это был аппарат предвоенного производства Харьковского тракторного завода. Очевидно, перед ним был самый безобидный холодильник. Грачик потянул ручку дверцы.

Фаншетта испуганно вскрикнула и отскочила в сторону, но дверца уже распахнулась, и Грачик остолбенел: из ледника повалил густой, удушливый дым. Из нижнего отделения било пламя. Комната сразу наполнилась запахом паленой резины и характерной вонью горящего целлулоида. Но Грачику некогда было анализировать запахи. Он схватил первое, что попалось под руку, и выгреб из шкафа все его содержимое. В ярком пламени он увидел догорающую кинопленку. На пол со звоном падали мелкие металлические предметы, тлеющие деревянные чурбачки, кусочки линолеума, несколько листов расплавившейся по краям резины – целое оборудование штемпельной мастерской. Из верхнего отделения Грачик извлек набор отмычек и портативный аппарат для резки металла.

Но вот, чадя, догорел последний кусок пленки, и Грачик обнаружил, что находится в полной темноте. В первый момент у него мелькнула было мысль, что это ему только кажется, что он ослеплен ярким пламенем, полыхавшим внутри окрашенного белой эмалью холодильника. Сейчас эта слепота пройдет… Но через мгновение он понял, что дело не в его слепоте: вокруг действительно царила полная тьма. Откуда-то из других комнат послышался голос Кручинина:

– Сурен, поскорее ко мне!

Грачик с досадой обнаружил, что карманного фонаря, который он обычно брал на операцию, на этот раз нет. Пришлось ощупью, натыкаясь на стены и больно стукаясь об углы мебели, пробираться на голос Кручинина. С той стороны слышался некоторое время шум борьбы. Потом этот шум стих, и после небольшого промежутка времени, в который до слуха Грачика долетало только тяжелое дыхание, он снова услышал голос Кручинина:

– Где же ты, Сурен?..

Еще несколько шагов, и Грачик понял, что стоит над лежащим на полу Кручининым. Он в испуге нагнулся, но Кручинин спокойно проговорил:

– В правом кармане пиджака у меня фонарь.

Грачик ощупью нашел фонарь и в его свете увидел Кручинина, растянувшегося на полу, а под ним хозяина квартиры со скрученными за спину руками.

– Пустим в ход наручники, – сказал Кручинин. – Через несколько минут он придет в себя, и нужно будет снова возиться. Он чертовски силен. И, главное, кусается.

С этими словами Кручинин поднял руку, с кисти которой капала кровь.

Бородач очнулся. Его первым движением было вскочить с пола. Но скованные за спиной руки мешали его движениям. Он неловко поднялся сначала на колени, потом встал, исподлобья оглядывая Кручинина и Грачика.

– Мы побудем здесь, а ты, Сурен, найди Фаншетту, если она не воспользовалась суматохой и не дала тягу. Думаю, что это так, – сказал Кручинин.

Оставив друга в темноте, где огненной точкой тлела только закуренная Кручининым папироса, Грачик отправился на поиски Фаншетты. К своему удивлению, он нашел ее сидящей на полу перед входной дверью прихожей. Содрогаясь от рыданий, Фаншетта не слышала, как подошел Грачик, даже не видела луча света, которым Грачик ощупал дверь.

Присутствие этой женщины, не воспользовавшейся возможностью скрыться, было так неожиданно для Грачика, что у него вырвался возглас удивления:

– Вы здесь?

Она подняла голову, и Грачик увидел мокрое от слез лицо с размазанными по щекам потоками туши, которой, очевидно, были подведены ее ресницы.

Фаншетта указала на дверь и, всхлипывая, пояснила:

– Я не могла отворить… у Макса всегда такие секретные запоры…

И новый приступ рыданий потряс ее плечи.

Грачик взглядом нашел на стене доску с предохранителями и, обнаружив сгоревшую пробку, вставил в нее канцелярскую скрепку. На мгновение вспыхнул свет, но тут же вся квартира снова погрузилась во мрак. Однако Грачик заметил яркую вспышку короткого замыкания в той комнате, где оставил Кручинина. Подгоняя перед собою слабо сопротивлявшуюся Фаншетту, он вернулся в спальню. Отыскать место короткого замыкания было нетрудно: концы провода, по-видимому, разорванного бородачом, обуглились, стена под ними потемнела. Грачик соединил концы и, снова ведя перед собою Фаншетту, прошел в прихожую.

– У вас есть булавка? – обратился Грачик к Фаншетте.

Она долго копалась, пока ей удалось трясущимися от страха пальцами освободить булавку от пояса блузки. Грачик вставил эту булавку в предохранитель. На этот раз свет, озарив квартиру не погас. Но прежде чем Грачик успел соскочить с табурета, он услышал вдали звон разбитого стекла и, бросившись в спальню, увидел, как Кручинин стаскивает с подоконника отчаянно отбивающегося бородача.

– По-видимому, он предпочел падение с четвертого этажа перспективе разговора с нами, – весело проговорил Кручинин.

Грачик, схватив в охапку брыкающегося преступника, бросил его на постель.

– Но, но! – сказал Кручинин повернувшемуся лицом к стене бородачу. – Нам некогда ждать, пока вы отдохнете в мягкой постели. Вернемся в столовую.

Бородач не шевельнулся.

– Я к вам обращаюсь, – повторил Кручинин. – Вставайте!

Тот продолжал молча лежать.

– Придется ему помочь. – С этими словами Кручинин подошел к пленнику, но прежде чем он успел что-либо сделать, тот одним движением был на ногах и ударом ноги в живот отбросил Кручинина к стене. Если бы Грачик не схватил преступника сзади за скованные руки и снова не бросил на кровать, тот успел бы, вероятно, нанести упавшему Кручинину второй удар.

Кручинин с искривленным гримасой боли лицом поднялся с пола и несколько мгновений стоял с закрытыми глазами. Потом провел рукой по лицу и совершенно спокойно, но таким голосом, что на этот раз у бородача не появилось желания сопротивляться, приказал ему идти в столовую. Там Кручинин молча указал ему на стул напротив себя.

– Теперь дело за перчатками, – сказал он таким тоном, словно в происходящем не было для него ничего неожиданного, и приказал Фаншетте: – Ищите их, да поскорей!

Та подошла к письменному столу и под контролем Грачика один за другим выдвинула ящики. Перчаток там не было. Грачик и Фаншетта прошли в соседнюю комнату, служившую спальней. Грачик осмотрел платяной шкаф, ночной столик – перчатки исчезли. Он ощупал одежду, висящую в шкафу, и в кармане темно-серого пальто из плотной гладкой ткани обнаружил, наконец, то, что так настойчиво искал Кручинин, – желтые перчатки из свиной кожи. На них виднелось несколько капель приставшего стеарина. Грачик положил эти перчатки на стол между Кручининым и сидящим напротив него хозяином квартиры. Тот не пошевелился и тут.

– Кажется, все, – произнес Кручинин поднимаясь.

По приказанию Кручинина Грачик тщательно собрал с пола все, что выгреб из холодильника: принадлежности взлома, все приспособления для гравировки и изготовления каучуковых клише. Для очистки совести он еще раз осмотрел внутренность рефрижератора. И не напрасно: в его верхнем отделении, там, где находится испаритель и царит наиболее низкая и постоянная температура, он увидел… два человеческих пальца. Да, это были самые настоящие пальцы – указательный и средний. Они были отсечены на середине третьей фаланги.

Когда Грачик показал их Кручинину, тот удовлетворенно рассмеялся:

– Выяснено последнее звено. Я подозревал что-либо подобное, но надеяться, что найду когда-нибудь настоящие пальцы Семы Кабанчика, конечно, не мог. – Он обратился к хозяину: – Зачем вы их хранили? Разве не осторожнее было бы выкинуть пальцы, изготовив с них клише, как вы изготовили клише с оттиском тех людей, которым принадлежали вещи, собираемые вашей «сестрицей»?

Хозяин даже не обернулся. Он глядел в сторону, как будто речь шла не о нем.

– Что же, можем идти, – сказал Кручинин, и вся процессия с Фаншеттой впереди направилась к выходу. Грачик шел вторым. За ним хозяин. Последним – Кручинин с пистолетом в руке.

Тут Кручинин остановился.

– Нет, – сказал он, – пожалуй, неразумно все-таки оставлять дело до последующего обыска. Придется задержаться до тех пор, пока мы не отыщем «Прыжок за борт». Он мне нужен. Ищите.

Фаншетта нехотя принялась помогать Грачику. Они пересмотрели все книги. И лишь совершенно случайно, передвигая кастрюлю, мешавшую ему заглянуть в кухонный шкаф, Грачик увидел, что подставкой служит ей переплет книги. Под слоем сажи, оставленной донышком кастрюли, не без труда можно было различить заглавие: «Прыжок за борт».

Это были лишь жалкие остатки книги. Никакого штемпеля на переплете не было, ни рукописного номера – решительно ничего, что позволило бы идентифицировать книгу.

– Значит, нужно еще искать, – с упорством сказал Кручинин.

Наконец в уборной Грачик увидел на крючке пачку листков. Он поспешно перебрасывал их, стараясь понять, являются ли они частью нужной книги. И, о радость! Это, несомненно, была вся вторая половина «Прыжка за борт», начиная со 121-й страницы. Грачик перебирал страницы: 137 – 138-й не было. Соседние листки были налицо; место обрыва ясно видно. Больше ничего не интересовало Грачика. Он с торжеством принес книгу в столовую. Напоследок Кручинин не мог отказать себе в удовольствии взглянуть на руки хозяина. Он повернул их ладонями вверх и увидел резкий белый шрам в виде полумесяца на большом пальце правой руки.

– Благодарю вас, – любезно сказал Кручинин, и они двинулись в путь.

Путь мертвеца к могиле

Что еще рассказать об этом случае? Разве только дать несколько разъяснений тому, как Кручинин и Грачик пришли к квартире бородатого человека?

Начинать нужно с желтых перчаток. Именно они послужили первым поводом к тому, что Кручинин заподозрил участие Фаншетты в преступлении. Зная, что мужа Фаншетты нет в Москве, зная об отношениях этой женщины с Гордеевым и увидев у нее на рояле мужские перчатки, Кручинин вполне логично предположил, что они принадлежат Вадиму, но стоило примерить их на руку, как Кручинин понял, что ошибся, перчатки были велики даже ему, а у Гордеева рука была, еще меньше. И сам Гордеев отрицал наличие у него таких перчаток. Фаншетта же в первый раз сказала, что их забыл именно он.

Это показалось подозрительным, и с этого момента Кручинин стал критически относиться ко всему, что говорила Фаншетта. Подозрение перешло в уверенность, что она лжет, когда она категорически опровергла признание Гордеева в том, что он был у нее. Позднее, при исследовании стеариновых следов на месте попытки второго ограбления, помимо оттисков пальцев вора, погибшего под трамваем, лаборатория обнаружила едва уловимую, но достаточно характерную сетку, свойственную единственному сорту кожи – свиной. Еще раз внимательно изучив следы, оставленные при первом ограблении, друзья и там обнаружили тот же рисунок кроме следов пальцев Гордеева… Кручинин не случайно пожелал снова увидеть желтые перчатки: на них должны были остаться следы стеарина. Но при вторичном посещении Фаншетты перчаток уже не оказалось. И тут она сказала, что они принадлежат ее брату. Кручинин пришел к уверенности, что эти перчатки побывали в работе уже после ареста Гордеева.

Однако еще не решаясь сделать окончательный вывод о соучастии Фаншетты, Кручинин поделился своими соображениями с Грачиком, и тому удалось найти второе совпадение: след пальцев на полях страниц 137–138, восстановленных из пыжа, был оставлен ореховым маслом. Ореховое масло употребляется для приготовления халвы. Халва всякий раз появляется на столе Фаншетты. Значит, можно было предположить, что книга побывала в ее руках или у кого-нибудь из ее гостей. Вывод: Фаншетта знала стрелявшего на реке в Кручинина. Наиболее вероятным было предположить и то, что книга эта попала к стрелявшему именно через Фаншетту. А когда выяснилось, что первоначально книга принадлежала Гордееву, это предположение перешло в уверенность: стрелявший взял книгу у Фаншетты. Почему же она, если похититель книги сделал это без ее ведома, не сказала Кручинину об этом? Да потому, что хотела, чтобы виновным в преступлении был признан Гордеев.

Дальше: при второй попытке грабежа остались следы мертвого вора. Сначала это обескуражило и Кручинина. Но когда он внимательно рассмотрел карты оттисков пальцев бандита, то установил, что следы эти оставлены указательным и средним пальцами, а на руке трупа Семы Кабанчика не оказалось именно этих пальцев. Естественное предположение о том, что эти пальцы были отрезаны трамваем, быстро отпало: тщательное расследование, произведенное на месте происшествия, опрос дворников, убиравших мостовую, – все убеждало в том, что пальцев там не было. Вместе с тем в протоколе медицинского вскрытия в морге ничего не было сказано о том, что на руке трупа недостает пальцев. Таким образом, вопрос о времени исчезновения пальцев трупа и его причине до поры до времени оставался открытым. Вероятно, его бы и не удалось выяснить, если бы тщательное наблюдение за персоналом морга не помогло установить, что один из его сторожей оказывает «услуги» студентам-медикам, предоставляя им возможность брать у мертвецов все равно уже не нужные им руки и ноги. Сторож даже не брал за это денег, разве что изредка студенты подносили ему стаканчик. И если бы однажды на горизонте этого сторожа не появился потребитель, резко выделявшийся из общей среды тем, что всего за два пальца трупа предложил двадцать пять рублей, благородно отвергнутые добрым сторожем, то, вероятно, история пальцев Семы Кабанчика никогда не стала бы известна. Но борода щедрого «доктора», которому понадобились два пальца, слишком хорошо запомнилась сторожу и послужила первым верным звеном. Ухватившись за него, Грачик добрался и до последнего звена – отпечатков на стеарине.

Наконец, последнее, немаловажное обстоятельство: преступнику не нужны были деньги. И вообще ничего из содержимого сейфа не было взято. Преступнику достаточно было сделать фотографические снимки с лежавших в сейфе интересовавших его документов. Он не был грабителем-уголовником. Это был иностранный разведчик, не в меру интересующийся секретной областью физики, в которой работал данный институт… Случайно ли поэтому, что в его холодильнике, служившем своеобразным сейфом для воровского инвентаря, когда Грачик нечаянно включил «аварийное» приспособление, предназначенное для уничтожения следов преступной деятельности, первыми загорелись именно пленки?

– Не случайно! – воскликнул Грачик. – Но как знать, что было на этой пленке? Пленка сгорела.

– Это очень хорошо, что мы видели, как она сгорела, – значит разведчик не сумел еще отправить ее своим хозяевам. А что на ней могло быть, ты сейчас узнаешь.

Кручинин позвонил по телефону следователю и спросил, удалось ли найти в квартире преступника фотокамеру. Да, ее нашли. Проявив заправленную в ней ленту, увидели кадр за кадром скопированные документы – отчет о важной работе института.

– А, черт возьми, – воскликнул Грачик, – значит они производили съемку документов в темноте! Не могли же они запускать там яркий свет. Отсюда вывод: работали на пленке, чувствительной к инфракрасным лучам.

– Остальное тебе теперь ясно?

– Кроме одного, – сказал Грачик, – зачем вы позволили Фаншетте предупредить воображаемого «брата» по телефону о нашем приезде.

– Она и предупредила бы, если бы я не вынул вилку из телефонной розетки за диваном сразу же после слов: «Я еду к тебе». О том, что с нею еду я, он уже не слышал… Да… Преступление этого живого мертвеца, человека со стеклянными глазами, заключалось в том, что он попытался вылезть из могилы, где ему надлежит пребывать и куда мы с тобой его и вернули.

Стоит ли говорить, что результатом этого дела было освобождение Гордеева. Он вернулся к Нине и стал снова спокойным, трудолюбивым работником, каким был до знакомства с Фаншеттой. А Кручинин с Грачиком, собрав чемоданы, отправились в Воронежскую область, на берег небольшой тихой речушки, ловить раков и писать этюды.

Однажды, когда они сидели на тенистом берегу тихой речки, заросшей густым ивняком, Грачик, случайно глянув на Кручинина, заметил у него в глазах выражение грусти, какого никогда раньше не видел.

– Что с вами? – воскликнул Грачик с беспокойством.

Кручинин смотрел на своего молодого друга несколько мгновений так, словно только что очнулся от забытья и не мог сообразить, где находится. Впрочем, это быстро прошло. Через минуту он, как всегда, владел собой и говорил уже обычным снисходительно-ироническим тоном.

Но вечером Грачик снова поймал его на такой же рассеянности. Это было необычно и странно.

Грачику понадобилось несколько дней тщательного наблюдения за Кручининым, чтобы узнать причину его дурного настроения. Грачик понял, что и самая-то поездка в эту глушь понадобилась его другу для того, чтобы кое-что забыть: Грачик видел, как Кручинин разорвал и выкинул в камин фотографию Нины. Грачик знал, что на обороте фотографии имелась надпись, сделанная рукою Нины. Эта надпись была обращена к Кручинину. Содержание ее здесь приводить нет надобности. Оно не имеет никакого отношения к рассказанному нами случаю разоблачения «брата Фаншетты». Из этого, правда, не следует, что надпись не имеет отношения к психологической стороне дела – к поведению Кручинина на всем протяжении расследования. Теперь, когда Грачик увидел клочки фотографии в холодной золе камина, старый друг повернулся к нему новой стороной своего существа и своей жизни. Как поздно узнается иногда то, что должно было бы быть ясно с первого взгляда! И как он мог не догадаться, что причиной ссоры Кручинина с Гордеевым было вторжение молодого инженера в отношения Кручинина и Нины, сулившие положить конец одиночеству Нила Платоновича!

На другой день Кручинин спросил Грачика за обедом:

– Что ты глядишь на меня, как на привидение?

Грачик смутился: Кручинин поймал его в тот момент, когда он размышлял об обороте, какой могла бы принять жизнь Нила Платоновича, если бы на его жизненном пути не встал Гордеев. Между тем Кручинин, заметив смущение друга, рассмеялся.

– Я знаю, – сказал он, – ты воображаешь, будто для меня «все в прошлом».

– С чего вы взяли, джан… – растерянно запротестовал Грачик.

– Я же не слепой и вижу: то ли ты сокрушаешься о моем «разбитом счастье», то ли удивляешься тому, что такой старый сыч, как я, мечтал о том, что запоздало лет на двадцать. Так?

Грачик не знал, что отвечать. Он продолжал глядеть на Кручинина, а тот с усмешкой, делавшей его похожим на обиженного и не желавшего показать другим свою обиду ребенка, продолжал:

– Ты, небось, уже вообразил, будто какие-то высшие моральные соображения относительно моих личных отношений или, точнее говоря, относительно моего соперничества с Гордеевым, заставили меня заняться его делом. Ты думаешь, что я с каким-то особенным старанием добивался доказательств его непричастности к преступлению в институте? Ведь вообразил?

Кручинин насмешливо подмигнул Грачику. Но тот твердо ответил:

– Это не воображение, Нил. Это так и есть. Разве я вас не знаю!

– Ничего-то ты не знаешь… Решительно ничего! – поспешно возразил Кручинин и, отвернувшись, отошел к окну.

Взявшись рукою за переплет рамы, он некоторое время молча смотрел в сад, потом, не оборачиваясь, словно говорил с кем-то, кто был там, за окном, негромко произнес:

– Личные мотивы?.. Собственное счастье?.. Нет, друзья мои. Как бы важно ни было все это для человека, как бы существо его ни тянулось к счастью, есть цели еще более притягательные, еще более важные для счастья человека, чем его собственное счастье… – Он негромко рассмеялся. – Кажется, я заговорил какими-то довольно путаными парадоксами?.. Ну, ничего. Не все в жизни можно распутать. Но в том-то и заключается наше назначение в этом мире, чтобы нераспутанного осталось как можно меньше. Придет, вероятно, время, когда люди распутают все, что вне их собственного «я». Не останется тайн в прикладных науках, точные науки достигнут таких высот, что самым отвлеченно мыслящим умам уже нечего будет решать. Медики поймут назначение каждого нерва, каждой железки, изучат функции организма так, что смогут не только бороться с их нарушениями, но научатся и сами направлять их деятельность, если ошибется природа. Ботаники станут хозяевами флоры, зоологи смогут скрещивать виды, как им заблагорассудится, заранее зная результаты. Все будет во власти человека. Останется для человека только одна не до конца решенная задача – он сам…

Кручинин отпустил раму, в которую все крепче и крепче впивались его пальцы, и резко повернулся к Грачику:

– Ты смеешься надо мной, Сурен?

При этих словах Грачик протестующе поднял руку:

– Зачем так говорите?! Сурен над хорошим человеком не может смеяться, если этому человеку самому не весело. А для Сурена на свете нет человека лучше вас, друг дорогой, учитель мой хороший. Только вместе с вами я могу смеяться. А если будет плохо, вместе с вами плакать буду. Только вместе, джан!

– Ну что же, – с улыбкой ответил Кручинин, – может, и пришло время поплакать. Есть от чего заплакать. Нил Кручинин спятил на старости лет. Рванулся невесть куда. Старый материалист заговорил языком какого-то допотопного идеалиста. Нет, мой друг. Так оно и есть: такую дьявольски сложную машину, как человек, долго еще нужно изучать, чтобы постигнуть до конца… Настанет ли при нашей жизни день, когда человек забудет о пороках, не будет знать преступлений, когда он, утопая в счастье, какое только может предоставить самое совершенное общественное устройство, не испытывая нужды ни в чем, перестанет понимать, что разумелось когда-то под словом «правонарушение»? Не знаю. Почему? Да потому, что не знаю своих сил. А ведь в большой степени от них, от сил наших поколений, от их умения и способностей в области борьбы с пороком будет зависеть чистота общества… От наших с тобою сил, Сурен, от твоего скорее, чем от моего, умения и решимости будет зависеть ответ на вопрос, который я поставил. Вычищая из общественного организма носителей преступности, мы оздоровляем самый этот организм, уничтожаем почву для инфекции преступности.

– Тем самым, – подхватил Грачик, – мы помогаем обществу справиться с одним из пережитков прошлого, каким является уголовное преступление! Скажите мне, разве самая мысль о возможности прожить преступлением вместо честного труда – не пережиток?

– Вот верная мысль, – оживился Кручинин. – Самое предположение о возможности преступления рождается эгоистическим стремлением прожить только для себя за счет другого. Таким образом, вместо стремления отдать свой труд обществу и получить от общества за этот труд кто-то хочет взять от общества или от отдельного его члена то, что ему не причитается, и самому не дать обществу ничего. Ты правильно мыслишь, мальчик мой, – ласково проговорил Кручинин, и в его взгляде Грачик прочел одобрение.

– Но вы же сами знаете, – продолжал Грачик, – существование преступника – это вечное хождение по гнилому канату, над пропастью ожидающей его кары. Он вечно в страхе, он вечно не уверен в завтрашнем дне. Его психика в состоянии вечной травмы. И наконец кто уж, как не мы, знает, что никогда преступнику не удается воспользоваться плодами своего преступления так, чтобы он сказал: игра стоила свеч. Кара настигает его раньше этого.

– В девяноста девяти случаях из ста, – вставил Кручинин.

– Достаточно для того, чтобы это стало типическим явлением, совершенно типическим! А впрочем, – спохватился Грачик, прерывая свою мысль, – вы тут не сбалансировали личного с общественным…

– Да, я действительно не договорил, что, как ясно всякому, язва преступности в наших условиях мешает великому делу самого великого строительства. Отсюда вытекает: поддержание преступности и даже искусственное ее насаждение именно в нашем обществе, в нашей стране является выгодным для наших врагов. Я думаю, что, ежели, не боясь труда и потери времени, разматывать до конца многие из уголовных дел, – мы натолкнемся на их политическую сущность. Конец уголовного клубка, как и в гордеевском деле, нередко уходит за границы нашей страны – из чистой атмосферы социалистического общества в прогнившее болото капитализма. Таков естественный ход вещей. Наша задача, по сравнению с работниками прежнего времени, усложнилась. Нам теперь нужна первопричина преступления. Нам нужна истина в деле, а не только его исполнитель. Мы ищем не только объект кары, а и направление, с которого пришел враг. Да, мы ищем истину!..

– Верно, замечательно верно, Нил! – горячо перебил его Грачик. Он подошел сзади к Кручинину и, взяв его за плечи, повернул к себе лицом. Он смотрел в глаза друга, и они казались ему погрустневшими за эти несколько минут настолько, что Грачику хотелось плакать. – Нил Платонович, вы думали мне сказать что-то о личном, о вашем собственном.

– Я, тебе? – Кручинин пожал плечами. Его губы тронула усмешка: – Это ты хотел вломиться туда, где не всегда хочется видеть третьего.

– Вот что… Прости…

Грачик снял руки с плеч Кручинина. Кручинин распахнул дверь на веранду.

– Сурен, джан Сурен! Поди сюда! Смотри!.. Это же чудно, просто удивительно хорошо! Хорошо жить! И надо, чтобы было еще лучше.

– Это зависит от нас самих, – без особого подъема ответил Грачик.

– Старая истина, дружище. Но тем удивительнее, что у тебя такой похоронный вид.

– А чему радоваться? – не сдаваясь, пробормотал Грачик.

– Прежде всего тому, что вокруг столько счастья.

– Счастья, говорите?

– Да, да, настоящего счастья. – И тут Кручинин протяжно присвистнул. – А ты все о том же: о «личном счастье» старого, неразумного Нила? Так разве тебе не понятно, где оно, мое личное счастье? – Он за плечи повернул Грачика лицом к саду. – Вон там, в гуще жизни, среди людей, там, где они счастливы… Идем туда!

Примечания

1

Штурмовые отряды нацистской партии.

2

Особый корпус охраны.

3

Генерал-майор фон Рорбах – начальник штаба Люфтваффе.

4

Догадка фельдмайора Бунк неверна. Налет немцев был отражен благодаря тому, что советские пограничные посты ВНОС (воздушное наблюдение, оповещение, связь) были снабжены усовершенствованными слуховыми приборами высокой чувствительности. Еще до того, как противник перелетел советскую границу, дежурные части ВВС узнали о приближении большого числа самолетов и немедленно поднялись со своих аэродромов. Имперцы обманулись во внезапности своего удара потому, что установление факта нападения и передачу тревоги к аэродромам наши погранчасти и радиослужба выполнили очень быстро. Таким образом, лишь благодаря высокой технике охранения и бдительности использовавших ее людей намерения врага были предупреждены.

5

Командующий германским воздушным флотом генерал-от-авиации Герман Бурхард.

6

Для питания кислородных дыхательных приборов на высоте.

7

Скоростной бомбардировщик дальнего действия.

8

Лоб самолета измеряется площадью его наибольшего поперечного сечения. Чем больше лоб, тем больше сопротивление воздуха (лобовое сопротивление).

9

Движителем называется приспособление, преобразующее энергию двигателя в движение. У паровоза движителем является ведущее колесо, у трактора – гусеница, у самолета – пропеллер.

10

ВРД – обозначение высотного разведчика дальнего рейда (тип, состоявший на вооружении в части, которой командовал Старун).

11

Перистые облака.

12

Барраж – заграждение.

13

Автопилот – приспособление, позволяющее самолету сохранять заданное направление полета и устойчивость без участия летчика.

14

Картушка – диск компаса с нанесенными на него делениями.

15

«За заслуги» (фр.)  – орден в кайзеровской Германии.

16

«U» – обозначение подземных аэродромов в имперских ВВС.

17

Центроплан – средняя часть корпуса самолета с коренными образованиями несущих поверхностей, к которым крепятся крылья.

18

Великий Фриц – прозвище прусского короля Фридриха II.

19

Дать депешу клером – дать ее в открытую, без шифра.

20

Шупо – сокр. от Schutzpolizei – так называют в Германии наружную полицию.

21

Округ, район.

22

Hа Александерштрассе расположен полицейпрезидиум Берлина.

23

Военное министерство.

24

Allgemeine Elektricitats-Gesellschaft – Всеобщая компания электричества.

25

Так именуют профсоюзных национал-социалистских функционеров.

26

Совет доверенных – ставленники наци, подменяющие профсоюзные органы на предприятиях Третьего рейха.

27

Латинским «U» в Берлине обозначаются входы в метрополитен (Untergrundbahn).

28

Патерностер (буквально: отче наш) – так называют подъемник, состоящий из непрерывной ленты с кабинками.

29

НСКК – национал-социалистский автомобильный корпус.

30

Доктор honoris causa – почетная ученая степень.

31

Трассирующие снаряды и пули оставляют за собой яркий след, дающий стрелку возможность проверить наводку.

32

Для сохранения в гондоле давления, обеспечивающего дыхание, люки стратосферных кораблей снабжались двойными и тройными крышками, позволяющими сообщаться с внешней атмосферой, не слишком понижая давление, поддерживаемое бутылями со сжатым воздухом.

33

Не нужно.

34

Той.

35

С утра.

36

Красный.

37

На зонтиках.

38

На заре.

39

Обозначение самолета – тяжелый, десантный.

40

Автомобильные баллоны, не боящиеся проколов и пулевых пробоин.

41

Лицо немного.

Оглавление

  • «Учись у Шпанова!..» (вместо предисловия)
  • Первый удар
  • Люди
  • Обстановка
  • Средства
  • Четыре минуты
  • Особое задание
  • Похождения Нила Кручинина
  • Часть первая В новогоднюю ночь
  • Часть вторая Дело Оле Ансена
  • Часть третья Личное счастье Нила Кручинина Fueled by Johannes Gensfleisch zur Laden zum Gutenberg

    Комментарии к книге «Первый удар (сборник)», Николай Николаевич Шпанов

    Всего 0 комментариев

    Комментариев к этой книге пока нет, будьте первым!