Николай Григорьевич Никонов Подснежники
I
Охотники сошли с высокой неудобной подножки вагона. Под ногами захрустела свежая насыпь. И сразу вместе с запахом этой насыпи, новых шпал и мазута пришел чистый прохладный запах леса, о котором ничего другого не скажешь, а только: «Пахнет-то как! Воздух-то!» И глубоко-глубоко вздохнешь, потянешь этот воздух, чтоб сильней насладиться, оставить в себе его свежесть. «А в городе сейчас…»
От этого запаха, тишины, воли, кроткого апрельского вечера и близкого леса становилось счастливо-отрадно, и паренек нетерпеливо топтался, глядел по сторонам, ему хотелось идти, а приходилось ждать, потому что отец и его приятель Арсений Михайлович закуривали, поправляли друг у друга рюкзаки. Пареньку было четырнадцать, недавно исполнилось, он был высок, худ, ясноглаз, ноги высоко торчали из огромных резиновых сапог. На нем была короткая брезентовая куртка-штормовка и старая кепка неопределенного цвета. Зато опоясывал талию настоящий охотничий патронташ с торчащими из гнезд гильзами и одноствольное ружье без чехла, очень потертое в казеннике и возле цевья. Паренек хорошо знал этот полустанок, крашенный охрой облупившийся дом, дощатую платформу на той стороне поезда - с нее садились те, кто ехал в город, а здесь сгружались те, кто шел к поселку. Вот и сейчас все еще неловко сползали с подножек бабы-молочницы в плюшевых кофтах, как обычно, с бидонами, сетками с желтым хлебом, колбасой и прочей городской снедью; женщин встречали девчонки, все какие-то на одно лицо, незапоминающиеся; тут же стояли две-три собачки и умно глядели, повиливая хвостами.
Недалеко от насыпи по палевым наледям шла неглубокая вода - речка. Через нее бревенчатый мост-настил, кое-где проломанный, дорога, а дальше- пологий, безмерно широкий увал Толстик, где вразброд и косо избы, бани, постройки станционного поселка.
По-весеннему было неприбранно: желтела в навозной дороге солома, грязно лежал обочь скипевшийся, обсосанный солнцем снег, лес за поселком рябил, лишь дальше по увалу он уплотнялся, синел и голубел, а небо над ним еще было отчужденно - северно, просквожено ветрами - оно и сейчас напоминало о недавно отступившей зиме. Зима в этом году была лютая, с такими снегами и заметами, что паренек едва дождался весны. Казалось, снег никогда не стает. Весна двигалась медленно. Был уже конец апреля.
Они перешли настил через речушку и стали подниматься на склон увала. Дорога вела единственной улицей, мимо распахнутой двери магазина. У крыльца по-вечернему толклись мужики и стояли плотные девушки в резиновых высоких сапогах, в ярких платочках. Они внимательно глядели на охотников, а пареньку одна даже подмигнула, и он, нахмурясь, поправил на плече брезентовый ремень своего длинноствольного ружья и еще громче захлопал голенищами широченных сапог. Отца и Арсения Михайловича, как видно, не задевали эти ухмылки и взгляды, а больше интересовали скворцы, по-вечернему уже слетевшиеся в поселок. Скворцы скрипели, высвистывали свое радостно-весеннее, сидя на проводах, столбах и скворечницах, везде мелькали их юркие фигурки, треугольно черные на розовеющем к закату небе.
За поселком, за пряслами огородов, за первыми оглоданными березнячками все людские звуки стихли и открылось неогороженное кладбище - десятка два пошатнувшихся во все стороны крестов и голубцов на недавно обтаявших могилах. Эти кресты почему-то не вызывали ни скорби, ни печали, как на городском кладбище с его теснотой и венковым тленом, - они даже вполне сочетались с этой неранней весной, пригорками, тощим березнячком, холодно-матовым небом и глинистой дорогой, по которой еще бежали плоские дневные ручьи. Хорошо было шлепать прямо по ручьям, по намытому песку и, оборачиваясь, смотреть, как затекает, заносит золотыми песчинками рубчатый след сапога и вот уж нет его - все угладило, а ручей так же плавно-неистощимо катит под гору, стремясь, должно быть, к той своей речке с желтой ледяной водой. Ручей не может без реки…
На опушке леса все трое остановились, торжественно достали ружья из чехлов, сложили, зарядили, а ружье паренька было без чехла, и он зарядил его раньше всех. Гильза плавно ушла в промасленный чистый патронник. Потом постояли, каждый по-своему наслаждаясь тишиной, сырым воздухом, звуком ручьев и редкими голосами птиц. И опять по-особенному дышалось здесь - не так, как на разъезде и в поселке, - еще чище, сырее был аромат мокрой земли, веток, почек, прошлогодних листьев и еще чего-то очень тонкого, остросвежего и весеннего.
- Подснежниками пахнет, - сказал вдруг Арсений Михайлович, и мальчик благодарно посмотрел на него, потому что Арсений Михайлович нашел и выразил то, о чем мальчик только что думал.
«Подснежниками пахнет, - повторил он про себя. - Как хорошо… Подснежниками…»
А отец сказал, что никаких подснежников еще нет. Рано. Холодно. Весна затяжная и снегу еще вон сколько. На северных склонах и вообще по пояс. Утки еще только что прилетели. Слышал. А вальдшнепы - вряд ли. «Подснежник!» - отец с усмешкой поглядел на своего приятеля и на сына. Отец был крепкий с квадратными плечами мужчина, из тех, что никогда ни в чем не сомневаются, все высказывают просто, определенно и верно. Даже курил он столь же уверенно, с видимым наслаждением, как бы давая и этим знать, что папироса на то и есть, чтоб ее хорошо выкурить и бросить, давя окурок тоже очень определенно - носком крепкого ялового сапога. Резиновых сапог на охоте отец не признавал, ходил всегда в яловых, которые задолго перед тем, как идти, смолил, промазывал, жировал свиным салом и дегтем, и паренек любил эти отцовы сапоги, потому что с ними связывались все его мечты о лесе, охоте, ночевках и выстрелах. Пареньку тоже хотелось курить (в кармане была припрятана мятая пачка «гвоздиков», которыми баловались на переменах зимой в уборной, а весной и осенью - за углом школы), но лучше сказать - ему не столько хотелось курить, сколько быть равноправным в компании взрослых. Он даже пощупал пачку в кармане.
Арсений Михайлович не стал спорить с отцом. Он вообще казался не из говорливых и не столько курил, сколько нюхал воздух, хмыкал, оглядывался, снимал и протирал очки пенсне, укреплял их на носу, и становился похожим на одного из больших русских писателей. Глядя на Арсения Михайловича, трудно было поверить, что этот тощий, сутулый человек воевал, прошел всю войну, закончил ее в Праге, изранен, хромает. Никак не вязались с военной службой его донельзя штатские очки, худоба, тусклая седина из-под вислой шляпы, похожая на блеск промасленной проволоки. Мальчику казалось, что если Арсений Михайлович и был на войне, то лишь где-нибудь на тыловой должности вроде писаря, библиотекаря, капельмейстера, и вот еще есть такая военная профессия - каптенармус, всегда почему-то звучавшая для паренька однозначно со словом - примус. Вот то, что Арсений Михайлович- учитель, не подлежало сомнению. Учительского в нем было много и даже не просто учительского- гимназического. В каком-то кино по Чехову мальчик видел точно такого учителя гимназии - вылитый Арсений Михайлович. Может быть, поэтому паренек редко, заинтересованно и немного неприязненно взглядывал-косился в сторону Арсения Михайловича, но так же быстро и опускал глаза.
Как только тронулись по дороге в лес, мальчик тотчас пошел вперед и ушел далеко, очень довольный, что его не окликнули и не вернули. Он шагал по мокрой дороге с ружьем наизготовку и радостно глядел, думал, ждал, вот-вот увидит какую-нибудь птицу - то, что именуется дичь, - рябчика, тетерева, глухаря. Именно - глухаря. Он представлял еще зимой, как глухарь вылетит у дороги низко и тяжело, как потянет в чащу и надо будет только, вскинув ружье, повести медную круглую мушку впереди, а потом выпалить. Мальчик любил охоту. Очень любил ходить с отцом даже «просто так» - без ружья, а потом и с этой длинностволой «ижевкой» (системы Ивер Джонсон, как пышно называл ее отец); а мальчику она просто нравилась своей тяжестью, запахом ружейного масла, сияющим круглыми кольцами каналом ствола и тем, как ловко она принимала патрон. Не нравился ему только выстрел. Паренек всегда зажмуривался в последний момент, когда ружье с грохотом прыгало в руках и потому, наверное, часто мазал даже по сидячей. Он огорчался, когда птица улетала, но скоро и утешался, потому что вид трепещущей подстреленной птицы всегда заставлял сожалеть, вздрагивать и отворачиваться. А птица и ее глаза долго представлялись и даже снились ему потом. И все-таки он любил охоту. Сегодня же она особенно нравилась ему; ведь еще дома он договорился с отцом, что будет охотиться сам по себе. А отец любил выполнять свое слово. Паренек не ожидал, что вот-вот вылетит глухарь, и любовался больше тем, что открывалось ему за поворотами дороги. Лес был разный, молодо-живописный. Дорога то прибивалась к покосу-поляне кругом в темно-синих елях, то шел сквозной, легкий сиренево-светлый березняк. Свет заката падал сюда, и вершины, верхние стволы теплились розово и красно, а в подножиях синели холодные тени. Дорога выбегала на пригорки, где уже все обтаяло и росли огромные лиственницы. Они неприступно возвышались над мелким лесом и точно знали что-то, таили это в себе, мудро и одиноко.
Чем темнее становилось, тем таинственнее глох лес, дичал, затаивался в туманах. Они уже вставали над полянами и в опушках. Неведомо откуда родилось это белое неподвижное курево, и душа мальчика, одиноко шагающего по дороге, переполнялась трепетом при виде этого на глазах творящегося тумана. В ельниках и низинах он окутывал лес до вершин, и они волшебно выступали из него и над ним черными треугольными венцами меж проглянувших звезд. Так было справа от дороги, а слева, где за лесом полыхал закат, еще величаво пели дрозды, перекликались недавно прилетевшие зяблики, устраиваясь на ночевку; и не было видно звезд, только Венера горела сильно шестилучевым белым огнивом, и мальчик часто смотрел на нее. Сколько лет ходил он на охоту весной, и всегда на западе сияла Венера, лесная охотничья звезда.
Отец и Арсений Михайлович шли далеко позади, и паренек лишь изредка слышал их. Он все еще досадовал, что отец взял на охоту этого Арсения Михайловича. Паренек и раньше-то недолюбливал его. Может быть, потому, что когда отец шел на охоту с Арсением Михайловичем, он не брал мальчика с собой. Арсений же Михайлович вечно опаздывал, появлялся, когда отец, исчерпав терпение, уже стоял на улице, у ворот, во всем снаряжении, и паренек досадовал вместе с ним, а может быть, больше его. Если Арсений Михайлович являлся вовремя, он обязательно что-нибудь забывал и приходилось искать это забытое. Так, однажды он пришел без патронташа, в другой раз забыл дома ружье, в третий - не надел сапоги - явился в штиблетах (ну-ка, попробуйте в штиблетах по апрельскому лесу). Почти всегда, придя к ним домой, Арсений Михайлович плачевно морщился и просил соды - у него постоянно была изжога, - отец рылся в шкафу среди пузырьков, ругался, почему Арсений Михайлович не носит соду с собой, раз она ему так нужна, и, когда они, наконец, собравшись, уходили, мальчик испытывал большое облегчение. Только одно удерживало паренька от проявлений непочтения к Арсению Михайловичу - он был фронтовым товарищем отца и, кроме того, - учителем. Учителем математики. По алгебре и геометрии у паренька было куда как худо… Арсений Михайлович любую задачу решал быстр® и уверенно. Трудных задач для него не существовало. В остальном Арсений Михайлович казался робок, целиком подчинён отцу, неуклюж, смешон и, не будь у него этого пенсне, казался бы даже молчаливо глупым,
Часа через полтора ходьбы мальчик устал, и голоса Арсения Михайловича и отца приблизились, стало слышно их шаги, и в это время впереди открылась не то широченная трасса, не то выборочная старая лесосека. Осинник метра в три-четыре высотой сплошь покрывал ее, а в самом осиннике чернело несколько отдельных елей. Паренек знал это место. Здесь всегда была хорошая вальдшнепиная тяга, и, едва подумав об этом, он тотчас увидел, как навстречу ему, низко над осинами, летит крупная - так показалось - птица с длинным опущенным клювом. Она пролетела низко и безбоязненно, он вспомнил про ружье, когда Птица была уже далеко и лишь донеслось ее глухое покрякивание.
- Вальдшнеп же! Что не стрелял! - окликнул отец.
Но мальчик только сконфуженно махнул, отвернулся. Он и сам не знал почему… Просто так. Смотрел…
- А хорошо он налетал-то! Чисто, - оживленно говорил отец, подходя. - Давайте-ка здесь зарю постоим. - И тотчас начал снимать свой тяжеленный рюкзак, где всегда было все нужное и даже не очень нужное в лесном походе. Отец к охоте готовился обстоятельно, предусмотрительно.
- Тогда… Я вот тут… Тут останусь, - как всегда отрывисто сказал Арсений Михайлович и протер платком пенсне. Надевая его, он всегда разевал рот, отпячивал нижнюю челюсть. Но лицо его тотчас становилось замкнутым, а глаза - прищуренно зоркими.
Отец заспорил было, что на дороге стоять незачем, потом усмехнулся, указал сыну направо - вдоль осинника, а сам, взяв свое тяжелое ружье - бескурковый зауэр (такого ружья, по мнению отца, любившего все добротное и исключительное, конечно же, ни у кого не было), пошел вверх по склону вдоль осинника, куда улетел и вальдшнеп.
- Подальше отойди! - донеслось до паренька. Но он и сам этого хотел - стоять на тяге одному.
Он спустился вдоль осинника до сырой мелкой лощины, огляделся и встал у широченного черного пня, обросшего брусничником. Пень остался от старого леса и, по-видимому, от лиственницы - иначе не был бы так огромен и крепок, лиственница как дуб, лишь чернее от дождей и времени. В лощине было тепло, остро пахнуло в нос весенним духом оттаявшей земли, пня, осин, старых листьев и свежих почек. «Подснежниками пахнет!» - вспомнил мальчик и опять благодарно огляделся, прислушался. Охотничий азарт томил его. Но теперь паренек был один и ему было немного боязно, как-то глухо.
Уже стемнело внизу, и уже повторялся в стынущем лесном оцепенении рассыпчатый свист ночницы-зарянки. Она пела в глубине осинника с завораживающими переливами. Может быть, она сидела на одной из темных одиноких елей. Мальчик слушал. Далеко в чаще откликался зарянке еще кто-то похожим переливчатым юрчаньем. Мальчик знал зарянок и подумал, почему эти большеглазые птички с подпаленным оранжевым зобиком прилетают именно сюда, в этот глухой осинник, как находят его среди бесконечных пространств и лесов и что заставляет их быть тут всякую весну, петь на ночной заре, словно бы в какой-то жалобно-прекрасной отрешенности и безвестности.
Цы - цвинь - цвинь - тюрьл-юю - и.
И тишина…
Цыть - цвинь - цинь - тюрьлью- ю ю - и.
И мальчик подумал, что без этого лесного голоса, пожалуй, не было б здесь ощущения весны, потаенной жизни, дремотного и невидного пробуждения во всем, что так волновало и настораживало его, а были бы тишина и одичание. Хорошо, что зарянки поют. И еще он подумал, если налетит вальдшнеп, искать его будет почти невозможно - так быстро темнеет и хорошо видно только вверху- по голым и розовым макушкам осин, а внизу - уже сине, фиолетово, лишь нестаявший снег сереет кое-где.
Вальдшнепов не было. Мальчик взобрался на пень - так показалось удобнее, светлее и тверже стоять. Вздрогнул - вблизи оглушительно грохнуло: бац-бац! Палил Арсений Михайлович. Спустя короткое время в лощине потянуло тяжелым пороховым дымом - запахом охоты и подстреленной птицы. И снова там сдвоило: бум-бум! - даже было видно огонь.
«Хорошее место захватил, - с противной самому себе завистью подумал паренек. - Дублетом жарит… Конечно, убил. Наверное, двух уже… - И тотчас вспомнил, как отец однажды двумя выстрелами сбил двух вальдшнепов, гнавшихся друг за другом.- Хорошее место… Там бы и стоять… Вальдшнеп тогда на меня бы летел… Я первый бы увидел… Зачем отец взял этого Арсения Михайловича? Шли бы лучше вдвоем». Было неприятно, как после проигрыша в дурака пять раз подряд или, например, в шахматы, когда тебя с улыбочкой вдруг начнет обставлять какой-нибудь пятиклашка. Проигрыши вообще запоминаются едко.
Пока он досадовал и смотрел в ту сторону, где был Арсений Михайлович, прямо над ним пролетел вальдшнеп, и, запоздало вскинув одностволку, понимая: «Далеко! Безнадежно!» - паренек все-таки выпалил, зажмурясь в последний момент. Вальдшнеп скрылся незадетый.
Тотчас прогрохотал Арсений Михайлович, опять дублетом, а потом густо бухнула бескурковка отца. Мальчик подумал, что отец, должно быть, убил вальдшнепа. Так показалось. А потом он перестал считать выстрелы. Ну, и пусть… Верхушки осинника уже сливались в одну серо-сиреневую полосу. Заря ослабела. А небо придвинулось. В лицо потянуло снегом и холодом. Ночь надвигалась, и смолкали зарянки. Реже и реже рассыпалась звенящая трель. Вот и она смолкла, и слышно стало только ручьи и какие-то слабые бесконечно тихие шорохи, шелестенье. Может быть, так растет трава. Вальдшнепы пролетали еще, но их уже почти не было видно - не знаешь даже, во что стрелять, близко или далеко. Но паренек упрямо ждал теперь уже с ружьем, упертым в плечо. Ему очень хотелось прийти с вальдшнепом. Хотелось и рассмотреть и погладить этого вальдшнепа. У него такое гладкое беловатое и как бы утиное брюшко, с легким крапом по бокам, и толстая голова с далеко отставленными удивленно круглыми ночными глазами. Ради этого вальдшнепа, а может быть, еще и желания утвердить себя в звании охотника, не отставать, оправдать уважение к своему ружьишку, мальчик стоял на пне, пока не затекли руки, и был, конечно, очень смешон в этой глупой монументальности. Но смеяться было некому, кругом был лес, темнота и заря, которая уже зеленела и глохла.
Лишь когда послышался голос отца, мальчик откликнулся, слез с пня, надел ружье на плечо и медленно пошел, не разочарованный, а только лишь неся свою неудачу, ожидая увидеть у отца и Арсения Михайловича по связке убитых вальдшнепов. Правда, он знал, на тяге много не убьешь: два - удача, три - и вовсе хорошо. Когда он подошел к дороге, отец и Арсений Михайлович курили в темноте, положив руки на рюкзаки.
- Убил? - спросил отец.
- Не… - отозвался мальчик. - Одного, кажется, подранил… Не налетали… А вы?
- И мы так же… - Отец с лукавинкой улыбался, затягивался папиросой, отчего лицо его становилось похожим на лицо краснокожего. Арсений Михайлович мерцал очками, помалкивал, а потом вдруг точно прорвался, начал горячо убеждать, что сбил двух, но нет собаки, не найдешь - и такая досада-ясно видел, как вальдшнепы падали. Паренек тотчас вызвался поискать, пошарить, спрашивал - где? - хотел идти, но Арсений Михайлович удержал его, и мальчик засмущался, понял, как легко его провели и, сердясь уже на себя и на Арсения Михайловича, подумал: «А палил-то! Мазила… Двух! Странно только - почему отец впустую… Он ведь удачливый и стреляет хорошо».
А лицо у отца было довольное, в сумерках темное. Отец всегда весной загорал на удивление, с охоты приходил черный, осунувшийся, заросший, пропахший лесом. Мальчик любил его такого, любил ждать у ворот, бежать навстречу, едва он покажется в конце улицы, помогал снимать сумку, радостно суетился, в рюкзаке почти всегда, помимо рябчиков, зайцев, уток, было что-то и ему: пучок вербы, подснежники, обернутые в бересту, водяной жук в спичечной коробке или ящерица в банке из-под горчицы…
- На тяге много не убьешь… - сказал отец.
- А вот и нет! Нет! Не согласен… Ты это… Подожди. Можно… Множество… Но совершенно необходима собака. Спаниелька… Легавая… На худой конец - лайка…
- Это почему лайка - на худой конец? Да лайка- лучшая собака! Я свою ни на какого пойнтера-сеттера не сменяю! Лайка - универсальная собака. По птице, по зверю…
- Подожди… Подожди… Легавая собака… Кха-кха-кха… - Арсений Михайлович закашлялся, из папиросы летели искры. - Ведь я не… Кха-кха-кха… Ведь я… Вообще… Я бы… Но где взять собаку? Да… А все-таки, - Арсений Михайлович как-то успокоился, - а все-таки прекрасна охота, друзья мои! Чудо! Стоишь тут… Лес. Заря… Воздух… Все дышит… Дрозды кричат… Букашечки разные летают. И эти птицы… Даже выстрел прекрасен… Гулок… Округл как-то. Стоишь и чувствуешь себя таким… Тургеневым, что ли. Эти писатели-дворяне знали толк в охоте… Недаром, помните, у Толстого в «Анне Карениной»: «Тяга была прекрасная… Стало темнеть. Ясная серебряная Венера низко на западе уже сияла из-за березок своим нежным блеском…» Ведь как точно! Венера вот она! Именно на западе…
Все трое посмотрели туда, где поверх елей и верхушек осин все тем же белым огнем блестела-горела-переливалась она, и было в ней нечто женское, трепетное и весеннее. Другие звезды тоже были видны, хоть совсем и не так, как в осенние ночи. Слишком много света еще было в медленно синеющем небе, и даже звездочки Большой Медведицы проглядывали неясно.
«Неужели Толстой так же стоял когда-то на дороге у осинника в глохнущем ночном лесу и так же чувствовал все это, понимал небо, звезды, траву, березы, свет Венеры в ветках осин?» - мальчику опять стало привольно-хорошо, точно он приобщился к нежданно высокому, а досада на свою неудачу и на Арсения Михайловича словно бы прошла.
II
До избушки добирались долго. Уже совсем была ночь. На севере лишь белело. Лес заглох и потерял очертания. А звезды выступили яснее и шли, шли за пареньком. Он спотыкался, и его все тянуло обернуться, а когда -он поворачивался, не становилось спокойнее, - хотелось обернуться еще и еще. Только вместе с усталостью прошел страх. Дорога, наконец, вывела на вырубку, всю в густейшем сосняке, в темноте казавшемся непролазным. Где-то здесь была скрыта их избушка. Потому что теперь построй ее открыто, хоть в самом дальнем месте, - найдут туристы, грибники, охотники и просто шалые оголтелые люди, которые бродят весной и летом по лесам неведомо зачем. Этих-то непонятных людей отец боялся больше всего, от них прятал лесное жилье. В последней их избушке (строили вместе с сыном) шалые люди разобрали на дрова крышу, изрубили дверь, выбили оконце, а пол загадили. Кто только родит таких бродяг?
Отец осмотрелся, нашел какую-то ему известную примету, велел сыну и Арсению Михайловичу ждать, а сам ушел в сосняк, утонул в нем, только изредка доносилось шуршание травы и снега.
Скоро отец окликнул их.
Охотничья избушка! Кто не видел их, или видел в кино, непременно представляет ладные бревенчатые стены, добротные двери, печи и лавки. Может, такие избы и есть где-нибудь в Сибири, в северной стороне. А у них было совсем первобытное жилье: шалаш не шалаш, землянка не землянка,- нечто вроде двускатного бревенчатого балагана, вросшего в землю и крытого дерном. Хорошо, что спереди еще была дверь, обычно в такие «избушки» влезают через дыру на крыше, и эта же дыра служит дымоходом. А тут была, помимо двери, и труба из мелкого плитнякового камня. Вот такое сооружение и чернело на крохотной проталине, среди тонкого сырого снега, испятнанного лосиными следами. Отворив дверцу, отец посветил фонариком, полез, сопя и кряхтя. «Все хорошо!» - раздался его приглушенный голос. И сейчас же там затрещала береста, запахло дымом. Дрова заранее были приготовлены в очаге вместе с растопкой. Отец всегда оставлял в избушках сухари, сахар, соль, спички, дрова и растопку. Иногда он приносил сыну эти лежалые, окаменелые лесные сухари, и мальчик с удовольствием вспоминал, какие они были крепкие, пахли лесом и охотой.
А через полчаса уже пили чай, сидя на бревенчатых нарах. В избушке было темновато, дымно, очаг плохо горел, но это не мешало отцу на все лады расхваливать его и чай, и самую избушку. Она на охоте - первое дело. У отца все - первое дело: ружье - первое дело, порох - первое дело, чай - первое дело, сухари - тоже. Второго дела у него не было. Арсений Михайлович снял пенсне и уже не походил на какого-то русского писателя. Лицо учителя стало беспомощным и виноватым. Чай он пил глубокими редкими глотками, отдыхая после каждого и словно бы прислушиваясь к себе. Изредка он поддакивал отцу, но больше горбился и молчал. Отец же говорил много, оживленно, рассказывал- в двадцатый раз - как нашел место для избушки, как строил ее, пилил и таскал пальник (тут недалеко гора есть, лесу свалено полно, а обугленный он даже лучше - не гниет под дерном). Отец как-то всегда и во всем умел увидеть, найти лучшую сторону, чему-то радоваться искренне и долго.
Парнишка слушал молча. Он очень устал, едва сидел и хотел спать, как маленький, глаза закрывались сами. Но когда улеглись на сыроватое сено, отец тотчас захрапел, сыну спать расхотелось - то ли слишком напился густого чаю, то ли было непривычно дымно, жестко, неудобно. А отец похрапывал - ему ничего не стоило уснуть, где угодно, лишь бы приклонить голову. Отлежав руку, паренек заворочался и сел, ощущая, как отходит рука и ее приятно покалывает. Он смотрел в очаг, где еще что-то горело слегка, вспыхивало, гасло, таяло.
- Не спишь? - шепотом донеслось из угла, Арсений Михайлович приподнялся.
- Нет… Не хочется…
- О! Совсем?
- Совсем не хочу…
- Пойдем смотреть ночь?
- Как?
- Подымайся!
Арсений Михайлович встал, полез из двери, должно быть, на четвереньках. Следом быстро выбрался мальчик.
Какая свежая черно-синяя ночь стояла над этой порубью! Точно серебристая мантия волшебника, светилось по зениту небо, и на этой жемчужной пороше еще ярче, торжественней блестели колдовские знаки созвездий. Небо было так близко, что казалось ощутимым, и сама тьма вокруг, мягкая и холодная, казалась осязаемой. Мальчик смотрел, закинув голову, на бесчисленные звездочки Млечного Пути, и вдруг с неведомой пробуждающейся ясностью понял, что это живой мир, бесконечный и трепетный, полный движения, жизни и какой-то расширяющейся, уходящей в пространство тайны.
- Магелланы! - сказал Арсений Михайлович…- Мы с тобой сейчас - Магелланы. На берегу бесконечности… Что такое бесконечность? А вот она - перед тобой. Прекрасная бесконечность… В одной Галактике сто пятьдесят миллиардов звезд - в нашей Галактике… А там их… Уже открыты миллионы.
И сколько там солнц… Каких!.. Сколько планет, океанов, материков, зверей, невиданных существ. «Неоткрытые Африки. Незаселенные Америки.»
Чудесно… Подумай? Может быть, на одних планетах еще только травы.» Степи с цветами. А на других - ящеры и уродливые носороги. И все там… В бесконечности… Ты созвездия знаешь? Ну, какие-нибудь?
- Плохо… - сказал мальчик.
- Ну, какие-нибудь, - повторил Арсений Михайлович.
- Большая Медведица…
- Да… Хм… Ну, что ж… Вот она, Медведица… Видишь?.. Почти в зените сейчас. Конечно… Прекрасное созвездие. Украшение нашего неба. Ты знаешь, что все звезды в нем названы? Нет? Гляди… Крайняя угловая в ковше. Видишь - самая яркая, альфа, - это Дубе… Единственная в созвездии желтея звезда-гигант. Сравнительно холодна - вроде нашего солнца, только много больше. Итак - Дубе. Нижняя, под ней, - Мерак. Другая, нижняя в ковше, - Фекда. Вверху над ней, послабее прочих, - Мегрец. Это ковш. А теперь ручка, хвост то есть. Считай от ковша - Алиот, в центре, повыше,- Мицар. Запомни эту звезду - Мицар. Скажу о ней еще… Последняя в хвосте - Бенетнаш. Наверное, ничего не запомнил? Так их назвали арабы-звездочеты. Самая близкая к нам последняя хвостовая звезда-Бенетнаш… Пятнадцать световых лет… А самая далекая - ближняя к ковшу - Алиот, до нее свыше шестидесяти. Целую жизнь надо лететь со скоростью света… Алиот и самая большая звезда из семи… А вообще-то, друг, в созвездии этом не семь звезд, а сто двадцать пять. Видишь - помельче рассыпаны у ковша. Да и ковш ли это? Одни народы называют арбой, другие - повозкой, третьи - еще как-то…
Мальчик молчал. Сильнее вглядывался в семизвездую запредельно мерцающую Медведицу. Он любил ее с малых детских лет, всегда помнил над своим домом и про себя называл ковшиком и кастрюлькой. Но откуда этот человек в пенсне знает о Медведице столько?
Арсений Михайлович тоже помолчал, как бы убеждаясь, что его слова не пропали даром, и продолжал:
- Кстати, ты знаешь, что звезды движутся? Только слишком далеки, да и слишком коротка наша жизнь, чтоб это заметить. Что жизнь, - история коротка, чтоб заметить явно их движение… И все-таки… Миллион лет назад, если жили тогда первые люди, они видели совсем не такое небо… Не такое, друг. Даже сто тысяч лет назад вид у Медведицы был не таков. Видишь ли, крайняя хвостовая звезда Бенетнаш летит как бы вниз, а Дубе - верхняя в ковше - почти в противоположную сторону. Через сто тысяч лет Медведица будет похожа на совок с обломленной ручкой.» Ты бы хотел прожить сто тысяч лет? Я бы хотел… Интересно… СТО ТЫСЯЧ ЛЕТ! Непостижимо. Какая будет земля? А люди? А жизнь? Сто тысяч… - Он вздохнул- - А хочешь еще о Медведице? Ты запомнил звезду в средней части ковша, повыше других? Это Мицар. По-арабски- конь… А над ней… Ну-ка, смотри… Не видишь ли близ нее маленькую звездочку? Чуть выше и левее… Чуть выше и левее…
Мальчик смотрел и, действительно, увидел над Мицаром выше и левее еще одну звезду.
- Вижу! - глухо сказал он.
- Видишь? Ах, молодец! Так в древности у воинов проверяли зрение. Те, кто видели Алькор, были самые зоркие. Так вот - это Алькор. По-арабски - всадник. Алькор и Мицар - двойная звезда. По-видимому, Алькор вращается вокруг Мицара, но с очень длинным периодом… Итак, это двойная звезда Алькор - Мицар. Всадник и конь. А знаешь, огромное количество звезд - двойные, тройные, вообще, кратные. Да, да. В телескопы это видно… Или по спектрограмме. Можно даже сказать, что одиночные звезды - исключение, а двойные - общее правило. Так вот: сам Конь-Мицар, оказывается, когда смотришь в телескоп, - тоже двойная звезда: Мицар «А» и Мицар «Б». Они вращаются вокруг общего центра тяжести. И этого мало. Оказывается, звезда Мицар «А» сама состоит из двух звезд, очень близких, почти соприкасающихся. Каково? И они тоже вращаются. Вот тебе - конь и всадник, и вот Большая Медведица-
Потом оба молчали, слушали шорохи ночи. Небо на востоке слегка бледнело не то перед рассветом, не то скатился туда тонкий белый, месяц, которого не было видно из-за лесистого увала, а потом он обозначился, чудесно-длинный, изогнуто-накаленный- такой месяц никогда не видишь в городе.
- А-а». А-а-а… - раздалось где-то далеко и звучно.
В ответ послышалось: «Ву-ву, ву-ву, ву-ву…»
- Вот запомни,- сказал Арсений Михайлович.- Лес. Ночь. Кричат филины. И - весна! Весна, милый. - Он повторил: - Запомни: весна.
Неожиданно он полез в избушку. А мальчик остался еще, стоял и слушал. Слышалось, как оседает снег с тихим нездешним вздохом, и еще было слышно, как пробивается в землю вода, а земля тихо, счастливо пьет ее, пьют корни сосен и корешки травы. Мальчику начало казаться ощутимым, как дышат миллиарды устьиц на хвоинках, как миллиарды звезд ведут свой таинственный хоровод. Но были средь этих неясных ощущений и другие, вполне определенные. Паренек слышал: кто-то бегал, шуршал неподалеку в сухой обтаявшей траве и по снегу. Кто-то прошел вдали тяжелой затихающей поступью. И в небе тоже цвирикало, посвистывало. Там тоже была жизнь. Жизнь всюду. А филины бессонно кричали свое: ву-у, ву-ву.
III
Почему же почти немедленно его стали трясти за плечо?
- Вставай! - говорил отец, приподнимая и усаживая его. - Вот так… Ну же! Ободрись! Заспался…
А мальчику хотелось только спать. Он не раскрывал глаз, зевал и сжимался, норовя опрокинуться обратно на теплое сено. Лишь когда глаза все-таки раскрылись, в душе все еще жило, остывая, воспоминание об уютном сне, тепле и звездах, в которых он только что бродил, плавал, летел, забираясь, может быть, до самой Большой Медведицы.
Отец отворил дверь и в избушку плеснуло жидким светом зари. Мальчик понял, что уже светает. И как отец никогда не проспит? Кто его будит? Арсений Михайлович тоже проснулся, молча собирался, перепоясывался патронташем, во всех его движениях мальчик уловил нечто новое, упрямо сосредоточенное, словно бы учитель преодолевал нечто привычное. И мальчик тоже стал собираться, надел сапоги, патронташ, телогрейку и потянул из угла свой рюкзачок, сшитый из линялого солдатского мешка, но с настоящими хорошими ремнями. У этих ремней даже были алюминиевые крючки для удерживания патронных подсумков, и, когда мальчик цеплял их за свой патронташ, он чувствовал себя суровым и военным.
Пожевали хлеба, попили холодного горького чаю с сахаром. Очаг решили не топить - поздно будет… Впрочем, так решил отец, а мальчик и
Арсений Михайлович только молчаливо подчинились.
- Ну? С нами пойдешь или сам? - спрашивал отец, когда с едой было закончено и все трое вылезли, поеживаясь, из избушки. Лицо отца было улыбчиво. Мальчик сердито взглянул. Ведь уговаривались. Всю зиму он бредил этой самостоятельной охотой - и вот опять.
- Ну, ладно, ладно. Ступай уж, охоться, - сказал отец. - Первым делом выйди на Рассохинскую дорогу. Она вдоль речки и выведет тебя к тому вон увалу. Обогнешь его - там тропа есть, пройдешь осинником, березняком и опять к речке спустишься. Тут, у переката, на поляне нас жди или мы тебя ждать будем. В случае чего стреляй три раза подряд. Ну, давай… С ружьем осторожнее… Да первым делом по солнышку поглядывай, чтоб в лесу где не заблудиться. Следи за солнцем. Понял?
Мальчик подтянул патронташ, надел ружье и, уже улыбчиво и торжественно взглянув на отца и Арсения Михайловича, зашагал к дороге, продираясь через сосняк, отводя его. холодно-влажные ветви. Сапоги шуршали в снегу. Огромные сапоги. Других у него не было. И отец, всегда боявшийся, чтоб мальчик не простудился (от одной простуды - сто болезней начинается), брал его на охоту только в этих бахилах, которые, несмотря на двое носков, болтались на ногах. Каждый шаг мальчик делал сначала как бы внутри сапога, а потом уж поднимал и самый сапог.
Утро было очень холодное, знобящее. На дороге замерзла вода, синел иней. Солнце еще не всходило, и над всей вырубкой было розово-красное небо, похожее на разрезанный застылый арбуз, даже пахло так же, морозно и арбузно. У мальчика озябли руки и шея, пока он шел вырубкой до леса. А там стало немного теплее. В лесу еще держалось оцепенение, ночная неподвижность. Мальчик хорошо понимал ее, а лучше сказать, ощущал, потому что природа во всем подобна человеку - она так же может спать, нежиться, пробуждаться. В этом ощущении рассвета было все, что мальчик принимал без размышлений и просто знал и любил. Он не объяснил бы, почему ему нравится заря, почему он улыбается, когда видит солнце, почему ему хорошо, когда он слышит, как шумят на летнем ветру тополя, плачется дождь, млеет в жаре трава, порошит снег. Просто он всегда жил ощущением слитности с этим, и лишь когда он особо обращался к своему состоянию, словно бы проверял легонькие невидимые струны, трогал их и прислушивался, они звучали в лад всему, созвучно хорошо и вместе с тем странно-разделенно. Мир был слишком богат для него, переполнен до края ожиданием, предчувствием, предвкушением и неоткрытостью, в чем, наверное, вообще суть и секрет постоянной и чуткой радости детства, во всем подобной сиянию майского утра, когда все свежо, ничто не затоптано, все готовится цвести и жить под самым безоблачным ясным небом.
Теперь мальчик бодро шагал лесом. Сон отошел, и думалось только об охоте, глухарях, рябчиках, а ощущение будущей удачи становилось все нестерпимее. Дорога склонилась к подножию увала, и лес посуровел, зачернел елями, стало слышно речку, текущую в глухой непролазной уреме. Мальчик сошел с дороги и двинулся вдоль речки, продираясь сквозь плотные елочки, перелезая колодник и кочки. Здесь, по ложку, всегда попадались рябчики, и отец не раз убивал по две-три штуки. Мальчик выбрал укрытое место под елями и достал латунный пищик-манок. Тонко посвистел, подражая рябчику, и прислушался, на лице его отразилось почти болезненное ожидание. Но ничего не было слышно, только речка выговаривала: гуль-гули-бли, гуль-гули-бли… Она сильно разлилась (летом тут совсем ручеек), многие ели стояли в воде. Мальчик поманил снова. И снова в ответ было бульканье реки и пение дроздов. Они начали петь как-то враз, и лес зазвенел их скрипучим гомоном, через который время от времени прорезались громкие жужжащие трели вьюрков и голоса зябликов. Мальчик пробрался на другое место и опять поманил. Должны же здесь быть рябчики! А он был упрямый. Так он двигался вдоль речки, пока не услышал вдруг стегающе-звонкий неожиданный свист рябчика. Мальчик спрятался за ель, припал на колено, чувствуя, как оно тотчас же холодно промокло. Хищно щелкнул взведенный курок. Мальчик поманил еще, не вынимая пищика из зубов. И тотчас услышал гулкий взлет, увидел, как две темные птицы летят с той стороны речки прямо к нему, мелькая меж елей. Птицы сунулись в ближние ели. Где? Где? Где? - гулко стучало сердце, а руки тряслись, и он никак не мог унять эту дрожь. Наконец он увидел недалеко от ствола неясное пятно птицы, и медная мушка ходуном заходила по этому силуэту. Мальчик не решался нажать на спуск - все казалось промажет. В последний момент он все-таки зажмурился. А потом увидел, как рябчик мертво валится под ель. Звука он не слышал. Торопливо выбросив стреляную гильзу, мальчик заложил новый патрон. Глаза искали. Где же второй? Второй рябчик, вытянувшись, шел по сучку. И снова мальчик зажмурился, когда ружье прыгнуло в руках. А потом он бежал, не помня себя от удачи.
Второй рябчик лежал, распластав крылья на мху и, закинув голову, глядел пронзительно. В коричневых глазах его не было страха, только удивление. Паренек осторожно взял его, рябчик забился, затрепыхался, затряс головой и обвис, распуская крылья. Паренек бросил рябчика и отвернулся. Что-то шевельнулось в нем. Почему? Раньше он совсем не так подбирал убитых отцом птиц, совсем не так… Постояв, он нашел глазами и первого намертво убитого рябчика - тот упал в воду, однако возле сухого места из воды торчала пепельная спинка и серый с черной полоской хвост. Но горечь, внезапно прихлынувшая, скоро сошла, растворилась в ощущении радости и удачи, и, подобрав рябчиков за холодные, жесткие, опушенные лапки, мальчик вернулся, снял рюкзак и бережно уложил дичь, разглядев и огладив перо.
Когда рюкзак был на плечах, а ружье заряжено и снова в руке, мальчик тотчас вообразил себя таким охотником, которого он видел однажды на улице у вокзала. Охотник чем-то напоминал отца, был в такой же зеленой военной фуражке, в коротком брезенте поверх телогрейки, с ружьем в затасканном чехле. Он шел, увешанный дичью. С одного плеча свисал огромный глухарь, мотал прижмуренной бородастой головой, стукал клювом по сапогам; с другой стороны была приторочена к сумке связка синих, с белым и красным, тетеревов, у пояса белела брюшками добрая вязанка битых уток. Вся допущенная правилами отстрела добыча была у охотника на виду, а прочая, должно быть, в туго набитой сумке. Он шествовал устало и достойно под вздохи, ахи, не то удовлетворенно счастливый, не то какой-то другой - не сразу поймешь, но мальчик запомнил даже то, каким было утро: прохладное, грустно-пасмурное, с задумчиво распускающимися тополями…
Сейчас пареньку подумалось, что раз уж так началось, скоро он покажет, на что способен, и отцу, и Арсению Михайловичу. Даже если ничего больше не попадется, все равно он придет с добычей. А может, так-то и десяток, и два наберется. Вот вам и первый раз пошел. Вот вам и «охотник». Как начну выгружать рябчиков из рюкзака одного за другим… И он тотчас представил, как раскладывает их по поляне, целых двадцать штук (столько было у него патронов, считая и два пулевых и один с картечью, на случай встречи с волком, медведем, рысью, во что ни сам паренек, ни отец, с которым он заряжал патроны, конечно, не верили).
Но больше рябчиков в логу не было, и, побродив напрасно, парнишка выбрался на дорогу. Он бодро пошел по ней, держа ружье наготове, сияя глазами, каждую минуту готовый стрелять. Вот что значит удача. Он не знал еще, что за удачей всегда следует нечто худшее, так же неизбежно, как за подъемом следует спад.
Старая глухая просека попала ему справа. Ручей, забитый мокрым снегом, отгораживал ее от дороги. Через ручей брошено бревнышко без коры. Просека остановила мальчика, и он, раздумывая, глядел в ее суживающуюся глубь. Она была заманчивой в свесах ельника, в тишине еловых венцов и перекрестьях упавших деревьев. Такое дикое место как раз и любят рябчики, скрытые, как сам этот лес. А вдруг за ручьем глухариный ток? Говорил же отец, что где-то в этих местах есть богатое токовище, о котором ему тоже рассказывал знакомый лесник. К тому же просека клонит к увалу, как раз туда, куда нужно выйти кружным путем. Сомнения одолевали парня. С одной стороны, проще было идти путем, который указал отец, тем мальчик уже ходил и знал дорогу и тропу. С другой - всегда жило в нем то самое, что заставляло порой, наверное, открывать и Австралии, и Антарктиды, брести к полюсам и взбираться на заоблачные круги…
На самой середине бревнышка сапоги оскользнулись, и мальчик, не успев вскрикнуть, оказался выше пояса в воде со снеговой кашей. Он рванулся к дороге без сапог, без ружья, босой и трясущийся, обезумевший от страха и горя.
Он не знал, что ему делать, и с минуту дико оглядывался, стоял, поджимая то одну, то другую ногу, ощупывая их, инстинктивно пытаясь согреть. Теперь он не мог даже выстрелить три раза, на случай беды, - ведь ружье утонуло вместе с сапогами. Но безвыходность заставила паренька действовать решительно. Закусив губу и чуть не плача, он снова по пояс влез в ручей. Уже привычнее ощутил кипятковый жар снеговой воды. Нащупал сначала один сапог, потом другой, с натугой выволок их и бросил на дорогу.
Дальше удача опять вернулась к нему, и он нащупал, чудом нашел ствол ружья, и тогда (уже радуясь, что и такое возможно) он выскочил на обочину канавы и начал раздеваться. Снял брюки и белье, выжал, насколько мог, одеревенелыми руками, трясясь, надел все это холодное, жестяное и липкое. Вылил воду из сапог, вытряс снег, отжал носки и надел их, набрал сухой обтаявшей травы, Протер сапоги внутри и наложил этой травы еще. Какое блаженство было надеть эти же самые, вечно проклинаемые сапоги, которые спасли теперь коченеющие ноги. Чтобы согреться, он побежал вдоль дороги. На бегу он лихорадочно думал, что теперь пропала охота, так удачно начатая, пропало настроение, пропало все, и как теперь сказать отцу, как явиться после такой «самостоятельности»? Он бежал долго, далеко, запыхался, и, хотя согрелся не очень, стал рассуждать как-то медленнее и спокойнее. Вдруг он обнаружил, что и ружье, и рюкзак остались там - у ручья, Завернувшись, он помчался что было мочи обратно, тяжело дыша, с одной только мыслью: «Ружье! Ружье! Как можно было оставить ружье!!»
…Оно лежало там, где он и забыл его, возле бревна через ручей. Тут же валялся и рюкзачок. И, поразмыслив, мальчик, едва переводя дух, подумал: «Кто мог взять это на безлюдной лесной дороге?». Внезапно ему стало тепло. Над лесом уже показалось солнце. А на дороге темно оттаял иней, и она курилась тихим паром. Мальчик взял ружье, открыл, продул ствол, забитый снегом, и переменил патрон, хотя и патронташ его был мокрый. Потом он надел рюкзак и постоял на солнечной стороне дороги. Тут было совсем тепло. Солнце грело сильно, обещая жаркий день. Неожиданно мальчик сошел в лес и стал искать подходящую палку. Он нашел ее быстро, попробовал - крепка ли? - и опять подошел к ручью. Наверное, он и сам не объяснил бы, зачем понадобилось идти через ручей еще раз. Или это было упрямство? Но теперь он переходил осмотрительно, упираясь в дно ручья найденной сухаркой, переступая по бревну боком, как курица по насесту. И все-таки он чувствовал себя победителем, ступив в снег на противоположном берегу. Парнишка вздрагивал и сжимал зубы, но в лице его было что-то отчаянное, и вот, махнув кому-то, он торопливо пошел просекой, увязая в снегу - здесь был северный склон, и снег согнало сюда ветрами с увала. Иногда мальчик оглядывался, смотрел на свой след, и этот след успокаивал его, потому что лес кругом стоял дичалый, нерубленный и сама просека, нечищенная давным-давно, была перекрещена завалами колодника и сушняка. Коричневый зверек,может быть, соболь, нырнул далеко впереди с одной из таких колод и тотчас скрылся. В другом месте мальчик нашел перья съеденной кем-то копалухи, и ему стало страшно, снова начало знобить. Тогда, чтоб унять страх, он решил закурить, достал подмоченную пачку «гвоздиков» и спички из нагрудного кармана. Отец всегда носил спички так, и мальчик следовал ему во всем. Сейчас привычка пригодилась. Спички были сухие. Он кое-как раскурил папиросу. Глотнул дыма, раскашлялся до слез и так, кашляя, курил. Потом бросил папиросу в снег, и, вытирая слезы, пошел дальше. Он поднимался просекой на склон увала, пока не пропал снег. Прошла и дрожь. Мальчик согрелся. Вдруг он увидел, как с просеки, с земли, взлетел рябчик и сел на склоненную дугой березу. Наверное, мальчик слишком поторопился, не успел прицелиться. После выстрела рябчик неловко полетел, упал и бойко побежал, лавируя между стволов. Мальчик бежал за ним, на ходу меняя патрон, взводя курок. Но некогда было приложиться, рябчик удирал во всю прыть, и парнишка мчался, пытаясь догнать. Вдруг ружье само собой грохнуло, впереди упала срезанная ветка, а дробь рикошетом щелкнула мальчика по ногам и в руку. Он остановился, ощупываясь, с облегчением сознавая, что не ранен, и с опаской глядя на ружье. Нельзя так! Надо осторожнее. Рябчик убежал. Но, видимо, здесь их было много, потому что, идя склоном увала вверх, мальчик убил еще двух, одного за другим. И теперь его добыча увеличилась до четырех штук. Совсем не худо для обретающего самостоятельность.
Пока он выслеживал рябчиков, подманивал, подкрадывался на верный выстрел, искал и подбирал убитых птиц, он незаметно для себя обсох. Солнце уже поднялось высоко, а весь лес, согретый, пронизанный им, пел, звучал, сочился ручьями, синел в тенях полосами снега, голубея лоскутками неба. Раза два мальчик вспугивал глухарей, но, не умея стрелять влет как следует, пугаясь неожиданности, только смотрел, как сизо-черная жутковатая лесная громадина тяжело и быстро уносится прочь, мелькая между соснами, березами и елями. Глухарь в лесу всегда напоминает о дороге, о том - не заблудился ли? И паренек тоже с беспокойством огляделся, решил найти свою просеку, она была где-то справа, недалеко. Сгоряча он даже побежал, чтоб найти, ее скорее. Но сколько ни оглядывался, ни ждал - просеки нигде не было. Тогда он повернул обратно, кружил, метался, останавливался, смотрел на солнце, но ничего не понимал, не мог сообразить,- а склон увала был бесконечен, не один километр, - где она осталась, эта просека, которая пропала, как по волшебству, будто ее никогда и не существовало. Правда, была надежда на ружье. Можно выстрелить три раза. Но как найдет его отец в таком глухом месте? Ведь мальчик пошел совсем не так, как велел отец. Тяжело дыша, мальчик Крутился на одном месте, ища выход. Спуститься вниз, к речке? Он тотчас кинулся туда, скользя по склону, но вскоре попал в такую чащу, в такой глубокий снег, что поспешно выбрался, начерпав полные сапоги. Он вытряс снег, сидя на колодине, и тут решил идти к вершине. Может быть, показалось, с вершины будет легче найти просеку, разобраться во всем и найти дорогу назад. Он поднимался очень быстро, задыхаясь, судорожно-крепко держа ружье, вздрагивая, когда в стороне кто-то хлопал крыльями, улетал - рябчик, глухарь, тетерев - не все ли равно, теперь парню было не до охоты. Вершина увала приближалась, лес пошел реже, светлее, и впереди мальчик увидел нечто серое, похожее на стену дома. Он остановился. Дом? Здесь? Но, шагнув ближе, понял, что это, конечно, не дом, а башня-скала. Останец. Такие изредка попадаются по вершинам увалов. Чаще всего они невысоки, вровень с лесом или ниже, а эта скала была довольно широкой и сложенной плотно, стены ее уходили в небо, только северо-западный край оказался более разрушенным. Дожди и ветры обвалили его. Здесь можно было попробовать взобраться на макушку останца, где росла наклоненная уродливая сосна. Отдышавшись, парнишка полез на скалу, подымаясь очень осторожно, потому что не снял рюкзак, а ружье тоже не оставил внизу, только разрядил и повесил за спину. С каждым шагом скала словно бы росла и совсем перестала казаться низкой, ноги в бахилах скользили, но мальчик полз, припадая грудью к камню и уже не глядя вниз, чтобы не испугаться. По кончикам пальцев прошел мороз, когда парнишка уцепился за корень сосны, подтянулся и лег на дернистую, каменную вершину останца. Он вполз на нее, как ящерица, и сначала лежал, уткнувшись носом в каменистое теплое дерно, раскинув руки. Потом осторожно повернулся и сел. Башня была слегка наклонена, или так казалось. Чуть ниже ее были макушки леса. Со всех сторон небо. Светло-голубое в одной стороне - с белой рябью облачков, в другой - с низовыми, тянущимися по ветру сизо-серыми тучками. Здесь было ощущение полета, невесомости и простора. Глаза смотрели необычайно зорко, и мальчик увидел среди лесов дальнее озеро, и даже далеко-далеко ниточку железной дороги, по которой бежал крохотный состав. Дорога обрадовала и успокоила его, и, самое главное, он увидел просеку, только почему она оказалась слева и совсем не там, где он ее хотел найти? Сначала парнишка даже подумал, что это не та просека, но, мысленно пройдя по ней, понял: та! И сразу, словно что-то повернулось в его голове, все встало на место: лес, увал, дорога, солнце, которое хорошо грело его спину и шею. Теперь парнишка успокоился окончательно. Улеглось неприятное, давящее душу волнение, снова стало привольно, вольготно. К тому же он обнаружил, что совсем обсох, только в сапогах было еще сыровато, и он тотчас разулся, стянул сапоги и волглые носки, подставил босые ступни солнцу и ветерку, зажмурился от удовольствия: ветер сушил их и тихонько гладил. Как хорошо! Он прислонился к стволу сосны, который чуть покачивался, и сидел так, отдыхал, полузакрыв глаза, наслаждаясь верхним ветром леса, легким вековечным шумом. Сквозь полуприкрытые веки все вокруг было голубоватое, солнечно-зеленое и размытое, а, когда он открывал глаза, даль многоцветно голубела, горы густо синели, лес расстилался спокойной зеленью, и там, внизу, были крики зябликов, гомон дроздов и слышались тетерева. Еще кто-то звонко, заунывно кричал там: а-а-й, а-ай… Точно звал - и плакал. Движением плеч мальчик освободил рюкзак, снял его, растянул завязку, вытащил на дерно отвердевшие и остывшие тушки рябчиков, положил рядком. Птицы лежали одинаковые. Пестро-рябенькие, с поджатыми лапками, и в них не было уже ничего живого, ничто не напоминало осторожных, сливающихся с лесом птиц. И, глядя на них, на то, как ветер заворачивает и шевелит пушистые перья вокруг лапок, мальчик ощутил тягостный укор раскаяния. Зачем убил? Зачем?! Теперь опустело в том темном ложке у речки…
Мальчик отвернулся. Он сидел неловко, тыльной стороной руки опирался о камень, и камень больно давил ему кисть, врезался в нее, но мальчик терпел, не хотел переменить положения. Потом он сунул тушки рябчиков в рюкзак, поджал колени к подбородку и долго сидел так, весь отдаваясь ветру и солнцу. Облака, печальные и спокойные, проплывали над ним. Он словно бы спал, хотя глаза его были открыты, только чуть приопущены. А вокруг просторно и уютно было небо, внизу осторожно шумел лес, и кто-то по-прежнему кричал там:
- А-ай… а-а-ай…
Мальчик обулся. Надел сухие носки и проветренные сапоги. Быстро спустился вниз и, уже как по знакомой дороге, пошел, даже побежал просекой, отводя ветки кустов, перескакивая через ветровал. Ружье он закинул через голову за спину. Рябчики снова выпархивали вперед, заяц торопливо мелькнул в сторону. Мальчик останавливался, глядел, но не снимал ружья. Только замедлил шаг, ступая по талому снегу в свои прежние следы.
Просека теперь казалась вполне знакомой. А у канавы-ручья, где он тонул утром, паренек задержался, посмотрел на желтое снеговое месиво и усмехнулся. Он ощупал сухие брюки, подобрал брошенный тут же шест-сухарку, спокойно перешел по бревну и, бросив шест, зашагал по дороге. Он улыбался, и, наверное, первый раз так, взросло и мудро, как не улыбался никогда раньше.
Спустя час он подходил к тому месту, где уговорились встретиться.
Дым костра почуялся издалека. Потом донесло голоса и потрескивание костра. Отец и Арсений Михайлович варили кашу. Огонь горел жарко. Висели над ним черные котелки. Арсений Михайлович сидел на долгой, сваленной кем-то давным-давно лиственнице без коры и тер глаза, сняв пенсне.
Отец рубил хворост, подкладывал сучья. Костры разводить он умел и любил.
- Ну! - обрадовался он. - Наконец-то!
По какому-то мгновенному расслаблению его лица мальчик понял, что отец беспокоился, может быть, очень беспокоился, а теперь у него отлегло и он очень рад.
- Много настрелял? Слышали тебя…
- Ничего, - сумрачно и взросло сказал мальчик и, сняв ружье, разрядил, положил стволом на лиственницу.
- Правильно, - похвалил отец. - С оружием осторожность нужна… Так-таки ничего? А стрелял раз пять…
- Да ведь это же хорошо! Замечательно! Никого не убил… - вмешался Арсений Михайлович.- Ведь радоваться только надо, как хорошо!
- Почему? - спросил отец.
- А ты еще спрашиваешь?.. Хм! Да ведь весна… А? Весна, друзья мои. Жизнь. Пробуждение. Хмель… А мы… Кто же мы? Как совместить? Ведь век этими рябчиками сыт не будешь, а добро в себе убьешь… Нет, как хотите, - я весной пас…
- Зачем же ты, Арсений, ружье таскаешь? Ведь тяжело, - усмехаясь сказал отец. - А вчера кто палил? Двух, говорил, подранил…
Арсений Михайлович надел пенсне.
- Ну, ружье… Ружье - это, так сказать, атрибут. Какой же я охотник без ружья? Я его ценю. Ведь поглядите: Бельгия. Фирма «Лепаж». Видите, работа какая? Гравировка, резьба… Стволы, приклад, цевье. Как сделано, с любовью, чисто… Это же поэзия… Красота… Да ты без меня знаешь… А сборы, охота, лес? А эта поляна?
- Сварилась, кажется, - прервал его отец. - Садитесь-ка, ближе, романтики. Есть будем… Что-то от одной вашей духовной пищи живот подвело…
Сучком, морщась от жары и дыма, он снял котелок с клокочущей кашей из концентратов. А мальчик проглотил голодную слюну, так хотел есть, так остро вдруг кольнул и обрадовал его нестерпимый молодой голод. Мальчик едва дождался, пока принял мятую алюминиевую миску, полную желтой пшенной каши с янтарным масляным колодцем. Сбоку отец покрошил луку и дал большой, в два пальца, ломоть хлеба. Отец признавал только крупные аппетитные куски.
Похоже, что и сам отец, и Арсений Михайлович испытывали то же ощущение, то же самое.
- Ффх-ах, хорроша-а, - обжигаясь, черпал Арсений Михайлович. - Дай-ка мне лучку. Хлебушка черного… Ф-ф… Ах… Наслаждение.
- А слушай, Арсений… Ладно ли тебе черный?
Арсений Михайлович махнул рукой.
- Ну, ты, сын, рассказал бы нам, где ходил-то? - добрея и улыбаясь, сказал отец… - Ноги-то не промочил хоть?
- Нет, - сказал мальчик. - Сухие…
И вдруг фыркнул… Рассказать бы сейчас отцу, как лазал в канаву за сапогами и за ружьем.
- Чего смеешься? - спросил отец, поглядывая уже с подозрением.
- Да так… Случай один вспомнил…
- Скрытный ты становишься, - заметил отец.- Скрытничать - это нехорошо…
Он хотел сказать еще что-то. Но тут взбурлил котелок с чаем. Костер зашипел, задымил, отец принялся снимать чай.
Пили чай большими охотничьими кружками - у каждого своя - у отца, например, была зеленая, чуть не на полкотелка.
За чаем Арсений Михайлович разговорился - не уймешь, не остановишь.
- Вот что такое охота, друзья? Да, охота, милые мои, - волшебство. Счастье… Фата Моргана. Одним словом, ведь я благодаря ей, наверное, живу и жив остался. Да… И на фронте помню- Помнишь? А? В дожде, в снегу, в грязи рожей, по госпиталям. Что меня держало-спасало? А вот это… Чай думал так пить. С ружьишком на тяге постоять. Выжить для этого. И вспомнить было что… Да и сейчас даже. Учитель я. Математик… Логарифмическая линейка. (Мальчик чуть не захохотал, но вовремя отвернулся, укусил кулак. Арсений Михайлович впрямь чем-то напоминал эту линейку). Так вот. Веду я урок, братцы мои. Ну, геометрия пусть. Теорема Пифагорова. Пифагоровы штаны… Ну-с, доказываю, объясняю, мелом стучу, гляжу, как мои Васи-Пети усваивают, а сам-то нет-нет да и погляжу в окошко. Осень там или вот, как сейчас… И думаю… А до субботы еще два-три денька, а там я на поезд да в лес… И вспомню избушки наши, осиннички, покосы, поляну вот эту и лиственницу эту. И жить мне сразу светлее. А все думают - математик! Он только уравнениями живет, о квадратном корне думает… Вот что для меня - охота…
Пили чай до самого вечера, подбрасывали в костер. Лишь когда солнце село за лес, начали собираться к поезду. Арсений Михайлович пошел на речку мыть котелки.
- Глянь-ка сюда, - проводив его взглядом, сказал отец, придерживая устье рюкзака.
В глубине серело пяток рябчиков и три рыжих вальдшнепа.
- Вот как охотиться надо, - сказал отец.
- Я тоже убил… Четырех…-ответил сын.
- Да ну?! - удивился отец.
Сын кивнул.
- А чего же в молчанку играешь?
- Ты ведь тоже вчера вальдшнепов убил, а не сказал…
- Правда… - согласился отец. - Это я из-за него… - мотнул головой в сторону речки. - А тебе-то что за нужда скрывать. Тоже из-за Арсения?
- Чего молчишь?
Но мальчик отрицательно покачал головой, достал своих рябчиков и переложил в отцов рюкзак.
«- Эх вы.,. Охотники,., - отец завязал рюкзак, крепко дергая за шнур, и встал. - Что за народ такой пошел? Все рассуждают, переживают… А что тут рассуждать-переживать? Есть дичь - стреляй! Промазал - бог с ней. Убил - с полем! Ну, ладно… Ладно. Дело твое… Ты молодой еще… А у меня, молодого, всяко было- Один раз утку убил, а у нее утята-поздыши оказались, хлопунцы желтенькие… До сих пор помню. Долго я тогда переживал.
Вечереющим лесом шли к станции. Теперь впереди шагал отец. А паренек и Арсений Михайлович приотстали. Арсений Михайлович то расспрашивал о школе, то умолкал - слушал птиц и нюхал воздух, останавливался.
- Подснежниками пахнет! - глубоко вздохнув, говорил он. - Ну до чего хорошо.
«Да где он их видит», - про себя думал мальчик, а вслух сказал:
- А где они?
- Подснежники? - переспросил Арсений Михайлович. - Подснежники еще под снегом или не раскрылись. Но они тут. Хороший цветок - подснежник.
В поезде Арсений Михайлович опять больше молчал, смотрел в окно. Лицо его все более изменялось, проступали прежние, уже известные мальчику и вызывавшие скрытую неприязнь черты. Это была не то замкнутость, не то учительский холодок и спокойная усталость. Теперь опять это был учитель, математик и, должно быть, строгий, сухой, озабоченный успеваемостью своих учеников. А может быть, просто мучила Арсения Михайловича его постоянная неизбывная изжога.
На вокзале распрощались. Мальчик робко пожал худую, сухую, холодную руку.
Когда ехали в тряском разболтанном троллейбусе, мальчик спросил отца, устало сидевшего рядом:
- А что убил Арсений Михайлович!
- Ноги… - коротко ответил отец. - Ничего…
- И не стрелял?
- Стрелял… Как же…
- Все мазал?
- Да нет… Какое… - с досадой сказал отец.- Мимо он стрелял. Нарочно. Я-то его знаю. Он всегда так… Он ведь снайпером у меня в роте был,- и рассказал, как Арсений Михайлович убил знаменитого немецкого снайпера, который был на их участке, стрелял только по офицерам и тяжело ранил командира полка. Снайпер-немец был осторожен и аккуратен. На позиции выползал и маскировался ночью, не выдавал себя ничем и стрелял редко, но наверняка. Арсений Михайлович двое суток пролежал в снегу, почти без пищи, снайпера убил ночью, когда тот переползал из укрытия в траншею.
- На фронте он и зрение испортил. За пять-то лет! Обмораживался страшно. На ногах почти все пальцы ампутированы. И ведь до чего упорный - лежит в секрете, сухари грызет, соду свою со снегом ест. А дождется… Снегом его, бывало, совсем занесет. Ты его еще мало знаешь, - усмехнулся отец. - Его в роте так «Подснежником» и звали…
Комментарии к книге «Подснежники», Николай Григорьевич Никонов
Всего 0 комментариев