«Юность моего друга»

473

Описание

Повесть Ивана Баукова «Юность моего друга» — это как бы биография сельского юноши, который, попав на большую стройку, становится хозяином своей судьбы. Шаг за шагом автор раскрывает все новые и новые черты героя. В первых главах повести мы имеем дело с юношей, который думает только о себе, живет для себя. Но новая обстановка, рабочий коллектив сделали его другим человеком. Во время «штурма» Днепростроя он совершает подвиг. На заводе он тоже не может работать от гудка до гудка, бросать работу недоделанной, и эта хозяйская черта не остается незамеченной. Комсомол посылает его учиться. Хорошо показана автором первая юношеская любовь героя повести. Целый ряд лирических глав образно воссоздает незабываемые картины русской природы.



Настроики
A

Фон текста:

  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Аа

    Roboto

  • Аа

    Garamond

  • Аа

    Fira Sans

  • Аа

    Times

Юность моего друга (fb2) - Юность моего друга 1946K скачать: (fb2) - (epub) - (mobi) - Иван Петрович Бауков

Читателю о книге

Повесть Ивана Баукова «Юность моего друга» — это как бы биография сельского юноши, который, попав на большую стройку, становится хозяином своей судьбы. Шаг за шагом автор раскрывает все новые и новые черты героя. В первых главах повести мы имеем дело с юношей, который думает только о себе, живет для себя. Но новая обстановка, рабочий коллектив сделали его другим человеком. Во время «штурма» Днепростроя он совершает подвиг. На заводе он тоже не может работать от гудка до гудка, бросать работу недоделанной, и эта хозяйская черта не остается незамеченной. Комсомол посылает его учиться.

Хорошо показана автором первая юношеская любовь героя повести. Целый ряд лирических глав образно воссоздает незабываемые картины русской природы.

Глава первая

Андрей спал, но и сквозь сон всем своим существом, подсознательно ощущал несчастье. До его слуха доносились какие-то неясные, тревожные слова, торопливый стук в окно, скрип снега под ногами вошедших в избу людей, приглушенное рыдание матери… Но в девятнадцать лет предрассветный сон так сладок, что Андрею мучительно хотелось отдалить страшную минуту действительности, превратить ее в сон.

— Вставай, вставай скорей! — тормошила Андрея за ногу мать, плачущим голосом причитала: — У людей дети как дети, все знают, ко всему прислушиваются… Жилкины-то, говорят, давно и хлеб и добро в землю позарывали да по другим селам поразвезли… Ихний-то Колька нигде не прозевает. А нашим хоть кол на голове теши — ничего не хотят знать…

Андрей спрыгнул с полатей, все еще не понимая, что же, собственно, случилось.

Матери Андрея было немногим более сорока лет. В густых черных волосах ее не появилось еще ни одной седой пряди, но на лице от глаз уже разбегались тонкие морщинки, а темные, почти черные глаза ее были всегда озабочены. Она не была сварливой, но, как и большинство многодетных женщин, проживших всю жизнь в нужде, иногда срывалась, и тогда не было конца ее упрекам и жалобам.

Отец Андрея, Петр Савельев, был человеком покладистым. Не любил, как он говорил сам, тарахтеть попусту. С утра до ночи Петр Савельев находился в кузнице и, приходя домой усталым, редко обращал внимание на жалобы матери. И только когда в кузнице не ладились дела, он говорил ей резко: «Перестань», — и, чтобы успокоиться, тут же выходил во двор помогать сыновьям по хозяйству.

Впрочем, мать и сама по лицу его всегда видела, в каком он настроении, и, если отец был не в духе, старалась все свои приказания дочерям отдавать тихим, кротким голосом. В такие минуты в доме наступала непривычная тишина. Молча все садились за стол, молча работали деревянными ложками. Обычно такая тишина держалась недолго: то Степан, опора семьи, как говорил про него прежде отец, начнет рассказывать какую-нибудь историю, происшедшую в селе, то Юрик, любимец всей семьи, незаметно запрячет в хлеб горчицу и подложит кусок бойкой пятнадцатилетней сестренке Нинке, и тогда все за столом оживали — смеялись над задохнувшейся Нинкой или вставляли свои замечания в рассказ Степана.

Семья Савельевых считалась в селе дружной семьей, в ней не любили ссор и пустых разговоров. А сам Петр Савельев, глава семьи, слыл человеком трудолюбивым и на редкость честным.

Увидев спрыгнувшего с полатей Андрея, отец сказал:

— Мать, зачем ты его разбудила? Пусть бы спал: сегодня оси катать… Нас это не касается: мы все своим горбом нажили…

Держа в руках самокрутку, отец сидел за столом. Добрые серые глаза его вопросительно смотрели на Андрея. Они будто говорили: «Ничего не понимаю в том, что сейчас творится на селе. Может быть, ты скажешь что-нибудь, может быть, ты поможешь разобраться?..»

Он сидел в черной сатиновой рубахе. Рубаха от пота и частой стирки давно вылиняла. Рукава были, как обычно, засучены до локтя. Вспухшие вены, словно проволока, переплетали его сильные руки.

Тяжелые руки безвольно лежали на столе, как неопровержимое доказательство — не силы, нет! — а его отцовской правоты, как доказательство того, что он, отец, ни в чем не виноват и все, что сейчас происходит на селе, его не касается. Взгляните сами: тридцать пять лет эти руки не выпускали кузнечного молота, тридцать пять лет эти руки делали добро людям, что же может с ними случиться сегодня, сейчас?

«Хоть убей — ничего не понимаю!» — говорили добрые серые глаза отца.

Услышав разговор об осях, мать, возясь с узлами, загорячилась еще пуще:

— Какие оси! Тут того и гляди нагрянут, а он — оси катать! Будут они тебе смотреть, чьим горбом нажито… Придут, заберут все до нитки, сошлют в Соловки, а ты тогда ходи, ищи-свищи правды. Доказывай, чьим горбом нажито… Жилкины-то давно все в землю запрятали…

— Ну, запричитала, — строго сказал отец и обратился к Грушихе, суетившейся подле матери: — Говоришь, и к Жилкиным поехали?..

Закутанная в шаль по самый нос, Грушиха оторвалась от узлов и с преувеличенной тревогой в голосе за судьбу Савельевых (авось что-нибудь перепадет за услугу!) принялась повторять свой рассказ:

— И к Жилкиным, и к Воробьевым, и к Грибку — ко всем, кормилец, поехали. Там такой крик стоит, будто конец свету пришел. И за какие грехи нас господь бог карает!.. Воробьеву Марюшу-то, кормилец, силком в сани посадили и ничегошеньки с собой взять не дали. Бросили топор и пилу в головяшки. «На, наживай», — сказали. Колька-то было за топор да на уполномоченного, так его скрутили, и не пикнул… Дед сбежал куда-то, замерзнет еще. Ведь ему, кормилец, девяносто на весеннего Миколу стукнет, легко сказать… Морозы-то ноне какие!

Рассказывая, бабка Грушиха поглядывала на сдобные пышки, что лежали на лавке у загнетки. По лицу матери было видно, что она казнила себя за то, что не убрала пышки в чулан: в этот момент они казались какими-то ненужными свидетелями и даже чуть ли не уликой того, что в этом доме живут люди хорошо, а сейчас, чтобы избежать несчастья, хотелось казаться как можно беднее. Улучив минуту, когда бабка Грушиха отвернулась, мать сунула противень в угол под лавку, но и это, конечно, не осталось незамеченным: на такие штуки у бабки Грушихи глаз был острый.

Грушиха жила неподалеку от Савельевых, на краю села, у самой околицы. Жила она бобылкой, не сеяла, не жала, и во дворе у нее, кроме курицы, ничего не было. Кормилась она только тем, что дадут за услуги, а услуг она делала немало. Ни одни крестины, ни одна свадьба, ни одни похороны в селе без нее не обходились, лучше ее никто не знал обрядов, да и от работы она ни от какой не отказывалась. И не было на селе такой новости, о которой бы она первая не сообщила другим.

О том, что в селе ночью будет раскулачивание, бабка Грушиха знала еще с вечера. Знала она и о том, что кузнеца Савельева пока ссылать не будут. Уполномоченный сам был кузнецом и будто бы про Савельева Петра сказал так: «Работяга, такие люди нам нужны». Но всего этого бабка Грушиха Савельевым не говорила. Были у нее свои соображения. Прожив всю жизнь в бедности, она жалела людей и вместе с тем не упускала случая посмотреть, как люди, гордые и независимые, в одну минуту превращались в жалких, никчемных.

Убрав пышки, мать как ни в чем не бывало вмешалась в разговор:

— А Марюша-то, говоришь, дедушку Григория вспомнила?

— Вспомнила, кормилица, вспомнила. Кричит: «Ихний дедушка на тройках разъезжал, ихний дедушка нашего дедушку кнутом стеганул, ихний дедушка катеринки курил, так пускай же и их вместе с нами раскулачивают…»

— Да дедушка Григорий, когда умер, ему, — мать указала глазами на отца, — ему и четырнадцати лет не было. А с тех пор он как уехал на путину, так и по нынешний день спину не разгибает. А она дедушку вспомнила. А в восемнадцатом кто побирался? Воробьевы, что ли? Давно у нас на дворе две лошади да две коровы появились?.. Да у нас и семья-то, слава богу, десять человек, их ведь всех прокормить надо. Кабы не кузница, так мы б и сейчас все мякину ели, а она дедушку вспомнила…

Из горницы, держа в руках узел со своим приданым, вышла Груня.

— Ма, куда платья-то деть? — спросила опа, вытирая рукой слезы.

Груня, старшая сестра Андрея, всего год назад вышла замуж в соседнее село. Но муж оказался хозяином нерадивым, к тому же пьяницей, что особенно не любил отец. И лишь вчера отец забрал Груню домой.

Ожидая ответа матери, Груня причитала:

— И зачем я послушалась, поехала с вами!.. Теперь и меня раскулачут!..

В этот момент в наружную дверь кто-то властно постучал. Успокоившаяся было мать вытолкнула Груню с узлом в руках во двор.

— Спрячь на сушило, в сено, — сказала она шепотом, а сама заметалась по избе: — Досиделись!.. Дождались!.. Радуйтесь!..

Андрей пошел открывать двери. Отец остался сидеть в прежнем положении. И лишь вспухшие на висках вены говорили о том, что ему вовсе не безразлично то, что сейчас происходит на селе.

Через минуту Андрей вернулся вместе со старшим братом Степаном.

Степан еще с осени жил отдельно. Отделился он от отца не потому, что обзавелся собственным семейством, а потому, что так научили отца умные люди из рика.

Много сплетен ходило и о колхозах, и о раскулачивании. Говорили, что будут раскулачивать и середняков, если они не вступят в колхоз. К тому времени у Савельевых во дворе стояло две лошади и две коровы. Хозяйство считалось зажиточным. «А то, что у вас десять едоков, этим никого не удивишь», — сказал как-то Петру Савельеву дальний родственник, Егор Иванович Сычов. Егор Иванович работал в рике, на него-то и надеялся сейчас отец. По совету Егора Ивановича он и отделил Степана. Степан числился как бедняк, но в селе на него смотрели с улыбочкой: все, конечно, понимали, что к чему, хотя сам Степан знал, что раздел произведен честно и окончательно.

Как только Степан вошел в избу, мать набросилась на него:

— Вырастили кормильца, нечего сказать! Люди чужим людям помогают, а тут свой хуже чужого — мать с отцом бросил!..

— Чего же это я вас бросил? — спросил Степан, тщательно обметая снег с валенок.

— Как же не бросил? Почему ты загодя не предупредил нас о том, что на бедноте постановили о раскулачивании?

— А я был на этом собрании?

— А почему же ты не был? Ты, что же, богаче Рожковых или Романовых? У тебя, что же, свой дом, амбары, лошади, коровы?

— Не богаче Романовых, но меня на это собрание не пригласили. Что они, дураки, что ли, не понимают, какой я бедняк.

Бросив шапку на лавку, сунув рукавицы за кушак, Степан сел к столу, против отца.

Дверь в горницу была открыта, и оттуда доносилось всхлипывание вернувшейся со двора Груни и успокаивающие голоса сестер — Нины и Тони.

— Перестаньте вы хныкать! — прикрикнул отец на девчат и обратился к Степану: — Чем же это все кончится, как ты думаешь?

— Чем? Раскулачат кулаков, сагитируют всех середняков вступить в колхоз, перепашем все межи и будем работать сообща.

Степан говорил как по-писаному. Отец знал, что от него в трудную минуту жизни не услышишь нужного слова, и в другое время не завел бы с ним такого разговора, но сейчас отцу самому нужно было все понять, высказаться, и он слушал Степана внимательно.

— Да-а… — протянул отец, выслушав Степана. — Людей жалко. Что же касается деда Воробьева, то он, конечно, до революции имел в городе свою мастерскую. А Григорий, Николай и Михаил, так же как и я, всю жизнь из кузницы не вылазили. Жили хорошо, ничего не скажешь, но ведь и работали же! — Помолчав, отец добавил: — А я думаю, что и там, на севере, они не пропадут.

Отец всегда смотрел с уважением на людей, имеющих, как он говорил, квалификацию. Он, проведший свое детство и юность у чужих людей, знал цену мастерству. Видимо, это же самое в трудные минуты жизни давало ему силы всякое испытание переносить спокойно.

— Все это дела Печеного, — заключил отец.

Печеный — уличное прозвище односельчанина и давнего врага Савельевых Дмитрия Самохина. Худой, небольшого роста, с пунцово-красным лицом (говорили: когда он родился, его, чтобы красивым был, положили в печь, да и забыли вынуть вовремя), Дмитрий Самохин ходил всегда навеселе. Жил он вместе со своим братом Акимом, который, так же как и Дмитрий, больше гулял, чем работал.

Года два назад, как-то под вечер, отец вместе со Степаном поехал за сеном, и застали они около своих копен Акима Самохина. Отец по натуре был человеком незлобивым, но когда дело касалось «заработанного кровью» — так он называл всякую свою собственность, — тогда в нем просыпалась ярость.

Отец со Степаном так избили Акима, что тот целые две недели не слезал с печи.

Имя Печеного рассердило отца. Некоторое время он сидел молча, как бы раздумывая, затем заметил:

— Не на одних Печеных свет клином сошелся. Егор Иванович говорил, что нам бояться нечего. Таким, как Печеный, скоро придет конец: они, кроме вреда, ничего Советской власти не приносят. Скоро о людях будут судить по работе, а не по языку. Тут всю жизнь работаешь, спины не разгибаешь, а они норовят на чужбинку поживиться…

На заднем крыльце послышался скрип снега. Одновременно раздался стук в дверь.

Спохватившись, мать заметалась:

— Люди добрые, и чего же это мы сидим сложа руки! И за какие грехи, господи, послал ты мне такое наказание!..

В избу тихо вошел племянник отца, Николай Ефимович Грачев. Он был по пояс в снегу: видно, прошел к Савельевым гумнами, чтоб никто не заметил.

Взглянув недовольно на Грушиху, Николай Ефимович подошел к отцу и торопливо заговорил:

— Дядя Петя, ярьпонимаете, запрягай Лельку и во весь дух скачи к Егору Ивановичу: к тебе сейчас придут забирать скотину. Не теряй ни минуты. Это они делают на свой риск.

Отец встал.

— Мать, давай сюда документы! Андрей, поедешь со мной. Степан, живо запрягай Лельку, брось побольше сена в головяшки.

Мать завыла в голос, но отец оборвал ее:

— Не реви! Не поможет. — Одеваясь, отец отдавал распоряжения: — Ничего не ломать, не рубить. Никакого сопротивления. Все опять будет нашим. Если что — я до Рязани, до Москвы дойду. Я им покажу, кого они раскулачивают.

Андрей еще никогда не видел отца таким энергичным, как бы помолодевшим. Сейчас спина его не сутулилась, как обычно. Движения были четкими, поступь — солдатская. Несчастье выпрямило его.

Выйдя вслед за отцом во двор, Андрей услышал разрывающий душу голос матери. Отец даже не оглянулся. Взяв вожжи в руки, он хлестнул кнутом любимую свою лошадь Лельку, и она бурей вылетела из ворот.

На середине села дорогу преградили какие-то люди. Увидев людей, отец еще яростней стеганул Лельку. Люди с дороги шарахнулись в сугроб. Затем кто-то крикнул:

— Стой! Стой!!

Сердце Андрея облилось кровью: «К нам пошли!» Но если бы даже за спиной раздались выстрелы, отец все равно бы не остановился.

Глава вторая

Одно дело сказать про кого-то, что у него семья состоит из десяти человек, и совсем другое дело, когда ты сам увидишь эту семью, где дети мал-мала меньше.

Нине шел пятнадцатый год. Тоне — семнадцатый. По деревенским понятиям они были уже взрослыми, невестами, на самом же деле они выглядели подростками.

Вере шел седьмой год, а Юрику, что сейчас на печи, зарывшись в дерюгу, орал, было всего пять лет.

Груня и Степанова жена, Стеша, топтались подле матери, которой стало плохо, как только отец оставил их одних.

В доме царила суетня, разноголосый шум и девичьи всхлипывания. Груня и Стеша вместе с Грушихой старались чем-нибудь помочь матери. Но никто из них толком не знал, что надо делать в таких случаях. Тоня, Нина и Вера, одетые кое-как, тоже старались чем-нибудь помочь взрослым, но только мешали им.

— Ить она, мать-то, кормилицы мои, сколько крови испортила, — прикладывая к голове матери полотенце, намоченное уксусом, успокаивающе говорила Грушиха, — ить это, знамо дело, шутка сказать, семь человек на ноги поставила, другая одного родит да весь век мается, а она ить вас десятерых родила, какое уж тут здоровье будет. Да и человек она еще такой — все к сердцу принимает, вот сердце, знамо дело, и ослабело. — Повернувшись к плачущим Тоне с Ниной, Грушиха поучала: — А плакать попусту неча, Москва, она слезам не верит, а мать вы своими слезами вконец погубите.

Проводив отца, Степан как сел на стол, так и остался сидеть молча, куря одну папиросу за другой.

В доме поднялась еще большая суматоха, когда в дверях появились уполномоченный и председатель только что организованного колхоза Иван Васильевич Савельев — племянник Петра Савельева по братниной линии — бедняк из бедняков, первый партиец на селе. Следом за ними вошли в избу понятые, среди которых был и представитель бедноты Митька Самохин.

Самохин находился в таком возбужденном состоянии, в каком бывает недалекий человек, вдруг получивший власть над другими: сморщенное красное и без того лицо его теперь пылало, в расширенных от возбуждения глазах, казалось, не было зрачков, отчего небольшая его щупленькая фигурка приобрела воровской вид. Казалось, что Митька Самохин был до поры до времени ненастоящим Митькой Самохиным, и только теперь, в ночь раскулачивания, в нем проснулся тот настоящий Самохин, перед взглядом которого люди должны трепетать. Уполномоченный старался делать вид, что от него ничего не зависит, что он здесь находится как наблюдатель и что он только выполняет волю самих же односельчан. Односельчане же, те, что пришли вместе с Самохиным в роли понятых, стояли, опустив глаза, понимая, что от них сейчас ничего не зависит.

Увидев за столом Степана, уполномоченный подошел к нему:

— А ты зачем здесь? Твое место с нами…

Но плач девочек не дал ему договорить. Увидев толпу вошедших, мать без памяти повалилась на коник.

— Нинка, беги за батюшкой! — сказал Степан.

Единственная в районе больница находилась от Тростного в пятнадцати километрах, и священник, отец Дмитрий, кроме того, что отправлял службу в церкви, исполнял в селе еще и обязанности лекаря. Дома у него была большая толстая книга «Лечебник».

Накинув на голову полушалок, плачущая Нинка метнулась из избы.

Суетня женщин и детей подле матери сделала избу тесной.

— Пусть чужие выйдут отсюда, — сказал уполномоченный.

Андрей Пименов, пришедший к Савельевым как понятой, в душе был на стороне Петра Савельева и ответил уполномоченному не без ехидства:

— А тут чужих нету, тута все евоные, все Петра Григорьевича.

Взглянув мельком на больную, уполномоченный принялся рассматривать избу. Из переднего угла, с божницы, с закопченных от времени икон, смотрели бледные лики святых, с печи, где продолжал плакать Юрик, свешивалась старая дерюга, из-под коника торчали гужи, вдоль стен тянулись лавки, стол занимал четверть избы, тщательно выскобленные ножом доски стола казались особенно тоскливыми и неуютными… У лежанки стоял ящик с метчиками и плашками: эти дорогие инструменты отец всегда на ночь приносил домой.

— А где сам хозяин? — спросил уполномоченный.

— Уехал в рик, — ответил Степан.

— Хитер, сука! — сквозь зубы процедил Самохин.

Степан сжал кулаки, но вовремя сдержался. Он только дико посмотрел в пустые глаза Самохина: впервые в своей жизни Степан слышал, чтобы так оскорбительно говорили при нем про его отца.

Трагическая обстановка, царившая в избе, видимо, поколебала уполномоченного, и он, ни к кому не обращаясь, спросил:

— Ну, что будем делать?

Самохин открыл двери в горницу и сказал оттуда:

— Описывать добро и скотину.

— Все-таки надо подождать дядю Петю, — выступая вперед, сказал Иван Васильевич Савельев и добавил: — Нас за это по головке не погладят…

Самохин вышел из горницы и не дал договорить Ивану Васильевичу:

— Ты хоть и партиец, а поступаешь, как подкулачник, кровь-то у вас одна, смотри как бы мы в ячейку не написали о тебе. Кому он дядя, а для нас он кулак, классовый враг, противник коллективизации, значит, злостный враг Советской власти…

Иван Васильевич возражать не стал и опустился молча на лавку.

В это время дверь распахнулась, и в избу вбежала запыхавшаяся Нинка.

— Сейчас придет батюшка, — проговорила она скороговоркой и, передохнув, добавила: — Дед Воробьев в старом амбаре удавился, что творится-то на том конце села… Прям конец света пришел, — заключила Нинка.

Сообщение Нинки о деде Воробьеве заставило всех замолчать.

— Царство ему небесное, кровопивцы, паралик вас расшиби, — произнесла Грушиха и начала усердно креститься.

Шаркая непомерно большими валенками, в избу вошел отец Дмитрий.

— Мир дому сему, — сказал он тихо и подошел к больной.

…Сообщение об удавленнике, упавшая в обморок Евдокия Савельева, приход священника, плачущие дети — все это, конечно, не могло не подействовать на уполномоченного, и, поднимаясь с лавки, он сказал:

— Оставим опись до другого, дня. Петр Савельев никуда от нас не уйдет.

Все послушно направились за ним к выходу. Только один Самохин в недоумении продолжал стоять посредине избы.

Глава третья

Небольшое, всего в семьдесят дворов, село Тростное окружено лесами и болотами. Все оно вытянулось в одну улицу вдоль проселочной дороги и делится на два конца: богатый и бедный. Богатый конец начинался от церкви и кончался воробьевской кузницей, что стояла у пруда в первом переулке. На богатом конце — три дома каменных и несколько добротно срубленных деревянных. На бедном — дома большей частью старые, вросшие по самые окна в землю. Весной и осенью здесь непролазная грязь. Зато около домов много сирени, а ветлы такие огромные, что соломенных крыш издали не видно. В праздники и свободные вечера мужики собирались у пожарного сарая, посреди села. У пожарного сарая летом проходили и сходки. Молодежь собиралась всегда на бедном конце села — под ветлами, у кустов сирени: в бедных домах было много девушек.

Леса и болота начинались прямо от огородов. Изба бабки Грушихи упиралась в большое болото Стырлушко. От гумна Савельевых начиналось болото Олех. В олешнике всегда водилось много уток, турухтанов, а на подступах к болоту гнездились чибисы. Их грустно-тревожный крик не затихал за гумном до самой молотьбы.

Пахотная земля была разбросана по пригоркам, между болотами. Земли было мало, да и та принадлежала богатым, и потому почти каждый житель села имел специальность бондаря или кузнеца, колесника или плотника. Многие на зиму уезжали на заработки в город, или, как говорили в селе, на путину.

Грамотных людей было мало, но то, что почти каждый житель побывал в городе, давало право селу называться «культурным». Жителей в нем — около четырехсот человек.

Это было небольшое, но шумное и веселое село.

Не только леса и болота отгораживали людей от внешнего мира. Ближайшая железнодорожная станция находилась в семидесяти километрах от села. Большак с огромными березами по бокам тоже проходил далеко в стороне. Всякие вести доходили до Тростного с опозданием на трое, а то и на пятеро суток.

Весть о революции тоже пришла с опозданием, когда уже в районе твердо установились Советы.

Узнав о революции, мужики выбрали председателя сельского Совета, отобрали лишнюю землю у попа да у двух-трех кулаков, поделили всю землю поровну и занялись каждый своим хозяйством.

Андрею было шесть лет, когда мужики ходили по полям с деревянной саженью (три палки, сбитые наподобие циркуля). Мужики ходили с веселыми потными лицами и громко разговаривали. Повсюду только и слышалось: «Теперь заживем!»

Потом, Андрей помнит, пришел с фронта отец и сказал: «Ну, мать, вот и земля у нас. Теперь заживем!»

Сколько было пролито на эту землю пота и слез, пока она стала приносить урожай! С весны и до поздней осени, до заморозков все от мала до велика ухаживали за своими загонами, пахали, перепахивали, боронили, сеяли, пололи, убирали урожай, сгребали жнивье и готовили землю для будущей весны. Земля для крестьянина — источник всех бед и источник огромного человеческого счастья. Бед она приносила много, но зато какое счастье наполняло сердце крестьянина, когда он смотрел на дружные всходы, посеянные его собственными руками, когда он, мокрый от пота, шатающийся от усталости, но с сияющими счастливым светом глазами укладывал тяжелые снопы на телегу.

И вот эту, политую кровью и потом землю надо было сделать общей, смешать твой загон с моим, перепахать межи и сказать уже: не моя земля, а наша. Свести с своего двора на колхозный двор своих лошадей и коров, евших с твоих рук хлеб, понимающих тебя с полуслова.

Трудно было представить себе свой двор без шумного, пахнущего молоком, дыхания коровы, без похрустывания лошадьми душистого сена — без всех этих шорохов и вздохов, которые делают тебя гордым и счастливым.

А смогут ли там, в колхозе, люди, разные по физической силе, разные по характеру, разные по смекалке, быть одинаково счастливыми? Бог деревья не уравнял, а не только людей!..

И тысячи других вопросов, связанных со строительством новой жизни на селе, не давали покоя не одному только Петру Савельеву.

Когда-то Петр Савельев считался бедняком, голью перекатной. Семья у него была большая: три сына и четыре дочери. Но в годы нэпа он построил на краю села маленький сарай из шилевки, сложил горн, втащил наковальню — завел свою кузницу. С тех пор хозяйство его пошло в гору. А за два года до организации колхозов он выдал старшую дочь Груню замуж и женил сына Степана. Свадьбы он закатил такие, что все жители Тростного даже ахнули: вот что значит иметь собственную кузницу! И хотя после этих свадеб в амбарах не осталось ни зерна, а в карманах — ни полушки, это не смущало Петра Савельева: «Было бы здоровье, а хлеб будет! Зато и мы кое-кому нос утерли».

А нынче дело вон оно повернулось как! За эти свадьбы да за нежелание вступать в колхоз Петра Савельева чуть не раскулачили…

В колхоз Петр Савельев идти не хотел. Не хотел «гнуть спину на чужого дядю», как говорил он дома. «У нас десять человек (в таких случаях он считал Степана неотделенным), только двое нерабочих. А у Федора Романова на десять человек всего один работник…»

Свои слова Петр Савельев никогда не считал окончательным решением и всегда спрашивал совета у всей семьи. «Вы-то как думаете?» — говорил он в таких случаях. Но все в семье знали — будет так, как скажет отец, и потому всегда отвечали: «Как вы, так и мы».

Теперь, чтобы не попасть в списки «зажиточных», Петр Савельев вступил в кустарно-промысловую артель. Теперь кузница считалась как бы артельной, и Савельевым ниоткуда никакая беда не грозила. Но с тех пор, как прошло в селе раскулачивание, в доме Савельевых стало тихо.

Андрей и Груня на улицу почти не ходили. Тоня вообще была тихоней, и только красавица Нина не унывала и на вечеринках все так же задорно плясала свой любимый танец «Цыганочку», распевая новые частушки:

На столе стоит цветок, Тянется, плетется, Давай, Нина, дробанем — Больше не придется. Сидит кошка на окошке, К ней приходит бригадир: — Выходи, кошка, работать, А то хлеба не дадим.
* * *

Начался 1930 год. К этому времени Андрей уже самостоятельно работал в кузнице и считался неплохим кузнецом.

Весной и осенью Андрей целыми днями вместе с Николаем Ефимовичем Грачевым, племянником отца, пропадал в лесу, на охоте.

Николай Ефимович был лет на пять старше отца, но звал отца дядей и относился к нему за его трудолюбие всегда с особым уважением. Сам он свое хозяйство давно забросил, работал объездчиком в лесу и не расставался с ружьем. Жил он с двумя дочками-подростками и старухой-матерью. Рассказывают, что в молодости он служил управляющим у помещика и считался человеком образованным. Накопив денег, он вернулся в свое село, купил сруб, кровельного железа, но избу так и не построил: женился. Жена попала балованая, к хозяйству нерадивая, семейная жизнь у Николая Ефимовича не ладилась, и он запил. Продал сруб, а кровельное железо так и поржавело в пачках и по сей день валялось на улице, у входа в избу.

Уличное прозвище Николая Ефимовича было Ярьпонимаете, что означало: «Я говорю, понимаете». Но произносил он эту фразу так часто и так быстро, что получалось одно слово «ярьпонимаете».

Охотником он был страстным. Когда ему выхлестнуло веткой правый глаз, он научился стрелять с левого плеча.

Николай Ефимович редко был трезвым. Пил он чаще всего с Митькой Самохиным. Но отец любил Николая Ефимовича за его умение писать прошения — так отец называл любое письменное заявление — и все прощал ему.

В часы странствий по лесу Николай Ефимович увлекательно рассказывал Андрею о городе, и у юноши зародилась мечта побывать там.

Не раз он просился у отца отпустить его в город. Но отец, улыбаясь, говорил: «Андрей, пропадешь ни за грош». — «Вы-то не пропали?» — возражал Андрей. «Я другое дело, я два года нянькой у хозяина работал, а у тебя своя наковальня под носом. Учись, не ленись!»

Постепенно мечта побывать в городе затуманилась, поблекла. Жили Савельевы последние годы хорошо, а охота приносила столько радости Андрею, что он уже о городе и не думал. Теперь он хотел, чтобы в доме, кроме достатка, было бы хорошее ружье, часы и даже велосипед и гармошка.

Но это казалось неосуществимым: то корова пала, то свадьба Груни, то свадьба Степана. А там надо Тоню с Нинкой замуж выдавать, а там и Вера подрастет, не увидишь как. Какое уж тут ружье или велосипед!

В село то и дело приезжали уполномоченные из города. По рассказам уполномоченных выходило, что они простые рабочие. Но этому крестьяне не верили. «Какой же простой рабочий ходит в пальто и при галстуке?» — говорили крестьяне.

Андрей-то знал, что уполномоченные были действительно простыми рабочими. Он даже выпытал у них, как и где в городе можно устроиться на работу.

«Рабочему человеку везде дорога открыта», — говорили уполномоченные.

Беседы с ними снова всколыхнули мечту Андрея побывать в городе. «Поработаю там год-другой: кузнецы, говорят, здорово зарабатывают. Оденусь как следует, приеду — женюсь на Шуре Карташовой, и заживем припеваючи», — рассуждал сам с собой Андрей.

С Шурой Карташовой, ученицей ШКМ, Андрей познакомился год назад. Поехал он в район за железом, купил железа и решил сходить в кино.

У кассы он увидел девушку, которая приглянулась ему. Андрей не был тихоней, но, очутившись лицом к лицу с красивой незнакомой девушкой, так растерялся, что покраснел до ушей и не мог ни сказать ей что-нибудь, ни идти дальше. Девушка стояла в вызывающей позе, будто бы говоря: «Смотрите, какая я хорошая», — и тоже молчала.

Наконец, Андрей набрался храбрости и проговорил:

— Вы чья?

— Я ученица ШКМ, — ответила девушка, улыбаясь.

«Ого, образованная», — мелькнуло в голове Андрея, и он совсем растерялся, но все же сказал, как о чем-то недоступном:

— Какая вы красивая!.. Давайте будем вместе смотреть кино. Как вас зовут?

— Меня зовут Шурой Карташовой, мой папа работает в рике. Слыхали?.. — ответила девушка.

— Петра Савельева, кузнеца из Тростного, слыхали? Я сын его, Андрей.

Дальше все пошло, как в хорошем сне, где каждое твое желание неожиданно исполняется.

Андрей только подумал: посидеть бы с ней где-нибудь отдельно, не в толпе, как Шура сама взяла его за руку и потащила по темному залу на самую заднюю свободную скамейку. И села так плотно рядом с ним, что Андрей почувствовал ее какой-то родной-родной.

— Правда, я красивая? — дыша на его щеку, спросила Шура.

— Правда, — ответил он.

После этого ответа Шура положила руку на плечи Андрея и прижалась к нему.

— Вы на мне женитесь? — спросила она.

— Женюсь, — ответил он механически и тут же подумал: «Что я делаю? Может, гулящая какая…» Подумав так, он добавил: — Нам надо узнать друг друга лучше. — Так, он подслушал, говорила девушка Степану.

Шура сразу же убрала свою руку и отодвинулась.

«Эх-ма, — подумал Андрей, — спугнул…» В зале сразу стало холодно и неуютно, и жизнь Андрею показалась ненужной. И все ведь из-за одного необдуманного слова. Теперь ему казалось, что он всю жизнь ждал эту девушку, мечтал о ней, и вот она отодвинулась и сидит, не замечая его присутствия.

Сердясь на себя, он осмелел и пододвинулся к ней. В темноте нашел ее руку. Шура руки не отняла, но сказала:

— Нам надо узнать друг друга лучше.

Так молча они просидели до конца картины.

Вышли из кино, как чужие, но дали слово не забывать друг друга.

Дело это происходило зимой, а весной учительница передала Андрею письмо от Шуры. В письме, кроме стихотворения, переписанного от руки, ничего не было. Но зато какое это было стихотворение!

Месяц для ночи, Солнце для дня, Андреевы очи Всегда для меня.

После этого письма Андрей стал считать Шуру своей невестой. Также с учительницей он передавал Шуре приветы, но писем из осторожности не писал: в селе в ту пору и за письма парни платили алименты…

Думы о женитьбе на Шуре Карташовой натолкнули Андрея и на мысль о богатстве. Шура была образованная, а, по мнению тростновцев, образование восполняло богатство. Теперь, когда жизнь повернула все по-своему, мечта Андрея — уехать в город на заработки — уже не покидала его. Уехал же Сергей Балашов из Иванкина, уехали сверстники Андрея и из других сел — и ничего. Пишут, что живут хорошо. А тут, в селе, после того как их раскулачивали, двери Андрею всюду были закрыты. Андрея не принимали в комсомол и не давали никаких общественных, поручений. Теперь отец и сам нет-нет да и расскажет, как он жил в городе.

В кузнице, когда Андрей высказал свою мысль о городе отцу, тот ничего не ответил. Андрей решил, что сегодня отец не в духе, и отложил разговор до другого раза.

Но дома за обедом отец заговорил вдруг сам.

— Мать, Андрей надумал в город уехать, — сказал он, глядя на Андрея.

Руки с ложками у всех произвольно опустились на стол. Сестры недоумевающе посмотрели на Андрея. А Юрик, соскользнув с колен Груни, вскочил на колени к Андрею.

— Какой город?! — воскликнула мать. — А нас-то на кого бросит? Одного кормили-поили, вырастили для чужих людей, и другой туда же… Тоня с Ниной не сегодня-завтра выскочат замуж, кто ж будет помогать Веру и Юрика растить?..

Отец нахмурился:

— Ты дело говори. Мы-то и без него проживем. А он, по-моему, пусть едет. Пусть там узнает, почем сотня гребешков. — Помолчал, добавил уже серьезно: — Пусть едет. Парень он смекалистый, и нам, глядишь, легче будет: сын как-никак — рабочий. Тогда никакой Самохин не привяжется. Я, пожалуй, напишу письмо Ковалеву, может, жив. Мы с ним когда-то дружили.

В следующее же воскресенье отец написал письмо своему другу по работе в город Запорожье.

Об отъезде Андрея в город было всем приказано строго-настрого пока молчать. Но то ли Степан, то ли Нина — кто-то проболтался, и вся улица через несколько дней уже знала о решении Андрея. Иные завидовали ему, иные посмеивались.

Хотя ответа из города Запорожья все еще не было, Андрей стал собираться к отъезду. Жизнь его словно туманом окуталась. Работой его никто не утруждал, девчата все взяли на себя (глядишь, Андрей и подарочек привезет из города).

Мать стала тихой и задумчивой, Теперь она сама уговорила отца сшить Андрею новый полушубок, сама стирала ему рубахи и укладывала их в зеленый отцовский сундучок, служивший в доме чемоданом. А вечерами нет-нет и скажет Андрею:

— Все на улицу да на улицу, ты бы хоть дома посидел, а то уедешь ведь скоро…

— Мне и так дом надоел, — отговаривался Андрей, и мать тут же умолкала.

Зато Юрик с Верой покоя не давали Андрею: все просили рассказать что-нибудь про город. Но что же он мог им рассказать?

Иногда вечерами в избу вваливался Николай Ефимович.

— Ярьпонимаете, сегодня Будилка зайца поймал на вашем огороде, — врал он, чтобы подзадорить Андрея. Николай Ефимович всегда, когда входил к кому-либо в дом, начинал свой разговор с какой-нибудь охотничьей истории. А историй он этих знал столько, что все их не хватило бы времени выслушать.

Никто, конечно, рассказам Николая Ефимовича не верил, но слушать его все слушали с интересом.

Андрею от этих рассказов почему-то хотелось плакать. С каждой новой историей Николая Ефимовича любимые охотничьи места Андрея — Хлынь, Ковеж, Стырлушко, Лесникова избушка — как бы отдалялись от него навсегда, ему становилось зябко, и город уже не казался радостным и светлым краем, каким он вырисовывался в мечтах.

Письмо из Запорожья так и не пришло. Но решение ехать в город осталось в силе. Во-первых, в этом городе отец работал до революции и знал его как свои пять пальцев. И хотя ехал туда не отец, а Андрей, все равно всем казалось, что город Запорожье — город знакомый. Во-вторых, неподалеку от Запорожья находилась знаменитая стройка Днепрострой, и там легче было найти работу.

В первых числах апреля, когда еще не начались полевые работы, Степан повез Андрея на станцию.

Глава четвертая

Апрель.

Ночью морозы еще держатся, но на полях снегу осталось мало, в кустах, в ложбинах да на северных склонах пригорков еще видны его серогрязные островки.

Покрывшиеся за ночь тонким льдом ручьи утром зашевелились, захлопотали, ломая тонкую ледяную корку, как цыплята яичную скорлупу.

Где-то высоко в небе пронзительно и привольно свистят кроншнепы. Над черными пашнями бьются ширококрылые чибисы: стремительно падая грудью на землю, они своим торжественно-жалобным криком как бы будят ее.

Жаворонки, словно выпущенные с катушек детские аэропланы, вертикально уходят в небо, разливая свою незатейливую, но самую радостную песню весны. В Заказе токуют тетерева. Их глухое булькающее бормотание оживляет еще не одетый лес, он как бы дышит глубоко и звучно.

Застоявшаяся в конюшне серая в яблоках лошадь Лелька, словно бы отмахиваясь от всех этих радостных звуков весны, покачивает головой и твердо шагает по размытой весенними ручьями дороге.

Церковь, березовая роща, соломенные и железные крыши изб Тростного, синеватые, как дым, огромные ветлы — все постепенно уменьшается и принимает неясное и изменчивое очертание.

Вот уже за ветлами скрылась железная, крашенная суриком крыша родного дома… Превратилась в старушечью, покрытую платком голову крайняя изба Грушихи… Растаяла прилепившаяся к околице кузница.

Не слышно близкого сердцу звона наковальни. Сегодня отец не пойдет в кузницу. «Надо сено под поветь убрать, — говорил он за завтраком. — Пойдут дожди — все попреет».

Андрей знал, что сено надо было давно убрать под поветь, но почему-то эту работу все откладывал со дня на день. Теперь ему жалко отца и стыдно за то, что не убрал сено вовремя.

За поворотом дороги скрылось из глаз родное село, но Андрей еще долго смотрит в ту сторону, где остался его родной дом, самые дорогие ему люди. Сердце Андрея бьется учащенно. Глаза смотрят на густой стройный осинник, но видят попеременно то смеющееся лицо Юрика, то ласковое, с печальными глазами родное лицо матери…

Осунувшееся за ночь лицо отца было строгим, но добрые серые глаза блестели.

Чтобы не расплакаться, Андрей решительно поворачивается лицом к лошади и усаживается рядом со Степаном.

— Эх, и денек будет! — растягивая слова, говорит Степан.

Подложив вожжи под ногу, чтобы не упали, Степан достает кисет и закуривает. Лицо у Степана радостное и довольное. Степан ничем не похож на Андрея. Степану ничего не стоит поднять на смех на улице Нину или Андрея, распустить слух, будто бы они не родные его брат и сестра. При Степане и отец с матерью всегда разговаривают осторожно: возьмет вдруг и расскажет где-нибудь семейные секреты. Делает это он для того, чтобы расположить к себе собеседников, показать свою самостоятельность. «И в кого он такой уродился, ума не приложу», — часто сетовала мать и вспоминала всех своих и отцовых дедушек и бабушек.

Андрей знает, отчего у Степана лицо радостное, довольное. Петр Бабкин, дружок Андрея, рассказывал, как подвыпивший Степан хвалился товарищам: «Пусть Андрей уезжает, мне лучше будет: я свой дом продам и перейду жить снова к отцу. Все равно отцу одному не управиться с хозяйством».

Андрей знал, что и эти слова не были словами Степана. Все это наговорили ему недруги отца, а Степан для важности выдает эти слова за свои. Но если узнает про этот разговор отец, Степану не поздоровится. Степан при отце ниже травы, тише воды.

Свернув цигарку, Степан с наслаждением вдохнул табачный дым и повернулся к Андрею.

— Завидую я тебе, Андрей, — заговорил Степан, — вольная ты птица. Захотел и в город поехал, красота! Кабы я был неженатым, я бы вместе с тобой уехал. Ну чего хорошего в деревне? Навоз! Всю жизнь из навоза не вылезаешь, а в городе — красота!

Степан усиленно хвалит жизнь в городе и чужими словами корит жизнь в родном селе.

В это прощальное утро неискренние слова брата звучат как-то особенно неприятно.

Слушая брата, Андрей думает о своем: «Поработаю там год-два и приеду».

Остаться жить в городе навсегда он не сможет. Он любит эти поля с болотцами посредине загона, любит мелколесье Лесниковой избушки, где вечером почти черные елочки разбежались и замерли, как охотники на тяге, на расстоянии выстрела друг от друга. Андрей не представляет себе, как можно жить и спокойно работать, не сходив на тягу, не послушав радостного чувыкания тетеревов. Как можно жить дальше, не побродив по Стырлушку, не посидев ночью у тихого охотничьего костра.

Думая об охоте, Андрей также неискренне отвечает в тон брату:

— В городе жизнь — не сравнишь с нашей. Там, говорят, как две недели — получка. Семь часов отработал — и гуляй. А тут, и правда, всю жизнь из навоза не вылезешь…

— Конечно, — подтверждает Степан. — С землей и сами девчата справятся… Ты, если устроишься хорошо, пиши. Брошу все и приеду. Это ведь говорят только, что в колхозе легче будет, а на деле, я слышал, и в колхозе будут работать так, что спина затрещит. Когда они, машины-то, у нас будут…

Весенний туман постепенно окутал и лес и землю. В пяти шагах ничего не видно. Перебирая строго торчащие вверх уши, к чему-то прислушиваясь, Лелька осторожно ступает по дороге.

Вдруг где-то в тумане будто бы заплакал ребенок… Нет, не ребенок, чей-то близкий-близкий голос…

«Гуси!»

Братья инстинктивно пригнулись. Андрей искал глазами гогочущих гусей, машинально шарил по телеге, ища ружье. Но ружья в телеге не было. Гуси низко, над самыми макушками молодого осинника, прошли на север, криком оповещая друг друга, чтобы не растеряться в тумане.

— Эх-ма! Вот бы ружье, — разочарованно произнес Андрей.

Хлестнув лошадь вожжой, Степан возразил:

— О ружье теперь забудь! Там, в городе, вечеринки, театры… а ты — ружье… Приоденешься, глядишь, подцепишь какую-нибудь городскую, интеллигентную — красота!..

Отдаленный крик чибисов, глухое бормотание тетеревов, замирающее гоготание гусей — все это всколыхнуло охотничью душу Андрея настолько, что ему захотелось вырвать вожжи из рук Степана и повернуть лошадь домой, дома схватить со стены старую централку и убежать в лес, туда, где, распустив пестрые крылья, бьются красноголовые косачи.

Но неизвестное и потому прекрасное будущее заглушило близкие сердцу желания и заставило Андрея в душе улыбнуться этому неизвестному будущему.

Далеко, где-то у Лесниковой избушки, гулко ухнул выстрел.

— Это Ярьпонимаете хлопает, — заметил Степан, — он там каждый год еще по насту шалаши ставит.

Странная судьба у Николая Ефимовича. Человеком его считают образованным, за каждой справкой, за советом бегут к нему. «Выручи, пожалуйста!..» — просят его, а потом над ним же и смеются: «У самого поле не пахано, а он чужим делом занимается». И всему этому, говорят, водка причиной.

Пьет Николай Ефимович без разбору — с кем попало. И больше всего с недругом отца, Митькой Самохиным. Самохин даже и теперь, когда в области и в районе признали раскулачивание Савельевых несправедливым, все равно покоя не дает Савельевым. На собрании то внесет предложение теленка записать как корову, то вдруг требует внести Савельевых в списки зажиточных.

Не раз отцу приходилось бросать работу в кузнице, что он всегда делал с великой неохотой, и снова ехать в район искать правды. И хотя такие поездки обходились отцу дороже пол-литра, которые бы заставили Самохина замолчать, отец не считался с этим: не таким был человеком, чтобы ломать шапку перед Самохиными.

Год назад, когда отделился Степан, Самохин подбивал Степана судиться с отцом: мол, мало тебе отец выделил.

Подвыпивший Степан соглашался с Самохиным, но, протрезвев, отцу ничего не говорил: побаивался отца.

…Город представлялся Андрею каким-то особенно светлым и солнечным местом, где все люди ходят в новеньких костюмах, живут в чистых высоких домах и работают всего-навсего семь часов.

Город!..

Идет ли дождь, палит ли зной, ты душой не болеешь: в магазинах хлеба всегда сколько хочешь. Хочешь — черный, хочешь — белый. Каждые две недели — свежие денежки в кармане. А с деньгами нигде не пропадешь.

Город…

Понравится жить в городе, может, и совсем останусь, думает Андрей. Что хорошего в деревне? Разве сравнишь кого из односельчан с рабочим. Рабочие люди всегда одеты как следует и разговаривают по-интеллигентному… И все они какие-то обходительные. Пожалуй, буду рабочим…

Вот если бы около города был такой же лес, как у Лесниковой избушки, и такое же болото, как Хлынь, где бы можно было подстрелить на зорьке селезня, сходить на токовище, вот тогда бы он, Андрей, не раздумывая, остался в городе. А пока…

Поработаю год-другой, оденусь как следует и приеду домой. Разве можно будет покинуть навсегда пахнущую хлебом и прелыми листьями, как горькой брагой, родную землю! Разве можно жить, не слушая долгими зимними вечерами охотничьих небылиц неунывающего Ярьпонимаете…

Поздно ночью братья приехали на станцию.

Близкая разлука отмела все посторонние чувства, сделала их ненужными, оставив одно только чувство — чувство, рожденное родною кровью, — жалость и боль расставания.

Теперь обоим братьям было искренне жалко расставаться друг с другом. Как-никак они с детства росли вместе. Вместе лазили мальчишками в сад за яблоками к Ярьпонимаете, вместе ходили к Лесниковой избушке, вместе радовались каждому удачному выстрелу. Делили радости и печали тихой крестьянской жизни.

И вот пришло время расставаться. «Что-то его ждет там впереди?.. Ведь не к теще в гости едет, а в чужой и далекий город…»

Прощаясь, Степан по-детски надул губы и глухо, хрипло заговорил:

— Плохо будет — приезжай обратно домой. Черт с ним, с городом: жили без него и теперь проживем.

— Ладно, приеду, — отвечает Андрей.

Он, конечно, и мысли не допускал о том, чтобы вернуться домой ни с чем. Да тогда на улицу глаза показать нельзя будет: засмеют! Нет, без денег он не вернется, но, на всякий случай, он соглашается со Степаном и говорит:

— Посмотрю, как там заработок, а то приеду обратно. — Помолчав, добавляет: — Щенят от Пальмы никому не давай в своем селе: зайцев и так мало осталось… А ружье возьми себе. Оно хоть и старое, но бой у него хороший. Я себе новое куплю. — Потрепав Лельку по шее, Андрей продолжал: — Ты с отцом-то, ради бога, не ссорься. Время теперь трудное… Ты переходи опять к нам. Вместе-то все лучше. Смотри сам…

— Посмотрю, — говорит Степан.

У вагона братья неуклюже обхватили друг друга руками и первый раз в жизни поцеловались.

Глава пятая

В вагоне была такая духота, что с Андрея пот полился ручьями. Втиснутый волной пассажиров сразу же в середину вагона, он стоял и подозрительно смотрел на каждого человека. «В вагоне держи ухо востро», — вспомнил он напутственные слова Ярьпонимаете и еще крепче вцепился в отцовский зеленый сундучок, служивший чемоданом. Народ ехал куда-то целыми семьями. Андрею казалось, что все эти люди не захотели работать в колхозе и, бросив все, едут в город искать свое счастье. Вглядываясь в полунищую толпу пассажиров, он со щемящей болью в сердце вспоминал родную уютную избу с огромной русской печкой, которая всегда дышала вкусными щами или сдобными пирогами. «Как же я все это бросил!» И лица братьев, сестер, матери, отца становились ласковее и дороже. А все люди, что сейчас толпились вокруг него, казались холодными и бездушными. Глядя на пассажиров, он не верил ни их холщовым рубахам, ни заплатанным полушубкам. Ему казалось, что большинство из едущих — люди, подлежащие раскулачиванию. Его только успокаивала одна мысль, что он, Андрей, ничего общего с ними не имеет. Его отца ведь не раскулачили, и у Андрея все документы в порядке. И в город-то он едет не потому, что ему не захотелось работать в колхозе, а потому, что ему, молодому парню, захотелось расправить крылья. У него был тот юношеский возраст, когда жизнь в родном доме, в родном селе кажется скучной и неинтересной, когда человеку кажется, что он может в жизни достичь всего, если вырвется на простор. Таким простором ему казался город. Но, попав в вагон, он невольно подумал, что его могут причислить вот к этим людям, которые ищут не простора, а убежища, и ему стало холодно.

Толкаясь и ругая друг друга, пассажиры уселись. Андрей отыскал под самой крышей вагона свободную полку, положил туда свой сундучок и кое-как втиснулся сам.

Мерное постукивание вагонных колес расслабляло тело, хотелось забыться и уснуть, но мысли не давали покоя. Чтобы не бояться будущего, он думал только хорошее про город. Он будущее рисовал себе без каких-либо неполадок. В чем дело? Он, Андрей, считается хорошим кузнецом, он умеет работать, а рабочему человеку, как говорили уполномоченные, везде дорога открыта. И отцу дома будет легче.

Думая о городе, он вдруг почувствовал на себе чей-то взгляд. Повернулся и увидел прямо против себя русоголового паренька. Паренек лежал на такой же высокой полке и дружелюбно смотрел на него. Засаленный пиджачишко он подстелил под себя, а под голову — аккуратно сложенную выгоревшую на солнце буденовку.

Когда взгляды юношей встретились, паренек улыбнулся и сказал:

— Ты шубу-то сними и подстели под себя, будет лучше. Будь как дома! Далеко едешь-то?

— Да нет, — соврал Андрей: кто его знает, какой он, паренек-то, стоит ли сразу ему правду говорить!

В ответ паренек понимающе улыбнулся и продолжал:

— Меня зовут Леня Пархоменко. Я еду аж на самый Днепрострой. Слыхал? Буду строителем. Мирово!

Услышав о Днепрострое, Андрей сразу же посмотрел на паренька дружески: Андрей ведь и сам ехал в те края.

Он знал, что там, где-то около Запорожья, и находится Днепрострой. А работать на такой великой стройке Андрею казалось очень интересным.

— Я тоже туда еду, — ответил Андрей Лене.

— Честное слово?! Вот мирово! Давай дружить?

Позже, когда в вагоне почти все пассажиры уже спали, Леня и Андрей, чтобы удобнее было разговаривать, свесив ноги, уселись на полках.

— Меня мать не пускала, — сказал Леня. — Говорит, живи дома, помогай мне. А что мне дома делать? Одна фабрика на весь город. А я не хочу ткачом быть. Я хочу быть строителем. Я ей отсюда больше помогу.

— А дом-то у вас большой? — спросил Леню Андрей.

— Ага! Двухэтажный!

— И весь ваш? — удивился Андрей.

— Не, не весь. Мы только одну комнату занимаем. И то нам дали как семье героя гражданской войны.

— А разве дом не ваш собственный?..

— Как бы у нас был собственный дом, — мечтательно протянул Леня. — Я бы никуда в жизни не уехал. А у вас свой дом?

— У нас и дом есть, и кузница, и сад хороший. — Андрей не без гордости стал перечислять все свое хозяйство. Леня слушал с широко раскрытыми глазами.

Выслушав Андрея, он сказал:

— Зачем же ты из дому едешь, когда у вас так мирово в дому?! Я бы на твоем месте учился бы и учился, пока инженером не стал.

Андрей объяснил новому товарищу, что для того, чтобы учиться, надо жить в районе, надо много денег, а денег у них никогда не хватает, потому что семья большая. Тут же Андрей похвалился тем, что он умеет самостоятельно работать в кузнице. И в город едет, чтобы работать на заводе кузнецом.

— Тебе хорошо будет в городе, — согласился Леня. — А я и семилетку не кончил и специальности никакой не получил. Ну, ничего, — заключил он, — на Днепрострое поступлю на курсы. Там, говорят, это пара пустяков.

Утром, когда Андрей проснулся, Леня уже сбегал на станцию и купил белую булку. Булку Леня разломил пополам и одну половинку дал Андрею.

У Андрея в сундучке было и сало, и воложные пышки. Но ему было неудобно как-то сознаться в том, что он, Андрей, оказался нехорошим товарищем и первым не предложил Лене свою закуску. Из затруднения вывел его сам Леня.

— Чего же ты не завтракаешь? — спросил он, указывая на булку, которую Андрей продолжал держать в руках.

— Да я… — Андрей замялся. — У меня, знаешь, сало есть. — Говоря это, он полез в сундучок и достал свои домашние запасы.

К счастью Андрея, Леня не заметил его смущения и начал уплетать Андреево сало с такой же бесцеремонностью, с какой съел и свою булку.

Где-то за Харьковым Андрея удивила внезапно наступившая в вагоне тишина. Пассажиры на станциях входили и выходили из вагона так же, как и прежде, и было их не меньше, но вошедшие большей частью разговаривали между собой длинными тихими словами и молча отыскивали себе место.

А за окнами развернулась такая безбрежная равнина, что хотелось громко-громко закричать или засвистеть, чем-то заполнить ее молчаливые просторы.

Это была Украина.

Прежде Андрей не представлял себе равнины без синеющих на горизонте зубчатых холмов леса, без широких кустов ракиты по краям круглых, как сковорода, болот, без одинокой вековой березы у большака.

Здесь, на Украине, уже не подбегали к самому железнодорожному полотну тонконогие осины, не кружились веселым хороводом березовые рощи. Нет! За окнами медленно, как бы нехотя показывая свое величие, разворачивалась бескрайняя степь.

Села в степи были редки. Маленькие глиняные хатки удивляли непомерно высокими соломенными крышами. В селах, у пруда, торчали высокие и тонкие, как шесты, тополя. А вокруг хат белыми клубящимися облаками цвели вишни.

Даже Леня и тот утратил общительность и теперь молча смотрел в окно, как бы подавленный величием украинской степи.

Окраины города Запорожья также утопали в белых вишнях, а красные черепичные крыши домов делали город веселым и почему-то, казалось, громким.

Люди в вагонах засуетились и стали пробираться к выходу.

Теперь, когда Андрей был у своей заветной цели, он так вдруг взволновался, что не сразу сообразил, что надо делать. Ему было и приятно, что он уже приехал в город, и вместе с тем ему казалось, что уж слишком скоро кончилась дорога, что он как-то даже и не успел приготовиться к встрече с городом. На выручку Андрею пришел пожилой рабочий, сидевший на нижней полке и слышавший разговор Андрея с Леней.

— Не робей, кузнец, — сказал пожилой рабочий, — пойдем на биржу труда вместе.

Тут же он объяснил Андрею, что все рабочие, прибывшие в город, должны первым долгом зарегистрироваться на бирже труда.

Леня нехотя расстался с Андреем. Он уже стоял в кузове грузовика, отъезжавшего с вербованными рабочими прямо на Днепрострой, когда Андрей с толпой других рабочих направился на биржу труда.

— Приезжай на Днепрострой! Там встретимся! — кричал Леня Андрею, размахивая отцовской буденовкой и показывая на акации. — Мирово!

У вокзала под густыми шарообразными акациями суетились бойкие торговки украинскими колбасами и молоком. За железной оградой привокзального садика зеленела трава, а за поворотом улицы под красными черепичными крышами стояли окруженные цветущими белыми деревьями дома, — там, за этими тихими улицами, начинался город. И на всем, что попадалось на пути, лежало тихое сияние апрельского солнечного дня.

На бирже труда оказалось народу еще больше, чем на вокзале. Большинство безработных — хлынувшие из сел ремесленники. В городе же и на стройках в это время требовались главным образом чернорабочие. С набором квалифицированных рабочих было временное затруднение. Некоторые из них томились уже по нескольку недель в ожидании работы.

Андрей впервые в жизни видел людей, которые жили только на зарплату.

В деревне в неурожайный год у крестьянина всегда найдется в хозяйстве теленок или овца, которых он может зарезать. В деревне не уродится хлеб — уродится на огороде. В деревне семье кое-как перебиться год всегда можно.

У рабочего, кроме заработной платы, нет ничего. У рабочего даже курицы нет во дворе, да и самого двора-то у иного нет. Для рабочего месяц прожить без зарплаты тяжелей, чем для крестьянина год без копейки.

Не теряя времени, Андрей снял себе угол неподалеку от биржи и слился с толпой безработных.

Денег у Андрея было достаточно, чтобы прожить месяц без работы, но за компанию и он ходил с унылым видом около биржи. Потолкавшись на бирже пять дней, Андрей стал знать всех ее служащих не только в лицо, но и по имени-отчеству. Нужда, говорят, заставит звать по отчеству! Андрей узнал, что начальника биржи зовут Василием Алексеевичем Деминым. Андрей также узнал, что начальник биржи уроженец Рязанской области.

В большом городе, где люди подвержены всяким превратностям судьбы, слово «земляк» приобретает смысл слова «родственник». Недаром же говорят в шутку: «Земляк земляка видит издалека». Земляк всегда придет на помощь земляку!

На другой же день Андрей встретил начальника за целый квартал от биржи. Худощавый, русоволосый начальник биржи был, видимо, демобилизованным красноармейцем. Об этом говорили полинялая военная гимнастерка и такие же галифе.

Андрей пошел с ним рядом.

— Говорят, вы рязанский?

Начальник окинул Андрея взглядом с ног до головы. — А ты что, земляк, что ли? — спросил он.

— Я-то? Я — рязанский. Мы из Тростного, — заторопился Андрей. — Может, слышали про наше село Тростное?

— Из Тростного? — Начальник остановился. — Из Тростного?.. Ну как же, слыхал про ваше Тростное. Это там, за Святым озером?.. А ты слыхал про деревню Дремово?

Андрей обрадовался:

— Как же, мы дроги ковали дремовским. Мишку Грома знаешь?

— Знаю. А ты чей же в Тростном-то?

— Савельева, кузнеца, знаешь? Я сын его.

— Это дядю Петю, что ли? Знаю, он нам лошадь ковал. Кузнец хороший. А ты Деминых знаешь? Все Дремово нас знает. Мы плотники. Давно из дому-то? — обрадовался начальник. — Как там наши живут? Как колхозы? Ты-то что не в колхозе? Раскулачили?

— Да я в артели кустарей работал, — Андрей покраснел, — дела стали в кузнице плохие…

Объяснениям Андрея, видно было, Демин не поверил, но с Андреем заговорил покровительственным тоном:

— Ты послушай меня внимательно. Для дяди Пети я все сделаю. Кузнецы пока не нужны. Да и тебе же лучше будет поработать месяц-другой на Днепрострое. А потом придешь ко мне, и я тебя устрою на завод. Понял? Делай так, как я говорю.

Теперь они уже шли, разговаривая, как давние знакомые. Демину было приятно слышать каждое слово о своей далекой родине. Жизнь в Тростном, видимо, мало чем отличалась от жизни в его родном Дремове, и поэтому он спрашивал про дела в Тростном с такой живостью, как будто бы речь шла о его Дремове.

На другой день Андрей сделал все так, как посоветовал Демин. Он даже радовался тому, что встретится на Днепрострое с Леней Пархоменко.

В конторе найма и увольнения Андрея покоробило слово «чернорабочий». Но делать было нечего. К тому же должность временная, и домой Андрей напишет, что пока устроился работать строителем.

Глава шестая

Утро выдалось солнечное, без единого облачка на небе. Но в воздухе стоял такой шум, что Андрей невольно внимательно посмотрел на небо: казалось, ливень хлестал по железной крыше и где-то крутились с грохотом гигантские железные жернова.

Чем ближе он подходил к строительству, тем сильнее становился глухой шум. Незнакомый шум этот поглощал многочисленные свистки «кукушек» — маленьких паровозов, грохот бетономешалок, стук копров.

Это шумела вода Днепра. Зажатая могучими железобетонными быками, она, казалось, со скрипом протискивалась в специально оставленные отверстия и низвергалась лавиной с сорокаметровой высоты. Сила падения воды была так велика, что у подножия плотины вода превращалась в мельчайшие брызги. Издали казалось, что плотина загорелась и это клубятся не мельчайшие брызги, а желтоватый дым, из которого вот-вот вырвется пламя и охватит все строительство.

Время от времени слева от Андрея раздавался грохот взрывов, и тогда на мгновение, казалось, наступала тишина.

Пройдя кварталы квадратных фанерных бараков, желтые штабели свежераспиленного леса, завалы деталей еще не собранных машин, перевалив через горы всевозможного железа (пропасть добра!), Андрей очутился у скалистого отвесного берега Днепра.

От этого берега до середины Днепра выстроились бетонные быки — половина будущей плотины, другую половину реки перегораживала железная стена шпунтин. Над быками высоко в воздухе маячили длинные стрелы кранов; поперек всей реки стояли решетчатые подмостки из досок. В решетках сновали сверху вниз люди, как дятлы по дереву. Там, где высились каменные утесы, раздавались взрывы; широкие шары дыма напоминали сизые ветлы родного села.

Справа, на большом пространстве берега, рассыпалась разноцветная многотысячная толпа людей. Были здесь люди и в украинских свитках, и в казахских полосатых халатах, и в татарских желтых и красных рубахах, были и просто без рубах. Вся эта толпа напоминала огромную ярмарку. Это были грабари — землекопы с собственными лошадьми. Маленькие лошадки, запряженные в короткие телеги — грабарки, двумя беспрерывными потоками увозили красноватую землю куда-то за холм.

А над всей этой массой людей и машин, работающих на берегу, стоял протестующий шум воды. Низвергаясь с плотины, вода не спешила бежать в море: высокими, разъяренными гребнями волн она возвращалась назад, лезла, как обманутая, на бетон и, обессиленная в неравной схватке с человеком, дрожащая и растерянная, вся в мыльной пене, медленно входила в спокойные берега.

По шатким деревянным лестницам, по извилистым тропинкам Андрей спустился на дно котлована, в сорокаметровую глубину. Здесь он должен был вместе с другими подсобными рабочими своей группы железными щетками соскабливать с каменистого дна Днепра затвердевший вековой ил, коричневый, как ржавчина.

Старшим в группе был высокий губастый парень лет двадцати пяти. Сонное широкое лицо его было безразлично ко всему окружающему. Работой он не только не интересовался, но и с презрением смотрел на тех, кто честно относился к работе. Для этого человека работа на строительстве была только ширмой, за которую он прятался, делая свои какие-то темные дела в нерабочее время.

Указав участок работы группе, он свернул цигарку, постоял минут пять и сказал высокому худому старику:

— Савельич, придет бригадир или там десятник, скажешь: ушел, мол, в кладовую рукавицы менять.

Сказав это, губастый ушел в штабели досок спать.

Высокий худой старик Савельич был, видимо, из зажиточных крестьян, которые, боясь попасть под раскулачивание, вовремя распродали свое хозяйство и сбежали в город, в чужие края. Савельич работал хорошо, добросовестно. Дружок его, Митрич, тоже старик, был из раскулаченных. Это Андрей понял из обрывков разговора стариков. Митрич на работе больше все стоял, опершись на лопату.

Время от времени Савельич, перед тем как переменить лопату на железную щетку или наоборот, заговаривал с Митричем:

— Да… дела, Митрич… Однако дожили, — и стоял, глядя в каменистое дно котлована.

Савельич был одет аккуратно, и, несмотря на то что работать приходилось в грязи, спецовка на нем была чистая. У Митрича же была в грязи не только спецовка, но и лицо и руки. Заросшее спутанной бородой лицо выражало брезгливость ко всем и ко всему. А в черных, провалившихся глазах таилась неудовлетворенная злость.

Пятым в группе был маленького роста юноша, украинец Грыць Крапива.

Как только ушел старшой, Крапива вынул из кармана книжечку «Что должен знать стрелочник» и углубился в чтение.

Когда Андрей спустился в котлован, радость, которая его охватила при виде величественной панорамы строительства, не то чтобы померкла, нет, ее как бы отгородил от него самый характер работы. Работа была грязная и тяжелая. На эту работу шли люди, у которых в жизни, видимо, не было выбора.

Долгое время Андрей работал добросовестно, не обращая внимания на других. Наконец, Грыць Крапива торжественно заявил:

— Бросай, бидолага, ишачить, бильш карбованця все одно не заробишь. Сидай сюда и слухай: стрелочник ничего не робить, а заробля семьдесят карбованцив, самое малое, и всю жизнь чистым ходить, не як наш Митрич…

Митрич, не глядя на Грыцька, ответил:

— Медведь год не умывается, однако сало белое, а в чистом амбаре и мышь не водится…

Савельич осуждающе посмотрел на Митрича. «И охота тебе обращать внимание на молокососа», — говорил взгляд Савельича.

Грыць Крапива продолжал:

— А уся работа — хлажок жовтый, хлажок красный, дудок длинный, дудок короткий. Ось и усэ. Будемо стрелочниками, га?

Вечером барак наполнился душным запахом человеческого пота и дегтя. Свет электрических лампочек плавал в табачном дыме, как в тумане.

Митрич как дошел до койки, так и развалился на постели, не раздеваясь, не умываясь.

Савельич умылся еще по дороге к бараку. Придя в барак, он снял спецовку и оделся во все домашнее. Усевшись аккуратно на табурет подле постели Митрича, он взял со стола газету. Каждый вечер Савельич просматривал газету от корки до корки, ища, в ней каких-то новостей между строк. Он жил, ежедневно ожидая каких-то перемен. Жизнь на стройке казалась ему временной, ненастоящей. Он все надеялся, что пройдет месяц, два, ну, может, год, и вернется прежняя привычная жизнь. Прочитав газету, Савельич обращался к Митричу и начинал, видимо, мучивший его разговор.

Говорили они с Митричем об одном и том же, снова и снова повторяли высказанное уже много раз.

— Да… дела, Митрич… Однако дожили… — начинал Савельич намеками.

— Что ни говори, Савельич, а жизнь наша кончена, хуже волчьей.

— Вот так, Митрич, и жили. Пятистенная изба девять на пятнадцать, рубленная в лапу. Лес — корабельный, веку не будет… По карнизу резьба торцовая… — Помолчав, продолжал: — Бросил все… Продал за гроши и уехал… Будь они прокляты, чтоб я на них работал!..

— Дыть оно и тут, однако, не себе дом строим, Савельич, — ответил Митрич.

— Тут, не говори, Митрич, — возражал Савельич, — тут моего сердца, однако, не трогают. Тут я душой не болею за работу, не вижу, как мою землю мучают… В колхозе ведь все комом-ломом. Разве это работа?.. И кто, однако, придумал эти колхозы? Как жили-то… Семь сынов — все взрослые… Однако все бросил, чтоб не портить им жизни. Как-нибудь век свой доживем, Митрич.

Андрей смотрел на широкую спину Савельича и невольно вспоминал своего двоюродного брата Ивана Васильевича Савельева, первого энтузиаста колхозной жизни. Иван Васильевич Савельев рос без отца, воспитывая четырех сестер и двух братьев. Для него жизнь в колхозе была не только выходом из вечной нужды, но и становилась той опорой, которая делала человека хозяином своей судьбы.

А Савельич с Митричем то и дело злобно повторяли слово «колхоз». Андрей лежал и думал: «И что это за слово, которое у одних зажигает глаза радостным огоньком надежды, других же заставляет бросить семью, продать дом за бесценок и жить в душном и тесном фанерном бараке?..»

Глава седьмая

Все получилось, как говорил Грыць Крапива: «Бильш карбованця все одно не заробишь!»

Пятнадцать рублей, полученные за две недели работы, совершенно обезоружили Андрея. Этих денег едва-едва хватало только на то, чтобы пообедать один раз в день в рабочей столовой, на завтрак и ужин оставались только черный хлеб и кружка кипятка.

Грыць Крапива жил неподалеку от строительства и каждую субботу уходил домой. В понедельник он возвращался, нагруженный салом и перепками (украинские сковородные пышки). В столовую он почти не ходил.

Савельич с Митричем были при деньгах и на зарплату смотрели сквозь пальцы.

Получив первую получку, Андрей совсем опустил голову. По дороге от конторы к бараку кто-то его окликнул. Андрей оглянулся и увидел за своей спиной старшого. Старшой смотрел на Андрея и улыбался. Лицо его было все так же безразлично ко всему, и лишь узкие свиные глазки говорили о том, что человек улыбается.

— Слышь, рязань косопузая, первую получку полагается пропить, — заявил, старшой.

— Что ты, — растерялся Андрей, — я и в рот никогда не брал еще водки.

— Небось денег жалко, жмот, — продолжал старшой, — мне твои деньги не нужны. Деньги есть, — он хлопнул себя по карману, — идем я угощу.

— Ей-богу, я не пью, — упирался Андрей.

Старшой взял его под руку.

— Идем, выпьешь немного. Сколько хочешь, столько и выпьешь.

— Ладно, я только пообедаю, а ты пей, если хочешь, но я пить не буду.

По дороге к столовой старшой не сказал ни слова, а только шумно сопел, что-то обдумывая, а может, просто страдал одышкой от ожирения.

В столовой они заняли самый дальний столик в сумрачном уголку. Андрей долго рассматривал меню и уже выбрал было себе порцию гуляша и стакан кофе. Но когда подошла официантка, старшой, не обращая внимания на Андрея, сказал:

— Две порции селедки, два рамштекса, полдюжины пива, — затем достал из кармана поллитровку и налил себе полный стакан, а Андрею — полстакана. — Под селедочку, ха! — ухмыльнулся он.

От водки Андрей отказался наотрез, старшой выпил сам и стал добрее.

— Не хочешь, не пей! Насильно не люблю заставлять.

Сам он налил себе второй стакан, выпил, не поморщившись. А когда принесли рамштексы, он пододвинул к себе и Андреев стакан. Андрею же налил пива. Андрей первый раз в жизни пил пиво. Отпив глоток, он тут же поперхнулся. Пиво было горькое, как настойка полыни, которую он пил в детстве, когда болел лихорадкой.

Старшой рассмеялся:

— Эх ты, рязань косопузая. Дома-то небось, кроме кваса, ничего не видал?

Может быть, оттого, что в столовой было шумно и жарко, может быть, оттого, что старшой пил один стакан за другим, голова Андрея как бы захмелела, и он уже заискивающе и с завистью смотрел на старшого. Старшой продолжал пить молча, разглядывая Андрея своими свиными глазками. Когда подошла официантка, он расплатился за все сам, вынув целую пачку денег, и, пряча остальные деньги в карман, покровительственно посмотрел на Андрея. Такая щедрость не могла не тронуть Андрея.

«Смотри, каким хорошим человеком оказался старшой, — подумал Андрей, — а на первый взгляд чуть ли не бандит какой-то. Как можно ошибиться в человеке!»

Из столовой они вышли как друзья. Правда, говорил главным образом Андрей. Он видел, как много денег зарабатывали бетонщики. Бетонщики, даже девушки, зарабатывали как инженеры. Неплохо было бы и их бригаде перейти на сдельную работу…

Старшой время от времени поддакивал и, только проходя мимо продовольственного киоска, остановился и, улыбаясь своими свиными глазками, указал Андрею на палатку:

— Вот они, денежки-то, дурак! Сдельная работа!.. Палатка фанерная. Я ее один могу в Днепр бросить, и никаких следов не останется. Ты только постоишь на дороге, свистнешь, коли кто появится, и все. Вот тебе и деньги, шпана!

От неожиданности предложения и оттого, что Андрей минуту назад думал про старшого как про щедрого хорошего человека, он ответил не сразу, а старшой продолжал:

— В случае чего — ты тут ни при чем. Шел мимо палатки, гулял…

В это же мгновение Андрей вспомнил случай, который произошел со Степаном. Степан ездил в кооперацию за железом. Вернувшись домой, он отложил одну пачку подпорочного железа в сторону и радостно сказал отцу:

— Эту пачку, пап, я без денег взял: хромой Артем отвернулся, я раз — и в сани!

Отец молча выслушал Степана, затем строго сказал:

— Завтра же поедешь в кооперацию и отдашь деньги дяде Артему, скажешь, что он ошибся и одну пачку не записал в накладную. — Отец помолчал и с дрожью в голосе закричал: — И запомни на всю жизнь: в нашем роду воров не было!

Старшой думал, что Андрей колеблется, и продолжал уже просительно говорить:

— Тут одной водки, поди, на тысячу, а ты про сдельную работу… Придешь сюда к двум часам ночи?!.

— Воруй один, — сказал Андрей, — тут я тебе не помощник.

Андрей быстро пошел по направлению к своему бараку и еще долго слышал за спиной, как ему угрожал старшой.

Хотя люди, жившие в одном бараке с Андреем, получали мало — все равно в день получки и тут все были радостны, как в праздник. Митрич даже подстриг бороду. Надел чистую рубаху. Подходя с четвертинкой в руках к трезвому Савельичу, куражился:

— Трали-вали, девки звали, поцелуй калитку…

Видно, у себя дома это был мужик веселый, душа нараспашку.

Водка заглушала на время мучившее его горе, и он на каких-нибудь полчаса становился Митричем-кулаком, которому было море по колено.

— Савельич! — кричал он. — Нам ли, однако, горевать! — и добавлял, пошатываясь: — Трали-вали, девки звали…

Савельич смотрел на него, как смотрит отец на расшалившегося ребенка.

Утром старшой указал бригаде участок работы и хотел было, как обычно, уйти спать в штабели досок.

Воровские дела старшого всю ночь не давали Андрею покоя. «Попадется — отвечать ведь всем нам придется, а разве приятно тебе, когда тебя будут таскать в милицию… Да не дай бог, родные про это узнают», — перед глазами тут же вставали лица матери, отца, сестер. Лица были ясные, радостные: все родные смотрели на Андрея, как на надежду, на опору в тяжелые дни жизни. И вдруг Андрей — вор…

Только старшой ступил на первую ступеньку лестницы, как Андрей неожиданно для себя самого заявил:

— Слушай, старшой! А ты почему с нами не работаешь? Смотри, кругом бригадиры работают так же, как и все, а ты что за цаца?..

Слова Андрея удивили всех, а старшой спустился с лестницы. Подошел к Андрею вплотную, поднес свой огромный кулачище к самому носу Андрея и процедил:

— Еще одно слово — и я из тебя мокрое место сделаю. Понял, шпана!

У Андрея в руках была кирка, он отступил на шаг и, бледнея от оскорбления, сказал тоже тихо:

— Еще хоть шаг — и я разможжу твою свиную харю…

Но тут-между ними с киркой в руках вырос высокий складный Савельич:

— Ты от парня отойди. Он, однако, правду сказал: мы у тебя не батраки и хотим, однако, работать по-людски, не за тридцать рублей в месяц.

Говоря это, он оттеснил старшого к скале. Как и большинство жуликов, старшой боялся человека, идущего на него грудью. Он привык всаживать нож в спину, а тут перед ним стоял саженный Савельич, рядом — Митрич, тоже с киркой в руках.

— Братцы! — прохрипел от злобы старшой, — что я могу сделать? Нам другой работы не дают. Хотите сдельную работу — просите десятника сами. Я тут ни при чем…

— А почему ты, однако, не работаешь сам? — продолжал наступать на него Савельич.

— Черт с вами, буду работать! — старшой встал и взялся было за лопату.

Савельич почувствовал от него перегар водки и сказал:

— Сегодня, однако, так и быть, иди проспись, а завтра мы тебя, как пить дать, заставим работать.

От бессилья лицо старшого покрылось крупными каплями пота. Злобно блеснув глазами в сторону Андрея, он ушел.

Найдя неожиданно поддержку Савельича, Андрей решил отделаться от старшого совсем. Отведя Савельича в сторону, Андрей рассказал о воровских делах старшого. Савельич, выслушав рассказ Андрея, разволновался. Он подозвал Митрича и передал ему слова Андрея про старшого. Митрич думал недолго. Он сразу же заявил Савельичу:

— Однако, паря, надо самим заявить в милицию, пока нас туда не позвали. Позор ляжет на всех. А как же? Вы, скажут, вместе работали и, значит, вместе воровали…

Старики, конечно, не боялись, что их понапрасну оклевещут, они просто не хотели иметь дело с милицией. Им не очень-то хотелось, чтобы их спрашивали, какими судьбами попали они на строительство.

К счастью, в милицию никому идти не пришлось. Возвращаясь с работы, они узнали, что их старшой обокрал товарищей по бараку и исчез в неизвестном направлении. Воры и жулики всегда боятся второй встречи с людьми, которые их раскусили.

Глава восьмая

И днем и ночью гудело, грохотало и звенело разноголосыми сигналами строительство. И тут, на берегах древнего Днепра, и в степи за десятки километров от будущей плотины поднимались высокие башни будущих домен, вырастали каркасы будущих заводов. Куда ни глянь, всюду вспыхивали молнии электросварок, кланялись железные ковши экскаваторов, взлетали высоко в небо стрелы башенных кранов.

Десятки, сотни, тысячи людей каждый день, широко раскрыв глаза, ходили по строительству. Одни не хотели бросать своих насиженных мест, переезжать всем селом подальше от днепровских берегов и приходили сюда затем, чтобы самим убедиться, действительно ли плотина поднимает воды Днепра на целых десять метров. Другие жили неподалеку отсюда и из любопытства шли посмотреть строительство, про которое так много говорят и пишут. Третьи приезжали из-под Москвы, из Сибири, чтобы потом дома рассказать землякам, куда идут деньги от займа.

И днем и ночью сотни, тысячи экскурсантов ходили по строительству, с восторгом разглядывая глубокий котлован будущих шлюзов, железобетонные сооружения плотины.

И только, может быть, один Андрей Савельев не восторгался тем, что творилось вокруг него. Полтора месяца тяжелой и грязной работы, к тому же, как показалось Андрею, работы, унизительной для него, имеющего специальность кузнеца, заставили его замкнуться. Поиски Лени Пархоменко ни к чему не привели. Строительство было разбросано на десять-двадцать километров, и всюду, куда ни придешь, гремели машины, сновало множество людей. Тут брата родного не найдешь, не только Леню Пархоменко.

На работе по-прежнему веселым оставался один только Грыць Крапива. Он не расставался со своей книжечкой «Что должен знать стрелочник». Придя на работу, он выбирал в котловане местечко поукромнее и садился за изучение немудреных обязанностей стрелочника. Время от времени он поднимал голову от книжки и с незлобивой улыбкой говорил Андрею:

— Брось, бидолага, ишачить, бильш карбованця все одно не заробишь.

Но к насмешкам Крапивы Андрей уже привык.

Работать плохо Андрей не умел — совесть не позволяла. Здесь, по мнению Андрея, рабочий день начинался в обед, а в полдень оканчивался. Здесь грешно было бы стоять сложа руки.

В свободное от работы время Андрей уходил на берег Днепра, подальше от строительства. Половодье было в самом разгаре. Желтоватые весенние воды, пенясь, неслись к Черному морю. Густые зеленые ивы, серебристые тополя, как любопытная, детвора, забрели по колено в воду и остановились словно в раздумье: идти ли дальше?

А солнце, веселое майское солнце, нехотя двигалось к горизонту. Белые большие чайки, сложив за спиной раскрытые крылья, с криком падали вниз, в воду. Юркие чирята, блестя на солнце крыльями, как стеклом, гонялись друг за другом.

Дойдя до берега, Андрей машинально опускался на траву. Мысли его невольно неслись в Тростное. Там сейчас самый разгар охоты. Ярьпонимаете теперь каждое утро носит черных с красными головами косачей, щеголевато раскрашенных селезней… Ночью у охотничьего костра, наверное, говорят и о нем, Андрее. Какое было бы сейчас счастье очутиться снова в Тростном.

Так он со своею грустью и думами о родном селе просиживал на берегу Днепра часто до первой звезды. Обычно с закатом солнца куда-то уходила и грусть. На строительстве люди мало знали друг друга, и, может быть, поэтому казалось, что жизнь вокруг здесь радостней и веселей, чем там, в далеком Тростном. Ложась спать в душном и пыльном бараке, Андрей думал уже о будущем, о том, что не сегодня-завтра он попадет на завод и начнет работать по специальности.

В конце мая он решил наведаться на биржу.

Его удивило полное безлюдье возле биржи. Большое помещение биржи тоже было пусто.

Волнуясь, Андрей постучал в окно начальника.

Демин был на своем месте. Андрея он узнал сразу:

— А, кузнец!.. Где пропадаешь?..

Выслушав Андрея, он сказал:

— Кузнецы пока не нужны, но ты брось все и приезжай сюда завтра. Я тебя работать слесарем устрою.

Не дав Андрею времени возразить, Демин продолжал:

— Напильник знаешь, зубило знаешь. У тебя дело пойдет. Не боги горшки обжигали.

Глава девятая

После грохота и беспорядка, который на первый взгляд царил на строительстве, механический цех большого завода показался Андрею храмом. Токарные, строгальные, сверлильные станки стояли строгими прямыми рядами. Люди здесь не суетились, не бегали, не кричали друг другу из одного угла цеха в другой. В черных, как на подбор, спецовках они спокойно и уверенно управляли станками. Подле каждого станка стояли обточенные, готовые детали, сияющие, словно хрустальные сосуды. Широкие лучи солнца, как туго натянутые золотые полотна, рассекали синеватый воздух цеха. Цех гудел радостно, как далекие июньские громы.

Вместе с Андреем с биржи труда на завод были направлены два молодых слесаря — Луценко и Бабенко. Андрей слышал, что они учились в ФЗУ, и решил, чтобы не попасть впросак, говорить и делать все, что будут говорить и делать они (они были настоящие слесари!). Из-за этого Андрей нарочито всюду опаздывал и всегда оказывался позади молодых слесарей.

Мастер цеха собрал их всех около верстака, расспросил, кто где работал прежде. Андрея даже похвалил, сказав: «Кустари люди в работе искусные». Потом дал новичкам задание — сделать по бортовому угольнику.

Андрей и виду не показывал, что не только никогда не делал бортового угольника, но и впервые видел этот инструмент. Придя с запиской мастера в инструментальную, Андрей встал в очередь за Луценко. Когда тот отошел от окна, Андрей сказал инструментальщику:

— Мне тоже давайте все, что получил товарищ.

Из полученных инструментов больше всего Андрея удивила пила для резания металла. Чудо-пила резала железо, как дрова, хоть и не с такой быстротой, но все же это было удивительно.

Штангенциркуль он тоже видел впервые в жизни. Этот добела отшлифованный измерительный прибор привел Андрея в благоговение. Но больше всего удивило Андрея доверие, с каким тут, на заводе, люди относились друг к другу. В селе, например, сосед скорее сам тебе срубит кол или слегу, нежели доверит тебе самому свой топор, а на то, чтобы дать топор на денек-другой, ни один настоящий хозяин ни за что не согласится. На заводе же кладовщик лишь записал контрольный номер Андрея и тут же выдал ему целую гору дорогих инструментов, хотя он на заводе даже не без году неделю, а всего-навсего первый день.

С каждой операцией Андрей нарочно возился дольше своих товарищей, но это давало ему возможность понять, что надо делать с железными планками дальше.

Выравнивая напильником концы планок, он почувствовал на своем плече чью-то руку. Обернувшись, увидел высокого, с добродушным усатым лицом рабочего.

— Напильник надо вот так держать, — высокий взял в руки напильник и, работая, продолжал объяснять, — стоять надо прямо у верстака, не двигаясь. Двигаться должны одни только руки, тогда и кромки и середина детали будут, как срезанные ножом.

Глядя на резиновые сапоги Андрея, он заинтересовался юношей и расспросил, откуда приехал Андрей, приходилось ли ему делать угольники раньше.

Голос усатого человека был добродушный, слова бесхитростные, и Андрей сознался, что угольников делать прежде ему не приходилось.

Усатый подробно объяснил, как и где надо сверлить дыры, как закреплять борт для пайки.

— Главное, — подбадривая Андрея, говорил усатый, — не робей. И если чего не знаешь, лучше спроси у меня или у другого слесаря, и дело у тебя, брат, пойдет. Спрашивай запросто.

Сказав это, усатый удалился.

Это был известный всему заводу мастер слесарей по ремонту станков. Звали его за глаза Башня. Известен он был тем, что, добиваясь правды, дошел до Москвы и разговаривал с самим Калининым.

После разговора с Максимом Кузьмичом Марченко — так звали усатого — Андрей вздохнул свободнее. Теперь он видел всю работу от начала до конца.

К вечеру угольники ни у кого не были готовы. Андрей пронес свой угольник под рубашкой домой, чтобы в свободное время его пошабрить.

— Кустари мастерством славятся, — сказал на другой день мастер, принимая угольник Андрея.

Тут же стояли еще несколько старых слесарей, а с ними и Башня.

— Нравится парень? — спросил мастер цеха Башню. — Бери, тебе ведь нужны. Я думаю, на первое время четвертого разряда ему хватит. Не женатый? — спросил он Андрея. — Вполне хватит.

Тут же Андрею вручили записку в кладовую, на получение настоящей рабочей спецовки, которая была мечтой Андрея. Черная, лоснящаяся, как шелк, чертова кожа ласково облегала плечи. На спецовке было очень много карманов, что особенно нравилось Андрею.

Подошва ботинок — в палец толщиной, но зато это ботинки, а не резиновые сапоги!

Придя домой, Андрей сразу же написал письмо матери, своему дружку Петру Бабкину, брату Степану. Сестренке Нине послал записку в отдельном конверте, хотя Нина и жила вместе с отцом и матерью. Писал он о том, что цех, в который его поставили работать, такой огромный, как все Тростное, и что в цехе крыша высокая-высокая, выше самой большой ветлы, и что вся она стеклянная, и что рабочие — люди дружные, и что…

Много разных подробностей сообщал о себе Андрей. Да разве словами можно передать состояние души счастливого человека!..

Глава десятая

Малиновый шар июльского солнца уже давно оттолкнулся от горизонта и залил мягким, лучистым светом улицы города. Но город еще спал. В селе к этому времени каждый уже так наломает спину, что невольно обрываются смех и шутки, все работают молча. В селе сейчас самый разгар сенокоса. Люди встают задолго до восхода солнца.

Коси коса, Пока роса.

А здесь, в городе, еще спят.

Тяжелый гудок медленно, как бы расправляясь после сна, вытягивается над городом. На улице все еще осторожно начинают греметь ставни, стучать ведра, скрипеть калитки. На тротуаре вначале отчетливо, затем все глуше и глуше раздаются мерные шаги рабочих. Вскоре они сливаются в сплошной, особенный шум: издали кажется, что где-то за стеной лошади жуют сено.

Андрей по старой привычке все еще встает вместе с солнцем. Приятно утром освежиться водой прямо из водопроводной колонки, поковыряться с лопатой в саду (так, для порядка!), потом выйти не спеша из тихого переулка и слиться с молчаливой, пахнущей машинным маслом и металлической пылью толпой рабочих. Утром все идут молча, даже смех девушек кажется неуместным.

Андрей одним из первых входит в контрольную будку, перевешивает жестяной номер 2274 на доску рабочей смены и идет через весь все еще молчащий цех в обитую фанерой мастерскую ремонтников.

В цехе почти никого нет еще. Андрей открывает инструментальный ящик, любовно перетирает замшей отполированные части измерительных приборов. Долго любуется микрометром: шутка сказать, толщину волоса измерить можно! Все это больших денег стоит. Все это доверено ему, Андрею. Андрей доволен. Жалко, что тут нет ни Петра Бабкина, ни Саньки Тишакина, не перед кем похвалиться.

Положив в верхний кармашек спецовки самую новую линейку и такой же штангенциркуль, Андрей идет устанавливать штампы. Часто он без всякой надобности включает рубильник около какого-нибудь станка и смотрит, как огромные маховики и валы машины послушно начинают двигаться, подниматься и опускаться. Момент включения рубильника всегда кажется Андрею торжественным моментом: в это время он чувствует себя не то капитаном корабля, не то штурманом всего земного шара… Великое дело управлять машиной!

Работать на заводе Андрею легко — не как у отца в кузнице. Ему иногда кажется, что за работу на заводе платят несправедливо много: здесь что ни возьми — все делается машиной. Нужно отрезать кусок железа — подошел к станку, включил рубильник — и готово; сделать один конец тоньше — вот токарный станок; снять верхний слой — строгальный станок. Здесь не то, что в кузнице в Тростном: там, чтобы пробить дыру в трехдюймовом куске железа, надо нагреть два-три раза этот кусок… А сколько раз молотобоец крякнет!.. А сколько раз сядет пробой!.. Тут все дело заключается в том, чтобы человек умел управлять станком. Этому обучиться не так уж трудно. Тут даже девушки работают на таких огромных станках, что самих девушек из-за станков не видно, и одеты они всегда чистенько, аккуратно. Если бы не металлическая пыль, что впивается в ладони, то можно было бы подумать, что девушки работают в конторе где-нибудь — так чисто они одеваются.

Андрей уже знал назначение многих станков и мог самостоятельно запускать и останавливать их.

С улыбкой он теперь проходил мимо маленьких станков, которые назывались револьверными. Название это первые дни делало весь цех окутанным какою-то тайной. Андрею долгое время казалось, что в цехе есть еще какие-то или тайные подвалы, или незаметные кабины, где работают револьверные станки. Спросить об этом он считал неудобным и даже непозволительным. Но в душе мечтал разузнать, где находятся эти станки, и сделать себе револьвер. Вот удивятся в Тростном!

Но сколько он ни приглядывался к деталям, которые делали рабочие, ничего похожего на револьверы не увидел. А про револьверные станки говорили и мастера и рабочие. Вскоре тайна была раскрыта самым неожиданным образом.

Как-то мастер Максим Кузьмич сказал Андрею:

— Петрович, пойдем разберем револьверный станок, что-то он плохо работает.

Ни в какие секретные кабины они не пошли, а остановились у маленького станка, стоявшего тут же, у прохода.

Андрей с разочарованием отделял деталь за деталью от самого простого в цехе станка с таким манящим своей суровой романтикой названием — револьверный!

Отношения рабочих друг к другу на заводе ничем не были похожи на отношения односельчан.

В цехе почти все рабочие называли друг друга по имени-отчеству и к каждому человеку, будь то самый молодой рабочий, относились с уважением.

Не было у рабочих и характерных для крестьян черт: завистливости и скупости.

В Тростном человек считал свое ремесло секретом, ни за что не объяснял, как делается та или иная вещь. Сколько Андрей ни ходил к бондарю Семену Теплому, все же не узнал, как Семен Теплый набивает первый обруч на кадушку. Делал он это, видимо, ночью, когда все спали. Вот почему у него всегда кадки стояли уже с двумя обручами. Встречая Андрея, Семен Теплый только хитро улыбался и говорил: «Пришел бы пораньше, помог бы мне обручи на кадушки набивать…»

В Тростном дед Бурлак даже лапти плел где-нибудь на заднем дворе или на огороде, а не как другие — на крыльце, потому что лапти он плел на особый манер. А тут у кого ни спроси, как делается какая-нибудь вещь или как надо пользоваться инструментом, любой тебе объяснит, научит.

Тут и деньги люди дают в долг почти так же, как и папиросы. Есть — на! А если человек говорит, что у него с собой денег нет, то это значит, что у него действительно денег с собой нет.

В Тростном же знаешь, что у соседа деньги есть, а пойдешь попросить в долг, так он начнет жаловаться на свои нужды, на свое горькое житье; о таких новый в деревне человек невольно подумает: «Как плохо эти люди живут, чем бы им помочь?» Не пройдет и дня, смотришь, «бедный» сосед купил себе хромовые сапоги и ходит по селу, улыбаясь своей хитрости. Вот и верь после этого людям! В Тростном даже общественную работу какую-нибудь не сразу поручает Иванову, хотя знают, что лучше Иванова с этой работой никто не справится. Целый день думают: а кому бы еще можно поручить эту работу? И все из зависти к Иванову: человек становится заметным.

В Тростном охотно шли к человеку на помощь, когда у него было несчастье. Но если человек хоть на капельку поднимался выше других, его старались унизить. В Тростном не любили людей счастливых!

На заводе люди как бы подталкивали друг друга, помогали друг другу подняться выше.

Тут Андрей не проработал и недели, а его уже приняли в члены профсоюза и удивлялись, что он еще не комсомолец. Тут профорг то и дело предлагает бесплатные билеты на всякие заседания и лекции и даже в кино.

Одно только не нравилось Андрею на заводе: не умели рабочие по-хозяйски относиться к материалу. Нужен, например, кусок железа в четверть длины — рабочий отрубает пол-аршина, а то и больше, оставшиеся концы железа бросает в утиль. «Сколько бы из этого утиля дрог оковать можно было!» — сокрушенно думал Андрей.

Ну, железо уж ладно, железа тут уйма. А ремни! Сколько по углам цеха разбросано ременных обрезков! Некоторые из них как раз годились бы на чересседельник, и все это валяется без присмотра, до всего этого в цехе никому нет дела.

Мимо ременных обрезков Андрей не мог проходить равнодушно. Глазами крестьянина он определял сразу, что годится для уздечки, что для шлеи или чересседельника. Первые дни Андрей думал, что это нарочно кто-нибудь бросил под ноги ремень, чтобы испытать Андрея. «Мы тоже не лыком шиты», — думал Андрей, косясь на ремень.

И все же ремни не давали ему покоя. Это ведь были не какие-нибудь там сыромятные — это были настоящие, фабричной выделки ремни. В дождь такой ремень не раскиснет, от солнца не покоробится. Если сделать уздечку из таких ремней — и веку ей не будет. Ее дегтем мазать не надо, нет, так красной и оставить. Ни у кого во всем районе такой уздечки не видел Андрей.

«А что, если взять ремень и вынести с завода незаметно?» Но тут же он отвергал эту мысль: «В случае чего, сраму не оберешься».

И все же искушение было велико.

Как-то, придя с обеда раньше других, Андрей взял валявшийся около токарного станка кусок нового ремня метра в два и бросил его под верстак Луценко. «Если кто и видел, — думал Андрей, — так он скажет, что убрал с дороги, чтоб не валялся». Но прошло несколько дней, а о ремне никто и не вспомнил. Разве на складе нет ремней! Завод такой, что за день не обойдешь, если пройтись по всем цехам. Кто там думает о каком-то куске ремня! Чуть поменьше ременные концы уборщицы бросают прямо в мусор. В случае чего, Андрей скажет, что взял из мусорной кучи. Мол, тут эти обрезки ни к чему, а дома в хозяйстве пригодятся. Никакого тут воровства нет.

После такого рассуждения Андрей стал смелее. Через несколько дней он незаметно поднял ременный конец и, свернув его плотной катушкой, спрятал под рубашку.

«Здесь он все равно пропадет», — уговаривал себя Андрей, пряча ремень.

Заправив аккуратно рубашку, Андрей облегченно вздохнул: «Все в порядке». И хотя мысленно он все учел и пришел к заключению, что «комар носа не подточит», все же ему было не по себе. Когда Андрей вышел из цеха, ему показалось, что рабочие как-то особенно пристально смотрят на его живот.

Через контрольную будку Андрей прошел, как через духовку: так жарко ему было от стыда.

Выйдя благополучно с завода, Андрей вспомнил, что Максим Кузьмич, если нужен ему совок или кочерга, выносил их прямо под мышкой, никуда не прятал. На такие мелочи никто и внимания не обращал. Чего он напрасно волновался!

Но дома при хозяйке он все же ремня из-под рубахи не вынул. Только когда хозяйка вышла к соседям, извлек ремень с желтой, как бы лакированной поверхностью и долго любовался им, прежде чем запрятать на дно сундучка. «Сошью здесь уздечку, а отцу скажу, что купил…»

Глава одиннадцатая

Высокий, с опущенными вниз усами Максим Кузьмич Марченко любил Андрея заботливо, по-отцовски. Полюбил он его за то, что Андрей был бережлив и аккуратен в работе, за то, что Андрей на Максима Кузьмича смотрел с благоговением и каждое его поручение старался выполнить как можно лучше.

К этому Андрей был приучен дома. Отец Андрея много разговаривать не любил, и потому все его слова глубоко западали в память Андрея. Отец никогда не бросал работу на середине, если видел, что ее можно окончить сегодня. Если же Андрею или Степану хотелось на улицу и они начинали уговаривать отца отложить работу на завтра, отец говорил: «Что можно сделать сегодня, никогда не откладывай на завтра». Это Андрей помнил хорошо и на заводе никогда не бросал работу на середине. За то и любил Андрея Максим Кузьмич.

В это время на завод приходило много заграничных станков. В обязанность слесарей по ремонту входила разборка и сборка новых станков в присутствии инженерно-технического персонала. А один раз разобранный и собранный станок, как бы он ни был сложен, сразу становился простым и понятным.

Вскоре Андрей мог самостоятельно разбирать и собирать многие станки в цехе. Работа эта очень увлекательна, и Андрей часто задерживался на час-другой после гудка. Для того чтобы не спутать детали станка, слесари размечали их порядковыми номерами. При сборке пользовались этими номерами в обратном порядке: от последней цифры к первой.

Основная работа слесарей по ремонту заключалась в том, чтобы найти в станке сломанную деталь и заменить ее запасной. Некоторые несложные детали приходилось делать самим. Много времени отдавали слесари и наладке штампов на штамповочных станках. Все это Андрей обычно старался выполнить до начала работы новой смены. К такому порядку его приучила бойкая, небольшого росточка штамповщица Зина-ударница. Она никогда не начинала работу без того, чтобы на весь цех не крикнуть: «Слесаря!»

Первое время Андрей бросал все и бежал к ее станку, думая, что произошла авария.

Но Зина-ударница спокойно стояла около станка и говорила почти ласково:

— Пока аварии нет, но станок должен быть проверен при мне, понимаете? — И добавляла совсем тихо: — Я хочу на красную доску вытянуть, понимаете?

Иногда Зина кричала и среди дня, Андрей спешил к ней.

— В чем дело? — спрашивал он, потупив глаза (у Зины был очень смелый взгляд).

В ответ Зина говорила смеясь:

— Это я нарочно крикнула, чтобы ты там, Андрей — ходи бодрей, в каморке не заснул.

Андрей краснел, а пожилые рабочие многозначительно улыбались.

В Тростном Андрей работал от зари до зари. На заводе же рабочий день проходил так быстро и незаметно, что первое время Андрею было как-то неудобно уходить домой. Ему казалось, что, кроме гудка, которому все подчинялись, есть еще что-то, и перед этим «что-то» он будто бы был виноват.

Свободного времени оставалось много.

Андрей, как и вся молодежь города, в свободное время уходил на Днепр. В прозрачных водах Днепра с утра до вечера барахтались тысячи загорелых юношей и девушек. Крики и визг молодежи висели над Днепром, как гомон только что прилетевших грачей над раскидистой березой где-нибудь на краю села.

Был около Днепра и небольшой лес. Но что это за лес?.. В лесу, как и в степи, уже в мае трава рыжая и жесткая, не найдешь тут ни синеватых, с вечно дрожащими листьями осин, ни белых радостных берез, не выглядывают на опушке красные гроздья рябины. Седые плакучие ивы да вечно линяющие тополя — вот и весь лес.

Правда, неподалеку от города была еще дубовая роща, но в ней на каждом шагу стояли палатки и было столько народу, что даже вековые дубы не казались настоящими. Их как бы специально поставили здесь, чтоб люди могли укрыться от жары. Настоящий лес был там, в далеком Тростном. В настоящем лесу человеку даже с ружьем за плечами бывает немного страшновато.

Днепр много шире и раздольнее родной Оки. Но Ока со своими тихими затонами, с медленно текущей, как бы думающей водой уютнее, заманчивее, дороже.

А главное, тут некуда сходить на охоту.

Здесь, как Андрей узнал, охотники должны ехать на охоту поездом и не меньше чем на двое суток сразу. Одно это отбивало желание бродить по плавням. Дома Андрей не расставался с ружьем даже тогда, когда ехал пахать или боронить. Болота были под рукой, и, пока лошади отдыхали, он успевал подстрелить пару чирят или шилохвоста. Но все это было еще не самым главным в думах Андрея об охоте. Больше всего занимали Андрея размышления о первой пороше, о первом селезне.

В Тростном, какая бы срочная работа ни была, как только выпадал первый снег, отец вешал замок на кузницу и шел по первому снегу за зайцами. Это делал не один отец, это делали все охотники. Многие под вечер возвращались с зеленей, выходили из леса. Восторженным рассказам тех, что шли с добычей, не было конца.

Утомленные, голодные, с промокшими ногами, они шли счастливые, с озаренными душами, словно прочитали еще одну новую, неповторимую страницу природы.

Первый снег, первый выстрел весной — настоящий праздник для охотников!

Потом люди работали ночью с керосиновой лампой, от темна до темна ковырялись в поле, нагоняли упущенное и не чувствовали усталости, не сетовали на жизнь.

А как же здесь с первой порошей? Выпадет завтра снег, но завтра рабочий день и ты обязан подчиниться гудку и ждать воскресенья. Или начался перелет уток, гусей. Через неделю воздух уже не будет шелестеть крыльями птиц, ночь не огласится залихватским свистом свиязей, всегда новым гоготанием гусей. А ты должен подавить в себе самое радостное желание и идти на завод…

Такие размышления отгораживали Андрея от завода, не давали ему возможности чувствовать себя хозяином в цехе. Андрею было еще недоступно стремление сделать жизнь удобной и красивой для всех.

Андрей любил завод за его сложные машины, за то, что на заводе человек не мог жить сам по себе. Андрея радовала работа на людях, но в глубине души он оставался крестьянином-единоличником, он радовался только своему личному успеху.

Думы о деревне не давали Андрею покоя, но привычка работать честно делала его в цехе человеком заметным.

Глава двенадцатая

На заводе люди сходятся быстрее, чем где-либо. Но друга и на заводе находишь не сразу. Ни Луценко, ни Бабенко, молодые слесари, работавшие вместе с Андреем, не стали друзьями Андрея. А стал другом молодой токарь, ровесник Андрея, Коля Шатров. Коля жил напротив переулка, в котором снимал угол Андрей, и, выходя на работу, они каждое утро встречались и вместе шли на завод. Так невольно они познакомились, а затем и подружились. Правда, и Шатров не до конца нравился Андрею, но они стали друзьями. Коля Шатров одним только не нравился Андрею, — тем, что ко всему относился слишком уж продуманно и строго. Андрею, например, казалось, что дружба крепче не станет оттого, что люди уговорятся дружить. Коля же, как только они сошлись, потребовал клятвы от Андрея. Чтобы не обидеть Колю, Андрей дал такую клятву. Правда, после этого у Андрея осталось ощущение, будто он не клятву дал, а взял у Коли что-то в долг. Но Коля смотрел на все иначе. Каждый шаг его был продуман: он знал, что можно, а чего нельзя. И осуждал всегда Андрея, если тот откровенничал с соседом по работе или смеялся и заговаривал просто так, в шутку, с какой-нибудь девушкой. Коля и о комсомоле говорил не теми словами, которых ждал Андрей. Коля говорил, что в комсомол надо вступать обязательно, так как это пригодится в будущем. Андрей же думал о комсомоле по-другому и никогда не связывал эту, как ему казалось, недоступную для него мечту с выгодой. Андрей не очень спорил с Колей, потому что Коля был грамотнее Андрея и уже давно жил в городе. Коля как бы опекал Андрея, хотя эта опека Андрею не совсем нравилась. Коля познакомил Андрея и с секретарем комсомольского комитета товарищем Подопригорой.

Подопригора сразу понравился Андрею. Понравился он ему и тем, что, несмотря на свои двадцать лет, работал уже техником, и тем, что в его глазах было что-то такое, отчего хотелось говорить хорошее. Его глаза всегда смотрели открыто, поощряюще, как будто он уже сказал вам что-то приятное и ждал ответа.

Подопригора по совету, конечно, Коли сам пришел в цех, нашел Андрея и после небольшого разговора о том, как тот проводит свободное время, предложил Андрею посещать открытые комсомольские собрания.

А через несколько дней Коля Шатров сказал Андрею:

— Товарищ Подопригора просил тебя завтра зайти в комитет комсомола.

Сердце Андрея забилось и радостно и испуганно. Андрей боялся сказать, что его родители еще не в колхозе. А это все могло испортить. О комсомоле же Андрей мечтал давно и теперь боялся, что мечта не сбудется. Он уже написал домой, чтобы отец обязательно вступил в колхоз, но ответа еще не было, и он опасался, как бы кто-нибудь не узнал, что семья его еще не в колхозе, и не уличил бы его во лжи…

После работы Андрей зашел в комитет комсомола. Там шло заседание бюро.

Андрей было хотел тут же выйти, но Подопригора предложил ему подождать.

— У нас сегодня бюро открытое, — сказал Подопригора Андрею и продолжал вести заседание дальше.

Подопригора сидел за столом, слушая взявшего слово комсомольца Сенченко и внимательно следил за часами, которые стояли на столе. Комсомолец Сенченко говорил долго и путано, и Андрею трудно было понять, о чем тот говорил.

По лицу Подопригоры было видно, что и он никак не дождется окончания выступления Сенченко.

— В нашей стране, — говорил Сенченко, — с каждым днем растет сознательность масс. Мы не должны забывать и про капиталистическое окружение. Враг подл и хитер, он использует в своих коварных целях каждую нашу ошибку…

Во время своей длинной речи Сенченко взглянул на Подопригору и понял, что надо сокращаться. И тут, в последней фразе своего выступления, он сказал то, что его мучило.

— Считаю, что бригадир товарищ Зимин неправильно отнесся ко мне, перебросив меня на незнакомую работу. Прошу бюро комитета комсомола помочь мне.

После Сенченко поднялся Подопригора. Неожиданно для всех он сказал, что вопрос, затронутый комсомольцем Сенченко, — вопрос серьезный и что он сам поговорит с мастером, чтобы тот поставил бригадира на свое место.

«В чем же дело? — подумал Андрей. — Почему Подопригора слушал с недовольным лицом?».

Как бы отвечая на вопрос Андрея и других комсомольцев, Подопригора продолжал:

— А недоволен я был вашим выступлением потому, что вы так и не научились говорить сжато, не научились даже о собственной работе говорить коротко и ясно. Вас обижает бригадир. Так при чем же тут Чемберлен и рост самосознательности масс?

Все присутствующие засмеялись.

Подопригора продолжал:

— Было бы всем нам выгоднее, если бы вы свою последнюю фразу сказали в начале выступления. Мы не потеряли бы лишних полчаса времени, и вы не вспотели бы от «происков буржуазии». Учитесь свои мысли высказывать коротко и ясно, — заключил он свое выступление.

Андрей смотрел на комсомольцев, внутренне подтягиваясь. Все они и даже обиженный Сенченко были для Андрея чем-то и лучше и значительнее, чем он сам. Ему казалось, что какая-то часть славы тех многочисленных подвигов, которые совершили первые комсомольцы, как бы переходила к человеку вместе с вручаемым ему комсомольским билетом.

Взяв у Подопригоры анкету, Андрей все же решил сказать ему правду про социальное положение родных, но Подопригора вышел куда-то. А давая анкету Андрею, он ясно сказал:

— Такие люди, как ты, должны работать с нами вместе, должны быть обязательно в комсомоле.

Может, он уже знает про Андрея? Теперь, говорят, про каждого человека все известно заранее.

Поколебавшись несколько минут, Андрей решил все же написать: «колхозники». К этому времени вернулся Подопригора.

— Заполнил? — спросил он и взял анкету. — Вот и порядок, — и пробежал по анкете глазами. — На следующем заседании бюро обсудим. Приходи обязательно.

— А примете? — не выдержав, спросил Андрей.

— А почему же тебя не принять? Человек ты наш, советский, с родителями у тебя все в порядке. Работай только хорошо!

«Работай хорошо!» Разве Андрей не умел работать!

Идя домой, он вдруг вспомнил про ремень и напильник, которые тайком вынес с завода в первые дни работы, покраснел, как будто об этом узнали все. Он тут же дал себе слово всегда быть честным и беречь все государственное. А то, что он взял, он выбросит сегодня же куда-нибудь в мусор, и ведь он брал это, еще не будучи комсомольцем…

Мысль о ремне и напильнике недолго занимала Андрея. У заводоуправления его встретил Коля Шатров.

— Ты от счастья блестишь, как блин на масленице, — смеясь сказал Коля.

— Так легко на душе, поневоле заблестишь, — сознался Андрей.

— Теперь все зависит от тебя. Главное в жизни — быть среди передовых, лучших.

Торжественное настроение передалось и Коле, и сейчас юноши, идя на Днепр, без устали говорили о будущем. Через год им предстояло идти в армию. Коле, очень хотелось сразу же попасть в какую-нибудь военную школу. Коля всегда с завистью смотрел на молодых командиров. В самом деле, особого труда не составляло получить звание среднего комсостава, а дальше все пойдет само собой: что ни год, то лишний кубик, обмундирование и харчи бесплатные. Завтрашний день обеспечен до конца жизни.

«У военных людей, — говорил Коля, — забот меньше. Посмотри на какого-нибудь лейтенанта и на его ровесника, работающего на заводе. Первый всегда веселый, краснощекий. А на лицах заводских ребят без труда увидишь печать заботы».

Кем быть?.. Для Андрея этот вопрос был решен давно. Обучившись кузнечному делу в отцовской кузнице, Андрей думал, что он решил вопрос своего будущего. Теперь он овладел специальностью слесаря. Эта специальность была легче и интересней, чем специальность кузнеца. Вернувшись в село, он устроится работать в МТС. А может, останется работать на заводе навсегда и станет таким же хорошим мастером, как Максим Кузьмич. Быть хорошим мастером в своем деле — лучшее будущее для молодого человека. Так думал отец Андрея, так думал и сам Андрей.

Глава тринадцатая

Кому из вас не приходилось в тяжелые минуты жизни ловить на себе взгляды сочувствия, выслушивать добрые советы даже от совсем незнакомых людей, не говоря уж о людях близких, которые, узнав о несчастье, бегут к вам в ночь-полночь, чтобы утешить вас в вашем безысходном горе.

И те же самые люди, когда видят мир и счастье в вашей семье, без зазрения совести стараются шепнуть вам на ухо какую-нибудь сплетню про близкого человека, нечаянно обронить злое словечко — посеять в вашей душе яд сомнения, заставить вас взглянуть с ненавистью на любимого человека.

Не прошло и десяти лет с того дня, когда тетка Дарья, мать Митьки Самохина, первая вынесла мерку пшеницы на семена вернувшемуся с войны Петру Савельеву. Не прошло и трех лет с того дня, когда Петр Савельев оковал в долг дроги Митьке Самохину. А сегодня эти две семьи ненавидят друг друга.

Вскоре после того как уехал Андрей в город, Самохин подговорил безродного пастуха Яшку Рябого донести в НКВД о том, будто у Петра Савельева есть золото.

Десять дней в НКВД допрашивали Петра Савельева. Тут уж и Егор Иванович ничем помочь не мог.

«В их работу, Григорьич, лучше не вмешиваться: живо пришьют пятьдесят восьмую», — позже сказал Егор Иванович Петру Савельеву. А Егор Иванович считался человеком умным.

Действия следователя возмутили первого коммуниста села Ивана Васильевича Савельева. Но ему следователь ответил: «Хоть ты и коммунист и бедняк, а говорит в тебе душа родственника».

Тихо стало в Тростном. Мужики уже не собирались на бревнах у пожарного сарая потолковать о погоде, о будущем урожае. Справный хозяин Павел Бабкин — отец Петра Бабкина, сосед Савельевых, не выходил перед закатом молча постоять у ворот, а все ковырялся в огороде. А прежде он любил перед закатом солнца постоять у ворот собственного дома.

При встрече с Петром Савельевым Павел Бабкин искренне возмущался: «Да чего они к тебе привязались?..», но на людях молчал.

Тихо и тревожно стало в Тростном. Притихли даже и те семьи, которым никакая беда ниоткуда не грозила: осторожность — святое дело. Кто знает, что может случиться завтра. При закрытых дверях оно жить лучше — так думали многие.

Дети, конечно, этого не понимали, но их одергивали на каждом шагу старшие.

— Не ходи с воложной пышкой на улицу, я кому сказала! — кричала Нинка шестилетнему Юрику.

Петр Савельев слышал это и не удивлялся.

После неудачного доноса про золото Самохин, казалось, угомонился, не стал больше допекать Петра Савельева. Но в доме Савельевых стало еще тише. Пока Петра Савельева допрашивали, Груня вместе с Веркой Грачевой завербовалась на торфоразработки и уехала куда-то в Балахну. Вскоре Груня прислала письмо, написала, что устроилась работать официанткой. Мать от письма рада была без памяти: «Подумать только, Груня-то наша, не смотри, что неграмотная, а работает официанткой», — хвалилась она соседкам. Сам Петр Савельев знал, что такое официантка, и помалкивал. Петр Савельев по-настоящему воспрянул духом только после того, как Андрей устроился на завод слесарем.

Тут уже Петр Савельев не без тщеславия при встрече сказал Николаю Ефимовичу Грачеву:

— Я все думаю, время, что ли, теперь другое или еще что: раньше мы ведь по два, по три года учились квалификации, а теперь наш Андрей, слыхал, слесарем работает… Пишет: завод огромный, цех механический, работа чистая, не то что в кузнице…

— Ничего удивительного, дядя Петя, — отвечал Николай Ефимович, — ярьпонимаете, народ стал дотошный. Намедни у меня из-под носу две сосны уволокли. Не иначе, как братья Шашкины…

Перечитывая письмо Андрея, Петр Савельев думал: «Теперь не одному Самохину можно нос утереть: сын — рабочий! Андрей — молодец. Пишет, в комсомол хочет вступить… А вот со Степаном что делается — не пойму: в кузнице работать не стал, да и в колхозе по-настоящему работать не хочет. То и дело в район ездит, должность легкую ищет. Не то время нынче, а то бы я живо Степана образумил… Нынче с Нинкой, девчонкой, и то никак не справишься. Заладила: «Пустите к Андрею в город или запишитесь в колхоз, а не то выйду замуж без вашего согласия…» Ну, это мы еще посмотрим. С тобой-то мы еще справимся….»

Письмо от Андрея пришло в субботу, накануне петрова дня. А в воскресенье Петр Савельев поднялся чуть свет. Сам сходил в табун за лошадью, обротав лошадь, верхом не сел, а так в поводу и повел домой.

Июньское утро пахло свежей травой, в небе звенели невидимые жаворонки, у самых ног падали чибисы, оберегая судьбу своих маленьких чибисят. А Тростное утопало в кудрявой зелени садов. В такое утро грешно торопиться, не взглянуть спокойно на белый свет.

Дома на вопросительный взгляд жены он сказал:

— Ты, мать, завтрак с собой дай, я прямо в поле поеду. Что-то всю ночь кости ломило, наверное, дождь будет. Самое время картошку окучивать…

По дороге к своему загону он не спускал глаз с колхозной пшеницы. Пшеница уже пошла в колос. Посевы были густые, хорошие. Но огрехов, огрехов сколько!

Петр Савельев смотрел на огрехи и сокрушался: «Привести бы сюда горе-пахарей да носом, носом в огрехи потыкать, чтоб знали, как надо землю пахать…»

Странный человек Петр Савельев! Колхозная жизнь разогнала его детей по чужим городам, чуть не разорила семью, а он смотрит на колхозный урожай и улыбается довольной улыбкой. Уж больно хорош у них урожай!

Он делает крюк, чтобы проехать к своему загону, не потоптав артельную пшеницу.

По правде сказать, Петр Савельев давно бы в колхоз вступил… Но речь-то идет не о перемене рубашки, а о перемене всей жизни! Нельзя же так сразу, с бухты-барахты…

Перед глазами Петра, куда б он ни глянул, зеленым пламенем, широкими зелеными волнами переливаются буйные всходы — пшеница, просо, картофель. Окружающий мир настроил его благодушно. Мысли плавно, как рыхлая земля под сошниками, текут, текут, отбрасывая сорняки в разные стороны.

— Бог помочь! — неожиданно услышал он с дороги. По голосу узнал племянника, Ивана Васильевича Савельева.

На голос племянника сразу не обернулся. Доехал до конца борозды, остановил лошадь и только тогда ответил:

— Спасибо!

— Ты что же это, праздников не признаешь, работаешь? — сказал Иван Васильевич, свертывая цигарку.

— Кто ж за меня работать будет? Нешто ты колхозников дашь на помощь единоличнику. — Петр Савельев улыбнулся и продолжал уже серьезно:

— У Нинки ветер в голове, а Тоня боится лошади. Да оно мне и самому в охотку поработать в поле. Гляжу я на ваш урожай, — усаживаясь на траву, продолжал он, — и думаю: куда же вы это все денете? Ведь этакую махину земли мы и всем селом никогда не засевали.

— Куда девать? — усмехнулся Иван Васильевич. — Мы ведь что погорельцы: ни конюшни, ни скотного двора, ни общего амбара — ничего нет. А двор Воробьевых и Жилкиных тесен стал, сам видишь. Мы такой скотный двор в этом году решили отгрохать, какого и сам помещик Беклемишев не имел…

Рассказывать о будущем колхоза Иван Васильевич мог без устали. Это было его слабостью. Он долго говорил о ближайших планах колхоза и о том, каким колхоз будет через пять-десять лет.

Рассказывая, Иван Васильевич волновался: все, что он говорил, не было пустыми словами, все это было пережито им, передумано долгими бессонными ночами.

Поговорив о будущем, Иван Васильевич поднялся и, как бы мимоходом, спросил:

— Что же ты, дядя, в колхоз не вступаешь? Мы б тебя так в кузнице и оставили. А Нинке с Тоней и тете в колхозе было бы веселее работать.

— В колхоз вступить никогда не поздно. Больно уж вы со мной несправедливы были. Вот и жду, когда боль уляжется…

Петр Савельев посмотрел на солнышко и пошел к лошади, на ходу бросив:

— Андрей пишет тоже, чтобы я вступал в колхоз. После покоса зайду к тебе.

Глава четырнадцатая

Еще в сентябре из степи в город подул черный горячий ветер. Огромные табуны черной пыли бешено неслись по степи, со свистом кружились на улицах города.

Может, от этого, а может, оттого, что в Тростном теперь уже началась охота по чернотропью, Андрею стало томительно жить в городе. Работал он, как и прежде, с увлечением, и Максим Кузьмич дал ему уже пятый разряд, — но Андрей и этому почему-то не радовался. Получив пятый разряд, он высчитал, сколько денег сможет накопить до весны, и обрадовался только тому, что весной смело можно будет ехать домой.

Теперь он все реже ходил с Колей Шатровым на центральную улицу города, куда по вечерам высыпала вся молодежь. Теперь он все чаще после работы заходил в заводскую библиотеку и, выбрав какую-нибудь книгу о природе, отправлялся домой. Умывшись, садился во дворе под вишней и читал.

Но сегодня читать ему не пришлось.

Только он сел с книгой на свое любимое место, как услышал скрип калитки и тут же увидел голову голенастой девочки Нюры из соседнего дома. Осмотрев тщательно двор, Нюра проскользнула в калитку и с таинственно-торжественным видом пошла прямо на Андрея. Подойдя, она заговорила полушепотом:

— Вас ожидает один человек около нашей акации, приходите сейчас же.

Затем Нюра круто повернулась, сделала два шага медленно и важно, но потом, не выдержав до конца надуманной важности, пустилась бегом к калитке, так же, как она всегда бегала по улице.

«Что это за человек? Зачем я понадобился этому человеку? Может, девушка?» — десятки вопросов встали в голове Андрея.

Надев чистую рубаху и пригладив при помощи воды волосы, которые, сколько Андрей ни старался, никак не хотели ложиться назад и, даже смоченные мыльной водой, топорщились на макушке, он вышел на улицу.

Под акацией Андрияновых стояли все та же голенастая Нюра и девушка в форме ученицы ФЗУ.

Девушку Андрей видел и раньше на комсомольских собраниях и знал, что ее зовут Любой. На собраниях он не раз хотел заглянуть ей в глаза, но она упорно отводила от него свой взгляд в сторону. Андрей и не подозревал, что Люба как раз и есть тот человек, который хочет с ним поговорить.

Подойдя к девушкам, Андрей смутился, а когда Нюра сказала: «Этот человек хочет поговорить с вами», — Андрея бросило в жар, и Люба вдруг стала для него каким-то значительным существом.

— Люба Морозенко, — назвала она свое имя, как только Нюра оставила их вдвоем. Помолчав, Люба добавила: — А вас зовут Андреем. Вы так смешно говорили тогда на комсомольском собрании…

Любе было не более шестнадцати лет. Как и у большинства девушек такого возраста, ее фигура, несмотря на то что Люба стояла на месте, казалась устремленной вперед, словно в беге. В глазах таился какой-то притягательный свет. Пухлые, резко очерченные губы будто бы сдерживали смех. Но она вовсе и не думала смеяться, она ласково смотрела на Андрея, и сердце его потянулось к ней.

Он понимал, что это нехорошо перед Шурой Карташовой, но ведь он Шуре клятвы не давал, да и за время его жизни в городе думы о Шуре как-то отдалились.

Андрей взял протянутую руку Любы, что-то бормоча, крепко пожал.

Люба заговорила снова:

— Как вы проводите время, если это не секрет?

Андрей готов был раскрыть ей все свои секреты, если бы они у него были. Но, несмотря на то, что тайн не было, он все же сказал почти таинственным голосом:

— Так, почти, как все. Читаю книги…

— Какие книги вы читаете, романы, наверно?..

Андрей не знал, какие книги называются романами, но, поняв, что эти книги должны быть значительными, сказал:

— Романы о природе.

Постояв некоторое время молча, Люба заговорила снова:

— А я знаю, что вы из России.

— Это потому, что я на комсомольском собрании говорил.

— Нет, не поэтому.

— А почему?

— По акценту.

Андрей незаметно для Любы скользнул взглядом по своей одежде, думая, что акцент — это что-то вроде пуговицы, которая его выдает. Спросить у Любы, что такое акцент, он постеснялся.

— А вы с Украины?

Люба ответила, что она из Донбасса, что живет сейчас у тети.

Затем они долго стояли друг против друга молча.

Наконец заговорила снова Люба.

— Давайте перейдем на «ты», — сказала она.

Андрей согласился. Но тут же спросил:

— А что вы будете делать завтра вечером?

— Мы же договорились говорить на «ты», а ты говоришь «вы». Завтра я буду свободна, а ты?

— Я завтра буду свободен, — ответил Андрей и, чтобы не произносить местоимения «вы», добавил: — встретимся завтра?..

Люба согласилась.

Все остальное время вечера они простояли молча. Но и то, что они сказали за этот вечер друг другу, и даже их молчание показалось им каким-то значительным и интересным.

Разговор их и на самом деле был интересным, потому что в нем придавалось главное значение не словам, а мыслям, которые они понимали без слов, с одного мимолетного взгляда.

Неизвестно, как бы они расстались, если бы не Нюра… Нюра вообще вела себя так, будто она была взрослой, а они — школьниками. Когда на улице стало темно, Нюра вышла к ним и сказала:

— Время вам расставаться.

Прощаясь, Люба повернулась как-то так, что на мгновение прижалась к груди Андрея. Но Андрей это понял, когда она уже стояла на расстоянии нескольких шагов от Андрея и смотрела на него с таким видом, будто бы ничего и не было.

Глава пятнадцатая

Андрей Савельев договорился встретиться с Любой у киоска, где продают сельтерскую воду, но забыл договориться, в котором часу они встретятся. Об этом он вспомнил только утром на другой день.

Было воскресенье. Погода стояла хотя и холодная, но солнечная. Вскочив с постели, Андрей побежал, как обычно, к водопроводной колонке умываться. Он так долго умывался, что даже хозяйка заметила:

— Уж не на свиданье ли собираетесь?

Замечание хозяйки так ошеломило Андрея, что он даже спросил ее:

— А откуда вы знаете?

— Слишком уж чисто моешься. Гляди, чтобы сорока не украла, — смеясь, ответила хозяйка.

Умывшись, Андрей долго раздумывал, в чем пойти. Надев новый, недавно купленный костюм и взглянув на себя в зеркало, он сразу приуныл. Костюм делал Андрея каким-то богатым, а комсомольцы презирали богатство. Идти в спецовке ему тоже не хотелось: слишком по-рабочему. Надеть рубашку с галстуком он не решался. Галстук у юноши и косы у девушки считались признаком мещанства.

Наконец Андрей решил надеть брюки от нового костюма, а вместо рубашки — спортивную майку.

Приодевшись для свидания, он вспомнил, что они не договорились о времени встречи. Но только он это вспомнил, как щелкнула щеколда калитки и в калитке показалась голова Нюры. Андрей побежал к Нюре. Нюра так же, как и вчера, таинственно-торжественно произнесла:

— Вам письмо. — Вручив записку, она добавила: — Человек просил тебя написать ответ.

Андрей с трепещущим от радости сердцем прочитал записку:

«Хочешь ты встретиться у киоска с сельтерской водой, тогда напиши, где и когда тебя ждать. Жду ответа, как соловей лета, в письменной форме. Люба».

Андрей ответил:

«Встретимся у киоска с сельтерской водой в десять часов вечера. Если согласны, то ответьте письменно. Андрей».

Люба ответила:

«Жду тебя у киоска с сельтерской водой в семь часов вечера. Называй меня на «ты», мы же договорились об этом. Почти твоя».

Промучившись кое-как до шести часов, Андрей вдруг подумал, что ему придется идти по улице, где его все знают. Ему почему-то казалось, что все будут знать, куда он идет. Он представил себе болтушку Нюру Андриянову, которая уже, наверное, все рассказала своим подружкам, и теперь они, конечно, уже прилипли к щелям забора и ждут, когда он пойдет мимо. От одной этой мысли ему стало стыдно. Он был убежден, что теперь ему не дадут проходу на улице: все будут смеяться над ним.

Наконец Андрей решил обмануть бдительность всех и пошел не обычным путем, мимо двора Андрияновых, а огородами.

Времени было достаточно, и он с болью в сердце за новые брюки, к которым прилипали колючки, пустился в путь.

К киоску он, чтобы не попасть впросак, решил сразу не подходить, дождаться, когда возле киоска появится Люба. А то вдруг она вздумает посмеяться над ним и не выйдет к киоску.

Спрятавшись за угол, он стал ждать.

Около киоска никого не было. Смеркалось. Андрей робко прокрался к киоску. Люба не появлялась. Правда, времени было уже не меньше восьми часов. Но ведь она не подходила к киоску и в назначенные семь часов.

Андрей так был оскорблен обманом девушки, что решил не только больше с ней не разговаривать, но и, встретившись случайно, не поворачивать головы в ее сторону.

Андрей не знал, что в то самое время, когда он выглядывал из-за угла, Люба тоже выглядывала из-за угла противоположного дома, ожидая появления Андрея с другой стороны.

Глава шестнадцатая

Наступил апрель. На деревья словно белоснежные скатерти и праздничные покрывала накинули хозяйки — в глазах рябило от лепестков цветущих вишен и абрикосов.

Андрей уже приготовил для дома подарки и ждал с нетерпением отпуска. Работа у него не выпадала из рук, но что бы он ни делал, мысли его были далеко на родине. Вот почему теперь он часто отвечал Максиму Кузьмичу невпопад и даже на голос Зины-ударницы отзывался не сразу и шел к станку не торопясь.

Не сразу он отозвался и на слова Олеся Подопригоры, хотя Подопригоре казалось, что Андрей смотрит на него. Андрей очнулся от своих мыслей только тогда, когда Подопригора, махнув рукой, направился к Максиму Кузьмичу. Очнувшись, Андрей расслышал последние слова Подопригоры: «На штурм Днепростроя».

Сейчас Олесь уже что-то говорил Максиму Кузьмичу, и Максим Кузьмич жестом показывал Андрею: «Бросай работу».

Убрав быстро инструменты, Андрей направился в комитет комсомола. Но до комитета он так и не дошел. По дороге он встретил комсомольцев других цехов, отыскал среди них Колю Шатрова и вместе с другими пошел прямо к грузовикам, отъезжавшим на Днепрострой.

Строительству угрожала буйная весенная вода. По расчетам строителей, она должна была проходить по шлюзам между бетонными быками, но весенний паводок был такой сильный, что шлюзы оказались слишком узкими, и вода накапливалась подле стены, составленной из стальных шпунтин, ограждавших вторую половину реки, на дне которой работали люди.

Было уже совсем темно, когда машины с комсомольцами завода прибыли к месту горячей работы.

На берегу были установлены мощные прожекторы какой-то воинской части, специально вызванной на помощь строителям. По всему берегу толпились тысячи людей. Зеленые санитарные машины с ярко-красными крестами на кузовах стояли тут же на берегу, готовые каждую минуту прийти на помощь пострадавшим.

Черная разъяренная вода на фоне такого же черного с клубящимися грозовыми облаками неба придавала строительству какой-то торжественно-трагический вид.

Рев падающей в шлюзах воды заглушал голоса людей и даже многочисленных машин. И только внизу, за стальной стеной шпунтин, на дне котлована, было необычайно тихо. Там ясно были слышны работа насосов, треск пневматических буров, короткие голоса работающих людей. Всем людям, работавшим на дне котлована, подняться наверх было нельзя. Оставшиеся там знали, что им каждую минуту грозит смерть, но стальную стену шпунтин надо было укреплять как сверху, так и снизу, и люди, как бы назло опасности, работали в котловане. Они еще с большим упорством долбили пневматическими бурами гранитное дно Днепра, укрепляли основание шпунтин, сваривали автогеном намечающиеся трещины и швы, готовые под напором воды разорваться. Люди знали, что, если хотя бы на минуту прекратить работу внизу, работа наверху станет ненужной, — и все они: как те, что работают внизу, так и те, что работают наверху, будут в одно мгновение опрокинуты и, перемешанные с водой и железом, отброшены далеко в сторону моря. Нервы людей, укреплявших стальную стену шпунтин, были напряжены настолько, что, казалось, и стена эта дышала таким же напряженным дыханием, как и люди, и даже чувствовала движение каждого человека. Она, железная стена, какими-то неуловимыми сигналами сама звала людей туда, где грозила опасность, и люди иногда сбрасывали мешки с песком вовсе не туда, куда приказывали Подопригора и инженеры, а туда, откуда звала их к себе на помощь сама стена. И руководители это понимали: они только голосом упрекали неподчинившихся им рабочих, а глаза их говорили: «Ничего, тут тоже надо укреплять».

Взаимосвязь металла, дерева и бушующей воды человек ощущал сразу, как только становился на шаткие подмостки перемычки. Сразу же, без приказания он понимал, куда надо звать электросварщиков, а куда надо бросать мешки с песком.

Было страшно таскать камни и мешки с песком по шатким мосткам над пропастью сорокаметровой глубины. Страшно было оттого, что дощатые мостки подчинялись власти стихии и то в одном, то в другом месте сами, как живые, раздвигались, раскрывали пропасть под ногами идущего.

Если бы Андрею предложили пройти по этим «живым» мосткам за огромные деньги, он бы отказался. Но тут никто никому не предлагал никакой платы, никто даже не задумывался над ценою своей жизни — все помыслы людей были сосредоточены на жизни строительства. И комсомольцы, как только рассчитались на бригады, рассыпались по шатким мосткам перемычки и стали конвейером передавать камни и мешки с песком туда, где вода грозилась перевалиться через перемычку.

«Вот тут мне будет и Тростное и родные поля», — подумал он и в это самое мгновение получил удар в грудь. Ему показалось, что его кто-то сильно ударил доской. На самом же деле его ударила перевалившаяся через перемычку волна. Андрей, потерял равновесие и, крича и взмахивая беспомощно в воздухе руками, повис над пропастью. В это время сильная рука Луценко схватила его за плечи, и он снова очутился на мостках. Все это произошло в один миг.

Андрей было кинулся к Луценко со словами благодарности, но тот уже схватил камень и, бросив его Андрею в руки, указал на новую волну, крикнул: «Туда бросай!»

Вода поднималась все выше и выше, и комсомольцы с невиданным упорством наращивали стену перемычки.

Андрей бросил камень и невольно взглянул на всю перемычку. По обе стороны от него длинными шеренгами работали люди. Лиц людей не было видно, и только тысячи рук мелькали в воздухе. Куда бы он ни взглянул, навстречу ему протягивались руки. Ему сразу стало стыдно за свой страх. «Да разве тут можно исчезнуть бесследно, когда к тебе протянуто столько добрых рук!»

Сильный холодный ветер бил в лицо колючими брызгами воды. Глыбы волн, как тяжелые чугунные слитки, то там, то тут перебрасывались через перемычку, сбивая с ног людей. Эти волны были как бы разведкой наступающей массы воды. И люди понимали, что один-два человека, сбитые волнами с мостков, — это еще не катастрофа. Катастрофа могла быть там, где прибывающая вода, ища выхода, крутилась, вставала на дыбы и со стоном откидывалась назад, чтобы через мгновение с новой силой ударить в стальную стену.

Прежде, читая в книгах или в газетах о наводнении, Андрей всегда недоумевал: почему во время наводнений гибнут люди?

Не раз он мысленно ставил себя на место людей, оказавшихся лицом к лицу с наводнением, и всегда благополучно выходил из беды. Он придумывал десятки способов, как спастись во время наводнения.

«Например, — думал он в детстве, — вода начала прибывать. Можно взобраться на колокольню, уйти в горы или сбить плот, — и пускай вода поднимается хоть до самого неба. А плот можно сделать без труда в любом селении: нет такого дома, где бы не нашлось бревна или доски. В крайнем случае, если нет действительно ни доски, ни бревна, можно закупорить все пустые бочки, бутылки и сделать временный спасательный пояс. Можно промаслить мешки и набить их соломой… Почему же бывают жертвы при наводнении?» — рассуждал он раньше.

Теперь, глядя на черные космы разорванных туч, несущихся над самой землей, на кипение воды, готовящейся низвергнуться в пропасть, чувствуя на лице колючие прутья дождя, Андрей ясно представлял себе, что произойдет с железом и с людьми, если вода повалит перемычку. Он уже видел на берегу, в пяти-шести километрах от плотины, скрученные, как веревки, стальные балки, выброшенные на берег водой во время катастрофы, случившейся здесь в первые годы строительства. Так далеко вода унесла железные балки. А ведь все мы знаем с детства, что железо в воде тонет.

Теперь он понимал, что наводнение так же страшно, как и пожар, и землетрясение, и другие стихийные бедствия.

Раньше он представлял себе наводнение, как медленное, спокойное прибавление воды. Теперь он понимал, что вода может где-то прорвать берег и грозным, все сметающим на своем пути валом обрушиться на селения. И все это, как правило, происходит при сильном ветре, с неотступными спутниками наводнения — ливнями, превращающими небо и землю в сплошную, кишащую пенистыми волнами массу.

В полночь к месту штурма прибыли свежие силы — служащие городских учреждений. Но комсомольцы завода отказались уступить им свои места: комсомольцы настолько уже изучили «слабые» звенья перемычки, что не решались их оставить хотя бы на короткое время без присмотра.

А с берега так и не уходили домой толпы поднятых тревогой людей. Одни из них уже отработали свое время на перемычке, другие готовы были каждую минуту встать на место работающих. Третьим казалось, что стоит им только отойти от перемычки, как перемычка рухнет, и пропадет их многолетний труд.

Все люди, — и те, что работали на перемычке, и те, что смотрели на перемычку с берега, — жили одним чувством: во что бы то ни стало выстоять в этой неравной борьбе со стихией. Ни на секунду люди не ослабляли своего напряжения. Все знали, что эта одна секунда может решить судьбу всего строительства.

Вода, казалось, понимала это, и пока люди всеми силами укрепляли перемычку, она не решалась начать свою разрушительную работу. Она уже поднялась до уровня стальной стены шпунтин и теперь билась волнами в бруствер, сооруженный из мешков с песком и щебенки.

К четырем часам ночи, когда вода вновь в нескольких местах смыла мешки с песком, создалась тревожная обстановка. Это почувствовали все, на всех участках сразу. Люди глядели на берег, ища поддержки.

Прошла секунда. Прошла вторая секунда… Но вода не ринулась на перемычку. Она, казалось, стала даже тише бросаться своими свинцовыми волнами.

И в этот момент, прямо против Андрея, под напором огромной массы воды с хрустящим треском стало выворачивать из паза стальную шпунтину. Поток воды моментально ударил в образовавшуюся продольную трещину между шпунтинами. Вода хлынула вниз, в котлован, на головы работающих людей. Андрей схватил мешок с песком и прижался к образовавшейся в железной стене трещине. Но напор воды был так силен, что Андрей даже и не заметил, как очутился сбоку бьющей струи. А трещина с каждой секундой становилась все шире. В это время кто-то крикнул Андрею:

— Держи меня за руки!

В то же мгновение Андрей увидел, как Подопригора, ухватившись за края шпунтин, погрузился в кипящую массу ледяной воды.

Через минуту около трещины появились люди со щитами и санитары с носилками. Трещина была заделана, а синего от холода Подопригору санитары увели к своим машинам.

Все это произошло в какие-то считанные минуты. Но этих считанных минут было достаточно для того, чтобы люди, забыв про опасность, еще с большим ожесточением принялись за работу.

А вскоре захрипел репродуктор, и взволнованный голос дежурного сообщил: «Вода остановилась…»

И те, что стояли на шатких дощатых мостках, сгибаясь под тяжестью пятипудовых мешков с песком, и те, что собой заслоняли трещины в стене, — все люди испытали какую-то радостную усталость.

Андрей работал, как и другие, до изнеможения. И вот сейчас, когда сообщили о победе, он испытал такую большую радость, какой в жизни никогда не испытывал.

Радость усталости ему и прежде была знакома. Он ее испытывал, докашивая первым свою десятину покоса, допахивая первым свой загон, первым оканчивая порубку своей делянки леса. А ведь здесь ничего своего не было, здесь он ничего для себя не делал, а радость была намного значительнее и как бы честнее. Тут он никого не «обошел», тут все трудились одинаково.

По лицам работающих нельзя было определить, рады они или не рады победе: радость еще не успела коснуться их лиц, она распирала грудь и перехватывала дыхание. И люди хмурились и покашливали, будто были чем-то недовольны.

И в это самое время в наступившей тишине Андрей услышал над головой что-то близкое-близкое, знакомое-знакомое.

«Гуси!..» — мелькнуло в голове Андрея.

Он весь вытянулся, приподнимаясь на цыпочки, потянулся всем телом к косматым тучам, откуда доносились радостные голоса гусей, зовущие его домой, на север, в далекое и дорогое Тростное.

Перед глазами Андрея замелькали родные дубравы, закружились зеленые долины, тихие, поросшие высоким камышом болота…

И странное дело! Сердце Андрея не облилось кровью, не разорвалось на части. Нет! Оно так же ровно билось в груди, живя большой радостью только что одержанной победы.

Глава семнадцатая

На другой день в городской газете был напечатан портрет Олеся Подопригоры. Андрей смотрел на портрет и думал: как просто Олесь совершил подвиг!

Вступив в комсомол, Андрей мысленно поклялся не щадить себя для дела Родины. Но Андрею и в голову не приходило, что подвиг можно совершить в обыденной жизни. Ему казалось, что для этого нужно или служить на границе, где можно себя проявить в борьбе с диверсантами, или быть на войне. Для того чтобы совершить подвиг, надо, казалось Андрею, заблаговременно подготовиться к этому. А в жизни получилось все проще самого простого…

Рассуждения о вчерашнем дне привели его к мысли, что он чего-то главного в жизни еще не сделал. Смутно Андрей чувствовал, что после всего пережитого в ночь штурма он стал каким-то другим человеком, но стал другим человеком как-то не до конца, была потребность от чего-то освободиться.

В следующее же воскресенье он, помимо своей воли, открыл сундучок, перебрал в нем приготовленные для сестер подарки и, наткнувшись на ремень и напильник, вынесенные им с завода в первые месяцы работы, покраснел так, как будто в комнате он был не один. И стыдно ему было вовсе не потому, что эти вещи он, по сути дела, украл, а потому, что вдруг увидел себя каким-то мелочным, ничтожным, стоящим далеко в стороне от больших дел, которыми здесь жили его сверстники. Стыдно ему было еще и потому, что на него на заводе все давно уже смотрели как на активиста, как на человека передового, а на самом деле, как ему теперь показалось, он всех обманывал.

Сидя перед зеленым отцовским сундучком, он вдруг захотел вырасти до Олеся Подопригоры, доказать людям какими-то хорошими поступками, что и он, Андрей Савельев, способен на большие дела.

Ремень и напильник он тут же выкинул в мусорную яму и сразу почувствовал, что стал честнее перед самим собой. Бросив взгляд на подарки сестрам, платки и отрезы на платья, он заметил, что эти подарки теперь в его глазах потускнели и не кажутся настоящими подарками, которые могли бы обрадовать близких людей.

Закрыв сундучок, он сел и задумался: «Что же мне еще надо сделать?»

Радость победы в ночь штурма плотины что-то перевернула в его сознании. До этого времени он все еще был сезонным рабочим, приехавшим заработать деньги. Ко всему другому он оставался глух и нем. Ночь штурма была для него ночью познания новой жизни, лежащей за пределами привычного.

Он понимал теперь, что уже не вернется в Тростное прежним Андреем Савельевым. Ему даже стало больно от этого. Он не мог до конца понять, что другая жизнь коснулась его своим крылом, повеяла на него новым воздухом, потребовала от него личного участия во всем том, что происходило вокруг. Ему казалось, что он что-то потерял, и в то же время все его существо тянулось к тому новому, что он испытал в ночь штурма.

Смутно он чувствовал, что откладывает отъезд домой не потому, что мало накопил денег, а потому, что ему уже было не так легко расставаться и с заводом и с плотиной. Как-никах он уже целый год проработал здесь. А человеку всегда нелегко расставаться с делом своих рук.

Он сидел около зеленого сундучка, а за окном последние апрельские дни сыпали белые круглые лепестки отцветающих вишен.

И на вишни он взглянул в это утро по-новому. Вернее, сегодня он их увидел: прежде эти вишни не останавливали его внимания; для него было все равно — растут они тут или не растут. А сегодня и они стали ему чем-то близкими, и он как бы признал их существование.

А вечером, идя с Колей Шатровым на главную улицу и перепрыгивая через свежевырытые траншеи, он даже с радостью подумал о том, что в городе будет трамвай, что город станет лучше.

А в следующее воскресенье он с любовью сажал молодые тонкие тополя вдоль будущей трамвайной линии, хотя жить постоянно в городе он никогда и не собирался.

Здесь, на комсомольском воскреснике, он снова встретился с Любой.

Впрочем, с того памятного вечера, когда он дал себе слово больше не только не разговаривать с ней, но и не смотреть в ее сторону, он тем не менее видел ее чуть ли не каждый день, хотя вовсе не искал встречи с ней, — все получалось как-то само собой. Войдет он в столовую и машинально отыщет ее глазами. Убедившись, что она тут, в столовой, он уже больше не смотрит в ее сторону, для него она уже будто бы не существует. То же самое происходило и в кино и на комсомольском собрании.

Так же поступала и Люба. А ведь они даже и не думали делать этого, все получалось совершенно случайно.

В воскресенье тоже все произошло случайно. Люба оказалась в бригаде Андрея. Андрей подозревал, что получилось это не без участия Коли Шатрова или Олеся Подопригоры, но делать было нечего.

Долгое время Андрей не интересовался работой Любы. Но сердце его тянулось к ней. Встретившись случайно с ней глазами, он понял, что она тоже хочет поговорить с ним.

В этот вечер он узнал, что и она тогда прождала его напрасно неподалеку от киоска.

Глава восемнадцатая

Андрей с Колей так подружились, что теперь друг без друга не могли жить и все свое свободное время проводили вместе. Нередко Андрей забегал к Коле в цех в обеденный перерыв на минуту-две, чтобы поделиться какими-нибудь новостями.

Андрей уже знал дом, в котором жил Коля, знал, что Коля живет с матерью, отцом и братишкой Никитой и что скоро к ним из Сибири должна приехать бабушка, в которой Коля, видно было, души не чаял.

Сегодня Коля не встретил Андрея, как обычно, в садике подле дома. Андрей поднялся на второй этаж и позвонил в квартиру Шатровых. Дверь открыла высокая, старая, но все еще стройная женщина. Андрей сразу узнал в ней бабушку Коли.

Коля предупредил бабушку, что к нему придет товарищ, и бабушка предложила Андрею пройти в квартиру, подождать Колю.

— Проходите, проходите. Коля скоро придет. Он мне рассказывал о вас. Однако и пироги поспели, садитесь, я вас горячим пирогом угощу.

Квартира со всеми удобствами сама по себе уже создает впечатление достатка в семье. А квартира Шатровых к тому же была уютно обставлена. Первая комната служила, видимо, столовой. Здесь стоял квадратный раздвижной стол, накрытый белоснежной скатертью, вокруг стола — новенькие венские стулья, у окна — диван с высокой спинкой. Во второй комнате видны были небольшой письменный стол, этажерка с книгами, шкаф. Полы всюду были застелены новенькими дорожками, которые так искусно из разноцветных лоскутов, крестьяне ткут сами.

Пока Андрей рассматривал квартиру, бабушка поставила перед ним тарелку с большим куском горячего пирога с капустой. Андрей было хотел отказаться, но бабушка добрым и вместе с тем суровым голосом полуприказала, чтобы он съел пирог без разговоров.

— Я, однако, знаю, что вы тут живете без мамы, а такого домашнего пирога вы не найдете ни в одной столовой и, поди, соскучились по домашнему-то. У нас, сибиряков, обычай такой: пришел к пирогу, садись за стол, пришел с пирогом — пирог на стол! — улыбаясь, заключила она.

Пирог, действительно, был вкусный.

Андрей ел пирог, а бабушка принесла из другой комнаты коробку с новыми туфлями. Вынув туфли, она погладила их с любовью, усевшись на диван, вздохнула и почти торжественно произнесла:

— Это у меня третьи туфли в жизни. Третьи туфли за все мои шестьдесят лет, — добавила она.

— Как третьи туфли? — не понял Андрей.

— А так вот и третьи.

И бабушка рассказала короткую историю о своей горькой жизни.

Росла она в Сибири круглой сиротой. Жила у чужих людей, работала то нянькой, то пастушонком, а подросла — стала батрачкой. К шестнадцати годам она выросла крепкой статной девушкой, трудолюбивой работницей. А в трудолюбии для справного хозяина вся девичья красота заключается, хотя бабушку в ее семнадцать лет и красотой бог не обидел. За трудолюбие и взял ее к себе в семью богатый мужик. Справил он на свои деньги приданое, купил венчальное платье, туфли и женил своего сына на ней.

— Это были мои первые туфли в жизни. После свадьбы я сняла их, положила в сундук, там они и пролежали до тысяча девятьсот двадцатого года. Да и куда, однако, в деревне в туфлях пойдешь? — продолжала бабушка. — Дома и на работе все мы ходили в ичигах, сшитых самим батюшкой, — так она называла своего свекра. — В ичигах, сшитых из сыромятной кожи, и дома и на работе было ходить легко и удобно. А работали мы… — Черная тень пробежала по лицу старой женщины, и она некоторое время молчала. Затем, вскинув гордо голову, продолжала:

— Теперь никто так не работает. Бывало, на заимку поедем сено косить или шишки кедровые сбивать… Намаешься так, что едва доберешься до постели, упадешь и спишь, как убитая. Петухов на заимке не было, и батюшка строго наказывал всем нам: кто первый откроет глаза, тот должен кричать: «Вставайте работать!». Глупая я была, молода была. Бывало, открою глаза в четыре часа утра и кричу, как угорелая: «Вставайте работать!». Ослушаться наказа батюшки никто не смел. И мужичок-то батюшка был от горшка два вершка, а всех держал в послушании. Было у него девять сыновей, и только младший, Макей, ходил еще холостяком. Вот раз этот самый Макей по молодости прогулял до самой зари, когда мы уже все встали. Батюшка, царство ему небесное, зол был. Схватил он слегу и так огрел Макея, что потом его едва водой отходили. Однако отошел Макей и — бах в ноги батюшке: «Прости, батюшка, боле не буду». А был тот Макей росту высокого, и силища у него была огромная, но чтоб на отца руку поднять — такого в наших краях и в уме никто не допускал.

Потом моего забрали на войну, с той поры он как в воду канул… Сыновья после смерти батюшки разделились, и снова я стала голью перекатной. В двадцатом году, при Колчаке, достала из сундука туфли, поплакала (хоть я их и не надевала, однако на душе было всегда радостно, что у меня туфли есть), поплакала над ними и отнесла на базар.

После революции выдала Анюту замуж. Родила она Колю, и зять мне на радостях купил туфли. То были вторые мои туфли в жизни! А третьи, — бабушка поднесла туфли к своему лицу, они радостно блестели на солнце, ее лицо светилось, — а третьи, — повторила она, — за Никитку зять подарил. Правда, Никитка родился пять лет назад, но я тогда жила в Сибири, а сейчас приехала, и зять, молодец, порадовал меня: «Вот тебе, мамаша, за Никиту», — так и сказал. Однако, хороший человек моей Анюте достался.

Пришел Коля. Взглянув на тарелку, что стояла перед Андреем, он сказал:

— Ты у меня, бабушка, молодец. Хорошо, что ты угостила моего друга пирогом.

И Коля начал хвалиться своей бабушкой.

— Мы с ней, знаешь, всю тайгу вдвоем исходили. А как она грибы умеет солить — пальчики оближешь!

Заговорив о Сибири, Коля вдруг стал грустным. Из последующего разговора Андрей узнал, что Шатровы из Сибири уехали пять лет назад. Отец Коли был потомственный рабочий. Гражданскую войну он окончил в Сибири. Там женился и было осел. Но труд крестьянина не был его любимым делом, и он уговорил семью переехать в Запорожье. Коля же и теперь, только речь зайдет о Сибири, становился сам не свой…

Растроганный откровением Коли, Андрей рассказал ему все начистоту о себе.

В тот вечер юноши долго бродили по городу. На прощанье Коля сказал:

— Отслужим в армии и тогда решим, где кому жить. Я, наверное, поеду в Сибирь. Там у меня дядей и теток — уйма!

Дома Андрею не спалось. После разговора с Колей он почувствовал, что его жизнь в городе была какой-то все еще не настоящей жизнью: здесь, несмотря на то что рядом кинотеатры, городской сад, — все равно бывают не только часы, но и целые дни, когда он не знает, куда себя деть, чем заполнить свободное время. В селе у него не было никогда такого «пустого» времени, которое бы он проводил без полезного труда для себя, для всей семьи.

Глава девятнадцатая

Рабочий день был на исходе.

Убрав в ящик инструменты, Андрей вытер верстак и хотел было идти к рукомойнику. И тут только увидел за своей спиной Подопригору.

Поняв, что Олесь наблюдает за его работой, Андрей невольно вспыхнул и еще раз окинул взглядом верстак. Подопригора сделал вид, что не заметил смущения Андрея, и заговорил добродушно:

— Я-то думал, что Максим Кузьмич хвалит тебя по-свойски, а у тебя и в самом деле порядок. — Потом, как бы отвечая на свои мысли, добавил: — Верстак комсомольца должен быть всегда в образцовом порядке.

Андрей почувствовал, что Подопригора сейчас говорит совсем не то, что хочет сказать. За последнее время Андрею то и дело давали разные комсомольские поручения, и Андрей внутренне радовался появлению Подопригоры. «Опять какое-нибудь поручение», — думал он, ожидая главного разговора. Андрей был в меру тщеславным человеком и на каждое новое поручение от комитета комсомола смотрел, как на доверие, которое он должен оправдать в будущем.

— Мне Максим Кузьмич говорил, что из тебя выйдет настоящий мастер, — продолжал Подопригора, — только… — он сделал паузу и, остановив взгляд на лице Андрея, спросил: — Как у тебя с учебой дела?

Андрей подумал, что речь идет об учебе у Максима Кузьмича, и, удивившись, заговорил, как бы оправдываясь:

— А я учусь! Сейчас в цехе нет такого станка, который бы я самостоятельно не отремонтировал…

Но Подопригора перебил его:

— Я не об этой учебе говорю. Я имею в виду другую учебу. Кстати, какое у тебя образование? Ты что окончил?

Как и большинство малограмотных людей, Андрей считал себя человеком с образованием. Правда, в сельской школе ему удалось учиться только два года. Свершилась Октябрьская революция, учительница сбежала из села, учеба прервалась на третьем году. Но ведь он прочитал все книги, которые были в сельской школьной библиотеке. По этим книгам он научился читать вслух без запинки. Кроме того, он прочитал и все книги, какие были у односельчан. Иногда отец привозил с ярмарки календари и старые журналы — все это Андрей прочитывал от корки до корки. Не раз он удивлял односельчан, объясняя им, почему празднуется Первое мая и что такое День Парижской коммуны.

Когда отец поступал в артель кустарей, Андрей заполнял ему анкету. Отец умел и сам писать и читать, но Андрей считался в доме настоящим грамотеем. Он знал, что человеку, умеющему читать и писать, в графе «Образование» ставят — «низшее». Но ведь Андрей умел не только читать и писать, он прочитал, кроме школьных книг, еще и другие книги; он знал кое-что и о капиталистах и о жизни в других странах. Не мог же он считать себя, как считали себя и отец, и мать, и все односельчане, человеком с низшим образованием. Вот почему, заполняя анкету, он против графы «Образование» написал: «среднее незаконченное». Так же написал и слесарь Луценко, окончивший ФЗУ. А чем он, Андрей, был хуже Луценко?..

На вопрос Подопригоры он ответил уклончиво:

— Образование у меня по справкам небольшое, но я ведь много занимался самообразованием.

Подопригора перебил его:

— Мы смотрели твою анкету. Сейчас, после шахтинского процесса, партия поставила вопрос о воспитании своей, рабочей технической интеллигенции. Большинство детей рабочих не имело возможности своевременно продолжать учебу. Партия решила дать эту возможность молодежи сейчас. Комитет комсомола посылает тебя в техникум учиться.

— Учиться?!

* * *

Андрею шел шестнадцатый год, когда в село приехали синеблузники. На шестнадцатилетних в селе смотрят уже как на взрослых, к их словам на сходках прислушиваются старики, а матери присматривают им невест.

Веселая гурьба синеблузников подняла на ноги все село. Это происходило в одно из июньских воскресений, когда полевые работы уже закончились, а сенокос еще не начинался. Все люди были дома. Синеблузники выбросили вверх футбольный мяч и вместе с молодежью села направились на выгон. Вскоре на выгоне собрались все женщины и мужчины. После игр синеблузники устроили тут же, на выгоне, короткий митинг, на котором то и дело раздавались непонятные слова: «смычка», «ножницы».

— Хлебушка не хватает рабочим-то, — заключил кривоногий Грибок.

— Ярьпонимаете, я что говорил намедни! Черт Кольку не обманет, Колька сам молитву знает, — вторил Грибку в тон уже подгулявший Николай Ефимович.

Игра в волейбол и футбол сблизила молодежь села с приезжими, после игры они смешались с тростновцами, и все вместе направились гулять в поле.

Прекрасно поле в июне!

Сразу же за околицей колышутся светло-зеленые, цвета морской воды, волны пшеницы. Едва заметный ветерок озорно кудлатит только что выглянувшие на белый свет колосья. Дальше, за пшеницей, — живое желто-зеленое пламя молодого проса. Ровные, словно подстриженные на клумбах цветы, кудрявятся борозды картофеля. Неподвижные сердечкообразные, будто вырезанные ножницами, зеленеют листочки гречихи. И куда ни глянь, всюду виднеются квадратные голубые озера льна.

Прекрасно поле в июне!

Вокруг стоит тишина такая, что, кажется, замри на мгновение, останови дыхание — и услышишь, как зеленые всходы хлебов пьют целебные соки земли. И даже песни невидимых жаворонков, кажется, вытягиваются из нее, как стебли пшеницы.

Куда ни кинешь взгляд, нигде не увидишь и клочка голой земли. Все покрыто свежей густой зеленью. Даже от дороги осталась едва-едва заметная тропинка: колеи и обочины густо укрыты белыми и красными головками клевера, широкими листьями подорожника, пахучей ромашкой.

Прекрасно поле в июне!

В августе, когда крестьяне придут убирать хлеб, поле уже не будет таким празднично-торжественным. В пшенице появятся, широкие кусты пыльной полыни, на межах поднимутся черные свечи лошадиной щавели или чернобыла, тут и там закачаются коричневые метелки севики, полетит белый пух осота, будет путаться под ногами повилика.

В июне все это замаскировано под цвет хлеба. В июне от каждой былинки веет непередаваемым ароматом раннего лета. Этот аромат не так резок, как запах цветов в мае; аромат июня, оставляя вас на земле, пробуждает в вас новые силы, заставляет думать о том, что красота жизни на земле долговечна…

Увлекшись разговором о жизни в деревне, Андрей незаметно для себя очутился вдвоем с синеблузницей Леной на опушке леса. Лена была ровесницей Андрея, она окончила семилетку. Разговаривать с ней ему было легко: Лена, как и большинство грамотных людей, не подавляла его своими знаниями, а чаще давала возможность ему свободно высказаться, что сразу сделало их отношения непринужденными. Она была во всем с ним предупредительна и смотрела на него как на равного. Ему это нравилось.

Он уже намеревался поцеловать ее, как она неожиданно остановилась, взяла его обе руки в свои и, взглянув на него как на какое-то открытие, сказала:

— Вам надо учиться!

«Учиться…»

Это слово, как пощечина, обожгло лицо Андрея. Само слово «учиться» в сознании Андрея было связано со школой, с детством. Это слово говорят маленьким детям, а ему уже шестнадцатый год. Он уже работает в кузнице, ему уже мать присмотрела невесту, а Лена говорит: «учиться».

Тогда Андрей был оскорблен до глубины души словами синеблузницы.

Сейчас ему двадцать второй год, и он не оскорбился предложением Подопригоры. Сейчас, с кем бы он ни заговорил, все или учились, или собирались идти учиться. Даже едва умеющий читать Грыць Крапива и тот учился на стрелочника.

— Я подумаю, — ответил Андрей на предложение Подопригоры.

Глава двадцатая

Прежде Андрею казалось, что инженеры, техники — это какие-то особенные люди. Он знал, что для того, чтобы стать инженером, надо сначала получить среднее образование, а потом высшее. И все равно ему казалось, что одной учебы тут недостаточно, что инженерами могут быть только избранные люди, что для этого нужно родиться и жить не в простой семье, а в семье людей интеллигентных. И учиться, ему казалось, можно и нужно только с детства. Он даже и не подозревал, что при желании можно начать учиться и в тридцать и в сорок лет и добиться своего. А желание у него было. Желание учиться у него было настолько сильное, что после первого же серьезного разговора на эту тему он ни о чем другом не мог больше думать, перспектива стать за три года техником показалась не только заманчивой, но и осуществимой. Он не знал, как и с чего начнется учеба, но уже был уверен в том, что преодолеет все препятствия.

Ночью, лежа под вишней, он смотрел в черное бархатное с зеленоватым отливом украинское небо и видел там, где-то среди самых далеких звезд, главную контору, которая была во много раз светлее и просторнее, чем на заводе. Он уже видел себя техником в этой конторе… Он видел себя в сатиновой синей итээровской спецовке рядом с инженерами главной конторы, вместе с начальниками цехов и отделов.

…Вот он идет по цеху в кругу мастеров и слышит за своей спиной разговоры молодых рабочих: «Сын деревенского кузнеца… Когда-то работал простым слесарем на нашем заводе…»

…Односельчане здороваются с ним с подчеркнутым уважением. Отец, как всегда в минуты душевного подъема, покашливая, смотрит на него своими добрыми серыми глазами и говорит: «Как ты добился такого, ума не приложу…» И хотя уже знает, каким образом Андрей попал в техникум, все же спрашивает у него снова: «Как же ты не побоялся идти сразу в техникум?» Отцу приятно еще раз услышать все с самого начала. А Андрею приятно еще раз рассказать про свои успехи. Про успехи никогда ведь не устаешь рассказывать. И он рассказывает. А все с изумлением смотрят на него и стараются сесть поближе к нему…

— Подумать только, кормилец, в какую гору поднялся, — положив щеку на ладонь, говорит бабка Грушиха.

И все соседи ахают и вздыхают. А мать, счастливая и гордая, шепотом повторяет слова, которые говорит Андрей. В устах матери простые слова Андрея звучат и торжественней и достоверней. Матери кажется, что она лучше может рассказать про жизнь, которою живет теперь ее сын.

Слезы радости выступают на глазах Андрея, но он их не замечает. Он продолжает смотреть в звездное зеленоватое украинское небо — только там, в небе, сегодня могут уместиться воздушные дворцы его будущего.

Вот уже и небо стало светлым. Одно за другим ночь захлопнула свои золотые оконца, и над городом поплыли тяжелые и торжественные звуки гудка.

Начинался новый день.

Андрей так и не сомкнул глаз. Какой тут сон! Шутка сказать, он, Андрей Савельев, станет студентом… Новой технической интеллигенцией, которой еще нигде и никогда не было.

В обеденный перерыв, получив в комитете комсомола анкету, Андрей сел тут же заполнять ее. Но первые же вопросы в анкете привели его в затруднение.

«На каком факультете желает учиться поступающий: на химическом… металлургическом…»

«А что такое химия?.. Что такое металлургия?..» Андрей не знал даже этих самых простых вещей. Подумав, он решил спросить у Максима Кузьмича.

Максим Кузьмич спокойно доел свой домашний обед, вытер ладонью свисающие вниз усы и заговорил:

— Металлургия… надо понимать, все, что к металлу относится: станки, зубила… — словом, все металлическое. А химия… — Сделав паузу, он продолжал: — Химия, ну, это краски… — Подумав с полминуты, добавил: — Ты лучше спроси у кого-нибудь еще, что такое химия.

Коля Шатров работал во второй смене. Спросить у Подопригоры Андрей постеснялся: а вдруг он рассмеется и пошлет учиться другого вместо него? Олесь Подопригора, правда, человек хороший, но все же он секретарь комсомольского комитета завода.

Подумав, Андрей пошел прямо в главную контору завода, в технический отдел. Втайне ему еще хотелось и взглянуть на место своей будущей работы.

Войдя в технический отдел, он увидел чисто одетых людей, сидящих за широкими наклонными столами. Никто из них не обратил внимания на вошедшего, и он не знал, как же быть. Наконец работающий за крайним столом старичок, не поднимая головы от бумаг, спросил:

— Что угодно молодому человеку?

— Я хотел… — начал было Андрей и запнулся.

Все, как по команде, подняли головы и взглянули на него. Он передохнул и неожиданно для самого себя спросил, обращаясь ко всем сразу:

— Что такое химия?

Лица сидящих повеселели. Старичок тоже поднял голову от чертежей и произнес:

— Мария Сергеевна, будьте любезны, объясните товарищу, что такое химия.

Из-за стола вышла белокурая девушка. Загорелое лицо ее обрамляли искрящиеся волосы, будто бы в них запутались лучики солнца.

Девушка подошла к Андрею, смутилась и стала еще красивее.

— Химия, — повторила она последнее слово старичка, — это наука о переходе материи из одного качества в другое…

Взглянув на Андрея, она поняла, что это объяснение ничего не может дать ему, и смутилась еще больше.

Седой старичок пришел ей на помощь. Он взял со стола коробку спичек и протянул девушке. Лицо ее осветилось.

— Вот смотрите, — сказала она Андрею, затем зажгла спичку и продолжала объяснять: — Видите. Дерево превращается в уголь. Уголь — это уже совершенно другое вещество. Все это произошло при помощи огня. Превращение дерева в уголь и называется химической реакцией. Понятно?

Боясь запутать девушку своими вопросами, Андрей сказал:

— Понятно.

На самом же деле он понял очень мало. Его сбило с толку слово «материя». Для Андрея это слово всегда означало только одно — ткань.

Но в руках Марии Сергеевны, кроме сгоревшей спички, ничего не было, и ему стало ясно, что слово «материя» здесь употреблялось совсем не в том смысле, в каком он привык понимать его.

— А зачем вам понадобилось слово «химия»? — спросила, в свою очередь, Мария Сергеевна.

Андрей сказал ей, что поступает в техникум. Тогда она уверенно посоветовала ему:

— Поступайте на металлургический факультет. Химия — это специальность для девушек.

Глава двадцать первая

В воскресенье Андрей с Любой и Колей Шатровым решили идти на пляж.

Направление Андрея на учебу так обрадовало его, что он не мог скрывать этой радости. Увидев Колю, Андрей еще издали закричал:

— Коля! Меня учиться посылают. Комитет комсомола дал хорошую характеристику, я уже анкету сдал…

Молча улыбаясь, Коля пожал руку Любе, затем взял Андрея под руку и отвел в сторону:

— Я тебе друг, послушай меня, — холодно начал он, — не выражай ты свою радость публично. Люди всякие бывают. Ты должен делать вид, что ты даже недоволен тем, что тебя направляют на учебу. Ведь ты еще не знаешь, примут тебя или нет:

— А почему не примут? — перебил его Андрей.

— Слушай до конца, — тоном, не терпящим возражений, продолжал Коля. — Делай так, чтобы никто и не знал, что ты поступаешь учиться: мало ли какие бывают люди! Возьмут — и все испортят. Помолчи, помолчи, слушай дальше. Я тоже иду учиться. Но ты слышал, чтобы я где-нибудь с кем-нибудь говорил об этом? Я тебе, как другу, говорю, будь скромнее.

— Как же, Коля! — не выдержал Андрей. — Такое счастье! То чернорабочим, а то вдруг буду студентом…

Коля молча взглянул на Андрея и примирительно заключил:

— Ладно, выражай свой телячий восторг. Пошли на пляж.

Андрей понимал, что в словах его друга содержится доля правды, и все же на душе у Андрея остался неприятный осадок. Андрей никак не мог понять, зачем надо скрывать лучшие свои чувства от друзей. Но спорить об этом с Колей не хотелось.

Андрей, Люба и Коля Шатров долго ходили по песчаному острову в поисках свободного места. Собственно, искала место Люба. Юноши предлагали уже и чистую песчаную косу, и никем не занятые, раскинувшиеся шатром кусты плакучих верб. Но Люба все отвергала. Андрей с Колей понимали, что ей не нравятся не места, которые они предлагают, а присутствие Коли в их компании. Может, это происходило оттого, что Коля с Андреем то и дело заговаривали о будущей учебе, о перспективах новой жизни и мало внимания уделяли Любе. А может, ей чем-нибудь не нравился Коля?..

С тех пор как они встретились, Любу словно подменили. Она то смеялась над веснушками Коли, то язвительно спрашивала, есть ли у Коли товарищи, кроме Андрея.

Коля и Андрей вначале все принимали за шутку. Они были рады провести выходной день вместе. Завтра вечером они впервые переступят порог техникума. Им о стольком хотелось переговорить сегодня. Они оба такие счастливые, будто бы идут одной ногой по небу, другой — по земле.

Но сейчас они шагают за Любой оба красные, как провинившиеся. Андрей в душе возмущается: «Как Люба не поймет того, что Коля мой лучший друг?» И Коля и Андрей — оба еще в том возрасте, когда слово «друг» значит больше, чем «любимая». По их понятиям, любимая — это тоже друг, но друг все-таки больше, чем любимая.

Люба бесцеремонно разрушила все их понятия о дружбе. Она не хочет, чтобы Коля был с ними. Андрей и Коля понимают, что это каприз. Ни тот, ни другой не хочет ломать дружбу из-за ее каприза. И ни тот, ни другой не может оставить ее одну. Они покорно выслушивают ее колкости и идут за ней. Наконец она опускается на песок. Андрей и Коля садятся возле нее.

— И вы тут будете купаться? — спрашивает она Колю, будто только что его увидела.

Андрей готов провалиться сквозь землю. Но Люба этого словно не замечает. Она разворачивает газету, кладет в сторонку бутерброд и малосольные огурцы Андрею и молча начинает есть сама.

Андрей делится завтраком с Колей, а сам смотрит на Любу и думает: «Нет, на такой я никогда не женюсь». Вместе с тем он не может оторвать от нее сияющего взгляда. Он чувствует, что весь в ее власти. Он знает, что Коля ему завтра скажет: «Баба». И Андрей не сможет Коле объяснить толком, почему он стал «бабой». Он дуется на Любу. Правда, очень осторожно, чтобы Люба не обиделась. Они еще так мало знают друг друга, и Андрею не хочется ссориться с ней.

У Любы, видимо, все-таки чуткая душа. Она тоже не хочет, чтобы Андрей дулся, и вдруг преображается. Она вскакивает, ласково шлепает Колю по спине и с разбегу бросается в воду, крича Андрею и Коле:

— Ловите!

Она заплыла с Андреем подальше; негромко, чтобы не слышал Коля, сказала:

— Уйдем на тот берег. — Глаза ее говорили то же.

Андрей, конечно, согласен, он уже готов крикнуть Коле, чтобы тот вылезал из воды, но Люба останавливает его:

— Уйдем с тобой вдвоем. Нарвешь мне купав, они такие хорошие! С вещами побудет Коля. — Не дав Андрею сказать слова, она крикнула: — Коля! Карауль вещи!

Андрей не может сердиться на нее за эти обидные для Коли слова: она такая ласковая сейчас. Она говорит и о будущей учебе Андрея и о том, как хорошо чего-нибудь добиваться в жизни. Она говорит, говорит, говорит…

Он уже забыл о Коле. Вместе с ней он переплывает на другой берег реки.

На берегу, подбодренный ее словами, он вслух мечтает о том, как будет мастером, начальником цеха, инженером (человек, только что ступивший на новую дорогу, очень ясно представляет себе свое будущее).

Неожиданно Люба опускается на траву и предлагает: — Посидим тут.

Андрей садится у ее ног и продолжает рисовать свое будущее.

Вдруг она перебивает его:

— А разве нельзя жить, чтобы не учиться?

От удивления Андрей долго не может найти нужных слов.

— Учиться ведь лучше, — говорит он, наконец, — интеллигентным человеком быть ведь лучше. Мы будем не просто интеллигентными людьми, мы будем новой технической интеллигенцией. Товарищ Подопригора…

— Спать хочется, — говорит она и растягивается на траве.

Андрей умолкает и робко ложится рядом.

Некоторое время они лежат вниз лицом и молчат.

Люба начинает разговор, продолжая лежать вниз лицом.

— Андрей, — говорит она тихо, — ты меня любишь?

— А как ты думаешь? — уклончиво отвечает Андрей.

— Я ничего не думаю. Я хочу, чтобы ты сказал, что ты меня любишь.

Андрей поднимает голову. Люба уже лежит на спине (когда она успела перевернуться?). Лицо Андрея оказывается над лицом Любы. Андрей хочет поцеловать ее. Но лицо его натыкается на ее руки.

— Ты меня любишь? — спрашивает она, держа голову Андрея в своих руках.

— Ну, конечно, — говорит Андрей, наклоняясь к ней.

Но руки Любы крепко держат голову Андрея. Ласковые глаза ее почти просят его: «Скажи мне, что ты меня любишь, и я разрешу тебе поцеловать меня». Андрей готов сказать ей все, чего она пожелает, но только не это слово. Ему кажется, что если он ей скажет «люблю», тогда пропадет все, а главное — учеба. Люба очень хорошая и красивая девушка, но у него впереди такое будущее! Ему еще рано жениться. Он боится отвечать за судьбу этой девушки. Он не хочет быть виновным. Он не представляет себе, как это можно учиться, будучи женатым.

Полуоткрытый рот Любы тянет его к себе. У него начинает кружиться голова. Люба смотрит так просяще, что ему трудно не сказать ей желанного слова.

— Скажи, ты меня любишь? — просит Люба и ослабляет руки.

— Конечно, — говорит Андрей.

— Ты скажи не «конечно», а «люблю».

Андрей говорит:

— Если бы нет, я бы не встречался с тобой.

— Это не то, — говорит она, — ты скажи «люблю».

— Люба, я твой, — отвечает он.

Люба прислоняет свое лицо к лицу Андрея и говорит:

— Повторяй за мной: лю-б-лю. Ну!..

Андрей набирает воздуха всею грудью и говорит:

— Да!..

Люба отталкивает его, вскакивает на ноги и говорит как ни в чем ни бывало:

— Идем домой.

Он растерянно смотрит на нее и произносит:

— Люблю!

— Не надо, — отвечает она, — идем домой.

— А купавы?

— Не надо. Идем домой!

Она решительно пошла к реке. Он догнал ее и взял за руку. Она крепко пожала его руку, спросила, не глядя на него:

— Будешь моим?

Он ответил:

— Буду!

Так, держа друг друга за руки, они вышли к Днепру.

На берегу их встретил Коля. Он вместе со всеми вещами переехал на этот берег.

— Я знал, что вас не дождешься, а одному там скучно.

Люба признательно ему улыбнулась и пошла прямо в воду. Коля поплыл за ней.

О чем Коля с ней разговаривал в воде, Андрей не знал, но не мог не заметить перемены в Любе, когда она вышла из воды.

Андрей хотел было сказать ей что-нибудь ласковое, но в это время Коля подошел к нему и, опускаясь рядом, заговорил:

— И чего ты увиваешься около нее? У нее еще ветер в голове. Ты пойдешь учиться. Через три года станешь техником. Ждать она тебя все равно не будет…

Андрей пропускал мимо ушей слова Коли. Но когда Любе, видимо, надоело сидеть одной и она ласково взглянула на Андрея, Андрей помимо своей воли ответил на ее взгляд иронической улыбкой.

Люба надулась.

Было уже далеко за полдень, и Коля предложил ехать домой.

К этому времени Андрей простил Любе ее недоброжелательный взгляд и примирительно подошел к ней. Но Люба быстро прыгнула в лодку и села рядом с незнакомым парнем. Около них было еще одно место, и Андрей направился было туда, но в это время парень что-то спросил у Любы, и она оживленно с ним заговорила.

Андрей остановился на полдороге и сел на свободную лавку подле совсем посторонней девушки.

Набрав полную лодку людей, лодочник оттолкнулся от берега и сел за весла, наполовину загородив собой Любу.

Уже на середине реки Люба вдруг спохватилась, что, уйдя от Андрея, она поступила нехорошо, и посмотрела на Андрея таким взглядом, который говорил: «Ты не принимай это всерьез, это я так, из озорства…»

Андрею хотелось ответить ей, что он все понимает, что он любит ее. Но вместо этого он отвернулся от Любы, будто бы она для него ничего не значила.

Тогда Люба повернулась к незнакомому парню и стала нарочито веселой.

У Андрея сжалось сердце. Он почувствовал себя так, будто ему дали пощечину. Он умоляюще посмотрел на Любу, но она сделала вид, что ничего не замечает.

Андрей опустил глаза в воду и до берега уже не смотрел в сторону Любы.

Еще не доезжая до берега, она внезапно умолкла и стала грустной. Андрей понял, что она ждет его ласкового взгляда, и сознание ему подсказывало: «Взгляни. Помирись с ней. Она же тебя тоже любит».

Думая так, он все же не поднял головы. Люба окончательно обиделась, и когда лодка причалила к берегу, она выпрыгнула из лодки и быстро пошла на дорогу. Несмотря на то что Люба шла быстро, Андрей подумал: «Она хочет, чтобы я догнал ее».

Действительно, выйдя на дорогу, Люба замедлила шаг.

Андрей было рванулся за ней следом, но Коля презрительно посмотрел на него и сказал:

— Значит, она тебе дороже меня. Тоже мне друг! — Сказав это, он пошел по другой дороге.

В это время Люба оглянулась. Не только взгляд, но все ее существо говорило: «Ну что же ты не идешь?!»

Остановился и Коля.

— Ну, как знаешь! Завтра в техникуме встретимся.

Слово «техникум» как бы отрезвило Андрея, и он шагнул к Коле:

— Подожди, мне надо с тобой поговорить о техникуме. — Он нарочно сказал эту фразу громко. Ему все же не хотелось, чтобы Люба думала, что он из-за каприза не пошел с ней. Ему действительно надо было о многом поговорить с Колей.

Когда он догнал Колю и оглянулся, Любы на дороге уже не было видно.

Глава двадцать вторая

Старинное красивое четырехэтажное здание было обнесено железной оградой. За оградой росли акации, кипарисы, пестрели клумбы цветов. Дорожки были заботливо посыпаны желтым песком.

Андрей и раньше видел это здание, но тогда он смотрел на него так, как смотрят на чужую ценную вещь: «Хороша, но не для нас». И вот сегодня Андрей открыл железную калитку и, все еще не веря своему счастью, пошел по желтому песку к парадной двери, где золотыми буквами написано: «Запорожский металлургический техникум».

От калитки до здания было не более двадцати метров. Но Андрею это расстояние показалось очень большим. Шагая вперед, он ждал не то окрика, не то собачьего лая… Словом, чего-то такого, что могло бы вернуть его назад.

Открыв тяжелую парадную дверь, он очутился перед широкой мраморной лестницей. По лестнице вниз и вверх сновали студенты. Голоса девушек звучали как-то особенно празднично.

Андрей узнал, что у всех поступающих на подготовительные курсы в техникум будут проверять знания. Коли Шатрова нигде не было видно, и Андрей не знал, как быть: идти на проверку или дожидаться Коли.

Поколебавшись, он решил: «Будь что будет», — и направился в кабинет математики.

Несколько юношей уже сидели за столами и решали задачи.

Преподаватель нашел в списке фамилию Андрея. Посмотрел на его рабочую спецовку и дал самый легкий пример:

3/4 + 2/3

Но этот простой пример оказался для Андрея роковым. Не имея никакого понятия о дробях, он решил задачу так, как решал сложение целых чисел. Он даже удивился, когда математик, взглянув на листок бумаги, сказал: «Не пойдет», — и поставил птичку против фамилии Андрея.

— Разве три плюс два не равняется пяти? — спросил Андрей.

— Молодой человек, это ведь простые дроби, а не целые числа, — ответил педагог и крикнул: — Следующий!

Андрей умоляющим взглядом посмотрел на преподавателя, но тот опустил голову еще ниже, этим самым давая Андрею понять, что говорить с ним не о чем.

Не чувствуя под ногами пола, Андрей вышел из кабинета.

Машинально он вошел в следующий кабинет.

И тут его ждала неудача. Преподавательница литературы дала ему книгу на украинском языке и попросила прочесть вслух.

Взяв книгу, он почти по складам стал произносить некоторые незнакомые ему украинские слова.

Все присутствующие в аудитории засмеялись.

— Вы же не умеете читать, — сказала преподавательница.

Чего-чего, а читать-то Андрей умел. Он умел так хорошо, так выразительно читать, что в Тростном не раз на сходках взрослые просили его прочитать какое-нибудь решение рика.

Андрей совершенно пал духом. «Старая, гнилая интеллигенция, — мысленно ругал он преподавателей. — Они умышленно делают все, чтобы я, сын простого кузнеца, не мог учиться в техникуме».

Забившись в угол длинного коридора, он сидел, не зная, что же делать дальше. Он не мог примириться с мыслью, что он «неуч», как сказала ему эта преподавательница.

Все, кому было сказано то же, что и Андрею (а таких было очень мало), ушли сразу же домой. А он сидел в углу и с благоговением смотрел на дверь с надписью «Аудитория». Ему казалось, что он самый несчастный и ничтожный человек на всем белом свете. Техникум для него был каким-то святым местом. И разве легко ему уйти отсюда ни с чем!..

Но вот девушка-секретарь объявила громко о том, чтобы все вошли в аудиторию.

— С вами будет говорить директор, — сказала она толпящейся в коридоре молодежи.

Все хлынули в аудиторию. Андрей поднялся и хотел уже идти домой. Сейчас он был в коридоре один-одинешенек. Секретарша подошла к нему и, взяв за рукав, сказала:

— А вы что, особого приглашения ждете?

Андрей хотел что-то возразить, но голос ему не подчинялся. Машинально он вошел в аудиторию и уселся в дальнем углу.

Директор — небольшого роста женщина с подстриженными по-мужски волосами — подошла к кафедре и, размахивая рукой, начала говорить. Она говорила с таким темпераментом и так громко, что казалось, будто речь идет не просто о воспитании новой технической интеллигенции, а о судьбе всего земного шара.

Она говорила о старой, «гнилой интеллигенции», которая ставит палки в колеса революции, она говорила о том, что партия решила открыть двери техникума простым рабочим.

Чем больше Андрей слушал ее, тем сильнее росло в нем желание закричать: «Неправда!» По ее словам получалось, что партия открыла двери техникума именно для него, Андрея Савельева. Это ведь он не имел возможности учиться своевременно, это ведь он желает учиться теперь.

Речь директора возмутила Андрея настолько, что по окончании ее он встал и смело пошел к трибуне.

Так как ни о каких прениях и разговору не было, директор и представитель горкома партии, сидевшие за столом, немало удивились его появлению на трибуне.

Взойдя на трибуну, Андрей с минуту стоял молча. Волнение было так сильно, что он едва переводил дыхание. Наконец он сказал:

— Я тот самый простой рабочий, для которого партия открыла двери техникума… Но не успел я подойти к этой двери, как вы ее захлопнули перед самым моим носом…

Не обладая искусством говорить на собрании, он приковал внимание всех искренностью и правдивостью сказанных слов.

После выступления Андрея представитель горкома партии попросил его остаться на несколько минут и, когда кончилось собрание, увел в кабинет директора.

— Что ж мне с вами делать? — сказала, улыбаясь, директор. — Вы ни одного зачета не сдали, вы даже не знаете, что такое дроби…

Андрей не выдержал:

— Вы только разрешите мне посещать курсы, я все узнаю. Я просто не знаю, с чего начинать учебу.

Представителя горкома, видимо, тоже волновала судьба Андрея.

— Екатерина Николаевна! — обратился он к директору. — А что, если вы ему разрешите посещать курсы?

— Что вы, что вы! — запротестовала директор. — Мы ведь за каждого курсанта отвечаем. А как я за него могу отвечать?

— А вы его… — представитель на несколько секунд задумался. — А вы его, как это прежде называлось, вольным слушателем, что ли…

— Что вы! У нас ведь другая форма учебы, мы же не можем старую форму вводить в новое учебное заведение.

Но представитель горкома, видимо, уже решил судьбу Андрея. Он почти утвердительно сказал:

— Что вас пугает форма? Не называйте его вольным слушателем, называйте как хотите. Не вносите его фамилию в основной список курсантов, но пусть он посещает занятия. Сумеет догнать — его взяла, не сумеет — мы не виноваты.

Затем он обратился к Андрею:

— Через неделю-две вы сами поймете, что нельзя за четыре месяца пройти всю программу семилетки, а пока ходите, учитесь.

Разрешая Андрею посещать курсы, и директор и представитель горкома были убеждены в том, что Андрей не сможет за четыре месяца подготовиться к поступлению в техникум.

Их рассуждения были бы правильными, если бы Андрей происходил из семьи, в которой кто-то когда-то учился, если бы хоть перед кем-нибудь из рода Савельевых прежде не захлопывали двери школы. Разве отец Андрея, будучи мальчиком, не горел желанием учиться! А разве дед и прадед Андрея не мечтали об этом! Из поколения в поколение, от прадеда к деду, от деда к отцу, как наследство, передавалось это неудовлетворенное желание, и сейчас, когда Андрею предоставили возможность учиться, в нем пробудилась как бы накопленная веками, неудержимая страсть к знаниям.

Андрей делал невозможное. Он не спал ночей. Он завалил всю комнату книгами. И даже в цехе, на работе, мысленно он повторял пройденное за вчерашний вечер, решал нерешенные задачи. Он не довольствовался одними лекциями. Он не отходил от Коли Шатрова, который когда-то окончил семилетку и знал почти всю учебную программу. Андрей понимал, что, если он теперь не поступит в техникум, значит, он никогда этого больше сделать не сможет.

Под всякими предлогами он зазывал к себе более грамотных товарищей и вместе с ними решал задачи, отыскивал на карте страны света, знакомился с произведениями Панаса Мирного и Льва Толстого.

У него не было не только дня, но и часа, в течение которого он чего-нибудь нового для себя не узнал. Он учился по двенадцать-четырнадцать часов в сутки и не чувствовал усталости. Наоборот, его мозг работал, как у человека, вдруг получившего свободу.

Спустя всего месяц он уже чувствовал себя на занятиях не хуже других.

В письмах домой он ни словом не обмолвился о том, что поступил учиться: «А вдруг не сдам экзаменов?»

Он писал, как и прежде, что отпуска на заводе ему пока не дают и что в Тростное приедет он не раньше, как к зиме.

Глава двадцать третья

В то время когда Андрей думал о себе уже как о студенте, когда преподаватели считали его одним из лучших слушателей курсов, над ним разразилась беда.

Как-то в субботу в аудиторию вместо преподавателя по математике пришел вернувшийся из отпуска завуч — худой, с желчным лицом человек, привыкший диктовать свои знания, не обращая внимания на присутствующих.

Он заявил, что все прослушанное курсантами за два месяца они должны были знать до поступления на курсы.

— Будем наверстывать упущенное, — сказал завуч, подойдя к доске. — Начнем с алгебры.

Скороговоркой он объяснил, что алгебра отличается от арифметики только тем, что вместо цифр ставятся буквы, — и привел пример:

5 х 5 = 25

подставил вместо цифр буквы, и получилось:

а*Ь = ab

Также скороговоркой он объяснил примеры со сложением и делением. Доска запестрела цифрами и буквами.

Сколько Андрей ни силился понять суть замены цифр буквами, ничего у него не выходило. Буквы стояли перед глазами чем-то загадочным и необъяснимым. Всю жизнь — дома, в кузнице, на заводе — он имел дело только с цифрами. Цифры тесно переплетались со всей его жизнью. За цифрами стояли деньги, годы, лошади, коровы, за буквами ничего этого не было.

По понятиям Андрея выходило, что с цифрами задачи решать проще. «Пять помножить на пять — получается двадцать пять. Чего же проще! — думал он. — А эти «а», умноженные на «в», ничего не дают. Задача все равно остается нерешенной, потому что мы не знаем, что стоит за этими «а» и «в». Ему казались неубедительными объяснения завуча. Ему хотелось в первую очередь знать, что такое «а» и что такое «в».

Андрей уже убедился, что лучше спросить сразу о том, что не знаешь. Своими сомнениями насчет «а» и «в» он поделился с завучем. Завуч, показалось Андрею, окинул недоброжелательным взглядом его рабочую спецовку и вызвал Андрея к доске.

И манера завуча скороговоркой объяснять предмет, и пренебрежительный взгляд, которым он встретил Андрея, и повелительный тон — все это вызывало протест со стороны слушателей курсов. Завуч не учитывал того, что перед ним сидели не дети, только что окончившие семилетку, а взрослые люди, комсомольцы и коммунисты.

Вместо покорного взгляда у Андрея он встретил взгляд человека, готового бороться за уважение к себе. Это взбесило завуча. Поджав тонкие синие губы, он, сдерживая себя, повторил, что буквы ставятся вместо цифр для того, чтобы легче было решать задачу.

Андрей выслушал завуча и опять ничего не понял.

— Мне непонятно, что такое «а» и что такое «в», — сказал он, глядя в глаза завучу.

Завуч попытался объяснить спокойно, но за его видимым спокойствием чувствовалось раздражение человека оскорбленного, он не привык к тому, чтобы у него спрашивали требовательным тоном, он привык видеть в глазах учащихся просьбы, унижение.

— Буква «а» в данном случае заменяет цифру «пять», — ответил завуч и продолжал: — Для того чтобы не путаться с цифрами, мы цифры заменяем буквами. Так проще решать задачу.

Эти объяснения завуча нисколько не разрешили сомнений Андрея. К тому же пренебрежительный взгляд и тон преподавателя втайне возмущали Андрея. Выслушав завуча, он спокойно сказал:

— Пять помножить на пять все-таки проще, чем «а» на «в». Мне непонятно, что такое эти буквы…

Но терпение завуча лопнуло. Не дослушав Андрея, он бросил мел на стол так, что мел разлетелся, как брызги воды. Теряя самообладание, завуч поспешно вышел из аудитории, на ходу крикнув:

— Нам неучи не нужны!

Андрей стоял, но чувствовал, что паркет уходит из-под его ног. Такого исхода дела ни он, ни его товарищи не ожидали.

Андрея окружили товарищи и начали успокаивать. Ему предлагали пока зазубрить эти формулы, позже они, дескать, сами станут понятными. Но, видимо, мозг Андрея за эти шестьдесят дней напряженной учебы был переутомлен и отказывался воспринимать еще что-либо. Он никак не мог увидеть смысл в этих злосчастных буквах. Кроме того, Андрей вырос в деревне, где никто и никогда не начинает какую-нибудь работу, не видя мысленно ее полезности в будущем. Он привык с детства знать не только название вещей, но и их назначение. И когда ему говорили товарищи: «Зазубри, а потом поймешь», — он с этим не мог смириться. Чтобы идти дальше, он привык видеть конечную цель. Этой конечной цели букв никто ему не объяснил.

Идя домой, он думал: где найти помощь? И тут перед его глазами встала Мария Сергеевна — девушка с искорками солнца в волосах. Он знал, где она живет, и решил идти к ней.

…По улице уже давно прогремел первый трамвай, простучали тяжелые шаги рабочих ночной смены, молочницы разнесли молоко, но день все еще не решался вступать в свои права.

Андрей долгое время ходил подле дома белокурой девушки в надежде встретиться с нею случайно. Но за оградой палисадника было тихо, и из калитки никто не выходил. К одиннадцати часам Андрей, набравшись храбрости, постучал в калитку. На стук вышла пожилая женщина, мать девушки.

— Вам кого? — спросила она, пропуская Андрея во двор.

— Мне Марию Сергеевну, — ответил Андрей, вдруг растерявшись.

— Какую Марию Сергеевну? — Женщина строго посмотрела на Андрея, и Андрей, сбиваясь, объяснил:

— Мне ту, что работает на заводе, в техническом отделе. Я забыл ее фамилие.

Поняв, что тут не было ничего компрометирующего ее дочь, она сразу стала добродушной и крикнула в сторону дома:

— Маша! Тут к тебе пришел молодой человек, который забыл «твое фамилие», — последние слова она насмешливо подчеркнула.

Андрей понял, что он произнес это слово неграмотно.

Из дому вышла Мария Сергеевна.

— А, «химия»! — удивилась она, сразу узнав Андрея. — Какими судьбами?

«Как наша Нина», — подумал он, увидев Марию Сергеевну одетой по-домашнему.

— Помогите мне, Мария Сергеевна, — сразу начал Андрей. — Есть у меня очень сложный вопрос, которого я сам не разрешу.

Сняв на ходу фартук, она провела Андрея в уютную комнату. Ковер на стене, стол, стулья, этажерка — все блестело чистотой.

— Вы говорите, вам непонятно, что такое буквы, что скрывается за ними? — спросила она, доставая с этажерки «Алгебру» Киселева.

Она раскрыла книгу и сказала то же самое, что говорил завуч: буквы употребляются для упрощения задачи. Андрею же казалось, что буквы только запутывают задачу.

— Я хочу знать, что такое «а» и что такое «в» до того, как мы их начнем делить или умножать! — возразил он девушке, выслушав ее объяснения.

Девушка некоторое время смотрела на него молча. Затем лицо ее осветилось, она взяла линейку со стола и сказала:

— Вот эта линейка будет обозначаться буквой «а», другие такие же линейки мы обозначим буквами «в», «с». Нам дана задача: сколько будет линеек, если мы к линейке «а» прибавим линейку «в». Мы пишем: линейка «а» плюс линейка «в» будет равняться а + Ь. Нам пока не нужно знать размер линеек, нам только надо знать, сколько будет линеек. Когда же нам понадобится узнать длину линеек, тогда мы узнаем, сколько сантиметров в линейке «а», прибавим длину линейки «в» и узнаем результат. Пока же нам вовсе не требуется знать размер той или иной линейки, и мы решаем задачу условно…

Не сразу объяснения Марии Сергеевны убедили Андрея, но понемногу секрет алгебры становился ему понятным. Андрей как бы только что открыл глаза. Все стало ясно и просто.

Теперь он удивлялся, как можно было не усвоить такой простой вещи с первой же фразы завуча.

Мария Сергеевна подарила ему «Алгебру» и на прощание сказала:

— Если у вас будут еще какие-нибудь трудности, всегда приходите ко мне без стеснения.

Заветная цель Андрея — стать техником — снова показалась ему не такой уж далекой.

Глава двадцать четвертая

Как все-таки прекрасно устроена жизнь на земле!

Кажется, вчера лишь окраины города утопали в белом тумане цветущих вишен. Потом закружил голову пьянящий запах белых акаций, и до самого рассвета где-то в степи, далеко-далеко, переливались и манили к себе, словно костер в ночи, нежные и грустные широкие украинские песни.

Немного позже люди, как бы пресытившись цветением садов, ринулись в плавни, на песчаные острова реки, в прохладные воды Днепра.

А сейчас вот с довольными улыбками на лицах несут в корзинах золотые душистые дыни, полосатые, как матросские тельняшки, арбузы, раскрасневшиеся от жары помидоры…

Прекрасно устроена жизнь на земле!

Так прекрасно, что хочется подойти к совсем незнакомому человеку, остановить его и поделиться с ним своей радостью. Женщины, те непосредственней мужчин, женщины так и делают. Они под каким-нибудь безобидным предлогом (где вы покупали эти дыни?) останавливают друг друга и тут же говорят… Бог их знает, о чем они говорят целый час (не о дынях же!).

О, если бы Андрей сейчас был в Тростном, сколько бы часов подряд он говорил с первым встречным односельчанином!

Но тут знакомых, как назло, никого не видно. А радость выпирает из груди, как эти золотые дыни из корзины домохозяйки: чуть ступишь не так — и покатится золотая радость по зеленому скверу. Андрей садится на скамью против обелиска «Павшим борцам за свободу».

У подножия обелиска стелются живые цветы. Но Андрей сейчас замечает все машинально. Мысли его сосредоточены на самом себе.

Время от времени он окидывает взглядом сквер и уже в который раз произносит: «Я студент…», «Андрей Савельев — студент». — «Тот самый, что вчера был чернорабочим?» — «Тот самый!».

Андрей достает маленькую коричневую книжечку, на которой золотыми буквами написано: «Студенческий билет». Андрей раскрывает книжечку и долго вглядывается в свою фотографию. С фотографии на него смотрит молодое, глуповатое от счастья лицо с гладким, без единой морщинки лбом.

Андрей недоволен своим лбом так же, как в детстве был недоволен носом. Тогда ему казалось, что он будет курносым, над курносыми в селе смеялись. Андрей часто, тайком от взрослых, бился переносицей о край стола. Нос припухал, но самый кончик все так же задиристо смотрел вверх. Теперь Андрей незаметно для прохожих собирает пальцами кожу лба в складки. Но, ослабив пальцы, он убеждается, что лоб снова становится гладким, как мяч.

«У умного человека должны быть морщины на лбу», — думает он разочарованно.

Но вскоре слово «студент» вновь завладевает всем его существом. Снова высокие, торжественные мысли поднимают его к небу. Шутка сказать — студент! Раньше он это слово встречал только в книгах, но ведь в книгах шла речь не о простых людях, а о детях дворян или купцов. Раньше он думал, что студентами могут быть только какие-то особенные люди. А сейчас он, сын деревенского кузнеца, студент. Как жизнь повернулась!

Нечаянно взгляд его останавливается на обелиске. Он еще раз читает надпись:

«Павшим борцам за свободу».

Слова на обелиске заставляют Андрея внутренне подтянуться. Теперь он внимательно смотрит вокруг. На цветах очень много пыли. Надпись на обелиске сделана черной краской. «Не могли золотыми буквами написать», — возмущается Андрей. Ему становится неудобно и за пыль на цветах, и за черную краску, и за окурки, брошенные около обелиска. Ему стыдно и за то, что он первый раз сидит здесь и впервые думает о героях революции.

Вдруг кто-то кричит:

— Андрий! Андрий!

Андрей оборачивается и видит человека в новенькой форме железнодорожника. Приглядевшись, узнает Грыцька Крапиву.

— Чого це ты спиваешь, бидолага? — говорит Грыць, приподнимая фуражку с широким козырьком.

— Грыцько, ты уже стрелочник? — обрадованно говорит Андрей.

— Стрелочник? Ни! Тэпэрь я кондухтор!

Глядя друг на друга, они смеются.

— Нипочем бы тебя не узнал, — говорит Андрей.

— Мэнэ вже маты ридна не впизнае! — отвечает Грыць, смеясь, и в свою очередь спрашивает Андрея: — А ты хто, бидолага?

Андрей приосанивается:

— Я теперь студент.

— Цэ що, школяр чи що?

Андрей возмущен неграмотностью товарища.

— Это почти инженер! — говорит он, нарочно привирая.

— А яка зарплата? — спрашивает Грыцько.

Стипендия в техникуме на первом курсе сорок рублей, но Андрею неудобно произносить эту цифру, и он удваивает ее.

— Пока восемьдесят рублей, — говорит он.

— Що цэ за инжинэр!.. Я ось скоро буду ливизором. Двисти карбованцив, га! Я вже хату роблю. Кабанчика купив, приходь до мэнэ сало исты…

Благополучие Крапивы удивило Андрея, но зависти не вызвало. Теперь Андрей уже чувствовал, что не деньги делают человека счастливым.

Глава двадцать пятая

Удивительная вещь!

Человек может отдыхать месяц-два в самом райском уголке земли, но сколько бы он ни отдыхал там, он всегда расстается с местом отдыха без особого сожаления и вспоминать о нем не будет с болью в сердце. Но стоит человеку на каком-нибудь заводе поработать столько же времени, как этот завод станет для него родным на всю жизнь и воспоминания о нем всегда будут волновать, как воспоминания о самом дорогом в жизни.

Происходит это, видимо, оттого, что для человека самым дорогим в жизни является труд. Место, где человек отдает хотя бы частицу своего труда, навсегда становится незабываемым.

И двух лет не проработал Андрей в цехе. Ему казалось, что он еще не успел как следует привыкнуть к цеху, но вот пришло время расставаться, и к горлу Андрея подступило что-то такое, от чего он не мог свободно вздохнуть.

Заблестели глаза и у высокого, усатого, доброго Максима Кузьмича. Разве Андрей первый юноша, которого он научил работать! Разве мало юношей перенимали у него слесарное ремесло, а потом шли дальше, вперед — искать свою собственную судьбу! И каждый из них стал близким сердцу мастера.

— Все-таки сдал экзамены? — говорит Максим Кузьмич, поднимая очки на лоб и вытирая концами масляные руки. — Ну, учись, как следует, нас, смотри, не забывай. Нос не задирай. — Он крепко пожимает руку Андрею и с наигранной грубостью толкает его в плечо: — Ну, иди, иди, ни пуха тебе, ни пера…

Восторженными взглядами провожают Андрея молодые слесари, девушки-штамповщицы. Девушки без шуток не обойдутся.

— А на кого же вы Зину-ударницу оставляете? — говорит подруга Зины.

А хохотушка Зина добавляет:

— Наладь на прощанье станочек, ты ведь еще не совсем не наш. Ты ведь только рассчитываешься.

Андрею кажется, что не только люди, но и самый цех, высокий и солнечный, смотрит на него доброжелательным и немного грустным взглядом.

Андрей пожимает девушкам руки и говорит Зине:

— Не тужи, Зина, мы еще встретимся.

— Не дай бог, — отшучивается Зина, — ты мне и тут надоел, как горькая редька.

Выйдя из цеха, Андрей еще раз оглянулся и сказал, уже ни к кому не обращаясь:

— До свиданья!

В комитете комсомола Олесь Подопригора, откинувшись на спинку стула, долго смотрит на Андрея смеющимися сощуренными глазами. Андрею давно хочется поговорить с Подопригорой по душам: они ведь ровесники. Но должность секретаря комсомольской организации, как это ни странно, стесняет Андрея, и он всегда относится к Подопригоре как к старшему.

— Ну, рад? — наконец говорит Подопригора. — То-то, смотри. Это ведь только начало.

Вдруг Подопригора встает и, немного взволнованный чем-то, начинает ходить по кабинету. Затем становится против Андрея и говорит:

— А ты все-таки не чувствуешь во мне товарища. Ты смотри на людей проще. Что с того, что я секретарь. Сегодня я секретарь заводского комитета комсомола, а завтра, — он хлопает Андрея по плечу, — а завтра… секретарь обкома комсомола. — Подопригора радостно смеется. — Честное партийное. Меня уже утвердили. Так что и у меня счастье. Поздравь и меня.

Юноши крепко пожимают друг другу руки. Андрей становится смелее. В самом деле, чего он всегда стесняется начальства!

— Ох, я и помучился за эти месяцы! — говорит Андрей. — Понимаешь, как было трудно. Но я тебе благодарен за рекомендацию, за поддержку, за все. Спасибо! Дома как узнают — ахнут…

— Ты садись, садись. — Подопригора пододвигает стул. — Я ведь сам в твоем состоянии. Вдруг сразу так, ни с того ни с сего — секретарь обкома! Ты, если трудно будет, приходи ко мне днем и ночью, прямо без звонка. Приходи — и все. Мы ведь старые друзья.

Андрей совершенно растроган. Уходя из комитета, он повторяет про себя: «Новая техническая интеллигенция». Разве про это можно забыть? Он будет настоящим техником-комсомольцем. Он будет всю жизнь благодарен тому, кто дал ему возможность начать новую жизнь.

Хорошее настроение весь день не покидало Андрея. Ему хотелось всем людям делать только добро, говорить только радостные слова. Нет большего счастья, чем счастье видеть в глазах другого знак благодарности!

Выйдя из комитета комсомола, он вспомнил о том, что не давало ему покоя весь день, — как и чем отблагодарить Марию Сергеевну? Вся трудность для Андрея заключалась в том, что девушка была одного с ним возраста. Как тут поступить, чтобы не попасть в неудобное положение? Подойти просто так и сказать: «Спасибо вам за помощь?» Подарить ей какую-нибудь брошку?.. На дорогую брошку у Андрея не было денег, дарить никелированую, он понимал, нехорошо.

Самым простым и недорогим подарком были цветы. Но с какими глазами Андрей войдет в технический отдел передать Марии Сергеевне букет цветов? А вдруг Люба по дороге случайно встретится?.. От одной этой мысли его бросило в жар. Он все еще не терял надежды помириться с Любой.

Чтобы не стыдно было идти с цветами мимо рабочих, чтобы Люба случайно не увидела, он завернул цветы в бумагу.

С этим свертком он явился в технический отдел, вызвал Марию Сергеевну и молча сунул цветы в ее руки. Затем, вздохнув, сказал:

— Это вам за учебу, спасибо.

Девушка была явно рада цветам. Она тут же встряхнула их, чтобы они расправились, и сказала:

— И чего это люди всегда стесняются идти открыто с самым дорогим подарком — с цветами?

Глава двадцать шестая

Учеба в техникуме началась с перевозки имущества из старого здания в новое. Новое здание техникума было расположено ближе к производству. Правда, производства пока еще никакого не было. Но из города уже ходил рабочий поезд, и остановки именовались названиями будущих комбинатов: «Электросталь», «Алюминькомбинат», «Прокатный».

Сойдешь на такой остановке, глянешь вокруг: ни деревца, ни селения — безбрежная, веками не паханная степь.

Однако кое-где уже поднимались крыши бараков. Возле бараков толпились первые группы рабочих с кирками и лопатами. Местами желтела глина, вынутая из котлованов будущих заводов. Но все это на фоне пустынной степи выглядело сиротливо; казалось, что люди тут случайно остановились на денек-другой, а на закате солнца соберут свои пожитки и снова уйдут отсюда восвояси.

Здание учебного комбината, куда переезжал техникум, тоже еще не было достроено. Были готовы только три этажа. На четвертом и пятом еще шла кладка кирпича.

Голая, безлюдная степь, никогда не видевшая плуга, была покрыта какой-то короткой колючей и душной травой. Сусликов было так много, что степь казалась разделенной кем-то на небольшие участки: суслики, торчавшие у нор, напоминали вбитые в землю колышки. Молодые суслики то и дело перебегали дорогу.

Добежав до норы, они становились на задние лапки и пронзительно свистели, будто озорные мальчишки при виде взрослого человека, от которого им когда-то попало.

Появление студентов в степи сразу сделало ее шумной и нарядной.

Техникум размещался в отстроенных этажах здания. Лестницы были завалены досками и кучами цемента. Аудитории остро пахли краской и известью.

Трудно было даже представить себе, что делала бы администрация техникума, если бы не было студентов нового набора. Старшие курсы почти сплошь состояли из девочек, недавно окончивших семилетку. Чистенько одетые, хрупкие, почти еще подростки, студенты вторых и третьих курсов едва-едва поднимали аналитические весы или ящик с микроскопом. Зато студенты нового набора — кузнецы, слесари, демобилизованные матросы и красноармейцы — без труда брали шкаф с книгами и вносили в библиотеку.

Один матрос, Сашко Романюк, мог бы за день перенести все шкафы и ящики. Или взять небольшого, но крепко сложенного Антона Дьяченко, отца семейства. Ему ли было привыкать к работе! Кузнец Дмитрий Климов выделялся своими длинными и тяжелыми руками. Руки и других новичков легче справлялись с лопатами и молотами, чем с карандашом.

С Дмитрием Климовым и Антоном Дьяченко Андрей сблизился, еще когда занимался на подготовительных курсах. Высокий, угловатый Климов был очень уважительным человеком. Если надо было принести дров в общежитие или затопить печь-времянку, он всегда эти обязанности брал на себя добровольно, не дожидаясь, когда дежурный по комнате освободится.

Студент Гриша Рыбченко принадлежал к тому типу юношей, которые могут с ходу ответить на любой вопрос. Если среди студентов разгорался спор о том или ином преподавателе, Гриша оказывался подле спорящих и, захлебываясь собственными словами, объяснял особенности характера этого преподавателя. Подходя к кому-нибудь из студентов, он никогда не задумывался над тем, приятен будет его разговор собеседнику или нет, он просто говорил то, что ему в данный момент хотелось сказать. Обижаться на Гришу было невозможно: разговаривая, он смотрел в глаза собеседнику доверчиво, как близкий друг, хотя видел его впервые.

Матрос Сашко Романюк первое время при появлении Гриши умолкал. Позже говорил ему откровенно:

— Ось иды к бису звидциля! Чого причипывся?

В ответ на это Гриша садился подле Романюка и шутливым тоном читал Сашко наставление.

Так помимо желания Сашко Гриша стал его другом. Через несколько дней занятий Гришу уже знали студенты всех курсов и на первом же комсомольском собрании его избрали в члены бюро комитета комсомола.

Матрос Сашко Романюк пришел в техникум прямо с флота. Лицо и повадки его создавали впечатление, что он замкнутый человек, но тот, кто сходился с ним ближе, сразу видел в этом богатыре простого сельского парня. Служил он в пограничном дивизионе Черноморского флота, и служба наложила на него отпечаток сдержанности и порой ненужной подозрительности к незнакомым людям.

Заняв в общежитии койку, он молча принес матрац, тумбочку, молча сунул в нее вещмешок и, сняв бушлат, уселся на кровать, как бы думая: «Что же делать дальше?»

Койка Сашко Романюка оказалась рядом с койкой Андрея.

Поймав на себе взгляд Андрея, Сашко улыбнулся и, окинув Андрея взглядом, спросил:

— В армии еще не служил?

Андрей ответил, что ему надо было бы идти в армию этой осенью, но теперь его призовут только после окончания техникума.

— Ще молодой, — ответил Сашко. — Тебе самое в пору учиться. А мне, — он снова улыбнулся, — якось неудобно с пацанами, — он сделал кивок в сторону комнаты старших курсов, — я ж им папаша. У меня младший братуха уже жинку и детей мае, а я — студент. Який з мэнэ ученый будэ, не разумию. А учиться хочется. Надоело волам хвосты крутить. Дед крутил, батька крутил, братуха крутит — к бису, буду учиться! — закончил он.

Узнав Романюка ближе, никто из студентов уже не удивлялся, встречая его как бы недовольный взгляд. А сам он как-то незаметно для других взял весь курс под свое командование. Утром он вскакивал с постели первым и подавал команду:

— Полундра! На физзарядку!

Первые дни Гриша Рыбченко был недоволен этим и поднимался на зарядку с ворчанием. Но позже, когда наступили холода и за окнами закружились белые метели, вскакивал с постели, не дожидаясь повторной команды. Этому способствовала сама обстановка. К зиме комбинат так и не был достроен: паровое отопление не работало, и даже не везде были застеклены окна. В метельную ночь спавшего у самого окна Дмитрия Климова не однажды заносило снегом. Высокий, длинный, он вскакивал прямо с одеялом на плечах и невольно осыпал снегом своих соседей.

Уголь для печки-времянки носили все по очереди, «воруя» его из неработающей котельной.

Андрей с каменным углем дела никогда не имел, и для него дежурство по комнате долгое время было пыткой: то дрова прогорят раньше, чем загорится уголь, то он так сильно смочит водой уголь, что и дрова никак не разгорятся…

Климов и тут приходил на помощь Андрею. Андрей сразу же сблизился с Дмитрием Климовым, Антоном Дьяченко и Сашко Романюком. Сблизился не потому, что все они жили в одном общежитии и, кроме того, вместе засиживались на бюро комсомольского комитета и на заседаниях профкома, а потому, что у всех у них были похожие биографии.

Романюк и Дьяченко старше Андрея лет на пять, но они так же, как и Андрей, провели детство в небольших селах и не имели возможности своевременно получить образование. Так же, как и Андрей, они любили сельское хозяйство, искренне огорчались, когда в письмах из дому получали сообщения о неполадках в колхозах или о неурожае. Но у каждого из них была своя новая дорога, с которой ни один из них уже не хотел сворачивать.

Побыв некоторое время в рабочей среде, они быстро научились жить общими интересами производства, и им отсюда, из города, казалось, что многие неполадки в колхозах могли бы и должны были быть устранены самими селянами — так называли своих земляков новые товарищи Андрея. У самих же у них, будущих техников, было по горло новых, неизвестных их сородичам забот.

Бывший моряк Сашко Романюк не раз бросал в отчаянии учебники на пол и говорил:

— Брошу все и утеку до дому, ей-бо, утеку. На який бис мэни треба выпаровуваты воду з соли, аж целый день загубив. — Сашко, когда волновался, переходил на родной язык.

Ругал он и химика, и физика, и математика. Но всякое их задание старался выполнить точно. У него только не всегда хватало терпения. Большим крестьянским рукам трудно давались лабораторные занятия, где приходилось иметь дело с тонкими стеклянными колбами, с чуткими аналитическими весами. После каждой неудачи на занятиях Сашко долго лежал на постели молча, положив руки под голову, а перед сном любил рассказывать о своем родном селе, о вишнях, о кавунах, о безбрежных степных просторах.

— Був я, — говорил он, — и на Кавказе и у Крыму. Бачив богато чаривных мист, алэ краще нашого сэла нэма нидэ.

Волнуясь, он рассказывал о том, что весной степь похожа на сплошное зеленое небо, что пахнет она как в пору его детства пахла подгорелая корка хлеба.

— А колы зацветуть вишни-черешни и дивчата писни заспивають, хиба найдешь де край краще нашего сэла! — вздыхая, заканчивал он свой рассказ.

Любовь к земле, к родному селу была самым больным местом студентов нового набора, И Сашко, и Андрей, и большинство других студентов выросли в селах, с детства привыкли смотреть на землю как на что-то близкое и дорогое. Никакие бы заработки не смогли оторвать этих юношей от земли, если бы не святое слово — будущее, которое звало их вперед с такою силой, что они невольно откладывали со дня на день, с одного года на другой даже встречу с родными. Они даже не сознавались перед собой в том, что ради будущего подавляли в себе любовь к земле, к родному дому.

В письмах к родным они были еще крестьянами, но жизнь переделывала их.

Глава двадцать седьмая

Чем больше Андрей учился, тем меньше, как ему казалось, он знал. И в этом не было противоречия. Прежде он не мог замечать недостатков своего образования. Случайные знания, которые он приобрел за двадцать два года жизни, заполнили его мозг так, как заполняет поверхность стекла металлическая пыль. На первый взгляд кажется, что на стекле уже нет свободного места, куда бы могла поместиться еще хотя бы одна пылинка. Но стоит к стеклу поднести магнитный стержень, как вся металлическая пыль соберется вокруг стержня, оставив на стекле совершенно чистые поля.

Лекции в техникуме явились для Андрея теми магнитными стержнями, вокруг которых собирались прежние знания. Пустые же поля, вдруг образовавшиеся в мозгу, пугали его. Ему казалось, что он слишком поздно начал учиться, что сколько бы он ни учился, он все равно не сможет заполнить прорех своего первоначального образования. Вперед ему было идти не так уж трудно, тут к его услугам и учебники и преподаватели техникума. Но оглядываясь назад, он испытывал ощущение человека, который, впрыгнув на ходу в транзитный поезд, наткнулся на кондуктора и сказал ему, что оставил билет в соседнем вагоне. На самом же деле в соседнем вагоне никакого билета у него не было…

Это состояние иногда угнетало Андрея до такой степени, что он чувствовал себя самым несчастным человеком на свете. В такие минуты он думал о том, что не каждого человека образование делает счастливым. Он вспоминал свои прежние мечты. Мечты были ничтожны, но цель казалась достижимой. Теперь же его мечты с каждым днем становились шире и богаче, но вместе с тем они представлялись неосуществимыми. К тому же он понимал, что уже не может и не сможет вернуться назад, к своей прежней мечте. Ведь тогда он не знал о том, что существует жизнь иная, более светлая, чем та, которой он жил в Тростном. Теперь же у него было достаточно знаний, чтобы не обольститься ружьем, велосипедом и собственным домом.

Андрей покупал учебники для четвертого и пятого классов средней школы и тайком от товарищей изучал грамматику, историю, ботанику — все, чего он не смог изучить своевременно.

Сложный мир познания вдруг распахнул перед Андреем двери. Земля, на которую прежде Андрей смотрел, как смотрят на дорогу под ногами, не думая о ней, вдруг на каждом шагу заиграла красками, и трудно было сделать шаг вперед, не подумав о том, что, может быть, здесь, под ногами, на глубине тысячи, двух тысяч метров находятся залежи нефти или угля. Проходя мимо котлованов, он уже смотрел на желтую глину не просто как на глину, а как на «материю». И даже воздух для Андрея становился предметом размышлений. Открывая утром окно, он вдыхал свежий воздух и мысленно отмечал, что ночью была гроза, поэтому в воздухе стало больше кислорода. Шагая по мосту, он машинально менял ногу, старался идти свободнее, чтобы не вызвать нежелательных колебаний моста. Ведь когда-то даже бетонный мост рухнул под ногами римских легионеров из-за того, что ритм их шагов был слишком четок.

Каждый новый день проходил с головокружительной быстротой. У Андрея не оставалось времени на то, чтобы подумать о своей жизни, о себе. Каждая новая лекция, каждая новая страница учебника была для него целым открытием. И, осваивая эти открытия, он не замечал, как проходили дни.

Сашко Романюк не был столь жадным до знаний, он ограничивался только тем, что нужно было приготовить к следующим лекциям. Но и у Романюка были свои странности и вопросы, которые не раз ставили преподавателей в тупик. Сашко почти ничему не верил на слово. Каждая новая формула ему давалась с трудом, и не потому, что он не понимал содержания той или иной формулы, а потому, что он всегда хотел узнать, каким образом она родилась. Однажды на лекции физики он заявил:

— Не верю я, що цэ само «пи» равно трем целым та четырнадцати сотым…

Преподаватель физики Иван Васильевич Гогунский терпеливо объяснил несколько раз, откуда взялось это число.

Романюк, казалось, согласился с доводами преподавателя, но в перерыв подошел к нему и сказал:

— А давайте все же измерим окружность…

В ответ на это Иван Васильевич рассказал о древнегреческой школе философов, которые так же, как и Романюк, ничему не верили и все проверяли сами. Старых истин они не опровергли, но и не подвинули науку ни на шаг вперед.

Придя в общежитие, Романюк бесился.

— Нет, вы подумайте только! — кричал он. — Меня, парторга курса, он хочет причислить к какой-то вредительской школе стоиков. Нет, надо проверить его биографию.

Поводом к проверке биографии того или иного преподавателя служила обстановка, в которой родилось выражение «гнилая интеллигенция». Да и на самом деле было немало людей в среде старой интеллигенции, которые ставили палки в колеса всему новому.

В начале учебного года был арестован бывший завуч техникума. Оказалось, что он никогда не был преподавателем, а был в прошлом офицером и скрывался под чужой фамилией. Кроме того, студенты новых наборов не были детьми и слушали преподавателя только на лекциях. А в общественной жизни техникума иногда заставляли и преподавателей кое с чем смириться и идти навстречу требованиям новой жизни.

Глава двадцать восьмая

Весной, когда степь, по выражению Сашко, стала сплошным зеленым небом, Андрей затосковал.

Причиной этому было сообщение Коли Шатрова о том, что он недавно встретил Любу Морозенко на улице под руку с каким-то военным. Но все же Люба передала привет Андрею. Последнее Коля сообщил Андрею, иронически смеясь. После прогулки за Днепр Андрей хотя и не встречался с Любой, но очень часто вспоминал ее слова: «Андрей, ты будешь моим?»

Зимой несколько раз он специально ходил в кино и в клуб металлистов в надежде встретить ее там, но поиски были напрасными: Любы нигде не было видно.

Слова Коли Шатрова о Любе как бы обожгли Андрея. Но Андрей быстро овладел собой и перевел разговор на другую тему. В душе Андрей был недоволен Колей: он считал Колю виновным в том, что Люба тогда с Днепра ушла одна.

В следующее же воскресенье Андрей поехал в город. Он решил во что бы то ни стало увидеть Любу и сказать ей, что он не изменил к ней своего хорошего отношения. Сердцем он чувствовал, что и Люба не стала равнодушной к нему. Передала же она ему привет с Колей. А для Андрея это было главным. О военном, с которым она будто бы шла под руку, Андрею не хотелось думать.

У жителей города Запорожье есть свои правила и привычки: где бы они день ни провели, вечером обязательно пройдутся два-три раза по главной улице города. Это особенно относится к молодежи. Узкая главная улица города с тенистыми акациями и кленами как бы заменяла собой парк. Здесь девушки демонстрировали свои обновки, а юноши присматривали себе подруг.

Целый вечер Андрей в одиночку ходил по главной улице, прячась в толпе от случайно встреченных товарищей, отыскивая глазами Любу.

Уже поздно вечером, проходя последний раз по улице, Андрей столкнулся с компанией молодых людей, в которой оказался Гарик Семеновский.

Гарик принадлежал к небольшому числу студентов, у которых собственная фамилия заменялась должностью отца. Сына главного инженера Гарика Семеновского девушки звали просто: «Гарик главинж». Так же, как сына главного врача больницы Ямпольского — «Димка главврач». Эти юноши пришли в техникум не потому, что горели желанием учиться, а потому, что осенью им предстояло идти в армию. Кроме того, они уже были взрослыми людьми, и надо было иметь хоть какой-нибудь диплом для порядка.

Встретив Андрея, Гарик тут же познакомил его с изящно одетой и красивой девушкой, своей сестрой.

— Эльвира, познакомься, это наш комсорг. Помнишь, я дома рассказывал про парня, который до двадцати двух лет нигде не учился, а сдал экзамены в техникум на «отлично»?…

Он оставил Андрея вдвоем с сестрой, а сам со своею компанией ушел в другую сторону.

Белокурая девушка Эльвира как-то особенно обрадовала Андрея: она показалась ему наградой за бесплодно выстраданный вечер. Льстило Андрею еще и то, что она была богато и красиво одета. И хотя Эльвира с ним держала себя по-товарищески, все же чувствовалось, что она избалована поклонниками, а он, Андрей, шел с ней запросто. Сердце Андрея оставалось спокойным, но все же ему было приятно идти под руку с интересной, веселой, девушкой. Эльвира умела смеяться негромко, но вместе с тем так отчетливо, что смех ее невольно привлекал взгляды других юношей. И это нравилось Андрею, он стал оживленнее. Охотно, хотя и несколько застенчиво, разговаривая с Эльвирой, он уже почти забыл о том, что привело его сюда.

И вдруг вся многолюдная толпа будто бы куда-то исчезла, и прямо перед Андреем встала Люба.

От неожиданности Андрей чуть не вскрикнул. Люба тоже замерла на секунду и невольно подняла ладонь к лицу, как бы загораживаясь.

Андрей сделал движение к ней и тут только заметил рядом с Любой юношу в форме курсанта военной школы.

Военный потянул Любу за руку, и она прошла мимо Андрея. Андрей обернулся и снова поймал на себе взгляд Любы.

Но Эльвира прижала его руку к себе и решительно повела вперед, снисходительно поучая:

— Когда вы идете с девушкой, вы не должны обращать внимания на других. Это неприлично. Вы просто невоспитанный юноша. Ходите чаще к нам, я из вас сделаю человека…

Андрей слушал Эльвиру, а перед глазами его как бы плыл удивленный взгляд Любы.

«Вернусь, догоню ее», — думал он и покорно шел под руку с Эльвирой.

Машинально он проводил Эльвиру домой, машинально дал ей слово бывать у них, машинально сел в трамвай, идущий к учебному комбинату.

Из оцепенения вывел его Антон Дьяченко. Дьяченко пробыл здесь весь день с женой и дочкой, что жили в городе, и был в особенно хорошем настроении.

— Чего, казак, зажурился, може в дивчину влюбился? — садясь рядом с Андреем, заговорил Антон.

Андрею было очень тяжело одному. Ему хотелось с кем-то поговорить обо всем, что случилось в этот вечер. И, встретив Антона, он заговорил о том, что его мучило.

— Антон, — спросил он медленно, ища нужные слова, — ты бы простил своей жене, если бы увидел ее с другим?..

Антон Дьяченко славился в техникуме своей рассудительностью. Он и на собраниях никогда не спешил высказываться по какому-нибудь вопросу, но если уж начинал говорить, то говорил четко и уверенно. И сейчас он минуты две молчал и, видимо, волновался.

— Если бы она, — начал он, — мне изменила случайно, бывает и так, я бы простил ей. Если бы она меня обдуманно обманула, я бы, наверно, ушел от нее. А тебе что, изменила девушка?..

— Не знаю, — ответил Андрей, — но я ее встретил с другим парнем. И мне так тяжело сейчас…

— А чего же ты не увел ее от того парня?

— Случилось, что я был не один.

Антон посмотрел на Андрея внимательно и заговорил о другом:

— Вот что, Андрей, тебе надо учиться, а девчата будут. Я если бы раньше думал учиться, я подождал бы обзаводиться семьей. Очень тяжело жить, продукты так подорожали…

Слово «продукты» оскорбило слух Андрея. И он пожалел, что начал откровенничать, и умолк.

Отвернувшись от Антона к окну, он сидел и обдумывал письмо, которое тут же решил написать Любе. — Но потом Андрей вспомнил все слова Коли Шатрова о Любе (а Коля всегда о ней говорил с иронией, выставлял ее в плохом свете), и образ Любы уже не стал для Андрея таким обаятельным.

«Да, девчата будут», — механически повторил он слова Дьяченко.

Глава двадцать девятая

Всем нам в юности снятся светлые-светлые, солнечные просторы.

…Июльский полдень. Солнца в небе не видно, оно как бы все переселилось на землю. Бескрайние зеленые луга. Куда ни глянь — трава. Красные и синие цветы дятельника; клубника, пырей — по пояс. Трава такая густая, что собака зайца, как в глубоком снегу, догонит. В траве свистят перепела, скрипят коростели. Тут и там, прямо над травой, темнеют заросли камыша по берегам небольших озер. Вода в озерах спокойная и такая прозрачная, что видно и жуков-водолазов, и дремлющую в камышах зубастую щуку, и стайки полосатых окуней. Подойдешь тихо к такому озеру — и увидишь десятки утиных выводков. Правда, тут же раздастся тревожное «кряк», и в глазах у тебя запечатлятся зеленовато-сизые хвосты нырявших в воду утят да белые красавицы кувшинки.

Лысухи и нырки, те ведут себя посолиднее: заметив человека, они не переполошатся; они становятся меньше, как бы тают и, не спуская с прохожего глаз, гуськом удаляются в безопасное место. Седые цапли, будто серебряные сосуды с вином, стоят у самой дороги. Вокруг мир так прекрасен, что цапли, увлеченные созерцанием прекрасного, или не видят человека, или думают: «Идешь своей дорогой, ну и иди».

Но человек все-таки не утерпит, чтобы не сделать шага в сторону цапли.

…Справа мелькают красные, желтые, синие косынки, белые кофточки девчат — там уже идет сенокос, растут зеленые копны душистого сена.

Кажется, что и трава, и озера, и птицы, и люди — все здесь уместно, и одно без другого никогда не существовало и не может существовать.

А каким ароматом напоен воздух! Ни в Ялте, ни в Сухуми вы не найдете такого воздуха. Юностью пахнет воздух заливных рязанских лугов!

С пристани Андрея взял к себе на подводу Игнат Иванович Чарустин, агроном колхоза. Игната Ивановича Андрей знал, еще когда тот работал главным агрономом района. Это был всегда веселый и остроумный человек. Подвязав лошади чересседельник, он сказал:

— Ну, моя «M-четыре» готова. Сейчас газу даст, только держись…

— Почему «М-четыре?» — спросил Андрей.

— А как же… мерин, четыре ноги… — улыбнулся Чарустин.

Выехали за село. Игнат Иванович, видно, понимал состояние Андрея и долгое время сидел молча.

Когда заливные луга остались позади, он закурил и предложил кисет Андрею.

Курить Андрей еще не научился. Игнат Иванович, пряча кисет, сказал:

— Не куришь — молодец! А я, батенька мой, никак не брошу, а надо бы: по утрам кашель стал одолевать. Хорошо, что работаю целыми днями на полях. — Игнат Иванович засмеялся. — А мне знаешь что моя баба сказала? Говорит, кабы не пил да не курил, так я б за тебя и замуж не пошла. Видал, чего отчубучила!

Окинув взглядом уходящие луга, он заговорил серьезно:

— Говоришь, техником-металлургом будешь. Это хорошо. А я бы ни на какую металлургию не променял нашей крестьянской жизни. Ты посмотри только, что вокруг нас творится. Мне жаворонок дороже всех ваших трамваев, потому что он живое существо. Нет, ты посмотри на этого чибиса, — Игнат Иванович указал на подлетевшую к кочке птицу, — не чибис, а царица Тамара!.. А ты говоришь, техником-металлургом будешь. — Он повернулся к Андрею и заговорил горячо: — Неужели тебе не жалко всего этого?

— Жалко. Но что ты поделаешь — жизнь так сложилась, — ответил Андрей.

— Нет, батенька мой, не верю. За жизнь надо бороться, а у вас, у молодежи, кишка тонка. Вот она, жизнь, так и складывается. Бежите туда, где полегче. — Он вздохнул и проговорил тише: — Да оно в наши дни и бороться нелегко…

Дорога пересекла луга и вышла на большак. С большака уже был виден издали Заказ — полоса вековых деревьев. Лес был небольшим, но настолько дремучим, что даже старые охотники не знали, что творится там, в глубине, за непроходимым валом зарослей ежевики.

Заказ был недалеко от Тростного, и весной над молодыми зарослями осинника тянуло много вальдшнепов. Там, в Заказе, Андреем был подстрелен и первый косач.

Нахлынувшие воспоминания заставили сердце Андрея биться учащенно. Каково же было его разочарование, когда он вместо Заказа увидел несколько неказистых крестьянских изб, выстроенных бог весть когда.

— Что это за дома? — спросил Чарустина изумленный Андрей.

— Это же Выселки, ты разве не узнал? — ответил Игнат Иванович.

Выселки находились всего в пяти верстах от Тростного, но высокая стена Заказа загораживала их так сильно, что даже зимой жители Тростного не могли видеть не только изб Выселок, но и даже дыма, идущего в морозные дни свечей к небу.

— А где же Заказ? — все еще не понимая, что здесь произошло, изумлялся Андрей.

— Где Заказ? — повторил вопрос Игнат Иванович и с горечью в голосе ответил: — Заказ, батенька мой, вырубили.

— Как вырубили?

— А так вот и вырубили. Земли-то у нас мало, вот и решили осушить болото, выкорчевать эти дремучие заросли.

И Игнат Иванович рассказал Андрею печальную повесть о судьбе Заказа.

Вскоре после организации колхозов сюда прибыли мелиораторы. Безо всякого согласования с колхозниками, а Заказ принадлежал колхозу, мелиораторы начали рубить столетние дубы и осины. Делали они это, как говорили, для колхоза же. Дремучий лес рос на возвышенности и занимал гектаров пятьдесят земли. В районе решили землю превратить в пахотную. Вырубили лес, прислали корчевальные машины. Сломали три трактора о древние коренья дубов. Затем решили, что овчинка выделки не стоит, и убрались отсюда восвояси.

Так у жителей Тростного не стало ни леса, ни новой пахотной земли. Теперь на месте Заказа еще буйнее разрослись колючие плети никому здесь не нужной ежевики.

Попутно мелиораторы хотели осушить болото Ключи. Болото занимало земли всего гектаров пятнадцать. Прорыли из болота канаву к небольшой реке, впадающей в Оку. Но оказалось, что болото находилось в таком котловане, что, если бы вовремя не засыпали канаву, то в болото бы хлынула вода из Оки.

— Теперь материалы о Заказе и Ключах демонстрируются в Рязани как дело вредителей. Но нам-то от этого не легче, — заключил Игнат Иванович, закуривая новую цигарку.

Наконец дорога вышла к родному селу.

Три с половиной года Андрей не был дома. Широко раскрытыми глазами он вглядывался в родные места и удивлялся малейшему изменению здесь, в лесу или в поле. Ему казалось, что здесь все — и леса и болота — все осталось таким же, каким было до его отъезда в город.

Его не удивляло то, что на полях уже не было видно буйных зарослей чернобыла, по которым прежде издали угадывались межи. Поля стали просторнее. Но на Украине он видел и не такие просторы… А здесь они и не нужны. Здесь человек затоскует без леса, с ума сойдет.

Ну вот и Стырлушко — это уже, собственно говоря, Тростное. Вон на том холмике он ребенком вместе с Петькой Бабкиным и Сашкой Тишакиным откапывал краснобоких хомяков. А там, за большой ольхой, он подстрелил первого селезня…

«Смотрите, — чуть не вскрикнул Андрей, — до сих пор остатки шалаша виднеются!»

«А может быть, кто-нибудь сидел с уткой весной на этом самом месте?..»

«В той вон канаве, что идет по-над плетнем, мы ловили вьюнов. А на той вон опушке Степан отнял у меня землянику…»

Андрей смотрит на деревья, на поля, на почерневший плетень, и ему кажется, что все они стали какими-то равнодушными. У него сердце готово выскочить из груди от радости встречи с ними, а они стоят и словно не замечают его. Ему казалось, что когда он увидит родные места, то и деревья, и болота, и пни закружатся и, как люди, побегут к нему навстречу.

А вот и кузница… Родная до боли хибарка!

Сколько раз здесь в зимние долгие вечера при свете керосиновой лампы они со Степаном еще мальчишками помогали отцу натягивать шины на колеса, нарезать болты и гайки. Сколько раз здесь были сбиты пальцы, еще едва умеющие держать тяжелый молоток! Не раз, не два малиновая корка окалины, шипя, впивалась в тело.

Здесь же Андрей научился заваривать тяжи, обручи на ступки. Счастьем сияли глаза у отца. Опершись на ручку молотка, он мечтал:

— Вот подрастете, построим новую кузницу на два, а то и на три горна, и тогда нам сам черт не брат, заживем не хуже Воробьевых!

Придя домой, Андрей со Степаном пилили дрова, бежали к скотине и посиневшими от холода руками перемешивали сено с соломой, раздавали корм.

И так хотелось побыстрее вырасти, стать сильным, построить новую кузницу, разбогатеть!

…Как это все сейчас далеко от Андрея!

Сизые облака старых ветел вырвались из сумерек, раскрыли Тростное и взглянули в самую душу Андрею. Ему хочется плакать, он еле сдерживает себя.

Телега подъезжает к околице.

Бабка Грушиха, как и три с половиной года назад, до половины — высунулась из окна. «Хтой-то едет?..» Она никого — ни пешего, ни конного — никогда не прозевает.

— Дыть это, никак, Андрюха проехал! — говорит она вслед Андрею.

Но Андрей уже впился взглядом в крыльцо родного дома.

У крыльца столпились гурьбой подростки и смотрят на подъезжающую телегу: «К кому бы так поздно?..»

Андрей вглядывается и вдруг видит свою старую заплатанную рубашку на одном из мальчишек. Да ведь это Юрик!

— Юрик! — кричит Андрей, спрыгивая с телеги.

Тот вихрем бросается навстречу, но его перегоняет выскочившая из подворотни Пальма. И Юрик, и Пальма с визгом бросаются на Андрея. По ступенькам крыльца с грохотом катится пустое ведро: увидев Андрея, Нина убегает в дом. И вот уже на крыльцо высыпали: Вера, Тоня, мать…

Андрею хочется припасть к матери и, как в детстве, расплакаться на ее груди. Но вокруг откуда-то собралось много народу, и Андрей, чуть коснувшись губами щеки матери, проходит в избу.

С огорода пришел отец. Вымыл руки, потом взял Андрея за плечи, потряс, как дерево, и расцеловал. Все его движения, как и прежде, размеренны, неторопливы.

Зажгли лампу: на полу разлито молоко, дрова второпях брошены на коник.

— Ну вот и свиделись, — говорит отец, — рассказывай.

Но разве скажешь хотя бы одно слово: мать не может умолчать о своем сегодняшнем сне; Нинка, убежав в огород за огурцами, кричит оттуда что-то свое; Юрик с Верой рвут из рук друг у друга книги; а в дверях послышалось:

— Ярьпонимаете, черт Кольку не обманет, Колька сам молитву знает…

— Садись, садись, — говорит отец Николаю Ефимовичу.

Отцу хочется послушать Андрея, но в избу уже ввалились Петр Бабкин, Сашка Тишакин, Петька Шашкин — сверстники Андрея. Под окнами — десятки любопытных глаз: «Андрей Савельев приехал!»

Глава тридцатая

Кто-то громко захлопал в ладоши, и Андрей открыл глаза. За окном раздалось голосистое «ку-ка-ре-ку!»

Потом наступила такая непривычная тишина, что Андрей проснулся окончательно.

Солнце, заполнившее собою весь мир, не оставило и в комнате ни одного тенистого уголка. Оно не било в глаза яркими лучами, оно просто заполнило до краев комнату своим мягким ласковым светом, и от этого на душе стало тихо-тихо и светло, как в далеком детстве, в дни, когда, кажется, солнце беспрепятственно проникает прямо в душу.

Открыв глаза, Андрей привычным взглядом начал рассматривать стены спальни. Дом был построен года за три до коллективизации. Стены его сейчас были желто-светлые, будто бы окрашенные охрой. Сучки в бревнах, трещины не стали ни больше, ни меньше. Полка в углу, маленькая скамейка, цветы на подоконнике — все стояло на своем месте. Вот в той вон трещине, наверное, и по сей день лежат серебряные десять копеек, которые Андрей спрятал от Степана, да так, что и сам после вынуть не смог.

За окном бушевала молодая сирень! Давно ли Нинка с Груней привязывали тонкие кустики к колышкам, чтобы дождь и ветер не сломали побегов!

Воздух был напоен запахом травы, молока и перепревшей соломы.

Во дворе звонко кудахтала курица, — она не просто кудахтала, она как бы оповещала весь мир о том, что и она принесла миру свою долю радости. А чириканье молодых воробышков за стрехой было трогательно-удивленным — они впервые смотрели на солнечный мир.

Летнее утро в деревне почему-то всегда представлялось Андрею началом рождения жизни на земле.

Андрей, как в далекие дни детства, прежде чем встать с постели, по звукам знакомился со всем окружающим его.

За перегородкой послышалось детское сопенье.

— Кто там? — спросил Андрей.

Тут же раздался грохот падающей табуретки, а через минуту, потирая локоть, в дверь заглянул Юрик.

— Ты уже проснулся? — сдерживая смех, спросил он. Большеголовый, вихрастый, с розовыми щеками, с губами, которые никак не могли справиться с выпирающим из груди смехом, он смотрел на Андрея восторженным и заискивающим взглядом.

— Там на столе молоко, молодая картошка и малосольные огурцы. Ох, и хорошие! Я не дождался тебя и один огурец съел… Не скажешь маме? — почти смеясь, говорил Юрик.

— Отчего тебе так смешно? — спросил Андрей.

— Так, — сказал он и снова прыснул смехом. — Дунька Клычкова в Рогожкову яму упала.

— Как же она упала?

— Как! Поскользнулась и прямо в грязь — шлеп!

— Так сейчас же сухо.

— Сейчас сухо, а она упала не сейчас, а весной…

Пока Андрей завтракал, Юрик рассказывал ему сельские новости:

— Дед Акишкин ногу сломал, гонялся за Рожковой свиньей на своем огороде, споткнулся и ногу сломал. Шесть недель дома лежал. Груня письмо прислала. Пишет: живет хорошо. У Кузиной бабки хорек кур подушил. Пальму, наверное, кто-то ударил, и она мертвых ощенила… Ярьпонимаете глухаря намедни убил…

Позавтракав, Андрей пошел в сад.

Сойдя с крыльца, он схватил Юрика и хотел, как бывало раньше, подбросить его вверх, но поднял Юрика только до уровня глаз.

— Какой ты тяжелый стал, — сказал Андрей, ставя Юрика на землю.

— Папа говорит, что на будущий год я уже буду на охоту ходить.

Андрей пообещал Юрику взять его в воскресенье на охоту и дать выстрелить в настоящего дикого утенка.

Счастью Юрика не было конца. Тут же Юрик схватил Андрея за руку:

— Иди, что я тебе покажу!

Подведя Андрея к котуху, Юрик с выражением таинственности на лице остановился и приложил ухо к двери:

— Послушай.

Андрей также приложил ухо к двери. В котухе была слышна возня утят.

— Вы опять утят завели? — спросил Андрей.

Глаза Юрика заблестели, и он скороговоркой объяснил:

— Нет, это я диких наловил. Когда маленькие болота стали пересыхать, утки перевели свои выводки в Стырлушко. И повели, дурочки, прямо через село… — Передохнув, Юрик продолжал: — Мама рада, что теперь хоть котух не пустой, все что-то в нем шевелится. А то, как выйдет утром во двор, так в голос плачет.

— Чего же она плакала?

— Чего, двор-то пустой был, ни коровы, ни лошади. Думаешь легко к этому привыкнуть… Вот мы и завели опять корову.

— Ну, а девчата что говорят?

Разговаривая, братья вышли в сад. В саду было тихо-тихо. В воздухе слышалось только праздничное гуденье пчел и тихий, едва уловимый шелест травы. Ветки яблонь гнулись под тяжестью плодов. Особенно много яблок было на старой анисовке. На ней висело столько яблок, что листьев не было видно. Если бы не деревянные подпорки, заботливо поставленные под сучки, сучки давно бы обломились.

— Это папа, наверное, подставил подпорки? — спросил Андрей.

— Где папа, а где я, — важно заметил Юрик, — мы тут с ним вместе работали.

— Ты уж наработаешь! — засмеялся Андрей.

— Я уже скоро в кузнице буду работать, — возразил Юрик. — Я уже знаю, как яблони прививать… Ярьпонимаете говорит, что из меня хороший агроном получится, но я, как ты, техником буду…

Андрей посмотрел на румяное, веселое лицо Юрика и вспомнил свое детство. Савельевы тогда жили очень бедно, и девятилетний Андрей часто выполнял работу взрослых: боронил поле, полол просо, вил перевясла, помогал убирать сено на сенокосе. Юрик с Верой растут, думая только об учебе в школе. Их никто не заставляет с утра до зари ковыряться в земле, выполнять работу взрослых, нужда не омрачает их детские души.

— А где же Вера, мама? — спросил Андрей.

— Мама ушла в стадо доить корову, а Вера — на пионерский участок. Там у нас, знаешь, какие арбузы растут! Я бы тоже пошел туда, если бы не ты…

* * *

За гумном, на выгоне, где с весны и до поздней осени над золотыми, как бы покрытыми лаком, цветами лютика вечно бились ширококрылые чибисы, пыхтел трактор. Тракторист, Петр Бабкин, увидев Андрея, приветливо замахал кепкой. Петр Бабкин и Санька Тишакин были на год старше Андрея и уже успели отслужить в армии. Но ни тот, ни другой в городе не остались, вернулись в родное село: оба они были заядлыми охотниками и начинать жизнь заново не захотели.

— А зачем выгон распахивают? — спросил Андрей Юрика.

— Как зачем? Под огороды. Тут, знаешь, какая капуста будет! Это с Заказом нам не повезло, а здесь земля хорошая, урожай будет знаешь какой!

Юрик обо всем рассуждал языком взрослых.

Петр Бабкин, подъехав к гумнам, приглушил трактор и пошел к Андрею. Друзья снова обменялись крепким рукопожатием и некоторое время смотрели друг другу в глаза, будто бы только что увиделись.

— Вчера у вас так много было народа, что и поговорить как следует не пришлось, — сказал Петр. — А ты все-таки здорово изменился.

Андрей в свою очередь заметил:

— А ты-то, смотри каким важным стал. Я по тебе, по Саньке, по Петру Шашкину, да что там — по вас, даже по Рогожковой яме соскучился, едва дождался каникул — и прямо домой.

— Говоришь только. Небось там, в городе, новых друзей завел, хоть отбавляй!

— Новые, конечно, есть. Ребята тоже неплохие, но разве я вас когда-нибудь забуду? Мы же вместе росли. Помнишь, как ты мальчонкой со своим длинным кнутом щелкал под нашим окном? Я еще, бывало, и умыться не успею, а ты уже — щелк кнутом, так что на дороге пыль столбом поднималась: «Выходи, мол, скорее». Помнишь, бывало, краюшку хлеба за пазуху и на целый день в Заказ или к Лесниковой избушке. Как там, тетерева еще остались?

— Сколько хочешь, стреляй только.

Разговаривая, друзья направились под тень риги.

— А помнишь нашу первую охоту, когда мы в Стырлушке вдвоем выстрелили в одну утку. Я до сих пор помню, что попал в нее я, а ты захватил ее себе. Помнишь, как мы всю дорогу ругались из-за этого? Чуть даже не подрались…

— А ты теперь-то признайся: ты у меня тогда горностая из капкана вынул?

— Ей-богу не я. Это сделал Ноздря. Я, конечно, знал, но не хотел с ним связываться. Он и пчельник у попа тогда обокрал, но по дороге не вытерпел и начал впотьмах мед есть. Пчелы ему язык так покусали, что он от боли побросал рамки и целую неделю не мог слова выговорить.

Воспоминаниям друзей, казалось, не будет конца.

Усевшись в тени риги, Петр умолк и долго разглядывал Андрея.

— Чего ты уставился, как на новые ворота? — засмеялся Андрей.

— Шутка сказать, — задумчиво ответил Петр. — Ты ведь такой же, как и мы все, и — студент… Я когда из армии уходил, мне тоже предлагали и работу в городе, и учиться посылали, но я подумал-подумал и, видишь, приехал домой. А сейчас жалею. Ну ничего. К зиме женюсь: у нас тут со скуки все переженились. Санька женился, ты слышал, на Марусе Савельевой. Петька Шашкин — на Нюрке Анохиной.

— Это не на той ли Нюрке, которую он всегда на смех подымал?

— На той самой.

— Осталось тебе жениться на Дуньке Клычковой…

— А что, парень, она, брат, стала хорошей девушкой. Ты выходи вечером на улицу, у нас столько девчат теперь подросло!..

Поговорив еще некоторое время, Петр направился к трактору, а Андрей — в кузницу, проведать отца.

На все, что встречалось по пути, Андрей смотрел чуть ли не с благоговением: вон там впереди, в поле, на болотце, он поймал подбитого чирка; в канаве, за старым плетнем, вместе с сестренками корзинкой ловил вьюнов, а там вон, у старой кривой ветлы, он, дрожа от страха, в глухую полночь караулил лису. Сколько ему тогда лет было?.. К этим кочкам подводил он Серого, чтоб взобраться на него верхом. Однажды Серый так зубами рванул его, что Степан едва отходил…

По дороге в кузницу Андрей встретил мать.

— Идем домой, парного молока попьешь, ты ведь раньше любил молоко. А то вишь, как похудел.

От молока он отказался, а мать продолжала:

— Как ты там, дитя мое, живешь, поди, трудно тебе одному там? — сокрушаясь, говорила мать. — Ты, что же, теперь в городе так навсегда и останешься?

В голосе матери слышалась и гордость за сына, и материнская боль за то, что сын теперь был как бы отрезанным ломтем.

Пока Андрей разговаривал с матерью, отец не выдержал, и наковальня залилась переливчатым звоном: так отец всегда звал Андрея в кузницу. Мать забрала Юрика с собой и пошла своей дорогой, а Андрей направился в кузницу, к отцу.

Глава тридцать первая

В сельской кузнице, прилепившейся у околицы, в будний день всегда есть посторонние люди. Этот завернул лошадь подковать, тот потерял чеку, а иные просто заворачивали коня к кузнице — «покалякать», поделиться новостями.

И сейчас в кузнице было несколько проезших мужиков, и уже подвыпивший Николай Ефимович, как всегда, смешил их своими рассказами.

— Иду я, ярьпонимаете, мимо Самохина дома и слышу, как Грушка Самохина бьет Митьку. Бьет, ярьпонимаете, и приговаривает: «Ты у меня узнаешь, как к Гулынке ходить, я из тебя всю душу выбью…» А Митька хоть бы слово: молчит, как в рот воды набрал. Думаю, ярьпонимаете, убьет мужика сгоряча. Я быстренько к окну. И что же вы думаете? Вижу: Грушка положила Митькин пиджак на коник и скалкой бьет его, приговаривая: «Я те, подлецу, покажу. И ты там был, так ты у меня получишь».

— А что же Митька? — спросил отец.

— Митька-то? Митьки давно и след простыл, спал где-нибудь на сеновале. Вот она, ярьпонимаете, на пиджаке зло свое и сорвала: пиджак-то на Митьке был, значит, ярьпонимаете, тоже у Гулынки был, тоже виноват…

Рассказ Николая Ефимовича всех рассмешил. В горне готовилась для сварки шина на колесо. Сварка шин считается одной из сложных работ в кузнице, но отец, надеясь на то, что Андрей еще не забыл про прежнюю специальность кузнеца, предложил ему сварить шину. Он снял кожаный фартук и передал его Андрею:

— То, что ты теперь студент, это хорошо, но я все же хочу посмотреть, не забыл ли ты настоящего дела.

Отцу, конечно, хотелось еще и блеснуть умением сына работать в кузнице.

Молотобойцем у отца работал теперь Петр Шашкин. Друзья перемигнулись, мол, не подкачает, и Андрей стал шуровать угли в горне, чтобы железо как следует накалилось. Шину он заварил без труда, хотя и не с прежней уверенностью, но все же очень удачно. Отец было подошел к нему, чтобы занять свое место у горна, но Андрей решил до обеда поработать сам. Вскоре в кузнице появился Иван Васильевич Савельев. Одет он был неряшливо, в шевелюре — полно мякины. Видно было, что он и часу свободного не имеет. Поздоровавшись, Иван Васильевич попросил отца срочно починить лобогрейку.

— Пусть везут, починим, — ответил отец.

— Как у тебя дела идут? — спросил Андрей Ивана Васильевича.

— Дела были бы куда лучше, когда бы ты остался здесь, а не в городе…

— Один человек ничего не значит для колхоза, — ответил Андрей.

— Ты один, да другой один… Летось в армию отправили двенадцать человек, а вернулись в село лишь двое. Вот тебе и один… А эти десять молодцов сейчас нам как бы сгодились!

При появлении председателя посторонние мужики подтянули лошадям чересседельники и отправились каждый своей дорогой. Ушел в лес и Николай Ефимович.

Получив новое задание на работу, отец решил пораньше пообедать, и Андрей погасил горн.

Домой шли отец с Андреем вдвоем.

— Как дела-то в колхозе? — спросил Андрей отца.

Отец долгое время молчал. Затем недовольным голосом заговорил:

— Дела?.. Думалось, когда организовывались колхозы, дела пойдут совсем по-другому. Артелью куда легче работать, чем каждый сам по себе, а на деле пока получается: Иван кивает на Петра, а Петр кивает на Ивана. — Затем уже строго добавил: — Землю обрабатывать стали хуже, кое-как, лишь бы план выполнить. Да и что это за порядки завели: солнце уже росу высушит, а люди только на работу собираются. Разве это порядок! И опять же: и лошади, и коровы стали общими, а на работе каждый норовит отыграться на «чужой». Лельку-то нашу какой-то подлец опоил. Смотреть больно. Лошадь-то была — огонь!

Помолчав, отец заключил:

— Дело это новое, отсюда и все неполадки. Со временем, я думаю, жизнь наладится.

Глава тридцать вторая

В воскресенье, переполошив всех собак на селе, распугав кур, к крыльцу на риковском рысаке подкатил Степан.

Степан использовал каждый случай, чтобы удивить односельчан и своих родных близкими связями с работниками рика. Работая директором маслозавода, он жил на широкую ногу и, ограждая себя от злых языков, не упускал случая, чтобы не завести знакомства с районными работниками. Он знал, что в Тростном на каждого человека из района смотрели как на важную персону. Вот и сейчас он подкатил к крыльцу с двумя инспекторами, которые ехали совсем в другое село, но дорога от района не близка, а хлебосольство Савельевых им было известно…

Дома, конечно, никто никаких гостей не ждал, но Степан знал, что отец при гостях ничего не скажет, и вместе с инспекторами шумно ввалился в избу. Одет Степан был во все новое и издали походил на ответственного работника. По тому, как он тщательно следил за своими гимнастеркой и галифе, можно было без труда догадаться, что формой он дорожит больше всего на свете.

Андрею он искренне обрадовался, но и тут не преминул похвалиться перед гостями и с гордостью представил его, громко сказав:

— Студент!

Степан поставил пол-литра на стол, отдал матери сверток с закуской и тут же начал поторапливать мать с обедом, — по лицу его было видно, что он уже немного выпил.

Отец водку пил редко и всегда не больше одной стопки и другим больше одной стопки также никогда не наливал, если даже в бутылке еще и оставалось. Он вовсе не был скупым человеком, но привычке своей никогда не изменял.

С подчеркнутым уважением Степан усадил Андрея рядом с гостями. С другой стороны посадил Нину: он знал, что соседство с красивой сестрой будет гостям приятно. Мать он пригласил к столу больше из вежливости, чем от души. А замешкавшуюся во дворе Тоню он даже не вспомнил.

Степан Тоню любил не меньше, чем Нину или Андрея, но в данном случае решил обойтись без Тони: она не была красавицей, не отличалась красноречием, а Степану хотелось блеснуть перед важными гостями, и, с его точки зрения, достаточно было Нины и Андрея.

Андрею уже с самого начала была неприятна эта картина самоунижения брата и дутая напыщенность гостей, по сути дела ненужных в их доме, но он не хотел огорчать Степана и молчал.

Отец правильно понял молчание Андрея, и когда Степан сказал: «Ну что ж, поднимем…» — отец возразил:

— Подождем Тоню.

Но тут явился Николай Ефимович. Он, как говорили в селе, за десять верст учует запах водки. Всего полчаса назад Андрей видел, как он собирался в лес…

— Ярьпонимаете, дядя Петя, ты кузницу не откроешь? Пружинка ослабла в ружье, а завтра хотел сходить на охоту…

Он знал, что отец, конечно, кузницы не откроет. И отец знал, что никакая пружинка в ружье Николая Ефимовича не ослабла, — это был всего лишь предлог, чтобы войти в дом.

— Садись, — сказал отец. — Потом открою, или завтра с утра сделаем…

— Ярьпонимаете, лучше завтра, раз тут такое дело…

Под дружный смех присутствующих он уселся за стол. Смех сорвал с лиц гостей скучные должностные выражения, и за столом стало веселее.

Николай Ефимович тут же оседлал своего любимого конька — охотничьи приключения.

— Ярьпонимаете, дядя Петя, намедни иду я мимо Горелого озера, слышу, кто-то в воде — хлобысь!.. Думаю, ярьпонимаете, что за чертовщина? Может, мне показалось? Ан вдруг опять — хлобысь!..

Думаю, черт Кольку не обманет — Колька сам молитву знает. Навел, ярьпонимаете, ружье на озеро, а в воде огромнейшая, ярьпонимаете, щука вцепилась зубами в голову сома, как Анюта Будякина в своего Гришу Жучка, когда он от Катьки Гулынки приходит. Вцепилась, ярьпонимаете, и ни проглотить сома не может, ни выпустить: у щуки зубы-то внутрь налажены. Думаю, черт Кольку не обманет — Колька сам молитву знает. Бегу в село — самому, ярьпонимаете, не справиться с этакой махиной: пудов на десять оба…

Степан не выдержал и спросил:

— Такие огромные, честное слово?

— Честное слово, чтоб у меня Будилку, ярьпонимаете, украли!

— Откуда же в Горелом озере щука с сомом взялись? — солидно заметил отец. — Рыбы-то эти в проточных водах водятся.

— Ярьпонимаете, дядя Петя, это очень возможно. Намедни я читал в газетах, серебряные монеты с дождем выпали. Их, ярьпонимаете, где-то подняло ураганом в воздух и занесло в тучу, а туча и понесла по свету. Возможно, ярьпонимаете, и щуку с сомом смерч поднял и с тучей перебросил в Горелое озеро.

Всем уже было понятно, что Николай Ефимович все придумал. И Степан, улыбаясь, спросил:

— А пол-литра, Николай Ефимович, никогда из тучи не выпадало?

— Ярьпонимаете, туча не карман, — смеясь ответил Николай Ефимович, — а потом ведь Катька Гулынка в грозу кооператив свой на замок закрывает…

Пообедав, гости уехали по своим делам.

Проводив гостей, мать с болью в голосе принялась укорять Степана:

— И чего ты связался там с пьяницами разными? Доведут они тебя до тюрьмы! Работал бы с отцом в кузнице, а то ночи ведь не сплю спокойно.

— Я знаю, что делаю, — возразил Степан. — Что толку от того, что отец всю жизнь работал? Да и какой дурак от денег откажется, когда они сами лезут в карман…

Отец молча вылез из-за стола и ушел в сад. Было видно, что в доме этот разговор велся не впервые, и Степана уже ни в чем не разубедишь.

Глава тридцать третья

Никто в Тростном так хорошо не знал леса, как Николай Ефимович. Он знал, сколько на том или ином участке леса есть тетеревиных выводков и где эти выводки находятся рано утром, и где их надо искать в полдень.

Отец больше всего на свете любил стоять на тяге и охоту на тетеревов. И сегодня было видно, что он с особым удовольствием шел на охоту. За много лет первый раз он шел вместе со своими сыновьями и с Николаем Ефимовичем. Одно присутствие племянника уже делало охоту интересной.

Обычно Николай Ефимович ходил на охоту один, но на этот раз из уважения к отцу и Андрею он пошел вместе с ними. Степан стрелок был неважный, но за компанию тоже не прочь был пошататься по лесу. А Юрик целую неделю напоминал об обещании взять на охоту и, хотя ночью Андрей насилу его разбудил, сейчас он старался держаться бодро.

Вся компания вышла из дому до зари. Дорога к лесу шла через яровое поле. Проходя мимо уже местами пожелтевшего проса, отец немного поотстал от Николая Ефимовича и, тронув Андрея за плечо, сказал:

— Узнаешь? — Глаза отца засветились мягким добрым светом.

Андрей посмотрел туда, куда указывал отец, но ничего, кроме проса, не увидел.

— Чего узнаешь? — спросил он отца.

— Как чего? — удивился отец. — Это ведь наш загон. Смотри, какое на нем просо вымахало!

Просом было засеяно несколько гектаров подряд. Земля под просо разделывалась всюду одинаково, одним и тем же плугом, но, приглядевшись внимательно, можно было заметить, что на полосе земли, против которой остановился отец, просо было и гуще и выше.

— Да, тут наш загон был, — вспомнил Андрей.

Отец еще раз окинул взглядом весь загон и сказал, уже ни к кому не обращаясь:

— Земля, она труд не забывает…

Как только миновали Стырлушко, Николай Ефимович предложил всем рассыпаться и идти по направлению к Лесниковой избушке.

— Там, ярьпонимаете, на Соловьевом пчельнике встретимся.

В конце июля в лесу выпадает такая обильная роса, что достаточно побродить по лесу несколько минут, как вся одежда будет мокрая, хоть выжимай.

С непривычки Андрей поежился от холодной свежести росы. Но Пальма с Будилкой так закрутили хвостами, что все неудобства были немедленно забыты.

Юрик не отставал от Андрея ни на шаг. Он мужественно переносил и осыпающиеся за шею крупные капли росы и колючие сплетения ежевики, которые, как ножом, резали ноги. Андрей обещал ему дать выстрелить из ружья, ради этого он шел на все.

Долгое время собаки метались от одного охотника к другому, но, видимо, следов было очень много, и собаки никак в них не могли разобраться.

Но вот Пальма, слегка прижимаясь к земле, сделала несколько кругов прямо против Андрея и уверенно пошла к кусту… Тетерев с шумом поднялся раньше, чем Андрей ожидал этого. Андрей выстрелил, не успев как следует прицелиться, и тетерев исчез за деревьями.

Первый выстрел для охотника значит очень многое. Пальма обернулась, и в глазах ее Андрей увидел почти человеческий укор. Тут же она скрылась в кусты. Андрей открыл ружье заложить новый патрон, и в это самое время поднялся целый выводок молодых тетеревов и веером рассыпался над кустами. С обеих сторон от Андрея раздались выстрелы.

По молодым тетеревам Андрей даже не успел сделать выстрела.

— Есть один! — радостно кричал в стороне Степан.

Андрей поспешил выйти из высокого осинника. Юрик покорно шагал за ним. И хотя его глаза были опущены, Андрей чувствовал, что и Юрик недоволен им. Пройдя бесполезно еще несколько шагов, Андрей немного успокоился и решил подбодрить Юрика:

— Ничего, Юрик, охота только начинается. Подстрелим и мы.

— Конечно, подстрелим, — бодро заявил Юрик, — ты только спокойней стреляй. Папа всегда стреляет, когда уже тетерев отлетит далеко: тогда дробь больше захватывает и легче в него попасть.

В это время в той стороне, где был отец, снова взлетел тетерев. Отец сделал выстрел, другой… Было видно, что птица ранена, но все же продолжала лететь, и Андрей, хорошо прицелившись, сбил ее. Юрик, опережая Пальму, помчался в кусты и вернулся оттуда с добычей. И хотя Андрей понимал, что добыча эта была половинная, он все же обрадовался.

То и дело раздавались выстрелы отца, Степана и Николая Ефимовича.

Чтоб скорее напасть на выводок, Андрей заставил Юрика идти сбоку от себя. Вскоре из-под ног Юрика с шумом поднялся старый косач. Андрей выстрелил. Иссиня-черная, с красными бровями птица запрыгала по земле. Это была настоящая удача: осенью старый косач редко становится добычей охотника.

Солнце уже высушило не только росу, но и одежду, когда Андрей с Юриком очутились у болотца, подле Соловьева пчельника. На той стороне болотца охотники условились встретиться.

Подойдя тихо к болотцу, Андрей внимательно вгляделся в разводья в камышах и увидел плывущую с важно поднятой головой молодую лысуху.

Андрей знаками подозвал к себе Юрика, указал ему на лысуху и протянул ружье.

— Целься не спеша, — прошептал он.

От радости у Юрика так сильно забилось сердце, что он чуть не выронил ружье.

Пристроив стволы на сучок, Юрик начал целиться. Только он собрался выстрелить, как лысуха нырнула в воду.

Андрей сделал вид, что не наблюдал за братишкой, но когда тот повернулся к Андрею, на лице его дрожали две крупные слезы, в глазах было отчаяние, и Андрею стало жалко Юрика.

— Андрей, я ее потерял…

Андрей решил его успокоить.

— Лежи тихо. Она сейчас вынырнет.

Юрик снова прилип к ружью.

Лысуха действительно вынырнула и поплыла прямо на Юрика. Раздался выстрел. Дым от выстрела разостлался по воде. Андрей не видел, попал Юрик в лысуху или нет. Но Юрик, бросив ружье в кусты, поднимая ногами целые фонтаны воды, мчался туда, где была лысуха.

— Попал, попал, ох, и точно, прямо туда, куда целился! — кричал Юрик на весь лес.

Андрей взял ружье и вышел из засады. И тут он увидел отца. Отец давно наблюдал за ними, не выдавая себя. Сейчас он стоял с какой-то блаженной улыбкой.

— Неси сюда! — крикнул он Юрику.

И, выйдя на полянку, сел на огромный дубовый пень. За поясом у него было два тетерева и серебристый витютин.

Запыхавшись, прибежал Юрик и начал громко-громко рассказывать, как он прицелился, а она нырнула, как он думал, что уже не увидит ее, а она опять появилась над водой и поплыла прямо на него.

На шум пришел и Степан с чирком и тетеревом за поясом. Николай Ефимович, конечно, ушел бродить по лесу в одиночку. Степан с Андреем сели на траву против отца, а Юрик продолжал громко рассказывать о своей удаче.

Слушая Юрика, Степан вспомнил, что он тоже в этом болотце подстрелил первого селезня.

Радость Юрика, удачная охота невольно как-то увели братьев к воспоминаниям о детстве. Они вслух вспоминали про свою первую землянику, про барсучьи норы, про дупло с гнездом белки…

А отец сидел молча на пне и добрыми глазами улыбался. В жизни Андрей редко видел отца веселым.

Отцу было тринадцать лет, когда его отец, дед Андрея, умер. После его смерти сироту Петю Савельева отдали в чужие люди. Целых два года он нянчил детей хозяина, прежде чем хозяин допустил его до наковальни. Потом отец стал кузнецом и начал жить лучше. Но, живя на чужой стороне, он ни разу ни с кем из сверстников не поделился воспоминаниями о своем детстве: вокруг были чужие, занятые собой люди.

Сейчас, слушая восторженный разговор Андрея и Степана, глядя на радостные глаза Юрика, отец невольно вспомнил далекие годы своего детства, и ему тоже вдруг захотелось рассказать о нем своим детям. Воспоминания о детстве, если даже оно было и безрадостным, в памяти людей всегда остаются самыми солнечными воспоминаниями в жизни. И отцу вдруг захотелось заглянуть в этот прекрасный мир своего детства! Перед кем, как не перед своими детьми, можно раскрыть душу?..

Слушая сыновей, отец снял кепку, вытер кепкой лицо и каким-то робким голосом заговорил:

— А вы знаете, дети, что вот на этом самом пне, на котором я сижу, вот так же сидел мой папаша… Мне было тогда, как сейчас Юрику, девять лет. Я был такой же маленький, как Юрик…

Отец очень сильно волновался: он первый раз в жизни рассказывал о своем детстве.

— Папаша тогда подстрелил лису… — продолжал отец.

Слова отца о том, что и он был ребенком, поразили Андрея и Степана, и братья посмотрели на отца, как на чужого.

Андрею показалось, что отец рассказывает что-то недозволенное: Андрей привык видеть в отце хозяина жизни, мужчину. Ему как-то и в голову никогда не приходило, что и отец тоже был ребенком.

Отец заметил состояние Андрея и умолк. Он перевел взгляд на Степана: и в глазах Степана было скрытое смущение.

Отец не рассердился. Он сразу же взглянул в сторону, будто бы кого-то увидел, а обернувшись, продолжал слушать все еще неоконченный рассказ Юрика.

Через минуту серые добрые глаза отца по-прежнему ласкали мальчугана.

Посмотрев на умолкших старших сыновей, отец поднялся и тихо, без какой-либо обиды в голосе сказал:

— Пойдемте, дети, домой.

Глава тридцать четвертая

Санька Тишакин недавно вернулся из армии, и колхоз дал ему месяц-два отдыха: «Погуляй, парень, пока по-настоящему работать не захочется», — сказали ему в правлении.

— Две недели бездельничаю, как-то неловко становится — говорил Санька Андрею. — Вот отведу душу на охоте и запрягусь…

Сейчас они оба ехали в район. Санька — купить охотничьи принадлежности, Андрей — в гости к Степану. Горячее июльское солнце уже к десяти часам утра так накалило воздух, что даже маленькие пичужки притихли и притаились где-то в кустах или в высокой прохладной траве, и только небольшие серые чайки резко кричали, кружась над небольшим прозрачным озером. Раньше озеро было торфяным болотом, но еще до отъезда Андрея в город, в засушливое лето, кто-то из охотников поджег болото, и торф горел все лето и всю зиму. Снег нисколько не мешал гореть торфу зимой. Весной на месте топкого болота образовалось озеро. Вскоре в нем появились бог весть откуда караси, и теперь каждый год здесь гнездились чайки, лысухи, черныхи, нырки, не говоря уже о чирках и кряквах, которые здесь гнездились испокон веков.

У озера Санька остановил лошадь:

— Пойдем, парень, полюбуемся, как они себя ведут, когда не знают о присутствии человека.

Санька спрыгнул с дрог и, бесшумно раздвигая густые кусты ивняка, пошел к озеру. Андрей последовал за ним.

У самого берега плавали выводки лысух. Подле густых зарослей тростника рассыпались выводки чирят. Нырки, как всегда, были на самой середине озера.

Не подозревая о присутствии человека, нырки так распустили свое красивое оперение, что издали казались очень крупными птицами. Про нырков охотники говорят не напрасно: «Нырок на воде широк, а в горшке его не видать».

Долго любоваться утиным царством тихого озера друзьям не дали чайки. Чайки куда зорче и расторопнее сорок. Не прошло и двух минут, как они, неистово крича, закружились над головами охотников, и вся водоплавающая дичь тут же исчезла в густых зарослях тростника. Даже нырки нырнули на середине озера, хотя им ничто не угрожало, исчезли. От злости Санька запустил в чаек сухой корягой, и друзья, пошли к лошади.

— Скоро я из болот вылезать не буду. В Ковеже, ты знаешь, есть несколько выводков журавлей. Вот бы подстрелить! — Помолчав, Санька заговорил снова:

— Как ты, Андрей, решил навсегда покинуть родное село? Жизнь, парень, не так уж велика, чтобы не налюбоваться досыта природой. Учеба — дело, конечно, стоящее, но тогда бы учился на агронома, все ближе к природе. Я вот поохочусь, потом дадут мне должность бригадира…

Так, разговаривая о жизни, друзья приехали в район.

Андрей сразу же направился к Степану. Стеша и их дочка Галя несказанно обрадовались Андрею. Через минуту на загнетке запылала лучина и зашипело на сковороде сало. В избе было чисто убрано. Новый комод, ковер над постелью, множество разных игрушек на кроватке Гали — все говорило о том, что Стеша со Степаном жили богато. Вскоре появился и ужин.

— Сегодня московские артисты в клубе выступают, так что торопись, Стеша. Галю с тетей можешь оставить.

Выпив по рюмке вина, все стали еще добрее. Но Стеша все же не преминула намекнуть на то, что Андрей ничего им из города не привез.

— Вот был у нас мой племянник, так тот привез нам уж таких хороших селедок, что и масла не надо было подливать… — начала было она.

Но Степан резко оборвал ее.

— Не забывай, что Андрей всего-навсего студент и живет на стипендию.

— Да я так, к слову, — стушевалась Стеша. — Правда, селедок в кооперативе у нас давно уже не бывает. Я, кабы знала, так деньги тебе послала. Иногда так хочется селедочки…

— Хватит! — Степан встал. — Собирайся в клуб!

Около клуба толпилось очень много народу. Билеты достать было трудно. Но только появился у клуба Степан, как сам завклубом вышел к нему навстречу и провел всех троих безо всяких билетов в зрительный зал. Стеша уселась, как барыня, и начала полушепотом давать Андрею характеристики входившим в зал людям.

Андрей делал вид, что слушает Стешу, на самом же деле искал глазами Шуру Карташову. Более четырех лет он ее не видел, и его разжигало любопытство: какая она теперь? Где работает? Вышла ли замуж? Узнают ли они друг друга и как она к нему отнесется теперь? Воспоминания о ней рисовали ему ее все такой же наивной и красивой девушкой, которую он снова готов был полюбить.

Входившую в зал публику мешала как следует разглядеть полнеющая, богато одетая дама. Разговаривая с каким-то мужчиной, она нарочито часто оборачивалась то в ту, то в другую сторону, видимо, для того, чтобы люди лучше разглядели ее панбархат. Свободная, непринужденная манера разговаривать со знакомыми, кланяться вошедшим говорили о том, что эта молодая женщина избалована вниманием мужчин и что муж ее, видимо, не последний человек в районе. Вскоре Андрей смотрел в ее сторону уже с неприязнью: «Не даст как следует никого разглядеть», — думал он. Затем не выдержал и спросил Стешу:

— А кто вот та, что стоит к нам спиной, в платье из панбархата, жена какого-нибудь начальника, что ли?

— Шура-то? — переспросила Стеша небрежно. — Заведующая магазином. Ты еще, поговаривали, когда-то за ней ухлестывал…

— Карташова? — спросил Андрей и покраснел до ушей.

— Ну да, Карташова Шура.

— Так она же, по-моему, окончила школу и хотела учиться дальше…

— Мало ли чего в жизни хочешь, — улыбнулась Стеша. — Разве вы, мужики, красивым дадите учиться? Ее тут окрутил какой-то военный. Потом бросил — очень ревнив был. Вот она теперь и не баба и не девка. Но она не пропадет. Правда, счастья у нее уже не будет, — заключила, вздыхая, Стеша.

Шура, видимо, спиной почувствовала, что позади разговаривают о ней. Она обернулась, и ее глаза встретились с глазами Андрея. Шура вспыхнула вся и сразу опустилась на скамейку. Больше она до начала концерта не оборачивалась назад и ни с кем не заговаривала. Андрей концерта почти не видел. Он не знал, как ему вести себя с Шурой после концерта. Не подойти к ней он не мог, и о чем с ней теперь говорить, он тоже не знал. Все же после концерта он подошел к Шуре. Шура, показалось ему, стала еще красивей, чем была прежде. Она крепко пожала Андрею руку. Все остальное как-то получилось само собой. Из клуба они вышли вместе, и Андрей пошел провожать ее.

Когда они остались вдвоем, Шура, смеясь, спросила:

— Ну теперь женитесь на мне?

— Я ведь учусь, Шурочка, — ответил Андрей.

В тени ветел они уселись на скамейку, подле чьего-то дома, и Шура, чуть не плача, рассказала о своих несбывшихся мечтах. Да, она страстно хотела учиться дальше. Потом встретился на ее пути лейтенант. Приезжал в отпуск, обещал златые горы. Обещал пустить ее учиться дальше, а на деле оказался, как и все, то есть запер в четырех стенах, хотел сделать всего-навсего домашней хозяйкой. Потом даже бить начал. Пришлось расстаться. Потом, чтобы заглушить тоску, пошла работать.

Теперь на нее смотрят как на выгодную невесту.

Когда она спросила, как он жил эти годы, Андрей рассказал ей о встрече с Любой. Откровение Шуры заставило Андрея быть тоже откровенным, и он рассказал ей о своей неудавшейся любви.

Слушая его, Шура прижалась к нему плотнее. Но, когда Андрей захотел обнять ее, она как-то мягко отвела его руки и сказала:

— Давай так посидим, так лучше. Ты мне и теперь нравишься, и мне не хочется, чтобы и ты был, как все.

Глава тридцать пятая

Далеко позади остались родной дом, родное село, близкие сердцу зеленые дубравы и поля.

Всю дорогу Андрей ловил себя на мысли, что на его сердце нет той огромной тоски и печали по родному дому, которые не давали ему покоя, когда он впервые оказался в городе. Подъезжая к учебному комбинату, Андрей понял, что он рад без памяти этому серому зданию. Где-то глубоко в душе он почувствовал горечь и боль за родное село, которое он как бы предал, радостно встретив учебный комбинат. Но эта горечь была мимолетной: Андрей по-настоящему обрадовался встрече со студентами. Первой и неожиданной встречей была встреча с Леней Пархоменко. С тех пор, когда они весной тридцатого года разъехались с вокзала в разные стороны, с тех самых пор Андрей не мог отыскать Леню на строительстве и ни от кого из своих товарищей не слышал о нем ни слова. Казалось, что юноша растворился в этой многотысячной толпе строителей и исчез.

Несмотря на то что и Андрей и Леня сильно изменились за эти три года разлуки, они сразу узнали друг друга. Вихрастый, по-детски розовощекий Леня обнял Андрея, как брата, и, путаясь и сбиваясь с одной мысли на другую, рассказал Андрею, как он, Леня, очутился в металлургическом техникуме. Из рассказа Лени Андрей понял, что на Днепрострое они работали почти что на одном и том же участке. Но ведь и Андрей и Леня — каждый был занят своим делом, и, естественно, там они встретиться не могли.

Затем Леня рассказал, как он поступил учиться в электротехникум, но через год электротехникум перевели в другой город, а Леня не захотел расставаться с Днепростроем, где он проработал около двух лет, и перешел учиться в металлургический техникум, прямо на второй курс. Теперь их с Андреем ничто не разлучит до самого окончания техникума!..

Друзья еще не наговорились, как подле Андрея вырос черноглазый Гриша Рыбченко. Гриша, как ребенок, подпрыгнул и обхватил Андрея за шею руками:

— Как там в твоей Рязани? Я все лето в санатории на пляже загорал. Видал, загар какой? — Он тут же расстегнул майку и показал свою коричневую от загара грудь. — Встретил там Семеновских, влюбился в сестру Гарика Эльвиру…

Гриша имел привычку рассказывать о себе и расспрашивать других, не давая возможности собеседнику разговаривать.

В самый разгар Гришиного восторженного рассказа в общежитие вошел, как всегда от чего-то смущаясь, Дмитрий Климов. За два месяца разлуки он, казалось, стал еще длиннее. Бросив на койку чемодан, он поднял своими могучими руками Гришу Рыбченко, поставил его в сторонку и, схватив Андрея за руку, тряс его так, будто они не виделись целую вечность.

Антон Дьяченко вошел в общежитие тихо, по-деловому. Он тоже здорово загорел, но лицо было осунувшимся, похудевшим. Все эти два месяца, как он объяснил товарищам, ему пришлось работать на железнодорожной станции грузчиком. У Антона была семья, ему в каникулы приходилось подрабатывать деньги. Но, немного отдохнув на койке, и он не мог не присоединиться к веселым разговорам товарищей.

Вскоре друзья услышали знаменитое «Полундра!» и бросились навстречу Сашко Романюку. Сашко тоже загорел на свежем сельском воздухе, но на лице его, как показалось Андрею, появились морщинки. Когда шум встречи немного стих, Андрей спросил Сашко:

— Случилось несчастье?

— После поговорим! — ответил Сашко, и вскоре его «Полундра» была слышна уже в коридоре. Хрупкие девушки-первокурсницы не чаяли в Романюке души, и сейчас их смех и восторженные вскрики заполнили коридор. К вечеру в самой большой аудитории были сдвинуты в угол столы и стулья, раздались звуки гармоники, и студенты, радостные от встречи друг с другом, от бушующей молодости в груди, закружились в танцах.

Запах луговых цветов и степных трав, который принесли из сел девушки на своих косах, а юноши — на ладонях, казалось, сделал аудиторию теснее, чем она была на самом деле, и вскоре молодежь ушла в степь. А час спустя в степи вспыхнуло в костре перекати-поле и задорный голос Сашко Романюка буйно выводил:

Де ж ты, хмелю, зиму зимовав, Шо й не развивався? Де ж ты, сыну, ночку ночував, Шо й не разувався?..

Глядя на костры, на веселые лица студентов, Андрей думал, что у юности нет такой беды, которая бы могла заглушить песню, оборвать смех.

А беда была рядом.

Из степи Андрей возвращался с Леней Пархоменко. Леня рассказал Андрею, что тут, по соседству с учебным комбинатом, в бараке живет знакомая его матери. Если бы Андрей видел, как голодно они живут…

— Мало ли людей, которые еще плохо живут. Вот построим Днепровскую плотину, закончим десятки других великих строек, и весь народ заживет прекрасно.

Начатый Леней разговор Андрею не понравился.

Андрей верил в прекрасное будущее, и ему не хотелось ни на минуту отвлекаться от видения этого прекрасного будущего.

Глава тридцать шестая

Новый учебный год начался с получения хлебных и продуктовых карточек. Одно это сразу же сделало людей грустными и настороженными. Веселые украинские базары как-то вдруг стали тихими, а лица продающих и покупающих — злыми.

После веселого и шумного дня возвращения с каникул студентов Сашко Романюк стал замкнутым и молчаливым.

Однажды вечером, оставшись в общежитии со своими друзьями, он поведал им о несчастье, постигшем семью его брата. Брата осудили на пять лет. Все его преступление заключалось в том, что он, не дождавшись распределения зерна по трудодням, взял с колхозного тока «кишеню» зерна. Детям нечего было есть.

Гриша Рыбченко подошел к друзьям в конце рассказа. Не поняв как следует, в чем дело, он выпалил:

— Вот до чего доводит людей идиотизм деревенской жизни…

Увидев грозное выражение лица Сашко, Гриша, как обычно, отшутился:

— Конечно, идиотизм… Брать — так уж надо было брать не кишеню, а чувал: отвечать-то все равно — что за кишеню, что за чувал.

Но эта шутка никого не рассмешила, тогда Гриша заговорил серьезно:

— Конечно, неполадок у нас много. Но не надо вешать голову. Все мы прекрасно знаем, что наша страна сейчас переживает трудности роста, а это отражается как на рабочих, так и на крестьянах.

Первое время Андрей даже завидовал Гришиному умению прекращать споры, обрывать критические замечания товарищей одним каким-нибудь политическим определением, которое делало дальнейшие рассуждения ненужными, хотя поднятого вопроса никак не разрешало.

Теперь это Гришино умение раздражало Андрея. Андрей еще и сам не понимал, откуда идет это раздражение, но каждый раз новый разговор с Гришей все более убеждал его в том, что Гриша жизнь воспринимает как посторонний наблюдатель. Гришу не только не взволновал рассказ Романюка, но и ничуть не задел его чувств, тогда как все другие товарищи Андрея приняли этот рассказ близко к сердцу.

Ложась спать, друзья сошлись на том, что дело брата Сашко не политическое и никакой стороной не может отразиться на биографии Сашко.

Сашко по-прежнему оставался парторгом техникума, но теперь он уже не делал наставлений товарищам по всякому поводу, а внимательно вслушивался в то, что говорили члены бюро, и старался каждое решение бюро выполнить точно.

По вечерам на главную улицу города уже не высыпала, беззаботно смеясь, веселая молодежь. Смех все реже звучал в стенах техникума. В общежитии бодрился один только Леня Пархоменко.

Розовощекий, по-мальчишески вихрастый, он казался совершенно беззаботным. На Сашко, на Антона, на Дмитрия Климова он смотрел с восхищением. Леня дорожил дружбой со старшими товарищами, эта дружба обогащала его. Он еще в годы гражданской войны лишился отца и рос, зная только материнскую ласку и заботу.

Леня всеми силами старался быть полезным своим новым товарищам. И Сашко, и Андрей, и другие однокурсники с первых же дней после прихода Лени в общежитие относились к нему как к равному. Это окрылило Леню, но не сделало его ни грубым, ни заносчивым.

Комсомольские дела часто задерживали Андрея до позднего вечера. Чтобы Андрей не остался без хлеба, Леня брал у него хлебную карточку и после лекций бежал занимать очередь. Первое время Андрей стеснялся передавать Лене свои заботы, но позже привык к этому.

Однажды Леня пришел из барака совершенно расстроенным.

— Леня, почему ты сегодня такой молчаливый, грустный? — спросил Андрей.

Некоторое время Леня молчал, что еще больше обеспокоило Андрея. Андрей сел к нему на койку.

— Что случилось?

— Ничего, так, — ответил Леня и нехотя добавил: — Дочка Анны Михайловны, — так звали знакомую Лениной мамы, — умирает.

— Что с ней? Чем она больна?

Леня вздохнул и ответил:

— Теперь у нас болезнь одна — недоедание…

— Чудак, чего же ты молчал до сих пор? — загорячился Андрей. — Нам с тобой и одной карточки хватит. Отдай ей свою карточку, а мы как-нибудь проживем.

— Если бы я не носил им наш хлеб, я не знаю, что бы с ней случилось, ее надо срочно положить в больницу, а в больницу теперь таких не кладут. И знаешь что, Андрей, — продолжал Леня, — не надо об этом никому говорить. Могут все истолковать по-другому, и попадет же нам с тобой…

Дальше Андрей слушать Леню не стал. Он рывком поднялся с койки и вышел из общежития. В парткоме он нашел Романюка. Романюк вместе с Антоном Дьяченко составляли список лучших студентов для премирования ценными подарками.

Андрей положил руку на список:

— Это вы сможете сделать в другой раз…

Выслушав Андрея, Сашко сказал:

— Сходим до Лениной знакомой!

Когда Леня узнал, чего хотят от него его новые товарищи, он так испугался, и ни за что не хотел ни сказать адрес Анны Михайловны, ни идти вместе со всеми к ней. Сашко пристыдил его. Речь ведь шла о жизни девушки, которую, видимо, Леня любил. Собрав у кого что было из еды, Андрей, Сашко и Антон пошли за Леней.

Анна Михайловна раньше работала счетоводом, но, когда стали продукты давать по карточкам, она перешла работать на завод чернорабочей — рабочие получали и хлеба и продуктов больше служащих в два раза. Дочь ее, Валя, училась в семилетке.

Но, видно, слишком поздно появилась у них рабочая карточка. Валя уже целый месяц не могла подняться с постели. Пятнадцатилетняя девочка была так худа, что обтянутая кожа на лице и заостренный носик напоминали что-то старушечье. Глаза казались непомерно большими на этом маленьком личике.

Мать Вали не засуетилась, не пришла в замешательство, когда друзья втиснулись в маленькую комнатку. Отчаяние сделало Анну Михайловну почти равнодушной.

Друзья положили на стол хлеб, сахар…

— За сахар спасибо, — как бы очнувшись, заговорила Анна Михайловна. — Хлеб она уже проглотить не может.

— Чего же вы не заявили в профком, в партком? — начал Сашко.

— Везде была. Обещают не сегодня-завтра положить и не кладут. Она ведь иждивенка, а на иждивенцев знаете как сейчас смотрят.

— Тут нечего митинговать, — остановил Антон Сашко, — едем в райком.

Возмущение юношей было так сильно, что они, не обратив внимания на знак секретарши — «Нельзя, занят», прошли прямо к Чмутову, первому секретарю райкома.

У Чмутова Николая Гавриловича в кабинете сидел какой-то человек, но, увидев встревоженные лица ребят, он понял, что они пришли с чем-то безотлагательным, и вышел.

Перебивая друг друга, друзья рассказали о том, что они только что видели своими глазами.

Николай Гаврилович записал адрес, тут же вызвал скорую помощь к больной; поговорив со студентами минут десять, он пожаловался на недостаток времени, чтобы всюду побывать самому. Видно было, что жизнь студентов для него сейчас была на втором плане, и все равно студенты от него вышли с сияющими лицами: дело-то было сделано. Человек спасен — а это было самое главное.

Глава тридцать седьмая

На другой день студенты пошли в баню. Раздеваясь, Андрей толкнул Леню в бок:

— А ты говоришь — недоедание…

Всегда вежливый Леня вдруг резко отвернулся и пошел в сторону, успев зло шепнуть Андрею:

— Это от голода, чудак…

Андрей еще никогда в жизни не видел людей, распухших от голода. До этого времени слова «пухну с голоду» были для Андрея пустой фразой, вроде слов «есть до смерти хочется». Ему и в голову не приходило, что эти фразы иногда приобретают буквальный смысл. Андрей еще раз невольно оглянулся на стариков, и в его глазах на всю жизнь запечатлелись толстые и рыхлые, как у слонов, ноги.

Он хотел себя успокоить мыслями о том, что эти люди или «летуны», или бежавшие из ссылки кулаки. Но такие мысли не приносили ему покоя. Ночью Андрей долго не мог заснуть.

Размышляя, он пришел к заключению, что многие трудности, которые переживал народ, вовсе не были «трудностями роста», а возникали по вине людей, по вине руководителей на местах, которые с легкомыслием, а иногда и с преступным равнодушием относились к бытовым нуждам рабочих. И в самом деле: в Днепре полно рыбы, на колхозных полях гниют перезревшие овощи, а в столовой — соевый суп на первое, соевая бабка — на второе.

Вскоре Андрею выпал случай высказать свои мысли вслух. Произошло это в воскресный день после лекции «Забота о человеке».

Прослушав лекцию, студенты пошли в столовую.

— Как вам понравилась лекция? — спросил Гриша Рыбченко, садясь за стол.

Все согласились, что лекция была хорошая. Один Андрей сидел молча.

— А тебе что, не понравилось? — обратился Гриша к Андрею.

— Понравилось, — сказал Андрей, — но плохо то, что лектор говорил о человеке вообще, о каком-то отвлеченном человеке, а надо было говорить о Романюке, о Дьяченко, о нас. И тогда факты были бы убедительнее.

Гриша насторожился:

— Какие факты ты имеешь в виду?

Андрей пододвинул к нему солонку и продолжал:

— Ты знаешь, что в Советском Союзе добывается лучшая в мире соль? — Он сделал паузу. — А вот эту соль, что подают нам, наверно, с асфальта смели.

Сашко предупреждающе толкнул Андрея ногой: мол, не стоит об этом говорить.

Но Андрей уже не мог удержаться. Он продолжал:

— Ты знаешь, что вокруг строительства на, полях гниют овощи? — Он пододвинул миску с соевой бабкой. — А тебе вот что вместо картофельного пюре дают.

Гриша встал и заговорил угрожающим тоном:

— Я прощаю тебе этот разговор, Андрей, только потому, что давно знаю как нашего, советского парня. — Он кашлянул и добавил: — Иначе бы я об этом разговоре доложил в райком…

Андрей тоже поднялся. Сдерживая себя, он почти спокойно ответил:

— А зачем ты мне делаешь снисхождение? Ты лучше возьми эту самую соль и эту соевую бабку и покажи там, в райкоме…

Андрей даже немного испугался этих своих слов, но тут заговорили все сразу, поддерживая его сторону.

Гриша сел и долго сидел молча. Затем он сказал:

— Мы должны все пережить. Вы же знаете, что наши сегодняшние трудности — это трудности роста…

— Невыкопанная картошка в поле — тоже трудности роста? — не выдержал Андрей.

— Поля принадлежат колхозу, мы не имеем права заниматься расхищением колхозной собственности.

— Но ведь скоро ударит мороз, и она все равно погибнет.

— Это не наше дело. Об этом думают другие.

— Нет, это наше дело. — Андрей снова поднялся. — Мы обязаны доложить в райком об этом разговоре. Почему они, как руководители, смирились со всем этим? Мы должны кричать об этом в райкоме, в обкоме, стучаться в Москву. А мы вместо всего этого молча жуем соевую бабку и еще думаем, что проявляем героизм, что потомки нас похвалят за этот «соевый героизм».

Гриша вдруг повеселел.

— Вношу предложение, — сказал он, — в следующее воскресенье прослушать лекцию «О соевом героизме», Лектор А. Савельев.

Все рассмеялись. Но Андрей еще долго не мог успокоиться. Перед глазами вставало заостренное с широкими глазами лицо девочки Вали или круглые и рыхлые, как у слонов, распухшие ноги стариков.

Глава тридцать восьмая

Воскресники! Сейчас трудно себе представить студенческую молодежь без этих веселых сборов на воскресник. Воскресники были похожи на экскурсию на завод или на новостройки. Воскресники были даже многим похожи на веселые коллективные выезды молодежи куда-нибудь за город.

Строительство новых заводов отставало от строительства днепровской плотины. Теперь у студентов да и у молодежи заводов и учреждений каждое воскресенье проходило где-нибудь на строительстве. Секретарь райкома Николай Гаврилович Чмутов, встречаясь с Андреем, разводил руками и говорил: «Комсорг, давай побольше ребят — для вас же строим!»

И Андрей каждую субботу собирал комсомольское собрание или просто заходил в общежитие студентов других курсов и просил молодежь не ударить в грязь лицом.

Раньше студенты ходили на воскресники нехотя. Но теперь, когда с продуктами в городе стало тяжело, молодежь без особых уговоров спешила на воскресник: всех работающих строители обеспечивали бесплатным обедом. Теперь даже хрупкая и капризная девушка Надя Никольцева и ее шумная подружка Рая Чувилко подходили сами к Андрею и просили записать их первыми на воскресник.

Гарик Семеновский приносил с собой волейбольный мяч, и по окончании работы студенты наспех смывали с ладоней глину, уходили в степь, а степь была рядом, и играли там в волейбол до упаду.

На следующий день Надя Никольцева подходила к Андрею и показывала мозоли на своих хрупких ладонях.

— Это от того, что ты никогда лопаты в руках не держала, — успокаивал ее Андрей.

— Я не жалуюсь, — говорила Надя, — я только хочу вам доказать, что я работала по-настоящему.

Как-то идя с комсомольского воскресника, Гарик Семеновский заявил Андрею, что здесь неподалеку находится их дом.

— Владимир Николаевич сейчас дома, — сказал Гарик и добавил: — Вы кажется хотели с ним поговорить о чем-то?

Готовя доклад к Первому мая, Андрей в самом деле искал человека, который мог рассказать, как тогда, при царском режиме, студенты встречали Первое мая. Андрею хотелось, чтобы студенты почувствовали романтику тех далеких дней.

Ковры и лакированная мебель в доме Семеновских не столько поразили Андрея, сколько официальные отношения отца с сыном.

Войдя в дом, Гарик обратился к отцу:

— Владимир Николаевич, познакомьтесь с нашим комсоргом, помните, я вам рассказывал о чернорабочем, который нигде не учился прежде, а сдал экзамены в техникум на «отлично».

Владимир Николаевич, высокого роста с седой головой мужчина лет пятидесяти пяти, добродушно пожал Андрею руку, предложил кресло и заметил:

— В наше старое доброе время студенты не так проводили воскресные дни.

И он рассказал про несколько студенческих невинных попоек в увеселительных местах.

— Кстати, Владимир Николаевич, — обратился Гарик к отцу, — Андрей готовится к докладу о Первом мая и хотел бы обновить материал, послушать человека, который бы помнил первые маевки, жандармов и прочую романтику… Вы не смогли бы обогатить его материал своими воспоминаниями?

Владимир Николаевич замахал обеими руками:

— Нас, батенька, тогда за политику в кандалы да в Сибирь… Нам это и дома и в университете запрещено было. Интегралы, дифференциалы — вот это наше было дело. И вам, батенька, советую больше интегралами заниматься, без этого хорошими специалистами не будете.

Слушая Владимира Николаевича, Андрей про себя отметил, что слова «кандалы» и «Сибирь» ни в коей мере к Владимиру Николаевичу не относятся. «Мы пахали», — подумал Андрей.

Коснувшись политики, Владимир Николаевич не преминул высказать свои умозаключения относительно нынешнего воспитания молодежи, о современных методах учебы, которые якобы распыляют духовные силы студентов, что человеку прежде надо дать знания, а потом уж привлекать его к общественной жизни.

Чтобы подчеркнуть важность сказанного Владимиром Николаевичем, Гарик заметил:

— Владимир Николаевич владеет латынью и немного знает даже греческий…

Но тут в комнату вошла светловолосая девушка, сестра Гарика Эльвира.

Эльвира посмотрела на Андрея тем заговорщическим взглядом, который красноречивее всяких слов говорил: «Я на вашей стороне. Будьте смелее…»

Приход Эльвиры избавил Андрея от ненужных, как он был в этом убежден, споров о том, что важнее: учеба или общественная работа? Для него в этом вопросе не было «или — или».

К этому времени Владимир Николаевич, видимо, тоже утратил интерес к разговору, да и ко всем присутствующим. Прикрыв глаза, он сидел в своем мягком, обитом бархатом кресле.

Молодые люди вышли на широкую солнечную веранду. Подле веранды росло шарообразно подстриженное дерево.

— Какое чудное дерево! — воскликнул Андрей. — Что это за дерево? — обратился он к Эльвире и Гарику.

Гарик крикнул в открытую дверь:

— Владимир Николаевич, что это за флора растет у нашей веранды.

Владимир Николаевич ответил из комнаты:

— Объясни товарищу, Гарик, что я не лесник, а инженер-металлург. Я только знаю, что человеку дерево нужно в двух случаях жизни: когда ему очень жарко и когда ему очень холодно.

Последней фразой он был, видимо, сам доволен и произнес ее, смеясь.

Но Андрей уже мял листья дерева в руках и удивленно говорил:

— Боже мой, да ведь это же вяз…

— Что, что? — переспросила Эльвира.

— Вяз, — повторил Андрей. — Самый настоящий вяз. Из него у нас гнут отличные дуги, а из коры делают красивые набирки и плетут праздничные лапти…

Слово «лапти», видимо, оскорбило слух Эльвиры, но, чтобы не скомпрометировать Андрея, она только незаметно дернула носом и спросила совсем о другом.

— А что такое «набирка»?..

— Это такая прямоугольная посуда, сделанная из коры дерева, специально для сбора ягод в лесу, — объяснил Андрей.

— Разве в лесу растет так много ягод? — снова удивилась Эльвира.

— Очень много, — ответил Андрей, — так много, что за час даже и ленивый человек сможет набрать ведро малины или черники.

— Скажите, кто же за этими ягодами ухаживает?

Андрей объяснил ей, что ягоды эти дикие и растут сами по себе так же, как растет на лугах трава, а в лесу — деревья.

Но Эльвира снова вернулась к дереву:

— Как, вы сказали, называется это дерево? Кажется, вяз? Из него, говорите, гнут дуги, из коры плетут лапти (она произнесла это слово с улыбкой) и делают набирки, а еще что?

— А еще?.. А еще во время грозы никто из крестьян не укроется под вязом: говорят, что он притягивает молнию. А еще у нас вязы не растут такими подстриженными, как овечки, а растут огромными и ветвистыми, как дубы. Хорошо под молодым вязом стоять на охоте, на тяге. Знаете: вечер, солнце уже село, но дрозды еще поют свое «тули-люли-фиуть». Но вот и они смолкли. Тишина такая, что слышно, как, хрустя, лопаются на березах почки. И вдруг в этой тишине слышится глухое покашливание. Это летит вальдшнеп. Затем раздается такой оглушительный выстрел, что на какое-то мгновение кажется — все летит к небу… — Взволнованный воспоминанием, Андрей переводит дыхание. — Если хотите, я вам когда-нибудь подробнее расскажу про охоту. Это так интересно, что вы будете слушать с замиранием сердца.

Эльвира тоже вздохнула и спросила:

— Скажите, разве у всех крестьян такая интересная жизнь бывает, какая была у вас?

— У всех, — утвердительно ответил Андрей.

— А говорят, что жизнь крестьян трудная, тупая и беспросветная?

— Очень трудная, но только не тупая и не беспросветная. Она уже хотя бы тем интересна, что там люди не покупают радость в магазинах, а выращивают собственными руками…

В это время в дверях появилась мать Эльвиры.

— Господа студенты, кушать подано, — раскланявшись с Андреем, произнесла она.

Эльвира все еще была под впечатлением рассказа Андрея. Войдя в комнату, она его спросила:

— Скажите, а как называется этот очаровательный край, в котором вы жили, в какой это области находится ваше родное село?

Узнав, что Андрей родом из Рязанской области, она искренне рассмеялась:

— Папа, помнишь, ты нам рассказывал о «косопузых рязанцах»?

Владимир Николаевич вспыхнул и предупреждающе взглянул на Эльвиру. Эльвира тут же перестала смеяться и уже серьезно спросила отца:

— А отчего их так зовут?

— Я разумею так, — ответил Владимир Николаевич, — в Рязани народ жил очень бедно. Ели они только хлеб с квасом, ну их, батенька, того… и косило, — заключил он, улыбаясь.

— Это не так, Владимир Николаевич, — сказал Андрей и встретил недовольный взгляд Владимира Николаевича. Видимо, он возражений не терпел. Но отступать было уже поздно, и Андрей продолжал: — Видите ли, рязанские крестьяне земли имели мало, и потому многие из них с детства обучались какому-нибудь ремеслу. Самое тяжелое и нужное всюду ремесло в наших краях — это ремесло плотника. Плотники, как известно, носят топор за кушаком. Плотничий топор своей тяжестью тянул пояс на одну сторону. От этого и казалась фигура человека перекошенной. Отсюда и пошло смешное прозвище.

Обильный обед так удивил Андрея, что к концу его он уже с неприязнью смотрел на домработницу, приносившую к столу одно блюдо за другим, будто бы она, забитая деревенская девушка Марыся, была виновата в том, что у Семеновских в доме не было только манны небесной, в то время как другие люди досыта хлеба не ели. Ко всему прочему перед ним лежало столько ножей, ложек и вилок, что он не знал, что с ними делать. Вначале он решил следить за Гариком и делать все так, как делает Гарик. Но тут же его самолюбие взяло верх. «Зачем, собственно, я буду нести ложку с борщем от себя, как будто бы хочу кормить кого-то другого. К себе — удобнее».

К счастью Андрея, вскоре Владимир Николаевич посмотрел на часы, торопливо съел свое пирожное и, не обращая ни на кого внимания, вышел из-за стола.

— Спать. Устал, — сказал он, направляясь в другую комнату.

Гарик тут же объяснил Андрею, что Владимир Николаевич всю жизнь живет по расписанию, и, что бы ни случилось в доме или на заводе, он от расписания нипочем не отступит.

— Ну, а если на заводе прорыв или еще что? — заметил Андрей.

Тогда в беседу вмешалась мать Гарика.

— Не забудьте, — сказала она, — что на заводе, кроме Владимира Николаевича, есть еще тысячи других техников и инженеров, которые отвечают за работу. А Владимир Николаевич руководит всем заводом. Он — главный инженер завода.

С уходом Владимира Николаевича все почувствовали себя свободнее.

Теперь уже Андрей не обращал внимания на знаки, которые ему делал время от времени Гарик, показывая, какою ложечкой, как надо действовать. Андрей было попробовал чистить яблоко ножом, но оно сразу потеряло для него вкус.

Наблюдавшая все время за Андреем мать Гарика заговорила о воспитании, о культуре.

Андрей понимал, в чей огород бросают камни, и ждал только случая дать уже созревший в голове ответ.

— Теперешняя молодежь, — говорила она, — игнорирует все, что поколениями прививалось человеку. Я просто не узнаю Гарика, я просто не знаю, что он будет делать, когда попадет в общество: он даже разучился сидеть, как следует. Куда девалась культура?..

Она говорила о Гарике, но, конечно, имела в виду Андрея.

— Культура, конечно, вещь необходимая, — не выдержал Андрей, — но я признаю культуру большую, настоящую, которая возвеличивает человека, и не люблю культуру надуманную, которая унижает человека…

— Гарик! — демонстративно обратилась она к сыну. — Что это значит — «надуманная культура»?

За Гарика ответил Андрей:

— Надуманная культура — это такая культура, которая стесняет человека… Это не культура, а условности, порой ненужные…

Она снова перебила Андрея.

— Что же вы хотели бы, чтоб люди потеряли уважение друг к другу?..

— Нет, — возразил Андрей, — я считаю настоящей культурой ту культуру, которая не мешает человеку раскрыть все свои духовные качества.

Эльвире явно понравился ответ Андрея, но мать, видимо, не привыкла к тому, чтобы ей возражали. Сжав губы, она умолкла, не замечая присутствия Андрея.

После обеда Эльвира пошла провожать Андрея.

— Как вам понравился наш папа? — спросила она, когда они вышли из дома.

Андрею не хотелось огорчать эту милую светловолосую девушку, но, помимо своей воли, он сказал:

— Человек, Владимир Николаевич, видимо, хороший. Но после беседы с ним у меня почему-то пропало желание учиться дальше.

— Почему? Что с вами? — удивилась Эльвира.

Андрей долго шел молча. Затем ответил:

— Видите ли, Эльвира, двадцать лет я прожил в деревне и ни от кого никогда не слышал слова «устал», ведь оно в устах Владимира Николаевича прозвучало, как «устал жить», «устал радоваться»… А в деревне даже какой-нибудь столетний дед не может равнодушно смотреть на зеленеющие всходы пшеницы, на молодую траву. На лице его написано счастье. Он никогда не устанет радоваться рождению новой жизни.

— Так это в деревне, а здесь город, — весело заговорила Эльвира, — притом папа руководит большим заводом, каждый просит помощи, каждому нужно указание. Вы же знаете, какая тяжелая у нас жизнь.

Идя в общежитие, Андрей не мог отделаться от неприятного чувства, которое осталось после знакомства с Семеновскими. Конечно, Владимир Николаевич старый и ценный специалист, конечно, таким людям надо создавать все условия для работы. Но ведь он же коммунист! Как же он может не замечать черных, словно тень, людей, шныряющих у помойных ям, подле столовых, в поисках картофельных очисток?..

«Неужели же и я, — думал Андрей, — когда стану специалистом, буду думать только о собственном благополучии?.. Нет! Какова бы ни была жизнь — коммунист должен быть всегда с народом!»

Глава тридцать девятая

Когда продукты стали давать по карточкам, студентов металлургического техникума приравняли к категории рабочих. Но все же студенты оставались студентами, и в магазинах продукты им отпускали в последнюю очередь. Очень часто им вовсе недодавали положенных продуктов. Чтобы как-то облегчить положение студентов, Сашко Романюк предложил продовольственные карточки сдать прямо в столовую (из общего котла можно было питаться лучше) и взять столовую под студенческий контроль.

Студентам это понравилось: питание действительно улучшилось.

Трудные времена всегда несут с собой непредвиденные случаи и происшествия, вокруг которых собираются обыватели и гудят, как осы вокруг арбузной корки.

Все началось из-за того, что в техникуме почти натри месяца задержали выплату стипендии. У большинства студентов не было денег даже на хлеб. К этому времени на рынке хлеб стал баснословно дорогим, и многие студенты часть своего пайка потихоньку продавали. Администрация и общественные организации техникума знали об этом, но делали вид, что ничего не замечают.

Но вот как-то в середине дня Андрея пригласили к директору. В кабинете директора сидел милиционер и с повинной головой стоял студент Чирко…

Когда милиционер ушел, члены бюро комитета комсомола собрались в кабинете директора.

Узнав, в чем дело, Гриша взглянул на все проще.

— Чтоб нас не обвинили в попустительстве, — сказал он, — и в том, что мы не ведем борьбу со спекуляцией, надо одного-двух безнадежно отстающих студентов исключить из комсомола и отчислить из техникума.

Директор, поразмыслив, согласился с этим предложением.

Спустя несколько дней Андрей встретил в коридоре техникума Эльвиру Семеновскую.

Андрею она обрадовалась искренне, но глаза ее были заплаканы, и Андрей по всему видел, что она нуждается в его помощи. Когда они зашли в пустую аудиторию, Эльвира сказала Андрею, что несколько дней назад ее папу забрали в НКВД и что надо помочь Гарику остаться в техникуме. Для этого, по мнению их близких, Гарику надо было публично отречься от отца. Тут же она передала Андрею заявление от Гарика (он якобы был болен) с просьбой не исключать его из комсомола.

В заявлении Гарик написал, что политических взглядов В. Н. Семеновского он никогда не разделял и не считает его своим отцом.

Андрей прочитал заявление и сделался мрачным. Заметив это, Эльвира взмолилась:

— Андрей, дорогой, вы же не захотите сделать его несчастным.

— Когда посадили Владимира Николаевича? — спросил Андрей.

— Вот уже седьмой день…

— Как ты думаешь, за что его забрали?

И тут голос Эльвиры прозвучал искренне и убежденно:

— Я уверена, что папа пострадал совершенно напрасно.

— Так его еще, может быть, освободят?

— Нет, что вы! — запротестовала она. — Надо спасать Гарика.

В это время Андрей вспомнил своего отца, вспомнил его сгорбленную спину. Всю жизнь отец работал только для того, чтоб его дети выросли — вышли в люди. Разве бы Андрею когда-нибудь пришла в голову мысль отречься от отца?! Андрей положил заявление в папку и сказал:

— Хорошо, посмотрим.

Но Эльвира не уходила.

— Андрей, вы его оставите в комсомоле? — сказала она.

— Мне неприятно разговаривать на эту тему, — ответил Андрей. Он понимал, что Гарик вынужден был, помимо своего желания, отречься от отца. Но Андрей никак не мог примириться с одной только мыслью — отречься от родителей! Что же тогда у человека самое святое в жизни?

— Возможно, собрание оставит его в комсомоле. Но я бы…

Эльвира загорячилась:

— Ради бога, Андрей, не портите ему жизнь.

— Я бы лично, — докончил Андрей, — за одно это заявление исключил бы его из комсомола. Человек, с такою легкостью отрекающийся от родителей, вряд ли может принести пользу народу.

— Но теперь такое время, Андрей, — заплакала Эльвира.

Глава сороковая

В общежитии, где жили Андрей, Сашко, Гриша и другие их товарищи, находился и студент Тягни-рядно. Огромный деревенский верзила, Тягни-рядно был человеком замкнутым и жил как-то сам по себе. Ни совместная учеба, ни общественная работа в техникуме не смогли его сблизить с другими студентами. Пришел он в техникум, как и большинство студентов нового набора, прямо с производства и, по анкетным данным, происходил из бедняцкой семьи. Но родное село его находилось всего в десяти-пятнадцати километрах от техникума, и он уходил домой каждую субботу, а возвращался в понедельник, нагруженный, как казалось остальным студентам, хлебом, душистым украинским салом и другими яствами. Первое время студенты даже не обращали внимания на то, что на тумбочке Тягни-рядно всегда висел замок. Они просто звали его в шутку Куркулем, на что он не обижался и не изменял своей привычке держаться особняком от всех других студентов.

И Сашко и Гриша Рыбченко не однажды пытались втянуть его в общий разговор, заставить жить общими интересами, но ничто не помогало. Тягни-рядно продолжал жить раз и навсегда установленным им самим порядком: в будние дни — занятия в техникуме, а суббота, воскресенье — путешествие в родное село.

Жизнь у студентов с каждым днем становилась труднее. Ко всем бедам с продовольствием прибавилась еще одна беда: третий месяц, неизвестно по чьей вине, студентам не выплачивали стипендию. В эти дни студенты уже не могли равнодушно смотреть на замок на тумбочке Куркуля. В отсутствии Куркуля длинный Климов сгибался в три погибели и нюхал щели в дверке тумбочки, откуда, по его уверению, пахло не только салом, но и жирной украинской колбасой. Гриша Рыбченко, спавший рядом с тумбочкой Куркуля, уверял, что он уже несколько недель спать не может.

— От тумбочки так и несет салом с чесноком! — горячился он, доказывая Сашко, что тумбочку надо раскулачить.

Но Сашко протестовал:

— Пусть он один будет свиньей, а лазить по чужим закромам — не дело.

Но случилось так, что от постоянного недоедания Леня Пархоменко заболел. Тут уж друзья стали смотреть на тумбочку и на самого Куркуля с неприкрытой ненавистью. Но разве его этим проймешь! С него все — как с гуся вода. Он продолжал жить, как и прежде: в субботу домой, а в понедельник с полной сумой домашних припасов возвращался в общежитие. Чтобы не вызвать зависти у остальных студентов, он никогда при всех не открывал своей тумбочки и поедал свои домашние припасы ночью или же в уборной.

К этой мысли пришел Гриша. Тут же друзья решили: раз Куркуль такой несознательный элемент, установить за ним наблюдение и, застав с куском сала или колбасы, отобрать у него силой: сало бы могло враз поставить на ноги Леню.

Несколько дней наблюдения не дали никаких результатов. О своей тумбочке Куркуль как бы забыл. Все эти дни никто из друзей не видел, чтобы он прикоснулся к замку. А замок открыть даже ночью теперь было не так легко, потому что у голодных людей слух особенно обострен. Теперь студенты, ложась спать, делали вид, что тотчас же уснули. Но Куркуль был не настолько глуп: друзья засыпали раньше, чем он.

Но, как говорится, сколько бы кувшин по воду ни ходил, он все равно разобьется. Наконец, наступила ночь, когда Андрей услышал, как Куркуль пожирал сало, укрывшись с головой одеялом. Андрей только недоумевал: когда же он успел незаметно слазить в тумбочку?

Скрипя зубами, Куркуль с остервенением рвал сало, думая, что никто его не слышит. Андрею так противна стала человеческая жадность, что он встал и вышел в коридор. Следом за ним вышли Климов и Гриша. Затем в коридоре появился и Сашко.

— Что ты с ним сделаешь, с подлецом? — возмущался Сашко.

— Да что мы дети, что ли? — горячился Гриша. — Пора, давно пора разбить тумбочку и отдать сало Лене. На нашем месте другие бы давно это сделали!

Теперь и Сашко не возражал. Решено было, что завтра Гриша под предлогом — «вызывают в райком!» — на лекцию не пойдет, а пока Куркуль будет корпеть над сопроматом, который давался ему трудно, Гриша выдернет дужку из дверки тумбочки и заберет все съестное у Куркуля.

Решено было и колбасу и сало — все отдать Лене. Но втайне каждый надеялся, что и того и другого в тумбочке больше, чем достаточно Лене, и каждому что-нибудь перепадет.

На другой день, конечно, никакой сопромат в голову друзьям не лез: всех их занимала одна только мысль: справится ли Гриша со своим заданием?

После звонка друзья хлынули в пустую аудиторию, где они условились встретиться с Гришей, чтобы обсудить, как лучше поступить с салом и колбасами.

Гришино лицо сразу насторожило друзей: в нем не было ни кровинки.

— Что случилось? Попался? — спросил Сашко.

— Хлопцы, — почти шепотом произнес Гриша, — нам всем надо идти к доктору…

— Не пори глупости, говори толком. В чем дело? — перед Гришей стоял негодующий Дмитро Климов.

— Слушайте… — Гриша сделал паузу и членораздельно произнес: — гал-лю-ци-на-ция.

— Ты что, бредишь? Какая у тебя галлюцинация? — наступал Дмитро.

— Не у меня, а всех нас. Понял! Мы больны!..

— Расскажи, что ты нашел в тумбочке? — Сашко оттеснил Климова. Гриша нервно расхохотался.

— Сало, масло, колбасы! — смеялся Гриша. — Вот такие шматки, — Гриша развел руками, затем, обхватив голову, сел на стол, посмотрел на друзей отсутствующим взглядом и уже серьезно добавил:

— Свитка, старая свитка, жупан, который ему, наверное, родные дали обменять на хлеб. Больше ничего в тумбочке не было. Поняли, свиньи!

— Как же не было, когда мы сами слышали, как он вчера ночью жевал сало?

Молчавший до этого Антон перебил Климова:

— Я давно, признаться, хотел сказать, что мы зря подозреваем его в скаредности, но вы и меня сбили с толку. Подумайте сами — откуда ему взять сало и колбасы?..

Позже, когда у друзей прошла лихорадка подозрительности, они увидели, что студент Тягни-рядно жил тою же трудной жизнью, какою жили все студенты. Только у него было, видимо, больше мужества.

Глава сорок первая

Весной, когда из-за недоедания слег Леня Пархоменко, а в больницу его брать не хотели, Андрей не выдержал и пошел к своему старому товарищу, секретарю обкома комсомола Олесю Подопригоре. С Подопригорой он решил поговорить обо всем начистоту. Болезнь Лени Пархоменко была той последней каплей, которая переполнила чашу терпения.

Олесь искренне обрадовался Андрею. Он тут же приказал секретарше никого не впускать в кабинет, пока не окончит беседы с Андреем. Потом, усадив Андрея в кресло, посмотрел на него своим добрым, зовущим на откровенность взглядом.

Андрей начал с того, что упала и успеваемость студентов и дисциплина, что в техникуме есть группа студентов, которые ни с чем не считаются и не упускают случая, чтобы сорвать лекцию или не пойти на воскресник, и делают, конечно, все это так, что придраться нельзя.

Рассказал Андрей и про болезнь Лени Пархоменко и о том, что студентам третий месяц не платят стипендии, что многие продают хлеб на рынке, чтобы уплатить за обед в столовой.

Слушая Андрея, Олесь мрачнел. На усталом лице его резко обозначились морщины.

Когда Андрей высказался, Олесь заговорил каким-то тревожным грудным голосом, отвечая не то на слова Андрея, не то на свои собственные мысли:

— Многие наши беды происходят оттого, что мы мало доверяем людям. Мы ждем, когда человека кто-нибудь выдвинет, а потом уже даем ему настоящее дело. А надо дать человеку настоящее дело, и он сам выдвинется. Надо больше верить людям. Четыре года назад разве бы ты заботился так о судьбе студентов техникума? А в тебя поверили комсомольцы, и тебя уже трудно представить запуганным пареньком, каким ты появился тогда, в тридцатом, у нас на заводе. — Олесь вздохнул, как вздыхают люди, когда говорят: «От сердца отлегло», — и продолжал: — И сейчас, верь мне, дело у тебя пойдет, если ты большую часть работы доверишь людям. Поручи этому самому Димке договориться с завмагом, чтобы студентам доставляли хлеб прямо в общежитие, и Димка сделает. Не заслоняй собой других. Дай возможность людям идти не позади тебя, а рядом с тобой, только тогда ты увидишь, кто на что способен. Ты вот говоришь, что тебе суток не хватает. И не хватит, если ты каждое дело будешь решать только сам. Вот такие вот дела. — Олесь снял телефонную трубку. — Теперь попробую сделать тебе все, что от нас зависит. Товарищ Галушко! — крикнул Олесь в трубку. — Запиши для доклада комиссии ЦК еще такой срочный вопрос: студентам металлургического техникума третий месяц не платят стипендии. Есть? Хорошо.

Положив трубку, Олесь достал из нижнего ящика стола термос, налил два стакана крепкого чая и пододвинул один из них Андрею:

— Студента Пархоменко надо положить в больницу. Я об этом позабочусь сам. — Олесь отпил глоток крепкого чая и продолжал: — Скоро у нас все пойдет к лучшему. Временное затруднение с продовольствием на Украине — дело вражеских рук. Сейчас здесь работает комиссия из Москвы. Скоро мы будем жить лучше. Видал, какие гиганты в степи понастроили. А плотина! Сердце замирает от радости, когда представишь себе будущую жизнь. А о будущем мы не должны забывать…

Прощаясь, Олесь просил Андрея заходить в обком чаще.

Из обкома Андрей вышел снова окрыленным. Прежние мысли о том, что некоторые руководители города смирились с тяжелым положением, теперь не только рассеялись, но и показались Андрею неверными. Перед его глазами возникало усталое от бессонных ночей лицо Олеся Подопригоры. Разве Андрей мог сомневаться в самоотверженности своего товарища! Разве Олесь Подопригора хоть на мгновение заколебался, когда надо было грудью защитить всенародную стройку!

И в каждом городе есть свой Олесь Подопригора, и, конечно, не один.

Дойдя до сквера, Андрей сел на скамейку. По дорожке сквера шла девушка. Это была домработница Семеновских, Марыся.

— Садитесь, Марыся! — сказал Андрей.

— Да нема часу, — ответила она, продолжая идти.

Андрей, поднялся и пошел с ней рядом. Сейчас Марыся не выглядела забитой, на вопросы Андрея она отвечала хотя и не бойко, но ясно и грамотно, от нее Андрей узнал, каким образом она очутилась у Семеновских.

Окончив семилетку у себя в селе, она решила учиться дальше. Приехала в город. Поступила к Семеновским домработницей с уговором, что они дадут ей возможность учиться. Но вот уже пошел третий год, а она только и знает базар, кухню да стирку белья.

— Я стала рабочей лошадью. Совести ни капли у них нет. Каждый день на своей машине ездят мимо базара, а я с продуктами хожу целых три километра пешком, — грустно закончила свой рассказ Марыся.

От Марыси Андрей узнал, что Владимира Николаевича отпустили, и он снова приступил к работе. Но Андрей думал совсем о другом. Эльвира, наверно, ровесница Марыси. Эльвире создают все условия для того, чтобы она успешно училась. Марыси создали все, чтобы она и не помышляла об учебе. И все это происходит в одном доме, в доме образованного человека.

Глава сорок вторая

Когда впервые попадаешь на металлургический комбинат, видишь, как из домен вырывается белая раскаленная лава чугуна, как в мартенах клокочет и бурлит расплавленная сталь, видишь снопы искр бессемера, то невольно думаешь о рождении планет, о человеке, который стал полным хозяином всей этой стихии.

Студенты-практиканты вначале боялись подойти к мартеновским печам и смотрели издали в глазок дверки не иначе как через синие очки.

Вначале все казалось и опасным и страшным. То и дело звенел колокол завалочной машины, предупреждая о ее приближении, а при открытии дверок из печи вырывался такой ослепительный свет, что видавшие виды люди невольно отступали назад. И над головой, звеня колоколами, двигались мостовые краны, неся малиновые, пышущие жаром стальные болванки. Все это пугало новичков, заставляло перебегать с одного места на другое.

В первые дни Андрею сталевары казались какими-то волшебниками. Они не учились в техникуме, не оканчивали никаких курсов, но могли по искрам определить процент содержания углерода в стали. Взглянув на кипящую лаву, они определяли температуру в печи и ошибались не больше чем на двадцать-тридцать градусов. Если же их определения расходились с показаниями термоизмерительных приборов больше чем на пятьдесят градусов, тогда начинали беспокоиться пиротехники: проверяли, исправны ли термопары.

Со сталеварами студенты познакомились быстро: и те и другие жили одной трудовой жизнью.

Пожилой сталевар Василий Бородин был щедр на веселое слово. Жена Василия, Аня, работала тут же, в мартеновском цехе, крановщицей. Красивая женщина лет тридцати, Аня не прочь была переморгнуться с молодыми парнями. Делала она это, как заметил Андрей, всегда на глазах Василия, и по всему было видно, что Аня с Василием жили дружно — иначе откуда у Василия столько радости на душе?!

Руководил практикантами молодой инженер-белорус Геннадий Иванович Пустовалов. Несмотря на то что он жил среди русских и учился в институте в Москве, его белорусский акцент не мог не обратить на себя внимание. Это Андрею нравилось: устойчивость акцента в какой-то мере говорит о твердости характера.

Геннадий Иванович с первого же дня показался Андрею хорошим человеком. Энергичный, простой в обращении с другими, он сразу взял на себя заботы о студентах-практикантах и даже предоставил Андрею жилье в собственной квартире.

— Живи у меня: в общежитии тебя воши замучают… Я, брат, все на своей шкуре испытал. Знаешь, кем я был раньше? Батраком! Сам до усего дошел, — хвастался он, показывая свою новую квартиру. — Видишь, чего добился, старые инженеры мне завидуют. А я плявал на усех. Я, чаго мне надо, зубами выгразу. У меня, знаешь, биография рабочая!..

Андрею по душе был такой прямолинейный разговор: человек по-настоящему рад и новой квартире и работе на заводе.

Ругая кого-нибудь из своих подчиненных, Геннадий Иванович как-то незаметно умел козырнуть своими заслугами, своим новаторством.

Но когда Андрей узнал, как ведет себя Геннадий Иванович дома, он возненавидел его.

Жил Геннадий Иванович с женой, тоже инженером, и маленькой дочкой, которая большую часть времени находилась у бабушки.

Первое, что разочаровало Андрея, — это обращение Геннадия Ивановича с женой.

Приходя с работы, он кричал на всю квартиру:

— Лена, к черту усе, жрать давай!

И Лена торопливо переодевалась и бежала на кухню. Пока она готовила обед, он то и дело набрасывался на нее, придираясь ко всякой мелочи, будто она не вместе с ним вошла в дом, а целый день сидела дома сложа руки. Наевшись, Геннадий Иванович ложился спать, а Лена продолжала возиться на кухне с посудой, готовить ужин.

Андрей никак не мог понять, отчего эта довольно красивая, молодая женщина, которую ценили на заводе больше, чем Геннадия Ивановича, которая была на заводе веселым, живым человеком, дома становилась покорным и почти безгласным существом.

Андрей не хотел вмешиваться в чужие дела, но с каждым днем жизнь в доме Геннадия Ивановича его все больше и больше угнетала. Жил Андрей в отдельной комнате, которая, видимо, была рабочим кабинетом хозяина. Обстановка в ней простая: стол круглый, стол письменный у окна, этажерка с книгами и книжный шкаф, забитый наполовину книгами, наполовину старыми ненужными чертежами. Книги Маркса, Ленина стояли на самом виду.

Выспавшись, Геннадий Иванович заходил к «будущему инженеру», как он звал Андрея.

Однажды, войдя к Андрею и окинув комнату взглядом, он вдруг закричал:

— Лена! К черту! Кто брал книгу?!

Андрея это изумило. Книгу брал он, Андрей, но он поставил ее на то же самое место. Андрей не мог понять, каким образом Геннадий Иванович узнал о том, что книги кто-то трогал.

Когда Андрей, извинившись, спросил, почему книгами нельзя пользоваться, Геннадий Иванович ответил:

— Я у во всем люблю порядок. Я ищо сам их не читал.

Тут же он начал жаловаться на трудную жизнь, на несправедливость со стороны начальства завода.

— Она у десять раз тупее меня, — говорил он про свою жену, — а ей на заводе почет. А я бьюсь-бьюсь — усе равно на летучках меня ругают.

Он садился, закуривал и переходил на лирический откровенный разговор:

— Плохо мы живем. Думаешь, я не понимаю, что нам нужна кухарка? Понимаю. Нам даже две кухарки надо: мы инженеры. Я хочу построить жизнь так, щоб только взглянул на ногу, а туфли уже тут как тут. Я ведь сколько пережил, пока учился. Голодал, жульничал, лишь бы только добиться своей цели: стать инженером. Я так учился, что лишней книги не прочитал. Усего себя учебе отдал.

Теперь Андрей понимал, с кем он имеет дело, и осторожно сказал:

— Вам учиться дальше надо.

— А я обязательно пойду учиться. Вот брошу к черту жену, дочь и уйду в аспирантуру.

— В аспирантуру вас могут и не принять, — сказал Андрей.

Геннадий Иванович встал на дыбы.

— Меня? Не принять?! Я до ЦК дойду. У меня биография рабочая.

— Биография биографией, но для того, чтобы учиться в аспирантуре, надо свою тему иметь.

Это замечание не сбило спеси с Геннадия Ивановича.

— Тему мне профессора дадут. Они за это деньги получают. Теперь, знаешь, дело как поставлено — профессор отвечает за аспиранта. И если што, он же и поможет мне написать диссертацию.

Слушая Геннадия Ивановича, Андрей думал: «Да кончал ли он институт? Каким образом и в наше время воспитываются подобные самодуры? Неужели же действительно анкетные данные делают человека хозяином положения, а не его настоящая работа?..»

Андрей понимал, что это было не так, но факт оставался фактом.

Узнав, что Андрей подружился со сталеваром Василием Бородиным, Геннадий Иванович счел своим долгом сделать Андрею замечание.

— Андрей Петрович, я, как старший товарищ, — глубокомысленным тоном сказал он, — как другу говорю: это не ваша компания. Вы будущий специалист, интеллигенция, вам надо дружить с людьми равными.

Тут уж Андрей молчать не мог и попросил Геннадия Ивановича не вмешиваться в его дела.

Вскоре Андрей так возненавидел Геннадия Ивановича, что перешел от него в общежитие, не дожидаясь окончания практики.

Случилось это в один из сентябрьских дней. У Андрея была домашняя работа, и он в квартире остался один. Только Пустоваловы ушли на работу, как в дверь кто-то робко постучал. Андрей открыл дверь и увидел перед собой пожилую женщину с усталым лицом. Обвешанная сумками, с обшитой холстом корзиной в руках, женщина представилась:

— Я сестра нашего Генки, Аня. Йон дома?

Ее простонародный белорусский говор, наивный до откровенности, покорил Андрея. Андрей помог ей внести корзину и сумки в квартиру, а она сразу почувствовала себя как дома и начала выкладывать из сумок деревенские подарки для брата. В квартире запахло сеном, яблоками и тем неповторимым, горьковатым запахом деревни, от которого демонстративно отворачиваются люди, считающие себя интеллигентами, и который людям, выросшим в деревне, напоминает детство… Аня бережно выкладывала свои гостинцы, и было видно, что они заработаны потом и кровью…

Опорожняя свои сумки, она безумолку говорила.

За час она успела рассказать и про свою жизнь, и про жизнь Генки, и про жизнь всего их села, и даже района. Ей так понравилась квартира брата, что она заглаза сразу же полюбила и сноху и племянницу. Она считала, что и они помогли Генке зажить так, как он сейчас живет.

И вот настал момент, когда в квартире появился Геннадий Иванович. Первые его слова были:

— Чего ты у комнаты сала натащила! Неси у кухню.

Женщина даже не обиделась на этот окрик. Убирая гостинцы со стола, она сразу же начала передавать приветы от родственников, но он ее снова оборвал:

— Потом расскажешь! К черту, я жрать хочу. Лена!

Чтобы сдержать себя, Андрей ушел из дому.

Вернулся он поздно вечером. Геннадий Иванович еще не спал. Лена была на кухне. Сестра Геннадия Ивановича укладывалась спать в прихожей. Ее теперь почти не было слышно. Она как-то сразу стала меньше ростом, а на лице морщины стали еще глубже.

— Анна, ложитесь на мою постель в комнате, — сказал Андрей, — я сегодня ночью работаю.

Анна хотела было что-то ответить, но тут появился Геннадий Иванович и злобным взглядом заставил ее молчать. Андрей не вытерпел и сказал:

— Кто же так к родной сестре относится?..

Геннадий Иванович увел его в комнату, закрыл за собой плотно дверь и буркнул:

— Я знаю, что я делаю.

Глава сорок третья

Голод, конечно, не тетка, но кто обвинит Сашко Романюка за то, что лицо его снова зарумянилось, а в глазах не угасла бодрая, хитроватая улыбка? Может, и в самом деле «морской прибой», от которого всех тошнило, Сашко шел на пользу.

«Морским прибоем» студенты прозвали соевый суп. Этот суп действительно был зеленый и прозрачный, как морская вода, а неразварившиеся бобы шуршали на дне тарелки так же, как галька на берегу моря.

— Соя укрепляет кости и разрушает здоровье, — смеялся Гриша Рыбченко.

Друзья догадывались, что Сашко, конечно, хитрит, и поправляется он не от соевого супа.

Голод довел студентов до того, что они каждую свободную минуту теперь только и говорили о еде. Антон Дьяченко не давал покоя рассказами о полтавских галушках. Он рассказывал, будто галушки там варят в ведерных чугунах и накладывают каждому полную миску доверху: «Ешьте, пожалуйста, все равно свиньям выбрасывать…»

Длинный, с тонкой шеей, Дмитрий Климов, слушая Антона, то и дело глотал слюнки, отчего кадык его перекатывался сверху вниз, как непроглоченная галушка.

Особенно тяжело было слушать рассказы о еде вечером, перед сном. Теперь редко кто засыпал сразу. Даже после того, как кто-нибудь, не выдержав, кричал: «Хватит! Не мешайте спать!» — и разговоры умолкали, сон все равно не шел.

Как-то в один из таких бессонных вечеров Андрей предложил Дмитрию Климову наловить воробьев. Воробьи тучами вились около учебного комбината и ночевали, должно быть, под крышей все еще недостроенного здания.

В этот вечер Сашко, выкрикнув свое любимое «Полундра!», сказал притихшим товарищам, что у него в столовой есть некая Галя; она умеет соевый суп превращать в настоящую пшенную кашу.

На другой день друзья сразу после звонка не побежали в столовую, а пошли туда вместе с Сашко, когда все другие студенты уже позавтракали.

Заметив Сашко, официантка Галя зарделась. Видно было, что каждое его слово для Гали закон. Угощая друзей настоящей пшенной кашей, Романюк хвастался.

— Я вже давно так роблю: як захожу в столовую, смотрю не на меню, а на дивчат. Я ж матрос, — смеялся он, — а дивчатам матросы нравятся…

Таким образом Сашко долгое время подкармливал своих друзей.

Потерпел он поражение самым позорным образом — во время практики на металлургическом комбинате. Высокая, нескладная официантка Нюра, казалось бы, должна была благодарить самого господа бога за то, что за ней стал ухаживать бравый матрос Сашко Романюк. Каково же было удивление друзей, когда они увидели, что Нюра на Сашко — ноль внимания! В другое время Сашко не простил бы ей такого отношения к нему, но сейчас он только скрипел зубами и мял в кулаке талоны на получение горячих завтраков. С досады он посылал к Нюре и Дмитрия, и Антона, и Гришу, но всем им Нюра отвечала так же, как и Сашко: «Вот раздам рабочим, если останется, тогда и вы получите». Друзья знали, что у каждого рабочего талонов много.

На завтрак здесь давалась не какая-нибудь там пшенная каша, а куски настоящего вареного мяса, к тому же горячие, прямо из термоса. Один запах этого мяса заставил бы вас поклясться Нюре в любви до гроба. Но Нюра была неумолима.

Сашко сидел на черной болванке стали и в десятый раз уже повторял:

— Шо ж його робить?.. — Затем он обратился к Грише: — Все ходили?

— Все, кроме Андрея, — ответил Гриша.

Андрей не выделялся атлетическим телосложением. К тому же он был моложе всех своих друзей и всегда оставался в стороне от подобных проделок. Да и друзья были опытнее его в ухаживании за девушками и на него никогда не полагались. Но сейчас непреклонный характер Нюры поставил Сашко в тупик.

Якого ж ей биса надо! — сказал он и протянул талоны Андрею: — А ну, иди ты, Андрий.

Андрей понимал, что возражать Сашко в такие минуты бесполезно. Взяв талоны, он, как обреченный, пошел к долговязой Нюре. Опустив глаза, красный от смущения, Андрей молча протянул ей талоны. К удивлению следивших за Андреем друзей, да и к удивлению его самого, Нюра так же не подняла глаз, но взяла талоны и выдала пять горячих завтраков. Может быть, к этому времени она поняла, что практиканты выполняют такую же работу, как и другие подручные сталеваров, и что по закону им тоже положены горячие завтраки. А может, ее растрогало бессловесное смущение Андрея. Факт оставался фактом: Андрей вернулся с завтраками.

Жуя горячее мясо, Сашко наставлял Андрея, как надо действовать дальше, чтобы на все время практики покорить сердце официантки Нюры.

— Первое, — говорил он, — ты должен сегодня же назначить ей встречу. Второе: встретившись, дай ей любую клятву, яку она потребует от тебя. Скажи ей десять раз подряд «люблю», мало — двадцать, абы вона кормила нас усих мясом. Разумиешь?

Все это Андрей прекрасно понимал. Но одна только мысль о том, что он должен обмануть девушку из-за куска мяса, ломала все планы. Да и понравился ли он ей — это ведь тоже еще вопрос. Он пошел к Нюре, чтобы договориться с ней о встрече где-нибудь в городе вечером. Нюра колебалась недолго. Она только спросила Андрея:

— А зачем встречаться?

Андрей и сам не знал зачем, но все же ответил:

— Так, поговорим… побеседуем… в общем приходите.

Идя с работы, четверо друзей внушали Андрею, как нужно вести себя с девушкой.

Медлительный Антон доказывал, что надо быть с ней деликатным на первый раз, надо всего сразу не говорить, чтобы заинтересовать ее, чтобы она снова захотела встретиться.

Климов, размахивая длинными руками, советовал Андрею делать все, чего она пожелает, а чего она пожелает — парень сам должен чувствовать.

Гриша твердил, что надо нападать, действовать смело. Сашко был согласен с Гришей и считал, что девчатам нравятся самые нахальные парни. Тут же он предложил свою тельняшку. «Вона краще любого галстука выглядит из-под воротника», — убеждал он Андрея.

Тщательно одевшись, Андрей пошел на свидание. Он думал о наставлениях друзей и понимал, что, видимо, так себя и надо вести, как говорил Сашко, но когда увидел на скамейке сквера нескладную фигуру Нюры, вся его самоуверенность улетучилась. Ведь все, что он собирался сказать ей сейчас, было сплошной ложью. А с этим он никак не мог смириться. На слова о любви он все еще смотрел как на что-то святое. Никакие доводы друзей не могли его убедить в том, что и в любви можно лгать.

Сентябрьский ветер неприятно шуршал в сухих листьях желтой акации, бросал пыль в лицо. Синие холодные сумерки тоже не располагали к лирическому, разговору с девушкой. Андрей подумал уже о том, что вообще встречаться не надо. «Скажу друзьям, что Нюры не было».

Но эта мысль пришла в голову слишком поздно. Нюра уже увидела его.

«Будь что будет!» — решил Андрей и подошел к Нюре.

— Добрый вечер, — сказал он ей.

— Добрый вечер, — ответила она и подвинулась на край скамейки.

Андрей сел на другой конец скамейки и, не глядя на Нюру, спросил:

— У вас всегда в этом месяце такая плохая погода?

— Всегда, — ответила Нюра и в свою очередь спросила: — А у вас лучше?

— Нет, точно такая.

Разговаривая о погоде, Андрей мучительно думал, какое бы такое сказать слово, которое было бы ей приятно и вместе с тем не было бы ложью с его стороны. Но такого слова на ум не приходило, и они долгое время сидели молча.

Стемнело. Андрей стал смелее. Он придвинулся к девушке вплотную. Она молчала. Близость девушки придала еще больше смелости Андрею. Он положил ей руку на плечи. Она молча сняла его руку и тихо сказала:

— Давайте посидим так, как сидели.

Сказав это, она в первый раз за весь вечер посмотрела в его глаза. Андрей совершенно растерялся: глаза были большие, добрые, доверчивые.

— Другие мужчины нахальные, а вы нет, — промолвила она.

«Вот те на! Сашко прав», — подумал Андрей и выпалил:

— А я лгать не умею!

Нюра заговорила радостно:

— А зачем лгать? Разве нельзя встретиться просто так? Мне нравится, когда мужчины не лгут, но они почему-то всегда лгут мне, думают, я не понимаю, что ли?..

На глазах ее заблестели слезы.

— Если я некрасивая, так мне можно лгать? — продолжала она. — Красивым они, наверно, говорят правду…

Откровенность девушки совершенно растрогала Андрея, и он стал разговаривать с ней как с товарищем.

Долго они говорили о том, что красота лица не всегда выражает красоту души, а душа в человеке важнее лица.

Откровенничая с Нюрой, Андрей совершенно забыл о цели их встречи: об этом он вспомнил, лишь когда возвращался домой. Он вспомнил, что они даже не договорились о следующей встрече, и мучительно стал думать о том, как ему оправдаться перед друзьями, чтобы не показаться дураком.

Утром, чтобы избежать расспросов, он ушел на завод, когда друзья еще спали. На заводе он все время держался подле сталеваров. И только к началу перерыва, когда в цехе появилась Нюра со своим термосом, Сашко оттеснил его от сталеваров и спросил:

— Ну як?..

В это время Нюра подняла голову от термоса и встретилась глазами с Андреем. Поймав его взгляд, она дружески улыбнулась.

Вернувшись с двойными порциями мяса, Андрей высыпал бутерброды в спецовку Сашко:

— На, да помалкивай!

Сашко расплылся в улыбке.

— О це добре, — протянул он довольно и поучительно добавил: — Я ж казав тебе, шо с дивчатами надо быть нахальнее…

Глава сорок четвертая

Наступил месяц май.

Последний студенческий май! Скоро дипломная работа — и прощай студенческое родное общежитие, горячие споры до рассвета, танцы, звонкий смех всегда веселых девушек!

Вот и сейчас они шумной толпой окружили Андрея и наперебой просят его поехать вместе с ними на остров: сегодня же воскресенье!

Со времени отмены хлебных карточек люди как-то вдруг вспомнили о себе, вспомнили о своем юном возрасте, о том, что на острове сейчас цветут дикие маки, шиповник, что в Днепре уже можно купаться, что юношеские песни на реке звучат громче и раздольней, — вспомнили, что не единым хлебом жив человек!

Андрей смотрел на радостные лица девушек и не понимал, почему среди них нет той, которой можно было бы доверить свое будущее, отдать свое сердце, всего себя. Он даже удивлялся, когда кто-нибудь из его сверстников с сияющими глазами ожидал в коридоре техникума или Надю Никольцеву, или Раю Чувилко… «Чего хорошего нашли они в этих девушках? — думал Андрей. — Одна как не сдаст зачета, так плачет, другая то и дело закатывает истерики в общежитии…»

Андрей на девушек из своего техникума смотрел только как на студенток. Он понимал их прекрасно, а влюбиться ни в одну из них не мог.

Он знал, что сегодня будет очень весело на острове, но не испытывал особого желания поехать туда.

Хотя Андрею шел уже двадцать пятый год, но за штурмами да заседаниями он как-то так еще и не нашел времени подумать о самом себе, о своей будущей жизни. Все его товарищи или имели невест, или уже были женаты, а он все еще оставался вольной птицей, и ему хотелось, чтобы и его какая-нибудь девушка звала не как все Андреем Петровичем, а просто Андреем, а то и Андрюшей.

В это воскресенье сердце его как-то особенно тосковало и уводило от шумной и веселой толпы студентов.

Проводив молодежь на остров, он отправился в дубовую рощу, куда так же, как и на остров, высыпали в воскресенье студенты других учебных заведений и жители города. Ему надоело обращение «товарищ комсорг», «Андрей Петрович». Ему захотелось отдохнуть среди людей, где его никто не знает, где он был бы просто студентом.

В лесу собралось столько народу, что нельзя было пройти и двадцати шагов, не встретив влюбленную парочку или целую компанию отдыхающих. Звуки патефонов и гармоник раздавались на каждой лужайке.

К середине дня Андрей так устал, что решил уехать домой. Пробираясь через кустарник, на одной крохотной полянке он столкнулся с компанией, состоящей из двух девушек и одного солидного мужчины.

Сворачивать было уже поздно, и Андрей в шутку сказал:

— Вы, наверно, меня ждете?..

Одна из девушек полупрезрительно пожала плечами, а другая, сидевшая к Андрею спиной, обернулась… Это была Люба…

Увидев Любу, Андрей чуть не вскрикнул, но тут же подумал: «Может, она уже замужем и это ее муж». Андрей заглянул в глаза Любе и понял, что им скрывать свое знакомство незачем.

— Здравствуй, Люба, — тихо произнес Андрей и робко протянул руку.

— Здравствуйте.

Люба сделала ударение на последнем слоге. Пожав руку Андрею, она немного отодвинулась, уступая место подле себя.

Услышав Любино «здравствуйте», Андрей вспыхнул, но все же сел рядом.

Да, это была уже не та взбалмошная Люба-подросток, которую когда-то знал Андрей. Это была совершенно другая девушка. Глаза ее были все так же грустно-задумчивы, но в них появился новый свет, который бывает у людей, верящих в свое будущее.

Приветствие Любы так озадачило Андрея, что он не знал, с чего и как начать разговор.

Люба это почувствовала и заговорила сама:

— Знакомьтесь. Это моя подруга, а это наш преподаватель.

Знакомясь, Андрей с благодарностью посмотрел на Любу. В ответ Люба улыбнулась тихой улыбкой. «Ты разве этого не ждал от меня?» — говорили глаза Любы.

— Вы учитесь? — спросил Андрей, чтобы продолжить разговор.

Люба улыбнулась на его «вы» и ответила:

— Да, я теперь студентка физкультурного института. За кустами раздались звуки патефона. Вся компания поднялась и пошла туда, где молодежь собиралась танцевать.

Преподаватель пошел танцевать с Любой. Вторую девушку подхватил какой-то незнакомый юноша. Андрею ничего не оставалось делать, как идти своей дорогой. Он уже было сделал шаг в сторону от танцующих, но в это время его взгляд встретился со взглядом Любы. По ее взгляду Андрей понял, что ему уходить не надо.

Когда замолк патефон, Андрей смело подошел к Любе и пригласил ее на второй танец.

Танцуя, Андрей узнал, что преподаватель оказался в компании девушек случайно, что она «свободна» и не против того, чтобы Андрей проводил ее домой, до общежития.

У общежития и он и она вдруг почувствовали, что они всю дорогу говорили совсем не о том, о чем им хотелось бы поговорить. И они условились встретиться вечером.

Вечером Андрей чуть не прошел мимо Любы: под белой цветущей акацией Люба стояла вся в белом, на ее волосы падал лунный свет. Андрею показалось, что эта девушка ждет совсем другого, человека. А когда он узнал Любу, он тут же подумал: «Нет, она со мной дружить не будет…» Слишком очаровательной была она в этот вечер.

Но Люба не знала мыслей Андрея и встретила его просто и радостно, как старого знакомого.

С первых же ее слов Андрей почувствовал, что он ей по-прежнему нравится.

Майская ночь.

Над их головами белые-белые гроздья акации. В каждом палисаднике — цветы. Луна сделала весь мир как бы еще никем не познанным, и потому с каждым новым шагом вперед Андрей и Люба становились взволнованнее, изумленнее.

Теперь они уже шли молча. Но сердца их говорили горячо и убежденно, и эти непроизнесенные слова были понятнее, чем все сказанное прежде. А добрые-добрые, доверчивые взгляды в глаза друг другу как бы продолжали разговор сердец…

В эту ночь они долго не могли расстаться друг с другом, а когда расстались, на востоке уже алела заря.

На другой день после встречи с Любой Андрей сделал для себя открытие. Он вдруг понял, что комсомольские дела вовсе не требуют от него ежечасного вмешательства в жизнь комсомольцев и что окружающие его лица намного добрее и интереснее, чем это ему казалось раньше.

Только что с ним разговаривала плакса Надя. Андрей увидел, что не такая уж она плакса и что жизнь она понимает не хуже, чем он. Как тонко и осторожно Надя намекнула ему, что догадывается о его состоянии!..

И Леня Пархоменко стал к Андрею относиться еще предупредительнее, чем прежде, — он тоже понял состояние Андрея.

«Откуда им всем стало известно, что душа моя уже не в техникуме, не на лекциях, а где-то там, где сейчас находится Люба? — думал Андрей. — Ведь я никому и словом не обмолвился о встрече с Любой…»

Теперь Андрей вдруг обнаружил, что его окружают замечательные люди.

С Любой Андрей договорился встретиться в следующее воскресенье. Но, боже мой, как медленно идет время! Сегодня только еще среда, а ему кажется что он ее не видел целую вечность. Он закроет глаза, хочет вспомнить ее лицо, но оно ускользает куда-то… Он знает, что лицо у Любы прекрасное, но, закрыв глаза, не может увидеть его так же ясно, как видит лицо Юрика или Нины.

Как только окончилась лекция, Андрей все бросил и умчался на стадион. Люба говорила, что по средам у них бывают занятия на стадионе. Он еще не придумал причины, чтобы объяснить свое внезапное появление. Он придумает причину дорогой. Ему кажется, что если сегодня они с Любой не увидятся, то больше никогда не придется им встретить друг друга.

На стадионе он не удивляется тому, что Люба, сказав что-то преподавателю, выходит из строя и бежит к нему.

— Я так ждала тебя, — говорит она таким тоном, будто они условились о сегодняшней встрече заранее.

Домой они уходят вместе.

И в их жизни появилась еще одна счастливая ночь с широким разливом зари на востоке.

Глава сорок пятая

Они не договорились встретиться сегодня. Больше того, Андрей знал, что у Любы сегодня занятия с учениками средней школы. И тем не менее он ждал ее.

Был субботний день. Лекции окончились, и сейчас все студенты находились в общежитии: одни приводили в порядок конспекты, другие убирали тумбочки или копались в чемоданах, готовя рубашки к воскресенью.

Андрей ничего не делал. Заложив руки за голову, он лежал с открытыми глазами и думал: «Неужели же не придет?»

— Андрей, — услышал он голос Сашко Романюка, — ты не забыл, что сегодня лекция «Человек будущего»?

Андрей продолжает лежать молча.

Некоторое время Сашко смотрит на Андрея плутоватыми глазами, затем говорит:

— И что там за краля Люба Морозенко завелась у тебя! Наверно, какая-нибудь…

Андрей вскакивает с постели, хватает с тумбочки огромный том Грум-Гржимайло и бросает в голову Сашко.

Сашко отскакивает:

— Ты шо, сказывся, чи шо?

Все студенты смотрят на Андрея, не понимая его внезапной вспышки. Леня Пархоменко берет за руку Сашко и говорит:

— Что ты издеваешься, Сашко? Зачем оскорбляешь Андрея?

Отдышавшись, Андрей кричит на Сашко:

— Не смей так говорить о девушках! — Затем спокойнее добавляет: — Скотина! Как ты можешь, так говорить о них?

— Эге! — воскликнул Сашко. — Хиба ты сам не говорил нам, что все они одинаковые?..

Увидев, что Андрей держит в руках Минкевича, Сашко садится.

— Ну, не буду, не буду. — Помолчав, добавляет: — Буду звать их всех ангелятками…

— Андрей, — говорит Дьяченко, — ты бы нам хоть показал ее.

Андрей снова ложится на койку и молчит. В голове у него мысли о Любе. «Нет, она меня меньше любит, — думает он. — Если бы она любила так же сильно, как я, то она бы все бросила и пришла сегодня ко мне».

— Полундра! — кричит Сашко, глядя в окно. — Вот твоя Люба идет. Блондинка, прическа на один бок, фигурка…

Он поворачивает голову к Андрею:

— Теперь я тебя понимаю…

— Да это она, Андрей, вставай, — говорит Леня.

Андрей делает вид, что ему что-то надо взять из тумбочки, встает, мельком бросает взгляд в окно. «Не купите», — хочет сказать он друзьям, но вместо этого у него вырывается:

— Она!!!

Он опрометью выскакивает из общежития. У выхода его задерживают студентки: им что-то надо спросить у него, но он делает жест рукою: «После», — и почти бежит навстречу Любе.

Некоторое время он молча смотрит ей в глаза.

Вдруг улыбается и говорит:

— Ох, как я устал ждать тебя!

Взявшись за руки, они выходят на улицу.

— Как у вас много девушек, — произносит Люба холодно. — Ты, наверно, избалован ими, наверно, со многими знаком?..

Андрей близко еще не был знаком ни с одной девушкой. Но ему стыдно в этом сознаться Любе. Ведь ему уже двадцать пятый год. И он лжет на самого себя. Он говорит:

— Нет, не со многими…

Люба освобождает свою руку, будто бы ей надо поправить прическу.

— Я думала, ты лучше, — упрекает она Андрея. В ее глазах появляется блеск обиды.

Андрей уверяет, что он ни с одной девушкой из техникума не гулял. Но она уже ему не верит.

Наступает молчание. Люба чувствует, что Андрей хочет, чтобы она ему все рассказала о себе. Ей нечего скрывать от него, она готова все-все рассказать о себе, но ей хочется, чтобы Андрей попросил ее об этом. Андрей не знает, с чего начать. Они уже ушли далеко от техникума, в открытую, безбрежную степь.

Наконец Люба не выдерживает:

— Ну, спрашивай.

— Что спрашивать?

— То, что ты хочешь у меня спросить.

— Люба… А ты все расскажешь?

— Мне, Андрей, скрывать нечего.

Он не отвечает ей.

— Хорошо, — говорит Люба, — я расскажу сама.

Она краснеет и, не спуская глаз с Андрея, заявляет:

— У меня был жених…

Андрей пытается вырвать свою руку, но Люба крепко держит ее.

— Глупый, — продолжает она, — выслушай до конца. Я хорошая. У нас с ним ничего не было. Он сейчас учится в военной школе. Мы с ним росли вместе. Затем здесь, в Запорожье, встретились совершенно случайно. Уезжая в школу, он выпросил у меня слово быть его невестой. Как раз в тот вечер, когда ты шел с той высокой… Мне не хотелось обижать его. — Люба говорит скороговоркой. — Я ему уже написала письмо, чтобы он больше на меня не надеялся. Я ведь тогда не знала, что мы с тобой снова встретимся. Теперь я знаю, что мне, кроме тебя, никого не надо. Мне даже трудно представить свою жизнь без тебя.

Андрей становится добрым-добрым. Ему уже жалко Любу за то, что он нехорошо подумал о ней.

Он говорит:

— А мне как-то не верится, что я раньше мог жить без тебя. Мне кажется, что мы уже давным-давно свои, родные.

Говоря это, он опускается на траву и тянет Любу к себе. Люба покорно садится рядом.

— Ты моя, Люба?

— Твоя.

— Навеки моя?

— На всю жизнь.

— Какая ты хорошая!

— Ты лучше.

— Люба, ты веришь мне?

— Верю… не надо.

Люба резко встает.

— У меня папа с мамой плохо живут, — говорит она, и на глазах ее появляются крупные слезы.

Андрей не пытается оправдаться. Он заверяет Любу, что все будет так, как она хочет.

Наконец Люба успокаивается, и они снова садятся рядом.

— Я твоя, Андрей, — говорит Люба, — но мне не хочется, чтобы у нас была жизнь, как у других, плохая. Я лучше брошусь в Днепр, если только почувствую, что у меня жизни не получилось.

Степь в мае зарастает душистой травой — чебрецом. Запах чебреца кружит голову. Закат делает степь задумчивой и необжитой. Андрею так хорошо, что ему не хочется ни говорить, ни любоваться закатом. Он кладет голову на колени Любе и смотрит в небо. Люба, как ребенку, пальцами перебирает ему волосы.

— Я хочу так жить с тобой, чтобы тебе никогда в голову не приходила плохая мысль обо мне. Я буду делать все, чтобы ты был доволен мною. Я перейду из физкультурного института в педагогический. Мне и самой физкультурный институт не нравится. Я буду всю жизнь помогать тебе во всем, и знаешь, как мы счастливо заживем!..

Люба уже сейчас счастлива бесконечно, но ей хочется, чтобы счастье росло. И она продолжает:

— И если даже ты не будешь таким, каким бы я тебя хотела видеть, я не перестану от этого любить тебя. Я не верю в любовь без страдания. Мне вот сейчас и все эти дни боязно за свое счастье, за нашу любовь. Я знаю, что я сама еще не такая, какою хочу стать, но я верю в силу любви, верю в то, что любовь найдет дорогу к настоящей жизни, мы будем жить с тобой настоящей, хорошей жизнью!

Солнце давно опустилось за горизонт. В ложбинах степи появились синеватые озера тумана.

Глава сорок шестая

Много написано романов о любви, много написано стихотворений о любви, много сложено песен о любви. А у любви, по сути дела, есть только одна песня и состоит она всего из одного слова: «люблю».

«Любишь?» — «Люблю!» — вот она, настоящая песня любви!

Конечно, они говорили и другие слова, конечно, у них были и другие разговоры, но за всеми их другими словами, за всеми их разговорами стояло всегда: «Любишь?» — «Люблю!»

«Люба — Андрей», «Андрей — Люба» — теперь в техникуме одно имя не произносилось без другого. Все в металлургическом техникуме знали, что Люба невеста Андрея. Все студенты физкультурного института знали, что Андрей — жених Любы. В кино, на всякие вечера, на остров их приглашали обоих. Все за ними ухаживали, оберегали их любовь. Их любовь незаметно делала интереснее жизнь других. Теперь Андрей почти каждый вечер возвращался из города в два-четыре часа ночи, и утром у него голова была ясная, полная достижимых замыслов.

Дипломный проект, который ему прежде казался какой-то турецкой азбукой, вдруг стал сразу простым и понятным. И даже больше: раньше он боялся сделать какое бы то ни было отступление от установленных формул и технических норм — теперь он понял, что не человек служит формулам, а формулы — человеку. Любовь вливала в Андрея новые силы.

Консультантом для студентов-дипломников был приглашен кандидат технических наук инженер Соловьев. Широкоплечий, слегка сутулый, Соловьев вел себя так просто, что в первые дни его пребывания в техникуме эта простота чуть не оттолкнула от него студентов. Студентам до сих пор приходилось встречаться только с инженерами-исполнителями. Инженера-творца студенты видели перед собой впервые, и им казалось, что если уж простые инженеры знают себе цену на заводе, то инженер, кандидат технических наук, человек, наверно, недоступный.

Каково же было разочарование студентов, когда в аудиторию вошел немного разгоряченный человек среднего роста, спросил, точно ли в этой аудитории находятся студенты-дипломники и, положив на стол туго набитый портфель, застегнутый только на один ремешок, подошел к доске, тщательно вытер ее и, обернувшись к студентам, сказал:

— Приступим к занятиям…

Инженер Соловьев уже начал свое вступительное слово, а Андрей и другие студенты все еще смотрели то на его съехавший набок измятый галстук, то на борт пиджака, на котором не хватало пуговицы.

Мысленно Андрей давно уже создал себе образ человека-творца, и этот идеальный образ, созданный в мыслях Андрея, ничего общего и даже приблизительного сходства не имел с человеком, суетившимся у доски. Андрей еле сдержался, чтобы вслух не выразить своего разочарования.

Подойдя к доске, инженер Соловьев взял мел и сказал:

— Вопросы будете задавать потом.

Но когда он заговорил о структуре стали, студенты как-то сразу забыли о том, что галстук у нового консультанта помят, что на борту пиджака нет пуговицы, что локоть пиджака в мелу.

Он так говорил о стали, будто сталь была не твердым сплавом железа с углеродом, а каким-то живым существом. Студенты вдруг увидели жизнь стали. Сталь, как и человек, имела свою жизнь и, как человек, имела настроение, а не просто структуру — тростит, мартенсит или аустенит, структуру, которую люди научились фиксировать на фотопленке. И инженер Соловьев сразу стал для студентов не товарищем Соловьевым, а Иваном Алексеевичем.

Иван Алексеевич сверху донизу исчеркал дипломный проект Андрея. Коля Шатров, как всегда в трудных случаях, говорил Андрею ободряющие слова:

— У нас впереди времени еще много, можно заново весь проект переделать…

Но Коля не успел закончить своей мысли, как Иван Алексеевич поднял от проекта голову и сказал:

— Вот это настоящий проект!

Все удивленно посмотрели на Ивана Алексеевича, а он продолжал:

— Правда, тут не все додумано до конца, тут еще много неверных рассуждений, но дело не в этом. В проекте есть самое главное — творческая мысль! — Сказав это, он дружески пожал руку Андрею.

После занятий Андрей встретился с Любой. Люба по глазам Андрея узнала, что дипломный проект ему удался.

За последнее время Люба так прочно вошла во все дела Андрея, что для нее и вопросы его специальности не были «темным лесом». В этом, помимо своей воли, Андрей помогал ей сам. Он рассказал Любе обо всем, что произошло с ним за день. Люба ему тоже рассказывала о своих делах, но ей было приятнее слушать его: у него, как ей казалось, жизнь была сложнее и интереснее. И по натуре своей Люба была более чутким человеком. О чем бы ни рассказывал Андрей Любе, ей никогда не казался его рассказ скучным.

Время подходило к каникулам. Так как заводу требовались специалисты, некоторые студенты техникума решили во время каникул защищать свои дипломные работы и досрочно выехать на заводы.

Люба с Андреем уговорились, что они поженятся после того, как он окончит техникум.

Чистая дружба Андрея с Любой неизбежно делала их отношения добрыми и нежными. Такие отношения, необходимые для хорошей семейной жизни, редко бывают у тех, кто слишком быстро становится мужем и женой.

Глава сорок седьмая

Проводив Любу домой, Андрей весь отдался дипломной работе. Комсомольских дел в техникуме сейчас не было, так как большинство студентов разъехалось на каникулы.

Работая над дипломом, он ни на минуту не забывал о Любе. Думы о любимом человеке делали его мысли ясными, а энергию — неутомимой. Он знал, что и Люба каждую минуту думает о нем.

Не прошло и трех дней со времени ее отъезда, как Андрей получил от нее письмо. Отойдя от чертежей в сторону, Андрей вскрыл письмо.

«Дорогой мой, — писала Люба, — я доехала благополучно. Я такая счастливая, что мама меня просто не узнает. Она говорит: «Мою Любу подменили» (она ничего не знает). Маша тоже говорит, что я изменилась неузнаваемо. Я не вытерпела и шепнула Маше о тебе. Ты ей очень понравился. А я сказала, что в жизни ты еще лучше.

Прости, что письмо будет коротким. Сейчас в доме у нас суматоха по случаю моего приезда, и я, воспользовавшись суматохой, закрылась в чулане и пишу тебе эти несколько строчек, чтобы ты не подумал, что я как переступила порог, так забыла о тебе. Сейчас отдам Маше письмо, и она отнесет его на почту.

Я так счастлива, целую тебя. Целую, целую».

Прочитав письмо, Андрей сразу же решил написать ответ. Но потом ему захотелось побыть еще некоторое время в том счастливом состоянии, в которое его привело письмо.

«Люба, моя золотая Люба», — почти шептал он свои мысли о ней.

Он так погрузился в думы о Любе, что не заметил прихода Лени Пархоменко.

Когда он увидел Леню, он понял, что с Леней случилось что-то неприятное.

— Леня, что случилось с тобой?.. На тебе лица нет…

Леня сделал вид, что ему что-то надо достать, из тумбочки, наклонился и, не поворачиваясь к Андрею, заговорил:

— Андрей, ты человек хороший, я это знаю… — Леня замялся.

По тому, каким тоном заговорил Леня, Андрей сразу почувствовал, что случилось несчастье не с Леней, а с ним, Андреем.

— Там бумага какая-то на тебя пришла, — продолжал Леня. Затем, как бы вспомнив что-то, добавил: — За третьим бараком тебя ждет Сашко. Ему надо срочно поговорить с тобой.

Все еще держась независимо, как человек, жизнь которого ничем не запятнана, Андрей вышел из общежития. Мысленно он окинул взглядом всю свою жизнь: «Что бы такое могло быть?..»

С тех пор как он приехал в город, прошло пять лет. За это время он не сделал ничего такого, чего бы мог теперь опасаться. И даже больше: где бы он ни работал, он всегда работал старательно, отдавая работе всего себя. Здесь, в техникуме, он тоже всегда был на хорошем счету.

Что бы такое могло случиться?..

И тут он вспомнил вечную вражду Самохина с отцом. Но чем может Самохин теперь очернить Андрея?.. Если под пьяную руку Самохин что и сочинил, так все это шито белыми нитками. Нет, ему, Андрею, бояться нечего: здесь не деревня, здесь человека за пол-литра не купишь!

Несмотря на все эти мысли, Андрей шел к бараку с ноющей болью в груди: разве человек может все в жизни предусмотреть?..

Сашко встретил Андрея молча. Молча они пошли по тесной и грязной улице вдоль бараков. Не останавливаясь и не глядя на Андрея, Сашко спросил:

— Ты из дому давно не получал писем?

«Конечно, Самохин что-то написал», — подумал Андрей.

— Нет, совсем недавно было письмо от Нины, — ответил он.

— Она тебе ничего такого не писала?..

Андрей остановился:

— А что ты имеешь в виду?

Сашко также остановился.

— Ось шо, — Сашко помедлил и выпалил: — Ты знаешь, вашего Степана посадили в тюрьму на пятнадцать рокив за растрату…

Андрей ничем не хотел выдать своего волнения, но боль и стыд за брата невольно обожгли ему лицо и уши.

— Слухай дальше, — продолжал Сашко, — ты скрыл свое социальное положение, ты даже и мне не сказал, що твой батька раскулачен…

Андрей хотел возразить, но Сашко продолжал:

— Я сейчас прямо с партбюро…

Андрей не выдержал:

— А при чем тут партбюро?

— А при том, шо письмо пришло прямо в райком комсомола. В райкоме просмотрели твое личное дело и решили, шо ты чуждый элемент, шо комсомольцев надо настроить, бо у тэбэ же авторитет…

Андрею сразу стало холодно. Бараки, корпуса заводов в отдалении — все как бы растворилось в тумане. Андрею показалось, что сейчас он стоит один-один в безлюдной степи, на ветру.

«Чуждый элемент…»

Того, что Степан кончит тюрьмой, отец и мать почти ожидали. Степан был жаден на деньги и нечист на руку. Мать с отцом и Андрей не однажды просили его уйти с маслозавода подобру-поздорову. Но разве он кого послушается? Он, живший все время на считанные гроши, усвоил только одно: «Лишь дураки отворачиваются от денег, когда деньги сами лезут в карман». Эту фразу он часто повторял дома.

Сашко все еще продолжал что-то говорить, но Андрей уже ничего не слышал. Он повторял про себя только два слова: «Чуждый элемент…».

Глава сорок восьмая

История с письмом Самохина не приняла бы такого трагического оборота, если бы письмо попало прямо в техникум. В техникуме к Андрею студенты относились с уважением. В техникуме Андрей был человеком авторитетным, там никто не вздумал бы, не проверив всего как следует, принять сразу какое-нибудь решение.

Письмо попало в руки инструктора райкома комсомола товарища Галушко.

Инструктор Галушко долгое время работал секретарем заводского комитета комсомола. Он побывал секретарем не на одном заводе, пока комсомольцы и руководство не поняли, что как организатор он никуда не годится. Но за время работы в заводских организациях он завел знакомство в райкоме, и после очередного провала на заводе его решили сделать инструктором. Конечно, давно можно было бы выдвинуть на эту должность другого человека, но с новым человеком всегда хлопотно, а Галушко был работником проверенным, хорошо знал комсомольскую документацию — чего же еще надо?!

Перейдя в райком, Галушко стал, по сути дела, уже не работать, а служить. Теперь он только выполнял указания других. Он уже не дорожил своим мнением, а старался на ходу уловить мнение секретарей райкома и выдавал их мнение за свое. Выполняя какое-нибудь поручение, он думал только об одном: «Похвалит его начальство или нет?» Мнением комсомольцев, стоящих ниже его, он уже не интересовался. Он уже не был хозяином своей судьбы и потому легко решал судьбы других.

Прочитав письмо из Тростного, Галушко запросил в техникуме дело Савельева.

Первые же анкетные сведения дали ему повод думать об Андрее как о карьеристе. В самом деле, кузнец вдруг идет работать не по своей специальности, а чернорабочим; не имея никакого образования, поступает учиться сразу в техникум. Становится комсоргом курса, членом комсомольского бюро техникума.

Познакомившись с анкетными данными Андрея, Галушко пришел к заключению, что он имеет дело даже не с карьеристом, а с замаскированным врагом. Оставалось только найти подтверждение таким выводам на месте работы Андрея.

Так, с готовым мнением об Андрее, Галушко прибыл в парторганизацию техникума.

Прежде чем приступить непосредственно к делу, Галушко произнес вступительную речь, в которой сказал, что враг хитер и коварен, что до поры до времени враг работает «тихой сапой». Затем Галушко высказал свои соображения насчет Андрея. Показал письмо из Тростного.

В техникуме приняли слова Галушко как мнение райкома и стали вспоминать всю работу Андрея.

И тут оказалось, что Савельев исключил из комсомола сына бедняка, студента Чирко. Савельев добивался исключения из комсомола сына старого специалиста, ценного работника инженера Семеновского, который был оклеветан, а позже реабилитирован… Савельев выражал недовольство работой обкома комсомола, когда вся страна переживала трудности роста… Все эти факты обрадовали инструктора Галушко. Теперь он не сомневался в том, что комсомолец Савельев — чуждый элемент.

На совместном заседании партийного и комсомольского бюро техникума дело не выглядело так мрачно, как доложил Галушко. И хотя Сашко Романюк и Антон Дьяченко битый час доказывали членам бюро, что надо прежде выслушать Андрея, а потом уже принимать решение, — это ни к чему не привело. Остальные члены бюро не хотели брать на себя ответственность. Тут же было решено вывести Савельева из состава бюро и внести предложение на собрании об исключении его из комсомола.

Обо всем этом Сашко по-дружески рассказал Андрею.

— Значит, ты тоже выступишь против меня? — спросил Андрей.

— Та ни! Я ж ничего нэ розумию, — загорячился Сашко. — Я кладу голову под топор — ты не враг, но ты ж скрыл, шо отец твой раскулачен.

— Сашко! Верь мне, скажу все, что было на самом деле. Да, нас в двадцать девятом хотели раскулачить. Почему же я должен был об этом писать в анкете?

Андрей рассказал Сашко всю свою еще несложную биографию.

— Андрий, я тебе верю, — сказал Сашко, — но что я один могу сделать? Потом, у мэнэ же своя история с братухой. — Сашко задумался, затем продолжал: — У Гриши Рыбченко — свое: скажу по секрету, его батька лавочку держал. Гриша «за» побоится выступить. — Улыбнувшись, Сашко сказал: — Мы ж, розумиешь, откуда в коммунизм идем — из капитализма. Покопайся — у каждого хвост найдется. Но я-то буду за тебя стоять до конца.

Вернувшись в общежитие, Андрей мельком взглянул на Любино письмо и тяжело опустился на стул.

Что же будет? Что будет с ним, с Любой?.. Неужели он не сможет доказать собранию, что он не лгал. Да, это правда, что их хотели раскулачить. Зачем же ему, Андрею, писать в анкете обо всем этом? А что касалось брата — так разве же Андрей за него в ответе? Брат проворовался и наказан за это. Андрей тут ни при чем. Андрей, конечно, сумеет постоять за себя. Что они ему сделают? Все, что он скажет, можно будет подтвердить документами. Тростное ведь не за горами. Не пройдет и недели, как нужные справки будут в техникуме, и вся эта неприятная история кончится. Да, он многим недоволен, многого не терпит, но ведь его недовольство — это недовольство хозяина: хозяин не может оставаться равнодушным, когда видит, как преступно относятся к народному добру, потому что это и его добро. Нет, он, Андрей, и впредь молчать не будет, его учили ходить по земле с высоко поднятой головой, ему всю жизнь твердили, что он хозяин этой земли. Кто же теперь сможет заставить его ползать по земле?..

Ему только был неприятен весь этот ненужный разговор. Сейчас, когда любовь сделала его таким счастливым, когда учеба подходила к концу, ему не хотелось разбирать даже чужие кляузные дела, а тут будут говорить о нем самом.

Андрей направился в аудиторию, где должно было проходить собрание.

Войдя в аудиторию, он произнес: «Здравствуйте!», но все присутствующие сделали вид, что не слышали его приветствия.

Из его друзей на собрании были только Сашко Романюк, Гриша Рыбченко и Климов. Андрей уселся рядом с Климовым, и не успели друзья обмолвиться словом, как из-за стола поднялся Галушко и, избегая взгляда Андрея, заговорил:

— Вот здесь Романюк утверждал, что за Савельевым не было никаких выпадов против Советской власти, что он себя всегда вел как настоящий комсомолец и товарищ. — Галушко поглядел на Романюка и продолжал: — А разве не Савельев настоял на исключении из техникума сына бедняка Чиркова?

— Я первый поднял об этом вопрос, — не выдержал Сашко.

Галушко не стал возражать Сашко и произнес тоном, не допускающим возражения:

— Пусть не он. Пусть он себя вел хорошо. Но дед его был купцом и разъезжал на тройках! Отец имел кузницу и беспощадно эксплуатировал рабочий класс! А все мы знаем, что яблоко от яблони недалеко падает…

Андрей всего ожидал, но то, что сейчас говорил этот человек про его родного отца, про отца, который с тех пор, как Андрей помнит себя, не разгибал спины над наковальней, вывело Андрея из равновесия. Он потерял выдержку.

Не дослушав Галушко, без кровинки в лице Андрей поднялся и прерывающимся голосом сказал:

— Я не позволю о моем отце так говорить…

Нет, лучше бы Андрей не поднимался с места. Бывают моменты в нашей жизни, когда молчание действительно золото.

Андрей загорячился, начал рассказывать о том, что Самохин беспробудный пьяница, что сам он, Андрей, с детства работал…

Вспыльчивость Андрея только подлила масла в огонь.

Предварительное страстное слово Галушко о бдительности поколебало комсомольцев. Глядя на Галушко, присутствующие невольно думали: «Раз уж райком вмешался в это дело, мы ничего изменить не сможем».

Несдержанность Андрея как бы подтвердила его виновность.

После Андрея выступило еще несколько человек, но их слов Андрей почти не слышал. Он только механически отмечал, что выступающие уже избегают говорить «товарищ Савельев», «комсомолец Савельев», а говорят или просто «Савельев», или «он».

Андрей очнулся от забытья только тогда, когда поступило предложение: «Вывести Савельева из состава бюро и исключить из комсомола как чуждый элемент».

Андрей снова поднялся. Теперь он уже не искал сочувственных взглядов. В голосе его уже не было ни твердости, ни запальчивости.

— Я прошу вас не исключать меня из комсомола сейчас. Я прошу вас дать мне десять дней, чтобы я мог доказать вам правду…

Андрей не успел еще сесть на стул, как поднялся Гриша Рыбченко и примирительным тоном проговорил:

— Савельев напрасно волнуется: если, как он считает, все это ложь, то мы его тут же восстановим. А сейчас мы не имеем права оставлять этот вопрос нерешенным.

Всем присутствующим показалось это предложение мудрым, и многие даже ласково посмотрели на Андрея: мол, чудак, чего ты волнуешься? Если это неправда, так беспокоиться нечего. Опровергни неправду — и все будет в порядке.

Не дожидаясь голосования, Андрей вышел из аудитории.

«Опровергни неправду…»

Идя по длинному коридору техникума, он увидел в широкие окна уже работающие домны, высокие трубы мартенов, зеленые клены у здания техникума. На что бы он ни взглянул, все было ему близким и дорогим. Вместе с другими комсомольцами когда-то он рыл котлованы для этих доменных печей. Там, где встали мартены, убирал камни… Здесь сажал клены, акации… И все это делал или после занятий в техникуме, или в воскресные дни. Работал не за страх, а за совесть. Кто же может отобрать у него то, во что он вложил столько труда!.. «Сейчас же пойду на почту и подам телеграмму в прокуратуру района».

Пришли с заседания Сашко и Климов. Сашко с Климовым сказали ему, что они голосовали против исключения, что они не верят филькиной грамоте, но большинство проголосовало «за».

Потом пришел откуда-то Леня Пархоменко и передал Андрею письмо от Любы.

Люба писала:

«Золотой мой, если бы ты знал, как я счастлива! Только что ушла Маша. Наши все спят. Но разве я могу лечь спать, не написав тебе письма. Мама еще ничего не знает, но она, наверно, догадывается. Она как будто знала, что я выхожу замуж, и купила мне такого крепдешина, что ты меня в новом платье не узнаешь. Я решила это голубое платье сшить здесь, но надену его только тогда, когда увижу тебя. Я не хочу, чтобы кто-нибудь другой первым увидел меня в этом платье.

Завтра пойду к Маше. Она учится в пединституте и поможет мне за каникулы познакомиться с программой пединститута. Я твердо решила перейти в педагогический. Как только ты защитишь диплом, мы поедем с тобой вместе в тот город, куда ты получишь назначение. Учиться везде можно. Там, где есть металлургические заводы, есть и институты. А если там и не будет института, я поступлю учиться заочно.

Дорогой мой, если б ты знал, как мне без тебя скучно! Пиши мне. Жду не дождусь твоего письма.

Целую крепко-крепко.

Твоя Люба».

Прочитав письмо, Андрей, подумал: «Зачем я буду ее огорчать, пусть хоть она будет счастлива».

Он понимал, что если примется за письмо, то непременно обо всем ей напишет. А зачем ей знать о его горе?..

* * *

На другой день Андрея вызвал к себе заместитель директора техникума. Он очень сожалел о случившемся, но предложил Андрею сходить в райком партии и получить у секретаря райкома разрешение на дальнейшее пребывание в техникуме.

Андрей пошел в райком партии.

Три года Андрей жил в общежитии техникума. Три года он ходил по улицам поселка, где его все знали, где всегда люди замечали его раньше, чем он замечал их, и кричали: «Привет, Андрей Петрович!», «Здравствуйте, Андрей Петрович!», «Далеко ли путь держите, Андрей Петрович?»

В поселке много было молодежи, и комсомольцы техникума часто работали на воскресниках, проводили свободное время вместе со всеми. За три года люди поселка хорошо узнали друг друга.

И вот всем этим людям будто ветер подул в лицо: при встрече с Андреем они нагибали голову и отворачивались.

Вскоре Андрей уже не старался поймать чей-нибудь взгляд и сказать «здравствуйте». Нагнув голову, он шел, также ничего не замечая, и только случайно у трамвайной остановки увидел шагавшего ему навстречу Колю Шатрова.

Как и подобает истинному другу, Коля не отвернулся от Андрея. В эту минуту Андрей даже забыл о своем несчастье. Взгляд его снова осветился, и он подошел к Коле.

Коля крепко пожал ему руку и сказал:

— Я тебе друг, Андрей, — ты всегда это помни. Я тебя никогда не брошу. Можешь к нам заходить, как и прежде.

Коля снова крепко пожал руку Андрею и исчез за углом барака. Андрей был ему благодарен.

Слова Коли приободрили Андрея, он уже выпрямившись вошел в райком.

В райкоме партии люди тоже делали вид, что они никогда не были знакомы с Андреем. А секретарша даже попросила Андрея подождать товарища Чмутова не около дверей кабинета, а в коридоре. Но это уже не удивило Андрея.

Наконец его пригласил секретарь райкома Чмутов. Он хорошо знал Андрея. Сколько раз вместе они сидели в президиуме торжественных собраний! Сколько раз Николай Гаврилович (тогда Андрей звал его Николаем Гавриловичем) просил Андрея прислать комсомольцев для ликвидации прорыва на том или ином участке строительства!

И вот Чмутов, выслушав Андрея, нажал кнопку и сказал вошедшей секретарше:

— Возьмите в райкоме комсомола дело Савельева.

Конечно, Николай Гаврилович не хотел этим обидеть Андрея или унизить. Таков был порядок: человек оклеветанный непременно превращается в «дело».

Но, к счастью, Андрей не был простым комсомольцем, и товарищ Чмутов, перелистав «дело», не мог ограничиться только тем, что было написано в «деле». В конце концов он вынужден был поднять голову и увидеть перед собой живого человека. А судьба живого человека не может не волновать партийного руководителя.

Поговорив с Андреем, Чмутов стал снова Николаем Гавриловичем, а Савельев — товарищем Андреем.

Прощаясь, Николай Гаврилович дал слово Андрею, что позвонит в техникум, и убедил Андрея в том, что дипломную работу надо доводить до конца.

«Есть правда на земле», — думал Андрей, выходя из кабинета секретаря райкома партии.

Но это было еще не все. Ему надо было еще жить десять, двадцать, тридцать дней, ловя «нечаянно» отворачивающиеся лица студентов.

И в эти тридцать дней Андрей понял, отчего у людей вместо жизнерадостной улыбки на лице внезапно появляется горькая усмешка.

* * *

«Радость моя, Андрей!

Мама такая чудная: она уже готовит мне приданое. А я краснею. Мне кажется, что мы счастливы с тобой и нам больше ничего не надо. Я знаю, что все, что готовит мама, нам необходимо, и все равно мне неудобно говорить с ней на эту тему. Все мне теперь кажется странным и смешным. Я порой себя не узнаю. Мне кажется, что я уже не такая, что я уже какая-то другая. Маша говорит, что это от счастья. Она так мне завидует. Она любит тебя уже за то, что я осталась прежней Любочкой. А ей, бедной, не повезло. Она тоже любила и говорит, что он тоже был очень хороший, но потом оказался, как все. Я бы его убила, а Маша уже смирилась. Она уже о себе не думает и сейчас живет моей радостью. Мне ее очень жалко, и мы с ней плачем вместе.

Светлоглазый мой Андрей, сегодня будет очень счастливый день. Он и начался прекрасно. В небе ни единого облачка. Под окном высокие заросли ночной фиалки, а из фиалок выглядывает Маша. Она думала, что я еще сплю. Но я все эти дни сплю очень плохо: жду твоего письма. Сегодня после обеда я его обязательно получу. Если бы ты знал, как я счастлива.

Целую тебя так, чтобы и ты был таким же счастливым, как я.

Твоя Люба».

Глава сорок девятая

«Дорогой мой!

Я уже собралась с Машей идти за билетом, собрала вещи, хотела ехать к тебе и узнать, в чем дело. Но мама отговорила. Она говорит, что к тебе за это время могла приехать какая-нибудь девушка и потому ты забыл меня. Дорогой мой! Разве это возможно? Мама говорит, что девушки бывают очень нехорошие. Что все мужчины в отсутствие любимой могут пойти на все. И я раздумала ехать к тебе.

Андрей! Если это и так — все равно напиши мне. Напиши, и я приеду. Я тебе прощу все. Я люблю тебя по-прежнему. Я знаю, что к тебе ничего плохого не пристанет. Будет больно только мне одной. О, как я тебе верила!

Напиши! Я больше писать не буду.

Твоя Люба».

«Здравствуйте, Андрей!

Извините, что вмешиваюсь в вашу жизнь. Но я вынуждена написать вам несколько слов, потому что речь идет о моем лучшем друге: я имею в виду Любу. Вы даже не представляете себе, в каком она сейчас состоянии. Она почти ничего не ест. Я пишу еще и потому, что она много хорошего рассказывала о вас. И я тоже верю, что вы хороший человек и напишете мне причину вашего молчания. Напишите мне хотя бы два слова. Почему вы изменили к ней свое отношение? Люба про это письмо ничего не знает.

Знакомая вам по Любиным письмам, Мария».

И на эти письма ответа не было. В больших синих глазах Любы затаилась обида, и, несмотря на то, что эта обида была спрятана где-то далеко в глубине глаз, все равно она была видна каждому, кто замечал Любин взгляд хотя бы случайно. Рассудок подсказывал Любе, что писем от Андрея не будет, но сердце ни на минуту не переставало ждать. И мать и Мария не раз пытались убедить Любу, что этого человека надо выбросить из головы. Но Люба никак не могла с ними согласиться. Она придумывала сотни уважительных причин, которые могли бы оправдать его молчание, но ни одна из этих причин не казалась убедительной. В ее жизни это была первая незаслуженная обида, а как известно, с первой обидой тяжело примириться, не повидав человека, который нанес эту обиду.

Время шло медленно-медленно. Лето не хотело расставаться с июлем. Неотвязная мысль: «Что же могло случиться?..» — преследовала Любу.

Каждый новый день был так похож на вчерашний, что хотелось убежать куда-то далеко-далеко — и от Марии, и от сожалеющих взглядов мамы, и от этого неприятно-беззаботного смеха и крика молодежи, с утра до вечера пропадающей на берегах полудремлющего Донца. В первых числах августа, когда Люба уже почти привыкла равнодушно пропускать мимо себя почтальоншу, та вдруг окликнула ее. Все еще не веря своему счастью, Люба взяла письмо, увидела на конверте чужой почерк и, напрягая всю свою волю, чтобы не расплакаться, вскрыла письмо. В письме было всего несколько строк:

«Люба! Если вы настоящий друг Андрею, приезжайте срочно к нему. Андрея исключили из комсомола. Он очень одинок сейчас. Приезжайте. Подробности узнаете здесь.

Леня Пархоменко».

Не чувствуя под собой земли, Люба побежала домой. Она снова была счастлива. Только теперь ей стало понятно, почему она не поехала к Андрею в первые же дни его молчания: она боялась встречи и объяснений с другой. Чувство ревности душило ее, мешало ей сделать решительный шаг. Только теперь она поняла, что ее слова — «я все прощу» — были неправдой.

Глава пятидесятая

Прошел месяц.

Письма из прокуратуры все не было. Родным Андрей ничего о случившемся не писал, чтобы они напрасно не волновались. Он также не хотел, чтобы у Самохина был повод злорадствовать.

В общежитии к Андрею относились по-прежнему хорошо, но он уже сам невольно сторонился каждого. Отсутствие ответа из прокуратуры словно оправдывало совесть Андрея перед Любой, которой он так и не послал ни одного письма. Андрею казалось, что если она узнает о его беде, любовь их будет омрачена на всю жизнь. А он так не хотел, чтобы их любовь была чем-то запятнана, испорчена: ведь это все, что у него теперь осталось!

Чтобы успешнее шла работа над дипломным проектом, он уходил в свободную аудиторию и там засиживался до позднего вечера. Теперь он хотел только одного: во что бы то ни стало защитить диплом на «отлично». Диплом сейчас для него был и пропуском в будущее и тем оправдательным документом, по которому вернут ему любимого человека.

Он, конечно, поступал жестоко, не отвечая на Любины письма. Но разве он был виноват в том, что жизнь так несправедливо отвернулась от него? Он твердо знал, что справедливость восторжествует, но на его глазах столько раз торжествовала несправедливость, что были моменты, когда ему хотелось выйти на улицу и закричать: «Люди, остановитесь! Скажите, кто в этом виноват?!»

Несмотря на то что работать Андрею никто не мешал, работа его подвигалась медленно. Сколько раз он давал себе слово думать только о дипломном проекте, но все чаще смотрел в окно и не замечал, как подкрадывались к нему скорбные мысли о выбившем его из колеи ударе судьбы.

Однажды, сидя так перед окном, безразлично взглянул на шедшего в общежитие Леню Пархоменко, но едва он увидел девушку, шагавшую рядом с Леней, как сразу же очнулся от своих мыслей: рядом с Леней шла Люба. В первую минуту Андрей растерялся, — но затем… не вышел, не выбежал навстречу Любе, а только понял, что раз в жизни у человека действительно бывают крылья.

После упреков, жалоб и слез наступило радостное и исцеляющее примирение. Андрей даже не подозревал, что близость любимого человека не будет мешать его работе. Сейчас, как это ни странно, времени для работы у него стало больше. Встреча с Любой вернула ему прежнюю энергию. Теперь он не рассуждал о несправедливости, о неустроенности жизни. Он стал как бы сильнее, ему было на кого опереться.

В первые же дни после исключения его из комсомола он хотел повидаться с Олесем Подопригорой. Но, откладывая эту встречу со дня на день, он пришел к заключению, что и Олесь сразу ему не поверит, что надо будет снова всю свою жизнь выворачивать наизнанку, доказывать то, что не требовало доказательств. А в этом, конечно, мало было приятного. Люба оказалась не только ласковой и заботливой девушкой, но во многом и более смелой, более решительной, чем Андрей. Она сразу подала столько ценных мыслей Андрею, что будущее уже не представлялось ему таким мрачным, каким он его представлял раньше. И друзья, оказывается, вовсе не отвернулись от него. Разве Пархоменко поступил не как настоящий друг?!

Люба старалась убедить Андрея, что он должен сходить к Олесю Подопригоре.

Андрей понимал, что она во многом права, но все же идти к Подопригоре не захотел. Андрею казалось, что за себя просить неудобно, нехорошо. Другое дело, если бы это касалось кого-нибудь из его товарищей. Но самому предстать перед секретарем обкома комсомола в роли обиженного — нет, этого Андрей не в силах был сделать.

Люба сама, тайком от Андрея, пошла к Олесю Подопригоре.

У дверей обкома комсомола Люба вдруг заволновалась: что она ответит товарищу Подопригоре, если он спросит, кто она такая и почему хлопочет за чужого человека? В самом деле, кто она ему? Сестра? Жена? Ни то, ни другое. Наконец она решила, если Олесь задаст подобный вопрос, ответить ему, что она друг Андрея. Да, да, именно друг! Пусть товарищ секретарь обкома не смеется.

Но Олесь Подопригора не смеялся. Он молча выслушал Любу и сказал:

— Я все это уже знаю. Письмо в прокуратуру давно должен был послать райком, но чтобы не затягивать дела, я пошлю сам.

Сказав это, он посмотрел на Любу, как бы желая узнать: на что способен сидящий перед ним человек?

Люба не знала, куда себя деть, но взгляд ее упрямо говорил об одном: «Вы должны помочь Андрею!»

Видимо, Олесь это понял и заговорил снова:

— Мне показалось, что я ошибся в своем друге, Андрей обманул…

Люба перебила Олеся:

— Он никого не обманывал. Я это знаю точно. Вы, его старый товарищ, не должны так думать о нем…

Люба волновалась. Олесь выслушал ее до конца и улыбнулся.

— Вы меня неправильно поняли. В том, что Андрей наш, советский человек, я ни на минуту не сомневался. Мне только было неприятно думать о том, как он при первом же серьезном испытании опустил руки. Наше время — время постоянной борьбы за новое будущее, а в борьбе мы порой бываем и несправедливы и жестоки по отношению к кому-нибудь из своих же товарищей. У нас часто не хватает времени для душевного разговора, а надо уметь бороться и за наш новый день и за самого себя. Тут мало быть незапятнанным человеком. Надо иметь мужество продолжать борьбу…

Затем Олесь обратился к Любе уже по-товарищески:

— Ну, а как его дипломная работа?

Люба сразу почувствовала себя свободней. Она была очень благодарна Олесю за то, что он не задал ей вопроса: почему она заботится об Андрее? Теперь она непринужденно рассказала Олесю о дипломной работе своего «подзащитного».

Провожая Любу до двери, Олесь пообещал как-нибудь заглянуть в техникум, к Андрею.

По дороге в общежитие Люба невольно вернулась к словам Олеся: «Надо уметь бороться и за наш новый день и за самого себя».

«Таковы ли мы с Андреем?..»

Она шла и вспоминала свою первую встречу с ним. Тогда он был робким и совершенно безграмотным мальчишкой. Прошло всего четыре года. Теперь трудно себе представить его без студенческой среды, без ежедневных забот о новых людях, о новом дне.

«Опустил руки при первом же серьезном испытании…» Нет, это не так! Он ведь живой человек, со всеми человеческими слабостями. Одно дело сказать кому-нибудь: «Стисни зубы, но иди вперед!», и другое дело, когда самому приходится сжимать кулаки и чувствовать себя бессильным перед стеной несправедливости.

Глава пятьдесят первая

Накануне защиты диплома, проводив Любу до общежития, Андрей пошел под кронами молодых тополей, которые он, работая еще на заводе, сажал здесь в воскресные дни. Под тополями он столкнулся с задумчиво идущим человеком. Это был Иван Алексеевич.

Иван Алексеевич сразу узнал Андрея и без лишних слов взял его под руку и повел к себе в дом.

— Я вот в этом доме живу, — сказал он, указав на еще не совсем достроенный четырехэтажный дом.

Войдя в комнату, Андрей был поражен и теснотой комнаты и беспорядком, царившим в ней.

Поняв замешательство Андрея, Иван Алексеевич, краснея, начал объяснять:

— Жена уехала к маме (Андрей знал, что жена от него ушла), а мы, мужчины, разве можем сами себе создать уют? Кстати, вы не женаты?

— Нет еще.

— И не женитесь, — горячо заговорил он, — у вас такое будущее; я поддерживаю вашу кандидатуру для рекомендации в институт. У вас есть талант, вы должны сказать свое слово в металлургии. Вы будете очень ценным человеком в науке.

— А разве семейная жизнь мешает науке? — заметил Андрей.

Иван Алексеевич помрачнел, затем сказал:

— Вначале помогает, а потом тормозит.

— Не совсем понимаю…

— Видите ли, — продолжал он, — всякая научная работа дает свои плоды не сразу. Иные люди лишь в конце жизни приходят к победе. А самая замечательная женщина может в вас только поверить, но чтобы тянуть лямку с вами всю жизнь, — на это редкая женщина согласится…

«Люба согласится», — подумал Андрей.

По лицу Ивана Алексеевича было видно, что разговор этот для него мучителен.

Он подошел к столу, убрал немытую посуду под стол, снял с него лист ватманской бумаги, служивший скатертью, и разложил перед Андреем сверкающие зеркальной поверхностью образцы стали.

— К тому же, — продолжал он говорить, — всем нам природою отпущена только одна-единственная жизнь. И хочется прожить эту жизнь так, чтобы люди потом сказали тебе спасибо. А для этого надо людям дать хотя бы еще одну крупицу какой-нибудь ценности. И если у тебя, как говорят, есть искра божия, то ты должен идти на самопожертвование. Ведь если бы люди не приносили себя в жертву науке, не было бы у нас ни плотин, ни дворцов, ни поэзии, ни тем более революции.

Приведя в порядок на столе образцы стали, Иван Алексеевич сел и перевел разговор на самую близкую для него тему.

И тут он как-то сразу преобразился, помолодел, лицо его осветилось, осветилась и вся комната: теперь она не казалась Андрею тесной и не было в ней видно того беспорядка, который так ошеломил Андрея, когда он переступил порог.

Иван Алексеевич говорил, и с каждым его новым словом наука о стали превращалась в океан, в котором люди успели только ноги замочить и переплыть который предстояло будущему поколению.

Слушая Ивана Алексеевича, Андрей и не заметил, как подошла полночь. Спохватившись, он стал прощаться.

— Устаете вы, наверно, очень, Иван Алексеевич, — сказал Андрей.

Иван Алексеевич по-юношески засмеялся:

— Усталость — это удел тех, что шагают по протоптанной дороге… Я чувствую усталость только тогда, когда у меня нет новой мысли для нового дня…

Из дома Ивана Алексеевича Андрей вышел растроганный, взволнованный до глубины души. Теперь он ясно видел, для чего стоит жить, учиться и переносить все невзгоды жизни. «Надо людям дать хотя бы еще одну крупицу ценности», — все еще звучало в его ушах. Вспомнив о Любе, Андрей подумал: «Нет, тут Иван Алексеевич не прав: вдвоем легче идти к цели. Люба принадлежит к числу тех редких женщин, которые готовы с любимым человеком пройти всю жизнь рука об руку».

Глава пятьдесят вторая

Наступил торжественный для студентов день — день защиты дипломных работ.

Леня Пархоменко, когда Андрей открыл глаза, уже был одет так тщательно, что человек, увидевший его костюм впервые, мог бы подумать, что Леня одет с иголочки. Пиджак ему подштопала и отутюжила Анна Михайловна, а брюки он еще с вечера, побрызгав водой, положил под простыню, и сейчас складки брюк, даже когда Леня садился, не разглаживались, а, как на шерстяных брюках, ломались, сворачиваясь набок. Рубашка, галстук — все было отглажено и аккуратно заправлено. И только пухлое юношеское лицо и полная шея делали его похожим на тех деревенских озорных мальчишек, которые в праздник с утра ходят будто аршин проглотили, но уже к середине дня имеют совсем не праздничный вид: локти их рубашонок разодраны, на руках царапины, штаны в репьях, а под рубашкой шевелится галчонок или молодая белочка.

Но сейчас, утром, Леня старался реже садиться на стул.

Сегодня такой день, что даже Сашко и Антон, забыв о своем возрасте, ведут себя по-мальчишески. Увидев, что Андрей открыл глаза, Сашко скомандовал:

— Полундра! — и, подражая Ивану Алексеевичу, сказал: — Товарищ Савельев, будьте ласковы, объясните нам изменения структуры стали при нагреве…

Все рассмеялись, а Андрей подумал: «В самом деле, чего же я все еще лежу?»

Он вскочил с койки и начал быстро одеваться: сегодня Люба может прийти с утра.

Люба жила в общежитии института. Ее приезд вернул Андрею прежнюю бодрость, но вместе с тем породил столько непредвиденных забот, что Андрей не мог себе представить начала новой совместной жизни с Любой. Подъемных денег едва-едва хватит на дорогу. Даст ли им завод комнату? Как они будут жить до первой получки? Где они возьмут деньги на приобретение самых необходимых вещей?.. Но все это были счастливые заботы, а главной заботой, главным вопросом в жизни для Андрея оставалось все еще непроясненное дело об исключении из комсомола: письма из прокуратуры до сих пор не было. Андрей понимал, что если он не будет реабилитирован здесь, на месте, то там, в новом городе, его дело могут запутать еще больше. Это мешало ему и Любе быть вполне счастливыми.

Несмотря на подавленное состояние, в котором Андрей находился, работая над дипломным проектом, несмотря на то, что члены экзаменационной комиссии были к нему особенно придирчивы, он все же защитил диплом на «отлично».

А Иван Алексеевич Соловьев, поздравляя Андрея, громогласно пригласил его к себе в гости. Иван Алексеевич верил в способности Андрея и не обращал внимания на то, что говорили про родителей Андрея. «Сын за отца не отвечает, а талантливых людей мы должны беречь», — убеждал он членов комиссии до того, как Андрей должен был защитить диплом.

Не успел Андрей выслушать до конца похвалу Ивана Алексеевича, как в дверях появился Олесь Подопригора.

— Я, кажется, опоздал? — обратился он к членам комиссии и направился к Андрею.

Не зная, с какой вестью приехал Олесь, Андрей попятился назад.

Но Олесь сделал вид, что этого не заметил. Добродушно улыбаясь, он протянул Андрею руку.

— Прими и мое поздравление, — сказал он. — Я по всему вижу, что ты диплом защитил хорошо.

Затем Олесь обратился к членам комиссии:

— Савельев вам больше не нужен? Тогда идем, ты мне нужен.

И они вместе вышли из аудитории. У выхода их встретил Гриша Рыбченко, замещавший секретаря комсомольского бюро техникума.

— Члены бюро все в сборе. Вы пойдете прямо туда? — спросил он у Подопригоры.

По тому, как Олесь пожал руку Андрею, Андрей понял, что настал конец его испытаниям, но он не знал, что Олесь еще с утра по телефону договорился с Гришей о заседании бюро.

Оставив Олеся с Гришей, Андрей устремился к Любе.

— На «отлично»? — спросила она.

— Да! — ответил он и добавил: — А сейчас и другое решится…

Люба увлекла его в глубь коридора и, прижавшись к нему, молча заплакала.

Андрею были приятны эти слезы счастья, он гладил ее пахнущие снегом волосы и говорил:

— Ничего, Люба. Не надо плакать!..

Он усадил ее на подоконник и продолжал:

— Вытри слезы. Зачем плакать в такой радостный день? Сегодня у нас очень счастливый день.

Люба улыбнулась:

— Я полгорода обошла, хотела снять комнату хотя бы на неделю-две, до того времени, когда ты получишь назначение.

— Ничего, милая, мы как-нибудь и в общежитии устроимся на эти дни.

Но Люба продолжала:

— И всюду хозяйки мне отвечали: «Комната сдается только одинокому мужчине…»

Андрей засмеялся.

Теперь смеялась и Люба.

— Все будет хорошо, Любонька. Приедем на завод, получим квартиру… Не надо унывать! У нас все впереди, все в будущем.

Люба вытерла слезы и стала задумчивой.

— О чем ты задумалась, Люба? — спросил Андрей.

Несколько секунд Люба молча смотрела в глаза Андрея. Затем с какой-то неожиданной серьезностью сказала:

— Комната нужна сегодня. Ты же сам это прекрасно знаешь, а говоришь: «в будущем».

Андрей, конечно, помнил, что, по их уговору, день защиты диплома должен стать днем свадьбы, но он еще не успел как следует подумать о том, где же они отгуляют свадьбу. Он уже привык видеть все необходимое сегодня где-то там, в будущем.

Любины слова поставили его в тупик.

Но Люба ведь не упрекала Андрея, она не могла считать его виноватым в том, что сбылись не все их мечты, о которых они говорили тогда, сидя в душистой степной траве.

— Прости меня, Андрей, — спохватившись, сказала Люба. — Тебя ждут на собрании, а я завела неуместный разговор.

— Нет, Люба, вопрос этот уместен, и мы его решим в нашу пользу… А пока ты погуляй немного на улице, а я пойду на собрание.

В аудитории, где должно было проходить собрание, все уже были в сборе. Андрей сразу догадался, что комсомольцы уже все знают: теперь они встретили Андрея виноватыми взглядами.

Было уже поздно, когда Подопригора, распрощавшись с комсомольцами, вышел из техникума. Андрей с Любой проводили его до «эмки». Открыв дверцу машины, Подопригора предложил им:

— Садитесь. Посмотрим вместе, как ночью выглядят плотина и наш новый город.

Теперь от техникума и до самой плотины, на протяжении пятнадцати километров, стояли корпуса заводов, башни доменных печей, батареи кауперов, в зеленоватом небе тянулся дым цвета радуги от алюминиевого комбината, и тысячи электрических лампочек освещали улицы нового города, где всего пять лет назад была безлюдная степь.

Что может быть приятнее для человека, чем видеть здание, в фундамент которого он положил первый кирпич! Белым крылом огромной птицы развернулась над Днепром плотина. Вода уже не бесновалась, как в дни строительства, теперь она мирно плескалась у бетонной стены плотины, готовясь отдать свою силу турбинам.

Подопригора заговорил:

— Если через пять лет вам снова придется побывать здесь, вы не узнаете этого города. Он превратится в город садов и парков, в город будущего… А сколько таких городов выросло за эту первую пятилетку по всей стране! Если нам никто не помешает, знаете, какой счастливой жизнью мы заживем через три-четыре пятилетки! Мы с вами еще и коммунизм увидим. Жалко только одного, — если все, что мы пережили, забудется. Наша жизнь — хорошая школа для будущего поколения, из нее потомки будут черпать энтузиазм и силу…

Олесь умолк. Казалось, что он утерял нить своей мысли.

— Наше поколение, — продолжал Олесь, — по совершенному им героизму можно приравнять к поколению, которое совершило революцию. Мы хотя и не проливали кровь на баррикадах, но мы так же, как и они, без колебания жертвуем своим личным счастьем во имя будущего, мы живем надеждами…

Плотина была безлюдна, заводы, новый город — все это озарялось тысячами электрических лампочек. Огни электрических лампочек отражались в водах Днепра трепещущими золотыми колоннами. С такими золотыми колоннами юноши представляли себе вход во дворец прекрасного будущего…

Жизнь! Как же ты все-таки прекрасна, несмотря на все твои невзгоды!

Оглавление

  • Читателю о книге
  • Глава первая
  • Глава вторая
  • Глава третья
  • Глава четвертая
  • Глава пятая
  • Глава шестая
  • Глава седьмая
  • Глава восьмая
  • Глава девятая
  • Глава десятая
  • Глава одиннадцатая
  • Глава двенадцатая
  • Глава тринадцатая
  • Глава четырнадцатая
  • Глава пятнадцатая
  • Глава шестнадцатая
  • Глава семнадцатая
  • Глава восемнадцатая
  • Глава девятнадцатая
  • Глава двадцатая
  • Глава двадцать первая
  • Глава двадцать вторая
  • Глава двадцать третья
  • Глава двадцать четвертая
  • Глава двадцать пятая
  • Глава двадцать шестая
  • Глава двадцать седьмая
  • Глава двадцать восьмая
  • Глава двадцать девятая
  • Глава тридцатая
  • Глава тридцать первая
  • Глава тридцать вторая
  • Глава тридцать третья
  • Глава тридцать четвертая
  • Глава тридцать пятая
  • Глава тридцать шестая
  • Глава тридцать седьмая
  • Глава тридцать восьмая
  • Глава тридцать девятая
  • Глава сороковая
  • Глава сорок первая
  • Глава сорок вторая
  • Глава сорок третья
  • Глава сорок четвертая
  • Глава сорок пятая
  • Глава сорок шестая
  • Глава сорок седьмая
  • Глава сорок восьмая
  • Глава сорок девятая
  • Глава пятидесятая
  • Глава пятьдесят первая
  • Глава пятьдесят вторая Fueled by Johannes Gensfleisch zur Laden zum Gutenberg

    Комментарии к книге «Юность моего друга», Иван Петрович Бауков

    Всего 0 комментариев

    Комментариев к этой книге пока нет, будьте первым!